Антология советского детектива-42. Компиляция. Книги 1-20 [Вадим Михайлович Кожевников] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Делль В. Базальт идёт на Запад


Москва
1981

— Разрешите?

— Да.

— Старший лейтенант Госбезопасности Семушкин по вашему приказанию прибыл.

— Иван!

— Петр!

Майор Государственной безопасности Григорьев встал из-за стола, Семушкин шагнул навстречу. Друзья обнялись.

— Годы не меняют тебя, Иван.

— Да и ты не очень. Седины прибавилось.

В небольшом полутемном кабинете было душно. Окна закрыты, на них плотные шторы светомаскировки. Открыть бы, распахнуть, да нельзя. Ночь на дворе. Война.

— Ты, конечно, прямо с вокзала?

— Да.

— Рад тебя видеть. Чем прикажешь угощать?

— Я своих привычек не меняю, — ответил Семушкин.

— Тогда чай, — сказал Григорьев, нажимая на кнопку звонка. На вызов вошел сержант.

— Ты нам, Лешенька, чайку сообрази, — распорядился Григорьев.

Сержант вышел.

Друзья помолчали.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил Григорьев.

Семушкин усмехнулся.

— Однажды я уже отвечал тебе на этот вопрос, — отозвался он. — Застойно.

— Не понял.

— Были Черный барон, господин Масару Синдо, Бендершах, рыбачья шхуна, штормовое Каспийское море. Было истощение нервной системы, так?

— Ты считаешь то время застойным?

— Нет. Я вспомнил твой вопрос и свой ответ.

Семушкин улыбнулся.

— Забыл, — признался Григорьев.

— Три года жизни в Озерном, леса, леса и много воды. Сапожная артель, рыбалка, тренировки. Я как новорожденный: ни тучи над головой, ни тревоги и сердце. Полный покой. А потом начало событий в Испании, наша встреча и твой вопрос…

— Как ты себя чувствуешь? — вспомнил Григорьев то давнее. — И твой ответ — застойно?

— Все повторяется, — заключил Семушкин. — Но тогда, я помню, ты сразу перешел к делу.

— К делу, — эхом отозвался Григорьев. Лицо его посуровело. Резко обозначились скулы. — Сегодняшние дела не идут ни в какое сравнение с тем, что выпадало нам в жизни. Тяжело, Иван, очень тяжело.

— Может быть, сразу объяснишь обстановку? В общем, я за ней слежу. Вижу — отступаем, уверен — перемены будут. Ну, а в деталях…

Не обращая внимания на принесенный чай, Григорьев подошел к карте.

— Прет фашист, Иван, вот тебе детали. На всех фронтах прет. Главный удар, конечно, на столицу направил. Сосредоточил большие силы, применяет обходные маневры, вскрывает нашу оборону, рвется к Москве.

Указка поползла по карте.

— Данные поступают с опозданием, их приходится проверять и перепроверять, но уже сегодня картина проясняется, определены направления главных ударов гитлеровцев. Танковые клинья рвутся на Мценск и Тулу. Положение Брянского фронта тяжелое. Прорвался фашист на стыке Брянского и Резервного фронтов. Бои идут в районе Калуги, нами оставлен Юхнов. Серьезное положение на Западном фронте. Бои в районе Ржева. Часть войск… Значительная часть войск всех трех фронтов оказалась в окружении.

— Понятно. Мое задание связано с данной обстановкой?

— Да.

— Испания, Пиринеи, — напомнил Семушкин о том, как собирал он остатки республиканских войск, прежде чем вывести людей через горы во Францию после падения Каталонии.

— Опыта тебе не занимать, — подтвердил Григорьев. — Тогда твоя группа хорошо сработала. Но сейчас все гораздо сложнее. Особенно тяжелое положение сложилось вот здесь, — Григорьев указал район на карте, назвал номер армии. — Связи нет, понимаешь? В район действия армии дважды посылались парашютисты. Их судьба неизвестна. На розыск штаба армии послан майор Рощин с группой бойцов. Контрольные сроки прошли, известий от них нет. Ты должен найти штаб, узнать о судьбе группы. Дорог каждый час.

— За разработку плана я готов сесть немедленно. Где получить данные?

— Немедленно ты отправишься спать, — улыбнулся Григорьев. — Сейчас я вызову машину, отправляйся в гостиницу. К шести утра мы все для тебя приготовим. Теперь извини, меня вызывает начальство.

Словно в подтверждение слов Григорьева зазвонил телефон.

— Да. Слушаю. Есть. Буду через пять минут.

Григорьев положил трубку.

— Вот видишь… Будь здоров. До завтра, — сказал он прощаясь.

Друзья расстались.

Свершилось. Трижды посылал рапорты Семушкин, все три раза получал отказ. Он понимал значимость своей работы на Урале, но то был глубокий тыл, а фронт приближался к Москве. Каждая сводка Совинформбюро взывала к активному действию. Иван Захарович не понимал ни Григорьева, которому постоянно звонил, ни высшего руководства НКВД, которое, по словам Григорьева, категорически запретило ему принимать и передавать по инстанции многочисленные рапорты тех, кто находился на учебной работе.

Лежа в номере гостиницы, Семушкин торопил время, мысли его перескакивали с одного на другое. Он то вспоминал Григорьева, его воспаленные глаза, печать непроходящей усталости на лице, то вдруг думал о предстоящем задании, но вовремя останавливал себя, понимая, что такие раздумья без данных, без четкого плана и знания обстановки бесплодны.

Все три рапорта, о которых помянул Семушкин, попадали к Григорьеву. На два Григорьев не ответил. Он был убежден, что такого специалиста, как Семушкин, лучше всего использовать в специальном училище, где тот и находился, нежели посылать в тыл врага. Только чрезвычайность обстановки заставила Григорьева откликнуться на третий рапорт Семушкина. В октябре началось новое мощное наступление гитлеровцев на Москву. Значительная часть наших войск была вскоре окружена. Особо тяжелое положение сложилось в армейских группировках западнее Вязьмы. Прервалась связь со штабами. Не отвечали люди, оставленные для работы в тылу врага. Надо было немедленно разобраться в обстановке, проверить явки, восстановить связь. Семушкина вызвали в Москву. Так они встретились. Впервые после Испании. Да и много ли было у них встреч, начиная с той, первой, может быть, самой памятной.

* * *
1922-й год, Стамбул. Оживленный многоязыкий город на берегу пролива, в котором преобладал гортанно-горластый говор. Начало Азии. Рядом Европа. Сел на паром, отвалил от причала, и ты уже в другой части света. Город сбегает к проливу, к порту. Тесно у причалов. Английские, американские, немецкие, французские флаги. Тесно в городе. Англичане, американцы, немцы, французы. Много русских. Эмиграция. Русский ресторан, блинная, чайная. Цыганский хор из Ростова. Русские романсы. Союзы. Тараканьи бега. Разговоры, разговоры… Им нет конца.

— Бежать, бежать надо, мадам…

— Да, да, Париж… Только в Париж.

— Боже мой, все пропало.

— Зачем отчаиваться, господа, еще снизойдет благодать, еще…

— Нет, вы посмотрите на него, он надеется. На что-с?

Жила надежда. На то, что все образуется. Пробьет час. Россия не потерпит большевиков.

— Не бежать, ждать надо, господа.

— Ждите, будьте милостивы. Я же в Берлин. Подальше от большевиков, от этих Магомедов.

— Если есть на что.

— Слава богу, успел. Как сердце чувствовало.

— Знаете, господа, и я успел. Такое дело продал… Дед начинал.

— Повезло.

— Везение? Ну уж дудки-с. Предусмотрительность.

— Счастливый человек.

— Вернуться. Только бы вернуться.

— И вешать. Пороть и вешать. На каждом телеграфном столбе, на каждом дереве…

— Господи! Пошто отнял меч карающий… Приди…

Вот она, Европа, сразу за проливом. Гонцы из Европы, из-за океана. И все в Стамбул. Дельцы, политики и… агенты. Из Англии, Германии, Франции, из США. Покупают, вербуют, ловят. Ловят? В эдаком океане злобы? Манить не надо, сами идут. На службу. В услужение. Родную мать убьют. Готовы на все. Только бы вернуться. И вешать. Пороть и вешать. На каждом столбе, на каждом дереве…


Из биографии

П.И. Григорьева

«…Родился в мае 1890 года. Член партии с 1915 года. Участник гражданской войны. С фронта отбыл по ранению. С 1919 года работал в органах ВЧК…»

* * *
В один из промозглых дождливых дней уходящего 1922 года Петр Григорьев сидел в чайхане на берегу Босфора у знакомого чайханщика, пил крепкий чай в ожидании связного. Темнело. Пусто было в чайхане. Из окна Григорьев видел пролив. Изредка по проливу проходило то одно, то другое судно. Чайханщик Карим, коренастый, плотный человек с широким плоским лицом, на котором широко сидели чуть раскосые плутоватые глаза, стоял за стойкой, тер войлоком огромный медный самовар. Потом он ушел к себе на жилую половину, вернулся минут через десять. Кивнул Григорьеву. Григорьев медленно встал, приблизился к стойке.

— Зайди, дело есть, — негромко произнес Карим.

Григорьев пошел за чайханщиком. В тускло освещенной комнате хозяина чайханы увидел молодого человека в модном костюме.

— Поговори с ним, — кивнул Карим. — Хороший человек.

Сказав так, Карим вышел.

— Слушаю вас, — обратился Григорьев к незнакомцу, внимательно разглядывая его. Про себя отметил непропорциональность фигуры стоящего перед ним человека, его непомерной длины руки, широкие, лопатообразные кисти этих рук, массивный подбородок, борозды глубоких морщин на лице.

— Слушают проповедников, — ответил незнакомец.

Григорьев насторожился. С какой целью его позвали? Кто этот человек? С чем он пришел? Молод. Лет двадцати с небольшим. Тертый. По всему видно — тертый. Очень тяжелый взгляд.

— Можно подумать, что свидание с вами назначил я, — с вызовом сказал Григорьев.

Незнакомец не ответил. Пристально всматривался в лицо Григорьева, оглядел с ног до головы, словно оценивая. Достал из кармана конверт.

— Будьте осторожны с этим, — глухо произнес он, передавая конверт Григорьеву. — Прочитайте, запомните. Если заинтересуетесь, восстановите позже по памяти.

Голос его звучал приказом. Говорил он медленно, но твердо. Русские слова произносил без акцента.

— Кто вы? — спросил Григорьев.

— Не теряйте времени. Карим сказал вам обо мне все, что надо.

Григорьев вскрыл конверт. В нем оказался листок с маршрутом движения вражеских агентов в нашу страну через южную границу, перечислялись явки, сообщались данные о связях муссаватистов с английской разведывательной службой. Сведения были настолько важные, что Григорьев в первый момент подумал о провокации. Но он хорошо знал Карима, верил ему, мысль о провокации отпала. Тогда что же? Среди агентов империалистических разведок были и торгаши. Добываемые секреты они продавали многим разведкам. Но и это подозрение отпало. Передавая ценнейшие сведения, человек не оговаривал условий.

— Запомнили? — спросил меж тем незнакомец.

— Да.

Он взял бумагу вместе с конвертом, поджег. Пепел раскрошил, выбросил в окно.

— Как вас зовут? — спросил Григорьев.

— Для вас… Называйте меня Исламабад.

— Мы еще встретимся?

— Разумеется… Я найду вас.

Так они познакомились. Позже узнал Григорьев о нелегкой жизни, которая выпала на долю Исламабада, человека необычной судьбы, человека с простой русской фамилией Семушкин и самым распространенным в России именем — Иван. Жизнь есть жизнь. Многое в ней свершается против и помимо воли, желания человека, но от человека зависит то, какое место он выберет. Один — отсиживается в тихой заводи, другой жмется к берегам, третий — движется по стремнине. В жизни происходят события, сравнимые с весенним паводком, когда спящая подо льдом река становится внушительной силой. Не каждый выстоит под напором стихии. Одному достаточно щелчка по носу, чтобы он заскулил, другой — принимая серьезные удары — остается бойцом. Григорьев сразу понял: Семушкин боец, на него всегда и во всем можно опереться. На таких людей, как Семушкин, считал Григорьев, всегда есть надежда. Они и по краю пройдут, и не сорвутся, и выдержат. Они многое испытали, многое пережили, а главное, сами определили свою судьбу.


Из биографии

И.3. Семушкина

«…Родился в городе Порт-Артуре. С 1905 года жил в Японии».


Из рассказа

И.3. Семушкина

«…Порт-Артур я не помню, мал был. Одно знаю — в этом-городе погибла мать. Отец рассказывал: в очереди мать за хлебом стояла, когда начался очередной артобстрел. Снаряд возле магазина разорвался. Остались мы с отцом одни. Отец раньше ногу потерял, уволили его с флота по чистой. Тогда же начал сапожничать. Неплохим мастером был…

После сдачи города оказались мы в Японии, в большом портовом городе Иокогаме. Отец продолжал сапожничать, стал меня своему ремеслу обучать. Было мне тогда десять лет. Жили мы с ним недалеко от порта. Узкая, шумная улица. Жили нормально по тем временам. У отца был ровный характер, спокойный. Иногда, правда, находило на него. Темнел лицом, никого не замечал. Плакал. Слез не скрывал. В такие минуты он Волгу поминал, говорил — тоска его гложет.

Да-а-а…

Так вот и жили. Русских там было много, жили мы артелью. Артелей тоже хватало. Знакомые у отца были и в городе, и в порту. Из людей, нас окружавших, запомнился мне друг отца — дядя Аристарх, так я его звал. Тоже флотский, как и отец, служил когда-то комендором на миноносце. Здоровый, глыбистый, рыжий. Раз увидишь, ни с кем не спутаешь. Заметный был человек. Аристарх Васильевич Колчин. Многим я ему обязан, многое он для меня сделал.

В то время и в Японии беспокойно жилось. Сходки, стачки… Наши артельные по причине иностранного происхождения в политику не лезли, но вот дядя Аристарх, похоже, всюду успевал. Работал он грузчиком в порту. Была у них организация. Я тогда многого не понимал, однако азы политической грамоты мне дядя Аристарх преподал. От него я узнал о международной солидарности рабочих, о социалистах, о Дэндзиро Котоку, о том, что все рабочие — братья и должны они объединяться. В одиннадцатом году социалистов в Японии разгромили. Погиб руководитель японских социалистов Дэндзиру Котоку. Об этом я узнал позже, а тогда… В тот год забрали дядю Аристарха.

Вскоре умер отец. И остался я, как говорится, в людском частоколе Иокогамы одинокой лозиной стоять и гнуться под всеми что ни на есть ветрами, принимая на себя удары судьбы. Выбора, собственно, не было. Артельные приказали мне при них оставаться. Я в ту пору все еще в подмастерьях ходил, однако заказы выполнял самостоятельно. Артельным это выгодно было. Мне тоже. При людях остался.

При людях…

Это все так, слова. Позже я понял, что слово это не для тех, среди которых я остался. В артель, помню, повадился ходить господин Кавасаки. Обходительный господин. Ласковый. Знал бы я — бежал из артели. Да кто из нас что наперед знает. Господин Кавасаки артельных обхаживал, меня угощал. По голове гладил. Вскоре увел из артели. Понял я, что продали меня артельные. Потом и господин Кавасаки меня перепродал…»


Из биографии

И.3. Семушкина

«…С 1914 по 1917 год жил и учился в городе Токио».


Из рассказа

И.3. Семушкина

«…Господин Кавасаки не одинок был в своем промысле. Это я понял сразу, как только попал в Токио. Там, на окраине города, почти на берегу океана, стояли в роще неприметные для постороннего глаза строения. По нашему рассуждать, вроде бы сиротский приют. И на самом деле в неприметный тот уголок свозили только круглых сирот. Из разных стран свозили перекупщики детей. Причем детей привозили европейских национальностей. Чем моложе, тем лучше. Моего возраста всего несколько человек, мы — старшие. Остальным по восемь, девять лет…

С первых дней началась учеба. Учили нас иностранным языкам, католическим и православным обрядам, подделке документов, стрельбе, приготовлению ядов. Занимались с нами физической подготовкой. Специальные приемы отрабатывали до автоматизма, преодолевая рубеж возможного, человеческого. Готовили из нас агентов для работы в европейских странах.

Жили мы вполне прилично, если иметь в виду питание, медицинский уход, жилье… Но вот воспитание… Холодный до жестокости расчет был основой нашего воспитания. Общение с внешним миром запрещалось категорически. За малейшую провинность — карцер. Не совсем обычный карцер. До сих пор его помню. Сырой, тесный, полутемный каземат в форме кувшина, с крохотными отверстиями у основания. Время от времени через эти отверстия подсовывали наши «воспитатели» ядовитых насекомых. Таким образом, наши “воспитатели” наказывали нас бессонницей. Попробуй усни. Даже когда, бывало, прибьешь фалангу или скорпиона каблуком, глядь, уже другие ползут. Действовало. Боялись мы карцера.

Хозяином школы и старшим инструктором был у нас господин Масару Синдо. Если этого господина поставить рядом с коброй, думаю, змея первой постарается улизнуть. Было в его облике что-то такое, что вселяло ужас. Хладнокровное что-то, от рептилии. Внушал нам господин Масару Синдо мысли о величии человека, избранного небом для служения императору, о нашем назначении на земле быть мудрыми, как змеи, жестокими, как барсы, и по-орлиному всевидящими. «Нет большего зла, — говорил Масару Синдо, — чем предательство интересов божественного императора, давшего вам, сиротам, приют на своей земле. Каждого предателя, — постоянно напоминал нам господин Масару Синдо, — ждет страшная кара». А когда он еще и смотрел на нас своими бесцветными немигающими пазами, мы в его словах не сомневались. Верили: где б ты ты был, господин Масару Синдо тебя достанет.

Я должен сказать, что змеи, скорпионы, фаланги, дикие хищные животные в методике воспитания Масару Синдо занимали не последнее место. Уж чего он с нами только не вытворял. Спит, скажем, человек. Подходит господин Синдо. В руках у него длинная бамбуковая трость, на конце которой специальный зажим. В зажиме — змея. Подносит змею к лицу спящего. Осторожно, словно издалека, будит человека. Так будит, чтобы спящий лишь глаза открыл. Спящие — малолетки. Об этом всегда помнил господин Масару Синдо, на том строил свои расчеты. Человек открывал глаза, видел, перед лицом тварь с раздвоенным языком. Один замирал со страху, другого резко бросало в сторону. Прыжки в таком случае получались необычные. Наглядно учил нас господин Масару Синдо. Тренировал до мгновений, заставлял вскакивать всем телом одновременно, без помощи рук, резко прыгать, уклоняться от выстрелов. Не дай бог, если замешкаешься. Пощады, снисхождения не жди. В запасе у господина Синдо много всякого было. Он огнем нас учил, мечом, и…

Годы прошли, до сих пор случай помню. В нашем сиротском доме жил мальчишка. То ли югослав, то ли чех. Привезли его к нам здоровым. Через несколько месяцев он заболел. Ну, а за здоровьем нашим господин Синдо следил особо. “Императору, — часто говорил он нам, — необходимы здоровые солдаты”. К нам и врачей возили, и осматривали нас постоянно. Мальчик стал отказываться от еды, худел, таял на глазах. Реакция ослабла. Заниматься он уже не мог. Забрали его. С месяц где-то держали.

Однажды…

Мы как раз приемы отрабатывали. Господин Синдо показывал скоростной захват головы противника с резким ее разворотом. Так называемый прием Ашбор. От такого приема сворачиваются шейные позвонки, человек умирает, не издав ни звука. Смотрим, мальчишку приводят, ставят посреди зала. На этом мальчишке господин Синдо и показал прием. Ни крика, ни вздоха. И ни кровинки в лице. Мальчишка лежал с неестественно вывернутой головой, а господин Масару Синдо ходил перед строем, говорил о том, что никто из нас не имеет права расслабляться и тем самым отступать с пути избранных…

Под опекой господина Масару Синдо мы быстро взрослели. Взрослел и я. И подпал бы, вероятно, под влияние нашего господина, если бы не одно обстоятельство. Крепко засели во мне слова дяди Аристарха. Друг отца говорил, что родился я в век великих политических потрясений. «В мире, — говорил дядя Аристарх, — не должно быть неравенства. Во главе всех дел на всем земном шаре должен стоять рабочий человек, пролетарий. Пролетарии должны объединиться, сбросить с себя цепи всемогущего капитала». Дядя Аристарх рисовал передо мной картины будущей жизни без богатых и бедных, говорил о том, что рухнут границы и во всем мире не станет ни царей, ни господ, а будет лишь свободное общество рабочих людей. Первые впечатления в жизни самые сильные. К тому времени, когда я попал в сиротский дом, во мне уже сложилось определенное мировоззрение, которое шло вразрез с мыслями господина Масару Синдо.

Господин Синдо учил нас, что миром правит страх. Деньги не дают такой власти над человеком, как страх. Страх всемогущ и всесилен. Когда мы овладеем мастерством, мы станем повелителями. Перед нами, и только перед нами, должен содрогнуться мир. Мы донесем волю могучего императора до самых дальних стран.

Позже я часто думал о том, как мне повезло, что опоздал господин Масару Синдо войти в мою жизнь со своим видением мира, что был у меня в этой жизни дядя Аристарх.


Из биографии

И.3. Семушкина

«…С 1917 по 1920 год жил и работал в Индии…»

Из рассказа

И.3. Семушкина

«…Все разве поведаешь… Одно, помню, чувство все другие заслоняло — бежать. Все три долгих года, что жил я под властью и неусыпным оком господина Масару Синдо. Вопрос заключался в том, как и куда бежать? Прожив сознательные годы в Японии, я этой страны не знал. К артельным? Выдадут. К дяде Аристарху? Я даже не знал тюрьмы, в которую он попал. Говорили, будто от нас увезли его тогда в Токио.

И все же родился я под счастливой звездой, так скажу. Через три года направили меня в город сопровождать нашего хозяйственника, пожилого и тучного японца. В городе потеряли друг друга. Побрел я по улицам один. Вышел к порту. Долго стоял. Вдруг смотрю и глазам не верю — дядя Аристарх… Меня как с откоса бросило…

Не стану рассказывать подробности, но вырвал меня дядя Аристарх из-под власти господина Масару Синдо. Спрятал, вывез из Японии. Была у них организация, были связи. Через Шанхай, Гонконг, Сингапур переправили меня в Калькутту. Долгим был путь. Получил я тогда, однако, наглядный урок международной солидарности людей труда, понял, что не всесилен господин Масару Синдо. Хотя и часто он снился мне после побега. Долго преследовал меня его образ. Закрою глаза — вижу скулы его, обтянутые кожей-пергаментом, впалые щеки, холодные немигающие гласа.

Тогда же, в двадцатом году, активно включился в национально-освободительное движение в Индии. К тому времени я уже знал несколько европейских языков и вскоре очутился в Гамбурге. Потом работал в Лондоне. Снова вернулся в Гамбург. Налаживал переброску в Индию политической литературы, добывал сведения о планах колониальной администрации Великобритании, работал в Англии, на Балканах, в Турции…»


То, о чем не знал

И.3. Семушкин

Гнев душил господина Масару Синдо, не давал дышать. Ну как же, пропал мальчишка. Бе-жал! Господин Масару Синдо места себе не находил. Не только оттого, что он боялся разоблачений, гласности своей деятельности, о которой могут рассказать дотошные журналисты. Гнев разливался в душе Масару Синдо от самого факта побега. По всему выходило, что на свете есть что-то сильнее страха, на котором основывалась его философия. Да и только ли его? На страхе воспитывались солдаты императора, опора трона. Надо было срочно принимать неотложные меры.

Какие?

Во-первых, думал Масару Синдо, если организовать поиск бежавшего и не найти его, плохо станет хозяину «сиротского дома» прежде всего. В разведке такие промахи не прощаются. Во-вторых. Мысли шпиона крутились в той плоскости, что негоже расписываться в собственном бессилии, надо искать выход. Он нашел его. Сам объехал все морги города. В школу привез труп мальчика, попавшего в автомобильную катастрофу. Труп кремировали. Своему руководству Масару Синдо сообщил о несчастном случае, якобы происшедшим с одним из воспитанников. Найти же бежавшего и заставить его замолчать навсегда — это было отложено на потом.


Из рассказа

П.И. Григорьева

«…Почему сегодня, когда мы прожили без войн более тридцати лет, а наш разговор о самом трудном тысяча девятьсот сорок первом годе, я так подробно рассказываю о злоключениях Ивана, о нелегкой его доле? Потому, прежде всего, что и в наше время находятся на Западе «историки», которые нет-нет да и бросят нам обвинение в растерянности и панике, когда пишут о начальном периоде войны. Пишут, будто просчетов у нас было не счесть. Согласен. Отдельные просчеты имели место. Но чего нам удалось избежать, так это именно растерянности и паники. Если, конечно, не поворачиваться спиной к фактам. Это же факт, что гитлеровцы на весь мир раструбили о полном уничтожении Красной Армии. Но есть и другой факт. Красная Армия разгромила немецко-фашистские войска под Москвой. Произошло это тогда же, в тысяча девятьсот сорок первом году. Факты известные, но о них приходится напоминать. Мы смогли эвакуировать промышленность, создали мощное партизанское движение, подняли на борьбу с врагом весь народ, и все это тоже было сделано в сорок первом. Тогда же, в самом начале войны, у нас в НКВД была создана группа по организации вооруженной борьбы с немецко-фашистскими захватчиками на всей нашей временно оккупированной врагом территории. К нам, в НКВД, приходили тысячи писем. Коммунисты и беспартийные добровольно просили направить их в тыл врага, требовали, да, да, категорически требовали немедленной отправки за линию фронта, чтобы бороться с оккупантами. В растерянности, в панике, о которой пишут ныне наши недоброжелатели, можно было наломать дров. Но как раз этого и не произошло. Пока готовились специалисты, на выполнение особых заданий посылались кадровые разведчики, такие как Иван Захарович Семушкин. Ивана я очень хорошо знал, потому и рассказываю о нем, о нашей с ним дружбе. Хотя и не враз началась наша дружба. Тогда, в Стамбуле, мы лишь получали от него информацию. Его сообщения были кратки, но весомы. Создавалось впечатление, что для Исламабада нет тайн. Заданий мы ему дать не могли. Мы даже не знали, кто он. Исламабад сам выходил к нам, передавал важные сведения. На основании их нам удалось задержать при переходе границы японских агентов, пресечь преступную деятельность английских шпионов в Закавказье. Он помог локализовать террористов из Монархического союза.

Надо сказать, что с Исламабадом в те годы я встретился всего лишь дважды. Оба раза в Стамбуле у Карима-чайханщика. Встречаясь во второй, и, как мне тогда казалось, в последний раз, я не думал, что пройдет несколько лет и мне придется специально разыскивать этого человека, спасать его, что мы станем друзьями.

В тридцать первом году меня отозвали в Москву. Тревожное было время. В Европе креп, набирал силу фашизм. Началась война в Абиссинии. Особое беспокойство вызывали события в Германии. Я с головой ушел в работу. Об Исламабаде думал изредка, в ряду других воспоминаний, когда мне вдруг было поручено найти Исламабада. Да, да, именно найти.


То, о чем не знал

И.3. Семушкин

Предприятие господина Масару Синдо разрасталось. Спрос на специалистов, прошедших выучку у матерого шпиона, рос. Открывались филиалы. Спрос был связан с событиями в России. Победа революции, а затем и крах интервенции заставляли хозяина «сиротского дома» проявлять верх собранности. Он умел поставить дело. Сам вел отбор кандидатов, внимательно следил за качеством обучения будущих агентов, принимал участие в разработке планов диверсий против нашей страны.

Двойственное чувство испытывал в тот период господин Масару Синдо. С одной стороны, он вроде бы и испытывал брезгливость к тем, кого отбирал. В то же время работал с ними, готовил будущих шпионов, террористов и диверсантов. Своего отношения к ним не скрывал. Он видел опустошенность всех этих людей. Понимал то, что источником их ненависти к собственной стране является всего лишь желание вернуть отнятые привилегии, месть тем, кто эти привилегии отнял. Но привилегии в чем? Он, Масару Синдо, насмотрелся на русских. В Петербурге, в Москве, во Владивостоке, на континенте в Маньчжурии и здесь, на островах своей родины. Еще раньше, когда он впервые попал в Петербург, его удивила какая-то нечеловеческая тяга той части русского общества, которая представляла определенные буржуазные и близкие ей круги, к насыщению. Он, как кошмарный сон, вспоминал непрекращающееся пьянство, обжорство, безмерную громогласную похвальбу, не мог понять увиденного. По роду своей деятельности господин Масару Синдо встречался с дельцами и политиками. Среди них попадались яркие личности. Но то, что осело в его стране после Октябрьской революции, как раз и напоминало ему ту часть России, которую он не мог понять. Непонимание, однако, от дел не освобождало. Он был солдат, господин Масару Синдо, и выполнял приказ. Поставлял необходимых «специалистов». Даже не интересовался их дальнейшей судьбой. Во все годы его постоянно заботила судьба «сиротского дома».

Шли годы. Мир сотрясали события, одно другого значительнее. Менялись взгляды, требования. Доходило до того, что господину Масару Синдо приходилось отстаивать право на жизнь своего предприятия. Находились люди, считавшие, что он позволяет себе недозволенную роскошь, воспитывает неизвестно кого и для чего. События требовали немедленной отдачи, а у него… Но он и не задумывал свое рискованное предприятие на потребу дня. Он готовил агентов с перспективой.

Менялось время, менялись руководители специальных служб. Одни из них понимали и отдавали должное заботам господина Масару Синдо, но были и противники. Требовалось большое искусство, чтобы отстоять свою точку зрения, сохранить то, что создавалось с большим трудом. Лишь в двадцать втором году, через восемь лет, он смог выпустить первую группу из десяти человек. Его выпускники отправились в Европу. Задание: учиться в университетах, делать политическую карьеру, пробираться в те сферы общества, которые дают человеку власть. Не гнушаться средствами. Достичь цели. Ждать своего часа.

Ежегодно, начиная с тысяча девятьсот двадцать второго года, «воспитанники» господина Масару Синдо покидали «сиротский дом», разъезжались во многие страны. Каждый выпускник имел надежную легенду, которая готовилась за много лет до выпуска, соответствовала национальности агента, его предыдущей жизни, объясняла рождение в колонии. Казалось бы, что все идет хорошо, как и должно было идти, но через несколько лет после первого выпуска понял господин Масару Синдо, что дело всей его жизни терпит крах. Он понял, что проигрывает в поединке с Советской Россией. Понял потому, что первые агенты, которых он отправил в Россию, сразу же провалились. И тогда господин Масару Синдо стал думать, мысли его привели в тот далекий день семнадцатого года, когда он состряпал акт о несчастном случае с воспитанником, пропавшим в Токио. Никому он не мог доверить своей тайны. По опыту работы в разведке Масару Синдо знал: тайна существует до тех пор, пока о ней знает один человек. Для двоих тайны нет. Единственного свидетеля, человека, знавшего о пропаже мальчишки, он давно убрал. И все-таки, анализируя провалы, господин Масару Синдо пришел к выводам, что беглец жив, он добрался до своей родины, у него были в этом помощники, о существовании школы известно русским. Русские за это время могли получить фотографии его учеников, словесные портреты, установить наблюдение за «сиротским домом». Мало ли что могли предпринять русские, зная о существовании школы, и что они предприняли. В это время из Европы, точнее — из Германии, в адрес Синдо пришла небольшая газетная заметка. Расшифровав ее, руководитель «сиротского дома» замер. Текст шифровки гласил: «Гамбург. Неожиданная встреча. Англичанин из Турции. Узнал в нем того русского, что погиб в автомобильной катастрофе». И подпись: «Черный барон».

Европа отмечала рождество Христово. Уходил в прошлое еще один год. Черный барон, он же Клаус Лерк, один из способнейших учеников господина Масару Синдо, выпускник первой десятки, как нельзя лучше справлялся с поставленной задачей. Он не только успешно внедрился в Германии, но и окончил университет в Берлине, прекрасно разобрался в политической обстановке в этой стране, верно определил силы, которые вот-вот возьмут власть, сделал ставку на эти силы, считается одним из надежных людей у нации, руководит штурмовым отрядом. Господин Масару Синдо был доволен своим воспитанником. Если у Черного барона дела пойдут и дальше столь же успешно, он сделает хорошую карьеру. И потом… Клаус Лерк не мог ошибиться. Он спал рядом с этим русским. Их привезли почти одновременно. Они одногодки… Не в правилах у господина Масару Синдо делиться тайнами с кем бы то ни было, но и выхода он не видел. В Берлин ушла шифровка с приказом о ликвидации русского.


Из рассказа

И.3. Семушкина

«Произошла одна из тех случайностей, которые принято называть роковыми. Хотя какой там рок, в предопределения я не верю. Раньше у меня таких случайностей не было. Сказались усталость, то нервное напряжение, в котором жил я все годы, начиная с четырнадцатого. Что-то я упустил, расслабился, и вот результат. На выходе из порта Гамбург лицом к лицу встретился с Лерком. Его, впрочем, так же, как и меня, не враз можно было узнать, прошло много лет. Но в «сиротский дом» мы попали вместе, три года жили бок о бок. Так что узнали друг друга. Клаус изменился. Возмужал, окреп. Ему шла форма штурмовика. Ступал он твердо. По-хозяйски твердо, я бы сказал.

Мне надо было уходить из Гамбурга, уезжать из Германии. Но поступить так именно в тот момент я не мог. Начало тридцатых годов. В Индии, в стране, давшей мне приют, настоящих друзей, пославших меня на работу в Европу, наступили тревожные дни. Британские власти беспощадно расправились с моими друзьями. За «соляной поход», за восстание в Пешаваре и Шолапуре, за то, что рабочий класс Индии, крестьяне, все население поднялось на вооруженную борьбу против колонизаторов, войска англичан обрушили на страну террор и насилие. В Гамбурге была наша перевалочная база. В Европе мы добывали оружие, боеприпасы, переправляли его восставшим. Порт Гамбурга — основное звено в длинной цепочке долгого пути до Индии. Большая ответственность лежала на моих плечах. Я не мог бросить хорошо отлаженное дело, передать его мне было некому. Надеялся я на то, что Лерк не решится на самостоятельные действия, он свяжется с господином Синдо. На это надо время. Да и выхода, честно говоря, в тот момент я не видел. Для меня было ясно — я раскрыт. Господин Синдо не простит побега. Теперь он узнал, что я в Европе, а значит, «работаю». На кого? Это уже детали. У меня не было шансов бежать из Японии, я бежал. Выходит, я имел помощников, защитников, дело не в названии. Кто может помочь сироте? Такие же оборванцы? Да. К тому же я русский. В России произошла революция. Минуло столько лет. Не надо ломать голову, чтобы понять ситуацию. А господин Синдо кое-что понимал в этой жизни. Скрыться от него я тоже не мог. Где? И господин Синдо и Лерк в то же время могли действовать почти открыто во многих странах, кроме, разумеется, России. Но о России я тогда не думал. Россия для меня оставалась несбыточной мечтой. Несбыточной и недосягаемой. Я был рядовым представителем национально-освободительного движения Индии в Европе. Мысли мои шли тогда примерно в таком плане. Что я для России? Оказать помощь молодому государству рабочих и крестьян было честью, моей святой обязанностью. Я помогал. Подробно проинформировал русских о предприятии Масару Синдо. Но рассчитывать самому на помощь… Об этом я как раз и не думал. Как и о том, что Лерк решится на гласность, на использование власти. Он не станет меня арестовывать, сам связан по рукам, по ногам. Следовательно, он лично, после указаний господина Синдо, постарается убрать меня. А это уже поединок. К поединку я был готов».


Из рассказа

П.И. Григорьева

«…Снова Стамбул, наша встреча с Исламабадом в тысяча девятьсот тридцать втором году. И мы не те, и мир менялся. Назревали серьезные события в Германии, из которой только что выбрался Исламабад. Обстановка в этой стране складывалась таким образом, что большинство трудящихся шло за коммунистами. В то же время все более открыто действовали гитлеровские штурмовые отряды, нацисты все более откровенно пользовались поддержкой официальных властей. В этой обстановке Лерк, получив приказ Масару Синдо, вступил в поединок с Исламабадом. Началась слежка. В каждый час, в каждую минуту Исламабада ждал выстрел из-за угла, нож в спину, смертельная доза яда. Надо было иметь крепкие нервы, чтобы не упустить рокового мгновения.

Два месяца напряжения, два месяца борьбы. Даже когда Исламабад перебрался в Швейцарию, Лерк нашел его и там. Борьба продолжалась. И тут надо отдать должное Исламабаду — он выдержал. Клауса Лерка не стало. И произошло это в Берне. Исламабад победил.

В Стамбуле Исламабад понял, что охоту за ним повел господин Масару Синдо. Именно в этот момент мы встретились. Стамбул к тому времени мало изменился. Поубавилось эмигрантов из нашей страны, не было того напряжения, которое царило в двадцатые годы. Но по-прежнему здесь собирались разведчики всех мастей.

Господина Масару Синдо я узнал по описанию Исламабада. Крепыш без единого волоска на голове, кожа-пергамент и холодный, будто остановившийся взгляд. Нам удалось выяснить, что японец прибыл в Стамбул под видом коммерсанта. Осторожничает. На улице почти не появляется. Деловых встреч почти не имеет.

Исламабад скрывался в доме чайханщика Карима. Я принял решение выпустить его из укрытия, завлечь японца. Так мы и сделали. Исламабад открыто прошел пустынной улицей, скрылся в развалинах бывшего караван-сарая, где нашли в то время приют для себя разного рода бродяги и прочие, то есть те, у кого не было крыши над головой. Мы продолжали следить за японцем. Вскоре выяснилось, что хозяин «сиротского дома» действует один. Вывод был важным. Нам надо было скрыться из Стамбула».


Из рассказа

И.3. Семушкина

«…В Бендершахе, перед тем как уйти в море, я понял, что японец провел нас. Однажды я почувствовал на себе его взгляд. Вы знаете… Когда долго подвергаешься опасности, начинаешь видеть спиной, что ли. В Бендершахе… перед нашим последним броском нервы мои напряглись до предела. Появилось предчувствие опасности. В ту ночь…

Стояла подвально черная южная ночь. Григорьев ушел к яхте. В два часа, как и договаривались, я стал спускаться к берегу. Нервничал. Надо было предупредить Григорьева о предчувствии. Тем более что предчувствие разведчика не мелочь. Но я не предупредил. Один на один остался с господином Масару Синдо. Слышал его. Чувствовал, что ступает он шаг в шаг. Ждал удара. Осторожничал. Медленно двигался по ночной улице Бендершаха. Надо видеть эти улицы, чтобы представить себе ловушку, в которой я оказался. Справа, слева — стены. Ни одно окно не выходит на улицу, только глухие створки ворот.

Перекресток. Его скорее чувствуешь, нежели видишь. Миновал один, второй… Море было рядом, оставалось чуть-чуть. Я остановился. Почему — я и сейчас не могу объяснить. Что-то заставило меня остановиться. Стоял долго. Выжидал. Пошел. Затаив дыхание, едва ступая, приблизился к последнему перекрестку. Прыгнул из-за угла. В тот же миг отскочил вправо. Мимо меня пролетел, блеснув лезвием, нож. Тотчас же хлопнул выстрел. Я упал. Одновременно откатился. Замер…Ждал… Очень скоро до меня дошло колебание воздуха. Понял, что ко мне приближается что-то живое. Словно осторожный выдох до меня доходил. Именно в этот миг за спиной того, кто ко мне приближался, раздались шаги. Шел, как потом выяснилось, Григорьев. Я не упустил этот миг. Поднялся рывком, провел прием Ашбор. Тот самый, которому учил нас господин Масару Синдо. Осветил фонарем нападавшего. На земле лежал хозяин «сиротского дома».

Гораздо позже в мыслях своих я вновь и вновь возвращался к событиям той ночи. Оценивал эти события. Господин Синдо был слишком самоуверен, считал себя эталоном совершенства, исповедовал страх и культ силы. Агентов воспитывал по собственному подобию, готовил озлобленных одиночек. Но в том-то и дело, что сначала в Индии, а потом и в Европе я не чувствовал себя одиноким. Мне помогали рикши, грузчики, рыбаки. Даже когда, по мнению господина Синдо, я был обречен, когда он выследил меня, готов был расправиться со мной, ко мне на помощь пришли Григорьев, Карим-чайханщик, другие помощники. Господин Синдэ настолько был уверен в своей силе, в своем магическом воздействии на людей, что не обеспечил себе прикрытие в Бендершахе(и поплатился. Мы победили. Хотя мне эта пооеда далась нелегко».


Из истории болезни

И.3. Семушкина.

Сентябрь 1932 года

«Нервная система находится в стадии крайнего истощения. Больной подлежит госпитализации…»


Из рассказа

И. 3. Семушкина

«…После стольких лет борьбы оказаться в обстановке покоя. Я расслабился. Эта расслабленность могла мне дорого обойтись. Наступило безразличие. Не мог есть, спать. Врачи говорили, что мое состояние — результат тяжелого заболевания, советовали взять себя в руки. Они же и окружающие меня люди помогли преодолеть недуг. Не сразу, но здоровье мое пошло на поправку. Широко раскрытыми глазами смотрел я на новую для меня жизнь. Лучше всяких лекарств действовало внимание персонала, людей, меня окружающих, их ненавязчивое, от души доброжелательство. И то еще действовало, что очутился я среди своих. Это очень много».


Из давнего,

намеренно забытого

Было. День стоял пасмурный. Тучи плотно обложили небо. Ветер дул порывами. Казалось, он трясет деревья. Хмарь за окном переплеталась с душевным состоянием. Иван Захарович ощущал усталость. Но не ту, которую чувствуешь после хорошей физической нагрузки, когда хочется потянуться до хруста в суставах, другую, она мешала думать.

В палату вошла женщина. Невысокая, стройная, в белом халате. Очень милое лицо. В лице что-то восточное. Такое впечатление скорее всего от сужающихся к краю больших черных глаз. Ресницы густые и длинные. Сочные, без следов помады, правильной формы губы. Чуть вздернутый нос. Голубые прожилки на висках. Именно в этот момент выглянуло солнце. Оно отразилось в ручке графина на тумбочке, разбежалось по стенам веселыми зайчиками. Осветило женщину.

— Я ваш врач, — сказала женщина. — Зовут меня Нина Алексеевна.

Секунды еще удерживали солнце. Врач кивнула, Семушкин заметил небольшие серьги с крохотными камушками, отразившими солнце, розовость мочек ее ушей, которые сами, казалось, светились красноватым светом. От этого видения Иван Захарович почувствовал тревогу. Но не ту, которую он знал раньше, в минуты опасности, а другую, то ли неузнанную, то ли давно позабытую. Будто ждало Ивана Захаровича что-то радостное, но он опасался потерять эту радость и тревожился.

Набежала туча, погасли веселые солнечные зайчики. Но тревога ожидания осталась.

— Кто вы? — спросила НинаАлексеевна.

— Больной Семушкин, — ответил он и смутился, потому что понял нелепость подобной формы ответа. Он не в военном госпитале, где находился до этого. Недавно его перевезли в клинику известного невропатолога.

Нина Алексеевна улыбнулась.

— Вы окружены здесь таким вниманием, — сказала она, — что до вас страшно дотрагиваться.

Глаза у нее глубокие. В них чернота и чистота. И бездонность. Густые тяжелые волосы забраны в пучок на затылке. Шея длинная, матово-белая, голова чуть откинута назад.

— Разденьтесь, больной. Я хочу послушать ваше сердце.

Внезапно Иван Захарович ощутил легкую дрожь. Но не от прикосновения холодного стетоскопа, а чуть позже, когда она едва коснулась его своими пальцами.

— Вам холодно? — спросила Нина Алексеевна.

Впервые с тех пор, как навалилась на него эта апатия, ему захотелось возразить, сказать, что не от холода он вздрогнул, что-то с ним произошло, какой-то необычный весенний разлив захлестнул его, мешает говорить.

— Нет, — только и смог он вымолвить и потупился. Тут же поднял голову, стал смотреть на Нину Алексеевну неотрывно. Разглядел едва заметную сетку морщин в уголках глаз.

Нина Алексеевна продолжала спрашивать, заставила повернуться, дышать и не дышать, слушала сердце. Почему-то ей захотелось расположить к себе этого человека. Может быть, потому, что ее предупредили об особом внимании к вновь прибывшему пациенту, может быть, оттого, что профессор Берсеньев, ведущий психиатр страны, в клинической больнице которого она работала вот уже шесть лет, впервые изменил своему твердому правилу, что было связано, как она догадывалась, с появлением Ивана Захаровича. Дело в том, что профессор никогда не прерывал обход. А тут случилось такое… Прибежала нянечка, прошептала что-то на ухо Александру Евгеньевичу, и профессор засуетился, засеменил вслед за нянечкой к телефону. Скоро он вернулся, но был рассеян, ждал чего-то. Озабоченность профессора передалась врачам, которые присутствовали на обходе. Все чего-то ждали, хотя и продолжали обход. Настороженно обернулись к дверям палаты, когда вновь появилась нянечка. Берсеньев пошел ей навстречу. Вернулся минут через десять. Предупредил о том, что привезут больного, что к этому, больному надо отнестись с большим вниманием. Чуть позже Нина Алексеевна видела, как во двор клинической больницы въехал черный лимузин, как из автомашины вышли какие-то люди. Люди были в гражданской одежде, но эта одежда не скрывала их военной выправки. Приехавших встречал профессор Берсеньев, что тоже было необычным.

— Я буду приходить к вам два раза в день, загадочный человек, — улыбнулась Нина Алексеевна. Глаза ее улыбались. В них появились искорки. — Я буду слушать ваше сердце, — сказала она.

Нина Алексеевна задержалась в дверях, пристально посмотрела на Семушкина. Внутри у него пробежала непонятная, как и при осмотре, дрожь.

Она ушла, он сел к окну. Тучи заслоняли небо. Они торопились. Нижние обгоняли те, что были наверху. Ветер тряс и тряс деревья, обрывая последние листья. Впервые с тех пор, как заболел, Иван Захарович почувствовал голод. Хотелось почему-то картошки и лука. Так захотелось, что сил не было терпеть. Он вышел к дежурной сестре, сказал ей об этом. Сестра удивилась. Сказала, что принесут, чтобы он возвращался в палату. Едва он вернулся к себе, в палате появился старик профессор.

— Ну-с, батенька, признавайтесь, значит, картошки и лука? — спросил он.

— Да, доктор, так захотелось.

— Прекрасно, прекрасно, милостивый государь, — говорил профессор, а сам меж тем поднимал Ивану Захаровичу веки, разглядывал глаза, держал за руку, слушая пульс.

— Кризис миновал, молодой человек, — твердо заключил Берсеньев. — Теперь, батенька, на поправку пойдете.


Из истории болезни

И.3. Семушкина.

Май 1933 года.

«…Продолжить лечение по методу профессора Берсеньева».


Из давнего,

намеренно забытого

Было. Нина Алексеевна нашла его в госпитале. Он не знал, что она придет, однако накануне почувствовал беспокойство. Он и утром проснулся от ощущения предстоящей радости. Пытался понять, откуда такое предчувствие, и не понимал. Сидел спиной к двери, когда она вошла. Открылась дверь, его словно что толкнуло в спину. Обернулся. В тот же миг показалось, будто выглянуло солнце. Рубиново сверкнули крохотные камушки.

— Здравствуйте, больной.

Иван Захарович обернулся, растерялся.

— Вы не сердитесь, что я разыскала вас?

Растерянность сменилась весенним разливом. Тем самым, однажды испытанным.

— Нет, что вы… Я так рад.

— В ваше заведение очень трудно попасть, — говорила Нина Алексеевна. — Как вы себя чувствуете?

— Спасибо… Собираются отправить в санаторий.

— Вы разрешите сесть?

— Да, что же я… Извините.

Вновь искрились глаза. В них не было печали. Иван Захарович хотел было и сам сесть, бросился было в коридор за свободным стулом, но она сказала, что если ему не противопоказаны, она так и сказала «не противопоказаны прогулки», то она с удовольствием погуляет с ним в парке.

Последний месяц весны подходил к концу. В парке было по-летнему тепло, и это несмотря на то, что солнце едва проглядывало сквозь густые кроны деревьев, а заросли бузины, боярышника и черемухи, которая росла здесь в изобилии, создавали предвечерний сумрак на глухих, поросших травой дорожках. Все вокруг свеже зеленело, от зарослей веяло омытостью, как будто только что прошел дождь. Иван Захарович любил прогулки по парку. Каждое утро он вставал рано. До завтрака, до начала обхода отправлялся бродить по заросшим дорожкам. Болезнь его отступала. Появилось новое чувство, в котором он хотел разобраться. Странно, но то недавнее прошлое, все, чем он жил до этого, как бы сдвинулось, казалось нереальным, как будто он подсмотрел свою прошлую жизнь, но она принадлежала не ему, и это не он, а кто-то другой, близкий ему человек прошел путь, означенный опасностями, тем риском, что собственной тенью следовал за ним по пятам. Не было прошлого, и это казалось необычным. В голове постоянно вертелось слово — возродиться. Возродить себя. Заново появиться на свет. Тянуться к свету, как тянется все живое на земле. И эти деревья, кусты, каждая былинка заросшего парка. Во время прогулок думалось о том, как хорошо просто жить. Просыпаться, видеть солнце, бродить по земле. Жить без настороженности, без опасения нежелательных встреч, ошибок к провалов. Он возвращался в палату, на глаза попадалась газета, к нему возвращалось прошлое, все, что с ним было связано, он не мог не думать о будущем. Но стоило ему вновь опуститься в парк, на него снисходило ощущение покоя.

Они шли по парку, говорили о пустяках, и ему было хорошо. Так хорошо, как когда-то на берегу Босфора, в Стамбуле. Тогда он тоже болел. Потом, уже выздоравливающий, жил в доме вдовы, дочери эмигрантов из Азербайджана Лейлы Раджабовой. В один год она потеряла отца, мать, мужа, после которого не осталось даже детей. Ей исполнилось двадцать три года. Она была молода и здорова. По просьбе Карима-чайханщика Лейла приняла Ивана Захаровича, выхаживала его настоями из трав и кореньев. Стояло лето. Было жарко. Большую часть времени они проводили в саду возле небольшого бассейна, в котором хранилась вода для полива виноградника. Лейла знала о нем, что он англичанин, приехал на время, большой друг Карима. Ни о чем не расспрашивала. Любила, и он отвечал ей тем же. Была она стройна, порывиста. Густые черные волосы, когда она распускала косы, укрывали тело. Глаза отражали звезды. Может быть, ему так казалось, настолько они были большие и глубокие. Лоб высокий, открытый. Ресницы мохнатые и длинные. На матово-белой коже — острые брови. Как размашистый росчерк пера, как надломанные крылья альбатроса. Временами ее охватывала грусть. «Ты не останешься со мной, я знаю», — говорила Лейла, сжимаясь в комочек. Ее грусть передавалась ему, но он не мог ей обещать встреч даже в будущем. Лейла хорошо играла на киманьчже. Неплохо пела. Брала то высоко, то низко, и пела она только мугам, своеобразное народное пение, исполнители которого обладают редкостным даром передавать то, что видишь, чувствуешь. Складывать слова так, чтобы присутствовала рифма. У них свой определенный строй стихосложения. У Лейлы все это получалось красиво. Он любил ее и за эти песни, за понимание, за то, что она с ним. Вскоре он поправился и ушел. Он всегда уходил.

Нина Алексеевна напомнила ему Лейлу из Стамбула. Вероятно, в ней текла восточная кровь. Что-то у них было общее, у той азербайджанки и у этой русской женщины, пришедшей к нему на свидание. Она так и сказала ему в палате, спросив: «Я вам не кажусь слишком навязчивой, приглашая на свидание в парк?» — «Нет», — ответил он. «Значит, не слишком?» — улыбнулась она. «Я очень рад, что вы нашли меня, что вы пришли», — уточнил он, и они отправились в парк.

— Вы слышите, соловьи! — остановилась Нина Алексеевна. — Среди бела дня поют соловьи, это же чудо!

— Здесь такие заросли, — объяснил Иван Захарович, — что они путают время суток.

— А вот и нет, — отозвалась она. — Просто здесь старательные соловьи.

С ней было легко. Так легко, как давно уже не было. Все ему нравилось в этой женщине. Ее манера вести легкий непринужденный разговор, улыбка, то, как смешно она морщила свой аккуратный носик, ее длинные тонкие пальцы, когда она брала его за руку, стараясь подладиться под его широкий медленный шаг. Свидание продолжалось, Нина Алексеевна не собиралась уходить, а ему хотелось, чтобы она навещала его вновь и вновь, и он сказал ей об этом.

— Безумные поступки совершаются только раз, — улыбнулась она в ответ.

Ответила, насторожилась, ждала, что он скажет. С ее стороны было безумием искать его, приезжать к нему на свидание. Кто он? Что он? Она не знала о нем ничего. Увидела всего раз. Не находила себе места, когда его увезли. Подобное с ней произошло впервые. Была жизнь в благополучной семье, неудачное замужество, развод, учеба, работа. Все вместе — как что-то однообразное, как пробегающие мимо вагоны длинного состава, после которого остается только пыль. Но она верила. С девических лет верила в то, что однажды, как — этого она не знала, в ее жизнь ворвется ветер. Он раздует пламя такой любви, жара от которой хватит на все последующие годы.

— Я понимаю, что это глупо, но мне хочется, чтобы вы не уезжали отсюда, — сказал Иван Захарович.

— Тогда мне придется заболеть, — шутливо сказала она.

— Другого не дано? — спросил Иван Захарович.

— Говорят, что табличек с указанием выхода нет только на том свете, — ответила Нина Алексеевна. — Я найду выход. Буду приезжать к вам так часто, как позволит работа.

Она остановилась, вгляделась в него пристально, сказала, снизив голос до шепота: «Я люблю вас… Я ничего не могу поделать с собой».

Их встречи продолжались до осени. Болезнь не сдавалась. «Кризис миновал, но вам не так просто будет выбраться, — сказал старик профессор при очередном осмотре. — Забот о восстановлении здоровья, милостивый государь, вам хватит на долгие годы, да-с». Слова профессора подтверждались. После кризиса Иван Захарович почувствовал такую тягу к жизни, какой никогда не испытывал. Все ему было в удовольствие. И бег, и плавание, и встречи, и разговоры. Потом вдруг наступил спад. Не хотелось вставать с кровати. Временами накатывалась подозрительность. Казалось, что врачи скрывают от него что-то важное. Во времена спадов он настороженно относился к приходу Нины Алексеевны. Думал о том, что ее признание в любви, частые приезды — обязанность, которую ей вменили стараниями Григорьева, старика профессора, заурядный медицинский эксперимент. В такие минуты он замыкался в себе.

Нина Алексеевна понимала его состояние. Когда ему было хорошо, она старалась поддерживать тот легкий непринужденный разговор, который вела с самого начала, когда же видела его подавленность — затихала. Слова заменяла жестами. Легко дотрагивалась до его лица ладошкой, гладила по голове, перебирая своими чуткими пальцами волосы. К осени он воспрял духом.


Из заключения

медицинской комиссии.

Октябрь 1933 года

«…рекомендуется санаторное лечение».

* * *
Сборы были недолгими. В санаторий Иван Захарович увез пожелания скорейшего выздоровления, просьбу Нины Алексеевны писать чаще. Он наконец поверил в свое выздоровление. Прощаясь с Григорьевым, шутил: «Разве я могу не выздороветь после стольких затрат и усилий?» Сам же себе и отвечал: «Нет, дорогой Иван Захарович, деться тебе просто некуда, будешь здоров». Постоянно думал о будущем.

Когда-то давно, в Швейцарии, в шумной молодежной компании его познакомили с известным автогонщиком Гуго Вернером. Тот был в зените славы. Подвыпивший Гуго говорил, что не стремление к славе вывело его на дорогу скоростей. «Я с детства, понимаешь, с детства жил ожиданием движения, стремительного движения на самых высоких скоростях, чтобы в один прекрасный миг прорубить толщу воздуха, узнать, что там есть, за этой толщей. Ведь что-то должно там быть…» — «Наш друг Гуго хочет стать метеором, но он забывает, что метеоры сгорают», — заметил один из гостей. «Пусть, — повысил голос Гуго. — Пусть тихоходы катятся ко всем свиньям. Я пришел в этот мир для скорости!» Через год Вернер разбился. Еще через три года Иван Захарович встретил его. Вернера привезли на трассу. Состоялись очередные гонки, но без него. Ревели забрызганные грязью спортивные автомашины, кричали болельщики. Бывший автогонщик сидел в инвалидной коляске. Иван Захарович хотел подойти к нему и не смог. Он увидел глаза Вернера. В них было столько тоски, что ее хватило бы на всех там присутствующих людей.

Иван Захарович следил за событиями в мире, анализировал их. Понимал: Европа идет к войне. Когда это может начаться? Сколько лет мирной жизни отпущено людям? Где его место в будущей схватке? Скорее всего там, где вспыхнет огонь. Мысли цеплялись одна за другую. Он думал о том, сколько времени отпущено ему лично. Год? Три? Пять? Очень мало. Ничтожно мало даже в отрезке обычной человеческой жизни. Вернер говорил, что пришел в этот мир для скорости. Если развить его мысль, то и каждый человек рождается для чего-то. Один становится музыкантом, другой — хлеборобом. Ему, Семушкину, выпало иное. Он стал бойцом. Так уж сложились обстоятельства, но он принял на себя эту ношу. Здоровье вернется. И что потом? Для себя он знал, что не сможет стоять на обочине, смотреть, как мимо проносятся события. Он должен быть в гуще этих событий.

В санатории он вновь и вновь оценивал разговоры с Григорьевым. Было время разобраться в своих чувствах к Нине Алексеевне. Он любит нежданно встретившуюся ему женщину. Чувствовал, что и сам любим. Это обстоятельство заставляло отнестись к себе с повышенной требовательностью. Что дальше? Он не мог ей обещать самую малость — своего присутствия рядом с ней. Он может оставить ей воспоминание о себе, когда уйдет. Раньше или позже. Немного только за то, чтобы какое-то мгновение побыть вместе. Об этом он написал ей в единственном к ней письме из санатория.


Из рассказа

П.И. Григорьева

«…После санатория врачи настаивали на том, чтобы Иван занялся физическим трудом. Советовали устроить его подальше от города, где-нибудь в среднерусской полосе. Пришлось Ивану вспомнить свою первую профессию. Оставалось выбрать место потише. Чтобы природа соответствовала и прочее. Выбрали поселок Озерное под Тверью. Там он и поселился. Работать устроился в сапожной артели».


Из заключения

медицинской комиссии.

Май 1936 года

«…Здоров. Годен к военной службе».


Из рассказа

И. 3. Семушкина

«…За несколько лет здоровье восстановилось полностью. Даже крепче стал. Вроде как закалку прошел. И вовремя. Начались события в Испании. В Мадриде встретился с нашим советником Яном Карловичем Берзинем. Мне о нем много рассказывал Григорьев, а увидел его впервые. Он мне и предложил поработать в Пиль-дель-Вальосе, в центре по обучению республиканцев методам партизанской войны. Этот центр располагался недалеко от Барселоны. Работал, готовил людей. Позже воевал у стен Мадрида, в Каталонии. До конца… Выводил людей через Пиренеи… Много всего было. Многих друзей там приобрел. Война — не только потери.

В Москву вернулся, сразу укатил на Урал. Там и осел в учебном центре».


Выписка из личного дела

И.3. Семушкина

«…В октябре 1941 года направлен на выполнение особого задания в тылу врага в район Вязьмы».

* * *
Из гостиницы Семушкин ехал к Григорьеву. Интересное свойство города, думал он, глядя на немноголюдные в столь ранний час московские улицы. По утрам столица выглядит омытой. До войны он испытывал такое ощущение, и вот сейчас. Окна домов белеют крестами. Улицы перекрыты баррикадами. Проезды ощетинились противотанковыми ежами. Изменился город. Он готов к штурму, к обороне. Но вот наступило утро, и такое впечатление, будто медленный рассвет не прибавил к его возрасту, а отобрал сутки, на которые столица вновь помолодела.

Много лет назад, когда до Индии донеслась весть о революции в России, слово родина слилось для Семушкина с Петроградом. Он гордился тем, что русский, что именно в его стране рабочие и крестьяне взяли власть. Позже в его жизнь вошла Москва. К Москве обращали тогда взоры миллионы угнетенных. Россия, Петроград, ставший городом Ленина, Москва являлись примером, поднимали на борьбу с угнетателями.

Из рассказов отца Иван Захарович помнил название деревни, из которой ушел служить Захар Семушкин, то, что находится она на полпути от Петрограда до Москвы, в речном озерном краю. Прежде чем выбрать место для жительства после санатория, Иван Захарович побывал в родной деревне. Там жило так много Семушкиных, что трудно оказалось восстановить степень родства. В конце концов разобрались. Он побывал на кладбище. Ему показали могилы деда, бабки, многих близких по крови людей. Странно, но именно там, на кладбище, под кронами удивительно чистых берез, нежных какой-то особой птичьей грустью ив, вспомнил он девичью фамилию матери. Потому, может быть, что на кладбище не меньше Семушкиных лежало Афониных, а может быть, и оттого, что именно в тиши, среди могильных холмов, крестов и скромных надгробий отчетливо вспомнился отец, те слова его и рассказы, которые, казалось, забылись, но вот всплыли в памяти, а значит, жили в нем все годы. Еще он помнит, как тогда же слово родина приобрело для него конкретные черты деревни на крутом берегу реки, окруженной небольшими полями-делянками и лесом. Он и Озерное выбрал для жительства потому, что напоминало оно своим расположением деревню родителей.

В двадцатом веке многое оказалось рядом. Сначала Иван Захарович воевал в Испании. Прошло всего несколько лет, фашисты подошли к Москве. Снова надо брать оружие. Не только за свою маленькую деревню, где выросло большое дерево Семушкииых-Афониных, побегом от которого ответвился и он, но и за тысячи таких же деревень, сел, городов всех стран Европы, включая Испанию.


Из рассказа

П.И. Григорьева

«…Жизнь Ивана тесно переплелась с событиями исторического значения. Время такое было. Что ни шаг — история. Мы росли, мужали, становились, участвуя в тех событиях. Я бы мог подробно рассказать о том, какой вклад в революцию внес Иван, помогая нам в годы становления Советской власти. Или о его боевых делах в сражающейся Испании. Но разговор сегодня о начальном периоде войны. Вот я и показываю на примере Ивана Семушкина, какие люди уходили на выполнение особых заданий в тылу врага в том грозном сорок первом году. Отмечу, что Иван Захарович был один из многих. Шла война, были потери, жертвы. Не всегда оправданные. Сказывался недостаток опыта. Однако мы сумели организоваться. Были у нас люди, на которых мы могли положиться. Начни сейчас рассказ о каждом из них, невольно коснешься и революции, и всего того, что происходило со страной в последующие годы. Наши люди всегда находятся на переднем рубеже. В дни мира и в дни войны».

* * *
Григорьев разложил перед Иваном Захаровичем карту. На ней красной жирной линией проложен предполагаемый маршрут. В приложении к карте перечислялись адреса и пароли тех наших людей, которые должны помогать Семушкину.

— Запоминай, — кивнул Григорьев на документы.

Утомительная, но крайне необходимая работа. Данные предстояло уложить в голове так, чтобы ни одни кирпичик из этого здания памяти не выпал, не затуманился, не исказился.


Из телеграммы

командованию Западным фронтом

г. Москва, 19-10-1941 года

«…На ваш запрос от 15 октября 1941 года сообщаем, что нами подготовлен и отправлен в район боевых действий указанной вами армии специалист, пароль для связи «Базальт». Получено подтверждение о его благополучном приземлении. «Базальт» вышел в заданный район, продолжает движение по согласованному с вами маршруту».

П. Григорьев

* * *
В момент приземления, когда Иван Захарович понял, что встреча с землей не принесла опасных неожиданностей, он ощутил в себе короткое, как импульс, желание немедленно бежать к лесу. Приземлился он на открытом лугу. Чернеющая полоска леса для него — убежище. В лесу больше шансов остаться незамеченным. Так что желание это естественное, главное — не поддаться ему. И он не поддался. Замер посреди луга. Стоял, смотрел, вслушивался. Услыхал приглушенный расстоянием гул движущихся автомашин. Сверху он видел эти машины. Колонна обозначена цепочкой крохотных светлячков. Машины шли, соблюдая правила светомаскировки, их фары едва освещали дорогу перед колесами. С луга их не было видно. Тем более что дорогу отгораживали шарообразные прибрежные заросли Ловати. Река не очень широкая, но глубокая. Не легко пришлось бы, попади он в эту реку. Хорошо, что ночь не очень темная, что сверху видел Иван Захарович русло реки, падением управлял, держался так, чтобы приземлиться ближе к лесу. Ночной лес гляделся сплошной черной стеной. Этот лес, пятачок луга, реку, ее старицу он тщательно изучал в Москве, так же, как и весь район предстоящего поиска, но в Москве были только карты, а здесь выбранная по карте точка, занятая врагом территория, это обстоятельство требовало от него предельной осторожности. Желание бежать уступило место расчету. Семушкин определил ориентиры, плотно скатал парашют, еще раз вслушался в тишину, пошел в сторону лесного массива. В лесу дождался рассвета.

Первый день сложился удачно, Иван Захарович без осложнений пересек шоссе Вязьма — Лиховск, вышел в район, где по данным управления разведки Западного фронта должна была приземлиться группа Рощина. Позади осталось двенадцать километров лесного перехода, впереди лежала деревня Качаново. Возле деревни начинался Коростелевский лес. Группу Рощина сбрасывали на этот лес. Первая явка для них определена в Качанове. Поиск группы Семушкин и решил начать с посещения явки. Исходил из того, что контакт с людьми, свидетельства очевидцев недавних событий помогут разобраться в том, что произошло. В Качанове, по сведениям, которые передал ему Григорьев, живет Михаил Степанович Жуков. 1889 года рождения. Русский. Беспартийный. До войны работал на льнозаводе в районном центре Афонина Пустошь. Семья эвакуирована во Владимир. В канун оккупации вернулся в родное село. Оставлен для связи предполагаемого подполья с партизанами.

С тех пор как группа Рощина приземлилась в этом районе, минуло семь дней. Если что-то и произошло с группой, то это случилось в первый день. Иначе была бы радиограмма. Есть ли связь между исчезновением группы и первой на их пути явкой? О явках, кстати, Григорьев предупреждал особо. Война только началась, но уже многое высветила. Одни сражаются до последнего, другие — открыто перешли на сторону врага. Не так их много, но они есть, и вред от них немалый. Выдают, предают. Специальная группа пропала. Люди в ней подготовленные. Семь раз мерить надо, прежде чем отрезать, прежде чем решиться выйти на подобную явку. Выходить тем не менее надо.

Семушкин и так, и эдак приглядывался к деревне Качаново, к дому Михаила Степановича Жукова. Деревня небольшая, двадцать шесть дворов, и все в один ряд, лицом к разъезженной дороге, огородами к лесу. За дорогой — поля. В той стороне лесов нет до райцентра, до Афониной Пустоши. Вдоль дороги ни деревца, ни кустика, ни телеграфных столбов. Дом Михаила Степановича — четвертый от леса. Крыт, как и все прочие дома, дранкой. Окна подслеповатые. Вдоль стен завалинка. Огород примыкает к лесу, огорожен слегами. Собак в деревне не слыхать. Движения не заметно. Есть ли люди в деревне, нет ли их…

Долго приглядывался Семушкин, прежде чем определил — жива деревня. Появились мальчишки. Они выпорхнули из-за домов, тут же и разлетелись всяк к своему жилью. Чуть позже промелькнула женщина. Старик показался на улице. Прошелся и пропал. Из трубы соседнего с Жуковым дома заструился легкий дымок. Отметил Семушкин и следы недавнего боя. Свежие воронки, стреляные орудийные гильзы, гильзы винтовочных и автоматных патронов.

С темнотой Иван Захарович осторожно подобрался к дому Жукова. Окна светились. Семушкин глянул в крайнее от входа, увидел хозяина. Тот сидел, склонившись над чуркой, у печи на низком табурете, строгал лучину. Керосиновая лампа на столе притушена. Лицо не разглядеть.

Иван Захарович осторожно постучал в окно. Хозяин дома дернулся, вскинул голову. Поднялся. Направился было к окну, передумал, пошел к двери. Долго шаркал запором. Ни о чем не спрашивая, открыл дверь. Семушкин назвал пароль, Жуков — отзыв. Иван Захарович скользнул в сени.

* * *
Контакта с хозяином явки не получалось. Сумрачный, он прошел в избу, стал посреди комнаты. Повел себя так, будто не он только что откликнулся отзывом на пароль, впустил к себе незнакомого человека. Причем вид у Жукова был такой, как будто он на кого-то, в том числе и на Ивана Захаровича, в большой обиде. Семушкин вспомнил предупреждение Григорьева. О том, чтобы Семушкин действовал осмотрительно, об особой чуткости к людям. «Сам понимаешь, — говорил Григорьев, — нет у них за плечами опыта. Жили, мирно трудились, пришла пора, появилась в этом необходимость, дали согласие на опаснейшую из работ. Инструктировали, готовили их наспех, учти это. Постарайся проявить побольше внимания к тем, с кем придется вместе работать».

— Вас что-то тревожит, Михаил Степанович? Вы не рады моему появлению? — спросил Иван Захарович.

Жуков приподнял голову, молча посмотрел на Семушкина.

— Так гостей не встречают, Михаил Степанович. У вас что-то произошло?

— Произошло, — эхом отозвался Жуков, взглядом своим уставившись в пол.

— Расскажите, — попросил Иван Захарович.

Жуков произнес несколько пустых, ничего не объясняющих слов, в том смысле, что ему было приказано сидеть и ждать, он дождался, а чего дождался, оставалось непонятным. В чем дело? Он знает пароль и отзыв. Внешность соответствует описанию, которое Семушкин запомнил еще в Москве. Под глазом, правда, темнеет большой, в половину щеки, синячище, но это он, Михаил Степанович Жуков. Почему не хочет говорить? Не в себе? Растерялся?

— Михаил Степанович, вы можете мне не отвечать, но выслушайте. Меня прислали сюда за тем, чтобы я разобрался в обстановке. Мне нужна помощь. Ваша помощь, Михаил Степанович, в первую очередь.

Семушкин старался говорить ровным голосом. Слова произносил негромко, четко.

Жуков молчал, сел на тот же табурет, на котором перед тем строгал лучину, упершись локтями в колени, по виду вроде как больной. Не понять, что с ним.

— Если вы больны, скажите об этом, — продолжал Иван Захарович. — Вас оставили для серьезной работы. Если чувствуете, что не в силах, признайтесь и в этом. Я найду возможность отправить вас за линию фронта.

Последние слова, похоже, подействовали. Жуков поднял голову, убрал руки с колен. Задал вопрос, другой. Иван Захарович ответил. Да, он из Москвы. Вчера вечером был в столице. Вынужден был ответить именно так. Обстановка необычная.

Жуков задал еще несколько вопросов, после чего его словно прорвало:

— Это же звери, а не люди. Звери, которых долго держали в клетках, специально морили голодом, ожесточили против всего живого, потом выпустили на волю. Какая бесцеремонность! Какая неоправданная жестокость, наконец! Грабят, бьют, вешают, расстреливают!

Жуков произносил фразы на одном дыхании, в состоянии близком к истерике. Так казалось.

Семушкин понял, что Михаил Степанович Жуков подавлен налетом оккупантов на деревню, той силой и жестокостью, с которой гитлеровцы обрушились на жителей, стараясь с первых шагов, с первого появления запугать всех и каждого. Иван Захарович зримо представлял себе все, о чем говорил Жуков. Нацисты и дома, у себя в Германии вели себя не лучшим образом. Иван Захарович помнил и костры из книг, и погромы, и ту жестокую самонадеянность, с которой действовали штурмовики накануне захвата власти. Теперь в их руках сила. Они ринулись на необъятные просторы чужой страны, чтобы жечь и убивать. Чтобы покорить мир.

Выбрав момент, Семушкин перебил Михаила Степановича. Стал говорить. Все так же негромко, так же четко. О том, что такое нацизм с его фашистской идеологией, что по-иному и быть не могло. Гитлеровцы не признают прав и законов других народов, в том числе основного права — права каждого человека на жизнь.

Жуков слушал Семушкина, изредка трогая синяк. Разговор постепенно налаживался. Приобретал форму вопросов и ответов.

— Меня интересует все, что произошло здесь с двенадцатого октября.

— Звать вас, простите, как?

— Иван Захарович.

— Извините, Иван Захарович, но двенадцатого здесь все уже подходило к концу. Если вам надо разобраться в обстановке, то начинать надо не с двенадцатого, да. Бой здесь десятого начался. Наши отступали. В ночь на десятое они к нам в деревню с обозом пришли. Дождь лил. Наши по домам разобрались, стрельба поднялась на дороге. Бойцы в ружье, да на край деревни.

— Сколько их было?

— Наших-то? Рота, не больше. С ними раненые на повозках. Человек двадцать. Командир тожеть раненый. Голова у него в бинтах.

— До этого немцы у вас были?

— Нет, хотя Афонину Пустошь они заняли восьмого.

— Значит, бой был здесь десятого?

— И десятого, и всю ночь, и на другой день. Наши немца в лес не пускали. Стрельба сильная была.

— Что было двенадцатого?

— С утра немцам подмога пришла. Много машин. Дороги у нас, сам видишь, грязь непролазная. Буксовали машины. Немцы их танками вытаскивали, орудия приволокли. Стреляли. Наши из лесу не отвечали. Видать, ушли. Немцы тогда в цепь разобрались, стали лес прочесывать. В лесу снова бой был. Крепкий, должно быть. Много раненых да убитых своих солдат они кз леса принесли. Потом к ним какой-то начальник приехал. Кричал громко. Они снялись да уехали. Только разбой в деревне учинили. Собак, курей, поросят постреляли. Коров с собой увели. Мы в погребах отсиживались. Зайдут, глазами зыркнут, отберут что из вещей и уходят. Прикладами били, — тронул ладонью щеку Михаил Степанович.

— В лесу бой далеко был?

— Далеко. Стрельба едва доносилась.

— Михаил Степанович, к вам после этого никто не приходил?

— Нет.

— Где сейчас могут находиться люди, оставленные для организации партизанского отряда?

— Пока не знаю.

* * *
Трудный разговор. Трудно было разговорить Михаила Степановича. Четких инструкций он не получил. Опыта подобной работы — никакого. Оставляли наспех. Тут сила навалилась. «Машины, что стога», «Танки — глыбищи», «при оружии». Бой. Грабеж деревни. Удар прикладом. Зло пеленой глаза застилало. Просился в партизанский отряд — не взяли. Когда Семушкин вошел в дом, Жуков лампу притушил. Косился на дверь. Будто ждал, что вот-вот кто-то ворвется в его дом, учинит расправу. Не сразу расположил к себе хозяина Иван Захарович. Но теперь он мог представить себе картину того, что произошло. Группу Рощина бросали на Коростелевский лес. На окраине этого леса вела бой с немцами какая-то безвестная группа бойцов. Сдерживали немцев, чтобы как можно дальше увести подводы с ранеными. Потом и сами снялись, ушли. Началось прочесывание. Именно в этот момент группа Рощина находилась в лесу. Что там произошло? Тот бой в лесу, о котором сказал Жуков… кто в нем участвовал? Группа Рощина? Бойцы того неведомого отряда? Что за отряд? Куда ушли? На все эти вопросы Жуков дать ответ не мог. Хорошо хоть что-то прояснил. Михаилу Степановичу исполнилось пятьдесят два года, двадцать из которых он прожил в районном центре. Впечатление болезненности и слабости оказалось обманчивым. Был он и жилистым, и крепким. Провожал Семушкина в лес. Вместе они выбрали место для тайника, копали яму, чтобы схоронить рацию. Приглядываясь к Жукову, Семушкин понимал, что человек этот придет в себя, преодолеет неудачи первых дней, явка в Качанове станет надежной. Опыт к нему придет, не боги горшки обжигают. Его бы подучить, подсказать. Иван Захарович проинструктировал Жукова, и тот серьезно отнесся к инструктажу. Вопросы задавал. Какие видимые сигналы должны выставляться на явке в случае опасности, как встречать и провожать связников, что ему можно делать, чего нельзя, как вести себя с оккупантами, когда они появятся, какими должны быть подходы к дому и как их маскировать. На предложение Семушкина забрать его отсюда, как только представится возможность, ответил отказом. «Чего уж там, — сказал, — ладно. Перемелется — мука будет». В лесу же и распрощались.

— За рацией от меня придут, — сказал Иван Захарович. — Пароль тот же. Вот что еще. У вас есть люди, которым вы доверяете?

— Как не быть, — ответил Михаил Степанович.

— В деревню могут заходить наши. Бойцы, командиры. Сами старайтесь с ними не общаться, а через надежного человека передайте, чтобы собирались в лесу. Дальнейший маршрут им укажут. Оружие собрать бы надо. Много его в лесу, сам видел.

— Хорошо.

С тем они и расстались.

* * *
Иван Захарович любил лес. Более всего — смешанный, самый распространенный российский лес, в котором нашли себе место каждая травинка, каждый кустик, каждое дерево. Лес с непролазными оврагами, ручейками и речушками, берега которых заросли ольхой и черемухой, орешником, рябиной и малиной. Берега крапивные, кусачие, чаще всего крутые, но и родниковые, со стылой и чистой водой. Лес с открытыми солнцу полянами. Красивыми, как праздник, как душа хорошего доброго человека. Лес с болотами и гарями, такой, какой он был, есть, будет — заступник и спаситель, кормилец и целитель. Могучий, вечный лес.

Коростелевский лес, которым шел Иван Захарович, начинался от Афониной Пустоши, а точнее, от деревни Качаново. Был он бесконечен, как дальняя дорога. То взбегал на горы, то круто скатывался в низины. Ручейки и речушки в нем часто бежали навстречу друг другу. Болота встречались и верховые, и низинные, места лешачьи и угрюмые. Попробуй прочеши весь этот лес. Командир того подразделения, что дрался на окраине леса, рассчитал точно. Ночь и два дня не пускали они немцев в лес. За это время обоз с ранеными мог уйти далеко. Сами они налегке, конечно же, оторвались. Решение было разумным. Будь Иван Захарович на месте того командира, он поступил бы также. Беспокоило сообщение Жукова о лесном бое. Те бойцы, что прикрывали отход обоза, не могли ввязаться. Задача перед ними стояла другая: уйти как можно быстрее и дальше. Могло встретиться другое подразделение. Мало ли групп выходит из окружения. Командиры понимают, что от места боевых действий армии идти надо на северо-восток. Брать южнее, значит, встретить и преодолеть безлесые пространства. На северо-восточном направлении под прикрытием лесов и болот можно выйти к фронту. Все так, но могло быть и по-другому. Иван Захарович не забывал, что на Коростелевский лес выбросилась группа Рощина. Десантники собрались после приземления, пошли в Качаново. Встретились с цепью немецких автоматчиков. Были вынуждены принять бой. Искать надо место той встречи, там должны остаться следы.

Лес надо уметь читать. По израненным стволам, воронкам от разорвавшихся мин, другим отметинам Иван Захарович определил границы боя на окраине леса. Он нашел следы обоза, группы прикрытия. Направился было по этим следам, но вскоре вернулся. Обоз отвернул круто влево, следов преследования Семушкин не обнаружил. Иван Захарович вновь стал искать отпечатки тяжелых кованых сапог. Нашел их. Лес рассказал ему многое. Вначале цепь немецких автоматчиков двигалась медленно, простреливая заросли. Потом они перестали стрелять. Шли, убыстряя шаг. Почти бежали. Начали уставать. Спотыкались. Сбивали мох. Цеплялись ногами за валежины. Ломали их. Семушкин прибавила скорости, не забывая при этом замечать отметины, внимательно вглядываясь в заросли. Наконец он вышел к месту лесного боя. Определил его по пулевым отверстиям в стволах деревьев, по сбитым и поломанным веткам. По небольшим брустверам и россыпям стреляных гильз возле них. По примятостям. По глубоким отпечаткам подошв. То были следы немецких автоматчиков, нарвавшихся на засаду. Он стал искать другие следы. Поспешил к зарослям, обозначившим овраг. Если засада, то она должна быть там. Овраг оказался неглубоким. Ближний склон отлогий, противоположный — крутой. Густые заросли по одному и другому склону. Начало отлогого склона изрыто. Брустверы сооружали возле стволов деревьев. Здесь тоже валялось много стреляных гильз. Иван Захарович знал, что перед вылетом группу Рощина заново обмундировали, что почти все десантники, кроме двух снайперов, вооружены автоматами. Он с особой тщательностью приглядывался к стволам. На дне оврага тонко позванивал ручеек. На его берегах четко отпечатались следы подошв. По одним было видно, что их владельцы в новых, совсем еще не ношенных сапогах, другие без рисунка, изношены до основания, были и вовсе худые, перемотанные проволокой. Такие отпечатки бойцам группы Рощина принадлежать не могли. Встретились следы красноармейских ботинок. На дне оврага валялась обмотка. Само собой напрашивались вопросы. Если бой вели окруженцы, то откуда у них новое обмундирование? Если бойцы группы Рощина, то откуда столько винтовочных гильз? Что-то не сходилось, Иван Захарович продолжал поиск. Теперь он высматривал только рельефные отпечатки подошв, шел по ним, все чаще и чаще поглядывая на вершины деревьев. Когда на лес ночью прыгает группа из двенадцати парашютистов, думал Семушкин, должны остаться следы. Так оно и оказалось. Иван Захарович обнаружил несколько деревьев с обломанными сучьями, причем сломаны они усилием сверху вниз. Искал и нашел закопанный парашют. Он не стал терять время на поиски других отметин. Убедившись в том, что идет по следу группы Рощина, Семушкин направился в район Егоркиных горок, конечный пункт маршрута группы майора Рощина, откуда тот и должен начать поиск штаба армии.

Во второй половине дня, отмерив больше десяти километров, Иван Захарович снова приблизился к дороге Вязьма — Лиховск. Шоссе как шоссе, мало ли он их видел. Булыжная мостовая, разбитая до колдобин обочина. Вдоль дороги ряд телеграфных столбов. Одни — по стойке смирно, другие пьяно накренились, третьи — улеглись, чернеют мокрыми боками в траве. Провода оборваны и тоже переплелись с коричнево-желтой осенней травой. Еще совсем недавно по этой дороге катили машины с мирными грузами. Ехали, громыхая по мостовой, подводы. Можно было встретить пешеходов. Шли себе неторопливо бабки с узелочками через плечо, от деревни к деревне, как ходят они по всем российским дорогам, озабоченные и смиренные, то ли к внукам с гостинцами, то ли в райцентр за справками, то есть по обыкновенным житейским делам. Летом в сенокосную пору здесь можно было встретить мужиков, обкашивающих лесные окраины, топкие берега непросыхающих заболоченных мест да придорожные канавы. Разгоряченные, с потными спинами, они широко размахивали косами, вели каждый свой ряд не всегда доброй, не пропадать же, с осокарем травы. Предпочитали косить лесные поляны, но и придорожная трава не пропадала. Сушилась, собиралась в копны. Ставились небольшие стожки, по которым можно было определить характер хозяина. Одни стожки стояли косматые, другие — аккуратные, шатром, с ровно очесанными боками, одинаково круглые, похожие на башенки монастырских скитов.

Видение мирной жизни, навеянной дорогой, оглушило Ивана Захаровича. Он чуть было не прослушал нарастающий рокот, спохватился, юркнул в заросли, когда мимо на большой скорости промчался мотоциклист. «Что с тобой, старик? — вслух спросил себя Семушкин. — Разве это дело? Расслабляться никак нельзя». Он выбрался из зарослей, внимательно оглядел дорогу. Большие и малые воронки от разорвавшихся здесь бомб и снарядов, сгоревший остов автомашины, лежащее орудие с разорванным стволом. По этой дороге только что прошла война. Она в самом начале. Кто знает, сколько времени пройдет, прежде чем по этой булыжной артерии вновь потечет неторопливый поток мирной жизни, но он потечет, иначе жизнь потеряет всякий смысл. Иван Захарович заторопился, рывком перебежал дорогу, огляделся. Пошел, не останавливаясь. Чувствовал, знал, что десантники рядом, через час-другой он встретит Рощина.

Солнце не успело скрыться за горизонтом, когда Семушкип добрался до Егоркиных горок. Собственно, ни гор, ни горок Иван Захарович не обнаружил. Увидел впереди пологий, заросший лесом холм, сверил маршрут с картой, понял, что это и есть Егоркины горки. Почему Егоркины, почему именно горки? Откуда взялось это игривое название в таком хмуром лесу? Не разгадать, не ответить. Небольшая возвышенность, вокруг которой низина. Довольно сырая. Разбухшая от осенних дождей земля хранит следы. В том числе и те, что обнаружил он в Коростелевском лесу на месте недавнего боя.

— Стой! Кто идет?

Мальчишеский голос раздался радом, из скопления молодых елочек, тесно притулившихся друг к другу. Елочки молодые, пушистые. Не они ли такие прыткие, не им ли принадлежит этот звонкий голосок?

— Старший лейтенант Семушкин к майору Рощину! — ответил Иван Захарович и остановился.

Из ельника вышел боец. Был он невысок ростом, в руках держал трофейный с рожком автомат. Лицо открытое, светлое. Стрижен наголо, но волосы уже успели подрасти. Длинная, не по росту, шинель.

— Кру-гом! — приказал боец, направляя ствол автомата в Семушкина. — Руки за голову!

Часовой свистнул. Послышались шаги. К Семушкину подошел боец постарше, но тоже с немецким автоматом в руках. Он заинтересованно разглядывал незнакомого командира в новенькой, с иголочки, форме. Удивления не скрывал. Боец, казалось, спрашивал: откуда, мол, вы, товарищ старший лейтенант Госбезопасности, раньше вас встречать не приходилось.

— К майору Рощину, —сказал Семушкин, не сомневаясь в том, что его слова послужат надежным пропуском, что в этом лесу и находится та группа, которую послали на поиск штаба армии.

— Там они, — махнул рукой боец, но идти приказал впереди себя.

По дороге их остановил еще один часовой. Посты были сдублированы, в самом этом факте чувствовался порядок. Вот только часовые десантниками не были. Нельзя было отнести к десантникам и тех, кого повстречал Семушкин, следуя к землянке командира. Их было слишком много для десантной группы. Одни — чистили оружие, другие — сооружали землянки. Под большой елью топилась полевая кухня. Возле нее хлопотал настоящий, в белом колпаке, повар. Кухня топилась сухими дровами почти бездымно.

Семушкин встретился с Рощиным. На выполнение первой части задания ушло около двух суток.


Рассказ майора Рощина

20.10.41 г.

«…Не знаю, с чего начать… Ошибку допустили с первых шагов. Не следовало прыгать на ночной лес. С моим мнением, однако, не посчитались. Руководство исходило из предположения, что вся территория контролируется противником. Предположение в корне неверное. Гитлеровцы в те дни осуществили прорыв, тогда им удалось взять под контроль только дороги. Я должен был отстоять свою точку зрения, но я этого не сделал. В результате мы чуть было не растерялись. В районе десантирования, вопреки прогнозам, поднялся ветер. Группу раскидало так, что собрались мы с рассветом. Собрались не одни, так как прыгнули на головы бойцов выходящего из окружения батальона. Хорошо, не постреляли друг друга, могло произойти и такое. Наконец нам было приказано избегать огневых контактов с противником, но и этот приказ не был выполнен. Мы едва собрались, не успели развернуть рацию, когда дозорные батальона обнаружили немецких автоматчиков, прочесывающих лес. Уходить было поздно. У нас оставалось времени только на то, чтобы изготовиться к бою. Мы не могли бросить батальон. Впрочем, какой там батальон. Старший лейтенант Мухин единственный из оставшихся в живых командиров. С ним восемьдесят четыре измотанных до предела бойца, знамя полка, документы штаба. Боезапас на исходе. У бойцов нашей группы — автоматическое оружие, полный боекомплект. У нас два снайпера. Все бойцы группы в хорошем физическом состоянии. Каково было уйти? Разумно ли было уходить? Гитлеровцы, уничтожив батальон, в покое нас не оставили бы. Все это заставило меня принять общее командование. Мы устроили засаду.

Да, я все еще ищу оправданий. В уставах, наставлениях особо подчеркивается значение выполнения приказов. Но во всех этих документах не менее важная роль отводится инициативе, возможности действия, исходя из конкретной обстановки. Мы действовали по обстановке, но потеряли рацию, радиста. Вот чем обернулось для нас невыполнение приказа. Я не могу не думать об этом, хотя мы и победили. В стычке с гитлеровскими автоматчиками мы не совершили ошибки. Бойцы батальона заняли оборону у склона оврага под прикрытием зарослей. Позиция оказалась хорошей. Десантники с автоматами выдвинулись вперед на пятьдесят — шестьдесят метров и замаскировались. Дозорные отошли к основным позициям. Мы ждали. Цепь приблизилась. Мы видели гитлеровцев. Их фигуры мелькали между деревьев. Мы все еще ждали. Только когда гитлеровцы подошли вплотную к десантникам, батальон открыл огонь. Частичный огонь. Стрелял каждый четвертый боец. Как мы и предполагали, гитлеровцы залегли. Прикрываясь неровностями местности, пнями, стволами деревьев, они открыли огонь. Мы отвечали все теми же силами, то есть по-прежнему стрелял каждый четвертый боец. Молчали десантники. Гитлеровцы поняли, что наткнулись на немногочисленный заслон и, чтобы уничтожить нас, достаточно рывка. Они поднялись, рванулись к зарослям. Только тогда мы ударили всеми силами. Снайперам удалось снять офицеров. Десантники расстреливали автоматчиков в упор. Бой длился семнадцать минут. Гитлеровцы едва успели развернуть минометы. Они успели сделать всего несколько выстрелов. Одной из мин накрыло рацию и радиста.

Почему я так подробно останавливаюсь на той скоротечной схватке? Погиб радист. Мы потеряли рацию. Причем радист не участвовал в засаде. Он находился за линией обороны. Его накрыло пристрелочной миной. Но я не снимаю с себя ответственности за эту смерть. Командир такого, как наше, подразделения должен держать в голове множество возможных вариантов. Я мог отправить радиста с сопровождением вперед. Но я этого не сделал».

* * *
Иван Захарович прервал рассказ Рощина. В конце концов сколько можно казнить себя за ошибку, от которой на войне не гарантирован ни один командир. Перед Семушкиным сидел собранный волевой командир, кадровый военный. Черты лица означены резко. Щеки впалые. На скулах горбатятся желваки. Выбрит до синевы. Взгляд серых глаз спокоен. Появлению Семушкина обрадовался откровенно. Докладывает не только по обязанности, в интересах дела прежде всего. Успехи раскладывает на всех, употребляя местоимения «мы», «нас», в ошибках винит себя. Семушкин понимает Рощина. То, что Рощин общевойсковой командир, он не проходил специальной подготовки, опыта в делах подобного рода у него нет. Иначе он принял бы меры к сохранности рации и радиста до того, как это понимание пришло к нему. Все помыслы его были сосредоточены на предстоящей схватке, и он провел ее грамотно. Ушли, отбив охоту у гитлеровцев соваться в лес. Благополучно добрались до места, определенного командованием как базовое.

Семушкина интересовал поиск штаба армии. Рощин продолжил рассказ. К поиску штаба армии приступили сразу же. Территория большая. Десантники опрашивают раненых, население. Встречают в лесах боеспособные группы, отдельных бойцов. Всех встречных направляют на базу. Собрали около пятисот человек. Опросили каждого. Удалось воссоздать частичную дислокацию частей в момент прорыва гитлеровцев, местонахождение штаба. Однако что стало с командованием армии после прорыва — неизвестно, как неизвестно и то, в каком направлении ушел штаб. По одним сведениям в районе дислокации штаба армии гитлеровцы высадили воздушный десант, по другим — к штабу прорвались танки. Но все это слова, не подтвержденные фактами, ни одного участника тех событий встретить не удалось.

— Вместе с тем, — сказал Рощин, — мы получили подтверждение о том, что ни документы штаба, ни командование армии к гитлеровцам не попали.

С этими словами Рощин передал Семушкину планшет.

— Здесь документы, — пояснил он. — Бойцы перехватили их у гитлеровцев. Информация, что называется, из надежного источника.

Семушкин стал читать немецкие документы, на многих из которых стоял гриф «секретно». Его внимание задержалось на распоряжении начальника охранных войск тылового района пятьсот шестьдесят семь, некоего полковника Вильгельма Хубе, адресованном комендантам Лиховска, Подворья, Кутова командирам фельджандармерии, СС, отрядов полиции зоны действия вышеназванных комендатур от 18.10.41 г. В письме особо указывалось на разработку мероприятий, связанных с поиском штаба армии русских. Документ и обрадовал, и озаботил. То, что гитлеровцы не добрались до штаба, — это хорошо. Но они ищут его. Разрабатывают мероприятия. Уверены, что штаб где-то здесь. Откуда такая уверенность?

Семушкин просматривал другие документы, Рощин сидел напротив. Каменно-прямой, застывший в своей прямоте. Шевелились только пальцы. Ими он складывал до небольшого квадрата лист бумаги. Рощин волновался. Волновался с первых минут встречи, когда узнал, что этот старший лейтенант, Иван Захарович Семушкин, как он представился, прислан из Москвы. Основания для волнений были. Что там ни говори, но задание пока еще не выполнено. Нет связи. Как на все эго посмотрит только что прибывший старший лейтенант? Последнее слово за ним. Человек он, судя по всему, опытный. Умеет слушать. От оценок воздерживается. Принимает и обдумывает информацию спокойно.

— Юрий Николаевич, кто из бойцов вашей группы сейчас на базе? — спросил Семушкин, и это его неуставное обращение немного успокоило Рощина.

— Двое, Иван Захарович, — охотно отозвался он, принимая это обращение. — Сержант Никонов, красноармеец Лаврентьев. Документы, — кивнул он на планшет, — взяли они.

— Хорошо. Вы их можете сейчас же отправить в Качаново?

— Да.

— Вызывайте.

Инструктировали и провожали десантников за рацией. В тот же вечер Семушкин осмотрел базу, познакомился с командирами подразделений, узнал многих бойцов. Общее впечатление было хорошим. Группа выросла до отряда. Работает санпропускник. Создан запас продовольствия. Группы постоянно уходят на выполнение боевых заданий. Действуют на дорогах Вязьма — Лиховск, Вязьма — Подворье, Лиховск — Кутово. Собраны ценные разведывательные данные. В то же время есть вопросы, которые вызывают тревогу. Многие бойцы разуты. Некоторые без шинелей. Заступая на пост, берут шинели у товарищей. У большинства трофейное оружие, так как к отечественному нет патронов. Больных и раненых — девятнадцать. Есть санитар, но нет врача.

Осмотрев базу, Семушкин собрал командиров. Смешение представителей многих родов войск. Был даже моряк. Иван Захарович проинформировал командиров о положении на фронте, каким оно было на 18.10.41 года. Предложил ограничить боевые действия групп.

— Ограничение действий боевых групп, — объяснил он, — мера временная. Где-то рядом с нами скрывается штаб армии. Несколько дней назад вы убедились, как можно подвергаться преследованию. Гитлеровцы шли по пятам одной группы, а встретились с вами. Наша с вами задача на данном этапе: найти штаб, командование армией. Для осуществления задачи предлагаю следующее. Всем командирам выделить наиболее боеспособных бойцов, включить их в поисковые тройки. Каждой тройке определить район действия, значительно расширив зону поиска. В огневые контакты с противником вступать в случае крайней необходимости.

Перед вылетом Григорьев советовал Семушкину надеть форму с общевойсковыми знаками различия, чтобы не отличаться от тех, кто выходит из окружения, чтобы быть на равных с командирами окруженных частей. Семушкин считал, что должен остаться в форме сотрудника Госбезопасности. «Представь, Петр, — убеждал он Григорьева. — Выходят из окружения группы, отдельные бойцы. Мне придется проверять явки. Я лечу не только как организатор, но и как проверяющий, верно? Спрос дисциплинирует людей». Григорьев с доводами согласился. Семушкин убедился в правоте своих слов вскоре после приземления. Он помнит, как расположился к нему Михаил Степанович Жуков после того, как Иван Захарович сменил гражданскую одежду на форму.

Видел, с каким особым вниманием слушали его командиры. Для них он был не только посланцем Москвы, но и представителем НКВД, а это налагало особую ответственность. Он честно, не скрывая истинного положения дел, рассказал им о положении на фронте, точно знает, что и как делать, прибыл с четкими инструкциями. В каждом слове уверенность, и они ее оценили. Задавали вопросы. Будет ли связь с фронтом? На какую помощь фронта можно рассчитывать? Создается отряд. Он станет действовать в тылу немецко-фашистских войск или надо готовиться к переходу линии фронта? Зима на носу, как с обмундированием? Вооружиться можно за счет противника, но как быть с формой? Вопросы конкретные, четкие, на них подробно ответил Иван Захарович. Ответы люди приняли.

Ночевал Семушкин в землянке майора Рощина. Впрочем, на сон осталось три часа. До рассвета оба они должны быть на ногах. Надо отправлять людей на поиск штаба. Иван Захарович умел засыпать в любое время суток. Чуть было не уснул. Услышав, как Рощин ворочается и вздыхает, спросил его о причинах бессонницы. Майор ответил не сразу. Щелкнула зажигалка, засветился огонек, обозначив лицо Рощина, край стола, бревна перекрытий. Вспыхнул огонек и угас, притулившись маленьким светлячком на кончике папироски.

— Видите ли, Иван Захарович, — сказал Рощин и замолчал, то ли обдумывая ответ, то ли не решаясь говорить.

Нерешительность в нем Иван Захарович заметил раньше, когда советовался с майором о создании троек, расширении зоны поиска штаба армии. Рощин поддерживал Семушкина, но был скован. В чем причина этой скованности? — пытался разгадать Семушкин. Задание Рощину остается в силе. Отправляя майора с десантниками в тыл, командование предполагало, что группа может встретить выходящие из окружения подразделения. С этой целью было выбрано место сосредоточения в районе Егоркиных горок. Только отсутствие связи лишило группу возможности принять самолет, получить необходимую помощь. Связь Семушкин обеспечит. Завтра будет рация. Может быть, Рощин думает, что потерял доверие командования? В делах подобного рода недоговоренности быть не может, а именно на эту тему они и не поговорили. Не было времени. Семушкин успел лишь разобраться в обстановке, принять необходимые решения с единственной целью — ускорить поиск.

— Я чувствую, что вы скованы, товарищ майор. Непонятна причина, — сказал Семушкин.

— Думаю об ответственности за невыполнение приказа, — тихо произнес Рощин. — Вместе с руководством в окружении остался начальник особого отдела армии полковник Бородин. Довольно серьезно предупреждали меня и в отношении выходящих из окружения лиц. Кстати, беседу со мной вели товарищи из вашего ведомства. Сейчас я в трудном положении. Специальные службы оккупационных войск, как вы обратили внимание, тоже ищут штаб армии. Причем они уверены, что штаб отрезан, находится где-то здесь. Для такой уверенности должны быть основания. Видимо, у гитлеровцев есть какая-то информация.

Семушкин не перебивал Рощина. Весь вечер он думал о том же. Какой-то информацией гитлеровцы располагают. Истоки такой информации предстоит найти. Но сегодня важнее найти сам штаб, командование армией, начальника особого отдела полковника Бородина, о котором его также предупредил Григорьев. Ивану Захаровичу не было пока попятно, к чему весь этот разговор, какое отношение он имеет к скованности Рощина. Такое состояние не на пользу делу. Через несколько часов они организуют широчайший поиск с использованием всех имеющихся в наличии сил. Ум хорошо, два еще лучше. Старая истина. Руководить операцией они должны вдвоем.

— От десантников моей группы подобная информация исходить не может. Остается два варианта…

— Простите, я вас перебиваю, Юрий Николаевич, но вариантов может быть великое множество, — сказал Семушкин.

— Вы так думаете? — удивился Рощин.

— Да, Юрий Николаевич. Командование фронтом дважды посылало связистов на поиск штаба армии. Сообщений от них не было, неизвестно, что с ними стало. Можно предполагать худшее.

— Об этом я и думаю, — оживился Рощин.

— В плен могли попасть люди из охраны штаба, — не обращая внимания на слова Рощина, продолжал Семушкин. — Информация о движении штаба могла попасть к гитлеровцам и от предателя из гражданского населения.

— Действительно, — отозвался Рощин. Он перестал попыхивать папироской. Дышал ровно. Затих выжидательно.

Какое-то время оба молчали.

— Вы только что собрали командиров, — начал объяснять Рощин. — Поставили перед ними задачу. Но действуете вы вразрез той инструкции, которую я получил от ваших же товарищей. Мы здесь вторую неделю. Помня инструктаж, мы ни словом не обмолвились о цели группы, даже когда вели опросы выходящих из окружения людей. Вы же собрали командиров, объявили им о поиске штаба армии. С утра об этом же расскажете тройкам. Круг расширяется. Здравый смысл мне подсказывал и раньше подобные действия, но если случится худшее, штаб захватят гитлеровцы, все вместе взятое обернется против меня. Как и участие в том бою, потеря рации, связи…

Семушкин пожалел, что при знакомстве, слушая рассказ Рощина о первых шагах группы по оккупированной гитлеровцами земле, он перебил майора, не дал ему высказаться до конца. Он подумал тогда, что дело только в потерянной рации, посоветовал Рощину не казнить себя, считая, что на этом вопрос исчерпан. Только теперь Семушкин понял истоки скованности Рощина. Они в том, что прибыл именно представитель НКВД. Как объяснить майору, что война — строгий экзаменатор — уже заставила и еще заставит многое пересмотреть. Инструкции составляют люди. Ошибки тоже совершают люди. Но дело самих людей разобраться в ошибках, оценить обстановку, сделать правильные выводы. Только не надо жить и действовать из предположений худшего. Мы вступили в эту навязанную нам войну, чтобы победить. Другого не дано. Победа требует рискованных решений. Воевать и жить с оглядкой теперь, когда встал вопрос о существовании страны, нельзя. Семушкин хотел было сказать обо всем этом Рощину, но передумал. В конце концов слова остаются словами, какими бы хорошими они ни были. Чем больше, тем слабее их воздействие. Рощин боевой, грамотный командир. Утром инструктировать тройки. Круг расширяется. Но этот круг есть круг взаимного доверия, без которого на войне не обойтись. Подобные факты не проходят бесследно. Они помогут Рощину разобраться в самом себе.

— Спасибо за откровенность, Юрий Николаевич, — сказал в темноту Семушкин, — но об инструкциях и прочем, о том, что вы сейчас говорили, мы побеседуем чуть позже. Вы правильно заметили об уставах и наставлениях. Действовать надо по обстановке. Станем придерживаться этого золотого правила. Теперь же спать, и немедленно. У нас с вами очень мало времени.


Базальт — Топазу (Григорьеву)

21.10.41 г.

«…27 (база в районе Егоркиных горок). Явка в Качанове проверена. Встретился с группой майора Рощина. По приземлении группа приняла бой. Погиб радист, лишились рации. Ведут поиск штаба армии. На базе собрано около пятисот бойцов и командиров, выходящих из окружения частей и подразделений. Пополнение продолжает прибывать. Отсутствие боезапаса, снаряжения, обмундирования, медикаментов. Расширяем зону поиска. К поиску привлекаем наиболее боеспособных красноармейцев. Отобрано двадцать троек. Перекрываем возможные пути выхода из окружения разрозненных групп. Готовы принять самолет на ранее обусловленной площадке. Посадку обеспечим. Крайне необходима рация, радист, квалифицированный врач. Вооружение, снаряжение по прилагаемому списку».


Базальт — Топазу

22.10.41 г.

«…На базу вышли остатки 134 СД (стрелковой дивизии). Старший группы капитан Светлов. Бойцов — 287, раненых — 32. Семь подвод, два орудия. Отсутствие боезапаса, обмундирования, медикаментов. Получены сведения о возможном местонахождении начальника оперативного отдела штаба армии майора Хвостова. Проверяем полученные сведения. Готовы принять самолет».


Топаз — Базальту

22.10.41 г.

«…Поиск штаба армии контролируется Ставкой Верховного Главнокомандования. Ваша деятельность по созданию поисковых троек одобрена. Найдите возможность еще более расширить зону поиска. Сместите поиск южнее в квадраты: 40–73, 41–74, 41–80. Приказ фронта майору Рощину. Подчинять себе все группы, остатки частей и подразделений, всех командиров вне зависимости от звания».


Базальт — Топазу

23.10.41 г.

«…Сведения подтвердились. Начальник оперативного отдела штаба армии обнаружен поисковой тройкой младшего лейтенанта Царева в деревне Кружилихе на берегу озера Такма. Осколочные ранения в бедро правой ноги и голень левой. В данное время находится у двадцать седьмого. По сообщению Хвостова управление армией было потеряно шестого октября в результате мощных рассекающих танковых ударов противника. Штаб армии в сопровождении отдельного взвода автоматчиков выходил из окружения в направлении на Лиховск. Блокированы воздушным десантом противника в деревне Заборье. Командующий армией генерал-лейтенант Захарьев застрелился. Начальник штаба генерал-майор Веденеев был ранен. Возможное местонахождение — Лиховская лесная оздоровительная школа, в которой был размещен один из армейских госпиталей. Судьба госпиталя неизвестна.

Прошу согласовать с командованием фронта и утвердить следующий план действий.

Для проверки сообщений Хвостова, возможной эвакуации госпиталя, генерал-майора Веденеева десантную группу майора Рощина передать в мое подчинение.

Капитану Светлову возглавить отряд численностью 200–250 человек для прикрытия эвакуации госпиталя.

Майору Рощину оставаться на базе. Приступить к боевым действиям на коммуникациях противника.

Найдите возможность пополнить нас боезапасом, обмундированием, медикаментами. Шлите врача, радиста, рацию».


Топаз — Базальту

23.10.41 г.

«…План утвержден. Ждите самолет 24.10.41 г. до 03 часов. Посадочную площадку обозначьте тремя кострами. При появлении самолета сигнал сдублируйте зеленой ракетой».

* * *
Пора было подвести некоторые итоги. То, что случилось с армией, наглядно просматривалось на судьбе сто тридцать четвертой стрелковой дивизии, остатки которой вышли на базу под командованием капитана Светлова. Дивизия дралась в окружении до четырнадцатого октября. О радиограммах с информацией о противнике, с задачей на прорыв из окружения, переданных фронтом десятого и двенадцатого октября, командование дивизии не знало. Решение о выходе из окружения Светлов принял самостоятельно, когда остался старшим по званию. В живых к тому времени от дивизии насчитали чуть больше тысячи человек. Половину людей потеряли во время прорыва. Шли лесом, теряли бойцов. «Хоронить не всегда успевали», — тяжело вздыхал Светлов. Часть раненых оставляли в деревнях.

Долговязый, осунувшийся Светлов был рад встрече с поисковиками, тому обстоятельству, что поисковики вывели его на базу, настал конец мытарствам, неопределенности, в которой жили и действовали, пробиваясь к своим. «Куда податься? — рассказывая, разводил руками Светлов. — Немцы всюду. Где проходит оборона? Боезапас вышел. Хотели дойти до Колотовских болот, там остановиться, передохнуть. Тут ваши. Спасибо вам». Держался капитан из последних сил. Белокурые, цвета спелой соломы волосы свалялись, щеки обросли щетиной, простуженное горло замотано грязной портянкой. Слова выдавливал из себя как пасту из засохшего тюбика. Шинель, когда он ее снял, иссечена осколками, просвечивает. Землянку натопили, печь раскалилась докрасна, а ему холодно. Сидел у самой печи, кутался в сухую телогрейку. Больше всего переживал за раненых, оставленных в деревнях. Говорил, доберутся гитлеровцы до самых глухих деревень. Пощады не будет. Война идет не на жизнь, а на смерть. Снисхождений, жалости не жди. Отступают от самой границы, всякого насмотрелись. Знают об уничтоженных гитлеровцами госпиталях, о расстрелах обессиленных военнопленных, о зверствах оккупантов на захваченной ими земле. Нельзя оставлять раненых.

Привезли майора Хвостова. Его рассказ помог восстановить картину разгрома штаба армии. Немцы выбросили воздушный десант. Это произошло на рассвете десятого октября. Десантники появились неожиданно. Они блокировали деревню Заборье, в которой расположился штаб армии. В первый момент им удалось ворваться в деревню, захватить несколько домов, в том числе и тот, в котором находился командующий армией генерал-лейтенант Захарьев. Начальник штаба армии генерал-майор Веденеев к тому времени был отправлен в госпиталь Лиховской лесной оздоровительной школы. Руководство боем взял на себя начальник особого отдела армии полковник Бородин. Вместе с автоматчиками они отбили занятые десантниками дома, вышвырнули немцев из деревни. Тогда-то и увидели, что Захарьев застрелился. Судя по всему, он отстреливался до последнего патрона. Рядом с ним лежал автомат с пустым диском и пистолет, в котором не осталось патронов. К немцам тем временем пришла подмога, они предприняли несколько атак, но были отбиты. С темнотой немцы предприняли еще одну атаку. Дело дошло до рукопашной. Гитлеровцы не выдержали натиска, дрогнули, образовалась брешь, сквозь которую и удалось прорваться в лес всем, кто еще остался в живых, кто мог двигаться. Что стало с Бородиным, Хвостов не знал. В лесу, когда, казалось, вырвались из капкана, совсем рядом разорвалась мина, его ранило в обе ноги, и он не мог двигаться. Теряя сознание, почувствовал, как чьи-то руки подхватили его и понесли. Очнулся он в деревне Кружилихе. Вынесли его с поля боя автоматчики Соловьев и Гуреев.

Многих людей опросил Семушкин. Его карта пестрела отметинами. Складывалась картина непрекращающихся боев на всей прилегающей к Вязьме территории. Были районы, где бои продолжались и по сей день. Маяки продолжали выводить на базу группы, отдельных бойцов. Невыясненной оставалась судьба полковника Бородина, генерал-майора Веденеева. Семушкин принял решение об эвакуации госпиталя не случайно. Если Веденеев там, то он многое прояснит. Где документы штаба, что с ними стало. Раненые могут рассказать о судьбе полковника Бородина. Вопросов много, они не должны остаться безответными.

Как ни торопился Семушкин, на подготовку к переходу ушло несколько дней. Принимали самолеты из Москвы. Москва прислала радиста с рацией, у Семушкина появилась возможность взять свою рацию. Отправили самолетами тяжелораненых. По этой причине врача взяли с собой. Идут в госпиталь, но кто может сказать, что их ждет. Готовили, вооружали отряд прикрытия, а на это тоже необходимо время. Когда все было готово, Семушкин решил продолжить разговор с Рощиным. Договорить то, что осталось недосказанным.

Осенний лес потерял краски. Потускнела опавшая листва. Стволы берез, казалось, распухли от дождей, кора покрылась светло-серым налетом. Дождь шел вперемежку со снегом, все чаще задували северные ветры. В лесу ветер терял силу, но пронизывающей колючести в нем не убывало, он проникал под одежду, вызывая неприятную дрожь. Семушкин пригласил Рощина, и они сели на ствол вывороченной с корнем ели. Падая, дерево обломило тонкоствольную осину, подмяло под себя вершины густо росших здесь небольших берез. Майор Рощин часто курил. На ствол ели он присел, попыхивая папироской, держа ее в пригоршне, прикрывая огонек ладонью.

— Я не признаю недоговоренности, Юрий Николаевич, — начал разговор Семушкин, — поэтому хотел бы вернуться к инструкции, которую вы получили, к тому, о чем мы с вами говорили.

— О моей, как вы мягко выразились, скованности? — понял Рощин.

— Да, и об этом.

— Вы деликатны, — сказал Рощин. — Скованность, настороженность. Извините меня, Иван Захарович, но если быть откровенным, надо пользоваться другими словами. Подозрительность — вот самое точное определение. К себе, к новому человеку, к людям тебя окружающим.

Рощин задумался. Он отчетливо вспомнил, как разговаривали с ним в особом отделе фронта; когда посылали на поиск штаба армии, каких страстей наговорили о тех, кто выходит из окружения. Вернее, о том, как под видом окруженцев идут и идут к нам вражеские агенты и какую сверхбдительность надо проявлять, чтобы не попасть в хитро расставленные сети вражеских лазутчиков. О том же предупреждали десантников. О личной ответственности предупреждали особо. Рощин не думал, что подобных предупреждений избегал вновь прибывший старший лейтенант. Однако действовал он довольно свободно, что и расположило к нему майора. Захотелось выговориться до конца.

— Я поверил вам, — сказал Рощин. — Подумал о том, что если придется отвечать, то разложится на двоих, а это уже легче.

— Война снимет с вас остатки неуверенности, — словно раздумывая, медленно произнес Семушкин. — Не только с вас. Война учит…

Рощин вновь закурил. Затягивался он глубоко, дым выпускал тоненькой струйкой.

— Я почему вернулся к этому разговору. Тот инструктаж, который вы получили, остается в силе.

Я ухожу, вы остаетесь на базе. Неожиданности могут быть. У гитлеровцев опыт. Они забрасывали и забрасывают своих шпионов, засылают лазутчиков под видом беженцев, окруженцев, и вам здесь придется наладить проверку всех лиц, которые прибывают, особенно в одиночку.

— Да разве я этого не понимаю? — громко спросил Рощин. — Я против всеобщей подозрительности, повального недоверия. Доверяя, надо проверять, я это знаю.

— И отлично, — сказал Семушкин. — Значит, я уйду со спокойной душой.

* * *
Морозы могли вот-вот ударить. Шел снег. Прорвалось небо. Успеть бы, пока не суются гитлеровцы в глубинки. Трудно представить судьбу раненых. Октябрь на исходе. Три недели, как прорван фронт. Лютуют оккупанты. Стреляют людей. Тех, кто укрылся от плена, кто помог одеждой, едой. Раненых, военных и гражданских, всех, кто вызывает хоть какое подозрение. Худые вести сочатся, как кровь из незаживающей раны. Нечисть из щелей вылезла. Счеты с Советской властью сводит. Советская власть в каждом, вот и лютуют над всеми. Может быть, и нет госпиталя. Может быть, придут к пепелищу. Все равно проверить надо. Вдруг цел госпиталь, не добрались до него фашисты. Тогда вывозить надо раненых, и немедленно. Куда? Вариантов было несколько, остановились на Баевом болоте. Топкое болото, трудное. Посреди остров есть. Мало кто видел тот остров, не подобраться к нему, но и надежное убежище, если топи преодолеть. Лишь бы не опоздать, считал Семушкин, ходко вышагивая по лесу. Вместе с ним шли десантники. Чуть впереди Никонов и Лаврентьев. Это они добыли планшет с документами, перехватив на дороге связного. Москвичи. Добровольцы. Ребятам не исполнилось еще и двадцати лет. Коренастые, плотные. Неторопливы. Идут легко. Остальные из разных городов, разными путями попали в группу. Чхеидзе из Кутаиси. В Москву приехал на соревнование по легкой атлетике. Порывистый, горячий парень. Высокий, ладный. Острый глаз, белозубая улыбка. Армянин Гавалян из Дилижана, азербайджанец Кязимов из Шемахи. Два белоруса. Иванецкий, Ребрович. Оба довоенного призыва. Почти земляки. Иванецкий из Калинковичей, что под Мозырем, Ребрович — Бобруйский. «От Мозыря до Бобруйска, — говорит Саша Ребрович, — рукой подать». Коростылев из Ленинграда, Лузгин — ярославский, Задоров с Урала из Златоуста. Сержанты и красноармейцы. Разные, но в чем-то и одинаковые, похожие друг на друга. Все спортсмены в прошлом, хорошо подготовлены. Груз большой, но идут нормально, с шага не сбиваются. Облегчили ношу военврача Алексея Александровича Петрова, разложив часть инструмента и медикаментов по своим вещмешкам. Врач тоже выдерживает высокий темп перехода. Идет след в след за Семушкиным, не спотыкается. Дышит ровно. Опытного врача прислали из Москвы, хотя по внешнему виду этого не скажешь. Двадцать восемь человеку, а выглядит лет на двадцать с небольшим. Светловолосый, румяный. Руки пухлые. Но твердые. Видел Семушкин, как оперировал Петров раненого на базе. Знает свое дело. На службе с тридцать восьмого года. Награжден орденом Красного Знамени. Такие награды зря не даются. Человек, судя по всему, решительный. Когда они с Рощиным думали, брать ли врача с собой, сомнения были. В госпиталь готовились идти, там свой медицинский персонал. Петров проявил настойчивость. «Идти надо, — сказал Алексей Александрович. — Неизвестно, в каком состоянии раненые. Неизвестно, к чему придем». Он уже воевал. И с белофиннами, и в июне, июле с гитлеровцами, то есть с первых дней. Знает, что говорит.

По следам группы движется отряд капитана Светлова. Сложная задача поставлена перед Светловым. С ним подводы для раненых. Дорог выбирать не приходится, да и нет в этой глухомани дорог. Идут по корневищам, по нехоженому лесу. Хорошо, погода стоит ненастная. Ненастье для отряда прикрытие. Немцы в последние дни стали кружить над лесом. Вынюхивают, высматривают. Чувствуют, что в лесах укрылись окруженные части. Продержалось бы это ненастье. Хотя бы несколько дней. Но погоду не закажешь. Как не закажешь удачу, благополучного, без преследования, исхода, если цел госпиталь, если успеют. Успеть бы. Об этом все мысли, в этом слове вся боль.

* * *
Война начинается с первых выстрелов, смертей, с первой крови. Но одно дело, когда гибнут бойцы в окопах под бомбами, артиллерийским огнем, и совсем другое, если уходят из жизни люди, пережившие огонь атаки, поверившие, что теперь-то им не дадут помереть, на то, мол, они и врачи. И все-таки бойцы умирали. Даже те из них, кого еще можно было спасти. Потому что не осталось лекарств. Бинты, марля, белье, простыни стирались и перестирывались. Потому еще, что, кроме Вяткиной, не осталось в госпитале ни одного врача. Она да медицинские сестры, нянечки. И сознание безысходности положения, в котором они очутились. Больше всех мук терзали немые вопросы раненых. Они знают о безысходности. Одни устраивают истерики, другие — замкнулись, ушли в себя. На лицах многих печать обреченности. Чем успокоить, ободрить? В первые дни Вяткина еще надеялась на что-то. С каждым новым днем надежда таяла предрассветным, исчезающим на глазах туманом. Выйдет на крыльцо, оглянется, кажется, что каждый кустик, каждый еще не упавший листочек на дереве, каждая травинка опечалены. Не враз поверила, что пришла помощь. Увидела незнакомых людей. Приняла за окруженцев. Такое было. Отдельные группы и раньше выходили к госпиталю. Оставляли раненых, сами шли дальше. Пригляделась внимательнее, ощутила слабость. Ноги подогнулись, стоять не могла. Узнала Семушкина. Слабость длилась мгновение. Не помня себя, рванулась из кабинета, пробежала вестибюль, слетела с крыльца.

— Вы!

— Нина!

Не могла говорить. Не получалось. Только первые буквы слов выговаривала. Обхватила Семушкина за шею, уткнулась в его шинель. Билась о грудь Семушкина ее голова, мелко тряслись плечи. Сквозь спазмы горла выдавливался и стон, и плач.

— Господи! Иван! Товарищи!

Хоть какие слова смогла произнести.

— Иван!

Когда его к ним в клинику привезли, когда она к нему в палату вошла, сердце само подсказало ей — он. Но Иван ушел. Ушел, чтобы не вернуться. На долгие годы ушел. Сказал, что навсегда. Так и написал в том единственном письме. Она не поверила. Знала. Была убеждена в том, что не может уйти навсегда тот, для которого ты, можно сказать, на свет родилась. Радость, восторг, боль, обида, страх — все, что могут испытывать люди в разные периоды своей жизни, выплеснулось на нее разом, она не сдержалась, разревелась до истерики, до такой степени, что Петрову пришлось срочно распаковывать вещмешок, успокаивать женщину с помощью лекарств.

Несколькими часами позже во дворе госпиталя появился отряд Светлова с подводами, и тут уже все поняли, что пришла помощь. Из главного корпуса, из складов и подсобных помещений выбегали сестры, няни. Обнимали бойцов. Целовали. Причитали. Несмотря на холод, распахнулись окна. Выглянули раненые. Те из них, кто мог двигаться, выскакивали в исподнем во двор. Мелькали костыли, палки.


Из рассказа Н. А. Вяткиной

26.10.41 г.

«…Трудно говорить, понимаешь, здесь такое творилось. Страшно было. Шестого октября… В понедельник… Связной прискакал с приказом об эвакуации. Часов в десять или около того, точно не помню. Машины подошли. Мы погрузились быстро. Часа в два уже поехали. Лес миновали, на дорогу выбрались. Тогда-то все и произошло. Будто ждали они нас. Танки появились, мотоциклы. Стреляли в упор. Не посмотрели, что машины санитарные, видели, что колонна с ранеными, и стреляли. Танки сбрасывали машины с дороги, давили гусеницами людей… Не могу… Такое творилось… Мне плохо стало. Очнулась в лесу. Рядом на траве генерал Веденеев лежит. Его к нам накануне доставили. Он без сознания был. Ранение тяжелое, крови много потерял. Ему ведь только-только операцию сделали, а тут эвакуация. Я огляделась, вокруг меня сестры, няни в голос ревут. Успокаивала, как могла. Раненых надо было собирать. Тех, кто жив остался. Веденеев жив был, значит, и другие могли остаться в живых. Сестры сказали, что я это Веденеева на себе тащила, когда немцы ударили. А я и не помнила. Видела только, как гусеницами они по людям… Что же за нелюди-то такие, Ваня? Как же жить они после этого могут? Спать, есть, воздухом дышать… Зверь такой жестокости себе не позволит…

Делать надо было что-то. Пошли раненых собирать. Перед глазами такое открылось. Мертвым лица от ужаса свело. Опушка леса в крови. Кровь, остатки тел на деревьях чернели. Трава от крови утяжелела, полегла. По крови мы и шли.

Из врачей я одна осталась, остальные погибли. А какой из меня врач, только звание воинское. Терапевт я. Но и людей надо было спасать. Машины целой не осталось. Нам колхозники помогли. Узнав про беду нашу, подводы пригнали, помогли раненых перевезти. Мы сорок девять раненых привезли. Это из двухсот-то сорока. Бои тогда не прекратились, гремело кругом. Трудно было. Ни лекарств, ни продуктов после разгрома не осталось. Раненых к нам несли и везли. Тут полковника Бородина привезли. Тоже тяжелый. Узнали мы от бойцов, что штаб разгромлен. Страшно стало вдвойне. Ждали, что с нами станет. Подняться бы да уйти… Куда? На чем? Раненых не оставишь. Хорошего не ждали. После того, что случилось, после того, чему стали свидетелями, надеяться на жалость, на гуманное отношение не могли и выхода не видели. Так и жили с надеждой на чудо. А где оно, чудо, в чем? Армия погибла, не до нас — это мы понимали».


Базальт — Топазу

26.10.41 г.

«…В ЛЛОШ (Лиховской лесной оздоровительной школе) 106 раненых, один врач, отсутствие продовольствия, медикаментов. Живы Веденеев, Бородин. Эвакуирую госпиталь в квадрат 34–70 (Баево болото). На время перехода связь прекращаю. В эфир выйду по окончании эвакуации».


Базальт —

Двадцать седьмому (Рощину)

через Центр

26.10.41 г.

«…Начинаем эвакуацию госпиталя. Действуйте в соответствии с ранее разработанным планом».

* * *
Было, он помнит. Мучительно давалось то единственное письмо к ней, которое отправил из санатория. Обвинял себя в отступничестве, оправдывал стремительностью развивающихся в мире событий. Думал о ней в Озерном, том далеком лесном поселке, где восстанавливал здоровье и силы после санатория, работая в сапожной артели. Отбросить бы сомнения, поехать, увезти. Куда? В санатории он начал тренировки. Продолжил их в Озерном. Чувствовал, знал, что и эта болезнь и вынужденный отдых — явление временное. Два чувства столкнулись в нем. Одно, естественное, требовало остановки. Шел четвертый десяток лет. В то же время память выхватывала из прошлого события, когда приходилось жить на пределе сил. Вспоминался весь путь от «сиротского дома» до последнего поединка в Бендершахе. Сознание кричало: хватит, остановись! Остановка сулила неузнанное. Жизнь среди своих, создание семьи. Думалось об этом постоянно, до головной боли. Но та же боль и предостерегала, возвращая мысли на круги своя. Привыкнув подвергать анализу не только события, но и собственное состояние, Иван Захарович считал подобные желания проявлением слабости, последствием заболевания. Перемелется — мука будет. МукА или мУка? В Озерном он думал, что чувство его пройдет, как прошло оно после отъезда из Стамбула. Перемелется — обойдется, так надо понимать народную мудрость. Он помнил Лейлу, то, как тоска по любимой женщине глохла, любовь перешла в милые сердцу воспоминания о ней, которые с годами становились все реже и реже. С Ниной было сложнее. Вернее, в отношении Нины. Сказывался, по всей видимости, возраст. Чем он только ни глушил свои чувства к Нине. Назревали события в Испании. Началась гражданская война. Он уехал в эту страну. Вернулся. Работал на Урале. Вот тогда-то, в коротком промежутке времени между возвращением из Испании и началом большой войны, к которой шла Европа на протяжении всех последних лет, появилось в нем чувство собственной обделённости. Рушился монолит, который воздвиг он в молодые годы, определив раз и навсегда свое особое место в жизни. Перемелется — мука будет. Мука или мука? Получалось так, что не перемололось. Он готов был вернуться к началу, но на пути к возвращению встало 22 июня 1941 года. Воскресный день ворвался в жизнь бомбами, вторжением, не оставил ни времени для раздумий, ни выбора.

Было. Он уходил от нее, мучился, а она рядом оказалась, посреди огня. Всегда была рядом. Могла быть. Не от нее он уходил, от себя, так получалось. От сознания ошибки было горько и больно. Как бывает больно от удара, от безжалостно сорванного бинта с незаживающей раны. Поговорить бы, все объяснить. Не до разговоров. Оба врача, и Петров, и Нина, стали осматривать раненых. Многим требовались срочные операции. Эвакуация — дело нешуточное. Идти лесом, по бездорожью. Пока шел осмотр, Семушкин готовил оборону на случай появления гитлеровцев. Госпиталь они не обнаружили, но это чистая случайность. Они могут появиться в любой час, в любую минуту. Семушкин отдал распоряжение, и на лесной дороге бойцы устроили завалы, заминировали подходы к госпиталю. Выставили дозоры. Петров тем временем закончил осмотр.

— Есть раненые, — доложил он, — о транспортировке которых не может быть и речи. В том числе и генерал-майор Веденеев.

— Сколько времени уйдет на операции? — спросил Семушкин.

— Минимум сутки, — ответил Петров.

Сутки. Что может произойти за это время. Нина вспомнила и рассказала о чрезвычайном происшествии, которое произошло в госпитале накануне.


Из рас сказа Н.А. Вяткиной

26.10.41 г.

«…Я уже говорила тебе, что продуктов не осталось. Жили тем, что девчата из деревни принесут. Но был у нас и неприкосновенный запас. Сахар, масло, мука, сухофрукты. Эти продукты мы расходовали только для тяжелораненых. Хранили отдельно. Хотя и не запирали особо. Не могли предположить, что на нашу последнюю надежду у кого-то рука может подняться. И все-таки нашелся такой. Санитаром назвался. Он перед тем недели за полторы у нас объявился. Сказал, что к своим пробивается. Никанор Трифонович Глушков. Я тебе не могу объяснить, какой он. Обыкновенный. В годах. Тихий. Слова не повысит. Он и забрался в кладовку. На месте преступления его застали. Чуть было не застрелили. Но это же самосуд. Разве я могла допустить такое. С отчаяния или как. Люди мы и судить должны по-человечески. Приказала запереть его. Ночью он сбежал. Охраны у нас не было. Кроме пограничников. Но они все в дозоре, возле дороги, подходы к госпиталю охраняли. Вот он и сбежал».

* * *
Семушкин познакомился с пограничниками, о которых говорила Нина. Шесть бойцов под командованием старшины Шувалова. Старшина служивый, из сверхсрочников. Лет сорок ему. К госпиталю вышли три дня назад. Да мало ли, по словам Нины, выходило к госпиталю бойцов. Оставляли раненых, а сами шли дальше. Эти остались. Было их десять человек. Троих старшина Шувалов отправил по деревням с заданием собрать сколько можно подвод, найти добровольцев из населения, чтобы помогли вывезти раненых подальше в лес, а если повезет, то и связаться с партизанами. Пограничники охраняли лесную дорогу к госпиталю сединственной целью, если нагрянут немцы, дать им бой, увлечь их за собой, прочь от госпиталя. Было у пограничников два ручных пулемета, противотанковое ружье, трофейные автоматы. Шли они долго, от самой границы, решали и так и эдак, но остались. После побега Глушкова приготовились к худшему. «Как гам ни крути, но эта сволочь наведет гитлеровцев на госпиталь», — сказал Шувалов. Семушкин думал о том же. Из опыта работы в разведке Иван Захарович знал, что при малейшем подозрении на провал, если это не было паникой впечатлительных людей, менялись или замораживались явки. Опыт работы партизанской войны в Испании заставлял немедленно сменить дислокацию. Но именно последнего он и не мог сделать. Сутки Петров просил на операции. Еще одни на то, чтобы раненых выдержать в покое. Завалы, минирование — все это полумеры. Как быть дальше?

Люди тогда воюют самоотверженно, когда перед ними поставлена конкретная цель, каждое подразделение, каждый боец знает свою задачу. Семушкин привел людей для того, чтобы эвакуировать госпиталь. Об этом знает каждый боец. Каждый готов был к неожиданностям. К тому, что могут застать лишь пепелище, нарваться на засаду, подвергнуться преследованию. Неожиданностей не произошло. Жив, действует госпиталь. Есть подводы, определен маршрут. Задержка на двое суток — риск, и не малый. Тем более если учитывать побег Глушкова. Как отнесутся к задержке люди? Что скажут командиры?

Семушкин сидел за столом в кабинете начальника госпиталя, как о том говорила табличка на двери, внимательно просматривал списки раненых. Против каждой фамилии стояла пометка Петрова. Легких раненых не было. Ампутированные конечности, осколочные и пулевые ранения в голову, в грудь, в брюшную полость. Из ста шести человек только двадцать два могли идти с помощью и при поддержке здоровых людей. Остальные — лежачие. Светлов пригнал тридцать подвод. Мало, если даже учесть, что некоторые раненые могут ехать сидя в телегах. Лежачих много — вот в чем дело. С таким обозом не поскачешь в лесу по бездорожью. Если навалятся немцы, если идти придется, оставляя горячие следы.

Темнело. Долгие осенние сумерки опускались на лес. За окном падал и падал снег. Шел он густо. Видны были только близстоящие деревья да очертания строений бывшей школы, двор с подводами, с людьми, хлопотавшими возле лошадей. В кабинет вошли Светлов и Шувалов. Иван Захарович объяснил обстановку. От лесной оздоровительной школы до Баева болота сорок семь километров. Раньше так считалось, до прихода оккупантов. С оккупацией, когда дороги контролируются, расстояние значительно удлинилось. Пробираться придется по целине, реки переходить вброд. Не исключено, что уже сегодня немцам известно о существовании госпиталя. Нападения можно ждать в любое время, а начинать эвакуацию нельзя. Семушкин показал командирам список раненых.

— И все-таки я считаю, что мы должны немедленно подниматься и уходить, — сказал Светлов.

Шувалов молчал.

— Во всех случаях, — продолжал говорить Светлов, — нам придется пересекать дорогу Вязьма — Лиховск, иначе к Баеву болоту мы не попадем. Эту дорогу гитлеровцы перекроют сразу, как только узнают о нашем движении. Что тогда? — спрашивал Светлов. — Гибель всего обоза? Потеря всех раненых?

— Да, но часть раненых мы потеряем, если двинемся немедленно, — напомнил Семушкин.

Шувалов молчал.

— Война есть война, — сказал Светлов. — Когда выставляются заслоны при отводе войск, людей посылают на смерть, чтобы сберечь основные силы.

В словах Светлова была логика. На войне приходится жертвовать частью, чтобы уберечь целое. Но на войне должно быть, есть и всегда было особое отношение к раненым. Об этом он и напомнил Светлову.

Шувалов молчал. Семушкин разглядывал карту. Он был далек от мысли, что Светлов беспокоится о собственной судьбе. Думал он и предлагал действовать по схеме, им самим не раз проверенной, когда он вел людей из окружения.

— Мы потеряем больше, если задержимся, — стоял на своем Светлов.

— Потеряем или можем потерять? — спросил Семушкин. — Выходить немедленно — обрекать тяжелораненых на верную смерть, так сказал врач. В задержке есть риск. Но есть и надежда. Мы все-таки исходим из вероятного предательства Глушкова. Мы не должны забывать и о том, что госпиталь в стороне от дорог. Я не сомневаюсь, что гитлеровцы придут сюда, вопрос — когда?

— А если сейчас? В ночь или утром?

— Придется принять бой, — объяснил Семушкин. — Мы подготовились. Оборудованы позиции, устроены завалы, подходы к госпиталю заминированы.

— Этого хватит на несколько часов, — возразил Светлов.

— Как раз, чтобы добраться до дороги и пересечь ее с обозом раненых, — сказал Семушкин.

— Я и говорю о дороге, — настаивал на своем Светлов. — С таким обозом разве ее перейдешь?

— Жить, конечно, всем хочется, — подал голос старшина Шувалов.

Сказал и замолчал. Не понять — за немедленную он эвакуацию раненых или против. Долгий путь проделала группа Шувалова. Встретился госпиталь — остались. Готовились драться с немцами. Но надежда растет с появлением шансов.

— Совесть тоже надо иметь, — все так же глухо продолжал говорить старшина. — Мы, когда на госпиталь наткнулись, тоже решали: дальше идти или оставаться. Остались. Как жить потом, если уйти.

— Вы за то, чтобы ждать? — спросил Семушкин.

— Каждый раненый вправе надеяться на жизнь, — ответил Шувалов. — Если надо ждать, куда от этого денешься. Только не следует всем здесь торчать. Кого можно, надо сегодня же в ночь, а нет, с утра переправить через дорогу. И отряд с ними отправить. Маленькой группе легче будет уйти.

— Все так, — сказал Семушкин. — Но маленькой группе и отбиться будет тяжелей.

За окном послышалось движение. Шувалов ближе всех сидел к окну, выглянул во двор.

— Похоже, мои вернулись, — сказал он.

Во двор въезжали подводы, правили ими женщины и подростки. Прибыло двенадцать подвод.

— Соколов! — крикнул Шувалов, распахнув окно.

На зов старшины отозвался высокий сутулый младший сержант. Он махнул рукой в знак того, что понял, сказал что-то красноармейцу рядом, заторопился на зов. Вскоре он докладывал старшине о выполнении задания. Собрали, что могли. В некоторых деревнях уже побывали немцы. Не то что лошадей, кур не оставили. Партизаны, говорят, есть, действуют, но найти их не удалось.

Сержант Соколов докладывал своему старшине о поиске, но чувствовалось, что ему не терпится самому спросить у Шувалова, откуда во дворе столько много подвод, откуда пришла помощь.

— Мы, выходит, зря искали, товарищ старшина? — спросил он Шувалова, скосив глаза на командиров.

— На войне зря ничего не делается, если с умом, товарищ сержант, — ответил старшина. — Не приведи товарищ старший лейтенант Госбезопасности отряд, очень бы пригодились ваши подводы.

— Как теперь-то с ними? — кивнул сержант на окно. — Там женщины, пацаны, два деда.

— Люди могут вернуться домой, товарищ сержант, — сказал Семушкин. — Нам необходимы только подводы.

Иван Захарович, подумал о том, что теперь, когда транспортных средств достаточно, и даже с избытком, можно будет разбить отряд, как это только что предложил Шувалов. Основную, большую часть раненых можно отправить за дорогу Вязьма — Лиховск. С обозом отправить Светлова. Группу старшины Шувалова, десантников оставить при себе для обеспечения перехода тяжелораненых. На случай появления немцев, на случай преследования организовать ложный маневр. Его обеспечат десантники. Они пойдут замыкающими, сопровождая пустые подводы, постоянно демаскируя себя, прокладывая след в направлении Колотовских торфоразработок и тем самым увлекая немцев в противоположную от Баева болота сторону.

Семушкин поделился мыслями с командирами.

— Есть, — ответил на это Шувалов.

Светлов молчал. Он подумал о том, что его только что высказанные сомнения в нецелесообразности задержки выглядят так, будто он пекся о своей жизни. Несправедливо.

— Почему именно я должен уходить первым? — спросил Светлов.

— Приказы не обсуждаются, — напомнил Семушкин.

Светлов так сжал челюсти, что обозначились желваки на скулах. Семушкин понял его состояние.

— Так надо, капитан, — сказал он. — Не держите в голове дурного. Если проведете обоз через дорогу и немцы вас не заметят, — это будет спасением и для нас.

Светлов попытался настоять на своем, говорил о том, что у него опыт, но в конце концов с мнением Семушкина согласился. Стали разрабатывать предложенный Семушкиным план.

* * *
Начальник тылового района сорокасемилетний полковник Вильгельм Хубе просматривал рапорты и донесения. Грузный, лысеющий, он сидел в глубоком кресле, за широким дубовым столом, стараясь сосредоточиться на документах. Хубе нервничал. Разговор по телефону со Смоленском, с особо уполномоченным СД в группе армий «Центр» полковником Гансом Кристаллом вывел Хубе из себя, внес в его душу смятение. Хубе распорядился никого не впускать в кабинет, разложил перед собой карту района, рапорты, донесения комендантов, командиров специальных подразделений. Хубе хотел понять закономерность. По его глубокому убеждению, боевые действия в тыловом районе, которые приходилось вести отрядам безопасности, есть не что иное, как стычки с выходящими из окружения частями Красной Армии. В Берлине его предупреждали, что русские сражаются до конца. Он отмахнулся от предупреждений. Когда разбита армия, считал Хубе, сопротивление отдельных подразделений может носить временный характер. Основная масса разбитых войск сдается в плен. Так было во все времена, во всех войнах. Могут возникать лишь отдельные очаги сопротивления. Отметки на карте, рапорты и донесения говорили о другом. Предупреждения приобретали видимые черты. Войска безопасности несли потери. Подвергались нападению воинские части, следующие на фронт. Были попытки нападения на отдельные гарнизоны. Причем количество стычек, засад постоянно росло. Обращает на себя внимание тот факт, что в боях участвуют не только солдаты, но и гражданские лица. Подобное не укладывалось в сознании. Население принимает ту власть, на стороне которой сила. Так тоже было во все времена, во всех войнах. Хубе помнит, как отнеслись в Берлине к первым сообщениям о появлении партизан в Белоруссии. Директивы предусматривали появление партизанских соединений только на Украине. Но плану «Барбаросса» считалось, что население Белоруссии останется нейтральным. Считалось также, что для подавления сопротивления населения оккупированных районов будет достаточно устрашающих акций со стороны охранных войск. Партизанская война в Белоруссии разгорелась с первых дней оккупации. Похоже, что и здесь, на землях Смоленщины, она может принять угрожающие размеры. Те события, которые виделись за строчками документов, наталкивали Хубе на подобные выводы, в которые он со своей стороны не мог поверить. В глубине души Хубе надеялся, что сопротивление русских в его тыловом районе явление временное. На оккупированной территории остались партийные и советские руководители, штабы разбитых частей. Они и направляют, руководят действиями солдат, преступников из лиц гражданского населения. Именно преступников, ибо выступать с оружием в руках против власти — преступно.

Управление тыловым районом находилось в имении какого-то русского князя. Усадьба старая, но теплая. Перед войной здесь размещался Дом пионеров. Хубе застал шкафы с моделями самолетов, танков, на стенах висели вышитые полотна, детские рисунки. Он приказал очистить помещение, оборудовать так, чтобы ничто не отвлекало от работы. К зданию протянули линии связи. Нижний этаж заняли солдаты охраны. На втором этаже оборудовали кабинет. Здесь же были жилые комнаты начальника тылового района. Из окон открывался вид на старинный живописный парк. Парк раскинулся на берегах небольшой речушки, которая образовывала каскад прудов. Пруды соединены между собой постоянно журчащими стоками, через которые перекинуты арочные мосты. На берегах прудов, в затаенных местах парка светятся легкие с решетчатыми вставками беседки. Дорожки ухоженные, сухие. Деревья огромные, хмурые. Липа, сосна, ели, березы. Между ними заросли кустарника. Начальник охраны просил было разрешения на то, чтобы вырубить парк. В целях безопасности. Хубе разрешил свалить только те деревья, которые подступали к дому.

В должность начальника тылового района Вильгельм Хубе вступил сразу, как только войска ворвались в город. Он с трудом получил это назначение. Желающих было много. Многие стремились попасть на Восток, не опоздать. Хубе буквально выклянчил эту должность. Помогли связи, друзья. Засчиталось то, что к движению он примкнул в самом начале. Полковника Хубе пока еще не смущало то обстоятельство, что осуществление плана «Барбаросса» задерживается. Главное, считал Хубе, снова прорван фронт, русские отступают, передовые части вермахта вышли наконец на ближайшие подступы к столице большевиков. Поход вот-вот закончится. На Красной площади состоится парад победителей. Участников похода на Восток ждут награды, повышения в чинах, новые должности. Назначение Хубе начальником тылового района, сравнимого по территории с европейским государством, открывало возможность стать генералом. Засиделся он в полковниках. Пять лет без движения в звании. За это время многие обошли Хубе. Другие — сравнялись с ним. Тот же Ганс Кристалл. До тридцать шестого года он ходил в подчиненных у Хубе. В тридцать шестом его послали к Франко. Вернулся полковником. Полковник в тридцать лет.

Воспоминания о Кристалле напомнили Хубе о звонке особо уполномоченного группы армий «Центр» из Смоленска. Кристалл говорил по телефону резко и грубо. Он требовал пресечь деятельность сил сопротивления в тыловом районе, намекал, что в противном случае Хубе ждут неприятности. Эти требования и вывели Хубе из себя. Он ли не старался для партии, когда этот выскочка Кристалл под стол пешком ходил. Работал не где-нибудь на периферии — в Берлине. С цепями и кастетами ходили на демонстрантов. Жгли книги на площадях. Громили синагоги. Брали коммунистов, им сочувствующих. Рвали глотки врагам нации, вытягивали из них жилы. Старались, а потом многих из движения оттерли, как оттерли самого Хубе. Поставили в вину якобы добрые отношения с Рэмом, с этим дерьмом. Хубе не знал, что сотворил Рэм и его окружение, но они пошли против фюрера, а значит, и против нации. Таким не место в рядах национал-социалистической партии. Об этом Хубе говорил всюду, но до конца отмыться от налипшей грязи не смог. В итоге каждый выскочка теперь требует с Хубе. Требует и угрожает, вот что обиднее всего.

Взгляд Хубе уперся в дверцу сейфа. Большой в полстены сейф солдаты притащили из местного отделения банка. Хороший сейф. В кабинете стояла мебель. Большие, под потолок, часы в шкафу из красною дерева — достопримечательность местного музея, стулья из гарнитура старинной работы, большой кожаный диван. Висели картины. Многие из них были подлинными. Статую какого-то древнего римлянина принесли ему в кабинет. Но главным был сейф. Хубе любил сейфы. В них он видел олицетворение власти, надежности своего положения, над которым нависла угроза. Именно угроза, ибо из телефонного разговора Хубе понял, что особо уполномоченный группы армий «Центр» Ганс Кристалл готов подставить под удар кого угодно, лишь бы самому предстать в выгодном свете перед командованием. Спрос за безопасность тылов с него. С таких, как он, в первую очередь. Чтобы как-то выкрутиться, Кристалл будет искать козлов отпущения. Так надо понимать его угрозу. Хубе достаточно знал Кристалла. Этого выскочку вытащил из Мюнхена Гиммлер. Гиммлер послал Кристалла в Испанию к Франко, откуда тот вернулся полковником. Кристалл всегда ровный. Не в его манере выказывать свои чувства. И если дело дошло до угроз, дело швах. Значит, и руководство армейскими соединениями, и Берлин обеспокоены положением в тылах. Кристалл знает, откуда дует ветер.

Хубе разглядывал карту. Постепенно ему удалось сосредоточиться на документах, на той мысли, что есть, обязательно должен быть организующий центр и, чтобы пресечь деятельность сил сопротивления в тыловом районе, как о том сказал Кристалл, надо найти этот центр. Рядом с картой лежал листок из ученической тетради. Хубе долго не обращал на него внимания. Вдруг его словно что подтолкнуло. Он взял листок, исписанный корявым почерком, перевернул его, вчитался в строчки перевода. Это было сообщение одного из местных жителей о размещении в деревне Заборье штаба русской армии. Оно поступило восьмого октября. Тогда же в районе этой деревни был выброшен воздушный десант. Хубе хорошо помнит тот день. На помощь десантникам пришлось посылать специальный отряд. Каким-то чудом русским удалось вырваться. Но ведь штаб остался в тыловом районе. Они не могли уйти далеко. Хубе вспомнил поездку в деревню Качаново. Возле этой деревни нарвался на засаду отряд зондеркоманды обер-лейтенанта СС Ганса Торпа. Около ста убитых и раненых вынесли из леса. Тогда он воспринял стычку, как одну из многих, не усмотрев за ней особенностей. Теперь просматривалась закономерность.

Хубе поднялся рывком, подошел к сейфу. Извлек докладную Торпа, схему боя, объяснительную записку. Вернулся к столу. По мере того, как разбирался и сопоставлял документы, в нем росла уверенность — он был рядом с целью. Штабы армий охраняют специальные подразделения. На одно из таких подразделений и нарвался отряд Торпа. У них автоматическое оружие, снайперы. Они в совершенстве владеют тактикой скоротечного боя. Они охраняли штаб, которому удалось уйти из Заборья. К таким выводам пришел Хубе. В тот же день комендантам Лиховска, Подворья, Кутова, командирам всех подразделений охранных войск тылового района ушло распоряжение. Хубе приказывал разработать мероприятия по поиску штаба армии русских.

Несколько дней Хубе провел в Смоленске. Вернулся озадаченный. Многие начальники тыловых районов, с которыми он разговаривал, приехали в штаб группы армий «Центр» с просьбой о помощи. Плохо дело, впервые подумал Хубе. Москву не взяли, тревожно в тылах. Сколько усилий потрачено на то, чтобы восстановить полотно железной дороги, взорванное русскими при отступлении, взрывы, однако, продолжаются, летят под откос воинские эшелоны. Бои, нападения, потери. Гибнут солдаты. Не на фронте — в тылу. Он вернулся к себе, и здесь его ждали новые сообщения. Комендант Лиховска обер-лейтенант Карл Вигон сообщал: «Подтверждение о докладных от 17.10.41 г. не получил. В обусловленное графиком время не явился унтер-офицер связи Адольф Рейнхальт». «Не явился, — произнес вслух Хубе. — Он исчез — этот унтер-офицер, и перехватили его русские». Хубе говорил сам с собой. Другие коменданты докладывали о выведенных из строя линиях связи, о нападениях, о перехваченных русскими документах. Картина складывалась неблагоприятная, но больше всего волновало исчезновение связиста. Выходило, что русские берут под контроль дороги. Выходило, что по дорогам можно передвигаться только с охранением, под прикрытием танков и бронетранспортеров. Начальник тылового района отправил Вигону письмо. «Сообщаю для информации и принятия неотложных мер, — писал Хубе. — Унтер-офицер связи Адольф Рейнхальт с пакетом был отправлен в соответствии с графиком 19.10.41 г. в 14.00. Контрольный пост 44-В миновал и 14.25. С патрульным бронетранспортером встретился в 14.50. Другими сведениями не располагаю. В пакете содержались следующие документы: подтверждение о получении ваших докладных от 17.10.41 г., распоряжение о подготовке и проведении мероприятий, связанных с поиском штаба русской армии, инструкция о проведении особых акций устрашения населения, распоряжение комендантской службы об изменении порядка учета прибывающих и отбывающих солдат и офицеров, приказы службы тыла от 15 и 16 октября сего года. По делу исчезновения унтер-офицера связи Адольфа Рейнхальта назначено расследование, Окажите помощь и содействие следственной группе…»

Время бежало зримо, как сыпучий материал в песочных часах. Постоянно несколько раз в день звонил из Смоленска Кристалл. С него, похоже, слетает заносчивость. Он не угрожает. Он теперь просит навести порядок. Хубе вновь побывал в Смоленске. Кристалл принял его и разговаривал с ним, как с товарищем. Он сидел за столом прямой, как штык, был все такой же непроницаемый, но что-то изменилось в нем. Он говорил на равных. А ведь совсем недавно Кристалл старался всячески отодвинуться от старых, проверенных кадров. «Время ваших мелких погромов прошло, — говорил он одному из старейших членов партии, — наступил наш час — час большой политики и глобальных действий». Каково было слушать такое. Мол, вы свое дело сделали, надо готовиться править миром, а это не для вас. Теперь он говорит другие слова. Внимательно выслушал предположение Хубе о том, что силы сопротивления направляются центром и этот центр здесь, на оккупированной территории. Скорее всего — это штаб русской армии, который так и не удалось захватить. «Если ваше предположение верное, — сказал Кристалл, — у них должна быть рация». Он сам связался с командиром отряда радиоперехвата капитаном Мейтенфиллем, попросил сосредоточить внимание специалистов отряда на прослушивании эфира, помог Хубе получить передвижной радиопеленгатор.

Из Смоленска, не заезжая к себе, Хубе направился в Подворье, Кутово, Лиховск, лично встретился с комендантами, командирами специальных подразделений. Хубе действовал. По приказу начальника тылового района, по его, Хубе, приказу захватывались и расстреливались заложники, совершались показательные казни, сжигались деревни. Русские должны понять, постоянно напоминал подчиненным Хубе, что отныне у них нет выбора, они могут только подчиняться, иначе всех их ждет смерть. Смерть, смерть, смерть! Когда Хубе произносил это слово, он стучал по столу кулаком, лицо его наливалось кровью, глаза смотрели на подчиненных не мигая, и это производило впечатление. Хубе был уверен, что его приказы будут выполнены. Начальник тылового района вернулся к себе, но здесь его догнал рапорт коменданта Лиховска. «Сегодня, в 15.05 на дороге Лиховск — Сужма, — сообщал Вигон, — патруль задержал неизвестного в форме рядового Красной Армии без знаков различия и без оружия. При допросе задержанному пригрозили пыткой третьей степени, надобность в которой отпала. Неизвестный показал следующее. Рядовой Никифор Трифонович Глушков был призван в армию в июле сего года, направлен для прохождения службы в хозяйственный взвод сорок седьмого полка двести восемнадцатой стрелковой дивизии. Советами недоволен. В 1935 году судим за растрату. Новым властям объявляться не хотел. Рассчитывал найти родственников в Лиховске, выправить гражданские документы, открыть торговлю. По показаниям задержанного, в помещениях бывшей лесной оздоровительной школы, в двенадцати километрах от Лиховска, размещен госпиталь. Раненых больше ста. Охрана — десять человек, пограничники, под командованием старшины Шувалова. Вооружены пулеметами, трофейными автоматами, гранатами. Медицинскому персоналу помогают местные жители из деревни Кутово. Для проверки показаний задержанного, а также для проведения особой акции мною в район деревни Кутово и лесной оздоровительной школы направлен подвижной отряд зондеркоманды 5-В обер-лейтенанта СС Г. Торпа…»

Мой бог! Скоро исполнится месяц, как прорван фронт, а неожиданности следуют одна за другой. Комендант Подворья сообщает о новых нападениях. Уничтожена колонна. Погибло пять офицеров, сто тридцать девять (!) солдат. Подбито два бронетранспортера, сожжено пятнадцать автомашин. В районе Кутова пропал обоз с продовольствием. Перебита охрана обоза. Обнаружен госпиталь. В нем лечат солдат. Лечат, чтобы вернуть в строй, чтобы они смогли вновь взять оружие. И где? В двенадцати километрах от Лиховска! Негодованию Хубе не было предела. Он и раньше не отличался сдержанностью, а тут дал волю гневу, кричал на подчиненных, издал грозный приказ всем комендантам, всем командирам подразделений охранных войск. Хубе требовал активных действий.

К вечеру, в сумерках, начальник тылового района выходил в парк. Он взял себе за правило каждый день гулять в парке. Без этих прогулок он не мог спать, спокойно думать. Ходил не торопясь. Дышал глубоко. Прогулки успокаивали, создавали определенный настрой. Он шел от дерева к дереву, останавливаясь, разглядывая пушистые кроны могучих сосен. Шел дальше. Подолгу стоял на небольшом арочном мосточке, прислушиваясь к журчанию воды, под ним. Подмораживало. Деревья, казалось, сделались еще стройнее. Привычка гулять по парку переросла в потребность. Хубе чувствовал себя разбитым, если не удавалось прогуляться по парку. В последнее время, особенно после поездки по тыловому району, и прогулки усталости не снимали. Тишина парка казалась обманчивой. То и дело Хубе ловил себя на мысли, что заросли старинного парка являются идеальным местом для засады. Он стал испытывать страх. Это чувство впервые пришло к нему в дороге, когда он возвращался из Лиховска. Ехал он уже в сумерках, справа и слева тянулись бескрайние заросли. Глядя на них, Хубе подумал о разности положений, в которых с одной стороны находятся охранные войска, с другой — те силы сопротивления, которые действуют в тыловом районе. Под контролем одних — населенные пункты и дороги, на стороне других — топи, болота, заросли, в которых они могут не только укрыться, но и подготовиться к нападению, наблюдать за дорогами, за тем, что делается в населенных пунктах. Хубе вспомнил охоту на волков с самолета на севере Канады, где ему удалось побывать в молодости. Волчья стая бежала, стремясь во что бы то ни стало скрыться, но каждый хищник был обречен. Гремели выстрелы, азарт охватил охотников, летал и летал самолет. Подстреленные волки кружились, ползли, поднимали к небу оскаленные морды и затихали. Они не могли ни уйти, ни скрыться. Их слишком хорошо было видно охотникам. При воспоминании о той охоте, при виде этих хмурых российских лесов и появился тот первый страх, который все чаще и чаще накатывал на Хубе. Мы видимы со всех сторон, думал Хубе, и в этом преимущество русских. Чтобы вырвать это преимущество, необходимы дополнительные силы, помощь фронта. Но где эта помощь и будет ли она оказана? Хубе внимательно следит за сообщениями. Они полны победного тона, но темпы наступления упали. Продвижение армий исчисляется немногими километрами. На отдельных участках войска вынуждены перейти к обороне. Получается порочный круг, из которого трудно выбраться. С одной стороны — не обойтись без помощи фронта, с другой — фронту необходима помощь. И ее неоткуда взять. Самим приходится туго. Тревожное положение во всех тыловых районах, не говоря о Белоруссии, где до сих пор не прекращаются боевые действия, где на борьбу с партизанами брошены части из войсковых соединений. Мысли Хубе все чаще возвращались к этим боевым действиям, к тому обстоятельству, что и на территории подчиненного ему тылового района борьба становится все ожесточеннее. Почему они воюют, пытался понять Хубе. Все живое подчиняется силе, рассуждал он. Мышь замирает в когтях кошки. Удав лишь посмотрит на свою жертву, и та покорно ждет своей участи, даже не пытаясь убежать. Потому что и кошка, и удав — сила. Он, Хубе, тоже сила. Стоит во главе мощного карательного аппарата. Покорности тем не менее нет. Рушилась логика рассуждений. С каждым днем он отмечал, что водоворот сопротивления расширяется, захватывая все новые и новые силы. Откуда они берутся? Кто ими руководит? Что движет людьми? Наступит ли конец налетам, засадам, нападениям? Вопросы росли снежным комом, рухнувшей с гор лавиной, выстраивались бесконечно длинным рядом. Ответов не было. Как не было уверенности и в том, что завтра, сегодня, сейчас не откроются новые неожиданности типа обнаруженного под боком у Лиховской комендатуры госпиталя русских или чего-то другого, чего и не предположить.


Начальнику тылового района

567, полковнику СД В. Хубе

Сов. секретно. 567.

№ 17-В, 28.10.41 г.

«…Расследованием исчезновения унтер-офицера связи Адольфа Рейнхальта установлено следующее. Рейнхальт пропал 19.10.41 г. в промежутке времени от 14.50 до 15.20 на сорок седьмом километре патрулируемой дороги Вязьма — Лиховск. Косвенные улики дают возможность предположить, что мотоциклист был сбит с машины натянутой через дорогу проволокой. Ни тела унтер-офицера, ни мотоцикла обнаружить не удалось.

Подвижной отряд зондеркоманды 5-В обер-лсйте-нанта СС Г. Торпа проверил показания задержанного Глушкова. В помещениях лесной оздоровительной школы обнаружены остатки военного госпиталя. Тщательный осмотр местности позволил определить следы движения многочисленного обоза в сопровождении отряда. Направление движения: Киреева слобода. Этот вывод подтверждается донесением «Крота» — агента из деревни Кружилиха. 27.10.41 г. около одиннадцати часов мимо деревни прошел обоз в сопровождении отряда. В деревню заходили разведчики. Они уточняли дорогу к торфоразработкам. В тот же день отряд Торпа настиг обоз. В завязавшейся перестрелке погибло девятнадцать солдат. Обильный снегопад, отсутствие проводника не позволили продолжить преследование.

В деревнях Кружилиха, Сысоево, Марьино проведены особые акции. Повешено — девятнадцать, расстреляно — двадцать человек. Сожжено тридцать четыре дома. К. Вигон».

Прочитав сообщение коменданта Лиховска, Хубе отбросил документ, зло выругался, затих. Оперся локтями о край стола. Обхватил руками голову. Странное оцепенение нашло на него. Боль обручем стиснула верхнюю часть лба. Подобное Хубе испытал в тридцать пятом году. Всю ночь он допрашивал арестованного коммуниста Герхарда Кесслера. Бил, пытал электрическим током, жег. Кесслер много знал. Он организовал типографию, когда коммунистов загнали в подполье, редактировал нелегальную газету. Казалось, Хубе сделал все, чтобы вытащить из Кесслера показания, но этот тщедушный болезненный человек, кроваво-черный слизняк, как обзывал его Хубе, молчал. Он издевался над Хубе своим молчанием.

В подвале была плохая вентиляция. Хубе тошнило от запаха горелого мяса, от бессонницы, от вида этого окровавленного существа. Кесслер не говорил ни слова. Иногда он терял сознание. Но когда взгляд коммуниста прояснялся, он снова и снова смотрел на Хубе. Смотрел и молчал. И Хубе первый не выдержал. Он разрядил в Кесслера обойму. Не мог остановиться. Жал и жал на спусковой крючок пистолета, не понимая, что кончились патроны. Шатаясь, вышел из подвала, добрел до кабинета, рухнул в кресло. Тогда так же, как и теперь, боль обручем схватила верхнюю часть лба.

* * *
Военные люди на новом месте обживаются быстро. Бывало, только отведут батальону позицию, сразу начинается работа. В ход идут саперные лопатки, топоры, пилы. Посмотришь, уже и землянки готовы. В два и в три наката. Как повезет. Смотря какой материал под рукой окажется. Чтобы не только от огня уберечься, но и соснуть можно было бы. Бойцы Рощина обжили и этот лес: незнакомый, хмурый, густой. Нет, кажется, ни одной нехоженой тропки, знакомо в нем каждое дерево. Трех недель не прошло, а ощущение такое, будто эти Егоркины горки, землянки, подходы к ним, позиции для обороны на случай нападения немцев готовились загодя, а сами они: и бойцы, и командиры — давние старожилы здешних мест. Военные люди быстро сходятся. Сказывается специфика ратного труда. Военный человек и в дни мира живет в постоянной готовности к бою, а в бою очень важно знать, кто с тобою рядом находится. Придет, бывало, в батальон пополнение, тут же и рассосется, не сразу найдешь новичка. Особенно если тот земляка встретил. Причем признаки землячества у военных людей свои. В расчет принимаются не только деревни, города, но и республики, целые географические районы. Особенно если это Урал, Сибирь, Дальний Восток. Один боец из Омска, другой из Иркутска, а тянутся друг к другу, будто оба с Арбата. Как же, земеля, что значит — земляк. Иные учились в одних и тех же лагерях, воевали рядом. Такое сближение, считал Рощин, помогает военным людям в их нелегкой службе. Особенно в войну. Известно, как сближает людей беда. Случись пожар — каждый спешит с помощью. А тут пожар из края в край полыхает. Из всех бед главнейшая на страну обрушилась. Опять же отряд создается заново. При комплектовании боевых групп Рощин учитывает и землячество, и совместную службу красноармейцев в частях, и принадлежность к родам войск. Пережив неудачное начало войны, командир отряда к подобным вопросам относился с пониманием. Он и раньше замечал, как стремились бойцы попасть в свою часть после госпиталя. Не принимал положения, при котором отзывались и перебрасывались в другие подразделения командиры, а ставшие на ноги раненые отправлялись на другой фронт. Основное требование на войне, при отступлении особенно, стоять насмерть. Жестокое требование, и люди понимают необходимость именно такой постановки вопроса, но несправедливо и их лишать права выбора.

Отряд тем временем разрастался. Росли и заботы командира. Прибывали группы, одиночные бойцы. Появились беженцы. Люди бегут из сел, из городов. Появились бойцы и командиры, познавшие плен. Что ни пополнение — рассказ. За каждой исповедью — трагедия. Человека, семьи, подразделения, деревни, города. Вспыхнет дерево — ни одной веточке не уцелеть. Огонь на дерево жизни перебросился. Пощады нет ни малому, ни старому, о военных людях и говорить не приходится. На военных людях враг в первую очередь отыгрывается. За то, что встали стеной, за то, что бьются до конца. Но и военные люди, хватившие лиха, становятся отчаянными, ненавидят врага лютой ненавистью. «Я ж их, гадов, руками душить готов», — говорил недавно Рощину младший лейтенант Кулагин, требуя задания. Он пришел в отряд сам, осунувшийся, небритый, с трофейным автоматом в руках, привел с собой двадцать восемь бойцов. Оборванные, голодные, злые. Документов — ни у кого нет. Три автомата принесли с собой, две винтовки. Все вместе бежали с этапа. Немцы гнали пленных колонной. Раненых, тех, кто не мог идти, пристреливали, как собак, как сломавшую ногу лошадь. «Стреляли походя, так, между прочим, — горько рассказывал Кулагин. — Пристреливали короткой очередью. Привычно. Почти не глядя, не выпуская сигареты изо рта». Кулагин артиллерист. Командовал батареей. Часть выходила из окружения, артиллеристы прикрывали отход. Стояли до конца. Когда Кулагин очнулся, всюду были немцы. Ходили по позиции, пристреливали тех, кто не мог встать. У Кулагина сил хватило. Сил и злобы. В тот момент, когда пришел в сознание, увидел немца, понял, что тот шарит по карманам, он схватился за кобуру, но пистолета уже не было. Как не было на нем сапог, планшетки, часов на запястье. Гитлеровский солдат отскочил, навел автомат. Кулагин поднялся. С единственной целью, чтобы броситься на этот автомат, на этого круглолицего с тонкой щеткой усов фашиста. Получил сильный, обидный до слез пинок сзади. Упал в пыль. Готов был принять смерть, а получил удар, услышал хохот. Они не стреляли, нет. «Встафай, встафай, — говорил тот, что ударил. — Ты есть трофей». Под руку попался камень. Рывком Кулагин схватился за этот камень, но тот, с усами, наступил на руку сапогом. С маху ударил мыском в грудь. В глазах у младшего лейтенанта помутилось от боли. Звон стоял в ушах. Ломило голову. «Встафай!» — приказал гитлеровец и выстрелил. Пуля ударилась рядом, отлетевшие песчинки полоснули щеку. Но он надеялся, что они его пристрелят. Встал, чтобы броситься, но получил еще один обидный пинок третьего немца, который подошел сзади. Снова упал. Понял, что они не станут в него стрелять и если он не пойдет, будут измываться над ним, пока им это не надоест, а потом поволокут с собой, потому что уловили его желание умереть. Кулагин встал и пошел. Шел сначала один в сопровождении автоматчиков, потом в группе, потом в колонне. Ночевал вместе со всеми под открытым небом в загоне из колючей проволоки, под светом прожекторов. Снова шел. Шлепал по пыльной дороге босыми ногами и только изредка вскидывал голову, с завистью глядя на ястреба, парящего в небе, свободного в своем нескончаемом полете. Гул в голове прошел. Мучительно хотелось пить. Думал о смерти. Приглядывался к охраннику. Хотел выбежать из строя, и тогда наверняка охранник пристрелит его. Так ему казалось. Но он понимал и то, что не он один попадет под выстрелы. В конце колонны раздавались короткие автоматные очереди. Там добивали обессиленных. Каждый пленный знал, что его ждет в случае, если откажут ноги. Кулагин увидел в этом выход. Он был готов к тому, чтобы упасть на дорогу, прикинуться обессиленным, когда колонна вступила на большой деревянный мост через реку. И тут произошло замешательство. Раздались выстрелы. «Бежим, братцы!»— раздался чей-то пронзительный крик, и Кулагин рванулся к охраннику. Тот успел нажать на спусковой крючок, пламя вырвалось из ствола, но на какую-то долю секунды младший лейтенант опередил немца, отвел ствол, схватил охранника за грудь, вжался в него, тесня к перилам, перевалил через перила, не выпуская из рук, плюхнулся вместе с ним в воду и уже в воде, перевернув гитлеровца, схватит его сзади за горло, стал душить. Не хватало воздуха. Он сделал слишком маленькой глоток перед тем, как войти в воду. Но он задушил вражину. Сорвал с шеи его автомат. Вынырнул на поверхность. Сменил воздух в легких и сразу же ушел под воду, по которой свинцовым дождем стучали, поднимая фонтаны, пули. Мощное течение само относило Кулагина от моста. Он перестал грести. Экономил силы. Когда становилось невмоготу, всплывал, выдыхал и вдыхал воздух, вновь погружаясь в воду. Сначала удары пуль о воду гулко отдавались в барабанных перепонках. Потом удары ослабли. Но он все равно старался держаться под водой. Все так же экономил силы. Только когда окончательно стихло, он позволил себе всплыть и оглянуться. Река была не в пример его родной Волге, но довольно широкая и быстрая. Впереди она круто поворачивала, там густел спасительный лес. Мост смотрелся далеко, не разобрать, что творится на нем. Недалеко от себя Кулагин увидел вынырнувшего из воды бойца. Он был плох, совсем плох. Всплывал, погружался под воду, голова его вновь показывалась на поверхности. «Все… кранты, браток… не дотянуть…» — разобрал Кулагин. «Держись! — громким шепотом приказал Кулагин, заметив рядом бревно. — Помогу». Одной рукой он подгреб к бревну, обхватил его той, в которой держал автомат, часто-часто заработал ногами, направляя спасительное дерево бойцу. «Держись!» Боец ухватился за бревно, откинул голову. Дышал судорожно, рывками. «Держись, держись, брат, выберемся». — «Зацепило, слышь, думал, хана», — с трудом выговаривал боец. «Молчи, молчи, брат, — советовал Кулагин, — береги силы. Еще немного. Терпи». Течение сносило их все дальше и дальше. Теперь уже по обоим берегам тянулся лес. Настоящий матерый лес. С поваленными деревьями, с густыми труднопроходимыми чащами. Работая одними ногами, Кулагин направлял бревно к берегу. Течение помогало ему. Прибрежные кусты подступали все ближе и ближе. Но он продолжал работать ногами, пока не нащупал дно. Не поднимаясь, подтащил бревно к берегу. «Что у тебя?» — спросил бойца. «Сил нет, — ответил боец, — зацепило, похоже». Кулагин осмотрел бежавшего. Его действительно задело, справа, в предплечье, но не глубоко. Кулагин стянул с себя гимнастерку, нижнюю нательную рубаху, разорвал ее, перевязал бойца. «Слышь, младшой, что делать-то будем?» — спросил раненый. «Погоди, дай очухаться», — ответил Кулагин. Он лежал в воде, все еще не веря в освобождение, глядя на реку, на противоположный отлогий берег. Нежданный побег, купание воспринимались как очищение. Недавняя усталость сменялась бодростью, Тело наливалось силой. Страшно захотелось пить. В реке, задыхаясь от недостатка воздуха, он совсем забыл о жажде, о том, как шел, глотая пыль, кусая вкровь распухшие губы. Кулагин наклонился к воде, напился. Их вынесло на повороте реки. «Слышь, младшой, глянь, — сказал раненый. — Плывут». Над рекой действительно маячили головы. Течение само несло плывущих к берегу. Было их не меньше десяти. «Одиннадцать», — насчитал раненый боец. Кулагин вошел в воду по грудь. Он принимал плывущих. Потом они долго шли. Половину августа, сентябрь, часть октября.

Враг вызвал лютую ненависть, думал Рощин. Тот же Кулагин, например. Ему двух дней хватило на сон, на отдых. На третий день он стал проситься на задание. Рощин понимал состояние младшего лейтенанта, людей, которые, подобно Кулагину, подверглись позору, издевательствам, однако поручать им задания не спешил, был тверд в своем решении. Человек должен перекипеть. Голая ненависть без расчета, без осознания ответственности за себя и за людей ослепляет, может привести к непоправимому. Спадет с Кулагина возбуждение, можно посылать на задание. Так же и с другими. В чем, в чем, а в этом допускать ошибки нельзя. Здесь психология, без нее не обойтись. Четыре месяца воюет Рощин, тоже всякое видел. Войну встретил комбатом. С армией, которая вновь попала в окружение, на поиск штаба которой его направили, он отступал от границы. Рощин вполне мог оказаться на месте тех, кого разыскивает, если бы не случай. В августе, когда Кулагин оказался в плену и бежал, Рощина встретил генерал-майор Цыганков. К этому времени бывшего комдива назначили начальником оперативного отдела штаба фронта. Генерал обрадовался встрече, тому обстоятельству, что Рощин жив. Таким образом Рощин оказался в штабе фронта. Его забрал к себе Цыганков. Вскоре был прорван фронт. Попала в окружение армия, в составе которой Рощин принял боевое крещение под Минском. Своя, родная. Там оставались товарищи, друзья. Рощин знал командующего армией генерал-лейтенанта Захарьева, начальника штаба Веденеева, полковника Бородина. Знал многих бойцов, командиров. Потому его и послали на поиск пропавшего штаба армии. «Найди штаб, командование армии, — говорил Цыганков. — Сам был в таком положении, знаешь». Что правда, то правда. Знает. Досталось лиха. Вместе с Цыганковым выходил из окружения. На всю жизнь осталась в памяти изнуряющая жара, непрерывные атаки немцев, которым так и не удалюсь смять оборону дивизии. Чадно коптили подбитые немецкие танки. Солнце едва просвечивало сквозь маслено-черный дым. От густого артиллерийского огня оползли стенки окопов. Редкие на склоне холма деревья опалились, почернели, потеряли листву. Смрад стоял над позицией. Тошнотворный запах разлагающихся трупов вызывал рвоту. Мутилось сознание. На людей набрасывались полчища насекомых. Они жалили, кусали, пили кровь, но не было времени отмахнуться. Лица бойцов распухли. Пыль перемешивалась с потом. Губы кровоточили. Бинты чернели коростой. Не осталось воды. Поле перед позицией батальонав трупах. Немцев, однако, ничего не останавливало. Они лезли и лезли. В атаку шли под прикрытием танков. Бомбили неустанно. Летали безнаказанно. Снижались до бреющего и поливали землю свинцом. Охотились за каждой машиной, за каждым всадником, за каждым отдельным бойцом.

Ночью батальон отошел в лес. Комдив собрал командиров. Ставил задачу на прорыв из окружения. Невысокий, поджарый, похожий на подростка генерал говорил мало, суть излагал четко. Он был доволен действиями подразделений в обороне. Наступил новый этап. Дивизия блокирована, особенно прочно с востока. Отход в лес не выход. С утра вновь появится авиация противника, начнется бомбометание по площадям на полное уничтожение. Дивизия подвергнется интенсивному артиллерийскому обстрелу. Единственный выход — пробить брешь. Пробиться на запад, в тыл противника. Направление движения — Зеленковские болота. Оттуда и только оттуда выходить на соединение с частями армии. Маршрут на карте не наносить. На подготовку к прорыву два часа. «Винтовка, штык, граната, пулемет и ПТР — вот все, что есть для прорыва, — сказал тогда комдив. — Раненых несем и везем с собой. Действовать стремительно, спасение в скорости. Помните об этом». Рощин отчетливо помнил только это указание комдива. Все остальное — смутно. Отчаяние обреченных. Два слова приходило к нему на ум, когда он пытался вспомнить подробности того ночного боя. С отчаянием обреченных ворвались они в траншеи гитлеровцев. Мелькали фигуры и лица. Свои и чужие. Слепили вспышки гранат. Мелькали руки. Саперные лопатки отсекали головы, кроили черепа. Мат, крик, стон. Взмахи прикладов и хруст костей. Автоматные, пулеметные очереди, означенные трассирующими пулями. Хлопки одиночных выстрелов. Вспоминался бег. До боли в груди, до полного отупления. Бег с обозом раненых по своим и чужим телам. Четко в памяти отпечатались только эти мертвые тела, раздавленные колесами, тысячекратно ступившими на них сапогами. «Спасение в скорости, помните об этом». Слова комдива, надежда на спасение толкали вперед, и они вырвались. С боями, но добрались до Зеленковских болот, вышли к своим.

Было. Всякого было. Жизнь учила жертвовать частью, чтобы сохранить целое. Принимать самостоятельные, порою рискованные решения, ориентируясь на единственный маяк — целесообразность действия с целью не только и не столько для того, чтобы выжить, но обязательно победить. В окружении, при отступлении, в обстановке, когда, казалось бы, не может быть выхода. Как это случилось с дивизией под Минском и позже, под Ельней, когда удалось не только остановить врага, но и стать свидетелем поражения гитлеровских дивизий. Бои под Ельней дали многое. Пожалуй, впервые с начала войны не только задержали немца, но и поперли его назад, дали сдачу. Из окопа многого не увидишь. Но когда они поднялись, погнали ненавистного врага, рассекая его оборону, охватывая и блокируя очаги сопротивления, захватывая пленных, брошенные в бегстве орудия, танки, автомашины, боеприпасы и снаряжение врага, открылось и увиделось многое. Оказалось, что можем не только стоять насмерть, но и стремительно наступать, поступать сообразно с обстановкой, спрашивать и отвечать без оглядки на дутые авторитеты. Под Ельней и землю освободили, и себя очистили. От неудач, от слоя накипи довоенных ошибок и просчетов.

Занятый делами, Рощин все реже и реже вспоминал прошлое, горькие дни отступления, старался меньше думать о том, что было. Груз прошлого подобно камню на шее пловца может утянуть на дно. Воспоминания необходимы, как урок, из которого надо делать правильные выводы. К первому он пришел в начале воины, когда вместе с Цыганковым прорывался из окружения. Война поражает пассивность в первую очередь. Во всем, всегда и везде необходимы активные действия. Ко второму выводу он пришел после встречи с Иваном Захаровичем Семушкиным. Каждую неудачу следует рассматривать, как некую отправную точку, после которой скорость продвижения к цели должна значительно возрастать.

Рощин старался ускорить становление отряда, использовал для этого все возможности. Заговорила явка в Качанове. С помощью Михаила Степановича Жукова удалось связаться с партизанами. Их пока немного — двести пятьдесят активных бойцов, но ценность контакта с народными мстителями в том, что все они местные жители, есть у них люди в Лиховске, Подворье, Кутове, налаживается связь с подпольем. Уходя к госпиталю, Семушкин советовал найти место для запасной базы отряда. С помощью местных товарищей такое место определено, туда отправлена группа. Создаются новые запасы продовольствия. Перехвачено несколько обозов противника. «Не спускайте глаз с дорог и многое узнаете», — советовал Иван Захарович. Следуя этому совету, Рощин установил постоянное наблюдение за дорогами. Наблюдение, захваченные в плен гитлеровцы, отбитые у врага документы дают ценную информацию. Получены новые данные о переброске немцами армейских соединений из-под Ленинграда на московское направление. В районе Лиховска, Подворья, Кутова создаются склады боеприпасов, горючего, снаряжения и продовольствия, то есть на главном направлении удара немцы подтягивают свои силы. Рация работает с полной нагрузкой. Все сведения немедленно передаются фронту.

Не хватало времени. Но на войне, как заметил Рощин, время — главный дефицит. Бывает, ждешь, но более всего выкраиваешь. На сон ли, на еду, на то, чтобы окопаться, чтобы успеть выстрелить первым. На войне вся жизнь идет на пределе, и постепенно Рощин привыкал к перегрузкам, научился разумно использовать каждую минуту. Его постоянно видели гладко выбритым, аккуратным. Глядя на него, подтягивались люди. Дисциплина в отряде приближалась к войсковой. Из отряда группы уходили на задания. Одна за другой совершались вылазки. Были и неудачи. Немец, как стал замечать Рощин, становится все более осторожным. Он укреплял гарнизоны в городах и в крупных деревнях, осторожничал на дорогах. Реже удавалось перехватить одиночную автомашину, усилилось охранение передвижных средств. Трезвел немец, и это обстоятельство радовало. Значит, доходят до врага их удары. Одно заботило — не было вестей от Семушкина.

Утром двадцать девятого октября к Рощину прибыл наконец связной. Десантник Никонов примчался верхом на коне, без седла, управлял разгоряченным конем самодельной уздечкой. Вид имел довольно разухабистый. Шапка сбита на затылок, полушубок расстегнут, на груди отечественный автомат, за плечами — трофейный. На ремне, как и положено, десантный нож, гранаты. Он лихо осадил коня возле землянки командира, соскочил на землю. Вытянулся, доложил о прибытии. Рощин понял, что Никонов привез хорошие известия. Пригласил десантника в землянку.

В землянке командира появились новые трофеи — это сразу заметил Никонов. Чугунная печь — прежде всего. Невысокая, пузатая, на кривых ножках, с большими латинскими буквами на дверце. Печь топилась, в землянке было тепло и сухо. На стене висел барометр. В углу, на самодельной табуретке, стоял патефон, стопкой на нем — пластинки, на которых тоже латинскими буквами выведено название фирмы: Колумбия. На лежаках сено укрыто немецкими плащ-палатками, сверху на них брошены планшеты, документы, точно такие же, какие захватили они с Лаврентьевым, когда сбили проволокой с мотоцикла унтер-офицера связи Адольфа Рейнхальта. На темной пятнистой плащ-палатке, поверх планшетов и документов, лежал, сверкая никелированными клапанами, большой белый аккордеон.

— Садись, рассказывай, — кивнул Рощин Никонову.

Десантник сел не сразу. Он подошел к аккордеону, нежно погладил инструмент.

— Вещь, — сказал, обращаясь к Рощину.

Рощин согласился. Никонов примостился рядом с аккордеоном, но так, чтобы, не дай бог, не задеть. Дорогая, красивая вещь требовала деликатного обращения.

Живы Веденеев и Бородин. С этого известия начал рассказ Никонов.

— Самочувствие? — спросил Рощин.

— Тяжелое, — ответил Никонов, но тут же успокоил. — И Веденееву и Бородину сделаны операции. Военврач сказал, что переход они выдержат.

Об эвакуации госпиталя. Ее пришлось провести в два этапа. Сначала отправили большую группу в сопровождении капитана Светлова. После перехода дороги Вязьма — Лиховск Светлов отправил раненых под охраной к Баеву болоту, сам с частью отряда прикрытия остался ждать Семушкина, установив тщательное наблюдение за дорогой, готовый к отвлекающему маневру.

— Чем была вызвана необходимость усложнять операцию? — перебил Никонова Рощин.

Десантник объяснил. Задержались по просьбе врача. Меры безопасности, однако, приняли. В госпитале оставались десантники и группа пограничников.

— Большая группа? — спросил Рощин.

— Почти такая же, как наша, десантная, — подчеркнул Никонов. — Они раньше нас пришли к госпиталю.

Дальнейшие события разворачивались так. Двадцать шестого октября к госпиталю приблизились гитлеровцы, гнавшие куда-то скот. Почему-то они свернули на лесную дорогу, хотя она вела только до госпиталя и никуда более. Вероятнее всего, они сбились с пути. Шли на завалы, на минированные участки. Пришлось устроить засаду. Охрану уничтожили, гурт захватили. В тот же день стадо погнали в район Колотовских торфоразработок. Погонщики переоделись в немецкую форму, почти десять километров шли по шоссе на виду у едущих на автомашинах немцев. Встретился патрульный бронетранспортер, но не остановился. Утром двадцать седьмого дозорные доложили, что к госпиталю приближается отряд гитлеровцев. Раненые готовы были к эвакуации. В бой вступать не имело смысла. Ушли тихо. Рассчитывали на то, что гитлеровцев задержат завалы и минированные участки. Шоссе Вязьма — Лиховск пересекли без осложнений. Встретились с капитаном Светловым и его людьми. Снег повалил. Семушкин приказал Светлову выполнить ложный маневр, торить след в сторону Колотовских торфоразработок. Сам он пошел к Баеву болоту. Пограничников забрал с собой, десантников передал Светлову. Никонов шел с десантниками. Утром двадцать восьмого добрались наконец до деревни Кружилихи, а там до Колотова рукой подать, километров десять. Погода установилась летная. Над деревней появился самолет. Немецкий летчик засек и ложный обоз, и стадо, которое нагнали возле Кружилихи. Во второй половине дня, на подходе к Колотовским торфоразработкам появились немцы. Снова пришлось делать завалы. Снова пошел снег. Стадо погнали дальше, сами остались. Немцы было сунулись в лес, но, попав под огонь, отошли к своим машинам на дорогу. Ночью Никонов по приказу Светлова поскакал к Рощину. Светлов спрашивал, что делать со стадом, куда его девать.

Десантник сидел в теплой землянке, скинув полушубок, разомлев от тепла. Этапы перехода излагал последовательно, опуская малозначительные детали, оживляясь лишь тогда, когда дело касалось стычек с немцами. «Коровы шарахаются, мычат, овцы блеют», «Гранату кто-то бросил, бык рванул, сбил фрица вместе с лошадью», «Ребята переоделись в немецкое, ну, не отличишь, вылитые гансы». О встрече с отрядом гитлеровцев возле Колотова. «Снег такой повалил, будто в молоко нырнули. Светлов приказал не зарываться, а то, — он кивнул на трофейный автомат, — мы бы их там больше положили. Черные они, их хорошо на снегу видать». На вопрос Рощина, где Никонов научился управлить лошадью, он же москвич, боец ответил, что москвич он лишь по названию, жил в пригороде, к лошадям приучен с детства. Лицо у Никонова открытое, чистое. Зубы белые, ровные. Улыбка мягкая. Добродушный парень. Рощин присматривался к десантникам перед отправкой в тыл, в том числе и к Никонову. Майору хотелось подобрать людей стреляных, злых. Саша Никонов под эту мерку не подходил. Так же, как и его товарищ по команде, тоже штангист, Володя Лаврентьев. Пороха они не нюхали — вот что смущало. Готовились к соревнованиям, когда началась война, чуть позже прошли спецподготовку. Овладели теорией, но Рощину хотелось, чтобы в его группе были практики. Ребята тем не менее оказались настырные. Хотели воевать именно в тылу врага, добились своего, попали под начало к Рощину. Не растерялись в первом бою. Действовали стремительно, четко.

Светлов задание выполнил, можно возвращать людей. Но куда деть стадо? Часть его надо отправить к Баеву болоту: питание раненых отныне забота отряда. Остальной скот перегнать поближе к базе. Но так, чтобы не навести немцев. Скот перегонять мелкими партиями, в непогоду. Место приготовить. Укрыть животных от снега, от морозов. Зима нагрянула. Хорошо, что перехватили лошадей. Партизаны передали Рощину сведения о тайниках с продовольствием, созданных при отступлении наших войск, до морозов бы перевезти картофель, зерно. Упрятать бы понадежнее, поближе к базе. Сено собрать и вывезти надо. Ближние к деревням да дорогам стога немцы уже вывозят. Но сено есть и на дальних делянках, осталось оно и в лугах.

Рощин посмотрел на Никонова. Тепло разморило парня. Ему бы поспать. Нельзя. Надо отправлять. Там люди. Светлов ждет приказа.

— Обратный путь выдержишь? — спросил Рощин десантника.

— Так точно, товарищ майор, — встал Никонов.

— Действуй.

Только ускакал Саша Никонов, на базе появился связной от Семушкина. Тоже верхом на коне. Оба разгоряченные: и конь, и посыльный, сержант Куркин. Рощин помнил этого сержанта. Он выходил из окружения с остатками батальона старшего лейтенанта Мухина, когда десантники прыгнули на Коростелевский лес. Куркина невозможно не запомнить. Маленький, шустрый, черный как жук. Так же, как Никонов, он зашел в землянку, увидел аккордеон, осторожно дотронулся до сверкающей поверхности музыкального инструмента.

— Когда воевали в финскую, — сказал сержант, — финны такие штучки подбрасывали. И минировали. Они много чего нам подбрасывали. Дурачков искали.

— Проверено, мин нет, — усмехнулся Рощин.

— Да это я так. Вспомнилось, — сказал Куркин.

Вести он привез хорошие. Раненые на острове.

Как только Семушкин оповестил Рощина радиограммой о том, что госпиталь цел, командир отряда отправил старшего лейтенанта Мухина к Баеву болоту готовить средства переправы на остров. Такая у них была договоренность. Старший лейтенант Мухин с заданием справился. Раненых переправляли по гатям. Приготовили для них землянки. Работать пришлось день и ночь, но успели. «Старший лейтенант Госбезопасности, товарищ Семушкин, всем объявил благодарность», — доложил Куркин.

Передал Семушкин и поручение. Первое. Беженцев, женщин с детьми в первую очередь отправить на остров Баева болота. Укрытие надежное, женщины, кроме того, помогут выхаживать раненых. Переправить на остров часть запасов продовольствия. Второе. Рацию с надежным охранением перебазировать в район Колотова. Выходить в эфир радист должен только из района Колотовских торфоразработок. Об этом они не договаривались, и Рощин пытался понять, для чего необходим подобный шаг. Семушкин опасается немецких пеленгаторщиков или за этими опасениями кроется что-то другое? Он отправил гурт к торфоразработкам, направил туда же Светлова, чтобы тот со своей группой проторил видимый след. Именно видимый, и немцы преследовали группу. Семушкин не может не догадываться об этом. Отправлять рацию в район, который немцы возьмут теперь под постоянное наблюдение — риск. Для чего он необходим? Третье. «Старший лейтенант Госбезопасности, товарищ Семушкин, велели передать, что они пошли в Демьяновку», — сообщил сержант. Фраза условная. Она обозначала, что документы штаба не уничтожены, они спрятаны и Семушкин знает где. Веденеев или Бородин, по всей вероятности, что-то сообщили Сёмушкину. По словам сержанта, Иван Захарович отправился в сопровождении пограничников. Отправились верхом.

Короток осенний день. Не успеет солнце взобраться на горку, скатывается вниз, готовься к сумеркам. Живут в лесу. Здесь и рассвет тянется дольше, и темнеет значительно скорее. Особенно в непогоду, когда в небе нет ни одного просвета. С одной стороны, вроде бы и хорошо: в снегопад, в темень самолеты не летают. Но ведь и свет необходим. Работы непочатый край. Рощин распорядился готовить беженцев к переходу, а сам — на коня да рысью по лесу к линии внешнего охранения базы, туда, где уже который день работали все свободные от заданий люди.

Как-то Семушкин обмолвился, что ему пришлось побывать в Испании. Рощин с первых дней догадывался, что прибывший старший лейтенант Госбезопасности имеет опыт работы в тылу врага, слишком четко он действовал. Когда же узнал о работе Семушкина советником в центре по обучению республиканцев методам партизанской войны, стал прислушиваться к его советам более внимательно. Составляя оперативный план боевых действий отряда с целью отвлечения внимания гитлеровцев от эвакуации госпиталя, Семушкин считал необходимым разбить отряд на мелкие группы. «На данном этапе, — говорил он, — мы должны создать видимость нашей многочисленности, заставить немца метаться в поисках наших основных сил. Эвакуируем госпиталь, соберем группу как пальцы в кулак, нанесем концентрированный удар. Такой, который заставит гитлеровцев оттянуть с фронта значительные силы. Тогда надо быть готовым к обороне, к маневру. Чтобы и задержать врага и уйти без потерь». Госпиталь эвакуирован. Рощин ехал на линию обороны.

Шел снег, скакать можно было открыто, не опасаясь появления немецкого самолета-разведчика. Командира отряда дважды остановили постовые. Оба раза, останавливая, спрашивая пароль, постовые оставались невидимыми. Лес зимний, оголился, осыпав листву, но много стояло хвойных деревьев, взрослых и подростков, малолеток, было где укрыться. Рощин уже не раз отмечал, что место для базы выбрано удачное. С запада лес упирался в болота. В случае нужды, той необходимости, о которой предупреждал Семушкин, можно отойти в топи. Разведаны проходы, заготовлены сборно-разборные гати. В случае преследования их можно тащить с собой. Болото охватывает район Егоркиных горок и с юга, подходя топкими берегами к реке Ловати. Река отгораживает базу с востока. На ее берегу уже успели создать оборонительный пояс. Берег там поднимается, нависает над рекой крутыми песчаными откосами. Преграда для танков, автомашин, другой техники, без которой немцы воюют слабо. На карте лесной массив Егоркиных горок выглядит мешком с горловиной на север, где и велись сейчас оборонительные работы.

На линии обороны Рощина встретил бывший начальник штаба отдельного саперного полка девятнадцатой армии полковник Сабеев, приземистый, широкий в плечах человек. Лицо круглое, приплюснутое, и на нем узкие, с хитринкой глаза, широкий, как бы раздавленный нос. В длинной до пят шинели, он более всего походил на кавалериста, нежели на сапера, дело, однако, знал, в мирной жизни был инженером-строителем, к кавалерии отношения не имел. В отряде он появился недавно. Его с группой командиров и бойцов вывел на базу «маяк». Шли они не в пример другим группам организованно, каждый сохранил документы, личное оружие. Хотели было идти дальше, но Рощин, следуя приказу фронта подчинять выходящих из окружения бойцов и командиров независимо от звания, оставил их на базе. Сабеев согласился не сразу. Они рассчитывали отдохнуть на базе, но не оставаться. Он потребовал радиограмму, внимательно прочитал текст, только после этого остался. Сразу же возглавил оборонительные работы.

— Здравствуйте. Показывайте, что вы здесь наворотили, товарищ полковник, — сказал Рощин, соскакивая с коня.

Сабеев повел командира отряда по позициям, показывая линию обороны, отрытые окопы, ячейки, западни для танков и бронетранспортеров на участках возможного проникновения противника, древесно-земляные огневые точки, ямы-ловушки для пехоты, все то, что успели сделать за эти дни. Шел рядом с Рощиным, рассказывая и объясняя, отвлекаясь, если замечал непорядок. «Думать, думать надо, товарищи бойцы, — говорил он чуть осипшим голосом, указывая на промахи. — Чаще ставьте себя на место врага. Вот ты немец, — подходил он к бойцу, — тебе надо наступать, бежать вперед, а тут огонь, ты ищешь укрытия. Где? — спрашивал Сабеев, оглядывался, указывал рукой на дерево. — Чем не прикрытие? Туда ты и побежишь, и плюхнешься с ходу под ствол. Здесь и надо копать ловушку». Сабеев пережил контузию, когда они выходили из окружения, стал глуховат, старался говорить громко, отчего и сел его голос. Задачи тем не менее ставил интересно, объяснял предметно, бойцы к нему прислушивались. Сабеев сам придумал ямы-ловушки, показывал их Рощину не без гордости. Эти ямы копались во всех секторах обстрела. Глубина полтора-два метра. В дно каждой ямы заколачивались заостренные колья. Острые концы кольев вымачивали в воде, чтобы они замерзли, стали крепче. Ямы укрывали ветками, тонким слоем дерна. Ловушки сооружались за бугорками, за пнями, за стволами деревьев, то есть за каждым естественным укрытием. Сооружались завалы. «На безрыбье и рак рыба, — говорил Сабеев, — но в нашей обстановке мы должны использовать каждую возможность». Рощин с ним согласился. Сабеев свое дело знает, за линию обороны можно не беспокоиться.

В сумерках Рощин вернулся в землянку. Надо было готовить к переходу радиста. Если бы он не отправил Никонова, можно было бы срочно отозвать десантников и им поручить сопровождение и охрану рации. Десантников под рукой не было. Боевые группы ушли на задание. Семушкин запретил выход рации в эфир с базы. Кого послать? Более всего для этой цели подходил младший лейтенант Кулагин. Он немного отошел после встречи с немцами, побега из колонны военнопленных, прыжка с моста в реку, скитания по лесам, всего того, что ему пришлось пережить. Ему бы, конечно, поручить другое задание, связанное с нападением на немцев, ему отомстить надо за себя, за те унижения, которые пришлось пережить, но и охрана рации задание боевое, неизвестно, как обернется. Район Колотовских торфоразработок немцы не могли не взять на заметку. Об этом Рощин помнил постоянно. Возможно, что немцы станут прочесывать лес под Колотово. Возможно, предстоят тяжелые бои. Кулагин выполнит задание, в нем много накипело. Рощин вызвал младшего лейтенанта, вместе с ним они стали отбирать людей для предстоящего перехода и охраны рации.

* * *
Генерал-майор Веденеев, полковник Бородин лежали в одной полуземлянке. Пахло сеном, на котором лежали раненые, смолой от лапника, устилавшего земляной пол. Сквозь единственное окно проникало достаточно света, чтобы разглядеть бревенчатые стены, подобие стола у окна, чурки для сидения, печь. Печи были во всех землянках. Удивительное дело, думал Семушкин, оглядывая землянку, забрались в такую глухомань, под рукой ни кирпичей, ни других строительных материалов, а умельцы нашлись. Раздобыли глину. Часть печек изготовили из железных бочек, другие — выложили из того, что нашли, что оказалось под рукой. В ход шли лемехи от плугов, опорные плиты минометов, щиты от пулеметов, ржавые, искореженные, неизвестно где и кем подобранные. Кирпичи заменили камни-кругляши. В общем, голь на выдумки хитра, что было под рукой, то и использовали. Вытяжные трубы сделали из пустых орудийных гильз, отрезая донную капсюльную часть, наращивая их, вставляя одну в другую. Получилось. Тянут трубы, топятся печи, выгоняя сырость из полуземлянок.

Веденеев плох. Длинный, худой, бледный. Лежит не шевелясь, тяжело дышит. Часто впадает в забытье. Бородин спит. По словам военврача Петрова, чувствует он себя лучше Веденеева. Он моложе, крепче, ему не пришлось пережить того потрясения в послеоперационный период, когда автоколонну с ранеными буквально раздавили немецкие танки. Отправляясь на задание, Семушкин видел фотографии руководителей армии, в том числе и полковника Бородина. Запомнились крупные черты лица, родинка над левой бровью, твердый взгляд, широкий, как бы раздвоенный подбородок. Сейчас и подбородок вытянулся, лицо удлинилось, поблекла родинка. Болезнь не красит человека. В лесной оздоровительной школе Бородин настаивал перед Петровым, чтобы к нему пришел командир отряда. Военврач не разрешил. Сразу после осмотра раненых стали готовить к операциям. Потом был переход. Пробирались такими чащами, что людей, перенесших операции, снимали с телег, несли на руках. Не до разговоров было. Только здесь, на острове Баева болота, Петров разрешил встречу. Семушкин пришел к полковнику, а тот заснул.

И Семушкин, и Петров стояли возле полковника, решая, как быть. Ждать, когда Бородин проснется, или уйти? В это время полковник открыл глаза. Пристально, как показалось Семушкину, посмотрел на него. С лица перевел взгляд на петлицы. Иван Захарович, в свою очередь, скосился в сторону Петрова. Военврач кивнул, подходи, мол. Оставил их одних. Семушкин сел на высокий чурбак возле лежака Бородина.

— Старший…

— Старший лейтенант Госбезопасности Семушкин, товарищ полковник, — доложил Иван Захарович.

Бородин попытался приподняться, Семушкин поправил подушку, помог полковнику устроиться поудобнее.

— Вы откуда? — спросил Бородин.

— Из Москвы, товарищ полковник.

Семушкин назвал Григорьева.

— Петр Иванович…

Глаза у Бородина ожили, по лицу пробежало подобие улыбки. Он знал Григорьева. Удовлетворился ответом Семушкина. Так понял Иван Захарович улыбку полковника. Понял и то, с каким трудом даются Бородину слова. На лбу у раненого выступили мелкие капли пота. Семушкин достал носовой платок, осторожно промакнул капли пота.

— Вам тяжело, товарищ полковник, — предупредил он, — может быть, перенесем разговор?

— Нет… Возьмите мой планшет… Под подушкой…

Семушкин достал планшет.

— Код «Астра» вы знаете? — спросил Бородин.

— Да, — кивнул Семушкин.

— Достаньте запись.

Семушкин достал вчетверо сложенный листок бумаги, испещренный четырехзначными колонками цифр.

— Мы успели закопать сейф, — все так же тяжело, с присвистом, скорее шептал, чем говорил Бородин. — Там… в Заборье. Место указано…

— О том, что произошло в Заборье, о десанте, о судьбе командующего армией мы знаем из рассказа майора Хвостова, — поторопился объяснить Семушкин, но полковник, похоже, пропустил эти слова без внимания.

— В сейфе… Оперативные документы штаба… Личные дела комсостава… Список людей, оставленных в Лиховске, на железнодорожной станции Кутово. Мы не успели им передать рации… Они спрятаны… Вы узнаете из записей… Проверьте этих людей… Обеспечьте их связью… Данные зашифрованы тем же кодом… «Астра».

Бородин прикрыл глаза, левое веко у него чуть подрагивало. Снова выступили капли пота. Чувствовалось, что на разговор он потратил слишком много сил. Семушкин приподнялся с чурбака, склонился над полковником. Он не услышал от Бородина ни просьб, ни вопросов о положении на фронте, понял, что личная судьба волнует полковника меньше, чем судьба дела, которое он должен был довести до конца. Семушкин не мог уйти, не приободрив раненого, не сказав ему успокаивающих слов.

— Не произносите никаких слов, товарищ полковник, вам это тяжело. Сосредоточьте внимание на том, что я скажу. Фронт отошел к Москве, но он держится, положение стабилизируется. Наносятся ответные удары. Ждем перемен. Ударим сильнее, чем под Ельней. Поиск штаба вашей армии контролирует Ставка Верховного Главнокомандования. Есть, действует аэродром, мы принимаем самолеты. Как только позволит состояние вашего здоровья, вас немедленно отправят за линию фронта. Вывезем всех тяжелораненых. Ваше задание будет выполнено.

Семушкин хотел было уйти, Бородин вновь открыл глаза.

— Запомните… От Заборья до Лиховска пять километров… В Лиховске были немцы, когда мы расположились в Заборье… Через три часа появился десант… Есть связь… Кто-то предупредил немцев о нашем появлении. Проверьте… Будьте осторожны.

Вошел военврач. Он хотел было сделать замечание Семушкину, мол, нельзя же так долго разговаривать с тяжелораненым человеком, но предупредительным жестом Иван Захарович дал понять Петрову, что разговор окончен. Вышли они вместе с Петровым. Тут же к Веденееву и Бородину скользнула дежурившая снаружи сестра.

— Вы нарушили договоренность, товарищ старший лейтенант, — сказал Петров. — Нельзя же так. Для него, — кивнул он в сторону землянки, — каждое слово может стоить жизни.

— Молчание для него еще хуже, — успокоил врача Семушкин. — То, что сообщил полковник, очень важно. Он волновался. Теперь ему станет легче, поверьте мне.

В тот же день Семушкин отправил связного к Рощину. Мысль о переводе рации в район Колотовских торфоразработок пришла к нему не сразу. Вначале, после того как он отправил гурт скота в направлении Колотова, а чуть позже в сторону бывших торфоразработок проложил след капитан Светлов со своим отрядом, увлекая немцев, Семушкин думал только о безопасности раненых, о том, чтобы свести риск на нет. Он был уверен: Светлов с заданием справится. Группа налегке, идут, сопровождая пустые подводы, хорошо вооружены. Но гитлеровцев, думал Семушкин, неудача не остановит, они будут искать и госпиталь, и пропавший гурт скота, и Светлова, разумно полагая, что за всеми действиями стоят организованные силы. Станут искать центр. Установят постоянное наблюдение за эфиром. На базе опытный радист, график его выхода в эфир жесткий. Одновременный сеанс связи продолжается не больше десяти минут. Радист постоянно меняет волну, время выхода в эфир. Случайности тем не менее не исключены. И если немцам суждено запеленговать рацию, то пусть пеленг выводит их в Колотово, в большой лесной массив, в котором можно скрыться. Госпиталь вывезли и укрыли, так что все обойдется. Бывало и хуже. В Испании, например. Когда приходилось выводить людей через горы из Каталонии во Францию после падения республики, после последних схваток с фалангистами частей прикрытия. Фалангисты трое суток шли по пятам. Они устроили на пути засады, сквозь которые приходилось пробиваться. Блокировали перевал. Две трети бойцов, которых вел Семушкин, имели ранения, и большинство из них — тяжелые. Раненых несли на себе. Встретив мощный заслон перевала, Семушкин свернул с дороги. Он повел людей тропой, труднепреодолимой, но менее охраняемой. На пути встретилась одна засада, которую он и уничтожил. Сам. Без помощников. Казалось, что еще немного, и они пробьются, но тропа оборвалась. Фалангисты подорвали шаткий мосток над ропастью и, что не менее важно, уступ скалы, с которой можно было бы навести переход. Остались две площадки, вровень, а между ними — пропасть. И тогда все поняли, почему фалангисты прекратили преследование, отстали наконец, почему встретился всего лишь один заслон. Они приготовили ловушку. Теперь им ничего не стоит занять вершины гор, перестрелять всех до одного, не понеся потерь, или уморить голодом, заставить сдаться. Отчаяние овладело людьми. Надо было идти на риск. Семушкин рискнул. По его приказу у кромки площадки, разбившись на монолитные четверки, встали, крепко обхватив друг друга восемь самых рослых бойцов. Еще по два бойца вскарабкались им на плечи. Они раскачали Ивана Захаровича, с силой бросили на противоположную площадку. Оставалось натянуть канаты, соорудить временный переход, что они и сделали, выбравшись из каменной ловушки.

Кончался октябрь, второй месяц осени, зима, похоже, устраивалась основательно. Все чаще шел снег. Он устилал землю крупными хлопьями, укрывал тропинки, следы, оседал на ветвях деревьев. По ночам небо иногда прояснялось, подмораживало, матово светила луна. Лес в лунном свете приобретал фантастические, прямо-таки лунные очертания, четко отпечатывались на белом снегу черные тени. Воздух казался прозрачным, хрупким, как хрупок бывает первый лед на застывшей тихой речке, как тонкая корочка ломкой слюды.

Для Семушкина наступила последняя ночь на острове. За дальнейшую судьбу раненых он не беспокоился, Есть хороший врач, уход, питание. Сестрам скоро станут помогать женщины, которые придут с базы, те беженцы, что собрались сейчас на Егоркиных горках. Связной передаст Рощину просьбу Семушкина. Есть аэродром, связь с Большой землей. Это много значит. Факт возможности быть отправленным в тыл, за линию фронта в случае серьезного ранения благотворно действует и на здоровых бойцов. Ободрились раненые. У людей повысилось настроение, а настроение в боевой обстановке один из решающих факторов. Иван Захарович помнит, какое воздействие оказывали на республиканцев в Испании приходящие из нашей страны теплоходы, каждый раз, когда поступала помощь. Республиканцы понимали, что воюют они не одни, что ни при каких обстоятельствах они не будут брошены на произвол судьбы. Так же, как и здесь, в зловещем окружении, в значительном удалении от фронта. У людей появляется надежда, она окрыляет, дает силы.

Последняя ночь, последнее задание. Ивану Захаровичу осталось проверить явки, «задействовать», как сказал Григорьев, те наличные силы, которые оставались в тылу у немцев. Задание, правда, усложнилось. Иван Захарович расшифровал записи Бородина. Сейф зарыт в коровнике на окраине деревни Заборье, в правом углу, возле кирпичного опорного столба. Обе рации, о которых сказал Бородин, тоже спрятаны, их предстоит отыскать. Одна на берегу Ловати под Лиховском, другая — в Кутово, закопана во дворе дома номер семь по улице Урицкого. Указаны явки, фамилии людей, обговоренные пароли и отзывы. Завтра он отправится в путь. А пока есть ночь, последняя перед дорогой встреча с Ниной, его судьбой и любовью, с которой за все время не удалось даже толком поговорить. Из лесной оздоровительной школы Нина ушла с первым обозом раненых. Он нагнал ее на острове, но на долю врачей выпала такая нагрузка, что они валились с ног от усталости. Только сегодня укрыли последнего раненого, только сегодня удалось разместить всех людей.

Было, есть, будет. Память бережно хранит не только слова, которые она говорила, но и тропинки госпитального парка, по которым они бродили вдвоем, ее жесты, каждое движение.

Однажды он сбежал из госпиталя. Сбежал, как мальчишка с уроков, как необученный новобранец в самовольную отлучку, которому пока еще неведома ответственность за нарушение. Ему можно было уйти вполне легально, предупредив лечащего врача, но что-то толкнуло его на безрассудство. То ли зов далекого, прерванного жизнью в «сиротском доме» детства, то ли проблески намечающегося выздоровления. Он и впрямь, как мальчишка-шалун, пробрался в палату, сменил госпитальную одежду на костюм, вернулся в парк. Боялся, что его увидят, прятался. Пришлось вжаться в нишу, когда мимо по коридору проходила медицинская сестра. Его состояние передалось Нине. Можно было идти по парку не таясь, но они тайно пробирались по нему до лаза в ограде, проникли через этот лаз, вышли к трамвайной остановке. Он навязал ей игру, она поддержала эту игру, им было весело, интересно. От Сокольников до центра они ехали трамваем. Тогда он еще не знал Москвы, просил Нину показать ему столицу. Они побывали на Красной площади, обошли Кремль. Задержались у Большого театра. Потом стали просто бродить по широким и узким московским улочкам. Одни из них были безупречно прямые, другие — изгибались, горбатились, круто скатывались к набережным или поднимались к многочисленным церквам, над которыми хороводились, отчаянно галдели черные галочьи стаи. Улицы, по которым они шли, были очень разными. Одни — напоминали южные портовые города, которые всегда бегут к морю, другие — хмурились стенами казарм, фабричных корпусов. На каждой улице свой устоявшийся запах. То человеческого жилья, то аромата кондитерских изделий или горьковато-кислого запаха котельных, производства кожи, красок, всего того, чем дышит большой рабочий город. Брели не торопясь, смотрели и говорили. Отдыхали на вытертых до блеска скамейках в укромных уголках бесчисленных дворов, вступая в разговор с добрыми, охочими к вопросам, древними, как сама Москва, старушками. Нина говорила тогда, что она не представляет себе Москвы без этих улочек, дворов, без этих ветхих старых женщин, любит бродить по столице особенно в сумерки, особенно в пасмурную погоду под ситничком, то есть под мелким-мелким частым дождем. Без всего этого, говорила она, нет Москвы. Они ее душа, общение с которой и успокаивает, и лечит.

Ближе к вечеру он позвонил в госпиталь, поскольку Нина пригласила его к себе, предупредив о том, что ночевать он останется у нее. Причем сказала об этом, как о чем-то давно решенном: твердо и определенно. Они долго ехали, пересаживаясь с трамвая на трамвай, пока не добрались наконец до ее дома с тихим двориком, точно таким же, в которых они отдыхали. Во дворе росли большие с черной замшелой корой, дуплистые от старости деревья. И забор, и эти деревья приглушали шум улицы. Они поднялись на второй этаж по деревянной скрипучей лестнице с лощеными перилами, остановились перед дверью. Дверь массивная, высокая. На черной коже — эмблема страхового общества. На косяке табличка с указанием фамилий квартиросъемщиков и кому из них сколько раз звонить. Вяткина в этом списке стояла последней, звонить ей надо было пять раз. Они что, каждый раз подсчитывают количество звонков, подумал было Иван Захарович, удивляясь такому порядку, чувствуя за ним какую-то разобщенность людей, живущих в этой квартире. В это время Нина открыла дверь. Прихожая оказалась большой и загроможденной. Слева видна была кухня. Рядом с нею дверь, за нею, скорее всего, туалет. Справа нависала стена с вешалками по количеству семей, под каждой вешалкой стояло по сундуку. Прямо тянулся длинный коридор, по обе стороны которого и в торце темнели двери комнат. На кухне, когда они вошли в нее, Иван Захарович увидел много столов, на них примусы и керосинки. В углу кухни белела раковина, из стены, клювом, выпирал водопроводный кран. Здесь же на кухне началось знакомство с соседями. Рабочий день кончился, женщины хлопотали возле примусов и керосинок, было чадно, несмотря на распахнутые окна, вытяжку в серой прокопченной стене. Ощущение разобщенности, испытанное им под дверью, навеянное строгим списком жильцов и количеством звонков к ним, прошло, как только Нина представила его своим соседям. Он попал в мир, где все и всё друг о друге знали, вошел в жизнь открытую, на виду, очень скоро понял, что Нина любима и уважаема, отчего и приняли его как своего, как давнего, хорошего знакомого. Все это было внове тогда, с подобной открытостью раньше он не встречался, чувствовал себя вначале скованно, как замерзший за зиму росток. Эта скованность, однако, держала его недолго, он оттаял, почувствовал себя легко и свободно. Нина провела его в свою комнату, которая находилась в торце коридора. Окна ее комнаты выходили во двор, тот самый, который они пересекли. Комната не большая, но и не маленькая, в два окна. Мебель не ахти какая, но необходимое есть. У стены — никелированная с высокими спинками кровать, горка подушек на ней, напротив — диван. Посреди комнаты — стол. Меж окон — этажерка с книгами, сверху патефон, пластинки. На стене висели фотографии хозяйки. Девочка, девушка, женщина. На всех фотографиях очень печальный взгляд.

Дверь оставалась открытой. Входили и выходили люди. Уже знакомые и пока еще не знакомые. Представлялись, произносили фразы о погоде или что-то другое, необязательное; о футболе, о самочувствии, шли курить в прихожую. Принесли еще один стол, стулья, табуретки, толстую неструганую доску, которую тут же и обернули газетами, закрепив края газет кнопками. Семушкин обратил внимание на то, что все жители этой большой, густонаселенной квартиры отнеслись к предстоящему неожиданному торжеству с готовностью людей, готовых вмиг собраться и на свадьбу, и на пожар, то есть людей не безразличных. Мужчины задвинули в угол большой трехстворчатый шкаф с зеркальной створкой посредине, под которым оказалась пыль и паутина, женщины принесли ведро, тряпку, прибрались, стали накрывать стол.

Очень скоро начался праздник. Иван Захарович был весел, шутил, подпевал, не зная слов многих песен, удивляясь то грустной мелодичности одних, то безудержной лихости других, с первых куплетов которых люди оставляли стол, пускались в пляс, вовлекая в круг и малых, и старых. Он плясал вместе со всеми, выбивал ногами дробь, не выпуская из поля зрения Нину, перехватывая ее взгляд, забыв о болезни, ощущая в себе крылатую легкость птицы в мощном восходящем потоке воздуха, свою причастность к жизни этих людей, к этому дому, к городу, по которому бродил весь день.

Мужчины готовы были веселиться и дальше, но женщины заговорили о том, что завтра рабочий день, пора расходиться. Они помогли Нине прибраться, удивительно быстро навели порядок. В комнате стало буднично. Но ощущение праздника не прошло. Оно осталось в душе Ивана Захаровича и тогда, когда Нина вернулась с кухни, когда наконец они остались одни.

— Сегодня я такая счастливая, — сказала Нина, легко дотрагиваясь до его щеки ладонью, закрывая ему глаза, поглаживая кончиками пальцев его брови.

Вновь он ощутил дрожь. Как тогда, в клинике, при первом осмотре, когда она спросила его: не холодно ли ему? Он взял ее ладонь, поцеловал. Она обвила его за шею, приникла к нему: легкая, гибкая, как лозинка под ветром. Зашептала ласковые слова. Приблизила губы к его губам. Поцелуй длился так долго, что у обоих перехватило дыхание, гулко заколотилось сердце.

Ожидая Нину возле землянки старшего лейтенанта Мухина, которого он оставлял на острове в качестве командира отряда обеспечения госпиталя, Иван Захарович вспоминал подробности той ночи, все, что случилось потом. Обострение болезни, жизнь в санатории, отношение к Нине. Ради дела он многим жертвовал. Добровольный отказ от Нины все более казался ему глупейшей из ошибок, которые он совершал.

Из землянки вышел Мухин.

— Жена ваша все еще не освободилась?

От вопроса старшего лейтенанта Иван Захарович почувствовал тепло в груди. Для всех этих людей, для тех в особенности, кто видел его встречу с Ниной во дворе лесной оздоровительной школы, они были мужем и женой. Рассказ об этой удивительной встрече передавался и пересказывался.

— Нет, — ответил Семушкин, тревожась за задержку.

— Тогда я это… В пятую землянку пошел. В случае чего, там я буду.

— Хорошо, — ответил Семушкин и в это время увидел на заснеженной тропинке Нину.

Было. Но совсем не так, как тогда, в ее московской квартире. В их жизнь вошла война. Их встреча — война. Труднейший из переходов с ранеными по лесу — тоже война. Ночь, как подарок судьбы — война, от которой не отгородишься, не отвернешься. Милые, нежные слова стали рядом с неизбежным вопросом: «Скажи, тебе бывает страшно?» — спросила Нина, когда они лежали расслабленные, умиротворенные, всматриваясь в непроницаемую темень, вслушиваясь в шорохи песка за бревенчатыми стенами землянки.

Страшно? У него было особое определение смысла, который стоял за этим словом. Страшно подумать о невыполнении задания.Не преодолеть кажущуюся невозможность. Поддаться слабости. В жизни так много страхов. Один человек боится ночного леса, другой — ищет и находит в нем спасение. В Индии, когда англичане стали расправляться с мирным населением за «соляной поход», за восстание в Шелопуре, убивали ни в чем не повинных женщин и детей, страшно было от сознания собственного бессилия. Страшно было отступать в Испании, оставляя мирных жителей фалангистам. Но вот в Швейцарии, когда Клаус Лерк настиг, готов был по приказу господина Масару Синдо убить ею, страха он не испытывал. До сих пор отчетливо помнит свой маленький особняк на окраине города, каменную с металлическими воротами ограду возле него, заросший сад, оглушительную тишину ночи. Возвращаясь, он приблизился к калитке, но сразу в нее не зашел. Миновал свой собственный дом, приглядываясь, прислушиваясь и принюхиваясь к запахам. Иван Захарович не курил, у него было обостренное чувство запаха, которого он достиг, так же, как и многого другого, специальными тренировками. Он не пользовался ни одеколоном, ни кремами, даже после бритья, предпочитая всем этим ароматическим веществам простую воду. Среди нежных запахов цветов он различил присутствие человека. Он понял, что кто-то проходил через калитку. Возможно, человек стоял за ней. По расчетам Ивана Захаровича Лерк должен был действовать один. Но Лерк, такую возможность тоже допускал Семушкин, мог обеспечить себе прикрытие, он обладал для этого достаточной властью. В особняке был запасной выход. Семушкин им воспользовался. Он пробрался в сад собственного особняка через соседний участок, тайно проник в свой дом. Обнаружил Лерка. Тот стоял за шторой у окна в темной гостиной, прикрывшись этой шторой. Иван Захарович кинул нож. На профессиональном языке этот прием называется «сегал». Прием, который чаще всего используют на тренировках по манекенам, когда есть время изготовиться для броска. Лерк развернулся, готовый рухнуть на пол, но Семушкин помнил о прикрытии; мягким бесшумным прыжком подскочил к Лерку, подхватил слабеющее тело, опустил его на пол. Так же тихо обошел весь особняк. Ориентируясь по запахам, обнаружил помощника Лерка. Тот стоял, спрятавшись в нише веранды. Семушкин убрал его так же бесшумно, как и Лерка, приблизившись к нему вплотную, приемом «Гарсус», с захватом головы противника и одновременным ударом ребром правой ладони в основание шейных позвонков. Спустился в сад. Двигался медленно. Дважды вступал в борьбу. Постоянно помнил о том, что малейшая ошибка может стоить жизни. Противник в отличие от него может воспользоваться огнестрельным оружием, ибо в делах подобного рода штурмовики заранее договаривались с полицией, а он должен был избегать огласки.

Страшно ли было? Нет. В ту ночь страха он не испытывал. Была жестокая, весьма редкая в его работе необходимость действия не столько ради сохранения собственной жизни, хотя, конечно, все живое до конца сражается со смертью, сколько ради дела, которому он служил. Точно так же, как и в Испании, когда приходилось вступать в поединки с танками, оставаясь один на один с бронированными чудищами, приобретая опыт, подрывая их связками гранат, сжигая бутылками с бензином. Жизнь его была борьбой. На его глазах рушились города. Он видел сожженные деревни, обгорелые, растерзанные трупы женщин, детей. Понимал состояние Нины, впервые столкнувшейся с преднамеренной жестокостью, но ответить на ее вопрос однозначно не мог, потому что одно это слово несло в себе много понятий, восприятий, отношения к тому, что происходило, происходит и еще будет происходить.

— Ты не хочешь говорить со мной? — шепотом спросила Нина.

В ее голосе он вдруг почувствовал слабый оттенок той легкости, непринужденности, с которой она разговаривала с ним до войны в госпитале, обеспокоенная его болезнью. Удивился. Провел ладонью по ее лицу. Приподнялся. Стал целовать волосы, лоб, глаза. Ответил в тон ей, тоже шепотом: «Я одного хочу от тебя. Чтобы ты родила мне сына». Замолчал. Ждал ее ответа. Не дождался. «Или дочку. Такую же красивую, как ты», — прошептал он ей в самое ухо. Она обвила его за шею руками, с силой перевернула на спину. Целовала подолгу, отрываясь, чтобы вздохнуть, произнести скороговоркой, жарко, как в лихорадочном бреду: «Я рожу тебе сына. Я рожу тебе дочь. У нас будет много детей. Мы будем жить, Ваня. Ты слышишь, любимый, родной. Мы будем жить». Нина плакала. Слезы капали обильно, падали на его лицо, попадали на губы, он их слизывал, чувствуя горькую соленость слез. Чуть позже, засыпая, Нина произнесла еще одну фразу. «Как же можно гусеницами давить живых людей?» — спросила она, не требуя ответа, тяжело, прерывисто дыша. Он лежал рядом. Не спал. Не мог уснуть, потому что рядом с ними, на этом жестком ложе землянки лежала война.

Утром они простились. Нину знобило. Она куталась в платок, зябко поеживалась. Уходить не хотелось, но надо было. Оставил он ее с тяжелым сердцем.

Вновь была дорога. Встречи. Желательные и нежелательные. Однако самым сложным оказалось задание полковника Бородина. Документы штаба они закопали на окраине деревни. Большой деревни, стоящей недалеко от оживленной трассы, а значит, и с гарнизоном. По словам Бородина, до того, как в эту деревню вошли немцы, у них был в ней свой человек. Он и только он сообщил немецкому командованию о появлении штаба армии. «Запомните, — предупреждал Бородин, — от Заборья до Лиховска пять километров… Через три часа появился десант… Есть связь…» Да, связь угадывалась. В Лиховске были немцы. Наши части были окружены, но оказывали сопротивление. Чтобы избежать неожиданностей, немцы могли прибегнуть к десанту. Слова Бородина требовали проверки.

К деревне Заборье Семушкин с группой пограничников вышел днем тридцать первого октября. До сумерек наблюдали за деревней. Отметили малолюдье, отсутствие гитлеровцев. Как и то, что гарнизон деревни составляли полицаи. Сколько их? Патрульных с повязками на рукавах, с карабинами за плечами прошло две пары. Но их могло оказаться и больше. Деревня на сто с лишним дворов. Дома, хозяйственные постройки крепкие. Возле скотных дворов водонапорная башня. Видно, хорошо здесь жили люди до войны.

В сумерках Семушкин, Шувалов и Соколов, тот самый сержант, который пригнал подводы к госпиталю, проникли в коровник. Он был пуст. Неожиданно они услышали слабый скрип. Пошли на этот звук. Пробирались осторожно, стараясь не выдать себя. В пристройке, бывшей комнатой отдыха для доярок, увидели женщину. Женщина вскрывала половицы пола в комнате. Вскинула голову, вскрикнула. Семушкин поспешил успокоить.

— Свои мы, гражданка, не шумите, — сказал он.

Женщина увидела форму, знаки различия, заплакала. На вид ей можно было дать лет сорок, но, возможно, она была и моложе. Ее очень старила одежда. Видавший виды брезентовый плащ, подпоясанный выцветшей тряпкой, изношенный до дыр платок на голове, рваная до пят юбка.

— Вот… У себя свое воруем, — сказала женщина.

Познакомились. Из разговора выяснилось, что немцы ввели обязательные поставки. В первые дни оккупации они забрали весь скот, перебили всю птицу. Чуть позже очистили погреба. В последние дни прошлись по домам, отобрали теплые вещи. Грабить местное население им активно помогали полицаи. Их в деревне — восемь. Вместе со старостой, Иваном Солодовым. Зовут женщину Мария Ивановна, фамилия — Копейкина. Помня наказ Бородина, Семушкин попросил Марию Ивановну рассказать о старосте, о полицейских. Кто они и давно ли в деревне.

Иван Егорович Солодов был в свое время раскулачен и выслан. В деревню вернулся за две недели до прихода немцев. «Тихим пришел, церковные песни пел, — говорила Мария Ивановна. — Немцы появились, перевернулся. Чистым зверем сделался». Вместе с немцами к нему приехал помощник. Пан Паныч. Так он велел себя называть. «Морда красная, пьет, лютует». «Колька Сазонов. Откуда только взялся. Он же сгинул. Пять лет не объявлялся, а тут на тебе, появился. Глумится над всеми, с криком, с угрозами». Петька Ярыгин. «Этот и раньше пил без просыху, теперь у него власть. Чистый лиходей». Гладизь и Фалинов приезжие. «Тоже не приведи бог. Над девками насильничают». Колька Петухов и Ванька Рыжиков «тихие, беды от них нет. Молоденькие. Им и восемнадцати нет. Насильно их записали в полицию. Пригрозили, как же. Сказали, что и матерей, и сестер постреляют».

— Соколов! — позвал Семушкин сержанта, дежурившего у входа в коровник.

— Есть.

— Собирай группу.

Сержант подал условный сигнал, появились пограничники. Откопали сейф. Перенесли его в лес. Можно было уходить из Заборья, но рассказ женщины, желание докопаться до истины в истории разгрома штаба армии заставили Семушкина принять другое решение. Он должен был расследовать все обстоятельства гибели командующего армией.

Сержанта Соколова, красноармейца Ефимова Семушкин оставил охранять документы. С группой пограничников Шувалова пошел в деревню. Бойцы блокировали дом старосты; Семушкин приблизился и заглянул в окно. Увидел Солодова. Тот стоял посреди комнаты и о чем-то разговаривал с женщиной. Той, которую, по словам Копейкиной, он привез из города. Женщина сидела на краю разобранной кровати, полная, достаточно смазливая, но какая-то расхристанная. Кофта расстегнута, волосы не чесаны. Грудастая, с мягкими круглыми плечами, она внимательно, как показалось Семушкину, слушала Солодова. Щелка в занавесках была маленькая, Семушкин не очень-то разглядел хозяина дома. Иван Захарович дал сигнал Шувалову схорониться, взошел на крыльцо. Постучал в дверь. Выждал. Осторожно постучал еще раз. Открылась дверь в сенях, послышались шаги.

— Кто там? — спросил глухой голос.

— Боец. Из окружения выхожу. Отопри, хозяин.

— Погоди, — ответил Солодов. — Посмотрю, что ты за боец.

Он вернулся в дом, приник к неосвещенному окну над крыльцом. Осмотрел Семушкина, двор.

Перед тем как идти в деревню, Иван Захарович сменил полушубок на шинель Ефимова. Хозяин дома, вероятно, остался доволен осмотром. Вскоре вновь послышались его шаги. Однако дверь он всего лишь приоткрыл.

— Ты один? — спросил он Семушкина.

— Один, хозяин, один. Пусти ради бога.

— А чего ко мне сунулся? — продолжал расспрашивать Солодов, придерживая дверь. — Домов в деревне мало?

— Мне все едино, — сказал Семушкин, — не знаешь, к кому стучаться. Устал я. В Карцеве, — назвал он соседнюю деревню, — остановился было у одних, едва ноги унес. Не всяк теперь принимает нашего брата.

— Оно так, — согласился Солодов.

— Ну, дак пустишь или как? — спросил Семушкин.

— Проходи.

Семушкин вошел в дом. Женщина пересела с кровати к столу. Кофточку она застегнула, волосы не прибрала.

— Раздевайся, гостем будешь, — сказал хозяин дома, разглядывая Семушкина.

Раздеваться Семушкин не стал. Вещевой мешок он положил у входа, на пол. Огляделся, прислушался, всем видом своим давая понять, что ожидает подвоха.

— Вдвоем, — подтвердил староста.

Семушкин чуть распахнул шинель у ворота, настолько, чтобы видны были петлицы гимнастерки со знаками различия. Хозяин заметил петлицы. Волнение не выказал. Не стал отсылать хозяйку к соседям за хлебом, за спичками или еще за чем-либо. Значит, подумал Семушкин, у него должен быть видимый сигнал тревоги. Неспроста же он принял окруженца.

— Не хошь раздеваться, так садись за стол, — пригласил староста, поторапливая женщину.

Та открыла заслонку у печи, достала чугун, миску с картошкой. Солодов в это время расставил табуретки, протер тряпкой стол. Вывернул фитиль в лампе, отчего в доме стало гораздо светлей. Поставил лампу как раз напротив окна. Делал он это, естественно, как само собой разумеющееся. Пришел гость, он его угощает, что за угощение в потемках. Всего одна заминка и произошла. Женщина, поставив на стол щи, картешку, хотела принести что-то еще, староста фальшиво закашлялся, зыркнул глазами на женщину.

— Чем богаты, — развел руками Солодов.

— Вы и штор не держите? — спросил Семушкин.

Солодов чуть напрягся.

— Налетов не боитесь, — сказал Иван Захарович.

Напряжение старосты спало.

— Тихо стало, — ответил он. — Ни самолетов, ни выстрелов. А вы что же, — хитро сощурился он, — шинельку солдатскую надели, а знаки различия снять недосуг, так при звании и идете? У немцев, говорят, к командирам отношение особое.

Он разбирался и в форме, и в званиях. Хитрый прищур глаз, ровно произнесенные слова были игрой. Мол, понимаем, о вашей же безопасности печемся. Он ждал. Нетерпеливо ждал, когда сработает сигнализация, придет помощь. До той поры держался молодцом.

— Давно иду, — устало отозвался Семушкин. — По теплу вышел.

Иван Захарович откинул полу шинели, достал пистолет, повертел его в руках.

— Вот моя защита, — сказал он, отправляя пистолет обратно, застегивая кобуру. Помни, мол, при оружии.

Староста понял. Он насторожился, увидев пистолет, успокоился, заметив, с какой тщательностью Иван Захарович застегнул кобуру.

— Вы ешьте, ешьте, — сказал Солодов. — Идти вам, поди, еще далеко.

— Да уж, — согласился Семушкин, с аппетитом уминая харчи.

— Хлебушка, извините, нету, — развел руками староста, переглянувшись с женщиной. — Отобрали. Все как есть отобрали оккупанты.

Не переигрывал. Говорил искренне.

Распахнулась дверь, в проеме показались двое. Семушкин неуклюже полез за пистолетом, никак не мог расстегнуть кобуру.

— Руки, руки вверх! — заорали оба полицая, нацеливая на него карабины.

Иван Захарович изобразил на лице неподдельный испуг. Поднял руки. Надо отдать должное, подумал он, сигнализация сработала быстро. И подобрались они тихо.

— Вы это… Не шлепните ненароком, — вскочил староста. — Важна птичка залетела.

Солодов возбудился до крайности. Он ходил по дому, присаживался, вскакивал, снова ходил, потирая руки, причитая и приговаривая.

— Важна, важна птичка, — чуть не скулил он от радости. — Старший лейтенант, кажись, Госбезопасности.

— Гражданин начальник, значит, — оскалился одна из полицаев.

— Он, он, — частил староста. — Как петлички свои приоткрыл, так я понял, кто это к нам в гости пожаловал. Попался, голубчик, попался. Постой, душа моя, под дулом, постой. Узнай, что за радость в темень глядеть.

По описанию Копейкиной Семушкин узнал в одном из полицаев «господина Пан Паныча», как она его назвала, как приказывал он себя называть жителям села. Крупный, с отечными мешками под глазами. Рядом с ним стоял, по всей вероятности сгинувший из деревни пять лет назад, Колька Сазонов. О нем тоже рассказывала Копейкина. Уголовник. Шрам на лбу. Волосы свисают на лоб блатной челкой. На ногах хромовые, гармошкой сапоги.

— Куда деть-то его? — спросил староста. — До утра держать надо.

— Дел бы я его, суку, — зло скрипнул зубами Пан Паныч.

— Но, но, Паня, — еще раз предупредил Солодов. — Мы его передать должны.

— В камеру его, в погреб, — предложил Сазонов.

Полицаи крепко держали карабины. Но это были всего лишь карабины. Оружие не совсем пригодное для кратких схваток в тесном помещении. Чтобы пользоваться таким оружием, надо пройти необходимые тренировки. А эти дилетанты, подумал Семушкин, оценивая стоящих перед ним полицаев, эти схватки не выдержат.

— А ну, — приказал Пан Паныч. — Топай.

Оба полицая отступили от проема, давая Сёмушкину возможность пройти вперед. Их было трое против одного, они совершали одну ошибку за другой.

Семушкин поравнялся с полицаями.

— Эх, хозяин, хозяин, — полуобернулся Иван Захарович, адресуя слова Солодову, отвлекая внимание полицейских. В тот же миг разворотом вправо, сильным выпадом от упора мыска левой ноги дотянулся до Сазонова, концами пальцев левой руки, тренированных до прочности металла, ткнул полицая в горло. «Укусом кобры» назывался этот выпад, удар его был смертелен. Раздался выстрел. Мгновением раньше Семушкин упал. В откате выхватил из-за пояса нож. Пан Паныч перезаряжал карабин. Семушкин бросил нож снизу, приемом «Сахэ», попал в изгиб горла и нижней челюсти полицая. Поднялся рывком до того, как полицай рухнул на пол, успев выхватить из его рук карабин. Обернулся. Староста стоял, разинув рот. До конца он еще не успел осмыслить того, что произошло. Ужас был написан на его лице. Ужас и паника. От ужаса перекосилось лицо женщины. Она выпучила глаза. Пятилась к окну. Споткнулась о половик. Дико, пронзительно закричала. Захлебнулась в визгливом крике, лишившись сознания.

Не упуская момента, Семушкин направил дуло карабина в старосту.

— На колени, сволочь! — крикнул он и выстрелил.

Выстрелил так, чтобы пуля прошла рядом с лицом предателя, чтобы он почувствовал ее полет.

Солодов упал на колени.

— Ты выдал штаб армии? — спросил Семушкин, пока староста не вышел из состояния ошеломленности, пока он не пришел в себя.

— Я все скажу, все, — залепетал он, глотая воздух, широко открывая рот.

— Говори!

Он не знал, что это был штаб армии. Увидел генералов. Сам по доброй воле сообщил немцам о генералах. В Лиховск послал Кольку Сазонова…

В окно постучали. Дал знать о себе Шувалов. Семушкин обернулся к окну: кивнул старшине, чтобы тот заходил в дом. В это время Солодов прыгнул к двери. На что рассчитывал предатель, неизвестно, но он кинулся к выходу, пытаясь улизнуть. Может быть, он все еще считал, что Семушкин пришел один. Со старосты сошло оцепенение. Рассказывая о своем предательстве, он внимательно следил за каждым движением Ивана Захаровича, постоянно готов был броситься на Семушкина. Рванулся к двери. В два прыжка достиг проема. Иван Захарович прыгнул вслед за ним. В прыжке ударил ребром ладони старосту по шее. Ударил в полсилы, чтобы тот остался жив. Солодов обмяк, упал на пол. Вошел старшина Шувалов.

— Берите остальных полицейских, — приказал Семушкин.

Шувалов огляделся. Понял все, что произошло в избе.

— И попросите сюда Марию Ивановну, — сказал Семушкин.

Староста лежал без движения, уткнувшись лицом в половицы. Семушкин вывернул ему руки, связал их полотенцем, перевернул предателя, привалил его спиной к стене. Вытащил свой нож из горла полицейского. Вытер лезвие о кепку, валявшуюся тут же. Спрятал свое безотказное оружие в ножны под полу шинели.

В избу вошла Мария Ивановна Копейкина. Увидела полицейских, старосту, сожительницу Солодова. Отшатнулась. Схватилась за дверной косяк.

— Спокойней, спокойней, Мария Ивановна, — предупредил женщину. — Предатели получили то, что они заслужили.

Сожительница Солодова шевельнулась, послышался слабый стон. Кажется, она пришла в себя. И точно. Села. Ошалело оглядела избу, задерживая взгляд на Семушкине, на своем сожителе, на трупах полицейских. Хозяйка дома плакала. Тихо поскуливая, не в силах унять дрожь в руках.

Шувалов с группой бойцов брал в это время полицейских. Как и решили они с Семушкиным, вначале пришли в дом Петухова, о котором Мария Ивановна сообщила, что в полицаи его да Рыжикова «записали» насильно, под угрозой расправы над их семьями. Дверь открыла мать. Сын ее сидел за столом. Растерялся. По его лицу видно было, что он обрадовался приходу красноармейцев, в то же время сознает, кто он теперь, что за принадлежность к полицаям придется отвечать. Бледный, ушастый, больше похож на подростка. Разговор с ним был короткий. Он должен вызвать Рыжикова, вместе они обойдут дома Ярыгина, Гладезя, Фалинова. Вызовут полицейских к Солодову. Так, мол, приказал господин староста. Рыжиков вел себя так же, как и Петухов. Конопатый, шустрый, узнав, что от него требуется, что бойцам известно, как они с Петуховым очутились в полицаях, он охотно принял предложение. Полицейских скрутили, привели в дом старосты. Ярыгин был пьян. Икал, произносил путаные фразы, в которых можно было разобрать лишь отдельные слова: «дорогие наши… господа… товарищи… ос…вободители…», «они… раз…берутся», «я что… мне…». Поднял голову. Увидел Копейкину. Семушкина в гимнастерке с петлицами, знаки различия, кобуру на ремне. Смолк. Серые штаны потемнели. На полу образовалась лужа.

— Вот мразь, — не сдержался Шувалов.

Староста пришел в сознание. Он то открывал, то закрывал глаза, то вдруг принимался раскачиваться из стороны в сторону, пытаясь высвободить руки. Смотрел из-под насупленных бровей. Рядом с ним пограничники поставили Кладезя. Уголовник, как выяснилось, по кличке «Дуга». Долговязый, прыщавый, он неотрывно смотрел на горло лежащего у стены Пан Паныча, господина Пан Паныча, как совсем недавно тот требовал себя называть. Рядом с ним оперся о стенку Фалинов. Под глазом у полицая светил синяк. Задели его ребята, когда вязали. Бледный, тонкогубый. Под носом аккуратная щеточка усов. Теперь уж и староста, и полицаи в полной мере осознали, что произошло. Ждали вопросов, ждали своей судьбы. На полу все еще сидела сожительница Солодова. Она то и дело всхлипывала, бездумно глядя в половицы.

— Мария Ивановна, обойдите деревню, — попросил Семушкин. — Соберите жителей. Дети пусть остаются дома, ни к чему им это видеть, — кивнул он в сторону трупов. — На суд собирайте людей, так и объясняйте.

С Марией Ивановной отправились два бойца. Очень скоро стали собираться люди. В избу входили осторожно, опасливо посматривали на предателей, на трупы на полу. Одеты в невероятное тряпье, обуты кто во что горазд, угрюмые и настороженные.

Старосту Семушкин заставил стать на ноги. К стенке, возле Солодова, поставили и его сожительницу, тех молодых ребят, которые помогали брать полицейских, Шувалов заикнулся было, что ребят не надо равнять с предателями, но Иван Захарович сказал, что суд разберется в вине каждого.

— Товарищи! — спокойно произнес Семушкин. — Мы собрали вас, чтобы от имени Советской власти, которая была, есть, будет, судить предателей родины. Эти лица, — он указал рукой на обвиняемых, — жили среди вас, глумились над вами, пособничали немецким захватчикам. Вы, и только вы, должны сейчас определить степень их вины, вынести приговор.

— Кольку с Ванькой зачем же рядом с этими? — спросила Мария Ивановна.

— Они тоже полицаи, — ответил Семушкин.

— Что вы, товарищ командир!

— Они не виноваты!

— Зла не творили! — раздались голоса.

Семушкин разрешил подросткам отойти от стены.

— Жду обвинений, — твердо сказал Семушкин.

Молчали люди.

— Я жду, товарищи!

— Чего вы молчите, женщины, — первой заговорила Копейкина. — Не он ли, Иуда, водил немцев по избам, — ткнула она пальцем в сторону Солодова. — Не он ли выдал учителя Костина, бил Семена Матвеевича.

Староста отшатнулся от ее пальца, как от дула пистолета.

И тут заговорили все разом. О расстрелянных и повешенных активистах, о выдаче колхозного тайника с зерном, о грабежах, о том, как сожительница Солодова выследила женщин, укрывших раненых наших бойцов, выдала их немцам, и те расстреляли и раненых, и тех, кто им помогал.

— Дуся! Скажи, скажи, как этот лиходей, — выкрикнула Мария Ивановна Копейкина, указывая рукой на Ярыгина, — твово мальца прикладом по голове ударил.

Евдокия Еронина, молодая, до времени поникшая женщина, говорить не могла. Заплакала. От удара прикладом по голове сын ее умер два дня назад.

Вспомнили все злодеяния предателей, страхи, унижения, через которые пришлось пройти. Говорили и плакали. Благо было кому сказать, выслушать. С каждым новым показанием сумрачнее становились лица Семушкина, Шувалова, бойцов-пограничников. Каждое показание словно убавляло света в комнате, в ней становилось темнее, оттого все более резко обозначились черты лиц тех, кто пришел судить.

В защиту обвиняемых не было сказано ни слова.

Семушкин объявил приговор.

Сожительница Солодова забилась в истерике. Протрезвел Ярыгин. Он упал на пол, извивался, пытаясь освободить связанные руки, не переставая икать, пытаясь что-то сказать. Обмяк долговязый Кладезь. Он так и не смог оторвать глаз от раны Пан Паныча на горле, из которой натекла на пол лужа крови. Судорожно ловил воздух ртом Фалинов. Солодов смотрел на собравшихся зверем. Дышал тяжело.

Расстреляли предателей здесь же, в этой избе, сразу, как только разошлись жители. Дверь заколотили гвоздями. До утра ушли из деревни.


Ба зальт— Топазу

2.11.41 г.

«…Операция «Поток» (эвакуация госпиталя) завершена. Состояние здоровья Веденеева, Бородина удовлетворительное. Командующий армией генерал-лейтенант Захарьев погиб при следующих обстоятельствах…

По данным полковника Бородина, в Заборье были спрятаны документы штаба армии. Данные подтвердились. В настоящее время документы отправлены к двадцать седьмому (Рощину). По тем же данным в Лиховске и в Кутово оставлены для нелегальной работы люди. Их судьба неизвестна. Как неизвестна сохранность двух раций, оставленных в тайниках. Приступаю к проверке данных».


Начальнику тылового района 567

полковнику СД В. Хубе

Сов. секретно

№ 34-в, 3.11.41 г.

«…В дополнение к сообщению от 1.11.41 г. докладываю, что из обстоятельств расследования гибели лояльных немецкому командованию лиц в деревне Заборье выявлено следующее:

1. Преступную акцию совершили неизвестные в форме погранвойск НКВД, что дает основание полагать о действиях в наших тылах специальной группы противника.

2. На окраине деревни Заборье в хозяйственном помещении обнаружен тайник, в котором, судя по всему, хранились важные документы. В лесу найден опустошенный сейф. Думаю, что именно на поиск этого сейфа была направлена специальная группа.

3. Следствие обращает внимание на то, что полицейские Старков, Сазонов убиты с применением особых приемов за два-три часа до расстрела других, ранее поименованных мною лиц.

Материалы расследования прилагаю к данному докладу. К. Вигон».


Базальт — Топазу

10.11.41 г.

«…Данные Бородина подтвердились. Состоялась встреча с людьми, оставленными для нелегальной работы в Лиховске. Найдена рация. Передана руководителю группы «Кречету». Шлите связника. Его ждут каждое четное число возле кинотеатра «Орион» на третьей скамейке слева от входа в сквер с 18 до 19.00».


Полковнику СД В. Хубе

Сов. секретно

567 № 41-в, 12.11.41 г.

«…11.11.41 г. в 13.00 на двенадцатом километре шоссе Лиховск — Сужма патрульными был обнаружен догорающий остов автомашины марки «Оппель-капитан» ОХ № 1310, принадлежащий курьеру отдела «Д» административно-хозяйственного управления, обер-лейтенанту СС Альфреду Мору. По проверенным данным Альфред Мор прибыл в Лиховск 5.11.41 г. В тот же день зарегистрировался в комендатуре. Остановился в гостинице офицерского состава. Убыл из города в соответствии с командировочным предписанием 10.11.41 г.

При осмотре остова обгоревшей автомашины, прилегающей к шоссе местности обнаружены следы всадников, которые, по всей видимости, ждали автомашину. Отсутствие следов резкого торможения, как и нападения на автомашину, позволяют сделать вывод, что подобная встреча была заранее спланирована и условлена заранее.

Следствие продолжается. К. Вигон».


Полковнику СД В. Хубе

Сов. секретно

№ 57-в, 14.11.41 г.

«…Дополнение докладной от 12.11.41 г.

Сегодня, 14.11.41 г., в лесу, на сорок седьмом километре Вязьма — Лиховск, в ста пятидесяти метрах от дороги обнаружен труп обер-лейтенанта СС Альфреда Мора, о чем свидетельствует номерной знак на теле убитого. По заключению медицинского эксперта обер-лейтенант СС А. Мор был убит 5.11.41 г. К. Вигон».


Базальт — Топазу

20.11.41 г.

«…14-С (железнодорожный узел Кутово).

Известные вам адреса проверены. «Лотос» (позывной для связи Натальи Николаевны Комлевой. Садовая, 12), «Герань» (Николай Егорович Стрельников, Пионерская, 27), «Ромашка» (Денис Васильевич Кривов, Подгорная, 24) — арестованы в один день, 19 октября сего года. «Полынь» (Илья Федорович Жерех, Ильинский тупик, 2) находится под наблюдением, аресту и допросам не подвергался. На явке «Череда» (Петр Сергеевич Николов, Овражная, 33) блокировали засаду. Из допроса Николова выяснено следующее. Лица, оставленные для работы в Кутово, находились под наблюдением спецслужб гитлеровцев с первых дней оккупации. Сведения о них были даны неким Стороженко, завхозом городской больницы, завербованным немцами до начала войны. Комлева, Стрельников, Кривов расстреляны. Жерехов аресту не подвергался, за ним была установлена слежка. Николов под пыткой дал согласие на сотрудничество.

Ухожу к двадцать седьмому (Рощину). Дальнейшая связь через «Стрелу» (позывной для связи радиста базы Егоркиных горок)».


Особоуполномоченному СД группы

армий «Центр», полковнику СД

Г. Кристаллу

Сов. секретно

№ 794-Ц, 20.11.41 г.

«…В лесном массиве Качаново — Заборье — шоссе Вязьма — Лиховск (координаты указаны на прилагаемой карте) обнаружены закопанные в землю парашюты советского производства, принадлежащие, по всей видимости, той десантной группе русских, которая оставила след в деревне Заборье. Смею предположить, что убийство обер-лейтенанта СС А. Мора, похищение его автомашины, формы, документов, проникновение под его именем неизвестного лица в Лиховск, как и активизация преступной деятельности всех сил сопротивления в тыловом районе, есть результат появления этой группы.

Меры устрашения, как и проведение особых акций, не дают желаемого результата. Наличных сил для подавления всех видов сопротивления недостаточно. Прошу вашей помощи. В. Хубе».


Командиру отряда радиоперехвата

капитану Ф. Мейтенфелю

Сов. секретно

№ 1344-5К, 20. И.41 г.

«…Активизация деятельности враждебных групп в тыловом районе 567 подтверждает наше предположение о связях сил сопротивления данного района с командованием русских войск. Организуйте круглосуточное, направленное прослушивание эфира. О появлении работающих раций, их координаты, сообщайте немедленно по списку 3–А (начальнику тылового района 567, комендантам Лиховска, Подворья, Кутово) и мне лично. Г. Кристалл».


Полковнику СД В. Хубе

Сов. секретно

№ 61-Е, 21.11.41 г.

«…20.11. в 23.40 неизвестными лицами были уничтожены наши агенты, оставленные в засаде на явке по улице Овражной, в доме 33. Бесследно исчез хозяин явки, завербованный нами Николов. Скрылся из-под наблюдения и тоже бесследно исчез оставленный нами на свободе Жерехов, проживающий по адресу: Ильинский тупик, дом 2.

Материалы расследования прилагаю к данному докладу. Комендант Кутово, капитан Вальтер Фрик».


Отправлено по списку 3–А.

Полковнику СД Г. Кристаллу

Сов. секретно

№ 1112-Д, 23.11.41 г.

«…В двадцати километрах от Кутова, в лесу, прилегающем к деревне Кружилиха, в точке 085, расхождение пеленга ±200 метров, зафиксирована работа радиопередатчика. Сеанс связи продолжался десять минут. Радиограмма передана на расшифровку. Ф. Мейтенфель».


Топаз — Базальту

26.11.41 г.

«…Вам и двадцать седьмому. Сообщаем для руководства и действия. Источник информации — агентурные данные.

В связи с активизацией вашей деятельности в зоне Б (северо-западнее Вязьмы), оккупационным службам, соединениям СС, фельджандармерии, полиции приказано провести в районах 07 (Лиховска), 09 (Подворья), 14-С (Кутово) ряд акций, направленных на выявление и уничтожение всех сил сопротивления. К участию в акциях привлекаются войсковые соединения из резерва командования группы армий «Центр», в том числе сорок пятый механизированный корпус.

Продумайте возможность:

1. Широкой дезинформации гитлеровцев с целью срыва или ослабления результатов намечаемых акций.

2. Организации нападения на штаб сорок пятого механизированного корпуса.

3. Помощи фронта в проведении указанных операций.

Ждем ваших предложений».


Базальт — Топазу

29.11.41 г.

…Передаю план предстоящей операции…

Для дезинформации противника прошу использовать шифр «Коран».

* * *
Наступил первый день декабря. Счастливый день, как считал командир радиоперехвата капитан Мейтенфель. В его руках были расшифрованные радиограммы русских. С ними он и приехал к начальнику тылового района 567 полковнику СД Вильгельму Хубе.

Белокурый, стройный, в ладно пригнанной форме, Мейтенфель держался с достоинством. Он проделал огромную работу. Сутками его радисты следили за эфиром, вахты не прерывались ни на минуту, и вот теперь есть результат. Мало того, что удалось перехватить радиограммы противника, но и расшифровать их. В радиограммах сообщалось о сосредоточении трех партизанских бригад в районе озера Такма. О готовности русских принять в этом районе десант Западного фронта. О предстоящем нападении объединенных сил на железнодорожный узел Кутово. Указывались сроки.

Хубе был доволен докладом. Подлинность данных не вызывала сомнений. На рации, как доложил Мейтенфель, работал все тот же радист, почерк которого был записан ранее. Он по-прежнему выходил в эфир из района Колотовских торфоразработок, где скрылся штаб разгромленной русской армии, куда русским удалось эвакуировать госпиталь, где укрылась спецгруппа русских.

Хубе от души поблагодарил Мейтенфеля, напомнив капитану, что империя и фюрер не забудут его услуг. Командир отряда радиоперехвата понял, что будет представлен к награде. Он вскинул в приветствии руку, развернулся, вышел из кабинета, четко печатая шаг. Хубе вызвал по телефону Смоленск. Он и раньше, разрабатывая план уничтожения партизан, принимая и размещая части сорок пятого механизированного корпуса, был уверен, что прилегающий к озеру Такма лес скрывает в себе значительные силы, теперь его уверенность получила подтверждение. Хубе нервничал от нетерпения.

Наконец он услышал Кристалла. Доложил о расшифрованных радиограммах. Докладывал осторожно, помня о том, что телефонный разговор может быть подслушан.

— Мы их накроем, Кристалл, — ерзал в кресле Хубе. — Дождемся, когда они выползут из своих болот, и перебьем. Все сходится — это удача.

— И все-таки будь осторожен, Вильгельм, — сдерживал Кристалл. — Русские коварны…

— Ты против концентрированного удара? — спрашивал Хубе.

— Я—за, — отвечал Кристалл, — но ты сам говоришь о десанте.

— Десант! Сколько они могут выбросить? Несколько десятков человек. Тем богаче будет улов.

— Желаю удачи, Вильгельм, — как-то сухо сказал Кристалл, но Хубе не заметил этой сухости.

— Ты не хочешь принять участие в операции? — спросил он Кристалла.

— Нет. Здесь у меня слишком много дел, — ответил Кристалл.


Полковнику СД В. Хубе

Сов. секретно

№ 1367-5К, 2.12.41 г.

«…Примите срочные меры по усилению гарнизонов. Обратите особое внимание на предупреждение пункта два моего письма от 26.11.41 г. Постоянно меняйте шифры при оформлении командировочных удостоверений, другой документации, связанной с передвижением групп в зоне действия ваших комендатур.

Усильте охрану объектов. Г. Кристалл».

* * *
Телефон звонил требовательно. Кристалл снял трубку, назвался.

— В чем дело? — спросил голос.

Кристалл узнал Хубе.

— Что ты имеешь в виду, Вильгельм? — спросил он.

— Твое письмо.

Кристалл был готов к этому звонку, к вопросу Хубе.

— Обычное предупреждение, Вильгельм, — сказал он. — Чем ты взволнован?

— Есть некоторое противоречие в твоих поступках.

Кристалл слышал, как сопел Хубе.

— Не понял, — сказал он.

— На словах ты поддержал наш план всеми силами ударить по Киреевой слободе, блокировать Колотовские торфоразработки. Мы включили в эту операцию все соединение сорок пятого механизированного корпуса, специальные подразделения. Ты в своем письме ставишь вопрос об усилении гарнизонов.

— Самолеты русских появились?

— Да. Только что получил сообщение службы наблюдения. Самолеты кружили над районом Колотовских болот. По всей вероятности, они уже выбросили десант.

— Я, наверное, напрасно беспокоюсь, Вильгельм, — как можно спокойнее сказал Кристалл. — Вы начали операцию?

— Да, но твое письмо…

— Далось оно тебе, — успокоил Кристалл. — Коменданты должны постоянно помнить о своих обязанностях. Я лишний раз предупредил их об этом.

Кристалл лгал. Его письмо появилось в результате усиливающихся сомнений в целесообразности проведения операции «Рок», как назвал ее Хубе, в подлинности дешифрованных радиограмм. Кристалл только что получил очередной приказ от начальства. В приказе подробно излагалась подобная «Року» операция, которую проводили спецслужбы и армейские подразделения в Вадинских лесах Белоруссии. Войска, специальные подразделения блокировали лес. Двинулись. Прошли его весь. Подверглись нападению. Понесли потери. Но дело в том, что партизан уничтожить не удалось. В лесах обнаружили несколько трупов, непригодное, брошенное за ненадобностью оружие, покинутые землянки, и ничего более. Партизаны как сквозь сито просочились. Ушли. Объявились в соседних лесах, на которые не осталось сил. Судя по приказу, там полетели многие головы. Для чего же в подобной обстановке подставлять свою? За неудачу, считал Кристалл, пусть расплачивается Хубе.

Встревожила, заставила подумать о подстраховке еще одна причина. По сообщению коменданта Лиховска в город вошла группа конных полицейских. Немецкий офицер, возглавлявший группу, предъявил на контрольном пункте командировочное удостоверение, выданное в Вязьме. В комендатуре, однако, они не отметились, не были и в управлении полиции. Обер-лейтенант Вигон сообщал об этом в ряду других фактов, отмечающих недисциплинированность, особенно командированных с фронта групп. Жаловался на то, что фронтовики не всегда считаются с приказами тыловых служб. Но какое отношение мог иметь к фронту отряд полицейских? Это раз. И второе. Однажды Кристалл встречался с подобной ситуацией. В Испании. Тогда разведчики-республиканцы под видом командированных солдат армии Франко проникли в город, напали на штаб бригады, захватили ценные документы.

Были и другие причины для того, чтобы насторожиться. Знакомясь с обстоятельствами исчезновения Альфреда Мора, убийством агентов в Кутово, Кристалл увидел нечто знакомое.

Необычное запоминается на долгие годы. Кристалл помнит, как в начале своей карьеры ему довелось принимать участие в расследовании обстоятельств убийства некоего Клауса Лерка в Швейцарии. Следствие, естественно, проводилось втайне, Швейцария нейтральная страна, но он запомнил то, как были уничтожены хорошие агенты. И уничтожил их один человек. Много в том деле оставалось неясного, его вскоре замяли, но память Кристалла цепко держала обстоятельства убийства. Тренированные агенты устроили засаду, и все они были убиты. Убиты специальными приемами.

Кристалл вспоминал Испанию. В Пиренеях они загнали в тупик, в ловушку большую группу республиканцев, из тех, кто оставался для прикрытия эвакуации основных войск. И тогда тоже было совершено нападение на засаду. И там были применены специальные приемы. Солдат засады уничтожили без выстрелов. И в Заборье, и в Кутове… Не слишком ли много совпадений? Вполне возможно, что Вигон прав, проявлен факт недисциплинированности. Но если это тот человек, который действовал в Швейцарии и в Испании, то это сильный, опытный противник, и неожиданности могут произойти самые разные.

Кристалл все больше убеждался, что и переход на новый код, позволивший дешифровать радиограммы, и появление конной группы полицейских явления взаимосвязанные. Кристалл вспоминал и сопоставлял. То, как четко этот русский действовал с момента выброски группы. Эвакуировал госпиталь. Судил полицейских в Заборье. Разъезжал по Лиховску в форме Альфреда Мора. Ни одна из его ранее перехваченных радиограмм не расшифрована, а последние поддались дешифровке. Зачем он перешел на новый шифр? В разведке подобное бывает. Агенты меняют графики выхода в эфир, переходят на новые шифры. Однако делают они это не затем, чтобы радиограммы были дешифрованы. Наоборот, стараются обезопасить себя. А тут кажущаяся оплошность…

Похоже на дезинформацию, думал Кристалл. И надо ждать удара. Где? В Лиховске, Подворье, Кутове — армейские склады. Тыл фронта. Боезапас, горючее, продукты, снаряжение… Объектов много. Каждый из них может стать целью.

Предупредить Хубе, командование сорок пятым механизированным корпусом? Ни в коем случае. У него есть только догадки. Его могут обвинить в дезорганизации. Он может только подстраховать себя. Слова забываются. Остаются факты. Он советовал Хубе ударить по Киреевой слободе? Да, поддержал предложение Хубе. Но совет к делу не подошьешь. А бот письмо с предупреждением комендантов об особых мерах по охране объектов, об усилении гарнизонов останется. В Белоруссии, судя по приказу, тоже готовились к операции, составляли планы, намечали объекты для удара. Просчитались. В этих огромных российских лесных массивах просчитаться не так уж сложно. И если суждено кому-то отвечать за просчеты, пусть этим человеком будет Хубе. Пусть им будет командир сорок пятого механизированного корпуса. В этой жизни каждому свое.


Полковнику СД В. Хубе

Сов. секретно

№ 1370-5К, 3.12.41 г.

«…О фактах недисциплинированности прибывающих по командировочным удостоверениям лиц, а также о нарушении этими лицами приказов, правил, положений службы тыла, сообщать немедленно. Нарушителей подвергать аресту.

Примите экстренные меры к розыску конной группы полицейских. Г. Кристалл».

* * *
Осуществление плана «Рок» началось второго декабря, сразу, как только немцы убедились, что над бывшими торфоразработками в районе Колотова кружили советские транспортные самолеты. В тот же час подразделения сорок пятого механизированного корпуса, охранных войск заняли дороги, прилегающие к бывшим торфоразработкам, близлежащие деревни, оцепи лесной массив. Хубе, командование корпусом предполагали, что, оказавшись в блокаде, партизанские бригады не решатся выйти из леса, напасть на железнодорожный узел и город Кутово. В таком случае планом «Рок» предусматривалось ввести войска в лес, постепенно сжимая кольцо.

Рощин внимательно следил за передвижением немцев. Вместе с Семушкиным они выполнили большой объем работ по дезинформации противника. Ложные радиограммы были частью этой работы. Надо было подтвердить все, о чем указывалось в радиограммах. Радист по-прежнему неизменно выходил в эфир из района Колотова. Люди постоянно жгли костры в колотовском лесу, топили печи брошенных до войны бараков на месте бывших торфоразработок. Причем и костры, и печи топились в летную погоду, когда над лесом появлялся самолет-разведчик. На лесных дорогах устраивались завалы, которые тоже хорошо были видны с воздуха. Рощин, как и прежде, был против всеобщей подозрительности, но на данном этапе он приказал задерживать всех лиц, которые появлялись в колотовском лесном массиве. Задержанных доставляли на базу Егоркиных горок.Минировались лесные дороги. Значительная часть отряда перебазировалась к озеру Такма. Ежедневно группы скрытно уходили от озера, пересекали патрулируемые автомагистрали, возвращались к озеру. Обратно старались идти открыто, в виду деревень, заходя в них, расспрашивая местных жителей о торфоразработках, уточняя направление. Люди уставали от бесконечного топтания вокруг да около, но именно этот маневр породил слухи о том, что в раине озера собирается большая сила. Слухи, как это часто бывает, преувеличивались; очень скоро разнеслась молва о готовящейся крупной операции партизан. Молва подтверждалась тем обстоятельством, что на всей территории участились случаи судов над изменниками родины, взрывались мосты, подвергались нападению отдельные гарнизоны, обстреливались колонны немецких автомашин. Участились диверсии на железной дороге. Следы партизанских действий опять же вели к озеру Такма, в район бывших торфоразработок. И, наконец, в ночь на второе декабря, по предварительной договоренности с фронтом, над районом торфоразработок появилась группа ночных бомбардировщиков. Самолеты кружили над лесом, имитируя высадку десанта. К этому времени ни одного человека в лесу не осталось. Все наличные силы партизан в глубокой тайне стягивались к Лиховску.

* * *
Иван Захарович вернулся на базу, и здесь ему сообщили, что у Нины воспаление легких, что отправили ее в Москву вместе с Веденеевым и Бородиным. Известие ошеломило Семушкина. Он испытал чувство близкое к растерянности. Как бы ни складывалась его жизнь на всех ее этапах, за исключением болезни, Иван Захарович мог найти выход из самых, казалось бы, тупиковых положений. Теперь он не видел выхода. Терялся от безвестности, от невозможности что-то предпринять.

Завершен очередной этап работы. Вместе с пограничниками они захватили легковую автомашину на шоссе Вязьма — Лиховск. Под видом обер-лейтенанта Альфреда Мора он проник в Лиховск, отметился в комендатуре, снялся с учета. Проверил явки. Обеспечил разведчиков связью. Четко сработали в Кутове. Побывали в Подворье. Он выполнил последнее задание. Возвращался на базу удовлетворенный тем, что люди, на помощь которым он был послан, в основном уцелели. На всех этапах этого нелегкого пути он действовал вдохновенно. Семушкин как бы наверстывал упущенное, осуществляя на практике то, чему сам учил людей на Урале, в стороне от активной деятельности. Нежданная встреча с Ниной на опаленной огнем земле прибавляла сил. В памяти постоянно всплывали ее слова: «Я рожу тебе сына. Я рожу тебе дочь. У нас будет много детей. Мы будем жить, Ваня. Ты слышишь, любимый, родной. Мы будем жить». Теперь ее слова, тот лихорадочно-торопливый шепот в землянке казался прощанием. Вспоминалось то, как куталась она при расставании. Он успокаивал себя. Старался убедить в том, что болезни проходят, но в душу вновь и вновь закрадывались сомнения. Как там? Что с ней сейчас, в эту минуту? Выживет ли? Отправили ее в тяжелом состоянии с высокой температурой. Мухин нашел-таки ровный участок возле Баева болота, подготовил посадочную площадку для самолетов. В Москву удалось отправить многих тяжелораненых. В том числе Нину. Нину! Все, казалось, можно было предположить. Эвакуировали раненых буквально из-под носа у немцев. Преодолели непреодолимое, и вот на тебе, не в бою, не под бомбами любимый человек очутился на грани жизни и смерти. Других спасала, себя не сберегла…

События меж тем разворачивались. Вылет в Москву откладывался. Радиограмма Григорьева, новое задание, ограниченные сроки заставили проявить верх собранности. Нападение на гарнизон города, в котором разместились охраняемые тылы фронта, многочисленные склады и прочие службы, на штаб полнокровного неучаствовавшего в боях корпуса требовало тщательной подготовки, а времени оставалось в обрез. На базе Егоркиных горок собрали чуть более двух тысяч бойцов. Партизанский отряд Федора, с которым удалось наладить связь, разросся до тысячи, подполье города могло привлечь к операции около трехсот человек. Мало. Нет артиллерии. Нет танков, автомашин. Всего того, чем в избытке располагал противник. Командиры понимали, что приступом, лобовой атакой город не взять. На стороне нападавших было другое преимущество. В городе работало подполье. Если группы подпольщиков довооружить, усилить за счет бойцов двух отрядов, то можно было бы блокировать не только опорные пункты немцев на окраине, но и в центре города. Правда, ни о каком нападении не могло быть и речи, если в Лиховске останутся части сорок пятого механизированного корпуса. Но данные разведки подтвердили предположение Семушкина и Рощина. Подразделения охранных войск, сорок пятого механизированного корпуса перебрасывались в Кутово, подтягивались к колотовскому лесному массиву. Сработали радиограммы, те меры дезинформации, которые проводились заранее.

Первого декабря отдельные штурмовые группы начали тайно проникать в город. В тот же день на шоссе Вязьма — Лиховск перехватили отряд полицейских. Командовал отрядом немецкий офицер. Бой был коротким, несмотря на отчаянное сопротивление предателей. В плен удалось взять раненого офицера и одного полицейскою. Остальные отстреливались до конца. Трупы убрали с дороги. В лесу допросили офицера. Пленный показал, что вел группу в Лиховск для участия к наступательной операции против партизан. Семуцшин воспользовался и формой этого офицера, и документами, которые удалось захватить. Десантники Рощина, пограничники старшины Шувалова составили отряд. Семушкин повел отряд в Лиховск.

В Лиховске Иван Захарович вновь встретился с руководителем подполья «Кречетом». Дмитрий Сергеевич Мажаев до войны работал преподавателем немецкого языка в техникуме. Организатором подполья его оставил Бородин. С приходом немцев Мажаев вошел в доверие к бургомистру, состоял при нем в должности пееводчика. В мае Дмитрию Сергеевичу исполнилось пятьдесят лет. Был он лыс, близорук, с заурядной, самой обыкновенной внешностью. Брови выгоревшие, почти бесцветные. Постоянно сутулился. Вместе с тем он сказался спокойным уравновешенным человеком. Мажаев докладывал, не упуская деталей. Чувствовалось, что с того времени, когда Семушкин ставил задачу перед подпольщиками, проникнув в город под видом обер-лейтенанта Альфреда Мора, Дмитрий Сергеевич достаточно изучил обстановку. Штаб сорок пятого механизированного корпуса разместился в здании бывшей средней школы и охраняется взводом автоматчиков.

— Вот схема постов. В ней указано время смены караулов, маршруты патрулей.

Дмитрий Сергеевич достал обыкновенную ученическую тетрадь, открыл нужную страницу.

В той же тетрадке оказалась схема охраны комендатуры, склада с продовольствием, железнодорожной станции.

Через Лиховск так же, как и через Кутово, проходила железная дорога. Но если Кутово являлось узловой станцией, то через Лиховск проходила всего лишь ветка, которая оканчивалась в Подворье. Станция была, однако, крупная, с основным и запасными путями. Взорвать полотно железной дороги наши части при отступлении не успели, как не успели они уничтожить железнодорожный мост через реку Ловать, теперь немцы пользовались ею. В трех километрах от Лиховска они создали склад авиабомб и артиллерийских снарядов, запрятав его в лесу, обеспечив надежной наземной и противовоздушной охраной. Подпольщикам до сих пор не удалось проникнуть в зону, о чем тоже доложил Мажаев. Вывести из строя этот мост было бы заманчиво. Склад останется отрезанным. Единственная дорога к нему — железная. Дмитрий Сергеевич достал еще одну тетрадку. На ней была подробно составлена схема охраны железнодорожного моста.

С особым вниманием Иван Захарович изучал систему опорных пунктов немцев на подступу к городу. Система эта строилась с таким расчетом, что один опорный пункт поддерживал огнем другой, вместе они перекрывали всю зону обороны. В случае гибели одного из пунктов, его огневую мощь возмещали другие, сооруженные в зоне досягаемости огня. Построены они были таким образом, чтобы отразить нападение на город. В то же время все они были открыты с тыла. На этом и строил план нападения штурмовых групп Семушкин. К назначенному часу люди должны как можно ближе подобраться к опорным пунктам, по сигналу напасть на них, гранатами подавить сопротивление, дать возможность основным силам ворваться на улицы города.

Вечером второго декабря Семушкин собрал командиров штурмовых групп. В условиях оккупированного города сделать это оказалось не просто, но помогли подпольщики. Они хорошо знали город.

Третьего декабря к Лиховску подтянулись оба отряда. Люди сосредоточились в лесу, который примыкал к окраинам. В тот же день на железнодорожную станцию Кутово, куда продолжали прибывать части сорок пятого механизированного корпуса, совершила налет наша авиация. Целью этого удара было не только уничтожение живой силы и техники гитлеровцев. Семушкин уже не сомневался в том, что немцы поверили и в радиограммы, и в сосредоточение крупных партизанских сил в колотовском лесном массиве. Налет на станцию Кутово должен был, по замыслу Ивана Захаровича, подтвердить уверенность немецкого командования в правильности своих выводов. Если русские бомбят Кутово, следовательно, они обеспокоены судьбой находящихся поблизости партизанских соединений.

В ночь на четвертое началось осуществление плана по захвату Лиховска. В первую очередь решено было блокировать штаб корпуса, комендатуру, тюрьму, при которой находилось местное отделение гестапо, опорные пункты немцев при въезде в город. На железнодорожную станцию, на склады сил не было, их решили атаковать позже, если удастся сломить сопротивление немцев в центре города. Семушкин вел свою группу по улицам. Его группа самая большая. В нее вошли десантники, пограничники старшины Шувалова. Шли открыто, строем. Иван Захарович впереди, в форме капитана немецких охранных войск, за ним бойцы в телогрейках, в пальто, с нарукавными повязками полицаев. На плечах карабины, под верхней одеждой автоматы. В открытом передвижении по городу был риск, но были и преимущества. Ночью строем по городу могли ходить только немцы или их прислужники.

В ноль тридцать штурмовая группа Семушкина вышла на улицу Жуковского. Улица эта пересекалась с улицей Урицкого, на которой, собственно, и находился штаб корпуса; от перекрестка до штаба было всего двести метров. На улице Жуковского встретился патруль Офицера и двух автоматчиков взяли без шума, едва поравнявшись с ними. Приблизились к перекрестку. Семушкин дал знак рассредоточиться. Часть бойцов укрылась в арке кирпичного дома, часть спряталась в подъездах. Старшина Шувалов повел людей в обход штаба. Он должен проникнуть в школьный сад, снять там часовых, пробраться в здание школы через черный ход или окна первого этажа. Причем в помещении пограничники должны оказаться в ноль пятьдесят пять минут. Не раньше и не позже, ибо только в это время со стороны главного входа должен войти Семушкин с десантниками. В ноль сорок на перекрестке показался еще один патруль. Тоже офицер с двумя автоматчиками. Они вышли на перекресток, чуть углубились по улице Жуковского. Ждали встречи с тем патрулем, который только что уничтожили десантники. Офицер нетерпеливо поднес руку с часами к глазам. Из арки за спиной патруля метнулись тени десантников. Они уничтожили и второй патруль. Убрали тихо, без криков, без выстрелов. Было ноль часов сорок две минуты. Через восемь минут десантники вышли на улицу Урицкого. Шли так же, строем. Часть десантников переоделась в немецкую форму, остальные шли в пальто и полупальто с нарукавными повязками. Возле входа в штаб Семушкин остановил строй, приказал разойтись. Посмотрел на часы. Стрелки показывали ноль пятьдесят четыре. Иван Захарович взбежал по ступенькам, приблизился к часовому. Резким ударом в горло свалил его. Миновал входную дверь. В вестибюле, недалеко от входа, увидел железную печку, солдата, склонившегося над ней. Рядом стоял обыкновенный канцелярский стол, и за ним сидел дежурный офицер. Увидев вошедшего Семушкина, офицер встал, чтобы что-то спросить, в это время Иван Захарович бросил нож. В то же мгновение из-за его спины выскочил десантник Лаврентьев. Он подхватил падающего офицера, бесшумно положил его на пол. Никонов скрутил солдата у печки, воткнул ему в рот кляп. Небольшой шум послышался и со стороны коридора первого этажа, но и там стихло. Появился старшина Шувалов со своими пограничниками. Они свою задачу выполнили. Караульное помещение, узел связи, жилые комнаты, оперативный отдел и прочие службы штаба надо было брать штурмом, одним рывком. Семушкин дал знак. Тут же часть бойцов бросилась на второй этаж, другие — блокировали выходы из бывших классов. Вскоре раздались выстрелы, взрывы гранат. В час ноль пять минут, подавив отдельные очаги сопротивления, группа Семушкина захватила штаб. В плен захватили начальника штаба корпуса, полковника Кестера, его заместителя, офицеров оперативного отдела. Командира корпуса в здании не оказалось.

В час пятнадцать Семушкин позвонил в комендатуру. В ответ услышал русскую речь. «Кого надо?» — спросил веселый звонкий голос. Попросил к телефону капитана Светлова. Капитан сообщил, что, в общем, все нормально. В деталях, чуть не произошла заминка. Когда сняли часовых, к комендатуре подкатил бронетранспортер. Бойцы, однако, действовали четко. Разнесли машину противотанковой гранатой. В тот же миг ворвались в комендатуру, перебили охрану. В плен взяли коменданта обер-лейтенанта Карла Вигона, начальника тылового района полковника Хубе

— Как он там оказался? — спросил Семушкин.

— Не знаю, — ответил Светлов. — Они у меня в подвале сидят, некому допрашивать.

Удалось захватить гестапо, тюрьму. Оттуда прискакал связной. Сообщил, что пленных не оказалось: Там действовал младший лейтенант Кулагин. Историю его появления в отряде Семушкину рассказывал Рощин. О том, как младший лейтенант попал в плен, как бежал от немцев, но более всего о том, как издевались над ним немцы, подобрав контуженного на позициях. У младшего лейтенанта Кулагина еще долго не будет пленных, подумал о нем Семушкин.

Иван Захарович распахнул окно, прислушался. С разных концов города доносились выстрелы, отдельные взрывы гранат. Орудия молчали, и этот факт обнадежил. По плану штурмовые группы должны были напасть на опорные пункты немцев одновременно с ударами по штабу, комендатуре, тюрьме и гестапо. Если бы нападения по каким-то причинам сорвались, теперь должна бы включиться в бой артиллерия противника, потому что в город по расчетному времени уже должны входить основные силы. Орудия молчали. Значит, они в руках у нападавших.

Семушкин отошел от окна, подозвал Шувалова.

— Минируйте здание, — приказал он старшине.

Старшина бросился выполнять приказ. Беспрерывно звонили телефоны. Немцы, по всей видимости, всполошились, теперь они запрашивали штаб.

В комнату ввели полковника Кестера. Иван Захарович задал ему несколько вопросов. Полковник молчал. Пожилой, седеющий, коротко стриженный начальник штаба корпуса не хотел отвечать на вопросы.

— Если вы станете молчать, мне придется вас расстрелять, — сказал Семушкин.

— Я могу разговаривать только с представителем армии, — вскинул голову полковник.

Иван Захарович вспомнил, что он до сих пор в шинели и в фуражке того капитана, который вел полицейских в Лиховск. Он крикнул Никонова, тот мигом обернулся, принес шапку, полушубок Ивана Захаровича. Семушкин сбросил с себя шинель немецкого офицера.

— Перед вами старший лейтенант Государственной безопасности, — сказал он Кестеру.

— Вы есть партизан, — ответил полковник. — Партизаны в войне стоят вне закона.

— Закон, который вы придумали сами? — спросил Семушкин.

— Партизан — бандит, — сказал полковник.

— У вас извращенное понятие о войне, — сказал Семушкин. — Бандит тот, кто нападает без объявления войны, как это сделали вы. Бандиты жгут села и города, уничтожают мирных жителей, попирают общечеловеческие законы.

Полковник молчал.

— Если бы у меня было время, я объяснил бы вам подробнее стратегию и методы войны бандитов, ваши методы, полковник. Но время истекло.

— Что вы хотите узнать? — сдался начальник штаба.

— Где командир корпуса? Почему штаб корпуса остался в Лиховске, когда операция проводится в соседнем районе?

— Командир корпуса в Кутово, — сказал полковник. — Штаб остался в Лиховске, потому что время операции ограничено.

— Корпус следует на московское направление?

— Да.

Вошел Шувалов.

— Здание заминировано, — доложил старшина.

Надо было уходить. Забрать документы, включая захваченные шифры, и уходить.

— Как быть с пленными? — спросил Лаврентьев.

— Тащите с собой к комендатуре, там разберемся, — сказал Семушкин.

В комендатуре, когда они пришли туда, не переставая звонили телефоны. Капитан Светлов не стал взрывать комендантский узел связи, выводить из строя линии. «Может быть, пригодятся», — объяснил Светлов. Он коротко доложил обстановку. К центру города, к железнодорожной станции пробились основные силы. Рощин на станции. Немцы сопротивляются.

— Хорошо, — сказал Семушкин. — Ведите сюда коменданта города и того полковника. Начальник тылового района, ты говоришь? — спросил он Светлова.

— Так точно, — подтвердил капитан.

— Давайте обоих.

Светлов послал бойца за пленными. Привели только коменданта. Костлявый, бледный обер-лейтенант Карл Вигон растерянно оглядывался в комнате, которая совсем недавно служила ему кабинетом.

— Где полковник? — спросил Семушкин.

— Полковник того, товарищ капитан, — доложил шустрый черноглазый невысокий боец. — Они, по-моему, дуба дали.

— Как? — не понял Семушкин.

— Кондратий хватил или еще что, — объяснил боец. — Не дышат они. С испугу, должно быть.

— Вы поняли, что разгромлены? — перешел на немецкий язык Семушкин, обращаясь к коменданту.

— Да, — согласно кивнул Карл Вигон.

— Позвоните начальнику охраны станции, — сказал Семушкпн. — Прикажите немедленно отходить к железнодорожному мосту через Ловать. Вы меня поняли?

Вигон стоял не шелохнувшись.

— Ну! — крикнул Семушкин.

Грозный окрик подействовал. Вигон схватился за телефон. Дозвонился до станции. Сказал все, что ему приказал Семушкин. Как результат этого разговора, очень скоро появился связной от Рощина. Он сообщил, что немцы отходят к мосту, что захвачен эшелон.

Бои продолжались по всему городу, особенно сильные в районах охраняемых объектов. Нежданно-негаданно возле комендатуры появились гитлеровцы. Они подъехали на трех автомашинах. Бойцы ударили по машинам, но грузовики стали, с них как ветром сдуло солдат. Гитлеровцы рассыпались, заняли дома напротив. Площадь осветилась огнем. Загорелся дом рядом с комендатурой. Пламя охватило крышу, вырвалось из оконных проемов. Ветер раздувал пламя, огненные языки метались из стороны в сторону. Прыгали тени, мешая вести прицельный огонь по вспышкам, от которых тянулись длинные пунктирные линии очередей, означенные трассирующими пулями.

— Лаврентьев! — крикнул Семушкин. — Возьми бойцов и туда, — кивнул он в сторону очагов сопротивления. — Ночь вас прикроет.

Лаврентьев и еще несколько десантников подошли к окну, броском кинулись в проем. То же самое хотел сделать и Шувалов со своими бойцами с противоположной стороны здания, но огонь немцев был настолько густ, что брошенная к проему немецкая шинель вмиг оказалась прострелянной. В это время появился Светлов.

— Все вниз, — крикнул он, увлекая бойцов за собой, во двор комендатуры. На ходу объяснял задачу. — В бою, — говорил он, — главное ошеломить противника.

Во дворе стояла легковая автомашина. Светлов предложил обложить машину паклей, смочить ее бензином, сесть в нее, завести, поджечь паклю, сбив ворота, выскочить на площадь. Во дворе устроить стрельбу. Это будет похоже на побег.

— Они растеряются, — говорил Светлов, — не станут стрелять по машине. Вы проскочите, нужно всего лишь миг.

Охваченная пламенем машина выскочила со двора комендатуры. Немцы действительно в нее не стреляли. Пограничники миновали площадь. Вскоре в той стороне раздались взрывы гранат. Гранатами давил сопротивление немцев и Лаврентьев с бойцами. Огонь гитлеровцев утихал, когда послышалось «ура». На площади появились конники.

Сопротивление немцев глохло по всему городу. Партизанам удалось подтянуть к очагам сопротивления, особенно возле охраняемых объектов, орудия. Из тех, что захватили, входя в город. Огонь орудий довершал разгром. Захватили склады. Вся станция была уже в руках нападавших. Сбитые с толку распоряжениями коменданта по телефону, одни немцы, сопротивляясь, отходили к штабу корпуса, другие — к железнодорожному мосту через Ловать. Причем здание штаба было заминировано; Семушкин ждал момента, когда там соберется как можно больше немцев. Наконец он отдал приказ, и здание рухнуло, похоронив под обломками всех, кто в нем находился. В отношении железнодорожного моста появились другие соображения. Семушкин отправился на станцию к Рощину.

Несмотря на ночь, город ожил. Появились жители. Всюду Семушкин встречал небольшие группы людей. Было три часа двадцать минут.

Встретившись с Рощиным, Семушкин собрал подрывников. Совет был недолгим. Уцелел паровоз. Нашелся машинист. Бойцы помогли ему поднять пар, шуровали возле топки. Эшелон с авиабомбами прицепили к паровозу. Подрывники заминировали первый вагон. Водрузили над ним мачту. Подложили под мачту мину нажимного действия. Пустили паровоз и вагоны к мосту. Исходили из того, что мачта заденет перекрытия, мина сработает, и тогда мало что останется от моста, от тех, кто защищает его. Так это и случилось. Округу потряс мощный взрыв. Огромный пролет моста рухнул в воду.


Базальт — Топазу

4.12.41 г.

«…Операция завершена. Имеются потери. Документы штаба сорок пятого механизированного корпуса, пленные доставлены к двадцать седьмому. Ждем самолет…»

* * *
Люди радовались. Несмотря на потери, на то, что держались из последних сил. В лес шли и шли тяжело груженные трофеями подводы. Победа. Это слово шагало с каждым, в том числе и с Семушкиным. Однако чем дальше уходил Иван Захарович от Лиховска, тем сильнее ощущал он тревогу за судьбу Нины. Жива ли? Хотелось надеяться. Хотелось знать точно и определенно. Ответа тем не менее не было.


Из рассказа

Григорьева П.И.

«…Однажды я видел неуправляемый танк. Страшное, но вместе с тем и жалкое зрелище. Грозная машина двигалась, проваливаясь в ямы, каким-то чудом выбиралась из них, рвалась дальше, подминая кусты, ломая деревья. Поползла по крутому песчаному откосу. Буксовала, все больше и больше кренясь и зарываясь в песок. Свалилась в реку, которая и поглотила ее.

Нечто подобное творилось с гитлеровской военной машиной. Она прошла Европу, но забуксовала в сорок первом году. А ведь гитлеровская военная машина в отличие от танка управлялась. Генералитет принял Гитлера, принял доктрины национал-социализма, в том числе и о мировом господстве. И все-таки просчет следовал за просчетом. Почему? Ответить на этот вопрос односложно нельзя, но одним из основополагающих факторов явилось то, что, как показывает история, нет такой машины, которая могла бы победить народ. Войны — высшие из авантюр. Они всегда кончались плачевно для всех, кто их развязывал. Посмотрите на карту. Куда делись некогда великие империи, что создавались огнем и мечом? Все эти Александры и Чингизы? Их место оказалось на пыльных полках истории. Бесславно кончили Мамаи, Наполеоны, Вильгельмы. Такая же кончина ждала, ждет других завоевателей. Остаются, развиваются только народы-созидатели.

Что-де касается сорок первого года, то тут мне хотелось бы привести один характерный пример. Представьте себе лето, самое начало войны, Кавказ, то есть тогда еще глубокий тыл. Гитлеровцы выбрасывают своего агента. Грузин, сын эмигрантов, известная на Кавказе княжеская фамилия. Фамилии называть не хочу, слишком велика честь. Так вот, этого агента, прошедшего специальную выучку, сразу после приземления разоблачили обыкновенные пастухи. Они и привели парашютиста в сельский Совет, вызвали представителей органов Государственной безопасности. Мы его допросили. Невероятно, но в разговоре с пастухами он не скрывал своего истинного лица, будучи абсолютно уверенным, что недовольство простых советских людей Советской властью велико, что именно на Кавказе он встретит и понимание, и поддержку. Подобная переоценка силы, возможностей была свойственна всей гитлеровской верхушке. Такая переоценка показывает, что авантюристы не могут ощущать грани реального.

Мы, естественно, пользовались просчетами врага. На протяжении долгих лет войны проводили такие операции, что и сейчас вызывают удивление. Враги наши часто соблазнялись, принимая желаемое за действительное, мы использовали эту веру в своих целях.

Пользовался просчетами врага и Иван Захарович Семушкин. Он успешно справился с заданием потому, и это прежде всего, что хорошо знал психологию бывших лавочников, костоломов, пришедших к власти в тогдашней Германии. Он помог гитлеровцам сосредоточить внимание на желаемом, ударил там, где его не ждали. Отсюда успех операции, относительно малые потери. За время войны ему не раз приходилось летать в тыл врага. Но сорок первый год был особым годом, именно тогда мы сделали первый шаг к победе. Немалая заслуга в этом таких людей, как Иван Захарович Семушкин».

Дружинин Владимир К вам идет почтальон (Сборник)

К ВАМ ИДЕТ ПОЧТАЛЬОН

1

Сюда, будьте любезны!

Да голову-то, голову нагните: хозяину шестой десяток идет, а дом старше.

Позвольте, я теперь полезу первый, а вы держитесь за меня. С улицы вы сюда как вступили, так, наверно, и ослепли, — правда? Правое перильце чуть отошло, а я всё никак не соберусь приколотить. Дом большой, хворый, тут хоть целый день молотком помахивай, всего не починишь.

Что, крутовато? Вы, небось, на пароходе намаялись, — по трапам вверх и вниз, — а тут опять физкультура и спорт. В городе лестницы посмирнее, да и вообще пути-дорожки там ровнее, чем у нас, всюду тебе замощено, везде лампочка Ильича светит. Хорошо бы и нам ее! У соседей есть, в Пахте, а мы не дожили до такой благодати. Говорят, в нашей речке воды мало.

Устали? Да, лестница для вашей комплекции тяжела. Тут во всех домах такие. Мы тут, в Курбатовке, все корабельщики. Рука корабельщика, она во всем видна. Строит он дом — и, глядишь, лестница ни дать ни взять — судовой трап, а проем в перекрытии узкий, на чердак мы с вами выбираемся словно из люка на палубу.

Сюда! Вторая дверь! Вот, будьте любезны, располагайтесь. Один приезжий, тоже из Чернолесска, всё охал да ахал. В городе бы такую комнату! В сельпо метр выпросил, измерил всю, потом спустился ко мне. «Счастливый вы, — говорит. — Знаете, какая там площадь?» — «Нет, — отвечаю я, — понятия даже не имею». — «У вас, — говорит, — двадцать четыре метра там, наверху, и всё это — излишки!» Что ж, так оно и есть. Пожалуй, у меня и внизу излишки, потому что живу я один, а во всем доме нас всего двое. Недаром Савва, наш председатель колхоза, всех командировочных ставит на квартиру ко мне. «Забирай, — говорит, — к себе, в свою гостиницу».

У меня тут, конечно, всё по-простому. Сами видите, какая гостиница. Пальто вешайте вот сюда, за печку. Портфель кладите.

И садитесь, покорно вас прошу. Нет, не на стул, — на диван, как положено гостю. Диван, правда, самодельный, жесткий — доски, накрытые половиком.

Да, дом большой, а жителей всего двое. Бывало, до войны, дом ульем гудел. Вон на стене, на карточках, сколько нас Мелентьевых, молодых и старых… Вы спросите, где они? Разлетелись кто куда, не подходит им, видишь, Курбатовка. Посередине на карточке, угадайте, кто? Не узнаёте меня? Где же! Двадцать лет прошло! Там я и Савва, наш председатель, в экспедиции, на борту ледокола «Садко». Лежбища морского зверя разведывали. Да, не всегда я был почтальоном. После войны пришлось, после ранения.

Нет, детей в доме нет. Я заметил, куда вы посмотрели. На Кольку, на игрушечного младенца. Это внучка мне подарила. «Тебе, — говорит, — дедушка, без меня будет скучно, так вот тебе мой Колька. Береги его, следи, чтобы не простудился, — он ведь голенький». Посадила младенца на комод, дала ему пучок ковыля.

Вы не в курсе — от природы ковыль такой желтый или красят его?

Прошлый год еще Костя гостил, племянник. Звал я его остаться. Где там! «У вас, — говорит, — на краю света, только Робинзону существовать». Вот как они рассуждают!

Не всякий у нас привыкнет, это верно. Сторонка студеная, иной раз и в июле голландку затопишь. Так ведь и здешние уроженцы и те норовят лыжню проложить отсюда!

Савва всё твердит: «Понимаешь ли ты, Евграф, что у тебя за должность! Сознаешь ли, сколь ответственную роль ты играешь в Курбатовке как почтальон? Не дай бог, залежится у тебя в сумке письмо. Что отсюда может быть? А то, что не получит человек письмо, затоскует, да и даст тягу. И так у нас людей не хватает, а если четкой почтовой связи не будет, ну тогда и вовсе беда».

Насчет моей роли Савва слегка перехватил. Не такая уж она выдающаяся. Не первый год хожу я с сумкой, но дом мой всё-таки пустеет. Как бы и Зина не улетела.

Это соседка ваша, — в комнате рядом. Тоже из. Чернолесска. Вы не беспокойтесь, она вам не помешает. Легкий она человек, легкий, как пташка. Шума от нее не больше, чем от ласточек, — вон там они свили себе гнездо на чердаке, под коньком. Встает она рано, но вас не разбудит, я думаю.

Ну, устраивайтесь. Отдыхайте. А я пойду. Пароход привез почту, до вечера ее надо разнести.

Холодно станет, затопить можно. Сумеете сами? Спички на полке, дрова на чердаке, как выйдете — налево. Июнь нынче не греет. А отчего? Полуночник дует, то есть северный ветер. Пока он не изойдет, тепла не жди.

Интересно всё же, кто вы будете? Я ведь всех знаю, кто у нас бывает. В сельпо ревизию наводит женщина — полная такая, в очках. Как везут ее в карбасе с парохода, по волнам-то, так она всё кричит: «Ой, девушки, хорошо как! Ой, славно бросает!» Морского, видать, племени. Из рыбаксоюза инструктор ездит к нам, так тот тощий, от табака весь пожелтел, против вас вдвое, я бы сказал, более мизерный.

Простите, не даю вам отдыхать. Пожалуйста, постель готова. Ложитесь. Время есть, впереди еще день целый.

Заведующая почту, верно, разобрала, так что я пойду. До скорого свидания!

2

Конечно, выговорить всё это приезжему человеку я бы постеснялся.

Правда, Савва, наш председатель, частенько шутит: «Тебе, Евграф, никак под язык репей засунули». Всё же сдержать себя, когда нужно, я могу. Тем более, товарища в море укачало, а тут уж не до разговоров. Нет, я не всё сказал ему, что думал. И уж, само собой, не допытывался, кто он и зачем.

Почта от меня — два шага. Прогончиком, мимо бани пройти — тут сразу и почта. Хотя и недолог путь, а меня не один раз остановили: всем любопытно, что за незнакомая личность пожаловала к нам в Курбатовку и поселилась у меня. Заведующая моя тоже, оказывается, гадает:

— Женатый или кавалер?

— В три обхвата боров, — сказал я. — Нет, Шура, кавалер из него такой же, как из меня.

Письма и газеты Шура рассортировала. Я сидел, а она надписывала извещения на посылки и на ценные пакеты.

Вдруг она изменилась в лице, и из рук ее выпало на стол закрытое письмо:

— Ой, Евграф Иванович…

— Ну, — говорю, — что у тебя, Шура? — И смотрю, почерк на конверте словно знакомый.

А она мне:

— От него, дядя Евграф, от него… Вот же…

И тычет пальцем в низ конверта, где обратный адрес.

Вот так фунт! От него, и правда, от него! От Алешки-матроса! Он самый, обожур ее, и пишет. Объявился!

Курлыкин А. П., Чернолесск, сплавная контора Северостроя — таков обратный адрес, и, значит, сомнения никакого нет — от него письмо, от Алешки-матроса.

— Оробела! — смеюсь я. — Читай! Почто́ не читаешь, Шура, товарищ заведующая? Робкая же ты, оказывается.

А она:

— Боже упаси вскрывать, Евграф Иванович. Не мне ведь.

— Как не тебе? — спрашиваю. — Лизе, что ли? Или…

Лиза Гуляева тоже пострадала от него. Тоже жениться обещал. Есть еще Мотя Хомякова. У нас так и прозвали их — Алешкины вдовы.

Парень до бабьего пола охочий, а главное — настойчивый. Прошлым летом тут был, с бригадой плоты собирал из плавника. Летом наша молодежь вся на дальнем лове, а девки скучают…

Так думаю я, гляжу на конверт и вижу: в самом деле не Шуре письмо. И не Лизе. И вроде вообще некому это письмо получать.

— Совсем сдурел твой Алешка, — говорю, — от девок у него в голове помутилось. Кому пишет-то!

На конверте выведено:

«Курбатовка, Приморского района, директору разработок точильного камня».

А разработок у нас фактически нет. То есть, они должны быть. На бумаге-то они есть, и даже в областной газете было напечатано, будто у нас добывают точильный камень, или, по-нашему, пещуру.

— Наверно, Алешка из газеты и взял, — сказал я. — Вопрос, какое ему дело до камня. Человек он морской…

— Кто его ведает — морской или сухопутный, — молвила заведующая и отшвырнула письмо. — Он сам не знает, чего ему требуется.

— Несамостоятельный он, это верно, — согласился я. — «Я, говорит, — везде работник на все руки. Круглое катать, длинное — таскать». Я так думаю, Шура, заковычка у него вышла на сплаве: набедокурил, не за ту юбку ухватился… А что, был же случай, матрос капитанскую жену увел. До войны еще, на Мурманском берегу…

— Да ну его, — перебила Шура.

— Пропадет он через женщин, — сказал я. — Как говорил тралмейстер у нас на сейнере:[1] «женщины что минное поле, — не предвидишь, где подорвешься». Балагур был. Нет, не знаю, придумать не могу, что у Алешки на уме. Выгнали, ну и ищет, куда податься. Вот, вот! — и я остановился на этой догадке. — Приедет, приедет камень ворочать.

— Нужен он мне! — молвила Шура, и на лбу ее, над курносым носом, вырезалась складка.

— Поглядим, нужен или нет, — сказал я посмеиваясь. — Так как же с письмом? Обратно ему отсылать за ненахождением адресата, что ли?

— Обратно, — молвила Шура, — И вообще, дядя Евграф, нечего ему тут делать.

Последние слова, однако, она произнесла не так твердо, чуть не с жалобой.

— Ладно, — говорю, — обратно так обратно, товарищ заведующая.

А самому себе я сказал: «Положим, Шура, иначе решить ты не имеешь права. А ну как я твое решение отменю и оставлю письмо у себя. И греха против службы тут не будет. Всё равно Алешки сейчас в конторе нет, время на сплаве самое горячее, а пока он бродит, может, у нас и начнут ломать пещуру и, значит, адресат появится. И Алешка сюда вернется. Ведь ясно же — письмо насчет работы, что́ тут может быть другое! Я считаю, ему и надо вернуться».

— Верите или нет, Евграф Иванович, он мне не нужен. И Лизке не нужен.

«Ну, это еще мы посмотрим, — подумал я. Хотя, положим, девки у нас гордые, не городским чета».

Взвалил я сумку, набитую почтой, и отправился.

Так как мне всё равно идти тем же прогоном, мимо бани, то я не утерпел и зашел домой, проведать постояльца.

Он не ложился. Глядит в зеркало, скоблит бритвой седую щетину. Кофта на нем домашняя, полосатая, едва не лопается на животе.

— Как себя чувствуете? — спрашиваю.

— Получше, — говорит. — Спасибо. А вы как? Здо́рово нас подкидывало в лодке! Впрочем, на вас, как на аборигена, или, иными словами, как на местного уроженца, это, вероятно, не влияет.

— Истинно, — отвечаю. — Я коренной курбатовский. А вы издалека ли родом?

— Из-под Херсона.

Потом он сказал, что зовут его Григорий Казимирович Мелешко, а я ответил, что мне очень приятно познакомиться, и тоже назвал себя. И хотя на языке у меня вертелось совсем другое, я осведомился — не там ли, под Херсоном, растет трава ковыль и если да, то от природы она желтая или ее красят? Наверно, я бы еще долго так топтался на опушке, не осмеливаясь шагнуть в лес, да он сам помог мне:

— От природы белая, раз вам так нужно знать, да вы не стесняйтесь, пожалуйста. У вас ведь еще что-то на уме, не так ли, друг мой?

— Острый у вас глаз, — отозвался я с радостью. — Ничего особенного нет, и не в моих правилах мешаться в чужие дела. А только курбатовским любопытно, что за человек встал у меня на квартире. То есть вы.

— Я то есть? — прищурился он. — Человек как человек. Смотрю, как вы тут живете.

«Ну нет, — думаю, — уж коли мы данной материи коснулись, ты смешком от меня не отделаешься».

— Я извиняюсь, конечно, — начал я. — Я пойду сейчас по деревне с почтой, и меня любой и каждый спросит насчет вас. От кого же все новости получать, если не от меня. А тут, тем более, вы проживаете в моем доме. Что же, так и сообщать всем, что у вас такая должность — смотреть, как люди живут? Чудно как-то!

В самом деле, чудно. Много есть разных должностей: инструктор какой-нибудь, или, к примеру, председатель, или там секретарь, а то ревизор, бухгалтер, кассир. Или заготовитель, фининспектор, приемщик семги или другой рыбы. Сомневаюсь я, чтобы его послали в командировку просто так, смотреть, как живут люди, и ничего больше. Вряд ли где-нибудь платят за это деньги.

А он всё свое:

— Вы полагаете, это пустяковый вопрос — как живут люди? Правильно живут или нет? Сознают ли свою пользу?

— Истинно, — говорю. — Не то что пустяковый, а вопрос главнее главного.

— Ох, чуть не забыл! Поскольку вы идете с сумкой, у меня к вам просьба.

— Будьте любезны, — говорю.

— Тут должна быть гражданка Гуляева.

— Как не быть. Гуляевых у нас целый карбас наберется. Вам, может, Лизу Гуляеву? Или Настю Гуляеву, что на молочной ферме дояркой? А возможно, Манефу Васильевну Гуляеву, учительницу?

Он отмахнулся:

— Нет, нет, тут есть старушка Гуляева, товарища Гуляева мамаша.

— Бабка Парасковья! — спохватился я. — Есть, куда ей деться. Мимо нее я не пройду, будьте спокойны. Из окна непременно заметит, не пропустит.

— Отлично. Посылочка тут ей.

Поднялся, затопал ногами-коротышками в угол, к чемодану, наклонился сопя и достал сверток.

— Вот, — говорит, — от товарища Гуляева мамаше коробка конфет и, естественно, поклон.

— Давайте, — говорю, — передам.

И вот я шагаю по улице с сумкой да с конфетами под мышкой. Дом бабки Парасковьи неблизко. Сперва на левой стороне у реки Заманихи общественный амбар и пристань, потом, чуть подальше, сельпо. Это, можно выразиться, самый центр нашей Курбатовки, — как площадь Челюскинцев в Чернолесске. Отсюда мостки проложены вверх, но, однако же, намного от реки улица не отбегает, а вьется с ней как бы в упряжке. Вот слева дом капитана Гуляева, Никиты Харитоновича, пустой, заколоченный, в палисаднике — крапива и чертополох. Хозяева давно в отъезде. Дальше — клуб, на нем доска для афиш, сейчас на ней ничего понять нельзя, потому что старую афишу содрали, а новой картины еще нет. Потому на доске невесть что — одни лоскутки. Тут ружье торчит, там лошадиная голова из другой картины и еще велосипед из третьей, может, прошлогодней. Еще подальше, справа, дом Насти Гуляевой, — у нее в палисаднике стоит крест старый, весь белый от дождей. Это дед Гуляев поставил. Унесло его на льдине в море, он и обещал водрузить крест, если благополучно вернется. Ну, случай вышел не смертельный, прибило его к суше.

Еще шагов полсотни пройти — рыбозавод. Ворота сегодня на засове, потому на море пятые сутки взводень и на то́нях работы нет, семга в грубую погоду не ловится. За рыбозаводом улица поворачивает вправо и немного спустя упирается в лес.

Там, на краю, на холмике, живет в новом доме бабка Парасковья Гуляева. Дом, ни дать ни взять, — теремок из сказки сочинения Пушкина. Крылечко со столбиками резными, наличники на окнах, мезонин с фигурами, а уж конек на крыше — ну, чисто кружевной! Не то что в Курбатовке, а, почитай, во всех селениях на побережье нет дома пригожее! Загляденье! Строили его специально для покойной Авдотьи Гуляевой, сказительницы былин, а бабка Парасковья обитает тут сейчас как ее сестра и наследница всего имущества. Сказы она не складывает, — такой талант одной Авдотье достался, — но кое-что из старого помнит. Нет-нет, бывало, и споет про Илью Муромца.

В последнее время что-то замолчала. Не поет. Сердитая стала бабка.

Конечно, на пути к ней я заходил в разные дома, отдавал письма, рассказывал про своего постояльца. Странная вещь. — как он мне со смешком про себя говорил, так и я о нем. Ровно шалый ветер на меня пахнул. Приехал, говорю, поглазеть, как жизнь идет у нас, в Курбатовке. Такая у него должность. За одно это и жалованье дают.

Говорю, а сам смеюсь.

Бабка Парасковья, даром что наполовину ослепла, заметила это мое настроение.

— Ты, Евграф, весело шагаешь сегодня. Неужто мне от сынка несешь что?

Это она стук моих сапог по мосткам заслышала. Я подошел и положил ей коробку на подоконник.

— Точно так, — говорю, — Парасковья Степановна. От товарища Гуляева вам подарок.

Бабка, однако, сыновней посылочке не обрадовалась ничуть. Взяла сверток своими костлявыми руками, подержала и положила на стол. Я понял, в чем дело. Бабка ждет его самого к себе. И давно ждет.

— Товарищ Гуляев занят, — сказал я, чтобы ее успокоить. — Он приехать не может.

— И не написал ничего?

— Нет.

— Да ты разверни. Может, на посылке что написано, — сказала бабка и сунула мне сверток.

Я развернул.

— Ну! Читай! — приказывает.

— «Шоколадные конфеты, — прочел я. — Ассорти. Цена сорок восемь рублей». Самые дорогие.

Выслушав это, бабка не смягчилась, а, наоборот, взъелась еще пуще:

— Сорок восемь? Откупиться от матери надеется. Сорти, что ли, как оно? Я вот возьму, — и голос бабки совсем ожесточился, — в сортир это добро и выкину.

— Ну зачем же? — молвил я примирительно. — Конфеты высшего сорта, у нас в сельпо таких нет.

Не знаю, я ли на нее подействовал, но бабка намерение свое переменила.

— Забирай их, — говорит, — назад.

— То есть как?

— А так! Обратно ему отсылаю, — отрезала бабка. — Пускай сам ест.

Вот история! Еще одно обратное отправление! Ну, это я уж у себя не оставлю, придется и в самом деле отсылать. Мне-то какбыть теперь? Легко сказать — отсылаю. Надо же запаковать по всем правилам, в полотно зашить или заколотить в ящик, написать адрес, всё как следует оформить. Бабка, небось, и не сумеет. А что если… Пароход еще на рейде. Груз сегодня в наш адрес большой, молодежная бригада еще часа три проканителится, не меньше. Слетаю-ка я на пароход! Посылка хотя без оформления, а всё-таки, если посмотреть серьезно, срочная и важная. Вручу капитану и попрошу его. Неужели не передаст!

Гуляева каждый знает. Иному даже лестно его навестить лично.

— Ладно, Парасковья Степановна, — сказал я. — Для вас я постараюсь.

И сразу, скорым шагом, на пристань.

Карбас только причалил. Девушки таскали в амбар мешки с мукой. И тут же Афонин — секретарь сельсовета. Его-то я издали и заслышал. Собой он не больно казист, в плечах узок, а пониже, откуда ноги растут, не по-мужски широк, — но горлом вышел богатырь.

— Давай живей! Судно задерживаем, некрасиво это! Языки дома чесать будете!

Всё точно так же шло бы и без него. Страсть любит он распоряжаться.

— Задохнешься, — сказал я. — Посиди.

На лбу пот выступил, китель ворсистого трофейного сукна, с не нашими пуговицами, расстегнут.

— Где же сидеть, — кричит, — за нашим народом если недоглядишь…

Всегда он так. Твердит, что он сейчас, поскольку председатель сельсовета в отпуске, один как есть в Курбатовке представляет советскую власть. И что с нами он отдыха не ведает. Я считаю — только горло у него должно уставать. Дела настоящего мы от него не видим пока что, а суеты-колготы — сверх всякой меры.

Однако постой, сегодня он мне как раз нужен. Спрошу-ка у него насчет Григория Казимировича, моего квартиранта.

— Лицо из областного центра, — сказал Афонин важно, — проверять нас.

— Что же проверять?

— Мало ли, вообще. Как мы тут дышим.

Сам приосанился и грудь свою куриную выпятил. И от этого не добьешься толку! Словно сговорился с Мелешко.

— Обыкновенно дышим, воздухом, — сказал я и отвернулся.

А он опять заорал:

— Шевелись, девчата! Ну, красавицы, ходу! Не допускайте простоя транспорта. Раз, два, взяли!

— Потаскал бы сам, — ответили ему с карбаса.

— Да он, Лиза, слабосильный.

— Сохнет! Через тебя, Дуська!

Лиза Гуляева оттолкнулась веслом от сваи, и карбас отплыл.

Вот она, наша гребная команда! Восемь на веслах, девятая на руле. Девки, женки молодые, — одна к одной, загляденье! Недаром пассажиры с парохода глаз не спускают с них, любуются нашей молодежной бригадой. А что, пожалуй, по всему побережью поискать таких! Да и в Чернолесске вряд ли отыщутся под стать. Другой бы на месте Алешки, поумнее, разве отстал бы от Лизы или от Шуры, заведующей нашей! Да ни за что!

Гляди в оба! Вот катится с моря вал. Тут он еще выше вздымает свой гребень, а под ним мелко. Тут пути для нас нет… Где крупнее волна, где меньше пены и брызг — туда и держит наш карбас.

Вал позади. Теперь море качает нас, одна волна передает другой. Вон и пароход обозначается в тумане. Уже можно прочитать надпись на борту: «Колгуев».

Посудина старая, ветеран прибрежья. Это его я высматривал, будучи мальчишкой, с крыши. Бывало, посинеешь от холода, а сидишь, хочется ведь первому крикнуть на всю улицу: «„Колгуев“! „Колгуев“!». Сколько раз я на нем был — не сосчитать. Был и пассажиром, был гостем в буфете. В Курбатовке ведь нет ни чайной, ни столовой, так как же не съездить на «Колгуев», коли есть лишние деньги. Во время войны «Колгуев» вез меня раненого, и фашистская бомба чуть не добила меня тут, не знаю, каким чудом я спасся. Всё, всё на пароходе знакомо, как в своем доме: вмятина на борту, заплатка на палубе, где осколок ударил, медная дощечка, приделанная к надстройке. На дощечке написано, что судно построено в 1898 году в Гамбурге. И вместо буквы «б» — мягкий знак. Видно, в те времена за границей никто не знал по-русски.

Только я взобрался по штормтрапу на борт, как передо мной, нежданно-негаданно, сам товарищ Гуляев, собственной персоной.

Вот так раз! Значит, он здесь! И не мог сойти с карбаса на берег навестить мать!

Да тот ли это Васька Гуляев, который, бывало, рядом со мной торчал на крыше, встречал «Колгуева»? С которым мы вместе ловили камбалу на ярус?[2] Которого я в школе отстегал ремнем? Васька Гуляев, что, бывало, ходил за мной по пятам и слушал как старшего?

Тот самый. Ничуть не изменился за последние два года. Такой же плотный, щекастый и одет так же — во всё серое. И на голове серая шляпа. Облокотившись на поручни, держит у глаз фотоаппарат, хочет, по всей видимости, заснять нашу деревню.

— Данная деревня, Вась… Василий Поликарпович, — сказал я подходя, — есть Курбатовка.

— Ничего не выйдет. Туман проклятый, — отозвался он и опустил аппарат. — А, Пропеллер! Здоро́во!

В школе меня так прозвали — Пропеллер. Васька и пустил кличку, даром что меньше меня. Он, между прочим, любил про самолеты читать, всех знаменитых летчиков наизусть знал.

— Здравствуй и ты, — говорю, и подал ему сверток.

— Что это? — спрашивает.

— Ознакомься.

— В чем дело? — воскликнул он, развернув. — Я же просил…

— Возвращает она, — сказал я. — Требует, чтобы ты пожаловал лично.

Тем временем нас обступили пассажиры. Ваське, должно быть, сделалось неловко. Он стоял, перекладывая коробку из одной руки в другую, и конфеты внутри гремели.

— Ох, мамаша! — усмехнулся он. — Курьез, ей-богу! Непременно сейчас я ей нужен! А я не в состоянии.

— Отлично можно успеть, — сказал я. — Выгрузки тут до обеда хватит.

Он поглядел на меня, потом на море, как будто готов был согласиться. Но вдруг мотнул головой вбок, как прежде, в детстве, когда он не хотел слушать и напрашивался на ремень.

— Нет, тут со мной люди, понятно? Едем в Ненецкое устье, знамя вручать. Мамаше скажи — я к ней обратным рейсом. Как она, здорова?

— Здорова, — говорю. — Спасибо.

— Дом-то держится? Ремонтировать пора, наверное.

— Дом еще хороший. Счастливо доехать, — сказал я и повернулся.

— Постой! А коробку?

— Нет, — ответил я. — Не возьму. Ты уж сам отдашь ей, когда приедешь.

И с этими словами я ушел.

3

Дома поел ухи и отправился с почтой на выселки. Они от деревни километров шесть, на той стороне реки. Оттуда, налегке, с пустой сумкой завернул в правление.

Тут у нас по вечерам вроде клуба. Савва, председатель наш, сидит в своем кресле и чистит трубку, а на лавках, на сундуке с деньгами располагаются старики.

Разговор шел о Гуляеве. Ведь вот досадно: новость-то моя, а всё-таки кто-то уже принес ее сюда. Всегда так! Обгоняют меня мои новости, я шагом иду с сумкой, а они по деревне бегом несутся. Правда, я, пожалуй, сам виноват. Мне бы донести новость до правления, не рассыпав, а я не вытерплю, да нет-нет кому-нибудь и расскажу по пути.

В клубе у Саввы все уже знали — Гуляев скоро приедет к нам, на свидание с мамашей. Сошлись все на одном — надо его пристыдить. Я вызвался это сделать. Савва поцарапал гвоздем в трубке, подумал и сказал:

— А бабка Парасковья на что? Она сама возьмет его в оборот.

— Ухватом огреет, — захихикал Кузьмич — маленький, румяный, с бородкой на́косо.

Затем оказалось — Мелешко прислал не кто иной, как Гуляев, обследовать нас.

— Ну вот, наконец-то ясно! — не вытерпел я. — А то я, работник связи, и не имею представления, что за человек у меня на квартире встал.

— Тебе известия не на язык класть полагается, а в сумку, — ехидно вставил Кузьмич.

— Отцепись, — отвечаю. — Обследование, значит?

— А ты думал? — отозвался Савва. — Потому и не хотел Гуляев к нам ехать.

Правда, слыхал я, — в области нами недовольны. Началось из-за молочной фермы. Спустили нам план на восемьдесят коров, а где же нам этакое стадо содержать! Рук же не хватает! Основное наше орудие — не подойник, а сеть рыбацкая, верно? Прежде чем планы составлять, надо было с нами посоветоваться. Ну, мы и остались при пятидесяти коровах. Кланяться каждой бумажке мы не намерены.

Нет!

А Мелешко, стало быть, погнушался мной. Ниже себя считает довериться мне, почтальону простому, — бумажная душа!

Велик ли толк от его обследования, коли он от народа прячется!

Так я и сказал старикам, но Савва остановил меня:

— Погоди, Евграф, больно ты ершист. Эх, старцы! Тяжело нам оправдываться!

И он поднял со стола синий пакет со штемпелем Москвы.

Знакомый пакет. Я заметил его еще утром, когда принимал почту.

— Опять из треста абразивов, — сказал Савва. — А мы ни мычим, ни телимся. Из Москвы запросы, из области…

— Насчет пещуры? — спросил я.

Все только поглядели на меня, но ничего не ответили, как будто должно быть понятно само собой.

— Эх! — сказал я. — Дернуло кого-то в газету бухнуть.

— Тем лучше, печать подтянуться заставит, — молвил Кузьмич со своей всегдашней усмешкой. — И рыбу давай, и камень давай! Поворачивайся!

— Это еще не большая беда, старцы, что бухнули, — сказал Савва. — Думайте, думайте, как с пещурой быть. Миллионное дело! Миллионное, старцы. Сами не возьмем, соседи примутся.

— Нет, нет, ишь чего! — загалдели старики. — Самим надо, Савва.

— Думайте, думайте, старцы, — повторил Савва.

Да, задача не простая. Действительно, точильный камень в нашей местности имеется. Это испокон веков известно. В Зимних горах, километрах в пятидесяти от нас, его сколько угодно. Еще деды наши подбирали обломки у моря да в ущелье у Гагачьей реки и точили топоры, косы, долота. В большом масштабе пещура — так у нас называется этот камень — не добывалась. А теперь ее нужно много. Мы хоть и на краю России живем, а из газет и через радио знаем, какое строительство идет на Севере. Топоров немало звенит в лесу! Сейчас еще тот звон до нас не доносится, но скоро, надо полагать, просеки проложат и к нам. Конечно, чтобы точить такое множество топоров да пилы на лесопилках и прочий инструмент — пещуры требуется тонны и тонны.

Это всё понятно. Наш колхоз с великой радостью взялся бы ломать камень и поставлять его в город — были бы люди.

— Не знаю, старцы, не знаю, — сказал Савва, положил трубку и сплел свои длинные пальцы, — где народу взять на такое дело? Худо, старцы.

— Саввушка, — подал я голос. — Отыскать бы место, где Куликов камень брал.

— О чем и забота, — кивнул Савва.

— Ищи, — ехидно вставил Кузьмич. — Ты с сумкой ходишь, вот по дороге и поискал бы.

Ох, Кузьмич! Всегда он суется. Будто не знает, каково искать завод. Куликов — то был односельчанин наш, человек грамотный, до войны состоял в обществе краеведов. Какие травы у нас, звери, камни — до всего ему было дело. В городе, в музее висит клык мамонта, а под ним подпись — обнаружен, мол, сей драгоценный клык Николаем Куликовым близ деревни Курбатовки. Может, сто тысяч людей этот клык видели и подпись читали. Так вот, Николай ломал пещуру и, мало того, приноровился обрабатывать ее, делать точильные круги, бруски, словом, какие угодно изделия, да не вручную, а механическим способом. Было это давно, еще до колхозов. После он уехал с нашего побережья и с тех пор не показывался. Слышно, убит он на войне, и, стало быть, секрет пропал. Куда как был бы он нужен сейчас! Завод без Куликова заглох, — ведь тогда на камень сильного спроса не было. Теперь туда даже дороги никто не знает. А места там, в Зимних горах, опасные, глина ползет, наобум не суйся.

Конечно, искать надо. Так ведь туда впору целую ватагу снаряжать, в глушь такую. А людей где взять? Савва прав — нет у нас лишних людей.

Так я размышлял, а старики между тем гадали — как пробраться к заводу и осталось ли от него что-нибудь за столько-то лет.

— Старцы, — сказал я, — Арсений Куликов не укажет?

Арсений приходился Николаю двоюродным братом и на заводе, правда, не работал, но бывал там.

— Толковали с ним, — ответил Савва. — Не может он идти. Стар.

— А на тоне, семгу ловить, не стар? — молвил Кузьмич.

Тут я рассердился.

— Да что ты, Кузьмич, — говорю, — как муха кусачая! К чему твои смешки? По-твоему, Арсений не хочет показать, что ли?

А Кузьмич на это:

— А бог его знает, что у него на уме.

— Тьфу! — говорю.

— Ты потише, Евграф, — остановил меня Савва, видя, что я на Кузьмича взъелся и вот-вот произойдет шум.

Я помолчал, чтобы успокоиться, и сказал:

— Жаль мне Арсения, старцы. Всех собак вешают на него. Снасть море унесло — тоже он в ответе…

— Море, а может, и не море, — вставил Кузьмич.

— Полно тебе, — сказал я. — Арсений рыбак честный. Сети море поглотило, и нечего тень наводить на невинного.

Тут мы опять друг на друга оскалились. И клуб наш зашумел. Одни Кузьмича поддерживают, другие меня, словом, из-за Кузьмича получилось несогласие.

К я, конечно, не отступаюсь. Нет! Вряд ли кто у нас лучше меня знает Арсения. Стало быть, кому и заступиться за него! Честный он человек, это я голову на отсечение кладу, а невезучий какой-то, вот в чем беда. Не ленивый, нет! Работу всякую может. До войны в сельпо служил, при нем растрату учинили. Он только тем и виноват, что недосмотрел, но однако же пришлось с должностью распрощаться. А на войне к немцам в плен угодил. Да и много с ним случалось всякого. Говорят, коли есть где яма, туда непременно не кто иной, Куликов Арсений завалится. А отчего? Я и сам гадаю. Есть у него недоглядка какая-то, ребячья доверчивость ко всем — через это и страдает.

Положиться на такого человека, как он, не легко, это я понимаю. Тем более в деле общественном. Но я-то его знаю, и мне жаль его, вот как жаль!

— Как хотите, старцы, — говорю, — а с Арсением надо еще побеседовать. Позовем его на правление. Мне как раз завтра на Поползуху идти, могу передать.

Рыбачьи тони у нас все имеют названия. Поползуха, где ловит Куликов, самая дальняя.

— С тони срывать человека не будем, — сказал Савва. — Вдруг развёдрится. Потеряем рыбу. Ты сам поговори с Арсением.

— Я всего-навсего почтальон, — заметил я. — Поавторитетнее кого-нибудь.

— Ничего, хорош, — возразил председатель. — Ты только лишнего много не городи, Евграф, а прямо приступай к сути. А то ведь у тебя под языком-то репей.

Так и решили.

Встревожился я из-за невеселых наших дел сильно. Домой пришел рано, уху разогревать не стал, съел две ложки холодной и лег.

4

Миллионное дело! Вспомнились мне эти слова Саввы и сон отогнали. В самом деле, почему не миллионное?

Миллионное!

Так значит, если мы в добавление к рыбе, к зверю морскому еще и пещуру осилим, — колхоз наш станет миллионером. И, значит, незачем будет завидовать соседям — и у нас всё будет, да еще и получше. К пароходу не на гребках — на моторках выезжать будем. У нас тут мотоциклы или автомобили легковые не к месту — дорог-то по суше почти нет, ехать некуда. А вот моторное судно — первая необходимость. Потом надо будет клуб починить, ясли устроить. А электричество тогда уж непременно будет. Протянул руку, чик — и светло в избе.

Тут рука моя сама вылезла из-под одеяла и ткнулась в стену. Эх, вместо выключателя — голое дерево да пакля из паза торчит.

Пригласим в Курбатовку самых что ни есть лучших специалистов. Надо же, наконец, выбрать место для плотины на Заманихе.

Зина с ног сбилась. «Как, — говорит, — ни прикидывай — воды в Заманихе мало».

Тут я стал думать о Зине — квартирантке своей. Должно быть, спит. Устала, находилась за день в своих резиновых сапогах. Велики они ей, и шагает она — ну, словно девочка маленькая, надевшая шутки ради сапоги взрослого.

Трудно ей у нас. Реку измеряет, высчитывает скорость течения, на план всё заносит. Сколько тетрадок цифрами исписала!

Похоже, верно говорят — воды мало. Не первый раз изучают нашу речку. Так, может, силу прилива оседлать сумеем. Читал я…

И как не пожалели, загнали девчонку в такую глушь одну! Тоже и с дровами мается моя квартирантка. Надо бы сделать уважение, колотые дрова молодой специалистке доставить. Всё рук не хватает. Привезли ей бревно в три обхвата, сбросили, управляйся как умеешь! Я уж ей свои дрова подкидываю, так она не берет. Чуть не плачет, а тяпает тяжелым колуном, отламывает от бревна по кусочку.

Как-нибудь я найду напарника, распилю ей этот чурбан и наколю поленьев.

Савва говорит — непременно надо замуж ее выдать, за нашего, за курбатовского. Закрепить тут. Будет она у нас директором гидростанции, а муж помощником, вот славно! Но женихов у нас для Зины нет, мордой не вышли для такой невесты.

Афонин примазывался, да нет, и тут не клюнуло. Не любят его девки. Он и к Дусе Прохватиловой подкатился было, но и та дала ему от ворот поворот. С тех пор он еще пуще гребчихам досаждает.

В прошлом месяце Зине артист понравился, гипнотизер. В клубе у нас выступал. Боялся я, как бы чего дурного не вышло, да, слава богу, гипнотизер вскорости уехал.

Теперь за Зиной ухаживает Клюйков, наш радист. Мальчик скромный, молоденький — одногодки они с Зиной. Вечером зайдет за ней, и вот гуляют они взад и вперед по мосткам и молчат, потому очень стеснительный мальчик.

От кого ее надо беречь, так это от Алешки-матроса, если явится.

Уж теперь-то мы женим его! На Шуре или на Лизе.

…Когда лежишь в темноте, думы приходят разные, вперемежку печальные и веселые.

Савва, между прочим, любит сватать. Есть у него такая слабость. Меня и то как-то грозил женить. «И как тебе, — говорит, — Евграф, холодная уха не надоела!»

Постоялец, Мелешко этот, тоже заметил. Подивился на меня, что я уху не разогрел, и спросил, почему я не заведу хозяйку. А я ответил, что молочная уха и так годится. Она даже вкуснее — остывшая.

Нет, хозяйки пока не предвидится.

Тихо в доме. Иногда на чердаке, под крышей, защебечут ласточки. Да ветер с севера, с моря, вдруг разбежится и ударит в стену, а сухие бревна отзовутся стариковским скрипом. Зина, верно, второй сон видит, из комнаты Мелешко тоже ничего не слышно.

Потом опять вспомнил Алешку и его письмо. Хоть и решил я его отложить, а на душе всё-таки неспокойно. По правилам что полагается? Отослать обратно! Выходит, я нарушил… И тут па́ло мне — ведь Алешке надо ответить. Очень просто! Так и так, мол, письмо твое получено, распечатать его пока некому, но скоро адресат будет. Миллионное дело мы из своих рук не выпустим, приезжай! Приезжай! Про вдов, конечно, ни слова не напишу. Приезжай, и точка!

Правда, не только у меня, но, пожалуй, нигде не было случая, чтобы почтальон сам отвечал на письма. Ну да ведь на свете всякие чудеса бывают.

Наконец я уснул.

Мне привиделась гиря. Огромная, вся рыжая от ржавчины, вроде той, что валяется у меня на задворках, только гораздо больше. Будто она в доме, и доски под ней трещат и проламываются. Я очнулся. Кто-то поднимался по лестнице.

Кто же это? Неужели к Зине? Надо посмотреть. Но нет, гость, оказывается, не к Зине. К Мелешко! И я приподнялся.

Я не подслушивал. Нет у меня такого обыкновения. Но дом дряхлый, перекрытие в углу прохудилось. Звуки оттуда, сверху, хочешь не хочешь, а проникают и доходят до моих ушей.

Афонин!

Ну да — он! Хоть и старается он спрятать свой голосище, но напрасно. Не может он говорить шепотом. Горло у него устроено так, что вместо шепота получается совсем другое. Будто собака скулит.

Ночью пришел, тайком. А горло его выдало. Зачем он там? С чем пожаловал к Мелешко?

Тотчас мне представилась нескладная фигура Афонина, расстегнутый китель. Вспомнил я, как он бегал, вихлял у пристани, и мне, как тогда, стало смешно.

Только его и ждали! Ввалился ночью, мешает человеку спать, городит какую-нибудь несусветицу.

Чу, кто-то из двоих наверху, скорее всего Мелешко, прошагал по комнате, отодвинул стул, зашуршал бумагами в углу, и я услышал ясно:

— Обвинение безусловно серьезное.

Это сказал Мелешко. А дошли до меня его слова потому, что как раз в том месте в углу дыра.

Потом заскулил Афонин, и я не мог понять ничего. Нет, не подслушивал я! И всё-таки досада взяла — эх, подтолкнуть бы Афонина к углу! Однако голосище свой он не всегда сдерживал.

— Я сигнализировал насчет этого, — сказал Афонин.

Ишь ты! Всё свое «я» выпячивает. Я посмеивался про себя над Афониным и рисовал себе, как надоела Мелешко его нудная болтовня. Но через минуту охота шутить у меня пропала.

Афонин, должно быть, встал ближе к углу, и я понял, о чем он ведет речь. О том, что у нас в колхозе якобы есть темные элементы. Что Савва их не видит или не желает видеть, а они этим пользуются и разрушают наше хозяйство. Из-за них мы и пещуру не даем. И тут Афонин назвал Куликова. Возможно, не только его, но эту фамилию я хорошо расслышал, Афонин произнес ее два раза и потом что-то долго говорил тихо, постукивая о пол каблуком.

— Это ваше предположение, — громко сказал Мелешко, — на чем оно построено?

Опять Афонин заговорил.

— Савва не может обеспечить, — вдруг донеслось до меня. — Безрукость и бесхозяйственность…

Затем, немного погодя:

— Гуляев вправит им мозги…

И еще:

— На Куликова вы обратите внимание. Он не случайно…

Скулящий голос Афонина сочился сквозь потолок, через все его щели, лез в уши. И до того мне сделалось тошно, что я вскочил, надел ватник и вышел на воздух.

Ну, что ты там плетешь, про Куликова? Что — не случайно? Повторились в уме слова Кузьмича насчет Куликова — «не хочет». Не хочет показать дорогу к заводу? Глупости это, глупости! Ложь! Вот с чьего голоса Кузьмич поет!

Тут еще сети. Сети с Куликова спрашивают. На беднягу все шишки валятся…

Ветер освежил меня. Может, мне всё приснилось, так же, как гиря, проломившая пол. Уж очень несерьезно всё! Не ожидал я, что он так себя покажет, Афонин, суматошный, нелепый мужик. Мы смеялись над ним, а он вот, оказывается, каков! Нет, теперь не до смеха! Такую грязь принести в мой дом. Есть же люди! И что ему надо, какая корысть ему чернить честных людей!

Но, может, я слеп как крот и даже старого своего соседа Арсения Куликова толком не знаю?

Нет!

Правда — она не боится белого дня. Ее за пазухой, тайком, носить не нужно. А он как вор прокрался. Он выйдет, и я скажу ему. Хотя он не ко мне приходил, всё равно, я хозяин здесь. В моем доме должно быть чисто. Пусть забудет дорогу сюда.

Словом, я много хотел сказать ему. Складывая свою речь, я и не заметил, как он вышел.

Я догнал его на мостках.

— Постой, — сказал я, взяв его за локоть. — Ты зачем про Куликова? Врешь ведь подло.

Афонин вздрогнул и вырвался.

— Ты, почтальон! — заговорил он. — За дверью стоял? А тебе-то что надо? И ты туда же? Одна шайка-лейка? Ладно, приедет Гуляев… Расчехвостит вас…

Пока я собирался ответить, он завернул за угол палисадника и исчез.

5

Да, я так и не успел ответить ему.

Слова, которые я приготовил, остались при мне. К ним прибавились еще новые. Возвращаясь домой, я пробирал Афонина без пощады, только про себя. Даже не смутился, наглец! Ведь я, как вора, поймал его, накрыл его ночные козни, а ему — хоть бы что!

Бывают же люди!

Хотел я пойти к Мелешко, выложить всё ему, но не решился. Тоже скажет, что я подслушивал. И еще, может, что я всего-навсего почтальон и лезу куда не просят.

Вот кто мне нужен, так это Савва. Сейчас же нужен. Но не поднимать же его с постели!

Пришлось разговор с Саввой отложить на утро. Однако он встал раньше меня. А Савву если дома не застанешь спозаранку, ну, тогда запасайся терпением, бегай, ищи его по всей Курбатовке. Побывал я и в правлении, и на пристани, и на рыбозаводе, — не нашел нигде.

Нет, этак ног не хватит. Да и некогда, пора отправляться на тони.

И вот я снова шагаю с сумкой. Ветер свистит, заносит песком кладбище. А за кладбищем, за крестами, сразу море.

Здесь, по краю суши, идти легче. Песок плотный, гладкий, как панель в городе. Море не дает ему просохнуть, два раза в сутки накатывается на берег, заливает до самого пригорка с крестами.

Идти хорошо, нежарко. Чистые, прозрачные ручейки текут из леса, да так бойко шумят, так спешат, словно море только их и ждет, только и недостает ему этих капель воды. Перескочишь через ручей, потом, глядишь, надо шагать, а то и перелезать через бревна, позабытые приливом. Бог весть где оторвались они от плота, — море и взяло их. Носило, отмывало, по кусочку очищало от коры и здесь вернуло земле.. Много и другого приносит прилив. Ноги вязнут в водорослях, запутавшихся, как трос у неумелого корабельщика, а то уходят вдруг в мягкую пену. Она лежит на песке ровно талый снег, ветер дует на нее, раскидывает по берегу хлопья.

Слева лес, справа море, и ни души кругом. Слышно только, как ступают по упругому песку мои подошвы да как ведут между собой беседу деревья да морские волны. Сегодня ветер с севера, море шумит громко, — и лесу трудно с ним спорить.

Бывает, на берег выходит из леса медведь. Сейчас он сытый, человека не тронет.

Сосны качаются, а шума не слышно, — у моря голос погромче…

Под шум моря мы родились и выросли. Люблю я слушать море. Всегда оно помогает моим мыслям и словно объясняет мне всё, что тревожит меня, смывает прочь всякий мусор и наталкивает на главное.

В мыслях у меня еще был Афонин, а тут, на берегу моря, я вдруг сказал себе:

«Не стоит он того, чтобы долго о нем думать. Ничтожный он человечишко, вот вроде той щепки, что болтается в за́води. Мечется она, толчется, а всё на одном месте: суша ее не берет, да и морю она не нужна.

Может, тот же Арсений утрет ему нос. Еще как! Услышит, какую напраслину на него возводят, соберется с силами и поведет нас в Зимние горы. Ничего удивительного.

Так или иначе, пещуру осилим. Быть не может, чтобы миллионы от нас ускользнули!»

Так сказал я себе, и на душе стало легче. Быстрее задвигались ноги. Вот и первая тоня. В хорошую погоду я застал бы рыбаков в лодке, выбирающих сеть, или на берегу, за разборкой и разделкой добычи. Сейчас промысла нет. Семга к берегу не идет, держится на глубине. Рыбаки, верно, в избушке, чинят снасть либо спят.

— Эй! — кричу я. — Почта! Почта!

Избушка в расщелине стоит, точно спряталась от ветра. Оттуда сбегает ко мне мальчуган в белой рубашке, принимает письма и газеты.

— Пиджак бы надел, — говорю, — простынешь.

Следующая тоня — Морозовка, в получасе ходьбы, потом через два часа Гусиная, а там Тимошкина, Лешачиха, Заручье. До Поползухи, где хозяином Арсений, добрался я вечером.

Над самым обрывом стоит его избушка. Деревья, сбегающие по откосу, хотят увлечь ее с собой, столкнуть, а она упирается, робко поглядывает на море двумя маленькими окошечками. Откос тут глинистый, Поползуху давно пора передвинуть на другое место. Сделали бы и нынче, да всё не хватает рук.

У крыльца, над столом для разделки рыбы, — седая голова Арсения. Он бросил молоток, подбежал, обнял меня, повел в дом.

— Ну, хохолок, — сказал я, — как живешь?

Когда-то волосы его были рыжеватые и топорщились, как петушиный хохол, а теперь он весь выцвел. Глаза были голубые, а сейчас водянистые и словно слезятся.

— Плохо, — отвечает. — Радио испортилось. На прошлой неделе, в среду, нет — в четверг, начали передавать об Антарктике — и на́ тебе вот! Замолчало. В поселке Мирном, знаешь, шестьдесят четыре градуса мороза! И больше ничего не успело сказать, оборвалось что-то внутри.

Я положил на лавку газеты и спросил:

— А сам починить не можешь?

— Евграфушка, милый! Катушку надо перематывать! Я слепой как крот.

Золотой старик! Всё-то он умеет, одряхлел только. А хозяйство на тони ведет аккуратно. В избе культурно. Койка под чистым полотняным пологом, от комарья, в углу полочка, на ней вместо иконы будильник, стопка книг да лампа. С потолка свисает проволочный крюк, на него Арсений вешает котелок с ухой, чтобы не пачкать печной копотью стол. Койка пустая, на топчане тоже никого.

— Коротков где? — спросил я. — Письмо ему вот, из города.

— В деревню ушел. Не попадался тебе разве? Ох, не могу я с ним!

— Молчит всё?

— Пускай другого ученика дадут. Посуди сам, Евграфушка, радио немое, да еще и этот стоерос как воды в рот набрал. Голова лопается.

«Хорошо, что нет Короткова, — подумал я. — Как раз кстати. Наедине можно будет потолковать».

Однако помнил я, что у меня под языком репей, сдерживал себя, ждал удобного момента и терпеливо слушал Арсения, обрадовавшегося собеседнику.

— Ох, худо, худо без радио! — сетовал он. — Передача какая интересная была! Ловко там наши целый поселок сгрохали. А ветры там — на ногах не устоишь! У нас лютые ветры, а там еще пуще.

— Наивная же ты душа, Арсений, — не выдержал я. — Антарктики тебе только и не хватает!

Он заморгал и уставился на меня. Почуял, должно быть, скрытый смысл в моих словах. И тут мне уже ничего не оставалось, как выложить ему всё.

— Сидишь тут, — начал я, — не ведаешь, что Афонин про тебя плетет! Как имя твое треплет!

— Знаю, милый. Знаю. Злой он на меня, а за что? Ну чем я ему не по нраву?

— Плюнь, — сказал я. — Гром не из тучи, из навозной кучи. От тебя зависит заткнуть глотку Афонину.

Верно, он не понял, к чему я клоню.

— Нет уж, увольте. Дайте дожить тихо.

— Арсений, — сказал я, — ты сам постоять за себя должен. Не в Афонине дело. Одно к одному. Снасть, что в море на льдине унесло, три тысячи стоит.

— Всё равно, — сказал он, — повернешься — бьют и не повернешься — то же самое. Ну что я могу?

— Этак хуже бить будут, — молвил я в сердцах и потерял нить рассуждения. Арсений же вдруг замкнулся, морщины, игравшие на его лице, как пенка на молоке, застыли и словно врезались глубже.

— Обследование идет, Арсений, — строго проговорил я. — Мелешко приехал, товарищ из области. Афонин днем и ночью к нему бегает.

— А Савва что? — заговорил Арсений обиженно. — Савва не знает меня разве? Савва не знает — брал я когда чужое, губил общественное добро?

— Знает, Арсений, — сказал я. — Он меня и послал. Общество тебе верит, Арсений, ты не сомневайся. Я от Саввы, от всего правления к тебе. Первым делом ты должен написать объяснение насчет сетей, а я отнесу Мелешко.

Это я, положим, сказал ему по собственному почину. К слову пришлось.

— Вот тебе конверт и бумага, Арсений, пиши, — прибавил я.

Я подождал, пока он напишет, а потом завел речь о главном.

— Понатужился бы всё же, — начал я, — показал бы завод. С пещурой, понимаешь, вопрос не терпит, а дело миллионное…

Некоторое время он смотрел на свои ладони. Темные, жесткие — смола въелась.

— Арсений, — сказал я, — сам не пойдешь — другим дай напутствие.

Избушка тряслась от ветра, море шумело громче — надвигался прилив. Море подступало к нам, подхватывало плавник, клочки водорослей, сгустки пены, плескалось совсем близко, словно и его касался наш разговор.

— Вот что, Евграф, — молвил он, — коли веришь мне, я скажу. Нет туда дороги. Смотрел я.

— Ходил? Ходил, значит, в Зимние горы?

Он кивнул.

— А Савве сказал?

— Он не знает. Ему-то я согласия не дал идти, стар, говорю. Он с тем и ушел. А я дал мозгам движение. Погода, вишь, препятствует лову, дай оставлю тут Короткова, схожу, попробую, Евграф! С моря к заводу нельзя пройти, — разве если обсохнет после дождей. Реку завалило, нет по берегу пути, вовсе нет. Обвал. Река в Гусиное озеро течет. А через кручи, тебе самому понятно, как…

— Понятно. Гибель — через кручи идти.

— То-то и есть. А хоть ты и дойдешь до места, какой толк? Как ты вывезешь пещуру? Без реки-то.

— Эх, незадача! Надо же тому быть — лежат наши миллионы в таком проклятом месте, в Зимних горах! Арсений, — говорю, — неужели откажемся? Выход должен найтись.

У меня даже голос пресекся, — до того стало досадно.

— Сухой путь нужно найти.

— Бог с тобой, — испугался я. — В болоте завязнем.

Мы замолчали.

— Евграф, — сказал Арсений, — коли не веришь мне, сходи сам посмотри, завалило реку или нет.

— Ерунду ты болтаешь, Арсений, — ответил я твердо, — сущую ерунду. Даже слушать невозможно.

Мы поели ухи, выпили чаю и легли на топчан. Арсений заснул сразу, как младенец, мне даже смешно стало, до чего быстро он уснул. Щетинистую свою щеку на ладонь положил, — ну, чистое дитя!

Кроме нас в избе был будто еще третий. Не могу сказать, отчего мне так показалось. Наверно, оттого, что в другом углу белел полог от комаров, простыня, подтянутая бечевками с потолка, — ни дать ни взять лежит кто-то там, накрывшись простыней, и не спит, прислушивается к моему дыханию и думает.

Но там, конечно, никого не было. Какие комары в этакую стужу! Всех прибило.

За стеной море ворочалось. Прямо точно в стену бьет волна, — прилив идет.

Утром Арсений встал молчаливый, занятый какой-то мыслью. Я не спрашивал, — сам выложит.

— Евграф, — произнес он вдруг со вздохом, — и зачем я сказал тебе?

Я не понял.

— Ведь не поверят мне, что я был там, в горах. Не поверят. То отказывался, стар, вишь, а тут — реку заволокло, дороги нет. Не поверят мне, Евграф, Афонин особенно…

— Опять ты чепуху городишь, Арсений, — сказал я.

— Нет, ты погоди. А коли я недоглядел чего? Ведь едва добрел. Не те годы-то.

Очень мне стало жаль его, но я сказал строго:

— Ну, главное-то ты видел? Завалило реку?

— Завалило. Так ведь не поверят мне… Раз вором считают, так что уж… Не поверят, — упрямо повторил он и поник.

Локоть он поставил в лужицу пролитого чая и не отдернул.

«А он прав, — подумал я. — Афонин первый подымет крик — нельзя, мол, полагаться на старика, надо проверить… И Кузьмич подхватит. А Савва не сумеет их унять, мягок очень. Цыкнул бы на них…»

— Евграф, я тебе нарисую, где я ходил. У тебя ноги крепкие. А? Пойдешь, посмотришь.

— Обожди, — перебил я. — Во-первых, я еще не иду.

— Пойдешь, Евграф, — ответил он. — Вижу, тебе самому охота пойти. А про меня молчи, будто я и не был там вовсе. А? Ладно?

— Ладно, — сказал я. — Пускай так.

И тут же я рассердился на себя. Вот он — репей-то под языком. Не пойму, как вырвалось у меня! Да какое право я имею смолчать, раз меня Савва послал? Я поглядел на полог от комарья, словно и впрямь там лежал кто-то и слушал.

— Вот и хорошо, милый, выручишь, — обрадовался Арсений и поцеловал меня.

Ну как я теперь возьму свои слова назад! И я обещал ему, дал честное слово, что не скажу никому.

На прощание он нарисовал мне план своего похода, по памяти, чернильным карандашом, на листке, выдранном из школьной тетради.

6

Утром я надел сумку, поблагодарил за хлеб-соль и вышел.

Почту я ро́здал, остались только газеты да журнал «Знание — сила» для Самохвалова, нашего смолокура. Сумка легкая, зато дорога впереди длинная, безлюдная — сперва берегом, а потом лесом.

Впрочем, сегодня она покажется короче. Есть над чем поразмыслить.

Нет, Арсения мы в обиду не дадим.

Не впервой мне таскать заодно с почтой чужие заботы и тайны. Иной раз, по просьбе малограмотной старушки, прочтешь письмо вслух, а то и ответ напишешь, да тут же и положишь к себе в сумку. К примеру, бабка Татьяна, мать костромича Савельева. У нее сыновья и дочери по всему Советскому Союзу раскиданы: на Урале есть, на Кавказе, на Ангаре и в Москве даже. Так мы с ней читать письма прочь из дома выходили, во двор. Каждый ее к себе тянет, внуков нянчить, а она по доброте всем обещала приехать — ну и заварила кашу. Уж полгода здесь гостит, у сына, женатого на нашей курбатовской, а остальные дети, слышь, обижаются! Как им написать! Всегда бабка Татьяна со мной советуется. Не знает она, ехать ли ей отсюда, а если ехать, то в какую сторону.

Она, видишь, считает, коли я почтальон, значит должен ей всё объяснить по географии, где какой климат, какие люди, ну и насчет снабжения продуктами тоже.

Вот и Арсений доверился мне. Он может быть спокоен, тайну я не выдам, раз обещал. А письмо с объяснением насчет сетей я передам Мелешко, не задержу ни на минуту. На правах срочной корреспонденции.

Говоришь: «Сходи сам, если мне нет веры». Эх, Арсений, Арсений!

Я-то верю. А проверить, сам признаешь, надо. Теперь уж мне выпало идти, иначе некому. Сам на себя всё взял. Речного пути нет, так должен быть путь по суше. В чем и загвоздка! Хоть я тут и родился и вырос, а сомнение у меня большое — как туда добираться по суше. Болота же!

Вдруг за поворотом берега — буксирный пароход. Стоит на взбаламученной желтой воде совсем близко от суши, а на песке, на обломке плавника сидят трое. Что за публика? С какой целью? Буксир, наверное, прибыл из Чернолесска. Средней силы, обшарпанный, с желтой надстройкой и черной трубой, обведенной белой полоской, он лучше всего, пожалуй, годится вести плоты на реке или в прибрежной зоне. Для дальнего рейса он слабоват.

Я ускорил шаг. Буксир между тем засвистел и двинулся навстречу мне. Вскоре я прочел название над колесом: «Подснежник». Ветер трепал белье, развешанное на корме. А там, где стоял пароход, колыхался на волнах крошечный голубой катерок.

Никак плотовщики приехали, плавник собирать! Я подошел ближе и поздоровался. Приезжие ответили мне, и одного из них я узнал.

— Матрос! — крикнул я. — Алешка!

Он встал. Темные волосы его выбивались из-под фуражки. Он, Алешка, конечно он!

— Здравствуйте, дядя Евграф, — сказал он, потоптавшись, и протянул мне руку.

— Ей-богу, он! — кричу. — Чудеса! Я уж ответ тебе на твое письмо припас, а ты сам явился. Легок на помине, как сноп с овина.

— Прислали вот…

— А я уж подумал — сбежал ты со сплава, матрос. С чего, мыслю, камень понадобился… Попался ты! Проси пощады.

И я опять сгреб его и хотел напомнить про вдов. Письма его я больше не касался — видимо, было неудовольствие у него на работе и прошло. И нечего поминать это, тем более при его товарищах. Но, к моему удивлению, Алешка спросил:

— Давай, дядя Евграф. Что они мне пишут?

— Чудак, — говорю, — никаких разработок нет, и ответ от меня лично.

— Жаль, — говорит.

— Позволь, — говорю, — что ты в этом производстве понимаешь?

И вдруг я слышу:

— Дядя Евграф! Я же из каменотесов сам. У меня и отец и дед камень тесали. У нас вся деревня в Ярославской области, под Угличем, — каменотесы.

— Забирайте его, — подал голос один из сплавщиков, черноусый. — Забирайте да жените. Шалит много.

— Правильно! — кричу. — Правильно! Савва тебя не выпустит. Тебе которая больше нравится — Лиза Гуляева или Шура, заведующая наша?

Сказал я это и опять засмеялся, не хватало мне еще сватовством заниматься! Вот он — репей-то — под языком!

Алешка молчал. Ветер теребил его вихры.

— Шабаш! — молвил черноусый плотовщик. — Накиньте на него аркан. Кончилась, Ленька, твоя свобода.

Тут я познакомился с остальными двумя. Действительно, все из Чернолесска, от Северолеса, за плавником.

— А катеришко у вас ерундовый, — сказал я. — Не по здешней волне. Ну, прощайте, будь здоров, Алешка. Смотри, на свадьбу не забудь позвать!

Вот новость, Алешка вернулся! Большая новость, особенно для его вдов.

Вода убывает, море откатывается, открывает мне гладкую, чисто умытую дорогу. Упругий песок гудит и чуть не выталкивает ногу.

Потом лес принимает меня под свой кров.

Где-то здесь, в этих местах, есть будто бы Зосимова деревня. Основал ее святой Зосима. Живут там по справедливости, нет ни злобы, ни зависти, ни ссор. Туда путь только тот найдет, у кого душа чистая. Сказка, конечно! У нас в Курбатовке как завидят над лесом дымок, так говорят: в Зосимовой деревне печи затопили.

Глубже всех проник в глухомань Самохвалов, наш смолокур. Почти до самого Варегова болота прорубил он просеку.

У просеки этой я присел на опушке — передохнуть и пожевать хлеба с семгой. Потом обмахнул веткой пыль с сапог, ополоснул лицо водой из ключа. Так-то приличнее.

Здесь Самохвалов рубил лес лет шесть или семь тому назад, пни успели высохнуть, посереть. Кое-где они совсем исчезли в молодой поросли.

Тучи вдруг разорвались, выглянуло солнце, и сразу всё переменилось. На маленьких елочках, на кустах малины заиграли паутинки. Серые пни сделались чисто серебряные. Березы, даже самые дальние, за домом Самохвалова, забелели резко, теперь их все, сколько есть по опушке, можно пересчитать. А дом смолокура — на самой середине широкой просеки, сложенный из толстых бревен, необшитый, без наличников на окнах, — тоже весь серебряный.

Чу, дверь стукнула! И вон платок клетчатый над елочками плывет.

Плывет он над ельником, над пеньками, а мне вдруг вспомнилось, какие Анна прежде платки повязывала. Огнем горели! А в ушах сережки, — Самохвалов из заграничного рейса привез, молодую жену украсил. Звенели те сережки! Бывало, как зазвенит, стрельнет раскосыми глазами. Верно, ненецкая кровь в роду у нее была.

Теперь платок у тебя, Анна, простой, смирного цвета, бабий. Лет-то сколько прошло? Двадцать пять, или нет, двадцать шесть лет минуло с того дня, как она к моей жизни прикоснулась. Помню, Самохвалов привез ее из Ненецкого устья.

Бравый был парень Самохвалов тогда. Из-под козырька фуражки, украшенной якорем, вылезали кудри, точь-в-точь как у матроса Алешки. Плавал он на торговых судах, всё тело его разрисовано, на плечах и на груди сплетались змеи, а на руке, пониже локтя, парила птица и в клюве держала сердце, проткнутое стрелой.

Тогда моя Настасья была жива, и Анну я старался забыть. Да я видел ее редко. Я тоже плавал. На траулере в океане треску промышлял.

Анна подошла ближе, и солнце осветило ее теперь всю.

— Ты? Поздно ты сегодня!

— Замешкался, — сказал я, — на тоне у Куликова.

— Али с ним повадно?

— Дело у нас было, — ответил я.

Мы пошли рядом.

— Нету твоего? — спросил я.

— В деревне.

— Как рука у него?

— Так же, — сказала она.

Рука у Самохвалова висела плетью, когда он вернулся с фронта. Сейчас пальцы немного шевелятся. Фельдшерица наша впрыскивает ему новое лекарство, говорит, должно помочь. Но пока что работает Самохвалов одной левой.

— И долго ему лечиться? — спросил я.

— Кто его знает. Неизвестно.

— Ты не расстраивайся, — сказал я. — Незачем себя расстраивать.

— Жалко его, Евграфушка.

Мы сели на поляне, на нежарком припеке. Посреди поляны торчит старый черный пень. На нем нет следа пилы, — березу когда-то сломало бурей и она загнивает во мху, кора отстала и шуршит под головой, как набитая соломой подушка. А пень еще крепок. Нынче весной выросли на нем тоненькие побеги и оделись светло-зеленой листвой. И от корня побежали кверху опенки. В прошлый раз их было не больше полдюжины. Теперь эти грибы повзрослели, шляпки местами потрескались, ножки подогнулись. А маленьких стало больше, лезут они всё выше. Сейчас почтидо самой вершины добежала цепочка малышей в желтых шапочках.

— Грибов много будет, — сказала Анна. — Говорят, урожай на них — к войне.

— Глупости, — сказал я.

— Хорошо, коли глупости, — согласилась она. — На болоте, на валу они шибко родятся. Хоть возами вывози.

Насчет вала я слыхал и собирался расспросить Самохвалова подробнее.

— Интересно, — сказал я. — Что за вал? Куда он может привести? Неужели до самых Зимних гор?

— До самых.

— Надо бы проверить.

— Зачем тебе?

— Как зачем? — отозвался я и приподнялся на локте. — Там, в горах, Куликов пещуру ломал. С моря ходу нет теперь, так, следовательно, отсюда надо. Москва камень требует. Может, мы миллионерами станем.

— Дай бог. Вал сухой, песок и камни. Ровно кто нарочно насыпал. Николай ног не замочил нигде.

— И далеко он был?

— До гор немного не дошел. Утверждает — идти свободно. Вал, как мостовая. Да ты что? Тебе-то нечего — помоложе тебя есть.

— Еще вопрос, — сказал я.

— Ишь ты, проворный какой! А сапоги вон — каши запросят скоро. Не ходил бы ты.

— Да ты что!

— Не ходи, — повторила она.

— Ты кто, Анна? — шутливо возмутился я. — Жена мне, что командуешь?

Она, жуя стебелек, с грустным смешком промолвила:

— Жалко тебя, лешего. Мотаешься ты, мотаешься на старости лет…

7

Шагая в Курбатовку, я обдумывал, как улучить время и наведаться в Зимние горы. Вал через болото, открытый мужем Анны, тянул меня к себе и тянул, так бы и двинулся туда сразу, не откладывая.

Завтра нельзя — «Колгуев» придет. С северного конца, из Ненецкого устья, почта хоть и невелика, а всё же есть, и мне надо быть на службе.

А вот потом попрошу у Шуры — заведующей нашей — два выходных подряд.

Есть пословица — дурная голова ногам покоя не дает. Может, моя и дурная. И права Анна — сапоги у меня на ногах каши просят, потому что у меня и так маршрут немалый, а я нет-нет да и сверх того отломаю конец. Так ведь не для себя же, для общества. Хотя, если по правде, то и для себя. Точильный камень, вполне вероятно, даст Курбатовке миллионы дохода.

Миллионы! В пути времени достаточно, чтобы представить себе нашу будущую, разбогатевшую Курбатовку. Да, тогда уж зажжется у нас лампочка Ильича! Не в обиду Зине, пригласим целую экспедицию изыскателей, покажем нашу реку таким специалистам, которые, может, станцию на Днепре строили. Не эту реку, так другую приспособим. Клуб приведем в надлежащий вид. Сейчас в нем обстановки, можно сказать, никакой нет — захудалая изба.

Тогда о нашей Курбатовке никто плохого не скажет. Напротив. Как начнем ломать пещуру да пустим в ход производство точил, — Вася Клюйков, наш радист, сразу напишет заметку. Он уже посылал в газеты материал о нашем колхозе и, бывает, печатают его, но только в Чернолесской «Северной волне». Не доросли мы, чтобы о нас центральная печать заговорила. Вот начнем точила сдавать — тогда другое дело. Не грех будет на весь Советский Союз протрубить.

Что же, я стану сапоги свои беречь и стоять в стороне? Ни в коем случае.

Так рассуждая, возвращался я вечером в деревню. И первый, кого я увидел, был Мелешко, мой постоялец. Сперва я не узнал его. На поверхности воды болталось что-то круглое, похожее на буй, к которому привязывают суда, но телесного цвета. Оказалось, что Мелешко плавает животом кверху.

Вот уж охота пуще неволи! Холодно ведь! Чудны́е эти приезжие, все норовят купаться, словно у нас тут курорт.

За штабелем плавника, укрывшись от ветра, сидел на корточках Афонин и держал мохнатую простыню.

— Ступай и ты, — сказал я, подходя. — Труса празднуешь? На твоем месте я бы первый полез — воду греть для начальства.

Тут Мелешко выбрался на берег — неуклюжий, толстый, в черных трусах. Афонин вскочил, подбежал к нему и подал простыню.

— Застыли вы, — сказал я.

Он ответил, что студеная вода ему нипочем, — организм нуждается в закалке. Афонин прыгал вокруг Мелешко, растиравшего себе плечи и живот, глядел на его белую, точно морозом схваченную кожу, вздрагивал.

— Ты бы спину ему потер, — посоветовал я.

— Вот это правильно! — весело откликнулся Мелешко. — Ценное предложение. Спина, между прочим, наиболее чувствительная к холоду часть нашего тела.

Афонин бросил на меня взгляд исподлобья и принялся усердно тереть. Мелешко быстро раскраснелся.

— Спасибо. Жарко, — засмеялся он.

— Одеться помоги, — молвил я Афонину.

— Нет, я сам, — и, держась на одной ноге, Мелешко вдел волосатую ногу в штанину. — Купаться, товарищи, следует именно в холодной воде. Северные жители недооценивают это. Я солнцем не злоупотребляю, загаром не увлекаюсь, ибо от него страдает нервная система.

Мне показалось, он прочел нам это вслух из отрывного календаря, где помещают указания врачей, правила готовки пищи и вообще всякую всячину.

— Нам купаться некогда, — заметил я.

— Пустяки. Обычная отговорка. Пятнадцать минут в день всегда можно выделить…

Он не договорил и замолчал, — может быть, до него дошел смысл моих слов. Так и надо. Был бы я обследователь, присланный из области, не стал бы я время терять на прогулки да купания, и еще в компании с Афониным. Выбрал дружка-приятеля!

Я смотрел на них и старался узнать, жаловался на меня Афонин или нет.

— А вы мне нужны, товарищ Мелентьев, — сказал Мелешко, застегнув пиджак. — Хочу прибегнуть к вашему жизненному опыту. Точнее, к вашим познаниям о местной природе, несомненно богатым.

«Ну и говорит!» — подумал я. Невольно я поглядел, нет ли у него в руках календаря или бумажки с конспектом речи, какая бывает у докладчиков. Однако то, что я ему понадобился, меня обрадовало. Уж, конечно, познаний у меня побольше, чем у Афонина.

— Извольте, — сказал я.

— Зимой, в результате морозов, у берегов образуется лед, так называемый припай. Так ведь?

— Истинно, — кивнул я.

— Весной его отжимает от берега. Вопрос в том, насколько внезапно это может произойти?

Ах, вот оно что! Снасть его заботит, проклятая снасть, которую Арсений упустил в море. Зачем только хитрит Мелешко! Ладно, я тоже не простак — Куликова не назову и вида не покажу, что его судьба меня касается.

— От ветра зависит, — ответил я. — Иной раз и оглянуться не успеешь. И не хочешь, а прозеваешь.

— А если хочешь, то тем более, — вставил Афонин, шевеля посиневшими губами.

Ведь продрог, продрог как собака, а не уходит! Не обойдемся без него! Непременно ему надо влезть в наш разговор!

— Нечего языком молоть зря, — оборвал я его. — Куликов мужик честный, не вор, не барышник. У нас на что дед Силантий был мудрец, сколь часто он зверобоев выручал, выводил на берег, а и тот ошибался…

Сказал и умолк. Эх, черт, помянул таки Куликова! Вот он, репей-то, под языком!

Афонин нагнул голову — словно боднуть собрался — и шагнул к Мелешко, волоча по песку простыню.

— Вот вам, пожалуйста, — проговорил он. — Все они тут друг за дружку.

— А ты за кого? — вырвалось у меня.

— За порядок в колхозе.

— А я, что, за беспорядок? А? За беспорядок?

Ужасное зло взяло меня. Тут бы мне, при обследователе, выложить всё, что я думаю об Афонине, но с губ моих срывались какие-то случайные и бессвязные слова. Не знаю, чем бы кончилось у нас, если бы не вмешался Мелешко.

— Не шумите, товарищи. Я очень благодарен вам, — тут он обернулся ко мне. — Мне, вероятно, и впредь потребуется совет старожила. Тогда еще потревожу вас, если разрешите.

— Да я всегда…

— Разумеется, товарищ Мелентьев, — вежливо остановил он меня. — Ах, что вы наделали с простыней, разбойник вы этакий! Дайте сюда!

Это уже Афонину. Мелешко взял у него простыню и начал сбивать с мокрого ворса песок. Похоже, он весь погрузился в это занятие и обо всем прочем забыл.

— Хуже, когда людей пачкают, — промолвил я в сердцах. — Кстати, письмецо вам.

Отдал ему пакет от Арсения, козырнул и ушел.

Я не оглянулся. Я шагал, отшвыривая куски плавника, теребя ремень сумки. Как раз теперь стали появляться в голове нужные слова, слова, которые я не успел сказать. Я шел, продолжая про себя перепалку с Афониным, и попадись мне сейчас навстречу Савва, наш председатель, ему тоже пришлось бы меня успокаивать. Но Савву и на этот раз не так легко было отыскать. Я уже остыл, когда увидел его возле клуба.

Он стоял в кольце подростков, и они в сравнении с его долговязой фигурой выглядели совсем детьми.

— Экое счастье целый день шарики гонять! — говорил он и разводил длинными ручищами. — А вон забор обвалился, что бы починить! Или мостики поправить! Неужели три месяца каникул на биллиарде просадить, будь он неладен! А? Да вы мозги вытряхнете, ребята! Одуреете. Ну как на собрание вас вытащим да проберем! Ведь стыд убьет.

— Хорошенько их поучи, Савва, — сказал я, подходя. — Построже.

— Издурачилась молодежь, — вздохнул он. — Ну, был у Куликова? Что он?

Мы спустились к реке и сели на доски, приготовленные для ремонта школы.

— Савва, — начал я, — дозволь мне сходить в Зимние горы.

И я стал толковать ему, какой маршрут я выбрал, да невзначай и сболтнул, что реку завалило.

— Завалило? — спросил Савва. — Откуда такие сведения?

— Арсений там был, — ответил я и спохватился. — Эх, мать честная, Савва! Опять репей под языком, правда твоя… Ну да, Арсений ходил и мне молчать велел. Я слово дал…

Тут я совсем смешался.

— Почему молчать! — спросил Савва, нахмурившись.

— Ясно почему, — сказал я. — Довели человека! Хорошее дело сделал, а скрывает, всё ему недоверие видится, страх имеет. Не тебя, Савва, Афонина опасается. «Не поверят, — говорит, — мне». Заладил — и баста. Я пожалел его. Прости, Савва, я решил — возьму на себя…

— Твоя забота маленькая, Евграф. А мне за всё отвечать.

— Ошибаешься ты, — прервал я, обидевшись. — Вовсе не маленькая забота. Один ты ответственный, что ли? Мы все ответственные.

— От меня-то почему хотел скрыть? — спросил он. — А, Евграф? Тебя же от общества послали. Эх, Евграф, Евграф! Репей ты весь, коли так. Дикий репей.

Не сразу я нашел слова для ответа, а он не отпускал мне плечо, всё крепче сжимал его и допрашивал:

— Зачем ты это взял на себя, Евграф? Какие у тебя причины? Я понять хочу. Может, думал, и я Арсению не поверю?

— Что ты, Саввушка, — сказал я. — Не думал я так вовсе.

— Не думал?

— Нет. Я решил сам в Зимние горы сходить, а потом уж… Потом всё сказать.

— Нет, погоди, — остановил он меня. — Всё же я не понял, отчего ты от меня таился. Ты Арсения послушал, зато меня обидел, вот ведь как вышло.

— Прости, Саввушка, — говорю. — А отчего? Тебе секрет этот труднее держать, ты на должности, ты обязан объявить всем. А так… Афонину ты силой не зажмешь рот, а следовало бы, олуху царя небесного… Мое положение другое, чувствуешь?

— Эка повернул, — молвил Савва. — А ты сообрази. Миллионное дело! Может оно на личных отношениях, как на волоске, висеть? Ты с обществом в прятки не играй.

— Хорошо, Савва, совет принимаю. Я и сам не хотел, да вишь… Теперь я так вопрос поставлю — ты мне доверяешь идти? Еще раз спрашиваю. Да? Ну и всё. И спорить нам не о чем. При коммунизме, как, по-твоему, будет существовать ответственность? Я не столь грамотен, а всё же разбираюсь. Властей не будет, суда не будет, и каждый, значит, перед всеми в ответе, а все каждого берегут, верно? Как жить, если людям не верить? Я Арсения ободрить хочу, Савва. Про него ведь бог весть что плетут…

— Думаешь, я не хочу? — спросил он и полез во внутренний карман своего пиджака, лацканы которого всегда торчат кончиками вперед. — Смотри, с какого года я в партии, — он раскрыл красную книжечку и показал мне. — Тридцать один год. Для спокойной жизни я вступил, что ли? Куда проще — все заботы свои в конверт да начальству. Начальство, мол, существует — ему и рассудить всё. Нет, Евграф, я риска не избегал. Случалось, ошибался, не без этого. Выговор был. Положился на одного, а он меня подвел. Но я считаю — ошибаться худо, но хуже во сто крат, опасаясь ошибки, ответственность на другого перекинуть. Что проку от такого чистенького!

Он сложил партийный билет, спрятал и спросил:

— Как же ты пойдешь?

— Через болото, Савва. Там вал есть, от Самохвалова.

— Да? Вопрос, куда еще выведет. А как в гору упрется, в оползень? Не лучше ли сначала проверить старый-то путь?

— Нет, — говорю, — Савва.

— Следовательно, проверять Арсения не станешь?

— Нет.

— А если правление постановит, тоже не станешь?

— Не стану, Савва. Дело миллионное, это верно, а ведь не от одних миллионов счастье. Еще важнее — человека не обижать.

— Вот ты опять недодумал, Евграф. Доверие, значит, без проверки? А Арсения как раз проверить надо. Пойми, он же слаб, он едва добрел и, может, рекой ошибся. Да мало ли что… Один человек ведь.

Я подумал и сказал:

— Ладно. Правда твоя. Я к морю выйду, коли сил хватит. Везде посмотрю. Видишь, он свой маршрут мне дал.

И я достал бумажку.

— Договорились. Действуй, Евграф. Взялся за гуж, так… На тебе всё.

— Спасибо, Савва, — сказал я. — Главное — человека не обижать.

И тут я вспомнил Афонина. Почему в нем злость такая? Что он за личность? Что ему нужно вообще? Мою схватку с Афониным я описал подробно.

— Загадка нехитрая, — сказал Савва. — Областное начальство нас не жалует, а он смотрит, откуда дует, да свой парусишко и подставляет.

И он прибавил, что, по всей видимости, Афонин метит в председатели сельсовета, поскольку Соколов заболел и из отпуска не вернется. Не исключено, нам кандидатуру Афонина порекомендуют сверху.

— Ну уж, шалишь, — воскликнул я. — Не выйдет! Не соберет он голосов.

— Его Гуляев выдвигает. Слыхал, наверное, они вместе в армии служили. Афонин был у Гуляева интендантом. По продовольственной, что ли, части.

— Ладно, — сказал я. — Вот приедет Васька, я потолкую с ним с глазу на глаз.

— Поругаетесь вы — и получится один пшик, — ухмыльнулся Савва. — А толковать с ним придется. Не только тебе. Тут к нему Мелешко с докладом… Гуляев, я подозреваю, рад будет виноватых найти, чтобы за наши прорехи самому не отвечать. Тяжело с ним.

— От Мелешко я не жду доброго, — сказал я. — Натура его бумажная. И что ему Афонин дался!

Тут я вспомнил вслух, как Мелешко купался, а Афонин ему прислуживал, и картина эта, возникшая передо мной, привела меня в такое раздражение, что я плюнул.

— Я всяких видал, — ответил Савва спокойно. — А Мелешко… Мужик он не ленивый, всю нашу отчетность прочитал.

— Весь он бумажный, — сказал я. — Как календарь. На каждый день листок готовый.

— А надо, ох как надо, чтобы Гуляев приехал! — молвил Савва, помолчав. — Тьма вопросов у нас. И насчет пещуры… Откуда руки взять? Значит, надо изменения в план вносить, в расстановку сил, понимаешь? Хорошо, что приедет. Пускай вникнет в наши дела, давно пора.

Я еще долго сидел с Саввой у реки. Много кусков коры оторвал он от доски и пустил по течению, — руки его всегда двигаются.

Не преминул я сообщить и о встрече с матросом Алешкой. В другое время Савва принял бы эту весть живо и наверняка стал бы рассуждать, как женить Алешку и оставить его у нас в колхозе. Но сейчас Алешка не очень-то заинтересовал Савву.

И то сказать, события у нас в Курбатовке такие, что и без Алешки есть о чем подумать.

8

К прибытию «Колгуева» курбатовцы, почитай, все на ногах, у пристани, где причаливают карбасы, а ребятишки — синие от холода, как когда-то мы с Васькой Гуляевым, — сидят на крыше. Но сегодня «Колгуев» особенно взбудоражил деревню. В толпе у пристани не было только бабки Парасковьи, должно быть, она решила дождаться сына в доме.

Что же до Афонина, то он, конечно, постарался прибыть на пристань раньше всех. Над горизонтом еще и дымок не заклубился, а он уже бегал на берегу и кричал, что карбас надо снаряжать немедленно и встретить товарища Гуляева в открытом море.

Дуся Прохватилова — ее окно как раз смотрит на пристань — пила чай. Афонин ее заприметил, кинулся к ней и начал торопить, да не на робкую напал. Дуся блюдце степенно осушила, поставила на стол, положила на перевернутую чашку огрызок сахара, потом показала Афонину язык и с треском захлопнула окно.

И правильно сделала! С какой стати непременно встречать в открытом море!

Афонин, понятно, взбесился и заорал еще громче, созывая молодежную бригаду, но это не привело ни к чему. Девушки взялись за весла, когда «Колгуев» бросил якорь в бухте. Афонин оттолкнул меня, с разбегу впрыгнул в карбас и как куль свалился на сиденье, злой донельзя и мокрый от пота.

— Распустились, — ворчал он сквозь зубы, с угрозой поглядывая на гребчих и особенно на Дусю. — Дисциплину черт съел! Полюбуется на вас Гуляев!

— А почто не любоваться, — отозвалась Дуся. — Мы не рябые.

— Позволяете себе, — не унимался Афонин. — Что хочу, то и делаю! Анархия полная.

— Хватит тебе, — вмешался я. — Карбас в положенное время вышел.

Но попробуй останови его! Он и так всегда привязывается к гребчихам, — с тех пор, говорят, как приударил за Дусей и та дала ему от ворот поворот. А сейчас Афонина ровно муха бешеная укусила.

Сегодня свара, пожалуй, некстати. И тут я сообразил, чем ее погасить.

— Слыхали, красавицы, — молвил я. — Матрос Алешка вернулся, плавник собирает.

— Нужен он нам! — бросила Лиза.

Значит, знают уже. Немудрено, Курбатовка невелика, новость, поди, в каждую дверь постучалась.

— Ишь ты! — сказал я. — Нет, он попался теперь. Мы его на какой-нибудь из вас женим, это факт, а не реклама!

— Куда его! Золото самоварное!

И Лиза упрямо повела плечом. Ох, гордые у нас девки! Шура, заведующая наша, тоже так… Я перевел взгляд на Афонина — он сидел, обдаваемый брызгами, ежился и ворчал.

— Проходимец, — донеслось до меня. — Морально разложившийся субъект. И его сюда, под одну кровлю! У преподобного Саввы всякой твари по паре.

Карбас между тем приближался к бару[3]. С моря катились барашки и разбивались на отмелях. Лиза повернула руль, нос карбаса стал подаваться вправо, мы явно сползали с обычного курса.

— Лиза! — крикнул я.

— Сносит, дядя Евграф, — ответила она.

Не моргнула даже! Но я же видел, как она переложила руль! Или мне померещилось?

— Проскочим, — подала голос Дуся.

Правый проход мелок, а вода низкая. Однако Дуся и не помышляет выправить курс, она глядит на меня и лукаво посмеивается.

— Зубы скалить нечего, Авдотья, — строго сказал я. — Прихватит нас.

Дуся шепнула что-то белотелой, будто молоком умытой Нюре Панютиной, Нюра — Лизе. «Не первый раз они так перешептываются, — подумал я. — Что это они затеяли?»

— Где же прихватит, дядя Евграф, — заметила Лиза. — Налегке идем.

— Перышком плывем, — тоненько пропела Нюра.

Встречный ветер усилился. Бригада налегла на весла, брызги чаще стали влетать в карбас, и больше всего почему-то доставалось их Афонину. Он ругался и отряхивался. Китель его с начищенными пуговицами и выглаженный к приезду начальства намок и обвис.

Но я и вообразить не мог, что ожидало Афонина. Карбас коснулся дна. Правда, следующая волна тотчас подняла судно, но потом воровато выскользнула из-под него, и мы еще раз ударились килем о песок. У Нюры Панютиной весло чуть не выскочило из уключины, ведро сорвалось с места и, грохоча, налетело на мои ноги.

— Тьфу, лешачихи! — крикнул я, но, наверно, никто этого не расслышал. Пришла еще волна, но уже не могла подхватить нас, а только протащила карбас по дну. Песок держал нас, точно тысяча острых зубов, и с непривычки — от противного скрежета внизу — могло показаться, что карбас разламывается на части. Афонин побледнел. Вокруг нас пена, впереди морские волны, и хотя к нам они доходили уже ослабленные, подрезанные песчаными косами, всё же борта карбаса сотрясались от частых, сильных ударов.

Афонин, совсем белый, дрожащей рукой крутил пуговицу кителя. «Так и надо, — невольно подумал я, — давно пора тебе получить морское крещение!» Но он не выдержал его. Он вдруг встал, шагнул с карбаса в воду, туда, где открылась горбинка песка, и, подтягивая резиновые сапоги, побежал по отмели к близкому берегу.

Волны догоняли его, обдавали до пояса. На берегу он снова обрел голос. Он кричал что-то и размахивал кулаками, а мы уже снялись с мели и вышли в море.

Всё рассчитали, шельмы! Уперлись все разом веслами в дно, помогли волне, и песок только один раз прихватил нас слегка и освободил.

Всё произошло так быстро, что я не успел и слова выговорить. Гребчихи давились от хохота.

— Ой, дядя Евграф… — покатывалась Дуся. — Мы же его попугать хотели. Чуток попугать!

— Бесстыжие вы! Озорницы! — укорял их я, но, признаться, лишь для виду, — у меня самого всё внутри рвалось от смеха.

— А вы бы схватили его, дядя Евграф, — бойко вставила Лиза.

И верно, я бы мог ухватить Афонина за штаны и усадить, — стоило протянуть руку. Почему-то я не сделал этого. Ну, жалеть нечего. С одной стороны, это даже хорошо. Встречу Гуляева первый.

Разговоры смолкли — грести против ветра стало труднее. «Колгуев», окутанный дымкой тумана, стоял неподвижно, как будто на сваях, но, когда мы приблизились, я увидел, что и он качается, — медленно, неохотно поддается морю, а мелкая посудина, приткнувшаяся к его черному стальному боку, так и прыгает.

Под самым шторм-трапом занял место катер с маяка. Он принимал груз, пассажиров с парохода не выпускали. Я перебрался на катер, поймал стропы, и стрела подняла меня на палубу.

— Смотри, почтальон, — крикнул мне машинист с лебедки, — спущу я тебя когда-нибудь в трюм!

На белой стене надстройки блестела медная дощечка с мягким знаком вместо «б» в слове «Гамбург», она бросалась в глаза сразу, а под ней оказалась серая шляпа Гуляева, зажатого в толпе.

— Мое почтение, — сказал я, протиснувшись к нему. — К нам поедем? Милости просим!

Его толкали, он жался к стене.

— И канитель же тут с высадкой, — сказал он, сопя. — Безобразие!

— Маячный катер сунулся вперед всех, пройдоха, — ответил я. — Верных минут двадцать отнимет.

Гуляев хмыкнул и двинулся к открытой двери, ведущей в первый класс, я последовал за ним, хотя он и не звал меня.

«Васька! Да неужели ты не поедешь?» — так хочется сказать, но что-то мешает мне.

Вот он достает из кармана ключ, и качка не дает ему сразу попасть в скважину, а я еще не раскрыл рта. И тут я слышу:

— Заходи, Пропеллер.

Опять прозвище мое школьное вспомнил.

— Садись, — произнес он. Я сел и он тоже. Нас разделял столик, на нем лежал фотоаппарат, придавленный туго набитым портфелем. Скоро, наверное, бумаги в чемоданах будут носить, столько их развелось.

— Ну, как мамаша моя? — спросил он. — Очень на меня обиделась?

— Уж не без этого, — ответил я. — Конфетами бабку Парасковью не задобришь.

Кому-кому, а нам-то ее характер известен. Бывало, Ваську оттаскает за уши, да заодно и мне достанется.

— Как у тебя однажды ярус запутался! — молвил я, смеясь. — И она тебя… Или запамятовал?

На ярус — на бечевку, усаженную крючками, — мы ловили камбалу к обеду, я и Васька. И вместе в его доме снимали рыбу. Тут и свалялся Васькин ярус узлом. Но не за это поколотила его мать, а за то, что он, развязывая, потерял терпение и заревел. Будущий-то рыбак!

— Затрещина тебе и сегодня приготовлена, — пригрозил я шутя. — И горячая.

Он тоже развеселился. Нос у него поморщился, как у прежнего Васьки Гуляева, и мне показалось на миг, что мы снова мальчишки и держим совет, как избежать гнева бабки Парасковьи. Я показал на фотоаппарат и сказал:

— Ты ее на карточку, Василий. Она это любит. К сестре ее, к сказительнице, приезжали фотографы, так всё норовила ей под бок.

— Нет, эту машинку я спрячу. Ну ее! Жена пристала — заведи да заведи! Тот снимает, этот снимает, а ты чем хуже, говорит. С аппаратом, говорит, внешность более интеллигентная. Занятие интересное, но мне, сам можешь понять, уделять много времени некогда. Главное, Гуляевых чуть не половина деревни. Родня все! Прибегут сниматься…

— Не умеешь еще, что ли?

— Дело не в том, — сказал он, смутившись. — Мелешко работает?

— Работает.

— Ну вот!

Что-то он иначе повел речь! Ну ничего, по крайней мере откровенно.

— Я в отношении мамаши хотел тебя просить, Евграф. Предупреди ее, чтобы она не слишком… Я со следующим карбасом могу съехать, а ты сходи к ней. Понял? Сердита она на меня, так пусть не афиширует, понятно?

Чего тут не понять, всё ясно! Не затем ли он и позвал меня к себе в каюту. Эх, Васька, Васька! Плачет по тебе ремень, да вот беда — большой вырос, и еще областное учреждение представляешь.

— Предупредить можно, — сказал я. — Только напрасно это. Я так полагаю, мать именно при народе захочет тебя пристыдить. Если тебе неловко, если ты, Василий, своей семьи чуждаешься, тогда лучше и не заявляйся туда. Никто не неволит.

Такого ответа он, верно, не ждал. Ловко я подобрал слова!

— Нет, — сказал он. — Поеду.

Я и не сомневался, — отказаться ему нельзя. Я одобрил решение, а он вздохнул и молвил:

— Был бы я на твоей работе, почтальоном! Горя мало и воздух здоровый!

Я представил себе, как мы меняемся местами. Он надевает мою фуражку со значком связиста, мою ватную куртку, залатанную на плече. Да нет, не полезет она на него — раздобрел! Мне он отдает свое серое пальто, шляпу, свою квартиру в Чернолесске, приличная, должно быть, жилплощадь, или как это у них там, в городе, называется. И кабинет с телефонами, бумаг необозримые груды. Нет, обоим станет кисло!

— Эх, Пропеллер, — вырвалось у него. — Надо мной ведь тоже начальство есть. У вас плохо, а теребят ведь меня!

Говоря так, он обращал взор к выбеленной подволоке, то есть к потолку каюты, по которому скользили отсветы моря.

— Афонин тоже всё наверх глядит, — сказал я.

Я хотел добавить, что надо почаще смотреть вниз, на простых людей. Но в эту минуту постучала к нам коридорная. Выгрузка кончалась, пассажиров, едущих в Курбатовку, просят в карбас.

Гуляев встал, сунул фотоаппарат в портфель, и мы вышли вместе.

Трюм уже задраен. На люковой крышке водружен диван, должно быть купленный в Чернолесске. Владелец дивана, рябой парень в ушанке, сидит на нем, держа на коленях гармошку.

— Что ж, Афонин! — слышу я. — Чем он вам не угодил? Критика нам нужна.

Гуляев приосанился, расправил плечи, втиснулся в толчею, и на лице его снова нет ничего Васькиного. И я не отвечаю ему. Правда, я очень мало успел сказать тебе, Василий, но потом, в Курбатовке, мы продолжим разговор. Впрочем, ведь я не один! Найдутся и другие, чтобы потолковать с тобой о наших делах по совести и напрямик.

9

На берегу, у пристани, было черным-черно, — видать, вся деревня высыпала встречать Гуляева. Ребятишки оседлали перила на террасе сельпо, крышу бани и даже остов недостроенного бота, возвышавшегося над пристанью, будто скелет акулы. Но я и сейчас не мог отыскать среди курбатовцев бабку Парасковью. Нет и председателя нашего, Саввы.

Зато Афонин, конечно, тут как тут. После своей прогулки вброд он не просох, сапоги его громко чавкают, когда он рысцой трусит по сходням на бон.

— Здравия желаю, товарищ майор! — орет он, вытягиваясь перед Гуляевым.

— Привет, — отвечает Гуляев, — привет, товарищи! — и оглядывает Афонина со снисходительной усмешкой. — Гвардеец! Пуговицы сменил бы… Пуговицы короля Михая…

Это последнее, что до меня донеслось. Я прежде Гуляева спрыгнул с карбаса и спешу к Шуре — передать ей почту. А потом к бабке Парасковье! Нет, Гуляев не повторял своей просьбы предупредить ее, но надо же выяснить, почему она не показалась у пристани.

«Ох, почтальон Мелентьев! — говорю я себе. — Везде-то ты должен поспеть! Не про тебя ли поговорка — дурная голова ногам покоя не дает! Что тебе, больше других нужно?» Однако ноги мои не останавливаются, они сами несут меня задворками, кратчайшим путем, к дому бабки Парасковьи.

Бабка, конечно, вознамерилась проучить своего сынка, потому и дома осталась. Она сидит, верно, в красном углу под иконой древнего письма, в окружении отцов и дедов, корабельщиков из рода Гуляевых, чьи портреты развешаны по стенам, — сидит и вяжет цветные варежки. И правильно! Пускай Васька сам найдет дорогу к ней да попросит прощения. Нет, ему нечего гнушаться своей родни. У бабки, чуть поправее иконы, висит старинная картина под стеклом, называется она «Подвиг крестьянина Ивана Гуляева в 1855 году». В тот год англичане штурмовали Соловецкий монастырь, и одна военная ладья ихняя толкнулась было к нам, в устье Заманихи. А Иван Гуляев в лесу капканы ставил. Усмотрел он англичан с холма, да и начал палить из своего охотничьего ружья. Те подумали — засада, боя не приняли, поскольку их была всего горсточка, и убрались прочь. Потом Ивану прислали медаль, но ее присвоил себе волостной старшина, и она только после революции водворилась у Гуляевых. Лежит, верно, в жестянке из-под печенья, на бабкином комоде.

Всё это вихрем проносилось в уме, пока я спешил, и мне представлялось, как она вынимает медаль из этой коробки, вмещавшей когда-то соленое печенье фабрики Абрикосова и украшенной трехмачтовым парусником, и показывает сыну, как показывала прежде, лет тридцать назад, ему и мне.

Вот и околица деревни, а там и пригорок, ощетинившийся чашей пеньков, и дом. Вернее сказать, терем, где покойная Гуляева, сестра бабки, складывала свои былины. Что и говорить, славный род!

Перед входом, под резным навесом крыльца, что-то белело. Я вгляделся.

Вот так штука!

Бабки-то дома нет! Может, померещилось мне? Нет, к двери приставлены два весла, крест-накрест. Знак этот по всему побережью понятен. Если бы она ушла ненадолго, скажем, к овцам, в лес наломать веников, то выставила бы одно весло. А два весла — значит и ждать нечего. Вернется нескоро.

Я подбежал и на всякий случай дернул скобу. Нет, бабка еще и заперла дверь. Заглянул в окно. В избе пусто, на столе брошенное вязанье.

Ну и бабка! Верно, она крепко обиделась на сынка, раз выкинула такое!

Но где она? Не могла бабка уйти далеко. Верно, заперлась и сидит где-нибудь в доме, в задней комнатушке, за печью. Я побарабанил в окно, затянутое изнутри, потом кинулся к черному ходу. Заперто и здесь! «Ну, а ты чего суетишься, Евграф? — сказал я себе. — Тебе-то что нужно? Ступай-ка на почту, забирай письма, газеты…»

В это время, пока я топтался у черного хода, кто-то постучал в дом с другой стороны, сперва тихо, а потом сильнее.

Я завернул за угол. На крыльце стоял Афонин. Сверкая пуговицами короля Михая на ворсистом кителе, он раскачивался и молотил кулаками в дверь так, что гудел весь дом и дребезжали стекла. Я подошел, но он, занятый своей работой, не замечал меня.

— Потише! — окликнул его я.

— Спит она, что ли! — он отступил на шаг, тяжело дыша. — Куда она делась, почтальон? Черт ее задави! Гуляев приехал, а она…

— Парасковьи Степановны нет, — сказал я как можно спокойнее. — Видишь, весла! Нечего и грохотать зря. Гуляеву надо будет потерпеть да выпросить прощения у матери.

Афонин поглядел на весла. Вид у него был ошеломленный. Он сбежал с крыльца и уставился на меня. Сапоги его уже не чавкали, из широких раструбов пахло потом, и я отшатнулся.

— Дурака не валяй, почтальон, — бросил он. — Товарищу Гуляеву некогда. А ты чего потерял тут? А-а-а, понятно! — вдруг выпалил он и потемнел. — Сговорились! Понятно, всё понятно! Ишь, затеяли… Всё ясно, для чего ты тут околачивался. И тебя на свежую воду выведем! Ишь ты! Нашли темную старуху, из ума выжившую…

Остановить его я не мог. Он кричал как бешеный. Оба мы не заметили, как подошел Гуляев.

С ним был Савва, наш председатель, заведующий рыбозаводом Никандров, Мелешко и несколько стариков, в том числе Кузьмич, румяный, с косой бородкой да, как всегда, с ехидной ухмылкой.

— Нашли дуру, — бушевал Афонин. — Использовали как орудие! Да за это, знаешь ли ты… Где бабка? Зови ее. Я вправлю ей мозги, ведьме старой.

И тут он осекся. Кажется, Савва подал голос и остановил его. Афонин глотал воздух, рот его шевелился, как у рыбы, выброшенной из сети в лодку. А Гуляев смотрел на него, сжав тяжелые кулаки.

Однако Афонин овладел собой. Он с усилием подтянулся, выпятил куриную грудь и двинулся вперед.

— Разрешите доложить, — начал он, приближаясь к Гуляеву четким солдатским шагом. — Нездоровые настроения… Вот, извольте видеть, во что вылилось. Демонстрация против руководства. Факт налицо.

Гуляев молчал. Афонин ступил на корень, поскользнулся, походка его сделалась не столь уверенной. Но он всё-таки шел, смело шел на Гуляева. И тут Гуляев выставил вперед руку. Она была по-прежнему сжата в кулак, — похоже, что он сейчас ударит Афонина. Все притихли, слова Афонина, вылетавшие с какой-то отчаянной решимостью, раздавались как бы в пустоте.

— Я сигнализировал, — донеслось до меня. — У них тут шайка-лейка… Председатель и все в правлении… Сговорились все.

Афонин подошел еще ближе, — вот-вот он наткнется на вытянутую руку Гуляева. А Гуляев не отводит руку. Афонин говорит что-то, но то ли голос его упал или расстояние увеличилось, — я никак не могу разобрать, какую еще несусветицу он городит, чтобы спасти себя.

Гуляев разжал кулак и схватил Афонина за пуговицу. За самую верхнюю, у ворота. Оторвал ее, выпустил из пальцев и взялся за вторую.

Минуты две ничего не было слышно, кроме треска отрываемых пуговиц. Они падали и мерцали на тропе, пуговицы с гербом короля Михая, краса Афонина. Другой бы на его месте сгорел от стыда, исчез. След бы его простыл, только пуговицы бы и остались от него на истоптанной земле.

— Напрасно обижаете, товарищ Гуляев… — бормотал Афонин, рывками запахивая китель. Борта выскальзывали из его пальцев, открывали грязную майку.

— Уходи-ка ты лучше, — пробасил Савва. — Уходи да приведи себя в порядок.

— Ладно. Я уйду! — крикнул он с угрозой. — Но я докажу… Я, товарищ Гуляев, докажу…

И тут на рейде протяжно загудел «Колгуев», словно и он решил вмешаться. Над трубой взлетело белое облачко пара, растаяло, — пароход дал второй гудок.

Гуляев вытащил часы, а Кузьмич, сощурившись, протянул:

— Приглашают вас, Василий Поликарпович.

«Вредный твой язык! — чуть не произнес я. — На что ты подбиваешь Гуляева? Чтобы он, не получив материнского прощения, уехал?»

Гуляев вытащил часы, повертел их и сунул обратно. Вряд ли он рассчитывал остаться у нас. Следующий приход «Колгуева» через неделю! Но и уехать ему сейчас нельзя, никоим образом нельзя. И не отпустим мы его!

— Товарищ Гуляев погостит здесь, я считаю. Ему будет интересно со всех точек зрения.

Мелешко, сказавший это, словно поддержал меня, но тут же я уловил какую-то заднюю мысль в его словах. Что за человек Мелешко, всё-то он загадки ставит! А Савва, Савва почему молчит? Безразлично ему, что ли?

Но всё шло своим порядком, и только мое нетерпение не давало мне покоя.

— Ты, Василий Поликарпович, — начал Савва, по обыкновению своему дружески и вместе с тем твердо, — послушай, рыбаки что говорят. Товарищ Гуляев только на праздники приезжает! На готовый пирог!

Вот-вот! Правильно! Молодец Савва, выложил ему самое важное!

— Помочь съесть пирог нехитро, каждый сумеет, — продолжал он. — А вот испечь как? Ты в этом разберись! Всё мы с тобой бумажками перебрасывались, ты на меня в претензии, я на тебя… Давай, в конце концов, приведем нашу канитель к одному знаменателю.

Правильно! И я думал так, только не успел сказать! Теперь очередь за Гуляевым.

— Кстати, — молвил он, как бы отвечая на вызов, — насчет точильного камня как у вас? Меня Москва запрашивает, я обещал. И пока что я в дураках. Канитель от вас происходит.

Так я и знал — непременно подберет что-нибудь в пику Савве. Ну, ничего! Савву не так-то легко сбить с толку.

— Дадим камень, — коротко сказал Савва.

Толчком отдалось это в моем сердце, — так решительно он сказал. «Держись, Евграф, и от тебя кое-что зависит, — напомнил я себе. Чем еще закончится мой поход в Зимние горы! Но всё равно — дадим камень!»

А Гуляев не промолчит! Наткнулось долото на гвоздь! Верно, помянет молочную ферму, из-за которой ворох переписки накопился. Само собой, и на это Савва найдет ответ, ведь основная наша специальность рыбная ловля и зверобойный промысел. Возможная вещь, Гуляев заведет разговор и о пропаже снастей, об Арсении и вообще обо всем том, из-за чего прибыл к нам Мелешко. И откроется тут, перед домом бабки Парасковьи, диспут.

Однако я в мыслях унесся слишком далеко вперед. Ничего такого не произошло. Никакого диспута. Позади меня в замке звякнул ключ.

Все голоса смолкли, как только на крыльце показалась бабка Парасковья. Гуляев снял шляпу и, держа ее перед собой обеими руками, двинулся навстречу. Бабка спустилась на одну ступеньку и остановилась, а Гуляев приблизился к крыльцу и, прижав шляпу к животу, поклонился.

— Простите меня, мамаша, — сказал он.

Бабка глядела на него сверху вниз. На ней были новые полусапожки, голову она, как на праздник, украсила кокошником. Давно, с детских лет, не видел я бабку такой высокой. И к тому же, она стояла на крыльце, а Гуляев, согнутый в поклоне, еще был внизу, не решался без позволения матери поставить ногу на ступеньку. Гуляев ждал, бабка не двигалась, только искорки на кокошнике перебегали с одной тусклой старинной жемчужины на другую. Я посмотрел на Гуляева, лицо у него стало совсем как у прежнего Васьки, пойманного на шалости и заслужившего порку.

— Весла-то подыми, — промолвила бабка строго. — Поставь вон там, к стене, пока.

Оставив дверь открытой настежь, она ушла обратно в дом, а Гуляев положил шляпу на перильце и послушно подобрал весла. Потом он взял шляпу, решительно нахлобучил ее и переступил порог.

10

Ну и дела у нас в Курбатовке! Ну и дела! За один день сколько событий! Да я бы не поверил, честно говорю, не поверил, что один день может вместить столько всего, если бы не убедился сам. Ведь бывает — целый месяц минет и не оставит после себя ничего, ну решительно ничего выдающегося.

А тут — за один день…

И всё-таки, если разобраться, особенно радостного не случилось ничего. Афонин хоть и ушел тогда от дома бабки Парасковьи как побитая собака, но гнев Гуляева пройдет…

Одно хорошо — не отказался Гуляев от своей родни, остался у нас. По сути-то, мужик он неплохой. Вот беда — на должность в Облрыбаксоюзе недавно поставлен, не знает еще, как держаться.

Афонин и пользовался.

Неужели не убедился Гуляев, что́ он за фрукт, Афонин! Ну как же доверять ему? Нет, ни в чем нельзя! Он и правду-то повернет криво!

Кстати вышло, что Гуляев здесь. Бабка Парасковья удержала его! Всё разрешится при нем и, я надеюсь, в лучшую сторону.

Так думал я, разнося письма. Конечно, не раз мысли мои обращались и к предстоящему походу в Зимние горы.

Домой я возвращался вечером. Солнце уже опустилось в море, вода потемнела, и ветер стал холоднее.

Не подозревал я, что день еще не отдал всего, что имел в запасе. Что еще одна новость стережет меня у моего дома, у самого входа.

— Дядя Евграф, — услышал я.

С завалинки поднялся парень в фуражке, сдвинутой на затылок, и я узнал матроса Алешку. Вот о ком я начисто забыл!

— Здоро́во, матрос, — сказал я. — Пришел всё-таки!

Оказывается, он еще вчера, с товарищами своими, стал тут на квартире у деда Игната, который карбасы мастерит. А утром был на пристани. Что же ему от меня нужно?

— Я к Зине, дядя Евграф, — ответил он. — Не знаете, когда она будет?

— Ну нет! — крикнул я. — Извини! Кукиш с маслом! Поворачивай, живо поворачивай отсюда!

Хватает нам и двух Алешкиных вдов. Девчонку смущает! Нет, я хоть и не отец, а не позволю! Ишь, проворный какой, уже высмотрел! Нет, не разрешаю! Точка! Распалился я, взял его за плечи и стал подталкивать, а он уперся. Так боролись мы некоторое время, пока я не устал.

— Не допущу всё равно, — молвил я и перевел дух. — Еще вдов кликну. Выцарапают они тебе глаза.

На это он преспокойно ответил, что вдов он видел и они даже здороваться с ним не желают.

— Так и надо, — сказал я. — Девки у нас самостоятельные. Погоди, они еще тебе покажут. А ты, значит, перестроился! Уже и Зина понравилась.

— Понравилась, дядя Евграф, — произнес Алешка, но другим голосом, без обычной своей лихости, а скорее с жалобой, как будто с ним приключилась нечаянная напасть.

— Очень понравилась? — спросил я.

— Ага.

— Ладно. Постой тут, — сказал я и вынес из сеней пилу и топор.

Не говоря ни слова, я подвожу его к тому толстому бревну, что лежит возле дома. Зина отколола от него совсем немного. Да и где ей с ним справиться! Давно я собирался найти напарника да разделать это бревно.

Пеняй на себя, Алешка! Сам напросился! Берись-ка за работу!

Думал я, что он сдрейфит, как увидит такую махину — в три обхвата. И действительно, сперва Алешка оторопел. Потом взял у меня пилу и повернул зубьями кверху.

— Не беспокойся! — сказал я.

Развод в порядке, придраться не к чему. Не зажмет. Был бы пильщик не ленив.

— Давай, дядя Евграф, — тряхнул кудрями Алешка и сбросил куртку.

Мы допилили до половины, и пилу всё-таки зажало. Алешка вытесал клин, загнал его в расщелину, и работа пошла легче. Однако пришлось вбить еще два клина, вот какой матерущий достался ствол!

Отрезали один кругляш, сели передохнуть.

— Ну и хворостина чертова, — бросил Алешка и провел ладонью по мокрому лбу.

— Еще три таких полешка отрежем, — напомнил я. — Колоть сейчас будешь или все сразу?

Он и тут не сробел, однако ответил, что переколет потом, чтобы меня не задерживать.

Неужели Зина не знает про его вдов? Знает, конечно, иначе и быть не может. А он не отстанет от нее, вон какой трудовой энтузиазм показывает! Ох, лучше бы сбежал!

Вообще я люблю, когда хорошо работают. Но тут Алешкино рвение стало раздражать меня.

— Всё чтобы было расколото! — сказал я сурово. — Бегать за девками вы все горазды, а вот…

— Порядок будет, дядя Евграф, — ответил Алешка послушно и швырнул окурок.

— Начали, — говорю я и протягиваю ему пилу. — Намнет тебе холку эта хворостина. Гляди, сучков сколько.

— Ерунда!

«Тьфу, чтоб тебя! — молвил я мысленно. — Настырный какой!» Мы отпилили еще кругляш, немного потоньше. На него хватило двух клиньев. Однако жару он нам задал, и я от усталости прямо свалился на ступеньку.

— Дядя Евграф, — сказал Алешка. — Интересовался явашим камнем. Пробовал тесать.

У деда Игната, который Алешку на квартиру к себе пустил, точильных камней полон двор. Поэтому слова матроса меня не удивили.

— И удалось? — спрашиваю.

— Нет еще. Против нашего он мягче, а не дается.

— То-то, — бросил я. — Мастер нужен.

— Я в Армении служил, дядя Евграф. В пограничных войсках. Камень есть, туф называется. Из него что хочешь можно высечь, кисть винограда или, предположим, человека.

— Ну и что? — спросил я.

— Сноровка нужна, главное. Я видел. Инструмент у них специальный, вроде долота. Дядя Евграф, — вдруг оживился он, — я всё-таки перейду на каменную работу, ей-богу!

— Отстань ты, Алексей! — отмахнулся я. — Сам ты не ведаешь, что тебе нужно.

Всегда он так — попадется ему на глаза что-нибудь новое, загорится, да ненадолго.

— Я моряк случайный, — говорит.

— Море случайных не терпит, — возразил я. — С морем не играют, оно, брат, серьезное. Дело твое, Алексей. Тебе виднее, кто ты есть. Надо тебе к чему-нибудь одному прицепиться в жизни, а то что же… Кончай курить!

Как не противилось свилеватое дерево, мы осилили его, нарезали пять кругляшей. И Алешка уже начал колоть, но в это время показалась Зина. Она шла по улице со своей подругой, фельдшерицей Верой.

— Куда! Куда! — крикнул я, но Алешку словно ветром сдуло к ним.

Колун упал к моим ногам. А на мостках гудели Алешкины шаги, неслись вдогонку за стуком девичьих сапожек. Как его остановишь! Что я могу! Ну, не впущу я его в дом, так ведь найдет место… Размахнулся я колуном и со всей злостью хватил по кругляшу. Он уцелел, однако, и точно насмехался надо мной. Глазки-сучки, темные на белом срезе, как бы щурились.

Нет, не стану больше. Алешка докончит.

Я лег в постель и долго прислушивался — не возвращается ли Зина. Под утро, сквозь сон, доносились до меня какие-то удары, а когда я вышел, Алешка всё еще колол. Он, должно быть, не спал и был бледен, но трудился рьяно и даже не поглядел в мою сторону.

— Зина где?

— Дома.

— Вот что, Алексей, — сказал я, приблизившись вплотную. — Если обидишь ее, плохо тебе будет.

Не дожидаясь ответа, я ушел обратно к себе. Согрел самовар, достал из подполья соленой семги, — дорога предстоит длинная и заправиться надо как следует.

Пройду сперва по берегу, по тоням, раздам почту и, не доходя Поползухи, сверну к смолокурне. У Самохваловых заночую и с утра двинусь через болото. Потом — к морю, на Поползуху, к Арсению. С новостями.

А вдруг матрос Алешка и вправду приноровится к пещуре? Ну что ж, на то и молодые, чтобы нас, стариков, обгонять.

11

Я уже и сумку надел и только собрался уходить, как явился Мелешко — за горячей водой.

И, не глядя на часы, можно было сказать — минуло семь. Мелешко спускается ко мне за кипятком всегда в одно и то же время — минута в минуту. И всегда в жилете поверх сорочки, накрахмаленной точно к празднику. Наливая воду из самовара себе в стаканчик, он сообщает, что бреется ежедневно, и объясняет, почему. Не избежал я этой лекции и сегодня.

— Некоторые опасаются за кожу, — сказал Мелешко. — Но, я бы сказал, наоборот: волос за сутки не успевает сильно отрасти, и коже легче.

«Завел! — подумал я с досадой. Лучше бы поделился, о чем вчера с Гуляевым беседовал!» Я приготовился слушать наставление до конца, но Мелешко оставил начатую тему.

— В экспедицию, значит, собрались? — спросил он. — В Зимние горы?

Я, должно быть, вздрогнул. Кусок семги упал с вилки на стол. Ведь я думал, о походе моем никто, кроме меня и Саввы, не знает. Стало быть, Савва открыл ему! С какой стати? Я мог только гадать, много ли Савва сказал Мелешко, и поэтому от себя не прибавил ничего. Притворился, что рот у меня набит, и кивнул.

— Это хорошо, — сказал Мелешко. — Откладывать было бы нецелесообразно.

Я молчал.

— Очень хорошо, что вы идете, — закончил он.

— Извините, — молвил я. — Неясно.

Он стоял в жилете, скрестив на груди руки, и о чем-то размышлял. Мой ответ заставил его очнуться.

— Желаю вам благополучно дойти. Достигнуть вашей цели.

Он шагнул ко мне и пожал мне руку. Я смущенно поблагодарил.

Ему-то что? Чего он-то чает от моего похода? И почему сейчас самое время? В голове у меня поднялась сумятица и вид у меня, должно быть, был дурацкий, а он еще раз, без улыбки, но ободряюще, стиснул мою руку и слегка встряхнул:

— Видите, дело в том, что сегодня Афонин отправился с той же миссией в горы, к той мастерской.

К мастерской? Я прирос к полу. Ах вот как! Передумал я много за все эти дни, но чтобы там, в Зимних горах, встретиться с Афониным… Нет, это не приходило мне в голову. Что ему надо? Нужда должна быть крайняя пускаться одному, не зная как следует местности, в такую дорогу. Что ж, удивляться нечего. Для себя старается. Положение его пошатнулось, надеется поправить.

А Мелешко мне:

— Я приглядывался к Афонину. Опасаюсь — его информация может оказаться ненадежной. Он трусоват и невыдержан. Я пошел бы сам, но, к сожалению, подобные кроссы уже не по мне.

Вот тебе и отрывной календарь. Приглядывался! А я-то думал…

— Письмо Арсения Куликова, — спрашиваю, — вы читали?

— Разумеется. Меня оно вполне удовлетворило. Я сам пришел к тем же выводам. Куликова, по-моему, следует считать свободным от подозрений в каком-либо недобропорядочном умысле.

Минут пять я стоял, ликуя, глядя на дверь, закрывшуюся за Мелешко, а потом вышел и ноги сами понесли меня из деревни.

Вот и море. Огибая бугры, поросшие лесом, вьется узкий песчаный край суши, моя дорога. До чего же длинная она сегодня!

Ветер ночью стих. Волны всё еще плещут, несут свою палубную вахту, отмывают песок, но белых гребешков уже не видно, а вода из желтой сделалась свинцовой, потому что муть осела на дно. Но не было бы перемены к худшему! На небе, кое-где чистом, обозначились легкие, словно перекрученные облачка, в вышине столкнулись два ветра. Какой осилит? Конечно, вёдро будет непременно, не минет же лето без него, но перед тем, как установиться тихой погоде, ветер возьмет, свое сполна, отыграется штормом.

Ненадежное это затишье. А мне и так беспокойно. Незачем спешить, а спешу.

Ро́здал я на тонях почту и достиг смолокурни к вечеру. У Самохваловых я ночевал. Утром Анна сунула мне узелок с ватрушкой.

Самохвалов проводил меня до вала. Простился с ним, сел на пенек, перемотал портянки. Великое дело — перемотать в походе портянки!

Ну, давай, Евграф! Шагом марш! Не оглядывайся. Вся твоя надежда на ноги. Вспомни, как бывало в наступлении, на Псковском участке. Однажды вот через такое же болото пятьдесят километров за день прошли.

Здесь природа потрудилась, спасибо ей, соорудила, словно специально для меня, дорогу.

Вал сухой, порос жесткими травами, сосняком. Под сапогами песок скрипит. А местами вал тонет в трясине, заплывает черной грязью.

Еще часа три шел я по валу. Горы, вот они, за болотом сразу. Всегда в дымке, как в снегу, — оттого, верно, и названы Зимними. Конечно, если взять и поставить рядом гору Ай-Петри в Крыму, куда я лазал с экскурсией из санатория, то это не более как холмы. Но по нашим краям — горы. А подъем тут несравнимо тяжелее, местность что ни есть дикая. В ложбинах лесная чаща немыслимая — в ней только топор Николая Куликова и стучал. Бурелома там, гнили скопилось — страсть! Да еще завалы камня. Но главное препятствие — глина. Хорошо, дождей давно не было, а то нечего и соваться туда.

Николай водным путем к своей пещуре проник, а по суше, ох, намаешься!

Два пота с меня сошло, пока я на хребет взобрался. Глина хоть и застыла, пообсохла, а всё же скользкая она, всё, проклятая, норовит сбросить меня назад! Да, хуже болота такая суша! А что тут творится осенью или по весне, когда потоки глины свергаются с откосов!

Говорят, до войны один пастух забрел сюда и погиб, так и не нашли его. Не курбатовский, — из Пахты.

Повыше, на ветру, на солнечном припеке, глина тверже, трещины во все стороны разбегаются, как паучьи лапы. Торчат редкие сосны. За ними, далеко впереди, открылось море. Но не туда надо мне смотреть. Шагаю я, глядя всё время вниз, в излучину Гагачьей реки, шумящей слева, под обрывами. То и дело показывается сквозь заросли ее мутная густо-желтого цвета вода.

На ней, на реке Гагачьей, поставил Николай свой завод. Многое с тех пор изменилось. Говорят, там пожар лесной прошел, тому годов пятнадцать. Давно исчез пал, прикрылась его чернота новой зеленью, не сохранилось, поди, и уголька. Но вековой лес начал как бы мельчать. Я напрягал зрение, стараясь различить хоть обгорелый тычок, и наконец заметил не один такой ствол, а три, на поляне, среди кустов малины. Верно, тут, поблизости…

Но признаков постройки я пока не видел. Если огонь уничтожил, — печная кладка должна уцелеть.

Прошел я дальше по хребту, осматривая долину. Красная полоса глины пересекла лес, протянулась к реке, а за ней стеной стоят могучие деревья. Эти старше самого Николая, не то что его мастерской. Я уже стал спускаться, чтобы получше разведать местность, как вдруг в зелени хвои блеснула другая зелень, светлее и ярче. Она была почти белой, эта диковинная зелень, и я смотрел на нее, смотрел, и сердце у меня заколотилось в груди.

Нет, не хвоя это и не малинник, отливающий серебром. Мох! Ну да, мох на ветхой крыше, вот что это такое! Не помня себя, я сбежал вниз. Да, так и есть! Господи, да есть ли человек счастливее меня!

Не сгорел завод! Не сгорел!

Огонь немного не дошел до него. Метров тридцать. Глина спасла постройку, отразила пожар. Всё еще не веря удаче, я подошел и приложил руку к бревенчатой стене. Она покосилась, а с другого бока упала. Держится лишь половинка крыши, и то не сразу догадаешься, на чем. Облепили мастерскую кусты, раскудрявились кругом папоротники, сруб взяли штурмом жучки-древоточцы, просверлили бесчисленными своими ходами, а под нижним бревном вырыл нору какой-то зверь, должно быть, барсук. Немного осталось от строения, название одно — завод. Но суть-то разве в этом!

Под крышу я вошел прямо по бревнам, лежавшим на земле и оплетенным травой, по двери, соскочившей с ржавых петель. На дубовой, еще довольно крепкой оси — колесо с лезвием, тоже изъеденным ржой. Наверное, здесь Николай и его отец обкалывали пещуру, а там, у другого колеса, поменьше, пускали в окончательную отделку.

Впрочем, не знаток я техники, не по моей это части. Может, и не нужно это всё, устарело, и наладится производство другим каким-нибудь способом.

Невдалеке от строения увидел я и природную залежь пещуры, — она синела сквозь кустарник. И еще кое-где выпирали синие желваки камня, прорывая покров травы и валежника. Сколько ее тут — пещуры! Верно, тыщи и тыщи тонн, внукам и правнукам нашим не выбрать всю.

Тут я почувствовал, что очень утомился и хочу есть. Я сел, достал из сумки узелок и съел ватрушку, а потом вспомнил про Афонина.

Он еще не был здесь, это ясно. Я поднялся и еще раз осмотрел полосу глины. Следов, кроме моих, нет. Конечно, он движется с моря, если только не заблудился. А он, скорее всего, заблудится. И выйдет обратно к Курбатовке. Или выбьется из сил и застрянет в горах, а то еще утонет…

Вот бы попался он мне! Вдруг мне представилась наша встреча. Я к морю выхожу, к самому берегу, слышу, кричит кто-то. Ступил на край обрыва, гляжу — Афонин. Красный, задыхается, лезет наверх. Китель расстегнут и не блестит на нем уж ничего, — пуговиц короля Михая ведь нет. Лезет, ноги скользят, а сзади прилив настигает. «Эй, почтальон, помоги!» — «То-то, — говорю, — теперь занадобился тебе! Зачем сунулся сюда? Общественному делу помочь? Врешь! Оправдаться решил, прощение заслужить. А всё равно знаем мы, кто ты таков есть. Уж бог с тобой, живи. Вытащу тебя, так и быть».

И с этими словами я бы его, поганца, вызволил.

Так я рисовал себе нашу встречу и даже невольно прислушался, не кричит ли Афонин.

— Странно мне, — говорил я вслух, продолжая мысленный свой разговор с Афониным, — для чего такие, как ты, на свет родятся? Курица, бывает, снесет худое яйцо, болтун. Так оно мертвое. А ты вот живешь зачем-то.

В лесу я ночевал в шалаше из веток, на другой день вышел к тому месту, где побывал Арсений, и убедился — реку в самом деле завалило. К вечеру выбрался я к морю. Афонина не встретил.

Уже потом, на тонях, узнал я, что он шел сюда, да не дошел. Проплутал в лесу два дня, да и поворотил ни с чем. Не солоно хлебавши, как говорится. Людям на смех.

12

Сюда, будьте любезны!

Да голову-то берегите, голову! Дом ведь постарше хозяина, в землю уходит.

Осторожно! За правое перильце не хватайтесь — отошло. Всё никак не соберусь приколотить. Дом большой, постоянно рук требует, а мне хозяйством очень-то заниматься некогда. Что, крутовата лестница? Мы ведь, курбатовские, — корабельщики. Дома́ строят у нас чисто пароходы. Лестница в виде трапа получается, проемы в перекрытии узкие, наподобие люка. Мелешко жил у меня, обследователь, так тот, как лез к себе, вовсе дыхания лишался.

Савва, председатель наш, говорит — вы писатель. Да? Бывало, к сказительнице Авдотье Гуляевой часто ездили из разных редакций, и тоже вот с машинками. А потом померла она — и перестали. Прошлый год хотел один побывать у нас, так Гуляев отговорил. Сказительницы покойной племянник. Он в Чернолесске, в Облрыбаксоюзе. Нечего, мол, в Курбатовке отображать, ничего передового там нет. С парохода к пристани на гребках повезут, моторными судами они не богаты. Электричества не имеют.

А вы у Гуляева были? И он сам посоветовал? Ну, значит, взгляд у него изменился.

Он тут гостил у нас, в июне. У мамаши своей. Надо думать, на пользу пошло. А нет, так придется бабке Парасковье опять его вызвать к себе.

Сейчас-то я смеюсь, а вот в ту пору дела у нас в Курбатовке закрутились! Ох, дела!

Вот, пожалуйста, ваша комната. Всё по-простому в моей гостинице. Машинку прямо сюда ставьте, на стол. Вы как, сразу печатаете или сперва от руки? Быстрее дело должно подвигаться с помощью техники, а? Всё же прежние писатели выпускали сочинений побольше, чем нынешние. Худо-бедно двенадцать томов, а то и двадцать четыре, как, например, Станюкович.

Соседи тут есть, за стенкой, но вас они не потревожат. Да они редко дома находятся. Зина и Алешка-матрос, молодожены. Эх, вот бы вам роман составить про них!

Вас, конечно, производственная сторона интересует. Так Зина — гидротехник. Алешка пещуру ломать начал, точильный камень, в Зимних горах он, с бригадой.

Савва, наш председатель, не нарадуется. Двух молодых специалистов Курбатовка приобрела. Ты, говорит, Евграф, смотри, не задерживай им почту, отыщи и вручи в тот же день, где бы они ни были.

Боится он, не улетели бы от нас. Молодежь ведь как рассуждает нынче! Костя, племянник мой, так высказывается — у вас, мол, в глуши только Робинзону существовать. Ведь что придумал! Пишет мне — продавай свой дом, перебирайся к нам в Чернолесск.

Это мне такое письмо! Курбатовскому почтальону! Да уж не касаясь всего прочего, про меня ведь недавно из Москвы по радио передавали. Клюйков, наш радист, дал заметку. Подробно всё указал, как у нас добычу этой пещуры восстанавливали. Ну и я там, значит, сыграл известную роль. А в Чернолесске кто я? Ноль! Нет, мне там делать нечего. Место мое здесь и нигде больше. Дерево старое, глубоко корнями ушло. Правда, живу я один, бобылем, но всё же населяется дом, веселее стало.

Ну, располагайтесь как вам удобнее. Вы отрицательное тоже пишете? Материалы у нас есть. Если всё описать…

Что, вы в курсе наших дел? Знаете, вы лучше поступить не могли, как ко мне на квартиру встать. Всё вам расскажу. Конечно, я не по бумажке действовал, а по-своему, как совесть велит, однако пришли мы в конце концов к одному результату, я и Мелешко.

Вот тут, за этим столом, он сидел за своими бумагами. Или брился. Я, говорит, без ежедневного бритья, без купания — не человек. Холод собачий, а он купается!

Как уезжал от нас, благодарил меня за содействие. Нет, хвастаться нам, по сути, еще нечем. Прорех в колхозе пока порядочно. Мостки на улице взять, в каком они состоянии? Стыдно! Клуб как сарай, никакой культурной обстановки. Дальние водоемы для рыбного промысла мы освоили не вполне, — тоже надо признать. Пещуру только начали ломать. Но и дурную славу распускать про нашу Курбатовку мы тоже не позволим. Афонин думал, тут, в медвежьем углу, всё можно!

Гуляев от него отрекся. Так ведь у него еще дружки есть. Дают ему характеристики: Афонин-де если и перегибает иногда, то это от горячности натуры.

Не застали вы его у нас. Поглядеть бы вам на этого типа! Ему должность в другом сельсовете предоставили. Снова, поди, горло дерет, командует. Выпячивает свое «я». Ну, дайте срок, своротит он себе шею. Чтобы у нас в стране подлый человек мог с пользой для дела управлять чем-либо, честными людьми руководить, нет, никогда я в это не поверю.

Дед Кузьмич, ехидный такой старикан у нас есть, надо мной посмеивается. Чего ты, говорит, Евграф, достиг? Всюду ты суешься, всегда тебе больше всех надо.

Но как, по-вашему, душевно поддержать человека — это пустяк? Один ведь он был, Арсений. Недаром Афонин на него, на беззащитного, навалился.

Не понимает Кузьмич. По каждому поводу у него смешки. Несолидные какие-то смешки. Вот тоже для вас тип. Я вам покажу его, низенький такой, бородка косая, румяный, и в некоторых словах первой буквы не признаёт. Вместо буфета говорит — уфет. А большим грамотеем себя считает, между прочим.

Разведка моя в Зимних горах тоже не пустяк. Реку расчистим, всё же водный путь способнее, и пойдет наша пещура по воде прямо до самого Чернолесска. И наследство Николая Куликова вот как пригодилось, хотя и устарело кое в чем, Алешка вон улучшения какие-то затеял.

Недавно Савва меня удивил. «Хотим, — говорит, — тебя выдвинуть, разработками нашими каменными заведовать будешь. Поди, устал с сумкой ходить». — «Нет, — отвечаю, — уволь. Не буду. Не с руки мне, пограмотней кого ставь и помоложе. Например, Алешку, чем плох?» — «Ладно, — говорит, — подумаем».

Вот оно как обернулось! Может, Алешка письмо, адресованное директору-то разработок, самому себе писал! А? Правда, в моей практике еще не было, чтобы человек себе же послал письмо, да ведь нынче и не такие чудеса случаются.

Заболтался я, извиняюсь. Вы, наверное, отдохнуть хотите. Располагайтесь, а я пойду.

В голландку я дров наложил. Спичку только чиркнуть. Труба вон там открывается. Нас единственно весной солнышко побаловало, а то всё дует и дует. Семужий промысел худой нынче был. Сентябрь у околицы, тепла не жди.

Всего вам хорошего пока. Мне еще почту надо разнести. Видите мою сумку? Лет ей уже немало, кожа вот потрескалась, ремень обтрепался, того и гляди, лопнет. И вместо застежки, видите, веревочка. Я уж сколько хожу с этой сумкой, а она еще до меня служила. Какая масса всего через нее прошла, это вы можете себе представить. И плохого и хорошего. Почтовая связь, она обязана всё препровождать по адресу. А знаете, когда плохое письмо человек получает, я тоже, откровенно сказать, переживаю.

Хороших-то писем побольше бы надо! Вот зайду сегодня к Клюйкову, сулил он заметку послать в Москву о том, как у нас на Гагачьей реке завал разгребают, дают ей ход в море, по прежнему руслу. Чтобы, следовательно, водой пещуру сплавлять. Где, скажу, заметка? Не тяни, давай мне в сумку!

Людям доброе слово, ох, как нужно! А если человек здесь, в нашей Курбатовке, славу и доверие заслужил, то ведь, пожалуй, на студеном здешнем побережье станет ему тепло. Не так ли?

Ну, я пошел. Пора мне. Уже, должно быть, бранят меня курбатовские: почтальона долго не слышно, заговорился со своим новым квартирантом. А Савва скажет: «У тебя, Евграф, под языком определенно репей».

В каждом доме ждут меня. Сегодня по деревне пройду, а завтра на то́ни. Открывайте двери, люди добрые, почтальон идет!

ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ

НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

Я родился в среднерусском селе Клёнове. Мой отец, Николай Сергеевич Ливанов, был учителем.

Впрочем, спешу оговориться. Не потому я начал свои записки с нескромного «я», что намерен приписать себе главную роль в событиях. Нет, я далек от такого стремления. Если бы не мои друзья, вместе со мной боровшиеся и с силами природы и против коварного, опасного врага, я не продвинулся бы и на шаг в своих поисках и, конечно, не сидел бы сейчас в своей комнате на Васильевском острове, — живой, с пером в руке.

Я мог бы в первых же строках сказать о партизане, который, преодолев тысячи опасностей, пришел из вражеского тыла к своим и сообщил важные вести. Я мог бы начать с того дня, когда наши бойцы захватили в плен парашютиста Гейнца Ханнеке, сброшенного близ Дивногорска, и затем рассказать о том, как странный документ, найденный у Ханнеке, помог раскрыть заговор, составленный много-много лет назад. Я мог бы…

Нет, не сто́ит забегать вперед. Ведь события, связанные с черным камнем, начались для меня очень давно — в детстве.

Итак, родом я из Клёнова. Село это — если смотреть сверху — чаша садов, разделенная, словно пробором, широкой и прямой улицей, по-нашему «плантом». Теперь наше Клёново знаменитое: мичуринцы вывели замечательный сорт яблок. А тогда, в доколхозное время, яблоки были мелкие, кислые и мало отличались от диких. К тому же, чуть не каждый год львиную долю урожая съедала болезнь. Не успев созреть, яблоки валились на землю и покрывались пятнами гнили.

Один дом в Клёнове резко отличался от прочих. При нем не то что сада — кустика не было. Не было ни клумбы с цветами, ни скамеечки под окном. Ветер шевелил бородки пакли, торчавшие из пазов. Некрашеный, без наличников на окнах, без навеса над крыльцом, дом выглядел голым, неуютным, холодным. Он был известен под названием «приказчиковой дачи», или «Сиверсовой дачи». Хозяином ее был приказчик Сиверс — датчанин, служивший до революции у крупного нефтепромышленника.

В Клёново Сиверс наезжал вербовать рабочих и здесь женился на дьяконовой дочери Тамаре. Говорят, что дача воздвигалась на ее приданое. Тамара хотела, будто бы, осесть с мужем в Клёнове и умножить капитал торговлей. Но впоследствии Сиверсы перестали бывать в Клёнове. Дача осталась неотделанной; для присмотра за ней Сиверс поселил старуху.

Много лет прожила эта женщина на «приказчиковой даче» совершенно одна. Сиверс пропал куда-то. Его домоправительница добывала кусок хлеба тем, что вязала из цветной шерсти варежки и остроконечные шапочки.

Я помню ее. Труша — так окрестили у нас Гертруду — была тощая высокая старуха с глазами младенческой голубизны — робкими и кроткими. Из своего жилья она выходила редко, потому что у нее болели ноги. Она переставляла их медленно, с опаской, словно шагала на ходулях. По-русски она говорила плохо. Мальчики дразнили ее, а девочки защищали, — она учила их вязать.

Перед смертью Труша помешалась. Должно быть, одиночество доконало ее. Она заперлась в «приказчиковой даче» и несколько дней ничего не ела. Потом собрала свои пожитки в мешок, взвалила на плечи, шатаясь спустилась с крыльца и упала. Фельдшер Николай Кузьмич не мог помочь ей. Сельчане жалели Трушу. Несчастная умерла вдали от родины! Вспомнили про Сиверса. Где он? Если жив — должен прибыть, чтобы распорядиться домом.

И Сиверс прибыл. Это событие прекрасно сохранилось в моей памяти, хотя мне было тогда тринадцать лет.

Я полол гряду с брюквой, елозя голыми коленками по канавке. Подошел отец и велел мне переодеться: «у нас гость».

Новость удивила меня. День был будний, трудовой. В такой день нам никогда не случалось принимать гостей. Для этого существуют праздники. Необычный гость заинтриговал меня. Чтобы не показаться ему в затрапезном виде, я влез в свой мезонин снаружи, по пожарной лестнице, вымылся и надел парадную толстовку.

В столовой я увидел низенького, коротконогого человека с отвислыми усами, которые придавали его узкому лицу выражение сокрушенное. Он обмахивался платком от жары и от мух.

— Ваш наследник? — произнес он, посмотрев сперва на меня, потом на отца. — Мое почтение, молодой человек.

Меня никто не называл наследником. Судя по иллюстрированному журналу «Нива», лежавшему в коробах на чердаке, наследником именовали царского сына. Там было черным по белому написано под портретом: «Наследник цесаревич». В применении ко мне, советскому мальчугану, готовившемуся вступить в комсомол, слово «наследник» звучало странно и даже обидно. Я пожал протянутые мне жесткие, прохладные пальцы и сел.

Сидел я между двумя тетушками. Поглощенный созерцанием гостя, я всё же заметил, что с тетей Клавой — младшей сестрой отца — творится неладное. Она словно окутала себя непроницаемым, недобрым молчанием. Худое скуластое лицо ее еще больше обтянулось. Отец поглядывал на тетю Клаву с некоторой опаской и сам держался необычно: говорил мало, угощал гостя с какой-то забавной церемонностью.

Я понял, что гость очень неприятен тете Клаве. Отец тоже не питает к нему симпатии, но боится взрыва со стороны тети Клавы. И только разбитная тетя Катя — старшая сестра отца — тараторит как ни в чем не бывало: она решила выжать из гостя как можно больше городских новостей.

Гость жевал и говорил. Он как будто не примечал сурового взгляда тети Клавы. С легким акцентом, временами коверкая фразу, он обстоятельно и с жаром рассказывал о себе. Мне казалось, он хвастается. Однако ничего особенного он не совершил. Он служит бухгалтером — вот и всё.

— Да вы на все руки мастер, — подал голос отец. — Вы и бухгалтер, и механик…

— Приходится, — ответил гость. — Я на этих руках, Николай Сергеевич, обошел земной шар.

Тут произошел небольшой конфуз. Я представил себе нашего гостя, идущего вокруг света на руках. К несчастью, рот мой был наполнен супом. Я фыркнул и окатил скатерть. Одна капля попала даже на запасное пенсне отца, висевшее на лацкане его люстриновой куртки.

Естественно, разговор за столом сосредоточился вокруг моего поведения, а затем коснулся воспитания детей вообще. И тут отец выдал мою тайну. Не знаю, зачем он это сделал. Возможно — хотел сгладить впечатление от моей неловкости.

— У Сережи серьезные интересы, — сказал он. — Пишет историю нашего села.

Отрицать было бесполезно. Я действительно писал историю Клёнова. Но никто из посторонних не должен был этого знать. Работа только начата. Еще неизвестно, что получится. Я надулся и стал смотреть на плакат, приклеенный к стене. Плакат изображал прилавок сельского кооператива, у которого теснятся довольные, смеющиеся мужики. У них квадратные плечи и квадратные ярко-желтые бороды. А напротив, через улицу, виднеется лавка частного торговца. Там нет ни одного покупателя. Частник стоит всклокоченный и злой. В него я и вцепился сумрачным взглядом, но ненадолго. За столом заговорили о Труше.

Гость скорбел о ней вместе с нами. Но что можно было сделать? Ревматизм, как известно, лечат на юге, грязевыми ваннами. Да и то не всегда вылечивают. У него тоже ревматизм. Суставы трещат, как сухая лучина, а спину по утрам не разогнуть. И однако он ждет путевки на курорт. Так, без путевки, он не может себе позволить… Он скромный служащий. Некоторые думают, что он нажил бог знает какие ценности при старом режиме. Но это смешно. Он всегда трудился. Его хозяин — тот, совершенно верно, нажил и теперь живет себе припеваючи за границей.

Уже не раз я мысленно спрашивал себя — кто такой наш гость. Теперь я начал догадываться. Неужели — сам «приказчик»? Откуда, с какой стати?

— Гертруда служила у моего покойного папаши, — говорил между тем гость. — Она нянчила меня. Можете быть абсолютно уверены: я не бросил бы ее так, на милость божию, если бы не превратности судьбы.

Сомнений больше не было. Помнится, я сжал кулаки и нахмурился. Пусть видит Сиверс: я всецело на стороне тети Клавы.

Обед кончился, отец увел гостя к себе, а я еще сидел некоторое время, удивленный и сердитый. Тетя Клава срывала тарелки со стола.

— Николай как хочет, а я не поеду, — вдруг произнесла она. — Не поеду я.

— Подумайте, радость какая! — отозвалась тетя Катя, размешивая пойло для поросенка. — На юру ветер свищет. В подвале, чай, вода. И для скотины ничего нет.

— Ясное дело, нет. Двор самим надо строить, — сказала тетя Клава. — Нет, вы как желаете, а меня простите… Проклятое место.

Оказывается, Сиверс предлагает нам купить дачу. Просит он недорого. Но, по мнению тети Клавы, дом не сто́ит и этих денег. А главное — это дом Сиверса! Ноги́ ее не будет там.

Я понимаю тетю Клаву. Я знаю, почему она терпеть не может Сиверса.

Тетя Клава — вдова. Со своим мужем, дядей Ефремом, портрет которого висит у отца в кабинете, она прожила очень недолго. Принесла нелегкая Сиверса в наше село нанимать рабочих. Он и подсунул контракт дяде Ефрему. Соблазнил его хорошим заработком и увез куда-то за тридевять земель. Там обманутый дядя Ефрем затосковал, пристрастился к вину и однажды, возвращаясь в рабочую казарму, упал в шахту и разбился на́смерть.

Я всем сердцем сочувствовал тете Клаве. Мы были друзьями, хотя характер у нее был далеко не из-легких. Она часто бывала резка, иногда выпивала и после этого ругалась нехорошими словами. Отец в таких случаях запирался с ней наедине и часами стыдил ее. После она долго ни с кем не разговаривала, молча, яростно работала и неизменно ломала что-нибудь — косу, грабли, а то рассыпа́ла крупу или соль.

Ласки от нее доставались мне редко. Тетя Катя — та расточала их без счета. И всё же я любил тетю Клаву и заодно с ней ненавидел Сиверса.

Неужели отец купит «приказчикову дачу»? Нет, это немыслимо. Оставить наш уютный старый дом, поставленный еще дедушкой, наш сад, с узловатыми, раскидистыми яблонями! Расстаться с моей комнатой в мезонине, с чердаком, где лежит в коробах «Нива», висит дедушкина домра и где найдется, если поискать получше, еще много-много неизведанного! Всё это сменить на холодную, мрачную «приказчикову дачу»! Нет, ни за что!

— Я тоже не поеду, — сказал я тете Клаве. — Я с тобой буду.

ВЫЦВЕТШАЯ ФОТОГРАФИЯ

Мы напрасно волновались, — отец отказал Сиверсу. «Приказчикову дачу» купил кулак Нифонтов. А Сиверс уехал и больше не напоминал о себе.

В сентябре мне исполнилось четырнадцать лет. Тетя Клава испекла сладкий пирог и воткнула в середину пучок бумажных цветов. Они очень смущали меня. Парадная толстовка резала под мышками: я вырастал из нее. Пришли мои приятели — Женя Надеинский и Шура Петелин. На них тоже всё было тесное и до того чистое, что они боялись сделать лишнее движение. Я не пытался их развлечь. Не знаю почему, но на торжестве, устроенном в мою честь, я чувствовал себя ужасно неловко и глупо.

Вечером отец позвал меня к себе, чтобы побеседовать по душам. Он любил такие беседы. Он был доволен, когда ему удавалось «пронять», «взять за живое» меня, тетю Клаву или кого-нибудь из своих учеников.

— Я наблюдал за тобой и мальчиками, — начал отец, — и нахожу, что вы представляли жалкое зрелище. Вы стесняетесь взрослых. Вам не о чем говорить в их присутствии. Чем же заняты ваши головы, возникает вопрос? Я не случайно коснулся сегодня этого. Ты уже почти юноша.

Словом, отец советовал мне подвести итог прожитому году, составить план на следующий и постараться больше и упорнее заниматься. Как обстоит дело с историей села Клёнова? Что-то она медленно подвигается. Смогу ли я выполнить такую задачу один? В этом году в школе будет организован краеведческий кружок — кружок юных историков, натуралистов, собирателей песен и сказок.

Тут я стал слушать отца внимательней. Целый кружок? Это интересно. Я как историк зашел в последнее время в тупик. Из столетнего деда Евдокима — самого старого клёновского жителя — я выудил всё, что мог.

Вдруг отец встал и указал на старую, пожелтевшую фотографию на стене. Портрет выцвел неравномерно: лицо сделалось белобрысым, безбровым, зато на рубашке можно было пересчитать все полоски и пуговки. В семейном альбоме был другой портрет этого же человека, — там он снят примерно в моем возрасте, с матерью. Стройный мальчик с вздернутым носиком, который словно тянет за собой верхнюю губу и чуть открывает ровные зубки. Поэтому кажется, что он улыбается. Именно по той детской фотографии знаю я этого человека и чаще всего рисую себе его как своего сверстника.

— Ты знаешь, кто это? — спросил отец.

— Дядя Ефрем.

— А всё-таки… Кто он такой был?

На это я не знал, что ответить. Простой и понятный в свои тринадцать или четырнадцать лет, он куда менее ясен взрослый. Отзываются о дяде Ефреме различно. Тетя Катя, например, удивляется: как могла тетя Клава выйти замуж за такого беспутного! Он забросил жену и дом ради каких-то сумасбродных фантазий; не хотел работать, как все: невесть что воображал о себе. Если послушать тетю Катю, выходило, что Сиверс не ахти как виновен в гибели дяди Ефрема: он сам себя погубил. Возразить тете Кате я не умел. Я только думал, что чудаковатый дядя Ефрем был, верно, не так уж плох, если завоевал любовь строгой тети Клавы.

— Дядя Ефрем, — сказал отец, — прожил свой век неудачником.

— Что значит неудачник? — спросил я.

Отец засмеялся, снял очки и протер ладонями близорукие глаза:

— Да, к счастью, теперь это слово исчезает. И скоро его вообще не будет. Видишь ли, умный, талантливый был дядя Ефрем, а сруб сгорел.

Да, так оно и было. Я не раз видел у отца газету царского времени, с иллюстрацией, отчеркнутой красным карандашом. В кольце зрителей пылал бревенчатый сруб. Невозмутимые всадники с саблями возвышались над толпой. То были полицейские. Подпись я знал наизусть: «Плачевный результат испытаний огнеупорной краски крестьянина Ефрема Любавина». В толпе был и Сиверс. Впрочем, искать его в черном сгустке голов, похожем на икру, бесполезно. Даже дядю Ефрема и то не найти. Голова в платке, белеющая в задних рядах, за лошадью полицейского, — быть может, тетя Клава. Отец в то время учился в Петербурге, так что подробности знаменательного дня мне известны только со слов тети Клавы.

— Дядя Ефрем был очень несчастен, — продолжал отец. — Даже самый близкий человек не сочувствовал ему. Ведь мой отец мог дать образование только сыну, на дочерей средств не хватило. Клава не могла даже понять, чем занят ее муж. Она считала его талант проклятием, ненавидела его талант. Ты понимаешь, Сергей, какой это ужас? Какая страшная была жизнь!

Волнение отца передалось мне. События, знакомые с детства, поворачивались передо мной, обнаруживали неведомые до сих пор стороны и новый смысл. Я вдруг почувствовал себя старше. Ведь отец впервые заговорил со мной так.

— А дарование у Ефрема было. Самоучкой постигнуть такую сложную науку, как химия! Сколько опытов он проделал, с каким упорством! Он жег костры за деревней, в овраге, клал в огонь деревяшки, покрытые краской. Над ним издевались, а он всё палил свои костры. Он хотел избавить наше крестьянство от пожаров, от «красного петуха», уносившего каждый год многое множество дворов. И заметь: в кострах краска вела себя хорошо, а на публичном испытании сруб сгорел. Почему? Я в свое время снесся с одним специалистом, который принимал близкое участие в трудах дяди Ефрема. Правда, специалист не ахти какой… Он уверял меня: Ефрем стоял на правильном пути и непременно добился бы своего, если бы поработал еще. Одно дело — маленький костер, другое — сруб, обложенный кучами хвороста. Нужно было усовершенствовать состав краски.

— Папа! — воскликнул я. — Значит, он мог стать знаменитым изобретателем?

Эта мысль поразила меня. Наш дядя Ефрем мог занять место рядом с создателями паровоза, парохода, электрической лампочки! Чего доброго — и о нем было бы сказано в школьной хрестоматии. Но почему же он бросил свои поиски и уехал куда-то с Сиверсом? Должно быть, решил, что ничего не выйдет? Вот ведь досада!

Я обрушил град вопросов на отца. Он печально улыбнулся, кутаясь в плед:

— Мальчик мой, дядя Ефрем был беден. На опыты нужны были деньги. Не думай, что он упал духом. Нет, нисколько. Но ему никто не помогал. Он поехал добывать деньги.

В тот вечер я долго не отставал от отца. Куда отправился дядя Ефрем? Правда ли, что Сиверс обманул его? Я хотел знать всё. У отца на столе лежала стопка тетрадок по русскому языку, ему предстояло проверять их, он уже несколько раз раскрывал одну. Раскрывал и клал обратно, — ему жалко было отпускать меня. Да, дядя Ефрем не получил того, что сулил ему Сиверс. Так, по крайней мере, говорится в дядином последнем письме: «попутал меня бес довериться Сиверсу». А подрядился дядя Ефрем в Дивногорск, — это километров восемьсот от нас. Там капиталист, у которого Сиверс служил в приказчиках, затеял добычу асфальтита. В то время вербовщики, нанимая рабочих, обычно привирали: расписывали беднякам разные блага, хотя надобности особой в этом не было, — местность наша была малоземельная, голодная, и мужики соглашались на любую плату. Выходит, Сиверс и дяде Ефрему наврал. Однако первые месяцы дядя Ефрем не жаловался; а потом, вслед за последним его письмом, пришло другое — из конторы, с черной траурной каемкой. В нем не было никаких подробностей; Любавин Ефрем Федорович стал жертвой несчастного случая, — вот и всё. О том, как это произошло, написал Сиверс. Дядя Ефрем был нетрезв и оступился в темноте. Сиверс присовокупил: его-де, как цивилизованного человека, всегда неприятно поражал странный характер русских. Напрасно он, Сиверс, поощрял Любавина в его работе над огнеупорной краской, напрасно подыскал место с хорошей оплатой. Любавин показал, что у него нет той твердости воли и дисциплины, которая необходима для достижения цели.

— Высокомерное, холодное письмо, — сказал отец. — Не понравилось оно мне. Вместо того чтобы утешить родных Ефрема, он вздумал поучать. Ну вот, Сергей, я и предлагаю. У вас будет краеведческий кружок, займитесь Ефремом Любавиным. Разберитесь в его записях, рецептах, составьте его биографию. Может, из трудов Ефрема удастся извлечь что-нибудь полезное. Тут понадобятся и историки и химики.

Так закончилась беседа с отцом — беседа, повлиявшая на всю мою жизнь. Нужно ли говорить, что мне не терпелось начать изыскания: сию же минуту кинуться на чердак, рыться в коробах. Но спускались сумерки, а тетя Клава запретила ходить на чердак с лампой. И главное, надо было сесть за уроки.

Наконец воскресенье. Я снова лезу в короб. Надо мной то лениво, то настойчиво барабанит по дранкам дождь. Дверь в мой мезонин открыта, полоса света, протянувшаяся оттуда, затеняется набегающими тучками. Запахи чердака в сырую погоду еще сильнее, — особенно лекарственный дух мяты, напоминающий о зубной боли. Я откладываю в сторону черные тома «Нивы», знакомые от корки до корки. Дальше — слой бумаг, еще мало изведанный. Там, должно быть, и записи дяди Ефрема.

Вот они! Пухлые счетоводные книги, заполненные цифрами, перечнем товаров, — чай, сахар, соль, керосин. Загадочные цибики, дести, гарнцы. И всюду, где лавочник оставил чистое место, — выписки из научных книг. Как отец объяснил мне потом, бумага для дяди Ефрема была слишком дорога, он выпрашивал у сельских торговцев приходо-расходные книги и писал в них. Отличить его строки нетрудно: очень мелкие из-за экономии места, но четкие, вдавленные.

Эти драгоценные конторские книги я передал Жене Надеинскому, взяв с него клятву не терять, не закапать чернилами. Краеведческий кружок уже начал жить, и кому, как не Жене, надлежало взять на себя химическую часть исследования о Ефреме Любавине. Еще два года назад Женя чуть не спалил дом своими экспериментами. Он пытался заливать горящий бензин водой, отчего огонь растекся еще шире по полу. Но, конечно, не по невежеству Женя так сделал, а от страха. Теперь, в седьмом классе, он занял по химии первое место.

Полмесяца спустя Женя сделал доклад на кружке. Пришел Шура Петелин, решивший стать, по моему примеру, историком. Сестра его Тося взялась измерять глубину снежного покрова и направление ветра, а подруга Тоси — Зина Талызина, краснощекий, вечно смеющийся живчик, захотела собирать песни и частушки. Женя сел за учительский стол, рядом с моим отцом. Жесткие черные волосы Жени, обычно топорщившиеся, были смочены и зачесаны назад. Как сейчас, вижу его темные глаза, слышу его неторопливую речь с заиканием, на «у».

— У-у-уже ясно, что́ это такое. Мы с Вадимом Александровичем прочитали…

Пробежал смешок. Все знали: формулы читал один Вадим Александрович — учитель химии. Но авторитет Жени в этот вечер всё же вырос еще больше, о чем мне тут же на собрании сообщила запиской Зина.

Из доклада Жени следовало, что дядя Ефрем избрал стекло как основу огнеупорной краски. Состав несложен. Надо продолжать опыты изобретателя-самоучки.

Разумеется, все горячо откликнулись. Зина Талызина, комментировавшая каждое событие нашей школьной жизни, послала мне записку:

«Т. говорит, что Надеинский герой вечера. Ревнуешь?».

Буквой «Т» была обозначена Тося Петелина, самая хорошенькая девочка в классе, при которой Зина состояла в адъютантах. Записка смутила меня, я спрятал ее в карман, потом, долго мусоля карандаш, обдумывал ответ, и рука вывела против воли, упрямое:

«Ну и пусть».

КРАСКА ЕФРЕМА ЛЮБАВИНА

Учитель химии Вадим Александрович, или сокращенно Ваксаныч, прибыл в Клёново со студенческой скамьи. Он привез с собой теннисную ракетку и повесил ее в своей комнате над письменным столом. В Клёнове играть в теннис было негде и не с кем, и Ваксаныч жаловался на это всем и каждому. Потом он влюбился в Стрункину — преподавательницу начальной школы. Это не сразу обнаружилось бы, если б не Зина Талызина. У нее была страсть лазить на деревья. Устроится там с книгой и читает. Однажды она просидела на ветвях битых два часа, ни жива ни мертва: под деревом на лавочке были Ваксаныч и Стрункина. Они целовались!

Сперва об этом потихоньку шушукались девочки, потом стало известно и мальчикам. «Меня мама ужинать кличет, — рассказывала Зина, краснея. — А как мне слезть!»

Вскоре они поженились; молодой химик попытался отрастить усы, по это не прибавило ему солидности. Ученики старших классов держались с ним запанибрата. Урок он вел с увлечением, любил повторять, что химия — это музыка, но часто терял нить изложения и принимался объяснять какую-нибудь теорию, понятную разве только ЖенеНадеинскому. Предмет Ваксаныча так и окрестили: «музыка».

Однако с осени химия начала завоевывать умы. Всё реже слышалось пренебрежительное: «музыка». Надеинский убеждал меня:

— Переходи в нашу секцию. Что — история! То ли дело химия. Химия, понимаешь, везде. Человек, например, дышит — и тут химия.

Как я ни упирался, увлечение химией, охватившее многих моих товарищей, тревожило меня. Коллекция старинных книг уже не радовала, как прежде. Я уже не ощущал трепета, переворачивая толстые, пожелтевшие по краям, изъеденные жучком страницы «Диоптры», изданной до Петра, реже снимал с полки любимый роман — «Юрий Милославский» Загоскина. А ведь бывало я по нескольку раз читал то место, где Юрий, застав в русском доме врага, приказывает ему под дулом пистолета доесть огромного жареного гуся — доесть до последней косточки. Враг давился, лопался, но ел. Этот жареный гусь поражал мое воображение не меньше, чем кровавые битвы, описанные в романе.

Нет, не хочется читать Загоскина!

— Знаешь, что я буду делать? — сообщил я Жене Надеинскому. — Я буду клёновским летописцем, раз у нас затеяли такие важные дела с краской.

До зимних каникул химики варили песок с поташом, добавляли различные красящие вещества, испытывали составы на огне. Ваксаныч внес поправки в любавинский рецепт шестнадцатилетней давности, — ведь наука за это время ушла далеко вперед. Настало решающее испытание.

Километрах в двух от села была сторожка лесника. Лес вокруг вырубили, и она торчала на Копейкином бугре никому не нужная. По преданию, записанному Зиной Талызиной, некогда на этом бугре один бродяга убил другого из-за копейки. Эту сторожку мы и решили обмазать краской Любавина и поджечь. Восемь слоев краски положили на дощатые стенки, на тесовую крышу, кругом навалили сухого хворосту. В воскресное утро клёновцы, стар и млад, обступили Копейкин бугор. Остались дома только дряхлые старики и старухи, да еще наша тетя Клава, которая с утра заявила с раздражением:

— Все уйдут, а дом на кого? Обворуют — вот и будете знать. Нет, нет, я всё равно не пойду.

Отец чуть не силой тащил ее, но под конец обругал темной бабой и отступился.

Не было у Копейкина бугра и Тоси Петелиной. Она еще в августе уехала в город и поступила в педагогический техникум. «Но это, пожалуй, кстати, что ее нет, — думал я. — Если бы я стоял там, на вершине бугра, в числе ассистентов Ваксаныча, вместе с ними поливал хворост керосином, тогда мне только приятно было бы показаться Тосе». Но я был внизу, среди зрителей, и чувствовал себя не у дел.

Горючее занялось быстро, и сторожка мгновенно скрылась в огне. Ваксаныч увел всех с холма, и ветер швырнул вслед клубы густого дыма. Ветер в тот день неистовствовал. Но клёновцы, обдаваемые горьким дымом, стояли неподвижно и молча, захваченные зрелищем пожара. Скоро у подножия холма стало жарко, люди отодвинулись. Хворост сгорел, теперь пылали дрова. Языки пламени стали ниже, но как будто яростней. И всё же сторожка держалась. Поленницы таяли, съедаемые огнем, а сторожка вздымалась из огня и возвышалась в нем, словно волшебная. Держится краска Любавина! Клёновцы хлопали и улыбались нам. Аплодировал и мой отец, стоявший на большом березовом пне. Когда пламя затихло, отец легко соскочил и первый побежал к сторожке. Она потемнела от копоти, но сохранилась прекрасно. Лишь кое-где обуглились доски. Удача! Сельчане еще долго обхаживали и разглядывали сторожку; поздравляли Вадима Александровича.

На долю Жени Надеинского, Шуры Петелина и других ассистентов тоже досталось немало похвал. Как я завидовал им в тот день!

В понедельник, после урока литературы, мой отец задержал нас в классе.

— Деятельность наших краеведов, — сказал он, — не мешало бы осветить в газете.

— Ливанов напишет, — подала голос Зина Талызина, которая всегда совалась первая. Подумать можно, она лучше всех знает, кому что надо делать! Зину поддержал Женя Надеинский.

Я встал и, глядя в парту, сказал:

— Я не буду.

— Почему, Сергей? В чем дело? — полетело со всех сторон.

— Пусть Надеинский напишет, — сказал я, — он работал…

Как еще объяснить, что́ со мной произошло? Почему я потерял вкус к своей миссии историка и летописца? Но других слов я не нашел и замолчал.

— Кто же возьмется? — спросил отец.

Поднял руку Женя.

«Ишь ты, как ему не терпится, — подумал я, хотя только что назвал его имя. — Обрадовался, что я отказался. А еще друг! Ну и пускай пишет, пускай. Мне всё равно».

На следующем уроке я получил записку от Зины:

«Ты поступил благородно. Тосе будет сообщено».

Это несколько ободрило меня, но ненадолго.

Статью Жени напечатали. Ваксаныч вырезал ее, приложил рецепт огнеупорной краски и послал в Москву — своему университетскому профессору.

Через две недели пришел ответ. По мнению профессора, начинание Любавина было смелым. Времени, однако, прошло много. За границей имеются краски, в основе своей весьма сходные с любавинской. Но честь и слава тому, кто обгонит иностранцев. Главная задача — обеспечить долговечность огнезащитного слоя. Пока что все силикатные краски быстро разрушаются от сырости. Дождь губителен для них. В заключение профессор советовал продолжать опыты и давал указания. Эта часть письма состояла из сплошных формул.

Незадолго до весенних каникул пришел еще один отклик на статью Жени Надеинского — на этот раз из далекого города Дивногорска.

Вот что мы прочли:

«Дорогие товарищи! Я узнала из газеты насчет Любавина, насчет доброй его смекалки. Я прошу вас ответить, не тот ли это Любавин Ефрем, который работал в Дивногорске на асфальтовой шахте. У нас многие его помнят. Мой муж вместе с Любавиным спину гнул, и злодеи, которые Любавина со света сжили, и супругу моему сократили век. Мой адрес — Дивногорск, Донская, дом 10. Парасковья Шатохина».

ЕГО УБИЛИ

Был второй день весенних каникул, когда я слез с поезда в Дивногорске.

— Тебе полезно съездить, — сказал отец, напутствуя меня. — Узнай всё. Не мямли, не фыркай в кулак. Пора быть взрослым.

И вот я совершил первое в своей жизни путешествие по железной дороге, во время которого, понятно, не сомкнул глаз, так как боялся выпустить из рук мешок с хлебом, салом и запасной фуфайкой, боялся проспать Дивногорск и не помню, чего еще я боялся.

Глаза ломит от бессонной ночи. За вокзалом площадь и такой же круглый сквер, как в нашем уездном городе, — только, пожалуй, больше. Впрочем, и дома здесь большие. Я иду по главной улице, читаю вывески, считаю этажи самых высоких домов. Этажей — три, очень редко четыре. Но в нашем уездном городке и трехэтажных зданий только два.

В конце проспекта, за садом, отыскалась Донская улица и повела меня под откос, мимо заборов, складов, мастерских, к реке, покрытой синим льдом. Поют провода, желтеют стволы тополей. Почки набухли, снег вокруг деревьев обтаял, и кажется, что они растут из горшков. Ворота деревянного домика под номером десять приоткрыты. Во дворе высокая горбоносая старуха в очках колет дрова. Я толкаю ворота, они отчаянно скрипят, старуха оборачивается и, с топором в руке, идет прямо на меня.

— Нету, нету тут ваших птиц, — говорит она угрожающе и загораживает мне путь. Я почти касаюсь носом полушубка, горько пахнущего дубленой кожей.

— Ка-каких птиц? — бормочу я.

— А ты чей такой, молодой человек? — слышу я. — Чего тебе нужно?

— Я из Клёнова… к Шатохиной. Я…

Не успел я кончить, как сильные, словно мужские, руки стиснули мне плечи:

— Ах вот кто! Ты бы сразу…

Пахну́ло печным теплом из открывшейся двери, и я очутился в комнате — чистой, светлой, с фикусом, упершимся в низкий потолок.

— Зятек мой голубей приучил. Повадились у нас кормиться. Как улетит у кого голубь — так к нам. Терпенья нет! Ходят и ходят без конца. Ты, молодой человек, раздевайся. Вот сюда вешай. Письмо от твоего папаши получила, хотела бежать встречать, да ведь личность незнакомая, как узнаешь! Сапоги не промочил? А то снимай, мы живо обсушим. Садись, чай пить будешь с нами.

Она с такой ласковой твердостью указывала мне, что я должен делать, что приступ застенчивости быстро прошел. Я сел на деревянный диван с узорчатой спинкой и — совсем как дома — увидел свою нелепо вытянутую физиономию на выгнутой поверхности самовара.

— Горячий ли? А то подогрею?

— Не надо, — ответил я непринужденно. — Горячий. В самый раз.

— Ну, я пошла, — объявила она. — А ты поспи. Глаза-то красные.

Когда я проснулся на лежанке, на окна уже пала предвечерняя тень. В комнате — никого! Я слез и босиком прошелся по жестким половикам, потрогал ногой педаль швейной машины, перебрал книги на этажерке, выронил конверт с адресом: «Депутату Горсовета Парасковье Димитриевне Шатохиной», — повертел в руках, положил обратно. Очень хорошо, — теперь я знаю отчество. Не звать же ее тетей Пашей! Пора быть взрослым. Над этажеркой улыбался в рамке из ракушек некто с усиками и остреньким девичьим подбородком. «Зять, любитель птиц», — подумал я почему-то.

Шатохина вернулась вечером. И вскоре к ней начали собираться гости. То были кряжистые старики, благообразные и степенные. Хозяйку они называли запросто — Пашей, а она подталкивала меня к каждому и говорила:

— Ефрема Любавина племянник.

Мне же сообщала имя, отчество и должность каждого: мастер на лесопилке, начальник пристани, директор фабрики-кухни…

Они крепко жали мне руку, поглядывая так, будто ожидали совсем другого племянника дяди Ефрема — постарше и посолиднее.

Последним явился маленький веселый дядька с трубкой в зубах. Борода его начала седеть снизу, а у самых губ была еще черная. Он подмигнул мне, точно товарищу.

— А вот и Петрович, — сказала хозяйка, и больше ничего я не узнал про него.

Старики смотрели на меня, спрашивали о любавинской краске, о родне Любавина, и я сообразил, что Шатохина пригласила их по случаю моею приезда.

Их заинтересовал мой приезд. Почему? Они любили дядю Ефрема, объяснил я себе мысленно. Но есть — я чувствовал это — еще причина. Нашим опытам с краской они придавали какое-то особое значение. Пестробородый, тот сказал по этому поводу загадочно:

— Пурклин знал, поди, что тут деньгами пахло.

— А то нет! — ответил мастер с лесопилки.

Застенчивость моя быстро прошла, — так захватила меня встреча с друзьями дяди Ефрема.

Мне и раньше приходилось слышать об асфальтитовых разработках под Дивногорском. Страшную они оставили память. Там бедняки, нанятые за гроши, долбили лопатами вязкий, пропитанный загустевшей нефтью грунт, дышали нефтяным газом, который съедает легкие, отравляет мозг. Когда на одной из тетрадей дяди Ефрема мы прочитали «Доннель и К°», напечатанное золотыми буквами, мой отец сказал мне, что фирма эта — иностранная, что на Доннеля работали и добытчики асфальта и еще тысячи других людей. Доннель имел нефтяные промыслы на Кавказе, имел суда, пристани, заводы. Я узнал также, что у Доннеля и состоял в приказчиках Сиверс, вербовавший у нас рабочих. Клёновцы шли на баржи, на буксиры, на заготовку леса, но только самая отчаянная нищета могла заставить человека запродать себя на асфальтитовые копи.

Вот примерно всё, что я знал о Доннеле. Сегодня смысл пышной золотой марки «Доннель и К°», а вместе с тем и судьба дяди Ефрема открылись мне с новой, отчетливой и жесткой ясностью.

— Много ли выжило наших, дивногорских, которые асфальтит ломали? Почитай, тут все они, — и Шатохина обвела рукой сидящих. — Еще кто? Ну, Костя из слободки. Еще Машошин, больной.

— Больной, — подтвердил начальник пристани. — Хоть и подлаживался к Пурклину, а не помогло.

— А мой Степан? — продолжала хозяйка. — Кабы не асфальт, разве погиб бы от пустяковой раны?

Но кто же такой Пурклин? Оказывается, Пурклин и есть Сиверс. Еще в Баку, где Сиверс был буровым мастером, он, по слабости в русском языке, писал в контору о результатах бурения: «Пур клин», — то есть «бурая глина». Так и возникла кличка.

Я рассказал о приезде Сиверса в Клёново, и старичок с пестрой бородой сказал:

— Уцелел, паразит.

При этом он стиснул зубами трубку, и смеющиеся, оплетенные сеткой морщинок глаза его стали строгими. «Сюда бы еще тетю Клаву», — подумал я. Кроме нее, никто в Клёнове не говорил о Сиверсе с такой непримиримой ненавистью, как эти дивногорцы. Мастер с лесопилки спросил меня, откуда пожаловал к нам Сиверс, но этого я не знал. Сиверс не дал нам своего адреса.

— Эх, жаль, — молвил начальник пристани.

Он сидел против меня, грузный, красный, с прилизанными волосами, которые на макушке завивались крючком, и гневно, шумно дышал.

— Кабы не Пурклин, дядя твой и сейчас, может, был бы жив. Крепкий был мужик, — сказал он, обминая пальцами кожаный кисет с табаком.

Никто не курил, и я понял, что в доме Парасковьи Димитриевны это не принято.

Вслед за начальником пристани все заговорили о Сиверсе, и поднялся спор, вначале темный для меня. Упоминались какие-то Ибрагим и Савка, следившие за дядей Ефремом. Шатохина объяснила мне: у Доннеля были свои наемные охранники; Савка — кулацкий сын, в гражданскую войну ушедший к белым, а Ибрагим откуда-то издалека. Как прогнали Доннеля, Ибрагим — ходил слух — удрал за границу.

Я спросил, зачем они следили за Любавиным. Старичка с пестрой бородой мой вопрос почему-то удивил.

— А как же! — воскликнул он, усмехнулся, и трубка в его губах быстро задвигалась.

— За нами тоже шпионили, — сказал мастер. — Верно, товарищ Панфилов?

И тут я с новой стороны узнал дядю Ефрема. Нет, оказывается, мало назвать его изобретателем-неудачником. Крепкий мужик, — так отозвался о нем начальник пристани. Да, крепкий. Однако не физическую крепость имели в виду старые дивногорцы… старые рабочие, говорят так. Дядя Ефрем был их боевым товарищем.

Сиверс поставил Любавина, как грамотного человека, учетчиком. Дядя Ефрем не должен был спускаться в колодец в бадье. Он наблюдал за вагонетками, куда из той же бадьи, поднимавшейся ручным воротом, высыпа́лись комки асфальтита, и вел учет добыче. И платили дяде Ефрему больше, чем грабарям. Но он не продал свою честь. Он не мог спокойно видеть, как рабочий вылезал из колодца, шатаясь, словно пьяный, — нефтяной газ в самом деле опьянял. Одни принимались хохотать без причины, другие буйствовали, рвали на себе рубахи, лезли в драку. Доннель, купивший копи у местного заводчика, тогда еще обещал доставить машины, облегчить труд, провести вентиляцию. «Всё будет новое, заграничное», — похвалялся он, однако обманул рабочих. И Ефрем Любавин выступил против хозяина. В ту пору на копях служил геолог Пшеницын, душа-человек. Он был в дружбе с Ефремом, занимался с ним разными науками и вместе с рабочими пошел против Доннеля, — прокламации писал даже. Началась забастовка. Но геолога Пшеницына арестовали, рабочих стали увольнять пачками. А Ефрема Любавина нашли в колодце мертвым.

— Колодцы не ограждались, — сказал директор фабрики-кухни. — Хозяин-то жалел деньги на охрану труда. А людей не жалел.

— Лучше всего спа-сает ин-стинкт само-сохра-нения, — проговорил Петрович по слогам, и я догадался, что он передразнивает Сиверса.

— Оступился — и готов, — продолжал директор. — Не разобьешься, так газ задушит.

— Оступился! — задорно отозвался Петрович. — Нет, Ефрем не оступился.

— Доказать трудно.

И тут старики опять заспорили. Мастер с лесопилки и Петрович насели на директора фабрики-кухни.

— А ты скажи, — настаивал Петрович, — почему в ту же ночь в казарму — тук-тук. Кто? Ибрагим и Савка. Где Любавин? Я говорю: не возвращался. Они на это ноль внимания, — шасть к нему в угол. Выволокли сундучок из-под койки. Мы, мол, прокламации ищем. Всё выложили на одеяло: книги его, тетрадки. Что в тех тетрадках, мы мало знали.

— И камешек черный в сундучке был, — вставил мастер с лесопилки.

— Да. Образец породы Пшеницын Ефрему дал. На память, верно. Ну-с, прокламаций никаких не нашли. Однако сложили всё обратно в сундучок и унесли. После мы ходили в контору, требовали: выдайте имущество погибшего, родным пошлем. Отвечают: сами пошлем. Три рубля, что в сундучке были, перевели по почте, это верно. А прочее всё сгинуло куда-то.

Я слушал с бьющимся сердцем. И вдруг, словно завеса раздвинулась, — смысл спора стал понятен мне. Я как будто увидел, что́ произошло с Любавиным.

— Его столкнули? — спросил я пресекшимся голосом. — Его, значит, столкнули туда?

Помнится, я перестал слышать спорящих. Зато внутри каждая клеточка моего существа кричала: его столкнули в колодец! Его убили!

Несколько мгновений спустя стали до меня доходить чьи-то слова. Не помню, кто говорил, кажется, мастер с лесопилки.

— Конечно — Сиверс. Кто же еще над ним был! Охранниками командовал управляющий, — Сиверс, следовательно.

Директор фабрики-кухни не возражал больше. Теперь все сошлись на одном: Сиверс — убийца! Никто не произносил — Пурклин. Сиверс, и только Сиверс, — отчетливо, как на суде. Я был однажды на заседании волостного суда, когда разбирали дело наших клёновских хулиганов, и знакомые фамилии их звучали необычно, грозно. Так и теперь — фамилия Сиверса. И я подумал, что ведь труды Ваксаныча и ребят тоже обвиняют Сиверса. Ну разумеется! Дядю Ефрема убили и ограбили. В деревянном сундучке Ефрема нашлась лакомая добыча для Сиверса. «Изобретение огнеупорной краски было по тогдашнему времени смелым», — так писал Ваксанычу профессор…

Почему же Сиверсу всё сошло с рук? Почему не заставили его ответить?

— Заставили! — молвил Петрович. — А кому пожалуешься? Кто заставит-то? Записали в акте: несчастный случай. И вся обедня. Ты, молодой человек, учил в школе, что́ такое буржуазная власть? Сам разбираться можешь, как оно… А в революцию Сиверса тут не было. Еще до германской войны очистил место. Или после?

— До германской, — подтвердил директор фабрики-кухни. — Как закрыли предприятие. Газ настолько сильно пошел, что никакой возможности не стало копать, — прибавил он, обернувшись ко мне.

— Сейчас-то где он? — сказал Петрович. — Вот, брат, голова с мозгами. Адрес-то не взяли!

Это относилось ко мне, и я почувствовал себя очень виноватым. В самом деле, надо найти Сиверса. Мастер с лесопилки, скрипя табуреткой, требовал, чтобы Шатохина дала ход делу через горсовет.

— А может, не отцу, так другому кому он адрес дал? — спросила она меня, и я ощутил, как тяжесть вины на моих плечах еще больше выросла.

— Не знаю, — выдавил я.

Надо сказать всем в Клёнове: отцу, Ваксанычу, ребятам. Может, кому и оставил. И тут я мысленно представил себе, как много еще предстоит рассказать в Клёнове…

В поезде на обратном пути я думал всё о том же. Эх, зачем доверился дядя Ефрем! Почему не догадался! Подальше бы ему держаться от Сиверса, от Доннеля, тогда он дожил бы до советской власти, стал бы знаменитым изобретателем… Вся моя, с раннего детства взращенная, неприязнь к Сиверсу поднималась во мне и становилась глубокой, недетской ненавистью.

За окном проплывали Дивные горы. С них сползал снег, и я, казалось, различал на рыжих склонах впадины асфальтитовых колодцев. Мрачно смотрели на меня Дивные горы, прославленные своей красотой.

СИВЕРС ИСЧЕЗ

В Клёнове никто не мог сказать в точности, где находится Сиверс. От нас он поехал на Кавказ, — так утверждал дядя Федя, отвезший Сиверса на станцию. Но дядя Федя был мужик забывчивый, рассеянный. Он постоянно терял что-нибудь. При этом он хлопал себя по бедрам и произносил нечленораздельные, кудахтаюшие звуки. На слова дяди Феди положиться было нельзя. И к тому же, разве это адрес — Кавказ!

Дома у нас творилось невообразимое.

— Что́, собственно, мы можем предъявить Сиверсу? — вопрошал отец. — Там, в Дивногорске, его лучше знают, но всё же… Свидетелей нет. Очернить человека — проще пареной репы. Я сам не поклонник Сиверса, но убийство! Боже мой!

И отец хватался за голову.

— Ты вечно успокаиваешь, преподобный ты Никола, — задорно ответила тетя Катя.

— Глупости, — сердился отец. — Я стремлюсь быть объективным. Всю жизнь стремлюсь…

— Ну, мы неученые, таких слов не знаем, — пожимала плечами тетя Катя, хотя отлично понимала, что́ значит быть объективным. Отец постоянно подчеркивал свою объективность.

И всё-таки тетя Катя не решалась обвинить Сиверса. Она колебалась. Такой вежливый, приличный, воспитанный человек, и вдруг — убийца! Отец уверял, что искать Сиверса всё равно бесполезно: срок давности для возбуждения уголовного дела истек.

Тетя Клава почти не участвовала в дебатах. Можно было даже подумать, что ей безразлично, виновен Сиверс или нет. Выслушав новости, которые я привез из Дивногорска, тетя Клава часа полтора просидела на одном месте как оглушенная. Посуду не мыла, со стола не убирала, только молча сидела и шевелила пальцами узловатых рук. Потом она вышла, крепко стукнув дверью, и вернулась пьяная. Опять был крупный разговор между нею и отцом. Тетя Клава кричала, что ей наплевать на срок давности, — ей нужна справедливость. Она сама будет искать Сиверса и расправится с ним, а отец пусть въезжает в рай на осетре.

Что до меня, то я полностью разделял гнев тети Клавы. Я тоже не мог примириться с мыслью, что приказчику Доннеля всё сойдет с рук. Нет, ни в коем случае! Заступившись за тетю Клаву, я нагрубил отцу и несколько дней не разговаривал с ним. Упорным молчанием отвечали мы с тетей Клавой на рассуждения отца:

— Закон есть закон. Если вы не желаете с ним считаться, это доказывает лишь вашу ограниченность. Жаль, не спросили вашего мнения при составлении законов, Клавдия Сергеевна. Или вашего, Сергей Николаевич. Михаил Иванович Калинин не знал, очевидно, что есть в Клёнове такие головы…

Отец убеждал не только нас, но и себя. У всех было ощущение чего-то невыполненного, какого-то долга перед дядей Ефремом.

Но так продолжалось недолго.

Директором школы был у нас коммунист, бывший боевой комиссар Иван Назарович Масловский. Он нередко заходил к отцу — побеседовать и сразиться в шашки. Мне Масловский нравился своей прямотой. Помню, он как только появился у нас в доме, сразу заметил несходство двух сестер — моих теток — и спросил отца: «Что за причина? Одну словно всю жизнь пряниками кормили, другая глаз не поднимает. Горе на сердце есть?» Отец ответил, что у Кати характер легкий, воробьиный характер, а историю Клавы передал подробно…

Иван Назарович был в курсе всех наших дел. Он поощрял работу с краской Любавина, близко к сердцу принимал судьбу химика-самоучки.

Конечно, Масловский тотчас же вник в наши споры и сомнения по поводу виновности Сиверса и срока давности. И когда Иван Назарович стал высказывать свое мнение, — а он по каждому вопросу старался отчетливо определить свое мнение, — я с восторгом смотрел на него. Казалось, сама справедливость говорит его устами:

— Тут не простая уголовщина. Враг рабочего класса, царский шпик, главарь охранников! Нет, извините, для таких типов срока давности не существует. Это дело политическое.

Не только я и тетя Клава, — все мы ободрились и повеселели, услышав это. Словно большая тяжесть свалилась с плеч. Значит, от кары Сиверс не уйдет, была бы только доказана его вина. Тут же, за чайным столом, как бы под председательством Ивана Назаровича, порешили: ехать тете Клаве в областной центр, требовать расследования.

— Однако не мешало бы вам заглянуть в литературку кое-какую, — сказал дотошный Иван Назарович, считавший, что каждое начинание нуждается в солидной подготовке. — Я вам принесу завтра.

На другой день я, придя из школы, застал в мезонине тетю Клаву. Она сидела за моим столом. Обернувшись ко мне, она прижала пальцем недочитанное место.

— Сиди, — сказал я. — Я еще за водой схожу.

— Здесь потише, так я… Голова-то старая, вколачивать надо, — молвила тетя Клава строго, как будто имела в виду кого-то другого.

С тех пор тетя Клава, улучив свободную минутку, занималась в моем мезонине. Я знал: коли на столе порядок, карандаши собраны и вставлены в стаканчик, учебники мои и тетрадки уложены в две стопки по краям — значит, была тетя Клава. Иногда она спрашивала у меня значение трудных слов — «кассация», «высшая инстанция», а я бежал к отцу и приносил ответ. Через неделю тетя Клава уехала.

Отлично помню ее возвращение из областного города. Весна была холодная, и тетя Клава вошла толстая от накрученных серых шалей. Не говоря ни слова, она освобождалась от них и бросала на лавку. Став прежней тетей Клавой — сухой, скуластой, сказала резко:

— Ищут его… Видишь, он не значится нигде, Сиверс. Пропал.

Эх, а мы не знали! Схватить его надо было, когда он приезжал сюда. Приехал, продал дом кулаку, положил в карман деньги и укатил преспокойно. Какая досада!

Сколько раз я воображал себя обличителем, выступающим на суде против Сиверса. Я даже пробовал произнести речь, как наш волостной адвокат Петелин — с подвыванием и отчаянной жестикуляцией.

За обедом отец хватался за голову и повторял:

— Чудовищно!

Тетя Клава брала горячие чугуны руками. Тетя Катя спрашивала:

— А дети есть у него?

— Один сын, за границей, ровесник Сергея.

— Какой он мне ровесник! — вставил я.

— В одних летах, следовательно, ровесник, — спокойно заметил отец.

— Мало ли что, — буркнул я.

Отец и тетя Катя улыбнулись, но тетя Клава сохранила серьезность.

Сиверса не нашли. Скоро имя его перестало упоминаться у нас в семье. Но тетя Клава не перестала читать книги в моем мезонине. Иван Назарович предложил ей учиться на курсах женщин-активисток.

— Что вы! Где мне! — отнекивалась она. — Там всё молодые, поди…

Но мы все насели на нее, и она, подумав два дня, согласилась.

Вообще, какой это был значительный год!

Поездка в Дивногорск была как бы рубежом в моей жизни. Чем больше я думаю об этой поездке и о последующих событиях, тем яснее становится, что они не только совпали с порой моего возмужания, но и ускорили его. Помогли ответить на вопрос — кем быть. Той же весной преподавательница географии сказала мне:

— Почему бы тебе, Сережа, не сделать доклад о Дивных горах?

Я, собственно, ждал этого. Мы как раз проходили Европейскую часть СССР. Мое путешествие в Дивногорск прославило меня на всю школу и на время затмило даже труды Ваксаныча и его помощников.

— Во-первых, передай свои впечатления. О Дивных горах в песнях поется. Ах, жаль, ты не видел их летом! Тогда они во всей красе, зеленые, как… как…

Она не нашла сравнения, и, к тому же, одышка мешала ей говорить длинными фразами. Когда-то давно, когда у нее не было одышки, не было грузной полноты и серебристых усиков на верхней губе, Анна Ивановна побывала во многих уголках России.

— Не знаю, — сказал я. — По-моему, ничего там красивого нет.

Я вспомнил рыжие склоны с пятнами грязного снега, промоины, которые представлялись мне заплывшими асфальтитовыми колодцами. Нет, вовсе не о красоте Дивных гор я собирался говорить в докладе. О чем же? Это я сам недодумал до конца.

Дома, просматривая книги по географии, я набрел на рисунок, не раз встречавшийся мне и прежде. Голая песчаная равнина. Из почвы вырываются столбы пламени. Среди них, словно охраняемый огненными часовыми, храм с плоской крышей и сводчатым входом.

Рисунок давно был в памяти, но в текст я не вчитывался до сих пор. А тут бросилось в глаза: «Нефтяной газ». У храма огнепоклонников в Баку горел нефтяной газ — тот самый, который губил рабочих Доннеля в Дивногорске. В Баку ему почему-то воздавались почести! Конечно, я прочел главу географической хрестоматии до конца. В докладе нельзя обойти молчанием нефтяной газ. Но тогда уж придется объяснить, откуда он взялся. Если я этого не сделаю, то дотошный Витя Шилов, наш отличник по всем предметам, непременно задаст вопрос. Он хотя и мечтает стать, по примеру отца, начальником железнодорожной станции, но интересуется решительно всем, и Зина Талызина недаром сказала о нем: «Не голова, а Дом советов». «Дом советов» спросит о газе, непременно спросит, — мысль об этом заставила меня погрузиться в следующую главу — о нефти.

Доклад прошел хорошо. Зина Талызина, как водится, многозначительно обещала, что Тосе Петелиной будет сообщено о моих успехах. Образ Тоси, учившейся в городе, начал уже расплываться. Но как признаться в этом Зине! Она сочла бы меня самым низким предателем.

Жене Надеинскому — председателю кружка краеведов — я в тот же день заявил:

— Надо организовать географическую секцию. Может, и у нас обнаружится что-нибудь.

— Что?

— Ну, нефть или железо, например.

— Мы у-у-ужо́ обсудим, — кивнул Женя. — Я посоветуюсь с Ваксанычем и с Анной Ивановной.

Женя важничал в последнее время. Чем больше росла моя слава путешественника, тем больше он задирал нос. Должно быть, не хочет уступать пальму первенства, — так оценил я его поведение. Впрочем, возможно, я ошибаюсь? Я обменялся мнениями с Зиной, и она — совесть нашего класса — подтвердила:

— Жуткий воображуля.

— Слушай, Зина, — вдруг решился я спросить. — Ты сама в кого-нибудь влюблена?

— Да. Но этого никто никогда не узнает, — испуганно проговорила она. — Ни одна душа.

— И он не будет знать?

— Нет, ни за что на свете.

— И мне не скажешь?

— Ну уж нет. Во всяком случае, не тебе.

— Глупо.

— Видишь ли, я умею скрывать свои чувства, — ответила Зина тоном такого превосходства, что я не нашел, что ответить.

В июне, после окончания занятий, географическая секция совершила первый выход в поле. Мы осматривали берега речки Сонохты, огибающей Клёново и пропадающей в березняке. Предполагалось обследовать Сонохту до самого районного города, где она впадает в Волгу, но так далеко мы не дошли: задержались в березняке. Там, на обрывах, нависших над рекой, ясно можно было разглядеть земные пласты. Ни дать ни взять — разрез слоеного пирога! Однако Сонохта нас не порадовала ни железом, ни нефтью…

В девятом классе у меня окончательно сложилось решение: поступить на геолого-географический факультет.

ЗАГАДКА ДИВНЫХ ГОР

Настал, наконец, счастливый миг — в университетском коридоре вывесили списки принятых, и я прочел там, боясь верить собственным глазам:

«Ливанов Сергей Николаевич».

Я студент!

Еще недавно был выпускник клёновской школы Сергей Ливанов, оглушенный громадным городом, растерявшийся в круговороте незнакомых лиц и робко мечтавший встретить земляка, неловкий юноша в толстовке, до боли в затылке уставший считать этажи высоких домов, шагать по бесконечным, размякшим от жары тротуарам. Фамилия этого юноши писалась до сих пор карандашом или чернилами, так как в клёновской школе не было машинки, а здесь, в списке, отпечатанном фиолетовыми буквами, она выглядела необычно, словно речь идет о другом человеке. И в самом деле — появился на свет студент Ливанов, Сергей Николаевич. Студент!

Теперь, когда я вспоминаю свои университетские годы, мне ясно, что студент Ливанов еще долго оставался мальчишкой. Во всяком случае, первый курс был пройден в состоянии умиления и восхищения решительно всем: городом, товарищами, профессорами. Курс геологии читал у нас профессор Подшивалов. Вот уж кого, при всем желании, я не мог сравнить ни с одним клёновцем! Достаточно взглянуть на него: оленья малица, отороченная ломаным якутским узором, мягкие вышитые унты с раструбами выше колен, меховая шапка с ушами, которые не завязывались на макушке, а свободно ниспадали на грудь.

Подшивалов провел десять лет в царской ссылке, в Сибири, обнаружил там залежи угля, а при советской власти отправился в те же места с экспедицией и подробно обследовал запасы, оказавшиеся колоссальными. Он бил медведей картечью и рогатиной, передавали, что квартира его увешана шкурами таежных зверей. Он много раз тонул, замерзал, зарывался в снег от бурана, — приключения Подшивалова стали легендой.

Для лекций Подшивалова отводилась самая большая аудитория, двухсветная, выходящая окнами на Неву. Иногда даже в этом зале не хватало мест, и опоздавшие слушали стоя. Подшивалов читал лекцию без конспектов, на память (а она у него была изумительная), называл возраст пластов, состав минералов, на доске размашисто чертил схемы залегания. Каждая лекция его была путешествием, увлекательным путешествием в недра.

В перерыв его обступали студенты, и он охотно отказывался от короткого отдыха, чтобы ответить на вопросы. Наконец и я, собравшись с духом, подошел к нему.

— Петр Евграфович, — начал я. — В Дивногорске есть асфальтиты и газ…

— Да, да, есть, — отозвался он, круто, всем туловищем, поворачиваясь ко мне. — Вы сами оттуда, да?

— Не совсем, — ответил я.

Меня оттирали другие, но он с улыбкой потянул меня к себе:

— Асфальтит, да, конечно… Загустевшая древняя нефть. Разработки заброшены, кажется?

— Да. Газ очень сильно пошел…

— И вышел весь, — усмехнулся он. — И асфальтита там немного. По нынешним запросам — самые пустяки. Вас интересуют перспективы промышленного освоения? Нефти там нет.

Больше я не спрашивал Подшивалова. Но он запомнил меня.

Однажды после лекции он подозвал меня, указал на молодого человека в синем костюме в полоску, по виду не студента, и сказал:

— Познакомьтесь. Это аспирант Касперский. Все справки даст по Дивногорску.

— Пожалуйста, к вашим услугам, — произнес тот скороговоркой, наклонив голову. — Но я-спешу, к сожалению. Вы прово́дите меня? Безумный цейтнот, понимаете…

Что значит цейтнот, я понятия не имел, но не показал виду. Мы вышли на набережную. Касперский шагал, придерживая меня за локоть, и говорил тоном старшего. Он в самом деле старше меня лет на пять, а главное, уже готовится защищать диссертацию. Мое восхищение новичка перед университетом, профессурой тотчас распространилось и на Касперского.

Говорил он то же самое, что и Подшивалов, только гораздо подробнее. Да, асфальтиты — это остатки древней, загустевшей и потому уже непригодной нефти. Газа очень немного. Правда, сперва он вырывался из асфальтитовых ям бурно и остановил разработку, но скоро иссяк. Словом, для нефтяников перспектив никаких.

— А для кого? — спросил я.

— Ну, боюсь, не сумею в короткое время… Моя работа — чисто теоретическая. Дивногорск — это ключ, понимаете, ключ, который может открыть геологическое прошлое огромной территории. Как бы вам изобразить… Дайте тетрадку! Нет, карандаш дайте!

На белой стене дома он начертил маршрут своей поездки, крестиком пометил Дивногорск.

— Вы нашли ключ? — доверчиво спросил я.

Касперский приосанился:

— Видите, геологическое строение здесь очень сложное, — и он набросал на стене схему. — У Подшивалова очень интересная точка зрения на вопрос… Я, в сущности, развиваю его взгляды.

Он объяснял, а около нас росла кучка слушателей. Два строителя в куртках и беретах, вымазанных штукатуркой, женщина с узлом белья, школьники.

— Вопросы имеются? — весело обратился к ним Касперский. — Нет?

Он засмеялся, осторожно кончиками пальцев отстранил штукатура и, не дожидаясь ответа, зашагал дальше. На минуту он, казалось, забыл обо мне и улыбался своим мыслям. Потом спросил:

— Интересуетесь нефтью?

— Нет, специально заниматься нефтью я не думал, — сказал я. — Я бывал в Дивногорске и вообще хотел знать, что там есть…

Он проворно сжал мне руку около запястья, снова помянул загадочный цейтнот и побежал к трамваю…

Шли месяцы, и Дивногорск оттеснялся в дальние закоулки памяти. Геология нефти и в самом деле не увлекала меня сама по себе, и не о Дивногорске, — о других, куда более далеких, краях мечтал я, намечая маршруты своих будущих путешествий.

В те годы студентов геолого-географического факультета можно было разделить на две группы: одна готовилась плавать в водах Арктики и зимовать на Диксоне или на Земле Франца-Иосифа, другая бредила Средней Азией. Меня полярные края отпугивали холодом и одиночеством. Мой путь — на юго-восток! Туда — на поиски металлов и угля для пятилетки! Всё, всё волновало мое воображение: караванные тропы, песчаные бури, схватки с басмачами и даже тропическая лихорадка.

Но вскоре мои мечты переменились.

ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ

Я был на первом курсе, когда наше Клёново стало колхозным.

Летом со станции я ехал на грузовике, придерживая ногами бочку с керосином для трактора, поминутно срывавшуюся с места. Шоссе чинили, машина тряслась по ухабистым объездам.

Если вам случалось приезжать на каникулы в родной дом, то вы, наверное, тоже с удивлением смотрели на постройки и вещи, знакомые с детства и вдруг ставшие совсем-совсем другими. Проснешься утром, лежишь и диву даешься: до чего всё сделалось маленьким и старым, пока тебя не было. И потолок навис до странности низко, не то что в студенческом общежитии.

За стеной катятся машины на Великую Чисть — на торфоразработки. Это громадные, тупорылые машины с высокими бортами; дом дрожит, словно трехтонный «ЗИС» зацепил его и потащил за собою.

Много перемен в Клёнове. В доме Сиверса — колхозный клуб, и самое название «приказчикова дача» быстро забылось. Сын кулака Нифонтова, владевшего дачей, ударил сельскую активистку, его судили в зале клуба при участии народного заседателя Клавдии Любавиной — моей тети Клавы.

Тетя Клава — и в суде и в правлении колхоза. Мой мезонин она превратила в свой рабочий кабинет, по вечерам щелкает там на счетах, разлиновывает бумагу для записи трудодней, ведет беседы с бригадирами.

Бригадиры с интересом расспрашивают меня об университете, о будущей моей специальности, — они ведь знали меня ребенком, и каждый из них считает долгом зайти к моему отцу и поздравить: «Вымахался сынок», «Ливановы все с головой». Отец смотрит праздником, тетя Катя уговаривает меня не спешить с женитьбой.

Первое время мне кажется, что я заехал от Ленинграда за тридевять земель, но потом — странное дело — Клёново словно подвигается к городу, к университету всё ближе и ближе, потому что у клёновцев открылись глаза на широкий мир, им понятнее теперь мечты и заботы студента.

Однажды я застал у тети Клавы бригадира-полевода Федора Матвеевича. Передо мной был тот самый рассеянный мужик, который отвозил когда-то Сиверса на вокзал. Впрочем, рассеянности в нем теперь стало как будто меньше, он подтянут, побрит, старается говорить деловито, твердо. Отец утверждал, что прежний пришибленный, потерянный вид дяди Федора проистекал от бедности и неустроенности его жизни, от тревоги за семью в семь ртов, а вообще он человек дельный и неглупый.

Узнав от тети Клавы, что я буду геологом, дядя Федор вспомнил прошлое.

— Знал я одного геолога, — начал он. — Некто Пшеницын, Кирилл Степанович. Я ведь тоже мотался по свету порядочно, только в голову не входило, на подметках отражалось единственно. Так вот, насчет геолога я начал…

Пшеницын! Я ведь слышал о нем, помнится. Это имя потянуло за собой другое — Ефрема Любавина. Ну да, еще в Дивногорске мне рассказывали про Пшеницына. Он служил на асфальтитовых копях, боролся вместе с рабочими против Доннеля, потом был арестован. Любавин хранил в своем сундучке вместе со своими тетрадками камешек, подаренный геологом, — должно быть образец породы.

Конечно, теперь я весь обратился в слух. Что же знает дядя Федор про Пшеницына, друга дяди Ефрема?

В десятом или одиннадцатом году — дядя Федор точно сказать не может — ватага клёновских мужиков двинулась на заработки в Дивногорск. Сиверс жил там, был управляющим асфальтитовыми разработками и представителем фирмы Доннеля по губернии.

Одних мужиков Сиверс отрядил цистерны ставить, других — на ремонт пристани, а дяде Федору, деду Семену покойному и еще двоим объявил, что они будут сопровождать геолога. Мужики и слова такого не слыхали — геолог. Духовное звание, что ли? Но нет, при чем духовное, не для крестного хода нанимались. Тот геолог и был Пшеницын, Кирилл Степанович — молодой человек приятной внешности, обходительный, обращавшийся к мужикам не иначе, как на «вы». Дед Семен ворчал: мол, что за честь, когда нечего есть, даст ли этот господинчик заработать? Кирилл Степанович первым долгом спросил: есть ли грамотные. Назвались двое — дед Семен и Михаил Стрюков. Кирилл Степанович вздохнул и повел свою бригаду к бурильному станку. Он был разобран, лежал на дворе под навесом и выглядел грудой стальных труб. Пшеницын стал объяснять, да так хорошо и понятно, что дяде Федору геолог понравился еще больше. Оказалось, Кирилл Степанович работает в Дивногорской губернии не первый год. Он нашел нефть в земле, и теперь остается еще пробурить в нескольких местах и окончательно выяснить, где она залегает. А потом Доннель заложит промысел, и народ получит дешевый керосин. Сейчас его из какой дали возят! С Кавказа! Дед Семен ворчал: мы-де не дивногорские, мы клёновские. Но тут дядя Федор встал на защиту геолога и принялся доказывать деду: Клёново от Дивногорска всё равно ближе, чем от Баку. И отправились клёновцы с геологом бурить землю. На привалах Кирилл Степанович читал мужикам Тургенева. Семен — тот сапоги латал на всю партию и отказывался слушать. Некогда, дескать.

Дядя Федор то и дело отклонялся в сторону во время рассказа, и я перебил его:

— Нефть есть? Видел ты ее?

— Постой, — сказал он. — От Дивногорска, от ям асфальтитовых прошли мы всю губернию, бурили в пяти или шести местах. Инструмент высверлит кусок камня — небольшой брусочек. Понюхаешь — крепенько отдает керосином. Были у меня такие камешки взяты на память, да ведь тогда пешком всё… Котомка во как плечи натрет! Я и выкинул их из котомки. Ну, на другое лето мы, мужики-то, сами подались в Дивногорск. Нельзя ли на промысел устроиться… Какое там! Степь как была пустая, так и осталась, — один ветер да суслики. Хотел я Пшеницына повидать, да, вишь, — его уже не было. Сиверс нам: Пшеницына, мол, арестовали за бунт и услали в Сибирь. Сами, говорит, виноваты, понадеялись на Пшеницына. Пеняйте на себя! И даже говорить нам запретил, что мы искали с Пшеницыным. Это-де в секрете надо держать, чтобы народ не смущать. Одним словом, велено было забыть про наши труды с Кириллом Степановичем. Вот какое дело, Сереженька! Извините, вы теперь Сергей Николаевич. А на асфальте, совершенно верно, заварушка была, не одного Пшеницына схватили. И супруга ихнего, — он показал на тетю Клаву, — тогда сгубили… Акеросин, — неожиданно закончил дядя Федор, — при царе и вправду дорогой был.

— Дорогой, — подтвердила тетя Клава.

— Мы вот толковали с Клавдией, — сказал бригадир. — Виноват ли Пшеницын-то?

Дядя Федор в школу не ходил, но грамоту знает, начал изучать ее с геологом, а вполне осилил уже при советской власти и понимает, что́ пишут в газетах. Капиталисты в море выбрасывают мешки с зерном, только бы удержать цену на хлеб. Не так ли поступал и Доннель! Ему-то чем дороже керосин — тем лучше.

Тетя Клава кивала, ласково глядя на бригадира. Да, и Доннель так поступал, наверно.

В сознании моем возник Ефрем Любавин и встал рядом с геологом Пшеницыным. Может быть, и Пшеницына постигла та же судьба. Он нашел залежи нефти, хотел дать мужикам дешевый керосин, а Доннель скрыл нефть. Скрыл не только от клёновцев — от России…

Я подумал, что в наших руках нить еще одного преступления Доннеля, и, как знать, возможно, это преступление до сих пор не раскрыто и нефть, обнаруженная Пшеницыным, никому неведома.

Но если так, то профессор Подшивалов и его ученик Касперский неправы!

Еще в прошлом году до университета докатились вести, что в Приуралье нашли нефть. Нефть на равнине! Правда, нефть дает только одна скважина, но теория, отрицавшая нефтеносность русской равнины, была поколеблена. Разгорелись споры. Я не следил тогда за этими спорами. Но теперь почувствовал, как они важны.

Знает ли Касперский о работе Пшеницына? Конечно, должен знать. Интересно, что́ он скажет…

Сейчас, вспоминая те каникулы в Клёнове, я могу сказать, что именно тогда начали меркнуть мечты о Средней Азии и на смену неопределенной, наивной романтике явились серьезные цели, стали вырисовываться маршруты, ставшие впоследствии моей трудовой жизнью.

Вернувшись в Ленинград, я первым долгом рассказал о Пшеницыне и своих сомнениях друзьям.

Мы жили втроем в комнате общежития: я, Ваня Щекин и Кондратий Алиханов.

Щекин был невысокий, верткий, скуластый крепыш. Ему было свойственно то состояние упоения жизнью, какое бывает у очень здоровых, чистых сердцем. Он хотел слушать лекции всех видных профессоров, переплыть Неву, сыграть в волейбол со всеми командами Ленинграда, — и всё как можно скорее. Он всегда куда-нибудь тащил меня. Утихал он только за едой да еще в присутствии чернокудрой студентки Маши Элинсон, о которой пели:

Есть студентка Элинсон,
Ровно камень аль бетон.
Серые глаза Вани делались большими и жалобными, когда он смотрел на неприступную Машу.

Кондратий Алиханов — родом с Терека, из казаков. Это нескладный, большерукий, смуглый гигант, с точками оспин на носу. Барашковая шапка словно приросла к его голове, остриженной бобриком. Алиханова нельзя представить себе без казацкой шапки, без струйки мелких черных пуговок по груди от высокого тесного ворота. В прошлом у Алиханова — схватки с интервентами, рабфак. Он самый старший среди нас.

— Вот что, — сказал Алиханов и, скрипнув табуреткой, повернулся ко мне. — Научное студенческое общество зачахло у нас. Думали мы на партбюро, сидели и думали… Как расшевелить, а? Доклад об экспедиции Пшеницына прочитать ты можешь? По-моему, можешь.

Щекин фыркнул:

— И вдруг Подшивалов забредет на его доклад? Наш Сереженька сразу языка лишится.

Он попал не в бровь, а в глаз. Застенчивость, которой я страдал в начале своей студенческой жизни, еще не вся выветрилась. Перед Подшиваловым я как-то странно робел. Должно быть, я поставил этого простого и доброго человека на очень высокий и вычурный пьедестал.

— Иди к черту, Иван, — огрызнулся я. — Серьезный вопрос, а ты…

— Поругайтесь у меня! — цыкнул Алиханов. — Так как же, Сергей?

— Не знаю… У меня, понимаешь, минералогия не сдана.

Он сказал, что время найдется. Он прибавил еще, что договорится с Нюрой Ушаковой — секретарем нашей ячейки, — и я могу рассматривать доклад о Пшеницыне как комсомольское поручение. Но я, собственно, не отказывался. Я просто не мог решить сразу, сумею ли я сделать доклад в научном обществе. Там бывают не только студенты, но и преподаватели; Подшивалов, в самом деле, может прийти.

— Но ты держись, Сергей, — предупредил Алиханов. — Бой будет.

Он высказал то, о чем я сам размышлял в эту минуту. Конечно, у меня будут противники.

— Первым налетит Касперский, — сказал я.

Черные глаза Алиханова иронически сузились, как всегда при упоминании о Касперском. Я знал, почему. Алиханов называет Касперского белоручкой. Геологом-белоручкой, который не поднимется лишний раз по обрыву, пожалеет свои брюки.

— Касперский сейчас важный ходит, беда! — вставил Щекин. — Книжку всем сует.

Диссертация Касперского о Дивногорске вышла отдельным изданием. Ее похвалили в научном журнале. Касперского оставили при университете.

— Всем профессорам преподнес свое произведение, — продолжал Щекин. — С трогательной надписью.

— Не только профессорам, — возразил я. — Мне он тоже подарил. Вообще, ребята, Касперский вовсе не плохой парень.

— У тебя все хорошие, — отрезал Щекин.

— Хватит языки чесать, — вмешался Алиханов. — Сергей, доклад за тобой. Так?

— Хорошо, — сказал я.

— Добре, Сергей, действуй… Глинистый раствор при бурении служит для того, чтобы…

И он снова припал к книге. Занимался Алиханов с яростным упорством. При этом его могучее, жилистое тело принимало самые разнообразные положения: он то вытягивался на койке, держа перед собой книгу, то клал ее на подушку и садился, обхватив руками колени, то наваливался на маленький, хрупкий столик так, что тот трещал. Можно было подумать — Алиханов одолевает науку не только умственным напряжением, но и силой своих мускулов.

За подготовку к докладу я принялся на следующий же день: разыскал Касперского и спросил, знает ли он что-нибудь о Пшеницыне.

— Да. Геолог, революционер. Умер в ссылке. Кажется, в шестнадцатом году.

Я попросил указать, имеются ли печатные труды Пшеницына и что́ вообще есть в геологической литературе о нем и его экспедициях.

— Зачем вам? — удивился аспирант.

Я объяснил.

— Модные влияния, — улыбнулся он.

Подходящего ответа у меня не нашлось, и я промолчал. В этот миг я впервые, должно быть, почувствовал в Касперском неизбежного оппонента.

— Я должен огорчить вас, Сережа, — произнес он. — Пшеницын не создал сколько-нибудь солидных трудов. Небольшие заметки в журналах, в газетах, вот и всё. Зато в беллетристике он упражнялся весьма серьезно. У него есть неплохие зарисовки пейзажа, народного быта.

— Пшеницын был поэтической натурой, — сказал я, вспомнив рассказ дяди Федора.

— Настоящий ученый чужд беллетристики, — молвил Касперский строго. — Что ж, я могу вам дать библиографию, если вам хочется. Только спишите здесь, — велел он, доставая из портфеля пачку глянцевых карточек. — Навынос я не даю.

Я списал, вернул ему карточки, и он — дружелюбно, но с ноткой иронии — пожелал мне успеха.

— Работы Пшеницына, разумеется, представляют исторический интерес, — молвил он. — Некоторый исторический интерес. Но и только. Если вы рассчитываете на большее, — разочаруетесь, уверяю вас, Ливанов.

— Увидим, — сказал я.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ ДОННЕЛЯ

С тех пор я стал проводить вечера в Публичной библиотеке, с головой ушел в комплекты старых газет и журналов. Не вдруг мои старания были вознаграждены: я обнаружил несколько очерков из крестьянской жизни, написанных Пшеницыным, статьи о признаках нефти в Башкирии, которую он обследовал в 1908 году, а вот о второй его экспедиции — в Дивногорской губернии — почти ничего! Наконец я набрел на открытое письмо Пшеницына, помещенное в газете «Отголоски» в апреле 1910 года. Имя Доннеля сразу же бросилось мне в глаза.

Пшеницын писал живо, горячо, и я мог отчетливо представить себе происшедшее.

Зимой, накануне нового, 1909 года, Пшеницын, будучи в Екатеринбурге, получил письмо, написанное собственноручно Доннелем: он узнал об изысканиях Пшеницына в Башкирии, восхищен его умением и настойчивостью и предлагает ему место у себя. Он, Доннель, рад будет поручить Пшеницыну геологические исследования в Дивногорской губернии, в районе своих асфальтитовых разработок. Там замечены сильные выходы газа. Можно предполагать нефть.

«Письмо нефтяного туза, — пишет Пшеницын, — явилось для меня как бы новогодним подарком. Принимая предложение, я надеялся, что необозримые капиталы этого богатейшего предпринимателя будут употреблены на благо России, на использование ее подземных ценностей».

Как поясняет Пшеницын далее, такой маршрут был облюбован им давно. Он не раз высказывал мнение, что из Башкирии к самому Дивногорску тянется нефтеносная полоса. Доннель дает ему возможность доказать это!

Два года провел Пшеницын в Дивногорске и губернии. Он числился геологом асфальтитовых копей: в летние месяцы вел изыскания — те самые, в которых участвовал клёновский дядя Федор, а в холодную пору обрабатывал собранные в поле материалы.

«Доннель вынуждал меня держать мои занятия в тайне и ничего не публиковать без его разрешения. Управляющий Сиверс, как я после узнал, учредил контроль за моей корреспонденцией, дабы не просочилось ничего, что могло бы рассматриваться как секрет фирмы», — прибавляет Пшеницын не без горечи.

Странное чувство овладело мной, когда я сидел, склонившись над пожелтевшей газетной страницей, — я словно читал между строк. Я видел геолога — он представлялся мне сухощавым человеком с бледным добрым лицом, видел рабочих — оборванных, измученных людей. И невольно я думал о Ефреме Любавине. Ведь он был на копях в то время, он и Пшеницын должны были хорошо понять друг друга…

«Результаты двухлетнего изучения местности подтвердили мои прогнозы относительно нефтеносности земель, простирающихся от Дивногорска к южному Уралу. Нефть залетает на большой глубине. Ручной буровой станок, которым я располагал, позволил нам извлечь лишь образцы пропитанного нефтью песчаника, лежащего близ поверхности».

Черный камень! Тот самый пласт черного камня, кусочки которого таскал в своем заплечном мешке дядя Федор! И такой же образчик хранился в сундучке Ефрема Любавина — дружеский дар геолога Пшеницына.

«Подобные находки, по моему глубочайшему убеждению, твердо указывают на наличие жидкой нефти в более древних, нижележащих слоях, откуда часть ее поднялась в верхние слои и в них, под воздействием воздуха и других факторов, окислилась, загустела».

Выписав это место в свою студенческую тетрадку, я прибавил несколько саркастических и, как мне тогда казалось, уничтожающих фраз по адресу Касперского. Касперский не верит, что нефть мигрирует, передвигается из нижних слоев в верхние. И многие не верят, считают, что нечего искать ее внизу, не видят дальше бурового долота!

Пшеницын прав! Прав!

«Послав Доннелю отчет экспедиции, я одновременно обратился к Доннелю с целью испросить средства на более глубокую разведку бурением, более сильными станками. Письменного ответа я не получил, но меня пригласил вскоре управляющий г-н Сиверс и, очевидно на основании инструкций от Доннеля, начал речь весьма курьезную».

Нефтяной король, г-н Доннель, доволен данными экспедиции. Он благодарит Пшеницына, выделяет суммы для награждения геолога, но планы создания промысла неосуществимы: цены на нефтяном рынке падают и без того. Даже слух о новом месторождении может поколебать курс акций. Пшеницыну нужно будет еще раз проехать по тем же местам, и одному.

«Несколько удивленный, я спросил г-на Сиверса, не соблаговолит ли он объяснить мне, чем вызвана такая необходимость. Если г-н Доннель обнаружил какие-либо пробелы в отчете, то восполнить их в одиночку, без людей и аппаратуры, представляется затруднительным. То, что я услышал вслед за тем от г-на Сиверса, побивает все рекорды цинизма. «Дельце деликатное, и следует стараться избегать огласки», — так начал г-н Сиверс, а далее от имени г-на Доннеля предписал мне буквально следующее: в местностях, где я производил изыскания, договориться с сельскими старостами и волостным начальством, чтобы они не допускали на свои земли геологов и не разрешали добычу нефти. Засим г-н Сиверс положил передо мной образчик требуемого соглашения — документ, чудовищный по своему назначению! Мне предлагалось собирать подписи, втягивать в эту преступную сделку наше крестьянство, выплачивать за это деньги, или, проще говоря, действовать подкупом! Меня понуждали скрыть то, что я сам стремился извлечь из земных недр на свет! Естественно, согласиться на это значило бы потерять всякую совесть и стать сообщником самого откровенного разбоя. Я обращаюсь к вам, г-н редактор, дабы через посредство вашей уважаемой газеты мог прозвучать и дойти до слуха общественности голос русского геолога».

Сидя за столом библиотеки, в тишине, под мирным светом люстр, я сжимал кулаки. Соседи с опаской поглядывали на меня.

«Отказ мой, — читал я дальше, — поставил меня в условия невыносимые, какие можно сравнить только с домашним арестом. Доннель не увольняет меня, оттягивает расчет, боясь, что я перейду к его конкуренту, и не разрешает публиковать материал экспедиции. Если бы не было верного человека, изъявившего готовность доставить настоящее письмо вам, г-н редактор, то оно не пошло бы дальше дивногорской почты».

Интересно, кто был этот верный человек? Ефрем Любавин?

Как сложилась дальше жизнь Пшеницына, я уже знаю. Это письмо в редакцию напечатано в августе, а в сентябре на асфальтитовых копях начались волнения. Пшеницына выслали. Любавин погиб. Как много говорит мне эта пожелтевшая страница провинциальной газетки, слежавшаяся, чуть припахивающая плесенью, как «Нива» в клёновских коробах на чердаке, и такая тонкая, что кажется — вот-вот обратится в ничто! Теперь можно считать фактом: Доннель скрыл дивногорское месторождение, сделал всё, чтобы замолчать данные экспедиции Пшеницына, вычеркнуть ее из истории.

Голос Пшеницына прозвучал одиноко. Я перелистывал столичные издания, отпечатанные на плотной, глянцевой бумаге, и в них находил статьи, угодные Доннелю, может быть даже написанные по его заказу, чтобы замять правду, опорочить Пшеницына. Пшеницына принялись обвинять в «легкомыслии», «научной несамостоятельности», называли его мечты о степных промыслах «чистейшим блефом».

Итак, судьба Пшеницына ясна.

Вопрос о дивногорской нефти тоже ясен, кажется. Судьба Пшеницына как будто прямо говорит — нефть он нашел!

Но через минуту та необычайная легкость, которая приходит к человеку с решением трудной задачи, исчезла, как ни хотелось мне удержать ее. Ведь всё, что я узнал, — только начало моего доклада в научном обществе. О дивногорском месторождении Пшеницыну ничего не дали сказать в печати. Мы даже не знаем, из каких слоев получены черные, пахнущие нефтью песчаники, которые были в вещевом мешке дяди Федора, в сундучке Любавина. Известно только одно: эти слои близки к поверхности. По мнению Пшеницына, поверхностные признаки нефти указывают на месторождение в глубине. Такие взгляды высказывали и до Пшеницына геологи, изучавшие русскую равнину; потом эти взгляды подверглись критике и одно время были даже забыты, а теперь снова утверждаются, — в спорах, в борьбе за освоение «второго Баку». Мне не отделаться общими рассуждениями. Скажут: подавай точные данные о геологии Дивногорской области, укажи, как образовалась там нефть и в каких пластах скопилась. И правильно скажут.

Касперский доказывает, что нефти под Дивногорском нет. Пусть в Приуралье есть, а здесь — нет. Я чувствую, что Касперский неправ, что он во власти старых, неверных взглядов. Но чем я опровергну Касперского?

А я должен опровергнуть, отомкнуть запертое Доннелем и Сиверсом, узнать, что́ же заперли они… Лицо Сиверса, узкое лицо с опущенными книзу усами, маячит передо мной, я вижу его таким, каким видел в Клёнове. Отступиться сейчас, оставить поиски — значит позволить Доннелю и дальше держать под спудом богатство, принадлежащее нам, нужное пятилетке! Нет, ни за что! Чего бы это ни стоило — не отступлюсь!

Студенты, сидящие за одним столом со мной в тихом зале библиотеки, поглядывают на меня, — это оттого, что я яростно скриплю пером, разбрызгивая чернила. Наверное, я похож в эти минуты на одержимого. Помнится, мне хотелось объявить вслух, всему залу, открытые мною факты и тут же, при всех, принести клятву: не отступать, разгадать тайну дивногорских недр до конца, продолжить дело Пшеницына.

Что же теперь? Надо найти документы экспедиции. Лежат же где-нибудь карты, дневники, буровые журналы Пшеницына! Хранятся же где-нибудь образцы пород — черные камни! Неужели всё ушло с Доннелем за границу? Не может быть. Что-нибудь осталось. Во всяком случае, тяжелые ящики с брусками высверленной породы он вряд ли увез с собой, удирая из России.

Не один я ломал голову. Со мной вместе судили и рядили Щекин, Алиханов, Лара.

ЛАРА

Над моей койкой в общежитии висела открытка с видом на площадь Эль-Регистан в Самарканде. На обороте — по диагонали, к верхнему углу — бежала одна размашистая строчка:

«То солнечный жар, то ущелий тоска».

Поэт с филфака сказал мне, что это из Маяковского. В нижнем углу, мелко: «Лара».

Лара Печерникова ходила в лыжных шароварах и в тюбетейке, из-под которой тянулись до пояса две темные косы. Крутой взлет бровей — нарочно слегка подбритых — делал ее глаза чуть-чуть раскосыми. Со всеми на нашем курсе она была на «ты», с шиком ввертывала в свою речь таджикские и узбекские словечки.

Я слушал ее с завистью. Девушка, не старше меня, — и уже побывала на Памире, у отрогов Копет-Дага! Отец ее — начальник экспедиции. Иногда зависть мучила меня так сильно, что я, боясь обнаружить ее, только молча кивал в ответ на ее рассказы, и она отходила обиженная. Эх, если бы я мог тоже показать себя бывалым человеком! Но как?

Иногда она, поощряемая вниманием слушателей, начинала завираться, и меня так и подмывало дернуть ее за косу. Однажды я открылся ей в этом, и Лара сказала:

— Ладно, Сережа. Дергай. Только не больно.

— Уж как выйдет.

— Смотри, сдачи дам!

После этих вскользь и со смехом брошенных слов мы стали как-то ближе друг к другу.

На втором курсе мы всё чаще бывали вместе. Несколько раз я провожал ее домой, и всю дорогу до улицы Декабристов мы разговаривали без умолку. О чем? Обо всем, — не задумываясь, не стесняясь самых случайных ассоциаций, самых причудливых прыжков с одной темы на другую, то есть так, как разговаривают люди, способные стать очень близкими, но еще не догадывающиеся об этом. В марте в пролетах улиц свистели сырые ветры, серый снег распускался в синих проталинах на Неве. Мы не прощались у подъезда с лепными русалками, а шли дальше. Не думаю, чтобы я когда-нибудь в своей жизни ходил больше, чем в ту весну. Мы уходили по Невскому до Лавры и пешком же двигались обратно, пережидая набеги дождя в подъездах, любуясь, как стрелы дождя, невидимые среди серых домов, выбивают миллион фонтанчиков на черном, опустевшем асфальте. Мы бродили между колоннами Казанского собора, как в волшебном лесу. Трамваи для нас не существовали.

Особенно тянуло нас шагать вдвоем по граниту набережных, вниз по течению канала, туда, где за каменными громадами угадывалось море. Однажды незнакомая улица вывела нас к мостику, и мы вступили на небольшой остров. Из него росли, тесно сгрудившись, узкие дома с пятнами от едкого дыхания моря, — высокая, скалой вздыбившаяся куща строений, обнесенных рыбачьими сетями, упруго натянутыми на вешалах. Пахло смолой, в проливе качались, перестукивались бортами лодки, высокая баржа уткнулась в низкий берег. Мы долго гуляли по острову. Была белая ночь, фонари не горели, сиреневый закат лежал на воде.

Остров этот исчез за поворотом, когда мы шли обратно, и больше мы не могли его отыскать, как ни старались. Мы забыли туда дорогу. И теперь наши прогулки имели одну цель — найти остров. Не знаю почему, но мы ни у кого не пытались спрашивать. Мы ходили и ходили по приморским улицам — пустынным, широким, как будто раскрывающимся навстречу простору.

Дома у Лары я бывал редко. Старшую сестру ее — крупную девицу, с полными, тяжелыми руками, коротко остриженную — я видел мельком. И однажды — мы с Ларой стояли в конце какой-то улицы — она мне сказала:

— Я не хотела, чтобы ты видел Ксению.

— Почему?

— Все мои знакомые дуреют при ней. Досадно даже.

— Подумаешь, — сказал я. — Что в ней хорошего!

— Се-ре-жа! В моей сестре!

— Ах, прости!

— То-то же! Но ты не подумай, пожалуйста, что я в тебя влюблена.

— И ты не думай, что я в тебя! — сказал я с веселой запальчивостью, какая всегда присутствовала в наших встречах, и замолчал, смутившись.

Лара тоже умолкла.

Так вырвалось наружу наше первое признание. Но мы не знали этого. Невзначай коснувшись того, что зрело в нас, мы через минуту опять исступленно болтали, шагая в ногу по звенящим плитам набережной.

Я всеми своими заботами делился с Ларой — и, конечно, имя Пшеницына упоминалось в наших беседах очень часто.

— Понимаешь, Лара, — говорил я, — какие-то материалы экспедиции были в геологоразведочном институте. Но их затеряли. Касперский просил найти, но ничего не добился.

— А Касперский вообще добивался? Он ждет, что ему на подносе принесут образцы, — сказала Лара.

— Может, всё-таки мне толкнуться туда? Взять ходатайство из университета? А?

— Возьми, возьми. Только ты, Сережка, либо мямлить будешь невразумительно, либо петушиться. От тебя одного мало толку. Я вот думаю, кого я знаю в институте…

— Ты борца вызови ворочать ящики с керном, — пошутил я.

Среди знакомых Лары — а их великое множество — есть и спортсмены. Она играет в теннис и вместе с Ваней Щекиным болеет за ленинградских футболистов и тяжелоатлетов.

Ходатайство я выправил, и даже за подписью Подшивалова.

Был поздний час, мы с Щекиным, обжигаясь, пили чай из жестяных кружек, Алиханов, корабельным узлом скрутившийся на койке, повторял, закрыв глаза, кристаллографию. В дверь резко постучали, и только мы успели ответить, как в комнату влетела Лара — раскрасневшаяся, радостная:

— Сережа! Материалы Пшеницына есть…

Она говорила не только мне, — всем нам, так как дело, занимавшее меня, стало общим делом.

— Ларка! — вскочил я. — Ты просто невероятная прелесть!

Я стащил с нее перчатки. Она бросила пальто на спинку стула.

— Я тут ни при чем, ребята! Совершенно ни при чем. Только узнала раньше вас и прибежала… Это всё Лукиных.

Московского профессора Лукиных я знал по его статьям. Они очень помогали мне в подготовке к докладу. Лукиных стоял во главе энтузиастов среднерусской нефти, остроумно полемизировал с Подшиваловым. Лукиных был не только выдающимся ученым, но и государственным деятелем. Он работал в главном геологическом управлении. Оказывается, он предложил директору геологоразведочного института отыскать материалы старых экспедиций, положивших начало разведкам на нефть между Волгой и Уралом. И многолетние залежи кернов и документов, скопившиеся в институте, наконец сдвинулись с места. Образцы пород, добытых Пшеницыным, обнаружены.

— А буровой журнал? — спросил я.

Я еще не был на практике, но понимал, что образцы трудно оценить по-настоящему без бурового журнала, куда разведчики недр записывают характеристику каждого каменного кусочка и с какой глубины он вынесен на поверхность.

— Журнала нет, — сказала Лара. — Ни дневников, ни карт — ничего.

— Плохо, — вздохнул я.

— Степан Степанович — знаете, старожил института — говорит, что их не было. То есть, их не было еще в Баку, когда вывозили керны из бывшей конторы Доннеля.

Мы все бывали в институте на лабораторных занятиях и встречали Степана Степановича — кособокого, маленького старичка с трясущейся головой, который когда-то одолевал уссурийскую тайгу и хребты Сихотэ-Алиня. Степан Степанович — ходячая летопись института.

— Ясно. Документы Доннель увез, — сказал я. — Эх, черт! Ну, хорошо хоть керны есть.

Институт помещался в громадном здании на Васильевском острове. Широкие окна смотрели на пустыри, на серо-голубую весеннюю воду взморья, но я погрузился в вечные сумерки, как только вступил в коридор, окаймленный шеренгами шкафов. Двери справа и слева вели в лаборатории, где геологи, возвратившиеся из походов, изучали привезенные образцы пород. Там в свете дня сверкали сотни пробирок и линз.

— Сюда, сюда, молодой человек, — направлял меня Степан Степанович. — У нас и не новички блуждают, как в лесу.

И вот я в комнате без окон. Высокие, до потолка, шкафы заполнены ящиками. Один из них передо мной; у него выдвижная крышка, как у пенала, и внутри, переливаясь оттенками коричневого и желтого, плотно лежат каменные столбики. Их перепоясывают бумажные ленты с цифрами. Чернила выцвели, порыжели… Вот что добыл Пшеницын. Я вспомнил клёновского дядю Федора, — не он ли своими руками крутил буровой станочек, который вырезал эти столбики и извлекал их из недр. Здесь глины, пески, спрессованные в течение миллионов лет.

Затаив дыхание, я стал вынимать камни. Степан Степанович укладывал их на столе, следя, чтобы не нарушился порядок. Его узловатые пальцы бережно обнимали каждый образец. Мы молчали.

Серые, синеватые, красного оттенка образцы глины, желтые, серые, темно-серые песчаники. Доставая их один за другим, я словно погружался в дивногорские недра.

Где же черный камень? Где тот пропитанный нефтью песчаник, о котором писал Пшеницын? Черный камень, крепко отдающий керосином, камень, радовавший дядю Федора?

Мы перебрали весь керн во всех трех ящиках. Я нюхал каждый брусок темного песчаника, но нет — ни один не пахнет. Может быть, мелкие черные точки, рассыпанные по гладкой поверхности песчаника, несут весть о черном золоте? Но Степан Степанович — он стоит рядом в синем рабочем халате — еще сильнее трясет седой головой:

— Смолистые вещества. Нефти они не родня.

— Степан Степанович, как же так? Должен быть запах. Неужели выветрился? — спрашиваю я упавшим голосом.

— Запах долго держится, молодой человек.

Нет, за двадцать с небольшим лет не могли эти камни потерять запах. Мы исследовали их. Да, пустая порода! Степан Степанович смотрит на меня с тревогой и сочувствием.

— Хаос, хаос, — произносит он в сердца́х. — В кернохранилище что делалось, черт ногу сломит! Образцы на полу валялись! Я всегда говорил: хаос у нас тут… Это сейчас немного привели в систему, а то ведь войти невозможно было при Тарасове. Завхоз у нас был, некто Тарасов, ремонт затеял в хранилище. Всё разворошил…

— Степан Степанович! — воскликнул я. — Это не те образцы. Не Пшеницына!

— И очень просто. Тут такой хаос…

— Перепутали образцы, вы думаете? А может, нарочно подменили, Степан Степанович?

Говоря так, я испытывал такое же чувство, как в Дивногорске, в доме Парасковьи Шатохиной, когда узнал об убийстве дяди Ефрема. Да, и здесь преступление. Когда оно совершено? Возможно, керны подменили еще в Баку, в конторе Доннеля. Быть может, Доннель, удирая за рубеж, дал такое распоряжение. Или после. О Доннеле, о Сиверсе я привык думать, как о фигурах далекого прошлого, но ведь это не так. Быть может, враги действуют и теперь, таятся в этом здании, их грязные руки недавно касались этих кусков известняка и песчаника.

Сейчас, вспоминая эти минуты в кернохранилище, я могу сказать, что тогда я впервые почувствовал сопротивление врага. Начиналась борьба — борьба, ставшая неизбежной, как только я решился продолжать дело Пшеницына.

Степан Степанович, бедняга, покраснев от волнения, стоит растерянный, перекладывая образцы на столе. Подменили нарочно! Нет, этого добрейший Степан Степанович не может допустить.

— У нас, в институте! Что вы, молодой человек! Кто же у нас? Нет, нет, у нас порядочные люди… Завхоз? Так он же не геолог, едва грамотный человек. Специалистом надо быть, чтобы нарочно-то. Нет, нет… А я наших специалистов всех знаю, поверьте, молодой человек. Вы директору не брякните, я вас прошу, я сам доложу как-нибудь… Перепутали. Хаос ведь… Хаос!

В ту ночь долго не засыпали три друга в комнате общежития.

— Может, ты и прав, — гудел Алиханов. — Отчего нет? Такие случаи не бывали? Бывали. Старичок, ясно, думает: сам я чистенький, так и все чистенькие. Паразит какой-нибудь есть среди специалистов. Запросто! Это именно специалист мог, старик прав. Попробуй подменить так, чтобы сбить с толку геолога! Вообще — гадать трудно, кто́ сделал и когда, но керны не те! Факт! Ты не стесняйся, Сергей, так и заяви.

— Я так и сказал, — ответил я. — Мы вместе пошли к директору.

Алиханов взялся было за учебник, но потом отложил его и продолжил:

— Да хорошо ли искали в институте? Ты попроси всё-таки, пусть еще пороются.

— Я просил, — заверил я. — Обещали.

Но ничего нового о Пшеницыне в институте не нашли. Что же до образцов, оказавшихся на месте пшеницынских, то их директор передал на экспертизу. Мнения разошлись. После долгих прений решение приняли такое: хотя данные об экспедиции Пшеницына, обнаруженные и представленные студентом С. Н. Ливановым, позволяют сомневаться в подлинности кернового материала, хранящегося в институте, тем не менее установить, откуда взяты данные образцы, не представляется возможным. При отсутствии бурового журнала Пшеницына и других документов проверить подлинность керна нельзя.

Мне сообщили это решение в канцелярии института, и секретарша сказала:

— Вас Степан Степанович хотел видеть.

Я застал его в лаборатории, залитой холодным светом зимнего солнца, — аккуратного, заботливого, как всегда. Голова его тряслась, но пальцы крепко держали пробирку. Он много думал обо мне, о моих поисках и вспомнил: у геолога Пшеницына был брат здесь, в Ленинграде.

— Высокий такой, в сюртуке, с бородой, похожий на Льва Толстого. Когда к нам керны привезли в Баку, из конторы Доннеля, старик заходил к нам, справлялся, есть ли пшеницынские. Адрес свой оставил. Вот, пожалуйста, — он раскрыл записную книжку. — Это на Песках.

— Где? — удивился я.

— По-старому это — Пески, по-петербургски. Четвертая Советская, восемь, квартира два. Сам-то он не жив, может. Но вы прогуляйтесь, молодой человек, я вам рекомендую. Вдруг почерпнете что-либо.

ЧТО БЫЛО В СУНДУЧКЕ?

Старик, похожий на Льва Толстого, давно умер. В квартире мы с Ларой застали его внучатого племянника — долговязого, вертлявого молодого человека в пиджаке песочного цвета. И волосы у него были такого же цвета. Весь он, за исключением золотых зубов, был какой-то линялый.

— Пра-шу, — говорил он в нос и глядя только на Лару. — Пра-шу садиться. Извините, не прибрано.

Мало сказать — не прибрано. В комнате, смотрящей окном в колодец двора и еще затененной широколистой пальмой, все вещи словно встряхнуло землетрясением. На полу, прислоненные к стене, стояли два пейзажа в золоченых рамах, на крышке рояля красовалась электрическая плитка. На круглом столе в углу чернел большой длинный ящик.

Оказывается, картины, пластинки Шаляпина и Галли Курчи в длинном ящике — всё продается, о чем молодой Пшеницын дал объявление. То, что мы пришли не по объявлению, несколько огорчило его.

— Геолог Пшеницын? — произнес он, обращаясь к Ларе. — Совершенно верно, мой дядя. Интересовались уже, были тут у меня.

— Кто? — спросил я.

— Один гражданин, — ответил он, небрежно скользнув по мне взглядом, и снова повернулся к Ларе: — Я продемонстрировал ему письма дяди, предлагая купить. Он тут читал и ничего не взял. Они якобы абсолютно не имеют значения. Я лично не могу судить, я совершенно другой специальности.

Он помолчал, надеясь, должно быть, что Лара спросит, какой, но она тоже молчала, и он сказал:

— Я артист кукольного театра.

— Ужасно люблю кукольный театр, — весело отозвалась Лара. — Я, знаете, долго думала, что куклы сами разговаривают. Так это вы, значит?

Он засмеялся:

— Э-э, да. Совершенно верно.

— Письма можно посмотреть? — напомнил я нетерпеливо.

Он перестал смеяться:

— Простите, я хотел бы всё же… Каковы ваши намерения? Вы купить смогли бы?

Я замялся, — не ожидал, что разговор примет такой деловой оборот. Но Лара всегда найдет, что сказать.

— Конечно, — решительно кивнула она, тряхнув косами. — Мы из университета. Университет, понимаете, изучает вопрос… Если письма нам пригодятся, то мы, конечно, купим.

Он стал шарить в старом, скрипучем комоде, а Лара подбежала к ящику с пластинками:

— Ах, какая масса у вас!

— Двести штук, — гордо сказал артист. — Громадная ценность. Желаете послушать?

— Мы торопимся, — отрезал я.

— Поставьте что-нибудь, — ответила Лара, не обращая на меня внимания.

Шаляпин запел: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке», — и я шепнул Ларе:

— На какие деньги мы купим?

Она подмигнула мне, потом сделала глазки артисту и вздохнула:

— Как бы я хотела всё прослушать. Всё!

— Пожалуйста, — услышал я. — В любое время. Вы позволите вас пригласить?

— Боюсь, что не удастся. Так некогда!..

— Мы по делу, — сказал я грубовато, стараясь перекричать пластинку. — Будьте добры мне…

— Пожалуйста, пожалуйста, — он кинулся к комоду и принес пачку писем, перетянутую резинкой.

Письма Пшеницына! Письма, серые от пыли, — не очень-то берег их этот артист, сверкающий своими золотыми зубами. Письма самого Пшеницына!

Пусть Лара кокетничает с артистом. Подумаешь, артист кукольного театра! Пусть, мне всё равно. Я не должен обращать на них внимания.

Почерк тонкий, почерк мечтателя. Чернила были когда-то зеленые, но сейчас лишь местами отливает зелень. Кое-где строки почти растаяли. Писем всего десять. Они все помечены Дивногорском. Пшеницын пишет как будто только о своем житье-бытье, о домашних делах. Да что́ бы он ни писал! Мне всё важно, что касается его, каждая мелочь, каждая буква, каждая запятая. Не всё разборчиво. Далеко не всё. Но разбирать сейчас нет никакой возможности, странное нетерпение охватывает меня, и я говорю:

— Всё это нужно. Очень нужно.

Лара выхватывает письма.

— Дай сюда! Что тут есть? А про месторождение? Нет? — частит она вопросы. — Ну, тогда действительно, какое же научное значение…

Я жадно гляжу на письма, и у меня одна мысль в эту минуту: вдруг он не отдаст их, отнимет, спрячет, и я больше не увижу их!

— Десять писем, — слышу я голос артиста. — По десяти рублей, самое малое. Сто рублей. Недорого. Мы всё оформим, пожалуйста. Я выдам расписку.

— Да нет, какая расписка? Зачем расписка? — озабоченно тянет Лара, наморщив лоб.

— А как же? Вам для отчета? Вы же от учреждения.

— Нет, — храбро сказал я. — Мы не от учреждения. Мы студенты. У нас сейчас нет столько, и вообще это много… Но мы соберем вам деньги.

Лара молчала. Она уже не улыбалась артисту. Она смотрела на него сурово.

Он сидел неподвижно. И вдруг артист кукольного театра сделал правой рукой широкий, картинный, даже величественный жест.

— Я ничего не возьму, — сказал он.

Мы охнули.

— Нет, нет, — он загородил себя рукой, словно мы упрашивали его взять. — Нет. Студенты! Ради науки! Нет. Позвольте мне пожертвовать вам. Да, позвольте!

Только спустившись с лестницы, мы оправились от изумления. Лара сказала:

— Я-то разыгрывала, делала глазки, чтобы он не чересчур содрал с нас. А он неплохой парень, в сущности.

— Просто влюбился в тебя и отдал даром, — сказал я.

— Сережка! Значит, в меня можно влюбиться? Да? — и она затормошила меня, потом нахмурилась: — Если он из-за меня только, то это нехорошо, Сережка. Тогда ему надо заплатить.

— И я думаю, надо.

— Давай замнем лучше это дело, — решила она. — Ты шутишь, собрать сто рублей!

— Нет, надо заплатить, — упрямился я. — Ты что, продаешь свои улыбки?

И мы чуть не поссорились. Но Лара сумела успокоить меня и заявила примиряюще:

— Сережка! Мы вот что сделаем: мы пошлем ему благодарность от группы студентов. Верно?

Так мы и сделали.

Письма я передал потом геологоразведочному институту, предварительно сняв копии для себя. Я знал каждое слово наизусть. Еще бы! Одно место, неразборчивое и пропущенное при первом чтении, я помню и до сего дня. Оно до конца открыло мне историю Ефрема Любавина. Правда, имя его не названо в письме, но можно ли отрицать, что речь шла именно о нем!

«Среди рабочих есть чудесный человек, изобретатель-самоучка, которому я по вечерам даю уроки химии. Именно он носит мои письма в город к адвокату Томбергу, а тот переправляет их с оказией в Петербург. Иначе мне не избежать недремлющего ока Доннеля, присутствующего на почте. Увы, я как бы под домашним арестом! Потрудись, братец, зайти в Географическое общество к Антону Эрастовичу, расскажи, в каком положении я нахожусь, а главное, пусть они займутся дивногорской нефтью. Это их святая обязанность. Одновременно посылаю ему письмо, из коего он убедится, что игра, право же, сто́ит свеч. Экспедиция Географического общества, не зависимая от частного капитала, — она одна может разрешить проблему! До свидания, братец, через несколько дней вышлю тебе мою статью, о которой, я, кажется, уведомлял тебя. Намерен опубликовать ее, несмотря на запрет Доннеля, для чего также будешь от моего имени бить челом Обществу».

Письмо написано в сентябре, за несколько дней до убийства Ефрема Любавина. Вот как сплелись, оказывается, судьбы Любавина и Пшеницына! Статья Пшеницына, научная статья, лежала в сундучке Ефрема Любавина. Да, скорее всего так! Он должен был вынести ее с асфальтитовых копей в город, но ему помешали… Статья и, наверно, образец породы, приложенный к ней! Это и было добычей убийц!

Что же до рецепта краски, то у Сиверса была тысяча возможностей завладеть им. Любавин не делал из этого секрета. Он на первых порах доверял Сиверсу, ждал от него содействия…

Доннель — вот главный убийца Любавина! Доннель убил, Доннель руками Сиверса! Доннель, наложивший лапу на труды Пшеницына, как на свою собственность, готовый перегрызть горло всякому за малейшую часть своей собственности!

Весь под впечатлением открывшегося, я не сразу уразумел одну деталь в письме, одну, брошенную вскользь ссылку на другое письмо, более раннее: «вышлю тебе мою статью, о которой я, кажется, уведомлял тебя». Правда, тут есть «кажется». Стало быть, может и не уведомлял. И потом, уведомить можно и устно, не обязательно письмом. Всё же, когда я перечитал внимательно все письма и нигде не нашел намека на статью, мне стало как-то тревожно.

Что если Пшеницын действительно написал брату о своей статье и даже изложил ее содержание, привел данные о месторождении, которые нам так нужны, и это письмо исчезло, перехвачено в пути!

Но почему непременно в пути? Письма Пшеницына переправлялись верными людьми, друзьями геолога. А может быть, исчезновение письма, так же как и керна, — дело совсем недавнее!

И тут я, уже с отчетливой неприязнью, подумал о человеке, который недавно был у артиста Пшеницына, смотрел письма и оставил, сказав, что они не имеют значения.

Выслушав меня (а я всеми своими догадками и тревогами делился с товарищами по комнате и по курсу), Ваня Щекин сказал:

— Фантазия, Серега! Артист заметил бы пропажу. Заметил бы, будь спокоен.

— Я схожу к нему всё-таки, — ответил я. — Спрошу.

Непредвиденное событие ускорило мой визит к артисту.

Было двадцать седьмое мая, день рождения Лары. Я явился в гости первым, ровно к назначенному часу. Во-первых, я спешил к Ларе. Во-вторых, я состоял в обществе «Береги время» — было и такое! — и носил значок с синими буквами Б и В. Лара встретила меня в фартуке, с полотенцем через плечо. Я слонялся за ней по пятам из комнаты в комнату, предлагая помощь: откупорить бутылки, вытереть блюдо для пирога или нарезать хлеб.

— Отстань! — слышал я в ответ. — Не суйся. Посиди тихо.

Она и сестра твердо решили не допускать меня к хозяйственным делам. Я сел и начал от нечего делать разглядывать семейные альбомы. Набрел на большой групповой снимок, сделанный по случаю десятилетнего юбилея геологоразведочного института. Узнал отца Лары, служившего тогда там, узнал старожила, ходячую летопись института, Степана Степановича, отыскал еще нескольких знакомых геологов.

И вдруг… Наяву это или… Прямо на меня из сонма близких, дружеских лиц глянуло другое лицо. Совсем другое, немыслимое здесь, чужое. Но ошибки нет. Я же отлично помню его… Помню эти опущенные книзу усы, которые придают его узкому лицу скорбное выражение, помню прикосновение его прохладной руки тогда, в Клёнове…

— Сережка! Что с тобой? Что, покажи!

Ко мне подбежала Лара.

— Это Сиверс, — сказал я пресекшимся голосом. — Смотри. Это Сиверс.

Убийца Сиверс среди геологов института! Среди людей! Почему он здесь?

Теперь около меня стоял отец Лары, держал обеими богатырскими ручищами снимок и гудел:

— Опять у вас сенсация! Какой Сиверс? Нет, такого не знаю. Сочиняете вы! Это Тарасов, завхоз бывший наш.

— Сережка, ты ненормальный! — воскликнула Лара. — Тебе почудилось.

Она надушилась, надела длинное платье. Сейчас соберутся гости. И вот, в такой день…

— Нет, мне не почудилось, — сказал я и почти крикнул: — Это Сиверс!

«Сиверс, конечно Сиверс, — проносилось у меня в голове. — Его искали. Тарасов — не настоящая фамилия. Его искали, а он устроился завхозом в институт под фамилией Тарасова… Теперь понятно, кто подменил керны! Да, завхоз, который делал ремонт в хранилище кернов… Где он теперь?..»

Так я объяснил им, — не помню, какими словами, наверно очень сбивчиво, путано. И тут мне пришел на память тот неизвестный, кто являлся к артисту смотреть письма. Я взял у Константина Игнатьевича снимок.

— Извините меня, — сказал я. — Можно мне его на час-полтора? Пожалуйста!

Крепко держа фотографию, я кинулся в переднюю одеваться. За мной выбежала Лара.

— Прости, Ларка, — сказал я. — За час обернусь. Я к артисту. Ты понимаешь?

— Понимаю, — кивнула она.

— Я скоро, Ларка!

— Ладно. Иди.

— Я покажу ему Сиверса, понимаешь?

— Да. Постой, Сережка.И я с тобой.

— Нет, нет. Тебе нельзя. Ты новорожденная, и вообще…

— Шут с ним. Новорожденная сбежала, — засмеялась она. — Я подколю платье, и всё. Я хочу быть с тобой.

— Ларка!

— Ну что!

Мы поцеловались в передней, с нашими пальто на руках, поцеловались крепче прежнего, но легко, по-товарищески. Как причудливо сплеталось тогда у нас наивное, детское со взрослым, серьезным!

Дорогой я уверял Лару, что это Сиверс приходил к артисту за письмами и, наверное, украл часть. Я снабжал этот рассказ фантастическими подробностями, и Лара, в подколотом вечернем платье, выбившемся из-под пальто, соглашалась и прибавляла от себя.

Артист был дома. Впустив нас в свою комнату, он первым долгом указал на стену, — там в рамке, под стеклом красовалась наша благодарность, подписанная мной, Ларой, Щекиным и Алихановым.

— Я крайне, от всей души признателен, — протянул он в нос, изгибаясь. — Копию дал нашему месткому. Общественная деятельность, так сказать.

Я положил на стол снимок, показал Сиверса и… предположения, которые вели нас сюда, рассыпались.

— Абсолютно не тот. Ни малейшего сходства. Здесь пожилой, а у меня был гражданин в моем возрасте. Да, лет двадцати пяти. Я еще не скрываю свой возраст, — прибавил он, осклабившись и сверкнув золотыми зубами.

Да, значит не Сиверс! Но я не мог успокоиться. Кто же тогда? Артист не спросил имени, а тот не назвал себя. Ни одно письмо не пропало. Их было десять, всего десять.

Узнав это, мы тотчас ушли, как ни упрашивал он нас посидеть, послушать пластинки.

— Не ты один занимаешься Пшеницыным, Сережка, — сказала Лара. — Есть еще такой же безумный. Это тебе не приходило в голову?

— Нет, как-то не приходило, — засмеялся я. — Вот бы узнать, кто?

— Он не университетский.

— Нет, — сказал я. — А то бы мы знали.

Еще недавно я видел Сиверса в незнакомце, а теперь мы с такой же быстротой освобождали этого неизвестного от подозрений. Такова юность.

«БЫТЬ МОЖЕТ, СТОЛКНЕТЕСЬ НА УЗЕНЬКОЙ ДОРОЖКЕ»

Но что же всё-таки с Сиверсом? Где он? Служит где-нибудь, вредит исподтишка, и никто не знает, что он Сиверс, — Сиверс, а не Тарасов! Я должен что-то сделать. Надо сказать… И немедленно.

— Ларка, я минуты не могу ему дать лишней. Ты поезжай к гостям, а я скоро…

Нет, я ни минуты не могу дать ему. Ведь один миг понадобился для того, чтобы столкнуть Ефрема Любавина в асфальтовую яму и чтобы он задохнулся там. В несколько минут перерыли сундучок Любавина, вытащили статью Пшеницына. Ждать до завтра и сознавать, что Сиверс, возможно, на свободе, — нет, это немыслимо.

— Ну, ладно, — сказала Лара. — Гости всё равно уже сели за стол. Поедем.

— Тебе необязательно.

— Нет уж, поедем вместе. И ко мне будут вопросы. Мало ли…

— Ты-то при чем? — удивился я.

— Мало ли, — настойчиво повторила она.

По улице Дзержинского мы почти бежали: Лара боялась, что все следователи, кончив работу, разойдутся по домам. Добежав до большого пятиэтажного здания, мы остановили первого человека в форме, показавшегося из подъезда. Он повел нас в бюро пропусков, позвонил по телефону.

— Давай, Сережка, я буду объяснять первая, — шёпотом предложила Лара. — Ты залезешь в дебри.

Мимо нас по лестнице проносились люди в форме, — люди сурово озабоченные и словно окутанные непроницаемой тайной.

Кого же я увидел, когда вошел в кабинет следователя? Нет, такой встречи я никак не ожидал! Ко мне навстречу из-за письменного стола вышел… Нет, кто бы мог подумать! Женя Надеинский!

— У-ужасно рад, — сказал он, пожимая мне руки. — У-ужасно! Садись.

Карие глаза его блестели, черные волосы топорщились совсем как раньше, в Клёнове.

Я знал, что он оставил химию, поступил по путевке райкома комсомола на юридические курсы. Да, всё это я знал. Он писал мне. Но что он здесь…

— Ты кем же? — спросил я.

— Помощником следователя.

— Значит, химию по боку?

— Да, так получилось, — ответил он деловито. — Но мы у-успеем о личных делах.

Он обмакнул перо в чернильницу. Он не ожидал, что на прием явится товарищ по школе, и смутился. Как я теперь вижу, вспоминая этот эпизод, молодой помощник следователя не совсем твердо знал, как ему надлежит себя вести.

Перо его, однако, застыло в воздухе.

— А ты… на каком курсе?

— На втором, — сказал я и развернул снимок. — Это Сиверс, Женя. Я голову дам отсечь. Да ведь ты сам видел его. Он приезжал в Клёново в двадцать шестом году. А здесь снят в двадцать седьмом.

— Здесь он Тарасов, — вставила Лара.

— Не все разом, товарищи, — взмолился он. — По порядку давайте.

Он всё записал и тотчас доложил своему начальнику, и тот обещал навести справки. Потом Надеинский повел нас отмечать пропуска и затем проводил до часового.

— От Тоси Петелиной имеешь вести? — спросил он по дороге.

— Нет.

— Она в Москве учится…

У часового мы остановились, и Лара сказала:

— Сережа! Зови товарища Надеинского к нам сейчас. Дело в том… — Она поглядела на свое подколотое платье и кончила робко: — У меня сегодня компания собралась и…

— У нее день рождения, — пояснил я.

— Да? Поздравляю. Я никак не смогу, очень благодарен. Никак не вырваться сейчас. Ты звони, Сергей.

Мы шли к трамваю молча; мне всё казалось, что я не сказал чего-то очень важного, и мысленно продолжал свой рассказ.

Лара посмотрела на часы:

— Ну вот. Я уже родилась. Ох, что за день у меня сегодня. Я так еще ни разу не рождалась, Сережка! На улице! Шутишь! Все поздравили, а ты… Эх, ты!

— Поздравляю, — сказал я коротко, так как беседа с Надеинским о Сиверсе для меня еще не кончилась. — Я завтра же позвоню ему, Ларка.

— Он славный, — сказала она. — А что это за Тося?

— Училась с нами.

— Твоя симпатия? Или его?

— Наша, — признался я. — Дело прошлое. Это всё забыто, — оправдывался я почему-то.

— Что ты помнишь вообще, кроме Пшеницына! — заметила она колко.

Но я думал о своем:

— Не ожидал я, что Надеинский бросит химию. По-моему, если выбрал себе путь, то не оставляй его.

Сказал — и встревожился. Лучше бы не брался Надеинский искать Сиверса! Впрочем, надо сказать, для такого дела найдется более опытный человек.

Когда мы вернулись, нас обступили, мы попали в кольцо протянутых к нам бокалов, и я послушно пил, пил и не пьянел, — так велики были волнения этого вечера. Лара сунула мне в рот кусок торта. Отец Лары уже принялся за свое любимое: богатырь саженного роста, на голову выше других, он дирижировал пением и сам был запевалой. Казалось, дрогнули стекляшки люстры от его зычного:

Из-за о-острова на стрежень…
Я никогда не пел на вечеринках, голос у меня прескверный, но тут и я решился. Фальшивил, но пел.

Так завершился этот памятный вечер.

Надеинскому я позвонил на другой же день, но он еще не успел ничего выяснить. Я позвонил на следующей неделе и услышал в трубке:

— У-у тебя есть время зайти?

— Есть! — крикнул я.

— Зайди.

На этот раз меня пожелал видеть начальник Надеинского — седой, с тремя «шпалами» в петлице. Женя держался при нем так же спокойно и рассудительно, как обычно, и это понравилось мне. Начальник поблагодарил меня за стремление помочь чекистам и начал расспрашивать об учебе, о моих исследованиях.

— Сиверс проскользнул, к сожалению, — сказал он, выслушав меня. — Проскользнул между пальцами. Это был очень ловкий враг.

Я опешил. Я смотрел на полковника, не говоря ни слова. Мы опоздали? Та́к я должен понять его? Сиверс удрал?

— Сиверс умер в прошлом году в Курганове, — он назвал город недалеко от Дивногорска. — Устроился в конторе утильсырья под именем Тарасова и умер своей смертью. От гнойного аппендицита.

— Он в самом деле умер? — вырвалось у меня.

Полковник улыбнулся.

— В самом деле, — кивнул он.

— Досадно всё-таки… Своей смертью!

— Но в этом деле не всё умерло, товарищ Ливанов, — продолжал полковник. — Не исключено, что у вас будет случай помочь нам. Кстати, вам известно, что существует сын Сиверса?

— Говорили мне… Да, у Сиверса был сын, я слышал это еще в Клёнове. Отец назвал его как-то моим ровесником, а я обиделся. Но ведь он за границей, как будто.

— Достойный отпрыск отца, — сказал полковник. — Маврикий Сиверс. Быть может, столкнетесь… На узенькой дорожке.

Я сидел, гордый доверием, которое мне оказали, оглушенный новостями, распираемый невысказанными вопросами.

Объяснений мне дали немного, но всё же я смог дополнить и связать всё известное мне про старого Сиверса. Он поступил завхозом в институт вскоре после своей поездки в Клёново. В том же году подменил образцы породы в хранилище кернов и затем уволился. Значит, когда моя тетя Клава била тревогу, требовала найти Сиверса, он был в Курганове, числился Тарасовым.

— А Маврикий Сиверс? — спросил я. — Где он?

— Он за границей, — сказал полковник, — но может появиться и здесь… Товарищ Ливанов, я верю, что вы никому ни под каким видом не разгласите то, что я вам сообщил.

«Зачем он напоминает мне!» — подумал я с удивлением. Я принимал каждое его слово как драгоценный дар доверия и точно становился взрослее и сильнее.

Как убедить его, что он может сказать мне всё, всё, что он может целиком положиться на меня, как на самого себя!

— Желаю вам успеха, — проговорил полковник, и глаза его потеплели. — Желаю большого успеха.

И опять Женя Надеинский — наш клёновский Женя Надеинский — в форме чекиста, скрипя новыми сапогами, проводил меня до часового, застывшего у выхода как изваяние. И снова он, как и в тот раз, заговорил о Тосе Петелиной, и это было странно, неуместно в таком доме, среди озабоченных людей, проносившихся мимо.

Зина Талызина, подруга Тоси, написала ему какую-то глупость. Будто сердце Тоси несвободно. Будто между мной и Тосей что-то есть.

Во-первых, ничего подобного нет. И во-вторых, откуда Зина там, в Воронеже, в мединституте, может знать! Лирическая душа Зина! Всё-то ей видятся вокруг пылкие чувства, любовь! Вечно она болеет за других!

Невдомек мне было, что Женя Надеинский — пылкий и сдержанный Женя Надеинский — до сих пор не может забыть хорошенькую одноклассницу Тосю. Мои мысли были заняты другим. Передо мной неотступно стоял Маврикий Сиверс. Я рисовал себе узкое, как у его отца, лицо… Что ж, давай встретимся, Маврикий Сиверс!

ПЕРВЫЙ БОЙ

Доклад свой для научного студенческого общества я дописал, будучи на третьем курсе. В докладе, как я сейчас понимаю, было много благих намерений и деклараций, но мало геологических данных о районе Дивногорска, хотя я использовал все известные тогда источники. По молодости лет мне казалось: все, потрясенные судьбой Пшеницына, поверят в дивногорскую нефть, и Касперский не сумеет мне возразить.

Предстояло поставить мой доклад в календарь общества. Научным руководителем был Подшивалов, но он заболел, и профессора замешал Касперский.

— Тема не наша, — сказал аспирант, просмотрев мои тезисы. — Для истфака скорее. Нет, мы будем возражать.

— Простите, — ответил я, — кого вы подразумеваете под «мы»?

Вряд ли тон мой был очень вежлив. Но во мне поднялось раздражение против Касперского, и я не мог сдержаться. Касперский ответил:

— Мы. Вообще — старшие.

— В таком случае, к самому старшему и обратимся, — сказал я.

— Петра Евграфовича сейчас нельзя беспокоить; его измучили лекциями, заседаниями, учеными советами. Врачи велели ему отлежаться и никого не принимать…

Друзьям я сказал:

— Что-то надо сделать, ребята. Подшивалов, говорят, не так уж болен. Касперский стоит у его постели как цербер.

Мы посовещались, и Лара предложила:

— Я пойду к Подшивалову.

— Вот это правильно, Ларчик, — сказал я. — Она пройдет, ребята: Подшивалов дружит с ее отцом. Ларису Касперский не посмеет не пустить.

Пока Лара была у профессора, я ждал в воротах, скрываясь от ледяного ветра.

— Пляши, Сережка! — крикнула она, подбежав ко мне. — План ему понравился. Обещал подумать, но наверно утвердит. А Касперский, знаешь, почему так зазнался? Его за границей превознесли до небес. Там пишут, что дивногорский ребус разгадан.

Дня два спустя Касперский столкнулся со мной в коридоре и бросил:

— Подшивалов разрешил ваш доклад.

Пронесся дальше, потом круто повернулся и подозвал меня:

— Максимально сократить общие рассуждения. Меньше трескотни.

Для моего доклада отвели кабинет картографии. Здесь — в романтическом окружении карт, висящих на стене и свернутых в рулоны, под портретами знаменитых мореплавателей — особенно часто собиралось студенческое научное общество. Но народу явилось много, и мы перебрались в аудиторию.

Судьбу экспедиции Пшеницына я изложил на фоне борьбы монополий за нефть — звериной борьбы стяжателей, безудержных в своей жадности. Таков, например, Эзра Доннель — один из самых богатых хозяев зарубежной нефти, на которого работают миллионы людей в Мексике, Венесуэле и других странах, Доннель, держащий на откупе инженеров и геологов, газеты и радиовещательные станции, министров и генералов, Доннель, диктующий правительству политику разбоя. Изгнанный из России в семнадцатом году, он пытался вернуть свои промыслы силой, тратил миллионы на вооружение интервентов. Потерпев поражение, он сменил личину. Под видом мирного, доброжелательного негоцианта он предлагал советской власти техническую помощь, брался вести разведку на нефть. В концессии ему было отказано. Конечно же, Доннель не успокоился. Он снабжает деньгами германских фашистов, стремится к войне против нас. Доннель и его приказчики пойдут на любую подлость, чтобы помешать нам в освоении наших нефтяных богатств, чтобы лишить наши тракторы, наши автомашины, наши танки и самолеты горючего.

Потом я прочел вслух выписку из заокеанского журнала, издающегося фирмой Доннеля:

«Нефтяные ресурсы огромной России, предпринимающей индустриализацию, ограничены по-прежнему областями Баку, Грозного, Майкопа. Большевикам грозит нефтяной голод».

Я сказал:

— Тот же журнал хвалил работу аспиранта Валентина Адамовича Касперского. Но я думаю, каждую свою работу исследователь должен рассматривать как ступень, которая ведет к следующей, более высокой ступени. А если похвала исходит от доннелей и дело касается района Дивногорска, то тем более нельзя успокаиваться на достигнутом.

Я коротко сказал о геологии района, в свете воззрений Лукиных, и несколько раз повторил, что под Дивно-горском есть условия для скопления нефти.

— Доннель до сих пор смотрит на дивногорскую нефть, как на свое, спрятанное в недрах добро, как на свои владения. Не характерно ли: подручный Доннеля Сиверс проникает в геологоразведочный институт, устраивается там завхозом, и после него мы обнаруживаем подлог. Какая-то подозрительная личность интересовалась письмами Пшеницына у его родственника. И, на мой взгляд, одного письма там не хватает.

Сказав это, я призвал геологов уделить больше внимания Дивногорску. Университет должен снарядить туда экспедицию! Надо бурить там, и как можно глубже! А Касперский не вел буровой разведки, он только обследовал поверхность, видел обнажения пород над рекой Светлой да в степных балках.

Прения были жаркие. В нашем научном обществе, как в капле воды, отразились споры, которые разгорелись тогда среди геологов. Первые ораторы — два студента и один аспирант — встали на мою сторону.

Касперский, как и следовало ожидать, выступил против. Он прочел добрых три страницы из своей диссертации, сказал, что геологическое строение Дивногорского района специфично и сколько бы нефти ни добыли в Приуралье, он — Касперский — стоит на своем: под Дивногорском нефти нет. И нечего бурить, выбрасывать огромные деньги, когда это и так ясно.

И опять он сослался на свою, работу. Как упоенно он цитировал самого себя!

— Керн могли перемешать случайно или подменить, это дела не меняет, — сказал он в заключение. — И Пшеницын и Доннель, поверивший ему, ошибались: наука с тех пор ушла вперед. Пшеницын обнаружил недалеко от поверхности песчаник с запахом нефти, но это вовсе не значит, что ниже есть месторождение жидкой нефти. Его нет и быть не может.

Словом, ничего нового Касперский не сказал. Снисходительно похвалил меня за инициативу и упорство в сборе материала, слегка пожурил за чрезмерную подозрительность, — мол, если верить Ливанову, то кругом притаились враги, приказчики Доннеля. Спокойно улыбаясь, всем своим видом давая понять, что ничуть не поколеблен в своем мнении, он занял место в президиуме. И я понял: это не последний спор с Касперским.

В зале на нашем собрании сидел еще один человек, которому тоже суждено было играть видную роль в дальнейших событиях — студент-дипломант, сотрудник геологического музея Василий Симаков, или, как его звали студенты, — Симаха.

Когда Симаков поднялся на трибуну, слушатели переглянулись. Он ни разу не выступал в научном обществе. Начал он…

Но сперва о самом Симакове.

Краснощекий, шумный, с нагловатым блеском в глазах, он всегда вызывал во мне смешанное чувство опаски и любопытства. Он вышел из беспризорников, а я, юноша, выросший в семье, видел беспризорных в ореоле романтики. Я много читал о них, зная, что среди них немало талантливых людей. За Симаковым знали один талант: он быстро и аккуратно рисовал плакаты, диаграммы и этим зарабатывал деньги в дополнение к стипендии.

Заказчиком его часто был Касперский, читавший популярные лекции в клубах и нуждавшийся в наглядных пособиях. В геологоразведочном институте многие диаграммы сделаны тоже Симаковым.

Учился Симаков средне и постоянно жаловался, что ему, бывшему беспризорнику, плохо помогают. Все в долгу перед Симаковым, который, видите ли, несмотря на равнодушие к его особе, всё-таки кое-чего достиг, до университета дошел. Однако полностью он, Симаков, свои способности еще не развернул. Беспризорным своим прошлым он явно кичился… Охотно рассказывал, как он, четырех лет от роду, был отдан матерью деду-шарманщику, потом попал в детдом, бежал оттуда…

Он любил издеваться над теми, кто вырос «держась за мамкину юбку», и к таким причислял и меня.

Этот-то Симаков поднялся на трибуну, выпятил грудь и начал так:

— Валентин Адамович Касперский слишком мягко, я считаю, отозвался о докладе Ливанова. Я считаю, товарищи, надо подойти принципиально, по-комсомольски, дать опенку со всей остротой. Надо прямо заявить: доклад Ливанова — это выпад против наших специалистов и ученых, ни больше, ни меньше. Что получается, товарищи! Все у него льют воду на мельницу Доннеля! Ливанов бросает тень на коллектив геологоразведочного института, пытается опорочить товарища Касперского. Я бы сказал: Ливанов в последнее время прямо-таки травит Касперского, и невольно приходится делать вывод, что здесь играет роль личный момент.

Он еще долго говорил в таком духе, но я плохо слушал. Личный момент! Что он имеет в виду!? Но самое примечательное было впереди.

— Ливанов и на меня бросил тень. Да, и на меня, товарищи! — крикнул он, наваливаясь на трибуну, и широкое лицо его покраснело от негодования. — Никакой не классовый враг был на Четвертой Советской, у кукловода этого почтенного, а я.

Он так неожиданно сказал это, что я в первую минуту даже не поверил.

Так это он был у артиста? Он, Симаков? Ему-то что там понадобилось?

Оказывается, в музее составляют геологическую карту равнины. Район Дивногорска — трудный, мало изученный. Симаков случайно узнал, что в Ленинграде живет племянник Пшеницына, и решил попытать удачи.

— Ливанов действует в одиночку, товарищи. Он оторвался от коллектива. Я, например, не знал, чем он занят. У него вообще нездоровые тенденции, товарищи…

Как только Касперский закрыл собрание, я пошел искать Симакова и застал его в кружке приятелей. Спиной ко мне стоял Скобыкин — понурый парень, лодырь и завистник. Когда я подошел, Симаков, беседовавший о чем-то вполголоса со Скобыкиным, умолк и выжидательно уставился на меня.

— Какие же у меня нездоровые тенденции? — спросил я громко. — Какой личный момент?

Он ощупал меня взглядом, нагнул голову и нехотя буркнул:

— Сам должен знать, какой.

Я шагнул еще ближе:

— Не увиливай!

— Правильно, пусть ответит, — сказал Алиханов.

Симаков помялся, обвел взглядом присутствующих и подбоченился:

— Ты комедию не ломай, Ливанов. Геоморфологию провалил Касперскому? Провалил.

— Не понимаю, — сказал я.

Я действительно не сразу понял. Да, я не сдал зачет Касперскому. Но при чем тут это?

Симаков сквозь зубы, злорадно пояснил:

— Ребята! Провалил и обозлился на Касперского. Мстит ему.

Мне как будто кипятком плеснули в лицо. Должно быть, я хотел ударить Симакова, потому что руки мои кто-то сжал железной хваткой и отвел за спину.

— Скот! — сказал я.

Нас развели. Меня держал Алиханов. Лицо мое горело, и то, что говорил Алиханов, стоявший рядом со мной, доносилось до меня как бы издалека.

— Мальчишки! Вы где — в университете или во втором классе школы? Симаков! — крикнул он. — Вот что, вы немедленно должны извиниться друг перед другом.

— Нет, — сказал я.

— И я не намерен, — сказал Симаков. — За скота он мне ответит. Я в бюро ячейки подам.

На бюро вызвали нас обоих. Симаков настрочил про меня столько, что Шура Ушакова — секретарь нашей ячейки — читала заявление добрых четверть часа. Широкоплечая девица в клетчатой ковбойке, она откровенно вздыхала и чертыхалась, разбирая мелкий, разузоренный почерк Симакова. Он обвинял меня, во-первых, в том, что я по личным мотивам всячески дискредитирую Касперского. Дальше Симаков «вскрыл корни» моего поведения. Это выражение ему, видимо, очень нравилось, и он совал его к месту и не к месту. Корней он обнаружил два. Один — моя личная обида на Касперского. Другой «корень» — моя «академическая неуспеваемость». Никаких доказательств, кроме двух моих «хвостов» — по немецкому и по геоморфологии, Симаков не мог привести, и, однако, он рьяно утверждал, что я отстал от товарищей и пытаюсь прикрыть это болтовней в научном обществе. Все мои выступления по поводу дивногорской проблемы — это, по мнению Симакова, краснобайство, демагогия и желание выдвинуться.

Себя Симаков изображал страдальцем за правду. Он, дескать, сигнализирует, вскрывает, а его за это осыпают оскорблениями. В заключение он предлагал строго наказать меня.

— Ну и наворотил, — сказала Шура, дочитав. — Послушаем теперь Ливанова.

— Симаков всё извратил, — начал я. — Он хвастается, что вскрыл какие-то «корни». Чепуха на постном масле. Эти корни существуют лишь в его больном воображении.

— Ливанов! — остановила меня Шура. — Ты можешь говорить более спокойно?

— Могу. Мне нечего волноваться — он врет, а не я.

Отвечая, я видел самонадеянную физиономию Симакова и плохо владел собой. Как он возмутил меня! Минутами я от волнения переставал слышать собственные слова.

— В общем, ты безупречен? — сказала Шура. — Так я тебя поняла?

— Нет, но… Никакой личной вражды к Касперскому у меня нет. Даю слово комсомольца. Я не хотел чернить его. Я надеялся, он поймет и сам захочет разобраться в истории с Пшеницыным. Это очень важный вопрос… Что бы ни говорили, я его не оставлю.

— Всяк по-своему с ума сходит, — молвил Симаков в сторону.

— Ему доказывать что-нибудь, — взорвался я, — это всё равно что прививать оспу телеграфному столбу.

Все засмеялись, кроме меня и Симакова. Шура постучала карандашом по крышке чернильницы.

— Ну вас! — сказала она просто, по-домашнему, и я, поймав взгляд ее невозмутимых серых глаз и вдруг испугавшись, что самое важное будет забыто, заявил:

— Я кончу вуз и поеду в Дивногорск. Я для того и учусь.

Должно быть, фраза прозвучала заносчиво, так как Шура сухо заметила:

— Приветствовать будем.

Симаков заерзал на стуле:

— Ливанов разводит демагогию.

Поскрипел стулом, откашлялся и оглядел членов бюро, ища поддержки. Но Шура опять постучала карандашом.

— У Ливанова есть серьезная цель, — сказал Савичев, один из самых старших студентов на факультете. — Демагогии я тут не вижу, — он пощипал редкую бородку. — Не вижу. Зачеркивать доклад Ливанова нельзя, мысли хорошие. Главный вывод такой: мы должны быть ближе к жизни, к задачам пятилетки.

Он помолчал и закончил:

— Но вот с кулаками кидаться, обзывать других — нехорошо, товарищ Ливанов.

При этих словах Симаков приободрился. Не воображает ли он, что я начну оправдываться?

— Перед ним мне нечего каяться, — отчеканил я. — Он налгал на меня. И уж если искать корни поведения, то я у него скорее найду. И не ошибусь. Симаков лижет пятки Касперскому. Это все знают.

Мой выстрел попал в цель. Симаков побагровел…

Закончилось разбирательство тем, что и мне и Симакову решили вынести порицание — ему за склоку, а мне за нетактичное поведение.

Принял я это решение без ропота, но, когда вышел из университета и зашагал к дому, от меня словно отделился другой Сергей Ливанов. И два Ливанова столкнулись в споре.

«Плохо, брат, — сказал один, глядя на другого сверху вниз. — Впервые за свое пребывание в комсомоле ты получил взыскание. И за что! Ты назвал Симакова скотом. Так он же действительно скот. Ты хотел дать ему в морду. И следовало дать. А он вышел чистым. Нет, бюро отнеслось к тебе очень несправедливо».

«Всё же драться не полагается, — пробовал возражать другой Ливанов. — Должна же быть дисциплина».

«Так ведь ты и не ударил. Только замахнулся. И за это — взыскание! Никто тебя не понял, бедняга. Все будут теперь пальцами показывать: вот, мол, Ливанов, тот самый, который выступил с неудачным докладом, затеял ссору с Симаковым и получил взыскание. А Симакова пожалеют, как жертву. И он еще больше зазнается и будет издеваться над тобой, и тебе придется всё покорно переносить».

Этот второй Ливанов — не понятый светом и несправедливо наказанный — взял, наконец, верх. Он поднялся в комнату замкнутый и злой, молча завалился на койку и на расспросы Алиханова невнятно огрызался. Тогда его решили оставить в покое, и он, часа два протаращив глаза в стенку, уснул. На другой день Ливанов на лекциях присутствовать не изволил и явился лишь на комсомольское собрание, где решение бюро было утверждено.

После этого Ливанов — я говорю о себе в третьем лице, так как видел себя как бы со стороны, — провел еще два дня на койке, упорно цепляясь за свою роль невинно пострадавшего. К концу затворничества настроения Ливанова-второго, впрочем, несколько изменились. Дело в том, что товарищи решили испытать, надолго ли его хватит, и отвечали на молчание дружным молчанием. Сперва Ливанов-второй хорохорился.

«И пусть, не всё ли тебе равно, — убеждал он другого Ливанова. — Все от тебя отворачиваются, но ты будь горд и непреклонен».

Товарищи даже не замечали всей красоты и трагичности роли, и это было тяжелее всего. Они вели между собой обычные разговоры, как будто ничего не произошло. Ливанов-второй сбавил тон, сморщился и слился с первым; я впал в тоскливое оцепенение, мысли потекли медленно. Да, все от меня отвернулись, никому я не нужен. Должно быть, я очень глупо выступал в научном обществе. Я наболтал массу лишнего. Недаром Щекин говорил мне: ты обычно самое главное проглатываешь; тебе, верно, кажется, что оно само собой разумеется — и тонешь в подробностях. Впрочем, теперь не исправишь. Я больше рта не раскрою. К чему? Всё равно никто не примет мое мнение всерьез. Придет время — я докажу, кто прав. Докажу, если сумею. Если я вообще годен на что-нибудь…

Вечером — вместе с Алихановым — неожиданно вошла Лара.

— Фу, какая небритая рожа! — сказала она с гримасой. — Немедленно срежь бороду, иначе уйду.

«Ну и уходи», — шевельнулось во мне, но тотчас заглохло. Что-то заставило меня встать с койки и выполнить приказ…

ДОРОГА В БУДУЩЕЕ

После доклада я ушел с головой в учебу. Первым долгом избавился от «хвостов», чтобы никто не смел попрекать меня, а затем начал читать труды по геологии средней России. И чем больше читал, тем сильнее мечтал о работе в поле, о том, чтобы самому вонзить в недра стальной бур.

Весной приехал из Москвы — на сессию Академии наук — профессор Лукиных. Весть эту принесла Лара (она всегда-в курсе всего, что делается в среде геологов), и я решил пойти к ней с просьбой. Приближается производственная практика! Вот бы провести ее в экспедиции разведчиков-нефтяников, если не под Дивногорском, то на приуральских буровых или в Башкирии! А Лукиных по-прежнему служит в главном геологическом управлении и может мне помочь.

Ко мне присоединились Алиханов, Савичев, Митя Бунчиков — тщедушный паренек, болевший коклюшем и прозванный по этой причине «младенцем», и Лара, — словом, целая делегация.

Собрались у Дворцового моста. Через полчаса я стучал в номер гостиницы «Астория», — как сейчас помню, двести пятый. Человек невысокого роста, с большой рыжей головой, с огненными веснушками на лбу, похожий на озорного деревенского парня, толчком распахнул дверь:

— Входите!

— Мы к профессору Лукиных.

— Я Лукиных, — сказал он. — Садитесь. Ну что? — он быстро оглядел нас. — Поедем во второе Баку?

У меня дух захватило, так просто, буднично назвал он то, что только начинает обозначаться порослью вышек опытного бурения, — пока еще редкой.

— Поедете в Приуралье, — объяснил он. — На реку Чусовую. Слыхали? У Мамина-Сибиряка замечательно описано… Моя родина. Я ведь пермский лесоруб.

Тут я заикнулся о Дивногорске, и Лукиных бросил на меня быстрый взгляд.

— Дале-е-еко туда, — протянул он, разумея не расстояние, а время. — Дивногорск — наша вторая очередь. Конечно, хорошо бы так: карту развернул и провел нефтяной пояс от Урала до Волги, как мечтал Пшеницын. Но пока трудно… трудно.

Огненные крапинки на его лбу шевелились, и были они словно знаки внутреннего пламени, горящего в этом сильном, подвижном, жилистом человеке. Я не успел задать вопрос, — он, словно угадав его, заговорил:

— Очень сложно всё в Дивногорске. Там в университете ваш Касперский доцентуру получает. Я не возражаю. Пусть полазает по балкам, по обрывам. Ему полезно. Вы, — он вдруг нахмурился, — смотрите у меня, я не люблю таких, которые боятся запачкаться… Загорать не дам.

Закончив угрозы, Лукиных вскочил, заходил по комнате.

— Нефтяной пояс проведем, обязательно проведем, — сказал он с неожиданной душевной теплотой, — со временем наладим и у Дивногорска глубокое бурение. Вы должны знать: мы накануне великих открытий на равнине. Многие не верят. Говорят: мало нефти у нас, чайной ложкой черпаете, есть ли смысл… Ничего, второе Баку еще покажет себя…

А в окно смотрит весна. Золотая пыль солнца тлеет на бархате портьеры, лучи его горячие и почти весомые. Бывают такие дни на нашем Северо-Западе, когда весна, долго скованная холодами, вдруг вырывается на волю, и тогда замечаешь, что молоденькое деревцо, высаженное на тротуаре, стоит окутанное прозрачным изумрудным облачком, что в сквере поднялась трава и от самого крохотного газончика, смоченного дождем, пахнет лугами и речкой, затянутой кувшинками.

Сегодня как раз такой день. И слова Лукиных звучат особенно радостно, празднично. Правда, жаль, что решение дивногорской загадки откладывается, — но я поеду создавать «второе Баку», поеду!

Пришли другие посетители. Я так и не успел рассказать Лукиных, почему меня интересует Дивногорск, и вообще не задал и десятой части приготовленных вопросов, но главное ясно: я поеду… Еще месяц-другой, и я отправлюсь в первую свою экспедицию. И Лукиных будет там. Лукиных, покоривший меня сразу и навсегда…

— Ребята, как чу́дно на улице! — кричала Лара, сбегая впереди всех по лестнице, вызолоченной солнцем. — Пошли скорей! Пошли гулять!

Что творится с ней сегодня! Она болтает вдвое против обычного, смеется, кокетничает с Алихановым. Вдруг ей понадобилась ветка каштана, Лара подпрыгивает, тянется к ней. Я хочу поднять ее, но она высвобождается, — нет, пусть лучше Алиханов, он выше. Ветка сорвана и через минуту брошена, мы идем гурьбой через площадь, и Митя Бунчиков — самый рассудительный в нашей шумной компании — останавливается:

— Стоп! Куда же мы движемся?

Лара и минуты не думает:

— Ребята! Давайте искать остров! Мы с Сережей забрели как-то, понимаете, забыли дорогу… Словно приснился.

Она объясняет, в какой стороне должен быть наш остров, и Митя Бунчиков, знающий город как свою ладонь и прочитавший уйму книг по его истории, говорит:

— Никакой не сон, это Лоцманский остров в Нарвском районе. Идти к нему…

Он объясняет своим тихим голоском, покашливая и стягивая потуже шарф, и у меня сразу почему-то пропадает охота идти туда:

— Нет, не сто́ит. В другой раз.

— Мы одни пойдем с Сережкой, — говорит Лара, подбегая ко мне. — Верно?

Не успел я ответить, — она снова берет под руку Алиханова, висит на огромной его ручище.

— Ребята, давайте на пристань, — зовет она. — На пароходе кататься!

Голубая весенняя Нева, ветер. Узорчатая пристань, пахнущая краской, покачивается на дерзкой волне. Желающих кататься много сегодня, на пароходе полно пассажиров. Мы проехали две остановки, Бунчиков закашлялся, и Лара объявила, что мы сойдем у Марсова поля. Но случилось так, что Лара и Алиханов, пробившись сквозь толпу, вскочили на пристань, а я не успел и остался. Должно быть, у меня был очень растерянный, нелепый вид, — Лара смотрела на меня и хохотала, цепляясь за рукав Алиханова.

Бунчиков и Савичев исчезли куда-то, я стоял один, сжатый со всех сторон незнакомыми людьми, брошенный, забытый, одинокий. Ледяные брызги летели через борт, на пароходе стало холодно, неуютно.

У стальной громады Литейного моста я вылез и побрел по набережной обратно, в надежде увидеть Лару, попрощаться, — да, только попрощаться и уйти домой. Лара и Алиханов выбежали ко мне из-за угла, он слегка подтолкнул ее ко мне и сказал, лукаво подмигнув:

— Принимай ее. Соскучилась.

— Ты прости, Сережка, — сказала она, когда мы пошли вдвоем. — Ты рассердился? За то, что я смеялась, да? Но ты застыл, как аист, с поднятой ногой, — ужасно уморительно.

Если бы я решился открыть ей свою душу, я должен был бы сознаться, что обида моя называется ревностью, — да, ревностью, неожиданно вспыхнувшей к Алиханову в этот удивительный, солнечный, такой богатый событиями день, и что через ревность дано мне было осознать другое чувство… Но я ничего не объяснил и только спросил:

— С ума ты сошла сегодня, Ларка?

— Хорошее настроение, — упрямо ответила она. — А знаешь, почему хорошее?

— Нет.

— Фу, надутый какой! А ты не хочешь ехать вместе со мной на практику?

Она записалась у Лукиных, но к этому я не мог отнестись серьезно, — ведь отец Лары и в этом году снаряжает экспедицию в Среднюю Азию и Лара сама собиралась…

— А ты, правда, поедешь? — спросил я.

— Поеду. Ты хочешь?

— Да. Очень хочу.

Эти слова мы произнесли тихо, почти шепотом, как будто высказали тайну, которую надо было скрыть от дворника, подметавшего тротуар, от школьников, игравших в «орла-решку», даже от гипсовой кариатиды с отбитым носом, поддерживающей балкон. И в ту же минуту мы поцеловались под балконом, на виду у всех.

…Мы долго гуляли по городу, держась солнечной стороны гулких, гудящих от ветра улиц, любуясь зеленым прибоем, хлеставшим в решетки садов, — и говорили о будущем.

— Ларка! — сказал я. — Давай всё-таки искать наш остров! Ты не устала?

— Нет, не устала, милый. Пошли, — ответила она.


На практику мы поехали вместе, и там, в Уфе, поженились. Через год мы окончили университет и были зачислены оба в нефтяной институт.

Исполнилась моя сокровенная мечта. По предложению профессора Лукиных меня направили в Дивногорск. Я должен пойти по тем местам, где работал Пшеницын, бурить там, искать нефть!

— Первым долгом — в Клёново, — говорил я Ларе, захлебываясь от воодушевления. — Стариков повидать и дядю Федора. У меня предложение к нему. Авось тряхнет стариной, поедет с нами в экспедицию. Покажет, где бурил с Пшеницыным.

Казалось, стоит погрузить бур поглубже, — и хлынет нефть.

НА БЕРЕГУ КЕМБРИЙСКОГО МОРЯ

Уговорить дядю Федора оказалось легче, чем я думал. Пожилой колхозный бригадир с завистью смотрел на молодежь, приезжавшую в отпуск с больших строек. Стать снова бурильщиком (эта специальность полюбилась ему в молодые годы, хотя и не принесла радости), поехать снова с геологом, да еще со своим, клёновским, продолжить дело Пшеницына — можно ли отказаться от этого! Он отложил молоток, которым отбивал косу, и, краснея от волнения, заговорил:

— Что ты, что ты, Сережа! Мыслимо ли! Куда мне, я свои версты отмахал, борода уже седая. А бригаду на кого я брошу? На Кольку Авдотьина?

Но я видел, что он уже решился и заместителя наметил, — не кого иного, как Кольку.

Я напомнил ему мечту Пшеницына — промыслы в степи. Теперь она становится явью.

— Не смущай меня, Сергей. Не надо. А то я… Я ведь земляную работу люблю. Вот она — землица. Всё от нее! И хлеб и всякое растение. И золото в ней! Что хочешь…

Я почувствовал, как сильна у него любовь к «земляной работе».

Мы прибыли в Дивногорск в июле. Дикая сирень, одевавшая лиловой шапкой Тугову гору — самую высокую в цепи Дивных гор, — уже отцвела, на вершине дул ветер, шевеля поблекшую листву. Сзади — весь в прозрачных дымках, в бликах раскаленных крыш, там и сям пронзенный острыми тополями — лежал город. Улицы его уступами спускались к синей реке. Другой берег ее почти невозможно было различить: он сливался с горизонтом, растворяясь в жарком мареве. А перед нами раскинулась степь — выгоревшая, желтая. Тени облачков медленно ползли по ней, переваливали через косогоры, тонули в облаках.

— Тугова она и есть, — сказал Федор Матвеевич. — Натужно было тут нашему брату. Вон деревня Корсаковка, прямо.

Там, куда он указывал, сгрудились дюжины две построек. Неподвижные клубы пыли висели над ними.

— Два пальца отмерь вправо. Силосная башня, видишь? Там асфальтовые ямы доннельские были.

Я напряженно всматривался. Всё та же опаленная солнцем степь, волнистая, расчерченная квадратами посевов. Стерлись с лица земли проклятые копи, никто не скажет, где была яма, в которой погиб Ефрем Любавин, — она, как и другие, давно исчезла, занесенная глиной, поросла ковылем и полынью.

Там, у асфальтовых ям, и начал бурить Пшеницын. Но где в точности? Когда мы спустились с горы и уже из города всей партией выехали в Корсаковку, Федор Матвеевич стал в тупик. Местность неузнаваемо преобразилась. Хутор стал селением, пустырь — полем или садом, балки переменили русло. При всем том можно было найти скважины, пробитые экспедицией Пшеницына, если бы уцелели остатки вышек, торчащие из земли концы стальных труб. Ничего, ровно ничего! Районный агроном, которого я застал в сельсовете, посоветовал не тешить себя надеждами.

— Бревна от вышек сгнили либо пошли на стропила. Дерево — большая ценность в степи. А металлическое, если что осталось до наших дней, свезли на утиль. Да, да. Возле Гремячей, километрах в тридцати отсюда, выворотили трубу, диаметром в пять дюймов примерно. Тарасов, прежний начальник конторы утильсырья в Курганове, только что носом землю не рыл.

— Как вы его назвали? — переспросил я.

— Тарасов. Он всю степь обрыскал.

Сиверс! До последнего издыхания он вредил нам, затаптывал следы экспедиции Пшеницына.

В Курганове мне подтвердили: Тарасов, служивший здесь лет пять назад, отыскал и доставил на базу полтонны труб и другого бурового оборудования — старого, проржавевшего.

Я подумал, что путь, который я себе наметил как геолог, неизбежно ведет меня к жестокой борьбе, будет испытанием всех моих сил. Пусть! С дороги я не сверну. С такими мыслями я писал докладную записку в Москву, профессору Лукиных.

Писал я ночью, в палатке. За пологом трещал кузнечик. Федор Матвеевич лежал на койке, глядя вверх, и рассуждал вслух, сумеет ли Авдотьи Карповны Колька — новый бригадир в Клёнове — во́время убрать клевер. Я прочел вслух всю докладную, он вздохнул, ничего не сказал, но погрузился в размышления. Наутро я услышал от него:

— Ты, Сережа, — он всегда звал меня по имени, когда мы оставались с глазу на глаз, — и на будущее лето приедешь сюда шуровать?

— Придется, — ответил я. — Работы еще много.

— Тогда и я с тобой. В Клёнове без меня управятся, я считаю. Надо дело наше доводить до конца.

А конца еще не предвиделось. Чем больше мы трудились, тем дальше он, казалось, отодвигался. Не только преграды, воздвигнутые темными вражескими силами, замедляли разведку дивногорских недр, — сами эти недра были малодоступны, загадочны. Поистине — дивногорский ребус! Не стану утомлять вас подробностями, скажу только, что строение здесь действительно своеобразно и геолог, знающий месторождения в Приуралье или в Башкирии, не будет иметь ключа к Дивногорску. Сложно, подчас причудливо залегают пласты. Вот, думаешь, успех почти в руках: посверлим черный камень, пахнущий нефтью, еще день, два — и отдаст земля свое богатство. Но нет, буровой инструмент выносит на поверхность пустые породы.

Правда, добыли мы немало и образцов, пахнущих нефтью, подобных тем, какие дядя Федор доставал с Пшеницыным.

Иногда меня навещал Касперский. Он стал доцентом дивногорского университета, слыл знатоком местного края, вся фигура его излучала благополучие. Федор Матвеевич прозвал его «майским барином». Помню — Касперский вылез из машины одетый как на прогулку: в соломенной шляпе, защищавшей его лицо от загара, в синем костюме в полоску. Других расцветок он не признавал. Касперский взял кусок керна, покатал на ладони, затем вытер руки платком и сказал:

— Согласитесь, моя концепция устояла.

— Пока да, — ответил я. — Но мы не кончили работу.

— Блажен, кто верует, — молвил Касперский. — Кстати, слыхали? Приехал Симаков.

— Приятная новость, — сказал я.

— Поверьте, и я не в восторге. Устроился здесь, в областном геологоразведочном тресте. Говорит, — тут Касперский пренебрежительно усмехнулся, — что хочет работать под моим научным руководством. Оснований возражать у меня не было, кадры нужны, хотя, между нами, наличие научных устремлений у Симаковавесьма сомнительно.

Я молчал.

— Ненависть, я вижу, взаимная, — засмеялся он. — Симаков — субъект злопамятный, он, по-моему, не забыл эпизода в университете и настроен в отношении вас весьма агрессивно. Не подумайте, что я… Я давно искал случая вам сказать, что его выходка меня глубоко возмутила. Я ни словом, ни намеком не поощрял его тогда. По-дружески хочу предупредить: Симаков агитирует против вас в дивногорских учреждениях, намерен писать в Москву, выставить вас чуть ли не растратчиком государственных средств. И должен сказать: мнение здесь не в вашу пользу.

Касперский закончил советом, — чисто дружеским, как он подчеркнул, — прекратить разведку на нефть.

Шел третий год работы, я из начальников отряда был переведен на должность главного геолога всей экспедиции. Тем больше ответственности на мне, тем тяжелее признать неудачу. Признать после того, как миллионы рублей ушли на бурение!

Симаков строчил кляузы в главное управление, обвинял меня во вредительстве, требовал отдать под суд.

Этим он только раззадорил меня еще больше. Я подал заявку на дополнительные ассигнования. Конечно, я старался всё рассчитать спокойно, взвесить трезво все шансы, но возможно всё-таки, что доля азарта в этих расчетах была.

Ответом был вызов в Москву.

— Как же мне быть с вами? — вот первая фраза, которую я услышал от Лукиных. — Печальная картина получается.

— Так, — сказал я. — Понятно. Что же, крест поставим на Дивногорске?

— Сядь, — приказал он, впервые, с отеческой суровостью, обращаясь ко мне на «ты». — Мы тут совещались, обсуждали твою работу. Есть разные мнения…

Он не кончил и потянулся к кипе бумаг. Я вставил:

— В том числе мнение Касперского.

Про себя я решил: клевета Симакова и неверие Касперского проложили дорогу и сюда, в главное управление, к Лукиных.

— Молчи! — сказал он, рассердившись на мое замечание. — Молчи и не ершись. Мнение Касперского, если хочешь знать, давно у нас имеется. Заниматься углем, не нефтью, а глубинным углем, — вот его мнение. По обыкновению, цитирует свои труды, игнорирует оппонентов. А уголь, между прочим, достать нельзя, даже если он и есть на этой сумасшедшей глубине, в чем я лично сомневаюсь. Но всё-таки, товарищ Ливанов, знания у Касперского есть, как по-твоему?

— Григорий Ильич, нет у меня с ним общего языка, — сказал я, уловив, к чему он клонит.

— Касперский замкнулся, считает себя непогрешимым, трудно с ним, — верю. Но ты сделал хоть шаг со своей стороны? Выходит, каждый на своем хуторке? Так? Ох, не терплю я хуторян в нашем деле! Надо учиться работать с людьми. Ладно! Был бы ты постарше, я бы не так с тобой говорил. Одно тебя извиняет — твоя молодость.

Я молчал.

— Так вот, мы рассмотрим вашу заявку и все данные. Вывод такой: прежде чем сверлить новые дырки, надо пересмотреть теоретическую основу. Действовать на ощупь не можем, товарищ Ливанов, слишком дорого. Но я надеюсь, в Дивногорск вы еще вернетесь. У меня есть идея… Потребуются эксперименты. Хотите поступить ко мне в лабораторию?

— Спасибо, — ответил я смущенно, так как не ожидал такого приглашения после разноса. — Но я не знаю… Дайте мне подумать.

Я пошел на улицу Горького, на междугородную телефонную станцию, и заказал Ленинград. Там моя Лариса нянчила дочку. Она знала о наших неудачах в Дивногорске, и то, что я сообщил, не удивило ее.

— Лукиных зовет к себе в лабораторию. Но ты послушай, Ларка, могу я сейчас, после всего этого?.. Похоже на бегство. Скажут, оскандалился в поле и спрятался в тихом углу. Нет, буду бурить в другом месте, если разрешат. Пускай пошлют на любой промысел, только не снимают с разведки.

— Очень глупо, — донеслось до меня.

— Почему?

— Ты иногда бываешь таким мальчишкой, Сергей! По-моему, то, что ты решил, это и есть самое худшее бегство. Скажут! Подумаешь, как важно! Я думала, ты тверже.

Умница Ларка! Она права, — я понял это, когда остыл. И как это я сам не почувствовал, что́ мне мешает. Ложное самолюбие! Нет, не сворачивать в сторону! Не на буровой, так в лаборатории распутать дивногорскую загадку!

Отдохнув месяц в Ленинграде, я с головой ушел в изыскания. Лаборатория, руководимая Лукиных, — имя его я всегда буду произносить с уважением и благодарностью — готовила те, известные ныне всем нефтяникам, труды по геологии русской равнины, или, как говорят геологи, платформы, которые позволили в конце концов понять строение дивногорских недр. Рассматривая под микроскопом породы, добытые мной и другими геологами, изучая состав этих пород и окаменелостей, мы точнее узнавали историю русской равнины. Миллионы лет назад на месте Дивногорска было море, и Лукиных решил выяснить, как и в какие сроки менялись очертания этого моря. Ведь именно в прибрежных участках — в тихих лагунах — скапливаются остатки морских животных и растений, порождающих нефть.

Вывод у Лукиных сложился такой: в недрах Дивногорска скрыты огромные богатства, о которых Пшеницын не имел, да по тогдашнему состоянию науки и не мог иметь точного представления.

Напутствуемый Лукиных, я выехал с экспедицией в Дивногорск весной 1941 года. В намеченных местах мы заложили пять опытных скважин. Но нефть упорно не давалась.

Война застала нас на буровой. Я пошел в ополчение. Со мной вместе двинулся, несмотря на свои пятьдесят пять лет, буровой мастер Федор Матвеевич — наш клёновский дядя Федор, который работал на Эмбе, пока я жил в Москве, и присоединился ко мне, как только я снова вышел в поле.

Через два дня нас отозвали из ополчения. В Дивногорск пришла телеграмма от Лукиных:

«Постановлением правительства предписано бурение продолжать. Желаю успеха в труде для победы».

Пришлось подчиниться приказу. Пришлось сдать гимнастерку, бриджи, противогаз. Винтовку я не успел получить. Выходя из расположения полка в штатском, я видел, как наш старшина, стоя в кузове трехтонки, вынимал из ящика винтовки, жирные от густой янтарно-желтой смазки, и выдавал моим товарищам, выстроившимся в очередь. Так, даже не прикоснувшись к оружию, я вернулся к буровым. Неделю спустя, в довершение ко всему, слег. Выпил сырого молока, заболел коровьей хворью — бруцеллезом и провалялся в госпитале целых три месяца. До сих пор не могу вспомнить об этом без досады.

Моя Лара и та на фронте. Она капитан, геолог в воздушной армии, а я в тылу, да еще без дела, на больничной койке.

Без меня скважина номер один — первая и самая глубокая, впоследствии почтительно названная «бабушкой», — дала газ. Федор Матвеевич, навещавший меня, рассказывал, как скважина сперва «плевалась», как глинистый раствор клокотал в ней, выплескивался — и вдруг взмыл фонтаном. Как все стало серым от глины: вышка, одежда рабочих, земля вокруг. Фонтан ревел, выбрасывал камни, потом стал бледнее и как будто исчез. Раствор вышел, но скважина гудела, из нее рвался газ.

Всё это было без меня! Не я, а Лукиных, находившийся тогда в нашей экспедиции, набрал газа в бутылку и почти бегом, с бутылкой в кармане плаща, отмахал пятнадцать километров до города, разбудил лаборантов, велел немедленно определить состав. Не передать, какую радость доставил всем нам результат анализа: нефтяной газ — спутник жидкой нефти.

Шли месяцы, забурлили еще две скважины и стали, хотя и скупо, с перерывами, давать нефть. Экспедиция наша гордо назвалась промыслом, а я лежал в четырех стенах палаты. Бороться с тоской помогал мне, как мог, Федор Матвеевич, помогали близкие своими письмами.

В Свердловске дочка моя Таська прижала ладошку к листу бумаги, обвела карандашом растопыренные пальцы и прислала, подписав:

«Папка, это моя ручка, бабушка велела тебе нарисовать».

Лара служила под Москвой, на строительстве аэродрома. Она встретила там Женю Надеинского, — он старший лейтенант, разведчик, спрашивал про меня и передал привет. Даже Симаков — мой старый противник Симаков — и тот был на фронте.

Тогда, лежа на больничной койке, я и вообразить не мог, что Дивногорск тоже станет фронтом жестокой непримиримой, смертельной борьбы.

ВОЗВРАЩЕНИЕ СИМАКОВА

Он вошел ко мне в кабинет в офицерском кителе без погон, с нашивкой на груди, выданной за ранение, подтянутый и как будто повзрослевший. В документах его значилось, что он, Симаков Василий Андреевич, отозван из армии, как специалист, нужный в тылу, и направлен в Дивногорск в наше распоряжение.

Я прочитал документы и вернул ему.

Он не торопясь вложил их в карман и сказал:

— Значит, так… Если не возражаешь, Сергей Николаевич, будем работать.

Он замолчал, ожидая ответа.

— Люди нам нужны, — сказал я. — Зверски нужны.

— Мне предложили Дивногорск. Я сразу решил — поеду. После всего, что было между нами, Сергей Николаевич, мое место, я так считаю, — здесь!

Я понял — он просит меня забыть прежнее. И я не возражал.

Что я мог возразить?

То, что было между нами, давно прошло. Давно, задолго до войны. Теперь, когда идет война, это кажется таким несерьезным, мелким. И сам он, Симаков, как будто не похож на прежнего Симакова. Он пролил свою кровь на фронте. Пристало ли мне судить его, — мне, пострадавшему во время войны всего лишь от сырого молока!

Передать точнее мое состояние тогда, в день возвращения Симакова, я не берусь. Но вывод, к которому я пришел, помню отлично. Да, надо забыть их, наши былые столкновения. Война велит нам это.

— Под Москвой царапнуло, — сказал он, заметив, что я гляжу на его нашивку. — Хорошо, кости не задело. Из такого ада выскочил!.. А как на промысле дела?

— Нефть даем, — сказал я. — Но мало пока.

— Молодец ты, Сергей Николаевич. Добился.

— Ну, хвастаться нечем, — ответил я. — Не такие у нас успехи, чтобы хвастаться.

План добычи мы не выполняли. Дивногорск вобрал в себя заводы, эвакуированные с Украины, из Ленинграда, заказы на горючее росли, а новых месторождений мы не находили. Нет, не все тайны дивногорских недр удалось нам раскрыть. Далеко не все.

— Где вы остановились? — спросил я.

— В гостинице.

Я подвел его к окну, еще не затемненному черной шторой (у нас тогда не было затемнения), и показал дом геологов, только что выросший в ряду других стандартных домов на главной улице поселка нефтяников.

— Перебирайтесь сюда, — сказал я.

Не мог я, никак не мог, перейти с ним на «ты». Еще не освоился как-то. Возможно, он заметил это.

— Сергей Николаевич, — проговорил он и сжал мои руки. — Значит, вместе работаем? Да? К черту старое! Правильно! Симаков пригодится здесь, будь спокоен!

Всё время он держался со мной скромно. А последние слова вдруг напомнили прежнего Симакова. Однако я ответил на пожатие.

Он ушел. Около полуночи позвонил Касперский.

— Симакова видели? — спросил он.

— Да.

— Война Алой и Белой розы закончилась? — пошутил он. — Помирились? Ну, я сердечно рад, Сергей Николаевич. Серьезно. Вашего полку прибыло. Он товарищ энергичный, горячий. Не то что мы, скептики.

Касперский имел в виду себя. Он числился научным консультантом промысла, носил поверх синего костюма в полоску ватник и сапоги, вникал в наши заботы, но единомышленником моим в геологии не стал. То, что Дивногорск начал давать нефть, не переубедило его. По его мнению, для развития добычи данных нет. «Нет смысла доставать нефть по капле, — твердил он на совещаниях, которые созывал Лукиных. — Рациональнее перебросить силы в Башкирию, — в Ишимбаево». Это особое мнение доцента Касперского неизменно заносилось в протокол. Я спорил с ним, и Лукиных тоже спорил.

В трубке раздалось:

— И как же вы намерены его использовать?

— Не знаю, — ответил я. — Директор решит.

— Армия пошла ему на пользу, кажется. Бравый товарищ!

Как всегда, доцент отзывался о Симакове с легкой, снисходительной иронией.

Утром меня вызвал директор:

— Симаков был у тебя? Дадим ему первый участок. Парень смелый, видать. Фронтовик.

В тот же день Симаков был назначен начальником первого участка — самого трудного. Я, как главный геолог промысла, поддержал это решение…

Симаков приосанился. Прежний апломб вернулся к нему. В час перерыва в столовой слышалось:

— Скажу вам точно: весной фрицы побегут. Мне известно из авторитетных источников. Это не для широкой огласки, конечно, вы понимаете…

На первом участке бельмом на глазу, постоянным укором была скважина номер один, «бабушка». Газовый фонтан не сумели покорить, заковать в сталь. То ли от искры, высеченной камнем, то ли от спички, брошенной вражеской рукой, фонтан загорелся.

Синий пульсирующий сгусток пламени висел над вышкой. Газ выходил из скважины вместе с водой. Бессильная потушить, она гнала его вверх, и поэтому казалось, что струя воды там, на десятиметровой высоте, превращается в огонь. Падая ливнем на землю, вода замерзала, глыбы льда скрыли вышку до половины. А вокруг, на пятачке раскисшего, истоптанного чернозема, обдаваемые брызгами, двигались люди.

Борьба с пожаром шла круглые сутки. Счастье, что другие вышки далеко от «бабушки». Но опасность велика. Не сегодня-завтра придет приказ замаскировать промысел. Надо погасить, во что бы то ни стало погасить, газовый фонтан.

В конце марта водяная струя из скважины усилилась, шапка пламени поднялась, и мы решили добавить еще воды, направить в фонтан струи воды из нескольких пожарных шлангов, — тогда, может быть, пламя уйдет выше и оторвется, затухнет.

Мы не ошиблись. Гнетущее синее зарево, стоявшее над Дивногорском, исчезло, и Симаков — новый начальник участка — сразу стал видным человеком на промысле. Правда, всё было подготовлено до него. И самую большую благодарность заслужил Федор Матвеевич, организовавший тушение. Но ведь он не любил распространяться о себе. И вышло так, что львиная доля славы досталась Симакову.

Так или иначе, пожар одолели. Тот день, когда погасили «бабушку», был праздником, настоящим праздником. Еще вчера огни поселка мерцали тускло, придавленные синим светом газа — мертвенным, больше похожим на тень, чем на свет. Свинцово смотрели окна. Паровоз, шедший по насыпи, которая отделяла поселок от промысла, казался в зловещем сиянии плоским, словно вырезанным из черного листа. Жуткий, несносный свет! А сегодня белеет снег под молодой луной, тени лежат четкие, неподвижные. Эх, друзья! Если бы можно было так всегда различать в жизни светлое и темное, благородство и низость, честность и предательство.

Другая буровая у Симакова, пятая, вела себя неспокойно. «Плюется», — говорил о ней Федор Матвеевич. Из осадной трубы, торчавшее из земли, смачно выплескивался глинистый раствор.

— Надо закрыть ее, — сказал я Симакову. — А то еще ударит…

Он и сам решил сделать это, оказывается. Закроет, поставит отводную трубу.

Но не всё он сказал мне. Знал бы я, что́ он собирается учинить на буровой, — крупный вышел бы у нас разговор.

Как только поток из недр начал настойчиво проситься наружу, упираясь в стальную задвижку, Симаков бросился к телефону. Он позвонил в горком, в горсовет, в буровую контору, в трест, в университет Касперскому. Начальник участка приглашал всех на пуск скважины, звал любоваться, как пойдет нефть.

Затем Симаков известил дирекцию о предстоящем спектакле. Я был против. Но директора он всё-таки уломал: промысел-де молодой, надо ему создать авторитет.

Что же получилось? Скважину открыли, в трубе забулькало, заурчало, и хлынул поток, — но не нефти, а воды.

К счастью, зрителей было немного: у большинства приглашенных нашлись более важные дела.

Красный, в расстегнутом ватнике, Симаков носился от вышки к гостям и жаловался на воду, на оборудование, на всё решительно:

— Хоть сам дежурь день и ночь! Скважина капризная, а помощи я много вижу? Настоящей помощи?

Знакомая песня! Я снова увидел прежнего Симакова-студента, вспомнил, как он бил себя в грудь и возмущался, что ему — беспризорнику, сироте — никто не помогает.

Я не был в числе зрителей. О неудавшемся спектакле я узнал от товарищей. Многие жалели Симакова. Директор наш сказал:

— Сильно переживает, бедняга. Всю душу вложил.

Пятая буровая всё же оправдала надежды: воду откачали, просверлили еще несколько метров песчаника — и пошла нефть.

ОЧНАЯ СТАВКА

Да, это была очная ставка. И необычная. Но сперва надо сказать о мастере Загоруйко.

Загоруйко — один из лучших наших бурильщиков. Человек он молчаливый, замкнутый. Голос от застарелой простуды сипловатый, тихий. Чуть ли не к каждой фразе он прибавляет: «никаких зверей». Лет ему по паспорту пятьдесят, а на вид — не больше сорока. На войне он был шофёром, возил снаряды через замерзшую реку, под огнем немцев. В конце зимы его, тяжело раненного, вытащили из ледяной воды. В мае он вернулся на промысел — в солдатской гимнастерке, с орденом Славы, — и встал у буровой, хотя нога, поврежденная в колене, повиновалась неважно.

— Никаких зверей, — говорил он. — Выдержит.

Больше всех был рад ему Федор Матвеевич. С Загоруйко он подружился до войны, на Эмбе. С тех пор повелось так — дядя Федор ничего не решит, не посоветовавшись с Загоруйко. И Загоруйко, прежде чем взяться за какое-нибудь сложное дело, непременно обговорит всё с Федором Матвеевичем. Своеобразный технический совет образовали на промысле два мастера-бурильщика, и даже война не могла оторвать их друг от друга. Загоруйко в каждом письме спрашивал, как идет бурение. Дядя Федор подробно отвечал: мол, замучила вода, затопляет скважину. Проходит неделя, — и старый мастер развертывает очередное письмо-треугольник со штампом военной цензуры.

В час короткого отдыха, в землянке, сержант Загоруйко припоминал свой опыт борьбы с подземными наводнениями, давал советы, набрасывал чернильным карандашом схемы. «Алексашка помоложе, пограмотней», — говорил с уважением дядя Федор.

Работали они на разных участках промысла, встречались в перерыв, в столовой. Молча ели, потом, поднявшись на взгорок, ложились на жесткую степную траву, уже начинавшую желтеть от солнца. Федор Матвеевич сосал трубку. Загоруйко, выросший в старообрядческом селе, не курил.

Дядя Федор заметил: Загоруйко всё чаще заводит речь о Симакове. Чем так заинтересовал мастера новый начальник первого участка? Загоруйко не объяснял. Пройдет Симаков мимо, — мастер обернется и долго смотрит ему вслед.

— Симаков! Симаков! — загадочно повторял он, лежа на взгорке и жуя травинку. Казалось, фамилия эта удивила Загоруйко.

Когда при нем говорили о Симакове, мастер слушал, стараясь не пропустить ни слова, Федор Матвеевич — тот недолюбливал своего начальника. Плохой работник? Нет, этого не скажешь. Первый участок не назовешь отстающим.

— Шумит, колготится, — ввертывал дядя Федор клёновское словечко, означавшее чрезмерную суетливость. — Подумать можно, Аника-воин, герой. А для себя всё. К другим — задом.

В общем, отношение к Симакову установилось на промысле несколько насмешливое. Конечно, люди сразу раскусили мелкое честолюбие Симакова, его хвастливость и эгоизм. Над ним посмеивались, — одни сурово, другие добродушно. Работает всё-таки, надо отдать ему справедливость, неплохо!

Федор Матвеевич, знавший Симакова еще до войны, был строг к нему. И Загоруйко соглашался:

— Без отца, без матери вырос. Один — вот главное дело. Без семьи сердце у человека каменеет. Си-ма-ков!..

«Далась ему эта фамилия», — думал дядя Федор. Но он не требовал откровенности, — умел терпеливо ждать.

Однажды в перерыв они сидели на пригорке, и Загоруйко, повернувшись к дяде Федору, спокойно сказал:

— Матвеич! Мне с Симаковым потолковать надо.

— Да?

— Дело к нему. Серьезное.

— Какое дело, Алексаша?

— Трудное. Не знаю, как и взяться.

Матвеич ждал.

— Ты говоришь, матка шарманщику отдала его?

Со слов Симакова было известно: ребенком четырех лет привезла его мать в Алма-Ату на базар и отдала деду-шарманщику. Дед бросил мальчика или потерял, его подобрали и определили в детский дом. Чей он, откуда, малыш толком объяснить не мог. Симаков — фамилия воспитателя. Ее и дали ребенку. Эту историю Загоруйко знал, но теперь ему зачем-то понадобилось услышать ее снова, и со всеми подробностями, какие Матвеич мог припомнить.

— Чумаченко Настька, — сказал Загоруйко тихо, как бы про себя.

Матвеич не понял.

— Была такая в нашем селе. Отдала ребеночка на ярмарке, в Алма-Ате. Никаких зверей! Только не его.

— Не его?

— Нет.

— Этого тринадцати лет отдали. Отец, своими руками… Сам отослал от себя. К чужим людям…

Говорил Загоруйко не торопясь и как будто спокойно, только голос вдруг осекся, упал до шепота. Лица его Матвеич не видел: Загоруйко лежал на животе, подперев кулаком щеку, смотрел вниз, пальцы его выщипывали траву. Она не давалась, корни ее цепко впились в сухую, спекшуюся землю. «Словно волосы на себе рвал», — рассказывал мне Матвеич впоследствии.

— Тринадцати лет мальчишка, — продолжал Загоруйко. — Должен он отца помнить или нет? А?

Ошеломленный, слушал Федор Матвеевич, и не сразу до него дошло, что друг его говорит о себе, о своей отцовской боли.

Впервые Загоруйко открыл ему свое прошлое. Прошлое, о котором писал в автобиографии: «вырубил навек и убедительно прошу не разглашать». Кроме отдела кадров, мало кто знал, что он, Александр Загоруйко, в 1923 году был осужден на десять лет за то, что вместе с приятелем-кулаком поджег сено в соседней сельхозкоммуне. Сперва арестовали его сообщника. Предвидя разоблачение, чувствуя крах всего мира собственников, к которому и сам Загоруйко тогда принадлежал, он решил расстаться с сыном. Чтобы хоть на сыне-то не было пятна! Пусть считают, что Василий — беспризорник, не знающий ни отца, ни матери, как тот мальчонка, отданный шарманщику. Так наказал Загоруйко родственнику своей покойной жены, кустарю-фотографу Кумушкину. К нему, в город Кзыл-Орду, он и отослал сына на воспитание.

Загоруйко отбыл принудительные работы и, отпущенный досрочно через четыре года вместо десяти, вышел на волю со специальностью электромонтера и поступил на лесопилку в Архангельске. В Костроме он стал матросом речного флота, в Баку — бурильщиком, и к этому делу привязался душой. Имя его появилось на Доске почета, среди ударников. Шли годы. Прошлое свое Загоруйко стал вспоминать с удивлением и ужасом, — словно не он, другой кто-то шел поджигать… Пытался найти сына, но безуспешно: кустарь-фотограф умер, воспитанник его Василий исчез из Кзыл-Орды.

И вот нашел теперь…

— Забыл он меня, Матвеич? Или не хочет признать? — спрашивал Загоруйко с тоской. — Боится меня? А? Неужели я и теперь недостоин? Скажи!

Вот что мучило Загоруйко. Федор Матвеевич как мог ободрял его, советовал:

— Ты бы поговорил с ним.

— Да. Предположим, я поговорю. А если он отопрется? От страха возьмет да отопрется? Тогда что? Оставим мы это дело? Что же я врать буду людям, что от сына вестей не имею, а он тут, начальником участка? И тебя врать заставляю? А? Ведь не будешь ты врать, Матвеич.

— Не буду.

— Вот я и соображаю: с глазу на глаз, втихаря, разговор у нас, может, и не выйдет. Никаких зверей. При свидетелях надо.

Не знаю, почему, но Федор Матвеевич решил, что свидетелем должен быть я. Если бы он предупредил меня, я пригласил бы парторга.

Дядя Федор привел сперва Загоруйко, а потом с озабоченным видом отправился за Симаковым, который еще ничего не подозревал. Так состоялась встреча отца с сыном.

Я назвал ее очной ставкой. Действительно, Симаков имел вид пойманного преступника. Он сидел красный как рак. Даже руки его, усеянные рыжеватыми волосами, покраснели. Он не знал, куда девать их. Если у него и пробудилось хоть малейшее сыновнее чувство, то я, во всяком случае, не заметил этого. Он испугался. Страх подавил в нем всё остальное. Однако он понял, что отрицать бесполезно. На это у него хватило разума.

Да, он Загоруйко, а не Симаков. Каким образом он стал Симаковым? Так его записал Кумушкин, у которого он жил. Зять Кумушкина служил в милиции, поверил родственнику, подмахнул документ. Симаковым и в школе числился, и в вуз пошел.

Лицо Загоруйко выражало страдание.

— Простят, Василий, — произнес он тихо, с суровой решимостью.

Сын не взглянул на него. Симаков поспешно шарил своими красными руками по карманам расстегнутого ватника. Потом оттянул обшлаг пиджака, извлек бумажник. На столе выросла пачка серых, замусоленных справок.

— Геологоразведочного треста… От буровой конторы в Грозном… От экспедиции редких земель… Пожалуйста, можешь убедиться. На ответственном деле был всегда.

— Простят, Василий, — молвил Загоруйко еще тверже.

Но сын опять не обратил на него никакого внимания. Вид бумажек придал Симакову бодрости. Видно, он держал свой архив всегда при себе, на всякий случай! Теперь он, слюнявя палец, осторожно развертывал каждую потертую, прозрачную на сгибах бумажонку, расправлял и клал на стол. «Словно деньги отсчитывает», — подумалось мне.

Я посмотрел на Загоруйко. Страдание не сходило с его лица. Как бы я хотел порадоваться тому, что этот человек нашел сына! Но я не мог радоваться.

Вдруг Симаков ободрился. Нагловатый огонек блеснул в его глазах:

— Та-ак! Что же дальше? На собраниях трепать будете? Ну-ну. Вижу, Сергей Николаевич, не забыл ты старое.

Меня передернуло.

— Не понимаю тебя, — сказал я.

— Всё понятно, всё понятно. Было бы желание. Эх!.. От тебя зависит, как подать… Пока до масс не дошло… С авторитетом моим, как начальника, надо считаться? А? Симаков нашел отца, вот и всё. Коротко, ничего лишнего… А то — скрывал происхождение, то да сё. К чему это?

— Товарищ Симаков, — прервал я. — Вы сейчас же возьмете свои слова обратно.

— Ладно. Вижу. Эх…

Он махнул рукой и промолчал, отвернувшись, потом бросил:

— Ладно. Топи́те Симакова.

— Глупый ты человек, — прозвучал голос Загоруйко. — Совесть твою хотят спасти, а ты…

Когда эта необычная очная ставка наконец кончилась, я подошел к открытому окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Поселок спал, в тишине светлого летнего вечера звенели шаги двух человек, шедших по дощатому тротуару.

— Ну, и чего ты добился? — услышал я резкий, озлобленный голос Симакова. Он шел впереди. Хромой Загоруйко едва поспевал за ним.

— Василий… Вася… Погоди! Не беги! — донеслось до меня.

Симаков, ускоряя шаг, поднялся на мостик, перекинутый через ручей, и пропал в волне тумана.

Оба они уже давно перешли на тот берег, а я всё еще слышал их шаги — Симакова и его отца, хромого Загоруйко, спешащего вдогонку. Но нет, это мне кажется. Всё тихо, только стучит движок электростанции за ручьем, — стучит неумолчно, размеренно, жестко.

И на партийном собрании, где разбиралось дело Симакова, меня почему-то преследовала одна эта картина: гулкие мостки, ведущие к ручью, туман, ковыляющий Загоруйко, его просящее: «не беги»…

Я готов был сказать во всеуслышание: Симаков не заслуживает доверия. Ему не место в партии. Уже изобличенный в обмане, он придумывал новую ложь. Он озлоблен против нас. Он озлоблен и против своего отца. За что? Отец поступил честно, открыл нам правду. Оказалось, что ходом истории и волей самого Загоруйко социальное происхождение Симакова исправлено. Ему бы благодарить нашу партию, которая такие чудеса творит, так людей поднимает! Но Симаков не понял этого, ничего не понял. И раскаяние его неискреннее, вынужденное.

Но я ничего не сказал. Я колебался.

«Не лучше ли тебе помолчать? — спрашивал я себя. — Вряд ли ты сможешь быть вполне беспристрастным к Симакову. Пусть скажут другие».

За исключение из партии высказался только один из выступавших, но все критиковали недостатки Симакова, советовали ему строже отнестись к себе, оправдать доверие товарищей.

Бюро решило:

«Принимая во внимание, что Симаков пролил кровь за Родину, в партии его оставить, вынести строгий выговор с предупреждением».

За это решение вместе с большинством проголосовал и я.

Потом я жалел, что не взял слова, спрятался за коллектив, оставил при себе свое мнение. И от этого моя неприязнь к Симакову, вспыхнувшая вновь, стала еще сильнее.

Однако не так уж много я думал о нем. Были дела поважнее.

Фронт приближался к Дивногорску, — вот главное, что волновало всех нас.

То была пора Сталинградской битвы. Фашисты силились перерезать Волгу, охватить все средние области России, лишить их бакинской нефти, с тыла выйти к Москве. В июле враги два раза бомбили Дивногорск. Подвоз оскудевал, запасы в городе истощались, заводы, ковавшие оружие для фронта, жгли последний уголь. Теперь как никогда важно было иметь собственное топливо. Между тем из скважин всё чаще вместо нефти лилась вода. Дивногорские недра отдавали нефть скупо, слишком скупо! Промысел по-прежнему не выполнял плана. Когда же удастся освоить это загадочное месторождение, которое то как будто дается в руки, то исчезает? Когда мы избавимся от аварий, перестанем тратить недели на то, чтобы достать инструмент, оброненный по неумелости или по злому умыслу в глубокую скважину?

Неожиданно в самую гущу наших горестей и забот ворвался Надеинский. Капитан Евгений Надеинский.

СЛЕД ВРАГА

— Помогать вам прислали, — сказал Надеинский.

Помощь ох как была нужна!

Он сидел у меня в комнате, как всегда чистенький, аккуратный, с вышитыми звездочками на сверкающих погонах, в хорошо начищенных сапогах, которые каким-то образом сохранили свой блеск, несмотря на черноземную пыль. Офицерская планшетка лежала на колене. А вот глаза его остались такие же, как у школьника Надеинского, — большие и мечтательные.

Я спросил его про Тосю Петелину, он грустно усмехнулся:

— Она замужем.

— Да, мне Зина сказала, — отозвался я. — Наша Зина Талызина, клёновская. Помнишь? Она здесь, врачом в госпитале.

— Тося уже пять лет замужем, — сказал он. — Я, как только прослышал, отправил свой гроссбух ей по почте. Пусть знает, что я вздыхал по ней! Смешно? А? Сам не понимаю, зачем я у-учинил такое.

Гроссбухом называл Женя толстую тетрадь, в которой тайком от всех писал стихи, посвященные Тосе.

— Даже мне не показал ни разу, — пожурил я его. — Прочел бы хоть одно.

— Еще чего! — удивился он и поднял брови. — Лариса как? Пишет?

— Пишет. Молодец она, орден ей дали. Не то что я тут…

— И у тебя, по-моему, есть успехи.

— Какие к черту! — сказал я. — Трудно нам, Женя. Придется тебе лекцию по геологии вытерпеть, коли хочешь иметь понятие о наших делах. Не по твоей части, боюсь.

Пока мы говорили, на языке у меня вертелся один вопрос. Ведь я не забыл нашей встречи в Ленинграде. Нет больше на свете негодяя Сиверса, ускользнувшего от правосудия, но есть его отпрыск. Маврикий Сиверс, — вот что сообщили мне тогда, и это крепко засело в моем сознании. Известно о нем что-нибудь? Объявился он? Пойман?

— Ничего нельзя сказать, — ответил Надеинский.

По тону его я понял: ему не пришлось долго рыться в памяти, чтобы ответить мне. Он тоже не забыл и, может быть, видит след врага!

На самом деле Надеинский, как он сам признался мне потом, еще ничего не видел.


В то время, когда коммунисты промысла решали судьбу Симакова, в тысяче километров от нас шел из вражеского тыла партизан. Очень многое в жизни разных незнакомых друг с другом людей зависело от того, сумеет ли он пройти через позиции гитлеровцев, добраться к своим, вручить донесение. В нем сообщалось, что вражеский штаб установил связь с агентом, находящимся в Дивногорске. Этот агент вместе с тремя другими гитлеровцами был заброшен в район Дивногорска еще в конце февраля.

Партизан благополучно перешел линию фронта. Донесение передали капитану Надеинскому, который интересовался всем, что касалось Дивногорска. Надеинский изрядно удивился. Там в конце февраля действительно была сброшена четверка вражеских парашютистов. Но десант считался ликвидированным. Судя по рапорту, полученному тогда из Дивногорска, ни один враг не спасся.

А теперь выходит — один всё-таки ускользнул!

Приехав в Дивногорск, Надеинский первым долгом направился в центр города и вошел в серое трехэтажное здание. Местный работник, лейтенант Карпович, положил перед ним папку с пометкой «секретно».

Папка содержала отчет о ликвидации вражеского парашютного десанта 26 февраля 1942 года. Операцией руководил Карпович. Из протоколов явствовало, что трое диверсантов убиты, один захвачен живым.

Переворачивая страницы протоколов, Надеинский обнаружил имена убитых гитлеровцев: их назвал задержанный.

1. Герман Винд, двадцать пять лет, уроженец колонии Грослибенталь, близ Одессы.

2. Франц Вирбель, двадцать два года, оттуда же.

3. Маврикий Сиверс, тридцать лет, родился в Баку.

И это не было новостью для Надеинского. Тогда, полгода назад, он почувствовал облегчение, узнав о гибели Маврикия Сиверса. Опаснейший, злобный враг не существует больше! Теперь Надеинский перечитывал список с тревогой.

Он крепко запомнил себе со времен учебы: опытные шпионы «погибают» и «воскресают» иногда самым неожиданным образом. А Маврикий Сиверс, капитан гитлеровской армии, главарь десанта, был бесспорно самым матерым врагом из четверых.

Но нет, не похоже, что ускользнул именно он. Труп Сиверса опознан не только задержанным парашютистом Гейнцем Ханнеке, — этот, допустим, солгал, — но еще и нашим человеком — шофёром грузовой машины военторга Петренко Анатолием Ивановичем.

Вот как это было.

В ночь с 3 на 4 марта разыгралась пурга. Благодаря ей парашютисты могли скрытно приземлиться и остаться незамеченными до рассвета. В ту же ночь Петренко возвращался из дальнего района в Дивногорск с грузом картофеля. Близ деревни Михеевки, в тридцати шести километрах от города, машина застряла. Петренко уверяет, что он завяз в сугробе, но это не совсем точно. Просто он плохой водитель, имеет два выговора за халатное обращение с машиной. Колхозники напрасно раскачивали грузовик и толкали. Мотор заглох. Петренко сообразил, что машина встала намертво, что картошку, пожалуй, хватит морозом, и расстроился. Телефона в Михеевке нет, и шофёр отправился в село Раздольное, с тем, чтобы оттуда позвонить в Дивногорск, на свою автобазу, спросить, как действовать. От Михеевки до села десять километров открытой степью. Пройдя примерно полдороги, Петренко сбился и вышел по снегу, крепко схваченному настом, к глубокой балке. Там он встретил незнакомого человека в полушубке, в шапке-ушанке и спросил, как пройти в Раздольное. Незнакомец не знал и даже не слыхал о таком селе и, в свою очередь, задал вопрос Петренко — где находится военный городок.

Петренко знал это, но не сказал и двинулся дальше. Нездешний человек, ищущий военный городок, показался шофёру подозрительным, и он оглянулся. Незнакомец спускался в балку. На дне ее были какие-то люди. Уже светало, сквозь летучий снег люди различались смутно. Петренко не может сказать, как они были одеты. Они что-то делали, сгрудившись и нагнувшись, похоже — пытались разжечь костер.

Что им нужно в голой степи, в балке, вдали от жилья? Кто они такие? Хотя Петренко не отличался доблестью как водитель и политзанятия пропускал постоянно, однако одно он усвоил твердо: время военное, надобно быть начеку.

Светало быстро, пурга слабела, и Петренко смог ориентироваться без посторонней помощи. Часа полтора спустя он рассказывал по телефону дежурному автобазы о происшествии с машиной и о странной встрече в степи.

Лейтенант Карпович уже имел известия о появлении чужого самолета к востоку от Дивногорска и принимал меры. К полудню, силами подразделения автоматчиков и местного населения, диверсанты были окружены.

Итак, труп Сиверса опознал гитлеровец Ханнеке, а шофёр Петренко подтвердил, увидев труп: да, это тот самый подозрительный субъект, который спрашивал дорогу к военному городку.

Перечитав показания Петренко, Надеинский обратился к протоколам осмотра трупов. На Сиверсе была одежда советской выделки. Белье помечено клеймом 213-го госпиталя. В кармане перочинный нож с маркой «Павлов посад», огрызок карандаша «Пионер», советские деньги на сумму 167 рублей 75 копеек. Ничего удивительного! Гитлеровцы отобрали одежду и прочее у советских граждан, запертых в концлагерь, и экипируют своих агентов.

Надеинский закрыл папку. Всё! Бумаги больше ничего не скажут.

И всё-таки он медлил сдать папку в окошечко канцелярии. Он вызывал Карповича, задавал ему еще раз одни и те же вопросы, ворчал по поводу того, что поля документов слишком узкие:

— У-удовлетворительно я бы вам не поставил за оформление. Поля должны быть шире! Научите ваших машинисток! Читать же трудно! Хоть расшивай!

Имя Маврикия Сиверса не давало ему покоя. Уходя, он сказал Карповичу:

— Если вы допустили ошибку, то именно в отношении Сиверса, мне кажется.

— Какую?

— Пока неясно. Поговорю с Петренко. От него самого хочу услышать.

«Карпович — мужик без фанаберии, — решил про себя Надеинский. — Правильный мужик. Хотя ликвидацию десанта он считает самой большой своей заслугой и сейчас ему обидно, всё же он держит себя в руках».

— Надо, значит, исправлять ошибку, товарищ капитан, — сказал Карпович. — Указания от вас будут?.

— Пока нет.

На автобазу Надеинский попал в обеденный перерыв. Шофёр Петренко — молодой парень, щеголеватый, насколько это вообще возможно на работе в гараже, в кубанке набекрень, с пестрым шарфом, лезущим из-под ватника, сидел на ступеньке грузовика и рассказывал товарищам, обступившим его, что-то смешное. Рассказывал живо, в лицах, «ч» произносил с присвистом, как «щ».

«Парень наблюдательный, — подумал капитан. — Запоминает людей, их характерные черты. Тем лучше».

После перерыва он отвел Петренко в сторонку. Разглядев погоны, шофёр обратился по-солдатски:

— Слушаю вас, товарищ капитан.

— В армии служили? — спросил Надеинский.

— До октября сорок первого. Я оконтуженный весь, а на личность — здоровый.

Надеинский попросил его передать встречу с незнакомцем в степи во всех подробностях.

— Опять следователь! — вздохнул Петренко. — Я могу сказать. Он подошел ко мне… Ну, обыкновенно подошел. Говорит: эй, браток, ты здешний? Я говорю: здешний. А я сразу щувствую, как будто меня по голове…

— Так уж сразу?

— Ага, — отозвался он вполне серьезно. — Он мне: в какой стороне военный городок? Я говорю: не знаю. Тут он меня, товарищ капитан, послал.

— Куда послал?

— А подальше. Интеллигентно сказать — в три этажа.

— Так, товарищ Петренко. Честно, без хвастовства, могли вы тогда подумать, что этот человек — только что из немецкого расположения, с парашютом?

— Очень свободно. Меня ровно кто по голове. Стоп, думаю…

Они поговорили еще немного, и на прощанье Петренко вдруг молвил, вздохнув:

— Эх, мне бы на следователя выущиться.

— Пока воевать надо, товарищ Петренко, — сказал Надеинский. — Ваша работа важная и чистая. Да, чистая. Вам не надо в человеческой грязи копаться.

Что осталось от беседы с Петренко? Почти ничего. Разве только одно словечко: «браток». Словечко возможное только в устах человека, который отлично, до мелочей, знает наш разговорный язык.

Из автобазы Надеинский поехал в военный госпиталь. Машина шла сперва по набережной, потом по шоссе вдоль берега. Дивные горы охватывают город полукольцом, прижимая его к реке Светлой. Как раз там, где южный конец подковообразного хребта выходит к Светлой, на скатах, над обрывами стоят белые здания курорта «Красный богатырь», теперь заполненные ранеными.

В коридоре Надеинского встречает женщина средних лет, — невысокая, широколицая. Крепко, по-мужски, жмет руку:

— Майор Талызина, — отступает на шаг и: — Женя? Неужели Женя?

Кинулась к нему, поцеловала в щеку, подтянувшись на носках, затормошила, засыпала вопросами. Он смотрел на нее во все глаза. Та же Зина Талызина, только крупнее и черты лица расплылись немного. Рядом с ней виделась ему Тося Петелина. Они всегда были вместе в школе.

Зина привела его в свой кабинет, включила электрический чайник. Не сразу Надеинский смог приступить к делу.

— Зина! Не имеешь представления, где госпиталь двести тринадцать?

— Это не наш номер, — сказала она.

— Я знаю.

— Двести тринадцать! Постой! Этот госпиталь расформирован. Ну да! Часть его, видишь, к немцам попала. На Украине. Нам кое-что из их имущества передали.

— Например?

— Инструменты.

— А белье?

Она вызвала сестру-хозяйку — белобрысую, розовую, словно облитую горячим молоком, и та, закусив губу, думала.

— Есть белье, — заявила она наконец.

Надеинский попросил показать ему пару. Сестра-хозяйка посмотрела на него, улыбнулась и опрометью выбежала из кабинета.

Метка, обнаруженная на рубашке убитого, была срисована в блокноте Надеинского. Но ему не пришлось вытаскивать блокнот. Одного взгляда было достаточно, — да, метка та самая.

Простое совпадение? Весьма возможно. Но Надеинский не мог уйти, не выяснив одной подробности — когда поступило сюда белье из двести тринадцатого?

Сестра-хозяйка снова улыбнулась ему и помчалась за накладными.

— Ох, бесстыжая, — рассмеялась Талызина. — На всех мужиков пялится. И на женатых.

— Я не женат, — сказал Надеинский.

— Да что ты?

— Из-за Тоси, наверно, — признался он. — Она, злодейка, виновата. А там война…

— Бедный, — вздохнула Зина.

Вернулась сестра-хозяйка. Белье заприходовали пятнадцатого февраля.

Пятнадцатого… значит, за одиннадцать дней до истории с десантом. За это время пара белья вряд ли успела пропутешествовать в Германию и прибыть обратно — на парашютисте. Значит, ему дали пару из имущества, забранного немцами раньше, на Украине. Но это в том случае, если убитый — Маврикий Сиверс.

А если нет? Если шофёр Петренко встретил в степи не Сиверса, а советского человека? Могло ли быть на нем белье с такой меткой? Да, могло. Допустим, это был боец, выписавшийся перед тем из госпиталя и искавший зачем-то военный городок. А задержанный Ханнеке, будто бы опознавший труп Маврикия, солгал.

Догадка крепла. Рождалась гипотеза, — пока еще шаткая. Как проверить ее?

Так размышлял Надеинский. Должно быть, эти мысли не покидали его, когда он сидел у меня в комнате вечером. Уже уходя, он спохватился и вынул из кармана пачку глюкозы:

— Чуть не забыл. Тебе от Зины для поддержания сил.

— Спасибо, — сказал я. — Не хочу яглюкозы, говорил же я ей. Добрая душа Зинка! Ей непременно надо заботиться о ком-нибудь.

Надеинский подал мне руку.

— У-увидимся, — сказал он. — Мне работать еще. А глюкозу ты ешь! Хорошая штука.

НАСЛЕДСТВО ГЕЙНЦА ХАННЕКЕ

Гейнца Ханнеке еще не расстреляли. Полковник Степанов — начальник Карповича — решил, что Ханнеке рассказал не всё.

На первом допросе Ханнеке отчаянно изворачивался, уверял, что оказался в числе диверсантов не по своей воле, а по принуждению. Во всем-де виноват Сиверс.

Как же Сиверс заставил его? Карпович потребовал объяснений. Ханнеке долго вилял, но наконец сознался в одном — он отправился в Советский Союз добывать себе наследство. Дома, у родных Ханнеке, хранится документ, удостоверяющий, что 23 мая 1913 года отец Гейнца — Рудольф Ханнеке, совместно с Генрихом Сиверсом — отцом Маврикия, приобрели у фирмы «Доннель и К°» часть ее земельных владений в Дивногорской губернии. На этом участке ныне расположен курорт «Красный богатырь» с его сернистыми источниками. А в то время значилась лишь небольшая деревушка Шестихино. На востоке участок примыкал к доннелевским асфальтовым разработкам, где теперь нефтепромысел.

— Выходит, Ханнеке за наследством пожаловал к нам? — спросил Надеинский Карповича.

— Точно, — ответил он. — Надеялся досидеть тут до победы Гитлера и стать хозяином.

«Генрих Сиверс, — тот, по всей вероятности, вложил в эту покупку деньги, нажитые на украденном изобретении — на краске Любавина. А Рудольф Ханнеке? Верно, был под стать ему», — подумал Надеинский.

Готовясь к беседе с Гейнцем Ханнеке, он слушал Карповича. Лейтенант допрашивал Гейнца подробно и смог многое сообщить о нем.

Гейнц Ханнеке родился в 1910 году в Баку. Отец его, инженер Рудольф Ханнеке, ганноверский немец, приехал в Россию в начале века и поступил в контору нефтепромышленника Доннеля. Там Рудольф познакомился с датчанином Генрихом Сиверсом. Оба искали одного — наживы. Но, конечно, не асфальт привлекал их под Дивногорском, — залежи его истощились и, кроме того, пугал ядовитый нефтяной газ. Землю купили для того, чтобы соорудить на целебных ключах водолечебницу, — вернее сказать, увеселительное заведение под вывеской лечебницы. Заведение назвали «Квисисана». Дивногорские купцы ездили туда на пароходе кутить.

Гейнц провел детство в Баку, о «Квисисане» знает только по рассказам отца. Другом Гейнца с ранних лет был Маврикий Сиверс. В 1922 году, когда Ханнеке выехали за границу, старый Сиверс отправил Маврикия с ними.

Вернувшись в Германию, Рудольф Ханнеке не потерял связи с Доннелем, определился на службу в туристское бюро «Глобус», созданное на доннелевские доллары. В этом бюро весьма интересовались Советской Россией, и Рудольф слыл специалистом.

Купчая на землю в России лежала в шкатулке вместе с фамильными ценностями. Гейнц помнит: отец иногда вынимал купчую, расправлял, читал вслух, по-русски, и бранил большевиков. В 1928 году надежды семейства Ханнеке ожили: заокеанский миллионер Доннель просил у советской власти концессию на поиски нефти. Однако радость была недолгой: Доннель получил отказ. Ханнеке перенесли упования на Гитлера, на войну.

Себя Гейнц Ханнеке не причислял к фанатикам гитлеризма. По его словам, он стремился жить тихо. Маврикий Сиверс пошел в военное училище, ну а он, Гейнц, предпочел архитектуру. Гитлер покрывал Германию казармами, и Гейнц чертил эти казармы — сходные между собой, как солдатские ботинки. Таланта для такого занятия не требовалось. Однако Гейнц на вопрос о профессии именует себя деятелем искусств.

В 1935 году отец Гейнца умер. Во главе доннелевского «Глобуса» оказался гитлеровец Маврикий Сиверс. В 1939 году Маврикий вызвал Гейнца и поставил вопрос решительно: право на землю в России надо заслужить, иначе Доннель объявит купчую потерявшей силу. Гейнц усомнился, есть ли на это право у Доннеля. Маврикий ответствовал, что Доннель достаточно богат, чтобы не считаться с законами. Потом Сиверс сказал: война с Россией будет, а Доннель стоит на стороне Гитлера против России, так как вложил в нацизм двести сорок миллионов долларов. Гейнц отказывался служить у Сиверса: архитектору-де, человеку искусства, чужда воинская дисциплина. Он хотел, чтобы землю завоевали ему другие. Однако уклониться не удалось. Его мобилизовали в армию и направили в школу альпинизма при «Глобусе», то есть в школу шпионажа и диверсий. Выучившись там на доннелевские деньги, Гейнц пожаловал к нам.

Обрадованный тем, что его не расстреляли сразу, как он ожидал, Гейнц рассказывал о себе подробно, поощряемый лейтенантом Карповичем, которому вообще интересно было узнать, как же формируются такие, как Гейнц, как Сиверс и прочие, им подобные. Гейнц выложил на допросе и задание, с которым летела сюда вся четверка диверсантов: тормозить выпуск оружия для фронта всеми мерами, вплоть до убийства советских и партийных работников, крупных специалистов. Особое внимание приказано было обратить на нефтепромысел, хотя он создан недавно и дает очень немного топлива для промышленности города. Но у Доннеля, говорит Ханнеке, есть какие-то особые интересы, связанные с дивногорской нефтью.

Вот и всё, что сообщил Гейнц Ханнеке. Понятно, Карпович этим не удовлетворился. Есть ли у четверки диверсантов опора на нашей земле? Кто сообщники? Где явки?

Тут Ханнеке начинал отнекиваться. Он никого не знает в Советском Союзе. Явки, наверно, есть, но о них знал Сиверс, убитый Маврикий Сиверс. Карпович и его начальник, полковник Степанов, пришли к выводу: Гейнц рассказал лишь часть правды. Потомственный шпион, друг детства Маврикия Сиверса, должен знать больше.

«С чего же начать разговор с Гейнцем? — спрашивал себя Надеинский. — Вряд ли стоит задавать ему вопрос, жив ли Сиверс. Если предположения верны, то Маврикий Сиверс, главарь группы, удрал, избежав кары. Из этого и надо исходить. Сиверс жив, Гейнц Ханнеке нас обманул. Так скорее подействует».

Гейнца привели. Запоминающихся примет нет, — так говорил мне Надеинский впоследствии. Такого можно увидеть несколько раз и всё-таки не удержать в памяти. В глазах — испуг. Но эти же глаза могут смотреть заносчиво, нагло.

— Вы по-прежнему намерены утверждать, что Маврикий Сиверс убит? — начал Надеинский.

Всё же он удивился, когда услышал ответ, удивился, хотя имел основание предвидеть его. Прежде чем заговорить, Ханнеке дернулся на табуретке и помолчал. Потом ответил с готовностью и даже истово:

— Теперь я могу сказать, господин офицер. Убитый не Сиверс.

— Кто же?

— Не знаю.

— Опять играете в прятки?

— Нет, нет. Теперь я скажу всё, господин офицер. Но я клянусь, что не знаю.

И он объяснил, как было дело. Четверка Сиверса приземлилась в сильную пургу. Пурга, да еще ночь, ориентиров никаких, кроме далекого зарева горящего газового фонтана. Определить свое место непрошеные гости не смогли, забрались в балку, попытались устроить укрытие из снега, но не сумели. Под утро, как только стало светать, Сиверс приказал Ханнеке идти на разведку. Ханнеке вылез из балки, побродил по степи, вышел на полузанесенную дорогу и у колхозника, обновлявшего путь на санях, спросил, куга он едет. Колхозник ответил, что до Раздольного, за четыре километра. С этим Ханнеке и вернулся. Сиверса он не застал. Под обрывом, на снегу, лежал труп неизвестного человека — очевидно, русского. Кто он, как попал сюда, в балку, Гейнц не знает. Сиверс застрелил его, взял документы и ушел, назначив старшим Германа Винда. Гейнц не успел ничего расспросить толком: их окружили, завязалась перестрелка.

— Винд приказал, в случае чего, выдать убитого за Сиверса, — сказал Ханнеке. — Я боялся, нет ли риска. Но Винд сказал, что риска никакого нет, так как этого человека хватятся не скоро.

Надеинский спросил:

— Почему вы сразу не открыли правду?

— Я думал, господин офицер… Я думал, меня всё равно расстреляют… Господин офицер, могу я рассчитывать, что мне сохранят жизнь?

«Ну, это не от меня зависит», — подумал Надеинский. Он бы лично не сохранил его паршивую жизнь. Ханнеке обманывал нас, он позволил удрать обер-бандиту Сиверсу и теперь ищи-свищи его! Да, предположение оправдалось. Но радости от этого было мало. Сиверс жив, шофёр Петренко встретил тогда, утром в степи, не его, а нашего, советского человека, которому нужен был военный городок. Затем неизвестный заметил людей в балке, спустился и, наверно, с той же доверчивостью обратился к ним. Почему Сиверс убил его? Неизвестный, приглядевшись к людям в балке, очевидно, заподозрил, что это чужие, стал опасен для бандитов!

— Винд хотел сперва спрятать труп, — обстоятельно пояснял Ханнеке. — Но тут нас окружили, а убитый был еще теплый… Я сам не трогал, я боялся прикоснуться, это Винд сказал: он еще теплый, надо выдать его, в случае чего, за Сиверса.

— Это я уже слышал, — сказал Надеинский. — Вы хотите быть откровенным сегодня, я вижу. Продолжайте. У вас должны быть явки.

— Я не знаю, господин офицер. Маврикий знал всё и Винд тоже. Мне Маврикий не всё доверял.

— Почему?

— Ну, понимаете… Я человек искусства. Маврикий считал, что это несолидно. Он вообще грубо обращался со мной, господин офицер. Я знал одно: мы должны были устроиться рабочими на нефтепромысел. Документы у нас хорошие. Сиверс обещал, что всё пройдет отлично с такими документами, тем более при нынешней обстановке.

— То есть? Что за обстановка?

— Военная, господин офицер. Но мы ее неправильно оценивали. Нас направляли в прифронтовой район. А оказалось, что наша армия еще далеко. Нам говорили, что у русских в тылу полная неразбериха и наша задача — только усилить хаос. И что вообще война вот-вот кончится. Я не знал ничего, в сущности… Я, господин офицер, в сущности случайно попал в эту компанию… Я вообще…

Глаза его шныряли, он лепетал, заискивал. Надеинскому стало противно, и он сказал:

— Ясно. Я вижу, кто вы такой. И всё-таки вы не сказали всей правды.

— Клянусь вам…

— У вас должны быть явки.

— Клянусь вам, господин офицер, я всё сказал… Я хотел вам помочь…

«Врет, негодяй, — решил Надеинский. — Не нам, себе он старается помочь. Да, про Маврикия он, пожалуй, открыл всё».

Глядя в плоское, бледное лицо пойманного диверсанта, следователь думал о причинах поведения Ханнеке и тут, казалось, до дна увидел подлую его натуру. Ведь Маврикий, судя по купчей, соперник Ханнеке. Война затянулась, авось русские успеют расправиться с Маврикием, а ему, Ханнеке, за откровенность даруют жизнь, и он, выпущенный из камеры своими, вступит во владение землей один! Не эта ли перспектива рисовалась ему?

— Всё, Ханнеке, — сказал Надеинский, вставая. — Пока всё. Не от меня зависит сохранить вам жизнь, — проговорил он, поймав умоляющий взгляд. — Только полной откровенностью, слышите, полной, вы сможете облегчить свою участь.

Всё, капитан Надеинский! Больше ты ничего не добьешься. Вот он опять клянется и умоляет. Что же ты остановился? Ты же ему разъяснил его положение как надо.

— Но знайте: так или иначе, земли вам не видать так же, как Гитлеру победы, — сказал он.

Ну, это уж вовсе ни к чему. Этакая привычка у русского человека — пронять врага не только оружием, но и словом, чтобы осознал безнадежность своих позиций, чтобы признал себя побежденным. Да где там? Этот разве осознает?

Очутившись на улице, Надеинский продолжал размышлять о том, что сейчас произошло. Он шел допрашивать Ханнеке, приготовившись к упорной борьбе, к запирательству преступника, к отчаянным уловкам с его стороны. И вдруг Ханнеке выдал Маврикия. Пришлось выдать, потому что война идет не так, как планировал Гитлер, — война затянулась, и Ханнеке решил извлечь из этого выгоду. История сработала против Маврикия Сиверса: Ханнеке выдал его, не сознавая, что его маневр обречен, что купчая, которую он хранил под подкладкой, никогда не будет иметь силы. Еще не разобравшись во всем этом, Надеинский обрадовался удаче, — очень обрадовался, напав-таки на след Маврикия Сиверса. Но в следующую минуту одернул себя: «Берегись, этак на радостях, упоенный успехом, ты примешь частицу правды за всю правду. Да и нет тут, по сути-то дела, твоего личного успеха».

Да, Ханнеке выдал Маврикия, так как считал это выгодным. Но ведь не лишено вероятности, что есть другие, которых Ханнеке знает, но укрывает. Ханнеке — враг, злобный, непримиримый враг, который силится, во-первых, избежать расстрела, во-вторых…

Ну, условимся, что про Маврикия, по крайней мере, Ханнеке сказал всё. Что же дальше? Опять впереди развилка дорог, капитан Надеинский! Два вопроса: кто убитый диверсантами советский человек и где Маврикий Сиверс? Не лишено вероятности: обе эти дороги в какой-нибудь точке сойдутся, потому что документы убитого — у Маврикия. Но он вряд ли пустит их в ход без особой нужды. Слишком рискованно.

Установить личность убитого надо поручить Карповичу. Он недостаточно внимательно вел следствие, рано ему вынесли благодарность. Пусть исправляет промах.

Маврикию повезло, чертовски повезло. Он уцелел благодаря исключительному стечению обстоятельств и за эти месяцы, наверно, плотно замаскировался, пустил корни.

Видно, у Маврикия есть в Дивногорске опора. В Дивногорске на нефтепромысле, возможно, с давних пор сидит какой-нибудь резидент Доннеля, — ведь на нефтепромысле у Доннеля какие-то особые интересы. И Ханнеке, если и знает, не спешит раскрыть этого резидента: ведь он не стоит на дороге у Ханнеке, как Маврикий Сиверс, сонаследник. Напротив, Ханнеке оттягивает время, спасает свою жизнь…

Шли недели. Ханнеке ничего не открыл.

«ЧЕЛОВЕК НЕ ИГОЛКА, ПРОПАСТЬ НЕ ДОЛЖЕН»

Фронт еще ближе придвинулся к Дивногорску. Гитлеровцы бросали к Сталинграду всё новые дивизии. Вести оттуда сообщало два раза в день радио, приносили беженцы, нахлынувшие в Дивногорск, и раненые воины. В госпитале № 212 стало тесно. Койки стояли в клубных комнатах, даже под стеклянной крышей оранжереи. Талызина похудела от бессонных ночей, от бесконечной ходьбы по палатам, от забот о новоприбывших.

Иногда ее навещал Надеинский. Вначале она была для него лишь подругой Тоси, живым напоминанием о ней. Я не спрашивал, что произошло у него с Тосей, только ли ради нее он бывает у Зины или появилась другая причина. Кажется, появилась…

— Хорошая она, — говорил он о Зине. — Всё для других! Трех младших сестер воспитала. Правда, свою жизнь так и не устроила, осталась бобылкой.

Он чего-то недоговаривал, умолкал смущенно.

Однажды Талызину позвал безногий сержант Лазарев. Пулеметчик, спасенный санитарами из пробитого, горящего танка, он перенес несколько операций. Прошло более полугода с тех пор, как его привезли в Дивногорск. Спокойное мужество этого человека, упорно цеплявшегося за жизнь и не терявшего веры в будущее, поражало Талызину. Он никогда не жаловался. И на этот раз он говорил не о себе. Его тревожила судьба товарища — ефрейтора Клочкова, гвардейца-минометчика, который лежал с ним в одной палате.

Еще в начале марта Клочков выписался из госпиталя, получил отпуск на родину до полного выздоровления, — и словно в воду канул. Ни слуху, ни духу. Лазарев запросил родных Клочкова, но они переехали на Урал, почта долго искала их, наконец прибыл ответ:

«Клочков дома не показывался».

— Обращался я в его воинскую часть, — сказал Лазарев, — но и там его нет.

— Позволь, — заметила Талызина. — Зачем же туда? Клочкова же домой направили.

И тут открылось: Клочков, еще будучи в госпитале, узнал, что его родная часть, в которой он бился на Волоколамском шоссе, прибыла на переформирование под Дивногорск и разместилась в военном городке. Родная часть! Какой воин не мечтает вернуться после ранения в свою фронтовую семью, в свою роту!

Тогда же между Клочковым и Лазаревым возник спор. Минометчик уверял, что он чувствует себя хорошо и годен в строй, а Лазарев предостерегал: всё равно полк не примет, не отменит отпуск, нет такого права. Клочков всё-таки решил попытаться и взял слово с товарища: никому ни звука!

— Веры у меня в эту затею не было, — сказал Лазарев Зинаиде Павловне. — Однако на всякий случай и туда написал. Выходит, нигде его нет. Как понять, товарищ майор? Человек не иголка, пропасть не может. Куда мне теперь толкнуться, может, посоветуете?

Гвардейский минометный полк давно уже покинул военный городок и дрался под Сталинградом. Запрашивать снова? Вряд ли есть в этом смысл. Кто же тогда мог бы помочь? И Зинаида Павловна подумала о Надеинском.

— Есть тут капитан один, следователь, — сказала она Лазареву. — Он уж наверно все пути знает… Я вот скоро поеду в город и повидаю его, попрошу.

Она спустилась к шлагбауму и влезла в кузов трехтонки, направлявшейся в город. Попутчиками ее оказались два пожилых солдата из строительного батальона, колхозница и два школьника. Зина села на груду мешков, вынула из планшетки пачку бумаг и стала их перечитывать… Не ради одной просьбы Лазарева ехала она в город. Надо было выхлопотать овощи для раненых, посмотреть новую аппаратуру для водолечения, присланную из Москвы, посоветоваться с профессором по поводу редкого заболевания, да и мало ли накопилось дел…

Недалеко от города, у поворота на мост через Светлую, трехтонка нагнала колонну тяжелых, крытых брезентом санитарных машин и пошла в хвосте. В это время завыли сирены, — из облаков вынырнули фашистские хищники. Одни спикировали на мост и на шоссе, другие снизились над промыслом. Трехтонка остановилась. Зина встала, чтобы сойти, но помедлила, пряча бумаги в планшет.

— Прыгайте, прыгайте! — крикнул ей шофёр.

Он вылез из кабины и протянул ей руку, но оглушительный треск и свист осколков, разодравших воздух, заставил его нагнуться. И не он, а солдат-строитель, успевший выбраться из машины и лечь в кювет, увидел, как женщина зашаталась и упала.

Она упала ничком на пыльные мешки и застыла. На виске, там, где вонзился крохотный осколок, розовела тонкая и, казалось, совсем неглубокая царапина. Можно было подумать, что маленькая женщина в шинели с погонами майора медицинской службы и с потертой, туго набитой походной сумкой устала от множества забот и прилегла отдохнуть.


Надеинского на похоронах не было. Поздно вечером, придя ко мне, он признался:

— Пусть она живой останется в памяти, понимаешь? Только живой.

— Понимаю, — сказал я.

Я видел, как ему тяжело. Мы сидели молча, больше думали о Зине, чем говорили о ней.

— Да, ты прав, — сказал я наконец. — Человек хочет бессмертия. Я тебе откровенно скажу: когда погибает кто-нибудь, невольно и о себе думаешь, — правда ведь? Пусть краешком сознания, но думаешь. Единственное утешение: я смертен, но мы, мы все — бессмертны. А ты? Тебе не приходило в голову? Знаешь, когда-нибудь жизнь будет настолько хороша… Ну, когда не будет войны, при коммунизме, одним словом… Настолько хорошо, дружно будут жить люди одной человеческой, всемирной семьей, что чувство коллектива, сознание своего «мы» сделается куда сильнее. Правда?

Так, августовской ночью, рассеченной клинками прожекторов, наполненной гулом самолетов, охраняющих город, два друга скорбели о потере и мечтали о бессмертии.

Между тем безногий сержант Лазарев, озабоченный судьбой своего друга, наводил справки как только мог. И в конце концов, хотя и с большим запозданием, Надеинский от начальника госпиталя узнал об исчезновении ефрейтора Клочкова.

Допрос Ханнеке возобновился.

— Мы знаем, чьи документы у Маврикия Сиверса, — сказал ему Надеинский. — Не сегодня-завтра он будет в наших руках, и если вы что-нибудь скрываете, это всё равно выплывет наружу. Нам надо знать, кто помогает Маврикию Сиверсу в Дивногорске.

Однако Надеинский добился немногого.

— Не знаю, Маврикий никогда не называл его. Этот человек был связан еще с отцом Маврикия в Ленинграде. Теперь я сказал всё, господин офицер.

Всё ли? Надеинский был уверен, что Ханнеке и на этот раз выложил лишь частицу правды.

Шли недели. Однажды Ханнеке попросил плотной бумаги и новое перо. Если бы Надеинский заглянул к Ханнеке, он удивился бы несказанно: Ханнеке рисовал. Он набрасывал какой-то эскиз, рвал его, бросал на пол и снова принимался за работу.

ДОВЕРЕННЫЙ ДОННЕЛЯ

В конце лета в Дивногорск прибыло из-за океана оборудование, а с ним — мистер Джонатан Келли, представитель фирмы «Доннель». Прислали его, как объявлялось официально, для технической помощи.

Не очень я обрадовался такому гостю. Но ничего не поделаешь, надо принять союзника.

Джонатан Келли — лысый, краснощекий — ходил в зеленом пиджаке, усеянном всевозможными значками. Среди них я, к удивлению своему, обнаружил даже эмблему спортивного общества «Локомотив». Ловко пользуясь небольшим числом известных ему русских слов, он смело заговаривал с каждым, через пять минут хлопал собеседника по плечу и просил значок, какой-нибудь советский значок для коллекции. Секретарша его, Хэтти Андерсон, затянутая в темный жакет, молчаливая, с суровым взглядом серых глаз, была, напротив, сама сдержанность.

Для ужина, устроенного в честь мистера Келли, раздобыли икры и семги. Я расстался на этот вечер со своим неизменным ватником и вынул из чемодана пахнувший нафталином парадный костюм.

— Ли-ваноу, о-о! Да, да. Ли-ваноу, — обрадованно повторял мистер Келли, тряся мою руку. — О, йес! Да, да.

Он прибавил английскую фразу, и Хэтти, звонко и старательно выговаривая русские слова, перевела:

— Я много слышал о мистере Ливанове, и меня восхищает его упорство.

Потом ему представили Касперского. Его руку Келли тряс еще дольше, высказал еще больше восторга, а Хэтти, всё так же спокойно, без улыбки, возглашала:

— Я читал труды мистера Касперского. Я рад приветствовать такого выдающегося коллегу. В Штатах высоко ценят его труды.

Келли изрядно нагрузился, и щеки его сделались пунцовыми. Были тосты за союзников, тосты за правительства обеих стран, за Красную Армию, за второй фронт. Мистер Келли каждый раз исправно осушал свою рюмку.

— Второй фронт! — восклицал он. — Да, да. О, да!

Он умолк и уже без всяких спичей хлестал рюмку за рюмкой. Набрал в ложку икры, не донес, обронил часть на скатерть, не заметил и размазал бы локтем, но подоспела Хэтти, нагнулась к мистеру Келли и проворно очистила скатерть ножом.

Хэтти сидела почти напротив меня и рассказывала, старательно, по-ученически закругляя фразы. Она окончила университет. Ее отец три года работал в России, на тракторном заводе. Тогда в Америке был кризис. Отец в России добыл деньги для того, чтобы Хэтти могла учиться. Он много говорил дочери о России. Поэтому она избрала своей специальностью русский язык.

В произношении Хэтти выпадали мягкие знаки, «л» звучало твердо, жестко.

— На каком заводе был ваш отец? — спросил я.

— Краснохолмский тракторный завод, — выговорила она. — Красно-холмский.

— Да. Слышал, — сказал я. — Я жил в одной квартире с инженером, который проектировал этот завод и строил. Ваш отец, верно, знал его. Инженер Шеломкевич, Ефим Семенович.

— О! — брови Хэтти поднялись, глаза оживились. — Шеломкевич! Конечно! Отец вспоминал.

— Вот видите. Есть поговорка — мир тесен.

— Как? Мир тесен? Очень хорошая поговорка, — сказала Хэтти и повторила: — Мир тесен.

После ужина она подошла ко мне и сказала, что еще в Нью-Йорке узнала мое имя.

— Ваш родственник был изобретатель, — сказала она с улыбкой, и у меня дух захватило от неожиданности.

Оказывается, Келли перед отъездом поручил ей перепечатать справку из архива фирмы. Справку о доходе, полученном от какой-то огнеупорной краски, лет двадцать назад. Странная бумага, Хэтти запомнила ее. И сумма солидная — несколько сот тысяч. Старичок конторщик сказал Хэтти, что изобрел краску один русский. А когда она спросила Келли, то он ответил: этот русский — родственник Ливанова, главного геолога в Дивногорске. Келли велел ей молчать, но она не знает, зачем нужно скрывать это.

Кажется, когда Хэтти рассказывала, возле нас терся Симаков. Во время ужина он сидел на дальнем конце стола и молча ел, не поднимая головы, а тут вынырнул откуда-то.

Но я не обратил внимания на Симакова. В полнейшем смятении я слушал Хэтти. Что задумал Келли? Соблазнить меня своими грязными долларами? И Хэтти — такая с виду искренняя Хэтти, просто-напросто прощупывает меня? Я сказал довольно резко:

— Меня совершенно не касается, сколько нажил Доннель.

Глаза Хэтти заблестели.

— Да, мне отец говорил, — неожиданно воскликнула она, — русские — особенные люди! Они не молятся на деньги, точно это есть бог.

Она пристально и с любопытством посмотрела на меня. Овладев собой, я спросил:

— Вы давно у Доннеля?

— Нет. Не давно́, — произнесла она раздельно.

Я молчал. Какая-то неловкость сковала меня, и Хэтти почувствовала это и тоже умолкла. Конечно, я бы с наслаждением выложил ей всё, что знаю о фирме Доннеля, о его приказчиках. Но нужно ли это? Надо быть осторожным. Что сказал бы на моем месте Надеинский?

— Вам известно, как изобретение попало к Доннелю? — спросил я.

— Да. Был служащий фирмы. В России… Я забыла имя. Он отнял изобретение. Он продал фирме, понимаете… продал патент. Сиверс. Так его звали.

— Да, — кивнул я. — А почему Келли велел вам молчать?

— Я не знаю. Наверно, он желал говорить с вами сам. Я доставила вам неприятность? — и она тревожно взглянула на меня. — Простите…

В эту минуту подошел улыбающийся Келли, протараторил пару английских фраз и прибавил нетерпеливо по-русски:

— Переводить!

— Господин Ливанов — опасный мужчина, — с усилием, чуть нахмурившись, перевела она. — Но у мисс Андерсон есть жених в Нью-Йорке.

Келли залился смехом и подмигнул мне, а Хэтти бросила ему несколько слов, и Келли прервал смех. Он отвел ее в сторону, и они беседовали некоторое время, как мне показалось, не очень дружелюбно. Грубоватое вторжение Келли, очевидно, не понравилось девушке. Шутливо грозя мне пальцем, доверенный фирмы снова подошел ко мне.

— Хэтти каприз. Да, — молвил он и взял меня под руку.

Я не отнял руки. Мне хотелось знать, что он еще скажет.

— Надо практика. Да, да. Немного водка, не надо переводчик, а? О, да, да!

Однако он подозвал Хэтти.

— Путешествия весьма полезны, — услышал я. — Нам весьма интересно в России. Возможно, господин Ливанов приедет как-либо со временем в Штаты. Ему будет тоже интересно познакомиться с нашей фирмой.

Хэтти обрела свою обычную деловитость и переводила безучастно, как автомат.

— Скажите господину Келли, — начал я, — что некоторое представление о фирме Доннеля я уже имею.

Дипломатическими способностями я не обладаю. Что ж поделаешь!

— Господин Ливанов, я понимаю вас, — сказал Келли. — У вас имеется предубеждение против нашей фирмы, и это весьма прискорбно. Но капитализм теперь другой. Он стал лучше.

— Что вы имеете в виду? — спросил я и отнял руку.

Тут Хэтти не успела подать голос. Я поймал на себе ее внимательный взгляд. Заговорил Келли:

— О, вы это узна́ете. Я уверен.

Начал он ворчливо, но потом снова заулыбался и, хлопнув меня по плечу, отошел к директору промысла. А я остался с ощущением брезгливости, словно чьи-то грязные руки шарили по мне. Отыскав Надеинского, я дал себе волю и, выложив всё, что услышал от Хэтти, крикнул:

— Гнать Келли отсюда, гнать! Нечего церемониться!

Я даже стукнул кулаком по столу.

— Не кипятись, — сказал Надеинский. — У-узнаю студента Ливанова! Нет, не сунется Келли с деньгами, у-учтет, с кем имеет дело. Не так уж он глуп. Зондирует почву. Начал он вон как — с пропаганды капитализма! А присмотреться к этой птице надо. Что за человек Хэтти — секретарша его, как по-твоему?

— Одного поля ягода!

— Думаешь, притворяется наивной? Давай вообще не делать скороспелых выводов.

На утро Келли осмотрел промысел. В легком плаще и кепке блином он носился от одной вышки к другой, хлопал по плечу геологов, мастеров, рабочих, расспрашивал обо всем: о режиме бурения, о глубине скважины, о зарплате. В одной скважине оборвался бурильный инструмент, бригада пыталась достать его, опуская туда различные приспособления. Келли предложил свой способ, и хотя, как сказал мне после Федор Матвеевич, он отнюдь не мог считаться новинкой, отзывчивый мистер Келли сразу завоевал симпатии на буровой.

Один изъян обнаружили в нем нефтяники, и довольно скоро, — трусость. Мистер Келли панически боялся налетов. Вой сирены гасил краску на его щеках и загонял его в первую попавшуюся канаву. — бледного, дрожащего. Сидя в убежище, он силился шутить, уверял, что его могут убить только тринадцатого числа, но зубы мистера Келли стучали, и усмешка получалась кривой. Налеты стали реже. Сирены затихали иной раз на неделю, — битва под Сталинградом поглощала все силы гитлеровцев. Тяжелая была осень. Холод пробирался в палатки госпиталей, в аудитории; многие цехи теперь работали в одну смену. А впереди — зимняя стужа.

Делом жизни для нас стало — добыть больше топлива, скрытого в земле, снабдить город.

Снова — в который уже раз — я попытался проникнуть до дна в загадку дивногорских недр, всё еще не разгаданную до конца. Близость фронта, необходимость отстоять жизнь города, спасти его людей от холода надвигавшейся зимы — всё это придавало мне силы. Я работал ночами как одержимый. Первые эскизы, появившиеся на бумаге, казались мне самому фантастическими. Я показал их Лукиных, он ободрил меня.

Однажды зашел Надеинский. Он хотел тотчас уйти, чтобы не мешать, но я попросил его остаться. Пусть сидит молча, курит, читает. Пусть делает, что хочет. Присутствие спокойного, сильного, упорного человека помогало мне. Я чертил, отпивая крепкий чай, чертил волнистые разрезы пластов, закрашивал их, вдруг отрывался от стола и, глядя на Надеинского, начинал вслух спорить, нападать на воображаемого противника.

Надеинский сидел и думал о своем. Ему было еще труднее, хотя бы потому, что он не имел права сказать о том, что́ мучит его. Маврикий Сиверс исчез, как в воду канул. Не найден и его дивногорский помощник. Нет даже намека на след.

И Надеинскому — он признался мне в этом впоследствии — легче думалось рядом со мной.

Чтобы было понятно, я должен, прежде всего, объяснить, как выглядит нефтеносный пласт.

Лучше всего сказал об этом великий Менделеев:

«Представим себе слой песчаника, подобный губке, напитанной водой, вообразим, что такая губка окружена непроницаемыми стенками, и представим себе затем, что в этом замкнутом пространстве имеются возвышения и углубления. Далее вообразим, что в этом замкнутом слое находятся нефть и сжатый газ. Газ должен скопляться в верхних частях такого пространства, нефть ниже, еще ниже вода».

Почему именно так? Да потому, что вода тяжелее нефти, а нефть тяжелее газа.

Обычно пласты пористой породы, собирающие нефть, образуют пологие своды, или, как говорят геологи, куполы. В вершине собирается нефтяной газ, как самый легкий, под ним нефть, а под нефтью вода.

Строение недр под нашим промыслом мы рисовала себе так: вот пласт эпохи карбона, выгнутый кверху. Внизу пласт эпохи девона с таким же выгибом. Купол девона под куполом карбона.

Верно ли это? Ведь здесь очень подвижный район, то есть подвергавшийся бурным изменениям. Что если под куполом карбона — скат девонской складки, а под скатом девона как раз купол! Просверлили здесь скат — вода! Ничего, надо смело бурить глубже. Пробьем купол нижнего пласта, а в нем, возможно, газ! Или в нефть попадем?

Если же верхний пласт дал хоть малую толику нефти, а нижний в этом месте решительно ничего, как у нас часто бывало, то огорчаться, проклинать девон не следует.

Составляя новую схему, я использовал данные полутора десятков скважин, пробуренных нами. Без этого я не мог бы вычертить ничего сколько-нибудь вразумительного. Недаром мы зондировали землю!

Вывод ясен: надо бурить глубже, главное внимание направить на девон! Брать девонскую нефть, о которой Пшеницын и мечтать не мог!

Когда я и Лукиных сказали об этом Касперскому, старый спор разгорелся с новой силой.

— Арабески, красавец мужчина, — молвил он с усмешкой. — Чистейшие арабески.

По мнению Касперского, под Дивногорском вообще нет цельных структур, а есть лишь кусочки. Искать какую бы то ни было систему бесполезно.

Я показал на плане промысла буровую номер три и сказал:

— Предлагаю проверить. Углубим эту скважину до девона и посмотрим, что будет.

Третья была на консервации. Там дошли до карбона, нефти не получили и прекратили бурение.

— Безумие! — пожал плечами Касперский. — Бросаем деньги на ветер!

— Валентин Адамович, — сказал я. — На войне приходится рисковать не только деньгами. Более дорогим — жизнью!

— Что ж, делайте, делайте.

Он отошел от стола, сунул руки в карманы своего синего в полоску костюма и прибавил:

— Келли абсолютно согласен со мной, кстати. А у них, в Америке, опыт нефтедобычи на равнине слава богу какой… Побольше нашего. Желаете, прокатимся к Соломенной балке, перенесем дискуссию в поле. Захватим Келли.

Соломенная балка была издавна яблоком раздора. Я и Лукиных видели там признаки правильной структуры, а Касперский — ничего, кроме разломов и сбросов. Решили съездить еще раз.

Келли, разумеется, принял приглашение с радостью. Он карабкался по откосам, вымазался в глине, как и мы, слушал всё, что говорилось, и сам рьяно поддакивал Касперскому. Но, как и следовало ожидать, каждый остался при своем мнении.

Третью буровую всё же пустили. И вскоре наступил счастливый поворотный день в истории нашего промысла: из скважины, считавшейся безнадежной, пошел газ. Газ из глубины девона!

Кому первому пришло в голову использовать газ для спасения города, соорудить газопровод, перевести на газ заводы, лазареты, столовые, школы, — сказать трудно. Эта идея возникла, кажется, одновременно у многих людей: в обкоме партии, в дирекции промысла, в главке у Лукиных. Только Касперский оставался скептиком, уверял, что месторождение бедное, газа не хватит. Жизнь прошла мимо Касперского.

Развернулась народная стройка. Тысячи и тысячи дивногорцев — рабочие и домашние хозяйки, служащие, студенты — рыли траншеи, укладывали трубы.

В середине октября, как ни пытались гитлеровцы помешать нам своими налетами, мы закончили первую очередь газопровода — до госпиталя и пригорода Коркино.

Мистер Келли поздравлял нефтяников с успехом, сулил Гитлеру скорый разгром. К Касперскому Келли охладел и расточал свои восторги мне и Симакову. Да, и Симакову. Этот решил всех удивить! Шли осенние дожди, газопровод был местами под водой; кто-то из членов комиссии во время приемки потребовал палку, чтобы прощупать стыки. Но палки под рукой не оказалось. И тогда Симаков, не раздумывая, шагнул в лужу, ухнул выше колен в холодную воду и, отыскав ногами трубу, поднялся на нее. Некоторое время он стоял на трубе, подпрыгивал и приплясывал, показывая ее прочность.

— О! Да, да, — возглашал Келли. — Это есть героизм! О! Да, да, героизм!

Кто решился бы утверждать, что энтузиазм розового, говорливого, разбитного мистера Келли — настоящий, не наигранный?

О краске Любавина, которой завладела фирма, о доходах от нее мистер Келли речи не заводил. Надеинский оказался прав: Келли учел обстановку и не пошел на явный провал. Он решил действовать иначе.

НОВЫЙ ПОЧТАЛЬОН

Я по-прежнему работал ночами. В печке громко и торжественно, как труба победы, гудел газ — дивногорский горючий газ, отвоеванный нами, освобожденный из подземных каменных казематов. Я сидел без ватника, даже без пиджака, наслаждаясь теплом, а в окно колотился ветер, разгулявшийся в голой степи, набравшийся там ярости. С фотографии смотрела на меня и улыбалась Лара. Ларка, родная Ларка! Подожди, кончится же когда-нибудь война, и мы будем вместе. У нас будет тогда настоящее тепло, — нашей маленькой семьи, нашего дома.

Вошел Надеинский, острым холодком пахнуло от его шинели.

Я показал ему неоконченный чертеж:

— План закладки новых скважин. На бумаге всё более или менее гладко, а на деле… Черт его знает, как обернется! Мы тут привыкли к неожиданностям.

— Что ж, хорошая привычка, — сказал он. — Полезная привычка на войне. Сергей, у-у меня к тебе дело. Очень серьезное.

Он сел.

То, что я услышал от него, не только встревожило, но и удивило меня.

— Береги себя, Сергей, прошу тебя. Ты бродишь один по балкам… Это неосторожно. Обстановка сейчас такая, что…

— Беречь себя на войне! — рассердился я. — Абсурдно! Не меня охраняй, пожалуйста, а промысел.

Я, действительно, лазал вчера часа три по Соломенной балке, где обнажаются девонские пласты, — надо же взять на карандаш всё, что можно, пока не занесло снегом. К зиме там встанут вышки, возникнет новый участок промысла. Симаков уже завозит строительные материалы, — он вызвался осваивать Соломенную балку. Но не могу же я сидеть в кабинете, всё доверить другим! Ну нет! Лукиных постарше меня, он доктор геологических наук, а как лихо орудовал багром, показывая рабочим, как надо вылавливать бревна из Светлой. Я, говорит, пермский лесоруб и сплавщик! А мне — беречь себя! Сидеть в четырех стенах!

— Сережа, — сказал Надеинский. — Я беседовал по телетайпу с моим начальником. Он считает, что тебя надо подготовить. Промысел выходит из прорыва, и враги будут действовать еще активнее.

Он открыл свою офицерскую планшетку, достал листок плотной бумаги. На нем резкими взмахами пера, густыми синими чернилами было изображено лицо мужчины — узкое, бритое, с маленьким, презрительно сжатым ртом. Кое-где рисовавший слишком нажимал на перо, поэтому в волосы, в сетку морщин на лбу вплелись кляксы.

— Незнаком? — спросил Надеинский.

— Нет, — сказал я.

— Это редкий документ. Исключительный. Я вот смотрю и, знаешь, что́ думаю? Наступит время, когда не надо будет людям ничего скрывать друг от друга. Никакая грязь не коснется честности и чистоты человеческой. И вот этот портрет я сохранил бы потомкам нашим для музея. Да, чтобы знали они, какие существа попадались раньше на земле. Как тебе известно, наверно, здесь в феврале были сброшены на парашютах диверсанты. Один попал в плен.

— Доходили слухи, — сказал я, не понимая, куда он ведет речь.

— Я допрашивал его на днях. Десятый раз, должно быть. Он и нарисовал. Рисунок не блестящий, конечно. Понимаешь, он архитектор по специальности, а не портретист, но он очень старался. Да, еще бы! Он нарисовал своего друга детства, своего товарища по шайке… и знаешь, зачем? Ведь сам захотел! Мне, по правде сказать, в голову не пришло предложить ему… Его рукой водили жадность и страх за свою шкуру.

И Надеинский рассказал мне историю Гейнца Ханнеке — незадачливого наследника.

Она показалась мне странной, почти фантастической. Человек, развращенный настолько, что даже за решеткой тюрьмы воображает себя хозяином поместья, хочет нашими руками устранить соперника, увеличить свою долю в грабеже!

Надеинский говорил, и вдруг смысл его слов перестал доходить до меня. Я понял, кого нарисовал Ханнеке. Сиверс! Маврикий Сиверс!

В комнате стало как будто холоднее. Лара, кажется, перестала улыбаться из своей рамки, глядя на портрет Маврикия Сиверса.

— Женя, — сказал я. — Ты знал давно, что он здесь. И мне — ни слова!?

— Ну зачем же? — ответил он. — У тебя хватит своих забот. Всё равно ты не мог бы помочь. Он ловко прячется. У него много имен, очевидно. Хитрый негодяй! Я чувствую: все нити ведут к нему. Теперь мы знаем: пожар на первой буровой в марте, аварии — дело врагов. След их вожака, Маврикия Сиверса, оборвался.

«Как спокойно он говорит, — подумалось мне. — Маврикий Сиверс здесь, может быть, рядом с нами. Тут у него подручные, которые указывают цели… Я не знал бы покоя ни днем, ни ночью, пока не нашел бы Маврикия Сиверса, не схватил за глотку!»

— Женя! — сказал я с обидой. — Неужели я ничем не мог помочь?

— Теперь можешь, — кивнул он. — Я уже сказал тебе. Береги себя, вот что требуется пока. Кстати, оружие тебе выдали? Ты стрелял хоть раз?

Он осмотрел мой пистолет, велел получше вычистить, потом выучил меня наводить на цель.

— Тренируйся почаще, — сказал он, садясь и вытирая носовым платком пальцы. — Ну, что нового вообще? Симаков, говорят, не ладит с отцом?

— Нет, не ладит. Трудный человек, никому не принес радости. Для себя живет.

Только вчера был у меня Загоруйко. Просится на другой промысел. Первое время они жили вместе — в деревне Петровской, где Симаков купил дом. Оказывается, Симаков взял к себе отца, чтобы сделать из него батрака. Сад решил развести, огород и заставляет старика после работы, уставшего, окапывать деревья, рыть колодец. Ругает его!

— Как, по-твоему, — произнес Надеинский, выслушав всё это, — Симаков может стать врагом? Изменником родины?

— А что? Есть основания?..

— Нет. Одно известно: у Маврикия Сиверса в Дивногорске есть человек. Он был знаком еще с Генрихом Сиверсом, в Ленинграде.

— Симаков был тогда студентом, — сказал я, — желторотым юнцом. Нет, нет, отказываюсь представить. Я никаких симпатий не питаю к Симакову, ты знаешь. Но подозревать, что он враг! Нет, это слишком. Это чудовищное обвинение!

Надеинский усмехнулся:

— Я вспомнил Клёново, Сергей, Твой отец вот так же хватался за голову и восклицал: «Чудовищно!», когда ему доказывали, что Сиверс — убийца.

Надеинский ушел, а я еще долго сидел в тягостном раздумье. Как помочь Надеинскому? Иногда во мне вдруг поднималась досада на него. Как случилось, что Маврикий Сиверс еще не пойман? Быть может, Надеинский напрасно бросил химию в свое время, — быть бы ему лучше химиком, а поиски врагов предоставить более умелому. И снова настойчивый вопрос: как помочь? Шесть специалистов, работающих на промысле, учились в Ленинграде, когда там, в институте, под видом завхоза Тарасова был старый Сиверс. Мы только что перебрали с Надеинским всех шестерых и, должен признать, я не блестяще знаю людей. Далеко не блестяще! С головой ушел в геологию, а к людям, стоящим бок 6 бок, как-то не нашел времени присмотреться.

Конечно, Симакова и Касперского я знаю получше. Касперский был и остался белоручкой в науке, барином. Да, барином! Нет, уж он-то не полезет лишний раз в балку! Он по-прежнему любит цитировать самого себя, любит покой и тех, кто ограждаетдля него славословиями этот дешевенький покой. Поэтому — хоть и с иронической усмешкой — Касперский покровительствовал даже Симакову, который, помню, как-то до войны возгласил на одном заседании: «Валентин Адамович — большой ученый! В глаза скажу! Резко, может быть, но правильно, товарищи!» Касперский, верно, и сам не заметил, как оброс самодовольством, стал сторониться свободных дискуссий, критики, превратил свою кафедру в университете в единоличное владение. И не только кафедру! Он удивился бы, если б ему сказали, что он добивался последние годы не столько научной истины, сколько монополии в геологии Дивногорской области. Но это так!

Касперский, вероятно, видел Генриха Сиверса в институте, и, во всяком случае, они имели тысячу возможностей познакомиться. Но это еще не улика.

И снова мои мысли обращаются к Симакову. Я вспоминаю наше столкновение в студенческие годы, его кляузы, когда я закладывал первые буровые под Дивногорском. Я вижу Симакова, стоящего на затопленной трубе газопровода, приплясывающего на ней, и ощущение, возникшее тогда у меня, оживает. Мокрый, в хлюпающих сапогах, он был жалок мне. В нем под внешней лихостью было что-то трусливое, истерическое… А почему он, вернувшись из армии, оставил своего патрона Касперского, решил прослыть энтузиастом дивногорской нефти? Правда, он усердно гасил горящий фонтан… Но во всем — такое неприкрытое жадное стремление сделать карьеру! Теперь открылось его прошлое, которое он так судорожно скрывал. Пусть вся прежняя его жизнь была изуродована, отравлена ложью, но сейчас его освободили от лжи! Ему бы вздохнуть свободно, по-другому посмотреть в глаза людям!

Я вижу мастера Загоруйко — отца Симакова. Вот кого мне по-настоящему жаль! Он всё сделал, чтобы вернуть сына. Надо будет поговорить с Симаковым, пристыдить…

Подумав так, я очинил карандаш и снова нагнулся над картой, где синими крестиками, пока эскизно, обозначались будущие буровые.

Наутро я выехал в Соломенную балку. Осматривал обнажения, уточнял план закладки скважин. Видел мельком Симакова, но не говорил с ним о Загоруйко. Симаков ходил растерянный, жаловался на дождь, вконец испортивший дорогу. Как возить с берега, вверх по откосу, бревна для вышек! Как всегда, нахлынули на меня трудовые заботы промысла, и тяжесть подозрений, вспыхнувших вечером, стала как-то менее ощутимой.

Между тем мы стояли на пороге жестокой схватки. Враг стягивал силы.

В тот самый день в наш поселок на почту явился мужчина лет пятидесяти — грузный, с белесыми бровями, в солдатской шинели, и попросился на временную работу — в письмоносцы. Из бумаг его следовало, что он военнослужащий, находится в долгосрочном отпуске после ранения. Родных своих, живших в Воронежской области, он найти не смог и решил провести остаток отпуска в Дивногорске… Словом, документы ефрейтора Клочкова наконец выплыли!

Об этом Надеинский не сказал мне тогда ни слова, но отныне я буду излагать события, в основном придерживаясь их последовательности.

Нетрудно понять, что лже-Клочков тотчас поглотил всё внимание Надеинского. Впоследствии он ругал себя за то, что на время забыл всё остальное, но кто поступил бы иначе! Не знаю…

Одного взгляда было достаточно Надеинскому, чтобы сказать себе: нет, это не сам Маврикий Сиверс. Почтальон старше. Но он, конечно, связан с Сиверсом: ведь не кто другой, как Сиверс, не мог бы снабдить его отпускным билетом и красноармейской книжкой Клочкова.

Как поступить? Арестовать? Нет, решил Надеинский. Схватить подручного значило бы спугнуть хозяина. Надеинский и Карпович начали следить за врагом — следить неотступно, осторожно…

Новый почтальон обнаружил немалое усердие. Признаться, я с некоторой симпатией смотрел на пожилого человека с сумкой, энергично карабкавшегося по косогору к буровой. До сих пор письма и газеты доставляли на дом, их читали вечером, после работы. Новый работник почты взялся сам обходить буровые. В два-три дня он уже хорошо усвоил расположение участков, и мы видели, как он, покинув проезжую дорогу, шагал по тропе или прямиком через степь — желто-бурую от высохшего ковыля и полыни.

— Люди доро́гой, а черт стороной, — говорил он о себе, снимая сумку и переводя дух. — Здравствуйте, кого не видал.

Держался он бывалым солдатом, охотно рассказывал: служил-де писарем в штабе полка, попал под артналет. Осколком задело легкое. И сейчас еще больно дышать…

Однажды я задержался до сумерек на дальнем участке — не доходя Соломенной балки, откуда берет начало газопровод. Рабочие собрались на перекур, я отозвал в сторону мастера Загоруйко и спросил, как он живет с сыном. Загоруйко ответил, что переехал обратно в общежитие. Не склеилось у них. Светлячок папиросы дрожал в его руке. В эту минуту из полумрака возникла фигура почтальона.

— Фу ты! Испугал даже, — бросил Загоруйко.

Раздав почту, тот ушел, а Загоруйко сказал:

— Полюбился ему наш участок.

— Разве? — отозвался я.

— Ну, не то чтобы полюбился… Спрашиваю его вчера: зачем тащился к нам в такую даль? Почты — почти ничего! А он мне: нет, мол, надо! Сами, мол, критику наведете: почтарь ноги свои жалеет, не ходит к нам. И давай доказывать, что главная его заслуга — нас, то есть дальних, обслужить. До Соломенной балки ему не дойти, дня не хватит, а то бы и туда махнул.

Участок здесь, действительно, самый малолюдный. Работает только одна вышка. Две скважины уже разбурены, закрыты стальными задвижками и тихо, без помощи человеческой руки, подают газ. От них тянутся трубы и срастаются с газопроводом.

— Уж он доказывал нам, доказывал, как ему важно к нам добраться, — продолжал Загоруйко. — Как на митинге… Сергей Николаевич, — неожиданно заключил мастер, — интересно, кто он такой, откуда взялся?

Видно, честные люди уловили нотку фальши. Не укрылось от рабочих и то, что хотя почтарь и служил при штабе, как он говорит, а к аккуратности не приучился, повязку на шее — против кашля — давно пора сменить, до черноты затаскал ее.

Однако главного о почтаре мы не ведали. Надеинский уже сделал свои выводы из наблюдений: похоже, лже-Клочков интересуется скважинами, дающими газ, изучает подходы к ним, бродя вечерами по полям и оврагам.

Но главный враг — Сиверс — еще не пойман. Значит, надо неустанно наблюдать за его подручным и в то же время оградить буровые еще надежней, быть готовым в любую минуту обезвредить противника. Кроме вооруженной охраны, у нас был отряд рабочих для борьбы против вражеских парашютистов. Этот отряд пополнили. В числе добровольцев был и Загоруйко.

Надеинский жил очень неспокойно эти дни. Казалось — след Сиверса ясен! Но нет, негодяй с документами Клочкова хитер, ничем не выдает своих связей. Верно, он и Маврикий Сиверс обо всем условились заранее и день вылазки уже назначен!..

ВЫЛАЗКА

У Соломенной балки, в перелеске, рубил колья невысокий, жилистый человек в ватнике, подпоясанном широким ремнем, — по виду такой же рабочий человек, как и все. Поступил он на промысел плотником недавно, одновременно с лже-Клочковым. Паспорт на имя Корнея Салаги, предъявленный плотником при найме, сомнений не возбуждал.

Никто не заметил, что Корней Салага связан с Келли — доверенным фирмы Доннеля. Два прохожих столкнулись на людной улице, извинились друг перед другом, причем Келли учтиво приподнял шляпу, — и разошлись. Так выглядела эта встреча.

И слова Келли и движение его руки были полны значения для Корнея Салаги. Доверенный Доннеля давал директиву, а Салага — впрочем, будем звать его настоящим именем — Маврикий Сиверс — принимал ее к исполнению.

Если бы Сиверс обнаружил на промысле свое знакомство с лже-Клочковым, карьере гитлеровца, агента двух разведок, был бы тотчас положен конец. Но он принимал все предосторожности, хотя и не знал, что его подручный уже разоблачен.

Однако Маврикию Сиверсу нужен был еще один подручный. Никто не видел, как в ольховой чаще, одевшей склоны Соломенной балки, человек в подпоясанном ватнике подошел к начальнику участка Симакову и спросил:

— Вместе с Ливановым приехали, товарищ начальник?

— Да. А тебе что? — не останавливаясь, грубо отозвался Симаков.

Плотник с топором на плече двинулся следом. Симаков обернулся:

— Ну?

— Старых знакомых забываете, — негромко произнес плотник. — А они помнят вас. Особенно Тарасовы.

Симаков покачнулся, как от удара, и сделал шаг к незнакомцу. Тот спокойно улыбался, поглаживая длинное, в черных пятнах смолы топорище.

Теперь они стояли друг против друга. Сиверс увидел, как плечистый, широкий в кости Симаков вдруг ослабел, обмяк, его красное лицо пошло пятнами. Он задел ольху, она окатила его ледяным дождем, но он остался на месте и смотрел на незнакомца, тяжело дыша и крепко сжав ветку ольхи.

— Вытрите лицо, — приказал Сиверс.

Симаков послушался, стер рукавом холодные ручейки, но по-прежнему не мог выговорить ни слова.

— Хозяин очень доволен вами, — сказал человек с топором. — Вам доверяют здесь. Вы вели себя неплохо.

— Тише! — прошептал Симаков.

— Мы давно не тревожили вас. Мы вам даже позволили ликвидировать пожар на вышке. Вы видите, как мы вас бережем, — чуть усмехнулся Сиверс. — Сейчас… Сейчас от вас нужна маленькая услуга.

Симаков сделал нетерпеливое движение. Он выпустил ветку, она разогнулась и несильно хлестнула незнакомца по плечу. Симаков выругался.

— Нервы! — молвил Сиверс.

— Я не могу, — зашептал Симаков. — Я ничего не могу. Вы ошибаетесь. Мне не доверяют.

— Дело — пустяк. Ливанов ездит сюда каждый день…

— Что вы хотите с ним?..

Тот смерил взглядом Симакова:

— Не волнуйтесь. Ничего плохого. Келли должен побеседовать с Ливановым. Вот и всё. В укромном месте.

К этому Симаков был уже подготовлен. Со слов Хэтти, подслушанных тогда, на вечере, он знал, что Келли имеет какие-то виды на главного геолога. Фраза «мы вас бережем», брошенная незнакомцем, тоже не пропала даром для Симакова. Он несколько успокоился и, чтобы показать себя осведомленным человеком, произнес, с усилием переводя дух:

— Да, деньгами пахнет, а?

И нервно засмеялся.

— Слушайте, — прервал его Сиверс. — Завтра вы сами повезете Ливанова. Сами, без шофёра. Ясно вам?

Не дожидаясь ответа, он быстро, раздельно, тоном командира, объяснил, что́ требуется от Симакова. Его дело — везти, вот и всё. Если остановят, вызовут главного геолога — оставаться в машине, отъехать в сторону и ждать.

— Так вы… от Келли? — спросил Симаков.

— Да. От Келли. От союзников. Это вас больше устраивает? Не вздумайте делать глупостей! Слышите? Не подходите ко мне больше.

Симаков ничего не сказал, но Сиверсу достаточно было посмотреть на его лицо, словно окоченевшее от страха. Через минуту над балкой снова зазвенел топор, — насвистывая, как ни в чем не бывало, плотник рубил колья.

Буду и дальше излагать события в их последовательности.

В семь утра, когда я делал зарядку, чтобы согнать сон, мне позвонил шофёр. Это был Петренко, тот самый Петренко, который навел на след парашютного десанта. С автобазой своей он расстался, решил попытать удачи на легковой машине и — не без содействия Надеинского — устроился у нас на промысле. Водил он машину теперь неплохо, так как новым местом дорожил, и заслуживал полного доверия. Выпить любил, но обычно соблюдал меру.

— Товарищ нащальник, — услышал я. — На Соломенную балку поедете?

— Непременно, — сказал я.

— Хана́, — вздохнул он. — Я совсем без живота. Лежу, товарищ нащальник. Вчера тут с одним маленькую распещатали.

— А не большую? — спросил я.

Петренко любое количество выпитого называл «маленькой», а самый процесс поглощения именовал каждый раз по-новому: «раздавили», «перекачали», «тяпнули».

— У меня язва, наверно, товарищ нащальник. Мне Екатерина Павловна, женщина-вращ, говорила: не пей, а то будет язва. Вам ехать? Да? Вот номер, а? Пещальный номер!

Обычно Петренко, упомянув Екатерину Петровну, прибавлял, что она была в него влюблена. Он очень гордился этим. Женщина-врач — в него, шофёра! Она даже подарила ему шарф. Но на этот раз Петренко только жалобно охал в трубку.

Кто́ напоил его, он сказал не мне, а бригадиру Федору Матвеевичу — соседу по комнате.

— У Салаги пе́ти-ме́ти, видать, водятся, — удивлялся Петренко. — Откуда? Плотничает по мелочи, на дальнем участке. Выработка с гулькин нос!

Петренко на работу не вышел. Федор Матвеевич, обеспокоенный тем, что я остался без шофёра, встретил на улице, у конторы промысла, Симакова и сказал:

— Петренко заболел. Как же Сергей Николаевич? Подвезете его?

В ответ Симаков выругался, велел бригадиру заниматься своим делом и прошел мимо. Однако через несколько минут Федор Матвеевич увидел, как Симаков выкатил свою машину, открыл дверцу и впустил меня. Мы поехали.

Немного спустя подошла трехтонка с брезентовым верхом и скамейками в кузове. Ее ждали, и она в мгновение ока заполнилась. Федор Матвеевич мог подождать следующей машины, но он заспешил и втиснулся последним.

Федор Матвеевич — я всегда буду думать о нем с любовью и признательностью — относился ко мне с отеческой заботой. Он всегда оберегал меня — задолго до того, как Надеинский просил об этом его и еще нескольких наших нефтяников. Правда, сейчас я был не один, а с Симаковым, но старик всё-таки решил поехать следом. Почему? Вряд ли он сам мог бы тогда толково объяснить. Беда, случившаяся с Петренко, его отзыв о Салаге, странное поведение Симакова — всё это встревожило старика.

Между тем я сидел в машине, рядом с Симаковым. Он был в расхлыстанной кожаной куртке, застегнутой на одну пуговицу, небритый, но таким я видел его нередко.

Стало совсем светло, мокрое шоссе блестело, на ветровом стекле возникали редкие капли дождя.

Теперь, вспоминая всё происшедшее, я спрашиваю себя: как же я, сидя рядом, ничего не заметил! Вероятно, я был слишком занят собственными мыслями и не следил за Симаковым, державшим баранку. Я давно собирался поговорить с ним о его отце, усовестить его, и случай представился.

— Мне вчуже обидно, — сказал я. — Ваш отец достоин лучшего отношения.

Симаков сжал губы и промолчал.

— Я сто раз его похоронил, — произнес он, наконец. — Так нет, воскрес!

Было в тоне Симакова что-то откровенно злобное, и это смутило меня, расстроило приготовленную речь.

— Ох, невесело вам жить на свете! — вырвалось у меня.

Он не ответил, рывком припал к баранке, прибавил скорость.

Мелькнул верстовой столб. Симаков резко затормозил. Кто-то постучал по стеклу дверцы, — я заметил только темные от грязи пальцы и рукав ватника.

— Авария! Товарищ Ливанов, авария! Трубу пробили! Газ!

В следующую минуту я перескочил через кювет и побежал, продираясь сквозь кусты, к газопроводу, лежавшему параллельно шоссе, метрах в двухстах от него. Впереди маячил человек, остановивший нас. Невысокий, цепкий, он перескакивал через канавы, нырял под ветвями сосенок. Топор, который он держал в правой руке, казалось, был слишком велик для него.

О Симакове я забыл. Я не позвал его с собой и не задавал себе вопроса, почему он не присоединился к нам.

Тем временем позади меня, на шоссе, прошла трехтонка с рабочими. Хотя Симаков, следуя инструкции, отвел машину в сторону, Федор Матвеевич, сидевший на заднем борту, заметил ее среди деревьев и, попросив шофёра замедлить ход, соскочил. Он застал в машине одного Симакова.

— Авария, — вынужден был сказать Симаков. — Ливанова вызвали. Машину бросить нельзя, а то бы и я…

— Куда они пошли?

— Туда, — показал он.

Теперь в голосе Симакова были нотки испуга…

К трассе газопровода и дальше, к реке Светлой, вела ложбинка, поросшая молодым леском. Шумел ручей, мутный и набухший от дождя. Проводник мой двигался очень быстро, и я потерял его из виду. Я позвал его. Он отозвался не сразу, где-то в стороне, и я двинулся на голос. Густые, плотные кусты противились мне, коряги лезли под ноги. Наконец я достиг газопровода. Проводник мой маячил справа, на гребне ложбины. Там свистел газ, рвавшийся наружу.

Труба в том месте лежала в траншее. Ее вырыли недавно, выброшенный лопатами грунт раскис, превратился в жидкую грязь. Я поскользнулся и, ухватившись за рукав человека, стоявшего рядом, посмотрел вниз. Отверстие было на самом стыке. Действительно, похоже, что сварку повредили нарочно. Но почему мы стоим на месте? Надо что-то делать! И почему мы одни?

Странно ведет себя этот человек! Уснул он стоя, что ли?

Я обернулся и увидел совсем близко худое, темное от жесткой щетины лицо с тонкими губами, лицо смутно знакомое…

— Сиверс! — вырвалось у меня.

Как я узнал его? По рисунку Ханнеке? Нет, если бы я не знал старого Сиверса, плохой рисунок вряд ли помог бы мне. Скорее всего, помогла моя настороженность, ощущение близости врага, вызванные этим портретом и словами Надеинского. Я увидел черты сходства, фамильные черты исконного врага, давно врезавшиеся в память, вдавленные в нее глубоко, навечно, силой ненависти.

В ту же секунду я почувствовал сильный удар по голове и полетел вниз, в траншею.

Я не услышал шагов Федора Матвеевича, подоспевшего вскоре. Дядя Федор вытащил меня из траншеи, а немного спустя явились еще люди, так как давление в трубе от потери газа упало и стрелка прибора в будке диспетчера стала крениться.

Меня положили в госпиталь отравленного газом, с сотрясением мозга. Я был без сознания.

Между тем Петренко почувствовал себя лучше. Он направился было в медпункт, но по дороге решил зайти в контору, чтобы позвонить Надеинскому. Не то чтобы шофёру передалось беспокойство Федора Матвеевича, — нет, для этого Петренко был слишком беспечен, хотя и состоял в числе лиц, которым Надеинский поручил оберегать меня. У Петренко были свои причины для волнения. С тех пор как он стал возить главного геолога, Петренко привык считать себя весьма значительным лицом на промысле, водителем особого класса, незаменимым. И вдруг обошлись без него!

— Сегодня Сергей Николаевич без меня поехал, — сообщил он директору промысла, столкнувшись с ним в коридоре. Смысл этих слов был такой: бог весть, ка́к главный геолог доедет без меня, но я за это не отвечаю.

Надеинскому Петренко сказал:

— Я щуть приболел, товарищ капитан.

— Что? Язва? — спросил Надеинский, зная, с какой мнительностью тот следит за своим здоровьем и внешностью.

— Ага.

Оправдываясь, он рассказал, как тяпнули «маленькую», а она оказалась «вредной», и пожаловался на Салагу, не преминув упомянуть про «пе́ти-ме́ти», водящиеся у Салаги в подозрительно большом количестве.

Словом, первый сигнал тревоги Надеинскому — сам того не зная — дал Петренко.

Надеинский уже собирался на промысел, когда прозвучал второй сигнал. На газопроводе авария!

Мчась на трассу, Надеинский встретил рабочих, несших меня из леса. От Федора Матвеевича он узнал, что я выехал с Симаковым на его машине и, очевидно, был кем-то вызван к газопроводу. Кем? Ответ на это мог дать только Симаков.

Через полчаса Надеинский был на дальнем участке. Симаков не появлялся, сказали ему.

Капитану еще ничего не было известно о Маврикии Сиверсе. Но поиски Симакова, исчезнувшего при странных обстоятельствах, начались тотчас.

Между тем помощник Надеинского Карпович не выпускал из виду лже-Клочкова, вышедшего еще затемно с сумкой на плече в обычный обход. Примерно в то время, когда Федор Матвеевич вытаскивал меня из траншеи, почтарь приблизился к скважине, подающей газ, открыл сумку и прикрепил к задвижке, закрывавшей скважину, небольшой, малозаметный предмет. Как из земли, выросли люди, охранявшие участок. Диверсант был схвачен. В его сумке нашли еще один заряд взрывчатки, для другой задвижки. Несколько минут — и обе взлетели бы на воздух. Два фонтана горящего газа поднялись бы над промыслом.

ШЛАГБАУМ

Сиверса не заметили. Он прошел вверх, к шоссе, по ручью, чтобы скрыть следы, и влез в машину.

— Поехали! — приказал он Симакову.

— А как же… А Ливанов? — забормотал Симаков, включая мотор. — Как он там?

— Ливанов просил не ждать, — бросил Сиверс. — Поехали! Живей!

Симаков не знал, кто этот человек, именующий себя Салагой, хотя старого Сиверса видел не раз. Те черты сходства, которые различил я, были недоступны зрению Симакова хотя бы только потому, что он думал лишь о себе, смертельно боялся за себя, и страх застилал ему глаза.

По-видимому, Симаков надеялся, что никто не явится к нему из прошлого, от «семьи Тарасовых».

Прошло двенадцать лет с того дня, когда Симаков, рисовавший плакаты по заказу института, познакомился с завхозом Тарасовым, как именовал себя Генрих Сиверс. Сиверс каким-то путем узнал, кто был отец Симакова, и дал ему понять это. Симаков страшно испугался. Трусость толкнула его на преступление. Он снимал для Сиверса тяжелые ящики с образцами пород, выкладывал керны, добытые Пшеницыным, и, сам того не зная, помог совершить подлог. Сиверс не оставил его в неведении. Нет, напротив, он объяснил ему всё, дал денег, велел молчать и ждать нового задания. Вскоре Сиверс попался на растрате. Тогда его не удалось разоблачить до конца. И Симаков уцелел. Через четыре года Сиверс, отсидев свой срок, приехал на побывку в Ленинград, отыскал Симакова, задавал ему вопросы, вручил ему еще денег и инструкции. Симаков появился у актера Пшеницына, просмотрел письма, но действительно, как мы теперь знаем, ни одного не взял, — ничего существенного в них не нашлось.

Сиверса уже не было в живых. Десять лет «Тарасовы» не тревожили Симакова. И вот они снова позвали его.

Правда, многое изменилось. Отец Симакова, о котором и кустарь-фотограф в Кзыл-Орде и впоследствии Сиверс говорили, что он не выйдет из лагеря, на самом деле обрел новую жизнь, вернулся другим человеком. Пример отца мог бы подсказать Симакову путь искупления вины, открытый и для него. Но для того, чтобы встать на него, надо было иметь доверие к людям, доверие к нашему строю и уверенность в победоносном для нашей страны исходе войны, а этого Симаков в себе не нашел. И путь искупления, как черным дымом, заволокло недоверием, злобой против нас и страхом.

Новое задание казалось ему на первых порах не очень опасным. Во всяком случае, он больше боялся ослушаться Сиверса и быть выданным за это, чем подчиняться ему. Подвезти главного геолога на свидание с Келли? Только и всего? Но когда Маврикий Сиверс влетел в машину забрызганный грязью и запыхавшийся, с таким видом, словно за ним гнались, беспокойство Симакова усилилось.

— Нехорошо всё-таки, — сказал он. — Ливанову надо к Соломенной балке. Как он доберется?

Сиверс понял, что слова эти — косвенный вопрос. Кабриолет, ковыляя, выходил с ухабистого объезда на шоссе, Сиверс качался, держась за скобу дверцы, и процедил:

— Ничего. Доберется.

— На чем?

— Есть транспорт.

Сиверс хотел успокоить Симакова и обдумать собственное положение. Но Симакова всё крепче сжимали тиски страха.

— Пока я стоял, — сказал он, — бригадир меня видел. Этот… Федор.

Сиверс не ответил.

Симакова прорвало. Он заговорил о себе. Он умеет держать язык за зубами, когда нужно! Он доказал это! Разве не правда? И тут, осмелев, Симаков выложил главное:

— Что же получается? Глаза мне завязали? Я не привык так, извините!

Он хотел знать, что́ же произошло там, в ложбине, почему его седок так спешит. Маврикий Сиверс отвернулся. Болтливость Симакова мешала ему думать.

До сих пор обстоятельства складывались для него неплохо. Маврикий Сиверс предвкушал звание майора и еще один железный крест, — на этот раз, быть может, с венком из дубовых листьев.

Еще в 1926 году подростком он с делегацией немецкой молодежи был в Ленинграде, видел отца и передал ему задание от старика Ханнеке из туристского бюро «Глобус», то есть из доннелевского шпионского центра. С этого началась карьера Маврикия. В «операцию Дивногорск» он верил, как в козырного туза. Хлопот она доставляла до войны не много: черное золото там упорно не давалось большевикам, и казалось, сами недра земли содействуют Маврикию.

Во время войны Маврикию Сиверсу пришлось еще раз отправиться в Россию. Ему повезло: случай занес в степную балку ефрейтора Клочкова. Сиверс застрелил его, скрылся, бросив своих, и в том числе друга детства — Гейнца Ханнеке, несколько месяцев выжидал, заметал следы, нащупывал связи. Его считали убитым. Судьба была милостива к нему: он сумел завербовать уголовника, бежавшего из тюрьмы и нуждавшегося в новых документах. Подручный получил их — красноармейскую книжку и отпускной билет ефрейтора Клочкова.

Сиверс гордился и тем, что, не вызвав подозрений, вошел в контакт с Келли, а затем прибрал к рукам Симакова. Всё сулило успех.

Верный прусской военной школе, воспитавшей его, Маврикий Сиверс готовил свой небольшой блиц-криг. Уничтожить главного геолога, который давно стоит на дороге у Доннеля, отвлечь нефтяников к траншее, избранной для нападения, и в это время взорвать задвижки, устроить пожар, вывести газопровод из строя на сутки или двое, а может, на неделю. Фонтанами огня демаскировать местность, открыть цели для ночных бомбовых налетов.

Не всё, однако, шло по плану. И самое неожиданное, непонятное для шпиона стряслось сегодня, — его опознали!

Неожиданное либо веселит, либо пугает, — так говорил Маврикию друг детства Ханнеке. В данном случае оно пугало. Конечно, если бы он был уверен, что я погиб и что Федор Матвеевич, спугнувший его, не слышал моего крика: «Сиверс!» — оснований для паники не было бы. Убийство могло бы, по крайней мере в первое время, сойти за несчастный случай, и тогда он — Маврикий Сиверс — мог бы перебраться через линию фронта без излишней спешки, по плану.

Прежде он мечтал дождаться в России прихода гитлеровских войск. Не раз он рисовал себе, как это произойдет. Он явится к командованию в русской ватной куртке, в шапке с ушами и затем поразит всех метаморфозой: предстанет капитаном разведки, героем немецкого шпионажа. Он будет подобен тому лейтенанту, который жил под видом скромного часовщика на Оркнейских островах и, указав германской подводной лодке проход в базу английского флота, помог ей потопить броненосец «Ройял Ок». Тогда война только начиналась и про лейтенанта не писали в газетах, а о нем — Маврикии Сиверсе — напишут! Он позаботится об этом! И, само собой, он получит награды и сразу же вступит во владение земельными угодьями под Дивногорском — по отцовской купчей.

Но война затянулась, и он понял, что план надо менять. Уходить придется раньше. Когда? Возможно, сразу после нападения на главного геолога. Симаков с машиной как нельзя более подходил Сиверсу.

И всё-таки он не думал, что бегство будет таким стремительным, паническим. Его опознали. И откуда-то взялся бригадир Федор. Следил он, что ли? Маврикий Сиверс ничего не мог объяснить и от этого нервничал еще больше.

Машина приближалась к Соломенной балке. В зеркальце, укрепленном в кабине, Симаков видел своего седока, подскакивающего на заднем сиденье. На крупных, еще не обкатанных булыжниках шоссе машину бросало. И вдруг седок соскользнул куда-то с зеркальца, исчез.

Симаков обернулся. Седок лежал на полу, скрючившись, вобрав голову в плечи: он прятался. Симаков сообразил это. Он свернул к обочине и остановил машину.

— Вам вылезать, — сказал он.

Начинался тот самый лесок, где Салага рубил колья. По условию, Симаков и не должен был везти его дальше. Но седок не пожелал вылезать. Если Симаков, чуя беду, стремился как можно скорее избавиться от опасного пассажира, то у Маврикия Сиверса родились другие намерения.

Не поднимаясь с пола, чтобы случайный прохожий не увидел его сквозь стекла, он велел ехать дальше. И тут Симаков восстал.

— Вылезайте, — повторил он.

Теперь, чтобы удержать Симакова в повиновении, оставался один способ.

— Не валяйте дурака, — сказал Сиверс. — Или вы хотите, чтобы вас поставили к стенке?

Симаков побелел.

— А что?.. Ливанов жив? А? Жив? — зашептал он, пугаясь собственного голоса. Зубы его стучали.

— Простись с Ливановым, — отрезал Сиверс.

Не дав оторопевшему Симакову прийти в себя, он пояснил: расстрел грозит обоим, и, значит, лучше держаться друг за друга.

Через минуту машина тронулась. В ней сидели два человека, связанные преступлением.

Маврикий решил бежать, немедленно бежать к своим через линию фронта. До нее было не больше семидесяти километров. Он обещал взять с собой туда Симакова, и тот, парализованный страхом, гнал машину на юг. Маврикий показывал дорогу. Кроме страха, Симаков уже ничего не чувствовал и не сознавал.

У безымянной балки, вдали от жилья, Маврикий Сиверс тронул Симакова за плечо:

— Мотор стучит.

— Нет… Вроде, ничего.

— Я слышу. Иди посмотри.

Симаков вылез, подошел к радиатору и поднял крышку. Сиверс тоже вышел, держа сзади топор, и приблизился к радиатору с другой стороны, незаметно для Симакова, потом сделал быстрый рывок вперед и наотмашь ударил его.

Симаков упал, не вскрикнув. Так кончилась его уродливая жизнь.

Сиверс оттащил труп в кювет и забросал соломой. Он еще издали заметил груды соломы на пашне и поэтому выбрал именно это место для того, чтобы избавиться от Симакова.

Сев за руль, Сиверс проехал еще с десяток километров. На голой грязно-желтой поверхности осенней степи темнела впадина, одетая кустарником. Там Сиверс разбросал дерн, вытащил из тайника чемодан. В нем была одежда. Шпион вынул ее и торопливо переоделся. В новенькой форме с погонами, сверкавшими золотом, он вернулся в машину. Безопасной бритвой, всухую, выскоблил щеки, подбородок.

Проселок заворачивал вправо, к большаку. Там невдалеке — шлагбаум, проверка.

Сиверс знал это. Однажды он видел, как к контрольному посту с бешеной скоростью мчался «Виллис» и в нем во весь рост стоял военный в очень высоком звании и махал рукой. Шлагбаум поднялся. «Виллис», даже не замедлив хода, пронесся мимо. Тогда же Сиверс сказал себе: престиж мундира, гипноз золотых нашивок действует безошибочно. Полуграмотная девчонка-солдат не посмеет задержать такого.

У Сиверса в кармане кителя лежало удостоверение, соответствовавшее погонам и изготовленное в Берлине со всей тщательностью. Но оно было всё же не очень надежно.

Брезентовый верх машины теперь мешал. Сиверс откинул его. Через полчаса он вырулил на шоссе и нажал рычаг.

Все контрольные посты на всех дорогах, ведущих к фронту, уже получили приказ усилить бдительность. Но никто не мог сказать, в каком обличье появится враг.

У шлагбаума стояла низенькая, веснушчатая девушка, в сапогах, в застиранной добела гимнастерке с ефрейторскими лычками. Она знала — смотреть надо в оба, не пропускать никого без самой строгой проверки, но, конечно, она меньше всего ожидала увидеть врага, одетого генералом. Около дежурной топталась в ожидании смены ее подруга.

— Открывай, Шурка, — сказала она. — Генерал! Открывай! Шурища!

— Обожди, — ответила та спокойно. — Дай посмотреть… В военном совете всех знаю, командующего артиллерией знаю…

Сиверс не сбавлял хода. Стрелка спидометра достигла семидесяти. Сиверс несся на шлагбаум, отчаянно сигналя и бранясь. Один раз он привстал, держа левой рукой баранку, и попытался сделать другой рукой повелительный жест, но баранка угрожающе задергалась, свистящий ветер едва не сорвал фуражку. Расстояние до шлагбаума быстро уменьшалось, полосатый брус, перегородивший путь, вырастал, делался толще…

— Манукяна из бронетанковых знаю, Сергеева из связи… — невозмутимо продолжала Шура.

Теперь всё зависело от того, подчинится ли ефрейтор Шура Морозова «гипнозу золотых нашивок», на который враг так твердо надеялся.

— Шурка! Генерал же! — волновалась сменщица. В нетерпении она семенила у столбика, где закреплялся конец бруса, и уже взяла веревку.

— Не надо, — сказала Шура и отвела ее руку.

Шлагбаум не поднялся.

Нервы Сиверса сдали. Он начал тормозить, но полосатое бревно надвинулось так близко, что шпион, испугавшись столкновения, инстинктивно свернул влево. Машина влетела в канаву.

Сиверса вытащили оттуда помятого, оглушенного.

Удостоверение берлинской выделки не помогло: в тот же день Надеинский, подоспевший вскоре, препроводил шпиона в Дивногорск, а наутро свел лицом к лицу Сиверса и Ханнеке — обоих незадачливых «наследников». Сиверс назвал себя, рассказал всё о себе, Симакове и Келли.


На этом можно было бы поставить точку. Но воспоминания обступают меня, не дают положить перо.

Разве забудешь это!

Кажется, всё напоминает мне о тех событиях. Даже часы на руке Лары, маленькие часики на черном ремешке. Ведь это был едва ли не первый предмет, увиденный мной, когда я очнулся тогда в палате дивногорского госпиталя. Глазами вернувшегося к жизни я смотрел на свет, на белизну высокого потолка надо мной, на солнечный луч, лежащий на тумбочке и на одеяле, — нежаркий, невесомый и нежный. И что-то блестело на тумбочке, зажженное лучом. Твои часы, Лара! Ты прилетела на самолете ко мне, просидела двое суток возле меня и, как раз перед тем, как я открыл глаза, вышла из палаты отдохнуть. Ларка, родная! Как ты помогла мне встать на ноги!

Вот здесь, на столе, оттиски моей диссертации о дивногорском месторождении — свеженькие, пахнущие типографской краской. И они напоминают о том же. Ведь всё, что вы прочли здесь, это, можно сказать, история моей кандидатской диссертации, и, коли рассудить по совести, я никак не могу считать себя ее единственным автором. Впрочем, если вы не специалист, она покажется вам сухой и скучной. Съездите лучше в сегодняшний Дивногорск, побывайте на промысле. Еще в конце 1942 года он поддержал город, немало сделал для победы, а теперь снабжает многие промышленные центры. Самое подходящее время для этого — начало лета, когда степь еще зелена, а на склонах Дивных гор цветет сирень.

Не закончен, однако, мой поиск, хотя мечта Пшеницына осуществлена, и черный, цилиндрической формы брусок, лежащий возле письменного прибора, добыт с такой глубины, до которой Пшеницын и в мыслях своих, верно, не осмеливался добираться. Этот камень — крохотный сколок гигантских сокровищ, найденных под поверхностью дивногорской степи, — наших и моих сокровищ, друзья! Вряд ли сам Доннель так счастлив, подсчитывая свои миллионы, как я, богатый нашим всеобщим богатством. Враги наши — жалкие существа, они даже понять не способны, что́ значит быть по-настоящему счастливым и богатым.

Глядя на черный камень — твердый, спрессованный в недрах, я думаю о загадках природы, еще не раскрытых нами, таящихся под панцирем земных пластов, о новых кладах. Я думаю также о темных кознях врагов. Но они не спрячутся от света!

Я смотрю на свою папку с письмами. Здесь послания — многостраничные и по-стариковски обстоятельные — от Федора Матвеевича, вышедшего недавно на пенсию и поселившегося в Клёнове. Здесь еще одно, очень памятное письмо. Адрес написан крупными, почти детскими буквами: «Сергею Николаевичу, г-ну Ливанову». И вот снова перед глазами палата госпиталя, у моей койки сидят Лара, Надеинский, — он выглядит в белом халате юношей. Дежурная сестра вносит ужин.

— Ах, извините, — говорит она, — совсем забыла, вам письмо… Давно лежит.

Лара передает его мне.

— Ну-ка, ну-ка! — вопросительно улыбается она, подняв брови. — Почерк женский.

«Глубокоуважаемый Сергей Николаевич! Г-н Келли внезапно принял решение уезжать. Однако я не могу уезжать, не написав Вам. Я имею нечто очень важное сообщить. Я получила письмо из Штатов. Стало известно относительно г-на Келли, что он до войны жил на Тихоокеанском побережье и был членом фашистского «Германо-Американского клуба». Этот клуб является, как говорят, замешанным в большом преступлении. В 1938 году был взрыв на верфи компании «Пасифик», причинивший смерть 179 людям. Г-н Келли также долго служил в филиале фирмы «Доннель» в Берлине и находился в контакте с гитлеровцами. Нельзя доверять Келли, г-н Ливанов! Я не могу больше писать, т. к. пакуем вещи. Поверьте, в Америке большинство — настоящие союзники России, желающие победы над фашизмом, в том числе я. Мое письмо я прошу Вас сохранить на память обо мне, а я всегда буду помнить Советскую Россию и Вас. Ваша Хэтти Андерсон».

Письмо было помечено двадцать вторым октября. Келли уехал вечером, накануне покушения на меня! Бежал, боясь разоблачения!

Где теперь Хэтти Андерсон? Как сложилась ее судьба? Хватило ли у нее мужества открыто порвать с доннелями, встать в шеренги борцов за мир?

Надеинский часто бывает у нас. Он теперь подполковник. Иногда я шутя спрашиваю его: не лучше ли было бы ему заниматься химией? Он сердится. Конечно, не всё было гладко у него тогда, — в Дивногорске. Надеинскому представляется, что он мог бы гораздо раньше пресечь путь врагу, если бы не брался всё делать сам и больше полагался бы на силы и зоркость своих друзей. Не знаю, возможно, он и прав.

Сейчас Надеинский сидит рядом со мной, просматривает эти записки, составленные при его участии, и просит добавить, что борьба не кончена. Надеинский обязан держать в тайне дела, которые он ведет теперь, но и так всем ясно, что Доннель и его шайка не сложили оружия. Не далее, как осенью 1953 года, в газетах промелькнуло имя Келли. Как сообщают беженцы из Западного Берлина, Келли возглавляет там шпионский центр под прежней вывеской — «Туристское бюро „Глобус“». Келли вызывает к себе немцев, бывших в плену в Советском Союзе, и, угрожая лишить работы и хлеба, выпытывает у них разные сведения о нашей стране. Его карьера, как видно, еще не кончилась…

Прошло больше десяти лет со времени событий в Дивногорске, описанных мной. Но они свежи в памяти. Можно ли забыть это? Нет, такое не забывается. Не правда ли, друзья?

ТАЙНА «РОСОМАХИ»

1

Моя страсть к путешествиям занесла меня однажды в далекий, суровый приграничный край.

Когда я впервые увидел Змеиное болото и низкие, приплюснутые холмы, словно тонувшие в нем, я еще ничего не знал о событиях, разыгравшихся здесь, о поразительном поиске, до сих пор еще не завершенном.

Однако от одного вида этих мест нельзя было не почувствовать волнения.

Из топи, по обеим сторонам гати, торчали то погнутый штык, то полусгнившее ложе винтовки, то колючая проволока, красная от ржавчины. Война, ушедшая так далеко в прошлое, вдруг напомнила о себе, приблизилась, нарушив ясность и спокойствие мирного летнего дня, дохнула в лицо запахом смерти и тлена.

Гать вела к «Росомахе». Вернее, к тому, что осталось от этой вражеской линии обороны, именовавшейся в сводках гитлеровского командования «неприступной». Редкий, истерзанный артиллерийским огнем лес, одевший холмы, позволял хорошо разглядеть заплывшие черной водой траншеи, покосившиеся накаты землянок. Дожди давно смыли с них дерн и даже кору, бревна торчали голые, сияя костяной белизной.

Сюда в осенние дни 1944 года в панике бежали фашисты, бросая оружие, утопая в трясинах. Но «Росомаха» не спасла гитлеровцев. Наши войска обходили ее с флангов, и враги, боясь оказаться в котле, уходили дальше на запад, через границу. «Росомаха», сданная без единого выстрела, осталась как огромный, распластавшийся по лесам гниющий скелет. Не коснулась этих мест и мирная жизнь. Люди сторонились мертвой «Росомахи», едва заприметив на стволах деревьев предупреждающие надписи: «Смертельно! Мины!»

Мин уже нет, земля очищена от них, но я поймал себя на том, что не доверяю этой земле, что мне как-то неприятно твердо поставить ногу, опереться на всю ступню. Такая же тревога, казалось, охватила и моего спутника, майора Аниканова. Общительный, жизнерадостный, душевный человек, он вдруг замкнулся, умолк. Все движения его, даже походка, обычно четкая и размеренная, как у всех старых служак, сделались беспокойными и нетерпеливыми, как будто и ему хотелось как можно скорее выбраться отсюда, не видеть этого дзота с черными пустыми глазницами, этой помятой грязно-зеленой каски. Выбраться, выйти на дорогу, полной грудью вдохнуть воздух…

Помнится, в тот день было тихо, совершенно тихо, лес оцепенел в безветрии, но и тишина представлялась мне обманчивой, как оглушенному взрывом.

Я так и сказал Аниканову. Погруженный в какие-то свои мысли, он ответил рассеянно:

— Точно, точно. Тут так рвануло, что… Идемте, я покажу вам.

Через несколько минут мы стояли на берегу небольшого озерка. В него сползали полуразвалившиеся бревенчатые избушки, некогда, должно быть, служившие помещением для штабистов. Один сруб совсем распался в воде — на поверхности виднелись лишь пучок кровельных досок да плотный, слежавшийся, как войлок, комок маскировочной хвои.

— Вот это я и хотел вам показать, — проговорил Аниканов. — Всю ложбину залило. После взрыва. Вы должны были это увидеть, иначе… Иначе я просто не представляю, как я мог бы вам рассказать. Теперь мы пойдем потихоньку к дому.

Я выслушал рассказ майора Аниканова и, как смог, записал.

* * *
— Жизнь моя — кочевая, военная и вдобавок — холостая. Всё имущество — книги да спиннинг. Разве можно без спиннинга в таких местах, на таком приволье! Как раз об этом — о рыбной ловле — и толковал я с сослуживцами тогда, в тот вечер, в час ужина, когда пришло донесение.

Однако надо сказать еще кое-что о себе. В молодости профессора прочили мне будущее ученого филолога. Положив в карман университетский диплом, я вскоре ушел по путевке комсомола в пограничные войска, потом стал чекистом и не жалею об этом. Не жалею, хоть и нелегка наша служба. Первое боевое крещение получил я в Средней Азии в схватке с басмачами. Жену там потерял…

В моем дипломе — я иногда разглядываю его и, признаться, с некоторым удивлением — перечислено множество предметов. Смотрю и думаю: «Неужели я когда-то знал столько!» Понятно, всю эту премудрость я довольно основательно забыл, кроме, впрочем, современного немецкого языка. На войне он пригодился. Я тогда переменил род оружия. Писал листовки, по радио призывал немецких солдат сдаваться в плен.

После войны я вернулся на границу. Направили меня сюда, вот в эти места.

Я сам стремился сюда. Почему? Трудно ответить в двух словах. Здесь в феврале 1943 года погибла моя Ташка.Дочка моя.

После смерти жены я остался с Ташкой. Вот и вся семья. Не скажу, что не было у меня в мыслях жениться, нет, этого я, положа руку на сердце, утверждать не могу. Но Ташка мне не позволяла. Смешно, может быть? Товарищи подтрунивали, называли Ташку моим командиром. И они не ошибались.

Вы не лыжник? Нет! Иначе имя Татьяны Аникановой было бы вам знакомо. Мастер спорта, чемпион республики…

Как она погибла, я не знаю. Пошла в разведку и не вернулась. Ни один не вернулся из группы.

Когда я выбирал место службы, я, быть может, питал смутную надежду узнать что-нибудь о Ташке. Так или иначе — тянуло меня сюда.

Итак, позапрошлой весной, в час ужина, к нам в штаб отряда пришло донесение.

Как я уже упоминал, в столовой военторга шла мирная беседа. Говорили о том, что на озерах лед взломало и сейчас самое время для вылазки со спиннингом.

— Конец мая — щучий нерест, — сказал лейтенант Марочкин. — Щука бешеная, на лед прыгает, хоть руками бери.

Я улыбнулся. Марочкин прибыл в отряд недавно, родом он с Кубани, и слова, которые он произнес тоном знатока, не его слова, а услышанные от кого-то. Вот уж не терпится ему ввязаться в разговор старших! Самоуверенный парень, надоедливый иногда, но всё-таки славный! Темные глаза его на румяном курносом лице смотрят на всё с пытливой жадностью и напоминают мне мою собственную пору юности, когда я был студентом и чувствовал себя способным учинить переворот в науках.

— Руками хватать щуку не советую, — сказал я. — Но такой случай был. У Ладва-порога.

— Там рыба еще не пуганая, — молвил другой собеседник.

— Распугают, — отозвался всезнающий Марочкин. — Из Черногорска рыболовы повадились ездить. По выходным.

Донесение прервало нашу беседу. На заставе, в соседнем отряде, к северу от нас, поймали нарушителя. Как его поймали, я сейчас плохо помню, да это и не имеет значения. Важно то, что он сказал на допросе.

Из показаний его стало известно, что готовится новое нарушение нашей границы.

Пожаловать к нам намерен Генрих Бадер, человек пожилой, служащий крупной частной молочной фирмы.

Кто такой Бадер, мы имели представление. На озере Сорока островов имеются и полуострова, кстати говоря, очень живописные, и на одном из них стоит дом Бадера, построенный при оккупантах. Когда едешь на катере и острова проплывают мимо, то в просвете между ними на дальнем берегу можно различить серую крышу.

Недолго хозяйствовал там Бадер. Пришлось ему убираться восвояси вместе с гитлеровцами.

Что ему теперь нужно здесь? Этого задержанный лазутчик не знал или не хотел сказать. Он твердил одно — поручение у Бадера важное. Как же выяснить намерения Бадера? Нужно встретить его и проследить.

Полковник Черкашин — начальник нашего отряда — вызвал офицеров-штаба и сообщил новость. Хотя Бадер должен перейти границу у соседей, всё же и нам нужно усилить наблюдение и быть наготове.

Словом, вы понимаете, в воскресенье идти на рыбалку не пришлось.

А через пару дней выяснилось: соседи встретили Бадера, следовали за ним несколько километров, но из-за тумана потеряли. Ночи здесь в эту пору светлые, но туманы по утрам густые.

И был объявлен поиск.

Знаете ли вы, что это такое? Если бывали в атмосфере поиска, то не забудете его.

Боевой сигнал у нас, на границе, не звучит раскатами горна. Его несут провода, волны радио, несут в комендатуры, на заставы, во все концы участка, охраняемого отрядом, — и жизнь на границе становится иной.

На заставах пустеют казармы, с пирамид снимают винтовки. Формируются усиленные наряды.

На вид ничего не изменилось на холмах, на просеках, на перекрестках троп и дорог. Чуть гуще стал куст боярышника, а там — немного чаще молодой ельник. Поди, угадай, что там — растения, не имеющие корней в земле, торчащие из-за пояса бойца, залегшего с карабином в руке. Надо подойти вплотную, чтобы различить его и других, лежащих рядом, в уборе маскировки…

Секрет внимателен, чуток. Секрет не смыкает глаз. Он сменяется редко, осторожно, скрытно. Одолевает сон солдата, голова тяжелеет, опускается вниз — но вмиг отрезвляет его холодок карабина. Солдат держит карабин перед собой, держит твердо…

Спать нельзя. В любое мгновение может появиться нарушитель. Из-за перелеска, из-за той толстой сосны, из-за пригорка… Таких неусыпных секретов с оружием наготове много. Они ждут, подстерегают. А сквозь глухомань, через болотную топь, движутся поисковые группы. Те недвижимы, как изваяния, — эти в неустанном походе. В полном боевом снаряжении, с радиостанцией, идет такая группа, идет молча, не зажигая костра на коротком привале. Идет, зорко оглядывая местность, примечая каждую мелочь, — будь то птица, взвившаяся над лесом, или примятый папоротник.

Во всем этом — в маршрутах поисковых групп, в расположении секретов — есть система и замысел. Чтобы окинуть глазом картину поиска, надо войти в штаб, в кабинет начальника отряда полковника Черкашина, где висит большая карта, испещренная флажками и условными знаками, отражающая каждый день, каждый час позиции пограничного войска, вставшего в ружье.

С юга на север, к городу Черногорску, тянется черная лента железной дороги. К западу от нее — леса и болота, среди которых растеклось озеро Сорока островов. Уходя на север, оно соединяется проливом с озером Глубоким, на берегу которого расположен городок Кереть. Западнее в дугу, образуемую этими озерами, вдвигаются минные поля «Росомахи». А еще дальше на западе — граница.

Черкашин стоял у своей стенной карты в накинутой на плечи шинели.

— Поглядите, товарищ майор! — сказал он. — Не мешало бы перекрыть и это направление. А? Как вы находите? Тут маловато людей у нас.

Он указал на глухой приграничный район юго-западнее «Росомахи».

Я посмотрел и согласился.

Надо вам сказать, я вообще пока не считаю себя стариком и в поиск готов всегда, а тут меня особенно взбудоражило. Да, особенно, — так по крайней мере кажется мне сейчас.

Полковник покачал головой.

— Места самые гиблые. Помоложе бы кого-нибудь на это дело. А? Что если мы поручим лейтенанту Марочкину? Как вы смотрите?

Признаться, мне стало обидно, но я постарался скрыть это.

— О Марочкине могу вам доложить только хорошее, — сказал я. — Третий год на севере, участвовал в поисках, имел благодарности. Хотя и кубанец, степняк, а с обстановкой освоился быстро.

— Ох, не люблю я этого «хотя», — вздохнул Черкашин. — Я вот тоже казак, донской казак, и однако…

В послужном списке Черкашина — заставы в горах Памира, в Уссурийской тайге. В тайге выстрелил в него японский диверсант, пробил руку. По возрасту мы с Черкашиным однолетки, а боевого опыта у него побольше, что, впрочем, не мешает ему внимательно выслушивать мнение подчиненного.

— Одно смущает, товарищ полковник, — продолжал я. — Хватит ли опыта у Марочкина.

— Сами хотите? — спросил он в упор и усмехнулся.

— Хочу, — признался я.

— Хорошо, — кивнул он. — Пойдет Марочкин. Но со старшим.

— Со мной, товарищ полковник!

— Добре, — кивнул он подумав. — С вами.

Час спустя я принял команду над группой.

Нас было пятеро. Кроме меня и Анатолия Марочкина, на поиск вышли: сержант сверхсрочник Николай Яковлев, молчаливый высокий силач, местный уроженец, один из лучших в нашем отряде следопытов. Ефрейтор Виталий Аношков, его ученик, юноша из Донбасса, низенький, проворный, с хитрыми ямочками на щеках. Ефрейтор Василий Кузякин, радист, щуплый, большеухий, с упрямым взглядом исподлобья. Он тоже хорошо знает свое дело. В Казани, еще школьником девятого класса, построил телевизор.

Словом, как видите, народ подобрался неплохой.

На второй день поиска нам посчастливилось напасть на след врага. Яковлев заметил примятый папоротник под елью, спичку — признаки привала. Вскоре после этого мы увидели Бадера.

Бадер шел прямо на восток.

Вы знаете, как выглядит этот край на карте? Он как бы исполосован мелкими надрезами, сквозь которые проступает голубизна бесчисленных, узких, вытянутых с запада на восток озер. Чего тут больше — воды или суши? Есть места, где воды во всяком случае не меньше. Кроме того, суша далеко не везде оправдывает свое название, — она изъедена болотами. Где болото — там рыжая, безлесая плешина, деревья цепляются за берег, лезут подальше от топей вверх, на холмы, кое-где возвышающиеся над низиной.

Людей здесь мало. В радиусе сотни километров — пять — шесть селений, да и то небольших, прижавшихся к двум лесным речкам. Редки здесь дороги, редки и тропы, проложенные человеком, зато чаще встретишь тропу, выбитую копытами лосей.

Трудный край, неласковый. Кто не знает его, тот с первых же шагов завязнет в болоте или заплутается в чаще. Или водная преграда остановит его, и будет он блуждать, биться в лабиринте озер и рек, да так и не отыщет выхода. Бадер эту местность знал. Он шел не торопясь, но уверенно, не сбиваясь с пути.

Старое военное правило предписывает: наблюдать так, чтобы самому оставаться невидимым. Это нам удалось, Бадер не почуял преследователей. Когда он пересекал болото или озеро на плоту из стволов, связанных наскоро веревкой, я направлял Марочкина с двумя бойцами по одному краю трясины, а сам шел с третьим по другой стороне. Хвойные заросли закрывали нас.

Иногда фигура Бадера в окуляре моего бинокля вырисовывалась довольно ясно. Одет он был, как местный житель: полушубок, шапка-ушанка, валенки, обшитые желтой кожей. Однажды весь окуляр заполнило его лицо — круглое, с белесыми бровями, лицо мужчины лет пятидесяти. Губы его шевелились: он разговаривал сам с собой, как это делают северяне, коротая время в одиночку — на охоте или на рыбалке.

Бадер не останавливался, чтобы поесть, — должно быть, он жевал на ходу, доставая еду из заплечного мешка. Он спешил. Конечно, и нам нельзя было отдыхать. Наконец, часов в восемь вечера, Бадер углубился в гущу кустарника и затих там.

Я приказал бойцам не выпускать кусты из вида, а сам достал из планшетки карту и подозвал Марочкина.

Тут, откровенно признаться, мне стало не по себе. Мурашки забегали по спине, едва я определил наше место на карте и подвел к нему пройденный маршрут. Марочкин посмотрел и от неожиданности закусил губу.

— «Росомаха»! Так он…

— Очень вероятно, — перебил я. — Кратчайшим путем через минные поля выберется к озеру. Там, кстати, его бывший хутор.

Я еще раз проверил себя. Может быть, ошибся? Нет, всё правильно. С нашего бугра видно достаточно хорошо. Вот Змеиное болото, знакомое мне; оно кончается тут, под нами, а к востоку, за каемкой черных кустарников, — Железные горы. Их очертания я тоже видел не раз. На них — главные укрепления «Росомахи». Траншеи, дзоты, землянки, колючая проволока, надолбы и мины, мины, мины… Да, мы уперлись прямо в «Росомаху», в проклятую «Росомаху». Если бы Бадер думал обойти ее, он свернул бы раньше.

Сейчас он, верно, лег передохнуть. Набирает силы для решающего перехода.

Марочкин глядит на меня с нетерпением. Он чуть побледнел, брови очертились, как выведенные углем. Я снова наклоняюсь к карте. Неужели Бадер пойдет прямиком? Тогда, очевидно, у него есть схема минных полей. У нас нет. Ни в штабе отряда, ни в округе, вообще нигде у нас нет полной схемы.

— А что, если, — прикидываю я вслух, — вас, товарищ Марочкин, направить в обход? С двумя бойцами.

В глазах лейтенанта — сперва удивление, потом они становятся упрямыми, гневными.

— Не согласен, — слышу я вдруг.

— То есть как — не согласен, — обрезаю я. — Не согласен выполнить приказание?

— Извините. Но…

На что было бы лучше так: Марочкина в обход! Рисковать, так меньшим числом жизней! Но можно поставить под удар всю операцию. Нельзя отпускать людей. Кружная дорога отбегает далеко в сторону, связь между группами оборвется. Кто заменит меня, если я подорвусь! Нет, нет, надо держаться всем вместе.

Еще и еще раз я спрашивал себя, имею ли право решить иначе. Нет, не имею!

— Всем вместе, — сказал я и бросил карандаш. Глаза Марочкина зажглись.

«Мальчик, совсем мальчик, — подумалось мне. — Задор, как у школьника, дорвавшегося до приключения. Да отдает ли он себе отчет, как это опасно? Чего доброго, побежит вприпрыжку по минному полю».

Во мне шевельнулось раздражение, и я сказал:

— Прошу отнестись серьезно. Если я подорвусь, замените вы. Ваш заместитель — сержант Яковлев.

— Ясно.

В глазах Марочкина уже не было озорства.

— Надо двигаться по пятам, — говорит он. — Как можно ближе к нему. Цепочкой.

«Да, именно так. Почему ты считаешь его мальчиком? — спросил я себя. — Потому только, что у тебя седые виски? Брось, Тихон Аниканов! Без сентиментальностей! Ты военнослужащий, и он тоже».

«Пройдем, Анатолий, пройдем сынок», — хочется мне сказать, но в эту минуту Бадер поднялся и я сказал строго:

— Двинулись!

2

Идем в таком порядке: впереди сержант Яковлев, за ним я, потом Аношков, Кузякин, а замыкает Марочкин. Бадер исчез из вида. Кругом лес. Двигаемся медленно, очень медленно. А ведь тянет шагать быстрее, ох, как тянет, всем телом, каждым мускулом тянет! Но нельзя. Черт его знает, вдруг Бадер там, впереди, остановился, высматривает дорогу. Или сбился с пути и пошел назад. Всё может быть! Надо сдерживать себя, вести самого себя на поводу, чтобы не спугнуть зверя…

Вся надежда на Яковлева. Я вижу впереди его спину, слышу учащенное дыхание. Он шагает, наклоняясь к земле, и кажется — глаза наши — у него, слух наш — у него…

Собаки с нами нет. Она не смогла взять след Бадера: обувь его обработана специальными химикалиями, отбивающими запах.

Нет, до сих пор ни один лазутчик не отваживался на это. Все обходили «Росомаху». У нас сложилось мнение, что схемы «Росомахи» погибли в огне войны, что даже враги, даже сами создатели «Росомахи», укладывавшие мины, уже не найдут здесь пути.

Лес то редеет, то смыкается и хлещет нас колючими ветвями. Где гуще заросли, там еще лежит снег. Снег помогает нам — следы на его поверхности отпечатаны четко. Свежие, надежные следы…

Снег долго держится здесь. Местами и на полянах длинные дорожки снега, розоватые от закатного солнца. Скоро оно должно скрыться, но ненадолго. Очень медленно наступает белесая ночь, не сулящая ни сна, ни покоя. Само время остановилось как будто. Перелесок, просека, за ней, за каменистым гребнем, — еще просека, вся ощетинившаяся сухими пнями. Если верить стрелке часов, мы идем всего час с небольшим. А кажется — целую вечность! Но незачем смотреть на часы. Видеть спину Яковлева — вот что нужно. Только это! Не отстать от него!

«Попасть в след, это еще не всё, — шепчет во мне робкий голос. — Это еще не гарантия. Бывает, сто человек пройдут по дороге, а подорвется сто первый…»

Как бывает, я знаю хорошо. Слишком хорошо. И я гоню от себя дурные, расслабляющие мысли. Я стараюсь не думать о минах. Они тут везде, тут кругом мины. Здешний лес и валуны — не более, как маскировка смерти. Притаившейся смерти. Разбудить ее легко. Стоит только задеть ногой тоненькую, еле заметную проволоку, протянутую через тропу, и подскочит прыгающая мина, разорвется на уровне твоей головы, выбьет твои мозги. А на земле, где ты поставишь ногу, может сработать взрыватель противопехотной мины — небольшой коробочки, с виду такой безобидной. Заряд в ней невелик, но его достаточно, чтобы оторвать тебе ступню. А там ждет тебя противотанковая мина. Эта разделается с тобой начисто, в ней — по крайней мере десяток смертей. Хватит на всех нас…

Нет, нельзя думать о смерти. Нельзя! Я запрещаю тебе думать, Тихон Аниканов!

Ты видишь воронку от бомбы, зарастающую кустами, переступаешь через полуистлевший валенок, из которого торчит кость, — и всё-таки ты не должен думать о смерти!

Целью маршрута Бадера, по крайней мере ближайшей целью, оказался, как мы и предполагали, его хутор. Достигли мы его утром. В тумане обозначились залив озера с плавающими льдинами, забор, спускающийся к самой воде.

Бадер подошел к калитке. Он мог бы пройти рядом, по доскам забора, в этом месте рухнувшего наземь, но, нет, ему зачем-то понадобилось войти через калитку. Хотел, видно, открыть ее своей хозяйской рукой. Однако прежде он постоял некоторое время, потом перекрестился.

Калитка скрипнула. Бадер исчез в доме, и мы, расположившись у дырявого забора, дожидались долго. Было слышно, как Бадер ходит по дому, открывает слипшиеся двери, как потрескивают половицы.

Он вышел с лопатой. Ударил ею раза три по косяку, сделал зачем-то зарубку… Потом сошел с крыльца, постоял у старой, толстой ели, отмерил от нее несколько шагов и начал копать.

Конечно, мы могли тут же схватить его. Но мы ждали.

Он часто садился, вытирал пот со лба, потом торопливо, испуганно вскакивал и снова принимался за работу. Он спешил. Наконец он кончил работу.

Затем он пригнулся. Похоже было — нащупывает что-то в вырытой яме.

Я сделал знак товарищам, вынул из кобуры пистолет, встал и пошел в пролом.

Бадер не разгибался. Он не замечал нас, весь погруженный в свое дело. Что у него там? Сейчас узнаем. Я открыл рот, чтобы окликнуть его и наставил пистолет, но в эту минуту раздался резкий, негромкий удар. Сотни игл впились мне в лицо, и я невольно зажмурил глаза.

Когда я разлепил их, все уже сгрудились вокруг Бадера. Он лежал на животе, накрыв собой яму, истекая кровью, — мертвый.

3

Сперва я подумал, что Бадер заслышал шаги, заметил пограничников и решил подорвать себя и нас. На самом деле было не так. Осмотр ямы, остатков мины и ящика, вырытого Бадером, показал, что кто-то приготовил ему здесь смерть.

Сейчас, через два года после этих событий, мне иногда кажется, что предвидеть судьбу Бадера, сохранить его для допроса было всё-таки можно. Я невольно сотый раз спрашиваю себя: что я должен был сделать, чем предотвратить такой исход? Я вижу свои ошибки и снова чувствую горечь неудачи, постигшей нас тогда на хуторе Бадера.

А это была неудача, серьезная неудача. Все мы почувствовали это и даже, помнится, говорили вполголоса…

Если хотите, мне было еще и жаль Бадера. То есть не его только, а вообще… Ну, как бы вам это объяснить! Жаль человеческой жизни, которая оказалась дешевле кучки золотых монет, старых золотых риз с икон, серебряных подсвечников… Это добро Марочкин брал из ямы, отбрасывая щепу разлетевшегося на куски ящика.

В это же время Яковлев вынимал из моего лица занозы, клал на ранки пластыри.

— Как в глаза не угодило! — говорил он, и мне было хорошо слушать его басовитый, спокойный голос.

Сокровища Бадера легли на доску крыльца, как маленький могильный холмик. Ради них Бадер прошел «Росомаху». Верно, он прошел бы две, десять «Росомах», только бы дорваться до своего имущества. Я вспомнил, как он крестился у калитки. Его добро — это его религия, смысл его существования.

Те, что послали Бадера, одели его по-нашему, указали проход через «Росомаху», — знали это. Еще бы! Бадер — удобное орудие в их руках.

Зачем же послали его?

Я рылся в памяти, надеясь найти похожий случай, пролить хоть какой-нибудь свет на загадку. Но, нет, ничего подобного в моей практике не было.

Так или иначе — смерть Бадера не случайна. Чем больше я размышлял и изучал место взрыва, тем больше утверждался в этом. Случайности тут быть не могло. Клад Бадера заминировали. Сделали это намеренно, с тем, чтобы ограничить его маршрут по нашей земле, положить предел… Выходит, он выполнил свое назначение! Каким же способом?

— Товарищ майор! — сказал Марочкин. — Разрешите изложить свои соображения.

На людях он всегда выражался сугубо официально, самыми книжными словами.

— Излагайте, — ответил я.

— По моим соображениям, мина там находилась… Ну, в общем она уже была, когда он закапывал свой ящик, товарищ майор, и тогда не взорвалась.

— Нет, — сказал я. — Хутор Бадера не было смысла минировать. Ни нам, ни противнику. Место глухое, в стороне от всех дорог.

Яковлев уже оставил в покое мое лицо. Теперь он собирал остатки мины, а мы с Марочкиным обыскивали убитого. В кармане штанов нашли документы на имя Бадера, общепринятые в сопредельном государстве и не оставлявшие сомнений в подлинности. Никакого оружия у Бадера не было, если не считать большого ножа с рукояткой из прозрачной пластмассы. Он висел на поясе, в кожаном чехле. Такой нож необходим путнику в этих местах, так же как спички, соль, котелок, ложка, запас хлеба и сала. Всё это и обнаружилось в холщовом заплечном мешке Бадера.

На ногах у него были валенки, обшитые желтой кожей. Именно русские валенки, а не сапоги с загнутыми носками, распространенные за рубежом. Лишнее доказательство того, что Бадера снаряжали сюда специально.

Но для чего? Для чего?

Возможно, вся суть в зарубке, которую он оставил на косяке? Но как разгадать ее смысл?

Ответить может только тот, для кого этот знак оставлен. Очевидно, этот человек должен явиться сюда, и, значит, хутор Бадера надо держать под наблюдением.

Я приказал уничтожить все следы происшествия, кроме зарубки. Радист Кузякин передал в штаб итоги нашего похода. Затем Аношков встал часовым, а остальные расположились на отдых в большой горнице с печью-голландкой.

— И хозяин погиб, и дачка тоже, — пробасил Яковлев, растапливая печь. — Всю ведь жучок сожрал.

— Откуда вы знаете? — спросил я.

— Как же, рассказывали наши в Ладва-пороге. Хотели, значит, бадеров дом в колхоз вывезти, под клуб приспособить. Да где! Всё как есть проедено жучком. В труху всё размалывает. Прямо-таки — кипит жучок, вот сколько его!

Яковлев не терял связи с односельчанами, с жизнью родного колхоза.

Печка упорно не желала давать тепло, злобно дымила. Сержант терпеливо открывал двери и окна, чтобы выгнать дым, снова растапливал. Я расположился на полу, подложив под себя валявшийся кусок овчины и накрывшись шинелью. Рядом лег Марочкин.

Бледная ночь освещала стены, кое-где еще прикрытые пятнистыми обоями.

— Товарищ майор, — шепчет Марочкин. — Слыхали, ведь подписан приказ о разминировании «Росомахи». Велено нам выделить силы и артиллеристам. План на два года.

Любит Марочкин сообщать новости! О приказе мне известно. Давно пора! Наконец-то исчезнет «Росомаха», исчезнет смерть с этой земли, из нашего леса. Но не об этом думаю я сейчас. Зарубка на косяке — звено, наглядное звено, попавшее нам в руки, и надо тянуть за него, извлечь всё, что можно.

Марочкин умолкает, погруженный в какие-то свои догадки, и я не сплю.

— Товарищ майор, — слышу я. — Бадера послали проторить дорогу! В качестве пробного шара! Тут еще кто-то есть.

Я и сам думал об этом. Да, это, пожалуй, весьма вероятное назначение Бадера. Допустим, за рубежом тоже нет точной схемы минных полей, она пропала во время войны. Есть, быть может, грубая схема, сделанная по памяти… А «Росомаха» удобна для нарушителей. Через нее можно скрытно подобраться к линии железной дороги, к полустанку, влезть в порожний товарный вагон, направиться в глубь страны, раствориться в каком-нибудь большом городе, замести следы… Я так отчетливо представил себе нарушителя, что приподнялся. По тропе, проложенной Бадером и нами, должен пойти кто-то еще. Быть может, уже идет сию минуту! В глубь страны или, наоборот, к границе!

Да, именно этого хотели пославшие Бадера — проторить путь. Он, возможно, не знал всех замыслов их, но всё же кое-что мог выболтать, потому и убрали его.

Враг рисковал серьезно, готовя западню Бадеру. Надо было выкопать где-то мину, принести сюда, установить. Громоздкое предприятие! Но, видно, игра стоила того. Бадера надо было устранить любой ценой.

Однако немного спустя это умственное сооружение, казавшееся мне таким прочным, стало шататься и трещать. Я начал перестраивать его. То, что Бадера убрали как возможного свидетеля — это ясно. Но каково назначение его?.. Если ему поручили всего-навсего проторить дорогу, то так ли уж необходимо было убивать его, да еще таким явным и шумным способом! Нет, роль Бадера, видимо, важнее.

Зарубка, весьма вероятно, означает не только: «Я прошел через «Росомаху», путь свободен».

Что же еще? Не один разум, но и чувство вели меня к новой догадке. Ощущение близости врага, встревожившее Марочкина, передалось и мне. Я рисовал себе второго нарушителя, крадущегося по тропе, проложенной Бадером и нами, и вдруг четко сложился вывод. Не о своем приходе извещал знаком на косяке Бадер!

Есть другой! Он уже здесь, на нашей земле. Возможно, они одновременно перешли границу. Бадер знал его, мог выдать.

Теперь смерть Бадера более понятна.

Конечно, и это всё — догадки. Но я был твердо уверен: с гибелью Бадера схватка только началась. Так подсказывали мне мой опыт, мое чутье.

Следовательно, отрядный поиск надо продолжать. Я встал, разбудил радиста и передал в штаб:

«Предполагаю наличие на нашей территории второго нарушителя».

После этого я лег и, сраженный усталостью, заснул. Когда я открыл глаза, в окна светило солнце. Аношкова сменил на часах Яковлев. Аношков достал из вещевого мешка толстую книгу, счистил с нее налипшие хлебные крошки и сел читать.

Счастливый возраст! Только вчера он трясся от страха, глядя на убитого взрывом Бадера, а сейчас погружен в роман, который, верно, кажется ему более занимательным, чем жизнь!

«Спать Тихон! — приказал я себе. — Еще рано».

Голова моя съезжала с холодной кожаной планшетки, служившей мне подушкой, я поправлял ее, потом задремал, но какой-то новый звук заставил меня очнуться. Я прислушался. Дом, казалось, тоже пробудился, и что-то в нем настойчиво, мерно поскрипывало.

Ходит кто-то! Рука моя сама потянулась к оружию, и в эту минуту сон окончательно покинул меня. «Верно, часовой, — подумал я. — Но почему он в доме? Велено же находиться вне помещения и наблюдать».

Тихо, чтобы не тревожить спящих, я выглянул в сени. Снизу, осторожно ступая, поднимался Яковлев с автоматом в руке. Завидев меня, он остановился и перевел дух, но дом не перестал скрипеть. Кто-то шагал по лестнице, ведущей из сеней на чердак.

Яковлев наклонился ко мне.

— Гражданка какая-то, — шепнул он.

Мы оба двинулись вслед. Неведомая гостья уже влезла на чердак, гулко шагала по доскам, посыпанным песком, и что-то бурчала про себя.

Я тронул за рукав сержанта и застыл сам. Сверху донеслось:

…Выходи-ила на берег Катюша,
На высо-окий, на берег крутой.
Молодой голос выводил песню — первые строки ее — снова и снова. Странно звучала она здесь! Потом гостья замолчала, на чердаке раздалось постукивание. Пробует крепость постройки, что ли? Или ищет что-нибудь?

Я подтолкнул Яковлева. Мы вошли на чердак. Спиной к нам стояла женщина в кожаном пальто и такой же шапке с ушами, какую носят нередко водители автомашин. Руки ее были подняты и шарили по ветхому, прохудившемуся навесу, выбивая облака пыли.

— Ой, кто там! — вскрикнула она и обернулась.

— Это мы вас хотели спросить, — сказал я. — Что вам тут нужно?

Из-под толстого кожаного козырька глянуло на меня обветренное, открытое лицо с мелкими чертами, сперва испуганное, потом приветливое, — лицо красивой женщины лет тридцати пяти. Громоздкая кожаная спецодежда к ней совсем не шла.

— Слава богу! Пограничники! — произнесла она.

Я не успел вымолвить слова, как она шагнула ко мне и протянула руку:

— Бахарева.

— Майор Аниканов, — назвался я.

— Вас, наверно, мое пение привлекло, — засмеялась она. — Пою, что взбредет на ум. А знаете, товарищ майор, вы мне как раз нужны.

— Очень приятно, — ответил я. — Вы приезжая, если не ошибаюсь. Позвольте ваши документы. Мы с вами в пограничной полосе всё-таки.

Документы — паспорт, пропуск, командировочное удостоверение института лесного хозяйства на имя Бахаревой Екатерины Васильевны — оказались в порядке. Я вернул их ей, козырнул и спросил:

— Что же вы тут делаете, однако?

— Видите, я как раз зашла… осмотреть еще раз хутор, он нам нужен. Не могли бы вы нам помочь?

— В чем?

— В устройстве базы. Для рыболовов и охотников. Пограничники должны заинтересоваться! Вы сами случайно не рыбак?

— Как же, рыбак! — ответил я, взвешивая каждое слово. — Мы ради этого тут и остановились на ночь. Думаем попытать счастья. Но для базы дом вряд ли годится. Жучком съеден. Так ведь, товарищ Яковлев? — обратился я к сержанту, который стоял рядом, с любопытством разглядывая Бахареву.

— Так точно, — отозвался он степенно. — Жучок там, в стенах, прямо-таки…

— Кипит, — подсказал я.

— Точно, товарищ майор. Кипит.

Но Бахарева не отступилась.

— Хоть на время приспособим. А там соберем средства и выстроим хату. При вашем участии. А? Нет, вы должны заинтересоваться нашей затеей.

Хорошо, надо посоветоваться с сослуживцами и дать ей ответ. Иметь базу на озере неплохо. А заодно — вот и повод поближе познакомиться и с Бахаревой и с другими черногорскими рыболовами, посетителями хутора.

Разговаривая, мы спустились по лестнице и стояли теперь на крыльце. Рука Бахаревой рассеянно скользнула по косяку, ноготь чуть задел зарубку…

Невольно я впился взглядом в лицо Бахаревой, но на нем не дрогнул ни один мускул.

— Так вы и ловить прибыли? — спросил я. — Или только дом осмотреть?

— И ловить тоже.

Она выбросила вперед руку.

— Вон там на мысу, видите, я прошлый раз таких лещей поймала! Здесь, у самого дома, не советую пытаться, тут ничего нет. Сюда мы за наживкой ходим, за червями. Лямка мне всё объяснил. Мой консультант. Он, собственно, Лямин, — усмехнулась она. — Мы тут целой компанией…

«Тем лучше. Увижу, что за компания», — подумал я.

Женский голос, раздавшийся за кустами, позвал Бахареву, потом появилась худощавая, узколицая женщина в сапогах и синем пальто с подбитыми плечами, с ведерком и удочкой. У нас на севере жены часто сопровождают мужей на рыбалку, и это зрелище не удивило меня.

— Знакомьтесь, — сказала Бахарева. — Это Лена Шапошникова, супруга Лямки. А вот и он сам.

Подошел мужчина в куртке. Прядь волос спущена на лоб, красивое лицо, медленные, ленивые движения. Я не раз видел его в Черногорске. Лямин — администратор Дома культуры.

За ним шли еще двое: преподаватель географии Чернышев, молодой человек с усиками и бачками, в морской фуражке, местный франт, и толстый мастер лесозавода Коробов.

Все они остановились у крыльца. И каждый мог отлично видеть след лопаты Бадера на косяке…

4

В тот же день к вечеру я вернулся в Кереть. Полковник Черкашин ждал меня. Я вошел к нему с ощущением неудачи, не покидавшей меня последние сутки.

— Действовали вы правильно, — было первое, что он сказал. — На хуторе есть кто-нибудь?

— Яковлев и Аношков.

— Хорошо. Пусть посидят пока. Ну, ваши выводы? Что дальше?

Он был верен своему правилу: узнать сперва мнение подчиненного.

— Согласен с вами, — сказал Черкашин, выслушав меня. — Очень хитрая вылазка врага. Ведь что получается? Враги предвидели, что мы, узнав о переходе Бадером границы, не схватим сразу его, а пойдем следом, доведем до хутора. Если только взрыв не случайность, — а это мало вероятно, — то они, значит, предусмотрели наше поведение и выполнили свой план. Да, согласен с вами, — второй нарушитель есть. Это логично. Следа его мы не нашли, но предполагать при данных обстоятельствах можем. Однако поиск я приказал снять. Дали отбой. С какой стати открывать врагу наши предположения, показывать, что мы почуяли второго!.. Пусть думает, что мы успокоились.

Возразить было нечего.

— А я даже сомневаться стал, не напрасно ли мы оставили зарубку на косяке, — сказал я.

Если говорить точнее, — всю дорогу в Кереть меня мучили сомнения. Хутор Бадера посещают многие. Городские рыболовы ночуют в деревушке Ладва-порог, а днем отдыхают, укрываются от дождя на хуторе. Попробуй распознать среди многих того, кому Бадер подал знак!

— Сложное дело, не спорю, — улыбнулся полковник. — А что вы с ней сделаете, с зарубкой? Как спрячете? Обтешете косяк или новый поставите? А? Всем напоказ? То-то и оно! Нет, они тоже не глупцы. В Ладва-пороге колхозники слышали взрыв?

— Нет как будто.

Полковник встал, откинул занавеску, приложил к карте циркуль.

— Четыре километра. Могли услышать. И вы ничего не рассказывали в деревне?

— Нет.

— Напрасно. Всё равно взрыв, появление пограничников на хуторе — это трудно спрятать. Вас же застали там люди, Тихон Иванович! Незачем держать в секрете то, что Бадер, бывший хозяин хутора, явился из-за рубежа за своим золотом и подорвался.

— Не совсем понимаю вас, — сказал я.

— Наши догадки мы оставим при себе, разумеется. Пусть считается, что Бадер подорвался случайно.

— Ясно, товарищ полковник!

— Ведь это похоже на случайность, правда? Расчет организаторов вылазки как раз и построен на этом: Бадер погиб как бы от случайной мины. Ну, мы, допустим, ничего не подозреваем. И зарубку не заметили. Понимаете мою мысль? Не будем пугать врага, успокоим его пока, чтобы потом взять врасплох.

И он предложил приглядеться к рыболовам, нет ли среди них людей, проявляющих к хутору повышенный интерес. Врагу удобнее всего включиться именно в такую группу, так как в ней он менее приметен.

— Добро! — закончил Черкашин. — Кому же мы задачу поручим?

Не вдруг дошел до меня смысл вопроса. Ах, вот оно что? Опять смущает мой сорокасемилетний возраст! Помоложе кого-нибудь хочет подобрать!

— Товарищ полковник, — сказал я. — Разрешите мне закончить дело.

Он помолчал.

— Хорошо. Поручим вам.

Был поздний час. За окном расстилалось озеро, — спокойное, холодное, в охвате лесистых берегов. К нему тянулась улица бревенчатого районного городка и по ней, мимо райкома с флагом на башенке, мимо свежесрубленной конторы леспромхоза, шагали люди, ничего не подозревающие о наших заботах и тревогах.

— Значит, беретесь, — говорил полковник. — Смотрите, дело вашей чести, Тихон Иванович. Ну, я рад. Рад, что вы и доведете до конца. Берите Марочкина и… С Яковлевым, к сожалению, придется расстаться.

— С нашим следопытом?

— Да. Он и так сколько сверх срока прослужил! Есть ходатайство от предприятия. Он же мастер по сплаву, хороший мастер. Люди нужны и лесу. Вот еще «Росомаху» разминируем… Новые угодья передадим хозяйству.

В окно бьет музыка. У самого озера, в парке, вернее, в гуще лесных сосен, сохраненных строителями городка и обнесенных нарядной голубой оградой, зажигаются красные, синие, зеленые фонарики над танцплощадкой, веселится молодежь. Там, за стенами штаба отряда, никто не догадывается, что идет схватка с лютыми врагами нашей мирной жизни.

5

Гостиница в Черногорске, где остановилась Бахарева, стоит на огромной, темно-серой, почти черной скале, отшлифованной миллионы лет назад ледником. Многие дома города, почти сплошь деревянного, раскинуты на таких могучих скалах и потому кажутся удивительно легкими и хрупкими. «Спичечный город» — так окрестил Черногорск южанин Марочкин. Однако этот непрочный на вид город — большой и славный труженик. Он шлет в дальние концы страны и за границу грузы смолистых, лимонно-желтых досок, добывает в бурных морских водах рыбу…

Бахарева была у себя. Она писала что-то, на столе лежали раскрытый портфель и планы лесных участков. В большой, пустоватый, грубо оштукатуренный номер она не внесла ничего женского: ни духов, ни безделушек. Только одинокий флакон с одеколоном красовался рядом с чернильницей.

«Неужели Бахарева в самом деле такая спартанка! — подумал я. — Или хочет казаться такой?..»

— А! Вы легки на помине, — воскликнула она. — Я думала о вас. Скоро ли придет майор и доложит…

И она посмотрела на меня с шутливым вызовом. Я сразу же сообщил новости. Начальство отнеслось к начинанию рыболовов положительно. Но поддерживать обреченное здание нет смысла, нужно сооружать новое. Чем мы можем содействовать? Материалами. Быть может, и рабочей силой, но это труднее — ведь предстоит разминирование «Росомахи».

— По пятам за саперами и я пойду, — заявила она. — Слышите! Попробуйте мне отказать!

Она прибавила, что командирована сюда в связи с освоением новых лесных массивов.

Наконец-то «Росомаха» будет обезврежена! Лес там, лес какой гибнет! Да, перестаивает, портится на корню. А она жалеет лес. Лес — ее стихия. Она родилась тут, на севере, отец ее служил у лесопромышленника. В детстве ее увезли отсюда. Вернулась она молодой специалисткой. Работала в лесу, партизанила тут в этих же краях.

Всё это она выложила просто, с откровенной прямотой, а о партизанском своем прошлом упомянула тоже просто, стороною и как бы невзначай.

Значит, она партизанка! Вот откуда эта спартанская суровость!

— Лицезрели Лямку с женой? Да, и она рыбачка. Того и гляди, себя зацепит крючком за ухо!

— Говорят, они бежали вместе из Ютоксы? — спросил я.

— Да. Она говорит, если бы не Лямин, не быть бы ей живой. Он организовал побег и вообще вел себя очень храбро.

Передо мной возникли обгорелые бараки — черные, длинные, как огромные гробы, — опаленные сосны. Кто здесь не слыхал о Ютоксе, страшном лагере для советских пленных! Остатки его и сейчас виднеются в лесу, в нескольких километрах к западу от «Росомахи». Говорят, наши войска застали там костры из трупов. Гитлеровцы делали настил из досок, клали тела убитых, потом еще доски и еще тела, обливали горючей смесью и поджигали. Перед бегством своим стремились уничтожить всех. Спаслись из Ютоксы немногие.

Бахарева прибавила, что заключенные, бежавшие из лагеря, нередко попадали в партизанский отряд, где она была замполитом. Их подкармливали и провожали дальше, через линию фронта к своим. Но Шапошникова и Лямин миновали партизан, сами нашли путь. Так что Бахарева только теперь, увидевшись со своей приятельницей довоенных лет, узнала о ее злоключениях и о спасении из плена.

— Я и понятия не имела, что Ленка здесь. Приезжаю в Черногорск, захожу в магазин, смотрю — Ленка! Бывают же встречи!

Я почти не задавал вопросов Бахаревой. Она углубилась в воспоминания, беседа наша пошла легко. Подробно рассказала она о Шапошниковой и Лямине.

Лена была на войне санитаркой, участвовала в разведке боем, кончившейся неудачно, блуждала по тылам противника и угодила в Ютоксу. Это было в августе 1942 года. Направляли в Ютоксу самых здоровых пленных, достаточно сильных, чтобы долбить лопатами каменистый грунт, укреплять «Росомаху». После работы валились почти без чувств на нары, но нередко вскакивали среди ночи и били крыс, что вменялось заключенным в обязанность, так как крысы грабили кладовые, грызли обувь. Штурмбанфюрер Цорн, помощник начальника лагеря, ввел даже премию: за каждый десяток убитых хищников — добавочную порцию овсяной похлебки.

— Да, мы в отряде были в курсе жизни Ютоксы, — сказала Бахарева. — Мы думали даже освободить пленных, но у гитлеровцев была очень сильная охрана…

Лямин появился в Ютоксе тоже в 1942 году. По словам Шапошниковой, его взяли в плен где-то на Украине. Лагерь расширялся, «Росомаха» требовала всё больше рабочих рук.

— Да, проклятое место — «Росомаха», — сказала Екатерина Васильевна помолчав. — Очищайте, очищайте ее поскорее. Прощупайте всё как следует, всё что там есть.

Я спросил, что же там может быть, кроме траншей, дзотов и мин?

— Точно не знаю… Если не спешите, расскажу вам один эпизод. Нам, партизанам, его не раз рассказывали очевидцы.

Однажды из Ютоксы, в пролом, сделанный в ограде, бежали десять заключенных. Побег удался лишь наполовину — пятерых поймали.

Наутро их выстроили на площадке перед бараками. Цорн расхаживал взад и вперед и держал речь. Беглецы-де не оценили Ютоксы, лучшего из лагерей, не оценили справедливейших начальников, пожелали уйти к большевикам, где бы их наверняка расстреляли как изменников, сдавшихся в плен. Цорн вообще часто похвалялся своей справедливостью и приводил в пример прежде всего премии за крыс. Он говорил по-русски без малейшего акцента, так как вырос в России. После каждой фразы штурмбанфюрер подходил к кому-нибудь из беглецов и наотмашь бил хлыстом по лицу. К концу речи лица их были залиты кровью.

Закончил Цорн тем, что с провинившимися будет поступлено по приказу фюрера. Никто не видел казни. Все пятеро исчезли. Их увели в хвойную чащу, начинавшуюся сразу же за лагерем, и что с ними стало — неизвестно.

Люди не раз исчезали таким образом. Это случалось с теми, кто был неугоден обер-палачам. Против фамилии такого человека Цорн ставил за каждый проступок минус. Наберется дюжина минусов — глядишь, и нет человека. Ни в списках, ни на работе, нигде. Никто никогда не находил его трупа в лесу. Никаких следов!

По слухам, штрафников уводили в подземелье, под «Росомаху»…

В числе пятерых, бежавших тогда и погубленных фашистами, была одна русская девушка. Цорн в своей речи отозвался о ней как о провинившейся особо. При этих словах девушка вдруг выпрямилась и крикнула что-то. Ей тут же зажали рот и увели.

— А как она выглядела, эта девушка? — перебил я Бахареву.

— Обыкновенная девушка, как мне говорили. Худенькая. Впрочем, там все были худенькие. Называл ее Цорн по номеру… Высокая. Светлые волосы. Больше, по-моему, никаких примет мы не получили, хотя интересовались ею. Что с вами?

— Ничего, — проговорил я, проводя ладонью по лбу. — Продолжайте, пожалуйста.

«Спокойно, Тихон, спокойно, — сказал я себе. — Мало ли на свете высоких, светловолосых девушек!»

Но странное дело, Бахарева стала вдруг ближе мне. Вообще я не склонен раскрывать душу мало знакомому человеку, а тут, неожиданно для самого себя, сказал:

— Видите ли, здесь воевала моя дочь, Татьяна Аниканова… Она не вернулась из разведки…

— Простите, что я…

— Нет, ничего. Продолжайте, пожалуйста.

— Мы все потеряли близких. Правда, у меня семьи нет, так жизнь сложилась… Но я понимаю вас.

Она участливо коснулась моей руки.

— Что же крикнула она? Та девушка? — спросил я. — Так и неизвестно?

— Мы старались выяснить. Будто бы девушка крикнула: «Доживете до воли, так передайте, что на «Росомахе»… Ей не дали кончить.

Что же на «Росомахе»? Пленница, видимо, что-то обнаружила, знала что-то важное. Она несла известие нашим и не хотела умереть, не выполнив своего долга. И крикнула, обращаясь к тем, кто, может быть, выживет и вырвется на свободу.

— Партизаны, наверно, обсуждали это событие,строили предположения? — поинтересовался я.

— Да, мнений было много, — сказала Бахарева. — Большинство сходилось на том, что она знала систему оборонительных сооружений «Росомахи». Или какую-нибудь особенность их.

Много позже партизаны помогли бежать из лагеря пленному летчику. В отряде он рассказал, что разговорился однажды со стражником — немцем. Онезорге — кажется, так звали стражника — сказал, что передал девушке перед ее побегом один предмет. Если летчик уловил правильно — кисет. Этот кисет у нее не нашли, когда схватили ее, значит, она успела передать его кому-то из товарищей. И теперь, мол, кисет, надо надеяться, за линией фронта.

— А что еще он сказал летчику?

— Пусть-де русские не думают, что все немцы фашисты. Это летчик хорошо понял.

— Кисет? Может, в нем что-нибудь было спрятано? Послушайте, — вдруг воскликнул я, — случайно к Лямину он не попал? Ведь Лямин был награжден за доставку нашему командованию ценных сведений. Не вместе ли с этой группой он бежал?

— Не знаю. Не спрашивала. Да и летчик, может быть, напутал просто…

— Онезорге, — произнес я. — Любопытная фамилия. Онезорге по-нашему — Беззаботный.

Я вдруг испытал своеобразное чувство. Мне показалось, что я где-то встречался с Онезорге или слышал такую фамилию.

Но память ничего не подсказала мне.

«В кисете могла быть схема, скатанная в комок и спрятанная в табаке, — подумал я. — Схема «Росомахи». Девушка, хоть и передала кисет товарищу, опасалась, вдруг и он не дойдет. И крикнула всем…»

— Вы поговорите с Ляминым, — предложила Бахарева. — Я ведь рассказываю со слов других, а он, может, в курсе сам… Поговорите непременно.

Я уже решил сделать это. И не откладывая. Но сперва мне хотелось узнать о нем и его жене побольше.

— Итак, Лямин и Шапошникова поженились, — сказал я. — Слыхал я об этом. И как же они живут? Счастливы?

— Более или менее, — усмехнулась Бахарева. — Ленка ревнует его дико. И в рыбачество ударилась на этой почве, вы видели. Он, конечно, не без греха, заглядывается на молоденьких, как все вы, мужчины… В Доме культуры ансамбль песни и пляски, кружки кройки и шитья, — представляете, как Ленка переживает. Ужас! Но он от нее не уйдет.

Бахарева болтала, добродушно посмеиваясь, и я не удерживал ее. Вдруг выплывет что-либо, чего мы еще не знаем.

— Плохо ли Лямке! Елена — местная, черногорская. У нее тут дом, доставшийся от родителей, корова, куры. Жалованье администратора не ахти какое, так что… На Украине где-то осталась у него прежняя жена, но с ней всё покончено. Так он сам уверяет, и я лично не склонна сомневаться. Худо ли ему в Черногорске!

Я встал.

Прощаясь, она задержала мою руку.

— Извините, вы не хотите именно сейчас зайти к Лямину?.. Он взял несколько дней в счет отпуска и вот-вот укатит на озеро. Я рада вам помочь, и, может быть, со мной вам удобнее…

Она смотрела на меня прямо, искренне. Трудно было заподозрить в этом взгляде заднюю мысль…

— Хорошо, — сказал я.

Тем лучше, пойдем вместе — значит, супруги Лямины не будут предупреждены о моем посещении, о том, что меня занимает тайна казненной пленницы и загадочный кисет.

Я не мог логически связать эти давние события в лагере Ютокса с нынешними, с приходом Бадера, но и разум и чутье повелевали мне не отступаться, искать.

6

Дом Шапошниковой, деревянный, когда-то крашенный, но облезший от сырости, низкий, с выцветшими резными наличниками, стоял на краю города, на огромной, плоской каменной глыбе, треснувшей во всю длину. Глубокая, рваная расщелина словно пощадила дом, обошла его и лишь отделила от соседних построек. За домом — серая ширь реки, которая, там и сям вскипая на порогах, несла свои воды к морю.

Спутница моя дернула железное кольцо. С минуту скрежетали, звенели запоры. Наконец, дверь отворилась.

— Принимай гостей, Лена, — возгласила Бахарева входя.

— Ох, а я в таком виде! — жеманно воскликнула хозяйка. — Сюда, будьте добры.

Одета она была по-домашнему, но опрятно, и оправдываться было вовсе незачем.

— Помешали вам, верно, — сказал я. — Виновата Екатерина Васильевна. Она меня затащила.

— Да уж, от нее не вырветесь, — отозвалась Шапошникова тем же наигранным тоном.

Мы вошли в кухню, пылавшую красной медью старательно начищенных кувшинов и тазов, затем в чистую, просторную горницу в три окна. В простенках висели увеличенные фотографии родственников, дородных поморов и поморок, в черных рамках, украшенных пучками бессмертников.

Лямин сидел в углу и чинил сапог. Поздоровавшись, хозяин попросил нас сесть и вернулся к прерванной работе. Орудовал он толстой кривой иглой усердно, но с какой-то театральной нарочитостью в движениях. Широким, плавным жестом отводил иглу, вскидывал голову и оглядывал нас с улыбкой, как бы говорившей: полюбуйтесь, я и это умею. Никаким делом не гнушаюсь!

— Мы с новостями, — сказала Бахарева. — Пограничники поддержат нас. База у нас на озере будет. Вот, благодарите Тихона Ивановича.

Лямин вскочил с места, вытер свою мягкую, пухлую руку о резиновый передник и протянул мне.

— На лов собираетесь? — спросил я.

— Так точно, товарищ майор, — отозвался он.

Бахарева разглядывала старую олеографию на стене. Ярко раскрашенные сценки из немецких народных сказок: Черный Петер, лесной житель из Шварцвальда, храбрый портняжка, крысы, сожравшие епископа, и нюрнбергский игрушечных дел мастер, изделия которого обрели жизнь. Под картинками — готической вязью — стихотворения. Должно быть, кто-нибудь из дедов Шапошниковой, водивших по морю парусники, купил этот лубок в иностранном порту.

— Не про нас писано, — молвила Бахарева отходя. — Товарищи, я рассказывала майору о Ютоксе. Про ту девушку, о которой потом так много говорили, помните? Вы не вместе бежали?.. У майора дочь была на этом фронте, Татьяна, не вернулась из разведки, так может быть… Вы-то знаете больше.

Лямин повернулся ко мне. Все притихли.

— Да, та девушка была в нашей группе. Называла она себя Анной, — сказал Лямин просто и на этот раз без рисовки. — Но если она была разведчицей, то, вероятно, умалчивала о настоящем своем имени.

— Вполне возможно, — отозвался я. — Любопытно… У нее был кисет какой-то?

Повторять вопрос не пришлось. Что-то дрогнуло в лице Лямина. Или показалось? Он быстро поднялся.

— Извольте, могу продемонстрировать! Мы вам не говорили разве, Екатерина Васильевна?

Он вышел в соседнюю комнату. Там загрохотали выдвигаемые ящики. Через минуту вернулся и подал мне темный кожаный кисет, перетянутый тесемкой, скрученной из двух полосок кожи — красной и черной — с кисточками.

— Храню на память, — сказал Лямин. — Как-никак, награду от командования получил.

— Я уж мыла его, мыла, — прибавила Шапошникова. — Весь в земле был.

Слушая непринужденную, неторопливую речь Лямина, я упрекнул себя за излишнюю подозрительность.

— Память о ней, молодой героине, — продолжал он. — Говорят, видная спортсменка была…

У меня перехватило дыхание. «Ташка? Спокойно, Тихон! — удержал я себя. — Мало ли было спортсменок на войне! Разведчицы, лыжницы. Не отвлекайся, слушай, помни, зачем ты здесь!»

Лямин продолжал. Да, кисет был у нее, у той девушки. Ее нагоняли стражники, но она успела всё-таки отдать кисет ему, Лямину. Он не мог помочь ей, безоружный… Ее схватили. Но он довел ее дело до конца, доставил кисет командованию Советской Армии. В кисете была схема одного из узлов сопротивления «Росомахи». На тонкой папиросной бумаге, скатанной в комок.

Сообщая это, Лямин не хвастался. Тут он оказался скромным.

— К сожалению, благодарность досталась мне, не ей, — закончил он.

«Ташка, моя Ташка родная! — звучало во мне. — Неужели это ты! Неужели это твой привет пришел ко мне с этой вещью, неужели в твоих руках она была! Привет через колючую проволоку Ютоксы, через муки и смерть…»

Должно быть, я всё же обнаружил свое волнение. Все смотрели на меня. И Бахарева, умница Бахарева выручила меня.

— Да, мы все потеряли близких, — сказала она.

— Ох, не говорите, кошмарные годы, — вставил Лямин, теперь уже с обычной своей театральностью. — Кошмарные!

— Давайте, оставим грустную материю, — сказал он после паузы и подбросил на руке готовый сапог. — Теперь, я полагаю, ваша очередь рассказывать, товарищ майор.

— И у меня веселого мало, — ответил я.

— Ну, ну! Наши бодрые, мужественные стражи границы! — продекламировал он. — А я хочу к вам на поклон идти, в отряд. Ну, хоть плачь, нет хорошей пьески на пограничную тему. Мечтаю как-нибудь, упорядочив бюджет времени, поживиться фактами, боевыми эпизодами у вас, сесть и попробовать написать.

— Извольте, — сказал я. — Недавно был эпизод…

И я рассказал про Бадера. Историю человеческой жадности и стяжательства, оборванную случайной гибелью.

Лямин, как и остальные, слушал внимательно, но совершенно спокойно.

Я спросил попутно, не знает ли кто, чем угождал Бадер оккупантам. Говорят, был поваром при штабе укрепленного района, на «Росомахе». Но ведь поварское жалованье невелико, до́ма на него не построишь.

— Бадер? — произнесла Бахарева. — Стойте, стойте… Он был на заметке у нас в отряде. В числе предателей. Но в чем его обвиняли… Право, не помню.

Лямин наморщил лоб.

— Нет, никогда не слыхал такой фамилии. Нет, нет. Категорически нет.

На том и закончился наш визит. Мы вышли, Екатерина Васильевна крепко тряхнула мою руку и попросила заходить.

Я обещал.

На пути в Кереть я спрашивал себя: «Чего же я добился за этот день?» Ничего! Разгадка миссии Бадера не подвинулась ни на шаг.

7

Вернулся я из Черногорска поздно, долго не ложился. Белесая пустота за окном раздражала меня.

«Спокойно, Тихон! — говорил я себе. — Как будто ты новичок на севере! Пора бы уж привыкнуть!» Но, конечно, не белая ночь была виновата в том, что я не находил покоя. События последних дней породили томительное нетерпение, словно дергаешь, дергаешь закрытую дверь, она трещит, приоткрывается и всё-таки не впускает тебя.

Вспоминались Ютокса, Ташка, кисет, наш немецкий друг Онезорге.

Онезорге! Где же я встречал это имя? Взгляд мой задержался на полке над столом. Там лежали старые тетради — мои дневники военных лет. Я снял пачку и сел ближе к окну. Бревенчатый городок спал под шум озера и ветра, спал чутко, оставив на главной улице желтые, ненужные огни в качающихся фонарях.

Долго перелистывал я пожелтевшие страницы и вот в последней тетради, под датой — 5 июня 1945 года, встретил, наконец, имя Ганса Онезорге.

Едва начав читать запись, я понял почему это имя не вызывало в памяти точного образа человека. Уж очень непохож на свое имя был Ганс Онезорге. Никаких признаков беспечности, — как раз напротив. Из скупых строк возникал передо мной человек еще не старый, но сгорбившийся, худой, с землистым, нездоровым цветом лица. Конечно, он не всегда был таким. Я столкнулся с ним тогда, когда он вышел из гитлеровской тюрьмы.

Да, совсем не шло ему быть Онезорге, и я, помнится, никак не мог запомнить его фамилию и путал ее. Свобода, казалось, не радовала Ганса. Он не улыбался. Строгий, с пронзительным, обличающим взглядом запавших глаз, он подошел ко мне и попросил позволения обратиться с речью к населению города.

Это было в Виттенберге на Эльбе, где жил и проповедовал Лютер. Старинная, почерневшая от времени двурогая готическая кирха возвышалась над площадью. Близ нее стоял гипсовый Лютер, лежали кучки каменных ядер и врастала в землю медная пушка. Эти памятники средневековья были как будто вынесены из музея. И тут же, под сенью кирхи, лихо наигрывала пластинка, созывая народ, наша звуковещательная машина — синяя, с двумя рупорами.

У микрофона мы разъясняли жителям Виттенберга задачи Советской Армии в Германии. Я говорил о том, что гитлеровская тирания, вовлекшая страну в огонь войны, сгорела в нем сама и не воскреснет из пепла, призывал уничтожать остатки гитлеризма, очищать от них страну, начинать строить новую жизнь.

Тут и подошел ко мне из толпы Ганс Онезорге и попросил слова.

Помнится, говорил он быстро и не очень связно, но с большой силой гнева. Я не записал его выступления целиком. Оно было направлено против военных преступников, нашедших пристанище в городе и хитро маскирующихся. Я взял их на заметку: Гешке, Лаушер, Цорн…

Цорн! Роберт Цорн! Дневник чуть не выпал из моих рук. Цорн! Помощник начальника лагеря Ютокса!

Тогда, в Виттенберге, я ничего не знал о «Росомахе», о Ютоксе. Ганс не называл их. Характеристика, которую он давал каждому из трех гитлеровцев, была краткой.

Про Цорна в дневнике было всего четыре строки. Вот что я прочел:

«Цорн — отъявленный злодей. Он ломает комедию: «Я-де пострадал от Гитлера. Меня разжаловали!» Я, правда, не присутствовал, когда Цорн закончил службу, так как он загнал меня в тюрьму, но от товарищей мне известно, за что его разжаловали. Он потерял голову от страха. Он бежал от русских и не уничтожил то, что ему велели уничтожить».

Тогда я наспех записал это и вскоре забыл. Мало ли было таких цорнов! Мало ли митингов было на площадях немецких городов, вокруг громкоговорящей машины!

Заняться Цорном, Гешке, Лаушером — это уж было делом местного советского коменданта. Я тотчас после митинга уехал из Виттенберга.

На всякий случай я всё-таки дочитал дневник. Пестрели названия городов, имена. Нет, больше дневник ничего не напомнил мне. Да и смешно было надеяться. В Виттенберг я больше не заезжал. С невольной досадой захлопнул я тетрадь.

А мог бы заехать. Был рядом — в Ютерборге. И быть может, узнал бы что-нибудь о Цорне. По крайней мере комендант, возможно, рассказал бы мне, что стало с негодяем Цорном. Разоблачили его, призвали к ответу?

Он не уничтожил то, что ему велели уничтожить. К чему это относится? К «Росомахе»? Но ведь Цорн служил в лагере и не отвечал за «Росомаху». Да, гитлеровцы, уходя, оставили оборонительные сооружения и минные поля нетронутыми, — но ведь не за это же разжаловали Цорна! Тут он ни при чем. А в лагере Ютокса мало что уцелело. Бараки гитлеровцы подожгли, а о судьбе заключенных свидетельствуют костры из трупов, догоравшие там, когда пришли наши.

Не уничтожено что-то другое. Я встал, заходил по комнате, открыл окно и впустил сырой, холодный ветер. Что же другое?

Как вам передать мое состояние! Дверь, которую я силился открыть, подалась еще раз, но опять лишь приотворилась, и я ничего не успел разглядеть.

Напротив, тайна сгущалась.

Тайна, еще недавно связанная только с Бадером, с зарубкой на косяке, теперь охватывала и минные поля «Росомахи». Я не видел, не мог видеть связи между Бадером и Цорном, но чувствовал: какая-то связь, пока скрытая, есть!

Что же оставил Цорн на «Росомахе»?

Может быть, та девушка, отважная русская девушка, которой палачи зажали рот, знала?

«На „Росомахе“, — крикнула она и ей не дали кончить. Она уже передала кисет со схемой, спрятанной в табаке. Да, уже передала! Я думал об этом и раньше, но теперь эта истина была по-новому ясна и значительна. Так что же она хотела сообщить нашим этими словами — «На „Росомахе“»… Что-нибудь еще о системе обороны? Но есть ли смысл кричать во всеуслышание? Противник внес бы изменения в свою «Росомаху» — вот и всё. Внес бы немедленно — рабочей силы у него хватало. Нет, такие данные имеют дену лишь тогда, когда передаются тайно от врага. В кисете, например.

Значит, она знала что-то еще. Может быть, более важное. То, что оставил Цорн?

Цорн был разжалован. Эту меру применяли к офицерам в Германии чрезвычайно редко. Стало быть, он серьезно провинился. Потерял голову от страха, как сказал Онезорге. Не уничтожил…

Еще и еще раз я представлял себе день казни в Ютоксе, пленницу, избитую хлыстом Цорна, ее порыв, ее крик. И невольно виделась мне на ее месте Ташка. Моя Ташка. Да, я видел ее в ряду приговоренных и, казалось, слышал ее голос.

«Ташка! Ответь мне Ташка, это была ты? Это похоже на тебя, Ташка, ты никогда не была робкой.

Значит, кисет, принесенный Ляминым, — от тебя? Значит, ты знала?.. Тайна у тебя, Ташка? Они убили тебя, но неужели твоя смерть помешает мне узнать твою волю — то, чем ты жила последние минуты…» — Так я говорил с ней мысленно, снова листая дневник. Потом закрыл уставшие глаза. И Ташка в серой одежде узника, с номером вместо имени, стояла передо мной, шла ко мне…

Утром я вошел к Черкашину. Доложив ему о поездке в Черногорск, об изысканиях в дневнике военных лет, я сказал:

— Получилось так, товарищ полковник: бился над одной задачей, не решил, а тут возникла вторая. Голова кру́гом, откровенно признаться.

В самом деле, мы так и не знаем, для кого оставил Бадер свой знак на косяке, существует ли предполагаемый второй нарушитель. История с кисетом, рассказанная Бахаревой, обратила мое внимание на Лямина, но ничего против Лямина у меня нет. Его тревога, почудившаяся мне, даже не повод для сколько-нибудь обоснованных подозрений. Действовал Лямин в конце концов хорошо — командованию нашему оказал помощь…

А тут еще появилась тайна «Росомахи», по виду ничем не связанная с Бадером. Как к ней подступиться? И стоит ли вообще ломать голову над тем, что когда-то забыл, не уничтожил на «Росомахе» Цорн, обезумевший от страха? Боюсь, это отвлечет меня от главной задачи, собьет с начатого пути.

Словом, я выложил полковнику все свои раздумья и затруднения.

Я ожидал, что он учинит мне разнос и скажет: «Работаете растопыренными пальцами», — любимое выражение Черкашина, означающее крайнюю распыленность, несогласованность. Но он сидел молча, постукивая по столу, погруженный в свои мысли. Потом встал и откинул занавески, скрывавшие от посторонних глаз карту.

— Вы помните в прошлом году два взрыва, — он показывал на район «Росомахи». — Здесь и здесь?

— Лоси подорвались как будто, — сказал я.

— Вы не в курсе, Тихон Иванович, вы тогда были заняты другим делом. Я послал минеров. Лосей не нашли, к вашему сведению. Выяснили, не пострадал ли кто из местных жителей от мин, не пропал ли в лесу. Никто! Может, барсук, землеройка вызвали взрыв или живая росомаха, настоящая… Бывает, конечно. Но тряхнуло здо́рово. Завалило траншеи.

— Странно, — сказал я.

— Да. Вот вы сказали про Цорна, я и вспомнил. Может быть, и верно оставлено что-то важное. И кто-то пытается устранить то, что не успел убрать Цорн.

— Кто же? — вырвалось у меня.

— Возможно, тот, кто подложил мину Бадеру. И принял его сигнал. А? Всё это предположения, конечно, но вы не отчаивайтесь. Мы имеем дело с очень хитрым, ловким противником. Поэтому нужна выдержка. Действуйте и впредь за двоих — как пограничник и как чекист, хотя бы даже пришлось выйти за пределы погранполосы.

— Слушаюсь, — ответил я с готовностью.

Обычно функции чекистов мы на себя не берем. Но, очевидно, получена санкция высшего начальства…

— Наверху согласовано, — кивнул Черкашин, как бы угадав мои мысли. — Вы ведь к тому же бывший чекист. Не забыли, надо полагать?

— Никак нет.

— Ну вот. И начальство не забыло. А главное — случай ведь исключительный. «Росомаха» у границы, все нити ведут к ней. На вас, Тихон Иванович, возлагается большая надежда.

С этим напутствием и еще с некоторыми инструкциями я ушел от Черкашина.

8

Через день после моего разговора с полковником на «Росомахе» произошел новый взрыв.

Место взрыва довольно точно определил Кузякин, наш радист, участвовавший в походе через минные поля по следам Бадера.

Кузякин возвращался на заставу из Черногорска, куда ездил по увольнительной. Верткий «газ», именуемый в просторечье «козлом», катился по ухабистому проселку, огибающему «Росомаху» с юга. Водитель остановил машину у моста через поток и пошел за водой, чтобы залить радиатор. В это время и ударило на «Росомахе». Слух у радиста натренирован, Кузякин сразу сказал себе, что это именно взрыв, а не что-нибудь другое: не обвал, не падение дерева-гиганта в лесу. Солдат указал и направление, откуда донесся грохот.

Одновременно часовой на заставе, на бревенчатой вышке, вздымающейся над вершинами елей, заметил вдали черный сгусток дыма. Об этом также было доложено в штаб.

Кстати говоря, Черкашин приказал всему отряду присматриваться к «Росомахе», и поэтому то, что взрыв был замечен, нельзя считать случайным.

Разминирование «Росомахи» еще не началось. Первые минеры, углубившиеся в нее со своими щупами, прокладывали путь только для меня.

Марочкина, к сожалению, с нами не было. Он уехал в Москву сдавать зачеты на сессии в академии.

Я не стану описывать подробно этот второй мой поход через минные поля. Он был не так опасен, но утомителен. Минеры, держа перед собой щупы — длинные палки со стальными остриями, — вонзали их в землю. Вонзали дважды и трижды при каждом шаге. Шли, прощупывая впереди землю, шли медленно, нестерпимо медленно.

Ночевали в лесу. Место взрыва мы обнаружили лишь на другой день к вечеру.

Сквозь редкие деревья показалось темное пятно вывороченной почвы. Мы подошли к краю воронки. Хотя, впрочем, эту яму и воронкой-то трудно было назвать. Очевидно, взорвалось несколько мин, уложенных в траншее, — и траншея обрушилась.

Похоже, траншея была заминирована. Да, так оно и есть! Мы обследовали ее, и другого вывода быть не могло.

Но как это объяснить?

Конечно, мне тотчас же пришли в голову слова Черкашина: «Кто-то пытается устранить то, что не успел убрать Цорн». Если это применимо и здесь, то, значит, взорвать эту траншею должен был еще Цорн. И мины заготовили для этого.

Мы перерыли всё, надеясь найти хоть намек на разгадку. Решительно ничего!

Траншея была неглубокая. Она напоминала скорее ход сообщения, по которому надо идти пригнувшись, а местами и ползти. Но ход не имел связи с другими окопами или укреплениями, и я всё-таки видел здесь траншею. Ее, по всей вероятности, начали копать незадолго до наступления наших войск и не закончили.

Зачем же, зачем надо было ее взрывать? Еще недавно, когда я беседовал с Бахаревой, тайна «Росомахи» заключалась для меня в кисете, появившемся неизвестно откуда у стражника Онезорге, затем врученном пленной девушке и попавшем к Лямину. Потом оказалось, что в кисете была схема узла сопротивления, а тайна «Росомахи» не исчерпывается ею. Это подтверждали и загадочные взрывы в прошлом году. И вот новый взрыв, новое осязаемое свидетельство тайны…

Если врагам нужно было только засыпать, скрыть эту неоконченную траншею, то им удалось бы это, будь мы менее зорки. Прошло бы два-три месяца, и зелень молодой травы закрасила бы, укрыла от нас этот темно-рыжий рубец в каменистом грунте.

«Довольно, Тихон! — одернул я себя. — Нечего гадать. Занимайся делом! Тот, кто взорвал, оставил, верно, какие-нибудь следы».

Прилегающая местность подверглась самому тщательному изучению. Следы кое-где остались, но их едва можно было различить. Здесь смятый мох, там сломанная ветка. Однако мало, очень мало для того, чтобы понять, откуда пришел неизвестный, куда отправился. Собака взяла след, но остановилась на берегу озера. Зато мы нашли другое, и весьма существенное, — кровь. Да, кровь краснела на сером круглом голыше. Кровь была на листе папоротника, на корне березы.

Враг, значит, ранен? Не доглядел или не предвидел силы взрыва?

Ценность такой находки ясна. Рана — примета, по которой можно искать врага. Если он и не обратится к медикам, будет лечиться сам, всё-таки раненого обнаружить легче. Примета, бесспорная и на ближайшее время неистребимая, у нас есть.

Словом, мы как будто достигли некоторого успеха. Дверь, замыкающая тайну, приотворилась немного шире.

Наутро я докладывал Черкашину. Были приняты меры, нужные для того, чтобы установить личность человека, подорвавшегося на «Росомахе». Не стану перечислять их. Конечно, они нисколько не освобождали меня от забот и ответственности. За две недели я побывал во всех медицинских учреждениях нашего участка пограничья, у всех врачей.

«Нет, никто не подрывался», — отвечали мне. Никто не был ранен миной. Ни у кого нет травмы, подобной той, какую причиняет взрыв.

Помог нам дед Хаттоев, личность в этом крае известнейшая. До войны он прославился тем, что приручил лося, запряг его в сани и прибыл в областной город. Привязал лося к фонарному столбу на главной улице, пошел к председателю облисполкома и предложил посмотреть… В дни войны, когда в родную деревню Хаттоева — глухую затерянную среди болот — вошел взвод гитлеровцев, крестьяне, по совету деда, приняли их с хлебом-солью, уложили спать, а ночью всех до единого прикончили. Только через год добрались гитлеровцы до этой деревни, но людей не застали — жители ушли в леса, а многие, в том числе сам Хаттоев, влились в партизанский отряд, тот самый, в котором воевала Бахарева. Теперь Хаттоев — главный советчик во всех сельских делах, инициатор всего нового. Кто первый посадил мичуринскую стелющуюся яблоню, не боящуюся студеных ветров, прячущую свои ветки в снегу? Дед Хаттоев! Кто следит, как прижились мальки, выпущенные в озера ихтиологами, кто изучает повадки и переселения лесного зверя? Всё он же.

Дед Хаттоев соорудил у отдаленного Сонд-озера избушку. Раз или два в году, во время охотничьих своих экспедиций, он останавливается там, иногда на месяц или полтора. Верный законам севера, дед не возбраняет и другим охотникам пользоваться избушкой.

Да, он-то, дед Хаттоев, и помог нам.

Он известил нас, что в избушку, в его отсутствие, наведался необычный гость. Не похоже, чтобы он был занят охотой или рыбной ловлей. В избушке он был, по-видимому, недолго, судя по тому, как мало убыло дров, спичек, соли. Ничего этого деду не жалко, понятно. Эти припасы — для каждого, кому есть в них нужда. Но посетитель шарил по всему жилищу, рылся в вещах деда и унес пару башмаков. Башмаки не новые, но пришелец положил в солонку, очевидно, в виде платы, сто рублей. В печке дед нашел бинт со следами крови.

Вы представляете себе, конечно, как эта новость была кстати!

Свое сообщение дед Хаттоев передал через солдата-пограничника и теперь ждал меня к себе.

От Керети до избушки Хаттоева не меньше ста пятидесяти километров. Больше половины пути надо трястись в седле — по извилистым тропам, по каменистым кручам и перевалам.

Двое суток такого пути измучили меня вконец. Я лежал в избушке на топчане, покрытом душистым лапником, а дед кормил меня рыбником — ватрушкой с рыбой, запеченной целиком. Свистел ветер, избушка ходила ходуном, и, казалось, только сам дед — плечистый, с окладистой бородой — удерживал утлое строеньице на месте своей тяжестью.

— Ну, скоро ли Колю отпустите? — спросил дед, снимая с огня огромный пузатый чайник.

Речь шла о сверхсрочнике Яковлеве, нашем следопыте, доводившемся Хаттоеву родственником.

— Скоро, — отвечал я. — На днях уволится.

— И ладно, — рассуждал дед. — Мало людей в лесу. Мало, мало.

Когда я умолкал, уходя в свои мысли, дед продолжал говорить, по привычке северян, сам с собой. Он был постоянно в движении. Хоть и немудреное хозяйство, а дело старик находил всегда, жилистые руки его держали то нож для отделки шкурок, то ружейную гильзу, то рыбачий невод.

Я разглядывал бинт. Пятна крови на нем повторялись, становясь бледнее. Один конец бинта обгорел, должно быть пришелец хотел сжечь его, но огонь в печке погас. Как определить, куда был ранен неизвестный? Способ один — бинтовать себя в разных местах, пока пятна крови не совпадут, не лягут одно на другое.

Не очень-то приятно прикладывать к своему телу чужой, грязный бинт, вымазанный в крови и в саже. Но ничего не поделаешь. Я разделся.

Дед помогал мне. Я перебинтовал ногу выше колена — нет, не здесь, пятна далеко разошлись. Стал бинтовать ниже колена. Почти в самый раз! Моя нога, наверно, потолще. Но сомнения нет — пришелец был ранен в ногу.

Рана была, видимо, легкая. Он быстро оправился и ушел. Его просто царапнуло.

«Дешево отделался», — подумал я, вспомнив осыпавшуюся траншею.

Теперь можно пенять, зачем ему потребовались башмаки деда. Сменить обувь! На пришельце были, должно быть, сапоги. Осколок, задевший его, порвал голенище. Враг опасался преследования, его пугало рваное голенище, оно могло выдать его.

И он взял башмаки. А куда же он дел свои сапоги? Он не оставил их деду в обмен. Предпочел положить деньги. Следовательно, он спрятал их.

«Ну, Тихон, — сказал я себе, — ищи сапоги! В лепешку разбейся, но найди!»

Избушка невелика. Вместе с дедом я быстро обшарил ее. Нетрудно было убедиться, что тут сапог нет. Нет их и под срубом. Я вышел наружу. Надо поставить себя на место врага. Вот он вышел из избушки и соображал, озираясь, куда бы засунуть сапоги. За деревьями, глубоко внизу, синело Сонд-озеро. Бросил в воду? Нет, сапоги прибьет к берегу, не уплывут они далеко. Сунул в чащу? Да, это скорее всего. В чащу или в нору, под пень.

Целый день и ночь я бродил по лесу, ползая на четвереньках, раздвигая заросли елочек, особенно густые в сырых впадинах. Напрасно!

И всё-таки засела, прочно засела в сознании уверенность, что сапоги спрятаны. Они где-то здесь…

Вдруг фигура врага, рисовавшаяся в моем сознании, обрела черты Лямина. Я представил себе Лямина, тачающего сапог. Вот он картинным взмахом отбрасывает в сторону руку с кривой иглой, как бы говоря: «Смотрите, я и этой работой не гнушаюсь». Он подшивал носок, носок правого сапога, желтоватой дратвой.

Служба на границе приучает всё замечать, откладывать в памяти каждую мелочь. Недаром страшен для врагов глаз советского пограничника! Конечно, я узнал бы сапог Лямина! Найди я такой сапог… Подшитый на носке желтой дратвой, да еще с дыркой на голенище! Это была бы улика, отчетливая, разоблачающая улика.

Тем больше оснований у врага убрать возможную улику.

За ужином, беседуя с дедом о разных разностях, я как бы невзначай ввернул:

— Вы Лямина не знаете случайно? Большой любитель пострелять дичь, рыбу половить.

— Лямин? В Доме культуры который, что ли?

— Да.

— А как же. Ты спроси лучше, кого тут дед не знает! Да он мне попался, никак… Когда? Прошлое воскресенье, у Пор-порога. Навстречу попался. Да, Лямин из Дома культуры. Когда наш хор выступал…

— У Пор-порога? — перебил я.

— Ну да, — кивнул старик. — Я шел сюда, а он навстречу…

До Пор-порога — добрых полсотни километров. И, быть может, Лямин шел вовсе не отсюда. Но он мог быть и здесь. Да, как раз в то время, в субботу или воскресенье, мог!

— А в чем он был, дедушка? — спросил я. — В сапогах или в башмаках?

Хаттоев понял меня.

— Эка ведь… Так ты вот к чему! Думаешь, это он тут хозяйничал. А я, прости, и не посмотрел на ноги… Прости, не посмотрел.

Дед искренно огорчался.

«Досадно, что не посмотрел, — подумал я. — Чертовски досадно». Но я ничего не сказал деду, а он, по деликатности, не допытывался и, сокрушенно вздыхая, снимал со стола деревянные миски.

У меня возникло ощущение, точно я уже схватил врага и он проскользнул между пальцами. Настороженность моя в отношении Лямина, появившаяся еще в Черногорске, теперь усилилась.

В уме я составлял донесение в штаб, полковнику Черкашину. Ляминым надо заняться повнимательнее, познакомиться с ним поближе.

Однако непредвиденный случай изменил ход событий и поставил перед нами новые, едва ли не более серьезные препятствия.

9

В то время, пока я был у Хаттоева в его лесной избушке, в поезде, мчавшемся к Черногорску с юга, ехала женщина средних лет, румяная, с веселыми карими глазами, родом полтавчанка.

Если бы я знал это и встретил ее в Черногорске, многое пошло бы по-иному…

Ее никто не встретил. Было раннее, прохладное утро, с моря дул пронизывающий ветер, и приезжая, наверно, почувствовала себя очень неуютно на широкой, пустой привокзальной площади, озелененной лишь двумя чахлыми березками. Женщина спросила прохожего, где гостиница, и, взвалив за плечи рюкзак, взяв в руку чемоданчик, зашагала по звонкому дощатому тротуару.

Бахарева в этот час была уже на ногах. Она спускалась по лестнице, чтобы погулять перед завтраком, как делала всегда, и вдруг услышала:

— Да нет у нас Лямина, гражданка.

У стола дежурной стояла женщина в темном дорожном пальто, полная, с усталым лицом. Сложив свои вещи на пол, она уверяла, что Лямин непременно должен быть здесь. Он же писал ей! Дежурная уже теряла терпение и готовилась сказать резкость, но тут вмешалась Бахарева.

— Лямина у нас в самом деле нет. Вы напрасно спорите.

— Та як же, — простонала та. — Вин писав мени…

— Простите, а вы кто такая? — спросила Бахарева.

— Бойко я, Бойко, Василиса Осиповна, жена его… Господи, как же так…

Лямин написал ей в ответ на ее письмо, что приезжать ей в Черногорск незачем, да и некуда: он живет в гостинице, вообще устроен плохо и думает перебираться в другое место. Детям пока помогать не может. Надо ждать. Ну, а она не стала ждать и приехала всё-таки. Надо же поговорить! Ведь трое детей! Одной ей трудно, она всего-навсего — учительница начальной школы. В селе Рудяны.

Всё это она выложила в одну минуту, не переводя дыхания, и теперь стояла, глядя на женщин растерянно и с мольбой.

Бахарева знала адрес Лямина. Но если Бойко явится туда, будет скандал. Нет, ей нельзя идти, нельзя сталкивать ее с новой женой Лямина. Пусть лучше он и бывшая жена встретятся на нейтральной почве. И Бахарева сказала:

— Вы подождите здесь. Вы устали с дороги. А я постараюсь дать знать вашему мужу.

— Ах, серденько мое! Какая же вы добрая, — встрепенулась приезжая. — Я и правда без ног совсем. А он в Доме культуры работал. Может, теперь на другой должности…

Она повеселела, развязала свой рюкзак.

— Милые мои. У меня тут коржики есть, свое изготовленье. Половину ребятам раздала в вагоне. Вы кушайте…

Когда Бахарева вернулась, дежурная с хрустом жевала коржики и, красная от любопытства, слушала приезжую.

Бойко рассказывала, что жили они с Ляминым до войны дружно, в мире и согласии. Очень горевала она, прочитав в извещении — «пропал без вести». Однако надежды не потеряла. То ли это была надежда, то ли предчувствие… И вот один ее знакомый, побывавший в Черногорске, сказал, что там живет Лямин, Константин Григорьевич, администратор Дома культуры. Вместе довелось рыбачить однажды. Видимо, он самый, ее муж. Она навела справки. Имя, место рождения, возраст — всё подтвердилось. Да, такой проживает в Черногорске.

— Конечно, он завел тут какую-нибудь, — говорила гостья. — Ко мне он не хочет, это уж ясно. Но о детях он должен заботиться!

В этот момент вошла Бахарева. Лямина она не застала дома, он взял отпуск и уехал с ружьем и спиннингом на озеро.

— Дорогая моя, — сказала Бахарева, — в городе он будет завтра.

— Ой, надо ж! — вздохнула та. — Шо ж робить! А где то озеро? Далеко?

— Нет. Полтора часа в пригородном поезде, час на попутной машине до деревни Ладва-порог. Словом, по здешним масштабам — это два шага.

— Я пойду, пожалуй, туда. Коржиков возьмите пожалуйста, да, я пойду.

«И лучше, — подумала Бахарева. — Побеседуют с глазу на глаз, без помехи». Она взяла душистый коржик и пожелала Василисе Осиповне успеха.

О том, что произошло дальше, мне стало известно уже не со слов Бахаревой — она больше не видела Василису Бойко, — а из донесения сержанта-сверхсрочника Яковлева, находившегося в тот день на хуторе Бадера на часах.

Яковлев служил последние дни. Он сидел на берегу, жевал травинку и поглядывал то на дом, тихий, с черными окнами без стекол, то на озеро с зеленеющими островами. Вряд ли я сильно ошибусь, если скажу, что он мысленно прощался с отрядом.

На заставу он пришел юношей, за год до войны. Дисциплина давалась ему туго, да и в развитии он, молчаливый лесной паренек, отставал от других и первые месяцы был по всем статьям на худшем счету. Нашлись товарищи, охотно громившие Яковлева на комсомольских собраниях, но не сумевшие присмотреться к нему поближе, найти меры воспитания. Паренек замкнулся еще больше, взыскания сыпались на него чаще и чаще. Вскоре на заставу назначили нового начальника, молодого капитана. Прежний был шумен, суетлив, этот же — спокоен и не по летам вдумчив. Тот, никак не мог выбрать время, чтобы обстоятельно познакомиться с подчиненными, разобраться, чем они живут, чем интересуются. Новый же первым долгом вызвал к себе отстающих и сидел с ними целый вечер. На столе у начальника, рядом с уставом и учебниками, лежала книга любимого писателя — «Педагогическая поэма» Макаренко. Капитан понял, что рядовому Николаю Яковлеву не хватает веры в свои силы. Надо ободрить его, дать дело по вкусу, такое дело, в котором он мог бы сделаться мастером!

И Яковлев стал следопытом. Никто, как он, на заставе не умел видеть след. Незримый для новичков, он перед Яковлевым — потомком охотников — лежал зримо, выдавая себя примятым листком, сдвинутым камешком, едва приметным углублением, царапиной на валуне или осыпью на песчаном откосе.

Грянула война. Яковлев сражался, получил тяжелое ранение, долго лечился и был отпущен для поправки домой. Два военных года он провел в деревне, работал на сплаве. В газетах печатали его портрет. В конце войны он вернулся в войска и остался служить сверхсрочно.

И вот он последний раз на посту. На днях сдаст оружие. Останется у него только орден Красной Звезды и именные часы — подарок командования. Он очень бережет их и любит перечитывать надпись, выгравированную на крышке мелкими, узорчато закругленными буквами.

В 14.08 — Яковлев по привычке засек время — на озере, из-за острова, появилась черная точка. Сержант поднес к глазам бинокль, в круглой линзе точка превратилась в лодку. В ней сидели двое — мужчина и женщина… Мужчина держал весла, но не шевелил ими. Некоторое время лодку несло течением на юго-запад, она удалялась и вскоре зашла за другой остров.

«Отдыхают», — решил про себя Яковлев, любивший обстоятельно, не торопясь, осмысливать всё совершающееся. Он подумал еще, что место для отдыха неплохое. Там ведь самая пустынная, уединенная часть острова. Из Ладва-порога никто эту парочку не видит, а окрестные острова необитаемы. На один остров, самый большой, колхозники позже свезут телят, оставят их там и будут изредка наведываться. Но пока и на большом острове никого нет.

«Однако день не воскресный, — подумал Яковлев и почувствовал невольную, впитанную с молоком матери неприязнь. — Лодыри!»

Ни отцы, ни деды Яковлева не были лодырями. Они покоряли эту неласковую землю, корчевали пни, раздвигали многопудовые валуны. Живя здесь, они закалились у лесных костров, на студеном ветру, в рыбацкой ладье и в схватке с медведем, научились переносить в охотничьей избушке, в глубине леса, затихшего в вековом молчании, самое страшное для человека — одиночество.

Последний наряд Яковлева подходил к концу. Стараясь подавить волнение, он убеждал себя сохранить до последней минуты выдержку.

Пост Яковлев сдаст ефрейтору Аношкову, своему ученику, и это радовало сержанта. Он был уверен в Аношкове, хотя о том и говорили иногда: «Ворон считает».

— В поле зрения ничего особенного нет, — сказал Яковлев ефрейтору, сдавая пост. — Там, за островом, лодка с гражданскими, на прогулке. Парочка — баран да ярочка. Лоботрясы.

Аношков взглянул на сержанта с удивлением. Сержант никогда не сердился без серьезного повода, Аношков не знал, что его учитель сейчас попросту прячет волнение.

— Ну, счастливо тебе, — твердо сказал Яковлев и пожал ефрейтору руку. — Счастливо служить.

Но уходить он медлил. Он осмотрел обмундирование Аношкова, напомнил, что в вещевом мешке не должно быть ничего лишнего, а в нем… Ну, так и есть, в нем опять пачка книг! Целая библиотека!

— Да они легкие, товарищ сержант, — оправдывался Аношков.

— Мало ли что легкие. Ты еще вздумаешь тут! Ох, Аношков! Ну, будь здоров.

И ефрейтор остался один. Конечно, несправедливо было полагать, что он станет читать на посту. Даже на дневальстве в казарме Аношков редко раскрывал книгу. Читать он любил, когда никто не мешает, читал упоенно, самозабвенно, до одури, до звона в ушах, а отложив книгу, находился еще долго в ее власти. Тогда и говорили о нем шутя, что он считает ворон. В особой тетрадке — он показывал мне ее, и я ставил его в пример, беседуя с молодыми солдатами, — Аношков записывал названия прочитанных книг и краткие отзывы. В списке были, разумеется, книги о пограничниках, о войне, проглоченные еще в отрочестве на окраине маленького, опаленного зноем степного городка в Донбассе. На заставе круг чтения Аношкова расширился.

Заняв пост на берегу, Аношков поглядывал в бинокль на озеро. Часа через три лодка появилась снова. Невооруженным глазом это было едва заметно, просто в ряду прерывистых черточек — островов и точек — каменных банок прибавилась еще одна точка. Аношков не опускал бинокля. В лодке теперь был только мужчина. Аношков рассмотрел это.

Лодка приближалась к банке. Похоже, гребец старался обойти банку. То была вершина подводного утеса, выступавшего с большой глубины. И вдруг лодка качнулась, гребец заметался в ней — Аношков увидел его синюю рубашку — и упал в воду.

Аношков кликнул младшего по наряду, велел ему наблюдать, а сам побежал к ялику, привязанному шагах в десяти к ольхе.

Между тем мужчина вынырнул, проплыл немного и опять погрузился. Вот голова с шапкой светлых волос высунулась еще раз и опять исчезла. Что с ним? Утонул? Или выплыл за островом?

Аношков греб очень долго — не меньше двадцати минут. Наконец он достиг рифа. Пустую лодку относило течением.

Нечего было и думать искать утонувшего. С облегчением он увидел вдали промысловую колхозную ладью и стал подзывать ее, размахивая руками. Ладья подошла.

Он сказал рыбакам, что произошло.

С ладьи спустили сети. Седобородый старик, старший на судне, заметил, однако, что надежды мало — утопленника непременно захватит донная струя и унесет к южному берегу.

Лодку колхозники поймали. В ней — охотничье ружье и снаряжение, патроны с картечью, ватная куртка и шапка, из которой торчало что-то белое. Записка, нацарапанная твердым, бледным карандашом:

«Я нечаянно убил близкого человека, мать моих детей, и кончаю с собой, так как не могу вынести этого. К. Лямин».

Записку дали прочесть Аношкову. Потом ее передали милиционеру, явившемуся вскоре на место происшествия. Аношков уже не видел этого —он осматривал остров, к которому как будто пытался плыть Лямин.

Недавно Аношков читал книгу о похождениях английского шпиона Лоуренса, агента колонизаторов, рядившегося то в бурнус араба, то одевавшего феску турка. Не раз Лоуренс разыгрывал самоубийство, а затем выступал в очередном перевоплощении. Книга произвела большое впечатление на Аношкова и теперь, прочитав записку Лямина, он вспомнил Лоуренса.

И тотчас же он вообразил себя героем — разведчиком, разоблачающим нового Лоуренса.

«Возможно, он выплыл и прячется на острове!» Ефрейтор вылез из ялика. Он вышел на западную оконечность острова, но не нашел ничего, никаких признаков человека. Так же безуспешны были поиски на соседних островах, и Аношков направился к материковому берегу.

Надежда изловить Лоуренса поблекла. «По крайней мере найду тело убитой», — решил он.

Вот и берег. Ялик ткнулся тупым носом в ил. Ефрейтор выскочил на берег и пошел по краю суши. Ил, чавкая, засасывал ноги. Аношков часто нагибался, чтобы удержать за ушко и натянуть сползавший сапог. Яковлев часто поучал Аношкова, что в обмундировании нет ничего лишнего, что в порядке должна быть каждая мелочь. Например, ушки сапог. Если порвутся, надо сразу же пришить — могут пригодиться. Теперь ефрейтор имел случай вспомнить наставления своего учителя.

Наконец Аношков увидел свежие следы двух людей.

Начинались они у воды. Мужские следы были странно глубоки.

Аношков выкрутил из карабина шомпол, проткнул один след, чтобы дать сток воде. Трудно было различить что-нибудь в вязком грунте, но Аношкову показалось, что человек прошел здесь дважды, ставя ноги в прежний свой след. Если так, то, похоже, Лямин и впрямь Лоуренс, он не утонул, а доплыл до берега и отправился по собственным следам в лес, на запад, один!

Оставив за собой низину, поросшую камышом, Аношков двинулся к лесу.

В пограничной полосе каждый преступник, скрывающийся от возмездия, бродящий по лесам и болотам, рассматривается как нарушитель. Аношков всё больше и больше входил в азарт поиска.

В лесу было сумрачно, ефрейтор с трудом различал следы, часто возвращался. Хорошо еще, что примятая трава не успела подняться! Но разглядеть новый след, след уходящего на запад Лямина почти не удавалось.

А это что? Стараясь не пропускать ничего, ни одной мелочи, ефрейтор увидел на сухом стволе упавшего дерева маленькое синеватое пятнышко. Края его были неровны, лучились застывшими брызгами. Сюда упала капля, да, капля синей жидкости.

Тотчас Аношков вспомнил синюю рубашку на Лямине, в лодке. Ясно, у него не было времени снять рубашку, отжать. С нее текло…

Найти бы хоть еще одно пятнышко. След — и рядом пятнышко. Тогда было бы ясно: «утопленник» прошел здесь.

Но, увы, пятен больше не попадалось.

В чаще елей мелькнуло что-то темное. Аношков приблизился и невольно вздрогнул. На траве, разбросав руки, ничком лежала женщина…

На спине, вокруг широкой раны, роились мухи, застыли ручейки крови.

Стараясь не смотреть на рану, ефрейтор поднял сумочку убитой, достал паспорт на имя Василисы Осиповны Бойко. В сумочке были еще несколько коржиков, носовой платок, зеркальце и ключи. Аношков положил сумочку на траву и огляделся… Сломанные листья папоротника, вмятины во мху от мужской ноги свидетельствовали, что Лямин дошел здесь до трупа, а затем продолжал, да продолжал путь уже не по старому следу. К западу от поляны желтел сквозь редкую хвойную поросль каменистый косогор. Следы вели туда.

На одном из камней осталась грязь с подошвы… В другом месте каблук Лямина с торчащим гвоздем оцарапал валун. Кое-где еще были видны следы отсыревших в лесу ботинок, но вскоре подошвы обтерлись о камни, и камни замолчали, стали немыми.

Ефрейтор развернул карту, сориентировал ее по компасу. Да, так и есть, — след ведет на запад, к границе!

Километрах в тридцати отсюда, на пути к границе, простираются минные поля «Росомахи». Если продолжить след Лямина по карте чертой, он совпадет с маршрутом Бадера, уже знакомым Аношкову.

Как быть дальше! Аношков понимал, что он и так сильно отстал.

«В одиночку ничего не сделаешь», — сказал себе ефрейтор с досадой. Надо добежать до телефона. Правда, это не близко и придется свернуть в сторону. Но иначе нельзя. Да, так он и поступит. Свяжется с отрядом, а потом — продолжать преследование. Враг идет по маршруту Бадера. Это предположение переходило в уверенность.

С холма Аношков спустился в лесистую лощину, повернул на север. Через два с лишним часа ходьбы он достиг реки Юхоти. Из всех рек нашего лесного края Юхоть отличается нравом бешеным — это пенистый поток, дико скачущий по камням к морю. Горе тому, кто сунется вброд! Аношков огляделся. Вот большой синеватый валун с острым выступом, похожий на наковальню. Возле него был мост — два толстых бревна над стремниной. Вот и вмятина от них на берегу. Вешние воды, видно, сорвали его и разбили в щепы.

Перейти реку! Как можно скорее перейти! Отыскать поваленное дерево, перебросить через поток? Нет, одному не справиться. Перейти по камням, кое-где белеющим над водой? Да, скорее так… Но надо найти удобное место.

Однако не так это просто было — найти. Аношков потерял еще час. Он шел вверх по течению, но река не становилась у́же. Наконец в глубокой лесистой ложбине ее сдавили два гигантских валуна — один против другого. Ефрейтор подошел ближе. Вода между валунами была совершенно белой от ярости и вспучилась посередине, перекатываясь через широкий, плоский камень.

Что если прыгнуть… Аношков взошел на скалу, дотянулся до камня палкой и потрогал его. Поток отшвырнул конец палки. Но всё-таки здесь неглубоко и, пожалуй, поток не так силен, чтобы сразу смыть человека. Если бы только второй камень был поближе!

Нужен разбег. Иначе рискуешь не попасть на него или застрять на нем. И тогда исход один: не удержишься — смоет, перемелет все кости.

Аношков занимался спортом и упражнялся в прыжках. Но такого препятствия ему не приходилось преодолевать. С полчаса он собирал и клал камни в выемку между береговым обрывом и валуном, а затем натаскал хвойных веток и наложил сверху. Теперь можно было без помех разбежаться и прыгнуть, прямо с валуна. Ефрейтор счистил землю с подошв, чтобы не поскользнуться.

Когда он взбегал на валун, одна ветка треснула под ним и прогнулась. Покров хвои был недостаточно плотен. Это несколько затормозило движение, но всё же он, собрав остаток сил, оторвался от камня. Прыжок вышел, однако, не совсем удачным. Аношков, опустившись на противоположный берег, соскользнул с валуна и повис над потоком, впиваясь пальцами в холодную, шероховатую поверхность гранита. Правая рука нащупала выемку, он сделал огромное усилие, подтянулся и вылез.

Шатаясь, он сошел на траву, сел и только теперь ощутил боль в колене. Аношков подумал, что, если останется тут отдыхать, то совсем не сможет подняться, и эта мысль испугала его. Он встал и, превозмогая боль, двинулся дальше.

Пограничник перевалил через холм, спустился к небольшому озеру, обогнул его. Дальше он уже перестал ясно воспринимать окружающее: боль в ноге усиливалась и всё — оранжевые стволы сосен, ясность неба — закрылось для него серой пеленой. Он чувствовал под своими подошвами шорох песка или хруст гравия, острые ветки царапали его руки до кровавых ссадин, царапали, не причиняя боли, ибо вся боль была сосредоточена злобным, змеиным комком в одном месте, сковывала, тяжелила каждый его шаг. Он сознавал, однако, что идет по лосиной тропе, обновлявшейся каждый год по осени, когда эти животные уходят на сотни километров к югу, туда, где не так глубок снег, где легче достать корм. Иногда он в полузабытьи поглядывал на компас, на карту.

А в памяти его билось в такт ходьбе имя, одно имя из прочитанной книги:

— Лоуренс… Лоуренс…

Лишь поздно вечером Аношков прислонился к толстой сосне, обнял ее, надавил кору, просунул руку в открывшееся дупло и почувствовал бесконечно желанный, нужный, как воздух, холодок телефонной трубки.

10

Я еще ничего не знал о Василисе Бойко, о происшествии на озере.

Простившись с дедом Хаттоевым, я оседлал своего коня и поспешил в Кереть, в штаб отряда.

Доехав до ближайшей заставы, я передал по радио донесение с итогами своего поиска. Оно будет на столе у полковника Черкашина через несколько минут, а мне еще трусить и трусить на буланке…

Прибыл я поздно вечером. Черкашин ждал меня. Он ходил по кабинету в накинутой на плечи шинели. Увидев меня, он остановился, крепко пожал мне руку и придвинул ко мне пачку бумаг.

Среди них было мое донесение. С результатами поездки к Хаттоеву, с моими выводами. Находку свою — бинт с пятнами крови — я принес в вещевом мешке и еще не выложил.

Продолжая читать другие донесения, я сжимал кулаки от досады. Раньше бы!.. Эх, если бы раньше выследили Лямина!

Первое донесение, полученное еще днем, было с хутора Бадера, от часового. На озере Сорока островов кто-то утонул, и ефрейтор Аношков отправился выяснять. Следующие депеши, из других источников, уточняли: Лямин покончил с собой. Приводился текст записки Лямина. Тела Лямина и убитой женщины не найдены, хотя в поисках участвуют все жители Ладва-порога и милиционер. И, наконец, последнее донесение, опять с хутора, очень короткое: ефрейтор Аношков не возвратился.

Всё было так неожиданно, что я не мог и слова вымолвить. Одно только и стучало в сознании: «Раньше бы… Раньше бы выследить его! Тогда бы мы, возможно, спасли человека. Предотвратили убийство».

Еще не зная обстоятельств, я чувствовал, что не могу доверять записке Лямина.

— Вот что, Тихон Иванович, — произнес Черкашин задумчиво, — я уже дал команду, Аношкова ищут. Вызвал Марочкина. Вас и Марочкина через полчаса заберет самолет. Сами вы, товарищ Аниканов, останетесь на озере, а лейтенанта — в Черногорск. Кто убитая женщина? Нужна полная ясность.

В это время дежурный принес еще одну депешу. Аношков объявился! Объявился сам! Однако сообщение его было очень странное:

«Преследую Лоуренса. Лоуренс уходит к «Росомахе».

— Что за чертовщина, — рассердился полковник. — Может, неверно записали? — и его рука потянулась к звонку. — Лоуренс… Позвольте, да это…

— Знаменитый английский шпион, — сказал я. — Аношков много читает и…

Полковник помрачнел.

— В нормальном самочувствии так не докладывают, — сказал он. — Значит, с Аношковым что-то неладно.

— Это означает и другое, товарищ полковник, — заметил я. — Вы помните как Лоуренс исчезал и появлялся. Если Аношков увидел наяву Лоуренса, то, следовательно, преступник жив и бежит от нас.

— Возможно, — кивнул Черкашин. — Но есть еще одна вероятность.

— Какая?

— Фантазия. Чистейшая фантазия нашего Аношкова!

Однако через четверть часа Аношков снова дал о себе знать, на этот раз более внятно.

«Преследовал Лямина, потерял след, обнаружил труп убитой Бойко Василисы Осиповны. Продолжать преследование не могу — повредил ногу».

Далее следовал маршрут Аношкова, место, где лежит убитая, направление, в котором скрывается преступник.

— Эх, черт! — вырвалось у меня. — Как бы не ускользнул теперь Лямин.

— Спокойно, майор, — сказал Черкашин. — Ну, вот и Марочкин. Сейчас полетите.

Марочкина вызвали из комендатуры, где он был в командировке. Он вошел раскрасневшийся и, как всегда, чем-то восхищенный.

— Чудо, какой водитель! Мы летели просто. Через такие ухабы, и без единого толчка. Талант! По таким-то дорогам! Сказочный водитель.

Мы давно не виделись. Марочкин был в Москве, сдавал зачеты, приехал — и сразу в комендатуру… Мне хотелось расцеловать его милое, курносое лицо, но я сказал:

— Послушать вас, так все чудо-богатыри.

Марочкин шагнул ко мне.

— Есть новости?

— Да, есть.

— Хорошие?

— Не говори гоп, пока не перепрыгнешь, — ответил я. — Полковник сам объяснит задание. Поедете со мной.

Черкашин тем временем разговаривал по телефону. Кончив, он сказал:

— Давайте, товарищи. Вы, товарищ Аниканов, дорогой введете лейтенанта в курс дела. Всё проверяйте, а то… Оба вы, ох, горячие!..

На озере Сорока островов поиски тела Лямина еще продолжались. Я подплыл к месту происшествия на пограничном катере, обычно занятом перевозкой почты и грузов для комендатуры, и застал целую флотилию: несколько колхозных ладей с высокими острыми носами и шлюпку с милиционером.

— Найти тут тяжело, — крикнул мне знакомый колхозник. — Относит сильно. Донное течение. Я говорил ефрейтору вашему.

Донное течение! Если бы Лямин хотел свести счеты с жизнью, он мог бы ведь там же, в лесу, пустить в себя заряд картечи. Нет, ему понадобилось вернуться на озеро, сюда, где донное течение уносит утопленников, где тело не найдут.

Не самоубийство! Нет, явная инсценировка.

Я съездил на катере в комендатуру, взял двух солдат с собакой, косматым Буяном.

С помощью собаки мы уверенно шли по пути Аношкова и быстро достигли лесной поляны.

Я осмотрел тело убитой. Лямин стрелял с близкого расстояния, почти в упор. Края раны и отверстия в одежде обожжены.

На поляне Буян остановился и растерянно заскулил. Махая хвостом, он побежал назад, вернулся, обнюхивая траву, и посмотрел на хозяина пристальным, вопросительным взглядом. Да, именно вопрос читался в умных глазах собаки!

След оборвался.

Конечно, Лямин мог пустить в ход химический состав, отбивающий запах. Так или иначе — след оборвался. А ведь Аношков прошел вперед…

Скорее к Аношкову! Только выслушав его, можно будет оценить его действия и сделать вывод.

Изрядно повозившись, мы навели переправу через Юхоть, а скоро нашли и ефрейтора. Он лежал на ветвях хвои, у сосны, помеченной на наших картах как пункт связи. Увидев меня, Аношков попытался встать, но схватился за колено, охнул и сел.

Я ощупывал его ногу, вздувшуюся от растяжения и сильного ушиба, а он морщился от боли и спрашивал, поймали ли мы убийцу.

— Лоуренса? — улыбнулся я. — Нет, не поймали еще. Не так скоро…

Досада отразилась на лице ефрейтора. Я достал из планшетки карту. Он доложил мне во всех подробностях о своем походе. Тут я узнал и о синем пятнышке. Путь Аношкова я нанес на карту.

— Молодцом, молодцом, — утешал я его. — Найдем Лоуренса.

— Вы пойдете? — произнес он с завистью.

— Нет, есть другие. Кому поближе к «Росомахе»…

Я связался по телефону со штабом. Действительно, уже объявлен отрядный поиск. К «Росомахе» направлены из ближайших комендатур и застав поисковые группы; они уже просматривают подступы к ней. По трассе Бадера пройдут дозоры. Усилена бдительность на границе. Мне Черкашин рекомендовал ехать в Черногорск, так как Марочкину одному, пожалуй, не справиться. Надо установить, кто такая Бойко, каковы мотивы убийства.

— Отрядный поиск, товарищи, — сообщил я. — Надо было видеть, как подтянулись мои два солдата, поправили ремни карабинов. Аношков же расцвел, как будто получил подарок. Труд его не пропал даром.

Славный у нас народ на границе!

Вскоре у сосны вокруг Аношкова стало еще более людно. Явились солдаты, посланные за ним специально. Сделали носилки и в ту же ночь отнесли Аношкова к озеру, на катер.

Оставшись со своей группой солдат, я заново обдумывал случившееся. Да, почти невозможно сомневаться, что Лямин — убийца, разыгравший самоубийство с целью замести следы. Однако данные Аношкова надо уточнить.

Я объяснил солдатам задание. Мы дошли до того места, где Аношков потерял след, и стали искать. Через несколько часов наши старания увенчались успехом. И каким успехом! На земле, усеянной камнями и серой галькой, виднелась целая гроздь синих пятен.

Здесь Лямин, почувствовав себя, очевидно, в безопасности, снял мокрую рубашку и выжал ее.

След врага стал яснее!

«Теперь Лямин вряд ли уйдет далеко. А когда мы поймаем Лямина, то уж, наверно, получим ключ к решению загадок, над которыми бьемся последнее время, — узнаем тайну «Росомахи»!»

Эта мысль обрадовала меня, окрылила, и озеро, показавшееся из-за деревьев, открылось мне во всем своем великолепии. Острова и впрямь точно корабли. Вон на одном острове возвышается над густой порослью гигантская ель, как бы мачта.

Но скоро пейзаж потерял интерес для меня, краски его померкли. «Лямина не так-то легко найти, — думал я с тревогой. — Возможно, поднявшись по каменистому косогору, он круто изменил направление, держит путь вовсе не на «Росомаху»… И вовсе не на «Росомахе» надо его искать!»

11

В Ладва-пороге, куда мы вернулись, все считали, что Лямин покончил с собой, жалели его и погибшую женщину. Никого не разуверяя, я уехал в Черногорск.

На перроне меня ждал Марочкин, предупрежденный по телефону. Протиснувшись в сутолоке ко мне, он сообщил вполголоса: «О самоубийстве в городе уже известно!»

— Хорошо, — сказал я. — Да, самоубийство. Пусть так это и выглядит пока. Что у вас?

— Шапошникова, жена Лямина, в таком состояний, что… трудно подступиться было. И Бахарева тоже.

— А Бахарева причем?

Он рассказал, как Бойко встретила Бахареву в гостинице и узнала от нее, что Лямин на озере.

— Хорошо, зайду сам к Бахаревой.

— Бойко, оказывается, бывшая жена Лямина, приехала из Полтавской области, — продолжал лейтенант.

Это мне уже известно. На расспросы лейтенанта я ответил коротко. Делиться всеми данными и соображениями не позволяло время.

— Отдыхайте пока, — посоветовал я. — Вы спали? Мало? Ну так поспите.

Мы дошли до гостиницы. Марочкин пошел к себе в номер, а я постучался к Бахаревой.

«Естественно, она расстроена, — думал я. — Вышло так, что она послала приезжую на смерть. Хоть и нет никакой вины, а всё-таки тяжело».

— Одну минуту! — раздалось за дверью. — Тихон Иванович? Я сейчас. Мигом!

Было слышно, как она впопыхах одевалась.

— Прошу! Сегодня я в растрепанных чувствах, не спала совсем. Беспорядок страшный, но вы не обращайте внимания.

Как всегда, она говорила о себе чуть насмешливо, словно со стороны. Но тотчас этот тон изменил ей. Кутаясь в ворсистый халат и распространяя запах крепкого мужского одеколона, она вздохнула и произнесла упавшим голосом:

— Плохо, Тихон Иванович.

— Да, очень плохо, Екатерина Васильевна, — сказал я.

— Все говорят, — случайный выстрел и самоубийство. Но вчера приехал ваш офицер, ходит с видом следователя. Сегодня вы. Что же произошло?

— То, что говорят все, — сказал я.

— Вы… твердо уверены?

— Твердо, — произнес я с некоторым усилием, выдержав ее взгляд. — А вы разве иначе полагаете? По-моему, нет оснований…

— А вот есть! — крикнула она и стукнула по столу костяшками пальцев. — Есть, может быть! Есть! Вы… неискренни со мной, Тихон Иванович.

— Не понимаю вас, — сказал я.

— Да? Простите, вам сколько лет? За сорок? Вы не так наивны, товарищ майор. У меня нет погон, я не следователь, и всё же… Скажите, можно допустить, что Лямин пожелал отвязаться от бывшей жены?

— Покамест из моих наблюдений это не вытекает, — сказал я осторожно.

— Так вы отрицаете преступление?

— Да, нет оснований, — повторил я, торопясь успокоить ее, смущенный ее настойчивостью.

— А почему Лямин так боялся своей бывшей жены? Боялся, что она приедет? Говорил о ней всегда с ненавистью?

— Откуда вы это знаете?

— От Лены. От Шапошниковой.

— А как она смотрит на дело?

— Как смотрит! Подавлена горем, вот и всё.

— Может быть, Лямин так говорил о бывшей жене, желая успокоить новую? — сказал я. — Она ведь ревнива, правда?

— Не знаю, Тихон Иванович, дорогой, не знаю. Но я должна быть в курсе. Вопрос моей чести. Это мое право. Вы понимаете меня?

— Кажется, да.

— Извините, — проговорила она мягче, угадав, мое смущение. — Вы не обязаны давать мне отчет. Но если будет удобно, посвятите меня, когда кончится следствие. Можно? Видите ли, Лямин не был обаятелен, но и не производил впечатления убийцы. И если он убийца, то… То это надо знать и мне и другим. Тогда, значит, я доверяла убийце, послала ему жертву прямо в руки… Это вопрос совести, Тихон Иванович.

— Понимаю, — сказал я.

— Чего только не взбредет в голову! — заговорила она помолчав. — Может, самоубийство это просто — липа? Черт его знает! То он ненавидел эту женщину, а то вдруг так стал переживать, что… И бросился в воду. А там, говорят, сильное течение и всё равно тело не найдут. Во всяком случае, если найдут, то не скоро.

«Однако, Тихон Аниканов, — сказал я себе, — она тоже ведет свое следствие. Не ты один способен разглядеть преступление. Она не следователь, но у нее есть совесть. А она очень зорка — народная совесть».

О мотивах убийства я еще не составил определенного мнения, но ясно: бывшая жена не мешала Лямину до сих пор. Как она могла мешать? Дети, судя по паспорту, уже взрослые, алиментов она не могла требовать.

Эх, почему я не вправе сказать Бахаревой всё, что я знаю? Ведь я верю ей. Нет, нельзя. Пусть версия о самоубийстве будет пока незыблемой. Так нужно.

«Прости меня, Катя, — хотелось мне сказать ей, — но так нужно».

Я впервые, хоть и мысленно, назвал ее так.

— Повторяю, — сказал я, — пока что не могу вам сказать ничего другого. То, что вы сообщили, я возьму на заметку, спасибо. Нам ведь полагается знать всё, что происходит на границе.

Я встал. Она взяла обе мои руки, крепко пожала их.

— Желаю успеха. Очень, очень желаю! И… не забывайте меня. Ладно?

Теперь — к Шапошниковой!

Нелегкое это дело — тревожить ее сейчас. С какой охотой я отложил бы посещение! Но нельзя.

На этот раз за дверью не скрежетали, не лязгали засовы — дверь была приоткрыта. Хозяйка вышла навстречу, в сени, лицо ее было, казалось, спокойно, но в следующую минуту я понял — оно сковано горем.

— Вам, конечно, не до меня, Елена Степановна, — начал я. — Сочувствую вам, но…

— Нет, ничего, — услышал я. — Пожалуйста.

Я объяснил цель своего посещения. Хотелось бы уяснить причины и все обстоятельства самоубийства, так как записка слишком лаконична. Наша обязанность повелевает…

Она сделала нетерпеливое движение. Нет, не надо извиняться, она сама не может понять…

— Как же так! Господи! Наложил на себя руки! — повторяла она. — И обо мне не подумал…

Предки-поморы смотрели на нее со стен и, казалось, слушали. Нет, в роду Шапошниковых не было такого. Никто не лишал себя жизни. Самоубийц хоронили за оградой, подальше от порядочных людей. То, что случилось с Ляминым, не только несчастье, но и позор для семьи.

— Убить себя! Да как это! А сам говорил: «Я вздохнул бы свободно, если бы ее не было на свете». Значит, любил он ее, что ли? Обманывал меня? — Она с мольбой и ужасом посмотрела на меня, — Выходит, что обманывал! Вызвал ее сюда, что ли? Чего она явилась, зачем? — произнесла Шапошникова с неожиданной злобой. — Чего приехала? Чего ей надо было?

— Успокойтесь, — сказал я. — Надеемся пролить свет на происшествие.

Разговаривать с женщинами я, признаться, вообще не очень, хорошо умел, а утешитель из меня и вовсе негодный. Наверно, я говорил вовсе не подходящие слова. Терялся — и речь моя становилась против воли сухой и казенной.

— Стало быть, любил он ее, — молвила Шапошникова глухо, покорно.

Иначе она и не могла подумать, дочь поморов, выросшая в строгой, честной семье!

— Так признался бы мне! Я бы отослала его, сердцу ведь не прикажешь… Зачем же обманывал? Вот ложь-то и убила… Зачем письмо заставил писать?

— Какое письмо? — спросил я.

Оказывается, еще в прошлом году Бойко прислала Лямину открытку. Шапошникова не видела ее. Лямин будто бы разорвал открытку и выбросил. Но Шапошниковой сказал и принялся ругать бывшую жену: ищет, мол, его, привязывается. Шапошникова приняла возмущение мужа за чистую монету и согласилась отпечатать у себя в учреждении на машинке ответ.

— На машинке? — заинтересовался я.

— Да, построже чтобы…

— Что же было в письме? — спросил я.

— Я, мол, с тобой не буду, не вернусь к тебе и ты не езди, а если приедешь, так всё равно напрасно. Я, мол, отсюда вот-вот переберусь в другое место, потому что в гостинице ютиться надоело, а квартиру не дают. Ну, как понять его, товарищ майор? Неужели всё ложь, глаза мне отводил? А? Выходит так. Может, он не первый раз с ней встретился?

— Вы предполагаете?

Да, еще кое-что было странно, как она видит теперь. Никогда Лямин не был рыболовом, а в последние годы увлекся, стал пропадать днями и ночами, домой приносил пуды грязи на сапогах, на куртке, ровно валялся где… А последний раз явился в чужих башмаках, сапоги украли у него где-то.

Башмаки! Ах, вот они и обнаружились, наконец! Стали понятными, кажется, и все взрывы на «Росомахе»! Правда, Лямин в те дни находился в отпуске, далеко отсюда… Так по крайней мере считалось у него дома.

Шапошникова, точно угадывая мои мысли, продолжала.

— Повадился отпуска проводить в Заозерске: там будто рыбалка какая-то особенная. И всегда один.

Заозерск — небольшой курортный городок на Большом озере, километрах в пятистах к югу от Черногорска. Я бывал там. Для рыбной ловли места действительно превосходные.

— И странно! Никогда не давал мне своего заозерского адреса! Только — «до востребования».

Потом наша беседа коснулась прошлого. Шапошникова верила Лямину свято, верила, как самой себе, верила, как человеку, который спас ее, вызволил из плена…

Я спросил:

— Говорят, где-то в районе «Росомахи» было подземелье? Люди исчезали. Вы не слыхали?

— Были слухи. Тех, кто выкопал это подземелье, будто всех расстреляли. И будто там что-то вырабатывалось. Тайное оружие, что ли.

Слухи о тайном гитлеровском оружии во время войны ходили. Распускались они нарочно вражеской пропагандой, чтобы поднять дух своих войск и запугать нас. Показания немцев, переходивших на нашу сторону, были разноречивы; то ли это некие смертоносные лучи, то ли пушка необычайной мощности. Ничего, кроме слухов, не было. Немудрено, что легенда о «тайном оружии», ожидающем своего часа, преподносилась и заключенным в лагере Ютокса.

Однако кое-что я всё же получил от Шапошниковой: письмо Лямина бывшей жене, отпечатанное на машинке, адрес «до востребования»…

Конечно, тайну «Росомахи» эти детали не разъяснили. Но они вызвали размышления, которые захватили меня. В уме стала складываться гипотеза… Еще свежая, едва наметившаяся, она нуждалась еще во многих звеньях.

По дороге в Кереть, в штаб отряда, я обдумывал свои догадки и они крепли. Для проверки их требовалось прежде всего послать запрос на Полтавщину, по местожительству убитой Бойко, получить оттуда довоенные данные о Лямине, его фотографию и образец почерка.

Догадываетесь зачем?

Вам не показалось странным, что Лямин специально поручил Шапошниковой отпечатать письмо к Бойко на машинке? То, что это придает посланию «строгость» — объяснение слабое. Не было ли у Лямина других целей? Не имел ли он оснований скрывать свой почерк от Бойко?

Если Лямин — подлинный Лямин, бывший муж Бойко, то скрывать, понятно, нечего.

А коли скрывает, значит, довоенный Лямин и нынешний — не одно лицо.

Так я и доложил полковнику Черкашину, вернувшись в Кереть.

И запрос был отправлен в тот же день.

12

Ответ не замедлил. Пакет из Полтавы, вскрытый моей нетерпеливой рукой, принес мне первый серьезный успех.

Вот фото довоенного Лямина. Да, тот и нынешний — не одно лицо. Вот он — муж Бойко, молодой человек в рубашке с отложным воротником, большелобый, с мягко очерченным подбородком. Как и Василиса Бойко, он родился и вырос на Полтавщине, в семье агронома, окончил в Киеве институт, работал перед войной в Днепропетровске инженером, оттуда пошел на фронт и пропал без вести. Почти все его родные были летом 1942 года истреблены гитлеровцами.

Что общего у него с черногорским Ляминым? Лишь небольшое внешнее сходство. Почерки, разумеется, совершенно разные — недаром лже-Лямин вынужден был прибегнуть к пишущей машинке.

Да, ясно! Под видом побега из концлагеря Лямина был переброшен на нашу землю враг.

Случайно ли, что лже-Лямин бежал из лагеря с уроженкой Черногорска? Видимо, нет. Очевидно, он имел задание осесть у нас надолго, пустить корни. Ему заранее определили адрес. Несколько лет он жил, ничем не вызывая подозрений. Им не рисковали по пустякам, его, видимо, предназначали для особо важной надобности, связанной с «Росомахой».

Взрывы на «Росомахе» — его рук дело. Нетрудно допустить, что он подложил мину Бадеру.

Понятно, почему гитлеровцы уничтожили всю родню Лямина. Они надеялись предохранить своего агента от разоблачения. Уцелела только Василиса Бойко, жившая в эвакуации в Сибири. Вряд ли лже-Лямин вызвал ее к себе в Черногорск. Скорее всего она прибыла неожиданно для него. Только Бойко могла разоблачить лже-Лямина! Он боялся встречи, хотел предотвратить ее своим машинописным ответом. И всё-таки Бойко явилась, и как раз тогда, когда он отбыл на озеро.

Можно только гадать, как встретились Бойко и лже-Лямин… Так или иначе — он заманил Бойко в лодку. Дальше — убийство и инсценировка самоубийства.

Что же дальше? Где Лямин?

Успех, пришедший с пакетом из Полтавы, изрядно запоздал. Торжествовать пока нечего.

След врага еще не найден. А это опасный, хитрый враг!

Когда я излагал добытые результаты полковнику Черкашину, вид у меня был далеко не победный.

С моими заключениями полковник согласился. Первый его вопрос был:

— Кто у вас в Черногорске?

— Марочкин.

Он кивнул, отпер сейф и достал папку.

— Есть кое-что о Цорне, — сказал он, развязывая узел тесемок.

Оказывается, отыскался бывший советский комендант города Виттенберга на Эльбе — ныне офицер одной танковой части. Он коротко сообщал, что военного преступника Генриха Цорна привлечь к ответу не удалось, так как в день митинга на площади тот бежал в западную зону Германии. А Ганс Онезорге вскоре после своей речи у микрофона скоропостижно, от невыясненных причин, умер.

— Еще одна смерть, — сказал я, сжимая кулаки и видя перед собой мужественное лицо Онезорге.

— Да, Тихон Иванович, — проговорил Черкашин. — И сколько смертей! Сколько крови нужно проклятой «Росомахе», а? Теперь прочтите это.

Он протянул мне вырезку из газеты, издающейся в сопредельной стране, и перевод.

«Туристы на горе Веркайсе
Наша Веркайсе, эта жемчужина Севера, давно привлекает туристов как отечественных, так и иностранных. Зрелище незаходящего солнца в наших широтах доступно лишь с вершины Веркайсе — «жилища лета», как именуют ее окрестные жители. В числе туристов имеются, к сожалению, лица, которых интересует не феномен природы, а нечто другое. Близость Веркайсе к советской границе — вот что их вдохновляет! А туризм — лишь предлог для получения виз в нашу мирную страну. Утверждают, в частности, что среди туристов был здесь недавно бывший гестаповец, расправлявшийся с заключенными в известном концлагере Ютокса. Что было нужно у нас гитлеровскому палачу? Он обрабатывал некоего Бадера с целью побудить его перейти границу, после чего последний исчез. Темные дела творятся у Веркайсе! Наша страна находится в дружественных отношениях с Советским Союзом, и мы не желаем допускать на нашу территорию проходимцев, служащих целям поджигателей войны».

Я дочитал перевод и, признаться, он взволновал меня. Эти строки были как привет друга из-за рубежа.

— Видите, — сказал Черкашин, кладя папку на место. — Либо сам Цорн, либо подручный его. Цорн ведь был разжалован за нерадивость, вы говорили? Так? Ну вот, он теперь и восстанавливает свою репутацию у новых хозяев. Как же вы намерены действовать, товарищ Аниканов?

Я ответил, что, по моему мнению, надо наблюдать за домом Шапошниковой. Лже-Лямин может появиться. И, конечно, надо побывать в Заозерске, где он проводил отпуска.

— Вы правы, — сказал полковник. — В Заозерске у него может быть явка. В Заозерск я предлагаю послать Марочкина. Вы будьте в Черногорске. А мы тут ускорим разминирование «Росомахи». Пора, пора с ней покончить!

13

Марочкин попал в Заозерск впервые. С первых же шагов его охватила та, несколько расслабляющая атмосфера отдыха, вечного выходного дня, какой пропитаны курортные города. Два толстяка в пижамах сидели за бутылкой лимонада под затейливым навесом вокзального буфета. Даже северные сосны, растущие вдоль тихих улиц с яркими вывесками, выглядели здесь празднично. Их стволы отливали медью в косых лучах солнца. Радуясь теплу, лейтенант осматривал город, осматривал, как вы можете догадаться, с особым любопытством. Вот белое, каменное здание санатория, господствующее над Заозерском. Оно расположено на отрогах горного хребта, обрывающегося у озера, а на самом берегу краснеют крыши четырех домов отдыха. Здесь, в городе, в уютных домиках дачного вида, отдыхающие и больные, приезжающие без путевок, снимают комнаты. Население здесь постоянно меняется, тут легко остаться незамеченным, особенно на окраине, где улицы теряют стройность и словно тонут, погружаясь в лес.

Прежде чем наводить какие-либо справки, Марочкин решил пройтись по городу, всмотреться в его черты. Прямоствольные сосны чистого, насквозь пронизанного солнцем парка, расступались и среди них вырисовывались домики, нарядные, разузоренные, один за другим.

Марочкин шел не торопясь, читая таблички на калитках, и вдруг остановился.

На эмалированной дощечке, прибитой к столбику ограды, он прочел:

Василий Кузьмич Бахарев

Бахарев? Какой Бахарев? Родственник Екатерины Васильевны? Отец? Именно здесь, в Заозерске!

Взгляд Марочкина был прикован к черным, очень узким буквам. Отойти он не мог. За дощечкой, верно, кроется какое-то непонятное сцепление событий. Какое? Надо узнать! И сейчас же!

Как Марочкин признался мне потом, он недолюбливал Бахареву: по-мальчишески ревновал ее ко мне. «Обхаживает она неженатого майора», — думал он с неудовольствием, видя дружеское расположение Екатерины Васильевны ко мне. Она иногда казалась Марочкину даже подозрительной в силу близости к Лямину и его жене.

Да, надо войти! Едва обдумав предлог, он толкнул калитку. Она отчаянно скрипнула. Из-за дома вышла немолодая женщина с лопатой в руке. Лейтенант посмотрел на ее полное приветливое лицо, потом на лопату. Вспомнился вдруг хутор Бадера.

— Нельзя ли хозяина? — спросил он.

— А на что он вам?

— Я… от дочери его.

«Если он однофамилец, — подумал Марочкин, — то я извинюсь и, сославшись на недоразумение, откланяюсь».

— Он ведь лежит, — услышал лейтенант.

— Болен?

— Да. Ну, раз от дочери, так идемте. Старый, как малый ведь. Я гряды копала, как вот сейчас, приходит больной, комнату снимать… — Не договорив, она умолкла и пошла тихо, на цыпочках. Ввела в комнату, наполненную запахом лекарства, затененную плотными темными занавесками, и произнесла другим голосом — солидным старушечьим баском:

— Василий Кузьмич! От дочки вашей…

Круто повернувшись, звякнув лопатой о косяк, она тотчас ушла.

Из сумрака, ослепившего Марочкина на миг, выступила кровать, и на ней что-то зашевелилось. Из-под одеяла выглянул сухонький, беленький старичок. Бородка его была так же бела, как и кожа.

— Кто? Господи! — заговорил он, выпрастывая тонкие руки. — От Кати? Из Черногорска? Господи!

— Да, от Кати, из Черногорска, — сказал лейтенант, подходя. — Вы успокойтесь.

— Что… Что с ней?

— Ничего. Жива, здорова, передает вам привет.

— Да? Вы правду говорите? Ну, спасибо вам, спасибо! — и он потянулся к Марочкину обеими руками. — Я бог знает что болтаю… Вздор, всё вздор, — он сделал попытку засмеяться. — Если рассказать вам, потеха, совестно только… Из-за какой ерунды я… Тень свалила!

— Расскажите, Василий Кузьмич, — сказал лейтенант, вслушиваясь в этот бессвязный лепет. — Я знакомый Екатерины Васильевны. Она просила меня привезти известия о вас, самые обстоятельные.

Почему поиски врага привели к отцу Бахаревой? Случайно ли? Эти вопросы проносились в мозгу Марочкина.

Но старичок точно забыл о госте. Пожевал губами и прошептал:

— Комары ее… не очень мучают? Комары там… Невообразимые тучи.

— А вы были в Черногорске?

— Десять лет жил. Фирма «Вандейзен». Слыхали?

— Слыхал, — ответил Марочкин.

В Черногорском музее, в отделе истории, целая стена была посвящена революционному движению на лесозаводе Вандейзена.

— Десять лет, — повторил он. — Десять лет… Техноруком у них. Катя не говорила вам?

— Говорила, возможно, но я, признаться, запамятовал, — сказал лейтенант.

Он не расспрашивал. Чтобы взять инициативу разговора, нужен был выгодный момент. Старичок снова оживился.

— Вандейзен. Золотые гербы… Поставщик двора и прочее. Миллионный капитал. Как же! Громкое имя… Облигации… Я сам пачку приобрел, тоже числился в акционерах в некотором роде… И меня объегорили. Меня, старую крысу. А? Каково! Будьте столь любезны, который час? Микстуру велено глотать. Да, тень свалила, вот и лежу. Микстура… Против тени.

— Какой тени? — не выдержал лейтенант.

— Какой? — Бахарев приподнялся на подушках. — Я вам расскажу, какая тень.

«Заговаривается старик», — подумал юноша с тоской.

— Мне ведь, милый товарищ, восемьдесят два года. Тень, и та ушибет. Я вам расскажу, потому что вы Катю увидите. А я вот… Я, может, и не увижу.

— Полноте, — сказал лейтенант. — Не надо так…

— Катя не знает, что́ я вынес, — и голос его вдруг окреп. — Вандейзен… Злой гений нашей семьи. Акции, дутые акции, бумажки… Я… — он откинулся и тяжело задышал. — Вам сколько лет? Вы мальчик. Для вас это — история. Своего же служащего надуть! Так подло!

Устами старика действительно говорило ветхое прошлое. И гнев его казался запоздалым, странным.

Марочкин почувствовал себя словно в Черногорском музее, перед ожившим экспонатом.

— А я верил ему. Долго верил. Слишком долго… Бедная Катя! — вдруг прошептал Бахарев.

Шепот прервался.

— Откиньте занавески, будьте добры.

Комнату залило светом. Старичок стал еще белее — он словно растворялся в простынях.

— Поглядим хотя друг на друга. Вот прошу вас, полюбуйтесь, каков стал Василий Бахарев. Как он жил? Плохо жил. Верил Вандейзену, всему ихнему сословию верил. Верил, что они свой долг, то есть вину свою передо мной за разорение, за дутые бумажки признали, что положили якобы капитал на имя моей дочери Кати за границей. И я служил им. При Советской уж власти, когда был нэп, принимал я у себя Вандейзена. Не здесь, а в Угличе, мы там жили тогда… Вандейзены хотели лесную концессию получить, а я им помогал, бумаги писал разные. Затея эта, положим, рухнула. Потом Вандейзены скупили паи концессионного датского заводика в Петрограде. Я и там служил… Кате через них жизнь испортил. Она, милый товарищ, любила одного молодого человека, прекрасного молодого человека, а я стукнул кулаком по столу: не сметь, мол! Не сметь с комсомольцами гулять! Запирал ее в квартире, потом увез на Волгу, к тетке… Вот, милый товарищ! В гимназии, помню, проходили мы мифологию — вам эта материя, верно, неизвестна. Существовал якобы царь Мидас, который всё, к чему прикасался, превращал в золото. Я вот от них ждал такого… прикосновения Мидаса. А что я получил? Дочери счастья не дал и себе…

Она-то ушла из дома двадцати лет, в вуз поступила, вышла на самостоятельную дорогу. И я, может, милый товарищ, был бы знатным сейчас, в почетном президиуме сидел бы…. Жизнь-то прошла… И вот… тень свалила…

Он закашлялся глухо, со стоном, завершая этим свою непрошенную исповедь.

Она потрясла Марочкина. На советской земле, среди торжества новой жизни, Василий Бахарев остался на крохотном островке старого, цеплялся за него, ждал золота от прикосновения когтей хищника! Мечтал дать дочери капитал, ненужный ей. Во имя этого мешал ей жить. Марочкин пожалел Бахареву, потом мысленно похвалил за то, что она ушла от отца.

Будь у Марочкина больше знания жизни, он понял бы, откуда у Бахаревой ее внешняя суровость и резкость, скрывающие природную женственность. Ее воспитывали барышней, нежили, прочили наследство, выгодного жениха — она взбунтовалась, ополчилась против мещанства своей семьи, ожесточилась…

— Вы, милый товарищ, не думайте… Потом я служил Советской власти, честно служил, да ведь лучшие-то годы ушли, похварывать стал, одним словом, карета под откос покатилась…

Помолчав, лейтенант спросил:

— Какая же всё-таки тень вас свалила?

— Вандейзена, — ответил он. — Вандейзена, Генриха. Почудилось, понятно. Откуда ему взяться? Отдыхающий приходил. Слышу, с Дашей в саду говорит. Я выглянул из окна, ну, мне и почудилось… Побежал в сад. И грохнулся. Потом — очнулся, Даша и говорит: отдыхающий один был. Ах ты, господи! Комнату ищет. Спрашивал, есть ли у нас квартирант.

— И что же Даша ему?

— Нет квартиранта, не приехал, а комнату хозяин занял. Не сдает пока.

— А что за квартирант у вас был?

— Два лета подряд приезжал. От вас, из Черногорска. Лямин. Не знаете?

— Да, слышал о таком, — сказал Марочкин пресекшимся голосом и встал.

Он не был удивлен. Он как будто предчувствовал это. И всё-таки самообладание изменило ему. Совсем незачем было вскакивать. Но раз уж он поднялся, надо было оправдать свое поведение.

— Вы, наверно, устали, — сказал лейтенант. — Я вас утомил.

— Нет, нет, — Бахарев сделал движение, чтобы удержать его. — Мы чай будем пить. Вы нам про Катю расскажете… Даша! Даша, покричите ей, прошу вас.

Марочкин остался. За чаем, беседуя с Бахаревым и пухлолицей Дашей, он исподволь вставлял вопросы. Лямин жил здесь скромно, по нескольку дней пропадал на рыбалке, гости к нему не заходили, а с кем он встречался — Бахарев и его хозяйка не знают. Лямин производил впечатление человека непоседливого, нервного. Как у него хватало терпения высиживать с удочкой! Бахарев однажды задал ему такой вопрос. Лямин ответил, что ловить рыбу полезно: укрепляет нервы.

— Так нынче летом Лямин не был? — спросил Марочкин.

— Только два дня, в начале июня, — сказала Даша.

«Значит, после гибели Бадера, — подумал Марочкин. — Да, как раз тогда…»

— Комнату снимал на месяц, а жил недели две либо три, — продолжала Даша. — Дела всё какие-то. А нынче сулил приехать в отпуск, да нет его. Не знаете, что с ним?

— Незнаю, — сказал Марочкин.

Мысль его работала. Значит, последний раз лже-Лямин отдыхал здесь в прошлом году. В Черногорске он до конца месячного отпуска не появлялся, а отсюда уехал, прожив две — три недели. Куда уехал? Марочкин вспомнил мои изыскания по поводу загадочных взрывов на «Росомахе». Лямин мог отправиться на «Росомаху». Очень важное обстоятельство! А нынче, в начале июня, он навестил хутор Бадера, увидел знак на косяке и вскоре, под видом рыбалки, уехал в Заозерск. О приходе Вандейзена извещал Бадер этим знаком! И лже-Лямин, верно, встретился с Вандейзеном в Заозерске!

Марочкин ликовал, он предвкушал успех. Но надо побольше узнать о «тени» Вандейзена.

«Отдыхающий», потревоживший Василия Кузьмича, — высокого роста, пожилой, с обвисшими щеками, бритый.

Марочкин объяснил появление «тени» так: Вандейзен ждал лже-Лямина, обещавшего прибыть сюда в отпуск, не дождался и в тревоге пришел к Бахареву. Зачем? Узнать, нет ли сообщника. Почуя неладное, заметался… Убедился, что Лямина нет, и не стал мешкать, унес ноги.

В сложной мозаике фактов прибавился еще один кусочек и завершил картину. Да, так оно и есть! В Заозерске у врагов явка, место встреч.

Догадка стала уверенностью. В тот же день Марочкин связался с сотрудниками госбезопасности.

Однако до полного успеха было всё еще далеко. Последующие дни в Заозерске принесли Марочкину одни огорчения. Человека с приметами Вандейзена в городе найти не удалось.

Между тем в Черногорске события приняли новый оборот.

14

Разбуженная ночным стуком, Шапошникова отодвинула засов и отскочила: кто-то в забрызганной куртке, в надвинутой на лоб фуражке втиснулся, нагнув голову, в сени и стал, тяжело дыша. Она уже начала узнавать этого человека, но не могла выговорить ни слова.

— Живой, — сказал он. — Можешь пощупать…

Дар речи вернулся к ней.

Он жестко сдавил ей плечо, повел в горницу, плотнее затянул занавески, сел. На полу — она только вчера вымыла — отпечатались желтой глиной подошвы. Он положил руки на скатерть — грязные руки, ставшие на фоне скатерти совсем черными.

Он сидел и смотрел на нее, смотрел с холодной насмешкой.

Мысли ее начали обретать ясность и порядок. Да, он в самом деле живой. А самоубийство, записка? Лицо давно не брито, полоса сажи на лбу и на щеке. Она легла так, что делает его лицо другим, почти незнакомым…

Он живой, она хотела бы радоваться этому, но радости не было. Один страх.

Губы его шевелились. До нее донеслось:

— Дай поесть и на дорогу чего-нибудь. Поняла? И ты меня не видела. Поняла?

— Погоди, — произнесла она. Страх сдавил ей горло, но она уже успела подумать, где он был, почему не являлся домой, почему так спешит.

— Тише! — сказал он.

В его голосе была угроза.

— Нет, погоди, — повторила она. — Что это значит всё? Ты можешь мне объяснить? Ты должен…

— Сядь! — приказал он.

Руки его комкали скатерть.

— Не трогай! — крикнула она. — Не трогай!

Сорвала скатерть, бросила на лавку.

— Лена, ну… Лена, — заговорил он мягко. — Тише ты… Понимаешь, я прыгнул… А потом страшно стало, выплыл. И… Теперь… Как быть, черт его знает, ведь подумают, что я убил ее… Нарочно убил…

Его пальцы с плоскими ногтями приближались к ней по столу, шевелились.

Она отодвинулась. Она смотрела на него, и портреты со стен — поморы и поморки, честные, строгие, — тоже смотрели на него. В роду Шапошниковых не было убийц, никто из Шапошниковых не сидел в тюрьме. А он убийца. Она не верит ему. Он прятался, боялся показаться в городе, потому что он — убийца.

— Ты убил ее, — сказала она.

Шапошниковы, глядевшие из рамок, давали ей силу. Она была не одна. Ее поддерживал суд родичей — суровый и безмолвный.

— Да, убил, — бросил он и выпрямился. — Поняла? Беги, выдавай меня! Иди в милицию! Нет, не выдашь. Оба мы с тобой… связаны одной веревочкой. Тебе тоже… мало не будет.

Со смехом, похожим на икоту, он отшвырнул табуретку, прошелся по горнице, оставляя на посконных дорожках, на выскобленных половицах лепешки глины. На стене, под портретом Шапошникова-деда, насупленного, с желваками могучих скул, висела старинная раскрашенная немецкая олеография. Шапошникова вздрогнула: ее муж читал вслух, со злостью чеканя непонятные слова. Он читал по-немецки… Он никогда не говорил, что знает немецкий язык.

Кончив, он повернулся к ней.

— Пора тебе сказать, — он шел к ней, развязно вихляя коленями. — Пора представиться, драгоценная супруга…

Она молчала, не двигалась. Ее охватило какое-то свинцовое оцепенение. Отлетела табуретка — она опять попалась под ноги ему. Он стоял теперь близко, почти касаясь ее, а голос доносился откуда-то издалека. Он не Лямин. У него другое имя, не русское… На суде он скажет, что она знала это, знала всё время, все годы совместной жизни… И ей не отпереться.

Потом он вышел из горницы. Шапошникова сидела в той же позе, пришибленная, коченея от нервного холода, трясшего ее всю. Он вернулся переодетый, в ватнике, с деревянным сундучком. В руке его была телеграмма.

— Когда это пришло?

— Вчера, — ответила она.

— Дай ответную. Сейчас же, слышишь? Я подожду тебя.

— Хорошо, — сказала она.

Как покорный автомат, она поставила перед ним кринку молока, положила хлеб, взяла листок, вышла. Прибежала на телеграф, не читая, сунула листок в окошечко. Вернулась, отдала мужу квитанцию. И всё это делала она словно не сама, а кто-то другой.

— Ты не видела меня, — проговорил он. — Поняла?

— Поняла, — ответила она.

— Проболтаешься — плохо будет. Поняла?

— Я ничего не скажу.

Она отвечала покорно, скованная холодом, вселившимся в нее. Звякнул засов. Он ушел.

Этот звук заставил ее очнуться. Холод не выпустил ее, но она уже начала мыслить. Ноги и руки, не слушались, словно их кто-то держал.

Наступило утро, улица пробудилась. Шапошниковой стало лучше. Кутаясь в шерстяной платок, она вышла из дома и направилась к гостинице.

Бахарева только что встала. Увидев свою подругу, она испугалась. Елена сгорбилась, постарела.

Екатерина Васильевна выслушала ее не прерывая. Затем спросила:

— Он назвал себя?

— Да… Как же, господи!

Он назвал имя… Но какое? Оно выскочило из памяти. Елена сделала усилие, проговорила неуверенно:

— Дейзен…

— Вандейзен? — спросила Бахарева.

— Да, да… Вандейзен.

Бахарева побледнела.

— Вандейзен! — проговорила она. — Вот уж… Воскресение из мертвых.

— Что мне делать, Катя?

Бахарева взяла ее за руку.

— Идем!

— Куда?

Елена невольно отшатнулась, но пальцы подруги, сжимавшие ее запястье, стали железными.

15

Как вы уже знаете, за домом Шапошниковой было установлено наблюдение.

В тот день, когда «тень» Вандейзена свалила старика Бахарева, из Заозерска в Черногорск на имя «самоубийцы» Лямина пришла телеграмма.

Она гласила:

«Сообщите приезд, иначе сдадут комнату».

Подписи не было.

Я снял себе копию и попросил вручить телеграмму Шапошниковой.

Через несколько дней подоспело сообщение Марочкина. Теперь мы знали о Вандейзене — сообщнике Лямина. Они, видимо, должны были встретиться в Заозерске, но Василиса Бойко нарушила план… Теперь они потеряли контакт и силятся возобновить его. Наблюдение за домом Шапошниковой стало еще зорче. Мы ждали лже-Лямина: он должен был придти за телеграммой.

И он пришел. Мы видели, как он входил в дом. Проследили за Шапошниковой, разрешили отправить ответную телеграмму в Заозерск, Савельеву, до востребования.

«Приезжайте жду нетерпением», —

вот что писал лже-Лямин.

Я распорядился задержать отправку этой телеграммы. Сперва надо было взять преступника.

Мы могли бы задержать врага сразу, как только за ним закрылась дверь. Но я не хотел затевать шум здесь, под окнами Шапошниковой.

Шпион пересек двор, завернул за коровник, перешагнул через низенький плетень и пошел закоулками.

Каменный сплошняк, служащий как бы фундаментом Черногорску, раздвигался, прорезанный ложбиной. В нее и опустился шпион.

По-видимому, он хотел выйти из города. Впереди лежал пустырь; здесь еще недавно желтел тес, свезенный для стройки рыбозавода. Теперь, как раз поперек ложбины, стоял забор, сделанный из этих досок. Наткнувшись на нежданное препятствие, шпион повернул. Топчась на месте и озираясь, он искал обход.

Он был в тупике. Справа и слева чернели почти отвесные обрывы. С минуту он колебался, — вернуться в город или попытаться влезть на откос…

Я негромко окликнул его и, наставив пистолет, приказал поднять руки.

Ох, не хотелось ему…

Он съежился, смерил злобным взглядом исподлобья меня и автоматчика, стоявшего рядом со мной, и пробормотал, стуча зубами:

— Не… недоразумение тут. Ош-шибка.

— Разберемся, — сказал я.

Тишина спящего города ничем не была нарушена. Впрочем, если бы мне и пришлось пустить в ход оружие, звук выстрела заглох бы здесь, сдавленный гранитными стенами.

Карьера шпиона кончилась.

Праздновать победу мы, однако, еще не имели права. Взят один из Вандейзенов, но еще гуляет на свободе другой — Вандейзен-старший, как я назвал про себя заозерского «больного».

В тот же день телеграмма в Заозерск, задержанная мной, была отправлена.

Одновременно я предупредил Марочкина: не зевать, подстеречь Савельева, то есть, очевидно, старшего Вандейзена, и не выпускать его из поля зрения.

Видимо, шпионы пытались договориться о встрече, намерены были съехаться где-то. Где? Надо узнать у задержанного. Тогда Вандейзена-старшего встретим мы!

Допрашивали шпиона за пределами отряда, но при моем участии.

Сперва враг открещивался от всего. Пожимал плечами, изображал недоумение, разыгрывал обиженного.

Обличителем выступила Шапошникова. Она вполне овладела собой. Спасибо Бахаревой — поддержала ее в минуту слабости.

Негодяй еще цеплялся за свою маску. Он вертелся, запутывал, лгал. Он уверял, что переменил свое немецкое имя во время войны, из патриотических побуждений. Козырял благодарностью, полученной от командования за доставку чертежа «Росомахи». Твердил, что знать не знает ни о каких взрывах на минном поле.

— А почему вы спрятали сапоги? — спросил я в упор и увидел, как он отшатнулся.

— Сапоги? — выдавил он. — Какие?

— Вспомните, — сказал я. — На другой день после взрыва вы были в избушке Хаттоева.

— Я не был там.

— Закатайте-ка штанины на ногах, — сказал я. — До колен закатайте.

Он побелел.

Пальцы плохо слушались его или он медлил нарочно, чтобы оттянуть время, придумать очередную ложь. Наконец на правой ноге открылся фиолетовый рубец, залепленный посредине пластырем.

— Вот, — сказал я, указывая на это. — А вы говорите, что о взрыве вам ничего не известно.

Постепенно, под тяжестью улик, он сознался и в шпионаже и в намеренном убийстве Василисы Бойко.

Теперь его охватил страх. Он решил выторговать себе жизнь и заявил, что, если его пощадят, он выдаст весьма крупного преступника.

Я предупредил: судьбу его будет решать не следователь, допрашивавший его, а суд. Но, несомненно, полная откровенность может смягчить приговор.

Он попросил бумаги, чернил и написал пространное заявление.

Да, он Артур Вандейзен. Отец его происходил из Германии, из города Ольденбурга, из голландско-немецкой семьи. Сам Артур родился в России. Известные лесопромышленники Вандейзены — его дальние родственники. В год смерти отца, служившего в архангельской конторе фирмы Вандейзен, а потом принявшего советское подданство, Артур окончил музыкальный техникум. Затем он поступил в оркестр театра оперы и балета во Львове. Там Артура застала война. От призыва в Красную Армию он уклонился, перебежал к гитлеровцам и встретился с штурмбанфюрером Генрихом Вандейзеном. Наследник фирмы, смытой с лица земли революцией, Генрих занимал важный пост на северном участке Восточного фронта. Направленный в шпионскую школу, Артур обучался там, готовился к переходу на нашу территорию.

Из числа советских людей, захваченных в плен, Генрих выбрал одного, внешностью и возрастом сходного с Артуром. Пленный был расстрелян, Артуру вручили его документы, сообщили биографические данные. Так Артур Вандейзен стал Ляминым.

Когда он вошел в роль, свыкся с новым именем, его направили в лагерь Ютокса под видом заключенного. Генрих предложил ему организовать побег из лагеря и наметил спутницу — черногорскую уроженку Шапошникову. Для отвода глаз Артуру дозволялось подговорить еще несколько человек.

Среди них была девушка, называвшая себя Анной. Выпускать ее, однако, не входило в расчеты гитлеровцев. При побеге Анну и еще четверых поймали. Она успела передать Артуру кисет, в котором была спрятана схема важного узла сопротивления «Росомахи», вычерченная на папиросной бумаге и скатанная в комок. Кисет был очень грязный, с землей почему-то. Поразмыслив, он сообразил, что документ послужит ему на пользу. Легче будет обосноваться в Черногорске, приобрести доверие.

Жить в Черногорске скромно, ждать сигнала — так предписал Артуру штурмбанфюрер Генрих Вандейзен, посулив внушительные блага в будущем за усердие.

Война кончилась, а Генрих так и не дал сигнала. Не разделил ли он участь многих других военных преступников? Эта мысль огорчила Артура, но вместе с тем и успокоила: он пустил корни в Черногорске, потрясений и опасностей не искал.

В позапрошлом году Артур отдыхал по путевке в Заозерске. Дни проводил на рыбалке. Шеф когда-то советовал ему посещать с удочкой уединенные места, удобные для беседы с глазу на глаз. Артур не сразу последовал этому совету, но постепенно втянулся.

По соседству с ним удил еще один рыболов. Он подошел к Артуру, назвал его настоящим именем и передал привет от Генриха Вандейзена.

Артур страшно перепугался. Вдруг ловушка! Незнакомец назвал себя, и Артур, приглядевшись, узнал его. Это был штурмфюрер Граве, подчиненный Генриха.

Граве передал Артуру пачку денег и сказал, что новые хозяева платят лучше, чем Гитлер. Артур несколько пришел в себя. Затем он получил от Граве план минных полей и укреплений «Росомахи» и выслушал задание.

Траншеи, отмеченные на плане крестиками, необходимо взорвать. В свое время этого не сделали, и Генрих имел большие неприятности…

Еще в Ютоксе до Артура доходили слухи о «тайном оружии», якобы готовившемся на «Росомахе». Генрих ничего не объяснил ему. Это-де высшая государственная тайна, доступная очень небольшому кругу лиц. То же самое ответил на вопрос Артура и Граве. Он прибавил, что новые хозяева еще более заинтересованы в «Росомахе» и не поскупятся на награду, когда поручение будет выполнено и Артур вернется за границу.

Артур спросил, когда его собираются вернуть. Граве не мог указать точный срок. Это будет зависеть от обстоятельств. Возможно, сам Генрих явится и возьмет Артура туда. О прибытии Генриха Артур будет предупрежден зарубкой на косяке хутора Бадера. Надо только позаботиться о том, чтобы посланный не мог никого выдать.

Так была решена судьба Бадера. Артуру надлежало подложить мину там, где Бадер закопал свое добро.

Как только на косяке появится условленный знак, Артур должен отправиться в Заозерск и посвятить все дни рыбной ловле.

С этим Граве откланялся и ушел, звякая ведерком с наживкой. Больше Артур его не видел.

Бадер пришел в этом году, в конце мая. Заприметив метку, оставленную им, Артур понял: Бадер сделал свое дело, замолчал навеки, а в Заозерске Артура ждут. Он взял несколько дней в счет отпуска, запланированного на июль, и отбыл в Заозерск. Там, у тихой заводи, под утро, к Артуру, ловившему карасей, подошел пожилой мужчина, тоже с удочкой. Это был Генрих Вандейзен собственной персоной.

Он первым долгом осведомился, как Артур себя чувствует.

Артур ответил, что настроение у него неплохое, опасности нет. Хутор Бадера посещается очень многими рыболовами и охотниками. Убитого Бадера пограничники, конечно, нашли, но подозревать его — Артура — нет причины.

Артур порадовал своего шефа также взрывами, учиненными на «Росомахе». Генрих дал Артуру деньги и объявил: наступает последний, решающий этап операции. Затем — переход границы, награда, отдых.

Договорились так: в июле Артур приедет в Заозерск в отпуск, они вместе направятся на «Росомаху» и всё закончат. Но перед этим Артур взорвет еще цепочку мин. Нельзя оставлять огрехи. Ведь близится разминирование «Росомахи», она вся будет открыта для людей и, если хозяева узна́ют, что их приказание недовыполнено, плохо дело! Лучше не ссориться с ними. Тем более — взрыв в такой глуши не привлечет внимания.

Артур согласился. Да, на минах нередко подрываются лоси, медведи и другие звери, «Росомаха» то и дело грохочет и к этому привыкли. Правда, то что офицер пограничник завел с ним речь о Ютоксе, встревожило его. Но ненадолго. И Артур даже не рассказал об этом шефу. Верил в свою ловкость и неуязвимость. И предвкушал милость хозяев.

Он взорвал и последнюю траншею. Осколок царапнул его, он перевязал ногу, добрался до избушки Хаттоева, сменил обувь и пошел домой, в Черногорск. Рана была пустяковая, но она показалась Артуру плохим предзнаменованием. Он суеверен, боится цифры тринадцать, своим числом считает семерку. Дорогой он на всякий случай спрятал в лесу, под буреломом, свои сапоги. Отсчитал седьмое дерево от тропы и спрятал.

Нервы шпиона начали сдавать. И новый удар ждал его.

Он уже двигался в Заозерск. По пути — опять-таки под влиянием усилившейся в нем тревоги — он сошел на полустанке. Не то чтобы его тянуло к хутору, где погиб Бадер. Нет, понадобилось выяснить, всё ли спокойно на озере и в окрестных лесах, сняты ли пограничные наряды, можно ли будет ему и Генриху пройти этой местностью к «Росомахе» или надо избрать другое направление.

Когда к нему подошла женщина и назвала себя Бойко, он страшно перепугался. Нечего было и думать играть свою роль при ней: даже будь он достаточно похож на Лямина, чтобы сойти за него, всё равно он уже выдал себя. Выдал тем, что не узнал свою «жену» и спросил удивленно, кого ей нужно. Она тоже растерялась. Ей нужен Лямин, но, странное дело, человек к которому ее послали, вовсе не он.

Это было в Ладва-пороге, в избе, где Артур остановился на ночлег. Он и Бойко столкнулись в сенях, встреча была так неожиданна, что он не сразу сообразил, как себя вести. Он решил было сослаться на недоразумение и, кажется, уже произнес это слово, но спохватился. Нет, какое же недоразумение! Он ведь ответил ей на письмо, ответил, как Лямин, как ее муж! И она приехала к мужу!

Она повернулась, чтобы уйти, и тут снова, как ножом, резанула его мысль об опасности, которую принесла эта незнакомая, ненавистная женщина.

Он сознавал одно: нельзя отпускать ее. Он удержал ее, ввел в комнату, усадил. Очевидно, она ищет его брата! Константина Лямина? Ну, разумеется. Как он сразу не догадался! Брат говорил, что у него была жена на Украине. Брат недалеко, на том берегу озера, ушел за черникой. Вернется он поздно, ждать незачем. Нет, к чему дожидаться, когда можно сейчас же, в лодке…

Кстати, он — Андрей Лямин — едет на ту сторону, на охоту. Да, дичь стрелять до осени запрещено. Он берет картечь, это не для бекасов. Хищников развелось много в лесах — диких кошек, волков.

Быстро, задворками, чтобы никто не увидел, не окликнул по имени, он повел женщину к лодке.

В лесу он хладнокровно выпустил ей в спину заряд картечи. Мнимое самоубийство было уже обдумано. Он знал озеро, знал, где донные течения…

Он углубился в глухую чащу, несколько дней скрывался по оврагам, по лесным избушкам. Он не заметил преследования, тешил себя надеждой, что инсценировка удалась.

Между тем в Заозерске Генрих ждал от него вестей. Артур похолодел, представив себе, как рискованно показываться в Черногорске. Но условленную телеграмму надо дать. Самоуверенность слетела, опять начал грызть червь сомнения и тревоги. На что хорошо было бы вообще не выходить из леса, выполнить задание в одиночку! Генрих всё объяснил ему. Но покинуть Генриха мешал, во-первых, страх. Этого завершения всех своих дел на советской земле и перехода границы Артур боялся больше всего. А в союзе с шефом он видел гарантию и помощь. Артур верил в способности своего шефа — опытнейшего шпиона, еще до войны побывавшего с тайными поручениями во Франции, в Польше, в странах Скандинавии. О похождениях Генриха Вандейзена рассказывали легенды. Он неуловим, ему везде сопутствовала удача. Вот и теперь он сумел обмануть бдительность советских пограничников. Он поселился в Заозерске, и никто не догадывается, что с паспортом на имя Савельева ходит бывший штурмбанфюрер Вандейзен.

Кроме того, Артуру мешала бросить Генриха и честь, да, своеобразная честь бандитской круговой поруки, внушенная ему еще в шпионской школе.

Артур знал: самому показываться на телеграфе нельзя. Лучше всего воспользоваться чужими руками. У него есть жена. В конце концов его дом — единственное место, куда он может войти без больших опасений. Жена не выдаст его. На нее есть узда.

Конечно, не надо было идти домой. Он допустил ошибку. Теперь, излагая свои преступления на бумаге, он это видит.

Но тогда его мысль была затемнена страхом, а состояние нервов после того, как он совершил убийство, еще более ухудшилось.

Так писал о себе Артур Вандейзен.

Читая его заявление, я ощущал омерзение и досаду. Глубоко противен был этот резонерствующий убийца и шпион, то копающийся в своих переживаниях, то впадающий в фальшивую декламацию; преступник, который не раскаивается в совершенном, а сожалеет о своих промахах. А досаду вызывало то, что в пространной, многословной писанине всё еще нет самого существа всей вражеской операции. Нет разгадки тайны «Росомахи». Артур — если верить ему — только исполнитель, пешка…

Но, может быть, он даст хотя бы ключ к этой тайне! Я продолжал чтение.

«Понять — значит простить, граждане судьи. И я надеюсь, что вы поймете, как мало был свободен в своих поступках человек, заранее обреченный играть данную роль и воспитанием и условиями военного времени».

Он еще рассчитывает на сострадание! Однако он ведь, помнится, не одними мольбами хочет выпросить себе жизнь. Где же то важное признание, которое он обещал нам?

Вот оно.

Если Артуру не удастся прибыть в Заозерск, то он, дав знать Генриху и получив от него отзыв, должен идти на «Росомаху» один. Встретятся они позднее.

В землянке, отмеченной жирным крестиком, надо отыскать ход, закрытый дверцей с выжженной свастикой.

Бетонированный коридор поведет Артура под укреплениями «Росомахи» в помещение из нескольких комнат. В одной из них, с портретом фюрера на стене, стоит сейф. На крышке — алфавит с подвижными буквами. Необходимое сочетание букв — «фиалка». Это любимый цветок супруги Генриха Вандейзена. Отперев таким образом сейф или взломав его, если механизм не сработает, Артур вынет бумаги, поднимет крышку люка в полу и бросит бумаги туда.

Прежде чем уничтожить документы, Артур прочтет и запомнит хотя бы заголовки их.

В подземелье Артур пробудет до прихода шефа и сообщит ему названия бумаг. Других доказательств не потребуется. Оба выйдут на поверхность, и Генрих проведет Артура через границу. До нее там — рукой подать.

Задание не простое. Артур согласился не без боязни. Что если подземелье обрушилось, разъеденное грунтовыми водами, и он окажется в ловушке? А вдруг шеф не придет, что тогда? Где выход наружу? Генрих успокоил, сказал, где выход. Сооружение рассчитано на годы, — заверил он. Строители предусмотрели всё.

В конце своего заявления Артур Вандейзен нарисовал план подземелья и прибавил:

«Раскаяние мое вам не нужно. Я хочу жить, и потому каждое слово здесь — чистая правда. В надежде на милость я передаю в ваши руки крупного шпиона, бывшего помощника начальника лагеря Ютокса, человека, повинного во многих преступлениях, а вместе с тем и секретные документы, по всей вероятности, чрезвычайна ценные».

Он расписался с росчерком, разбрызгивая чернила, и поставил дату.

На другой день заявление Артура Вандейзена было у нас в штабе. Я прочел его в кабинете Черкашина.

— Позвольте, — сказал я, — помощником начальника в Ютоксе был Цорн.

— Да, он же Вандейзен. Арестованный пояснил это устно. В лагере Вандейзен фигурировал под фамилией Цорн. И понятно почему.

— Крупная фирма. Слишком известное имя, — сказал я. — Он не желал афишировать…

— Совершенно верно. И кстати, отрекся от голландских предков, сделал себя стопроцентным арийцем.

Волнение сдавило мне горло. Генрих Цорн, кровавый Цорн здесь, на нашей земле! Как же, должно быть, нужно его новым хозяевам то, что спрятано на «Росомахе»! Цорн здесь, чтобы исправить свой промах, восстановить карьеру. Новые хозяева вернут ему чины, отнятые Гитлером! Еще бы! Они не пожалеют ничего, только бы тайна «Росомахи» не досталась нам. Неужели мы, наконец, взяли у Артура Вандейзена ключ от этой тайны! Можно ли верить шпиону?

— По-моему, он не врет, — сказал Черкашин. — Он ставит на карту всё.

Подумав, я пришел к тому же выводу. Но более сомнительно другое: явится ли Цорн в подземелье?

— Вы правы, — проговорил полковник. — Это более сомнительно. Артур — пешка, которой можно пожертвовать. Слепой исполнитель. Документы в сейфе, надо полагать, шифрованные, так что Артур всё равно ничего не уразумел бы в них. Не лишено вероятия, Цорн приготовил ему сюрприз какой-нибудь… Помните смерть Бадера! Так что будьте осторожны там. Особенно у выхода.

То, что в подземелье с планом Артура Вандейзена пойду я, разумелось само собой.

Поход в недра «Росомахи» назначен на послезавтра. Минеры прощупывают подход к землянке, помеченной на плане Артура жирным крестиком.

Жаль, нет со мной Марочкина. Он всё еще в Заозерске. Телеграмма «Савельеву, до востребования» уже там. Марочкин на страже.

Полковник Черкашин рисует мне в бесконечных вариантах, как может сложиться обстановка, что́ нужно предусмотреть, и глаза его при этом блестят молодо и задорно.

— Эх, Тихон Иванович, — вырывается у него. — Как хочется пойти с вами!

Он улыбается, глаза его еще больше помолодели. Сейчас можно легко представить, каким был Черкашин в юности.

Я подумал: «Плохо, скучно живется тому, кто не сохранил в себе искру юности».

И вот я в пути. Прыткий «козел» катит по лесной дороге, подскакивая на ухабах. Ночь на редкость тихая, безветренная, теплая; холода, донимающие нас до середины июля, прекратились. Со мной в машине — ефрейтор-радист Кузякин, уже знакомый мне, и два солдата. У всех нас, кроме оружия и боеприпасов, саперные лопатки и запас продовольствия. Кто знает, как долго придется пробыть в подземелье, сколько времени дожидаться Цорна.

Гулко стучит мотор в тишине девственных зарослей. Ни жилья, ни человека! Однако, пока мы ехали, нас не один раз видели внимательные глаза секретов, просматривающих дорогу. «Отрядный поиск», объявленный после взрыва на «Росомахе», не кончен. Если Марочкин потеряет Цорна, след должны найти другие. Двинется ли враг в подземелье, бросится ли прямо к границе, — он не уйдет от нас!

Так я уверял своих спутников, но на сердце было тревожно. Вдруг новая неожиданность расстроит наши планы! Враг ловок, хитер, и пока он не в наших руках, надо быть готовым ко всему.

Едем час, другой. «Росомаха» уже близко. Лес как будто мрачнеет, хмурится.

Отпускаем машину, идем пешком. Нас встречают минеры. Правда, они прибили к деревьям стрелки, указывающие безопасный путь, но этого мало. Минеры ведут нас через лес, мимо заросших траншей, оседающих, уходящих в землю дзотов с ржавыми стволами пулеметов, торчащими из бойниц. За брустверами огневых позиций стоят тяжелые орудия, подняв стволы, тоже изъеденные багровой ржавчиной. А вот гитлеровский танк с крестами на броне. Как стальное надгробие. Видно, он неуклюже повернул и подорвался на собственной мине.

Оружие армии, переставшей существовать! Брошенное в панике, навеки умолкшее!

А мы, горсточка людей в этом зловещем лесу, словно призваны завершить сражение, бушевавшее на подступах к «Росомахе» годы назад.

Землянка, помеченная на плане крестиком, не отличалась от многих других. Она возвышалась на поляне зеленым холмиком, кудрявым от молоденьких елочек. Внутри, под тремя накатами бревен, было прохладно, как в погребе, пахло плесенью.

Дверь с выжженной свастикой не подалась, ее выломали. Открылся ход.

Полосуя мрак лучами фонарей, мы спускались по бетонным ступеням.

Потом осторожно ступая, в полном молчании мы двинулись по подземному коридору.

Где-то капала вода. Громче, громче… Частая, звонкая капель оглушила нас и замерла позади.

Примерно с полкилометра прошагали мы, как вдруг перед нами выросла преграда. Свод коридора обрушился, мы уперлись в нагромождение обломков бетона и земли.

Тут и пригодились наши лопатки. Почти три часа мы трудились, разбирая завал.

Вскоре мы опять прибегли к лопаткам. Напрасно Цорн уверял своего подручного в добротности сооружения. Созданное подневольным трудом, оно и не могло быть долговечным. Как ненавидели это подземелье люди, работавшие здесь!

Что-то зашумело за стеной — наверно, глубинный поток, отведенный в сторону бетонной кладкой. Вода силилась ворваться в коридор, просачивалась, покрывая стены и своды грязной сыростью, обдавала нас дождем капель, а кое-где низвергалась на пол ручьем. Отверстия в полу поглощали ее, но не везде. Местами мы шли по воде.

Так приближались мы к тайне «Росомахи».

16

Между тем лейтенанту Марочкину в Заозерске — простите мне это необходимое отступление — приходилось тоже нелегко.

Цорн за телеграммой не явился. Она лежала в Заозерском отделении связи, на полочке, прибитой над столиком веснушчатой Люси, кокетливой девицы в кудряшках.

Два дня лежала телеграмма, и никто ею не интересовался. На третий день Люсю вызвали к телефону.

— Говорит генерал-директор, — прозвучал бас. — Из областного управления. Давайте, посмотрим, сколько у вас невостребованных телеграмм.

Зачем это нужно? Какой смысл их считать?

И как фамилия генерал-директора? Все эти вопросы пришли в голову Люсе потом. А сейчас высокое звание «генерал-директор» и начальственный тон загипнотизировали ее.

— Сию минуту, — ответила она трепеща.

Побежала к полке, взяла всю пачку.

— Ну, — урчало в трубке. — Поживей нельзя?

— Пять, — выдохнула в трубку Люся. — Пять, товарищ генерал-директор.

— Кому они?

— Сейчас. Хомякову, Завьялову, Иванову, Савельеву, Ласунской. Товарищ генерал-директор, так ведь они не приходят, что же я могу?..

— Работать надо, — рявкнул бас. — Вот что вы можете. Вы список вывесили?

— Н-нет.

— Повесьте.

Стукнула трубка, брошенная на рычаг сердитым генерал-директором.

Люся села, стараясь унять забившееся сердце. Да, список телеграмм, недоставленных и невостребованных, не вывешен. Ей никто не говорил. Странный звонок!

Марочкин проклинал себя. Не предвидел! Думал выследить Цорна и не сообразил, что ему, может быть, достаточно узнать, есть ли телеграмма. Телеграмма на имя Савельева. И всё.

Лейтенант позвонил в управление связи. Самые печальные предположения Марочкина сбылись: генерал-директор и намерения не имел проверять, сколько в Заозерске невостребованных телеграмм.

Значит, звонил Цорн.

А он — Марочкин — остался в дураках. Прошляпил! Никогда в жизни, кажется, ему не было так горько, как сейчас.

Откуда же звонил Цорн? Марочкин с помощью местных чекистов выяснил это. Из автомата на вокзале. Как раз в то время у перрона стоял поезд с юга. Враг, очевидно, смешался с толпой, заполнившей перрон и зал ожидания.

А потом? Что сделал Цорн потом?

Весьма возможно, уехал с тем поездом. Чего ему еще ждать в Заозерске!

Но он, Марочкин, на поезд опоздал. На целых три часа! Нечего и думать догонять в машине. Лейтенант посмотрел на расписание: поезд подходит к Вендо-горе, крупной станции на пути к Черногорску. Надо дать знать туда.

Однако пограничник, осмотревший вагоны, не нашел Цорна, хотя знал его приметы.

Значит, Цорн не был в поезде или слез раньше.

Между тем на другой станции, в другой поезд вошел, инвалид. Одна нога его была согнута и упиралась коленом в деревяшку, одна рука скорчена. Никто не узнал бы в нем Цорна, Генриха Цорна, одного из асов гитлеровского шпионажа, умевшего мастерски менять обличье. Не так ли, ковыляя на протезе, он заметал следы во Франции, в Норвегии!

На Цорне был грязный залатанный пиджачок, купленный у пьяного забулдыги за сто рублей. Забулдыга, сидя в буфете при вокзале, громко хвастался выгодной сделкой, чем обратил внимание на странного инвалида. Однако когда пограничники решили познакомиться с ним, — было уже поздно. Цорн слез с поезда.

В лесу он снял деревяшку. Сбросил в кустах пиджачок, достал из котомки ватник и надел его. Выкинул паспорт на имя Савельева. Всё это нашли позднее…

В запасе у Цорна был другой паспорт — на имя Кондратовича, уроженца Белоруссии.

О превращениях Цорна Марочкин узнавал, но с опозданием. Когда Марочкин принял меры, чтобы задержать «инвалида», Цорн был уже за много километров от железной дороги и выдавал себя за сплавщика, завербованного для работы в Керетский район.


Сплавная пора в разгаре. Недалеко от Керети, на берегу озера, желтеет на солнце биржа: штабели бревен, от которых идет густой смоляной дух. Еще зимой, по ледяным дорогам и по гатям, свезли сюда бревна трелевочные тракторы. Теперь озеро, чистое, голубое, потеплевшее, готово принять лесной груз. Рослые парни и девицы из-под Брянска, из-под Минска, Гомеля сталкивают бревна одно за другим. Они катятся по откосу и с гулким всплеском падают в воду. Падают бревна, отплывают немного, а потом десятки и сотни их скапливаются на воде, образуя почти сплошной колеблющийся на волнах настил.

Скоро их обведут оплоткой — прочным ободком из бревен, соединенных стальными цепями, и буксирный пароход потянет всю эту массу к восточной оконечности озера, туда, где берет начало река Вепша.

Принимая в себя Юхоть и другие потоки, Вепша течет к Черногорску, к морю. У входа в нее кошель распускают, и бревна устремляются по течению.

В одном нашем районе сплавные пути составляют четыре сотни километров. Много нужно людей для того, чтобы столкнуть заготовленный лес в воду, сплотить кошели, протолкнуть бревна по узким фарватерам, разобрать заторы на отмелях и порогах. И сделать всё это надо быстро, до конца лета, пока реки не обмелели.

Но вернемся к лесной бирже, что возле Керети. Обеденный перерыв. На штабеле сидят, беседуя, мастера — двое пожилых, в сапогах с загнутыми носками и в свитерах, и один молодой, в гимнастерке без погон. На рукаве — след нашивки сверхсрочника. Это Яковлев, демобилизованный сержант, бывший следопыт.

Он ничего не знает о Цорне. Но в душе Яковлев, конечно, остался пограничником. По некоторым признакам он догадывается, что в отряде неспокойно, по-видимому, идет поиск. Яковлев чувствует невольную досаду оттого, что поиск на этот раз обходится без него. Впрочем, разве только одни пограничники охраняют границу? Разве не участвуют в этом все советские люди? Яковлев даже не задает себе этих вопросов. Ответ на них ясен каждому.

— Надо будет Тальянову еще раз задать баню, — медленно говорит Яковлев, постукивая кулаком по толстому бревну. — Мало ему досталось на прошлом собрании!

Тальянов — начальник сплавной конторы. Он охотно произносит громкие, напыщенные фразы о бдительности, но на деле этот пухлый, улыбающийся, сыплющий прибаутками человек поразительно беспечен.

— Кто у нас на сплавных участках? — возмущается Яковлев. — Знаем мы? У всех, что ли, направления из конторы? Черта с два — у всех! «Скажешь, мол, мастеру, что я послал». Вот и всё. На словах!

— На словах, — согласился собеседник Яковлева, жилистый рыжебородый, с большим ножом в кожаном чехле, свисавшем с пояса. — А вот утром сегодня был я на пристани. Смотрю, в катере, знаешь, в девятке, где Митька капитаном, лежит какой-то… Накрылся брезентом, храпит на всё озеро. Спрашиваю Митьку: кто такой? Пьяный, говорит. Пускай проспится. Он чует, куда ему надо.

— Вот, вот! — подхватил Яковлев. — Митька сам не прочь маленькую пропустить. А то и большую. Ему каждый пьяный родня.

Яковлев замолчал и подумал, что капитан девятки, верно, и не пытался узнать, кого он пустил на борт.

Эта мысль привела Яковлева в беспокойство. Он встал, спрыгнул со штабеля и пошел на пристань.

Девятки уже не было. Но другие два катера, пришедшие вчера, еще стояли у причала. Битком набитые пассажирами, они готовились к отходу.

На катерах нашлись сплавщики, которые видели пьяницу, уехавшего на девятке. Были даже такие, что выпивали с ним в чайной. Эти были о нем самого лучшего мнения: хороший мужик, компанейский. Подсел к столику и выставил сразу литр водки на четверых. Потом еще литр. Видать, деньги у него водятся. За выпивкой советовался с собутыльниками, как ему быть: ему надо на работу, на тот берег озера, а направление из конторы он где-то выронил… Ему ответили, что бумажку иметь не обязательно. Тьфу на бумажку! При этом плюнули на пол, выражая этим свое глубочайшее доверие к новому приятелю. Ему надо сесть на девятку и всё будет в порядке. Никто и не спросит.

Под утро пьяный взобрался на катер, свалился и тотчас захрапел.

— Ну и храпел же! — сказал Яковлеву сплавщик. — Духовой оркестр прямо.

— А пил много?

— Не так, чтобы очень. Меньше, чем мы.

Яковлев подумал, что незнакомец, возможно, не был очень пьян и храпел нарочно.

— То-то и есть, — строго сказал Яковлев. — У нас ведь так рассуждают: «С пьяного спрашивать нечего». А он, может, на это и рассчитывал.

Потом он вспомнил, что и ему надо на ту сторону. Так лучше ускорить поездку!

Через четыре часа Яковлев сошел с катера. Рядом стояла пришвартованная девятка, на ней — ни души. У костра Яковлев отыскал капитана. Он отхлебывал чай из металлической кружки, запивая галеты. Поставил кружку на пенек, потер лоб:

— Где пассажир? Тот, что храпел? Верно, на работе. Где ж ему быть? Хмель из него выдуло, вскочил, как мячик, и первый — шасть с катера.

Яковлев решил проверить. Нет, на работу пассажир не встал. Его нигде не видели: ни в бригадах, ни в конторе участка. Словно сквозь землю провалился.

Бывший следопыт взял трубку телефона и попросил соединить его с отрядом.

Услышав голос полковника Черкашина, он выпрямился, развернул плечи, как в строю, рука его машинально прошлась по ватной куртке, как бы проверяя заправку, и произнес:

— Докладывает Яковлев.

Черкашин узнал его. Полковник мог бы напомнить бывшему следопыту, что тот теперь человек штатский и вовсе не должен докладывать по-военному. Но Черкашин понял: Яковлев, став мастером сплава, хочет подчеркнуть свою связь с отрядом. И поэтому полковник ответил так, как будто Яковлев всё еще состоял на пограничной службе:

— Ну, что у вас, товарищ Яковлев? Докладывайте!

Яковлев сообщил об исчезнувшем пассажире девятки и услышал в трубке:

— Очень кстати, товарищ Яковлев. Спасибо. Ну, а как вообще жизнь. Успехи какие?

— План пока выполняем, товарищ полковник, — говорил Яковлев, стоя навытяжку. — Дождя бы нам… А то сухо очень, вода убывает.


Между тем Цорн кружным путем, петляя, пробирался к «Росомахе».

Следующую ночь Цорн спал под деревом. Он больше не появлялся в населенных пунктах. Он избегал людей. Он крался в чаще, как зверь, почуявший преследователей.

Если бы можно было — он бы превратился в дикое животное и побежал бы, обнюхивая землю.

17

Пробивая себе путь под «Росомахой», сквозь баррикады обвалов, мы теряли представление о времени.

Неожиданно стены коридора пропали во тьме. Мы вошли в зал. Он показался нам сперва очень просторным. Мы осветили его нашими фонарями, огляделись. Это было помещение длиной, приблизительно, в тридцать метров и шириной примерно в пятнадцать. В два ряда тянулись столы — отсыревшие, скособочившиеся и пустые, если не считать аптекарских весов. Позеленевшие тарелочки от наших шагов чуть вздрагивали. Под ногами хрустело. Я провел лучом фонаря по полу. Мы шагали по битому стеклу.

Весь пол был усеян остатками стеклянной посуды. Должно быть, она стояла на столах, ее смахнули и растоптали. Да, топтали, словно нарочно, чтобы разбить на самые мелкие осколки.

Но вот нога на чем-то мягком. Направляю фонарь вниз — кисет!

Да, кисет, точно такой же, как у Артура Вандейзена, из темной кожи, перетянутый двухцветной витой тесемкой — красно-черной. Он тяжелый, в нем не табак. Нет не табак — земля. Странно! А вот еще кисеты. На полу — и в них тоже земля. Странно, очень странно! Но всё, надо полагать, скоро разъяснится. Уже недолго ждать разгадки!

Вдоль стены слева чернеют шкафы. На полках — обломки толстых, темных бутылей, какие-то рассыпанные химикалии, помятый микроскоп…

Справа — двери. Их четыре. Одна дверь держится на нижней петле, откинулась; видны железные койки, поставленные в два этажа. Наверно, казарма охранников. Вдруг что-то черное шариком метнулось оттуда на свет, пробежало под столами и юркнуло в щель.

— Мышка полевая, — басовито молвил радист Кузякин. — Чудно́. Откуда она взялась? С поверхности, не иначе, товарищ майор. Сквозной провал где-нибудь есть.

Он не ошибся, потолок над койками продавлен, ребра железобетона оголились.

Три другие двери заклинило, подперло изнутри. Тут пошли в ход не только лопатки, но и топор, предусмотрительно захваченный нами. Немалых усилий стоило выломать двери, отодвинуть глыбы бетона.

И вот, наконец, мы в комнате с сейфом. Вы легко поймете, какое нетерпение жгло меня, когда я поднес фонарь к буквенному замку черного стального куба с массивной ручкой и вензелем фабричной марки, блеснувшей тусклым золотом: «Фиалка» — таков пароль. Фиалка — любимый цветок супруги Цорна, черт бы ее побрал!

Однако сырость и здесь сделала свое дело, слой никеля облупился, ржавчина сковала буквы.

Замок не действовал.

Конечно, мы не были бы разумными людьми, если бы не приготовились и к этому. С нами инструменты, и в руках Васькова — одного из моих солдат, в прошлом слесаря-лекальщика — они одолеют сейф, эту, надонадеяться, последнюю твердыню, где враги прячут от нас свою тайну.

Пока Васьков, освещенный двумя скрещенными лучами фонариков, вскрывал сейф автогеном, я осматривал комнату. Только сейчас я заметил под обломками рухнувшего потолка, нечто темное, бесформенное, протянул руку и нащупал доску сломанного, упавшего на бок шкафа. Кузякин помог мне раскопать его. Внутри — тяжелые, слипшиеся пачки тетрадей и папок. Я раскрыл одну.

«Реестр заключенных, опасных для райха и переведенных на объект 08», —

стояло на заглавном листе.

Объект 08 — это, очевидно, и есть подземелье. Видимо, «опасные» работали за теми столами в зале. В лаборатории непонятного назначения.

— Ну, как у вас, товарищ Васьков, — окликнул я солдата, возившегося с сейфом. — Подвигается?

— Помалу, товарищ майор.

Сейчас мы узнаем, что они скрывали тут. Что заставляли делать в своей лаборатории. Все мои ожидания настолько связались с сейфом, что изучать содержимое шкафа я не спешил. И смысл заглавия тетради дошел до меня не сразу.

Реестр! Значит, — список заключенных… Я раскрыл тетрадь, со страниц глянули на меня квадратики фотографий — снимки в профиль и фас, имена, какие-то данные, выписанные мелким почерком.

Теперь я сообразил, что могут открыть эти книги в одинаковых синих переплетах. Я вынимал их, смотрел даты, лихорадочно листал…

Через минуту я забыл даже о сейфе. Крохотная фотография остановила мой взгляд. Я нагнулся. И уже ничего не видел, кроме этой фотографии, вдруг необъятно выросшей и закрывшей всё.

«Ташка! Ташка моя!»

Из огромной дали, сквозь завесу смерти она глядела на меня. Глядела из плена, из страшного, плена. Худое, истощенное лицо… Но это ее лицо. Это она, сомнения не может быть! Значит, она была здесь. В этих стенах. Значит, и ее кровь на Цорне!

Что написано о ней тут? Взята в плен в январе 1943 года. Да, в январе она вышла с разведчиками и не вернулась… Называет себя Анной Арсеньевой, уроженкой Саратова, что проверить не удалось. По-видимому, большевистская разведчица. Прислана на объект, так как пыталась бежать и передать русским важные сведения.

Да, это у нее был кисет. Кисет, полученный от Онезорге.

«Это ты, Ташка! Вот я здесь. Вот как… мы увиделись с тобой. Поздно, слишком поздно я пришел сюда!»

Я стоял, видя перед собой Татьяну, мысленно разговаривая с ней. Рядом свистела ножовка Васькова, я не слышал ее. Смутно донеслось до меня:

— Товарищ майор!

Я обернулся.

— Готово, товарищ майор!

Васьков вытирал рукавом лоб. Все сгрудились у распахнутого настежь сейфа.

— Пустой, — протянул кто-то.

Я погрузил руки в холодное стальное нутро. Нет, не пустой! С непередаваемым ощущением торжества я вынул из сейфа серый от плесени портфель, разрезал ремешок, раскрыл. Там бумаги. Их немного: листок, написанный шифром, несколько карт и схем.

Это и есть тайна «Росомахи!» Не верится, что она здесь, в моих руках. Бумаги пока что ничего не говорят мне, их еще предстоит расшифровывать. Да, надо запастись терпением. Я сунул находку в вещевой мешок.

— Продолжим осмотр помещения.

Однако больше ничего, заслуживающего внимания, не попалось нам. Еще один кисет — тоже с землей. Разыскали люк, о котором говорил Артур Вандейзен. Солдаты приподняли крышку, и вдруг бетон под моими ногами дрогнул, словно от взрыва. Мы прислушались. Далекий шум коснулся слуха.

Он нарастал.

Вода! Уже не капель, звеневшая в коридоре, когда мы шли сюда, не ручей — целый поток, казалось, ворвался в подземелье и несся к нам.

Нас заливает!

Мы не успели и сообразить, как это произошло. Вода уже здесь. Она в мгновение ока растеклась по комнате.

— За мной! — крикнул я и выбежал в зал. Справа чернел выход, из него хлестала, пенясь, мутная желтая вода. Я знал — там коридор, там подъем к поверхности. Есть только один способ спастись — идти туда, против течения, наперекор потоку. Если осилим, выберемся!

— В затылок! — крикнул я. — Становись в затылок! Взяться всем за руки!

И мы пошли в контратаку, уже почти по колено в воде. Я впереди. В свободной руке фонарь, луч его скользит по стенам, по воде, вскипающей пузырями, ревущей, силящейся опрокинуть нас.

С каждым шагом всё тяжелее подниматься по ступеням, ноги точно пудовые, их тянет назад, подошвы скользят, и я уже не держу фонарь: зацепил его за пояс и хватаюсь рукой за стену.

Луч отклоняется, но странно — передо мной по-прежнему отчетливы пузыри на воде, пена. Это уже не фонарь — свет дня проник откуда-то и озаряет коридор, указывает нам, путь, зовет к себе. Но как трудно добраться до него! Как тяжелы ноги! А вода хлещет и хлещет. Еще несколько шагов, и с ними, сдается мне, уходят последние силы. Но выход уже близко, здесь светло, и где-то наверху — кусочек неба. Всей грудью я вдыхаю свежий воздух, он ободряет меня, я делаю еще шаг, другой…

Тут волна накатывается на меня, я теряю опору, пальцы напрасно царапают скользкую стену…

И в этот миг чья-то тень вырастает передо мной, я чувствую крепкую хватку на запястье, обретаю опору. И голос, перекрывающий плеск воды, удивительно знакомый голос, кричит:

— Сюда, сюда!..

Меня тянут вправо, я закрываю глаза от яркого, ослепительно яркого света.

Позади гудит затопляемое водой подземелье. А я уже на поверхности. Поток еще злится, но напор его ослабел. Я иду по дну реки и следом за мной Кузякин, Васьков, Нифонтов — вся моя группа. Все тут. Все спаслись. И вот мы стоим по пояс в воде, вытираем пот и смеемся от радости. И деревья, и голубое северное небо для нас невиданно прекрасны сейчас.

Человек, который вывел меня и всю нашу цепочку, оборачивается и тоже смеется.

Это Марочкин.

— Здравия желаю, товарищ майор, — говорит он, еще бледный от волнения.

Я узнаю Марочкина и снова начинаю трезво воспринимать окружающее.

Что же произошло? Марочкин ведь гнался за Цорном.

— Где Цорн? — спрашиваю я.

«Неужели он не пойман? Неужели уйдет? Палач Цорн, совершивший столько преступлений! Неужели мы позволили ему безнаказанно убраться восвояси!»

Тайна «Росомахи» у нас, она, в моем вещевом мешке, но, пока Цорн на свободе, у меня одна мысль, одно стремление, одно дело, которому надо посвятить все силы, — поймать Цорна. Пока Цорн на свободе — нет для меня отдыха, нет покоя.

Вы знаете, что́ такое «второе дыхание»? Спортсменам оно известно. Вот уже достигнут как будто предел человеческого напряжения. Смертельная усталость охватывает тело. Живет только воля к победе — и она творит чудо. Новая энергия вселяется в мышцы, движет вперед.

Подобное испытал и я, измученный долгим и трудным подземным походом.

И не только я! Мы все.

Так, выйдя на поверхность, мы тотчас же присоединились к поиску. И уже на ходу я слушал Марочкина, рассказывавшего мне, как он сидел с бойцами в секрете у выхода из подземелья, подкарауливал Цорна, как взорвалась мина метрах в двухстах, в лесу, и как после этого, откуда ни возьмись, в ложбину, по траншее, исчезавшей в черном зеве пещеры, хлынула вода. А из показаний Артура было известно, что эта пещера — и есть выход из подвалов «Росомахи».

— Ведь там же наши! Затопит их! Я часть людей послал туда, где рвануло, а сам думаю… Хотя я ни о чем уже не думал, товарищ майор. Кинулся в пещеру. Темно, ни зги… Вода бьет. А тут фонари ваши засверкали. Я вас и схватил за руку.

— Вовремя схватил, — сказал я. — Молодец.

— Ерунда, — простодушно отмахнулся Марочкин. — Нас вода не страшила. Мы ремнями соединились.

— Ну а нам некогда было снимать ремни, — ответил я.

Мы шли по краю ложбины. Желтой дорожкой тянулась на дне, среди сухих пней и папоротника, залитая траншея. В нее смотрелись три бревенчатых штабных домика. Впоследствии, когда подземелье заполнилось, вода здесь разлилась и образовала озерко.

«Туда не спустишься уже, — думал я. — Жаль! Ведь мы так мало были там. И, может быть, добыли не всё существенное»…

В поисках Цорна, двигаясь по тропе, которую мы начали прокладывать еще весной, мы достигли вскоре последних рубежей «Росомахи».

Кузякин опускает на траву свою рацию. Устанавливаем связь со штабом. Передаем свои новости, получаем инструкции. Кольцо, замкнувшее Цорна, всё у́же, враг мечется в нем, силясь прорваться к границе. Но она заперта крепко, надежно.

— Вот что, товарищи, — сказал я. — Цорн неплохо знает местность, но лучше всего, конечно, район Ютоксы, бывшего гитлеровского лагеря.

К счастью, мне удалось правильно предугадать путь Цорна. Почувствовав себя в неумолимо стягивающейся петле окружения, он бежал к Ютоксе. Враг рассчитывал там спрятаться, переждать. Легко представить себе последние часы Цорна, — он искал спасения в Ютоксе, где был когда-то палачом, где земля впитала кровь и слезы его жертв. Как крыса, он шнырял по своему лагерю, тревожа пепел костров, что пылали здесь, распространяя запах горелого мяса, рыскал по баракам, уцелевшим от пожара, высматривая себе убежище.

В Ютоксе, в бараке, под нарами мы и нашли его — мертвого. При нем был заряженный пистолет. Цорн не решился выйти против нас лицом к лицу — он предпочел разгрызть ампулу с ядом, зашитую в воротнике рубашки.

18

Что же скрывала «Росомаха»?

Это разъяснилось для меня очень скоро: как только я, приняв сигнал отбоя, распустил свою поисковую группу, поспал часок на заставе и прибыл в Кереть, в штаб отряда.

У Черкашина были посетители, штатские. Маленький человек с бронзовым от загара лицом и седыми, пушистыми усами, в верблюжьей куртке, две девушки в штанах, трое юношей и… Вот уж кого я меньше всего ожидал увидеть тут! Бахарева, Екатерина Васильевна Бахарева…

Я стоял на пороге, не зная, о чем говорить с полковником при посторонних. Он подозвал меня.

— Давайте сюда, товарищ Аниканов! Знакомьтесь.

Я всем пожал руки и сел в стороне, чтобы не мешать Черкашину закончить беседу.

— Ближе, ближе, — подозвал он меня. — Сюда, к столу. Не стесняйтесь. Вы как раз нам нужны.

Все смотрели на меня. И ждали от меня чего-то. По правде сказать, я почувствовал себя не очень удобно. Что нужно от меня этим гражданам? Кто они такие? Неужели Черкашин хочет, чтобы я при всех рассказывал о нашей операции? Нет, должно быть, они, как и Бахарева, лесники, и всё, что требуется от меня, — это помочь им пройти в район «Росомахи», дать совет. Впрочем, что ж это я… Ведь явился-то я не к ним, а к своему начальнику…

— Слушаю вас, товарищ полковник, — сказал я, подсаживаясь к столу. И вдруг услышал:

— Выкладывайте, выкладывайте, что́ там хранил Цорн!

Всё еще недоумевая, я подал Черкашину бумаги, он глядел на них с минуту — да, всего минуту — и они оказались у усатого. Тот схватил их так жадно, что задел меня локтем. И все посетители вскочили с мест и столпились вокруг усатого, очевидно, главного у них, а одна девица — искусанная комарами, увешанная походными сумками и фотоаппаратами — прямо носом ткнулась в план «Росомахи». Черкашин оставил у себя только шифровку.

— Прочтем и дадим вам знать, — сказал он усатому, а тот только кивнул в ответ, приняв это как должное.

Усатый развернул план на столе Черкашина и, весь просияв, сказал:

— Спасибо, пограничники! Ну, вот какое спасибо! — и он развел руками. — Теперь как на ладони всё.

Полковник тоже разглядывал план. Он указал на край «Росомахи».

— Не эту ли траншею взорвали в июне, товарищ Аниканов?

Я нагнулся.

— Как будто… Знакомое место.

— Траншея! — усмехнулся Черкашин. — Она же в яму уходит! Как вести огонь отсюда? Ничего же не видно! Где сектор обстрела? Да, да, с точки зрения военной очень неудачно расположенная траншея. Вы правы, Алексей Петрович, — обратился он к усатому, — они рыли шурфы под видом оборонительных работ. Неплохая маскировка! Не так-то легко раскусить! Отправляли заключенных ночью в бараки, и тогда выходили в шурфы коллекторы. Забирали пробы и уносили под землю, в лабораторию, на исследование. Уносили в кисетах, неприметно. И никто ничего не знал, ни пленные, ни гитлеровские войска.

Так вот зачем нужны были кисеты! Брать пробы. Потому-то все кисеты с землей! От геологии я далек, но всё же понял, что такое проба и шурф.

Шурф — канава, которую роют для того, чтобы исследовать состав грунта. Значит, на «Росомахе» — залежи ценных ископаемых! Так выходит?

Мне очень хотелось расспросить гостей, очевидно геологов, а не лесников, но Алексей Петрович говорил, и я не стал перебивать.

Да, они геологи. Они вели свой поиск. Двигаясь на север, они дошли до «Росомахи». Предупреждения: «смертельно, мины», развешанные на деревьях, и колючая проволока остановили геологов. Может быть, есть расчищенные проходы? К счастью, встретили Бахареву. Она предложила направиться в Кереть, к пограничникам. Там всё скажут.

Потом Алексей Петрович еще раз повторил, как замечательно помогли пограничники: все шурфы, проделанные гитлеровцами, все минные поля как на ладони. И тут мелькнуло в его быстрой, горячей речи короткое слово, объяснившее мне всё: он назвал подземное сокровище.

Это вещество, которое может быть и великим благодеянием для человечества, и страшнейшим бедствием…

Да, теперь всё понятно. Гитлеровцы действительно готовили на «Росомахе» сырье для тайного оружия. А в Норвегии они уже создали завод «тяжелой воды», ступень производства атомной бомбы. Но дни Гитлера были сочтены. Советская Армия своими ударами обратила в прах преступный замысел фашистов, не позволила им сбросить атомную бомбу.

На международную арену выступили новые агрессоры, и тайна «Росомахи» перешла к ним. Еще более старательно, чем гитлеровцы, сберегали они эту тайну, боясь, как бы богатое месторождение не досталось советским людям.

Поэтому и забросили сюда Вандейзена. Не пожалели даже шпионского аса Цорна.

Один вопрос вертелся у меня на языке. И когда Алексей Петрович умолк, я спросил:

— Кто же открыл месторождение? Откуда узнали гитлеровцы.

Нет, открыли не они. Оказывается, Алексей Петрович накануне войны находился в приграничных лесах, южнее Керети в экспедиции. Искали железо. В соседстве с железом был обнаружен другой металл… Правда, в очень-очень малом количестве. Залежи прослеживались к северу. Война прервала работу, враг внезапно перешел границу. Не все геологи успели уйти — одна группа из семи человек очутилась на оккупированной территории. С ними был некий Бадер, служивший проводником, человек не внушавший симпатий. Группа пыталась выбраться к своим, некоторое время держала с руководством экспедиции связь по радио, извещала об интересных находках. Все семеро сгинули. Очевидно, их схватили фашисты. Последняя радиограмма гласила:

«Бадер предатель».

— Знакомое имя, — сказал Черкашин.

— И мне знакомо, — кивнула Бахарева. — Я говорила Тихону Ивановичу.

Да, говорила. В Черногорске, в доме Шапошниковой. Бадер был на заметке у партизан как слуга оккупантов. Теперь ясно, что это были за люди, которых он выдал. Бадер пронюхал об открытии геологов. Материалы их достались врагу. Вот чем угодил Бадер гитлеровцам. Вот каким образом штабной повар смог выстроить хутор.

Совсем недавно мы шли по следу Бадер а через «Росомаху». А кажется, поиск наш продолжался не два месяца, а годы — так он труден, так наполнен событиями. И вот, наконец, тайна «Росомахи» разгадана. Наша страна получит огромное сокровище.

«Ташка! Ташка моя! Ты хотела этого. Нету Цорну всё-таки не удалось зажать тебе рот. Теперь мы знаем, что ты стремилась пронести через линию фронта: пробу земли с рудой и схему узла сопротивления с фальшивой траншеей — шурфом. Но одного этого было недостаточно, надо было еще рассказать… Ты не вырвалась на волю, Ташка! Но ты крикнула перед лицом палачей…»

Она словно здесь, с нами, в этой комнате. Я слышу ее голос: «На „Росомахе“…»

«Я слышу тебя, родная. Да, мы знаем, что́ скрывали враги на «Росомахе».

Беседа в кабинете Черкашина затянулась. Геологи наседали на него: скоро ли расчистят минные поля? Полковник обнадежил:

— Скоро! Расчистка уже началась. Погружаются в грунт щупы, движутся миноискатели. Наши войска ведут последний штурм «Росомахи». Саперы уже на месте…

Подрывная карта минных полей, добытая в подземелье, позволит, верно, провести этот штурм не в два года, а в один.

Геологи встали, начали прощаться. Черкашин задержал меня.

— Ваш поиск, думается мне, не кончен, — сказал он, когда мы остались одни. — Геологи, их безопасность — на вашей ответственности.

И он напомнил мне о Граве, бывшем штурмфюрере, что явился в Заозерск к Артуру Вандейзену в качестве связного. Его задержали вскоре после того по другому делу, и он назвал крупную шпионскую организацию, существующую за рубежом на деньги заокеанских атомщиков. Это она держала здесь Вандейзена, послала на нашу землю Цорна, а теперь затевает новые темные дела.

…Синеватая, светлая июльская ночь опускалась на затихшую Кереть. На улице меня нагнала Бахарева.

— Тихон Иванович, а это вам, — сказала она, подавая мне что-то завернутое в бумагу. — Я взяла у Шапошниковой. Я подумала… Вы захотите сохранить это…

Я развернул бумагу. На ладони моей лежал кисет из темной кожи, с пестрой красно-черной тесемкой.

— Очень, очень благодарен вам, Екатерина Васильевна, — сказал я и пожал ее руку.

Мы пошли рядом по звонкому дощатому тротуару. Как поднялись молоденькие березки, высаженные по сторонам улицы! Ростом деревца выше нас, легкая, бледно-зеленая, почти прозрачная листва тихо шелестит.

Мы прошли мимо здания райкома с флагом на узорчатой башенке, мимо строящегося магазина, мимо ворот парка, откуда, сквозь веселый топот на танцевальной площадке, неслись переливы лихого баяна. За деревьями парка лежало озеро, такое же ясное и спокойное, как небо.

Мы дошли до пристани, к которой притулился уснувший катер, полюбовались на водный простор и двинулись обратно. Мы молчали, но не потому что нам нечего было сказать друг другу…


…Два года прошло с тех пор.

Мы с Катей и теперь в свободный вечер гуляем по нашей Керети, по главной ее улице — от штаба отряда до пристани — и вспоминаем славный поиск, сдруживший нас. Правда, таких вечеров у нас немного.

Я постоянно в разъездах. Катя, жена моя, тоже не домоседка. Она не рассталась с любимым делом и по-прежнему иногда неделями пропадает в лесу.

Нередко, проезжая «Росомахой», я навещаю бревенчатый городок геологов, новые лесные разработки.

Еще белеют среди елей и сосен остовы землянок, зияют амбразуры, ржавеет колючая проволока, но «Росомаха» уже обезврежена. Завершен большой труд, навсегда изгнана с этой земли смерть. И что ни год, всё меньше видишь следов войны. Зарастают рубцы траншей, гниют, исчезают под зеленой муравой бревна накатов. Оседают размываемые дождями дзоты. Но главное, что преображает эту израненную землю, — это труд советских людей. Ожил мертвый лес, падают мачтовые деревья, срезанные пильщиками, грохочут тракторы. Широкие просеки прорублены сквозь вековые чащи к берегам озер и рек, у воды вырастают оранжевые штабели сочащихся смолой стволов. Они ждут вешней воды, чтобы плыть к морю.

Это — конец проклятой «Росомахи». Скоро от нее не останется ни имени, ни даже воспоминаний: она исчезнет, как тяжелый сон перед солнечным ликом дня.

ТЕНЬ ТРЕЗУБЦА

Эта история так необычайна, что порой я спрашиваю себя: да было ли всё это на самом деле? И вмиг возникает в памяти Москва 1957 года, Москва в дни VI Всемирного фестиваля молодежи. Была ли когда-нибудь такой красивой, такой веселой наша столица? Нет! То было время удивительных встреч, когда в братском рукопожатии сходились черный Судан и златокудрая Исландия, когда по улице Горького, обнявшись, с песней шагали немцы с Рейна и немцы с Одера, а на площади в жарком танце кружились араб и чешка, грузин и девушка из Вьетнама; когда стремительный язык испанца, напевная речь Китая, гортанные звуки наречий Африки сливались в один язык, понятный и доступный всем, — язык мира и дружбы.

Можно ли забыть лицо Москвы в те дни, — счастливое лицо матери, которая любуется своими детьми и их гостями, собравшимися со всех концов света!

Время уже стерло фестивальные приветствия на стенах домов, исчезли с окон разноцветные звездочки, белые голуби, но люди всегда будут помнить необыкновенный праздник, и деды расскажут своим внукам о Москве фестивальной, о Москве — столице молодежи мира.

Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной шумит и поет столица, полная радости, плещутся флаги всех государств, а в Центральном парке культуры и отдыха пылает фейерверк, и Москва-река ловит его отсветы, словно хочет взять с собой, пронести по русской равнине, передать могучей Волге и поведать ей о небывалом празднике. Тот вечер в парке особенно памятен мне, — там произошла встреча, положившая начало этой повести.

Теплый июльский ветер раскачивал гирлянды лампочек. Из рупоров парка неслись одна за другой мелодии — албанские, греческие, индонезийские, — ведь гости привезли в Москву вместе с мечтой о счастье, о мире и лучшие свои песни. Но вот песня умолкла и раздался голос диктора:

— Кася Назарова! Студентка Кася Назарова! Вас просят прийти в павильон студенческих встреч!

Чуть притихло веселье в парке, тысячи людей повторили, оглядывая соседей:

— Кася Назарова! Где Кася Назарова?

Имя русской девушки облетело парк: его аллеи, запруженные молодежью, толпы людей, теснящихся у открытых эстрад, где выступали широкоплечие, величественно-медлительные плясуны из Монголии, где задумчивый, черноглазый мальчик из Колумбии тихо, но уверенно играл на арфе.

— Кася Назарова, — снова заговорил диктор, — вас ждут!

В эту минуту с подножки троллейбуса спрыгнула невысокая девушка, белозубая, крепкая, с румянцем, упрямо пробивавшимся сквозь смуглоту ее щек. На ней была белая блузка и широкая, яркая, развевавшаяся юбка, какие в то лето, к празднику, сшили себе москвички.

— Кася Назарова! — грянули ей навстречу рупоры, укрепленные над входом в парк. — Кася Назарова! Вас ждут в павильоне студенческих встреч.

Девушка спешила. В карих глазах ее было столько нетерпения, что шеренги друзей расступались, влюбленные разнимали руки и уступали ей дорогу. А за ней бежал, едва поспевая, человек лет сорока, в сером костюме, с лучиком стальной «молнии» на светлой рубашке.

— Ну вот, — сказал он ей задыхаясь. — Не опоздали… Всё хорошо.

Они были уже у ступеней павильона. Девушка, не оборачиваясь, влетела в зал, навстречу улыбкам, под объективы наведенных на нее репортерских фотоаппаратов. А человек, сопровождавший девушку, остановился, чтобы перевести дух. Он вынул из кармана клетчатый платок, с облегчением вздохнул и вытер лоб. Я подошел и тронул его за локоть.

— Володя! — воскликнул он. — Ты?

Мы виделись редко, последний раз я был у него на границе два года назад.

— Какими судьбами, Андрей? — спросил я. — В отпуске? И вообще, что тут происходит?

— Ого! — засмеялся он. — Столько вопросов сразу! Войдем туда, прежде всего…

В павильоне всё трепетало от электрических вспышек. Кася кому-то жала руку, кругом шумели, аплодировали. То, что я увидел там и что потом услышал от Андрея Михайловича Ковалева, моего старого друга, я постараюсь теперь передать вам, читатель.

1

Граница проходит по реке.

Вся белая от пены, река мчится к морю. В тучах брызг сверкают бесчисленные клинки радуг. Они гаснут лишь с заходом солнца.

Судя по картам, рубеж проведен по самой середине реки, но, когда смотришь туда — в водовороты и водопады, — очень трудно представить себе пограничную черту. Буйные воды не признают ее. Быстрые струи, прыгая по валунам, летят из одного государства в другое и смешивают землю, смытую с берегов, — чужую землю и нашу.

На той стороне, как и на нашей, греются на камнях ящерицы, летают бабочки, ветер шевелит густую листву дубов, чинар и алычи, одевающих склон горного хребта. Но рисовое поле, возделанное на узкой прибрежной террасе, совсем не похоже на наши поля. Оно не знает ни трактора, ни железного плуга. Люди разбивают комки земли, спекшиеся на солнце, мотыгами.

Вот один из крестьян бросает мотыгу и спускается к реке, чтобы напиться. Видны струйки пота на его лбу, рваный ворот рубашки. Можно пересчитать даже пуговицы на ней, — так узок поток, разделяющий две страны.

За полем, повыше, начинается деревня. Среди саманных хижин, крытых соломой, возвышаются три бревенчатых здания, срубленных приблизительно так, как у нас в России, — то дома старосты, торговца и еще одного человека, хорошо известного нашим пограничникам.

Его дом особенно приметен. На крыше — большая заплата из оцинкованного металла, отсвечивающая на солнце. Появилась она давно, тому больше тридцати лет. Тогда многочисленная банда Сафара-мирзы — так зовут хозяина дома — внезапно ночью прорвалась через границу и вырезала нашу заставу. Сафар-мирза унес с собой кусок кровли, гордится им и бережет как память.

В километре с небольшим от деревни, выше по течению реки, — пограничный пост. Серое здание с куполом, напоминающим мечеть, прячется в чаще деревьев.

Часто на берегу показывается солдат в короткой куртке, перетянутой ремнем с патронташами, и в гетрах. Ленивым шагом он идет к вековому дубу, на котором укреплено некое подобие скворечника. Это наблюдательный пункт. В стенке скворечника сделан круглый, проем. Оттуда — с утра до вечера — смотрит в нашу сторону чужой пограничник.

Наша застава — как раз напротив. Скворечница на том берегу подвешена высоко, и люди на заставе постоянно чувствуют чужой, настороженный взгляд.

Впрочем, и от нас трудно что-нибудь скрыть там, за рекой. Каменный дувал заставы, пронизанный амбразурами, стоит над самым потоком. А с вышки, поднявшейся над лесом, всё как на ладони: рисовое поле, крыша Сафара-мирзы и дорога, которая тянется от деревни вдоль берега к низкому, под шапкой камыша, постоялому двору.

Однажды, в жаркий августовский день, на этой дороге показалась машина едкого лилового цвета, с длинным приплюснутым радиатором, похожим на утиный клюв.

Машина оставила за собой рисовое поле и, легко одолев подъем, въехала в деревню.

— У старого знакомого гость, — сообщил с вышки часовой начальнику заставы.

Гость побывал и на пограничном посту. Уехал он поздно вечером, а несколько дней спустя прибыл снова. Вскоре, со слов пойманного лазутчика, стало известно, кто хозяин лилового шевроле. Капитан Хилари Дюк — один из иностранных инструкторов, хлынувших в зарубежную страну тотчас после подписания Багдадского пакта.

В отличие от «старого знакомого» — Сафара-мирзы его начали именовать «новым знакомым».

Нашлись, однако, офицеры, для которых Дюк не был «новым». Они вспомнили: в годы войны в Тегеране у иранцев некий Дюк состоял переводчиком.

Дюком заинтересовались и работники КГБ, — и прежде всего капитан Ковалев. Он мог рассказать о Хилари Дюке, пожалуй, больше всех.

Человеческая память действует сложными путями: иногда первой выскакивает из глубин забвения какая-нибудь мелкая деталь и словно вытягивает за собой всё остальное. Так случилось и с Ковалевым.

В ожидании полковника Костенко, начальника пограничного отряда, капитан Ковалев покрывал листок бумаги значками. То были трезубцы разного вида. И прямые, и гладкие, а вот — с наконечниками в форме стрел, погнутыми, словно от удара.

Почему мелочь, вензель на кольце, так запомнилась? Наверное потому, что старинное, крупное серебряное кольцо на руке Хилари Дюка, тогда еще лейтенанта, бросалось в глаза, не вязалось с серой форменной гимнастеркой, или, точнее, блузой, с нашивками, с эмблемой бейзбольной команды, со всем спортивным обликом Дюка.

Ковалев сидел в приемной и вызывал в памяти картины прошлого.

Иран. Высокое синее небо, жара. Вереница машин на шоссе. В кузовах, под пыльными, побуревшими от солнца брезентами, ящики с консервами, со сгущенным молоком, солдатские ботинки. Идет перегрузка. Ковалев был в числе тех, кто охранял важную трассу, по которой союзники доставляли нам грузы. Тогда, у склада, они и познакомились.

Молодой долговязый парень с выпуклыми, жадными глазами…

«Должно быть, из богатой семьи», — решил Ковалев, заметив кольцо.

— Вам нравится? — сказал Хилари Дюк и протянул руку. — Кольцо деда. Из России… Наша фамилия очень связана с Россией.

Он прибавил, что отец не велел ему носить кольцо и, наверное, будет сердиться.

— Почему? — спросил Ковалев.

— Видите ли… оно серебряное, но дороже всяких денег… Это… Я не могу вам сказать, простите. Маленькая фамильная тайна.

Дюк восхищался стойкостью советских войск, бранил Гитлера.

Вот и всё.

Больше ничего не сохранилось в памяти Ковалева. Очнувшись от воспоминаний, он увидел дежурного офицера, окно, а за ним спокойное, усеянное солнечными искрами море.

— Прошу! — услышал Ковалев.

Начальник отряда Полковник Костенко — низенький, седой, черноглазый — возился с сейфом. Как всегда, сейф не хотел подчиниться стремительному, нетерпеливому Костенко.

— Истукан! — бранился начальник. — Тьфу, мученье! Вот! — дверца распахнулась, полковник извлек и бросил на стол папку. — Садитесь, капитан. Вам известно, как величают нашего нового знакомого? «Охотник за скальпами»! Тут вообще любопытные данные. Фигура, оказывается, не простая. Не пешка. Скальпы снимает, а? Ну? А вы опять к нам пожаловали. Совсем пограничником стали.

Действительно, Ковалеву в последнее время часто приходилось выезжать на границу.

Полковник выслушал Ковалева, заставил нарисовать трезубец, вызвал переводчика.

— Тамга. Родовой знак. Значит, Дюк в родстве с каким-нибудь племенем. Правильно?

Лейтенант Саламбеков, кудрявый красавец, подтвердил. Да, тамга. Но такая ему не попадалась.

Ковалев вышел из кабинета задумавшись. Дежурный по штабу передавал по телефону приказ начальника — охрану границы усилить. Вновь возник перед Ковалевым Хилари Дюк, долговязый бейзболист. Это из-за него тревога. Ого, подрос Дюк! «Охотник за скальпами»! Кличка, очевидно, почетная. Так что же ему нужно, этому охотнику?

В тот же день Ковалев уехал на заставу.

2

Рядовой Басков стоял на вышке. Ветер дул ему в лицо, платформа покачивалась, скрипела, и солдату казалось, что он летит над лесом. Одной рукой он держал бинокль, другой крепко ухватился за перильце.

Только полмесяца, как Басков на заставе.

На вышку он лез с дрожью, стараясь не смотреть вниз. Он боится высоты, но еще больше пугало новичка, что его страх могут заметить другие.

Сейчас рядом с ним офицер. При нем да показать себя трусом! Нет! И всё-таки Басков не может оторвать руки от перильца, — она точно приросла. И дрожь никак не уляжется, бинокль ходит ходуном.

— Дайте-ка мне, — сказал Ковалев.

Ну вот! Заметил! Басков жалобно поглядел на офицера. Тот ласково улыбался, — юный солдат, с виду почти еще мальчик, чем-то привлек Ковалева.

— Фамилия ваша? — спросил он.

— Басков.

— А, так это ваше стихотворение в боевом листке? Неплохо! В школе знаменитостью были? Да?

— Я много писал. Одно в «Пионерской правде» было напечатано, — заговорил Басков. — Я и теперь… Вот хочу про вышку сочинить, только рифму никак не подобрать. Мышка, крышка… Всё не то.

Он осекся и замолчал, смущенный тем, что столько сказал офицеру. А Ковалев уже не слушал.

На том берегу к самой реке сбегались солдаты. Усатый сутулый офицер построил их, ро́здал патроны. Один за другим выходили из строя солдаты, — смуглые, в коротких курточках и в гетрах, — и стреляли в фанерный ящик, надетый на кол.

Эхо множило выстрелы. Оно билось о наш скат ущелья, отскакивало к чужому скату и снова летело к нам, — оглушительный грохот поднялся над кордоном. Стая птиц просвистела мимо вышки и исчезла за хребтом.

Ковалев улыбался. Досталось, должно быть, соседям от Хилари Дюка! Всякий раз после визита инструктора они старательно наводят порядок, принимаются за боевую подготовку, изрядно запущенную. Обычно усердия хватает на два-три дня. Но что-то уж очень они стараются…

— Товарищ капитан!

Ковалев опустил бинокль. Басков показывал что-то. Край рисового поля, опушка колючих кустов, огромные скалы, сдавившие русло реки, — больше ничего не увидел капитан. Линзы бинокля выхватили и приблизили мшистый камень, застывшую, точно припаянную, ящерицу. В следующую минуту в круге зрения оказался человек.

Он стоял, прижавшись к камню, скрытый зарослями почти до подбородка. Узкое лицо с острой, седеющей бородой, пристальные глаза, обращенные к советскому берегу. Ковалев тотчас узнал его: Сафар-мирза!

Да, Сафар-мирза, старый знакомый. Он проворно скользнул в расщелину. Ковалев ждал. Ветки зашевелились, голова Сафара-мирзы в черной барашковой шапке вынырнула из-за другой скалы, ближе к воде. Зачем он тут? Похоже, высматривает что-то на советском берегу. Ковалев следил, как старый бандит шнырял между скалами, нагибался, пропадал и вылезал опять, словно в прятки играл. Время от времени Сафар-мирза оборачивался в нашу сторону, — с опаской и, как казалось Ковалеву, со злобой. А солдаты всё стреляли по ящику, и ущелье полнилось грохотом.

Что же это происходит? Ковалев уловил связь между событиями — ясное дело, стрельба должна отвлечь наше внимание от Сафара-мирзы, от его загадочных поисков.

Басков между тем отнял руку от перил. Сафар-мирза, матерый враг Сафар-мирза! Так близко! Солдат слышал о нем не раз, вожак бандитов представлялся ему зловеще уродливым, обросшим волосами.

— Плюгавый какой, — протянул Басков.

— Вы молодец! — сказал капитан. — Я думал, поэты народ рассеянный. «Но что же он там ищет? Что потерял?» — размышлял Ковалев про себя, не отводя бинокля.

Полчаса спустя Сафар-мирза ушел к себе, и пальба после этого прекратилась. Ковалев так и не получил ответа на свой вопрос. Он спустился с вышки и вошел к начальнику заставы.

Старший лейтенант Маконин — румяный, крепкий, беловолосый карел — составлял план охраны границы. Темная занавеска защищала его от палящего солнца. Маконин страдал на юге, мечтал о зиме, о лыжах. Ковалев рассказал ему о том, что видел.

— Баскову я бы дал поощрение, — прибавил капитан. — За бдительность.

— Басок, — засмеялся Маконин. — Так прозвали Баскова. Ох, языкатые!

— Ты в обиду не давай новенького, — нахмурился Ковалев, хотя отлично знал — нет ничего обидного в добродушной шутке, с какой принимают солдаты в свою семью новичка. Басков нравился капитану всё больше.

Вечером Ковалев уехал на другую заставу. Дорогой он и словом не обмолвился с водителем, — не выходил из головы Сафар-мирза.

У Баскова, напротив, всё пело внутри. Счастливый день! Командир объявил ему благодарность. Значит, он не так уж плох, хоть и посмеиваются товарищи! Всё-таки выйдет из него хороший пограничник! Непременно!

Конечно, усилий потребуется еще много, — в этом Басков отдавал себе отчет. Ведь вот у сержанта Стаха никогда не бывает сборок под ремнем спереди и пуговицы у него все застегнуты и блестят. А у него — Баскова — что-нибудь да не так. То забудет пришить свежий подворотничок, то ногти не острижет вовремя. Пуговицы не блестят, хоть плачь! Может, негодные пуговицы попались, тусклые от природы?

Чтобы стать хорошим пограничником, надо еще одолеть страхи. Вышка, ее он теперь, после благодарности, освоит быстро. Лес, темный лес — вот самое страшное. И тропа над обрывами. В лунные ночи еще туда-сюда, а без луны, в кромешной тьме, — совсем скверно. Одно помогает — смотреть в спину старшего по наряду, шагающего впереди, ступать ему в след. И не думать. Не думать о пропастях, скрытых в темноте, о леопардах, о диких кабанах, таящихся в этих джунглях. О дикой кошке, которая вот-вот спрыгнет на тебя с дерева.

Всё-таки и на его, Баскова, долю выпадет когда-нибудь большой подвиг.

Большой подвиг рисуется ему по-разному. Допустим, начальник даст ему пакет и прикажет отнести в комендатуру, а по дороге нападут враги. И он, Басков, перебьет их всех и сохранит секретный пакет. Подобный случай был, тут неподалеку есть скала, названная по имени красноармейца Корнева, погибшего в бою с бандитами. Ну, он, Басков, постарается не погибнуть… А то он выследит опасного шпиона. Шпион уже побывал на нашем аэродроме, добыл секретные сведения, сфотографировал и возвращается восвояси, и тут — бац, выбегает навстречу Басков: «Стой, руки вверх!»

Так мечтал Басков и в этот вечер, сменившись с поста. В ночной наряд его не послали. Казарма опустела. Солдата неудержимо тянуло излить кому-нибудь свою душу, поделиться первым успехом по службе. Он подсел к тумбочке и стал писать письмо.

Начало не складывалось. Басков скомкал листок и положил новый. Эка, подумаешь, доблесть! Заметил Сафара-мирзу, — только и всего. Что тут интересного для нее?

Он выдвинул ящик тумбочки. На него глянула полнощекая, белозубая девушка.

Товарищи завидовали Баскову, — до чего же красивая у него «заочница». И к тому же студентка! Он и сам гордился этим и в то же время стеснялся немного. Да, чувство смущения возникает у него даже перед портретом, и писать нелегко. Всегда нелегко. Конечно же, для нее, для Каси, хочется быть и старше, и лучше и вообще достойнее по всем статьям.

Завязалась переписка случайно. Адрес Каси Назаровой достался ему от солдата, уезжавшего в отпуск, к невесте. Солдат спешил, во дворе заставы гудела машина, он впопыхах сунул Баскову листок из записной книжки, фотографию и вспрыгнул в кузов.

Басков растерялся. Грузовик тронулся, обдав его бензиновой гарью, отпускник крикнул что-то, но Басков не ответил, — на него смотрела девушка, смотрела ласково, с умной, понимающей улыбкой. Она как будто была свидетельницей этой неловкой сцены и спрашивала Баскова, как он намерен поступить. Весь день он был в страшном смятении. Стало обидно за Касю, — очень уж грубо разделался с ней ее «заочник». Сперва Басков решил ничего не писать, потом передумал и написал ей всё начистоту — убеждал забыть неблагодарного солдата, наказать его презрением. Сообщил о себе. Вырос в Саратове, отец — архитектор. Упомянул и старшего брата Бориса, ставшего гордостью семьи, — он ведь уже почти инженер, скоро получит назначение. Мечтает о полете в космос.

Касю Басков не спрашивал ни о чем, но он обрадовался, когда из Ленинграда пришел конверт.

Письмо Каси было простое, дружеское. Она очень рада познакомиться с Басковым. С пограничниками она переписывается давно, — это началось еще в школе, в пионерском отряде. Басков читал и перечитывал, каждое слово казалось полным особого, невысказанного смысла… Так Кася Назарова вошла в его жизнь.

Что же он скажет ей сейчас? Как-то не ложатся на бумагу эти два слова — «первая благодарность». После всего того, что он писал ей! Правда, Басков не примысливал себе геройские похождения, он чаще всего употреблял местоимение «мы», но громких, мужественных тирад в его посланиях было больше чем достаточно, — он сам сознавал это. И вдруг — первая благодарность! Еще только первая! Каким же зеленым новичком он сразу предстанет перед Касей?

Может быть, рассказать ей про Сафара-мирзу, бандита, напавшего тридцать лет назад на заставу? Описать дом с краденым листом железа на крыше? Но разрешается ли сообщать такие подробности в письмах…

Дверь казармы скрипнула, повар Воронов позвал Баскова играть в шахматы. Письмо осталось неоконченным.

На другой день Басков попал в группу «тревожных». Это значит — быть на заставе на случай тревоги. Он сидел в тени, резкой и черной, как пролившаяся тушь, в этот лучистый, жаркий день, и сочинял в уме стихотворение для Каси. Рядом сидел сержант Стах. Он не был поэтом. Он думал о предстоящем окружном соревновании гиревиков, перебирал в уме возможных соперников, высчитывал шансы.

Изредка солдат и сержант перебрасывались ленивыми фразами. Солнце поднималось.

Начальник заставы Маконин изнывал от жары и духоты. В полдень солнце перестало штурмовать окно канцелярии. Старший лейтенант откинул темную занавеску. Он увидел вытоптанный двор, посыпанный мелкими ракушками, завезенными с морского берега, раскаленный, вызолоченный солнцем турник, ослепительно белую стену жилого офицерского дома, а чуть правее — лестницу, ведущую на бровку обрыва, к тропке, по которой наряды уходят в дозор, — патрулировать склон хребта. Разглядев Баскова и Стаха, примостившихся на нижней ступеньке, Маконин улыбнулся.

Дружбу этих двух бойцов, таких непохожих с виду, Маконин воспринимал как свой личный успех. Именно он соединил их, поручил Баскова сержанту-коммунисту Стаху, служащему уже второй год. Из-за них Маконин поспорил с заместителем по боевой подготовке Колчиным, — тот возражал, ссылаясь на разницу в возрасте, характерах, в культуре. Правда, Басков развитее Стаха. Стах — тракторист из степного села на Херсонщине. Всё-таки Маконин знал, что делал, когда послал их в наряд вместе. Недаром на столе у него в одной стопке с уставами, с учебниками для следопытов томик педагогических трудов Макаренко. Маконин предвидел — богатырь Стах, уверенный в себе, душевный и чуткий к товарищам, сумеет повести за собой юного, мечтательного Баскова, поможет ему стать настоящим воином.

Размышления Маконина прервал телефонный звонок. Часовой с вышки докладывал — к реке с той стороны подошел человек и, по-видимому, намерен переправиться.

Среди бела дня! Маконин переспросил, — потом упрекнул себя за недоверчивость. На границе всё возможно. Он твердил это и себе, и подчиненным; здесь неожиданное — в порядке вещей. Минутой позже два бойца выбежали за ворота заставы навстречу нарушителю.

Басков охотно ходил бы в наряд только со Стахом. Но увы, это не положено. И сейчас Баскова послали с ефрейтором Алимджановым, а это уж вовсе некстати. Алимджанов — первый насмешник…

Не прошло и пяти минут, как бойцы подбежали к реке.

Человек, замеченный с вышки, не спеша перебрался через огромный валун и опустил ноги к воде. Сначала он нерешительно погрузил правую ногу, потом оторвался от камня, сделал шаг и огляделся.

Мутная, красноватая вода доставала ему до колен. Дождей не было давно, река в жаркую пору неопасна, — это известно здесь каждому ребенку.Но пришелец, очевидно, не знал ее нрава, — двигался осторожно, на ощупь.

Маконин тоже поспешил за ворота. С дороги хорошо просматривался изгиб реки и оба берега: пологий чужой и наш, круто срывающийся к потоку, одетый боярышником, ежевикой и алычой. Пришелец — крупный, плечистый, седобородый старик в черном бешмете, каких молодежь уже не носит, в барашковой шапке — сделал еще шаг. Он пока не нарушил границу, он был еще в своей стране, на своей половине потока, и намерения его были неясны. Полдень не время для лазутчика. Разве что перебежчик! С неудовольствием отметил Маконин, что Басков слишком нервничает. Не терпится ему, не может он спокойно лежать в кустах и выжидать, — ворочается и шевелит листву.

Старик пошатнулся. Он ступил в самую сильную струю и ухватился за скалу, торчавшую из воды. Вот одна нога его уже у нас, на нашей стороне…

«Надо дать ему выйти ка берег, — подумал Маконин. — Не спугнуть». Его так и тянуло броситься самому и задержать нарушителя. В ту же минуту старик выпрямился, быстрым, отчаянным взмахом поднял над головой руки и пошел вперед, уже не ощупывая дно, не колеблясь.

Бойцы вскочили. Алимджанов первый очутился у самой воды, — он, следуя правилам, взялся отрезать нарушителю путь отступления. Басков взял на изготовку автомат. Зубы его стучали. «Что же я крикну? — колотилось в мозгу. — Руки вверх? Глупо — он и так поднял…»

То, что слова, так часто повторявшиеся в его мечтах, казавшиеся такими обязательными, неизменными, вдруг неуместны, смутило Баскова донельзя. «Я просто крикну — стой! — решил он наконец. — И всё». И тотчас наступило облегчение и то состояние ясности и предельного напряжения всех сил, какое даруется человеку перед лицом неизбежного.

Нарушитель вышел на берег и стал подниматься по травянистому склону, глядя прямо перед собой и не опуская рук.

— Стой! — голос Баскова осекся, и он повторил уже громче: — Стой!

При этом он вырвался из колючих тисков ежевики, двинулся навстречу нарушителю по мягкой луговой траве. А с фланга выступил Алимджанов и тоже крикнул. Нарушитель остановился, потом вдруг руки его точно надломились, он издал короткий стон, отшатнулся, словно автомат Баскова смертельно испугал его, и упал навзничь.

Бойцы оцепенели. Даже видавший виды Алимджанов не уразумел сразу, что произошло. Они всё еще стояли — застывшие, с нацеленными автоматами, — когда Маконин перевернул упавшего. Лужица крови густела на траве.

Нарушитель пробормотал несколько слов и затих.

3

Капитан Ковалев находился в это время на правом фланге отряда — выше в горах, где кордон уходит за облака. Происшествие на пятой заставе принудило его вернуться.

Странная там история. Убит нарушитель, убит своими, выстрелом с того берега…

Ковалев старался не утруждать себя догадками, — всё разъяснится на месте. Он не давал воли воображению. В душе он завидовал людям искусства — поэтам, артистам, — ему представлялось, что им легче достигнуть успеха. Ему, Ковалеву, он доставался ценой кропотливого труда, трезвого, упорного анализа фактов. Он считал себя человеком холодного рассудка.

Память свою он хотел бы настроить, как систему ящичков, где всё бережется в строгом порядке, где нет ничего лишнего. В ней давно прочное место заняли Сафар-мирза, Дюк, знак на его кольце. Нет, Ковалев не забыл и эту деталь — трезубец с погнутыми остриями-стрелами. А вчера, колеся по прикордонным дорогам, он вспомнил, что четыре года назад на нашу сторону забрела лошадь Сафара-мирзы. Животновод колхоза имени Низами поймал ее. Хороша была лошадка! Строго говоря, не стоило отдавать ее старому бандиту, но пришлось… Сегодня Ковалев сделал крюк в пятнадцать километров на своем вертком «газике», именуемом в просторечии «козлом», чтобы повидать животновода, спросить его, не заметил ли он тогда клейма на лошади.

Было клеймо. Арабское «С» — инициал Сафара-мирзы. И вот пока ездил в колхоз, это и случилось, убили нарушителя!

На заставе Ковалев застал Колчина, молодого франтоватого лейтенанта.

— Начальства понаехало, начальства! — сообщил он с явным удовольствием. — Полковник Костенко, подполковник Выхольский.

— Вас это радует, я вижу? А меня интересует, что́ тут стряслось?

Труп сфотографировали, Костенко расспросил Маконина, двух «тревожных» и поехал на переговоры с закордонным пограничным комиссаром. Следовало заявить протест против стрельбы по нашей территории, потребовать расследования.

На убитом нашли паспорт сопредельной страны на имя Ибрагима Алекпера-оглы, крестьянина, 1896 года рождения, из селения Джали-туз. Ковалев посмотрел на руки убитого, — большие, натруженные, с потрескавшимися ногтями.

«Да, крестьянин», — подумал Ковалев. Ему хотелось представить себе этого человека живым. Живым, идущим к нам.

— Кто был в наряде? — спросил он Маконина.

В казарме на койке Стаха притулился бледный, понурый Басков. Они тихо беседовали и при появлении капитана вскочили.

— Сядем, — молвил Ковалев. — Что ж, Басков, поздравить вас с задержанием?

— Задержание-то корявое, — вздохнул Стах. — Покойника задержали.

— То-то и есть, — сказал Ковалев.

Он перевел взгляд на Баскова. Светло-карие глаза юноши выражали смятение. Басков глядел на капитана с надеждой, словно от него зависело отогнать видение смерти.

— Служба наша боевая, — произнес Ковалев и положил ладонь на щуплое плечо солдата: — Всё может быть. Что, жалко старика? Да?

— Жалко, товарищ капитан, — и Басков подался к офицеру. — За что его? Убежал от них. За это и убили?

— Печальное положение, — молвил подошедший Алимджанов. — Человека убивают, а мы стоим с автоматами как столбы, ничего сделать не можем. Э-эх!

— Вы не расслышали выстрела? — спросил Ковалев.

— Нет.

— Щелчок вроде, — вставил Басков.

— Бесшумное оружие, — кивнул капитан.

— Он к нам хотел, — сказал Басков. — Бедняга! Они нарочно его пропустили и… А могли ведь у себя задержать. Пропустили-то зачем?

— Вопрос не простой, братцы, — ответил Ковалев.

Солдатское чутье Ковалев научился уважать еще на войне. И сейчас он чувствовал — настроение, мысли бойцов совпадают с его собственными. Это поддерживало его. Поговорив с бойцами, он отправился в канцелярию.

Там собрались офицеры. Раздавался голос толстяка Выхольского, начальника политотдела отряда.

— Почему убийца не сразу выстрелил? — подзадоривал Выхольский. — Почему позволил форсировать реку? Ну?

— Почему? — горячился майор Вартанян, помощник коменданта. — В воду человек упадет — вода понесет. Доказывать надо потом — нарушил или нет. На землю упал — видно, чья территория.

— Он прав, — подскочил Выхольский. — А выстрел меткий. Учтите расстояние, товарищи…

Он протянул руку к карте.

Ковалев тоже посмотрел туда. Скалы, те самые скалы, среди которых вчера бродил, искал что-то Сафар-мирза. Конечно, стреляли скорее всего оттуда. Далековато, правда. Но ближе на том берегу спрятаться негде, место открытое.

Стрелял Сафар-мирза! Ковалев отчетливо увидел, как матерый бандит шнырял, прижимался к скалам, выглядывал из-за них. Вороватый, движения ящерицы… Вот что он искал, оказывается, — огневую позицию! Стрелок он отличный, — не в пример солдатам пограничной охраны. Не очень-то умело лупили они тогда по фанерному ящику.

— Да, Сафар-мирза, — произнес Ковалев вслух, ни к кому не обращаясь.

Ковалев стоял задумавшись. Сафар-мирза, давний, злобный враг, — он опять взялся за оружие. Там, в доме под крышей, залатанной краденым железом, сегодня праздник. Сафар-мирза, верно, получит награду от Дюка. В том, что Дюк, «охотник за скальпами», причастен к убийству, Ковалев не сомневался.

— Провокация, — твердил Выхольский. — Старательно подготовленная провокация. Весь вопрос — для чего? Помяните мое слово, этим дело не кончится.

Почему же старика не задержали, как многих других? Почему дали уйти и убили?

Ковалев, Выхольский, все напрягали память, силились найти что-либо похожее. Напрасно!

Можно подумать, Сафар-мирза сознательно выжидал, пока выйдут из зарослей наши бойцы, наставят автоматы… Всё, всё было спланировано заранее. Знали, где он пойдет. Наверно, и направили сами…

Быть может, Алекпер-оглы, умирая, пытался объяснить цель своего прихода? Но ни Маконин, ни бойцы не поняли его предсмертных слов, — отрывочных, напоминавших бред.

Алимджанов в который уж раз повторял эти слова офицерам:

«Карасы зары»… «Назыр» или «Назар-оглы» — имя, значит… И еще — «йимзвы». На конце ударение.

Алимджанов вырос в Тбилиси, на рабочей окраине, говорил по-грузински, по-азербайджански, знал немного курдский язык, мог на слух, по разговору отличить лезгина, черкеса, осетина, абхазца. Но язык Алекпера-оглы был совсем особый.

— «Йимзвы, йимзвы», — твердил Алимджанов. — «В» едва слышно, «звы»…

— Корень «йим» черкесский, — сказал майор Вартанян, считавшийся в отряде полиглотом. — А остальное…

Ковалев выписал себе загадочные слова. «Не может быть, — подумал он, — чтобы не отыскался переводчик».

Среди офицеров, держась поближе к тем, кто старше по званию, вертелся Колчин. По его мнению, «тревожные» действовали плохо, не заметили вовремя Сафара-мирзу, не уберегли перебежчика. Как надо было действовать, Колчин не объяснял, да и высказывался он лишь для того, чтобы обратить на себя внимание. Выхольский, видя это, кряхтел от досады.

— Сил моих нет, — шепнул он Ковалеву. — Так бы и выставил его за дверь.

— Откуда он у вас? — спросил Ковалев.

— Прислали из училища. Сын крупного изобретателя. О зенитном орудии Колчина слыхали? Папаша его. Сынок по настоянию отца пошел по военной линии, — без охоты, без души.

Тем временем полковник Костенко начал переговоры с соседями.

На кордон, в маленький, чисто выбеленный домик, построенный специально для встреч подобного рода, явился погранкомиссар — грузный усатый офицер с кривой саблей в узорчатых ножнах. Правая щека его подергивалась от нервного тика.

Он выслушал протест Костенко равнодушно и ответил, что переход рубежа пограничной охраной не зарегистрирован и Алекпер-оглы ему неведом. Костенко показал паспорт убитого, предложил взять тело. Комиссар обещал навести справки. На этом дело и закончилось.

На другой день бойцы вырыли на каменистом склоне яму и опустили туда Алекпера-оглы.

4

Минула неделя, и многое неожиданно разъяснилось. В Южный порт пришла почта из-за рубежа.

Крупная столичная газета, издающаяся самыми закоренелыми реакционерами, вышла с небывалой сенсацией. С фотографии, занявшей почти половину первой страницы, смотрели два советских пограничника. Хотя контуры снимка, сильно увеличенного, несколько расплылись, всё же нетрудно было узнать Баскова и Алимджанова с автоматами на изготовку и распростертого на траве Алекпера-оглы. Подпись под фотографией гласила:

«Крестьянин Ибрагим Алекпер-оглы, поддавшись враждебной нам пропаганде, возмечтал обрести радость у безбожников и перешел нашу северную границу. Красная пограничная стража хладнокровно застрелила этого несчастного, шедшего без оружия, с поднятыми руками».

Чтобы усилить впечатление, фальшивку снабдили еще заголовком:

«Вот оно — миролюбие красных!»

Ковалев представил себе, как Алимджанов сожмет кулаки, как Басков опешит и широко раскроет свои глаза с длинными ресницами.

Да, многое стало ясным. Но не всё! Почему из немалого числа перебежчиков именно Алекпер-оглы стал жертвой провокации? Зачем он шел к нам? К кому?

— Алекпер-оглы умер в нашей стране, — говорил Костенко, — на нашей земле кровь. Убит наш друг, убит подло, в спину. Тем более мы все должны знать всю подоплеку, чтобы в любую минуту, если потребуется, сказать… Вскрыть перед всеми. Нам вся правда нужна об Алекпере-оглы.

То же самое говорил Ковалеву его начальник в КГБ. Он приказал форсировать работу, открыть правду…

Непривычное задание! И Ковалеву было не по себе. За неделю он не продвинулся ни на шаг. Он показывал непонятные слова переводчикам, даже ученым-лингвистам в университете, — и всё напрасно. Алимджанов неправильно передал слова или… Или язык Алекпера-оглы у нас неизвестен.

«Это дело надо бы другому поручить! — думал Ковалев иногда. — Тут фантазия нужна».

Не раз приходило на ум событие, случившееся год назад, когда Ковалева еще не было в Южном порту. У границы, на участке соседнего отряда, солдаты наткнулись на вражеский «почтовый ящик» в дупле дерева. Извлекли записку, написанную арабскими буквами. В ней удалось понять немного. Слово «Аллах», имя некоего Шамседдина-ибн-Мухаммеда, дату — 1284 год хиджры, или, по-нашему, 1864-й.

Курьезная записка! Чекисты пришли к выводу, что это шифр. Но разобрать его не сумели, как ни бились. А что если это был не шифр, а тот же самый неведомый нам язык, на котором произнес свои предсмертные слова Алекпер-оглы? При чем же, однако, 1864 год?

«Да, нужна вся правда, — повторял он мысленно. — Как добыть ее, когда всё так запутано?»

На широком проспекте, обсаженном акациями, желтыми от зноя, ветер гонял вихри пыли. Острые, раскаленные песчинки кололи лицо, как искры.

Ковалев свернул с проспекта. Погрузился в лабиринт Старого города.

Извилистая Крепостная улица — вся в резких контрастах света и тени — вела и вела его, обдавая запахами зеленого перца, лука, кислого молодого вина. Мимо караван-сарая, охраняемого как памятник прошлого, мимо башни с остатком зубчатой стены. Звонко застучали каблуки Ковалева под сводом арки в черной, вязкой, прохладной тени. Он замедлил шаг, вбирая эту прохладу и неистребимую, извечную сырость древних камней. В проеме арки ослепительно сверкала поперечная улица. Там, будто в другом мире, прошли две девушки в шелковых платьях. Одна размахивала огромным круглым чуреком и смеялась.

Ковалев пересек улицу, Крепостная повела его дальше, в гору, на окраину города.

Он любит этот город. Не забыл его во время долгой службы на севере. Нет! Любит переулки, дворы и веранды, увитые плющом и виноградом. Здесь, в Южном порту, Ковалев учился в школе, потом в Индустриальном институте, отсюда, со второго курса, ушел на фронт.

Улица всё круче вздымалась на желтую песчаную, обожженную солнцем гору. Серое двухэтажное строение показалось за поворотом. На стене, обращенной во двор, без окон, хорошо освещенной сияньем полудня, выступали смутные, полустертые буквы. Ковалев подошел поближе.

АЛЬФОНС ДЮК

ШВЕЙЦАРСКИЙ ПОДДАННЫЙ.

ВЕЛОСИПЕДЫ МУЖСКИЕ, ДАМСКИЕ,

ДЕТСКИЕ, ВСЕВОЗМОЖНЫХ СИСТЕМ.

ФИРМА СУЩЕСТВУЕТ С 1889 ГОДА.

Последние дни Ковалев нередко думал о Дюке. Причастность Дюка к убийству Алекпера-оглы стала теперь еще более вероятной, — недаром же Дюк удостоен клички охотника за скальпами, несомненно почетной. Кровавая инсценировка без сомнения поставлена опытным режиссером. Сафар-мирза был лишь ревностным исполнителем.

Пожалуй, Ковалеву трудно было бы объяснить, зачем он избрал этот путь, мимо дома Дюков. Нет, он не мог ожидать открытий. И всё же…

Он смотрел на калитку.

Толстые петли с узором, едва различимым под наростами ржавчины, держали тяжелую, плотную дверцу. Она служила много лет, доски высохли, отливали бархатистым серебром. Ровесником дверце приходился и столб, толстый, тоже весь серебряный от старости. Калитка согнула его, столб укрепили колышками. Один из них, из очень твердого коричневого дерева, был украшен тонким узором. Ковалев наклонился. Да, узор, но не тот, что на петлях. Вереница трезубцев, крохотных, тесно сплетенных трезубцев…

Рука Ковалева поднялась, уперлась в дверцу. Он подумал, что Костенко — тот, наверное, вошел бы. Но зачем?

То, что Дюки породнились в здешних краях с каким-то племенем, уже известно, и орнамент из трезубцев не открывает ничего нового.

Капитан отошел от калитки. За домом Дюков, от Крепостной улицы, отбегал и терялся внизу под горой переулок. Ковалев заглянул туда, потоптался. Теперь старый дом Дюков смотрел на него острым, как у утюга, углом. На втором этаже резко, со стеклянным звоном, хлопнула рама, кто-то закрыл окно.

Любопытство снова повлекло Ковалева к калитке. Женский голос звал некоего Геворка обедать. Тянуло дымом печурки, за калиткой жарилось мясо, — вероятно для того же Геворка. Ковалев мог бы, став на цыпочки, заглянуть во двор, но он не сделал и этого. Он видел только расшатанную веранду, кабачки и тыквы на перилах и деревья сада, начинавшегося в глубине двора.

Пустое любопытство Ковалев привык сдерживать, так как считал, что оно вредит делу. Он бросил еще один взгляд на кружево трезубцев, вырезанное бесспорно искусным мастером, и быстро зашагал прочь.

«Сад, наверное, тоже принадлежал Дюкам, — думал он. — Слуг требовалось немало: садовников, горничных, приказчиков. И, верно, Дюки набирали к себе свою родню, из племени с трезубцем. Породнились с главарями, использовали труд бедноты…» Исторические познания Ковалева дальше общих истин не шли. «А что если, — вдруг мелькнуло у него, — Алекпер-оглы здешний уроженец! Шел на родину, к человеку своего племени! Сюда, в дом Дюков, к какому-нибудь бывшему садовнику, живущему здесь». И тотчас Ковалев оборвал этот ход мыслей: «Фантазия! Где факты?»

Ковалев ошибался, считая себя человеком, лишенным воображения. Нет, оно пробуждалось часто, но Ковалев не доверял ему, — и чем соблазнительнее были образы, нарисованные воображением, тем строже он взвешивал каждый свой шаг. Он остерегался поверить кажущемуся, не хотел действовать по наитию. Его никогда не посещал легкий, скорый успех, — всё достигалось кропотливым расчетом.

А если всё-таки Алекпер-оглы шел сюда, в дом Дюков? К кому? Как знать, кто этот человек? Хороший или дурной?

Через минуту он уже укорял себя: «Зачем околачивался у дома так долго! Была ли в этом необходимость? Добро бы, в штатском…»

Переулок, уступами спускавшийся с горы, привел Ковалева на площадь. Он пересек ее и вошел в музей — величественное здание, украшенное статуями поэтов и ученых.

5

— Байрамов у себя, — сказала вахтерша.

Сквозь стекла на Ковалева смотрели одинаковыми, неестественно черными глазами манекены в черкесках, в барашковых шапках, с патронташами и резными карабинами времен Шамиля. Посреди зала, на постаменте, возвышалась арба — грубая повозка на двух колесах. Она точно спряталась здесь, испуганная автомашинами и троллейбусами, снующими за окном. Арбу обступила экскурсия пионеров.

— Привет, «Философ»! — сказал Ковалев, закрывая за собой дверь маленькой комнаты, душной от нафталина, заваленной коврами, вышивками, забитой книгами.

«Философ», «Спиноза» — эти клички утвердились за Байрамовым еще в школе. Когда Ковалев сражался в волейбол, Байрамов наблюдал и глубокомысленно рассуждал о пользе спорта. Сблизили их шахматы, — Байрамов был чемпионом школы. Ковалев несколько лет старался одолеть его, неизменно получал мат, но не обижался и не унывал.

— Осторожно, — отозвался Байрамов. — Не наделай мне тут черепков.

Капитан едва не наткнулся на узкогорлый сосуд, склеенный и скрепленный проволокой, обошел его и ухнул в продавленное кресло.

— Я вчера из поездки, — сказал Байрамов и просиял. Сутулый, оливково смуглый, с большой лысеющей головой, он царил над сокровищами, добытыми для музея в горных селениях.

— Ах, какие там места! — произнес он с чувством. — Ты над пропастью, «как слеза на реснице». Замечательно сказано, правда?

— Откуда это?

— Арабское изречение на камне, у дороги. Хотел выворотить, увезти сюда, да тяжелый уж очень. Замечательный памятник… Ну, чем тебе помочь?

— А может быть, «Спиноза», я просто так зашел, — повидать тебя.

— Врешь, милый.

— Да, вру, — кивнул Ковалев. — Слушай, фамилия Дюк тебе знакома?

— Конечно. Что тебе нужно про них?

— Прежде всего — откуда они взялись, что тут делали?

Байрамов вышел и принес тоненькую серую брошюру с новенькой библиотечной этикеткой, еще влажной от клея.

— На, читай! Не знаю, как тебе, а для историков весьма ценный материал. Сиди, занимайся! Прочитай, а потом будем говорить.

На обложке стояло — «Записки Леопольда Дюка». Из предисловия редактора Ковалев узнал, что эти записки были опубликованы в 1873 году в Лондоне и в русском переводе появляются впервые.

«Дед или прадед охотника за скальпами, — подумал Ковалев. — Что же привлекло его в наши горы?»

«3 августа 1862 года мы оставили Трапезунд. Вперив взор в кромешную темноту, я долго молился, дабы призвать благословение Создателя на наше опасное путешествие. Целью нашей было доставить оружие племенам, продолжавшим фанатическую борьбу против русского царя. Морские воды, плескавшие о борт, как бы вторили моей молитве».

Швейцарец Леопольд Дюк был английским агентом. Он не скрывал этого в своем дневнике. Он подробно описал, как приняли его племенные князья и старейшины, как, угостившись бараниной и медом у одного из них, он отправился на коне, с эскортом горцев разведывать русские позиции. Сильный бинокль, самого последнего выпуска, — он произвел фурор среди горцев, — позволил Дюку обстоятельно разглядеть укрепления противника, оценить их прочность и способность к сопротивлению. Обещая от имени иностранных держав военную помощь, Дюк побудил горцев начать наступление, закончившееся, впрочем, неудачно. Русские форты отбили атаку. Дюк зазимовал в горах, вместе со своими друзьями отступал под натиском царских войск, голодал, питался иногда сырыми зернами пшеницы и ячменя.

Сперва Дюк показался Ковалеву романтиком, искренне добивавшимся свободы для горцев, поражения царской деспотии. Но вскоре Дюк предстал в ином свете. У него не было жалости к горцам, которые внимали его обещаниям, терпели лишения, вели войну, уже ставшую безнадежной. Всё чаще проскальзывал в дневнике холодный, жестокий расчет:

«Я утешал себя мыслью, что сии жертвы в конце концов благодетельны для цивилизованного мира, ибо чем меньше уцелеет этих храбрых сынов Магомета, тем более сильной будет их ненависть к России. И, как знать, не послужат ли они опорой и сынам нашим».

Нет, не романтик, — хитрый авантюрист, политический провокатор обрисовался за строками записок.

«Не могу не привести беседу свою с моим другом, князем Дагомуком, племя коего, в результате бедствий войны, сохранилось лишь в одном селении. Я неоднократно разъяснял ему великую историческую миссию Британской империи в отношении мусульманского Востока, и однажды он, прервав меня, воскликнул: «На кого же мне еще надеяться! Вы же видите, как мы разорены! Неужели на весах вашей королевы ничего не будет весить пролитая нами кровь!»

Леопольд Дюк заинтересовал Ковалева. Он еще не видел, чем поможет ему дневник почти столетней давности, пригодится ли для разгадки тайны Алекпера-оглы, для раскрытия всей правды об убийстве на границе, — но читал, не отрываясь.

Дюк живо, с чуть заметной иронией превосходства изображал обычаи горцев, отмечал их ловкость, выносливость, мастерство в пляске.

— Спасибо, — сказал Ковалев, кончив чтение.

— Ты удовлетворен?

— Да, любопытная фигура. Но ведь Леопольд исчез с Кавказа. Как же потом?..

— Потом, через двадцать лет, в Россию приехал его сын Альфонс. Здесь на Крепостной торговал велосипедами.

— Да, я знаю.

Ковалев снова взял брошюру. Одно место как-то особенно цепко держалось в памяти. Он полистал, нашел абзац и перечитал:

«Обстоятельства вынудили меня покинуть Кавказ суровым и долгим путем, на лошади, а временами и пешком. В селении Хадар я едва не был схвачен людьми всероссийского самодержца. Я поспешно бежал, оставив на попечение муллы, почтенного Хаджи Селима, часть своего багажа, в том числе коллекцию оружия, а также записи о верованиях и обычаях горцев и словарь языка, составленный в бытность у друга моего и родственника князя Дагомука».

— Твоя пометка? — спросил Ковалев, протягивая брошюру Байрамову.

Абзац был помечен на полях птичкой.

— Нет, я не пачкаю книг. Это Кася, — он мягко улыбнулся. — Практикантка наша. Замучила меня…

— Да?

— Стремится в Хадар. Искать материалы Дюка.

— Хадар, — повторил Ковалев. — Какой Хадар? У границы, недалеко от пятой заставы? Колхоз имени Низами?

— Этот самый, — подтвердил Байрамов. — Старый, конечно.

Ковалев знал: вот уже лет двадцать назад появился Новый Хадар, основанный в плодородной долине. А Старый Хадар обезлюдел, дома его пустыми оконцами смотрят с каменистого склона. Ковалев как-то забрел туда. В одичавшем саду он увидел следы медведя, лакомившегося яблоками. На покинутом кладбище Ковалев застал нескольких стариков, пришедших помолиться.

— Хорошо бы найти материалы Дюка, — сказал Байрамов, — словарь, главное.

— Зачем?

— Вопрос сложный. Уверенности никакой нет, конечно… Но, видишь ли, есть нерасшифрованные тексты. На том камне, например, где «слеза на реснице», — изречение арабское, а остальное черт его ведает на каком языке!. Буквы арабские, а звуки… Странные звуки, непохожие ни на тюркскую, ни на иранскую группу, и с грузинским несходные.

Байрамов прибавил, что в ученом мире по поводу этих текстов разгораются споры. Язык племени князя Дагомука, племени исчезнувшего, является остатком какого-то древнего языка. Постигнуть его важно и филологам и историкам.

— Мы вряд ли найдем что-нибудь в Хадаре, — закончил он. — Краеведы давно бы докопались… И передали бы нам. Но попытаться стоит.

Ковалев потянул к себе инвентарную опись, лежавшую на столе, и на уголке автоматической ручкой набросал трезубец.

— Смотри, — сказал он. — Вот, мне кажется, родовой знак князя Дагомука.

Байрамов поднял брови:

— Откуда ты…

— Твой хлеб отбиваю, — засмеялся Ковалев.

— Идем, — Байрамов встал. — Идем, я тебе покажу один экспонат.

Они вошли в зал этнографического отдела музея, в знакомый Ковалеву зал с арбой посредине. Пионеры уже ушли, по паркету шлепали войлочные туфли дежурной. Миновав целую анфиладу витрин, Байрамов подвел пограничника к щиту с домашней утварью горцев. На полочке чернела широкая, ковшеобразная деревянная чаша. Байрамов снял ее.

— Из дворца князя Дагомука, — сказал он.

Пальцы его поворачивали чашу, свет скользил по темной поверхности, обнажая надпись, охватившую ободок, значки, нацарапанные по бокам. Он, Байрамов, напечатал статью о чаше. Ведь значки — родовые эмблемы. Их тут десятки, вырезаны они, скорее всего, подкинжальным ножичком. Его извлекали из ножен, чтобы резать фрукты, мясо или поставить тамгу, как вот здесь. Вообще-то тамги редко встречаются на посуде. Надо было разобраться… И Байрамов установил — на чаше расписывались почетные гости, ставили тамги на память хозяину. У других князей для этого служила притолока, а в аристократических домах Европы — специальная книга. На пирах чаша ходила по кругу… Но самое занятное — надпись. Надпись, сделанная, видимо, по приказу самого Дагомука, перемежающаяся его трезубцами. Вероятно, это застольное приветствие: «Да будет радость пьющему» или что-нибудь в этом роде. Прочитать не смог еще никто.

Байрамов бережно водрузил чашу на место и посмотрел на Ковалева. Вероятно, ему скучно слушать подробности, существенные лишь для исследователя? Но этнограф ошибся, — Ковалев был весь внимание.

Здесь, в музее, Ковалев чувствовал себя словно в лабиринте Старого города: полумрак и свет, неожиданные повороты, кусочки чужой жизни, отгороженной калитками-витринами. Сейчас он отдалялся от настоятельного, жгучего сегодня, погружался в давнее прошлое, и всё-таки шел за проводником — Байрамовым.

Археолог, увлекшись, демонстрировал ему пороховницы с насечкой по серебру, редкостные пояса.

— Тоже Дагомука? — спросил капитан.

— Нет. Его только чаша. Захватил ее русский офицер, который вступил тогда в земли Дагомука в аул Гмох, а потомок этого офицера подарил чашу музею.

Что же выяснилось? Ковалев подводил итог тому, что узнал. Леопольд Дюк, дед нынешнего, породнился с вождем племени, ныне несуществующего. Племя с трезубцем говорило на неизвестном нам языке, очень интересном для науки…

— Значит, племя исчезло? — спросил Ковалев. — Это твердо установлено?

— По всем данным, — твердо.

— То-то и есть! — сказал капитан, но не Байрамову, а самому себе, — и с укором. Зря, совсем зря он готов был отнести Алекпера-оглы к племени Дагомука. Разыгралось воображение…

— Между прочим, — сказал Ковалев, — как мог иностранец стать родственником Дагомука?

— Очень просто. Совершился обряд. Дюк поцеловал грудь старшей женщине в семье, и она нарекла его своим сыном. Он вступил в род.

— И получил тамгу?

— Да.

— Спасибо тебе, «Спиноза», — сказал Ковалев. — Я не стал бы отнимать у тебя время… Дело-то вот в чем. У нас на границе имела место провокация…

Байрамов выслушал, сдвинул брови.

— Подлецы! — бросил он. — Чем же я могу помочь тебе? Чем? Приказывай!

— Не знаю, — признался Ковалев. — Пока известен главный виновник — Дюк. Внук Леопольда. Он… действует на той стороне. Надо взять на заметку всё, что касается его, и вообще все связи Дюков… Данных, понимаешь, мало, бреду́ на ощупь. Это как Крепостная улица — крутит тебя, крутит…

В эту минуту раздался звонкий голос:

— Чудесная улица! Правда?

Ковалев обернулся. Крепкая, полнощекая девушка стояла рядом, смотрела на него карими глазами — смелыми и веселыми.

— Улица Красных Зорь, — сказала девушка. — Я ее так называю, по-старому, так гораздо красивее, правда?

6

— Наша Кася, — сказал Байрамов.

Лицо его потеплело.

— Назарова, — молвила девушка. Ковалеву понравилось, как она пожала его руку, — твердо, решительно, почти по-мужски.

— Студентка, — продолжал Байрамов. — Учится в Ленинграде. На практике у нас. Сама-то здешняя. Дочь Алисы Камчуговой. Помнишь, из нашего класса?..

— Как же! Вашу маму я за косы таскал, — улыбнулся Ковалев.

— Так и надо, — выпалила Кася.

Мужчины расхохотались.

— Видите ли, она была ужасная плакса, — объяснял капитан.

— Она и сейчас такая, — сердито проговорила Кася. — Ноет, в экспедицию меня не пускает. Точно Хадар — на краю света! Вечно боится чего-нибудь.

— Там и правда страшно, — шутливо подхватил Ковалев. — Глушь, форменные джунгли. Кабаны, медведи, дикие коты. Да что коты, — леопарды водятся!

— Я знаю, — кивнула Кася.

— Вот как?

— Да, я переписываюсь с пограничником. Он где-то тут, на юге. Мы… по почте познакомились.

— Очень хорошо! — подхватил капитан. — Кстати, вы непременно побывайте на заставах. Я скажу начальнику отряда. За вами приедут, в Хадар. Расскажете бойцам о своей работе, ну и из истории края. Люди оторваны от культурных центров. Для солдат это будет событие.

Тут же он подумал, что разговаривает с девушкой сухо, наставнически, и переменил тон.

— Заодно и «заочника» своего увидите.

— И вдруг разочаруюсь! — воскликнула Кася. — Вот это самое страшное!

— Сомневаюсь, — сказал капитан. — Народ на границе прекрасный.

— Берегитесь, — вставил Байрамов. — Ей рискованно давать трибуну. Под видом науки — тысяча и одна ночь.

— Ой, Сабит Зурабович!

— Да, да, ты только послушай ее! — возмущался Байрамов полушутя. — Она, представь себе, считает, что племя Дагомука вовсе не исчезло. Берется обнаружить. Вообще, отчаянная особа. Переворот в науке совершает.

Ковалев еще не понимал, о чем речь, но лабиринт, увлекший его в прошлое, внезапно просветлел. Что хочет доказать Кася? Желанным откликом на собственные его мысли прозвучали слова этой красивой девушки. Племя Дагомука не исчезло? Где же она намерена искать его? Очень возможно, молодая практикантка фантазирует, строит несбыточные планы… И всё же он поймал себя на том, что ему хочется поддержать ее, поддержать перед Байрамовым, так как и его, Ковалева, тревожила та же надежда — перебросить мостик от прошлого к сегодняшнему.

Он повернулся к ней, но увидел лишь холодное стекло витрины и манекен с нарисованными, равнодушными глазами. Где-то за шкафами, в недрах городка манекенов, удалялись быстрые, четкие Касины шаги.

— Обиделась, — снисходительно улыбнулся Байрамов. — Дочь Алисы Камчуговой, — произнес он, помолчав. — Какие мы с тобой старые, Андрей!

— Чепуха! — тряхнул головой Ковалев. — Чепуха!

Между тем Кася толкнула железную дверь и влетела в хранилище. На столе под узким, как амбразура, окном дожидалась прерванная работа — пышный многоцветный убор невесты, который предстояло починить. Кася схватила иголку, сделала несколько стежков и больно уколола палец. Щеки ее горели.

Действительно, Кася обиделась. Правда, к добродушной иронии Байрамова она уже привыкла. Он часто посмеивался над ней. Но тут, при постороннем…

Был бы жив отец… Да, вот кто помог бы ей в поисках!

Она была еще девчонкой, в шестом классе, когда сосед, дядя Левон, рассказал ей странную историю. Давно, за несколько лет до войны, к ее отцу, доктору Назарову, пришел нищий старик зурнач, попросил лекарство от рези в желудке, прилег на кожаный диванчик в кабинете доктора и тут же умер. После него осталась маленькая двухлетняя девочка Лейла, — должно быть, внучка.

Зурнач носил ее за плечами, в камышовой корзинке.

И Лейла была чем-то больна. Доктор Назаров лечил ее, даже возил куда-то к специалистам. Дядя Левон слышал, что она тоже умерла.

Но вот что особенно примечательно в этой истории: Лейла лопотала на каком-то загадочном языке. Говорила она, наверное, простые, детские слова, но никто не мог ее понять. Никто! Ни азербайджанцы, ни армяне, ни грузины, ни осетины! В больницу приходили даже переводчицы из института.

Доктор Назаров как-то объяснялся с ней. Дядя Левон навещал в больнице своего сына и хорошо помнит, как доктор Назаров повторял какие-то два слова, а Лейла отвечала…

Отец умер, когда Касе было четыре года. Но это он помог ей найти призвание.

С тех пор как Кася себя помнит, в семье присутствовало как бы два начала. Медицинская профессия отца жила в его кабинете: в жесткой стали приборов, в пугающем зеркальце, которому надо говорить «а-а-а!», когда оно смотрит тебе в горло, в книгах со страшными анатомическими рисунками, тяжелых, в темных переплетах с тусклыми инициалами на корешках — «Ф» и «Н», Федор Назаров. Входя в кабинет, маленькая Кася жмурилась, — она старалась не смотреть на инструменты, на письменный прибор с медным черепом — подарок сотрудников больницы, руководимой отцом. Но зато у отца была вторая натура, роднившая его с матерью Каси, — он прекрасно рисовал.

Из своих командировок, — а ездил он много, потому что был одержим страстью узнавать новые места и новых людей, — отец привозил веселые рассказы о своих дорожных приключениях, фрукты, альбомы. Он зарисовал сакли, старинные фонтаны, могилу мусульманского святого, тонущую в песках пустыни, женщину с ведром на голове, опоры высоковольтной передачи, шагающие через горы… Однажды вся семья — отец, мать и крохотная Кася — совершила путешествие по горам, оставившее смутные, отрывочные следы в ее памяти.

После смерти отца его врачебные книги, инструменты стали постепенно исчезать из виду. Всё это сделалось каким-то ветхим и словно съеживалось, уступая место новым вещам. Наконец мать продала кабинет отца. На память об отце остались только два акварельных пейзажа, но и им угрожала участь отправиться на чердак, вслед за альбомами, но Кася отстаивала эти акварели.

Одна изображает аул где-то в северной части гор, — сторожевые башни высятся над кипящей рекой. Другая — пляску, стремительную, вдохновенную пляску горцев. Мужчины в черкесках, женщины в длинных платьях, с развевающимися шалями движутся цепью, взявшись за руки, а на них наперерез мчатся всадники. Передние кони взвились на дыбы, застыли в воздухе подкованные копыта… Но пляска не прекращается. Горцы не разнимают рук. Не разорвать эту цепь сильных и отважных…

Из всех отцовских картин Кася больше всего любила эту. Она сама видела такую пляску в раннем детстве.

Что ни год, квартира меняет облик. Мать — художница, служит на мебельной фабрике, проектирует буфеты, шкафы, кровати, столовые и спальные гарнитуры, создает узоры для обивочных тканей и обоев. Квартиру она превратила в экспериментальную площадку, — к досаде Каси, не желавшей так скоро расставаться с привычными, полюбившимися вещами. Кроме двух отцовских акварелей — их-то Кася ни за что не отдает, — всё непостоянно в комнатах. Абажур, ласкавший глаз зеленым цветом, — смотришь, покрыт ковровым узором, вязким и темным, на окне появляется штора, сшитая из двух полотен — рыжего и лилового. Кася сетует — магазин, а не квартира, и главное — не очень ей нравятся работы матери.

В выборе собственного пути Касю посмертно направлял отец, — его зарисовки, его путешествия побудили ее стать этнографом. И вот она уже на практике — студентка, перешедшая на третий курс, уже обдумывающая дипломную тему.

Племя князя Дагомука, загадочное, исчезнувшее племя, — чем не тема!

Грузинский летописец называл его «элиани», в черкесском документе оно именуется «тхап», а сам себя этот народ нарек «дютш Элан» — люди богатыря Элана. Столетние дубы вырывал с корнем, скалы крушил ударом кулака Элан, — так он был могуч. Однажды столкнулся он в бою с другим великаном — Ацархом. Со всего размаха хватил Ацарх мечом по шлему Элана, — и разлетелся клинок на тысячи осколков. Тогда враг пустил в дело трезубец. Превосходная сталь защищала Элана, — погнулись копья трезубца. Элан устоял, и Ацарх был посрамлен. Так рассказывало предание, записанное еще в начале нашего века. Кася перечитывала и раздумывала: подлинно ли было такое оружие? Уцелел ли хоть один боевой трезубец до наших дней? Или не легенда создала тамгу, а наоборот, — она повлекла за собой легенды, одну удивительнее другой. А как понимать упоминание о превосходных стальных доспехах? Видимо, люди Элана не отставали от соседей в технике. Напротив! Племя вело оживленную торговлю, заботилось о состоянии дорог, ставило камни с надписями, предупреждавшими путников об опасности, и пыталось создавать свою письменность. Правда, текстов мало, очень мало-Как понять мертвый язык? Племя погибло, в селениях, основанных им, всё новое — здания и нравы жителей, и говор.

Приехав на практику в родные места, Кася убедилась — народная молва отказывается хоронить это племя. Снова и снова в разных вариантах доходила до нее история про старика зурнача и его внучку Лейлу. Их уверенно относили к народу Элана.

Конечно, Кася переспрашивала соседа — дядю Левона, наводила справки в милиции, в больнице. Установила имя зурнача. Но и только.

Есть же где-нибудь потомки сказочного богатыря Элана? Несколько семей в горном ауле? Или одиночки, раскиданные по свету?

Ничего не поделаешь, пока что почва под гипотезами не очень-то прочная. Ах, какое будет счастье, если в Хадаре отыщутся бумаги Леопольда Дюка! Описания быта людей князя Дагомука, людей Элана… А главное, словарь!

Байрамов охлаждал ее надежды.

Кася уважала Байрамова. Но сегодня она обиделась на него всерьез. Он смеялся над ней в присутствии этого офицера…

И она приглашена на заставу. Ее попросили выступить перед бойцами и офицерами. Какими же глазами будут смотреть на нее пограничники после того, что наговорил Сабит Зурабович!

Твердые, по-военному четкие шаги прозвучали в коридоре, за дверью хранилища. Это он — тот капитан…

Подойти разве к нему, рассказать про письмо, про народ Элана, поделиться своими заботами и муками? Он не станет смеяться, подумалось почему-то Касе. Может быть, он даже поможет ей. Она знала: в прикордонной полосе, куда лишь немногие получают доступ, тонут в зарослях остатки древних сооружений. Пограничники вообще знают многое…

Но Кася не двинулась с места. Она села, взяла иголку, в пальцах зашуршало ломкое, пожелтевшее от времени кружево.

Тем временем Ковалев и Байрамов продолжали беседу. То, что порывалась сообщить капитану Кася, он узнал от своего друга.

— Зурнач умер, — сказал Байрамов. — Лейла тоже. Я сам выяснял. Ну, а язык… Языков в горах множество. Кася, конечно, не успокоится. Упорная она. И умница.

Впритык к столу Байрамова стоял столик Каси, — опрятный, с веткой сирени, торчащей из узкогорлого кувшина. Ковалеву нравилось смотреть на эту ветку.

— Позволь, я ведь, кажется, помню одного зурнача, — сказал он. — А как звали этого? Откуда он?

— Алекпер-Керим-оглы из селения Джали-туз, так его записали. Кстати, селений с таким названием пять — три у нас и два за границей.

— Джали-туз, — задумчиво произнес Ковалев. — Джали-туз… Алекпер-оглы тоже был оттуда. Сын Алекпера! Ты понимаешь, «Спиноза», милый!

И Ковалев, смеясь от радости, крепко схватил Байрамова за плечи.

7

Ковалев ликовал. Дочь Алисы Камчуговой принесла ему удачу. След как будто нашелся. Если Алекпер-оглы — сын того зурнача, то, следовательно, Лейла его дочь. Алекпер-оглы шел на Крепостную к доктору Назарову узнать о судьбе своих близких.

О смерти доктора Назарова Алекпер-оглы, очевидно, не знал. И о том, что доктор лечил Лейлу, тоже. Назаров был выдающимся врачом, его знали у нас и за границей. Возможно, Алекпер-оглы был в числе его пациентов; полюбил русского врача, рассчитывал на его помощь.

Впрочем, Алекпер-оглы, может быть, сын другого Алекпера. Алекперов на Востоке много.

Бурное ощущение удачи, нахлынувшее на Ковалева, проходило. Осторожность брала свое.

— Видишь ли, «Спиноза», — сказал он Байрамову, — у меня тоже есть на заметке неразгаданные тексты. Во-первых, вот…

И он написал на листке бумаги предсмертные слова Алекпера-оглы.

— «Карасы зары», — прочел тот. — «Назир-оглы», «йимзвы»… Ого, да ты совсем лингвистом стал! Фонетическими знаками пользуешься!

Байрамов указал на крохотный зигзаг над «з», обозначающий призвук «в».

— Пришлось, — улыбнулся Ковалев. — Допустим, «Назир» или «Назар-оглы» — это Назаров, доктор Назаров. А остальное? Понимаешь, языковеды меня с толку сбили. Говорят «карасы зары» — из одного языка, «йимзвы» — из другого. Разныеслова по природе. Вот загвоздка.

— Постой, постой, — Байрамов поднял глаза к потолку. — «Карасы зары»… Звучит по-тюркски словно. Похоже — название местности.

— Мне и это говорили.

— Улица Красных Зорь, — произнес Байрамов.

— Как так? — удивился Ковалев.

— Вернее всего. Улица Красных Зорь, только в отуреченном виде. Алекпер-оглы повторил то, что услышал. Такой адрес дали ему. И тогда всё в рамке, всё на месте. Алекпер-оглы в самом деле направлялся к Назарову.

Да, Байрамов прав. Сомнения, только что смутившие Ковалева, начали таять. Турок или человек, говорящий на каком-либо другом языке тюркской группы, скорее всего так и произнесет название улицы. Старое ее название.

— Ты не помнишь, «Спиноза», когда там сменили таблички? — спросил Ковалев.

— Накануне войны. Неужели забыл? Когда праздновали семисотлетие Южного порта. Многим улицам вернули прежние, исторические названия.

«Уже пятнадцать лет, как улица называется Крепостной, — подумал Ковалев, — а Алекпер-оглы этого не знал. Шел к Назарову, давно умершему. Неужели Алекпер-оглы раньше не пытался снестись с Назаровым? Писал, наверное. Письма не доходили… их перехватывали. Да что же тут удивительного? Враги Алекпера-оглы знали его намерения, его симпатии к Советскому Союзу и подготовили провокацию, подстерегли на границе…»

— Интересно, — прервал его размышления Байрамов. — Корень «йим» характерен для черкесского языка, а вот лабиализованный звук «зв» как будто абхазский, «йимзвы», «йимзвы»… Где у нас тут словарь…

— Смотрели, — остановил его Ковалев. — Не абхазское слово. Неизвестно какое.

Байрамов всё же раскрыл словарь, долго рылся в нем, нахмурив большой лоб.

— Ничего подходящего, — вздохнул он. — Интересно! Вот в чем штука, Андрей, язык элиани как раз в некотором родстве с черкесским и с абхазским. Как бы промежуточное звено. Конечно, насколько мы можем судить по текстам, по отзывам путешественников.

— Значит, «йимзвы» из языка элиани?

— Похоже…

— Хорошо. Вот еще текст.

Волнуясь, он подал Байрамову фотокопию перехваченной пограничниками записки. Байрамов наклонил свою большую голову, стал читать вслух.

— Ты слышишь?! — воскликнул он. — И здесь корень «йим»! В одном слове.

— Значит, тоже язык элиани?

— Э, так быстро решать рискованно, — улыбнулся Байрамов.

— «Спиноза», милый, — заговорил Ковалев, — важно вот что — племя не совсем исчезло! Там, в Джали-тузе, живут какие-то последние элиани. А может, и в других местах? И у нас где-нибудь?

— Ты как Кася, — засмеялся Байрамов. — Как Кася, — повторил он, и Ковалев почувствовал, что краснеет. — На основании одного-двух намеков такие открытия! Вай! Вай!

Ковалев потупился. Да, Байрамов опять прав. Мало ли племен в горах, — и здесь и за кордоном. Мало ли языков, наречий…

— Откуда же известно, что элиани исчезли? Что с ними случилось? Перебиты? Вымерли от болезней, от голода?

— И то и другое. Один английский ученый полвека назад, в Стамбуле, видел последнего элиани.

— Последнего ли?

Байрамов развел руками.

«Йимзвы»… Неотвязно звучало это слово со звенящим «з». Что скрывает оно?

Что можно утверждать определенно? — спрашивал себя Ковалев, шагая к остановке троллейбуса. — Алекпер-оглы шел к Назарову. Это бесспорно. Шел узнать о судьбе своих близких. И в этом вряд ли нужно сомневаться.

Непонятное «йимзвы», жужжащее точно муха, мешает насладиться успехом. И не только оно.

Ведь главное всё-таки еще неясно — почему именно Алекпер-оглы стал жертвой провокации? Чем был опасен Хилари Дюку, Сафару-мирзе безобидный старик, шедший в Советский Союз с адресом умершего врача Назарова? Нет, нельзя, нельзя успокаиваться, пока не откроется вся правда об Алекпере-оглы. Вся, до мельчайших деталей. И, прежде всего, надо уточнить факты, уже известные. Например, гибель зурнача Алекпера.

Зурнач… Старик зурнач… Давние юношеские воспоминания всколыхнулись в мозгу Ковалева. Да, зурнач — высокий, седой, в рваной чохе — был в доме у Ковалевых. С ним была девочка, маленькая девочка…

И что-то еще пробуждалось в самых дальних закоулках памяти. Нет, он больше ничего не припомнил.

Начальник Ковалева, полковник Флеровский — высокий, худой, с паутинкой тончайших морщин на загорелом лице, — выслушал капитана внимательно.

— Нет, конечно, рано ставить точку, — сказал он. — История с зурначом, правда, старая, но надо вернуться к ней. Обстоятельства его смерти, помнится, вызывали разные толки и подозрения… Поройтесь в архивах. И побеседуйте с вдовой Назарова. Может быть, она вам поможет.

Отпуская Ковалева, Флеровский посоветовал не терять связи с работниками музея.

Проблема племени элиани заинтересовала и Флеровского и — в особенности — начальника пограничного отряда Костенко, к которому Ковалев зашел на другой день.

— Научная загадка, говорите? — отозвался Костенко. — Загадок не должно быть на нашем участке границы. Тем более таких. Я не шучу, Ковалев. Уже одно то, что Дюк сродни этому племени…

Час спустя Ковалев шел снова по Крепостной улице.

Задание усложнилось. До сих пор Ковалев имел дело с явлениями обычной, повседневной жизни. Терпеливо собирал их, обобщал. Двигался по следу врага. А здесь врага пока не видно. Врага на нашей земле…

Этнографы, погруженные в прошлое, в легенды, в пыль древних камней, древних шелков, и он — пограничник Ковалев — теперь на одном пути поиска. Странная, непривычная область для Ковалева.

Часто непрошеная врывалась в его мысли Кася. И это усиливало его смятение.

Крепостная, вздымаясь всё круче, вела его в гору. Вырос за поворотом серый дом Дюков. Боковая стена была в тени, реклама велосипедной торговли выступала на ней едва приметными пятнами. Ковалев миновал знакомую калитку, бросив взгляд на столбик, украшенный трезубцами.

Еще поворот — и показался небольшой деревянный дом с мезонином, в русском стиле, с коньком, с резными наличниками, точно перенесенный из-под Вологды или Ярославля.

Отперла женщина в переднике, повязанная красным платком, как тюрбаном. В полумраке передней он не разглядел ее лица и молвил вопросительно:

— Алиса?

— Да… Кто это? Андрей!

Они виделись со времен юности всего один раз — мельком, на улице, в позапрошлом году. Ковалев тогда приехал в Южный порт после многолетней службы на северо-западной границе, в Заполярье. Алиса спешила, с трудом узнала его, скосила глаза на его погоны, произнесла: «всего-навсего капитан!» Потом они обменялись ничего не значащими фразами.

— Надумал зайти всё-таки?..

Он еще не знал, как ему говорить с ней, и не мог приступить к делу сразу. Он старался определить, какой же она стала: Алиса-школьница, Алиса-плакса, входившая в жизнь пугливо и как-то недоверчиво. Училась она хорошо, но никогда не поднимала руку в классе. Ждала вызова. Воспитывала ее бабушка, очень неприветливая, нелюдимая. У Камчуговых жгли лампады, панически боялись грозы.

— Как живешь, Андрей? Всё еще бобылем?

Ковалев потерял жену во время войны, новая семья не сложилась. Но слово «бобыль» ему не понравилось. В тоне Алисы была навязчивая, сентиментальная жалость. «Она и в школе порывалась всех жалеть», — подумал он.

— Да, я один, — сказал он. — И ты, я вижу, сама себе хозяйка?

«Красивая женщина, — отметил он про себя, — но чего-то не хватает в ней. Тусклая какая-то красота». — Он сравнил ее с Касей, — та действительно хороша. Не в мать уродилась. Верно, в отца — отважного и жизнелюбивого человека.

— Чудесная у тебя дочка! — вырвалось у Ковалева.

Он прибавил, что видел ее в музее, у «Философа» — Байрамова.

— Невеста уже, а дура! — отозвалась Алиса. — Непременно ей нужно в этот Хадар… Свалится еще где-нибудь. Вообще блажь всё это и ни к чему девушке… Там ведь граница, правда?

Она смотрела просительно, как бы ища поддержки.

— Зачем ты волосы обрезала? — спросил он.

— А что?

— Отвозил бы тебя за косы, — пошутил Ковалев. — Плакса! Не беспокойся, дочка твоя крепко на ногах держится. Шагает — земля гудит! Прелесть твоя Кася, умница…

Он увлекся и, поймав себя на этом, почувствовал неловкость. И закончил:

— А ты ведь тоже по любви дело нашла? Художница! Твое творчество тут?

Он обвел рукой комнату. С первого взгляда, когда он вошел, она показалась ему нестройно-пестрой.

Он вспомнил свою мурманскую приятельницу — художника-декоратора в театре. Она тоже сама украшала свою квартиру, придумывала занавески, скатерти, абажуры. Там всё радовало. Полярной ночью в квартире сияло солнце, лучи его, дробясь на многоцветные спектры, лежали на тканях. Здесь же, у Алисы, преобладали блеклые, осенние краски. К тому же, до странности разные тут вещи, в равной манере, а всё вместе дышит каким-то тягостным смятением.

Что же это — муки поисков или мелкая забота подражания, скачки от одного образца к другому?

Он заговорил об искусстве, она отвечала односложно, без воодушевления. За чаем он, наконец, перешел к делу. В музее он прослышал о каком-то загадочном племени — элиани или как еще называют его? Любопытно! Касю можно будет поздравить, если ее исследования увенчаются успехом.

Лицо Алисы вдруг изменилось, черты стали угловатыми, жесткими. Призвание дочери — ее больное место. Но почему? Ковалев сделал вид, что не заметил состояния Алисы, он продолжал непринужденно, весело:

— Между прочим, правда это или сказки насчет зурнача и его внучки? Неужели так никто и не сумел понять их язык?

— Андрей, — произнесла она глухо. — Ты… с какой стороны это тебя интересует?

— Я поразился просто… Ну и потом, ведь полагается знать всё, что творится тут, — сказал он с улыбкой, и тут пришли на память слова Костенко: «Для нас тут не должно быть загадок».

— Ах вот как!

Они помолчали. Алиса сняла с головы платок, натянула на плечи, зябко дернула за концы.

— Ты потому и зашел? — спросила она.

— Отчасти, да, — признался Ковалев.

— Мне Ксения покоя не давала, и ты туда же, — сказала она, несколько спокойнее.

«Значит, Кася — Ксения», — подумал он. И тотчас отогнал образ Каси, витавший в этой комнате, мешавший ему сейчас.

— Не знаю. Ничего я не знаю. Муж рассказывал что-то… Да, он лечил девочку. Возил ее в Ростов, к профессору одному. Но спасти не удалось.

— Что с ней было?

— Отравление… отравление пищей. Зурнач ходил по дворам. Где беда приключилась, неизвестно. А муж… Муж предполагал злой умысел.

— На каком основании?

— Не знаю. Давно ведь было.

— Кстати, — сказал Ковалев. — Твой муж подолгу жил за границей?

— Да. Один раз — полгода. С чумой воевал, с холерой. И всё у него как-то удачно получалось. Работал он, знаешь, словно с песней.

Она умолкла, потом опять заговорила о муже:

— Он всю жизнь скитался. А я сидела, растила дочь… — Алиса вздохнула. — Счастливый был человек.

— Да?

— Умел легко жить. У меня вот не получается.

«Не нарочно ли, — подумал Ковалев, — она отвела разговор? Что ж, потом вернемся к делу».

Прямо перед ним, над роялем, висела акварель доктора Назарова. Танец горцев. Всадники словно пытаются разорвать шеренгу танцующих. Нарисовано динамично, размашисто. Деталей никаких, одни контуры. Сочные, решительные мазки красок. Ковалев словно видел отца Каси. Сильный человек, со своим почерком в живописи и, вероятно, во всем.

— Касино сокровище, — молвила Алиса. — Тронуть не дает! Любит отца, а ведь совсем малышкой была…

«Ревнует, — подумал Ковалев и нахмурился. — Ревнует к памяти отца. Как это нелепо!»

— Андрей… она всё отдаляется от меня. Я бессильна. Мы, должно быть, разные люди. Я не хочу остаться одинокой, ты понимаешь? Правда, у меня есть друг… Просит, чтобы я вышла замуж за него, и я, наверное, соглашусь. Хотя в нашем возрасте начинать заново… Всё равно, мне нужна дочь, Андрей. Ближе ее никого нет, и вот… Ты, — она с усилием улыбнулась, — опять назовешь меня плаксой.

Подлинное горе прозвучало в ее речи. Ковалев попытался ободрить ее. Заговорил о Касе и опять смутился, встал, хрустнул пальцами, отошел к окну.

Плоские крыши ступенями спускались к морю. Сгусток выгоревшей, примятой ветром зелени прорывал каменную целину — сад Дюков.

— А не случалось ли тебе, — повернулся он, — слышать имя Алекпера-оглы?

Она побледнела. Испуг? Да, Ковалев ошибиться не мог, именно испуг согнал краску с ее лица.

— Нет, — проговорила она и перевела дыхание. — А… кто это?

— Изволь, отвечу. Нам нужно знать правду об этом человеке. Он шел к нам через кордон, с той стороны, и в него выстрелили, — коварно, подло, в спину. Его убили.

Что это? Или ему показалось… Он увидел на лице Алисы облегчение, почти радость. От неожиданности Ковалев умолк. Как же теперь быть? Хитрить он не любил. Он охотно, если позволяли обстоятельства, шел напрямик.

— Весьма вероятно, Лейла была дочерью Алекпера-оглы. Вот потому я и спросил тебя. Так ты никогда не слыхала о нем?

— Нет.

— Недоговариваешь ты, — сказал он просто. — Напрасно, Алиса, напрасно.

— Ты волен думать, что хочешь, — отрезала она, и взгляд ее стал холодным.

Больше он ничего не добился.

«Нет, она знает больше, — твердил он себе, спускаясь по Крепостной. — В чем тут дело? Как будто Алекпер-оглы мог быть опасен ей! Чем же? Конечно, беседу с Алисой надо будет продолжить. А пока… Назаров предполагал злой умысел?.. Что же, зурнача и Лейлу отравили? Если так, то поиски правды об убитом Алекпере-оглы привели еще к одному преступлению. Очень давнему… Надо проверить».

8

Прошел месяц. Ковалев был занят трудным, кропотливым делом: он прослеживал путь зурнача Алекпера, ходившего по дворам Южного порта в августе 1939 года. Искал старожилов, расспрашивал.

Зурнач был и в доме Ковалевых, — память не обманывала капитана. И что-то еще вспоминалось ему, но смутно, неразличимо…

Работал он с упоением. Его радовало, что поиск вышел из тихих пределов музея и архива.

Кася уехала в Хадар искать материалы Леопольда Дюка. И Ковалева вдруг охватило беспокойство за нее. Он досадовал, злился на себя. Что за чепуха! Кто может грозить Касе? А главное — застава уже предупреждена, Кася там не одинока.

Наконец он не выдержал. Решил позвонить. «Справлюсь, как идут дела, — сказал он себе, — есть ли успехи, как прошло ее выступление?.. Может быть, она на заставе? Часы показывают четыре. Время для лекции подходящее. Солдаты собираются в ленинской комнате, а Кася — она в канцелярии, у Маконина, и он передаст ей трубку».

Ковалев почувствовал, что краснеет. Его соединили. Ответил Маконин, но капитан не узнал его голоса.

— Алло, — крикнул Ковалев. — Маконин? Ты что — спал? Говори громче!

— Ты… разве не знаешь?

Голос не его. Голос какого-то другого человека, больного или разбитого горем. Капитан сжал трубку:

— Алло! Алло! Маконин!

— Я послал донесение, — слова давались говорившему с мучительным трудом. — У нас че-пе. Страшное че-пе.

— Какое? Маконин! Алло!

Мембрана трещала, шипела.

«Что я делаю! — спохватился Ковалев. — Нельзя же по телефону, раз че-пе».

Он положил трубку и выбежал в коридор. Хлопали двери, — не так как всегда, а иначе: отрывисто, резко. Навстречу Ковалеву бежал полковник без кровинки на щеках.

— Немедленно! — выдохнул Костенко. — Иди к машине! Я сию минуту… Едем вместе.

Дорогой, в машине, полковник сообщил Ковалеву скупые подробности. А на заставе выяснилось всё.

День на пятой заставе начался как всегда. К большой радости Маконина, жара спала, ветер дул вдоль ущелья, охлажденный ледниками. На той стороне было спокойно.

Выступление Каси Назаровой назначили на полдень. Из комендатуры, по просьбе Маконина, за ней послали в Хадар легковую машину.

Кася спрашивала себя — что она расскажет бойцам? Из бумаг Леопольда Дюка не осталось ни клочка. Кася обошла всех стариков, навестила дряхлого муллу, доживавшего свой век при мечети. Он вспомнил: аллах привел в Хадар купца, торговавшего в Южном порту велосипедами. Да, Дюка, если не изменяет память. Он увез какие-то старые бумаги.

Сколько раз Кася видела в мечтах словарь языка племени Элана! Листала его, переводила загадочные тексты. На что же теперь надеяться!

Единственный результат поездки — еще один текст на языке элиани. Да, уж тут сомневаться не приходится. Близ старого Хадара — мертвого, поглощаемого лесом, — Кася набрела на серый известняковый могильный камень с непонятной надписью арабскими буквами, списала ее, показала мулле, и тот подтвердил: да, там похоронен элиани, один из людей князя Дагомука, рассеявшихся по горам после поражения Шамиля.

Еще один текст на исчезнувшем языке. Касю жгло нетерпение. Когда же она узнает этот язык?

Лейтенант Колчин решил собрать людей во дворе. Старшина — он же нештатный плакатист — написал тушью пышное, с вензелями, объявление. Сочно выделялось имя лектора и интригующее название «По следам забытого племени».

Басков был потрясен. Назарова! Студентка Ксения Назарова! Вся застава взволновалась. «Заочница» Баскова едет сюда, на заставу! Сразу запахло ваксой, мылом для бритья. Дежурный то и дело выбегал к воротам, лихо обтягивая гимнастерку.

Все ждали Касю, — к вящему смятению Баскова. Он давно не писал ей, и теперь его мучило сознание своей вины перед Касей и странная, сладкая робость.

Письмо, которое он начал полмесяца назад, накануне убийства Алекпера-оглы, кончено только сегодня. Басков не мог не поведать Касе о трагическом событии на границе.

Когда во двор вкатился, с треском давя ракушки, комендантский «козел», реальный мир перестал существовать для Баскова. Сам он словно растворился в воздухе, — жили только его глаза, смотревшие на Касю. Дежурный подбежал к ней и что-то сказал, потом вышел Колчин, поздоровался и тоже сказал что-то. Все звуки выключились, Басков слышал лишь ее голос.

— Спасибо! — Кася смеялась. — Меня обратно надо вертеть, раскручивать…

Горная дорога-серпантин утомила ее. Слегка болела голова. Но она пожала руку Колчину, потом Маконину. Какие все милые! И офицеры, и юноша с солдатскими погонами, который нес скамейку, потом опустил ее с грохотом и застыл… Проходя, она улыбнулась Баскову.

Дверь закрылась за ней, видение исчезло. Баскова обступили солдаты.

«Сейчас они спросят, почему я не подошел к ней, — подумал он. — На смех поднимут. Скажут ей…» — И деревянными губами выдавил:

— Не она.

— Однофамилка? Брось! Покажи фото! — раздалось со всех сторон. Такой исход явно огорчил солдат. Баскову стало стыдно, он хотел было объяснить всё, но не смог и ушел в казарму.

От друга своего Стаха он не скрыл правду. Тот вскочил с койки:

— Чудак ты! — Он затянул ремень. — Да как же так можно? Идем к ней!

— Нет, прошу тебя! — испугался Басков. — Я сам, может быть, потом… Прошу тебя!

— Сам?

— Да.

— Ладно.

Встретить «заочницу» и не подойти к ней — это, по мнению Стаха, ни с чем не сообразно! Для пограничника, для отважного, бравого воина, это даже позорно.

— Ну, как она? — спросил он, кончив вразумлять Солдата.

— Знаешь, лучше, чем на карточке! — просиял Басков. — Она… она замечательная, Богдан.

Поговорив со Стахом, он уже набрался смелости, но на лекции решимость вновь покинула его. Кася стояла перед солдатами загорелая, легкая, — ракушки только чуть потрескивали под ее каблучками. Солнце золотило ее темно-каштановые волосы.

То, что он услышал от нее, напоминало историю Шамполиона, разгадавшего древнеегипетские иероглифы. Но тому было проще: он нашел камень с надписями на разных языках и догадался, что текст-то один, только в переводах. Касе бы так повезло! От племени Элана, когда-то жившего в горах, осталось очень мало памятников, и Касе приходится трудно. Есть один камень, но надпись на нем без перевода. Попробуй прочитать! И всё-таки она не унывает, она добьется своего!

Кася сделает крупное научное открытие, это ясно. Она книгу выпустит. А он, Басков, что представляет собой? Ничего — ровным счетом!

Ну что он ей может сказать о себе? Если бы еще задержал нарушителя… Хоть одного. Поэт из него тоже пока не вышел. Подумаешь, напечатали в «Пионерской правде»! Кабы в большой, взрослой газете! Недоставало еще хвастаться «Пионерской правдой»!

После лекции Кася отвечала на вопросы. Баскову хотелось знать, почему Кася стала этнографом, но он не поднял руку. Ведь тогда придется встать и назвать себя, — по заведенному на военной службе порядку. Он сидел и завидовал товарищам, которые как ни в чем не бывало поднимались и спрашивали, а повар Воронов задал вопрос, приготовленный им, Басковым, и чувствовал он к нему что-то вроде ревности. Басков стал писать записку Касе, но не послал, а решил вложить в письмо.

Касю наградили аплодисментами. Лейтенант Колчин, расшаркиваясь, пригласил ее обедать.

Хорошо было на заставе. По дороге сюда ее одолевали сомнения — нужно ли выступать? Признаваться в неудачах! Сердечный прием, внимание ободрили. Ее никогда так не слушали, как здесь. За оградой, совсем близко, шумела река и словно вторила ей, а на той стороне, за границей, стоял под деревом чужой солдат в кургузой курточке. Стоило ей оторвать взгляд от слушателей, поднять глаза, — и она видела этого часового, и рисовое поле, и деревню, — всё чужое, иностранное. Было непривычно и чуточку жутко.

Какие все славные тут, даже Колчин, который так забавно старается показать свою воспитанность и вежливость.

Кася с аппетитом поела. Перловый суп и голубцы показались ей удивительно вкусными. Комендантский «козел» уже ждал ее. Она открыла дверцу, кинула на сидение чемоданчик и плащ и услышала:

— Я извиняюсь…

Ладный, рослый сержант стоял перед ней, поправляя ремень.

— Сплоховал ваш «заочник», — начал он с усмешкой и, видя, как взлетели брови девушки, поспешил объяснить: — Стесняется, чудак, боится вас. Письмо вам сейчас заклеивает, а вы тут. Умора! — он снисходительно фыркнул: — Басков, солдат Басков. Ну… мы рядом сидели.

Да, Кася запомнила юношу, несшего скамейку, и этого сержанта. Так тот — Басков? Басков, который пишет такие славные, искренние письма?

— А вы мало погостили… Чуток обождать можете? Я его сейчас силком притащу.

— Ой, не надо! — засмеялась Кася.

Стах, правда, обещал не вмешиваться. Но не вытерпел. Так и уедет «заочница», не повидавшись с Басковым. Ему же проходу не будет от солдат, когда узнают. Всей заставе будет стыдно за Баскова.

Стах решительно двинулся в казарму. Но в эту минуту его позвал из окна Маконин.

Кася постояла несколько минут, потом недовольно поморщила лоб: сколько можно ждать! Тут подскочил Колчин и стал усаживать ее в машину.

Встреча «заочников» не состоялась. «Козел» помчал Касю домой, в город, а бойцы стали собираться в наряд.

Басков покорно выслушивал упреки друга. Да, глупо получилось. Он сам корил себя. Как знать, когда он теперь увидит Касю!..

На этот раз Баскову и Стаху довелось идти вместе. Им достался самый дальний рубеж и самый трудный — на правом фланге заставы, — там, где граница отдаляется от реки и взбирается ввысь, по хребту.

Басков всё чаще смахивал со лба капли пота. Тропа забирала круче и круче, ноги съезжали назад по скользким камням, по сырой глинистой земле. Кася вдруг отдалилась, как теряющий очертания сон. Неужели она была на заставе, в двух шагах от него? Тропа сопротивлялась, слева зиял зеленый омут — затянутый листвой обрыв. В мыслях теперь другое: удержаться на этом скалистом выступе, поймать рукой вон ту ветку, не упасть.

Если бы Ковалев увидел сейчас Баскова, он заметил бы в облике молодого солдата много нового.

Это был уже не тот Басков, который хватался за перильце вышки, испугавшись высоты. Минули два месяца службы на заставе. Кожа на его лице погрубела от ветра, потемнела от солнца, весь он выглядел взрослее и даже как будто немного раздался в плечах. Он уже давно освоился с вышкой, — теперь он поднимался по гудящим брускам-ступеням спокойно, как по лестнице своего дома, и очень любил стоять с биноклем на платформе, словно плывущей над лесом. Свыкся он и с горной тропой. Сейчас он уверенно шагал по таким местам, которые, бывало, издали казались ему неприступными.

Как трудно, как страшно было проходить здесь первый раз! Тогда с ним был начальник заставы. Он знакомил новичка с местностью. С тех пор Басков ходил по крутой тропе, на правый фланг, много раз, часто в кромешной ночной темноте, и камни на тропе, выступы, спасительные ветви над головой знал наперечет, ощущал их тем особым чутьем, какое вырабатывается у человека в горах.

Маконин немало занимался с Басковым. Басков был слабее других, — ему надо было нагонять. Басков учился читать следы человека и зверя на распаханной полосе, на траве или на глинистом откосе. Учился передвигаться по лесу быстро, незаметно и без шума. Маконин — уроженец карельских лесов — особенно любил эти упражнения. Он сам показывал пример солдатам и затем, ловко выскользнув из чащи, приказывал Баскову: «А теперь вы! Попробуйте пройти так же!» И эта задача представлялась Баскову сперва невыполнимой, а потом всё проще…

Но нет, похвастаться большими успехами он не мог. В суровой школе пограничной службы он одолевал лишь азы, он еще не достиг мастерства, еще завидовал Стаху.

Вот и сейчас — Басков не мог не видеть этого — Стах взбирается куда ловчее по круче, движений делает меньше, но зато они хорошо рассчитаны, точны.

Внезапно слух Баскова уловил странный звук. Он родился где-то наверху, нарастал, приближался, точно порыв ветра, но громче, грознее.

— Обвал! — крикнул Стах, и голос его потонул в грохоте, заполнившем склон.

В том месте, где поднимались бойцы, тропу пересекала каменистая ложбина. Камни, срывавшиеся с вершин, давно вымостили ее сплошным серым покровом. Сейчас новый камнепад устремился по этому проторенному пути.

Как быть в таких случаях, Басков знал. Надо укрыться — встать за ствол дерева, за скалу или лечь под бугорком. Скала — вот, в двух-трех шагах. Басков увидел ее, — серебристо-серую, с ломаной темной жилкой, нависшую над тропой, увидел Стаха, протянувшего ему руку. Он едва коснулся пальцев Стаха. В следующую секунду удар по голове сбил Баскова с ног.

Удар, острая боль и темнота. Липкая темнота, затопившая всё.

Стах застыл в ужасе. Он уже не мог помочь товарищу. Басков летел вниз, ломая кустарник, покрывавший почти отвесный склон. Раз или два ремень автомата зацепился за сучок, но только замедлил падение. Яблоня треснула и со свистом выгнулась, хлестнув по соседним деревцам. Басков растянулся на траве, на самом дне ложбины. На голове его и на лице выступила кровь.

«Оглушен? Мертв?» — Стаха бросило в холод. Он не задумываясь кинулся бы вниз. Съехал бы на спине, ломая руками и ногами кусты, пни, торчащие камни, — так, как он сделал в прошлом году, когда надо было перерезать путь нарушителю. Да, кинулся бы… Но сейчас он не мог так поступить, хотя всем существом своим рвался туда, к неподвижно лежавшему Баскову.

Сейчас Баскова и Стаха разделяла граница. Там, на дне лощины, росла такая же трава, так же шелестели деревья, но там была чужая земля и ступить туда, покинуть свою землю Стах не мог, не имел права…

Мгновение он колебался… Совсем близко, но тоже за чертой границы, колыхалась на ветвях пилотка Баскова, алела крохотная звездочка. Сердце Стаха сжималось. А что если всё-таки броситься туда, нарушить рубеж? Никто, может, и не заметит! Однако как подняться с Басковым назад? Немыслимо!

Еще более жестокое испытание ожидало Стаха. Вокруг Баскова появились, словно выросли внезапно в чащах, в расщелинах, человеческие фигуры. Подняли солдата. Стах увидел, как повисла голова Баскова и часто закапала кровь. Ремень автомата сам сполз с плеча сержанта. Он знал, что стрелять туда, за рубеж, ни в коем случае нельзя, но терял власть над собой. И, наверное, не запрет помешал Стаху дать очередь из автомата, который словно накалился и жег ему пальцы, а то, что чужие солдаты в тот же миг скрылись за листвой и солнечная прогалина, где только что лежал Басков, глянула на сержанта страшной, леденящей пустотой.

…Басков провел в забытьи около часа.

Очнувшись, он увидел незнакомую стену с трещинами по серой глиняной обмазке. Вместо потолка — свод, уходивший в темноту, пучки свесившейся соломы.

И под ним была солома. Она зашуршала, когда он пошевелился. Тотчас врезалась в голову острая боль. Сначала она гнездилась где-то повыше виска, а сейчас волной прошла по всему телу.

Первое, что возникло в памяти, была скала, серая с прожилкой скала, за которой он хотел укрыться от удара. Что же было потом? Память Баскова оживала медленно. Он упал, схватился за что-то, сорвался…

А Стах? Где Стах? Они же были вдвоем. Стах, видно, и принес его сюда. Здесь не застава, нет… Что-то вроде сарая. На заставе вообще нет таких построек.

— Сержант! — слабо позвал он.

Никто не ответил ему. Значит, Стах оставил его тут и сейчас вернется с кем-нибудь и с носилками.

Какое-то красноватое пятно выступило впереди. Кружка. Да, кружка на грубом столе из толстых, темных досок, у стены. А сверху — зеленое пятно. Плакат. Свет из маленького, зарешеченного оконца падал в сторону, на железную печурку, и Басков разглядел ее не сразу. На плакате — человек в черном костюме, с галстуком-бабочкой.

«Артист», — решил Басков. Напрягая зрение, разобрал подпись под портретом. Король Жиллет. Странно! Он ни разу не слыхал про такого короля. И вдруг с удивлением сообразил: «Написано по-английски!» Потом он прочитал другую надпись, лиловую по зеленому фону, менее различимую:

«Весь мир пользуется лезвиями «Жиллет».

Реклама! Размышлять, догадываться, откуда она взялась здесь, не было сил. Он забылся.

Он открыл глаза поздно вечером. «Король Жиллет», — пробудилось в памяти. Приснится же чепуха!

Сумерки скрывали плакат. Голова еще болела, но уже не так сильно. Он опять стал вспоминать. Хлопнула дверь, кто-то внес свет, — неяркий, колеблющийся, желтый свет керосиновой лампы. И вышел.

— Сержант, сержант, — шептали губы Баскова.

С улицы неслись обрывки нерусской речи. Жалобно проблеяла овца. Все звуки, все шумы, как и лачуга, где его положили, явно принадлежали не военной, а гражданской жизни. Здесь — деревня. Ну конечно, деревня…

— Сюда, капитан, сюда, пожалуйста, — услышал Басков дребезжащий старческий голос.

— Счастье, что не убился, — молвил другой голос.

— Ах, хорошо, капитан, — заговорил старик с сильным акцентом и перешел на другой язык, непонятный Баскову. Он различил только — «Харджиев» и «Южный порт».

— Помолчи, Сафар, — сказал капитан по-русски.

Пламя в ламповом стекле встрепенулось. Голос старика удалился, пропал. За изголовьем Баскова кто-то перешагнул порог.

— Товарищ, — с трудом произнес Басков. — Товарищ капитан…

— Э, да он молодцом! — ответил вошедший весело. — Молодцом, молодцом!

Тень вошедшего раскачивалась, словно дразнила. Почему он не подойдет ближе? И Басков снова позвал.

— Не товарищ. Нет, уж извините. Во всяком случае, не товарищ.

Свет лампы озарил незнакомое лицо — розовое, щекастое, смеющееся, распахнутую кожаную курточку — рыжую, с зубчатой бахромой «молнии», и орла на ней — металлического орла, с острыми, взметнувшимися кверху крыльями.

До этой минуты Басков не думал, не мог подумать, что он за рубежом, в плену. Рубеж входил в его сознание незыблемо прочно, как предел всего, чем он жил. И вдруг… Острая, ни с чем не сравнимая душевная боль пронзила его. Он увидел белые пальцы, ощутил их прикосновение, отдернул голову. Потом с яростью, со стоном, чтобы дать выход и боли и ненависти, стал срывать бинт.

— Он потерял сознание, — послышалось где-то очень далеко, и Басков не сразу уразумел, что эти слова относятся к нему.

9

Приблизительно в тот же час на заставу приехали Ковалев, Костенко и Выхольский.

— Стах не мог помочь, — докладывал Маконин. — Стоит, смотрит… Ну что он мог предпринять? Баскова камнем задело. Голова сильно разбита, кровь…

Казалось, Маконин изнывал от смертельной жары. Губы его пересохли, он едва шевелил ими. Всё было уже сказано в донесении, но Маконина переспрашивали, и он повторял, тяжело и хрипло дыша, вытирая тыльной стороной руки белый лоб. Да, тропа там без малого соприкасается с границей. Метра три до нее, а то и два. Басков поскользнулся.

Да, всё ясно, уже не о чем спрашивать Маконина, — и всё-таки стучит, молотом стучит в сознании вопрос: как же это могло произойти? Всё время виделся Ковалеву Басков, его светло-карие глаза, пушистые ресницы мальчика. Как же мы отдали его?

— Участок трудный, — сказал полковник. — Не следовало посылать Баскова на такой участок, Маконин. Парень физически еще не окреп, а вы…

— Моя вина, товарищ полковник, — с отчаянием произнес Маконин. — Я думал, вдвоем ведь…

— Вдвоем! Вдвоем! — отрезал Костенко. — Наряд не один боец с двумя головами, а два бойца, два разных человека. И веревкой они не привязаны друг к другу. Забываем мы это. Мыслим как-то… двойками, что ли.

— По шаблону, — вставил Колчин.

Колчин сидел в дальнем углу канцелярии, на диване, который обычно предоставляют для ночлега приезжим. Колчин не глядел на Маконина, он как бы отстранился от начальника заставы. Насколько Маконин был подавлен несчастьем, настолько Колчин собран и холоден. Сапоги его сверкали; он, должно быть, прифрантился к приезду начальства. Подавшись к полковнику, он ловил каждое его движение.

— А вы садитесь-ка поближе, — сказал ему Выхольский с грубоватой прямотой. — Вы тут не зритель в театре. Тоже несете ответственность.

«Правильно! Так его и надо», — одобрил про себя Ковалев. Колчин поднялся и нехотя сел к столу рядом с Макониным, но вполоборота от него.

Выхольский взглянул на Колчина, потом на Маконина и проговорил скорбно и объединяюще:

— Плохо, товарищи!

Наступила тишина, заполненная лишь тяжелым дыханием Маконина.

— Плохо, товарищ полковник, — сказал Колчин, не глядя на капитана и подполковника и обращаясь только к Костенко: — Особенно плохо, что Басков к ним попал. Слабой он породы.

— Вы что же, — Ковалев едва сдерживал возмущение, — заранее объявляете своего бойца предателем?

— Спокойно! — остановил его Костенко. — Спокойно! Ваша характеристика Баскова, лейтенант!

— Дисциплинка весьма средняя. Последнее время, правда, несколько лучше у него… До пятерки не дотягивал. На политзанятиях зевал. Один раз, я подозреваю, стихи сочинял, вместо того, чтобы конспектировать.

Колчин заменял замполита заставы, третий месяц болевшего.

— Подозреваете! — прервал Костенко. — А может, вы сами виноваты, тоску нагнали на людей?

— Разрешите, — возразил Колчин, не смутившись. — Басков производит впечатление неустойчивого человека, физически и морально. Обеспеченная семья. Дома с ним цацкались. Изнежен, к трудностям не приспособлен.

— У вас всё?

— Преклоняется перед иностранщиной. Любимые авторы у него — Гоголь и Марк Твен. На втором месте автор не наш. Характерно, я считаю.

— Вы считаете? — отозвался Выхольский. — А я, например, выше всех драматургов ставлю Шекспира. Всё у вас?

— Так точно.

— Вы, капитан, не согласны?

— Нет, — сказал Ковалев. — Лейтенант Колчин по-настоящему не знает Баскова. Наклеивает готовые ярлычки. По-моему, Басков очень честный, по натуре честный юноша. Преданный, искренний.

Капитан понимал — исход конфликта на границе зависит теперь от Баскова, если он живым достался в руки Сафар-мирзы и Хилари Дюка, «охотника за скальпами».

— Капитан Ковалев бывал здесь наездами, — заметил Колчин. — У него личные симпатии.

Колчин был явно задет.

— А что же начальник заставы молчит? — сказал Костенко. — Ваше мнение о Баскове?

— Боюсь я за него, товарищ полковник.

Холодное лицо Колчина мгновенно оживилось. «Ему же всё равно, — подумал Ковалев, — лишь бы выйти правым. Ему же нет никакого дела до Баскова…» Он ужаснулся своей мысли, отогнал ее. Сжал ладонями виски, заговорил:

— Дюк крупную игру ведет. Басков… он на фото к ним попал, в связи с Алекпером-оглы. Тот же Басков оказался у них теперь. Они используют это, будут запугивать.

— Вполне возможно, — отозвался Костенко.

Полковник оглядел понурую, обмякшую в кресле фигуру начальника заставы, покачал головой и сказал будничным голосом:

— Ну, ужин готов у вас?

Потом он встал, вышел на веранду, нарочито обстоятельно пожурил дежурного, нечетко отдавшего честь. «Зашумел, — подумал Ковалев и про себя похвалил полковника: — Молодец!» Служба идет, в ней не должно быть послаблений, что бы ни случилось, как бы ни было тяжело. И ужин надо подать вовремя, хоть и не до еды сейчас. Командование, партия решат, как велика вина Маконина, Колчина, — горю не поддаваться! Наряды, как всегда, стоят на границе и будут охранять ее. Еще зорче!

Ковалев и Костенко заночевали на заставе, а утром побывали на месте происшествия. За чертой границы, на ветках боярышника, вцепившегося корнями в откос, всё еще висела пилотка Баскова, пятнышкам крови алела звездочка.

10

Басков не совсем потерял сознание. Он удержался на зыбкой грани обморока.

Только когда человек в чужой форме вышел, Басков окончательно уразумел, что́ постигло его. Он не хотел верить, он отталкивал от себя страшную истину, но она осталась, она проникала во все клеточки его существа. Теперь болела не только голова, — мучительно томилось всё тело. Если бы Баскова спросили, где гнездится физическая боль и где душевная, он не смог бы сказать.

Он забылся лишь на миг…

Сновидение было короткое и ясное. Он увидел отца, мать, маленькую сестренку Наталку. Они все в каком-то лесу прыгали через толстый ствол упавшего дерева. Басков перепрыгнул, оглянулся. Все куда-то исчезли, лес обступил его. Он очнулся, с резкой беспощадностью вернулась к Баскову действительность. Он в плену…

А может быть, всё было сном?

Он встал, ощупал в темноте стол, остывшую лампу. Потрогал жесткие края плаката с королем Жиллетом.

Утром пришел офицер. Но не тот, с орлами. В другой форме, тощий, усатый.

Басков сидел на топчане и глядел на него. Фигура офицера била в глаза своей вычурностью — усы иссиня-черные, крашеные, длинная сабля в узорчатых ножнах.

— Солдат! — проговорил он и шагнул к Баскову: — Почему ты не встал?

Басков не ответил.

— Почему? — усы офицера задергались. — Почему ты не встал? Почему?

— Я вам не подчиняюсь, — сказал Басков.

— О! Ого! Сафар! Юсуф! — крикнул офицер и хлопнул в ладоши. Тотчас из-за спины его показался военный. Басков успел заметить нашивки, соответствующие сержантским, и неподвижные, злые точечки зрачков, совершенно черных на свежем молодом лице. А следом за ним вошел легкой, подпрыгивающей походкой невысокий жилистый старик.

Сафар-мирза! Еще недавно Басков видел его с вышки… Он здесь! Ну да, ведь это он, значит, говорил о каком-то Харджиеве. Мысли Баскова путались, на миг ему показалось, что он смотрит спектакль. До того это всё невероятно, чудовищно невероятно…

Сафар-мирза подошел к нему, наступил на ноги и уперся в его колени своими острыми, дрожащими от напряжения коленями.

— Встать! — просипел Сафар-мирза и ткнул Баскова кулаком в подбородок.

Он высвободил ноги, пробовал отбиваться. Его связали. Потом били. Били двое: Сафар-мирза и Юсуф — тот, что принес одежду. Тощий офицер что-то приговаривал.

Басков пришел в себя на топчане. Силясь скинуть веревки, он свалился на холодный земляной пол.

Мягкие белые пальцы вывели его из оцепенения. Знакомые пальцы. Они распутали, сняли веревки.

— Проклятые азиаты! — услышал он. — Варвары!

Басков закашлялся. Вошедший поднял его, уложил, дал воды. Взгляд Баскова привлек герб на груди офицера, потом кольцо на его пальце, — на кольце вензель в виде трезубца.

— Мы как следует не познакомились, — проговорил офицер и растянул тонкие губы в улыбке. — Меня зовут Хилари Дюк.

Басков не удивился. Он слышал это имя. Еще капитан Ковалев из штаба отряда рассказывал про Хилари Дюка. Упоминал кольцо с трезубцем. И вот Дюк здесь, перед ним. Дюк, Сафар-мирза — они здесь, они держат его, Баскова, в плену. Всё опять стало нереальным, как в спектакле.

— Я не хочу! — вырвалось у Баскова. — Я не хочу тут… Отпустите меня.

— Еще бы! Кому хочется тут жить! В этой вонючей стране. Я бы минуты не задержался… Мы придумаем что-нибудь, друг мой. Отдохните пока.

Вечером Дюк пришел снова. Сбросил курточку, кинул на топчан, потер руки.

— Как чувствуем себя? — он потрепал Баскова по ноге, тот отдернул ее. — Ну-ну, всё будет хорошо. Голова не болит? Кожа содрана… пустяк, завтра заживет.

От Дюка, от его куртки, лежавшей рядом с Басковым, пахло духами. Солдат отодвинулся от нее.

— Отпустите меня, — проговорил он.

Тут же он вспомнил, что в таких случаях надо добиваться свидания с советским консулом, — и сказал это.

— Понимаю вас, понимаю, — вздохнул Дюк. — Я сам тоскую иногда по России, хотя я подданный Соединенных Штатов. Видите ли, в известной степени я ваш соотечественник. Я родился в Южном порту.

Он говорил размеренно, чуть снисходительно, словно обращался к ребенку. Родная, русская речь, — и всё же чужая! Так звучала передача на русском языке из Лондона, на которую как-то раз дома наткнулся Басков, поворачивая верньер приемника. Тотчас Басков увидел этот приемник, на нем салфетку с мохнатыми кисточками и вазочку. В ней сирень — любимые цветы матери…

— Вызовите консула, — повторил Басков.

Дюк скорбно улыбнулся:

— Друг мой! Увы, я тут ни при чем! Всё устроили эти азиаты. Я передам им, но… Они ведь мстят вам.

— За что мстят? — спросил Басков. — Я вам ничего не сделал.

— Говорю же вам, — Дюк натянул улыбку, — я не имею отношения… А ведь они весьма возбуждены против вас.

Несколько минут он продолжал в таком же духе: виноват Сафар-мирза и его компания. Он — Дюк — здесь иностранец, на скромной должности советника, передающего американский военный опыт. Сам томится в этой дыре, мечтает выбраться. В этом месте роль требовала максимальной искренности. Затем Дюк выложил главный свой козырь.

— Вы, очевидно, не в курсе, — сказал он и извлек из кармана сложенную газету.

И это не было новостью для Баскова — снимок в чужой газете,снимок, с которого смотрит он сам и Стах, с автоматами на изготовку, над телом Алекпера-оглы.

— Мы не убивали! Ложь! Сафар-мирза убил!

— В самом деле? Ничего не могу вам сказать, — Дюк с сомнением развел руками.

Басков онемел. Как он может говорить так уверенно, ведь знает же, что ложь! Дюк, между прочим, словно и не подозревал, какое действие произвели его слова. Он протянул руку и похлопал Баскова по плечу. Басков отшатнулся.

— Ну, ну, — примирительно молвил Дюк. — Мы найдем с вами общий язык. Я думаю, я смогу помочь вам вернуться домой…

Он встретил взгляд Баскова — настороженный, твердый, прощупывающий, отвел глаза, засмеялся, вскочил:

— Мы еще поговорим. Мне пора.

Подошел к двери, круто повернулся:

— Кстати, кто такая Назарова? Ксения Назарова?

Кася? Было пыткой услышать это имя из уст Дюка. Но откуда… И тут Басков сообразил. Письмо! Он же не отправил его. Сунул в карман, собираясь в наряд, и забыл.

— Мой отец знал врача Назарова. Быть может, родственница? Ну, я заболтался с вами. Попробую убедить азиатов, чтобы они не давали воли рукам.

И с любезнейшей из своих улыбок Хилари Дюк закрыл за собой дверь.

На улице его кто-то ждал.

— Пока не трогайте его, — сказал Дюк по-английски, понизив голос. — Пусть отдохнет.

Басков всё же уловил смысл сказанного. Рано или поздно — опять будут бить. Не отступятся. Басков похолодел, представив себе, как входит вприпрыжку Сафар-мирза, за ним Юсуф.

Внизу, на улице, заработал мотор, потом звякнула на столе посуда. Дюк, должно быть, уехал.

Басков растянулся на соломе, запрокинув голову. Он готов был кричать. Убийцы на него свалили вину! Да, тут все заодно с Дюком, все! Конечно, где-то здесь, на этой земле, должны быть друзья, — эту истину Басков впитал с детства. Но как их найти? Нет, среди тех, кто окружает его здесь, нечего и думать найти друга. Усатый офицер, наверно из вельмож, кичится своей саблей, доставшейся, должно быть, от предков. Закоренелый враг Сафар-мирза, Юсуф… О Юсуфе Басков думал с некоторым удивлением: «Молодой ведь, почти сверстник, по годам мог бы быть товарищем, — и тоже против нас. Почему? Почему он верит Дюку и прочим, служит им?»

Да, все враги, все против него. Эта мысль душила Баскова. Он во власти лжи, чудовищной лжи.

Но всё-таки, может быть, есть и такие, которые служат Дюку и верят ему, потому что не знают правды? Басков не в силах был отогнать эту догадку, он ухватился за нее. Если не знают, то должны узнать! Должны!

В силу правды Басков верил. Верил со всем пылом юности. Он вырос с этой верой. И теперь уже он не чувствовал себя безоружным.

С этого часа Басков стал сознавать себя не только пленником, но и воином в тылу врага.

11

Советская сторона направила энергичный протест против похищения пограничника.

Зарубежные соседи отпирались: Басков-де покинул родину добровольно и ему предоставлено политическое убежище.

В белом уютном домике на границе, словно перенесенном с окраины тихого украинского городка, шли переговоры. Полковник Костенко требовал очной ставки с Басковым. Пусть он сам скажет о себе! Этим Костенко прижал своих противников к стене. После долгих препирательств они согласились.

Костенко хотел говорить с Басковым немедленно. Пограничный комиссар затягивал дело, ссылался на плохое состояние здоровья солдата, просил «на поправку» два месяца. Костенко торопил. Сошлись на пятнадцати днях. Наметили место для встречи — на правом фланге отряда, — там, где черта границы взбирается на гладкий лысый косогор.

Капитан Ковалев, между тем, продолжал поиски.

С помощью Каси он сделал неожиданное открытие, которое, впрочем, только усложняло задачу. Кася показала ему надгробную надпись, обнаруженную на кладбище близ старого Хадара. Имя умершего Шамседдина-ибн-Мухаммеда и дата, 1284 год хиджры, или, по-нашему, 1864-й, были Ковалеву знакомы. Он сравнил надпись с запиской, перехваченной пограничниками. Одно и то же, слово в слово!

В недоумении Ковалев протер глаза. Не грезит ли он! Зачем понадобилось кому-то пересылать на ту сторону старую надгробную надпись?

То, что записка на бумаге советской выделки и составлена, видимо, на нашей территории, было установлено давно. След писавшего сгинул. И Ковалев пока отложил решение этой новой загадки.

За кладбищем чекисты и пограничники установили наблюдение.

Шаг за шагом Ковалев прослеживал путь зурнача Алекпера-Керима-оглы из Джали-туза. Оказалось, что зурнач обошел не одну улицу. Десятки людей угощали его: чуреком, фруктами, початком вареной кукурузы с солью или куском баранины. Одному зурнач сказал, что он пришел из-за рубежа, — там страшная засуха, высох не только ручей, питавший поле, но даже фонтаны остались без воды. Многие пытались заговорить с маленькой Лейлой, но она знала только язык своего племени.

Однажды после трудового дня Ковалев ехал в троллейбусе.

Поток звуков — неожиданных, покоряющих — хлынул навстречу, когда он вошел. В троллейбусе пела зурна.

Играл молодой парень в тюбетейке, сидевший на переднем диванчике, играл хорошо. Старинная мелодия — протяжная, широкая, без конца и края — текла и текла из маленькой дырчатой зурны, заполняла вагон с притихшими пассажирами, рвалась в окна.

Троллейбус мчался по проспекту, мимо новых многоэтажных домов, пестрых вывесок, мимо кинотеатра, бросившего в вагон сноп многоцветных электрических брызг, — а мелодия всё звучала, настойчиво, громко, причудливо сплетаясь с шумами большого города. Древняя мелодия, родившаяся еще тогда, когда на месте этих зданий была песчаная пустыня и по ней, лениво покачиваясь, брел к пристани караван верблюдов.

Быть может, эту же мелодию играл на зурне тот старик из неведомого племени. Так или иначе, зурна помогла Ковалеву вспомнить. Под ее пение ожило всё, что смутно пробуждалось в его памяти.

Старый зурнач с маленькой внучкой еще яснее представились ему сейчас. Но, кроме них, перед Ковалевым возникла еще одна фигура, знакомая с раннего детства.

В тот день, когда на двор к Ковалевым забрел зурнач, в семье Ковалевых ели плов.

Варить плов пригласили известного мастера — уста-пловчи[4] Уразбаева.

Его-то Ковалев не забыл! Рослый человек в халате, чернобородый, с ножом, висящим на поясе из двух красных платков. Для маленького Ковалева он был вестником праздника, веселого обжорства, — дядя Уразбаев, несравненный пловчи. Халат, пояс, нож — всё у него было необычное, а звание его — уста, мастер, звучало почти волшебно. Отвесив поклоны хозяевам, он произносил витиеватую речь, желал всему семейству благополучия и сотен лет жизни, затем благодарил за честь. Не напрасно ли, однако, пригласили его? Ведь он варит плов по-своему, как принято в Ташкенте. По-здешнему он не умеет. Только после этого предупреждения уста-пловчи приступал к делу. Сидя на корточках, он перебирал рис, отбрасывал сор и негодные, расплющенные зерна. Тончайшими, почти прозрачными дольками нарезал морковь, крошил лук, рассекал и мыл баранину, отделял крупные кости, которые, по обычаю, дают обглодать самым уважаемым гостям. Потом уста топил баранье сало и добавлял немного хлопкового масла, чтобы жир не застывал на губах. В раскаленном котле смесь сала и масла пузырилась и шипела. Уста время от времени кидал туда лук. Вот кусочек лука мгновенно покраснел в кипящем вареве, — значит, оно дошло, можно класть мясо. И долго еще трудился уста-пловчи, бросал в котел морковь, лук, стручки перца и разные другие, ему одному ведомые приправы.

Глотая слюнки, смотрит на священнодействие маленький Андрюша Ковалев. Скорее бы обед! Но надо еще высыпать в котел рис, не спеша залить всё водой. Жди, пока она закипит да пока отстоится вкусное варево, плотно накрытое одеялом… И вот, наконец, уста берет котел обеими руками, переворачивает и высыпает плов на блюдо — самое большое, какое только есть в доме. Гора, ароматная, дымящаяся гора, основанием которой служит рис, а вершиной — овощи и мясо.

Андрюша ни разу не говорил с мастером. Уста работал в суровом молчании, он попросту не замечал мальчика. Но Андрей не обижался. Для него образ пловчи был окружен ореолом величавой таинственности.

Шли годы. И вот в праздничный день, в день плова, и появился во дворе старый зурнач с внучкой. Мать Ковалева тоже пыталась заговорить с девочкой и подарила ей игрушку — деревянного попугая…

Парень в тюбетейке что есть сил впивается в свою зурну. Кажется, это песня зурны несет троллейбус мимо сквера, озаренного гирляндами фонарей. Мчит Ковалева в прошлое…

Вот уста-пловчи, степенный, суровый, выходит из кухни во двор, к фонтану, мыть мясо. Он идет, прижав большой таз обеими руками к животу. А старик зурнач уже здесь. Он присел на табуретку и обтирает зурну, подносит ее к губам, как вдруг… Завидев Уразбаева, зурнач вскочил, произнес что-то и согнулся перед уста-пловчи. Да, согнулся. Ковалев был теперь уже не юноша, он работал на заводе, учился в школе взрослых, повидал многое, — но больше никогда не видел такого поклона. Старик едва не коснулся лбом земли. Руки он прикладывал к груди и кланялся, кланялся и бормотал что-то. Уразбаев стоял с тазом и удивленно смотрел, потом сказал что-то, — резко, с раздражением. Старик перестал кланяться, сел на табуретку и заиграл.

Ковалев спросил Уразбаева, что всё это значило.

— Ошибся зурнач, — ответил уста-пловчи. — Глаза плохие, ошибся.

Потом Ковалев видел Уразбаева и зурнача вместе, на кухне. Уста-пловчи кормил старика и девочку пловом.

Вот что вспомнилось Ковалеву под пение зурны. А через два дня, когда он прошел по всему маршруту зурнача, опросил всех, видевших его, полузабытая сценка обрела новое значение.

Уразбаев был последним, кто дал в тот день пищу зурначу. Во дворе дома, где жил Ковалев, зурнач играл в последний раз. В следующем дворе он уже не мог играть. Он почувствовал себя плохо. К нему вызвали доктора Назарова. Заболела и Лейла.

Доктор Назаров предполагал злой умысел…

Что же, Уразбаев, уста-пловчи Уразбаев — отравитель? Значит, тогда, буквально на глазах у Ковалева, совершалось преступление? Нет! Ковалев не хотел верить. Нет! Уста-пловчи, несший радость, праздник, отравитель?.. А главное — какие мотивы могли быть у Уразбаева? Кому вообще мог помешать нищий зурнач?

В ту же минуту Ковалев вспомнил другого человека, по-видимому, из того же племени, погибшего недавно, на границе, — Алекпера-оглы…

— Где же теперь Уразбаев?

Ковалев навел справки. Уразбаев стар, но пока находится в добром здравии, иногда варит плов. Официальная его должность — дворник. Дворник в домохозяйстве № 178 на Крепостной улице. И вот что интересно — хозяйство охватывает квартал со старым домом Дюка и Уразбаев живет как раз в этом доме!

Видно, его не миновать! Два раза был Ковалев у калитки со столбиком, опоясанным трезубцами, — теперь предстоит открыть ее, войти.

Со странным чувством поднимался Ковалев по Крепостной. Обычная улица, с обычной своей жизнью: гирлянды петрушки и сельдерея на верандах, янтарные тыквы на плоских крышах, дым из печурок, возня черноглазых ребятишек. И где-то рядом, словно за калиткой, — другой мир, закрытый смертью Алекпера-оглы, недомолвками Алисы, тайный мир, будто придуманный кем-то.

Пустыми, черными окнами встретил Ковалева дом Дюка. Нежилым духом, запахом известки тянуло оттуда. Ковалев поискал глазами калитку, — ее убрали с частью забора, чтобы открыть дорогу грузовикам. Во дворе, у колченогого стола, по-видимому брошенного жильцами, собрались рабочие, плечистый бородач резал хлеб.

— Вам кого? — окликнул он Ковалева. — Кроме нас тут людей нет.

— Сно́сите дом? — спросил капитан.

— Что вы! — бородач укоризненно оглядел его. — Еще сто лет продержится. Капитальный ремонт.

— Тут дворник жил, Уразбаев, — сказал Ковалев. — Не знаете его? Где его искать теперь?..

— Мы ведь от стройконторы, — рассудительно молвил бородач. — Нам неизвестно. Постой, постой! Заглядывал сюда старик какой-то. Не дворник ли, а? Ребята? Ну тот, вчерашний.

— Он и сегодня был, — отозвался кто-то. — А, Бляхин… Ох, фу ты, учудит же Бляхин.

— Где озорство, там и Бляхин, — сказал бородач и с усмешкой посмотрел на круглолицего, пухлого парня во фланелевой рубашке, расположившегося поодаль. «Это и есть Бляхин», — подумал Ковалев.

Рабочие засмеялись. То один, то другой принимался объяснять Ковалеву, на какие штуки способен Бляхин. Взять того старика. Да, дворник. Просит, если попадутся забытые вещи или бумаги, поберечь, сдать ему. А Бляхин сегодня отвел его в сторону и начал городить небылицы. Будто в третьем этаже обнаружено с помощью стука потайное помещение. И будто он, Бляхин, вынул один кирпич, просунул руку и уперся в ящик. Старик хотел сейчас же лезть туда, но Бляхин не пустил. Там, мол, голые провода, опасно. Вот после работы…

— Дурная же голова, — сетовал бородач. — Заставит человека ночью прогуляться.

— А там ночью бродил кто-то, — вставил юноша в резиновом фартуке, с пятнышком штукатурки на лбу. — Одна женщина свет видела в доме. Перепугалась, ужас!

— А что, ребята, может, тут клад сокрыт, — басовито молвил другой штукатур, постарше. — Тысяч по десять на нос, и хватит…

Сам Бляхин молчал, только лукаво ухмылялся, и на мягких щеках его, словно в тесте, обозначались ямочки.

«Бумаги? — недоумевал Ковалев, — Неужели архив Леопольда Дюка? Нет, не может быть. О результатах поездки Каси капитан знал. Альфонс Дюк в свое время привез бумаги из Хадара сюда, в этот дом. Но не оставил же их здесь! С какой стати? У него была полная возможность взять архив с собой за границу. На самом деле всё, наверное, просто — дворнику нужны, может быть, квитанции Южэнерго или домоуправления, позабытые жильцами при переезде. Документы самые обыденные, никак не относящиеся к Дюкам… Но в этом деле всё так необычно! — продолжал размышлять Ковалев. Вот уже розыски привели к старому дому Дюков, и это, быть может, не случайно. Старый дворник, наведывавшийся сюда, — возможно, Уразбаев, уста-пловчи. Разрозненные нити начали как будто стягиваться в один узел. Почем знать, как обернется вдруг выдумка озорника Бляхина».

Новое решение созрело у Ковалева.

— Я, товарищи, из газеты, — сказал он.

Как заправский журналист, он интересовался выполнением плана, состоянием техники, подробно всё записывал и пробыл с бригадой до сумерек. Попрощался, вышел, некоторое время наблюдал за домом, а когда бригада разошлась, вернулся. Разыскал два рваных ватника, поднялся на третий этаж и занял пост наблюдения у лестничного проема, но не на площадке, а в передней, чтобы самому быть в укрытии.

Сумерки быстро сгущались. Снаружи ветер раскачивал уличные фонари, желтые отсветы мелькали по стенам, по потолку, наполняли дом безмолвным движением. Где-то внизу возились крысы.

В передней было совершенно темно. За порогом, в бледном сиянии, вливавшемся с улицы, простиралась пыльная, белая от известки, площадка лестницы с черным квадратным провалом. Ковалев сидел и смотрел туда, чернота дурманила его, глаза стали слипаться. Он встал, обошел пустую, гулкую квартиру, ступая по обломкам штукатурки, по иссохшим, хрустящим обоям, сброшенным на пол.

Осторожно, прикрыв рукой огонек спички, закурил, постоял у окна, выходившего во двор.

Он думал о Баскове, о Касе. Одно то, что Кася живет в этом же городе, доставляло Ковалеву постоянную радость. И где-то рядом жила боль от того, что Басков в плену. Ковалев ловил себя на том, что вот оба — Кася и Басков — почти одногодки, а относится он к ним по-разному: к Баскову чувство отеческое, а к Касе — другое. Хорошо ли это? Ведь он старше на целых двадцать лет!

«В воскресенье приглашу ее в кино», — решил Ковалев и тут же смутился.

Шли часы. Ковалев всё стоял, глядя во двор. Круг света от фонаря размеренно скользил взад и вперед, захватывая мешки с цементом, штабели кирпича, транспортер, и словно сталкивал всё это с места, увлекал за собой. Делалось холодно.

Около полуночи в воротах появилась человеческая фигура. Заглянула, отступила в тень. Потом, пригнувшись, с опаской вошла. Уразбаев? Ковалев всё время думал о нем, пытался представить, как выглядит теперь уста-пловчи.

Нет, не он. По двору, осторожно выбирая путь среди мусора, кирпичей, мешков, шла женщина. Ковалев не мог разглядеть ее, — она была далеко и фонарь давал слишком мало света. «Верно, за щепой, — подумал Ковалев. — За щепой для печурки». Но в эту минуту в руке у женщины зажужжал фонарик, тонкий луч взбежал по ступеням крыльца. Она вошла внутрь. Ковалев замер, прислушался. Тихие шаги приближались.

Первая его мысль была о Касе. Кого же еще влекут бумаги Леопольда Дюка? Сердце Ковалева забилось, он рванулся было, чтобы кинуться навстречу, но удержался. Можно ведь испугать ее. Стараясь не шуметь, он прошел в переднюю и стал у косяка. Сейчас, вот сейчас она покажется в черном квадрате, будет здесь…

Шаги раздавались громче, до слуха донеслось дыхание женщины, она явно устала. Одолела два пролета — и устала. И шаги ее на нижней площадке — медлительные, неуверенные — не похожи на Касины.

Кто же?..

Ковалев ждал. Из темноты вынырнула голова в платке-тюрбане. Алиса?..

На площадке она погасила фонарик. Алиса! Ковалев отшатнулся. Он уже облюбовал себе уголок для засады — у стенки, за огромным дубовым ларем.

Фонарик зажужжал снова. Алиса вступила в переднюю. Ковалев, улучив момент, юркнул назад, на площадку. Путь Алисы он мог проследить на слух, не обнаруживая себя. Она ходила по комнате, фонарик жужжал не переставая. Ковалев спустился во второй этаж, теперь шаги звучали над ним, с потолка сквозь доски сыпалась пыль.

Потом заохала, застонала ветхая, обреченная на слом лестница. Алиса уходила.

— Фу ты, господи! — услышал Ковалев. — Трущобы. Шею сломать можно…

Ей было жутко в пустом доме, жутко от тишины. Ковалев двинулся за Алисой. Сошел с крыльца, пересек двор, миновал ворота.

Он долго шагал за Алисой, петляя по узким, темным переулкам. Она исчезла под сенью деревьев, в маленьком сквере, сжатом каменными громадами. Сквозь листву глухой аллеи Ковалев услышал, как Алиса позвала:

— Уста! Уста!

Потом сплелись два голоса, — Ковалев не разобрал ни слова. Мужчина сердился, требовал. Алиса покорялась.

Вскоре Алиса ушла. Тихие шаги замерли в чаще акаций. Собеседник ее курил, беспокойно ерзал на скамейке. От времени до времени падал в каменный колодец ветер, крутил острые песчинки, сбивал стручки с веток. Человек кашлянул, в траву светлячком полетел окурок. Зашаркали по гравию подошвы.

Долго еще Ковалев следовал за этим человеком, по лабиринтам старого города, мимо спящих узкоглазых зданий, пока не убедился — перед ним не кто иной, как Уразбаев. Постаревший, седой, сутулый, но он, уста-пловчи!

Ковалев вышел на набережную, где открывалась глубокая даль ночного моря, оперся о гранит парапета, отдышался.

Ну и денек! Право, это дело самое удивительное из всех, выпадавших на долю Ковалева. Разрозненные нити действительно стягиваются в один узел, но пока еще решительно ничего нельзя понять. Почему Алиса подчиняется Уразбаеву? Что ему нужно? Почему Алекпера-оглы и бумаги Леопольда Дюка, породнившегося девяносто лет тому назад с людьми Элана, и вообще всё, что связано с этим племенем, окутано тайной и, по-видимому, сознательно оберегается от нас? В чем смысл старой надгробной надписи на языке элиани?

Наутро Ковалев докладывал своему начальнику полковнику Флеровскому. Никаких объяснений у капитана не было, он сообщал факты.

— Видите, не так всё просто, как нам казалось, — говорил Флеровский. — В истории с Алекпером-оглы от нас еще скрыто самое главное. Помните, вы сами спрашивали, почему именно его избрали жертвой провокации? Из десятков, из сотен перебежчиков — его. Значит опасен им был Алекпер-оглы. Мог нам открыть что-то очень серьезное. А? Весь вопрос, что?

— Алекпер-оглы, — задумчиво произнес Ковалев. — Алекпер-оглы из племени Элана. Всё упирается в эту точку. — Он помолчал и прибавил: — Важнее всего для нас Уразбаев…

Флеровский приказал собрать все данные об Уразбаеве и не спускать с него глаз.

12

Вот уже неделя, как Басков в плену.

Его не бьют. Ему приносят кислое молоко, густой, почти черный чай, сильно наперченную баранину. Нередко на столике у топчана появляются вина, ликеры, коньяк. Басков к ним не притрагивается. А однажды к нему вошла женщина — развязная, шумливая, с гнилым зубом во рту. Закатывала цыганские глаза, называла его красавчиком, котенком. Басков испугался, забился в угол. Она выпила, затянула песню: «По Дону гуля-ает…» — и вдруг стала всхлипывать. Потом швырнула на пол стакан, замолотила кулаками в дверь. Ей отперли.

Каждый день Баскова навещает Дюк. Он входит улыбающийся, самоуверенный, садится, вытягивает ноги и заводит речь о разных разностях. Баскову трудно понять, куда он клонит. Чаще всего Дюк рассказывает о своих путешествиях, вспоминает Южный порт, а иногда — доктора Назарова, будто бы дружившего с отцом Дюка. Вызывает на откровенность. Чувствуя сопротивление узника, Дюк напрягает свои актерские способности, играет мускулами своего лица, голосом. Басков видит это. Меняющиеся маски Дюка, его завывающий голос вызывают отвращение. Вот-вот он перестанет играть роль, не выдержит, закричит или ударит…

Дюка бесит молчание молодого пленника, прямой, не очень смелый и всё-таки дьявольски неизменный в своей враждебности взгляд его светло-карих глаз с девичьими ресницами. Но «охотник за скальпами» терпелив. Он старается скрыть досаду, смеется, шутит.

Басков понимает — Дюк присматривается к нему, ищет слабые места, готовится к новому натиску.

Очень часто Басков вспоминает сержанта Стаха, своего старшего друга. Басков спрашивает себя: а как бы Стах поступил на его месте? Стах, может, и добился бы свидания с советским консулом. Стах сумел бы, верно, больше выведать о намерениях Дюка и его шайки.

Юноша с ужасом думает о том, что его опять будут бить. Он боится ослабеть, уступить в чем-нибудь.

Басков уже представляет себе, где он, хотя на прогулку его не выводят. За стеной иногда храпят, бьют копытами лошади, — значит, рядом конюшня. Издали доносятся окрики офицеров, команда, патефонная игла выводит на затрепанной, щелкающей пластинке марши. Там пограничный пост. Но не тот, что против заставы, а другой — заслоненный от наших пограничников лесом. Будучи в наряде, Басков видел сквозь листву лишь крыши деревни, примыкавшей к этому посту.

Деревня близко, а по ночам она еще ближе. Кажется, тут за дверью тявкают псы, плачет ребенок…

Один раз, проснувшись, Басков услышал мотор грузовика, берущего крутой подъем, и от этого заныло сердце. Так живо возникла в его представлении машина, взбирающаяся на косогор у самой заставы. Там — на родной стороне.

В зарешеченное оконце Басков мог разглядеть лишь безглазую рыжую стену. Это, должно быть, сарай. У заколоченных ворот топорщился чертополох. Под окном никто никогда не проходил, — проулок, верно, закрыт, перетянут колючей проволокой. Множество раз, под мерный шаг часового, Басков обдумывал план побега, отвергал, принимался составлять новый.

Как-то, рано утром, из конюшни вывели лошадей, и вскоре часовой кого-то сердито окликнул. Ответил старческий голос, но не Сафара-мирзы. Потом опять заговорил часовой, теперь уже мягче, и старик вошел в конюшню. За стеной звякнуло что-то железное, похоже — лопата. Вскоре Басков догадался: старику разрешили почистить конюшню, взять навоз. Ну конечно, ведь это кизяк, топливо.

Кряхтя, охая, старик скреб лопатой, бросал навоз на тележку, отвозил. Временами он говорил про себя, хлопал себя ладонью, отгоняя слепней, бранил их и плевался.

Вдруг старик негромко забарабанил в дверь к Баскову:

— Эй, живой ты?

У Баскова пресеклось дыхание.

— Эй, комиссар!

Басков чуть не рассмеялся. И, как-то сразу проникнувшись доверием к невидимому собеседнику, придвинулся и шепнул:

— Живой.

— Откуда сам? — зачастил старик, навалившись на дверь. — Откуда? Россия, да? Откуда? Где папа твой, мама где?

— В Саратове, — вымолвил Басков, чувствуя, как тугой комок подступает к горлу.

— И-и-и! — радостно, тоненько протянул старик. — Я был Саратов. Я Астрахань жил. Большой купец Курбанов баржи гонял, я служил. Астрахань знаешь?

Ответить Басков не успел, — старик отпрянул: приближались шаги часового.

Хороший старик! Придет ли опять? Солдат с грохотом запер конюшню. Затарахтела, удаляясь, тележка.

Минуло еще два дня. Старик не появлялся. Дюк приносил альбомы с видами Нью-Йорка, Лондона, Парижа, сулил какие-то путешествия. Басков спрашивал себя — зачем его держат, чего хотят от него? Наверняка его будут допрашивать, выведывать военные тайны. Басков ждал этого, готовился к отпору.

То, чего ждал Басков, началось утром. Дверь отворилась, два солдата подняли Баскова с топчана, вывели. Он зажмурился. Слепящее солнце заливало белую стену кубического здания с цинковым, голубевшим на припеке куполом. Отсвечивало на штыке часового. Ноги Баскова, ослабевшие, отвыкшие ходить, ощутили дорогу — избитый, весь в рытвинах, проселок.

Сразу же за пограничным постом проселок нырнул с косогора в заросли. Шли около часа. Впереди Басков видел лес и гряду гор вдали. И позади, над чащами, вздымались горы, — и Басков то и дело оборачивался, чтобы посмотреть на них.

Родные горы! Он узнал их! Граница близко. Что если сейчас кинуться в лесную глушь… Но конвоиры с винтовками наготове хмуро следят за каждым движением. Нет, здесь не выйдет.

Его привели на окраину поселка, застроенного саманными и каменными домами. Поодаль от других домов поселка высилось серое двухэтажное здание, обнесенное оградой. «Штаб», — решил Басков.

Солдаты втолкнули его в затхлую комнатушку, похожую на тюремную камеру.

Вошел усатый майор. За ним Сафар-мирза, потом незнакомый военный, по-видимому офицер, с чемоданчиком в белом чехле. И Юсуф.

Они входили очень медленно, словно разморенные жарой, и последним показался Дюк. Он переступил порог и встал поодаль, чуть усмехаясь, грызя персик.

Военный открыл чемоданчик, разбирал в нем что-то, и Юсуф, склонившись, помогал.

«Сейчас прикажут встать», — подумал Басков. Он сидел не шевелясь. Каждый день он ждал побоев со страхом, а теперь страх вдруг исчез, — его вытеснила, должно быть, ненависть.

Майор повернулся к Юсуфу и заговорил на своем языке, быстро и отрывисто. Юсуф шагнул к Баскову и старательно произнес по-русски:

— Господин майор Фардж имеет к вам вопросы.

Дюк стоял и жевал персик с видом праздного зрителя. У Баскова, как и прежде, мелькнуло ощущение спектакля, — нелепого, напрасного и злого.

— Майор желает знать, ваше ли это письмо? — и Юсуф взял у майора и протянул Баскову конверт. Знакомый конверт с адресом Каси.

«Ясно и так, — подумал Басков. — Есть же подпись». Он молчал.

— Здесь написано, Назарова была на вашей заставе. Делала лекцию. Она ищет… одну национальность. Да?

«Об этом же написано, для чего же спрашивать? В самом деле, спектакль. Однако улыбается один Дюк, остальные серьезны. Им, выходит, важно».

Юсуф переводил. Майору, оказывается, надо знать, одна ли Назарова ведет эти разыскания или нет. Кто ей помогает? Читает ли она тексты?

Этого, видно, в письме нет. Басков судорожно восстанавливает в памяти свои строки Касе.

— Отвечайте, — сказал Юсуф.

Басков медлил. Ничего военного, ничего секретного в работе Каси нет как будто, но почему это им так важно? Юсуф сверлит его глазами, майор стиснул рукоятку шпаги. В чем тут дело?

И он услышал собственный голос:

— Я ничего не скажу.

— Как скоро умер Алекпер-оглы? — произнес Юсуф с трудом, и лицо его напряглось. — Он что-нибудь говорил перед смертью? Говорил? А вы поняли, что говорил?

Басков молчал.

— Говорил что-нибудь Алекпер-оглы? — повторил вопрос Юсуф, сверля Баскова глазами.

Басков не отвечал.

Майор стукнул каблуком, громко задышал, поглядел на Дюка. Тот чмокал, сплевывал кожуру.

Дюк доел персик, бросил косточку и вышел, с силой закрыв за собой дверь. Словно по сигналу, носатый военный выступил вперед, Юсуф дал ему дорогу. Носатый держал наготове шприц. Баскова силой уложили, Юсуф закатал ему рукав. Носатый отыскал вену и сделал укол. Почти сразу возникло давление в руке. Оно двигалось толчками к плечу, это неприятное, чужое давление, и рука как-то непривычно онемела. Носатый нажимал поршень, в стеклянном цилиндре колебалась, уходила вниз жидкость нечистого, желтоватого цвета.

Потом наступила никогда не испытанная слабость. Тело как бы растворилось, потеряло вес. Пальцы обхватили край матраца, — словно не его пальцы, он не чувствовал их. Только мозг существовал и бился, сопротивляясь дурману. Всё кругом сделалось зыбким как сон, всё покачивалось, плыло куда-то.

— Говорил Алекпер-оглы? Что говорил? — неестественно громко, точно в пустой комнате, раздавался, бил в уши голос Юсуфа.

— Не знаю, — сказал Басков.

Его спрашивали снова и снова — об Алекпере-оглы, Касе…

— Не знаю, не знаю…

Он не сводил глаз с лица Юсуфа. Почему он с ними? Такой молодой! Почему?.. Голос Юсуфа становится всё настойчивее, повелительнее. И вдруг… Басков не мог потом объяснить себе, как это получилось. Он собрал остатки воли и выговорил:

— Алекпера-оглы убил Сафар…

Лицо Юсуфа было очень близко. Оно заслонило всех. Басков видел только его.

— Убил Сафар-мирза…

Лицо дернулось, брови Юсуфа надломились. Кто-то позади Юсуфа сказал:

— Бредит. Слишком сильная доза.

Руки, ноги словно возвращались к нему, прирастали. Было хорошо чувствовать это. И сознавать, что вражеский натиск отброшен.

Его отвели обратно и не трогали два дня. Даже Дюк не появлялся.

Басков вспоминал, что́ с ним было, думал. «Он бредит», — это, кажется, сказал майор. Но ведь ему-то отлично известно, кто убил Алекпера-оглы. Хотел сбить кого-то с толку. Кого же? Значит, у них есть люди, может быть, один кто-то, кто не очень-то верит им. Ободренный этими предположениями, Басков не терял надежды найти друга, человека, который хочет знать правду.

Надежда часто сменялась отчаянием. В оконце влетал горячий ветер, с песком, такой же, как дома, в Саратове. От табачного дыма, повисшего в камере после ухода тюремщика, как-то вдруг запахло кабинетом отца. Бронзовая шкатулка с табаком на столе, чертежная доска, рулоны с эскизами зданий, два окна, выходящие на Волгу…

Между тем оружие Баскова, оружие правды, действовало, хотя и невидимо для него самого.

Басков запомнил, как странно изменилось лицо сержанта Юсуфа, переводчика, когда он услышал, что Сафар-мирза убийца. Но Басков не знал и не мог знать, что Юсуф перечитал письмо Касе и увидел, что половина страницы этого письма — та, где Басков рассказывал своей «заочнице» о подлой провокации на границе, — зачеркнута и что Юсуф, вглядевшись, узнал чернила вечной ручки Дюка.

Еще раньше до Юсуфа доходили слухи от крестьян — Сафар-мирза вел себя накануне убийства Алекпера-оглы странно, бродил с винтовкой у реки. А после хвастался каким-то удачно выполненным поручением и наградой.

Несколько слов в зачеркнутых строках Юсуфу удалось прочесть…

И еще многого Басков не знал. А правда Баскова делала свое дело.

Однажды он проснулся на рассвете. За стеной, под оконцем, звенел топор. Басков встал на топчане, подтянулся на руках, но увидел только черную войлочную шапочку на седой голове. Стоя спиной к Баскову, старик отдирал доски с заколоченных ворот сарая и что-то бубнил про себя. Тот самый старик, что приходил в сарай за навозом.

Потом блеснул, проплыл мимо оконца штык часового. Ему теперь нельзя стоять на месте — он ходит кругом. Сердце Баскова отчаянно билось. Он скажет… скажет этому старику правду о Сафаре-мирзе. Пусть все знают!

В эту минуту что-то влетело в окно, упало в солому на топчане. Басков нагнулся. Карандаш! Маленький огрызок, надрезанный на тупом конце. В расщепе — листочек бумаги.

Топор опять зазвенел, старик с усердием принялся отдирать вторую доску. Скрежетали ржавые гвозди. По проулку шагал, волоча ноги, часовой. Басков невольно притаился, зажав карандаш в кулаке.

— Ах, Саратов, город чудный… — пропел вдруг старик вполголоса, с ухмылкой и прибавил скороговоркой, стукнув под окно: — Пиши, комиссар. Папа, мама, пиши!

Написать домой? О плене? Нет, конечно, нет. На заставу! Чтобы знали — жив, хочет на родину, ждет спасения. Это главное. В тот же миг память подсказала — Харджиев.

Дрожа от нетерпения, от радости, Басков припал к столику и тихо, стараясь не скрипеть карандашом, нацарапал на плотном желтоватом листке:

«Меня спрашивают, что сказал перед смертью старик и как идет работа у Назаровой. Сафар-мирза в разговоре с Дюком упоминал Харджиева и Южный порт. — Написал, подумал с секунду и добавил: — Спасите меня».

Сложил листок, вставил в расщеп, прислушался. Часовой топтался у двери. Басков сперва бросил в оконце щепку, чтобы обратить внимание старика, потом карандаш. Подтянулся. И вдруг стало страшно. Что если провокация? «Нет, — ответил он себе, — нет!»

Войлочная шапочка исчезла из виду, старик нагнулся. Наверное, поднял.

13

У Ковалева дело продвигалось медленно. Наблюдение за Уразбаевым успеха не принесло.

Уста-пловчи, казалось, потерял интерес к дому Дюков. С Алисой Камчуговой он больше не встречался. Как всегда, вставал рано, подметал тротуары, помогал вывозить мусор из дворов, подвязывал молодые деревца, поливал их. Шагал степенно, прямо, не ввязываясь в разговоры, не обращая внимания на резвящихся ребятишек.

Личное дело Уразбаева оказалось пухлым. Благодарности! Ковалев даже сосчитал их. Тридцать семь. От жилищных товариществ, от райжилуправления.

«Исключительное трудолюбие, добросовестность», — читал Ковалев. — «Сознание ответственности за порученный участок».

Один управхоз в порыве восхищения написал:

«Товарищ Уразбаев служит вдохновляющим примером для всех дворников нашего хозяйства».

Трудовой путь Уразбаева в Южном порту ясен. Всё датировано, подтверждено справками. Но вот до приезда в Южный порт?.. В автобиографии сказано коротко — прибыл в 1930 году из Ташкента, где служил в частной столовой Гевронца. О жизни Уразбаева в Ташкенте — никаких справок, подробностей, ничего, кроме одной фразы в автобиографии. Маловато!

Вот и всё. Бумаги больше ничего не расскажут об Уразбаеве. По крайней мере, здешние, в Южном порту. Остается послать запрос в Ташкент. Учтена ли кем-нибудь служба у частника? Какие-нибудь следы пребывания уста-пловчи в Ташкенте должны же быть! Ковалев послал запрос.

Иногда ему представлялось, что он барахтается без толку в массе бумаг.

Может быть, он чего-то недоглядел? Правда, многое отвлекало в эти дни, мешало сосредоточиться. Он не мог не думать о Баскове. Страдал за Баскова. И еще больше досадовал на себя, на свою беспомощность. Он вспоминал войну, бой в Пинских болотах, в густом тумане. Вот и сейчас… Битва с Дюком завязалась, но позиция врага, его цели, направление удара еще неразличимы. И он — Ковалев — и пограничники в наряде, на горных тропах, и бедняга Басков и Кася вовлечены в эту битву.

За всю неделю он только раз видел Касю. Пришел в музей, чтобы пригласить ее в кино. Застал Касю в хранилище с Байрамовым за разборкой деревянной утвари. Кася выглядела совсем девочкой рядом с «Философом».

«А ведь мы с ним ровесники», — подумал Ковалев. Ему стало стыдно. Кася держала резное блюдо из самшита. Ковалев хотел пожать ей запястье, но смутился, сухо кивнул и заговорил с Байрамовым.

— Устал, — пожаловался капитан. — Не вылезаю из бумаг. Решил проведать тебя.

Кася обиженно поджала губы, отвернулась. Тебя? Значит, одного Байрамова? Ее тянуло к Ковалеву, ей было хорошо в присутствии этого спокойного, уверенного, сильного человека. Нравились его неторопливые движения, манера засовывать руки под ремень, сзади.

Сегодня он почему-то не такой, как всегда. Что с ним? Как будто расстроен чем-то… Кася вслушивалась в голоса удалившихся мужчин.

— Идем, — басил Байрамов. — У нас новая экспозиция. Искусство горцев. Замечательная экспозиция. Увидишь. Музей, брат, лучший отдых…

— Я встретил Уразбаева, уста-пловчи. Помнишь его? — спросил Ковалев без всякой задней мысли, скорее для того, чтобы поддержать беседу.

— Еще бы, он ходит к нам.

— Вот как?

— Активный посетитель.

— Да?.. Что же его привлекает? — оживился Ковалев.

— Не знаю… «Здравствуй, — говорит, — начальник, старину посмотреть хочу». Пожалуй, вот этот зал он особенно любит. А впрочем…

Ковалев огляделся. Знакомый зал! Посредине арба — высохшая, жалкая и словно обветшавшая с тех пор, как он был здесь в последний раз. Неестественно статные, большеглазые джигиты с кинжалами, — за стеклами витрин. И чаша. Чаша из княжеского дворца, украшенная тамгами, с надписью на языке народа Элана.

Случайно ли, что Уразбаеву полюбился именно этот зал? Как знать…

Подошла Кася. Ей нужна инвентарная опись. Куда Байрамов положил ее? Взглянула на Ковалева, круто повернулась на каблуках и ушла. Капитану до боли захотелось удержать ее. Если бы не Байрамов… «Философ» ведь всё замечает.

А Касе не очень-то нужна была опись музейного имущества. Она придумала предлог… А он… он даже не повернулся в ее сторону!

Ну и пусть! В конце концов, что она для Ковалева… Девчонка! Она с жаром принялась за работу. Пусть, пусть! Из глубокого пыльного короба пахло смолой, лесом. Кася вынимала блюда, миски, ложки, вырезанные из дерева.

«Верно, и попрощаться не зайдет», — решила она. Но ошиблась, Ковалев пришел.

— Сокровища свои перетряхиваете? — сказал он. — На этом сундуке, должно быть, сидел какой-нибудь Скупой рыцарь. Правда?

Он улыбался. «А глаза тревожные, — подумалось Касе. — Кажется, он еще что-то хочет сказать».

Они были одни в узкой, длинной комнате хранилища, под круглым окном-амбразурой. И всё-таки смущение, нелепое, давно не испытанное смущение не оставило Ковалева и здесь.

Он спросил ее, как идет работа, есть ли надежда разрешить научную загадку — открыть племя Элана. И опять она почувствовала недосказанность в этих словах.

— Конечно, надеюсь, — ответила она.

— Ну, желаю успеха, — сказал он и приложил руку к козырьку.

— И вам также, — молвила она.

Он медлил. Взял зачем-то карандаш со стола, повертел… Нет, уходит. Ушел!

«Очень я ей нужен, — твердил себе Ковалев, спускаясь по лестнице. — И вообще, нашел время ухаживать!» То, что он услышал от Байрамова, снова напомнило ему битву в тумане. Уразбаев в музее, у чаши… Нет, не случайно!

Между тем штаб время от времени получал вести о Баскове. От перебежчика — голодного, оборванного крестьянина — стало известно, что русского солдата держат близ кордона, на пограничном посту. И что солдат этот, говорят, тот самый, который вместе с товарищем застрелил старика, шедшего на советскую сторону. Впрочем, недавно в деревнях стали утверждать иное — будто стрелял Сафар-мирза. Перебежчик тоже склонялся к такому толкованию. Ведь Сафар-мирза дурной человек и в молодости жил разбоем, грабил и русских и своих.

В показаниях перебежчика обнаружилась любопытная подробность: на пограничном посту, где заперли русского, служит односельчанин убитого старика — Юсуф. Приехал он только на днях из города, где обучался в какой-то школе у «жвачных», — так прозвал народ иностранных военных за их привычку жевать резинку. Родом Юсуф из какого-то племени, живущего в глубине страны. Юношей этого племени часто вербуют в пограничную стражу.

Так, постепенно, штаб отряда накапливал данные о Баскове, об окружающих его людях. Ковалев с жадностью поглощал каждую новость. Что же будет с Басковым? Как вызволить его? Найдет ли он там друзей?

И вот еще новость, нежданная, огромная: Басков сам подал весть!

На пятую заставу пришел крестьянин из пограничного колхоза и принес записку с той стороны. Он косил у реки, его окликнули два мальчугана, плескавшиеся в заводи, среди скал у того берега, и один швырнул камешек… Так и достигло заставы послание Баскова и в тот же день было переслано в штаб отряда.

Полковник Костенко протянул Ковалеву лоскуток желтой бумаги. Две строки, всего две строки, написанные в спешке, нетвердой рукой, большими буквами.

Кто же такой Харджиев? Что это за помощник, которого должны прислать? Когда? Зачем?

— Сложная задача, — сказал Ковалеву полковник.

Капитан пожал плечами.

— Битва в тумане, — сказал он.

— Что?

— На войне, товарищ полковник. Вспомнилось.

— Басков молодец. Вот вам и неженка!

— Товарищ полковник, — сказал Ковалев. — Попробуем ускорить очную ставку. Он же здоров. Сам утверждает.

— Конечно, конечно. Ох, до чего же тошно спорить с этой публикой! — вздохнул Костенко. — Харджиев… Харджиев… Постойте, я от кого-то слышал… Новоселов упоминал какого-то Харджиева.

— Полковник Новоселов?

— Нехорошо беспокоить его, но…

Он встал, сунул в карман папиросы, снял с вешалки плащ.

«Да, битва в тумане», — думал Ковалев, сидя в машине, под шум дождя, барабанившего над головой. Воспоминание преследовало капитана. Серый туман, обжигаемый вспышками выстрелов, невидимые разрывы мин. Он сам, сержант Ковалев, бегущий в атаку. Падающий в болотную слякоть. Разогревшийся автомат в руках…

Тогда — на войне — было проще. Даже там, в Пинских болотах, в тумане…

Они выехали из города. Шоссе взбиралось на рыжий, выгоревший холм. Внизу колыхалось море, тяжелое, придавленное облаками. Там и сям белели домики, разбросанные по побережью. Один — с палисадником, с одиноким тополем, у крыльца — стал быстро расти за ветровым стеклом машины, расплываясь в дождевых струях.

— Приехали, — сказал Костенко негромко.

Они вошли. Ковалев осторожно опустил за собой задвижку. Миновали веселый костер георгинов, потом долго, молча соскребали грязь с подошв.

Открыла женщина — дородная, высокая, в байковом халате и в шлепанцах. Впустила офицеров приветливо, как старых знакомых. Голос у нее был певучий, ласковый.

— Можно, можно, — сказала она. — Как же не можно? Вам всегда можно!

— Как он? — шепнул Костенко.

— Так же, — ответила она с коротким вздохом. — Ваня! — произнеслаженщина громко, вводя гостей в горницу. — Ваня! К тебе!

Новоселов — полковник в отставке, бывший начальник отряда — лежал на диване, — седой, со старческим румянцем на щеках, в накрахмаленной, вышитой украинским узором сорочке. Вот уже восемь лет, как он слег, и все, даже он сам, знали: помочь ему нельзя.

— Извини, Иван Степанович, — сказал Костенко. — Коли остался тут с нами у границы, пеняй на себя. Сам виноват. Надоедаем тебе.

Фамильярной грубоватостью он скрывал жалость.

— Садитесь, — глаза больного заблестели. — Ну как, добился ты в округе? Прибавили паек восьмой заставе?

— Ни в какую! — махнул рукой Костенко. — Начпрод новый, Феоктистов, знаешь…

Он выругал начпрода за формализм, потом оба полковника, — в который уж раз при Ковалеве, — посетовали. Ведь пустяка не хватает до нормы высоты, семнадцати метров! Сколько было ходатайств, споров… Нет, не числят заставу высокогорной, не дают горного пайка — и баста!

— Да что ты всё об этом? — спросил Новоселов. — Другие ведь заботы есть. Вижу!

— Заботы всегда есть…

— Как я заболел, так и че-пе у нас не стало! — сказал Новоселов полушутя. — Благодать божья! Курорт да и только… Надо было мне раньше заболеть, а?

«У нас», — отдалось в мозгу Ковалева. Как неизменно сознает он себя пограничником! Ковалеву и хорошо и трудно у постели Новоселова — человека, ставшего образцом мужества и верности боевому знамени. А трудно потому, что приходится обманывать больного. Врачи строго-настрого запретили его волновать. А ведь он имеет право знать всё. Не вернулся на север к родным лесам. Поселился тут, в сухой степи, у своей, кровно своей границы.

— Заботы есть, как им не быть, — с усилием повторил Костенко, — но че-пе особенных нет. Один небольшой вопрос. К твоей богатой памяти хочу обратиться, Иван Степанович. Ты как-то поминал некоего Харджиева.

— Харджиева? — встрепенулся больной. — Как же! Известная личность в свое время… Тебе что, для истории части понадобилось?

— Да, да, — обрадовался Костенко. — Именно для истории, Иван Степанович.

— Двадцать четвертый год, — сказал Новоселов спокойнее. — Налет на нашу заставу. Эх, забываем мы, плохо храним факты… Кто сигналил Сафару-мирзе фонарем с нашей стороны? Харджиев, кто же еще?

— И куда он делся потом?

— Утонул. Искали его, полтора месяца длился поиск. Сунулся за кордон вплавь и утонул.

— Что же… Обнаружили тело?

— Нет. Не обнаружили. Были сведения. Да в чем суть-то? Объявился он, что ли? Воскрес?

— Для истории… Всплыла фамилия. Может, и не тот Харджиев.

— Харджиев… враг серьезный и старой закалки, не шушера, навербованная среди перемещенных.

— Значит, мог и воскреснуть? — в упор, оживившись, спросил Костенко.

— Не лишено… Постой, мы связного поймали, шел к этому самому Харджиеву. Со словесной директивой. Многое выветрилось, но одну фразу помню. Мы здо́рово головы ломали, так и не раскусили тогда. «На вас возлагается охрана трезубца», — произнес Новоселов раздельно. — Черт их ведает…

Костенко и Ковалев переглянулись. Это не укрылось от больного.

— А ведь ты врешь, Григорий Анисимович, — молвил он укоризненно. — Врешь ведь. Не для истории ты спрашиваешь. Врешь, за нос меня водишь.

Костенко помялся и виновато вздохнул:

— Ты прости, Иван Степаныч, медицина… она нам всем диктует, так что…

— Ладно, ладно. Прощаю, так и быть. Ну, так зачем тебе Харджиев? — спросил он строго.

Всей правды Костенко сказать не мог. О похищении Баскова он умолчал, сообщил об Уразбаеве — уста-пловчи, о странных событиях, связанных со старым домом Дюков. Новоселов приподнялся на подушках:

— Вот оно, вот… Троек нам не прощают. Решили мы тогда, признаюсь вам, задачу на тройку, дело сдали в архив, а оно, будь неладно, не кончилось… Что же ты раньше не пришел ко мне с этим? Альфонс Дюк при мне из Южного порта уехал. И племя это пропавшее меня занимало, как же…

Он дышал с натугой. Сухие руки комкали одеяло. Костенко встревожился:

— Ты ляг, Иван Степаныч. Ляг!

— Ничего… Затребуй дело; советую тебе. Там переписка есть, шифровки ихние. Или язык. Я тогда подозревал — может, язык, а не шифр. Вот как, значит, — и в глазах больного мелькнуло удивление, — к тебе по наследству задачка перешла! Тройка не прощается. Нет. Если я нужен, так всегда… Слышишь? Ты на медицину плюнь, ко мне в любое время, хоть ночью. Понял? Дай мне слово!

— Хорошо, Иван Степаныч, — сказал Костенко, и голос его дрогнул. — Спасибо. — Костенко встал. — Спасибо от лица всего отряда, — проговорил он с неожиданной торжественностью и выпрямился.

— Куда же? А чаю? Маша варенье сварила…

— Пора, Иван Степаныч, — ответил Костенко твердо. И по выражению лица Марии Фроловны видно было — пора уходить. Нельзя дольше.

Она проводила гостей до машины.

— Так и не хочет уезжать? — спросил Костенко. — Говорят, ему северный климат был бы полезнее. Хвойный воздух. А тут что́ — пыль одна.

— Не поедет он, — сказала женщина с грустью. — «От границы, — говорит, — мне отставки нет».

— Да, вот и застряли здесь старики, — молвил Костенко, когда машина тронулась. — Зимуют и летуют. Маня и Ваня. Служба наша целиком забирает человека, с чадами и домочадцами… Он прав, дело Харджиева мы затребуем.

Через неделю оно пришло, — дело из архива, помеченное тысяча девятьсот двадцать четвертым годом. С документами, отпечатанными на пишущих машинках давно отжитых систем. Листки серой бумаги с лиловым, неразборчивым, словно сплющенным, текстом. Ленточки папиросной бумаги, приклеенные на концах. Они шелестели, тоненько взлетали, как только Ковалев открывал папку.

Открывал он ее часто. На ленточках чернели письмена, с тех пор не прочитанные. Шифр или язык?

Потом почта принесла еще одну архивную папку, более раннюю, где Харджиев также фигурировал как обвиняемый. Он поджег стога сена, принадлежавшие сельскохозяйственной коммуне. На Ковалева глянула желтая, выцветшая фотография преступника.

Ковалев отчетливо увидел лицо Уразбаева, уста-пловчи.

Капитан откинулся в кресле. Так неожиданно, так стремительно ворвался успех! Не веря себе, подносил он портрет к глазам: «Да, Уразбаев! Ловкий враг, оборотень, три десятка лет заметавший следы, — он в наших руках. Теперь откроется всё!»

14

— Не ожидал я, что мы так встретимся, уста-пловчи, — сказал Ковалев.

В сущности, эта фраза была лишней, а он никогда не говорил ничего лишнего на допросах. Но тут он не удержался. Слишком уж необычно дело Харджиева-Уразбаева. И очень многое к тому же касалось лично его, Ковалева. Вот он сидит напротив, освещенный настольной лампой, — уста-пловчи, когда-то входивший в дом Ковалевых как желанный вестник праздника. В халате, казавшемся маленькому Ковалеву одеянием волшебника, с ножом на поясе из двух красных платков. Драгоценной частицей детства жил в памяти уста-пловчи, — и теперь Харджиев-Уразбаев отнял это…

Но нет, ничто личное не должно нарушать процедуру допроса. Стараясь быть спокойным, Ковалев пододвигает фотографию Харджиева и спрашивает:

— Узнаете себя, уста-пловчи?

На фото он молодой, с острой бородкой, почти такой, каким Ковалев знал его в детские свои годы. Арестованный шевелит губами, вглядывается в портрет, Ковалев не сводит с него глаз.

— Похож, начальник, похож, — отвечает бесстрастно. — Совсем как я.

— Это вы, уста-пловчи, — говорит Ковалев. — Только имя у вас было другое. Вы не помните, как вас тогда звали? — Не тревога, одно лишь недоумение изобразилось на бескровном лице. — Не помните, уста-пловчи? Гак я напомню вам: Харджиев! Харджиев — вот ваша тогдашняя фамилия.

Кажется, он побледнел. Или это свет лампы, — сильный свет, бьющий сквозь зеленый абажур, — сгоняет краску с лица? Губы старика опять зашевелились. Нет, он не знает никакого Харджиева. Не слыхал даже. Он — Уразбаев, Исмаил-Муса-оглы.

Что ж, другого ответа Ковалев и не ожидал. Старая фотография — недостаточное основание для ареста. Уста-пловчи не сидел бы здесь, если бы не справки из Ташкента, прибывшие сегодня утром.

— Исмаил-Муса-оглы Уразбаев, — кивнул Ковалев. — Год рождения девяносто четвертый. Из села Цалки, Южная Осетия. Так?

— Так, начальник, так.

— Этот человек здравствует в Ташкенте, уста-пловчи. В тысяча девятьсот тридцать четвертом году у него украли паспорт. В конце апреля. В начале мая того же года вы приехали в Южный порт.

Маска удивления застыла на лице арестованного. Ковалев еле сдерживал ярость:

— Вы слышали, уста-пловчи?

По привычке и еще для того, чтобы не сбиться с вежливого тона, подобающего при допросе, Ковалев величал его по-прежнему — уста-пловчи.

— Слышал, начальник, как не слышал. Уразбаевых много. Он — Уразбаев, я — Уразбаев.

— Однако у вас внешность Харджиева, почерк Харджиева, уста-пловчи. Не притворяйтесь, бесполезно.

— Уразбаев я.

— Харджиев, — поправил Ковалев.

Он выдвинул ящик стола, достал кольцо. Массивное кольцо, со знаком трезубца на блестящем, темном камне, вправленном в витой узор из серебра. Точно такое же кольцо было у Хилари Дюка, в Тегеране.

— Ваше кольцо, уста-пловчи, — сказал Ковалев. — Нашли при обыске. Откуда оно у вас?

— На базаре купил, начальник. Жена носила.

Капитан поднес кольцо к свету, чтобы Харджиев мог лучше увидеть, затем надел. Наблюдая за арестованным, Ковалев поворачивал кольцо на пальце то камнем книзу, то кверху.

Харджиев прикрыл веки. Похоже, он устал или боролся с внезапно напавшей дремотой. Но то была одна видимость. Ковалев заметил и почувствовал — глаза Харджиева следят за его движениями, следят пристально, неотступно.

— Больше тридцати лет прошло, Харджиев, — заговорил капитан. — Вы поселились у границы, в Хадаре, помните? Ваш друг Сафар-мирза готовил налет на нашу заставу. Вы помогали ему, Харджиев. Сигналили из леса. У вас был фонарь, керосиновый фонарь «Летучая мышь», верно? С той стороны к вам посылали связных. Для них у вас тоже была система сигналов. С помощью вот этого кольца. Камень повернут книзу — значит, подходить беседовать о деле сейчас нельзя. Верно? Помните, Харджиев?

— Не знаю, начальник, не знаю, — вымолвил он, словно очнувшись, — Уразбаев я.

— Вот здесь, — Ковалев хлопнул по папке, — показания одного связного, пойманного нами. Хотите, прочту вам?

— Уразбаев я, начальник.

— «В течение четырех дней, — прочел капитан, — я пытался передать задание Харджиеву, но положение кольца на его пальце ясно показывало, что вступать с ним в разговор не следует. Затем Харджиев исчез из Хадара, я же был задержан советскими пограничниками». — Это уже после налета, Харджиев. Вас считали утонувшим. Вы бежали, скрылись в Средней Азии. Задание, которое вам должен был передать тот связной, гласило — охранять трезубец.

Харджиев молчал. Вдруг он выпрямился, глаза широко открылись, лицо сделалось еще бледнее. Несколько секунд прошло в томительной тишине.

«Кончено, — подумал Ковалев. — Он приперт к стене, податься ему некуда. Неужели сейчас всё откроется?»

— Пусть я Харджиев, гражданин начальник, — произнес арестованный. — Пусть. Всё равно, напрасный ваш труд. Я вам ничего не скажу.

Голос его звучал по-иному, — гораздо чище и правильнее выговорил он русские слова. Другой человек сидел перед Ковалевым, — не уста-пловчи и, может быть, не осетин Харджиев.

— Не скажете?

Опять губы его раздражающе-беззвучно зашевелились.

После долгой паузы он вымолвил:

— Нет.

— Подумайте, Харджиев, — сказал Ковалев как можно спокойнее и нажал кнопку звонка.

Арестованного увели.

Капитан встал, сообразил, что уже поздно, что ночная темнота плотно залепила окно и парадный вход, конечно, уже заперт. Будничные мысли приходили к Ковалеву; они как-то облегчали напряжение этого вечера и острое ощущение досады. Опять успех поманил его и отдалился. Предстоит упорная борьба.

Наутро он продолжил допрос. Он спрашивал еще и еще раз, что значит охранять трезубец, извлекал кольцо и демонстрировал его, надеясь вывести противника из равновесия. Спрашивал, что Харджиев знает об Алекпере-оглы, что спрятано в старом доме Дюков и что связывает его, вражеского агента, с семьей Назаровых?

Показал Харджиеву фотокопию загадочной надгробной надписи 1864 года. Веки Харджиева, казалось, дрогнули.

— Знакомо вам это? Вижу, что знакомо, — сказал Ковалев.

— Шамседдин, — выдавил Харджиев. — Шамседдин похоронен. Прадед… Прадед моей покойной жены, начальник.

— Прадед жены? Странно, почему же этот текст оказался в дупле дерева, в тайном почтовом ящике? Почему?

Харджиев молчал. Ковалев продолжал допрос, но арестованный на всё отвечал молчанием либо коротко, с злобным упрямством, двумя словами:

— Не скажу.

Пять дней, пять долгих дней бился Ковалев.

Часто на допросах присутствовал полковник Флеровский. На шестой день поединка он оглядел измученного, осунувшегося капитана и сказал:

— Даю вам выходной.

— Товарищ полковник, я хотел…

— Приказываю, — прервал Флеровский, — гуляйте, играйте в шахматы. Вы читали детективные повести? Там все чекисты играют в шахматы. Впрочем, отставить! Дайте отдых мозгам, купайтесь, ухаживайте.

Ковалев купил билеты в кино, на предвечерний сеанс, и позвонил Касе. Входя в будку автомата, он подтрунивал над собой. Вот каким служакой стал! Всё по распоряжению начальства, — даже девушку в кино приглашает… Трубку взял Байрамов, капитан не назвал себя. Слушал, как приближаются четкие, быстрые Касины шаги, робел.

— Спасибо, — сказала она, — приду.

На набережную, к условленному месту, он явился за десять минут. Волны лениво накатывались на гальку, глухо били в парапет. Подозвал девочку, продававшую цветы, взял букет желтых, положил обратно, купил красные.

Стрелка уличных часов уже миновала долгожданную черту. Кася не шла. Убыстряя шаг, он расхаживал мимо скамеек с притихшими парочками. Сеанс в кино уже начался, он убеждал себя, что ждать дольше бессмысленно, и всё-таки не мог уйти. Сердился на себя и не мог. Как мальчишка!

— Андрей Михайлович!

К нему подбежала Кася, запыхавшаяся, в расстегнутом плаще.

— Простите, Андрей Михайлович!

Она не успевала перевести дух:

— Нельзя было… Новость у меня, такая новость… В доме Дюка…

— Что? Неужели бумаги Леопольда Дюка?

Кася повисла на его руке, ее волосы коснулись его щеки.

— Нет, рисунки отца и… Я в хранилище была. Тетя Поля, вахтерша наша, вызывает к подъезду. Посетители! Байрамов обедает, я одна хозяйка. Смотрю — двое, в фартуках, в известке. Мы, говорят, с объекта. Одним словом, Андрей Михайлович, там помещение в стене. Подоконник гнилой сняли и наткнулись… Провал там, понимаете?

Она задыхалась, глотала слова. Яркий румянец залил смуглоту. Она вся была в лихорадке открытий, и это передавалось Ковалеву. Снова почувствовал он то, что уже испытывал в старом доме Дюков, — этот волнующий шаг из мира повседневного в мир необычайного.

Значит, тайник есть! Что же там — одни картины? Да, акварели и рисунки доктора Назарова, семейные альбомы Дюков. Записей никаких, ни листочка.

— Один товарищ, из милиции, что ли, помогал мне. Как из-под земли вырос. Мы всё выгребли оттуда, отвезли в музей… Я сказала ему, что сообщу вам, он похвалил. Он знает вас, должно быть.

— Знает, — сказал Ковалев.

Они стояли на набережной, в самой гуще гуляющих. Их толкали.

Он подвел ее к скамейке, усадил. Через мгновение Кася вскочила:

— Андрей Михайлович! Идемте к нам… Я вам покажу. Хотите? Пошли!

Подгоняемые порывами ветра, дувшего с моря, они прошагали мимо кинотеатра и даже не вспомнили о пропущенном фильме.

— Как же они попали к Дюку, эти рисунки? — спрашивал Ковалев.

— Он купил. Я помню, мама рассказывала… Дюк выпросил у папы рисунки и очень хорошо заплатил. Папе нужны были деньги как раз… Дюк что-то много очень дал за рисунки, папа удивился даже. Не знаю, в чем тут дело, Андрей Михайлович. Всё так странно. Путевые зарисовки и эскизы, двадцать восемь штук, сакли, горы, сельские праздники, типы горцев, — для музея нашего находка.

Да, странно. Зачем понадобились Дюку любительские зарисовки доктора Назарова? Этот вопрос Ковалев задавал себе и получасом позднее, в хранилище. Одна работа приковала внимание капитана. Горцы, мужчины и женщины, в стремительном хороводе. Назаров выписал фигуры четко, решительными, сочными мазками красок — синей, красной. Задний план он лишь наметил острием карандаша, — там вздымались на дыбы кони, чернели лохматые папахи всадников. Знакомый рисунок! Ковалев вспомнил акварель в комнате Алисы. То же самое, только здесь первый набросок, а там законченная акварель.

— Я видела такой танец, — сказала Кася. — Я была совсем маленькой, папа возил меня по горам. У нас дома большая картина висит…

На каждой работе Назаров поставил дату: 1928 год, разные числа октября и ноября. Кое-где стояло и название местности или селения: «Урзун», «Гора Комыз», «Фонтан в Джали-тузе». Потом, просмотрев пачку еще раз, Ковалев придвинул к себе эскиз древней башни, возвышающейся над плоскими крышами городка, и вгляделся.

— Это не советский флаг, Кася, — сказал он. — Видите? Ваш отец рисовал это всё за границей.

— Да, — она наклонилась над эскизом. — Андрей Михайлович! Но как же тогда…

Он подхватил:

— Вы тогда еще и не родились, Кася. За рубеж отец вряд ли вас возил. Нет же! Картина висит у вас давно, вы привыкли к ней с детства, она и слилась с вашими воспоминаниями. Так бывает часто.

— Жалко, — вздохнула Кася. — Ужасно жалко!

— Понимаю вас. Мы бережем память о детстве. Я по себе сужу…

Худое лицо Харджиева возникло в эту минуту перед Ковалевым.

— А мама уверяет, что я ездила с папой… Вот еще странность. Почему же мама…

— Ничего не могу вам сказать. Я такой пляски не видел в здешних горах и не помню. Может быть, я ошибаюсь. Вы этнограф, вам и книги в руки.

— И никто не видел, — задумчиво произнесла Кася. — Выходит, пригрезилось. Ну конечно. Хорошо, Байрамова нет, — вот бы потешался.

— Кася, — сказал Ковалев. — У меня просьба к вам. Дайте мне всё это… рисунки, альбомы, на пару дней. Честное слово, ничего не потеряю.

Она согласилась. Потом заговорила о другом. У нее еще новости! Байрамов подал замечательную мысль: если остатки племени ушли из своих селений после разгрома Шамиля за границу, то другие элиани, — взятые в плен русскими войсками или осужденные царским судом, сосланные, — остались в России. И потомки их — среди нас! Кася просмотрела данные переписи населения. И что же оказывается — четырнадцать граждан Советского Союза поставили в графе «национальность» — «элиани» или «тхап»!

— Один здесь живет, в Южном порту, — задыхалась Кася. — Вы представьте! На улице Комсомола! Я сегодня же схожу к нему.

— Отлично, — сказал Ковалев. — Непременно сходите.

Он проводил ее к троллейбусу.

Улица Комсомола, застроенная новыми зданиями, просторная, обсаженная малютками-деревьями, только что прижившимися на сухой, каменистой почве, упиралась в кирпичную ограду нефтеперегонного завода. Кася поднялась на пятый этаж. «Осторожно, окрашено», — повсюду предупреждали надписи. Табличка на двери, блестевшей от свежей охры, сообщала: «Инженер Виктор Алиевич Зурабов».

Касе открыл полнотелый невысокий мужчина лет пятидесяти, в полотняном костюме, с молотком в руке.

— С проводкой вожусь, — объяснил он и улыбнулся. — Что вы так смотрите на меня?

Касю распирало любопытство. Она увидела, наконец, живого элиани.

— Да, элиани, — сказал он, когда она быстро, волнуясь, изложила цель своего прихода. — Но должен вас разочаровать. Родился я в Красноярске. Мы, Зурабовы, сибиряки, только вот отчество да фамилия у меня восточные.

Он прибавил, что дед его отбывал в Сибири каторгу за покушение на исправника.

— Плохо, — поникла Кася. — Наверно, и языка своего не знаете?

— Нет, милая девушка, увы нет.

— Эх вы! — вырвалось у Каси.

Элиани засмеялся, принес из соседней комнаты бутыль с квасом и налил Касе стакан. Она отказалась.

— Простите, угостить нечем. Жена на даче… Вы, я вижу, очень расстроились? — спросил он с участием.

— Еще бы! Бьешься, бьешься… А вы других элиани не встречали? Правда, их немного, всего четырнадцать человек в стране. Может быть, вы случайно…

— Был эпизод. Довольно курьезный, между прочим. Я ехал в электричке с нашей стройки. Дело было прошлой осенью. Сел рядом старик, незнакомый, и вдруг слышу — обращается ко мне по-своему. Я ему: не понимаю, мол. А он опять по-своему, только, пожалуй, помедленнее. «Не понимаете?» — спрашивает по-русски. «Нет, — говорю. — Какой это язык? Слышу, на местный вроде не похоже». Он ничего мне не ответил, посмотрел как-то странно и вскоре на остановке вышел. Не знаю, может, почудилось мне, но… впечатление такое, точно он хотел проверить.

— Странно, — отозвалась Кася и подумала, что расскажет об этом Ковалеву.

Инженеру очень хотелось помочь девушке. Жаль, ему так мало известно о своем племени. Оно ведь переселилось за границу? Да, он слышал это от отца. Судовладельцы жестоко обобрали несчастных элиани, загнали в трюмы, как скотину. Многие в пути умерли.

Больше Зурабов ничего не мог припомнить. Кася поблагодарила его и простилась. Из автомата позвонила Ковалеву. Он встретил ее на остановке.

— Очень, очень ценно, — сказал он, выслушав ее. Кася обрадовалась, но расспрашивать не посмела.

В тот же вечер Ковалев показал инженеру Зурабову фотографию Уразбаева-Харджиева.

— Он, — подтвердил Зурабов. — Без сомнения, он.

На другой день Ковалев возобновил допрос арестованного. Разложил на столе всё найденное в доме Дюков, показал Харджиеву. Он долго, молча перебирал листки, разглядывал семейные фотографии Дюков.

— Вы не догадываетесь, откуда это у нас? — спросил капитан. — Вас это не интересует?

Харджиев молчал.

— Я вижу, что интересует. Могу сообщить вам: в доме, где вы жили, Харджиев, на втором этаже, в квартире Дюков. Под подоконником.

Губы Харджиева затряслись, лицо побледнело. Сильнейшее волнение охватило его. Скрыть его — при всем своем самообладании — он не сумел.

— Там ремонт, как вам известно, — продолжал Ковалев, наблюдая за ним, — меняют подоконники. И вот под одним оказался тайник. Неудивительно. Старая шпионская квартира. Тайник в стене. Смотрите, Харджиев, смотрите внимательно, не спешите, время у нас есть. Вы это искали?

Похоже, он хотел ответить. Злоба и недоверие читались в его глазах.

— Вам это и нужно было, очевидно. Что же еще? Любопытно всё же, какую ценность для вас могут представлять рисунки художника-любителя, доктора Назарова? Или семейные альбомы Дюков, а?

— Здесь не всё, — сдавленно произнес Харджиев.

Взгляды их встретились. Сорвался, — отметил про себя Ковалев. Выдал себя! Конечно, ему требовалось что-то другое.

— Нет, всё, — отрезал капитан.

— Вы… обманываете меня, — голос старика стал хриплым шепотом. — Неправда!

— Нам незачем обманывать вас, Харджиев. Больше ничего не найдено. Вот всё, что вы здесь видите. Что? Вам стало легче как будто?

— Мне всё равно.

Он вытер ладонью пот на лбу. Да, ему явно стало легче. И тут словно завеса упала перед Ковалевым:

— Не лгите, Харджиев, вам не всё равно. Да, печально сложилась ваша жизнь. Вы старались, служили Дюкам и прочим, а вам не доверяли, вас держали обманом. Ложь — их главное оружие, Харджиев.

Ковалев говорил и не узнавал себя. Никогда он не выражался так выспренно при допросе. И не поддавался так быстро собственной догадке, может быть, нелепой, фантастической.

— На всякий случай, чтобы вы не предали, не сбежали, для вас придумали легенду — в доме Дюков оставлены-де компрометирующие вас документы. В любую минуту они могут быть выданы чекистам, и тогда вам крышка. Ведь так?

— Да, — произнес Харджиев глухо, сквозь зубы, словно в забытьи.

— Вы бегали к рабочим, к ремонтникам… Один штукатур решил подшутить над вами, и тут вы попались… хотя послали вместо себя Назарову. Подумать только, как вы глупо попались, Харджиев. Иначе вы, возможно, еще гуляли бы на свободе. Ловко вас надували ваши хозяева, Харджиев.

Он уже овладел собой. Только губы его беззвучно шевелились, выдавая волнение.

— Ну, теперь вы будете разумнее, я надеюсь, — сказал Ковалев после короткой паузы. — Прекратите ваше бессмысленное запирательство.

— Я служил не Дюкам, гражданин офицер, — выдохнул арестованный. — Не за деньги. Нет! — выкрикнул он и качнулся, держась костлявыми пальцами за край стола… — Они… не купили меня, нет. У меня свои счеты с большевиками. Я не Харджиев. Можете записать. Я Гмохский. Искандер Али Гмохский, внук знаменитого князя Дагомука. Трезубец… трезубец на кольце — мой родовой знак.

Ковалев смотрел на тонкие, как у скелета, пальцы. Потомок Дагомука? Значит, чаша, загадочная чаша в музее, из дворца его предков… Да, аул Гмох — селение народа Элана, уничтоженное царскими войсками. Вот почему он ходил в музей. Тянуло в прошлое… И вдруг Ковалеву показалось, что перед ним не живое человеческое существо, а манекен, раскрашенный музейный манекен.

Потом Ковалев вспомнил старого зурнача, так странно погибшего. О нем он не спрашивал арестованного. Откладывал. К тому же было слишком мало оснований предполагать злой умысел. Но теперь…

— Мы знаем еще одно ваше преступление, — сказал Ковалев. — Вы положили отраву в ваш плов, уста-пловчи. Вы отравили Алекпера, нищего зурнача и его внучку.

Князь Гмохский вздрогнул, выпрямился, тяжело, с хрипом задышал.

— Он знал вас. Он был опасен для вас, этот старик. Кроме того, что он нес язык племени, — язык, ставший для вас шифром, — он мог разоблачить вас. И вы убили его. И ребенка.

Голова князя Гмохского качнулась. Казалось, он хотел возразить что-то.

— Вы отыскали инженера Зурабова, родом из вашего племени, и прошлой осенью, в вагоне поезда, пытались выяснить, знает ли он ваш язык. А если бы знал? Что бы вы сделали, уста-пловчи? Отравили бы его?! Отвечайте!

Преступник молчал.

15

Лето кончилось. Осень начиналась высоко в горах, — там всё чаще собирались тяжелые облака, бушевали первые метели. Из зеленого ущелья, пронизанного жарким августовским солнцем, странно было видеть снег, одевший вершины. По ночам оттуда тянуло холодом. Злой ветер сталкивал человека с узкой тропы, — скользкой, размытой дождем, невидимой в кромешной мгле.

Соседи под разными предлогами оттягивали очную ставку с Басковым, назначали всё новые и новые сроки. Сам он об этом не знал.

Дюк заходил к нему часто. Как всегда, начинал разговор с пустяков — ругал жару или распространялся о целебных свойствах гранатового сока, излюбленного на Востоке. Потом исподволь, как бы невзначай, выспрашивал.

Один раз Дюк таким же небрежным тоном сказал:

— Я слышал, у вашего брата интересная работа. Да?

Басков весь сжался. Вот куда метит! Но откуда он знает? Неужели из письма? Нет, в этом последнем письме Касе ни слова нет про Бориса.

Дюк заметил волнение пленного, усмехнулся:

— Ракеты, разведка космоса… это очень увлекательно. Я, знаете, сам мечтал… — Потом другим тоном, резче: — Вы могли бы сейчас же, завтра же быть на родине, если бы повели себя разумнее.

Потом Басков ругал себя за то, что был недостаточно гибок, не сумел поторговаться для вида с Дюком, заставить его высказаться яснее.

Спрашивал Дюк и о жизни Баскова на заставе, но почти не затрагивал вопросов военных. Кто друзья Баскова, каковы его успехи по боевой подготовке, по физкультуре? Какое любимое блюдо? Просит ли прибавки у повара?

Зачем Дюку всё это? Басков силился догадаться. Вместо ответа, он молчал или — в который уже раз — требовал свидания с советским консулом.

Иногда вместе с Дюком Баскова навещал белокурый парень, должно быть русский, и назойливо пялил на Баскова глаза. Раз как-то подсел к нему, фамильярно обнял и назвал сослуживцем. Басков отодвинулся. В другой раз белокурый спросил Баскова, играет ли он в шахматы.

— Тебе-то что? — ответил тот.

Странно, что же им всё-таки нужно?

Наконец Дюк приоткрыл карты:

— Я толковал с азиатами. Они отпустят вас. Дольше вас держать нелепо, они сообразили, слава богу…

И Дюк объяснил, на каких условиях Басков сможет вернуться домой. Во-первых, он должен рассказать о себе, о службе на заставе, не касаясь секретных вопросов, и сообщить данные о членах семьи. Об отце, матери, о брате Борисе. Как живут, чем заняты, их вкусы, привычки. Во-вторых, как умер Алекпер-оглы, сказал ли он что-нибудь перед смертью. В-третьих, о Назаровых — о Ксении и ее матери.

Всё, что он сообщит о жизни на заставе, ему придется проиллюстрировать наглядно. Его подведут к кордону, против заставы, и он покажет…

Говоря, Дюк сбил гусеницу, ползшую по куртке, и растоптал, взял соломинку и поиграл ею. И тон его и повадки выражали беспечность.

— Молодой человек, — Дюк кивнул белокурому, — тоже интересуется всем этим. Послушает. Может быть, и у него будут вопросы.

— Нет, — сказал Басков.

— Подумайте.

— Я уже думал, — произнес Басков. — Я требую… Отпустите меня без всяких условий. Я буду разговаривать только с советским консулом, — прибавил он твердо, глядя прямо в глаза Дюку.

Теперь Басков окончательно уразумел маневры своего врага. Дюк хочет знать, открыл ли нам свои намерения Алекпер-оглы. И, конечно, Дюка интересует Борис, брат. Всё остальное менее важно. Но для того-то и задавал Дюк множество мелких, на первый взгляд незначащих вопросов, чтобы поймать его на какой-нибудь мелочи, запутать, втянуть в свою сеть. «Как хорошо, что я ни в чем не уступил!» — подумал Басков.

Белокурый топнул ногой и сказал Дюку по-английски, не очень чисто:

— Это звереныш. Таких надо расстреливать.

«Пусть, — подумал Басков. — Только бы скорее». Но тут же в нем поднялась такая острая тяга к жизни, что он стиснул зубы, сдерживая стон.

— Расстреливайте, — выговорил Басков с усилием, наперекор страху и слабости. — Вам не простят…

Лицо Дюка маячило перед ним как в тумане. Если бы Басков мог спокойно наблюдать, он сообразил бы, что́ происходит с «охотником за скальпами».

Вся операция, начатая убийством Алекпера-оглы, операция, которую Дюк считал своим шедевром, рушилась, рассыпалась в прах перед сопротивлением Баскова. Безусого солдата, мальчишки!

Дюк сдернул куртку, поправил кобуру. Лицо его стало непроницаемым и холодным, — на мгновение он позабыл свою роль, сбросил маску.

Оба вышли.

В памяти Баскова надолго осталось это движение Дюка, поправлявшего кобуру. Он словно хотел сказать — пора кончать! Басков был недалек от истины.

Предстоящая встреча с советскими офицерами тревожила Дюка и его союзников. Играть в прятки больше нельзя было. Протесты советского соседа становились всё настойчивее. А привести Баскова на очную ставку — значило открыто признать свое поражение.

На пограничном посту был человек, который знал намерения Дюка и готов был сообщить о них Баскову, но он не имел свободного доступа к пленнику. То был Юсуф — соплеменник Алекпера-оглы.

Дюк доверял Юсуфу. Поколения племени Элана верно служили своим начальникам, — и Дюкам. И Юсуф старался до поры до времени сохранять доверие «охотника за скальпами».

То, что кое-кто в селениях называл Сафара-мирзу убийцей Алекпера-оглы, Дюку было известно. Однако надежность Юсуфа и других воинов из племени Элана не вызывала сомнений у Дюка. Они с детства приучены к мысли, что от русских и от большевиков исходит только злое. Смутьянов, сочувствующих красным, — таких, каким был Алекпер-оглы, немного.

Юсуфа сам Дюк уберегал от тлетворных идей! Отца Юсуфа, нищего крестьянина, нетрудно было уговорить отдать мальчика в приют, учрежденный американскими благотворителями.

В приюте Юсуфу разъясняли, что красные приносят зло и под маской добра. Так, советский врач Назаров, который лечил людей в Джали-тузе, на самом деле был коварным агентом большевиков, пытающихся уловить души правоверных, отвратить их сердце от аллаха.

С течением времени Юсуф ближе узнал своих наставников. Присланный из-за океана директор приюта запутался в спекуляциях и вынужден был с позором убраться из страны. Недовольство «жующими», распространяющееся в народе, захватывало и Юсуфа. Он сокрушался: что же делать, если нет лучших союзников против красных! Слепая враждебность к красным, к русским поневоле связывала его с наглыми, жадными чужеземцами.

Юсуф с хорошей характеристикой поступил на военные курсы русского языка, проявил отличные способности. Когда он прибыл на пограничный пост и услыхал, что один из советских солдат, убивших Алекпера-оглы, захвачен, то впал в лютую ярость. Он умолял офицеров и Дюка о милости — выдать ему пленника. Дюк посмеялся тогда, а в душе остался доволен. На всякий случай, во избежание кровопролития, он строго запретил допускать Юсуфа к пленнику одного.

Хотя правда о гибели Алекпера-оглы просачивалась и тревожила Дюка, Юсуф опасений не внушал: внешне он по-прежнему порывался отомстить Баскову.

Между тем Юсуф уже знал правду об убийстве Алекпера-оглы, и последние узы, державшие его в подчинении у Дюка, порвались: Юсуф вспоминал теперь, с какой любовью говорил ему некогда сам Алекпер-оглы о русском враче… Значит, Дюки обманывали!

Два рода обитали в селении Джали-туз: род «пшар», имеющий тамгу наподобие ящерицы, и «тгал», чье клеймо изображает две скрещенные сабли. Юсуф и Алекпер-оглы принадлежали к одному роду — «тгал». Люди «тгала» считали себя самыми храбрыми среди элиани: не было случая, чтобы кто-нибудь из них прощал обиду. Род «скрещенных сабель» доблестно сражался под знаменем Шамиля и неоднократно, путем обряда усыновления, вступал в родство с княжеским родом Дагомуков, носителей трезубца. Князей помнили только старики, сам Юсуф ни разу не видел ни одного из бывших владетелей племени. Они, говорят, жили в столице, потом сгинули. Для него, Юсуфа, скрещенные сабли рода означали одно: мужество, непримиримость к врагу.

Сафар-мирза, поднявший руку на родича, — враг, заклятый враг. Отомстить ему Юсуф обязан. Но как? Первым побуждением было выследить бандита, подстеречь в укромном месте и пристрелить. Большого труда стоило Юсуфу сдержаться. Сафар-мирза не покидал пограничный пост, — он дневал и ночевал здесь. То он вертелся возле сарая, где заперли русского пленного, то шептался о чем-то с Дюком, с офицерами. Юсуф чувствовал — Сафар-мирза присматривается к нему, держится настороженно.

Ясное дело, и Сафар-мирза участвует в охране пленника. Дюк озабочен, встревожен. Как никогда прежде, он приблизил к себе Сафара-мирзу. Это и понятно, сейчас нет у Дюка более верного слуги.

Есть еще одно стремление у Юсуфа, кроме жажды мести, — помочь пленнику. Он же невиновен! Вначале задача кажется невыполнимой. Юсуф отгоняет мысли о Баскове. Они возвращаются. Ведь спасти Баскова — это тоже способ уничтожить Сафара-мирзу. Дюк не простит ему…

Юсуф решил ждать, терпеливо ждать, не выдавая себя.

Накануне дня, назначенного для очной ставки с пленником, лиловая машина Дюка долго колесила по прикордонным дорогам. Дюк любил беседовать о делах в машине, — никто не подслушает, да и мозг работает как будто быстрее. За рулем сидел шофёр курд. Он ни слова не понимал из того, о чем беседовали Дюк и Юсуф.

Дюк не сразу приступил к делу, — он сперва помолчал, потом спросил Юсуфа о здоровье.

В военной среде это восточное правило вежливости не к месту. Но Дюк был сейчас подчеркнуто вежлив с Юсуфом. Дюк давал понять, что он обращается в данном случае не к младшему по званию, а к близкому помощнику.

К тому же Дюк говорил с Юсуфом на языке его племени. Юсуф и в этом видел признак особого расположения «охотника за скальпами».

— Ну, что, Юсуф, — сказал Дюк, — тебе всё не терпится снести голову русскому?

— Да, господин, — притворно ответил Юсуф. — Аллах требует этого от меня.

Проехали аэродром. На широком бетонном квадрате, потемневшем от солнца и гари, блестели две шеренги истребителей. Ветер шевелил иноземный флаг, укрепленный на вышке.

— Новехонькие, — сказал Дюк, скользнув взглядом по самолетам. — Прямо с конвейера сюда… Ты представляешь себе, сколько стоит такая штучка? Если в долларах… Впрочем, вы здесь на Востоке не знаете подлинной ценности подобных изделий. Сафар-мирза если бы продал всех своих овец, и то не смог бы купить…

— Великий аллах! — воскликнул Юсуф.

— Смотрю я, какую защиту мы вам дали и сколько вложено тут — и, поверь мне, грустно становится.

— Почему, господин? — спросил Юсуф, заинтересованный неожиданным поворотом мысли Дюка.

— Я думаю: неужели всё это в один прекрасный день достанется красным? Вашим же красным?

— Сердце господина неспокойно, — произнес Юсуф, — и кровь слишком горячит ему голову. Красные? Аллах вразумит их или уничтожит, — руками же самих красных, как это случилось с моим бедным заблуждавшимся односельчанином.

Юсуф повторил то, что ему внушал Дюк и офицеры, и ждал, что еще скажет «охотник за скальпами».

— Я не разделяю твоей беспечности, — сурово возразил Дюк, — уповающий лишь на аллаха и проводящий время в праздности не собирает зерна. Или ты слеп, Юсуф, не видишь, как красные всюду плетут свои сети? Эти возмутительные слухи о Сафаре-мирзе, — откуда они? В селениях есть люди, сочувствующие убийце, Юсуф.

— Аллах отнял у них разум, господин.

— Аллах… — Дюк сделал нетерпеливое движение. — Короче, мы должны развязаться с этим русским.

— Отлично, — поспешно согласился Юсуф. — Поручите мне.

— Не так всё просто, — молвил Дюк, помедлив. — Твои начальники готовы отпустить Баскова.

Возглас радости готов был вырваться у Юсуфа, но он подавил его.

— Увы! — вздохнул Дюк. — Авторитет Соединенных Штатов, видимо, недостаточно могуч для твоих начальников. Несмотря на всё, что мы вложили… Даже под защитой наших истребителей они способны уступить Советам.

— Невозможно, господин, — откликнулся Юсуф.

— Печально, печально! Отдавать Баскова никоим образом нельзя. Его надо вывезти из страны. Завтра устроим ему допрос… Еще одна попытка, и если он не откроет рта, — отправим его. На этот последний допрос, — и Дюк опустил руку на колено Юсуфа, — приведешь русского ты и кто-нибудь из твоих соплеменников, — Гусейн, например. Впрочем, на твое усмотрение.

— Возьму Гусейна, господин, — ответил Юсуф. — Будет исполнено.

— Обстановка тревожная. Русский, не лишено вероятности, попытается бежать.

— Не осмелится, господин.

— А я предвижу это, — отрезал Дюк, и Юсуф покорно склонил голову. Теперь замысел Дюка не оставлял сомнений.

— Тем лучше, — молвил Юсуф и изобразил такую радость, что Дюк дружески хлопнул его по колену.

— Чего доброго, ты застрелишь его у самого поста, — засмеялся Дюк. — Этого не хватало!

Он оборвал смех и плотно сжал губы, красные от бетеля. Обычно Дюк жевал резинку, издававшую запах мятного зубного порошка, и лишь изредка — в трудные минуты службы — прибегал к наркотику.

— Однако наша прогулка затянулась, — сказал Дюк. — Я высажу тебя на перекрестке. Нас слишком часто видели вместе.

Так закончилась эта беседа[5].

А Басков ждал своей участи. Он ничего не знал, но чутье подсказывало — судьба его вот-вот должна решиться. Вечером он услышал невдалеке голос Юсуфа. «Гусейн!» — донеслось до слуха Баскова. Юсуф и Гусейн прошли мимо конюшни, негромко совещаясь о чем-то. Баскову показалось, Юсуф назвал его имя. Впрочем, он легко мог ослышаться — рядом за стенкой фыркали и ржали кони.

Наутро, на рассвете, Баскова подняли с топчана, вывели на улицу. Вздрагивая от холодка, от тревоги, он вглядывался в конвойных — в Юсуфа и незнакомого солдата, приземистого, с тяжелым квадратным подбородком. На их лицах Басков не прочел ничего.

Миновав здание пограничного поста, все трое свернули с дороги в чащу. Тропа терялась среди кустарников, самшитов, дикой алычи.

Тревога Баскова росла. Юсуф, шагавший впереди, иногда оглядывался на Баскова, придерживая ветки; потом он вдруг улыбнулся, показав ровные белые зубы. Это было неожиданно, Басков обрадовался и в то же время растерялся.

В Юсуфе он привык видеть врага. Что же стало с Юсуфом? Не поговорить ли с ним? Басков уже совсем решился и приготовил даже первую фразу, но тут тропа перевалила за гребень холма и Басков чуть не вскрикнул.

Далеко внизу потоком пены неслась река. На том берегу, на фоне зелени, ярко белел дувал с черными точечками амбразур, краснела черепичная крыша. Чуть левее будто темная паутинка раскинулась по кронам деревьев… Вышка!

Толчок в самое сердце ощутил Басков, как только понял, что такое всё это: сотканная из стальных брусьев вышка, дувал, белое здание под красной крышей.

— Твоя застава, — сказал Юсуф как бы вскользь, не оборачиваясь, раздвигая кусты.

Наверху выгнулась ветка, вспорхнула птица и полетела туда, повисла над ущельем. Она неудержимо потянула Баскова за собой. Но о побеге нечего было и думать, — тропа вилась по краю обрыва, над бездной.

Потом каблуки стали скользить, срываться с каменных выступов, тропа круто спускалась по откосу ближе к реке.

«С вышки нас, наверное, видят», — подумал Басков. Но вышка и вся застава уже скрылись за скалистым лбом горы, а река придвинулась. Лес скрывал ее, порывы ветра заглушали далекий шум, но временами он как бы прорывался сквозь трущобу, звал Баскова.

Почему его ведут здесь, так близко от границы? Басков шагал, жадно вглядываясь в родной берег, вставший справа, над лесом. Там всё яснее различались стволы дубов и ясеней, телеграфные столбы, сплетения ежевики у обочины дороги, — всё такое же, как и здесь, и вместе с тем другое, свое. Ничто не могло бы оторвать его взгляда от тех деревьев, от шоссе, от родной земли, которая словно двигалась наперерез могучей высокой волной.

«Бежать! Бежать!» — повторялось в мозгу Баскова. Обрыва уже нет, лес полого уходил к реке.

Что если нагнуться, прыгнуть в те кусты, потом кинуться в заросли яблонь, где потемнее… Тут Басков вздрогнул, Юсуф словно прочел его мысли.

— Гусейн! — окликнул Юсуф солдата. — Гусейн! Смотри, убежит русский!

Солдат грузно ступал сзади, горячо дышал в затылок. Он молчал, а Юсуф говорил, и Басков вдруг сообразил, что Гусейн непонимает по-русски. И Юсуф обращался вовсе не к нему…

— Что будем делать, Гусейн? — сказал Юсуф. — Стрелять будем? Правильно! Только трудно попасть, а? В дерево попадем, Гусейн, в русского не попадем, а? Плохо, а?

Юсуф резко обернулся, и снова блеснули его зубы.

Ясная, ободряющая улыбка сообщала Баскову решимость, силу…

Басков прыгнул, плашмя кинулся на плотный кустарник. Сквозь ветви его, упругие как пружины, провалился наземь, на миг замер и пополз к гуще яблонь. Там он оттолкнулся от земли и побежал. За спиной его оглушительно грохотали выстрелы, эхо гуляло по ущелью, тяжелая ветка с плодами, срезанная пулей, упала Баскову на плечо.

Он бежал, слыша над собой посвист пуль. Эхо кругом рождало выстрелы, и всё ущелье гремело, как от горного обвала. Басков бежал, чувствуя, как редеют заросли и тают лесные тени, бежал что есть духу, всем телом, всей душой рвался он к солнечному простору впереди.

Он вступил в воду, шагнул и ухнул по пояс. Осень, начавшаяся высоко в горах, напоила реку, — она стала глубже и холоднее. Течение сбило Баскова с ног, он упал, ударился о камень, стремнина подхватила его и понесла. Поверхность реки была вся в бурунах, в воронках, черных зубьях скал, торчавших из воды. Теперь они все словно ринулись на Баскова, помчались на него, вспарывая пену, и он, крутясь в водоворотах, отбивался, силился встать и снова терял ускользавшее дно, и медленно продвигался к середине потока, к рубежу. Тело Баскова онемело от стужи, он не ощущал боли от ударов о камни, от кровоточащих ссадин на руках, — впереди, теперь уже совсем близко, был рубеж. Проложенный в беснующихся водах, он ждал Баскова, и не было для него ничего более прочного, чем этот невидимый в скачущих струях, в сверкающих брызгах рубеж родины.

Один раз Басков на мгновение увидел позади чужой, оставленный берег, блеск двух винтовок.

Басков уже пересек рубеж. Река здесь поворачивала, воды ее, наталкиваясь на глиняный откос, неслись навстречу Баскову, отбрасывали назад. Он влез на валун, перескочил на другой, прыгнул еще раз и уцепился за липкую, купающуюся в воде ветку ивы. Выбрался на сушу, замер, растянувшись на влажной, прогретой солнцем, бесконечно желанной земле.

Наряд «тревожных», посланный с пятой заставы, обнаружил на приречном лугу юношу в солдатской форме без погон, мокрого, в синяках и кровоподтеках. При виде бойцов он поднялся на колени и засмеялся.

— Вот те на, — оторопело молвил старший наряда Воронов. — Это же Басков!

В первую же минуту они подумали, что Басков помешался. Он не узнавал товарищей и что-то бессвязно шептал. Ему почему-то вспоминались пропуска, выученные за месяцы службы и застрявшие в памяти:

— Ярославль… Новгород… Казань…

Память всё подсказывала ему пропуска — названия русских городов. Они слетали с его губ, он смеялся от счастья и протягивал к бойцам руки.

16

Весть о возвращении Баскова мгновенно облетела заставы, комендатуры и достигла штаба отряда, превращая обычный будничный день в праздник.

Ковалева она не застала в штабе.

Утром он снова — и опять безрезультатно — допрашивал Гмохского. По-видимому, князь твердо решил унести свою тайну в могилу. Ковалев решил еще раз произвести обыск в жилье арестованного. Напрасно!

Часто Ковалев мысленно обращался к Алисе. Она-то могла бы помочь ему, если бы открыла то, что связывало ее с Гмохским. «Алиса», — писал капитан на листке перекидного календаря, потом зачеркивал, откладывал встречу. Нет, он не был готов для решительного разговора с ней. Сперва надо самому хоть что-нибудь выяснить.

Есть отдельные, разрозненные звенья, но цепь из них не составлялась. Находка в доме Дюков — тоже звено. Рисунки доктора Назарова, сделанные за границей, и среди них пляска горцев, загадочная пляска, сжившаяся с детскими воспоминаниями Каси…

Кася и Байрамов перерыли все библиотеки города в поисках данных о селениях Урзун и Джали-туз, запечатленных карандашом врача-художника. Ковалев помогал им. Два кружочка на карте одной ближневосточной страны да короткая справка о жителях — выходцах из Российской империи, — вот и всё, что удалось найти. Племя Элана названо не было. Умалчивала о нем и официальная статистика ближневосточного государства. Потомки горцев, переселившиеся за рубеж после восстания Шамиля, причислены там к основной национальности, отдельно не учтены. Но ясно — только люди Элана могли обитать в тех двух селениях! Недаром же именно эти рисунки Дюк приобрел у Назарова и спрятал.

Правда, особой опасности для Дюка они, видимо, не представляли. Он не уничтожил их перед отъездом, а просто оставил. Похоже, Дюк не хотел, чтобы рисунки эти хранились в семье Назаровых.

Верно, по пальцам можно было пересчитать людей, говорящих на языке Элана, — на языке, который стал для врагов шифром. Тем больше у них и стремления и возможностей оберегать шифр, окружить тайной самое существование людей Элана.

В иностранном журнале отыскалась статья немецкого ученого. Он пытался проникнуть к племени Элана, с тем, чтобы изучить его язык. Власти воспротивились этому. До сих пор, сетовал ученый, племя неизвестно науке, так как исследователи не имеют к нему доступа. Власти ссылаются на обычай, запрещающий людям Элана принимать у себя иноплеменных.

Живут замкнуто, дики, — вот всё, что смог сообщить автор статьи о племени, и то понаслышке.

«Отличаются храбростью, — прочла Кася в другой статье, — и поэтому их охотно вербуют в солдаты».

Напрашивалось сравнение с племенем гуркхов в Индии. Тех тоже держали в изоляции. Англичане избрали их в качестве опоры. Гуркхи были полицейскими, стражниками. Гуркхи составляли ядро национальных, так называемых сипайских войск, созданных британскими колонизаторами.

— Да, люди Элана — это ближневосточные гуркхи, — рассуждал Байрамов. — Вот в чем суть! Крепкий орешек для тебя, Кася!

— Разгрызу, — отвечала Кася. Глаза ее горели, и Ковалев любовался ею.

А Ковалев думал о своем.

Судьба племени Элана несомненно как-то определила и секрет Алисы Назаровой. Но как? Вспоминалась тревога Алисы за дочь, ее опасения потерять Касю, странная неприязнь Алисы к этнографической профессии Каси, к научным изысканиям. Можно подумать, Касе грозила опасность. От кого? От Гмохского? Но зачем ему и его хозяину Хилари Дюку бояться Каси? Ведь люди Элана за рубежом и селения Урзун, Джали-туз для нее пока недостижимы! Так или иначе, тревога за Касю возникла у Алисы, вероятно, не без влияния Гмохского.

Он внушил ей мысль об опасностях, будто бы ожидающих Касю, и таким путем, с целью, пока непонятной, подчинил ее мать. Она слабовольна, легко поддается всяким страхам. Главное — выяснить цель врага.

Ковалев уже готов был вызвать Алису, но опять отложил встречу, так как размышления его пошли по новому пути.

Он поехал в музей.

Сердце Ковалева забилось, когда перед ним, в конце анфилады выставочных зал, мелькнула гибкая фигурка Каси в синем халатике-спецовке. Догадки, которые привели его сюда, показались фантастическими. «Ты просто придумал повод для встречи», — строго сказал он себе и смутился. Кася подбежала к нему.

— Кася, — сказал капитан, — у меня из головы не выходит рисунок вашего отца. Пляска, — помните? Великолепный рисунок. Как сильно он привлек вас в детстве!

— Да, очень сильно. И знаете, мне не верится… Неужели я там не была?

— Как же вы себя видели там? Среди зрителей? Рядом с отцом?

— Нет, — произнесла Кася. — Нет… Отца не было. Люди кругом. Много людей. Морды коней, всадники. А я будто бы плачу. И меня унесли куда-то. Теперь-то я понимаю, что это было во сне. А почему вы спрашиваете?

— Да так, Кася. Мне интересно… С психологической точки зрения. Ранние воспоминания ведь причудливы. Я, например, был в лесу и видел играющих медвежат. То есть мне казалось… Потом мне сказали: обои такие были у нас в квартире, с медвежатами.

— А у меня… У меня в памяти кувшин. Да, глиняный кувшин, кувшин с водой. И… я тянулась к нему, а меня не подпускают.

— Кто?

— Женщина какая-то. В черном. Должно быть, тоже сон.

— Весьма возможно, — вымолвил Ковалев и, пряча волнение, заговорил о другом:

— Так вы не разочаровались в вашей дипломной теме? Не расстаетесь с племенем Элана?

— Что вы? Напротив!

Стрелка часов подошла к шести, по-школьному задребезжал звонок, рождая бесчисленное эхо в залах и закоулках музея. Кася предложила прогуляться по набережной, капитан с радостью согласился.

Его так и подмывало поделиться с ней своими догадками. Необходимость что-либо скрывать от Каси была мучительна. Но что делать? Ведь он еще на подступах к разгадке, на запутанных тропинках предположений. А они слишком близко касаются девушки.

Если они оправдаются, тогда она, конечно, всё узнает. И тут он пожалел, что отложил вызов Алисы. Она-то как раз и нужна сейчас.

— Нет, нет, как же я могу отказаться от своей темы, — весело болтала Кася. — Вы видели, как меня на заставе слушали? Так слушали!.. Да, я ведь рассказывала вам. А про «заочника» своего говорила?

— Про «заочника»? — спросил Ковалев, оторвавшись от своих мыслей. — Он, значит, там оказался, на пятой?

— Да, представьте себе, стеснялся ко мне подойти, — засмеялась она и вдруг покраснела: — Он… непохож на других молодых людей, совсем непохож.

Румянец всё настойчивее пробивал смуглоту ее щек. Ковалева это неприятно задело.

— Кто же он? — хотелось спросить Ковалеву, но он промолчал. «Не всё ли тебе равно», — молвил вдруг внутренний голос, строгий и приказывающий.

Они шли по торговой улице, мимо витрин, и отражались в зеркалах, — Кася и он, мужчина с проседью, которого, верно, прохожие принимали за ее отца…

— Вы… вы извините, — сказал он и протянул Касе руку: — Мне пора… Масса дел.

Она не удерживала его. Ей по-прежнему было приятно с Ковалевым, но что-то в нем, прежде привлекавшее ее, исчезло. Почему? Может быть, тому виной был тот застенчивый юноша, ее «заочник»? Но ведь она видела его только один раз! Кася старалась разобраться в себе и мыслями возвращалась к нему — этому нескладному юноше. Ее идеалом всегда был мужественный, сильный герой, а Басков так далек от этого образа…

В своем смятении она даже не проводила Ковалева взглядом.

Капитан жил в центре города, на седьмом этаже, над шумным перекрестком. Над толчеей троллейбусов, роняющих по вечерам на асфальт бенгальские искры, в созвездии освещенных окон Ковалев различил свое окно, — там тоже горел свет.

Его ждали. Кто?

— У вас гражданка какая-то, — сообщила соседка, открывая ему.

«Вероятно, Алиса», — подумал Ковалев.

Она вскочила с дивана, завидев его, и с неожиданной силой стиснула ему руки.

— Прости меня, Андрей. Мне в штабе дали твой адрес, и я… Прости, что я ворвалась… Я слышала, Уразбаев арестован. Да? Я понятия не имею, что он натворил, клянусь тебе, но… Это очень серьезно?

Ковалев смотрел на нее — на Алису-плаксу, всю свою жизнь обитавшую в узком мирке, в окружении ею же созданных химер. Вот и сейчас ее привел страх.

— Очень серьезно? Да? — она бледнела, комкала носовой платок. — За что его? Нельзя сказать? Всё равно, — выкрикнула она, — всё равно… Чтобы вы не думали… Я должна всё сказать тебе…

Она еще не произнесла этих слов, а он чувствовал, — она приготовила признание. И сейчас вдруг по-новому отчетливым стало для него то звено, которое соединяло Алису с преступником. Надо было еще раз посмотреть на нее, — и вот гипотеза, еще час назад казавшаяся плодом воображения, обрела дыхание жизни и плоть человеческих характеров. И стало понятно всё: туманные образы детства Каси, Алекпер-оглы и цель, побудившая его отправиться через рубеж — к нам, к доктору Назарову…

— Видишь ли, Андрей… Дело в том… Это касается меня и Каси…

— Твоей падчерицы? — сказал Ковалев.

— Ты… ты знаешь? — вздохнула она. — От Уразбаева? Конечно, я должна была раньше прийти…

— Хорошо, что всё-таки пришла, Алиса, — перебил Ковалев. — Я знаю, ты теперь поможешь мне. Завтра ты пойдешь к нам в комитет госбезопасности и там всё повторишь. А сейчас я по-дружески спрашиваю, Алиса, что могло связывать тебя с бандитом, с убийцей?

— Главное ты сказал сам, Андрей, — поникла она. — Кася не родная моя дочь. Она оттуда… Ее отец…

— Алекпер-оглы.

— Да.

Восемнадцать лет назад, летом, доктора Назарова вызвали к больному.

Во дворе дома, окруженный толпой растерявшихся, опечаленных людей, умирал нищий старик зурнач. Возле него плакала маленькая девочка. Старика спасти не удалось. Назаров боялся, что Лейла тоже умрет.

Девочку отвезли в больницу. Назаров днем и ночью не отходил от нее. Повез в Ростов, чтобы испробовать какие-то новые методы лечения.

Назаров удочерил Лейлу. Когда она выздоровела, он поехал с ней в Темрюк, к своей матери. Там она прожила два года, научилась русскому языку. Потом маленькая Ксения появилась в доме Назаровых, в Южном порту. Соседям и знакомым сказали, что дочь воспитывалась у бабушки, так как климат Южного порта девочке противопоказан. Ксения быстро позабыла свой язык, выросла как русская, как родная дочь Назаровых.

Только Назаров и Алиса знали, откуда она.

По праздникам у Назаровых ели плов. Варил плов Уразбаев. Сперва он как будто не проявлял интереса к Касе. Как-то раз — Алиса уже была вдовой — он намекнул ей, что прошлое девочки ему известно. Алиса испугалась. Уста-пловчи обещал молчать.

От него Алиса узнала имя отца Каси — Алекпера-оглы. Мать Лейлы умерла в год засухи. Алекпер-оглы был тогда далеко от дома, на заработках. Дедушка и Лейла побирались. Кто-то показал зурначу путь к границе, сказал, что советские люди накормят.

Алисе было неспокойно. Уразбаев толковал об опасностях, угрожавших Касе в случае раскрытия тайны. Законы ее племени запрещают общения с русскими. Дед погиб недаром. Убьют и ее.

Назаров в свое время рассказывал Алисе о людях Элана. Доктор сам чуть не поплатился жизнью, хотя и лечил их. Власти убеждали его уехать. Хотели даже выслать его, но не осмелились оторвать врача от больных во время эпидемии, которая грозила распространиться по всему государству. Назаров провел в Джали-тузе и Урзуне месяц. Запомнил несколько слов на языке племени.

Говоря, Алиса комкала платок, завязывала и нервно распутывала узел, подносила платок к лицу, точно вытирала слезы. Но глаза ее были сухие, покрасневшие, тревожные. Страх не покидал Алису.

— Я боюсь, Андрей, — призналась она. — Уразбаев всегда что-то недосказывал. А самое важное, Андрей, — я боюсь потерять дочь.

— Не бойся, Алиса, — сказал Ковалев. — Прошли годы, враги наши стали слабее и трусливее…

— Нет, не только в этом дело… Она и так отдалилась от меня, я уже жаловалась тебе… А теперь, если она узнает… Что удержит ее около меня? Я мачеха! Даже нации разные, господи! А для меня она родная, я не могу жить без Ксении. Не могу.

— Полно, Алиса, — успокоил ее Ковалев. — Ты преувеличиваешь. Ответь мне, Уразбаев, наверное, требовал от тебя что-нибудь?

— Почти ничего. Один раз… На Крепостной, в доме Дюка, шел ремонт, а там будто бы бумаги хранились. В стене. Уразбаев велел мне пойти.

— Почему он послал тебя?

— Там, говорит, прошлое Каси. В тех бумагах. Сам он почему-то опасался идти. «Мне, — говорит, — неудобно».

— И это всё, Алиса? Неужели ему больше ничего не нужно было от тебя?

Она помолчала.

— Уразбаев выставлял себя другом нашей семьи. Плов нам варил и денег не брал. «Я, — говорит, — для Лейлы всё сделаю». Он ведь из того же племени. Ах, Андрей, сколько пережила я из-за Касиной дипломной темы! Ну как себя отыщет — Лейлу! От судьбы не уйдешь, видно. Голос крови у нее, что ли?.. Нет, я просто не могу придумать, зачем я нужна была Уразбаеву. А он ходил ко мне. Часто ходил. Один раз… я пришла с рынка и застала его в комнате Каси. Он читал письмо от солдата с заставы. Тоже причуда Ксении…

— Что же было в письме? — прервал Ковалев.

— Очень милое письмо. Мальчик из хорошей семьи, сын архитектора. Брат его, по-моему, какой-то важной проблемой занят, авиацией вроде. Продолжатель Циолковского, так про него сказано в письме. Мальчик, видно, восторгается братом. Да, вспомнила, ракеты, ракеты, — вот какая специальность у брата.

— Интересно, — молвил Ковалев. — Кстати, как фамилия солдата?

— Басков.

— Басков? Басков! — крикнул капитан. — Продолжай, — он схватил Алису за руки. — Мне надо знать всё об Уразбаеве. Каждая мелочь может иметь значение.

— Тогда вот… Это было недавно. Незадолго до моего ночного похода в дом Дюков, — смущенно улыбнулась она. — Он пришел расстроенный и сказал, что чувствует себя плохо. И дал мне кольцо — старинное серебряное кольцо с каким-то темным камнем. «Вот, — говорит, — единственная ценность, которая у меня есть». Наследников у него нет. Если с ним что-нибудь случится, я должна выполнить за него обет. Кольцо принадлежало родственнику, похороненному в старом Хадаре, и надо было вернуть его — положить на могилу. Погрузить в землю у самого надгробного камня. Вот и всё. Я обещала, Андрей. Это обычай такой — класть разные вещи на могилы, делать покойникам подарки. Уразбаев объяснил, как найти могилу.

— А потом? — спросил Ковалев.

— Он забрал его. После нашей прогулки в дом Дюков, — она опять смущенно отвела глаза, — он сказал, что кольцо незачем класть на могилу. Лучше он продаст его и поедет лечиться.

Собственно, и в этом не было большой неожиданности. Ковалев недаром установил наблюдение за кладбищем. Наверно, не кто иной, как Гмохский вложил в дупло текст надгробной надписи. Он попросту давал знать на ту сторону о смене почтового ящика. И полагал, что послание дошло. Последнее время он был в тревоге, начал метаться, сперва доверил кольцо Алисе, потом решил сам положить его, но не успел.

В чем же, однако, состоит значение кольца?

— Андрей! — и Алиса подняла на Ковалева умоляющие глаза. У меня к тебе просьба.

— Какая?

— Огромная просьба. Чтобы всё осталось между нами. Не дошло до Ксении. Обещай мне, Андрей! Ведь необязательно посвящать ее. Верно?

— При одном условии, — произнес Ковалев. — Ты сама ей скажешь.

— Никогда! — вырвалось у Алисы.

— Как хочешь. А если она узнает другим путем? Сама найдет Лейлу? А? Лучше будет? Нет, Алиса, она должна знать правду.

Он встал, прошелся по комнате, глянул в окно. Во мраке мерцали, сплетались клубками и разбегались в стороны электрические нити улиц. Далеко в ночную даль уходила, извиваясь, Крепостная.

— Правда превыше всего, Алиса, — заговорил он громко, убежденно… — Мне жаль тебя, Алиса, ты словно живешь в драме, которую сама сочинила. Не бросит тебя Кася, не верю я. Ерунду ты болтаешь насчет разной крови. Есть другие узы, связывающие людей. Важнее крови, важнее печатей загса. Ты же была настоящей матерью Касе. Нет, не надо скрывать от Каси, уверяю тебя. Тем более, тайна не только семейная.

Он подробно рассказал Алисе, как погиб Алекпер-оглы. Она не прерывала.

— Такое скрывать нельзя, Алиса. Люди должны знать, все люди, во всех странах, чтобы такие преступления не могли повториться. И Кася должна знать, в каком мире она живет. Это суровая, жестокая правда, но она нужна, пойми ты! Ты скажешь Касе всё это. Обещай мне!

Она слушала, опустив голову, сжав платок. Потом вдруг выпрямилась, встала:

— Хорошо, Андрей. Я постараюсь. Я пересилю себя. Хорошо. Ты, наверно, прав. Я скажу ей. Я не хочу, чтобы ты плохо думал обо мне.

Ковалев проводил ее, вернулся, распахнул окно, — обе половинки рамы. Вместе с ветром ворвался в комнату сверкающий рой городских огней.

— Кася — дочь Алекпера-оглы! Дочь племени Элана! Как это не пришло в голову раньше! Стоило поглядеть повнимательнее на Касю, темноволосую, смуглую. Ковалеву вспомнилось, как она однажды сказала о себе: «Ни в мать, ни в отца уродилась». Так часто бывает — жизнь подсказывает нам решение своих загадок, а мы не слышим ее или не понимаем.

Так думал Ковалев, глядя на сверкающий город. Потом ощущение успеха стало гаснуть, он вспомнил о князе Гмохском. О нем он узнал мало нового. Очень мало.

Два десятка лет тут варил плов, подметал дворы. Ради чего?

Капитан взял кольцо с трезубцем, взвесил его на ладони, потом порылся в ящике стола и достал перочинный ножик. Кончиком лезвия стал отгибать серебряные лапки, державшие камень. Наконец камень упал на стол. В пустом ложе нащупывалось что-то мягкое. Ковалев осторожно выковырял маленький серый комок. Расправил, поднес к глазам лупу. На листке тончайшей материи были искусно нанесены квадраты, испещренные разными знаками — кружочками, крестиками.

Было что-то очень знакомое в этом чертеже, но Ковалев не сразу сообразил, что перед ним Южный порт. Да, план города, на котором рука врага пометила дислокацию воинских частей, котельную номерного завода, радиолокационные станции…

Этот план составлялся в течение месяцев, а может быть, и лет. Он лежал перед Ковалевым как итог деятельности злобного врага, к счастью зачеркнутой теперь.

Ковалев поднялся, снял трубку телефона и набрал домашний телефон Костенко.

— Товарищ полковник, — сказал он. — У меня важные новости. Очень важные.

— У меня тоже, — голос Костенко был веселый и, несмотря на поздний час, свежий, какой-то утренний. — Насчет Баскова. Вы в курсе?

— Нет.

— У нас он. Пришел сынок, — ласково произнес полковник. — Хороший он парень. Замечательный.

— Ну и день! — воскликнул Ковалев. Его душил неодолимый, счастливый смех.

— Вот что, — нотка заботы прозвучала в этих словах, — я спать собрался, да нет, пожалуй, не усну… Давайте-ка сейчас ко мне.

Ковалев выбежал на лестницу и спустился на этаж ниже. Костенко — в шароварах, со спущенными подтяжками — ждал его на пороге. Капитан на цыпочках прошел через темную жаркую тишину спальни и плотно затворил за собой дверь. Он вошел в кабинет — маленький, оплетенный вьющимися растениями и электрическими проводами. В углу, под аквариумом с глазастыми зелеными рыбками, мурлыкал приемник. Костенко выключил его.

Ковалеву следовало тотчас же доложить об итогах дня, но весть о Баскове оттеснила всё остальное.

Полковнику и самому не терпелось рассказать. Он видел Баскова. Сейчас Басков здесь, в городе, в госпитале. Сильное нервное потрясение.

— Отлежится, — молвил Костенко с нежностью. — Недели через три встанет на ноги. Данные он нам доставил…

Ковалев слушал, затаив дыхание. В эту ночь вновь возник перед ним Дюк, «охотник за скальпами», открылась от начала до конца его провокация, разоблаченная, рассыпавшаяся в прах благодаря стойкости Баскова, юноши с длинными ресницами, почти мальчика.

Ковалев узнал, какие испытания выдержал Басков, какие виды имел на него Дюк.

Вероятно, Гмохский каким-то путем успел сообщить Дюку о специальности брата Баскова, Бориса. Так или иначе, Дюк о нем знал. Рассказ Баскова о белокуром подручном Дюка не оставлял сомнений: разумеется, белокурого готовили к засылке, и вернее всего, в Саратов, к Борису Баскову.

— Ясно, зачем Дюк таскал белокурого на беседы с пленным, — рассуждал Костенко, — ясно, зачем выпытывал всякие подробности о службе на заставе. Да, ничего секретного! Стало быть, белокурый намеревался приехать туда, в Саратов, как сослуживец Баскова, его товарищ, и втереться в доверие к Борису. Использовать доверие наших людей к пограничнику. Разведать, где производится запуск ракет дальнего действия. И то немало для Дюка. Его вопросы об Алекпере-оглы тоже понятны. Дюк боялся, что мы разгадаем намерения старика, доберемся до Назаровых, а затем и разоблачим Гмохского. Так оно и случилось, к счастью.

Отдельные детали, порой казавшиеся Ковалеву несоединимыми, теперь сочетались, составили план обнажившегося вражеского заговора.

Потом Ковалеву подумалось о том, какой путь проделал он сам, собирая и изучая эти звенья. Ведь задачей его было добыть правду об убийстве Алекпера-оглы. И он, Ковалев, привыкший идти по следу, искать нарушителя, вначале растерялся, получив столь необычное задание…

— Да, вот оно как обернулось дело, — сказал Костенко, словно угадав мысли капитана. — Ну, что у вас?

До самого рассвета сидели они, обсуждая все перипетии и результаты схватки у кордона, на той стороне и на нашей, — схватки, завязавшейся десятилетия назад и, разумеется, еще не законченной.

— То, что Басков вернулся, — поражение для них, страшное поражение. Но отступятся ли они? Наши ракеты — лакомая приманка! Словом, я предвижу… да, я отчетливо предвижу командировку для вас. В Саратов.

— Я готов, коли прикажут.

— Ну да, у вас же свое начальство, — засмеялся Костенко. — Я так привык к вам, что… Жаль расставаться, откровенно говоря.

Полковник посмотрел в окно на крыши, порозовевшие от встающего солнца.

— Ну, а если охотники за скальпами отступятся, тогда что ж, тем лучше! Всё равно, не напрасно вы поработали. Обезвредить матерого врага, припасшего путеводитель для диверсантов, предупредить вылазку против советского специалиста, владеющего большой государственной тайной, — это что, пустяки, по-вашему? А?

И Костенко, повинуясь внезапному порыву, крепко обнял Ковалева.

— Отдыхайте, — сказал он, всё еще не отпуская его. — Идите, дорогой. Отдыхайте.

Костенко оказался прав. Начальник Ковалева, полковник Флеровский, выслушал доклад капитана и сказал, что на всякий случай надо подготовиться к встрече непрошеного гостя в Саратове. И кто же может помочь саратовским коллегам, если не Ковалев? Флеровский связался с высшей инстанцией и получил согласие.

На другой день Ковалев собрался в путь. Отдельский «козел» повез его в аэропорт. У грузного, с колоннами, здания госпиталя капитан остановил машину, — он не хотел уехать, не повидав Баскова.

Сестра дала капитану халат. Ковалев неуклюже натянул его поверх кителя, царапая о погоны, и, скользя по навощенному паркету, поспешил к палате. Дверь была приоткрыта. Чье-то золотистое платье сверкнуло там, когда он подошел. Там, в палате, в солнечном луче, бившем в окно, Кася!

Он встал на пороге. Сердце его колотилось. А они — Кася и Басков — не замечали его. Кася сидела у койки, спиной к Ковалеву, и не могла его видеть, а Басков… широко открытыми глазами, не отрываясь, смотрел на Касю.

Потом, в самолете, над ледниками, над провалами ущелий, Ковалев много раз вызывал в памяти эту картину, — в просвете полуоткрытой двери, к которой он так и не прикоснулся. Знакомые черты бледного лица, спутанные волосы на подушке… Он стал другим, этот юноша с детскими ресницами. Что-то новое, мужское появилось в его облике, словно не недели, — годы утекли с того дня, когда он стоял рядом с Ковалевым на вышке. Неизгладимо запомнился Ковалеву и взгляд Баскова, обращенный к Касе. Он как будто благоговейно дивился тому, что она живет на свете, и благодарил — за счастье видеть ее, за то, что она здесь, рядом с ним…

* * *
— Что же было дальше? — спросил я Ковалева после недолгого молчания.

— У тебя, верно, уже готова концовка, — улыбнулся он. — На пороге квартиры Басковых чекисты хватают белокурого шпиона, посланного Дюком. Ведь так?

— Нет, — ответил я. — Твоя история лучше всякой выдумки. Сочинять не требуется.

— Вот как! Нет, с белокурым нам столкнуться не пришлось. За кольцом никто с той стороны не пришел, хотя мы на всякий случай положили его на могилу Шамседдина. Значит, на той стороне либо вовсе не узнали о замене почтового ящика, либо не осмелились сунуться. Вернее всего, последнее. У дуплистого дерева тоже никто не появлялся. О Дюке не слышно больше. Его отозвали за океан. Карьера его, по-видимому, серьезно подорвана. Майору Фарджи грозила виселица, но он сумел свалить часть вины на Сафара-мирзу. Майора разжаловали, а Сафара-мирзу повесили. На Востоке расправа крутая. Юсуф, выходит, отомстил.

Что же до связей Гмохского на нашей земле… Ну, об этом говорить рано. Розыск продолжается. Между прочим, языком элиани враги там, на юге, в пограничье, пользовались мало. Шифровки обнаружились в одном московском деле и еще в Киеве. Ну, из четырнадцати элиани, обитающих в нашей стране, один знает несколько слов. С помощью филологов начинаем разбирать.

— А что значит «йимзвы»? — спросил я.

— Ребенок. Очень просто. Отец Каси хотел узнать о ее судьбе.

— Как Басков?

— Он еще служит. Сержант теперь. Решил стать офицером. Мечтает об училище. По-прежнему влюблен в Касю. Нет, не то слово, — он обожает ее. Она ждет его. Эх, Владимир, — он огляделся вокруг и вздохнул, — до чего же хорошо молодым!

Мы шли по аллее парка, и вокруг нас, звеня, плескал разноцветьем флагов и пел фестиваль.

— Не завидуй, — сказал я. — Мы все молодцы, Андрей. Время наше молодое.

Теплая летняя ночь, — синяя, трепетная, — опускалась на праздничный парк. Уже погасли огни Павильона студенческих встреч, где мы недавно были. Удивительная встреча произошла там! Кася познакомилась со своим соплеменником Юсуфом, который прибыл в Москву в составе делегации одного арабского государства. Храбрый, честный человек, настоящий Элан! Он снял мундир, ставший ему ненавистным, бежал к арабам, примкнул добровольцем к войскам Египта, сражавшимся против чужеземных захватчиков.

Ощущая биение фестиваля, я думал о нашем времени, о том, как оно, подобно неудержимому вешнему потоку, ломает преграды между людьми разных наций, смывает всё, что противится прогрессу и миру. Рушится и стена, возведенная вокруг маленького, исчезающего племени Элана злобой и коварством Дюков и их сообщников.

Навстречу нам, взявшись за руки, шагали сыны и дочери черной Африки, белой Европы, желтой Азии. Из многоликой, многоязычной толпы доносилась то горячая, быстрая речь испанца с ее раскатистыми «р», то легкая щебечущая фраза японца, то суровый, неторопливый говор шведов. Тут запели протяжную песню черноглазые девушки с острова Кипра, там, скандируя джазовую мелодию, идут в разрисованных рубашках-«гавайках» молодые американцы. Песни звучат повсюду, — они рождаются в толпе, льются из репродукторов. Они сливаются в единый, мощный гимн Миру.

В открытом кафе, на поплавке, колеблемом водами Москвы-реки, к нам присоединилась Кася Назарова. Ее сопровождали двое юношей — стройных, белозубых.

— Это Юсуф и его друг Мансур, араб, — представила их Кася. — Ух, сядем! Устала страшно! Я… во сне или наяву? — рассмеялась она. — Просто не верится! Они обещают мне… Мне кричать хочется от радости — они мне словарь пришлют. Да, словарь языка элиани. Он печатается в Дамаске. Это же… вы не представляете, что это значит для меня. Ведь скоро защита диплома.

— А там и диссертация, — вставил Ковалев.

— Да, да, Андрей Михайлович, непременно! Спасибо ему, — она показала на Ковалева: — он так помог мне с дипломной работой, так помог! Старинные тексты, вышивки, посуда — это же не всё. Надо же и о судьбе племени. Оно так бы и исчезло в невежестве и безвестности, в рабстве…

— Если бы не наше время, — сказал я.

Юсуф и Мансур не понимали нашего разговора, но, казалось, улавливали его смысл. Они согласно кивали и улыбались, — дружески и чуть смущенно.

— Время, — задумчиво произнес Ковалев. — Да, верно. Но оно ничего не даст нам без нашей воли. Без нашего труда.

— Вот-вот, он всегда твердит это мне, — засмеялась Кася. — Я ведь непоседа, и лень иногда такая схватит!.. Хороший у нас Андрей Михайлович! — и она нежно погладила руку Ковалева. — Я слушаюсь его. Честное слово! Слушаюсь, как отца. Ой, смотрите, смотрите!

Над парком взорвался фейерверк. Один за другим стали распускаться, сжигая ночь, огненные цветы. Их лепестки — золотые, красные, зеленые — падали в воду. Москва-река подхватывала их и несла, — словно спешила передать огни фестиваля другим рекам, послать во все концы света.

ШКИПЕР С «ОРИНОКО»

1

Откладывать больше не к чему. Всё равно ведь, — как ни раскидывай умом, как ни высчитывай, другого выхода нет. А раз нет, то незачем и тянуть с этим делом.

Он, бедняга, не знает, что́ ему предстоит. Вот он стоит у причала и охорашивается на солнышке, — наш «Ориноко». Он ждет своего хозяина, а не знает, что хозяин давно уже порешил отдать его в чужие руки. Еще в прошлом месяце был у меня разговор с Бибером. Я спросил его, не возьмет ли он «Ориноко» в свою мастерскую. Но Бибер заломил такую цену за ремонт, что мне только одно и остается — продать бот. Биберу, верно, это и нужно было.

— Могу вам предложить другое, — сказал он, подвигая мне ящик с табаком. — Я куплю вашу посудину.

— Горький у вас табак, — ответил я. — Мой слаще, господин Бибер.

— Подумайте, господин Ларсен, — сказал он.

— Хорошо, я подумаю, — обещал я.

А думать, собственно, нечего. К кому пойдешь, кроме Бибера. Я бы, не мешкая долго, отвел бот, если бы не бабушка Марта. Запало ей в голову, что вот-вот вернется Аксель.

— Посмотри на его карточку, — говорит она. — Он смотрит как живой. Никогда он так не смотрел. Кажется мне почему-то, что он скоро будет дома.

И сегодня она уговаривала меня подождать. Но откладывать дольше я не могу.

— Идем, — сказал я ей. — Простись с ним, если хочешь.

И мы выходим. Солнце перевалило через хребет и залило всю бухту, но тепла от него нет. Студеная нынче весна, недобрая, — точь-в-точь как в первый день оккупации, когда немцы забрали Акселя. С тех пор не видим мы настоящего тепла. Солнце как будто подменили. Апрель на исходе, а оно всё не может обогреть нас.

На камнях, на мостках, переброшенных от одного гранитного желвака к другому, лежит ночная изморозь. Она тает медленно. Холодное солнце не скоро сгонит ее всю.

Бабушка Марта переступает следом за мной по качающимся, хлюпающим лодкам, она крепко держится за мой плащ. Я поднимаюсь на бот и даю ей руку.

— Это что? — спрашивает она, разогнувшись и подобрав с палубы стебелек морской травы. — Так вы с Эриком ухаживаете за кораблем? Не прибрали напоследок!

И как она разглядела крохотный стебелек! Дома без очков ни шагу, — а тут разглядела.

— Постыдился бы, Рагнар, — продолжает она отчитывать меня. — Что если господин Бибер сам пожалует? По кораблю судят и о хозяине. Воображаю, что внизу делается. Нет, не ходи за мной, — отмахнулась она. — Я сама. Ноги еще держат.

Она долго не выходила из трюма, и я не торопил ее. Я ведь знаю, зачем она туда полезла: просто ей хочется побыть одной, проститься с нашим «семейным ковчегом», как говорил Аксель. Я догадываюсь, что́ видят сейчас старые глаза бабушки Марты. Нет, не сор на полу. Она видит себя молодой. Она видит, как ее муж, дедушка Карл, в своем синем свитере и войлочной шляпе, откинутой на самый затылок, сколачивает стапель, отбирает брусья для шпангоутов и по расположению сучков отличает доброе дерево от злого, приносящего беду. Как соскальзывает на воду новенький бот с надписью на борту — «Ориноко», а мы, ребята Сельдяной бухты, стоим на скалах и кричим от радости. Среди нас и хрупкая, тоненькая Хильда — дочь дедушки Карла и бабушки Марты, ставшая потом моей женой. И я вижу всё это сейчас, — только, конечно, не так ясно, как бабушка Марта. Я был тогда мальчишкой. Меня, помню, удивила надпись на борту. Что значит «Ориноко»? Никто в Сельдяной бухте не мог толком объяснить. И дедушка не знал. Он прочел это название на большом океанском пароходе и окрестил в честь него свою скорлупку.

Мы, ребята, гурьбой двинулись в соседнюю бухту, к учителю, — выяснять, что́ же такое «Ориноко».

«Ориноко» служил нам долго. Когда немцы сожгли наш дом в Сельдяной бухте, мы перебрались в него все трое: я, бабушка и Эрик, мой младший сын. Немало жестоких штормов выдержали мы в нем на севере, у Птичьих островов, куда нас угнали немцы ловить треску и зубатку. На нем мы вернулись после войны в родную бухту, на нем и ушли из нее, побродив по голым скалам, погоревав над пожарищами.

Всему свой конец, как видно. Вот и последний рейс.

— С богом, Рагнар, — говорит бабушка Марта. — Не провожай меня, я одна сойду.

Лицо у нее строгое, как на молитве. Глядя прямо перед собой, она идет к берегу, твердо перешагивая с лодки на лодку. Они трутся бортами, скрипят и всхлипывают.

Теперь бабушка Марта на берегу и будет там до тех пор, пока не потеряет «Ориноко» из виду.

Вот я уже на середине бухты. Ветер тихонько подталкивает старый, залатанный парус, домики на берегу становятся всё меньше, а горы за ними всё выше. Но глаза бабушки Марты, верно, еще не оторвались от паруса.

Ветер слабеет. Такая печальная тишина вокруг, что больно сердцу. Даже чайки сегодня не хотят составить мне компанию, не хотят повеселить меня своими звонкими голосами. Чуют они — нечем поживиться на пустом судне. Подлетела одна, взмыла кверху над мачтой, блеснула белой грудкой и, не издав ни звука, словно испугавшись чего-то, кинулась в сторону.

Еще час ходу — и по левому борту раздвигается стена гор, открывается рыбная гавань с причалами, чащей мачт, рыбозаводом и конторой. Над крышей конторы серебряные буквы: «Генри Бибер и сыновья». У него два сына, и оба живы, здоровы.

Настоящее его имя, данное при рождении, — Хенрик, но оно ему, видно, не понравилось, и он выбрал себе другое, не наше — Генри. Мы все — и рыбаки, сдающие ему улов, и рабочие, матросы на судах Бибера — так и зовем его меж собой: Генри.

Вскоре «Ориноко» пришвартован к набережной; а я сижу в кабинете у Генри.

— Да, да, — говорит Генри, подвигая мне свой резной ящичек с табаком, — о мореходных качествах вашей посудины можете мне не рассказывать, господин Ларсен. Я знаю. Если бы не это, сильно сомневаюсь, что я смог бы купить «Ориноко», при всем желании пойти вам навстречу. Вы знаете, я недавно приобрел лесопилку, и мне не до новых покупок. Суда из вашей Сельдяной бухты вообще славятся, я знаю. Конечно, было бы жалко, если бы такой шедевр пошел на слом.

— Это точно, господин Бибер, — отвечаю я, польщенный похвалой, — у нас умели строить. Дедушка Карл работал без чертежей и нынешним дал бы два очка вперед.

Господин Бибер очень любезен со мной сегодня. Вот если бы он был так любезен, чтобы скостить хоть немного долг при расчете за «Ориноко».

Секретарша отстукала на машинке столбик цифр и, держа бумажку в вытянутых розовых пальчиках, протанцевала ко мне по паркету. Нет, ни одного эре не скинул Генри.

— Что ж, избавиться от долга это тоже кое-что значит, — сказал он. — Я особенно легко себя чувствую, когда мне удается сбросить с плеч долг. Не знаю, как вы, господин Ларсен, а я лично полагаю так.

Спорить бесполезно. Всё равно ведь больше не к кому пойти, кроме как к нему. Но всё-таки, — не всё будет, как ему угодно.

— Одного вы не учли, господин Бибер. Я сам доставил вам бот.

— Велико ли расстояние, господин Ларсен!

— И мне казалось, что небольшое, — говорю я как можно бесхитростней. — Две трубки — так мне всегда представлялось. А сегодня пять успел выкурить, пока добрался до вас. Три кроны надо положить за доставку.

— Довольно и двух, господин Ларсен.

Каков! Торгуется из-за кроны! Цепко держится Генри за свои деньги. Ну да и я могу постоять за себя. Нет, три кроны — и ни эре меньше.

— Виола, — позвал Генри и вздохнул. — Приплюсуйте три кроны. Поверьте, господин Ларсен, в моем хозяйстве не меньше трудностей, чем в вашем. Большое хозяйство — большая и тяжесть. Маленькое — и забот меньше.

— У меня теперь никакого нет, — сказал я.

Генри уже поглядывает на часы, вертится в своем плетеном креслице, поскрипывает кожаной курткой, заправленной в брюки, и всем своим видом показывает, как ему дорого время и до чего много у него забот. Теперь я должен встать и поблагодарить господина Бибера, как того требует вежливость, сказать спасибо за то, что он изволил купить бот и накинул три кроны за доставку; за то, что он избавил меня от хозяйства. И еще за то, что обещает дать мне место в своей флотилии. Значит, мне грех обижаться. Многим живется хуже. Немало хороших шкиперов, а того больше лоцманов и матросов ищут работы.

Язык мой поворачивается туго, но я выдавливаю слова благодарности господину Биберу.

Вот и всё. Шкипер Ларсен уже не хозяин на своем судне. Сегодня же слух об этом выкатится за ворота рыбной гавани, — а там долго ли ему обежать полдюжины улиц городка. Слух поднимется сперва по улице Лютера в гору, остановится возле кинотеатра «Одеон», возле кирки, пристанет по пути к почтальону Пелле, который рад разнести, кроме писем, еще свежую сплетню. Слух шмыгнет затем в харчевню «Веселый лосось». Словом, к вечеру все охотники почесать языки будут гадать — как могло случиться, что шкипер Ларсен продал свой знаменитый «Ориноко», избороздивший всё море от края до края? Неужели шкипер Ларсен так обеднел, что не мог наскрести сотню-другую крон на ремонт. И бог весть, что еще будут болтать пустомели. Так нет же, не очень-то они разойдутся. Прижму я им языки. Я сам найду дорогу к «Веселому лососю».

2

Давно я не был в «Веселом лососе». Иногда я, проходя мимо, видел через приоткрытую дверь старуху Энгберг, которая поджидала гостей, положив жирные локти на буфетную стойку. Но я не мог переступить порога ее заведения. Говорят, она выдала гестаповцам моего Акселя. Правда, никто не знал ничего определенного. Здесь и соврут, так не возьмут и эре. Такой уж здесь народ. Однако я не мог войти к старой, прости меня бог, ведьме, пока она была жива.

Старуха Энгберг умерла дня три назад. За стойкой теперь ее племянница. Черное теткино платье, надетое в знак траура и наспех подогнанное, висит на худеньких плечиках девчонки, как на вешалке.

Так вот какое оно, — самое шикарное заведение в городе! Бумажные занавески, бумажные линялые розы над буфетом. Не очень-то богато! Мы с Эриком заняли столик в углу, я подозвал девчонку и спросил, как ее зовут.

— Христина, к вашим услугам, — пропищала она и сделала неловкий книксен, словно споткнулась.

— Послушай, Христина, не слыхала ты — никто не поминал тут имя шкипера Ларсена?

— Нет, никто.

— Значит, никто не рассказывал, как Генри Бибер выпросил у Ларсена «Ориноко»? — спросил я нарочно громко, чтобы слышали другие посетители.

— Нет. Ой, это вы — шкипер Ларсен?

— Ну да. А что?

— Вы будете у нас свидетелем.

— Каким свидетелем? — удивился я.

— Вы не знаете разве? —тихо сказала она, теребя скатерть. — Послезавтра нас будут вводить в наследство, меня и Стига. Бургомистр вас назначил.

Нет, это новость для меня. Значит, не забывает меня доктор Арвид Скобе, земляк из Сельдяной бухты. Не отшибло у него память оттого, что стал главой города. Это хорошо! Вспомнил, стало быть, что есть шкипер Ларсен, когда потребовалось назначить свидетелей из числа уважаемых граждан города для передачи наследства старухи Энгберг.

— Должно быть, Пелле, почтальон, не донес еще письма, — сказал я девушке. — Вы со Стигом подготовьте всё, понятно? Список всех пожитков.

— Скорее бы! — вздохнула Христина. — Стиг сегодня пришел, полез в конторку и взял пять крон из выручки. Так нахально поступает!..

— Боцман Стиг деньги любит. Не терпится ему заполучить наследство.

— Я тоже наследница, — улыбнулась Христина и показала мелкие, ровные, остренькие зубки. И нос у неё острый, и плечики. Вся она остренькая.

— Много ли тебе нужно, пичужка! — засмеялся я. — Пиво у тебя хорошее?

— Солодовое только, — ответила она, посмотрела на Эрика и повторила: — Солодовое. Вам сейчас? Ах, вы друзей ждете? Пожалуйста. Ячменного пива вы теперь и в столице не найдете, — прибавила она тихо, словно доверяла нам тайну, известную ей одной. И опять стрельнула глазами в Эрика.

Ишь, хворостина, еще пялится на моего Эрика. Ладно, что он еще не понимает. Выглядит он заправским женихом, а ведь ему еще восемнадцати нет. Нечего ей глазеть на него. Богатая невеста! Нет, не надо нам добра старухи Энгберг.

Впрочем, Эрик и внимания не обращает на Христину. Он смотрит на дверь, откуда должны появиться мои гости, и ёрзает ногами под столом, — жмут новые башмаки.

Идут, идут наконец! Сапоги начищены, волосы приглажены. Вот какой народ у нас в Сельдяной бухте, молодец к молодцу, не чета городским! Верзила Микель — приемщик рыбы. Брат его Юхан — чуть пониже — вышагивает вслед за Микелем. А вот рыжеватый, плечистый, в сером пиджаке Нильс Эбергард, по прозвищу Летучий шкипер — бывший партизан, ускользавший из-под самого носа у немцев и нападавший на них там, где они меньше всего ждали этого.

Все — мои земляки, кроме одного, — лысого безбородого Эркко, родом с севера, круглого бобыля.

— Остренькая, — кликнул я Христину, завидев их. — Тащи пиво. Убери бумажные цветы. Ему, — я указал на Эрика, — тоже большую кружку.

И покраснел же Эрик! Даже руки у него сделались красные, — так показалось мне, — когда он здоровался с гостями.

— Ну, рассказывай, — молвил Летучий шкипер, садясь. — Тебя Бибер, слыхать, с почетом принимал сегодня. В кабинете? Да? Ты, верно, гостинцами завалил своих.

— Эрик, выставь-ка ноги из-под стола, — велел я. — Похвастай обновкой.

— Только и всего? — спросил Летучий шкипер. — Ловко! Обменял корабль на башмаки.

Все засмеялись. Но я решил доказать им, что и я умею постоять за себя, и сказал:

— Я тоже прижал Бибера!

— Интересно, — молвил Летучий шкипер. — Тише, мальчики, послушаем, как Рагнар прижал Бибера.

Я тут же выложил им, как мне удалось вытрясти три кроны за доставку «Ориноко». Шкипер, вместо того, чтобы оценить мою находчивость, покачал рыжей головой, и лицо его с огненными крапинками на белом лбу стало вдруг очень серьезным:

— Как же ты считаешь, кто кого больше прижал — ты его или он тебя?

Хромой Эркко фыркнул и засмеялся. Но, когда Эркко рассмеется первый, ему редко кто вторит, потому что смех у него невеселый. Эркко обыкновенно сразу же закашляется и начнет тяжело, с присвистом, дышать. И на этот раз смеялся он один. Отдышался и проговорил:

— Кричит заяц: я, мол, лису поймал. Ему зайчиха: тащи ее сюда! А он: нельзя, не пускает!

— Не пускает, — грустно повторили братья Микель и Юхан.

Что это они, никак вздумали жалеть меня? Не люблю я этого.

— Ничего, ребята, мореход Ларсен не пропадет, — сказал я громко, чтобы слышали все в зальце.

Но никто не поддержал меня, а Микель пошевелил губами и произнес:

— Скоро совсем негде будет ловить.

— Что значит негде? — удивился я. — Что ты говоришь, Микель?

Микель опять пошевелил толстыми, потрескавшимися губами, собираясь ответить, но Нильс опередил его: — Генри отдает остров Торн.

— Торн? Да вы шутите, ребята! Не может быть!

По их лицам, однако, видно было, что они не шутят. Остров Торн? Тогда либо я ничего не понимаю в промысле, либо Генри… Много ли у него таких угодий, как остров Торн, изрезанный заливчиками, удобными для нереста, окруженный банками, где рыба кормится водорослями! Нет, Генри плохой хозяин, если хочет расстаться с островом.

— Торн отойдет авиационной компании, — сказал Нильс. — Один представитель от нее приезжал, осмотрел место. Генри ждет другого, поважнее, чтобы ударить по рукам.

— Дурак будет Генри, если продаст, — сказал я. — Затеял тоже! На кой нам черт нужна тут авиация! К нам и так письма дойдут, — было бы кому писать.

— Тут другое, — молвил Нильс.

— Что же другое?

— Войной пахнет, вот что, — вставил Эркко, дернувшись вперед. — Или ты не знаешь, что́ творится, Рагнар? В газетах давно пишут…

— Мало ли что пишут в газетах, ребята, — ответил я. — Про Олле писали, — в каком это году было, не помнишь, Микель? — будто он вытащил из лосося жемчужину. А он пуговицу нашел. Вот такую, — я обхватил пальцем медную пуговицу с якорем на своей куртке и показал им. — Вот чего сто́ят ваши газеты.

— Кто-кто, а Генри не стал бы горевать, начнись опять война, — сказал Нильс и выколотил трубку. — Напротив.

Нет, глупости! Я и слова не хочу слышать, — война. Разве второй Гитлер где-нибудь объявился? Три года прошло, как отвоевали, и что же — опять? Кто же, спрашивается, полезет воевать? Хоть я и не читаю газет, хоть память у меня и не приспособлена для политики, — политика вытряхивается из головы, как мелкая плотва сквозь сеть, — а всё-таки скажу, что неоткуда быть войне, и никто меня не переубедит. Я начал обдумывать, как бы похлеще ответить Нильсу, но в это время, слышу, Христина подъехала к моему Эрику:

— Я вас не видела.

— Мы не ходили сюда. А я вас тоже нигде не видел.

— Я нигде не бываю.

— Почему же вы нигде не бываете?

— Я всё на кухне. Меня тетя дома держала.

— А ну вас, — вмешался я. — Хватит жужжать над ухом. Справляй свое дело, девочка.

Так я и не ответил Нильсу.

Эркко, волнуемый какими-то своими мыслями, говорил, щелкая кривым ногтем по кружке:

— Богач та́к рассуждает: коли у тебя нет денег, значит, проживешь недолго. А коли недолго проживешь, то зачем тебе и деньги.

— Да ну вас к черту, ребята, — взмолился я. — Глядеть на вас тошно. Моряки мы или нет? Пей, Эркко, пей, шкипер, — я два раза поднял свою кружку. — И вы тоже, Микель, Юхан, поживей. Как говаривали прежде, — твое здоровье, мое здоровье, здоровье всех красивых девушек! Опорожним посуду и сыграем. Нас шестеро как раз. Ну, ребята! Ей-богу, не может же быть всё время плохо. Будет же, дьявол побери, когда-нибудь хорошо, а?

— Он прав, мальчики, — поддержал Летучий шкипер. — Давайте сыграем.

— Я капитан на этой стороне, — объявил я, вынув из кармана двадцать эре.

— У нас главным будет Нильс, — сказали братья Микель и Юхан и пересели на другую сторону стола.

И вот мы сидим друг против друга, — две команды. Я подбрасываю монетку; она падает гербом вниз. Нильс начинает. Я передаю ему монету и командую:

— Раз!

Летучий шкипер не спеша посапывает трубочкой, выталкивает маленькими облачками дым, лицо его спокойно, большой белый лоб не морщится, зато руки под столом беспокойные, быстрые.

— Два! — отсчитываю я.

Нильс уже вложил кому-то монету в ладонь. Он нарочно медлит немного, забавляясь нашим нетерпением, затем раздается резкий удар, — руки Летучего шкипера лежат на столе, и вслед за ними выбрасываются на стол руки игроков его команды. У кого под ладонью монета? Ручища Микеля лежит на скатерти словно чугунная плита. Небось, Микель расплющил монету, — так хватил по столу. Но почему мне сдается, что он прячет монету? Не оттого ли, что он не поднимает на меня глаз, взглядом боится выдать свою тайну? Я же знаю тебя, Микель, мой дорогой, — парень ты открытый, прямой, ничего ты не умеешь скрыть. Но и Юхан внушает мне подозрения: рука его очень крепко прилепилась к скатерти, мизинец оттопырился и вздрагивает, сто́ит мне прикоснуться к нему трубкой. Похоже — держит он монету, держит со страхом, боится выдать себя неосторожным движением. Мужик он не очень-то смелого десятка, — это верно. А шкипер — тот озорничает, делает вид, что монета у него, заглядывает себе под ладонь, подмигивает мне. Развеселился точь-в-точь, как Эрик, — даром, что на пятнадцать лет старше. Ну, меня не так-то легко сбить с толку. Я толкаю в бок подпрыгивающего на стуле Эрика:

— У кого она, как по-твоему?

— У вас, дядя Нильс, — говорит Эрик, не спуская глаз с Летучего шкипера.

Я не спешу. Мне хочется подразнить их:

— Ты, Нильс, можешь убрать руки; всё равно у тебя нет. А ты, Юхан? У тебя ведь тоже нет. Ты до того входишь в игру, что тебе и впрямь чудится монетка под ладонью. Снимай, снимай свои лапы. Давай мои двадцать эре, Микель!

— Из-под какой руки? — спрашивает Микель, не поднимая глаз.

— Из-под правой.

— Молодец, Рагнар! — крикнул Летучий шкипер.

Он повторил это, когда мы, сыграв несколько конов, вышли на улицу.

— Хорошо, если бы ты во всем так докапывался до правды, — прибавил он. — Не только в игре.

Что он хочет этим сказать. Я чувствую, он опять сворачивает на политику. Так пусть он не беспокоится за меня. Рагнар Ларсен хоть и не может похвастать ученостью, но кое-какая смекалка у него есть. В людях он мало-мальски разбирается. И уж во всяком случае он может постоять за себя.

— Много ты повидал, мореход Ларсен, да мало понял, — молвил Нильс тихо. — Ну ладно, прощай. Поработаешь с нами — поймешь кое-что.

3

Утром, выйдя из дому, я столкнулся с Пелле, почтальоном, и ухватил его за рукав куртки:

— Стой, Пелле, ты так и не скажешь мне ничего?

— А что вы хотите знать, господин Ларсен? Ах да — я и забыл! Есть новость для вас. Корова отелилась у фру Агаты.

— Вот видишь! Это очень важно для меня, Пелле. Значит, скоро можно будет опять брать молоко. Всё-таки на одно эре дешевле, чем у лавочника. А в газете о чем пишут? — спросил я, сообразив, что предстоит встретиться с образованными людьми.

— В столице автобус свалился с моста. К нам идет помощь из Америки. Пароходы с грузом. Дальше печать очень мелкая. А я, — он нагнул ко мне свою седую голову, — по секрету вам доверяю, адреса на конвертах уже с трудом разбираю. Вот в автобусе четырнадцать человек погибло. Это крупно напечатано.

Отпустив Пелле, я сообщил ему, что иду делить наследство старой Энгберг. Пусть знает, что шкипер Ларсен не последний человек в городе.

В «Веселом лососе» я застал чиновника из ратуши — горбуна с важным и строгим лицом, второго свидетеля — старого бухгалтера с лесопилки — и наследников.

Христина сидела, подобрав под стул ноги в потрепанных туфлях, то и дело натягивала на колени подол черного платья, поправляла обожженные щипцами желтые кудряшки и явно не знала, о чем говорить с комиссией.

Стиг — красный, в крахмальном воротничке, упиравшемся острыми концами в шею, потел от волнения и громко расхваливал пунш, которым угощала его при жизни старуха Энгберг.

— Христина знает рецепт, — хвастал он. — Сделай сегодня же, Христина, слышишь! Вам, господа, понравится. Просто чудо!

Улучив момент, когда Стиг переводил дух, чтобы снова заладить насчет пунша, я сказал:

— Слыхали? К нам пароходы идут из Америки.

Пусть знают, что шкипер Ларсен имеет представление о событиях.

— Помощь Европе, — кивнул чиновник. — В соответствии с планом Маршалла.

План Маршалла! Слыхал я о нем, да вот беда — не держатся у меня в памяти такие слова, хоть убей! Чтобы не оскандалиться, я перевел разговор на автобус, упавший в воду.

— Хотите анекдот? — откликнулся чиновник. — Двое едут в поезде. Один говорит: «Я всем своим состоянием обязан железнодорожному транспорту». Второй спрашивает: «У вас, очевидно, железнодорожные акции?» — «Нет, — отвечает тот, — мой дядя лишился жизни во время крушения и оставил мне свою усадьбу».

Он снисходительно оглядел нас, словно спрашивая: ну, каков анекдот? — но никто не смеялся. Горбун открыл рот, и мы все вежливо молчали, предоставляя господину чиновнику смеяться первому. А он, должно быть, и не собирался. Он посидел некоторое время с открытым ртом, закрыл его, не проронив ни звука, и припал к описи. Он дочитал ее до конца и объявил, что мы будем проверять наличие имущества.

— Тащи-ка нам чернила и перо, голубчик, — бросил он Стигу.

И повозились же мы! Накопилось же хлама у старой Энгберг! Через несколько минут наши руки стали черными, а в горле саднило от пыли. Она поднималась клубами, когда мы вытряхивали на пол добро из ящиков комода. Чего там только не было! Пряжки, пузырьки из-под лекарств, страусовые перья, груды ломаных ножей и вилок. Но не подумайте, что старая Энгберг была бедна! Нет, она боялась воров и хранила свои ценности в тайниках, а в комод, стоявший на виду, сваливала разное старье. Покончив с комодом, мы занялись шкатулками, кошельками, сумочками. От них пахло мышами, на коже зеленела плесень. Старуха Энгберг прятала их всюду — за портретом короля, под кроватью, в погребе. В одной коробке были негодные банковые билеты, затрепанные доне́льзя, с оторванными номерами, и тут же лежали брошки, золотые и серебряные кольца.

Из другого ящика вынули ожерелье из янтарей, очень крупных, и в самом большом камне, величиной с голубиное яйцо, застыл муравей, неведомо как попавший туда. Все подивились на муравья, а бухгалтер с лесопилки сообщил, что такие янтари с запекшимися в них насекомыми встречаются редко и потому дорогие. Я тоже взял ожерелье, чтобы поглядеть поближе, но тут истлевшая нить не выдержала и янтари брызнули на пол. Я извинился за свою неловкость и хотел подобрать, но Стиг первый ринулся за ними. Он поднимал их, ползая на четвереньках, и считал вслух.

Бухгалтер, слишком толстый, чтобы последовать его примеру, с тревогой следил за Стигом и повторял:

— Четыре, пять, шесть.

— Шестнадцать, — сказал Стиг, вставая, — одного не хватает.

— Нет ли щелей в полу? — забеспокоился бухгалтер.

— Наперечет знает тетушкины бусы, — усмехнулся я. — Когда же ты успел?

— Тетя часто надевала, — ответил Стиг, ничуть не смутившись. — Семнадцать камней, я хорошо помню.

И он не ошибся. Христина нашла янтарь под буфетом.

Разобрали и бумаги старой Энгберг. Всё время я ждал, что вот-вот разъяснится что-нибудь из ее прошлого, о котором ходит столько слухов. Но приходно-расходные книги, счета, квитанции ничего не открыли мне. А письма горбун откладывал в сторону.

— Я не имею указаний от бургомистра, господа. Личная корреспонденция будет просмотрена особо. Ввиду некоторых… э, ввиду некоторых обстоятельств.

— Правильно, — сказал я. — Вы уж повнимательней, пожалуйста.

— А разве я был невнимателен, господин Ларсен?

— Нет, нет, что вы! — поправился я. — Я ничего подобного не имел в виду. Простите, пожалуйста.

— Разумеется, он не имел в виду, — поспешил вставить Стиг, оглянулся на меня и покачал головой.

К вечеру проверили всё и поставили свои подписи под актом. Устали страшно. Стиг повел нас мыть руки, а потом усадил за стол, и Христина внесла пунш. Ничего особенного. Порядочная бурда.

— Н-да, — протянул Стиг. — Не совсем удачно. Знаете, ведь кроме всего прочего нужны еще умелые руки.

Христина жалобно посмотрела на него и покраснела, но Стиг обозлился еще пуще.

— Извольте вести дело с такими людьми, — произнес он, показав на нее пальцем.

Конечно, не следовало бы так стыдить девушку при посторонних. На месте чиновника я бы одернул Стига, вот что бы я сделал. А она, остренькая, не знала, куда ей деться.

— Эх, господа, — вздохнул Стиг, — разве это кафе, вообще! Это позор для города.

Стиг разошелся.

Никогда я не видел его таким самоуверенным. Скажи, какая важная фигура — совладелец кафе! Впрочем, в нашем городишке и Стиг, пожалуй, вылезет в тузы.

Горбун уже не называл Стига свысока «голубчик», — объемистая опись имущества, лежавшая теперь в портфеле, должно быть, придала вес боцману Лаурису. Горбун и бухгалтер с лесопилки обращались к нему всё более почтительно, и физиономия Стига лопалась от удовольствия. Он клялся, что город будет иметь настоящее кафе, такое, как в столице. Бывали ли господа в кафе «Континенталь»? Какая там прекрасная мебель из гнутых металлических трубок. Трубки и немного фанеры — вот и всё. Недорого, прочно и современно. Танцбан из пробки. Пробку добыть труднее, но он попытается.

При этом Стиг меня не удостаивал и взглядом, словно я перестал существовать. Он сверлил глазами чиновника, бухгалтера и говорил:

— Ручаюсь вам, господа: через три месяца вы не узнаете этого заведения. Готов спорить! Конечно, не обойтись без ссуды, я надеюсь заинтересовать денежных людей, и если бы вы, — он придвинулся к горбуну, — могли замолвить словечко кому-нибудь из них… При ваших связях… Да, вот я и говорю, господа. Ведь в нашем городишке мужчинам негде развлечься по-настоящему, не правда ли?

Стиг лукаво подмигнул, рассыпался мелким смешком и стукнул по столу недопитым стаканом.

Пришел твой час, боцман Лаурис! Ну что ж, я не против. Не знаю только, будет ли тебе на пользу наследство старухи Энгберг.

4

Недаром говорит пословица: то, что спрятано в снегу, весной выйдет наружу. Оказывается, старуха в самом деле якшалась с гитлеровцами. Весь город твердит об этом. Правда, я не очень-то верю здешним сплетникам, как бы они ни клялись, что передают сущую правду. Лгун на лгуне — вот что такое город. Не намерен я доверять во всем и газете, которую развернул передо мной почтальон Пелле. Но Пелле носит с собой не только газеты. Он всюду вхож и, человек солидный, разумный, умеет отличить истину от выдумки. И если вам случится заехать в наш городишко и до вас дойдет какой-нибудь слух, — Пелле, почтальон, в девяти случаях из десяти скажет вам, так это или не так.

— Бургомистр прочитал письма покойницы, — сообщил он. — Что он нашел, я в точности не знаю, но выходит, она военная преступница. Тут напечатана беседа с бургомистром. Печать мелкая…

Он начал было разбирать, но я отнял у него газету, — авось справлюсь побыстрее. Да, так и есть — военная преступница. Впрочем, не наверное. Печать, действительно, дьявольски мелкая. Арвид Скобе еще не ознакомился со всей пачкой писем и пока высказывает предварительное мнение. Если оно оправдается, тогда он поступит по закону. Собственность старухи — в пользу казны. При прежнем бургомистре этот закон не соблюдался, ну а он — Арвид Скобе — для того и выбран, чтобы отстаивать интересы демократии.

Я читал вслух, а Пелле слушал и сокрушенно вздыхал. Он жалел наследников. Мне так нисколько не жалко было их в ту минуту. Правильно, закон есть закон. Сразу видно — наш Арвид Скобе наведет порядок!

— Одно плохо, — сказал я почтальону, — сама-то она померла. Знали бы мы раньше, она бы ответила нам… Может быть, она и выдала моего Акселя, ты понимаешь, Пелле! И жила себе припеваючи, войну пережила, копила деньги. Эх, Пелле, Пелле! Понимаешь ли ты, Пелле!

И я стал рассказывать всё, что знал о судьбе Акселя. Забыл я, что Пелле не раз слышал это от меня.

…Аксель отвез в город рыбу, сдал ее и зашел в «Веселый лосось» выпить чашку кофе. Ввалился немецкий офицер. Известно, как поступали тогда наши в таких случаях. Поднялся один посетитель, расплатился и вышел. За ним другой. Никто не хотел оставаться под одной крышей с разбойником. И Аксель ушел, конечно. Через день его схватили. И других, которые были с ним в «Веселом лососе». Тот гитлеровец никого в городе не знал, — он только что прибыл со своей частью. Стало быть, не он указал гитлеровцам на Акселя. Потому-то и пало подозрение на старую Энгберг. Она-то знала, как Аксель относился к оккупантам, не раз слышала его откровенные речи с приятелями и поддакивала для вида, навалившись животом на стойку. Акселя немцы заперли в концлагерь, а потом увезли с партией заключенных в Германию.

— Я пойду к бургомистру, Пелле, — сказал я. — Давно я собирался навестить его, да не решался тревожить. А он меня звал. «Ты, Ларсен, заглядывай в любое время», — вот что он сказал мне, Пелле. Я задам ему вопрос: верно ли то, что напечатано тут, нет ли подробностей, важных для меня. Арвид не станет скрывать, — будь уверен, Пелле.

После ухода Пелле нежданно-негаданно явился боцман Лаурис. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы определить: наследство не приносит ему радости! Какое там! Он весь посерел и обмяк, словно старый, замызганный парус в штилевую погоду.

— Не помешал? Ты один дома? — вымолвил он тихо. — Я на пару слов, Рагнар.

Бабушка Марта на кухне чистит картошку. Эрик ушел — его пригласили в кино. И представьте себе, кто пригласил, — Христина! Ведь у богатых наследников денег-то много, не то что у нас, простых рыбаков. Бойкие, чересчур бойкие девушки в городе. Не очень мне это нравится, ну да бог с ними. Пусть молодежь развлекается.

Всё это я сказал Стигу, так как видел, что он молчит и мнет в руках шляпу.

— Дура она, — выпалил он.

— Кто?

— Христина.

— А что случилось?

— Старуха велела ей бросить в плиту… лишние бумаги, а девчонка не послушалась. Забыла, говорит. Черт бы ее побрал.

— Положи шляпу, — посоветовал я. — Вещь дорогая всё-таки. Или ты решил швыряться деньгами?

— Не скаль зубы, Рагнар.

Обычно боцман болтает больше чем нужно. Но вот он сидит уже минут десять, а я всё не возьму в толк, что́ его привело ко мне.

— Извини меня, Стиг, но я хотел еще сегодня навестить Скобе, нашего бургомистра, — сказал я. — Если я тебе нужен, то выкладывай.

— Правильно, Ларсен, правильно, — встрепенулся он и придвинулся ко мне. От него пахло кухней. — Ты же с ним запросто… Непременно сходи. И не теряй времени.

Кажется, я догадываюсь, зачем ты пришел, Стиг. Хочешь, чтобы я похлопотал за тебя.

— Идем, Рагнар, я провожу тебя, — сказал он и встал. — Я не стану тебя задерживать.

— Отлично, — ответил я, притворяясь, что ровно ничего не подозреваю. — Тебе полезно прогуляться, Стиг. Свежий воздух много значит вообще.

Я шагал по мосткам, а он семенил рядом, спотыкаясь об острые выступы скалы.

— Конечно, ты мог бы мне помочь, — произнес он, наконец, дотронувшись до моего рукава.

— Я? Право, не вижу…

— Было бы желание.

Наследник старухи Энгберг бежал за мной вприпрыжку, размахивая своей зеленой праздничной шляпой. Вскоре он устал, взобрался на мостки позади меня и, отдышавшись, сказал:

— С твоим мнением он считается, Рагнар. Ты мог бы убедить его, что наследники ведь ни при чем.

Он гудел мне прямо в затылок. А когда мостки кончились, он забежал вперед и заглянул мне в лицо:

— Ты бы мог сказать, Рагнар, что все такого мнения, — ну, шкиперы и матросня. Чем я виноват, посуди сам! А? Почему я должен страдать? Пусть он поймет, что ни к чему этот спектакль.

— Меня никто не уполномочил, Стиг. И потом — какой спектакль? Ничего не понятно.

— Ты и впрямь такой наивный, Рагнар? Не может быть, ты отлично понимаешь. Сядем, Рагнар, — он крепко стиснул мой локоть. — Сядем, прошу тебя.

Мы свернули в сквер, где стояли четыре скамейки, расположенные квадратом, и Стиг усадил меня. Мы были в центре города, против самых окон «Веселого лосося». До войны здесь гуляющие кормили голубей, мальчишки продавали пакеты с хлебными крошками.

— Войди в мое положение, Рагнар. Я столько ждал… Нет, я не могу, не могу я вернуться на траулер, — простонал он.

«Еще бы, — подумал я. — Ты считал бусы на шее старой Энгберг».

— Опять на эту проклятую работу! Нет, лучше головой в воду, Рагнар. Я думал, конец мучениям, всё в руках, понимаешь? И вдруг на́ тебе! — он поднес ко мне кулак. — И главное, почему я должен отвечать? А? Нет, я в столицу поеду, к министру…

— К министру — это дело другое, — сказал я. — Вряд ли я сумею повлиять на Скобе. Закон есть закон. Об этом с ним лучше не спорить.

— Закон? — усмехнулся Стиг. — Закон? Ты ребенок, Рагнар. Скобе ставит спектакль. Что, Бибер не служил немцам? Или его управляющий? Или хозяин лесопилки? Все они ходили на задних лапках. Да, да, Рагнар! И никто их не трогает. Закон! Горбун тоже начал декламировать: закон, торжество демократии, — пока я не сунул ему в зубы полсотни. Обещал помочь. Но если бы и ты со своей стороны…

— Разогнать взяточников, вот что нужно, — перебил я. — Скобе и за них возьмется.

— Посмотрим.

— Ты не знаешь Скобе, боцман. Нашего Скобе из Сельдяной бухты.

— Твой Скобе рассуждает так: «Что такое Стиг Лаурис? Ерунда! Что я потеряю, если пущу его без гроша? Ничего. Зато шуму сколько! Эффект какой!» Чем не социалист Арвид Скобе!

— Глупости ты болтаешь, Стиг, — оборвал его я.

— Рагнар, — сказал он, колотя каблуком твердую, утоптанную землю. — В мое положение ты можешь войти или нет? Ты мог бы деликатно… Понимаешь, у прежнего бургомистра был пай в «Веселом лососе». Ну, понимаешь. И Скобе мог бы стать пайщиком… Конечно, я предоставил бы ему льготы… Да нет, шкипер, с тобой, видно, не договоришься, — закончил Стиг, потому что я встал.

Он тоже поднялся.

— Нет, боцман, не договоришься, — сказал я и пошел прочь.

Он не стал догонять меня.

5

В Сельдяной бухте дом Скобе стоял шагах в трехстах от моего. Сколько раз мы с Арвидом ходили на лов. Это бывало летом, когда он приезжал на каникулы.

Отец его — доктор Скобе — тоже был ученый человек. Но у него все книги помещались в одном шкафчике. Арвид заполнил книгами весь дом. Они лежали даже на кухне, на полке, где хозяйки обыкновенно выставляют медную посуду. Доктор Скобе накопил деньжонок и не пожалел их, чтобы дать Арвиду образование. Он выучился на адвоката и переехал в город. Когда вторглись немцы, он перебрался в Англию. Он служил в английском флоте. И, говорят, был в сражениях. А после войны вернулся. Конечно, такой человек, как Арвид Скобе, был бы и в столице не последним. Но нет, он не чета тем, которые готовы забыть родную сторону, уезжают и носа не кажут потом. Посмотрели бы вы, какой памятник воздвиг Арвид на могиле отца. До́ктора немцы расстреляли за то, что он лечил у себя раненого партизана. Арвид отыскал место, где зарыли доктора, перевез прах в город и похоронил. Все знают могилку доктора Скобе. И бабушка Марта не раз бывала там и каждый раз плакала, читая надпись на памятнике, которую составил Арвид.

Вот кто такой Арвид Скобе, глава здешних социалистов. Он не чета правым, которые прежде сидели в ратуше.

Бургомистр живет на улице Лютера. Надо пройти мимо кирки, мимо кинотеатра «Одеон», где намалеванный на полотне человек в широченной шляпе целится в проходящих из револьвера. Еще два квартала — и улица упирается в гору. Там поставил себе дом Арвид Скобе. Гора защищает от северного ветра, а это как раз то, что ему нужно. Он ведь большой любитель цветов. Прибежит домой хоть на час, выпьет кофе, — и немедленно возьмется за лопату, выйдет в палисадник и начнет ухаживать за своими клумбами.

Позади дома тоже есть клумбы. Там работают люди нанятые. Ну, а палисадник Арвид уж никому не доверит.

В палисаднике Арвид Скобе работает всегда сам. Каждый собственными глазами видит — наш бургомистр не белоручка.

Вот зеленая ограда, за ней красный дом с белыми ставнями. Дома или в ратуше, а я разыщу Арвида Скобе.

Как бы Арвид ни был занят, для меня у него, я думаю, найдется несколько минут.

Я не ошибся. Он даже обрадовался мне, ей-богу! Завидев меня, он опустил дернину с маргаритками, вытер руку о траву и протянул через ограду. Я ответил пожатием, но не очень сильным, чтобы локоть Арвида не накололся на острые балясины ограды.

Через минуту я был в палисаднике и подавал Арвиду нарезанные дернины, а он укладывал их и, не дав мне и слова вымолвить о цели моего прихода, справлялся о моем здоровье, о здоровье бабушки Марты, Эрика.

— И Эрика не забыли! — вырвалось у меня.

— Мой дорогой Ларсен, — улыбнулся он. — Я перестал бы уважать себя, если бы забыл своих односельчан. Давайте-ка вон ту, большую. Мы поместим ее в центре клумбы, как вы находите? — спросил он, принимая от меня дернину. — Примерьте-ка, у вас глазомер лучше. Эх, Ларсен, — он потрепал меня по пояснице тыльной стороной ладони, чтобы не испачкать. — Сельдяная бухта — ведь это наша молодость, не правда ли?

Вон он какой — наш Арвид! Нет, боцман Лаурис, видно, совсем потерял голову из-за наследства, если мог приравнять нашего Скобе к какому-нибудь белоручке.

— Ты не представляешь, Ларсен, как меня интересует всё, что касается твоего семейства. Кстати, об Эрике. Он ведь получил место? Он у Бибера на засолке, я слышал. Для начала и это не плохо. Тебе подходящее дело труднее найти — по нынешним-то временам. Но ты не унывай, Ларсен, образуется.

Тут бы мне и начать о себе, да и завести речь о бумагах старухи Энгберг. Но Арвид продолжал:

— Я ведь еще что-то слышал про Эрика. Выскочило из головы. Нет, вот что: будто он подружился с этим… ну, как его — с Летучим шкипером. Что — вы не знали? Нет, я, собственно, ничего против не имею. Но, может быть, юноше рано заниматься политикой, О боже мой, Ларсен, это тяжелый труд — политика.

— Поспорили мы как-то с Летучим шкипером, — сказал я.

— Да? И ты принимаешь участие в дебатах?

Я промолчал и подумал, что теперь мне уж и вовсе не пристало лезть со своими заботами. На внимание Арвида ко мне я должен, как воспитанный человек, ответить тем же.

— Мы-то, в общем, скрипим, но держимся, — начал я, — а вот вы, наверное, свалитесь в постель, если не наденете сейчас же пиджак. Ну-с, надевайте, — прибавил я тоном старшего и снял с ограды темно-синий пиджак в полоску.

Арвид, смеясь, отскочил, но я изловчился и набросил ему пиджак на плечи.

Прошел бы сейчас по улице Пелле, почтальон, — завтра к обеду весь город знал бы, что шкипер Ларсен запросто бывает у бургомистра. Но по мосткам тротуара шагали два мальчугана — и больше никого не было видно. Мальчуганы шагали по другой стороне улицы, насвистывали и даже не глядели в нашу сторону.

Закончив клумбу, мы с Арвидом мыли руки, поливая друг другу из кувшина, а потом Арвид повел меня в дом. Два рыжих щенка катались на ковре, Арвид выпихнул их за дверь, позвонил. Вошла экономка. Он велел ей вычистить ковер и сварить кофе.

Я спросил, как поживает супруга — фру Елена.

— К сожалению, отсутствует, так что, боюсь, ты останешься недоволен угощением. Она уже девятый месяц в Дегерупе, у матери.

— Девятый, — сказал я и подмигнул. — Верно, приедет не одна, а с сыном или с дочкой? А?

Он засмеялся:

— Вы, моряки, догадливый народ.

Мы сидим за длинным узким столом и ждем кофе. Разговор оборвался. Арвид барабанит по столу костлявыми пальцами и смотрит на меня. За дверью царапаются и скулят щенки. Как полагается гостю, только что севшему за стол, я помолчу еще чуточку и начну о самом важном для меня.

Пока, чтобы сделать приятное хозяину, обернусь к стене и полюбуюсь на морского офицера Арвида Скобе, снятого на набережной, на фоне корабля, в компании с англичанами. Я уже видел эту фотографию раза два, но было бы неучтиво не обратить на нее внимание снова, тем более, что Арвид увеличил ее и она теперь вставлена в дорогую раму под стекло и занимает целый простенок.

Тем временем Арвид снял со спинки стула подтяжки и вышел. Слышно было, как он хлестал щенков и заталкивал их куда-то, — должно быть, в следующую комнату.

Он вернется, и я начну.

Долго объяснять, конечно, не будет нужды. Он поймет сразу, — и он не скроет от меня, если выяснилось что-нибудь об Акселе.

— Нет, нет, — услышал я наконец. — Ничего такого, что прямо касалось бы Акселя. Но вообще она, может быть, и замешана. Покойная владелица кафе была связана с оккупантами. Она, видимо, рассчитывала на их возвращение, так как держала у себя документы явно обличающего свойства.

Значит, недаром говорили: она выдала Акселя! Знал бы я, когда она была жива…

— Старая ведьма умерла, и теперь с нее взятки гладки, — сказал я, положив на скатерть кулаки. — Что теперь можно сделать? Не вызовешь ее на суд с кладбища.

Я думал вслух, глядя на свои кулаки, совсем черные на скатерти Арвида, и, забывшись, отпустил словечко, неуместное в присутствии бургомистра.

— Извините, что я грубо выразился, — сказал я. — Но что же это, господин Скобе? Покойница Энгберг жила себе припеваючи, копила деньги и при фашистах и после… А мой Аксель…

— Успокойся, Ларсен, — остановил меня Арвид.

— Да, верно, верно, — и я убрал кулаки со стола. — Вы уж извините, господин Скобе. Но я должен знать всё об Акселе. Не должен человек исчезать как дым. Нельзя этого допустить. И если его нет на свете, я должен знать, почему его нет, господин Скобе.

— Понимаю тебя, Ларсен, — проговорил он, пристально посмотрев на меня. — Судьба Акселя мне тоже не безразлична, можешь быть уверен. У меня лично составилось мнение… Мне не хочется огорчать тебя, но мне кажется, тебе следует приготовиться к самому худшему. Аксель попал к русским.

— Не может быть, господин Скобе, — сказал я.

— На твоем месте, Ларсен, я не стал бы утверждать в такой категорической форме.

— Русские не стали бы его держать, — сказал я. — Он был бы давно дома, господин Скобе. Господи, неужели вы серьезно думаете?

— Совершенно серьезно, Ларсен. Я сам боготворил русских! — воскликнул он, вскочил и начал ходить по комнате, размахивая подтяжками. — Но факты есть факты. Давай будем трезвыми людьми. Ты ведь не коммунист, не Летучий шкипер какой-нибудь. Ему партия приказала хвалить Россию, вот он и старается. Если русские такие, как расписывает вам Нильс, то почему же они держат в Сибири невинных людей? Эх, Ларсен, как будто один твой Аксель был на Зандкугеле.

— Нет, конечно, — сказал я и встал. — У вас есть новые факты, господин Скобе?

— Сядь! — бросил он и тоже сел, положив подтяжки на стол. — Факты пока те же, хорошо известные и тебе. Но надо делать выводы, Ларсен. В декабре сорок четвертого года Аксель был жив и находился на Зандкугеле. Я помню, как видишь.

Верно. Я получил тогда весть от Акселя через матроса немца. Аксель был в двести шестом лагере. Небольшая группа заключенных — в том числе Аксель — помещалась на мысу Зандкугель, близ Штеттина. Там были еще французы, голландцы, греки. Их там заставляли строить укрепления. Господи, да неужели я еще не сделал всех выводов? Я перебирал всё это в голове сотни раз. Да какое сотни — тысячи, миллионы раз. Да, в те места пришли русские четыре месяца спустя. Но, видно, Акселя там уже не было, ему не довелось дождаться русских, — вот как я думал.

Потом я же писал в столицу, там наводили справки. Мне сообщили, что Аксель и в России не значится. Нигде не значится. Что я мог сделать?

— Да, сейчас его в России, возможно, и нет. Но он мог быть. Мне тяжело говорить, Рагнар, но Сибирь… Нужно быть очень крепким человеком, чтобы выдержать там. Ты одного еще не знаешь, очевидно. В Америке есть организация, специально занятая розысками пропавших без вести. Насчет двести шестого лагеря есть данные. Всех заключенных немцы угнали на запад, всех, кроме группы на Зандкугеле. Она вся попала к русским, Ларсен. Так вот, Ларсен, — ни один из них не вернулся. Сюда должен приехать представитель этой американской организации. Ты встретишься с ним, поговоришь сам.

Вот что сказал мне Арвид Скобе!

Шатаясь, как больной, шел я от Арвида. Дома я сказал Эрику:

— Я видел Арвида Скобе. Он считает, что тебе еще рано заниматься политикой.

Больше я ничего не сказал.

«Аксель, Аксель, — твердил я про себя, глядя на его карточку, — не ты ли уверял, что у нас одна надежда на русских. Что же это происходит на свете!»

Слышу слова Акселя:

«Русские воюют не только за себя, папа. И за нас тоже. Наши партизаны не могут сами прогнать немцев, но зато мы сковываем несколько немецких дивизий. Мы помогаем русским, папа».

Аксель сам готовился уйти в горы, в отряд сопротивления. Он не успел, попал из-за пустяка в когти гестапо.

Все эти годы я думал: «Дожил бы Аксель до прихода русских, был бы дома… Значит, не дожил или увезли его фашисты куда-нибудь…» Так я размышлял всё это время. А теперь не знаю, что и подумать. Нет, моего ума, видно, не хватит, чтобы понять, что же делается в мире.

Но я пока что никому ничего не скажу. Ни фру Агате, никому. Приедет представитель. Может быть, выяснится всё до конца.

6

Уже июнь на дворе, а всё нет настоящего тепла. Скалы холодные, словно вчера с них сошел снег. И хотя теперь светло почти круглые сутки, солнце совсем не такое приветливое, как бывало.

Видно, мы никогда не отогреемся после той студеной весны, когда немцы забрали Акселя. И после той зимы, там, на севере, у Птичьих островов, куда немцы водили нас под конвоем ловить треску, где простудилась и умерла Хильда.

И в комнате нет спасенья от стужи. Дом ведь не такой, как у нас, в Сельдяной бухте. Стены тонкие, печка, против нашей, игрушечная. Ветер без труда пробивается в жиденькую городскую постройку, спозаранку выгоняет тепло из-под одеяла. Правда, жаловаться грешно. Кабы не Арвид Скобе, который помог своему земляку отыскать квартиру, ютились бы мы где-нибудь в сарае или в землянке.

Бабушка Марта уже давно встала. Она сидит у окна в ватной кофте и вяжет носок. После того, как мы расстались с «Ориноко», она очень осунулась, ослабела, и я начинаю бояться за нее. Завидев, как я выхожу из-за перегородки, бабушка Марта знаком подзывает меня.

— Ты слышишь? — спрашивает она.

— Что?

— Встань здесь, — она указывает мне место рядом с собой. — Слышишь теперь?

— Ничего я не понимаю, бабушка, — говорю я.

— Кончили сейчас, — тихо произносит она. — А как ясно было слышно! Колокол нашей кирки, Рагнар.

Нашей? В Сельдяной бухте? Бедная, бедная бабушка Марта, — ей мерещится бог знает что!

— Немыслимые вещи ты говоришь, — объясняю я ей. — Во-первых, до нашей бухты больше тридцати километров. Какой ветер принесет звон через такую даль? И звонить там некому. Или ты забыла, что от кирки нашей остался один мертвый кирпичный остов, лестницы все сгорели, обрушились. Только птица может подняться на звонницу.

— Я слышала, — упрямо твердит бабушка. — Я всегда узнаю колокол нашей кирки.

Плоха, совсем стала плоха бабушка Марта.

— Что ж, может быть, ты и права, — отвечаю я.

Я бужу Эрика, и мы идем в рыбную гавань. Это не близко. На набережной нас обгоняет красный почтовый автобус с ящичком для писем на кузове, — тот же самый автобус, который делал остановку у нас в деревне. По праздникам я ездил на нем в город за покупками.

Эрик поднял было руку, но я удержал его. Нет, мы не можем тратиться на билеты, ведь очень может быть, мы и сегодня проходим напрасно. Эрику — тому еще удается иногда заработать. Управляющий ставит его на засолку или на весы. Для меня вот уже вторую неделю ничего не находится. Не станет же мореход Ларсен таскать мешки с солью! Что люди тогда скажут!

— Папа, Нильс, знаешь, что́ говорит? — сказал Эрик. — Он говорит: в следующий раз бургомистру Скобе не поверят. Он ведь обещал всем работу, когда были выборы.

— Нильсу вынь да положь, — ответил я. — Не всё сразу делается.

Потом я напомнил мальчишке, что ему незачем вмешиваться, когда взрослые беседуют между собой.

— Я не вмешивался, — возразил Эрик. — Дядя Нильс нам говорил — мне, Альберту, длинному Хансу.

— Напрасно Нильс отвлекает вас от дела. Меньше болтайте там. Перело́жите соли в рыбу, вам тогда покажут! Тоже нашлись политики!

Потеряет место Эрик, — как мы тогда будем жить? Подумал он об этом? “И я опять начал наставлять его уму-разуму.

Да, и на этот раз не оказалось работы для меня.

— Парень пусть остается на всякий случай, — сказал управляющий.

Про меня — ни звука. Словно я уже не гожусь ни на что. Словно я способен только провожать Эрика до ворот.

— Видно, мне надо ждать, пока починят «Ориноко», — сказал я. — Да и то, как знать, будет ли он плавать. Хозяин продает остров Торн, верно или нет?

— Простите, мне некогда, господин Ларсен, — сказал управляющий. — Ну, а ты ступай в посолочную, Берт.

— Я Эрик, а не Берт, — поправил Эрик.

— Ты потише, — заметил я. — Повежливей.

Хорошо, что хоть его взяли. Спасибо и на том, Генри! Я пробился сквозь толпу, собравшуюся у ворот в ожидании работы, и двинулся в обратный путь.

По тропинке, вытоптанной в камнях, я поднялся на холм. Позади меня, на дне впадины, лежала рыбная гавань с белым зданием конторы и серыми крышами цехов, которые разрослись вокруг нее, как грибы вокруг березового пня. А впереди — тоже впадина, но пошире, и в ней город. Когда я добрался до самой вершины холма, город открылся мне весь, и первое, что я увидел, был пароход, бросивший якорь в заливе. Событие редкое у нас. Городишко, правда, числится портовым, но посудите сами, — разве здесь порт? Один-единственный кран торчит на гранитных плитах. А волнорез? Лучше и не спрашивайте. Вместо него — две продолговатые скалы, показывающиеся из воды. Одна — широкая, напоминающая грудь человека, другая поменьше, с зазубриной вроде рта, с бугорком вроде носа, — ни дать ни взять лицо. Будто каменный великан свалился в воду. «Пьяный Матрос» — так зовутся эти скалы. Они-то и служат здесь волнорезом.

Пароход большой, больше любого из домов на берегу. «Пьяный Матрос» почти весь скрыт за пароходом, видна только часть головы.

Флаг на таком расстоянии нельзя рассмотреть. Но, верно, судно из-за границы. Откуда же? И что на нем?

Пойду мимо — узнаю. Нет, не подумайте, что шкипер Ларсен, как мальчишка, спешит поглазеть на иностранный пароход.

Не оттого быстрей задвигались ноги. Три года назад, как кончилась война, стали говорить в народе, что вот-вот придет транспорт из Германии, привезет наших — угнанных немцами. Правда, с течением времени всё реже рисовалась мне эта картина, — и всё же сердце не на месте.

Через час ходьбы я свернул с главной улицы влево, в узенький переулок. В конце его зеленела ограда порта и маячил солдат с винтовкой.

Видно, не простое торговое судно прибыло к нам, раз выставили охрану с оружием!

Солдат лениво прохаживался и поглядывал в небо. Он следил за голубямипастора Визелиуса, кружившимися над переулком. Козырнул мне и сказал:

— Здравствуйте, дядя Рагнар!

Никак Вилли! Ну да, Вилли, сын Гуннара из Фламмеля, маленькой деревушки по соседству с нашей Сельдяной бухтой. С Гуннаром мы ловили лососей у Белых порогов.

— Ого, как ты вырос, Вилли! — сказал я и пощупал его плечи. — Здоровый парень, весь в отца!

— Вы не трогайте меня, дядя Рагнар, — сказал он и отступил на шаг. — Не велено, потому что я на службе, дядя Рагнар, вот в чем суть.

— И форма идет тебе, — сказал я. — Она очень неплохо сидит на тебе. Что за коробка там пристала к нашим камням, Вилли? Откуда ее принесло?

— Из Америки, дядя Рагнар, — сообщил Вилли, оправил френч и сделал еще шаг назад.

— Хватит тебе пятиться! Не бойся ты меня, дурень! Так из Америки, значит?

Тут вспомнил я разговоры насчет американской помощи. Интересно, что это за помощь. Конечно, если там фрукты в банках да хлопковое масло, то радоваться нечему. Банки нашему брату не по карману, масло из хлопка дешевое, да горькое, тощее, — только от бедности его в рот класть. Китовый жир, который мы добывали до войны, не объеденье, но всё лучше этого. Мне сдается, богом положено из хлопка делать одежду для человека, но отнюдь не еду.

Вилли не сразу сказал, с чем явился американец на этот раз. Завел меня за киоск, чтобы сержант не увидел, потоптался на месте, передвинул прикладом винтовки щепочки на земле и, собравшись с духом, вымолвил:

— Товар секретный, дядя Рагнар.

— Да ну? — удивился я. — Мне-то ты можешь сказать.

Да тебе и самому не терпится выложить секрет, губошлеп ты этакий. Ты побаиваешься, ты с опаской поглядываешь на меня.

— Не беспокойся, не выдам, — прибавил я. — Нечего тебе играть со мной в прятки, Вилли. Не говори — очень мне нужно. Я схожу к доктору Скобе и узнаю у него всё. Для шкипера Ларсена нет секретов здесь, Вилли, имей в виду, телячья ты голова.

— Ладно, дядя Рагнар, вам, пожалуй, можно, — решился он наконец, приблизился ко мне и задышал мне в щеку. — Бомбы привезли.

Тут я сам отскочил от него. Целый пароходище! Что мы тут будем делать с ними? Не дай боже они взорвутся, тогда и бревна не останется от нашего городишки.

Но Вилли сказал, что здесь они не будут лежать, — их отвезут на аэродром в Роммендаль.

Тоже не легче. Роммендаль рядом.

— Ты сам-то видел их? — спросил я.

— Нет. Но это точно. Нам объявили, когда наряжали сюда.

— Послушай-ка, Вилли…

Я хотел узнать, не объявили ли им еще чего-нибудь. Я хотел прямо спросить — что там слышно, у военных? Но тут же я подумал: вот и опростоволосится шкипер Ларсен, если заведет речь о политике. Сразу и обнаружится, что он не читает газет. Платит крону в месяц почтальону Пелле за пересказ новостей, а тот разбирает только крупную печать. Желторотый Вилли и тот будет смеяться надо мной. Поэтому я спросил парня:

— Послушай, а как кормят вас?

— Больше всё клецками, дядя Рагнар. И к завтраку, и на обед.

— И то неплохо по нынешним временам, — сказал я. — Прибавку, верно, дают.

— Редко.

А впрочем, почему бы не поинтересоваться? Ведь военным сообщают и такое, чего нет в газетах. Вилли помялся, посмотрел по сторонам и ткнул нос в мое ухо:

— В Роммендаль прилетят американские самолеты. Осенью. На маневры.

Что ж, маневры — это еще не война. Значит, ничего особенного не стряслось. Но, конечно, было бы лучше, если бы эти бомбы отвезли куда-нибудь подальше. Неужели нет другого места!

— Это секрет, дядя Рагнар!

— Не беспокойся, Вилли. Прощай. Дядя Рагнар, братец, хранит секреты даже тогда, когда его об этом не просят.

Зачем я сказал это? Сам не знаю.

7

Подумайте, пока я добирался до дому, новость успела обежать весь город. Длинные у нее ноги! Представьте себе, даже бабушка Марта знала, что в порту стоит пароход с бомбами, — ей сказала фру Агата, заносившая молоко. Разумеется, она всполошилась и напугала бабушку Марту. А ей нельзя волноваться.

— Бомбы отсюда увезут, — сказал я ей.

— Все говорят, опять война будет. С кем же война, Рагнар? Опять немцы?

— Мало ли что болтают, — отмахнулся я. — Как тебе объяснить… Наше правительство, на всякий случай, купило оружие в Америке. А американцы рады всучить свой товар — бомбы или хлопковое масло. Привезли этакий ворох. Да ты не бойся, их сегодня же отправят отсюда.

Успокоившись немного, бабушка Марта сказала, что фру Агата не только принесла молоко, но помогла в стирке и поэтому придет к нам обедать.

— С бельем мне не справиться, — пожаловалась она. — Силенки-то еще есть, а пальцы не те. Ты не ругайся, Рагнар.

Я не против того, чтобы вдова Агата бывала у нас. Мне нравится слушать, как Агата гремит корытом на кухне или рубит щавель так, что дом дрожит. Она обыкновенно подпевает себе во время работы, как, бывало, покойница Хильда. Голос у Агаты чуточку похожий.

Но только голос. Поэтому, когда она выходит из кухни и открывает дверь в комнату, я смотрю куда-нибудь в сторону.

Эрик к обеду не явился, и мы сели без него. Агата внесла миску с супом, поставила и побежала назад за крышкой. Сразу-то не сообразила накрыть!

Нет в ней, как я посмотрю, расторопности и обращения настоящего нет. Села обедать в чужом доме и чуть не первая схватилась за ложку. А еще городская! У нас так заведено: хозяин раз пять хлебнет, а уж потом гость пригубит ложку. А чего сто́ит усадить гостя! Ведь если он человек воспитанный, он ни за что не послушает первого приглашения, он убежит на улицу, спрячется где-нибудь за пристройками или на огороде, а хозяева добрых четверть часа кличут его и ищут.

Корзины с рыбой она могла бы таскать, это верно: плечи, как у мужика.

— Куда же Эрик пропал? — спохватилась бабушка.

Фру Агата, очистив тарелку, ни с того ни с сего объявила, что она вчера видела Эрика.

— Он был с девушкой.

— Эрик? — спросил я. — Вы не путаете, милостивая фру Агата? Эрик еще мальчик.

— Я тоже нахожу, что он мальчик, — сказала она и улыбнулась неизвестно чему.

И тут она меня ошарашила: Эрик стоял вчера вечером у «Веселого лосося» с Христиной! Еще не легче. Ох, остренькая подъехала-таки к парню!

Фру вставила несколько слов насчет состояния Христины.

— Еще неизвестно, как обернется дело с наследством, — сказал я. — Впрочем, меня не касается. Я не собираюсь женить Эрика.

— Вы правы, — согласилась она. — Всё равно ведь возьмут в солдаты. Время такое…

— Да бросьте вы, — рассердился я. — С ума все посходили из-за парохода.

— Мне больше некого провожать на фронт… А всё же страшно, — тихо сказала Агата.

Картошку с рыбой мы доели молча.

— Какая Христина? — вдруг подала голос бабушка. — Дочка Олле? За ручьем? Нет, что я, — поправила она себя, — та ведь вышла за лесоруба Андерса.

После обеда я сказал Агате, что время уже летнее, не грех скинуть еще одно эре за молоко. Агата, держа в охапке посуду, остановилась в дверях.

— Что ж, ради вас, — молвила она. — Ради вас можно…

Ступайте, ступайте мыть посуду, фру Агата, и спойте что-нибудь. Всё равно что, — например, ту плясовую, под которую я, бывало, кружился вокруг Хильды. Хильда держала в руках шест с шапкой на конце, и парни, кружась, выкидывая перед Хильдой коленца, подпрыгивая, старались сбить шапку. Я сбил ее и получил право весь остаток вечера танцевать с Хильдой. Вы напевали про себя эту плясовую, фру Агата, спойте ее еще раз и не показывайтесь сюда. Сделайте и это ради меня, раз вы так хорошо ко мне относитесь.

Конечно, я не сказал этого. Я только подумал. Фру Агата не пела, я слышал лишь грохот посуды.

Из окна видно было, как она шла к себе по дощечкам, перекинутым через каменные желваки. Дощечки прогибались и жалобно скрипели под ее крепким шагом.

Эрик не явился и через час и через два.

— Я дойду до «Веселого лосося», — сказал я бабушке. — Если мальчишка там, притащу за ухо.

Не пришлось мне, однако, дойти до харчевни. Еще по дороге заметил я, что люди оживлены больше обычного, что на углах, у кирки, возле кинотеатра собрались кучками женщины и громко судачат. Вскоре я встретил знакомого матроса.

— В порту забастовка! — крикнул он, переводя дух. — Все рыбники там…

Ну и денек сегодня! В самом деле, все с ума посходили, — ничего другого не скажешь. Пока я спешил к порту, мне попались навстречу еще знакомые, и каждый добавлял какую-нибудь подробность. Представьте, что учинилось в порту! Грузчики отказались работать. Мы, мол, согласны что угодно выгружать, но не бомбы. Пусть американцы везут их обратно. Так и сказали директору порта. Тот позвонил Генри Биберу. Порт ведь тоже его предприятие. Так и получилось, что поиски Эрика привели меня в порт, к тому же проклятому пароходу.

Вообразите себе: и рабочие из рыбной гавани не захотели выгружать. Что сделалось с народом! Когда я прибежал в порт, кран стоял неподвижно и царила полная тишина. Ворота распахнуты, на створке кусок фанеры, и на нем наспех выведено мазутом:

«Срочно требуются грузчики».

У ворот внутри прохаживался, похлестывая прутиком по голенищам коротких сапожек, конторщик Борг — прыщавый малый в клетчатых шароварах.

— Эрик здесь? — спросил я его.

— Да. Стойте, Ларсен! Вот что, забирайте его отсюда. Дружеский совет… Не случилось бы беды с юнцом. Вызвали полицию. Парни и сами не работают, и других решили не допускать. А мне велено тут нанимать людей, — он пожал плечами. — Дурацкое положение.

По узкому проулку между складами я вышел к причалам. Прямо передо мной выросла громада океанского парохода, от черного борта его, вздымавшегося к небесам, легла на плиты набережной, на штабели бревен темная тень. И первый, кого я увидел сидящим на бревне, был Нильс — Летучий шкипер. Он посапывал своей трубочкой как ни в чем не бывало, а с ним сидели братья Микель и Юхан, рассказывали ему что-то и посмеивались, как будто ничего не случилось. Я подошел к Нильсу и сказал ему прямо:

— Ты главный заводила. Я так и знал.

— Присядь, шкипер, — ответил он. — Не расстраивайся.

— Я пришел не для того, чтобы лясы точить с вами, — ответил я. — Я за Эриком. А вы, ребята, если не имели дела с полицией, так будете иметь. Борг сказал…

— Мы слыхали, можешь не повторять, что́ сообщил тебе Борг, — прервал Нильс. — Красиво будет, если Скобе через три недели после выборов позовет на помощь полицейских, а? После болтовни о демократии! После всей фарисейской болтовни! — Нильс свел брови и стукнул каблуком. — Я всё же думаю, он не решится сразу. Сперва сам пожалует к нам.

Брови его разошлись, он смотрел на меня посмеиваясь, и с таким же выражением глядели на меня братья Микель и Юхан.

— Мне некогда спорить, — сказал я. — Где Эрик?

Я думал, он начнет ругаться. Ничуть не бывало. Не торопясь поднялся, стряхнул пыль с брюк.

— Побудьте тут, — велел он Микелю и Юхану. — Я — на третий пикет.

Ясно — командиром у них!

— Эрик сам решит, — повернулся Нильс ко мне. — Я удерживать не стану.

— Покамест я решаю, — ответил я.

На это он ничего не сказал. Меня так и подмывало вымолвить ему пару крутых словечек, но он шагал так невозмутимо, словно на прогулке, и я не вдруг приготовил эти слова. А когда приготовил, было уже поздно, — дорожка среди штабелей вывела нас к крану, стоявшему на ржавых, поросших травой рельсах. Кругом сидели на траве рабочие из рыбной гавани — человек десять, и среди них Эрик.

Эрик, завидев меня, встал. У меня, должно быть, вид был далеко не любезный, потому что еще двое парней вскочили с земли и один взял его под руку.

— Идем домой, — приказал я.

Что же он ответил мне, как бы вы думали? Ведь не послушался! Да, да — вообразите себе! Он, изволите видеть, не может оставить товарищей. Товарищи для него важнее! Он заявил, что должен охранять порт. Как будто он хозяин! Так меня поразило это, что и передать не могу.

— Хорошо, оставайся, — только и мог я сказать. — И можешь вообще не показываться домой.

После этого я повернулся и, не говоря ни слова никому, двинулся прочь. А что я должен был сказать? Пусть живет как знает, если он умнее отца.

Целую ночь я не спал и ждал, что залает собака инженера Зайделя, живущего наискосок. Дорога от порта к нашему дому как раз мимо него. Ночью эта собачонка непременно тявкает на прохожих.

Несколько раз она поднимала лай, и я спускался вниз отпирать дверь. Уж коли я всё равно не сплю, так отчего же не выйти. Фру Гортензия, супруга таможенного чиновника, живущая в нижнем этаже, терпеть не может, когда ночью топчутся на ступеньках у парадной. Неделю будет ворчать. Так что лучше сойти и поскорее впустить человека.

Однако ночью прохожие шли мимо. Утром фру Агата принесла вместе с молоком новости: в порту был Скобе, уговаривал рабочих; многие послушались, и пароход разгружается.

После кофе явился Нильс.

Глаза его не смеялись, как обычно, в них были тревожные искорки. «Случилось что-нибудь с мальчишкой», — мелькнуло в уме. Я не поздоровался с ним, не кивнул даже, — ждал, что он скажет.

— Эрик у меня, — сказал он.

Я и тут не смог ничего произнести. Стало легче дышать, и я сделал большой глоток воздуха.

— Вам надо помириться, — сказал Нильс.

Меня всего передернуло. Сам же виноват и, извольте радоваться, советует мириться. Начни он как-нибудь иначе, я бы, возможно, попросил его сесть и рассказал бы ему самое важное, то, что узнал от Скобе, и заставил бы Нильса задуматься над своими поступками. Я доказал бы ему, что сейчас самое лучшее, что можно сделать, это держаться в стороне от политики, раз в мире всё перевернулось и нельзя понять, где друг, а где враг.

— Знаешь что, Нильс, — сказал я, стараясь не кричать. — Лучше тебе уйти.

8

Боже мой, что с ним стало! Как он помолодел, мой «Ориноко»! Да нет же, он и в ранние свои годы не выглядел таким новеньким и щеголеватым, как теперь. Я даже глазам не поверил сперва, честное слово! Чей это голубой ботик у причала, раскрашенный, как прогулочная яхта, подумал я. Что-то он незнаком мне. Должно быть, Генри Бибер ошибся, послав меня на второй причал, — принимать корабль, вышедший из ремонта. Никакого «Ориноко» я здесь не вижу, — так говорил я себе, пробираясь между бочками с соленой салакой, треской и бутылями с рыбьим жиром. И вдруг… Да неужели это он, мой «Ориноко»!

— «Ориноко» ваш готов, — сообщил мне сегодня Бибер. — Так как по всей вероятности никто не сумеет плавать на нем лучше вас, то я и поручу его вам.

На этот раз Генри принял меня не в кабинете, а в маленькой комнатке за кабинетом. Она вся обита коврами, а в углу небольшой столик с медной дужкой, вделанной в крышку. Генри потянул дужку кверху, крышка стола раскрылась, распахнулась двумя половинками, а изнутри поднялись графинчики и стопки из матового стекла. Генри налил мне и себе какой-то зеленоватой диковины, пахнущей мятными каплями, и мы выпили.

Я ждал, что скажет Генри. Порция с наперсток величиной не затуманила мне мозги, и я мог рассуждать трезво, — неспроста же позвал меня сюда Генри. С ним ухо надо держать востро.

Он налил мне еще, и тут я окончательно решил, что дело нечисто.

— Как семейство ваше? — спросил он.

— Благодарю вас, по-прежнему, — ответил я.

— Сынок ваш дома?

— Нет, — ответил я осторожно. — Гостит у знакомых.

— Для юноши в таком нежном возрасте, — проговорил Бибер, вытирая платком губы, — крайне необходимо твердое руководство со стороны отца. Только оно способно уберечь от случайных и опасных знакомств.

Ах, вот он куда гнет! Ну, у меня нет охоты отдавать ему отчет в своих личных делах. И я, не вдаваясь в эту материю, вежливо согласился, что отец, действительно, много значит для ребенка, тем более, что бабушка Марта стала плоха.

Тут Генри зачем-то поинтересовался, сколько лет бабушке Марте. Видимо, он еще не дошел до сути и заходит издалека. Что ж, и я за словом в карман не полезу. Извольте слушать, коли так, господин Бибер. Бабушка Марта, к сожалению, стала заговариваться. Вообразила, что Эрик ночует у невесты — у дочки Олле, который жил в Сельдяной бухте. Бабушка всё беспокоится, как бы Эрик не поскользнулся и не расшибся, прыгая через ручей, и твердит, что ему надо идти через мостик. От него прямо к амбару тропинка. Это она помнит — бабушка Марта! Действительно, у Олле за ручьем, на выступе скалы стоял большой старинный амбар с резными столбиками и наружной лесенкой, прямо к чердачку. Внизу, как водится, хранилось зерно, вяленая рыба, сухие лепешки под потолком, надетые на брус. А на чердачке в теплые летние ночи спала дочка Олле — Христина. Не троюродная сестра боцмана Лауриса, а дочка Олле, что вышла за лесоруба Андерса.

Всё это я выкладывал Биберу и, посмеиваясь про себя, видел, как он ёрзает от нетерпения на табуретке. «Теперь я довел его, — решил я. — Раскроет карты».

И действительно, он прервал меня и сказал, поматывая головой, будто разбрасывая слова по всем углам комнаты:

— У меня есть для вас предложение, господин Ларсен. Оно встретит, как мне представляется, ваше полное одобрение. Не желаете ли взять ваше «Ориноко» в аренду? С вашим искусством вы сможете, не сомневаюсь, выкупить его с течением времени в собственность.

«Ага, вот в чем дело, — подумал я. — Бибер учел свою выгоду. Что ж, предложение как будто, сто́ящее, но нет ли какого подвоха».

— Прежде всего я хотел бы осмотреть судно, — ответил я Биберу.

И вот я стою на набережной, у мастерской, а передо мной мой переродившийся «Ориноко». Выходит, мы снова будем вместе, дружище! Снова будешь носить меня!

Но я должен проверить, не обманчива ли твоя новая наружность, не намерен ли Генри надуть меня, сбыть с рук корабль, залатанный кое-как, на живую нитку, не скрывается ли под слоем краски какой изъян. Прежде чем я не сделаю на нем несколько кругов по заливу, я не отвечу Биберу ни «да», ни «нет».

Вот идет по настилу старый Эркко. Он сгорбился, втянул лысую голову в плечи, что-то шепчет про себя.

— Эй, Эркко, — крикнул я.

Он кивнул мне и не остановился.

— Что с тобой, Эркко, — удержал его я. — Да ты спишь на ходу, парень! Полюбуйся-ка на эту посудину, — сказал я, указывая на «Ориноко». — Узнаёшь ее?

Но Эркко, обычно разговорчивый, молча щурил на солнце свои подслеповатые глаза, приоткрыв их, и покачивал головой, словно вид «Ориноко» был ему неприятен. Потоптавшись, звякнув носками пыльных ботинок о банки с тресковым жиром, он двинулся дальше.

— Да что с тобой, Эркко! — крикнул я и взял его за локоть.

— Не кричи так, шкипер, — проговорил он и высвободился. Но я загородил ему путь:

— Очнись же, слушай! Я с делом к тебе. Если ты свободен, помог бы мне… Надо испытать корабль, понимаешь. Я встану на руль, ты к мотору.

— Нет, Ларсен, нет, — он растерянно заморгал и отвернулся, — Некогда мне…

— Врешь ты, Эркко. Ненадолго ведь. Понимаешь, я спасаюсь, нет ли какой каверзы. Генри возвращает мне бот. Но надо всё проверить сперва. Ему ведь палец в рот не клади…

— Ты выслужил, Ларсен, — тихо ответил Эркко, не глядя на меня.

— Как выслужил? Кому? Да что ты мелешь, Эркко, с ума ты сошел! — крикнул я, но он быстро пошел прочь, перешагивая через банки. Я сделал шаг, другой, чтобы догнать его, но он уже исчез за углом склада.

Ну и бог с ним. Не стану упрашивать его. Очень он мне нужен!

Я постоял некоторое время и подождал, — не покажется ли этот старый болтун. Конечно, искать его я не намерен. Но если он еще раз пройдет мимо причалов, я ему скажу. Я скажу: «Дурак ты, Эркко, неужели ты воображаешь, что я собирался увести Эрика ради Генри или кого-нибудь другого?» Но Эркко не показался.

В конторе мне дали матроса, и я вывел «Ориноко» из рыбной гавани. Я покружил по заливу, затем вышел в море и взял влево, пока не послышался шум падающей воды и не блеснули «пять сестер» — пять каскадов, свергающихся с высокой, почти отвесной горы. Нет, Генри не подвел меня как будто. В корпусе никакой течи. Вот руль перекладывается не очень легко. Но это пустяк. Словом, только бы радоваться мне, если бы в ушах не звучали слова Эркко: «Ты выслужил, выслужил, выслужил». Ведь вот же, привяжется какая-нибудь ерунда и не отогнать ее!

В конторе я сказал, что подпишу договор на аренду «Ориноко», но сперва пусть мне подгонят штурвал получше и положат на борт еще один слой краски.

Из конторы я пошел в посолочную, где работает Эрик, и отыскал мастера.

— Бибер отдал мне «Ориноко» в аренду, — сказал я. — Сообразил, что кроме меня некому поручить такой корабль.

— Поздравляю, шкипер, — и толстяк мастер прижал меня к своему животу. — Поздравляю.

— Передай моему Эрику, Бенгт. Только осторожно, — не от меня, понимаешь?

Ясно. Мальчишка обрадуется, со всех ног кинется домой. Еще бы! Плавать на своем судне.

— Мы умнее были в его годы, Бенгт. Занимались своим делом, не лезли в политику.

— Истинно, Рагнар. Нильса уволили, ты слышал? И еще пятнадцать человек. У меня, слава богу, никого.

Толстяк комкал фартук, лоб блестел от пота.

— Ты мокрый, бедняга, — засмеялся я.

— Не заварилось бы снова, — охнул он. — Хожу и срываю, — он протянул мне горсть бумажек. — Сердце болит за них, дураков. Работали бы смирно. Почитай, что́ твой Эрик расклеил у нас тут…

— Не интересуюсь, — ответил я, отводя его руку. — Я добываю кусок хлеба для семьи, вот и всё. По нынешним временам и это не легкое дело, Бенгт. Вот Нильс не понимает меня, и Эркко тоже. Многие не понимают меня, Бенгт, а дело ведь простое…

Я еще долго распространялся в таком духе, держа Бенгта за пуговицу комбинезона. Освободившись от меня, он пожелал мне счастливого промысла на «Ориноко».

— Я завтра приду за ним, — сказал я. — Штурвал заедает, и краски на борту маловато. Заставил сделать. Бибер не должен забывать, что имеет дело со шкипером Ларсеном. А шкипер Ларсен звезд не хватает, правда, но провести себя не даст, — а?

Говорил я с Бенгтом, а обращался к Нильсу, к Эркко, к братьям Микелю и Юхану. И, закончив свою речь, я продолжал ее мысленно, шагая вдоль шеренги бутылей с рыбьим жиром и оглядываясь по сторонам, — не покажется ли опять Эркко.

9

«Ориноко» у нас, и всё было бы хорошо, если бы не эта заваруха.

Видели вы что-нибудь подобное? Ведь не явился мальчишка! Он боится меня, вот в чем дело. Или Бенгт не исполнил моей просьбы? Да нет, не может этого быть, — Бенгт сделает, если обещал. Да и, небось, всему городу уже известно, что шкипер Ларсен привел «Ориноко» обратно. Меня уже не один встречный спрашивал — каков промысел? А какой может быть промысел, если бот стоит у причала. Или прикажете мне брать на борт чужого человека? С какой стати! При взрослом-то сыне! Но вот уже потерян один день по милости Эрика, негодяя мальчишки. А тут еще Агата со своей болтовней. Она видела Эрика и прибежала доложить мне.

— Он изменился, господин Ларсен, — сказала она. — Он смотрит как-то по-другому. Знаете, ведь бывают такие дни, когда мальчики вдруг становятся мужчинами. Он делается всё больше похож на своего брата.

Я оборвал ее и спросил, где она видела Эрика. В сквере у «Веселого лосося». Они так мило беседовали, — Эрик и Христина.

— Чему вы улыбаетесь, фру Агата? — вскипел я. — Он бегает за девчонками, шляется черт знает где, а отец сидит на берегу, сидит как… как…

Я так и не сумел подобрать подходящего слова, до того обозлился. Между тем Агата, как ни в чем не бывало, продолжала:

— Вы и оглянуться не успеете, как ваш Эрик раздобудет молодую хозяйку для вашего дома. И тогда, — она опустила голову, — я вам буду совсем не нужна.

— Я ему покажу хозяйку! — сказал я. — Я возьму его за шиворот и притащу домой.

Чего же ждать?

Салака, небось, уже пошла. Конечно, больших косяков еще нет, и другой рыбак зря будет мочить сети. Надобно знать банки за маяком Ялмарен, песчаные банки, покрытые водорослями до того густо, что они кажутся зелеными подушками. На тех банках уже, наверное, есть рыба. А шкипер Ларсен всегда выходил первый. На салаку, или на треску, или на камбалу — всегда первый, черт побери! Люди, верно, в толк не возьмут, почему такой неповоротливый нынче шкипер Ларсен, почему он не спешит выйти в море. А кое-кто, может, уже подсмеивается: одряхлел, мол, Ларсен, не совладал с желторотым юнцом.

А тут опять Агата:

— Она с коготками птичка — Христина. Она поженит Эрика на себе, господин Ларсен.

— Простите меня, фру Агата, — ответил я. — Удивительно устроена у вас голова. Всё, что происходит на свете, вы сводите к свадьбе.

С этими словами я ушел, велев ей покормить бабушку Марту и самой поесть супа, что остался от обеда.

До Нильса путь не близкий. Он живет на самом краю города, за лесопилкой. Дом, где Нильс снимает комнату, торчит на скале, на самом ветру, и туда от мостовой надобно карабкаться по деревянным, зеленым от времени ступенькам, числом не менее полусотни.

Я застал одну Асту — жену Нильса, пеленавшую ребенка. Эрик на собрании, а Нильс трудно сказать где. Ему за вечер надо побывать по крайней мере в трех местах.

— Недаром он «летучий шкипер», господин Ларсен, — прибавила Аста. — Уж такой он есть. Придет поздно.

Каждое слово она растягивает, как будто я глухой. Все так говорят там — на Синих горах. Нильсу, видите ли, не нашлось невесты в Сельдяной бухте, привез с Синих гор. И не удосужился даже приучить ее говорить по-человечески. Вы думаете, фру Аста, очень красиво — раскатывать каждое слово, как тесто для ватрушек. А то, что вы держите у себя лоботряса, сбежавшего из дому, — это тоже в порядке вещей, по-вашему, фру Аста? Вам даже весело, сдается мне.

Так я думал, глядя в смеющиеся глаза Асты. Она радуется безобразию, вместо того чтобы прогнать мальчишку к отцу. Дать хорошего пинка и прогнать.

— Я пришел за Эриком, — сказал я.

Она что-то ответила, но в эту минуту, как назло, заорал ребенок.

— Что вы сказали, фру Аста? — спросил я немного погодя.

— Садитесь, садитесь, шкипер, вот о чем я вас прошу, — она повернулась ко мне, и глаза ее так же беззаботно смеялись. Господи, что за странное существо! Все они на один лад — там, на Синих горах. Как говорится, пока не обожжет, не поймут, что загорелось.

— Отдохните, ведь небось без ног остались, взбираясь на наш небоскреб? Вы давно у нас были? В прошлом году? Мы всё в той же хибарке, как видите. Хотелось бы устроиться получше, да не выходит.

«Никак вы пытаетесь успокоить меня, фру Аста? — подумал я. — Напрасно. Лучше договаривайте, кто вас просил взять еще квартиранта, коли самим тесно. Ведь никто не просил! Эрик, верно, валяется на полу. Так ему и надо, пусть почувствует, каково в людях».

У одной стены — кровати Нильса и Асты, у окна — письменный стол, у другой стены — два шкафа с книгами и между ними места только-только хватило для детской кроватки. А книжки у Нильса потрепанные, видать, куплены по дешевке, — не то, что у Скобе. У одной корешок отрывается.

— Эрик спит на кухне, — сообщила Аста. — Тише ты, — цыкнула она на хнычущего младенца. — Для Эрика у нас есть складная кровать.

— Очень вам благодарен, — сказал я.

— Ох, как вы злы на нас, шкипер, — вдруг задорно вымолвила она. — Ведь злы — верно? Молодой человек ваш тоже с характером. Он уверяет, что вы сами отказали ему от дома. Так или нет? Дождитесь его, поладите, может. Или прогуляйтесь, — собрание у них на каменоломне.

— Дожидаться его тут — много чести, фру Аста, — отвечал я, немного смущенный ее прямотой. — До свиданья.

— Дорогу найдете? Тропинка за углом.

Она проводила меня и показала тропинку. Выщербленная каблуками рабочих ботинок, она тянулась темной полоской по скалистому холму вверх, к карьеру, где рвут гранит.

Положим, рвут его редко. В летнее время, да еще вечером, там нет работающих, — одни гуляющие. Есть же любители карабкаться на верхотуру специально для того, чтобы поглядеть на город! И добро бы еще на весь город, а то на одну рыбную гавань Бибера. Остальное скрыто за скалами. Конечно, отваживается на этот подъем только молодежь. Говорят, еще прежний владелец лесопилки лазал, чтобы похудеть.

Вот, наконец, карьер, ведущий в сарай с оцинкованной крышей. Ворота настежь, слышен визгливый голос, выкрикивающий что-то. Я остановился у сосны, прилепившейся к косогору. Побуду здесь, пока они галдят, а потом заберу Эрика. Заберу без лишнего скандала.

Впрочем, может быть, его еще нет там. Собрание только что началось, видимо. То и дело сверху, с откоса, черного от шапок можжевельника, сбегают опоздавшие. И конечно, парень не упускает случая поддержать девицу за талию или облапить и снять с уступа.

Между тем становилось темно. Можжевеловые кусты слились в одну темную гущу, и никто не показывался оттуда. Ветер колотил по крыше сарая, лез ко мне за ворот. Ноги у меня застыли, и торчать под сосной стало уже невтерпеж. Я приблизился, не торопясь, к воротам и заглянул внутрь. Вот сколько их набралось, бездельников! Полный сарай! Интересно, кто им разрешил пользоваться помещением? Сожгут — кто будет отвечать? Вот один дымит сигареткой! А стены, скамейки, пол — всё деревянное, долго ли до беды. Нет здесь хозяина, вот что плохо.

Арвид Скобе обещал, что каменная гимназия, взорванная немцами, будет восстановлена. Давно пора! Вот этим юнцам, которые приходят сюда тискать девчонок да трепать языком, было бы особенно полезно потрудиться на каменоломне.

Я вошел. Никто не оглянулся в мою сторону, до того всех захватил оратор — белобрысый, курносый мальчонка, которому, верно, нет еще и шестнадцати лет. Над ним, привязанный проволокой к балке, висел фонарь «Летучая мышь». Я подтянулся на носках, и тут взгляд мой упал на Эрика. Он сидел согнувшись и подперев голову руками. Лица его я не мог видеть.

— Ну, погоди же!

Свет фонаря не достигал моего закоулка. Скамейка последнего ряда, у самой стенки, под огнетушителем, была в темноте. Я сел. Теперь голова оратора исчезла за спиной высокой, плечистой девицы, стоявшей впереди меня, и единственное, что я мог разглядеть отчетливо, был листок на ветке, которую она держала в зубах, — неподвижный светло-зеленый листок с прожилками.

Смысл того, о чем разглагольствовал курносый мальчонка, не сразу дошел до меня, — присутствие Эрика в каких-нибудь двадцати шагах не давало мне покоя. Курносый умолк, на смену ему выскочил другой, побасовитей. Он назвал имя Гейнца Янзе, как будто знакомое мне. Кто же такой Гейнц Янзе? Не тот ли боцман голландец с траулера «Генриетта»? Басок называет его почему-то преступником. Вот так раз! За что юнец обозлился на голландца? Ты, милый мой, лоботрясничал, вот тебе и влетело от боцмана. И поделом! Однако нет, тут другое. Юнец не из команды траулера. Он засольщик, если верить тому, что́ он говорит. Тогда какое же он имеет право судить моряков? Его ли ума дело? Ага, он был вместе с Нильсом в тот день в порту. Тоже не хотел разгружать пароход. Значит, и этому Нильс свернул мозги!

Я приподнялся. Желтый огонь фонаря отсвечивает на приглаженных волосах коренастого парня в кожаной куртке. Ровесник Эрику.

— Теперь мы знаем, кто́ такой Янзе, — сказал парень. — Знаем, зачем его держат у нас. Гитлеровский убийца Янзе нужен тут как штрейкбрехер, как соглядатай. Мы потребуем, чтобы его убрали.

— Правильно, правильно! — загалдели все, как будто припомаженный парень всё так толково объяснил, что ничего непонятного не осталось.

Следующим выступил, вообразите себе, Эрик. Уж его-то я меньше всего ожидал услышать. При первых звуках его голоса я вскочил, — он ли? Не чудится ли мне? Дома иной раз двух слов не выдавит за день. Мне показалось даже, что это вовсе не Эрик, а похожий на него, только немного повыше.

— Товарищ Нильс Эбергард просил передать… — начал Эрик, запнулся, поднял глаза к фонарю и замигал. Новый горе-оратор! — Просил передать так: партийная организация имеет все данные о прошлом Янзе.

Ишь, слова-то какие произносит! А с каких пор, хочу я спросить, ты стал вмешиваться в дела взрослых? Всё Нильс намутил! Они словно повторяют за ним урок. Эбергард считает, Эбергард предлагает, — то и дело мелькает в речи Эрика. Надо, дескать, всему городу сообщить про голландца, настроить всех, а затем идти к бургомистру с требованием: уволить голландца, выгнать его из города. Но и этого мало. Добиться, чтобы правительство запретило Янзе пребывать в нашей стране.

Растолкать бы всех, взять мальчишку за ухо и вывести. Но тут я перестал понимать смысл речи Эрика, потому что совсем недалеко от меня кто-то сказал соседу:

— Говорят, он ушел от отца.

— Да. И хорошо сделал.

Это обо мне. Обо мне и Эрике! И вдруг всё словно перевернулось. То, о чем я начал догадываться с той минуты, как услышал здесь Эрика, обрисовалось отчетливо. Я напрасно стою здесь и жду.

«Ушел» — это слово стеной встало между мной и Эриком. Глупо было думать, что он боится меня и из-за этого не вернулся домой. Хватит считать его ребенком, которого надо заставлять или уговаривать. Нет, он не ребенок, и я не подойду первый к нему. Он ушел, он заодно с Нильсом и другими. И с Эркко. Он хочет жить по-своему. Пусть попробует.

«Что ты притащился, старый дурак, — сказал я себе с досадой. — Сматывай-ка удочки, пока тебя не подняли на́ смех».

Кажется, никто не заметил, как я попятился, стараясь не шуметь, и шагнул к двери.

10

Я свернул с тропы, чтобы никому не лезть на глаза. Под ногами зашумела каменистая осыпь, кое-где скрепленная колючим кустарником. Впереди, в полумраке, обозначился дом Нильса, обращенный ко мне безглазыми задворками.

Надо бы сказать Асте: незачем давать мерзавцу складную кровать. Пусть валяется на полу.

Но я, конечно, не зашел. Я взял в сторону от дома Нильса. Вдруг послышались голоса Нильса и Асты. Я остановился. Аста давала мужу поручение — посмотреть мимоходом, не отвязалась ли коза. Ответа его я не разобрал. Затем Аста сказала, что скоро заберет козу в стойло.

Да что я хожу и подслушиваю чужие разговоры! Какое мне дело до них всех!

Я двинулся дальше. Нильс, по-видимому забегавший домой перекусить, пошел своей дорогой. Я мог бы окликнуть его. Но к чему? О чем мне толковать с Нильсом?

Фигура Нильса удалялась. Я еще раз подумал, что с Нильсом у меня не может быть общего языка. И в этот момент, словно нарочно, словно издеваясь надо мной, запиликала губная гармошка Нильса. Сам он давно исчез за косогором, а гармошка разливалась, разливалась без удержу.

Проклятая гармошка! Я готов был заткнуть уши, чтобы не слышать ее. Она преследовала меня. Был как раз тот час затишья, какой обычно бывает вечером, когда ветер делает передышку, прежде чем задуть с новой силой.

Я ускорил шаг, расстояние между нами быстро увеличивалось, но от музыки Нильса решительно невозможно было отвязаться. Без работы остался, а играет! И чего он радуется!

Нильс где-то в темноте поднимался в гору по крутой тропе, которую выбили в камне каблуки с гвоздями, и швырял оттуда свою бесшабашную плясовую. Она неслась за мной по деревянному тротуару, кружилась по улице, как бешеная, обегала столбы, цеплялась за палисадники, колола меня и дразнила.

Кажется, до самого дома проводила она меня.

Бабушке Марте я объявил, что Эрик нанялся на траулер — промышлять у Птичьих островов.

— У Птичьих? — она приподнялась на постели, глаза ее блуждали. — Господи, там же немцы.

— Опомнись, какие теперь немцы. Мальчишке полезно… побыть одному. Ему хорошо заплатят.

Успокоившись, она спросила, как я управлюсь без Эрика. Я уверил ее, что это нетрудно.

— Возьму на бот Агату, — сказал я. — Она рыбачила с мужем, не впервой ей. Вообще, свет клином не сошелся на Эрике. Плавать со мной всегда охотники найдутся. Одно беспокоит, не вывесили бы завтра «штаны».

Штаны — так зовется в просторечье сигнал шторма, флажок с двумя язычками, запрещающий выход в море. Я еще некоторое время распространялся об этом, доказывая бабушке Марте и себе, что другой заботы у меня нет.

Ветер опять разошелся. Всю ночь он наскакивал на наш дом и молотил по крыше — чертов ветер. А внизу гремела посудой прислуга таможенного чиновника. Удивительное дело, сколько там успевают напачкать посуды за день. Задремал я только под утро, и то ненадолго. Почудилось — кто-то прошел за ширму, где уголок Эрика. Такой у нас дом — весь он набит стуками, шорохом, скрипом, и вся эта путаница шумов собирается к твоему изголовью. Однако когда я поднялся, то первым долгом заглянул за ширму.

Там было пусто. Слепило солнце. Я сел на койку Эрика и положил ладони на одеяло. Набежало облако и затенило комнату, погас переплет окон, отброшенный на стену и койку, но ворсистое сукно хранило тепло.

«Нет у тебя больше семьи», — сказал я себе. Мне представилось, что Эрик завтра или послезавтра заявится и потребует, чтобы я его выделил. Потребует долю имущества: свои резиновые сапоги, которые он так еще и не удосужился залатать, денег или… ну не знаю, что еще. Я позабыл на минуту, что мы не в Сельдяной бухте и никакого имущества, собственно, нет. Но Эрик, пришедший за своей долей, обрисовался передо мной очень ясно, и злость снова поднималась во мне, а сонливость пропадала. Черта с два ты проживешь на кухне у Нильса! Умолять будешь меня, в ногах будешь валяться!

Я решил не терять из-за него ни минуты. Пусть висят «штаны» на мачте у порта — я всё равно пойду в море. Я прошмыгну так, что никто не заметит и не успеет помешать.

Если за маяком Ялмарен разбушевались волны, то есть же тихие заливчики у острова Торн. Найду, куда опустить сеть.

Во всяком случае, я не могу сидеть на месте. Пусть там, в порту, вывешивают, что́ хотят.

Я выпил кружку кофе и снял уже зюйдвестку с гвоздя, как постучал Пелле-почтальон.

— Заходи, — сказал я, впуская его в комнату. — Только потише, бабушка Марта спит.

Сейчас он спросит: неужели я всё еще не помирился с Эриком. И я отвечу, что молодым людям полезно бывает пожить самостоятельно. Я давно приготовил такой ответ. Но тут мне пришло в голову — в городе, может быть, стало известно, что я вчера искал Эрика и лазал на карьер. Значит, нужен какой-то другой ответ. Однако Пелле, слава богу, не проявил любопытства.

Он вытащил, из сумки газету. Водя пальцем по строчкам, покашливая, Пелле прочел:

— «Двое подростков совершили не лишенное приключений путешествие в чужом автомобиле от южной набережной до северной окраины столицы, где они вошли в резкое соприкосновение со столбом. Радость оптовика Хенриксена, обретшего машину, была омрачена печальным ее видом».

— Черт с ним, с видом, — сказал я. — Нынче подростки на всё способны. Нет ли поважнее новостей?

— Что вас интересует, господин Ларсен?

— Ты, наверно, в курсе, Пелле. Что за история с Гейнцем Янзе, с голландцем?

— Утверждать затрудняюсь, — ответил Пелле, пощипав щетинку на подбородке. — Коммунисты говорят, он служил у немцев в офицерах, был с ними в Эстонии. Утопил в проруби женщину, которая помогала партизанам. А горбун из ратуши уверяет, что это всё враки.

— И я тоже считаю, — сказал я. — Наш бургомистр не стал бы давать приют в городе нацисту. Наш Скобе не меньше нас с тобой ненавидит коричневую сволочь. А коммунисты на голландца злы, потому что он взялся работать в порту, а они не хотели, вот и всё. Так что всё ясно.

— А давно он здесь?

— Голландец? Понятия не имею.

— С прошлого года, как будто, — сказал Пелле. — Черт его знает, откуда он взялся.

— Во всяком случае, власти знают — откуда, — заявил я. — Был бы он нацист, несдобровать бы ему. Скобе строг к таким.

Наконец Пелле попрощался. Я вышел вместе с ним. «Штанов» на мачте не было, но бухта хмурилась.

11

Как я и ожидал, Агата согласилась сразу. Она сказала, что всегда рада помочь мне. Это чистая правда. Я видел, как заблестели ее глаза, а концы платка разлетелись в стороны. Она побежала давать наставления дочке.

И непогодь вам нипочем, фру Агата. И хозяйство вы готовы доверить десятилетней дочке, лишь бы помочь мне на промысле. Значит, не так еще стар шкипер Ларсен? Так, что ли, фру Агата? Держу пари, сегодня же кумушки начнут судачить, что шкипер Ларсен неспроста взял вдову Агату на свою посудину.

Так думал я, пока Агата разговаривала с Минной и одевалась. Не очень-то быстро она покончила со сборами. Пришлось поторопить ее.

Ветер благоприятствовал, я решил беречь горючее и поднял парус.

Огромный кошель древесины лежал на поверхности бухты. Извольте обходить.

— Эй, вы, — крикнул я плотовщикам, — какого дьявола раскатали свои палки? Подвязать нечем?

— Ах, господин Ларсен, — улыбнулась Агата. — Бабушка Марта вам задала бы.

— Да, она посулила бы мне гвоздик в язык на том свете. Им там не напасти гвоздей, а?

Выкурив полтрубки, я велел ей убавить парус: мы выходили из бухты, и море задышало нам в лицо.

В тихие дни, в самые тихие штилевые дни, которые, однако, не часты у нас, остров с маяком Ялмарен отсюда бывает виден. И другие острова, цепочкой тянущиеся от него к острову Торн. И даже Торн можно разглядеть вдали, вернее, не самый Торн, а отражение его в воздухе. Остров тогда висит в небе, и под ним деревья, вершинами вниз. Но так бывает в очень ясную погоду. Я не помню, когда последний раз видел остров Торн лесом вниз.

Сейчас горизонт в тумане — в грязном, нехорошем тумане. Агата закрепила парус, она раскраснелась от натуги, но улыбка не сошла с ее лица. Нас слегка подбрасывает: «Ориноко» короткими ударами рубит волну. Фру Агата делает вид, что для нее возиться с парусом в качку — самое привычное дело. Хорошо, фру Агата, посмотрим, какой у вас будет вид, когда мы очутимся в открытом море. Вот тогда и выяснится, можно ли вам доверить парус.

Но шторм, верно, натешился где-нибудь в иных краях и добежал к нам уставший и ленивый. Рваные клочья серой мути неслись по небу, но выше обозначился слой белых облачков — плотный и неподвижный.

Ветер слабел, чайки без страха лезли в воду. Мы обогнули маяк Ялмарен и взяли влево.

Впереди чернели, там и сям, камни, опоясанные кушаками пены. Это самое опасное место у нашего побережья. Здесь не зевай, не выпускай штурвала, не сбейся с узкого фарватера…

Каменные банки, высовывающие из-под воды свои угловатые башни, напугают, не допустят новичка, но я-то с ними в ладу. Между ними и ищи салаку. Конечно, другой проплутает целый день без толку, — рыба сама не поплывет к нему.

Когда мы расставили ловушки, солнце уже отмерило без малого половину своего пути.

Я положил за лучшее двинуться к маяку, отдохнуть, под вечер выбрать, что попадет в ловушки, и поставить их опять — на ночь.

Ялмарен — местечко довольно-таки унылое. Издали оно вырисовывается нагромождением серых и лиловых скал. Ни одного кустика нет на этом клочке суши. Вся зелень — пятна лишая на граните да водоросли, которые плотно оплели обломки скал у воды. На возвышенной западной оконечности островка, над обрывом, торчит маяк, выкрашенный в два цвета, кольцами, и на нем каждые пятнадцать секунд вспыхивает огонь ацетиленового фонаря. По краям островка видны, когда подплывешь поближе, лачуги из плавуна, настроенные рыбаками. Ведь дикий Петер — так прозвали смотрителя маяка — никого не пускает к себе.

Одну из таких хижин я и облюбовал. По привычке, я громко попросил разрешения войти, прежде чем открыл скрипучую дверцу, висевшую на двух полосках жести.

Дверцей хлопал ветер, показывая, что внутри пусто, но уж так повелось у нас — рыбак или охотник, набредший на заброшенную хибарку, непременно попросит позволения войти. Старики говорят, что иначе томты — маленькие человечки — смертельно обидятся. И они, говорят, найдут способ отомстить — перевернут котелок с варевом, стащат ложку или хлеб. Вообще, много рассказывают всякого.

Поесть я мог бы и не сходя с бота, но фру Агата совсем сплоховала от качки и ее никак нельзя было оставить без берега. Однако она еще пыталась изображать любезную хозяйку.

— Достаточно ли я посолила, господин Ларсен? — спрашивала она. — Вы ведь любите соленое.

Ничего, есть можно…

— В последнее время, — сказал я, обсасывая хребет трески, — часто приходится чересчур солоно.

Но мне вовсе не хотелось говорить об Эрике, и мы доели суп молча.

Я открыл дверцу, чтобы выбросить кость, и увидел дикого Петера. Он шел стирать. Корзину с бельем он держал обеими руками, прижав к животу. Петер курил сигаретку, и мне показалось, что пепел ее падает в корзину. Завидев меня, он остановился, но не поздоровался. Это меня не удивило: дикий Петер ни с кем не здоровается.

Он постоял, сося свою сигаретку, и, наконец, спросил, привезли ли в город кофе.

— Нет, — ответил я, — пьем ячменное пока.

— А мыло привезли?

— Да, это есть, — сказал я. — Никак ты в город собрался?

— Юсси поедет, — промолвил дикий Петер и пошел, не торопясь, дальше.

— Он с войны не бывал в городе, — сказала Агата. — Ужасно! Как сыч в дупле. Без женщины! Боже мой, как только Юсси не сбежит от него.

Не все же бегут от отцов. Вы, фру Агата, чуть пришли в себя и затрещали! Юсси держится даже за такого отца, как дикий Петер. Не спорю, быть с таким под одной кровлей — радость небольшая. Грязища у них, верно, невообразимая.

Я не сказал это Агате, а лишь подумал. И мы продолжали молчать, — ведь история дикого Петера достаточно хорошо известна, чтобы о ней нужно было вспоминать вслух. Во время оккупации наши партизаны послали просьбу Петеру: погасить маяк на одну ночь. Они намеревались зажечь фонарь в другом месте и посадить на банку немецкий транспорт. Петер не сделал этого. Он объяснил после, что был болен и не мог влезть наверх, но все решили, что он побоялся. Не знаю, как оно было, утверждать не берусь. Но с тех пор Петер замкнулся на своем маяке, перестал показываться в городе и сделался диким Петером. И не здоровается ни с кем, так как ему могут не ответить.

— Ну, чем мы займемся теперь, фру Агата? — спросил я. — Как вы полагаете? А не заготовить ли нам камней для грузил… а? Жаль было бы уйти без них, не правда ли?

У нас, на городском берегу, подходящие камешки почитай что все выбраны, а здесь их масса, да и время свободное есть. Не сидеть же сложа руки!

На первый взгляд, что́ может быть проще — собирать камни для грузил. Но вы дайте мне такой, чтобы он был не слишком тяжел — а то ведь и сеть не вытянешь со дна — и не очень легок. Легкий тоже не годится: сеть сдвинет течением — и тогда ищи ее! И форму камня надо принять в расчет. Посмотрим, как вы сумеете, фру Агата.

Мы носили камни в кучку, и я, приближаясь к ней, чуть ли не каждый раз замечал неладное. Так и есть, разве городским вдомёк, какое должно быть грузило.

Сперва я просто отшвыривал ногой негодные камни. Они отлетали у меня всё дальше и дальше, потому что я начал терять терпение.

Я отнял у Агаты камень, который она преспокойно несла, чтобы поместить в куче. Правда, он был нельзя сказать, чтобы чрезмерно тяжел, но и не очень легок, а с одной стороны сколот и заострен.

— Поражаюсь, фру Агата, как вы рыбачили? — говорю я. — Неужели я привяжу такую штуку? Она прорежет бечевки, испортит мне снасть, фру Агата.

Вот какова помощь от городских! Нет, на них никогда нельзя положиться. Что-нибудь да неладно.

А она, может быть, воображает, что может сравниться с моей Хильдой? С досады я, размахнувшись, запустил камень изо всех сил. Раза два он подпрыгнул на воде и впился во встречную волну.

Мы перенесли камни на бот и покинули остров. Вынули ловушки — добыча оказалась небогатая. То ли холодная весна виновата, то ли другая причина, но салака ныне запаздывает.

Дотемна мы снова установили сети и повернули к дому. Ветер упал, легкая зыбь катилась по морю. Мы еще не достигли ворот в бухту, как впереди вынырнула темная точка. Она быстро увеличивалась и приняла вид моторной лодки. Еще немного, и я узнал ее — лодка Арвида Скобе.

«Куда это отправился бургомистр? — подумал я. — Что за прогулки, на ночь глядя!»

Но не Скобе сидел за рулем. Лодка пронеслась невдалеке от нас, и я различил человеческую фигуру ростом поменьше Арвида. Кто же? Никак Лаурис, боцман Стиг Лаурис! Да, его брезентовая куртка, приплюснутая, нахлобученная кепка. Как он оказался в лодке бургомистра?

Я проводил ее глазами, пока она не скрылась из виду. Она шла прямо к маяку Ялмарен.

12

О встрече со Стигом я передал Пелле-почтальону, и он сказал, что я не ошибся: Стиг еще третьего дня хвалился — Арвид Скобе доверил-де ему свою моторку для важных поручений.

Может, Стиг выпросил лодку, чтобы похвалиться перед людьми? Не представляю, какую пользу Скобе извлечет из Стига. А пустить пыль в глаза боцман любит. Пелле тоже не смог придумать, на что может бургомистру понадобиться Стиг.

Газеты в сумке Пелле лежали нетронутые, но он не разделался еще с городскими новостями. Он заговорил об Эрике, которого видел на улице вместе с Христиной, но я остановил его. Хватит с меня Эрика и Христины! Не интересуюсь. Пелле смутился, заморгал подслеповатыми глазами, потерял нить новостей и осведомился, как идет промысел.

— Салакой нынче не разживешься, — сказал я. — Это разве лето! Каких-нибудь две недели теплых. Попробую передвинуть ловушки поближе к острову Торн, там дно помягче и морская трава гуще. А кстати, Бибер всё еще приторговывает Торн?

— К сожалению, да, — сказал Пелле. — Остров осматривали какие-то господа из Америки.

— И тут американцы, черт бы их взял. Лезут в каждую щель.

— Они остановились в «Веселом лососе», во втором этаже, — там Стиг принимает постояльцев. В этом заведении такое творится! Матросня ихняя набивается туда, нарежется, а потом зазывает девиц, — хэй, кам алонг, только и слышишь.

— Зато Стиг, верно, на седьмом небе, — сказал я. — Помощник-то бургомистра.

Неужели Стиг втерся к Скобе? Нет. Думается мне, Арвид нашел бы человека более солидного, если бы встретилась необходимость послать нарочного на судне. Мой «Ориноко» хоть и не так быстроходен, как его моторка, но куда надежнее.

— Да, — сказал я, — городишко захудалый, крошечный, шляпой накроешь, а поди ж ты, сколько всяких событий. Голова кругом!

Когда Пелле, наконец, добрался до газет, я увидел у него на носу очки.

— Подарок фру Агаты, — заявил он с торжеством. — Остались от покойного мужа.

— И подошли?

— Очень хорошо. Даже слишком резко всё показывают. Если долго носишь — глаза устают.

— То-то и есть, — сказал я. — Посоветовался бы с врачом сперва.

Но Пелле замотал головой:

— Нет, что вы, я не так богат. Уж как-нибудь обойдусь без врачей. Грабят они нашего брата. Не знаю, как благодарить фру Агату за ее милость. Теперь я любой адрес прочту, самый корявый. Спасибо ей. Это, говорит, тебе, Пелле, ко дню рождения.

Вот как? Я и позабыл. Оказывается, послезавтра Пелле стукнет шестьдесят лет.

— Поздравляю, дорогой, — сказал я. — Возраст пустяковый, в сущности. Ты еще молодой парень, Пелле, коли разобраться по-настоящему. Всего на пять лет старше меня. Не смейся. А знаешь, мне сдается, ты нравишься Агате.

Сам не знаю, зачем я брякнул это. Пелле сконфузился, снял очки и начал протирать их платком. Лицо его порозовело, отчего седые брови стали еще светлее.

Тут пришло мне на ум, что здешние языки Агату, верно, выдали замуж за меня, и я подкинул углей в топку.

— Не всё же ей одинокой жить. А женщина она разумная, работящая. Домик свой. Хоть неказист, а всё-таки свой. И корова. Корова — это нынче капитал, Пелле. Она дает литров шесть молока, а иной раз и больше, было бы корма вдоволь. Да нет же, Пелле, я вовсе не смеюсь, с чего ты взял!

Теперь если до ушей Пелле дойдет какая-нибудь глупость про меня и Агату, он сумеет разъяснить истинное положение вещей.

Всё еще красный, Пелле встал и надел сумку. Он и так задержался у меня, и я на этот раз так и не узнал, кого обокрали вчера в столице, кого убили и кого переехало поездом или чем-нибудь еще.

На другое утро Пелле, завернув на нашу улицу, первым долгом постучался не ко мне, как обычно бывало, а к фру Агате. Не знаю, что подействовало на Пелле, — подарок ее или, может, мои слова нечаянно попали в точку. Так или иначе, когда я подошел к домику Агаты, чтобы забрать ее на лов, Пелле уже сидел там за палисадником и рассказывал что-то Минне — дочке Агаты. До меня донеслось:

— Да, и под водой есть люди, Минна. У них там деревни, поля. Бот дяди Рагнара часто проплывает над этими полями и приносит обрывок соломы на носу.

Невольно я остановился. Ту же самую сказку я слышал от дедушки Карла, когда был мальчиком, и сам передал ее Акселю и Эрику. И давно ли это было? Эрик спрашивал, помню, — разве к судну прилипает не та солома, что падает с крестьянских лодок и плавает у берегов? Нет, отвечал я, совсем не та. И он верил. Он допытывался — как попасть в подводную страну. И я отвечал: надо быть хорошим, честным человеком. Тогда прилетит к тебе птица с невиданным оперением и укажет путь. Она является обычно в самый отчаянный шторм, когда мачта трещит, и кажется, нет спасения. Да, в эту самую минуту и взмывает над кораблем чудесная птица — ты узнаешь ее сразу по яркому оперению, — и тут уж не зевай, не выпускай ее из виду, следуй за ней. И Эрик ждал эту птицу, как ждал когда-то я в мои юные годы. От отца к сыну передается у нас сказка о подводной стране, где колосятся золотые нивы, где нет войн, где господствует правда.

Да, было время, когда мальчишка во всем верил мне. Прошло это время и больше не вернется.

13

У острова Торн мы наловили ненамного больше, чем у маяка. Вся флотилия Бибера промышляет на угодьях вокруг Торна; где помельче, там торчат ловушки, а мористее — шныряют траулеры, волочат за собой свои сетевые мешки и обшаривают ими дно во всех направлениях. Однако косяков салаки всё еще нет. Приемщикам Бибера мы сдаем камбалу, стремигу, мелкую селедку, треску, всего понемножку. И приемщики каждый раз заявляют, что товар мелкий, пойдет третьим сортом, — значит, за самую низкую цену.

— Плохо здесь стало, — сказал я приемщику. — Совсем плохо. Надо подаваться куда-нибудь.

Отпрошусь у Бибера на север, на Птичьи острова, например. Там всё попривольнее. Бабушку Марту оставлю на попечении Агаты, она не откажется присмотреть. Подберу команду, — настоящих матросов. В самом деле, что́ меня держит здесь? Свет клином сошелся, что ли, на этом городишке.

Размышляя об этом, я приводил в порядок бот. Агата сошла на берег навестить родственницу. Я собрался было плыть домой, когда на палубу вошел незнакомый человек, увешанный кожаными сумками.

— Я Джон Сомс. Здравствуйте, — выпалил он.

— Здравствуйте, — ответил я, с любопытством разглядывая его. Иностранец, а по-нашему говорит довольно сносно. В двух его сумках — фотографические аппараты, а в третьей — бинокль. Костюм просторный, даже мешковатый, как будто не надет, а наброшен на него, крахмальный воротничок закреплен концами на затылке, отчего кажется, что господин Сомс вытягивает шею из фарфоровой миски.

Он порылся в бумажнике, извлек карточку с золотыми уголками и протянул мне.

«Джон Арчибалд Марвин Сомс, Нью-Йорк», — вот что я прочел на карточке. Там было написано еще что-то, но я не понял.

— О’кей, — сказал я. — Что ж вы хотите?

По правде сказать, мне не очень-то понравились такие манеры — вламываться без приглашения на чужое судно и тыкать в нос карточками. Не мог мистер Сомс подождать меня на берегу!

Начал он с восторгов по поводу моего корабля. Какой ход! Всё восхитило иностранца, даже окраска корпуса, — того же цвета, что море. Корабль буквально сливается с волнами, делается невидимым. Чудо!

Затем Сомс пожелал узнать, к какой церкви я принадлежу. Я сказал. Тогда он спросил, откуда я родом.

— Да зачем же вам всё это нужно? — удивился я.

— О, просто любопытно. Вы знаменитый шкипер Ларсен. Мне очень любопытно. Вас хвалил мистер Скобе.

Что ж, пусть спрашивает, если так. Должно быть, репортер.

— Я из Сельдяной бухты, мистер, — сказал я.

— Прошу вас, не имеете ли сведений, бывали ли в Сельдяной бухте мормоны?

— Мормоны? Кто они такие?

— Это… это церковь.

— На эту тему лучше всего было бы побеседовать с бабушкой Мартой, с моей тещей. Послушайте, вот занятная история для вашей газеты.

И я рассказал ему, какую штуку выкинули у нас, когда нашу церковь построили и пригласили художника, чтобы расписать ее. Художник собирался изобразить двенадцать апостолов, как полагается. Так нет, женщины вмешались. Пускай будет одиннадцать. Не хотим Иуду-предателя! Пастор уговаривал их: всюду, мол, двенадцать. Нет, они стоят на своем: нам, мол, до других дела нет, а мы Иуду всё равно замажем. Все прихожане поддержали. Так что наша церковь, мистер, единственная в стране. Без Иуды. Жаль, она разрушена, а то стоило бы съездить.

— О, она очень… много разрушена?

— Фото для газеты не получится. Одна звонница едва держится. Колокол, правда, уцелел.

Но оказалось, что он вовсе не репортер, а секретарь знаменитого проповедника. И проповедник этот будет на днях здесь.

На прощанье мистер Сомс дал мне еще четвертушку картона, — на этот раз не визитную карточку, а билет на выступление преподобного Джемса Харта, назначенное в нашем городе на воскресенье. Он прибавил еще, что можно являться и без билетов, и сказал:

— Приходите обязательно. Вам будет интересно.

Странный какой-то: разыскал меня только для того, чтобы вручить билет на проповедь. И почему он знает, будет мне интересно или нет?

14

День рождения Пелле-почтальона прошел великолепно. Сам бургомистр прокатил его в своей машине.

Видели бы вы, что́ это за машина! Темно-синяя, сверкает вся, внутри чего только нет, даже зажигалка и пепельница, но Арвид сам читает газеты и получше меня знает, сколько развелось любителей чужих машин. Так вот Пелле, подавая бургомистру почту, не удержался похвастаться очками — подарком Агаты по случаю дня рождения. Арвид велел ему подождать, допил кофе, посадил в свою машину и провез целый квартал по дороге к ратуше. Мало того, Арвид останавливал машину раза три и ждал, пока Пелле отнесет в дом письма и газеты.

Понятно, тотчас весь город узнал, как бургомистр поздравил почтальона.

Но вскоре на беднягу Пелле свалилась большая беда. Очки подвели его. А ведь я предупреждал: не следовало носить их, не посоветовавшись с врачом. Сэкономил Пелле десяток крон, а потерять может очень много. Не подходят ему эти очки. Глаза от них разболелись и зрение стало еще хуже. И на другое утро после дня рождения Пелле напутал — вручил письмо не тому, кому оно было адресовано.

Как назло, чужое письмо досталось не кому иному, как Стигу Лаурису. Конечно, будь он прежним боцманом Лаурисом, он, самое большое, поворчал бы на Пелле, и уж во всяком случае не стал бы затевать скандала. Но теперешний Лаурис, хозяин «Веселого лосося», не только прочел нотацию несчастному Пелле, но погрозился сообщить директору почты.

— Тогда конец, — сказал мне расстроенный Пелле. — Директор давно подозревает, что у меня неладно с глазами, хоть я и уверяю его, что вижу прекрасно. Как получит жалобу — сразу устроит мне проверку. И вон со службы.

Напрасно я старался успокоить его. Пелле, чуть не плача, твердил:

— Выгонят меня. Непременно выгонят.

— Да брось ты стонать, — сказал я. — Стиг забыл про тебя, я уверен.

Однако я вовсе не был уверен. Очень просто, и нажалуется. Нарочно нанесет визит на почту, будет возмущаться и всячески разыгрывать из себя важную персону.

— Выкинут вон и даже обрадуются, — упрямо молвил Пелле. — Возьмут другого, помоложе.

— Обратишься к Скобе, — сказал я.

Пелле помолчал. Он, наверно, вспомнил мягкие бархатные подушки в машине бургомистра. Но через минуту белесые брови Пелле сдвинулись, и он проговорил:

— Улле, наш бывший сторож, ходил в ратушу.

— Ну и что же?

— Скобе не принял его. Советник муниципалитета, — знаешь, горбун…

— Надо было к самому Скобе, — перебил я.

— Не пускали к нему. А советник отказал. Очень, мол, сожалею, но государство не может держать на работе инвалидов. Мол, у государства и так не хватает на всё. Улле набрался смелости и заявил, что за двадцатидвухлетнюю службу казна могла бы помочь ему полечиться. Так нет, видите ли, в казне на это нет ни одного эре. Положение в мире очень напряженное, начал объяснять горбун. Это значит — Россия хочет на нас напасть. Так они всегда говорят, чуть рабочий человек попросит поддержки.

Что я мог ответить Пелле? Я начал было о том, какая сложная штука политика и как трудно, не имея надлежащего образования, в ней разбираться. Но Пелле покачал своей лысой головой.

— Одно я скажу, Ларсен, — проговорил он, — в России человека не выбрасывают за ворота, как собаку. В России тебя лечат, если ты болен, и ничего не берут за это. Врач приходит к тебе и, если нужно, кладет тебя в больницу. И тебе дадут самые дорогие лекарства, чтобы тебя спасти.

— Самые дорогие? — удивился я. — Откуда ты знаешь, Пелле? Это Нильс рассказывает всякие чудеса про Россию, но на то он и красный.

— Нет, Рагнар. Мне сказал сын пастора Визелиуса — Конрад, который кончает в этом году университет. Он был в России.

Никогда я не видел почтальона Пелле таким взволнованным. Я не мог успокоить его, как ни пытался.

15

Мистер Арчибалд — нет, вылетела у меня из головы вереница имен этого чудака, увешанного сумками, — выбрал для выступления преподобного Харта сквер против «Веселого лосося». С вечера там застучали топоры. Не знаю, по какому праву, но Сомс довольно решительно хозяйничал в сквере. Скамейки на площадке, где гуляющие прежде кормили голубей, он передвинул, наставил еще скамеек, а на самом газоне воздвиг кафедру. Рядом с ней сколотили еще зачем-то арку с перекладиной, выкрасили белой краской и навешали разноцветных лампочек, хотя белые ночи еще не кончились. Видно, мормонам просто некуда девать деньги.

Арка тоже стояла на газоне. И как это Арвид Скобе, с его страстью к зеленым насаждениям, спокойно смотрит на такое разоренье в городском сквере!

Сомсу мало показалось флажков на кафедре, он прикрепил еще несколько дюжин к стволам деревьев и под каждым флажком прибил плакат с духовными стихами или с видом города Солт Лейк в штате Юга. Из «Веселого лосося» вынесли столы и разложили на них для продажи разный товар: книжки, зубочистки, жевательные резинки и прочее. Так что сквер наш запестрел, как ярмарка. Портили впечатление только черные дыры в окнах соседних домов — след дебоша, устроенного матросами с американского парохода.

Утром на перекладине под аркой повис колокол. Как вы думаете, что́ это был за колокол? Наш, из Сельдяной бухты, с нашей церкви! Ума не приложу, как Сомс достал его. Было шесть часов утра, когда он начал трезвонить и поднимать всех с постели, — это в воскресенье-то. Не дал людям поспать. Некоторые, говорят, спросонок выскочили в одном белье, решили — пожар.

Звонари, нанятые Сомсом, по очереди раскачивали язык колокола, — набат гремел непрерывно часа полтора, пока сквер не заполнился.

За кафедрой полукругом разместился хор. В толпе говорили, что хор не наш — столичный, прибыл сегодня поездом. Верно, и это обошлось мормонам недешево. Толпа напирала, чтобы получше разглядеть певчих и Сомса, и я очень скоро потерял бабушку Марту. Меня отнесло в сторону, к столику с молитвенниками, и я едва не опрокинул его. Сомс подал знак, хор затянул гимн. Слова гимна были наши, но звучал он не по-нашему и так странно, что и слова родного языка нельзя было как следует разобрать; ясно слышался лишь припев — «ух», «ух». Под это уханье и поднялся на кафедру преподобный Харт — толстый, краснолицый. Он положил руки на край кафедры, пошевелил пальцами, разбрасывая искорки золота от своих колец, потом застыл и поднял глаза кверху. Я невольно сделал то же самое и увидел зеленый шпиль кирки, на котором сидела ворона. Преподобный постоял в таком положении минут пять; хор не пел, и колокол не звонил. Наконец в толпе не выдержали молчания и начали шептаться, и тогда преподобный, видимо, сообразил, что пора начинать.

Он произнес длинную фразу на английском языке, и тотчас визгливый голос перевел ее:

— Дорогие братья и сестры, святые последнего дня послали меня сюда сообщить истину, начертанную на серебряных скрижалях.

Я подтянулся на носках, чтобы выяснить — откуда же исходит голосок, и увидел горбуна из ратуши. Он стоял у самой кафедры и был такой важный, что, казалось, лопнет от важности.

Послушаем, что́ там начертано, на скрижалях. Всё у них либо серебряное, либо золотое.

Однако из следующей фразы я узнал очень немного. Выходило, что скрижали были найдены на какой-то горе в Америке. А затем выяснилось, что надпись на них удалось прочитать лишь с помощью двух ангелов. Стало быть, сейчас истина доходит к нам уже в третьем переводе.

Толпа колыхалась, задние нажимали на передних, и меня отодвинули к дереву с плакатом. На нем было нарисовано здание с башенками, а под ним чернел столбик цифр. Оказывается, это и есть храм мормонов в Солт Лейк Сити, высотой в 118 футов и вмещающий 9000 человек. Да, дела у них идут не плохо, по всему видно. Что ж, истина на скрижалях, может, кой-чего и сто́ит, но я не большой охотник вникать в церковные вопросы, — тут уж я уступаю место бабушке Марте.

Один раз ее клетчатый платок мелькнул справа от меня, вокруг нее кучкой сгрудились старухи и шушукались о чем-то. А слева, у самого края сквера, стояли на скамейках члены нашего магистрата — Генри Бибер, начальник полиции и другие видные люди города. В этой группе, ближе всех к вытоптанному газону с кафедрой, был Арвид Скобе. Не ожидал я, что он заметит меня, но он — представьте — заметил, кивнул мне и, мало того, слез со своей скамейки, подошел и при всех поздоровался со мной за руку.

— Преподобный мистер Джемс Харт, — сказал Арвид, — и есть то лицо, о котором я говорил. Мормоны заботятся о жертвах войны.

— Это он — представитель? — воскликнул я.

— Тише, Ларсен. У него есть сведения. Он, вероятно, коснется в речи…

Хорошо, значит, надо будет отыскать его после проповеди. Вряд ли он коснется сейчас. Сомневаюсь, что он уделит время для этого, — он и до истины на скрижалях еще не дошел по-настоящему. Всё же я стал внимательнее прислушиваться к скрипучему, срывающемуся голосу горбуна. Но тут проповедник умолк, взялся за веревку колокола и ударил несколько раз, а потом опять застыл, поднял глаза и предложил помолиться за людей из Сельдяной бухты, погибших и лишившихся крова.

Хор запел заунывный гимн, и я начал было подтягивать, но не мог разобрать слов.

Затем мистер Харт сказал, что нужно помолиться за Акселя Ларсена. Я даже не сразу понял, о ком он говорит, до того это было неожиданно. Но горбун повторил имя громко. Действительно, называли моего Акселя, и снова пел хор, а потом преподобный назвал еще имена, незнакомые мне, и объявил, что все эти люди погибают в Сибири, у русских.

— На скрижалях сказано: печатью мрака отмечены все красные! — выкрикнул он. — Прокляты те, у кого красная кожа, но еще ужаснее те, у кого красная душа. Они сотрут ваши жилища с лица земли.

Хор пел теперь тихо, не заглушая Харта, а он приходил в ярость, сжимал свои кулаки и кричал всё громче. Он твердил, что наш город будет уничтожен, как Сельдяная бухта, если сюда придут красные, а они, по его мнению, непременно придут, если не вмешается Америка.

Но теперь я слушал не так внимательно. Одна мысль засела у меня в голове — откуда ему известно про Акселя? После проповеди мистер Харт будет отвечать на вопросы, — так сказано в пригласительном билете. Непременно спрошу его. И я начал складывать в уме подходящие слова. «Господин Харт», — я так обращусь к нему. Нет, лучше: «Господин проповедник». Еще лучше звучало бы: «Господин епископ», — но кто их знает, есть ли у мормонов епископы. Во всяком случае, подойти нужно тонко, а то еще обидится за то, что я требую объяснений. «Господин проповедник, я отец Акселя Ларсена», — так я начну.

Пока я обдумывал, Харт кончил говорить. И я не успел выложить приготовленный вопрос, — меня опередил Нильс Эбергард. Я узнал его по голосу, повернулся вправо и увидел его — он стоял на скамейке не очень далеко от меня.

«Без Нильса не обойдется, — подумал я с досадой. — Начнет заступаться за своих, схватится с Хартом насчет политики».

— Интересно, ваше преподобие, — начал Нильс, — ваша церковь, верно, не мало средств затрачивает на нас, а? Приехать из Америки сто́ит не дешево, правда? А кроме вас, я полагаю, еще ездят проповедники?

Лицо Нильса было серьезно. Куда он клонит? Зачем ему понадобилось знать всё это? Но мистер Харт не удивился. Он первый раз видел этого моряка в синей куртке и в фуражке с флажком и не усмотрел никакого подвоха. Напротив — мистер Харт даже обрадовался.

— Миллионы, — объявил он и потряс руками. — Миллионы отдает наша церковь.

«Будет теперь хвастать», — подумал я. И действительно, преподобный довольно долго рассказывал, сколько миссионеров посылают мормоны в Европу. Они-де ничего не жалеют для спасения душ.

Но Нильс не унялся.

— Понятно, — сказал он. — И как же вы надеетесь вернуть эти деньги?

Тут мистер Харт произнес еще несколько фраз о спасении душ. В тоне его послышалось нетерпение. Однако Нильс не отвязался. Что ему еще нужно, — не возьму в толк.

— Поясню вопрос, — сказал он громко. — Что вы от нас хотите получить за ваши проповеди, за ваши книжки, которые вы раздаете почти даром? За ваши бомбы? Какую прибыль, мистер Харт? Я знаю, какую.

Что же это! Выходит, мы пришли слушать Нильса! Арвид Скобе хочет остановить его, и правильно делает. Но я не мог разобрать, что́ крикнул Скобе, так как Нильс заговорил еще громче:

— Вам нужно, чтобы мы воевали за вас, вот что.

— Ловко, Нильс, — раздалось в толпе.

Но Харт тоже не остался в долгу. Обозлился он, видно, здо́рово, и я сказал себе, что теперь мне не скоро представится возможность обратиться с моим делом. Всё испортила политика! Люди от нее теряют рассудок и становятся бешеными. Мистер Харт сперва попытался было нас уверить, что он будет молиться за Нильса и упросит бога, чтобы он как-нибудь просветил заблудшего. Но про себя преподобный, небось, думает, как бы вцепиться Нильсу в волосы. Очень уж скоро мистер Харт оставил молитвы и начал сыпать угрозами.

— Красные ничему не верят. Они пожалеют об этом. Скрижали предписывают нам быть твердыми. Святые последнего дня благословляют нас на битву, на битву! — завопил Харт и часто-часто застучал пухлым кулаком по кафедре. — Красные должны погибнуть!

Толпа загудела, и кто-то рядом со мной бросил:

— Вот так проповедник!

— Постыдился бы он, — отозвался другой.

Я ничего не сказал. Я был слишком подавлен, сбит с толку, чтобы сказать что-нибудь. И вдруг над головами протянулась рука, жилистая, старческая рука, и, перекрывая вопли мистера Харта, ропот толпы, подвыванье хора, раздалось:

— Антихрист!

Крикнула одна из женщин, окружавших бабушку Марту. Это я успел заметить. Мистер Харт запнулся, народ зашумел и расступился, и женщины двинулись к кафедре. Они шли, придерживая длинные платья, и повторяли:

— Антихрист! Антихрист!

Бабушка Марта с ними. Не обойдется без нее! Надо увести ее, нельзя ей волноваться. Я стал проталкиваться, стараясь не потерять из виду клетчатый платок бабушки Марты. Но я скоро застрял. Прямо передо мной возвышался мистер Харт, на лице его выступили пунцовые пятна. Мистер Харт смотрел на горбуна, и кулаки его были по-прежнему сжаты. Арвид Скобе куда-то исчез. Горбун растерянно озирался, должно быть он искал бургомистра. К кафедре выдвинулись полицейские, но старухи уже выстроились перед кафедрой и запели.

Мистер Харт оправился и попытался было заговорить, но старухи пели дружно, и мормон осекся, а в толпе пробежал одобрительный смех. Полицейские переминались на месте, и вид у них был преглупый. Вскоре клетчатый платок бабушки Марты скрылся, потому что ее загородили десятки людей, вышедших из рядов слушателей на газон, к кафедре. И теперь пели уже не церковный гимн, начатый старухами, а что-то совсем другое, светское, и мистер Харт напрасно старался прервать их.

Наконец мистер Харт повернулся к публике задом и пошел прочь из сквера, а горбун побежал следом. Публика смеялась, певцы, притопывая, выводили:

И в рай матроса не берут,
И в пекло не пускают.
С певцами был Нильс. Он улыбался, держа в руке свою губную гармошку. Он помахивал ею в такт песне, подбрасывал на ладони.

Через несколько минут я шагал к дому, держа под руку бабушку Марту. Кто-то подошел и поддержал ее с другой стороны, и я увидел Нильса. И откуда-то вынырнули братья Микель и Юхан.

— Спасибо, мальчики, — только и успел сказать я им, потому что в эту минуту бабушка Марта вдруг оступилась и стала падать.

16

Ноги у бабушки Марты подкашивались, вести ее было всё труднее.

— Давайте понесем ее, — предложил Нильс.

Мы перенесли ее через улицу и положили на траву под окнами адвоката Сильверсмида. Микель упрекал меня:

— Зачем пустили старуху?

Фру Сильверсмид выбежала, поглядела на нас, но в дом не пригласила, а велела горничной последить, чтобы мы не помяли цветы. Нильс попросил девчонку принести нашатырного спирта. Он дал понюхать бабушке Марте, она открыла глаза, приподнялась и сказала, что пойдет сама.

Но встать на ноги она не могла, и мы понесли ее. Временами она переставала узнавать нас и звала Хильду.

Мы уложили бабушку Марту в постель и молча постояли около нее, и Нильс сказал, что теперь самое главное — покой. Потом мы, стараясь не стучать каблуками, отошли от задремавшей бабушки Марты, и я сказал:

— Она сдала в последний месяц, очень сдала.

— Не надо было выпускать ее, — повторил Микель.

Он никак не может сократить свой голосище, упрятать его в шепот, и ему велят молчать. Всё это доносится до меня словно сквозь туман.

— Видите как, мальчики, — сказал я. — Я рассчитывал, что лучше будем жить, а оно вот как получается. Рассыпалась семья. Эрик ушел из дому… Сегодня ему следовало быть здесь. Сегодня, по крайней мере.

При этом я посмотрел на Нильса. Он шагнул ко мне и проговорил тихо:

— Эрик не у меня, Рагнар. Он на острове Торн. Тебе разве не передали?.. Бибер послал туда людей, хочет выловить всё напоследок, перед тем как сбыть остров с рук. Рыбаки там днюют и ночуют, Бибер с них пять потов согнал. Поверь мне, Рагнар, я-то меньше всего хотел отнимать у тебя сына.

— Я не обижаюсь, Нильс. Он не ребенок, сам решает, как ему жить. Нечего нам ссориться из-за него.

И тут наши руки встретились. Встретились и соединились в крепком пожатии.

— А кто собирается отнять наших сыновей, ты видел, — продолжал Нильс.

— Здо́рово ты всыпал мистеру Харту, — сказал я. — Поделом ему.

— Когда старушка очнется, — вставил Юхан, — ты ей скажешь, что это всё вранье — насчет Акселя. Понял? Про Сибирь и прочее. Вранье.

— Не знаю, мальчики. У меня голова раскалывается, — признался я. — Скобе всё же считает…

— Скобе из того же гнезда птица, — проговорил Нильс жестко.

На этот раз я не защищаю Арвида. У меня просто нет сил для этого.

— Из России же ясно сообщили — Акселя у них нет. Не было его в лагере, когда пришли русские. Ты не веришь? Веришь бургомистру? Слушай, Рагнар, что случилось с Акселем, в конце концов выяснится. Человек не может пропасть, как иголка. Не от Скобе и не от Харта ты дождешься правды. Но правда выйдет наружу. Она не только тебе нужна.

Они все протянули ко мне руки, что-то сдавило мне горло, и я сказал:

— Спасибо, мальчики. Вы настоящие земляки. Спасибо, что не забыли в тяжелую минуту.

Вместе с ними я выхожу на улицу. Рассы́палась, рассы́палась семья, — стучит в голове.

— Значит, Эрик на Торне, — сказал я. — Стало быть, один грех долой. Я так и объяснял бабушке Марте: Эрик в отъезде, на дальнем промысле.

— Никак ты отпеваешь ее? Брось, — ответил Нильс. — Поживет еще старушка. Главное — покой для нее. Помни.

Мы остановились у шоссе, и Микель прогудел, что семья у меня еще наладится, только бы не было войны. И все согласились с ним.

— Представляете, друзья, какая будет радость, когда люди избавятся от войн, — молвил Нильс. — Какая великая радость! Я думаю, в каждой стране устроят праздник мира.

И Нильс рассказал нам, как видится ему это торжество. У нас отведут для этого широкую, красивую долину, хотя бы Роммендаль, где сейчас аэродром. На поездах, на машинах приедут гости из-за границы. Сойдутся финны и немцы, поляки и французы. Приедут русские. Когда все выйдут на поле и поднимут свои знамёна, поле как бы покроется цветами. Праздник начнется, может быть, без всяких речей, а так, что все сто тысяч умолкнут на несколько минут и будут стоять молча, держа свои знамёна. Это минуты молчания в честь тех, которые погибли, отстаивая мир. И каждый подумает о близких, которых он потерял, о тех морях огня, которые пришлось пройти, чтобы завоевать этот праздник.

— Во́йны сами не исчезнут, — закончил Нильс. — Надо связать руки тем, кто их затевает.

В могучем своем кулаке он сжимал трубку, ветер выдувал из нее искры, они вылетали и чертили тоненькие огненные ниточки в спускающихся сумерках.

Нильс умеет говорить, — этого у него не отнимешь. Один Арвид Скобе найдет, что́ возразить Нильсу.

Что же до меня, то я еще тверже скажу себе: «Заботься о своей семье, Ларсен, и не ссорься с земляками. Не так уж много нас уцелело, — рыбаков из Сельдяной бухты».

К вечеру бабушке Марте стало лучше.

— Никуда я не гожусь, Рагнар, — сказала она, приоткрыв глаза.

Я пообещал ей, что она скоро поправится, но она не обратила внимания на эти слова. Она думала о чем-то своем. Я поправил ей подушку и хотел уйти, но она удержала меня.

— Рагнар, — прошептала она. — Женись на Агате.

Что? Не ослышался ли я?

— Женись на Агате, — повторила она.

По правде сказать, я очень удивился. Я почему-то не ожидал, что бабушка Марта, мать Хильды, скажет такое. И тут я даже обиделся.

— Глупости, — ответил я.

Бабушка Марта произнесла несколько слов, но очень тихо, и я наклонился к ней.

— Агата будет работать, — проговорила она. — Агата здоровая.

— Да нет, что ты, — вырвалось у меня. — Ничего подобного! Какая от нее помощь. Видела бы ты, каких она грузил мне набрала, — вдруг вспомнил я вслух. — С голову! Здоровая, а что проку. Нет, с Хильдой ей никогда не сравняться. Нет, нет.

— Как хочешь, — вздохнула бабушка Марта.

После ужина она попыталась ходить, и я уложил ее чуть не силой. Я оставил около нее Агату и вышел из дому.

17

Первым, кого я увидел в «Веселом лососе», был мистер Сомс — Арчибалд или как его там дальше. За широкими спинами матросни, плотно сомкнувшимися вокруг него, видна была только голова мистера Сомса и тарелочка, которую он держал в руке, а на тарелочке что-то каталось и дребезжало. За прилавком стоял, облокотившись, Стиг Лаурис. Он тоже, не шевелясь, следил за предметом на тарелке.

— Каково? А? — шепнул мне Стиг. — Уже две минуты лишних. Пари было на десять минут…

Прыщеватый, совсем еще зеленый паренек сидел среди матросов, окружавших Сомса. Раскрыв рот, паренек глазел то на Сомса, то на моряков с американского парохода, занявших соседний столик. По их примеру этот сосунок расположился, вытянув ноги, на двух стульях.

— А ну-ка! — одернул я его, вынул стул из-под его ног и сел. Тут тарелка в руке Сомса дрогнула, монета съехала с ободка и упала.

Сомс повернулся в мою сторону, но не узнал меня. Янки с парохода затопали и засвистели, прыщеватый юнга тоже вложил два пальца в рот, чтобы свистнуть, но не сумел и выдавил короткий мышиный писк. Сомс потряс тарелкой и сказал:

— Теперь деньги.

Янки вынули бумажники. Собрав деньги, Сомс пересчитал их вслух. К нему уже подскочил Стиг. Сомс остановил на мне свой взгляд.

— А, шкипер, — проговорил он.

— У меня к вам дело, мистер, — начал я.

— И у меня тоже, шкипер, — ответил он. — Я хотел вас видеть. Счастливо, ребята, — обратился он к матросне, поднимаясь из-за стола. — Ко мне пришли.

«Какое же у него-то ко мне дело? — думал я, следуя за ним по скрипучей деревянной лестнице во второй этаж, где Стиг устроил номера для приезжающих. — Скорее всего, он просто рад отделаться от компании. Матросня, небось, рассчитывала на совместную выпивку с выигрыша».

Но он, оказывается, не пьет. Ему нельзя. Сообщив мне об этом, Сомс прибавил, что городишко у нас мерзкий, тоскливый, и ви́ски был бы утешением.

Конечно, я сам не очень высокого мнения о нашем городе, но поддакивать мистеру Сомсу не стал. Кто его просил к нам? Сидел бы себе в Нью-Йорке или в Солт Лейк Сити.

В номере пахло кислым. На тумбочке, у кровати, зеленели пузырьки с лекарствами. Сомс поглядел на часы, накапал на ложку какого-то снадобья и проглотил.

— У меня язва желудка, шкипер, — объяснил он. — Так что я трезвенник. Сода без ви́ски.

— Где ваш Харт? — спросил я.

— Он уехал. А что случилось, шкипер? Почему ты сегодня такой колючий?

— Я должен знать, откуда у вас сведения о моем сыне, мистер Сомс, — сказал я прямо.

Он усадил меня, поставил бутылку с содовой водой и начал уверять, что Харт не ошибся и вообще — если мормоны возьмутся за поиски, то уж добьются. Потом Сомс вдруг помрачнел и выпалил:

— У вас полно красных, шкипер.

— Я не красный, — произнес я довольно громко. — Я не хочу, чтобы имя моего Акселя трепали зря, вот что.

— Понятно, шкипер, — согласился он. — Я считаю, мы договоримся. Самое главное, — ты не красный. Ты прав, зря болтать не следует. Я тоже так смотрю на это. Надо иметь документ.

— Верно, мистер Сомс, — сказал я. — Харт надолго уехал?

Он не ответил. Он продолжал твердить, как важно иметь документ на руках, а затем вильнул в сторону и поинтересовался, много ли я зарабатываю.

— Неважно, я слышал? С таким кораблем, как у тебя? Досадно, шкипер. Корабль замечательный.

— Так Харт…

— С Хартом я берусь всё устроить, — объявил он и понизил голос.

— Спасибо, мистер Сомс, — сказал я. — Но…

Я хотел спросить прямо, что́ он намерен устроить, но вот черт! Он перебил меня и ни с того ни с сего похвалил меня за то, что я не красный.

— Ты не давайся красным, шкипер. А прижать Харта нужно. Но мы это сами сделаем.

Он достал из шкафа еще бутылку, но на этот раз не с водой. Налил мне и себе.

— Одну рюмочку можно, шкипер. Ради знакомства.

— На вашем месте я не стал бы, — сказал я. — Раз нельзя, так нельзя. Хуже будет.

— Бросим через забор, — ухмыльнулся он и выпил.

Я зажал стопку в кулаке и поднес ко рту, но оттуда так потянуло аптекой, что тотчас отставил. Не раз я пробовал виски, а тут почему-то восстала душа против этого иностранного зелья, приправленного бог знает чем. Однако я не разжал руки, и Сомс ничего не заметил. Он еще пуще принялся хвалить меня и ругать красных. По всему видать, крепко поддел их Нильс.

Арчибалд говорил всё быстрее, изо рта его стали выскакивать и английские слова вперемешку с нашими. Ему стало жарко, он отцепил воротничок и бросил его на кровать, расстегнул рубашку, обнажив тонкую шею с острым кадыком. Мистер Арчибалд Сомс обмяк с одной стопки, как бывает только с горчайшими пропойцами. Он облизал губы, тихо рассмеялся и отодвинул бутылку:

— Больше нельзя, шкипер.

— Ни в коем случае, — сказал я и унес питье на подоконник. — Мы должны говорить о деле, мистер Сомс.

Знал бы я, что его так быстро разберет! Какой теперь толк от него. Но я не спешил уходить, я вслушивался в его речь с некоторой надеждой, — авось не совсем перестанет соображать, вдруг удастся узнать что-нибудь.

— У Харта есть деньги, — сказал он., — Если ты будешь доказывать своим, что Харт врет, тебе от этого легче не станет. Только красным поможешь.

Я ждал, что́ будет дальше.

— Ты упрямый парень, капитан. Эта история с пленными из двести шестого лагеря — главный его козырь. Он не отвертится, если его как следует прижать. Будь спокоен. Поверещит, конечно, но ускользнуть не удастся. Пятьсот легко можно взять, а то и тысячу. Разумеется, он попросит у тебя гарантию, — ну, что ты, дескать, благодаришь преподобного Харта за трогательную проповедь о твоем сыне и проклинаешь красных. Несколько строк. Что с тобой, шкипер?

Не знаю, как я не ударил его. Не помню, как я сумел удержаться, чтобы не разбить эту подлую рожу. Я только схватил его повыше локтя и крепко сжал.

— Не смейте трогать моего Акселя, — сказал я. — Не смейте трогать! Слышите!

«Жаль, что Харт уехал, — думал я, спускаясь с лестницы. — Я бы поговорил с ним. Проклятые проходимцы! И зачем власти пускают таких сюда. Я бы и на пушечный выстрел не дал подойти к нашей земле».

В зале горланили янки. Стиг стоял у их столика с полотенцем и подносом.

Я вышел на улицу, сделал несколько глотков прохладного воздуха и вдруг понял — нет у Харта никаких сведений об Акселе. Им нечем доказать, решительно нечем — вот в чем дело. Поэтому-то они суют мнесвои деньги. И Аксель, может быть, жив. Они выдумали насчет Сибири, насчет русских, — это ведь для них козырь. Козырь для них, и больше ничего. Непременно надо рассказать Арвиду. Пусть знает, кого он принял в своем городе.

Но где же правда об Акселе? Неужели я никогда не найду ее! Ей-богу, все точно сговорились, чтобы спрятать от меня правду.

18

В сквере ветер шевелил мормонские плакаты, сыпал песок на скамейки. Я сорвал один плакат, скомкал и сунул в мусорный ящик. Я собирался проделать то же с остальными, как услышал:

— Дядя Рагнар!

— Остренькая! — вырвалось у меня. — Ты почему здесь?

Христина зябко ёжилась, на ней была легкая кофточка с рукавами до локтей.

— Там пьяные, дядя Рагнар. Я боюсь.

— Ты что? К себе в дом боишься? — удивился я. — Сама хозяйка — и боится.

— Я не буду жить там, дядя Рагнар.

— Ты с ума сошла, девочка!

Но нет, она, оказывается, решила твердо. Она больше ни за что не вернется к Стигу.

— Стиг нехороший, дядя Рагнар.

Ей трудно было говорить. Дрожа от холода, она стояла передо мной и никак не могла выговорить, что́ же у них там произошло. Но в конце концов я понял.

В дополнение к ви́ски и закускам, к своему ячменному кофе, он и ее хотел пустить в продажу. Свою троюродную сестру! Каков негодяй! Ну и дела творятся в городе! Когда буду у Арвида, обязательно скажу ему обо всем. Девчонка выбежала из «Веселого лосося» в чем была и теперь хочет взять свои вещи. Но она боится войти, пока там галдят янки.

— Что ж, так и будешь сидеть, девочка? — сказал я. — Замерзнешь ведь.

Не думал я, что придется еще раз навестить заведение Стига Лауриса. Но не оставлять же девчонку на улице. Я ввел ее туда и прямо предложил Стигу выдать вещи.

Он заартачился, но я пригрозил полицией. Так как он и после этого еще пытался спорить, я пообещал ославить его на весь город. Тогда Стиг, ворча, пропустил ее за прилавок, она шмыгнула в свою каморку и через несколько минут вышла в тоненьком пальтишке, с чемоданом и свертком, из которого торчали щипцы для завивки.

— Это всё, что у тебя есть? — спросил я. — Плоховато. Но ты не огорчайся.

— Я в суд подам. Стиг выделит мне мою часть.

Мы стояли теперь на панели. Ветер поднимал песок, невидимый в темноте, он лез в глаза и за воротник.

Какой же негодяй этот Стиг Лаурис! Еще нос задирает перед порядочными людьми. Что выдумал! Будто он доверенное лицо у самого бургомистра, у доктора Скобе!

И я спросил Христину, правда ли, что Стиг выполняет поручения бургомистра.

Нет, этого она не знает. Стиг ездил куда-то в моторке бургомистра, — это верно. И потом ходил очень довольный. Купил сахар у спекулянта и принимал этот товар, добытый на черном рынке, не в задней комнате, как бывало обычно прежде, а у прилавка. Христина заметила ему, что так поступать неосторожно. На это Стиг заявил: «Всё равно, в случае чего есть кому выручить».

— Ладно, — сказал я. — Рано или поздно Скобе поймет, с кем имеет дело. Ну, где же ты устроилась, девочка?

— Пока нигде.

— Вот так раз! Куда же ты пойдешь?

— У меня есть подруги, дядя Рагнар. Я сейчас к Инге Бергваль. А если у нее не найдется места, то к Эльзе… Вы не беспокойтесь, дядя Рагнар. Большое вам спасибо.

Мы прошли квартал, и у меня вдруг появилась мысль. Сперва эта мысль показалась мне очень странной, и я тотчас отбросил ее, но она вернулась. Я опять отогнал ее, но назойливая мысль снова начала донимать меня. Поэтому я прошагал с Христиной еще квартал по направлению к Инге Бергваль. И лишь у дома пастора, немного не доходя до угла, я сказал:

— Вот что, остренькая, давай-ка чемодан. Идем к нам.

Она даже перепугалась:

— Что вы, дядя Рагнар. Зачем…

Чемодан я отнял и сказал:

— Комната Эрика свободна. Нечего тебе искать пристанище, на ночь глядя.

Я всё время смотрел ей в лицо и увидел, как она густо покраснела.

— Переночуешь у нас, а там видно будет, — продолжал я. — Не спорь, девочка. Пошли.

Конечно, я выговорил не всё, о чем думал. Но зачем же выкладывать всё сразу, если есть возможность повременить и тщательно взвесить всё.

— В комнате Эрика, — сказал я, — тебе будет удобно. Правда, это скорее загородка, а не комната в полном значении, но ты спокойно выспишься. Поняла?

Краснея от смущения, она шла за мной. Я привел ее в загородку Эрика, показал его койку:

— Располагайся здесь, девочка.

Я покормил ее. Потом она вымыла посуду и стала прибирать на кухне: сменила бумагу на полке и вычистила ножи, хотя никто не указывал ей, что нужно делать.

Я зашел к ней, когда она вынимала вещи из чемодана. Бывают женщины, у которых аккуратности хватает только на кухню. Нет, ты покажи мне, как ты обращаешься со своими вещами! Христина бережно расправляла каждую тряпку, и, что больше всего понравилось мне, она и второпях не забыла захватить вешалки, складные фанерные вешалки для платья. И через несколько минут загородку Эрика нельзя было узнать — там и сям голубели, розовели, синели, желтели юбчонки и блузки.

— Надо, чтобы всё отвиселось, дядя Рагнар, — сказала она. — Я, конечно, завтра разыщу Ингу Бергваль, а пока пусть повисит.

На это я ничего не ответил. В ее быстрых руках появилась вдруг коробочка, а из нее брызнуло искрами — там лежало ожерелье из крупных янтарей. Какова остренькая! Сумела прихватить и это!

Тут я почувствовал досаду. В моем доме, во всяком случае, не место для добра старой Энгберг, пусть для самой малой частицы ее добра. Между тем Христина расправила ожерелье и поднесла к лампочке.

— Смотрите, дядя Рагнар, там муравей внутри. Ах да, ведь вы видели уже… Я готова целый час рассматривать. Ведь он жил тысячи лет назад, этот муравей. Смотрите, он весь целый — и лапки, и головка.

«Ветер у тебя в голове, девочка, — подумал я. — Игрушки на уме».

Я ушел — мне не хотелось любоваться янтарем. Муравей! Подумаешь, диковинка — муравей! Черт с ним, когда бы он ни жил. Муравей как муравей.

Наутро Христина еще раз решительно заявила, что она отправится к Инге Бергваль, так как не хочет нас больше стеснять. Ничего не поделаешь, придется ей сказать всё. Конечно, следовало бы еще обмозговать, присмотреться к человеку, чтобы потом не каяться. Но Христина уже стояла в пыльничке, с чемоданом и прощалась. «Нет, откладывать, пожалуй, не сто́ит», — решил я.

Однако я не начал с главного.

— Постой, девочка, — сказал я. — Приедет Эрик, где он будет тебя искать?

— Эрик найдет меня, — выпалила она и смутилась. — Если меня пустит Инга, то я у Инги… Инга живет на Горной улице, за лесопилкой. А если у Эльзы, тогда, значит, я возле бойни.

— Значит, Эрик везде найдет тебя?

— Мне кажется, найдет, дядя Рагнар, — сказала она, осмелев и подняв на меня глаза.

— Он может задержаться. Бибер загонит его куда-нибудь к черту на рога, понимаешь? В общем, всяко бывает. А ты, девочка, — ты будешь его ждать?

— Я буду, дядя Рагнар, — ответила она уже без всякого смущения, а скорее с вызовом, и замолчала, ожидая, что дальше последует от дяди Рагнара, который, как ей должно быть известно, не очень-то радовался ее знакомству с Эриком.

И вот сейчас дядя Рагнар скажет ей такое, чего она никак не ожидает.

— Вот что, остренькая, — слышу я свой голос, — раз так, то нечего тебе уходить. Оставайся у нас.

Она, действительно, удивилась, — так удивилась, что даже не поняла меня.

— Оставайся у нас, — повторил я. — Невесте сам бог разрешает жить в доме жениха. Или ты не хочешь?

Она ничего не могла ответить. Вернее, она ответила, только не словами. По тому, как загорелись ее глаза, по румянцу, проступившему на щеках, по всему видно было, — она, конечно, хочет остаться. Еще бы! Но через секунду глаза ее потухли, и она проговорила:

— Вы… серьезно, дядя Рагнар?

Она еще не верит. Да мне и самому кажется необычайным, как это я сосватал Эрика… Разумеется, не так это всё делается. Спешить не следовало бы. Но одно я знаю: теперь-то Эрик не минует отцовского дома. И, возможно, снова наладится семья. Конечно, они не сразу поженятся, молоды еще. Христине только восемнадцать. Но ведь бывает, невеста несколько лет до брака находится под одной кровлей с женихом и работает в хозяйстве как свой человек. Теперь Эрик не променяет свой дом на походную койку у Нильса, станет заботиться о своем гнезде.

Бабушка Марта отнеслась к появлению Христины спокойно. Агата сделала вид, что это ее нисколько не касается, но не выдержала и шепнула мне:

— Привели молодую хозяйку?

Да, привел. И что же, фру Агата? Вы хотите сказать — вы больше не нужны? Ошибаетесь.

— Христина поступает на работу, — сказал я, — в швейную мастерскую к Блиссу, так что без вашей помощи мы не обойдемся, фру Агата.

«Что я могу вам еще сказать, фру Агата? — продолжаю я про себя. — Не надеетесь же вы закрепить за собой место в моем доме. Я вам не давал повода, фру Агата, а если и дал какой-нибудь ничтожный повод — прошу извинить. Настанет время, вероятно, когда нам не потребуется посторонний человек в доме. Что еще вам сказать? Если мне тогда случится проходить мимо вашего дома и до меня донесется ваш голос, похожий временами на голос Хильды, я постою и послушаю, фру Агата, но только так, чтобы вы меня не заметили. Вот и всё».

19

— Не слышно, мистера Харта еще не выгнали из нашей страны? — спросил я почтальона Пелле.

— Напротив, — сообщил он, — в газетах пишут — он в столице выступает. Даже кто-то из министров присутствовал на проповеди. Кто его выгонит, коли он сам чувствует себя хозяином.

Пелле уже не носит очков, на переносице — след от дужки, но в облике скромного, тихого, незлобивого Пелле есть что-то новое.

— Ты уж слишком, Пелле, — остановил его я. — Какой он хозяин! Он не в Америке.

Я ожидал, что Пелле, как обычно, согласится со мной. Но он усмехнулся и спросил, знаю ли я, как вел себя Харт с Арвидом Скобе.

— Харт орал на бургомистра, словно на своего слугу-негра, — сообщил он.

— Не может быть, — сказал я. — Кто распускает такие слухи, Пелле? Скобе не позволит с собой так обращаться.

— Не позволит? Секретарь в ратуше может подтвердить, какой шум поднял американец.

— Ты ничего не говорил тогда, Пелле, — заметил я.

И тут Пелле разошелся. Прежний тихий Пелле исчез окончательно.

— Да, не рассказывал. Вы всё думаете, я разносил по дворам все, решительно все городские новости? Как бы не так! Прежде чем пустить в ход язык, я соображал — о чем можно болтать, а что лучше оставить при себе. Я боялся потерять службу. Ну, а теперь я ее уже потерял. Вчера директор предупредил… Последние дни таскаю сумку. Значит, бояться больше некого. Свободно могу выложить всё, что знаю.

А знает Пелле-почтальон много. Недаром он столько лет ходил по городу, стучал в каждую дверь. Да, Харт пришел к Скобе и устроил скандал. В городе слишком много красных — вот что вывело Харта из себя. Что́ именно американец требовал предпринять, секретарь не расслышал, потому что Скобе закрыл плотнее дверь в кабинет, но, во всяком случае, скандалил Харт долго. И Скобе не осадил его. Ничуть. Скобе проводил его из ратуши с поклоном, как будто не он, Скобе, а мистер Харт — бургомистр в городе. Но это не всё, что может рассказать Пелле-почтальон, — хотя бы про того же Скобе. Почему Скобе утвердил Стига Лауриса в наследстве, хоть это имущество военной преступницы? Бургомистр получил пай в «Веселом лососе» — вот в чем дело. За деньги поступился законом. А известен ли такой факт: голландец Гейнц Янзе исчез. Да, голландец — нацист, бежавший с советской территории, когда русские войска громили гитлеровцев. Предположим, шкипер уже слышал, что этого проходимца нет в городе. Но — истинная подоплека? Скобе на людях хватается за голову — проглядел, мол, нациста. Надо было, дескать, давно проверить личность подозрительного голландца. Правильно сделали рабочие, обратили внимание, — но слишком поздно, к сожалению. А ведь на самом-то деле не кто иной, как Скобе, взял Гейнца Янзе под покровительство. Да, снабдил деньгами и отправил куда-то. Теперь Скобе может сколько угодно бить себя в грудь — проглядел, дескать, проглядел. Впрочем, Скобе спрятал голландца не только для того, чтобы вольготно было изображать из себя антифашиста. Есть и другая причина. Кто объяснил ее Пелле-почтальону? Оказывается, Нильс Эбергард…

В этом месте я прервал Пелле:

— Выходит, ты занимаешься политикой, — сказал я. — Понятия не имел.

Представьте, что ответил на это Пелле. Он сказал, что политика бывает разная, что ему по душе политика Нильса. До сих пор Пелле никому не признавался в этом и опасался подолгу задерживаться у Нильса. Почтальон совал письмо, газету, козырял и спешил дальше, чтобы директор почты, упаси бог, не обвинил Пелле в сочувствии к красным. Директор не терпит у себя красных.

— А теперь мне всё равно, — упрямо твердил Пелле. — Мне нет дела до директора. Вчера я зашел к Нильсу, отдал газету и спросил: зачем нашему бургомистру нужны такие, как Стиг Лаурис или гитлеровец Янзе. Нильс растолковал мне, очень ясно всё растолковал.

— Бог с ней, с политикой, — прервал я его. — Какая бы она ни была, не увлекайся ею, Пелле. Хватит нам с тобою своих дел.

Но Пелле покачал своей седой головой и продолжал, а я всё-таки слушал его.

— Кто доверяет Скобе, тот в руках у Харта, — с этим поневоле согласишься, шкипер.

— И это слова Нильса? — спросил я.

— Да.

— Повтори-ка. Что-то я не понял.

Хотя Пелле и повторил, я всё-таки не мог уразуметь, к чему Нильс так выразился. И Пелле не сумел мне объяснить. Кончилось тем, что я рассердился и сказал:

— Чушь какая, Пелле! Я в руках у Харта? Да с чего он взял — Нильс. Нет, Харт не станет трогать меня своими грязными лапами. Я кое-что расскажу бургомистру про Харта и про Сомса. Наш Арвид Скобе перестанет церемониться с ними, будь уверен. А тебе, Пелле, незачем передавать всякую глупость.

Когда он ушел, я пожалел, что так обрезал его. Пускай бы выговорился. Он потерял работу, бедняга Пелле. И когда! В тот самый момент, когда собирался пристроиться к Агате. Теперь-то, конечно, ей мало проку от него. Вот Пелле и зол на весь свет, да еще стакнулся с Нильсом, а тот рад подлить масла в огонь. Нет, Пелле сейчас в таком состоянии, что верить его новостям никак нельзя. Всё, что я услышал от него насчет Скобе, насчет Гейнца Янзе, либо преувеличение, либо выдумка. Так я убеждал себя; но всё же новости Пелле не выходили из головы, и особенно цепко держалась одна фраза: «Кто доверяет Скобе, тот в руках у Харта». Глупость, явная глупость! А всё-таки интересно, что́ Нильс хотел этим сказать?

Пелле между тем двигается широким шагом по мосткам. Из-под фуражки, сдвинутой на затылок, выбиваются серебряные кустики волос, голова Пелле покачивается, левая рука обнимает сумку, правая взлетает кверху, — видно, Пелле еще не кончил свою речь.

20

К Скобе я так и не собрался. По горло было работы. Раз Бибер продает остров Торн, надо хоть напоследок попользоваться тамошними угодьями. Бибер нагнал туда, считай, всех своих рыбаков, принял обратно Нильса и других, уволенных после забастовки в порту, и велел брать подряд всю рыбу — пускай самую мелкую, — выскрести всё дно, не упустить ни камбалы, которая лежит там, подкарауливая добычу своими выпуклыми глазами, ни скользкого, увертливого угря. У острова Торн и для Пелле нашлась бы работа, но человек он к рыбацкому делу непривычный, да и нельзя ему оторваться от города — хлопочет о месте ночного сторожа на лесном складе.

Салака пошла густо, и мы с Агатой едва успевали поворачиваться. Эх, кабы Бибер отложил продажу хотя бы до декабря. Салаки одной сколько можно было бы взять! А там, может быть, и селедка пожалует.

Однажды я, оставив «Ориноко» у пристани, направлялся домой и на шоссе, огибавшем бухту, увидел машину. Она была большая, блестящей темно-синей окраски, с громадными фарами, с толстыми, глубоко вызубренными покрышками, еще не обтершимися на наших камнях. Та самая, что купил Скобе! Только я подумал это, как дверца открылась, и из машины вышел сам бургомистр.

На нем был желтый дорожный плащ. Скобе, должно быть, куда-то спешил, потому что не выключил мотор.

— Иди сюда, шкипер! — кричал Арвид. — Иди.

Взяв за руку, он без разговоров втащил меня в машину и усадил на пружинящие подушки.

— Какова вещица? — спросил он. — Я два года откладывал деньги, шкипер. Мудрая пословица есть у англичан: «Я не так богат, чтобы покупать дешевые вещи».

Он тронулся с места, меня, как мяч, откинуло на задние подушки. Со всех сторон ко мне тянулись сверкающие серебром ручки, держатель спичек, радиоприемник и разные другие устройства, и я, очутившись в такой роскоши, подумал: «Всё-таки богат ты стал, Арвид!»

— Сколько же вы дали, господин доктор? — спросил я.

— За машину? А как ты думаешь?

— Право, не знаю, почем они. Насчет цен на салаку или, например, на селедку, на камбалу, — это мы соображаем, господин доктор, — сказал я.

— Ну, прикинь, прикинь, — дразнил он меня.

— Тысяч десять, не меньше.

— Побольше, — сказал доктор Скобе и усмехнулся. — Двенадцать тысяч.

Ого, порядочный куш! Я даже тронуть боюсь своими грубыми, грязными рыбацкими руками обивку твоей машины, доктор Скобе! Как бы не испачкать. И лучше уж не прибедняйся, не доказывай, что у тебя не хватает богатства на дешевые вещи.

— Конечно, не легко было, ты сам понимаешь, — продолжал он. — Я урезывал во всем. Я отложил ремонт дома. Все свои сбережения вбил в эту игрушку, Рагнар.

Он еще долго разглагольствовал в таком духе, — то словно оправдывался передо мной, то принимался хвалить покупку. Ему, наверное, хотелось, чтобы я похвалил ее. Изредка он поворачивался ко мне, но большей частью я видел только его спину и затылок, розовый затылок и волосы, уже отсвечивавшие сединой. Игрушки ему нужны — бургомистру Скобе! Вот мы сидим с ним в одной машине — и, странное дело, расстояние между нами как будто увеличивается. Дорого́й ли автомобиль причина этого или то, что я слышал про бургомистра от Пелле-почтальона, а может быть, то и другое вместе, но я не спешу выкладывать ему свои заботы. Что если Арвиду Скобе уже не интересны они? Что если он, как и многие другие господа, сулившие нам всякие блага перед выборами, отвернулся от нас, простых людей, и якшается с жуликами вроде Стига Лауриса, Харта, Сомса?

Но нет, не должно этого быть. Надо предостеречь его. Надо открыть ему глаза.

И я начал рассказывать, как навестил Сомса в «Веселом лососе» и почему у меня нет доверия к Харту.

— Да, Сомс нечестный субъект, — согласился Арвид, выслушав меня. — Возмутительно! Ты прав, таким у нас не место.

— Конечно, господин доктор. Разные проходимцы получают кров и пищу в нашем городе. Надо принять меры. Надо вывести их на свежую воду.

— Однако ты рассуждаешь нелогично, шкипер, — произнес он вдруг. — Допустим, у Харта нет на руках письменных доказательств. Значит ли это, что их вообще нет?

Что я мог возразить? Пожалуй, ничего. Я не ответил, а Скобе говорил:

— Эх, Рагнар, Рагнар. Я понимаю, в сознании плохо укладывается: как случилось, что русские, наши недавние союзники… Но ведь ты сам их даже не видел, не правда ли?

И опять мне нечего было спорить, — действительно, в нашей стороне русских войск не было.

— Я видел, — сказал Скобе и помолчал.

— И что же, господин доктор?

— Впрочем, это не имеет значения, — произнес он глубокомысленным тоном.

Не довольно ли о политике? Но он стал меня убеждать, что наше государство не зря-де закупает снаряды в Америке. Что мы-де маленькая страна и русские-де грозят нам, а вот Америка берется нас защищать. Всё это я уже слыхал.

— Насколько мне кажется, — вставил я, — янки сами не прочь повоевать.

— Ты судишь по Харту, — улыбнулся Скобе и, придерживая одной рукой руль, другой протянул мне портсигар. — Не все такие, как Харт. В правительстве Америки наши друзья, они помогают нам.

«Нильс сумел бы ответить, — подумал я. — Ну а я не желаю знать никакой политики. Правду об Акселе — вот что я хочу знать».

Между тем Скобе не умолкал. Он обещал мне еще раз запросить об Акселе американские власти в Германии, а затем снова накинулся на русских.

— О политике я не берусь толковать с вами, господин доктор, — остановил я его. — Материя сложная и не для моей старой головы.

Но он не унимался.

— Будем надеяться, что Аксель жив, — продолжал он. — Но кто может вернуть его нам, Рагнар? Пока что я не вижу… Русские добром не отдадут его, Рагнар. Да, ты прав, сложная штука политика. У нас с тобой будет разговор не о политике, Рагнар, а о практическом деле.

Что ж, посмотрим. Но Скобе не спешил объяснить мне, что́ у него за дело ко мне.

Мы поднялись в гору. Под нами был не только город, с его красными крышами, но и каменоломня была тоже далеко внизу, бухта стала небольшим язычком воды, и цвет ее, чем выше мы поднимались, делался светлее. Машина Арвида неслась вперед, со свистом разрезая воздух, Арвид нагнулся над рулем и то и дело давал гудки. То были особые гудки, не такие, как у других машин. Должно быть, так гудят очень дорогие машины. И Арвиду, верно, нравился звук рожка, и он нажимал его даже тогда, когда на дороге не было ни прохожего, ни коровы. Настойчиво и долго гудел Арвид на поворотах, гудел на перевалах, где дорога словно упирается в небо и ты готовишься слететь во весь опор по крутому скату в долину. Но Скобе жалеет свою машину, он спускает ее осторожно, на тормозах, — и я упираюсь руками и коленями в переднее кресло.

Временами, где дорога полегче, он возобновлял разговор. Его интересовали мои семейные дела и успехи на промысле. Что Христина перебралась к нам, он, оказывается, уже знает. Ладит ли она с бабушкой Мартой? Помогает ли по хозяйству? Показывался ли Эрик?

— Нет, он не был, — сказал я. — Бибер, видимо, не отпускает его с лова. А там, на промысле, он мне не попадался.

Мой ответ понравился Арвиду.

— Правильно, Рагнар, — похвалил он. — Эрик сам прибежит к отцу, прощения будет просить.

— Не знаю, — сказал я.

И этот мой ответ понравился Скобе, он ободряюще улыбнулся мне.

Город уже скрылся за перевалом, а Скобе мчал меня всё дальше. Поднялся каменный хребет и волной двинулся нам навстречу. Приближаясь, он вырастал и всё яснее показывал нам свои расщелины и осыпи. Вот мы въехали в его тень. Солнце ушло за гребень хребта, и весь он был черен, только на вершинах его играло дневное сияние. Дорога вонзилась в хребет и рассекла его, а за ним открылась широкая-широкая долина. Справа ее подковой охватывали горы, а слева лежало море — очень светлое, спокойное и пустынное. Ни парохода, ни кошеля бревен, ни лодки — ничего не видно на поверхности. Точки рифов, выступающие кое-где, иной мог бы принять издали за лодки, но только не я. Я-то знаю эти камни наперечет.

Я скажу вам, что́ за скалами, на берегу реки, отсюда невидимой: там звонница полуразрушенной церкви, и вон торчит острие шпиля. И темные, обгорелые квадраты фундаментов, трубы — остатки домов.

Это Сельдяная бухта. А долина называется Роммендаль. В числе тех слов, которые нельзя произнести без отвращения, — таких, как «фашист», «свастика», — есть и «Роммендаль». Немецкий аэродром Роммендаль. Конечно, до войны это название означало совсем другое. Оно вызывало часто веселую улыбку, — да, улыбку, потому что трудно было отыскать во всей провинции более красивую долину. Недаром молодежь стекалась сюда в праздничные дни — жечь костры и плясать в белые летние ночи, в теплые ночи, когда серебряное зеркальце озера Роммен до утра остается чистым, свободным от малейшего пятнышка тумана. У самого озера стояла деревня Роммен, и жители ее считались счастливцами: ведь горы поблизости невысокие, и поэтому солнце туда входило раньше, чем в другие долины, и уходило позже. Немцы снесли дома, а землю разровняли, утрамбовали для своих самолетов. Никогда я не забуду, как выли немецкие самолеты. Они разлетались каждое утро, как коршуны из гнезда, и носились над горами, высматривая партизан. Эрик, помню, допытывался у взрослых: можно ли подбить бомбардировщик из охотничьего ружья, спрятанного у нас под амбаром, и в какое место надо угодить зарядом крупной дроби. Нередко до нашей Сельдяной бухты доносился грохот фашистских бомб, рвавшихся в горах.

Плуг до сих пор не переворачивает землю в Роммендале. На аэродром везут бомбы. Нет деревни Роммен, нет и нашей Сельдяной бухты. Долина мертва, безлюдна. Жизнь не вернулась сюда. Или, действительно, дело идет к новой войне?

В памяти возникла обрюзгшая физиономия мистера Харта. Мне стало не по себе. И, странное дело, я вдруг почувствовал досаду на Арвида Скобе, припавшего к рулю. Зачем он завез меня сюда? Что ему от меня нужно?

Он повернул назад, и каменная волна снова загородила долину.

Вблизи города он убавил скорость и сказал, что у острова Торн лов на днях прекращается, — там будет запретная зона. Я ответил, что мне это известно. Скобе пожал плечами:

— Суровая необходимость заставляет, Рагнар. Жестокая, суровая необходимость.

Я молчал. Я не знал, что он приступает к самой сути.

— Бибер намерен наладить дальние промыслы. Отказаться от Торна и не получить ничего взамен — это же катастрофа. Катастрофа для тысячи людей.

— Что верно, то верно, — отозвался я. — Я, откровенно говоря, подумывал — не связать ли мне пожитки и не поискать ли удачи в другом месте.

— Подожди. Для тебя есть одна работа.

— Серьезно, господин доктор? Кому же понадобился старик Ларсен, интересно!

Скобе повел машину еще медленнее. Значит, мы доехали до самого главного, решил я.

— Ты ведь плавал однажды с научной экспедицией, Рагнар. В каком это было году?

— В тридцать пятом, — сказал я.

Мы избороздили тогда всё море — я, профессор Бамберг и два его помощника. Мой «Ориноко» они превратили в лабораторию, заставили разной стеклянной посудой, микроскопами. Я был капитаном экспедиции и еще тралмейстером, — мы приладили небольшой трал, чтобы доставать нужные профессору образцы рыб и прочих тварей. Жаль, ему мало выдали денег на экспедицию и он не успел изучить все места нереста и нагула. Если теперь решено продолжить то, что тогда начали, что ж, в добрый час, я готов. Наш Генри Бибер, верно, побогаче того столичного института, где служил профессор Бамберг. Захочет, так доведет экспедицию до конца.

— Бибер ассигнует крупные средства, — сказал Арвид. — Дело будет поставлено солидно. Рыбакам тесно, Рагнар, необходимы новые угодья.

Мы двигались по городской улице, прохожие останавливались, завидев машину бургомистра, и провожали ее глазами.

— Коли действовать, так сейчас же. Осень на носу, — сказал я. — Пока дни не слишком укоротились, море не очень злое, и начали бы. Какие планы у Бибера? Ему ведь не всегда можно верить, господин доктор, сколько лет он собирается поставить новые машины на своем консервном заводе.

Но Арвид заверил меня, что на этот раз Бибер не намерен бросать слова на ветер.

— Экспедиция состоится. Мы с Бибером обдумали этот вопрос и пришли к одному: лучшего корабля, чем твой, для нее нет. И лучшего шкипера нет.

Вот что сказал Арвид Скобе! Однако я решил еще раз прощупать почву и возразил:

— Неужели нет у Бибера моряка помоложе? Будто он без меня не обойдется!

И еще раз Арвид сказал то, что мне хотелось. Нет, Бибер рассчитывает только на меня. Кому же еще можно доверить «Ориноко»! На днях Бибер пригласит меня заключать контракт и, вероятно, познакомит с главой экспедиции. Бибер не станет откладывать.

Вот что я услышал от Арвида Скобе! Выходит, он не забыл еще своих земляков. Чего же он тянул, почему не выложил сразу, как только взял меня к себе в машину! Каково! Я раскачивался на подушках и улыбался прохожим, и день стал как будто яснее, и улицы чище, и всё в городе словно прибрали к празднику.

— Ну, спасибо вам, господин Скобе. И не только от меня, от всех рыбаков спасибо. Я догадываюсь, что это вы подали мысль Биберу, а? Сам-то он не любит расставаться с деньгами. Признайтесь! Угадал?

Скобе только опустил глаза:

— Я считал своим долгом, Рагнар…

Он довез меня до своего дома и предложил зайти выпить кофе, но я отказался. И так достаточно он потратил времени со мной. На прощанье я сказал:

— Бибера вы всё-таки поторопите, господин доктор.

Через два дня — вот как скоро! — Бибер прислал за мной конторщика Борга, да, именно конторщика, а не какого-нибудь мальчишку-рассыльного. Принял меня Генри Бибер в той самой задней комнате, за кабинетом, где я уже был однажды, и всё произошло в точности так, как предупредил Скобе.

Бибер тут же представил меня ученому, с которым мне предстояло плавать. Звали его Карлсоном, — фамилия самая обыкновенная, да и наружность в том же роде. Решительно ничего ученого не было на вид в Карлсоне. «Бьюсь об заклад, что он не профессор, а чином пониже», — подумал я. Возрастом не дотянул еще до профессора. Лицо моложавое, помятое, словно ученый Карлсон только что встал с постели и не умылся. Фигура крупная, но не сильная, рыхлая. Похоже, синий костюм Карлсона подбит толстым слоем ваты и скрывает куда более щуплого господина.

Говорил, главным образом, Бибер. Карлсон погрузился в глубокое кресло, вяло чистил ногти на толстых, коротких пальцах и изредка вставлял пару слов. Хотел я спросить его, жив ли профессор Бамберг, но не решился сразу: уж очень необщительным показался мне мой будущий начальник.

Бибер между тем говорил за двоих, вертясь на стуле и поскрипывая своей кожаной курточкой:

— Идея экспедиции? Она не нова, шкипер. Еще когда мы ремонтировали ваш «Ориноко», план был, в общих чертах, ясен. Из предосторожности я не изложил вам… Теперь необходимые суммы имеются, надо действовать.

«Болтун, — подумал я. — Еще станешь уверять, что эту твоя собственная идея! Давай-ка лучше покажи, сколько тебе не жалко отпустить из того несгораемого шкафа, что стоит в углу».

Не прошло пяти минут, как выяснилось и это. Контракт составлен на год, мне Генри дает тысячу крон в месяц, в виде аванса я могу получить две тысячи, а то и три. Сегодня же, сразу! Я не верил своим ушам. Два раза я перечитал контракт — сличал слова Бибера с тем, что написано на бумаге.

Никаких расхождений я не обнаружил. На всякий случай я заявил, что для начала хватит и двух тысяч.

— Воля ваша, шкипер. Повторяю, можете взять три. Я знаком с вами не первый год, шкипер.

Он открыл дверцу сейфа, вынул три тысячи банкнотами и выжидательно смотрел на меня.

Почему я отказался? Три так три. Тем лучше! Но шкипер Ларсен — хозяин своему слову.

— Нет, господин Бибер, — сказал я. — Довольно двух. Одну кладите обратно.

Я отвел глаза от денег и услышал, как щелкнул замок сейфа. А через минуту я ощутил тяжесть двух плотных пачек во внутреннем кармане моего воскресного пиджака и уже не жалел, что не взял больше. Был бы больше обязан Биберу, только и всего.

Никогда, никогда у меня не было таких средств. Профессор Бамберг — тот заплатил мне всего восемьсот при окончательном расчете. На месяц приходилось триста. Нынешнее предприятие, как видно, покрепче. Деньги прибавили мне решимости, и я спросил-таки Карлсона, что ему известно про Бамберга.

— Бамберг? — переспросил он.

— Ну да, профессор Бамберг.

— Есть такой, — кивнул он. — В последние годы я потерял его из виду.

— Я полагал, вы в одном институте.

— Нет, в разных.

Ему явно не доставляло удовольствия отвечать мне. Но я не смутился, однако.

— А вы из какого, позвольте узнать?

— Из института ихтиологии, — сказал он. — У вас больше нет вопросов, шкипер?

«Эге, характер не из легких», — подумал я. Только я успел расписаться под договором, как Карлсон уже повысил тон. Но я не испугался. Ничуть!

— Имею еще несколько вопросов, — проговорил я твердо. — Задержу вас немного. Но раз вы меня наняли не в матросы, а капитанствовать…

И я стал выяснять подробности маршрута и распорядка работ на корабле; и Карлсон вынужден был на всё дать мне ответ.

Немного спустя я вышел из ворот рыбной гавани. Вот ты и дождался, шкипер Ларсен! Вот и привалила удача! Помнишь, Нильс Эбергард, помните, братья Микель и Юхан и старик Эркко, не говорил ли я вам — будет же когда-нибудь хорошо! Не может же быть всё время плохо!

21

— Входи, — сказал я, впуская Эрика. — Вспомнил, слава богу, что у тебя есть дом.

Больше я ничего не сказал ему. Я дал ему дорогу, он прошел в комнату и увидел Христину, накрывавшую на стол.

Не знаю, как они встретились. Во всяком случае, до меня ни звука не донеслось оттуда. Там было тихо, совсем тихо, и я решил заглянуть туда, выяснить, что́ же такое происходит. Я приоткрыл дверь. Эрик и Христина стояли друг против друга, она держала его руку в своих руках. Я тихо прикрыл дверь и сказал себе, что всё как будто в порядке.

Затем я пошел на кухню, где хлопотали бабушка Марта и Агата, и сказал:

— Явился наш пропащий.

Через несколько минут мы все сели обедать. Эрика и Христину я поместил рядом. Оба они были розовые от смущения, в особенности Эрик. Высокий, плечистый рыбак, который только что прибыл с промысла и проговорил по-взрослому: «Здравствуй, отец», — он теперь снова стал подростком. Щеки его горят, он украдкой бросает взгляды на Христину, а на меня и вовсе не решается поднять глаза. Зато остренькая не теряется: она уже осваивается со своим положением члена семьи и, я слышу, шепчет Эрику: «Не кроши хлеб». Правильно, остренькая! Что до меня, то я держусь так, словно ничего между нами не случилось, а если и было что, то заслонилось другими событиями. И не желая замечать румянца на его лице и даже на руках, я спрашиваю Эрика:

— Ты знал, что она здесь?

Кивком я показываю на Христину. Агата улыбается и тоже смотрит на нее, а бабушка Марта — та, как мы сели, умиленно переводит взгляд с Эрика на Христину, потом опять на Эрика. Пока он собирался ответить, остренькая подала голос:

— Знал. Передал кто-то.

Еще бы. Обежав город, слух прыгнул в какую-нибудь посудину, отправлявшуюся на промысел, и живо отыскал Эрика. Что ж, только дурной человек откажется сообщить добрую весть. И вот ты опять дома, Эрик. И вряд ли ты теперь захочешь поменять свой дом на кухню Нильса. Нет, этого не будет. Я уверен, что этого не будет, и потому, как ты, верно, догадался, готов простить тебе всё прежнее. Теперь-то я, кажется, могу быть спокоен за семью. Остренькая сумеет удержать жениха, а кроме того, есть новости, которые еще не дошли до тебя. Но я поберегу их, послушаю сперва тебя.

— Похвастайся заработком, — предлагаю я Эрику.

И тут он впервые вскинул на меня глаза. Лицо его вдруг помрачнело.

— Выдали последнюю получку, — промолвил он зло, и Эрик-подросток снова исчез.

— Вот как, — отозвался я. — По-моему, ты ошибаешься, это не последняя твоя получка у Бибера.

Я и сам когда-то считал — туго будет нам, если Бибер продаст остров Торн. Конечно, Эрику и всем другим невесело было поворачивать домой в самый разгар лова. А ведь на самом деле Бибер вовсе не собирается сокращать производство. Наступит временная заминка, а потом отыщутся новые угодья, ближние и дальние. Но всё это я скажу потом. Интересно, что́ еще привез Эрик.

— Конторщик Борг, который выдавал нам деньги, сказал, что я больше не потребуюсь.

— Мало ли что говорит Борг.

— И то милость, — хмуро усмехнулся Эрик. — Со мной могли поступить, как с Нильсом, как с Микелем и Юханом.

— Как же поступили с ними?

Теперь Эрик глядел на меня в упор, и его лицо выражало удивление:

— Я думал, тебе известно. Их арестовали.

— Что? — крикнул я и со стуком положил ложку. — Что вы там наделали? А?

Оказывается, когда прибыли военные и объявили, что район отныне запретный, Нильс и его друзья стали протестовать. Они вывесили красные флаги на мачтах, и то же самое сделали рыбаки на многих других ботах. На острове Ялмарен, у маяка, устроили митинг. С флагами пошли в гавань Бибера и хотели маршировать в город, но вмешалась полиция.

И Эрик участвовал в этом деле, оказывается. Пожалели юнца, а то бы и он сидел в тюрьме.

— Чего вы надеялись добиться? — спросил я. — Головы у вас есть? Соображаете вы или нет?

С каждым вопросом я повышал голос. Еще немного, и я, может быть, разрушил бы то, что строил. Хорошо, что я всё время не выпускал из виду Эрика. Лицо его словно твердело. И когда я остановился, чтобы перевести дыхание, мне вдруг показалось: Аксель сидит передо мной, Аксель!

Не знаю, как это получилось. Никогда у Эрика не было большого сходства со старшим братом. Лишь иногда появлялось что-то, напоминавшее Акселя. И вот сейчас…

Это помогло мне прийти в себя. Зачем кричать? Ничего, кроме плохого, это не даст. Не для того мы встретились, чтобы поссориться еще раз. Без крика, спокойно я докажу ему, кто из нас прав.

— Чего достиг твой Нильс со своей пропагандой? — спросил я гораздо тише. — Пока вы устраивали демонстрации, твой отец добывал удачу и для семьи, и для всех рыбаков.

Словом, то, что я откладывал до послеобеденного кофе, пришлось выложить немедля. И тут я почувствовал себя еще увереннее.

— В сущности, Нильс такой же мальчишка, как ты, — сказал я. — Вы ломитесь в открытые ворота. Вчера я подписал контракт у Бибера.

Я хотел сперва рассказать об экспедиции, о пользе, которую она принесет, а потом, в подтверждение, упомянуть и об авансе. Но иначе рассудила бабушка Марта.

— У Рагнара две тысячи, — выпалила она. — Рагнар, кто тебе дал столько денег?

Из всего, о чем я говорил, она уразумела, должно быть, только «контракт» и вспомнила две тысячи. Еще вчера вечером я пересчитывал при ней бумажки и напугал ее до полусмерти. «Рагнар, — спросила она, — что ты сделал, откуда у тебя такие деньги?» Я пытался растолковать ей, но толстая, невиданная пачка кредиток потрясла бабушку Марту, — она не могла успокоиться. И то правда, легко ли поверить, что две тысячи достались честно! Не следовало показывать ей. И сейчас она перебила меня совсем некстати. В голосе ее звучал тот же испуг, и Эрик, Христина, Агата — все встревожились и воззрились на меня. На них эти две тысячи упали неожиданно. Они и не подозревали до сих пор, что у меня есть солидная сумма денег. Я ведь почти ничего не потратил из них. На столе у нас та же салака с картошкой, потому что не в моих правилах разбазаривать задаток, не принявшись за работу.

— Больно щедрый Бибер, — сказала Агата.

Я хотел было намекнуть Агате, что ей следовало бы выслушать всё до конца, а потом уже выражать свое мнение, да и то в последнюю очередь, но в это время Эрик протянул:

— Да-а, странно.

— Ничуть не странно, — отрезал я. — Известно, что у Бибера каждый медяк гвоздем прибит. Так уж если он так раскошелился на экспедицию, стало быть, нацелился на большие барыши.

Но хотя я постарался растолковать им так, чтобы всё, решительно всё, стало ясно, Эрик сидел, по-прежнему уставившись в тарелку, и брови его были сдвинуты. Когда я кончил, он проговорил:

— Обещать они мастера.

Христина подалась к Эрику, погладила его руку, лежащую на скатерти.

— Помолчи, — шепнула она.

Но рука Эрика упрямо сжалась в кулак:

— Смотри, чтобы не обманули тебя, отец.

Несколько мгновений я заставлял себя молчать, чтобы избежать скандала.

— Повторяешь вслед за Нильсом, — сказал я наконец, отодвинул ложку, и она со звоном ударилась о солонку. — Хватит! Довольно политики вашей. Никакой политики, чья бы она ни была — Нильса, или Скобе, или Бибера. Один черт! Тут не политика, а выгодное дело — выгодное дело и для Бибера, и для всего города. А что отец выкупит бот в собственность, что своя снасть у нас будет, — тебе наплевать?!

— Ты не в курсе, отец, — сказал Эрик. — Предприятие Бибера на три четверти американское. Он, по сути, приказчик у янки. А им не рыба нужна здесь.

Нет, не так прошел обед, как я рисовал себе. Настроение у всех упало, как ни старались Христина и Агата поднять его своей болтовней. Христина, — та принялась рассказывать про своего хозяина, толстяка Блисса, владельца швейной мастерской. Когда поднимаешься к нему на второй этаж, то прежде всего попадаешь в переднюю. Из нее ведут две двери — одна в кабинет самого Блисса, где он принимает заказчиков, другая в помещение, где работают девушки. Эта дверь отчаянно скрипит. Христина взяла да и смазала ее машинным маслом. Входит Блисс к мастерицам и спрашивает — кто это сделал? Христина ему откровенно, не чуя беды, — я! Толстяк чуть не уволил ее. Дверь-то у него скрипит со дня основания предприятия. Она всем режет слух, и даже некоторые клиенты жаловались; Блисс ни за что не позволяет смазывать. Скрипит, — зато ни одна работница не выйдет из мастерской неслышно, не прогуляет, не обманет хозяина. Толстый, красноносый Блисс, с очками, сдвинутыми на мягкий, постоянно потный лоб, следит неотступно.

Мы посмеялись над хитростью Блисса и опять умолкли. И стали с нетерпением поглядывать на бабушку Марту.

Бабушка Марта пила кофе. Все уже кончили и перевернули чашки, а бабушка Марта всё еще пила. Она делала это так же истово, как молилась. Вот она положила в рот маленький кусочек сахара и степенно поднесла к губам свою чашку из толстого фаянса, расписанную синими цветами. Чуть приоткрыв губы, бабушка Марта отпивает кофе редкими глотками. Сахар она удерживает при этом кончиком языка, кофе проходит через сахар и становится сладким. Эта манера пить кофе давно вышла из моды и многим кажется смешной — во всяком случае, в городе. В городе у человека никогда не бывает времени, чтобы посидеть за столом лишних пять или десять минут. Однако из уважения к бабушке Марте никто не встает с места.

«Вечером мы все соберемся к ужину, и тогда авось будет повеселее, — подумал я. — Спорить с Эриком я больше не буду — он убедится и сам. И вообще ни звука о политике! Теперь вся семья собралась под одной крышей, — сказал я себе, — надо ее беречь. Это самое главное».

Но не так-то легко отделаться от политики. Вот уже, кажется, выбросил ее из головы, — она снова тут как тут. Как только бабушка Марта перевернула чашку и мы поднялись, я прошел за перегородку к Эрику и спросил:

— Вы соображали или нет, прежде чем лезть на рожон? Чего вы хотели добиться? Нильс сидит, Аста одна с ребенком. Достукались!

— Не все еще с нами, отец, — ответил Эрик. — Некоторые еще верят Скобе. Нильс пошел за нас в тюрьму, а Скобе раскатывает на машине да стрижет купоны со своих акций.

Мальчишка целит в меня. Острый у него язычок! Мне представилась редкостная машина Скобе, за которую онзаплатил двенадцать тысяч. Первый раз в жизни я не нашелся, что́ возразить Эрику.

— Много ты понимаешь! — сказал я. — Вот что, пользы мало чесать языком, для тебя есть работа.

И я сказал, что надо поставить трал на «Ориноко». И это еще не всё. Надо вытащить из сарайчика нашу старую ручную лебедку. Конечно, она пришла в ветхость. Попробуй, запусти ее — она заскрипит, как дверь у толстяка Блисса, а затем развалится к черту. Надо починить. И начать надо не мешкая, — каждую минуту можно ждать сигнала от Карлсона.

— Папа, ты не знаешь…

— Ну, что?

— Я не хотел сразу… Мне утром надо было быть на сборном пункте. Начинаются маневры и, видишь ли, допризывников тоже ставят под ружье на это время.

Как громом, ошеломила меня эта новость. Мальчишку под ружье! Наденут военную форму! Господи, вот еще беда! Наш Эрик — в казарме. Никогда не было в нашей семье военных. Избавил бог от военной службы и отца, и деда.

Первые минуты я ничего не мог выговорить. Сумерки, клубившиеся в комнате, словно стали сразу гуще. В них маячил Эрик — высокий, взрослый парень, похожий на Акселя.

— Утром? — сказал я наконец. — Господи, не обойдутся без тебя! Не говори бабушке Марте, — она умрет, если узнает.

22

Вот и попробуй удержать семью под одной крышей. Нет, никак не выходит. Теперь вмешались маневры. До сих пор в нашей местности никто и понятия не имел о них. Если их где-нибудь и устраивали, то сгоняли одних солдат. А теперь, видите ли, мало оказалось солдат, вызвали и зеленых юнцов вроде Эрика и, можете представить, даже девчонок. Да, я собственными глазами видел их: в юбках защитного цвета и в шапочках пирожком.

Говорят, к маневрам войск решили приурочить сборы допризывников и женских команд, чтобы получше их обучить. Маневры, говорят, будут похожи на настоящее сражение.

Кое-кому это нравится. Сын адвоката, сын владельца бойни Сандеберга и еще несколько лоботрясов промаршировали по улице Лютера на сборный пункт, горланя фашистскую песню. Полицейский не утихомирил их. Молодчики безобразничают уже не первый раз: еще в то воскресенье, когда Харт мутил горожанам головы в сквере, молодой Улоф Сандеберг швырнул камень в окно Нильса.

Вот что делается у нас в городе! Неужели и в других местах то же самое? Если так, то, значит, нигде нет спокойной жизни.

Так размышлял я, орудуя молотком и клещами во дворе. Я приводил в порядок лебедку трала. Иногда над головой с гулом проносились самолеты.

С тех пор как опять начал действовать аэродром Роммендаль, их шум нередко слышится в небе, а в дни маневров они стали летать еще назойливей.

Однажды ночью я проснулся от ужасающего грохота. За окном полыхало зарево, где-то рвались бомбы. Первая мысль, возникшая в мозгу, была: война! Сон слетел мгновенно, я подбежал к окну. Пристань, вода залива, темные горы, всё — то возникало, облитое кроваво-красным светом, то проглатывалось темнотой. Грохот шел со стороны острова Торн, шел медленно, далеко отставая от вспышек огня, и, проложив себе путь под морским дном, с силой ударял в берег, отчего наш дом вздрагивал.

Я погнал спать Христину и бабушку Марту, которая уже связала в узелок вещи и собиралась бежать в укрытие, но сам долго стоял у окна.

Давно уже ходили слухи, что остров Торн превратят в площадку для бомбежек. Летчики будут тренироваться, сбрасывая бомбы на остров Торн, кормивший сотни рыбаков. Но кто мог предположить, что начнут именно ночью. Кому пришло в голову будоражить народ! Почему непременно ночью?

Когда же они угомонятся? Но вспышки над Торном следовали одна за другой с неутихающей яростью, американские бомбы терзали и терзали нашу землю. Те самые бомбы, которые доставили к нам в начале лета, бомбы, которые у нас не хотели выгружать.

Проклятые бомбы! Они еще лежали в трюме парохода, бросившего якорь в порту, — и уже поссорили меня с Нильсом, разлучили с Эриком. Теперь эти бомбы рвутся на острове Торн.

Они падают далеко от меня, на пустую землю, и это не война, а только маневры — пусть так. Всё равно каждый удар болью отдается в сердце. Я вижу Акселя, Хильду, вижу гибель Сельдяной бухты, вижу с небывалой отчетливостью, — их словно освещают сполохи огня, бушующего на острове Торн. Неужели после всего, что вытерпели люди, после такой крови, таких мучений, — снова война? А ведь мы уже поверили в то, что тишина будет долгой. Проклятые бомбы! Они бьют и бьют по острову, и всё, что занимало меня в последние дни — контракт с Бибером, деньги, — вдруг показалось мне неверным и хрупким. В одну ночь всё это может быть сметено. Все наши заботы и мы сами, весь наш городишко.

Кому же это нужно, боже мой! Скобе говорит — виноваты русские; Нильс — что затевают войну американцы. В самом деле, у американцев, видно, немало охотников воевать. Но как разобраться в этом до конца? Как и прежде, я твержу себе: «Не ломай голову, Рагнар Ларсен, политика — не твоего ума дело, предоставь ее другим». Но это не приносит мне спокойствия сейчас, когда языки огня с острова Торн, кажется, охватывают дом, в котором я живу.

Не раз мои мысли обращались к Эрику. Где-то он теперь? Тоже, верно, не спит. Говорят, они должны устроить высадку десанта на остров.

Это еще всего-навсего игра, но и то страшно за Эрика. Не перестреляли бы мальчишки друг друга в темноте. Господи, неужели мне доведется провожать его на войну! Прошлая война отняла жену и старшего сына, а теперь хотят забрать у меня младшего.

Чем больше думал я об этом, тем страшнее становилось. Мысли начали путаться, и я словно попал в водоворот. Человек выбивается из сил, разгребает воду, старается выплыть, а в воде будто сотни невидимых рук хватают его и тянут, тянут в пучину. Беспомощно барахтается человек, ищет опоры. Скверное положение! Вот и мне теперь нужна опора. Еще недавно я бы, пожалуй, пошел к Скобе и спросил его: «Что же это делается на свете, будет ли у нас спокойная жизнь?» Но нет, послушаешь Арвида Скобе — и станет еще тревожнее на душе. Опять примется бранить русских. К кому же тогда? К Нильсу? Нильс воображает, что можно что-то сделать. Но что? Он пробовал, — чего достиг? Сидит в тюрьме.

Словом, я так много думал в ту ночь, что голова у меня разболелась и я почти не спал. Голова раскалывалась, как после попойки, когда утром я принялся за работу.

А как назло, дела еще было немало. Карлсон прислал распоряжение с посыльным: подать бот под погрузку к старой лесопилке, километров за двенадцать от города; срок — послезавтра.

Трал и лебедка почти готовы. Я установил их до обеда, а затем стал прибирать судно.

Когда я спустился в кубрик, то мне подумалось, что на стенке, над койкой Эрика, чего-то не хватает. Одно время здесь висели открытки Эрика. Он снял их перед тем как бот отошел к Биберу, и теперь стенка над койкой голая. Правда, чем меньше на судне лишних предметов, тем лучше, но теперь я почему-то не мог отделаться от ощущения пустоты в кубрике.

Если бы Эрик был со мной, он отыскал бы свои открытки и прикрепил бы их на прежнее место. Непременно!

На открытках, на фотографиях, вырезанных из журналов и наклеенных на картон, изображены страны, в которых Эрик мечтал побывать, когда станет взрослым моряком. Есть тут и тропические пальмы, и египетские пирамиды. Но главное место в уголке Эрика было отведено Советскому Союзу. Юсси Коринк, знакомый матрос с торгового парохода, ходивший в позапрошлом году в Ленинград, привез Эрику пять русских открыток.

«Почему бы не восстановить уголок Эрика, — подумал я. — Только вот вопрос — куда засунул Эрик свои сокровища? Скорее всего, в тумбочку. Если там нет, значит, в отведенном ему ящике комода».

Искать пришлось недолго. Хуже обстояло дело с кнопками — их я должен был пойти купить в лавочку в четырех кварталах от нас. Но надо же привести кубрик в божеский вид. Сперва я поместил было в центре египетские пирамиды, но они оказались явно не к месту. Нет уж, чем мудрить, лучше сделать так, как было у Эрика. А ка́к было — я помню прекрасно. В центре — Москва. Чем плох этот вид на Кремль, снятый с большой высоты, должно быть, с воздуха. Справа от Кремля я приколол вид московской площади с Мавзолеем Ленина, слева — улицу Ленинграда. Внизу поместил еще две русские открытки: на одной — собор в Ленинграде, а на другой — цветы. Да, обыкновенные полевые цветы. Не знаю, чем привлекла Юсси эта открытка. Должно быть, его поразило, что в России те же самые цветы, что у нас, есть даже иван-да-марья, который, говорят, бережет от дурного глаза. По бокам я прикрепил остальное: пирамиды, рощу финиковых пальм, набережную в Шанхае.

Я вдавливал кнопки, выравнивал открытки, и всё время у меня было такое чувство, словно Эрик стоит рядом и помогает мне.

23

В дни маневров что-то стряслось с диким Петером — смотрителем маяка Ялмарен.

Правда, люди и раньше стали замечать за ним некоторые странности. Когда на остров Торн и прилегающие к нему угодья явилась военная охрана и многие рыбаки, вытесненные оттуда, сделали остановку у маяка, дикий Петер обнаружил необычайный интерес к ним. Говорят, он ходил от одной группы моряков к другой и слушал. Давно он не видел на своем острове такой массы народа, и ему, верно, хотелось выяснить, что же привело их и почему они все так взбудоражены. Вот дикий Петер и вышагивал неторопливо по берегу, где разом заполнились все хижины и заполыхали костры; не здороваясь, задерживал свой взгляд на рыбаке, который разговаривал громче других. Внимание дикого Петера было мало кому приятно, нередко рыбаки умолкали при нем и к тому же иной раз грубовато спрашивали, что ему нужно. Всё это Петер, однако, сносил терпеливо. Передают, что под конец кто-то сжалился над ним, пригласил в хижину и даже попотчевал ухой.

Так или иначе, дикого Петера ввели в курс событий. А катера́ с солдатами, шнырявшие мимо маяка, полеты разведчиков и, наконец, ночное нападение бомбардировщиков на остров Торн дополнили рассказы рыбаков.

Если оно в городе всех всполошило, то легко представить, что почувствовал дикий Петер в своей башне. Ведь он-то находился почти у самой мишени! Маяк, верно, покачивало, как дерево от порывов ветра, осыпалась штукатурка со старых, прокоптелых сводов. Если бы дикий Петер не был уже в какой-то мере подготовлен к происходящему, он, наверно, умер бы от страха.

Однако дикий Петер не умер, а, напротив, двигался в тот день с небывалой живостью. Чуть ли не у каждого рыбака, причалившего к маяку, Петер спрашивал: где шкипер Рагнар Ларсен, когда можно ждать его на Ялмарене.

Одним из этих рыбаков был старый Эркко. Только я улегся в постель, как он предстал передо мною, словно привидение, — скрюченный, в сером плаще с очень короткими рукавами, из которых вылезали худые, костлявые руки.

— Непременно побывай у дикого Петера, — сказал он. — Он очень хочет с тобой встретиться.

— Дикий Петер? — удивился я. — Никогда у меня с ним не было дел.

— Это ничего не значит, Рагнар, — умоляюще проговорил Эркко и оперся о спинку кровати.

Он тяжело дышал. «Должно быть, он спешил», — подумал я. И тут я понял, почему он спешил ко мне.

— Неужели насчет Акселя? — спросил я и спустил ноги с кровати.

— Кто его ведает. Мне сдается вот что: совесть у него пробудилась. Мы это заметили еще знаешь когда? У нас митинг был на Ялмарене…

— Слыхал, — вставил я. — Подвели Нильса под арест, вместо того, чтобы поспокойнее…

— Ты бы слышал, как Нильс говорил там, — продолжал Эркко, не обращая внимания на мои слова. — Эх, как он замечательно говорил! Как Скобе, заодно с американцами, обманывает народ, как настраивает против русских, в войну тянет нас. И смотрим — Петер стоит поодаль, глядит в сторону, как будто ему безразлично, но уши навострил всё же. Стоял до самого конца, пока все не разошлись.

— Ну и что с этого? — спросил я.

— Он очень встревожился тогда, как узнал, что опять пахнет войной. А тут еще бомбы! Я так понимаю — заговорила совесть, решился человек облегчить ее, хочет открыться тебе в чем-то. Он ведь при немцах еще служил на маяке. Рыбаки сразу так и решили: верно, знает что-нибудь про Акселя. Воля твоя, Рагнар, а я бы съездил к Петеру.

— Поеду, не уговаривай, — согласился я. — Слушай, Нильса навещать можно?

— Нет, пока не разрешают.

— Когда увидишь его, передай привет от меня. И скажи, нечего было шуметь, народ без работы не останется. Скажи, Ларсен уехал в экспедицию, добывать новые места для промыслов.

Я решил заехать на Ялмарен по дороге к старой лесопилке, и потому вышел в путь пораньше.

Дикий Петер ждал меня на берегу. Очевидно, он заметил «Ориноко» издали и вышел встречать. Высокая фигура дикого Петера неподвижно торчала среди зеленых, окутанных водорослями валунов. Рыжая куртка дикого Петера была на этот раз застегнута на все пуговицы и туго перетянута пояском. Сигаретка, зажатая в зубах, не дымилась. Он вынул ее изо рта и, против обыкновения, первый поздоровался со мной.

Потом он сунул сигаретку обратно в рот и с вызовом посмотрел на меня.

— Здравствуйте, господин смотритель, — ответил я.

Молча он повернул ко мне свою широкую спину и начал подниматься по откосу, усыпанному валунами. Я шел за ним и ждал, что он скажет. Но я слышал только хруст ракушек под нашими подошвами да шорох задетого сапогом можжевелового куста.

— Господин шкипер, — сказал он наконец. — У вас был сын по имени Аксель?

Ему что-то известно про Акселя! Да, это ясно. Я подумал, что в свое время дикий Петер услужил немцам тем, что отказался помочь нашим партизанам. Не от немцев ли дошло что-нибудь до Петера? Что могли гитлеровцы, контролировавшие маяк, рассказать Петеру, кроме того, что Аксель арестован и отправлен в концлагерь? Все эти мысли в один миг пронеслись в мозгу и, конечно, не породили доверия к дикому Петеру. Я ответил сухо и коротко:

— Совершенно верно.

— Я не из простого любопытства, господин шкипер, — сказал он.

— Хорошо. Что же вы хотите?

— Вашего сына держали в Штеттине? — спросил он. — Это верно, господин шкипер?

«А ты что делал в это время? — подумал я. — Подмигивал немцам своим фонарем?»

— В Штеттине, — кивнул я. — Но пока я, признаться, не понимаю, смотритель, почему вас это интересует?..

— А бежал он из Киля… — произнес дикий Петер тихо, как бы про себя.

— Что? Не понимаю. Как — бежал? Куда? Аксель бежал из лагеря? Понятия не имею. Стойте, объясните мне, что всё это значит, — сказал я и вытянул руку так, что он натолкнулся на нее, как на шлагбаум. — Когда Аксель бежал? Вы это всё — серьезно? Какого же черта вы молчали!

И тут я допустил неосторожность. Я забылся и вслух назвал его диким Петером.

Он отступил от меня на шаг и не сказал ни слова. Но в его глазах, красных от бессонницы, не было злости. Я не прочел в них решительно ничего. Он как будто весь ушел в себя, и я испугался: как теперь заставить его говорить?

— Я и теперь мог бы молчать, — проговорил он. — Бургомистр велел мне молчать.

Его лицо вдруг искривилось, и он выругался. Меня или бургомистра бранил дикий Петер — было неясно.

— Молчать о чем?

— Бургомистр прислал ко мне боцмана Лауриса, — сказал Петер, не обратив внимания на мой вопрос. — Бургомистр требует, чтобы я молчал.

Я вспомнил странную поездку Стига на маяк. Еще секунду назад мне казалось, что дикий Петер, может быть, просто-напросто не в своем уме и плетет что попало. Но Лаурис в самом деле хвастался какими-то поручениями доктора Скобе. При чем же тут Аксель? Ну, ладно, держись теперь, Петер. От меня не отделаешься. Я всё из тебя выжму, решил я. Если уж начал, — договаривай, дикий Петер.

Я еще не домыслил до конца, каким способом буду выжимать правду из Петера, как услышал:

— Всё равно меня здесь не будет. Пусть другие хоронят утопленников. С меня хватит.

Дикий Петер смотрел куда-то мимо меня. Он разговаривал теперь сам с собой, по привычке, укоренившейся за долгие годы одинокой жизни на маяке. Затем он двинулся дальше, и я последовал за ним, пытаясь уловить смысл отрывочных фраз, которые он бросал.

Перевалив через пригорок с чахлыми кустиками, прибитыми ветром к земле, мы спустились к берегу и шли по песчаной полосе, размытой приливами. Остров заканчивался здесь длинной косой, уходившей в открытое море. На ней лежали, распластав свои лапы, водоросли, принесенные волной, одни еще свежие, темно-зеленые, издававшие сырой сладковатый запах, другие пожелтевшие, обсохшие на солнце, рассыпавшиеся в труху. Но не только морская зелень скапливалась на косе, — сюда устремлялись сильные течения из водных пространств, и поэтому нет на острове лучшего места для сбора плавника. Остатки разбитых штормом кошелей леса, бочонок, скатившийся с палубы, поплавок от сети — всё это собиралось здесь, годное либо для костра, либо для постройки хижины. Иногда сюда заносило и утопленников, и Петеру приходилось рыть для них могилы. Коса постепенно погружалась в море, и острие ее указывало на остров Торн, видневшийся на горизонте.

Дикий Петер подвел меня к камню, лежавшему шагах в десяти от границы прилива, на возвышенности. Я думал, что Петер собирается сесть на эту глыбу синеватого гранита, усадить меня и выговориться. Но он остановился и сказал:

— Я должен был давно дать вам знать, шкипер. Я виноват перед вами.

В тоне дикого Петера было что-то совсем необычное, и я насторожился.

— Он здесь, — сказал Петер.

— Кто?

— Аксель Ларсен, — промолвил он.

Не помню, что я ответил. Кажется, я крикнул ему, что он лжет. Ноги мои вдруг ослабели, я, шатаясь, подступил к нему, схватил его за плечи, а он сжал мои руки. Он сжимал их всё сильнее и сильнее, — хватка у дикого Петера медвежья. Но я не выпускал его.

Если бы я мог привести в порядок то, что мелькало у меня в сознании в эти минуты, получилось бы вот что. Аксель, быть может, в самом деле бежал из лагеря, немцы его поймали на пути и убили тут, на острове. И дикий Петер был здесь в то время. И, возможно, не без участия дикого Петера гитлеровцы расправились с Акселем.

Физиономия Петера с глубоко запавшими, красными глазами стала мне ненавистной, и это чувство росло по мере того, как пальцы его впивались в кисти моих рук. Потом мы оба оттолкнулись друг от друга.

Холодный ветер обдавал меня, но дышать было нечем, совершенно нечем.

— Вы спятили, черт вас возьми, — проворчал он, и я понял, что мысли свои я в волнении произносил вслух. — Это было после оккупации.

Не сразу пришел я в себя. Не сразу вернулась ко мне способность трезво, хладнокровно воспринимать человеческую речь. Мы долго стояли у камня, мы долго шагали по песку, по звенящей гальке, по скрипучей жесткой траве, долго сидели на ржавом якоре, вросшем в берег, потом на груде плавника, — ибо невозможно было покорно и скоро взять на веру то, что говорил дикий Петер.

Если верить дикому Петеру, в самом конце войны, в апреле, к острову Ялмарен принесло изуродованную ладью и полумертвого человека, цеплявшегося за нее. Он назвал себя Акселем Ларсеном, сыном шкипера Рагнара из Сельдяной бухты. Несколько часов спустя Аксель умер. Петеру он успел сказать всего несколько слов. Из них можно было понять, что, когда русские подошли к Штеттину, гитлеровцы перегнали заключенных на запад, и они попали к американцам. Вместо того чтобы отпустить Акселя сейчас же на родину, они заперли его в свой лагерь для перемещенных. Оттуда Аксель бежал, в него стреляли… Больше ничего он не смог сказать. У него было заражение крови от раны, и спасти его не было никакой возможности, — по крайней мере, так уверяет Петер.

Петер похоронил его, положил на том месте камень и никому ничего не сказал. Гитлеровцев на острове уже не было, они удрали с нашей земли, и не они помешали Петеру подать мне весть.

Однако он боялся. Не так-то легко взрослому мужчине сознаться в своей трусости, но он сознался, и от этого я почувствовал доверие к нему.

Он жил под проклятием страха. Он трепетал перед немцами, — и оттого не решился выполнить задание партизан. Обманув их, он стал бояться не только оккупантов, но и своих соотечественников. Его презирали, — он забился в свою нору, озлобился.

Пока Аксель еще дышал, Петер не мог его оставить. А потом он побоялся сказать. Он решил, что ему могут не поверить и, мало того, заподозрят дурное.

Недавно ему еще прибавили страха. Прибыл Стиг Лаурис — посланец бургомистра, велел ни в коем случае не разглашать, ка́к погиб Аксель, и ссылался на государственные соображения. Дескать, случай этот — если он получит широкую огласку — подорвет симпатии к союзникам. Ка́к дознался бургомистр, — дикий Петер может только догадываться. Не иначе, как через пастора Визелиуса, которому Петер открылся на исповеди.

— Хотят воевать с русскими, — сказал Петер. — Вот к чему всё идет. Как разделали остров Торн! Я думал, наш Ялмарен расколется и пойдет ко дну. Опять будут утопленники, — он дернулся и с ужасом посмотрел на меня. — Их негде больше закапывать, шкипер! И так везде… Под каждым камнем. Тут кладбище, — он стукнул каблуком в сухую землю. — Крестов нет только. На камнях ничего не написано. Лежат так. Я уйду отсюда, шкипер. Я сказал вам всё…

С усилием произнося слова, дикий Петер шевелил пальцами, точно развязывал невидимые узлы — тугие, намокшие узлы — жилистыми, заскорузлыми пальцами.

— Я сказал вам всё — повторил он, — чтобы не считали меня… — он запнулся, с напряжением развязывая новый узел, самый непослушный. — У Петера есть еще совесть. Пусть от вас это пойдет дальше, пусть выгонят меня отсюда… Что еще сделает со мной бургомистр? — выкрикнул он и рванул ворот рубашки. — Что?

— Не беспокойся, — сказал я, не чувствуя к дикому Петеру ни ненависти, ни недоверия. — Больше ничего не сделает.

Так вот она — правда об Акселе. Она должна была выйти наружу, и я знал, что она будет суровой: к тому, что его нет в живых, я приготовился давно. Но как неожиданно она открылась — правда об Акселе! И как страшна она, как грозна для тех, кому я еще недавно верил!

24

Как в тумане, двигались передо мной люди с ящиками и тюками, складывали их на палубе, распаковывали, раскуривали потухавшие на ветру сигареты. Меня то и дело звали в кубрик, на мостик или на пристань, я что-то объяснял им, показывал. Размахивая руками, носился Карлсон и покрикивал на рабочих. Он был чем-то очень обеспокоен, и до меня не сразу дошло, что в багаже есть стеклянная посуда и Карлсон боится, как бы ее не переколотили.

Всё, всё было словно в тумане.

Не могу сказать, как долго шла погрузка. Час, а может быть, два, три. Иногда мне казалось, что я всё еще иду вслед за диким Петером по песчаной косе острова Ялмарен или сижу у могилы Акселя.

Вдруг наступила тишина. Прекратился грохот ящиков, стук каблуков. Рабочие схлынули куда-то. Карлсон жал мою руку своей мягкой, потной рукой и говорил:

— Отлично, шкипер! Как вы догадались? Отлично! На исследовательском судне должен быть трал. Я позабыл вас предупредить, а вы сами… Всё в порядке, шкипер. А выставка внизу, очевидно, забава вашего мальчика?

— Так точно, господин Карлсон, — ответил я.

— Вообще, на таком судне не должно быть ничего лишнего, шкипер.

В другой раз я, может быть, спросил бы Карлсона, откуда ему известно про Эрика. Но я ничего не сказал и не удивился.

Карлсон заявил, что он отлучится часа на два по делам, и повернулся, чтобы уйти. Я удержал его, мне нужно было знать, когда мы выходим и куда. Однако он торопился и ничего не объяснил мне, только бросил:

— Ждите меня, шкипер. На судно никого не пускайте.

Но я опять остановил его.

— Извините меня, господин Карлсон, — сказал я. — Но если придет ваш лаборант? Как его зовут? Не было бы каких недоразумений.

— Ничего, не беспокойся, шкипер, — проговорил Карлсон и дернулся от нетерпения.

Он запахнул плащ и рысцой сбежал со сходен. Со мной на «Ориноко» остался только моторист — низенький человечек в кепке, надвинутой на лоб.

— Эй, шкипер, — крикнул он, высунувшись из люка, — подсоби-ка мне.

Теперь я мог разглядеть его получше. Очень бледная, нездоровая кожа на лице, резкие складки на лбу делали его старше своих лет. На самом деле ему не больше тридцати. И никто не дал ему права обращаться ко мне как к равному.

— Прежде всего напомните мне, как вас зовут, — сказал я с ударением на «вы». — Познакомили нас в такой суматохе… Ханс, если не ошибаюсь?

— Да, Ханс Тинг, — ответил человечек угрюмо, не поднимая глаз.

— Откуда вы родом?

— Из Сулидена.

Так я и думал. Неотесанный, грубый народ в Сулидене. До сих пор не научились произносить простое слово — «вы». Тычут всех подряд. Ну, поблажки не дам. Пусть попробует еще раз.

Я нагнулся. Возле мотора лежали запасные части, доставленные Карлсоном, в том числе даже ходовой винт. Я поднял винт, ощутил его тяжесть, и снова возник передо мною камень на пустынной косе, у маяка. Камень на том месте, где похоронен Аксель.

Ханс из Сулидена заставил меня очнуться. Молча он взял у меня винт, приставил к стенке, и я закрепил его. С полчаса мы закрепляли крупные детали, и моторист всё это время не издал ни звука. Затем он сказал:

— С остальными я сам управлюсь.

Но я не ушел. Руки требовали работы. Они не хотели отдыхать, ни за что не хотели. Однако какой запас деталей мы берем в плавание! Карлсон позаботился обо всем. Такого набора хватит на целый год. Похоже — Карлсон неплохой хозяин, только уж больно суетлив, убежал и не сказал ничего. А я спрашивал у него то, что шкипер обязан знать наперед. Если переход предстоит дальний, значит, надо иметь побольше пресной воды. И задраить надо везде поплотнее.

Последние соображения я выговорил вслух, и моторист тихо, как бы про себя, отозвался:

— Вопросов он не любит.

— Да, верно. Всякие бывают люди, — сказал я. — Всякие люди, всякие.

Конец фразы я почти выкрикнул. Мне представились Арвид Скобе, Стиг Лаурис, Харт. Кулаки у меня сжались. И тут я увидел глаза Ханса из Сулидена, — темно-серые, глубоко запавшие. В них светился испуг.

— Карлсон не любит вопросов? — переспросил я. — Вы давно с ним?

— Нет, недавно.

Глаза Ханса из Сулидена исчезли под опущенными веками, лицо его приняло прежнее замкнутое, равнодушное, сонное выражение.

— Кто он такой? Лиценциат или профессор? Вряд ли дорос до профессора.

Моторист, вместо ответа, усмехнулся и начал вытирать руки. Вытирал он долго, с усилием, словно пытался открутить себе пальцы. Улыбка застыла на его губах.

— Что смеетесь? — сказал я. — Конечно, я сам не очень-то сведущ в науке. Может, он написал уйму книг. Не спорю.

— Вы что, первый раз у него?

— С ним не приходилось. А вообще я плавал с экспедициями.

— Значит, имеете понятие.

— Да.

— Не меньше, чем я, разбираетесь, — сказал моторист с непонятным укором, точно я расспрашиваю его о том, что мне самому великолепно должно быть известно.

Попробуй выжать из него что-нибудь! Продолжать этот никчемный разговор у меня не было никакой охоты, и я поднялся в рубку покурить.

Не знаю, сколько я просидел там, наедине со своими мыслями. Стемнело, когда явился Карлсон.

Он позвал меня в кубрик и развернул карту. Пятерня его задержалась у Хагена — километрах в пятидесяти от нас, к югу. Там мы примем на борт лаборанта. Оттуда наш маршрут протянется еще дальше к юго-востоку.

Подвинув мне карту, Карлсон скинул пиджак и велел подать стакан воды.

Он мог отлично сам налить себе воды, для этого нужно было встать и сделать шаг к баку, стоящему в углу. Или Карлсон считает, что шкипер будет и лакеем для него? Но я решил простить ему бестактность для первого раза.

Он сунул в рот пальцы, вынул челюсть и опустил ее в стакан. Лицо Карлсона обмякло, щеки провалились. Пробормотав что-то, он повернулся к стенке и скоро захрапел.

Там, где он провел своей пятерней, я должен теперь проложить курс, — мимо зубчатых берегов, вдоль узких проливов, среди множества островов и банок, где, бывало, профессор Бамберг ночь не спал, разбирая живность, захваченную тралом, и разглядывая в микроскоп крохотных рачков. На тех банках — на пути к Хагену — всегда кормится сельдь, и странно, что с нами не будет лаборанта в это время.

Однако я недолго раздумывал, что́ за человек лежит около меня в кубрике «Ориноко», выставив из-под одеяла ногу в синем носке. Способность ясно воспринимать окружающее не вернулась ко мне. Я не покидал Ялмарена, песчаной, исхлестанной приливами косы с могильным камнем.

Вышли мы в море на рассвете. Часов в девять мы были на тех самых рыбных местах, которые так интересовали профессора Бамберга. Карлсон еще спал, ящик с приборами, корзина со стеклянной посудой оставались нераспакованными. Я спрашивал себя, не разбудить ли Карлсона, но вскоре он появился на палубе. Он стоял, запрятав руки в карманы, и зевал. Бот слегка качнуло, и Карлсон уцепился за такелаж и выругался, да, выругался, и не по-нашему, а точно так, как выражаются пьяные американские матросы в заведении Стига Лауриса.

Я решил всё же напомнить ему, какие золотые места мы проезжаем, и в ответ услышал:

— Да, да, Ларсен. Ты хочешь, чтобы всё было так, как при твоем профессоре, как его… Не беспокойся, успеем расставить банки и склянки.

Не понял я его. О себе я пекусь, что ли? Но по всему видно было, что за разъяснениями к Карлсону нет смысла обращаться. Морская поездка плохо повлияла на него. Вчера он держал себя более солидно.

Улучив удобную минуту, я вызвал в рубку моториста Ханса из Сулидена.

— Слушайте, Ханс, — начал я. — Вы плавали с ним однажды, с Карлсоном. Сдается мне — не очень он похож на ученого. Как вы находите, а?

— Как тебе сказать, шкипер, — промолвил он нехотя. — Ты тоже имел дело с такими… экспедициями. Что же тебя удивляет, в таком случае?

Он опять тыкал меня, но теперь, после ругани Карлсона, «ты» в устах Ханса показалось мне уже не столь обидным.

— Вот что, Ханс, нечего играть со мной в прятки, — отозвался я. — Я плавал с профессором, с умнейшим человеком. Не чета этому Карлсону.

— Я не спорю. Может, профессор по-настоящему занимался наукой.

— Чудак, спорить нечего. Разумеется, по-настоящему. Да вот, на тех отмелях…

И я стал вспоминать вслух, как мы ходили с тралом, измеряли температуру воды на разных глубинах, как Бамберг определял возраст рыб по кольцам на чешуе — словно по срезу дерева, и вообще, как много интересного я узнавал каждый день.

— Нет, тут совсем другое, — сказал Ханс, помедлив. — Во-первых, он вовсе не занимается рыбой.

— Как так?

— Он из фирмы «Атлантик компани». Американская фирма. И сам он ихний подданный, только в прошлом году приехал к нам.

— Ханс, так что же это! — крикнул я и схватил его за плечи: — И тут янки!

— Тише, тише шкипер, — проговорил он пятясь. — Что с тобой?

— Американская фирма? Не рыбная? Не наша? Так какая же, Ханс? Чем они занимаются?

— Мое дело маленькое, шкипер, — ответил Ханс, помедлив. — Мотористу ведь не докладывают — куда и зачем. Они глубины меряют, поднимают со дна ил и прочее, — это я видел. Но рыба им ни к чему. Разве к завтраку…

Я не спрашивал Ханса больше. Ясно одно — и тут обман. Раз им понадобилось врать насчет разведки рыбных мест, стало быть, прячут недоброе дело.

Сказав себе это, я не почувствовал удивления. Напротив, я как будто ожидал чего-нибудь в таком роде. Всё шло к этому. Теперь мне странно, как я не догадался раньше, когда получал бот из ремонта или когда сидел в машине Скобе, или когда ставил свою подпись под контрактом. Две тысячи! Да, прав Эрик — такие деньги не достались бы честным путем. Смотри теперь, Рагнар Ларсен, к кому ты нанялся, куда завела тебя твоя дурацкая доверчивость.

Длинный гвоздь торчал из стенки, вбитый для того, чтобы вешать плащ. Я протянул руку, крепко, со злостью схватил гвоздь и вытащил его. Затем я согнул его пополам. Острый край шляпки больно впился в ладонь, но я всё-таки согнул его, а затем стал разгибать. Приложив его к стенке, я стал бить кулаком, пока толстый железный гвоздь не выпрямился. Тогда я вогнал его в дерево ударами кулака.

После этого я вынул платок и вытер кровь, выступившую на руке, Ханс смотрел на меня и молчал.

— Черт их ведает, — заговорил он тихо. — Я понятия не имею. Тебе Карлсон сплел про научную экспедицию, а мне он ровно ничего не сообщил. Конечно, мое дело маленькое. Аванс получил, и помалкивай.

Последние фразы он произнес с некоторой обидой. С обидой на то, что его, моториста, держат в неведении.

— Хорошее дело незачем скрывать, Ханс из Сулидена, — сказал я. — А они скрывают. Понял? Друзья наши! — вспомнил я вслух слова Скобе. — Избави бог от таких друзей.

Я выразился бы покрепче, да не знал — можно ли вполне довериться Хансу. Нет, лучше сперва размыслить про себя. Что же ты намерен делать, Рагнар Ларсен?

Служить американцам ты не станешь, это ясно, как дважды два четыре. Ты не позволишь Карлсону командовать собой — мистеру Карлсону, прибывшему ловить рыбку в мутной воде. Нет, ты бросишь ему в физиономию деньги и уйдешь. Вот уже чернеет вдали мыс Хаген с полосатым маяком, за мысом через полчаса откроется город Хаген. Там ты и распрощаешься с проклятым янки. Но тут во мне заговорил другой голос.

Не слишком ли просто получается у тебя, Рагнар Ларсен, сказал этот голос; вернуть деньги не штука, тем более, что они у тебя почти все целы. Но этого, пожалуй, мало. Карлсон наймет другого шкипера, только и всего. И будет командовать на твоем корабле, поганить его. И будет творить свои темные дела. Можешь ли ты расстаться с ним так мирно? Подумай над этим вопросом, — он ведь касается не одного тебя.

И тут первый голос — прежнего Ларсена — умолк во мне. И я сказал себе, что прежде всего выясню, с какой целью пожаловал в наше море мистер Карлсон — непрошеный гость. Разберусь до конца, в какую паутину меня запутали. А там будет виднее, как поступить.

Пытливо, настороженно поглядывает на меня Ханс из Сулидена. Но подожди, Ханс, я еще слишком мало знаком с тобой. Ты хочешь, чтобы я открыл тебе, что́ бродит в моей голове? Нет, рановато, пожалуй. И я сказал нарочно:

— Ничего не попишешь, Ханс. Авансы мы с тобой взяли, значит, Карлсон над нами хозяин.

Около полудня мы встали на якорь в Хагене. На судно вошел долговязый мужчина в сером плаще, доходившем до колен. Я сразу же узнал этого человека. Передо мной был Гейнц Янзе, бывший боцман с биберовского траулера, нацист Гейнц Янзе.

25

Смотри, Ларсен! Вот до какого позора ты дожил. Они расположились на твоем корабле, как у себя дома. Куда ни глянешь в кубрике, всюду их бутылки, банки из-под консервов, набитые вонючими окурками. Раскидали свои лезвия для бритья, кисточки с запекшимся мылом, пропотевшие воротнички. Янзе лежит в одном белье, свесив с койки босые ноги, — он выпил, и ему жарко. Как они пакостят всё, к чему прикасаются. Ждут, верно, что я буду убирать за ними.

Карлсон сидит в расстегнутой рубашке и покрывает листок тетрадки столбиками цифр.

— Я потревожу вас, господин Карлсон, — начал я. — Прошу вас ответить мне. Не привык я работать в потемках. Если я взялся за какую-нибудь работу, господин Карлсон, то я должен знать, в чем ее смысл.

— Ах вот как, шкипер, — говорит Карлсон, отрываясь от тетрадки. — Тебе не терпится, чтобы всё было, как у твоего профессора… как его… Не беспокойся, шкипер. Завтра же расставим приборы.

Дряблые губы Карлсона изображают что-то похожее на усмешку. Он издевается надо мной.

«Руки назад, Ларсен, — приказываю я себе. Немедленно назад, за спину, чтобы не видно было, как хочется тебе двинуть в морду того и другого. Господи, как трудно сдержаться! Но это необходимо».

— Прошу вас разъяснить мне характер работы, — говорю я раздельно — Иначе, господин Карлсон, я не смогу вам быть полезен.

Карлсон опешил. Правда, он пытался скрыть это, выпрямился и даже застегнул рубашку на все пуговицы, но я отлично заметил, что он смутился и обдумывает, как быть со мной. Прогнать шкипера Ларсена на берег он, как видно, не склонен. Янзе, приподнявшись на койке, пробормотал:

— Ему не нравится наша компания.

— Помолчи, — бросил ему Карлсон и ударил носком ботинка в голую ступню. — Мы с вами, господин Ларсен, — сказал он, поворачиваясь ко мне, — не будем ссориться.

«Эге, да он сбавил тон, — подумал я. — Ладно, посмотрим, что дальше…».

— Согласен с вами, — сказал Карлсон еще тверже. — Не будем играть в прятки. Вы ведь не красный, — так меня уверяли. Если так, то вы должны понять. Да, Ларсен, вы поймете, что наша работа поважнее, чем рыскать за селедкой. Америка выступит, наконец, против большевиков. У вас как будто нет оснований симпатизировать русским, не так ли, Ларсен? Меня уверяли, что вы надежный человек. Вот некоторым вашим знакомым я бы не доверял, — например бывшему почтальону Пелле. Я потому вам и не сказал всего тогда, — в кабинете у Бибера. Одно слово, оброненное при Пелле или при вашем мальчике, может наделать кучу неприятностей. Суть в том, Ларсен, что наша работа — запомните это хорошенько — совершенно секретная. Специальность нашей фирмы — морские сооружения: портовые устройства, доки, укрытия для кораблей. У вас тут в бухтах, среди островов, замечательные места имеются. Подводную лодку, торпедный катер можно держать наготове так, что пройдете мимо — и ничего не заподозрите. Надобно обследовать эти места, прощупать удобные фарватеры. Понятно вам?

— Еще бы не понятно, — сказал я как можно хладнокровней. — Все говорят, что будет война. Ничего секретного, по моему разумению, тут нет.

Пусть они думают, что перед ними прежний Ларсен. Прежний растяпа Ларсен. Буду держаться этой роли до поры до времени, чтобы выведать побольше.

— Конечно, для нас с вами это не секрет, — согласился Карлсон. — Но для людей недальновидных… Могут пойти кривотолки среди рыбаков. Тем более, что работать мы будем как раз в промысловых районах.

«И это понятно, — подумал я. — Понятно, зачем мы должны выдавать себя за научную экспедицию. Честным рыбакам вы боитесь сказать, господин Карлсон, чем вы заняты. Мало вам острова Торн. Вам нужны еще острова. Вы отнимаете наш хлеб, мистер Карлсон. И что вы даете взамен? Войну».

— Повторяю, — продолжал между тем Карлсон, — язык держать за зубами! Вы не прогадаете, если зарекомендуете себя у нас соответствующим образом, шкипер. На оплату вы пожаловаться не можете. А нам нужен такой человек, как вы. И судно такого типа, мелкосидящее, устойчивое судно, да еще опытный моряк за штурвалом… В здешних фарватерах сам дьявол хвост потеряет.

«А мы разве просили вас лезть сюда, господин Карлсон?» — подумал я. Но сказал так:

— Передо мной теперь всё раскрылось; благодарю вас. Я вижу теперь, что́ представляет собой ваша фирма.

— Вопросов нет больше?

— Никак нет, господин Карлсон.

Некоторое время он смотрел на меня своими водянистыми глазами, а затем кивнул:

— Ступай.

Господи, сколько надо сил, чтобы сдержать себя!

Я возвращаюсь в рубку. Здесь мне легче дышать. Легче, потому что моя рука на штурвале.

Я не боюсь вас, Карлсон. Я сильнее вас — я веду корабль. Вы воображаете, что я в вашей шайке. Не стану разубеждать вас пока. А откровенность ваша мне как нельзя более кстати, — сейчас уже более отчетливо рисуется в голове, как надо действовать.

Мы выходим из Хагена. Из воды торчат скалы, изъеденные дождями и ветром, похожие на гнилые зубы. Ветер налетает короткими порывами, сбивает пену с острых, злых волн, не дает им донести ее, швырнуть в борт судна.

Линия горизонта еще резкая, небо над ней почти везде чистое, только в одном месте выползают маленькие облачка и мчатся навстречу. Плотные, с рваными краями, они несут весть о перемене погоды. Что ж, не беда. Штормы в августе хоть свирепы, но коротки. Они не расстроят моих намерений.

— Шкипер, — шепчет моторист Ханс, втиснувшийся ко мне. — Слушай, какая история: Карлсон вызвал меня…

Оказывается, Карлсон велел мотористу наблюдать за мной, доносить о моих настроениях.

— Не удивляюсь, — сказал я. — Им каждый честный человек страшен. О чем еще с тобой толковали?

— Больше ни о чем. Да, когда я вошел, они спорили, и Карлсон здорово наседал на длинного. «Вы, — говорит, — будете кричать «хайль» президенту Трумэну». Кто этот длинный? Немец, что ли?

— Голландец, как будто. Значения не имеет. Думаешь, он Голландию свою не продаст Трумэну? Продаст в любой момент.

Я рассказал мотористу всё, что знал о Янзе. О его похождениях в качестве штрейкбрехера, о том, как он, сидя в «Веселом лососе», грозился, что еще побывает в России и отомстит русским. И как он удрал из города, когда люди разобрались, что́ он за птица.

— А теперь его наняли американцы, — сказал я. — И выходит, как ни поверни, с какой стороны ни посмотри, — кто русским враг, тот и нам враг.

Нелегко далась мне эта истина. Но теперь я уразумел ее. Чем больше я размышляю о том, что́ произошло со мной, тем глубже она вбивается в голову. Да, у нас, простых людей, и у русских враги одни и те же. Я не попал бы в ловушку к Карлсону, если бы знал это раньше. Но уж теперь я чувствую, как эта истина впитывается в самую кровь мою, бежит по жилам, входит в мускулы, становится как бы частью моего существа.

Однако для Ханса из Сулидена вывод мой оказался не таким ясным. Он пожал плечами:

— Я плохо разбираюсь в политике, шкипер.

— И я тоже, — ответил я. — Но политика бывает разная, хорошая и плохая.

Так произнес я, сам того не ожидая, слова Нильса. Ну да, слова Нильса, дошедшие ко мне через Пелле-почтальона.

Однако не слишком ли я разоткровенничался с Хансом из Сулидена.

— Задраить как следует люк, — говорю я ему, — закрепить жестянки с горючим, а то море начнет нас бросать, они слетят и покатятся тебе под ноги.

И вот я опять один в рубке. Темнеет быстро. В последних отблесках солнца, потонувшего на западе, летят и летят облачка. Они несутся по чистому, холодеющему небу как стайка буревестников. Их становится всё больше, и, наверное, они затянут до рассвета весь небосвод. Проплыл мимо, перерезав мне путь, торговый пароход — глыба с редкими светляками. Видно, как ветер рвет его флаг, на котором уже нельзя различить цвета. Дым плотной, тяжелой гущей выливается из-трубы, спадает со спардека, с кормы и стелется над самой водой. Это верный признак шторма: отяжелевший, придавленный к воде дым. В сыром воздухе тускнеет блеск маяков, они тоже предупреждают меня о наступающей буре.

Бот движется в небольшом пространстве света, отбрасываемого фонарем. Смутно видно, как нос раскалывает вал, выбегающий из тьмы,гонит перед собой волну, как она сталкивается с новым валом, — и тогда две волны, налетев друг на друга, в ярости лезут кверху и кончают свою борьбу на палубе «Ориноко», в обвале кипящей, сплетающейся пены.

Черна ночь, но вдали мерцает крохотный огонек. Я веду бот на него: огонек делается больше, ярче. Я приближаюсь к нему до тех пор, пока справа, из-за острова, не вынырнет другой маяк, — и тут не зевай, немедля перекладывай руль, бери вправо. Наперекор ночи, бесконечной чередой развертываются путеводные огни. Они словно висят в густой мгле. Вот маяк Слите, загорающийся лениво, медленно — два раза в минуту. Вот деловитый Йоран, отсчитывающий короткие вспышки каждые десять секунд, а там резвая Уктуна, которая сыплет своими искорками почти без передышки. Выходите, показывайте мне дорогу! Ваш язык давно понятен мне, я заучил его наизусть. «Не подходи ко мне, — тревожится Уктуна, — здесь Кошачьи рифы, погубившие не одно судно». Но я вижу ясно. Я иду к маяку Онгеруд, выросшему слева, на лесистом мысу, и Кошачьи рифы — острые каменные когти — остались позади.

Пролив расширяется, острова с огнями маяков отодвигаются в сторону, и курс теперь прямой. Но зато еще крепче ветер на просторе. Всё сильнее колотит он в стекло рубки, гнет мачту, натягивает такелаж. Всю ночь «Ориноко» пробивается сквозь жестокий шторм.

Янзе, зеленый от качки и от выпитого виски, окликает меня сзади. Ноги плохо держат его, он обеими руками вцепился в дверь.

— Шкипер, ч-черт тебя подери, — мямлит он. — Куда нас несет? Нельзя встать где-нибудь, переждать? Слышишь ты, шкипер?

— Никак нет, господин Янзе, — отвечаю я, сдерживая злость, поднявшуюся во мне при виде этой рожи. — Негде бросить якорь. Ни одной удобной гавани. Надо потерпеть.

Вслед за ним показывается Карлсон. Он пытается повысить голос, но только шипенье вырывается из его помятых губ. И для него ответ у меня тот же. Нет, «Ориноко» не сойдет с курса.

Скрипя всеми своими суставами, взбирается бот на хребты моря, — то нос вздыблен к небу, и вода каскадами бежит по палубе к корме, то взлетает корма, и винт начинает вдруг вертеться вхолостую. Кто увидите берега топовый огонь рыболовного бота, тот, верно, подумает: «С ума сошел рыбак, что́ он болтается в море в этакую непогодь, давно пора ему быть дома». Тревожно перемигиваясь, провожают меня далекие маяки. Пусть как следует потреплет шторм непрошеных гостей, расположившихся на моем корабле, пусть вытрясет из них душу, — попеняют на себя, что сунулись к нам. А для «Ориноко» не опасен короткий августовский шторм. Утром он утихомирится. Мы тогда будем опять в крае островов. Карлсон отметил их кружком на карте, он намерен начать там свои промеры, — но не все сложится по его желанию. Именно там, в рыбацком крае, где идет промысел селедки и трески, поговорю я с мистером Карлсоном начистоту. И при свидетелях.

Задувай же, ветер, громозди волны — всё равно ты не заставишь меня сойти с курса, спрятаться под защиту бухты. Не будет для меня покоя, пока я не сделаю того, что велит моя совесть.

26

— Тихий ход, Ханс!

Отдав команду, я переложил руль. Бот качнуло на невысокой, голубой волне, и переговорная трубка вдавилась мне в подбородок. Я увидел вдали косогор, покрытый пятнами зелени, и между ними в одном месте — деревянный домик с оцинкованной крышей. С косогора волнами сползал утренний туман. Всё это я увидел, потому что зрение у меня в эту минуту обострилось до крайности.

Косогор только что был по левому борту, но теперь суша стеной выросла впереди.

Передо мной, метров трехсот не доходя до берега, беснуются буруны. Здесь каменная банка. Взгляд едва прощупывает ее сквозь пену. Вон рыбацкий бот обходит камни. Но я не поворачиваю штурвал. Прямо на камни веду я «Ориноко».

Ветер встречный, с суши, как я и ожидал. Ветер — союзник мой: он не толкает меня в корму, чтобы с силой бросить на камни, а, напротив, дует в лицо, и, значит, я могу всецело положиться на руль и мотор.

— Самый тихий ход, Ханс, самый тихий!

Прямо на камни, на гряды гранита, исхлестанные бурунами, веду я свой бот. Ну, держись, «Ориноко»! Не подведи меня. Ты молодцом выдержал ночное испытание — должен вынести и это. Я верю в тебя, мой корабль.

Вот уже близко! Можно пересчитать, сколько блестящих, округленных прибоем вершин высовывает из воды каменная банка. Раскачивается бревно, измочаленное прошедшим штормом. Держись, «Ориноко!» Покажи, сколько у тебя осталось сил. Не выпуская штурвала, я одной рукой хватаю переговорную трубку, подтягиваюсь к ней и кричу:

— Самый тихий ход, Ханс! Самый тихий, и всё будет в порядке. Слушай меня, Ханс!

Еще миг — и «Ориноко» коснулся дна. Киль, скрежеща, проехал по камням, но не остановился: мутная волна подхватила его, пронесла немного дальше. Она несла его, как мне показалось, очень медленно. Я успел заметить, что из расщепленного бревна торчит загнутый гвоздь, а рядом, на той же волне, лежит обруч от бочонка. И тут раздался второй удар о днище.

Корпус «Ориноко» трещит, как скорлупа, — так стиснули его каменные клещи. Он еще сопротивляется, бедняга «Ориноко», рвется вперед, но клещи сжимаются, и весь корпус корабля стонет от боли. Сзади накатываются валы, молотят в корму. Но вот корабль затих, перестал стонать, и волны, плещущие в корму, не колеблют его больше. Всё в порядке, старина! Кажется, я рассчитал удачно. Теперь стой, спокойно стой на месте, верный мой «Ориноко». Ты увидишь, как сойдутся сюда со всех сторон рыбацкие суда, — к нам на помощь. У меня лежит на полке, над штурвалом, сигнальный флаг бедствия, но разворачивать его, верно, не придется, рыбаки и так увидят, что мы попали на камни, и соберутся все, сколько их есть в этой бухте: ведь каждому лестно подать руку помощи Рагнару Ларсену и его славному «Ориноко».

Вот уже один — тот, что при мне обходил банку, — направляется сюда. Идут, идут сюда! Нужды нет, что я встречаюсь с ними впервые в жизни, — они такие же рыбаки, как и я, и мы поймем друг друга.

Смертельно бледный Карлсон вылез из кубрика. Не сразу сообразил я, что он надевает на себя спасательные пояса, — все четыре сразу. Пояса, запасенные на весь экипаж. Карлсон с бранью оттолкнул нациста, цеплявшегося сзади. Янзе отшатнулся, — Карлсон двинул его ногой в живот.

— Тихо! — заорал я. — Эй, вы — Атлантик компани! Тихо! Расшумелись тут!

Это отрезвило их.

— Бросьте их, — приказал я Карлсону, указывая на пояса. — Не валяйте дурака.

Неплохо, если бы он прыгнул с борта на камни. Туда и дорога. Но, значит, не догорела ваша свеча, мистер Карлсон, ваша паршивая сальная свечка.

Пояса падали на палубу. Он отвязывал их с трудом, а последний так и не мог отвязать. Пальцы его дрожали, как у вора, пойманного с поличным. А Янзе визгливо засмеялся и сел на палубу, поджав длинные ноги.

Идут рыбаки, идут на выручку. На первом боте уже разматывают трос и хотят кинуть мне конец. А вот еще бот и еще. Знаками я даю понять бородатому шкиперу с концом троса в руке, чтобы он подошел еще ближе, — пока позволяет глубина. Сложив ладони рупором, я зову их всех:

— Ближе ко мне, братцы! Ближе!

Сейчас я скажу им. Конечно, если бы здесь был Нильс Эбергард, он сумел бы куда лучше произнести речь. Не мастер я говорить и многого еще не понимаю в том, что происходит вокруг, но главное, кажется, понял. Не нужно только спешить, — вон еще три судна подплывают сюда. Мачта за мачтой вырастают передо мной. Небось, диву даются рыбаки, ка́к могло случиться, что Рагнар Ларсен угодил на банку среди бела дня. Сейчас я скажу вам. Вы поймете, друзья, что у меня не было другого способа собрать вас, собрать без помех со стороны моих пассажиров, и начать с вами беседу. Вы поймете и другое: уж если Рагнар Ларсен не пожалел свой знаменитый бот, чтобы созвать людей, значит, причина очень серьезная. Вы узна́ете, кто эти два дрожащие, жалкие существа у меня на палубе, узна́ете, что́ им нужно здесь и кто́ их послал. Вы узна́ете всё.

Слушайте меня, друзья! Выходите из кубриков, из моторных отсеков! Нас много, и если мы все будем действовать дружно, то сможем постоять за себя, защитить свою родную страну, свой хлеб насущный, своих сыновей.

Валентин Иванов Желтый металл

ПОСВЯЩАЕТСЯ РАБОТНИКАМ СОВЕТСКОЙ МИЛИЦИИ.

«Интерес увеличивался тем, что это была не выдумка, а истинное происшествие…»

С. Т. Аксаков

Часть первая. ЛЕГКАЯ НАЖИВА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Над тайгой, полной запаха мокрой хвои, клочья облаков, застрявшие на ночь, буйно неслись к северу, гонимые пряным южным ветром. Следом за облаками на расчищенное небо лезло круглое солнце, спозаранку жаркое, багрово-влажное, пахнущее, как и тайга, живой лесной прелью.

Ладный бревенчатый дом-пятистенка с хозяйственно устроенной широкой завалинкой, с оградой, с хлевом и сараем за оградой, с огородом позади дома… Словом, жилье искони русского вида и стиля, если под стилем понимать не архитектурные пропорции, а организацию быта с наклонностью русского человека жить «у себя», как привыкли, как и сейчас любят жить русские, потомки не городской, а крестьянской России.

В этом стиле и сегодня застраиваются целые поселки на окраинах наших быстро растущих индустриальных городов. Проведенные на плане «большого» города красные линии обрастают одноэтажными домиками индивидуального строительства. На усадьбе обязательно огород – свои овощи как-то вкуснее. На дворе обязательно домашняя птица. Там, где пользуются выгонами, найдется место для коровы, козы. Все это хозяйство отличнейше уживается с антенной телевизора на крыше, с электрическим освещением и газом, с проложенными рядышком линиями трамвая и троллейбуса.

Вот из такого дома, но расположенного не в промышленном городе, а в таежном приисковом поселке-городке, проверив свой часы по радио, отправился на работу хозяин, Григорий Маленьев. Мужчина он телом сильный, лет ему тридцать пять, одевается по-рабочему чисто, усы и бороду бреет, и лицо его кажется крепким, литым.

Шагая улицей, где таких домов, как у него, не один и не два, а целый порядок, в котором дрянная жердевая халупа старинного приискательского образца торчит не правилом, а досадным бельмом, свидетельством нерадения владельца или приискового управления, Григорий Маленьев вполголоса напевал былую старинную сибирскую жалобную песню:

Помню я таежное зимовье

При закате розовой луны.

Облака, окрашенные кровью,

И густые ели спят вдали.

Не столько напевал, сколько мычал, дополняя воображением мотив, и слышал, конечно, не себя, а эту воображаемую мелодию, и увлекался грустно-сентиментальными словами:

А наутро резвые олени

Увезут в неведомую даль.

Уезжала ты одна по Лене,

Увозила радость и печаль.

В шахтах холодно, непривычному человеку знобко. Вечномерзлый песок тверд, что дикий камень. Золотоносную породу разогревают паром, и в забоях влажно, туманно, как в простывшей бане. Вагонетки и транспортеры, освобождая штреки, уносят темный песок. Гул машин, трескучий стук-перестук отбойных молотков…

Так изо дня в день. Весной, летом, осенью, зимой – круглый год, за вычетом отпуска, выходных и праздничных дней. Работы хватает. В здешних местах накоплено золотосодержащих песков без конца, без края. Заработки на сдельщине приличные, а у рабочих-специалистов и хорошие.

Стенная газета:

«СДЕЛАЕМ НАШ СЕНДУНСКИЙ ПРИИСК ПЕРЕДОВЫМ!

БОЛЬШЕ ЗОЛОТА НАШЕЙ РОДИНЕ!

ЗОЛОТО ДЛЯ НАС…»


Ну кто же не знает, что _для нас_ золото – это совсем не то, что в других странах, или у нас же, но до революции? Наше золото теперь _наше_, собственное, сами хозяева!

Добыча золота из золотоносного пласта геологических отложений завершается «доводкой» концентрата – последней во всем процессе промывкой золотоносного песка.

В глубокой древности – не в человеческой, а в геологической – в горах тянулись пласты твердейшего кварца с жилами металлического золота. Время размыло, перемололо горы. В песках залегли чешуйки превращенного в песок золота. Они в семь раз тяжелее зерен простого кварцевого песка. Поэтому, унося размельченное золото, вода роняла его по дороге. В бурных потоках золото выпадало на дно первым и располагалось по-своему. Рассыпалось. Отсюда и выражение – золотые россыпи. На большей по сравнению с обыкновенными песками тяжести золота и основана его добыча – промывка.

Из шлюза-головки промывочного устройства извлекают килограмм-два песка, в котором золота чуть ли не больше, чем кварцевых зерен. Это и есть концентрат. Его последняя промывка называется доводкой. Маленьев работает съемщиком-доводчиком.

Попадется в концентрате самородочек, Маленьев на глаз определит, сколько граммов потянет бурый увесистый камешек. Ошибется против точных весов не намного, как слесарь в диаметре гайки, токарь – в толщине цилиндра, повар, бросающий соль в котел супа.

Приисковые рабочие привыкают смотреть на золото профессиональным взглядом. Так конфетчик глядит на шоколад, хлебопек – на булки, кассир – на пачки денег. Совершенно нет ничего особенного, тем более соблазнительного. Работа как работа. Продукт. Выполнение нормы. Маленьев не пришлый, родился и жил в Восточной Сибири, о золоте слышал и золото видел с детства.

После демобилизации, в сорок пятом, в середине лета, Григорий Маленьев отдохнул-погулял месячишко, другой, третий… Кое-что было, на что погулять. Потом – работать-то надо – пошел, как до войны, копать золото в старательской артели. На языке его мест это звалось «вольным старанием». Название образное, правильное. Работай сколько хочешь, со своим инвентарем; заработок зависит не столько от уменья или от рабочего времени, как от удачи.

Сибирское золото тяжелое, рассыпное, в одиночку его не взять, как, слышно было, берут или брали в иных местах Калифорнии, в Мексике. Копают артелями, выручку делят поровну. Коль и прильнет будто бы сам собой к руке самородочек иль откроется «гнездо» – бери меня, кто первый увидал! – оно лучше будет с ними не баловать. Артель тверда товариществом и сама в сто глаз смотрит, чтобы дела вершились без изъяна. Теперь что-то не слыхать таких дел, а вот в старое время бывало, что блудливого артельщика товарищи своим таежным судом и «пришьют», то-есть зарежут, попросту говоря.

Против артели и родной отец не заступа. Вернувшись домой, из тайги, артель сообщит по начальству: помер от горячки Петр Иванов или Иван Петров – и концы в воду.

До конца 1947 года, то-есть до отмены карточной системы и до денежной реформы, старательское золото «отоваривалось». Сдав добычу, старатели на полученные боны брали в магазинах золотоскупки что хотели, по своему выбору и без нормы: пшеничную муку, сахар, масло, ткани и прочее.

Что было сверх собственных надобностей, то пускалось на рынок по вольной цене. И один золотоскупочный рубль обрастал «базарными», как баран шерстью, как птенец пухом.

С конца сорок седьмого года нечистые базарные прибыли отвалились. Государство же попрежнему оплачивало сдаваемое золото по ценам, для старательского труда подходящим.

По условиям труд «вольного старателя» был так тягостен, что с давнейших времен, задолго до революции, сами старатели прицепили ему звучное название: вольная каторга. Подстегивал азарт, затягивала «золотая лихорадка»…

Короткое лето. С осени, для многих на всю долгую зиму, начинался тягучий вынужденный простой. Показали бы таежным «вольным» приискателям правду об их будущем, и вряд ли хоть один, поглядев в магическое зеркало, потянулся бы на это окаянное дело.

Как ручное ткачество и многие, многие другие ремесла, старательство могло существовать до времени – пережиток кустарной промышленности. С улучшением машинной техники добычи, с появлением крупной, недосягаемой для старателя механизации сделалась совсем архаичной человеческая фигура, согбенная над примитивным промывочным лотком. При всех старательских ухищрениях в переработанных песках все же оставалось много золота. И с конца прошлого столетия оказалась выгодной индустриальная переработка старых, уже промытых отвалов по второму и третьему разу.

У нас в СССР старательство изжило само себя, устарело со всеми своими формами к 1950 году. В результате экономического развития появился закон об отмене старательства.

Старатель Григорий Маленьев принял новый закон без всякого протеста. Он счел его справедливым, а свое личное положение – улучшенным. Он был теперь обеспечен постоянным, круглогодовым трудом и постоянным же заработком. Запрет старания освобождал от соблазна легкой наживы, снимал бремя азартной погони за «фартом», сгубившей стольких людей…

До подобных обобщений Маленьев, конечно, не доходил. Ему просто показалось естественным, что отныне не стало разницы в добыче свинца, меди, железа и золота. Ставки сдельные, сколько заработал, столько и получишь. Правильно!

Все работают на государство, а государство – мы сами. Спорить нечего. Будем же и мы, приискатели, строить социализм.


2

А что же, «вольные старатели» разве не были такими людьми, разве намытое ими золотишко принимало не Советское государство? Так-то оно так, да не совсем так. Артель была не прочь иной раз обмануть государственного контролера. Такие «штучки» вроде и не считались дурными. Часть добычи утаивалась потому, что порой где-то поблизости осторожно вертелись любители золотого песочка. Тайные скупщики платили за грамм подороже, чем государственные золотоскупки. Кто хотел сбыть поскорее, обращался, когда не было под рукой скупщика, в швейное ателье. Там закройщик Бородский брал у «своих» металл, но платил хуже всех, хоть и больше, чем государственные золотоскупки.

Маленьев и некоторые его артельные товарищи смотрели на дело просто, памятуя одиннадцатую заповедь: не зевай. Григорий Иванович, вернувшийся с войны сержантом артиллерии с наградами, человек грамотный, знал, что золото, как уголь, нефть, любая руда и каждое дерево в лесу, принадлежит рабоче-крестьянскому государству, или народу, что одно и то же. На войне Маленьев честно защищал общенародное дело. Но тут у него руки сами тянулись. Подумаешь, великое дело из килограмма золота утаить сто или двести граммов! Для государства – ничто. Копал золото Маленьев своими руками, работал своим инвентарем, ну и золото его. А о том, что он подрывает государство, Маленьев не хотел думать и действительно не думал.

Григорий Иванович считал себя таким же, как все, честным человеком. Замков не ломал, по чужим карманам не лазил, найденную вещь вернул бы, – ведь чужим не разживешься. А золото, намытое им же, его артелью, считал, во-первых, своим, во-вторых, государственным. Не будь бы скупщиков-спекулянтов…

А скупщики были. Григорий любил минуту, когда, вернувшись домой пьяным «в дым», но твердым в памяти и на ногах, он швырял жене мятый ком несчитанных денег. На кутеже, по-сибирски, спирта ушло больше, чем закуски, и Григорий кричал (ему казалось, говорил):

– Клавушка, женушка дорогая, тебе! Держи!

Наутро у Клавдии всегда находилась для «поправки» четвертинка с острой закуской и особо кислейший квас, от которого у трезвого глаза полезут на лоб и сам собой дико перекосится рот. А с похмелья – лучше не надо!

Крепкая хозяйка, из молодых да ранняя, из этих бешеных денег скопила на покупку дома, оформив владение на свое имя. У Маленьевых двое детишек. Матери надобно думать. Семейная жизнь – не гулянье девушек с парнями.


3

На Сендунских приисках Маленьев прошел все работы: бывал забойщиком, крепильщиком, драгером-машинистом, мотористом, отбойщиком, горнокомбайнером, съемщиком-доводчиком. Для Григория недоступной работы не было, силы и уменья – не отбавлять.

Здешних мест рождения, как он про себя говорил, Маленьев повидал иные места, в том числе и заграницу, лишь на военной службе. С ранних лет он слыхал разговоры о старательском «фарте», с юности начал работать на золоте и отлично на глаз, на ощупь мог отличать турфы, или торфы, как здесь зовутся пустые породы, от содержащих золото песков и галечных осыпей. Маленьев имел «нюх» на металл. Имел и удачу. Вчера в забое ему под ногу сам собой попался невинного вида, но для своей величины тяжеленный камешек и хотя без речи, а заставил себя взять…

На прииске работал и Василий Луганов, с которым Маленьев учился в школе до пятого класса. Григорий в шестой класс не пошел, Василий же дотянул до аттестата зрелости. Васька Луг, как по старой памяти могли назвать его приятели, работал на прииске государственным контролером. Контролеров на приисках много. Для непривычного к приисковым терминам должность называется пышно, а на самом деле она довольно скромна по окладу и по знаниям, хотя и велика по значению: здесь требуется и строгость, и безупречная честность, и чувство ответственности перед законом.

Завершение цикла промывки золотоносной породы на каждом агрегате происходит в дутаре, или в колоде, или в шлюзе, как называют эти приборы на языке приисковой техники. По положению съемщик-доводчик – отнюдь не один, а в присутствии государственного контролера, горного мастера и представителя администрации вскрывает прибор, вручную домывает, доводит концентрат. О количестве золота оформляется присутствующими типовой акт, добыча ссыпается в так называемую кружку, и контролер в сопровождении одного из рабочих относит запечатанную посудину в кассу прииска.

Иной раз добычу не взвешивают на месте, а просто ссыпают в кружку. Сохранность госимущества обеспечивают печать и двое провожающих.

Таков писаный порядок. Но он не всегда соблюдается. Дело не ждет, у мастера много точек, представитель администрации тоже человек занятый. И порядок нарушается, а документы оформляются позднее, так что ревизии ничего неправильного не находят. В общем же без взаимного доверия действительно трудно жить; не веря товарищам, тяжело работать. И зачастую прибор вскрывается и все операции производятся рабочим лишь в присутствии государственного контролера.

К концу цикла у дутары, кроме Маленьева, были еще двое: горный мастер Александр Иванович Окунев и контролер Василий Луганов.

– Грамм шестьсот будет, – прикинул на глаз мастер. – Ладно, ребята, вы довершайте, а я побегу.

Эти слова означали, что Окунев потом подпишет акт. Домывая и просушивая песок, Маленьев думал об ошибке мастера. Не шестьсот, а верных восемьсот граммов намылось, и с походом. Сразу видно тому, кто понимает. А Окунев и на Сендунских приисках человек отнюдь не новый, да и на других приисках работал еще до войны.

Луганов все время молчал. Перед взвешиванием он молча же достал из кармане конвертик плотной бумаги и ссыпал туда часть песка.

– Ты это, Василий, что? – негромко спросил Маленьев, хотя вблизи никого не было.

Не отвечая, Луганов взвесил остаток. Потянуло шестьсот тридцать граммов. Луганов тихонько спросил товарища:

– Слышал, что Окунев-то сказал? Боишься, дурной, что он акта не подпишет?

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Через несколько дней Маленьев и Луганов встретились у ларька – выпить по сто граммов. Вскоре к ним причалил Окунев. Горный мастер был, казалось, чуть навеселе.

– Угощайте, что ли, ребята, хорошего начальника!

– Денег маловато, – полушутливо-полусерьезно возразил Маленьев, но продавец уже наливал стакан для Окунева.

Тот выпил, сплюнул:

– Пошла, поехала!.. – И, горячо дыша Маленьеву в лицо, сказал-прошептал: – Деньги, они, брат Григорий, на приисках всегда для умных людей имеются. Так-то, солдат, не зевай!..

Взявшись под руки, они пошли по мягкой немощеной улице поселка, от души выводя любимую песню Маленьева:

Где же ты теперь, моя девчонка,

Что за песнь пурга поет тебе?

Износилась ветхая шубенка,

Перестала думать обо мне.

Не забыть таежное зимовье,

Не забыть калитку у крыльца,

Не забыть тропинки той знакомой,

Не забыть мне милого лица.

Простые доходчивые слова умиляли гуляк. У них самих в жизни, вероятно, не случалось никогда таких романтических эпизодов, но разве дело в фактах? Им казалось, что были, или могли быть, или будут. Почем им знать и к чему думать? В русской песне все очарование кроется не в музыке, а в смысле слов. В первом размягчении чувств, вызванном водкой, приятелям все казалось проще, легче, красивее, чем было в действительности. Кончив знакомые куплеты, они начинали их вновь. Песни хватило до первой опушки тайги, до первой могучей даурской лиственницы.

И там Окунев сказал совершенно трезвым голосом:

– Деньги будут. По пятерке за грамм. Несите, сколько хотите.

– Ишь, язви тебя, нашелся знахарь, – не без злости возразил Василий Луганов. – Потише шагай, Александр Иванович, не то штаны разорвешь. По пятерке?.. Это, брат ты мой, лучше к Бородскому сходить. А по восьми не дашь?

Сговорились на шести с полтиной. Вечером Маленьев хорошо провел время в приисковом ресторане. Не с Лугановым. На друге свет не клином сошелся. Друзья сочли, что теперь им, пожалуй, лучше вместе не слишком-то «шиться».

К Окуневу ушел и найденный Маленьевым самородочек. Так образовалась будто бы сама собой компания: Маленьев и Луганов крали, Александр Окунев пособничал и скупал краденое. Маленьев и сюда вносил свойственную ему деловитость. Для него кража золота была чем-то вроде спорта. Половчее сделать, и все тут. Впрочем, вором он себя не чувствовал.

Не всегда получалось так легко и просто, как достались первые двести с лишком граммов песка. Зачастую во время съема добычи присутствовали, по выражению похитителей, «посторонние».

Григорий Маленьев сумел сделать поддельный оттиск приисковой печати для кружек. Он напаял олова на обычные плоскогубцы, зачистил поверхности, отполировал их, вырезал и выдавил знаки печати. Вскоре это приспособление пошло в ход.

Контролер Луганов понес в кассу опечатанную кружку с невзвешенным песком. Присутствовавший при съеме мастер Окунев оглянулся, будто соображая, кого назначить в провожатые, и сказал:

– Маленьев, ты, что ли, сходи.

Окунев знал о существовании фальшивого пломбира. В кустах Луганов и Маленьев сняли печать и отсыпали часть содержимого кружки. Маленьевское приспособление сработало отлично, в кассе не заметили поддельного оттиска на мастике.

Легкая нажива увлекала. За первые месяц-полтора доля Маленьева составила, не считая «собственного» самородка, шесть тысяч пятьсот с чем-то рублей. На пару они с Лугановым похитили больше двух тысяч граммов золотого песка.


2

Дни шли, как солдат в походе, – пять километров в час. А Василий Луганов размышлял об одном: куда Окунев девает золото? В кубышку копит? Нет, врешь… Где-то сидит этакий человечек, берет сибирский песочек и денежку гонит. Надо думать, дает не плохо. Проползали по приискам слушки о ценах на металл в дальних от Сибири местах, в России, как говорили здесь. Дают там будто бы и по двадцать, по тридцать даже рублей за грамм шлиха. А Санька Окунев швыряет им, как собакам, по шесть с полтинником!

Что там!.. Связь надобна, связь!.. А где ее взять? Ни у Луганова, ни у Маленьева этих самых «верных» друзей нигде не было. Распаляя себя жадностью, с нарастающим раздражением сбывал Василий Луганов последние граммы сделавшемуся ненавистным горному мастеру. Как-то Луганов сказал Маленьеву:

– Однако он, гад, на нас, наверное, здорово наживает!

– У него и риска побольше, – возразил тот.

– Не болтай, друг Гриша, зря. Сообрази-ка: мы с тобой, язви его, в пекло лезем, а он с нашего молочка сливки слизывает, как кот. А-а?

– Это ты в яблочко, – догадался Маленьев. – Самим надо сбывать.

Да… А кому? Кроме Окунева, как будто бы никто на прииске такими делами больше не занимался. А если и занимался, то никаких признаков, конечно, не подавал. Скупщики, которые вертелись до закрытия вольного старания около копачей-старателей, все куда-то позадевались, а расспрашивать и разыскивать в таких делах разве можно! Того и гляди налетишь.

Маленьев новыми глазами приглядывался к жизни Окунева. Горный мастер проживал в семье своего тестя Филата Захаровича Густинова.

Густинов, старик необычайно крепкий, несмотря на почтенные, лет под семьдесят, годы, малограмотный, но тертый калач, владел собственным домом. Густинов появился на приисках около 1930 года и двадцать лет работал старателем, немало исходив тайгу. С пятидесятого года Филат бросил работать, но через какое-то время поступил конюхом на одну из приисковых конюшен. Работенка не пыльная, стариковская. Дом у Густинова был поставлен на городскую ногу: пять комнат с хорошей обстановкой. Жил Густинов по-приисковому богато, держал породистую корову. Хозяйничали у него смиренная, доведенная чуть ли не до немоты, но еще работница жена-старуха и вдовая дочь.

Когда-то жил на приисках младший брат Окунева, Гавриил. Где он теперь, неизвестно. Сам же Александр Окунев проживал у тестя почти на холостяцком положении. Его жена Антонина появлялась на приисках наездами, постоянно же пребывала на Кавказе, в С-и, где у нее, как говорили, имелся собственный домик.

Почему так сложилась семейная жизнь горного мастера Окунева, никому не было дела. Клавдия Маленьева говорила, что у Антонины Окуневой такое здоровье, что ей надо жить на курортах. Или у ее дочери плохо со здоровьем…

Целились, целились Луганов с Маленьевым, но сами не могли ничего нащупать. И вольно-невольно, а все приглядывались к Александру Окуневу. Не на Кавказ ли он переправляет металл? На Кавказ не на Кавказ, но Луганов спал и видел, как в таком деле пристроиться не вором-поставщиком, а пайщиком. Как бы оседлать Окунева?

Однако Луганов был широк в мыслях, да узок в делах: попросту говоря, трусоват. Окунева он побаивался и на решительный разговор с ним настроил, как гитару, Маленьева, за широкую спину которого был рад спрятаться в таком небезопасном деле: еще нахлещут по морде!

И вот как-то после работы Маленьев остановил Окунева:

– Поговорить надобно, Александр Иванович.

– О чем это? – повел Окунев крепким плечом.

Время было позднее, они встретились на улице. Густел вечер. Тайга, окружавшая приисковый поселок, наступала серой мглой, которая вскоре превратится в непроглядную тьму. Позванивали комарики, в домах зажигался свет. Слышно, как чей-то девчоночий голосишко звал с надрывом:

– Ва-аська! Домой иди! Иди же, управы нет на тебя! Да Васька же! Вот папа тебе!..

Мелькнув бесшумной тенью, прошуршал мягкими шинами велосипедист. Пользуясь таежным коротким летом, где-то пела хором молодежь. Незаметным для привычного слуха фоном всех звуков служила передаваемая по радио музыка.

– Ну, чего? – Окунев неторопливо шагал домой в сопровождении Маленьева.

Григорий придерживал Окунева за рукав.

– Слушай сюда, Александр Иванович. Дело не пустяшное. Я, – говорил Маленьев, забыв о Луганове, – тебе пораздобыл металла. Уж перевалило за два кило. Платишь ты по шесть с полтинником.

– Нашел место торговаться, – скороговоркой перебил Окунев.

– Не шебарши! Мы сами можем шебаршить, – возразил Маленьев. – Ты, брат ты мой, голова, сюда слушай, тебе говорю. Не о цене речь.

– О чем же ты?

Они стаяли рядышком и говорили вполголоса.

– Во-от, – продолжал Маленьев. – Металл – он будет, металлу достанем. Давай на пару работать?

– Как это? – удивился Окунев.

– Да так… – И Маленьев изложил свой план. Куда нужно, Маленьев будет ездить. Или, еще лучше, Окунев пусть здесь сидит собирает металл, а он, Маленьев, даже работу бросит. Тем более, он и отпуска еще не использовал. И после отпуска…

Григорий говорил несвязно. Как только он начал излагать свои мысли, его сковало понимание того, что все ни к чему, ничего с Окуневым не выйдет.

– Ты меня мальчиком считаешь? – спросил Окунев. – И куда ты поедешь? Надумался!..

– Зачем? Я дело тебе толкую, – настаивал Маленьев из одного упрямства, понимая, что свалял дурака.

– А пошел ты, знаешь, куда?!. – обозлился Окунев.

– Ты не посылай! – И Маленьев взял Окунева за грудь.

– Прими лапы! – оттолкнул его Окунев.

Они стояли один против другого, как петухи. Оба крепкие и нетрусливого десятка, они выжидали, кто первый ударит.

– Ты еще поплачешь!.. – выдохнул Маленьев. Он владел собой настолько, чтобы не ввязаться в глупую драку, но слов сдержать не смог и пригрозил: – А в тюрьму хочешь?

– С тобой вместе? – спросил Окунев. – Эх ты, тетеря! – И пошел своей дорогой.

Маленьев пристыл к месту. Постоял, постоял и пошел ко двору. Намек на разоблачение был пущен по подсказке Луганова. Разоблачать он, конечно, не собирался. Не только потому, что опасно, что и у самого «рыльце в пушку», – не в характере Григория был подобный образ действий, и сейчас он ощущал нечто вроде стыда за глупую, грубую угрозу, которая под стать лишь босяку-пропойце, а не такому «настоящему» человеку, каким он себя считал. Но слово не воробей…


3

Своим трезво-практичным рассудком соображал Александр Окунев, что Григорий Маленьев «зря набрехал». А все же пущенное занозистое словечко где-то зацепилось лесным клещом за толстую шкуру горного мастера-вора: колоть не кололо, но беспокоило.

Да, осталось этакое досаждающе-назойливое ощущение, зуд нервов и мозга…

И дома Окунев ни с того ни с сего принялся оглядываться. Была у него уемистая палехская шкатулка, не простая, а штучной роскошнейшей работы. На вид хранилась там разная дрянь, с которой почему-то никак не может расстаться неаккуратный человек: письма без всякого значения, записки, записочки от давно оставленных женщин, от случайных приятелей, от жены даже, иные уже многолетней давности, ресторанный счет, – по привычке каждую бумажку совать в карман, а потом в шкатулку, будто бы нет помойной ямы, – собственноручно переписанные откуда-то сентиментальные стишки. Здесь же и собственные покушения на виршеплетство, и несколько тонких листиков с тусклыми оттисками модных романсов, и квитанции на давно полученные адресатами телеграммы и письма, и старые записные книжки, и непарные запонки, и шурупчики, и даже отвертка. Собственные, оставшиеся от удостоверений фотокарточки и несколько женских с посвящениями владельцу шкатулки…

Весь этот хлам перебирался Окуневым не раз и не без определенной мысли. В нем заведомо не было ничего, что могло бы дать даже специально настороженному взгляду ниточку к тайным делам мусорщика. Ни-ни! Сколько-нибудь компрометирующее уничтожалось сразу.

Окунев хранил бумажки с задней, хитренькой мыслью: пусть их, «в случае чего», изымают, пусть-ка попутаются, понастроят карточные домики да помечутся по холодным следам пустых адресов!

Хочешь не хочешь, а горный мастер попривык чувствовать руку, которая может взять его за воротник, и предпринимал для успокоения разные весьма продуманные предосторожности.

Но этим вечером ворох бумажек в шкатулке показался ему заячьим многопутанным вздором. Отложив в сторону стишки, Окунев сгреб все остальное, сунул в печь и, открыв вьюшку, подпалил. А уж коли жечь, то так, чтоб не оставалось следов подозрительного бумажного пепла, – подсунул свой совет неосознанный страх.

Размешав золу, Окунев прошел на половину тестя. Со стариком выпили на сон грядущий по широкому стакану не простой водки, а старки. Повторили, обильно закусывая семгой, икрой, балычками двух сортов. В этом доме только для вида старались жить скромно.

Горный мастер выпил, осмелел и уже был готов посмеяться над собственной трусостью: нашел кого пугаться!..

Смеяться было, к сожалению, не с кем: Филат Густинов, тесть-собутыльник, знал о делах зятя ровно столько, сколько нужно. Многобывалый старик не был охотником лезть в секреты без дела, из простого любопытства. Не к чему, а в случае чего – и опасно.

Окунев, с хохотком пристукнув стаканом, не мог удержаться:

– На проверку-то Маленьев Гришка вышел собакой!

Старик намотал на ус предупреждение, смекнув про себя: не поделили, ясное дело. Но смолчал, даже сделал вид, что недослышал. А зять и не ждал ответа. Не нуждаясь в вечерних пожеланиях так же, как и в утренних приветствиях, они расстались молчком.

Александр заснул, как утонул. Утром же сразу все припомнилось, и горный мастер обозлился не на Маленьева, а на себя. Но ничего с собой поделать не мог.

Несколько дней он прожил, озираясь, расплачиваясь за краденый желтый металл какой-то утробной жутью и гнетом общего от обычных людей отчужденья. Встречаясь с другими работниками приисков, он ловил себя на мысли: «Этому-то легко, за ним ничего нет…»

На работу не выйдешь подвыпив, – на этот счет было строго, – и Окунев облегчал себя ежевечерним пьянством.

Вскоре он сумел выпрямиться, и все пошло по-старому.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

– Все, что есть о золоте, – с такой просьбой Нестеров обратился в отдел каталога. Почти наудачу он заполнил несколько десятков требований на книги и статьи.

Он любил Ленинскую библиотеку, любил особенную тишину читальных залов, тишину, в которой невнятно слиты и заглушенные шаги, и чей-то шопот, и шелест страниц, и гул Москвы, смягченный сурдинами толстых стен и закрытых окон.

Когда Нестеров услышал о хищениях золота на приисках, когда понял, что ему придется принять участие в работе следствия, он захотел заранее познакомиться с золотом.

Узнать все? Почему бы и нет! Конечно, кусок истории, обязательно – сведения о технологии добычи, чтобы дать себе отчет, как может расхищаться эта часть государственного достояния. Экономическое значение металла. И достаточно. Во всяком случае, для Нестерова.

Вероятно, заинтересуйся он углем, медью, нужное ему «все» было бы постигнуто именно в намеченном плане. Но золото, драгоценный металл, имело свое собственное лицо. План не то что забылся – он расширился сам собой, изменился до неузнаваемости. Нестеров ушел в иные, более широкие сферы. В сущности, он узнал много, но не совсем то, что наметил.

Этот молодой человек в форме милиции, в погонах с тремя маленькими звездочками понимал, что если узнать «все» и в его силах, то уж, наверное, не в его возможностях: ведь золото появилось в жизни народов одновременно с первыми проблесками цивилизации. Цивилизация? Трудно определимое понятие. В данном случае Нестеров условно решил считать началом цивилизации появление торгового обмена. Нестеров был не ученым-философом, не историком, не экономистом, а следователем. Не стоит поэтому оспаривать правоту его определений и выводов. Одно он знал заранее и знал твердо: еще не было места на земле, где золото не служило бы эквивалентом и мерилом всех благ.

Повсюду, всегда золото было своеобразным аккумулятором богатства. Быть может, его не умели ценить аборигены Северной Америки, быть может, в погибших государствах майев, инков, ацтеков золото служило скорее для украшений: яркий желтый металл легко поддавался обработке и не боялся ржавчины. Гунну или монголу, бродившему в диких степях Азии, был неизвестен мягкий желтый металл. Золота не знали общины людей, до недавнего времени обитавших в уединении островов Океании. Им драгоценный металл был ни к чему, да его и не было в молодой вулканической и коралловой почве островов.

Где-то, как казалось Нестерову, внизу, в глубинах истории залегали мощные древнейшие цивилизации Китая, Индии, Египта, Ассирии. Там уже много тысячелетий назад золото заняло свое место, было основой валют и бюджетов, было емким, портативным эквивалентом продукта любого труда людей.

Искатели золота совершали подвиги мужества и терпения. Кровожадное божество – золото требовало жизней и получало их. И оно же всегда служило мишенью для проклятий: презренный металл, власть золота! Так всегда определяли, почти всегда бессознательно, но всегда точно растлевающую силу денег, символом которых служило золото и богатство одних среди нищеты других. Больше двух тысяч лет тому назад спартанец Ликург уничтожил золото законом.

Золото было дорого лишь потому, что в мире его добывали очень мало. Его никогда не находили в Европе. Золотых рудников или россыпей не было на территориях Англии, Испании, Италии, Франции, Германии, Польши, России. Балтийское побережье рождало только янтарь, песок горных рек Пиренеев, Скандинавии, Альп, Карпат и Балкан был бесплоден.

Не владело собственным золотом и побережье Средиземного моря. Египтяне добывали желтый металл трудным и сложным обменом с Востоком и, вероятно, с черными племенами Центральной Африки. Греки искали золото на Кавказе, где речной песок промывали на бараньих шкурах. Ныне мы знаем, как незначительны кавказские месторождения.


2

Всегда было общеизвестно, что золотом богата Индия, равно как и почти такими же драгоценными пряностями. Зная, что Земля – шар, Колумб пустился в Индию вслед за Солнцем. Веря в предание, что с Востока когда-то прибудут белые «тейли»-боги, мексиканцы доверчиво приняли гостей. Вскоре золото потекло в Европу из Америки в виде «золотой доли» завоевателей и «золотой доли» испанского короля, которую законы тех лет устанавливали в размере пятой части всего имущества, награбленного подданными испанской короны.

В городе Мексико испанцы нашли списки провинций с указанием местонахождения и мощности золотых приисков. Превращаясь в гациендадо, каждый завоеватель стремился получить поместье с золотоносными угодьями. Испанцы искали якобы скрытые запасы золота. Последний мексиканский владыка, племянник и преемник несчастного Монтецумы, был подвергнут пыткам. До сих пор живы легенды о горах золота, спрятанных от завоевателей. В Европе будто и не прибавилось золота. Оно, как и прежде, оставалось драгоценным металлом.

Потом и в Индии оказалось не так уж много золота. Во всяком случае, добыча золота не опережала роста населения Земли. Заметно больше стало золота лишь в XIX веке. Не только совершенствовались способы добычи, были открыты новые россыпи в Южной Африке, на Аляске, на Дальнем Востоке Российской империи. Золото стало дешеветь по сравнению с веками XVIII и XVII, но все же ни валюты, ни торговый обмен не могли обойтись без золота.

А как было в России? Старая Московская Русь не имела своего золота. История русского золота начиналась где-то рядом со временем царствования императора ПетраПервого.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Летом в южных приморских городах живой пейзаж создают курортники – люди, у которых не семь пятниц, а семь воскресений в неделю. Поэтому-то местные жители и тонут среди приезжих, как скромные колоски ржи в васильках, березке, диком клевере и прочих цветах, заполонивших полоску хлебов.

На главном почтамте в С-и было многолюдно, даже слишком многолюдно. Толпы курортников, организовавшись, по привычкам больших городов, во внешне нестройные и извилистые, а на самом деле строгие очереди, отправляли телеграммы, авиа-, заказные письма и пачками получали корреспонденцию у окон «до востребования». Перед окошками, отведенными для сберегательной кассы, толпились получавшие деньги по широким листам трехтысячных аккредитивов.

Белые мужские костюмы и глупо-полосатые днем ночные пижамы, шелковые женские платья, платья-халаты и просто халаты, прически простые, взбитые завивкой, украшенные модным венчиком завитых концов, и неизбежные соломенные, вернее, из древесной стружки, стандартные мужские шляпы с черными или серыми лентами, шляпы, которые покупают восемь мужчин из десяти при мысли о летней поездке…

Душно. Пахнет смесью духов, одеколона и разогретого тела. Снаружи еще жарче, но там вдруг пахнет морским ветерком, и сразу забываются тяготы почтамтских очередей. Все же как здесь хорошо! Ах, хорошо у моря!..

Полная женщина в возрасте никак не более тридцати лет, если судить даже и не по первому впечатлению, одетая в шелковое платье и в лаковых, но на босую ногу туфлях, пробиралась к выходу. Как видно, обладала она отменно крепким здоровьем, так как совсем не страдала от парной духоты почтамта. Лицо ее было весьма миловидно. Цвет кожи, тронутой солнцем, был свеж и молод, морщин и морщинок не было, а чуть вздернутый носик глядел сам собою довольно кокетливо. Завиточек светлобелокурых и, несомненно, своего, природного, цвета волос от жары прилип ко лбу – не низкому и не высокому, а именно того размера, который подобал лицу этого типа, то-есть умеренно низкому и сжатому волосами от висков. Поэтому лоб казался выше, чем на самом деле. Крашеные брови и ресницы, под глазами синева, придающая дополнительную привлекательность лицу…

Перед тем как выйти на солнце, женщина раскрыла красный зонтик. Для этого пришлось бы опустить на землю только что полученную посылку – аккуратно зашитый, опечатанный мешок из серой парусины. Но женщина прижала бедром к стене мягкую вещь. Мало ли какие ловкачи рыщут в пестрой курортной толпе!

Закрывшись от солнца, женщина пошла от почтамта вправо по главной улице, тянущей к базару свое белое под солнцем полотно. Ветер стих, как видно, к перемене, и сразу стало особенно жарко. Конечно, ходить на почту в такую жару – мученье, но посылка пришла еще три дня тому назад. Женщина волновалась, оттягивала. А вышло все очень хорошо.

Но куда девалась проклятая Нелька?

Девочка лет четырнадцати, в возрасте переломном, когда в фигуре уже сказываются будущие формы, а лицо остается детским, догнала мать. Мать была, несмотря на перенесенные тяготы в душном зале, в отличном настроении. Когда такая толпа, как-то лучше. До начала курортного сезона почтамт иной раз пугает мрачной, ждущей чего-то пустотой. И все же дочери попало по инерции:

– Чорт тебя, дрянь этакая, носит! – выбранила мать девочку. – Не могла минуту подождать. Нет, чтобы матери помочь. Тащи! – И она сунула Нелли посылку.

Нелли молча послушалась.

– Вот, корми вас, а сладости не жди, – ядовито сказала Антонина Филатовна Окунева, задетая молчанием девочки.


2

Домик у Антонины четырехкомнатный. От улицы его старается защитить небольшой, но густой сад с пыльными сливовыми, персиковыми и черешневыми деревьями. Через сад от калитки две дорожки: одна для хозяев, другая для курортников, приезжающих «диким» образом и называемых на местном наречии не курортниками, а отдыхающими.

Антонина Филатовна перекинулась с временными своими жильцами несколькими любезными словами, осведомилась, теплая ли сегодня вода «на пляже». Все это произносилось медовым голоском, не тем, каким она несколько минут назад разговаривала с дочерью.

Не передохнув ни минуты в прохладе комнаты, затененной обильной зарослью винограда «изабеллы», Антонина принялась расшивать посылку, а Нелли прошла в другую, маленькую комнатку.

В посылке оказались: отрез ситца на платье, отрез бумазеи на зимний халат, еще отрез бумазеи другой расцветки, поношенные женские туфли и пара женских валенок, тоже поношенных. Все было завернуто, по крайней мере, в пятнадцать газет, чтобы придать посылке аккуратный вид и предохранить содержимое от пыли. Почти одиннадцать тысяч километров в почтовых вагонах – не шутка! Гадать, в котором из валенок скрывается то, что было причиной связанных с посылкой волнений, длившихся трое суток и сегодня разрешившихся благополучно, не пришлось. Один валенок был тяжел, будто бы в ступню насыпали дроби или песку. Засунув руку, Антонина вытащила тряпье, которым был набит низ валенка, и маленький мешочек убойно-тяжелого веса. Антонина сунула находку обратно и крикнула:

– Нелька, с утра ведро не вынесено! Чье дело?

Дочь вошла, открыла дверцу комнатного умывальника и вытащила ведро. Оно было полно лишь на треть, но девочка ничего не сказала. Пока дочь выносила ведро, Антонина спрятала тяжелый мешочек под умывальник, в дырку, образовавшуюся между подгнившими досками пола.

Когда Нелли вернулась, Антонина сидела за обеденным столом и на листе бумаги, вырванном из ученической тетради, выводила корявыми буквами текст следующей телеграммы: «Спасибо валенки получила скоро вышлю тапки папе путевки падаражали приезжайте встречу двадцать четвертого цалую антонида».

В С-и мороз – бедствие, гибель для субтропических деревьев. К счастью, морозы здесь редкость. Но нет ничего приятнее, как сидеть дома в валенках – холодные зимние ветры сто?ят морозов.

– Беги на почту. Там перепишешь на бланк и отправишь, – скомандовала мать. Ей показалось, что дочь неохотно повинуется. Сильными руками она повернула девочку лицом к двери и дернула за косу: – Поговори у меня!..

Девочка в дверях повернулась и сказала, не глядя на мать:

– Я видела дядю Василия. Он придет к нам.

Антонина так и села:

– Проклятущий! И сюда его принесло! Это ты ему адрес дала, мерзавка? – и вскочила, чтобы ударить дочь.

Увернувшись, Нелли внятно сказала уже с веранды.

– Нет. Он узнал в адресном! Он шел оттуда, когда заметил меня у почтамта.

– Не ори, паршивка, жильцы услышат, – прошипела Антонина. Дочь уже в саду и преследовать ее бессмысленно.

Девочка знала, что мать рассердится, узнав новость о своем брате. И была этим по-своему довольна.


3

Василий Филатович Густинов пошел на войну в 1942 году, девятнадцати лет от роду. С собой на неведомые военные дорожки он прихватил полученное при рождении сибирское наследство – крепкие, как у лося, и по-медвежьи широкие кости с добротнейшим мясом, сильное сердце с горячей кровью, не боящейся самых злых морозов зимних кампаний. В строю был солдатом достойным, по-сибирски стойким, выносливым на удивленье и на посрамленье любого европейского атлета, владельца горы могучих мышц, но изнеженного тела.

Домой Василий Густинов вернулся лишь в сорок шестом году, после двухлетнего пребывания в специальных госпиталях, инвалидом первой группы. Тяжелая контузия снарядом крупнокалиберной артиллерии вызвала стойкое расстройство нервной и мозговой деятельности. Выписывая Василия Густинова из госпиталя, врачи надеялись, что в семейной обстановке больному будет лучше.

Сумрачно принял Филат Густинов «героя», как он иронически начал величать неудачника-сына – обузу, от которого пользы не жди.

Старуха мать, очнувшись от привычной забитости, погоревала, повздыхала и вскоре опять умолкла, никому не переча. Сестры вначале будто искренне пожалели брата, потом перестали замечать его, а вскоре перешли к прямой травле за «глупость», за «нечистоплотность», за «беспамятство». Особенно резка была Антонина, которая «брезговала» братом.

В семье Густиновых не нашлось ни моральной силы, ни сердечной теплоты, чтобы примириться с несчастьем близкого человека и помочь ему. Происходило, в сущности, то, что бывает в волчьей или в сорочьей стае: подранка заедают или заклевывают свои же, единокровные.

Сознавая свое отчуждение, Василий Густинов начал пьянствовать, спуская в пивных свою «хорошую», по выражению родных, пенсию. Возвращаясь пьяным, он бессильно скандалил, пытаясь выразить обиду плохо повинующимся языком.

Филат Захарович Густинов говорил откровенно:

– Лучше б погиб! Помолились бы, поплакали и прошло. Ныне кто? Обломок, не человек. Ну его, не хочу! И себе и людям в тягость.

Иногда, за поздним часом, Василия не пускали домой, и он ночевал где попало. Но холод и сырость пока сходили благополучно: силы еще были и боролись за жизнь.

Кончилось тем, что семья потребовала взять от нее Василия: защищал советскую власть, пусть же она о нем и заботится. С помощью грамотного зятя Александра Окунева Густинов подавал заявления «куда следует» не в столь откровенных выражениях, понятно, но смысл был тот же. Семья своего добилась: Василия приняли в какой-то специальный дом для инвалидов войны, конечно далеко от прииска Сендунского. Густинов сам отвез Василия и, вернувшись, рассказывал с удовлетворением, будто, избавившись от сына, совершил достойный поступок:

– Васька устроен на курорте до конца дней.

Этот брат, о котором Антонина вспоминала не каждый год, незвано-ненужно оказался в С-и и, чего доброго, явится! И правда, не успела вернуться Нелли с почты, как Антонина услыхала дребезжащий, заикающийся голос:

– Ок-кунева з-здесь жи-ивет?

Чтобы не дать Василию пуститься в разговоры с жильцами, Антонина кошкой вылетела на голос, втащила брата в комнату и, лихо подбоченившись, встала перед ним.

Василий был одет в свежий коломянковый костюм, на который он, кажется, только что успел посадить несколько пятен. На его голове с какой-то странной лихостью сидела соломенная шляпа.

Брат пошарил в карманах в тщетных поисках носового платка и вытер рот рукавом.

– Здравствуй, сестра, – выговорил он с заметным усилием, но без запинки.

– Чего заявился? Что тебя сюда принесло? – злым полушопотом спросила, как плюнула, Антонина.

– Пп-прислали, – сильно заикнулся Василий, но выпрямился и продолжал совсем хорошим голосом: – По путевке приехал подлечиться. – Он отлично преодолевал трудные сочетания звуков.

– Ну и лечись! А чего шляешься? Чего здесь позабыл?

Не отвечая, Василий Густинов опустился на стул, вытирая лицо и мокрую шею руками. Его шляпа свалилась на пол.

В эту минуту в комнату вошел среднего роста толстый мужчина, одетый в щеголеватый чесучовый костюм.

– Гляди, Ганя, бог родственничка, братца послал дорогого, – метнулась к вошедшему Антонина.

Попав с яркого света в полутень комнаты, Гавриил Окунев не сразу рассмотрел Василия.

– А-а, друг ситный! – воскликнул он, узнав гостя Антонины. – Во-от дела! Гора с горой не сходятся, а человек с человеком… Да ты небось и забыл, как меня звать-то?

Василий не ответил. Антонина объяснила, как ее брат попал в С-и и рассказала, что он даже успел побывать в адресном столе.

– Шустрый стал, – хахакнул Гавриил, нагнулся к Василию и ловко выхватил содержимое обоих карманов коломянковой куртки брата Антонины.

– Правильно, так и есть. Вот справочка… А ну, друг, – сказал Гавриил, беря Василия под руку, – пойдем-ка, выпьем для встречи водочки!

– Б-больше н-не ппь-ю, – заикнулся Василий.

– Не ппь-ешь? – передразнил Гавриил Окунев. – Молодец! Образумился, стало быть? Видать, выздоровел. А здесь у тебя как? – И Гавриил издевательски покрутил пальцем перед своим лбом.

– А тты спек-кулянт! – припомнил Василий бывшему товарищу довоенные проделки.

– Пойдем, пойдем, – не обижаясь, настаивал Гавриил Окунев. Он засунул обратно в карманы Василия деньги, несколько десятков рублей, какие-то бумажки, оставив себе лишь справку адресного стола. – Пойдем же, дура! – И он вытащил Василия Густинова сначала в сад, а потом на улицу. Проделано это было с немалой ловкостью и силой. Впрочем, Василий не сопротивлялся. Он покорно поплелся рядом с Гавриилом. Но когда тот усадил его за столик, Василий запротестовал:

– Я тто-олько мми-неральную. Мне ввред-но.

– Брось! Для встречи-то? – И Гавриил Окунев смешал в стакане Василия водку с пивом: – Пей!

– У-уж разве… – Василий протянул руку и проглотил смесь.

Гавриил приготовил вторую порцию «ерша».

– А деньги у тебя есть? – спросил Гавриил, делая вид, что не знает.

Василий положил на стол две скомканные десятирублевки.

– Вот это ладно! Значит, угощаешь? А ну, по третьей!

Сам Гавриил пил чистое пиво. Рассчитывая так, чтобы Василий держался на ногах, он расплатился и вывел на улицу брата Антонины. Гавриил успел завести Василия в тупичок и усадить на большой камень. Раскиснув на жаре, Василий закрыл глаза и повесил голову. Оглянувшись, нет ли кого поблизости, Гавриил с размаху ударил Василия по затылку с мыслью: «Это чтобы тебе совсем отшибить память». Поддержав Густинова, Гавриил уложил его на землю приговаривая:

– Валяйся, мил-друг! Не Сибирь, не замерзнешь… А и замерз бы – не жалко.

Гавриил ушел, довольный собой: Густинова подберут, милиция выяснит личность пьяного и свезет его в спецсанаторий. А оттуда после такого похождения Василия уже не пустят гулять по городу. Ишь, еще спекулянта вспомнил, калека!..

Они старые знакомые. И хотя Василий много моложе Гавриила Окунева, был между ними старый счет от предвоенного времени из-за одной девушки, когда молодой парень Вася Густинов был здоров, весел и собой красив.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Гавриил Окунев потратил немало времени, чтобы надежно освободить жену своего старшего брата от близкого, но нежелательного родственника. А пока он этим занимался, у Антонины Окуневой сидел другой гость, желанный.

Леон Ираклиевич Томбадзе был рослым, мужественного вида брюнетом – из тех, кого принято называть жгучими. Носил он не черкеску с мягкими шевровыми сапожками, а просторный китель тонкого шелка, белые брюки, желтые туфли. И все же явственно чувствовалась стройность настоящего джигита, обладателя классической «осиной» талии.

Обняв Антонину рукой с длинными пальцами и ногтями, свидетельствующими о тщательном уходе, Леон вместе с хозяйкой любовался серебряными чайными ложечками.

– Какие миленькие! – восхищалась Антонина.

– Есть еще вещь! – с торжеством воскликнул Леон.

Он считал, что умный человек всегда сумеет продлить удовольствие. Глупо выкладывать все сразу. Томбадзе достал нечто и нарочито медленно стал развертывать тонкую обертку и вату.

– Вот! Сам отделал и сам золотил.

Это была красивая, тщательно вызолоченная пудреница художественной работы.

– Леончик ты мой любимый! – Антонина наградила поклонника продолжительным поцелуем. Но тут же оттолкнула увлекшегося возлюбленного.

– Сумасшедший! А если кто войдет? Потерпеть не можешь?

Томбадзе, как борзый конь, выдохнул воздух через раздутые ноздри крупного носа.

– Слушай, Нина, когда ты своего бросишь? Отдашь ему Нельку и будешь совсем со мной? А?

– Легко тебе говорить! А металл?

– Что металл! Разве в Сибири один такой Окунев есть? Э, деньги будут!

Леон Томбадзе не на шутку привязался к этой свежей еще, пышной, белокурой и белокожей женщине. В известной мере их знакомство завязалось в связи с золотым песком.

В юности лудильщик, затем ученик ювелира, Леон Ираклиевич после войны и демобилизации некоторое время промышлял мелкой работой и некрупной спекуляцией. После денежной реформы сорок седьмого года и усиления борьбы со спекуляцией Леон завел свою ювелирную мастерскую-чуланчик, где работал один. Когда и здесь возникли затруднения, он устроился в артель. Из него выработался отличный мастер. Он работал со вкусом и тонко. Под полой принимал заказы из «давальческого» серебра и золота, хотя это, по понятным причинам, и запрещалось законом. В компании с одним зубным техником Томбадзе наловчился изготовлять латунные коронки «под золото» для тех, кто хотел по дешевке блеснуть своим ртом.

Как скупщика золотого песка Леона нащупал Гавриил Окунев. Знакомство с Антониной было делом случая. Леон встретил ее и Гавриила на улице, и тот не мог не познакомить их. «Прекрасная белая женщина» сразу покорила Томбадзе.

Но золотые дела Антонины и Леона были для Гавриила Окунева совершеннейшей тайной. Он видел в Леоне лишь пылкого кавказца, влюбленного в жену брата, и относился к такому обороту с полнейшим равнодушием. Ему-то что за дело? Антонина баба ходовая, умная, не маленькая; у брата, к которому Гавриил никогда не питал нежных чувств, не убудет.

Ссориться с Антониной Гавриил ни за что бы не стал. Его интересовал только золотой песок. Без Антонины не будет и песка. Александр не доверял брату, и Гавриил это знал. Получая золото от Антонины относительно мелкими партиями, Гавриил был вынужден действовать быстро, а от искушений, как считал старший брат, младшего охраняла система, исключавшая получение слишком больших денег разом. Нет, дали тебе килограмм – отчитайся, получишь второй. Так-то! Дружба дружбой, а табачок врозь…

Гавриил возвращался, чтобы похвастать, как ловко избавил он сноху от ее брата. Тем временем жена Александра Окунева беседовала со своим возлюбленным Леончиком на новую тему – новую, впрочем, лишь для этой встречи.

– По векселю остается заплатить за дом еще тринадцать тысяч, – говорила женщина.

– Почему, почему тринадцать? Шесть! – живо возразил Леон. По-русски он объяснялся чисто, щеголяя верностью произношения. Но когда спешил, то «почему» упрямо звучало у него как «пачиму», а мягкие согласные делались твердыми. Томбадзе твердо помнил счет, о котором шла речь. Антонина уже одолжила у него семь тысяч рублей. Случилось это ранней весной, в пылу их первых встреч, когда в садах С-и поэтично цвел миндаль, а в сердце Леона – новая любовь.

– Шесть, правда, – согласилась Антонина. – Я говорю, что тринадцать, так как буду сразу оправдывать весь остаток долга за дом. А те деньги, твои деньги, лежат сохранно, орел ты мой горный! – И женщина приложила свою мягкую щеку к крепкой, до синевы бритой щеке Леона Ираклиевича.

Те лежат… Это значило, как понимал Леон, что его Нина ждет остальные шесть. Женщина ему очень нравилась и хотя уже не могла дать ему ничего нового, он искренне стремился к браку и ревновал Антонину к мужу, к Гавриилу, к первому встречному. Но… эти шесть тысяч пусть она еще немного подождет. Так будет вернее.


2

«Встречу двадцать четвертого» – это значит, по двадцать четыре рубля за грамм золотого песка. Таково было значение одного места в шифрованной телеграмме, подтверждавшей получение посылки с золотым песком. Значение других мест выяснится позже.

Двадцать четыре рубля за один грамм… По этой цене Антонина отчитается перед мужем. По какой цене он сам будет отчитываться перед своими компаньонами или перед теми, кто доверял ему песок, Антонина не знала, как и не знала, что за люди, с помощью которых ее муж достает золото.

В свое время ее, в сущности, естественное любопытство было грубо пресечено Александром Окуневым. Не получая удовлетворения, любопытство погасло, и женщине было действительно все равно, какими путями золото приходит к Александру. «Не попался бы он, тогда всыплюсь и я», – вот о чем иногда она думала в корчах страха, внезапно ее охватывающих. Чем острее были приступы, тем жаднее делалась Антонина. «Иметь как можно больше для себя!» – к этому она стремилась.

Гавриил Окунев платил ей «лаж» в два рубля с грамма. Так было условлено с мужем. На комиссионные Антонина должна была жить сама и содержать дочь. Сдача половины дома в наем приносила ей в течение сезона, с мая по октябрь, пятьсот рублей в месяц. Зимой же за две комнаты больше двухсот рублей в месяц не давали.

Предполагалось, что Гавриил Окунев имеет право брать комиссионные в размере тоже двух рублей с грамма. Следовательно, он сбывал золото, если не лгал, по двадцать восемь рублей за грамм. Цены на золото постепенно повышались. Где-то существовал твердый постоянный спрос.

Осторожный Александр Иванович Окунев требовал, чтобы золотые дела делались лишь семейно. Антонина была обязана иметь связь только с Гавриилом.

Леон Томбадзе пришел в дом Окуневой поздно ночью, когда и ее дочь и квартиранты спали. На цыпочках, чтобы не так шуршала галька дорожки, Леон подкрался к дому. Было известно, что пол на веранде скрипит, и Леон легко перемахнул через подоконник открытого окна.

Под утро Томбадзе получил мешочек, в котором находились тысяча пятьсот двадцать граммов золота-шлиха. На сумму в сорок две тысячи пятьсот шестьдесят рублей. С собой у Леона было тридцать тысяч, остальное он остался должен своей Нине.

«Свет очей Леона» нарушала супружескую заповедь, сбывая золото не через одного Гавриила. Но лишь на совершившейся операции она заработала круглым счетом шесть тысяч рублей, то-есть на три тысячи больше, чем передав золото Гавриилу.

Размягченный Ниной, Леон обещал в следующий раз привезти не только долг за золото, но и те шесть тысяч, которые были нужны его возлюбленной для окончательного утверждения во владении столь гостеприимным для Томбадзе жилищем.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Поиски золота, вернее сказать, поиски истории русского золота вели Нестерова на Урал. Богатства этого старца среди семьи гор нашей земли давно и пышно воспеты. Не о них будет речь.

Здесь автор обязан отойти немного в сторону, оглянуться и что-то новое понять в многосмысленных страницах, в страницах со скорбью, с гневом любимых повестей истории России.

С виду будто бы просто: движение длани Петровой – и задымились домны, и ожил древний Камень от прикосновения императора-гения, опередившего свою эпоху, начертаниями которого только и питались последующие императоры всероссийские, и прочее.

Истребления заговорщиков, подавление мятежных стрельцов. И Полтава, прославленная Пушкиным в годы, когда страдалец-поэт уже незримо склонялся над своей бессмысленно-преждевременной кровавой могилой.

И Петербург, «окно в Европу», и бритые, наконец-то, боярские и прочие бороды. И государственные дороги с лесами, срубленными сажен на сто в каждую сторону от проезжей полосы по той причине, что уж очень нестерпимо расплодились разбойники на святой Руси, насильственно посвящаемой в тайны европейской цивилизации.

Каналы и казнокрадство, мануфактуры и прутский поход, за крах которого расплатились бриллианты императрицы-супруги, данные выкупом-взяткой удачливому визирю, окружившему и русскую армию и самого Петра, опрометчиво доверившегося своему военному счастью.

И общее напрочно устоявшееся мнение о величии личности «преобразователя России».

Академический спор обо всем этом выйдет куда как далеко за рамки рассказа о желтом металле, о власти блестящего, мягкого золота. Как пробраться, за какую нить ухватиться?!

…В петровские времена ходить за сталью на юг было рано. В те годы над рудными залежами, ныне принадлежащими Украинской республике, лежала ничейная ковыльная земля – Дикое Поле. И верно, когда-то тронутая плугами южных славян степная почва давно впала опять в первобытную дикость. Русские кропили ее чужой и своей кровью, столетие за столетием сражаясь с успехом, не более чем переменным, с хищными кочевниками и со страшной не для одной Руси, но и для всей Европы, никем тогда еще не побежденной Турцией.

Потребность допетровской Руси в стали удовлетворялась озерно-болотными рудами Северного края. В Прионежье, в Приладожье и выше, к Северу, с незапамятных лет водились рудознатцы и рудокопатели – люди, умевшие находить и обрабатывать железо. Промысел со своей техникой возник там еще до начала образования российской государственности среди славянских и иных аборигенов озерного края. В материальной культуре древности озерно-болотные руды имели чрезвычайное значение, удовлетворяя потребности народа в стальных орудиях и в оружии. Техника не изменилась до начала XX столетия. Фотография успела запечатлеть последние плоты, с которых олонецкие мужики ковшами поднимали руду со дна озер, и костры, служившие обогатительными фабриками.

Теперь же, как бы ходом событий своей истории, Россия обязывалась пойти за рудами на Урал. Значит, быть там не землепашцем, не охотником. Прийти металлургом, со впалой, изъеденной газами грудью под кожаным фартуком, в прожженных брызгами расплава валенках на тощих ногах работяги.


2

Кое-где на Урале сохранились древние копи, похожие на звериные норы. В их узких штреках позднейшие исследователи находили кайла из оленьего рога и странные рукавицы из шкуры, целиком содранной с оленьей головы. Снимали шапки перед превратившимся в камень обмедненным телом погибшего под обвалом рудокопа из племени, само имя которого давным-давно растаяло в тумане тысячелетий…

Медные копи, железо… А где же золото? Надо думать, и оно водилось на Урале. Недаром же в грамоты, которыми утверждались в условном владении лесами и недрами первые заводчики, вносилось угрожающее предупреждение: «Буде в заводских дачах найдется золото, те дачи отходят обратно в казну».

Золото – государственная регалия, то-есть собственность. Золотосодержащие земли могут принадлежать только государству. В старой России частные лица допускались к поиску, к разработке золотых приисков, но добытчик, кто бы он ни был, обязывался весь металл сдавать в казну. По законам, утайка считалась уголовным делом.

Петр раздавал уральские земли сотнями тысяч десятин. Казенные заказы по хорошим ценам были обеспечены. Руда в земле, – копай; леса сколько хочешь, – выжигай уголь без стеснения. Работники, чтобы жечь уголь и палить домны, нашлись на месте: на вольных уральских старожилов навалилась «крепость».

Количество крепостных увеличилось населением Урала. Нигде, никогда в обширной России не царило такое злейше-беспощадное рабство, как на Урале.

В далеком и спешившем Санкт-Петербурге не думали о ввергнутом в забвение Человеке. Зато за петербургскими фасадами, будто уже заслонившими всю Россию, угадывалось безыменное народное действие, не записанное историей. Не вызрело время. Но не бессмыслен был инстинкт мужиков, целившихся тряхнуть так, чтобы земля расступилась и провалился хищный иноязычный щеголь Петербург.

…Первые поколения уральских заводчиков не стремились блистать в дворцовых «случаях». Непроворотно-плотно сидели они на своих заводах, упиваясь неограниченной властью над поставленными вне закона горнорабочими. Дорого обходился уральский чугун…

«Раб есть вещь господина. И господин всегда может и взять жизнь своей вещи и совершить над ее телом все, чего захочет». Эта формула мусульманского права, дожившая в Средней Азии до второй половины прошлого века, заслуживает быть высеченной на старых уральских домнах.

Физиолог И. П. Павлов считал, что условные рефлексы способны совершенно заслонить видение реального мира, но эта преграда может быть разрушена. Так случилось и с Нестеровым. Он еще не нашел золото, но нашлось нечто куда более ценное, чем золото.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Леон Ираклиевич Томбадзе уехал из С-и с утренним поездом, в семь часов. Полученный им мешочек был подшит изнутри к поясу брюк. Так как мешочек был плоским, а талия Леона тонкой, то заметить добавление к ней простым глазом было невозможно. Нащупать – ну, это невероятно!..

Томбадзе размышлял, куда он денет это золото. Ему самому, то-есть для удовлетворения частных заказов, нужно было не более двухсот граммов, и то с большим запасом. Намечалось требование на три корпуса для дамских ручных часов, по десять-двенадцать граммов каждый, несколько колец, коронки. Словом, пустяк. Зато такая работа была самой выгодной. Грамм золота выходил почти по сто рублей: ведь песок был хотя и не рафинированного, но высокопробного металла. В нем заключалось девяносто частей чистого золота, семь частей серебра и три части примесей других металлов.

Так уверяла Антонина Окунева, и, как думал Леон, она не обманывала. Леон не скупился на лигатуру, щедро добавлял серебро, а все же вещицы из сибирского песка выходили яркие, красивые. Подпольный ювелир смело уверял заказчиков:

– Я сделал тебе не пятьдесят шестую, а семьдесят вторую пробу, слово чести, друг! Золото старое, хорошее, из старинных вещей наших славных предков, друг!

Поезд бежал красивейшими местами Кавказа, а Леону было на них наплевать. Он привык к горам и не находил в них ничего особенного. «Горы есть горы, и все тут, дарагой…» Леон не понимал приезжих, которые восхищались кавказской природой. «Природа?.. Ва! Деньги…» Когда есть деньги, всякая природа хороша. А без денег? Леон по-своему понимал поэтов: пишут – получают деньги. Получают за глупости? Пусть!

Единственное стихотворение, которое ему действительно нравилось, содержало следующие мудрые строчки:

Вот барашек поднял крик,

Это блеет мой шашлык.

Помидор совсем в соку,

Это соус к шашлыку.

Он так и воспринимал жизнь, Леон Томбадзе, – брюхом. Но брюхом в широком смысле этого слова: не одним лишь вместилищем для шашлыков, вин и прочих элементарнейших наслаждений.

Он был весел, любезно-обходителен, ласков с людьми, отлично танцевал лезгинку и некоторые другие танцы, играл на баяне и на гитаре. На военной службе, в своей части, писарь Леон Томбадзе пользовался репутацией весельчака и хорошего товарища. У него были качества, которые, быть может, ценнее способности к высокой доблести и к суровому подвигу самопожертвования. Ценнее, конечно, для того, кто имеет такую репутацию, но не для нашей армии и не для целей, которым она служит…

Человечество удивительно как богато разнообразием и противоположностью характеров. Попытка охарактеризовать какой-либо народ одной, якобы лишь ему присущей чертой закончится смешной и нелепой неудачей. В одной книжке двухсотлетней давности, в этаком солидном научном труде страниц на полтораста, ученый немец изложил «всемирную» географию, снабдив чудовищные по своему неправдоподобию сведения кратчайшими характеристиками народов. В разделе «Италия» он сообщил, что итальянцы народ бедный и «занимаются тем, что занимают друг у друга». Столь же удивительные открытия были сделаны этим автором в части русских и других народов.

Опасно, очень опасно вообразить себя художником, одним мазком кисти вершащим все…

И действительно, не всегда так просто разгадать под вежливыми манерами, под свойственной иным людям обходительностью в обращении их подлинную сущность. Встречаются и совершеннейшие эгоисты. Вы можете общаться с таким человеком год, два, будете считать его своим другом, личностью безупречной, и вдруг ваши и его интересы в чем-то столкнутся (или вы увидите, как столкнулись его интересы с интересами другого человека), и вы будете поражены той легкостью, той даже беспечностью, с которой ваш «друг» совершит любую подлость. Подлость по вашему мнению, не по его. На него как-то трудно сердиться, – он не поймет. Он обладает органической способностью к самоуверенной гадости и искренне убежден, что лишь идущее ему на личную пользу и хорошо в нашем мире. Он никогда не раскается, убеждать его – потерянное время. Его можно испугать, потому что под аллюрами храбреца он последнейший трус. Это человек-желудок.

Итак, вернувшись домой после демобилизации, Леон Томбадзе привез хорошую характеристику из части, медали и один орден, правда, потерявший для него значение с отменой некоторых материальных преимуществ, которые давала орденская книжка.

Сейчас, в вагоне, Томбадзе рассуждал сам с собой о трех вещах. Первая – вернее, первоочередная: кому повыгоднее сбыть излишек металла? Вторая: как добиться, чтобы Нина бросила мужика Окунева? Томбадзе с Окуневым не встречался, но, как всегда бывает в таких положениях, со слов жены составил себе понятие о муже как о совершеннейшем чудовище. И третья: как не упустить скупку золотого песка после того, как Нина расстанется с Окуневым?

Леон прихвастнул «своей Нине»: он не знал, откуда еще, кроме нее, можно доставать желтый металл. Он лучше знал, куда его сбывать.


2

Но и со сбытом дело обстояло не так уж хорошо. Всякая частная торговля процветает в условиях конкуренции. Даже подпольно-уголовные сделки, чтобы продавец краденого мог набить цену, нуждаются «в рынке», то-есть в нескольких покупателях. Для крупных партий у Леона Томбадзе имелся лишь один покупатель, и возлюбленный Антонины Окуневой находился в невыгодной для купца позиции.

Как-то, еще в прошлом году, когда Гавриил Окунев сговаривался с Леоном Ираклиевичем Томбадзе о первых партиях металла – партиях мелких, по сто-двести граммов, – ювелир сообразил, что у него самого найдется не так уж много заказчиков на золотые безделки. Упускать же желтую струйку, от которой немало налипнет на пальцы, ему не хотелось. И тут Леону вспомнился один «интересный человечек».

Томбадзе обитал в небольшом городе Н-ке, отделенном несколькими часами езды от С-и. В Н-ке же в собственном доме проживал некий Арехта Григорьевич Брындык, сильный старик лет под шестьдесят, мастер на все руки. Он и слесарил, и столярничал, и рисовал красками. Потрафляя вкусам местного мещанства, Брындык разрисовывал клеенки и холсты, превращая их в настенные «ковры». Художник доходчиво и лихо изображал русалок с пышным телом и с газельими глазами, на берегу ручья в томительных позах, или задумчивых дам с зонтиками, дам «старинного покроя», с тончайшими талиями, широчайшими бедрами, со сливочным низким декольте. Словом, малевал Брындык совершенную дрянь, но в ярких красках и, надо все же признать, с каким-то намеком на фантазию, что и обеспечивало сбыт. Брындык работал не кустарем-одиночкой, он состоял членом артели «Кавказ».

Он должен был понимать толк и в золоте…

Леон, бывший в те годы «зеленым» подростком, помнил, что за несколько лет до войны Брындык работал старателем в системе «Севкавзолото». Помнил и знал потому, что встречал Брындыка на базаре, где тот подторговывал с рук продуктами и товарами, получаемыми в магазинах золотоскупки за сданное золото.

Потом Брындык исчез. Говорили, что он был арестован за спекуляцию золотом и что вообще он был не столько старателем, сколько охотником за другими старателями, но не с винтовкой в лесу, как в старину в Сибири, а с рублями: Брындык якобы скупал золотой песок и самородки.

Года через два или через три после окончания войны Брындык вновь появился в Н-ке, постаревший, но сильный и попрежнему важный в манерах – хозяин. Зажил в том же доме, что прежде. И говорил: «мой дом», хотя владелицей числилась жена.

Брындык жил собранно, уединенно, строго. Никто не видал его пьяным, и мало кто его посещал. Редких посетителей Брындык встречал в пристройке к дому – обширной, как сарай, комнате, где в углах валялся всевозможный хлам, а на вбитых в стены гвоздях и на самодельных полках покоился столярный и слесарный инструмент, кисти, краски. На земляном полу стояли подрамники для заправки «ковров».

В пристройке застоялся запах махорки, клея и красок. Такая смесь служила как бы основой для какого-то цепкого и не совсем приятного запаха, повсюду сопутствовавшего самому хозяину.

Пристройку эту, где роль кровати исполнял деревянный топчан, Брындык витиевато именовал своим «апартаментом», про жену же говорил просто – «она», если ему изредка приходилось упоминать о супруге.

«Она» и проводила к хозяину Леона Томбадзе, впервые появившегося во владении Брындыка с целью завязать деловые отношения. Преследуемый по пятам здоровенным псом (если не хозяйка – порвет!), Леон проследовал в пристройку. «Она» тут же ушла, а хозяин предложил Томбадзе круглую затейливо-самодельную табуретку и уставился на гостя серо-зелеными глазками.

Не смущаясь ни нависшими над глазами сивыми бровями, ни хмурой нелюбезностью Брындыка, Леон приступил:

– Есть золото, дорогой. Хочешь сделать дело? Не хочешь – скажи. А-а?

– Ишь, шустрый, – воркнул Брындык. – Вас звать Томбадзе? – Он помнил Леона. – Ну, покажьте, что есть.

Леон достал плоскую аптечную склянку.

– Образец? – спросил Брындык.

Леон пожал плечами.

Брындык опять испытующе воззрился на посетителя:

– Та вы не бойтесь. Сколько всего у вас есть металла?

– Еще найдется.

– Да, – согласился Брындык, говоря будто бы не с Томбадзе, а с собой. – Что ж, посмотрю…

Достав с полки глубокое фаянсовое блюдце, Брындык выпустил на него тяжелую струйку песка. На полках, среди красок, нашелся пузырек с кислотой, а среди разных инструментов – сильная лупа. Испытав драгоценный металл по всем правилам, Брындык заключил:

– Сибирское, грязноватое. Видать, зимней добычи.

Из кучи хлама, валявшегося в углу, Брындык выудил коробку, где нашлись аптечные чашечные весы и разновески.

Ювелир Томбадзе оценил ловкость, с которой, не потеряв ни крупинки, Брындык взвесил золото: оказалось девяносто семь с четвертью граммов. Взвесив, Арехта Григорьевич с той же ловкостью ссыпал песок на бумажку, с бумажки – в склянку, которую протянул Леону:

– Держите.

– Покупаете? – спросил Томбадзе, невольно переходя на «вы».

– Покупаю.

– Так берите.

– Нет.

– Почему?

– Не подходящее дело. Мелочь. Килограмма два-три взял бы. А так – чего мараться!

«Вот это дело!» – подумал Леон. Вопреки категоричности Брындыка, Томбадзе не собирался уходить, он настаивал:

– Потом будет больше, дорогой. Пока берите это.

– А поговорку, милый, знаешь? – Теперь Брындык перешел на «ты». – Кто «там» не был – будет, а кто был – не забудет.

– Знаю.

– А «там» был?

– Нет.

– А другие были. Пока это, – Брындык указал на склянку с золотым песком, которую Томбадзе держал в руке, – пока это сюда доехало, к нему сколько народу привесилось? Не знаешь? А я знаю. И верно тебе говорю: возьму, много возьму, но из ближних рук. А это? Небось по всему Кавказу ходило. Я вижу: металл не здешний. Этот металл дальней дороги. У одного, кто его держал, жена, у другого – любушки, третий сам, сукин сын, языка не удержит. И у всех – чтоб их чорт драл! – друзей-приятелей по пьянке не сочтешь. А ты хочешь, чтобы я, самостоятельный человек, мазался в вашу компанию из-за паршивых ста граммов! По-настоящему, мне нужно взять тебя за шиворот и сволочить с твоей дрянью в милицию.

Как видно, недаром Брындык и «там» побывал и всего навидался. Его речь дышала чрезвычайной убедительностью. Леон не смутился: угроза милицией его не испугала. Фигура старика сразу выросла в глазах Томбадзе, и он преисполнился доверия. Делового доверия, конечно. Не зря, не зря он сунулся к Брындыку, – он нашел настоящее «место».

У Томбадзе хватило выдержки и ловкости, чтобы, не проговариваясь, убедить Брындыка в краткости и безопасности пути, которым прибыло на Кавказ сибирское золото. Но и Брындык настоял на своем и заставил Леона принести сразу больше килограмма. Заплатил Арехта Григорьевич хорошо: по двадцать два рубля за грамм.

После первой встречи Леон побывал у Брындыка считанных пять раз. Разговаривали по-дружески, не «на ножах», как во время первой встречи. Брындык откровенничал даже, с расчетом и для себя безопасно, так как он не называл ни имен, ни городов. По его словам, у него был «один человек» поблизости и кто-то в Средней Азии. Эти люди могли купить любое количество золота, а также и драгоценные камни, то-есть бриллианты чистой воды и весом не менее одного карата.

По весу карат равен двум десятым грамма. В кольце, в браслете, в ожерелье крошечный камень выглядит довольно внушительно.

Леон Томбадзе, как ювелир, толк в камнях понимал, хотя ему почти не случалось держать в руках хорошие бриллианты. Имел он дело обычно со всякой мелочью, главным же образом с разнообразными сплавами и стеклышками, которые, по его мнению, были ничуть не хуже настоящих камней по красоте.

Томбадзе знал, что в старину высоко ценились изумруды, сапфиры, рубины. Беспорочный цветной камень мог стоить дороже бриллианта. Но рубины потеряли цену после того, как научились изготовлять искусственно эти красные камни, мода на сапфиры и изумруды прошла. А вот каратные бриллианты остались мировой валютой, их ценность точно соизмеряется с ценностью золота. Реальная ценность, которую ищут, чтобы припрятать. Словом, где-то и кто-то готовится к смутным годам…

Леон Томбадзе умел поговорить о политике «по душам», то-есть с многозначительными подмигиваниями и недомолвками: дескать, мы с вами умные люди и друг друга понимаем.

Конечно же, никакой программы у Томбадзе не было. Не имея никакой склонности к отвлеченному мышлению, он, сам того себе не формулируя, органически не принимал социализм.

Хорошая, чистенькая бабенка, сочный шашлык из молодого барашка, плов, шурпа, острое, как бич, харчо, ароматные фрукты, настоящее виноградное вино – их так много, хороших вин! – веселые приятели, мягкая постель, кино, легкая музыка и поменьше труда, и все это немедленно, тут же, хоть с неба. Остальное – для ишаков.

Известную формулу «каждому – по труду» Томбадзе повернул по-своему: получить – побольше, дать – поменьше, а лучше совсем ничего не давать.

Без всяких размышлений приспособился рак-отшельник запрятывать мягонькое – но вооруженное присоской! – брюшко в затейливые витки не им построенной раковины. Залез, живет-поживает…

Так и Томбадзе приспособился к социалистической форме.


3

Леон не подозревал, что Брындык давно и пристально наблюдает за ним.

В первое посещение Томбадзе, сопровождаемый молчаливой «ею», еще не успел выйти со двора, как Брындык напялил на голову соломенный брыль с широчайшими обгрызенными полями, а на белую рубаху с расшитой по-украински грудью набросил выхваченное из кучи старое парусиновое пальто. Ворчание пса смолкло – посторонний удалился, и Брындык вышел на улицу. Стройная фигура Леона маячила уже метрах в ста. Брындык пустился следом и установил, что Томбадзе зашел не к себе. Где онжил, Брындыку было известно.

Брындык подождал, сидя в тени на скамейке. Минут через двадцать Томбадзе снова появился на улице, и Брындык проводил его до квартиры.

На следующий раз – как пишут в ремарках театральных пьес – повторилась та же игра. Идя по улице, Томбадзе оглянулся, увидел Брындыка, но не узнал.

На третий раз Брындык подметил, как Томбадзе отделил от полученных денег какую-то часть. Быть может, наблюдение было не таким и существенным. «Леонка» обычно раскладывал деньги по разным карманам. Но на этот раз цена на золото повысилась. Бесспорно было и то, что, возвращаясь от Брындыка, Леон обязательно заходил в один и тот же дом.

Арехта Григорьевич решил провести глубокую разведку. Одевшись в хорошую пиджачную пару, с солидной, подобающей возрасту тростью, в фетровой шляпе, а не в соломенном брыле, он явился в дом:

– Я слыхивал, вы продаете домик с усадьбой? – обратился он к хозяйке, женщине тучной, пожилой и весьма молодящейся.

– Нет, я не думала продавать, – возразила женщина и тут же с любопытством осведомилась: – А от кого вы слыхали?

Опираясь на трость, Брындык сказал:

– От случайного человека. Или я адрес не так запомнил, извиняйте.

– Соседи будто думали свой продать, – направила хозяйка посетителя, но Брындык не собирался уходить.

– Я не для себя ищу. Знакомец один пишет из Москвы. Человек денежный, ученый, собственную дачу имеет под Москвой. Однако ему по здоровью врачи велят переехать в южные местности. За хороший дом он может вручить, по своему состоянию, хорошие деньги.

– А сколько, к примеру? – поинтересовалась хозяйка, хотя и не собиралась расставаться со своим владением.

– Так вы дозвольте мне посмотреть?

И дом, и сад, и двор – все удостоилось и сдержанных похвал и уместной критики опытного человека. За этими важными и интересными для владелицы разговорами Брындык сумел кое-что выудить о постояльце. В доме имелась комната с отдельным выходом в сад. «По этой-то причине», как объясняла хозяйка, жильца она держит. И пусть в доме живет хоть и не родной, а все же мужчина.

– Гаврила Иванович Окунев. Вы его не знаете, случаем? – болтала хозяйка. – Служил механиком в тресте, теперь работает в районе, однако бо?льшую часть времени проживает здесь по делам.

– Не здешний? – спросил Брындык.

– Нет, сибиряк.

Без труда Брындыку достались и другие мелкие подробности: платит Окунев хорошо и аккуратно, человек солидный, женщин не водит, выпивает хотя, но кто же из мужчин не пьет?

Пьет, не пьет… Болтливая баба! Для Брындыка было важно, что знакомый Томбадзе – сибиряк. Нашелся у Арехты кто-то в тресте, кто подтвердил, что Окунев там работал. Механик знающий, а что он за птица – никому дела нет.

Пока Брындык обдумывал собранную информацию, нечто вроде случая свело его с Гавриилом Окуневым. В сущности, это вовсе не был случай.

После того как Леон побывал у Брындыка в четвертый раз, старик, не считая нужным выслеживать его, сам для опаски от пса проводил гостя на улицу. Оставшись во дворе, Арехта заметил, как следом за Леоном прошел мимо ограды какой-то коренастый, плотный мужчина. В его повадке нашлось для Арехты нечто не от обычного прохожего.

Старика кольнуло. Выслеживают? Нет, «те», как Брындык именовал милицию, работают чище. Закаленный, готовый ко всему, Арехта Григорьевич не испугался. Выглянув на улицу, он спокойно наблюдал за этим прохожим. Ба! А не Окунев ли это? Брындык однажды видел, как этот человек входил в неудачно приторгованный им дом. Окунь и есть – жирный, пучеглазый, не черноморский, а северный окунь.

– Так воны, шпана, друг за дружкой ходють, як голубок за голубкой! Ходьте, други, ходьте!.. – усмехнулся Брындык. Для шутки, иной раз для маскировки, он любил мешать русскую речь с украинской.

Соображая, старик чмокал, высасывая спелую, мягкую сочно-душистую грушу. В этом году куда как хороши вышли груши!

Без труда и без хитрых маневров Брындык устроил себе встречу с сибиряком. Не Гавриилу Окуневу было меряться с Брындыком, с его крепкой волей и большим опытом. Они спелись. О Леоне – ни намека. Окунев не узнал, откуда до Брындыка дошли сведения о сибирском золоте. Арехта Григорьевич не связывал концы, чтобы не получалось сетки.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

И ни о чем этом не знал, не ведал легкомысленный обольститель Леон Ираклиевич Томбадзе. Он считал, что его мужские достоинства дали ему возможность, овладев сердцем Антонины Филатовны Окуневой, перехватить у Гавриила Окунева все сибирское золото.

Такая уверенность основывалась на фактах: в последнее время Леон не получил от своего приятеля Гани ни одного грамма желтого металла.

– На приисках стало уж очень трудно, такие строгости во всем пошли, – объяснил Окунев.

Леон не вел и глазом, думая про себя: «Ври, ври, дорогой!» Возлюбленная снабжала Томбадзе золотым песком преисправно. Леон не подозревал, что своим ловким ходом Брындык устранил его как посредника между собой и Окуневым. Отныне сендунское золото текло к Брындыку двумя ручейками: и от Окунева и от Томбадзе. Сличая, Арехта Григорьевич отличнейше видел, что и тот и другой снабжают его золотом одного происхождения, но помалкивал.

В этой коммерческой компании каждый скрывал свои действия, свои намерения и особенно «заработки». Антонина Окунева не говорила Леону, что дает ему не все получаемое ею золото, а лишь часть. Окунев, сговорившись прямо с Брындыком, клал себе в карман комиссионные, ранее получаемые Леоном. Леон же, идя путями любви и, по восточному обычаю, усыпая эти пути розами в виде денег на покупку дома и других подарков, сумел срезать в свою пользу часть доходов Гавриила. Но Антонина, кроме того, «зарабатывала» на Леоне больше, чем на Гаврииле, чего Леон, конечно, не знал. Нравы этой компании были типичнейшие для капиталистического общества, для мира дельцов, воспитанных на законах конкуренции.

Итак, Леон Томбадзе хотел найти еще лучший «рынок сбыта», чем у Брындыка. Тот платит хорошо, другие могут дать больше. Действуя по поговорке о рыбе, которая ищет, где глубже, Леон решал первую задачу: куда повыгоднее сбыть золото, пришитое в мешочке к поясу брюк, и сказал себе: «Ты, дорогой, поедешь прямо на юг».

Недалеко. Леон проспал в вагоне одну ночь и прибыл. Город, знаменитый в анналах борьбы рабочего класса, прославленный героями-мучениками за дело победы пролетариата, ныне славный трудовыми победами, оснащенный удивительной техникой, одно из немногих мест на всем земном шаре по своим подземным богатствам и одно из немногих, где люди берут их культурно. Все это Леон слыхал не раз, но для него – набор слов. «Ва, стихи!..»

С вокзала до центра Леон доехал на такси. Следуя правилам конспирации, заимствованным из кино и из некоторых романов (это не в укор ни кино, ни романам), он отпустил машину на углу, а сам прошел еще два квартала до поворота на боковую улицу.

Здесь! Однажды Леон уже посетил этот дом, и хоть было то давно, не ошибся, нашел нужный ему подъезд и поднялся в лифте на третий этаж: новый дом имел все удобства.

На звонок вышла домашняя работница и провела Леона Ираклиевича в комнату, убранную коврами. Старый Абубекир Гадыров, который жил на покое в семье дочери, сердечно приветствовал Леона: вместе с гостем в дом входит бог, как гласит завет предков.

Ни о чем не расспрашивая, старик Гадыров заставил Леона начать с ванны после дороги, потом принялся потчевать его чаем. Леон выждал время, предусмотренное приличиями, и изложил свое дело: у него есть с собой немного золота, – случайная покупка. Сейчас оно ему не нужно, хотел бы продать. Не поможет ли Абубекир сыну своего старого друга Ираклия? Леон будет благодарен, так благодарен!..

Старый Гадыров вздохнул и помолчал. Проведя обеими ладонями по бороде, поднял глаза к небу, промолвил: «Аллах!» – и отодвинул чашку, – деловому разговору должна предшествовать благодарственная молитва насытившему их богу, милостями которого живут люди. Затем Абубекир приподнял брови, и указал глазами на дверь:

– Дочь и зять… Партийные. Они не понимают жизни и ее требований. Дай мне подумать.

Абубекир закрыл глаза. Он сидел неподвижно и долго, очень долго, как показалось Леону, боявшемуся нарушить лишним движением размышления старика.

Внезапно Абубекир встал с живостью, обнаружившей запас сил, не тронутых дряхлостью.

– Я знаю, что делать. Пойдем, сын моего друга, бог нам поможет.


2

В старом городе, помнившем еще персидское владычество, Абубекир так долго крутил Леона Томбадзе по узким лабиринтам улиц и переулков, что тот окончательно потерял направление. Однако нужный им обоим дом нашелся. А в доме, не таком древнем, как город, но достаточно старом, нашелся один кажар, иначе говоря, человек иранского происхождения.

Мужчина средних лет, ближе к молодости, чем к старости, кажар носил летний костюм, ни по покрою, ни по ткани ничем не уступающий лучшим модным картинкам. Кажар беседовал с Абубекиром весьма непринужденно, чему способствовали могучие, чуть ли не крепостные стены старого, но не ветхого жилища.

Кажар уносил куда-то золото, тут же в доме, для проверки и взвешивания. Леон получил по сорок два рубля за грамм золотого песка!

После расчета кажар не стал задерживать посетителей. Он почтительно пожал руку Гадырова, а Леону даже не кивнул.

Опять Гадыров крутился вместе с Леоном по старому городу. А вышли они в новый город почему-то не там, откуда вошли. Видно, это устраивало Гадырова…

Дома старый Абубекир получил благодарность Леона: по три рубля с грамма. Гадыров предложил прогуляться. В лице и в манере старика появилось что-то, напоминающее голодного шакала. Он взял на сохранение деньги Томбадзе, исключив тысячу пятьсот рублей, оставленных на расходы: по обычаю предков продавец, кроме комиссионных, угощает посредника.

Вместо ресторана Гадыров привел Томбадзе в «одно очень хорошее место».

Пили не много и только водку, так как пророк, запрещая правоверному шииту сок виноградной лозы, ничего не сказал про хлебный спирт. Пили и ликеры, ибо последователи Магомета, пользуясь плохими познаниями пророка в органической химии, могут и эту смесь потреблять без греха. Для «христианина» Томбадзе не существовали запреты, ограничивающие Гадырова. Леон предпочитал виноградные вина, но здесь следовал примеру старика, чтобы не оскорбить щекотливое благочестие верующего.

В этом хорошем месте, в чьей-то квартирке, кроме спиртных напитков, нашлись и две «белые женщины», как их назвал Гадыров. Слегка развеселившийся старик напомнил Леону об Аврааме, которому было сто лет, когда бог послал ему сына, и скрылся с одной из хозяек.

Леона тоже не обидели недостатком внимания.

Когда Томбадзе прощался с Гадыровым, тот очень серьезно напомнил сыну своего старого друга:

– Что было, забудь; куда ходили, – никуда, что продали, – ничего. Не было старого города, не было кажара. Не думай искать без меня, если еще будет случай, тот дом. Почему – понимаешь?..

И так взглянул в глаза Леону, что тому стало жутко. Чорт с ним, поскорее уехать!

Сам того не зная, Леон легкомысленно прикоснулся к страшному и опасному месту, к пункту контрабанды, с узлом сложных операций, связанных с переброской через границу драгоценностей, золота, валюты, с торговлей наркотиками, со шпионажем. Старый развратник Гадыров пособничал тому, кого назвал для Леона кажаром. Одно из имен этого кажара было, кажется, Хаджияхаев. Но мы оставляем эту историю, она слишком далеко увела бы нас в сторону от настоящего рассказа.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Юрист Нестеров имел представление о старых формах землепользования в России. Наследственное владение землей называлось вотчинным. Было поместное землепользование: с условием исполнения государственной службы дворяне старой Руси получали поместья. Уклонившийся от службы дворянин, по образному и категорическому языку Московской Руси, «вышибался» из поместья. Заводовладение было подобно старой поместной форме. Юридически оно было условным: заводчик пользовался землей, лесом и прочими угодьями для выполнения казенных заказов. Однако уральское заводовладение быстро превратилось в наследственное и безусловное. На языке того времени оно стало вотчинным. Оставалась единственная угроза: «Буде в заводских дачах найдется золото, те дачи будут вновь отписаны в казну».

Значит, и во времена Петра уже ходили слухи о золотоносности уральских недр, и слухи эти принимались за достоверные. Золотоносные земли заранее объявлялись государственной «регалией», императорской собственностью. И это было справедливо.

Впервые слух об уральском золоте подтвердился за год до смерти Петра Первого. Государственный крестьянин Ерофей Марков в 1724 году искал на берегах речки Березовой, километрах в двадцати от нынешнего города Свердловска, горный хрусталь. Прекрасные светлые камни ценились высоко: шли они для женских украшений и для таких дорогих поделок, как люстры, подсвечники, рамы для зеркал. Из больших кристаллов вытачивали кубки, бокалы. Марков обратил внимание на куски кварца с особенными, не виданными им прежде крапинами и прожилью.

Нестеров не нашел никаких данных о личности Маркова. Но Марков, несомненно, знал минералогию и рудное дело куда шире, чем рядовые практики. Конечно, не зря вздумал Марков раздробить кварц, собрать крошки и попытаться их расплавить. Сермяжный геолог испытал металл и убедился, что нашел не медь, не гарь-обманку, а подлинное, благородное золото.

Были указы, обязывающие каждого находчика золота извещать казну. Марков не пытался использовать находку для себя лично. Выполняя гражданский долг, он сообщил начальству о своем открытии. Но посланная на место экспедиция Горной канцелярии вернулась ни с чем. Служащие канцелярии забили несколько глубоких шурфов, хотя березовское золото, как показывал Марков, следовало искать поверху.

А дальше… Нестеров думал о том, как бюрократы всех веков устраиваются так, что за их промахи и невежество отвечают другие. «Господа канцелярские» спихнули свою вину на Маркова. В «присутствии», как тогда именовалось заседание коллегии чиновников, находчику зачитали угрожающее постановление:

«А тому Ерофею Маркову в течение двух недель от этого дня подлинно объявить о тех местах. А буде он того не учинит, с ним будет поступлено другим образом, в силу других указов».

Те «другие указы» гласили об ответственности укрывателей золотоносных земель, о плетях, пытках, казнях… Словом, чорт попутал доброго мужика с проклятым металлом!

Однако из истории дальнейших находок золота Нестеров понял, что Марков отделался легко: его только попугали.

К счастью Маркова, он открыл золото на государственной, а не на заводской земле. Не нашлось заводчика, заинтересованного в сокрытии находки, и никто не позолотил руку чиновников, чтобы уничтожить беззащитного простолюдина, бескорыстно радевшего о государственных достатках. Чиновники уподобились собаке, которая лает, но не кусает. Когда на пятнадцатый день Марков явился и под страхом смертной казни подтвердил свое заявление о золоте, Горная канцелярия постановила:

«Отдать Маркова на поруки впредь до указа и притом объявить ему, чтобы он до совершенного оправдания подыскивал бы руды».

Имена поручителей Маркова неизвестны. Почти четверть века, до старости, ходил на поруках бракованный мужик. Лишь в мае 1747 года Горная канцелярия убедилась в реальности березовского золота, и Марков, как записано в делах, был без всякой благодарности «отпущен на все четыре стороны».

Так совершилась первая в России находка промышленного золота. Первая известная! Таков был ленивый, медлительный приступ к разработке знаменитых в свое время Березовских золотых приисков.


2

Через сорок лет после малоудачной для невольного золотоискателя Маркова находки другой крестьянин, Алексей Федоров, набрел в лесу на обгоревший пень. В пне оказался золотой самородок весом в один фунт и двенадцать золотников. Около четырехсот шестидесяти граммов золота! Но откуда оно взялось в пне?! Сам Федоров должен был приписать дьявольским козням роковую находку. Лесная дача была приписана к Невьянскому заводу бога-владыки этих мест и других заводов Прокопию Демидову, сыну Акинфия Демидова.

Наследники замеченного и вознесенного Петром Первым тульского кузнеца владели на Урале миллионами десятин. Широкие натуры развернулись!

В 1725 году на Невьянском заводе возвели башню-крепость, архитектурой подражавшую башням Московского кремля, но куда больших размеров. Там, вопреки закону, чеканили свою медную и серебряную монету, что было выгоднее сдачи металлов в казну, там был и притон для беглых, и тюрьма, и застенок, и кладбище для замученных.

По примеру знаменитых башен итальянских городов Пизы и Болоньи, Невьянская башня покосилась, не потеряв устойчивости. И народ сказал, что сам камень ужаснулся страшных дел заводчиков…

Жадный Прокопий Демидов, узнав о золотом самородке, испугался, что казна, в силу известной оговорки, наложит руку на дачу Невьянского завода. Федоров был схвачен, жестоко изуродован на допросах и приговорен заводчиком к вечному молчанию. Тюрьма без срока, до смерти.

Через пять лет, в 1769 году, Прокопий Демидов счел выгодным продать Невьянский завод другому кровопийце, богатейшему откупщику государственных податей Савве Яковлеву.

Нестеров живо представил себе, как, конечно, уже после свершения сделки Демидов рассказал новому заводовладельцу о находке Федорова. И судьба безвинного узника не изменилась. Он просидел при Яковлевых еще двадцать восемь лет, а всего тридцать три, как Илья Муромец, но не на печи, а на цепи!

В 1797 году какие-то добрые люди, оставшиеся неизвестными, сумели вручить императору Павлу Первому прошение Федорова. Павел вспыхнул. Узник был выпущен на волю по личному указу императора. А господа заводчики Яковлевы, надо думать, крепко испугались и ответственности за беззаконное «дело Федорова» и за свою Невьянскую вотчину… Закон об исключительном праве государства на золотоносные земли мог быть пущен в ход.

Но Павел в своей беспорядочной, судорожной борьбе с явными и мнимыми преступлениями не успел добраться до Урала. Странную и смутную память оставил о себе этот глубоко несчастный, истеричный и, быть может, наполовину безумный человек на троне. Слишком неумело и поспешно он силился укоротить полученное в наследство от «матушки Екатерины» буйное столичное барство. Он остался детски-беззащитным против гвардейского заговора и был удушен в собственной спальне.


3

Удачливо воспользовавшегося убийством отца, молодого красавца императора Александра Павловича увлекали, как известно, другие дела, и «дело Федорова» осталось без всяких последствий для заводчиков Яковлевых.

Известный поэт искренне и без всякой иронии провозгласил «дней Александровых прекрасное начало». И Нестерову вспомнилась строчка из Байрона:

Когда ж в льстецах избытка не имели!..

Вопреки всем императорам и льстецам, менялись все же времена. В 1813 году, выражаясь выспренним языком тех лет, русские войска освобождали Европу от ига Наполеона Бонапарта. В том же году крестьянская девочка Катя Богданова, которая, вероятно, имела самое смутное представление и о Европе и о закатывающейся звезде императора французов Наполеона, играла с другими ребятишками на бережку речки Мельковки. Речушка, как видно из ее имени, ничем не примечательная. Но протекала она по дачам Верх-Нейвинского завода, а Катю угораздило за игрой найти в песке тяжелый камешек – золотой самородок. О находке узнали. Управитель Полузаводов, не решась сгноить девчонку в заводской тюрьме, ограничился поркой: «чтоб впредь держала язык за зубами».

А золото было так нужно государству! Но почему же Нестеров должен был поверить, что лишь этими тремя находками, тремя трагическими случаями все и ограничивалось? Вздор! Всегда люди на Руси были пытливы и смелы. Золото находили часто. Но находчики уничтожались так поспешно, так скрытно, что никаких следов не оставалось ни от людей, ни от их дел. Несомненно и то, что в глубокой тайне, скрывая от казны, кто-то копал золото…

Первым годом правильной разработки уральского золота считают 1814-й. Было зарегистрировано шестнадцать пудов шлиха. Так мало и так поздно!


4

И все же многострадальный Урал был богат не золотом. К началу первой мировой войны годовая добыча уральского золота достигла семисот пудов. Количество будто бы и немалое, но и тогда оно составляло лишь четверть всего российского золота. Главные богатства обнаружились в вечномерзлой почве и в ледяных ручьях Восточной Сибири.

Это уже новая история. Тот дальний край знавал ссыльно-каторжных, отбывавших сроки в шахтах и в рудниках, но не имел дела с крепостником-заводчиком.

«Худая слава бежит, а добрая – лежит», – вспоминалось Нестерову. Для каждого времени находились добрые, порядочные люди. Было бы величайшей несправедливостью счесть каждого деятеля прошлого хищником, видеть лишь теневые его стороны. Жизнь всегда владела не двумя, а многими красками, писала светотенями, а не одной жженой костью.

С помощью своего начальника Турканова Нестеров подходил к русской истории без предвзятости, без самонадеянного верхоглядства. Но он убеждался, что «вольная» добыча золота была в России исстари грязным, не приносящим счастья делом. Игра фортуны, откуда родилось уголовно-каторжное словечко: «фарт».

Со свойственным ему стремлением выяснять моральную сторону, Нестеров видел беду в мираже обогащения сверхмерного, неестественного против результатов всякого другого труда. Обогащались единицы из десятков тысяч. Десятки тысяч развращались, гибли. Дикая алчность. Бешеное золото. И только сейчас, в СССР, добыча золота по своей организации ничем не отличается от добычи других ископаемых.

О прежних золотых приисках ничего, совершенно ничего доброго не нашел Нестеров. Их близкая история навалила на него бесконечные, грандиозные по своему безобразию драки, поножовщину, пьянство, неописуемый разбой.

Содержатели притонов, носящие «золотое» восточносибирское имя – амбаропромышленники и жестокое название должника – задолженный. Жуткие клички золотоносных ручьев: Сумасшедший, Пьяный, Голодный, Имянет. Гостиница в Витиме с подземным трапом для спуска прямо в Лену трупов опоенных и ограбленных приискателей… Профессия «охотника за горбачами». У одного из таких «охотников» при обыске обнаружили сорок девять простреленных полушубков и армяков, снятых с горбачей – приискателей. Песня:

Мы по собственной охоте

Гнием в каторжной работе…

И Ленский расстрел.

Купец-золотопромышленник, делец более высокой складки, чем заводчик-феодал, явился на дальнюю окраину мастером скорого оборота. Он порой умел брать доход не столько от самого золота, сколько от монопольной торговли на арендованных в казне приисках. Вор, он обкрадывал нищую казну России. И свои и иностранные концессионеры не слишком считались с обязательством сдавать в казну все добытое золото. Лишь на Ленских приисках из намытых в 1916 году тысячи двухсот пудов золота было сдано государству менее тысячи пятидесяти. Две тысячи четыреста килограммов золота пошли «на сторону» – вернее, на все четыре стороны. Рядом, за открытой границей с Китаем, сидели международные скупщики краденого.

Нестеров отлично понимал, что эта цифра кражи золота была маленькой частностью: случайность, установленная экспертным порядком и относящаяся лишь к одной группе приисков.

Кто же мог подсчитать хищения на всех приисках старой России!

В кражах, в утайках, в обходах закона Нестеров опять находил те же признаки измены интересам народа.

Властвовала развращающе-всесильная взятка. И коль не помог «барашек в бумажке», так это значит лишь, что мало было «дадено». Не на приисках ли зарождалась слизисто-скользкая порода холодных, как жабы, циников, верующих лишь в бутылку водки и взятку?

Поражая москвичей своей эксцентричностью, некий золотопромышленник конца прошлого и начала нынешнего века прогуливался в Москве по Кузнецкому мосту, по Тверской, Столешникову и Камергерскому переулкам с ручной пантерой на толстой золотой цепи.

В обозах, которые к великому посту тянулись в Москву, удалые хлудовские или иные приказчики провожали меченых енисейских осетров. Не икра, а сибирское «земляное масло» – желтый металл – распирало громадных остроголовых рыбин. В них ехали дорогие подношения московским благодетелям, подарки родственникам, щедрые дарения на благолепие старообрядческих молелен, что гнездились при Рогожском кладбище близ Рогожской заставы, ныне заставы Ильича.

Нестеров помнил, как Ленин мечтал сделать из золота общественные отхожие места в самых больших городах мира. Ленин считал это справедливым назиданием для тех поколений, которые не забыли, как из-за золота в первой мировой войне перебили десять миллионов человек и сделали калеками тридцать миллионов.

Первая мировая война была для Нестерова историей. Он родился спустя несколько лет после ее окончания. А во второй принимал участие сам…

Для Нестерова золото при капитализме – символ насилия, обмана, войны. А при советском строе – ценнейшее государственное достояние.

Кончая работу в Ленинской библиотеке, молодой следователь счел себя подготовленным. Он надеялся, что теперь лучше поймет тех, кого встретит на путях следствия.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Краденое советское золото переходило из рук в руки, обогащая перепродавцев, чтобы под конец где-то превратиться в золотые безделушки или неподвижно лечь в чьей-то кубышке, чтобы покоиться до часа кровавых потрясений, ожидаемых злобой и человеконенавистничеством.

Деньги не пахнут, лучшая гончая собьется с извилистого следа. Какая-то часть краденого золота доберется, быть может, и до подземных казематов далекого государства и мертвенно застынет там среди кубов желтого металла неподъемного, недоступного вору веса.

Странен этот покой золота. Не мирный сон руд, как бы ожидающих своего часа, – сон золота лишает покоя своего владельца и отравляет его жизнь.

Луганов с Маленьевым не были единственными поставщиками горного мастера Окунева. Он мог обойтись и без них, а поэтому Маленьев не прочь был попрекнуть Луганова за разрыв с Окуневым. Но подойди к ним Окунев и предложи старую цену, Григорий первым послал бы мастера-скупщика весьма далеко. Ничтожной казалась цена по шесть рублей пятьдесят копеек за грамм. Нет, не вить им вместе веревочку…

Размышляя о тайных делах, Маленьев ходил на работу с виду обычный, так же работал, так же пропускал стаканчик водки. С Окуневым обменивались кивками: не встречаться они не могли.

Катились деньки за деньками. Пристрастившись к легкой наживе, Маленьев вместе с Лугановым продолжали понемногу сосать золотой песок: слизывали от случая к случаю при промывке, пускали в ход фальшивый пломбир для подделки кружечной печати. Они втянулись, у них образовалась привычка; и на работе, помимо обычных забот, мысли обоих растравлялись, как язвой, гадкой заботой: как сегодня «сделать»?

Страх, волнение, облегчение после удачи, и тут же новый страх: а как пройдет дальше, как удастся завтра? Хищение засасывало. Медлительно развивающаяся хроническая болезнь постепенно, незаметно для больного, уносит по каплям его силы; дурная привычка исподволь завоевывает сознание, которое изобретает хитрые компромиссы для самооправдания.

Приятели тонули не замечая. Они все дальше отходили от окружающих их людей, не слыша, как слабеют голоса товарищей.

Луганов, как и прежде, продолжал работать в месткоме, добросовестно выполнял задания, не думая о том, что он вор и ханжа. Жил он в общежитии, общее краденое золото хранилось у Маленьева. Песок ссыпался в бутылку, которую Григорий прятал в тайничке на огороде.

Не слишком сложная, а все же хитрость. Докажи, что металл припрятал хозяин, а не какой-нибудь хитроумный сосед! Через немудрящую ограду, годную лишь против скотины, можно было пролезть со всех сторон.

Да, топали деньки за деньками. На маленьевском огороде копилось золото, вещь сама по себе бесполезная. Луганов надеялся на Маленьева, Маленьев – на Луганова, оба – на случай. Но сам собой случай им помогать не собирался.

Первым решился Григорий: действовать нужно, самим двигаться, а то под лежачий камень и вода не течет. Дойдя до такой мысли, укрепившись в ней и в нее поверя, Маленьев открылся Луганову. А Луганов сам до этого раньше додумался, но молчал. С мальчишеских лет он уступал Григорию первое место. Был Василий и похитрее и, пожалуй, посообразительнее, но характером слабоват. Уйдя вперед по общему развитию, он не прочь был спрятаться за спину Григория Маленьева не из-за боязни риска, а по характеру.

Луганов одобрил мысль друга и, как более грамотный, развил ее. Не на приисках и не в Сибири следует искать покупателя, а где-либо подальше, в России. Так по старой привычке и до сегодняшнего дня называют многие сибиряки Европейскую часть Союза.

Россия-то велика. Там были у Маленьева родственники по жене, в маленьком городе близ большого приволжского города Котлова. Эти ни к чему. А у Луганова была младшая сестренка в самом Котлове. Жила там замужем за Буенковым, не то начальником, не то помощником начальника паровозного депо.

Конечно, Котлов – город как город. Но на приисках ходили слухи, что в Котлове есть особые людишки, любители золота. Откуда текли слухи? Интересно движение подобных шмыгающих сведений, случайных информаций без начала и без конца, этих словесных амеб, которые, не имея ни хвоста, ни головы, живут, копятся, множатся.

На приисках едва ли не каждому приходилось слышать о тайной скупке золота, о городах, где берут золотишко. Кто сказал? Откуда пошло? Разберись-ка!

Разбирались. Тянули за гнилые веревочки слухов, казалось – вот! Нет, либо лопнет, либо совьется узлами, как моток пряжи, из которого ребятишки дуром тянули нитки. Такой клубок – страшное дело, но он в руках, осязаем, реален. При достаточном терпении можно развязать все узлы.

А слухи? Ведь это воздух, туман. Ничто. Дрянь. «Не поймешь что». Нет, не дрянь!

Если, не спотыкаясь об имена, не задаваясь невозможной целью выяснить, кто первый сказал да от кого пошло, то получится, без цепных реакций и прочих надуманных многосложностей, следующий вывод, в частности, о городе Котлове и о слухах о нем, ходящих по приискам.

В Восточной Сибири живет немало граждан из Татарской республики родом. Среди них встречаются последыши татарской буржуазии.

Тюркский национализм у нас начал заметно оживляться в конце прошлого века. Котлов получал ученых мулл из Бухары. Бухарские выходцы и котловские уроженцы, снабжаемые «духовным» образованием в высших училищах исламистского культа – в бухарских медресе, служили проводниками идей пантюркизма и религиозного панисламистского фанатизма.

Восточно-сибирские золотопромышленники, наряду со служителями господствующего культа, на отчисления с заработков рабочих-татар содержали и мулл – для «обслуживания» трудящихся магометанского культа…

Котловские купцы поддерживали оживленные торговые сношения с Бухарой, занимались и «тайным золотом». Вассал российской империи, вынужденный отказаться от внешних сношений и терпеть опеку русского резидента, усевшегося в недавно недоступной для немусульман священной Бухаре, эмир считался богатейшим государем в мире. Кроме явных вложений в российские банки, кроме засекреченных счетов в банках английских, – о тех и сведущие люди рассказывали легенды, – эмир копил золото в натуре. Часть слитков хранилась в казне эмирата, в тайниках бухарского дворца-крепости. Но золотых приисков в эмирате не было. И российское казначейство не отпускало золота эмиру.

Конечно, с той поры все изменилось. Но прислушиваться к слухам все же следует. Если к ним относиться критически, то многое и многое подумается, многое объяснится для тех, кто обязан наблюдать за житейскими фактами, не теша себя убеждением, что у нас так уж все и совсем хорошо, что можно почить мирным сном на достигнутом нами.


2

Луганов с трудом нашел полузабытый адрес: чуть ли не два года прошло с последнего обмена письмами работника Сендунского прииска с его котловской сестрой. Раскопав конверт с обратным адресом, Василий писал своей дорогой сестрице Матрене Елизаровне о житье-бытье, об общих знакомых по прииску, сообщал, что сам еще не женат за неимением подходящей девушки, поминал о напряженной работе, из-за которой он, дескать, в прошлом году даже отпуска не удосужился использовать, и боится, не сорвался бы отпуск и в этом году. Впрочем, надежды он не теряет, хотел бы повидать сестру и зятя. Заканчивая, Василий просил, за дальностью расстояния, по получений сего письма «надавить телеграмму», что, дескать, сестра больна. Такой ход облегчит ему получение отпуска.

При всей своей сбивчивости письмо подействовало без отказа: родная кровь не вода. И Василий Луганов стал готовиться в дальний путь.

Стараясь снабдить компаньона как следует, Григорий Маленьев вербовал поставщиков металла, верша дела «под градусом». Так, у одного из киосков Маленьев прицелился к Статинову, работавшему, как и он сам, съемщиком-доводчиком. Григорий заказал водки, и они разговорились.

– Мне бы золотишка на зубы, – попросил Маленьев.

– Ты что, маленький? – посмеялся Статинов. – Работа у нас с тобой, друг Гриша, одна…

– Эх! – скривил рот Маленьев. – У меня мастер – собака, а контролер – еще хуже. Грамма не достанешь!

– Надо мной тоже не дяди родные, – возразил Статинов.

– Тьфу, чорт бы их давил! – продолжал жаловаться Маленьев. – Скажи, не поверят! Работаем на приисках, а золото для зубов в ювелирторге приходится покупать, брат ты мой, голова!

Выпили еще по сто граммов.

– Ну ее, водку, к лешему за семь болот да за семь омутов, – сказал Маленьев. – Пошли отсюда, у меня спиртик есть.

– Да ну? – оживился Статинов. – А куда потопаем?

– Пошли, тебе говорят, угощаю.

По пути Маленьев купил буханочку черного хлеба, пакет соли, банку маринованных огурцов и литровую бутылку боржома. Выбравшись за поселок, они устроились в пихтаче уютнее, чем в ресторане. Пили в очередь: глоток спирта, глоток боржома. Хлеб ломали, жесткую от волглой соли бумагу пакета Маленьев вскрыл ногтями, банку с огурцами кокнул о камень. Приволье! На секунду глотку спирало от спирта, боржом проталкивался комом. В животах горячело, жарко катилось по жилам, прибавляя силушки. Разгорались крепкие головы.

Поймав муравья, Статинов зажал насекомое, забавляясь бессилием челюстей, не справляющихся с грубой кожей пальцев, и казнил пленника. Болтали о всякой всячине, а среди пустых слов Маленьев, как свинчатку в бабках, пустил настоящее:

– Александр Окунев – любитель дешевки!

Заметив, как у Статинова что-то изменилось в лице, Маленьев, будто с треском ставя кость на кон, выпалил:

– По шесть с полтинником дает, стервец! – И, увидя, что попал в яблочко, что игра его, поднажал: – Брось, Мишка, эту жилу! Брось! Трепался я насчет зубов. Что, у нас с тобой своего нет, чтобы у друзей канючить этой дряни!

Так был завербован Михаил Статинов со всем «его» золотом. Так вершились дела начавшегося общества на паях под фирмой «Маленьев и Луганов» – с водкой, со спиртом, «под градусами». Кроме Статинова, Маленьев завербовал Ивана Гухняка, сговорился со своими товарищами по ружейной охоте: Силой Сливиным и Алексеем Бугровым.

Луганов сумел «вывернуть» часть запаса у одного бывшего старателя, но старый дядя Костя подорожился: потребовал по десяти рублей за грамм. На нем и пришлось поставить точку. Компаньоны, кое-что продав, кое-что заложив, израсходовали весь оборотный капитал.

Для Василия свет-Елизаровича Луганова оставили лишь на дорогу до Котлова.


3

И летел, чортом летел Василий свет-Елизарович. На самолете вначале, потом поездом.

Насупленный, собранный весь в кулак, сам кулак и слова лишнего не проронит, Луганов отстукал метенные злющими ветрами читинские степи, вонзался в кругобайкальские тоннели, с грохотом выскакивал на прибрежные кручи, – как только поезд держался на поворотах!

Любовался Василий бездонными широтами Байкала и сквозь зубы мычал:

Эй, баргузин, па-шевеливай ва-ал,

плыть…

Но плыть этому молодцу было куда как далеко…

Проскочил Иркутск, мчался тайгой. Махнул через Енисей. Ему нипочем, – махнет через Обь и Иртыш.

Енисей, Обь, Иртыш. Слова-то какие!.. Сколько воспоминаний, сколько значения в их звуках!.. А Луганов отмечал крупные станции стаканом водки, чтобы меньше скучать. Пил отнюдь не допьяна. Нельзя: на теле пояс парусиновый, самодельный, с карманчиками-мешочками…

Такой поясок фигуры не портит. В литровую бутылку можно насыпать до семнадцати килограммов золотого песка, в «чекушку» – четыре. Золотой песок тяжел и для перевозки удобнее пухлых пачек сторублевых билетов.

Поддерживая в себе приятное сорокаградусное тепло, Василий вскоре после станции Тайга, откуда магистраль дает северный отросток на Томск, начал прощаться с тайгой, из окна вагона плюнул в Обь и выкатился на зеленые, гладкие просторы степей иных, чем забайкальские. Он стучал и стучал по просторам плодороднейших в мире, несравненных черноземов, вполне безразличный к начавшимся трудам по включению этих черноземов в новое изобилье. Его, лугановское, единоличное обилье находилось с ним, в парусиновом поясе, а его путь лежал на Котлов, к месту людному, обжитому.

Скучая, Василий переводил часы назад: иначе собьешься, когда день, когда ночь. В одно утро – не сообразишь в длинной дороге, не то в шестое, не то в седьмое, – Луганов оказался опять в тайге, но в иной – в уральской. Вечером проплыли в сутолоке путей, паровозов, вагонов, заводов и заводских труб Свердловск и западные от него горнозаводские станции. И вновь тоннели с запахом дыма, с умолкающей под толщей гор музыкой и речами поездной радиостанции.

Чуя конец путешествия, Луганов как-то нечаянно, нежданно, ощутил вдруг робость и сомнение: а ну, как не выйдет? А ну, как вместо легких тысяч – решетка, не орел? И он проклял. Не себя, Гришку Маленьева…

А когда поезд проходил среди круч, сверху донизу разделанных трудолюбивыми котловцами под огороды, немыслимые для людей меньшей предприимчивости, Луганов и совсем сник.

Пожалел Василий свет-Елизарович, что взял на себя дело большого риска, что сунулся в воду, не спросив броду. Гришке бы ехать с письмом к Матрене, а ему сидеть бы на прииске да «доить» по малости металл, к чему он привык уже.

Котлов! Котлов! А деваться-то некуда, на обратный путь не оставили денег смелые люди. И сотни рублей не найдешь в карманах. И вышел он из вагона не с дрожью, не с волнением или тоской, а с какой-то паршиво-трусливой, потной вялостью во всем теле. Парусиновый пояс с золотой начинкой кармашков показался очень тяжелым: камень на шее.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Зимороев. Под семьдесят, а не скажешь. Борода, раздвоенная, во всю грудь, с проседью под кавказское серебро, и черни больше, чем серебра. Волосы на голове густы и тоже еще не белы. Телом он весьма плотен, но нет ни старческой вялости, ни старческого брюзглого жирка. Ходит, держась прямо, ноги ставит твердо, не разворачивая носка. Так в нем все бодро и ладно, что не бросается в глаза малый, не по важности, рост.

Звать Петром Алексеевичем. Сам он, серьезно и к случаю, про свое имя-отчество говаривал с заметной гордостью:

– Как у первого императора всея Руси!

Выговаривал «анпиратора».

Хотя кому-кому, а гражданину Петру Алексеевичу Зимороеву, казалось, не следовало бы поминать добрым словом «анпиратора» Петра Первого. Тезка императора жил «по старой вере» от рождения и до сего дня, а в бозе почивший император Петр Алексеевич крутенек был, весьма крутенек к расколу старообрядчества. И хотя при нем была разрешена раскольникам за особую плату борода, но уклоняющихся от военной повинности и от прочих государственных обязанностей, всяких таких «нетчиков» петровские солдаты сыскивали в раскольничьих скитах успешно, а те скиты безо всякой пощады разоряли «бесчинно». И преемники первого императора не слишком-то жаловали старообрядцев. Но, как видно, Зимороев был совсем не злопамятен: добрая душа, не помнящая обиды «от ближних твоя».

Раскольники пребывали и в лесистых местностях нынешней Татарской республики. В одном из таких мест, со смешанным многонациональным населением, носящем татарско-мордовское, а быть может и мещерякское или даже бессерменское название, и начал свое бытие Петр Алексеевич Зимороев. Там же он в семнадцатом году вступил в новую эпоху, сохранив от старой, как и другие его односельчане, душевой надел на себя и на сыновей в виде пахотной земли и прочих скромных крестьянских угодий. Но, кроме надела и доли в общих лугах и лесе, Петр Алексеевич захватил в новую жизнь мельничку с паровым движком, двухкотловую маслобойку и сельского масштаба лавочку с широким ассортиментом товаров – от дегтя с керосином до мануфактуры с галантереей.

В двадцать первом году, спасаясь от комбедов, как тогда назывались революционные организации трудящихся крестьян, очищавших села от мироедов, Зимороев «нырнул». Задержав дыхание, он всплыл лишь через тринадцать лет в Котлове. Оказался он в мастерах на одной из городских мельниц. Детей не бросил. С ним в Котлов, согласно листку милицейской прописки, прибыли: сын Андрей, рождения тысяча девятисотого года, сын Николай – девятьсот четвертого, сын Алексей – девятьсот одиннадцатого и дочь Дарья – девятьсот двадцать первого. По воспоминаниям изредка встречавшихся Зимороеву бывших односельчан, у Петра Алексеевича прежде имелись и другие дети. Где они, никто не знал и не интересовался.

Здесь преследуется единственная цель – познакомиться с Зимороевым перед его неизбежной встречей с Лугановым, который сейчас в самом мрачном расположении духа разыскивает свою сестру Матрену Буенкову. Времени мало. Из многих-многих фактов, известных о бытие Зимороева, производится поспешный отбор.

Итак, его старший сын Андрей почти тут же по приезде в Котлов был арестован за попытку совершить кражу на складе мануфактурногомагазина, осужден и выслан в Восточную Сибирь. Там, по отбытии двухгодичного срока наказания, Андрей остался навсегда по его собственному желанию. Он нашел для себя удобным работать на золотых приисках. Как выяснилось позже, его связь с отцом ограничилась нечастыми заездами в Котлов случайных гостей с целями, о которых будет сказано в своем месте.

Младший сын, Алексей, тут же по приезде пошел на одну из строек второй пятилетки, испробовал, как бывало в те годы, когда заводы и стройки сами готовили себе кадры, несколько профессий: был арматурщиком, бетонщиком, плотником, штукатуром и остановился на столярном деле. Из него выработался отличный мастер-краснодеревщик. Обзаведясь семьей, Алексей связь с отцом потерял почти совершенно по причине «жестокого характера нашего отца», как говорила дочь Зимороева Дарья Петровна. И она, выйдя замуж, от отца отдалилась по той же причине.

Жить с отцом остался один Николай. Ему, как и отцу, пригодились старые навыки. В начале своей котловской жизни он работал мастером на мукомольной мельнице, но, как отзывался отец, «повел себя глупо и неумело» и в конце тридцать пятого года был осужден на пять лет за подделку гарнцевых квитанций и за неправильный отпуск муки. Вернулся он домой в сороковом году, а в сорок первом был призван в армию. В сорок третьем был ранен и, по излечении, оставлен в нестроевых. В сорок пятом демобилизовался.

Сын прибыл как раз к семейному торжеству: Петр Алексеевич Зимороев изволил вступать в третий законный брак, чем превзошел своего державного тезку. Тот, как известно, лишь дважды налагал на себя брачный венец.

Еще до войны Петр Алексеевич, оставив службу по возрасту (не по здоровью), нашел себе более прибыльное занятие, требующее особых пояснений. К концу XIX века старообрядцы испытывали от империи и от главенствующей церкви малозаметные стеснения. После декрета Совнаркома об отделении церкви от государства стало совсем безразлично, «како веруеши» и веруешь ли вообще. Но и до наших дней, как это ни покажется удивительным неосведомленным людям, сохранились некие тонкости. Так, восковая свеча, без возжигания которой, как думают некоторые, молитва не так хорошо доходит до бога, верующему старообрядцу подходит лишь изготовленная руками старообрядца же. Изготовленная иначе никуда не годится, невзирая на качество воска и выделки.

Зимороев, занимаясь некоторыми спекулятивными делами, промышлял и фабрикацией свечей, покупая краденый воск, парафин для пропитки фитилей и пряжу для витья таковых. Начал катать свечи с помощью Николая, а после призыва сына в армию обучил ремеслу сноху.

Связи для сбыта старообрядческих ритуальных свечей имелись. Промысел шел успешно. В сорок четвертом году Зимороев купил в Котлове двухэтажный деревянный дом, в котором ранее арендовал квартиру. Дело так разрослось, что Зимороев для безопасности счел необходимым выбрать патент и до сорок седьмого года вносил налогов сорок тысяч рублей в год. Затем, не имея больше необходимости в широком производстве свечей, заявил о прекращении промысла и торговли.


2

Супруги Буенковы встретили Луганова с распростертыми объятиями и в прямом и в переносном смысле слова.

– А мы-то сегодня не ждали! – восклицали наперебой Алексей Федорович Буенков и Матрена Елизаровна. – И не приготовились! Пирог хотела испечь! Что же не дал телеграммку с дороги, Вася, мил-друг?

Буенков опомнился первым и пустился организовывать:

– Да что же ты, Манюшка? Слезами горю не поможешь. Мотай скорыми ногами за угол. Там главного захвати и еще что под руку попадет на закусончик: ветчинки, колбаски, селедочку, рыбки, икорки, – сама знаешь, – да нет ли студня? Студень – милое дело! И огурчиков, капустки, если схватишь. Да живо же, Мань-Манюша, красота ты моя разлюбезная!

Буенков повел дорогого гостя по коридору коммунальной квартиры на кухню умыться, по пути поясняя:

– Здесь одни наши живут, свои, железнодорожники.

Сбегал в комнату, принес чистое полотенце. Был Буенков, несмотря на округлую фигурку, быстр, проворен. Привел зятя обратно, усадил за еще пустой стол, а сам живчиком катался по комнате, в приятном нетерпении потирая руки и занимая себя и шурина пустыми разговорами о здоровье, о дороге и прочих незначащих, но обязательных для любезности вещах.

Матрена Елизаровна, которую для большего изящества муж назвал Марией, вернулась запыхавшись. Пока она собирала на стол, нетерпеливый Буенков налил три граненые стопки.

– Ну, начнем белым, – пригласил он. – С приездом тебя, Вася! – И высосал свою порцию с наслаждением. – Вот так! Теперь можно потерпеть… – И, откинувшись, привычно потирая ладони, продолжал: – Одно плохо, брат Вася: жирею. Ничего не попишешь, командовать в депо штука хлопотливая, а все не как на паровозе. Ну, я-таки поездил. Оклад, конечно, у меня подходящий. Хотя и в машинистах я свое имел… Помнишь, Манюша?

Буенков раскрывался перед родней, как цветок.

– Живем мы здесь, Вася, не жалуемся. Манюша, правда, будто скучает иной раз, а я так считаю: меньше хлопот. Нет детей – и ладно. Правда, оно вроде и приятно бы, но как подумаешь: тяни их лет двадцать, а что получится – бабушка надвое сказала. Работал много я, всегда работал. И теперь работаю немало. Чего мне не хватает?

Что в этой самохвальной брехне Василию Луганову? Ничего. Но он согревался в радушной обстановке, отходил от обуявшего его под Котловом страха и думал о Буенкове: «Парень свой, теплый. С ним можно…»

– Есть у меня дельце по нашему, приисковому делу, – начал он, подсев поближе к зятю. – Ты мне, Алеша, присоветуй.

– Слушаю, – насторожился Буенков и вильнул глазами на дверь: так выразительно прозвучали простые слова Луганова.

– Манюшенька, – сказал он жене, – подкрути-ка, милуша, радиошку чуть погромче.

С первых же слов Луганова муж подозвал жену:

– Какие между нами секреты!

Выслушав дорогого гостя, супруги посерьезнели, как бывает, когда запахнет большими деньгами. Буенковы, к радости Луганова, подтвердили ходившие по Сендуну слухи: есть в Котлове «такие люди». Буенков кое-кого помянул предположительно из часовщиков. Но ходов к ним не назвал. Любитель похвастать, показать свой ум и осведомленность, Буенков тратил лишние слова и время, и жена прервала его, назвав Зимороева.

– Вот, вот, – согласился Буенков с некоторым недовольством по поводу того, что его опередили. – Я сам хотел о нем сказать.

Буенков объяснил, что они с Зимороевым родственники не родственники, а, так сказать, свояки, – нашему забору двоюродный плетень. Акулина Гурьевна, третья жена старика Зимороева, приходится теткой первой жене Буенкова, умершей перед войной.

– Старик жох, – рассказывал Буенков, перехватив инициативу у жены. – От Акулины все держит под замком, и она у него по струнке ходит. Он золотом занимается. У меня самого взял две царские пятерки и дал по две сотни. Ты, Вася, начни через нее действовать. – И Буенков нежно погладил жену по голове.

– А он может, Вася, это факт. Для него твое сибирское золото не внове будет. Николай болтнул, что у старика от ихнего старшего брата Андрея с записочками бывали уже люди с приисков.

– Ты, Вася, сестре кланяйся, – заключил Буенков. – Оно, знаешь, умная женщина, везде пройдет! У них, у женщин, незаметнее получается. Мое дело – сторона, я тебе направление дал. Давай допивать – и на боковую. Мне завтра к восьми на работу, а Манюша для тебя не откажет слетать к Зимороевым, нюхнуть, поговорить. Она у меня умница, ее старик уважает.


3

Луганову отперла Акулина Гурьевна и провела его на второй этаж обшитого тесом небольшого рубленого дома. Толкнув дверь и не входя сама, жена Зимороева сказала-выдохнула:

– К вам, Петр Алексеевич, тута пришли.

Комната была большая, низкая, в три низких же окна. Обстановка сборная: платяной шкаф старой дешевой работы с глубокими бороздами царапин на мягком, по клею, лаке, покрывавшем отделанную «под красное дерево» мягкую липу, черную там, где касались руки; светлый высокий комод с зеркалом на верхней доске, покрытой тюлевой накидкой; разномастные, разношерстные стулья; два сундука, окованные погнутой, отставшей резной жестью.

На дощатом крашеном полу протоптались дорожки, на стенах по грязноватым светлым обоям приколоты выцветшие – надо думать, семейные – фотографии и, для красоты, «картинки»: пейзажи и жанровые сценки из «Огонька», отрывной календарь с портретом Льва Толстого и, конечно, не без мысли пристроенные портреты Сталина и Буденного.

…В середине комнаты – большой, хороший дубовый стол на массивных точеных ножках; в дальнем от входа углу, по глухой стене высилась катафалком широкая никелированная кровать со взбитыми перинами и с пирамидой, мал-мала меньше, подушек. Над ними – угловая божница с темными, не разберешь ликов, образами и с горящей лампадой. И запах воска, стоялый, густой, который сразу при входе в дом охватил Луганова.

Помня совет сестры, Василий перекрестился на образа, что сделал довольно неуклюже по совершенному отсутствию привычки.

Матрена Елизаровна настойчиво поучала брата:

– Старик жмот, сквалыга, но человек религиозный. Ты не забудь снять шапку и перекреститься. Петр Алексеевич того от всех требует. Ведь у тебя, Васек, дела!..

Зимороева отделял от посетителя стол. На поклон Луганова старик, чуть привстав, ответил кивком головы, но навстречу не сдвинулся, а просто пригласил:

– Присесть не угодно ли? Стульчик возьмите, м… Елизарович, знаем, но имечко мы запамятовали.

– Василий, – подсказал Луганов.

Старик оказался таким, как его описывала сестра Луганова: бородища, плотная фигура под надетым на черную сатиновую косоворотку порыжелым пиджаком, над бородой задранный толстый нос, не дряблый, а твердый, глаза выпуклые, взгляд пристальный и, как показалось Луганову, нагловатый.

Сидя, Зимороев казался немалого роста: он был коротконог.

– Так, значится, вы приходитесь братцем родным Матроне Елизаровне? – начал беседу Зимороев хрипловатым, уверенным басом.

– Да.

– Люди с положением ваш зять с супругой, – одобрил Буенковых Зимороев. – А родитель и родительница ваша, слыхано было, скончались?

– Да.

– Однако же мы видим, что до оставления в сиротстве они вам с сестрой преподали моральные наставления, уважение к божественному. На этот счет у нас имеется старая побасенка…

Зимороев говорил с удовольствием человека, нашедшего случай кстати преподнести свежему человеку любимый, но до одури всем приевшийся анекдот.

– В прежнее время, даже еще до проведения железных дорог, – рассказывал Зимороев, – по каким-то по своим делам ехал на почтовых лошадях еврейский раввин. И вот выезжает этот раввин вечером со станции, едет уездным городишком, вроде какого-нибудь Зеленодольска или Арска; на козлах у него, стало быть, новый ямщик. Раввин за ним в спину примечает: одну церковь проехали – не крестится, другую – обратно не крестится. На выезде, как полагалось, часовня. И тут мужик на себя креста не кладет. Что ты будешь делать! Раввин ему и говорит: «Иван, а Иван, почему ты не крестишься?» А тот, ямщик то-есть: «Чего же креститься!» А раввин: «Иль ты, Иван, в бога не веруешь?» А тот, дурак: «А на что верить-то?» Тут раввин его сзади кэ-эк за пояс схватит! – Зимороев даже привстал, чтобы изобразить, что произошло. – Кэ-эк схватит да закричит: «Нет, поворачивай! Я с тобой, на ночь глядя, не поеду: ты меня зарежешь!»

Зимороев сел и продолжал уже обычным голосом:

– Вот, как вы находите, Василий Елизарович? Ведь прав еврей! Они, евреи, умные люди!..

Луганов согласился.

– Конечно, – продолжал разглагольствовать Зимороев, расправляя усы над свежими, красными губами, – в прежнее время разные веры чуждались одна другой. К примеру, не говоря о евреях или мугаметанах, которых, по-нашему, и за людей не считали, мы, старой веры люди, крестясь двумя перстами, брезгали православными – никонианами, звали их «щепотниками». А сейчас мы считаем, лишь бы в человеке вера была, а не безбожие… Как вы считаете?

У Луганова от скуки и от сдерживаемой нервной зевоты ломило челюсти.

– У меня к вам, Петр Алексеевич, дело есть.

– Слушаем вас.

– Металл желаю продать.

– Мы такого товара просили.

… Зимороев, отобрав образец, куда-то ушел. Луганов ждал его, находясь под наблюдением Акулины Гурьевны, которая угостила Василия Елизаровича чаем с сушками. Женщина крупная, на полголовы выше мужа, полная, повязанная ситцевым платком по-русски, она, не поднимая глаз, потчевала Луганова. Как видно, она была привычно молчалива. Впрочем, Луганов и не пускался в разговоры. Успев до одури наглядеться на картинки на стенах и пересчитать все пятна на обоях, он хотел закурить. Но Акулина Гурьевна умоляющим шопотом сообщила:

– Петр Алексеевич не допускает у них в доме…

Наконец Зимороев вернулся. Товар хорош. Договорились о цене. По подсказке сестры, Луганов запросил высоко, но Зимороев не стал торговаться. Предложил по двадцать четыре рубля, а не угодно, так вот бог, а вот порог! Луганов сумел показать разочарование, на самом же деле был в восторге и с деланым сожалением согласился:

– По рукам.

– За деньгами милости просим завтра.

Золото Зимороев оставил у себя.

– Товар нами куплен, в таких вещах обманов не бывает.

Обмана и не случилось: на следующий день Зимороев выложил почти сто тысяч рублей, как одну копейку.

В радости Луганов послал Маленьеву телеграмму, изложенную нехитрым кодом. В тексте поминалась цифра двадцать четыре, остальное Гриша поймет. Так «общество на паях» оправдало себя с первых же шагов, и Луганов забыл, как он, подъезжая к Котлову, клял на чем свет стоит своего друга-приятеля. Зимороев продавца напутствовал:

– Мы этого товара можем брать сколько хочешь.

Приючая родного человечка, Буенковы не остались в накладе. Буенков проводил зятька не самолично, а с помощью записки на имя главного кассира: насчет билета на хорошее место. Записку Буенков начертал на бланке начальника дороги. В его папке таких чистых бумажек была не одна. Подписался он неразборчивым «за», пояснив:

– Это пустое дело. Они там смотрят на бланк, а не на подпись. А выдав билет, кассир бумажку бросит. Знаю я их…

Часть вторая. ТИХИЕ ОМУТЫ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Чтобы лучше определить, какие новые лица встретятся нам в старинном волжском городе Котлове, надо, оставаясь в том же Котлове, вернуться больше чем на десять лет назад.

В тот день, который нам нужен, с Заволжья дул ледяной ветер. Он дул уже несколько дней не стихая. Несясь из степей, злобная поземка копила сугробы в затишных местах речных берегов, рассыпалась тонким пеплом над городом, и куда бы ни шли и куда бы ни ехали люди, им все время казалось, что вьюга бьет только в лицо, только в лицо.

Очень холодно, мучительно-тревожно на душе. Второе декабря 1941 года…

В комнате, обставленной преднамеренно-безлично, – два человека. Один сидел за письменным столом, другой – перед столом, в профиль, лицом к окну. Окно затянуто светомаскировочной шторой. Синяя бумага скрывает частую решетку.

– Скажите, Флямгольц, кого вы еще вербовали для германской разведки?

– Больше я никого не вербовал, – не торопясь, ответил Флямгольц. Он сидел, положив руки на колени. На лице безразличие. Он уже прошел те испытания следствия, когда преступник еще надеется, борется. Теперь он был изобличен, и ему больше не от чего было отказываться и нечего толковать в свою пользу. Он знал, что его ждет. Ныне следствие подбирало «хвосты». И он разговаривал, быть может, лишь потому, что пока с ним говорили, ему казалось: для него еще движется время, которое вскоре остановится навсегда.

– Больше никого…

– Однако в своих предыдущих показаниях вы упоминали, что Бродкин, Брелихман, Абдулин, Сулейко, Гаминский, Ганутдинов, Клоткин и Ступин были людьми, которых вы намечали завербовать для германской разведки, но не успели. Верно ли это? – спросил следователь.

– Да. Совершенно верно. Предполагал, но не завербовал.

– А откуда эти люди вам известны? И почему вы наметили именно их для вербовки?

– Я их знаю давно. – Флямгольц говорил без выражения, без интонаций. Таким голосом иные диктуют текст скучного делового письма. – Они не только настроены против советской власти, они валютчики. Они скупают золото, бриллианты и всякую контрабанду.

Следователь спросил:

– Откуда контрабанда?

– Контрабанда? От кажаров, фамилии которых остались мне неизвестными.

– Уточните, что значит кажар?

– В Баку так иногда называют персов, иранцев.

– Хорошо. Итак, вы хотите сказать, что намеченные вами для вербовки люди – жулики, проходимцы, морально и общественно разложившиеся субъекты? Так вас можно понять?

– По-вашему это так.

– А по-вашему?

Флямгольц не ответил, будто не слышал вопроса.

– Хорошо, – согласился следователь, – можете не отвечать. Теперь, Флямгольц, расскажите о каждом из них.

Тусклый голос принялся низать слово за словом:

– Бродкин Владимир. Ему лет за тридцать. Работает в артели «Точмех», около универмага на улице Баумана. Сам живет на улице Островского. Я знаю его с тридцать девятого года. Он занимается скупкой золота и драгоценностей. Лично при мне он брал у разных лиц, особенно у прибывших тогда с Западной Украины, золотые часы, золотые вещи, бриллианты, носильное платье. Сулейко и Клоткин говорили мне о нем то же самое. Бродкин настроен антисоветски. Он накопил большие средства.

– Дальше.

– По валюте и золоту Бродкин поддерживал связь с каким-то стариком по имени Фроим, который живет, кажется, где-то около главного базара. В прошлом этот старик был очень богатым человеком. Сейчас занимается золотом, бриллиантами и валютой.

– Дальше.

– Абдулин Измаил. У него парикмахерская на Кооперативной улице. Я знаю его как скупщика и продавца валюты, золотых вещей и контрабанды. Я сам торговал у него в марте сорокового года валюту и взял сорок пять американских долларов. Еще он предлагал мне купить заграничные отрезы на пальто и костюмы. В свою очередь, я предложил ему австрийские золотые шиллинги, но мы не сошлись, помнится, в цене. В разговоре со мной он так часто и так много проклинал советскую власть, что я, право же, не могу всего припомнить.

– Продолжайте.

– Сулейко Тарас. Он тоже живет где-то на улице Островского. Ему лет под сорок. Говорят, когда-то его судили за валюту. Он энергичный маклер по валюте, золоту, камням. У него обширные связи. Мне известно: у него была большая партия американских долларов. Я хотел взять ее, но мы не сторговались.

– Когда это было?

– Это? Позвольте… В конце тридцать девятого года. У Сулейко есть связь с каким-то кажаром-контрабандистом. Я не видел этого кажара. Он снабжал Сулейко дамскими часами. Сулейко не скрывал от меня своих антисоветских взглядов.

– Дальше!

Золото… Агенты золота – англичане, американцы, немцы, французы, евреи, русские, украинцы, татары – не были представителями национальностей. Люди без нации, они одинаково опасны каждому народу и всему человечеству.

Следователь был свободен от предрассудков. Как у каждого советского человека, у него выбор друзей не зависел от национальности. С каждым он разделит и последний кусок хлеба и последнюю пулю.


2

…Следователь спросил:

– Итак, вы считали, точнее: вы были уверены, что все перечисленные вами лица согласились бы работать на нацистскую разведку, сделай вы им прямое предложение?

Флямгольц взглянул на следователя. Из его взгляда следователь понял, что шпион усмотрел в вопросе особый смысл.

Так или иначе, но, по мнению Флямгольца, этот вопрос был так же бесполезен, как требование моральной характеристики людей, намеченных им для вербовки. На мертвом лице агента гестапо появилось выражение вроде брюзгливого недоумения. Он ответил вопросом на вопрос:

– Почему бы им не согласиться?

Из лежавшей на столе коробки Флямгольц, не спрашивая разрешения, взял папиросу и курил, следя за рукой следователя, составлявшего протокол. Вопросы и ответы, выраженные казенно-официальным языком, очищенные от шелухи лишних слов, сухие, точные, не допускающие двойного толкования…

– Да, Флямгольц, вы не назвали фамилию приятеля Бродкина, старика по имени Фроим?

– Старый папа Фроим? Фамилия? Минуту, быть может, я вспомню… Брелихман, который его хорошо знает, говорил, что Фроим очень почтенный, богомольный человек. Кажется, одно время он даже был попечителем местной синагоги. Позвольте… Да, да, Трузенгельд. Фроим Трузенгельд.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

У Петра Алексеевича не одна борода, есть и лицо. Сбрить бороду – и Зимороев вполне пригодится для натуры художнику, замыслившему создать нечто на историческую тему и ищущему типаж для картины из уральской старины. Натянуть на зимороевскую голову пудреный екатерининский парик с кудрями до плеч, облачить сильный торс в красный камзол с золотым шитьем, бросить орденскую ленту через плечо, приколоть звезду – и получится не кто попало, а именно Прокопий Демидов или знаменитый откупщик Яковлев. Надеть крахмальное белье, сюртук, цилиндр, в лице дать оттенок «цивилизации» – Рябушинский, Второв, Хлудов конца XIX – начала XX века. Дело, конечно, не в точности портретов, а в выражении – семья одна.

Можно было бы, меняя освещение, тон, аксессуары, использовать типичные черты лица Зимороева и для иного – германского, британского или американского – деятеля в области банковской, торговой, промышленной. Словом, в облике Зимороева национального, причем, в сущности, декоративно-национального, было одно – борода.

В первом этаже собственного зимороевского дома проживал сын хозяина Николай, мужчина лет под пятьдесят, бритый, тощий, с запавшей грудью, но крепкого здоровья. Чертами лица, глазами навыкате, цветом волос Николай был похож на отца, но в ослабленном виде. Николай, будто посторонний постоялец, платил отцу за квартиру, однако во всех делах служил помощником: от него отец ни в чем не таился, но держал сына в руках. Отец оплачивал сыну услуги и помощь, как наемнику. Работая после войны агентом в системе «Заготживсырье», в делах отца Николай имел не пай, а приработок. Приходилось ему терпеть неумолчные окрики, тычки и поучения горше всяких тычков. Он все сносил с непобедимым терпением наследника, у которого ничем не отнимешь ценнейшего преимущества: быть на двадцать с лишним лет моложе отца-наследодателя. При всей исполинской крепости не вечен же старик Зимороев! Николай казался типом, давно затасканным, но живым для отношений, где все решают деньги, типом сына, покорного из соображений выгоды.

Алексей Зимороев, младший сын, получивший имя по деду как бы для «продолжения рода», – отрезанный от семьи ломоть. Он работал на одном предприятии военного назначения. Столяр высокого разряда, он был забронирован за производством, в армии не служил и все же воевал, посильно участвуя в создании той техники, которая способствовала победе. Он имел от завода квартирку: комната, кухня, чуланчик, коридорчик, передняя, – не слишком-то удобную, тесную для разрастающейся семьи, зато жил «у себя». Обставлено жилье было немудрящей мебелью собственной работы. Почему для личных нужд русские мастера, да и не одни русские, работают кое-как, пусть сами объяснят.

«Лицо» у Алексея было совсем иным, чем у отца. Кадровый рабочий-специалист, человек в коллективе уважаемый, Алексей Зимороев мог бы вступить и в партию, но воздерживался по причине малой как будто, но весьма серьезной. Когда-то в своей первой анкете он, по указке отца, написал: сын крестьянина-бедняка. Так и шло из анкеты в анкету. Его дети были детьми рабочего, а он чей сын? Ну, ладно, когда-то солгал. За это не судят. Вновь лгать, вступая в партию, Алексей опасался. Признаваться же было неловко.

Были годы, когда Алексей навещал отца, особенно в праздники, которые Петром Алексеевичем строго соблюдались по старообрядческому календарю. Позднее взбунтовались подросшие дети Алексея: у дедушки пахло старым режимом. Дети этого режима никогда не нюхали, – следовательно, заслуга такого определения принадлежала не им, а среде.

Посещения свелись к двум-трем в год и вскоре совсем прекратились. Семья Алексея жила по-своему. От зимороевского корня деревцо отросло в сторону, и яблоки от него упали на расстояние, равное по величине исторической эпохе.

Алексей не вспоминал об отце, а отец помнил сына. В сорок первом году Котлов, доотказа забитый эвакуированными, замирая, живя одним общим дыханием в часы передачи сводок Совинформбюро, отнюдь не обходился без панических слухов, один из источников которых, кстати сказать, «усматривается из первой главы этой части»…

Петр Алексеевич Зимороев злорадствовал:

– Висеть на осине с другими и Алешке-стервецу!

Что ж, старопечатная библия, которую для души почитывал Петр Алексеевич, давала примеры богоугодной расправы благочестивых отцов с сыновьями. А не угодно богу, так он руку отца остановит во-время. Поэтому в пожеланиях старика Зимороева в адрес сына ничего дурного, неположенного как будто и не было.


2

Совершив сделку с Василием Лугановым, Петр Алексеевич «обмывал» барыши, пировал. Пир был особый, по-зимороевски.

– Акилина, собери на стол чего знаешь!

Щеголяя начитанностью из священного писания, Зимороев звал жену «крещеным» именем: ведь Акулина есть искаженное Акилина, как не Матрена, а Матрона, не Авдотья, а Евдокия.

Акулина Гурьевна вытирала стол, бережно обходя мужа, который сидел истуканом в жестком кресле, распоряжаясь глазами и выкриками:

– Подтяни скатерть-то! Не так! Левый угол, кому говорят!

Акулина Гурьевна расстелила цветастую камчатную скатерть с густой бахромой, поставила на стол объемистый графин богемского стекла с водкой, настоенной на горьких травах: полыни и мяте. Зимороев был любителем и коньячка, но покупать его жадничал: будь хоть градусы с водкой разные, а то одинаковые. К графину явилась глубокая хрустальная рюмка. Прибор покоился на серебряном подносе, доведенном рачительной хозяйкой до небесного сияния.

Убранство стола дополнила фарфоровая миска с чищенным на дольки чесноком, черный хлеб и солонка.

– Позови. Соседа и Кольку.

Сын появился, ступая тихими шагами, и встал у двери. Сосед Иван Григорьевич Москвичев, по годам ровесник Петру Алексеевичу, сторож на хлебозаводе, вступил в комнату, соблюдая обряд. Долго молился на образную в углу, крестясь двумя перстами по-старообрядчески, а затем поклонился в пояс молвив:

– Мил дому сему.

Москвичев был тонкоголос, не выговаривал «эр» и сильно «окал». О себе он говорил: «Я столовел», – вместо «старовер».

– Здравствуй, Иоанн, – ответил хозяин. – Садись, что ли, будем угощать вас.

Москвичев и Николай Зимороев присели у пустого края стола – угощение стояло перед хозяином.

– Выпьем, – пригласил Зимороев. – Акилина, наполни.

Через палец – не попали бы в рюмку травки – Акулина Гурьевна налила мужу. Зимороев сказал:

– С господом-богом! – и опрокинул настойку под усы.

– Здоловьечка желаю вам, также успехов во исполнении ваших дел, – облизнувшись, сунулся вперед бороденкой Москвичев.

За ним слово в слово произнес приветствие и Николай. Петр Алексеевич с хрустом сжевал дольку чесноку, плавными движениями расправил бороду – сначала обеими руками вверх, потом пятернями на обе стороны, – и попрекнул сына:

– А тебе трудно стало пожелать отцу?

– Я, тятенька, сказал, – возразил Николай.

– Сказал… – презрительно передразнил отец. – Иоанн, тот сказал, ты ж – повторил. Эх, Николай, Николай!.. Учим мы тебя, учим… Акилина! Плесни Иоанну. Да чего ты, глупая, палец суешь? Эка ему-то беда, коль травинка попадет! Поперек глотки не встанет.

– Не встанет, Петл Алексеич, не может она встать. Плоглочу! – подхихикнул Москвичев. – Пью единственно за всех ваших дел удачу, блогополучное вам начало со свелшением.

– Ладно тебе, – довольно раздуваясь, сказал хозяин. – Акилина, не спи! Плесни-ка еще пискуну! Да Коле-Николаю дай уж…

Акулина Гурьевна угощала гостей из простых граненых стаканов, которые были приготовлены на подоконнике, а не на столе. Стол – для хозяина. Для гостей же были приготовлены черный хлеб с солью. Сам закусывал одним чесноком: выпьет – и дольку в рот.

Так Петр Алексеевич Зимороев «гулял». Гуляя, болтал. Для болтовни требуются слушатели, для веселья – подхалимы-развлекатели. Обе эти роли выполнял Москвичев, распутный старичишка, «Ваня лыба-в-лот» по уличной кличке, которая пошла от любимой поговорки Москвичева: «Это те не рыба в рот!»

– Веселись, Иоанн лыба-в-лот, – командовал Зимороев. – Веселись! Видишь, гуляем. Мы большие дела делаем. Мы, брат, с золотом. Ты знаешь, кто мы?!

И Москвичев извивался, превознося ум, уменье, богатство Зимороева. А тот раздувался все сильнее и хвастал, хвастал…

Москвичев ходил в шутах при Зимороеве за даровые выпивки. Петр Алексеевич давал ему пить, сколько влезет, не препятствовал Акулине Гурьевне, доброй душе, подкармливать на кухне жалкого старичишку, но денег – рубля не показывал. Зато сулил:

– Мы тебя похороним за наш счет по полному уставу. Так что можешь быть убежден: мы тебя не оставим. Как отцы-деды, будешь иметь погребение в дубовой колоде.

Будучи уверен в Москвичеве, Зимороев не таился перед ним, хвастал вволю, опуская лишь имена и факты. И в своем доверии не ошибался. Москвичеву не было никакого расчета выдавать своего благодетеля, хотя он знал и больше, чем болтал хозяин на гулянках. Примечая посещения разных людей, Москвичев понимал, зачем они ходят. Ведь «простых» знакомых у Зимороева не водилось. Единственным «простым» Москвичев считал самого себя.

Первым сморило Николая. С усилием поднявшись со стула, Зимороев-младший, тупо переставляя ватные ноги, зацепился за дверь вялыми руками.

– Проводь-ка нашего сынка, Акилина, – распорядился отец. – Не то, голова садовая, он обратно горшки в сенях поколотит, как в запрошлый раз.

Старики все пили. Зимороев багровел, Москвичев бледнел, но держался. Первым сдался Зимороев.

– Ну, баста! – и он скверно выругался по-татарски. – Ванька лыба-в-лот, лоб крести, у хозяина прощения проси и вываливайся!

А сам протянул ноги жене. Опустившись на колени, Акулина Гурьевна разула мужа. Встав на босые ноги, Зимороев дал раздеть себя до белья. Завалившись на кровать, он злым голосом прикрикнул на жену:

– Брось ковыряться! Разбирайся и свет гаси. Не то засну!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

«Иметь хороших курочек – занятие выгодное. Именно выгодное, приятным его назвать нельзя: кур следует держать изолированно, иначе они попортят огород; надо кормить птицу, чистить курятник».

«Иметь хороший огород тоже выгодное занятие, но приятным это занятие, как и содержание кур, не является: много возни с удобрением, прополкой, разделкой, поливкой, уборкой».

«А вот сад – это не занятие. В котловских условиях сад лишь удовольствие. Здесь вам не Сочи и не Сухуми: выгоды сад не приносит, а из-за отсутствия выгоды не дает и настоящего удовлетворения. Приятно, конечно, а в общем – пустое. Зря пропадает земля. Роскошь! Даже не вложение денег».

«Итак, вывод: удовольствие есть то, что приносит выгоду?.. А связанные с этим труд, хлопоты?

Э, чем больше выгод при наименьшем труде, тем удовольствие ближе к наслаждению. Устраиваться так, чтобы в карманах было побольше денег, есть обязанность, да, обязанность человека! Умного, конечно… Да, да! И – любой ценой».

«А вы понимаете, что значат такие слова?

Отлично понимаю. Все! Остальное – для дураков».

Из этого отвлеченного и будто бы безличного диалога явствует, что при коммунальных квартирах таких удобств, как курочки, огороды и прочие доходы, нет. И деловой человек, желая получить удовольствие, покупает себе хороший дом. Не простой, а именно хороший. Им он украшает свою жизнь. Так иногда размышлял один из «деятелей, умных людей», с которым читателю предстоит познакомиться через одну страницу.

Иван Иванович Тигренков, бывший служащий коммунального хозяйства, ныне инвалид труда, избрал себе занятие, в котором не находил ничего зазорного: посредничество по обмену жилой площади и по купле-продаже недвижимого имущества.

Правда, за маклерство наказаний не предусмотрено и у нас в законах посредничать между двумя частными лицами в интересах обоих будто бы не запрещено. Для людей занятых довольно затруднительно ходить по объявлениям в справочниках или на витринах, разыскивать адреса, не заставать дома, приходить вновь, расспрашивать, осматривать, сравнивать. И очень удобно, если кто-то, человек понимающий, имеющий опыт, проделает всю подготовительную работу. Вы, например, объясняете, чего хотите, он узнает, чем вы располагаете, и может предложить вам два или три реальных «варианта». Естественно, что, добившись с его помощью желаемого, вы вознаграждаете такого человека. Ведь он же для вас трудился!

Так рассуждал Иван Иванович Тигренков и, занимаясь маклерством, отнюдь не считал себя плохим человеком. И другие не считали. Иван Иванович никого не подводил, имел солидную репутацию. В его записных книжках накопилась тьма-тьмущая постоянно подновляемых «вариантов», а ноги еще ходили.

Не один месяц – какое – месяц, больше года! – Брелихманы и Бродкины состояли клиентами Тигренкова. Больше года не мог Тигренков на них заработать ни копейки, если не считать рублей двадцати пяти – тридцати, полученных по мелочам. Проездился Тигренков немало, но совестился тянуть деньги, ничего не сделав, и трудился себе в убыток.

Брелихманам и Бродкиным нужен дом. Вернее, дом нужен Бродкиным, а Брелихманы принимают такое горячее участие в покупке потому, что их дочь – жена Бродкина и сейчас живет у Брелихманов со своей семьей. Живет, жила, а ныне стало тесно. Старик Брелихман говорил Тигренкову, что это он дает своей дочери на покупку дома бо?льшую часть денег.

Тигренков предлагал Бродкиным-Брелихманам больше десятка домов, и в каждом женщины находили кучу недостатков. Сам Владимир Борисович Бродкин тоже не торопился. За свои деньги он хотел иметь хороший дом.

– Когда человек честно трудился, он может выбирать. Это будет мой первый и последний дом.

Владимиру Борисовичу немного за сорок, но он уже на пенсии. Вид у него нездоровый: болезнь печени.

До перехода на пенсию Бродкин был часовщиком. Он рассказывал Тигренкову:

– У меня стаж почти тридцать пять лет. Подтвержденный документами! С девяти лет я работал. Как работал! – И Владимир Борисович поднимал глаза к небу, а правой рукой прижимал печень: болит от работы.

– Да, – продолжал он, – с утра до вечера, и по четырнадцати часов в сутки я ковырялся в часах, чтобы кормить семью и себя. Я советский труженик, десятки тысяч людей мне благодарны за свои часы. Смотрите, Иван Иванович, у меня мозоль от лупы кругом правого глаза. Пощупайте, не стесняйтесь.

И Тигренкову казалось, что он видит эту мозоль.

– А это? – Бродкин хлопал себя по затылку. – Такая сутуловатость бывает лишь у стариков мастеров к семидесяти годам, а мне еще только будет сорок пять. – И Бродкин пускался в интереснейшие истории о часах.

Тигренков верил, что не было в мире таких часов, которые не побывали бы в руках этого отставного часовщика.

– Я по?том, кровью, жизнью заработал деньги, – подтверждал Бродкин. – Покупать дом так дом! Я не крал мои рубли.

Наконец-то он нашелся, дом! Тигренков наткнулся на него случайно, по разговорам, а не по объявлению, и сразу понял: вот что нужно Бродкиным, вот против чего не будут возражать Брелихманы!

Хорошая усадьба, сад, большой двор, огород. Дом двухэтажный, но не чрезмерно большой, жилой площади семьдесят четыре метра, новый, ремонта никакого, стоит в глубине, отступив метров на пятнадцать от красной линии. Владельцы не спешили с продажей, поэтому и не публиковались. Они ждали солидного покупателя. Цена – сто пятьдесят тысяч.

Сумма, конечно, крупная; такой дорогой дом встречался в практике Тигренкова впервые. Но и такую обстановку, как в доме Брелихманов, где Тигренков бывал довольно частым гостем по делу, посредник тоже видел впервые. У этих деньги есть!

Тигренков свел клиентов и отступил: торговаться не дело посредника.

Впоследствии маклер Тигренков слыхал, что Бродкин оформлял у нотариуса купчую на шестьдесят тысяч, и не удивился. Дело не его, но больше десяти тысяч Бродкин не выторговал, это уж извините! Тигренков знал, что в нотариальных сделках порой указываются заниженные суммы. Во-первых, клиенты вроде Бродкина не любят, стесняются показывать деньги; во-вторых, стараются занизить купчую, чтобы платить меньше страховых сборов. И это и все, с чем ему приходилось сталкиваться в его маклерских занятиях, казалось Тигренкову в порядке вещей. Да-а!

Старый работник коммунхоза, советский гражданин?


2

Мария Яковлевна Бродкина родилась в двенадцатом году, перед первой мировой войной, и после второй была (о вкусах не спорят) еще достаточно свежей женщиной, хотя те из знакомых, например Мейлинсоны и Гаминские, которые называли Марью Яковлевну обаятельной, мягко выражаясь, «преувеличивали ее прелести». Марья Яковлевна располнела если не совсем до неприличия, то во всяком случае, вне всяких канонов даже рубенсовской красоты. И лицо огрубело, и голос звучал не теми нотками, которые пели в восемнадцать лет, когда Маня Брелихман окончила счетные курсы. Но бухгалтером девушка работала недолго. Отец, в прошлом богатый ювелир-часовщик, обучил дочь своему ремеслу. А в двадцать лет Маня оказалась женой часовщика же, Володи Бродкина. Ее энергичный муж, которому отец Мани помог из своих запасов, через неделю после свадьбы открыл хоть и маленькое, но «свое» дело.

Брак дочери Брелихманов с Бродкиным был, как говорили некоторые старые знакомые, мезальянсом. Такого мнения держались Гаминские, Мейлинсоны, Шедты и другие старые котловцы. Они, как и Брелихманы, обосновались в Котлове задолго до революции и в прошлом были людьми весьма состоятельными: купцами, владельцами аптек, крупных фотографий, парикмахерских, первоклассных кинематографов (дело новое, многообещающее) и так далее. Это была заметная прослойка в пухлом теле котловской буржуазии.

Такие люди с пренебрежением смотрели на каких-нибудь сапожников или портных Бродкиных, которые, получив после революции в каком-то местечке под Оршей надел земли, единственное, что в жизни порядочного сделали, так это бросили землю, догадавшись, что не дело превращаться в мужиков.

Но Володя Бродкин, нынешний Владимир Борисович, тогда красивый молодой человек (Маню можно понять), быстро создал благополучие для семьи, – быстрее, чем иные сыновья более почтенных семейств. А многие вообще ничего не умели создать. Этим Бродкин заслужил полное признание даже со стороны таких светских людей, как Рубины, Клоткины и Каменники.

Володя Бродкин преуспел, не имея никакого образования. Впрочем, этот недостаток проявлялся лишь в тех случаях, когда Бродкину приходилось писать. Но Мане в любви он объяснялся устно, а в остальном деловые люди обязаны уметь не писать, а думать, говорить, творить дела.

С хорошим мужем Мане не пришлось губить свои карие глазки над бухгалтерскими книгами или над часовыми механизмами. Став домашней хозяйкой, Мария Яковлевна не портила ручки кастрюлями: у Володи хватало.

Перед войной дела шли особенно блестяще. И вдруг в сорок первом году, под самый новый сорок второй год, – взрыв! Владимир Борисович был арестован, как и некоторые общие знакомые Бродкиных. Был взят и тесть Бродкина, старый Брелихман. Друзья арестованных пустили в ход все, что могли, добрались если не до самого Берии, то, во всяком случае, побывали где-то около него, и… улик против Бродкина и других не оказалось, как значилось в бумаге под заголовком «Постановление о прекращении дела».

Словом, семья Бродкиных заслуживала своего дома и, наконец-то, получила его.

Сад давал тень, огород – овощи на продажу, а двадцать пять породистых кур неуклонно неслись и летом приносили чистого дохода до девятисот рублей в месяц: хорошие яйца всегда в цене. Может быть, эти девятьсот рублей были не так и нужны семье Бродкина, который сейчас, по состоянию здоровья, получал двести с чем-то рублей пенсии. Так или иначе, Марья Яковлевна увлекалась хозяйством до того, что сама сбывала яйца на базаре, гордо говоря:

– Я никогда не отказывалась от труда!

Соседка за небольшую мзду могла бы торговать на базаре знаменитыми яйцами бродкинских кур, но Марья Яковлевна вздыхала с друзьями: – Ах, моя дорогая! В наше несчастное время все эти пролетарий стали такими жуликами, такими хамами…

Для иллюстрации Марья Яковлевна захлебывалась рассказом об очередном случае с очередной домработницей, затравленной ее подозрениями.

Мадам Бродкина всегда страдала, когда какая-либо случайность заставляла ее прибегать к чужой помощи в ее личных торговых операциях.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Крупная овчарка зарычала было, но тут же, узнав посетителя, подавилась и пошла к нему, развратно виляя длинным телом и сворачивая набок морду. Сморщенные губы обнажали здоровенные клыки и резцы в подобии усмешки; подобии настолько двусмысленном, что невольно думалось: «А не укусит ли все же и старого знакомого эта злая и хитрая гадина, притворившись, что произошла досадная опечатка?»

В интересах Бродкиных овчарка ходила на цепи, цепь ходила по медной проволоке, а проволока была протянута во дворе против ворот с калиткой – единственного входа в прочно огражденную усадьбу. Днем калитку не закрывали: Бетти не пустит чужих.

Михаил Федорович Трузенгельд заметно ковылял на ходу: его правая нога была короче левой на три сантиметра с лишним. От рождения… Следовательно, виноваты были родители, в частности мать, так как ни у нее, ни у папы Фроима не было физических недостатков.

Неосторожность во время беременности. До такого обвинения Миша Трузенгельд додумался лет в четырнадцать. Поводом для размышлений и обвинительного акта было пробуждение интереса к девочкам. Миша, носивший в школе прозвище Утка из-за своей переваливающейся походки, страдал (юность глупа!), ненавидел своих «нормальных» товарищей и готов был возненавидетьродителей. Впрочем, страдания легкомысленного юноши были не слишком глубоки. И еще до достижения призывного возраста мальчик узнал от старших, что короткая нога не недостаток, а ценное преимущество.

– Да, мой мальчик, – поучал отец. – Тебя не возьмут в эту паршивую Красную Армию, и воевать за тебя будут другие. Э, многие-многие заплатили бы тебе кругленькую сумму за такую ногу! Но я не посоветую нашему Мыше соглашаться. Такая сделка была бы еще глупее той, которую безголовый Исав заключил с мудрым Иаковом, уступив младшему брату права первородства.

Старик говорил только по-русски, жаргона почти не понимал и коверкал русский язык, произнося «Мыша» в насмешку над «пархатыми голодранцами», которые появились в Котлове и прочих приволжских городах во время войны четырнадцатого года и после революции, прибывая из Западного края.

И первая медкомиссия и все последующие устанавливали факт укорочения ноги на четыре сантиметра. К прохождению военной службы негоден. В сущности-то, нормальным оказался Михаил Трузенгельд, который будет жить для себя, без риска, как он говорил, сделаться «пушечным мясом», подобно равноногим парням. По его мнению, – это хорошая месть за кличку Утка.

Михаил Трузенгельд проковылял на своей высокоценной ноге мимо загадочной усмешки Бетти с неприятной мыслью о близости собачьих зубов к новым брюкам. Но все обошлось благополучно.


2

Трузенгельд нашел Владимира Бродкина в кабинете – небольшой, метров на четырнадцать, квадратной комнате, уютной, в первом этаже, с двумя окнами в сад. Бродкин окончательно переселился сюда года полтора тому назад, когда его здоровье заметно ухудшилось. Он отдал жене в полное распоряжение супружескую спальню с двумя составленными кроватями орехового дерева, тумбочками, зеркальным шифоньером, трюмо, мягкими пуфами, трельяжем, расписной фарфоровой люстрой и всеми прочими приспособлениями; приспособлениями, так хорошо создающими семейное счастье если не по Льву Николаевичу Толстому, то уж наверняка по Вербицкой. Кстати сказать, несколько томиков этой забытой писательницы – любимое чтение Марии Яковлевны, – в том числе некогда скандально-знаменитые «Ключи счастья», хранились под замком не честно изношенные, как настоящая книга, а позорно замызганные, засаленные, как ветхий подол юбки, истасканной по толкучим рынкам.

Бродкин книг не читал никогда, а ныне, как он выражался, и «в спальню своей супруги не навещал». Он был действительно болен и получал пенсию отнюдь не по снисходительности соцстраха.

Владимир Борисович сидел в халате на диване и о чем-то размышлял. Заболев, он стал как-то особенно часто и глубоко задумываться.

– Добрый день, Мыша, – сказал он, вяло протянув руку Трузенгельду и не отвечая на пожатие. – Как пригаешь?

Обычное приветствие Бродкина, в котором вовсе не крылся намек на короткую ногу Трузенгельда, было для того все же неприятно.

Михаил Трузенгельд унаследовал от отца аристократическое презрение к «этим выходцам из Западного края». В самом деле, нужно быть ослом, чтобы за тридцать лет не научиться правильно говорить и до сих пор путать звуки «ы» и «и».

Но Бродкин отнюдь не был ослом, иначе Трузенгельд не имел бы с ним дел. Деловитость, ум, расчет Бродкина признавались всеми, также и покойным Фроимом Трузенгельдом, который в последние годы своей жизни был для Бродкина, в сущности, посредником. Маклером Бродкина и скончался старый Трузенгельд в сорок втором году.

На вежливый вопрос Трузенгельда о здоровье Бродкин ответил длиннейшим, многосложным ругательством. Это совершенно русское ругательство было адресовано профессорам-медикам, которые «жрут» деньги и время. Времени у него, у Бродкина, – чтоб ему, этому времени! – хватает, но кидаться деньгами он не собирается. Чтоб этим профессорам чорт загнул ноги на загривок, чтоб они подавились бродкинскими деньгами и треснули!

Бродкинские деньги!.. Чем больше развивалась болезнь Бродкина, тем больше, тем серьезнее Миша Трузенгельд размышлял об этих деньгах. Капитал…

Революция пустила прахом капитал семьи Трузенгельдов. Исчезли (для Трузенгельдов, конечно) вальцовая мельница в Саратове и рыбные тони в Астрахани, пропали средства, вложенные в обороты хлебом и скотом для выгоднейших поставок на старую царскую армию.

Фроим не без увлечения встретил Февральскую революцию. Не потому, что пали национальные ограничения для него и для его соплеменников. Для Трузенгельдов эти ограничения не существовали, нет: наконец-то и в отсталой России на широкую арену вылезал его величество Капитал с большой буквы! Вот почему богач Фроим Трузенгельд с такой охотой, с воодушевлением даже, сам – никто его не просил – укрепил шелковый красный бант над сердцем. Коммерсант не чувствовал, чем кончатся его увлечения «свободой». Он не собирался останавливать дела, раздутые войной. Работа «на оборону» обещала сделать его настоящим миллионером. Как можно извлечь капитал из дел, которые после августа четырнадцатого года начали приносить «настоящие» проценты?!

В поисках путей и после Октябрьской революции Фроим Трузенгельд, надеясь на лучшее будущее, поддерживал Самарское правительство, Комуч, жертвовал деньги, принимая участие в сборах, организованных в среде волжских коммерсантов.

В этом-то семнадцатом году, чреватом большими несчастьями для людей «больших дел», и был произведен на свет Миша Трузенгельд с драгоценной короткой ножкой. В двадцать третьем году его родители после ряда мытарств оказались в Котлове. Котловское «общество», растрепанное революцией, приняло Трузенгельдов как равных: помимо воспоминаний о деловых связях, были связи родственные, например известные Мейлинсоны.

Но что в сочувствии? Увы, это не кредит. Да и дел-то не могло быть. Словом, Фроим Трузенгельд и маклерил, и маклачил, и служил, кормя жену и сына «чужим» хлебом. «Своего» не было, настоящих денег не было тоже. Не то, что у Бродкина, на которого оба Трузенгельда поработали немало в последние предвоенные годы, на которого Миша работал и сейчас. Михаил Трузенгельд уже кое-что имел. Имел деньги – не капитал. Да… Капитал Бродкина. А каков он?.. Сколько?..


3

Неоспоримым преимуществом Бродкина над Трузенгельдами, Мейлинсонами, Брелихманами и другими было то, что пока те повторяли зады, Бродкин создал себе состояние сам.

Потомок теснившихся в местечках нищих поколений мельчайших торговцев, рабочих, батраков, ремесленников, факторов, извозчиков, забитых «своими» капиталистами куда больше, чем национальными стеснениями, установленными законами империи, Владимир Бродкин, будь он пограмотнее, мог бы сказать о себе словами тоже не слишком-то блиставших грамотностью баронов, герцогов и князей Наполеона Первого: «Я сам свой предок!»

Для Бродкина старое время не мерцало в далекой дымке, как для Трузенгельдов, Брелихманов и других, собственными мельницами, пароходами, стадами скота, поземельными владениями, хотя бы и купленными на чужое имя.

Старое время рода Бродкиных высовывало чахлое лицо в рамке нищеты, привычного, на грани дистрофии, хронического недоедания и личной безопасности на грани погрома, никогда не грозившего Трузенгельдам. Итак, все и всякие Трузенгельды в «старое» время действовали в благоприятной для частного обогащения обстановке капитализма. А Владимир Борисович Бродкин пустился по пути личного стяжания вопреки обществу, вопреки всем установкам Советского государства.

Телом Бродкин был брюзгло-жирен, от плохого обмена. Прежде незаурядно-красивые черты лица, – старики говорили, что молодой Володя Бродкин походил на известного «мессию» сионизма конца прошлого столетия, – пухло раздулись, рот с опущенными углами хранил застывше-недовольное выражение.

– Что слышно? – продолжал разговор Бродкин.

– Все по-старому. Опять, Володя, есть металл. Брать будешь? – предложил Трузенгельд.

– Сколько есть?

– Четыре килограмма.

– Гм… Четыре… килограмма? – переспросил Бродкин. – Об этом золоте я уже слыхал. Там, гм, было больше…

Чорт же его разберет, этого Бродкина! Каждый раз, каждый раз, когда Трузенгельд являлся с предложением сделки на золото, Бродкин подносил что-либо подобное: он всегда уже был «в курсе», этот коммерсант.

«Там было больше», – дьявольски-хитрые слова! Как решить, действительно Бродкин знал или нарочно притворялся всезнающим, чтобы легче разговаривать с Трузенгельдом? Трузенгельд хорошо помнил, как на самое первое предложение – это было довольно давно – Бродкин хладнокровно ответил: «Я уже слышал об этом деле».

Откуда и как мог Трузенгельд знать, сколько «там» металла на самом деле? Он не мог проверить Бродкина. Но Бродкин брал золото. Зачем бы он допускал маклера, если бы имел возможность договариваться с поставщиками непосредственно? Из осторожности? Беспокойный ум Трузенгельда не находил ответа.

– Больше – не больше, Володя, я предлагаю тебе четыре кило – и по двадцать восемь.

Опершись обеими руками на диван, Бродкин приподнялся и переменил положение. Теперь он привалился в углу, удобно вытянув ноги. Татарский халат разошелся на пухлой, почти женской груди, по-медвежьи обросшей густой шерстью. Не глядя на Трузенгельда, Бродкин рассуждал:

– В сущности, Миша, – он умел правильно выговаривать слова, когда хотел, – ты несправедлив к людям. Ты только носишь металл туда-сюда. По настоящей честности, тебе хватило бы полтинника (подразумевалось пятьдесят копеек с грамма). – А сколько хочешь ты заработать? Скажи, Миша, честно скажи, как старому другу? Скажьи?

Слово «скажи» Бродкин произнес очень мягко, и опять Трузенгельду послышалась насмешка.

– Что тебе за дело, Володья? – Трузенгельд невольно передразнил Бродкина. – Я имею дело с людьми, я договариваюсь, я рискую.

– Рискуешь? Э!.. Рискует тот, кто вкладывает капитал! Тот рискует по-настоящему, а маклер? Ф-фа! – И Бродкин дунул на ладонь, с которой вспорхнула воображаемая пушинка. – Раз – и маклер считает свои комиссионные. Он больше ни о чем не думает. Маклер собирает там, где не сеял, – изложил Бродкин одно из положений своей самодельной политэкономии.

– Я работаю на собственном капитале, – возразил Трузенгельд. – И этот металл мною куплен.

– Покажи! – Бродкин протянул руку с длинными мохнатыми пальцами.

– Что? Я буду носить, с собой в кармане? – парировал Трузенгельд.

– М-мм?.. – недоверчиво и вопросительно проворчал Бродкин и предложил: – Двадцать… – он косил глаза на Трузенгельда, – шесть!

– Ты хотел бы лишить меня и полтинника? – спросил Трузенгельд.

– Зачем, Миша!. Бери свой полтинник, иди с богом, не теряй времени.

– Двадцать семь и девяносто пять, – сбросил Трузенгельд пятачок.

Сторговались они через пылких полчаса, наговорив один другому немало колкостей и совершив десятки покушений на остроумие. А после соглашения о цене возникла проблема расчетов: Бродкин требовал кредита на неделю, Трузенгельд – расчета наличными.

– Ага, Миша, – торжествовал разгоряченный Бродкин, – я же тебе всегда говорю: ты только маклер, у тебя нет своего капитала, ты торгуешь воздухом, ты имеешь на моем капитале!

– Мои деньги сейчас в другом деле, – неудачно возразил Трузенгельд, защищаясь от тяжкого обвинения, а Бродкин вовсю пользовался ошибкой продавца:

– Та-та-та-та! Значит, один оборот ты делаешь на свои деньги, а другой на мои? Ах, ты!.. – Бродкин обратился к своей привычке ругаться сквернейшими словами. – Ты еще и не видел того металла, который мне предлагаешь, вот что! Что? Ты хочешь, чтобы я тебе выписал чек на Госбанк? Получай! – И Бродкин состроил Трузенгельду кукиш.

Трузенгельд вернул ругательства с процентами и предложил Бродкину два кукиша, но торг вернулся опять к цене.

Изощряясь в доказательствах, волнуясь, споря, будто бы дело шло о жизни и смерти, они разошлись вовсю и «жили» полностью. Бродкин забыл о больной печени, жестикулировал, бегал из угла в угол, выгнав комнатную овчарку Лорда, чтобы собака не путалась под ногами. Трузенгельд ковылял на месте, переваливаясь с длинной ноги на короткую и становясь то выше, то ниже.

Хватая друг друга за грудь, они одновременно хрипели, шипели, свистели, сипели, брызгали слюной.

И когда, наконец, сделка совершилась, Бродкин вместо крыльев обмахивал себя полами халата, а Трузенгельд вытирался салфеткой, сорванной в пылу схватки со столика.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Марья Яковлевна предложила мужчинам позавтракать. Бродкин ворчливо отказался выйти в столовую:

– Вели этой, как ее, подать мне сюда.

Домашние работницы менялись часто, и Бродкин подчеркнуто делал вид, что не может запомнить имени новой: шпилька жене, которая не умеет «обращаться с прислугой». Новая работница жила в доме лишь несколько дней. Перед расставанием с предыдущей между мужем и женой состоялось крупное объяснение. Не в первый раз Бродкин безуспешно внушал жене, что умные люди обязаны создавать себе в «прислуге» не врагов, а друзей, что «в наше время» особенно глупо не понимать такой очевидной вещи: выживать работниц каждые три месяца просто опасно! Но и прежде трудновато было бороться с проявлениями характера Марьи Яковлевны, теперь же, после переезда мужа в кабинет, и совсем невозможно: Бродкин, по его словам, «сдыхал от бабьего визга».

Смягчая крикливые нотки своего голоса, Марья Яковлевна угощала Мишу яйцами всмятку «от своих кур», макаронами с тертым сыром, селедочкой и сухим «Цинандали». Отдыхая после торга, Трузенгельд не спешил. День был будничный, но Миша располагал временем.

Трузенгельд состоял в одной артели главным механиком и одновременно начальником штамповочного цеха. Техник-машиностроитель, Трузенгельд был знающим, дельным специалистом, ценимым артелью, пользовался положительной репутацией в правлении и в городских организациях. Артель, выпуская ширпотреб, план перевыполняла, а себестоимость была ниже плановой. В успешной работе крылась заслуга и главного механика, который по обеим должностям и с премиальными законно зарабатывал свыше двух тысяч в месяц – ставку кандидата наук, что совсем не плохо для техника.

Первую половину дня Трузенгельд провел на своем рабочем месте, а сейчас никому и в голову не пришло бы проверять, куда ушел главмех: в городской или районный Совет, в правление или к кому-либо из смежников. Разве случится авария…

Как это выяснилось в дальнейшем, Михаил Федорович действительно к своим служебным обязанностям относился добросовестно.

Мужчина крепкий, телосложения нормального, если не думать о короткой ноге (впрочем, Марья Яковлевна и не собиралась танцевать с Трузенгельдом), Миша в последние годы привлек благожелательное внимание Мани. И это внимание росло по мере ухудшения здоровья мужа. Миша был моложе мадам Бродкиной на пять лет, но в ее глазах это не было недостатком, наоборот. Она чувствовала себя совсем молоденькой, хотя прошло двадцать лет со времени ее первого, жгучего увлечения красавчиком Володей Бродкиным. Теперь Володи не было, – был желчно-раздражительный, больной Владимир Борисович. Не было и Манечки Брелихман – вот этого-то она и не знала и не чувствовала.

«На что дурище зеркала?» – такой саркастический вопрос Бродкин иногда задавал, но лишь себе самому. Он следовал завету: «Посоветуйся с женой и поступи наоборот» в расширенном виде – не только не советовался, но и не дразнил ее.

После завтрака Марья Яковлевна поднялась к себе наверх, – ей было необходимо «посоветоваться» с Мишей, – и заперлась с ним в спальне, чтобы беседе не помешали.

Мягкие пуфы, тумбочки, зеркала, обои из Ленинграда, составленные кровати из ореха, несколько настоящих картин, подписанных художниками не знаменитых, но известных имен. Спущенные занавески создавали приятную полутьму.

Деньги Бродкина… О них думал – не думал, но и не забывал Мишенька Трузенгельд. Не будь бродкинских денег, не было бы и Миши в этой спальне. Такова точная, деловая формулировка отношения Трузенгельда к бывшей Манечке Брелихман.

Раздобревшая, краснолицая, крикливая, грубо-чувственная Бродкина считала себя обаятельной. Не один Миша – льстили ей и Мейлинсоны и Гаминские. Но те просто говорили любезности богатой женщине, а Миша исходил из коммерческого расчета. Если не дни, то наверняка недолгие годы Бродкина были сочтены. Его жена была скорой наследницей большого капитала. Бродкинские деньги… Но сколько их и где они, кроме стоимости дома, обстановки и ценностей «на виду»?..

Могла ли ответить Манечка? Но таких опасных вопросов Миша не задавал. Боже упаси! Ни намека. Любовь, самая пылкая любовь. Муж жил и жил, могли явиться конкуренты.

– Я слышал, молодой Мейлинсон приехал к старикам из Москвы, – сказал Миша. – Этот оболтус опять будет шляться сюда?

– Дурачок, – басисто ворковала Маня. – Ты что? Собираешься меня ревновать к ребенку? Ему едва восемнадцать. Школьник. И ведь я-то тебя не ревную.

Миша сказал подходящий к случаю комплимент фигуре Мани, и Маня засмеялась довольным смешком. Возлюбленный ее удовлетворял во всех отношениях, и смерти мужа она не ждала. Муж ее ничуть не стеснял.

– У меня, глупенький, – женщине всегда приятно когда ее «красиво» ревнуют, – к тебе дело. У Бетти скоро щенки. У меня просили двоих, а у нее меньше пяти не бывает. Я хочу поскорее распродать щенят, а то на собак так много уходит…

Миша обещал, и он исполнит. Трузенгельд цветов своей возлюбленной не подносил, но щенков сбывал. Наравне с другими услугами…


2

Бродкинские деньги… Их хозяин поглощал в кабинете одинокий диэтический завтрак: макароны, но без сыра и масла, кусок вареной рыбы без соли, немного сухого, тоже без масла, картофеля, жидкий чай со специальным печеньем. Достаточно, чтобы жить и быть сытым, но довольно противно на вкус. Больной тщательно соблюдал диэту.

Он знал, о чем «советуется» жена в своей спальне с Мишей. Зная Марью Яковлевну, он мог представить себе «совещание» во всех подробностях и относился к подобным вещам с полнейшим безразличием.

Трузенгельд – это было даже неплохо. Свой человек, голова на плечах есть, с характером, неглупый, право же, совсем неглупый, дельный, язык подвешен. Ах – всех им чертей в спины! – он забыл намекнуть Трузенгельду, чтобы тот повлиял на эту бабу в отношении домработниц. Сейчас толстая дура прислушалась бы…

Переменись обстоятельства – и Бродкин мог себя представить в роли Трузенгельда. Деньги нужно уметь брать всюду. Случись с ним что-либо, и эта идиотка пропадет, как овца, именно из-за денег. Мишка поднимет бродкинских детей и не обидит Маню. А что он будет наставлять «бочке» рога – это естественно: он моложе, а она через пяток лет станет совсем старухой. У умных людей все шито-крыто, больше ничего не требуется.

Завтра вечером – с золотом в Москву. Заодно он покажется своим профессорам.

Бродкин знал свою болезнь. Превозмогая малограмотность, он даже почитывал кое-что медицинское. Болезнь редко излечимая, состояние тяжелое, но нужно тянуть. Свыкшись, он позволял себе размышлять о возможной смерти как делец: деньги обязывают думать обо всем. Но по-настоящему он не верил в свою смерть. Медицина делала колоссальные успехи. Говорили об излечениях, невозможных еще лет десять тому назад, а ныне обычных, о поразительных операциях. Нужно тянуть. Главное, – тянуть время, жить, дождаться дня, когда наука доберется и до его, Бродкина, болезни.

И еще дождаться времени, когда состояние можно будет пустить в дело. Бродкин считал, что он не делал и не сделает ошибок, которые допустили все эти бывшие Брелихманы, Гаминские, Мейлинсоны, Каменники и прочие. Они с их приемами – хлам такой же, как их хваленое «старое время».

У часовщика заняты пальцы, в какой-то мере – внимание, а мысль свободна. Всю свою сознательную жизнь, что бы он ни делал (а Бродкин много и молчаливо отсидел над часовыми механизмами), он глубоко, настойчиво и с увлечением размышлял о движении денег и о способах их «размножения». Своим умом он додумался до главной ошибки бывших богатых людей: по его мнению, их капиталы были малоликвидны, омертвлены. Мельницы, заводы, земля, товарные обороты создают для владельцев престиж богатства, но в нужную минуту оттуда не вытащишь капитал. Поэтому все эти богачи, за ничтожными исключениями, оказались нищими сразу же после прихода большевиков к власти. «Национализированные люди», как их презрительно называл Бродкин. Нет, по его мнению, капитал должен быть в быстром обороте: продал – купил, купил – продал, и капитал вертится, как колесо автомобиля.

Бродкин мечтал… «Первые годы, какое это будет роскошное время! У кого будут возможности после уничтожения советской власти? У обладателей наличных. Их найдется немного, таких людей. Польется американский, европейский капитал. Но в двухсотмиллионной стране всем хватит места в «золотой период» возрождения частной собственности, всем, кто обладает наличными.

И в руках людей, знающих местные условия, капитал будет удесятеряться, расти, как шампиньоны, – любимые грибы Бродкина. Он сам собирал их во дворе, за погребом. Грибы росли над тем местом, где был надежно захоронен «основной капитал» Бродкина, запаянный (часовщики умеют паять) в цинковые банки.

Стоимость дома, всего «видимого имущества» Бродкина, и оборотные средства, находящиеся под рукой, в целом относились к подшампиньонному «капиталу», как, например, нормальные банковские проценты за два года относятся к среднему остатку текущего счета – десятая или пятнадцатая часть.


3

Владимиру Борисовичу Бродкину не приходилось слышать о пушкинском «Скупом рыцаре». Но если бы кто взял на себя труд растолковать ему этот художественный образ (труд невеликий – Бродкин был понятлив), то Владимир Борисович воспринял бы «Скупого» единственно как маньяка, мечтателя-идиотика. Сидеть на горах денег и лишь грезить о своих возможностях, как вынужденно грезит он, Бродкин! Сумасшедший «Скупой», разве кто или что мешало ему пустить в полный оборот властное золото! Еще один тип дураков этого самого «прошлого времени», чтоб ему холера! Нет, отнесите ваши сказки, знаете куда?!. Он человек практичный.

Возможно, сиденье на золоте уродовало психику богача, но, конечно, не так, как у «Скупого рыцаря». Представьте себе самочувствие, скажем, свиньи, супоросость которой длится сверх всяких сроков, – годами. Брюхо растет, и нет никакой возможности, никакого средства отделаться от мертвой тяжести драгоценного брюха. Более того: нет ничего дороже этого брюха, и все делается лишь для него.

Вы скажете – прогрессирующая опухоль сознания человека, не в свой час родившегося: Бродкин опоздал лет на сто или, вернее, родился не в той части света?

Не совсем так. Бродкин жил своим временем и, как умел, следил за временем. Никогда больше он не вмажется в ту политику, которая, в лице окаянной памяти Флямгольца, чуть было не задела его в сорок первом году. Тогда он был молод и глуп. Он воображал, что неплохо будет наладить дружбу с Гитлером. Пусть Гитлер душит всех этих разноплеменных интеллигентов, всю революционную шваль, беспокойную, живущую «идеями», – тех, кто так много способствовал совершению русской революции еще задолго до явления на свет Владимира Борисовича Бродкина.

Ошибка… Политика? Заниматься политикой?! Э, политика для дураков, для старых шляп вроде ветхого Фроима, нежного папаши Мишки Трузенгельда. Не-ет, явись к нему сегодня агент любой разведки, и Бродкин сдаст его «куда нужно» со всеми потрохами.

Рассматривая свои длинные, сужающиеся к концам пальцы в пучках черных волос, Бродкин размышлял о некоторых, по его мнению, намечающихся тенденциях советской жизни. Разрешается собственность… Бродкин, конечно, хорошо понимал разницу между собственностью личной, которая допущена, и собственностью частной. Можно иметь дом и дачу и даже вторую дачу, скажем, в Сочи, Сухуми, купить автомобиль, нанять шофера. Это не частная собственность, она не дает дохода, хотя не возбраняется продавать свои фрукты, овощи, те же куриные яйца. Но, быть может, советская власть сделает еще маленький шажок и разрешит чуть-чуть и частную собственность? Бродкин допускал, что власть вдруг да и «образумится».

И так, и так, и так – жить стоило для будущего, а не для прошлого – в смысле его невозможного возвращения. Ах, проклятая печень!..


4

Действительно, Миша Мейлинсон зашел вечерком с визитом и передать привет от мамы – «длинноносой Рики», как ее звали у Бродкиных.

«Подрастает славный мальчик», – подумала Марья Яковлевна. После нынешнего свидания с Трузенгельдом у нее появились насчет Миши Мейлинсона так называемые игривые мысли. Говорят, что небезопасно, глупо указывать женщине на своего возможного соперника.

Желторотый молодой человек, уже напускавший на себя воображаемую «взрослость», никак не подозревал, что эта «толстенная бабища», как он и его приятели непочтительно именовали мадам Бродкину, могла бы иметь на его счет кое-какие намерения.

Тем временем Марья Яковлевна кокетливо щурила глазки, шутила со свежим мальчишкой, интересовалась его «сердечными делами». Про себя же она как бы примеривала Мишу Мейлинсона, примеривала на роль, подозревать о которой неопытный юнец никак не мог. Кончилось тем, что Бродкина отказалась от мальчика по совокупности ряда соображений, в числе которых был и риск огласки. Марья Яковлевна никак не желала разрыва с Трузенгельдом. Боясь обидеть своего возлюбленного, Бродкина была ослеплена самомнением, что свойственно многим, а ей особенно. Иначе говоря, выражаясь коммерческими терминами, она завышала цену своей пленительности и забывала о значении капитала своего мужа.

К вечеру Владимир Борисович почувствовал себя лучше и вышел к семье в столовую. Не показывая вида, он поразвлекался «выкручиваниями» своей жены перед желторотым Мейлинсоном, приходившимся каким-то троюродным братом Михаилу Трузенгельду. А потом пришла пора для дела. Бродкин отвел юношу к себе в кабинет и стал расспрашивать о московской жизни:

– Как дела с ученьем? Учись, я учился мало: работал. А у тебя есть возможность. А как жизнь вообще? За девочками бегаешь? Правильно, не теряй времени. Я с шестнадцати лет никому проходу не давал. Слышно, Рика Моисеевна купила-таки квартиру?

– Да, мы купили у владельцев хорошую комнату. За Рижским вокзалом, пятнадцать метров, с отдельным ходом, кладовой. В общем треть владения, – деловито объяснил Миша Мейлинсон. – И три минуты ходьбы от троллейбуса.

– За сколько?

– За десять.

– Мгм… – согласился Бродкин. «Десять тысяч? Расскажите моей бабушке!» Но мальчишка не должен быть в курсе таких дел, и Бродкин не собирался смеяться вслух.

Мишина мать, дочь старого Мейлинсона, была замужем за своим двоюродным братом, тоже Мейлинсоном. Перед войной они жили на западе, в Гомеле. Муж Рики был убит на фронте в сорок втором году. «Тогда Мише было восемь лет, теперь ему восемнадцать» – подсчитал Бродкин и продолжал расспрашивать:

– А ничего нет оттуда?

Молодой человек понял вопрос. Он привык к тому, что словами «оттуда» и «там» обозначали ветвь Мейлинсонов, эмигрировавшую в 1920 году и ныне преуспевающую в одной южноамериканской республике. Несмотря на давность, связь с родственниками не прерывалась.

Южноамериканский Мейлинсон приходился младшим братом старому котловскому Мейлинсону. Следовательно, его дети были двоюродными братьями и сестрами Рики Мейлинсон, а Миша – его внучатным племянником.

Преуспевающий Мейлинсон-младший! Умный человек успел ликвидировать дела, не считаясь с убытками от быстрой ликвидации, не то что старший, и вложил капитал в доллары, а не в дурацкие «займы Свободы». В Южную Америку Давид Мейлинсон проехал через Харбин и вскоре, прибыв с деньгами, «заимел» свое дело.

– Оттуда? – переспросил Миша Мейлинсон, понизив голос.

– Говори, не шепоти, – ободрил его Бродкин. – Ты, благодарение богу, не в коммунальной квартире.

– Не знаю, – рассказывал Миша. – Вы знаете, мама в последние годы боится переписываться. Недавно она куда-то ходила и рассказывала, что оттуда было письмо. Но домой его не приносила. Там все здоровы, дела идут хорошо. И Гриша (это был внук Мейлинсона-младшего и троюродный брат Миши) уже женился на американке. Он старше меня на два года. Он, – Миша Мейлинсон завистливо вздохнул, – американский гражданин!

– А когда это было, письмо? – спросил Бродкин.

Юноша подумал соображая:

– Незадолго до того, как мы оформили нашу комнату.

Бродкин, узнав все, что мог узнать, перестал задавать вопросы и заговорил о другом:

– Если будет время, я через пару-тройку дней повидаю твою маму. Я завтра еду в Москву. Напиши мне ваш новый адрес и телефон, на всякий случай.

– А как ваше здоровье? – еще раз спросил вежливый Миша, хотя он уже и осведомлялся, войдя в дом.

– Все то же. В Москву еду показаться моим профессорам, как всегда.

Передавая листок с адресом и телефоном, Миша объяснил:

– Этот телефон не в нашей квартире. У нас еще нет телефона; мама хлопочет, ей обещали. А около этого телефона мама часто бывает.

– Этот телефон я знаю, – заметил Бродкин.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Знакомство – вернее, деловая связь – между Николаем Зимороевым и Михаилом Трузенгельдом установилось с сорокового года и длилось уже, по выражению Миши, добрую дюжину лет. Николай Зимороев после освобождения из заключения в начале лета того года, по поручению отца, вертелся на толкучем рынке. Среди случайных продавцов поношенного платья и прочих малоценных вещей можно было встретить и внутренно настороженного, внешне безразлично-спокойного валютчика и скупщика драгоценностей. Мелькал на толчке и юный еще Миша Трузенгельд с немудреным золотым браслетиком. Какая-то золотая вещица пряталась и в ладони Николая Зимороева. Предметы эти были, в сущности, не продажными.

…В годы интервенции, в первые годы революции по многим районам война прокатывалась не раз и не два. Там оседало много оружия. Разбегавшиеся с фронтов империалистической войны солдаты тоже уходили не с пустыми руками. Шла торговля оружием. Но как?

На рынках, в скобяных развалах, среди старых гвоздей, мятых котелков армейского образца, кусков олова для паяния и лужения, ржавых скоб, связок ключей, замков, слесарных и столярных инструментов, побывавших в работе, иной раз валялась позеленевшая латунная гильза от стреляного патрона трехлинейки, нагана, браунинга, парабеллума, обрывок пулеметной ленты. Игрушка? Нет. Своеобразная вывеска: здесь торгуют оружием и патронами.

Следовало присесть, порыться в «товаре», посмотреть одно, другое, прицениться – словом, обнюхаться, развязать язык безразлично-сумрачному хозяину всей этой малоценной дряни. Поговорив о том, о сем, о ценах на муку, на сукно – сколько на царские, на керенки, на советские, – о Деникине, о Колчаке, о том, что весной-то уже наверное что-то стрясется, можно было перевести разговор на дело – сначала обиняками, потом и напрямик.

Дело не простое. Если удавалось не спугнуть продавца, то личность покупателя проверялась. Если верить было можно, совершалась сделка, не на базаре, конечно, а где-то в городе, иногда в пригородном селе, порой на довольно отдаленной железнодорожной станции. Таким способом налетчики, банды и кулаки запасались оружием – винтовками, револьверами, пулеметами и патронами к ним. Изредка попадались даже трехдюймовки.

Этот прием «вывески» использовался и используется спекулянтами в разных областях. Так Миша Трузенгельд с помощью своего браслетика совершал сразу несколько действий: нащупывал солидных покупателей, оптовых продавцов и одновременно разыскивал тех, кто по нужде пытался сбыть свои личные вещи. Этих следовало сбить и взять у них вещь по дешевке. Занимаясь тем же, Николай приценился к браслетику, заговорил с продавцом, показал свою вещь. Миша спросил Зимороева:

– А у вас ничего еще нет?

– При себе нету ничего.

– А дома или еще где что есть?

Так завязалось знакомство, и в разговорах между отцом и сыном Зимороевыми появилась кличка, которую они дали новому знакомому, – «еврей Миша». Петр Алексеевич спустил Трузенгельду для начала два царских империала и золотую пятирублевку. А дальше пошло и пошло…

Зимой сорокового – сорок первого года цены на золото и валюту испытывали резкие, мало кому известные колебания. Судороги цен были потрясающе интересны для «деятелей»: спады, подъемы, лихорадка. В общем же обнаруживалась тенденция к повышению.

Бродкин с помощью обоих Трузенгельдов и других маклеров, пыхтя, крутил колесо, которое в меру своих сил с другой стороны толкали Зимороевы. На рынке среди самых различных вещей, валюты и бриллиантов порой вспыхивали, будто гонимые ветром, облачка золотого песка. Это с доверительными записочками от сына Андрея залетали к Петру Алексеевичу Зимороеву торопливые, решительные гости – птички из Восточной Сибири…


2

На следующий день после первого визита Василия Луганова к Петру Алексеевичу и в утро того дня, когда состоялся известный уже торг между Трузенгельдом и Бродкиным, Николай Зимороев спозаранку, задолго до начала работы, поднимался на второй этаж одного деревянного дома. Скрипучая лестница кончилась полутемной площадкой, и Николай Зимороев вошел без стука. В большой коммунальной квартире с густым населением выходная дверь запиралась лишь на ночь, но тогда уж не только на замок и крючок, но и на тяжелый засов.

Жильцы, собираясь на работу, сновали по коридору. На кухне шипели сразу несколько примусов, припахивало чадом и чей-то голос раздраженно взывал:

– Марь Иванна, да Марь Иванна же! У вас опять керосинка коптит!

Детишки, двое или трое, в полутемном коридоре не рассмотришь, с чем-то возились в передней; сразу в двух или трех комнатах говорило радио. Николай Зимороев прошел к Трузенгельду незамеченным.

У Трузенгельда были две комнаты, вернее одна, большая, но разделенная доходящей до потолка перегородкой и с выгороженной крохотной прихожей, подобно «семейным номерам» в старых гостиницах.

Дверь из общего коридора оказалась незапертой. Николай вошел и остановился в темной, хорошо ему знакомой прихожей – каморке площадью метра в три квадратных. Внутрь вели скорее дверцы, чем двери: одна – прямо, другая – налево. На стенах – полки, вешалки для верхнего платья, на полу – калоши, табурет, сундук, загруженный кастрюлями и кухонными принадлежностями.

Николай не успел еще закрыть за собой дверь в коридор, как его окликнул торопливый старушечий голос:

– Кто? Кто?

Зимороев ответил:

– К Мише!

Сейчас же из-за боковой двери – очевидно, там прислушивались – донесся быстрый голос Трузенгельда: «Заходи, заходи!..» – а из первой двери высунулась нечесаная голова старухи, матери Трузенгельда.

Николай вошел. Внутреннее убранство комнаты Трузенгельда не соответствовало убожеству лестницы, коридора и клетушки-передней. Высокий потолок, – дом был хорошей постройки, дорогие свежие обои, обстановка, которую принято называть приличной. Не стоит заниматься ее описанием, несмотря на то, что «приличная» для одних кажется жалкой для других. Здесь не было ни ореховых кроватей, ни пуфов, ни зеркал, ни ковров, ни настоящих «подписных» картин, как в доме Бродкина.

«Не стильно» – такой приговор вынесла бы Марья Яковлевна, знаток культуры и красоты. Так или иначе, но в комнате Трузенгельда было все необходимое для жизненных удобств.

В углу, перед столиком с зеркалом, спиной к двери сидела женщина в одной юбке и причесывала волосы. Сам Трузенгельд встретил Николая босиком и в трусиках.

– Здоров, Миша!

– Здравствуй, здравствуй… – Трузенгельд на ходу сунул Зимороеву руку и приоткрыл дверь в прихожую: – Мама, ты посмотри здесь!

Посмотри… Она-то посмотрит! Мать Трузенгельда, потеснив задом кастрюли, устроилась на самом краешке сундука, наставив уши к двери в коридор – что за ней? – и к комнате сына. Старая женщина с притупившимся слухом вытягивала, как гусыня, голову на тощей шее то в одну, то в другую сторону.

Ей будто слышалось, что в коридоре стоят под самой дверью. Нет, вот сразу протопали двое. Это Петрушины, отец с сыном, ушли на завод. Стук каблучков… Остановка. Это Марья Ивановна поправляет перекрутившийся чулок. У нее всегда и все не в порядке: коптит керосинка, убежавшее молоко разлито по всему кухонному столику… Старуха по звукам могла сказать обо всем, что происходит в квартире.

Пробежали дети: топают, как табун лошадей. Под дверью никто не стоит, иначе дети-то уж не бегали бы…

Она вздохнула и попыталась прислушаться к голосам в комнате сына. Настоящая стена выходила лишь в коридор, а эту сколотили просто из досок и оклеили обоями, когда Мише понадобилось из одной комнаты сделать две. И все же нельзя понять, о чем говорят. Миша умеет говорить тихо, и этот Николай тоже. Но Лиза-то там и все знает. Старуха ревновала. Миша велел посмотреть. И ее внимание снова сосредоточилось на том, что происходит в коридоре.

Все внимание…


3

Дело срочное, обоим нужно во-время выйти на работу, и они старались договориться быстрее, без лишних слов.

Николая отвлекала Лиза, жена Трузенгельда. Женщина продолжала причесываться так непринужденно, будто в комнате никого не было. Зимороев невольно поглядывал через плечо Трузенгельда на голые руки, находившиеся в непрестанном движении, на голую гладкую спину, открытую падавшей с плеч рубашкой. Зимороев-сын не замечал белокурый завиточек на стройной, гладенькой шейке. Такая деталь была, пожалуй, слишком тонка для его восприятий. Ведя деловой разговор, Николай испытывал ощущения, которые можно было бы приближенно и смягченно выразить так: «Сочная баба! Хромой Мишка сумел оторвать себе кусочек…»

Младший Зимороев сейчас не производил впечатления серой скотинки, заеденной жестоким отцом. И характеристика, сложившаяся лишь по наблюдениям тех, кто видел его при Петре Алексеевиче, могла бы получиться односторонней. В разговоре с Трузенгельдом Николай был сух, даже чуть-чуть высокомерен. У него была привычка косить глазами во время разговора. Отец прикрикивал на сына: «Чего глаза прячешь!» – а Трузенгельд, конечно, не мог себе этого позволить.

Николай сидел на стуле прямо, как аршин проглотил. Трузенгельд – напротив него, прикасаясь голыми коленями к коленям Николая. Почти полное отсутствие одежды ничуть не стесняло экспансивного Михаила Федоровича.

Лиза встала, попрежнему не обращая внимания на Зимороева, надела шелковую блузку и повернулась. Как будто не зная до сих пор, что в комнате был посторонний, Лиза улыбнулась Николаю и кивнула головой. Она перекинула через руку жакет, подхватила сумочку. По пути ласково обняла голову мужа.

– До свиданья, милый, я лечу! – и еще раз улыбнулась Николаю.

Лиза Пильщикова, экономист облисполкома, ехала на службу с мыслью о новом костюме. Еще об одном: у нее было немало костюмов. В универмаге продавали новую чехословацкую шерстяную ткань – серо-голубую, двустороннюю. Шить нужно на ту сторону, где гладко. Елочка больше подходит для мужского костюма. Сегодня нужно созвониться с лучшим закройщиком города Марховским, у него шьют все актеры. Завтра, вероятно, уже будет можно получить от Миши деньги на покупку.

Николай Зимороев во-время пришел к Мише: еще несколько дней, и всю красивую ткань разобрали бы, несмотря на высокую цену.

…Разговор дельцов служит скорее сокрытию мыслей, чем выявлению личности. Цель разговора – добиться своей выгоды.

У Зимороевых была своего рода палка, которую они постоянно поднимали над головой Трузенгельда, как только доходило до золота: конкурент, о существовании которого он знал. Всегда опасность: если он, Трузенгельд, не сторгуется, металл возьмет «тот».

Несомненно, «тот», другой, не так выгоден, иначе почему бы Зимороевы делали дела с Трузенгельдом? Однако были известны случаи, когда золото попадало к «тому». Если Трузенгельд оказывался слишком неуступчивым, уплывал барыш. Лучше меньше прибыли, чем никакой!


4

Опасный для Трузенгельда конкурент существовал не как коммерческий прием Зимороева, не как фикция – соперник был реален.

Впрочем, реальность эта была относительной. Как верткий и скользкий угорь: мелькнул в руке – и нет его, и даже в пальцах не осталось ощущения. Или как глубоководная рыба, известная понаслышке, но не виданная не только прибрежными жителями, но и профессиональными рыбаками.

Исмаил Иксанов в Котлове, он же Магомет Иканов в Ташкенте, или Хадим Бердыев для Баку и Сулейман Соканов для Куйбышева, или Харис Агишев и Мадай Коканов для иных мест, или… Впоследствии было установлено более десяти имен, которыми ловко пользовался этот двуногий Протей.

Он имел и знания и звание муллы. В двадцатых годах он окончил курс одного из бухарских духовных училищ – медресе. Он предпочел бурное движение подпольного дельца застойной жизни захудалого служителя культа. На его вооружении состояли знание русского, татарского, узбекского, казахского, киргизского, туркменского и таджикского языков, изобретательный ум, холодный расчет и кипучая энергия в соединении с совершеннейшим себялюбием.

В Котлове Исмаил Иксанов имел базу в доме своего дальнего, по отцу, родственника Абулаева. У Абулаева проживала жена Иксанова. Котловская жена. Он имел жен больше, чем имен.

Зимороевы имели дела лишь с Абулаевым. Иксанов от них хранился под семью печатями. Зимороевы звали Абулаева «щербатая харя». На лице этого человека, по народному присловью, «чорт горох молотил». По причине фанатичного невежества весьма состоятельных родителей, укрывших сына от богопротивного фельдшерского ножичка-пера, Абулаева в детстве побила оспа, безжалостная даже к верующим.

В абулаевском доме, в комнате, роскошно сверху донизу убранной отличными азиатскими коврами, происходили торговые состязания между Николаем Зимороевым и хозяином. Но торговаться с Абулаевым было куда более тяжко, чем с Мишей Трузенгельдом.

Из решета темных сморщенных дырок глубоких оспин смотрели совсем ничего не выражающие глаза цвета неопределенного, кажется серого. Вся жизнь не лица, а уродливой маски сводилась к редкому движению века, вдруг закрывающего зрачок – как коротенькое мелькание диафрагмы фотоаппарата.

Абулаев говорил вполголоса. Синеватые губы едвашевелились, полушопот тонул в коврах, как гвоздь в моховом болоте. Чувствовалось, что Абулаев глушит голос не из боязни ненужных ушей, а просто так, чтобы не напрягаться, что ли.

Маневрируя между двумя своими возможными покупателями, Зимороевы остерегались сразу показать Трузенгельду или Абулаеву все золото, которое оказывалось у них. И предпочитали Трузенгельда, как более легкого человека: «Еврей Миша» парень живой, а со «щербатой харей» связаться – легче повеситься».

Абулаев мог без движения – только мигало механическое веко – слушать час, два и повторить свое: ту же цену, какую назвал сначала. Прибавки не жди, хоть ты весь выворотись наизнанку! Торговаться же приходилось для порядка: из страха, что легкое согласие собьет и старую цену.

Но в делах с Абулаевым это была тщетная предосторожность Зимороевых. Цены на золото по-хозяйски назначал Иксанов во время своих посещений, Абулаев же действовал без обмана хозяина, как честнейший исполнитель грязных дел. Иксанов посещал Котлов не реже четырех раз в год, гостил неподолгу. Подвижной делец проводил полжизни на колесах: так ему нравилось и так требовали его дела.

Темная механика, плетение длиннейших веревочек в глубинах тишайших омутов, не так уж понятна самим этим механикам; для них самоисследование есть никчемно-пустое занятие.

А ведь на самом-то деле весьма интересно и поучительно знать, что Иксанов плел свои веревки-удавочки из нитей старых тканей, из жилочек хотя и старинных, но не лишенных влияния понятий. Еще молодым человеком он смог, используя родственные отношения, перехватить дореволюционные связи некоторых душителей татарского народа, матерых котловских буржуазных националистов.

Тех, кто вел выгодный торг со Средней Азией обувью, одеждой и прочими изделиями рук «правоверных» татарских рабочих, изделиями, которыми, не опасаясь оскверниться, могли пользоваться бухарские и прочие ханжи-начетчики и дурачимый ими азиатский земледелец. Тех, кто своим капиталом соучаствовал в уголовных делах азиатских ростовщиков, ссужавших за невиданные в Котлове проценты деньги под ожидаемые урожаи винограда-кишмиша, абрикосов, пшеницы, хлопка. И тех, кто премудро сплетал дела торговые с делами религии. И прочих…

Отмечая довольно интенсивную пропаганду панисламизма и пантюркизма в приволжских губерниях, дореволюционные ученые заметили новое явление и ограничились констатацией факта. Но на самом деле, почему кто-то захотел укрепить ветхое здание исламизма? Зачем внушались идеи международной якобы исключительности мусульман, кто учил кивать на турецкого султана как на вождя-калифа всех людей, исповедующих коран? С какой целью российскому крестьянину татарской национальности набивали голову никчемной чепухой?

С классовой. Ислам утверждает отныне и навеки социальное неравенство: богатство одних и нищета других есть установление не людей, а бога.

Испуганная революцией, татарская буржуазия тратила золото на религиозную пропаганду. Одновременно укреплялись связи с реакционными кругами Средней Азии, укреплялся авторитет котловских купцов, ширились коммерческие связи. Котловские купцы способствовали хищениям золота на восточносибирских приисках, посредничали, – и желтый металл стекал в подвалы эмира бухарского.

Последыш буржуазно-националистических дельцов, Иксанов выродился в уголовника, но категории специфической. Он мог дать идею, подсказать путь, помочь своими довольно обширными связями, посредничал для расхитителей государственного имущества не только по части золотого песка…

Существуя под разными именами, много перемещаясь, Иксанов был малоприметен. Каждый сообщник знал его лишь под одним именем. Он обдуманно пользовался техникой дореволюционного политического подполья. И когда Иксанов вновь, никогда не предупреждая, появлялся у того же Абулаева, это значило, что он успел проверить, не «сгорел» ли данный агент.


5

Накануне Николай Зимороев ходил к Абулаеву, но принят не был. Худенькая красивая брюнетка чуть ломаным языком застенчиво объяснила посетителю, что хозяин ненадолго уехал, а хозяйка хворает.

Сегодня Трузенгельд оказался в выгодной позиции. Зимороевская «палка» отсутствовала. Николай предложил Мише:

– Уж коль ты нынче такой упрямый, сам пойди к отцу. Знаешь ведь, я человек подневольный.

Не-ет, спасибо вашей бабушке!.. Такая перспектива не улыбалась Трузенгельду. Сильный старик, плотный, как булыжник, преспокойно говорящий о себе «мы», как царствующая особа, способный часами красоваться перед собеседником примерами «из жизни» и притчами из библии, подавлял живого и нервного Трузенгельда, доводил его до истерики. И Трузенгельд покончил с Николаем на условиях: наличными он дает пятьдесят процентов, остальное – через две недели.

Бродкин был не совсем прав в своих обвинениях: Трузенгельд не только маклерил, в деле «ходил» и его капитал. В этом Трузенгельд не хотел признаваться, инстинктивно прибедняясь.

Мать выпустила Николая в коридор, когда там никого не было. За ним вышел Миша. Он торопился: сегодня начинают плановый ремонт цехов и первым идет штамповочный, в котором Трузенгельд был заинтересован и как главный механик и как начцеха. Во второй половине дня нужно выкроить время и забежать к Бродкину.

Трузенгельд втиснулся в автобус: «Виноват, извиняюсь…» – с улыбкой и подобающим тоном голоса.

Протискиваясь к выходу, он нежно обнимал мешавших ему людей. Он был человек весьма обходительный, мягкий. Когда приходилось ходатайствовать о ком-либо из рабочих, Михаил Федорович пускал в ход свой аргументы:

– Этого следовало бы удовлетворить, он парень скандальный, не оберешься шума и жалоб. А вот по этому делу нам можно и повременить – человек смирный.

Николай Зимороев уселся в трамвае у окна, расставил ноги и занял три четверти двойного места. Когда рядом сел кто-то, он не посторонился. Николай не сидел – он обладал, он захватил местечко и пользовался им, так сказать, по естественному праву.

Трузенгельд расставлял рабочих, давал указания, сам лично помогал демонтировать главный пресс, показывал, как чистить прессформы. Знающий механик, он владел ремеслом слесаря и не делал ничего лишнего, хотя его голова была занята другим. Не предстоящим торгом с Бродкиным. Он был озабочен отношениями с двумя женщинами. Маня в подметки не годилась Лизе, но у нее был крупный капитал. Лиза всем хороша, но без денег. Она даже стоила ему немало денег, которые, впрочем, Трузенгельд давал без сожаления. Две женщины! Вот и попробуйте примирить собственное так называемое сердце с головой и прочими чувствительными органами. Добавьте бешеный характер Лизы и сатанинский – Бродкиной. Ничего себе суп?.. Нелегко захватить в одну горсть разные и далеко отстоящие одна от другой вещи!

Миша Трузенгельд хотел жить и жил: то-есть покупал все, что ему нравилось, если оно продавалось. У него был свой донжуанский список. Как практик, Трузенгельд ценил фактическую сторону дела и считал, что покупать и обольщать совершенно одно и то же.

Такой взгляд основывался отнюдь не на безграмотности. Миша владел немецким языком довольно хорошо. Не хватало практики, но попади он в Германию – месяца через два болтал бы, как немец. В детстве Миша обучался и французскому, и хоть владел им куда хуже, чем немецким, но читал свободно и французскую литературу любил.

В сущности, в книгах люди находят то, что им хочется найти, особенно когда эти книги дают такую энциклопедию жизни, нравов, как, например, романы Бальзака. Миша считал, что не так уж глупы, не так неумелы в науке жизненных наслаждений те герои Бальзака, которые тратят свои состояния на содержанок и чувствуют себя, покупая любовь, отличнейшим образом.

Что касается денег, то Трузенгельд не был скуп. Он следовал лозунгу: «После меня хоть потоп!» Кульминационным пунктом года был отпуск, который Миша всегда проводил на побережье Черного моря. Расходы за месяц составляли и шестьдесят и семьдесят тысяч рублей. В прошлом году он был на море с Лизой. Мелькнув в Сочи, эта пара за три дня истратила пятнадцать тысяч рублей. Как? Надо уметь, и они сумели.

Для предстоящего «бархатного сезона» Трузенгельд наметил себе новую – как это сказать? – подругу, что ли. Он не собирался терять ни Лизу, ни Маню Бродкину. По его мнению, такое разнообразие страстей даже полезно двум законным обладательницам его сердца. Существенное заключалось в том, чтобы провести и ту и другую. В счастливые времена царя Соломона и даже в позднейшие многоженство было нормой. Ныне Мише приходилось шевелить мозгами… «Вращать себе голову», – по терминологии Бродкина.

Часть третья. ПЕРЕЛЕТНЫЕ ПТИЧКИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

По милости старика Абубекира Гадырова большие, неожиданно большие барыши свалились в карманы Леона Томбадзе, будто с неба, без проволочек, без яростных торгов, как-то совсем легко, просто. И все же Леона не тянуло съездить в тот же город к Гадырову еще раз и опять, под руководством Абубекира, сходить в старый город на свидание с особенным кажаром. Томбадзе поразмыслил, прочувствовал и, будучи по характеру склонен не к риску, а к привольной жизни, сказал себе: «Лучше меньше, но вернее, дорогой! Не суйся к людям, дел которых ты совсем не понимаешь и не хочешь понимать».

Между людьми ходят разные слухи, рассказы о разных случаях. Старый Гадыров, чтобы получить деньги на распутство, был готов, как видно, на все. Ай-ай-ай-ай!.. И по хребту Леона Ираклиевича пробегали холодные липкие лапки мохнатой черной сороконожки.

Однакоже, прибыв к себе в Н-к, Томбадзе не собирался итти к Брындыку, если вновь в его руках окажется металл. Хочешь – не хочешь. Леон раззадорился. Нужно поискать еще кого-нибудь, найти другие, лучшие каналы. Томбадзе решился откровенно поговорить с одним земляком, как Гадыров, но человеком другого склада.

…Магомет Ибрагимович Абакаров недавно женился на Римме Николаевне Туке, молодой женщине, считавшейся в Н-ке первой красавицей. Некая Аля Русанцева, девушка восторженная, начитанная, влюбленная, как это бывает у девушек, в свою красивую подругу и «переживавшая» первый неудачный брак Туке, чуть ли не со слезами спросила Римму:

– И как ты можешь собираться замуж за такого Квазимодо? Ты, такая прелесть!

– Милая, право же, ты глупа, – был ответ. – Он богатый, а с лица не воду пить. Поверь, я знаю, что делаю, и в твоих советах совершенно ни капельки не нуждаюсь.

Магомет Абакаров, по профессии зубной техник, был в армии не в медслужбе, а в строю. После войны он прибыл домой с отличным отзывом воинской части, полевая почта номер такой-то.

Демобилизовавшись, Абакаров зубным делом не занялся: отвык, отучился и мешали последствия контузии, как он объяснял. Оказавшись человеком без профессии, без специальности, Абакаров добился «места» – получил пивной ларек. Пивная кружка и водочная мерка в руках продавца действовали удачно, без обиды и к удовольствию потребителей; «без боли» – как до революции писали на своих вывесках зубные врачи. Об этом способе дохода говорила еще старая поговорка, родившаяся не в России, неведомо где и неведомо в каком веке. Быть может, она явилась на свет вскоре после изобретения пива. А пиво имеет многовековый возраст и пенилось с начала веков!

В дореволюционном Петербурге существовали пивные – биргалле – уютные заведения с кафельными полами под слоем свежих опилок, с мраморными столиками на железных ножках, с моченым горохом, крохотными ломтиками вяленой воблы и с крохотными же солеными бубликами на закуску. Но при чем поговорка? Хозяева биргалле содержали пивные заведения в аренде от заводов «Новая Бавария», «Старая Бавария» и других, а сами «жили пеной».

Что общего с пивным ларьком Абакарова? Лишь то, что люди с незапамятных времен плачут и смеются, радуются и горюют, в сущности, от одних и тех же причин. Но с оговоркой, тоже по старой пословице: «Каждому – свое».

Магомет Абакаров никогда ни о старых петербургских, ни о других биргалле не слыхал, по характеру – смеялся редко и скупо, но не горевал, торгуя водкой и пивом.

Стоя у прилавка абакаровского ларька перед запотевшей пивной кружкой, Леон Томбадзе откровенно беседовал с хозяином о своих делах. Их связывало не только землячество, но и общность взглядов. Томбадзе, например, не находил ничего предосудительного в том, что Магомет, его друг, машинально недоливает пиво за счет пены даже и своему человеку. У Магомета такое «место», он имеет право получить доход и с друга. Сам Магомет об этом даже не думает. На «чужого», на человека, который требовал долить пива до уровня, Томбадзе смотрел с презрением: ничтожество, голяк, гонится за копейками! Мало тебе, так закажи еще кружку или совеем не пей, босяк, если ты нищий! С таким же презрением Леон и Магомет относились к тем, кто требовал сдачи у кондуктора трамвая или у продавца папирос.

Слушая повествование о поездке к Гадырову, Абакаров неодобрительно прицокивал:

– Ц-ц-ц-ц!.. Нехорошо! Это все равно, если я налью половину кружки. Раз пройдет, два пройдет, а потом – ц-ц-ц-ц!.. Такие дела нужно делать со своими, с надежными людьми. Слушай, друг…

Их прерывали посетители, но они не торопились. Длинные разговоры: перебирались все родственники, устанавливались степени родства, завязывался спор:

– Я же тебе говорю, у старого Акбара, сына Мустафы, был третий сын, кривой Ахмед.

– Нет, я тебе говорю…

– Да ты вспомни!

– Ты и сам покопайся в голове!

Наконец обоими было с возможной точностью установлено, что в мире существовал некий Сулейман, приходившийся Абакарову дядей по отцу в пятом колене. Этот дядя Сулейман живет в узбекском городе К-и, он умный, тонкий, как волос, человек. У Сулеймана в К-и или своя часовая лавочка, или он работает часовщиком в артели. Адрес у Магомета есть.

Прошлой осенью дядя Сулейман приезжал в Н-к и очень интересовался всяким золотом, покупал, где мог, купил у Магомета несколько вещей, кольца, браслет, две броши. Абакаров считал, что у Сулеймана должны быть знакомые, которые покупают золото. Он был убежден: Сулейман брал золото не для себя.

– А почему, Магомет? Он тоже и ювелир. Нам всегда нужно иметь немножко золота: бывает хорошая работа от верных людей. Почему не заработать?

– Нет, нет! Он давал понять. Верь! У меня есть нюх…

В словах Абакарова не было иронии над самим собой. А нос у него был действительно большой, искривленный вправо, горбатый.

– Но К-и очень далеко, – возразил Томбадзе.

– Почему далеко? Нужно подсчитать, оправдается ли поездка.

Приятели занялись сопоставлением цен на золото в дисках и в изделиях Ювелирторга с тем, сколько получалось за грамм вещей, купленных Сулейманом у Магомета, – деловая, увлекательная арифметика! Прохожие, спрашивавшие кружку, не мешали. Во время вынужденных перерывов являлись новые мысли.

Получалось, что Сулейман платил за грамм золота больше половины продажной цены госторговли. Золотоскупка же платила за золотой лом меньше трети. Брындык давал куда меньше Сулеймана. Расходы на дальнюю поездку могли оправдаться с лихвой, если в распоряжении Леона и Магомета окажется много золота.

Вечером Магомет Абакаров с трудом состряпал письмо дяде Сулейману в К-и. Между вступительными и заключительными приветствиями вписалось упоминание о покупках, которые Сулейман делал в Н-ке прошлой осенью. Это напоминание должно было послужить ключом для расшифровки вопросов в иносказательной форме: о возможных дальнейших покупках того же порядка, о возможных количествах, о цене. Следовал намек, что в случае положительного ответа дяде беспокоиться нечего. Желаемое к нему примчится само, как является во сне счастье к героям волшебных арабских сказок.

Нет в наше время ни сказочного Востока, ни волшебства, увы! Да и были ли они в жизни, не в сказках?

…Дядя Сулейман мог бы и не торопиться с ответом. Сейчас у Леона не было ни грамма золотого песка. Томбадзе жил в Н-ке, занимался своим ювелирным делом. Конечно его тянуло в С-и: и к золоту и к белокожей Нине.

Антонина Окунева тем временем успела из денег, полученных от Леона и Гавриила Окунева за золотой песок, отправить мужу, Александру Окуневу, причитающуюся ему часть.

Обещанные в ее телеграмме «тапки папе» с прочей неценной рухлядью она зашила в холст и отправила почтовой посылкой. Деньги были вложены в тапочки. «Свою» долю Антонина припрятала.

Деньги посылались посылкой из тех соображений, что почтовый перевод на такую сумму мог, по мнению Окунева, привлечь внимание.


2

До чего хорошо в С-и приезжему северянину! Тепло такое настоятельное, постоянно неизменное, что кажется: здесь никогда не бывает не то что морозов, а даже и заморозков, никогда не бывают нужны не только шуба, но и простой ватник.

Синь-гладь моря поднимается к небу. Парная, как в ванне, вода прозрачна, будто в заводях горных ключей. Белый город подступает лицом к морю, а окраиной к горам в темной зелени лиственных лесов. Сосну, ель, кедр, пихту здесь не увидишь. Над горами маячат снежно-ледяные вершины, как таежные «белки», но «белки-то» будут куда пониже. Воздух – не поймешь: дышишь или нет – сам свободно входит в грудь.

Базар здешний – лучше всего, красивей всякой природы. Разные груши, разные яблоки, сливы, персики, дыни, ежевика, какие-то «штуки» желтые с большой косточкой, названия не выговоришь. И тут же наша земляника с черникой. Чудеса! Ягоды привозят с гор. Все это по сравнению с другими местами, особенно с сибирскими, продают по дешевке. Ешь – не хочу!

Филат Захарович Густинов объелся фруктами в первый же день, а уж на что был здоров. «Мой желудок гвозди варит», – говорил старик с гордостью.

Антонине Филатовне Окуневой не везло с родственничками. Через несколько дней после посещения брата Василия, от которого тогда так решительно и безболезненно ее избавил деверь Гавриил Окунев, нежданно-негаданно свалился отец в компании с приисковыми знакомыми: Петром Грозовым и его женой Дусей. В двух комнатах, которые занимала Антонина Окунева с дочерью, стало сразу и тесно и шумно.

– Дочка, встречай гостей! – еще с улицы кричал Филат Густинов. – На курорт приехали, на курорт курортничать!

Этих не выставишь, как Василия. Пришлось устраивать постели, хлопотать с угощеньем. А пока, бросив вещи, гости тут же, на минутку, пошли выкупаться в море с дороги.

Пошли на минутку, вернулись часа через три. Густинов и Грозов оказались вполпьяна, Дуська тоже развеселая. Не от моря – они «хватили» на обратном пути с пляжа и еле нашли дорогу к дому. И с собой принесли водку.

Пили, закусывали фруктами, шумели, пели песни, в саду рвали недозрелые груши, сломали молодое персиковое деревце, напачкали – словом, сразу же натворили немало безобразия.

На следующее утро Филат Захарович страдал от желудка и от похмелья. Немного ожив после обеда, старик потребовал от дочери освободить занятую жильцами-курортниками половину дома:

– А то нам здесь тесно!

– Это, папенька, никак невозможная вещь, – уверяла Антонина. – Нельзя, так у нас не полагается. Я с них деньги получила за месяц вперед, полностью, у них расписка есть, они прописались.

– Ты им деньги верни. Подумаешь, какие птицы! Ты что, для отца не можешь?!

– Да они ж не согласятся! У меня комнаты хорошие, сейчас в городе все занято. Куда они пойдут?

– Тонька, нишкни! Подыщи им другую квартиру, жив-ва!

Чтобы избавиться от ругани, Антонина обещала поискать. Побегав по городу, ничего подходящего не нашла. Она не лгала отцу: сезон был в разгаре, и подыскать приличное помещение было нелегко.

Вернувшись усталая, размокшая от жары, Антонина в ответ на сообщение о неудаче получила скверную ругань. Она просила отца немного потерпеть, но старик отправился сам договариваться с жильцами. Продолжающиеся нелады с желудком портили ему настроение.

– Обожрался, старый чорт, дорвался до сладенького на даровщинку, – жаловалась Антонина Дусе Грозовой. – Ведь я же ему говорила: «Папенька, вы бы не сразу, да воды столько не пейте». Разве ж он понимает! Батюшки, а это еще что такое?

Со стороны жильцов доносились голоса на повышенных нотах.

– О, господи! – И Антонина побежала на шум.

Переговоры Филата Густинова с жильцами добром не кончились. Антонина с удовольствием видела, как старший жилец, москвич, средних лет инженер, с помощью рослого сына-студента буквально за шиворот стащил со ступенек веранды упирающегося здоровенного старика, повернул его и поддал в спину.

Петр Грозов, избрав благую часть, молча присутствовал при ссоре Густинова с жильцами. Улучив минуту, Грозов подхватил друга и утащил его в комнаты Антонины.

– Безобразие, Антонина Филатовна! – выговаривал Окуневой жилец. – Это какой-то дикарь, хулиган. Он позволил себе площадную ругань. Что это за люди? Я пошлю сына за милицией, потребую составления протокола, потребую наказания. За хулиганство есть статья!

Развязка с участием милиции, протоколы, разбирательство не устраивали Антонину Окуневу. Она была вынуждена униженно, – иначе она не умела, – просить прощения за отца. Стремясь умилостивить постояльцев, Антонина не щадила своего родителя:

– Грубый человек, рабочий, не понимает, что говорит, неграмотный, такая у него сибирская привычка, выпил, ударило в голову, вы уж нас христа ради простите…

Добившись пощады, Антонина вернулась к себе. Чтобы успокоить Густинова, Петр Грозов с помощью жены силой накачивал Филата водкой – по-приисковому. Густинов, оседая на стуле, бурчал заплетающимся языком:

– Интеллигенция, грамотные. Сволочи еврейские!.. Душить их! Вороньи носы, нас заклевали, образованные! Ух, я их всех сейчас! – и вскидывался учинить смертную расправу.

Но сейчас с ним самим можно было справиться без особого труда.

– Всегда, вот всегда он был такой! – со слезами причитала Антонина. – Нас, детей, бил смертно чем под руку попадет, мать от его сапогов сколько раз скидывала.

Жаловаться-то Антонина жаловалась, а сама соображала: «Батька такой храбрый потому, что приехал с большими деньгами. Руку на отсечение дам, привез металл!»

Сломленный хмелем, Филат захрапел на дочеринской постели. Теперь уж до утра!..

Антонина передохнула, успокоилась, умыла руки, шею, лицо, натянула капроновые чулки, сунула ноги в лаковые туфли-босоножки на толстой пробке, переоделась в крепдешиновое цветастое платье, причесалась, напудрилась, подкрасила губы и, забыв горе, превратилась в белую, пышную женщину, которая пленила Леона Томбадзе. «Тоня – кинь грусть», как в девушках ее звали на приисках.

– Пошли, прогуляемся, – предложила она Грозовым, бросив критический взгляд на шелковое, но простенькое, по ее мнению, платье Дуси.

– А ты, Нелька, гляди за дедом. И чтобы из дома ни на шаг! – пригрозила Антонина молчаливой девочке. – А то знаешь у меня!..

Смеркалось по-южному быстро. Трое, смешавшись с толпой гуляющих, прошлись по набережной и устроились поужинать в ресторане над морем.

Дусю Грозову интересовало, какие материи и где продают в С-и, что можно купить, какие цены. Относительно лаковых туфель Антонина обещала:

– Я тебе, Дусенька, устрою прямо с фабрики. Здесь и в магазинах туфли безо всякой очереди, но на фабрике выбор бывает больше.

– На фабрике? – прищурился Грозов, мужчина лет под сорок, худощавый, с жесткими черными волосами, с выдающимися скулами на широком лице и слегка раскосый: примесь бурятской иль, по старинному выражению, «братской» крови, отнюдь не редкость среди забайкальских казаков.

Грозов работал на приисках заведующим лесной базой и, сам хозяйственник, знал, что фабрики никаких торговых, тем более розничных, операций производить не могут.

– Да, на фабрике, – подтвердила Антонина, с аппетитом уплетая мороженое. – Есть тут одна такая фабричушка. Я могу устроить через своего знакомого.

– Н-ну… – Грозов подмигнул Антонине: «Баба ходовая! Ну, у нас на приисках обувных фабрик-то нету, у нас другое-то…» Грозов думал о привезенном им краденом золоте.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Наутро Филат Густинов был хмур, хотя боли в желудке его уже не мучили.

– Ото всех болезней во всю жизнь водкой лечился я, – говорил старик. – А ну, сто грамм с утра для легкости ног!

Но водки для опохмелья Филат не получил. За него принялся Грозов:

– Стакан красного-то можно- и баста! А то ты, Филат, друг ситный-то, с вечеру делов-то было наделал. Иль память отшибло? Не по-омнишь? Мало-мало не угодил в милицию на отсыпку-то. Тебе сейчас поднеси, ты опять со старых дрожжей заведешься, как опара на печи!

При упоминании о милиции старика передернуло.

– То-то! – пилил его Грозов. – Попал бы ты, старый дьявол, принялись бы тебя красные околыши расспрашивать: кто, да что, да откуда, да почему, да как, да зачем? А? Не знаешь, что ли, как они сумеют прилипнуть, башка ты еловая!

– Не нуди. Иди ты!.. – отругнулся старик.

– Не-ет, милай, как бы ты-то не пошел туда. Ну, встряхивайся! Пошли, купнемся в теплом море, косточки на солнышке распарим. Надевай шляпу. Я тебе по дороге поднесу стакан красного для полосканья брюха. Пей, да разумей!

Чувствуя, что нашкодил, Филат Густинов потащился с Грозовым на пляж с ворчаньем, что он:

– Этого красного «укусуса» отродясь ненавидел, и пусть его сосут носатые грузины-травоеды, черномазая тварь вместе с евреями, и пусть оно все провалится в море с солнцем, вместе взятое и с «укусусом»!.. – От злости старик Густинов напирал на «у».

Антонина Окунева в сопровождении Дуси Грозовой полетела на фабричку, хвастая, что «все может». Там Тоня кого-то вызвала, что-то шепнула, и подруг провели в почти пустую комнату, где Дуся, по ее выражению, «намерялась вволю».

Любезнейший и очень недурной собой брюнет, непринужденно обращаясь с ногами посетительницы, предложил пар двадцать пять лаковых туфель разных фасонов: лодочек, босоножек, полубосоножек, на простых кожаных подошвах, на пробковых, на толстом картоне «под пробку», – кто же сможет все перечислить!

Брюнет заставлял Дусю ступать, ходить, советовал и уговорил посетительницу взять две пары, хотя она собиралась купить одну. Деньги он получил сам, по магазинным ценам.

Очарованная манерами брюнета, Дуся и удивлялась и восхищалась:

– Как он мне ноги жал, нахал этакий, понимаешь ли, Тонька? Такой предприимчивый!..

– Здесь молодцы мужчины, – с видом столичной жительницы, знакомящей провинциалку с нравами города, говорила Антонина. – Тут ты можешь в два счета устроить роман.

– Ой! – испугалась Дуся. – Хорошо тебе, твой далеко… А ты не знаешь, мой Петька какой, даром, что с виду тихий! Монголка проклятый! Удушит.

– Не удушит! – смеялась над подругой Антонина Окунева. – Они только на словах страшные, муженьки наши, Дуська. Сами они псы. Ты думаешь, я своего боюсь? Как же! Вот он где, миленький, – Антонина показала Дусе пухлый кулачок. – Разве когда пьяный… А у трезвого соображение есть.

«Привезли ли Грозовы золото? Если привезли, то сколько?» – Антонина хотела знать. Для этого следовало подготовить Дусю, – прямой вопрос мог спугнуть жену Грозова и испортить дело. Антонина Окунева продолжала психическую атаку:

– Ты же не дура, не осевок в поле, Дуська. Сама лучше меня понимаешь: не такие наши дела, чтоб муженьки нас лупили-драли. Нет, голубчики, коль вместе воруют, – и Антонина значительно посмотрела на Грозову, – то они понимают, чем пахнет! Думаешь, нельзя нам на стороне гульнуть – развлечься? Можно. Ясное дело, особенно муженьков дразнить не след. Ты делай вид так, чтоб ему не слишком в нос ударяло. А он сам, сердешный, притворится, что у него ни глаз, ни ушей нет. Да, вот что, ты себе платье или блузку будешь шить? – переменила тему Антонина.

– Пошила бы, да ведь долго продержат: месяц небось?

– За десять дней.

– Да не может быть!

– А вот увидишь, дурочка.

– Не хвались, веди.

Они зашли в ателье, поболтали о фасонах с приемщицей, видимо знакомой Антонине. В ателье других посетителей не было.

– Только вот моя подруга, – рассказывала Антонина Окунева, – еще не выбрала себе материала. Вы не посоветуете?

Приемщица предложила зайти в соседний магазин, там хороший выбор, и вдруг, как бы вспомнив, сказала:

– У меня случайно есть хороший шелк. Одна заказчица раздумала шить: с деньгами у нее не получилось. Просила кому-нибудь устроить отрезы.

Шелк Дусе понравился, она осведомилась о цене, заказала и платье и блузку. Срок? Приемщица обещала, что все будет без обмана готово через неделю. Тоня сказала правду.

Женщины присели в парке отдохнуть в тени. Пахло магнолией. Громадные белые цветы, точно искусственные, торчали в густой маслянистой зелени толстых листьев.

– Как же это получилось, Тоня? – допрашивала Дуся Грозова. – В магазине такой крепдешин стоит девяносто один рубль, а шелк на блузку, точно не вспомню, но не меньше шестидесяти. А она нам посчитала по семьдесят и по сорок. И не торговались.

– Чорт их разберет! Она часто так предлагает. Боялась я: не выходная ли она сегодня.

– Она тебя знает?

– Не очень… Так, я шила у них раза два. Видят – мне можно доверить, что я баба самостоятельная, а не какая-нибудь…

– Это само собой, – согласилась Дуся. – А откуда они берут материал?

– Откуда? Ей-богу, Дуська, ты хуже маленькой! Тащат, конечно, либо на базе, либо прямо с фабрики. Пусть тащат, нам-то что! Нам выгодно. Им самим товар гроша не стоит. Коль не дадут хорошей скидки, кто же у них возьмет? В магазинах полно! Оно, конечно, они тоже не дураки: кому попало не предложат…

– Здорово! – одобрила Дуся Грозова.

Этот красивый город с великолепной растительностью, с густой синевой неба, полный мужчин в белых костюмах и нарядных женщин, казался ей какой-то легкой, воздушной сказкой. Счастливая Тонька!

Но мечтать (если это мечты) Евдокии Грозовой долго не пришлось. Антонина спросила:

– А много вы привезли металла?

Вздрогнув, Дуся очнулась:

– Ты откуда знаешь?

– Ты у меня не финти, Дуська. Держись меня. Голуби наши, Филат с твоим Петром, купаться, что ли, приехали, на солнце загорать? Тоже, курортники нашлись! Без меня они, Дусенька, не обойдутся.

– Они думали, Ганька им сделает, – окончательно проговорилась Дуся.

– Ганька!.. – презрительно протянула Антонина. – Пьяница толстобрюхий ваш Ганька. Ганьке можно поверить только на грош, ему много давать в руки нельзя. Говори, сколько привезли песочка?

Дуся призналась, что у Петра есть с собой побольше четырех килограммов, а сколько у Филата Захаровича, она не знает, но сколько-то тоже есть, точно же он Петру не говорил.

– Вот и будем делать дело, – заключила Антонина. – Только бы чорт Ганьку не послал. И, Дуська, гляди: о чем мы говорили, чтоб до Ганьки слова не дошло. А то, понимаешь?.. – и с угрозой посмотрела в глаза подруге. – При Ганьке я совсем ни при чем. Молчи, значит, в тряпочку, худо будет.

– Что ты, что ты? Могила! – уверяла Дуся Антонину. – Разве я не понимаю, какое дело!

Того, что Антонина Окунева отстраняла конкурента, Дуся, конечно, не понимала.

– Ладно, – согласилась Антонина. – Договорились. А теперь пойдем на пляж, найдем своих. Они, наверное, все глаза на купальщиц проглядели. Папаша наш, не гляди что старый, а знаешь какой!..

По пути Антонина Окунева зашла в отделение связи и послала Леону Томбадзе телеграмму из трех слов: «Тоскую целую Нина».

Напрасно смугленькая телеграфистка, в кого-то действительно влюбленная, приняла телеграмму с искренним сочувствием к интересной блондинке Нине Кирсановой, проездом в С-и. Так Антонина нацарапала внизу бланка, в месте, предназначенном для адреса отправителя.

Напрасно… Телеграмма была чисто деловая.


2

Все же, назло Антонине Окуневой, чорт послал Ганьку в С-и. На голову Антонины Гавриил Окунев свалился на следующий же день.

Началось «гулянье», но хозяйка сумела выставить кутил из дому без большого труда. Они понимали, что не следует привлекать к себе внимание.

Мужчины исчезли. Петр Грозов явился рано и не слишком пьяный. А двое других отсутствовали ровно сутки. Где они были, в какой компании, где ночевали – все осталось неизвестным.

Гавриил Окунев не понравился Петру Грозову. «Скрытный монголка» проронил жене:

– Ганька ненадежен, – и на естественные вопросы встревоженной Дуси отмолчался. Дуся рассказала ему о предложении Антонины. Петр ответил:

– Постой, посмотрим.

Вечером, когда все отоспались, начались разговоры о деле. Филат Захарович назначил продажную цену за золото:

– Дашь по тридцатке за грамм, Ганя?

– Ну и сдурели, папаша, – серьезно возразил Гавриил. – Таких цен не бывало и не будет. Поезжайте хоть в Китай, столько не дадут. До Китая еще добираться нужно. (Китай – первое, что пришло Окуневу на язык.) Самая хорошая, настоящая цена за ваше золото – по двадцатке, – убеждал Гавриил. Он твердо решил сорвать с приезжих как следует и давал им меньше, чем за золото, пересылаемое братом Александром через Антонину.

Петр Грозов прислушивался, не вступая в разговор. В комнате мужчины остались втроем. Женщин, по выражению Густинова, «выставили в сад, чтобы бабье не путалось под ногами».

– Ах ты, стервец, – бранился Филат Густинов, – ты понимать можешь, какой ты уродился стервец, Ганька?! Ты на своих-то уж больно нажить хочешь. Побойся бога!

– Наживешь с вас! С вами пропадешь, папаша! С вас еще никто не умел нажить. Уж больно вы крепки на рубли, – отговаривался Гавриил Окунев. – Вы не ругайтесь, а слушайте. Я вам честью говорю, переверните весь город – прошибетесь. Чего вы сволочитесь? Суньтесь сами, поищите, походите, а? Предложат по пятиалтынному. (Разумелось пятнадцать рублей.) А верней всего, напоретесь всем брюхом на вилы! Со мной, папаша, дело верное.

– Не зли меня, Ганька, сатана! – шипел старик. – Нашелся учитель-то! Я стар, меня учить. Я, брат, тебя знаю… Оба вы с Александром два сапога – пара. Пробу ставить негде.

– Не хуже вас буду, – зло отозвался Гавриил.

Грозов молчал и мрачнел. Над его косоватыми глазами тесно сошлись густые брови, переносицу прорезала глубокая морщина. Незадача… Филат Захарович зазвал его с собой, нахвастал, насулил златые горы. И все свелось к единственному Ганьке Окуневу. Ганька дает цену неплохую в сравнении с тем, что платили на месте Александр Окунев и Маленьев, но не «настоящую». Дал бы хоть рубля по двадцать по четыре. Сбыть металл – и ходу… «Ить такую глупость, как сунуться с золотом по чужим людям в чужом городе, можно сбрехнуть со зла, а вьявь последний дурак и спьяну не сделает».

Грозов знал Гавриила Окунева по прежним встречам на приисках. Тогда Гавриил был серьезнее. Ныне, сразу видно, пьянчужка, плут. С таким не вяжись. А деваться-то некуда.

Филат Захарович перешел к угрозам:

– Эй, Ганька, не дашь настоящую цену, укатаю в тюрьму!

– Руки коротки. Вместе будем, – нашел сразу два возражения Гавриил.

– Врешь! Ты думаешь, как? А я вот напишу в район прокурору, что ты, милок, здесь, на Кавказе, обретаешься мирно и чинно. И придется тебе твои полгодика отбыть. А не накинут ли малость срока за укрывательство? А? Взял? Выкуси!

Гавриила скорчило от злости. Года четыре тому назад он еще работал на Сендунских приисках. Его судили за халатность, нашли смягчающие обстоятельства и приговорили к шести месяцам тюремного заключения. Незначительный состав преступления был причиной того, что в приговоре не упомянули о немедленном взятии под стражу. Гавриил свободно покинул зал суда, подписал составленную адвокатом кассационную жалобу, но счел разумным не дожидаться пересмотра дела. Больше на Сендунских приисках его не видали. Сам Гавриил считал, что дело либо затерялось, либо, по незначительности его, настоящего розыска органы милиции не предпринимали. Он успел забыть о приговоре, который сейчас воскрешал Филат Густинов.

– Ну, папаша, – выкрикнул Гавриил, – вы – меня, я – вас! Вы молите бога, чтоб мне того дела не припомнили. Не то я вас сумею так припрятать – до конца дней. Сгинете в лагере!

Из сада прибежала встревоженная Антонина:

– Тише вы, очумелые! Ганя, не ори. А вы, папаша, опять как тогда? Ей же богу, у жильцов слышно.

Спорщики опомнились.

– Ладно, Ганька, чорт с тобой, – сказал Филат Густинов. – Живи. Ты и без меня свое найдешь. Первый на вилы-то сядешь жирным пузом.

– Не сяду.

– Сядешь! А чтоб нам больше не шуметь, метись отсюда.

– Не ваш дом! Не распоряжайтесь.

– Антонида! – опять заорал Густинов. – Гони Ганьку в шею! Нечего ему тут делать.

Антонина уговорила Гавриила Окунева уйти. Послушавшись, Гавриил потянул за собой Грозова.

– Вот дела с этими стариками, – жаловался Гавриил. – С ними не то что каши – с ними воды не согреешь. А у тебя, Петя, есть металлишко? Давай возьму!

Грозов успел составить план своих действий, и предложение не застало его врасплох.

– Да у меня что, пустяк, – объяснялся он. – Мелочишка-то. Наскреб по малостям триста граммов. На дорогу. Туда – обратно. Да здесь пожить хоть две-то недельки. Продать металл нужно. А так денег-то у меня не хватит домой ехать.

– Давай. Выручаю тебя. Цену ты слыхал. По двадцатке. Гони золотишко, утром подброшу деньгу. Шесть тысяч тебе куда хорошо будет, чтобы обернуться. Давай!

Но Грозов, у которого вовсе не было приготовлено триста граммов золотого песка, объяснил: жестяночка спрятана далеко, в вещах. При всех искать неудобно.

Они условились встретиться завтра. Ганя принесет деньги и расплатится тут же, после взвешивания золотого песка.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Получив нежную телеграмму, ювелир Леон Томбадзе поспешил закончить начатые заказы, договорился с артелью о нескольких днях отсутствия и вновь помчался в С-и, провожаемый сочувственным подмигиванием и дружескими шутками товарищей по работе. Приятели знали, что у Леона есть в С-и красивая женщина.

Приезжая в С-и, Томбадзе находил приют у земляка, проживавшего около горы, где высокая насыпь железной дороги прерывается мостом над шоссе. Красивое место, большие деревья. Крутое ущелье, повернув в которое железнодорожная линия исчезает в задымленной арке тоннеля. На холме стоит павильон-вокзал для местных поездов. Настоящий вокзал в километре отсюда. Вниз, к морю, одну сторону улицы занимает ботанический сад, где найдутся не только заросли бамбука, но и ядовитые деревья, огражденные от посетителей сетками: даже их лист, упавший на тело, опасен. О секвойях, гигантских липах, магнолиях, олеандрах, земляничных деревьях и прочих чудесах говорить не приходится. В этом саду они обычны.

После умывания и бритья Леон переоделся, надушился и отправился на свидание с Ниной, нисколько не обращая внимания на магнолии, бананы, олеандры и прочие ботанические чудеса, «млевшие в ясном и влажном приморском зное» и «испускавшие благоухание», – как когда-то о них писали поэты, смешными в наш век словами выражая истинное чувство.

Томбадзе повезло. Свернув на главную улицу, он в толпе, заполнявшей теневую сторону, тут же за угловой аптекой встретил Антонину в сопровождении Дуси Грозовой.

За столиком кафе Дуся млела: настоящий восточный красавец – высокий, стройный, тонкая талия, а лицо, как из оперы «Демон». Такой вежливый. Осторожно обнимая «дам», он пропустил их вперед, отодвинул стулья, сам сел последним и с шиком развернул меню. Как он улыбался, щуря жгучие глаза, прямо как котик! Казалось, если его пощекотать под шейкой, он замурлыкает.

Из рупора потекли сентиментально-щиплющие звуки, не то какой-то вальс в произвольно-замедленном темпе, не то один из тех танцев, которые ханжески именуются медленными. В кафе встрепенулись две-три пары.

Между столиками прошлись и Окунева с Томбадзе, но не просто, как другие, а «стилем». Раскачиваясь на очень высоких каблуках, женщина дрыгала пухло-пышными бедрами. Ее фигура казалась подходящей именно для таких телодвижений. Зацепив партнершу мощной растопыренной пятерней, Леон в такт вертел тазом, ловко поворачивая и прижимая Антонину. Его лицо с сощуренными глазами как-то выпятилось, приобрело нагловато-плотоядное, лисье выражение.

Мужчина и женщина имели такой вид, будто бы они совершенно одни, будто бы ни один глаз их не видит, – «стилевой шик» высшей пробы. Послышалось одинокое, но весьма одобряющее: «Ц-ц-ц-ц!..»

Сменили пластинку. Подчеркнуто задрав нос, глядя поверх голов, нахально-вихляющей походкой Антонина вернулась к столику, где ждала растерявшаяся, раскрасневшаяся Дуся Грозова. Провожая партнершу, Леон держал ее сзади за руку выше локтя. На «стилевом» жаргоне жестов это обозначало, что «женщина занята».

На Томбадзе худенькая Дуся, темная шатенка, почти черноглазая, со смуглой кожей, не произвела никакого впечатления. Сомнительно-тонкая любезность Леона определялась стандартом. Штампованные приемы псевдовежливости с переходом в любой момент к беспредельно животной грубости.

Дуся завидовала подруге до того, что давала понять: она видит, как нога Леона толкает ногу Антонины, – и трещала о своих восторгах в отношении С-и, моря, пляжа, приглашала купаться.

Удачно, что Томбадзе встретился Антонине на улице. Он шел к ее дому, а она не собиралась показывать его ни отцу, ни Петру Грозову. В ее расчеты входило условие: эти люди не должны быть знакомы – ведь она вела игру против каждого из них порознь.

На улице Антонина бесцеремонно приказала Дусе итти вперед и условилась с Леоном о часе встречи в обычном для их свиданий месте.

– С ней приду, – кивнула Антонина на Дусю. – Не отвяжется… Ты, милый, организуй, как развлечь бабу. Видишь, как ее корчит? И… – тут Антонина значительно пожала руку Леона, – и роток ей надо позаткнуть, и взнуздать дуру полезно будет. Понимаешь?.. Но у меня! Я ревнивая…

– Э, – улыбнулся своей Нине Леончик. – У меня есть такой хороший друг… А-ха! Девочка будет помалкивать.

…А теперь каждому пора к своему делу: ковать железо, пока горячо.


2

Вечером на квартире друга-земляка Томбадзе состоялась деловая встреча. Она не могла быть долгой, так как женщины спешили.

Антонина успела договориться о металле и с отцом и с Петром Грозовым, Дусиным мужем.

Сообразительный «скрытный монголка» сумел отвязаться от Гавриила Окунева тремястами граммов золотого песка. Он потерял на этом. Поступок разумный «в случае чего». Грозов сумел и не восстановить против себя Гавриила иубедить ненадежного человека, что, отдавая ему триста граммов, не имеет больше ни порошинки ни с собой, ни дома. Тоже хорошо «на случай чего»… Антонина брала у Грозова четыре килограмма триста шестьдесят граммов металла по двадцать три рубля и пятьдесят копеек за грамм.

Филат Густинов выжал из дочери за свое золото по двадцать четыре рубля с полтиной. Антонина сдалась под угрозой кулачной расправы. Старик обещал сказать Грозову, что получил по той же цене, что и тот.

Это была его единственная уступка дочери. У Густинова оказался один килограмм семьсот семьдесят три грамма. Последнее, что у него оставалось от старательских времен, как он внушал дочери. В третий или четвертый раз, как она помнила, появилось это «последнее».

Грозов соглашался подождать дней десять окончательного расчета, а сразу хотел получить процентов тридцать, Филат же потребовал «деньги на бочку».

Своеобразные компаньоны, Томбадзе и Антонина, должны были сообразить, какими деньгами они располагают для осуществления такой крупной сделки, самой крупной за все время. Невеселый, но все же комизм этой сценки заключался в том, что Леон считал по завышенной цене и преувеличивал нужную сумму. А у Антонины Окуневой открывалась возможность маневра за счет своего компаньона, не знающего настоящую цену. Но Нина была лишена обременительной жилки юмора.

Они шептались на тахте в маленькой комнате, едва освещенной лучом уличного фонаря, матовый отблеск которого сквозь листву проникал в окно с открытой ставней.

Из соседней комнаты, из-за ковра, заменявшего дверь, доносились приглушенные возгласы Дуси, глухой гортанный голос земляка, друга Леона, и какая-то возня, на что не стоило обращать внимания. Компаньонам ничто не мешало.

– Милый, я не могла взять дешевле тридцати за грамм, оба уперлись, как быки. Вот проклятые! И если ты не возьмешь, ты упустишь. У них еще кто-то есть на примете.

– Хорошо, моя любимая, хорошо, Нина, не огорчайся: я возьму.

– Ах, боюсь, ты мне не поверишь! Ты подумаешь, я что-то скрываю. Я бескорыстная. Для меня деньги ничто. Уж если б я хотела!.. Один очень богатый человек хочет со мной познакомиться… Но я люблю тебя одного.

– Да, Нина, да!

– Отцу нужно сразу отдать почти все – сорок пять или пятьдесят тысяч. И тому почти сколько же. Хорошо, что я еще не внесла деньги за дом. Твои деньги, мой любимый.

– Я привез моей Нине остальные. И у меня есть еще. Мы устроимся…

Здесь шопот этой пары прервался. И возобновился:

– Я выжмусь, займу, но больше сорока тысяч не наберу, – уверяла Антонина. – Нет, больше тридцати не найду.

– Я найду. А ты еще торгуйся о сроках и задатке.

– Бесом крутилась. С отцом не сговоришься.

– Фу, какой старик! Ты не его дочь.

– Тише… Об этом маму не спросишь.

– Да.

– Пора.

Пора. Отблеск света на ковре шевельнулся, и голосок Дуси проквакал:

– А к вам уже можно?


3

– Провожать! Ни-ни! А вдруг встретятся свои? – Дуся испуганно отказалась и нежно простилась со своим новым знакомым на пороге.

Женщины выскользнули на улицу.

– Эх ты, настоящая курортница! – с издевкой шутила Антонина. – Дуська, ты хоть волосы поправь как следует, кобыла.

– Ладно тебе, сама такая!

– Мне-то ладно, у меня муж далеко, а Петька твой дома ждет.

– А твой Левон скоро уезжает?

– «Полюбила кошка сало» – так, что ли, Дуся?

– А как его зовут?

– Кого?

– Кого? Левонина приятеля.

– Эх ты, дура! – хихикнула Антонина. – Ты его и не спросила, не успела?

– Он назвался. Язык сломаешь. Я и повторить не смогла, не то что запомнить.

– А ты бы, Дуська, записала… – И обе женщины расхохотались над циничным словом, которым Антонина закончила свою фразу.

Евдокия Грозова еще о чем-то болтала. Антонина оборвала подругу:

– Ну тебя в болото, трещотка неуемная! У тебя одно на уме. Дай подумать.

Думы у Антонины Окуневой были арифметические. На золоте Дуськиного мужа она «зарабатывала» по шести рублей пятидесяти копеек с грамма, на отцовском – на рубль меньше. Перемножить и сложить. Антонина не была охотница и мастерица считать, она предоставляла эту заботу кассиршам магазинов. Но подсчитывать свои доходы – дело увлекательное, даже в высшей степени захватывающее. Скотинины всех времен и народов были для себя хорошими бухгалтерами.

Антонина Окунева сбивалась, путалась, забывала промежуточные итоги. Мешали полтинники. Только перед своим домом Антонина добралась до приблизительной суммы. На всем деле ей приходилось чистых около тридцати пяти тысяч. Собственных, то-есть не считая обязательного подарка от Леончика. Довольная, она, щипнув Евдокию Грозову, порадовала подругу:

– Дуська, завтра опять к ним заберемся. И посидим подольше. Так что готовься.

Завтра днем в парке Антонина получит от Томбадзе деньги на задатки. Вечером принесет ему золото, немного больше шести килограммов. Поместится в сумочке. Всего объема на два стакана. Меньше пол-литровой бутылки.

Женщины не застали дома никого, кроме Нелли. Филат Густинов и Петр Грозов, облачившись в белые костюмы, со шляпами на головах, хоть солнце давно уже село и стояла полная ночь, отправились пройтись.

Дочь подала Антонине телеграмму. Муж, Александр Окунев, извещал о приезде.

– Летит мой ясный сокол, – недовольно сказала Антонина и со зла больно шлепнула дочь.

Потом Антонина разобралась в датах, и у нее немного отлегло от сердца. Сашка только еще выезжает. Ну, это не так скоро. Ему махать через всю Сибирь. Дело успеет обернуться.


4

Так в состязании, в столкновении самых разных интересов – и денежных, и семейных, и, как бы это выразить и приличнее и вернее – скажем, эрзац-любовных, что ли, – рождалась поездка в К-и, узбекский город. В древний город, существовавший уже в те годы, когда в лесах Восточной Сибири еще полноправным хозяином был медведь. А хозяйничал он лишь потому, что человек, редкий абориген – охотник и рыболов, бывал там и по численности и по силе лишь случайным гостем.

Кто знал о поездке в К-и? Двое: Леон Ираклиевич Томбадзе и Магомет Абакаров. Уже ближайшей, Антонине, было известно лишь о существовании какого-то человека, который купит золото: «возьмет металл». А все остальные, через чьи руки пришел золотой песок, ничего не могли знать и, больше того, ничем дальнейшим не интересовались.

В человеческом обществе, особенно в его высших формациях, каждый осмысливает начало и понимает цель общих усилий. Исключением является уголовное – не общество, сообщество. Здесь противоположности диаметральные: отрицание заменяет утверждение, утверждение – отрицание.

Магомет Абакаров, которого романтическая подруга красивой Туке назвала Квазимодо, получил от дяди Сулеймана из К-и письмо как раз в день возвращения своего друга Леона из С-и. Это письмо должно быть ответом на письмо-запрос Абакарова и ничем иным.

Не распечатывая конверт, Абакаров размышлял, о чем пишет дядя. Абакаров любил размышлять, любил проверять свою способность мыслить: он был человек с умом, с характером. Итак, свое письмо он отправил простой авиапочтой. Ответ пришел со штампом «авиа-заказное». Значит, дядя понял смысл полученного письма, на котором из осторожности Магомет не дал обратного адреса. Сам же дядя не постеснялся своего адреса: ему еще легче, чем Магомету, пользоваться формой иносказания, ведь он только отвечает. Даты на штемпелях подсказали: дядя ответил не позже чем через два-три дня. Значит, он отнесся серьезно к запросу Магомета. И еще одно, главное: не такой человек Сулейман, чтобы писать без дела. Нечего было бы ему сказать, так он просто ничего не ответил бы. Следовательно…

Абакаров срезал край конверта ножницами. Да, можно было бы и не читать. Он сказал жене:

– Я скоро уеду ненадолго.

Римма не ответила.

– Скоро поеду. Ты не слышишь? – спросил Магомет.

– Слышу…

Муж. Красавица, бывшая Туке, теперь Абакарова, пока еще из самолюбия кичилась перед подругами своей удачной семейной жизнью, щеголяла несколькими платьями, новым пальто, серьгами, кольцами, брошкой и золотыми часами не на шелковой ленте, а на настоящем чешуйчатом золотом браслете. Красиво, а главное – дорого. Римма Николаевна «принимала», то-есть к Абакаровым заходили знакомые, и хозяйка угощала сладким чаем, вином. Танцевали под радиолу, были замечательные пластинки и даже лещенковские «Журавли» на мягкой пластинке кустарного изготовления, уловленные с помощью магнитофона каким-то оборотистым радиолюбителем. Муж вел себя при посторонних с достоинством и вполне прилично. А наедине?

Началось через несколько месяцев после свадьбы. Абакаров не признавал никаких предосторожностей. Почувствовав себя беременной, Римма захотела избавиться от плода. Тут Магомет показался во весь рост:

– Что? Убить моего ребенка! Зарежу!..

Римма умела не слишком вглядываться в черты лица супруга. Сейчас, в испуге, вспомнила: действительно Квазимодо. Тот, литературное страшилище, был изобретением художника. Этот – во плоти. Смуглое, чуть ли не черное лицо в желтых оспинах, скошенный в сторону горбатый нос, жесткие волосы щеткой, сутулая спина, длинные узловатые не руки – лапы. Такой и вправду зарежет, да еще тупым ножом. Зверь!

– Не думай портить, и не думай, – внушал муж. – Сделаешь – не пощажу. Не любишь меня, это я знаю. Я тебя заставлю, полюбишь! Одного будет мало – второго родишь. Второго мало – третьего родишь. Не захочешь рожать – зарежу!

Все эти «страшные» слова произносились без крика, без жестов, без волнения, совсем не как в театре актеры разыгрывают подобные мизансцены, а с полным спокойствием, потому-то они и были страшны для Риммы.

Римма Туке до брака немало помыкала своим верным поклонником Абакаровым. Была с ним весьма смела и в первые месяцы. А после той значительной беседы как-то сразу согнулась. Богатый муж оказался мужем, а не довеском к богатству, который можно за ненадобностью повесить в шкаф рядом с зимней шубкой и чернобуркой.

Как люди, обладающие уверенностью в себе, основанной не на силе характера, а на самомнении, Римма Николаевна Абакарова, однажды согнувшись, не выпрямлялась. А к чести Магомета Абакарова следует признать: он не слишком-то пользовался своей победой. По-своему, пусть дико и грубо, пусть с ножом, но свою Римму он любил, на других женщин не смотрел и жизнь калечить Римме и себе не собирался.

Не получилась бы его жизнь иной, отвечай Римма на его чувства искренне и человечно? Кто знает… Но это – в сторону.

После письма Сулеймана Магомет придрался к жене не случайно, а с расчетом. Он опасался, как бы жена, которой оставалось еще месяца три носить ребенка, не сделала глупость, пользуясь его отсутствием.

Он опять пугал Римму страшным ножом, утверждая, что никаким ссылкам на несчастный случай не поверит. Пусть она действительно будет осторожна, иначе… Магомет, положив руку на лезвие, клялся: пощады не будет.

Он обнял жену. Женщина спрятала голову на его груди, чтобы не видеть уродливого лица мужчины. Так легче. Она чувствовала в Магомете силу, ту силу, которой не было ни у ее первого мужа, ни у тех нескольких мужчин, которых она, по глупой неразборчивости нечистой юности, успела встретить в своей короткой, зряшней жизни. И Магомет, без сомнения, любил по-настоящему. Это ей помогало.

Магомет надеялся, что поездка в Среднюю Азию принесет ему сразу крупную сумму. Он вовсе не был так богат, как о нем говорили. Он считал себя правым: сильный человек борется за лучшую жизнь всеми средствами. «Как все», – думал Абакаров.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

До Баку – поезда. Через желтую с берегов и темную с высоты воду Каспийского моря – на самолете.

Красноводск. Вагоны. Стук колес, качка. Пески. Справа – черные и серые горы. Жаркая духота, и мысль: «Скорее бы вечер!»

Станции: Перевал, Ахча-Куйма и Шаумян. Двадцать шесть бакинских комиссаров…

Песок, песок… Ломаный паркет такыров. Блеск соли. Зной…

Перед Ашхабадом кто-то рассказывал:

– Я попал в состав одной из первых партий, посланных в город после землетрясения сорок восьмого года. Мы летели над железнодорожной линией. Незадолго до посадки я заметил поезд. Не на рельсах. Вагон за вагоном лежали на песке головой к Красноводску. Впереди тепловоз. Сцепка не порвалась, и весь состав лежал на боку, будто кто рукой нажал и положил поезд. Цистерны, обратные. На их дне всегда немного остается. Я видел черные выплески на песке, причудливо продолжившие открытые люки. Людей – ни души.

Пыль, зной. Ночью прохладнее, и наступает отдых. Чарджоу. Бесконечный мост через Аму. С берега не видно концов ферм, противоположный берег бурной реки тоже теряется в дымке.

В Кагане пересадка. Теперь близко. Еще пески, еще зной и такыры, прожженная солнцем верблюжья степь. Глубокие выемки сквозь насыпи древних земляных крепостей, – и Магомет Абакаров неуверенно спустился по ступенькам вагона на перрон К-ской станции. Ему казалось: он разучился ходить.

Через темноватый днем зал – к выходу. Пыльный сквер, улица, и где-то справа гора – остаток громадной крепости – калы – с покосившейся водонапорной башней наверху.

На вопрос о базаре кто-то ответил: «Близко, первый поворот».

На базаре Абакаров сделал круг. Почти пусто, середина дня. Немного фруктов, большие плоские лепешки. Несколько палаток. Часовая мастерская, еще одна – и дядя Сулейман с лупой в правом глазу!

Перелет через море и две тысячи семьсот километров без остановки в пыли через зной – далеко.

Сухощавый, немолодой, но и не старик, Сулейман был старше Абакарова лет на десять. Острый нос, седеющие волосы, острый подбородок. Сбросив лупу, он сощурился и ответил на приветствие Магомета так, будто бы они расстались неделю тому назад.

В дощатой мастерской Сулейман сидел один. Часовщик сразу перешел к делу. К чему терять лишние слова? Он получил письмо, понял, ответил – и Магомет здесь.

– Я думал о твоем приезде. Твой человек не здесь, он в Б. Ты поедешь в Б…

– Где. Б.? – перебил Магомет.

– Недалеко. Ты проезжал мимо: Каган. Русский город. Прежде он назывался Новая Б. Настоящая Б. рядом с Каганом. Ты вернешься в Каган и со станции поедешь в Б. автобусом или местным поездом. Рядом. Полчаса-час.

– Кто этот человек?

– Человек… Он возьмет вещи или слитки. Что у тебя?

– Песок.

– Он возьмет и песок.

Магомет облизнул пересохшие, растрескавшиеся синеватые губы:

– У тебя нечего пить?

Сулейман достал из-под стола начатую бутылку нарзана. Мутный стакан стоял на столе. Магомет с наслаждением выпил теплую солоноватую воду, которая потеряла весь газ. Он не был изнежен.

– Ты не будешь негодовать, что я не зову тебя в дом, – извинялся Сулейман. – Не сердись… – Сулейман посмотрел на часы, перед ним тикало сразу несколько. – Твой поезд идет через два часа. Здесь я даже не могу тебя угостить. Но тебе не нужно терять времени в К. Твой человек в Б. Я могу позвать его, и он приедет. Но не сразу. Он занят. Тебе придется долго ждать, может быть больше недели, хотя Б. близко. Пойми: в моем негостеприимстве – гостеприимство.

– Да, ты четырежды прав.

– Ты был бы моим гостем, – настаивал. Сулейман. – Я рад тебе, племянник. Но скажи: ты согласен терять много времени?

– Нет, я очень спешу.

– Но вдруг в твоем сердце останется гнев? Не оставляя тебя, я нарушаю обычай. Ведь я всем сердцем боюсь, что мое гостеприимство будет тебе в тягость.

Конечно же, Магомет согласен, дядя Сулейман судит верно: Магомет приехал не праздновать, они еще увидятся.

– А как ты счастлив с женой? Как ее здоровье? – спросил Сулейман, значительно глядя на гостя.

– Благодарю, благодарю тебя. Мы ждем ребенка.

Сулейман встал и обнял племянника:

– Я рад за тебя. Прими пожелание, чтобы родился сын.

Сулейман видел Римму, когда она еще не была женой Абакарова. Красивая женщина – она не понравилась ему, как возможная жена родственника. Такая годится лишь для игры. Теперь, когда будут дети… Ребенок приносит матери разум.

Время бежало. Поезд «Сталинабад – Ташкент» катил уже где-то между Джайраном и Нишаном, приближаясь к К. Если Абакаров не сумеет уехать с ним, он потеряет сутки. На скорый «Сталинабад – Москва» билеты бывают редко.

– Я дам тебе записку к человеку…

Сулейман писал.

– И я расскажу тебе, как его найти. Запиши, чтобы не ошибиться. И еще: тебе придется пробыть в Б. несколько дней, вероятно. Будь осторожен и остановись в гостинице.

На указания ушло еще минут десять. Наконец мужчины обнялись.

– Я благодарю тебя, благодарю, Сулейман!

– К чему благодарить? Что я сделал для тебя? Я даже не смог тебя принять.

Магомет хотел сунуть в открытый ящик рабочего стола маленький, приготовленный заранее мешочек.

– Что это?! – цепкие пальцы Сулеймана поймали запястье Абакарова.

– Это тебе, дядя.

– Ты оскорбляешь меня! – возмутился Сулейман. – Не забывайся: я старший. Возьми! Возьми обратно! – приказал часовщик.

– Я умоляю тебя!

– Нет. Ты незаслуженно обижаешь друга. Чтобы Сулейман взял у родной крови вознаграждение за услугу? Позор!

– Молю тебя: прими мой подарок для дочери.

– Подарки так не делают.

Уходили считанные минуты. Сулейман положил мешочек в карман Магомета, который не посмел сопротивляться, и почти вытолкнул его наружу:

– Спеши. Да благословит тебя бог!

…В вагоне Абакаров решил: из этого золота он закажет хорошему ювелиру и другу Леону Томбадзе браслеты, кольца, брошь и часы для дочери Сулеймана. Он пошлет эти вещи дяде, который дал ему такой хороший урок приличия.

Все же чувство большой неловкости оставалось и мешало. Будто Магомет вышел на улицу обнаженным и все его увидели.

Как грубо все вышло! Будто бы его ничему не учили. Нехорошо! Магомет Абакаров поеживался, и его безобразное лицо искажалось. Нехорошо!..

Он не думал, что «нехорошо» началось с прифронтовой полосы, когда он взял ценности. Он их не отнимал и не крал. Они, как он считал, никому не принадлежали. Не думал, что «нехорошо» продолжалось с каждой недолитой кружкой пива, меркой водки. Все казалось в порядке вещей. Абакаров не умел копаться в своей душе. Ему было нехорошо и только.


2

«Человека» звали Хусейном, Хуссайном, Гуссайном или Гусейном – это зависит от произношения. Был он большого роста, очень тяжелый, рыхлый и, видимо, физически несильный.

Хусейн пришел на свидание вечером, при заходе солнца. Магомет говорил по телефону, который дал ему Сулейман, и человек тут же, не задумываясь, назначил приехавшему место встречи: недалеко от гостиницы, в саду, около большого пустого водоема – хауза.

Сулейман описал внешность, и Магомет узнал Хусейна издали. Человек был одет очень чисто, в белое, с черной тюбетейкой на темени.

Взяв записку, Хусейн сел. Он читал отдуваясь. Губы на широком лице были толстые, глаза маленькие, щеки отвисшие.

Хусейн прочел, сказал:

– Хорошо, на третий день жди меня здесь и в это же время.

Он кивнул и ушел. Абакаров поглядел на широкую спину с валиком затылка на воротнике шелкового пиджака. На белоснежных брюках виднелись серые полосы. Скамья была пыльная: весь город был в мелкой тонкой пыли.

Трое суток Магомет Абакаров скучал в удивительном и странном городе, заключенном в пробитые земляные стены. Во многие проломы люди проходили и проезжали. А рядом были почти целые куски с башнями, подточенными снизу. И стены, и земля, и глубокая пыль – здесь все сухое, как порох.

Минарет смерти, или Большой минарет, казался очень высоким – это около базара, между двумя большими мечетями. В этом городе и около города было много мечетей, много старинных построек и совсем целая крепость внутри города.

Сама городская гостиница была прежде мусульманским духовным училищем – медресе. С трех сторон глухие, почти без окон, шероховатые стены без штукатурки. Тоже крепость. С четвертой – портал, и на нем полуосыпавшаяся цветная мозаика. Среди узоров вырисовывалось что-то, напоминавшее фазана или павлина.

Внутри длинный прямоугольник двора, мощенный каменной плиткой. Два этажа, которые можно увидеть лишь со двора, двери, несколько десятков дверей, в два ряда: нижний – прямо во двор, верхний – на узкую галерею.

Абакарова поместили в номере второго этажа, с крутым сводом вместо потолка и с двумя окошками. Одно, бойница, – на уровне пола, до другого не достать рукой. В старину это помещение служило худжрой – кельей для учеников медресе или для наставника. Дверной проем имел традиционную для арабского архитектурного ордера форму – стилизованный абрис человеческой фигуры.

Скучая, Абакаров по узенькой винтовой лестнице с выщербленными ступеньками, согнувшись, протискивался на крышу.

Из плоской крыши, покрытой облупившейся штукатуркой, как острые яйца колоссальных страусов, высовывались своды комнат. Опираясь или присев на одно из этих странных возвышений, Абакаров смотрел на удивительный город, где было много таких же крыш, длинных цилиндров минаретов с круглыми шапками, порталов мечетей. Он проводил утро на крыше гостиницы, пока его не прогоняло раскаленное, палящее солнце. Абакаров тосковал.

Он не знал, что «человек», как он продолжал мысленно называть Хусейна, покупателя золотого песка, послал условную телеграмму Сулейману и получил ответ, удостоверяющий личность его, Абакарова, и то, что с ним можно иметь дело.

На обмен телеграммами, на обдумывание Хусейн и назначил свои три дня. Может быть, эти дни были нужны и еще для какой-нибудь проверки.

Вероятно, совет Сулеймана остановиться в гостинице, – а в городе была лишь одна гостиница, – имел особый смысл, скрытый от Абакарова. Не наблюдал ли за продавцом золота чей-то глаз и не интересовались ли, как он проводит время? Об этом Абакаров не думал.

Хусейн был чрезвычайно осторожным человеком – из тех, кто стремится взвесить все возможности неудачи, все опасности рискованных операций. Например, и ту, что вводить к себе, в свой дом, продавца золота не следует. Попавшись, продавец опишет дом и внутренность дома. Приведет к дому. И если все совпадет, то для следователя и для суда в этом найдется доказательство, улика.

А так, как было сейчас, что, в сущности, Абакаров знал о Хусейне? Номер телефона? Это не улика. Внешность? Этого человека знали многие, рассмотреть его Абакаров мог и не имея с ним преступной связи и не будучи с ним знакомым. Имя? Настоящего имени Абакаров не знал. Хусейн – условное имя. На самом деле этого человека звали иначе. Телефон стоял в его кабинете на службе. Выходя, он замыкал дверь. У его секретаря, за дверью, был другой телефон с отводом к начальнику.

Абакарову было бы трудно уличить Хусейна.

Иногда арестованный, заметая следы, оговаривает честных людей, ни к чему не причастных. Возможны ложные доносы по злобе, сведения личных счетов.

Словом, Абакаров слишком мало знал о Хусейне. С такими данными милиция не решится просить санкцию прокурора на арест: она знает, что получит отказ. Более того, милиция не рискнет ни обыскать, ни задержать, хотя на эти действия не требуется предварительное разрешение прокуратуры.

Конечно, в системе, разработанной Хусейном, могли оказаться прорехи, но лишь случайные.

Трое суток Абакаров томился от скуки. Человек терпеливый и сдержанный, он мог бы терпеть и дальше. Но Хусейн оказался точным. На третий день он приказал Абакарову итти к себе в номер и ждать его, Хусейна, к себе в гости хоть всю ночь. Хусейн придет в удобное для себя время.

Хусейн пришел далеко после полуночи, когда вся гостиница, кроме дежурного администратора в воротах, уже спала.

Быть может, Хусейна устраивал именно этот ночной дежурный…

Хусейн принес весы. Все золото было взвешено порциями по сто граммов. По совету дяди Сулеймана, Абакаров назначил свою цену при первом свидании с Хусейном. Покупатель заплатил по сорок четыре рубля за грамм песка. Это не так уж дорого за золотой песок, в котором на тысячу весовых частей приходилась восемьсот девяносто одна часть чистого золота, семьдесят три части серебра и тридцать шесть частей прочих металлических примесей. Восемьдесят девятая проба.

Хусейн не торговался.

Пачка сторублевок, сложенных по десять штук, имеет толщину в два миллиметра, пятидесятирублевок – вдвое толще. Двести шестьдесят четыре тысячи рублей – двести шестьдесят четыре пачки денег той и другой купюры. Столбик высотой почти в восемьдесят сантиметров. Полупустой чемодан Абакарова, в котором лежали только полотенце, мыльница, кружка и запасная сорочка, наполнился.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Живописцу-анималисту из всех животных труднее всего дается рисунок волка: волк похож на собаку. Выражаясь языком былых лошадников и любителей собак, у волка и собаки одна «стать». Десятки раз художник принимается за дело, пробует новые повороты, новые раккурсы, а его волк упорно глядит собакой.

Что же, иная крестьянка расскажет, как она, бродя лесом по грибы или по ягоды, заметила большую собаку:

– И думаю: «А откуда здесь быть собаке?» Поманила. Она от меня. Тут-то я и увидала: «Батюшки, да ведь это волк!»

Волк имеет собачьи черты, собака – волчьи. Рисунок собаки дается легко; никто не жалуется, что вместо собак у него получаются волки. Видимо, задача художника особая; нужно, чтобы волчье выражение целиком, бесспорно поглотило все признаки собаки при внешнем родовом сходстве. Художник должен передать смысл, «образ» волка.

Между Александром и Гавриилом Окуневыми существовало большое фамильное сходство в чертах, в линиях. Сразу видно – братья, и это сходство особенно проступало на фотографиях. При дальнейшем знакомстве общность как бы стиралась; никому из людей, хорошо знавших братьев Окуневых, не пришло бы в голову, глядя на одного, подумать: «Как он похож на брата!»

Погрози старшему – он начнет с предупредительного ворчанья, младший может заскулить.

Александр Окунев разминулся с гостями жены. Его тесть, Филат Густинов, и Петр Грозов с женой выбыли в субботу, Александр появился в С-и только во вторник.

Последние дни перед отъездом гостей Антонина сидела как на горячих углях. Густинову и Грозову надоели теплый берег и теплое море. Они хотели на обратном пути побывать в Москве. Отпуск Грозова близился к концу, отпуск Густинова тоже. Филат Захарович не нуждался в нескольких стах рублей зарплаты конюха, но он, со свойственной ему распухшей к старости жадностью, любил ставить каждый рубль ребром и дорожил своим заработком.

Густинов больше не напивался допьяна. Он приставал к дочери то с бранью и кулаками, то с назойливым слезливым хныканьем:

– Обездолили старика. Пропали денежки, пропала моя голова от родной дочери…

Антонина не доплатила ему около семи тысяч рублей из причитающихся сорока трех тысяч четырехсот тридцати восьми рублей и пятидесяти копеек.

Петр Грозов не ругался и не плакал, но его тактика была, пожалуй, похлеще. Он молча ходил по дому и саду за Антониной, молча подсаживался и, как будто выждав известный ему удобный момент, задавал слово в слово один и тот же заученный вопрос:

– Ну как? Не узнали еще?

– Тьфу, ей-богу, из дому выжили, проклятые, то-есть окончательно выжили! – прорывалась Антонина и убегала, оставляя все домашние дела на Евдокию Грозову.

Дневные выходы она делала лишь для успокоения гостей, для отвода глаз.

Вечерами же она действительно ходила узнавать. И, собираясь, командовала:

– Дуся, пошли!

«Монголка» Петр Грозов еще больше хмурился:

– А Дуся зачем? Могла бы сегодня со мной пройтись по вечерней прохладе-то.

Что-то чуя в особой тщательности ухода за собой обычно не слишком-то чистоплотной Евдокии, Петр Грозов пробовал было, по выражению Дуси, «прижать» ее. Памятуя знаменательный разговор с Антониной о женах и мужьях, Дуся сумела защититься:

– Не смей драться! Руки коротки! Вместе металл везли, в моих юбках прятал.

Муж отступился, но не мог отказаться от замечаний по поводу вечерних исчезновений жены. Она-то при чем?

– А при том, Петр Петрович, – резала Антонина, – что ваша Дуся мне нужна для безопасности. Если деньги уже есть, я такую сумму одна по темноте не понесу.

Женщины навещали земляка Леона Ираклиевича. Сластена Антонина валялась на тахте, объедаясь купленным на деньги Евдокии шоколадом, а Дуся проводила время с князем Айдануддином Вторадзе, он же князь Цинандальский. Этими несуществующими титулами и именами назвался на смех земляк Леона. Дуся приняла всерьез, научилась произносить трудные имена и упражнялась в изобретении нежных вариантов: Айудинчик, Радзичек и тому подобное. Антонина потешалась.


2

Самозванный «князь Цинандальский» был, по нашему просторечию, тип, типчик. Не столь рослый и не столь мужественного вида, как, например, Леон Томбадзе, князь не был обделен южной природой. Черные и влажные, как соленые маслины, глаза смотрели приятно-победительно, правильные черты лица хорошего овала привлекали взгляд. Руки с красивыми ловкими пальцами таили в себе что-то многообещающее.

Был он действительно дворянского происхождения, хотя в свое время за его дедом не признали права на титул. Как видно, числа баранов в стаде претендента не хватило для присвоения сиятельного звания. В семье хранилась легенда об обиде, нанесенной лично императором Александром Вторым якобы древнейшему и якобы владетельному дому.

Носительницей родовых преданий была мать Дусиного возлюбленного. Лишившись вследствие старческого склероза мозга способности соображать, она все же никогда не упускала случая спросить сына при появлении даже старых знакомых:

– А дворяне ли они?

При отрицательном ответе старушка презрительно отворачивалась.

В своем обширном характере Дусин князь соединял две, как почему-то принято думать, совершенно противоположные черты: жадность до наглости и расточительность до настоящего безрассудства.

Он был органически не способен вернуть долг. При виде ценных хороших вещей князь физически ощущал зуд в пальцах и томление в сердце. Но в его же стиле было, например, выехать из Москвы домой в международном вагоне, – других он не признавал, – истратив на билет последние рубли. Он смело рисковал если не умереть от голода за трое суток, то изголодаться до озверения. Впрочем, в дороге само собой получалось, что обаятельного молодого человека, попавшего в переплет, добрые люди кормили с радостью: на выдумки князь был мастер.

Человек с хорошими способностями, князь окончил курс строительного института, но никогда и ничего не строил. После получения диплома он с помощью друзей, родственников и дам процвел в аспирантуре. Вообще сдавать кандидатский минимум куда легче, пока еще свеж в памяти институтский курс. Тема для диссертации была избрана удачно и не по подсказке кафедры, а самим аспирантом.

Итак, было бы величайшей и самонадеянной ошибкой счесть Дусиного князя дураком, ничтожным тупицей. Отнюдь нет!

Он писал кандидатскую работу об испытаниях готовых бетонных деталей и конструкций ультразвуком и токами высокой частоты. Сказать по секрету, он прицеливался и к меченым атомам. Но в ту пору доступ к ядерной технике был затруднен, и князь не пробился. А уж если б пробился, быть бы ему доктором!

Однако ему хватило и избранной темы. В ней оказалось даже какое-то предвидение, так как защита диссертации совпала с периодом пробуждения повышенного интереса к сборному бетону. Труд князя имел вид, имел близость к производству, и диссертанта удостоили звания кандидата технических наук.

Князь не был пророком. Секрет в том, что избранная им проблема уже была отлично и обильно разработана во многих других областях техники. Он приспосабливал чужие расчеты и формулы, переписывал из других кандидатских и докторских диссертаций. Компоновочка…

Завершив штурм ученой степени, Дусин князь счел себя вправе опочить на ученом звании, до конца дней покоясь на кандидатском твердом окладе: «Звание – сила» (приоритет на этот блестящий афоризм принадлежит чуть ли не Дусиному князю).

Опочить в ученом смысле. Лежать же без конца в смысле прямом весьма скучно даже для современных князей, и он бодро двигался.

Мастак организовывать, мастак получить выгодный заказ, например, на составление альбома новейших конструкций, Дусин князь бригадирствовал, проталкивал, согласовывал, комбинировал, лихо скакал на спинах действительно талантливых людей, выдавал чужое за свое и хватал львиную долю добычи.

Его пример развращал, но уж до этого-то князю не было никакого дела.

Схватив хороший «куш», князь вдали от нескромных глаз устраивал грандиозные кутежи и через несколько дней опять сидел на мели кандидатской ставки.

Он был и спортсменом. Вооруженный набором слов, выражений лица, глаз и голоса, князь без разбора носился за всеми юбками.

Жизненный опыт, как это давно известно, не передается по наследству и не изучается в школах. Охотничьи штампы, право же, одинаковы у всех народов и во все века и все же не изнашиваются. Князь имел то, что называется успехом. В жизнь наивных девчонок и скромных женщин он врывался, так сказать, бескорыстно. С открытой корыстью, иногда на пари с приятелями князь стрелял «куропаток» – женщин подходящих примет и с деньгами. Дежурный в гостинице мог подсказать, что в таком-то номере остановилась «птичка». Тихий стук в дверь. С одной стороны «куропатка», увешанная побрякушками, как лошадь в старинном свадебном поезде, с другой – игра приятного баритона.

Только бы впустили, за дальнейшее Дусин князь не опасался. Обладай «куропатка» самой непривлекательной внешностью, князь окажется «на высоте». Он умел в разговоре представляться ценителем красоты, на самом же деле ему было все равно, как ослу…

Дабы пощекотать себе нервы, он был не прочь поиздеваться над беззащитным. Это именно он закружил голову той молодой женщине, которая приехала не то из Курска, не то из Орла на работу в одно из учреждений С-и. Объявив себя женихом, князь подарил дуре чулки, туфли. Скороспелое знакомство завершилось воскресной поездкой за город в компании двух приятелей «жениха». В лесу женщина подверглась насилию, была избита. Князь свои подарки отнял, а женщине пригрозил, что если она немедленно не уберется из С-и, то будет зарезана.

Несчастная всю ночь брела босиком до города. Через два дня она уехала и по дороге бросилась под поезд. Судя по содержанию последних страничек найденного в ее сумке дневничка, самоубийство не было результатом обдуманного решения, а следствием глубочайшей психической депрессии. Подсказывали это и показания свидетелей: на станции Т. поезд стоял на втором пути; по первому с большой скоростью проходил товарный экспресс. Пассажиры столпились в тесном междупутьи. Женщина, «как завороженная», глядела на колеса и упала под предпоследний вагон…

Настоящего имени князя она не знала.

… Больше всего князь Цинандальский любил фимиам.

Фимиам, настоящий фимиам, – товар редкий. Влюбленная Дуся Грозова как-то сразу, в каком-то экстазе опустилась перед князем на колени, почему и была терпима с удовольствием. «Куропатка» подносила подарки. Князь принимал и без обиняков возвещал свои желания. Около четырех тысяч рублей сумела выманить влюбленная Дуся у своего прижимистого мужа. Больше у «монголки» не нашлось. Почти столько же Дуся призаняла у подруги. Гарантируя долг, она поклялась:

– Как только мой Петька получит под расчет за металл, я у него сполна вырву, ты не думай.

– Не на таковскую напала, дурочка, – срезала подругу Антонина. – Расчет-то через кого? А? Через меня! Я с него, с милочки, мои деньги сама удержу. А ты с твоим Петькой объясняйся, как знаешь.

– Ладно, – кротко согласилась Дуся. Из всех только она никуда не спешила.

Но Абакаров вернулся из Средней Азии, Томбадзе привез деньги, и коротенькому Дусиному счастью пришел неизбежный конец. Уезжая, в последнюю минуту, Евдокия с какой-то отчаянной грустью сказала подруге:

– Ты счастливая, остаешься со своим Левончиком. Я, несчастная, еду навсегда с «монголкой» постылым. А судьба нам будет одна, Тонечка… Чует мое сердце: одна нас ждет судьбинушка горькая… Прощай навек и моему князиньке снеси последнее слово!

От голоса, от смысла слов Дуси Антонина застыла на широчайшем бетоне С-ского вокзала и промедлила, пока в сумраке не скрылся красный треугольничек неярких фонарей хвостового вагона.

Ища подкрепления в циничных словах, она, встряхнувшись, прошептала в пустой след Евдокии Грозовой:

– Слаба, дрянь бабенка! Блудлива, как кошка, труслива, что заяц! Распустила слюни!..

Под фонарем Антонина подкрасила губы, глядясь в зеркальце, поправила пальцем брови и побежала к Леону: она с ним толком еще не повидалась, успев лишь получить деньги для отца и Грозова.

Женщина боялась приглашать к себе Леона. Дочери она никогда не стеснялась, но прибывали ночные поезда. Когда нагрянет Александр Окунев, Антонина точно не знала.


3

«Сокол ясный» появился в С-и утром и не по расчетам Антонины, а тремя днями позже. Он ехал из Восточной Сибири, минуя Москву, через Омск, Челябинск, Пензу, Ртищево, Балашов, Лиски, Ростов-на-Дону.

Такой маршрут короче пути через Москву километров на шестьсот из общих десяти тысяч пятисот километров. Но необходимость большого числа пересадок, связанные с этим неудобства и потеря времени заставляют сибиряков ездить на Кавказ через Москву: только одна пересадка, менее утомительно, менее хлопот. И даже скорее. В России и до революции железные дороги были удобны для пассажиров длиннейшими беспересадочными сообщениями.

Александр Окунев получал свое удовольствие от путешествия. Он ехал налегке, с небольшим чемоданом и солдатским мешком, в котором находились подушка и одеяло. Груз необременительный, с ним всюду пройдешь. В отношении путевых удобств Александр Окунев был невзыскателен.

Ему были приятны частая смена лиц, новые вагоны, ожидание на незнакомых станциях во время пересадок. От безделья между двумя поездами он охотно слонялся по привокзальным улицам, просиживал часы в вокзальных ресторанах. Без мысли и без любопытства он ощущал движение людских масс, потоки людей чужих, незнакомых, с которыми он больше никогда не увидится. Люди казались ему беззаботными, простыми, с простой, несложной жизнью.

Забывшись, Александр Окунев отдыхал, не думал о делах. Его дела не то остались в прошлом, не то ждали в будущем, но в эти дни он был свободен. Молчаливый транзитный пассажир лучше всего чувствовал себя на участке между Омском и Лисками, где все было незнакомо: до сих пор он ездил на Кавказ только через Москву.

В Лисках, узловой станции, где нет города, а все население небольшого поселка так или иначе железнодорожники, Александр Окунев провел весь день. Среди беспорядочно разбросанных домиков, высыпанных на песок, как детские кубики, Окунев прошел к Дону – теплой, мелкой, стремительной речке. Пользуясь прекрасной погодой, купался – течение сразу сносило, валялся на пустынном бережку, поглядывал на поезда, частившие сквозь решетчатые фермы высочайшего моста. Александр Иванович Окунев, забывшись, превратился в обыкновенное человеческое существо. Когда же перед приходом поезда пришлось закомпостировать билет и зайти за вещами, из-за ограждавшей камеру хранения решетки надвинулось дело. Последняя пересадка… Предстоял знакомый и, по сравнению с проделанным, уже недолгий путь. С-и лежал еще за горами, но конец отдыха уже наступил. Молчаливый пассажир стал разговорчивым. Отвлекаясь, он рассказывал о своей работе, объяснял, как промывают золото, и чувствовал: никто из случайных спутников даже не думает о том, что на приисках могут не только добывать, но и похищать золотой песок.

Налаженное дело, от которого Александр Окунев не мог отстать, стало хронической, неизлечимой привычкой; и, как у больного, нарастали раздражительность, тревожность, мнительность. Он не отдавал себе отчета в травме сознания, но иногда думал: «Если бы попало в руки сразу много, можно было бы остановиться, уехать с приисков, «спастись», бросив все, и жену, конечно. Но это «много» теперь для него должно было бы составить несколько десятков килограммов металла.


4

На С-ской привокзальной площади Александр Иванович Окунев сел в автобус и вышел на повороте шоссе в том месте, где оно проходит под линией железной дороги, хотя следовало бы проехать еще шесть остановок, чтобы оказаться ближе к дому. Не зная того, он оказался почти рядом с квартирой земляка Леона Томбадзе «князя Цинандальского».

Около нашлась летняя пивная: открытый на улицу и забранный досками с боков навес с несколькими столиками. Окунев сплеснул из кружки пену на каменный пол, достал начатую четвертинку водки и долил кружку.

– У нас так не делают, – сердито заметил продавец. Он говорил с резким акцентом и слово «делают» звучало как «дэлают».

– Ладно, больше не буду, коли нельзя, – миролюбиво согласился Окунев. – Еще кружку.

– Больше нэ дам. Нэ разрэшено упатрэблять водку.

Окунев злобно взглянул на сухощавого горбоносого человека, как видно, не из робкого десятка, спорить не стал и ушел, оставив на столике три рубля.

– Сдачу возьмитэ! – крикнул продавец. Посетитель не обернулся. Продавец брезгливо бросил деньги, и монеты покатились по тротуару.

Продавец терпеть не мог одного типа приезжих, для которого у него была кличка «чумазые». Порядочный человек благородно выпьет кружку-другую пива, возьмет вина; пьет и водку. Нет ничего дурного, если делать красиво, соблюдая обычаи. А с утра смешивать водку с пивом способны одни босяки с волчьими лицами, как у этого.

Окуневские «особые дела», как правило, вершились, тем более начинались, «под градусами»: легче развязывается язык, человек делается решительнее, как принято думать.

В среде Окунева пили охотно, часто, много и как-то жадно. Выпивка была столь же естественно необходимой в быту, как сквернейшая, оскорбительно пачкающая речь ругань.

В пути каждое окуневское утро начиналось стаканом водки. В течение дня он еще раза два или три «подкреплялся», пользуясь станционными буфетами или своим запасом. Считал он, что пьет, сколько нужно, так как отлично помнил, кто он, где находится, что можно сказать или сделать, а чего нельзя. И на вид пьян не был. Крепкий организм не сдавался, снося как бы бесследно ежедневные отравления.

Окуневподошел к дому часов около девяти утра. В саду он столкнулся с незнакомыми и поздоровался, догадавшись, что группа мужчин и женщин с мохнатыми полотенцами, зонтиками и сумками – это квартиранты-курортники, отправляющиеся на пляж.

В хаосе неприбранной комнаты его встретила заспанная, растрепанная и помятая поздним сном жена: Антонина вернулась домой со свидания с Леоном Томбадзе в два часа ночи.

Супруги обменялись поцелуем.

– Как доехал?

– Ничего.

– Раньше ждала.

– Так получилось.

Окуневу в голову не пришло бы объяснять причину выбора необычного, сложного маршрута. Он сам не отдавал себе ясного отчета в своих побуждениях, а если и отдавал, то не нашел слов.

– Как там все? – задавала пустые вопросы Антонина.

– Ничего. Порядок. Как Неля?

– Нелька! – позвала Антонина. – Иди, отец приехал.

Ответа не было. Антонина заглянула в другую, маленькую комнату.

– Нет ее.

– Ну ладно.

На этом кончилась, так сказать, формальная часть встречи мужа с женой. Предстояла настоящая часть, деловая.

Когда-то Саша Окунев и веселая девушка «Тоня – кинь грусть», обычные молодые люди, сочли, что им следует соединиться и вместе искать счастье, самое простое, которое будто бы должно прийти само собой в результате прогулки в загс и совместной жизни. Это время прошло; как прошло и когда прошло – неизвестно. Осталась привычка физически не стесняться друг друга ни в чем и во многом доверять. Постепенно сфера доверия сужалась, «многое» сменилось «кое-чем», а привычка не стесняться переходила в бесстыдство. Личная жизнь каждого из них отъединилась, и в том, что они понимали под личной жизнью, оба отличнейше обходились без взаимной помощи.

– Где Гавриил? – спросил Александр о брате.

– Наверное, у себя, в Н-ке.

– Как он?

– Что надо, сделал, а так – пухнет от водки, – небрежно ответила Антонина, начав приводить комнату в порядок. Ответ, при всей простоте, был рассчитан и по интонации и по смыслу.

– Филат Захарович с Петром Грозовым давно проезжали? – спросил Окунев, как видно не желая продолжать разговор о брате.

– Недавно. Только что отбыли, – с ядом в голосе сказала Антонина. – Таскались они сюда, на мою голову. Пили, гуляли… – И Антонина пустилась в подробные описания. Упирая на всяческие безобразия, Антонина думала о тех делах, которые она должна была как-то решить. Ведь Александр увидится с Гавриилом и потом насядет на нее, Антонину, с расспросами о сбыте золота. Как-нибудь она вывернется. Но лишь на время. Она хриетом-богом просила отца и Петра Грозова молчать о ее посредничестве в сбыте их золота. Они обещали – до первой пьянки. До Александра дойдет правда, а ссориться с ним она не хотела и боялась. Антонина легко проповедовала Дусе правила обхождения с мужьями-ворами, но сама трусила и трусила крепко. Глядя на сумрачное лицо мужа, думала: «От него жди всего». У Александра узкий рот с поджатыми губами, хрящеватый, как каменный, острый нос, подбородок башмаком, плоские щеки, тугие желваки под торчащими на бритой голове ушами. Волк волком. Это тебе, бабочка, не мягонький Леончик.

Антонина добралась до описания ссоры отца с Гавриилом, когда вошла дочь. Девочка сказала:

– Здравствуй, отец, – и остановилась на расстоянии.

– Как делишки, Неля? – приветствовал дочь Окунев. – Подойди-ка, дочка.

Обняв девочку, Окунев вытащил деньги и отделил двадцать пять рублей:

– Это тебе на мороженое. Будешь умная, еще дам. А теперь скачи дальше. У меня с мамой разговор есть, – и обратился к Антонине: – Так отец с Ганькой, значит, не поладили?

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Нелли совершенно не интересовалась разговорами между родителями. Она не осталась бы слушать, и попроси ее.

В маленькой комнате было не то, что у Антонины, – чисто, прибрано. Девочка сбросила платье, рубашку и натянула красный с черной оторочкой купальный костюмчик. Вдруг задумавшись, Нелли расстегнула браслет. У нее были настоящие золотые часы, были и еще другие золотые вещи. Не подарки. Нечто вроде сохранения материнских вещей и «на всякий» случай. Девочка это понимала.

Одевшись, Нелли спрятала полученные двадцать пять рублей в потайной карманчик платья, бывший собственным изобретением. Деньги пришлись кстати. Пока мать спала, Нелли выполнила свои обязанности: побывала на базаре, в магазинах, купила все для обеда, фруктов. Но «они» дома обедать не будут, а пойдут в ресторан, раз «он» приехал. Нелли позавтракала, – о ней не вспомнят до ночи. А который час? Пора бежать. Нелли спрятала часики под подушку.

Из ее комнаты было слышно все происходящее у матери, но девочка не прислушивалась. Ночью иногда приходилось прятать голову под подушку. А сейчас она уходит.

Если пройти через комнату, «они» могут с чем-нибудь привязаться. Нелли перелезла через подоконник и, стоя на выступе цоколя, прикрыла рамы и ставни. Согнувшись, она прокралась под окнами большой комнаты и выпрыгнула на дорожку. Только бы «они» не вышли на веранду, скорее!

На улице Нелли раскрыла зонтик, – она едва не забыла захватить его, – и пошла неторопливой походкой, как взрослая. Один квартал, второй. Вот и узкая, очень тенистая улица. Нелли задержалась перед решетчатой каменной оградой, за которой сплошной стеной сомкнулись кусты живой изгороди. Над кустами поднимались светлозеленые широчайшие листья бананов и стебли с тяжелой, некрасивой завязью дольчатых шишек бесполезных плодов: здесь бананы растут, но не вызревают.

Нелли по-мальчишески свистнула два раза и пошла дальше, к морю. Оборачиваться нечего: она условилась, и ее сигнала ждали. Вернее, ждал один: Серго Кавтарадзе.

Крупный мальчик лет пятнадцати или немногим больше, с пушком на месте будущих усов, догнал Нелли. Ростом он был выше девочки.

– Опоздание на девять с половиной минут, – сказал Серго, взглянув на ручные часы. Его голос уже ломался: среди высоких нот звучали неожиданно низкие.

– Ты опять с часами? Не заметь я в тот раз, ты бы так и выкупался. И потом, – деловито заметила Нелли, – ты можешь засорить песком.

– А почему ты так сильно опоздала?

– Бегала за покупками, за хлебом. Она долго спала, а то могла бы и еще куда-нибудь послать.

«Она» – так Нелли называла мать. Мальчик промолчал.

– Приехал отец, – сообщила Нелли.

– Да, – сказал мальчик просто, чтобы ответить.

Он неловко взял Нелли под руку. Призадумавшись, они дошли до тупика, которым кончилась улица. Дальше проезда не было, но через пустырь вела протоптанная тропка. Пришлось пролезть между жердями ограды.

После пустыря путь к морю шел по песчаному лысому скату с разбросанными семьями низких кактусов в желтых цветах. Нужно внимание, чтобы не наступить.

– Помнишь?

– Помню.

Одно из их «старых» воспоминаний. В прошлом году Нелли вообразила, что можно сорвать цветок кактуса, как всякий другой, и Серго долго возился с ее руками, доставая мельчайшие шипы-волоски, вонзившиеся в кожу.


2

Здесь не было хорошего пляжа: галька, черный песок, в воде большие камни. Зато не было и купальщиков.

– Серго! Смотри! – вскрикнула Нелли. – Какая красота!..

Далеко в море, – отсюда казалось – по горизонту, в одну линию, – вытянулись маленькие лодочки: промышляют рыболовы-любители.

Еще дальше, за лодками, над водой возвышались три облака. Теснясь одно к другому, они сливались внизу, и там, между белым и синим, виднелась темная черта. Медленно-медленно облака поворачивались. Превратились в одну стройную колонну. И вдруг стали таять, исчезать. Скрылись совсем и вновь принялись разрастаться.

– Это «Товарищ», – сказал Серго. – У них парусное ученье.

– Я видела мачты, когда они опустили паруса.

– У тебя хорошие глаза, – без зависти заметил Серго. – Я ничего не рассмотрел.

– И на мачтах черточки, тоненькие, как струнки.

– Это реи.

– Ты не хотел бы быть моряком?

– Нет, Нель. Я буду строить тоннели и дороги, как отец.

Отец Серго был довольно известным строителем.

– А я хотела бы быть простым матросом.

– Женщин не берут в матросы.

– Ну, буфетчицей или поваром. И уехать далеко.

– Да, – грустно согласился мальчик.

– Только бы еще немного вырасти.

На краю моря еще и еще повторялась феерия парусного ученья.

– Они скоро уплывут отсюда.

– Уйдут, – поправил Серго. – Ждут ветра.

Они раздевались, отвернувшись. В купальном костюме девочка казалась старше, чем в платье. Уже намечались формы груди, бедер и талии под стянутым пояском трикотажным костюмом. Еще более зрелым показался мальчик в трусиках. Под смуглой кожей вздувались развитые грудные мышцы, на длинных руках выступали бицепсы, мускулы живота пластично обрисовывались, круглые ноги говорили о развитии, преждевременном для его возраста. Молодой атлет.

Нелли аккуратно сложила платье, придавив его сверху полосатым зонтиком. Не глядя друг на друга, они пошли к воде. На берег чуть-чуть набегала прозрачная волна без пены.

– А часы? – спросила Нелли.

– Опять забыл, что ты будешь делать! – огорчился Серго. – Я тут же, – и он побежал к одежде.

Нелли не спеша погрузилась в море.

– Сегодня опять холодное течение, – сказал Серго.

– Это хорошо, – ответила Нелли не оборачиваясь.

Они рядом поплыли от берега медленным брассом: раз, два и три. И опять: раз, два и три.

Метрах в двухстах от берега Нелли повернула.

– Нас сносит, – заметила она.

– Да, нужно брать левее.

– Сегодня мы не будем уплывать так далеко.

– Почему? – спросил Серго.

– А твои часы? Вдруг их украдут?

– На берегу никого нет.

– Все равно, – ответила она, думая о том, чего Серго не знал.

– Будем плавать у берега, согласился Серго.

Длинная-длинная пауза. В воде хорошо.

Дно Черного моря, в котором нет отмелей и островов, от берегов падает крутыми уступами. На глубине шестидесяти, восьмидесяти метров к скалистым обрывам липнут скользкие, плотные, как студень, сплошные пласты колоний медуз. Дальше – занесенные мыльным илом скалы уходят в мертвые, отравленные сероводородом глубины.

Тела пловцов висели в струе теплой воды над черной холодной бездной. Мальчик и девочка не думали о ней: на глубине легче плыть.

Они плывут.

Раз, два и три…

Раз, два и три…

Долго…

Долго…

– Очень хорошая вода. А сначала мне показалось холодно, – признался Серго.

– И мне тоже.

– А сейчас тебе не холодно? – заботливо спросил мальчик.

– Нет.

– Ты еще не устала?

– Нет.

Если она устанет, Серго поможет: силы хватит. Но она еще никогда не уставала так, чтобы признаться.

Хорошо…

Они повернули и еще раз поплыли вдоль берега.


3

– Пойдем на солнце.

На берегу мальчик заметил:

– Ты налепила бы бумажку на нос. Смотри, обгоришь. Дать тебе кусочек?

– Нет. В прошлом году, помнишь, как у меня лупился нос? А теперь я привыкла. Это от возраста. У взрослых не так слезает кожа, как у детей. А в будущем году я буду совсем взрослая.

– И я тоже.

– Нет, Серго. Женщина всегда старше мужчины, если они ровесники. И даже если женщина на целый год моложе.

– Кроме меня. Мне уже сейчас все равно что двадцать. Вчера я победил Ацумяна по очкам. Нам дали четыре схватки. Тренер говорит, что меня скоро можно выпускать на арену. Ацумяну двадцать один год. Или двадцать. Я мог его нокаутировать.

Нелли уже знала о жизни все, что знают взрослые женщины. Серго – мальчик. Очень сильный, но мальчик.

Они лежали на солнце.

– Надень шляпу. Тебе напечет голову, Серго.

– А тебе не напечет? Лучше я раскрою твой зонтик, и мы спрячемся оба. Хочешь?

– Хочу.

Они лежали не рядом, а друг против друга. Круг тени покрывал их головы. Их лица были очень близки.

– Хорошо, что ты не куришь, – сказала Нелли.

– Почему?

– От курильщиков плохо пахнет. Ты никогда не будешь пить водку?

– Никогда.

– Правда?

– Клянусь тебе нашей любовью.

– Помни…

Нелли всегда помнила, что знает больше Серго. Она позаботится о нем. Он не сделается «таким».

– Мне пора обедать, – вспомнил Серго. – Почему ты никогда не хочешь, чтобы я познакомил тебя с папой и мамой?

Мальчик… Маленькая женщина ответила:

– Потому, что ты не должен знать моих. Если я буду ходить к тебе, тебе помешают встречаться со мной. Я же тебе объясняла. – Нелли говорила терпеливо, как старшая.

– Но мы скажем… – мальчик сбился. – Мы что-нибудь придумаем.

– Я не хочу, чтобы ты учился лгать.

Нелли оберегала Серго. Она-то сама умела лгать.

– Но мы все равно… – начал Серго.

– Скрывать, это не лгать, – перебила Нелли. – Когда человек просто молчит, он не лжет. Ты это понимаешь?

Девочка защищала свое маленькое, зыбкое, настоящее счастье.

– Иди обедай, я тебя подожду, – продолжала Нелли.

– Ты не торопишься?

– Нет. Я пойду домой поздно. Отец приехал. Они будут пить. Я вернусь так, чтобы оба уже спали. Беги. Потом я где-нибудь поем.

– Я угощу тебя.

– Нет. У меня сегодня есть деньги.

Мальчик оделся.

– Я скоро, Нель!

Он побежал широкими, упругими прыжками. Сильный, очень сильный мальчик. Скорее бы шло время! В будущем году Нелли кончит семилетку и пойдет работать. И уйдет от «них». Серго любит. Они будут любить друг друга сильно-сильно! Нежно, не так, как «те». «Те» – противно. Гадость, они грязные, мерзкие! Она и Серго будут рядом, только рядом. Только!..

Девочка, которая знала слишком много о жизни, прилепила к носу кусочек бумаги, – при Серго она не хотела безобразить себя, – и повернулась грудью к солнцу. Сейчас костюм окончательно высохнет, тогда можно надеть платье. Это «она» может переодеваться на пляже бесстыдно при всех.

Нелли не помнила, с какого времени она перестала думать об Антонине Филатовне Окуневой как о матери. Но так было уже в прошлом году, когда она первый раз встретилась с Серго.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

– Батька крепко поругался с Ганей, – рассказывала Антонина мужу. – Даже грозился на него написать по старому сендунскому делу. Я их насилу-то развела. Грызлись, как псы.

– Так, так… – Александр Окунев снял пиджак и сорочку. Его загорелая шея казалась приставленной к чужому белому телу. Он передернул плечами – надоедали мухи – и распорядился:

– Прикрой ставни, Тоня, – а сам подошел к умывальнику.

Умывшись, Александр сел на диван.

– Ну, продолжай. Куда ж они спустили металл? Ведь ты говоришь, что с Ганькой у Филата Захаровича дела расстроились? Так я тебя понял?

– Куда спустили?.. – раздумчиво переспросила Антонина, усевшись на диван и прижимаясь к мужу плотным, горячим телом.

– Постой, еще намилуемся, – сказал Александр. – Жарко, сядь свободнее, от тебя пышет, как от печки.

– Соскучилась, – возразила Антонина.

– Потерпи. Не на час я приехал. Так говори, куда они девали металл-то?

У Антонины Окуневой не было определенного обдуманного плана. Создать такой план ей было не по плечу. Оттягивая, стараясь отвлечь мужа, она инстинктивно верила, что вот-вот ее осенит. Но муж Антонины не был Леоном Томбадзе. Для Александра Окунева жена значила меньше, чем первая встречная женщина, и игра на чувственности с ним не получалась.

А вдруг все же получится?.. Нет.

– Я думаю… – тянула Антонина, не зная, что придумать.

– Ты это кинь дурочку строить, – строго сказал Александр. – Не поверю, ни-ни! Чтоб ты да не знала, как они устроились. Ну, уж что другое. Не такая ты баба, чтоб они, у тебя живя, да тебя же и провели! – Не желая того, он польстил жене.

– Что Петя сговорился с Ганей, про это я знаю.

– Во-от. А говоришь, не знаешь ничего.

– Я не говорила, что ничего-то и не знаю. После ссоры на следующий день Ганя приходил, ему Петя Грозов металл сдал. И Ганька мне хвастал, что ему Грозов отдал все до порошинки.

– Так чего же ты мнешь-мямлишь? Эх, ты!.. – выбранился Александр. – И чего тебе думать, коль Ганька сам выболтался, голова ты огородная?!

– Ты постой собачиться, – ответила Антонина, которая постепенно находила нужную дорожку. – Ганька мне сказал, что Петя Грозов ему отдал всего-навсего триста граммов.

– Эге! Маловато…

– То-то и оно-то! Вот будто бы здешние грозовские дела ясны, как стеклышко. А кому батька металл сплавил?

– А он ходил куда?

– Только с Петром.

– Да, задача!.. – длинно протянул Окунев. – Конечно, он назад золотишко свое не потащил. На твоего батьку нам плевать с высокой сосны. Я другого боюсь…

– Чего?

– А не спустил ли старый сыч с жадности свой металл кому попадя? А ведь следок-то остался к нам. А? Понятно?..

В этой стадии беседы с мужем Антонина понимала, что и на этот раз кривая ее вывезла. Теперь только продолжать толкать мужа по дорожке.

– Понятно-то, понятно, – отвечала Антонина, – а вот что непонятно. Нет тут у батьки, кроме Гани, души знакомой. Не по базару же он ходил со своим металлом? Настолько-то у него соображения хватит.

– Тоже правильно, – согласился Александр, – Филат Захарович зря не плюнут, а либо на стол, либо в чашку, – иронически добавил он. – Да-а… Однакож, разобраться в их игре следует.

Окунев призадумался. Он сидел в одних брюках, опираясь локтем правой руки в колено и поддерживая подбородок ладонью. Мыслитель, да и только!

– Хм… А ведь ларчик-то открывается просто, – произнес он после длительного молчания, настолько длительного, что Антонине от скуки захотелось спать: расплата за несвойственные ей умственные усилия.

– Чего мозги крутить! – продолжал Александр. – Кроме Гавриила, у отца твоего тут знакомых нет. И назад он свой металл не повез. На приисках хоть одна собака и догнала золото до одиннадцати рублей, но больше чем по одиннадцати там цены нет, и батька это знает. Поэтому Филат Захарыч изволили свое земляное маслице одним весом вместе с грозовским спустить Гавриилу. С Петром он сговорился, металл пошел как грозовокий, кланяться вновь Гане не пришлось, гордыня с ним осталась, для него цена по двадцатке хороша. Поняла теперь?

– Полно тебе! – усомнилась для вида Антонина. Она хотела, возражая, еще больше укрепить мужа в его соображениях. – Больно у тебя получается просто. Я же тебе толковала: Ганя мне сам говорил за триста граммов. Неужто у них на двоих-то только всего и нашлось?

– Эх, Тоня, хоть у тебя котелок и варит, а однакоже по-бабьи! – уверенно и снисходительно объяснял Александр Окунев, довольный решением трудной задачи. – Просто! И не просто, а так точно все было. Ганя взял все, а перед тобой прибеднялся на триста граммов. Такое у него было условие с Петром. А сказать тебе, что металла совсем не было, ты бы не поверила. Вот они тебе очки и втерли.

– Так, видно, и было, – решила соглашаться Антонина. – Я не додумалась. Пало бы на мысль, я бы у Дуси выпытала.

– И нечего было пытать. Как я сказал, так и есть, – возразил муж. – Дуся же могла не знать. Не такие это дела, и Петр Грозов мужик крепкий.

Про себя Антонина думала: «Это еще бабушка надвое сказала, у кого бабий ум, милый ты мой муженек! Как-то ты с Ганькой-уродом сговоришься?»

Разговоров мужа с Гавриилом Антонина больше не боялась.


2

Нелли вернулась поздно вечером, но могла бы прийти и раньше. Жильцы передали девочке ключ от хозяйской половины дома:

– Папа и мама уехали вскоре после полудня к знакомым на день или на два и поручили тебе стеречь дом и сад.

Нелли поблагодарила.

– Какая-то странная девочка, ты не находишь? – спросила квартирантка своего мужа. – Никогда не слышно ее голоса, но она не кажется глупенькой.

– Что же, друг мой, девочка серьезная, строгая; конечно, не по возрасту, не по-детски замкнутая, и только. Не всем же щебетать. А она будет прехорошенькая.

– Она уже теперь хорошенькая. Но, знаешь, я не хотела бы иметь такую дочь. Такая вдруг и выкинет что-нибудь. Как Ляля Пилина, тоже была молчаливая, замкнутая. Помнишь?

Дочь их знакомых Пилиных была замешана в громком и позорном деле, получившем известность после одного фельетона в центральной прессе. И это напоминание, страшное для всех родителей, кто бы они ни были, сразу уничтожило проблеск доброго отношения к Нелли Окуневой.

– Это, пожалуй, правильно. Если даже у Пилиных могло случиться такое, то чего и ждать от этой девчонки! Здесь и среда скверная. Один дед чего стоит!..


3

Из С-и два паровоза потащили десяток вагонов. Потащили – не повезли. Здесь по Черноморскому побережью протянута одноколейка с разъездами – дорога нелегкого профиля, с тоннелями, высокими насыпями, глубокими выемками под угрозой оползней, вызываемых сверхобильными ливнями мокрой приморской зимы.

В тоннелях сильно пахнет сернистым газом, в вагонах загораются лампочки, которые после яркости южного неба кажутся желтыми, как цветки курослепа.

Минута, другая, третья – и поезд с грохотом выкатывается под небо невыразимых зеленовато-васильковых оттенков. Проходит мертвая каменная осыпь. Впереди – мост, налево – белая кайма неслышного прибоя, направо – черно-зеленые горы, леса, заросшие непролазным колючим подлеском, а рядом – черное, лакированное гудроном шоссе, прогретое солнцем до невидимого глазом кипения – так пахнет смолой, что запах слышен в вагоне. Поезд уже вписывается в предмостную петлю. Внизу и в стороны, из ущелья к морю, раскрывается забросанное галькой и серыми глыбами невиданно широкое русло сухой кавказской реки со змеистым ничтожным ручейком посередине – курице вброд.

Остановись, время, подари хоть минуту неподвижности, хоть одну минуту покоя, чтобы человек мог насладиться красотой! Бежит невозвратное время одинаково для всех. Поезд проносится по мосту и снова исчезает в грязной арке тоннеля.

Г-ты – это курортный городок, разросшийся за последние двадцать лет на месте бывшего захолустного поселка у берега моря в раструбе горной долины. Здесь через три часа после выезда из С-и сошла Антонина Окунева.

С платформы она оглянулась. Мужа на площадке не было. Не видно его лица и в окнах вагона. Ладно тебе!..

Через пустые станционные пути Антонина прошла на шоссе. Станция не так давно проведенной железной дороги отстояла километра на два от моря и на полтора от центра городка.

Около вокзала могли найтись такси или какой-либо попутный транспорт. Антонина пошла пешком, чтобы не привлекать к себе внимания. Она испытывала чувство острейшей ненависти к мужу. Не мог привезти металл на себе! Осторожничает, боится каких-то случаев. Нечаянный арест? Так ты веди себя смирно, никто не привяжется. Воров боишься? Не напивайся, спи осторожно. Завелась в вагоне подозрительная компания – остерегись, не девочка. Перейди в другой вагон, наконец. Тряпка, баба, подлец этакий!

Море было закрыто горкой. От накатанного угольного шоссе палило зноем. Зноем дышали чахлые кусты держи-дерева, цепляющиеся по сторонам дороги за выветренный щебень графитно-серого камня-трескуна. Ни капельки влаги, ни признака тени. Душно!

После поворота пахнуло свежестью, хотя до моря оставался почти километр. Ветер тянул откуда-то из Малой Азии, успевая остыть над морем и превратиться в мягкого черноморского «моряка».

Пройдя через Г-ты, Антонина спустилась к морю в том месте, где речушка на самом берегу поворачивала под прямым углом и застаивалась между морем и сушей, укрытая баром, то-есть песчано-галечной насыпью, набросанной прибойными волнами.

Плавать Антонина не умела, она плескалась на мелководье. Каждый раз перед получением посылки она всячески медлила, обманывая себя любыми предлогами. Это было сильнее ее, и сейчас, не только чтобы освежиться, Антонина сидела на корточках в воде, приподнимаясь и опускаясь с находящим и отступающим прибоем, – плавала стилем «чарльстон», по ее выражению. Сегодня ей было особенно трудно. Подлец Александр поднес неожиданность. Она была уверена, что он привезет металл на себе.

С Г-тами Антонина была знакома. Из осторожности Александр редко посылал золото по с-скому адресу жены, чаще выбирал соседние городки, извещая письмом об отправлении посылки до востребования. В курортных местностях это не привлекает внимания: многие курортники получают свою почту, и работники связи привыкли находить в паспортах постоянную прописку другого города.

Запыхавшись, будто от быстрой ходьбы, Антонина Окунева вошла в отделение связи. За стойкой – четыре стола. Вправо – низкий прилавок. Там отправление и выдача посылок. Антонина достала паспорт.

– Я ожидаю посылку.

Взглянув поверх очков, пожилой работник связи ответил:

– Сначала вы возьмите извещение.

Она это отлично знала, но забыла от волнения. Перед дощечкой «До востребования» стояли пять или шесть человек.

– Кто крайний? – спросила Антонина так тихо, что последний в очереди не расслышал.

Можно уйти… Уйти? Самые дикие мысли приходили Антонине в голову: посылка или случайно разбилась, или ее раскрыли и теперь ждут получательницу. Уйти! Струйка пота залилась женщине в рот, и Антонина судорожным движением языка, не замечая, лизнула губы. Если бы сейчас еще сидеть в море!..

Вдруг перед ней освободилось место. Машинально Антонина подала свой паспорт. Оказывается, она держала документ наготове. Нет, больше никогда!.. Лучше мыть полы, мести улицы, только не этот ужас. Ей хотелось: пусть скорее арестуют, пусть все откроется, лишь бы кончилось это, невыносимое! Страх причинял физические страдания: болели виски, ныла спина, живот схватывали спазмы. Неслись мысли: «Сегодня обулась с левой ноги. Перед самой почтой кошка перебежала дорогу…»

– Распишитесь, гражданка. Расписывайтесь.

Антонина не заметила, как получила талон и оказалась у выдачи посылок.

Не разумом, не волей, а с помощью инстинкта человека, спасающего жизнь, Антонина ответила заплетающимся языком:

– Мне плохо… Жара…

Кто-то поддержал женщину, иначе она упала бы. Подали стул. Антонина пила воду, обливая себе грудь.

А посылка уже лежала на прилавке перед получательницей. Спасена!.. Антонина опомнилась, она уже чувствовала, как промокшее от пота платье липнет к телу, как режут пояс и резинки чулок, давит лиф, горят ноги в лаковых туфлях.

Не было миловидной, полной, соблазнительной блондинки, очаровавшей Леона Томбадзе; на стуле сидела старая, растрепанная баба с бессмысленной улыбкой на сером, обвисшем лице, с дурацкой малиновой нашлепкой краски вместо рта.

Но она оживала. Посылку выдают. Антонина была уверена, что «в случае чего» ее арестуют сразу же, у окошка. Она расписалась. Ее участливо спрашивали о здоровье.

– Все прошло.

Она не поблагодарила за внимание. К чорту их всех, они больше не страшны! Она кивнула:

– Пока! – и легко вышла под лучи палящего солнца.

На пути к вокзалу Антонина свернула в сторону с безлюдного шоссе. Пыльно-серые заросли держи-дерева не высоки, но укрыться можно. Ножницами для ногтей Антонина вспорола посылку. Маленький тяжелый мешочек был запрятан в тряпье и газетную бумагу. Антонина изрезала часть холста с адресом на мелкие кусочки, скрутила все в комок и забросила за ветки, усеянные загнутыми, будто железными, колючками. Туда, и то не без ущерба для толстейшей кожи, проберется один буйвол.

Все хорошо! Женщина отдыхала, приводила, насколько это возможно, платье и лицо в порядок. Она пойдет медленно и обсохнет. Ее занимала новая забота: как устроиться, чтобы этот мешочек прошел через руки Леона, а не Гавриила Окунева? Вспомнив свои страхи, она хихикнула:

– Что, девонька, крута горка, да забывчива? – Сейчас Антонина была способна опять итти за золотыми посылками. И обулась с левой ноги, и кошка дорогу перебежала, и месяц не с того плеча видала? – потешалась она над собой.

– Эх, ты!.. – Она обругала себя позорнейшим для женщины словом.

С вокзала Антонина отправила телеграмму в адрес брата мужа, Гавриила Окунева:

«Здорова устроилась хорошо пишу целую Маша».

Кстати сказать, отправителем только что полученной посылки значился некий Стефан Тарасович Сергиенко, лицо реальное в той же мере, как Нина Кирсановна, Мария Дубовская – Маша и некоторые другие.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Встречался как-то Александр Окунев с одним приятелем, работавшим в сорок втором или в сорок третьем годах, в военное время, в органах связи. Приятель рассказывал, что даже тогда военная цензура не досматривала сплошь все почтовые посылки. В мирное же время почтовые отправления неприкосновенны.

Поглядев секунду-другую вслед Антонине, которая неохотно шла вихляющей на высоких каблуках походкой по платформе г-ской станции, Александр вернулся на свое место в вагоне. Он не пытался представить себе решения и действия, которые могут сделаться необходимыми, если завтра не придет условная телеграмма из Г-т. Планы «на случай чего» были составлены в свое время, не забывались и, подобно мобилизационным планам, получали коррективы в меру изменяющихся обстоятельств текущего момента. Так или иначе, Окунев никакой «осечки» от посещения Антониной Г-т не ждал.

Александр был, если можно так выразить его путанное и не слишком трезвое отношение к жизни, фаталистом в силу обстоятельств. Судьба! Будь, что будет!.. Эти слова, являющиеся по смыслу, который им придают люди, подобные Окуневу, выражением пошлейшего компромисса со всяческой подлостью, были свойственны языку Александра. Никакой философии они не отражали. Нечто вроде случайных подпорок гнилого забора. Заплаты из мешковины на ветхих штанах.

Попытки спрятаться за судьбой помогали очень мало, сколько бы раз Александр ни повторял их. В его представлении о судьбе отнюдь не залегал разработанный и внушенный рядом поколений утешительно-стойкий фатализм настоящего, убежденного исламиста. Как бы ни прятался Александр Окунев, он знал: преступник. Его фатализм был своего рода бюрократической отпиской от самого себя.

Александр боялся, но привык к состоянию страха. Бывает, что в рубцах старой раны упорно не желают отмирать нервные окончания. Живучая нервная ткань беспрестанно ноет, пульсирует, тянет. Бесполезные сигналы сливаются в нудную, тупую боль. Наконец сознание привыкает, изолируется. И ощущение боли появляется случайно, в минуты упадка духа, скуки, безделья ума.


2

В число оборонительных бастионов, которыми окружал себя горный мастер, входила бутылка водки.

Александр Окунев пил часто и помногу. В его среде водка, именуемая белым вином, занимала важное место, и пьянство служило не одной дикой привычке самооглушения. Водка была символом достатка, благосостояния, хорошей жизни. Имея в кармане деньги, не выпить казалось неестественным. Невозможность выпить угнетала, была чем-то позорным. Непьющий вызывал в этой среде ярко выражаемое недоброжелательство, о таком человеке отзывались с презрением.

У нас как-то само собой повелось, что пьянствовать так уж и совсем без повода «не положено». В российском словаре давно порхает летучая фраза: «Веселие Руси есть пити». Не одобрение кабацкого разгула, не призыв к пропиванию имущества, к утоплению в зеленом вине молодецкой удали, а вопрос, презрительное осуждение пьянства, укор и грусть гуманиста слышатся в этих словах. Нет, у нас давным-давно повелось, что пить чару без особого случая, без повода никак не принято и совсем «не положено».

Что же касается пьяниц, то это они и никто другой, в обход сложившихся в народе взглядов, изощряют свои умишки в убогой софистике, хитроумно изобретают всякие поводы, чтобы напиться… По случаю субботы, воскресенья. В понедельник – как же не опохмелиться, во вторник – чтоб не забылось, в среду – за перелом недели, пятница – тяжелый день, как тут не выпить? Пили по случаю разлуки, встречи, получки… Зимой – от холода, летом – от жары. Пили под весенний листочек, под мокрый дождик, под порошу. Пили с устатку, по случаю премии, для праздника; чтоб пошло по жилочкам, для отдыха, для рассеяния, чтобы встряхнуться. Свадьба – пей, поминки – пей, жена родила – пей.

И всегда – «для здоровья». Водка считалась полезной, и разубеждать в этом – напрасный труд, потерянное время.

Пьяницам свойственна своеобразная страусовая самостраховка: они, никак не соглашаясь считать себя алкоголиками, инстинктивно занижают количество выпитого.

– Пью? Как все, – уверенно ответит каждый. – Понемногу: рюмочку-другую за обедом, за ужином.

Рюмочку… Водочная рюмка емкостью двадцать – двадцать пять граммов сохранилась в литературе да в редких ресторанах. Нет рюмки. Ее вытеснила стопка. Но в этой среде и стопка отжила свое: водку «глушили» стаканами.

Для нашей психиатрии клиническая картина алкоголизма ясна не со вчерашнего дня: «Торможение сложных мозговых функций. Дегенерация нервных элементов. Гибель задерживающих влияний. Болезнь высших психических процессов. Деструктивные, необратимые изменения».

Люди в среде Окунева считали себя всезнающими, образованными, с собственными представлениями о жизни. Для них специальный язык медика – презренная тарабарщина.

Дегенерация нервных элементов – это моральное одичание. Усиливаются эгоистические тенденции, слабеют задерживающие влияния; облегчается возможность осуществления обмана, воровства, насилия.

Болезнь высших психических процессов – исчезновение чувства меры, такта. Гаснет понятие чести, понятие о долге перед собой, иначе говоря – перед обществом, перед семьей… На сцену вырывается дикая свора низких инстинктов.

Деструктивные, необратимые изменения – безвозвратная гибель лучших качеств человеческой психики. Круг понятий и интересов сужается и сужается, ум делается тугим, все труднее воспринимается сколько-нибудь новое и сложное. Зрение становится хуже, краски тускнеют. Не ощущая наступления ночи, алкоголик погружается во мрак мысли, в темноту чувств. Слабеет и слабеет способность объективно оценить свои поступки, свою личность. Исчезает драгоценнейшая способность самокритики. Взамен утраченного, не встречая сопротивления, разрастается самомнение – эта раковая опухоль личности.

Есть нечто фанатическое в самомнении пьяницы. Попытка в чем-либо убедить его, на что-то открыть ему глаза вызывает злобное сопротивление: он-де сам лучше всех все знает!..

Это-то самомнение и вывозит пьяницу в его собственных глазах.

На целую степень повышать бы наказание алкоголику-преступнику: «…за сознательную психологическую подготовку себя путем длительного, систематического пьянства к совершению антисоциальных поступков…»


3

В Н-ик Александр приехал ночью и в темноте не без труда нашел дом, где квартировал Гавриил.

Маленький южный город дышал удивительным для жителей больших центров спокойствием. Но обитателя Восточной Сибири, знакомого с глухими таежными приисками, тишиной не удивишь.

В садах и садиках, около темных массивов растительности, около клумб высоких гортензий, светлых даже ночью, медленно, на высоте человеческого роста, чертились пунктиры желтенького света: брачные полеты южных светлячков.

Вот и знакомая калитка в ограде; она на запоре. Александр постучал. Совсем рядом проплыл светлячок. Скрывшись в листве, он погорел угольком, освещая волшебную пещеру, и погас. Было, вероятно, за полночь. Светлячки устали.

Александр Окунев постучал сильнее. Он не помнил, но собаки, конечно, не было: она бы залаяла. Пошарив, Александр нашел задвижку.

Под ногами громко шуршал гравий. Александр остановился перед домом:

– Есть кто?

– Кто там? – отозвался женский голос из открытого окна.

– Я к Окуневу.

– А что вам надо? Поздно, он спит. Приходите завтра.

Александр вспомнил имя домохозяйки:

– Марья Алексеевна, я его брат.

– Подождите минутку.

В комнате вспыхнула спичка, загорелась керосиновая лампа.

– Войдите. Только не глядите: беспорядок у меня. Здравствуйте. Теперь узнаю вас. Так приехали?

– Да. На один день.

– Брат-то ваш дома, да только нехорош.

– Чего это?

– Запил. Вышел вечером в сад, свалился. Еле поднялся. На земле холодно, хоть и лето.

Хозяйке очень хотелось поговорить, но Александр перебил в самом начале поток пустословия:

– Я с дороги. Пройду к нему.

Дверь из сада в комнату Гавриила была открыта настежь.

– Сам отпер, я с вечера прикрывала, – заметила хозяйка, провожавшая Окунева.

– Ладно. Спасибо, я справлюсь, – нелюбезно ответил Александр. Его злила навязчивость Марьи Алексеевны, женщины тучной, рыхлой и словоохотливой. В свое время Арехта Брындык, ведя разведку по следу Гавриила Окунева, хорошо использовал разговорчивость Марьи Алексеевны, чего, конечно, Александр не знал.

– Как хотите, – подчеркнуто холодно сказала Марья Алексеевна, вздернув головой в частых папильотках. Она не могла расстаться с кокетством, свойственным более нежному возрасту.

– Покойной ночи.


4

Светя карманным электрическим фонариком, Александр нашел на столе массивный медный подсвечник и зажег свечу. Остатки какой-то снеди в глубокой тарелке, два граненых стакана, – один с трещиной; на столе горлышками в разные стороны валяются две пустые бутылки и стоит одна полупустая – первое, что заметил Александр.

Стены комнаты глухие, с одной дверью в сад. Тот самый отдельный ход, о котором говорила домохозяйка Брындыку. Над хилой этажеркой из тоненького, крашенного черной краской бамбука на пунцовой ленте гипсовый барельеф в стиле Марьи Алексеевны: пара пухлых голубков, целующихся позолоченными клювами, в комбинации с малиновым сердцем и синим якорем. Словом, верность и страстная любовь, объединенные храброй рукой анонимного скульптора для услаждения еще не тронутых культурой дореволюционных вкусов мелкого мещанства. На этажерке – большая гипсовая кошка с отбитым ухом.

На полу – два поваленных стула, порченных шашелем, и разбросанные принадлежности мужского туалета.

На стене – старенький кавказский ковер с прямоугольным рисунком, выполненным черной и красной шерстью, а над кроватью другой ковер, быть может работы того же Брындыка: на клеенке небывалый лес с опушкой, на опушке два оленя, под опушкой ручей, в ручье полнотелая «дама», в меру цензуры нравов скрытая длинной кружевной рубашкой, которой (дамой или рубашкой) любуются нескромные олени.

Кровать мятая, скомканная телом Гавриила. Из-под кровати высовываются углы двух чемоданов.

Действительно, Гавриил был «нехорош». Лежал он полуодетый, наискось, со свесившейся ногой.

– Ганя! – Александр потряс брата за плечо. – Ганька!

Провозившись какое-то время без всякого успеха, Александр обозлился:

– Ну, браток, дождался! Я тебя оживлю…

Он прижал уши Гавриила ладонями и начал тереть: старый прием вытрезвления пьяных. Гавриил терпел, как мертвый. Жестокий по натуре, Александр азартно терзал уши брата, пуская в ход всю силу.

Внезапно Гавриил подскочил, едва не ударив лбом в лицо низко согнувшегося брата. Перевернувшись, Гавриил сел на кровати, выпучив глаза в налитых водой веках.

– Что, опамятовался? – спросил Александр. Гавриил бессмысленно молчал.

– Не узнаешь?

Не глядя на брата, Гавриил указал в угол:

– Опять пришла? Пошла, пшла, пшла, – он махал рукой и пробовал топать, чтобы прогнать воображаемую крысу. – Брысь, киш, киш, киш, проклятая!.. Ишь, повадилась!.. Пшли, дьяволы!..

Очевидно, крыса была уже не одна. Гавриил опасливо подобрал ноги. А, может быть, в комнату на самом деле забежала крыса? Александр посветил фонариком в угол. Там ничего не было, но луч света произвел свое действие.

– Ага, ушли! – сказал Гавриил. Сидя на узкой кровати, он откинулся, опираясь спиной на стену, и заговорил, заговорил… В бессвязном потоке слов, как щепки в переполненной ливнем мутной канаве, крутились отдельные фразы, которые ловил Александр Окунев. Гавриил несколько раз называл незнакомые для старшего брата имена – Леон, Арехта Григорьевич и фамилии – Томбадзе, Брындык, очевидно, принадлежавшие этим именам. С именами путались названия золотого песка: земляное масло, металл, желтяк, золотишко, песочек. Гавриил болтал о каких-то встречах, ценах, граммах, будто бы торговался, что-то обещал, грозился, хныкал, просил, доказывал. Прорывались странные обрывки: что-то о доносах, арестах, лагерях… Он торопился все больше: не только смысловая, и грамматическая связь исчезала, обрывки фраз превратились в отрывки слов, жеванных, скомканных слогов-выкриков и закончились лепетом.

– Да-а… – оказал Александр Окунев. – Верно, что нехорош ты, Ганька. Больно нехорош!..

Он взял брата за плечи. Пальцы почувствовали мелкую дрожь, которая трепала тело Гавриила. С необычным для него отвращением Александр стащил брата на пол, взял с кровати подушку и подсунул ему под голову.

Александр Окунев очень устал. Он закрыл дверь на ключ и на крючок, закрыл и окно, хотя было жарко. Второй подушки не нашлось. Александр посмотрел на брата, но что-то остановило его:

– Чорт с тобой! Лежи.

Александр разделся, устроил из костюма и ботинок изголовье, задул свечу и вытянулся на кровати. Несмотря на усталость, он заснул не скоро. Поворачивая и так и этак клочки братниных пьяных речей, он клеил из обрывков что-то целое.

Сразу в двух местах поскрипывали и тикали шашели: в стульях, в полу или в потолке – не поймешь. Шашель – червь-древоточец. Проникнув в мебель, в доску, в бревно, он ест древесину, проделывая ходы, толщиной почти в мизинец, набитые мелкой трухой. В чистом воздухе толстый червяк не нуждается и всегда оставляет между собой и дневным светом хотя бы миллиметр защитного слоя дерева. Шашеля уничтожают ядами, скипидаром, керосином. Шашель живуч, его трудно достать. Если шашеля не уничтожат, он съест весь дом.

Часть четвертая. ПУТИ-ДОРОЖЕНЬКИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

На Комсомольской площади Владимир Борисович Бродкин уселся в такси так, как это делают привычные москвичи, которые не спрашивают водителя, свободен ли он, не пытаются по-провинциальному сначала узнать, сколько будет стоить проезд, чтобы взвесить свои скромные ресурсы на фоне столичных удобств. Бродкин запросто открыл дверцу, втиснулся неловким пухло-жирным телом на сиденье рядом с водителем и распорядился:

– К Цэдэса.

Бродкину спешить было некуда. Он отлично мог бы добраться до места сначала на четвертом троллейбусе, потом из центра на тринадцатом. Мог бы он,обойдя вокзал, по кольцевой линии метро доехать до Новослободской и там сесть на восемнадцатый автобус. Пусть эти маршруты потребовали бы лишних десять-пятнадцать минут, зато в кармане останется рублей двенадцать. Бродкин не был охотником бросать деньги на ветер. Но сейчас ему хотелось лишь одного: поскорее принять лекарство и лечь, во что бы то ни стало лечь!.. Печень разыгралась не на шутку. Приступ. Болезни вызывают досадные дополнительные расходы.

У Бродкина с собой были небольшой пузатый чемоданчик и круглая плетеная корзиночка из лозняка, зашитая сверху холстинкой. С такими корзиночками ходят по грибы, по ягоды. С трудом повернувшись, Бродкин поставил корзиночку на свободное заднее сиденье, а чемоданчик, хотя его это и стесняло, оставил у себя на коленях.

Вверх и направо мимо высотного здания, черти бы его побрали вместе с проклятой печенью, – скорее бы! Толчея машин. Зеленые ящики грузовиков, лягушачьи задки «Побед», горбатые спинки «Москвичей» с колесом на горбу, черные «ЗИМы» и «ЗИСы». Над их толпой высокие спины троллейбусов со щупальцами-ножками. Зисовский автобус пялил на Бродкина пустые глазницы в очках, а у Бродкина перед глазами все шло кругом. Чортов шофер не так поехал, ведь у Орликова всегда затор!

И на Колхозной затор. Опять, опять жди… Наконец-то вниз, к Самотечной! Тут легко повернуть вправо вдоль бульвара. Вот и площадь; на левой руке пятиконечный театр в колоннах.

– Дальше… Я скажу где, – проскрипел Бродюин сквозь стиснутые зубы. Стрелка на циферблате автомобильных часов показывала, что прошло всего четырнадцать минут. Хорошо, что он взял такси! Цэдэса уже позади.

– Остановитесь здесь. Нет, на том углу. У тротуара.

Мелкие бумажки были приготовлены: ведь у водителя может не найтись сдачи. Бродкин расплатился и вылез. Неудобные дверцы у этих машин…

– Вы забыли! – крикнул водитель.

Эта чортова корзинка, она доведет до ярости! Ворча и охая, Бродкин перешел очень узкую улицу. Арка в фасаде, за ней знакомый запущенный двор. Нужный Бродкину дом, трехэтажный, старый, кирпичный, стоял в глубине. Ну, еще несколько усилий! Бродкин прошел вдоль забора. Теперь на третий этаж. Экая паршивая лестница, с крутыми ступенями, чтоб ей провалиться! Наконец-то и дверь, обитая холстом. Бродкин постучал ногой, так как обе руки были заняты.

Каждый раз, когда перед ним отворялась эта дверь, Бродкина посещала одна и та же мысль; и сейчас, несмотря на острые приступы боли, он подумал: «И это они называют «отдельная квартира»! Тоже мне люди!..»

Конечно, не каждому дано иметь собственный особнячок с двором, садом, огородом, погребом и прочими надворными постройками, находящийся хотя и не в Москве, но все же в городе крупном и культурном, ставшем университетским еще задолго до революции.

Отдельная московская квартира старшей сестры Владимира Борисовича Бродкина вытянулась в одну линию без помощи коридора. От входа крохотная кухонька с загородкой-чуланчиком для ванны, три шага – и первая комната, еще четыре – вторая, и все тут. Когда бывали открыты дверь из кухни в первую комнату, а из первой – во вторую, то квартира просматривалась с порога вся.

– У нас анфилада, как в старых царских дворцах, – шутил племянник Бродкина.

Странная планировка квартирки вовсе не была результатом подражания дворцам. Какие там дворцы! Просто-напросто в некую дальнюю эпоху, до появления сестры Бродкина на этой улице, кто-то сумел сделать из одной квартиры две, выкроив с помощью так называемого «черного» хода эту самую анфиладу.

Кажется, приступ болей кончался сам собой. Как это бывало обычно, Бродкин почувствовал облегчение сразу. Поздоровавшись с сестрой, которая была старше его лет на восемь, Бродкин дал ей корзиночку:

– Тебе от Маши.

В корзиночке прибыли знаменитые яйца от бродкинских кур, тщательно переложенные сеном.

– Как Лева? – осведомился Бродкин о племяннике.

– На курорте.

– А Фаня?

– Фаня тоже.

– Это хорошо, – согласился заботливый дядя.

Но хорошо в его смысле. Бродкин не выносил своего остроумного племянника, не лучше относился и к племяннице. Всегда критически настроенные к каждому оттенку речи Бродкина, молодые люди не умели скрывать свое недоброжелательство. Они держались в рамках вежливости в обращении со старшим родственником, но Бродкин был способен отлично различать все тонкости отношений. Его вовсе не приходилось тыкать носом.

Эта ненавистная Бродкину молодежь пошла в отца а худое дерево не приносит добрых плодов. Анна Бродкина в Котлове никогда не бывала. Летом 1930 года она вышла замуж за приехавшего на каникулы к родителям в западный городок В. студента-медика. Брак по любви. Сама Анна той же осенью окончила местные зубоврачебные курсы. В разраставшемся и индустриализировавшемся В. хирург Исаак Осипович Кацман и прожил с женой довольно счастливо до страшного лета сорок первого года.

Врач Кацман был мобилизован на третий день войны и, получив предписание, куда-то выбыл. Он успел поручить семью вниманию товарищей, работников того завода, в поликлинике которого работал последние девять лет.

Друзья в последнюю минуту не забыли и о семье врача. Анна Борисовна Кацман с двумя малолетними детьми проделала скорбный путь на железнодорожных платформах с эвакуированными вглубь Средней Азии, побывала в Ташкенте, в Самарканде. Она сумела сохранить жизнь детей и, что было, пожалуй, потруднее, выжила сама. Работала, даже совершенствовалась, превратилась в стоматолога.

А Исаак Осипович исчез навсегда. О нем ничего, ничего!.. С дороги, в какую-то тоже последнюю минуту, он посильно помог своим, сумев прислать еще в В. аттестат части на военного врача Кацмана И. О. Аттестат, вырванный где-то в дороге, в суматохе первых организационных дней, сделался последней вестью. Больше совсем ничего: ни письма, ни слухов. Ничего!.. Попал в окружение. Другие попадали и выходили все же, а Кацман исчез.

Он появился в конце сорок четвертого года. Он воскрес в Указе о присвоении звания Героя. Посмертно…

Семье рассказали. В сущности, Кацман Исаак Осипович был одним из многих. Врач сформированного из «окруженцев» партизанского отряда, Кацман после разгрома отряда уцелел и оказался в одном из временно оккупированных украинских городов. Законспирированный, под чужим именем, сумев выдать себя за фольксдейче, он почти полтора года обманывал гитлеровцев, работал в больнице, держал в своих руках связи, под носом гитлеровцев устраивал в больнице раненых партизан. Он почти полтора года, как акробат, танцевал на тонкой проволоке, под которой не было предохранительной сетки. Семнадцать месяцев! С его мужеством и выдержкой он мог бы продержаться до освобождения Украины. Погиб, случайно опознанный предателем, человеком из В., знавшим его в лицо. Умер трудно, истерзанный гитлеровцами, озлобленными вдвойне и на советского партизана, и на фальшивого фольксдейче, на еврея, осмелившегося выдать себя за представителя высшей нордической расы.


2

– Ты прости, Владимир, сегодня я принимаю в поликлинике с двенадцати, – извинилась Анна Борисовна. – Если захочешь отдохнуть, я приготовила тебе постель Левы. Хочешь поесть – посмотри на плите и в холодильнике. Уйдешь – вот ключи. До вечера!

Оставшись наедине, Бродкин принял свои капли, разделся и прилег. Он подремал полчаса, спать не хотелось. Он отдыхал после приступа. Почувствовав себя вполне хорошо, встал и прошелся по комнаткам в одном белье – так прохладнее. Хорошо, что нет молодежи.

В крайней комнате, бо?льшей, где помещались Анна и дочь, висел большой портрет Исаака Осиповича. Бродкин не встречался с Кацманом при жизни.

– Да, лучше живому псу, чем мертвому льву, – глядя на портрет зятя, вслух произнес Бродкин сомнительное изречение, плод не мудрости, а упадка духа, тоски, сомнения и страха, – слова, бывшие данью дней скорби древнего жизнелюбивого поэта. Но Бродкин, как и ему подобные, принимал всерьез это малодушное восклицание.

Среди наспех захваченных в эвакуацию вещей нашлись две карточки мужа Анны Борисовны. С одной удалось получить хорошее увеличение. На этой фотографии Кацману было лет двадцать пять – двадцать шесть: он фотографировался вскоре после получения диплома врача. Волнистые и длинные волосы, зачесанные назад, казались темными. На самом деле Исаак Осипович был, как говорили, русый, даже светлорусый. Это и помогло ему разыгрывать фольксдейче. Он именовался у гитлеровцев Апфельбаумом – из немецких колонистов.

С портрета смотрело серьезное лицо, глаза имели какое-то мечтательное выражение.

«И с такой внешностью заморочить головы немцам! – думал Бродкин. – Да, тип…» – Уж он-то, Бродкин, узнал бы его за версту!

Для Бродкина внешность Исаака Осиповича была действительно типичной для интеллигента из евреев. Сюда Бродкин вкладывал всю свою злость к тем, кто, в нарушение здравого смысла, вместо денег старался в старое время делать революцию, вместо дел – сидел в тюрьмах и на каторге, кто погибал во имя «идей» – другое презренное слово. А ныне, когда революцию уже не нужно делать, появляется такой Кацман со своими коммунистическими кацманятами. Для блага человечества… Фа! Конечно он, Бродкин, малограмотный человек, на которого даже родная сестра, ставшая слишком умной, смотрит свысока, на самом деле умнее их всех, вместе взятых, в сто раз!

В изголовье кровати сестры, зацепленные браслетом за верхнюю перекладину, висели женские ручные часы. Забыла надеть… Бродкин взял часы и с профессиональным интересом часовщика приложил к уху. Ход есть, годятся, чтобы узнавать время. Простенькие, в металлическом корпусе. В этой квартире нет вообще ни одной «порядочной» вещи. Тоже мне, семья Героя!..

– Эге, – вдруг громко сказал Бродкин, – они-таки сумели поставить телефон!

Отлично, это избавит его от необходимости итти к автомату в комиссионный магазин за воротами или к соседям по площадке лестницы, как делали раньше сами Кацманы.

Бродкин набрал номер клиники и, узнав, что нужного ему профессора нет, позвонил в институт. После четвертой попытки он нашел профессора, договорился с ним о приеме. Бродкин был «интересным» больным: интересным в смысле формы заболевания и его течения. Бродкин уверял, что это привлекало к нему внимание специалистов: «На мне же можно заработать степень!»

Покончив с делом, нужным и как больному и для оправдания поездки, Бродкин позвонил по телефону, номер которого дал ему Миша Мейлинсон.

– Рика Моисеевна есть? – опросил он.

– А кто это говорит? – ответили вопросом на вопрос.

– Я ей привез поклон из Котлова.

– Из Котлова? От Миши? – живо заинтересовались с другого конца провода.

Вслед за тем Бродкин услышал отзвуки переговоров, и другой женский голос, знакомый, спросил:

– А кто это приехал из Котлова?

Бродкин назвал себя, отметил, что, здороваясь, Рика Моисеевна не назвала его по имени, и перешел к делу:

– Хотел бы сегодня же вас повидать.

– А как это устроить? – спросила Рика Мейлинсон.

– Как хотите. Могу приехать к вам. Называйте время.

– Нет, – возразила Рика, – давайте встретимся в садике перед Большим. Я выйду туда через десять-пятнадцать минут.

– Я далеко. Хотите, через полчасика?

Мейлинсон согласилась.


3

В садике перед Большим театром Бродкина уже ждали. Полная невысокая женщина лет сорока, с узким длинным носом, который в сочетании с круглыми выпуклыми глазами придавал ее лицу что-то сорочье (может и клюнуть и спорхнуть, судя по обстоятельствам), что-то беспокойное и вместе с тем дерзкое, Рика Моисеевна Мейлинсон прогуливалась по дорожке между скамьями, заполненными главным образом отдыхающими приезжими.

Днем садик перед Большим театром оказывается на перекрестке между двумя известнейшими центрами торговли: ГУМом и так называемым Большим Мосторгом, или ЦУМом.

Почему Рика Моисеевна выбрала это место? Бродкин без труда сообразил, давно, еще при первом свидании, что какие-то знакомые Мейлинсон, скорее друзья, жили поблизости, на Петровке или на Пушкинской, – словом, очень недалеко. Чтобы женщина смогла оказаться на месте уже через десять минут, ей нужно пройти шагов триста. Ведь у самой деловой из десяти минут семь уйдут на зеркало, пудру и губную помаду. Женщина – это вам не солдат!

Столь близкими к Большому театру знакомыми Рики Моисеевны Бродкин никогда не позволял себе интересоваться, а номер телефона он спросил у Миши Мейлинсона на всякий случай – не изменилось ли что? Телефон этот ему известен, не первая встреча.

При той встрече, первой, Рика Моисеевна подошла к Бродкину со словами:

– А я вас помню по Котлову.

Сегодня Бродкин сам узнал Мейлинсон, хотя когда котловский богач вступил на посыпанную чем-то красным дорожку, женщина прогуливалась к нему спиной. Он пошел за ней, дожидаясь поворота.

– Здравствуйте, Володя.

– Привет, привет, Рикочка.

– Вы видали Мишу? Как он?

Материнское внимание… Нужен ему этот сопляк!

Рика Моисеевна Мейлинсон по-своему нравилась Бродкину. Нравилось именно это беспокойно-сорочье выражение лица, нравились порывисто-резкие жесты, нравилась готовность стремительно действовать, сказывавшаяся в быстрой игре глаз, губ, бровей. Деловая баба, не то что законная жена, толстая дура Марья Яковлевна, урожденная Брелихман.

– Слушайте, собирается ваш Миша сделать вас бабушкой, или не собирается, мне-то что! – ответил Бродкин Рике. – Вы что, думаете, я приехал рассказывать вам его шуры-муры?

Хорошо поняв и шутку и намек, Рика ответила улыбаясь:

– Нет, не думаю.

Бродкин взял ее под руку, и они медленно пошли в сторону метро «Площадь Революции».

– Как там? – спросил Бродкин, упирая на слово «там».

– Нормально.

«С ней хорошо, всегда в двух словах», – подумал Бродкин и произнес вслух:

– У меня есть.

– Сколько?

– Четыре.

Они переходили Охотный ряд. Это требовало внимания. «В Москве становится невозможно много машин», – думал Бродкин. Разговор продолжился уже на другой стороне, когда они шли мимо Стереокино.

– По сорок, – сказал Бродкин.

Рика Моисеевна смолчала.

«Эге!.. – подумал Бродкин. – Неужели будет торговаться?»

Но Рика проронила:

– Согласна.

– Сегодня я не могу, – сказал Бродкин. – Буду у своего профессора.

Не поинтересовавшись здоровьем собеседника, Рика заметила:

– Сегодня и я не смогу.

Бродкин ожидал этого. Сегодня она истратит время на другое: теперь она знает, сколько нужно денег, и должна ими запастись где-то. Деловая штучка! Бродкин спросил:

– Когда же?

– Завтра утром.

– Хорошо.

– Приезжайте ко мне. Вы у меня еще не были, запомните адрес.

– Не надо. Я узнал от Миши.

Сорочье лицо не повернулось, а дернулось к Бродкину: сейчас тюкнет в самый глаз! Но Рика не клюнула, а спросила:

– Зачем вы его расспрашивали?

– Ш-ш-ш!.. – оборонился Бродкин. – Не ссорьтесь! Пришлось к слову. Он сам рассказывал о вашей покупке.

С этим они и расстались самым простейшим способом: кивок – и каждый пошел в свою сторону. Бродкин – в известную ему диэтическую столовую, где можно получить мясо, варенное на пару, любую кашку, бобы, диэтический хлеб, сухарики, овощи; Рика Моисеевна – куда-то «туда». Куда, Бродкин не знал. Знал бы, пошел сам. Посредники – это чума для настоящей торговли.

Бродкин размышлял: «Хитрейшая юбка! Дельна, что сам чорт! И все-таки баба. Видали, как вскинулась около своего щенка? Кошка!»

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Сегодня Анна Борисовна Кацман принимала в поликлинике с девяти часов утра и ушла из дому, когда Бродкин еще нежился в довольно удобной, хотя и не стильной кровати племянника.

Владимир Борисович позавтракал яйцами от собственных кур. Вчера сестра, как кажется, совершенно не оценила родственного подарка. «Школа Кацмана», – думал Бродкин. И Анна и кацманята были довольно равнодушны к еде. Это непростительно для людей, не вынужденных сидеть на диэте и не слишком-то стесненных в деньгах. По расчету Бродкина, заработка врача-стоматолога вместе с хорошими, думал он, стипендиями, которые получают дети Героя, должно бы хватать людям с такими потребностями. А уж путевки-то на курорты паршивые кацманята наверняка получают если не совсем даром, то с такой скидкой, что можно сказать – даром. При мысли о даровых путевках Бродкин ощутил совершенно определенную зависть: таковы были, есть и будут характеры богачей, если это не пустые кутилы, унаследовавшие деньги от родителей, а дельцы, сами созидающие свое состояние.

В этот приезд Бродкин все время ловил себя на мыслях о детях геройски погибшего Исаака Осиповича. Молодые люди отсутствовали. И, несмотря на отсутствие, они будто бы лезли из всех углов, они были еще неприятнее вдали, чем вблизи. Какое-то наваждение! А все же хорошо, что Бродкин один в квартире: можно действовать без маскировок.

В чуланчике-ванной Бродкин опустился на колени, точно хотел помолиться какому-то банному богу. Извернувшись, касаясь пола щекой, Бродкин победил сопротивление толстого живота и вытащил из-под ванны пакет, завязанный в кусок желтоватой подкладной клеенки.

Здесь было одно удивительно укромное местечко. Туда добирались, может быть, лишь в дни генеральных уборок, да и то вряд ли. Когда Бродкин приезжал в Москву с золотом, то здесь, под ванной, в семи метрах от портрета Исаака Осиповича, находился московский сейф Владимира Борисовича.

Здесь он хранил как бы символ общности душ – своей, Флямгольца, гестаповцев, хозяев Флямгольца и некоторых других, более современных последователей расизма, фашизма и гитлеризма, – невзирая на различные цвета волос, цвета глаз, цвета кожи и прочие расовые признаки.

Подобные мысли, но в иных формулировках, пробежали в сознании Бродкина, пока он, отдуваясь после усилий по извлечению сокровища, стоял на коленях у ванны, опираясь на ее край локтем.

– У-ах! Это что за чертовщина!

Бродкин уставился на пол. Где-то там, под ванной, торчал невидимый гвоздь, будь он четырежды проклят! Край свертка разорвался, и оттуда вытекал золотой песок.

Ругая последними словами ванну, сестру и справедливо не забывая самого себя, миллионер, лежа на брюхе, столовым ножом ликвидировал потерю. Крайнее неудобство места делало его старания форменной пыткой. Все, что можно было рассмотреть с помощью окаянных спичек, которые жгли пальцы, Бродкин высосал из-под ванны.

Глупая, неприятная история, из которой могло получиться совсем чорт знает что, не будь он один в квартире. Но пора одеваться и ехать к Рике.

Бродкин ходил с палкой, медленно. Он поднялся в вагон трамвая с передней площадки, как полагается инвалиду; кто-то уступил ему место. Бродкин передал деньги за билет и уселся, опираясь обеими руками на изогнутую ручку палки. Да, ничего не скажешь, в Москве уличный транспорт очень удобен.

Полузакрыв глаза, Бродкин посапывал в своем весьма и весьма поношенном сером костюме с мешками на коленях, со снабженными «рамкой» во время ремонта обшлагами рукавов, в мятой кепке. Мешочек был зашпилен в глубоком внутреннем кармане жилета и находился там в полной безопасности: в эти часы в трамваях и троллейбусах свободно. И хотя тяжелый мешочек сильно оттягивал карман, жилет и пиджак были так растянуты, так обвисли и потеряли форму, что Бродкин мог бы спрятать живого кота, не только что золото.

Бродкин размышлял о значении вчерашней встречи с профессором. «Все эти медики, – думал Бродкин, – начиная с фельдшера и кончая академиком, обращаются с больными, как с детьми, и не говорят правды». Как человек свободомыслящий и принимающий жизнь такой, какова она есть, Бродкин в свое время познал эту особенность медиков и не хулил их. Он научился наблюдать за врачами и без неуместных приставаний умел приходить к своим выводам, основываясь на характере задаваемых ему вопросов, на выражении лица, голоса, жеста. Как некоторые хронические больные, Бродкин «врос» в свою болезнь; в его пристрастиях бродкинские деньги и бродкинская печенка занимали чуть ли не равноправное положение.

Вчера Бродкин заметил, что «его» профессор будто бы чему-то удивился. Чему? Какой интересный вопрос! В анализах все было прежнее. Жалобы Бродкина тоже прежние. Если в анализах и нашлось что-то новое, чего Бродкин не понял, то уж свои и чужие слова он помнить умел. Профессор равнодушно выслушал сообщение об утреннем приступе. Может быть, он удивился хорошему состоянию больного? Бродкин помнил хмурое лицо профессора при первой встрече в позапрошлом году. Не идет ли дело на лад?

Профессор упомянул о недавнем съезде хирургов, произнес какие-то странные слова, точно все знают их кухню, – и вот что важно! – дал записку к своему знакомому, сказав просто:

– Покажитесь ему.

Бродкин не спросил профессора ни о чем, хотя первая мысль была: а не изобрели ли эти ученые бездельники наконец-то и для него, Бродкина, ту самую операцию, которую давно следовало им изобрести? Очень интересно! Уже давно Бродкин не чувствовал себя так хорошо, как сегодня.

Поскорее бы попасть на прием к этому хирургу. Член-корреспондент!

Налево вытянулись низкие здания Рижского вокзала. Эге, теперь не проехать бы! Бродкину была нужна пятая остановка после Рижского.

Трамвай взял вправо и вкатился на широчайший асфальтированный мост. И вместе с ним подвижной ум Бродкина пустился в погоню за новыми проблемами, грохоча колесами над станционными путями круговой электрички, – грохотал, конечно, не Бродкин, а трамвай. Бродкин же летал с беззвучной непостижимой скоростью по маршруту: Москва – Южная Америка – Москва. Полеты столь колоссальные, к антиподам и обратно, не помешали Бродкину выйти из трамвая на нужной остановке.

Узкая улочка под прямым углом открывалась на Ярославское шоссе. Сюда или нет? Бродкин не постеснялся расспросить. Москва не Котлов, хотя Котлов и не деревня. В Москве никому нет дела, куда и когда собрался Бродкин. Кто здесь знает его! Ясно, сопляк Мишка Мейлинсон хвастался, говоря о трех минутах хода, – это для его длинных ног. Но и Бродкин с его стариковской походкой на десятой минуте оказался где-то вблизи от цели. Заборы, почерневшие деревянные дома с большими бляхами номеров. На таких улицах легче искать нужный дом, а около новых громад тащишься действительно пять минут, пока рассмотришь номер. Бродкин остановился: вот и владение Рики. Вернее, ее треть владения. Бродкин прищурился: он не считал Рику бедной, но она не Владимир Борисович!

Дом небольшой, не старый – и то хорошо! От хозяйского глаза Бродкина не ускользнула свежая краска крыши, подновленный забор и новая среди старых ступенька на уличном крыльце.

Крыльцо не Рики, к ней – со двора. Дворовые постройки дрянные: пара кое-как слепленных сараюшек. А это, конечно, ход к Рике. Шесть ступенек – Бродкин считал, поднимаясь на тяжелых ногах к площадке под навесом. На двери синий почтовый ящик с налепленной бумажкой: «Кв. № 2 Р. М. Мейлинсон».

Изнутри «треть владения» представляла собой длинную комнату с двумя окнами по длинной стене. Вход через тамбур, чтобы помещение не так охлаждалось зимой. Все это Бродкин отметил по деловой привычке.

Рика Моисеевна усадила гостя у стола, помещенного в простенке: места в комнате было маловато. Завязалась беседа.

У подобных «деятелей» соблюдается какой-то предварительный ритуал, прямого отношения к делу не имеющий, но обязательный для приличия. Разговоры между дельцами на общие темы, быть может, удовлетворяют какие-то инстинкты порядочности.

Нельзя же всегда и сразу кричать: «Почем? Набавьте! Не могу! Даю! Беру! Деньги на кон!»

Рика, как хозяйка, устроила чай.

Вчера они торопились, и место для разговоров было не подходящее. Рика расспрашивала о семье Бродкина, об общих знакомых – «наши милые котловцы». Кое-кто ее действительно интересовал, в частности девушки из знакомых семей.

– Миша – ребенок, но именно в его возрасте бывают бурные увлечения, а ему нужно учиться еще так долго. Увлечения мешают.

Бродкин вспомнил, что сама Рика выскочила за убитого на войне Мейлинсона шестнадцати с чем-то лет от роду. Девчонке не терпелось… И Владимир Борисович, ухмыляясь, поддакнул:

– Ясно, девчонки опасны: как клопы впиваются. Чорт их дави, какая-нибудь может повеситься мальчишке на шею, что жернов.

Забыв собственную историю, Рика продолжала:

– Ах, Миша растет, являются запросы! Я, как мать, не возражала бы, появись у него дама. Девушки опасны, еще женит на себе…

Вспомнив «выкрутасы» своей жены в присутствии юного Мейлинсона, Бродкин засмеялся:

– Во-во! Оставьте его в Котлове, если юбок у вас в Москве не хватает. Получит и воспитание и практику на общую пользу. И… – Тут он впал в столь непринужденный цинизм, что Рика остановила гостя:

– Довольно, довольно! Вы дойдете бог знает до чего. Уж эти мужчины!

– Ладно, – согласился Бродкин. – Расскажите, что делается «там».

Для Рики Моисеевны Бродкин был «своим», то-есть человеком, от которого «там» не скрывалось. Мать Миши Мейлинсона пустилась рассказывать о новой даче, которую в известном курортном месте на берегу океана построил себе великий Мейлинсон-младший.

– Понимаете, там глубокая бухта, вода тихая, а за акулами во время купального сезона следят с вышек на берегу.

– Чорт с ним, с купаньем, а вдруг за акулами не уследят? – перебил Бродкин. Но о том, что в купальный павильон американских Мейлинсонов проведен водопровод, он выслушал с интересом:

– Океанская вода так солена, что после купанья приходится принимать пресный душ, – объяснила Рика.

– Душ – это еще туда-сюда. Без акул…

Рика упивалась возможностью рассказать о прелести и величии жизни своих южноамериканских родственников. Лучи славы заморского дядюшки согревали племянницу. Ей хотелось показать себя перед темным котловским богачом, расплывшимся перед ней грудой нездорового жира, в старом, грязном костюме, от которого откажется и скупщик старья. Небритый, в грубых пыльных ботинках – такого «типа» Мейлинсоны не пустят даже на порог своих южноамериканских владений. Получай, Бродкин!

Сорочье лицо Рики сделалось еще пронзительнее. Она повествовала с такими подробностями, будто сама побывала «там».

«Чтоб ее дьявол помял во сне! – думал Бродкин. – Либо она выдумывает, начитавшись книжек, либо… Распустила хвост! Ни один дурак не будет писать всей этой брехни в письмах, для этого нужно строчить целый день».

Рике Моисеевне было известно не об одной даче. Она рассказывала об «интересах» Мейлинсона-младшего в оловянных рудниках и в добыче удобрений для сельского хозяйства. Тут уж ничего не скажешь, для Бродкина все было увлекательно. Рассказ Рики превращался в нечто подобное окну, заглянув в которое Бродкин видел иной, соблазнительнейший мир, где текла жизнь именно та, до которой он мечтал дожить вопреки проклятой печени и проклинаемой власти. Владимир Борисович не испытывал к Давиду Мейлинсону зависти, которой, вероятно, была полна Рика. Бродкин завидовал обстоятельствам. Когда исполнятся желания, Бродкин шагнет дальше южноамериканского богача.

Тут Бродкин дал себе ответ на неоднократно задававшийся вопрос, и ответ был таков: и это золото и то, что он раньше сбывал Рике, каким-то образом относится к Мейлинсону-младшему. Оно перебирается за границу каким-то сравнительно безопасным способом. Такие подозрения были у Бродкина и раньше. Он не зря спросил Мишу Мейлинсона, нет ли вестей «оттуда». И поскольку вести были, Бродкин повез золото в Москву, не опасаясь отказа Рики.

Вдруг Бродкина кольнуло: «А хорошо ли, что так получается?» Ему вспомнилась смертельная опасность, пережитая из-за встреч с Флямгольцем. И Рика, быть может?.. Покачивая головой, Бродкин потерял нить Рикиной болтовни.

Есть у нее связь, есть!.. Что же, теперь ничего не поделаешь, связь есть, но он не должен знать о ней. А она не должна думать, что он догадался. И Владимир Борисович спросил:

– А скоро замуж, Рикочка?

И на уклончивый ответ заявил:

– Та-та-та-та! Чтоб такая женщина жила бы себе монахом? Об этом расскажите моей бабушке! А мне расскажите, кто этот счастливец?

В этом интересном месте их прервал стук в окно. Рика Моисеевна вышла и тут же вернулась со словами:

– Вот некстати! Пришел страховой агент и с ним кто-то из РЖУ. Меня зовут мои совладельцы.


2

Оставшись в одиночестве, Бродкин включил радио. Передавали чей-то доклад. Неинтересно. Бродкин, по его выражению, «заткнул им рот». На этажерке нашлась газета. Читать – не то, что писать: в пять минут Владимир Борисович проглядел четыре страницы. Тоже неинтересно. Сессия Совета мира, по его мнению, для дураков. Высказывания президента США. Разве президент будет говорить, что думает? Если он умен, то, конечно, нет. А дурака не выберут. Бродкин попытался найти скрытый смысл в информации о выступлении президента и не нашел. Рика все не возвращалась.

Под газетой на этажерке – альбом. Бродкин занялся фотографиями. Много Рик с сыном, без сына, с какими-то мужчинами. Да-а!.. Котловские Мейлинсоны, опять Рика на берегу моря, в платьях, в купальных костюмах. Фотографии незнакомых, и вдруг Михаил Трузенгельд! Ну да, ведь они какие-то троюродные. Перелистав альбом до конца, Бродкин вернулся к Трузенгельду. Миша, повернутый фотографом в классические три четверти, смотрел в сторону: взгляните сюда, говорил фотограф, показывая пальцем на стенку, и хорошо упитанный Миша Трузенгельд смотрел на невидимый палец.

«Чтоб его взяли черти! – соображал Бродкин. – Но тогда почему бы ему бегать ко мне за рублями, когда у Рики его ждет настоящий заработок? Хм, непонятно!»

С профессиональной ловкостью часовщика Бродкин вытащил открытку из прорезов альбомной страницы. Что на обороте? Трузенгельд писал неразборчиво, но достаточно вольно. «Ишь ты, и здесь успел побывать, дамский поклонник? Бойкий коротконожка!»

Бродкин вставил карточку на место и прикрыл альбом газетой, как было. Нет ничего предосудительного в том, что он посмотрел карточки, но Владимир Борисович открыл секрет и инстинктивно заметал след. Он думал: хотя карточка и есть в альбоме, но они расстались. Кто-то кому-то натянул нос. Между ними, судя по дате, дело было в сорок девятом году, а его, Бродкина, дела с золотым песком и Рикой начались позже. Этому Трузенгельду не сравняться с ним. И намек, что Рика ищет золото, ее отец Моисей Мейлинсон сделал тогда не Трузенгельду, а ему, Бродкину.

Рика вернулась, и они, не тратя больше времени, совершили операцию. Бродкин передал металл и получил деньги. Рика не взвешивала песок, Бродкин не считал деньги. Его регулярные отношения с Рикой по сбыту золота следовали правилам высокой коммерции: такие мелочи, как обвес или обсчет, были невозможны.

Как бы тщательно Бродкин ни выскреб золотой песок, рассыпанный под ванной, какое-то, пусть ничтожное, количество было потеряно. У Бродкина не было с собой весов. Попросить у Рики – значило признаться, что в дороге что-то случилось.

Скрепя сердце, или, как выражался сам Бродкин, скрипя сердцем, он скинул со счета тридцать граммов. Ни на одну порошинку нельзя поколебать доверие к фирме. Чтоб они там лопнули с его лишними граммами! Честь фирмы обошлась Бродкину в тысячу двести рублей…


3

Хирург принимал в поликлинике при медицинском институте, что около Девичьего Поля. В таких местах не властны никакие бродкинские деньги. Бродкинские выкрики, по ходу деловых разговоров, в адрес профессоров, «жрущих» деньги, были нахальной саморекламой котловского богача. И путь к этому хирургу для Бродкина был ныне проложен только запиской профессора Д., который счел необходимым показать «интересного» больного своему коллеге.

Ожидая, Бродкин прислушивался к разговорам других больных, к этим особенным высказываниям людей, точно гордящихся своими болезнями. Тот, чье состояние сложнее и безнадежнее, как бы выделяется на первое, лучшее место. Печальное место. Печальные разговоры. Но, к счастью, это понятно лишь случайному, постороннему человеку, а не самим больным.

У Бродкина был свой стиль участия в этих собеседованиях. Он ограничивался мимикой и поддакиваниями, способствующими высказываниям собеседников. И тут он оставался ищущим информации коммерсантом. Сам же помалкивал.

Присоединившись к двум пациентам хирурга, Бродкин ловил новости и, как умел, пристраивал их для себя. Речь шла об операциях на сердце, о замораживаниях тела, перевязке легочных сосудов. До печени собеседники не добрались: оказывается, у них печень в порядке. Рядом говорили о резекции легких. Бродкин в третий раз пересел, но тут пришла его очередь.

Хирург-профессор оказался лет сорока семи, немногим старше пациента. Вид у него, по впечатлению Бродкина, был деловой, но вместе с тем как будто и рассеянный. Записку, состоящую на три четверти из латинских слов, оставшихся тайными для пациента, и написанную весьма неразборчиво, он проглядел и задал Бродскому несколько обычных вопросов. Затем хирург и его ассистент-женщина подвергли тело Бродкина осмотру. Бродкин исполнял приказания:

– Сядьте. Ложитесь на правый бок. На левый. На спину. Согните ноги, – и так далее.

И отвечал на вопросы:

– Больно? А здесь? А здесь? Больнее? Еще больнее? Не больно?

Наконец ассистент сказала:

– Одевайтесь, пожалуйста.

Бродкин решился спросить у хирурга, занятого мытьем рук:

– Как вы у меня нашли, товарищ профессор?

Бродкинский «товарищ» взглянул на Бродкина:

– Вы продолжите курс лечения, предписанный вам Д. (он назвал фамилию профессора, приславшего Бродкина). Я поговорю с ним. Полагаю, вам следует показаться через три месяца. Может быть, мы вам поможем.

В приемной, как и каждого, выходящего из кабинета, Бродкина спросили другие больные:

– Как? Что он вам сказал?

– Он сказал: может быть, помогут.

– Может быть? – воскликнул кто-то, нарушая стиль беседы вполголоса. – Если бы он мне так сказал!..

Ладно, через три месяца… Как удачно на этот раз сложилась поездка в Москву: и золото и печень! Ведь этот думает об операции! Бродкин верил в нож хирурга.

В вестибюле, перед институтом, в аллеях и на улице было много молодежи. Юноши и девушки, заранее волнующиеся перед роковой лотереей экзаменов. Конкурс. Примут одного из девяти. Больше шести тысяч молодых людей собралось сюда со всего Союза.

Каждый абитуриент имеет сегодня, будет иметь завтра, послезавтра, до самого рокового дня, когда вывесят списки, одно желание – быть принятым.

Все они хотят стать врачами без мысли о будущем в виде тяжелого труда и скромного заработка. И никто не пугает себя тяготами жизни врача, обязанного каждодневно встречаться с людским страданием. Для них подобные соображения не существуют, это – бродкинские мысли.

Молодежи трудно понять Бродкина, а Бродкину совсем не понять молодежь.

Направляясь к остановке троллейбуса, Бродкин в размягчении чувств решил послать хирургу-профессору ценный подарок. У Бродкина были, в числе прочих и прочих, часы фирмы Лонжин в платиновом корпусе – великолепные часы, которые он чрезвычайно сходно приобрел в тридцать девятом году у одного человека, прибывшего с Западной Украины. Во всей Москве не найдешь таких часов.

В троллейбусе же Бродкин опомнился и сообразил, что посылать анонимно – глупо, от себя – как бы не вышла неприятность. Чорт его знает, вид у хирурга был какой-то нерасполагающий.

Нет, лучше ничего не делать. Он, Бродкин Владимир Борисович с его печенью, «интересный» для науки больной, этой награды и должно хватить обоим профессорам.

Да. Такова жизнь…

Была и еще одна тонкость с платиновыми часами. Хирург – еврей, как и Бродкин. Будь он русским, татарином, кем угодно, Бродкин, может быть, и склонился бы в пользу подарка. Хирург напомнил котловскому миллионеру ненавистного Исаака Кацмана. Не внешностью. Внешность – дело пустое, внешностью хирург скорее мог напомнить самого Владимира Борисовича. Тонкое чутье Бродкина уловило нечто кацмановское.

Бродкин жаждал от науки исцеления. Темный богач без колебаний влезет на операционный стол, смело погрузится в мертвый мрак наркоза и отдаст «Кацману» власть над собой, власть по существу бесконтрольную, зависящую только от суммы знаний, чести, воли, мужества, таланта оператора.

А часов Бродкин ему не подарит… В частности, и потому, что он знает: «Кацманы» работают не во имя денег.

Говорят, не следует уставать, твердя истину. Итак, ощущения Бродкина для него естественны и для него вовсе не оригинальны. Подпольный котловский богач сидит среди нас подобно чужеродному телу. Все его устремления направлены против нас, и нас он отрицает. Он ненавидит нас. И однакоже готов не только эксплуатировать нас, но и вверить одному из нас свою жизнь? Да, готов. Это не парадокс, а действительность.

В общем же тема эта стара, стара, стара…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Вечером под выходной день Григорий Маленьев в компании с дружками Алексеем Бугровым и Силой Сливиным занялись хорошим делом: готовили дробь для завтрашней охоты.

Маленьев обладал «цельным агрегатом» для производства дроби, состоящим из трех предметов: стальной доски с четырнадцатью калиброванными отверстиями убывающих диаметров для волочения свинцовой проволоки, машинки для резки и каталки. Григорий был не только страстным любителем ружейной охоты, но и ловко сам мастерил принадлежности: то соорудит себе из старых голенищ такой не боящийся дождя двухрядный патронташ, что все охотники завидуют, то выкроит и пошьет собственного образца ремень-погон для ружья. А дробь маленьевской выделки по ровности и гладкости славилась на всем Сендуне, считалась лучшей, чем покупная-заводская. То-то хорошо! Известно, что без припасу и вошь не убьешь.

Устроившись на кухне маленьевского дома, они плавили на примусе свинец и отливали расплав в бумажные формочки длиной в карандаш, а толщиной в детский мизинец. Ухватив конец свинцовой отливки плоскогубцами, Алексей Бугров волочил проволоку через доску до получения должной толщины. Таежные охотники ценят крупную, добычливую дичь. Нужна дробь крупных номеров: от третьего и кончая картечью-«безымянкой». Сила Сливин, прикрутив к доске кухонного стола машинку для резки свинцовой проволоки, похожую на мясорубку, но без корпуса, крутил ручку. Резаные цилиндрики сыпались горохом в подставленную коробку. Григорий Маленьев завершал работу каталкой. Каталка состояла из точеной на станке чугунной тарелки с прямыми бортами и чугунной крышки. Засыпав в каталку свинцовые цилиндрики, Маленьев становился на крышку ногами и крутился вправо-влево размахами тела. Дробь откатывалась безупречно-круглыми тугими шариками.

Клавдия Маленьева, хозяйка порядливая и строгая, не пускала мужа грязнить, или, как выговаривают сибиряки, «грезить» в комнатах. Зато в такие вечера мужики положительно выживали ее с кухни, и она лишь наведывалась проверить: а не губят ли охотнички для своих надобностей сковороды или кастрюли? Заранее не угадаешь, что взбредет им в головы. Хватают, как ребятишки, что под руку попадет. Примусом коптят, будто мало им табачного дыма.

Однакоже Клавдия ничуть не обижалась на мужчин. Пусть играются, пусть каждый вечер напускают копоти, дырявят стол и подоконники винтами от волочильной доски и резательной машинки – не жалко. Зато трезвые.

Муж Клавдии был не то что некоторые другие. При нехватке денег вещей из дому не таскал, а хмель у него был веселый и легкий. Клавдия не знала мужниных колотушек под пьяную руку.

Недавно молодая женщина ходила в приисковую клинику к детскому врачу, водила старшенького сына. Мальчишка был, что называется, нервный, характера неровного, плакал, будто бы без причин, мрачнел, молчал, как-то чудно задумывался. Врач проверила давление крови, выслушала, ощупала ребенка и, велев ему подождать в коридоре под присмотром санитарки, занялась с матерью. Расспрашивала о муже, о его родителях и о родителях Клавдии. Особенно интересовалась, кто и сколько пьет водки, задавала матери ребенка такие вопросы, на которые имеет право лишь врач, и сказала Клавдии больно запомнившиеся слова:

– Когда родители зачинают ребенка, будучи пьяными, хорошего ждать не приходится. Опьянение родителей может сказаться на плоде. Так и с вашим сыном. К нему теперь требуется особое внимание.

Врач прописала микстуру, дала матери наставления, как обращаться с ребенком.

Заметив, что врач четко записала в карточке: сын алкоголика, Клавдия запротестовала:

– Я ж говорила, мой Григорий не пьет, как другие, выпивает он, но не пьяница.

– Это все равно, – возразила врач. – Вы меня плохо поняли. По вашему рассказу, ваша свадьба справлялась дня три или четыре. Пьяная сибирская свадьба. Не один ваш сын отвечает за невежество и алкоголизм родителей. На второго ребенка вы не жалуетесь? Хорошо, но третьего сумейте сознательно сберечь.

Врач была молодой красивой девушкой, на которую заглядывался весь прииск. Недавно ее прислали из Москвы. Клавдия не слишком ей поверила и отправилась на прием к гинекологу. Та, женщина немолодая, многоопытная в своей профессии и успокоительно-суровая с пациентами, поняла Клавдию с первого слова:

– Знаю, милочка. Не ты первая, не ты последняя плачешься по своему невежеству и из-за пьяного мужа. По-вашему считается, что с водкой любовь слаще. Правильно сказала наша педиатричка. Сделанного не воротишь. А сынок твой выправится, если будешь хорошей матерью. Не плачь. Но дальше не будь дурой. Сказано тебе: когда от мужа пахнет водкой, то берегись, не подпускай его к себе. Не маленькая, слава тебе господи, учить тебя теперь нечего. И консультации для вас, и мы, врачи. Так нет, чтобы прийти и посоветоваться перед загсом!

…Прежде у пашенных крестьян Урала и Сибири бытовали поговорки, не одобряющие любителей охоты. Подкалывали ядовитыми замечаниями: «Охотник – не работник, рыбки да рябки – проводят деньки». Ведь сезон лучшей весенней и осенней охоты приходится на разгар полевых работ. Хозяин, который в разгар сева иль уборки бежит с ружьем в лес да с сеткой на реку, – впрямь не работник.

Меняется время, меткие народные складки-заповеди теряют силу. Пусть Григорий Маленьев каждый вечер исчезает в тайге, пусть пропадает там с вечера каждой субботы до утра понедельника. Для здоровья хорошо. Главное – мужа минует воскресно-бездельная компания с водкой. Клавдия весело заглядывала на кухню:

– Мужики! Живы еще, не задохлись от чаду?


2

Набивка патронов еще более любимое дело для охотника, чем изготовление дроби. К этому времени на маленьевской кухне появились два новых помощника, но не охотника. На огонек пожаловали Михаил Статинов и Иван Гухняк. Маленьев приветствовал их:

– Здорово, мои работнички! Вас только сюда и не хватало!

Алексей Бугров расхохотался во всю мочь: здорово сказанул Гриша! Сила Сливин ухмыльнулся одними зубами.

Понимай, как захочешь. Не то работнички пособлять снаряжаться на охоту, не то – по доставке желтого металла. Статинов, Гухняк, Бугров и Сливин состояли при Маленьеве в поставщиках и по этому темному делу знались лишь с ним. Для них Василий Елизарович Луганов оставался в стороне и в неизвестности.

Менее напористый, более робкий, чем Маленьев, Василий Луганов хоть и был зачинателем хищений, но сам умел доставать золото только у некоего Костинова, съемщика-доводчика на одной из шахт, и у древнего старика дяди Кости, под каким именем был известен на Сендуне китаец Сун Ша-лин. Был ли этот китаец от рождения действительно Сун Ша-лином, как значилось в документе советского гражданина китайской национальности, рождения 1878 года, город Нанкин, про то знал один дядя Костя, если не запамятовал от старости.

Дядя Костя мог порассказать много интересного. Когда-то он пришел на Дальний Восток пешком через свободную границу. Вместе со многими другими обитателями тогдашней «Поднебесной империи» Сун Ша-лин брел через Маньчжурию, приманенный слухами о хороших русских деньгах, которые можно заработать на постройке Транссибирской железной дороги. И верно, работы хватало всем, кто мог держать в руках лопату, лом и катать тачку. За работу русские платили получше, чем можно было получить даже в Гонконге и в Шанхае на погрузке и разгрузке черных высокобортных английских пароходов. Если взять равный рабочий день, то китайские артели не могли состязаться с русскими, но взамен физической силы китайцы брали неутомимостью и способностью гнуть спину по шестнадцати часов в сутки. Некоторые подрядчики, пользуясь безответственностью «ходей», пытались обставлять их с расчетами. Но китайцы умели считать. Один из приказчиков-десятников восстановил против себя артель Сун Ша-лина не только мошенничеством, но и грубыми оскорблениями. Однажды злой русский Иван бесследно пропал, к удовольствию и русских рабочих артелей, братски друживших с китайцами. Власти сунулись со следствием, но встретили непроницаемую стену китайского незнания и отступились. После исчезновения Ивана китайцев остерегались обижать, а в артели Сун Ша-лина не было ни одного человека из пятидесяти, кто не знал бы точно, в каком именно месте таежного болота нашел свою могилу злой человек.

С концом строительства дороги Сун Ша-лин, превратившийся в дядю Костю, оказался в милости у оценившего способности темнолицего «ходи» купца Голубева, того самого, чей десятник кончил свои дни в болоте. Голубев занялся золотыми приисками, дядя Костя состоял при нем, и приисковые рабочие хотя и чувствовали тяжесть слабой на вид руки китайца-приказчика, но ладили с обходительным человеком. Дядя Костя пережил дни революции, колчаковщину и атаманов. С двадцать четвертого года по пятидесятый он работал старателем. Его запасы золотого песка были припрятаны с тех лет.

Обоих поставщиков Луганова нельзя мерять на один аршин. Старый китаец был истинным обломком прошлого, двух империй, в своем роде музейной древностью. В действительности ему шел не семьдесят девятый год, как по паспорту, а, по меньшей мере, девяносто второй. Попав к Голубеву, дядя Костя уменьшил свои годы, сообразив, что хозяева в России, как и в Китае, не слишком любят держать на службе стариков. Документы? Их у Сун Ша-лина никогда не бывало. Первый настоящий документ ему вручила советская власть в виде профсоюзного билета. В свои годы старательства дядя Костя обманывал контроль и нарушал закон из-за неудержимого скопидомства, развивающегося к старости у людей нелегкой жизни. Дядя Костя – Сун Ша-лин не сознавал преступления. А второй поставщик Луганова, Костинов, сознательно крал золотой песок – достояние советского народа.


3

Чтобы к заре прибыть на «места», охотники поднялись задолго до света и вышли из поселка черной ночью. Как через тонкое мельничное сито сеял мельчайший дождик, тот самый дождик, от которого в наших лесах образуется капель. Так русский народ издавна привык называть нудное, томительное для всего живого, будь то птица, зверь иль человек, состояние лесов в дни затянувшихся мелких дождей.

Лес промок до корня, до самой глубокой складки коры, стволы деревьев почернели и насыщены водой. Вниз, по коре, по листьям, веткам и хвое невидимо сползает пленка влаги. На каждой хвоинке, на каждой веточке и на листочке набухают и отрываются крупные капли, какие бывают только в капель. В тишине звук капели скучен, назойлив, подавляет воображение тоской. Лес делается негостеприимным хозяином, гонит всех от себя. Промокшая пернатая и четвероногая дичь уходит на поляны, на луга, на опушки. Пусть на открытых местах и сеет тот же холодный дождь, пусть там так же сыро, зато нет нудящей, раздражающей капели.

Маленьеву и его товарищам, обутым в резиновые сапоги, одетым в непромокаемые плащи-накидки, капель была нипочем. Им нужно пройти по шоссе километров десять до начала гари. Лет семь тому назад, в год окончания войны, лесной пожар походил в тайге. По гари прикинулся мелкий лесишко, плешивый, с богатыми ягодой полянами. Самое место для добычливой охоты, особенно же в капель. Если с зарей дождь устанет, то нет лучшего часа для охоты на лесную дичь. Смирная, с промокшим пером птица легко подпускает охотника. Не то что в меру выстрела, – ногой наступи, тогда только поднимешь на крыло полевика-тетерева, глухаря и лесную куропатку, осенью еще пеструю, как тетерка.

Итти по шоссе было твердо и ладно. Ноги бесшумно ступали по горбу профиля. Попадалась выбоина – шлеп. Кто-то, поскользнувшись, ругался:

– Чтоб ему яззвило!..

Приостановившись, закуривали под полой, стараясь сберечь спичечную терку, и папиросу – в кулак. Ночь была тиха, как на кладбище, разговаривать не хотелось.

Исподтишка мгла серела. Стали чуть различаться свои руки и ноги. Мутно блеснул лакированный водой асфальтовый покров шоссе. По сторонам проступили доверху налитые водой кюветы.

– Вроде дотопали, – сказал Маленьев.

Охотники остановились. Бугров высунул запястье из одубевшего от дождя брезентового рукава дождевика. Циферблат часов слабо светился.

– По времени пора бы. Шлепаем уж два часа. С минутами.

– Жарко! – отдуваясь, сказал Сливин. Он отбросил капюшон и снял старенькую солдатскую фуражку, охлаждая разгоряченную голову.

– А дождя-то вроде и нет, – заметил Маленьев.

Руки были влажны, лица тоже. В тумане нельзя было понять, продолжает ли сеять дождик.

Заметно светало. Справа горой пучилась масса, сгущаясь и темнея с каждой минутой. На левой руке не было, казалось, ничего, кроме грязно-мглистой хмары.

Лесной пожар докатился с запада до шоссе и сник, оставив нетронутой часть тайги, отграниченную полосой дороги. Тайга стояла с восточной стороны, странно плотная и высокая в скупом свете раннего утра. Хмарная пустота – это гари.

Стрелки пришли во-время. Они стояли, охваченные охотничьим беспокойством. Думалось: как рядом ждет их дичь!..

– Зайцев будете брать? – спросил товарищей Сливин.

– Таскайся с ними весь день, спину отломишь, – небрежно ответил Бугров, отличный стрелок и удачливый охотник.

Сливин же, по мнению Бугрова, был так себе стрельчишка, способный бить и грачей, и галок, лишь бы мешок набить по жадности.

– Ладно, ты как хочешь, а я усыплю длинноухого, если попадется на выстрел, – заявил Сливин.

В тайге свои законы охоты. Взять зайца, еще не перелинявшего, не возбраняется, как в других местах.

Широкое пространство уже открывалось для жадных взоров охотника. С шоссе гарь казалась волнистой. Осень повялила и разредила листву, оголенные вершинки торчали метелками прутьев. Молоденькие кустистые березки, осинки в рост человека, черный мокрый тальник, черемуха, будто вымазанная дегтем, редкий пучочек красных рябиновых ягод. Ни шороха, ни движения чутких листьев осины, редко повисших на длинных черенках.

Под куполом туманной дали гарь казалась бесконечной, грязной, мертвенно-покинутой. А для охотника была заманчивым раем…

Охотники поискали места помельче и перебрались через кювет.

– Ну, равняйся. И пошли! – Маленьев произнес эти не уставные слова, как команду.


4

Гаревая поросль, или порость, как зовется молодой лесок, взялась не выше человека. Только кое-где осинки, как всегда, перегоняя других в своей быстрой, но недолговечной жизни, вымахали метра на три. Охотники шли фронтом: Маленьев и Бугров по бокам, Сливин в центре. Ста шагов не сделали, как с громом взорвался старый глухарь. Чуя конец капели, он кормился сморщенными сизо-черными ягодами поздней голубики – гоноболи.

Сверкнув белым подбоем, тяжелая птица взмыла от Сливина и тяжело потянула, не собираясь набирать высоту. Сливин ударил навскидку: раз, два! Посыпалось перо. Глухарь удержался, но грянул выстрел Бугрова. Глухарь пал. Было слышно, как птица тугим мешком ударилась оземь.

Бугров и Сливин, приметив место, пустились бегом. Сила Сливин поднял громадную птицу за шею, казавшуюся неестественно длинной.

– С полем вас, Сила Силыч! – не без иронии поздравил товарища Бугров. – С вас мне причитается получить патрончик.

Глухарь крепок на рану. И битый насмерть, он может уйти далеко, коль не сломано крыло. Бугров не собирался спорить: пусть Сливин таскается с самого утра с тяжелой, килограммов на шесть, добычей. Сливин, возвращая, по охотничьему обычаю, патрон Бугрову, при всем удовлетворении не мог не упрекнуть:

– А ты чего ж бьешь из-под меня?

– Помогаю.

– Себе помогай! – сварливо заметил Сливин.

– Ладно вам, спорщики, – вмешался Маленьев. – Пошли, пошли!

По гарям в сырую погоду охота и без собаки бывает добычлива для дружных охотников. Они идут в линию, кто-либо поднимает птицу, бьет, а от выстрела взлетают другие птицы.

Часа через три мешки наполнились. Сливин взял еще одного старика глухаря, двух косачей-чернышей и зайца, хотя мазал, по обыкновению, из шести выстрелов пять.

Бугров не бил глухарей и косачей, считая их дичью грубой по сравнению с тетерками и глухарками, которых он набрал пять пар. Маленьев отстал от Бугрова на три головы.

Охотники были обременены добычей, но кончать не хотелось. Они зашли в гарь километра на два, если счесть по прямой от шоссе; оставалось так много нехоженого, заманчивого простора. Как видно, со всего прииска они одни в нынешний воскресный день выбрались на угодье: чужих выстрелов никто не слыхал.

Первым спасовал Сливин. Он остановился и закричал:

– Ну, ребята, вы как хотите, а я подаюсь обратно! Мне хватит.

– Постой!

Охотники сошлись, сбросили тяжелые и мокрые заплечные мешки.

– Чего же ты скис? – спросил Маленьев Сливина. – До шоссе близко, а там попутная набежит.

– Больно ты много видал попутных-то машин по воскресеньям, – возразил Сливин.

– Неужто, ребя, домой? – с огорчением воскликнул Бугров. – Еще двенадцати нет. И от такой охоты вдруг уходить? Зима-то, вот она. Может, нынче последний разочек ходим по чернотропу!..

– А чего делать-то? – возразил Сливин. – Утро завернулось, охоте конец.

– Много ты смыслишь, Сила, горе-охотничек! – оговорил его Бугров. – Молчал бы в тряпочку! В нынешний день стрельба сквозная дотемна. На гарях вся птица днюет. Кишка у тебя тонка, так скажи!

– Ты понимаешь, тетеревиный бог!

Люди не дружные, Сливин и Бугров успели несколько раз поспорить с утра. Частые промахи Сливина вызывали обидные замечания Бугрова, гордившегося своим уменьем и любившего выставлять себя первоклассным стрелком. Но и Сливин ядовито привязывался к случаям, когда мазал Бугров.

Маленьев, вовсе не склонный по характеру быть примирителем, в другое время не прочь был бы посмотреть, как товарищи сцепятся в драке. Но сегодня он играл роль умиротворителя: инстинктивно Маленьев понимал, что его «поставщикам» не следует ссориться по-настоящему. Вмешался он и теперь:

– Бросьте вы собачиться, ребята! Вот чего: ты, Сила, посиди у мешков, отдохни малость, покури. А мы с Алексеем еще кружок сделаем.

– Ладно. Только я больно долго ждать не буду…


5

Маленьев и Бугров имели на гари одно заветное местечко. На чуть покатом к моховому болоту склоне росли голубика и брусника с черникой, густейшим ковром одевая пни. Как же уйти с поля, не взяв такой ягодник! Приметный ствол кондовой сосны, обгоревший и голый, как столб, служил ориентиром. До него было километра полтора.

В пути охотники разошлись, чтобы выйти на ягодник с двух сторон. Порой дичь взлетала, но они, торопясь к любимому месту, без сожаления упускали ее.

Вдруг слух Маленьева поразил резкий, сухой, но и раскатистый удар. Семь лет прошло от войны, но какой же солдат забудет винтовочный выстрел! Маленьев замер. Тут же «ижевка» Бугрова бухнула раз за разом.

Пригибаясь, невольно маскируясь кустами, Маленьев побежал на выстрелы. Опомнившись, он пронзительно засвистал. Бугров ответил.

Бугров стоял на полянке в чернотальнике, держа ружье стволами вниз. Маленьев еще издали крикнул:

– Чего случилось?

В ответ Бугров махнул свободной рукой. Когда Маленьев подбежал, Бугров заговорил сбивчиво, с трудом:

– Такое дело… Понимаешь, Гриша! Он как выскочит сбоку. Бахнул мне прямо в ухо…

– Кто?!

– А я откудова знаю?..

– Где он?

– Там, – и Бугров показал на кусты влево.

– Ушел?

Бугров не ответил.

– Пойдем посмотрим, – предложил, не двигаясь с места, Маленьев.

– Чего смотреть… – вяло возразил Бугров. – Там он. Под руку пришлось налево бить. Если бы еще с правой руки… – Бугров точно пытался оправдаться. – На десять шагов… В поле встречаются, родом не считаются, Гриша.

– А посмотреть-то нужно, – решился Маленьев, – там, говоришь?

Бугров не пошел за ним.

И правда, шагов с десять… В кустах лежал человек, ничком. Рядом с ним – винтовка без штыка с рыжим от ржавчины стволом.

На десять шагов дробь идет пулей, разрушает хуже пули. Да еще из обоих стволов… Человек был мертв. Его спина была почти голой под потерявшими всякий цвет и вид лохмотьями. Из ватных, тоже в клочьях, штанов торчали сухие, тонкие, как палочки, ноги с голыми, казавшимися неестественно громадными ступнями.

Не решаясь прикоснуться к убитому, Маленьев поднял винтовку. Мушка сорвана в неведомой передряге, ствол раздут под самым вылетом. Маленьев с усилием передернул затвор. Ржавый механизм поддался туго, и стреляная гильза не вылетела, а выпала. Магазин пуст.

– Пойди-ка сюда, Алеша, – позвал Маленьев.

Бугров неохотно, но послушно приблизился. Они оба уставились на мертвое тело.

– Это он тебя, Алеша, бил последним патроном.

– Да… Не с самой ли весны бродит? Давно, видно, в лесу… А, Гриша?

– Кто ж его знает! Может, и недавно. И в чем только душа держалась.

Оба бывшие солдаты, немало навидавшиеся за войну, Бугров и Маленьев точно впервые увидели мертвое человеческое тело. Было им и гадко, и страшно, и тошно. Истощенное тело убитого, едва прикрытое рваными остатками одежды, притягивало, как магнит.

Для скитающегося в тайге беглого преступника охотник – добыча дорогая. Это и одежда, и обувь, и спички с табаком, и хлеб, который может оказаться в заплечном мешке. Ружье с патронами – возможность питаться, жить. Могут найтись даже документы.

Этот доходяга, то-есть человек, изголодавшийся до последнего предела, решился на страшный риск. По выстрелам он знал, что в гари ходит не один, а несколько охотников. Желание и голод превозмогли расчет.

– Да… Дело получилось! – как-то нечаянно вырвалось у Маленьева.

Бугров не ответил. Товарищи встретились глазами, и новая, одна и та же мысль сковала их язык.

Они молча отнесли мертвое тело к болоту, выбрали место и утопили беглого вместе с винтовкой под мхами. Молча вернулись к Сливину, который от нетерпения постреливал в воздух.

Сила набросился на товарищей с вопросами. Маленьев в коротких словах объяснил ему дело.

Взвалив на спину мешки с опостылевшей дичью, похитители золотого песка выбрались из гари на шоссе и, не дожидаясь попутной машины, побрели к поселку.

Пропал охотничий задор и сгибла радость. Каждый не другого – себя увидел в несчастном доходяге. Перед ними впервые явилось и, быть может, скорое их собственное будущее: арест, суд, наказание за кражу золота. И бегство, как единственная возможность вернуть свободу, которая так мало ценится, когда пользуешься ею безвозбранно.

Скорее бы добраться домой и забыться!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Иной постоянный московский житель никогда не удосужится побывать в Третьяковской картинной галерее, в Музее изящных искусств, не говоря уж о десятках других менее знаменитых, но достаточно интересных и поучительных мест, где можно увидеть вещи, которыми полюбуешься и около которых призадумаешься.

Такое неприметное, пока о нем не заговоришь, невнимание, в сущности, лишь к самому себе объясняется не невежеством, не тупостью, даже не недостатком любознательности. Здесь свойственная москвичам торопливая занятость, спешка, связанная не столько с действительной жизненной нагрузкой, сколько с неумением разумно жить в очень большом городе. В текучке повседневности у многих из нас не хватает инициативы для действий, в которых внешне нет насущной необходимости.

Искусство жить дается, как видно, не сразу, ему нужно как-то учиться, а учителей нет. Учитель каждого в этой науке он сам. Жизнь у нас очень быстрая, дни так бегут, будто бы и время для нас сократилось. Вспоминается стародавний учитель словесности, до революции пояснявший трудную проблему личного счастья ученикам-подросткам:

– Счастлив из вас окажется тот, которому дня не будет хватать.

Счастье ли это? Однако остановите наше время, и появится новая болезнь – от скуки.

Многие приезжающие в Москву заранее намечают себе обязательно побывать и в музеях и в Третьяковке. Им нечего особенно гордиться перед москвичами. Ныне интереснейшие коллекции можно найти и в бывших захолустьях, тех, что на прежних картах обозначались не кружком даже, а просто крохотной точкой, о происхождении которой сразу и не догадаешься: картограф или муха здесь виновник. И уместен вопрос: а знают ли приезжие свои собственные достопримечательности?

Но есть в Москве два места, обязательно посещаемые всеми приезжими и проезжими, а также всеми москвичами без различия: ГУМ и Центральный универмаг, что рядом с Большим театром. Расположенные близко один от другого, эти два места в течение всех часов дневной торговли как бы связаны людским потоком. Думается, торгуй там и ночью, поток пусть измельчал бы, но не иссяк.

Уставая или не уставая, сотни тысяч ног истирают асфальт, следуют по Историческому проезду, двумя течениями обходят гостиницу «Москва» и соединяются перед Большим театром. Разлившись на ручьи, эта людская река в одном конце топает по четырем этажам и обширным залам Мосторга, в другом – струится по трем линиям и двум этажам ГУМа.

Оставив в камере хранения Курского вокзала вещи, Грозовы вместе с Филатом Густиновым прокатились, с пересадкой под Комсомольской площадью, сквозь московские глины, пески-плывуны, известняки и прочие горные породы и грунты до остановки под Охотным рядом. Отсюда рукой подать и до Большого Мосторга и до ГУМа. Они решили начать с ГУМа.

Ковровый отдел, что на третьей линии, налево у входа с Октябрьской улицы, оказался совершенно недоступным для случайных посетителей, желающих взглянуть, что там есть. Длиннейшая очередь начиналась чуть ли не от центрального фонтана. Странная очередь, в которой москвичи были вкраплены не чаще, чем васильки в хлебах тех колхозов, где существуют хорошие выдачи на трудодни. Три милиционера в дверях и в проходе были необходимы для поддержания порядка.

Петр Грозов был бы не прочь купить коврик рублей за четыреста или чуть подороже, но ведь на такое дело потеряешь весь день. Прищурив свои монголоватые глазки, он пригляделся и негромко передал старику Густинову догадку, мгновенно оформившуюся в уверенность:

– Ты только глянь, Захарыч, как людишки-то работают. Эх, хороша кашка, да мала чашка!

– В Москве золота кадка, была б догадка, будет и в мешке денег кладка, – возразил Густинов.

Из двери коврового отдела не вышел, а вывалился приземистый цыган, обнимая обеими руками толстенный сверток, упакованный в бумагу. К нему подскочил второй цыган и принял сверток. Удачливый покупатель, освободившись от груза, встал рядом с третьим цыганом, старым, который стоял в очереди вблизи от входа. Грозов и Густинов наблюдали. Через минуту или две к этим двум цыганам присоединился тот, что только что принял купленный ковер. Затем очередь двинулась, и все трое оказались в магазине.

– Ишь, ловкачи! – сказал Густинов. – Эти не теряются…

– Вот те и Москва! – с издевкой продолжил Грозов. Он думал о разных ловкачах, а также и о цыганах, которые нигде не работают, не служат, а живут. Ясно, на что. Здесь они верховодят по коврам. Сейчас этот коврик и другие за ним следом едут по адресу: за околицей третий поворот до четвертого оврага, где, к примеру, сидят цыгане Неполено и Язаним, по именам Гоча и Мача.

Беспеременно толкаясь у прилавков, трое проезжих половину дня провели в ГУМе, все осмотрели, кое-что «сообразили» и вышли, нагруженные покупками. Евдокия, которой ее «скрытный Монголка» не мог забыть преувеличенных с-ских трат, сумела все же выбить себе от мужа кое-что из мануфактуры цветами поярче, по вкусу, усвоенному в С-и, модельные туфли, зимнее пальто. Петр Грозов купил себе костюм и то с неохотой: он был весьма нетребователен. Хотел было взять охотничье ружьецо, но или в ГУМе не было ружей, или он не нашел отдела. В тайге не только знатная охота, там ружья в цене. Хорошее ружье перепродается с хорошей же выгодой. Густинов ничего не купил ни себе, ни старухе, ни жившей с ним дочери.

– Все, все у нас имеется, – досадливо отмахнулся Филат Захарович на хозяйские подсказы Евдокии Грозовой.

Старик сторожко вышагивал по ГУМу, как охотник по болоту, вертя длинной жилистой шеей, в напряженном ожидании взлета дорогой долгоносой птицы. Вместо двустволки он вскидывал пару хоть и старых, но уж очень метких глаз, целился парой жадных гляделок. Зарядов-то ему хватит. «Охотник» имел на себе почти пятьдесят тысяч рублей, доставшихся ему в С-и от сбыта золотишка. Была бы дичина…

Да, годиков сколько-то тому назад он бы набил мешок. Чорт бы их драл! Штапеля завались, и расцветочки какие! Бумажной мануфактуры девать некуда, шерстишка имеется, шелков полны полки, и хоть народишко клубится у прилавков, с ходу щупая добротность тканей, но свободно. Подходи и бери!

Не к чему брать, бодал бы их бог, на лешего они нужны!

Из всего гумовского богатства старик смаху хапнул одиннадцать настольных клеенок и семь трикотажных головных платков. Этот товар во время отъезда из Сендунов был редкостью в приисковых магазинах. Густинов рассчитывал на каждой клеенке сорвать рублей по сорок, на платках – и поболее того. Оно, конечно, по его «копиталу» такие рубли мелочь, однако врешь, курочка по зернышку клюет, а сыта бывает, деньги же на полу не валяются.

Соблазненный примером, потянулся за Филатом Захаровичем и Дусин «монголка».

Из ГУМа они вышли к Зарядью.

– Вы как хотите, так и делайте, а я еще поживу в Москве денька хоть бы три, – заявил Густинов.

Грозов согласился. Срок годности железнодорожных билетов позволял пожить в Москве.

Евдокии было все безразлично. Делая покупки, женщина оживилась было, но тут же к ней вернулось угнетенное состояние, в каком она уехала из С-и. Мрачные предчувствия тяготили, она переживала разлуку с возлюбленным, разлуку навсегда.

«Князь Цинандальский» издевался над сибирской дурочкой, выманивал у нее подарки, и не будь их, не стал бы играть свою грязную роль. Но ведь Дуся ничего не знала. Она возвращалась на постылый Сендун, как в каторгу. Ей и в голову не приходило, что только от нее зависит изменить свою жизнь. Что мешало ей, женщине бездетной, бросить мужа, к которому у нее не было ни любви, ни уважения даже? С-ское любовное похождение Дуси, при всей его пошлости, окончательно порвало всякую связь ее с мужем. Уроки Антонины Окуневой пошли впрок и принесли плоды: скупщик и вор золота Петр Грозов, сам того не подозревая, продал и собственную жену.

И ничего этого Дуся не знала, не понимала. Что-то она чувствовала, но чувства не рождали мыслей, а без мысли не может быть и решения.

Замышляя заняться спекуляцией, по примеру Густинова, Петр Грозов втягивал жену в новое преступление, – женщина не сознавала, куда ее ведут.

– Чего ты мажешься с мелочами, не набрал, что ли, денег за металл? Мало тебе, что все неймется-то! – попробовала возразить Евдокия против досадливо-скучной возни с клеенками и платками.

– Молчи! Ты… – сквозь зубы злобно выругался «монголка». – Не трепись, мало, что ли, ты меня изубыточила, тварь ползучая! – припомнил он жене с-ские тысячи, ушедшие «невесть куда». И Дуся спряталась, как улитка в раковинку. Безвольный, неумный человек, лишенный моральных устоев, служит в жизни игрушкой случая, и случай к нему беспощадно зол.


2

Хорошо остаться в Москве на несколько дней, но где жить? Валяться на вокзале не хочется никому, гостиниц же мало, и они для командированных, которые тоже ждут там очереди. Грозов это знал и не думал обращаться в гостиницу.

– Дуся, действуй ты, – предложил он жене.

– А как?

– А так! Уж больно много тебя учить приходится, больно ты поумнела-то, – с новой злостью сказал Грозов. – Войди во двор, потрепись с бабами, не пустит ли кто переночевать.

В первом дворе дворничиха сказала, что к себе не пускает, а в доме никого, кто сдал бы комнату на несколько дней, тоже нет, и поинтересовалась, несмотря на свой отказ:

– А документы у вас есть?

Женщина была так решительна в своем требовании, что пришлось предъявить ей паспорта. Все оказалось в порядке, но это не помогло.

В следующем большом доме Евдокия разговорилась с лифтершей. Эта была посговорчивее, хотя тоже поинтересовалась документами. Получив заверение, что в этом отношении у проезжих все, как должно, лифтерша выставила свои условия:

– По десятке в день с человека. И чтобы никак не шуметь, иначе другие жильцы придерутся.

У Татьяны Сергеевны Совиной комната была небольшая, метров одиннадцать квадратных. Кровать, именуемая полуторной, и диванчик предоставлялись хозяйкой в распоряжение временных жильцов. Сама Совина устроится на ночь на полу. Эта одинокая женщина лет сорока пяти была тертый калач, «промышленница».

Грозов и Густинов назвали себя работниками МВД, побывавшими на курорте. Для чего они «загнали пыж» Совиной, сами они не сумели бы определить точно. В общем и для важности и для убеждения ее в своей надежности. Звание работников МВД не помешало им интересоваться, что и где стоит покупать в Москве, а Совиной – снабдить новых знакомых обширной и интересной информацией.

Эта женщина через два дня на третий обязана была сутки дежурить у лифта. Несложные обязанности лифтерши она с успехом совмещала с занятиями рукоделием: вязала крючком подзоры для кроватей, накидки для подушек, салфетки на комоды и подзеркальники и прочие хорошо выполненные и украшающие жизнь вещицы. На спицах она изготовляла из «жильцовской» шерсти варежки с цветными вставками, перчатки.

Неплохая мастерица, Совина без дела не любила скучать. В свободные дни Татьяна Сергеевна путешествовала по московским магазинам, соображая, что, где и почем. Исполняла поручения. В соседнем швейном ателье высшего разряда Совина отмечалась в списке очереди за тех гражданок, которые сами не имели времени.

Совина воссоздала себе профессию посредника, что ли, впрочем, старую как мир. Нельзя сказать, чтобы она занималась спекуляцией в ее классическом виде, то-есть скупкой вещей с их последующей перепродажей в целях недобросовестного обогащения.

Совина своих денег, вложенных в «дело», не имела. Покупки, когда приходилось, она делала на деньги заказчиков. Совина получала мзду за услуги – действие, в уголовном порядке не наказуемое. Она продавала не вещи, а занятое ею место в очереди или чек, выписанный продавцом. Эта женщина за некоторое вознаграждение отказывалась от принадлежащих ей прав без определяемого по какой-то шкале ущерба для кого бы то ни было. Сдавая комнату, Совина терпела неудобства от случайных жильцов за плату деньгами и натурой со стола постояльцев. Такова формальная сторона профессии Совиной. Юридически как будто бы состава преступления и нет. А с точки зрения нашей морали Совина была виновна, и во многом. Выдавая себя за покупательницу, за заказчицу, Совина лгала и обманывала окружающих. Им она никак не могла бы признаться в том, что она действует не для себя. Иначе ее выставили бы и никто бы ей не помог.

Мораль Совиной расходилась с моралью массы: в этом-то и была вина Совиной, здесь и крылся зародыш неизбежной для нее беды. В жизни ловкой «промышленницы» постоянно присутствовали мелкая конспирация, дрянной подпольный элемент. У нее выработалась привычка ко лжи, к обману. Такие люди опасны для окружающих, опасны и для себя. До квалифицированного преступления им остался воробьиный шаг.

И Совина этот шаг переступила безотчетно. Она договорилась с Густиновым и с Грозовым, что будет высылать им в Сендунский прииск посылки с настольными клеенками, платками и другими вещами. Посылки она оформит наложенным платежом. За труды ей причтется рублей по сто с каждой партии.

Густинов и Грозовы три дня толкались по московским магазинам, ознакомились с ценами, вызнали «рынок». Идея посылок пришла в голову жадному Филату Захаровичу. Петр Грозов, который обещал, быть может, и превзойти со временем Густинова, подхватил идею.

– …Ходили-крались по жизни, озираясь, где урвать… – так в дальнейшем говорила об этом периоде своей малоудачной жизни Евдокия Грозова.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Пора вернуться в Н-к, к той ночи, когда Александр Окунев приехал к своему брату. После того как старший брат, оставив тщетные попытки прервать пьяный сон младшего, стащил его на пол, а сам улегся на кровать, он впервые за две недели заснул ночью не в поезде, а в действительно мирной тиши районного города.

Александр Окунев спал очень долго, глубоким, без сновидений сном и проспал бы, кто знает, до вечера, не подними его Марья Алексеевна настойчивым стуком в дверь часов в одиннадцать утра.

Александр поднялся, споткнулся о тело брата, вспомнил, где находится, и откликнулся.

– Слава те, господи! – услышал он голос хозяйки. – Я думала, что вы оба померли. Телеграмма есть. Спозаранку принесли, я к вам сколько раз стучалась.

Пришла та телеграмма, которую Антонина Окунева прислала из Г-т. Условный текст свидетельствовал, что посылка с золотым песком находится у Антонины. Оставалось сбыть металл.

Агент по сбыту лежал на полу мертвым телом. Стоило ли и теперь его будить?

Согнувшись, Александр Окунев глядел и глядел в лицо Гавриила. Бессмысленное, обезображенное пьяным сном, с темной многодневной щетиной на щеках и на бороде, – в нем не осталось ничего, ни одной черты не только мальчишки Ганьки, но даже того Гани, которого Александр видал в последний раз почти год тому назад. Маска вздутого мяса напомнила брылястую голову дворового пса.

Покучивал Гавриил и раньше. Он и осужден-то был, в сущности, не за халатность, а за пьянство. Не шуми у него в тот день в голове, он не забыл бы распорядиться во-время сменить изношенный трос на транспортере. К счастью Гавриила, при аварии не было жертв, поэтому он отделался лишь шестью месяцами, улизнуть от которых счел за благо. Но запойного пьянства за ним не наблюдалось. Антонина рассказала мужу, как в С-и Ганя на целые сутки куда-то исчезал со стариком Густиновым. До этого никому нет дела. Гавриил, как видно, знает в С-и злачное местечко, где можно приютиться гулякам. Так принял рассказ жены Александр. Для чего же жить, как не гулять? Это Александр понимал, хотя ему самому за последнее время гулянки не помогали веселиться…

По самому своему характеру Александр был крайне недоверчив. Судя о людях по себе, он считал, что в человека верят дураки и бабы. Он не позволял Антонине давать Гавриилу в руки сразу помногу золота не потому, что не верил именно брату, – он никому вообще не верил.

Сейчас, глядя на брата, Александр вспоминал обрывки пьяного ночного бреда. Вероятно, более чем вероятно, что Арехта Брындык и Леон Тумбадзе, или Томбадзе, были людьми, которым Гавриил сбывал золото. К этим именам цеплялся лепет брата о желтом металле, с ними он торговался в пьяном бреду. Но что значили слова об арестах, тюрьме? И о доносах? Все это могло относиться лишь к золоту. Чьи доносы, на кого думает Гавриил? Окунев-старший не спросил бы об этом Окунева-младшего, будь тот в состоянии разговаривать. Такие вопросы не задаются. Но знать, почему Гавриил трусит, боится доноса, нужно. Проболтался ли он по пьяному делу? Или, связавшись по глупости с женщиной, по глупости же ей и выдал себя, а она теперь грозит и тянет с дурака за молчание? Гавриил не расскажет, он не из таких, и ему невыгодно признаваться.

А где он работает сейчас, почему он пьет дни напролет, не выходя на работу? Когда братья встречались в прошлом году, Гавриил занимал должность главного механика в каком-то местном тресте. Александр думал, что брат работает на том же месте. Гавриилу нельзя не иметь социального положения. На эти вопросы Александр мог найти ответ, и не обращаясь к Гавриилу.

Он вытащил из-под кровати первый попавшийся под руку чемодан.

Чистое и грязное белье вместе. Новый, измятый в тряпку и почему-то сырой костюм из франтовской серо-голубоватой ткани. Желтые полуботинки, роскошное шелковое мужское белье, золотые часы. Второй том «Белой березы». Разрозненные номера «Огонька», щетки для платья, коробка бритв «Неделя» с семью бритвами, завернутыми в промасленную бумагу каждая отдельно. Купил новинку так, зря, и не пользовался. Большая коробка подарочной парфюмерии, пустая, в ней пакет в газетной бумаге. Александр сосчитал восемьдесят семь сторублевок.

Во втором чемодане нашлась такая же каша из старых и новых вещей, но никаких документов нигде не было. Паспорт, военный билет, профсоюзная книжка хранились, видимо, где-то вместе. Где?

Александр заглянул под кровать поглубже. Кроме склада пустых водочных и коньячных бутылок, ничего. Под тюфяком – тоже. Значит, Гавриил носит все на себе. Пиджак и брюки брата валялись на полу, под Гавриилом. Александр вытащил платье, не слишком охраняя сон пьяницы.

В карманах пиджака нашлось много денег, тысяч пять. А в заднем кармане брюк прощупывался толстый пакет. Карман был надежно зашпилен двумя английскими булавками. Пакет завернут в компрессную клеенку, которая немного слиплась. Паспорт. Трудовая книжка! При нем?! Последняя запись носила дату конца прошлого года и гласила об увольнении механика треста Г. И. Окунева по собственному желанию. Глядя на спящего брата, Александр произнес вполголоса:

– Так ты, рассукин сын, значит, нигде не работаешь?!. Дура, пьянчужка паршивый! Ну, брат, кончены твои золотые дела! То-то ты бредишь тюрьмой. Ах, сволочь, да тебя же спросят, на что живешь, откуда деньги берешь, рвань запьянцовская!

Кроме документов, в клеенке находился еще конверт, обыкновенный почтовый, не запечатанный и не надписанный. Александр вытащил листки плотной синеватой бумаги, исписанные почерком брата, разогнул и прочел заголовок:

+«Начальнику милиции

от Окунева Г. И.+

– Заявление-

Сознавая всю тяжесть преступления, совершенного мной перед государством, а также принося чистосердечное раскаяние…»


2

«Да, братец милый, доехали мы с вами! – думал Александр Иванович Окунев, – Доехали, доехали, доехали… – вертелось у него в голове все одно и то же, одно и то же, будто холостое колесо: ехали, ехали, доехали…»

Кто знает, сколько времени так просидел над пьяным братом Александр, сколько раз перечитал донос. Он не знал. Через стену с хозяйской стороны доносились чьи-то голоса – он не вслушивался. Разговаривали в саду, кто-то проходил под окном – он не заметил.

Какой-то более резкий звук, гудок автомобиля или треск сучка под топором в летней кухне хозяйки, дошел до сознания и напомнил Александру Окуневу, что он не на необитаемом острове и не в пустыне или в тайге, а находится вместе с братом в плотном, очень большом и очень враждебном им мире.

Встрепенувшись, Александр вложил листки доноса в конверт, упаковал в клеенку вместе с документами, стараясь свернуть аккуратно и так, как было, засунул сверток в карман брюк и зашпилил булавками. Где были брюки, Ганька не вспомнит. Александр повесил их на стул, как и пиджак.

Теперь ждать, когда брат очнется. И действовать. Донос не послан, не передан. Кто же оставит копию такой штуки! На конверте не было адреса, на доносе не значилось точно, начальнику какой милиции обращены излияния Гавриила. Даты – и той не было.

Александр умылся во дворе. Летний умывальничек висел под навесом. Это помнилось с прошлого года. Память у Окунева-старшего была всегда отменная.

Забыв вчерашнюю нелюбезность брата своего жильца и свое недовольство, Марья Алексеевна пригласила:

– Не хотите ли пообедать, Александр Иванович? Я, правда, уже отобедала, но найдется, чем вас угостить. Чего вам с дороги еще рыскать по столовым!

Хозяйка налила тарелку вкусного борща, на второе подала соус из «синеньких», как на юге нежно зовут пузатые синие баклажаны. Оба блюда острые, с приятно колющим язык перцем, приправленные острой кинзой. Голодный Александр глотал с жадностью.

За гостеприимство он платил хозяйке беседой, охотно отвечая на вопросы. Как он отвечал, сколько было правды, – дело его. Марья Алексеевна изменила свое первое неблагоприятное мнение о госте.

Подружившись, они вволю поговорили о Гаврииле. Александр рассказывал о дружной семье, о том, как он любит брата, как болеет о нем душой, жаловался на проклятую водку, которая губит хороших людей. Утешая старшего брата, Марья Алексеевна поведала, что и ее покойный супруг зашибал, но, будучи добрым человеком, во хмелю мухи не обижал.

– Жениться бы вашему братцу, – советовала добрая женщина.

– Хорошо бы, хорошо! – соглашался Александр.

– Уговорите его. Я ему найду хорошую невесту: женщина солидная, имеет собственный дом.

«Э, да ты себя предлагаешь, старая дура», – сообразил Александр, отвлеченный от забот глупой бабой, готовой, как видно, хоть за чорта, лишь бы замуж.

В его быстрые расчеты входила дружба с хозяйкой, и он без всякой тонкости дал понять, что поддержит ее во всем, что касается Гавриила. Это дало ему возможность лишний раз распространиться по поводу своей любви к Гане и о готовности пойти на все, лишь бы брательнику жилось получше.


3

Вернувшись в комнату, Александр заметил, что в его отсутствие брат повернулся на бок и засунул руку под подушку. Дышал он ровно.

Бредовый сон алкоголика переходил в нормальный. Александр остерегся будить брата.

Усевшись, Окунев-старший припоминал содержание доноса. Гад писал обо всем, что касалось Александра и его жены. Называл поставщиков золота-шлиха на Сендунских приисках. Называл количество золота, число посылок. В доносе Александр нашел объяснение фамилий Брындыка и Томбадзе вместе с их адресами. Теперь Александр знал, кому брат сбывал золото здесь, в Н-ке. Но Гавриилу было, как видно, мало. Он писал о слухах, ходивших на Сендуне, из которых Александру было известно не все. Называл фамилии: одного инженера, мастера, нескольких рабочих, якобы похищавших золото. Не был забыт и закройщик Бородский.

Гавриил писал, что, желая искупить вину, он может раскрыть и другие дела. Как видно, Окунев-младший верил в спасительную силу доноса.

Сидел, сидел и сидел Александр Окунев, как вдруг его точно пришпорило. Метнувшись к своему чемодану, он нашел в нем такие же конверты с цветной картинкой московского планетария, как хранитель братниного доноса, и такую же синеватую почтовую бумагу. Мелькнула мысль: заменить роковой конверт и исписанную бумагу чистой.

Нет. Его остановила новая мысль. Смяв в кулаке бумагу и конверт, Александр замер опять, не отрывая от спящего взгляда. И так сидел долго, долго… Суровый, нахмуренный.

Тяжелая, обтянутая сухой кожей нижняя челюсть завершалась желваками под оттопыренными ушами. Твердый хрящеватый нос казался покривившимся к правой, плоской, как и левая, щеке. Лоб сильней, чем обычно, разрезали морщины. Сейчас в этом лице неотделимо сливалось и человеческое и животное, будто его тщились создать разные и противоречивые силы.

Время же шло и шло своим чередом. Секунды, минуты укатывались в непостижимую для человека вечную, нарастающую пустоту прошлого. Неотвратимость движения ощущалась и Александром Окуневым при всей грубости его чувств. В хаосе мыслей возникали сгустки воспоминаний и самых близких и самых дальних, до детства включительно, а было это детство совсем-совсем не таким, каким оно изображалось в идиллическом повествовании, только что с какой-то целью поднесенном глупой квартирной хозяйке.


4

Иван Окунев не жалел для сынков Гани и Сани поучений мудрости. Сам он был районным работником из тех, кто, не имея не только широкого, но даже сколько-нибудь систематического образования, не имея убеждений не в силу слабости образования, а по причине отсутствия характера, держался и держался годами на скромных, но все же «руководящих» постах.

Держался он с помощью «верности линии», какая верность заключалась в готовности без размышлений поддержать и провести любое и каждое мероприятие, продиктованное свыше. Дисциплина необходима. Иван Окунев, щеголяя дисциплиной и в речах и в делах, искренне стремился делать свое дело без рассуждений. Он не думал: он ждал указаний. Не думал, даже получив указания. План. Выполнение плана. Скажут: «Сейте» – Окуневсеял; «Убирайте» – Окунев убирал. Пусть время для посева в его районе стояло неподходящее, пусть до спелости зерна не хватало доброй недели. График! Дисциплина и рапорт. Если же не приказывали – пусть зерно сыплется, Иван Окунев убирать не будет.

С бумажным шумом, с потрясением воздуха переложением газетной статьи он участвовал без опозданий в каждой кампании. Что плохого ему давала газета? Он черпал там не смысл, а слова!

Сам Ленин, указывая на одних бюрократов и предвидя других, говорил, что если у нас не будет критики и самокритики, они нас погубят!

Иван Окунев был лично безупречен: не сорил советскую копейку, даже скромными благами, причитающимися районным ответственным работникам, пользовался именно в меру благопристойности, не вызывавшей толков в народе. Никогда не пьянствовал, выпивал лишь по случаю с вышестоящим начальством, водки не любил, предпочитал пиво. Не развратничал и жен не менял. Жена была одна. Она сама едва не покинула супруга и согласилась сохранить видимость семьи не по мольбам Окунева, перепуганного «пятном» в личном деле и неизбежными пересудами, а из-за двух мальчиков.

Жена Ивана Окунева собралась бежать из «дому» не потому, что нашелся какой-то разрушитель семейного очага, а от скуки, от полного неуважения к мужу.

Разбитый горшок семейного счастья, связанный мочалкой компромисса, кое-как держался. Ивану Окуневу больше ничего и не было нужно. Что компромисс в семье есть один из худших видов разврата души – откуда же он мог знать!

Даже в этой деликатной области он честно выполнял указания. Была бы видимость, и достаточно. Районный работник до конца своих дней исполнял указания, и ему никогда не приходила в голову мысль, что он был не кем иным, как червем, портившим систему, которой он внешне служил. Он не понимал и не мог понять, что был для тех, кто издавал столь почитаемые им указания, кривым зеркалом, непрозрачным студенистым средостением между выдвинутой народом властью и самим народом. В этом средостении тонула мысль, гибла инициатива. Иван Окунев не только исполнял, всеми своими действиями он внушал, что исполняемое им есть единственно нужное. Он доводил до абсурда наилучшие намерения, наилучшие пожелания, стремясь буквально понять и буквально «провести» все. Своего рода манекен, карикатура на деятеля, он, в сущности, не понимал и указаний.

Мальчишки начинялись поучениями, в которых уважение к начальству занимало первейшее место. Отец любил беседовать в семье в свободные часы. Их бывало немного, но времени на пошлости хватало. Иван Окунев и в домашнем быту применял свой печальный дар снижать до уровня болота и осквернять самое лучшее.

Мать, раздраженная неудачной жизнью и презирающая мужа, расплачивалась за компромисс: не сумев добиться власти над душами сыновей, своей критикой она лишь способствовала развитию нигилизма, основы которого удачно закладывал отец. Ивану Окуневу и в его семье сопутствовало проклятье, преследовавшее его в деловой сфере: желая созидать, он разрушал.

Переводя по-своему видимое и слышимое, Саня и Ганя ни во что не могли поверить и ничего не умели узнать. Для них показателем служила материальная сторона: уровень заработка, выгоды того или иного служебного положения. Эти мальчишки удивительно рано научились считать широкий мир только на деньги.

И так же рано они по-своему раскусили отца. Беда будто бы небольшая – в иных случаях здоровый протест ребенка, отлично чувствующего фальшь взрослых, для него полезен. Но в обстановке семьи Окуневых этот протест вылился в цинизм. Отцовский яд оказался слишком стойким.

Речи и реплики Окунева в издании для семьи были полны быстро схваченного детьми самодовольства, самохвальства. Нужен пример – он готов из его жизни. Нужна формулировка – «как я говорил в своем выступлении…» Иван Окунев с благими целями подчеркивал высоту своего положения, искреннейше считал себя незаменимым тружеником.

Район, в котором он работал, был исключительно сельскохозяйственный, в лесной, нечерноземной полосе, с небогатыми колхозами. Иван Окунев выполнял. В результате его выполнения уменьшилось количество скота вопреки удобствам лесных выпасов. Льняные клинья высасывали почву, которая не получала достаточного при тяжелых культурах удобрения. Директивный выбор, директивный срок, – удивительно ли, что урожайность всех хлебов падала. Население отливало. Уходило лучшее по силе, по энергии, а Иван Окунев думал, что сможет удержать людей административными мероприятиями. Он занимался механизацией хозяйства механически! Ему и в голову не приходило, что на небольших, в несколько гектаров, полях, заключенных в рамки хвойных лесов, торфяников, болот и неудобных земель, эта мощная техника совсем-совсем не то, что колонны тракторов и комбайнов на просторах Юга и Сибири!

Он знал наизусть нормы вспашки и уборки на машину. Нормы из года в год не выполнялись. Ему все равно: он «спустил» и «довел» директивы. С зависящими от него низовыми руководителями он знал один разговор, разновидность травли зайца борзыми: «Сниму. Привлеку к партийной ответственности. Отдам под суд».

В те годы, когда в головах молодежи начинается кипение благородных мыслей, в сердцах – благородных порывов, подростки Окуневы слышали в семье речи отца, полные бессознательного ханжества, и злую, но бессильную критику матери. А вне семьи, хотели они или не хотели, они наблюдали иную жизнь, к которой у них не было ключа. И все окружающее казалось им хуже, чем было на самом деле.

После семилетки Саня пошел в горный техникум, привлекаемый не стремлением к знанию, а практическим расчетом, основанным на где-то подхваченных разговорах о том, что техники-горняки зарабатывают не хуже инженеров. В сельское хозяйство его не загнали бы и дубиной!

Всезнающий отец подтвердил слухи о хорошей жизни горняков. Через два года за старшим братом последовал младший. Партия призывала укреплять горное дело, а Иван Окунев был не прочь поскорее избавиться от сыновей, в чем, всеконечно, он не признался бы и самому себе даже на смертном одре.


5

В той средней школе, где учились братья Окуневы, им жилось беспечально. Но вовсе не потому, что их папаша имел вес. Нет, Иван Окунев не собирался оказывать давление на преподавателей. Подобные рискованные шаги могли скомпрометировать его положение и были вне его стиля руководящей работы.

Дело в том, что результаты успеваемости учеников входили в число показателей района, а о показателях Иван Окунев заботился неустанно. Науки легко давались и Сане и Гане, ибо в их школе пригодность учителей измерялась успеваемостью учеников. Точнее сказать, отметками, выставляемыми в табелях.

Правда, заработать пятерку, даже четверку было делом нешуточным. Зато двойка, как бы в виде компенсации, выводилась с чрезвычайной неохотой. Двойка же, именуемая на школьном жаргоне «стойкой» (то-есть четвертная или годовая), стала и совсем чрезвычайным событием. Таков результат чрезмерно упрощенного взгляда на обучение, по которому неуспеваемость ученика объясняется целиком неспособностью преподавателей или, наоборот, учитель объявляется каким-то всемогущим.

Так или иначе, но уличив ученика, не выучившего урок, учитель «строжил»:

– Смотри у меня!.. На следующий раз я выставлю тебе двойку!

Ученик не верил. И правда, на следующий раз вместо обещанной двойки применялся выговор. Иногда давался приказ:

– Чтоб родители пришли!

Приходили или не приходили родители, учились или не учились уроки, за редчайшими исключениями и в четвертях и в году появлялись не двойки, а тройки, спасительные и для учителей и для учеников.

Если сказать по совести, братьям Окуневым и ловчить-то не приходилось. Ловчить ученикам типа Окуневых нужно было на четверку, на пятерку. Тут шли в ход и шпаргалки, и подсказки, и прочие исторические хитрости. Братья же удовлетворялись тройками. Переводной балл!

Помимо этой оригинальной соизмеримости учащего и учащегося, мальчики как-то очень рано, очень быстро сообразили, что закон об обязательном семилетнем обучении им на пользу. Ребята народ шустрый, и в школах редко что-либо, обсуждаемое в учительских, остается тайной. Школьники отлично знали, что при таком законе исключение за неуспеваемость есть великое событие. Школе придется объясняться в районе, дойдет до облоно, а там, глядишь, узнает и сам министр.

Братья привыкли к лени и к безответственности. Правда, Окуневых «прорабатывали» на собраниях довольно регулярно. Виновники старались не затягивать томительную процедуру и спешили дать торжественное обещание. У всех подводит животишки, у каждого найдется дело дома.

Так, незаметно и без участия чьей-либо направленно-злой воли, а единственно в результате формально-бюрократического подхода к явлениям живой жизни, славным мальчишкам и девчонкам внушался своеобразный цинизм. Сами по себе правильные общественные мероприятия, интересные, действенные методы общественного воздействия набивали оскомину с детства. Оскомина превращалась в вакцину. Некоторые, переболев, умели освободиться от опасной прививки. Другие оказывались более восприимчивыми. В дальнейшем рождалась формула: слушали, постановили…

Пока же в этой школе нахальная тройка растопырилась и, кроме своего собственного места, захватила еще три: двойки, знаменовавшей плохое знание, жирного кола – цены незнания – и древнего нуля, посредством которого беспощадные наставники старых лет свидетельствовали о полнейшей пустоте головы обучаемого. Эх, тройка, тройка!..

По-настоящему, по-деловому таким молодцам, как хотя бы Саня Окунев и его достойнейший братец, следовало бы взамен пестрящего наглыми тройками свидетельства об окончании семилетки выдавать справку: «Такой-то и тогда-то слушал курс за семь классов».

Братья Окуневы не глядели недорослями, Иванушками-дурачками. Мальчишки были бойкие и «себе на уме». Преподаватели честно проходили программу. Было бы величайшей несправедливостью заявить, что все усилия педагогики так уж и пропали зря. Братья научились писать, считать. Кое-что усвоили и из других предметов: в молодую память многое ложится без труда.

Они не научились работать, у них не выработалось чувство долга перед собой и перед обществом. Беда в том, что главного не получилось: то, что нами вложено в высокое понятие «просвещение», мелькнуло мимо. В обращение был выпущен брак.

Как быть? Думается, что тот, кто не хочет учиться, должен уйти. Пусть с ним расправится двойка.

Пусть пострадает процент. Зато поднимается общий уровень просвещения.

…В техникуме Окуневым пришлось туго. Но тут-то братья проявили деловую хватку. Они понимали: возврата домой нет. Отец сумеет избавиться от них и под треск фраз о благе труда загонит их в «любую дыру».

Повиснув на легчайшей паутинке, братья проползли по первому курсу. На втором им стало полегче, так как накопилась привычка работать не на дутую, как в семилетке, а на настоящую тройку. Окуневы продержались до конца. Они знали, что техников везде недобор, а в отделах кадров смотрят на диплом, а не разглядывают выставленные в нем тройки.

Тем временем руководящий Иван Окунев продолжал неутомимо произносить парадные речи, вместо разработки и реализации мероприятий практического свойства вертким угрем выкручивался пусть мало убедительными по существу, но звонкими по форме заявлениями. Профессионально он ограничивал себя единственно выработкой решений. Недостатки Иван Окунев признавал с подкупающим жаром и искренностью, в чем вовсе не было уж очень плоского, самоохранительного расчета: коль начальство указало, значит так ныне и следует мыслить. И он мыслил!

Не обладая волей, самолюбием и уверенностью в своей правоте, он подменил эти качества уменьем прислушиваться к начальству, и его уместная самокритика была не самокритикой, а своеобразной мимикрией бюрократа.

Когда-нибудь он и оборвался бы, конечно. Но он предусмотрительно скончался, оставив в наследство народу, кроме захиревшего сельскохозяйственного района, отрыжку канцелярско-бюрократического руководства в лице нескольких воспитанных им последышей и двух сыновей. Жена Ивана Окунева умерла раньше.

Случилось это уже в то время, когда оба брата Окуневы работали на золотых приисках в Восточной Сибири. Если заработки горных техников оказались уж не столь значительными, как размазывал отец, то имелась спасительная «бронь», избавившая обоих, к их удовольствию, от службы в армии.

Именно таковы были пути, которые привели Александра Ивановича Окунева в комнату Гавриила Окунева, где он сейчас терпеливо сидел, ожидая пробуждения братца.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Часу в пятом вечера Александр забеспокоился: гад-пьянчуга, чего доброго, проспит до завтрашнего дня. Окунев не собирался повторять вчерашний опыт с ушами брата, он потащил его на кровать, что было нелегко и для такого сильного мужчины, как Александр.

На кровати Гавриил начал открывать глаза. Наедине пробуждение могло оказаться длительным, помогло присутствие постороннего. Гавриил опомнился. Брат принес ему от хозяйки рассолу напиться, и Гавриил совсем пришел в себя.

Он как-то не удивился брату: похмельный чад лишал способности чувствовать и соображать. Гавриил на четвереньках полез под кровать и загремел бутылками: последний ресурс мог найтись на донышках. Но Александр удержал его:

– Брось, Ганька! Ко всем свиньям тебя! Закуришь опять, а есть дело.

– Какое? – безразлично спросил Окунев-младший. Безвольно отказавшись от попытки опохмелиться, он сидел на кровати в одном белье и щупал уши: – Что-то уши болят.

– Не то что уши! Ты, милок, без носа и зубов останешься!

– А что?

– То, что раза? три только при мне летал ты с кровати!

Гавриил неверными шагами подошел к столу, с которого Александр предусмотрительно убрал недопитую водочную бутылку, нашел дорожное зеркало и долго разглядывал свое вспухшее лицо и раздутые, посиневшие уши.

– Ты, чувырло братское, умылся бы да побрился для начала.

Гавриил послушно натянул брюки. Бдительный взгляд Александра отметил безразличие, с которым брат, как видно, относился к содержанию заднего кармана. На его месте Александр, во-первых, хоть пощупал бы, все ли там…

Гавриил вернулся в более благопристойном виде, только уши попрежнему бросались в глаза: не уши – лопухи.

– Как у тебя с работой? – спросил Александр.

– А что?

– А то!..

– Теперь я не в городе работаю, – повторил Гавриил ту же ложь, которую в свое время сочинил для хозяйки. – В районе служу. Сюда часто наезжаю, живу, разные делишки проталкиваю.

– Нам с тобой нынче ехать, – предупредил Александр. – Ты по твоей работе сможешь?

– А далеко ли? – отозвался Гавриил, продевая голову в ворот очень дорогой сорочки.

– Есть дела.

– Какие?

– Все те же.

– Ладно, – безразлично согласился Гавриил.

Не так вел бы себя на его месте Александр. Коль собрался доносить, так вот тебе и час и место, если сумеешь. Если успеешь, гад! А он даже не поинтересуется, куда ехать и сколько там металла.

Гавриил действительно не интересовался. Он взял стакан, присел около кровати и, вытаскивая одну бутылку за другой, выжимал подонки. Сейчас Александр не счел нужным препятствовать пьянице. Набралось полстакана смеси водки и коньяка. Гавриил выпил «чарку».

– А как ты управляешься с металлом? – спросил Александр, дождавшись, пока брат кончит свою операцию с бутылками.

– Порядок.

– А почем сейчас идет?

– По том же. По двадцать восемь.

– Говорили – цена пошла выше тридцати. Был слух на приисках.

– Не знаю. Здесь больше не дают, – более живо ответил Гавриил.

Александр считал, что брат лжет. Оставляй он себе по два рубля с грамма, при нем не нашлось бы с лишним тринадцати тысяч рублей. Но и в этом у Александра не было полной уверенности. Если Гавриил взял недавно у Грозова четыре-пять килограммов песка по двадцать рублей за грамм, а сбыл по двадцать восемь, то ему очистилось тысяч тридцать-сорок. Не успел же он все спустить за неделю. Видно, прячет где-то. И это тоже надобно узнать.


2

У Александра было с собой летнее расписание поездов. Поезд на С-и проходил Н-к в двадцать три часа с несколькими минутами. А в обратном направлении, на Москву, поезд следовал в двадцать два часа тридцать минут. Александр, просматривая расписание, составил план своих действий и спросил брата:

– Ты в каком районе работаешь? Какая станция?

Оказалось, что эта станция лежит на пути в С-и. Отлично! Александр решил:

– Ты скажешь Марье Алексеевне, что пойдешь меня проводить на московский поезд и скажешь, что я еду ненадолго в Ростов. Понял?

– Понял.

– А о себе скажешь, что едешь на несколько дней в район и, проводив меня, с вокзала не вернешься. Разница между поездами всего полчаса. Дошло?

– Дошло…

Объяснять необходимость в конспирации нужды не было. Не стесняясь присутствия брата, Гавриил разбирался в содержимом обоих чемоданов. И каждый раз, когда он нагибался, ясно обрисовывался пакет в заднем кармане его брюк…

Добравшись до пачки денег, завернутой в бумагу, Гавриил сказал:

– Пойду спрячу.

Итак, здесь, при нем, не все деньги, и где-то в доме есть похоронка…

– Не прячь, – возразил Александр. – Бери все, что есть, с собой.

– Ой ли? – оглянулся Гавриил.

– Бери, тебе говорят!

– Твоя Тонька мне дает металл по мелочам, – заметил Гавриил.

– А я сразу дам все, что есть.

– Сколько? – с неожиданной живостью спросил Гавриил, уставившись на брата воспаленными глазами.

«От жадности он вскинулся или от чего другого?» – подумал Александр, и объявил:

– Тысяченок шесть граммов с лишком.

– Дело! – Гавриил выпрямился, подтягивая брюки на толстом животе. – Сейчас я свою кладовушку выпотрошу.

Вернувшись, Гавриил подмигнул:

– У меня мировая кладовушка! В жизни никому не найти. А если в случае чего докопаются, подумают на хозяйку.

– Сядь-ка сюда! – позвал его Александр и тихо спросил: – А как у тебя со старухой?

– Ничего. Баба мягкая. Липнет…

– А ты?

– А мне чего? Рожа овечья, была бы душа человечья… Для меня они все одинаковы.

Гавриил развеселился. И его поведение, и все его слова как-то странно не вязались с заготовленным, законченным доносом. Александр вспомнил, что в доносе ничего не говорилось о приезде в С-и Грозова с Густиновым, о сделке с ними. Когда же он писал свой донос и почему умолчал об этом деле?

Прощаясь с Марьей Алексеевной, старший Окунев значительно шепнул:

– Насчет вас у меня с Ганюшей будут настоящие разговоры.

Со слов братьев хозяйка знала, что оба едут ночью в разные стороны. Александр рассказал какие-то выдуманные по ходу беседы причины своей поездки в Ростов. Он скоро вернется. Гавриил тоже говорил о своем скором возвращении.

Нежные братья вышли на улицу под руку, напутствуемые добрыми пожеланиями.

На вокзале Гавриил заявил:

– Ты как хочешь, я хлебну. Мочи нет, как голова болит!

Пусть пьет. Заснет в поезде, найдется кому приглядеть и за его карманами и за чемоданом, в который Гавриил уложил франтовской костюм кремового шелка, чтобы покрасоваться в С-и не хуже своего приятеля Леона Ираклиевича Томбадзе. Александр спать не собирался.


3

Свет над горами брезжил, едва-едва проникая в окно вагона, когда Александр Окунев разбудил брата:

– Нам скоро выходить.

Гавриил, зевая во весь рот, дремал сидя. Он едва не упал на ступеньках вагона, ежился от утренней свежести и очнулся лишь, когда поезд, постояв минуту, отошел от платформы.

– Где это мы? – удивился Гавриил.

Не было ничего похожего на очень широкий перрон вокзала в С-и, с массивным зданием несколько восточной архитектуры. Братья стояли на узкой платформе, мощенной тесаным плитняком. Перед ними были не станционные пути, занятые составами поездов, а всего один путь и круча горы, заросшая диким лесом.

– Что это? – удивлялся Гавриил. Ему казалось, что он еще спит.

– Пошли, пошли! – распорядился Александр. – Все правильно, как надо.

Мимо них, лениво возвращаясь в одноэтажный домик станции, прошел дежурный в красной шапке. Разъезд Д. принял и сдал почту, отправил, может быть, несколько пассажиров; с проследовавшим поездом «Ростов – Тбилиси» прибыли эти двое, до которых дежурному не было никакого дела. Кроме дежурного, за ранним часом, на платформе не было живой души, если не считать заспанного не хуже Гавриила Окунева работника связи, который плелся вслед за дежурным, неся почту.

В этом месте до моря не так далеко, километра полтора или два. Но моря видно не было, так как железнодорожная линия пошла по другую сторону от моря прибрежной складки-гребня, возвышавшейся метров на триста. Между складкой и подножием хребта залегла долина.

Братья спускались с терраски, где были проложены рельсы, торной, но крутой тропой среди зарослей ежевики, над которой кое-где поднимались клены и дубы.

Утро было безупречно тихое. Солнце уже встало где-то за горами на юго-востоке. Гавриил передвигался вяло: его тело еще не могло освободиться от оцепенения после запоя и сна в вагоне. Легкий чемодан казался обременительно-грузным.

Он послушно тащился за братом: нужно, так нужно… Саня спрятал металл где-то поблизости. Он человек осторожный, не Антонина. Он не хуже Брындыка. Может быть, здесь Антонина и ждет с металлом.

Гавриилу помнилось, что на вокзале в Н-ке брат покупал билеты до С-и. А не говорил ли Санька, что они сойдут на этой станции вместо С-и? Гавриил не помнил, не был уверен в себе и боялся вызвать насмешку неуместным вопросом.

На особенно крутом месте Гавриил поскользнулся, сел и проехался по острым гребешкам камней. Ругаясь, он поднялся и ощупал себя сзади. Внизу Александр подобрал скатившийся чемодан и молча ждал.

– Все штаны разодрал! – крикнул Гавриил, неловко спускаясь боком.

– Новые купишь, – грубо отозвался Александр.

На зеленой поляне, в середине которой стояла гигантская развесистая многоствольная липа, какие увидишь только на Кавказе, паслась буйволица с теленком. Старший Окунев прошел поляну по прямой линии, как была протоптана тропа, а Гавриил обошел стороной дикое и свирепое с виду, на самом же деле безобидно-смирное животное. Неловкий буйволенок с редкими черными волосами на коричневой коже сначала любопытно вытянул морду с глубоко вырезанными ноздрями, потом шарахнулся на длинных, слабых ногах от чужих людей.

В прошлом году Александр Окунев, отдавая дань все чаще и чаще возникавшей у него потребности в одиночестве, без цели выехал из С-и на поезде и вышел наудачу на разъезде Д. Тогда он провел ночь в каком-то поселке в нескольких километрах от разъезда, а днем бродил по лесу. Ничто не изменилось за год: та же поляна, та же липа. И даже буйволица та же, с совершенно таким же теленком.

После поляны они выбрались на шоссе и шли по гудрону несколько минут до начала новой тропы, которая увела их в густой лес. Ранним утром на шоссе не было движения. Братья были уже довольно далеко, когда Александр услышал шум единственного автомобильного мотора. Не будь этого звука, мир казался бы совсем пустыней, в которой не было ничего, кроме неверных шагов и тяжелого дыхания запыхавшегося Гавриила.

Солнце поднялось, становилось жарко, начался подъем. Тропа привела к ручью. По камням можно было пройти, не замочив ног.

– Вот это кстати! – заявил Гавриил. Опустившись на колени, он, хватая воду пригоршнями, жадно пил, мыл лицо, мочил голову приговаривая: – Это дело!.. Водичка свежая…

На глинистом берегу, под нависшими ветками кустов, скользнул толстый водяной уж с цветными шашками на спине. Лягушки тяжело шлепались в лужи, образованные тонкой струйкой течения в более глубоких местах русла.

В чаще захлопали чьи-то крылья. Издали доносилось странно-переливчатое бульканье, точно в неглубокий колодец лили воду из кувшина. Крохотный водопад, игрушка ручья, у которого в прошлом году Александр Окунев, завороженный водяной песенкой, просидел добрый час.

– Чего это ты? – позвал его Гавриил. – Вода холодная.

Сзади была видна сделанная острым камнем прореха на брюках Гавриила: под зашпиленным задним карманом торчал вырванный лоскут…

Александр напился. Они посидели, покурили и пошли дальше не по тропе, а лесом, придерживаясь русла ручья. Там, где деревья и кусты теснились слишком часто, Александр вел брата по самому ручью, воды в котором по причине сухого времени года почти не было. Делалось все круче. И вдруг братья опять оказались на шоссе, но не на гудронированном, как вблизи разъезда, а покрытом щебнем.

Было сразу видно, что этим шоссе никто не пользуется. Дожди отмыли щебень и унесли песок, кюветы заплыли землей, ливневые воды прорыли себе дороги через заброшенный людьми путь. Вместе с водой шел лес – ежевика первой перебралась через кюветы и, ведя наступление с двух сторон, местами уже была готова сомкнуть над бывшим шоссе свои колючие ветки с созревающими малиновыми ягодами.

Задолго до революции русская лопата и русская спина построили дорогу по Черноморскому побережью. Она была рассчитана на лошадей. Слишком крутые повороты в отдельных участках оказались в дальнейшем опаснейшими для автомобильного движения. Новое время вырезало из трассы такие участки и вернуло их дикой кавказской природе.

Вскоре братья добрались до места, из-за которого был оставлен этот кусок старого шоссе, врезавшийся в выступы горы недопустимыми радиусами кривизны. Старое шоссе висело на круче изгрызенным карнизом. Под ним убегала пропасть, где голой стеной, где выступами, поросшими кустами. Головокружительная картина для того, кто не привык к горам.

Далеко внизу можно было разглядеть прерывистую черную ленту, по которой порой что-то проскакивало. Это было, местами прикрытое от наблюдателя лесом, новое шоссе и автомашины на нем. Близился полдень, шоссе жило полной жизнью.

А сюда иной раз заглянет только охотник, чтобы обойти гору по карнизу шоссе. Рассыплется этот карниз окончательно – и никто не зайдет, кроме дикого зверя.

– Н-ну, – сказал Александр брату, – садись-ка, на чем стоишь, и побеседуем…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Александр Окунев вновь появился в Н-ке дня через четыре после своего первого визита. Он на этот раз прибыл дневным поездом, и тучная Марья Алексеевна встретила его не в папильотках, как той ночью, а в «полном параде». Жидковатые волосы были подвиты мелким барашком, вылезшие брови проведены черным косметическим карандашом по коже, одутловатости лица напудрены. Лишь концы накрашенных губ были опущены вызванной возрастом печалью.

Впрочем, из-за забора, на дистанции выстрела из охотничьего ружья, глупая баба показалась Окуневу даже «ничего себе». Опущенные углы рта можно было приписать разочарованию тем обстоятельством, что старший брат вернулся без младшего. Хозяйка вбила себе в голову, что, уехав вместе, они вместе же и вернутся; такая уверенность едва не привела к нежелательному для Александра недоразумению, которое он предварил своевременным вопросом:

– От брата нет писем?

– Нет, – грустным голосом пролепетала Марья Алексеевна. – А когда они хотели вернуться?

– А я-то думал, что он уже здесь, – ответил Александр.

И он завязал с хозяйкой интересный для нее разговор о Гаврииле, полный выражений с ее стороны женской, с его братской заботы: как бы Ганя там в районе опять не запил! К сожалению обоих, такое предположение, вероятно, и объясняло отсутствие Гавриила Ивановича. Александр Иванович положительно утверждал, что Ганя обещался вернуться через три дня, а шел, как известно, четвертый.

В комнате Гавриила было чистенько прибрано. Нигде ни одной бутылки, которые заботливая хозяйка успела вынести.

Оставив чемодан, Александр пустился на поиски Брындыка.

Здоровенный пес встретил посетителя, и повторилась обязательная для всех процедура. Жена Брындыка провела Окунева в пристройку.

Неутомимый Арехта Григорьевич занимался на этот раз слесарным делом. Он изготовлял какую-то часть к отличному дверному замку из типа так называемых венгерских.

Тут же на подрамнике был натянут холст для будущего стенного ковра. Контуры густейшего сверхтропического леса уже проступили, так же как и поляна у ручья, на которой в целях выполнения плана художественной артели «Кавказ» предстояло появиться соблазнительным нимфам. Для вдохновения Брындык чередовал ремесло с искусством, что, впрочем, бывало характерно и для более известных маэстро.

Арехта Григорьевич был особенно хмур, особенно нелюбезен. По деловому, подобранному виду Александра Окунева старик сразу насторожился, приняв незнакомого посетителя за работника какого-либо советского учреждения.

Окунев не спеша огляделся и спросил подчеркнуто-тихим голосом:

– Вы Арехта Григорьевич Брындык?

И был встречен быстрейшим зырканьем кошачьих серо-зеленых глаз из-за нависших бровей.

– Да. Являюсь Брындыком, Арехтой Григорьевичем. А вы кем будете?

– Я Александр Окунев, старший брат Гавриила Ивановича, – представился Александр.

– Эге ж! – в своем роде приветствовал его Брындык.

Обладай Окунев даром чтения мыслей, он был бы поражен, с какой быстротой сориентировался Брындык, сколько ему явилось предположений, из которых он сразу выбрал одно.

Превратившись в добродушнейшего усатого украинского дида, Брындык радушно пригласил гостя:

– Та сидайте ж. Чего ж стоите, як прутик? Рассказывайте, якого-такого Гавриила братцем будете. В нашем городе один Брындык живет, и у усем Капказу Брындыков ни. Окуневых, вы не обидьтесь, – полна копа. Вам не хороший коврик ли гребтится иметь? Мабуть по слесарному забота? Могу и по столярному. Память стариковская, а мнится, будто Окуневу работал. А как его кликали, запамятовал, – сыпал Брындык, сознательно ломая речь и путая русские слова с украинским просторечьем.

То ли напряженностью, то ли чертами лица, весьма заострившимися и посуровевшими за последнее время, Александр Окунев произвел на Брындыка впечатление нелегкое: волчьим пахнуло.

Всю последнюю четверть столетия, срок немалый, исторический срок, Брындык прожил, находясь непрерывно «на стреме», как выразились бы некоторые его знакомые по тюрьме. Сейчас чувства, обостренные непрерывными нелегальными занятиями, сигнализировали своему хозяину без помощи медлительных умозаключений, что этот посетитель, назвавшийся братом Гавриила Ивановича, уж очень не прост. Упаси боже, как не прост!..

Жизнь – отнюдь не шахматная партия. Губительный цейтнот слишком часто является следствием не медленности действия, а поспешности. Усадив Окунева, Брындык еще долго продолжал бы свою болтовню, повествуя о выдуманных встречах с воображаемыми Окуневыми, – о действительном ни слова, – не прерви его Александр самым решительным образом:

– Время – деньги. Мой брат по нашему делу прийти не может: он в отъезде. – Александр крепко нажал на слова «по нашему делу». И повторил их: – По нашему делу он дал мне связь к вам. Все рассказал, что мне нужно знать. Чтобы вы больше не сомневались, вот мой документ. Вашего не требуется. Брат мне описал и вас и ваш дом.

С видом недоверия и непонимания Брындык все же познакомился и с паспортом и с отпускным удостоверением, выданным управлением Сендунских приисков. Штамп в паспорте о работе, прописка. Все сходилось. Брындык начал верить, что перед ним и взаправду появился тот человек, «принадлежащее» которому золото-шлих текло из Сибири сначала через Леона Томбадзе, потом через Гавриила.

Логическая мысль побеждала смутное предубеждение. И все же Брындык не хотел еще выдать себя словами.. Он спросил:

– Та что у вас есть? Покажьте.

Вряд ли «они», как Брындык называл милицию, дали бы кому в руки, чтоб отвести глаза скупщику, такой мешочек «правильного» сибирского золотого песка.

И Брындык, сбросив с себя «дида», заключил сделку. Уплатил он так же, как рассчитывался с Гавриилом за последние две партии, то-есть по тридцать четыре рубля за грамм.

После проверки качества металла кислотой и взвешивания Брындык попросил Окунева подождать, а сам покинул пристройку минут на двадцать. Вернулся он без золотого песка, с деньгами. Было понятно, что где-то и в этом доме имелась надежная, но легко доступная хозяину похоронка, где хранился и золотой песок и немалый оборотный капитал. Впрочем, до этого Окуневу действительно не было дела. Он получил почти двести тысяч рублей. Брындык удержал с него сто семьдесят пять рублей за ковер собственной работы.

– Так оно лучше. Вы меня навестили, чтобы купить хороший ковер.

Не считая больше нужным ломать свою речь, Брындык говорил по-русски вполне чисто. Он предложил Александру привозить еще желтого металла.

О Гаврииле между ними не порхнуло и словечка.


2

Усевшись за столом в комнате Гавриила, старший брат занялся сочинением письма на имя младшего. Сочинял, заполняя четыре странички весьма дельными советами вести себя, как приличествует советскому гражданину, перестать совершенно пить крепкие напитки, сдержать данное ему, как старшему брату, обещание исправиться. Александр, указывая брату на его возраст, утверждал, что пора бросить холостяцкую жизнь и жениться на достойной, опытной женщине: «Как мы с тобой говорили, переведись из района в Н-к и женись на Марье Алексеевне, никто, как она, не устроит тебе домашний уют и не даст ласку…»

Запечатав письмо в конверт с рисунком Московского планетария на левой стороне, Александр позвал хозяйку и повел с ней разговор особого, на этот раз, рода. Он со всеми подробностями рассказал о несчастном событии, случившемся в свое время на прииске, и прервавшем карьеру брата в Сибири.

– Дело не такое уж страшное, – повествовал он под вздохи и ахи Марьи Алексеевны. – Ему остается протянуть еще год, а там дело за давностью сдадут в архивы и приговор аннулируется, такое у нас на приисках положение… – Полагая, что тучная баба не будет советоваться с юристами, Александр смело изобретал статьи кодекса. – И поэтому очень прошу вас, если милиция станет почему-либо интересоваться Ганей, скажите, что был такой, но выбыл. Хотя бы недели две назад от этого дня. Да вот что, вы его лучше выпишите теперь же из домовой книги задним числом… Тогда они сразу отцепятся. А время-то идет в нашу пользу.

– Уж отсидел бы он свои шесть месяцев, а потом вернулся бы, и жили бы мы с ним спокойно, – всхлипнула окончательно чувствующая себя в «законном браке» почтенная домовладелица.

Александру пришлось убеждать ее, что это невозможно, ибо бедный Ганя никак не выдержит тягот тюремного заключения.

Терпеливо внушив хозяйке все, что счел нужным, Александр выспался на братниной кровати и под братниным одеялом, а наутро простился с хозяйкой, оставив ей письмо для передачи Гане. Ковер Брындыка он поднес ей, как будущий родственник.

Александр шел на вокзал, а Марья Алексеевна разводила керогаз в неурочное время. На керогаз она водрузила чайник, под струю бьющего из носика пара подставила конверт. Письмо старшего брата к младшему ей так понравилось, что она сняла копию, а конверт аккуратно подклеила клейстером и положила в шкатулку на комоде.

Да, она выполнит все советы своего будущего деверя… Подумав, Марья Алексеевна отправилась в комнату Гавриила, собрала все его имущество и отнесла к себе. В комнате остались лишь вещи «от хозяйки». На случай визита милиции вид комнаты подтверждал факт отбытия жильца навсегда.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Осенью двадцать девятого года в полтавской областной газете и в газете районной, издаваемой в городе Прилуках, почти в одно и то же время появилась заметка о гибели председателя Третьиновского сельсовета от пули бандита-кулака. Следствие не дало результата, и убийца остался неразысканным. Предистория этого события начинается весьма издалека.

До революции в селе Третьиновка Полтавской губернии Прилукского уезда, в селе, довольно живописно раскинувшем белые хатки и фруктовые садики по берегу речки, носящей имя Лисогор, беднейшим мужиком считался некий Григорий Брындык, по прозвищу Грицко Бесхвостый. Бедствовал Грицко довольно весело – и бедствовал по причине собственного легкомысленного характера, а не по независящим от мужика обстоятельствам.

Поэт Алексей Константинович Толстой заставил легендарного Поток-богатыря обмолвиться суждением, определяющим справедливое отношение к людям, подобным Грицко:

Я тогда мужика уважаю,

когда он не пропьет урожаю…

Бесхвостый Грицко своего урожая не пропивал единственно за отсутствием такового, ибо свой надел никогда не обрабатывал: формально за неимением инвентаря и лошади или быков, в действительности – по лени. За невозможностью по закону продать надельные десятины он сдавал землицу в аренду, а деньги прокучивал тут же. Исключением были горестные, но редкие случаи, когда медлительная «волость» успевала наложить на деньги лапу в возмещение недоимок по подати подушной и по прочим крестьянским обязанностям.

Сельское хозяйство жестко обязывает к инициативе, самодисциплине, к постоянному напряжению воли. Грицко Брындык предпочитал перебиваться заработками пусть и нелегкими, но временными и не требующими тех качеств характера, которых у него не хватало.

Выбирая удобный час, когда зерно сыплется, а рук для уборки мало, он не прочь был набить цену и в страду побатрачить недели две у состоятельного соседа. Ходил он на заработки в недалекие Бродки, на табачную фабрику Рабиновича и Фраткина, в Дегтяри – на сукновальное заведение Галагана, в Тростянец, где братья Скоропадские мололи муку на вальцовой мельнице.

При всей губительной склонности к горилке, мужик слишком неглупый, Грицко Бесхвостый обладал знаменитым, в высшей степени обаятельным украинским юмором и наигранной ловкой обходительностью в обращении. Эти дарования сделали его популярным не только в кабаках, но открыли ход и в знаменитые Сокиренцы – владение сиятельных графов Ламсфдорф-Галаган. За семью классическими колоннами чудесного белого дворца, построенного в стиле ампир, в шестидесяти залах и комнатах хранились картины, коллекции медалей и монет, кубков, хрусталя, фарфора и оружия, среди которого красовался драгоценный перл антиквариата – шашка Петра Первого весьма оригинальной формы, лично надетая императором на казачьего полковника Игнатия Галагана в славный день Полтавской баталии.

Покровительствующий Брындыку главный камердинер в отсутствие господ, но в своем присутствии позволил Грицко осмотреть издали сокровища, и тот сумел скрыть жадность под маской отличнейше сыгранного восхищения. В парке старый дуб служил алтарем для иконы богоматери, писанной во фряжском стиле, по преданию родственником Галаганов, святым Дмитрием Ростовским. Здесь почтительнейший Грицко проявил себя истинным христианином. По тонкому выражению главного камердинера и по мнению графа Ламсфдорф-Галагана, украинский крестьянин Григорий Брындык являл собой похвальный образец верноподданного из «простого звания». Сахарный мужичок!..

Владетель Сокирениц, германо-хохлацкий граф, по матери был потомком угасшего рода героического прилукского полковника, а по отцу происходил от прибалтийских тевтонов, чем и объяснялось происшедшее по высочайшему повелению такое тошнотворное сочетание фамилий, подобное смеси меда с горчицей. Отлично владея французским языком, граф обращался менее свободно с русским, но был, однакоже, поклонником «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Миргорода». Он пытался обогатить французов собственноручным переводом этих повестей Гоголя, – других творений великого писателя он не признавал. Но в затеянном предприятии граф не преуспел: по его словам, дивный французский язык оказался слишком беден, «для передачи оборотов зачарованной речи поэта».

Втершись в милость графа, Грицко Брындык незадолго до революции окончательно осел в сокиреницкой дворне в звании рассказчика-развлекателя. В роскошном запорожском костюме, с железякой, люлькой и прочими атрибутами былого казачества, Грицко Бесхвостый выступал перед графом и его гостями с побасенками, прибаутками и даже целыми монологами собственного сочинения. Это было веселее и прибыльнее, чем дышать табачной пылью Рабиновича и Фраткина, пудриться мучной пылью братьев Скоропадских или разбирать шерсть других, не сиятельных Галаганов.

В Третьиновке кое-как перебивалась законная жена Бесхвостого, мать многочисленных, но гаснувших в младенчестве Брындыков. Единый Арехта выжил, и не только выжил, но справился и с тяготами жизни в расплывшейся родительской мазанке и с окопами первой мировой войны. Летом семнадцатого года двадцатидвухлетний солдат Арехта Брындык самочинно вернулся домой. После Тарнопольского разгрома он, как и многие его товарищи, вопреки истерическим фонтанам речей Керенского, счел, что умирать за Временное правительство столь же нецелесообразно, как и за старое.

В виде приданого Арехта принес винтовку, числящуюся за ним в полку за соответствующим заводским номером, офицерский наган-самовзвод, полный солдатский мешок сахара, а в сахаре запас патронов и полдюжины ручных гранат, похожих на черные граненые апельсины.

Пришла осень, черноземные и глинистые пашни раскисли, а сокиреницкое имение подверглось разгрому. Хотя наиболее ценное и было увезено из имения предусмотрительным графом, но верноподданный Грицко Брындык с выбором, с толком запустил пятерню в остатки ценных вещей. Отнюдь не верноподданный Арехта Брындык не соблазнился бесполезными в хлеборобском обиходе тряпками, ломким хрусталем и фарфором, штофными обоями, кроватями красного дерева, роялями и прочими обломками графского величия, как другие, менее практичные представители окрестных сел и деревень.

Арехта Григорьевич вернулся к себе в Третьиновку на паре подвод, нагруженных плугами и плужками, боронами и прочим необходимейшим в сельском хозяйстве инвентарем. На буксире первой подводы тянулась веялка, на буксире второй – лобогрейка. Жирная грязь хватала за колеса и налипала целыми пластами, но добрые, бывшие графские, кони сдюжили ценный груз. Сразу наполнился пустой двор Брындыков с развалившейся оградой.

Ограда – дело рук человеческих, было бы кому постараться. Что у Арехты рук, чтоли, не было! Брындычонок с десяти лет вовсю батрачил на полях состоятельных хозяев и родного и окрестных сел, до дна изучил хозяйство. Вцепившись в имущество, Арехта сумел сохранить коней в тревогах гражданской войны, а инвентарь в те поры был даром никому не нужен.

Арехта Брындык увертывался от мобилизаций. По нужде, снабдив кое-кого винтовкой, патронами и гранатами, дружил с бандами. Но сколько-нибудь явно против советской власти себя не проявлял. Белых же боялся и ненавидел, единственно боясь расправы за участие в погроме Сокирениц. В действительности он желал всем нутром лишь одного – «заделаться самостийным хозяином», а на все цвета власти ему было «плевать». И к двадцать второму году, радуясь укреплению власти, которая дала ему и покой и права, он уже выходил в крепкие хозяева, имел и запас на «черный день».

«Щирый козак» Грицко Бесхвостый, которого сын держал в крепчайшей узде, умер, опившись неведомой спиртной смесью. По предсмертной просьбе, Арехта похоронил отца в жалованном графом опереточном запорожском костюме, но клада кубков и монет не нашел. Пропил ли их хитрый старик, манивший сына наследством, или так крепко заховал, что забыл перед смертью, Арехта не интересовался. Ему должно было хватить своего.

Надельная земля Арехты Григорьевича была на диво обработана, имелись упряжка волов, полный инвентарь, молочные коровы – ценные метисы серой украинской и симментальской пород. Арехта Григорьевич был человек многорукий: хорошо слесарил, столярничал, плотничал, малярил масляными красками. И не только малярил. Работая одно время, будучи солдатом, в походной оружейной мастерской, он получился у товарища малевать и картинки. Брындык без чужой помощи выполнял поделки по дому и усадьбе, ремонтировал инвентарь, – мужик был жаден работать для себя.

Для разворота хозяйства по силе тяги, инвентаря и хозяйской энергии Арехте Брындыку маловато было надельной земли. Он прихватывал дополнительные гектары у малосильных односельчан, вспахивал и убирал поля безлошадных, за что, по договоренности, пользовался «отработкой» обязанных ему крестьян. Так, постепенно богатея, цепкий, сосредоточенный на одном, умный и рьяный к труду хозяин дожил до двадцать девятого года. Начав с грабежа имения Ламсфдорф-Галагана, Арехта Григорьевич Брындык сам, в какой-то форме, вышел бы в те или иные Галаганы, это наверное… В старое время многие богатые семьи имели точно такого же родоначальника…


2

Человек хорошо грамотный, хотя и самоучка, Арехта Брындык загодя приглядывался к грозе, собиравшейся и над его крепкой спиной. Учуяв неизбежное, он не губил зря скотину, как со зла вершили иные, не ломал и не валил в овраги инвентарь, не гадил, не гноил запасы. С убытком, за половину, за четверть цены, Брындык распродал хозяйство, расстался со всем имуществом. Налегке, но с деньгами, он отправил жену на Кавказ, а слух пустил, что они оба едут в Сибирь.

Сам же Арехта Григорьевич, исчезнув из Третьиновки, поселился на время у одного знакомца в Прилуках, где жил скрытно, без цели, без дела. Видно, не легко было ему отцепиться сердцем от опустошенного, разоренного, а все же своего гнезда.

Протомившись три или четыре месяца, он как-то пешком ушел из города и ночью постучался к председателю сельсовета. К тому самому, который, сдавшись на уговоры, упоминания о старой дружбе и на подкуп, снабдил Брындыков документами, годными для вольного обращения по всей стране. Председатель отворил на стук низкое окно. Вызвав знакомца по важному делу, Брындык увел его подальше от дома и за садом, на дорожке меж стен бурьяна, в упор разрядил свой наган-самовзвод, будто бы именно для этого принесенный с фронта двенадцать лет тому назад.

Опасный поступок. Неразумное, бесцельное на вид дело. Но, как можно понять, Арехта Брындык не сумел так уж просто оторваться от былой жизни и начать новую. Потребовалась разрядка, хотя бы в виде выстрела по человеку, который поспособствовал Брындыку спокойно уйти из села. Впрочем, для Брындыка председатель сельсовета оставался, хочешь не хочешь, а инструментом разорившей его власти.

Страшен был для Брындыка обратный путь в Прилуки за вещичками. Потрясенный содеянным, он как бы невольно ушел в странные, двойственные переживания, понимая, что стрелять людей все же не его дело. А выиграл он то, что страх перед ответственностью за убийство заслонил горе от потери собственности. Разрушились чары, приковывавшие его к Третьиновке. Теперь Брындыку хотелось как можно скорее и как можно больше увеличить расстояние между собой и родным селом. Это происходит с большинством случайных убийц.

Ветрено-мглистая октябрьская ночь скрыла вспышку пороха. Брындык утопил наган в мутном, вздутом осенними дождями Удае, и уехал на Кавказ. Жена Брындыка осела в Н-ке, а Арехта пошел старателем на местные золотые прииски.

Без собственного хозяйства, без труда в свою пользу, – лишь на самого себя и только для себя, – Брындык скучал и скучал. Ничто не могло удовлетворить практический ум и чувства эгоиста, заранее засушенные единой идеей личного благосостояния. Теперь он еще острее сознавал цену утраченного «счастья». Наделенный от природы несокрушимым здоровьем, с разумом, чуждым обобщению и отвлеченному мышлению, Брындык ни в чем не находил удовлетворения. Дело, как общее действие, на общую пользу, то-есть и для него, было ему совершенно не понятно. Во всех случаях, когда он, в непосредственно-зримой форме, не работал на себя, он чувствовал себя не рабочим-тружеником, а подневольным наемником. Скоро старательская артель опротивела ему. Брындыку все мнилось, что он работает лучше всех и «обрабатывает дядю». Он хотел бы мыть золото в одиночку, для себя, и брать себе все.

Случай, когда артель, соблазненная каким-то проходимцем, сбыла ему часть добычи, вместо того чтобы сдать все в золотоскупку, открыл Брындыку глаза. До этого он умел спекулировать на базарах товарами, полученными в старательских магазинах на его долю добычи. Но теперь это – не дело! Нужно окупать золото и перепродавать.

Этот деятельный человек, для которого сидеть с опущенными руками было не отдыхом, а наказаньем, тогда глядел на золото с кулацкой простотой – штанов из него не сошьешь, чорту оно нужно! – и с кулацкой жадностью: коль на нем можно заработать, так нужно его тянуть под себя. Не будь скупщиков, и воровать Брындык бы не стал.

Долгими, терпеливыми, осторожными подходами Брындык наладил связи с тремя ювелирами, часовщиком и зубным техником.

Смысл скупки и перепродажи золотого песка заключался в разнице цен на краденое и на государственное золото. Риск ответственности снижал покупные цены больше чем вдвое против цен государственной торговли. Но обоюдная прибыль была велика, так как вору золото как бы ничего не стоило, а сам покупатель в лице ювелиров и зубных техников сбывал золото потребителю, ничего не знавшему об источнике, или по государственной цене, или немногим дешевле, продавая готовое изделие в виде коронок для зубов, корпусов для часов, колец и прочих изделий.

Но скупщики, бравшие золото у Брындыка, предъявляли ограниченный спрос. На коронку для зуба идет от одного до полутора граммов, литые золотые зубы делают редко с тех пор, как появилась нержавеющая сталь. Корпус часов на руку требует пятнадцати-двадцати граммов. Обручальное кольцо – еще меньше, женское кольцо с камнем – совсем немного.

Перед войной один из клиентов Брындыка попался и потянул за собой поставщика. Речь шла о небольших количествах золота. На следствии Брындык держался хорошо, разумно и без ненужного запирательства «признавался», что действительно утаил, будучи старателем, несколько десятков граммов песка для своих надобностей и продал их, нуждаясь в деньгах. Из села он ушел до начала раскулачивания, документы не вызывали сомнений.

Приговор суда был мягким: три года тюремного заключения без конфискации имущества и без последующего поражения в правах.

Произошло это событие в сороковом году. Брындык отбывал наказание в Восточной Сибири на золотых приисках. Он скромно напомнил о себе тем своим покупателям, которых разумным молчанием спас от суда и кары. Те, в свою очередь, не слишком часто, но все же баловали Арехту Григорьевича переводами денег на суммы небольшие, но ценные в условиях заключения.

Работая на приисках, Брындык с его способностями и деловой хваткой за три года освоил все профессии рабочего-приискателя. В сорок втором году срок истек. Брындык вышел на свободу с первыми седыми прядками в голове, помрачневшим, но уверенным в себе.

Встречи и беседы с иными сотоварищами по заключению, опыт личный, размышления над малоудачной жизнью окончательно укрепили Брындыка в уверенности, что только материальный успех определяет качества человека, а не цели и не характер его деятельности.

Есть старая русская поговорка: «Не пойманный – не вор». В свое время это было выражением юридической формулы. Смысл заключался в отсутствии права шельмовать лицо, не изобличенное в совершении преступления. На старорусском наречии словом «вор» обозначали преступника вообще, а поймать – поимать значило собрать улики, доказать вину, уличить. Ныне язык изменился, а с ним исказился смысл поговорки. Можно понять ее так, что пока тебя не взяли за шиворот, ты и не вор.

Когда-то в своем кулацком хозяйстве Брындык работал наравне с временными батраками, ел с ними за одним столом. Он не обсчитывал батраков и односельчан, долги не вымогал, не стремился к мгновенному обогащению, не обманывал тех, с кем договаривался. И считал, что никаких законов не нарушает.

Убийство председателя сельсовета, побег из Третьиновки, кража золота, скупка золотого песка и перепродажа были этапами – одни стремительными, другие медленными – в процессе деградации личности кандидата в кулаки-помещики.

«Не пойманный – не вор». Брындык больше не попадется. В лагере он пользовался авторитетом среди заключенных; приятели по заключению снабдили его некоторыми связями, полезными на воле.

До конца войны Брындык счел разумным оставаться на приисках. В роли вольнонаемного он выполнял обязанности мастера: война заставляла администрацию приисков ценить и пользоваться каждым разумным человеком.

После войны Брындык побывал в Таджикистане, в Узбекистане и в Киргизии, восстанавливая связи и устанавливая новые. В Н-к на Кавказ он вернулся укрепленный «морально» и материально.


3

Арехта Брындык не имел склонности к чтению. Книги казались ему полными глупого, вздорного вымысла. Какая-то потребность в искусстве выражалась в рисовании, к чему он имел способности, быть может и дарование, но бесплодное у подобного человека: вкуса не было, мысли не было и не было благородного порыва.

А малевать он мог… В Н-ке, приглядевшись, он «для получения социального положения» решил вступить в члены художественной артели «Кавказ».

Объединения, которые называются художественными артелями, призваны заполнить известный пробел, создать некие ценности, которые государственные организации не создают. Например, строительные тресты не занимаются, за некоторыми исключениями, роскошной отделкой зданий и помещений, а особенно ремонтом и реставрацией. Проектные организации, заводы, фабрики нуждаются в чьей-то помощи для изготовления макетов, плакатов; школы и высшие учебные заведения – в наглядных пособиях; клубы – в картинах, рамах для картин; профсоюзные организации – в оформлении праздников. Перечень подобных работ, где требуется художественное выполнение ремесленными приемами, бесконечен. Потребность немалая и вполне закономерная.

На помощь должны прийти художественные артели, как объединения специалистов. В составе артелей нет художников в общепринятом смысле слова. Они не создают, они компонуют и копируют. Благодаря специализации, разделению труда, применению ряда технических приемов артели способны выполнять весьма сложные, большие по объему и дорогие по цене работы. Зачастую же, – и это надо подчеркнуть, – выполнению заказов способствует отсутствие вкуса и художественной грамотности у заказчиков. И еще надо подчеркнуть, что наши настоящие художники своим невниманием к деятельности презираемых ими артелей тоже способствуют многому.

…Искусство – цветок нации.

Получеловек, недавно вставший на ноги, чтобы освободить руки для труда-творчества, наслаждался сам и восхищал своих косматых соплеменников картинами-символами, возникавшими под его пальцами на закопченной стене пещеры, где вчера обитал саблезубый тигр. И только глаза Человека могли увидеть образ там, где зверь видел одни царапины и черточки.

Бесполезный балласт племени, слабосильный сочинитель сказок занимал лучшие места у костров и получал самый лакомый кусок, вырезанный каменным ножом из хобота или печени мамонта.

Зачарованные мечтателем Орфеем, пантеры выходили из лесных дебрей, чтобы лечь у ног музыканта-певца. И самым популярным человеком в императорском Риме бывал не сам император, а талантливый мим-актер.

Потребность всех народов в произведениях искусства была так сильна, что красота вещей давно вошла в наш быт; ныне красота замаскирована и привычкой к ней и своим собственным вездесущием. Шов одежды или прям, или обдуманно-изогнут не только потому, что так нужно, но и подчиняясь требованию красоты. Нешлифованная, с неровным бортом пуговица могла бы отлично служить, а петли сами по себе вовсе не нуждаются в симметрии. Содержание книги будет понятно вне зависимости от глубины так называемых «красных строк», от буквиц и заставок. Мастерски уложенный в стену ряд кирпичей красив, но в доме и с кривыми стенами будет тепло. Ткани укроют, защитят тело вне зависимости от ровности пряжи и красоты цвета. На скоростную автомашину приятно смотреть потому, что обтекаемые формы красивы. Подобными примерами можно заполнить сотню страниц.

Вывод же уместится меньше чем в десяти строках: человек требует красивых форм, красивой внешности для всех вещей, которыми он пользуется. Полезное и прекрасное предназначены существовать слитно, общей жизнью. Их теоретическое противопоставление было результатом близорукого раздора меж спорщиками. А знаменитый спор художника с сапожником остался незаконченным. Конечно, и сапог должен быть красив, иначе тот, кто его шил, не сапожник и не прокормится сапожным мастерством.

…Как все создания человеческого гения – например огонь, пшеница или пути сообщения, – искусство зачинается, взращивается усилиями народов. Художник – функционер и доверенное лицо. Нарушитель доверия казнится прижизненной творческой смертью.

Наши нынешние потребности в искусстве громадны. Интереснейшая тема для экономиста: спрос советского народа на произведения искусства, его удовлетворение и выводы.

Пока же и без специального изучения видно, как остро не хватает предметов изобразительного искусства: живописи и скульптуры. Очень отсталый участок. Очень отстала техника массового высококачественного копирования выдающихся произведений нашего и мирового искусства, которыми каждый хотел бы украсить свой быт.

Пользуясь этим, иные «художественные» лишь по имени артели поступают достаточно бесцеремонно. В их ларьках и магазинах сбываются раскрашенные гипсовые фигурки, барельефы и прочие безделушки вопиюще-гнусного вида. Некоторые обширные районы поражены настенной коростой в виде рисованных «ковров». Копии картин известных художников доводятся до издевательства над авторами оригиналов и над публикой, продаются багет и рамки, тронутые проказой, отвратительно обляпанные позолотой, будто бы нарочно в подтверждение поговорки: не все то золото, что блестит. В иных местах, в некоторых областях, наша общественность запустила этот участок. И вкус народа развращается безвестными мазилами и фальсификаторами.

Кстати сказать, все, что относится к качеству выпускаемой на рынок продукции, формально в полнейшем порядке. При каждой артели есть художественный совет, состоящий из людей, юридически честнейших, заслуженных деятелей искусств, людей «с именами». Так называемые жулики в художественных советах не нужны; и, скажем заранее, никакими «комбинациями» члены художественных советов не занимаются. Им это не к лицу, да и не нужно.

Совет собирается по мере надобности, определяемой накоплением готовой продукции. На стульчики усаживается тройка почтенных, заслуженных деятелей. Картины или скульптуры, вышедшие из их рук, еще десятка три-четыре лет назад обратили на себя внимание, начали появляться на выставках. Репродукции имеют спрос и ныне, а подлинники можно найти не только в областных, но и в столичных музеях. Сделавшись заслуженными, деятели не покидают искусства и теперь.

А сейчас сидят они на стульчиках, и перед ними идет демонстрация – «худрук» артели, сам дипломированный художник, зачастую окончивший академию художеств, стоит рядышком, лишь изредка присаживаясь (дирижеры трудятся стоя), и «прогоняет» продукцию.

«Худсовет», прикрыв козырьком ладони усталые глазки, косится, а «худрук» подсказывает:

– Вот здесь, правда, будто немножко и не того, в тоне не совсем верно, а все же… будто и того. Левый глазок подгулял, да, левый подгулял. Но мы его немножко просветлим, в рабочем порядке пройдемся губкой…

– Да, да… – соглашаются заслуженные.

– А в общем и ничего. Краски, эстетическое восприятие…

– Да, да… – кивают заслуженные. – Эстетический образ есть.

И «худрук» машет помощникам, приговаривая:

– Давай дальше, давай!

И летит, летит «худпродукция худартели» этакими тошнейшими кадрами скучнейшего фильма перед утомленными взорами «худсоветчиков». «Худрук» – делец. Он заранее наметил брак, он укажет на него заслуженным, подскажет. И заслуженные промолвят кивая:

– Да-а, да-а… – И брак отложат в сторону, хотя он ничем не хуже, а иной раз и лучше «не брака».

Но без брака никак нельзя, без брака будет слишком уж нагло. Как показать в годовом отчете, что вся продукция была хороша? «В жизни так не бывает». А вот строптивые члены артели в жизни бывают. Бывают и недостаточно угождающие начальству. Словом, у «худрука» есть свои оргсоображения, а «худсовет» должен себя проявлять, и он себя проявляет, идя за «худруком», как телок на веревочке: «Ласковое теля двух маток сосет».

Полагается на каждом совете просматривать двести предметов, иначе утомится внимание. «Худсоветчики» способны, на то они и знатоки, просмотреть и тысячу; а для ревизии будут составлены пять протоколов собраний совета. Такие-то дела..

А в общем дело хлебное. Потрудившись в месяц раза три-четыре, «худсоветчики» артели «Кавказ» зарабатывают «детишкам на молочишко». Их заработок слагается из сдельной оплаты по видам и по количеству «продукции», подвергшейся их высокой экспертизе. Ставки нормированы, утверждены, включены в калькуляцию, все оплачивает потребитель. Закон не нарушен, и, к сожалению, самый острейший прокурор и самый проницательный следователь не найдут тут состава преступления.

Был человек, создал себе имя, горел, творил в свое время. А сегодня живет прошлым капиталом, стрижет купоны со своего имени. Между делом имеет постоянный легкий заработок. Пойдите заработайте столько у станка или на трудодни в колхозе!

Пусть никто не подумает, что почтенные заслуженные сами гонятся за длинными рублями. Нет, их почтительно приглашают, рубли к ним плывут сами, к этим людям, изжившим, не замечая того, самих себя. Подобные деятели встречаются не в среде лишь изобразительных искусств, живут они и в других областях и бывают разного возраста.

Как же быть? Где совесть, без которой жить, как ни крутись, нельзя? Где же, не будем говорить большевистская, а просто хоть самая обыкновенная человеческая, защитная от гадости, нетерпимость?

Плохо, плохо, товарищи художники! Пишете вы не чернилами, а маслом, тушью, акварелью, но ведь и к вам относятся премудрые речи поэта Буало, произнесенные триста лет тому назад: «Нет ступени между посредственным и наихудшим».

И вот вам, худартельщики, последнее, самое горькое слово. Разве вы не знаете, что в наши дни народное самобытное искусство перестало, как прежде, гнездиться, веря само себе, по глухим углам Родины? Ныне мы, удовлетворяя наши художественные потребности, покупаем массовую государственную продукцию в магазинах. Мы уважаем государственную марку, которой прикрыто ваше «художество». Мы говорим себе: коль продает государство, значит хорошо. Вы же обманом портите наш вкус с раннего детства, приучаете к пошлости, развращаете глаз.

Господа, от которых и грустно и скучно жить, никак у нас сами не переводятся. Но что их будто бы нельзя перевести, с этим я никак не соглашусь, хоть убейте!


4

Но пора к делу. Итак, Н-ская художественная артель «Кавказ» по качеству своих изделий принадлежала к худшим предприятиям подобного типа, а финансовое ее состояние, определяемое, как известно, балансовым счетом прибылей и убытков, было превосходным.

Брындыка приняли не сразу. Казалось, дело должно было и начаться и разрешиться производственным испытанием кандидата. Нет, пошла в ход хоть и не писаная, а все же существовавшая у артельных правленцев «черная книга». Наводились частно-секретные справочки: а ранее не состоял ли домогающийся вступить в члены артели Брындык Арехта Григорьевич, стольких-то лет, в подобных артелях и если состоял, то как себя проявлял? Разведывали по городу Н-ку, не склочный ли он человек, не кляузник ли, не имеет ли обременительной, небезопасной склонности строчить жалобы? И приняли, так как по этой части в Брындыке не обнаружилось ничего, могущего воспрепятствовать дальнейшему благоденствию процветающей артели «Кавказ».

Неискушенному человеку, каким был, например, Арехта Григорьевич до двадцать девятого года, многое показалось бы странным. Заведующий артельным производством получал по штатному расписанию оклад твердый – восемьсот восемьдесят рублей в месяц. Жена его нигде не работала. «Правильно, – решил было Брындык, – пусть баба занимается хозяйством, как водится». Нет, держали домашнюю работницу.

Квартира богатая, хорошо обставленная, с большим, как шкаф, холодильником «ЗИС», с пианино, с коврами настоящей азиатской, конечно же, не артельной работы. Что там в шкафах и буфетах, Брындыку не показывали. Но в столовой красовалась уникальная ваза: хрустальный постамент с метровым сооружением из литого чеканного серебра, гравированным, весом в пуд, и с крышкой фунтов на десять. Вещь совершенно бесполезная, стоимостью тысяч в сто, прихоть зажравшегося барина.

У председателя обстановка не хуже, но без вазы. Зато собственный киноаппарат. Этог «товарищ», будучи любителем кино, брал в конторе кинопроката ленты на дом и, не стесняясь, говорил:

– Не хочу набираться вшей в общих кинушках.

Побывав на начальнических квартирах, Брындык все приметил, все понял, но виду не подал. Ни-ни! Про себя же подумал: «Эге ж… Не пойманный – не вор».

Зоркий брындыковский глаз, настроенный, так сказать, в направлении определенном, сумел различить в деятельности артели «Кавказ» две линии – вернее, два ствола, – переплетшиеся меж собой подобно хищной кавказской глицинии и липе, избранной цепкой ползуньей для опоры. Один «ствол», опорный, то-есть липа, в нашем далеко несовершенном сравнении, должен представлять выпуск массовой продукции, к качеству которой полностью относятся самые горькие, самые злые упреки. Но сама по себе эта продукция рождалась законным с точки зрения нашего права образом. Люди во всю мочь работали, выполняя и перевыполняя нормы, и зарплату получали по расценкам за действительно изготовленные вещи. Эту часть работы артели «Кавказ» артельная бухгалтерия отражала точно, без передержек и подлогов. А вот вторая линия, второй «ствол», были пронизаны взяткой, как стеганое одеяло ниткой. Ловкие руководители имели свои проценты от художников.

Приглядевшись к «государству в государстве», точнее сказать, к шайке, саркомой всосавшейся в мозг и тело артели, Брындык сказал себе: «Здесь не по чину не возьмешь». Когда-то Арехта Григорьевич повидал в театре весьма и весьма восхитившего его «Ревизора»…

Смета артели «Кавказ», как и сметы прочих выпускающих продукцию организаций, разбиваясь на множество внутренних «статей», сводилась к трем основным разделам. Первый – зарплата производственная, в данном случае, заработная плата художников и других работников, находящихся на прямой сдельщине; второй – материалы и прочие так называемые «прямые расходы» на выпускаемую продукцию; третий – содержание административного, руководящего и иного непроизводственного персонала.

Третий раздел строго ограничен, и каждый рубль контролируется беспощадным райфо. Попробуйте-ка заплатить заведующему производством, шоферу, уборщице, бухгалтеру на десять рублей больше, чем зарегистрировано в штатном расписании! Районный финансовый отдел арестует счет артели, а дело о нарушении государственной финансово-штатной дисциплины передаст прокурору. Второй раздел контролируется несколько труднее. А вот первый раздел – заработная плата художников и прочих сдельщиков – есть производственный: чем больше расход, тем выше процент выполнения плана, тем лучше, товарищи!

Артельный художник сидит на прямой сдельщине, как казак на коне, и может заработать, сколько его душе угодно: никто не ограничивает возможности трудящегося и применение его способностей. Конечно, труд оплачивается по нормам, по расценкам. А кто устанавливал их? И кто же в артели принимает работу, кто «закрывает» наряды, определяет качество, класс изделия?

Сюда-то и ввинтилась хитрейшая, воровская ползучка… Смекнув премудрость, Брындык ухмыльнулся: «Эге ж… Рука руку моет…» – и, само собой разумеется, подравнялся к строю не тех, кто действительно работал, а к шайке.

Внутренняя взятка действовала так: каждому свой установленный куш «от заработка художника». Председателю – больше всех, затем завпроизводством и бухгалтеру – поменьше, затем своему бригадиру и так далее. Уравниловка не допускалась.

Существовала еще одна фигура, внештатная, без оклада, помещение артели не посещающая, дабы не мозолить глаза непосвященным. Это работающий «на проценте» надомник, посредник по внешним связям, рыбак заказов. Он везде ходит, везде нюхает, выдумывает подходящую «работку», протискивается через «черную» дверь и закидывает удочку перед носом хозяйственника:

– Составим сметы… Утвердим… От сметы вам процентов!.. Сколько?.

И по рукам. «Рука руку моет». Поймайте-ка их! По закону берущий взятку наказуется наравне с дающим. Попробуйте уличить взяточника, припереть к стене вымогателя! Тот, у кого вытянули взятку, наступив ему на горло, молчит как мертвый из страха перед законом. А не устарел ли сам закон, созданный нами в первые годы революции для защиты чести наших работников от покушений частников – класса, которого ныне нет?

Брындык рисовал ковры, делал рамки для картин, лазил с кистью, палитрой, лаком по лесам в санаториях, в кабинетах ответственных работников, в залах заседаний руководящих организаций, тянул карнизы золотом, серебром, бронзой, ляпис-лазурью, раскрашивал лепку, иронически размышляя: «Кто из здешних начальников берет наши проценты? Иван Иванович, Шалва Данилович или Иосиф Моисеевич?

Впрочем, в работах Брындык себя не слишком утруждал. На работы вне дома он шел в случаях исключительного аврала, при особом хабаре. Его участие в системе хищений ограничивалось распиской в получении денег, наибольшая часть которых уже разошлась по многоступенчатой лестнице взяток. Зачастую работы, которую он «сдавал по наряду», не было совсем.

Брындык глядел на жизнь из подполья через грязное стекло. У него развился непобедимый цинизм. Порой он размышлял: «Вот, говорят, диверсантов поймали. Пролезли через границу, рискуя жизнью. Подложат бомбочку, взорвут мост. Железнодорожный батальон в сутки починит. Убытков на сто, двести тысяч. Наши ребята из «Кавказа» за два месяца нахапают больше. А за год?.. Эге ж, не зевайте и вы, Арехта Григорьевич!» Или, прочтя газету, соображал: «Этот начальник за пару лет профукал пять миллионов. Сняли, перевели… Эге ж!» – и издевательски радовался чему-то.

Вообще Брындык имел способность развлекаться наедине по самому даже малому поводу. Он умел недурно кроить и шить. Замечая, что швейные мастерские требуют от заказчиков больше материала, чем было бы нужно самому Брындыку, и не возвращают остатки, он ухмылялся: «Эге ж!»

Брындык не смотрел на себя, как на человека хуже других. И дурнем себя не считал.

– Уси крадуть, – издеваясь, говорил он, подражая деланой «мове» своего батька.

Такая «философия» до двадцать девятого года была ему не свойственна. К шестидесяти годам он подошел голым, голее, чем мать родила. «Хорошие» слова звучали для него пустым сотрясением воздуха.

Он был на диво здоров, в жизни не знал головной боли, ломоты в костях. Про свое сердце говорил:

– Та у меня ж его нет. У меня ж машина. Мотор!

И не лгал.

Часть пятая. НА ГРАНИЦАХ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Рассказом об Арехте Брындыке и его жизненном пути заканчивается цикл. Пора перейти к иному. Нужны и отдых и перемена.

Я очень помню мою первую встречу с Туркановым. Полковник спросил:

– Но что вам, собственно, нужно?

– Не знаю, – не постеснялся я ответить и добавил: – Ведь я у вас, как в библиотеке. Сотни тысяч томов, а у меня нет каталога…

Полковник рассказывал. Я для начала старался найти нужную нить. Я слушал об удачах и неудачах милиции, о связи с обществом, о влиянии разных обстоятельств: одни мешают, другие способствуют.

Зашла речь и об искусстве – вернее, об уменье показать жизнь в произведениях искусства. Турканов назвал фильм, только что появившийся на экране:

– Кто не знает жизни пограничников, тот смотрит с интересом. Но на границе так не служат.

Я вспомнил об одном моем друге. Он, вообще довольно равнодушно относящийся к художественному кино, сказал мне как-то:

– Я и к документальным фильмам отношусь жестоко.

– Почему же?

– Пришлось мне после войны видеть один фильм. А я как раз в тех местах, которые были показаны, командовал полком. Не так нам приходилось воевать…

Я спросил Турканова:

– А как служат на границах?

И полковник, до войны много лет служивший в погранвойсках, рассказал.

За Читой по советской границе водой разлилась голейшая степь. На десятки, на сотни километров подряд и без отдыха тянутся такие плоскости, будто здесь поработали строители со скреперами, бульдозерами и прочей снастью, готовя тщательную планировку под сплошной аэродром, летное поле которого, как известно, требует совершенной ровности.

Карта скучнейшая. Для ориентирования на местности лишь по большой удаче можно зацепиться за развалины «кумирен» и «могил». Этими именами первые составители русской карты давным-давно окрестили безвестные остатки сооружений. Каких богов кумирни и чьи могилы – спросить некого.

Это единственные «отдельные предметы». Деревьев и пней нет, нет и оврагов. Нет высоток, отчетливо выписывающихся горизонталями на тактических картах в те или иные фигуры, которые для пользы службы именуются на ученьях, маневрах и в бою – Круглая, Ступня, Длинная. Иль, когда и богатое воображение не в силах увидеть образ, просто Безымянная, отметка в метрах такая-то…

В забайкальских степях горизонталям вообще делать нечего. А ветрам – раздолье. Здесь край, подлинно уготованный природой для ветров и ими беспрестанно посещаемый. Тихие дни и тихие часы редки. Сила ветра легко доходит до ураганной: слишком велика разница в температурах воздуха приполярья и субтропиков, а преград, вытянутых в широтном направлении, не хватает.

Край пустой, но шумный, очень шумный. Но только от ветра. Встречаясь с человеком, ветер гремит завихряясь. Используя как мембрану каждую складку одежды, шапку, самую раковину уха, воздух воет на все голоса. Врываясь в ствол винтовки, он ноет и гудит так заунывно, так противно, что солдат прячет срез ствола. Телеграфные столбы с проволоками, превратившись в оркестр, разыгрывают до тоски дикие мелодии.

Сейчас характер границы изменился, хотя ветер и остался. А до сорок пятого года положение было весьма и весьма неспокойное. Рядом сидела, под картонной фирмой марионеточного Маньчжоу-Го, хищнейшая японская военщина, самурайски готовая на любую провокацию, на любую гнусность. Гадючье гнездо, насаженное на ось Берлин – Токио, и очень активное…

Летом мало дождей, зимой почти нет снега. Здешняя зима долгая, но совсем не похожая на нашу русскую, с ее тихими днями, с инеем на деревьях и кустах, с мягким толстым снегом. Здесь поземка дочиста сметает и тот льдисто-жесткий, остро-сухой, как толченое стекло, снег, которым иной раз скупо и нехотя разродится забайкальское небо.

В тридцатиградусные морозы смерзшаяся степная почва, натираемая ветром, точно наждачной бумагой, пылит и пылит. Мало сказать – пылит, земля вздымается пыльными бурями. Это куда похуже, чем оренбургские бураны, описанные Пушкиным и Аксаковым.

Граница на замке. Пограничник, будь бдителен!..


2

Конь? Не конь – лошаденка. Тяжелая, большая голова на короткой сухой шее, спина длинная, седлистая. Брюхо вислое, сенное. Короткие и толстые ноги кажутся еще короче от густой шерсти. Шерсть так длинна, что ветер ею играет, как перьями на куриной спине. Хвост не длинный и не пышный, на ветру просвечивает репица. Свесив голову, отставив заднюю ногу, лошаденка дремлет под седлом.

Поверх шинели солдат укутан в пахучий овчинный тулуп. На голове малахай из собачьего меха. Между малахаем и тулупом видны нос и глаза. Наклонить голову – и останутся одни глаза. Товарищи поднимают эту тушу, усаживают в ленчик, вставляют ноги в стремена. Повод дают не в левую руку, а наматывают на левый рукав тулупа. Автомат – под правый рукав. Пистолет и гранаты уже раньше были надеты на шинель.

Готово! Пошел!..

Тридцать градусов ниже нуля. И не великое белое безмолвие сибирских или клондайкских лесов, а вой пыльного урагана. Круп лошаденки с отнесенным ветром в сторону хвостом и бесформенным грузом вместо всадника еще виден минуту-другую. Вот они превратились в тень, исчезли. Это патруль на границе. Такие объезды совершаются по всей границе. Время, маршрут, расстояние – военная тайна. Присяга…

Солдат знает, куда едет, до какого места, когда обязан вернуться. Он помнит все, что он должен совершить при всех возможных обстоятельствах несения службы.

В случае надобности он выскочит из тулупа и малахая, как шершень из норы. Огненный шершень! Но без служебной надобности солдат не должен слезать с коня или бросать тулуп. В тулупе он не влезет на коня без посторонней помощи. Если же сядет в седло в одной шинели, то окоченеет до смерти и не сможет выполнять свои обязанности. А пешком в тулупе не дойдет до поста.

Так служат на забайкальской границе.

Каждый солдат прочерчивает штрих, известный ему. Все вместе солдаты всех застав прочерчивают сетку в пространстве и во времени, рассчитанную на то, чтобы быть преградой достаточной плотности. Сеть известна офицерам, это военная тайна.

Служба солдата – Иванова, Петрова, Сидорова – тяжела и скучна. Всегда одно и то же место, которое он должен изучить и изучил лучше, чем собственную ладонь. Всегда одни и те же движения, которые он должен усвоить и успел усвоить так, что выполняет автоматически. Одни и те же товарищи, и распорядок дней, похожих один на другой, как винтовочные патроны.

Наряд – учеба. Учеба – наряд.

Читают те же газеты, что и все, лишь позже на несколько дней. Те же книги. Лица обычные, мимика скупая.

Нет ничего, пригодного для объектива киноаппарата. Нет коней, гарцующих под всадниками, нет скачек и картинных наездников. Нет гонок в поэтичных зеленых долинах среди горных цепей в пленительных дымках безбрежных далей. Совершенно нет победных жестов, встреч с полосатыми тиграми и красавцев фазанов, которые поднимаются из цветущих трав.

Пыль летом, пыль зимой.

Весна коротка и немногим радостнее осени.

Служба…

Офицеру как будто интереснее служить, чем солдату. Офицер охватывает службу всей заставы, он знает службу, события у соседей. Но и у него однообразие, шаблон.

Такова служба на государственной границе, как служба и на других границах. Границ в обществе не одна. Но только государственная видна на карте, а другие – нет.

Взглянуть извне в поисках внешних эффектов – какая неблагодарная задача! Глаз случайного туриста-наблюдателя приметит лишь то, о чем рассказано на предыдущих страницах. Попробуйте пройти день службы заставы с киноаппаратом. Пленка верно фиксирует работу машин, квадратно-гнездовые способы посева, хирургические операции. Документ неоспоримой точности, истины.

Но в отношении заставы получится ложь. Документальный фильм не выразит внутреннюю жизнь людей, а суть лишь в ней.


3

На заставе люди по возрасту разные. Молоденькие солдаты способны на самые мальчишеские поступки: например, залезть в сад и отрясти яблоню. В строю, уже получив замечание, они продолжают прыскать от смеха: товарищ показывает пальчик или что-либо столь же невинное, но способное «рассмеять» любого Иванова, Сидорова, Петрова.

Молодому офицеру, чуть постарше солдата, легче быть серьезным: у него ответственность бо?льшая. Но и он хотел бы многого, включительно до детского яблочка.

А старшие офицеры, сверхсрочники – старшины и сержанты? У них разве нет потребностей в радостях жизни? Им не скучно?

Вспомните древнее проклятие, пострашнее котлов со смолой и чертей с вилами, в которых верили наши отцы и деды: «И проклянет тебя господь бог твой. И когда настанет вечер, ты скажешь: о, если бы уже было утро! А когда настанет утро, ты скажешь: о, если бы уже был вечер!»

Но на заставах не скучают. В коллективе, как в каждом живом организме, все находится в напряженнейшем взаимодействии. Старшие учат младших и от них сами учатся познанию человека. Дни полны серьезного дела. Ничто не совершается зря, а если и случается, то не должно случаться. Все излишнее есть упущение по службе.

От побудки до отбоя все люди в деле. Времени решительно не хватает иной раз, чтобы набросать письмишко домой. Дело, дело и дело…

Наряд – служба ответственная, учеба – не менее. Без учебы не будет исправного несения нарядов. Все осмысленное, направленное лишь к цели. Наряд несут не для формы – для дела. Учатся не для отчета о проведении плана занятий, не для рапорта о завершении в срок учебного цикла, а для дела. Все совершается не для «показателей».

Но это значит, что у них нет свободного времени? Есть, конечно. У них нет пустого времени. Если хотите, у них все время свободно, так как оно наполнено трудом нужным, сознательным. Русским, советским солдатам и офицерам знакомы все тяготы, кроме единственно тяжкой, – волочить бремя подневольной службы. Поэтому их жизнь наполнена значительным содержанием и им скучать некогда.

Косматая лошаденка, на которой солдат несет службу, сильна и неутомима. Она пройдет одним духом километров шестьдесят, в злой мороз выспится в открытом дворе, прибившись от ветра под стенку. И наутро готова к работе. Так же, как и солдат. С той разницей, что солдат порой не спит и ночью.

Невзрачная лошадь, почти что конек-горбунок из сказки. Солдат Иванов, Петров, Сидоров, занесенный пыльным бураном, богатырь из были, не из сказки.

Что ему Змеи-Горынычи да Кащеи Бессмертные, когда он ничуть не боится самой водородной бомбы!

В нашей тяжелой службе воспитываются характеры, растет личность подлинная, не внешне живописная, то-есть создаются богатства, подобные неразменному рублю: чем больше тратится, тем больше остается.

Такова жизнь наших застав. И тех, что стоят на географических границах, и тех, что охраняют иные рубежи.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Трещит телефонный звонок.

– Мальцев слушает.

Он слушает и отвечает:

– Есть.

Свет в комнате серенький – уж очень ненастный сегодня выдался денек. Дождик с самой ночи сеет на город туманную тучу мельчайших брызг. В лесу нынче, наверное, стучит скучнейшая капель.

Лес далеко. Если подойти к окну, внизу виден голый асфальт двора. На нем несколько распластанных, как кажется с третьего этажа, спин «Побед». Жуки без ножек. Напротив и близко высится глухая кирпичная стена, грязный задний фасад дома, тот самый, который не существует для архитекторов, будто бы простые граждане обязаны смотреть на дома, как на листы проекта, то-есть лишь с улицы.

Из-за сумрачного дня, из-за высокой стены в комнате темновато. За двумя столами, что стоят у окна, еще можно заниматься без света, а Мальцев, который сидит в глубине, с утра зажег настольную лампу и разложил свое хозяйство в кругу, отбрасываемом лампочкой из-под черного сверху, белого изнутри абажура на шарнирной подставке.

Положив трубку, не отрывая глаз от листов развернутого перед ним дела, Мальцев говорит:

– Нестеров. Турканов зовет.

Нестеров сидит у окна, ему досталось лучшее место, свет на его столе падает слева. Он не слышит. Мальцев окликает громче:

– Виктор! К Турканову.

Нестеров отрывается, аккуратно кладет ручку пером на край чернильницы и встряхивает рукой: писать часа два подряд, да еще с увлечением, – не шутка. Почерк у Нестерова круглый, крупный, читать легко, ни начальство, ни машинистки не жалуются. Нестеров откидывается, забрасывает руки за голову, переплетает пальцы и сладко потягивается:

– Аа-ах!..

Ничего не поделаешь, начальство зовет, комментарии излишни… Нестеров спрашивает:

– Вы, ребята, остаетесь?

– Скоро пойдем обедать, – за себя и за Мальцева отвечает товарищ, который сидит у окна напротив Нестерова.

Нестеров закуривает, собирает дела и кладет их в несгораемый шкаф, который стоит в глубине, около Мальцева.

Служба! Товарищи уйдут, а оставлять дела на столах, если в комнате нет никого, не полагается. Правда, последний, перед тем как запереть комнату, в крайнем случае уберет и чужие дела, но заставлять других ухаживать за собой – последнее дело.

По широкому пустому коридору Нестеров дошел до середины здания и поднялся на следующий этаж. Там перед дверью, не думая, он одернул пиджак. Привычка!

В обычное служебное время не возбраняется носитьгражданский, штатский костюм. На улице как-то свободнее, если идешь под руку с женой: не приходится следить за просветами и числом звездочек на встречных погонах. Форменное платье Нестерова временно переселилось в швейную мастерскую: подбились брюки, обшлага тоже чуть обтрепались.

За дверью кивки, шутка на лету с секретарем начальника, с машинисткой, и вторая дверь – к полковнику.

– Он ждет, – говорит секретарша о полковнике, – идите.

Перед дверью руки Нестерова бездумно опять оттягивают вниз полы пиджака, чего не замечает ни он, ни секретарь, ни машинистка, ни майор милиции, который ждет в приемной полковника. Нестеров – как все. И как полковник Турканов.

Нестеров стучит, слышит: «Войдите», входит, вытягивается и видит, что, кроме полковника, в кабинете есть еще второй полковник, начальник того отдела, где служит Нестеров, и подполковник, его заместитель. Сам по себе вызов к Турканову значил нечто. Теперь же, узрев такую «угрожающую концентрацию начальства», Нестеров соображает: «Дело серьезное». И громким голосом докладывает нарочито по-уставному:

– Старший лейтенант милиции Нестеров прибыл по вашему приказанию!

Старший лейтенант вышел из кабинета Турканова в расстегнувшемся пиджаке.

Секретарь спросила:

– Ну что?

– А вы не знаете? – буркнул Нестеров, напуская на себя «мрачность». – Пропала моя «Жизель», пропала моя Уланова, как швед под Полтавой. Так и запишите!

Заручиться билетами на «Жизель» дело нешуточное… Это всем известно.

Когда «посторонний майор» уйдет, а секретарь и машинистка останутся вдвоем, они обменяются мнениями о предстоящей командировке Нестерова. Они в курсе дел, они везде, кроме работы, немые хранительницы тайны следствия. У них есть свои симпатии и свои оценки. Нестеров – «симпатия». Они говорят про него:

– К Виктору будто липнет. Начинает следствие с пустяка, а потом такое разматывается!..

Своих товарищей Нестеров встретил у двери, но не присоединился к ним, чтобы пообедать вместе, отвлекаясь в своей компании от текущих дел.

– Тебе верноподданная звонила, – без шутки сообщил Мальцев.

– Ладно.

Нестеров набрал номер телефона коммунальной квартиры, где он жил с женой и с сынишкой.

– Людок, такое дело: завтра в командировку. Увы, «Жизель», увы! Пойди с Мальцевым. Не хочешь? Почему?

И Нестеров шутливо убеждал свою «верноподданную», что ей будет даже интереснее с Мальцевым, чем со старым верноподданным мужем, который уже разучился ухаживать. В семье Нестеровых было трое «верноподданных»: муж, жена, сын – целое государство.


2

Дело делалось своим чередом. Окончив юридическую школу, Нестеров начал работу так, как всегда каждый молодой человек, за ничтожными, вероятно, исключениями, приступает к делу: с живым интересом и к новой обстановке и к новым людям. И было очень приятно вновь стать взрослым.

Правда, две его школьные скамьи были разделены войной, но в каком бы возрасте, с каким бы опытом ни садился человек за книгу, он в той или иной мере опять становится школьником.

В классе, на летнем учебном сборе командного состава запаса, почтенный слушатель в звании даже полковника и возрастом далеко за сорок, старательно тянется с подсказкой товарищу.

– Товарищ полковник, – обращается к нарушителю дисциплины капитан-руководитель, – по моему званию я даже не могу вам сделать замечание. Но вы мешаете проводить занятие.

И полковник запаса (начальник главка) встает, оправляет на отросшем брюшке гимнастерку и пытается оправдать свое мальчишеское поведение с каким-то мальчишеским конфузом.

Смешно? Нет. Даже по-своему мило. Ведь настоящих-то стариков куда, куда меньше, чем кажется юношам и девушкам, которые у нас впервые допускаются к избирательным урнам.

Когда же ты кончаешься совсем, наша молодость?

При всем военном опыте Нестерова (напоминаем, что служил он в разведке) его молодость на первых шагах работы проявилась в мрачном, даже в подавленном состоянии духа. Работа у него была такая, в которой открывается некая изнанка, что ли, жизни.

Как многие и многие, Нестеров обладал защитным свойством – не слишком-то видеть дурное у себя дома. Все дурное, все злое, казалось ему, жило в своем роде едва ли не полноправно за пределами Советского Союза. У нас плохое могло быть лишь малосущественной случайностью, не слишком-то даже и заслуживающей внимания.

Такое настроение Нестерова было бы несправедливо назвать розовыми очками, которые любят сознательно надевать на чужие носы философы-интеллигентики бюрократической складки в целях, иной раз, маскировки собственных гадостей.

Нестеров имел потребность видеть в жизни хорошее, потребность, особенно развитую юностью, загубленной в жестокостях войны. Дело в том, что война не победила его, не осквернила его желаний и стремлений, хотя он видел войну не марширующих с развернутыми знаменами полков, изобретенную некоторыми романистами и буржуазными историками, и даже не войну по Льву Толстому, а участвовал в долгом, отчаянном, кровавом труде. Этот труд можно исторически понять; можно допустить и признать разумом его необходимость, но принять сердцем, полюбить и оправдать морально здоровому человеку нельзя.

Тому, кто видел войну, кто понял ее, свершая своими, не чужими, руками, хочется забыть. Для советского человека существует право на такое забвение: война неестественна, она уродливый, но, к сожалению, по обстоятельствам необходимый вынужденный эпизод.

Именно поэтому, именно, чтобы истребить уродство, было так много вложено нашим народом силы и воли для уничтожения врагов человечества и будет вложено, если возникнет необходимость, еще больше.


3

С Туркановым Нестеров столкнулся случайно на улице незадолго до окончания юридической школы. Александр Степанович Турканов запомнил Нестерова по армии. Они встречались в сорок четвертом году в войсках Украинского фронта. Месяца через три Нестеров выбыл «из хозяйства» майора Турканова по ранению, – третьему и последнему за войну.

– Лейтенант Нестеров?

Нестеров был в неважном пальтишке.

– Товарищ, – Нестеров приметил три звезды на золотом двухпросветном погоне, – полковник!

Старший сообщил о себе, что он ныне на довоенной работе. На какой? Нестеров ничего не знал о прошлом Турканова. Полковник вернулся в Министерство внутренних дел, но не в пограничные войска, а в милицию.

– А вы, товарищ Нестеров, чем заняты?

– Учусь. То-есть кончаю, товарищ полковник.

– Что именно?

– Юридическую школу.

– Так. А потом?

– Еще не определилось, товарищ полковник.

– Если не ошибаюсь, член партии?

– В прошлом году перешел из кандидатов.

– Поздравляю! Хотите к нам?

Так Нестеров оказался не в суде, не в адвокатской коллегии, стал не юрисконсультом или арбитром. Он для начала службы – младший следователь милиции. Тот, кто начинает «дело».

Профессиональный взгляд на жизнь… Когда вечером, на углу улицы Горького и Охотного ряда, в несколько рядов собираются десятки автомашин и ждут перед красным светом, а сверху, от площади Моссовета, продолжают катиться большеглазые чудовища, когда вся нетерпеливая масса вибрирует моторами общей мощностью в тысячи лошадиных сил, и дрожит от нетерпения, и сейчас рванется, и сейчас опять помчится, светя фарами, мигая красными огоньками и вскрикивая сигналами, – это зрелище для поэта. О чем только он не подумает, куда только не проникнет его мысль перед таким потоком энергии. Красиво, очень красиво! И очень сильно. Симфония в звуках, в красках, в движении.

От Москвы мысль метнется к другим городам нашего времени… И вдруг поднимется высоко, на необычайную высоту, окажется в прошлом, взглянет в будущее. Как из рамок явятся события, действия, лица и, двинувшись целыми массами пока еще в смутных, в случайных желаниях, заживут, заговорят! Весь этот блистающий мир закипит, заволнуется, совершая волшебнейшее из всех сказочных волшебств действие творческого воображения в костяной коробке очарованного созерцателя, застрявшего на короткий миг в толпе около регулировочной будки. Как он живет сейчас, как чувствует! Ему вольно и хорошо.

Как все, как всегда, кончится и эта минута. Но он не забудет, он будет ловить словами улетевшее наслаждение, будет ловить Красоту, подчиняясь властнейшему из властных желаний сообщить людям посетившее его откровение. Он будет мучиться, будет страдать от своего бессилия воплотить видения столь же прекрасными, какими они явились в неслучайном сверкании двух московских улиц.

А орудовец видит шоферов, обязанных соблюдать правила уличного движения. Не так – и он вытащит из потока любое чудище, козырнет, спросит у водителя права. Хорошо, если кончится лишь «внушением» и не пострадает очередной талон.

Это не значит, что хозяин движения не чувствителен к красоте. Но он на службе, будь он в душе и трижды поэт.

Точное знание количеств и свойств кислорода, азота и примесей иных газов, составляющих атмосферу, знание причин той или иной окраски неба, знание химических формул горных пород, названий растений и форм живых клеток не мешает ученому наслаждаться природой, восхищаться какой-либо далью и дымкой и даже в восторге состряпать две-три строфы, пригодные не только для их сочинителя.

Впрочем, математику, физику, геологу, ботанику и другим легче не расставаться с поэзией. Медикам, говорят, приходится труднее. Почему же?

Чехов был нежнейшим поэтом, художником тончайшей души, добрым человеком. А ведь и он прошел через анатомичку, дышал тяжким запахом пропитанного формалином трупа. И слышал лихие пошлости, какими иной юнец подбадривает себя. И сам юнец пошучивал около мертвого тела с ободранной кожей. Быть может, не надо говорить об этом, это неприятно?

«Берегитесь, не ступите сюда ногою, ибо здесь нехорошо».

Перед Нестеровым социальная изнанка жизни открывалась по обязанности службы, и была она настоящей. На первых порах молодой начинающий следователь расплачивался какой-то потерей покоя. Будучи обязан каждодневно заниматься только чьими-то подлостями и гадостями, будучи обязан каждую подлость и гадость вытащить на белый свет, рассмотреть, изучить, он испытал состояние недоверия ко всему: как начинающий медик находит у себя признаки чуть ли не всех болезней, так Нестеров был в своем роде оглушен кажущейся массой преступлений.

В «Тружениках моря» Виктор Гюго, рассказывая о спруте, пишет, что ни одна песнь не была бы спета, ни одно гнездо свито, ни одно яйцо снесено, если бы все время была видна злоба, терпеливо ожидающая у нас под ногами…

Нестеров не был романтиком, и все же ощущение непокоя, мрачность, даже какая-то скрываемая им подавленность сопровождали начало работы. Но не разочарование, не упадок. Для этого Нестеров был слишком трезв и практичен. Ему нужно было избавиться, как избавляются дети от молочных зубов, от легковесной идеализации, от продукта школьной вульгарной социологии, заставляющей нас верить в легкость устранения трудностей, в легкость борьбы с пережитками прошлого, будто бы для полного исчезновения всего этого достаточно короткого периода жизни одного поколения.

Человечеству давно известно, что между познающим разумом человека и объективным миром вещей возникают препятствия, заслоняющие и искажающие действительность. Известны капитуляции: считая совершенно невозможным познать мир материи, агностики отрицали само его существование и допускали лишь случайно-индивидуальные ощущения. Действительно, неорганизованное, некритичное мышление может закрыть от нас реально-объективный мир, увести в область, населенную не тем, что есть, а тем, что нам хочется видеть.

Беспощадная критика общественного действия является единственным средством социального прогресса. Вне этого – распад сознания, остановка, мираж бесплотных теней, вращение колес на холостом ходу. И неизбежная кара, беспощадная месть реального мира.


4

А как полковник Турканов относился к своей милицейской службе?

Родился Александр Степанович в 1901 году в провинциальной тиши, в городе, где преобладали дома деревянные, где в центре архитектурно властвовал собор, расположенный рядом со сквером, против губернаторского дома. Конечно, имелись и Московская и Дворянская улицы, а также заречная часть под названием Пески, летний театр и Поповка, про которую был кем-то сочинен стишок:

На Поповке, под горой,

Воздух мрачный и сырой.

Эта провинциальная «тишина», традиционно заготовлявшая осенью запасы овощей на зиму в погребах и набивавшая в начале зимы дровяники, что бывало одним из существеннейших событий жизни скромной городской семьи, следовала за новостями внутренней и международной жизни путем чтения газеты «Русское слово» с содержательными для читательских масс того времени фельетонами «талантливого Александра Амфитеатрова» и «менее талантливого», но считавшегося «более глубоким» Григория Петрова, расстриженного священника, сменившего поповскую рясу и кадило на перо либерального журналиста. Суворинское «Новое время» с его погромно-националистическими выпадами пользовалось меньшим успехом.

В читательских формулярах губернской библиотеки имени Лермонтова первое место твердо занимал Лев Толстой, но за ним – правда, с почтительным интервалом – высовывала голову Вербицкая, кумир мещан, про которую Лев Николаевич однажды сказал, что она «предается половому общению с читателями на страницах своих романов».

В литературе переводной с переменным успехом сражались за первое место Александр Дюма-отец и Конан Дойль в лице Шерлока Холмса.

Но не засыпали на полках ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Некрасов, ни Никитин с Кольцовым. Белинский был в почете. Гоголь всегда находился «на руках». Провинция мыслила, чувствовала, дышала. Происходило зачинание, творение будущего: недаром в семнадцатом году Октябрьская революция была столь единодушно принята на всех улицах провинциальных городов. Но это творение тогда, в девятьсот первом году, внешне так мало было заметно на родине Александра Степановича Турканова.

Год рождения будущего советского полковника не был ознаменован, как помнится старикам, никакими чрезвычайными событиями международной жизни, кроме еще длившейся в том году англо-бурской войны. Вернее сказать, еще длящегося процесса безжалостного методического подавления двух численно крохотных земледельческих южноафриканских республик всей мощью еще свежей Британской империи. Кстати сказать, в этой войне, в скромном унтер-офицерском звании, принимал участие столь известный в дальнейшем Уинстон Черчилль.

Дело этой грязной войны загорелось из-за алмазных и золотых залежей, открытых, к несчастью для буров, на землях их республики и не принесших счастья и «второй стороне» в лице нахлынувших со всего света искателей легкой наживы и десятков тысяч английских солдат, легших под пулями буров.

Сочувствие печати, тихой провинции и всей мыслящей России без различия революционных партий и групп, представленных в те годы малочисленными и только подпольными организациями, находилось на стороне буров, которые подверглись грабительскому несправедливому нападению: тогда понятие агрессии еще не было сформулировано, как в наши дни.

В России этот исторический эпизод оставил весьма популярную песню:

Трансвааль, Трансвааль, страна моя,

Ты вся горишь в огне…

Была задета совесть народа, который не плавал в чужие страны, чтобы на кого-то напасть, не воевал из-за золота, не умел составлять балансы на крови.

Годы девятьсот первый и его предшественник – девятисотый прославились позднее.

Молодые люди рождения этих двух тихих лет были самыми юными защитниками юной Республики и завоеваний революции. Это они, послушные зову партии и Ленина, тащили на себе бремя гражданской войны и рассеяли себя в безвестных могилах по территории всей Федерации. Первая перепись показывает резкое падение численности мужчин, явившихся на свет в мирной тиши начала века.

С видавшей виды винтовкой калибра 7,62 миллиметра образца 1891 года красноармеец Турканов побывал и на юге и на востоке, питаясь чаще пайком фронтовым или боевым, чем тыловым, безотказно кормил вшей, куда более опасных, чем пуля, шрапнель и бутылочная ручная граната, состоявшие на вооружении и РККА и противника. Турканов остался в живых «не по своей вине», как на лишенном пышных выражений языке первых лет революции изъяснялись лихие армейские шутники.

Юношеская память набивала копилку воспоминаний всеми фактами без разбора для позднейшего осознания и пользования. Из высоких чувств тех лет, обуревавших не одних только молоденьких красноармейцев, очень помнится ощущение яркой светлости жизни и близкого конца не одной лишь войны, но всех вообще испытаний и тягот. Нажать еще немного! Даешь Крым, даешь белополяка и – винтовку на склад старого лома. Даешь Колчака и Сибирь, где немолоченый хлеб лежит еще с довоенного времени, и конец всякому голоду, – не для тебя, для всех.

Еще проще решались вопросы морали. У каптенармуса в сундуке нашелся мешочек сахара, по кускам краденного из пайков. Обвешав каптера бумажками с надписью «Вор», товарищи провели его по улицам на общий позор и простили «за несознательностью». Мы знали, что в ворах и во всяких преступниках, как вши в наших шинелях, сидели пережитки. Со всеми пережитками будет покончено, мы твердо верили, навсегда и сразу же после войны. Пережитков «проклятого прошлого», как писали газеты и как выражались ораторы на митингах, хватит еще года на два, от силы – на три. Так уверенно думали не одни юнцы красноармейцы.

Следовало не столько наказывать, сколько исправлять от пережитков своего брата-пролетария, по несознательности попавшего на скамью подсудимых. Суды выносили мягчайшие приговоры: вся гнусность и подлость были явно остатками вчерашнего «старого режима», вчерашнего капитализма.

В первые годы молодой революции для нас самыми интересными были доклады о международном положении, о торжестве коммунизма, до которого оставалось подать рукой.

…Это место рассказа – воспоминания полковника Турканова и его сверстников о громадности пути, который одолело творческое и ищущее сознание для достижения нынешней зрелости.

Сам Александр Степанович направился к своей зрелости, находясь почти каждодневно на линии огня. До войны он служил в пограничных войсках, годы сорок первый – сорок пятый прошел в строю, затем милиция.

В эпоху становления нашей власти Ленин указал на государственную торговлю, как на место, где государство повседневно общается с каждым гражданином.

Несколько десятков советских граждан ежедневно обращаются с массой разных вопросов и в каждое отделение милиции. Контакт самый широкий.

Так, по-ленински, просто и без напыщенности понимал милицейскую службу полковник Турканов.


5

Для изобличения не требуется признания преступника: обвинение, построенное только на признании, делается на суде пустой бумажкой, лишь обвиняемый откажется от своих слов. Судьи прерывают процесс и возвращают дело к доследованию. Признание в известной мере облегчает следствие, но не всегда. В чем-то сознаваясь под тяжестью улик, преступник скрывает сообщников, на помощь которых рассчитывает. И поэтому каждое признание должно подтверждаться фактами.

В этом коренное отличие нашего следствия от методов карьериста, пользующегося служебным положением в личных целях. Принести кому-то акты «признаний» невинных, запугать этими признаниями, строить свое благополучие на страхе…

Соблазнительно выбрать переломный момент, изобразить подготовку и эффектное предъявление решающей, неожиданной улики. Бывает и так. Но театральные эффекты, столь захватывающие зрителя, в жизни не только редки, но и не производят действия. На самом деле работа следователя сложнее. Он подбирает факты, улики, сопоставляет их, приходит к выводу как бы отвлеченному, то-есть бесспорному, вне зависимости от своей личности. Работа в своем роде математическая. Тем она и интересна. И только так может осуществляться настоящее правосудие.

Протокол допроса – две странички. Две сотни слов. Шесть-семь вопросов и ответов. Дела на полчаса? Нет. Иногда весь день… Стенограмма заняла бы сто страниц. А в протоколе допроса содержится лишь нужное, то-есть то, что имеет прямое отношение к делу: факты и подтверждение фактов, говорящие не против подследственного и не в его пользу, но помогающие выяснить истину. Существенное, нужное… Лишенное предвзятости, формулированное с возможной точностью, обдуманное, обсужденное следователем и подследственным. Доказательства и объяснения как против подследственного, так и в его пользу. Над ним и над следователем стоит высший контроль – Здравый Смысл. Поэтому-то так и интересны следственные дела, поэтому-то они увлекательнейшее чтение для каждого человека.

Чтобы добыть это настоящее, это существенное, следователь и подследственный изводят, как сказал поэт, тонны словесной руды. Но не пустой и не напрасно.


6

Нестеров чувствовал себя необходимым.

Он называл своих противников «деятелями». Одно «дело» следовало за другим, выскакивая, как пузыри в потоке воды.

Связь с пережитками прошлого была уж очень непростой, отнюдь не прямой и совсем не «анкетной». Столкновения с некоторыми «деятелями» имели особый вкус.

По криминальной статистике, половина преступлений против частной собственности в Европе во второй половине прошлого века совершалась людьми, которые были голодны в самый момент покушения. Голод и невежество – причины преступлений, выраженные в романе Гюго «Отверженные».

И классовый гнет. Ф. М. Достоевский в «Записках из мертвого дома» не мог забыть слова каторжника-мужика, обращенные к каторжнику-барину: «Вы железные носы, вы нас заклевали».

Не просты, очень не просты отношения между следователем и подследственным! Не перечень обстоятельств и не одни улики – и в пользу и против подследственного – были целью Нестерова. Личность человека, среда, влияния.

Конечно, присутствовали бесхарактерность, безволие, сочетание моральной нестойкости с неблагоприятными обстоятельствами. Но показывались и сильные характеры, проходили люди бесспорно энергичные, умные. Нестеров понимал, что ум, воля, смелость, мужество, стойкость сами по себе еще не определяют цвета знамени, направления деятельности человека. По поговорке: «Конь везет туда, куда захочет всадник».

Нестеров часто отлучался в командировки, увлекался делом, а жена, отдаваясь бессознательной и естественной ревности, стремясь к полноте обладания, ревновала мужа. Ее развлекала психологически-уголовная хроника в рассказах мужа, пока это было новинкой. Потом приелось. Нестеров хранил дома следственную тайну. Жена обижалась.

Не все мы легко открываем свое сердце: не всем свойственно уменье заниматься тонкой домашней дипломатией.

К счастью обоих, довольно скоро появился первый ребенок. Это простое событие, старое как мир средство, сплотило молодых, их отношения сделались ровнее, спокойнее.

Интимная жизнь – стекло, через которое человек смотрит на мир. Удачи и неудачи окрашивают его, меняя цвет мира.

Кто знает, хорошо ли, когда мы смотрим на мир только через бесцветное стекло…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Во второй половине ноября в Сендунскую милицию поступило заявление рабочего шахты № 11-бис о том, что горный мастер А. Окунев совместно со съемщиком-доводчиком И. Самсоновым, пользуясь халатностью государственного контролера М. Токаревой, воруют золото-шлих.

Работники отделения милиции кое-что предварительно проверили, некоторое время понаблюдали и решили задержать Окунева и Самсонова после работы, по дороге домой. Задержанных привели в отделение и подвергли личному обыску в присутствии понятых. Лейтенант милиции, проводивший операцию, был уверен, что личный обыск даст результат. Однако ни у Окунева, ни у Самсонова ничего не нашлось, о чем и был составлен протокол с участием понятых.

Было решено немедленно провести обыск на квартирах Окунева и Самсонова. Обыск у Окунева, который проживал в доме своего тестя Филата Густинова, еще продолжался, когда под одним из столов в отделении милиции был замечен небольшой самодельный конверт из плотной бумаги. В конверте оказалось незначительное количество золотого песка.

У работников милиции возникло предположение, что или Окунев, или Самсонов, пользуясь невнимательностью доставивших их работников, успели освободиться от улики.

Однако положение чрезвычайно усложнилось. Личный обыск был закончен, по закону же никакие соображения милиции и представление подобных улик не могут быть приняты. Небрежность лейтенанта-оперативника «сорвала дело»!

Пока о находке составлялся акт, к бригадам, производившим обыск у Окунева и у Самсонова, были посланы нарочные с указанием особо поинтересоваться бумагой и конвертами.

Бумага и конверты, изъятые у Самсонова, были другого качества. У Окунева же были взяты блокнот для рисования крупного формата с чистыми листами, конверт, склеенный из листа этого блокнота, и аптечные весы с разновесками.

Экспертиза специалистов установила тождество бумаги и конверта, изъятого у Окунева, с конвертом, найденным в отделении. Микроскопическое и химическое исследование чашек весов и шелковых шнурков, поддерживающих чашечки, установило наличие на них золота-шлиха.

Следственная часть милиции получила санкцию на арест Александра Ивановича Окунева, которому было предъявлено обвинение в хищении государственного имущества. В отношении Самсонова прокурор ограничился подпиской о невыезде.

В изъятой у Окунева переписке было письмо, на содержание которого следователь обратил внимание. Письмо от жены, Антонины Филатовны Окуневой. Судя по штемпелю места отправления, оно было послано в середине октября. Не считаясь с орфографией и синтаксисом, жена сообщала мужу, что хотя Ганька и не показывается, она сама справляется с делами и скоро вышлет сорочки. Сама же с нетерпением ждет посылку с бумазеей. Все это было рассыпано среди поклонов и пожеланий.

Преступники часто пользуются шифром условностей и намеков. Когда они грамотны и остроумны, домашний шифр почти не поддается расшифровке. Но почему нужно за двенадцать тысяч километров обмениваться сорочками и бумазеей?

В записной книжке Окунева были адреса, какие-то расчеты, сентиментальный стишок, откуда-то переписанный, и между листками – квитанция на посылку, отправленную в С-и за пять дней до ареста.

В отделении связи удалось установить: отправителем этой посылки был сосед Окунева. Будучи опрошен, этот сосед заявил, что тесть Окунева, Филат Густинов, в доме которого проживал Окунев, ссылаясь на занятость, просил его снести посылку на почту. Что это посылка Окунева, Густинов не говорил. На почте сосед обозначил себя отправителем, как ему сказал Густинов. За услугу Густинов угостил соседа водкой и дал ему двадцать рублей.

Главный инженер приискового управления показал:

– Технически возможность хищения золота-шлиха не исключена. Можно оторвать доски головки шлюза или бутары, где довершается процесс промывки, и прибить их на место, не нарушая печати. Но организационно хищение невозможно. По инструкции все приборы находятся под наблюдением горных мастеров и государственных контролеров.

Начальник отдела кадров приискового управления утверждал, что все работники приисков, особенно руководящие, как мастера и контролеры, проверены. По анкетным данным и прочим материалам личных дел мастер Окунев и рабочий Самсонов – люди, никогда ни в чем не замешанные, не имевшие судимостей и не бывшие под следствием.

Инструкции, мероприятия, анкеты… Сколько раз работникам милиции приходится находить это инструктивно-анкетное благополучие!

Александр Окунев категорически протестовал против содержания под арестом и отказался расписаться под предъявленным ему обвинением. Блокнот он-де приобрел в писчебумажном магазине, где таких блокнотов было много, и пользовался листами для чертежей. В отношении конверта с золотым песком, найденного в отделении милиции, Окунев заявил, что это провокация, затеянная по злобе. В подтверждение своих слов Окунев указал, что весной или летом он выпивал в компании с летейнантом милиции Д., поссорился с ним, и после этого Д. угрожал местью. Как свидетеля ссоры, Окунев назвал Самсонова. Самсонов подтвердил факт, что лейтенант Д. находился вместе с ним и с Окуневым на вечеринке. На вопрос о ссоре и об угрозах со стороны Д. по адресу Окунева Самсонов сначала отговорился незнанием, но через минуту заявил:

– Да, ссора была. Угрозы были.


2

Такие скудные данные добыло следствие за два первых дня; при всей уверенности работников следственной части милиции настоящих улик в их распоряжении не оказалось. Косвенная улика в виде тождества бумаги была зыбким основанием для обвинения, недостаточным для суда.

Предстояла кропотливая следственная работа, выявление связей Окунева и Самсонова, средств, которыми они могли располагать, и образа жизни. Эта работа могла и дать улики и опровергнуть обвинение.

Следователь решил проверить почтовую посылку, отправленную на имя Антонины Филатовны Окуневой, так как известны случаи использования почтовой связи с преступными целями. На такую мысль следователя навела сложность отправления этой посылки и хранение квитанции у Окунева.

По закону почтовые отправления неприкосновенны и могут быть вскрыты не адресатом лишь по специальному разрешению прокуратуры.

Сендунское отделение милиции известило Главное управление милиции в Москве об обстоятельствах дела и просило оказать необходимое содействие.


3

В ноябре в С-и еще совсем тепло и много ясных, солнечных дней. Море, если сравнить его хотя бы с Балтийским, теплое – температура воды градусов шестнадцать. Конечно, это не то, что летние двадцать три – двадцать семь градусов, но, право же, купание отличное.

Еще много цветов. Гроздья бананов, которым не суждено созреть, тяжело опустились. Разгар поздних яблок и груш. Поспевают мандарины.

Очаровательные дни конца бархатного сезона. Море чаще бушует, чем летом, но от этого оно не хуже. Иной северянин, мечтая о том, о сем, или просто без мысли наслаждается прибоем, шорохом песка, скрежетом гальки и часами торчит на берегу, позабыв о времени обеда.

Одно жалко: уж очень сократился день, ночь уж очень длинна. Вечером, чтобы погулять под черным, не совсем знакомым небом – здесь звезды немного другие, – достаточно жакета или пиджака. Температура воздуха – восемнадцать градусов, – столько же, сколько обязаны «держать» в московских квартирах управдомы согласно постановлению Моссовета.

Дни и вечера Нелли Окуневой были так заняты, что ей удавалось лишь урывками встречаться с Серго. Седьмой класс занимается в первой смене. Мать окончательно свалила на девочку все заботы по домашнему хозяйству, а покупки и готовка – вещи хлопотливые. Девочка недосыпала: она решила иметь одни пятерки и будет их иметь. Аттестат с пятерками позволит ей выбрать хороший техникум. Под хорошим понимался тот, где дадут общежитие и стипендию.

Еще около десяти месяцев, и она навсегда уйдет. Нелли начертила себе в общей тетради крохотный табель-календарь и точкой гасила ушедший день. Потом она быстро подсчитывала, сколько осталось, – это доставляло ей удовольствие. После лета все в школе нашли, что Нелли очень повзрослела. Классная руководительница сказала:

– Тебе можно дать не пятнадцать, а все семнадцать лет, Окунева.

И это было приятно…

Утром 6 ноября почтальон принес Антонине Окуневой извещение на посылку. Александр давно предупредил ее телеграммой с условным содержанием (в тексте ни слова о посылке!), и Антонина ждала обещанного с радостным нетерпением: Гавриил не появлялся, с Ганькой покончено.

Тогда, в августе, вернувшись из Н-ка, Окунев рассказал жене, что Ганька, вероятно, украл порученное ему золото. То самое, те пять с половиной килограммов, которые Антонина с такими волнениями получила в Г-тах. Муж рассказал жене, что отдал брату сразу весь металл.

– И ошибся, сильно ошибся! Тебя учил правильно, а сам свалял дурака, – признался Александр.

С металлом Ганька уехал на день и сгинул. По рассказу мужа, Антонина поняла, что он ждал брата в Н-ке дня четыре и уехал, так как ждать дольше было неудобно из-за Ганькиной хозяйки, да и не к чему: упущенного не воротишь.

К самому факту пропажи Александр относился довольно равнодушно:

– Где наше не пропадало! Наверстаю. А, Тоня?

Антонине же, мимо которой так или иначе проскочили бы эти килограммы металла, горевать было и вовсе нечего. Исчезновение Гавриила покрыло ее связь с Томбадзе. А ведь до «золотой» части отношений Антонины с Леоном братья Окуневы, начни они сводить между собой расчеты, наверняка добрались бы. Антонина продала Томбадзе свыше пятнадцати килограммов золотого песка.

При всей самоуверенности женщина с содроганием думала о предстоящем объяснении с обоими братьями. Гавриил, чтобы захватить в свои руки сбыт золота без посредства Антонины, пошел бы и на разоблачение ее любовной связи с Леоном. Конечно, Александр не съел бы ее, руки коротки, а все же…

Но Ганька, как видно, не успел ни о чем толком поговорить с братом. Возвращаясь в Сендуны, Александр приказал жене больше никаких дел с Ганькой не иметь, даже если он отдаст деньги за металл. Антонина получила адрес Арехты Григорьевича Брындыка, будет ездить в Н-к сбывать металл. Жена постаралась уверить мужа, что сумеет обойтись без Ганьки.

«А точно ли сумела уверить? А не нашел ли он, волчья шкура, другое местечко для желтого песочка?» – такими мыслями Антонина тревожила себя немало и что ни день, то больше: посылочки нет и нет!.. И вот наконец-то она, вот оно, золотишко, которым Антонина распорядится сама, не деля ни с кем барышей!

Соображая, что Леончику всего сразу давать тоже нельзя, чтобы не получилось, как с Ганькой, Антонина наспех мазнула губы, подщипнула брови, поправила крашеные с подклеенными ворсинками ресницы и полетела на почтамт.

Тревог и сомнений, преследовавших ее обычно, не было. Но она все же удовлетворенно отметила встречу женщины с «полными ведрами», счастливо происшедшую в тот момент, когда она вышла на улицу.

На почтамте Антонина начала с того, что свернула в зале налево к телеграфу и послала Леончику телеграмму обычного для таких случаев содержания:

«Тоскую целую Нина».

«Милый примчится через пару-тройку дней…» – с такой мыслью она расписалась в получении посылки и вышла на улицу в наилучшем расположении духа.

Все деньги за дом были уже внесены. В полновесной посылке было золото, – она считала по опыту, – не меньше пяти килограммов. Следовательно, ей «очистится» немало. Предстоящее свидание с Леоном Томбадзе возбуждало и иные приятные ощущения.

По пути она решила, что в Н-к, к Брындыку, она с частью золота все же съездит. Не будет ли это выгоднее для нее, чем комиссия, получаемая от Леончика?

Метрах в трехстах от почтамта ее остановили двое, предъявили какой-то документ, смысл которого как-то не сразу дошел до сознания, и предложили вернуться. Поняв, Антонина внутренне вцепилась в какую-то бессмысленную надежду.

В кабинете директора почтамта работники милиции установили личность Антонины Филатовны Окуневой. Вызванная из отдела посылок служащая дала показания, что именно эта гражданка получила именно эту посылку за таким-то номером почтового отправления и что это ее собственноручная расписка в получении.

Приступили к вскрытию посылки, распороли парусину, подняли крышку ящика: из тряпья извлекли увесистый мешочек золота-шлиха, на этот раз миновавшего жадные лапы шайки.

Фотограф сделал несколько снимков по мере накопления улик: посылка до вскрытия, после вскрытия, содержимое, мешочек золота.

Владетельница посылки заявила, что ей ничего не было известно о содержимом. Вела она себя не то что спокойно, скорее – смирно. Все установленные законом акты и протокол она подписала с оговорками о своем незнании и непричастности.

Нестеров наблюдал. Вчера он прилетел на самолете и организовал операцию. С утра вместе с приглашенными понятыми он сидел в кабинете директора почтамта, молча просматривал газеты, журналы.

Поглядывая на часы, понятые скучали. Нестеров волновался: Окунева могла и не прийти сегодня за посылкой. В маленьком ящике могло не оказаться золота. Окуневу могли предупредить об аресте мужа. Нестеров действовал быстро. Он знал, что после ареста Окунева его жена не получала телеграмм из Восточной Сибири. Но разве не могли воспользоваться чужими адресами? Может быть, сейчас Окунева готовится к выполнению какого-то плана, сама обдумывает или советуется, как избавиться от посылки, какую подготовить версию.

За Окуневой следили, и Нестерову принесли бланк поданной ею телеграммы. Нина? Условная подпись, условная телеграмма! Задерживать отправку Нестеров не имел права. Он распорядился передать текст по назначению, подлинник же изъял для приобщения к делу.

Приемщица телеграмм была вызвана для опознания подательницы телеграммы.

Почтамт уже проверял свой архив, чтобы установить, какие почтовые отправления получала Антонина Филатовна Окунева, а через областное управление связи по всем отделениям области давалось такое же задание.

Образцы золота из этой посылки отобрать и послать в Москву для установления в Институте золота происхождения шлиха; для той же цели и для сличения с золотом, найденным в подброшенном конверте, послать образец в Сендунское отделение милиции.

Нестеров связался по телефону с отделением милиции Н-ка, просил об установлении личности Леона Томбадзе и о наблюдении за ним. Следователь думал о местных скупщиках золота. Телеграмма на имя Томбадзе стала первой нитью.

Новые факты требовали немедленных действий. Следствие – борьба двух сторон. Кто захватит инициативу? Боевое решение. Нужно уметь сразу превращать мысль в действие.

При обыске в доме Окуневой были изъяты: найденные в платяном шкафу семь тысяч рублей и найденные под умывальником шесть тысяч рублей; именная книжка сберкассы с остатком счета на сумму четырнадцать тысяч сто рублей; пять книжек на предъявителя в разных сберкассах – две по семь тысяч, одна на десять, одна на двенадцать и одна на пятнадцать тысяч рублей. Облигаций внутреннего трехпроцентного займа на пятнадцать тысяч рублей. Кроме того, было изъято некоторое количество золотых вещей: часы, броши, кольца, серьги, браслеты.


4

Первый раз Нестеров допрашивал Антонину Окуневу вечером в день ее ареста, в присутствии прокурора и начальника следственной части С-ского управления милиции. Он начал с денег.

– Скажите, гражданка Окунева, откуда у вас все эти деньги? Советский гражданин может иметь любые деньги, но иногда ему приходится объяснять источник их происхождения. Вам понятно это?

– Да.

– Тогда объясните.

– Эти деньги принадлежат моему мужу, – ответила Антонина.

– Почему же они хранятся у вас, когда ваш муж живет в Сендунах?

– Он счел нужным так поступить.

– А почему он решил так сделать?

– Не знаю.

– Вы спрашивали его об этом?

– Не помню. Наверное, спрашивала.

– А вы пользовались этими деньгами?

– Немного.

– Говорите правду, – строго заметил следователь. – На движении вашего счета видно, что вы широко пользовались деньгами.

– Я не помню. Я очень взволнована.

– Хорошо. Еще раз предупреждаю вас: не лгите следствию. Подумайте перед тем, как ответить на следующий вопрос: а кто вносил деньги на каждый из этих шести счетов в сберкассах?

– Я вносила, – ответила Антонина, сообразив, что этот факт могут легко проверить в сберкассах.

– Откуда вы брали деньги?

– Давал муж.

– Каждый раз давал?

– Каждый раз.

– Вы хотите сказать, что вы брали деньги из рук мужа и несли их в сберкассы?

– Да.

– Вы утверждаете это?

– Да.

– А где был ваш муж?

– Здесь.

– Он не мог быть каждый раз и здесь и в Сендунах. Когда он последний раз приезжал в С-и?

– В августе.

– Точнее: с какого по какое число?

– Я не помню.

– Но по всем этим книжкам вы не делали взносов в августе. Последний взнос вы сделали в июле. Где был тогда ваш муж?

– Он… – Антонина замялась и спешно выдумала: – Он присылал деньги.

– Опять неправда, – упрекнул Нестеров. – Скажите, когда и как он присылал вам деньги?

– Я не помню, – спряталась Антонина.

– Ай-ай-ай! – не удержался прокурор. – Как плохо, как все плохо!

Окунева оглянулась с испугом на прокурора.

– Да, очень плохо, гражданка Окунева, – согласился с прокурором Нестеров. – Вы лжете и стараетесь запутать следствие. А скажите, вы часто получали посылки?

– Иногда.

– От мужа?

– От мужа.

– А больше ни от кого не получали?

– Я не помню.

– А сегодня от кого была посылка?

– От мужа.

– От мужа, от Александра Ивановича Окунева?

– Да.

– Но там значится другой отправитель. Что это значит?

– Не знаю, – опять тщетно спряталась Окунева.

– А что было в предыдущих посылках?

– Материя, валенки, – припоминала Окунева, стараясь связать растерянные мысли и хоть немного сообразить, как отвечать. Она ощущала невыносимую тяжесть, сердце сжималось, в висках болело от напряжения. Что сказать, что выдумать, чтобы отвести беду от себя?

– А золото бывало в посылках? – спросил Нестеров.

– Я не помню.

– Как? – удивился Нестеров. В его удивлении была деланность, заметная только ему. – Вы не помните?

– Не помню.

– Хорошо, гражданка Окунева, идите, вспоминайте, – закончил допрос Нестеров.

– У меня нет вещей, – сказала Окунева.

– Напишите в камере заявление, перечислите нужное вам, и я разрешу получить из ваших описанных вещей все, что можно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

С утра до ночи и бессонной ночью подследственный думает о своем деле, восстанавливает в памяти все обстоятельства, обдумывает каждое слово, сказанное следователем. Так или иначе, и, конечно, в меру своих сил, подследственный сосредоточен на одном – и в этом его сила.

Ноподследственный не знает, не может знать, что? и сколько уже известно следствию, – в этом его первая слабость.

Он не может, он не в силах мысленно встать на место следователя и решать за него, – в этом его вторая слабость.

Он склонен к самообольщению и боится посмотреть фактам в лицо, – это третья слабость.

И он слишком заинтересован в своем деле, слишком заинтересован в своей личности, – такова четвертая его слабость, самая опасная из всех: «Чужую беду руками разведу, к своей – ума не приложу».

Нестеров умел наблюдать, как до какого-то предела преступник строит хилые стены самозащиты для самоутешения. Потом слабеет, сдается, признается. Но до настоящего признания еще очень далеко, а до настоящего раскаяния, если оно и наступит, и того дальше.

Подследственный изобретает увертки в меру своих сил и своей морали. Следователь наблюдает и собирает улики.

Сомнений в виновности Антонины Окуневой не было. Допрос ее, в сущности, подтвердил больше, чем требовалось, и Нестеров знал уже, как эта женщина будет вести себя дальше.

По заявлению он разрешил выдать Окуневой из ее описанного имущества все необходимое: белье, постель, полотенца, подушку, одеяло, платки, верхнюю одежду. Нестеров заметил, что мать ничуть не позаботилась о дочери, оставшейся одной и без средств к существованию. Нелли Окунева пришла домой, когда кончался обыск. Нестеров видел девочку.

На следующий день, утром, он улучил время и забежал в дом Окуневой. Все вещи, включенные в опись, были снесены в одну комнату и опечатаны. Нелли оставили вторую комнату с кроватью и личными вещами девочки. Нелли не было. Она в школе, как объяснили курортники, арендовавшие половину дома. Находившаяся в их пользовании мебель Окуневой вошла в опись и была оставлена жильцам под сохранную расписку. Больше они ничего не знали. Адрес школы Нестеров получил у соседей.

В школе Нестеров рассказал директору и классной руководительнице об аресте матери Нелли Окуневой.

– Ах, как же она будет учиться! – огорчилась руководительница. – Окунева одна из лучших учениц!

Нестеров узнал, что Нелли девочка очень замкнутая, строгая, развитая не по годам и что близких подруг у нее нет. Дисциплина безупречна, по всем предметам отличница. Поэтому школа не интересовалась семьей этой ученицы: считали, что дома эта девочка имеет «все условия».

Нестеров сказал, что разговор о Нелли лучше оставить в секрете, хотя к следственной тайне он отношения не имеет. Его отлично поняли, но директор возразил:

– Дети все равно все узнают.

– Да. Но нужно оказать поддержку девочке.

Его заверили, что так и было бы сделано.

– И без предупреждения, – резковато сказала руководительница.

– Вот это особенно хорошо, – согласился Нестеров.

Классная руководительница догнала Нестерова на улице:

– Простите, одно слово…

– Да?

– Вы могли меня не понять.

– В чем?

– Я неловко выразилась. Мне больно за Нелли, а вам могло показаться, что я нехорошо отношусь к вам.

– Это бывает, – усмехнулся Нестеров.

– Нет же, не потому, – оправдывалась классная руководительница. – Жалко Нелли, – повторила она. – И потом, почему вы подумали, что нам нужно напоминать о таких простых вещах?

– Бывает, что приходится и напоминать, – опять усмехнулся Нестеров. – Мы считаем, что лучше напомнить, чем промолчать.

– Я вас понимаю, извините меня. Я уважаю вашу форму.

– Очень рад. Я тоже очень уважаю нашу форму.

…Вечером Нестерову удалось застать Нелли. Она была не одна. На подоконнике сидел юноша, такой крупный, что сначала он показался Нестерову взрослым мужчиной.

– Мне нужно сказать вам два слова, Нелли, – обратился к девочке Нестеров.

– Она несовершеннолетняя, ее нельзя допрашивать, – сказал юноша.

– А я и не собирался, – добродушно возразил Нестеров. – И не думал даже. Мне хотелось бы знать, что Нелли хочет делать дальше?

– Буду учиться, – ответила Нелли как об очевидной вещи.

– Это хорошо, – согласился Нестеров. – А на что вы будете жить?

Быть может, этот вопрос и обсуждался до прихода Нестерова. Юноша хотел что-то сказать, но Нелли мягко остановила его:

– Не нужно, Серго, подожди минутку, – и ответила Нестерову: – Я буду работать и учиться.

– А вы не думаете поехать к бабушке, к дедушке?

– Я их не считаю родственниками, – сорвалась Нелли. – И никогда туда не поеду!

– А вы сейчас ничего не хотите передать матери на словах?

– Нет. Ничего, – жестко и как-то по-взрослому ответила девочка.

Вот что!.. Лицо семьи начало обрисовываться в представлении Нестерова. На какое-то мгновение он заглянул в душу девочки.

Нелли расстегнула браслет с золотыми часами и протянула их Нестерову.

– Возьмите, пожалуйста, – попросила она. – Это вчера не заметили у меня на руке, а я забыла сказать.

– К сожалению, я не могу их взять, вы уж простите, – извинился Нестеров. – Вы завтра принесите их в управление, я скажу, и там примут.

Он ушел, зная, что должен помочь этой девочке всем, что сейчас в его силах.


2

Леон Ираклиевич Томбадзе не знал, что ему, в сущности, разрешили приехать в С-и на зов его Нины: Нестеров счел преждевременным арест Томбадзе в Н-ке. За Томбадзе следили и взяли его уже на квартире приятеля, того самого возлюбленного Евдокии Грозовой, который дурачил сибирячку под именем «князя Цинандальского».

Данных против Томбадзе не было – только интуиция следователя. Нестеров придал большое значение тому факту, что Окунева послала Томбадзе телеграмму сейчас же после вручения ей повестки на посылку и подписалась вымышленным именем.

Когда Томбадзе доставили в управление милиции, Нестеров, не давая ему опомниться, предъявил заготовленное обвинение в пособничестве Антонине Окуневой по сбыту краденого золота.

Быть может, если следовать классическим приемам, такой ход мог показаться опасным. У Нестерова были и другие ходы наготове, но Томбадзе буквально соблазнил его своим поведением.

Красавец мужчина так перетрусил, был так явно виновен, так лебезил, так дрожал и извивался, что прямое действие напрашивалось само собой.

Томбадзе прочел постановление о предъявленном обвинении, выслушал предупреждение об осведомленности следствия, о том, что его поведение на следствии и степень раскаяния будут учтены судом; и пленительный ювелир вывалил все, что знал. Для приведения в порядок и для записи его показаний потребовались вечер и часть ночи.

Томбадзе назвал очень много имен: одних заказчиков, которым он изготовлял вещи из краденого золота, он назвал больше двадцати и заявил, что на самом деле их было еще больше, но он от волнения не может всех вспомнить. Но он вспомнит, он очень хочет, чтобы его, Томбадзе, не считали преступником, он только заблуждался. Он говорил даже о латунных коронках для зубов.

Томбадзе выдал Магомета Абакарова с его дядей Сулейманом, Брындыка, Абубекира Гадырова и кажара. Рассказал о приезде в С-и Филата Густинова и Петра Грозова, об их золоте – об этом он знал со слов Окуневой. Очень много было сказано о Гаврииле Окуневе. Томбадзе уверял, что он, Томбадзе, помогал (так он выражался) сначала Гавриилу Окуневу, потом Антонине Окуневой лишь в части их дел. Главными были Гавриил Окунев, которого он знает и может уличить, и Александр Окунев, которого он не знает лично, но тоже может уличить со слов жены Окунева.

Томбадзе не счел нужным сказать сразу, что Гавриила Окунева с августа в Н-ке не видали. Впоследствии он объяснял, что забыл сказать. Вероятно, он в чем-то хитрил с перепугу, хотел что-то построить на своей якобы неосведомленности, а в дальнейшем просто симулировал забывчивость.

Об Окуневой Томбадзе отозвался, как о женщине, вовлекшей его в связь, о женщине, которая коварно заставила его сбывать золото.

– Любовь, любовь, товарищ следователь! – восклицал Томбадзе. – Клянусь честью, клянусь предками, я не преступник! Я жертва дурных знакомств, я жертва страсти. Чувствуя вину, я не мог отказать любимой женщине. Спросите всех, спросите весь город, я ходил мрачный, как могила, совесть меня мучила, я потерял радость. Это ужасная трагедия моей молодой жизни. Это роковая женщина моего честного сердца. Товарищ следователь, вы мужчина, – взывал Томбадзе, – вы должны меня понять!


3

Утром Нестеров после ночи, которая прошла в труде без минуты сна, пошел выкупаться в море. На берегу пусто, час ранний, ноябрьская вода холодна. Два или три мужественных купальщика из тех, кто способен лезть в воду до самых морозов, составили следователю случайную компанию.

Нестеров с размаху бросился в воду. Соленое море обожгло, сжало тело тугим чехлом. Восхитительно! Через несколько минут Нестеров растирал полотенцем холодную покрасневшую кожу. Он возвращался бодрый, свежий. Усталости как не бывало.

Какое море, какой красивый-красивый город! И какой гнусный червь, какой слизняк этот Томбадзе!..

В девять часов утра Нестеров был за работой. С-ский почтамт дал сведения о посылках и других почтовых отправлениях на имя Окуневой, поступивших за последние три года. «Э, есть интересное!..»

Запросы по другим отделениям связи? «Ответам быть еще рано», – сказали из областного управления связи.

Опрос соседей Окуневой поручить товарищу… Допросы заказчиков Томбадзе… Срочно получить санкции прокуратуры на аресты Арехты Брындыка, Гавриила Окунева и Магомета Абакарова в Н-ке. О Гадырове сообщить в Б. Копию показаний Томбадзе – в Москву и в Сендуны, для привлечения к ответственности Грозовых и Филата Густинова. Все это немедленно. Хорошо бы уметь делать сразу три дела, а в сутках быть бы сорока восьми часам!

Сделав зависящее от него, Нестеров решил дать очную ставку Окуневой и Томбадзе.

«Что сделать для Нелли?» – думал Нестеров, и когда к нему доставили Антонину Окуневу, спросил мать.

– Не знаю, – ответила та.

– Вот бумага. Пишите, что вы просите из изъятых у вас денег выдать дочери три тысячи рублей.

Получив заявление, Нестеров спросил:

– Вы ничего не хотите сказать следствию?

– Я все сказала.

– Вы настаиваете на своей непричастности к хищению и сбыту золотого песка?

– Настаиваю. Что делал муж, не знала. Я его во всем слушалась.

– Так сказать, исполняли приказ? – Нестеров вспомнил дежурную отговорку гитлеровцев, от последнего солдата до маршала.

Ввели Томбадзе. Антонина Окунева задохнулась, схватилась за грудь. Леон Томбадзе, по обдуманной им линии поведения, имел бесстыдство грустно поздороваться с Окуневой:

– Здравствуй, моя милая. Я признался, советую и тебе искренне все рассказать товарищу следователю.

По нашей этике слово «товарищ» неупотребимо в обращениях между следователями и подследственными, судьями и подсудимыми. Нестерову надоело объяснять Томбадзе, что они с ним никак не товарищи.

Антонина Окунева опомнилась и крикнула Томбадзе:

– Эх, ты!.. Сука ты в штанах несчастная!

После оглашения ночных показаний Томбадзе Нестеров спросил:

– Вы признаете правильность показаний гражданина Леона Томбадзе?

– Нет!

Томбадзе выпустил укоризненное: «Ц-ц-ц-ц!..»

– Нет, гражданин следователь, – говорила Окунева, – не признаю того, что он обо мне наговорил. Путалась я с ним, это верно. Дурой была, вроде верила ему… Ничего я его не развращала, ничего не влияла. Сам он лез за металлом: «Дай, дай!» Подарки мне делал, улещал всячески, хотел с мужем развести. Что, не говорил ты мне, чтобы я Нельку выгнала? – вскинулась Антонина. – Кто мне ложки подарил? Дядя? Кто золотые часики дал? Кто на дом деньги дал? А! Об этом ты смолчал, тварь ползучая! Орлом прикидывался, петух щипаный!

И, обратившись к Нестерову, Окунева заявила:

– Велите его вывести, гражданин следователь. Я при этой гниде ничего говорить не стану!

Оставшись наедине со следователем, Окунева рассказала еще не все, но многое, подтверждая показания Томбадзе. Она утверждала, что приисковых дел мужа не знала, сбывала же золото двум перекупщикам: Томбадзе и Гавриилу Окуневу. Больше всего Окунева говорила о своем страхе перед мужем и Гавриилом Окуневым. Братья Окуневы постоянно грозили убийством, по словам Антонины. Под страхом смерти она и действовала. Муж и деверь обещали, что даже если они все попадутся, то она, выдав их, не останется целой ни на свободе, ни в лагере. Поэтому-то и заперлась на первом допросе…

Сколько было правды в показаниях Окуневой, сколько лжи, предстояло уточнить в дальнейшем путем сопоставлений фактов, путем очных ставок и других улик.

Наступал вечер, близился час отхода поезда на Н-к. Нестеров был вынужден прервать допрос: он едва успел к поезду.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Нестеров заснул в вагоне и проснулся, разбуженный товарищем только перед Н-ком.

Было поздно: в Н-ское управление милиции Нестеров явился около двенадцати часов ночи. Предстояло совершить три обыска и произвести три ареста сразу. Московский следователь хотел взять на себя Гавриила Окунева, но в последнюю минуту обнаружилось, что того нет в городе. По запоздавшей из-за ночного времени справке городского адресного стола выяснилось, что Г. И. Окунев выбыл еще в августе в Ростов-на-Дону. Арехта Брындык и Магомет Абакаров значились проживающими в Н-ке. Нестеров решил итти к Брындыку.

На лай собаки к калитке вышла жена Брындыка и сказала, что Арехты Григорьевича нет. Уехал он куда-то позавчера вечером, то-есть с его отъезда прошло уже более суток.

– Куда уехал?

– Не знаю, – отвечала старуха, – он мне ничего и не сказал. Он всегда так. Бывает, зайду в его боковушку, ан его и нет. И на три дня уезжал и на дольше.

Неудача! Случайно или не случайно уехал Брындык?..

– А кто к нему приходил позавчера? – спросил Нестеров.

– Как будто бы никого не было. Или с работы приходили? Не припоминаю что-то, – объясняла старуха. – Нет, никого у него все дни не было.

Придерживая за ошейник очень крупную дворовую собаку, старая женщина разговаривала негромко, спокойным голосом. Ночное посещение милиции ее не смущало, и Нестеров подумал: «А немало эта бабуся пережила на своем веку…»

Обыск в пристройке, в доме и в других местах не дал никаких результатов.

Нестеров не нашел фотокарточки Брындыка при обыске. Старуха сказала, что ни Арехта, ни она сама никогда не снимались.

– Для паспорта было когда-то, не помню сколько штук. А так – ни к чему. Старик и смолоду не любил сниматься.

– А какой он из себя?

– Да такой, – послушно ответила старуха, – высокий, костью широкий, жилистый, как по-нашему говорят. А с лица не знаю, как описать.

– Полный?

– Нет. Он полный никогда не был.

Обстановка в домике была скорее деревенская, чем городская. В пристройке – топчан, табуретки, самодельный стол. В домике – деревянная сосновая кровать плотницкой работы, такие же деревянные стулья, комод, шкафик. В белье нашлось около трехсот рублей денег.

– Дом мой, – объяснила старуха Брындык, – на мое имя он записан с двадцать девятого года, и сама я его покупала. И эти триста рублей мои, получила их за мои фрукты да овощи, которые сама выращиваю и сама продаю.

– А Арехта Брындык разве живет с вами не общим хозяйством? – спросил Нестеров.

– Он когда даст мне в месяц на хозяйство рублей сто, когда – и не даст, я не спрошу. Я сама себя кормлю, – объясняла старуха. – Он живет в пристройке. В хату попросится зимой месяца на два, пока холодно. Мы с ним, бывает, по неделям слова друг другу не вымолвим.

Нестерову верилось, что она говорит правду.

– А почему же это так? – спросил он.

– А так… Старые. Надоели друг другу давно. Молодым того и не понять. – И старуха спросила Нестерова: – Долго ль будете шарить у меня? И вам и мне спать пора бы.

– Это верно, – согласился Нестеров. – Да у нас служба такая. Вы на нас не сердитесь.

– А я и не сержусь. Служи?те.

Спокойствием, манерой говорить, даже внешностью старая Брындык напоминала Нестерову что-то забытое с детства или виденное в армии, когда его полк проходил южные области в сорок четвертом году.

– А вы откуда будете родом?

– Из курских, с самого края. Мы, как по-старому говорили, водились между кацапами и хохлами – так нас по-деревенски и дразнили «переводнями»; значит, ни в тех, ни в сех.

– А муж ваш?

– Брындык? Он прилуцкий, стало быть – из хохлов.

– Давно вы здесь живете?

– С двадцать девятого. А он позже приехал. Потом в тюрьме сидел – то вы знаете. Долго его не было.

– Я вас вот о чем прошу, – сказал Нестеров, – у вас тут двое наших товарищей останутся: чтобы никто не знал, что они здесь. Соседям – ни слова. И сами со двора пока не выходите.

– Да уж я поняла, – согласилась старуха. – Когда его перед войной брали, дня четыре так сидели. Вы прикажите, хлеб приносили бы, не забудьте… Эх, думалось мне, успокоился старик! Горюшко его. Сказала ему тогда: «Не лезь ты в ихнюю артель». Так нет!

Эти слова насчет артели Нестеров запомнил. Впоследствии знаменитой художественной артелью «Кавказ» занялись внимательно.


2

Пока же вместо трех человек, обвиняемых показаниями Леона Томбадзе и Антонины Окуневой в скупке золота, нашелся только один – Магомет Абакаров.

В его квартире было описано много ценных вещей, которые могли служить косвенными уликами и быть в дальнейшем конфискованными лишь по решению суда. Был изъят и золотой песок, – около восьмидесяти граммов, оставленных Абакаровым для заказа подарков дяде Сулейману из города К. В дальнейшем, особенно после установления тождества этого песка с золотом-шлихом, расхищенным на Сендунских приисках, эта находка послужила серьезной уликой против Абакарова.

Абакаров тяжело прощался с новорожденным сыном и с красавицей женой, легкомысленную голову и пустое сердце которой, как он надеялся, образумит и свяжет с помощью ребенка. Но был сух, мрачен, спокоен. И ушел из дому, подняв уродливую голову, будто на прогулку.

На допросе Абакаров признал знакомство с Леоном Ираклиевичем Томбадзе, местным ювелиром, признал наличие дяди Сулеймана Ибрагимова, проживающего в узбекском городе К. Но от предъявленного ему обвинения в скупке и перепродаже краденого золотого песка отказался категорически.

Леона Томбадзе он охарактеризовал как враля, хвастуна, парня легкой души и глупого, который просто сдуру может кого хочешь запутать и оговорить.

Абакаров показал, что летом ездил в Среднюю Азию, был в К., видел дядю, а потом поехал в старинный город Б., который лежит недалеко от К. Ездил он в отпуск рассеяться, интересовался древностями, и только.

Абакаров разумно не отрицал факты – в его паспорте была временная прописка города Б., где он останавливался в гостинице – но толковал их по-своему. Его интерес к среднеазиатской архитектуре был уж очень мало правдоподобен, однако иного объяснения он не нашел.

Как видно, изумительные древние памятники, которыми действительно богата Б., произвели сильнейшее впечатление на этого чуждого искусству и малограмотного человека. На такой позиции и оставался Абакаров до конца следствия по делу Окунева, Окуневой, Томбадзе и других: отрицал и отрицал.

Его действительные похождения в Средней Азии были разгаданы позже, другими следователями и по другим делам, связанным с разоблачением преступных действий и обширных спекуляций видного б-ского хозяйственника. Того, чье широкое лицо и тучную, крупную фигуру Абакаров знал и помнил под именем Хусейна, Гуссейна или Хоссайна…


3

Один из философов прошлого столетия так определял роль случаев в жизни человека: «В то время, как действия человеческих коллективов могут быть решены подобно математическим уравнениям, судьба отдельного индивидуума является загадкой».

Арехта Григорьевич Брындык действительно исчез не зря, и не случайно его не было дома. Но помогла ему чистейшая случайность, которыми так богата жизнь личности. Он узнал об аресте Леона Томбадзе в тот же день, когда этот арест был произведен работниками С-ской милиции.

Когда задержанного в С-и Томбадзе выводили из квартиры его приятеля и усаживали в автомобиль, мимо, на вокзал, не спеша проходил знакомый Леона, часовщик из Н-ка, приезжавший в С-и по делам своей артели.

Остановившись на другой стороне улицы, этот часовщик при всей быстроте краткой сценки разгадал ее значение. Впрочем, особой догадливости не требовалось: перекошенная физиономия красавца Леона и форма милиции говорили сами за себя.

У этого часовщика были связи с Томбадзе по покупкам небольших партий золотого песка: по двадцать, по тридцать граммов. Поэтому вернулся он в Н-к взволнованным. Через полчаса после своего возвращения он рысью примчался в мастерскую и рассказывал двум товарищам, у которых рыльце было тоже в пушку, о многозначительной сцене, невольным свидетелем которой ему довелось быть. Именно в этот момент Брындык просунулся в тесную каморку получить часы, отданные в чистку. Хотя он и был знаком с часовщиками, но его появление прервало рассказ. Однако старик успел уловить связь между словом «арест» и фамилией Леона.

Не подав виду, Брындык получил часы, вернулся домой и принялся собираться в дальний путь, аккуратно набивая бельем и вещами пузатый парусиновый чемодан собственного изготовления.

Брындык не спешил, не волновался. По опыту он знал, что сумеет опередить приказ об аресте, даже если Томбадзе задержан по «металлу» и начнет быстро, охотно признаваться.

Что Томбадзе задержан именно по металлу, что он не будет стоек, Брындык не сомневался. Если бы старик был образованнее, он определил бы свои выводы как интуитивные.

Брындык обладал крестьянским фатализмом, позволявшим его предкам выносить многие-многие невзгоды без ропота, без протеста, без попытки даже найти причину.

Арехта Григорьевич не пытался обвинить себя в неосторожности, в легкомыслии, которое было в его связи с Томбадзе. Что теперь делать, размышлял он, рассеянно подмалевывая очередную нимфу, распустившую дебелые телеса на берегу ручья из синьки. Заняв свои руки чисто механической работой, он думал.

О своих чувствах он не рассказал бы и себе.

Он уничтожил аптекарские весы с гирьками, бутылочки с кислотой, лупы – предметы, которые являются уликами против скупщиков драгоценностей.

Дождавшись сумерек, Брындык достал из тайника все хранившиеся там деньги, надел новый костюм и действительно, не сказав ни слова «ей», ушел на вокзал, откуда и уехал с первым проходящим поездом. Были с ним и заготовленные «на случай чего» документы, которые полагается иметь человеку его почтенного возраста.

Так случай сработал против Нестерова: пока следователь записывал показания Томбадзе, Брындык уже катил куда-то. Он вернулся недели через две. Ночью он зашел на несколько минут домой, узнал, что его ищут, и скрылся опять.


4

Нестеров зашел побеседовать со старой Брындычихой, как ее звали соседи.

Небольшой дом под черепичной крышей – зимняя кухня и одна комната – был бы совсем украинской хатой, не уродуй его пристройка-сарай. Стояла хата в плодовом саду, по ограде теснилась густейшая живая изгородь, непролазная для человека стена боярышника и желтой акации. Несколько ульев, – пчелки, привлеченные сахарным ароматом груш, залетали и в комнату, где Нестеров разговаривал со старухой. На допрос это не походило.

Старая Аграфена Прокопьевна мало с кем беседовала: отучилась говорить, живя с Арехтой Григорьевичем. Речь ее была медленна, а слова казались вескими, не случайными.

– Вы, может, думаете дом конфисковать и меня, старую, выгнать, коль Брындык много плохого наделал, – без протеста и без волнения говорила старуха. – Дело ваше, что я могу? А только дом мой, по правде мой. Его я заработала своими руками.

Старуха повествовала, как в семнадцатом году брал ее Арехта «из бедности», не за красоту брал, а за силу да за здоровье и за уменье работать всю работу.

– И я работала. Ночи прихватывала полный год, не в страду лишь. Не было часа головы поднять, оглянуться. Так деньки и катились, как колеса под гору. Из-за работы бездетной осталась: первого походя от небрежения скинула, другие уж и не держались, сами падали. Арехта был до работы жадный, и я тоже. За скотом ходить-то вы не ходили, не знаете. Скотине не скажешь: подожди. По нашему хозяйству праздников не бывало. И что год, то копилось работы и копилось, не видать ей было края…

Сухой, коричневой рукой с искривленными пальцами и вздутыми венами старуха пододвинула Нестерову глиняную чашку с грушами:

– Не побрезгайте, кушайте. Мои, не Арехтины.

Бесшумно ступая когтистыми лапами по чистому глинобитному полу, вошла собака, умно глянула на Нестерова и положила косматую морду на колени хозяйки.

– Что скажешь? А? Чужие в доме? – спрашивала хозяйка пса. – Ничего, так надо, так надо… – говорила она, поглаживая собаку по голове. – Ну, иди, иди.

Понимая, пес отступил, оглянулся и вышел.

– Когда в двадцать девятом Арехта порешил хозяйство, все распродал, – продолжала старуха повесть своей жизни, – у него сердце рвалось, а мне ничего. Я ему одно говорила тогда: «Хочешь ты или не хочешь, а выделяй мою долю. Выделяй как работнице, которая на тебя за одни харчи трудилась без сна, без отдыха одиннадцать годов. Не выделишь, уезжай ты, Арехта, один, куда твои глаза глядят…» Он выделил. Тогда-то у него сердце еще теплилось. Посчитались мы с ним по совести: сколько пришлось бы батраку заплатить, столько мне он и дал. На те деньги я и купила эту хату с участком.

Задумалась-старуха, задумался и Нестеров. Из пристройки через стену хаты едва-едва бубнил голос милиционера, что-то рассказывавшего товарищу. Засада поместилась в пристройке.

– Бывает мне думка, – говорила старуха. – Проходила я свою дорожку, для чего жила – не знаю. Подумаю: умрешь скоро, старая, – не страшно. Выморочная я, вроде трухлявого дерева. И то – на дрова иль на поделки людям не гожусь. Арехта такой же. Все-то он возится, не дает себе и людям покоя. А тоже выморочный, никогда в нем не было радости ни к чему. Почему оно так с нами повелось? Не знаю… С чего получилась моя и Арехтина жизнь? Не пойму… Сатана нами игрался, одураченные мы люди. Мнится мне: нет большего зла, как в деньгах. Сказку слыхали, как в стародавние времена люди жили без денег? Вы, люди молодые, так бы устраивали, к тому старались, чтоб жить без денег. Тогда никто под себя не подгребет, скопидомить не будет, не пожадничает. А пока есть деньги…

На коричневый, морщинистый палец старухи вползла пчела. Аграфена смахнула пчелку:

– Не там ищешь…


5

Бывшая хозяйка Гавриила Окунева приняла следователя довольно агрессивно. Она-де знать ничего не знает о своем бывшем «фартиранте», как она выговаривала слово «квартирант». По словам Марьи Алексеевны, Гавриил Окунев выбыл, оставшись должен за комнату, за обслуживание. Обещал прислать, но до сих пор нет о нем ни слуху ни духу.

С помощью соседок Марья Алексеевна усиленно хлопотала по изготовлению пирожков, котлет, домашних сластей, по сооружению салатов, винегретов и прочего, от каких приятных забот и оторвал ее приход Нестерова. Готовился пир.

Марья Алексеевна с гордостью объявила, что нынче у нее свадебное торжество: она вышла замуж за своего нового «фартиранта», человека в летах, серьезного и непьющего.

Почтенная молодоженка пыталась отделаться от несвоевременного посетителя, но неудачно. Ее мысли разбивались между вопросами Нестерова и пирожками, которые могла не так защипнуть соседка, винегретом, в который другая соседка могла положить не столько фасоли, сколько требуется для семейного счастья, и «молодым» мужем, который явится и застанет жену в беседе со следователем! Поэтому, хотя Нестеров, по мнению соседок, был «настоящий мужчина», Марья Алексеевна не пыталась с ним кокетничать и была в ответах по-своему деловита. Не будучи больше заинтересована в личности Гавриила Окунева, она поведала следователю о беспорядочном, мягко выражаясь, образе жизни своего бывшего постояльца.

Рассказала, как, несмотря на тяготевший над Гавриилом судебный приговор, Окуневы ее усиленно сватали – это ее «редакция».

Она упомянула о совместном отъезде братьев, состоявшемся 12 августа.

– Но вы выписали Гавриила из домовой книги не двенадцатым, а пятым августа, – заметил Нестеров.

– Разве? – Марья Алексеевна под влиянием вступления в законный брак успела забыть мотивы, по которым она, по совету Александра Окунева, выписала Гавриила задним числом. – Да, я давно хотела его выписать.

– Он уехал в Ростов-на-Дону?

– Откуда я знаю!

– Но так значится в книге.

– Ах, ваша паспортистка ко мне пристала, я и сказала первое, что пришло в голову!

Нестерову оставалось лишь пожать плечами при демонстрации такого легкомыслия.

– Но вы уверены, что братья Окуневы уехали именно двенадцатого августа?

– Да, и через несколько дней старший приезжал один.

– Зачем?

– Откуда я знаю!

И Марья Алексеевна внезапно бросилась к летней кухне с криком:

– Не так, не так! Ай! В этой бутылке керосин!

Оставив повестку о явке свидетельницы в девять часов утра следующего дня, Нестеров вернулся в Н-ское отделение милиции. Под свежим впечатлением он набросал рассказы Аграфены Брындык и Марии Пупченко (такова была фамилия бывшей хозяйки Гавриила Окунева), придавая записям форму свидетельских показаний.

Он отметил вопросы. К Пупченко: о костюме, вещах, особых приметах Гавриила Окунева; о поведении Александра Окунева, когда тот вернулся один. К Брындык: предъявить для опознания фотокарточки обоих Окуневых…

Тут Нестерова сморил сон. Он лег на жесткий диван и спал часа три так, как дай бог каждому на мягкой постели: сказалась беспокойная ночь. Проснувшись, он умылся и пообедал, продолжая думать о деле с той точки, где работу мозга прервал сон.

Принесли почту. Товарищ Нестерова из С-и сообщал: по справке отделения связи в Г-тах, Антонина Ивановна Окунева одиннадцатого августа получила там почтовую посылку от Стефана Тарасовича Сергиенко из Сендунского прииска. Окунева при предъявлении ей расписки на бланке сопроводительного адреса дала показание, что С. Т. Сергиенко лицо вымышленное; в посылке находилось золото, отправителем которого в действительности был ее муж А. И. Окунев. Ему же она и передала это золото, когда он вернулся в С-и тринадцатого августа после поездки к Г. Окуневу в Н-к. Взяв золото, А. И. Окунев опять уехал, а по возвращении рассказывал Окуневой, что брат Гавриил золото похитил.

Сопоставляя числа, Нестеров пришел к очевидным выводам и спросил себя:

– Когда и где встретились братья Окуневы, если Александр Окунев уехал из Н-ка вместе с Гавриилом, еще не имея золота, а вернувшись в Н-к шестнадцатого или семнадцатого августа, брата не застал?

И сделал пометку: «Исчезновение Г. Окунева? Неувязка! Добиться подробностей у Пупченко и Ант. Окуневой. И у Александра Окунева! Важное!!!»

К вечеру была получена выписка почтовых отправлений, полученных Гавриилом Окуневым на адрес дома Пупченко за год. Посылок он не получал. Четыре телеграммы разного содержания из С-и за подписью «Маша» и одна от одиннадцатого августа, тоже за подписью «Маша», из Г-т следующего содержания: «Здорова устроилась хорошо пишу целую».

В день отправления этой телеграммы Антонина Окунева была в Г-тах, а ее муж – у Гавриила Окунева, адресата, в Н-ке: шифрованное извещение.

Нестеров пометил: «изъять все телеграммы для приобщения к делу». Но где Гавриил Окунев?

Обдумывая, Нестеров прогуливался по комнате, отведенной ему в здании Н-ского районного отделения милиции. Десять шагов по диагонали, поворот через левое плечо, и опять десять шагов.

И погода же здесь! Эх, а в Москве слякоть, холод, туман!

Нестеров присел к столу и набросал телеграмму своим крупным, четким почерком:

«Очень люблю моих любимых очень целую все хорошо тчк когда вернусь не знаю будьте умницы», – и подписался шутливым: «Витя и папа».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

На следующий день Нестеров записал подробнейшие и, надо признать, не только охотные, но и на девяносто пять процентов правдивые показания свидетельницы Марьи Алексеевны Гавриленко, бывшей Пупченко. Недостающие до полной истины пять процентов относятся к самовольно «конфискованному» свидетельницей имуществу Гавриила Окунева.

Надо сказать, что дорогой костюм Гавриила Окунева, из серо-голубой шерсти, отчищенный и отглаженный, красовался на плечах почтенного молодожена Гавриленко, который уж никакого отношения к делу не имел.

Нестеров чувствовал какую-то заинтересованность и стремление свидетельницы снабдить следствие наибольшим числом данных о весьма неприглядном облике Гавриила Окунева. Раза два повторив без всякой нужды, что у нее никаких вещей Окунева не осталось, бывшая Пупченко, по глупости, уподобилась тому участнику детской игры, который должен говорить: «теплее», «жарко», «тепло». Но Нестеров сам на этом не остановился.

Пупченко опознала Александра Окунева по фотокарточке. Вообще она очень хорошо и даже красочно восстановила все, что видели ее глаза, включительно до формы шляп, ленточки, цвета сорочки и костюма, туфель и, конечно, посиневших и вздутых ушей Гавриила Окунева в тот день, когда он покинул ее дом.

Если мыслила Пупченко, мягко выражаясь, слабо, то память у нее была отличная – это бывает у глупых людей чаще, чем принято думать. Вероятно потому, что люди типа Пупченко не слишком перегружают свою память собственными мыслями.

Нестеров поблагодарил гражданку Пупченко от лица следствия, и она удалилась, довольная собой и плененная «манерами» следователя. Свидетельница обещала сама прийти, если у нее появится что-либо дополнительное.

Кстати сказать, от Марьи Алексеевны Гавриленко, бывшей Пупченко, и пошла гулять сначала по Н-ку, а потом и по части Кавказа удивительная и смелая версия о похождениях братьев-разбойников Окуневых и преследовавшего их московского сыщика, советского Шерлока Холмса. По мере оглашения народной молвой обстоятельств с Леоном Томбадзе, Брындыком, Абакаровым и некоторыми другими менее заметными «деятелями» Марья Алексеевна приплетала их к первоначальной версии, раскрашивая слухи цветами собственной фантазии.

Так она создавала свою увлекательную, надо признать, историю, пополняя, расширяя, углубляя, творя подобно некоторым литераторам, которые, будучи увлечены одним сюжетом, начинают с объема новеллы, развивают в повесть и постепенно добираются до многотомного даже романа.

Желаем успеха, если результаты таких трудов не заставляют скучать слушателя или читателя!


2

Свидетельница Аграфена Прокопьевна Брындык опознала Александра Окунева по фотокарточке. Заходил этот человек один раз к Арехте Брындыку в августе этого года. Старуха точно не могла назвать дня.

– У меня все дни уж очень-то похожи один на другой, – сказала она, как бы оправдываясь.

Но указанное ею примерное число совпадало с пребыванием старшего Окунева в Н-ке.

Опознала старуха и Гавриила Окунева, показав, что этот человек, которого она по имени не знала, бывал у Брындыка не часто, но с прошлого лета захаживал раз шесть или семь.

– Не восемь ли? – уточнял Нестеров.

– Нет, раз шесть будет вернее. Бывал неподолгу. Заходил и Леон Томбадзе. – Этого старуха знала и в лицо и по имени, помня его с мальчишек, с года своего приезда в Н-к. Назвала его старуха «фертом»:

– Этот – кавалер здешний. Мастер дурам крутить головы. Что говорить, мужчина видный, красивый собой. Знала я его родителей, покойников. То были люди самостоятельные. Леонка из нынешних, балованный. Есть у него брат двоюродный. Женатый, семью воспитывает, про него плохого не слыхала. А Леонка еще без усов начал за девками гонять. Он мужчина легкой работы.

Нестеров навел старуху на характеристику Арехты.

– Так я вам уж все говорила. Непьющий он, работящий, может работать всякую работу. И все пустое, ни к чему. Вот вы мне скажите, дело за ним важное открывается?

– Важное, – ответил Нестеров.

– Вот и сами посудите. Жизнь его кончается, а за ним идут по важным делам… Нам бы с ним по закону полагалось детей иметь вас постарше возрастом, внучат воспитывать. Арехта умный, мне с ним не ровняться. А про него знаю, чего он не знает и не узнает, – бессчастный он. Бесплодный, как и я, глупая и неграмотная.

Как с близким, а не как со следователем, беседовала старуха, и Нестеров знал, что в ее неторопливых речах не было ни одного деланого, неискреннего слова. Он задал обязательный вопрос:

– Что вы знали о преступных делах и преступных связях своего мужа?

И записал, уверенный, правду:

– Ничего не знала и не знаю.

Старуха опознала Абакарова по фотокарточке как местного жителя («Кто такого страшного не знает в нашем городе!»), но удостоверила, что Абакаров никогда к Арехте на дом не заходил.

После подписи показаний, произведенной в присутствии понятых, так как читать старуха не умела, а могла лишь вывести каракули фамилии, она спросила Нестерова:

– Будете меня из хаты выселять?

– За что?

– За Брындыка.

– Нет. Дом – ваша личная собственность и за дела мужа вы ответственности не несете. Вот если будет доказано, что вы совместно с ним или с другими нарушали законы, то дело повернется для вас иначе. Тут уж ничего не поделаешь…

– Это вы верно говорите, – согласилась старуха. – А оговорить меня будто бы некому. Приплетут – пойду в тюрьму, не заплачу, мне все одно ничего… Мои слова попомните: Арехта по характеру такой, что никого по напраслине опутывать не будет. Я не о себе. Мне, видно, суждено умереть не под забором вместе с моим псом, а в своей постели. И на том спасибо ему! И вас за то благодарю.

«Потерянные жизни, потерянные силы», – думал Нестеров.


3

С Н-ком будто бы и все. Две неудачи. Оборвались, – Нестеров полагал, лишь на-какое-то время, – две нити: Гавриил Окунев и Арехта Брындык…

Следствие по выяснению подробностей, связанных с этими двумя лицами, а также с местными жителями, названными Томбадзе, и с Абакаровым будут продолжать товарищи из Н-ской милиции.

В С-и следует организовать очную ставку Томбадзе и Абакарова. Для этого Абакарова срочно доставить в С-и. Нестеров хотел этой же ночью ехать в С-и, где предстояло на допросах Томбадзе и Окуневой уточнить количество золота-шлиха, прошедшего через их руки, и взять от них то, что они могут еще дать следствию.

Следовало систематизировать улики, вещественные доказательства в виде изъятой переписки, телеграмм, сопроводительных адресов к посылкам. Экспертизы графологов; оформление. Громоздкая, точная работа.

В Сендуне ждал мрачный, упорный, уверенный в себе Александр Окунев, и туда надо явиться во всеоружии. Там, Нестеров знал, а не догадывался, предстоит размотать еще тугой клубок хищений золота.

Времени, времени и еще времени! Дни же мчались сами собой, как уносимые бурей.

Исчезновение Брындыка – вернее, причины исчезновения – не казались загадочными. Н-ская милиция через какое-то время узнает, когда и как появился в Н-ке первый слух об аресте Окуневой или Томбадзе. А вот с Гавриилом Окуневым для воображения Нестерова все представлялось неясным. Факты и даты перемещений Александра Окунева опровергали версию о краже Гавриилом золота, полученного от брата. Посещение старшим братом Брындыка после, именно после отъезда Гавриила из Н-ка, говорило о том, что тогда золото было в руках Александра Окунева.

Брындык был скупщик, о чем свидетельствовали не только показания Томбадзе, но и прошлое. Брындык имел опыт перекупки золота. И Брындык скрылся. Бегство – самопризнание.

Александр Окунев рассказал жене сказку. Зачем? Он уехал из Н-ка двенадцатого августа вместе с братом. Куда? Если же он говорил жене правду, то почему он ходил к Брындыку? И вообще, доверял ли Окунев своей жене? Нет, конечно.

Схема движения краденого золота: Окунев Александр – жена Окунева – Гавриил Окунев – была естественна и жизненна. Нестеров знал, что в делах такого рода участие именно семьи в своем роде характерно.

Так где же Гавриил Окунев? Пупченко сообщила, что он работал в районе. Телефонные справки свидетельствовали, что ни в одном из районов этой области и соседней квартирант Пупченко на работе не числился.

Куда же он уехал, где скрывается и, быть может, под чужой фамилией?

Все было бы понятно, если бы он действительно украл золото, порученное ему братом. Но он его ее крал. И его следует искать где-то-близко, где-то здесь, на Кавказе, где у него есть связи.

Часть шестая. ДЕЛО НЕ ОКОНЧЕНО

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

В южной части нашего Черноморского побережья в ноябре тепло. В садах из лаково-зеленой листвы выпукло выглядывают розовато-желтые мандарины. Чудный плод! Чтобы создать его, приземистое раскидистое дерево уделяет целиком все длинное лето заботе плодоношения и только плодоношения: летом мандариновое дерево не растет. Его развитие происходит зимой, в зимний период теплая древесина мандариновых деревьев полна сильного сока. Потому-то так страшны для мандариновых садов нечаянные морозы, которыми в иной год любит зло позабавиться коварный климат наших субтропиков. С декабря по январь тревога не оставляет садоводов: коль хватит морозом, то пойдет насмарку двадцатилетие трудов и забот.

Тайга морозов не боится, тайге ничто, что ноябрь в Сендунах месяц совершенно зимний. Оттепели не жди, снег будет подваливать, а морозы нарастать в силе. В таежной затишке с начала зимы уже набралось снега на метр. Раскопай, а под ним талая земля.

На речках лед нарастает и сверху и снизу, со дна. Затыкается русло, и верхняя вода рвется по льду. Ее опять прикроет льдом, она опять вырвется. Так наледи громоздятся всю зиму. Иной ручьишко, воспользовавшись крутыми берегами, построит наледь высотой с трехэтажный дом.

В Восточной Сибири умеют опускаться зимой на дно рек без помощи кессонов. Очертят место на льду и долбят, наблюдая, как бы не проткнуть дно ямы. Оставив несколько сантиметров до воды, уходят. За ночь мороз наращивает дно – долбят опять. Так за две-три недели удается уйти широкой ледяной трубой на дно трех-четырехметровой по глубине реки. Если жить с умом, то русскому человеку мороз не враг, а помощник.

В прошлые времена иные приискатели,застряв от жадности в тайге до поздней осени, в тайге же и оставались навечно в виде косточек, растасканных зверьем по бережкам каких-нибудь ручьев Имянет, Голодный, Костяной, Пьяный, Дурной, Сумасшедший, Мертвецкий, Шалый иль Худая Прорва…

Зима в Сендунах установилась вскоре после роковой охоты Григория Маленьева с дружками Бугровым и Сливиным на гари, богатой лесной птицей. Не рассказал дома жене Григорий ни о жалкой гибели несчастного бродяги-доходяги, ни о страшных думах, вызванных судьбой беглого преступника.

Заведенным порядком крутилась приисковая работа. Машины добывали и мыли золотоносную породу, рабочие смены чередовались по графикам. Что лето, что зима – все одно. Где снег не разметали, там добрые люди натоптали дорожек – вот и все.

В маленьевском доме попортились дела: хозяин пил, пил по-новому. Не гулял, а молчком глушил водку, наливаясь в одиночку чуть ли не каждый день.

Летом будто бы Гриша отошел от пьянки, а нынче на? тебе! Покосилась жизнь Клавдии Маленьевой, молодая женщина сделалась сурово-неприступной к мужу и не берегла для него, как бывало прежде, ни рассола, ни острой закуски, ни четвертинки для опохмеления.

Сегодня вечером, вернувшись из магазина, она обмела веничком валенки, сбросила теплый платок, шубку и, прислушиваясь, замерла на кухне.

Не узнаю я сам себя,

Не узнаю Григория Грязнова,

Не тот я стал… -

‹шмелем гудел голос мужа. Слышно, он уж вполпьяна. Вздохнув, Клавдия вошла в комнату. Подперев голову руками, Григорий уставился на распитую на три четверти пол-литровую бутылку. Жену он не то не заметил, не то не захотел заметить.‹

Качая головой, ломая руки, молодая женщина постояла, быть-может, не одну минуту. Радио было выключено, в тихом доме единственным звуком был голос Григория. Он фальшиво и нескладно, пропуская слова, заменяя их другими, своего сочинения, тянул арию опричника из «Царской невесты». К себе, что ли, он применял ее?

Решившись, Клавдия подошла, взяла бутылку и отнесла ее в шкафик.

– Ты… што? – поднял голову муж.

– А то! – зло и жалобно сказала Клавдия. – Ты слыхал или не слыхал новое дело?

– Какое? – моргая осоловелыми глазами, спросил Григорий.

– Такое! – все сильнее злилась Клавдия, и злость придавала ей силу. – Сколь веревочка не вьется, а все порвется.

– Ты это чего? – В голосе Григория была слышна внезапно родившаяся тревога, и смотрел он разумнее.

– Того я, того, что мастера Окунева взяли. Взяли, говорят, за золото…

И Клавдия вдруг разрыдалась, зажимая рот руками: боялась разбудить детей, спавших за перегородкой. Час шел не ранний, женщина слишком задержалась, стоя в вечернем «Гастрономе» в очереди за яблоками. Там она и услышала страшную новость.

– Да ну, Клава, – подошел враз отрезвевший Григорий.

Чтоб не всполошить детей, они ушли в кухню. Справившись с собой, Клавдия с отчаянием говорила:

– Мне что, моя жизнь испорченная. Дети у нас, Гришка, о детях мы не думали, головы наши неразумные! Проклятые мы люди, пропащая наша жизнь. А-а-а-а!..

– Я с Окуневым давно никаких дел не делал, – оправдывался Григорий.

Плохое оправдание. Сам Григорий то понимал, но ведь нужно же что-то сказать. Хочется уцепиться пусть за самую жалкую соломинку.


2

Уж очень большие концы: Сендуны – С-и – Сендуны. Почти двадцать пять тысяч километров! Хотя ныне советские люди стали чрезвычайно подвижны, но такие дорожки привычны лишь для начальников поездов и для бригад вагонных проводников, которые катаются в порядке обычной службы из Москвы во Владивосток или, как недавно стали ездить, в Пекин. Для них в этом быт, и, немного втянувшись, они запоминают «в лицо» каждый разъезд, каждую станцию. А этих примет ни много ни мало, а насчитывается между Москвой и Владивостоком свыше семи сотен.

И каких только нет названии! Надевай Шапку, накидывай Шубу, зажигай Свечу и ступай Потайкой к Нюре и Жанне, бойся Хунхуза и не бери верхнее До: подобные немудрящие шутки лепит остряк-пассажир из названий станций.

Михайло Чесноковск, Ерофей Павлович, Каганович – понятно, названия взяты по известным людям. А вот Критово – от средиземноморского острова Крит, что ли? А Короли? И как вклинилась между Тайшетом и Разгоном вдруг Байроновка?

Откуда здесь память о великом английском поэте, авторе не только гениальных стихов, но и собственной трагической жизни! Хотелось бы знать, что за Яшка и что за Хопка увековечились в соседствующих станциях Яшкиво и Хопкино.

Если бы кто-то взял на себя труд составить своего рода приложение к указателю пассажирских сообщений: книжечку, где хотя бы кратко пояснялось значение названий станций и разъездов и откуда повелись эти названия! Коротенькая история родины. Ею зачитывались бы не одни пассажиры. Переизданиям, дополнениям, переработкам не было б конца, и все жадно раскупал бы читатель. Кроме истории, получится наглядное, такое неоспоримое свидетельство русской национальной терпимости, доказательство отсутствия шовинизма в русском характере. Большинство пунктов носят имена не славянские, а те, которые русские узнавали, придя на место, и сохраняли, следуя справедливости: коль скоро местные жители зовут Тайшет Тайшетом, так ему и быть. И нечего голову ломать, подбирая новые названия для Куэнги, Могочи, Амазара, Кунгура, Уруши, подмосковных Арсаков и скольких других. Оно получается солиднее, серьезнее, чем наклеивать на карту для группы тихоокеанских островов, скажем, имя лорда Сандвича, ничем, кроме бутербродов, не прославленное.

Такие мысли, которыми он впоследствии делился с женой и с друзьями, навещали старшего лейтенанта милиции Нестерова, когда он катился на Дальний Восток, глядя в окна вагона и почитывая железнодорожный справочник. Ему еще долго ехать до той станции, откуда на Сендунский прииск единственным пассажирским сообщением служит авиация.

Да, много времени брали разъезды, связанные с «золотым делом», но не каждый же раз одолевать на самолетах такой кусок пути. Милиция, как и любое наше учреждение, имеет смету, уложенную в общий бюджет Союза. И немалые расходы вызывает у народа деятельность всяческих окуневых, томбадзе, брындыков и прочих, умеющих и косвенным образом лезть в карманы советского гражданина.


3

Размышляя, как лучше использовать данные, полученные работой следствия в С-и и в Н-ке, Нестеров приближался к Сендунам. А в Сендунах мрачный, подобранный Александр Иванович Окунев, скучая в предварительном заключении, ежедневно требовал письменные принадлежности и обращался с жалобами по многим адресам. Он писал областному прокурору, депутату Верховного Совета, прокурору Республики, прокурору Союза, в Президиум Верховного Совета.

В каждой жалобе грамотно, в точных выражениях, Александр Окунев обвинял милицию в провокационных действиях, обвинял районную прокуратуру в недобросовестности, в преступной халатности, в нарушении прав личности, заключающихся в том, что безупречного, незапятнанного труженика подвергли аресту по оскорбительному и бездоказательному обвинению. А ныне держат в заключении с нарушением всех процессуальных норм и постановлений, без допроса, без движения, чем нарушают самые основы Советской Конституции.

И все лица и организации, куда обращался Окунев, читали его заявления, брали на контроль «Дело Окунева», запрашивали, начинали работу по проверке жалобы советского гражданина, давали указания об ускорении дела, требовали срочных немедленных ответов. В областной прокуратуре готовили командировку соответствующего советника юстиции для ревизии Сендунов…

…Григорий Маленьев, бросив пить водку, очнулся и развивал энергичную деятельность. Он доказывал в приисковом управлении, что детишки подрастают, что и ему и жене «обрыдло» жить в тайге и что решились они навсегда перебраться в Россию. Везде и всюду у нас дорог каждый работник, а дельный рабочий так называемого постоянного кадра – тем более. Но уговаривать Маленьева было потерянным временем. Пришлось написать приказ о его увольнении по собственному желанию.

На ладный, крепкий домик, где все дышало теплом и уютом, легко нашелся покупатель. Не жалея, из полы в полу передал Маленьев гнездышко, которое с таким тщанием вила Клавдия на мужнины деньги, слизанные им в свое время со старательской добычи. Не пошли они впрок… Не пошли впрок и барыши этого года.

Оглянувшись, Григорий спросил себя: «А где же деньги-то? Были и сплыли!..»

Сбившийся с толку, попутанный легкой наживой рабочий, оказывается, плохо считал. То-то, что наживной рубль дорог, а даровой дешев!

Маленьеву казалось, что, начав «заниматься металлом» с мастером Окуневым, а потом перейдя на самоличную скупку, он «насшибал» тысяч до восьмидесяти.

Ведь это же сверх заработка, на который другие рабочие свои семьи кормят, сами живут и по сто граммов пропускают! Птичками порхнули сотенные между пальцами. Что пропито, что прогуляно, остального и нет ничего. Куплены вещички, без которых можно было бы и так обойтись. Григорий соблазнился «штучным» тульским ружьем ценой в четыре с половиной тысячи рублей. Вещь – красота, слов нет, а бой ничем-то уж так не лучше по сравнению с прежней тулкой, стоившей пять сотен. Купил золотые запонки: одна потерялась на охоте, вторая никому не нужна…

Правда, оставался в руках Григория капитал, но не простой: хранилось у него золото-шлих, скупленное после логуновской поездки в Котлов и краденое вместе с Васькой.

Толкало Григория: отдай Ваське его часть, пусть валится с ней ко всем чертям в болото, а свою часть выкинь. Кто давал совет: страх или совесть? Сам Григорий не разобрался бы. Вернее, что страх. Но со страхом боролась жадность, подсказывая, что дело-то сделано, а золото не виновно.

Не советуясь с Клавдией, Маленьев решился взять золото с собой и в последний раз сбыть его в Котлове, пользуясь тропкой, которую проложил Луганов. Так он Ваське и сказал. Васька просил взять все золото, а деньги за его часть отдать Матрене Елизаровне Буенковой, от которой он их как-либо сумеет получить.

О своих делах приятели нашептались перед отъездом Маленьевых, сидя в последний разок за горькой чаркой в доме Клавдии, в доме, который был уже не Клавдии, а другого человека, с кем и купчую подписали и деньги от кого подучили.

Василий Луганов крепко трусил и решался тоже бежать с приисков. Он подыскивал себе «документики».

Однакоже у них с Маленьевым была надежда, что дело обойдется. Они считали, что Окунев, всем известный как человек грамотный, умный и в делах ходовой, будет на следствии держаться крепко.

– И нам с тобой, – говорил Луганов, – надобно, Гриша, помнить одно. В случае чего – молчок: знать не знаю, ведать не ведаю. Когда человек заперся вовзят, с ним ничего не поделают.

О том же были предупреждены Сила Сливин, Алексей Бугров и другие. Гухняк даже обиделся:

– Ты что, Григорий, треплешься! Какие у нас с тобой были дела по металлу? Во сне не видал!

Чтобы успокоить себя, не приятеля, верткий язык Луганова крутился около Окунева, подбирая соображения в пользу крепости духа горного мастера: чем больше втянет людей Окунев, тем хуже будет ему самому. Шайка, коль так квалифицируют дело, сулит верных двадцать пять лет заключения. Одному ответа меньше.

Скрипнул зубами Маленьев, как поджарило его, а Луганов утешил:

– Я ему сумел весточку передать, что, мол, ты нас забудь, а уже мы-то тебя не забудем!..

Спешно снявшись, семья Маленьевых улетела из Сендунов, как и не бывало ее. Они ехали в маленький город под Котловом. Там имели постоянное жительство родители Клавдии, которые и подозревать не могли о делах своего зятя. Тесть Маленьева, всю жизнь помахивая топориком, постукивая долотом, от плотничьего дела сколотил и себе скромный домик. Туда ныне, как в первое пристанище, везла внучат Клавдия, чтобы дед с бабушкой потешили свою одинокую старость ясными детскими личиками.

Где-то между Читой и Улан-Удэ, не то в Хохотуе, не то в Тарбагатае, не останавливаясь, скрестились два поезда, наполнив узенькое междупутье скрежетом и лязгом стали.

Клавдия поила детишек топленым молоком, купленным на остановке в Мозгоне, а Григорий спокойно дремал, привалившись к стенке вагона.

В поезде, который проскочил мимо них на восток, мчался, возвращаясь из С-и, следователь Нестеров.

А где-то, еще дальше к западу, таилась в почтовом вагоне посылочка, заложенная на дальнюю полку. После станции А-к раздатчики, готовясь к Котлову, достанут зашитый ящичек, выгрузят вместе с другими, выполнив все формальности, дабы ничто не потерялось. И, попивая чаек на захваченном в Котлове кипятке, поедут раздатчики дальше, не подозревая, что сегодня в их руках побывал золотой песок, которого они в жизни не видали и не увидят.

Маленьев не решился везти металл с собой. Посылку на его имя отправил Василий Луганов.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Нестеров ехал на Сендунские золотые прииски, а в московской квартире-анфиладе, в нескладном жилье сестры темного котловского богача Бродкина происходили великие события: молодежь затеяла реконструкцию ванной клетушки и кухни.

– Ма, так будет в тысячу раз удобнее. И мы не терпим никаких возражений!

Что поделаешь с этими будущими инженерами!.. Лева в этом году принимается за дипломный проект, Фане остается три года.

Молодежь предъявила чертеж в масштабе. Верно, будет и удобнее и выкраивается свободный кусочек, пусть крохотный, но такой ценный для москвича.

– А кто будет делать?

За такую работу придется заплатить много. Когда настилали линолеум в кухне и в ванной, за работу без материала Анна Борисовна заплатила пятьсот рублей. В ту пору деньги стоили гораздо дешевле. Но ведь работали двое рабочих всего один день. После лета с его дополнительными расходами у Кацманов было туговато с деньгами. Фанечке нужно зимнее пальто… Что говорить, каждая семья знает цену рубля!

– Мы с Левой сами сделаем, – заявила дочь.

Вот так-так! Да разве они сумеют? И потом дети разведут грязь на целый месяц.

– Ой, мамулечка! – Фаня не умела ласкаться. В серьезных случаях она подходила к матери и подталкивала ее плечом. – Левка, она считает нас маленькими. Да, ты считаешь нас детьми. Но ты, мамуся, не огорчайся, все родители такие. Так вы устроены, милые наши старшие! Мы сами большие. Все будет сделано нашими руками, по-ин-же-нерному!

Молодые Кацманы придумали с умом: главное осталось на месте, то-есть канализационные и водопроводные трубы. Не было нужды поднимать пол. «А все, что наверху, – дело рук человеческих», – по словам Левы.

Ванну, под которую до сих пор было невозможно залезть, сейчас подняли, повернули и поставили на линолеум. Чтобы ножки не вдавились, подложили стеклянные подставки, которые достал Лева.

– Толково, – говорит он, срезая по линейке неровный край старого линолеума. – Будет точно.

Фаня подняла отрезанную полоску. Край покоробился от времени и сырости. Под ним, на слое грязи, оказался какой-то тускло-желтый песок, похожий на медную пыль из-под слесарной ножовки. Лева не заметил бы, но в программу института Фани входили цветные металлы.

– Эй, Фань! На что это ты сделала стойку? – спросил Лева.

Сегодня они были вдвоем: Анна Борисовна принимала своих больных во вторую смену.


2

На следующий вечер после обеда Фаня предложила брату:

– Пойдем пройдемся. Сегодня кончим с реконструкцией. – Им оставалось немногое.

Спускаясь по узкой, неудобной лестнице, они молчали. Во дворе сестра сказала:

– Проверено: золото. Шлих с приисков.

Они вышли на узкую, полную движения улицу, к комиссионному магазину, у витрин которого часто останавливались, разглядывая бронзу, хрусталь, фарфор или картину. Сестру тянуло к красивым вещам, а брат был равнодушен. Иной раз они входили в магазин. Хотя и немного стыдно, когда сам знаешь, что ничего не купишь, но ведь это никому не мешает.

Красота была какой-то врожденной потребностью Фани, что проявлялось во многом. Накрывает на стол, брат хочет помочь.

– Левка, не мешай!

Он не умеет: бахрома скатерти не так свесится, тарелки окажутся не на месте. Смешно! Стул и тот нужно «поставить». Книга должна поместиться в шкафу или на полке именно так и не иначе.

Иногда шутя, а порой и серьезно мать сопротивлялась слишком назойливой «эстетической тирании», потом уступала дочери, и в маленькой квартирке Кацманов ничего нельзя было переместить без Фани.

На полке, сзади продавца, очень долго стояла бронзовая группа. Старинная французская, чу?дной работы. Наверное, гениальный и безвольный скульптор из «Кузины Бетты» Бальзака умел делать такие. Две женщины держат нарцисс, в чашечку которого, конечно, позднее пристроили электрическую лампочку. Когда вещь исчезла, Фаня очень огорчилась.

Порой, если не удавалось рассмотреть цену на ярлыке, девушка спрашивала. Лева стеснялся.

– Зачем? Ведь мы не будем покупать.

– Посмотришь, какие у меня будут красивые вещи, когда я начну зарабатывать сама! У меня в комнате все будет только красивое. И буду спрашивать, ничего особенного. Продавцу не трудно ответить.

Сегодня, зимним вечером, в туманной дали за стеклом витрины казались какими-то неестественными, не живыми и вещи и профиль продавца.

Продавец, старый, бывалый человек, знал в своей жизни много произведений большого искусства. Он любил настоящие вещи и понимал в них толк. Его тянуло к молодой красивой девушке, которая, он отлично знал, не может ничего купить. Старый бездетный холостяк. В его чувстве к незнакомой девушке было что-то отцовское. Он и в молодости был не навязчив. Будь Диана, как он поэтично-старомодно звал для себя девушку, чуть посмелее, он рассказал бы ей так много замечательных историй о прекрасных вещах, которые он видел и любил когда-то, любит и сейчас. И только. Больше ему ничего не нужно.

Краем глаза он заметил девушку. Сегодня он осмелится. Он расскажет Диане о «Кохиноре – горе Света», о «Санси», об «Орлове» и «Полярной Звезде», и о самом крупном алмазе в мире – три тысячи тридцать пять каратов! – совсем недавно, в 1905 году, найденном в Африке. Э, камни не старятся, как люди! Расскажет о чудесной, мучительно-трудной работе гранильщиков. Их имена кое-как помнят лишь специалисты, потому что деньги ценятся выше искусства… А ведь только от гранильщика зависит красота камня, созданного слепой природой бесформенным куском, облепленным неблагородной породой.

Может быть, сейчас она войдет.

Нет. Прошла мимо!..

– Сегодня я весь день думала об этом.

– Я тоже.

– Но ты еще не мог быть уверен.

– Ты свое дело знаешь, Фань, – без лести возразил брат. – Я знал, ты не ошиблась.

Молодые Кацманы были сдержаны, немногословны, особенно если дело касалось чего-то серьезного. Это было результатом тяжелых лет раннего детства, проведенного в скитаниях эвакуации, следствие полуголодной, беспорядочной жизни среди чужих, когда мать, разрываясь между работой, очередями и добыванием продуктов, была вынуждена оставлять своих маленьких в одиночестве на долгие дни.

– Ну, – начал Лева перед громадой Центрального театра Советской Армии.

– Стой, – перебила сестра. – Не торопись. Это слишком важно. Не нужно сбивать друг друга. Понимаешь? Нельзя подсказывать. Я написала, на кого думаю. Пиши и ты. У тебя есть бумага и ручка?


3

Совпадение имени их не поразило.

Они обошли театр кругом и поднялись по широким ступеням. Среди колонн пусто, пьеса уже началась. С площади они казались молодыми людьми, пришедшими на свидание.

– Он просыпал, – сказал Лева. – Потому что на него это похоже. Потому что кроме некому. Потому что мы не сговаривались. Ты здорово придумала, Фань!

– В институте говорят, что на приисках бывают кражи, – сказала сестра. – Он приезжает в Москву торговать краденым. Я помню: каждый раз, когда он приезжает, он возится и пыхтит в ванной. Я очень помню! – Фаня первый раз повысила голос.

– Ловко придумано! – с яростью подхватил Лева. – Он боялся держать золото на себе. Умыться с дороги! За ним пришли бы к нам, и он свалил бы на маму. Мерзавец!

– Жаба! – сказала сестра.

Они замолчали. Брат неловко взял девушку под руку:

– Не проговорись маме.

– Ты дурак, Левка!

– Ладно. Я хотел сказать, что он ее брат.

– А твой дядя.

– Я в этом не виноват.

– И мы с мамой тоже.

– Мне он всегда был отвратителен с его разговорами.

– И маме тоже.

Издали показалось бы, что они спорят. Они спустились и пошли к дому.

– Нужно кончать работу.

– Сегодня кончим.

– Как хорошо, что мы это придумали!

– Очень хорошо!

Пропуская троллейбус, они остановились на площади.

– О чем ты сейчас думаешь? – спросил Лева.

– О папе. Когда его мучили, другие служили фашистам. Такие… – быстро ответила девушка.

– И я думал об этом, – сказал Лева.

Брат и сестра были очень близки, зачастую их мысли совпадали, и они любили совпадения. Отца они не помнили. Для них Исаак Кацман стал символом всего лучшего, всего высокого. О нем они говорили и думали без боли, с гордостью.

– Что он сделал бы на нашем месте? – спросил Лева, когда они вошли в свой двор.

Когда слово «он» произносилось ими с особенной, им понятной интонацией, это значило: отец. В трудных случаях, судя о себе или о других, они умели привлекать «его» и обсуждали, как поступил бы «он».

– Он не задумывался бы и не медлил, – ответила сестра.

– Куда мы пойдем?

– В милицию.

– Да, только не нашего района. Ведь он живет не в Москве. Нужно пойти в главную.

– Да, – согласилась Фаня. – Но завтра я не могу.

– А мне удобно.

– Иди ты в первый раз. Наверное, одного разговора будет им мало. Второй раз мы пойдем вместе.

Они очень энергично работали и все кончили к часу ночи. Мать не заметила ничего необычного в поведении детей.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

С заснеженного таежного аэродрома, обслуживающего местную авиалинию, Нестеров проехал в Сендунское отделение милиции и через два часа задал первый традиционный вопрос арестованному Окуневу Александру Ивановичу:

– Что, в дополнение ранее данных вами показаний, вы имеете сообщить по предъявляемому вам обвинению?

– Ничего, – хмуро и решительно ответил Окунев. – Запишите, что я протестую против незаконного содержания меня под арестом. Обвинения не признаю.

– Не признаете?

– Нет. Эх, – Окунев пошевелил плечами и зло уставился на Нестерова, – знаете, гражданин следователь, встретились бы мы с вами в сторонке, я бы вам… рассказал!..

Нестеров рассмеялся и возразил:

– Ну, Окунев, быть может, и в сторонке вы со мной не справились бы! Вы вот мне лучше объясните, что вы делали в Н-ке? Да, в Н-ке, где вы были в этом году дважды. Сначала двенадцатого августа, а потом шестнадцатого?

Наглое выражение исчезло с лица Окунева, но ответил он без запинки:

– Виделся с братом.

– С каким братом?

– С Гавриилом.

– А что он делает в Н-ке?

– Работает.

– А зачем ваша жена Антонина Филатовна ездила в Г-ты одиннадцатого августа?

– Я этого не знаю, – запнулся Окунев. – Не знаю, куда она ездила.

– А кто такой Сергиенко?

– Сергиенко?

– Да. Сергиенко.

– Как его зовут? – спросил Окунев, пытаясь сообразить, что следователь знает о посылке, отправленной им под выдуманным именем Сергиенко в Г-ты.

– Смотрите, – предложил Нестеров, показывая Окуневу сопроводительный адрес к посылке, полученной Антониной Окуневой в Г-тах. – Это ваш почерк. Это вы, назвавшись Сергиенко, отправили в Г-ты на имя вашей жены посылку с краденым золотом.

– Нет, – отрекся Окунев.

– Нет? А эту телеграмму, которую ваша жена, получив посылку, отправила за подписью «Маша» на имя вашего брата Гавриила Окунева в Н-к, вы видели? – спросил Нестеров, показав Окуневу копию условной телеграммы.

– Нет, – упорствовал Окунев.

– Гражданка Пупченко утверждает, что эту телеграмму она дала вам в руки, когда вы были у брата в Н-ке.

– Не знаю никакой Пупченко.

– Вспомните. Ее зовут Марья Алексеевна. Ее вы сватали вашему брату. Квартирная хозяйка вашего брата в Н-ке. Тоже не помните?

– Ее знаю, а телеграммы не видел. Брата спрашивайте, ему телеграмма.

«Брата? – думал Нестеров. – Брата, который исчез неизвестно куда… Так…» И он сказал Окуневу:

– Вы мне советуете спросить вашего брата? Спросить Гавриила Ивановича Окунева? А что он мне ответил бы, по вашему мнению, если бы?..

Несомненно, в лице Окунева был страх, страх сидел в желваках под оттопыренными ушами, в скошенном взгляде, в линии тонких сжатых губ. Особенный страх…

– Хорошо, гражданин Окунев, о вашем брате… я расскажу вам в свое время. – Нестеров нажал голосом на слово «я».

Окунев думал: «Что узнал этот следователь на Кавказе?»

И, свободно включаясь в ход мыслей Окунева, Нестеров подтвердил:

– Совершенно очевидно, я побывал в Н-ке и в С-и. И пора бы вам понять, что ваше раскаяние должно не только содействовать выяснению истины, но и облегчить вашу участь. Суд будет, Окунев, суд!

– Нет, – с усилием произнес Окунев, сжимая кулаки.

– Не будет суда?

– Нет, – упрямо повторил Окунев, пытаясь избавиться от власти над его волей, которую захватывал следователь. И он механически отрицал, не чувствуя бессмыслицы своих слов.

– Нет, так нет, – согласился Нестеров. – Следствие, как вы видите, обходится без ваших показаний. Мне хотелось бы внушить вам раскаяние, но не удается… Теперь слушайте показания вашей жены и ее сообщника.

Нестеров огласил относящиеся к Окуневу места показаний его жены и Леона Томбадзе, в частности и то место, где Антонина Окунева утверждала, что действовала под влиянием угроз смертью со стороны мужа и отца.

– Вы будете и это отрицать, Окунев?

– Да, буду, – выдавил тот.

– Я думаю, что вы действительно не грозили убить ее, к чему это? – согласился Нестеров. – Ну, а золото, металл, как вы выражаетесь?

Потрясенный открывшимся перед ним разгромом, Окунев на ходу менял тактику:

– Она лжет, я давно с ней не живу. Я вижу, что они с отцом хотят использовать меня как ширму. Если и было золото, она мне не говорила. Было золото – так ее отца. Меня она приплетает по злобе.

– Ваши семейные отношения не интересуют следствие. Я вас не спрашиваю, кому вы продавали золото. Это известно. Например, в Н-ке, в августе, вы сбыли золото Арехте Брындыку. Теперь дайте показания, с кем здесь, в Сендунах, кроме Самсонова, вы крали золото и у кого скупали.

– Ничего не знаю. Если жена и ее отец путались с золотом, меня они не посвящали.

– А почему вы думаете, что у Густинова было золото? Какое отношение к добыче золота имеет Густинов?

Окунев окончательно перестроился. Он решил сваливать все на тестя, на жену и ответил:

– Густинов бывший старатель. У многих бывших старателей осталось золото. Да и скупить он мог.

– А у каких бывших старателей есть золото, по вашему мнению?

– Не знаю.

– Так почему же вы об этом говорите? Вы должны говорить о своих делах, – не давал увертываться Окуневу следователь. – Вы сказали, что золото скупать можно. У кого?

– Не знаю, – сжался Окунев.

– Все у вас получается слишком уж непоследовательно для развитого, опытного человека, – заметил Нестеров. – Смотрите, приисковое управление дало вам хорошую деловую характеристику, а вы притворяетесь тупицей и невеждой. Кто же поверит, что вы ничего не знали из того, что делалось около вас. А о делах Густинова, освещенных в показаниях вашей жены, что вы скажете следствию?

– Раз она говорит… – уклонился Окунев.

– А вы точно: да или нет?


2

Русский человек, – да только ли русский? – любит порассказать приезжему были своей сторонки. И в поездах и на аэродроме при станции К., где пришлось ждать самолета в Сендун или в Сендуны (здесь это название и произносили и писали в обоих числах), Нестерова угощали рассказами. Наряду с близкими, сравнительно, воспоминаниями о японской интервенции, которую не забудут, пока не состарятся внуки ее свидетелей, с атаманами, с днями Дальне-Восточной республики, бывшей после интервенции переходной формой к советскому строю, приезжего угощали сочной старинкой.

В краю, куда следствие забросило Нестерова, золото занимало такое же положение, какое занимает в иных железо, нефть, уголь. Будет занимать это положение всегда: перестав быть основой валюты, благородный, красивый металл и через столетия будет любим людьми из эстетических побуждений.

И надолго сохранится старинный приисковый фольклор, от которого густо пахнет кровушкой.

Шайки спиртоносов, вооруженные до зубов банды ссыльных уголовников, охотники за «горбачами» – так звались удачливые приискатели, возвращавшиеся с мешком за плечами, – всего понаслушался Нестеров.

Начиная допрос Филата Густинова, Нестеров приглядывался к старику. И для него Густинов удивительно подходил по типу, по выражению, к ведущим «героям» приисковых сказаний. Там слабые не выживали, и этот был не из слабеньких.

Густинов поглядывал на следователя исподлобья, жестковатым взором выцветших, но ясных, без старческой сухости роговицы, глаз. Жест правой руки, сопровождавший иные фразы, был как-то очень характерен для обладателя этой руки: Густинов вытягивал пальцы и потом поджимал их, будто брал что-то невидимое, напоминая своим жестом гаденькую мещанскую поговорочку о пальцах, которые «к себе гнутся».

Сутуловатый, нечесаный, со спутанной козлиной бородкой (небрежение к себе) Густинов с места заявил:

– Оговорил-таки меня, сукин сын, волчья утроба идолова!

– Кто?

– Зятек любезный, бодай его бог!

– Какой зятек?

– Один он у меня, второго, хвала богу, нет. Окунев Александр Иванович, который у вас сидит. Интеллигентный технический инженер.

– Почему вы думаете, что он вас оговорил?

– А больше-то некому. Весь прииск треплется, как он с Самсоновым влип с золотом-то. Сам сел, меня тянет.

– Вы думаете, что Окунев крал золото?

– Дела мне нет до него с его золотом.

– А в чем вас обвиняют, вам есть дело?

– Ни в чем не виновен. Ни сном, ни духом! Богом клянусь, присягу принимаю, землю есть буду, не повинен! – выкрикнул Густинов.

Выслушав относящиеся к нему места показаний дочери и Леона Томбадзе, Густинов притих, взвешивая, и отверг обвинения:

– Томбадзева не знаю, о таком не слыхал, и что он на меня клеплет, до того мне дела нет, что сорока на хвосте носила. А Тонька врет, ее на это взять. Она (старик назвал дочь гнусным словом) путается со всей улицей. Попали они с Александром и меня тянут. Знать не знаю, ведать не ведаю. Богом клянусь!

– Вы не путайте бога в свои грязные дела! – сурово остановил его Нестеров. – С именем бога наши отцы и деды родину защищали!

Старик опешил.

– Ну, я вас слушаю, – напомнил Нестеров.

– Чего слушаете? – тупо спросил Густинов.

– Правду слушаю.

– Я тут ни при чем, вот крест! – опять поклялся Густинов. Как видно, без этого он никак не мог. – У Петьки Грозова был металл, точно. Я, гражданин следователь, вам все расскажу, что знаю, верьте мне. Я сам невиновный, а что знаю, скажу. А вы никаким наговорам на меня не верьте. У нас в Сендунах всякой сволочи нетолченая труба. Так они-то мне все завидуют за хозяйство мое, что чисто живу. Дочки обе только и ждут, когда старик, это я, помрет. На дом зарятся, сволочи! Ей-богу, лопнуть мне, не вру: они все здесь хотят меня поедом съесть, такой у нас народ, а я неправды не скажу, забодай меня бог! – И Филат Густинов, разжалобившись, тужился пустить слезу для вящего убеждения московского следователя.


3

Борисов, рабочий шахты № 11-бис, с заявления которого началось дело, на очных ставках с Окуневым и Самеоновым показывал:

– Довольно-таки я приглядывался к вам, пока дошло, чего вы крутитесь около прибора!

Борисов выразил уверенность, что хищения производились неоднократно. Окунев и Самсонов отрицали, в свою очередь, обвиняя Борисова в доносе по злобе и личным счетам. Окунев говорил, что делал по работе выговоры Борисову, и один из указанных им рабочих подтвердил факт плохого отношения мастера Окунева к Борисову.

Следствие получило данные лабораторного исследования золотого песка, взятого из конверта, подброшенного в отделении милиции. Было установлено, что по физическому составу, по форме зерен и механическим примесям это золото с шахты № 11-бис.

В распоряжении следствия было достаточно улик для предания задержанных суду, но Нестеров и его товарищи считали, что им предстоит раскрыть значительно больше того, что уже известно. Предстояло уличить Самсонова и найти Гавриила Окунева.

На одном из допросов Александр Окунев заявил:

– Вы о Гаврииле ничего не знаете и знать не можете.

После этого Нестерову пришла мысль: «А жив ли Гавриил Окунев?» И он еще раз телеграфировал С-скому управлению милиции, настаивая усилить поиски Гавриила Окунева.

Сендунская милиция работала по выяснению связей Окунева, Самсонова, Густинова. У Самсонова на прииске была тетка, проживавшая на окраине в собственном доме. Вдова, она работала поваром в столовой. С ней вместе находилась жена ее сына, призванного в армию. Посещая тетку, Самсонов имел обыкновение возиться в дровянике, столярничая. Самсонов жил в доме, принадлежавшем управлению приисков, занимал комнату в коммунальной квартире. При доме были дровяники, но Самсонов предпочитал столярничать у тетки.

Таковы были данные, заинтересовавшие Нестерова. Получив ордер на право обыска, он с двумя понятыми пришел к Самсоновой.

– Часто Геннадий Самсонов работал у вас в сарае?

– Частенько.

– Где же он работал? – Сарай был завален дровами.

– Летом было посвободнее, – возразила Самсонова.

– А что он делал?

– По мелочам. Он столяр-то аховый. Полочку смастерил, табуретку начал, да не выходило у него все.

В узком, свободном от дров пространстве около твори?ла (так называют люк, прикрывающий погреб) лежало несколько брусков, заготовленных для табуретки.

«Решать за противника» – так на военном языке называется логическое проникновение в замыслы врага.

Где он сам, Нестеров, припрятал бы здесь небольшой предмет: скажем, мешочек величиной со стакан, бутылку, жестянку? Стены, набранные из досок внахлестку, не годились. В земляном полу, под корьем и щепками? Придется взять рабочих, вынести дрова. У Нестерова был с собой щуп – острый, стальной прут. Но сначала осмотреть погреб.

Откинув обитое войлоком и рогожей твори?ло, Нестеров слез по приставной лестнице, светя электрическим фонариком.

Стены просторного погреба были забраны поставленными вертикально бревнышками лиственницы, хорошо сопротивляющейся сырости. На них опирался бревенчатый накат. Овощи сложены кучками, морковь по-хозяйски засыпана песком. На стенах, подвешенные за корни, висели кочаны капусты в листьях. Правый угол был разрушен, материковая глина осыпалась крутым откосом.

Нестеров позвал хозяйку и понятых. При них он щупом принялся пробовать глину. И что-то почувствовал. Он дал щуп понятому.

– Будто камень, – заметил тот.

Конец щупа скользил по твердому, гладкому предмету.

– Лопатка у вас найдется? – спросил следователь хозяйку.

– Вот, – подала лопатку Самсонова.

– Хороша, и наточена, – заметил понятой.

Это была так называемая «носимая лопата» военного образца. Редкий мужчина не держал ее в руках.

– Это ваша? – спросил Самсонову следователь.

– Нет, кажется… У зятя такой будто бы и не было. Не Генина ли?

– Чья?

– Да племянника, который у вас сидит.

– Ладно. Копните-ка, товарищ, – предложил Нестеров понятому. – Осторожнее, осторожнее. Не разваливайте.

Понятой бросил лопатку и запустил руку в разрыхленную глину.

– Есть!

Луч света показал аптечную склянку.

– Оно! – сказал понятой, взвесив склянку в руке.

Самсонова охнула и – не держали ноги – присела на кучу картофеля.

– Так как же будем, что нужно думать? – спросил ее Нестеров.

– Зарезал он меня, проклятый, – со слезами ответила Самсонова. – Чтоб не жить ему! Молодежь пошла!..

– Ври, да не завирайся, Михайловна, – оговорил ее знакомый понятой. – Воров никак не переведем, вот так и скажи! Повелся Самсонов с Окуневым, с Густиновым. Послушайте, что о них люди говорят.

Верно. Говорили на Сендунах о семействе Густинова, поминая, как Филат над родным сыном Василием измывался, пока не сбыл его государству на хлеба, как, живя богато, не брезгал спекульнуть тем, другим. Говорили о пьянках «втихую» и о буйных кутежах, о широкой жизни мастера Окунева, Самсонова и некоторых других. Общественное мнение вставало против них, ходившие слухи о хищениях золота принимались за бесспорное.

У Нестерова и у его товарищей по работе возникал иной вопрос, который они ничуть не стеснялись задавать поздним обличителям:

– Хорошо, товарищи. Ваши показания помогают следствию. Судите вы правильно. А позвольте вас спросить вот о чем: не день, не месяц, не год сорят люди деньгами, живут куда выше трудового дохода, который у них такой же, как у вас. Вы это видите. Теперь вы об этом охотно говорите. А где вы были раньше и о чем вы думали? Почему вы раньше, два года тому назад, не пришли сюда поделиться тем, о чем мы сейчас с вами беседуем?

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Чувства следователя находятся под влиянием, под непосредственным воздействием личностей подследственных и свидетелей. Хочет он или не хочет, у него возникают симпатии и антипатии. И он старается контролировать их фактами, истолкованием фактов.

Сознание подследственного ценно следователю как правдоподобное объяснение факта, но не само по себе. Без той или иной последовательности фактов признание не имеет никакой цены.

Следователь обязательно творит, в своем воображении он воссоздает обстоятельства преступления и проверяет их: правдоподобие должно быть доведено до степени бесспорной истины.

Следователь вступает в диалектическое противоречие, которое присутствует, как высший контроль его деятельности, на всех этапах работы: он стремится изобличить подследственных, но он убежден в том, что следственная ошибка является наихудшим преступлением перед обществом. Если будут осуждены невиновные, то преступники останутся на свободе. Органы юстиции, в которые пробрались небрежные работники, бюрократы, карьеристы, разрушают государство – так Нестеров понимал свою работу.

Полковник Турканов и практические воспитатели Нестерова сумели создать у начинающего следователя не опасливую недоверчивость, а здоровую потребность в трезвой критике и фактов и собственных умозаключений. Девизом старшего лейтенанта милиции Нестерова было: допускай все, но принимай лишь реальное.

И в мыслях Нестеров допускал решительно все, даже недобросовестность Сендунской милиции: кто-либо из ее работников мог сфабриковать против Окунева и Самсонова ложное обвинение из-за личных счетов, наконец, с карьеристскими целями.

Александр Иванович Окунев не подозревал, что пока его виновность не доказана и не стала для следователя бесспорной, в лице следователя он имеет защитника. Такова подлинная самокритика нашего следствия. Улики многосторонни, и чрезмерное доверие к одной их стороне, против подследственного, опасно, особенно в первой стадии следствия.

Возвращаясь из поездки в С-и, следователь знал, что Окунев виновен. Предстояло выполнить долг, обеспечить суд бесспорными доказательствами.

После находки в погребе Самсоновой на приисках заговорили об «удачливости» и проницательности московского следователя. Кто радовался, а кто, надо думать, поджал хвост и призадумался. В числе последних был и Василий Елизарович Луганов.

А Геннадий Самсонов перестал запираться. Он признал, что золотой песок, найденный в погребе его тетки, был спрятан им и составляет его часть похищенного при промывке металла. Самсонов назвал количество песка, и оно совпало с весом найденного золота – тысяча восемьсот десять граммов. Похититель взвешивал золото на ручных весах, которые были изъяты у Александра Окунева при обыске.

Самсонов похищал золото вместе с мастером Окуневым. Они пользовались халатностью государственного контролера Токаревой, которая, доверяя Окуневу, часто отлучалась и подписывала установленные инструкцией акты задним числом.

Самсонов пояснил, что хранил золото-шлих в погребе своей тетки без ее ведома и накопил, так как выдерживал. За украденное Самсоновым ранее золото в количестве около четырех килограммов Окунев платил по десяти рублей за грамм. За это же золото Самсонов хотел получить по двенадцати рублей и торговался с Окуневым.

– Почему вы решили получить больше, чем вам предлагал Окунев? – спросил следователь.

– Был слух, что платят по двенадцати рублей.

– Кто платит?

– Не знаю.

– А от кого слышали?

Самсонов назвал одного рабочего. Вызванный Нестеровым рабочий Ф. подтвердил, что слух такой был и что в разговоре с Самсоновым он действительно помянул о цене в двенадцать рублей за грамм. Рабочий Ф., в свою очередь, вспомнил, от кого слышал он. Нестеров вызвал того. Тот сообщил, что краем уха слыхал что-то о скупке по двенадцати рублей за грамм в швейной мастерской, где ждал примерки.

– А кто там говорил?

Свидетель отозвался незнанием и тем, что думал тогда о чем-то другом. Слова, случайно залетевшие в ухо, он случайно запомнил.

– Хорошо ли получилось?

– Нескладно вышло, – согласился свидетель.

– А почему, по-вашему, нескладно?

– Чего ж говорить-то, – промямлил свидетель. – Бдительность не того…

С бдительностью было действительно «не того», как образно выражаемся мы, вкладывая в эти два коротеньких слова большой смысл.

Борьба ли кипела на приисках? Шла ли масса воров штурмом на администрацию приисков?

Нестеров был далек от столь несправедливых обобщений. А вот что здесь, на этих приисках, некоторые безусловно честные люди были мягкотелы и ротозействовали, это было для Нестерова бесспорно. Пользуясь понижением бдительности, и совершали свои наскоки на государственное имущество Сендунских приисков Окунев, Густинов, Самсонов и кто-то еще. Кто?..

Загадку конверта с золотым песком, найденным в отделении милиции, Самсонов раскрывал так:

– Конверты делал Окунев, у него всегда был ссобой такой конверт «на случай». Тогда мы еще не поделили металл, а нас взяли. В отделении, чувствую, Окунев сует мне в руку. Я сначала не понял, оттолкнул. Думаю: «Что он мне-то подсовывает!» Он шепнул, и я смекнул, что ему неудобно, а мне сподручно опустить. Я рядом со столом стоял. Я вроде подавился слюной, закашлялся, согнулся – и готово.

Самсонов был человек молодой, но по-своему бывалый: отсидел шесть месяцев за хулиганство.

– Обратно тюрьмы не миновать. Не слушался отца с матерью, так слушайся лагерного звонка, – сказал он Нестерову. Но никого из сообщников Окунева Самсонов не сумел назвать. – Были у него люди, кроме меня, да он человек шибко скрытный, кремень-камень. У него все шепотком да с оглядкой на все четыре стороны. И как это мы с ним попались, как Борисов досмотрел нас, не пойму!

Александр Окунев держался прежней тактики: он отрицал все, обвиняя жену и тестя в оговоре. Оговорил-де его и Самсонов, которому он, Окунев, мешал воровать.

По требованию Окунева, Нестеров вносил в протоколы допросов заявления о ссорах и вражде с тестем, с женой, с Самсоновым. Следствие загромождалось вызовом свидетелей. Некоторые подтверждали: действительно, и с Густиновым и с его дочерью, своей женой, Окунев жил неладно. Бывали не только ссоры, но и драки со взаимной руганью и угрозами.

На этом и собирался строить свою защиту горный мастер Окунев, разыскивая, как зафлаженный волк, выход из оклада.


2

На железнодорожных разъездах служащие живут чем-то вроде общей семьи. Их немного: стрелочники на входах путей, трое дежурных и начальник, поддежуривающий за своих подчиненных по скользящему графику. В дежурке на полочке лежит «красная шапка», тоже дежурная. Служба на разъезде – первая ступень. Начальника разъезда в свое время переведут дежурным на станцию третьего класса, начальник станции третьего класса – кандидат в дежурные на станцию второго класса и так далее. Так все и тянутся, поднимаясь с возрастом, повышаясь в званиях.

Задерживаются на разъездах те, кто застревает по собственному желанию. Прирос человек к месту, полюбил природу, насадил садик и мирно наслаждается тишиной вдали от городской жизни: каждому свое в этом мире. Право же, чрезвычайная разность во вкусах и призваниях есть отличнейшее наше свойство.

Лейтенант милиции Абашидзе получил предписание искать следы Гавриила Окунева в районе, который был обозначен в показаниях Пупченко как место работы ее исчезнувшего квартиранта. Разъезд Д. чрезвычайно понравился лейтенанту Абашидзе. До чего хороша была и сейчас, поздней осенью, долина, как нарочно укрытая от холодного морского ветра складкой, расположившейся вдоль берега, а с трех других сторон защищенная настоящими горами! Место уютное.

Абашидзе приехал в районный центр из С-и на рейсовом автобусе и установил, что там никто не знал Гавриила Ивановича Окунева в лицо и по имени, что такой человек там никогда не проживал и на работе не числился. Потратив два дня на эти занятия, Абашидзе пешком пришел на разъезд Д. «коротким» путем, по крутым спускам и подъемам, по узким лесным тропкам.

Поговорил он с очередным дежурным, с начальником станции, безрезультатно демонстрировал карточки братьев Окуневых. Из двух других дежурных один, сменившись, спал, второй, выходной по графику, где-то бродил с ружьем, обещав товарищам «достать кабанчика» – дичь в районе уже редкую, но еще вероятную.

Пришлось ждать. С утра в лесу Абашидзе несколько раз накрывало дождем, сейчас прояснило, солнце вышло яркое, чуть не летнее. Скат прибрежной складки, круто спускавшийся прямо на два станционных пути, чудно разубрался всеми оттенками от бледнозеленого и желтого до ярчайшего пурпура лапчатых листьев аццыжа, дикого «птичьего» винограда, который прошил лес крепкими суковатыми лозами в серой трещиноватой корочке.

«Э, вот изобразить-то!» – думал Абашидзе, греясь на солнышке и просушивая набухший брезент форменного плащ-пальто.

Живописец-любитель, он занимался в кружке самодеятельности и не без успеха начинал писать маслом.

До чего же хорош крутой многокрасочный взлет леса к светлосинему, как отрезанному, небу! В тишине было слышно, как за складкой, километрах в полутора отсюда, считая по прямой, море, не успокаиваясь после трехдневного шторма, бьет в отвесный берег. Звук, еле слышный, заглушенный до шопота, все же ощущался как проявление мощи природы.

«Как сделать, как добиться, чтобы в полотне с образом природы чувствовалась и тревога моря, без которой не полна картина зимнего побережья? – думал Абашидзе. – Как сделать, чтобы получилось подобно пейзажам Шишкина, Крамского, Куинджи, Левитана, где ясно слышится, где видится тишина?..»

Гостя позвали обедать. За столом распили объемистый кувшин легчайшего, любимого на побережье столового вина лозы ахардан-изабеллы.

Дежурный, возвращения которого ждал Абашидзе, показался на насыпи.

– А где кабанчик, дорогой? – встретили его беспощадные друзья.

– Там, – отмахнулся неудачливый охотник.

– Ха-ха! Побежал умирать!..

Шутки над охотниками везде одинаковы.

Неудачник рассказал, как сел он в засаду на старой дороге у поворота карниза и сел наверняка: по следам и по помету знал, – свиньи придут. В лицах, с жестами, охотник описал, как вышел кабанчик пуда на четыре и как он, охотник, ударил его на верную меру, на пятьдесят шагов. Бил жаканом. Бил, убил, но не взял. Пошел кабанчик под кручу и висит там, где с лета валяется падаль. Не достать. Не стоит кабанчик того, чтобы рисковать жизнью. А карниз еще больше размыло, осталась полоска в метр, скоро совсем нельзя будет ходить старой дорогой.

Выговорился охотник. Абашидзе показал ему фотокарточки. Отставив на длину руки карточку Александра Окунева, дальнозоркий дежурный всматривался, спрашивая лейтенанта:

– Давно ищете?

– С августа.

– С августа… Что-то будто есть знакомое…

– А этот? – Абашидзе дал карточку Гавриила Окунева.

Привлеченный криками и хохотом, приветствовавшими возвращение охотника на кабанов, пришел связист и тоже взялся за карточки братьев Окуневых.

– Вот этот, – он говорил о карточке старшего брата, – мне тоже как-то знаком. Второго не помню совсем. А этот, – он ткнул в карточку Александра, – не приезжал ли к нам с толстяком. Помнишь, пузатый с ушами?

– Так бы ты и сказал! – воскликнул дежурный, память которого получила толчок.

– Так и говорю, – возразил связист.

Уши? В описаний примет Гавриила Окунева поминались, наряду с ростом, фигурой, костюмом, вспухшие, посиневшие уши, украшенный которыми Гавриил Окунев покинул Н-к.

Абашидзе вслух прочел приметы братьев, что окончательно помогло дежурному и связисту вспомнить обоих. Эти пассажиры прибыли с ранним утренним поездом, одни. Железнодорожники заметали их из-за бросающихся в глаза ушей, по поводу которых была сочинена какая-то шутка. В район по железной дороге пассажиры вообще прибывали редко. И в районный центр и в большинство населенных пунктов района было легче ездить автобусами и попутными машинами по шоссе, чем по железной дороге.

Когда, в какой день эти двое побывали на разъезде? Связист припомнил: тогда ему опять не доставили пачку «Известий», и он послал жалобу. По дате жалобы и с помощью книги дежурств Абашидзе установил, что произошло это ничтожное событие тринадцатого августа. По установленной форме Абашидзе составил протокол опознания неизвестных по фотокарточкам и с ближайшим поездом отбыл в С-и.


3

Следственный отдел С-ской милиции производил дознание по делу местных скупщиков золота, продолжая выяснять многие подробности, известные читателям по первым частям настоящего рассказа.

Лейтенант милиции Абашидзе, нащупавший первый и единственный след Гавриила Окунева, был принят начальником следственной части немедленно.

– Молодец! Хвалю! – сказал начальник.

Но милость быстро сменилась гневом:

– Как? И только? Почему вернулся? Почему не углубил розыск?

Объяснения Абашидзе, что он побывал в районе, что там никто не опознал Окуневых, что по всем справкам там Гавриил Окунев никогда и не бывал, нисколько не удовлетворили начальника.

– Что эти мерзавцы там делали? Зачем они туда ездили? По лесу гулять? Марабель собирать? Цветочки искать? Э? Что они там, золотом торговали? Скупщики там живут? А если и живут? Вы были во всех селениях? Нет! Немедленно отправляйтесь назад и из-под земли выройте мне данные! Понимаете? Чтоб были данные!

Вместе с двумя работниками С-ской милиции лейтенант Абашидзе обшарил весь район. И в поселке Ц-ми, в пяти километрах от разъезда Д., две жительницы опознали Александра Окунева. Они дали показания, что этот человек в прошлом году ночевал у них в доме один раз, назвавшись туристом. В своих утверждениях женщины не сомневались.

Что делал «турист»? В этом году он не появлялся. Две точки: разъезд Д. и селение Ц-ми. Обследовав все кругом, показав фотографии братьев Окуневых сотням жителей, Абашидзе и товарищи пришли к убеждению, что нигде, кроме Д. и Ц-ми, ни один из Окуневых, ни оба не показывались.

Где-то и когда-то, в безлюдном месте между разъездом Д. и поселком Ц-ми, братья Окуневы вышли на шоссе и на попутных машинах, вместе или порознь, уехали в нужную каждому сторону, например: один в С-и, другой в обратном направлении.

С таким простеньким выводом Абашидзе и вернулся первый раз в С-и. Теперь ему такое умозаключение казалось детским. Окунев-старший привез своего брата в известное ему место. Где оно? И что они там делали?

Абашидзе с товарищами, не считаясь с налетающими дождями, обыскивали лес между разъездом Д. и поселком Ц-ми. Разбив местность по квадратам, они бродили по тропам, полянам, в чаще, шарили, как человек, потерявший дорогую вещь, везде, где можно пролезть. От внимания не ускользало перо, сроненное птицей, сухая кожа, сброшенная змеей, поздний лягушонок, который пробирался неизвестно куда и замер по дороге.

Иголку они не нашли бы, но перчатку, портсигар – наверное.

На старом шоссе внимание привлекли остатки костра. Дожди размыли пепел, обнажив обгоревшую, заржавленную бритву, замок и уголки чемодана. Проследив направление ливневых потоков, работники милиции нашли несколько пуговиц, кусочки жженой фибры.

Значительный результат! Кто-то сжег чемодан со всем содержимым. Очень похоже на уничтожение улик.

Так между разъездом Д. и Ц-ми появилась многозначительная точка. А что за «падаль» была на круче, под разрушающимся карнизом старой дороги? Убитый охотником кабан висел метрах в ста ниже карниза, зацепившись за кусты, которыми оброс выступ. По словам охотника, дежурного по станции, детей, ходивших на старую дорогу за ежевикой, где-то еще ниже было то, что они называли «падалью». С осени разлагающийся труп какого-то животного выдавал себя запахом, доносившимся из совершенно неприступного места. (В ровном поле расстояние метров сто пятьдесят кажется ничтожным, а для обрыва это высота сорокаэтажного здания. Московский высотный дом!)

Разъезд одолжил милиционерам все веревки, какие нашлись.

Сплели подобие каната метров в восемьдесят. По круче спустили самого легкого из трех, старшину милиции. Мотаясь, как паук на паутине, по почти отвесному обрыву, старшина пригляделся к тому, что кто-то первый назвал «падалью». Оставалось до нее еще далеко, но рассмотреть удалось.

Через час Абашидзе связался по телефону с управлением С-ской милиции. Он просил прислать на разъезд Д. верхолазов или пожарных с лебедкой и тросами нужной длины, а также врача-эксперта судебной медицины.

…В сущности, это мертвое тело нашлось даже поздно. По мнению опытных криминалистов, создавшемуся еще в прошлом столетии, мертвое тело человека обязательно обнаруживается. Правда, в данном случае нужно принять во внимание особенно неблагоприятные для таких находок местные условия.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

В последних числах декабря следователь Нестеров вызвал на допрос Александра Окунева.

– Как, гражданин Окунев, вам попрежнему нечего сказать следствию?

– Нечего. Я все сказал. Все объяснил.

– Так вы и придете на суд? Закоснелым преступником без тени раскаяния?

– Меня оговорили. Следствие производилось недобросовестно. Суд меня поймет. Я верю в советский суд.

– Что ж, эти ваши заявления я вношу в этот последний протокол.

– Да. Я подпишу его.

Нестеров занялся заполнением бланка протокола. Вдруг он взглянул на Окунева и спросил:

– Скажите, когда вы сбрасывали тело вашего брата Гавриила Окунева с кручи на старой дороге около разъезда Д. С-ской железной дороги, он был еще жив? Или вы сначала добили его?

Окуневу показалось, что лицо следователя сначала надвинулось, потом уменьшилось и исчезло. «Все! Амба! Конец… – мелькнуло в сознании. – Сошлось. Все знают…»

А Нестеров говорил:

– Дополнительно к обвинению в краже, в организации кражи, в скупке, в перепродаже являющегося государственным имуществом золотого песка, вам, гражданин Окунев, сегодня предъявляется обвинение в предумышленном убийстве вашего брата Гавриила Ивановича Окунева. Вы совершили это убийство тринадцатого августа этого года вблизи разъезда Д.

– Я не убивал его, – с трудом выговорил Окунев.

– Вы его убили, – возразил Нестеров. – Против вас говорят тяжелые улики. Следствию известно, что двенадцатого августа вы и ваш брат выехали из Н-ка ночным поездом и рано утром тринадцатого августа оба вышли на разъезде Д. В прошлом году вы уже побывали в районе разъезда Д., осматривая место будущего преступления. Вы опознаны свидетелями. Труп вашего брата найден, и личность установлена. Убийство предумышленное. Обстоятельства, отягчающие ваше положение перед судом…

Да, отягчающие. Умышленное убийство, за которое по закону может быть применена смертная казнь. Мысль о ней сломила Александра Окунева, и он многословно взмолился:

– Я не убивал его, не убивал, гражданин следователь! Клянусь, не убивал! У меня и смелости бы не хватило убить!

– Лжете, лжете и лжете, – сурово возразил Нестеров. – Лжете, низкий вы человек! Смелость нужна для подвига, понятно? Для подвига! А для преступления вам хватает подлости. Вы вор, трус и убийца.

– Не убивал я, не убивал, заверяю вас, – хныкал Окунев.

Страх выжимал слезы на его глазах. Этот, казалось, сильный, сдержанный и замкнутый человек стал тряпкой. Слетело напускное мужество.

– Вы не убивали? А кто же убил Гавриила Окунева, и как было дело?


2

Читателя просят вспомнить то утро тринадцатого августа, когда братья Окуневы остановились на старой дороге вблизи от того места, где заброшенное шоссе повисало на круче рассыпающимся карнизом.

Гавриил Окунев уселся на свой фибровый чемодан, для чего он поставил его в длинной тени, отбрасываемой лесистым откосом горы.

– Ну, чего ты надумал? – спросил он Александра. – И чего мы сюда забрались?

– Хватит чевокать, брат, – ответил Александр, подбирая крупный угловатый камень. С камнем он шагнул к Гавриилу, который попытался встать.

– Сиди, сиди, гад, не то мозги вышибу! – замахнулся Александр. – Давай сюда, что у тебя прячется в заднем кармане штанов! Ну-у!.. Давай, живо! Не то я с трупа сам возьму! – И камень навис над Гавриилом.

Обеими руками, не чувствуя, как булавки кололи пальцы, Гавриил расстегнул карман и протянул брату сверток в коричневой компрессной клеенке. Александр принял сверток левой рукой, отступил, не поворачиваясь к брату спиной и не выпуская камня из руки, прислонился спиной к дереву.

– Что там у тебя, Ганька, я знаю, – произнес Александр несколько спокойнее, засовывая сверток в карман пиджака. – Читал, наизусть помню, милок. Ты мне вот что расскажи-ка: когда собирался доносить?

– Я не собирался, – возразил брат. Он как-то сразу оправился, когда камень перестал угрожать его голове. – И совсем я не хотел доносить.

– Как не собирался? Как не хотел? Гад ты, все описал, что знал и чего не знал, а не собирался? Говори! – закричал Александр, вновь замахиваясь.

Но на этот раз камень не произвел того действия. Глядя на брата снизу вверх, Гавриил, защищаясь, закрылся руками, но сказал без большого страха в голосе:

– Ну, прими камень, бешеный. Не ори: услышат.

– Врешь, не зря я тебя сюда завел. Здесь из пушек пали, не услышат. Последний раз тебе говорю, Ганька, пришел твой час, вываливай все, иуда проклятый!

– Чего вываливать? Чего ты, как баба, разбесился? – нагло выкрикнул Гавриил. – Ну, писал, ну, написал! Так ведь не послал же, дурья твоя голова!

– Зачем же писал? Не послал, так хотел послать!

– И не хотел посылать, – уже совсем спокойно заявил младший Окунев. – Ты, Санька, зря горячку порешь. Читал, говоришь? Подумал бы, сам бы понял.

– Что понял?

– А вот что, – продолжал Гавриил, захватив инициативу в своеобразном состязании. – Наши такие дела, что мы с тобой можем до конца дней не попасться, а можем и завтра влипнуть. Возьмут меня, скажут: «А ну, пожалуйте на расправу, гражданин Окунев Гавриил Иванович». А я: «Что, мол, вы, ребята, шутите? Вот я весь перед вами. Я сам к вам шел. Доказательство? Вот вам и документик по всей форме, к делу прошу подшить». Все! Четыре с боку, ваших нет!

– Ты веришь, что за донос все и простят? – тихо спросил Александр Окунев своего многоумного брата.

– А как же! – с полным убеждением ответил Гавриил. – Не все, так отвесят, – много, годика три, для приличия. Это тебе не двадцать пять лет качаться в лагерях.

– Так вот ты какой хитрый… – задумчиво сказал старший брат.

Он положил камень и, машинально подтянув на коленях брюки, уселся на свой чемодан.

– Ну, а обо мне ты не подумал? – зло спросил он Гавриила.

– Думал, – подтвердил младший. – Но такой рецептик в письме я препроводить тебе не мог. Хотел при встрече присоветовать сделать такой же фортель.

– Что же ты не присоветовал? Могли нас взять вместе в Н-ке или не могли?

– Времени не было еще, – извернулся Гавриил.

– Так, так… – Александр вглядывался в брата, будто видел его впервые. – На тебя похоже, всегда ты был сволочью. Может быть, ты и впрямь не собирался доносить, а занимался страховочкой на всякий случай. Только вышел ты, Ганька, перестраховщиком. Гад ты, но не дурень. Думаешь, уже обвел меня кругом пальца? Нет. Ничего бы ты мне не присоветовал. Сам понимаешь, если все начнут ходить с полными карманами на себя, да на всю компанию, слишком проста шуточка получится. Такая вещичка если и годится, то лишь на одного! Что? Разгадали тебя?

Гавриил хотел встать с чемодана, но старший Окунев опять схватил камень и замахнулся:

– Сиди! А то стукну!

С ненавистью вглядываясь в жирное лицо брата, обезображенное вздувшимися синими ушами, Александр продолжал:

– Хотел я было, заведя тебя сюда, расколоть твою мерзкую башку, но уж живи. Сам пропадешь. Однако больше нам не по пути. Убирайся, куда хочешь. Кончился последний с тобой разговор. И больше мне на глаза не попадайся. Понял?

– Дурочку валяешь, – дерзко возразил Окунев-младший. – Я тебе наладил сбыт, здесь все в моих руках, я могу сбыть металла, сколько хочешь и верным людям. Напрасно ты взъелся, Санька, право, не глупи. Ты подумаешь, успокоишься, напишешь такую же бумажечку и спать будешь спокойнее. Знай подновляй.

– Сказано тебе, Ганька, ступай своей дорогой!

– Да брось же ты, брат, шутить, – еще нахальнее возразил младший Окунев. – Тебе без меня не быть, и я от тебя не отстану. Хочешь меня по губам помазать, от пирога отвести? Номер не пройдет! Я, Санька, тоже есть хочу.

И Гавриил встал, предлагая брату переключиться на другое.

– Хватит. Пойдем. Тонька твоя нас, верно, заждалась. Где она тут запряталась?

Александр вскочил и в ярости метнул камень. Гавриил увернулся и бросился бежать по шоссе с неожиданной быстротой. С криком «убью!» старший брат погнался за младшим.

Гавриил, как впоследствии объяснял его старший брат, «перегнул палку». Сейчас Александр хотел удавить его, удавить голыми руками, – так он ненавидел этого человека всей силой страха за себя, за свое шаткое, преступное «благополучие».

Старое шоссе, суженное с одной стороны опасной осыпью, вписалось в первую кривую, которую легко одолели преследуемый и преследующий.

Гавриил терял преимущество первого отчаянного броска. Более сильный от природы и не раскисший от запойного пьянства Александр догонял. На второй кривой, еще более крутой, чем первая, старший брат едва не схватил младшего.

Чувствуя его на своей спине, Гавриил нажал, как на финише, опять оторвался, но не рассчитал. Поворот был слишком крут, и инерция вынесла грузное тело Окунева-младшего за границу узкого, прилепившегося к горе карниза.

Для Александра вскрик, сейчас же задушенный воздухом, и исчезновение Гавриила слились в одно.

Так в горах срывается с шоссе машина, неосторожный водитель которой не знает, что ждет его за поворотом: мгновение, и на гладком гудроне нет ничего. Мотор захлебнулся, тишина, пустота…

Александр сам едва удержался. Он лег на живот и выставил голову над краем карниза. Внизу что-то отскочило от выступа скалы, ударилось о чахлую сосну и вломилось в кусты. Ниже скат был обнажен. Александр смотрел, но больше ничего не появлялось. А он все глядел, будто бы Гавриил мог ожить и продолжать головокружительный спуск к лесам подножия.

«Собаке – собачья смерть, – утешил себя Александр. – Сам напросился…»

Окунев встал, инстинктивно почистил одежду, приглядываясь к какому-то пятну на колене. И тихо же стало кругом…

Дело с Ганькой развязалось само, такая ему судьба. Окунев испытывал большое облегчение. Замести следок, как он уже начал делать в Н-ке, обрабатывая дуру хозяйку. А уж коль он знает из доноса Гавриила его скупщиков, то дурак он будет, если не обойдется без помощи брата!

Александр вернулся, порылся в чемодане брата, нашел там около сорока тысяч рублей, взял себе. Из вещей отобрал желтые ботинки, пару шелковых сорочек-«фантазия», носки, носовые платки. Шелковый костюм кремового цвета не по размеру.

На Ганьке были еще деньги, но чтобы их достать, требовались крылья.

Окунев еще раз прочел донос брата, запоминая содержание.

На севере легко набрать на костер голыми руками хвороста и сушняка. На Кавказе – не то. Немало повозившись и исколов руки, Александр натаскал колючек и положил сверху чемодан брата с остатками содержимого.

Поправляя костер сучком, Окунев еще раз перечел фальшивое заявление в милицию и с сожалением бросил его в огонь вместе с документами брата, поборов безотчетное и странное желание сохранить «документик».

Невидимое в ярком свете солнца пламя съело жесткую фибру чемодана, костер подернулся пеплом.

На обратном пути Александр умылся и напился из знакомого водопадика, успокоительно певшего под замшелой плитой гранита свою бульбулькающую песенку. Окунев чувствовал себя хорошо: свалилось бремя, кончился темный страх, охвативший его ночью над телом пьяного брата.

Окунев шел к шоссе, чтобы на попутной машине доехать до С-и. Там он возьмет у Антонины золотой песок, поедет в Н-к и сбудет металл.


3

В З-ке, городке расположенном вблизи Котлова, связь с которым поддерживается местными поездами, семья Маленьевых была радушно встречена стариками. Их четырехстенный дом, рубленый по-деревенски, состоял из сеней, кухни и горницы. Тесновато в нем показалось Маленьевым, привыкшим жить у себя просторно.

Через день Григорий по рекомендации тестя побывал в двух продающихся домах, из которых один подошел и по цене и по размерам. С продавцом поторговались, ударили по рукам, вручая задаток.

Наличных денег на покупку у Григория не хватало. Дальняя дорога из Восточной Сибири стала семье в копеечку, а сендунский дом по спешке пошел не дорого, да и дома в Сибири стоят подешевле чем в России.

Одно к одному: и за дом платить и от металла избавиться, который, хотя и ждал на котловском почтамте, не подавая голоса, а все же жег руки Григорию, не давал покоя его жене.

Маленьев съездил в Котлов, получил посылку, познакомился с Матреной Елизаровной Буенковой и ее мужем. Ссылаясь на Васю Луганова, Григорий без долгих обиняков попросил содействия по делу с «металлом» и обещал «благодарность».

– Мы для мил-друга нашего Васеньки и так готовы содействовать, – болтал медоречивый Буенков, радостно потирая коротенькие ручки. – А впрочем, оно конечно: дружба – дружбой, а служба – службой, и всякое дыхание просит питания. Посему, Манюша, светик мой, ставь-ка бутылочку для знакомства. Да, да, русским обычаем. Чтой-то я сегодня будто продрог в нашем депо.

Большой чужой город подавлял привыкшего к тайге сибиряка и призывал к особой осторожности. Маленьев наотрез отказался сам итти к Зимороеву. Матрена Елизаровна устроила так, что через, день в З-к к Маленьеву прибыл Николай Зимороев с условным словечком. Посетитель взглянул на металл, отобрал образец. Поговорили о цене…

Еще через два дня, вьюжным вечером, к Маленьеву заявились облепленные снегом отец и сын Зимороевы. Обивая валенки и вытаскивая из бороды сосульки, Петр Алексеевич нашел глазами закопченную иконку в красном углу. Истово помолившись, старик «обзнакомился».

Запершись в горнице, трое мужчин завершили дело. Золотой песок Зимороевы перевесили на привезенных с собой ручных аптечных весах. «Против металла» оба Зимороевы разулись, размотали портянки и по частям извлекли деньги, которые старик поднес Маленьеву с приговором:

– Ваше стало наше, а наше стало ваше. И чтоб у нас водилось не переводилось, а у вас бывало бы да не перебывало.

Затем Петр Алексеевич потребовал:

– По обычаю – литки с продавца, – и дал употчевать себя даровым коньячком до низложения риз.

Невзирая на крайнюю тесноту в домике родителей Клавдии, охмелевшие Зимороевы заночевали вповалку с хозяевами на общей постели, устроенной по-крестьянски из верхней одежды во весь пол горницы.

Вьюга выла в трубе, не утихая выла и выла дурным голосом, наводя черную тоску на Клавдию Маленьеву, которая никак не могла заснуть от душного жара, винного перегара и от пьяного храпа мужчин.

Поспешая к первому местному поезду, Зимороевы рано утром двинулись домой, сопровождаемые Григорием. Тот ехал в Котлов к Буенковым. Вручил Григорий ходовой лугановской сестре Васькину долю, вручил от себя «благодарность», хватил стакан водки и помчался назад в З-к договориться с продавцом дома о совершении купчей. Побывали они у нотариуса, и сделалась Клавдия Маленьева и здесь домовладелицей, как в Сендунах.

Так же спешно, так же не теряя времени, справили Маленьевы скромное новоселье, имея гостями только своих стариков, а Григорий, – так ему нынче что-то не терпелось, – поступил на работу агентом в местный «Смешторг».

Вот и все, казалось бы… Золота ни крупинки, ни крупинки и не будет. Остаток полученных от Зимороевых денег Клавдия припрятала. Муж трудится, если когда и выпьет, то лишь для праздника: бешеных, легких, дуром сорванных, краденых денег больше-то нет.

Клавдия мечтала, как по весне поднимут они с мужем огород на усадьбе при доме. Знакомясь с новыми соседками, хозяйка выведывала, когда сроки, когда какую огороднину сажать, где взять и почем бывают ранняя помидорная и капустная рассада, – сибиряки куда как охочи до свежих овощей. А тут все будет свое: и картошечка, и огурчики, и лучок для окрошки.

– Кадушечку купила, – радовалась Клавдия перед вернувшимся с работы мужем. – Мама научит меня, как заваривать квас на черных сухариках.

Старший сынок был бодр и весел, на него переезд повлиял к лучшему. Маленьев в своей скорой душе не каждый день вспоминал о приисках, думать забывал, что там может поделывать мил-друг Василий Елизарович-свет Луганов.

Вдали от гадких соблазнов легкой наживы, расставшись с пьяной компанией расхитителей золота, Григорий Маленьев зажил по-человечески. На работе поладил с начальством, с товарищами. Среди новых знакомых не оказалось пьющих: здесь бешеные деньги не лезли сами в карман и пьянство сулило не одно медленное и на первых порах мало ощутимое моральное падение, но и быстрое материальное крушение.

Как-то под вечер, возвращаясь берегом с работы, Маленьев наткнулся на суматошную группку детей на краю полыньи. В ледяной воде барахтались двое: мальчишка и так же случайно, как Маленьев, попавший на берег милиционер. Темное теченье готовой вскрыться реки тянуло под лед.

Скинув полушубок и сапоги, Маленьев на животе скользнул по закраине, но проломил хрупкую крышу. Сгоряча, не чувствуя захватывающего дух ожога, Маленьев счастливо достал ногами дно и подхватил пускавшего пузыри малорослого милиционера с впившимся в него мертвой хваткой парнишкой.

Для иного был бы подвиг. Ну, а закаленному, крепкому здоровьем мужчине, опытному приискателю и жителю тайги, приходилось вброд переходить сибирские не замерзающие допоздна речушки, преодолевая течение, которое и лошадь снесет. Прибавить войну с солдатской закалкой, с настоящими опасностями – и получится из поступка Маленьева пустяк, а не подвиг. Подумаешь, великое дело искупаться вблизи от теплого дома! Нет, ты купнись в тайге или во фронтовом болоте!..

Райисполком представил к награде обоих спасителей мальчика. Без всякого личного расчета Маленьев попал в число популярных в городе людей. Знакомство с милиционером, начатое в воде, продолжалось на общем интересе – охоте. Новому дружку нечем было крыть, когда Маленьев начинал:

– А вот у нас в Сибири…

Зато у милиционера имелся собственный мотоцикл.

– Оно конечно, у нас не Сибирь, а вот чудок подождем, Гриша, постреляешь ты и здесь. У нас транспорт на охоте решает все.

Тем временем в далекой Восточной Сибири, в Сендунах, расплетались и расплетались мотки…

Александр Окунев, спасая свою прегадкую жизнь, показывал следствию все и на всех.

Василий Луганов, слишком-то «по-интеллигентски» прицеливаясь, пора или не пора махнуть хвостиком с приисков, пора или не пора положиться на припасенный «документ» с чужим именем, «ошибся», не успел.

Находясь в предварительном заключении, Василий Луганов, скупо отвешивал чайной ложечкой «чистосердечные признания», соображая, что можно сказать, а чего нельзя, кого выдать следствию, а кого, быть может, и следует забыть, чтобы они, в свою очередь, не забыли приятеля, когда тот получит «срок».

Уже-протягивалась к Котлову длинная-предлинная рука следствия, нащупывая вторую щель (первая на Кавказе), которая бездонно засасывала утекавшие с Сендунских приисков желтоватые струечки увесистых тусклых песчинок, так похожих для невежды на обычнейший речной песок.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Обыск в доме Петра Алексеевича Зимороева начался в одиннадцать часов и сорок пять минут ночи одновременно в первом этаже, где проживал сын, и во втором, где размещался отец.

В комнате Николая Зимороева угол занимала большая икона темного старинного письма с теплящейся перед сумрачным ликом святителя неугасимой лампадкой. В обратной стороне толстой доски, собранной из трех частей, врезанных в шип, чтобы не покоробилось дерево, был тайничок. Такие незаметные тайнички с хитрым запором устраивали в свое время старообрядцы для сокрытия от ревизоров и от земской полиции ценимых ими грамот, посланий зарубежных «австрийских» епископов, да и всякой иной нелегальщины, включительно до самодельных ассигнаций.

В зимороевском тайничке скрывался тяжелый мешочек из тонкого, плотного полотна. В нем хранилось пять тысяч семьсот семьдесят два грамма золота-шлиха.

Кроме золота, были изъяты: шестьсот семьдесят нательных крестиков кустарной штамповки из белого металла с ушками для гайтана, полтора килограмма готовых церковных свечей, шестьсот пятьдесят килограммов пчелиного воска темножелтого, так называемого «ярого», цвета, пятьдесят один килограмм парафина для пропитывания фитилей и пятнадцать шпулей толстой фитильной нити.

Из тайничка в стене комнаты Петра Зимороева изъяли двенадцать тысяч рублей денег. В разных местах было найдено некоторое количество ценных золотых вещей.

Петр Алексеевич Зимороев вел себя с достоинством и на сообщение, что он арестован и что ему придется, захватив с собой постельные принадлежности и прочие вещи первой необходимости, последовать за производившими обыск работниками милиции, ответствовал:

– Христос терпел и нам велел. – А к жене Акулине Гурьевне обратился с напутствием на предстоящую ей одинокую жизнь: – Строго следи, Акилина, за имуществом, кое нам еще оставили. И буде что по твоему небрежению утратится, за то мы с тебя взыщем. А не даст бог нам взыскать, сам он с тебя взыщет по всей своей строгости!

Акулина Гурьевна выслушала, опустив глаза, и один из работников милиции услышал тихий, как шелест, ответ, не дошедший до слуха Зимороева:

– Господи, уж хоть бы в такой беде не кощунничал!..

На первом допросе Зимороев-старший категорически отверг предъявленное ему, на основании показаний Василия Луганова и Матрены Буенковой, обвинение в скупке краденого золотого песка.

– Людей этих, действительно, знаем, – показывал Петр Зимороев, – как являющихся нам свойственниками. Однакоже никакого золота у них мы не покупали. Считаем, они на нас показывают облыжно, дабы скрыть от вас истинные связи по ихним незаконным делам.

Нательные крестики Зимороев «выменял» у неизвестного ему слепого по сорок копеек штука, а сам «выменивал» верующим по рублю. На вопрос следователя, почему Зимороев говорит «выменял» и «выменивал», когда, он крестики покупал и перепродавал на деньги с целью спекуляции и наживы, Зимороев пояснил:

– Все, к святыне относящееся, не может быть ни куплено, ни продано, но лишь «выменено» без оскорбления святыни торговлей.

Оставив в стороне теологические тонкости, следователь поинтересовался происхождением воска. Зимороев сообщил, что приобрел воск, равно и парафин, в одной заготовительно-хозяйственной организаций. В дальнейшем, когда выяснилось, что эта сделка была совершена на большее количество, чем найдено, Зимороев показал, что, прекращая фабрикацию свечей, он часть воска уже сбыл через одного хозяйственника в Астрахань. Зимороев считал, что не совершал ничего предосудительного.

– Мы одному деньги платили открыто, с другого деньги получили явно. Если же они какие законы нарушили, в том их дело, не наше.

Николай Зимороев заявил:

– Состоя в частях Советской армии, я находился в конце сорок четвертого года в одном немецком городе. Названия города не знал и не знаю. Там под прилавком в пустом магазине нашел мешочек тяжелого металла и взял его. Впоследствии товарищи, которым показывал, мне объяснили, что это есть золото. С этим мешочком я вернулся домой после демобилизации. Хранил золото у себя, не зная, что с ним делать, однакоже полагал: может, когда-либо пригодится на «черный день».

Такой же источник найденного в иконе золота указал и отец Николая Зимороева. В дальнейшем версия о нахождении Николаем Зимороевым золота в Германии отозвалась и в показаниях некоторых других лиц, привлеченных по делу.

Это «германское золото» не однажды продавалось Зимороевыми. Порой следователям приходится удивляться наивности объяснений, загодя заготовленных «на случай чего». И объясняется это не глупостью, не невежеством преступников. Заготовки уверток, а преступники занимаются этим чаще, чем принято думать, занятие довольно праздное, служащее для самоуспокоения, – фетиш.

Было бы слишком однообразным сколько-нибудь подробное изложение допросов, систем запирательств, очных ставок, подбора улик. Анализы найденного в зимороевской иконе золотого песка установили, что он взят из сендунских месторождений. Соседи, Алексей и Дарья Зимороевы, некоторые знакомые Петра Зимороева, односельчане сообщили много мелких в отдельности фактов, обрисовавших лицо и быт Петра и Николая Зимороевых, уже известные читателю из первых частей настоящего рассказа.

По мере накопления улик Зимороевы отступали, признавали одно, другое. Отец и сын держались уверенно; они были людьми, что называется, с характерами. Как жили, так и вели себя на следствии.

Нестерову казалось, что этим двум людям своеобразно помогала совершенная сухость души. В минуты отвлечения молодой следователь без труда мог представить себе обоих Зимороевых совершающими любую, например, жестокость, отнюдь не обязательно идущую им на пользу, а так, случайно, походя.

Упавшему не помогут: лень, да и не к чему нагибаться, утруждать себя. Ребенка обидят «для смеха». От скуки будут мучить животное. Если же дать волю, если смешать в той или иной форме выгоду, тут границ не будет.

Глядя на Зимороева-старшего, Нестеров видел в этой крепкой личности, над которой не властны годы, не только воображаемые черты невьянского «бога-владыки» Прокопия Демидова, но и его верных слуг, изобретавших пытки в угоду хозяину. Слуг, которые, дабы иметь влияние на своего повелителя, возводили на неугодных им людей обвинения в небывалых преступлениях.

Нестеров забыл о первых тяжелых своих ощущениях при столкновении с темной стороной нашей жизни. Напомнить – и он усмехнулся бы, как при воспоминании о мальчишеской незрелости.


2

Николай Зимороев отдал себе отчет в праздности и нелепости полного запирательства. Этот человек, как и некоторые другие, замешанные в «золотом деле», имел опыт и нахождения под следствием и тюремного заключения. Снабженные печальным опытом, подобные люди, начиная с полного отрицания своей вины, в состоянии довольно быстро оценить значение предъявляемых им улик. И они вступают в своеобразный торг со следствием: в ответ на очередное доказательство появляется очередное «искреннее» признание. Моральная цена такой «искренности» невысока, но иногда преступники привязаны к формулировке, и «искренние» или «чистосердечные» признания укладываются в деле однообразными сериями.

Продолжая поддерживать «германскую» версию в отношении найденного у него золотого песка, Николай Зимороев признал, что скупленное им и отцом золото у Василия Луганова при посредничестве Матрены Буенковой было перепродано Михаилу Трузенгельду.

Установление преступной связи между Зимороевыми и Трузенгельдом было лучом, осветившим темное пятно.

Свои первые признания Николай Зимороев дополнил категорическим заявлением, что между отцом и Трузенгельдом он только посредничал, не имея для себя никакой выгоды, и вообще находился в полной родительской власти. Так Николай Зимороев наметил свою общую линию поведения, которую нашел для себя наиболее благоприятной: настойчиво на предварительном следствии и на суде он выставлял себя лишь посредником между отцом и другими лицами, а какие-либо самостоятельные действия отрицал. При каждом удобном и неудобном случае Николай повторял, что с детства привык выполнять все отцовские приказы; так этот почтительный сын хотел укрыться на задах, за отцом.

Какая-то доля правды была: следствие раскрывало истинно домостроевскую обстановку в семье Зимороевых. Уж очень живописующие черточки выскакивали, как яркие искорки, в показаниях многих свидетелей. Жена Николая рассказывала, как «Петр Алексеевич учил сына всему нехорошему» и бил за то, что сын «жить не умел». Подобное подтверждала и тихая Акулина Гурьевна. Дочь Дарья показала, что была у нее одна золотая монета царской чеканки десятирублевого достоинства, подаренная ей отцом на свадьбе. Имея во время войны большую нужду, Дарья отнесла отцу монету, и тот дал в обмен кулечек манной крупы, около килограмма, и то не просто, а с руганью.

– Наш отец всегда имел жестокий характер, – рассказывала Дарья. – Было еще, забежала я голодная съесть хоть супа тарелочку. Акулина Гурьевна, добрая душа, налила мне на кухне; отец выходит: «Ты что тут? По делу людей жду, а тут шляются!» Выплеснул суп из моей тарелки прямо на пол, а меня погнал в тычки.

Гадкий старикашка Москвичев, зимороевский прихлебатель, счел своего покровителя «засыпавшимся навсегда» и, не сознавая гнусности своей роли, безыскусственно рисовал быт Петра Алексеевича.

Подобные показания набирались: старик был в своем роде человек заметный.

Сам он оставался верен себе. Уличили – он прекратил запирательство и, взвесив возможности, взвесив меру ожидающего его наказания, признавал не только факты, но и свое главенство. По его выражению, он «не обижался» на сына Николая.

– Верно говорит он. Мы его всегда держали в тугой узде, во всем по своей воле, и смотрел он из наших рук.

Что было в этом – гордость или желание помочь сыну? Нестеров был уверен, что только гордость.

Михаил Трузенгельд начал, как все, с абсолютного запирательства. Он отрицал не только скупку золота, но и знакомство с Зимороевыми: он и на улице, где они жили, никогда не бывал!

Стоило посмотреть, как Петр Алексеевич Зимороев, важно расправляя бороду короткопалыми пятернями, разглагольствовал на очной ставке:

– Мы, как люди старинные, многоиспытанные в долгой жизни, сочли, за благо признаться для упрощения последующего нам. А также и для смягчения возможной нам участи. А тебе, Миша, человеку молодому, сам бог велит следовать нашему примеру.

– Да что уж, Миша, вылезло все на свет, как тесто из квашни, – уговаривал Николай Зимороев, приводя известные факты.

– Уберите, этих людей! Я не могу смотреть на них. Это какие-то сумасшедшие, я их не знаю, – шипел Михаил Трузенгельд.

Не сдержав ярость, он однажды брякнул Николаю Зимороеву, с которым столкнулся под конвоем в коридоре тюрьмы:

– За то, что ты прешь на меня, я затяну следствие на пять лет, заморю тебя в предварилке!

Каждому нужно какое-то время на осознание своего нового положения. Михаилу Трузенгельду потребовалось ровно девять дней.


3

Для Фани и Левы Кацманов Бродкин был уличенным преступником. Сам вор или скупщик-организатор хищений, или перепродавец – квалификация не интересовала молодых людей. Щепотка золотого песка вызвала, подобно детонатору, взрыв. Горючий материал собрал сам дядюшка, считавший возможным излагать кое-какие взгляды при племянниках.

Несведущий человек зачастую досадует на медленность раскрытия преступления, на тягучесть следствия. Он не отдает себе отчета, что несоблюдение процедур сбора улик, двусмысленность и неопределенность доказательств поведут к анархии, к произволу в следственном и судебномпроцессе.

Юридически десять-двенадцать граммов золота-шлиха не могли еще служить уликой против Бродкина.

Во всех человеческих отношениях чрезвычайную роль играют личное убеждение, личное ощущение, оставленное общением. Логика, наблюдения, моральная оценка Бродкина, данная молодыми Кацманами, – все впечатляло ясностью, какой-то неоспоримостью.

Турканов думал, что в древности, на сборище судившего народа, подобные показания, взывая к совести массы, предрешали и суровый приговор и его немедленное исполнение.

Турканов поверил. Для него и его товарищей встречи с такими, как молодые Кацманы, – радость, отдых. Но формально для следствия мало, почти ничего: намек, нить, и только. Такую нить, однакоже, никогда не бросают. В конце концов правосудие торжествует – лишь не так быстро, как хочется постороннему человеку.

Теперь уже нет смысла рассказывать, какими методами сыска и следствия было намечено раскрыть темные дела котловского богача и предполагать, как скоро могло бы это произойти.

Михаил Трузенгельд назвал Бродкина, предупредив ход, намеченный Туркановым. Ход был заготовлен. Щепотка золота-шлиха, доставленная молодыми Кацманами, была исследована; лабораторный анализ говорил о восточносибирском происхождении золота.

Следствие получило и оружие, и улику, и нить, тянущуюся в Москву…


4

Обыск производился одновременно у Бродкина и у его тестя Брелихмана.

Почти двадцать четыре часа потребовалось для описи и оценки, с помощью понятых из Ювелирторга и Скупторга, ценных предметов и предметов роскоши, принадлежавших Бродкину.

Оборотный капитал Бродкина. Восемнадцать золотых и платиновых часов, массивный золотой портсигар, золотая разливательная ложка весом в триста пятьдесят граммов, шесть пар золотых столовых вилок и ложек, броши, кольца, браслеты, цепочки…

Для фотографирования золотой фонд Бродкина развернулся во всем великолепии на двух больших столах. Красочное, красивое зрелище, нечто вроде клада из тех, что так заманчиво описываются в романах. И, в сущности, к золоту Бродкина налипло не меньше грязи, гадости, чем к зарытому флибустьерами кладу где-то на Черепашьих островах.

Итог оценочной ведомости превысил четыреста тысяч рублей. Кроме того, Бродкин обладал легко ликвидным капиталом в сто сорок тысяч рублей в разных сберегательных кассах и в облигациях трехпроцентного займа.

Фарфор, хрусталь, картины, роскошная мебель оценивалась в двести тысяч рублей.

«Я больной человек, получаю пенсию, я погубил здоровье на работе, я все заработал честным трудом, – объяснил Бродкин на первом допросе. – И я считаю, что у меня совсем мало вещей, я мало сберег на «черный день…» – так Бродкин собственноручно нацарапал в протоколе.

У его тестя Брелихмана описали драгоценностей больше чем на сто тысяч рублей. Перепуганный старик заявил следователю:

– Это не мое, это все бродкинcкое!

– А почему же он держал у вас свои вещи?

Брелихман ответил вопросом на вопрос:

– Ну, как же я мог отказать зятю?

– Не об этом вас спрашиваю. Почему он счел нужным хранить часть своих вещей у вас?

– Я не знаю. Он меня в свои мысли не посвящает.

– Вы не хотите ответить?

– Ну, почем я знаю! Может быть, он боялся ареста. Что?

– Почему вы думаете, что он боялся ареста?

– А почем я знаю! Он мне не говорил.

Понимая, что зять «сгорел», Брелихман выкручивался:

– Что вы от меня хотите? Я старик. Я старый, глупый человек. У меня очень плохая память. Бродкин занимался коммерческими делами, доставал себе ценности и вещи. И ясно: боялся хранить у себя. Я же лично ни в чем не участвовал.

– Но откуда вы знаете то, что сейчас сказали?

– Ни! – И Брелихман закрывался рукой. – Никаких фактов я не знаю.

– Знаете! – твердил следователь. И поистине, для такого утверждения не требовалось большой проницательности.

Старый Брелихман долбил, как попугай:

– Нет, нет и нет. И нет! Совсем-таки ничего не знаю.

– То-есть как? По-вашему, все так и должно быть, все естественно? Капитал в миллион? Гражданин Брелихман, неприятно смотреть, как притворяется разумный человек, – упрекал следователь. – Считайте сами… – И следователь называл цифры.

Сознавая слабость своей позиции и нелепость чрезмерного отрицания, Брелихман маневрировал:

– Слушайте, что вы от меня лично хотите? Вещи Бродкина говорят сами за себя. Как честный человек, скажу вам, что трудовым путем, копаясь в часовых колесах, таких ценностей, как у Володи Бродкина, не наберешь… А что он такой богатый, а чтобы он мне говорил, чтоб я знал – так этого нет!

Категорически отрицая предъявленное ему обвинение в скупке краденого золотого песка, в спекуляции золотом и драгоценностями, Бродкин запирался упорно. Он последовательно, разумно, обдуманно возражал на вопросы следствия и опровергал предъявляемые улики.

После очной ставки с Трузенгельдом у Бродкина вспыхнула ярая ненависть к сообщнику, которого он счел единственным виновником настигающего его возмездия. Но Бродкин был вынужден начать разговаривать:

– Трузенгельд мог бы и сам ездить в Москву, сбывать там металл. Ему было почему-то неудобно, – показывал Бродкин. – А ведь Рика Моисеевна Мейлинсон приходится ему родственницей!

Стремясь топить Трузенгельда, Бродкин старался убедить следствие, что Трузенгельд имел в своем распоряжении больше золота, чем у него забирал Бродкин, что Трузенгельд был основным распорядителем в «золотых» делах, а он, Бродкин, служил лишь незначительным посредником, да и то от случая к случаю.

– Почему вы знаете, что у Трузенгельда было больше золота?

– Точно знаю. Последний раз он предлагал мне шесть килограммов, а я взял четыре, только четыре! Спросите его, кому он продал те два? Да и раньше я брал у него меньше, чем он мне всучивал!

По той охоте и по той форме, с которыми Бродкин выдал свою преступную связь с Рикой Мейлинсон, особенно чувствовалось его желание мстить Трузенгельду и его родственникам.

На очной ставке Трузенгельд и Бродкин обменивались руганью и угрозами:

– Ты меня утопил, негодяй, и я тебе доделаю! – кричал Бродкин.


5

«Доделывать» Трузенгельда было, в сущности, нечего. Этот ловкий, хитрый и энергичный «деятель» отлично знал, что его ожидает приговор к максимально возможному по закону наказанию, то-есть к заключению сроком на двадцать пять лет.

Хороший, умелый механик, хороший слесарь, да еще на короткой ноге, Трузенгельд сказал себе, что не так страшен чорт, как его малюют.

– Все эти окуневы, зимороевы, трузенгельды, густиновы – люди в своем роде бронированные, – говорил Нестерову полковник Турканов. – Дело в том, что они никого не любят, ни к чему и ни к кому не привязаны. Жена для них житейская, бытовая необходимость, нечто вроде удобства в квартире. Конечно, приятно, чтобы это удобство имело наиболее красивую, что ли, форму. Он жену приласкает, как кота, который к вам ласкается. Дети для них – некая физиологическая случайность. Их сердце всегда свободно – за его отсутствием. Что бы с ними ни происходило, они смело смотрят людям в глаза по неимению стыда.

Нестеров соглашался. Он вспоминал о неуязвимом Кащее Бессмертном, жестоком герое русских сказок. А ведь Кащей поручил любимой женщине хранить свое сердце! Глубокий смысл вложен в сказку: жило, значит, и в Кащее чувство, коль было сердце, доверенное женщине! Многие из тех людей, кто прошел перед Нестеровым, оказались куда страшнее сказочного Кащея. Такие носят при себе все свое. Для них лишение заключено только в потере тех или иных самоличных наслаждений. Законченный эгоист, как Окунев, боится лишь угрозы для своей жизни.

Требовалось социальное обобщение. Казалось, что у многих из подследственных по «золотому делу» разорваны все общественные связи. Нестеров спросил:

– Опасны ли они для любого общества? Для любой общественной формации?

– Внешне как будто и так, – отвечал Турканов. – Во всяком случае многие из них очевиднейшие, бесспорнейшие уголовники. Но, возможно, что для некоторых из этих ваших «деятелей», живи они в капиталистических условиях, этакие «действия» были бы, по существу, попыткой подняться в ряды правящего класса. Через «черную дверь». Сколько фундаментов крупнейших состояний закладывалось внезапным обогащением – плодом вульгарнейшей и никак непозволительной уголовщины. Примеры были, но люди эти уже забыты. А вот знаменитый банкирский дом Ротшильдов. В поговорку вошло: богат, как Ротшильд. Династия. Современные Фуггеры. Вернее, Фуггеры прошлого столетия и начала этого. Один из Ротшильдов начал маркитантом в эпоху наполеоновских войн: ездил за войсками на повозочке в одну лошадь, продавал солдатам вино, водку, табачок, закуску. А у солдат скупал плоды мародерства на полях сражений и в захваченных городах. Занятие выгодное. У солдата один ранец, много не засунешь; коль сразу не превратишь в монетку, бросай. Конечно, легко лишиться шкуры. Но это уж издержки производства: «Волков бояться – в лес не ходить». Зато прибыли на таких оборотах исчисляются многими тысячами процентов. Соблазнительно! Юридически мародерство – деяние уголовно-наказуемое. Начинающий Ротшильд был попросту скупщиком краденого.

Нюх у него был. И к дням битвы под Ватерлоо этот уголовник-маркитант таскался по тылам английской армии. В первой половине дня Наполеон потеснил войска коалиции. Кто-то уже драл с поля сражения, обозники мчались в Брюссель верхом на конях с обрубленными постромками. И когда к вечеру Веллингтон с Блюхером добивали Наполеона, в тылах победителей бушевала паника. Масса людей, сопровождавших английскую армию, бросая все, устремилась в порты, к кораблям: бежали от воображаемых французов. А бойкий скупщик краденого «поставил на Веллингтона». Он вертелся среди беглецов, за грош хватал кареты, чемоданы, припасы. Словом, все, чего не утащишь на спине или не увезешь в седле. За бешеные деньги продавал лошадей. Паника перекинулась в Лондон. Связь была медленная. На материке коалиция осознавала полноту победы над Наполеоном, а на лондонской бирже произошел крах: разорялись те, кто поставил против Наполеона. Ротшильд же был уже не прохвост-мародер, а господин Ротшильд.


6

Смекнув, что происшедшего не поправишь, а жить можно везде, Михаил Трузенгельд перестал чего-либо стесняться и был не прочь безнаказанно поиздеваться над следствием.

Однажды его спросили:

– Куда вы девали эти золотые монеты?

Не смущаясь присутствием прокурора и заместителя начальника следственного отдела Главного управления милиции, Трузенгельд ответил:

– За эти монеты ваши девушки оказывали мне благосклонность.

Этика вынуждает придать гнусности, действительно сказанной Трузенгельдом, допустимую в печати редакцию.

…Преступнику, особенно преступнику известного склада, подобные выпады подсказывает ярая злоба.

Ядовитая месть обществу; мишенью служит, во-первых, каждый работник милиции. Преступники естественно и порой даже талантливо ведут свою агитацию. Именно талантливо; ненависть – энергичный советник, а злоба способна вызывать вдохновение.

Так называемый обыватель, то-есть человек, склонный пассивно жить в своем маленьком мирке и не утруждать себя критическими размышлениями о большом мире, был бы поражен, узнав, что он, беззаботно повторяя что-то, компрометирующее нашу милицию, служит покорным рупором уголовника.

…Трузенгельд отличнейше знал, что ровно ничем не рискует. Со злорадством поглядев на трех своих врагов, он изобразил испуг. По-актерски закрывшись руками, будто его ударят, – новое оскорбление присутствующих, – Трузенгельд «извинился»:

– Я пошутил. Я больше не буду.

Эти выходки, которые случаются чаще, чем можно предполагать, и бывают весьма разнообразными, не протоколируются. Протокол без подписи подследственного никому не нужен, он недействителен. И это правильно. В протоколы допросов вносится лишь то, что согласен подписать подследственный.

Истинная атмосфера допросов не доходит до общего сведения, остается неизвестной судьям и советским гражданам, присутствующим в залах судебных заседаний. Думается, что так и должно быть. Обязанность суда хладнокровно, нелицеприятно установить бесспорные факты и соразмерно им применить закон.

Дразнить же суд, издеваться над судьями опасно. Судьи защищены законом, который они могут и обязаны применить. В судах трузенгельды ведут себя невинными овечками.

Следователи надолго запоминают выходки подследственных, хотя личный гнев оскорбленного человека проходит. Как художественные образы помогают осознанию фактов, так и подобные «откровения» подследственных способствуют обобщениям и закаляют борца.

Бродкин вел себя внешне скромнее, чем Трузенгельд, но он старался уколоть Нестерова, может быть, и побольнее.

Прищурившись, Бродкин заявлял:

– Слушайте, я все показал, не вызывайте меня больше, я больше не буду давать показания.

– Почему?

– Дальше хлопочите себе сами, за свои следственные обязанности. Мне это не нужно. И так и так – кругом двадцать пять.

Нестеров не возражал:

– Да, если вы сами назначаете себе такую меру наказания, то, вероятно, суд внемлет вашему заявлению.

– Ничего, – Бродкин ухмылялся, – ваши двадцать пять я отсиживать не буду.

– Почему же не будете?

– Амнистии будут.

– А если амнистий не будет? – спрашивал Нестеров.

– Еще что-нибудь будет. – Бродкин подмигивал с наглой интимностью: один умный человек беседует с другим.

– Вы хотите сказать, что нас не будет?

– Вот именно, гражданин следователь.

– А если мы все же будем?

– Что ж, – притворно вздыхал Бродкин. – Запасусь терпением. – Он не верил, что ему придется отбывать полный срок, его надежды делились поровну между наступлением краха советской власти и амнистиями.

Бродкину хотелось оставить за собой последнее слово и лишний раз поддеть следователя, поэтому он продолжал:

– В лагере я как-нибудь проживу, имея тысячу в месяц. А выйду – мне еще останется кусочек хлеба с маслом на старость.

Неунывающий Бродкин… Печень его не беспокоила. Или болезнь проходит сама, или помогают новые лекарства, которые Бродкин получал через тюремную больницу, он не знал. Огорчительно, что он не попадет вторично к тому хирургу-профессору. Э, медицина везде одинакова, новое изобретение дойдет и в лагерь. По состоянию здоровья Бродкин будет на самых легких работах, часовщики нужны везде. Артистически владея своим ремеслом, Бродкин не боялся конкуренции.

Главное осталось в целости, – бродкинский основной капитал мог ждать двадцать пять лет. А если и не тысячу в месяц, то нечто весьма ощутимое ему обеспечит некто, оставшийся на свободе.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Среди забот следственного дела, которое охватило больше трет десятков человек, считая лишь тех, кто уже находился в заключении, Нестеров тоже подумывал о бродкинских деньгах. Бывший часовщик слыл очень богатым человеком. Трузенгельд подсказывал, что ценности, изъятые у Бродкина, составляют только часть его «капитала». И Зимороевы считали Бродкина, «в большом копитале», производя это понятие от глагола «копить».

Плох тот следователь, кто во время допроса лезет в дело за справкой. Следственный материал служит ограниченно, например, для оглашения последственному того или иного относящегося к нему показания, что, конечно, следователь не обязан помнить наизусть. Но все нити во всех подробностях и логических связях следователь держит в памяти.

В памяти Нестерова нашлось местечко для бродкинских денег. Они могли таиться где угодно, у какого-либо «верного» человека, быть зарытыми за городом, замурованными в стенах, спрятанными в погребе, как поступал Самсонов. Во всех подходящих местах дома Бродкина и в его надворных постройках Нестеров побывал. Тщетно! У того, кто прячет, – тысячи мест, кто ищет – одно: там, где спрятано.

В шкатулке Бродкина нашлись расписки бывшей владелицы дома Субековой на сумму в сто сорок тысяч рублей. Субекова показала через переводчика, что в купчей цену на дом занизили по просьбе Бродкина. Маклер по обмену жилплощади Тигренков указал, что богатые люди обычно формально снижают стоимость покупаемых ими домов.

Выяснились те или иные уголовно-наказуемые деяния людей, связанных с Зимороевыми, Бродкиным, Трузенгельдом и не по спекуляции краденым золотым песком. И все были убеждены в богатстве Бродкина.

Следователь беседовал с четырьмя последними по порядку домашними работницами Бродкина; поднимались на дневную поверхность многие характерные подробности, но тайна бродкинекого капитала не прояснялась.

Нужно поискать в саду, во дворе, в огороде. Мешал снеговой покров, а искать наудачу, разметать весь снег Нестеров не хотел. Одна из домашних работниц показала, что Бродкин любил сидеть в полотняном кресле около сарая, на том месте, где водились шампиньоны, которые хозяин сам выкапывал палочкой. Это показание запомнилось. Вторая домашняя работница подтвердила слова своей предшественницы.

И больше ничего об особых привычках Бродкина. Поиски на месте будут отложены до весны.

Если этот капитал, ускользающий от руки следствия, существовал и объяснял уверенность Бродкина в будущем, то эта же уверенность подсказывала Нестерову вывод: один Бродкин знает, где спрятаны его деньги.


2

В Москве обыск, произведенный в комнате Рики Моисеевны Мейлинсон, не дал ровно никаких результатов, кроме записки с адресом Давида Мейлинсона, проживавшего в одной южноамериканской республике. Вначале показалось, что находка не имеет отношения к спекуляции краденым золотом.

За несколько месяцев до ареста Рика Мейлинсон зарегистрировала брак с Александром Александровичем Селивановым, товароведом одной промышленной артели.

Селиванов, мужчина тридцати шести лет, то-есть моложе Рики на несколько лет, осанистый, красивый, жил со своей женой раздельно. Он пояснил, что еще не успел «съехаться» с супругой.

Муж Рики жил в небольшой, со вкусом обставленной однокомнатной квартире. На кухне, рядом с устроенным в стене холодильником, был обнаружен очень остроумный тайник, где оказались облигации займов на сумму в один миллион девятьсот тысяч рублей. Селиванов заявил, что ему лично принадлежит сто тысяч, а остальное является собственностью его жены, сохранившей фамилию Мейлинсон. Опасаясь воров, жена спрятала у мужа свое имущество.

Кроме облигаций, у Селиванова был найден адрес его родственников, которые тоже проживали в Южной Америке.

Странное совпадение, наводящее на многие мысли. Несколько забегая вперед, нужно сказать, что следствие потерпело поражение в этом пункте, как и в некоторых других деталях. Выяснить «совпадение», проследить связи не удалось.

– Скажите, гражданка Мейлинсон, у вас была связь, вы поддерживали переписку с вашим дядей, братом вашего отца, Давидом Мейлинсоном, проживающим в Южной Америке?

– Нет, не было связи.

– По закону вам не возбраняется поддерживать связь с родственниками или знакомыми, проживающими в любой части света.

– Я не переписывалась.

– А ваш отец?

– Не знаю. Тоже не переписывался.

– Зачем же вы храните адрес вашего Дяди Давида Мейлинсона?

– Не знаю. Случайно лежал. Очень давно.

– Как давно?

– Не помню. Давно. Еще до войны.

– Почему вы после войны не вернулись к себе в Гомель?

– Я хотела выйти замуж и устроить свою жизнь.

– А в Гомеле или в Котлове, где у вас родственники, вы не могли устроить жизнь?

– Мне казалось, что в Москве больше мужчин.

– Сколько вы заплатили за треть владения домом?

– Десять тысяч.

– А не больше?

– Нет. Десять тысяч. Посмотрите купчую.

– Откуда вы взяли деньги на покупку?

– Накопила.

– Когда накопили?

– Еще до войны.

– И хранили их во время войны?

– Да. Я берегла эти деньги.

– Всю войну? Возможно ли это?

– Это так.

– Вы знаете Владимира Борисовича Бродкина?

– Такую фамилию я слышала в Котлове.

– А с ним лично вы знакомы?

– Нет.

– Вы настаиваете, что Бродкина лично не знаете и что у вас на квартире в Москве он не бывал?

– Да настаиваю.

– А Михаила Федоровича, он же Фроимович, Трузенгельда вы знаете?

– Да. Это мой родственник.

– Он бывал у вас в Москве?

– Нет, не бывал.

– Это точно?

– Не помню.

– Вы покупали у него золото?

– Нет, не покупала.

– Вспомните!

– Подтверждаю, что золота у Трузенгельда не покупала.

– А у Бродкина?

– Я не знакома с Бродкиным.

– На какие деньги вы скупали облигации займов? У вашего мужа Селиванова изъяты облигации на один миллион девятьсот тысяч рублей. Он показал, что они принадлежат вам.

– Я не знаю никаких облигаций.

– Ваш муж показал, что это ваши облигации.

– Он лжет.

Вы не хотите признать, что скупали у трудящихся облигации за двадцатую часть цены, считая для себя выгодным пользоваться выигрышами и тиражами погашения?

– Это неверно. У меня нет облигаций.


3

Таково содержание записанных следователем и подписанных Рикой Мейлинсон показаний в результате двух первых допросов, длившихся в общей сложности четырнадцать часов.

Очень может быть, что Владимир Борисович Бродкин и был прав, высоко оценивая деловые качества Рики. Но с первого дня привлечения к делу Рика доказала лишь чрезвычайное упорство, лаконичность речи, способность отмалчиваться, не больше.

Ее утверждения легко опровергались. Экспертиза бумаги, на которой был записан адрес южноамериканского Мейлинсона, и самой надписи доказала, что и то и другое имеет не более чем годичную давность.

Показания соседей и прежних владельцев комнаты Рики установили, что заплатила она не десять тысяч, а тридцать пять тысяч рублей. Обман нотариуса не свидетельствовал в пользу Рики. Она лгала, скрывая свои деньги.

Выбор места жительства в Москве именно потому, что в столице больше возможности выйти замуж, вызывал некоторую иронию. Но личные дела Рики Мейлинсон никого не касались.

Утверждение же, что она скопила деньги, истраченные на покупку дома, еще до войны и берегла их много лет, возила с собой в эвакуацию, было действительно смехотворно.

На своих версиях Мейлинсон настаивала со всем упрямством. Сказывался твердый характер. Но позиция была слабой, заявления недостоверными.

Все это принадлежит к числу косвенных улик. Далеко не всегда при неправдоподобных показаниях следствию и суду удается уличить обвиняемого во лжи, опровергнув его слова показаниями свидетелей и вещественными доказательствами.

Но очевидная лживость, очевидная невероятность аргументов подсудимого возмущает самого строгого судью – Здравый Смысл – и служит тяжкой уликой во всех судах мира.

Кто-то из опрошенных по делу сослуживцев Селиванова назвал мужа Рики красавцем мужчиной. На следствии красавец проявил выдержку и трезвый ум.

Селиванов смог отвести обвинение в спекуляции государственными займами. Он предъявил опись облигаций, собственноручно составленную Рикой и озаглавленную владелицей «мои миллионы». Муж доказывал, что получил эти миллионы на хранение, сам же скупкой никогда не занимался. Часть облигаций, собственность на которые он признал, он получил на работе, часть приобрел у знакомых, «выручая» их из денежных затруднений. В доказательство он назвал несколько фамилий.

Опись нанесла ущерб Рике, которая все же до конца продолжала запираться.

С точностью и тщательностью Селиванов восстановил обстоятельства первых встреч с Рикой. Он назвал людей, у которых впервые познакомился со своей будущей женой. В дальнейшем они встречались в садике перед Большим театром. Селиванов звонил по телефону, и Рика появлялась минут через десять-пятнадцать.

Здесь Селиванов нанес жене, конечно, сам того не желая, сокрушительный удар, от которого, перед судом Здравого Смысла, ей так и не удалось оправиться.

Вольно же было Рике пользоваться тем же телефоном и тем же местом для свиданий с Бродкиным совсем в других целях! Ей следовало бы избрать иной способ встреч или с дельцом, или с поклонником.

По номеру телефона были установлены знакомые Рики, проживавшие поблизости от Большого театра. Они подтвердили, что Рика бывала у них очень часто и не только сама пользовалась их телефоном, но ее вызывали и знакомые.

Показания Селиванова придали большую силу показаниям Бродкина, от знакомства с которым упорно, до конца, отказывалась Рика Мейлинсон.

Продолжая злобно топить Трузенгельда и его близких, Бродкин точнейшим образом описал путь от трамвая номер пять к «владениям» Рики; забор, двор, надворные постройки, крыльцо, дверь, внутренность комнаты, обстановку, даже указал многие карточки в альбоме, в том числе и карточку Трузенгельда.

Так рухнула самозащита Рики Моисеевны Мейлинсон. В дальнейшем она сочла выгодным объявить неточность своих первых показаний в отношении Михаила Трузенгельда интимной связью, в которой оба когда-то состояли. Мейлинсон опасалась, что факт дойдет до ее мужа.

– Но ведь это было давно, до вашего нового брака и даже до знакомства с гражданином Селивановым, – заметил Нестеров.

– Все мужчины так глупо ревнивы, – возразила Рика, клюнув своим сорочьим носом. Как она растерзала бы всех этих милиционеров, если бы могла!

Такой позиции неубедительного, голословного и компрометирующего отрицания очевидных обстоятельств Рика держалась до конца. Не действовали улики, очные ставки.

Торговка золотом не убедила следствие, не убедила и суд. Чрезвычайные усилия адвокатов при наличии столь неумного, столь легко опровержимого отрицания фактов оказались безуспешными. Верховный Суд и другие инстанций не нашли данных для пересмотра дела и изменения приговора мосгорсуда.

Усилия следствия установить, куда ушло скупленное Рикой Мейлинсон у Владимира Бродкина краденое золото, оказались тщетными. Были догадки, в эти догадки верилось…

Пожалуй, это были не догадки, и мешало вовсе не запирательство Рики Мейлинсон: дальнейшие действия по розыску вышли за пределы компетенции наших следственных органов…


4

Остается кратко сообщить о судьбе остальных воров золота.

Сун Ша-лин, известный на приисках под именем дяди Кости, не подвергался аресту и суду по причине старческой дряхлости.

Филат Густинов, муж и жена Грозовы, Сливин, Статинов и некоторые другие лица, служившие поставщиками краденого золота для скупщиков, были судимы и осуждены на Сендунских приисках выездной сессией областного суда.

Дело одного из руководящих работников котловского паровозного депо Буенкова слушалось особо: кроме пособничества в корыстных целях сбыту краденого золотого песка, Буенков был уличен в похищении, тоже в корыстных целях, служебных бланков управления железной дороги. Печати на чистые бланки Буенков ставил, пользуясь ротозейством служащих, которым доверялось хранение печати.

Спекулянтка Совина была осуждена нарсудом в Москве.

Брелихман, жена и мать Трузенгельда, жена Бродкина, сестра Василия Луганова Матрена Буенкова и несколько других соучастников Владимира Бродкина, Михаила Трузенгельда и Зимороевых были судимы Котловским горсудом.

Были судимы и наказаны хозяйственники, продававшие и покупавшие воск у Зимороева.

Прослышав об аресте Зимороевых, Абулаев бросил на волю судьбы и бога престарелую жену, дом с комнатами, увешанными коврами и прочее труднодвижимое имущество. Верный слуга увез с собой жену своего хозяина Иксанова. Впоследствии из-за слишком приметного лица Абулаев был задержан в Астрахани. Спутницы при нем не оказалось. Абулаев показал, что молодая женщина «поссорилась и ушла». Ее след потерялся. Она не принимала участия в преступных делах Иксанова и Абулаева.

Непроницаемая маска Абулаева скрывала упорный характер, но недалекий ум. Абулаев кончил тем, что сообщил следствию много интересного. Однако отлично законспирированного Иксанова не удалось установить.

Иксанов-Иканов-Соканов-Бердыев-Коканов-Агишев и прочее был установлен и изобличен значительно позже, в ходе следствия по делу крупного б-ского хозяйственника, человека, известного Магомету Абакарову под именем Хусейна, Хуссайна, Гуссайна или Гусейна. На этой фигуре замкнулся один из своеобразных кругов, которые проделывало золото, краденное на Сендунских приисках.


5

Дело Александра Окунева, Антонины Окуневой, Томбадзе, Абакарова и других слушалось в С-и. Суд признал, что А. Окунев не виновен в убийстве своего брата Г. Окунева и поэтому не был применен закон о наказании за умышленное убийство.

На процессе среди других выделялся Арехта Брындык. Выдержанный, неторопливый, он спокойно признал все свои связи с Гавриилом и Александром Окуневыми и с Леоном Томбадзе. Рассказал и о всех известных ему делах художественной артели «Кавказ».

Что же касается того, куда сам Брындык продавал скупаемое краденое золото, подсудимый, как и на предварительном следствии, сослался на какого-то Даниила Михайловича, с которым он когда-то познакомился в доме отдыха и фамилию которого забыл. Этому Даниилу Михайловичу, периодически заезжавшему в Н-к, Брындык якобы и продавал золото, для чего встречался со скупщиком не дома, а на автобусной остановке.

Брындык был арестован позже всех, весной, месяцев через пять после ареста Томбадзе. Он был взят в поезде железной дороги недалеко от Днепропетровска, во время стоянки у Пятихатки, то-есть между Прилуками и Днепропетровском. Он был опознан по одному из очень многих оттисков снятых с его фотокарточки, а фотокарточка была изъята из личного дела Брындыка в артели «Кавказ».

Много оттисков ходило по Украине в руках работников милиции. Товарищи из Главного управления милиции, распорядившиеся рассылкой, руководствовались некоторыми обобщениями. Знание ими человеческой психологии подтвердилось в деле поимки скупщика золотого песка…

Брындыка тянуло к родным местам, к Прилукам, к Третьиновке, к речке со странным для чужого уха старинным именем Лисогор. Большой, чрезмерно большой срок – разлука на двадцать пять лет. За четверть века прутик превращается в развесистое дерево, а от старого дерева может не остаться и пня. Человек знает, и все же его взгляд неудержимо стремится к юным лицам, будто бы долгое отсутствие лишь его одного неузнаваемо изменило, будто бы его ждут, остановившись во времени, те, кого он покинул молодыми. Чужим он проходит по знакомым улицам, чужими смотрят на него состарившиеся дома. В квартире, где когда-то жили близкие, ему скажут: «Таких здесь и не бывало».

Нелегко для души путешествовать в прошлом, в странных и смешных для молодежи поисках невозвратного.

Что делал Брындык пять месяцев, кого повидал и где, кроме Прилук, находился, выяснить не удалось. Денег при нем нашлось немного. Будучи задержан, он не потерял спокойствия и на вопрос ответил без уверток:

– Да. Я Арехта Григорьевич Брындык.

Даниил Михайлович с неизвестной Брындыку фамилией и автобусная остановка, служившая местом передачи золота и получения денег, так и остались в деле.

Эту невероятную сказку Брындык твердил на предварительном следствии, повторял на суде. От последнего слова Брындык отказался и приговора не обжаловал, вопреки тому, что обычно делают все осужденные.


6

До мирно и честно проживавшего в З-ке Григория Маленьева следствие добралось, уже приближаясь к завершению.

Что-то кольнуло Нестерова, когда к нему ввели рослого, свежего молодца-крепыша.

Со дня отъезда из Сендунов Григорий Маленьев вел трезвую жизнь, избавился от нездорового алкогольного жирка, поздоровел, даже помолодел.

– В строю служил? Артиллерист? – догадался Нестеров.

– Точно так. Сержант артиллерии, – по-солдатски ответил Маленьев.

Верно, артиллерист, и типичный…

– Так как же ты дошел до жизни такой! – с досадой, с горечью воскликнул Нестеров.

– Эх, – и Маленьев махнул рукой, – погнался за легкой наживой, бешеные деньги сами лезли в карман! Чего уж тут!..

– А с кем связался-то! – не мог удержаться Нестеров. – И не стыдно?

– Теперь я вроде опомнился, – ответил Маленьев, глядя в угол.

– Что же будем делать? – спросил Нестеров.

– Отрабатывать буду свою вину…

Маленьев ничего не скрывал от следствия и на суде каялся с очевидной искренностью. В кассационной жалобе, полностью признавая справедливость приговора, Маленьев ссылался на боевые заслуги, семейное положение и просил о смягчении наказания. О Маленьеве горячо ходатайствовала семья спасенного им мальчика. Верховный Суд счел Маленьева социально безопасным, уменьшил срок и заменил заключение условным приговором.

Дело Зимороевых, Бродкина, Мейлинсон, Трузенгельда, Маленьева и других слушалось Московским городским судом. Бродкин и Трузенгельд продолжали топить один другого на судебном следствии. Особенно язвительно Бродкин преследовал Рику Мейлинсон. Пятидесятилетний Николай Зимороев ссылался на влияние отца. Петр Алексеевич Зимороев оставался верен себе. И в последнем слове он заявил, как показалось присутствующим, не без иронии:

– Прошу суд учесть наш возраст и дать нам, сколько мы принять сможем. Годочков пять мы еще примем. А больше может и не выйти. Так что в долгу перед судом не остаться бы нам.

Определив степень вины каждого подсудимого, суд назначил меры наказания и вынес особое определение, в котором указал, что контроль за охраной государственного имущества на Сендунских золотых приисках поставлен слабо.


7

Железный рокот тяжелой створки. Безразлично-холодные глаза дежурного смотрят на заключенного, на сопровождающий его документ, предъявленный конвоем, и опять на заключенного. Запомнить, что ли, хотят эти глаза, бесстрастные, как объектив фотоаппарата?

Десять шагов под сводом, и вторая железная дверь, и та же гнетущая процедура.

Во дворе тюрьмы охватывает цепкий, особенный, никогда не слыханный липкий запах. Конвой ведет прямо, вправо, влево по внутренним тюремным дворам, разрезанным высокими кирпичными стенами. В стенах железные ворота, калитки. Кругом окна с козырьками, за козырьками есть, наверное, и решетки.

Каменные лестницы с истертыми ступенями, коридор, еще лестница, опять коридор. Сапоги тяжело стучат по асфальтовому полу, шаги сопровождаются особенным гулом, как нигде. Дверь с круглым глазком. Все…

Люди, о гадкой жизни и о преступлениях которых было рассказано, ушли из следственной тюрьмы. Их ждет работа, определяемая в лагере в соответствии с их физическими силами. Некоторых ждет и искупление и перерождение – тех, кто осознал уже или еще осознает тяжесть своей вины перед обществом.

Полковник Турканов, старший лейтенант Нестеров и их товарищи в милицейской форме охраняют нашу границу. Их трудное, благородное дело не окончено.


Март 1955 года

Москва.

ВЛАДИМИР ИЗМАЙЛОВ Марченко и варнаки


…— Я — что! — самокритично говаривал мне наш участковый уполномоченный Максим Ёлкин. — Я и храбрый-то не особо, а так, исполнительный, сказать. И, конешно, опытный. А кто у нас отважный самый, так это возьми Сеньшу Марченку и — рядом некого ставить! Орел, холера!.. И хитрый же, хохлацкая душа: ведь он на фронт вырвался через прямой, сказать, шантаж. Поймал на слове начальника Управления: тот сказал как-то, не подумав, что вот, кто бы, мол, очистил верховья Согры-реки, — беспрекословно отпущу на фронт! Он пошто тако смело заявленье сделал? Одному кому это не под силу, а группу туда посылать — из кого ее сформируешь при нашей-то людской бедности? А их, варнаков, там косой десяток обретался: своих пятеро из разных мест, да четверо уголовников, из колонии бежавших — эти особо опасны! Ну, там еще Тимофей-охотник приказ о выселении в ближний поселок не выполнил и жил там, лукавый: дезертиром считать — ему же повестку о мобилизации не вручали, а и как ее вручить, когда до его заимки темной тайги верст полтораста? Ну, и шурин его к ему же прибежал, таку же ситуацию использовал…

А Сеньша Марченко и очистил всю долину Согры и притоки ее! И — в одиночку, это мысленное ли дело? Теперь, холера, воюет в дивизионной разведке, писал, хвастался…

Ёлкин Максим и сам мужик редкостной храбрости, только очень неприметной, будничной какой-то храбрости, откровенно завидовал другу и сослуживцу. Да и кто бы не позавидовал такому?

Я, конечно, тоже хорошо знал отчаянного Марченку. С детства знал, и от беспамятной влюбленности в него меня спасала только память об отце, об его уж вовсе недоступной славе, сконцентрированной годами в захватывающую легенду. Кого-нибудь ставить рядом с отцом, с его легендарными подвигами в гражданскую — было кощунственно. И не только для меня…

И эта недосягаемость отцовской славы помогала мне пристальней вглядываться во всех, к кому тянулся сердцем, мечтая о подвигах, смутных по неконкретности и фантастичных по отчаянности. И оттого потихоньку становился я реалистичнее в воспитании собственной смелости да и в оценках ее.

…Крутоплечий, подбористый, чуток кривоногий, как истый горец и конник, был Семен Марченко крепко и умно силен не столь от рождения, сколь от собственного умения постоянно воспитывать и беречь силу и ловкость тела, скручивать их в тугую пружину умом и волей. Словно на предохранителе умел держать, чтобы в нужный момент точно и мгновенно послать литое тело рысьим прыжком, или свинчатку кулака в неуловимый удар, или, наконец, беспромашную пулю из нагана, который вроде бы и из кобуры не вынимался!

Бегал он на лыжах — и на голицах, и на охотничьих камусовых[6] — как гонщик и слаломист, след зверий и человечий распутывал не хуже коренного шорца или алтайца, скакал на конях — кавказец позавидует! А пешком ходил!.. На что уж в нашей горной тайге ходоки издавна не в диво — летом, если человек спешит, так вершным сроду но кинется, пешком быстрее, — а Марченковой «ходе» и завзятые ходоки дивились! Мне как-то пришлось вспомнить в разговоре, что четырнадцатилетними парнями мы с другом за день добежали до Усть-Селезня от нашей Чулты, да вечером в клубе еще подраться успели с усть-селезневскими сверстниками, так, похоже, не верят мне: все же девяносто верст! А постарше, уже в войну, я в четыре утра выбегал и к пяти вечера за те же девяносто — прямушкой, горами, — успевал в аймак на бюро райкома комсомола. И, бывало, упаси боже опоздать!..

А Марченко из того аймачного центра по Лебеди до нас чуть не за те же полсуток доходил, и, глядь, кого-нибудь вечером успевал допросить в сельсовете. А ведь Лебедью до нас считалось сто двадцать!..

В крутые Марченковы плечи короткой шеей могуче врастала круглая голова, волосы коротко острижены под бокс, и в фуражке он казался бритым наголо. Лицо, побитое крупным редким оспенным градом, украшал ястребиный хищный нос и неожиданно освещали синие отчаянные глаза. На кого впервой глянет — так с непривыку и оторопеть недолго: прямо детской синевы глазыньки, лазурь чистая небесная, а взгляд — клинки об него точить. Давний, родовой сибиряк, он любил погордиться и тем, что — из хохлов.

— Самый тот сплав, наша порода — осибиряченные хохлы, крепче не бывает: стукнись — ушибешься до смерти! Я ведь девято колено в сибирских-то Марченках, а прародитель наш — из каторжан.

— Да кто и спорит! — лукаво-смиренно соглашались мужики. — Ты не обессудь на слове, Семен Тимофеич, обличьем-то и сам варнак варнаком, кабы не гимнастерка, дак… Эдак вот встреть тебя в глухом урмане — дак ведь отпетый сиблонец последнюю рубаху с себя сымет — отдаст, позабудет, что и сам — грабитель!..

— А что? — смеялся Марченко. — Мне бы и впрямь не в милицию, в варнаки пойти, ох и попортил бы я кровушки нашему воловому райотделу!

— Так чего ж нейдешь? — задорили его. — Лихой бы атаман был!

— А из кого банду сформируешь? Уголовник нынче сплошной сопляк пошел, пакостник мелкий, само страшно преступленье с перепугу делает. Лихих мужиков, подлинных варнаков и званья не осталось, вывелись варнаки. А их, нынешних-то, и ловить противно, не то что атаманить над ними…

Щурились разбойные Марченковы глаза и синими клинками вдруг ударяли мгновенно и безошибочно. Цепенела малая толпа и сразу выделялся из нее невидимой оградой огороженный какой-нибудь Ефрем Копытин.

— Во, гляньте на Ефрема, — стремительно и резко вдруг начинал Марченко, — чернобород, страшон, ну — тройки на тракту на почтовом останавливать! А он чего делает? Ловит в тайге бычка-торбока[7] Чибиченского колхоза — и обухом его по рожкам! Да ты не спеши ногами екать, дай мне хоть на ноги встать, я ведь ленив догонять вашего брата… Я, гляди, помощника своего вдогон пошлю! — и чуть касался кобуры. — Так вот забил бычка лихой скотокрад, а тут девчушка-алтайка высунулась на беду свою… — и вкрадчиво спрашивал: — Так как ты ее манил к себе поближе-то, каких конфет сулил, расскажи, поделись опытом.

И тихо-свирепо командовал:

— Руки! На голову, вот так, подержи их на умной головушке. Он ведь, мужики, тем же топором да в ребенка кинул со всей своей подлой силушки! Ладно черемшинка на лету попала, спружинила, топор — в сторону, девчушка — давай бог ноги. За бычью требуху да котелок пельменей детоубийцей стать готов был!..


Конечно, такие спектакли не часто случались, но если возможность была — Марченко ее не упускал, любил устраивать экспромтные лицедейства, считая, что это здорово воспитывает других. Вообще у него была отчетливая любовь к внешним эффектам, но всегда не на пустом месте. И славу он, конечно, любил — открыто и как-то усмешливо: сам рассказывал про опасные свои операции и дела, даже самые сложные, но никогда не привирал и не принижал себя даже для шутки. Я уж не говорю про такой, как у Ёлкина, орден — за Хасан, который он носил куда чаще Максима.

И вообще — если Ёлкина уважали, Марченку любили, Максима опасались, Семена — боялись, если Максим был свой, обязанный по службе блюсти закон, Марченко сам собой как бы воплощал закон во всей его строгости, прямоте и неотвратимости.

Его и любили, Марченку, за беспощадно-смелую прямоту и за беспощадно-прямую смелость. И, конечно, за силу и характер — чтопеть, что плясать, что бороться готов был где угодно и с кем угодно. Бороться с ним, правда, и самые известные силачи не любили: больно коварен был в разных приемах своих.

Смеялся, когда упрекали:

— А я потеть не люблю! Что я, конь, — потеть? Надо: р-раз и в дамки! И лапки кверху! Я тебе не Сеня-феня милиционер!

На деле же все темное — набеглое и здешнее варначество ненавидел и презирал с такой открытой силой, что ее ощущали даже на расстоянии и те, кто еще не попадался ему на темной тропе. Ему платили тем же, да не так же — трусливо, подворотно и вонюче. И бить пытались — заугольно. Оттого не раз пустяковые ухарства — а бывали у него иногда и совсем не пустяковые! — в поездках — докатывались до аймака грязным комом безграмотных анонимок и умело рассчитанных сплетен. Все это и характер его, видно, мешали ему надолго выбиться в начальство, утвердиться в этом: то — оперуполномоченный, то даже начальника угрозыска замещает, а то, глядь, приехал тихо-мирно наши приисковые печи в избах, пекарне да столовой проверять. Никого не допрашивает, и разбойная рожа его прямо благостно смиренна! Ходит, посвистывает, скалит кипенно-белые зубы во весь порядок, брызжет лукавой синевой глаз и штрафует всех подряд немилосердно: печи всюду глинобитные, долго ли, умеючи, непорядок найти?

— Ой, не зря тебя вниз турнули, Тимофеич! — пеняют ему.

— Но? — дивился Марченко. — Разве вниз? А я и не заметил, думал, в гору иду: райпожинспектор — чай, тож инспектор! А чо, со стороны хужей выгляжу?

И охотней и дольше в такие периоды гостевал у нас. Он и раньше не всякий раз миновал нашу избенку: отцовская фамилия и у таких, как Семен Марченко, вызывала уважение, и оказать внимание семье покойного было тем приятнее, что мать моя была отменная мастерица пиво-медовуху варить. Не зря хвастала:

— Бабы-дуры чем только не портят пиво, а у меня безо всякой отравы, на чистом меду — через трои сутки готово, с четвертого стакана любой мужик Ермака запеват!

Запевал и Марченко, хоть и не отмечал я, с которого стакана, а — хорошо запевал!

Мать моя, и так-то гостеприимная не по вдовьей своей горе-горькой судьбине да вечной нужде, Марченку принимала и от других наотличку: ценила песню и сама была мастерица петь, целый хор бабий около нее многие годы жил — по нынешним временам и на сцене не последним был бы. Но особо стала отличать Марченку после того, как уважил он древний обычай. Избенка наша, рассказывал я уж, стояла при дороге, и пешеходы редко миновали ее, припозднясь в пути. Хоть и хлопотно, а матери — гордость.

— К другим-то и побогаче нас, да не шибко тянет людей проходящих, а к нам, гляди-ко, хоть начальство, хоть простонародье!..

Так вот и зашел к нам под вечер парень, попросился ночевать, ночевал, позавтракал с нами и, похоже, не собирается в дорогу. Ну, наше ли дело — трех дней не прожил парень, неловко и спрашивать, когда в путь наладится. А парень выпросил у меня тетрадной бумаги да ручку с чернилами и все писал, сидел целый день. И опять — заночевал. У мамы лицо стало озабоченным и напуганным. Парень наружностью не больно располагал к себе: одет, вроде бы, в чужую лопотину, стрижен коротко, а за красноармейца и во тьме не признаешь — очень в движениях связан и глаза у него виноватые и затравленные.

— Ой, варнак парень-то, ой, варнак! — шептала мать тихонько. — Ладно как отпущенный сиблонец, а ну-ка да — беглый?..

Она бы не постеснялась и спросить и попросить гостя, да недавно перед тем попала впросак, так что до сих пор еще стыдилась, вспоминая. Завела вот этак же к нам мимоходная тропа молодого мужика проходящего. Ночевать попросился, как полагается, вежливо. Мать и баню ему сгоношила, благо нас, ребятишек, все равно помыть собиралась, и покормила, чем могла, и медовушки поднесла. А к ночи забеспокоилась да, поклонясь гостю, и высказалась:

— Ты не пообидься, проходящий, ничего худого не думаю, а только давай я тебя к суседу деду Никите сведу на ночевку. Больно у тебя, не к ночи будь сказано, рожа-то варнацка! А я — баба вдовая и вон как мелкота ребятёшки-то у меня. А у деда — парни-вербы, да трои, чо неладно падет на душу тебе, дак и согрешить не дадут! Я же тебе чо можно, вишь, и состирнула да над каменкой высушила, чистехонько все…

Улыбнулся хорошо этак страховидный проходящий — во всю свою варнацкую рожу — да и сказал весело:

— Ну-к, что же, хозяюшка, айда-пошли хоть бы и к деду…

А после выявился он вполне достойным человеком, и мама от стыда готова была теперь и записных варнаков принимать без слова. Поэтому она и с этим, то ли беглым, то ли отпущенным, не знала, как быть: сам он не сказался, а расспрашивать об этом — как? Сидел, писал гость тревожный, пока на третий день не прибежала мама, вовсе всполошенная. Вызвала меня в сенцы да шепчет жарко:

— Я — когда ошибалась? Не зря с отцом твоим столько лет прожила, насквозь бандитов вижу! Ведь варнак гость-то наш, истованнай варнак, не только ликом, но и судьбой: за ним ведь Марченко да новый начальник уголрозыска приехали! За ни-им!.. Еле-еле уговорила Семена у нас его не брать, не позорить избу. Только вот как же его теперь выжить, гостя горемышного?

Выживать гостя не пришлось. Кончил он длинное послание свое, встал, и по торжественности вида его поняли мы, что сейчас скажет необычное. Встали и мы все. Поклонился он поясно, по обычаю, с самой маленькой сестренки начиная да до матери — всем, попросил простить за умолчание и не думать худо о нем, потому как безвинно он страдает и правда еще себя окажет! А он сейчас уйдет и только просит христом-богом письмо его в руки милиции не давать, а переслать, куда указано.

Мать посветлела лицом и по обычаю же сказала, что не мы ему судьи и что пусть гость идет не попрешным и дай ему бог той правды, кою он заслужил, а прошение его будет отослано, куда указано, и пусть он даже не тревожится об этом. И тут опять стали кланяться — он нам, а мы ему, и пошел парень, еле ноги волоча, через сени в огород да по огороду, а за городьбой уже посвистывал пеший Марченко, тихонько шагая в гору, да привычной присказкой предупредил парня:

— Ты, Ставнов, не беги-ко в гору, я ведь сам бегать ленив, ты очень хорошо об этом знаешь…

Высоко за огородами взял Марченко того Ставнова…


— Вот уважат обычаи! — восторгалась Марченкой мать. — Начальника своего не побоялся, а уважил: не опозорил избенку нашу, не дал худой славе полету! Вот уж нынче вечером угощу обоих и с начальником его, медовуха поспела, лучче и не быват!

— Вот он, мама, пиво твое и уважает, а не дикие обычаи наши! — поддел я ее. А вечером в полном восторге слушал, как Марченко серьезно говорил:

— Я бы и не тянул резину, да боялся, Семеновна, откажешь ты мне от медовухи и — как же я жить от сих пор стану? Ведь ни на одной пасеке лучше твоего пива и не пивал я!

— А лучче моего и не быват! — заносчиво сказала мама.

Я — торжествовал, лукаво поглядывая на маму. От давешней церемонии с поклонами осталось на душе у меня что-то неловкое, неискреннее, вроде бы, и не утерпел, спросил:

— Дядь Сеня, а чем, правда, этот обычай хорош, что вот гостя вы не захотели в избе арестовать?

Он ответил серьезно и просто:

— Старые обычаи силком не выбьешь, парнишка. А тут и впрямь неладно: в семье бывшего чекиста да вдруг вора берем!

— А вообще? — не отступал я.

— А вообще-то тут и благородства столь же, сколь и обычной опаски: а ну как отплатит варнак за «предательство»? В старое же время и добрые люди, прямые революционеры, бывало, с каторги бежали и так вот попадали «в гости», под защиту хозяина. Значит, хорош обычай? А ежели подлинный уголовник? Значит, плох? Вот под одно и сходило — гость, и ладно, не наше дело…

— Наш пострел и тут поспел! — треснула меня мама по затылку, не очень, впрочем, всерьез. А Куганов, человек сравнительно новый в наших местах, никак себя не выказал в этом вопросе.

…А потом они вдвоем с Кугановым пели, что не так уж часто случалось, и опять огород у нас вытаптывали любители послушать редкостно красивый дуэт. Зрелые мужики-красавцы в строгой военной форме, непривычно для таежников подтянутые и аккуратные, когда пели они знакомые и вовсе неведомые нам песни — казались пришельцами из другого, красивого, строгого и чистого мира, до которого нам всем еще надо было дожить…

Беспамятно любил Марченко песню и однажды — тоже еще до войны — смешно пострадал через эту любовь. Дежурил, что ли, по райотделу да пошел КПЗ проверять, а там молоденький Митрошка сидел за очередное свое художество да пожилой уголовник набеглый. Митрошка — певун ведомый, а у набеглого неожиданный оказался бас — поразительной красоты и силы. Семен же Марченко давно тосковал по «Вечернему звону» — все не с кем было спеть, баса подходящего не отыскивалось. Вот тут он и отвел душеньку тоскующую — в камере-то да с арестантами!

После, в очередной свой «противопожарный» период, серьезно говорил понимающим в пении людям:

— Я бы у таких преступников голоса изымал прежде оружия!.. Как так — слепая природа над диалектикой издевается: убийце, животному уголовному, а — голос даден! Ей-богу, я даже отпустить мог бы в некий момент за такой голос!..

Это он, конечно, краснословил насчет отпустить. А вот что точно — с приходом Куганова заметно повеселел Марченко и даже дисциплинированнее стал, охотней подчинялся новому начальству.

Правда, недолго им вдвоем с Кугановым попелось…

Осенью сорок второго в пещере на Шушун-горе насмерть запорол Куганова великан-алтаец Сапог. И второго с ним, Литвинченку, из областного угрозыска, исполосовал ножом да полной инвалидности: без одного глаза и навеки сухоруким остался выживший Литвинченко. И оружие их забрал жестоко удачливый Сапог.

Куганов и Литвинченко дерзко смелы были, да ведь в горах, в тайге одной дерзости мало — умение, звериное чутье и хитрость иной раз не меньше смелости нужны. А городской опыт их — ну, абсолютно бесполезен был, когда рискнули они вдвоем такого матерого зверя, как Сапог, да в его-то извечной берлоге брать! Сапог был родом из подлинной байской и подлинно разбойничьей, что нередко случилось в те времена, семьи: еще мальчишкой с отцом угоном скота у соседних родов промышлял и конских табунов в Чуйских степях, даже и к монголам забирались. Да и всяким иным грабежом не брезговали…

Советская власть повырубила разбойный байский выводок, а взматеревший в подлинного богатыря Сапог все ускользал и дошел до совсем свирепой озверелости. Он и так-то был хитрей канского медведя-людоеда по повадкам, да излюбленная пещера тоже была с хитростями: столько залов, провалищ, тупиков неожиданных, пролазов и колодцев, что впору и легендарному Лабиринту! А для человека несведущего — просто сотня метров разных щелей тупиковых, узких, неглубоко от поверхности, и, кажется, захоти, так заблудиться негде.

Сапог — ускользнул в щель неприметную и сзади милиционеров вышел, как опытный медведь на след неопытного охотника выходит. Те уперлись в тупик, видят — дальше, вроде, некуда и давай назад к выходу. Понятно — без опаски идут, путь-то недлинный и пройден только что. Тут и встретил их кинжалом своим подлый Сапог — в узком месте, где ни развернуться, ни отступить, ни помочь друг другу. Исполосованный — что крови вышло! — Литвинченко еще нашел в себе силы вытащить цепенеющего Куганова на свет да так и лег беспамятно рядом с мертвым уже другом и подчиненным своим.

…Почернел и на ноздрястый камень с лица стал похож корявый Марченко. Зло и насмешливо отказался от массовой облавы и, конечно, бессмысленной оказалась та облава: Сапог и следа своих мягких ичигов нигде не оставил. А когда время прошло и все малость ушумкалось, поутихло — исчез Марченко: не заметили, когда, не сразу догадались, куда. Больше недели пропадал он на проклятой Шушун-горе и в одиночку навсегда оборвал кровавый бандитский след.

Подловил Марченко Сапога на темном суеверии его да на пещерном феномене: эхо жило в неких залах пещеры такое хитрое, многоголосое и жуткое, что и несуеверного незнающего могло с ума свести. Сапог, конечно, знал про эхо, но старался жить тише мыши, когда бывал здесь, и не только потому, чтобы не обнаруживать себя, а и чтобы не дразнить буйноголосых горных духов. Может, их-то больше всего и боялся ничего не боявшийся Сапог — от людей он знал всяческие уловки и уходы, а — в какую щель спрячешься от Хозяина Гор и его вездесущих духов? А может, даже пытался еще и учитывать по-своему людской страх перед ними: глухие и страшноватые, но жили смутно меж людей легенды про загадочную пещеру горных духов…

…Под вечер уже на третий день подъема вышел Марченко к скальной вершине Шушун-горы. Почти вся тайга осталась далеко внизу, а сюда, к фундаменту мрачных каменных стен и столбов, добрались только тундровые полукустарники да кедровые стланики — узкими языками да робкими островками в разливе плитняковых осыпей да вдоль стекающих по крутизнам «каменных рек». По крутым распадкам, однако, и добрые деревья добирались сюда, но платили за свою дерзость неизбежным иссыханием вершин. Внизу, в вольготном междуречье, еще только ранняя осень набирала веселую силу, а здесь и поздняя цепенела боязливо и бескрасочно: резкая ключевая чистота воздуха ощутимо отмякала предчувствием недальнего первого снега…

До полной тьмы хорошо огляделся Марченко. Побыл и в главном входе, у которого подобрали боевых его друзей и начальников — мертвого и полумертвого… Проник довольно глубоко в подземелье, смело подсвечивая себе фонариком, — знал, что Сапог, так страшно накровавив здесь, надолго, а то и навсегда оставит этот вход. Хвати так, где-нибудь в узком пережиме и совсем завалил глубинный лаз отсюда к своему лежбищу. А что он здесь, Марченко почти не сомневался: только он да сам Сапог знали, что ловить бандита тут трудней, чем искать единственную гадюку во всей пещере, в пещере, которой, вроде бы, и нет, до того она неведома никому. Никому — это-то знал Сапог…

Выбравшись вновь наружу, Марченко обошел, сколь мог, вокруг. Бестолковая облава так натоптала всюду, где только можно было натоптать, вплоть до самых каменных осыпей, что до снегов мог бы в любую сторону безоглядно и безопасно вылезать Сапог, не тратя сил на маскировку следа. У двух других известных выходов резко и противно пахли отволгшие кострища и головни. И опять зло усмехнулся Марченко глупости людской: из этих выходов, как из труб, несло пещерной глубинной сырью, и разве что поддувалами они могли хорошо послужить кострам. Тут и дымовые шашки были бы бесполезны — поди, угадай, где и почему всасывает воздух пещера, в какую щель выдувает, в какие неведомые залы несет знобкие сквознячки, а в каких застоялся, может, с древней древности недвижный воздух…

В тридцать девятом пропали из райцентра трое пацанов, да один-то из них — гость городской, приезжий, каких-то начальников отпрыск, к тайге вовсе непривычный. Подняли на ноги всю милицию и комсомолию, и бывалых охотников — искать по тайге ребятишек и, разумеется, в пещере. Обшарили все норы и отнорки, — а и было немного, известных, — и вернулись… потеряв Марченку. Отбился он, любитель в одиночку искать и гнаться, да и пал в неведомый и невидный во тьме колодец столь страшной глубины, что Марченко успел сообразить это в падении, казавшемся бесконечным. После он шутя сказывал Ёлкину, что-де успел на лету обдумать рапорт начальнику с просьбой уволить из органов «в связи с разбитием на мелкие брызги и несобратием последних».

Благо, что провалище оказалось и впрямь естественным колодцем, — врезался Марченко в такую холодную воду, что если б и потерял в падении сознание, вмиг бы пришел в себя: показалось, что и зимой в проруби не могла быть холодней вода. Вынырнул, недолго повскидывал руки в кромешной тьме — зацепился за невысокий порожек каменный, за коим открылся вполне проходимый коридор. Через пять суток блужданий ощупкой да ползком вылез Марченко на Бийской стороне, вполгоры над долиной. А входил — с Лебедской стороны да на самой вершине!..

Рассказав о падении, умолчал о блуждании, да и сам поначалу не знал, почему. Ребятишек, чертенят, нашли на дальней пасеке у дальних родственников, задали им добрую порку, как полагается, и как-то неловко было рассказывать о блуждании в пещере, которой «не было»… Потом успокоил себя, решив, что чем меньше людей знает об этой пещере, тем лучше: огради-ка таких вот пацанов от посещений подземного царства, попробуй! Как-нибудь надо сообщить ученым людям, пусть обследуют… Да за делами все откладывал до удобного случая и вот — дооткладывался. Эх, если б не его отлучка, когда ринулись за Сапогом дорогие его начальники!..

И все-таки теперь его прошлые приключения вот как пригодились: никаких явственных слухов о пещере не распространялось, стало быть, Сапог был уверен, что ничья нога, кроме его собственной, не оставляла следа на полу пещерных залов. Марченко почти безошибочно знал, где поселился Сапог, где мог устроить запасные лежки, где мог отсиживаться от подземных поисков, даже если б натыкались искатели на одно-другое его гнездовье, и где, наконец, мог выныривать на свет для темных дел своих.

Когда совсем стемнело, заснул Марченко спокойно у облюбованного лаза и к полуночи, прозябнув от каменного поднебесного холода, проснулся. Убедился с удовольствием, что ночь беззвездная, темнее души Сапога, если она имелась у того, повозился, попрыгал для сугреву и для проверки, не звякнет ли что в ладном его снаряжении, и — нырнул в лаз…

…Очумел, наверное, до злой душевной трясучки, до суеверного ужаса, безмятежно храпевший Сапог, когда в сон его вторгся зов Хозяина Горы!

— Сапо-ог!.. апо-ог-ог-го-го!..

Шепотливо, невнятно, но все настойчивей, громче, злее, заикаясь и дробясь на слоги, на звуки и вовсе уж на мельчайшие звуковые дребезги, умирая и стеная по собственном умирании! Марченко сам диву дался, каково многослойно и многосложно начинало жить единое, негромко сказанное им слово, мгновенно размножаясь во тьме, уничтожая само себя до полной потери подобия и порождая вовсе невнятные и жуткие шорохи-отклики, как полет летучих мышей — и неслышный, и ощущаемый. И когда давяще навалилась напряженная, оцепенелая тишина, явственно услыхал Марченко с трудом сдерживаемое и оттого еще более тяжкое хриплое дыхание богатыря и не дал опомниться, осознать, догадаться, послав новое:

— Сапо-ог…

И вслед ему, чуть громче:

— Сапо-ог!

И еще громче! И почти на полном крике, когда звуковой обвал превратился в грохочущую лавину:

— Сапо-ог, кель мен!

Пока стихала звуковая лавина, делясь на иссякающе шелестящие песчаные ручейки, отдыхал Марченко, обдумывая закономерность усилений и затиханий, повторов и наслоений тональностей, чтоб не прорвался невзначай чисто человеческий звук. И все уверенней, расчетливей посылал властный, во мгновенном безумии множащийся зов:

— Сапог, иди ко мне!

А когда зашуршал мелкий камень под ногами молча кинувшегося в запасной лаз Сапога, его настиг грозно-насмешливый окрик Хозяина:

— Кайда? Мен ан! Куда? Я — тут!

И послушные духи превратили насмешку Хозяина Горы в бесконечный хохот с безумными взвизгами-всхлипами…

Сколько времени длилась эта пытка звуком, Марченко не мог определить. Просто он с внутренним беспокойством начал ощущать, что и ему не только на барабанные перепонки, но и на психику начинает действовать звуковое сумасшествие, им же самим вызываемое в этом подлинном царстве подземного дьявола. Временами ему казалось, что эхо беснуется само по себе и он не властен ни остановить его, ни вырваться из густого, почти осязаемого мрака, прошиваемого с безумной скоростью невидимыми и опаляющими звуками. Тогда он нащупывал за пазухой рукоятку пистолета, и недвусмысленная реальность оружия успокаивала и вселяла уверенность. Он ждал, что Сапог не выдержит и запалит берестяной факел, и тогда можно просто выстрелить по нему, но тот, наверное, уж и не смел помыслить об огне…

В какой-то момент Сапог и сам заорал:

— Кем ан?

Это понять надо, до какого страха довел его Марченко, если он осмелился окликнуть самого Хозяина Горы! Спросить — у Него! — Кто там? Но Хозяин, понятно, ничем себя не оказал, и только услужливые и буйные духи его заперекликались того тошней, издевательски и страшно перевирая вопрос дерзкого человека, забывшего о могуществе Хозяина!.. Вот тогда-то и выпалил Сапог из Кугановского карабина и тем доконал себя. Где-то что-то тяжко и гулко рухнуло и стало бесконечно падать до самой преисподней, и застонало, заревело, затряслось нутро горы, и пальба — ошалелая, пачками, залпами, одиночными, хлестко и резко — шла бесконечно долго. Аж и сам Марченко со страхом подумал, не завалило ли все выходы из этой сатанинской храмины! И, пожалуй, не для окончательного напуга Сапога, а для самоутверждения, выпалил из ракетницы в направлении Сапогова лежбища.

И под прямо артиллерийскую по силе канонаду, от сатанинского грохота, от багрового, брызжущего во все стороны огня, со звериным воплем ринулся во тьму потерявший остатки рассудка бандит. Марченко, угадав, где выскочит, если насмерть не разобьется, Сапог, ловко вылез своим лазом на свет выхода. На счастье, был уже вечер — которого по счету дня? — теплый и потому туманный, серый, сумеречный. Глаза привыкли скорее, чем мог ожидать Марченко. Близко внизу лежали облака — белые, плотные, слоистые, медленно ползущие вокруг вершины. Почти над ними вылетел из-под земли со стонущим хриплым рычанием Сапог. Мягко и стремительно кинулся к нему Марченко, бесшумно прыгая по глыбам камня. Сапог упал — споткнулся или в молитве? — что-то неразборчивое умоляюще крича в шевелящиеся, наползающие на него облака, в умирающий свет, в неотвратимо густеющие сумерки.

— Встань, Сапог, помирать надо! — негромко и властно сказал по-алтайски Марченко и вскинул пистолет. Великан послушно и медленно встал, так же медленно повернулся, держа молитвенно вздернутые полусогнутые руки перед лицом, и лицо его оказалось почти в пояс стоявшему выше него да на камне Марченке. Копна много лет нестриженных черных волос вдвое увеличивала и без того большую, как родовой казан, голову бандита, да еще была растрепана бурей непрошедшего ужаса: словно каждая жесткая волосина сама по себе дыбилась-столбенела от того ужаса.

Однако по-медвежьи короткую шерстистую шею перехлестывал ружейный ремень и наискось через грудь болтался карабин, казавшийся игрушечным на необъятном тулове Сапога. Честное Кугановское оружие, ни единым подлым выстрелом дотоле не закоптившее канала ствола, сейчас висело опозоренно и обреченно между скрюченных страхом ручищ. Им бы до плеч полагалось закоростоветь неизлечимо от невинной крови, этим рукам душителя и убийцы… Лосиными лопатами-рогами с короткими отростками пальцев закостенело торчали вперед ладони — пока безвольные, пока бесцельные. Пока…

Знал Марченко — коснись карабина невзначай, и мгновенно оживут полумертвые руки, опомнятся, охватив цевье и почуяв сталь спускового крючка, пальцы и сработают безошибочно. Неохватное, даже в полутьме черное лицо Сапога вздымалось медленно, и того чернее прорезались на нем двумя крохотными полумесяцами глаза — из-под пухлых верхних век с кожной пленкой у переносицы. Черные на черном, они все круглились и были застланы тонким белесым туманцем, и дрогнул, сползая, тот туман, когда встретились два взгляда…

Марченко не заметил, как нажал на спуск. Только увидел с жестокой отчетливостью, как меж черными, округлившимися глазами мгновенная появилась дырка, вскипела круговым кровавым венчиком. В непроглядной черноте на неуловимый миг прорезались зрачки, плеснули удивлением, осознанием. Или — болью?..

А, может, просто показалось.

Гигант мягко и тяжко пал ниц, к ногам милиционера. Звонко стукнул камень-круглячок, сорвался, покатился вниз, но перестук его быстро заглох в вязком месиве облаков и никакого эха не породил…


Всяко разно потом рассказывали про это по тайге: и что, будто бы, отбросив оружие, вызвал Марченко великана-бандита на единоборство и жутко секретным приемом так его окалечил, что просил Сапог, как великой милости, пристрелить его; и что сплоховал Сапог, поскользнулся на коварном камне и грянулся о другой затылком да так, что и добивать оказалось некого, и при этом тяжким стоном застонала Шушун-гора; и даже вовсе несуразное — что, мол, вынул Марченко востру шашку и отрубил буйну Сапогову голову, которую и принес после то ли начальнику то ли председателю аймакисполкома, то ли прямо на бюро райкома, водрузил на стол, и всех повергла в оцепенение страшным взглядом мертвая голова…

Весь этот вздор из серии легенд про Марченку и Сапога в одном только факте имел соприкосновение с действительностью: на бюро райкома Марченко действительно побывал и схлопотал строгача по партийной линии, а по служебной — даже и недолгий арест. И вот за что: спустившись в долину, он, прежде чем доложить по различным необходимым линиям, сообщил родичам Сапога о его бесславной кончине и разрешил забрать труп и похоронить его. А родичей у того многонько оказалось — целый род, понятное дело! — и на похоронах было многолюдно. Даже и Караман явился, двоюродный брат Сапога, которого русские Карманом звали. Тоже бандит из бандитов, но не убивец, а скотокрад до войны и дезертир в войну. На Кармана гибель брата так повлияла сильно, что сразу с похорон явился он в аймак и сдался сам, добром. И даже, говорят, слезно просился на войну, чтобы хоть полезной смертью оправдать вредную жизнь свою…

А на бюро, когда Марченке вливали за раздувание славы бандита, за потачку вредным и отсталым обычаям, а попутно и за некоторые другие грехи, неизбежно выплывающие в таких случаях, он долго терпел. Но когда дали ему слово, не вытерпел и рубанул всему честному собранию:

— Как же вы, товарищи дорогие, не поймете, что не на Шушун-горе я Сапога убил, а на похоронах его! И не только трепотню про голову — все покойника с головой видали, весь род его и чужеродных немало, — а трепотня такая вовсе не пустяк для нас с вами, но и, главно дело, всю славу его! Крышка ему теперь уж подлинно гробовая и черной славе его, а это органам нашим и советской власти в ба-альшой плюс!.. А то ведь он, товарищи, еще до-олго бы нас с вами изничтожал по тайге, хотя бы я из него решето в тот раз сделал! Ведь это сколь вокруг него черной романтики напущено было, мысленное ли дело? До полной, будто бы, неуязвимости! А теперь? Карман сдался — это ж понимать надо!..

И, не стерпев, добавил, — а без такой добавки Марченко и самим собой бы не был! — что выговор его не пугает и не обижает, поскольку выносят его такие политически незрячие товарищи, какие знать не желают сложности местных условий вообще и национальных особенностей в частности…

Вот тут ему и довесили до строгача, за политически незрячих-то!

Даже и через долгое время после этого в поездках на самые дальние точки он нет-нет да откряхтывался, Марченко!..

* * *
И все-таки историю про бесславный конец Сапога затмила, обрастая тоже легендарными подробностями, история о том, как Марченко один очистил весь бассейн Согры-реки и привел в аймак «косой десяток» варнаков. И здесь самое удивительное, что слухи об этом пошли задолго до его отчаянного похода на Согру, — вначале просто как злой или веселый анекдот, в зависимости от того, кто и кому рассказывал. Дескать, заявило громко некое большое начальство, что-де кто совершит такое — и непременно один! — и того с почетом тотчас отпустят на фронт. В награду. И, ясно дело, не вытерпел хвастун Марченко — заявил, что, мол, берет на себя такое обязательство и выполнит. И обязательно один. Даже и до тех добрался этот анекдот, до кого еще, по слухам, только поклялся добраться сам Марченко, но веселья он им не прибавил. Потому что неустрашимость и удачливость рябого ястреба, прирожденного таежника, была вовсе не анекдотической. И потому что из всех легенд про грозного Марченку эта была самой невероятной, а оказалась самой правдивой.

Словом, однажды, на исходе зимы сорок третьего исчез Марченко. Поползли и полетели слухи, а через месяц люди уверенно рассказывали, что сгиб лихой оперуполномоченный чуть ли не в абаканской тайге и в поминальники милицейские записан. Кое-кто, небось, и в свой поминальник с душевным облегчением внес его, окаянного…

…Конечно, не все я знаю в подробностях, но многое могу вполне реально представить себе. Рассказывал мне о том увешанный медалями старый охотник, бывший штрафник Пантелей — рассказывал живописно и беспощадно по отношению к себе. Вдова павшего на фронте Тимофея, плача и смеясь, повествовала о грозном госте; говаривал и участковый уполномоченный Максим Ёлкин, с которым, конечно, по-дружески в подробностях делился Марченко. Разные люди рассказывали и по-разному, но главное — я с детства хорошо и влюбленно знал веселого и отважного «чай, тож уполномоченного»…

* * *
…Будто злой дух, из ниоткуда, из морозной ночной тьмы возник вездесущий милиционер. Спал Пантелей в своем добротном, лучше худой избенки, шалаше, в глухой тайге, где даже в мирное время сроду людей не бывало. Сытый, крепко спал, пригретый теплом от умело налаженной в устье шалаша нодьи[8]. Проснулся от неясной тревоги, открыл один глаз, глянул — закрыл снова. Еще раз открыл, уже оба глаза, опять закрыл — может, дурной сон на сытое брюхо. Опять поглядел — не хотелось верить: около доброго костра его недобрый человек сидел. На коротком сутунке, Пантелеевом сиденье, сидит, руки над теплинкой греет, лицо сбоку — как у ястреба.

Спросил хрипло Пантелей:

— Однако-то, Марчинька?

— Эдак, паря, — спокойно ответил незваный гость, нежданный.

— Рестовать будешь?

— Доведется, Пантелей, — усмехнулся страшно Марченко.

Махнул Пантелей к задней стенке шалаша своего и со стыдом убедился, что и ружья его на месте нет, и ножа на поясе тоже. И топора тоже нету. С отчаянья помочился в угол, осквернив шалаш, приполз к костру, поздоровался.

— Шибко ты сигаешь, паря: из лежачего положения в шалаше да сажень в сторону! — восхитился Марченко. — Только ведь выход ты не там изладил, эка беда! Перепутал спросонья, али не знал, с какой стороны я подойду, а? Поспи еще маленько, лучше прыгать станешь.

— Мошт, убегать буду? — спросил тоскливо Пантелей.

— Попробуй! — опять усмехнулся милиционер, поглаживая его, Пантелеево, ружье, и синим весельем брызнули безжалостные глаза. От усмешки его, от веселья нестерпимых глаз льдинкой холод в сердце покалывает!.. — Сам догонять не стану, ноги пристали, ходил много.

Вздохнул тяжело Пантелей: ежели догонять не хочет Марченко, значит, пулю пошлет вдогон, а пуля у него сроду зря не гуляла, кто этого в тайге не слышал, кто этого в тайге не знает? Оттого долго молчал Пантелей, потом спросил смирно по-алтайски:

— Ты совсем один, что ли?

— А ты совсем дурак, что ли? — тоже по-алтайски спросил гость.

— Я не дурак, я уродом так… — русской пословицей, поломав слово, скрыл смущение хозяин.

— Вот и возись с вами, уродами… — совсем скучно стало Марченке.

Что было делать? Скипятил Пантелей чаю, достал вяленое мясо, талкан[9] в мешочке достал, подал гостю, угощаться просил. Ел мясо Марченко, своим ножом резал, чай пил с талканом и так просто пил. Пантелею не пилось, не елось, тошно на душе было. Рядом сидя, осторожно потрогал за рукав злого духа и, охнув от боли, опрокинулся на спину: будто в капкан попала рука и вывернул ее тот капкан!

— Померяться силой захотел? — зло выдохнул ему в лицо гость.

— Не хотел! — закричал с болью Пантелей. — Ей-бох, не хотел, что ты, Марчинька!

— Пошто же за рукав сгреб? Пошутить вздумал? — все еще зло смотрел Марченко прямо в Пантелеевы глаза, и даже в полутьме шалаша лежачему Пантелею горящими показались пронзительные его глаза!

— Не пошутить, — тихо ответил Пантелей, — пощупать хотел, мошт, сон, думал…

— А, разъязвило бы тебя, урода! — захохотал милиционер. — Сон, думал? Злой дух, думал? Ну, когда проснешься, пощупай еще разок!

— Го-го-го… — глухо и боязливо отзывалась эхом тайга на дьявольский смех милиционера. Вот сидит, хохочет, сильный, как медведь, быстрый, как марал, ловкий, как рысь, упорный и злой, как росомаха, и ничего, никого не боится… Марченко… Настоящий…

— Стрелять будут меня, Марчинька? — тоскливо спросил Пантелей.

— А это как суд решит. Военный трибунал. Я — не суд, я стрелять не буду, если, конечно, не побежишь.

Вздохнул Пантелей, загоревал: хоть бы соврал для утешения Марченко, обманул бы маленько. Не врет никогда — такая про него слава. Смелый, чего ему врать? Врать худо — трусом станешь. Вот он, Пантелей, получив повестку, соврал, что сходит в свою тайгу за ружьем и тогда воевать пойдет, а сам — не вернулся. Раньше смелым был, теперь бояться стал. Всего бояться…

Сумку плоскую Марченко на колено положил, расстегнул, бумагу достал, допрашивать стал Пантелея. Не шибко грозно, спокойно даже допрашивал, только зябнуть стал Пантелей все больше. Может, нодья догорала? Поправить огонь не решался, отвечать торопился.

— Феофана и Тимофея видел ли?

…Другому бы соврать можно, Марченке как соврешь? В глаза тебе глядеть станет, внутри все застынет…

— Пайфана видел давно, Тимопей не видал. Пайфан говорил, Тимопей не велел мне к ему ходить. Сказал: ты, говорит, — это я, Бантелей, — пальцем ткнул он себя в грудь, чтобы Марченко не перепутал, — чи-зир-чир! А я, говорит, — это он, Тимопей, — и пальцем в тайгу показал — просто человек, который ничего не знает. Это не Пайфан так сказал, это ему Тимопей так велел сказать мне… Врет только маленько Тимопей: как это он — человек, который ничего не знает? Вот что я — чи-зир-чир, знает? Что Пайфан у него живет — знает? Правда, Пайфана он тоже гнать хотел, сестра не дала, Тимопеева баба. С бабой кто переспорить может?..

Кончил записывать Марченко короткий допрос, велел расписаться. С великим трудом, потея даже, расписался Пантелей, понимал — с неведомой судьбой своей согласился… Откинулся в изнеможении в глубь шалаша, загоревал опять, обессилел.

— Вот теперь все законно, — весело сказал Марченко.

— Боюсь закон! — почти простонал Пантелей.

— Ду-урак! — несердито обозвал милиционер. — Ты же теперь под охраной закона, понял? Был ты до сей поры вне закона, беглый, и всем враг…

— Эдак, эдак, — безвольно соглашался Пантелей.

— Эдак! — передразнил Марченко. — А сейчас ты протокол допроса подписал, и уже я тебя по закону охранять должен. И никто до суда не смеет обидеть тебя, а там как суд решит.

— И ты не обидишь?

— И я не обижу. Но если, — твердо врезал Марченко, — из-под закона вздумаешь выйти, бежать вздумаешь, не послушаешься…

— Не буду бежать. Буду слушаться, — решил Пантелей, и легче ему сразу стало: теперь за все отвечает Марченко. И — закон. А ему, Пантелею, только слушаться надо. Слушаться всегда легче. А страшный трибунал когда-то еще будет…

Отдохнул Марченко, забрал обе пары его лыж — голицы и камусовые, забрал нож и топор, ружье тоже и сказал:

— Живи дней пять ли, с неделю ли, жди. Дров хватит у тебя, еды полно. Вернусь — пойдем в аймак.

И уже на ходу бросил жестко:

— Не вздумай снегоступы изладить со скуки-то!..

* * *
…Сокжой[10] вздыбился было, пытаясь выскочить из снежной ямы на зализанный ветром бугор, но вместо того медленно завалился назад и набок, навстречу удару пули. Снег не расступился под телом оленя, а вначале как бы прогнулся упруго, продавился целым островком и потом растрескался на мелкие части, как мягкая льдина. Марченко хмуро смотрел на трещины — пора было возвращаться в жилуху, на открытых местах начал появляться первый, еще непрочный наст — чарым. Пока это еще был только слой плотного снега с тонкой, почти ледяной корочкой сверху. Но солнце начинает работать безостановочно — днем, а ночью все еще жмут вполне зимние морозы, и скоро повсюду по утрам будет не снег — сплошной чарым, словно столешница покрывающий бездонные сугробы. Тогда, встав затемно, по нему можно будет уйти до восхода солнца километров на двадцать без лыж…

Пора «сбивать в гурт» своих по-волчьи опасных подопечных и выходить в жилуху. Марченко нацедил, вскрыв горло оленя, полный котелок пенящейся парной крови, преодолевая отвращение, заставил себя выпить почти все. Развалил брюшину, достал печень, и тоже приказал себе съесть сырой всю: теперь ему была нужна не просто выносливость, которой ему не занимать, а максимальная, напряженная волевая собранность, зоркость, неутомимость. Снежной болезни он не боялся, да и в таежной полумгле глаза успевали отдохнуть от кратковременного режущего блеска снегов на нечастых долинах. А вот какая-нибудь куриная слепота от авитаминоза могла всю его операцию лишить успеха да и самого — жизни. Марченко же никогда слишком дешево не ценил свою жизнь…

Целый месяц потратил он на тщательное обследование бассейна Согры-реки и теперь точно знал, кто где скрывается, сколько людей и каковы они. Большинству уже «нанес визиты», обезоружил, отобрал лыжи и ножи, и топоры, попрятал все это в удобных местах, чтобы собрать теперь. К двум кержакам-«бегунам» только не заглядывал открыто в их хитрое убежище — лишь рассмотрел в бинокль, что оба здоровы, как медведи, и, конечно, добром не сдадутся. А что бегуны — знал почти точно, потому что ни по каким приметам ни в каких розысках не проходили. Не признающие документов, они не оставляли никаких бумажных следов и потому трудны были для розыска! А слухом пользовался о них Марченко давненько — таежным, смутным, но безошибочным.

Двое уголовников пока что еще не страшны — сейчас они больше всего боятся, что он их… не арестует, оставит здесь! Третий же вообще только тягостная обуза.

— Начальник, не бросишь, а? — почти выли в голос те двое здоровых, сипло и жалко. Беспрекословно отдали два ружья, бесполезных им здесь, им, которым убить человека в жилухе или на тропе было куда легче, чем самого безобидного зверя в тайге. Вонючие, мерзкие, заросшие, заживо пахнущие смертью не меньше, чем их атаман, третий, гниющий уже по-настоящему…

С гадливой готовностью отвечали они на все его вопросы и по мере того, как он все больше узнавал о них, закипала в душе Марченки темная ненависть к ним. Эти двое были законченные «урки», третий, старший, — известный по сибирским городам и тюрьмам бандит Косой, наизусть знакомый самому ленивому милиционеру самого безгрешного участка. Вчетвером они бежали из лагеря, убив охранника и забрав его оружие и одежду, но четвертый уже отсюда в первый зазимок бежал, надев форму охранника и его сапоги, забрав винтовку его и единственный топор своих собратьев. По мелкому еще снегу успели оставшиеся сбродить, ограбить заимку, убили ее хозяев, старика со старухой, забрали тряпье, обутки, два мешка талкана и топор. Топор помог им не замерзнуть, талкан — не дал сдохнуть с голоду. Избушку-зимовье они загадили до омерзения, прижгли дрова и уже принялись за собственные нары.

— Что ж вы, как свиньи, и с…и под носом у себя? Неуж снег отоптать трудно? — спрашивал он и не ждал ответа. Разве они — люди? Звери… Да и не звери, а хуже, поганей, слабей, подлее…

— Да вишь, начальник, Косой не могет — зверя добыть схотел, ноги обморозил, похоже, антонов огонь прикинулся… Ну, он теперь под себя, а мы… Принюхались, да оно и замерзает на полу-то у двери, — подобострастно разъяснил один, а второй добавил слезливо:

— Да нам уж последнее время, считай, что нечем было…

— Пристрели, Марченко, христом-богом молю! — хрипел Косой. — Яви милость последнюю! Эти с-сявки… — и тут у него ярость прорвалась через слабину, — не могут! Ишо не отвыкли бояться меня! Ты — можешь! Сделай, все равно мне вышка по совокупности и по отдельности… Приведи приговор, не дай мучений!..

— Я тебе не трибунал, — преодолевая отвращение, Марченко перебинтовал чистыми портянками своими гниющие, дурно пахнущие ноги бандита. Похоже, и впрямь гангрена начиналась…

…Сейчас он, привычно посвистывая чуть слышно, разделывал оленя, злясь на то, что надо еще и кормить этих полумертвых уголовников, которые распрекрасно погибли бы без него от собственной безрукости. Косой уже и сейчас — обуза, все равно не сегодня завтра помрет от антонова огня, оставить бы его…

«Ты — можешь!»… Он — может, да вот… не может. А почему, собственно, он, Марченко, не может оставить их всех троих здесь, где тайга-матушка сама свершит над ними свой неотвратный и поистине страшный суд? И, главное, справедливый суд! Кто узнает, что Марченко нашел их, да и кому надо узнавать об этом? Мог же он просто опоздать к ним на неделю, скажем, если б решил, скажем, повязать сначала кержаков-бегунов? С теми немало опасной возни предстоит еще, а этим недели, пожалуй, вполне хватило бы… Где-то идет величайшая из войн, на которой он, Марченко, мог быть куда полезнее, чем те желторотые мальчишки, которых уже вынуждены призывать в этом году. А тут вот… возись с убийцами и грабителями, которые, в сущности, сами себе выбрали конец.

В том, что он выберется в жилуху со всем «кодлом», Марченко не сомневался — на то он и был Марченко: отчетливо представляя все фантастические трудности своей операции, он испытывал столь же отчетливую уверенность в успехе. Но вот отпустит ли его начальник Управления, сдержит ли слово, в сущности, брошенное вскользь, не всерьез? Ведь Марченко не спрашивал у него официального разрешения на операцию, да и вообще никого не спрашивал, только начальника своего райотдела, к которому относился иронически-уважительно, предупредил в самый последний момент. Зная силу и стремительность распространения таежных слухов, ушел тайком, взяв официальную командировку в область. И то вот алтайцы знали и — ждали его, не веря, а все-таки… Не ждут ли и те кержаки? Хотя не должны бы, они ведь вовсе не общаются ни с кем, тем более с «нехристями»…

…Мясо было жестким, без единой прожилки жира — тяжко досталась сокжою многоснежная зима, да, видать, и старик он был. Недаром покинул он со стадом сытные моховища тундрового плоскогорья Леннинг-сын, заваленные нынче чуть не саженными снегами, и перебрался на эти скальные крутики, где все-таки проглядывали кое-где меж камней мертвая трава и хилые кустарнички. Вырубив топориком небольшой кусок покостистее — для уголовников, мякоти-то еще нажрутся до смерти с голодухи! — он решил принести его сам, а остальное оставить: пусть походят по снегу за ним, и расстояние и время не дадут без меры жрать.

Себе вырезал мяса помягче, отрубил мозговую кость, тут же сварил в котелке, сытно и плотно поел горячего. Разрубил остальное на куски, завернул в шкуру, зашил кое-как ветками, чуть призасыпал снегом и пошел ходко по своей лыжне к зимовью.

Придя,бросил кусок на нары, сказал:

— Варите пожиже да не наваливайтесь сразу — сдохнете. Косого бульоном поите.

— Марченко, убей! — застонал с воем Косой. — Мучаюсь, не могу… Будь человеком!..

— Я — милиционер, — сквозь зубы зло и твердо сказал Марченко. Оглядел опозоренное охотничье зимовье: пока ходил, двое малость прибрались, соскоблили кучи мерзлого дерьма, сейчас топили печку, а не жгли костер на камнях, радостно суетились с котлом и мясом. Пожалуй, не будь Марченки, они бы стали жрать сырьем! Хорошо, что кости выбрал, долго будут грызть…

— Завтра поутру валяйте моей лыжней по чарыму, — тусклым от ненависти голосом говорил Марченко. — Тут недалеко оленя я свалил, перетащите помаленьку сюда. Варите, жрите, готовьте в дорогу, как умеете. Послезавтра я вернусь сюда с лыжами и с людьми, сразу двинемся в жилуху.

— Начальник, а ты не того… не рванешь в одиночку, а? — с дрожью и подлинным страхом в голосе спросил один. Второй только выставился весь к Марченке в поддержку вопроса.

— Сказал, готовьтесь. В пути больших привалов не будет.

— Мосол, убей, в сашной крест, турецкого бога мать! — как здоровый заорал Косой. — Убей сёдни, не мучь два дня! На ж… я покачусь за вами без ног?

— На нартах повезут. А мученья ты сам себе выбрал, и поделом.

Марченко высказал это хрипловато, без выражения: горло сдавила ненависть, во даже выматериться сейчас — значило для него пожалеть эту гадину, в чем-то снизойти до него…

* * *
С горы Марченко летел так, что мгновеньями казалось — камусы сорвет с лыж к чертовой матери! Потом долго лез в гору, успокоился и по хребтине пошел привычно-ходко, чуть посвистывая, обдумывая будущий маршрут и порядок следования.

— И порядок следования… и порядок связывания… — в такт широкому скользящему шагу почти напевал он. Дышалось свободно, тело словно крепло в ритме могучего движения, и от этого росла уверенность в благополучном исходе затянувшейся опасной операции.

…А все-таки никому из них верить нельзя. Уголовники покорны, пока сегодняшняя тайга кажется им страшнее завтрашней кары, пока их неустойчивые натуры обезволены ужасом явственной смерти от мороза и голода, пока вокруг неведомые и страшные звери, а не люди, которых они привыкли сами пугать и «обдирать» почище, чем охотник добычу… Даже и охотнику Пантелею, хотя он явно морально сломлен и вызвался сам помогать милиционеру — в счет будущего возможного послабления. Да и Тимофею с Феофаном тоже, хоть им особо-то и не грозило ничего страшного, кроме, может быть, немедленной мобилизации: формально они еще не являлись дезертирами и хорошо поняли это на допросе. Но… Семен Марченко слишком хорошо знал почти мистическую власть тайги над таежником, когда впереди — смутные пугающие кары, а тайга — вот она, рядом, и свобода — вот она, за первым кустом, за первым сугробом, за густым пихтачом, за ближней горой. И велика она, тайга, и когда-то там поймают еще, а может, и нет, особенно если учесть «опыт». Импульс проклятый — толкнет, и совсем уже раскаявшийся человек превращается в окончательного преступника, защищая свою призрачную «свободу»…


…А вообще-то с ними смех и грех был. Марченко выскочил неожиданно, как черт из рукомойника, так что баба Тимофея в пень превратилась посредине избы. И долгонько так стояла. С карабином в руке Марченко от порога окинул взглядом пустую избу, увидал старый шабыр[11] на деревянном гвозде в стене, шапку-«ойротку» из бурундуков, с кисточкой, новые мужские обутки под лавкой. Резко нагнувшись, открыл западню в подполье, крикнул по-алтайски в черную дыру творила:

— Эзен, Тимопей! Что, за самогоном полез в подпол или за пивом? Давай, быстрей доставай — промерз я шибко, гостевать хочу.

Баба вдруг завизжала и кинулась на него — ведьма ведьмой, брызжа слюной и страшными алтайскими проклятиями. Марченко хотел было легонько оттолкнуть ее, но увидел в руке нож. Охотничий нож в руке рассвирепевшей таежницы — шутка плохая, и Марченко рассерчал. Баба пролетела от его удара через всю избу, ударилась об стену и осела на пол кучей разноцветного тряпья.

— Пожалел маленько, — по-алтайски сказал Марченко, — другой раз кинешься — убью до смерти, поняла?

Баба понятливо кивнула головой, глаза у нее стали круглыми, из открытого от боли и испуга рта через ровные желтые зубы тоненько полилась слюна. От страха она стала часто-часто портить воздух, будто икала низом.

Милиционер сел на табурет, глядя в черную дыру творила под косо вздернутой западней. С края от стены серела сухая земля, россыпь сухой картошки, дальше бездонным казался темный подпол, хотя в таежных избах подполья мелкие — из-за близкой воды, а во многих и вовсе не бывает. Пахло сухой прелью, слабой сыростью, серенькой мышиной таинственностью тянуло пугливо…

«И когда он успел сигануть туда? — удивился Марченко и неожиданно подумал: — Сколь картошки пропадет зря! Научились сажать и…»

Вслух сказал по-русски:

— Эко, худой хозяин Тимофей — гостя ждать заставляет!

— Нету Тимопей! — по-русски же пискнула хозяйка, «икая». — Вовсе нету. Давно…

— Бе-еда… — тянул время, отдыхая, Марченко. — Куда девался?

— Не снай! Мошт, вайвать пошел, Китлер бить — откуда снай?

Жалким и беспомощным было ее вранье, и до отчаянности наивно ждала она, что вот сейчас попрощается неожиданный и страшный гость и сгинет снова в тайге, откуда выскочил, как злой дух…

Марченко вздохнул, на взгляд прикинул линию земляной стены, одной рукой легко перевернул карабин и выстрелил в пол. Баба громко икнула ртом и от нового испуга перестала «икать» низом.

— Пошто неладно робишь? — дрожащий выскочил голос из подполья. — Чужой избе бегашь, чужой бабу бьешь! Три раза не кричал, сразу стрелил — закон гыде, а?

В твориле показалось бледное лицо, под жиденькими усишками силились не дрожать бледные губы раззявленного рта.

— Тимофей? — спокойно спросил Марченко.

— Тимопей, поди, ага, я это, правда. Пошто, говорю, чужой баб бьешь, а? Гыде закон? Свою бей, хошь, дак…

— С вами, сволочами, где же свою заведешь, по тайге ша́стая? Поневоле чужих бить станешь! А про закон ты поздно вспомнил.

— Эдак, эдак! — торопливо согласился Тимофей, вылезая, и уже трубку привычно сунул в рот.

— Порядка не знаешь? — грозно спросил Марченко.

— Прошай маленько, забыл. — Тимофей положил трубку на пол, нырнул в подполье и через секунду подал стволом вверх боевую трехлинейку.

— Ого! — невольно воскликнул милиционер и прежним тоном добавил: — Опять порядка не знаешь?

Ствол моментально исчез, вместо него показался окованный, тронутый ржавью приклад. Марченко взял винтовку, поставив свои карабин меж колен, передернул затвором, проверяя заряд, и в этот момент глянул в окно. Мгновенно ударом ноги сбил Тимофея в яму, рывком закрыл западню, крикнул бабе: — Не смей открывать! — и вылетел за дверь, вскинув мешавшую ему винтовку за плечо. По белоснежной поляне шибко бежал в гору человек на лыжах. Камусовые лыжи не оскальзывались назад, и медленно лезла вверх двойная дорожка лыжни, словно подталкивая человека к недальнему густому пихтачу…

Впервые так оплошал бывалый оперуполномоченный: тот, видно, у косяка стоял, холера, и пока Марченко возился с бабой, выскочил. Марченко выстрелил из карабина, нуля взвихрила снег впереди человека — склон был крутенек. Человек полуобернулся, в ярости взмахнул кайком[12] над головой, и Марченко вновь выстрелил. Лопасть кайка разлетелась в мелкие щепки, лыжник нелепо дернул рукой от удара, упал па бок, каек воткнулся в снег вовсе бесполезной палкой. Милиционер ждал, не закрывая дверь в избу, через плечо заглядывая в нее. Лыжник медленно поднялся, поправил сбившиеся путцы лыж и вдруг ринулся своим следом вниз. Лыжи ходко понесли его к избе, во вскинутой руке злой искоркой блеснул на солнце нож.

— А-а-а! — визжал лыжник, подлетая. — Марчинька, богамайть, кристамайть, минсанера! Резить буду!..

Отшагнув в сторону от подкатившегося лыжника, Марченко ловко наступил на носок лыжи, косо и резко ударил по руке с ножом, и нож упал рядом в снег. От мгновенной остановки лыжник пал вперед, но наткнулся на литой кулак милиционера и со стоном завалился на спину. Не оглядываясь, ушел в избу Марченко, закрыл за собой дверь. Только теперь он скинул козью дошку свою и телогрейку, остался в гимнастерке, натянутой на старенький свитер. Поставил в угол около стола оба ружья, постанывая-позевывая, потянулся всем телом, поправил пистолет на поясе, сел за стол под икону. Сразу косо ушла куда-то замызганная столешница, утлой долбленкой закачалась на невидимых волнах кедровая, несокрушимой крепости, лавка, и вся избенка бесшумно истаяла в мягкий зовущий туман. Сладостно и освобожденно ухнул Марченко в бесконечное падение мгновенного сна и долгонько выбирался обратно, цепляясь за невесомое и неощутимое, тяжело каменея телом…

Со стороны же было видно только, как неожиданно отмякла и подобрела хищная резкость ястребиного лика его, продубленного ветрами, морозами да солнцем до черноты, и веки на миг лишь притушили синий грозный огонь глаз.

— Открой мужика-то, Лукерья, пусть вылезает.

Баба послушно кинулась к западне. Вылез Тимофей, смиренно встал к печке. Давешний грозный беглец вошел, на цыпочках прошел в передний угол, где сидел страшный милиционер за столом, доставал страшную бумагу из страшной плоской сумки. Все было страшным теперь… Подал нож — как полагается, рукояткой вперед, — вернулся, пятясь, к печке, рядом с Тимофеем стал, сказал:

— Драстуй, Марчинька, — и только сейчас стал вытирать кровь и сопли на лице.

— Эзен, Фоефан! — усмехнулся Марченко, по-таежному произнося имя, и привычную таежную формулу гостеприимства кинул: — Садись лавка, гостем будешь. И ты садись, Тимофей. Мог бы хозяином быть, меня гостем принимать — что поделаешь, закон ломал, беду делал, теперь у тебя милиционер хозяин в избе. А Фоефан вот вовсе преступление совершил — вооруженное нападение на милиционера произвел при исполнении последним служебных обязанностей!

И угрозно посмотрел на парня. Феофан совсем скис от грозной обвиняющей правды и непонятного коварства фразы: пошто Марченко назвал последним себя, а не его, Феофана? Оба алтайца послушно сели на приступок у печи. Они были сейчас тихи и покорны.

Что делать? Ведь этот рябой злой дух — сам Марчинька! Вишь, улыбается — от такой улыбки кого морозом не подерет по шкуре? Ему не стыдно вдвоем сдаться, впятером можно сдаться было бы… если бы они вправду хотели от закона прятаться… Кто не знает, что его пуля не берет? Настоящие варнаки не раз стреляли, не могли убить. Сапога взял, убил самого Сапога, або-о, такого алыпа-богатыря! Правда, злой был Сапог, как шатун-людоед, не настоящий алып, однако, богатырь был, шибко сильный, очень отчаянный и хитрый: сколько лет не могли его арестовать, сколько крови пролил Сапог, а Марчинька кончил его страшную жизнь! Кто не знает, что шибко на войну просится Марчинька, только ему то ли самый главный генерал, то ли сам Сталин сказал, что не пустит на войну, пока не очистит всю тайгу от варнаков и дезертиров. Вот — старается Марчинька, потому что поклялся в этом году очистить тайгу. Однако, уже очистил, если сюда добрался…

А они с Пайфаном — что? Не варнаки, не дезертиры даже, бумагу не получали, чего знают — темные таежники. Умных людей на сто верст вокруг нету, — с кем посоветоваться было? Глупых и то людей нигде нету… Пожалуй, так надо говорить, так вести себя. Правда, на брошенном Сакеевом зимовье страшные люди живут, настоящие варнаки, так разве к ним ходили Тимопей и Пайфан? Зачем к худым людям ходить, убьют еще… Может, даже собирались в аймак сходить, сообщить про худых людей, только боялись, не поймали бы по дороге их, совсем смирных охотников… Не подумали бы, что дезертиры, что не добром в аймак идут, а по тайге скитаются, где укрыться ищут… Спрашивать будет Марчинька, все надо говорить, сознаваться: чего не сознаешься, он сам знает. Откуда знает, не поймешь, а только все знает, такие глаза, такой ум у него!.. Про Пантелея надо ли говорить — Пантелей настоящий чи-зир-чир, повестку получал, потом в тайгу убегал… Сознаться про Пантелея — скажет Марчинька, дружбу вели с чи-зир-чиром, не сознаваться — скажет Марчинька, скрыть хотели Пантелея! О-о, Кудай, что хуже — не догадаешься, а догадаться скоро надо, сейчас спрашивать будет. Пайфан, дурак, еще кинулся — с перепугу кинулся, кто бы всерьез посмел на Марчиньку с ножом кинуться, скорую смерть себе найти? Так, пожалуй, надо говорить, так вести себя. Совсем не поверит хитрый Марчинька, может, маленько поверит, и то легче будет…

Что поделаешь? Сидит за столом твердо, как хозяин, сам рябой, нос, как у ястреба, усмехается хитро, даже сейчас чисто бритый — как бреется зимой в тайге, або-о! — а глаза, как голубой снег в горах далеких. Бумагой жутко шелестит. Чего напишет на бумаге?

— Вахта писять станешь, Марчинька? — робко спросил Тимофей, уже полностью покорившийся.

— Не акт, а протокол допроса. Потом обыск делать буду и конвоировать вас в аймак, — строго ответил корявый ястреб.

— А-а, братакол! — обреченно вздохнули оба мужика. — Что поделаешь, закон велит братакол делать, а-а…

Акты всякие им были мало-мальски знакомы, даже акт о браконьерских способах добычи пушнины однажды составляли на Тимопея и, понятно, добра от этих актов не было. Однако, и зла большого не было, штрафы были… Про браконьерство Тимопей сказал — не знал, что так нельзя, больше не буду, сказал, буду по закону промышлять зверя. Ничего, поверили, поругали маленько, штраф дали, соболишек отобрали, конфискация, сказали… А тут — речь не о браконьерстве и не акт, а неведомый «братакол», который пишет слишком известный всей тайге Марчинька!..

— Дураки мы, — горячо по-алтайски заговорили, перебивая друг друга, мужики. — Темные вовсе, в тайге живем, закона не знаем, чего знаем? Не серчай шибко, не пиши грозно, Марчинька!..

— Дураком притворялся один такой Иванак, слыхали? Все от мобилизации бегал, а поймают — дурачка строил из себя, каялся да опять в бег ударялся. Нет теперь Иванака, и дураков в тайге не осталось. Теперь в бегах одни варнаки и дезертиры, которых мы почти выловили. Только вы и остались.

— Не чи-зир-чиры мы! — уверяли вперебой мужики. — Мы правда бумагу-повестку не получали, никуда не бегали, видишь, дома сидели. Откуда знать, что худо дома сидеть? Кабы мы по тайге прятались…

— Вы не дезертиры еще, но ук-ло-ня-ющиеся от мобилизации, что практически одно и то же! — раздельно сказал по-русски Марченко и по-алтайски разъяснил, что это значит. — Эх, вы, придурки, только статистику мне портите!

Не поняли мужики, что такое статистика, только, видно, что-то очень важное, если так серчает Марченко! Может, пообещать не портить больше эту… статистику? Правда ведь не знали!

— Откуда винтовка, Фоефан? — будто выстрелил страшным вопросом Марченко. — А ну, не прячь глаза, трусливый куян![13]

И прямо в душу залез Пайфану, робко поднявшему взгляд, пронзительными и до жути веселыми глазами, голубыми, как вечный снег Белухи. Отчаянно закричал Пайфан:

— Совсем не виноват я, Марчинька! Здесь в тайге пропадал какой-то солдат, весь в гимнастерке, в солдатских штанах. В сапогах солдатских тоже… Не местный совсем, никто раньше не видел, отчего помер, совсем не знаю! Целый был весь, не стреляный даже, только мертвый. Отчего помирал, кто знает? Я винтовку подобрал, хотел к тебе нести в аймак, забоялся только, думал, ругать будешь, в каталажку посадишь…

— Правда, правда, Марчинька, — подтвердил Тимопей, — я даже гнал его, Пайфана, велел в аймак идти, винтовку тащить, тебе про солдата рассказать. Забоялся он, верно, — на него подумаешь, сказал. Я и без винтовки гнал его, вон баба не даст соврать, за него заступалась, боялась тоже. Я говорил — молодой, иди лучше сам, Пайфан, а то чи-зир-чиром будут считать тебя…

И — осекся, поняв, что проговорился. И всем троим усмешка рябого ястреба показалась особенно зловещей. А Марченко с горечью и досадой думал тогда:

— Ну, цирк! Даже и на темноте своей играют вон каково ловко! Доведись не я — сам черт не разберет, где у этих детей тайги правда, где врут нагло! Вон сколько алтайцев воюют уже и как воюют! А эти мне робость натуральную разыгрывают и темноту вселенскую…

И тогда же твердо решил для себя жестокий Марченко ничего не писать про «сопротивление при задержании», если алтайцы в пути не задурят. Но допрос вел по-прежнему строго, обыск провел самый тщательный и ни разу не улыбнулся, когда хозяева со смешной старательностью помогали ему, поспешно показывая разные зауголки, которые он мог бы пропустить… Спросил, сколько у них нарт, узнал, что трое исправных, велел Лукерье взять одни картушки, погрузить все, нужное ей, и выходить в одиночку на прииск Интересный. Дал одностволку с тремя патронами на дорогу, велел сдать ее потом в сельсовете, написал записку о ней и с просьбой выслать несколько вооруженных лыжников в вершину ключа Интересного, на перевал, хоть сам не больно верил в возможность такой поддержки даже в конце пути…

— Придешь в сельсовет, Лукерья, записку отдашь, ружье сдашь, попросишься на работу. Скажешь, я велел устроить. Будешь там жить, работать на золоте, помогать Родине, поняла? Ты баба здоровая, много сделаешь.

— Я баба здоровая, я много сделаю, Марчинька. Только мужикам полегче будет ли, если все сделаю, как велишь? — чуть осмелев, спросила совсем собравшаяся Лукерья.

— Тебе полегче будет! — сурово отрезал милиционер. — У мужиков своя судьба. Иди! И доброй тебе лыжни и доброй погоды…

Потом забрал весь провиант к охотничьим ружьям, обойму к винтовке, четыре пары лыж — двое голиц и двое камусовых. Ружья оставил — и так грузу набралось опять, хребет ссутулишь!

Мужикам велел ждать и не рыпаться, хоть до первой травы! Пока не придет во второй раз.

— Весенний снег след держит долго, — предупредил, — можете бежать, догоню, окликать не стану, понятно!

Как было не понять!..

* * *
…Сейчас, придя во второй раз в Тимофееву избу, он с удовольствием убедился, что мужики приготовились полностью в дальний путь: на одни нарты увязаны личные их вещи, продукты, мешок сушеной картошки, другие только застланы старой бабьей шубой-чегедеком — для больного бандита, как велел Марченко. Котомки плотно набиты, и лямки подогнаны. Мужики хорошо проверили и лыжи, которые приволок назад из тайника Марченко, а он проверил «воз»: ружья, как наказывал, завернуты в половик и привязаны под грузом. Маленько поспорили, на чем лучше идти, на камусовых или на голицах, согласно решили, что еще вполне можно на камусовых и лишнюю пару голиц прикрутили к порожней нартушке.

Мужики томились, курили трубки, ждали неведомого. Ночь навалилась на тайгу с крепким морозцем, с густой первозданной зимней тьмой. Марченко без лишних слов велел обоим брать шубы и лезть в подполье, закрыл их и лег спать «впрок». Чем свет вышли на мороз, оставив двери открытыми. Небо в межгорье, обычно серое, непроглядное в такой час зимой, теперь было густо-синим — по-весеннему. За ночь подсыпало малость мягкого, как пух, снежку, и все порадовались, что не будет драть камусы чарым и лыжи пойдут ходко. Говорили приглушенно, словно стеснялись. Марченко понимал состояние мужиков, но ему и самому было тошно.

— Давай, Тимопей, — медленно проговорил по-алтайски Марченко, — поджигай избу.

— Або-о! — перепуганно воскликнули оба враз. — Изба чем виновата, Марчинька?

— Изба чем виновата? — злясь на себя и на них, повторил Марченко. — Вы виноваты, хозяева! А избе судьба — уйдем вот отсюда, и не будет она притоном какому набеглому бандиту, понятно?

И опять подумал, что если бы не Сакеево зимовье, подохли бы давно уголовники: на заимке ограбленных и убитых ими стариков не посмели бы жить — все-таки ведомое людям место…

Тимофей так растерянно топтался у своей, ставшей вдруг маленькой и жалкой избы, что Марченко не вынес его муки, и сам поджег берестяную крышу. Старая высохшая береста вспыхнула так весело и охотно, будто только и ждала такого славного конца! Даже толстый слой снега на крыше не мог остановить огня, хотя бурно таял. Феофан поджег смолистый кедровый корень и вдруг со зверским выражением на глуповато-добродушном до того лице, вбросил чадно пылающий факел в избу через распахнутую дверь. Вскоре пожар взялся в полную силу, и можно было трогаться в путь.

— Поджигатель! — со злой горечью думал про себя Марченко, видя, как часто оглядывается на огонь Тимофей. — Только этой еще славы не хватало тебе… райпожуполномоченный!..

И прикрикнул на мужиков:

— Ну, чего заоглядывались? После войны вернетесь, новую построите, да не такую конуру!

И сам не догадался, какую искру надежды с необычного этого пожара заронил в их души своим восклицанием. У мужиков ледок на душе подтаял: Марченко сам сказал — вернетесь!..

По торной лыжне, по явственному чарыму, припорошенному, как на заказ, тонким шелковым снежком, шли быстро, безостановочно к Сакееву зимовью, опоганенному уголовниками. Тимопей вез за оглобельку и веревочную петлю через плечо груженую нарту, Пайфан подталкивал ее сзади кайком, а Марченко вез следом почти пустую, бросив на нее осточертевший карабин и козью дошку.


…Уголовники запалили зимовье с восторгом, мешки их были набиты одним мясом, больше брать было нечего. На порожнюю нарту уложили, закутав в чегедек, Косого. Верные дружки его попробовали уговорить Марченку бросить «бесполезный груз», тем более что «груз» и сам умолял о смерти, но Марченко так выразительно глянул на них черным глазом карабина, что дискуссий на эту тему больше всю дорогу не возникало. Пришлось только «коренниками» в обе нарты впрячь алтайцев, а уголовников привязывать «толкачами» сзади нарт — лыжниками оба оказались аховыми, а с нартами и вовсе никуда.

Косой еще иногда сипел «Пристрели!», особенно когда опрокидывалась нартушка, но сипел уже не так убедительно: в подыхающем звере начинала тлеть надежда — пока довезут, пока полечат, а там…

В Пантелеевом шалаше сделали первый крупный привал, стало их семеро и прибавилось груза: по пути извлек Марченко из нового тайника Пантелеево оружие, снасти и лыжи. Пантелей обрадовался милиционеру, как старому другу, суетился искренне — видно, невмоготу было одинокое честное ожидание. Да ведь окаянный милиционер не шибко и полагался на честность Пантелееву и лыжи увез, обе пары, а кругом двухсаженные таежные снега, а чарыма в черни[14] не бывает, а на открытых местах он еще тонковат и недолго живет по утрам… Сейчас только помаргивал Пантелей узкими глазками, глядя на ораву арестантов, до холодка в сердце восхищался удалым Марченкой и все не мог решить, признавать ему знакомых алтайцев или нет. И они, похоже, не решили. Но зато Пантелей совсем твердо решил сейчас никуда не убегать от проклятого милиционера, которому, наверно, духи помогают, все равно не убежишь. Лучше помогать ему, костры ладить дорогой, лыжню торить, нарту везти, мало ли что… Хотя, конечно, нарту везти он и так заставит — не сам же повезет, поди. Но все равно — помогать, чем придется, потом на суде сказать про это, может, маленько пожалеют…

Крепко вечерело, и в тайге было совсем темно, однако зоркий ястреб рассмотрел ямистый след от безлыжного человека, в гору идущий, с дьявольской усмешкой спросил:

— Не вытерпел, попробовал?

Хотел соврать Пантелей, дескать, тебя, Марчинька, высматривать лазал, ждал, да понял, что не стоит, — разве его обманешь? Вздохнул, ответил:

— Так, нарошно пробовал маленько, от скуки. Вишь, вернулся вот. Зачем тебя омманывать? Лучче буду помогать, хочешь дак…

— Шибко хочу. Давай-ка вот костер подживи, да сними с нарт котел избяной, вари на всех оленину, чай кипяти. Кормить вас надо крепко, потом суток двое сухомяткой придется…

По два человека кормились у костра, у каждого был свой котелок, даже у уголовников. Потом Марченко связывал поевших двоих, хитро связывал, велел лезть спать, кормил других двух. Со стороны кто бы глянул — вполне мирная картина: артель охотников ужинает неспешно у доброго костра, только один не ест, чуть в сторонке сидит с ружьем. Может, от шатуна бережется…

Последними Пантелей с Феофаном ели, потом увязали Пантелееву нарту всем необходимым, чем Марченко велел, чтобы с утра без задержки двигаться в путь. Покормили страшного больного — намешали в чай талкану погуще, вроде жидкой кашей напоили. Мясо ему в горло не лезло, но он все же попросил кусочек помягче, долго сосал, чмокал, после то ли проглотил, то ли выплюнул.

— Еще и выживет! — с брезгливым удивлением подумал Марченко. Велел затолкать нарты с больным в шалаш, связал Пантелея и Пайфана. Пантелей просился не связывать, Пайфан только вздохнул, спина к спине неловко полезли в шалаш, некоторое время там все ворочались, возились, укладываясь уж подлинно тесными парами. Марченко взял ветровой щит Пантелея, из лозы плетенный, закрыл вход в шалаш, крякнув, придавил хорошим бревном.

— Начальник, — донесся голос уголовника, — замерзнем, от костра загородил.

— Перезимуешь, — равнодушно ответил Марченко, — а то набз… там, искра попадет, еще взорветесь.

Противный заискивающий смешок…

— На кой черт пошучиваю с г…..? — сам себя оборвал Марченко. Подтащил нарты плотно к «дверям», поправил нодью, устроился на нартах, завернувшись в шкуру, и уснул спокойным, но по-звериному чутким сном.

…Утром без чая, натощак, позволив только справить необходимую нужду, Марченко стал «формировать обоз». Велел Пантелею вытащить медвежью шкуру-подстилку: пригодится еще спать, а тяжка покажется, так и бросить не жалко. Потом приказал алтайцам растащить шалаш и спалить.

— Зачем таскать? — спросил охотно работавший Пантелей, и двое других тоже посмотрели с недоумением. — На месте не сгорит, что ли?

— А кедр? — рявкнул Марченко. — Т-таежники еще…

Красавец-кедр, в полроста вымахнувший вверх над остальной тайгой-чернью, угрюмовато глядел на большой костер у своего подножья, то ли благодаря людей за то, что не спалили его, то ли скорбя, что вот этот — надолго последний костер в здешних местах…

* * *
…Когда Марченко, обогнав свой странный «обоз», приказал Тимопею, шедшему первым с легкой нартушкой, сворачивать на Тесы-су[15], тот даже охнул:

— Разве мы не пойдем по Согре к перевалу на Интересный?

— После того, как зайдем сюда. Ненадолго.

Смятение отразилось на лице Тимопея, он забормотал, что место — проклятое, страшное место, речка духов, худо тут…

— Вот я и хочу очистить ее от двух духов, — усмехнулся Марченко, и усмешка вновь в трепет повергла охотника. Наверное, знает Марченко, что и Тимопею ведомо, какие духи поселились тут не столь давно… Нерешительно потоптавшись, он вошел в узкую мрачную каменную щель. Медленно втягивался обоз по засыпанной снегом полке под скалами в ущелье. Камни уходили в поднебесье и ощутимо давили на людей мрачным своим величием и величиной. Марченко стоял, пропуская людей с нартами, оглядывая их, хмурился в раздумье. Предстояла самая, пожалуй, опасная часть его таежной эпопеи. Все, что он в одиночку сделал до сих пор, — семечки…

Кинул взгляд на нарты с Косым, секунду подумал, отрицательно качнул головой самому себе. Оставить его тут хоть ненадолго — заблажит, подумает, что хотят бросить совсем: он стал сильнее цепляться за жизнь, хотя ему в дороге стало хуже. Марченке физически было невыносимо думать об этом невероятно живучем чудовище, а не думать было нельзя.

Километра через два мрачное ущелье вдруг раздвинулось в небольшую долинку, веселую, прямо праздничную. Тут Марченко опять обогнал всех и скоро встал. По правой руке тянулся каменистый, но не очень высокий обрыв с пихтачом по самому гребню, а слева по ходу склон более пологий, весь зарос кедрами. Как на подбор одинаково высокие и кудрявые, тоже как-то по-особому веселые, кедры были лазовые и даже снизу, видать по завязи, — богаты шишками на будущую осень. Забраться бы сюда в конце августа пошишковать!.. Марченко вздохнул — сколько лет назад ходил он в кедрачи просто шишковать?

Под кедрачом крутым лбом-лысиной выпирала поляна со щеткой голого таволожника, а ниже, почти у ног Марченки, клубился па́ром с неясной и слабенькой зимней радугой искристый водопадик-порожек, растекаясь после падения в черное зеркало незамерзающей, видать, по всей зиме полыньи. От середины поляны, прямо из-под земли выныривала и скатывалась к водопадику вполне четко протоптанная тропка! Укромное и удобное местечко выбрали себе для скита святые отшельнички!..

Подтягивались люди, поворачивая нарты, попарно волоклись вперед, чуя необычное. Даже в таком невеселом положении их любопытство было сильнее равнодушия.

— Ну-ка, прячьтесь за камень да не высовывайтесь, братья-разбойнички, а то я враз не досчитаюсь кого-нибудь из вас! — весело скомандовал Марченко.

— Неуж еще кого брать будешь, начальник? — изумился уголовник.

— Буду брать, буду брать… — уже рассеянно повторял Марченко, жадно изучая взглядом поляну. — Крупных зверей буду брать. Сказано, не высовываться! — и стал проверять связки. Осмотрел еще раз и нарты — нельзя ли выхватить вдруг из поклажи топор или ружье, убедился, что нельзя. Заметил, что нарочито затягивает осмотр, медлит, и удивился своему, похожему на неуверенность состоянию.

…Еще во время обхода «берлог», до сбора всей «кодлы», он целый день с утесистого берега изучал эту берлогу двух медведей, видел в бинокль с близкого расстояния их обоих: пугающе велики были эти кряжи. Один из них спускался к водопадику за водой — огромный, бородатый, в шапке столь густых волос, что и не нужна была бы настоящая шапка. В руках туяс[16] ведерный — видать, не признают мирской посуды скитники, кроме какого-нибудь варочного котла. И под гору и в гору с водой он шел тяжко и твердо, — видно, как гнетет его бездельная силушка!

Второй, пожалуй, еще здоровее и крупнее, темнее волосом, прошел в сторону кедрача, перекрестился, справил в укромных кустиках нужду и сразу завалил место снегом. Этот долго стоял почти неподвижно, изредка машинально крестясь, и Марченко хорошо рассмотрел его в бинокль. Возраста в такой дремучей волосне не угадаешь, но могуч несомненно. Оба они не просто дезертиры от войны, они вообще дезертиры — от общества, от государства, от «мира»… Знавал таких сыздетства Сеньша Марченко. Они жили на дальних заимках богато и зверино-одиноко, или малыми деревеньками своих по вере, отгородясь от чужих глухой стеной ненависти ко всему мирскому и бревенчатыми, саженной высоты заплотами от редких и случайных проходящих. Умри в злую морозную полночь у ворот — не пустят, хоть до утра все будут молиться усердно о душеньке заблудшей, а попади невзначай, по оплошке в их гнездилище — убьют, не охнут, ни в чем неповинного. И опять стар и мал будут молиться по душе убиенного, усердно прося бога простить е г о!.. От всех и всяческих властей бежали они поколениями во все большую глушь лесную, во все большее душевное одичание. А уж советская власть стала им ненавистнее царевых гонителей-никониан: те хоть «гонили» их, да своему богу кланялись, хоть и неверную, да свою веру имели, а эта, антихристова, каиновой печатью во лбу злослужителей своих меченная, окаянная власть отвергла всякого бога! И не подкупишь никого, не в пример царевым слугам, поганым, да зато податливым на подачки. Случалось, что и перегибали власть на местах после революции. А их и так веками гнули да ломали, но только твердости прибавляли новым поколениям «страдателей за истинно русьскую веру древлюю» со всеми ее причудливыми вывихами и толкованиями.

А эти двое — еще и явно из «бегунов», безбумажных, безыменных божьих людей, крайних фанатиков, безграмотных, но тем более яростных в путаной вере своей…

— Марчинька! — дрогнул голосом Пантелей. — Давай помогать буду имать бандитов. Смело помогать буду!

— Я тоже помогать буду!

— И я, — поддержали Пайфан и Тимопей.

— Доверь нам, начальник, скрытников давнуть!

— Опыт имеется, лишь бы в зачет пошло! — с развязной и мерзкой готовностью включились уголовники. — За себя не боись, нам расчет тебе помочь!

— Нет! Сказано, стоять тихо, если набежит который — валите кучу малу. Да не набежит, не бойтесь…

Он слишком глубоко ненавидел уголовников, чтобы принять даже верняковую помощь от них. Сейчас они рвутся на д о з в о л е н н о е обстоятельствами, возможно, «мокрое» дело, чтобы войти в доверие к нему, создать хоть намек на некую условную с ним общность. А ведь уже становятся опасными, хотя сами еще и не осознали этого — малость отъелись, окрепли, даже ходьба пошла им на пользу, укрепляя вялые от долгого беспросветного безделья тела. Недавно их совсем не пугали будущий суд и кара, но тогда таежная лютая смерть явственно скалилась им. А теперь она отступила, изо дня в день рядом с ними — одежда, обувь, еда и оружие. Правда, одежда и обувь в основном на людях, да долго ли, умеючи, снять? А со всем этим добром тайга опять обернется не мачехой, а мамой родной… Алтайцы, конечно, вполне искренни, им можно бы верить. Но и их помощи он не примет: пусть поймут — они крепко опоздали с ней и не хочет он облегчать их вину ни большим, ни малым доверием…

— Нет! — повторил он весело опять. — Управлюсь сам, я — мастер-одиночка.

Упрекнул себя, что не удержался от трепотни — перед кем же? С расстановкой предупредил:

— Чуть тамаша́ какая — первыми буду стрелять вас, понятно?

Сверкнул на миг кипенью зубов в дьявольской усмешке своей, распахнул окаянную синеву глаз, первозданным ледком отсвечивающую. «Обоз» сник…

— Надо будет потом, — чуть не вслух подумал Марченко, — связать этих урок с теми медведями, вот будут стеречь друг друга на ходу! — опять ухмыльнулся себе: — Еще не повязал, а уже связал!

Но подумал весело, уже всем телом ощущая окрыляющую ознобную легкость опасности и азарта, то фантастическое сочетание пружинной напряженности и одновременной раскованности всех мускулов, удесятеренной чуткости и зоркости, которое всегда позволяло ему действовать молниеносно и безошибочно В такие моменты он походил на снежного барса: беззвучные, эластичные какие-то походка и движения, грация, которой можно залюбоваться, забыв о жестокой силе и взрывной беспромашной реакции…

Малость не дойдя до тропы, Марченко шагнул за камень, незаметно положил под него карабин — теперь он стал бы только мешать. Даже и пистолет — лишнее искушение, надо обойтись без крови, повязать бородачей буквально и не калеча. Он встал в рост, крикнул в верхний конец тропы — обитая берестой дверь почти не проглядывалась в снегу:

— Эй, божьи люди, выходите к представителю власти!

Молчание было долгим. Он услышал, как шумит кровь в висках, а думалось — водопадик! — сказал себе:

— Чего волнуешься, мальчик? Не первое свидание…

Открылась не вся дверь, а узкая щель-бойница внизу, и бычий голос проревел подземно:

— Уйдитя добром, слуги анчихристовы! Сожгемся во славу божью, а не дадимся!

Тускло сверкнул металл в щели, Марченко пал за камень. Казалось, бухнула пушка, так громок был выстрел. Приглядевшись, по дульному раструбу определил: фузея, восьмигранный ствол, пуля граммов сорок. Одна ли она у них — ее ведь с дула заряжать, мешкотно… Прыжками бесшумными рванулся вверх по тропе, стараясь не терять из виду бойницу в двери. Снова высунулся раструб «пушки», Марченко метнулся за толстую березу, и тотчас ствол ее дрогнул от сочного удара, и снег посыпался с веток!

— Ну и малопулька! — усмехнулся. — Да ведь пока в затравке порох догорит, слон успеет улечься. Посовременней бы вам оружие, отцы, туго бы мне пришлось при вашей меткости!..

Через миг он рванул топор из-за пояса — рубить дверь. Кедровые плахи подавались мало, надо было не свой топор взять, потяжелее… Он стоял чуть сбоку и неуязвимость землянки работала теперь против ее обитателей: обзор у них был только через щель. В щель просунулась огромная пятерня, пытаясь дотянуться до ноги. Марченко перевернул в руке топорик, с хорошей оттяжкой влепил обухом по волосатой пясти. Стон, толстый рев, потом подземное рычание:

— Не дадимся волею! Сожгемся во славу божью! Изыдите добром, слуги сатанаиловы!

И глухим ревом завели стихиры.

Марченко обухом топора постучал в дверь:

— Эй, божьи люди, кончайте концерт! Предупреждаю, не примет бог вашего самосожжения, нашлет дым вонюч за ваше суемудрие и гордыню!

Под землей, видно, малость опешили от неожиданности, смолкли. Марченко влез на крышу. Крышей, собственно, был нетронутый склон, в который врыли свою берлогу-скрытню бегуны, но труба-то на крыше была! В дуплястый пень вывели глинобитный чувал суемудрые старцы, оттуда явственно тянуло сейчас теплом и дымком. Топили только что, или… Черт их, могут ведь… А, выкурю!..

Если б кто видел, какой мальчишески-озорной была сейчас усмешка грозного Марченки! Всю дорогу таскал он в кармане телогрейки небольшой и до сих пор вполне бесполезный груз — дымовую шашку. Не боевую, а ту, которой выкуривают из помещений разных паразитов. Он достал ее, аккуратно разжег и, когда из трубы-пня дохнуло теплом появственнее, бросил шашку в трубу.

…Невольные зрители толком так ничего и не поняли, хотя глядели во все глаза, забыв об опасности. Стоял на белом бугре милиционер, вроде зря стоял, двери-то снизу не видать. Потом из-под земли вырвался клуб желтоватого дыма, с ревом и кашлем вылетел громадный человек, Марченко прыгнул на него, и тот упал головой под склон. И — не стал вставать. Вслед медведем из берлоги вылетел второй гигант, кашляя и ревя, вскинул над головой топор, занес над Марченкой:

— Убью-у!.. Кха-к-х-ха-а!.. У-у-у…

И Марченко, бесстрашный Марченко рванул вниз без оглядки! Но у ручья вдруг встал, чуть качнулся телом к преследователю, и великан грянулся оземь, выронив топор в воду. Секунды возни, почти нечеловеческий рык-стон и сразу — тишина. Марченко медленно поднялся вверх, связал первого, еще вялого от удара по сонной артерии, волоком свез вниз, к брату или другу…

* * *
Ночевали в долине Согры, оставив позади самый чудной пожар — подземный. Ночевали трудно, на открытом месте, меж двух костров. Марченко впервые почувствовал страшную усталость, очень хотел и очень боялся крепко заснуть. Новички-старцы буйствовали, и их психоз, похоже, начинал неуловимо влиять на остальных: словно легкий огонек безумия вместе с бликами от костра пробегал по лицам. Старцы то буйно ревели свои стихиры, то начинали биться, как в падучей, и все это до странности согласованно. Марченко шагнул в световой круг и выпалил из карабина. Вниз, в землю, но вздрогнули все разом.

— Вот что, мужики. Вас тут восемь морд, да по пути, надо думать, прибавятся: есть два места, куда мы с вами в гости заявимся и где меня ждут не больше, чем вы ждали. Так вот что я хочу сказать, — четко и жестко, разделяя слова, говорил он, — стрелять буду без предупреждения, мне тут с вами не до формальностей! И стрелять буду не только в того, кто поноровит отвязаться, или буйствовать станет, или, тем более, в бег кинется, а — во всех! Во всех, понятно? Так что следите друг за другом тоже: связываю я вас крепче веревки круговой порукой и определять, кто больше, кто меньше виноват перед законом, не стану. Там суд разберется, кому чего и сколько, а мне тут не до разновесов, я не господь бог, но стреляю получше господа бога!

И твердым взглядом повел по «мордам», и синева его глаз в полусвете костра черным льдом блеснула безжалостно и резко.

— Не беспокойся, начальник! — угодливо поспешил вперед всех самый разговорчивый уголовник. — Нам тоже не расчет раньше время под пулю лезть. Так ишо куда кривая вывезет, а тут… Как ты стреляешь, мы наслышаны…

— Я знаю, — раздался вдруг мертвый голос Косого, — он те на сто шагов кривым сделает, не целясь…

Молчание было долгим и весомым, но потом один из неукротимых братьев-фанатиков заговорил неожиданно понятно и напористо:

— Стрелом нас не напугаешь, не-ет, ко господу пойдем за невинный стрел-то, а ты — под закон угадашь мирской за то! Во тюрьму-узилище пойдем, постраждем за веру истинну, а на стрел не согласны!

— А ежели вам — вышку?

— Каку таку вышку?

— Высшую меру наказания — расстрел за дезертирство!

— За веру не расстреливают, А победа ваша станется, нам амнистию дадут. За нами никаких других преступлений нету-ка, а от войны уклонямся по леригии! — проявил невероятную широту мирской эрудиции дремучий бегун.

— Газа́ми живых людей травишь! — рявкнул гневно другой, столь же неожиданную проявляя осведомленность. — Дитлер газа́ пущать оробел, а ты, ли-ко, каков отчаянный!..

— Во гады! — искренне поразился Марченко. — Ат-шельмочки, а! И все знают, и все взвесили, даже будущую амнистию!

И, заметив, с каким интересом потянулись к разговору остальные, твердо пообещал:

— Но я вам, божьи подземники, сопротивление огнем и холодным оружием не позабуду! Па-адробно опишу! Обстоятельно.

— А не побоюсь! — заревел первый.

— А не покорюсь! — трубно вторил другой.

— Ишь вы, праведники, — выждав паузу, совсем спокойно рассуждал Марченко, — за веру и своего убить не жалко, а за Родину и чужих — грех?

— Сатане ты свой! Родина наша — божий мир, а осударства всякого мы отрицаемся, потому — от дьявола оно!

И опять дружным дуэтом заревели свои божественные стихиры.

Слушал-слушал, глядел-глядел усталый Марченко на этот невероятный самодеятельный концерт в невероятном месте, и скучно ему стало до смертыньки. Он шагнул к тому, который казался постарше и ревел побасистее, и легонько рубанул его ребром правой ладони по могучей шее сбоку. Ревун замолк, как подавился, свесил на грудь лохматую голову, будто впервые глубоко и изумленно задумался о смысле жизни. И долгонько так раздумывал… Только через некое время с трудом поднял отяжелевшую головушку, мутным взором повел кругом, заново и с трудом осмысливая все.

— Понял теперь, как я братца твоего успокоил?

И тот сказал еще хрипловато, но почти одобрительно:

— Лих ты мужик, слуга анчихристов, и ловок! Счастье твое!.. А то вот налетел на меня в черни, в первозимок еще, эдакой же с оружьём, да — стой-де, да скидавай, мол, торбу да обужу-одежу, а то-де стрелю! Я его, бесталанного, благословясь, и наладил кулаком в ухо. Голым, слышь-ко, кулаком, прости меня осподи!.. Где-то теперича гниет тамо-ка и с оружьём поганым своим. И как это ты нас с божьим братом моим оборол, нечиста сила?

Пайфан-Фоефан прямо через огонь потянулся к Maрченке засиявшей как медныйказан рожей, и милиционер едва не отвел глаз от Пайфанова, великим торжеством правды горящего взгляда, и с трудом удержал одобрительную улыбку. Теперь всем и все на место поставила в этой темной истории невольная хвастливая оговорка «старца», видать, до болтливости очумевшего от коварного Марченкова удара. Уголовники дернулись друг к другу, и один из них странно-громко икнул, еле удержав некстати рвавшееся восклицание. Сдержанно и мудро, как истые таежники, закивали головами Пантелей и Тимофей, мол, эдак, эдак, а как же? Все правда, теперь и Марченко поверит, что не врали они про того, поддельным оказавшегося, солдата…

И все — уголовники и алтайцы, старцы-скрытники и милиционер по-разному подумали про безвестного варнака-убивца, и всем по-разному стало легче на душе, что вот они-то, худо-бедно, но живут и какое-никакое, а есть у них будущее и мало ли как повернется еще судьба, и только Марченко упрямо з н а л свое и их будущее и не хотел никаких сомнений…

Чудно: по-разному взятые им люди, всяких пределов преступности, они только что морально были на его стороне в поединке со скрытниками, словно даже уголовники были более умными и понимающими, чем сами «старцы», они даже гордились, что самим Марченкой «повязаны» — честь, которой эти темные фанатики и оценить-то не могут! А сейчас даже старцы были как бы допущены в этот странный эфемерный «коллектив» задержанных везучим и удалым милиционером, объединенный общим благородным презрением к самом недостойному из них, предавшему даже звериную уголовную дружбу, нарушившему даже волчьи законы их, и потому подохшему какой-то по-особенному презренной смертью.

Но даже и такого смутного намека на мимолетную тень общности не желал Марченко! И не только потому, что боялся потерять бдительность, расслабиться — он знал, что бесконечная напряженность не менее опасна, — он хотел только обнаженной и беспощадной ясности: люди, совершившие тягчайшее преступление перед Родиной во время войны, имеют дело только с Законом, и он, Марченко, представляет собой праведную и жестокую неотвратимость исполнения Закона. Вон с алтайцев уже пообдуло за эти дни налет придурковатости, задумываются впервые, может, не только о ждущей их тяжкой ответственности, но и о тяжести непростимых грехов своих. Скрытников вряд ли сломишь, но в темные головы их, похоже, вкрадывается мысль о неизбежности «покориться и постраждать», да и не примут, отринут они любую мягкость «анчихристова слуги». Уголовники… Брезгливого презрения к ним Марченко, и захоти, так не мог бы преодолеть. Марченко чувствовал себя не только бесконечно выше всех их, но и бесконечно сильнее ч и с т о т о й нечеловечески трудных обязанностей своих и не смог бы унизиться до физической жестокости даже к самому подлому из варнаков. Но зато и не мог, и не хотел даже намека на душевное сочувствие, даже на внешнее понимание их горькой доли. Потому и обдумывал хлесткий, как удар бича, ответ на н е в ы с к а з а н н у ю близость их к нему и даже обрадовался мертвому голосу Косого:

— А всех-то нас и ты, Марченко, не переловишь. Сколь нас по тайге непойманных, один воровской бог знает…

Из гроба тянул руку за своими Косой!

— Вас-то много? — облегченно захохотал Марченко. Так он от души хохотал, что сладостные слезинки из глаз выкатились на корявые щеки его, и арестантам от этого стало страшней и тоскливей, чем от его грозного давешнего предупреждения. — Да вас круглым счетом, — еле остановил он богатырский хохот свой, — по всей тайге было менее полусотни, вместе с набеглым ворьем и чужедальними дезертирами! А было выловлено до моего ухода сюда в тайгу — тридцать четыре! Да вот теперь себя присчитайте, а ведь я вас взял в самом глухом месте, глуше нету! Ну-ка, прикиньте для себя, дивно ли вони вашей осталось по глухим углам? Э-ех, вы, говнюки! — Конечно, он не Косому отвечал, он для всех остальных, а больше — для алтайцев говорил, Марченко.

— Да только в сибирскую дивизию от нас из аймака более тыщи добровольцев ушло! Средь них до трети, пожалуй, алтайцев, а — велик ли народ численно-то? Да ведь это кроме мобилизованных и призывников! Какое же соотношение-то получается, улавливаете? А таких темных углов, как наш, по всей стране, поди, больше нет. И — что же вы такое в данных обстоятельствах? Мушиное сранье на ламповом стекле, не вглядись, так и не заметишь, а мы его вот протираем до чистого блеску! Нонче мы тайгу очистим полностью и в-вони вашей по логам не учуять! Это я вам говорю ответственно! Вот как сейчас, после нашего ухода, будет по Согре-реке и по ее притокам!

Великое презрение открыто звучало в Марченковых словах и брезгливая подавляющая сила была в них! Коротко и недалеко раскатилось мрачное эхо Марченкова хохота, и в вечернем морозном безмолвии родилась и овладела всеми задержанными едучая и давящая душу тоска…

Пантелей только что по приказу Марченки свалил три добротных сушины на костер, разрубил, приволок к огню. Одна сушина была осиной, высохшей на корню, со сплошным дуплом вдоль ствола, как большая деревянная труба. Наложил Пантелей в эту трубу мелких дров — готова нодья! Раньше бы радовался Пантелей такой находке для зимнего ночлега — сейчас радоваться было нельзя. Тяжело было на душе, совсем тяжело стало после беспощадных Марченковых слов и могучего, как у Хозяина тайги, хохота.

Экий Марчинька! Кедр тот раз палить не велел, пожалел кедр, однако, его вот, Пантелея, не жалеет, нет! И сородичей-алтайцев не жалеет тоже, не хочет маленько обрадовать пустяшным доверием, хочет, чтобы горько и страшно на душе было у них, совсем, однако, с варнаками равняет: тоже отобрал у них опояски и ремешки, тоже отрезал пуговицы со штанов… Связанными руками на ходу штаны держишь, неловко идти и стыдно, так стыдно — упасть бы и умереть со стыда, не окончив своего позорного кочевья!.. Присев у костра, глядел на Тимофея и Пайфана, думал: они-то куда меньше моего виноваты, от этого еще тошнее становилось на душе. На варнаков русских не глядел прямо — зло косился время от времени, когда сами они на него не глядели, ненавидел их — черные души, страшные люди… Когда приходилось глядеть на них, даже грозный Марченко казался роднёй, — ему, Марченке, все-таки человек Пантелей. Шибко виноватый, но человек, а эти убийцы за человека кого, кроме себя, считают? На божьих людей поначалу долго глядел, со страхом даже — больно велики оба и звероподобны, тоже никого, даже русских, за людей не считают, кто не поклоняется их темному богу…

Какие люди плохие! Не знал, однако, раньше, что такие бывают. А сам-то он хорош ли? Все-таки лучше их, поди, никого не грабил, не убивал, только от военного закона прятался. Разве спрячешься от закона, если ему Марченко служит? Або-о, горе какое, стыд какой! Вот заколол ему Марченко штаны острой палочкой, чтобы дров нарубить, теперь даже палочку вытащил — сиди, держи штаны связанными руками! Даже у костра шибко неловко сидеть, когда штаны то и дело сваливаются.

Тимопей и Пайфан тоже думали, каждый по-своему. Тимопей — много, Пайфан совсем немного, не умел много думать Пайфан, если не про еду, не про араку да не про бабу. Про свою вину вовсе думать не умел, пожалуй. Тимопей был неглуп — глупых охотников не бывает, охотник по-своему много думает, только в большом селении, на многолюдье, бывает, теряется, оттого глупым кажется не шибко умным людям…

Тимопей думал теперь, как нужно говорить на суде, чтобы поверили, как на войну проситься, чтобы поверили, пустили. Дураком не притворишься — вон сколько алтайцев, Марченко говорит, на войну добром ушло. И сам Тимопей знает, много. Которых мобилизовали, тоже много, разве кто бегал от мобилизации?.. Заранее надо слова собирать, чтобы — как отборные орехи кедровые из бурундучьей норы, сытными были для чужой души слова, приятными…

Пайфан был ленив и глуповат той здоровой глупостью, которая от поколений безграмотности да от собственной лени накапливается. Пайфан думал, попрошусь в тюрьме дрова рубить, тюрьму, поди, тоже топить надо: большая изба, поди, вон сколько людей сидят. Чудно — почему сидят? Стоять не велят, что ли, лежать не велят, что ли?.. Пусть даже тупой топор дадут, стараться буду рубить… На войну не думал проситься Пайфан, погонят если — пойдет, больше бегать не будет, а самому на смерть проситься — дурак он, что ли? Лучше дрова рубить… Кабы, правда, не испортиться в тюрьме — вон варнаки русские какие страшные. Оттого, небось, что много в тюрьме сидят, много от закона бегают. Он-то не варнак, Пайфан, бегать больше не будет, худо вовсе выходит бегать-то… Ладно, убитый варнак был не солдат вовсе, винтовка ворованная, не будут теперь за винтовку спрашивать… Однако, неловко как даже у костра сидеть, когда штаны без ремешка, без пуговиц, руками держать надо, а руки-то связаны…

…Две богатырские нодьи обогревали спящих у костра мужиков. Только для Марченки это была первая ночь, когда он почти не выспался. Первая, но не последняя…

Однако порядок он в тот раз навел такой, что нарушать его боялись все, и, кроме неизбежных падений, поломок, путаницы, в двинувшемся поздним утром странном караване создавалась уже некая «сработанность», хотя в нем стало на одни груженые нарты и на двух могучих «коренников» больше…

Конечно, крутая Марченкова мера крепко задерживала поначалу движение и так-то еще не сладившихся нартовых пар. Но зато морально она подействовала потрясающе, тем более что Марченко никак не предварил ее словесно, вроде между делом у вечернего костра обрезав пуговицы и отобрав ремешки и опояски: ни единой крохотной надежды не оставлял он задержанным! Грозное предупреждение его все-таки оставалось бы словесным, если бы не эта вот дотошность и в дьявольском умении связывать людей с нартами и между собой, и в той жутковатой деловитости, с какой учитывал он каждую мелочь в пути и на ночлегах. Он, пожалуй, сразу же сломил их, когда, ощутив неприятный холод между ног, опомнились и возопили старцы и уголовники:

— Не по-людски и не по-божески, слуга анчихристов, тайные уды на эком-то морозе оголять!

— Начальник, чего-т, ты круто больно, весь струмент отморозим!

С бесконечным равнодушием бросил Марченко:

— А и хрен с вами… От вас, воровское племя, доброго потомства все равно не ждать, а вам, святые, по ангельскому чину грешных этих добавок вовсе не полагается. Господь ошибся, мороз исправит…

Деловитая бесстрастность эта и потрясла до немоты даже горластых «ангелов», жутковато намекнув, что беспредельна дьявольская изобретательность и упорство рябого ястреба…

Никто даже и не замечал, как заботливо он следил, чтобы никто не обморозился, как, настрогав десятка два березовых и черемуховых палочек, зашпиливал гашники то одному, то другому, больше других путавшемуся на ходьбе, под предлогом трудного подъема или крутого спуска и «забывал» на весь путь, выдергивая эти шпильки только на ночлегах. Все боялись ненароком напомнить излишней мешкотностью в ходьбе и резво вскакивали, падая: все-таки куда сподручней не держать штаны руками.

Постепенно судорожные рывки и неожиданные остановки сменились не бог весть каким, но ритмом почти непрерывного движения, нарастала скорость, так нужная Марченке. Даже до ветру все приучились ходить по-солдатски — только по команде сурового своего командира. Кормил же их Марченко строго по часам, да еще и с тонкой хитростью: утром и днем только подкреплялись, а на ночлегах ели обильно и сытно, оттого засыпали поначалу мертво меж теплых костров, и так выгадывал себе конвоир часок почти беззаботного сна с вечера. Сам же ел часто и помалу, потому не терял ни волчьей зоркости, ни чуткости, не позволяя сытому брюху расслабить стальную пружинность мышц и неусыпную трезвость мозга.

Он даже приучился коротко, урывками отсыпаться во время переходов: на пространных чистинах обгонял или оставался, выбрав удобное для обзора место, и на десять-пятнадцать минут проваливался в мгновенный сон, всегда просыпаясь в нужный миг, будто живой водой умытый. Особенно хорошо получалось на длинных подъемах-тянигусах — он сам прокладывал лыжню вверх, устраивался удобно, бросал зоркий взгляд на медленно тянущийся «обоз» и блаженно расслаблялся, засыпая. При спусках же, наоборот, пропускал вперед караван, придремывал коротко и с бешеной скоростью летел вниз, нагоняя людей и сгоняя ветром и стремительностью остатки сна…

Задержанные почти суеверно глядели на всегда свежего, неутомимого конвоира, пугаясь всегда чистой, не замутненной усталостью и раздражением синевы его торжествующих глаз, рысьей мягкости и стремительности движений и сатанинской его усмешки.

Пантелей из кожи вон лез, только чтобы Марчинька не сместил его с должности передового, головного, которая, как наивно верил Пантелей, только случайно досталась ему, и которую он таежным умением своим старательно закреплял за собой: мастерски прокладывал лыжню, безошибочно определяя и кратчайшие расстояния, и наилучший снег, и самые удобные для движения склоны, подъемы и спуски — чтобы по чистинам, минуя всяческую густель и непролазь, чтобы Марчиньке было лучше видно всех. Выгоды его положения с лихвой искупали необходимость торить лыжню: Марченко ни с кем не связывал его в пару, свободней связывал ему руки, так что даже каек держать было вполне ловко, и иногда, вроде, добрей поглядывал на него, Пантелея, Марчинька. А уж чего дороже могло быть ему теперь?

Поначалу Марченко менял пары, перебирая людей, — уж больно худо волоклись на лыжах уголовники, чем дальше, тем хуже. Но на одном из увалов, когда по могучему чарыму, покрытому слежалым сверху снежком, можно было идти очень быстро, Марченко долго шел рядом с этой парой, заметил, как подтянулись они под его пристальным взглядом, и вдруг бросил почти безразлично:

— Ну что ж, стойте. Сейчас отвяжу вас, заберу лыжи и убирайтесь куда хотите! Мне с вами не до весны тут валандаться…

Судорожно-отчаянный рывок незадачливой пары вслед за ушедшими вперед вскоре сменился вполне приличной ходой: тайге-то еще конца-краю не было…

Нарты, конечно, сбавляли возможную скорость хода, зато крепко и надежно помогали связывать пары, не мешали размеренному движению, а кинуться с ними в бег — если бы кто и попробовал, недалеко ушел бы…

* * *
…Неведомо чем, однако, закончилась бы таежная Одиссея удалого оперуполномоченного, если б не наградила судьба его за неслыханное упорство и отвагу прямо сказочной удачей в Дунькиной Щели. Оно, конечно, и удача не всякому лезет в руки, и упустить ее ротозею — легче легкого, однако туго пришлось бы Марченке в схватке с самой опасной бандитской группой в Дунькиной Щели даже и в одиночку, а уж тем более — обремененному десятком ненадежных своих подневольных спутников.

Во время первого своего, разведывательного, обхода Марченко заглянул в Дунькину Щель. Мрачный, глухо заросший густым молодым пихтачом распадок, там, на исходе своем, раздвинулся в небольшую чистину, а на той чистине-поляне, почти вбитое в камень крутосклона, стояло небольшое зимовье — полуизбушка, полуземлянка. Жилым явно было зимовье, и двое суток сидел в засаде Марченко, карауля неведомых временных хозяев, и — не дождался. Ушел, подгадав под желанный буран, сразу заметавший пьяным снегом следы, перед тем до мелочей оглядев темное жилье, — не оставил ли где ненароком маломальской приметы своего гостеванья…

Так и не знал он до сей поры толком, кто и сколько человек заняли избушку в Дунькиной Щели; знал твердо, что не один, а двое-трое, не меньше. Тверже того знал, что не местные трусы прятались тут от мобилизации, а какие-то набеглые опасные звери, хотя тоже, похоже, не совсем новички в тайге.

Будь один — с каким подмывающим азартом кинулся бы он в расчетливую, внешне безумную схватку с неведомыми варнаками, с каким наслаждением повязал бы их…

Но сейчас…

И миновать Дунькину Щель — всю жизнь казнить себя. И рисковать своими «ветеранами» — век не простил бы себе с л у ж е б н о й оплошности, попади кто-нибудь из них под пулю. И оставить одних…

Марченко сумел бы лишить их мало-мальской возможности освободиться, пока не вернется сам, но — вдруг не вернется? Беспощадно трезвый и опытный, он знал, что не заговорен от пули, вопреки легендам о нем, что не у каждого варнака при его появлении сводит от ужаса руки, особенно если в этих руках оружие.

Все чаще насвистывал он на ходу, упорно обдумывая последнюю свою операцию в тайге. Даже «обоз» оглядывался на его тихий и мелодичный свист, хотя им и казалось, что свистит он — от полной уверенности в себе, от хорошего настроения.

…Получалось — совсем без помощи своих «ветеранов» не обойтись. Конечно, он мог просто стрелять. И никаких бы особых забот — мазать он век не умел. Но вопреки легендам с т р е л я л Марченко считанные разы в своей богатой приключениями жизни. Именно потому, что до сих пор он успешно справлялся, он и уверенно знал, что доведет до аймака и еще столько же, лишь бы взять последних.

Лишь бы взять…

Он стал четко и последовательно обдумывать, как использовать задержанных, чтобы никем не рисковать по возможности, но создать у обитателей Дунькиной Щели полное впечатление окружения и не создать у своего «обоза» впечатления активного участия в операции. Обдумав, совершенно успокоился и больше всего на свете был бы разочарован теперь, не окажись там никого, как в прошлый раз.

Тут-то и подвалила ему эта самая удача. Марченко повел свой караван под гору, чтобы выйти в распадок как раз у истока его, к зимовью: заходить с устья — многовато чистого места было, метров за двести могли увидеть; с вершины — не было у него вершины, прямо за зимовьем круто сходил на нет распадок, замыкаясь каменной стеной с двумя узенькими тупиковыми щелями в ней.

С того же места, где вздымались в гору сейчас, к зимовью был вполне сносный лыжный спуск — по крутой, но довольно чистой изложине с редколесьем на ней.

Почти извершили гору, когда Марченко, идя сбоку своего растянувшегося обоза, замер и оторопел от стонущего человеческого рыдания. Собственно, сразу-то даже не подумалось о человеке — больно дик и чужд был в этой каменной и лесной тишине рвущийся, задавленный, не то рык, не то вой, не то лай.

В оружии даже нужды не было…

Под могучей старой пихтой, чумом навесившей ветви свои во весь круг, на узловатых корнях ее, меж которыми цепенела черная и седая от инея земля, извечно сухая, сидел… человек! Скорчившись в три погибели, будто весь хотел влезть в короткий драный полушубок, он неудержимо трясся от холода и нечеловеческих рыданий. Страшно рыдал, икая и дергаясь от икоты так, что стукался головой об узловатую черную колонну пихтового ствола. Из-под полушубка торчали ноги — без обуток, но не вовсе голые, а в собачьей шкуры мягких чулках, следья которых были так изодраны, что торчали наружу зачугуневшие от холода голые ступни. Под полушубком — тоже до пояса гол был человек, и только ниже колен, стучавших друг о друга так, что крылато взметывали шубные полы, спускались черно-заношенные и тоже драные кальсоны.

— Вставай, — негромко сказал Марченко, — застыл ведь, паря…

Дернулась резче обычного кудлатая голова, вскинув кверху пухлое черно-сизое от холода лицо в молодой жесткой бороде, тускло блеснули слепые от слез — не глаза, две мочажинки с мутной водой, обмерзающие по краям. Сквозь икоту и бурную дрожь-судороги хрипло, задавлен-но и прерывисто выревел:

— Уб-бей, Стрелок… С-ст-р-рел-лок… уб-бей-ик!..

«Ого! — внутренне ахнул Марченко. — Везет тебе, охотничек! Стрелок где-то рядом!»

Этот Стрелок был опасней всех, с кем до сих пор схватывался Марченко, и прозвище свое оправдывал с кровавой жестокостью садиста. Только эта необузданная, патологическая жестокость мешала ему создать постоянную банду — даже бандиты из бандитов не шли добром под его начало, а сам он ничьего начала над собой не признавал. К тридцати годам имел Стрелок больше сорока лет приговоров и десяток дерзких побегов, почти столько же фамилий и бегал уже не от мобилизации, а от давно заслуженной им высшей меры…

Не пожалел Марченко доброго стакана из заветной, до сих пор не шевеленной фляжки на дне своего рюкзака. Тимофей быстро разживил костерок, отпаивал парня чаем из чаги, одел и обул его в запасное свое. Тимофею радостно было, что Марченко молча сделал его чем-то вроде завхоза, и гордился этим не меньше, чем Пантелей ролью передового. С тупым удивлением смотрели остальные то на встреченного, то на своего конвоира, будто из-за пазухи вынул он шутки ради в темной глуши таежной полураздетого парня. Пугающ и загадочен больше обычного показался им сейчас Марченко!..

Только после того, как оттаял одетый и обутый парень, стал реже вздрагивать и во взгляде появилась осмысленность, понял Марченко, что отнюдь не одним только сейчас выпитым душновато наносит от парня, но расспрашивать не торопился, ожидая, что вот-вот начнет сам, горемыка.

…Да, в Дунькиной Щели сейчас обитал Стрелок. До сего дня — с тремя, отныне — с двумя сотоварищами. Сам парень — «вор в законе», барнаульский городской вор-домушник, бежавший последний раз из Сиблага, прозвищем — Ханыга, за любовь к торговлишке, презираемой всеми настоящими ворами. Со Стрелком сейчас остались Шнырь и Казюля, а вот его…

Ханыгу вновь затрясло от воспоминаний и безумной ярости, и Марченко спокойно понял, что полезет Ханыга на пули сейчас, только чтобы отплатить ненавистному Стрелку, а пуще того — «Каз-зюле, падле!» — выдумавшему эту страшную таежную казнь Ханыге!..

Два дня назад только вернулась их банда из налета на дальний приисковый участок Карачак. Налет оказался безопасным и неудачным: из-за трудностей разработки в войну, участок законсервировали, и в беззащитном магазине нашли бандиты только куль соли, драгоценной, правда, сейчас для таежной жизни, да огромную бутыль какого-то спирта, красноватого и пахнущего конфетами. Пошарпали по немногим жилым избам, из которых еще не успели выехать люди, заставили двух стариков пить «конфетное» зелье, никто не сдох, наоборот, захорошели старики. Один даже объяснил словоохотливо, что это-де «исенцыя фруктовая, гожая для питья, только страшенно крепкая!» Привычно накровавить там Стрелок не успел только потому, что где-то пальнули из ружья, и банда смылась поспешно, не забыв, однако, ни соль, ни «исенцыю».

Вчера Стрелок устроил пьянку и спьяна раскрылся, что-де хочет идти в Китай через Урянхай какой-то, Казюля знает проход, но что до этого надо устроить засаду на спецсвязь под Интересным, — там, слыхать, сейчас золотит сумасшедше! — чтобы разжиться золотом и тогда — прости-прощай, Советская власть, здравствуй, вольная волюшка!

Не поостерегся во хмелю Ханыга и рубанул Стрелку, что ему в Китае делать нечего, а на спецсвязь идти — в случае неудачи «вышка» верная, а ему, Ханыге, вовсе ни к чему спешить на луну. Стрелок залепил в рожу за трусость, Ханыга сгоряча ответил. Это Стрелку-то!.. Поизгалялся над ним Стрелок, такой крик из него вышибал, что самого, похоже, жуть брала. Пришил бы, натешившись, если бы старик «Каз-зюля, гад!» не выдумал какой-то таежный суд: пусть, мол, идет, как есть, долго подыхать будет! Стрелок дико хохотал, радовался, даже полушубок не велел снимать, накинутый на голое тело от сквозняка, и чулки тоже: Казюля трекал, что по закону — в чем есть идти должон. Ржал Стрелок, что вот будет смерть так смерть, сроду про такую не слыхивал, надо, мол, кодле при случае подсказать воровскую высшую меру! Казюля даже присоветовал сладким голосом, что, мол, за горой-то скинь с себя все, скорее замерзнешь, а то долго мучиться станешь, а Стрелок ему за тот совет — в рыло! Вдогон шмалял Стрелок, но для напуга, не попадал, так-то он даже кирной не мажет, и все хохотал, как чокнутый… Он вообще последнее время психует, Стрелок, видать, чует судьбу. Но вдогон за ним они не пойдут, а когда и где пойдут и Китай, он не знает. Шныря, скорее всего, пришьет Стрелок, но не сразу: им же поклажи сколь тащить, а Стрелок не любитель тяготиться. Казюлю не тронет до конца, Казюля тайгу знает, без него Стрелок пропал в тайге. Вообще, Казюля — старик темный, как гроб, гляди, сам подколет Стрелка при выгоде… Он, Ханыга, по гроб жизни не забудет, кто его спас, и пусть начальник в надеже будет, он сам пойдет на Стрелка, и никакая кодла его за то не осудит! Не, пусть начальник не думает, он не подорвет, воровское слово, все будет в порядке! Он, Ханыга, теперь с самим чертом бы повязался кровью, только бы Стрелку, г-гаду!..

Дал Марченко высказаться Ханыге, не прерывая яростную и бессвязную речь его, потом деловито обсудил с ним тут же зародившийся план. Лихорадочная готовность Ханыги тревожила его и заставляла спешить — слишком хорошо знал Марченко истерическую блатную искренность на момент. Но ничего лучшего нельзя было придумать, и надо было ковать железо, пока не остыло…

— А вдруг он выстрелит, Стрелок, не говоря худого слова, а?

— Не-е, — обнадежил Ханыга, — он, гад, поизгаляться любит сперва.

И лицо Ханыги, и так-то малопривлекательное, стало таким, что впору было за Стрелка беспокоиться!

…На исходе дня вышли на перевал, и когда внизу, в круглой чаше Дунькиной Щели, ясно увиделся голубой столб дыма из трубы зимовья, Марченко остановил всех и объяснил, что от них требуется. Он говорил сухо и четко, тоном неукоснительного приказа: не мог, не хотел даже в этом положении дать почувствовать себя сопричастными ему. Ханыга — другое дело, у него свой счет со вчерашними друзьями…

— Мне не помощь ваша требуется, мне нужно, чтобы вы на виду были у меня. Прятать вас негде и оберегать — тоже. Если стрельбу подымут — пихтач густой, прячьтесь за деревья, н-но без стрельбы чтоб на виду мельтешились, понятно?

Скрытники было забастовали:

— Мы сему делу непричастны! Мирска суета нам не надлежит»..

— Гляди, шумнем об етим, чтобы греха соучастия… — и не договорил.

Марченко пружинисто шагнул к старцам, мягко и беспощадно сгреб обоих за бородищи и, могуче клоня к себе головы их — много выше него были оба старца! — с холодным и ясным бешенством произнес чуть не по слогам:

— Я в-вам… Если хоть звуком!.. Мгновенно в рай! Без пересадки!

И полоснул взглядом по выпученным от цепенящего страха глазам старцев. У тех беззвучно разверзлись пасти в непролазных бородищах, льдистой судорогой повело все нутро: ослепительно синей, не божьей — дьяволовой молнией бесшумно ударил их этот антихристов взгляд…

А Марченко уже спокойно добавил:

— Риску для вас никакого, практически: до стрельбы я не доведу, мне их стрельба невыгодна самому. Но сам я, напоминаю еще, в случае чего — не промажу!

…Все вышло, как по-писаному, даже легче, чем ожидал Марченко, психологически безошибочно рассчитавший моральную «затравку». Когда осторожно скатились вниз, виляя по самым густым зарослям, и скучились в молодом веселом пихтаче, Марченко еще раз повторил Пантелею и Тимофею:

— Вот так вдоль пихт и пересекайте поляну, чтобы при стрельбе — сразу за пихты. Но — на виду, по краю, поняли?

— Как не понять! — обрадованно подтвердили алтайцы, донельзя довольные, что все-таки маленько помогут ему, что доверил им Марчинька больше, чем остальным варнакам и божьим людям — вот даже по-алтайски приказывает!

Раздетый до своего давешнего вида Ханыга сразу же крупно задрожал, но, похоже, не столько от холода, сколько от бешенства, вспоминая всем телом унизительное и бесконечное умирание свое. И это пошло на пользу — голос у него непритворно задрожал, когда, шагнув к запертой двери зимовья, воззвал он:

— Стрелок, выдь! Не шмаляй, Стрелок, слышь! Кориться иду, пропадаю-у! В твою волю, Стрелок, не шмаляй!..

Высоченный в меховой бекеше и ондатровой шапке, вышагнул наружу Стрелок, воскликнул с хмельным удивлением:

— Не сдох, Ханыга? Ну, крепок ты на мороз. Казюля, Шнырь, гляньте-ка, Ханыгин труп пришел могилу просить!

Повернулся боком к Ханыге, кинув в дверной проем:

— Дай-ка дробовик твой, Казюля, я его счас на дробь спытаю! Пож-жалею Ханыгин труп!..

Ханыга — и сам ростом не меньше Стрелка, но покряжистее его — скалой пал на врага, сбил в снег, мертвой хваткой сгреб за горло и сам завопил от ярости над вмиг потерявшим дыхание Стрелком. В дверь слитно рванулись двое, у одного над пламенно-рыжей бородой взлетел топор, Марченко почти в упор выстрелил из пистолета, пуля выбила топор и со стонущим журчащим визгом срикошетировала.

— Марченко! — истошно завопил рыжебородый и подавился криком от беспощадного, всем телом, удара под ложечку. Третий — Марченко — успел краем глаза заметить — выскочил безоружный, и за него не тревожился. Мгновенно связав сомлевшего рыжебородого, кинулся выручать Стрелка из рук обеспамятевшего до безумия Ханыги. Секунду-другую, и не дождался бы давно заслуженного суда страшный «мокрушник»: минут десять отхаживал его Марченко, еле оторвав Ханыгу.

Шнырь же, гигантскими прыжками заячьими пересекавший поляну, как в страшном сне, увидел вдруг, что по кромке пихтача пара за парой движется целый взвод с ружьями, которыми показались ему палки, всунутые Марченкой в связанные руки «обозников», заметался бессмысленно и встал, обреченно вопя:

— Сдаю-уся! Добром сдаюся!

И долго не мог понять, почему никто не берет его в плен.

Очнувшийся — так нескоро, что Марченко начал всерьез тревожиться, — Стрелок закатил истерику, отравляя морозный свежий воздух вечера страшным перегаром, мерзость которого дико подчеркивал конфетный сладкий припах, клубил пену на губах, потом успокоился и сипло пообещал Ханыге:

— Я, п-падла, и от дедушки уходил, и от хозяина уходил! Уйду, б-бойся, Ханыга, — тайга задрожит, как я тебя казнить буду!

— Отбоялся я тебя, кровопивец! — почти «по-русски» и совсем спокойно ответил Ханыга, и лицо его, черное, опухшее, вдруг осветилось неожиданно человеческой нормальной улыбкой.

— Везет тебе, мосол! — сдавленно прохрипел мятым горлом Стрелок.

— Удалому везет! — усмехнулся Марченко.

* * *
…В начале марта, ясным, чисто весенним по солнечной щедрости и небесной незамутненности утром явился в аймак записанный во все поминальники лихой оперуполномоченный Семен Марченко и привел ровнешенько чертову дюжину варнаков и дезертиров: последнего взял «у себя под носом», как сам после говорил, выковырнув его из хитрого тайника за глинобитной печью на одинокой заимке, вовсе близко от райцентра.

Вернее, привел-то он в связках двенадцать человек, а тринадцатого привезли на нартах. Самого же Семена Марченку, когда шел по улице во главе жутковатой и невиданной процессии к райотделу, едва ли кто узнавал — до того стал страшон! На костистом, обожженном морозами и высушенном ветрами лице, иссосанном бессонницами, нечеловеческим напряжением бессчетных дней и ночей, только и выделялись, что нос ястребиный да корявины. Слабее самого слабого из своих подконвойных выглядел Марченко, а все равно в провалившихся колодцами глазницах горели победной, исступленной синевой непоблекшие глаза его!..

Очистил тайгу родную Семен Марченко, как и обещался, гордец! Это походило на легенду, но из всех легенд про Марченку эта была самой правдивой. Мало кто дивился, что отчаянный гордец Марченко, даже выйдя в жилые места, не взял никого на помощь себе, так и гнал один, как брал до того, всю свою волчью стаю. Но все дивились — даже самые добрые сердцем люди — на кой черт тащил он через всю тайгу того, сгоравшего в антоновом огне бандита, который все равно на третий день помер в больнице? Но чтобы понять это, надо было хорошо знать самого Семена Марченко, а не только легенды о нем…

Мой же непосредственный друг и прямой начальник Максим Ёлкин ничему не дивился, даже тому, как Управление отпустило такого милиционера на фронт, Максим-то очень хорошо знал характер Семена Марченки.

…Когда начальник Управления обнял его весьма сердечно и сказал, что представляет к награждению, Марченко четко и сухо ответил:

— Благодарю за честь, товарищ начальник, но разрешите заслужить награды на фронте. — И, чуть помедлив, добавил: — Как и обещали мне лично вы, товарищ начальник. А уж там я милицейской чести и выучки не посрамлю и в счет вашего представления постараюсь особо — сверх возможного!

Начальник Управления опешил и чуть не закричал, но — как же было так сразу и кричать на такого героя? Он глядел в упор на строптивого подчиненного, взгляд начальника Управления славился «сталистостью», но милиционер и на миг не отвел злой синевы своих глаз от гневного начальнического взгляда. Стоял, плотный, подбористый, несокрушимый, и на рябом лице его в ястребиным носом написано было упрямство невиданной силы.

— Ты что же, на случайно сорвавшемся слове ловишь меня?

— А вы знаете, в чем настоящая сила, главная сила милиции заключается? — дерзко спросил зарвавшийся оперуполномоченный, и начальник подрастерялся даже от такого неслыханного нахальства. Однако ответил:

— В партийности, преданности, храбрости и… в связи с народом, естественно.

Марченко от нетерпения вовсе невежливо отмахнулся:

— Ну! Беспартийными нам и нельзя быть по духу, преданность — как же без этого коммунисту и чекисту? Храбрость — это… Это вот как оружие или обмундирование милиционеру по штату положено. Связь с народом, конешное дело, но она-то чем сильна, связь эта?

— Так чем же, по-твоему? — уже заинтересованно спросил начальник.

— Честностью! — рубанул Марченко. — Честностью превыше всего и доброй славой у народа. Уважением народа, а без доброй славы нет и уважения, а без уважения народа какая уж там связь с ним! Без этого вся наша остальная сила, виноват, как оружие без патронов.

И, уже бурея от волнения и так-то черным лицом своим:

— И случайных слов у нас быть не может, товарищ начальник! Особенно прилюдно сказанных!

Понял начальник Управления, что живет сама собой — не слухом, не сплетней, а доброй славой — легенда о том, как Марченко обещал самой Москве очистить тайгу от варнаков и дезертиров, как очистил ее, и что в награду — в н а г р а д у з а п о д в и г! — отпускают его на фронт…

В награду за подвиг…

— Черт корявый! — тоскливо сказал начальник. — Где же я теперь такого оперативника найду? Тебе ж цены нет, Семен Тимофеич!

— То-то вы и наказывали меня бессчетно за бесценность-то! — не утерпел Марченко, чтобы не подколоть начальство.

Да ведь без этого он бы не был Семеном Марченкой!..

Михаил Ишков Супердвое: убойный фактор

И тогда я наслаждаюсь тихим разговором с

собой и общением с духом истории…

Пауль Йорк фон Вартенбург[17]

Он называл его Петробычем, изредка — Сталин и никак иначе. Я попытался ввернуть Иосифа Виссарионовича, но он даже не заметил — Петробыч да Петробыч.

Мы познакомились с Николаем Михайловичем в редакции, куда он принес свои воспоминания. Предложение издать их он объяснил тем, что в последнее время расплодилось множество самых нелепых небылиц о войне, так что и ему захотелось добавить в эту копилку несколько легенд, свидетелем и участником которых он был.

— Для потомства, — многозначительно добавил он.

Познакомившись с рукописью, я понял, что при его неуемной фантазии и способности к сногсшибательным выдумкам, воспоминания Трущева можно отнести к самым лихим рассказам о том, какими неизведанными, невероятно извилистыми путями наши отцы и деды шли к победе. Я дал положительное заключение, и вот теперь эта книга, которую мы с Николаем Михайловичем договорились называть романом, лежит перед вами.

Еще одно — по настоянию Трущева мне пришлось вынести на титульный лист собственную фамилию, на этом условии он настаивал особо. В случае отказа грозил забрать рукопись. Это требование выглядело диковато, и на мой удивленный вопрос, зачем же он так, Михалыч ответил — желаю спокойно умереть в своей постели.

Мы с главным редактором переглянулись. Уже потом, один на один, главный поинтересовался.

— Надеюсь, ты не страдаешь суеверием? И тебе плевать, в чьей постели ты умрешь?

Я согласился не сразу — даже для самого продвинутого экстремала такой прикол казался чрезмерным. Дразнить судьбу подобным образом — это чересчур, тем более, что от этого старенького, гладко выбритого, с аккуратным пробором на голове энкаведешника веяло чем-то несомненно подлинным, дремучим, что отличало моего отца и его сверстников, переживших страшный тридцать седьмой, войну, смерть Сталина, безумные выходки кукурузника. Эти товарищи слов на ветер не бросали, и если сражались, то до победы, а если сажали, то на десять лет без права переписки.

С другой стороны, несусветной глупостью казалось мне упускать шанс поделиться с читателями тем, что довелось услышать от Трущева. Чего стоит байка о том, какие невероятные усилия пришлось приложить спецслужбам, чтобы выполнить приказ Сталина об отмене покушения на Гитлера. Или история о попытке похищения Нильса Бора, которого в 1943 году люди из МИ-5 буквально из-под носа НКВД вывезли в Англию, а также о том, как в пылу борьбы с космополитизмом госбезопасность в 1949 году разгромила секту каких-то «зналов» или «симфов» (Кто-нибудь слышал о таких оппортунистах и присмиренцах? — прим. автора). Не обошлось и без популярной мистики. Речь идет о пресловутом Вольфе Мессинге, а также о тщательно скрываемой до сегодняшнего дня, легендарной тайне Второй мировой войны, определившей ход боевых действий на Восточном фронте. В разговоре Трущев намекнул, что ее мрачная тень, истоком которой явилась перелет небезызвестного Рудольфа Гесса в Англию, до сих пор отравляет возможность достижения согласия между нашими народами.

Другой довод, извлекаемый изредка, и только наедине с собой, сводился к тому, что мне всегда подспудно хотелось проверить себя на принадлежность к их истории, согласовать себя любимого, с поколением, сумевшим штурмом взять небо, а для этого лучшего путеводителя, чем этот, свалившийся мне на голову ветеран НКВД, было трудно найти. Этот чекист сталинского розлива являлся эксклюзивной ходячей энциклопедией «тайн века», к тому же составленной специалистами «с той стороны».

Мы теперь немало знаем о репрессиях. В последнее время опубликовано множество воспоминаний, художественных произведений, включая драгоценные для истории рассказы Шаламова, изданы публицистические и научные работы, вплоть до пространных монографий, посвященных временам сталинского террора. В них много верного, берущего за душу, требующего безжалостного расчета с прошлым, однако что-то подсказывало мне — «эти», с Лубянки тоже недаром ели свой хлеб и не для блага ли родины дать слово тем, кто не только репрессировал «врагов народа», но и боролся «с агентами империалистических держав». Такого рода монолог тоже следует услышать и осмыслить всем, кто готов взяться за лямку и вытащить Россию из прошлого в будущее. Заткнув рот «той» стороне, мы рискуем сбиться с пути. История грядущего, на мой взгляд, складывается сегодня, здесь и сейчас, и зависит не столько оттого, сумеем ли мы добиться согласия как формы компромисса, взаимоприемлемого сочетания интересов отдельных социальных, возрастных, национальных групп, но, прежде всего, веры, что согласие вообще существует и его можно отыскать. Еще древние говорили, что при наличии согласия и малые дела становятся великими, а без оного самые громкие планы обращаются в прах.

Поверьте, это увлекательно — согласовывать, казалось бы, несогласуемое: живую жизнь, напластование вымыслов и единичную память участников тех событий. Вообще, согласовывать — это увлекательно.


Трущев письменно отказался от всех прав на рукопись. Я настоял, чтобы гонорар был поделен пополам. Этот компромисс вовсе не выглядит беспринципным, если учесть, насколько мал этот гонорар и сколько сил я вложил в роман.

Кто из нас выиграл, судить тебе, читатель.

Часть I Операция «Близнец»

Да, прямо скажем, этот край

Нельзя назвать дорогой в рай.

Здесь жестко спать, здесь трудно жить.

Здесь можно голову сложить.

Здесь, приступив к любым делам,

Мы мир делили пополам.

Врагов встречаешь — уничтожь,

Друзей встречаешь — поделись.

К. Симонов

Эй, комроты, даешь пулеметы!

Даешь батарей,

Чтоб было веселей!..

Строевая песня 20-х годов

Глава 1

На Лубянку Николай Михайлович пришел в декабре тридцать восьмого. В центральный аппарат НКВД его направили после окончания школы особого назначения в Балашихе, куда он попал, получив диплом Московского института инженеров связи.

На последнем курсе по институту ходили представители наркомата обороны. Беседовали с выпускниками — искали кандидатов для поступления в военные академии. Трущев, малого роста, круглолицый и чуть медлительный, никак не мог вообразить себя нарядным военным с ремнем через грудь, а то и с кобурой на поясе, поэтому сидел в сторонке и помалкивал, пока однажды человек в штатском, улыбчивый и вежливый, не обратился к нему — почему он отсиживается на подоконнике, чем его не устраивает военная служба? Трущев с некоторой обидой поделился — какой из него военный! Он и ростом не вышел, и с отвагой не очень, пугается в темноте. Затем Николай позволил себе прямой вопрос — вы тоже людей набираете?

Собеседник ответил также прямо.

— Это хорошо, что вы спросили.

— А если бы не спросил? — удивился Трущев.

— Тогда я бы не предложил интересную работу, — ответил мужчина.

— Какую?

— Службу в компетентных органах. Вы комсомолец?

— Да.

— Значит, вам не надо объяснять, как важно защитить Родину от всякого рода недобитков и вражеских шпионов.

Эти слова прозвучали как зов боевой трубы, как объявление о мобилизации, как задание партии, и молоденький, миниатюрный, круглолицый Трущев, соскочив с подоконника, отрапортовал.

— Я готов!

Знал бы он тогда, к чему собирался быть готовым!

После разговора с вербовщиком, по существу закончившегося ничем, он защитил диплом и отправился на юг.

Райский остров Сухум! Магнолии в цвету, молодое вино «маджарка». Там он познакомился с Таней. Вернулись в Москву вместе.

Дома встретили встревоженные родители. Младшая сестра смотрела на него широко раскрытыми — до жути, глазами.

Мама схватила Николая за руки.

«Сынок, тебя вызывают в горком. Что ты натворил, сынок?»

Трущев перепугался так, как никогда больше в жизни не пугался, хотя в дальнейшем ему довелось познать все ступени этой повальной и неизбежной в то время болезни — от дрожи вколенках, которую вначале испытывал при разговоре с Берией, до леденящего, притупляющего разум ужаса, когда пробирался в оккупированную Калугу. Но все эти страсти нельзя сравнить с перехватом дыхания и ступором в ногах, когда мама сообщила ему о явке в горком комсомола. Казалось бы, чего ему опасаться, но до Старой площади он добирался, с трудом заставляя себя переставлять ноги.

В горкоме, на вахте, его встретил приветливый молодой человек, назвавшийся инструктором. Они вместе поднялись в кабинет. Там инструктор сверил ответы Трущева с данными в анкете, затем нажал кнопку и в кабинет вошел уже знакомый по институту связи доброжелатель. Прямо из горкома, не позволив заглянуть домой, он повез его в Балашиху, где передал с рук на руки какому-то грузину, оказавшемуся начальником ШОНа.[18]

Когда в следующую субботу Николай вернулся домой в добротном костюме, шляпе, белой сорочке, с галстуком на шее, родные онемели. Мама почему-то первым делом пощупала шляпу. В семье телеграфиста Трущева, работавшего на железной дороге, вовек не носили шляп, только зимние шапки, платки, форменные фуражки. Например, в институт Трущев все пять лет ходил в лыжном костюме и лыжных ботинках, зимой надевал отцовский полушубок.

Мать, пощупав шляпу, заплакала, никто даже попытался ее утешить. Отец, сестра сели рядом и ждали, пока она что-нибудь скажет. Мама поплакала и деловито поинтересовалась:

— Дело-то стоящее?

Николай кивнул.

— И не скажешь? — спросила мама.

— Буду родину защищать! — признался Коля.

Мать всхлипнула, схватила его голову, прижала к груди.

Освободившись, Николай подумал и решил — даешь батарей, чтоб было веселей!..

— Мама, я женюсь.

На этот раз обошлось без слез. С тайной опаской Николай ждал, как мать отнесется к тому, что у Тани есть ребенок.

Ничего, обошлось. Конечно, были и поджатые губы, и строгие взгляды, но после знакомства, когда Тане несколько раз пришлось оставить Светочку с неродной свекровью, мама смирилась.

Только разок пристыдила сына.

— Раньше надо было смотреть, а теперь что — живите!


В школе было двенадцать курсантов. Учили радиоделу, основам оперативной работы, умению уходить от слежки, работе со взрывчатыми веществами, занимались физической подготовкой — мало ли чему учат в шпионской школе! Много времени уделяли иностранным языкам. Трое усиленно занимались английским, пятеро французским, а Николай, как с детства более-менее знавший немецкий — он вырос в доме, где проживало несколько немецких семей, — попал в третью группу. Гоняли безжалостно — готовили к нелегальной работе.

Трущев уныло усмехнулся. Готовить-то готовили, сколько сил потратили, да только оказалось, что не годится он в нелегалы. Вроде бы и по-немецки тараторил неплохо, и по-французски натаскали, и мозгов хватало, только комиссия отбраковала его и еще двух человек. Какой изъян нашли, ему так и не сообщили. Когда после окончания школы его направили в центральный аппарат, в контрразведку, Трущев решил, что скорее всего его подвело тугодумие, отсюда следовал вывод, что отделение, куда попал молодой сотрудник является чем-то вроде отстойника, после которого его выгонят на улицу, а если начнет языком болтать, могут и к стенке поставить. Но с годами эти страхи прошли — то есть насытились знанием, и среди всех возможных наказаний, которые тогда висели над работниками центрального аппарата, Трущева и его коллег более всего пугала перспектива быть направленным в какой-нибудь исправительно-трудовой лагерь, куда на перевоспитание отправляли врагов народа.

Там творились жуткие вещи. По слухам, начальство обращалось с оперативным составом как с рабами.

* * *
В сентябре 39-го начальник отделения вызвал Трущева и приказал отложить все дела. Затем передал папку и предложил разобраться в этой запутанной истории, обозначенной как «дело № 309/3».

Первой в папке лежала справка, полученная из Свердловского УНКВД.


СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

СПРАВКА
По личному делу и материалам спецпроверки на ШЕЕЛЯ Альфреда-Еско Максимилиановича, главного инженера Краснозатонского деревообрабатывающего комбината, немца, беспартийного, гражданина СССР с 1933 года.

По материалам спецпроверки, проведенной УНКВД по Свердловской области, установлено:

ШЕЕЛЬ Альфред-Еско Максимилианович фон, родился в г. Дюссельдорфе, Германия, в 1885 г. Из дворянской семьи, барон, офицер рейхсвера в отставке, участник Первой мировой войны. Командовал взводом, войну закончил ротным командиром. Имеет специальное техническое образование. В 1922–1929 гг. владелец деревообрабатывающей фабрики в Дюссельдорфе. В эти годы окончательно порвал со своим классом и активно поддерживал местную организацию Компартии Германии, что подтверждается многочисленными показаниями свидетелей и материалами оперативной проверки, собранными в его личном деле (см. приложение).

Другими данными, касающимися пребывания ШЕЕЛЯ А.-Е. М. за границей, Отдел Кадров УНКВД по Свердловской области не располагает.

По прибытию в Краснозатонск ШЕЕЛЬ А.-Е. М. проявил себя грамотным специалистом и умелым организатором. Внес большой вклад в строительство местного деревообрабатывающего комбината. Имеет на личном счету несколько полезных изобретений, касающихся производства высококачественной дельта-древесины.[19]

В 1933 г. ШЕЕЛЬ А.-Е. М., а также его сын ШЕЕЛЬ Алекс-Еско Альфред, по рекомендации врага народа ЗАПОРОЖЦА получили советское гражданство (см. Приложение к справке № 1/21).

Сын ШЕЕЛЯ А.-Е. М. закончил в г. Краснозатонске среднюю школу и в 1939 году поступил на первый курс Уральского политехнического института. Член ВЛКСМ.

Компрометирующими материалами на ШЕЕЛЯ Альфреда-Еско Максимилиановича УНКВД по Свердловской области не располагает.

Число… Подпись ………..

Тут же лежало полученное из цензуры и адресованное Шеелю письмо из Германии. В письме некий Людвиг фон Майендорф, по-видимому, друг детства, сообщал Альфреду Максимилиановичу, что отправляется в служебную командировку в Японию. Перевод, подколотый к основному документу Трущеву не понадобился, в ШОНе ему до блеска надраили немецкий.


«На край света, — писал Майендорф, — мне придется добираться морем. Если ты не забыл, Альфи, я с детства мечтал отправиться в кругосветное путешествие. Надеюсь, в пути мне повезет, и я совершу какое-нибудь великое географическое открытие.

В Европу я намерен вернуться по Транссибирской магистрали. Очень хочется заглянуть в самое сердце Азии. В Свердловске мне придется сделать остановку, сам знаешь, путешествия путешествиями, а для немца долг превыше всего. На днях мы неожиданно подружились с большевиками, и они разрешили открыть в Свердловске наше консульство. Мне бы хотелось повидаться с тобой, Альфред, так внезапно покинувшим Германию, а также с твоим непоседливым Алексом. Он, наверное, здорово вырос, узнаю ли я его? Как он прижился в коммунистическом раю? Ты у нас кремень, а вот твоему сыну, наверное, до смерти надоела тощая марксистская диета, на которую его посадили в комсомоле.

Из Владивостока я дам телеграмму и буду ждать твоего согласия, так как, зная тебя, Альфред, я не уверен, что ты, окончательно покраснев, пожелаешь встретиться с «классовым врагом» и «германским фашистом» Майендорфом».


Познакомившись с материалами и собрав необходимые справки, Николай Михайлович доложил начальнику.

— Людвиг фон Майендорф действительно является высокопоставленным сотрудником германского МИДа. Его остановка в Свердловске надежно замотивирована необходимостью встречи с германским консулом, который прибыл на Урал после подписания договора с Германией. На этот счет есть справка из нашего наркоминдела. Понятен отказ Шееля встречаться с Майендорфом, ничего хорошего от такого рода контактов Шеелю ждать не приходится. По моему мнению, просьба о встрече со стороны Майендорфа является попыткой скомпрометировать Шееля либо прикрыть какое-то другое, более ответственное задание. Считаю изоляцию Шееля преждевременной.

Начальник закурил, некоторое время, размышляя, наслаждался дымком, затем, решившись, вытащил из стола какую-то бумагу и протянул Трущеву.

— Познакомься.

Это было адресованное наркому письмо замначальника Краснозатонского райотдела НКВД Ефимова, в котором тот обвинял руководство райотдела в преступной близорукости, «…а может, еще хуже — в двурушничестве и пособничеству врагу», что проявилось в «сокрытии компрометирующих данных на небезызвестного Альфреда Шееля, называющего себя инженером, а на самом деле являющегося троцкистом и германским шпионом, что подтверждается недавно полученным им письмом, в котором содержались инструкции вредительского характера, а также отказом Шееля встречаться с германским резидентом. На мое предложение немедленно арестовать гражданина Шееля ввиду его двурушнической позиции и несогласия заниматься якобы «доносительством», начальник райотдела, гражданин Кудасов ответил, чтобы я перестал «совать нос туда, куда не следует!» Это белогвардейско-издевательское отношение к заслуженному чекисту, с которого партия человека сделала, а также имеющему благодарности от наркома, товарища Н. И. Ежова, вынудило меня незамедлительно привлечь внимание высшего руководства наркомата к нетерпимой ситуации, сложившийся в Свердловском УНКВД, о чем и доношу».

— Твое мнение?

Трущев помялся, потом попытался обосновать свою точку зрения.

— Конкретики нет. Обвинять человека в нежелании встречаться с классово чуждым элементом — это, по-моему, чересчур. Ефимов должен представить реальный компромат, иначе дело выеденного яйца не стоит. Считаю изоляцию Шееля преждевременной.

Начальник отделения неодобрительно покачал головой.

— Нет, Трущев, так не годится. Мы не можем спустя рукава относиться к сигналам с мест, тем более если они исходят от опытных работников. Это чуждые нам методы! Мы должны доверять чекистскому чутью.

Выявив свою позицию по этому вопросу, начальник сделал паузу, затем веско добавил.

— Впрочем, руководство поручило нам разобраться с этим письмом, и мы разберемся. Подготовь обстоятельную записку со своими соображениями. Но, смотри… — после некоторой паузы, предупредил начальник, — не перегни палку. Начальству не очень-то по вкусу такие словечки как «по-моему», «чересчур», «выеденное яйцо», но оно особенно не любит, когда советские граждане отказываются помочь органам, какими бы соображениями этот отказ не был мотивирован. В нашем деле главное — умение сразу распознать врага, сорвать с него личину, а хочет кто-то встречаться с классовым врагом или нет, это дело десятое. Не ему решать.

Чтобы стало яснее, начальник отделения среагировал на отчет молодого сотрудника в полном соответствии с правилами, установившимся при наркоме Ежове. При этом сталинском соколе всякие сомнения в юридической весомости чекистского чутья могли стоить головы.

Однако за окнами уже был не тридцать седьмой год.

В декабре тридцать восьмого на Лубянку вместо коротышки Ежова вселился малоизвестный знаток истории партийных организаций на Кавказе, большевик с подпольным стажем и личный выдвиженец хозяина Берия Лаврентий Павлович.

Наступили новые старые времена.


Этот абзац в рукописи Николай Михайлович прокомментировал следующим образом.

— Сразу после отстранения Ежова Берия приступил к неслыханной по своим масштабам чистке в наркомвнуделе. Выражаясь современным языком, каток репрессий докатился и до компетентных органов. В контрразведке только за год сменилось семь начальников. Теперь всех интересовал исключительно результат, а как ты его получишь, твое дело. Откровенно говоря, я как раз и ориентировался на результат. Что толку принуждать Шееля встречаться с Майендорфом, если мы не знаем, зачем эта встреча вообще нужна. Хотя, если откровенно, меня не оставляло ощущение, что вся эта переписка возникла не на пустом месте.

* * *
В конце декабря — как потом выяснилось, в самый канун прибытия Майендорфа во Владивосток, — Трущева вызвали к комиссару госбезопасности Меркулову Всеволоду Николаевичу,[20] исполнявшему тогда обязанности начальника главного управления государственной безопасности. На тот момент отделение, в котором трудился Трущев, вновь осталось без руководителя. Все бумаги отделения комиссар госбезопасности просматривал лично, он же визировал переписку.

В этом, как поделился со мной Николай Михайлович, не чуравшийся современного языка, «…тоже был несомненный сюрчик. Как, впрочем, и в отношении моих коллег к отсутствию на рабочем месте нашего начальника, пусть даже недавнего, пусть мимолетно очередного. Мы все как бы не заметили его отсутствия. Никто не задавал лишних вопросов. Никому в голову не приходило поинтересоваться, что с ним случилось? Может, заболел?.. Тогдашний начальник контрразведки Деканозов вообще отстранился от дел. По наркомату ходили слухи, что на его место со дня на день будет назначен начальник СПО Федотов».[21]


Как только Трущев вошел в кабинет комиссара, Меркулов вежливо попросил молодого сотрудника ввести его в курс дела. Всеволод Николаевич с каменным лицом выслушал Трущева, ни разу не перебил его, не поинтересовался подробностями, затем предупредил — сейчас мы отправимся к наркому. Держитесь свободно, отвечайте по существу.

За те несколько шагов, отделявших кабинет наркома от кабинета Меркулова, Трущеву не без внутренних усилий удалось заставить себя ступать бодро, в ногу с Всеволодом Николаевичем. Заодно он попытался привести в порядок мысли. Это оказалось непросто — ничего толкового по существу дела в голову не приходило.

К его удивлению политическая сторона дела, а также двурушничество и потеря доверия к чекистскому чутью на местах, о котором так беспокоился прежний начальник отделения, менее всего интересовала Берию, как, впрочем, и находившихся здесь начальника СПО Федотова и неизвестного армейского полковника.

Когда Меркулов и Трущев вошли в кабинет, Берия представил военного.

— Полковник Закруткин Константин Петрович из Разведупра.[22] Прошу любит и жаловат, — и тут же без всякой паузы обратился к Николаю Михайловичу. — Трущев?

— Так точно, товарищ нарком, — доложил тот.

Берия заглянул в какие-то бумаги и спросил.

— Ви доверяете Шеелю?

— Нет, товарищ нарком.

— Почему же возражаете против его изоляции?

— Во-первых, факты, изложенные Ефимовым, являются его личным, ничем не подтвержденным мнением…

— Не берите на себя слишком много, Трущев, — оборвал его Берия. — Ефимов — опитный работник, и ми можем доверят его мнению. Короче, что ви предлагаете?

— Попросить Шееля встретиться с Майендорфом.

— Что?! Попросит?!

— Так точно. Даже если Шеель позволит себе ставить условия. За всеми этими маневрами срывается какой-то смысл.

— Докажите.

— По сведениям из архива Майендорф назначен в МИД совсем недавно. Где он служил ранее, в архиве сведений нет. Трудно поверить, чтобы новоявленного, непонятно откуда взявшегося сотрудника могли послать с важной дипломатической миссией в Японию. Следовательно, у этой поездки есть второе дно.

Берия промолчал, тем самым как бы позволив молодому сотруднику высказаться до конца.

— Во-вторых, поездка по Транссибирской магистрали, ставшая возможной после заключения пакта о ненападении, может быть использована для оживления агентуры. Точнее, для подтверждения того факта, что законсервированный сотрудник жив и является тем, за кого себя выдает.

— Глупо для этого заранее в писменной форме предупреждат о встрече! — огрызнулся Берия.

— Так точно. Вот почему я предлагаю позволить Майендорфу отыграть свою партию до конца. Конечно, под нашим неусыпным контролем.

— И что это даст? — с тем же откровенным недоброжелательством поинтересовался нарком.

— Сотрудники такого ранга как Майендорф просто так по чужим странам не разъезжают. Возможно, встреча с Шеелем является дымовой завесой для чего-то более существенного. Им ничего не стоит пожертвовать Шеелем, ведь он, судя по документам, окончательно порвал своим классом.

— Какие документы! — взорвался Берия. — Разве можно по документам отличить честного человека от двурушника и троцкиста! Этот негодяй Шеель вполне может оказаться матерым шпионом и диверсантом! Впрочем, отказываться от этой версии нельзя. Что еще?

В этот момент Закруткин подал голос.

— Лаврентий Павлович, ваш сотрудник прав — Майендорф является крупной фигурой. Прав он и в том, что на Шееля бесполезно давить в открытую. Если он не тот, за кого себя выдает, вскрыть ему нутро в отведенные сроки не удастся. Я хочу дать справку — Майендорф является высокопоставленным сотрудником германской службы безопасности, вхож к Гиммлеру. В Испании осуществлял связь между франкистской разведкой и гестапо. Наша резидентура пыталась взять его в разработку, правда, безрезультатно. Такие фигуры как Майендорф просто так по свету не раскатывают. Обратите внимание на такой факт — Майендорф, по нашим сведениям, отправился в Японию в середине сентября, а письмо было отправлено из Берлина за день до подписания договора с Германией.

Берия насторожился.

— Ви имеете в виду, что встреча планировалась заранее?

— Не исключено. В любом случае надо бы позволить друзьям детства встретиться и поговорить. Для этого просто необходимо получить согласие Шееля.

— Полагаете, они питаются разиграть барона в темную? — спросил Берия.

— Возможно.

Берия некоторое время размышлял, потом вынес решение.

— Хорошо. Трущев, раз уж ты так доверяешь этому барону, ты его и уговоришь. Обещай что угодно, но он должен встретиться с Майендорфом.

Трущев не удержался от замечания.

— Товарищ нарком, я вовсе не доверяют Шеелю. Просто считаю преждевременным обрубать концы.

— А ми, значит, — развел руками нарком, — такие ротозеи, что готови вместо того, чтобы разгадать замисел врага, заняться поиском двурушников в своих рядах. Партия нам этого не простит.

Затем он обратился к Федотову, до того момента скромно сидевшему за столом.

— Ты как считаешь, Павел Васильевич?

Тот ответил не сразу, сначала несколько раз взглядом пересчитал пальцы на левой руке, затем неловко поднялся и доложил.

— Полагаю, нам кидают отравленную наживку. Полагаю также, в этом деле нельзя спешить, пусть враг выявит нутро.

Берия кивнул.

— Вот и держи это дело под контролем.

* * *
Приказ отправиться на Урал был верным признаком, что пришел черед Трущева быть подвергнутым тщательной и жесткой проверке на соответствие требованиям, введенным в подразделениях наркомата внутренних дел. В ту пору как раз на такого рода поездках многие ломали себе шеи.

В разговоре Николай Михайлович признался.

— Я две ночи не мог заснуть, вертелся на верхней полке, прикидывал так и этак. С чего начать — с проверки доноса Ефимова или в первую очередь заняться Шеелем? Профессионально меня более всего занимал «Барон» — такую кличку Шеелю придумал Берия. Кто он? Зачем эта заваруха с письмом? Ведь он и раньше получал из Германии корреспонденцию от каких-то древних и дальних тетушек. Правда, редко. Было три или четыре письма, их копии я нашел в архиве. Если Шеель законспирированный агент, зачем его так вызывающе светить перед нами?

Или все-таки сосредоточиться на фактах?

Николай Михайлович глубоко затянулся, выдохнул табачный дым и следующим образом прокомментировал это место.

— Что касается фактов, могу подтвердить — как в судебной практике тех лет все решало признание обвиняемого, так и в оперативной работе во главу угла ставился факт, под которым чаще всего понималась запись в личном деле. Стоило только в анкете появиться строке, фиксирующей то или иное событие — чаще всего «участвовал» «не участвовал», — факт приобретал абсолютный характер. Его нельзя было вычеркнуть или опровергнуть, он становился мерилом верности политической линии, добросовестности, деловых качеств. Если при расследовании всплывали какие-нибудь сведения, связанные с «чуждым происхождением», дружбой либо знакомством (не говоря уже о родственных отношениях) с врагами народа или хотя бы подозрение на такого рода отношения, — карьера, а то и жизнь, можно считать загубленными.

Неопровержимым доказательством вины являлось, например, неумение держать язык за зубами, как, впрочем, и сокрытие факта распространения контрреволюционной пропаганды, в которую включались и анекдоты, например: «какая разница между капитализмом и социализмом? При капитализме человек эксплуатирует человека, а при социализме наоборот», — а также призывы к свержению Советской власти. К призывам относили не только публичные высказывания на кухнях, но и частушки типа: «Ах, огурчики-помидорчики. Сталин Кирова зарезал в коридорчике».

Эти общие указания, в частности, касались и командировок, в которые при Ежове то и дело отправляли сотрудников центрального аппарата. Негласным правилом для них, пусть даже и не имевших прямого отношения к выявлению двурушников и троцкистов в своих рядах, — являлось негласное требование привозить из поездок списки тех, кто не внушает доверия и, следовательно, должен быть немедленно отстранен от дел или подвергнут более серьезному наказанию. Чем длиннее был список, тем лучше. Год назад вернись я в Москву с пустыми руками, меня бы через неделю на Лубянке не было.

Правда, с приходом Берии, а также с назначением Федотова начальником СПО, положение заметно изменилось. Федотов оказался одним из немногих сотрудников, работавших в аппарате Ежова, кто не был отвергнут Берией. Более того, вскоре он получил повышение по службе. Дело дошло до того, что он полностью ликвидировал руководство двух областных управлений за то, что там из карьеристских соображений плодили заговор за заговором, и, тем не менее, власть факта по-прежнему подспудно довлела над нами.

Именно опираясь на такого рода данные, я должен был взяться за дело. В первую очередь собрать компромат на начальника райотдела Кудасова и окружавших его людей, затем допросить подозреваемых, почему они либеральничают с Шеелем и так далее… Если руководствоваться этими правилами, требование Ефимова немедленно арестовать Шееля выглядело более чем логичным. С другой стороны, такая мера напрочь обрубала все концы и в то же время давала возможность врагу выйти сухим из воды.

Вот тут и повертись! Я чувствовал себя как карась на раскаленной сковородке, а то вы, молодые, все «репрессии, репрессии», «сталинские соколы», «ежовщина»!.. «Сажали пачками, не разбираясь!» Как бы не так. У каждого было право на выбор. Усек? Пусть даже вот такой, — он показал мне кончик мизинца, затем добавил. — Что касается «ежовщины», занеси в протокол… то есть, в роман, что это выражение появилось еще до войны и не без тайного одобрения Петробыча. Хозяин умел переводить стрелки на других. Говорю, что знаю.

Николай Михайлович закурил.

— Здравый смысл подсказал мне — не теряй голову. Если в этом деле обнаружились неясности, их надо высветить. Этого требовала от меня партия.

Трущев начал с Кудасова.

Более задерганного человека, чем начальник Краснозатонского райотдела Игорь Кудасов, Трущев не встречал. Это был молодой, чуть за тридцать, плечистый мужчина, бледный как смерть и постоянно позевывавший — то ли от беспробудной усталости, то ли от груза ответственности. В беседе с московским гостем он признался, что ему не до письменных объяснений.

— Понимаешь, Трущев, дел выше крыши. Скоро сдача «деревяшки», а тут история с Шеелем, будь он не ладен. Усек? Наш город небольшой, неприметный, ввод в строй фабрики дельта-древесины для нас чрезвычайно важное событие. Особенно с политической точки зрения — ведь это работа для жителей, ощущение причастности к чему-то более важному чем лесозаготовки, изделия кустарей и народные промыслы. Чтобы тебе прояснилось, объясняю, дельта-древесина это особым образом склеенная и профилированная фанера. Важный стратегический продукт! Из нее будут изготавливать крылья для самолетов, крепеж, части корпусов. По прочности она не уступает металлу, но куда дешевле. Не мне тебе объяснять, что означает этот факт в нынешней непростой международной обстановке. Сейчас идет наладка оборудования. Станки везут из Германии и Соединенных Штатов, а Шеель знает языки, и с головой у него все в порядке. Если мы завалим сдачу, всему руководству комбината, городскому партийному начальству, да и мне тоже, очень не поздоровится. Усек?

Трущев кивнул.

— А этот… со своей бдительностью! — выматерился Кудасов. — Все пишет и пишет! Секретарь райкома, управляющий трестом в Свердловске, партбюро стройки — все просят за Шееля. Без него зарез, линию в срок не ввести. Посмотри за окно — у нас зима, двадцатиградусные морозы, снега по колено, не успеваем расчищать. Люди с производственной площадки не вылезают, ночами не спят. То одно, то другое. Старик трудится сверхурочно, никаких жалоб. Переводит документацию с немецкого, с английского, лично делает на месте разметку под приямки. Ну, отказался он встречаться с прежним дружком — и что? Разве он не вправе отказаться?

Трущев ни словом, ни взглядом не выразил неодобрения такому непривычно пренебрежительному для советского человека отношению к бдительности. Тем более в устах начальника-чекиста.

Кудасов с пониманием отнесся к такой позиции и, вздохнув, продолжил.

— Удобную, понимаешь, занял позицию. Если ввод в строй предприятия сорвется, он заявит — я же сигнализировал! Надеется выйти сухим из воды. Ну, скажи, Трущев как партиец и чекист, как я должен поступить в этом случае? Пойти на поводу у этого перестраховщика? Изолировать Шееля?

— Вы, товарищ Кудасов, все-таки найдите время и напишите все подробно, — посоветовал Трущев, сделав особый упор на слове «товарищ». — В Москве разберутся. А Ефимов со своей позицией может и просчитаться.

— И я о том же! — порозовел начальник райотдела.

— А пока организуйте мне встречу с Шеелем, только не в райотделе, а где-нибудь в укромном месте.

— Сделаем! — пообещал начальник райотдела.


Весь день до вечера Николай Михайлович упорно готовился к встрече с Бароном. Прежде всего познакомился с местными данными — их, благодаря активности Ефимова, оказалось немало. Затем перебрал в памяти все, что знал о нем и попытался наметить линию разговора. Для этого особое внимание уделил фотографиям. В школьные годы ему в руки попала книга, в которой описывалось, как какой-то знаменитый сыщик по фотографиям отыскивал преступников. Стоило ему только взглянуть на изображения подозреваемых, как он безошибочно тыкал пальцем — вот этот! При этом всякие ссылки «на чудо» сыщик решительно отбрасывал. Свою прозорливость он объяснял исключительно «научными соображениями». В книге всерьез утверждалось, что человеческая душа имеет материальную основу. Эта тончайшая субстанция представляет собой напластования атомов и всяких прочих невидимых элементарных частиц. Они-то и составляют биографию каждого индивидуума, но главное — содействуют несмываемости улик, обязательно, рано или поздно, проступающих на лице преступника. Уверовав в чудеса материализма, Трущев взял личное обязательство развить в себе такого рода способности, без которых трудновато будет построить социализм.

Получив назначение в НКВД, он полагал, что лучшего места для осуществления своей мечты ему не найти, и, поднабравшись профессиональных навыков, используя сверхчувственную проницательность, ему удастся загнать в угол любого врага. Действительность оказалась грубее, требования к сыскной работе проще — постоянно повышай бдительность, остри чутье и, опираясь на простых советских людей, особенно на негласных активистов, собирай факты. Активисты действительно не дремали и заваливали НКВД сообщениями о планируемых там и тут терактах, о контрреволюционных разговорчиках и нездоровых насмешках над всем, что было дорого и свято. В таких условиях собственно оперативной работе было тесновато, однако этот разлад вовсе не разочаровал Трущева. Он был согласен, врага следует добивать на корню, однако такой настрой — так ему казалось — вовсе не исключал необходимости повышать квалификацию.

С этих позиций он и рассматривал фотографии, которых в деле барона Шееля хватало. Вот анфас, вот профиль. Вот тычет куда-то пальцем — вероятно, указывает направление в светлое будущее. Вот Шеель среди итээровцев — отпустил усы и ничем не выделяется из общей массы. Вот в толпе собравшихся на субботник стахановцев и активистов — стоит, опершись на лопату.

Эти два последних снимков очень заинтересовали Николая Трущева. Что-то в них было не так. Зачем опытному инженеру лопата? Зачем усы? Зачем прячется за черенок? Чтобы показать — смотрите, какой я сознательный?

Он долго разглядывал лицо старика, и никак не мог выявить скрытую причину, толкнувшую человека дворянских кровей отправиться на Урал, в страну пытавшихся обратить сказку в быль коммунистов? Что он здесь искал? Почему в глазах скрытое пренебрежение и даже насмешка, а во вцепившихся в черенок пальцах столько показного энтузиазма?

Вот что поразило Трущева во время беседы с этим непомерно высоким, высохшим донельзя человеком — какая-то присущая только худым людям чрезмерная непримиримость, доходящая до фанатизма. Тот явился в райотдел прямо с производственной площадки, на крыльце смел веником снег с валенок, затем гордо, но вежливо поинтересовался у дежурного — куда пройти. С той же старорежимной обходительностью разговаривал с Трущевым, представившимся уполномоченным из Свердловска, однако доброжелательный тон разговора ни на йоту не подвинул Шееля к согласию. Он был решительно против всяких встреч «со своим прошлым». Кроме того, красный барон не желал тратить время «на всякие глупости». До сдачи объекта осталось несколько месяцев, а дел невпроворот. На железной дороге заносы. О какой поездке в Свердловск может идти речь?!

— Если товарищ чекист настаивает, чтобы я пожертвовал драгоценным временем, командировку в областной центр надо обязательно согласовать с облтрестом. Вам это сделать несложно.

— Вы не любите чекистов? — задал провокационный вопрос Трущев.

— Чекистов я уважаю, — ответил Шеель, — но не могу позволить кричать на себя.

— Наш сотрудник погорячился, вы должны понять его — он на посту.

— А я? Разве я бездельничаю или, как у вас говорят, ваньку валяю? Пока я собственными руками не пощупаю первый лист фанеры, я не буду иметь покоя. Так и скажите вашим начальникам.

— Так и скажу, Альфред Максимилианович. Но вы должны и нас понять. Бывают разные обстоятельства. Если я вас правильно понял, вы настаиваете на официальном оформлении вашего отъезда в Свердловск. Но мне кажется, не в ваших интересах привлекать внимание к этой поездке. Это также и не в наших интересах.

— Нет уж, увольте! Зачем человеку, лишенному выбора, соглашаться добровольно засунуть голову в петлю. Вы уж как-нибудь сами.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, как же! Ваш коллега грозился арестовать меня, если я откажусь встречаться с Людвигом. Однако стоит мне встретиться с ним, и я сразу попаду на заметку. Мне уже не отмыться, и рано или поздно мне предъявят обвинение в связи с фашистами. Так что лучше я откажусь от встречи, чем соглашусь на нее.

Это замечание, разумное само по себе, наводило на мысль, что Шеель знает больше, чем говорит. Такой ход как попытка уговорить его встретиться с Майендорфом был просчитан им заранее, так что классовый подход к детской дружбе здесь был ни при чем. Была еще одна зацепка, прорвавшаяся по ходу беседы, но сразу Трущев не сумел ее оценить. Он, имея в виду указание Берии, которое, конечно, к делу не подошьешь, рискнул пообещать.

— Альфред Максимилианович, я гарантирую вам неприкосновенность после встречи с Майендорфом.

— Вы гарантируете, что мне никогда не будет предъявлено обвинение в том, что я имел контакт с подданным иного государства?

«Отличная формулировка», — поставил еще одну зарубку на память Трущев и подтвердил.

— Именно это я и хотел сказать.

— Чем вы можете подтвердить это предложение?

— Честное слово вас устроит?

— Ваше — нет.

— Чье вас устроит? Начальника управления?

— Да.

На следующий день Трущев помчался в Свердловск. Там прорвался в кабинет к начальнику управления и постарался объяснить, что необходимо срочно связаться с Москвой.


Трущев не мог скрыть самодовольства, которая вызывала у него — даже теперь, спустя столько лет! — проявленная им тогда прыть.

— Вам стоило бы видеть лицо начальника областного управления, когда он получил секретную шифротелеграмму, в которой «в связи с оперативной необходимостью разрешается подтвердить гарантии, выданные «Барону» младшим лейтенантом госбезопасности Трущевым Н. А.». При виде подписи — «Берия», глаза у начальника управления, громадного, под два метра, крупного человечища — грудная клетка как бочка, — полезли на лоб. Впрочем, у меня тоже.

Начальник выматерился и показал мне, человеку невысокому, изящному, пудовый кулачище.

— Ну, Трущев, смотри. Если дело сорвется, лучше на глаза не попадайся.

— Так точно, товарищ старший майор.

Глава 2

Вечером, когда Трущев в самый снегопад, усталый донельзя, вернулся из Свердловска, в дверь избы, где он снимал комнату у местной одинокой старушенции, постучали.

На пороге стоял Закруткин. Он был в длиннополом, буржуазного покроя, кожаном пальто, в руке маленький чемоданчик, в другой роскошная кожаная шляпа. Этакий парижанин в поглощаемом сумерками и снегом, забытом Богом Краснозатонске.

— Ничего, что как снег на голову? — деловито поинтересовался полковник и протянул руку. — Здравствуйте, Николай Михайлович. Вот Кудасов направил к вам, пообещал ночлег, — гость искоса глянул на стоявшую рядом хозяйку. — Предупредил, Нина Петровна — человек надежный, проверенный, во время гражданской войны была связной в партизанском отряде. Правда, Нина Петровна?

Старушенция Бестужева поджала губы.

— А я, — весело продолжил Закруткин, — командовал кавалерийским эскадроном во 2-ой Конной. Так что мы с вами, можно сказать, боевые соратники. Надеюсь, станем друзьями.

Старушка оттаяла.

Трудно сказать, то ли хозяйке сразу приглянулся худощавый, с темными волосами и выразительным южнорусским лицом, гость, то ли на нее произвело впечатление напоминание о его боевом прошлом, то ли его готовность сходить в сарай за дровами, только она, до сих пор двумя словами с Трущевым не перекинувшаяся, сразу пригласила постояльцев попить чайку с брусничным вареньем.

Не спеша пили чай. Закруткин и Трущев терпеливо слушали рассказ Бестужевой, как она во время белогвардейской оккупации, рискуя жизнью, пробиралась из партизанского отряда в захваченный белыми город. Такой подробный, поднадоевший Трущеву рассказ, с которым у них в школе каждый октябрьский праздник обязательно долго и нудно выступали ветераны гражданской войны.

О Шееле она отозвалась вполне определенно — «не наш он, хитрый!..»

Затем Закруткин вместе с Трущевым вышли на крыльцо покурить. Накурившись, они заполночь, по удивительно скрипучему — к морозу! — насту отправились в райотдел, где полковник приказал молодому сотруднику познакомить его с собранными по делу Шееля материалами.

Они расположились в соседнем с кудасовским кабинете, сели за стол друг напротив друга. На столе были разложены донесения, справки, фотографии. Свет настольной лампы был слишком ярок, и полковник щурился. Он был немногословен, изредка принимался что-то беззвучно насвистывать про себя. Трущев, нечаянно уловивший мелодию: «Эй, комроты, даешь пулеметы!..» — едва удержался от того, чтобы не подхватить: «…даешь батарей, чтоб было веселей!», — но не решился, хотя желание так и зудело. Подсвистывать полковнику, это знаете ли…

Сосредоточился на ощущениях.

И во время!

Как раз в этот момент Константин Петрович взял фотографию Алекса-Еско Шееля. Руки у него дрогнули, и в следующее мгновение Трущев ощутил озноб, будто голову окатили ледяной водой, затем до него четко и раздельно донеслось что-то напоминающее вскрик:

«Что?! Не может быть!!!»

Николай Михайлович в первое мгновение растерялся — что за вопль, откуда он, ведь Закруткин рта не раскрыл!

Он осторожно глянул на полковника.

Закруткин, человек волевой, тертый, по-видимому, перехватил взгляд сидевшего напротив, простоватого на вид энкаведешника и, помедлив, с равнодушным видом перевернул фотографию. Глянул на тыльную сторону и вернул в начальное положение.

Трущев, снимая напряжение, пояснил.

— Это сын старого барона, Алекс-Еско, — и ни с того ни сего добавил. — Он — комсомолец, — словно этот факт мог помочь ему скрыть от Закруткина случившуюся нелепость, ведь нельзя услышать то, что не было сказано. О чем только подумалось!!

— Я догадался, — невозмутимо кивнул полковник.

Он вернул фотографию Алекса на стол и затем начал перебирать снимки старого Шееля.

— Что по поводу Барона? Какое ваше мнение?

— Ничего определенного сказать не могу, но есть несколько зацепок.

— Детальней, — приказал Закруткин.

— Не знаю, как выразиться… — признался оперативник.

Закруткин посоветовал.

— Проще, Николай. Ничего, что я по-свойски? Ощущения? Давай ощущения. Факты? Давай факты. Мы с тобой, Коля, теперь в одной лодке. Наша задача — ничего не упустить во время встречи и постараться выявить вражеское нутро. Меня прислали тщательно отработать Майендорфа, составить, так сказать, его психологический портрет. Начальство очень запало на этого «дипломата». Сподхватил мою мысль?

Трущев кивнул и слово в слово передал разговор со стариком. Обратил внимание, что формулировки у старого барона отточенные и, что важнее, продуманные заранее. Однажды он выразился: «как у вас говорят, ваньку валяю…» Словно уточнил — вы это вы, а мы это мы. Это наводит на мысль…

— Мысли пока отставить! — приказал полковник. — Давай ощущения.

— Вот я и говорю. Мне показалось, что Шеель подспудно отделяет себя. Не могу сказать, то ли от всех, то ли от чекистов.

— Это хорошо, это так и должно быть. Он все-таки из старорежимных, чего ему с нами сюсюкать, — ответил Закруткин, затем поинтересовался. — У тебя есть сомнения в его искренности?

— Так точно, товарищ полковник.

— Это хорошо… Что по поводу молодого Шееля?

— Судя по свидетельствам одноклассников, свой в доску. Комсомолец, голова светлая — с ходу поступил в Уральский политех. Убеждений самых советских, в этом нет никаких сомнений, увлекается межпланетными перелетами. Я полагаю провести с ним беседу…

— Ни в коем случае! — запретил Закруткин. — Нам с тобой светиться нельзя. Не хватало еще, чтобы Майендорф по приезду составил наши словесные портреты. К тому же твои коллеги в Свердловске будут очень рады, если ты все возьмешь в свои руки. Будет на кого свалить! Пусть тоже почешутся. Опыт, Коля, подсказывает, что одной встречей здесь не обойдется, и мы с тобой еще наплачемся с этим дворянским отродьем. Ты уже встречался со стариком, так что поговори с ним, предупреди, чтобы он и его сын не принимали никаких подарков, ничего не подписывали и ничего не трогали руками. А мы с тобой подежурим за занавеской. Найдется в ресторане занавеска? Как считаешь?..


Здесь Николай Михайлович признался.

— Полковник вовремя одернул меня. Я-то по глупости был рад проявить инициативу. Правда, в тот момент меня куда более интересовало, что означало это самое «не может быть»? Как я удержался, чтобы не поинтересоваться у Константина Петровича, объяснить не могу. Слыхал о Мессинге?

Я кивнул.

— Так вот, Вольф Мессинг позже подсказал — все дело в тайнах человеческой психики. А может, в закваске — мы в России люди северные, торопыг не любим. В любом случае, эта тугодумность или деликатность, как хочешь, так и называй, спасли мне жизнь. Когда меня в связи с делом Шееля взяли в разработку, эта деталь дала мне шанс.

* * *
В самой встрече, состоявшейся в начале сорокового, в ресторане при Свердловском вокзале, ничего примечательного не было.

Стол, за которым устроились Альфред Максимилианович Шеель с сыном и Людвиг фон Майендорф, находился под пристальным наблюдением оперативников. Разговор записывался на пленку.[23] Трущев и Закруткин, расположившиеся за занавеской отдельного кабинета, тоже слышали разговор. Трущеву, выросшего в доме на Лютеранской (ныне Энгельса) улице, где жили несколько немецких семей, вполне хватало детского, а также добавленного в спецшколе немецкого, чтобы понять о чем идет речь. Это были безобидные воспоминания о детстве, о местной гимназии, о клубе любителей гребли. Старший Шеель еще до Первой мировой войны два года был рулевым на гоночных четверках и восьмерках. Когда альтер комараден напомнил ему об этом, старик даже покраснел от удовольствия. Друзья вспомнили о напутственных словах ректора школы в Дюссельдорфе, в прощальной речи возвестившего выпускникам, что отныне перед ними «открыт путь к высочайшим свершениям и почестям», — и как они потом делились друг с другом — нет, почести — это не про нас.

Разве что свершения…

Вспомнили развалины Гейдельбергского замка, мимо которых Альфреду Шеелю приходилось добираться до школы. Вспомнили признание барона, сделанного в выпускном классе. В ту пору Альфреда более всего его привлекали заброшенные замки и кривые улочки, и он хотел бы заняться архитектурой.

Трущев невольно отметил про себя — ни барон, ни Майендорф не понижали голоса. Это было так любезно с их стороны по отношению к звукозаписывающей аппаратуре и напрягшимся оперативникам.

Вообще, Шеель, вначале суровый и неприступный, скоро оттаял, и Трущев впервые услыхал, как тот смеется. Воспоминание о булочках с вестфальской ветчиной, которыми они с тайно с Майендорфом лакомились на кухне, привело его в совершенный восторг.

А вот молодой Шеель чувствовал себя за столом неуютно. На нем была коричневая вельветовая куртка на молнии, на груди комсомольский значок.На Майендорфа он поглядывал как на свалившегося с неба марсианина. Во взгляде стыло недоумение, словно парнишка никак не мог сообразить, каким образом этот веселый высокопоставленный фашист в добротном буржуазном костюме вдруг оказался в сердце пролетарского Урала.

Майендорф сумел вогнать его в краску.

— Я знал тебя с детства, Алекс, а ты по-прежнему пялишься на меня, как на врага. Кроме классового подхода есть много других поводов для общения с друзьями и знакомыми. К тому же я вовсе не кровожадный фашистский зверь, а твой добрый дядюшка Людвиг. Надеюсь, ты меня помнишь?

Алекс неохотно кивнул.

Не обращая внимания на смущение молодого Шееля, Майендорф лукаво улыбнулся.

— А Магди?

Еще кивок.

— Магди уже совсем взрослая. Она часто вспоминает тебя, просила передать тебе привет. Помнишь, как вы с моей дочерью ходили на забавное представление какого-то Мессинга?

Алекс наконец позволил себе открыть рот и поправить дядюшку Людвига.

— Его выступления назывались «психологическими опытами». Он отыскивал предметы, спрятанные в зале.

— Правильно, — улыбнулся Майендорфом. — Прошло столько лет, но я надеюсь, мы остались друзьями?

Опять неуверенный, трудный кивок.

— Вот и хорошо. Каковы твои успехи в учебе? Какую стезю ты выбрал на новой родине?

— Инженерное дело, — ответил справившийся наконец со смущением Алекс.

— Конкретнее? — поинтересовался классовый враг. — Что в инженерном деле особенно привлекает тебя?

— Полеты в межпланетное пространство.

Это неожиданное признание внесло легкий разлад в легкомысленный и доброжелательный настрой. Майендорф вмиг посерьезнел.

— Это интересно. Ты надеешься воплотить мечту в жизнь?

— Да. После победы пролетариата мы шагнем за пределы атмосферы.

— Причем здесь победа пролетариата? — удивился Майендорф. — В Германии тоже активно занимаются проблемами реактивного движения. Например, профессор Оберт.[24]

— Я знаком с его трудами, — сообщил Алекс.

— О-о, вы серьезный юноша. Крепко беретесь за дело. Чувствуется германская кровь. Послушай, Алекс, ты не хотел бы черкнуть несколько строк Магди?

Майендорф достал из внутреннего кармана ручку и почтовую открытку и протянул их Алексу.

Тот густо покраснел и решительно отказался.

— Простите дядя, Людвиг. Я совсем не помню Магдалену.

— О-о, эта мужская забывчивость! — засмеялся Майендорф. — А ведь вас называли женихом и невестой. Ну, как хочешь.

Алекс неожиданно нахмурился и начал прощаться. Поднялся и торопливо вышел.

Трущев отметил про себя, что молодой человек четко выполнил просьбу, переданную ему через отца Закруткиным — ничего не передавать Майендорфу, ничего не подписывать, ничего не брать в руки.

Майендорф с трудом скрыл разочарование и также аккуратно разложил по карманам ручку и открытку.

Они еще немного посидели со старым Шеелем и распрощались. На прощание Майендорф меланхолично заметил.

— Только Богу известно, когда мы еще встретимся, Альфи.


Сличение записи разговора, произведенное в областном управлении с представленным старшим Шеелем отчетом, ясности не внесла. Все материалы сходились текстуально — ничего подозрительного в них не было. Даже в Москве аналитики, прошедшие подготовку в спецотделе, разрабатывавшим сверхчувственные методы обнаружения истины, а также определение личностных характеристик по почерку и иным психофизическим данным, не обнаружили в рукописном тексте никаких потаенных смыслов, а также скрытой информации или инструкций вредительского характера.

После возвращения в столицу Трущев доложил Федотову о проведенных оперативных мероприятиях, а также о результатах проверки доноса Ефимова.

Тот внимательно выслушал молодого сотрудника, потом задал вопрос.

— Какой вывод, голубчик, можно сделать из вашего доклада? Нелицеприятный, голубчик! Врагу удалось переиграть вас! Если исходить из вашей версии, что Барон — скрытый враг, или точнее, агент глубокого залегания, чем вы можете объяснить эту встречу?

Николай Михайлович почувствовал, как пол уходит у него из-под ног. Действительно, что он мог предъявить начальству? Уверенность в том, что Шеель заранее знал о встрече и готовился к ней? Интуитивную догадку — у Шееля, возможно, был особый канал связи? Этого крайне мало. С какой стати в Берлине стали бы так явно светить своего агента? И есть ли вообще потаенный смысл во всей этой нелепой истории или все это выдумки его богатого воображения? Тогда почему начальство так вцепилось в этого барона?

— Разберитесь, голубчик, во всей этой путанице. Учтите, мы постоянно опаздываем с оперативными мерами. Враг все время идет на шаг впереди нас. Следовательно, нам тоже надо поспешить. Нам требуется как можно быстрее выявить нутро и успеть сделать ответный ход.

— Может, арестовать Шееля? — предложил Трущев, пытаясь уйти от ответственности.

Федотов, до того момента смотревший в бумаги на столе, вскинул голову.

— Пытаетесь уйти от ответственности? Не хорошо, голубчик. Вы же сами настаивали — изоляция Барона преждевременна. Что же заставило вас изменить мнение? Полагаете, под давлением он что-нибудь выложит? А если ему нечего выкладывать? Если мы гоняемся за заячьим хвостом. Николай Михайлович, вы работник молодой, а я оттрубил в контрразведке восемнадцать лет и поверьте: наша задача — выявить нутро. Партия надеется, что вы справитесь с этой задачей. Надеюсь, мне не нужно напоминать вам, что партия не простит нам ротозейства.

Следующий вопрос начальника застал Трущева врасплох.

— Дочка молчит?

Николай Михайлович помедлил, потом молча кивнул.

— Что говорят врачи? — спросил Павел Васильевич.

— Острый шок. От страха потеряла дар речи. Терапевтическое лечение не помогает.

— Когда это случилось?

— Перед самым моим возвращением с Урала. Поздно возвращалась домой с катка. В подворотне пристал какой-то негодяй. Начал пугать каким-то Горын Горынычем. Света перепугалась и потеряла дар речи.

— Негодяя нашли?

— Так точно. Посадили по 58, пункт восьмой и десятый.[25]

Федотов вопросительно глянул на Трущева.

— Что, обнаружили умысел на теракт?

— Нет, товарищ старший майор. Преступник — местный пьяница Найденов. Он из бывших, как налижется, ко всем пристает. Просто на допросе он не смог объяснить, кто такой Горын Горыныч. Говорит, змей летучий. Его спросили, на кого намекаешь, гнида? Он ответил — ни на кого не намекаю, это образ такой сказочный. Ему тут же влепили за контрреволюционную пропаганду, а умысел на теракт это довесок.

— Да, дураков у нас хватает… Говорят, в случае шока бывает полезен гипноз. Кстати, у нас есть такой специалист, врач Смирнов Николай Александрович. В конце двадцатых он выступал с сеансами массового гипноза. Может, слыхал — работал под псевдонимом Орландо. Я попробую поговорить с ним, но на успех не рассчитывай. На нем сейчас висит спецлаборатория.

После паузы начальник КРО произнес потвердевшим голосом.

— Давай вернемся в Шеелю. Все личное отставить. Ищи ниточку, Николай.

Выйдя из кабинета, Трущев не удержался и вытер пот со лба, затем с горечью прикинул — ищи, говорит ниточку.

Где ее искать?

* * *
Вернувшись на рабочее место, Трущев раскрыл папку с материалами по делу Шееля и с ненавистью глянул на собранные здесь бумажки.

Что еще можно было выжать из этой груды изученных до последней запятой и проверенных до самых мельчайших фактиков документов?

В голове была сумятица. Перепуталось все — Шеель, Ефимов, Кудасов, Берия, Меркулов с Найденовым — все они зачем-то слились в шестиглавого, пышущего огнем змея.

Окатили пламенем.

Трущев даже вздрогнул. Из-под спуда, ни с того ни с сего всплыло лицо дочери. Света была ему неродная. С первого дня знакомства она называла его папой.

Скоро в школу, а девочка молчит, будто воды в рот набрала. Удивительно заботливая и не по годам рассудительная кроха. Раньше как было, придешь с работы, она обязательно напомнит — папа, надень тапочки; папа, лежа не читают, можно испортить глаза.

Такая маленькая промокашка, а учит!..

В который раз Трущев перебрал уложенные в папку фотографии, перечитал справки, рапорты наружки, донесения, записи опросов свидетелей, — все, что было собрано о Шеелях, якобы с самыми добрыми намерениями приехавшими в Советский Союз. Все одно и тоже: не состоял, не присутствовал, не замечен, анекдотов не распространял, в общественных мероприятиях принимал самое активное участие. С лопатой в руках, невесело пошутил про себя Трущев. Фотографии, собранные в папке, тоже нахально помалкивали.

К каким только врачам Свету не водили, все только руками разводят. Советчиков тоже хватает, особенно по месту службы. В парткоме обещали помочь. Федотов тоже — вспомнил об Орландо-Смирнове! К Смирнову вообще не подступиться, его курирует Абакумов. Говорят, собирается жениться на его дочери. Вот так всегда — в одном ведомстве трудимся, одной идее служим, а помочь нельзя. Спецлаборатория, видите ли, на нем висит! Секретность!..

Николай Михайлович, будучи еще совсем молодым членом партии, не удержался и в сердцах проклял тот день, когда он согласился перейти на предложенную инструктором Московского горкома интересную работу. Отчего он не поступил в военную академию? Сейчас бы ходил с наганом в кобуре. Оружие очень прибавляет мужчине росту.

Проклял и машинально глянул по сторонам — не услышал ли кто из коллег, сидевших поодаль? В просторной комнате их было семь человек, каждый на достаточном расстоянии друг от друга. Вроде бы тихо, и кто, скажи на милость, способен проникнуть в чужие мысли и проверить, в какой форме и в чей адрес они направлены. Николай выругал себя за отсутствие выдержки и ехидно поинтересовался — как насчет «не может быть!», которое он уловил в Краснозатонске? Тоже, скажешь, не было?

…Очень куцый хвост у этого барона, никак не ухватишь.

Трущев рьяно потер виски — что ж ты, комроты? Где пулеметы? Где батареи?.. Что у нас есть? Версий две — либо Шеель враг, либо свой в доску товарищ. Разгадка в этой злополучной встрече. Тут он поймал себя на мысли — не слишком ли большое значение он придает этому в общем-то пустяковому факту. Что, по большому счету, может означать эта встреча как не уловку с целью сбить с толку повисших на хвосте у Майендорфа чекистов. Слишком броско, нараспашку. Все ждут — сейчас что-нибудь случится! Сейчас они обменяются донесениями, паролями, взрывными устройствами и черт знает чем еще. Руководство склонялось к версии компрометации Шееля, чтобы другим баронам было неповадно помогать большевикам.

Молодой опер в который раз перебрал ненавистные бумаги.

Тут его и кольнуло — почему на хвосте у Майендорфа? Почему не на хвосте у Шееля?!

Он затаил дыхание, резво потер виски. Действительно, почему все уверились, что главная фигура во всей этой интриге — Майендорф? Почему не Альфред Максимилианович? Что, если с помощью Майендорфа он попытался избавиться от повисших у него на хвосте чекистов? Как иначе Барон мог расценить предложение Ефимова стучать на сослуживцев? Откажешься — значит, не искренен, согласишься — потом не отвяжутся. Лучшим громоотводом в этом случае мог бы послужить Майендорф. Такой удобный случай доказать свою искренность Шеель не мог упустить.

К тому же он имеет весомую поддержку в облтресте и даже в наркомлесе, и если кому-то придет в голову отдать приказ изолировать его, он должен будет учитывать, что о Шееле известно в Москве, и за него спросят.

И крепко спросят!

В таком случае ни о какой компрометации Шееля речи не идет, и Альфред Максимилианович — враг. И матерый!.. Следовательно, за десять лет в Советском Союзе он не мог не наследить. Тогда где эти следы? В биографии, в послужном списке. Выходит, ты один такой умный, а все остальные лопухи? Выходит, грош цена всем этим справкам, опросам, докладным, фотографиям, отчетам и прочей макулатуре? Трущев осадил себя — вовсе необязательно. Просто каждым случаем занимались разные следователи, от них требовали результат, и побыстрее. У них просто не было ни времени, ни возможности расширить угол обзора.

О ком еще упоминал Майендорф во время встречи на вокзале? О каком-то Мессинге? Кто такой Мессинг?

В списке рассылаемых запросов Трущев первым поставил этот вопрос. Чекистское чутье подсказало — фамилия сомнительная, род занятий неясен, какие-то «психологические опыты». Как будто чуял, что в дальнейшем его ждет встреча с этим странным человеком. Удивительно, первый ответ он получил именно на Мессинга. В справке сообщалось — есть такой чудак, в начале Второй мировой войны перебежавший из Польши в СССР. Род деятельности — артист, приписан к Брестской филармонии, однако какой-то странный артист. Скорее, циркач… Во время представления берется «угадывать человеческие мысли». Одним словом, то ли мошенник, то ли шарлатан, спекулирующий на «тайнах человеческой психики». В настоящее время живет и работает в Белоруссии, имеет разрешение выступать с концертами. Никаких контактов с интересующими Трущева людьми у него не было.

На следующий день его вызвал Федотов.

— Нарыл что-нибудь?

Спросил доброжелательно, но это — сердце подсказало Трущеву — была последняя доброжелательность, какую мог позволить себе Федотов.

Он отрицательно покачал головой, сообщил, что сделал запросы в связи с тем, что наметился новый подход к делу Шееля.

— Какой, — поинтересовался Федотов.

Трущев объяснил — возможно, главной фигурой во время встречи старых друзей является вовсе не Майендорф, а Шеель. Если да, то следует более тщательно покопаться в его биографии. Начальник ничем не выразил своего отношения к этой идее. Сказал как бы между прочим.

— Иди, работай.


Вернувшись на рабочее место, Николай Михайлович для начала еще раз прошелся по биографии Шееля. Тот за девять лет сменил три или четыре места работы.

Три или четыре?..

Первое в Верещагино в Пермской области, второе в Первоуральске, третье — Пермь, затем Свердловск. Наконец, Краснозатонск.

Получается пять…

Он отправился в архив, попросил подобрать ему дела о поджогах за тридцатый — тридцать девятый год.

Первым ему принесли дело о пожаре на крупной лесопильне в Перми, обеспечивавшей деревянными конструкциями строительство авиационного завода № 84. Предприятие сгорело дотла, летом, в самую сушь.

Комиссия наркомата сделала заключение — имел место «виртуозно» организованный поджог. Трущев просмотрел состав комиссии. Глаз наткнулся на знакомое имя — Шеель А. М. Николай Михайлович вернулся к более ранним документам и обнаружил, что во время строительства Шеель исполнял обязанности главного инженера, фактически начальника этой стройки. Он же был ответственным за наладку оборудования. После ввода лесопильни распоряжением наркомлеса его направили в Свердловск. Пожар на прежнем месте работы случился, когда его уже полтора месяца не было в Перми.

Трущев почесал затылок — вредителей и замаскировавшихся троцкистов уйма, а причину возгорания найти не удалось, а ведь НКВД вплотную занималось этим делом. Было задержано около двух десятков человек. Особое внимание привлек следующий факт — из девяти подозреваемых, взятых по этому делу, восьмерых выпустили на свободу за недоказанностью вины, правда, под негласный надзор местного райотдела. Девятый все-таки получил срок — за день до катастрофы его видали на работе выпившим.

Просмотрев протоколы допросов и, прежде всего, ответы несчастного пьяницы, Трущев обнаружил, что всем был задан вопрос об их связи с Шеелем и возможности его участия в преступной акции, однако подследственные не могли припомнить ничего такого, что могло бы скомпрометировать Барона. Даже матерый вражина, в пьяном виде разгуливавший по лесопилке, решительно отверг всякую связь с «понаехавшими буржуазными спецами». Да, с Шеелем общался, но исключительно по служебной надобности, что могут подтвердить коллеги. На вопрос, не мог ли сам Шеель организовать поджог, обвиняемый ответил — хрен его знает! Затем подумав, добавил — врать не буду, но вряд ли. Этот немецкий проныра всегда старался быть на виду. Он бы не стал доверять этому двурушнику, но и возводить напраслину не хочет. Такая искренность, впрочем, не помогла ему избежать заслуженного наказания.

Что в Свердловске?

Та же самая история — теракт. Сгорела крупная лесопилка. Возведение цехов Уралмашзавода оказалось сорванным на месяц. Самое интересное, что и там Шеель во время строительства исполнял обязанности главного инженера. Более того, он также входил в состав комиссии, направленной наркоматом установить причину происшествия. Мнение Шееля однозначно — поджог. Вот и запись в акте. В ней сказано, что поджог опять же был «организован виртуозно» В чем же заключается виртуозность? (Словечко-то подобрали, черт их дери!) Ага, вот и разъяснение — «способ поджога не установлен».


Материалы по Верещагино и Первоуральску оказались ошеломляющими! Оказалось, что и здесь произошли пожары и тоже спустя несколько месяцев после окончания стройки и отбытия А. М. Шееля с места происшествия. Фактом можно было считать, что все предприятия, а также мебельная фабрика, на которых трудился Барон, сгорели подчистую.

Вот тебе и пулеметы!

Сам собой напрашивался вопрос — почему никто не обратил внимание на схожесть сценариев?

Ответ — во-первых, каждый раз поджоги происходили в отсутствие Шееля. Во-вторых, по указаниям из Москвы Барону приходилось участвовать в экспертизах, изучавших причины возгорания в самых различных местах, даже там, где он никогда не работал. Между прочим, в Первоуральске, Верещагино и Свердловске алиби Барона было надежно проверено — оно оказалось безупречным. В Перми ограничились запросом по новому месту работы Шееля. В ответ кратко сообщалось, что по имеющимся сведениям Барон никуда не отлучался, однако в справке не было указано, где в тот день находился старик. Тем не менее, регулярность возгораний, а также результаты экспертизы, утверждавшей, что имели место «виртуозно организованные» поджоги, наводили на мысль — враг не дремал.

Факты подтверждали это.

Трущев помчался к Федотову, и, описав общую схему происшествий, выразил уверенность в несомненной связи всех этих случаев с деятельностью Шееля, однако, как откровенно признался молодой оперативник, ему так и не удалось крепко схватить Барона за хвост. Уж больно куцый.

— А ты как хотел? — усмехнулся Федотов. — У них, голубчик, дураков не больше, чем у нас. Что ты предлагаешь?

— Немедленно арестовать Шееля!

— Ишь, какой прыткий! — усмехнулся Павел Васильевич. — На каком основании? Где факты? Участие в комиссиях? Или ты считаешь фактом, что Барон работал на всех этих объектах? Я готов согласиться, что в твоих словах есть смысл. Готов согласиться и с тем, что отсутствие улик — это наша недоработка, однако беда в том, что ты слишком узко смотришь на это дело. Правда, это тоже полбеды, — он сделал паузу, снял очки, протер их, вновь водрузил на нос и остро глянул на Трущева. — Беда в том, что Шеель на допросах молчит.

Перехватив изумленный взгляд Трущева, Федотов кивком подтвердил.

— Да-да. В Краснозатонске проявили инициативу и для профилактики изолировали старика. В управлении Ефимова поддержали. На всякий случай! Барона допросили, он ни в чем не признался, и я больше чем уверен, что и не признается. Или ему не в чем признаваться. Знаешь, что вышло из этой инициативы? Областное партийное руководство обратилось в ЦК с предложением — если на старика нет ничего реального, надо дать ему доработать. Без него такой важный объект как фанерная фабрика вовремя не вести в строй. Ты, партиец, как к этому относишься?

— Положительно, — признался Трущев, затем задал вопрос. — А если он исхитрится и попытается сжечь фабрику?

Павел Васильевич поднял указательный палец.

— Во-от! Это и есть момент истины! В чем наша задача? Хватать и не пущать? Нет, Трущев, не этого ждет от нас партия. Наша задача, Николай Михайлович, прежде всего обеспечить социалистическое строительство. Кадры решают все. Как, впрочем, и темпы. Если Шеель враг, он безусловно попытается воспользоваться ситуацией. А для того, чтобы ею воспользоваться, он будет землю носом рыть, чтобы доказать свою лояльность, чтобы притупить нашу бдительность. Только в этом случае можно в нужный момент нанести смертельный удар. С этой точки зрения, его арест — это грубейшая ошибка, я уже доложил наверх свое мнение. Наша работа как раз в том и заключается, чтобы предотвратить этот удар. Или укус. Что мы можем на данный момент противопоставить Шеелю? Ничего. У нас нет неопровержимых, убойных фактов.

Пауза, вздох, признание.

— Наркома вызывали в Кремль. Срок — две недели. Либо наркомат представит факты на Шееля, либо кое-кому худо придется, но я сейчас не о возмездии. Наша главная задача — обеспечить ввод предприятия в строй и не допустить никаких пожаров. Ясно, голубчик?

Когда деревянный Трущев приблизился к двери, Федотов его окликнул.

— Подожди, вернись.

Когда Трущев вернулся, Федотов поделился с ним.

— Шееля возят на работу прямо из следственного изолятора. Этот момент меня особенно беспокоит — он вроде бы и под надзором и в то же время на территории стройки за ним очень трудно уследить. Не этой ли ситуации добивался Барон? Что там по Мессингу?

— Никакой связи. Этот факир, провидец или фокусник, я так толком и не разобрался, живет в Белоруссии, ездит с концертами, помогает организовывать колхозы.

— Хорошо, голубчик.

В этот момент зазвонил телефон. Федотов подошел и взял трубку, затем доложил — так точно — и, положив трубку, сообщил.

— Нарком вызывает.

* * *
Здесь Михалыч предложил сделать перерыв и попить чаю.

Мы сидели на веранде добротного садового домика, последнего в ряду таких же строений, расположенных на территории садового кооператива. За проволочной оградой начиналась березовая роща. Был сентябрь, с деревьев сыпался лист, и присевшее солнце, дробя лучи, заглядывало на веранду — искало себя в отражении бликующего самоварного бока. Близкая тишина, табачный дух, притихший самовар, осевшее солнце — все было пропитано ожиданием слов, в звуках которых оживала родная история, одна на всех. Это ощущение причастности, пронзительной возможности отыскать — во что не верилось, но хотелось верить, — согласие с прошлым, а следовательно, и с будущим, приманивало сильнее, чем любые, пусть даже самые аппетитные материалы, которыми время от времени нас потчуют телевидение и прочие средства массовой информации.

Николай Михайлович принес альбом с тусклыми, пожелтевшими фотографиями. Что можно было разглядеть на этих отметинах истории? Прежде всего в глаза бросилось милое создание в светлом платьице. На обороте надпись: «Светочке семь лет». Громадные банты, четкий пробор посреди головы. Затем Света в школьной форме — темное платье, белый фартук, — уже будущая красавица. Внизу дата: «1943 г.».

Николай Михайлович подал голос.

— В первый раз надела школьную форму. Ее как раз только что ввели.

Наконец, девушка-парашютистка. Ее сфотографировали в тот самый момент, когда, приставив ладонь к глазам, броско красивая девушка разглядывала небо. От этой груды фотографий густо пахло временем.

Я вернул снимки.

Николай Михайлович, глядя в сторону разлинованного розовыми облаками края вселенной поделился.

— Приду домой, Светочка тащит книгу с картинками и показывает пальцами — почитай! Потом на буквы показывает. Я ей объясняю — это «А», а это «Б». Мы с ней за полгода научились по немому разговаривать.

Николай Михайлович собрал фотографии, сложил их в альбом и закурил. Сигареты он хранил в прекрасно отделанном серебряном портсигаре. Заметив мой взгляд, он передал мне портсигар, чтобы я мог полюбоваться раритетной вещицей.

— Награда, — добавил он. — За добросовестную службу… От самого Палыча.

Портсигар действительно был классный, увесистый, с изящной резьбой на крышке, изображавшей сцену охоты — охотник вскинул ружье и целится в пролетающих мимо уток. Я пересчитал уток — их было пять, испуганных, готовых метнуться в разные стороны. Ожидание смертельного выстрела было передано точно и впечатляюще.

Я вернул портсигар.

— Берия как обычно был краток и груб. Сначала матерно выразился в том смысле, что больше не допустит разгильдяйства. Он спросил, отдаем ли мы себе отчет в политической остроте момента? Затем предупредил, ни партия, ни чекисты не потерпят в своей среде ротозеев. После чего кратко объяснил суть задания. Мне было приказано немедленно лететь в Пермь и выявить нутро этого Шееля.

— Вам, Трущев, будут даны все полномочия! — предупредил Лаврентий Павлович. — От вас, Трущев, ждут рэзултат.

Вот и весь разговор.

Вернувшись в свой кабинет, Федотов разъяснил, что мне будет предоставлен самолет и чтобы не позже завтрашнего дня я был в Перми и не позже завтрашнего вечера доложил о том, что сделано.


Предваряя мой вопрос, Николай Михайлович спросил.

— Почему именно Пермь? — и сам ответил на него. — Начать с Перми, как и отправить меня в командировку таким экзотическим способом, предложил Федотов. Это Павел Васильевич дал направление поиску. Он же подсказал, где следует искать улики, при этом кратко пояснил свою мысль — хуже всего следствие было проведено в Перми, следовательно, там должно быть больше всего зацепок. Ищи, голубчик! Докладывать будешь два раза в сутки — до десяти ноль-ноль и после двадцати трех ноль-ноль.

Выходит, Федотов успел за ночь просмотреть все прежние дела о поджогах?..

Мы еще раз обсудили порядок действий. На прощание Федотов неожиданно обратил мое внимание, что судьба наградила меня малым ростом, следовательно, я имею важное преимущество в оперативной работе.

— Сначала к коротышкам относятся несерьезно, — поделился он собственным опытом. — Но если такой мальчик-с-пальчик сумеет дать отпор и показать зубы, его будут остерегаться куда сильнее, чем какого-нибудь громилу. Воспользуйтесь этим преимуществом, голубчик.

Глава 3

Николай Михайлович погрузился в воспоминания.

— Это было удивительное путешествие. Мне впервые посчастливилось летать по небу. Не скрою, сначала была опаска, но мне страсть, как хотелось, сказку сделать былью. Самолет, на котором я должен был отправиться в далекие края, был неказистый — учебный У-2, однако ждавший меня летчик оказался опытным пилотом. Я человек без суеверий, но и меня взяла оторопь, когда услышал его фамилию — Поджигайло. Не иначе, это был знак свыше. Оглядев меня, доставленного на «эмке» на Центральный аэродром, он сделал настораживающий, я бы сказал, подозрительный, вывод — не жалеет ваше начальство молодых сотрудников. Я попытался добиться ответа, откуда такое неверие в руководство НКВД, однако Поджигайло не обратил на мои вопросы никакого внимания — отмахнулся и пригласил в подсобку. Там приказал снять шинель, затем подобрал ватные штаны, полушубок и летный шлем — все это позаимствовал у своих друзей-пилотов. Заставил все это примерить, затем приказал плотно застегнуть ремешки. Перед тем как занять место в кабине предупредил — в кабине не дурить и не пачкать. Также запрещалось петь, обращаться с идиотскими просьбами — например, можно ли курить в полете? — а в случае воздушной ямы «даже не пытайся вылезти из кабины, а то я тебя сам выброшу».

Эти распоряжения вовсе не были пустыми словами, а за то, что Поджигайло позаботился одеть меня в теплое, я вовек буду благодарен ему.

Было начало весны, и холодрыга на высоте оказалась зверская!

Насчет движения в воздушном пространстве могу отметить, — это чудо. Мне хотелось петь, но помня приказ Поджигайло — «не дурить!», я не отважился нарушить его.

Более возвышенного наслаждения я в своей жизни не испытывал, хотя в первые минуты полета мне то и дело становилось жутко, особенно когда машина вдруг проваливалась вниз и желудок подступал к горлу. Спасала мысль, что, вопреки мнению Поджигайло, с которым попозже следует основательно разобраться, мне повезло с начальником. Оказывается, Федотов сам допер, где искать факты. Это резко добавляло энтузиазма. В полете я испытал незабываемый восторг — враг решил сжечь наши лесопилки!? Так не бывать этому!

Эй, комроты, даешь пулеметы!..

Мы вылетели ночью. Наша советская земля сверху выглядела пустыней, через которую очень редко пробивались редкие огоньки. К утру прибыли в Ижевск, там дозаправились, Поджигайло передал спецпочту, и снова в небо. В Пермь[26] прилетели под вечер и, если бы не воспитанная с детства привычка исполнять приказания, я бы не решился настаивать на связи с Москвой.

О чем было докладывать? О радостях полета? О том, что на прямой вопрос — почему Поджигайло считает, что мое начальство не жалеет сотрудников, тот дал странный, я бы сказал, подозрительный, ответ — «потому что ночной полет не время для полетов».

На прощание летчик похвалил меня.

— А ты, Трущев, молодец. Хорошо, что кабину не облевал!..

От такого рода похвалы мне стало не по себе. Я даже Тане никогда не рассказывал о первом полете. Тебе первому.

Ладно, проехали…

Федотов оказался прав и в том смысле, что начальник местного управления НКВД при виде посланца из Москвы особой радости не испытал. Чем бы ни закончилась моя миссия, но если я что-нибудь раскопаю, ему по любому могло влететь за поверхностно проведенное расследование, пусть даже проведено оно было при прежнем начальнике управления, у которого он был заместителем.

Глянув на меня, он, по-видимому, решил, что такого коротышки опасаться нечего, и сразу начал настаивать, чтобы к расследованию подключились его люди. Я отказался и попросил связать меня с Москвой. Старший майор попер на меня — о чем докладывать, поработай сначала под руководством моего зама по контрразведке, тогда и доложишь! Пришлось настоять на своем — настоять решительно, чего местный начальник никак не ожидал от недомерка с петлицами младшего лейтенанта.

При телефонном разговоре с Федотовым он не присутствовал, но, полагаю, ему сразу донесли — московский гость сообщил своему начальнику, что встретили его в высшей степени гостеприимно (что было враньем), местные товарищи пообещали помогать во всем, что потребуется для выполнения задания Берии (чтобы защитить свои задницы). Услышав о Палыче, старший майор сразу сменил тон, и мы втроем, включая его заместителя, не взирая на позднее время, засели за разработку плана мероприятий.

Я до сих пор поражаюсь чутью Федотова, отправившего меня именно в Пермь, а не в Свердловск или, скажем, в Краснозатонск, где казалось бы происходили главные события. Это был гений контрразведки. В то время других и не держали.

Что касается профессионализма…

В Перми я впервые столкнулся с присущим работникам на местах дремучим непониманием методов работы спецслужб, в первую очередь, на фронте борьбы со шпионажем. Местные чекисты мало того, что действовали неповоротливо, — хуже, что, осуществляя оперативные мероприятия, они до сих пор вдохновлялись призывами прежнего наркома: «ищи врагов чутьем», «подозреваемых немедленно в «ежовые рукавицы». Одним словом, «не умением, а числом». В этом я убедился, когда в половине пятого утра — за окном еще была тьма-тьмущая! — мне доставили первого свидетеля из тех, кто проходил по делу о поджоге.

Задержанный Фельдман держался с достоинством, но было видно, что мысли его крутились где-то очень далеко от существа нашего разговора. Как ни старался, он не смог припомнить ничего интересного и постоянно заверял «гражданина следователя», что мало что знает, а если бы что-то знал, сразу бы доложил начальству. Да, он первым поднял тревогу. Да, активно участвовал в тушении пожара. Да, не снимает с себя вину за ротозейство, но, помилуйте, я же сразу примчался на лесопилку. Это могут подтвердить все, кто участвовал в тушении пожара. Гражданин начальник, — Фельдман прижал руки к груди — я поднял всех, но в чем моя вина, если Маша Еремина в ту ночь была отвезена в роддом, где и родила мальчика весом четыре килограммов двести граммов. По этой причине она никак не могла участвовать в организации поджога.

Я уставился на него как на умалишенного. Мы вот так (Трущев изобразил такого лопуха, что я не удержался от улыбки), как сейчас, сидели и пялились друг на друга. В этот момент зазвонил внутренний телефон — привезли следующего по списку, сторожа Берендеева, дежурившего в ту ночь, когда сгорела лесопилка. Куда его?..

Я попросил дежурного поместить Фельдмана в свободную комнату и приказал доставить Берендеева.

Этого и спрашивать ни о чем не надо было. Услышав о пожаре, он с готовностью предложил свои услуги и с неожиданным слезливым остервенением покаялся, что у него все внутри закипает, когда он видит, сколько еще троцкистов и двурушников прячется по темным углам. Они не брезгуют даже пивной, куда Берендеев часто захаживает с «наблюдательными целя’ми».

Что он может сказать насчет пивной?

Берендеев наклонился ко мне, как бы устанавливая более доверительные отношения со следствием, и, цыкнув зубом, доложил.

— Гражданин следователь, в пивной на улице Карла Маркса… — он, привлекая мое внимание к названию улицы, поднял указательный палец, — разбавляют пиво!

Затем многозначительно подмигнул, словно я должен был сам догадаться, чем грозит власти рабочих и крестьян такого рода вредительство.

— Я докладывал в инстанции, но там не реагируют…

Еще один намек с подмаргиванием — мол, сам догадайся, где прячутся недобитые троцкисты и двурушники. Затем Берендеев начал закладывать всех подряд — и тех, кто принимал участие в тушении, и тех кто не принимал. Последние, по смыслу его рассуждений, как раз и являлись поджигателями, особенно эта блядь, Машка Еремина, которая замаскировалась в роддоме. А ведь общественности до сих пор неизвестно, кто является отцом ребенка.

Если кому-то эти бредни покажутся юмором и сатирой, вроде «нарочно не придумаешь», — он ошибается. В словесном поносе, который буквально хлестал из Берендеева, отчетливо слышался истошный, беззвучный вопль перепуганного насмерть человека. Стоило мне упомянуть ту или иную фамилию, как он уже был готов выложить всю подноготную этого присмиренца или пособника.

Я растерялся. Я не знал, что делать? Как достучаться до сознательной деятельности их ума, до верности идеалам, до патриотизма, наконец?


Третьего ввели в кабинет на рассвете, он явился с узелком в руках. Губы у Крузенштерна Аскольда Петровича подрагивали. Приглашенный сесть, он сразу заявил, что ни в чем не виноват, потом внезапно осмелев — или обнаглев, — поинтересовался, сколько ему светит и что он должен сделать, чтобы уменьшить срок.

— Вы собственно о чем ведете речь? — спросил Трущев.

— О заслуженном наказании, — трагически вымолвил Крузенштерн и торопливо добавил. — Но я ни в чем не виноват!

— Вы, вероятно, не поняли — никто вас не арестовывал. Вас просто пригласили на беседу.

— И я о том же! — горячо подхватил Аскольд Петрович.

В следующий момент меня буквально обожгла волна страха, которая хлестала из недр этого обезумевшего человека, который в тот момент более всего переживал о собственных детях. Как им придется без отца, если органы возьмут также и мать?

Я не выдержал и пристукнул ладонью по столу.

— Прекратить!

Позже я научился так лупить по столу металлической линейкой, что кое-кто из подследственных не без потери сознания валился на пол, но в тот момент я буквально растерялся. Что делать? Как выявить истину? Через пару часов у меня связь с Москвой. Что я буду докладывать?

Крузенштерн, притихший и обмякший, сидел тихо — руки на коленях, в глазах страх и отчетливое желание рассказать все, что знает. Ни следа дерзости или попыток обмануть следствие.

— Скажите, Аскольд Петрович, — начал я, — какое отношение к вам имеет Иван Христофорович Крузенштерн?

— Что?! — встрепенулся Аскольд Петрович.

Среагировав на имя и отчество, он сразу съежился, обмяк и, как бы о чем-то догадавшись, с некоторой грустью подтвердил.

— Это мой прапрадед по отцовской линии. Он — единственный адмирал в нашей семье, но это было давно, в девятнадцатом веке. Мой дед, мой отец и я сам всегда верили и верим в мировую революцию.

— Причем здесь мировая революция?! Я веду речь о великом патриоте, заслужившем благодарность всего прогрессивного человечества за открытие Антарктиды. Ведь это ваш прапрадед открыл Антарктиду?

Задержанный кивнул.

Я спросил.

— Зачем вам узелок?

— Но как же?..

— Вас никто не арестовывал. И не собирался арестовывать!

Он против воли усмехнулся, и эта усмешка натолкнула меня на мысль.

Я целенаправленно повел атаку.

— Повторяю, вас никто не арестовывал и не собирался арестовывать. Вас пригласили на беседу, и если вы не готовы к разговору, можете вернуться домой. Когда за вами пришли, вы чем занимались?

Крузенштерн крупно, сухо сглотнул.

— Спал… умывался… зубы чистил.

— Вот возвращайтесь и дочистите зубы, затем доешьте свой завтрак и отправляйтесь на работу. У меня единственная просьба — не надо никому рассказывать о нашем разговоре. Даже самым близким людям.

Еще один судорожный глоток.

— Так значит я не арестован?

— Нет.

— Тогда, гражданин следователь, зачем я здесь? Да еще в такую рань?..

Я объяснил, что меня в деталях интересует все, что произошло на предприятии до пожара, во время тушения пожара и после, и что он сам думает по этому поводу.

— А теперь можете возвращаться домой.

С тем и отпустил.

У порога, отшатнувшись от вошедшего конвойного — кобура у него была многообещающе расстегнута — Крузенштерн поинтересовался.

— И это все?

Я кивнул.

— Я понимаю, — оживился Аскольд Петрович. — Я очень хорошо понимаю ваш интерес, но мне трудно вспомнить. Хотя вспоминать… — он болезненно поморщился, — не хотелось бы.

— Аскольд Петрович, в этом деле выявились некоторые странности, которые нам надо обязательно просветить. И срочно!

— Если вы полагаете, что я капризный мальчишка и не понимаю, что ваш интерес не мог возникнуть на пустом месте, вы ошибаетесь. Поймите, мне нельзя сейчас возвращаться домой! Если вы или ваши товарищи еще раз вот так, на рассвете, пригласят меня на беседу, боюсь, у жены сердце не выдержит. У нее больное сердце.

Он решительно вернулся, сел на стул и заявил.

— Спрашивайте!

Я отослал конвойного.

Мне повезло с Крузенштерном. Аскольд Петрович оказался достойным своего знаменитого предка, в трудных условиях кругосветного путешествия не проморгавшего туманные берега Антарктиды. Это был внимательный и соображающий свидетель. Прежде всего, с его помощью я составил поминутную хронологию возгорания.

Понятно, что я ни словом не обмолвился о направленности моего интереса, однако Крузенштерну хватило соображалки учуять, откуда ветер дует. И, как оказалось, этот вопрос тоже интересовал его. Ему было крайне важно — он сам признался в этом — докопаться до истины, так как только в этом случае с него будет сняты всякие подозрения и он сможет жить в покое. Относительном, конечно. Но в том положении, в котором он оказался, ему несдобровать. Рано или поздно за ним придут — «это было ясно как день», заявил он. Любой сбой, любая поломка, любой срыв производственного задания может стоить ему жизни.

Это была суровая истина. Я был обязан учитывать ее.

Крузенштерн был убежден, что поджог воистину был виртуозно организован. Его уверенность основывались на том, что возгорание возникло внезапно и с такой силой, что, скорее всего, кто-то очень постарался, чтобы огонь возник в нужное время в нужном месте. Насчет этого «кого-то» его мнение сводилось к тому, что только двум-трем сотрудникам, имевшим полномочия появляться на объекте в любое время и устраивать проверки, хватило бы знаний и умения спланировать поджог заранее. Представлял загадку сам метод поджога. Как изобретателя и руководителя группы рационализаторов его очень интересовала техническая сторона вопроса. (Именно этот интерес оказался решающим доводом для привлечения его к ответственности). В вину пьяницы Иванова он не верил — кишка тонка.

Бомба? Вряд ли, был бы взрыв. Использование жидких горючих материалов? Сомнительно. Их не спрячешь, с ними много возни, к тому же это не объясняет такую длительную задержку во времени, на какую вы, «гражданин следователь, негласно намекнули».

Я поправил его — товарищ следователь.

Потомок великого адмирала несколько секунд пережевывал эту невероятную новость. У него сразу прибавилось и жара и логики.

В ту ночь дежурили два сторожа — Берендеев, стоявший на проходной, и Новожилов, совершавший обход территории. Новожилов поднял тревогу и, по словам Берендеева, первым бросился тушить быстро распространявшееся пламя. Застигнутый огнем, он не сумел спастись. Возле его обгоревших останков нашли изуродованный баллон огнетушителя.

Я вновь вызвал Берендеева. Строго предупрежденный о наказании за дачу ложных показаний, он в целом подтвердил показания Крузенштерна. Затем я приказал увести Берендеева и доставить Фельдмана. Доставленный Фельдман сделал важное уточнение — огонь, вначале слабый, затем, вдруг разгулялся с такой невероятной силой, что спасти лесопилку оказалось невозможно. Более того, он поставил под сомнение утверждение Крузенштерна о том, что взрывное устройство можно исключить. Свою точку зрения он подтвердил тем, что взрывные устройства бывают разные. Например, существуют такие, с помощью которых можно разбрызгать горючую смесь. В этом случае хлопок услышать практически невозможно. К тому же Берендеев признался, что слышал что-то подобное, будто кто-то сильно ударил лопатой по груде опилок. Сторож решил, что это Новожилов, а что было на самом деле, Создатель знает.

Фельдман, упомянув о Создателе, осекся и испуганно уставился на меня — не припишу ли я ему религиозную пропаганду? Я сделал вид, что не услышал его в его призыве контрреволюционных намеков …


Далее Трущев предупредил меня, своего соавтора — все дело в воспитательной работе. Если вы, молодые, будете плохо вести воспитательную работу…

И прочее, прочее, прочее!

Его понесло.

Мне не сразу удалосьвернуть его к сути происходившего в следственном изоляторе Пермского УНКВД.

Призванный к продолжению рассказа — или отчета, как хотите, — он включил свет на веранде, затем вернувшись за стол, удивился.

— Причем здесь изолятор?! Утром вместе с Фельдманом и Крузенштерном я отправился на объект. Пока знакомился с территорией отстроенной заново лесопилки, туда примчались директор и главный инженер. В результате мне удалось отыскать массу свидетельств правильности показаний начальника техотдела Крузенштерна и заведующего производством Фельдмана.

Однако причина пожара по-прежнему ускользала от меня. Все специалисты в один голос предполагали обширное и мощное разбрызгивание горючей смеси, но как, каким образом — подсказать не могли.

Свет во тьме мелькнул, когда я просмотрел оперативные материалы. Оказывается, спустя несколько дней после отъезда комиссии найденный рядом с погибшим Николаевым огнетушитель, вернее то, что от него осталось, был отправлен на экспертизу. Специалисты из Москвы не исключили возможность, что в этот огнетушитель была залита горючая жидкость, скорее всего, бензин. В Пермском управлении не стали поднимать шум, потому что никто не хотел брать на себя ответственность за халатность при обыске на предприятии. Этот предмет внесли в список вещественных доказательств и о нем забыли. Еще большей удачей можно считать, что в одной из папок я отыскал сообщение о том, что во время оперативных мероприятий удалось отыскать свидетеля, который в ту роковую ночь видел возле лесопилки неизвестного человека.

Это открытие потянуло за собой цепочку неопровержимых фактов.

Свидетель оказался путевым обходчиком на железной дороге, проходившей в полусотне метров от лесопилки. Он утверждал, что за полчаса до возгорания приметил фигуру, спрыгнувшую со сбросившего скорость товарняка и двинувшуюся в сторону лесопилки. Идентифицировать этого человека обходчик не смог.

На всякий случай я предъявил свидетелю снимок Барона. Тот повертел фотографию и пожал плечами.

— Не-е, это мне уже показывали. Это не Шеель, я его знаю. Спрыгнувший был с усами.

Я не дал волю победным чувствам. Не торопясь отыскал в портфеле хорошо увеличенный и подретушированный портрет барона Шееля Альфреда-Еско Максимилиана. Он был изображен на субботнике, вид довольный, под носом усики.

Обходчик сконфузился, затем неловко кивнул.

— Он!

Итак, ночью, за несколько минут до начала пожара Альфреда Максимилиановича видали возле места происшествия. Спрыгнув с товарняка, он направился в сторону лесопилки.

Время было позднее, но я тотчас отбил донесение Федотову с кратким отчетом о результатах проделанной работы и предложением немедленно изолировать Шееля, а также проверить все огнетушители на фанерной фабрике в Краснозатонске.

Ответ пришел утром следующего дня.

«Немедленно вылетайте Краснозатонск. Федотов».

* * *
Кудасов лично встретил Трущева на обширном выпасе неподалеку от города. Для середины апреля в тех местах стояла на удивление жаркая погода. Снег уже сошел, поднялась трава, сбежавшиеся на поле местные мальчишки разогнали коров, так что Поджигайло, совершив круг над городом, приземлился героически, без помех. Кудасов, с трудом пробившийся через толпу, собравшуюся поглазеть на первый приземлившийся в этих местах аэроплан, по пути в райотдел, лавируя по непролазной грязи, рассказал.

— Ориентировка из управления пришла под утро. Меня в городе не было, выезжал в район, так что дежурный разбудил Ефимова. Тот не нашел ничего лучше, как в четыре часа утра вызвать Шееля на допрос из камеры. Усек? Начал стращать старика «фактом огнетушителя», потребовал — признавайся, враг, тебе же лучше будет. Барон спросонья только плечами пожал и заявил, что никакого отношения «ко всякого рода огнетушителям» не имеет и в свою очередь потребовал объяснений — он не понимает, по какой причине у Ефимова «накопился багаж несправедливого отношения к живому человеку?» Он, Шеель, свою историческую миссию выполняет честно и на пределе сознательности. Он предупредил, что партия непременно узнает, до чего довели его бездумно бюрократическое отношение к честному специалисту и желание выслужиться перед начальством.

Ефимов сдрейфил. Он вообще, Трущев, из тех людей, которым только стоит услышать призыв к мировой революции, как они тут же вскакивают, будто желают быть политическим сигналом для всех пролетариев мира, но стоит рядом просвистеть пуле, и его днем с огнем не сыщешь. Однако пролетарии пролетариями, а приказа задержать Шееля не поступало. К тому же после недавнего Пленума ЦК, указавшего на необходимость уважительного отношения к спецам, еще неизвестно как в управлении посмотрят на его инициативу. Он, дурак, отправил Шееля под надзором конвойных на стройку. В цеху Барон попросился в туалет — и поминай как звали. Усек? Сейчас комиссия разбирается с Ефимовым. Его пометили в изолятор, там он строчит объяснительную за объяснительной. Ты пойми, Трущев, я не злорадствую. Дело в том, во время проверки в одном из огнетушителей действительно обнаружили бензин, а Шееля нет. С кого теперь спрашивать?

На крыльце бревенчатой избы, в которой размещался райотдел, Кудасов вкратце объяснил виртуозность вредительского замысла.

— Этот тип огнетушителя устроен следующим образом — к цилиндрической емкости с жидкостью приделывается маленький баллончик со сжатым газом. При включении сжатый воздух должен выдавливать воду, а в этом случае он бы выдавил бензин. Неизбежно взрывное воспламенение, человек, схвативший огнетушитель, сгорел бы на месте. Вот тут-то и возникает вопрос — были у Шееля сообщники? Или сообщник, которого Барон решил использовать в темную? Задумка отличная — кто-то устраивает очаг возгорания, например, тот же Шеель или его парнишка, а его сообщник хватает назначенный заранее огнетушитель и открывает затвор.

Он тщательно, о прибитую скобу у крыльца райотдела, стер в подошв налипшую грязь и с сожалением добавил.

— Усек, Трущев?

Глава 4

Скрывался Шеель недолго, взяли его в первых числах мая, на Дальнем Востоке и тут же доставили в Москву.

Сначала свою причастность к шпионской деятельности Барон отвергал напрочь. На допросах держался с каким-то надменным пренебрежением к собственной участи и подтверждал только те факты, которые были установлены следствием, и то в какой-то иронично-приблизительной форме.

«Свидетели утверждают, что видели, как вы во время проверки сняли со стены один из огнетушителей и отнесли в свой кабинет. Вы подтверждаете этот факт?»

«Если утверждают, значит, так оно и было».

«По какой причине вы совершили побег?»

«Испугался».

«Кто помог вам раздобыть подлинные документы?»

«Нашел на вокзале».

«Где скрывается ваш сын, Алексей Шеель?»

«Понятия не имею. Я не видал его с момента встречи с моим бывшим другом, а ныне классовым врагом, Людвигом фон Майендорфом. Мы крупно повздорили и окончательно прервали друг с другом всякие отношения».

«В чем причина разрыва?»

«Это наше семейное дело. К победе социализма в мировом масштабе оно не имеет никакого отношения. Кстати, мне были даны гарантии, что после встречи с этим фашиствующим субъектом Майендорфом, меня не подвергнут репрессиям».

«Это не репрессия, а задержание в связи с обнаружившимися фактами вашей шпионской деятельности».

«Какими фактами?»

«Вот заключение экспертизы о подготовленном вами зажигательном устройстве в форме заправленного бензином огнетушителя. Вот свидетельство путевого обходчика, видавшего вас в ночь пожара на объекте в Верещагино».

«Никакого отношения к испорченному огнетушителю не имею, а свидетельство обходчика — подлог. Или он был пьян и обознался. Я в это время находился в Краснозатонске».

«Свидетельница Бестужева утверждает, что видела вас в Свердловске».

«Вы доверяете показаниям полубезумной старухи? Она ошибается».

И так далее.

Познакомившись с протоколами, а также поприсутствовав на допросах, Федотов в беседе с Трущевым предположил.

— Послушайте, голубчик! Вам не кажется, что он тянет время, чтобы прикрыть мальчишку? Эта тема для него наиболее остра. Стоит завести разговор о сыне, как подозреваемый сразу напрягается. Займитесь-ка, голубчик, поиском молодого Шееля. Ищите да поторапливайтесь.

Затем Федотов добавил.

— Кстати, у меня для вас есть особое задание. Отправитесь в Минск и доставите в Москву одного типа. Его фамилия Мессинг, помните такого? Зовут Вольф Григорьевич. Это по-нашему, как по-еврейски не знаю. Вас трое, вы старший, вести себя вежливо и доброжелательно. Товарищ Мессинг опытный революционный боец. К тому же, по непроверенным данным, он способен опознавать чужие мысли. Так, по крайней мере утверждают свидетели.


При первой встрече Мессинг не произвел на меня впечатления. Это был невысокого роста сорокалетний мужчина с торчащими во все стороны вьющимися волосами. В самолете вел себя смирно, видно было, что этот заезжий гастролер, с одной стороны, был готов ко всяким испытаниям, которые ждали его на советской земле, а с другой — ужасно страшился той самой минуты, когда эти испытания начнут ворохом сыпаться на него. Когда двое моих подчиненных подхватили его под мышки и подсобили взобраться в СБ, его буквально перекосило. Так и сидел весь полет с перекошенным личиком. Время от времени поглядывал на нас, пытаясь, по-видимому, опознать наши мысли. Если ему это удалось, то ничего, кроме восхищения могучим советским «скоростным бомбардировщиком» — «неплохо потрудились на пролетариат буржуазные спецы», — обсуждения волнующей темы «самолет — лучший оратор летчика», и одобрения смычки рабочего класса с колхозным крестьянством, ему не досталось. Нам было строго-настрого запрещено даже мысленно касаться служебных дел и причин, по которым этого странного человека везут в Москву. В столице мы сдали Мессинга спецуполномоченному из отдела охраны правительства, тот пригласил его в машину, и автомобиль немедля ни минуты покинул Центральный аэродром.

Кое-какие фактики подсказали, что его повезли прямо к хозяину на Ближнюю дачу.

Вторая встреча случилась уже в Москве, в кабинете Берии, куда меня вызвали прямо от Федотова, который ввел меня в курс дела.

— Небезызвестный вам Мессинг, появившись в Москве, сумел заинтересовать кое-кого из руководства страны. Он оказался не так прост, каким казался издали. У него богатая биография, он встречался со многими людьми, в том числе и из верхушки нацистской партии, и согласился поделиться увиденным с компетентными органами. Твоя задача доставить его на конспиративную квартиру, и пусть он там напишет все, что знает о Гитлере и прочих высокопоставленных фашистах.

Я вошел в кабинет наркома, представился. Мы с Мессингом пожали друг другу руки, затем договорились, что я заеду за ним в гостиницу «Москва» не ранее половины десятого утра, после чего вышел из кабинета.

Вернувшись на рабочее место, я приступил к заданию, которое получил от старшего начальника. Тот приказал — ищи гаденыша!

Легко сказать — ищи!

Поближе познакомившись — пусть даже по документам — с этим любителем межпланетных полетов, у меня сложилось впечатление, что мы имеем дело с человеком без тени и потому практически невидимым. Он был насквозь прозрачен — никаких темных пятен! Материалы дела подсказывали — это был на редкость опасный субъект. Он настолько ловко маскировался под советского гражданина, что ни у кого из знавших его школьных друзей и студенческих товарищей не возникало сомнений в его незамутненной приверженности коммунистическому идеалу. Врагов у него не было, отрицательных моментов, например нездоровой тяги к женскому полу, к азартным играм или другим порокам, тоже. Он ничего не скрывал — ни происхождения, ни увлечения межпланетными перелетами, ни желания внести достойный вклад в строительство светлого будущего. К приспособленцам, присмиренцам, не говоря уже о скрытых недобитках из троцкистской оппозиции, относился резко отрицательно. В обращении был прост и дружелюбен. Все, кто знал Алекса, или Алексея Шееля, отмечали его редкие математические способности.

Попробуй, отыщи такого!..


То ли дело надзор за Мессингом, которого я привез в Лялин переулок.

* * *
Теперь самое время предупредить — далее по тексту будут приводиться некоторые закрытые сведения, которые и по сегодняшний день не подлежат разглашению. По требованию Николая Михайловича подаваться они будут в форме рассказов «очевидцев», ссылок на несуществующих должностных лиц, на несуществующие номера следственных дел, а также с привлечением фантастических небылиц, на которые серьезные люди и внимания не обращают. Пояснения будут даваться лишь в редчайших случаях.

Свою позицию Николай Михайлович объяснил тем, что ему (как, впрочем, и автору) не раз приходилось давать соответствующие подписки о неразглашении, так что теперь, даже на пенсии, оказавшись гражданином другого государства, Николай Михайлович не в силах вот так запросто сбросить с себя груз ответственности. Составив воспоминания, он посоветовался насчет их содержания с инстанцией. Там, в целом, одобрили замысел, точнее, выразились так — «запретить не можем, но есть пожелание соблюдать некоторые условия». Ему предложили предупредить меня как соавтора, что для подтверждения того или иного случая или обстоятельства мне не возбраняется намекать на след, ведущий к тайне. Приемлемы также ссылки на сведения, приводимые в документальных книгах, вышедших за последние десять-пятнадцать лет. Среди них есть и серьезные работы, скрывающие за той же маской сенсационности и откровенных подстав детали подлинных событий тех лет. А вот о том, что не подлежало оглашению, Николай Михайлович посоветовал «не щадить фантазию»! Пусть тот или иной случай выглядит совершенной фантастикой. «Чтобы читатели животики понадрывали от смеха», — предупредил он. Это, конечно, обидное условие — какому автору хочется, чтобы над его страницами покатывались, но взялся за гуж… Трущев успокоил меня — если же кто-то не обхохочется, с ним поговорят отдельно, у прокурора. Заставят вспомнить о долге, о патриотизме…

Николай Михайлович решительно потребовал, чтобы в текст романа было внесено четкое и не допускающее кривотолков предупреждение, обращенное к читателям — не суйте нос, куда не просят. Отрежут и могут забыть прилепить новый.

Прочитали — забудьте, а еще лучше эти страницы до прочтения сжечь.

Если такого предупреждения недостаточно, и какой-нибудь уважаемый читатель рискнет лично проверить эти сведения, в этом случае вся ответственность ложится на него.

* * *
На следующее утро Трущев привез Мессинга в тихий и малолюдный Лялин переулок, расположенный неподалеку от Курского вокзала. Они поднялись на четвертый этаж. Жилплощадь — трехкомнатная, прилично обставленная дореволюционная квартира — была просторна, хорошо проветривалась. Здесь хранился полный комплект свежайшего постельного белья и дефицитных продуктов. Одним словом, это уютное гнездышко было отлично подготовлено к встречам с внештатными интеллигентными сотрудниками. Или сотрудниками от интеллигенции. Здесь также нередко проходила вербовка лиц, оказавшихся причастными к противоправной деятельности, направленной против нашего государства.

Николай Михайлович угостил гостя замечательным вином. Как утверждал генерал Рясной,[27] это было любимое, «сталинское». Вино было действительно на редкость вкусное, терпкое и сладкое.

Пригубив, Вольф Григорьевич завел разговор о том, что термин «опознавание мыслей на расстоянии», который предложил Берия и который ему пришлось бы использовать в отчете, не в полной мере отражает способности, которыми природа наградила его, Мессинга.

— Я не опознаю мысли, — принялся доказывать медиум. — Они как бы невзначай, сами по себе всплывают у меня в сознании. Это, скорее, случайность, удача.

— Давайте назовем эту способность «угадыванием», — предложил Трущев.

Этот вариант вызвал бурный восторг у подопечного. Затем Мессинг робко поинтересовался — нельзя ли вообще обойти эту тему насчет «угадывания», «опознавания»?

Трущев развел руками — как же ее можно обойти, если начальство настаивает на точности в использовании терминологии?

— Что да, то да! — согласился Мессинг и остро глянул на Трущева.

После короткой паузы он выговорил.

— А ведь вы мне не верите, Николай Михайлович?

— Что да, то да, — согласился младший лейтенант, и они оба рассмеялись.

Трущев обеспечил Вольфа Григорьевича бумагой и письменными принадлежностями, а сам удалился на кухню готовить обед.

Во время приема пищи поболтали о том о сем. После обеда Мессинг продолжил составлять отчет о годах, проведенных в Германии, об участии в Эйслебенском восстании двадцать третьего года.

* * *
Николай Михайлович откровенно признался.

— Я писанину Вольфа Григорьевича не читал. Признаться, я действительно не вполне доверял ему. Меня смущали слухи, которые сопровождали этого невзрачного, со всклоченными волосами экстрасенса. Чем этот странный человечек со всеми его удивительными способностями мог помочь в поисках молодого Шееля, если учесть, что мне было строго-настрого запрещено посвящать этого субъекта в служебные дела.

Здесь я попытался вставить словцо, однако Трущев коротко и однозначно рявкнул.

— Не перебивать!

Затем, уже спокойней и деликатней добавил.

— Речь идет о том, чтобы в присутствии своего подручного я даже подумать не смел о своих служебных обязанностях. Лаврентий Палыч лично предупредил — в присутствии этого «лопоухого прорицателя» держать «мисли за зубами». С этой целью нарком отослал меня к капитану Пугачеву, замначальнику девятого спецотделения.

Пугачев кратко ввел меня в курс дела.

— Лучший способ скрыть свои мысли от опознавания, это напевать про себя что-нибудь прилипчивое, комсомольское, желательно на оборонную тематику. Например, такую. Слыхал, наверное, — и он с ходу завел.

В путь-дорожку дальнюю я тебя отправлю,
Упадет на яблоню спелый цвет зари.
Подари мне, сокол, на прощанье саблю,
Вместе с острой саблей пику подари.[28]
— Вполне подходящая песня. По секрету, Трущев, она была написана специально по заказу нашего отдела. Убедись, смысла никакого! Любой гипнотизер голову сломает, прежде чем поймет, зачем глупой бабе сабля и острая пика? Чем ее сокол воевать будет? Второй куплет еще хлеще.

Я на кончик пики повяжу платочек,
На твои на синие погляжу глаза.
В этом месте Трущев подхватил, и они вместе допели:

Как взмахнет платочек, я всплакну чуточек,
По дареной сабле побежит слеза.
Закончив с пением, Пугачев продолжил инструктаж.

— Не плохо также сосредоточиться на решении математической или шахматной задачи. Но это только в том случае, если ты увлекаешься математикой или шахматами. Если нет — посмакуй женские прелести. Этот прием здорово помогает наглухо прикрыть планы разрабатываемых секретных операций. По себе знаю.

Подобная методика показалась Трущеву малоэффективной, хотя никого он так не любил как свою Татьяну. В те дни его более всего волновала Светочка, поэтому в мыслях он остановился на поисках такого кудесника и колдуна, который смог бы вернуть ей способность говорить.


— Что касается колдунов, — внес уточнение Трущев, — берусь подтвердить, что в начале 20-х годов в Коминтерне была организована особая секция, в которую собирали людей с неординарными способностями и где изучали способы ведения классовой борьбы в потустороннем измерении. Этими вопросами, например, занимался бывший руководитель ленинградских чекистов, небезызвестный Глеб Бокий.[29]

Помимо создания собственных и расшифровки вражеских шифров, Бокий интересовался всякими потусторонними силами, и кое-кто из секретной коминтерновской секции перебрался к нему под крыло. Насколько мне известно, Бокия как раз расстреляли за развал работы на этом направлении. Большевик с подпольным стажем, опытнейший чекист, чьим именем был назван пароход, свозивший осужденных на Соловки, вдруг забросил работу по овладению человеческой психикой и ударился в масонство и откровенно чуждые пролетариату и воинствующему материализму восточные культы, а также занялся организацией подпольного мистического общества «Единое трудовое братство».

Тем не менее, после гибели Бокия кое-какой мистический опыт у нас на Лубянке сумели сохранить.


Два дня Николай Михайлович и Вольф Григорьевич прожили душа в душу. Заграничный медиум не лез к Трущеву с идиотскими вопросами. Трущев воздерживался от того, чтобы давать подопечному советы, тем более всякого рода руководящие указания, касавшиеся составления отчета.

Вечером второго дня, Вольф Григорьевич, закончив свою писанину, неожиданно и очень тихо спросил.

— Что с дочкой, Николай Михайлович?

Это было как удар под дых. Трущев не сразу нашел, что ответить. Для начала большими пальцами расправил гимнастерку под ремнем. Потом подошел к окну, притаился за шторой, замер.

— Здесь нет прослушки, — добавил Мессинг.

Нет прослушки? Кому он это говорит?!

— Как вы можете знать?

— Вижу. Вижу также вашу Светлану. На мой взгляд, вполне здоровая девочка.

— Она разучилась говорить.

— То есть? — не понял Мессинг.

— Зачем вам знать, Вольф Григорьевич?..

— Смелее, Николай Михайлович. Я не классовый враг и не двурушник, в чем, надеюсь, вы успели убедиться.

Николай Михайлович уселся на диван, закинул ногу на ногу, закурил папиросу.

— Она разучилась говорить. Потеряла, так сказать, дар речи. Сильнейший испуг.

— Когда это случилось?

— В декабре, перед новым годом.

— Сколько ей лет? Семь?

Трущев кивнул.

Мессинг предложил.

— Я мог бы помочь.

Что он, Трущев, младший лейтенант госбезопасности, мог ответить?

Николай Михайлович молча докурил папиросу, встал, привычно расправил гимнастерку под ремнем, подошел ближе и поинтересовался.

— Ну, что тут у нас?..

Мессинг протянул ему последний исписанный листок. Трущев просмотрел его, потом вернул и подсказал.

— Подпись, число.

Мессинг добросовестно вывел: «18 июня 1940 г. Вольф Мессинг».

— Теперь в гостиницу?

— Да.

На лестнице Вольф Григорьевич предупредил.

— Только не надо никак афишировать мою помощь. Прошу, никому ни слова, для меня это очень важно. Только вы, я и ваша дочь. В тихой обстановке. Можно у меня в номере. Обдумайте мое предложение.

Что оставалось Трущеву, как не отделаться усмешкой.

Вольф Григорьевич заверил.

— Если вы об оплате, деньги меня не интересуют.

— Я не о том. Я в состоянии заплатить, просто я обязан доложить начальству.

— Кто вам поверит, Николай Михайлович? Я непременно откажусь от своих слов. Поверьте, моя помощь вас ни к чему не обязывает.


Вероятно, Вольф Григорьевич всерьез полагал, что все дело в прослушке. Ему, продукту буржуазной культуры, было невдомек, что я не мог не сообщить начальству о сделанном мне предложении, иначе какой я чекист?! Конечно, было очень заманчиво воспользоваться услугами такого специалиста, каким являлся Мессинг — одним этим предложением он убедительно доказал свои безграничные возможности, — однако опыт подсказывал, чем могло закончиться для меня и моей семьи подобное легкомыслие.

Всю ночь я взвешивал за и против. Я не мог отказаться от этой идеи! Пожертвовать здоровьем дочери было выше моих сил. Но разум, зловредный и неумолимый разум, подсказывал — прослушка не прослушка, а начальство рано или поздно узнает о моей неискренности, о том, что я дал слабину и поддался на заманчивое предложение темного с чекистской точки зрения человека. Я был уверен — Мессинг не враг, но пойти на сделку с буржуазным специалистом без санкции руководства, взгромоздить личное поверх общественного, было чревато утратой доверия.

Всю ночь Таня пытала меня, что случилось и почему я не сплю? Я ни слова не сказал ей. Отговорился неприятностями на работе, а на рассвете решил — пусть Света лучше пойдет в спецшколу для глухонемых, пусть останется в кругу тех, кого обидела природа, пусть дразнят и показывают на нее пальцем, но это все-таки лучше, чем лишение доверия. Мне было известно, как поступают с членами семей врагов народа. Быть немой и несчастной в московской квартире и при пайке это лучше, чем немой и несчастной в детском приюте.

Утром, явившись на работу, я сухо изложил Федотову суть дела. Тот невозмутимо выслушал меня и позвонил наркому.

— Мессинг предложил Трущеву излечить его дочь от немоты.

Что ответил Берия, я не знаю, только Федотов, положив трубку, порадовал меня.

— Мы ждали чего-нибудь в этом духе. Нарком дал добро — если родители согласны, пусть попробует.

Я, уняв дрожь в пальцах, позвонил Мессингу прямо из кабинета Федотова.

— Сколько времени займет курс лечения?

— Не знаю. Я должен осмотреть ребенка.

— Хорошо, завтра. На прежнем месте. Я заеду за вами в десять. Свету привезу к одиннадцати. Не забудьте надеть белый халат. Висит в платяном шкафу.

— Зачем халат?

— Если вы доктор, на вас должен быть белый халат. Я скажу Свете, мы едем к удивительному доктору, который умеет лечить добрым словом. О гипнозе, пожалуйста, не упоминайте.


Лечение оказалось куда более легким делом, чем я ожидал. Если состояние гипноза, это разновидность сна, то Света с легкость погрузилась в дремоту.

Когда она пришла в себя, удивленно спросила.

— Это все?

У меня желваки заиграли на скулах.

— Да, Светочка, — подтвердил Вольф Григорьевич. — Теперь ты можешь не только говорить, но и петь.

— Ну, уж петь, — не поверила Света. — Вы совсем как Айболит, только не знаете, звери не поют.

— А птички?

— Ну, птички. Это совсем другое дело.

Я, давясь от смеха и слез, выскочил из комнаты. Там уже дал волю и тому и другому.

Уже на лестнице, где наверняка не было прослушки, я предложил Мессингу гонорар.

— Не люблю быть в долгу. Кажется, товарищ Мессинг, вы так однажды выразились?

— Спасибо, Николай Михайлович. Повторяю, вы мне ничем не обязаны. Мне просто понравилось, что у вас даже в мыслях не было унизить меня или причинить зло. Но еще более — как вы изощренно материли сокола, безоружным отправившимся на войну.


Когда я доложил Федотову о результатах лечения, тот вновь позвонил наркому. Палыч приказал доставить Свету в нашу медсанчасть. Там ее обследовали и пришли к выводу, что никаких следов сильнейшего душевного потрясения не наблюдается, речь вернулась к ней в полном объеме. Когда ее спросили, умеет ли она читать, Света серьезно кивнула и прочитала предложенный ей текст, чем привела консилиум в полнейший восторг.

Выходит, не зря все это время мы учили с ней буквы и учились узнавать слова.

* * *
Итак, эксперимент над моей дочерью закончился успешно, а то, что это был именно эксперимент, проверка возможностей свалившегося нам на голову экстрасенса, санкционированная на самом верху, я убедился позже. Девочка выздоровела — этим все было сказано, особенно в отношении товарища Вольфа Мессинга, однако откровенный прагматизм руководства пришелся мне не по нутру. В те дни я впервые задумался о границах исполнительности, а также о пользе сомнений, помогающих выявить эти границы. В этих помыслах не было ничего от троцкизма или, например, взглядов «правой оппозиции», тем не менее, догадываясь, что к чему, я усиленно гнал эти несомненно контрреволюционные мысли от себя. Я решил отыграться на Шееле, который по-прежнему с прежней наглой вредительской самоуверенностью и фашистским фанатизмом отказывался давать правдивые показания. Мне никак не удавалось заставить его рассказать о своей преступной деятельности и, главное, осветить тайну бегства сына. С этим бароном и предателем можно было не церемониться — это было ясно как день! И то сказать — время неумолимо сворачивало к войне. В этом ни у кого не было сомнений, а ты, Трущев, корил я себя, какого-то мелкого нацистского гаденыша отыскать не можешь.

По совету Федотова, я попытался наладить с Бароном теплые отношения — может, проболтается! Во время допросов нередко переводил разговор на общие темы, потом исподволь сворачивал на интересующие следствие подробности преступной деятельности, в частности, каким образом Шеель совершил побег и кто ему помог.

Маневры молодого следователя были смешны старику, но — се человек! — даже угодив на Лубянку, в преддверии неминуемой расплаты он не мог отказать себе в удовольствии поиздеваться над чекистами и доказать превосходство представителя арийской расы над жалким коммунистическим неучем, пытавшимся выведать у него тайные знания, то есть причину, по которым он согласился отправиться в страну унтерменшей. Я охотно подыгрывал ему — откровенно признавался в собственной исторической безграмотности, особенно в вопросах изучения заповедной таинственной силы, которая присутствовала в жилах древних тевтонов, а теперь начала просыпаться в их потомках, и которую так рьяно воспевал Гвидо фон Лист.[30]


Вдохновленный попустительством молодого следователя, германский барон, например, позволял себе такие пассажи.

— Что вы знаете о доктрине Вечного льда,[31] молодой человек? Вы ничего о ней не знаете! Вы слыхали о полой земле? Тоже ничего не слыхали?! А как насчет всеиспепеляющего огня? Как же вы отважились взяться за строительство социализма, если мудрость древних для вас тайна за семью печатями?

В его глазах вспыхивал безумный огонек.

— Прежде, чем Луна упадет на Землю — а это неизбежно! — пламя, священное пламя древних тевтонов, охватит землю. Оно пожрет наших врагов. Враги корчатся, враги протягивают руки к небу. Поздно! Небо на нашей стороне, оно обрушится на вас, избыточную по численности расу. Оно поглотит вас. Очень скоро небо, наш безграничный заоблачный фатерлянд, распахнет свои объятья высшей расе. Планета Земля, не говоря о Евразии, тесна для расплодившегося поголовья низших. Что вы путаетесь под ногами! Германцы всегда упиралась плечами в чуждые племена. Вспомните полабских славян, этих недоносков в человечьих шкурах! Вспомните, на чьих костях возведен Берлин и Кенигсберг! Это было начало. Веками мы расширяли жизненное пространство, веками германцы, пожирая соседние племена, двигались на восток. Теперь пробил ваш час! Я ощущаю дыхание последней битвы!

Однажды, слушая разглагольствования матерого шпиона насчет грозившего нам истреблением, я оборвал его, заявив, что никакой гибели богов, тем более конца света ожидать не следует. Это все суеверия.

— … и не вам, человеку, присягнувшему на верность новой родине, грозить рабочим и крестьянам страны Советов, победившим в гражданской войне и успешно строящим социализм, истреблением. Этого не никогда не будет!

Барон вскричал.

— Почему не будет?! Древние пророчества подтверждают!..

— Чихать я хотел на ваши пророчества! Этого не будет потому, что не будет никогда! Хотя бы потому, что мы нашли законсервированный вами огнетушитель. Вот полюбуйтесь, фабрика жива и здорова. А вот листы профилированной фанеры, из которой мы будем изготавливать крылья для наших новых истребителей! А вот наш новый истребитель, которому ваш «мессершмитт» в подметки не годится! Ваша карта бита, господин Шеель!

Я протянул Шеелю пачку фотографий, сосредоточился…

Старик торопливо схватил снимки, начал перебирать их, и в следующий миг, когда в его руки попала фотография, на которой был изображен его сын, укладывающий в штабель фанерные листы, меня окатил неслышимый, но вполне отчетливый вопль.

«Was? Unmöglich!!!»[32]

Я мельком глянул на подследственного.

Старик обладал не менее крепкой, чем Закруткин, закваской. Он сжал душу до беззвучия, презрительно усмехнулся и, вернув следователю ловко смонтированную фотографию, с презрительной усмешкой поздравил.

— Неплохая фальшивка!

Поздно!!

Я победно помалкивал. Трудно было поверить в удачу, однако то ли этим молчанием, то ли мне действительно удалось задеть Барона за живое, только старик занервничал.

— Это грубый монтаж! Провокация!..

Я немедленно прервал допрос. Когда Шееля увели, мне пришлось потратить некоторое время на то, чтобы мысленно разложить по полочкам собственные ощущения, родившиеся в момент, когда подследственный увидал фотографию сына, укладывающего листы фанеры. Федотов прав — все, что касалось Алекса, било наотмашь. Смутило другое — его чуждое, высказанное на вражеском языке «не может быть!» очень походило на вскрик, вырвавшийся у полковника Закруткина в тот день, когда он впервые взял в руки фотографию молодого Шееля.

Эту странную, так неожиданно всплывшую связь следовало немедленно прояснить. Только нельзя пороть горячку, надо успокоиться.

Я поспешил домой и после краткого и бурного соития с женой, прикинув, что к чему, отправился в гости к Закруткину.

Было начало осени, лучшее время в Москве. Дом красных командиров располагался в центре города, в тихом переулке неподалеку от Воздвиженки. Во дворе я буквально заставил себя присесть на лавку. Успокоившись, прикинул — не бросить ли всю эту самодеятельность? Или все-таки рискнуть и попытаться выяснить у Закруткина, почему фотография молодого Шееля ошеломила его? Понятно, что ни о пожилом Шееле, ни о внутреннем голосе ни слова. Может, мне померещилось?!

Пусть это мистика самого мракобесного пошиба, но в любом случае, если появились сомнения, партия требует развеять их.

Оружие с собой?

Я ощупал в кармане пистолетную рукоять ТТ.

Взвел курок.

Это было не смешно, это было очень серьезно. Как отчитаться перед партией, если я сейчас наломаю дров? Что достойней — вернуться, промолчать, отпрянуть? Явиться с непроверенною вестью или сломить сопротивление вражье, и в схватке с целым морем лжи сразить ее, тем самым оказав противоборство? Как родились эти слова, откуда явились, объяснить не могу, но, как любила выражаться Таня, «внутри все трепетало».

Будь что будет, и, узнав у мальчишек, играющих во дворе, номер квартиры Закруткиных, я вошел в подъезд.

Поднялся по широкой, ограниченной резной чугунной решеткой с лакированными поручнями, лестнице, позвонил.

За дверью послышались шаги, затем молодой бодрый голос спросил — кто там?

— К Константину Петровичу. По службе.

Дверь распахнулась и на пороге собственной персоной очертился Алекс-Еско фон Шеель.

Молодой человек поздоровался и ответил.

— Папы нет. Он в командировке.

— Извините, — прочистив горло, откликнулся я и на всякий случай аккуратно спустил курок, тем самым поставив ТТ на предохранитель. — Я зайду в следующий раз.

— Вы хотели что-то передать папе?

— Нет, это не горит. А вы кто будете?

— Сын, Анатолий.

— До свиданья, Анатолий.

Я направился к лестнице, затем, изобразив догадку, вернулся.

— Как же я забыл. Отец говорил, что вы учитесь в МГУ?

— Нет, в Инязе, на германской филологии.

— Должно быть, увлекательнейшее занятие?

— Да-а… — неуверенно подтвердил студент Закруткин.

Я еще раз попрощался и направился к лестнице.

Дверь за мной подозрительно мягко захлопнулась.


Одна — наиглупейшая! — мысль, билась в виске.

— Вот здесь, — указал Николай Михайлович на голубенькую жилку, бившуюся в миллиметре от геометрически ровного шрама, отчетливо проступавшего сквозь поредевшие седые волосы.

Заметив мой взгляд, он мимоходом пояснил.

— Фашистский осколок, — затем вернулся к рассказу. — Шел и нервничал — не спугнул? Не дай Бог, спугнул! Вроде нет… Самому стало смешно — кого спугнул? Что значит спугнул? Сына полковника Закруткина или сбежавшего гаденыша? Как я мог его — или их — спугнуть, если ни тот, ни другой никогда меня в глаза не видали. Меня другое будоражило — выходит, это два разных человека?!

Но какое поразительное сходство!!

* * *
На следующий день я доложил Федотову о находке.

Начальник отдела внимательно выслушал, потом спросил:

— Вы, товарищ Трущев, соображаете, что говорите?

— Так точно, товарищ комиссар третьего ранга.

Павел Васильевич снял очки и принялся протирать стекла, затем потянулся, снял телефонную трубку и тусклым голосом произнес.

— Наркома!

Пауза.

— Лаврентий Павлович, есть вопрос. Да, неотложный. Хорошо… Со мной Трущев. Слушаюсь!

В коридоре Федотов, дождавшись, когда я подстроюсь под его шаг, предупредил.

— Вы, голубчик, про мистику не распространяйтесь. Сходство обнаружили случайно.

— Так точно. Вы мне не верите, Павел Федорович?

— Почему не верю, — пожал плечами начальник отдела. — Я в мистику не верю, а в подобие очень даже верю. Если, конечно, вы, голубчик, не преувеличиваете. Наркому скажете — сработала интуиция. Шестое чувство, так сказать. Понятно?

— Слушаюсь.

На этот раз Берия встретил молодого сотрудника более доброжелательно и без возражений дал санкцию на негласный сбор сведения об Анатолии Закруткине. План игры сложился накатом — глупо было отказываться от возможности окончательно расколоть Барона. За ним без всяких сомнений должна была тянуться длинная вереница сообщников.

На прощание Берия предупредил.

— Это хорошо, Трущев, что на этот раз ви не проморгали, однако поиски настоящего преступника — это ваша прямая обязанност.

* * *
— Что можно сказать о молодом Закруткине? — Трущев помешал чай и вытащил ложку. — Парень казался своим в доску. Комсомолец, ворошиловский стрелок, крепок физически. На такого можно положиться, если бы не одно «но». В тридцать шестом, на первом курсе Анатолий подал заявление с просьбой направить его в Испанию на помощь бойцам-интернационалистам, однако спустя неделю забрал его. Свое решение мотивировал необходимостью лучше освоить язык.

Когда я под видом вербовщика встретился с Анатолием и задал этот вопрос, тот признался, что забрать заявление его заставил отец. Полковник решительно, не слушая никаких возражений, настоял, чтобы сын напрочь забыл о всякой нелегальщине.

— Твоя стезя, — напомнил он, — научная работа. Этим и занимайся. Когда понадобишься, тебя вызовут, а до той поры учись, повышай культурный уровень.


— Это был первый случай, — признался Трущев, — когда я лоб в лоб столкнулся с такой откровенно оппортунистической позицией. Меня взяло сомнение, с какой стати полковник Разведупра, нелегал и, как мне казалось, идейно подкованный человек, позволил себе отговаривать сына от исполнения долга перед партией?

После паузы Трущев пояснил.

— Это был интересный момент моей биографии. В ту пору я был молод и глуп. Когда я уже совсем собрался сообщить куда следует о странном поведении старшего Закруткина, мне вспомнилась Светочка и то, каким образом с ее помощью мои старшие товарищи сумели выявить нутро Вольфа Мессинга. Эта мимолетная мысль оказалась чем-то вроде ключика, отворившего мне двери туда, где прежде, чем совершить недостойный поступок — какие бы оправдания не приводились в его защиту — следовало крепко подумать. Позже Вольф Григорьевич объяснил, что самое главное — сохранить уважение к себе и уметь держать дистанцию между собой и миром. Существует некое микроскопическое расстояние, от которого, невзирая ни на какую пропаганду и агитацию, ни в коем случае нельзя отказываться. Иначе — крах!..

Усек?

Я кивнул, хотя, откровенно, мне было не совсем понятно, об чем речь. Такого рода философий я понаслышался немало. (С другой стороны, авторитет ветерана был весом и не мне было вмешиваться в мысли-ключики, с помощью которых он, отделавшись шрамом на виске, тюремным заключением и побоями, прошел все это злобно-героическое время).

Между тем Николай Михайлович во всю вещал.

— …если признать необходимость сохранения дистанции, неизбежно возникает вопрос, от кого оберегать ее? Кто эти личности, посягающие на твою ауру? И личности ли это?.. Может, это некие незримые существа, названные Мессингом и прочими, «измами» и «стями»? Может, Платон был прав, утверждая, что так называемые эйдосы, или идеи, существуют реально. Эти мерзкие фантомы, порабощающие нас, нами же и производятся. Не разобравшись с ними, невозможно добиться согласия с самим собой.

Впрочем, об этом после. Ты занеси в протокол следующий тезис — со своей стороны, беседуя с Толиком, я тоже старался избегать слова «родина требует…» и так далее…

Он принялся помешивать чай.

Вообще, чаи он гонял как заправский отставник — напиток был крепок, того самого неповторимого густо-медового оттенка, которым славятся хороший чай, стакан млел в серебряном подстаканнике.

— Будешь править текст, — предупредил он меня, — вычеркивай везде, где можно, слово «родина». В нашей среде оно не употреблялось. Его заменяла слово «партия». Кстати, интереснейшее словцо. Чрезвычайно многозначное. Как-нибудь мы поговорим об этом и о том, чем грозит подмена понятий.

Я с готовностью кивнул.

* * *
Разъяснив Анатолию его роль и уже на Лубянке хорошенько подготовив молодого человека, я вызвал Шееля на допрос, где еще раз предложил помочь следствию и облегчить свою участь чистосердечным признанием. Если они найдут общий язык, если он будет искренен в своем раскаянии, можно рассчитывать на снисхождение при вынесении приговора. Иначе…

Альфред фон Шеель, не обращая на меня никакого внимания, некоторое время изучал свои ногти, потом ответил.

— Гражданин следователь, я однажды попался на вашу удочку, больше не желаю. Не вы ли гарантировали мне безопасность, если я соглашусь встретиться с Майендорфом?

— И что? Вы можете пожаловаться, что органы не выполнили свое обещание? Что же касается вашей шпионской деятельности, если вы и дальше будете упорствовать, вряд ли стоит рассчитывать на снисхождение.

— Это пустой разговор, — усмехнулся Шеель. — Отключайте шарманку.

— Как хотите. Тогда мы получим интересующие нас сведения от вашего сына. Если он тожебудет упорствовать, мы расстреляем его у вас на глазах. Или наоборот.

— Сначала поймайте. Кстати, как ваше начальство отнеслось к фокусу с фотографией?

— Мне объявили благодарность.

— Рад за вас. Что вы приготовили на сегодня?

— Вот полюбуйтесь.

Я протянул подследственному фотографию, на которой веселый Анатолий Закруткин в форме лейтенанта НКВД поправлял большими пальцами ремень на гимнастерке. За его спиной было отчетливо видно здание наркомата на Лубянке.

Барон одобрил качество фальшивки.

— На это раз значительно лучше. Совсем как настоящая.

— А это и есть настоящая. Приглядитесь повнимательнее.

Старик некоторое время пристально разглядывал фотографию. Я затаил дыхание. Ее подлинность не вызывала сомнений.

Старик занервничал.

Я продолжил атаку.

— Ему надоело жить под чужим именем. Он пришел с повинной и, как видите, Советская власть отнеслась к нему снисходительно.

— Мне известно, с какой снисходительностью вы относитесь к гражданам, которые приходят к вам с повинной. Известно ли вам вообще, что такое снисходительность? Кстати, под чьими документами скрывался этот субъект? — он ткнул пальцем в портрет.

Это был убойный вопрос. Что я мог ответить старику? Я медленно поднялся, вышел из-за стола, приблизился к подследственному — в руке у меня была метровая металлическая линейка. Я ударил линейкой по столу, потом напомнил.

— Здесь вопросы задаю я! А ты, фашистская морда, мог бы и помолчать.

Затем вызвал конвойного.

Тот зашел и сделал знак — все готово. Я распорядился.

— В камеру!

Старик натужно поднялся и вышел в коридор. Я попробовал определить в уме, сбил я его с толку или нет? Если бы не этот хитрый вопрос насчет документов!.. Умен, гад!..

Я встал и направился вслед за Шеелем. Когда конвойный подвел Барона к лестнице, в пролете, загороженном металлической сеткой, тот увидал сына. Его тащили под руки два амбала в форме. Кровь обильно хлестала из разбитой головы, одна нога была неестественно вывернута.

Старик встал как вкопанный, заплакал — конвойный в отчете так и написал: «Подследственный заплакал…» — затем страшно закричал.

Я приблизился и, указав на истерзанного человека, с гнусной улыбочкой поинтересовался.

— Хор-рош?

В камеру барона фон Шееля пришлось тащить волоком.

На следующий день он начал давать показания — выдал всех: Шихматова, Ройзинга, Штирблянда, в Краснозатонске своего подручного Иванова, приготовленного к закланию на священном тевтонском огне. Умолчал только о преступной деятельности сына. Ни слова не сказал, только советовал.

— Спросите у Алекса.

Глава 5

След молодого Шееля обнаружился осенью 1940 года. Мелькнул настолько неожиданно, что Трущев не сразу поверил в удачу. Правда, к тому моменту дело барона Альфреда, советского гражданина, шпиона германских спецслужб — в общем-то, вполне обычное, ничем не примечательное, внезапно приобрело государственный, можно сказать, несуразно эпохальный, с отчетливым зловещим оттенком, характер.

Все завертелось в конце сорокового, когда следчасть закончила расследование дела и готовилась передать его в суд.

Трущева подняли далеко заполночь, прислали машину. До самой Лубянки сердечко вздрагивало — куда везут? Успокоился только, когда машина, миновав ворота внутренней тюрьмы, остановилась возле наркомовского подъезда. Дежурный офицер, встретивший его на КПП, приказал поторапливаться. Это был здоровенный, метра под два ростом, детина — он двинулся вперед таким быстрым шагом, что Трущеву пришлось перейти на мелкую рысь. Бежать по коридору было очень стыдно — не дай Бог, кто-нибудь заметит! Благо, в коридоре было пусто, время-то позднее. Дыхание перевел в лифте, там же прикинул — чего ради такая спешка? Догадался — опять этот проклятый Шеель. Своими руками придушил бы этого двурушника!

Берия, в кабинете которого уже находились Меркулов и Федотов, повел себя на удивление вежливо. Поздоровался, пригласил сесть, спросил — успел ли Трущев «воткнуть» жене?

Николай Михайлович, не снимая маску готовности исполнить любой приказ родины, онемел от такого неслыханного хамства. От ответной грубости спасла мысль — не для того же его поднимали среди ночи, чтобы поинтересоваться, чем он все это время занимался с Татьяной?

Его невозмутимость, как видно, удовлетворила Берию. Он так и сказал, обращаясь к наркому госбезопасности и начальнику КРО.

— Неплохая видержка! — и без паузы, уже повернувшись к Трущеву, продолжил. — Как у тебя насчет памяти, Трущев?

— Пока не жаловался.

Берия скривился.

— Неправильно отвечаешь, не по-коммунистически. Если началник спрашивает тебя, как у тебя с памятю, отвечай четко и ясно — у меня хорошая памят, товарищ нарком. Всякие «жаловался-не жаловался» отставить. На прямые вопросы отвечай «так точно», «никак нет», и строго-настрого предупреждаю — не лез с инициативой. Отвечай толко, когда спросят. Понял?

— Так точно.

— Теперь давай по сути.

Нарком начал гонять младшего лейтенант по всем сомнительным вопросам, сохранившимся в деле Шееля, причем направленность этих вопросов вконец сразила Трущева. Менее всего наркома интересовала преступная деятельность матерого шпиона. Подавляющее большинство вопросов относилось к биографии Барона, особенно к той части его жизни, которая относилась к Германии.

Трущев отвечал четко, без запинки, это тоже понравилось Берии. Затем нарком спросил на удивление дружески, без всякого нажима, без гневливого — «мы этого не потерпим», «партия нам этого не простит» и тому подобных угроз, на которые он был мастак, — что Трущев думает о сроках поимки Алекса? Попросил ответить честно, «без викрутасов».

Трущев не удержался и искоса глянул на Меркулова и Федотова — может, он ослышался? Может, вопрос не к нему? Что он, младший лейтенант госбезопасности, может думать?..

Лица у тех были каменные. Значит вопрос к нему, и этот вопрос отделял его живого Трущева от другого, скорее всего, мертвого или в хомуте по сто шестнадцатой пополам, если он сейчас слукавит или промахнется в сроках.

Он ответил честно.

— Пока никаких зацепок, товарищ нарком, но убежден, гулять ему недолго.

— На чем строишь увереност, Трущев?

— На сроках исчезновения. У нас есть фактическая дата, а это немало. Он сбежал из Свердловска в тот же день, когда был арестован отец. Мы тотчас перекрыли транспорт, дороги, частный извоз, так что далеко от Свердловска он, скорее всего, уехать не мог. Значит, где-то поблизости, но если это соображение окажется ошибочным, ничего страшного — просто фронт работы увеличивается. Шеелю необходимо легализоваться как можно скорее. Документы у него, полагаю, наичистейшие, следовательно, он вполне может обратиться в такое учреждение, куда сезонно набирают людей. Завербоваться на Север? Вряд ли — оттуда так просто не выбраться. Скорее всего, что-то по линии учебных заведений и тех организаций, которые обладают собственным жилым фондом. Фотографии разосланы, работа закончится через месяц другой.

— Будем считать это предельным сроком. Иди, работай.

Трущев ничем не выказал недоумения. Встал, вышел.

Весь день он ждал вызова от Федотова. Когда дождался, поразился — тот ни словом не обмолвился о ночном происшествии. Начальник отдела еще раз тщательно проработал с Трущевым все возможные варианты поиска Алексея Шееля, напомнил об осеннем призыве в армию.

* * *
Удача выглянула из-за угла, как убийца — неожиданно и страшно, даже «внутри все затрепетало».

Забирая у Анатолия Закруткина подписку о неразглашении, Трущев официально поблагодарил паренька за проявленные выдержку и мужество при выполнении задания. Насчет мужества, добавил от себя Трущев, судить, конечно трудно, — «я, так сказать, авансом», — но с выдержкой у Анатолия действительно все оказалось в порядке. Возможно, сказалась отцовская закалка. Закруткин так и не спросил о цели всего этого спектакля, о том, хорошо ли он сыграл свою роль? Ему хватило ответа — так надо.

Но глаза…

Глаза откровенно выдавали его. Глядя в них, Трущев вспомнил себя в кабинете Берии — неужели он тоже выдал себя взглядом? Это недостойно чекиста, у которого должен быть холодный взгляд, большие, крепкие руки и что-то там с сердцем.

Трущев не имел права ничего объяснять пареньку, однако оставлять эти глаза в неведении было в высшей степени жестоко.

Он сказал так:

— Типа одного надо было расколоть, матерого шпиона. Ты оказался похож на связного, направленного к нему из-за кордона. Мы решили продемонстрировать резиденту, что ты у нас в руках.

Анатолий удивленно глянул на Трущева.

— Говорите, связного?..

Трущев кивнул.

— Значит, связной похож на меня? — поинтересовался Закруткин.

Николай Михайлович промолчал, тем самым как бы подчеркнул, что молодой человек недалек от истины.

Анатолий задумчиво поделился.

— То-то я понять не мог, что это Колька из соседней группы ко мне прицепился. Что ты, мол, летом делал в Одессе? Я отбрыкиваюсь, не был я в Одессе, а он мне — брось! Я что, слепой? Разгуливаешь по Дерибассовской в курсантской форме. Я тебя окликнул, а ты вроде как не заметил.

— Кто, говоришь, видал тебя в Одессе? — мимоходом поинтересовался Трущев.

Анатолий назвал фамилию Кольки, и уже на следующий день, поговорив с приятелем Закруткина, Трущев обнаружил, что летом сорокового года в Одесское пехотное училище имени Клима Ворошилова согласно направлению, выданному в Харьковской области, поступил курсант Неглибко Василий Петрович, как две капли похожий на Анатолия Закруткина.

В тот же день Трущев доложил Федотову о найденном шпионе и диверсанте. Пора брать, предложил он.

— Да, конечно, — согласился Федотов, затем, встрепенувшись, заявил нечто прямо противоположное. — Ни в коем случае!! Он под надежным наблюдением?

— Обложили со всех сторон.

— Не говори гоп, — предупредил Павел Васильевич. — Впрочем, сейчас есть дело поважнее. Ты подготовился?

— К чему?

— К чему?! — Федотов в первый раз выказал откровенное раздражение. — Как отвечаете, младший лейтенант?

Трущев вытянулся.

— Все материалы по делу Шееля помнишь?

— Так точно.

— Будь гот…

Он не договорил.

Зазвонил телефон. Федотов снял трубку.

— Да, товарищ нарком. У меня. Есть, так точно. Товарищ нарком, обнаружен младший Шеель. Да-да, лично Трущевым. Так точно. Да-да. Слушаюсь. Через пять минут будет внизу.

Он положил трубку и, сменив гнев на милость, предупредил.

— Послушай, голубчик, у нарком сейчас нет времени для доклада, поэтому ты поедешь с ним и по пути все расскажешь. Это очень важно. Безоговорочно выполняй все его распоряжения, каждую секунду будь готов дать справку. Помнишь, о чем тебя предупреждали? Отвечать кратко и по существу, свои домыслы, тем более советы, держать при себе. И не лезь, пока не спросят. Понял?

— Никак нет?!

— Что ты не понял?

— Куда мы поедем.

— В Кремль, Трущев! В Кремль!!! По дороге доложишь наркому насчет младшего Шееля. Если он возьмет тебя с собой, держись достойно. Будешь докладывать или нет, не знаю. Этого никто не может предугадать, но ты должен быть наготове.

Трущев взмолился.

— Товарищ комиссар, да объясните наконец, в чем дело. Кому и что я должен докладывать?

Федотов выдержал длинную паузу, потом, на что-то решившись, сообщил.

— Товарищу Сталину? Насчет Шееля…

Трущев отпрянул на шаг.

— Зачем товарищу Сталину Шеель-то понадобился?

Федотов вновь выдержал паузу, затем предупредил.

— Забудь все, что я тебе скажу. Этот барон оказался крупной птицей. К сожалению, о его аресте узнали там, — он ткнул пальцем в сторону заходившего солнца. — Это, конечно, наша недоработка, но теперь поздно посыпать голову пеплом.

Еще пауза.

— Некоторое время назад полномочный посол Германии, граф фон Шуленбург по особому каналу обратился к товарищу Молотову с необычной или, точнее, необычно-личной просьбой облегчить участь арестованного фон Шееля и по возможности сохранить ему жизнь. Якобы Шеель приходится ему родственником. Молотов упомянул об этой просьбе в присутствии вождя. Хозяин заинтересовался и предложил Лаврентию Павловичу прояснить суть вопроса. Все эти дни мы ждали вызова в Кремль. Сейчас позвонил Поскребышев… Ты поедешь вместе с наркомом и Меркуловым, посидишь в приемной. Если Лаврентию Павловичу понадобится справка, выдашь ее. Все помнишь? Смотри, язык не проглоти. Это наша работа, голубчик, информировать высшее руководство страны обо всем, что происходит на тайном фронте. Этого требует от нас партия. Ступай.

* * *
О посещении Кремля Трущев сообщил следующее:

— Что сказать о Петробыче? Ростом он был повыше меня, но не намного. Вот настолько… — Трущев, раздвинув большой и указательный пальцы, продемонстрировал расстояние, отделявшее его от Сталина. Оно оказалось невелико — сантиметра три. — Разговаривал запросто, акцент был куда менее заметен, чем у Берии, разве что называл он меня ближе к Трющеву, чем к Трущеву.

Николай Михайлович закурил.

— В Кремль въехали через Боровицкие ворота и сразу за угол. Обогнули дом Верховного Совета, поднялись на второй этаж. В приемной сидел Постышев, секретарь, следующая комната — зал ожидания. Там находился Власик. В зал мы вошли втроем. Когда Власик распахнул дверь в кабинет, Меркулов неловко, но сильно ткнулся в меня, и я против воли сделал шаг вперед. Берия покосился, но промолчал. Пришлось зайти. О кабинете рассказывать?

Я кивнул.

— Кабинет просторный, как я уже сказал, на втором этаже служебного корпуса, расположенного за Верховным Советом. Ближе к двери большой стол для заседаний — за столом сидели Калинин, Ворошилов, последним Молотов, подальше от членов Политбюро Маленков. Он что-то писал в блокноте. Мы вошли и встали у порога. Меркулов держался так, что мне показалось, вот-вот грохнется в обморок. Не знаю, может Сталин любил пугать его, но начал он именно с Всеволода Николаевича. Правда, сначала подошел к нам, поздоровался, на меня глянул вскользь. Затем, обращаясь к членам Политбюро, спросил:

— Как нам поступить с товарищем Меркуловым? Как партия должна поступить с наркомом госбезопасности, позволяющим себе писат песы.[33] Что вы можете сказать по этому поводу, товарищ Меркулов?

— Это никак не мешает мне выполнять свои служебные обязанности, товарищ Сталин.

— Значит, вы пишете песы в свободное от работы время?

— Так точно, товарищ Сталин.

— Значит, у вас много свободного времени, товарищ Меркулов?

— Не-ет, товарищ Сталин.

— Я думаю, и товарищи по Политбюро поддержат меня, что у вас должно быть мало свободного времени. Если мало времени, значит, песа не может получиться удачной. Вы согласны, товарищ Меркулов?

— Согласен, товарищ Сталин.

— Вот и хорошо. Запомните, товарищ Меркулов, литературным творчеством займетесь, когда переловите всех шпионов. Тогда у вас будет много свободного времени, и песы будут получаться хорошие. Как, например, у Булгакова. А пока шпионы гуляют на свободе, вам следует усердней исполнять свои прямие обязанности. Например, что вы можете сказать о Шееле?

Берия не упустил момент и сделал шаг вперед.

— Дело находится в стадии завершения. Скоро оно будет передано в суд.

— Вы уверены, товарищ Берия, что НКВД выкорчевал все сорняки, виращенные этим матерым шпионом?

— Так точно, товарищ Сталин.

— Ви хотите сказать, что нашли его сына?

— Так точно, товарищ Сталин.

— Где ви его нашли?

— В Одессе, в пехотном училище имени Клима Ворошилова.

Ворошилова поперхнулся от такой наглости.

— Непростительная халатность!.. — воскликнул он и всплеснул руками. — Необходимо немедленно начать расследование…

— Подожди, Клим, — прервал его Сталин, потом, обратившись к Берии, поддержал Ворошилова. — Действительно, куда забрался! Он у нас все военные секреты выведает! Как же вы обнаружили его?

Берия кивнул в мою сторону.

— Этим делом занимается младший лейтенант Трущев.

Сталин подошел ко мне и благожелательно — видно, ему пришелся по душе мой малый рост, — спросил.

— Как вам удалось отыскать врага, товарищ Трющев?

— На подсадного, товарищ Сталин.

— То есть, — удивился хозяин кабинета.

— В процессе следствия было обнаружено, что у Алексея Шееля есть двойник…

— Кто? — насторожился Сталин.

— Сын полковника Разведупра Закруткина Константина Петровича.

— Вы даете отчет своим словам? — с откровенной неприязнью спросил Сталин. — Я знаю Закруткина, инициативный товарищ. Теперь оказывается, у него есть сын, похожий на шпиона?

— Анатолий Закруткин не имеет никакого отношения к преступной деятельности Алексея Шееля. Они просто очень похожи друг на друга.

— У вас есть фотографии? — заинтересовался Сталин.

— Так точно, товарищ Сталин.

— Покажите.

Я вытащил из папки несколько фотографий. Сталин некоторое время рассматривал их, затем протянул Калинину. Тот поцокал языком, произнес «ай-яй-яй» и передал Ворошилову. Этот, словно желая подчеркнуть, куда может завести халатность, выразился внушительно — «да-а-а…» — и передал фотографии Молотову. Наркоминдел ничего не сказал, только выразительно усмехнулся и положил фотографии на стол так, что Маленкову пришлось тянуться за ними. Георгий Максимилианович тоже промолчал, правда, в блокнот записывать перестал. Работая в кадрах под началом Ежова, он и не такое видывал.

Я стоял как вкопанный, ожидая самого худшего для себя, для Закруткина, для его сына и, не поверишь, для молодого Шееля.

— Как старший Шеель держался на допросах? — поинтересовался хозяин кабинета, обращаясь к Трущеву.

Берия откровенно напрягся, однако Трущев решил сказать правду.

— Он молчал. Мы применили несколько подходов — бесполезно. Барон — матерый и крепкий враг, товарищ Сталин.

— Как же вы добились показаний, товарищ Трющев?

— Мы подготовили Закруткина, затем продемонстрировали его старику.

— Хорошо подготовили? — живо поинтересовался Молотов.

— По полной программе, товарищ Молотов, — отрапортовал Трущев. — Кровь хлестала как из борова.

— И Барон сразу раскололся? — не поверил Сталин.

— Так точно, — ответил я.

— Да, — согласился Сталин и, обращаясь к Берии, выразил одобрение. — Твои молодцы умеют допрашивать.

— Это был психологический ход, товарищ Сталин, — объяснил Берия.

— Ха, ход, — усмехнулся Сталин и пригладил усы. — Впрочем, черт с ним, с Шеелем! Как мы должны поступить с этим шпионом?

Молотов подал голос.

— Шуленбург намекает на возможный обмен.

— Мы шпионов на предателей не меняем. Хотя просба посла дружественной державы заслуживает внимания. Что вы предлагаете, товарищ Берия?

— Закон позволяет сохранит ему жизн.

— Кому — старшему или младшему?

— Обоим, — уточнил наркомвнудел.

— Так, — высказал свое мнение Сталин. — Враги сжигают наши лесопилки, убивают наших граждан, а вы предлагаете сохранить им жизн?

— Суд решит, товарищ Сталин, — выкрутился Берия.

— Суд, конечно, решит, но суд не может решить политический вопрос — как поступить со старшим Шеелем?

— Революционный долг, товарищ Сталин, требует от нас бить безжалостними с врагами революции.

— Это верно. Но пролетарская сознательность подсказывает, если старый Шеель — враг матерый, то молодой, к тому же имеющий двойника, мог бы пригодиться. Товарищ Трющев, — обратился он ко мне, — старик сумел опознать подмену?

— Никак нет, товарищ Сталин. Он заплакал.

— Как заплакал?! — удивился Сталин. — Слезу пустил?

— Так точно.

— Вот так раз! Значит, можно предположит, что высокопоставленные чиновники в Германии, увидев сына Шееля, тоже пустят слезу. Почему бы нам не воспользоватся удобным случаем? Как вы считаете, товарищ Трющев?

— Это невероятно сложно, товарищ Сталин.

— Это хорошо, что вы понимаете меру ответственности за порученное дело, однако партия учит, что для коммунистов нет и не бывает невыполнимых заданий. Как вы считаете, товарищ Меркулов?

Меркулов моментально согласился с вождем.

— Вот и поработайте над возможностью подмены молодого фашиста нашим проверенным товарищем. Он член партии?

— Он — комсомолец, товарищ Сталин.

— Вот и хорошо. Лаврентий, обрати особое внимание на эту операцию. Какое название лучше всего отразило бы ее сут.

Никто не посмел рта раскрыть. Сталин подошел к своему письменному столу, выбил трубку, разломил две папиросы «Герцеговина Флор», набил трубку, не спеша прикурил, потом, повернувшись к собравшимся, внес предложение.

— Предлагаю назвать эту операцию «Близнец».

После короткой паузы он добавил.

— А насчет старого Шееля, товарищ Берия прав — как наш советский суд решит, так и будет. Верно, товарищ Трющев?

— Так точно, товарищ Сталин.

* * *
Два дня у Трущева не было отбою от желающих пожать ему руку. Чины, которые прежде едва козыряли в ответ, теперь зазывали молодого оперативника в свои кабинеты, расспрашивали о житье-бытье, старались наладить отношения — в случае чего, ты, Трущев, не стесняйся, заходи, поможем. Единственным человеком, не обратившим никакого внимания на милость вождя, был Федотов и в какой-то мере Берия. Он, правда, упрекнул новоиспеченного лейтенанта.

— Зачем ти послушался Меркулова и поперся в кабинет?

Николай Михайлович, мимоходом отметив, что и этот начал называть его Трющев, начал оправдываться.

— Товарищ Меркулов споткнулся и толкнул меня. Я против воли шагнул, потом уже было поздно. Власик глядел на меня во все глаза.

— Он на всех так смотрит, кто в первый раз. Буквально как рентген. Хорошо, что у тебя по Алексу Шеелю?

— Находится под колпаком.

— Колпак надежный?

— Так точно, — вступил в разговор Федотов. — Лучшие оперативники местного управления не спускают с него глаз.

— Почему бы, Павел Василевич, не взят этого гаденыша?

— Это будет грубейшая ошибка, особенно в свете указаний товарища Сталина.

Берия промолчал. Он встал, подошел к окну, долго глядел в темный мрачный переулок. Наконец, что-то взвесив, спросил.

— Докажите.

Федотов, видно, уже все решивший для себя, раскрыл папку, просмотрел несколько листочков — момент был архиважный, наконец, доложил.

— Товарищ нарком, мы бродим в потемках, следовательно нужна предельная осторожность, а в свете указаний товарища Сталина, осторожность должна быть возведена в квадрат…

— Это я понимаю, — раздраженно прервал его Берия. — Говори по существу.

Федотов будто не слышал начальственного окрика — продолжил в том же темпе и с той же обстоятельностью.

— Насколько мне известно, посол Германии граф Шуленбург обратился к нам с просьбой облегчить участь старшего Шееля. О младшем даже не заикнулся. Это может означать, что германскому послу известно, что младший находится вне пределов нашей досягаемости. Из этой необычной просьбы можно также сделать вывод, что у Алексея Шееля, по-видимому, есть связь с германской разведкой, и они попытаются вызволить его собственными силами. По крайней мере, эта версия исключена быть не может…

Берия перебил его.

— Каким образом?

— Скоро в Одессу должен прийти германский пароход. Возможно, младший Шеель попытается проникнуть на его борт.

— Согласен. Во-вторых?..

— Участие в судьбе Шееля такого видного господина как посол Германии подтверждает, что Барон являлся в Германии достаточно авторитетным субъектом, следовательно, идея товарища Сталина имеет под собой надежную почву, поэтому мы тем более не имеем права рисковать.

Он несколько раз кашлянул, поправил голос, потом с прежним интригующим занудством продолжил.

— Наша задача полностью исключить угрозу утечки сведений о том, что молодой Шеель находится под колпаком. Если противной стороне станет известно об его аресте, судьба нашего агента будет решена. Чтобы этого не случилось необходимо провести ряд взаимосвязанных между собой мероприятий.

— Конкретней, — приказал нарком.

— Необходимо собрать как можно больше информации о нем и о его прошлом, чтобы здесь, на Лубянке, младший Шеель не затеял бы с нами нечистую игру. По свидетельству Трущева, этот малый исключительно умен, находчив, обладает математическими способностями, следовательно, опасен.

— Неужели наш советский комсомолец уступит ему по части сообразительности? — удивился Берия.

— Мы обязаны предусмотреть все варианты.

— Что же ты предлагаешь?

— Для оперативного наблюдения приставить к Шеелю надежного товарища, обязательно курсанта Одесской школы. Такие там есть.

Берия перебил начальника КРО.

— Приглядыват за Шеелем, конечно, надо. Только, Павел Васильевич, учти — информатор ни в коем случае не должен знать о сути задания. Ему следует поручить наблюдение за несколькими кандидатурами. Продумайте, как объяснить наш интерес. — Берия помедлил, затем продолжил. — Но этого мало. Необходимо внедрить в училище нашего сотрудника, знакомого с общей идеей операции.

— Так точно, товарищ нарком. У нас уже есть прикидки. Нашего сотрудника можно будет командировать в Одессу по линии особого отдела. В свете ваших указаний мы легендируем его как вербовщика, подбирающего кандидатов на курсы подготовки будущих командиров разведывательно-диверсионных взводов. Надеюсь, Шеель клюнет на эту приманку. В состав группы войдет восемь-десять курсантов, в том числе и наш информатор. В этом случае перевод Шееля подальше от границы и поближе к нам будет вполне оправдан. Например, в недавно организованное Подольское пехотно-пулеметное училище. Это недалеко, сорок километров от Москвы.

— Почему не в Московское?

— Москва слишком большой город, к тому же мы не можем допустить проникновения чужого в одно из лучших училищ страны. Не хватало еще, чтобы он составил словесные портреты на своих однокурсников. Наоборот, в Подольском училище проведен первый набор и большинство курсантов не знакомы друг с другом.

— Согласен.

— В Подольске после проведения всех подготовительных мероприятий решим вопрос об изоляции Близнеца.

— Конкретней.

— Прежде всего, необходимо подготовить Анатолия Закруткина. С этой целью его необходимо срочно отозвать из института и направить в военное училище, где ему придется в течение двух месяцев пройти программу, которую уже освоил Шеель.

— Ты полагаешь двух месяцев хватит? — засомневался Берия.

— У нас нет выбора. Я познакомился с Анатолием. Он неглупый парень, подкованный, политически грамотный. Наша главная задача на первом этапе провести замену Близнеца негласно, без всякого разрыва или шероховатости.

— Хорошо. Кого ты наметил послать в Одессу?

— Лейтенанта Трущева.

Берия бросил оценивающий взгляд на лейтенанта.

— Как считаешь, Трющев, справишься?

— Постараюсь, товарищ нарком!

Берия, не скрывая раздражения, осадил его.

— Что за «постараюс», лейтенант! Старатся с женой будешь!

— Так точно, товарищ нарком.

Берия сочувственно оглядел Николая Михайловича, и, не скрывая ухмылки, добавил.

— Товарищ Сталин оказал тебе доверие, вот и постарайся оправдать его.

Затем он неожиданно перешел с молодым оперативником на более-менее доверительный тон.

— Имей в виду, Трющев, ты взял на себя огромную ответственность. Аккуратно выжми из этого молодого барона все, что можно. Надеюсь, мне не надо тебе объяснять, что ты и дальше будешь курировать эту операцию. У тебя будут большие права, но ты не спеши ими воспользоваться — это мой совет. Тише едешь — дальше будешь. Это твой началник мне когда-то посоветовал.

Трущев от растерянности не нашел ничего лучше, как спросить.

— Какой начальник?

— Как какой началник! Твой началник, Федотов Павел Васильевич. Мы с ним еще на Северном Кавказе вместе работали. Слушайся его во всем, но не забивай — игрока красит инициатива, а мы начинаем большую, я бы сказал, рискованную, но очень перспективную игру, и без инициативы в ней нечего делать. Понял?

— Так точно.

— Что еще, Павел Васильевич? Когда будем брать Близнеца?

— Необходимо любой ценой вытянуть из Барона и его сына все, что они имеют по Германии.

— Тянуть тоже нельзя.

— Я понимаю, товарищ нарком.

— Это хорошо, Павел Васильевич, что ты понимаешь. Твоя задача, чтобы это поняли все, кто в той или иной мере будет посвящен в операцию.

— Все задействованные в этом деле предупреждены о персональной ответственности.

— Хорошо. Срок заброски Закруткина определяю зима сорок первого года, чтобы к началу войны, к лету сорок второго, он уже надежно легализовался в Германии. Мне понравилась идея насчет германского судна. Это неплохой задел на будущее.

— Так точно, товарищ нарком.

— Запомните, без моего разрешения к Близнецу никого не подпускать. Впрочем, это относится и молодому Закруткину. Кстати, как мы будем его называть?

Все замерли. Берия подбодрил присутствующих.

— Давайте предложения.

Федотов кашлянул и выговорил.

— Может, «Первый»?

Берия надолго задумался, потом грубовато, по-свойски спросил.

— Намекаешь, что может понадобиться Второй?

Федотов промолчал.

— «Первый» так «Первый», — согласился нарком. — Лучше, конечно, «Боец» или «Воин», но один в поле не воин, так что пуст будет «Первый».

Глава 6

В Одессу я прибыл в полдень. На местном вокзале царило столпотворение. Еще на перроне меня подхватила толпа пассажиров, желавших поскорее попасть в город. Пришлось подчиниться натиску, и через вокзальное помещение, через входные двери, меня вынесло в самую узость под арками, где я угодил во встречный поток взбудораженных, крикливых, «гакающих» женщин, спешивших на подаваемый к перрону местный поезд. Этим потоком меня отбросило в сторону, прижало спиной к какой-то округлой преграде. Ближайшая ко мне торговка проехалась по моему лицу переброшенным за спину, грязным, нестерпимо пропахшим рыбой, мешком. Спасаясь от мешка, я попытался развернуться к торговке спиной.

Повернулся — и тут же наткнулся взглядом на здоровенный кукиш, принадлежавший на удивление маленькому, но твердо стоявшему на земле, комсомольцу с несуразно громадной, вытянутой в сторону кружавчатых облаков рукой. Меня безжалостно поволокло вдоль длиннющей руки, на ходу я успел познакомиться с комментарием в кукишу. Надпись гласила: «Есть ли бог?» Речь шла о назначенном на среду диспуте, устроенном одесскими безбожниками, и кукиш являлся недвусмысленным ответом молодежи страны Советов на этот извечный вопрос. В следующий момент меня притиснули к изображению какого-то косоглазого, напоминавшего японца, медиума в буржуазном цилиндре и во фраке. Это уже потом я сообразил, что судьба неспроста подтолкнула меня к афишной тумбе, а тогда, сражаясь со злополучным мешком, я не пожалел сил, чтобы затормозить и выяснить, зачем этот подозрительный японец-прорицатель приехал в Одессу, где негде спрятаться от мешков с рыбой!

На красочной афише было броско начертано: «Едет Мессинг!!!» — ниже, мелким шрифтом: «Встречайте в городской филармонии!».

Одесса, приготовив подобный сюрприз, одним махом заставила меня забыть о долге, о необходимости следить за иностранным шпионом. Во мне проснулся мальчишка, когда-то страстно увлекавшийся тайнами фотографических портретов. В сравнении с психологическими опытами Мессинга охота за Шеелем показалась мне скучным и даже отвратительным мероприятием. Протрезвев, в отместку за навеянное капитулянство я решил потребовать у Вольфа Григорьевича контрамарку.

А то и две.

Как только натиск торговок ослаб и мне наконец удалось выбраться из-за тумбы, я направился к трамвайной остановке. На ходу принялся стряхивать грязь с плаща, и в этот момент до меня донеслись звуки музыки. Я поднял голову — со стороны Привоза к вокзалу приближалась армейская колонна. Скоро стали различимы слова:

Школа красных командиров!
Комсостав стране своей кует!
Смело в бой вести готовы
За трудящийся народ!..
Прежде, чем остолбенеть, я еще успел подумать — вот как тебя, Николай, встречают в солнечной Одессе! В следующее мгновение до меня дошло, что направляющим во втором ряду вышагивает разыскиваемый по всей стране шпион и террорист Василий Неглибко, он же Алексей Шеель, во все горло распевавший:

Эй, комроты, даешь пулеметы!
Даешь батарей,
Чтоб было веселей!
В те годы я уже считал себя тертым калачом и, как бы это не выглядело нелепо, готов поклясться — Шеель пел от души. Особенно ему, умело схоронившемуся в военном училище имени Клима Ворошилова, удавался лихой посвист в конце припева. По пути в управление, осмысливая чудеса и загадки, которыми с первых минут пребывания щедро одарила меня прекрасная Одесса, я пришел к выводу, что с этим певуном необходимо держать ухо востро. Этот Шеель-Неглибко был тот еще фрукт. Он не то, что причастность к шпионажу, шило способен в мешке утаить.

Прибавьте к этим двусмысленностям ворох других фактиков. В агентурной записке, представленной информатором, внедренным в училище, сообщалось, что курсант Неглибко перед самым отбоем убеждал товарищей по казарме «в важности скорейшего овладения безвоздушным пространством, без чего пролетариату не добиться победы во всемирном масштабе» (источник «Минарет»). В другом документе внимание куратора обращалось на курсанта Н., который в споре — как долго продлится надвигающаяся война и успеют ли они, курсанты попасть на фронт? — заявил: «Успеем, ребята. Навоюемся досыта и, возможно, на своей территории». Курсант Неглибко поправил скептика: «Война будет скоротечная и победоносная. Главное, успеть отличиться и получить орден» (источник тот же).

Была ли это умелая маскировка или Шеель искренне верил в непобедимость Красной Армии, со стороны судить было трудно. В любом случае нам будет о чем поговорить на Лубянке.


Что касается Мессинга, он охотно поделился со мной контрамарками. Одну из них я предложил Шеелю-Неглибко, который, играя на своем рабоче-крестьянском происхождении — нас, мол, в детстве кофием не поили! — упорно и не без скрытого ехидства отстаивал тезис о том, что все проделки знаменитого экстрасенса не более чем «ловкость рук» и «обман публики», так как ни Маркс, ни Ленин, ни тем более Сталин нигде, ни в одной из своих работ, не упоминали о возможности опознавать мысли на расстоянии. Особый скепсис вызвала у него способность предсказывать будущее, чего с материалистической точки зрения быть не могло. Я, оказавшись в тот момент в курилке, поинтересовался — почему? Марксизм четко разграничивает непознанное от непознаваемого, и если мы твердо стоим на научных позициях, надо внимательней относиться к тайнам человеческой психики. Я предложил Шеелю лично убедиться в удивительных возможностях приехавшего экстрасенса.

Признаюсь, бросив наживку, я тешил себя надеждой — глядишь, в разговоре по душам, намеченном после посещения концерта, Шеель сболтнет что-нибудь лишнее — например, насчет Дюссельдорфа, где его еще мальчишкой поили кофием и где ему, дворянскому отпрыску, посчастливилось побывать на выступлении Мессинга. Если не проговорится, хотя бы намекнет. Ведь должны же быть слабые места у этого еще очень юного нелегала, иначе как к нему подступиться?

Как вывернуть ему нутро?..

Ясно, что это нельзя сделать с помощью выдирания зубов или беспробудного бдения, когда подследственному несколько суток не давали спать. Такие методы у нас практиковались, но чаще всего следствию вовсе не надо было прибегать к подобным неординарным методам — охотников помочь органам всегда находилось предостаточно. В их число я включаю и самих подследственных, которые «в интересах партии», захлебываясь, клеветали на самих себя. Полезность физического воздействия вообще сомнительна и выявляется только в тех случаях, когда следствию приходится иметь дело со слабыми в психическом отношении субъектами. Шеель был не из таких, это был факт и с ним надо было считаться. Руководящим тезисом для меня изначально было предположение, что всякое насилие в общении с Шеелем исключалось напрочь. Чтобы склонить его к сотрудничеству, я мог рассчитывать исключительно на доверие, на общность взглядов или, на худой конец, на согласие трудиться сообща. Как ни живуч в человеке страх, я был уверен, — этот парень за столько лет сумел притерпеться к нему, тем более приноровиться к нависшему над ним приговору. Будь он трусом, он давно сошел бы с ума или прибежал к нам с повинной, как однажды поступил Минарет, он же курсант Авилов. Это случилось после окончания средней школы, когда распоясавшиеся подростки, выпив в первый раз в жизни вина, позволили себе в форме анекдотов глумиться над Советской властью. Их было трое. Авилов первым примчался в райотдел. Двоих отправили на поселение, а скороходу, успевшему получить в военкомате направление в военное училище, предложили «во искуплении вины» бдительно следить за настроениями будущих красных командиров.

Авилов работал грубо, неумно. В деле, заведенном в Одесском управлении НКВД, хранились, например, написанные Неглибко стихи, посвященные прекрасной даме. У дамы было странное имя — Магдалена. Вряд ли кто-нибудь, кроме меня, мог догадаться, кем была эта Магдалена, однако этот факт неожиданно вызвал у куратора пристальный профессиональный интерес. Нет ли в этом вызывающе буржуазном имени какой-либо контрреволюционной подоплеки? Иначе зачем такой выпендреж?

Позже на следствии Шеель признался — когда обнаружилось, что из его тумбочки исчезает сахар, он для страховки решил вычислить воришку и заодно проверить его на причастность к органам. Проследить, кто именно копается в чужих вещах, не составило труда. Он написал стихи и спрятал эту политическую наживку в тумбочке. Отсюда вывод — курсант Неглибко был не глуп и не прочь поиздеваться над органами, так что с этим фруктом еще работать и работать. Кроме того, эта история выявила определенные недоработки в руководстве осведомителями.


Неглибко с нескрываемой радостью согласился отправиться в филармонию. Весь взвод жутко завидовал ему. Авилов даже рискнул задать провокационный вопрос — с какой стати Ваське такая честь? Я объяснил, курсант Неглибко — отличник боевой и политической подготовки, поэтому преподавательский состав должен с особой чуткостью относиться к отличникам. Во-вторых, в сомнениях товарища Неглибко присутствует искреннее желание разобраться в научной стороне проблемы, связанной с тайнами непознанного, и для того, чтобы в дальнейшем он выступал не голословно, а умел отстаивать свою позицию, я беру его с собой.

Легкомысленный выпад белобрысого, мешковатого Авилова я оставил без последствий — молодо-зелено, однако, как оказалось, тот куда серьезней отнесся к странной позиции, выказанной прикомандированным к училищу особистом, и, проявив незаурядную бдительность, накатал на меня донос. Я лично ознакомился с этим сигналом и серьезно поговорил с заместителем начальника управления, посвященным в тайну моей командировки, без расшифровки Неглибко, естественно. Я подсказал заму, что не стоит, где надо и не надо, выпячивать свою «бдительность» и казаться «революционнее», чем ты есть. Я потребовал напомнить куратору Минарета, чем должен заниматься его подопечный — наблюдением, но ни в коем случае не хищением сладкого. Я потребовал напомнить, что прежде чем расставлять галочки в агентурных справках, привлекающих внимание начальства к якобы контрреволюционным стишкам, надо думать. Кто позволил Авилову проявлять инициативу? Кто разрешил ему собирать сведения на комсостав? Я предложил вправить им обоим мозги, иначе мне придется принять свои меры.

Червоточина в психологическом облике Минарета угадывалась с первого взгляда. Учился Авилов неважно, однако был очень силен физически и неглуп практически. Свою будущую карьеру он наивно связывал с поддержкой, какую оказывали ему органы, полагая, что за каждый дополнительный донос ему без обязательной выслуги будут присваивать очередное звание. К сожалению, он уже был задействован в операции, и я не мог вычеркнуть его из списков тех, кто дал согласие отправиться в подмосковный город на курсы подготовки командиров диверсионно-разведывательных взводов.

Пообщавшись с Шеелем, я сделал два важных вывода. Во-первых, в должной мере оценил замечание наркома, предупреждавшего меня о недопустимости спешки в таком важном деле как операция «Близнец». Во-вторых, окончательно уяснил, что лучший способ заставить Шееля работать на нас — это, помимо доверия, постоянно проявлять инициативу. В конце концов, правда за мной, какими бы увертками не пользовались враги Советской власти. Чем дальше, тем сильнее я убеждался, Алексей не безнадежен.

Значит, в бой!

За правду, за победу, за сносную жизнь, которая достанется людям, когда мы сломаем хребет фашистскому зверю и вырвемся в космическое пространство.

Я был уверен — приглашением посетить выступление знаменитого медиума мною выигран первый раунд.

* * *
Приезд Мессинга произвел на одесситов впечатление, которое можно было бы сравнить с прилетом в город Змея Горыныча. Кассы в филармонии на Пушкинской брали штурмом. Нам с Алексеем с трудом удалось протиснуться в зал, здесь я обнаружил, что горожанам штурм удался. Мало сказать, что в зале некуда яблоку упасть — в зале негде было упасть горошине.

В тот вечер Вольф Григорьевич был особенно в ударе и демонстрировал такие чудеса человеческой психики, что можно было только диву даваться. Задания, которые зрители предлагали ему выполнить, были самые невероятные — по запискам он пересаживал членов комиссии, избранной, чтобы следить, чтобы все происходило «без шухера и всякого фуфла», отыскивал открытки, авторучки, ключи, очешники. В этом ему помогала индуктор — худенькая, перепуганная до смерти женщина в очках. Мессинг держал ее за руку и постоянно повторял: «Думайте, думайте!» Кое-какие трюки он выполнял, не касаясь ее руки, например, сложение и перемножение цифр в карманном календарике. Эти цифры, как, впрочем, и сам календарь, еще надо было отыскать у одного из членов комиссии. По тойже методе он находил игральные карты. По фотографиям определял судьбу и место пребывания того или иного человека. Правда, от двух предложений решительно отказался — отговорился тем, что в этом случае поисками должен заниматься не медиум, а компетентные органы, чем привел публику в совершенный восторг.

В память врезалось одно из самых сложных заданий — на сцену передали сложенный номер «Известий» и запечатанную записку, в которой предлагалось поработать над газетой с завязанными глазами. Мессинг согласился. Его увели со сцены и объявили задание — с помощью ножниц вырезать из газет портрет ударника.

Газету развернули, показали публике.

Перед тем, как пригласить Мессинга, номер сложили. Вольфу Григорьевичу завязали глаза, вручили газету. Он развернул ее, и шум в зале заметно поутих. Портрет стахановца был опубликован на второй полосе, а на первой была помещена фотография Сталина во время встречи с каким-то зарубежным журналистом. Как только Мессинг, работая ножницами, добрался до фотографии вождя, в зале наступила мертвая тишина. Мессинг на мгновение замер, поерзал лезвиями, затем ловко и точно по краю фотографии обогнул дорогой и любимый образ и только потом напрямую добрался до заказанного стахановца.

Я задался вопросом — кто этот таинственный доброжелатель, подсунувший артисту газету с портретом Сталина? Где он притаился и как должны были поступить мы, работники органов, если бы Вольф Григорьевич вдруг проехался стальными ножницами по физиономии Петробыча?

Это я к масштабам репрессий. Прежде гражданам следует научиться спрашивать с себя, затем заглянуть в архивы и только потом валить вину на власть, иначе нам никогда не выбраться за пределы заколдованного круга, в котором оказалась Россия. Речь идет о нашей национальной традиции спасаться наказанием самих себя. Пока жареный петух не клюнет… пока гром не грянет… пока то да се… Тогда начинаем… вздымаем дубину народной войны… сплачиваем ряды… встаем от края и до края. Поем славу павшим героям, которых могло и не быть. Переписываем историю в угоду выжившим захребетникам, страстно клеймим правителей, в том числе и Петробыча, который, конечно, был не сахар. Но кто доверил ему власть? Не сами ли жертвы репрессий? Куда смотрели товарищи Зиновьев, Каменев, Бухарин, Троцкий[34] с компанией?.. Не они ли кричали из президиума — расстрелять! ликвидировать! изолировать!..

Поверьте специалисту — более половины следственных дел возникали не по вине органов, а исходя из наличия «сигналов», да еще подкрепленных двумя свидетелями.[35]

Но вернемся к Мессингу. Ему приходилось нелегко, он выступал в трудных условиях. На сцене было полным-полно зрителей и с каждой минутой они прибывали и прибывали. Граждане, церемонно извиняясь, ходили взад и вперед, пока Мессинг не сделал замечание администратору. Тот, громадный, толстый, насквозь чернявый южанин, решительно отодвинул малорослого, субтильного артиста в сторону и громко, на весь зал осадил одного из перебиравшихся с места на место поклонника непознанного.

— Здесь вам аллея? Что вы расхаживаете, как у себя в коридоре? Гуляйте там, если у вас есть место, а здесь места нет.

Никто не засмеялся. Чтобы рассмешить Одессу надо было сказать что-нибудь поумнее, и, поверьте, они сказали. Зал раззадорил вежливый и необыкновенно въедливый старикашка, избранный в комиссию.

Когда дело дошло до мгновенного перемножения громадных чисел, Мессинга вновь увели со сцены, и председатель принялся записывать цифры, которые предстояло перемножить залетному магу. Цифры выкрикивали из-за зала. Когда председатель комиссии написал девятую по счету цифру, старичок многозначительно изрек.

— Меня сомневает, не будет ли хватит? Кто их будет перемножать? Тетя Фаня Либерштейн? Она бухгалтер, она-таки умеет считать, но и ей есть пределы.

Из зала послышались выкрики — давайте бухгалтера! Давайте тетю Фаню Либерштейн! Тете Фане пришлось встать. Ее пределы действительно были необъятны, дамы с Привоза в сравнении с ней казались девочками. Освободить ей проход к сцене было не под силу даже жизнерадостным одесситам. Члены комиссии подождали, потом председатель комиссии потер лоб и стер по две цифры в каждом числе. Тетя Фаня Либерштейн в уме перемножила их.

Я невольно задался вопросом — зачем одесситы пришли любоваться на Мессинга?

После представления мы обсудили этот вопрос с Васей Неглибко. Я выдвинул тезис, что такой народ невозможно победить. Он горячо согласился с этим предположением.

Глава 7

Алексея Шееля взяли в воскресенье, 9 мая 1941 года, когда курсант Неглибко, переведенный в составе группы в Подольское военно-пехотное училище, получив увольнительную, собрался в Москву. В коридоре ему повстречался Трущев, предложивший Неглибко подбросить его до Москвы. Трущева, мол, срочно вызвали в наркомат, так что если желаешь на служебной «эмке»… Правда, по пути придется завернуть в Щербинку захватить знакомого. Это все равно быстрее, чем ждать пригородный поезд, а потом полтора часа трястись до Курского вокзала.

Неглибко согласился.


Из рассказов Н. М. Трущева:

— Знакомых оказалось двое, оба в штатском. У одного плащ, свернутый и перекинутый через руку, под плащом оружие. Шофер подкатил к обочине, притормозил, и они с двух сторон умело подсели в машину.

Шеель сразу все понял, попытался вырваться, его тут же намертво взяли в тиски. Он вслух выругался — ловко, вашу мать. Ему никто не ответил — с той минуты, как ребята из группы захвата зажали его в салоне, он официально считался задержанным. Молодой человек сник и до самой Лубянской площади больше слова не вымолвил. Во дворе внутренней тюрьмы я приказал ему выйти. Задержанный ответил «есть» и вышел из машины. Он был бледен как мел, однако держался достойно. По приказу конвойных неумело сложил руки за спиной. Перед тем, как войти в помещение, в последний раз глянул на небо — и потопал в предбанник.

Мне стало по-человечески жаль его, не по своей воле оказавшегося в непростой ситуации. Я тоже бросил взгляд на небо — день, к несчастью выдался сумрачный, не внушавший оптимизма.

Накрапывало.

По пути в служебный кабинет, я прикинул, чем заняться в первую очередь. Впереди нас ждал долгий и трудный разговор, не на день и не на два. Мне не хотелось превращать его в допросы. Но и разыгрывать панибрата тоже ни к чему.

Из всех тайн, которые мне надлежало выведать у Алексея Шееля, наиважнейшей было отношение к Советской власти. Кто он, Алексей Шеель, — матерый двурушник или заплутавший в трех соснах человек? Фанатик, вроде его отца, свихнувшегося на бреднях Гербигера и Листа или разумный, всерьез мечтающий о космических полетах товарищ? Придурок, уверовавший в превосходство арийской расы над славянскими недочеловеками или законный приемный сын Страны Советов? На этом пустяшном, не имеющем, на первый взгляд, существенного значения вопросе — шпион, он и есть шпион! — висела судьба всей операции, а также моя собственная судьба и судьбы всех, кто был причастен к этому труднейшему заданию партии. У меня с самого начала были сомнения в возможность однозначного ответа на этот вопрос.

Одесса только подтвердила их.


Увидев меня за столом в камере для допросов во внутренней тюрьме на Лубянке, Алексей Шеель начал с признания — классно работаете, Николай Михайлович, или как вас там?..

— Так и есть, Николай Михайлович, — подтвердил я и добавил. — Спасибо за комплимент, Вася, он же Алеша, он же Алекс-Еско. Ладно, оставим лирику. Имя, отчество, фамилия… — затем я, как и было запланировано, скакнул на другое. — До невесты так и не доехал?

Алексей кивнул.

— Хорошо, что не доехал. Моя Галю успела замуж выскочить.

— Проверять? — спросил я.

— А проверяйте!

— Может, сам все расскажешь?

— А чего, расскажу. Попробуй не рассказать, все равно сами все узнаете. Подсадите в камеру какого-нибудь чуткого товарища, он все и выведает.

— Все да не все, Алеша, поэтому сам решай — либо все подчистую, либо никакого снисхождения.

— О каком снисхождении вы говорите, товарищ следователь! Что с моим отцом?

Мне пришлось по душе «товарищ следователь», но согласно процессуальному кодексу я должен был поправить его.

— Гражданин следователь! Что касается отца, его приговорили к высшей мере. Он отказался сотрудничать со следствием.

— Приговор приведен в исполнение?

— Да.

— Ага, значит пугать расправой над близким родственником не станете. Впрочем, пугать меня — безнадежное занятие. Я за свои двадцать лет столько раз пугался, что…

— Послушай, Алексей! Давай отбросим личные обиды! Давай отбросим все личное и взглянем на ситуацию как мужчины. Происхождение происхождением, но как ни крути, единственную присягу, которую тебе пришлось дать, это была присяга нашей Советской отчизне. Тебя вывезли из Германии ребенком, ты не вправе отвечать за грехи отцов. Слыхал, сын за отца не отвечает?

Шеель с некоторой издевкой во взгляде, кивнул.

Я продолжил атаку.

— Как бы ты повел себя на нашем месте? И еще — все, о чем мы говорили с тобой — после концерта Мессинга, в поезде, по прибытию в Подольск — все правда. Я ценю твой энтузиазм в отношении полетов в свободном пространстве, готов согласиться и с утверждением, что мировому пролетариату крайне важно первым выйти в космос, однако на сегодняшний день у пролетариата есть куда более важные и насущные задачи. Согласен?

Шеель задумался.

— Хорошо, я все расскажу. Признание будет добровольным. Надеюсь, мне это зачтется?

— Обязательно, даже если на тебе есть кровь.

— Крови на мне нет.

— Это значительно упрощает дело, — согласился я и занес его признание в протокол. — А теперь насчет подсадного. Его уже приготовили. Вдвоем в камере, знаешь ли, веселее.

Шеель пожал плечами.

В следующий момент в кабинет вошел Анатолий Закруткин.

— Алексей, — обратился я к Шеелю, — познакомься. Это курсант Неглибко Василий Петрович.

(Далее разговор пошел на немецком языке.)

Шеель долго вглядывался в Закруткина, затем поинтересовался.

— Альтер эго?

Закруткин подтвердил.

— Оно самое, и даже больше, чем альтер — еще и кандидат в члены партии.

— Похвально, — одобрил Шеель. — А я вот не успел. Теперь, надеюсь, не успею.

Я подбодрил его.

— Не торопись, Алеша. Партия никуда не убежит, она — на века. Успеешь вступить.

— В какую посоветуете, Николай Михайлович! — поинтересовался Алекс. — В ВКП(б) или НСДАП?

— Это смотря по обстоятельствам. А теперь давай с самого начала. Имя, время, место рождения…

— Алекс-Еско Альфред фон Шеель, после смерти папочки наследник титула. Барон. Гражданин Советского Союза. Место рождения Дюссельдорф, 17 мая 1921 года…

* * *
Срабатывались мы на рысях — «не упускат ни минуты» потребовал от нас Берия, — хотя трудностей хватало.

Они ворохом сыпались на нас.

Например, еще во время учебы в Уральском политехе Шеелю вырезали аппендицит, и на упражнениях по физической подготовке курсанты могли вволю любоваться шрамом, располосовавшим ему живот, а также родинками и прочими отметинами на теле. По приказу Федотова Анатолию пришлось срочно лечь в госпиталь, где его лишили этого поганого отростка. Операция и связанная с ней нетрудоспособность отняла пару недель, а ведь ему в ускоренном режиме надо было осваивать радиодело и много прочих секретных наук, о которых теперь наслышаны все. Правда, нам здорово помогало, что отец сумел воспитать в сыне интерес к подобного рода занятиям.

Были и другие накладки, например, связанные с языком, особенно с произношением и местными для рейнских областей идиомами, с группой крови — она у них была различна.

В первые дни Шеель вел себя на редкость покладисто. Ему не надо было ничего объяснять, убеждать, доказывать — он моментально смекнул, зачем на допросах присутствует похожий на него человек. Шеель был словоохотлив, активен, проявлял инициативу, писал отчет за отчетом, самостоятельно располагал их по месяцам и годам, прорабатывал различные сценарии поведения Анатолия в тех случаях, когда тому придется иметь дело с людьми, знавшими его, отца, мать и вообще Шеелей. Однажды он признался, что ему самому интересно — как этот «товарищ» сыграет его роль «там», в Германии?

Про себя с ехидцей проговорился.

«На чем проколется?..»

Я вида не подал, что распознал его тайные мысли — угадать их большого ума не требовалось. Я подозревал что-либо подобное, и мы с Федотовым поговорили с подследственным по душам.

Чтобы исключить возможность провала, в мою задачу входило любой ценой добиться работоспособности этого удивительного треугольника, включавшего двух моих подопечных и меня, в чьем лице были представлено руководство органами — Федотов, Фитин,[36] а также многие другие сотрудники, обеспечивавшие успех дела. Ставки в этой игре были очень высокие — сам понимаешь, какие.

Это была трудная задача, без сноровки и творческой инициативы ее не решить.

Беда в том, что скоро выяснилось — Алексей и Анатолий испытывали друг к другу откровенную антипатию.

Шеель не мог простить мне, а в моем лице Советской власти, дьявольскую, как ему казалось, каверзу, какую власть рабочих и крестьян сыграла с ним, подсунув так называемого «близнеца». Я был уверен, Алекс обсуждал с отцом возможность провала, и тот объяснил ему, как вести себя в случае ареста. Если тебя возьмут, пусть это будет статья 58, пункт 1а (шпионаж). Этого пункта и следует держаться. Любой ценой постарайся избежать всех последующих параграфов, касавшихся контрреволюционной и вредительской деятельности. Никакой политики! По первому пункту тебя могут приговорить к расстрелу, но эта обязаловка распространятся только на военных, при смягчающих обстоятельствах можно отделаться и десятью годами заключения. Смягчающие обстоятельства налицо — возраст, в реальных шпионских деяниях ты практически не принимал участия (по крайней мере, ничего такого нам доказать не удалось). Прибавь к этому добровольное признание и желание сотрудничать с органами. Отсидишь десять лет — и на волю с чистой совестью. К тому же мало ли что могло случиться за этот срок. Например, Германия нападет на СССР или СССР на Германию и еще неизвестно, кто победит в этой схватке.

Появление двойника спутало Шеелю все карты. Вовлеченный против воли в навязанную ему комбинацию, он становился заложником задуманной НКВД игры. Как всякий, причисляющий себя к трезвомыслящим европейцам, трезвомыслящий человек, Еско был уверен — этому «продукту советской эпохи», «активисту и передовику социалистической учебы», никак не выжить в живущей по другим законам, более культурной и откровенно враждебной всему русскому — тем более, советскому! — среде. Рано или поздно этого «новатора» схватят, и провал обязательно спишут на него.

К этому трезвому и тщательно выверенному расчету примешивалась тончайшая психологическая подоплека. Отвратительным казалось Шеелю само требование выложить свою подноготную. Он как рассуждал — попался, так судите, но ультиматум, обязывающий его делиться с похожим на него «передовиком» самыми интимными подробностями личной жизни, посчитал безжалостным глумлением над тем, что было ему дорого.

Неприязнь Шееля я мог понять, но вот обида Закруткина буквально огорошила меня. Свою антипатию к Шеелю он объяснил инстинктивным неприятием навязанной ему личины. О каких полетах в безвоздушное пространство можно мечтать, когда враг у ворот? Будь его воля, он ни за что бы ни согласился стать Алексом-Еско фон Шеелем, просиживать штаны в вонючих буржуазных салонах, ухаживать за развратными, манерными женщинами, на которых он, будучи Анатолием Закруткиным, никогда бы и глаз не положил. У него были иные планы. Он готов пожертвовать собой, но не в личине фашистского холуя! Приказ перевоплотиться в чужого он ощущал как невыносимую для советского человека, пагубную зависимость от этого невесть откуда взявшегося фашистского недобитка. Наличие Шееля, тем более необходимость походить на него, замещать его, вызвало у него нежелательное, прилипчивое чувство, как если бы ему, мальчику из хорошей советской семьи, пришлось надеть чужие грязные носки и разгуливать в них в странной, если не сказать неприемлемой, для кандидата в члены партии, компании.

— Умереть без права быть собой, что же в этом героического, Николай Михайлович?!

Не хватало только, чтобы кандидат, на которого руководство возлагало такие надежды, поставил личное выше общественного!

Им — и тому, и другому — словно под копирку, мерещилось, будто жизнь, в силу какой-то неясной потусторонней причуды, наградившей их одной биографией на двоих, обошлась с ними вызывающе несправедливо.

Причем, без всякого повода с их стороны.

Шеель, например, уверил себя, что на его долю выпало все самое скверное, что могло приготовить им совместное будущее — отсидку с постоянным ожиданием расстрела, в то время как его альтер эго, его тень, будет просиживать в салонах штаны, пользоваться его капиталом, любить женщин, которых должен был любить он, Алекс фон Шеель, ведь судя по заданию, НКВД обязательно постарается свести его с Магди Майендорф, о которой у Алекса остались самые теплые воспоминания. Эта симпатичная, всегда умытая, сверхаккуратная и ухоженная девочка часто являлась ему в сне. Здесь не было ничего сексуального. Странным образом Магди олицетворяла Германию. Отчасти это был бред, но Еско и бредом не хотел делиться с Закруткиным.

В свою очередь, Анатолий ни капельки не верил Шеелю и полагал, что тот все равно каким-нибудь хитрым способом предаст его, и он будет не в силах предотвратить провал. Каждый из них винил другого, что тот загоняет его в тиски. Каждому было не по себе от одной только неотвязной мысли, что добром это поручение ВКП(б) закончиться не может. Рано или поздно их поволокут на казнь, с кого потом спросишь за такой итог?

Это очень мешало работе.

Удивительно, но их внешнее сходство, а также откровенное неприятие друг друга, остроумнейшая пикировка на допросах, как магнит притягивала к себе таких крайне занятых, неподкупных и, не побоюсь этого слова, суровых до абсолютной черствости людей как мои начальники. Если присутствие Федотова и Фитина на допросах объяснялось служебными обязанностями — именно им была поручена роль кураторов, то посещение допросов — или, точнее, бесед — наркомом НКГБ В. Н. Меркуловым, его странные наводящие вопросы, с помощью которых он пытался выявить причину неприязни, придавали этим посещениям, а также вопросам, которые он задавал, — какой-то несовместимый с лубянским воздухом гротесково-театральный или, скорее, киношный характер.

Не допрос в лубянских подвалах, а творческая перебранка в каком-нибудь дореволюционном литературном кафе!

Побывав на допросах, Меркулов неожиданно задался вопросом — не являются ли Шеель и Закруткин родственниками? Для проверки этой версии были подняты горы материалов, задействованы несколько сотрудников. Благо, я в этой мышиной возне не участвовал, у меня своих забот хватало. В конце концов Всеволод Николаевич сделал сенсационное открытие — причина неприязни в том, что они оба оказались чужими друг другу людьми. Конечно, Владислав Николаевич являлся известным драмоделом, знатоком человеческих душ, мастодонтом пера, правда, доморощенным и раскритикованным самим Петробычем, однако я нутром чуял, дело здесь не в родстве, не в отсутствии родства, не в какой-то мистической подоплеке, а во вполне определенной, правда, пока еще неясной, непознанной конкретике, в наличии которой я убедился после случая со Светочкой и колебаниями старшего Закруткина в отношении судьбы его сына. Именно тогда мне посчастливилось прикоснуться к головокружительной тайне, которую можно было бы обозначить как поиск согласия.

Или танец доверия… Существует несколько определений этому умению…


Мало Меркулова?

Получите Лаврентия Павловича!

Он тоже захаживал к нам на посиделки. Его интерес объяснялся просто. С годами я накрепко усвоил, что Петробыч никогда и ничего, по крайней мере, до и во время войны, не забывал. Если прибавить к незаурядной памяти привычку в самый неподходящий момент задавать самые каверзные для докладчика вопросы, можно представить, с каким вниманием нарком относился к подготовке Закруткина. Правда, свое мнение он придерживал, доверял исполнителям, которые лучше знают, как поступить в том или ином случае. Только однажды напомнил Шеелю, в какие игры здесь играют.

— Если, Шеель, все пройдет бэз сучка и задоринки, ви может рассчитывать на значительние льготы во время отсидки. А то и на амнистию.

Шеель позволил себе вопрос.

— А если нет?

— Сотрем в лагерную пиль.

До меня, к тому моменту уже терявшему последние силы, внезапно, будто из-под земли донесся мысленный выкрик Шееля — «это вы можете!»

Я с некоторым мысленным усилием подтвердил — «можем!»


Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить «близнецов» — в начале славных дел такая нервотрепка просто неуместна. Сколько сил пришлось потратить, чтобы доходчиво объяснить этим, по существу, желторотым юнцам — их недоверие в отношении друг друга не имеет серьезных оснований, это не более чем рябь на воде. Давайте заглянем в глубину. Зачем заранее хоронить себя? Не лучше ли сосредоточиться на необходимости выжить и победить, а этого можно добиться исключительно, если мы отбросим всякого рода предрассудки и попытаемся отыскать согласие. Встанем в позу, которая устроит всех, кто задействован в этой операции. Мы все в этом деле партнеры, разве не так, Еско? Так давай станцуем предложенный нам судьбой танец! Ведь этого не избежать, а музыка уже слышна.

Еско после короткого раздумья вынужден был согласиться.

Тогда сбей фокусировку с сиюминутных обид, настройся на долговременное сотрудничество.

Прикинь, Анатолий, что вырисовывается в сердцевине нашей комбинации?

Прикиньте оба…

Правильно, жизнь. Дар бесценный, манящий. Если мы побрезгуем жизнью и замкнемся в собственных обидах и предрассудках, вам удастся выжить?

Теперь задумались оба.

После короткой паузы Шеель поинтересовался — а вам, Николай Михайлович?

Закруткин промолчал, но я был уверен — он задался тем же самым вопросом. Алекс-Еско только опередил его, и этот подспудный, едва ощутимый факт переломил ситуацию.

Я ответил искренне — мне в первую очередь. Мне жизненно необходимо с пользой отвальсировать свою партию, иначе… И тут же бросился в атаку — так будьте мужчинами, помогите друг другу, помогите мне достичь цели. Как иначе можно добиться победы, если не действовать согласованно.

Усекли?

Я рисовал им различные схемы, вычерчивал геометрические фигуры, соединял вершины фигур отрезками прямых, на которых писал всякого рода отношения, которые связывают людей, — «любовь», «ненависть», «привязанность», «расчет», «равнодушие», «желание помочь» и много других. Не индивидуальные душевные характеристики — например, «жадность», «бескорыстие», «трусость», «храбрость», «гордыня», «присмиренчество» — а именно те, что связывают нас в нечто, что условно можно назвать человеческим сообществом.

Я снабжал отрезки стрелками, чтобы показать направленность действий. В случае «антипатии», например, острия были направлены в разные стороны, в случае «любви» — друг к другу. Объяснял, что существует «исполнение» и «исполнительность» и не надо путать одно с другим, как нельзя подменять «убеждения» «убежденностью», «устремление» «устремленностью», «боязнь» «робостью». Если первое — акт, поступок, порыв, то второе — качество, определяющее судьбу человека, причем, чаще всего это качество ориентировано на какой-нибудь «изм». Я спрашивал — вправе ли человек отказываться от своего глубинного «я» ради выявления в себе раба любого из этих качеств?

Одним словом, занимался всякой ерундистикой. Нажимал на практику, бил на логику, на неизбежность победы труда над капиталом. Сочинял сказки о светлом будущем, ссылался на несуществующих знающих людей — я называл их иногда «зналами», иногда «симфами», которые уверяют, что согласие, лад, созвучие — это прямая противоположность не только раздору, конфликту и разладу, но и единству, единодушию, консолидации, сплочению.

Я спрашивал их — в чем и как искать согласие? Понятно, что в исполнении задания, но стоит ли при этом поступаться своим пониманием правды и истины ради какой-то другой правды и истины? Никто не заставляет вас отказываться от чего-то ценного самого по себе ради чего-то ценного самого по себе? Кому нужно такого рода принуждение? Такое принуждение назовем единением.

Я задавал вопрос — существует ли в принципе возможность таких отношений, когда и свое свято и чужое в радость, после чего предлагал задуматься именно над такой организацией наших совместных усилий?

Не берусь утверждать, что мне удалось сагитировать их, однако после нескольких усиленных политзанятий работа пошла слаженней, правда, не без нервотрепки, которая усугублялась нехваткой времени, а также повышенным вниманием начальства к проведению подготовительных мероприятий, связанных с операцией «Близнец».


За короткое время свалившиеся мне на голову «близнецы» довели меня до крайней степени изнеможения. Я буквально валился с ног, ведь за какой-то месяц, оставшийся до начала войны, мне, кроме всего прочего, пришлось отработать связника Шееля, работавшего бухгалтером на одном из оборонных предприятий Москвы. После ареста отца Алекс обратился к нему за помощью. Тот снабдил его чистейшими документами, посоветовал держаться подальше от столицы, поступить в военное училище. Лучше всего, в Одессе или Ленинграде. Туда часто захаживают германские торговые суда. В крайнем случае, война не за горами. Постарайся как можно скорее попасть на фронт, там ты получишь шанс перейти к своим. Здесь тебя рано или поздно отыщут.

Совет был неглупый. Мы им воспользовались.

Бухгалтер оказался агентом длительного залегания. Его задание состояло в том, чтобы передавать сведения о состоянии радиосвязи в Красной Армии. Состояние было ужасающее, и дело даже не в самой технике, которая была значительно хуже немецкой, но в самом отношении общевойсковых командиров к этому «ненадежному» с их точки зрения, средству связи.

Выявив нутро Бухгалтера, руководство пришло к выводу, что этот тишайший, неприметный негодяй и двурушник может оказаться перспективным каналом для слива дезинформации, целью которой было любой ценой оттянуть начало войны с весны 1942 года на весну 1943-го. Эта задача для органов в те дни считалась наиважнейшей. К бухгалтеру приставили родного племянника, вполне надежного товарища, с нашей помощью переведенного в Москву из Новосибирска и якобы имевшего выход на кремлевские верхи, так что хотя бы в этом пункте мы получили от Шееля весомую прибыль.

Кроме того, мы решили использовать Бухгалтера для определения степени готовности Закруткина.

Это было очень серьезное испытание и руководство не сразу дало санкцию. Мы с Федотовым имели в виду не только проверку Закруткина, но и добросовестности барончика, ведь встречу мы спланировали по его указаниям. Прежде всего, визуальный сигнал — в 19–30 Бухгалтер должен был выйти из проходной и направиться в сторону станции метро. В 19–32 Закруткин двинется ему навстречу с газетой «Известия» в правой руке. Ровно через два часа он должен позвонить Бухгалтеру по телефону-автомату. Вопрос — это аптека номер двадцать один? Бухгалтер должен ответить — нет, вы ошиблись номером. После чего Бухгалтер обязан положить трубку. Любые добавочные слова будут свидетельствовать о том, что встреча отменяется.

Я подробно проинструктировал Закруткина. Он торопливо кивал, со всем соглашался и рвался в бой.

Молодо-зелено!

В 21–00 он появился на условленном месте. Это был тихий московский дворик в районе Покровского бульвара, куда можно было попасть с нескольких сторон. За скамейкой в глубине двора, на которой расположился Бухгалтер, находился вход в подъезд, откуда можно было выбраться на бульвар.

Встреча прошла на удивление полезно. Закруткин сообщил Бухгалтеру, что со дня на день ждет отправки на фронт — дело происходило в июле сорок первого — и это, по-видимому, последняя увольнительная. Он спросил — сгодится ли пароль для связи со своими, который сообщил ему отец? Бухгалтер ответил, что ничего сказать не может.

Объяснил.

— С началом войны все могло измениться. Ориентируйся на месте, — затем посоветовал. — Только не спеши и не рискуй попусту. Ты нужен рейху. С твоим опытом, с твоими данными тебя ждет блистательная карьера.

Что-то передать с Алексом Бухгалтер отказался — отговорился тем, что это неоправданный риск. К тому же сведения быстро устаревают.

На этом, пожелав друг другу удачи, они расстались.

Проверка через Племянника подтвердила, Бухгалтер ничего не заподозрил, более того, он откровенно позавидовал Алексу-Еско — «скоро тот будет среди своих». Выходит, сработали на отлично.

Затем, уже в более спокойной обстановке, мы проработали с Анатолием конкретные детали перехода линии фронта, явки в Смоленске и Великих луках. В ожидание вызова с согласия старшего майора Федотова Закруткин, согласно легенде, отправился в Подольск, в родное училище, где он числился как Неглибко и где должен был дожидаться особого приказа.


За Бухгалтера я получил повышение, а также талон на право приобретения замечательных швейцарских часов «лонжин», которыми снабжал наше управление Николай Кузнецов. Слыхал о таком? Герой Советского Союза, человек-легенда?..

Я кивнул.

Николай Михайлович пояснил.

— Перед самой войной Кузнецов работал в Москве на подставе. Сбывал ювелирные изделия и часы, привезенные иностранными дипломатами из-за границы на продажу. Контрразведка ловила их на спекуляциях и принуждала к сотрудничеству. К слову сказать, среди них попадались весьма жирные караси. Скоро Кузнецов развернулся в таком масштабе, что руководство, чтобы как-то окупить расходы, разрешило продать часы «по себестоимости», то есть по весьма доступным ценам особо отличившимся сотрудникам. Получение каждого талона было праздником, его вручали в присутствие коллег. Понятно, что источник, откуда поступали часы, был надежно скрыт и залегендирован.

Правда, никто и не спрашивал, все и так знали.

Часть II Крестовые ситуации

В работе ни я, ни мои коллеги, никогда не прибегал к услугам экстрасенсов. Своим успехом мы обязаны прежде всего трудолюбию, внимательности, профессионализму и сжатым срокам получения информации.

Рейнхард Гелен

Глава 1

Наркомат госбезопасности[37] залихорадило шестнадцатого или семнадцатого июня 1941 года, когда на совещании ответственных работников Меркулов приказал Судоплатову[38] организовать для проведения спецопераций особую группу из числа сотрудников, находившихся в его непосредственном подчинении. Я был включен в эту группу для обеспечения связи с контрразведкой.

В ночь с пятницы на субботу меня долго не отпускали домой. Федотов приказал немедленно заняться справкой по состоянию дел операции «Близнец». В справке я указал, что необходимую подготовку реально закончить через три-четыре месяца, к ноябрю сорок первого. Большие проблемы возникли с произношением, а также с наличием у Шееля шва, оставшегося после удаления аппендикса. Федотов ничего мне не ответил, и я счел его молчание как согласие на указанный срок, однако жизнь взяла свое.

Домой я добрался к четырем часам утра и сразу завалился спать, но толком отдохнуть мне не дали. В пять утра Таня разбудила меня, шепнула — звонят из наркомата — и расплакалась. Я успокоил ее — что ты, родная! Действительно, за последние два месяца меня раза по два на неделе срывали из дома. Добравшись до наркомата, я узнал о начале войны. Эту новость я спросонья выслушал тупо, только мелькнуло в голове — началось! — и сразу за работу.


Здесь Николай Михайлович позволил сделать отступление.

— Война — это трагедия. Громадная, вот такая, — он сверху вниз обвел руками окружность. — Личная трагедия каждого советского гражданина. Это была катастрофа, подлинная, без всякого намека на снисхождение, на милость к участникам, жертвам и свидетелям. Однако мало кто сразу воспринял ее целиком, как некий кошмар, которого не избежать, от которого не спрятаться. Трудно был поверить, что рано или поздно враг посягнет на твою жизнь, на жизнь тех, кто тебе дорог. На жизни детей, стариков, женщин и в первую очередь на жизни молодых здоровых мужчин. Всех! То есть, в общем и целом… — он обвел руками окружность, теперь снизу вверх, — каждому было ясно: нагрянула неслыханная беда, но принять ее, оценить масштаб последствий, разум отказывался. Я, например, тешил себя надеждой на пролетарскую солидарность — неужели немецкие рабочие поднимут руку на первое в мире государство рабочих и крестьян?! Успокаивал себя мощью Красной Армии — повоюем на чужой территории, и по домам! Верил, все как-нибудь само собой устаканиться.

Он неожиданно уперся локтями в стол, уткнул лицо в сомкнутые ладони.

Я замер.

Что он там увидел?

Мой отец в такие минуты уходил в другую комнату и начинал расхаживать там из угла в угол. Неужели этот энкаведешник заплакал? Я не слышал его рыданий, не видал слез, но я видал глаза отца, нагулявшегося за стенкой. Как-то он рассказал мне, школьнику, как для него началась война. В чем-то его воспоминания сходились с рассказом Трущева.

Это было под Ельней. Август сорок первого… Батальонная колонна двигалась по шоссе Москва-Смоленск в сторону Смоленска. В стороне на увалах немцы устроили засаду — зарыли свои танки в землю и принялись расстреливать колонну с дистанции в триста метров. Сначала факелом вспыхнул идущий впереди Т-34 комиссара батальона, затем две болванки пробили борт отцовского Т-26, в клочья разорвали механика-водителя. Следующий снаряд угодил в моторное отделение. Стало дымить. Отец рассказывал, что до сих пор не может вспомнить, как выбрался наружу, скорее всего, через нижний люк.


Николай Михайлович оторвал лицо от ладоней и торжествующим голосом добавил.

— Пока не долбануло! По самому кумполу! К чему я веду?..

Он задумался.

— Ага… К тому, что каждый из нас вступил в войну в разные моменты, в разных условиях, при разных обстоятельствах. Ощущение, что от нее не спрячешься, не убережешься, приходило не сразу.

Меня, например, война настигла в начале октября сорок первого, когда на Лубянку, в ответ на приказ направить курсанта Неглибко в Москву в распоряжение наркомата обороны, из Подольска ответили, что курсант Неглибко пропал без вести в боях под Юхновым.

Я не сразу понял смысл сообщения. В каких боях?! Он не имел права участвовать ни в каких боях! Еще через неделю, когда по результатам следствия выяснилось, что Закруткин мало того, что нарушил боевой приказ, но и добровольно сдался немцам, меня арестовали.

Трущев направился в дом, вернулся с блокнотом, водрузил очки на нос и строго предупредил.

— С этого момента записывай точно, только то, что я продиктую.

Он раскрыл блокнот.

Завороженный, близостью истории, ее неодолимой, цепкой властью, способной походя скомкать в неразрешимую для человека загадку личную трагедию и гигантское вражеское нашествие, гибель сотен тысяч людей и крушение надежд одного-единственного, не самого приметного индивидуума, пусть даже и старшего лейтенанта НКВД, я затаил дыхание.

Николай Михайлович продиктовал.

— В конце сентября сорок первого года удар германской группы армий «Центр» потряс всю «жидкую» оборону советских войск на Западном направлении. 3 октября немцы взяли Орел, 5 — Юхнов и Мосальск. 14 октября — Калинин, в скобках Тверь. Записал? Тверь в скобках? Хорошо… 12 октября передовые части вермахта вошли в Калугу. В окружении под Вязьмой и в районе западнее Орла оказались шесть советских армий, что-то около полумиллиона человек.

После взятия Калуги перед врагом открылась прямая дорога на Москву с юго-запада.

Поднятые по тревоге курсанты двух Подольских училищ около двух недель сдерживали врага под Юхновым и на Ильинском оборонительном рубеже. Это на реке Наре. Они полегли там практически все, на наши позиции вышло с пять десятков измученных и израненных бойцов.

Он закрыл блокнот, закурил, затем резко предупредил.

— Об этом не пиши. Усек? Из двух тысяч восемнадцатилетних-девятнадцатилетних парней выжило всего несколько десятков человек!.. По поводу пропавшего курсанта Неглибко было назначено спецрасследование, которое установило, что по свидетельству уцелевших курсантов Неглибко добровольно перешел на сторону немцев.

* * *
Трущев успокаивался долго, вздыхал, в раздумье шевелил пальцами, наконец продолжил прежним назидательным тоном.

— Меня арестовали в ночь на 15 октября и сразу на допрос.

Абакумов Виктор Семенович уже ждал меня. Ему было не до пустых формальностей. Он сразу поставил вопрос ребром.

— Не ведешь ли ты, падло, двойную игру? — после чего ударил в ухо.

Затем наклонился и задал следующий вопрос.

— Это ты завербовал Закруткина или он тебя?

Удар сапогом в область печени.

— Сознайся, ты дал ему задание связаться с абвером?

Удар сапогом в ребра.

— Или с гестапо?..

Абакумов сгреб меня за ворот гимнастерки и резко, рывком усадил на табуретку.

— Отвечай, падло!!

Кем я был в сравнении с Виктором Семеновичем? Мелким замухрышкой, птенчиком. Или тараканчиком. Абакумов, сын истопника и прачки, был красавец под два метра роста, косая сажень в плечах.

Я был уверен — то, что он проделывал со мной, было мероприятие показушное. Психологическое давление, не более того. Захотел бы, одним ударом сломал челюсть, а так — я изнутри обвел зубы языком — все на месте. Это я к тому, что Виктор Семенович был неглупый человек и понимал — сегодня он меня, завтра я его.

Далее он повел допрос во вполне интеллигентном духе.

— Выкладывай, сволочь, что вы там с этим негодяем Закруткиным задумали?

Я, чтобы избавиться от сгустка во рту, сплюнул. Крови оказалось многовато.

— Не только я, но и Федотов, Фитин, Меркулов…

— Ты еще наркома сюда приплети! — посоветовал Абакумов.

Я внял совету.

— Товарищ Берия, а также товарищ Сталин.

— Я слышал эту историю, Трущев, — скривился Абакумов. — Ты решил спрятаться за их спинами? Не выйдет, сволочь!

— Нет, я просто пытаюсь объяснить, о чем мне позволено говорить, а о чем лучше помолчать.

Абакумов встал, прошелся по камере, остановился за спиной. Я изо всех сил напрягся — попытался сохранить спокойствие и не выдать себя. Я с детства боюсь ударов сзади.

Старший майор, начальник управления особых отделов (УОО) НКВД, зашел с фланга, наклонился, заглянул в глаза.

— Как ты мог, Трущев, обмануть партию? Обмануть товарища Сталина?! Тебе доверили такое важное дело, а ты решил съюлить? Решил нажить политический капитал, чтобы было что предложить фашистам, когда они войдут в Москву? Ты рассчитываешь, они войдут в столицу?

— Я всегда был верен Сталину и партии. Верен до конца!

— Оно и видно, как ты был верен. Где твой Закруткин, падло?!

— Виктор Семенович, — немея от страха, обратился я к Абакумову, — может, сначала разберемся, а потом в ухо?

— По уху, — поправил меня Абакумов. — Если бы в ухо, ты бы не встал. У меня рука, сам знаешь, какая. А насчет разобраться, давай разберемся. Подскажи, как и когда вы с Закруткиным задумали предательство. Может, у вас в компании еще кто-то был?

Меня пронзило — почему он не спрашивает о Шееле? Он не знает о барончике?

Да! Да! Да!

Следовательно ему приказано вывернуть мне нутро, но не более того. Достоверно никто не знает, что случилось с Закруткиным.

Ну, Анатолий! Ну, передовик!! Ну, новатор на почве разведки!!! Попадись ты мне в руки!

Абакумов позволил назвать себя по имени, следовательно я ему не тамбовский волк, а пока свой, но с мутью. Пусть даже обманувший доверие, но свой!.. Значит, еще можно побороться.

Ну, Закруткин!.. Своими руками удавил бы!

Мне нельзя упоминать о Шееле! Если Абакумов знает о нем, пусть сам назовет это имя. Может, заодно со спецрасследованием, порученным Абакумову, Лаврентий Павлович решил лишний раз выявить мое нутро? Если Абакумов назовет, значит, он имеет доступ к операции «Близнец». Это плохо. Тогда мне каюк. Но если не назовет, значит, либо не знает, либо не хочет подставляться.

— Да, в нашу компанию с Закруткиным входили разные люди, но о них не стоит упоминать.

— А это видел? — Абакумов показал мне кулак.

— Виктор Семенович, объясните, что случилось? Почему вы решили, что Закруткин предатель? Потому что ушел к немцам? Но ведь он и должен был туда уйти.

— Ага, должен. Когда и где, вот в чем вопрос? А насчет того, что я решил, это не так. Это свидетели решили.

Он протянул мне кипу листов. Это были свидетельские показания, которые выжившие под Юхновым и Ильинским курсанты дали при расследовании дела курсанта Неглибко.


Из показаний курсанта Бязева И. С.

«5 октября было воскресенье, день выдался солнечный и теплый. К ребятам приехали родные и друзья — многие из курсантов были набраны в Подмосковье. В 9.55 меня окликнули.

— Бязев! На проходную, брат приехал.

Я бросился к выходу из казармы. Бегу по коридору и вдруг слышу голос из репродуктора:

— Боевая тревога! Всем быть в своих подразделениях. Всем, кто находится с родственниками, немедленно вернуться в училище.

Так я и не повидался с братом, сразу отправился на фронт. В составе передового отряда были в основном добровольцы, да и то сказать, кто был в здании училища, тех и записали. Отказников не помню. Вася Неглибко записался вместе со мной. Сначала он собрался заглянуть в штаб — сказал, дело есть, потом махнул рукой — к черту, говорит!

Вечером я отбыл вместе с товарищами в сторону Малоярославца. С Неглибко я встретился под селом Ильинское, на оборонительном рубеже.

Вопрос следователя.

— Потери были большие?

— Огромные, товарищ следователь. У Старчака[39] в районе из четырехсот человек к 7октября осталось три десятка. У нас тоже.

— Когда вы в последний раз видели курсанта Неглибко?

— Утром 8 октября. Нас, оставшихся в живых, свели в роту и приказали атаковать ферму, что возле Ильинского. Ферму мы взяли, но тут появились два танка, а у нас уже и гранат не осталось. Мы начали отползать. Там в воронке я в последний раз видал Неглибко. Крови на нем не было, наверное, контузило. Больше я его не видел…»


Из показаний вышедшего из окружения курсанта Петросяна В. А.

«…нас загнали в лес. Мы барахтались в грязи. Немцы обстреляли нас из автоматов, но в грязь не полезли. Я немецкий кое-как разбираю, понял, что они сказали — сами вылезут. Сами не сами, а спустя минут двадцать фашисты начали обстреливать болото из минометов. Это был ад. Мины шлепались беззвучно, рвались глухо. Хлопок — и перед тобой встает стена грязи…

— Петросян, вас не о грязи спрашивают. Вопрос, когда вы в последний раз видали курсанта Неглибко?

— Васю? Когда выбрался из болота. Там наших много полегло. Грязью завалит, выбраться сил не было… Кто раненый…

— Петросян!! Будьте мужчиной!

— Так точно, товарищ следователь. Но и вы поймите, когда на тебя центнер грязи рухнет. Если раненый, каюк. Понимаю… Неглибко, гада, увидал под вечер. Его вели два солдата. Он был без ремня, без оружия, шел с поднятыми руками. Не раненый, сам шел, форма чистая. Чуть прихрамывал…»


— Ну, ознакомился? — спросил Абакумов. — Как ты это объяснишь — чуть запахло жареным, он сразу рванул к немцам?

— Ничего не понимаю! — признался я. — У Закруткина был приказ ждать особых распоряжений. Со дня на день его должны были отправить в Калинин. Там он должен был перейти линию фронта.

Абакумов закурил, потом откликнулся.

— Немцы взяли Калинин 14 октября. Знаешь, как он раньше назывался?

— Тверь.

— Правильно. У меня родители из-под Твери.

Он некоторое время курил, наконец ударил ладонью по столу.

— Вот что, Трущев. Ты посиди и подумай. Мой тебе совет — напиши всю правду, где, кто и когда тебя завербовал. В общем, всю подноготную.

* * *
В камере я провел почти два месяца. На допросы меня не вызывали, разве что два или три раза для уточнения моих собственноручно написанных показаний, в которых я изложил план заброски Закруткина за линию фронта. О Шееле и общем замысле операции, естественно, я не упомянул ни слова. Меня не били, но обращались жестко.

Освободили также внезапно, как и посадили — в первый день контрнаступления под Москвой. Вернули все, вплоть до расчески — у нас с этим было строго, мелочь считали до копейки.

Отвезли домой. Два дня я отдыхал. На третью ночь меня опять же на машине привезли на работу. Порученец, поднявшийся в квартиру, посоветовал одеться по форме. Меня пот прошиб — если это не амнистия, то что это? Таня не выдержала, разрыдалась и выскочила из комнаты на кухню, где моя мама держала взаперти Светочку.

Это действительно была амнистия, и в духе прежних революционных традиций, прижившихся на Лубянке со времен железного Феликса, первым делом меня отвели к Берии.

— Трющев!

Нарком снял пенсне, протер воспаленные глаза (было что-то около трех часов утра), предупредил.

— Еще один такой прокол, и ты уже не выйдешь сухим бэз воды. Понял?

— Так точно.

— Ступай. Федотов тебе все объяснит.


Федотов встретил меня сурово, сухо объяснил.

— Засучивай рукава и за работу. «Первый» внедрился самостоятельно. Имей в виду, это перспективно. Все подробности в деле.

Я, откровенно говоря, растерялся, даже обиделся. Отдал честь, повернулся через левое плечо и прямиком к двери. У порога не выдержал, повернулся и задал вопрос.

— Если «Первый» внедрился, зачем же меня держали под арестом?

Федотов снял очки, кисло глянул с мою сторону.

— Трущев, не разводи антимонии! Ты не красная девица.

Я глянул на начальника управления и нутром почувствовал, до какой степени устал этот человек, а тут я с своими антимониями.

Я заговорил торопливо, сбивчиво.

— Павел Васильевич, я не о себе. Я могу понять, если мой арест был спланирован заранее, если это была проверка, но если это выражение недоверия, как мне работать? Создается впечатление, будто меня отправили в двухмесячный отпуск, а теперь ждут, что я с новыми силами приступлю к работе.

— Видишь, какой завал? — сухо спросил Федотов и указал на гору бумаг у него на столе.

Затем вполне официально добавил.

— Такое развитие событий предусмотрено не было. Я был против ареста. Я настоял на твоем освобождении. Ты, Николай, по-видимому, в рубашке родился. Что ты можешь сказать о Закруткине?

— Готов поручиться, он не предатель. Скорее, заигрался, возможно, струсил. Когда рядом рванет мина и тебя накроет полутонной грязи, любой может сдрейфить.

— А если сломали?

— Конечно, сломать можно, только тогда он ни к черту не годится. То есть, для немцев пользы от него никакой. Использовать его в роли мелкого провокатора себе дороже. Обиженный агент опасен. Начнет болтать и прочее…

— Ты уверен?

— Так точно.

— А мы нет. У нас были сомнения. До того самого момента, пока к Бухгалтеру не явился человек с той стороны и не предъявил фотографию Первого в форме немецкого офицера. В ходе оперативных мероприятий выяснилось, что Закруткин в Смоленске. Подробности в деле. Хорошенько проанализируй все данные и составь записку с предложениями, как мы могли бы использовать Первого.

Он надел очки и уже в упор уставился на меня — ну, чистый филин!

— А еще я тебе скажу, удача в нашем деле не последнее дело. Судя по донесениям и общему развитию событий, если бы мы действовали по заранее утвержденному плану, его, скорее всего, уже на свете не было. Тебя тоже. Так что иди и работай. И попрошу, не разводи антимоний!

* * *
Николай Михайлович начал прощаться, принялся торопить меня — поспеши, иначе, мол, не успеешь на последний автобус в Снов.

Его предупреждение с трудом дошло до меня — в тот момент я умом и сердцем пребывал в тех декабрьских днях сорок первого.

Горечь не отпускала. Ради чего я ввязался в эту историю? Разве не для того, чтобы испытать прикосновения истории? Разве не для того, чтобы ощутить живую жизнь?! И в этот момент, когда мы наконец прикоснулись к оголенному прошлому, вплотную подобрались к извлечению смысла меня беспардонно вышвыривают домой.

Как котенка?..

Но с чекистами не поспоришь.

На прощание, у калитки, он сунул мне папку. Напомнил, чтобы я ознакомился с содержимым «один на один» и только после того, как «крепко поужинаю». Это был его стиль. Этот невысокий энкаведешник скудно завтракал, в меру обедал, и объедался за ужином.

Вот и пойми этих стражей революции.

Глава 2

Отпечатанные на древней пишущей машинке листки оказались отрывками из отчета или, точнее, письма, адресованного лично Трущеву. Место его написания, сроки — все это требовало специального изучения, но мне было не до аналитики. Я до утра разбирал стершиеся абзацы. Некоторые строки и слова пришлось вычитывать с помощью лупы, однако к утру причины, толкнувшие Закруткина на безумный поступок, начали проясняться.


«…только сегодня узнал, что случилось с вами после того, как я «бежал к немцам». Поверьте, у меня в мыслях не было подставлять вас — человека, изменившего мою жизнь, более того, сумевшего внятно растолковать мне и известному вам любителю космических путешествий, что такое согласие и как порой трудно отыскать его в себе».


«…однако постыдное ощущение недоговоренности, причинение вреда, несправедливого, пусть даже и побочного, вам, человеку, втолкнувшего меня в самую сердцевину истории, требует формальных объяснений с моей стороны. Этому учил меня отец, иногда отличавшийся неуместной страрорежимной щепетильностью по отношению к коллегам.

Но не к врагам!

Считайте это письмо, если оно дойдет до вас, отчетом, составленным по всем требованиям жанра, чем с такой радостью в незабываемое довоенное время занимался небезызвестный вам Авилов. Мне удалось сполна рассчитаться с ним в оккупированном Смоленске. Рассчитаться за все — за украденный сахар, за наглость, за измену родине, доверившей ему оружие и пославшей в бой».


«По существу дела могу сообщить — гром грянул, когда в стенах Подольского училища была объявлена боевая тревога. Я, единый в трех лицах — Закруткин от рождения, Шеель по приказу партии, официально Неглибко Вася, свой в доску курсант, отличник боевой и политической подготовки, прошедший спецподготовку для действий в ближнем тылу врага — растерялся.

У меня на руках было точное предписание, обязывающее меня в случае каких-либо непредвиденных обстоятельств немедленно обратиться к начальнику особого отдела или к самому начальнику училища, генерал-майору Смирнову, назвать условную фразу, после чего меня должны были моментально отправить в Москву.

Вообразите картину — в училище объявлена боевая тревога, ребята бегут по коридору, торопят — «Вася, поспешай», «говорят, немцы прорвались под Юхновым», «Калугу взяли!!!» — а я, значит, плевать хотел на Юхнов, на Калугу и вразвалочку к особисту — пора драпать, нас ждут в Москве.

Я вместе со всеми выбежал во двор и встал в строй. Генерал Смирнов зачитал приказ и скомандовал.

— По машинам! — затем окриком — назад! — приостановил рванувшуюся к грузовикам толпу.

Лицо у него дрогнуло.

— Ребята! — обратился он к курсантам. — Москва в опасности. Отступать нельзя. Продержитесь несколько дней, и помощь придет.

Вот и все напутствие.

Не знаю, сможете ли вы простить меня, но я не мог поступить иначе.

До Каменки мы мчались по приличной дороге. Ветер был холодный, я продрог, остыл и с ужасом осознал, что наделал, но упрямство было сильнее. Я убеждал себя, из грузовика уже не спрыгнешь, особист остался в Подольске, и бегу я не от фронта, а на фронт. Вопреки приказу, логике и материалистическим убеждениям, я положился на удачу. Будь что будет! Успокаивал себя тем, что в принципе, все мои поступки в тылу врага уже расписаны, явки заучены назубок, порядок действий известен и не все ли равно в каком месте я уйду к фашистам».


«…взрослел быстро, не без раскаяния. Не без попыток отыскать какого-нибудь особиста и шепнуть ему пару заветных слов. Но особистов среди нас не было, а обращаться с подобной просьбой к командиру батальона Бабакову, было не только бесполезно, но и опасно. Он вполне мог счесть меня дезертиром. Было бы крайне неуместно получить пулю от своих. Дезертиром я должен был стать в удобный момент и на глазах у нескольких сослуживцев.

Первый бой выбил из меня последние иллюзии. Первый бой это не для…»


«…мое разочарование было настолько велико, что будь на моем месте подлинный Шеель, он тоже бы растерялся.

Я крикнул из воронки.

— Schießen Sie nicht! Ich bin deutsch! (сноска: Не стреляйте! Я немец!)

Меня заставили встать, приказали выбраться наверх. Как только я замешкался, кривоногий, малорослый солдат, ближе других стоявший к краю воронки, выстрелил в мою сторону из автомата.

Я торопливо, с поднятыми руками полез по осыпавшемуся склону. Наверху выпрямился и повторил.

— Nicht schießen! Ich bin deutsch!

Кривоногий прищурился.

— Ты немец? Если ты немец, зачем стрелял в своих? Ты плохой немец, — и навел на меня автомат.

Солдат был явно не в себе. Нет, от него не пахло алкоголем. Позже я сообразил, что курсанты сопротивлялись настолько отчаянно, пустили столько крови, что враги, до сих пор не испытывавшие злобы к пленным, на этот раз словно осатанели.

Меня спас ефрейтор, сохранивший хладнокровие. Он одернул товарища.

— Ты веришь русскому, Курт? Разве тебе не объясняли, как этих свиней учили немецкому в школе. Они должны были хором повторять на уроке — «не стреляйте, я сдаюсь».

Они засмеялись. Засмеялся и палач.

Я с замиранием слушал их разговор и уже не пытался напомнить, что я не только немец, но и барон. Напирать на происхождение в такой ситуации не только бессмысленно, но и опасно. В их разговорах не были ничего пролетарского или интернационального. Был октябрь, и по ночам уже было холодно. Это обстоятельство огорчало их куда больше, чем «русские свиньи».

Русских они называли «свиньями». Других определений охранники на месте сбора военнопленных не знали. Сам пункт представлял собой ровное огороженное колючей проволокой место. Среди пленных было много раненых — медицинскую помощь им оказывали — мазали йодом, но это был единственный гуманизм, с которым я столкнулся в плену. Правила были драконовские: за приближение к проволоке расстрел, за хождение по ночам расстрел, а как было усидеть на месте в гимнастерке, когда по ночам начались заморозки.

Это было суровое испытание. Кем я был до того момента, когда с поднятыми руками полез из воронки? Студентом, комсомольцем, активистом, мечтавшим — «если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов». Я был романтическим патриотом. Шталаг прочистил мне мозги, назначил цену всему, чему учили детстве, что слышал по радио, о чем читал в газетах. Оказалось, что внимать рассказам ветеранов, изучать газеты, строиться, подчиняясь призывам из громкоговорителей, тоже следует с умом. Дороже всего в этой жизни ценится жизнь, но никак ни политические или любые иные «измы».

В этом не было и намека на предательство. У меня в мыслях ничего подобного не было. Я проклинал себя за глупость, проклинал за допущенные в минуту страха растерянность и колебания, но это не мешало мне на пределе задуматься о будущем».


«Помню молоденького танкиста, его звали Кандауров. Еще совсем мальчишка, он кипел ненавистью к врагу. У него на этой почве было что-то вроде психического расстройства, но мне уже хватало соображалки, чтобы не следовать его примеру и держать себя в руках.

В плен Кандауров попал в августе под Ельней, где немцам удалось окружить танковый батальон, в котором он служил механиком-водителем.


«…горючка закончилась. Усек? Всего хватало — боеприпасов, провианта, храбрости хоть отбавляй, а солярки нет, без нее много не навоюешь.

Немцы попытались взять нас наскоком, однако получили крепкий отпор и отступили. До вечера, в ожидании подмоги мы организовали оборону: окопались, зарыли машины в землю, выставили боевое охранение. Ночь выдалась прохладная, бодрящая — спать не хотелось, ведь завтра в бой. Подойдет бригада, тогда фашисты попляшут.

Где-то после полуночи я задремал — и вдруг, мать родная, музыка, знакомая, довоенная! От неожиданности я схватился за оружие, и не я один. Командир объявил боевую тревогу, однако спустя несколько минут суматоха схлынула. Мы прислушались — на вражеской стороне вовсю наяривали: «Броня крепка и танки наши быстры!..»

Сначала все посмеивались — воюем, мол, с музыкой и так далее… Кое-кто подпевал.

Кандауров с нескрываемой ненавистью вполголоса пропел:

Гремя огнем, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
И первый маршал в бой нас поведет!
«…он сплюнул.

— Между собой мы решили, вот подоспеет помощь, тогда мы вам тоже что-нибудь сыграем.[40]

Весь следующий день немцы безостановочно крутили пластинку. Изредка, когда иглу патефона ставили на начало, кричали в микрофон: «Рус, сдавайся, ви окружены, сопротивление бесполезно!». С приходом темноты концерт продолжался, причем немцы до предела усилили громкость.

— Это была жуткая ночь, никто не мог глаз сомкнуть, нервы у всех на пределе, а помощи нет как нет. Разведчики, с вечера ушедшие в сторону наших, как в воду канули. На следующее утро в командирской рации сели батарейки. Стало ясно: дело — труба, надо прорываться. Однако комиссар отказался подписывать приказ — мол, нельзя бросать технику. Надо проявить стойкость. Враг орет? Давит на психику? Ну и пусть давит. Не стреляет же! Значит, враг трусит… Помощь обязательно придет, не может не прийти, и так далее…

Командир приказал устроить еще одну вылазку, чтобы забросать громкоговорители гранатами, а если повезет, прорваться к своим. Добровольцев было предостаточно, однако как только бойцы пошли в атаку, пулеметчики под аккомпанемент задорного марша прицельно расстреляли добровольцев.

На следующее утро в батальоне был обнаружен первый свихнувшийся боец, с винтовкой наперевес бросившийся на немцев. Потом еще один, и так далее… К полудню в батальоне начался полный разброд. Кое-кто в открытую начал поговаривать, лучше сдаться, чем слушать этот бред про товарища Сталина и первого маршала. Пару говорунов, пытавшихся сбежать к немцам, взяли под арест, а над рощей по-прежнему победоносно реяло — гремя огнем, сверкая блеском стали…

И так далее…»


«…наконец, немцам надоел этот концерт, и ближе к вечеру на позиции батальона обрушились пикировщики. Меня контузило».


«…очнулся, побрел на восток. По пути завернул в какую-то деревню. Незнакомая женщина завела меня в избу, заставила залезть на печь. Не успел я отогреться, как вошли два полицая. Они вытолкали меня на двор и погнали к тракту. Там втолкнули в колонну пленных, бредущих в сторону Малоярославца.

У колонны не было ни начала, ни конца…»


«Кандауров выразился так — «я им, гадам, никогда не прощу эту броню». В лагере, при всем ужасе и беспросветности, это было общее мнение, но я уже никак не мог разделить его. По ночам, дрожа от холода, я трезво, уже не озадачиваясь никакими побочными обстоятельствами, прикидывал — как бы поскорее выбраться из этой катавасии. Для этого следовало отколоться от общей массы и любой ценой привлечь к себе внимание охраны — иной возможности у меня не было».


«… от теории до практики путь оказался куда более длинным, чем это виделось по ночам…»


«…очередную глупость я совершил, когда рискнул окликнуть проходившего мимо солдата по-немецки. Тот в ответ, не разбираясь или со страху, дал поверх голов очередь из автомата».


«… своего добился. Я остался один, теперь за мою жизнь нельзя было дать и ломаной копейки. Соседи, слышавшие, как я пытался окликнуть охранника, отлучили меня от кусков хлеба, которую иногда бросали охранявшие нас солдаты. Кандауров, с которым мы грелись в совместно выкопанной яме, плюнул, ушел к соседям и, не скрывая, начал подыскивать помощников, чтобы разделаться с «сукой» — то есть, со мной».


«Ночь выдалась промозглая, дождь то моросил, то замирал, после полуночи небо вызвездило. Под утро ударил заморозок. С первыми лучами солнца — день обещал быть ясным, солнечным, бодрящим, — я осознал немудреную истину — в моем распоряжении день, иначе каюк. Следующую ночь мне не пережить…

К полудню, на голодный желудок, я начал отползать от соседей в сторону колючей проволоки. Комсомолец Кандауров, ослабевший, но по-прежнему желающий «придушить суку», последовал за мной. Лицо у него было недоброе.

Так мы оба оторвались от общей массы. Метров за пять до ограды я остановился. Ближе нельзя. Кандауров держался поодаль — поджидал, когда я вернусь к своей норе.

Когда патруль на внешней стороне колючки приблизился к тому месту, где я затаился, я бросился на танкиста. Солдаты, заинтересовавшись дракой, притормозили. Я ударил Кандаурова, свалил с ног, принялся бить и топтать ногами, затем бросился к проволоке.

Караульные — все разом — передернули затворы. Я не помню, что кричал — что-то вроде того, что родом из Дюссельдорфа, что жил на улице Канареек возле Марктплац, что хочу жить, хочу спастись от «этих русских свиней, задумавших съесть меня».

Глаза ефрейтора, командовавшего патрулем, расширились. Он окриком заставил меня остановиться, затем подозвал к проволоке, спросил.

— Sie von Dusseldorf? (сноска: Ты из Дюссельдорфа?)

Я как заведенный повторял одно и то же.

— Ja! Ja! Dusseldorf!! Ich lebte auf der Straße der Kanarienvögel!.. Dieses völlig folgende von Marktplats. (сноска: Да! Да! Я родом из Дюссельдорфа, улица Канареек!.. Это совсем близко от Марктплац).

Меня отвели в комендатуру».


«…и ничего не изменилось, кроме того, что толстый обер-лейтенант, командир этой вшивой караульной команды, равнодушно выслушал меня и приказал отправить в шталаг XXX-3а, расположенный в пригородах Смоленска. Мои объяснения его не интересовали, наверное, потому что сам он был родом из Баварии. Вам наверняка известно, как баварцы относятся к выходцам из Вестфалии. Они считают их задирами. Берлинцы все выскочки, а северяне задиры — такова правда.

Шталаг оказался сборным пунктом, где собирали всякое отребье, согласившееся послужить великой Германии. Более мерзких типов мне в жизни встречать не приходилось. Я не мог понять, почему их не добили в тридцать седьмом…»


«…но я еще верил в чудодейственную силу слов, в торжество арийской справедливости. Я еще надеялся, что сыну расстрелянного большевиками Альфреда фон Шееля, помимо почестей, должно найтись место на земле, на которую ступила нога его соотечественников».


«В лагерь частенько наведывались офицеры вермахта, а также два господина в серой форме с ромбом на рукаве. На ромбе было вышито «СД». Дня через два меня вызвали в комендатуру и предложили в письменной форме изложить, кто я и с какой целью перешел линию фронта. Объяснительную записку я написал по-немецки, однако наблюдавший за мной штабс-вахмистр порвал страницы и приказал переписать по-русски. К моему глубочайшему удивлению история Алекса-Еско Альфреда Максимилиана фон Шееля никого не заинтересовала, даже вербовщиков из абвера. Один из них, какой-то прыщавый обер-лейтенант, вызвал меня и предложил рассказать — опять же на русском! — как я попал в плен. При этом сам он владел русским отвратительно и, скорее всего, просто хотел потренироваться в языке. Подробности моей жизни его мало интересовали. В конце допроса он задал несколько наиглупейших вопросов — например, с какой целью я изменил фамилию Шеель на Неглибко? Или — зачем мой отец сменил подданство?

Более внимательно ко мне отнесся следователь из эйнзатцгруппы, расквартированной в Смоленске. Этот, по крайней мере, позволил мне объясниться по-немецки. Он внимательно выслушал меня, затем дал бумагу и попросил еще раз изложить свою историю, начиная с того момента, как я оказался на территории Советского Союза. Школьные годы разрешил опустить — отметить только даты, когда отца перебрасывали с места на место и в каком классе я учился.

Эта волынка тянулась до первых чисел ноября. Я совсем упал духом. Все изменилось в годовщину революции. Меня неожиданно вызвали в комендатуру, усадили в легковую машину и увезли в Смоленск. Там меня поджидала удача. Я встретил — кого бы вы думали? — вашего свердловского знакомого, господина Майендорфа.

Сначала я не мог разобрать, в каком он чине, несомненно, высоком — все ходили перед ним на цыпочках. Позже он рассказал, что его отправили на Восточный фронт с инспекционной поездкой. Перед самой поездкой рейхсфюрер произвел его в штандартенфюреры. В ту пору он проходил по VII, «идеологическому», управлению РСХА. Руководство интересовало, как идут дела в недавно организованных на оккупированных территориях эйнзатцгруппах, в задачи которых входило обеспечение порядка на оккупированных территориях и борьба с враждебно настроенными по отношению к рейху элементами в тылу сражающихся войск. Как раз в это время на посту начальника эйнзатцкоманды «В» небезызвестного Артура Нёбе сменил оберфюрер СС Науман, добрый знакомый дяди Людвига.

Майендорф встретил меня ласково, называл «мой дорогой Алекс», но настороженности не скрывал. Попросил еще раз со всеми подробностями, «вплоть до самых ничтожных», описать мои приключения в стране большевиков. Посоветовал не спешить и осознать цену каждого слова. Как говорят русские, что написано пером, не вырубишь топором.

Это пожелание дяди Людвига я выполнил в полном объеме и в спокойной обстановке, так как в Смоленске мне разрешили поселиться на частной квартире — в доме, расположенном неподалеку от комендатуры. В середине ноября меня вызвали допрос в гестапо.

Вот тогда я вновь, нос к носу столкнулся с Авиловым…»


«Этот негодяй служил у них опознавателем. Оказавшись в плену, он, спасая свою шкуру, выдал всех, кого знал по училищу и по работе на НКВД. На очной ставке Авилов, не задумываясь, даже с какой-то радостью, подтвердил — «да, это Неглибко, известная комсомольская тварь» и настоятельно потребовал, чтобы «господин офицер обратил на меня особое внимание». Свою неприязнь Авилов объяснил тем, что не встречал более зараженного неизлечимым фанатизмом и отъявленной коммунистической фанаберией, урода. Он посмел тыкать в меня пальцем — «этот один из самых отъявленных! Отличник боевой и политической подготовки, активист. Сотрудничал с особым отделом. Посещал концерты с приезжим энкаведешником. Его первым отобрали в группу диверсантов».

Я объяснил гауптштурмфюреру Ротте, что сознательно стремился попасть в спецгруппу, поэтому и старался преуспеть в учении. Как иначе я мог оказаться за линий фронта? Что касается Авилова, его, между прочим, тоже отправили на спецкурсы, и не за красивые глаза. Он тоже был активистом, а заодно доносчиком и мелким воришкой. Еще вопрос, кто из нас чем заражен. Я назвал Авилова недоноском и обвинил в том, что в тыл германских войск он был заброшен НКВД, а его услуги, которые он оказывает германским войскам, оплачены Сталиным.

Авилов бросился на меня с кулаками. Прежде, чем нас растащила охрана, я успел врезать ему под дых.

Перепуганный следователь призвал нас к порядку и поставил вопрос ребром — кто из нас говорит правду и кто лжет?

Мы вновь взялись за дело. Авилов обвинил меня, что я стучал на товарищей и писался по ночам. Эта несусветная ложь вывела меня из себя. Я на правах арийца еще раз врезал ему.

Нас вновь растащили.

Порядок навел явившийся на допрос господин Майендорф. Полагаю, он ждал удобный момент, чтобы популярно объяснить следователю, каким образом сподручнее всего выявить истину. Он приказал охранникам покинуть помещение, потом вытащил парабеллум и предложил.

— Пусть господа сами решат этот спор. В пистолете один патрон. Я кладу его на стол… — он положил оружие примерно посередке между мною и Авиловым. — Мы с господином Ротте отойдем в сторону а вы по команде хватайте оружие и постарайтесь свести счеты.

Авилов взвыл.

— Господин офицер, я всегда честно служил Германии. За что же?..

— Это шутка, господин Авилов, — объяснил Майендорф.

— Ах, шутка!.. — нервно обрадовался Авилов и, не глядя в мою сторону, многозначительно прибавил. — Что ж, пошуткуем, красная сволочь!

Затем Майендорф обратился ко мне.

— Вам ясно, господин Неглибко? Это шутка.

— Так точно, господин офицер!

— По местам! — скомандовал Майендорф.

Раздосадованный Авилов мелкими шажками отошел к стене.

Я тоже.

Я насквозь видел этого гада. За несколько лет он привык к тому, что его доносы являлись окончательными и не подлежащими обсуждению приговорами. Та же история повторилась в гестапо. Он тыкал в пленного пальцем — того расстреливали. Что же случилось на этот раз? Почему Неглибко, которому достался билет на концерт Мессинга, и здесь обошел его? Что это за порода такая выдающаяся, которой все можно?..

По команде, воспользовавшись замешательством Авилова, с недоумением и надеждой поглядывавшего на Майендорфа, как бы спрашивая — это действительно шутка?.. — я бросился к столу и, первым схватив парабеллум, выстрелил в негодяя.

Людвиг фон Майендорф глазом не моргнул, а толстый гауптштурмфюрер при звуке выстрела вздрогнул и невольно зажмурился. Майендорф переступил через умиравшего Авилова, подошел ко мне, взял за плечи и вывел в коридор.

— Пойдем, мой мальчик. Спектакль окончен…»


«Франц, — я впоследствии подружился с ним — признался, что после этого «фантастического» допроса он проклял все на свете и прежде всего свою несчастливую звезду, загнавшую его в эти дикие колониальные края, где вопреки всем зоологическим справочникам самыми распространенными и кровожадными хищниками оказались не волки, а партизаны.

— Меня раздирают противоречивые чувства, Алекс. Ты — знаток славянской души, растолкуй, как я должен поступать с подследственными, которым чуждо всякое понятие о логике?

Ротте закончил теологический (богословский) факультет Фрайбургского университета и был помешан на силлогизмах. Любимыми словечками его было «предположим» и «следовательно».

— Предположим, Авилов был прав, и ты являешься русским агентом. В таком случае тебе было важно наладить добрые отношения с этим подонком. Как ни крути, вы оба изменили присяге. А ты в драку!»


«…— Ты же образованный человек, Алекс. Ты, наверное, читал Толстого! Ты должен был объяснить Авилову, что в силу обстоятельств тебе тоже приходилось менять личины. В любом случае, стрелять в товарища, это крайняя степень варварства. Если даже Авилов искренне заблуждался, тебе тем более нельзя было доводить дело до стрельбы, так как теперь я обязан завести на тебя дело, ведь ты уничтожил важного свидетеля. Ты сам, Алекс, значительно усложнил первые шаги на поприще обретения родины.

Он был занятный человек, этот Франц. Невысокий, излишне полный для офицера, он как-то признался, что в молодости зачитывался Толстым, но в той ситуации, в которой я оказался в конце сорок первого мне было плевать на Толстого, на Франца, на непротивление злу насилием.

— Послушай, Франц, мне плевать на Авилова, но неужели от него нельзя было избавиться менее изощренным способом? Зачем Майендорфу надо было подставлять тебя?

Ротте задумался.

— Откуда ты знаешь, что я получил приказ избавиться от Авилова?

— Кто же позволит без приказа открывать стрельбу в стенах вашего учреждения?!

Ротте хмыкнул.

— Ты догадлив. Хорошо, я поделюсь с тобой служебной тайной. Авилов свихнулся и перестал быть нужным рейху. Ранее он с усердием охотничьей собаки выискивал комиссаров, командиров и евреев, но с какого-то момента у него пропал нюх, и этот негодяй решил брать количеством. Например, его подсаживают в группу, в которой находится двести пленных. Утром он докладывает, что выполнил задачу и заносит в список не менее сотни соотечественников. Он полагал, что за перевыполнение плана его ждет награда? Но здесь нет гнилых Советов, здесь территория рейха. Мы ценим качественную работу, а не достижения в соцсоревновании. Он свихнулся. Русские все из породы свихнувшихся, даже те, кто согласился сотрудничать с нами. Казалось, выбор сделан — служи, получай паек, добивайся расположения начальства. Так нет… Недавно один такой решил повеситься в сортире. К сожалению, веревка не выдержала и негодяй упал на доски. Те проломились и он, умирающий, хрипящий, провалился в яму с нечистотами. Пока его вытаскивали, туалет окончательно пришел в негодность. Если ты nedonosok и решил повеситься — вешайся, но зачем туалеты ломать?

— Зачем ты рассказал мне эту историю, Франц? Ты хочешь занять у меня деньги, но сам знаешь, у меня в обрез. Ладно, считай, шантаж тебе удался, и я выделю тебе пятьдесят марок. Пиши расписку. Что касается логики, она чужда русской душе. Где, в какой другой стране, можно было устроить революцию с таким масштабным избиением себе подобных? Русские, особенно советские, вопреки всякой логике различают правду и истину. Тот же Толстой утверждал, истина — это что-то чужое, холодное. Она пришла от немцев, значит, истиной можно поступиться. А вот правда — это что-то свое, родное, теплое, что необходимо защищать, не щадя жизни. Стоит только нащупать ее в душе, и тебе откроется дорога в рай. Здесь говорят, Бог не в силе, а в правде. Здесь верят не в астрологию, а в коммунизм. Здесь верят в рай на земле.

Ротте долго переваривал этот бред. Пусть помучается, фашистская морда…»


«…после расчета с Авиловым я отважился назвать Майендорфа дядей Людвигом — и не прогадал! Это был удачный ход, пусть даже по признанию Франца, я являюсь самым подозрительным типом на свете. Дядя Людвиг протянул мне руку, теперь он моя единственная надежда и опора и, что еще важнее, источник доходов. На первое время он вручил мне изрядную сумму от некоего благодетеля. Имени не назвал.

В наших отношениях, особенно после того, как я предался сентиментальным воспоминаниям о дружбе с Магдаленой, даже обнаружилась некоторая теплота».


«… — Ты помнишь Магди?

— Как я мог забыть ее, ведь насколько я помню нас в шутку называли «женихом» и «невестой».

— Помнится, в Свердловске ты был менее любезен.

— Разве я мог поступить иначе в этой варварской стране, где все мы сидели под колпаком у НКВД! Если вы внимательно читали мои показания, то, должно быть, убедились, что я, будучи в комсомоле и являясь последовательным активистом, тем не менее пописывал стишки. Так, баловство в духе юного Гете. Они был посвящены Магди.

Дядя Людвиг признался.

— Этими стихами ты сразил меня наповал. В доносе Авилова есть упоминание о том, как он сумел извлечь их из твоей тумбочки. — Затем он поинтересовался. — Кстати, кто такой nedonosok?

— Nedonosok?.. Это значит унтерменш».


«Не следует думать, что поддержка Майендорфа что-то изменила в моем статусе, просто ребята из команды Наумана занялись мною всерьез».


«…абвер подло предал меня и моего отца, которого эти карьеристы в Берлине сначала направили в страну врагов, а затем палец о палец не ударили, чтобы вытащить из подвалов НКВД. Сотруднику СД, обратившемуся в дом на набережной Тирпитца[41] за разъяснениями ответили — факт заброски барона фон Шееля они подтверждают, но это случилось так давно, что не осталось ни документов, ни свидетелей, способных подтвердить личность его сына. В архивах центрального управления моих отпечатков пальцев не обнаружено, сохранились только отпечатки пальцев отца. Они сослались на хаос и безденежье, царившие в Германии после Версальского мира, на нехватку квалифицированных кадров и малочисленность штатов, из-за чего разведывательному бюро рейхсвера было трудно в полной мере соблюсти требования, предъявляемые к подготовке агентов длительного залегания. Руководство абвера «готово отдать должное усилиям барона фон Шееля во вражеской стране, однако легализация предполагаемого сына агента W-17, представляется задачей практически невыполнимой». Единственное, на что я мог рассчитывать — это на небольшое возмещение за те годы, которые провел во враждебной стране».


«Дядя Людвиг популярно объяснил мне, что бюрократия у немцев почище советской.

— Эти чистоплюи решили отделаться от тебя. Никто не хочет брать на себя ответственность за неожиданно свалившегося им на голову наследника Альфреда фон Шееля».


«…к сожалению, в твоем фантастическом спасении из большевистского ада есть что-то избыточно романтическое. Его невозможно подтвердить или опровергнуть, если, конечно, не иметь своих людей среди высшего руководства Лубянки. К сожалению, кремлевский тиран успел до войны основательно почистить НКВД. С другой стороны, все косвенные факты свидетельствует в твою пользу. Да, мой мальчик, я вижу перед собой не двуличное продажное существо, а белокурую бестию, истинного арийца».


«Наш человек в Москве идентифицировал тебя и полностью подтвердил приведенные тобой сведения. Твоя фантастическая история обрела черты подлинности…»


«Мы, национал-социалисты, поступаем проще, мы не хитрим. Я рассказал рейхсфюреру твою историю. Сообщил и о случае с Авиловым, наглядно продемонстрировавшим природное превосходство быстрого и сообразительного представителя арийской расы над расхлябанным, лишенным нравственных ценностей nedonoskom. Твоя история заинтересовала Гиммлера как одно из убедительных свидетельств несгибаемости германского духа, его изначальной тяги к власти. Кровь определяет исход борьбы. Не воспитание, а кровь и почва! Это важный тезис в мироощущении тех, кто разделяет взгляды фюрера.

— Между нами, — Майендорф понизил голос, — мне трудно поверить, чтобы те, кто занимается аналитикой на Лубянке, были способны разработать такую хитроумную комбинацию, и не потому что славяне настолько тупы и неразвиты — это не так. Среди них встречаются выдающиеся личности, например, Сталин. Просто им пришлось бы иметь дело с неподатливым материалом. Я не верю, что в НКВД смогли бы без ущерба для твоей психики перевербовать тебя. Если бы ты согласился работать на них, ты стал одной из разновидностей Авилова, а что я вижу теперь? Я вижу немца, мой мальчик. Ты поступаешь как немец, держишься как немец, обладаешь реакцией немца, сообразительностью немца. Это врожденное.

Кстати, рейхсфюрер подтвердил — в твоем наблюдении, Людвиг, что-то есть».


«…тем не менее, мой мальчик, нет главного — неопровержимого свидетельства в твою пользу.

Он пригубил коньяк.

— Что же могло бы стать таким свидетельством?

— Отпечатки пальцев. Твой отец был настоящим патриотом, он согласился помочь рейху в трудные годы. Всего несколько человек были посвящены в его тайну. Даже я, его ближайший друг, был в неведении до того самого момента, пока он не выбрал меня в доверенные лица, которые должны были бы, когда ты вернешься на родину, помочь тебе освоиться в рейхе. Я готов сдержать слово, однако вступить во владение капиталом, который Альфред поместил в один из швейцарских банков, ты сможешь только с согласия другого человека. Для того чтобы получить доступ к счету, тебе придется обратиться к нему.

— К кому?

— К Ялмару Шахту.

Это была новость так новость, так новость. Я знал, что ваш пронырливый Шеель сумеет подложить мне крупную свинью, но такую!..

— Президент рейхсбанка?!!

— Бывший президент. Теперь он входит в правительство в качестве министра без портфеля.

— В таком случае мне не видать наследства как своих ушей!

Дядя Людвиг поморщился.

— Только не надо трагедий!

— Дядя Людвиг, как мне из какого-то вшивого Смоленска добраться до Шахта?! Послать открытку на Рождество — здравствуйте, дядя Ялмар? К вам обращается сын вашего доброго товарища Альфреда-Еско…

— А что, — подхватил дядя Людвиг, — неплохая идея! Конечно такое письмо нельзя доверять почте. Я мог бы при встрече передать твою весточку. Поддержка такой фигуры как Шахт много значит в рейхе. По существу, слово Шахта может все решить. К сожалению, в последнее время он нередко высказывает странные идеи насчет того, война с Россией — роковая ошибка, и зря мы ввязались в эту авантюру, тем не менее, фюрер высоко ценит его. Что касается исхода войны, ты скоро сам убедишься, кто возьмет верх в этом споре. Ты прав в другом — без личной встречи не обойтись. Ялмару есть что сказать сыну старого товарища.

— Дядя Людвиг, умоляю, помогите мне! Ради вашего друга и моего отца, ради Магди!.. Ведь нас в шутку называли «женихом» и «невестой».

— Хотелось бы еще раз напомнить тебе Свердловск, и как ты пытался отделаться от докучливых воспоминаний равнодушным кивком. Неужели ты всерьез полагаешь, что человеку, проведшему столько лет в стране врагов, являвшемуся активным комсомольцем и активистом, легко заслужить доверие? Ты должен смириться с тем, тебя будут третировать и оттеснять.

— Только не меня! Роль «хиви»[42] меня не устроит. Барон Шеель никогда не будет служить переводчиком или конторской крысой! Поскольку я прошел проверку, пусть хотя бы предварительную, я отправлюсь на фронт рядовым и докажу, что по праву ношу немецкое имя.

— Это хорошая инициатива. Более того, вполне уместная. Это решение устроит всех — от этих гордецов из абвера-3[43] до специалистов из гестапо. Кровь смоет все прегрешения, заткнет самые грязные рты. Я рад, что не ошибся в тебе. Прозит!

Мы выпили, и дядя Людвиг продолжил.

— Ты развеял мои последние сомнения. Рад за тебя, Алекс. Однако не будем терять голову. Зачем же рядовым? Офицерское звание тебе пока недоступно, но это вопрос времени. У меня много друзей, а у этих друзей тоже много друзей. Например, генерал Зевеке. Он командует дивизией в районе Тулы. Это неподалеку от Смоленска. Густав охотно примет под свое крыло сына боевого товарища, ведь мы все трое сражались во Франции в четырнадцатом. Ты успел закончить военное училище в Подольске?

Это был хороший вопрос, выдававший дядю Людвига с головой. Впрочем, он и не скрывал, мой удел на ближайшее будущее — это проверка за проверкой, притом, что главная проверка еще впереди. Он всего лишь помогал мне расчистить дорогу к миллионам, хранившимся в банке Женевы. Бескорыстно или нет, другой вопрос. Стоит мне вступить во владение наследством, и во всем рейхе трудно будет сыскать человека, который осмелился бы упрекнуть меня в трудном комсомольском детстве.

А уж как обрадуется Ротте!..»


«Ночью, оставшись наедине с собой, я еще раз переосмыслил разговор с дядей Людвигом. Передо мной, Николай Михайлович, открывался трудный путь, но я, как ни странно, не испытывал страха. Ведь что такое страх, как не природная робость, соединенная с ужасом. Так вот, у меня не было страха, возможно, потому что робким я никогда не был, а ужаса мне пришлось досыта нахлебаться в лагере для военнопленных…

В любом случае, на минном поле, на которое я ступил в сорок первом, у меня нашелся проводник. Я просчитал Майендорфа — его манил запах денег, упрятанных моим папашей в Lombard Odier. Следовательно, мне придется обхаживать эту чистюлю Магди.

Но этого мало. Хуже всего, что у меня не было опыта, а те профессиональные знания, которые вы постарались впихнуть в меня, в тех обстоятельствах имели мало значения. Куда полезнее оказались схемы согласия, которые вы рисовали нам с Шеелем, и намек на «зналов», которые способны помочь отыскать его.


«… это был верный итог. Я — боец-одиночка, один в поле в воин…

Для начала мне пришлось напрочь отбросить мысль о встречах с назначенными мне связными. Ротте как-то обмолвился, что городское подполье насквозь пронизано провокаторами. Это был ясный намек. Я благодарен Францу — не желая терять безотказный источник заема, он время от времени пугал меня всесильем гестапо и бездарностью организаторов сопротивления. Действительно, шок, испытанный добропорядочными советскими гражданами, оказавшимися под пятой оккупантов, был такой силы, что я просто не мог доверять им.

Например, учительнице, жившей в Смоленске по улице Адольфа Гитлера, дом 5 (бывшейСоветской) В сентябре к ней подселили офицера, который быстро склонил ее к сожительству. Он был обходителен, приветлив, не позволял себе лишнего, только однажды, когда они уже жили вместе, поинтересовался, зачем она каждый вторник и четверг переставляет цветы на подоконнике.

Несчастная женщина расплакалась…

У меня не было права на слезы. Я смертным боем избил танкиста Кандаурова. Теперь я у него в долгу. Я в долгу у всех Кандауровых, Ивановых, Петровых, Сидоровых, Бязевых и Петросянов, так что мне следовало быть предельно осторожным».


«…ваши упреки несправедливы! Как еще я мог связаться с Москвой, как не рискнуть. Об этом говорил и наш общий начальник, предупреждавший, что разведчика красит инициатива. Петю я приметил во время казни партизан, которых в самый мороз повесили на площади напротив торговых рядов в Калуге. У мальчишки пылали глаза. Его я и послал к партизанам в одну из деревень на берегу Оки».


«Генерал-майор Густав фон Зевеке с ходу отмел всякие промежуточные степени и назло Майендорфу через штаб 4-ой армии добился для меня лейтенантских погон. Генерал осадил дядю Людвига замечанием: «…я лично допрашивал младших командиров Красной Армии, я видел их в деле и готов утверждать, что уровень их подготовки не уступает выпускникам германских пехотных школ».

* * *
Странное впечатление произвели на меня эти страницы.

Возникнув из ничего, нелепо угодив мне в руки, этот отрывочный, извлеченный из подвалов времени отчет дразнил неясным, таинственным смыслом, скупо просвечивавшим сквозь, в общем-то, понятное и связное изложение приключений, увлекших активиста Закруткина в стан врагов.

В руках у меня был кроссворд, точнее, не имеющее ни исходных данных отправителя, ни сведений о получателе, шифросообщение, не без умысла подсунутое мне Трущевым. Сам способ передачи этих страниц малознакомому человеку как бы подсказывал — таинственное письмо нашло своего адресата. Следом набежали другие вопросы: кто и когда выбросил за борт истории эти удивительные откровения? Не случилось ли это в последнюю ночь перед казнью, иначе чем объяснить решение опытного нелегала доверить бумаге совершенно секретные сведения. Зачем Трущев столько лет хранил этот документ, и кто еще знает о нем?

Вручив рукопись, хитрый энкаведешник тем самым заставил меня самостоятельно искать ответы на эти вопросы. Это был ловкий ход, вполне в духе коварных методов, применяемых НКВД. Мне не отвертеться — текст уже побывал у меня в руках. Нельзя также обращаться за помощью к Трущеву, ведь подобным малодушием я грубо нарушил бы правила игры. В угадывании скрытых ходов истории были свои, не совсем понятные и чуждые гуманизму правила. Не соблюдая их, демонстрируя своеволие либо хлипкость натуры, нельзя браться за дело. Трущев на правах куратора негласно доверил мне провести собственное расследование, результаты которого должны будут всплывать по ходу написания романа.

Поддавшись догадке, я еще раз внимательно просмотрел отчет Закруткина.

Эти страницы отбарабанили за пределами Союза. Шрифт русский, но кегль, количество строк и букв в строке никак не укладывалось в стандарт, принятый в те годы в СССР. Что касается времени написания, берусь утверждать, отчет представлял собой компиляцию разнородных кусков, написанных на протяжении не менее десятка лет. Об этом свидетельствовала путаница с идентификацией «своих» и «чужих» — автор ощущает себя то русским, то немцем. Это касалось и действующих лиц. Кроме того, обращала на себя внимание продвинутость в мировоззренческих вопросах — для автора (или авторов) мир и реальность уже не существовали без некоего обобщающего принципа, который назывался «согласием», о чем свидетельствовало небрежное упоминание о тех, кто являлся приверженцами этого принципа. В тексте они были обозначены как «симфы» или «зналы». Я припомнил, это словечко однажды проскользнуло у Трущева, но кто стоял за ним? В какую таинственную организацию эти самые «зналы» или «симфы» (в английском написании «knowmen», «simphs») вовлекали меня? Если же эта организация находится на нелегальном положении, от кого они прячутся? И причем здесь Трущев со своими подопечными?

Эта неопределенность только добавляла аппетитный аромат к вареву, которым угостил меня Трущев.

Глава 3

В сообщение Первого, доставленном из-под Калуги, было сказано: «Внедрился самостоятельно, явка в Смоленске провалена. Воспользовался собственным каналом. Имею важные сведения, касающиеся оперативных мероприятий немцев на Московском направлении. Подробности сообщу только при встрече со связным, знакомым мне лично».

Получив шифротелеграмму, полученную от особой диверсионно-разведывательной группы, переброшенной в немецкий тыл к немцам по линии управления «С»,[44] я сразу догадался — Анатолий решил и дальше действовать самостоятельно. Он не верил, что это сообщение дойдет до нас. Детальный анализ подтвердил мое предположение. Но оно дошло, и это была большая удача.

Федотов согласился со мной, только удержал от немедленного доклада руководству.

— О чем собираешься докладывать, Николай? О том, что Первый ставит невыполнимое условие? К тому же наркома нет на месте, он в командировке, значит, у нас есть сутки, чтобы принять правильное решение.

— Но, Павел Васильевич?..

— Что «но»? Ты детально проанализируй, что пишет Закруткин — у него есть важные материалы, но передаст он их только тому связному, которого знает лично. Сподхватил его мысль?

— Он работает на абвер и это сообщение ловушка.

— Это вряд ли, но исключать такую версию нельзя. Скорее опять берет на себя слишком много. Вот и займись проверкой, собери все возможные материалы, детально проанализируй варианты и не спеши рапортовать, иначе…

Он не договорил, но намек был яснее ясного.

Сутки я работал с посланием Первого. Мне пришлось пройти по всей цепочке, по которой на Лубянку попала его записка. В партизанский отряд, на базе которого действовала диверсионно-разведывательная группа, ее доставил шестнадцатилетний парнишка, комсомолец Петр Заслонов. Судя по объяснениям Заслонова, Первый выявил его в Калуге во время казни патриотов, одним из которых был двоюродный брат Петрухи. После вербовочного разговора Закруткину удалось отговорить парнишку от попытки немедленно отомстить фашистам и убедить его отправиться в лес. Кроме того, по просьбе Федотова начальник управления разведки НКВД Фитин, не выявляя нутра Шееля, запросил свои источники в штабе немецкой группы армий «Центр».


На следующий день в начале пятого утра нас с Федотовым срочно вызвали к наркому.

Берия поставил вопрос ребром.

— Что нового по Закруткину?

Федотов доложил о полученном сообщении.

— Как прикажете понимат эту галиматю? — поинтересовался Берия? — Агент и дальше будет указывать нам, с кем он согласится вступит в связ, а кем побрезгует? Товарищ Сталин требует от нас предоставления самих точних, самих свежих сведений о враге, а вы что мне принесли? Что предлагаешь, Павел Васильевич?

— Мы проанализировали сообщение Первого…

— Ах, ви проанализировали!..

Федотов невозмутимо повторил.

— Мы проанализировали сообщение Первого, и пришли к выводу, что он сознательно поставил перед нами практически неразрешимую задачу. По предварительным данным все, кто учился вместе с Закруткиным или знал его, за пределами наше досягаемости. Все воюют, а от курсантов Подольского училища осталась горстка людей, все они ранены.

— Перевербовка не исключается?

— Не исключается, но это, по мнению Трущева, вряд ли. Я с ним согласен, фактов, подтверждающих измену, нет.

— Какие будут предложения?

— В качестве связника послать Трущева.

— Ви думаете, что говорите?! Работника центрального управления!..

— Это его инициатива.

Берия скептически оглядел меня.

— Справишься, Трущев?

— Так точно, товарищ нарком. Мы обсудили…

— Ха!.. Они обсудили! Тебе понятно, что работнику центрального аппарата нельзя попасть в руки немцев живим?

— Так точно.

— У меня такой уверенности нет! — ответил как отрезал Берия.

Я позволил себе подать голос.

— Есть еще вариант.

— Какой?

— Выйти на Разведупр и послать на связь полковника Закруткина.

Лаврентий Павлович наконец дал волю гневу. Он матерно выругался, потом обличил меня в том, что я «мало дюмаю и, вообще, не дюмаю, когда говорю».

— Не хватает у тебя, Трущев, политического чутя. Это исключително наша операция и подключат к ней варягов — худший из вариантов.

В этот момент Федотов подал голос.

— Других нет, товарищ нарком. В сообщении ясно сказано — на связь он выйдет только с известным ему человеком.

— И ты туда же, Павел Васильевич? — с угрозой в голосе спросил Берия. — Какой-то сопляк смеет ставит нам условия, и ты туда же? Идите, и еще поанализируйте.


Несколько дней я не вылезал из-за стола — анализировал! Источник Фитина подтвердил легенду Первого — прямо из Смоленска Шееля отправили в Оршу, в штаб группы армий «Центр», оттуда в штаб 4-ой армии, затем генерал Зевеке забрал его с собой в Калугу, где он как вольноопределяющийся был приписан к штабу дивизии. Никаких подозрительных встреч не зафиксировано, таинственных посещений офицеров из отдела 1с,[45] а также встреч с работниками абвера, тем более поездок в Минск или Варшаву, не совершал.

По свидетельству источника, случай с Шеелем произвел некоторое впечатление в офицерской среде, однако с началом русского контрнаступления в штабах было не до романтических настроений. Источник докладывал, что общее мнение складывалось в пользу внезапно объявившегося «комсомольского барона». Его желание вступить в вермахт и отомстить большевикам за смерть отца вызвало одобрение офицерского состава.

Еще через день пришло повторное сообщение от десантников. По распоряжению начальства комсомольца Заслонова Петра Алексеевича, шестнадцати лет от роду, заместителя организатора и руководителя подпольной ячейки «За Родину», допросили еще раз и со всей возможной тщательностью. Командир группы, младший лейтенант госбезопасности Горбунов заверил его показания своей подписью. Заслонов уверенно подтвердил — Первый вышел на него самостоятельно, он же сумел доставить его в деревню Уколовку к дяде, сына которого повесили в Калуге. Дядя по заданию райкома одним из первых вступил в полицию, он же переправил парнишку к партизанам. В шифротелеграмме подтверждалось, что оккупационный режим в тех местах еще не вступил в полную силу, и к началу декабря в немецком тылу образовалось что-то вроде «слоеного пирога». Враг контролировал города и крупные населенные пункты, в глубинке немцы пока не появлялись. Командир диверсионной группы сообщил, что гладь озера Тишь, расположенного в районе Воротынска, может служить отличной площадкой для приема самолетов. Фашистов поблизости не наблюдалось. Местные гарнизоны малочисленны, полицию оккупанты сформировать не успели, те малочисленные негодяи, кто подался к ним, за околицу старались не выходить.

К вечеру четвертого дня Федотова и меня вновь спешно вызвали к наркому.

Когда мы вошли в кабинет, Берия не удержался, чтобы не съехидничать.

— Ну, что наанализировали?..

В этот момент раздался телефонный звонок.

Лаврентий Павлович, сняв трубку, мгновенно подобрался — всю начальственную вальяжность с него как водой смыло. Он не был подхалимом, но звонок по ВЧ производил такое впечатление на абонентов правительственной связи, что многие во время разговора вставали.

Берия отвечал кратко — да, никак нет, так точно, будет исполнено, я все понял, товарищ Сталин. Так что осуждать нас с Федотовым за то, что мы вытянулись в струнку, не следует.

Нарком положил трубку и глянул на нас. Выразился кратко.

— Срочно в машину! По пути доложите, что вы там наанализировали.

Затем показал мне кулак.

— А ты, Трущев, если еще раз ворвешься в кабинет без приказа, я тебя в лагерную пыль сотру.

Мы не сговариваясь, в один голос, откликнулись.

— Так точно, товарищ нарком.


По пути, занимавшим что-то около пяти минут, Лаврентий Павлович, просматривая сводку, проинструктировал Федотова, о чем не стоит упоминать в кабинете Сталина, а меня еще раз предупредил, чтобы я не вздумал без персонального вызова входить к Петробычу. Это было очень необычно для Берии — как правило свои приказы он не повторял.

В Кремль мы въехали через Боровицкие ворота. Здесь, возле правительственного здания, где был вход в бомбоубежище, машина остановилась. По пути обошли громадную воронку, раскидавшую камни кремлевской мостовой. Другая воронка, еще более крупного диаметра, смутно угадывалась в стороне. Спустились в подвальное помещение. Там прошли мимо охранников по длинному коридору с дверями, выходящими, как в спальном вагоне, на правую сторону. Наконец, в конце коридора Берия, словно в купе, открыл дверь. Мы шагнули следом в тесный предбанник, где нас встретил незнакомый моложавый секретарь и проводил в приемную.

Берия и Федотов по знаку Поскребышева, склонившегося за письменным столом, сразу направились в кабинет, мне было предложено подождать на стуле. Рядом встал лейтенант из первого отдела ГУГБ (охрана правительства). Я шапочно был знаком с ним.

Минут через пятнадцать после того как Берия и Федотов скрылись за дверями, Поскребышев снял трубку, ответил «есть!» и равнодушно глянул в мою сторону.

— Пройдите в кабинет.

Что касается взгляда Поскребышева, его можно было также назвать и отрешенным.

Или крайне усталым.

Я расправил гимнастерку под ремнем и, когда охранник распахнул дверь, шагнул вперед.

— Здравствуйте, товарищ Трющев, — приветствовал меня Петробыч.

— Здравия желаю, товарищ Сталин.

Кабинет был невелик, не то, что в правительственном здании. За длинным столом, в стороне от разложенных карт, сидел Молотов и Маленков, опять поодаль друг от друга. Вячеслав Михайлович, сцепив пальцы, держал руки на столе, Маленков что-то черкал в своем знаменитом блокноте, в котором рождались проекты решений политбюро.

Сталин, пососав трубку, ткнул мундштуком в мою сторону.

— Это хорошо, что вы соблюдаете субординацию, но мы сейчас не на параде. Мы собрались, чтобы обсудить, как поступить с Закруткиным, с его требованием прислать на связь известного ему человека. Вы готовы принять участие в обсуждении вопроса?

— Да, товарищ Сталин.

Я почувствовал как внутренне перекосило Берию, но Сталин наоборот одобрил отступления от устава.

— Вот и хорошо, товарищ Трющев. Считайте, что у нас здесь партийное собрание. Товарищ Маленков будет вести протокол, а я, на правах партийца с дореволюционным стажем, начну первым. Что вы можете сказать о Закруткине? Партия может доверять ему?

— Да, товарищ Сталин.

— Это хорошо, что вы доверяете подчиненным, но мне, старшему товарищу, вы могли бы объяснить, на чем держится ваша уверенность?

— Я лично готовил его, мне и нести ответственность.

— Об ответственности мы поговорим позже, а сейчас скажите — если Закруткин предал, чем может грозить связному встреча с двурушником?

— Простите, товарищ Сталин, но я исключаю возможность предательства со стороны Первого. Прежде всего, если бы Закруткин согласился работать на врага, его давным-давно не было бы ни в Смоленске, ни в Калуге. Немцы немедленно переправили бы его в Берлин или в Варшаву, где организован штаб абвера «Валли» для работы против Советского Союза. Чтобы использовать Первого для слива дезинформации необходимо осуществить ряд предварительных мероприятий, а на это нужно время. По мелочам они не станут руки марать. Они там любят мыслить в расчете, что мы лопухи. В любом случае первому связному немцы позволят уйти. Кроме того, все косвенные данные по линии товарища Фитина подтверждают — Первый никаких подозрительных контактов не имел, общается исключительно с младшим комсоставом, его возможности в получении важной информации ограничены.

— Согласен, — кивнул Сталин. — Однако в таком деле мы не имеем права доверять даже самым разумным предположениям. На кону судьба сотен тысяч наших бойцов. Они каждый день рискуют жизнями. Как вы, товарищ Трющев, относитесь к тому, что они рискуют жизнями?

Это был странный вопрос. Что я должен был ответить? Бить себя в грудь и настаивать, что я сам готов пожертвовать жизнью ради победы? Не этого ждал от меня Петробыч.

Я был уверен — Петробыч ждал от меня чего-то иного. Он впервые смотрел на меня как на человека — точнее, соратника, имевшего право на собственную, отличную от приказов, биографию.

— Я считаю, товарищ Сталин, что жертвовать или не жертвовать жизнью — это второй вопрос. Прежде всего, следует решить, как успешнее выполнить задание, и если для этого потребуется жизнь, значит, так надо.

— Хороший ответ, — согласился Петробыч, и на какое-то мгновение я увидел перед собой не вождя, не председателя ГКО или главу Ставки, но человека, взвалившего на плечи груз страшной ответственности. Разделить ношу он мог только с теми, кто был готов принять правила игры и не задумываясь подставить плечо.

— В таком случае, товарищ Трющев, вам придется отправиться на встречу с Первым.

Это сказал уже не человек, но вождь, мгновенно сменивший личину простого человеческого любопытства на руководящий и указующий перст.

— Вы должны понимать, что живым в руки врагов вы попасть не имеете права. Партия запрещает. Я запрещаю. Но запреты запретами, однако не забывайте о главном — надо вразумить Первого, что его главная задача не рыскать по рабочим столам штаба какой-то вшивой немецкой дивизии — что он там может отыскать? — не собирать информацию по офицерским клубам, но любой ценой внедриться в верхи германского руководства. Он нужен партии на этом посту. Вы так и передайте — это партийное задание. Это требует товарищ Сталин.

После паузы Петробыч добавил.

— Если же он окажется предателем, вы должны уничтожить предателя. Ничего из того, что вам известно, не должно достаться врагу.

— Так точно, товарищ Сталин.

— Нет, Трющев, не «так точно», а «я все сделаю, товарищ Сталин».

— Я все сделаю, товарищ Сталин.

* * *
Вероятно, я действительно родился в рубашке — моя заброска в оккупированную Калугу прошла без помарок и точно в срок.

Сутки назад я сидел в Москве в рабочем кабинете, из которого открывался вид на верхи башен Кремля, вокруг меня были товарищи и коллеги. Глубокой ночью я отправился на Центральный аэродром, где меня поджидал Поджигайло. На рассвете следующего дня он удачно приземлил свой Ли-2 в немецком тылу, на озере Тишь.

Мороз был за тридцать, тишина вокруг стояла сказочная, будто в царстве Берендея. Звонко похрустывал лес на озерном берегу. В светлое время суток лесными дорогами мы на розвальнях добрались до Калуги. В сумерках Заслонов, обходя патрули, сумел довести меня и двух десантников до Тульской улицы, укрыть нас в своей хибаре. Затем отправился на встречу с Первым.

Я незаметно последовал за ним. Два часа, в самую стужу, практически до самого комендантского часа, мне пришлось прятаться в развалинах, пока Алекс фон Шеель не соизволил появиться на улице. Заметив Заслонова, Первый простился с сопровождавшим его офицером и направился вслед за парнишкой. Чтобы исключить недопонимание, я вышел ему навстречу и двинулся по противоположной стороне улицы. Увидев меня, Анатолий остолбенел, но сумел проявить выдержку и продолжил движение. Впечатление он производил смехотворное — на голове пилотка офицера вермахта, поля опущены на уши, на плечах красноармейский командирский полушубок. «Допек немцев русский мороз», — невольно отметил я про себя. Пропустив эту парочку, я некоторое время изучал обстановку и только убедившись, что нет хвоста, двинулся следом.

Мы расположились в тускло освещенной спаленке, рядом еще одна комната, в которой посменно грелись сопровождавшие меня в город десантники и Петруха.

В городе изредка стреляли, еще реже до нас отголоском доносилась артиллерийская пальба.

Сидевший спиной к двери Закруткин доложил — наши врезали Гудериану по самое-самое. По свидетельству офицеров дивизионного штаба, к середине декабря его 2-я танковая армия и 43-й армейский корпус оказались отброшенными в разные стороны в результате чего между ними образовался разрыв в сорок километров. В самой Калуге оккупантов мало — неполная рота полицейского батальона, несущая караульную службу, и штабные подразделения 167-ой дивизии. Вся остальная тыловая «сволочь» сведена в оперативную группу и отправлена под Тарусу, где с их помощью командующий 43-им корпусом Хейнрици пытается заткнуть образовавшуюся брешь.

Затем Толик вкратце поведал, что ему пришлось пережить в плену, рассказал о встрече с Майендорфом, о ситуации вообще и в Калуге в частности.

Мы пили чай, настоящий, байховый, который я захватил с собой из Москвы. Анатолий, скинувший пилотку и полушубок, теперь сидел передо мной в офицерской форме без знаков различия и нашивок, кроме имперского орла на правой стороне кителя. Орел держал в когтях свастику, этот знак обозначал принадлежность к высшей расе. Другими словами, власти официально признали его немцем.

Он признался, это большая удача, что мы вновь вместе.

— Точнее, на связи, — поправил я его.

— Пусть даже так, но почему именно вы? Я рассчитывал, что руководство пришлет кого-нибудь из курсантов или товарищей по институту.

— Так сразу это сделать трудно, а времени у нас в обрез, ведь ты написал, что имеешь важные сведения, касающиеся планов немцев на юго-западном направлении. Мы крайне нуждаемся в такого рода данных. Что касается курсантов, в живых осталось несколько десятков человек, большинство раненые. Товарищей из института разбросала война. Пришлось мне…

— Это страшный риск. Причем неоправданный… Вы же работник центрального аппарата.

— Меня попросил от этом товарищ Сталин.

Анатолий поперхнулся.

— Сочиняете?

Я пожал плечами.

— С какой стати?

— Расскажете?..

Я рассказал, затем сменил тему.

— Теперь давай обобщим факты. Они таковы — в первом бою ты струсил, Толик. Тебе стало стыдно. Ты попытался найти оправдание своей слабости, тоже факт. И наконец — в плену ты воочию убедился, с каким зверьем воюем. Теперь о том, какие выводы из этого следует. Какую игру ты затеял? Ты спелся с врагом?

— У меня и в мыслях не было!! — воскликнул Закруткин.

— Верю, поэтому я здесь. Теперь насчет того, на что ты рассчитывал. Ты не рассчитывал так быстро увидеть связного. Ты рассчитывал, что мы не сумеем сработать оперативно. Ты не рассчитывал увидеть меня в оккупированной Калуге. Я так полагаю, ты опять решил выкинуть какой-то фортель. Решил жить своим умом — вы там, на Лубянке, думайте, что хотите, а я поступлю по-своему. Интересно, что ты затеял на этот раз? Помочь Петрухе отомстить за родственника или добыть план обороны города? А может, похитить командира дивизии? Генерал, конечно, будет посолиднее. Ты на что рассчитываешь — вот я появлюсь у наших с плененным генералом и тебе сразу спишут все грехи! А то, глядишь, наградят и отправят на фронт — и ты расплатишься за все сразу! За свою минутную слабость, за танкиста Кандаурова, за братишку Заслонова, за мечтателя Циолковского и его обгаженные космические аппараты, за товарищей по училищу, которых фашисты добивали штыками. Ты рассчитывал, что, оказавшись среди своих и даже не получив прощения, ты в любом случае избавишься от Шееля. Дальше фронта не сошлют. Ты станешь свободным и независимым, ринешься в бой без оглядки на этого недобитого барончика, который рано или поздно подставит тебе подножку. Так?

Закруткин — в сущности, совсем еще мальчишка, чуть постарше Заслонова, пусть даже повидавший, как враги, изображая расстрел, ради смеха простреливали уши пленным, — кивнул.

— Фрондер ты, Закруткин. Родина требует от тебя исполнения приказа, а ты все норовишь поступить по-своему. Толик, запомни, для тебя родина — это мы. Это Лубянка! И не надо играть с нами в прятки.

— Шеель все равно предаст.

— Каким образом?

— Не знаю, но это неизбежно. Он немец. Он не дурак.

— И ты испугался?

Он не ответил.

Я не торопил его. В таких делах спешить нельзя. Что у него, столичного мальчишки, было за плечами? Комсомольская юность, московская, а значит, сытая жизнь, желание сыграть в Мальчиша-Кибальчиша? Папаша в больших чинах, причастен к секретам. Наверное, рассказывал сынку об Испании? Пробуждал у него, так сказать, революционно-романтические настроения, а может, прививал убежденность в том, врага можно разгромить «малой кровью, могучим ударом»?

Оказалось, что для результата, который мы надеялись добыть, этого маловато. Химеры рухнули в одночасье. Наследники Гете и Гельдерлина, творчество которых Анатолий выбирал для курсовых, в насмешку над всякими понятиями о просвещении и гуманизме ради забавы швыряли пленным буханку хлеба и с восторгом наблюдали, как унтерменши не на жизнь, а на смерть сражались за нее. Этот шок просчитывался как дважды два.

Меня тревожило, какой вывод он сделал из этой истории?

— Если бы вы попали в плен…

— Таким, как я, в плен попадать нельзя.

Анатолий усмехнулся, потом с подковыркой поинтересовался.

— Поэтому руку из кармана не вытаскиваете?

— И поэтому тоже.

— Что у вас там, пистолет или граната?

— Лимонка.

— С чеки сняли?

— Снял.

Он принялся перемешивать чай. Наглядевшись на черную остывшую жидкость, предложил.

— Может, поставим чеку на место?

Я не ответил. После паузы спросил:

— Видеть не можешь эти рожи?

Закруткин молча кивнул.

— Мою тоже?

— Что вы, Николай Михайлович! Помните, вы объясняли нам с Шеелем, что такое согласие. Я, после того как оказался в плену, отыскал ключик к согласию. Нашел, так сказать, на базе ненависти к врагу. Разве родине не нужна моя ненависть?

Вернувшийся с поста заиндевелый десантник заглянул в комнату.

— Чисто.

Я вытащил руку из кармана. Анатолий с трудом разжал мои пальцы, вставил в гранату чеку.

Некоторое время я дул на руку, потом, отхлебнув еще теплый чай, объяснил.

— Родине нужна не ненависть, а результат. Ты был невнимателен и мало что понял в согласии. Оно всегда для чего-то, что по определению является плюсом. Согласие всегда строго очерчено и направлено на результат. Нельзя искать согласие непонятно о чем. Это первое. Второе, тот, кто попытается найти согласие с оккупантами, в конце концов скатится к предательству. Это неизбежно. Я разве требовал от тебя пускаться с ними в пляс? Даже под музыку ненависти. Тем более под такую музыку! Это верный путь к срыву задания. На базе неприязни, с позиций мести никакого согласия быть не может. На танец тебя пригласил я, пригласила Лубянка, и ты не имеешь права сменить партнера. Мы должны так исполнить свою партию, чтобы у врага тени сомнения не возникло. Эти одичавшие потомки Гете и Гельдерлина должны встретить наше выступление аплодисментами. Я — твой партнер, ясно?! Ты должен беспрекословно выполнять мои приказы. Боже упаси тебя помыслить о каком-нибудь подвиге без моего приказа. Товарищ Сталин потребовал любой ценой внедриться в верхи германского руководства. Ты нужен партии на этом посту. Он просил передать — это партийное задание. Это задание самого товарища Сталина. Усек?!

После короткой паузы я, с целью выявить нутро, осторожно поинтересовался.

— Насчет связника сам догадался или кто-нибудь надоумил?

— Отец рассказывал, что наибольшая опасность нелегалу чаще всего исходит от связника.

Я даже привстал.

— Ты поделился с ним порученным заданием?!!

— Нет, просто я любил слушать, а он любил инструктировать меня, конечно, без конкретики. Как бы оно было, если бы… Чаще всего распространялся об Испании. Например, о том, как наши добровольцы, пробиравшиеся сухопутным путем через Пиренеи, проваливались на пустяшной мелочи. Заполняя бланки в гостиницах, они всегда перечеркивали цифру «7». В Европе так не принято, и каждый портье сразу догадывался, с кем имеет дело. Было?

Я пожал плечами.

— Не знаю.

Толик понимающе кивнул.

— Я чувствовал, что отцу не по нутру, что я согласился работать на НКВД. Увидев меня в курсантской форме, он сразу обо всем догадался. Не конкретно, а сразу обо всем. Он настаивал, чтобы я продолжал занимался филологией. Твоя стезя, сказал он, это научная деятельность.

Я спросил.

— И по этой причине он решил поделиться с тобой секретами агентурной работы? — а про себя подумал — «пора разобраться с этим полковником».

Мы допили чай.

— Теперь насчет Шееля. Мне почему-то не верится, что он продаст.

— Вам проще не верить.

— Ты так считаешь? Анатолий, ты еще молод и неопытен. В случае твоего провала мне тоже не поздоровится. У тебя есть какие-нибудь факты против Алекса?

— Нет.

— У меня тоже, хотя я знаю побольше твоего. Барончик на перепутье, его надо поддержать морально… А твоя задача — внедряться, внедряться и еще раз внедряться. Ясно? И без выкрутасов, а Шееля я беру на себя.

Глава 4

— Это было смелое заявление, — признался Трущев и глянул на часы.

Ноябрьский день, назначенный Николаем Михайловичем для оживления тайн недавней войны, подходил к концу. На садовых участках и в ближайших поселках отключили электричество, так что добираться до автобусной остановки мне пришлось бы в полной темноте.

Николай Михайлович зажег керосиновую лампу. При тусклом свете фитиля в нем прорезалось что-то человеческое.

— Впрочем, если хочешь, можешь остаться. Места хватит.

Сраженный его гуманизмом, я рискнул спросить.

— А ваша супруга?

— Умерла. Два года назад. Теперь мой черед. Пошли в дом.

Он, поддерживая лампу обеими руками, направился в темный проем. Я, зачарованный незамысловатой символичностью момента, двинулся следом.

Дом у Трущева был большой, двухэтажный, бревенчатый, гулкий, как музыкальный инструмент. Половицы в коридоре и в просторной комнате, куда мы процессиально вступили, куда внесли керосиновый свет, отличались мелодичным разноскрипьем. Здесь, как в любых загородных помещениях, где не живут, а куда наезжают, было много свезенной мебели — древний шифоньер, два книжных шкафа, на полках которых среди редких книг, сверкали разнородные хрустальные рюмки из недобитых сервизов. На стульях, креслах и тахте была набросана старая одежда и пыльное тряпье. На расстеленных по громадному круглому столу газетах лежали яблоки, в дальнем углу, возле русской печки, по полу был рассыпан картофель.

Николай Михайлович, пристроив лампу посреди яблочного изобилья, занялся печкой. Сначала наколол лучины, потом тщательно уложил поленья, не торопясь поискал спички — при этом что-то неотрывно мурлыкал про себя.

Я невольно прислушался к невнятному бормотанью. Интересно, кого ветераны НКВД поминают темным ноябрьским вечером, о ком слагают песни.

— … Не для меня придет весна… Дон разольется… и сердце девичье забьется с восторгом чуть, — мурлыкал отставник. — Не для меня…

Как только в печке затрещал огонь, фитилек керосиновой лампы дрогнул, подпустил чаду и свету. Ожили тени, затрепетали — мне показалось, начали подпевать.

Николай Михайлович поставил на стол початую бутылку водки.

— Давай помянем…

Колбасу жарили при набирающем силу тепле, в уюте, вбирая чудесные ароматы разгоравшихся дров, яблок и сохнувшей картошки. Мне было поручено резать хлеб.

После первой рюмки Трущев признался, что сведения Первого оказались «малоценными». Информация запоздала. Закруткин в шифрованном сообщении докладывал, что 16 декабря Гитлер назначил себя главнокомандующим и отдал приказ стоять насмерть.

Трущев дотянулся до книжного шкафа и снял с полки обернутую в газету книгу, раскрыл и, напрягши голос — вероятно, чтоб сходство стало убедительней, — процитировал.

— Zu widerstehen der Wille muß jede militärische Unterteilung erarbeiten…

Эти ожившие вопли — спустя более полвека озвученные в другой стране, зачитанные недоброжелателем и унтерменшем, — произвели странное действо не только на меня, но и на фитилек в лампе, на огонь в печи. Пламя задрожало, затрепетали тени — выстроились, сомкнулись, затаили дыхание. Одна из них, рожденная углом шифоньера и брошенной на него курткой, преобразилась, украсилась челкой и обрела неотразимо схожие черты с закатывающим глаза чудиком, решившим спасти мир от славянской чумы.

Трущев продолжал цитировать, слегка передразнивая автора древнего амбициозного текста.

— …es kann nicht eine Frage über den Rückzug sein. In einigen Plätzen treten die tiefen Durchgriffe des Feindes nur auf. Die defensiven Positionen in der Rückseite verursachen — Phantasie. Frontseite leidet nur unter einer: im Feind ist es mehr als Soldaten. In es nicht mehr als Artillerieinstrumente. Es wars viel schlechter als wir…?[46]

Оживив прошлое, Трущев деловито уточнил.

— К записке также была приложена схема обороны Калуги. К тому моменту, как Берия докладывал Сталину, город уже освободили.

После второй рюмки Трущев внес в поток истории философскую струю.

— Все дело в воспитательной работе. Запустили вы этот участок, трудно будет рассчитывать на успех…

— А вы?

— А мы свое отбарабанили. Побарабаньте вы.

То ли обстановка подействовала, то ли насмешливый пафос, с каким этот цепной пес режима передал мне палочки, только неожиданно для себя я, расправив плечи, брякнул.

— Побарабаним!

Он одобрительно глянул на меня и неожиданно тонким, с хрипотцой, голосом пропел.

— Не для меня… цветут сады. В долине роща расцветает… там соловей весну встречает. Давай, наливай. Что-то я сегодня совсем распоясался.… Он будет петь не для меня.

Закусив, Трущев продолжил.

— Возле самой партизанской базы меня ранило, — он указал на шрам у виска. — Пришлось поваляться в госпитале. Дураку-командиру партизанского отряда, лейтенанту из окруженцев, именно в тот день приспичило штурмовать детский дом в окрестностях Калуги. Там, понимаешь, немцы у детишек кровь для своих раненых отымали. Нельзя было день обождать! Ведь был приказ сидеть тихо!.. Но этому окруженцу все было по барабану. Они все, кто выжил или бежал из плена, были какие-то бешеные. Им казалось, что ничего страшнее, чем первый бой, плен, знакомство с фашистскими мордами придумать невозможно. Впрочем, хрен с ними, с партизанами! — он с неожиданной легкой издевкой съехидничал. — Хрен с ними, с делами давно минувших дней, преданьями старины далекой!

Затем заголосил громче, душевней.

— …Не для меня придет Пасха… за стол родня вся соберется… Христос Воскрес из уст польется… в Пасхальный день не для меня, — и, неожиданно стукнув кулаком по столу, затянул басом, — Трущевой Татьяне Петровне, ве-е-ечная па-а-амя-ять!

Насчет Пасхи, это было что-то новенькое для правоверного коммуниста и ветерана НКВД, ведь в чем угодно можно было упрекнуть Трущева, только не в попытке перекраситься.

Мне стало не по себе — уместна ли ирония на поминках? И не является ли эта самая ирония чумой нашего времени?

Я поинтересовался.

— Сегодня день ее смерти.

— Чьей?

— Вашей жены?

— Нет, уважаемый. Сегодня разбилась Светочка. Светлана Николаевна Трущева. Прыгнула вниз головой с самолета, а парашют не раскрылся. Это было в сорок восьмом… нет в сорок девятом году. Считай, полвека прошло, как она поступила в институт. Жена умерла в прошлом году, на Пасху… Трущевой Светлане Николаевне, ве-е-ечная па-а-амя-ять! Всем павшим на войне и после войны, всем горемыкам и бедолагам, у которых фашисты высасывали кровь ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!..

Он обратился ко мне.

— Скажи, малóй, зачем этот инициативный окруженец без приказа отправился детей спасать? Когда мы добрались до партизанской базы, Ли-2 был забит под завязку, да еще на санях с пяток ребятишек лежало. Они не могли ходить. Немцы, к тому времени подобравшиеся к озеру, начали обстреливать лед из минометов. Меня тогда и садануло.

Он указал на висок, перевел дыхание.

— Я даже не заметил, что ранили, злой был до предела. Поджигайло, командир разведгруппы Горбунов жмутся в сторонке, робеют с этим бешеным лейтенантом схватиться. Я как старший по званию приказал высадить из самолета трех или четырех ребятишек, чтобы мы с Заслоновым могли поместиться там. Не было у меня такого права оставлять Петруху в немецком тылу. Лейтенанту Петру Алексеевичу Заслонову, командиру артиллерийского противотанкового взвода, погибшему на Висле, ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!..

Окруженец совсем ополоумел, схватил меня за грудки — доходяг ссаживаешь?! Сам в Москву драпаешь, а нам, значит, здесь отбивайся?! Ладно, по мне прошелся, но если бы он тогда что-нибудь насчет НКВД брякнул, я пристрелил бы его, несмотря на то, что его люди, стоявшие рядом, взяли оружие на изготовку.

Одно слово, партизанщина!

Только высадили детвору из самолета, как начал кочевряжиться Заслонов! У меня голова раскалывается, а он в истерику — не полечу в тыл! Хочу с партизанами! Десантники его силком в самолет засунули. Я взял девочку из саней и вслед за ним. Поджигайло плюнул, выругался, приказал задраить люк. Кое-как взлетели, хорошо, что путь короткий, иначе я бы от холода окочурился. В Москве меня уже без сознания из Ли-2 вытаскивали. Что с той девочкой стало, с ребятишками, которых мы оставили на озере, не знаю. Ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!.. Бом, бом!..

Он вполне искренне пожаловался.

— А я вот живу! — затем признался. — Мессинг лет тридцать назад напророчил, что как раз сегодня, 19 ноября, в день советской артиллерии, мне придет каюк, так что ждать осталось недолго, несколько часов. К тому же внук навещает, не забывает старика.

Я поперхнулся. Даже закусить забыл — жить ему, видите ли, осталось несколько часов! А Светочка хороша. Что же получается — наплевав на девичью честь, она родила в самом юном возрасте, а затем отправилась на аэродром прыгать с парашютом?

Вот это комсомолка!

Чудеса!

История, организовавшая эту ночную исповедь, лукаво подмигнула — это еще что!

Николай Михайлович горячо заверил меня.

— Светочка к ребенку никакого отношения не имеет. Ребенок был от Шееля. Петей назвали.

Я потерял дар речи.

Это был удивительный вечер — вечер знакомства с семейными тайнами, с заклятьями, оказавшимися не менее замысловатыми, чем история цельной страны. Удивительным было то, что эти тайны оказались неразрывно связаны с непознанным в человеческой психике, знатоком которого являлся Вольф Мессинг. Трущев наглядно продемонстрировал, как много он почерпнул у знаменитого экстрасенса, если сумел с ходу подцепить в моей голове восторг и рукопотирательское удивление, касавшиеся комсомолки Светы.

Но за всеми срамными домыслами, нервным хихиканьем, проистекающим из благоговения перед историей, — передо мной, за пределами истории, впервые за все время общенья с Трущевым, въявь проступил абрис таинственного, неизвестного науке существа. Черты были стушеваны, подвижны, неокончены, однако вполне отчетливо складывались в подобие сфинкса.

Его лик, напоминавший кошачью морду, был ошеломляющ и неотразимо притягателен, как может быть притягателен идеал или вечный двигатель. В лапах он держал косу — ту самую, с которой разгуливает костлявая. Тайна этого существа была всем тайнам тайна. Это был лик вечности, а что такое история как не ожившая, наполненная лицами и поступками вечность?

Какие житейские удовольствия, какие тончайшие наслаждения, психологические выверты или шокирующие извращения могут сравниться с радостью лицезрения бесконечной протяженности времени?!

Чего еще может желать человек?

Трущев вновь заголосил.

— А для меня в перспективе инфаркт… Может, сегодня и грянет. Вроде и водку не трескал, как некоторые. Я имею в виду, в оглушительных количествах, и на тебе!.. И слезы горькие прольются… Такая жизнь, брат, ждет меня. Бом, бом!.. Записываешь?

Я показал Николаю Михайловичу диктофон.

Он приказал.

— Антимонии вычеркни. Ни к чему…

Я не ожидал такого предательства и с надрывом в голосе воскликнул.

— Можно оставить?! — и ни с того ни с сего заявил. — Перестройка ведь!..

Николай Михайлович подцепил на вилку ворох квашеной капусты, зажевал и махнул вилкой.

— Оставляй. Мне все равно. Жаль, что редко удается свидеться с внуком. Далеко живет, за границей. Впрочем, об этом в свой черед, а в декабре сорок первого, перед самым Новым годом я сбежал из госпиталя. Хотелось встретить Новый год и заодно отпраздновать награждение в домашней обстановке. Меня тогда представили к Красному знамени, повысили в звании до капитана. Хотелось пройтись гоголем перед Светочкой…

Он помолчал, видно, припомнил что-то незаживающее, затем неожиданно помянул Сталина.

— Железный человек был человек… История его крепко выдрессировала. К окружавшим его товарищам по борьбе никаких дополнительных чувств, помимо деловых, не испытывал. Разве что к тем, кого называли сталинскими выдвиженцами, относился более заинтересовано. Петробыч любил ставить в тупик товарищей из Политбюро неожиданным решение кадровых вопросов.

Он опять взмахнул вилкой, на этот раз пустой.

— Впрочем, мне эта заумь по барабану. С точки зрения поиска согласия эти моменты несущественны — так говорил Заратустра. Согласен? Важен результат, а результат налицо. Или на лице. Спорить будешь?

Попробуй поспорь с ним!

Наворачивая квашеную капусту — вкуснейшую, должен признаться, закуску, — он подытожил.

— Победа, атомная бомба, Гагарин — это, конечно, но и кулак был ого-го! А мы сами разве без кулаков? А ты говоришь перестройка.

Он выпил, поставил рюмку, зажевал, затем подцепил ломоть жареной колбасы, положил его на хлеб и взялся за выдвиженцев.

— Таких было немного, но взлетали они вмиг и очень высоко. При этом падали чаще других, и, как правило, разбивались насмерть. Вспомни Рычагова, Павлова, Вознесенского!..[47] Но если выдвиженец не подводил, такому прощалось многое. Я побывал в их шкуре, я знаю. Так, например, случилось с молодым Закруткиным.

Еще одна рюмка окончательно развязала ему язык.

— С этими свалившимися на меня двойниками вообще происходила странная история. Петробыч, как назло, взял в привычку, использовать этот случай в назидание НКВД. Он как бы ставил нам на вид — усекли, какой я прозорливый? Уж на что ты, Берия,хитрожопый, а не догадался, как можно использовать сына заядлого фашиста. Только товарищ Сталин в полной мере оценил солнечные дали, которые открывала эта игра.

В следующий момент в поселке дали свет. Трущев притушил фитилек и щелкнул выключателем. Залившее комнату электрическое половодье погубило тени, былое аккуратно съежилось, расползлось по углам.

Вечность растаяла — обнажился шифоньер, тряпье, яблоки.

Трущев спросил.

— Хочешь поставлю музыку?

Я поперхнулся, потом махнул рукой — давайте.

Николай Михайлович включил допотопный магнитофон и оттуда с потрескиванием и шипением полились незамысловатые слова:

Для нас открылись солнечные дали,
Горят огни победы над страной.
На радость нам живет товарищ Сталин,
Любимый вождь, учитель дорогой…[48]
Я не удержался.

— Так вы, Николай Михайлович, сталинист?

— Кто? Я?! Упаси Боже!..

После паузы он уточнил свою позицию.

— Сталины приходят и уходят, а Россия остается, понял, литератор?

— Но как же?..

— А вот также. Корень следует извлекать, а не делить дроби. Для начала неплохо без пошлых воплей разобраться, кем он являлся для всей совокупности граждан и нет ли вины каждого из нас в загубленных жизнях, а уж потом орать «тиран!», «убийца!», «могущественный и гениальный злодей, вокруг замыслов которого вертелся весь мир».

Трущев устроился на стуле вполне по-энкаведешному, как это показывают в современном кино — нога на ногу, в зубах папироса, правда, в руке вместо револьвера надкусанное яблоко.

Я приготовился к допросу.

— Что ты слыхал о Василии Теркине?

Вопрос был не в бровь, а в глаз. Что я мог сказать о знаменитом солдате? Не дожидаясь ответа, Николай Михайлович подытожил.

— Все слыхали, но мало кто готов признаться, что у него был прототип. Твардовский на очнике подтвердил. Что за прототип, откуда он появился, судить не берусь, для этого существовало следственное управление, а в нем такие мастера как Свердлов и Рюмин.[49] Суть в том, что Петробыч приказал найти прототипа и его нашли. В точности как на известной картине — разбитной такой, веселый, с гармошкой.

Во время войны в Корее, когда выяснилось что среди наших добровольцев затесались перебежчики и боевой дух оказался не на высоте, он вызвал Берию, Булганина, шнурков из Политуправления и потребовал объяснений. Напомнил, что партия не может либеральничать с теми, кто пустил на самотек воспитательную работу. На Великой Отечественной как было? Если трудно, если враг нажимает, как должен поступить политработник? Он должен отыскать весельчака. Такого, например, как Теркин. Глядишь, лица сразу повеселеют, глазки заиграют и дело пойдет. Затем добавил, если политработник не может отыскать Теркина, пусть поднимает дух личным примером… Кстати, о Теркине. Неплохо бы отправить его в Корею, пусть поможет нашим узкоглазым братьям громить американских империалистов и своих узкоглазых реакционеров.

Лаврентий Павлович посмел возразить, что в каком-то смысле Теркин — литературный персонаж. Его нет в природе.

Петробыч даже обрадовался. «Вот именно, персонаж! А у каждого персонажа, как считают в отделе агитации и пропаганды ЦК, есть прототип. Политбюро поддерживает эту позицию. Впрочем, зачем спорить, вызовем автора и спросим, был у Теркина прототип или нет?»

Вызвали Твардовского — он тогда «Новым миром» заведовал, это недалеко от Кремля, так что долго ждать не пришлось.

Сталин спросил у нашего известного поэта: «Мы, — он указал на присутствующих, — с уважением относимся к вашему творчеству, товарищ Твардовский. Партия отметила вашу работу Сталинской премией, это высокая честь для всякого советского литератора, не правда ли?» — «Так точно, товарищ Сталин!» — «Если мы пришли к консенсусу по этому вопросу, ответьте, пожалуйста, — был у Теркина прототип или нет?»

Вообрази, с каким интересом уставились на Твардовского Берия, Булганин, особенно ребята из Политуправления РККА. Кому хотелось отправляться в Корею и личным примером на гармошке поднимать дух наших добровольцев. Твардовский тоже скис — черт его знает, что ответить Хозяину?

Был у Теркина прототип или нет?

Скажешь, не было, Петробыч спросит, как же ты, сукин сын, не зная жизни, такую великую поэму отгрохал?! Кто тебе, кулацкому отродью, навеял эти бессмертные строчки — переправа, переправа, берег левый, берег правый… Не Бухарин ли?.. Его всегда тянуло к правому берегу, может, поэтому он всегда горой стоял за кулаков.

Скажешь, был — Хозяин поинтересуется, где он теперь?

Товарищ Твардовский был головастый мужик и вовремя сообразил, что как раз на второй вопрос ответить легче легкого.

Он так и брякнул — прототип был, но его с прототипом развела война, — и с облегчением обнаружил, что угадал. На сердце потеплело — глядишь, еще одну премию подкинут.

Петробыч раскурил трубку и заявил: «Это не беда, что развела. Наши органы отыщут. Не так ли, товарищ Берия?»

И что ты думаешь — отыскали. Отправили в Корею на гармошке играть.

Усек?


Трущев выбрал следующее яблоко — на этот раз взял антоновку. Надкусил и распорядился.

— Ешь фрукты, в них железа много. Утром отправишься домой, прихвати с собой. Мне их за год не съесть.

Я выбрал свой любимый сорт, «пепин шафранный». Яблоко было грушевидное, налитое, густо-бордовое, вкуснее не бывает.

— Скажи, уважаемый литератор, — спросил Трущев, — неужели Петробыч был настолько дремучий руководитель, что не слыхал насчет прототипов? Конечно, слыхал, он был исключительно начитанный человек, но ведь нашли! Стоит только правильно организовать воспитательную работу, и наши люди не то, что Теркина, инопланетянина отыщут. А вот если у исполнителей на каждый приказ тут же сыщутся отговорки — какие, мол, инопланетяне, наука сама еще в неведении, есть ли жизнь на Марсе — сразу все пойдет вкривь и вкось.

Усек?

В том же разрезе следует рассматривать и Закруткина с Шеелем. Петробыч усмотрел в этой сладкой парочке крепкую узду, с помощью которой он мог бы держать в страхе подчиненных. Таков, уважаемый, был дух эпохи. Вспомни, как мое руководство обошлось со Светочкой. Совсем кроху — и под взгляд заезжего экстрасенса. А вдруг он маньяк, вдруг на всю жизнь искалечит? Дочь сотрудника? Тем лучше. Пусть залетный гастролер поэкспериментирует, а отец понаблюдает.

Какие тогда могли быть антимонии?

Лаврентий Павлович, конечно, сразу учуял эту сталинскую подоплеку. Природа наградила его высшей сообразительностью в подобных делах, но заметь, этим природа не ограничилась. Также щедро наделила его стратегическим видением проблем и умением брать ответственность на себя. Это не мало. Это много, это очень даже много для руководителя, но, к сожалению, та же самая природа поскупилась для такого головастого человека, каким был Лаврентий Павлович, на элементарное уважение к людям. Хотя бы к товарищам по партии. О гуманизме я даже не заикаюсь. На этом, казалось бы, пустяке Хрущев его и подловил. Он до такой степени напугал Политбюро и Совмин, что все лапки кверху. Страшилка была из самых безыскусных — смотрите, придет Берия к власти, всем вам крышка!

Во взгляде Трущева отчетливо прорезался ужас, охвативший членов Политбюро и правительства, когда они представили, как Берия захватывает пост Предсовмина.

— Я имею право судить объективно, мне Берия ничего плохого не сделал. Однажды даже признался, что долго не мог понять: кто я, «свой» или «чужой»? Ответ на этот вопрос дало мое согласие совершить рейд по тылам врага. Догадываешься, почему?

История глазами Трущева уставилась на меня.

Сознаюсь, мне стало не по себе. Над такими вопросами мне еще не приходилось задумываться. Такого рода вопросы относились к высшему политическому пилотажу.

Я отрицательно покачал головой.

— Этот нюанс мне популярно объяснил Абакумов Виктор Семенович. Тот, что колотил меня во внутренней тюрьме НКВД.

Я кивнул.

— Кстати, — продолжил Трущев, — Абакумов как раз и был из выдвиженцев. Он сразу пришелся по вкусу Петробычу. Рост громадный, в плечах косая сажень. И, конечно, голова… Светлейшая, надо отметить, голова. Канарис со всем его абвером Абакумову в подметки не годился. Он быстро пошел в гору. Берия страсть как не любил таких выдвиженцев-скорохватов. Весной 1942 года Абакумов имел со мной приватную беседу. Он предложил перейти к нему, в особые отделы.[50] Ты, Трущев, побывал за линией фронта, поэтому в НКГБ путь к генеральским погонам тебе заказан. Кто знает, чем ты там, в немецком тылу, занимался… Я успел с тобой пообщаться и убедился — ты свой в доску. Я обещаю тебе должность зама и генеральские погоны.

Я отказался. И правильно сделал. Никому о том разговоре не докладывал, а Лаврентию все-таки стукнули. Вот тогда он и провел со мной воспитательную беседу насчет того, что рейд по тылам противника это, конечно, существенный минус. Даже он, нарком НКВД, не в силах внести исправления в анкету, но разве анкета — это самое главное? «Послюшай, Николай Михайлович — он тогда впервые меня по имени отчеству назвал, — разве в анкете дело? Ты кому служишь — анкете или делу?» Я доложил — делу. Лаврентий одобрил такую позицию. «Ты, Трющев, в трудные моменты в кустах не прятался, надеюс, и дальше будешь проявлят разумную инициативу. А насчет генералских погон… Даже для знакомого тебе здоровяка это дело неподёмное, так что не переживай». С тех пор я пользовался его безусловным доверием. Что касается Закруткина младшего, дело было за малым…

Трущев, не мигая смотревший на меня, поинтересовался.

— Догадался, к чему я клоню?

Я отрицательно покачал головой.

— Эх, молодо-зелено, — усмехнулся Николай Михайлович. — Необходимо было организовать Первому поразительные успехи в тылу врага.

Ветеран откусил от яблока. Жевал долго.

— В защиту Петробыча могу сказать, в подобных играх ему всегда удавалось соблюдать меру. Он носом чуял, чего можно требовать от исполнителей, а что вне пределов их возможностей. Конечно, ошибался, кто без греха, но здравый смысл редко подводил его. Он сразу угадывал всякую туфту. Разве что в последние годы ослабил бдительность… Но это к делу не относится. А вот его наследники, особенно кукурузник, эти были ту-у-п-ы-ы-ы-е! У них не то что выдумки, элементарной фантазии не хватало, чтобы не оторваться от действительности. Они от природы были лишены всяких умственных способностей, тем более, наиважнейшей для правителя — умения держать аппарат в узде. Кукурузника в своем кругу вообще считали чем-то вроде пародии на Теркина. Если бы ты знал, сколько раз он перед Сталиным гопака плясал. Стоило Петробычу ткнуть в него пальцем, и тот уже помчался в присядку. Хитрый был — да. Умный — нет. Когда наука попыталась объяснить ему, что за Полярным кругом кукуруза не растет, холодно там, он этак хитро прищурился и подмигнул — а вдруг вырастет!

Ну, не дурак?..

* * *
— Что касается Закруткина Константина Петровича, я еще в лазарете вынашивал мысль о вредительской деятельности этого грушника. Чем дальше, тем острее полковник Закруткин выявлял свое нутро. Личность оказалась крайне противоречивая, если не сказать, сомнительная, и, если бы не практические соображения, я бы не раздумывая накатал бы на него рапорт.

К сожалению, его арест мог поставить под удар всю операцию. Это был смертельный риск, имея в виду непредсказуемость и своеволие его сыночка.

Задачка была не из простых.

Николай Михайлович бросил огрызок яблока в печку и заявил.

— Я предложил использовать папашу в качестве связника. Я так и сказал Лаврентию Павловичу — другого, более надежного средства, чтобы держать Первого в узде, не вижу.

Ну и напугал же я их!..


— Он, видите ли, не видит! — взорвался Берия и, обращаясь к Федотову, добавил. — Нам толко варягов не хватало!

Рассудительный Федотов сохранил спокойствие. Он обратился ко мне вполне по-дружески, я бы сказал, участливо.

— Николай Михайлович, вы хорошо обдумали ваше предложение?

— Так точно, товарищ комиссар второго ранга.

— Докажите.

— Несмотря на то, что внедрение Первого прошло успешно, его нельзя оставлять без контроля. Обеспечивая связь, полковник Закруткин полностью снимет эту проблему, при этом число посвященных в операцию «Близнец» не увеличится. Он разделит ответственность за фортели Анатолия. С его возможностями нам будет легче поддерживать связь с оккупированной глубинкой во Франции, куда вывели на переформирование дивизию Зевеке.

— Что ты знаешь о Закруткине, Трющев?! — воскликнул Берия.

— Когда разрабатывал Анатолия, познакомился с анкетными данными.

— Вот и заткнись насчет него!

Федотов не дал разгореться страстям.

— Вы полагаете, что Первый способен еще раз выкинуть какой-нибудь фокус? — спросил он.

— Фокус может выкинуть Шеель, а Анатолий впопыхах неверно среагирует на угрозу. У него мало опыта, его вполне могут взять на подставу, на какого-нибудь липового подпольщика, который сбежал из концлагеря и со слезой в голосе обратится к нему за помощь. Закруткин сгоряча может что угодно натворить. Имея на связи Закруткина-старшего, это будет сделать куда труднее.

— Почему бы не попробовать, — внезапно поддержал меня Федотов и подбросил идею. — Пусть его ведомство разделит с нами ответственность. Наше дело предложить и обосновать…

Берия задумался.

— Ты так считаешь?..

Потом обратился ко мне.

— Трющев, можешь идти и не забудь, что ты головой отвечаешь за Первого.


Первая конспиративная встреча Закруткиных, состоявшаяся в Баварских Альпах, принесла на удивление обнадеживающие результаты. Нашему доморощенному Алексу-Еско фон Шеелю по ходатайству Зевеке и фельдмаршала Клюге без всяких помех и задержек присвоили звание лейтенанта вермахта. Эту радостную весть ему доставил Майендорф. Он нагрянул в госпиталь вместе с Магди, которая, покраснев и опустив глазки, преподнесла герою букетик скромных фиалок, чем вызвала бурные аплодисменты соседей Шееля по палате.

Дядя Людвиг от души поздравил Алекса с почетной наградой, которой его удостоили за то, что, отомстив за отца, молодой человек подтвердил звание арийца.

Соседи-фронтовики скромно захлопали — невелика награда. (Один из них потом признался: вот так всегда, дерешься с большевиками не на жизнь, а на смерть, кровь им пускаешь, а тебя за это награждают бумажонкой, свидетельствующей что ты не «рыжий». Очень щедрые дядюшки сидят в Берлине). Затем Майендорф пригласил Первого в гости, ведь после ранения тебе положен отпуск, и ты, Алекс, непременно захочешь побывать в родных местах. Заодно посети Берлин. Мы с Магди ждем тебя. Думаю, господин Шахт тоже захочет повидаться с тобой.

Что могло более убедительно свидетельствовать о успешном начале части операции! Даже предстоящая встреча с Ялмаром Шахтом представлялась в Москве в розовом свете.

— Теперь, уважаемый, сообрази, в каком дерьме мы все оказались, когда спустя два месяца на Лубянке получили сообщение:

«Встреча с Тетей состоялась. Первый на грани провала. Второй — предатель. Его отпечатки пальцев хранятся в банке Lombard Odier. Ситуация три креста».

* * *
— Это был удар под дых, — вздохнул Трущев. — Факт убойный! Берия матерился так, что уши вяли.

— Что будем делать, Трющев?

Они все — Федотов, Фитин, сам Лаврентий Павлович, — уставились на меня, будто я волшебник, способный на расстоянии узреть, что случилось с Первым в Берлине.

Подтекст был понятен — о чем докладывать Хозяину, если он вдруг вспомнит о Первом?

Одна надежда — в ту пору Хозяину было не до Шееля.

Шел сорок второй год. Готов подтвердить, он оказался куда более трудным, чем предыдущий, сорок первый. В конце весны немцы устроили кровавую мясорубку в Крыму, затем, смяв под Харьковом наш ударный кулак, прорвались к Воронежу. В городе завязались уличные бои, и никто не мог с уверенностью сказать, куда повернет враг, захватив этот стратегически наиважнейший пункт. От решения Гитлера зависела судьба страны. По мнению советского Генштаба, вариант поворота на север, на Саратов и Горький, в обхват Москвы, грозил, если у врага хватит сил, реальным поражением в войне. Южное направление, в сторону Сталинграда, давало надежду на передышку.


Нарком ввел меня в курс дела.

— Полковник Закруткин предлагает немедленно отозвать Первого.

Что я мог возразить? Решение очевидное со всех точек зрения. Не имея ясного представления, в чем состоит угроза и откуда она исходит, мы ничем не могли помочь Толику. Затягивая решение, мы, скорее всего, погубили бы его, а это означало внутреннее расследование, гнев Петробыча.

История впала в пронзительную ностальгию, заставила Трущева выявить нутро.

— Мне бы согласиться с грушником, но совесть партийца не позволила. Я был уверен, страхи Анатолия преувеличены. Но попробуй скажи об этом вслух. Даже если ты не за анкету, а за дело болеешь.

Усек?

Я кивнул. Что ж тут не понять.

— Это, соавтор, страшная ответственность. Известно ли тебе, что такое ответственность?

Он поднялся и, порывшись на полках, достал толстенную общую тетрадь. Раскрыл ее и прочитал.

— Вот послушай, что писал по этому поводу Вольф Мессинг.

«…ответственность — это один из самых коварных «измов», который только можно выдумать себе на погибель. Поддаваться ей, значило окончательно погубить себя. Это я проверил на себе. Эта «сть», как, впрочем и «принципиальность», предполагает, что ее носитель изначально кому-то что-то должен. Более того, несчастный чаще всего испытывает головокружащую радость оттого, что допустил эту ядовитую жидкость в свое сердце. Отравленный «ответственностью», он полагает, что ему доверили принять участие в каком-то великом и благородном деле. Его страх — это страх радостный, сходный с энтузиазмом, но от этого он не становится менее страхом».

А вот еще…

«Если кто-то из романтически настроенных читателей заинтересуется, как можно работать в таких условиях, могу заверить — испытание «ответственностью» являлись в то время нормой, modus vivendi строителей социализма. Ответственно подойти к выполнению задания считалось делом ума, чести и совести этой эпохи. Мне пришлось на собственном опыте убедиться, что «ответственность» сама по себе, вольная и осознанная, не привязанная как служебная собака к какому-то высокопоставленному и напыщенному «изму», способна творить чудеса».

Трущев снял очки, пристроил их на громадном, с золотистым отливом бочкé антоновского яблока. Оно угрюмо, через минусовые стекла, глянуло на меня и предупредило — не спеши с выводами.

Я доверился яблоку.

Между тем Трущев продолжал вещать.

— Доводы были самые незамысловатые. Во-первых, встреча с Тетей состоялась. Во-вторых, Первый сумел переправить сообщение через мертвый почтовый ящик, следовательно, он обладает некоторой свободой передвижения, чего просто не могло быть, если бы абвер или гестапо взяли его под колпак. В-третьих, Шеель у нас в руках, и мы обязаны по полной использовать этот фактор. Я предложил срочно вызвать барончика из лагеря и хорошенько допросить на предмет — «жизнью играешь, сукин сын? Подожди, мы тебе покажем кузькину мать!» Также незамедлительно направить Старика в Берлин, а пока, не теряя времени, по радио, потребовать от Первого прояснить обстановку. Ты ухвати главное — предложенные мною меры имели смысл только в том случае, если кто-то из старших по званию рискнет взять на себя ответственность.

Берия рискнул.


После чего Трущев объявил.

— На этом и закончим. Пора на боковую.

Я не выдержал.

— Издеваетесь?! В ваших записках нет ни слова о каких-то Тетях, первых, вторых, крестах, мертвых почтовых ящиках? Только общие слова и цитаты из классиков марксизма-ленинизма, а также из воспоминаний небезызвестного Мессинга. Теперь вдруг оказывается, что ответственность перед каким-то «измом» — это самая страшная напасть, которая может овладеть человеком!.. Просто чума какая-то!

Трущев поправил меня.

— Чумой нашего времени является ирония, — и, отыскав в своей многостраничной библии, очередную цитату, снял очки с яблока и продекламировал. — «Чумой нашего времени является ирония. Эта как бы «насмешка», а точнее, презрение, позволяет повысить собственную значимость, оскорбить любое чувство, высмеять самый благородный порыв. Ирония безжалостна, бесчеловечна, пуста, лишена способности творить. Она превращает человека в надменного скота, считающего допустимым оскорблять невинных, терзать слабых, насмехаться над мудрыми».

— Это тоже Мессинг сказал? — нескрываемым сарказмом спросил я.

— Нет, граф Сен-Жермен.

Что я мог возразить Сен-Жермену? И, тем не менее, вечер удался. За эти несколько часов мне повезло пообщаться с историей, ощутить присутствие вечности, пусть даже вооруженной знаменитой косой, побывать в сталинском дурдоме и, что особенно радовало, приобщиться к тайнам согласия. Не много ли за раз, тем более, что мне надо будет каким-то образом упаковывать этот материал в читабельный, упрощенный для дуриков роман. Как прикажете работать с таким материалом? С какой буквы писать этих Дядь, Теть, Первых, Вторых. С прописной или строчной?

Я выложил эти сомнения полковнику в отставке.

Трущев, не задумываясь, наложил резолюцию.

— Буря в стакане воды! — затем неожиданно смилостивился, наверное, водочка подействовала, и добавил. — Объясняю вкратце — три креста означают провал. Мертвым ящиком называют такой способ передачи информации, при котором неизвестно кто закладывает сообщение и неизвестно, кто вынимает. Принимающий передает сообщение пианисту, который просто должен отстучать его в эфир. Инструкции Первый получал по радио. В Москве мы обговорили время и частоты, однако проблему с обратной связью нам до конца войны так и не удалось решить удовлетворительно.

Николай Михайлович поднялся, дал последние инструкции.

— Что касается Светочки, я отговаривал ее от занятий парашютным спортом. Толковая девушка. Красавица. Горячая, энергичная… Папа, как ты не понимаешь, что прыжок с парашютом — это прыжок в будущее. Десантные войска — самые важные. Я попытался объяснить ей, что самыми важными войсками следует считать танки. Или атомную бомбу, о которой тогда ходило множество слухов. Например, одна бомба — один город. Судоплатов усиленно работал по этой тематике. Но разве вас, молодых, можно в чем-нибудь убедить. Так что война достала нас с Таней через четыре года. Я этот полет с нераскрывшимся парашютом до сих пор забыть не могу. Остался у нас мальчик, пусть даже чужой, пусть даже поднадзорный, но наш. Он называл меня «деда», а Таню «баба».

На прощание смилостивился.

— Я пошел спать, а ты, если хочешь, можешь познакомиться с отрывком из воспоминаний Мессинга. Это подлинный материал, а не седьмая вода на киселе, опубликованная в журнале «Наука и религия». Правда, здесь тоже много туфты и умолчаний, но зерно истины есть. Имей в виду, Вольф Григорьевич, к сожалению, перепутал последовательность событий. Он много чего напутал, например, насчет меня. Он на сегодняшний день знаешь что мне напророчил? Мол, сдохну я от разрыва сердца, а я, как видишь еще ого-го. Еще вполне огурчик. Вольф Григорьевич также перепутал даты — не знаю, сознательно или нет. Вас, сочинителей, трудно понять, чем вы руководствуетесь, прибегая к хронологии.

Ладно, проехали. К тому моменту, когда Мессинг был подключен к операции, мы еще не знали, какая именно угроза нависла над Первым, а он уже пишет о мерах, на которые решилось руководство НКВД, чтобы справиться с кризисом. Рассказать об этом надо с юмором, с легким налетом сенсационности. Насчет использования экстрасенсорики и прочей телепатической ерунды не стесняйся.

Уже с порога добавил.

— Мысль о привлечении Мессинга к расшифровке угрозы, нависшей над Первым, первым высказал Берия.

Затем он дружески предупредил меня.

— Но об этом писать не следует. Так будет лучше, дружище, — и улыбнулся на прощание.

Глава 5

Отрывок из воспоминаний Мессинга я привожу полностью, не редактируя, только изредка, для лучшего понимания событий, внося уточнения в текст.

Лично я в таком сотрудничестве с автором не вижу никакого криминала.

А вы?

Для ясности — руководство НКВД, приняв предложение наркома использовать необычные способности Вольфа Мессинга, тут же отправило Трущева в Новосибирск. Прямо с аэродрома Николай Михайлович помчался в гостиницу, разбудил растерянного Мессинга, заставил его одеться и сразу на аэродром. В самолете они обсудили создавшуюся ситуацию. Спустя сутки с помощью Поджигайло оба оказались в Москве.

* * *
Бомбардировщик[51] — это не гостиничный номер, где трудно избавиться от посторонних ушей, так что, устроившись в салоне, мы с Мессингом имели возможность обговорить детали предстоящего задания.


Итак, слово Вольфу Григорьевичу Мессингу:

«Сразу после посадки — время было позднее, далеко заполночь, — меня доставили на Лубянку, прямо в кабинет наркома. Берия заметно пожелтел, исхудал, глаза были до крайности усталые — видно, работы было невпроворот. Тем самым он несколько развеял мои опасения насчет способности кремлевских вождей оказать сопротивление врагу. Времена были трудные, и вера в победу, отовсюду доносившаяся до меня, нередко сочеталась с розовыми надеждами на то, что «немецкий пролетариат наконец проснется и сбросит преступную фашистскую клику». Или, что еще тревожнее, — «наши» сумеют договориться с немцами». Этот неожиданный для меня, разочаровывавший оттенок будущего плохо сочетался с природной русской привычкой кряхтя тащить воз, каким бы тяжелым он не казался. Но что было, то было. К счастью, у этих, в Москве, подобных настроений не было, это внушало надежду на осуществление предсказанного мною будущего.

Лаврентий Павлович встретил меня на удивление приветливо. Назвал «старим дружищем», поблагодарил за желание помочь, угостил чаем. Затем протянул папку и предложил ознакомиться с делом негодяя, осужденного за шпионаж, от чего я, помня разговор с Трущевым в самолете, резко отличавшийся от полученных в гостинице инструкций, решительно отказался. Не хватало, чтобы Мессинг увяз в секретных материалах!

— Нет так нет, — пожал плечами Лаврентий Павлович.

Он коротко, не вдаваясь в подробности, рассказал о подозреваемом; его, так сказать, жизненном пути, затем толково и с въедливой дотошностью обрисовал мою задачу и предложил приступить.

В свою очередь я попросил оградить наш разговор от прослушки. Прилипчивое ухо от меня все равно не скроешь, а эта добавка к беседе заметно осложнит выполнение задания родины.

— Почему? — спросил нарком.

— Я постоянно буду отвлекаться от работы. Насколько я понял, вам нужен ответ на вопрос, готов ли осужденный честно сотрудничать с советской властью или он лукавит? Комментарии и объяснения вас не интересуют?

Берия согласился.

— Хорошо. Давайте резултат. В случае чего объяснения ми и так получим.

Трущев повел меня по коридору, затем мы вышли во двор, направились к мрачному зданию внутренней тюрьмы, и по мере приближения к цели меня все крепче охватывал страх и раскаяние — только очень легкомысленный и крайне недалекий человек мог добровольно согласиться быть помещенным во внутреннюю тюрьму на Лубянке? Пусть даже на несколько часов. А если это ловушка? Мне стало стыдно за Мессинга. Сколько сил Вилли Вайскруфт потратил, чтобы научить его держаться подальше от властей, а он вновь ввязался в темную историю. Скверную шутку играет с человеком неистребимая греховность натуры. «Измы» исполнительности и оказанного доверия ловко подцепили его на «интерес», на профессиональный азарт, обещая познакомить с мыслями врага на расстоянии. То, что я имею дело с врагом, представлялось очевидным.

Трущев довел меня до железных дверей, где нас встретил дежурный офицер, проводивший меня в камеру. На пороге, уже погружаясь в сулонг, я поставил себе задачу — если это возможно, помочь несчастному узнику, чьи мысли мне предстояло угадать, все равно по какой причине он угодил в эту клинику.

Пациентом оказался рослый чернявый молодой человек лет двадцати с характерным «арийским» носом.

Мессинг представился. Заключенный ответил, что рад встрече со мной даже в такой неожиданной обстановке. Действительно, по-немецки он говорил с заметным славянским акцентом — громыхал буквой «р».

Акцент — пустяк, акцент мы исправим….

Заключенный спросил, не собираюсь ли я провести с ним сеанс гипноза? Я не обратил внимания на колкость, а тот продолжал сыпать комплиментами. В частности он сообщил, что рад побывать на представлении, где будет исполнять роль зрителя и индуктора одновременно. Я всегда был интересен ему (слово «интересен» он не без тайной насмешки выделил). Еще мальчишкой ему посчастливилось присутствовать на моем выступлении в Дюссельдорфе, затем, уже в зрелом возрасте, сумел пробиться на сеанс в Одессе. Пациент спросил, как Мессингу удается так ловко водить зрителей за нос и зачем он согласился участвовать в чекистской провокации? Я пропустил издевку мимо ушей и признался, что в работе мне помогает опыт и, естественно, кое-какие природные способности.

— Например? — поинтересовался молодой человек.

— Ну, хотя бы… в Дюссельдорфе на моем представлении вы были с отцом. Это было в двадцать девятом году.

— Это вы могли вычитать из моего дела.

Я, державший ушки на макушке, сразу сообразил — вот откуда у наркома появилась идея привлечь Мессинга! Этот молодой человек из приличной семьи упомянул о нем в своих показаниях.

— Конечно — согласился я. — Но во время допросов вы ни словом не упомянули, что вместе с вами была Магди, дочь друга вашего отца. Не могу разобрать его фамилию?..

Молодой человек вызывающе промолчал.

Я поинтересовался.

— Он попросил взять ее с собой?

— Что вы хотите от меня?

— Меня попросили проверить, насколько вы искренни, согласившись помочь красным? Ведь вы же дали согласие спасти нашего человека на той стороне, не так ли?

— Что для этого надо?

— Расскажите о себе. Только вслух говорите исключительно по-русски.

Заключенный не сразу догадался, что я имею в виду, затем пожал плечами и начал с того, что официально представился. Его звали Алекс-Еско Альфред фон Шеель (давайте условимся называть его этим именем). Родом он был из старинного вестфальского рода, корни которого исходят из XV века. Основатель фамилии Иоганн Ланц фон Шеель возвысился из простых цирюльников, Чем он угодил германскому императору, Еско сказать не мог. Его отец, Альфред-Еско Максимилиан, носил титул барона. Альфред принимал участие в Первой мировой войне, однако где и в каких частях служил, молодой человек не уточнил. Поражение Германии, особенно унижения, которым победители подвергли рейх в 1918 году, а также испытания, грудой посыпавшиеся на него — увольнение из армии, трудности мирного времени — основательно поколебали его веру в прошлое. Сомнения усугубила депрессия, в которую старший фон Шеель погрузился после смерти любимой жены, оставившей ему восьмилетнего сына.

Разочарование, овладевшее отцом, закрепилось в детских впечатлениях Еско жуткими подробностями и более чем странными поступками, которые отец после смерти матери нанизывал один на другой. Он ни с того ни с сего принялся публично нахваливать красных. Знакомые — офицеры рейхсвера и местный высший свет — начали поговаривать, не сошел ли Шеель с ума? Разговоры усилились, когда отец продал поместье и землю и взялся возводить деревообрабатывающее предприятие. Правда, когда фанерная фабрика начала приносить неплохой доход, свет перевел его из разряда умалишенных в разряд сумасбродов. Альфреду фон Шеелю было плевать на «этих напыщенных индюков». Он окончательно порвал с прежними знакомыми и окончательно скатился к «левакам». Однажды заявил вслух, будто бы Советы — страна молодых и здоровых людей. Там занимается заря нового мира, и всякий порядочный человек обязан оказывать помощь Советам. Чудачества кончились тем, что в разгар кризиса он обанкротился, бросил Вестфалию и по контракту отправился в Советскую Россию способствовать строительству социализм.

Обыкновенная история!

В Советском Союзе его направили на Урал, где возводилось большое деревообрабатывающее предприятие. Директором стройки был назначен местный партийный функционер, а Шеель стал у него консультантом. Местные власти вскоре по достоинству оценили усердие буржуазного спеца, его желание влиться в новую кипучую жизнь, и спустя год он фактически возглавил строительство. Альфред фон Шеель записал сына в местную школу, при этом посоветовал называться исключительно Еско, чтобы не привлекать внимание к слишком броской, классово чуждой фамилии и, ни в коем случае не упоминать о титуле. Если не хочешь, чтобы тебя дразнили бароном, предупредил старший Шеель, забудь Алекса, Альфреда и так далее. Молодой человек признался, что сначала ему было нестерпимо жаль прошлого, особенно свое полновесное звучное имя, однако отец настоял на своем.

Здесь, к моему немалому удивлению, заключенный не удержался — видно, прошлое крепко вцепилось в него, — и мысленно добавил про себя.

«Ты должен стать здесь своим, Алекс!».

Это было сказано по-немецки.

Мне явилась тусклая размытая картинка, на которой высокий сухощавый немец с породистым лицом наставлял маленького мальчика, как следует вести себя с советскими сверстниками. Волосы у мальчика были прилизаны и разглажены на пробор.

Одолев воспоминания, Еско продолжил.

— Отец всегда отличался чрезвычайной предусмотрительностью. Кому в голову пришла бы мысль принять в пионеры барона Алекса-Еско фон Шееля? А своего в доску Еско — пожалуйста. В четырнадцать лет отец настоятельно посоветовал мне вступить в комсомол. Это было в тот год, когда Гитлер пришел к власти. Отец доверительно поговорил со мной на эту тему. Он сообщил, что намерен принять советское гражданство.

На этом месте заключенный не удержался и вновь мысленно скатился к правде.

На самом деле смысл разговора состоял в том, что старший Шеель признался сыну, что вынужден принять советское гражданство. Так было запланировано заранее — в случае каких-либо социальных потрясений в Германии фон Шеелю и его сыну необходимо стать полноправными гражданами Советского Союза.

— Отец был не в восторге от фюрера, — объяснил Еско. — По его мнению, ефрейтору не хватает рассудительности. Он тороплив и поверхностен.

Здесь молодой человек вновь сделал паузу — долго прикидывал, договаривать или нет?

Я с волнением ждал, на что он решится. Суть разговора уже была мне известна, однако я ничем не выдал себя.

Еско попросил угостить его папиросой. Я протянул ему пачку. Он закурил, глубоко затянулся, выпустил богатую струю дыма и поделился.

— Отец учил меня — сынок, запомни, народ сам выбирает вождей. Не подданные, а именно народ. Мы принадлежим к славному племени германцев. Предки ждут от нас верности и стойкости духа. Это — страна врагов, Алекс. Так было и так будет…

Устная и внутренняя речь совпали слово в слово.

Он жадно затянулся и продолжил.

— Он напомнил: «Не забывай, ты — фон Шеель, и у тебя есть деньги, но, чтобы достойно воспользоваться ими, ты не имеешь права замарать наше славное имя. Ты обязан исполнить долг перед родиной. Гитлеры приходят и уходят, а интересы отчизны остаются. Они неизменны». Что касается России, отец предупредил — здесь ты никогда не будешь своим. Помнится, он даже воскликнул — что ты, фон Шеель, будешь иметь здесь, кроме пайка? Хорошенько подумай об этом и держи язык за зубами.

Слова отца вызвали у подростка тяжелый душевный кризис. Мне стало по-человечески жаль молодого человека. Кроссворд, в котором он оказался, решить было непросто.

— Его якобы левые убеждения, — разгорячился Еско, — оказались фикцией. Точнее, маскировкой. Что касается «напыщенных индюков» в Дюссельдорфе, он даже в Москве вспоминал о них с неприкрытой неприязнью. Они якобы готовы были за пфенниг продать фатерлянд.

Далее Еско с горечью констатировал заболевание, которому оказался подвержен его отец.

— В нем было что-то от фанатика. Даже в России я редко встречал таких. Увидев открытое пламя, он буквально сходил с ума. В Советский Союз он отправился по заданию абвера на глубокое залегание. Я сообщил об этом в своих показаниях. Впрочем, как мне представляется — и это тоже задокументировано — ставка, прежде всего, делалась на меня; на то, что я, оставаясь немцем, впитаю советскую жизнь и стану здесь своим.

После паузы он продолжил.

— Для меня это было трудное испытание. В ту пору мне было четырнадцать лет. Я успел сдружиться с местными ребятами и многое из того, во что они верили, о чем мечтали, казалось мне верным.

Это было совсем по-мессинговски. Путаница в его голове очень напоминала лабиринт, в котором недавно очутился знаменитый маг. В стране мечты тоже были свои темные углы, их оказалось немало, но у меня был опыт общения с Вайскруфтом, с Адди Шикльгрубером и то, что мне, в конце концов, стало ясно как день, для молодого еще человека являлось серьезной, на грани помешательства проблемой. Кто в юные годы готов смириться с проблемой, какое из двух зол выбрать? А выбирать придется, иначе в лабиринте далеко не уедешь.

Между тем молодой Шеель мечтательно продолжил.

— Мы увлекались межпланетными перелетами, создали в школе кружок.

Пауза, легкое облачко дыма, насквозь пропитанное меланхолией.

— Они вовсе не испытывали ненависти к немцам. Они восхищались Обертом, Цандером. Их стремление сказку сделать былью, увлекли меня. Почему бы и нет, господин Мессинг? Я был обязан выполнить приказ родины, но мне претило гадить. Спасибо отцу, он, по-видимому, что-то почувствовал и не стал насильно втягивать меня в работу.

— Возможно, пожалел?

— О чем вы говорите, господин Мессинг! Какая жалость?! Чем в нашем положении могла помочь жалость? Я уверен, сантиментов у него не было, но завязывать меня крепким узлом он считал недальновидным. Я же не червь. Не знаю, поймете ли вы меня, но больше всего мне не хотелось терять уважение к себе. Стоит один раз сломаться…

Он обреченно махнул рукой.

Я заверил Еско.

— Я понимаю вас. Более, чем понимаю.

Молодой человек пожал плечами.

— Мне, в общем-то плевать, понимаете вы меня или нет!.. Когда я учился в последнем классе, отец послал меня в Челябинск. Это был единственный раз, когда он привлек меня к работе. В Челябинске я должен был встретиться с человеком, приметы которого сообщил мне отец, а также осмотреть ведущуюся там стройку. Мы встретились, незнакомец передал мне дешевый портсигар. Приметы агента и описание портсигара я изложил на допросе. Больше никаких заданий такого рода я не выполнял.

Еско сделал последнюю затяжку, затушил папиросу о каблук и возмущенно повторил.

— Жалость!! Надо же! Вы еще вспомните про любовь к ближнему!.. Это все для благородных девиц. Я уверен, по дороге в Челябинск и обратно кто-то исподтишка следил за мной — не заверну ли я по пути в НКВД? Э-э, о чем здесь говорить!..

Он переменил позу, закинул ногу на ногу и объяснил.

— Пафос в другом. Когда я вернулся в Краснозатонск, отец подробно расспросил, как идет строительство машиностроительного завода. Сколько к нему подводят железнодорожных путей, количество корпусов, как много рабочих, о чем они говорят? Когда я спросил, зачем это нужно, он объяснил — на этом заводе будут производить танки, которые рано или поздно обрушатся на нашу родину.

Еско фон Шеель, словно желая, чтобы я предельно серьезно отнесся к его словам, взглянул мне прямо в глаза.

— Мне пришлось сделать выбор.

— Какой же выбор вы сделали? — спросил я.

Он усмехнулся и мысленно послал меня к черту. По-немецки.

Я ответил ему тоже по-немецки. Мысленно.

«Скажите правду».

Он недоверчиво глянул на меня и, не удержавшись, откликнулся: «Какую правду?!» — затем оторопело огляделся, словно отыскивая отверстие в стене, откуда до него долетел немой вопрос.

Я был настойчив. Я был в хорошей форме, и моя внутренняя речь журчала, как прозрачная вода.

«Какой выбор вы сделали? Россия или Германия? Скажите мысленно, на родном языке. Они не могут подслушивать мысли».

Он уставился на меня, побледнел. В его глазах внезапно созрело прозрение, сменившееся откровенным ужасом. Чтобы вывести из ступора, я протянул Еско пачку. Он автоматически, щелчком выколотил оттуда папиросу. Закурив, ожил. Кровь прихлынула к щекам. Мысли его смешались, закружились. Некоторое время я различил неясную туманную взвесь. В ней промелькивали лица, одно из них было женское — по-видимому, матери. Она была в шляпке с букетиком цветов, приколотых к тулье.

Наконец ему удалось взять себя в руки. Возможно, он смирился с тем, что в арсенале НКВД оказалось такое фантастическое средство как угадывание чужих мыслей.

Его голос окреп, обрел расшифрованную ясность.

«Разве (дело в том), Россия или Германия? Беда (в другом), герр Мессинг. Я имею (смутное) подозрение, что это (не тот) выбор. Принять (чья-то сторона) означает (сразу) подписать (себе) смертный приговор. Дело (не в том, кому) служить, а (в том, что) обе страны не правы. (Или) обе правы».

«Говорите вслух… Что-то говорите вслух!» — подтолкнул я его.

— Подождите, я еще не закончил, — торопливо выговорил он. — Перед экзаменами на аттестат зрелости, отец имел со мной доверительную беседу. Он посоветовал поступить в институт, после его окончания зарекомендовать себя и подать заявление в партию. «Война неизбежна, — напомнил он, — ты должен быть готов выполнить долг». Его совет свел меня с ума…

Он вновь перешел на немецкий мысленный.

«Повторяю, (либо) обе страны правы, (либо) обе не правы. Если невозможно исполнить долг (по отношению) к обеим, значит, (надо отвергнуть) их обе. (И) Гитлера, (и) Сталина. Как это осуществить (практически)? Подскажите».

Вслух Еско продолжил.

— Я поступил в Уральский политех. Отучился почти три года. Был отличником! — не без юношеской гордости похвалился он. — С отцом переписывался редко, так было оговорено заранее. За полтора года два письма. От меня — приветы и отчет об успехах в учебе. От него безграничное удовлетворениеот проделанной работы — фанера шла высший сорт. Если пропитать листы особым клеем, ее вполне можно использовать при сборке самолетов. В феврале сорокового отец шифрованной телеграммой до востребования вызвал меня на Урал. Поздравление с праздником означало, что я должен вести себя крайне осторожно и ни в коем случае не появляться в Краснозатонске. Я, соблюдая все меры предосторожности, отправился в условленное место. Об этом я подробно рассказал на следствии. Оказалось, наружка не смогла зафиксировать нашу встречу. Отец сообщил, что после последней диверсионной акции обнаружил за собой слежку.

— Что за акция? — поинтересовался Мессинг.

Язык бы Мессингу отрезать!!

Еско подозрительно уставился на меня.

— Он пытался сжечь фанерный завод. Чекисты вышло на след. Конец был неизбежен. Отец хотел любой ценой спасти меня. Для этого он передал мне заранее приготовленные документы, такие чистые, что не подкопаешься, и приказал начать новую жизнь. Он дал мне явку в Москве, которой я мог воспользоваться только в крайнем случае.

Я ушел из института и на время исчез.

Опять в эфире промелькнуло знакомое женское лицо. Меня взяли сомнения — оно мало походило на лицо немецкой дамы.

— …спустя несколько месяцев я отправился в Одессу и там с новыми документами поступил в пехотное училище. Отучился полгода и в весной сорок первого меня взяли. Я до сих пор не могу понять, как они вышли на меня. В чем промах?! Документы безупречные, мне не надо было прикидываться советским, разве что…

Он задумался, потом, словно о чем-то догадавшись, проницательно глянул на меня и добавил.

— Я рассказываю то, что уже давным-давно оформлено в протоколах допросов. Что еще вы хотите услышать от меня?

— Я верю вам, Алекс, — ответил я. — Мне не нужны подробности. Но вы в растерянности, вам не по себе. Поверьте, мне тоже! По правилам этой безумной игры вас уже не должно быть на белом свете. Этот разговор в принципе не должен был состояться!

Далее по-немецки, на волнах телепатического эфира я индуцировал в сторону Алекса.

«Вы не доверяете (мне), но (могу ли) я доверять вам? Возможно, это провокация красных? Они (уже пытались) подловить Мессинга на (какой-нибудь) антисоветчине. (Пытались приписать) умысел на психический теракт. Говорите вслух, не молчите!!! Почему вас оставили в живых?».

Он с непривычки брякнул.

— Вы хотите знать, почему меня не расстреляли?

«Тише, молодой человек! Осторожнее!!»

Теперь пришла моя очередь закурить.

«Знать хочу, — сообщил я, — (но только) правду. Это понятно?»

«Да», — ответил он и наглухо закрылся.

Некоторое время мы играли в молчанку. Время стремительно убывало, а результата не было.

Я заговорил вслух.

— Послушайте, молодой человек. Вы видите перед собой человека, который лучше любого лекаря способен излечить вас от такой заразы как хандра. А также от верности долгу и прочих смертельно-идеальных бацилл, не дающих покоя людям. Я готов помочь вам обрести твердость духа и веру в цель. Что вас мучает? Страх?

Генрих отрывисто кивнул.

— Калибр страха не приемлем?

Еще подтверждающий кивок.

— Вам грозит расстрел?

Кивок.

— Вам предлагают свободу, если вы что-то исполните?

— Я рассчитывал на амнистию, однако они предложили мне сносные условия существования. Меня мобилизуют в трудовую армию. Это считается полупрощением.

— Выбор для вас мучителен? Вы не желаете ощущать себя предателем?

— Мне предлагают работать против Германии. Правда, они хитрецы — утверждают, что работать я буду не против Германии, а против преступного режима Гитлера.

Я сразу распознал почерк Трущева, но разве Николай Михайлович был не прав, играя такого рода «измами»?

Парень был мне симпатичен, его трудности являлись отражением тех испытаний, которые пришлось преодолеть мне. Я не мог оставить его в беде.

Далее торопливый мысленный речитатив.

«Что (вас) смущает?»

«Они (не верят) мне».

«Что вы (хотите от) меня?»

«Чтобы они мне поверили».

«Убедите меня. (Говорите вслух). Убеждайте, убеждайте!!»

— После ареста меня доставили на Лубянку. Здесь следователь (передо мной явственно вплыл лицо Трущева) сообщил, что отца взяли с поличным, приговорили к расстрелу за шпионаж, приговор приведен в исполнение. Если я не хочу последовать за ним, мне придется рассказать все как есть. Я рассказал все как есть, но особой надежды не питал. Статья у меня, сами понимаете, такая, что оставалось только ждать исполнения приговора. Когда на суде мне сунули десятку и даже не за измену родине, а по «пятьдесят восьмой-четыре» (оказание помощи международной буржуазии) и «пятьдесят восьмой-шесть» (сбор сведений несекретного характера), я решил, что мне крупно повезло. Я долго не мог понять, в чем дело, пока на последующих допросах следователь не удивил меня странной направленностью вопросов. Его мало интересовали конкретные факты — адреса, явки, поездка в Челябинск. Куда больше его интересовали наши родственники в Германии, прежние друзья отца. Он расспрашивал о поместье, которое отец продал в двадцать пятом, интересовался фабрикой, нашей городской квартирой в Дюссельдорфе.

Я отвечал как можно более подробно. Рисовал схемы расположения мебели, называл уменьшительные имена, которыми мами награждала служанок. Я в точности описал им баронский герб нашего рода. Догадка посетила меня, когда ко мне в камеру подсадили молодого человека одинаковой со мной наружности…

— То есть?

— Мы были похожи, как две капли воды. У близнецов больше различий, чем у меня с этим русским парнем. Правда, со временем, приглядевшись, я обнаружилось, что и подбородок у него выдается не так, как у меня, и разрез носа, и ухватки чужие, и ведет себя он несколько иначе. Но это было потом, а за то время, что он провел со мной в камере, он усердно старался стать таким как я. Он изо всех сил старался превратиться в Алекса-Еско фон Шееля. Это открыло мне глаза — его готовят на мое место. Это давало мне шанс.

— Шанс? — не понял я.

Я многого не мог понять, но, прежде всего, какое отношение имела ко мне эта захватывающая история? С какой стати Лаврентий Павлович вспомнил о Мессинге? Ну, было упоминание о нем в показаниях этого заключенного, подробно рассказавшего о своем детстве. Ну, вспомнил Шеель о моем выступлении в Одессе — и что? Какую цель преследовал Лаврентий Павлович, приглашая Мессинга? Нет ли в этом приглашении второго дна? Наркомвнудел на все способен, я был уверен в этом, так что ухо следовало держать востро.

— Естественно, — подтвердил Генрих. — В конце ноября сорок первого меня дернули из камеры и сунули в лагерь. На прощание следователь доверительно предупредил — вы неглупый человек, Шеель, и должны понимать, если с вашим визави на той стороне что-то случится, вас ждет суровое наказание. Другими словами, операция началась.

Алекс вслух грубо выругался по-русски-немецки.

— Scheiße, scheiße и еще раз Шайзе (сноска: дерьмо), вашу мать! Подавиться вам колом в глотке!

Далее на немецком мысленном торопливо пожаловался.

«(Сталинский) лагерь хуже (любого наказания), тем более (тот, в котором) я очутился. Я (стремился) любой ценой вырваться (оттуда). Как (видите, моя уловка) сработала».

«Чем (же он) страшен?»

«Вы никогда (не бывали) в лагерях?»

«Нет».

«И не советую. Кормежка (паршивая, обычно ее) вовсе нет. Вы (там и месяца) не протянете».

«Говорите вслух. Только (думайте, что) говорите. О лагерях ни слова».

— Две недели назад меня самолетом доставили сюда и предложили искупить вину.

«Так не бывает!» — не поверил я.

«Я тоже (так считал). Какой (дурак возьмет на себя) ответственность вручить мне оружие и (отправить) на передовую. Я же (по идее сразу) перебегу на ту сторону».

«А вы (не перебежите)?»

«Нет!»

«Не верю. Вы (что-то не) договариваете. Говорите вслух!!! Нельзя (делать слишком) длинные паузы».

«(Если) я скажу, (вам) не выйти отсюда».

«Обо (мне не) беспокойтесь. (Подумайте) о себе. На той стороне (вас тоже ждет) расстрел или лагерь».

«Не скажите. У меня есть (чем поделиться с) дядями из фатерлянда!»

«(Говорите) вслух. (Говорите) что угодно, (только) не молчите!!!»

Он не произнес ни слова, поэтому мне пришлось заполнить опасную паузу.

— Зря надеетесь, Еско. Я знаю фашистов. Так с какой целью вас доставили в Москву?

— Человек на той стороне оказался или скоро окажется на грани провала. Следователь утверждает, что это случилось по моей вине.

— Это правда, Алекс. Я знаю, что это правда. Расскажите все. Что вы утаили от чекистов?

Он сделал вид, что задумался, долго курил, осыпая меня с помощью табачного дыма грубыми и оскорбительными для всякого честного медиума мыслями.

«Вы провокатор. Scheiße, scheiße!!! Вы красный (провокатор)!!! Зачем (вам рисковать) головой? Шайзе!!»

«Не (спешите с) выводами. Я согласен (с вами), выбор труден. Чтобы спастись, (попробуйте) отказаться от романтических настроений. Что-то в Германии и что-то в России враждебно вам. Но что-то настроено дружественно».

«Если вы имеете (в виду исход) войны, я более склоняюсь (к победе) красных. Если Гитлер (не смог сразу раздавить) их, ему каюк! На стороне красных (право) на жизнь. Они (будут драться до) конца. У (них есть) Сталин. Этот кого (угодно в бараний рог) согнет!»

«Согласен. Хотя (это не бесспорно). Не отвлекайтесь! Но выбор (вовсе не означает), что можно (предать живого) человека на той стороне».

«Я (не собираюсь никого) предавать. В том числе (Германию). В том числе (и своих) соотечественников.

Я спросил вслух.

— Вы знаете что творят наши соотечественники на оккупированной территории?

— Разве вы немец?

— Я вырос в Германии, там стал человеком. Мне было одиннадцать лет, когда я сбежал из иешивы? Вы не любите евреев?

— Глупости! Среди моих друзей в Краснозатонске были евреи. Прекрасные ребята.

— Этих прекрасных ребят расстреливают без суда и следствия. Только за обрезание, а их родственников сгоняют в гетто.

Он задумался.

Сердце у меня дрогнула. Я ни в коем случае не стал бы доверять антисемиту, но, чувствовалось, у Еско нет камня за пазухой. Он вспомнил, как его отец по поводу гонений, распространившихся при Гитлере, заметил, что не одобряет преследований по расовому принципу. В первую очередь, объяснил старший Шеель, это бесполезно, во-вторых, примитивно, но это его страна, и он вынужден исполнять долг. Он воистину был старый имперский барон!

Я напомнил Еско.

— Один умный человек, живший в восемнадцатом веке, сказал, что верность долгу относится к тем опаснейшим заболеваниям, которым мечтают заразиться многие.

— Хорошо сказано, но это не мой случай.

«Это (именно тот) случай. (На одной чаше) верность долгу (неизвестно перед) кем и неизвестно по какой причине, (на другой) жизнь человека, который борется (с фашизмом). Расскажи (все). За свои (грехи отвечу) сам. О чем (ты) умолчал?».

— Итак, в чем причина, что вас так срочно привезли в Москву?.. — я был настойчив.

— Перед отъездом отец перевел все свои средства в валюту и положил на счет в один из швейцарских банков. Мы съездили в Женеву, там у меня как наследника взяли отпечатки пальцев. Полагаю, что человеку на той стороне предложено получить деньги. Если он не в состоянии добраться до счета, следовательно, он не Шеель. Мне предлагают отравиться в Швейцарию и снять ключ. За это мне обещана амнистия и восстановление в правах советского гражданина.

«Они (боятся, что ты) сбежишь?!»

«Я сам (боюсь, что) сбегу!»

«Я верю (тебе, Алекс). У тебя (в сердце нет) ненависти к тому (человеку, который сейчас) находится в Германии?»

— У меня нет к нему ненависти.

Я испугался — ах, какой прокол! Я же не спрашивал о ненависти вслух. Хорошо, замнем.

— Ты полагаешь, что стоит тому человеку добраться до твоих денег, и ты останешься гол как сокол?

— Нет. Отец так распределил вклад, что до тридцати пяти лет я могу снять одновременно только твердо назначенную сумму. Она велика, но это мизер по сравнению с общим состоянием.

— Кто следит за исполнением этого условия?

— Душеприказчиками отца являются его друзья по Дюссельдорфу Людвиг фон Майендорф и банкир Ялмар Шахт.

Я поперхнулся.

Вот он, момент истины!!

Я едва сумел прикурить от зажженной спички — руки дрожали. Человеку, проживавшему в Германии после Первой войны, не надо было объяснять, кто такой Ялмар Шахт. Стало ясно, какие ставки на кону. Я знал немцев — перед человеком, чьим душеприказчиком является Шахт, откроются многие двери, в том числе и на самом верху. Они не хотят терять такую возможность. Они все равно отправят Еско в Швейцарию, но Лаврентию Павловичу нужна подстраховка. Если этот молодчик сбежит, он свалит вину и на меня тоже. Одним выстрелом убьет двух зайцев! Лаврентий Павлович крепко повяжет меня неудачей. Ловок, черт!

— Это Шахт настаивает, — спросил я, — чтобы липовый фон Шеель отправился в Швейцарию и оформил права на наследство?

Еско кивнул.

— Да, у моего визави есть примерно месяц, может, чуть больше. Я дал согласие отправиться в Швейцарию.

Каков нахал! Он дал согласие!.. Я бы тоже дал согласие. Надеется сбежать? Нет, что-то не так. Он был искренен, когда признался, что не хочет гадить.

Я еще раз лихорадочно прикинул условие задачи. Она была составлена таким образом, что Мессинг ни при каком раскладе не мог выйти сухим из воды. В случае измены Шееля, мне придется телом искупать вину. Если я угадал, это еще сильнее обострит страхи наркома по отношению к ненароком свалившемуся ему на голову экстрасенсу. Точный прогноз лишь на короткое время поможет мне сохранить относительную свободу рук. Пока у Берии слишком много других забот.

Молодой человек с интересом разглядывал меня.

Я никак не мог отыскать решение, не было даже зацепки, что решение существует. Молодой Шеель был неплохой парень, но где гарантия, что, оказавшись в Швейцарии, он не даст деру. С другой стороны, ему хватало соображалки понять, на той стороне его тоже вряд ли ждут с распростертыми объятьями. Рассчитывать, что соотечественники позволят свободно распоряжаться отцовским наследством — это уверовать в худший из «измов». Это сверхглупость! Красные тут же подбросят такой компромат, что ему не отвертеться».

Глава 6

В комнату вошел Николай Михайлович.

Я вздрогнул от неожиданности.

Был он в древнем махровом халате, подпоясанным солдатским ремнем. Из-под халата выглядывал свитер. На ногах войлочные ботинки «прощай, молодость» на босу ногу. Лицо у Трущева было настолько бледное и измученное, что хоть в гроб ложись. Молча, словно привидение, он приблизился к книжному шкафу, поискал что-то на полках. Нашел упаковку, добыл оттуда таблетку, сунул под язык, затем обратился ко мне.

— Вопросы есть?

— Уйма! — выпалил я.

Трущев подсел к столу, не спеша достал из кармана халата допотопный будильник, поставил его на стол и предложил.

— Ладно ты дочитывай, а я рядом посижу, — затем сознался. — Не спится что-то. И сердце ноет. Кто их знает, экстрасенсов, до полуночи еще десять минут осталось. Мало ли, может, в эти последние минуты меня инфаркт и хватанет, а мне еще хотелось бы поведать тебе, как по милости молодого Шееля я оказался в Швейцарии.

Он простодушно глянул на меня. Совсем как ребенок. Или дьявол, что, впрочем, неразрывно сплеталось в нем в некую неделимую сущность, свойственную его поколению, чьими любимыми словечками являлись «даешь», «ударник», «аэроплан — лучший оратор летчика», «изолировать» и «ликвидировать». В любом случае команды полковника госбезопасности, пусть даже пенсионера, следовало выполнять безоговорочно.

Я уткнулся в текст. Рядышком пристроилась история, через плечо заглянула в страницы.

Что там Мессинг насочинял?


«…и сразу провели в кабинет Берии, где уже находился Трущев и неизвестный мне генерал в армейской форме.

Генерал в отличие от наркома представился.

— Алексей Павлович. Товарищ Мессинг, я слыхал вы родом из Польши?

— Так точно, товарищ генерал.

— Вольф Григорьевич, у нас в стране под руководством генерала Андерса организуются польские части. Неплохо, если вы выступите перед ними, расскажете на родном языке о тайнах человеческой психики, о необходимости совместной борьбы с фашизмом.

— Я всегда готов, товарищ генерал.

— Вот и хорошо.

Берия постучал карандашом.

— Ближе к делу, — и, обратившись ко мне, пообещал. — С вами свяжутся по этому вопросу.

Затем нарком поставил вопрос ребром.

— Что ви, Мессинг, можете сказат, о подследственном? Ему можно верит?

Я ответил честно.

— Не могу сказать наверняка, Лаврентий Павлович.

— То есть как не можете сказат?! Хотите увильнуть от ответственности? Не вийдет, Мессинг!

Алексей Павлович унял расходившегося наркома.

— Подождите, Лаврентий Павлович. Зачем пугать нашего гостя. Скажите, Вольф Григорьевич, как настроен ваш подопечный?

«Мой подопечный! — отметил я про себя. — Ишь, как завернул. Этот генерал еще тот крокодил, почище Берии. Призывать поляков воевать на стороне пшеклентых москалей?! Куда хватил!»

Вслух я отрапортовал.

— Подопечный настроен просоветски. Он готов помочь, но я бы не стал прогнозировать поступки того или иного человека исключительно на основе его мыслеобразов. Нужны более серьезные зацепки. В нашем случае я их не нашел, только общие рассуждения, фантазии, уверенность в правоте нашего дела.

— Действительно, — согласился генерал. — Этого мало. Что вы посоветуете?

— Немного подождать.

— Мессинг, ви соображаете, что говорите! — воскликнул Берия. — Дело на контроле Ставки, вы понимаете, что это означает?

— Нет, — признался я.

Алексей Павлович вновь пришел мне на помощь.

— И слава Богу! Не надо впутывать гостя в наши дела. Сколько прикажете ждать?

Я замешкался.

— Н-не знаю. День, неделю, месяц.

— Это слишком долго.

В этот момент в разговор вновь вмешался Берия.

— Послушайте, Мессинг, предупреждаю — ви не выйдете отсюда, пока не дадите четкий и определенный рэзултат, можем мы доверять Шеелю или нет.

— Как это? — удивился я.

— Вот так. Запрем вас в камеру. Посидите, подумаете. Глядишь, что-нибуд придумаете.

Затем он обратился в Трущеву.

— Это и тебя касается, Николай Михайлович.

— Так точно, товарищ нарком.

— Запомните, Мессинг, времени у нас в обрез.

Я ответил.

— Так точно, товарищ нарком.

* * *
Когда мы добрались до кабинета Трущева, светало. Николай Михайлович, подойдя к окну, так и объявил:

— Светает.

Я, уставший донельзя, пристроился на стуле и, подчиняясь команде капитана госбезопасности, бросил взгляд в окно. За стеклами расплывался скудный февральский рассвет. Дома угадывались смутно, будто нарисованные пастелью. Суровая правда окончательно добила меня. Я люблю живопись, люблю драгоценные камни. Они скрашивают мне присутствие на этом свете, но все-таки и на этом свете экстрасенсу надо позволить отдохнуть.

Трущев подсел ко мне и спросил.

— Полагаю, вам ясен смысл операции?

Я кивнул. В голове у него мелькнуло недоговоренное слово — «Близнец».

— Надеюсь, Вольф Григорьевич, вам также ясно, что в случае провала вас ждут не лучшие времена?

— А вас, Николай Михайлович?

Он улыбнулся.

— Меня расстреляют, а от вас попытаются добиться правды.

— Это страшно?

— Намного. Я хочу помочь вам. Прежде всего…

— Не распускать язык?

Трущев наморщил переносицу.

— Причем здесь язык? Язык — это пустое. Прежде всего, вам надо собраться с силами. Ложитесь на койку в комнате отдыха. Усекли? Я пока поработаю. Только скажите, не пустышку ли мы гоним?

— Нет, Николай Михайлович. Шеель — крепкий, по-своему честный парень. К тому по своему умственному развитию он многим даст фору. Если Шеель даст согласие, сдержит слово. Он на перепутье…

— Вы считаете, игра имеет смысл?

— Безусловно. Поверьте, Николай Михайлович, я понимаю, где замешан Шахт, отступления быть не может, но Еско можно было бы поверить. Проблема в том, что вера вас не устраивает.

— Конечно. Нам надо знать.

— Именно так. Решение существует, иначе я не стал бы работать. А сейчас мне надо немного поспать.

— Спите, Вольф Григорьевич. А я пока поработаю.

— У вас много дел?

— Выше головы.

— И даже под угрозой расстрела?..

Он пожал плечами.

* * *
Мне снилась Ханни. Это был несказанно сладостный сон, с объятьями, поцелуями, со слезами. С абрисом бледнеющего лица… Это воспоминание сменило мелькнувшее во время разговора с Шеелем женское личико.

От неожиданности я рывком сел на жесткой солдатской кровати.

Крикнул.

— Николай Михайлович!

Капитан госбезопасности заглянул в проем двери.

— Слушаю, Вольф Григорьевич.

— Необходимо срочно раздобыть фотографии всех девушек, с которыми учился Шеель. В школе, в институте. Надо поговорить с одноклассниками, с институтскими друзьями. Может, кто-то вспомнит — была ли у Еско девушка? Надежда слабая, но это единственный шанс.

— Недели на две работы, — оценил Трущев. — А результат?

— Мне нужны фотографии. Я узнаю, мне только нужны фото.

Как они крутились в НКВД, не могу сказать, только на исходе третьего дня в кабинет Трущева доставили множество фотографий. Мне, отоспавшемуся в камере, не составило труда идентифицировать одну из девиц.

План действий сложился на ходу. Тамара Петровна Сорокина, сокурсница Шееля, в ноябре сорок первого окончила курсы медсестер и сейчас служила в полевом госпитале на Западном направлении. Там в районе Ржева велись тяжелейшие бои.

У Тамары оказался маленький сын, отец неизвестен.

Я взглянул на Николая Михайловича.

— Это жестоко!

— Ну-ну, Вольф Григорьевич, не будем распускать нюни, — улыбнулся капитан госбезопасности.

Я едва не возненавидел его за эту улыбку.

Позже, разрабатывая план встречи, Трущев предложил организовать ее в полевых условиях — во фронтовом госпитале, где служила Тамара. Заодно провезти Шееля по местам недавних боев и освобожденным населенным пунктам.


Из-под небес подтверждаю — Мессинг ни о чем не жалеет! Да, он поддался «изму» ненависти, но это была моя ненависть, осознанная и толкающая в бой, так что не «измам» учить его, как относиться к последователям Шикльгрубера.


В моем присутствии Трущев предъявил фотографию Сорокиной Алексу-Еско. У того ни единая жилочка на лице не дрогнула, но разве от Мессинга скроешь удар, который испытал молодой человек.

— Еско… — я не выдержал и вступил в разговор.

Шеель с ненавистью глянул на меня.

Пауза.

Ненависть сменилась волчьей тоской.

— Еско, — продолжил я. — Судьба любимой женщины в твоих руках.

Трущев добавил.

— А также судьба вашего сына.

Эта новость добила Еско. Он, теряя сознание, сполз со стула.

Я бросился на помощь. Трущев окриком остановил меня.

— Сядьте на место, Мессинг.

Через пару минут Еско пришел в себя.

Трущев обратился к нему.

— Алексей, вы готовы выполнить задание родины?

Шеель замедленно кивнул. Трущев глянул в мою сторону. Я тоже кивнул.

Неожиданно Алекс-Еско вскинул голову.

— Я должен повидаться с Тамарой!!

— Конечно. Только у меня есть просьба, — ответил Трущев. — Не согласились бы вы навестить ее по месту службы?

Алекс-Еско, не скрывая изумления, глянул на следователя.

— Она служит?!

Трущев подтвердил.

— Да, Алеша. В армейском госпитале под Волоколамском.

Шеель кивнул.

— Я согласен.

— Вы отправитесь с нами, Мессинг, — предупредил меня Трущев.


Это была нелегкая поездка. Мороз донимал так, что, как говорят в России, я едва не отдал Богу душу. Маршрут был нарочно проложен таким образом, чтобы Еско, одетый в красноармейскую форму без знаков различия, мог воочию убедиться, чем забавлялись его соотечественники на оккупированной территории. Ничего более страшного я в своей жизни не видал. Замерзшие, истерзанные трупы снятся мне до сих пор, даже на высоте ангельской белизны облаков. Сердце у меня вздрагивало — если швабы так поступали с гоями, что же они выделывали с моими соплеменниками?

Об этом страшно было подумать.

Двести километров мы едва осилили за световой день. В сумерках прибыли в Волоколамск, отыскали в/ч 5114. Встреча любящих произвела на меня странное впечатление своей обыденностью, немногословностью, тусклым светом сделанной из снарядной гильзы керосиновой лампы, негромкими словами, тихой радостью Тамары, подрагивающими руками Еско.

Женщина смогла сказать только два слова:

— Я верила… — и зарыдала.

Мы с Трущевым, не сговариваясь, вышли из комнаты».

* * *
Я перевернул последний листок, аккуратно прибавил его к стопочке, вопросительно глянул на Трущева. Хотелось, конечно, знать, что случилось дальше, но я был не властен ни над Трущевым, ни над временем. Оно неожиданно оглушительной трелью напомнило о себе.

Николай Михайлович внимательно выслушал заливчатый мотивчик, затем отключил звонок.

Наступила тишина.

— Уж полночь минула, — удовлетворенно провозгласил он, — а Германа все нет. Шутка. Будем считать, что Вольф Григорьевич начудил в очередной раз. Итак, — он обратился ко мне, — есть вопросы?

Я, ошарашенный трелью будильника, этим непререкаемым зовом судьбы, полвека поднимавшим советских людей на труд, на бой, перевел дух. Все хорошо в меру. Даже энкаведешная мистика. Единственным спасением представлялась строгая, последовательная хронология событий.

Я так и сказал Николаю Михайловичу — давайте по очереди. Начнем с 1942 года. Как вы оказались в Швейцарии?

Трущев, посасывая валидол, ответил.

— По милости Берии. Трудность состояла не в том, как добраться до Швейцарии, а как выбраться оттуда. Надеюсь, ребенку понятно, что отправлять барончика одного на поиски семейных сокровищ было рискованно. Мессинг Мессингом, но и наш маг… — Трущев кивнул на задорно постукивающий и беззаботно, вопреки всяким пророчествам, передвигавший стрелки будильник, — не был застрахован от ошибок. В сопровождающие был назначен Закруткин. Он также отвечал за подготовку Шееля.

В Женеву мы должны были проникнуть через французскую границу. У нас по линии Коминтерна были хорошие связи с французскими партизанами, действовавшими в департаменте Верхняя Савойя. Для ясности добавлю, в сорок втором году, примерно с весны, наши бомбардировщики ТБ-7, иначе Пе-8, начали совершать челночные рейсы в Англию.[52] Эти полеты совершались под надзором Берии, так что сбросить нас на парашютах в западных предгорьях Альп проблем не составляло. Но как вывезти оттуда?

Он достал портсигар и закурил.

— Предлагались различные варианты — через вишистскую Францию в Испанию, а затем в нейтральную Португалию. Или через Германию в Швецию, оттуда в Союз. Напрямую, через Австрию и Венгрию на оккупированные территории, оттуда к партизанам, но все это была романтика. Что-то из области похождений советского разведчика в тылу врага.

В НКВД к тому времени давно вывелись наивные простаки.

Пересечь границы рейха по поддельным документам было практически невозможно. Провал мог погубить всю операцию. Закруткин старший лучше других знал от этом. Он выдвинул идею ликвидации барончика после того, как тот отыграет свою партию. Константин Петрович высказался в том духе, что «…это куда проще, чем тащить зека через всю Европу для приведения приговора в исполнение». Вариант, конечно, надежный, но весьма рискованный в политическом смысле.

А также, в юридическом.

Лаврентий Палыч особо подчеркнул, что Шеель приговорен не к ВМН (высшая мера наказания.), а к десяти годам. «Как же вы, товарищ Закруткин, заслуженний партиец, может ставит вопрос об приведении приговора в исполнение, если самого приговора не существует в природе?»

Вот тогда Закруткин — сознательно или нет, не знаю, — сморозил глупость. Он заявил — дело, мол, за малым, у вас же есть тройки, на что Берия резко возразил — мы с социалистической законностью в кошки-мышки не играем. Я сам слышал эти слова, могу подтвердить. Спас Закруткина генерал Панфилов, в ту пору назначенный начальником ГРУ. Он свел разговор к тому, что полковника неправильно поняли. Берия не стал раздувать склоку — между нашими ведомствами и так всегда существовали трения. Кстати, той весной Сталин как раз перевел зарубежную военную разведку в подчинение наркомата обороны, то есть замкнул на себя, так что Берии ни к чему была лишняя головная боль.

Тем не менее, проблема оставалась и никто не знал, как к ней подступиться. Самое удивительное, что Шеель, узнав, кем приходится Анатолию полковник Закруткин, сразу смекнул, чем грозит ему путешествие с опытным нелегалом и решительно отказался от данного ранее обещания помочь органам. Уперся как баран — в компании с товарищем Вилли в Швейцарию не поеду, лучше сразу в лагерь. Для меня долгое время оставалось загадкой, кто не побоялся открыть Шеелю служебную тайну.


Накурившись, Трущев вновь сунул таблетку под язык. Долго сидел посасывал. История подсела ближе, вся обратилась в слух.

— Избавиться от Шееля, такого опасного свидетеля, да еще оставить своего Толеньку при деньгах, было заветной мечтой Закруткина-старшего. Я отчетливо выудил это желание из его головы. Подтверждение получил позже, когда Закруткин в пятьдесят третьем накатал на меня донос. Смысл его состоял в том, что сотрудник НКВД Трущев, являясь прихвостнем врага народа Берии, обеспечивал его связь с английской разведкой. Иначе откуда бы в обвинительном заключении Берии появилось этот странный до нелепости пункт.

Разобрались с доносом быстро — следователь предложил мне дать показания на Лаврентия «в том, что он является английским шпионом», и «эту писульку», — он показал мне донос, — «я порву на твоих глазах».

Я отказался и на десять лет отправился во Владимирку.

А ты говоришь, репрессии.

* * *
Рассудил всех Петробыч, пребывавший в марте сорок второго в восхитительном ожидании окончательного разгрома ненавистного врага. Вопреки всему, что утверждают современные писаки, очень многие в его окружении, в том числе и из военной верхушки, уверяли, что после Московского сражения аналогия с отступлением Наполеона напрашивается сама собой. Власов, например, во время разговора со Сталиным заявил: «Я считаю, немец выдохся. Его можно и нужно добить», — на что Петробыч одобрительно заметил: «Хорошо, что вы разделяете мое мнение. Если сидеть и ждать, когда немцы начнут наступать, можно дождаться беды. Отправляйтесь на Волховский фронт. Там намечаются большие дела».

О наших вояках можно рассказать много занятного, особенно что касается заговора тридцать седьмого года, которого якобы не было, начала войны, которое они, во главе с Жуковым и Тимошенко, просрали, и устранения Берии, но это другая тема, а пока вернемся к посещению Кремля, куда меня и Меркулова Лаврентий прихватил с собой. По пути он сообщил, что «ест мнение вместо Закруткина послат тебя. Обдумай это предложение».

Очередь до меня дошла нескоро — у меня было время «обдумат», то есть взять на себя инициативу этого назначения. Как любила выражаться Таня, «внутри все трепетало». Опять я за всех ответчик! Меня дальше Перми, Одессы и оккупированной Калуги еще не посылали, а тут Швейцария! Но попробуй возрази. В управлении на тот период была острая нехватка кадров.

Наконец мутный, бесконечно усталый взгляд Поскребышева внезапно сфокусировался на мне и оборвал бесплодные надежды, что хотя бы на этот раз исполнение долга обойдет меня стороной.


Петробыч поздоровался со мной за руку.

— Здравствуйте, товарищ Трющев.

Отвечать «здравие желаю, товарищ Сталин», держась за руку вождя показалось мне неуместным лицемерием и я, обнаглев по полной, ответил.

— Здравствуйте, Иосиф Виссарионыч.

Шестым чувством почувствовал, как мысленно взвился Берия и как на мгновение оторопел Меркулов. Их реакция доставила немало радости Петробычу — он был телепат почище Вольфа Григорьевича.

— Мне доложили, что барончик ставит условия нашим доблестным чекистам. Как вы считаете, товарищ Трющев, что он задумал? Готов ли он сотрудничат с советской властью или мы имеем дело с двурушником?

У меня не было выбора, как только сказать правду.

— Полагаю, что Шеель искренне готов сотрудничать.

— Тогда зачем условия?

— Он хочет жить, товарищ Сталин.

Петробыч задумался — желание жить, по-видимому, вызывало у него много вопросов, однако он нашел в себе силы отнестись к такой вызывающе-оппортунистической позиции с пониманием.

— Вы хотите сказать, что прорабатывался и такой вариант?

— Так точно, товарищ Сталин.

— Кто предложил эту идею?

Я обреченно подумал, что обязан отыграть свою роль до конца.

— Представитель Разведупра, полковник Закруткин.

— Что ж, Закруткина можно понять, но ведь вопрос не в Закруткине, не так ли, товарищ Трющев?

— Так точно, товарищ Сталин.

— Тогда объясните, в чем же?

— В самом условии, товарищ Сталин.

— Чего же хочет барончик? На каких гарантиях в его положении можно настаивать?

Петробыча искренне заинтересовала ситуация, при которой матерый враг, сын матерого врага, классово чуждый элемент, будучи прижатым к стенке ставит условия чекистам, а те утверждают, что он имеет на это право, так как хочет жить. Это был какой-то неуместный и политически дурно пахнущий либерализм, который к тому же оправдывался практическими соображениями. Неужели буржуазная зараза успела так глубоко проникнуть в самое сердце органов? В таком случае только чисткой и усилением воспитательной работы не обойдешься, однако Петробыч отличался тем, что никогда не спешил принимать окончательное решение. Обычно он старался прояснить вопрос до конца, потом задумывался на две-три минуты. Иногда этого хватало, иногда не хватало.

— Шеель отказывается от переброски в Швейцарию под руководством Закруткина.

— Кого же он выбрал в попутчики?

— Меня, товарищ Сталин. Он почему-то считает, что надежной гарантией являюсь я.

В разговор вмешался Берия.

— Руководство поддерживает эту инициативу.

Сталин не обратил внимания на это уточнение. Он взглянул на меня.

— Он надеется, что у вас дрогнет рука?

— Нет, товарищ Сталин. Рука у меня не дрогнет. Но я считаю, что от живого Шееля пользы будет куда больше, чем от мертвого.

— Это ответственная позиция, товарищ Трющев. С ней можно было бы согласиться, если бы у вас был такой же опыт нелегальной работы за границей, какой есть у Закруткина.

— Я тоже так считаю, товарищ Сталин.

— С другой стороны, нет таких крепостей, которые не могли бы взять коммунисты. Даже если она называется Швейцария. Вы согласны, товарищ Меркулов?

Всеволод Николаевич вздрогнул.

— Так точно, товарищ Сталин.

— Легковесно отвечаете, товарищ Меркулов.

Петробыч любил дразнить Меркулова, возможно, потому, что его привлекало дворянское происхождение чекиста номер 2, а ведь Всеволод Николаевич был безобидным, в сущности, человеком, прекрасным оперативником, выдумщиком и фантазером, болезненно не любившим подписывать смертные приговоры.

— Вам известно, товарищ Меркулов, что партия не любит, когда товарищи легковесно относятся к выполнению ответственных заданий.

— Так точно, товарищ Сталин.

— Тогда поясните, на чем строится ваша уверенность, что товарищ Трющев сумеет выполнить задание?

— Он владеет немецким и в какой-то степени французским, что соответствует легенде. Документы изготовлены на высоком уровне. Переправа надежно отлажена, хотя мы пользуемся ею только в исключительных случаях. Кроме того, у Шееля есть доверие к Трущеву.

— Хорошо, но Шеель вправе задать вопрос — как же он и Трущев будут выбираться из Швейцарии? Неужели вы планируете перевести Трущева на нелегальное положение? Чепуха какая-то.

— Так точно, товарищ Сталин.

Берия, мгновенно почувствовавший, что настроение вождя изменилось к худшему, перехватил инициативу.

— Обратный маршрут предполагается осуществить через Англию.

— То есть как через Англию? — удивился Петробыч.

— Их вывезут на английском самолете. Этот способ уже проверен.

— Вы хотите сказать, что наши люди попадут в руки английской разведки?

У меня внутри все затрепетало. Теперь и мне стал понятен смысл интриги, срежисированной Меркуловым и Берией. Руководству наркомата позарез была нужна санкция верховной власти на такое неординарное мероприятие как контакт с английскими спецслужбами, да еще на их территории.

Задача усложнялась еще более.

— Мы уверены, что иного способа нет — отчеканил Лаврентий Павлович. — Трющев и Шеель получат дополнительные инструкции, как вести себя с англичанами. К тому же мы уже подготовили их вылет на родину.

— Каким образом?

— С помощью дальнего бомбардировщика ПЕ-8. На нем в Великобританию перебросят наших людей, которым поручено принять английские самолеты «Албимайл». Наши летчики утверждают, что это очень плохой самолет, однако пусть проверят на месте. К тому же это отличный повод отладить воздушный мост через оккупированную Европу.

— Вы имеете в виду подготовку к полету в Америку?[53]

— Так точно, товарищ Сталин. Самолет, который доставит наших специалистов в Англию, на обратном пути захватит Трющева и Шееля.

Петробыч прошелся по кабинету, пососал трубку, затем выговорил такое, во что трудно было поверить.

— Интересная получается игра. Вместо одного агента в сердце Германии мы получаем двух агентов. Это перспективно.

Затем он вновь обратился к Всеволоду Николаевичу.

— Что ж, товарищ Меркулов, когда вы переловите всех шпионов и сядете писать песу, вам не надо будет придумывать сюжеты. Приключения этих двух молодцов могут сослужить хорошую службу в воспитательной работе, если, конечно, операции «Наследство» будет сопутствовать успех».

* * *
Трущев надолго замолчал, наконец, кряхтя, поднялся, сунул будильник в карман и направился к дверям. По пути отчетливо упрекнул далекого и незримого друга.

— Эх, Вольф Григорьевич!.. Промахнулся ты на этот раз.

На пороге обернулся.

— Ты вот что, соавтор, тоже ложись спать. Утро вечера мудренее.

Часть III Крепость Швейцария

… Еще в начале операции Берия предупредил Второго и меня. «Получите резултат — забудте о том, что вы делали. Забудте навсегда!» Это был приказ, и мы его выполнили: даже после войны, встречаясь и с Первым и со Вторым, о «Наследстве» мы никогда не упоминали.[54]

Н. Трущев

Швейцария — это самое аморальное пятно на лице Европы.

А. Гитлер

Глава 1

Утром выпал снег. За ночь я так продрог, что первым делом бросился к печи. Она прогорела, но кирпичная стенка еще хранила тепло, и я прижался к ней спиной. Долго стоял соображая, какая злая сила занесла меня в этот холодильник, в логово Кощея Бессмертного, обладавшего непобедимой властью над духом истории. Этот чернокнижник и резидент сумел-таки запорошить мне глаза историческими байками и анекдотами.

Я испытывал смятение. Если насчет чернокнижника моя догадка оказалась верна, то насчет Кощея я откровенно дал маху. Здесь нет ни капельки иронии — это манера такая. Так я мыслю, следовательно, существую. Если кому-то такой прикид покажется извращением, пусть подскажет, как я должен выражаться, когда поднявшись наверх, обнаружил на кровати холодный труп Николая Михайловича.

Я не поверил глазам. С одной бутылки на двоих — и в ящик?! Пусть даже во исполнение древнего заклятья. Но факты были налицо. Я вызвал скорую, забегал по дому в поисках аптечки. Неотложка примчалась на удивление быстро. Врач подтвердил, что было и так ясно — Николай Михайлович Трущев, полковник, орденоносец, ветеран спецслужб, соавтор и резидент разбросанной по свету секты «симфов», ушел в мир иной, оставив меня один на один с историей.

История обернулась будущим, оно показалось мне беспросветным как по форме, так и по содержанию. Не менее загадочной показалась мне метафизика чуда.

Близких родственников у Николая Михайловича не оказалось, только дочь племянницы супруги отставника — седьмая вода на киселе. Нам вдвоем и пришлось организовывать похороны, затем поминки. Это было жалкое зрелище. На кремации присутствовало несколько ветхих старичков, на поминках они скромно пили по капельке и почти не закусывали.

Один из них встал, постучал вилкой о край рюмки, затем выразился кратко и емко.

— Товарищи! Я бы хотел привлечь внимание к нелегкой, я бы сказал, трудной, жизни Николая Михайловича, начавшейся сразу после его рождения…

Далее он упомянул о героическом пути, о том, каким он был верным другом и настоящим человеком. Упомянув о смерти, вырвавшей из наших рядов, ветеран закончил клятвой.

— Мы будем помнить тебя, Коля. Спи спокойно, дорогой товарищ.

Возвращаясь домой, уже в электричке, я с мучительной для души пронзительностью — «внутри все трепетало» — осознал, что остался один в бушующем море. Волна смыла поводыря, если угодно, лишила компаса. Я не мог отказаться от написания романа — аванс был получен. Более того, отказаться от него значило отказаться от прошлого, отказаться от памяти, от тайны, отказаться от прикосновения к чуду, а вот это уже попахивало предательством.

Но куда грести?

Что делать с написанными страницами?

Как поступить с теми из ларца, кто, к своему счастью или несчастью, оказались одинаковыми с лица?

Как быть с согласием? Счесть эту антимонию бредом — аванс-то копеечный? К тому же отказ писать роман повышал мои шансы сдохнуть в собственной постели. Это был реальный выбор.

А выбирать было из чего. За прошедшие двадцать лет меня не раз и не два убеждали, а случалось, доказывали делом, что лучший ответ на вопрос, сколько будет дважды два, это умение спросить — сколько надо? Или примкнуть к тем, кто божится, что только свобода дает человеку право утверждать, что в результате перемножения можно получить и пять, и шесть, и три, и даже единицу с нулем?

Не устраивала меня также арифметика тех, кто настаивал наединственно приемлемом, «святорусском» результате, который устанавливал семерку в качестве предмета восхищенного мистического созерцания, и отвергал цифру «шесть», как жидомасонский соблазн. Впрочем, цифра «шесть» меня тоже не манила.


Внучатая племянница попросила меня отправиться в садовый кооператив и опечатать дачу до приезда внука Трущева, вызванного е-мейлом из-за границы. Она же, волнуясь и заранее благодаря, предложила мне взять что-нибудь на память. Меня не надо было долго уговаривать. Я надеялся отыскать черновики, какие-нибудь документальные свидетельства долгой и путанной жизни Николая Михайловича. Фотографии, наконец, — они тоже могли помочь делу.

Я долго бродил по заставленному рухлядью, заваленному ветошью, историческому логову, куда, помнится, впервые вступил вслед за Трущевым при дребезжащем свете керосиновой лампы. Это было что-то вроде посвящения.

Мое внимание привлек будильник, отзвонивший по Николаю Михайловичу в ту памятную ночь, а также несколько древних пластинок с заветными песнями, хотя я даже вообразить не мог, на чем теперь их можно воспроизвести. Проще скачать из Интернета.

Что еще?

Собрание сочинений Сталина? Это полтора десятка томов (одного тома не хватало). Или ленинское, четвертое, предпоследнее? Три с половиной десятка книг тоже немало. Зачем они мне! Дело вовсе не принципах, мне, в общем-то, безразлична судьба «самого передового в мире учения». Дело в том, что у меня хранится и то, и другое. Даже последнее собрание сочинений Маркса-Энгельса осталось от отца.

Захватить с собой эту макулатуру, а потом, дождавшись хорошей цены, толкнуть по Интернету?

Я не мог так поступить с памятью.

В наследство мне достались сущие пустяки. Прежде всего несколько листков, исчерченных рукой Николая Михайловича. Это были пресловутые схемы согласия, которые Трущев как-то демонстрировал мне в качестве исторического свидетельства притирки Шееля и Закруткина друг к другу. Отрезки прямых, соединявшие вершины разнообразных геометрических фигур, обозначенных как «диоиды», «триоиды» и так далее, вплоть до «сентоидов», — были подписаны всякого рода глупейшими словами: «любовь», «ненависть», «привязанность», «расчет», «равнодушие», «желание помочь», «нежелание помочь» и тому подобное. Термины были помечены стрелками, показывающими направленность действия. В случае «антипатии», «гордости», «предубежденности» острия были направлены в разные стороны, в случае «любви», «дружелюбия», «привязанности» — друг к другу. Кроме того, в шкафу отыскалась толстенная общая тетрадь, из которой Трущев выуживал свои противоречивые, если не сказать больше, афоризмы. Там же, на нижних полках, хранились тетрадка с конспектами политзанятий.

Конспекты меня не заинтересовали, а вот на общую тетрадь, не без претензии обозначенную «SUMMA CONCORDIA», я, сознательный либерал и пассивный патриот, клюнул.

Кто бы не клюнул, прочитав следующий отрывок?!

«…о каком согласии можно вести речь в нашем неспокойном свихнувшемся мире?! Не странно ли в который раз увлекаться пустым изобретательством эйдосов (идей) в тот момент, когда неглупые, обладающие властью люди уверяют, все идет своим путем, и только этот путь может считаться наилучшим. При этом их руки то и дело тянутся к пистолету. Когда конфликты настолько обострены, когда всякое здравое чувство брезгливости приравнивается к тупости, когда все подвергается насмешкам и топится в иронии, рассуждать о согласии, о возможности добиться цели, сохранив свое и не отвергнув чужое, — это все равно, что утопая, радоваться, все-таки не повесили.

Это что-то из сказки об островах блаженных… туманном Авалоне, рае на земле…

Все так! Со всем согласен!

И все же, испытав тоску, утверждаю, не все потребности в наличие святого исчерпаны. Например, живет тоска по идеалу, по крайней мере, чему-то такому, что можно было бы счесть за идеал.

Вспомните, как это бывает…»


Среди обрывков этой доморощенной философии я обнаружил имя одного из первых адептов этой мудреной и неясной дури.

Его звали Нильсом Бором!

Как подверстать лауреата Нобелевской премии, физика по призванию, к образу ушедшего на вечный покой Трущева? Это была трудная умственная работа.

Тропка наметилась, когда разум подсказал: «действуй по аналогии». Оперативное задание такого рода я однажды получил от Николая Михайловича. Смысл состоял в том, чтобы самостоятельно разобраться в таинственных обрывочных записях, в которых рассказывалось, с каким трудом молодому Закруткину удалось внедриться к врагу. Теперь меня, как и Джеймса Бонда, ожидало новое смертельно опасное задание — выяснить, так ли уж необходим людям и товарищам идеал? И с какого бока сюда подверстан Нильс Бор? А также каким образом эти два без конца грызущихся между собой активиста превратились в суперов, отличавшихся убойным фактором?

* * *
Поводырь объявился внезапно. Позвонил по телефону, представился.

— Барон Петер-Еско Максимилиан фон Шеель. Если угодно, Петр Алексеевич Шеель. Можно просто Петр. Имею до вас, уважаемый, деловое предложение.

Мне бы обидеться на «уважаемого», но я клюнул на «до вас». Теперь бароны только так и выражаются. Ладно, будь, что будет! Бракосочетание с историей состоялось, и блудная жена вновь напомнила о себе. Возможно, мне повезет, и я снова загляну в глаза сфинкса или поздороваюсь за руку с вежливой, вооруженной косой старухой.

При личной встрече ничего ернического, тем более подозрительного, в Петре Алексеевиче не обнаружилось.

Воланд как Воланд!

Правда, мелковат, рост чуть выше среднего, усики лохматые, недавно отпущенные, лицо неприметное, но симпатично-простодушное, арийское. Скорее доцент, а не профессор. Если моя догадка верна, значит, я имею дело с бубновым валетом. Такой персонаж вряд ли способен наградить покоем, скорее, пустыми хлопотами.

Место, где мы расположились, вполне годилось для душевных разговоров. Это была привокзальная забегаловка в моем родном Снове. Называлась она забористо — «Флокс». В просторном малолюдном зале были расставлены сколоченные из толстенных деревянных плах столы — по-моему разумению для того, чтобы посетители не могли их опрокинуть. Возле них длинные скамьи, настолько тяжелые, чтобы их нельзя было пустить в ход, если кому-то захочется выяснить отношения. Потолок сводчатый, пол плиточный, заплеванный. Барон Петер-Еско фон Шеель на входе и во время ожидания у стойки глазом не моргнул, видно, счел для себя допустимым посещать такого рода заведения. В этой снисходительности было что-то свое, родное, что-то от правды, а не о истины. Видно, этот «фон» провел в таких заведениях немало приятных часов.

Первым делом, устроившись за дальним столом, мы помянули Трущева — пусть земля ему будет пухом.

Петр поставил стакан и неожиданно признался.

— Я маму смутно помню. Когда бабушке вручили похоронку, мне было года четыре. Бабушка словом не обмолвилась, только плакала и жаловалась — как же мы с тобой, родимый, без аттестата жить-то будем? Маялась бабуся недолго, и на Первомай сорок третьего отдала Богу душу.

Меня отправили в детский дом, откуда ближе к осени меня забрал Николай Михайлович.

Детский дом — это тихий ужас. Я, не поверите, молился — мамочка, забери меня отсюда. Может, потому и запомнил ее лик. Ты вообрази, что я испытал, когда в августе прибежали ребята и гвалтом: «Петька, Петька! За тобой дядька военный приехал!» Я, помнится, завопил что есть мочи: «Папочка!» бросился к дядьке и замер на пороге. Дядька был куда ниже папочки, и возрастом староват.

В поезде Николай Михайлович объяснил, что он, скорее, дедушка, а не папа. Я даже обиделся.

Я так ждал отца.

Я помнил его смутно. Сколько мне было, когда он впервые приехал к нам в Саратов? Года три или три с половиной… Он тоже был военный, громадный, куда выше незваного дедушки. Он легко подкидывал меня к потолку. Поверишь, я даже не испугался…

Барон помолчал, несколько раз машинально вытер подбородок.

— В Москве дед сдал меня на руки матери Глафире Васильевне, жене Татьяне, Светке. Для меня началась другая жизнь. Первое слово я выговорил спустя неделю, как оказался в Москве. Светка в награду повела меня на Красную площадь и показала дом, в котором живет товарищ Сталин.

Шеель публично почесал затылок.

— Удивительная у нашей семьи биография — все родные и ни одного родственника, разве что Светлана приходилась дочерью Татьяне Петровне. Даже фрау Магди, уж на что арийка, и та теперь родная. Чудеса!

За родственников, чтобы все были живы-здоровы, мы чокнулись. Барон вновь активно заработал вилкой. Я глядел на него и никак не мог решить, зачем эта исповедальность? Теперь за кордоном, в среде сбежавших на Запад россиян, предпочитают такого рода вступления? А может, это очередной виток истории? Вот она, родная, — подсела к нам за столик, пригорюнилась, слушает внимательно.

Я сдался — только ради нее, ради истории. Ради медсестры Сорокиной, ради всех, кому не повезло на той войне и которым это невезение не помешало исполнить долг.

Закусив, барон продолжил.

— В Москве я впервые встретился с дядей Толей. Представляешь, сразу узнал его и в крик — папа, папочка! Он поправил меня — «прости, Петька, я не твой папа. Если хочешь, считай меня своим дядей». — «С какого фига?» — поинтересовался я. «С какого чего?» — не понял Закруткин. «Почему ты не мой папа, я же запомнил тебя. Ты приезжал к нам в Саратов». — «Так уж получилось. Твой папа сейчас далеко». — «Он воюет с фашистами?»

Дядя Толя кивнул.

«Он герой?»

Дядя Толя кивнул еще раз.

С отцом я встретился позже, когда уехал заграницу.

— Они сумели отыскать согласие? — не удержался я.

— Более того, стали родными братьями. В Дюссельдорфе сразу после победы поменяли утерянные якобы при бомбежке документы. Подали прошение, в котором заявили, что являются кровными родственниками. Так они стали Мюллерами. Фамилию Шеелей отец вернул за год до того, как они с Магди обзавелись сыночком, — Петр Алексеевич не без гордости ткнул себя пальцем в грудь.

— И так бывает, — согласился я.

Шеель поднял стакан и провозгласил.

— Вечная память Сорокиной Тамаре Петровне, которой не суждено было стать баронессой! Бом, бом…

Он был достойный отпрыск Трущева. Того и гляди, начнет ссылаться на Заратустру или на Нильса Бора.

— Когда я стал постарше, дед рассказал, что в медсанбат, где служила мама, угодила бомба.

Он обреченно, как Трущев, махнул вилкой.

— Всех разом! Раненых, медперсонал… Тогда были жестокие бои под Ржевом. Я еще в комсомоле в тех местах собирал останки наших погибших солдат. Мечтал — вдруг могилу матери найду.

— Нашел?

Он зажевал сто граммов и объяснил.

— Мне по службе пришлось бывать в горячих точках. Там я лично убедился, какой бывает итог, когда стокилограммовая бомба угодит в жилой дом.

— В какой точке?

— В Сухуме. Слыхал о таком городе?

Я кивнул. В памяти невольно всплыла фраза — «…райский остров Сухум! Магнолии в цвету, молодое вино «маджарка». Там я познакомился с Таней. Вернулись в Москву вместе».

Разговор окреп.

— Потом демобилизовался, помотался по Москве и уехал к отцу…

— Куда?

— Не важно.

Он достал портсигар, закурил. Помнится, точно такой же был у Трущева. Заметив мой интерес, Шеель пододвинул его поближе ко мне.

— Деду от самого Берии, — добавил он. — На память. За добросовестную службу.

Да, это был тот самый раритет, я сразу узнал его. Громадный, увесистый, серебряный, со знакомым рисунком на крышке — охотник вскинул ружье и целится в пролетающих мимо уток. Я пересчитал уток — их было пять, испуганных, готовых метнуться в разные стороны. Ожидание смертельного выстрела было передано точно и впечатляюще.

Я вернул портсигар.

— Перейдем к делу. Ваши персонажи, точнее, главные герои, считают — вам не с руки бросать роман.

— Это вселяет надежду. Это просто радует, что они так считают. Только пусть подскажут, о чем писать? От Трущева мне достался набор дурацких схем, на которых утверждается, что «любовь» и «привязанность» сближают людей, а «неприязнь» и «себялюбие» разделяют. Прибавьте к этому простодушию сборник афоризмов, а также воспоминания, в которых подробно изложены речи, которые он произносил на торжественных собраниях, посвященных тридцатилетию органов и прочим красным дням в календаре, а о ваших родственниках чуть-чуть, только даты и скромное описание событий. Мне также предлагали взять на память собрание сочинений Ленина, а если унесу, то и Сталина. Я бы унес, если бы для дела, но подскажите, как выжать из всех этих материалов элементарный сюжет?

— Я кое-что привез. Там есть много полезного с фактической точки зрения, но главное — ваши герои готовы пообщаться лично, поболтать о том о сем.

— О согласии, например?

— А что, можно и о согласии. Это занятная штука.

— Чем же? — усмехнулся я.

— Помогает жить.

— Или выжить?

— Это кто как предпочитает. Мне, например, помогла. Но вернемся к делу. Откровенность будет обеспечена, правда, есть одно условие — встретиться нужно за границей. В Москве или в России это нежелательно.

Я, пытаясь избавиться от внезапно подстегнувшей меня мысли о возможности содрать дополнительный гонорар с героев своего романа, энергично потер виски. Получить взятку от своих же литературных героев — это прикольно! Будет над чем посмеяться с братьями-литераторами в известном московском клубе, расположенном возле Садового кольца.

— Это будет дорого стоить.

— Вы о чем?

Я дал задний ход. Не знаю, что остановило меня — то ли дремучие советские предрассудки, то ли догадка — не откровенное ли это безумие брать деньги за то, чтобы сдохнуть где-нибудь под забором, а не в своей постели?..

— Это я так, к слову, — откликнулся я.

Шеель придвинул портсигар.

— Это вам в качестве компенсации за расходы.

— Что вы! Не надо!..

— Это просьба деда, в память о вашем плодотворном сотрудничестве.

Мне привиделся укоризненный взгляд, каким одарил меня из могилы Трущев, грозящий палец отца — совсем скурвился, гаденыш!

Все-таки гнусное мы поколение. Зачем ломаться. Дважды два все равно восемь или сколько вам угодно, а деньги лишними не бывают, тем более музейные ценности.

Я накрыл портсигар рукой и интеллигентно сгреб со стола.

— В таком случае выбор места я оставляю за собой.

— Как прикажете, — равнодушно согласился барон. — Вы же у нас летописец.

— Прошу без иронии.

— Mein Gott, какая ирония! Не по собственной же воле я помчался на историческую родину. Если бы не воля стариканов, я бы поостерегся появляться здесь.

— Вам грозит опасность?

— Экий вы проницательный! Это радует. Я серьезно. Или вы здесь, на Святой Руси, уже разучились разговаривать серьезно? Без подначек не можете? Кстати, — он с любопытством заглянул в стакан, — водка не паленая?

— Успокойтесь. В этом заведении мне дерьма не наливают.

— О-о, так вы здесь завсегдатай.

Глава 2

Полученных от барона листков было немного, с десяток. На первом, истертом донельзя, еще просматривалась сделанная от руки часть плана какого-то города. Чертеж был любительский, разномасштабный — вероятно, проба пера.

Надписи на русском — «озеро Леман», «цветочные часы», «проспект Флориссан», «железнодорожный туннель» — не оставляли сомнений — речь идет о Женеве.

Мое внимание привлек выполненный от руки рисунок. На нем была изображена исполинская пушка, из которой в направлении Луны вылетал громадный снаряд.

На следующих страницах короткие абзацы:


«…Заграничную командировку Первому, не без протекции Шахта, оформили через генерала Эмиля фон Лееба, начальника управления вооружения сухопутных войск. Это был добрый знак — вон куда залетел наш орел…»


«…был послан в Женеву в качестве «особоуполномоченного по вооружению».


«…поручено решить кое-какие вопросы, касавшиеся приемки зенитных установок «эрликон», поставляемых во Францию, в дивизию генерала Зевеке. Сами установки, представлявшие собой сдвоенные 35-милиметровые автоматы, производились в Цюрихе, но прицельные устройства собирали на заводе в Женеве. Понятно, что такая поездка не могла остаться без внимания со стороны гестапо. Однако никто в Москве не мог предположить, что колпак будет настолько плотен.

А тут еще Еско начал фордыбачить, с какой стати он стал Вторым?!»


«Насчет голоса, не знаю. Что касается крови, то наследники пролили ее немало. Если ты отважишься переметнуться к врагу…»

«…что вы сделаете? Пристрелите меня?»

«…нет, прибью портсигаром…»


Я невольно покосился на дареную вещицу, отложил листки и с опаской взял портсигар в руки. Нажал на кнопку. Внутри что-то звонко щелкнуло. Я вздрогнул и едва не выпустил его из рук.

Верхняя крышка откинулась, внутри было пусто. Я не удержался и понюхал раскрывшуюся полость. В нос ударил застарелый табачный дух.

Неужели этот кусок серебра был подсунут мне не столько как вознаграждение, сколько в качестве пароля в мир иной? А может, со мной хотят расправиться таким экзотическим способом? Эта мысль показалась мне настолько нелепой, что я рассмеялся.

Хотя от Трущева всего можно было ожидать…


«…Увидев нас, переодевшихся после приземления в цивильные костюмы, командир и комиссар партизанского отряда буквально покатились со смеху. Они просили передать горячий пролетарский привет «товарищам из Москвы — знатокам буржуазной швейцарской моды». Не понимаю, что они нашли странного в наших добротных, черных костюмах, солидных галстуках. Все было подлинное, зарубежное! Может, их насмешили наши шляпы? Так и они зарубежные, не придерешься….»


«…комиссар Тюре растолковал — в этих одинаковых костюмах, одинаковых галстуках и дорогих шляпах, мы как два сапога. Стоит вам появиться в подобных нарядах на улицах Женевы, как со всей округи сбегутся секретные агенты, чтобы поглазеть на невиданное зрелище.

Мне стало не по себе — неужели по Швейцарии, мирной нейтральной стране, разгуливают секретные агенты?

А ты как думал, малыш! Их на женевском вокзале Корнавен с пяток по залам прячется, так что придется вас переодеть. Эти костюмы хороши для банка, в них можно явиться на вечерний прием…»


…Тюре не мог сдержать улыбку — вы собираетесь посетить женевский банк? У вас там капиталы или наследство?

Трущев даже бровью не повел, ответил — нет, мы здесь по другому поводу. Политическому!

Комиссар сразу подобрался, кивнул — понятно. Однако командир, бывший учитель географии из Лиона, до того момента молча посасывающий трубку, по-видимому, не исключавший возможность посещения банка «товарищами из Москвы», дал дельный совет — в Женеве надо одеваться попроще, держаться скованно, мол, в городе вы недавно. Но смотрите не переиграйте. Насчет выговора можете не беспокоиться, сейчас в городе столько беженцев, что швабский акцент никого не удивит.

Затем он популярно объяснил политическую ситуацию.

— Женева и одноименный кантон — этот небольшой пятачок, лежащий у южной оконечности озера Леман, — является один из самых невероятных европейских нонсенсов.

Исторических и географических.

Таких на нашем континенте немного, например, карликовые Лихтенштейн, Люксембург. Коренное население кантона французы, но самого строптивого — гугенотского[55] — толка, а это значит, что они всегда были на ножах с официальным Парижем. Как только в начале XIX века, после наполеоновских войн, у этих лавочников появилась возможность отделиться от Франции, они тут же воспользовались ею и вошли в состав Швейцарской конфедерации, где проживали близкие по духу и разделяющие общие протестантские ценности любители прибыли. Это несмотря на то, что подавляющая их часть является немцами. Эти так называемые немцы удавятся за сантим, и для того, чтобы скопить их побольше, они в свое время также поступили со Священной германской, а затем и Австрийской империями.

Географический нонсенс состоит в том, что Женева с трех сторон окружена французской территорией и городу не выжить без торговли с соседними французскими департаментами. До войны поездки через границу осуществлялись вообще без всяких документов. Можно было сесть в трамвай на проспекте Флориссан и через полчаса выйти во Франции, в Анмасе. С началом боевых действий пограничный режим ужесточился. Гугеноты спешно бросились укреплять границы. К чести этих жмотов нужно сказать, что они действовали решительно и, не задумываясь, поставили под ружье четыреста тысяч человек. Они напрочь оседлали перевалы и превратили страну в цитадель. Даже несмотря на то, что Швейцария со всех сторон оказалась окруженной странами оси, швабам, поверьте мне на слово, придется повозиться с этими лавочниками. Сейчас гномы буквально затаили дыхание. Все ждут — как только Гитлер разделается с Советами, он навалится на них.

Он помолчал, потом задал вопрос, который ни ему, ни комиссару не давал покоя ни днем и ночью.

— Скажи, товарищ, в этом году вы сломаете хребет фашистскому зверю?

Я как официальный представитель Москвы пообещал.

— Мы постараемся.

Они с надеждой пожали мне руку. Затем пожали Второму, по существу, классовому врагу, посланному в Швейцарию отбывать заслуженное наказание по пятьдесят восьмой, пункт один…»


«…барончик сам попросил называть его Еско. На родине — он так и выразился — «на родине, в школе, в институте, ребята называли меня Еско».

Как отнестись к это просьбе? Нет ли в этом либерализме змеиного коварства двурушника или Второй искренне желает помочь нашему делу?

В это трудно поверить. Кто из зеков, оказавшись в Швейцарии, не попытается дать деру.

Что можно противопоставить?

Прежде всего, надежда на разум. До того момента, пока он не подпишет все необходимые бумаги, он будет юлить, будет просить называть себя Еско, вспоминать родину, школьных друзей…»

«…что потом?»


«…почему… именно в женевский банк? Ведь Цюрих ближе к Дюссельдорфу?..»

«…Еско объяснил, его отец был отъявленный романтик и еще в ранней юности влюбился в Lombard Odier. Этот банк упоминается в известном романе Верна «Из пушки на Луну». Его хозяева являлись спонсорами засылки межпланетного снаряда таким экзотическим способом.

Подобное объяснение только добавило сомнений в здравомыслие старшего Шееля, прожужжавшего мне уши на допросах своим тевтонским происхождением и голосом крови…»


«…смешки закончились, когда макú приступили к подготовке операции. Два дня, дожидаясь оказии, мы неотрывно долбили женевские идиомы, изучали план города, намечали варианты отхода. Объект должен был прибыть в Женеву 14 апреля. Номер забронировал в отеле «Савой», расположенном напротив железнодорожного вокзала Корнавен. Об этом знал только я, мое руководство и Еско — в тридцатом году он останавливался с отцом именно в этой гостинице, — поэтому предложение Тюре поселить нас в «Савое» показалось мне крайне подозрительным. Я уважительно отверг предложение и поинтересовался — почему именно в «Савое»? Оказалось, что в этой гостинице у них есть свой человек.

Горничная.

Комиссар дал мне пароль.

Заодно следует проверить и горничную…»

* * *
«Подготовительный этап — проникновение в Женеву — прошел на редкость удачно.

Два раза в неделю с французской стороны в сторону Женевы проходил товарняк из двух вагонов, доставлявших в город свежее молоко. Машинист входил в группу Сопротивления и на свой страх и риск переправил нас в город. Там нас встретил связной, предупрежденный Центром.

Мне он понравился. Это был опытный, принимавший участие в революционных боях, товарищ. Попросил называть его Альбертом.

После обмена паролями Альберт отвез нас на проспект Флориссан, где в отдельном домике проживала чета Хаммелей. Отсюда же намечалось осуществлять радиосвязь с Центром. Сам Хаммель, по профессии радиотехник, показался мне жидковатым, а вот его жена Ольга, названная в честь «русских, не побоявшихся устроить у себя революцию», была настоящая бой-баба. Догляд за Еско она установила доброжелательный, но плотный. Тот в шутку назвал ее опеку «щадящим режимом», намекая на куда более жесткий режим, с которым успел познакомиться в республике Коми. Ольга заинтересовалась — это где ж такая республика? Там все коммунисты? Как только Еско попытался объяснить, чем знаменит этот край и, в частности, поселок Княжпогост, я строго взглянул на него. Парень тотчас прикусил язык.

Для связи Альберт привлек свою жену Лену. Сразу предупредил.

— По городу лучше расхаживать под руку с дамой, так будете привлекать меньше внимания. Учтите, в ожидании нападения Гитлера, нервы у местных натянуты до предела. Они не собираются капитулировать, но и нарываться на провокацию тоже не хотят, так что полицейским при встрече лучше не перечить. Предложит предъявить документы, подчиняйтесь беспрекословно, иначе угодите в участок, там вам устроят проверку по полной программе…»


«…что касается Первого, инструкции он получил по радио. Не в пример прежним авантюрам, на этот раз Анатолий действовал аккуратно, в точном соответствии с полученными указаниями.

Беда в том, что операция оказалось значительно более трудным делом, чем нам виделось из Москвы. Самым слабым местом в ней оказался вовсе не Шеель, а сам Первый. Мы недооценили Майендорфа и, по-видимому, гестапо. На Первого еще в Берлине напялили такой колпак, что впору было кричать караул — в Женеву он явился не один, а в сопровождении невысокого, заметно разъевшегося, с глазами на выкате, субъекта, ни на шаг не отстававшего от него. В отеле они поселились в двухместном номере, так что руки у нас оказались связанными в прямом и переносном смысле.

Я не сразу вычислил компаньона. Им оказался некто Франц Ксавьер Ротте, еще в Смоленске набивавшийся к нашему барону в дружки. В Смоленске Ротте служил следователем в эйнзатцкоманде, имел звание гауптштурмфюрера СС. По данным, полученным от старшего Закруткина, слыл доверенным сотрудником Майендорфа. Не глуп, образован, окончил богословский факультет Фрайбургского факультета, любит пофилософствовать на отвлеченные темы. Отличается хорошей профессиональной подготовкой. Хитер, в отношении Шееля ведет двойную игру, однако есть грех — напрочь лишен инициативы. Жаден, однако жаден мелочно. Его заветная мечта — добыть на Шееля компромат, чтобы иметь неиссякаемый источник заема. Его долг Шеелю уже перевалил за две тысячи марок. К сожалению, перевербовке не подлежит, может продать в любую минуту.

С оперативной точки зрения Ротте, напялив маску друга, занял очень удобную позицию, однако эта легенда исключала ежесекундный надзор, чем не преминул воспользоваться Первый, заметив меня в холле гостиницы. Оторвавшись от Ротте, он оставил портье письмо на имя господина Глюка, коммерсанта из Висбадена.

Я долго томился в холле, просматривал газеты и пытался разгадать непростую задачку — нет ли у Ротте помощников из числа местных сотрудников гестапо, плотно осевших во всякого рода комиссиях, консульствах и прочих организациях, обосновавшихся в этой нейтральной стране. Вопрос был принципиальный. Если слежка организована предельно жестко, значит, в Берлине Первому не доверяют. Следовательно, эта поездка всего лишь ловушка для выявления связника, а может, резидента, и мне впору заниматься не поисками сокровищ, а спасением Анатолия, его выводом из-под прицела контрразведки.

Ничего подозрительного я не обнаружил, и перед началом операции решил еще раз просчитать шансы. Отсутствие всякого рода посторонних следопытов подтверждало — Шеель интересовал Майендорфа исключительно в качестве наследника семейного состояния. Это мнение, по-видимому, разделяли господа из гестапо и контрразведки абвера. За все время, проведенное в тылу врага, Анатолий не дал им и самой малой доли компромата, как на агента Советов, а тратить время на пустышку ребята с Принцальбрехтштрассе тоже не могли себе позволить. Ротте приставлен, чтобы помочь наследнику в чужой стране, где он не раз бывал, пока учился в университете.

Я собрался духом и направился к стойке — не оставляли ли письмо для господина Глюка?

— Да, пожалуйста, — ответил портье и вручил мне конверт.


Операция началась…»

* * *
«…расшифровка письма подтвердила — тучи сгущались. Посещение банка намечено на завтра, отложить его нельзя ни при каких обстоятельствах, так что у нас с Еско было полдня, чтобы подследственный Шеель успел поделиться с женевскими банкирами отпечатками своих пальцев.

Времени в обрез.

Снова нервотрепка.

В письме также указывалось, что по просьбе Шахта Шеель обязан передать привет господам Гильденштерну и Розенкранцу. Необходимо было также поинтересоваться их здоровьем, благополучием.

Итак, со словесным паролем разобрались, но как справиться с главной трудностью — передачей документов, без которых Еско нечего было делать в женевском «Ломбарде». Анатолий сообщал, что готов был воспользоваться любой возможностью. Оставался пустяк — каким-то образом выцарапать эту возможность.

Понятно, что в таком деле не обойтись без женщины, и мне пришлось обратиться к Лене. Больше некому было попытаться отыскать в «Савое» сочувствующую маки горничную…»


«…после полудня мы с Еско направились в банк. Поспешность, с которой Шеель явился на день раньше намеченного срока, он объяснил положением на Восточном фронте. Встретивший нас пожилой, чрезвычайно серьезный сотрудник банка даже не попытался возразить. Он тотчас пригласил господина барона пройти с ним.

Господину Глюку сотрудник предложил подождать в холле.

Я остался один.

Второй бодро, едва сдерживая нетерпение, направился ко входу во внутренние помещения. На пороге не удержался, обернулся и помахал ручкой, предоставив мне возможность поразмышлять над будущим.

Я не обольщался. Если он решит привлечь внимание швейцарских спецслужб к моей особе, положение сразу выйдет из-под контроля. Заполучив меня, швейцарские власти вряд ли станут отчаянно сопротивляться требованиям гестапо выдать русского агента. В таком случае одна надежда на портсигар…»


Я взял в руки этот таинственный предмет и пустился в долгие размышления над своей ролью в этом воспоминательно-созидательной операции, легендируемой как «сочинение романа». В этой запутанной игре, ведущейся по каким-то странным и недоступным пониманию правилам, роль мне отводилась самая безыскусная — болванчика-литератора. Впрочем, Трущеву тоже не раз приходилось влезать в шкуру Prugelknabe.[56] В этом мало почета, но что-то героическое в готовности не рассуждая напялить на себя рога, проглядывалось. Ответом на мои сомнения послужили слова Трущева, записанные неизвестно когда, неизвестно где.


«…Я был готов к подобной перспективе. Мимолетом задумался — неужели все так глупо закончится, и согласие, о котором я столько твердил своим подопечным, есть нонсенс, мечта, скукоженный идеал?

Стало обидно, захотелось покаяться.

Но кому? Акулам капитализма, бороться с которыми с такой яростью призывал Карл Маркс?

Анри Хентш, Жан Гедеон Ломбард, Шарль Одье сурово смотрели на меня со стен этого древнего финансового заведения? Древность подтверждала надпись под часами — 1796 год.

По-видимому, это была дата основания банка.

Не стану утверждать, будто именно Хентш — сердитый старик с седыми бакенбардами, — попытался внушить мне, чтобы я не терял головы. Может, это был Шарль Одье, тоже внушительный эксплуататор, или сам Ломбард, полтора века назад основавший этот мировой оплот капитализма. По идейным соображениям я, конечно, не мог согласиться с классово чуждым тезисом, доказывавшему, что главной добродетелью, к которой должен стремиться каждый человек, является прибыль, однако с утверждением, что добиться ее непросто, для этого нужны терпение и труд, не поспоришь. Впрочем, если считать прибыль результатом, в их рассуждениях было много верного.

Эта игра в слова помогла успокоиться, заняться насущным вопросом, каким образом без шума исчезнуть из этого учреждения, если Второй окажется двурушником?

Чем он, кстати, занимался в тот момент? Подписывал необходимые бумаги или доказывал, что следует немедленно позвонить в Бюпо, швейцарский вариант секретной полиции?

В расчете на разум, на возможность согласия, я склонялся к первому варианту.

Наконец дверь распахнулась, и Еско, теперь уже наследник многомиллионного состояния, вышел в зал. Он был взволнован. Я понимал его, не каждому советскому заключенному была предоставлена возможность в одночасье из врага народа превратиться в миллионера, имеющего солидный счет в швейцарском банке.

Он вышел не один. Рядом с ним шествовал очень представительный господин, настоящая акула капитализма. Господин, представившийся совладельцем банка Альбером Ломбардом, с нескрываемой радостью поздравил меня с выдающимся событием — спустя годы мой воспитанник наконец получил доступ к семейному достоянию. Затем он предложил мне открыть счет «у Lombard Odier». Второй едва успел придавить улыбку. Я был согласен с ним — это было одно из самых забавных предложений, которые мне приходилось слышать в своей жизни. Мне нестерпимо захотелось предъявить господину управляющему партийный билет. Интересно, будет ли он и в этом случае настаивать на своем предложении?

Господин Ломбард, будто догадавшись о моем тайном желании, пообещал — наши сотрудники окажут вам «и вашим товарищам» любую помощь в «комиссионных сделках», которые «непременно пойдут на пользу обществу».

Мы поспешили откланяться.

На улице Второй резко помрачнел и сразу предупредил.

— Не радуйтесь. Завтра я должен еще раз появиться в банке. На этот раз отпечатки пальцев брать не будут, но кое-какие бумаги придется подписать. Как поступим? Снова посадите меня под арест? И как быть с автографами?

У меня мелькнуло — «поэтому он не сбежал?!»

Вслух я успокоил его.

— Не ершись, Еско. Что-нибудь придумаем. Давай-ка погуляем по городу. Говорят в Женеве есть удивительные цветочные часы, пойдем посмотрим, что это за чудо такое.

Я не имел права упоминать о Светочке, ради которой внес это предложение, но упомянул. Мне просто необходимо было взять паузу.

Второй с нескрываемым удивлением посмотрел на меня.

— Никогда бы не подумал, что вы способны любоваться цветами.

Я невозмутимо обратил его внимание на окружающий пейзаж.

К тому моменту мы вышли на набережную. День был пасмурный, и Монблан прятался за тучами, все равно Женева была полна чудесами, одним из которых являлся необыкновенно чистый и целебный воздух.

— Как легко дышится! — восхитился я. — Правду говорят, здешняя атмосфера способна творить чудеса.

Затем я обратил внимание Второго на северную часть Женевы.

— Видишь дома в той стороне. Это квартал Сешерон, там жил Ленин. Он тоже останавливался в «Савое». Сегодня нам с тобой придется совершить экскурсию в эту гостиницу. Только без глупостей. И не тревожься насчет автографов. Вспомни, как вы под гипнозом тренировались в Москве. Ваши подписи практически неразличимы даже для специалистов.


Устроить встречу «близнецов» нам помог сам Ротте. Как часто бывает в оперативной работе, удача в нашем деле не последнее дело. Случайность может погубить, а может спасти. Гауптштурмфюрер не меньше нашего обалдел от чистого женевского воздуха и в ресторане, куда пригласил его Первый, налакался так, что подцепить его на женщину оказалось не так сложно. Эту партию Первый провел на «отлично». Он предложил фронтовому товарищу «развлечься» перед завтрашним посещением «доверху набитого купюрами заведения». Тот ответил «ура!» Ты настоящий друг, Алекс. Надеюсь, ты ссудишь меня небольшой суммой наличными на все те безумства, которые я намерен совершить?

Уладив деловую сторону безумств, Первый уступил номер закадычному Ротте, а сам в сопровождении хорошенькой горничной направился на шестой этаж, где было множество пустых дешевых комнат. Туда же, к назначенному часу я доставил Еско…»

Мы встретились в скромном двухместном номере с туалетом и душем. Интересно, не здесь ли останавливался Владимир Ильич?..»

Глава 3

«…я позволил ему уйти. Это было рискованное, граничащее с преступлением решение. Главное, чего я боялся больше всего, — не дать Второму уйти далеко, иначе парень может наделать глупостей. Я дал ему пару минут, затем двинулся следом. Это был самый трудный момент. Если не удастся изловить его возле дома, тогда и портсигар не поможет. На всякий случай я прихватил его с собой.


Мне повезло. Я засек Второго на перекрестке. Остальное было дело техники, в управлении меня считали неплохим топтуном, и я незаметно двинулся вслед за ошалевшим от воздуха свободы зеком. Когда барончик вышел на Новую площадь, оправдались самые худшие мои предположения. Второй не раздумывая направился к стоявшему на перекрестке полицейскому, что-то спросил у него, затем, иуда и двурушник, направился в сторону полицейского участка…

Я прибавил шаг…»

* * *
«…уловки Трущева. В нем было что-то глуповатого пингвина. Он почему-то решил, что является ответственным за меня человеком. Всю ночь я не спал. Швейцарский оплот — мой последний шанс, глупо не воспользоваться им».


«…Ушел легко, в 10.05, сразу после завтрака, через заднюю дверь. Даже если Трущев позволил мне уйти, это ничего не меняло.

Хватит!

Я досыта наелся социализма!!!»


«…теперь куда? В полицию?!

Мне стало не по себе — так сразу? Сломя голову?!»


«… вчера я не задумываясь ринулся бы навстречу свободе. Воздух Европы пьянил. Ночь казалась нескончаемой. От мыслей покоя не было. Еще вчера мне казалось, стоит только обратиться к властям за содействием, как все мои злоключения в стране большевиков и за ее пределами закончатся, и я обрету статус свободного, неприкасаемого человека. Я потребую встречи с журналистами — уверен, моя история привлечет их внимание. Конечно, не следует распространяться насчет порядков в сталинских лагерях. Сейчас здесь этого не любят. Моя задача — отрезав себе путь к отступлению, сохранить жизнь, поэтому следует вести себя умно, сказать пару добрых слов о героизме солдат вермахта, о решимости красных сражаться до конца. Тогда у местных правых вряд ли хватит наглости объявить меня, обладателя многомиллионного состояния, советским агентом, а местные левые поостерегутся называть двурушником или, того хуже, троцкистом.

Вчера меня сдерживало присутствие Трущева. Что если он застрелит меня на пороге полицейского участка или во время пресс-конференции? С него станется. Вот почему я решил подождать до утра.

Удивительно, почему Трущев ни разу не заговорил со мной на эту тему. Почему не стращал с самого момента в прибытия в Женеву? Почему не давил на психику — мол, родина дала тебе шанс, оправдай ее доверие.

Иначе…

Понятно, что до получения доступа к деньгам этому пингвину нечего было опасаться. Тогда почему после посещения банка он вместо наручников в виде этой громадины Ольги, свихнувшейся на обязанности «всякого порядочного человека» помочь «истекающим кровью русским», пригласил на прогулку, предложил полюбоваться цветочными часами. Зачем упомянул о приемной дочери, о том, как этот вшивый продажный медиум вылечил девчонку от немоты?

О-о, я догадался на рассвете — это был тонкий психологический ход! Он решил давить на психику — это я, мол, пригласил тебя на танец, так что прояви сознательность, обопрись на данное слово, вспомни о Тамаре, вспомни о сыне.

Конечно, танцы — это всегда интересно, но я еще не сошел с ума. Прощай, Тамара, прощай, сынок! К сожалению… Может, мне удастся вытащить их из Страны Советов?

Потом…

Когда-нибудь?..»

* * *
«…вспоминаю и не могу вспомнить, с какого момента начался отлив. Скорее всего, с посещения кинотеатра, где я вволю насмотрелся «Дойче вохеншау» («Die Deutsche Wochenschau»), в котором были показаны боевые действия на Восточном фронте, и прочая нацистская абракадабра. Я взирал на нескончаемые потоки пленных красноармейцев, на разбитые русские танки, любовался горящими хатами, на которые возмущенный Гарри Гизе, диктор этой кинопрокламации, требовал обратить особое внимание. Сожженные деревни, труппы мирных жителей были представлены как расправа комиссаров с теми жителями, кто хотел послужить Великой Германии.

Я всегда полагал, что Германия великая страна, но только не в этом, жутком до оцепенения, до тошноты в желудке, смысле. Неужели они там, на родине все с ума посходили? В этих мертвецах, в тех мертвецах, которые я видал во время поездки в медсанбат к Тамаре, было много правды. В этом я не мог отказать диктору, но называть их жертвами комиссаров было чересчур.

Я не хотел в этом участвовать. Не хотел, и все тут. Я хотел спасти жизнь, обрести свободу, но мысль о том, что добиться этого в объятьях великой Германии невозможно, окончательно испортила мне настроение.

Легче выжить в танце с Трущевым, на которого, по крайней мере, можно положиться и который не станет стрелять у меня рейхсмарки, чтобы напиться и трахнуться с продажной девкой.

Тем более, что красные в конце концов возьмут верх.

Я знал, о чем говорю. В лагере под Владимиром, где до декабря содержали немногочисленных пока немецких пленных, меня пытался сагитировать некий национал-социалист. Hans im Glück[57] не сомневался в победе. Он взывал к голосу крови. На все мои сомнения отвечал убийственной по бессмысленности фразой — «фюрер обещал, без пяти двенадцать Москва падет!»

Впрочем, он был не один такой упертый. Все мои соотечественники были уверены в том, что рано или поздно Германия сломает хребет большевикам. Чего я только не наслышался — красные не умеют воевать! Их гонят на пулеметы! Они то, они се, но как только в лагерь дошла весть о разгроме под Москвой и в бараки начали свозить обмороженных, ошалелых вояк, свидетельствовавших, что они чудом избежали гибели, — все, как по команде, затаились. Даже мой агитатор-стукач, простой бухгалтер из Мюнхена, член НСДАП с тридцать третьего года, признался, что с начала декабря пленные впервые начали открыто обсуждать судьбу Наполеона и его армии».[58]

«Я вышел изкинотеатра уже далеко не с тем энтузиазмом, с каким сбежал из конспиративной квартиры.

Была половина одиннадцатого по местному. Уличных часов Женеве было хоть отбавляй. Вид этих неумолимо шествующих стрелок сводил с ума, заставлял искать убежище.

Очнись, ты в Женеве! Алле, дружище, проснись, ты на свободе!!

По инерции, пока добирался до Новой площади, еще фантазировал — прочь сомнения, пора взрослеть, пора переходить на прочный, увесистый «дойч», на котором скоро будет разговаривать вся Европа.

На площади, как раскат грома — идиот!!!

Неужели у тебя, падлы, с головкой плохо, фраер ты неумытый?! Неужели тебе, твари дрожащей, непонятно, что, сбежав от Трущева, ты остался один и тебе некуда идти?! Неужели тебе, окурку вертухая, непонятно, что оказавшись в руках местного Бюпо тебя очень скоро передадут в руках костоломов из гестапо, и никакой Шахт, никакой Майендорф не спасет тебя, суку потную! Наоборот, дядя Людвиг, чтобы сохранить лицо, только подбавит жару. Неужели доблестная Швейцарская конфедерация станет портить отношения с тысячелетним рейхом, будь он трижды проклят, из-за какого придурка, обманным путем завладевшего отпечатками пальцев барона Алекса фон Шееля.

Не надо тренькать, Леха! Ты теперь Леха и на всю жизнь останешься Лехой. Если здесь забудут, в гестапо напомнят, к тому же красные не упустят возможность сообщить, что это я сдал отца.

Это было ясно, как дважды два четыре!

Зачем тогда эти несчастные миллионы, которые больше десяти лет дожидались меня в женевском банке? Их выколотят из меня, затем отправят в лагерь. Ни Тамаре, ни Петьке ни цента не достанется.

Веселенькое дельце…

Бежать во Францию? В страну Виши? Чушь!! К маки за помощью не обратишься, а полицейский режим там тоже налажен.

Чутье подсказывало — ну их, эти «измы»! С такой «свободой» ты очень скоро останешься без головы. Выход один — продолжать танец с человеком, которому доверяешь. Это было легче сказать, чем сделать.

Окончательно пришиб меня полицейский, зачем-то торчавший возле Оперного театра. Я издали, шестым, (разведывательным?) чувством почуял — он обратил на меня внимание. Значит, мне не избежать проверки документов. По словам Трущева, наши бумаги, способны выдержать поверхностный просмотр. А если прокол? Если у полицейского возникнут подозрения? Надо взять себя в руки!

Поздно.

У меня было всего несколько секунд. Один из уроков энкаведешников гласил — если на тебя обратили внимание, не пугайся и ни в коем случае не меняй выражение лица. Другими словами, возьми себя в руки и ищи оправдание данному эмоциональному состоянию.

Полицейский уже вовсю смотрел в мою сторону.

Я по наитию направился к нему, спросил — не подскажет ли, герр начальник, как мне пройти в полицейский участок?

Тот несколько успокоился — подозрительный тип сам решил сдаться властям. Он указал дорогу и спросил.

— Беженец?

— Так точно, господин вахмистр. Социал-демократ. Скорее демократ, чем социалист.

Полицейский кивнул и неожиданно подбодрил.

— Держись, товарищ.

Слова, услышанные в центре Европы, прозвучавшие из уст цепного пса буржуазного режима, потрясли меня до идиотизма. Я нелепо сжал правую руку в кулак и, только намекая, чуть приподнял ее в характерном жесте. Полицейский улыбнулся еще раз, одобрительно кивнул и подтвердил направление — ступай туда.

Я на негнущихся ногах двинулся в указанную сторону, не сразу сообразив, что так и топаю с задранным кулаком. Я тут же опустил руку.

Зачем поднял кулак?! Зачем дал клятву, ведь меня никто не принуждал. Кто заставил тебя прикинуться красным? Женевский полицейский?! Разве он требовал от тебя спасти свою жизнь обещаниями содействовать следствию? Он всего-навсего учуял в тебе германского шпиона, а ты сдрейфил.

Все-таки мы, немцы, неистребимый по части исполнения долга народ. Мы, русские, в это смысле куда грубее и своевольнее. Если что-то вбили себе в голову — например, насчет клятвы полицейскому, — этот бред не вышибить.


Я двинулся в сторону озера, забрел в парк, вволю полюбовался знаменитыми на всю Европу горными пиками, домами, когда-то приютившими занудливого Жан-Жака Руссо, циника Вольтера, а позже известного идеолога большевизма Владимира Ильича, в любви которому я несколько минут назад вполне определенно признался женевскому полицейскому.

Хотелось завыть, но в Женеве это выглядело бы по меньшей мере странно. Этот город, являвшийся невероятным результатом человеческих усилий, предстал передо мной как образец наимудрейшей красоты, средоточие спокойствия, незамутненности и удивительного сочувствия к каждому, кто пытается сделать выбор. Даже название площади — «Place Bon Air», по-нашему — «Свежего воздух», или площадь Свежака — внушало поддержку.

Издали послышался бой курантов.

Полдень.

Я попытался взять себя в руки. Простейшая мысль, которую вколачивал в нас Трущев, внезапно обрела живую плоть.

«Каждый, — убеждал нас этот отъявленный энкаведешник, — кто решит прибегнуть к согласию, обязан заранее определиться, чем он готов пожертвовать, приглашая другого на танец. Потому что согласия без уступок не бывает. Усек?»

Чем я могу пожертвовать?

Памятью об отце? Он не согласовывал со мной свой выбор, по этому пункту я могу считать себя свободным. Как, впрочем, и с обязательствами перед Германией, гнусно поступившей с Шеелем, вернувшимся из страны врагов.

Тамара? Здесь труднее. И дело вовсе не в женщине, не в ее дурманных, до покалывания в кончиках пальцев, прелестях! Хотя именно эта дрожь придавала мне силы выстоять на зоне. Как я мечтал добраться до них!.. Что это, любовь? Не знаю. Как утверждал Hans im Glück, русские как низшая раса придумали любовь, чтобы не платить. Все равно, мне трудно вычеркнуть из памяти все, что было. Особенно Петьку. Он ведь так или иначе является наследником рода Шеелей. Будет ли у меня другой наследник — большой вопрос.

Впрочем, закорючка вовсе не в романтических воздыханиях. Даже не в Тамаре и Петьке. Дело во мне. Неужели я потная сука? Неужели тварь дрожащая? О каких космических полетах может идти речь, когда Тамара воюет? Я не вправе бросить ее в таком жестоком деле. Не мог я также сознательно запихнуть в детский дом влезавшего на меня пацана и кричавшего от радости: «Ур-ра! Дядя папа приехал!»

Следующий пункт — названный братец. Казалось бы, сам Господь велел мне сдать этого напыщенного фанатика.

Но!..

Оказавшись в полиции, я должен напрочь забыть о нем. Только заикнись, и моя песенка будет спета. Уже не Трущева, а меня, глупенького, подвергнут усиленному допросу с применением физического воздействия. Я вовсе не желал зла Трущеву, Первому, а также многим из тех, с кем познакомился по линии НКВД, исключая Авилова, но тот уже получил свое. Я окажусь хорошей поживой для костоломов из гестапо.

Мне это надо?

Если не упомяну, гномы из Бюпо так отделают меня за нелегальный переход границы, что вряд ли мне потом понадобятся мои миллионы.

Итак, со мной было все ясно, оставалось выяснить, чем жертвует Трущев?

Это был легкий вопрос. Трущев жертвует жизнью. Стоит капитану ГБ, да еще работнику Центрального аппарата, оказаться в руках гестапо, с него кожу живьем сдерут.

Да, красные — злы. Они еще те идеологи, но без их поддержки мне просто-напросто не выбраться из Женевы. Тем более, выжить в этом прекраснейшем из миров.


На скамейку подсел Трущев. Достал сигарету из портсигара, по привычке обращения с «Беломором» постучал по крышке.

Я напомнил специалисту из НКВД.

— Николай Михайлович, здесь нет папирос. В Европе табачной головкой в крышку портсигара не тычут. Здесь табак разминают пальцами.

Он не ответил, но выколачивать и тем более ломать под мундштук табачную начинку перестал.

Закурил, высказал отношение к пейзажу — хорошо-о, черт побери! — затем поинтересовался.

— Что у полицейского спросил?

— Дорогу до участка.

— А что же не дошел?

— Все-то вам надо знать!

— А как же! — искренне удивился Трущев.

— Полицейский обратил на меня внимание. Я решил проявить инициативу. Помните, ваш шеф предупреждал — разведчика красит инициатива.

— Логично, — согласился Трущев. — Я не догадался.

— А если бы догадались, открыли стрельбу?

— Зачем. У меня с собой портсигар. Ходить с оружием по городу лишний риск. Местные все злые. Виду не показывают, а сами трясутся от страха. Ждут, когда Гитлер к ним нагрянет.[59]

— А когда он к ним нагрянет?

— А ты не догадываешься?

— Как считаете, Николай Михайлович, они будут защищаться?

— Эти будут, — убежденно ответил энкаведешник. — Банкиры не сдрейфят. Они призыв объявили, четыреста тысяч под ружье поставили, все перевалы перекрыли. Им есть что защищать.

— Я тоже так думаю.

— Тогда потопали домой. Засиживаться ни к чему. Нам тоже есть что защищать.

— А потопали.

— Справился с искушением?

— А справился.

— Будем работать?

— А попробуем…»

Часть IV Москва ставит задачу

Весна, 1944 год.

Освобожденная территория в Белоруссии, под Мозырем…

В Ельске, на улице, подошли ко мне трое оборванных детей лет девяти-десяти. Робко остановили, я думал будут просить денег или хлеба.

— Дяденька, нет ли у вас маленького карандаша? В школе писать нечем — очередь длинная.

Я дал им карандаш. Забыли даже поблагодарить, торопливо пошли по улице, изо всех сил рассматривая приобретение и, видимо, споря — кому им владеть.

Из военных дневников корреспондента «Правды» Л. Г. Бронтмана

Глава 1

Даже после смерти энкаведешные приемчики, которыми пользовался Николай Михайлович вызывали если не изумление, то откровенную оторопь. Мало того, что время в его рассказах петляло по какому-то мало изученному, с нелегальным привкусом маршруту, но и встречавшиеся на этом маршруте хорошо знакомые предметы, а также ничем не примечательные факты живой жизни, словно по мановению волшебной палочки, приобретали статус сакральных, наполненных неясным смыслом ключиков, с помощью которых только и можно было открыть доступ к сокровищам истории.

Судите сами.

Яблоки в его доме носили очки. Родственные отношения — загадка природы. Сам он много лет жил под гнетом известной ему даты своей смерти и не спился. Всякому разговору Трущев придавал характер вербовочной беседы. Не буду скрывать — ему удалось склонить меня поучаствовать в его безумной затее. Оказавшись один на один с вечностью, я не мог дать задний ход. Ее зов был неодолим. К тому же мне до смерти хотелось разобраться, что такое согласие и какое отношение к этой нелегальщине имел Нильс Бор. Насколько мне известно, этот нобелист 1922 года, глубже других проникший в тайны атомного ядра, ни в политику, ни в классовую борьбу нос старался не совать. Что он разглядел в недрах электрона, без чего, по мнению Трущева, и малые дела становятся великими, а без оного и самые громкие планы обращаются в прах.

Наконец, Николай Михайлович, не в пример другим героям секретного фронта, чуть что, сразу хватался за портсигар.

Прикиньте — не за револьвер, а за увесистый кусок серебра.

Теперь этот подарок Берии был у меня в руках.

Здесь было над чем поразмышлять. Какая скрытая угроза таилась в этом предмете, если Трущев берег его на самый последний, самый решительный бой в жизнилялось образцом на земле озера, п уверены в том, что рано или поздно фюрер сломает большевика? Зачем беглый спецназовец подарил его мне? Не было ли здесь какого-то коварного расчета? Может, в нем спрятано взрывное устройство, и, если я допущу промашку — напишу, например, о том, о чем следует умолчать, нелицеприятно отзовусь о тех, перед кем следует стоять навытяжку, намекну на то, о чем секретные службы стараются забыть, или просто нажму не на ту кнопку, — сработает взрыватель, все полетит вверх тормашками, и от всего этого романа и его автора останутся одни воспоминания.

Не без робости я внимательно осмотрел портсигар. Голова работала как швейцарские часы, мысли строились поротно, с удивительной лихостью и самоотречением шли на приступ тайн портсигара.

Я развернул бериевский подарок так, будто собираюсь вытащить сигарету. Скрытый механизм должен срабатывать моментально, а все манипуляции производиться автоматически, не привлекая внимания жертвы.

Мои пальцы прикрыли голову охотника и двух ближайших уток. Я нажал на эти точки.

Все оказалось не так просто, пока не вспомнил, что Трущев был левша.

Удача, как и предрекал фюрер, посетила меня без пяти двенадцать. Только его судьба обманула а мне открыла солнечные дали в виде узкой потайной полости, в которой помещался небольшой, заготовленный по спецзаказу DVD-диск, похожий на тот, какой используется в видеокамере.


Первый файл содержал аудиозапись в стандартном для такого рода информации формате. Это была речь, произнесенная Сталиным 3 июля 1941 года. Да-да, та самая, знаменитая, «братья и сестры…», но в каком-то невероятном, ошеломляюще-пародийном исполнении. Неизвестный насмешник настолько умело подражал Сталину, что я остолбенел.

Приведу текст полностью.


«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота!

К вам обращаюсь я, друзья мои!

…в силу навязанной нам войны наш народ вступил в смертельную схватку со своим злейшим и коварным врагом — большевистско-жидовской властью. Наши войска не желают воевать с братьями-германцами, а их гонят в бой. Их гонят на бойню. Зачем их гонят на бойню? Чтобы, преодолевая многочисленные трудности, самоотверженно класть свои жизни за кремлевских преступников и убийц. Это они заставляют вас биться за каждую пядь родной земли, на которую никто не покушается. Наш отпор врагу должен крепнуть день ото дня.

В этот трудный час смертельной схватки с большевизмом нам на помощь пришли доблестные германские воины. Их храбрость беспримерна. Вместе с германской армией на защиту Родины должен подняться весь русский народ.

Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей страной, и какие меры нужно принять для того, чтобы раздавить ненавистную кремлевскую клику?

Прежде всего, необходимо, чтобы все наши люди поняли глубину опасности, которая угрожает нашей стране, и отрешились от благодушия, от беспечности, от обманчивого настроения, что с комиссарами и жидами можно договориться. Такие настроения, вполне понятные в довоенное время, но пагубные в настоящее время, когда агрессия, развязанная против оплота свободы, против Германии, возглавляемой великим Адольфом Гитлером, теперь совершенно неуместны.

Враг жесток и неумолим.

Комиссары ставят своей целью превратить всех нас в рабов. Они уже захватили наши земли, политые нашим потом, захватили наш хлеб и нашу нефть, добытую нашим трудом. Кремлевские мордовороты ставят своей целью сохранение своей власти, разрушение национальной культуры и национальной государственности русских, украинцев, белорусов, литовцев, латышей, эстонцев, узбеков, татар, молдаван, грузин, армян, азербайджанцев и других свободных народов Советского Союза, их осовечивание. Дело идет, таким образом, о жизни и смерти русского народа и всех народов, населяющих нашу землю. Вопрос заключается в том, быть ли народам Советского Союза свободными или впасть в порабощение. Нужно, чтобы все советские люди поняли это и перестали быть беззаботными, чтобы они сомкнули ряды с доблестными германскими воинами и нанесли сокрушительный удар всей кремлевской камарилье.

Все силы народа на разгром ненавистного врага!
Вперед, за нашу победу!
Бей жида-большевика!
Морда просит кирпича!»[60]
Далее кто-то невнятно затараторил на немецком языке, затем последовал комментарий по-русски: «Записано в ноябре 1941 года Блюменталь-Тамариным в Варшавском радиоцентре. Использовать на Восточном фронте».


Как оказалось, этот самый Блюменталь-Тамарин был не чужд и литературных талантов. Об этом свидетельствовала составленная им листовка, разбрасываемая оккупантами в Смоленской области.


ВОЗЗВАНИЕ
Русский народ!

На седины твоих стариков, на головы твоих мужчин и женщин, на твоих детей пал неслыханный позор! Все то, что ты сейчас прочтешь, это — не бред сумасшедшего, это показания русских, записанные русскими и в присутствии русских. Русские же люди скрепили своими подписями эти потрясающие документы.

Глаза застывают в ужасе, и рука отказывается писать. Если мы решаемся, русский народ, обратиться к тебе с этим воззванием, то только потому, что мы верим в тебя, верим, что в твоей груди бьется человеческое сердце, что лучшие человеческие чувства — благородство, честность и уважение к человеку и его правам — еще не окончательно умерщвлены в тебе большевиками за четверть века их растлевающего владычества.

Мы верим, что ты вместе с нами содрогнешься от ужаса перед преступлением, совершенным бандой извергов из хутора Ржавец. Эта банда из 22 человек, из них 8 женщин, имела своим главарем жида-политрука Железина; они называли себя партизанами, борцами за свободу и честь своей родины. Они коварно напали на ветеринарный обоз, сопровождаемый 12 человеками — десятью немцами и двумя русскими. Три человека было убито. Девять человек, из них трое раненых, взяты в плен.

Убитые были ограблены.

Золотые кольца с их пальцев не удалось снять, тогда отрубили пальцы, на которых они были одеты. Девять человек были подвергнуты пытке: им отрезали уши, носы, вырезали щеки, отрезали половые органы, вырвали глаза; у русских отрубили руки и ноги. Еще у живых срезали мясо с груди, зада, ног, рук. Как показал один из виновных, получилось около 25 килограммов мяса. Сварили его в котле с молодой картошкой. Достали 15 бутылок водки и устроили пир. Главарю банды, жиду-политруку Железину приготовили, по его заказу, особенное блюдо — ему изжарили с луком 18 яиц из половых органов замученных.

Русские люди, читая это, вы не верите своим глазам. И мы тоже не верили. Мы решились оповестить об этом ужасе всех, только после того, как убедились в том, что все это — ИСТИННАЯ ПРАВДА.

Да и так ли это невероятно, если мы повторим, что во главе этой банды извергов стоял жид-политрук Железин, если напомнить, что такими жидами-коммунистами держались дьявольские ЧК, ГПУ, НКВД, если напомнить, какой ужас они вселяли своим бесчеловечьем в твои сердца, русский народ, позволяя этой сталинской банде всячески над тобой издеваться.

Но ужасы застенков и концлагерей ЧК, ГПУ и НКВД еще ждут своего полного разоблачения. Этот же факт ПЫТОК и ЛЮДОЕДСТВА перед вашими глазами, русский народ. Найди же в себе мужество взглянуть этому факту прямо в глаза. Германский народ знал, что хотят сделать из русского народа большевики! Но он верит, что русский народ не испорчен ими до конца!

Германский народ верит, что русские люди отрекутся от большевицких отродий, взращенных большевиками извергов, и вместе со своими передовыми отрядами — русскими солдатами русской самообороны — истребят их до конца.

РУССКИЙ НАРОД!
Отрешись от большевицкого духовного наследия — бесчеловечного отношения к человеку.

Смой с себя позор преступления Железина БЕСПОЩАДНОЙ БОРЬБОЙ с подобными ей бандами.


Я некоторое время оторопело вглядывался в экран. Немецкие яйца с молодой картошкой — это лихо! Отличный пиар! У меня еще хватало духу сыронизировать по этому поводу, хотя была на этой чудовищной гнусности какая-то отчетливо-пегая отметина разнузданного, глумливого предательства.

Что еще было занимательного на этом диске? Разве что призыв Блюменталя, обращенный к защитникам Москвы в ноябре 1941 года: «…объявить священную нашу столицу Москву открытым городом. Для этого необходимо прекратить сопротивление и предоставить германским войскам свободный доступ в городскую черту. Вместе с сознательными красноармейцами они возьмут под защиту неисчислимые архитектурные и художественные ценности».

А также официальные документы.


СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

Нач. ГУГБ СССР

В. Н. Меркулову

Для устранения Блюменталь-Тамарина предлагаю воспользоваться родством предателя с гражданином СССР, военнослужащим Волошевским Игорем Львовичем. (Сестра отца Волошевского, Лащилина Инна Александровна, замужем за Блюменталь-Тамариным.)

При этом считаю целесообразным не ограничиваться терактом в отношении Блюменталь-Тамарина, но в первую очередь использовать Волошевского для проникновения в круги, близкие к «Источнику».

Краткие данные на Блюменталь-Тамарина В. А. и на Волошевского И. Л. приложены.

Число начальник СПО НКВД СССР

В. Ильин

ПРИЛОЖЕНИЕ К СПРАВКЕ № 1
По личному делу и материалам спецпроверки на Блюменталь-Тамарина Всеволода Александровича, русского, актера, беспартийного.

По материалам спецпроверки, проведенной УНКВД по г. Москве, установлено:

БЛЮМЕНТАЛЬ-ТАМАРИН Всеволод Александрович родился в г. Москва, в 1881 г. Из актерской семьи. Отец, Александр Эдуардович Блюменталь-Тамарин, опереточный актёр. Мать, Мария Михайловна, почти всю жизнь прослужила в Театре Корша, а после его закрытия играла в Малом. Была в числе первых десяти артистов, удостоенных звания — «Народный артист СССР».

Блюменталь-Тамарин — человек незаурядный, деспотичный, безусловно талантливый. Получил прекрасное образование, владеет тремя европейскими языками, пишет стихи. Музыкален, пластичен, атлетического сложения. После окончания императорского театрального училища сразу же был принят в труппу Малого театра. Его дебют в роли Морского в пьесе Немировича-Данченко «Цена жизни» (с М. Н. Ермоловой в роли Анны Демуриной) имела большой успех. Крупнейшие антрепренеры России сразу предложили ему выгодные ангажементы. Играл Гамлета и Чацкого, Кина и Парфёна Рогожина, Жадова и Фердинанда, Дон Карлоса и Уриэля Акосту…

Во время Гражданской войны встал на сторону белых. В 1920 году попал в руки ЧК и был приговорен к расстрелу. Спас Луначарский.

При Советской власти преследованиям не подвергался. В 30-е годы приглашался на «сборные спектакли артистов московских театров», проводившимся в Большом театре. В 1932 году в филиале Большого театра поставили «Бесприданницу» с Е. Н. Гоголевой, Е. Д. Турчаниновой, М. М. Климовым, Н. И. Рыжовым, М. М. Блюменталь-Тамариной.

Наиболее удачным в этом спектакле было признано исполнение Блюменталь-Тамариным роли Карандышева. Его одного вызывали 14 раз.

Казенной «службы» в каком-то одном театре Блюменталь-Тамарин не признавал и разъезжал с гастролями по стране.

Ранней весной 1941 года Блюменталь подготовил большую программу, посвящённую 100-летию со дня гибели М. Ю. Лермонтова, в которой должны были быть представлены сцены из «Маскарада», а также чтение отрывков из «Мцыри», «Героя нашего времени», «Демона». Получил приглашение Малого театра играть Отелло в очередь с Остужевым, а также от Охлопкова, предлагавшего ему вступить в труппу Театра Революции и начать там с роли Ивана Грозного в пьесе А. Толстого «Трудные годы».

В 1940 году снялся в фильме «На дальней заставе».

В октябре 1941-го Блюменталь-Тамарин, проживавший на даче в поселке НИЛ (Наука. Искусство. Литература.) возле города Истра, оказался на оккупированной территории. В декабре 1941, во время советского контрнаступления, вместе с несколькими дачниками, в том числе знаменитым вахтанговским актером Освальдом Глазуновым, ушел с немцами.

Оказавшись в Киеве, был назначен художественным руководителем Киевского театра русской драмы. Вместе с С. Э. Радловым Блюменталь-Тамарин осуществил постановку пьесы А. Корнейчука «Фронт» и сыграл в ней главную роль — генерала Горлова. Спектакль, переименованный «Так они воюют…», представляет собой образчик злобной антисоветской клеветы. Часто выступал на радио и в печати, исполнял по немецкому радио на русском языке «острые» пародии на Сталина, а также антисемитские анекдоты. Одна из его статей называется «25 лет советской каторги». В ней он утверждает, что советская власть издевалась над ним и над его матерью…


ПРИЛОЖЕНИЕ К СПРАВКЕ № 2
По личному делу Волошевского И. Л.

ВОЛОШЕВСКИЙ Игорь Львович, 1918 года рождения. Отец — работник балета и балетмейстер Лащилин Лев Александрович. Мать — известная драматическая актриса Августа Леонидовна Волошевская. Чемпион Ленинграда по боксу в среднем весе 1938, 1939. Чемпион СССР 1941. Учился в Москве в ГЦОЛИФКе. С детства владеет немецким языком.

В настоящее время служит заряжающим зенитного орудия на Ленинградском фронте.

Согласие сотрудничать с НКВД дал 22.11.1941 г.

Число… Подпись: ле-нант …

В этой отчетливо энкаведешной, с неистребимым обвинительным уклоном, нарезке нашлось место и любительским, с потугой на юмор листовкам времен войны, изготовленным на той стороне.

На первой был изображен сияющий, крепко загулявший Гитлер, наряженный в подпоясанную косоворотку, в полосатые, заправленные в сапоги, холщевые шаровары. Фюрер, подыгрывая себе на балалайке, лихо распевал «Широка страна моя родная…»

На другой — поникший, с длиннющими усами, мордастый Сталин в черкеске, наигрывал на гармошке «Последний нонешний денечек…»

Ниже подпись — автор сюжетов В. А. Блюменталь-Тамарин.

И, наконец, выписка из личного дела:


«27 марта 1942 г. военная коллегия Верховного Суда СССР заочно приговорила Блюменталь-Тамарина к смертной казни».

«10 мая 1945 года в Мюнзингене, Германия, органами СМЕРШ приговор приведен в исполнение».


Sic transit gloria mundi! (Так проходит земная слава!)


Казалось бы, это был самый бесспорный случай, когда дважды два четыре, однако последняя фраза — «в 1993 г. реабилитирован «по формальным обстоятельствам» — свидетельствовала, что дважды два вполне может оказаться нулем.

Глава 2

Следующий файл представлял собой любительский видеофильм.

После короткого звукового сигнала и цветастой заставки на экране монитора обозначился сам Николай Михайлович, восседающий в плетеном кресле у себя на веранде. Вслед за крупным планом была дана панорама — соседние строения, частокол заборов, за ними кромка леса, дорога на Вороново. Затем объектив переместился ближе, и на экране очертилась поросшая весенней травкой дорожка, ведущая к трущевскому дому.

Отставник, на моих глазах превратившийся в ничто, внезапно ожил и помахал мне рукой.

— Салют.

Я, завороженный бодрым видом покойника, его простодушием и доброжелательностью, не удержался.

— Здравствуйте, — потом опомнился и попытался взять себя в руки.

Трущев, всегда отличавшийся умением читать чужие мысли, дал мне время освоиться.

Продолжил покойник после короткой паузы.

— Рад встрече. Надеюсь, тебя не очень опечалила моя скоропостижная кончина, но все претензии к Мессингу Вольфу Григорьевичу. Мы тут на досуге посовещались…

Меня заколбасило, и я машинально закрыл файл. Впечатлений было столько, что мне необходимо было перевести дух. Что это — насмешка над безобидным литератором, присмиренцем и обывателем, или наивная иллюстрация к отжившим, казалось бы, слоганам «смерти вопреки» и «герои бессмертны»? Судить не берусь.

А может, скоропостижная кончина, похороны, траурные речи всего лишь конспиративная уловка, что-то вроде операции прикрытия, без которых работники спецслужб не мыслят свою жизнь.

Долг не позволяет…

Такого рода оскорблений я немало высыпал на голову Трущева. Заодно досталось Лаврентию Берии, а также главному редактору, упросившему меня заняться литературной обработкой этих воспоминаний.

Когда в борьбе мнений здравый смысл взял верх, я не без внутреннего трепета вновь нажал на левую сторону мышки.

Тот же взмах руки, те же доброжелательность и простодушие.

— Салют!..

И вновь я не удержался.

— Здравствуйте.


— …мы тут на досуге посовещались и решили, что умолчания принесут больше вреда, чем пользы. Если ты сумел извлечь диск из портсигара, значит, парень ты головастый, так что можешь по полной.

Усек?

Фантазию не стесняй, пиши откровенно, с душой. Не с душком, а с душой, ясно? От вас, молодых, всего можно ждать. Налегай на подвиги. Отсебятина приветствуется, особенно насчет согласия. Если что-то будет не так, мы тебя поправим. Когда явишься в Центр…


Виртуальный приказ, дошедший из небесного Центра, требовал безусловного исполнения, и это правильно. Это вполне в духе времени, которое каждого из нас, понимаешь, требует. И нельзя, понимаешь, прохлаждаться, спустя рукава, понимаешь.

Кое-кто утверждает, что все смешалось в доме Облонских. Полная неразбериха, понимаешь, и в этой неразберихе мне позарез необходимо было опереться на что-то более крепкое и надежное, чем вольное обращение с умножением.

* * *
Виртуальный Трущев налил себе чаю.

— Тебе не предлагаю, — заявил он, — потому что неизвестно, когда эта запись дойдет до тебя.

Я уже более спокойно отнесся к подобному выкрутасу и заодно отметил — Трущев пьет чай в прикуску! Видно, после кончины вкусы у него изменились, либо в те поры, когда мы вживе общались в ним, он сознательно утаивал от меня простонародные привычки. Хотя вряд ли. Пообщавшись со специалистом, каким был Николай Михайлович, глаз у меня стал ватерпас.

Повторяю — Николай Михайлович никогда при мне не пил чай в прикуску с карамелькой, а тут на тебе! Есть над чем задуматься.

Ладно, вернемся к теме…


— На туманный Альбион нас доставил «Москито де Хевиленд». Был у англичан такой высотный бомбардировщик, не имевший оборонительного вооружения. Да-да, ни пушек, ни пулеметов. Двухмоторный «Москито» уходил от истребителей противника за счет скорости и исключительной маневренности на высоте. У него были очень мощные моторы. Наши специалисты сочли его очень удачной моделью.

В самолете не было пассажирских сидений, свободным было только место штурмана. Я приказал Второму занять его. Он по наивности попытался было возмутиться, напомнил о звании.

Я приказал ему заткнуться и выполнять приказ.

Еско некоторое время смотрел на меня как на умалишенного, пока английский пилот не поторопил нас.

Возможно, я сошел с ума, но появиться в Москве без Второго было куда большим безумием, чем прокатиться через пролив в брюхе зарубежной техники. Чутье меня не подвело — после приземления на аэродроме неподалеку от Мейдстона в восточном Суссексе пилот на пальцах объяснил, у него был приказ — в случае атаки немецких истребителей открыть бомболюки и избавиться от груза.

На земле летчик назвался Диком и на прощание крепко пожал нам руки. Ответить ему с той же силой я не мог — замерз на высоте зверски. Тем не менее мы пришлись друг другу по душе, и, когда встречавшие нас два представителя королевских ВВС, одетые в добротные, с меховыми воротниками, шинели, заявили, что в виду приближающегося с Атлантики циклона до аэродрома в Данди, где нас ждал родной ПЕ-8, мы будем добираться поездом, — летчик помог мне выкрутиться из очень непростой ситуации.

Офицеры представились по-русски, с сильным акцентом.

— Майор Тэбболт.

— Капитан Харрисон.

Я в ответ козырнул.

— Новгород-Северский, а это, — я указал на Второго, — господин Владимиро-Суздальский. Скажите, господа, где представитель нашего посольства?

— Он задерживается. Мы рады приветствовать на британской земле храбрых русских союзников. Прошу пройти в теплое помещение, там нас ждет ужин.

— Простите, господин майор. Мы подождем здесь.

— Напрасно, господин Новгород-Северский, — Тэбболт без всякого напряга справился с моей фамилией, являвшейся надежной лакмусовой бумажкой на его служебную принадлежность. Затем майор описал состояние погоды в Шотландии, напомнил, что после несчастья с господином Асямовым[61] они не имеют права рисковать, так что лучше сразу пройти в здание. Там дождаться представителя посольства и затем в их и его сопровождении отправиться на поезде в Данди.

На вопрос сколько времени займет дорога, майор пояснил — минимум ночь, максимум сутки.

— Сейчас война, — и развел руками.

Я с трудом сдержал гнев.

Сутки! В одном вагоне с английскими мордоворотами из МИ-5!! Как я смогу уберечься от контактов? Как уберечь от контактов Еско?! Что мне писать в отчете в Москве?!

Появившегося на поле представителя нашего посольства я сразу и бесцеремонно отвел в сторону и с ходу выложил — он должен помочь нам отправиться в Шотландию немедленно.

Самолетом! Как и было условлено.

Помощник военного атташе — он был из грушников — все понял, он был не из холуев и согласился помочь. Но как? Давай конкретные предложения. Я подвел его летчику, доставившему нас из Франции, и попросил объяснить Дику — нам позарез нужно в Шотландию. Как можно быстрее!

— Нас ждут, камрад, мы не имеем права опоздать.

Тот пожал плечами, ответил, что не против, нужно только заправиться. Когда же подошедший Тэбболт попробовал повысить голос, Дик пожал плечами и заявил, что дипломатические тонкости его не касаются, но если нужно лететь, он готов лететь. Наш дипломат как бульдог вцепился в эти слова.

Трущев улыбнулся.

— Мы их дожали, соавтор. В их планы никак не входила ссора с русскими, и они скрипя зубами дали добро.


Далее с экрана последовало привычное трущевское наставление.

— Заруби на носу — классовая солидарность способна победить любые происки буржуазных наймитов. Дик уже в Шотландии с помощью тамошнего переводчика, признался, что он «этих — из Лондона — не любит. У нас их никто не любит». А насчет «боится», чего ему, пятнадцатому графу Уолсингхему, бояться. «У меня, — засмеялся Ричард Уолсингхем, — таких развлечений каждую неделю по горло. Над оккупированными немцами территориями».

Трущев на мгновение прервался, а камера вновь открутила панораму. Затем объектив сосредоточился на померкших глазах ветерана.

— Кстати, это обстоятельство не помогло мне в пятьдесят четвертом. В двухчасовом ожидании на летном поле в Суссексе следователь МГБ усмотрел конспиративную встречу, во время которой я передал англичанам секретные сведения, приготовленные Берией для английской разведки. Оказывается, я был связным и посещение Швейцарии являлось отвлекающем маневром.

Такую прозорливость не опровергнешь. Это было ясно всему прогрессивному человечеству, а мне так в первую голову. Пусть Закруткину старшему земля будет пухом. Толик, когда узнал о доносе, попытался оправдать отца, начал доказывать, что его принудили, потом извинился за Константина Петровича.

— Сын за отца не отвечает, — успокоил я доблестного советского разведчика, после окончания войны не пожелавшего возвращаться на родную землю. Кто его распропагандировал, не знаю. Скорее всего, Нильс Бор, с которым он имел встречу в Копенгагене в начале 1943 года.

А может, Герман Оберт?..

Но это случилось позже…

* * *
— Что касается Еско, его судьбу решил Федотов. В столице Алексея подвели под амнистию, вручили чистые документы на чужое имя, ведь «фон Шеель» уже было занято. Затем предоставили двухнедельный отпуск. Еско дождался в Москве Тамару, с нашей подачи тоже награжденную отпуском, и они вместе отправились в Саратов.

Вернувшись, Еско рассказал как провел эти жаркие недели в городе, оказавшемся на острие фашистского нашествия.

— Мы с Тамарой старались не появляться на людях, нам было стыдно своего счастья. Только вечером в кино, да в районный отдел НКВД, где я должен был ежедневно отмечаться. — Барон неловко развел руками. — Петька сначала дичился, потом со всеми пацанами во дворе перезнакомил. Схватит меня за указательный палец, подведет к карапузу и объявляет: «Ко мне дядя папа приехал!»

После паузы он, как бы отвечая на немой вопрос, добавил.

— Бомбили часто, в основном военные заводы. Одна упала рядом с парком ДКА — убило много детей и гуляющих. Местные ходят как пришибленные. Молча соберутся возле репродуктора, выслушают сводку и молча расходятся. А сводка одна страшнее другой — то немцы форсировали Дон, то тяжелые бои в районе Воронежа. Когда немцы захватили Воронеж, власти реально опасались паники, по улицам пустили усиленные воинские патрули. Что, так плохо, Николай Михайлович?

Я кивнул.

Еско глаз не отвел, смотрел вопросительно. Пришлось давать объяснения.

— Немцы на широком фронте вышли к Дону. От Воронежа до Саратова что-то около трехсот километров по прямой. Если они ударят на Саратов, потом на Горький…

Я не договорил. Молодой человек, наряженный в советскую полевую форму без петлиц и знаков различия, был не дурак, сам догадался, о чем я не имел права говорить вслух.

— Понятно.

Затем мы отправились к Федотову, продолжавшему курировать операцию «Близнецы».

Прошли годы, а я до сих пор поражаюсь беспримерной профессиональной интуиции Павла Васильевича. Это он выдвинул идею позволить Еско закончить институт и защитить диплом.

Услышав предложение начальника КРУ, поддержанное Меркуловым, Берия взорвался.

— С ума посходили?! В тот момент, когда враг рвется к Сталинграду! Когда на счету каждый, кто знает язык!..

Федотов остался тверд.

— Факты таковы, что в наших оперативных мероприятиях Шееля задействовать нельзя. Исключено использование его в качестве переводчика. О зафронтовой разведке и речи быть не может. Передавать грушникам тоже не интересно. Пусть посидит в резерве, а заодно повысит свой образовательный уровень.

Берия задумался, потом согласился.

— Вам виднее.

Начальник КРУ словно в воду смотрел. Обязательно зафиксируй в тексте, что мне крупно повезло с начальником.


Он надолго замолчал, видно, переваривал события сорок второго. Наконец опомнился — видно, кто-то со стороны камеры напомнил, солнце садится, скоро стемнеет, начнутся проблемы с освещенностью. К тому же диск не безграничен.

Трущев кивнул и приступил к политинформации. Коротенько, минут за десять, он обрисовал трагическую обстановку, складывавшуюся на фронте летом сорок второго.

Я сохранил самое существенное.

«…Красная Армия истекала кровью».

«…Разгром в Крыму и под Харьковом лишил страну стратегических резервов. Приходилось отбиваться как в сорок первом — трое на одного, не говоря о преимуществе фашистов в танках и, главное, в самолетах».

«…У нас, на Лубянке, тоже было дел невпроворот. Цифры приводить не буду, но есть мнение, что было бы неплохо вкратце описать, чем занималось НКГБ в те суровые дни. Я не настаиваю. Я понимаю современный момент, но ты хотя бы для себя. Для согласия с самим собой. Мы ведь тоже не сидели без дела».[62]

Я запомнил его совет.

Наконец Трущев вернулся к главной теме.

— Я, например, выше головы был задействован в организации стратегической дезы, которую Ставка и Генштаб сливали через Бухгалтера и некоторые другие каналы. Речь шла о том, чтобы любой ценой отвлечь немцев от южного направления, не дать им свободно перебрасывать резервы. Удивительно, чем глубже я вникал в добытые нашими людьми, порой ценой жизни, документы, раскрывающие стратегическую обеспеченность врага живой силой, техникой, материальными ресурсами, тем более поражался авантюризму Гитлера. Постоянно удлиняя фронт наступления, он, казалось, напрочь игнорировал тот факт, что ему просто арифметически не хватало солдат, чтобы на каждом участке удерживать превосходство в силах. Я поражался — почему Гитлер без оглядки на свои тылы во Франции так смело рвется вперед? Неужели, как и в сорок первом году, врагу сойдет с рук такая наглость и безрассудство?!

Неужели мы не сможем его наказать?!

Меня не оставляла смутная догадка, что вопрос о Втором фронте является ключом к пониманию к военной ситуации в Европе. Трудно было поверить, чтобы в ставке Гитлера не рассматривался вариант «удара в спину» — возможной высадки десанта на побережье Франции. Неужели опытные в стратегических вопросах немецкие генералы могли пренебречь этой вполне напрашивающейся возможностью?

Мне бы поговорить с Гессом, перелетевшим в Англию на самолете в 1940 году. Так ли безумен был этот побег? Какие гарантии получили немцы во время переговоров Гесса в высшим руководством Великобритании.

Понятно, что в те тревожные дни лета сорок второго года было невозможно задать эти вопросы руководству англо-американского блока.

В августе в Москву наведался Черчилль улаживать разногласия со вторым фронтом, и нам было поручено обеспечить его безопасность, так что на все лето я напрочь забыл о Еско. Только избавились от Черчилля, как в Москву нагрянул Закруткин старший, доставивший от Анатолия первый весомый результат. Это были документальные данные, касавшийся Атлантического вала. Изучая эти материалы, я еще раз убедился, что дело нечисто. К сожалению, опоздание Закруткина заметно ослабила их ценность. Эти бы данные на стол во время переговоров с Черчиллем, да носом его, носом!..

Схемы укрепрайонов и дислокации частей, добытые Закруткиным, ясно свидетельствовали — к лету сорок второго фашисты только приступили к строительству оборонительных сооружений. Гарнизоны на побережье Нормандии укомплектовывались исключительно призывниками старших возрастов, молодежь сгоняли в маршевые роты и отправляли прямиком на Восточный фронт. Сил у фашистов уже не хватало — на двадцать километров берега одна артиллерийская батарея! Местами никаких частей, кроме наблюдательных постов, не было.

Получи Петробыч эти материалы вовремя, он, наверное, смог бы хотя бы кое-что выколотить из Черчилля. В таких условиях даже небольшая десантная операция имела шансы на успех, и созданный на Западе плацдарм мог бы отвлечь врага от непрерывно наращиваемого давления на Сталинград.

— Эта загадка долгое время не давала мне покоя. Но, — Трущев развел руками, — не сложилось. Война, соавтор, это не парад и не штабная игра. Там все всерьез, там понарошку нельзя.

Вообще, связь в те годы была нашим самым узким местом. Почтовая переписка с началом войны практически сошла на нет,личные контакты оказались крайне затруднительны, к тому же поездки совершались вкруговую, через нейтральные страны. С появлением пеленгаторов все более опасной становилась радиосвязь, что подтвердил разгром «Красной капеллы», а также провал группы Радо в Женеве. Эти неудачи косвенно ударили и по «близнецам».

С другой стороны, если рассматривать разведывательную деятельность не только как сиюминутные поспешные ответы на поставленные руководством вопросы и не как желание прокукарекать по любому поводу — вот мы какие ушлые! — а как умение добыть и оценить всю совокупность данных о стратегических замыслах противника, то схемы и планы, добытые Первым в штабе 7-ой немецкой армии, оборонявшей побережье Франции, являлись серьезным материалом. В общем контексте с высказыванием одного из членов английского правительства — «оставим русским самим решать проблему своего выживания» — стало ясно, что в 1942 году ни на какую помощь со стороны союзников нам рассчитывать не приходилось.

Это был тяжелый удар для Петробыча, для верхушки ГКО, для всех нас, ознакомленных насчет меморандума, в котором было четко зафиксировано обещание Черчилля и Рузвельта открыть второй фронт в Европе летом или осенью сорок второго.

Вам, молодым, нельзя забывать, что тем страшным летом наша страна стояла на грани военного поражения. Десантная операция в Европе, клятвенно обещанная Черчиллем и Рузвельтом во время визита Молотова в Лондон и Вашингтон, была нужна нам как воздух.

Глава 3

Трущев встал, прошелся по террасе — камера все время следила за ним, — и в сердцах добавил.

— Не принимай в расчет провокационные разговоры, будто без помощи союзников мы проиграли бы войну. Мы добились победы собственным оружием, а за каждый американский или английский танк или самолет, за каждый «студебеккер» или «виллис» мы платили кровью. И немалой. Так что мы в расчете, если не считать тайны побега Рудольфа Гесса. Разгадка всплыла где-то в году сорок седьмом или сорок восьмом, после знаменитой речи Черчилля в Фултоне, где бывший союзник объявил нам «холодную войну». Но об этом после…

Затем распорядился.

— Дальше фиксируй слово в слово.

Я исполнил приказ.

— Петробыч на удивление спокойно снес эту пилюлю, но все нам было ясно — это в последний раз. Шаткость нашего положения усугублялась тем, что безоговорочная легализация Первого и открывавшиеся перед ним перспективы, как это ни странно, поставили его на грань провала. Так, соавтор, бывает в разведке, сколько не анализируй, никогда не знаешь, что ждет тебя завтра. Спасение Первого потребовало от нас неординарных, я бы сказал нетрадиционных, но, главное, спешных мер.

Не скрою, первым безумную мысль, обещавшую вернуть ситуацию под контроль, выдвинул полковник Закруткин. Берия, уж на что ушлый мужик, и тот, познакомившись с предложением грушника, раскрыл рот.

Обязательно отметь, в то напряженное время мы все, как один, трудились над закреплением всего полезного, что дал нам опыт сорок первого года. Смертельная опасность на время придавила склоки в наших собственных рядах. Приказ № 227 «Ни шагу назад!» заметно оздоровил внутреннюю атмосферу не только на фронте, но и на Лубянке, где всегда перехлестывали с бдительностью и поиском внутренних врагов. Тем более в стычках с грушниками, с которыми у нас всегда были непростые отношения.

Первое, что требовалось — и немедленно! — это объединить мозги. На время многое из того, что разделяло нас — например, меня с Закруткиным, Берию и Меркулова с Панфиловым и Ильичевым, ушло в тень. Тогда было не до интриг, не до шкурных интересов, хотя я сразу проинтуировал личный мотив в предложении Константина Петровича. Он просматривался отчетливо, но я и тогда словом не обмолвился о скользкой позиции этого двурушника.

Когда под напором Федотова и Фитина руководству наркомата пришлось согласиться на предложение Закруткина, встал вопрос — кто отважится доложить его Петробычу.

Закруткин отказался сразу и напрочь.

— Мое дело связь. Я не несу ответственность за план оперативных мероприятий. У вас есть группа, есть начальник группы, ему и карты в руки.

Берия пристально посмотрел на меня.

— Как хочешь, Трющев, а он прав. Докладыват придется тебе. Готов предложения, ми тебя поддержим.

Он дал мне два дня, освободил от всех других забот, от надзора над Бухгалтером, успешно сливавшим абверу дезу за дезой. Через него, а также через его племянника, работавшего в наркомате путей сообщения, мы кинули Берлину приманку — график железнодорожных перевозок на осень и зиму сорок второго года, который свидетельствовал, что главное зимнее наступление советских войск готовится на центральном участке фронта.[63]

На следующий день я вызвал на Лубянку Второго, вкратце обрисовал задание, выполнить которое требовало от него руководство. Еско, уж на что выдержанный парень, сменился в лице. К тому моменту, то ли в ответ на доверие, то ли соскучившись по межпланетным сообщениям, а может, в силу исключительных природных данных, он одним махом в течение лета восстановил в памяти все четыре курса института, сдал основные предметы за пятый и, по совету своего научного руководителя, профессора Бахрушина, приступил к дипломному проектированию. Защищаться ему предстояло в Бауманском училище. Тема диплома касалась безопасной подачи топлива и окислителя в двигатели самодвижущихся реактивных машин, способных обеспечить выход человека в межпланетное пространство. Другой, более безобидной и мирной темы для него в институте не нашлось. Ко всем остальным он просто не имел допуска.

Затем, в узком составе, в присутствии Меркулова, мы выработали линию поведения, которая должна была убедить Петробыча, что другого решения, кроме предложенного Закруткиным, не существует. При этом Меркулов настоятельно посоветовал мне взять на себя рождения этой идеи.

— Зачем делиться с вояками? — высказал он свое мнение. — Нельзя допустить, чтобы грушники перехватили инициативу. Это наша операция, нам и отвечать за результат.

* * *
— …я навсегда запомнил этот разговор со Сталиным.

В святая святых меня на этот раз допустили вместе со всеми. Петробыч поздоровался за руку, поинтересовался — как здоровье?

— Готов выполнить любое задание, товарищ Сталин, — отрапортовал я, чем вызвал одобрительный взгляд Лаврентия. Даже Меркулов несколько расслабился.

В кабинете присутствовали Молотов, Ворошилов. Они расположились за большим столом спинами к окнам. Подальше от них Маленков с неизменным блокнотом в руках.

Сталин ни словом не обмолвился насчет недопустимого опоздания с предоставлением добытых Первым материалов. Наоборот, он дал положительную оценку его работе, однако особый интерес Петробыч привлек последний пункт докладной наркома, в котором тот излагал предложение Майендорфа, касавшееся дальнейшей судьбы своего протеже.

Проведенный на Лубянке детальный анализ показал — возможность распоряжаться семейными счетами в швейцарском банке произвела на дядю Людвига неизгладимое впечатление и заставило всерьез задуматься о дальнейшей судьбе Алекса. Фронт уже не казался Майендорфу достойным местом для возможного жениха своей дочери. «Куцыми» он назвал также служебные перспективы, открывавшиеся перед Шеелем в штабе Зевеке, «даже если принять во внимание, что англосаксы ни в этом году, ни в следующем не отважатся переправиться через Ла-Манш». В доверительном разговоре он сообщил Еско, что в Управлении вооружений сухопутных сил довольны результатом «твоей командировки в Цюрих и Женеву, твоей требовательностью по отношению к «гномам». Генерал напомнил Еско о былом увлечении межпланетными перелетами и предложил.

— А что если попытаться счастья у генерала Вальтера Дорнбергера?..

— Кто такой Дорнберегер? — поинтересовался Алекс.

— Руководитель ракетной программой Германии. Должность не велика, но в последнее время фюрер несколько раз интересовался, как идут дела у фон Брауна. — Генерал пояснил. — Вернер фон Браун является научным руководителем программы.

Затем дядя Людвиг веско добавил.

— Интуиция фюрера, Алекс, это наше главное оружие. Он никогда не ошибается. Мне кажется, что Пенемюнде — это самое подходящее для тебя место. Ты героически вел себя на фронте, у тебя за плечами четыре курса политехнического института. Как оказалось, одного из лучших в России… Рейх не вправе разбрасываться подобными кадрами. К тому же рейхсфюрер очень заинтересован в подробной и своевременной информации, касающейся этого «чуда-оружия». Ты меня понял, мой мальчик?

В своем отчете Первый докладывал, что Шахт нашел это предложение «дельным». Отправленный в почетную отставку, но сохранивший огромный авторитет во властных структурах Германии, дядя Ялмар согласился с тем, что для наследника рода Шеелей такой вариант можно признать оптимальным и обещал замолвить словечко за Алекса.

— Что касается предложения рейхсфюрера, — прокомментировал Шахт слова Майендорфа, — от его предложения нельзя отказываться, однако я полагаю, у тебя, Алекс, хватит такта, чтобы решить, в какой форме и до какой степени ты можешь исполнить его просьбу.

* * *
Сталин долго раскуривал трубку, потом, расхаживая взад и вперед, заявил.

— Это предложение свидетельствует о том, что Закруткину доверяют. Значит, мы можем вывести его на очень серьезные вопросы, которые теперь решаются в Берлине.

Он сделал паузу, затем неожиданно резво повернулся и ткнул мундштуком в мою сторону.

— Что такое ракета? Вам, товарищ Трущев, известно, что такое ракета? Это тактическое оружие. Важнее внедрить нашего человека в германскую программу изучения атомного ядра. Я имел беседу с нашими учеными.[64] Они утверждают, что скрытая в атоме энергия огромна. Мы имеем дело с оружием будущего, и это направление никак нельзя упускать из вида. Будем считать это конечной целью работы Закруткина в тылу врага. Вы согласны, товарищ Трущев?


Этот миг я вспоминаю, как решающий в моей жизни. Внутри все трепетало.

Что лежало в подоплеке этого трепета?

Прежде всего, хитроумный расчет Лаврентия, решившего переложить на молодого выдвиженца ответственность за дальнейшую судьбу операции. Но, главное, мое личное убеждение, что иного способа вывести Анатолия из-под удара не было. Я должен был рискнуть, невзирая на страхи и увертки Берии, на побелевшего, перепуганного до немоты Меркулова, пусть даже предлагаемое решение казалось невероятным, немыслимым по понятиям хотя бы трехлетней давности.

Я впервые ощутил благотворное воздействие согласия. Оно подсказало — судьба войны, пусть даже в какой-то микроскопической доле, решается здесь и сейчас. Решается мною. Значит, главное, быть самим собой. Если другого выхода нет, значит, надо вызвать огонь на себя.

Такое было время. Я бы не хотел, чтобы оно повторилось, но если оно повторится, пусть молодежь знает, что испытывал человек, решивший возразить Сталину.

— У меня, товарищ Сталин, есть сомнения, что такого рода указания помогут Первому выполнить ваше задание.

Петробыч предложил.

— Поделитесь вашими сомнениями, товарищ Трющев.

— Анатолий Закруткин прекрасно проявил себя во время операции «Наследство». Помог нам с Шеелем оторваться от погони. К сожалению, у него гуманитарное образование, а насколько мне известно, и ракетная программа, и программа по изучению атома требуют углубленных технических знаний. Первый заявлен нами как активный энтузиаст межпланетных перелетов. По легенде у него за плечами четыре курса Уральского политехнического института, так что его безграмотность скоро обнаружится.

— Что же вы предлагаете? — заметно помрачнел Петробыч.

— Отозвать Первого…

— Вы думаете, что говорите, Трющев!! — взорвался Сталин.

— Так точно, товарищ Сталин.

— О чем же вы думаете?

Берия замер, а на Меркулова было жалко смотреть. В тот момент мне стало окончательно ясно, что Всеволод Николаевич никогда не напишет хорошую пьесу. Не успеет. Помрет от страха или будет расстрелян за недостаток таланта. Но в любом случае со мной расправятся раньше, чем с Меркуловым.

— Я предлагаю отозвать Первого и заменить его Вторым, который по все статьям подходит под предложение Майендорфа.

Наступила тишина. Я бы не назвал ее мертвой — обычная предрасстрельная тишина, которая бывает после команды «пли!».

Петробыч прошелся по кабинету. Маленков настолько глубоко втянул голову в плечи, что головы у него вроде как бы совсем не оказалось.

Молотов и Ворошилов невозмутимо поглядывали в стол. Высказывать свое мнение они явно не спешили.

Наконец Петробыч подошел ближе, ткнул в меня трубкой.

— Это вы один придумали или все вместе?

Хороший вопрос — из огня да в полымя.

Я, руководствуясь советом Меркулова, сказал правду.

— Это моя идея, товарищ Сталин. Руководство работает над ней.

— Ну-ну, работайте… — посоветовал Петробыч, затем после короткого молчания, он уже более оживленно поинтересовался. — Вы настолько уверены в Шееле?

— Так точно, товарищ Сталин.

— На чем держится ваша уверенность?

— Шеель искренне увлечен ракетной техникой. Возможность познакомиться, тем более поработать в этой области, будет для него высшей наградой. А поработать ему придется. Генерал Дорнбергер и главный ракетчик Вернер фон Браун дураков возле себя не держат, следовательно Шеелю будет где применить свои наработки. Он будет интересен врагу как источник, пусть и малосведущий, в нашей ракетной программе. Причем этот пробел мы можем восполнить.

— И что? Где логика? Что толку для нас, если барончик поделится с врагом нашими секретами?

— У нас особых секретов по этой части нет, но разворот работ по этой тематике в Германии свидетельствуют, они чуют поживу. Мы не имеем права прохлопать возможную угрозу. Есть данные, что они строят беспилотный ракетный самолет с выдающимися характеристиками.

Сталин не ответил. Он несколько минут расхаживал по кабинету.

У меня на лбу выступили капельки пота. Мне стало стыдно, но я не решился их вытереть, за что потом не раз упрекал себя. И в тюрьме, и на воле. Человек должен всегда оставаться человеком. Другими словами, умение сохранять дистанцию — это одно из важнейших условий согласия. Выступил пот — аккуратно вытри его, невзирая на чины, звания, авторитет. Иначе что получается, Сталина мы боялись больше, чем агентов гестапо?

Наконец Петробыч приблизился ко мне, ткнул в меня трубкой. Мы были с ним одинакового роста.

— Послушайте, Николай Михайлович, партия привыкла доверять своим членам, но неужели Шеель, оказавшись в Швейцарии, не пытался сбежать.

— Пытался, товарищ Сталин, но потом одумался.

— То есть как одумался? Вернулся?

— Нет. Я держал его под контролем. Он побродил по городу, нарвался полицейского. Шеель показал ему документы и тот сказал ему — держись, товарищ!

— Цис рисхва[65] так и сказал?!

— Так точно.

— Полицейский?!!

— Так точно.

Сталин надолго задумался, потом заявил.

— Вот что, товарищ Трющев. Вы передайте товарищу Шеелю, что когда я в первый раз оказался за границей, а это случилось в 1906 году, в Стокгольме, на партийном съезде, воздух буржуазной свободы тоже сыграл со мной злую шутку. Товарищ Ворошилов может подтвердить, — он указал мундштуком на вскинувшего голову Климента Ефремовича.

Тот охотно, кивком подтвердил.

Петробыч продолжил.

— Нас поселили в одной комнате. Гостиница была дешевая, средств у партии было мало. Там же мы и столовались, внизу, в кафе. Надеюсь, я не выдам секрета, если скажу, что товарищ Ворошилов, впервые оказавшись заграницей, растерялся. Когда он в первый раз появился в кафе, ему подали дежурное блюдо. Я сейчас не помню — то ли яичницу с ветчиной, то жареный картофель.

Ворошилов поправил вождя.

— Жареную картошку с беконом.

Петробыч ткнул в его сторону трубкой.

— Вот видите, товарищ Трущев, он вспомнил, — затем не без удовольствия продолжил. — С тех пор стоило товарищу Ворошилову появиться в кафе, как ему сразу подсовывали жареную картошку. Он уже на нее смотреть не мог, но мирился. Трудно высказать претензии, не зная языка. Я же напротив не испытывал никакого смущения перед этим мелким лавочником и потребовал у хозяина объяснить, что в меню это такое, а что это. Хозяин объяснил, и товарищ Ворошилов впервые отведал рисовую запеканку с киселем…

— Бифштекс с кровью, — уточнил Климент Ефремович.

— Вот видите, бифштекс… Однажды, прогуливаясь по Стокгольму, я задал себе вопрос — стоит ли возвращаться в царскую Россию, в эту ненавистную тюрьму народов, где меня рано или поздно ждет каторга? Не лучше ли остаться здесь, в Швеции? Там тоже было много социалистов и их не сажали. Но я вернулся и, как видите, не обманулся в своих ожиданиях. Здесь мы совершили революцию, здесь очистили землю от эксплуататоров, здесь дали трудящимся столько свободы, сколько они способны вынести, и даже больше. Передайте мой привет товарищу Шеелю и пожелайте ему успешной работы в тылу врага.

На прощание он напомнил Берии и Меркулову.

— Все это не снимает с вас задачи внедриться в германскую атомную программу.

Часть V Арийский дом

Как-то мне сказали: «Послушайте, если вы сделаете это и это, через шесть недель Германия погибнет». Я спрашиваю: «Что вы имеете в виду?» — «Германия развалится». Я спрашиваю: «Что вы имеете в виду?» — «Тогда Германии конец».

Я ответил: «Когда-то немецкий народ выдержал войны с римлянами. Немецкий народ выдержал переселение народов. Немецкий народ устоял во время войн раннего и позднего Средневековья. И с религиозными войнами народ справился. Даже Тридцатилетнюю войну выдержал. Потом начались наполеоновские войны, освободительные войны, с ними он тоже справился. Даже мировую войну и революцию выдержал — и меня он тоже выдержит!»

А. Гитлер, 1938 год

Мы не позволим больше германцам эмигрировать в Америку. Норвежцев, шведов, датчан, голландцев — всех направим на восточные земли; они станут провинциями рейха… Швейцарцы будут у нас трактирщиками, не более.

А. Гитлер, сентябрь 1941 год

Глава 1

Из разговоров с бароном Алексом-Еско фон Шеелем.

Турецкая республика, поселок Авсалар, пляж.

Сентябрь 200… года.


— Как вы оказались в Германии?

— В субботу, 6 февраля 1943 года, меня сбросили на парашюте в районе южно-немецкого города Оренбург. Я запомнил эту дату, потому что это был последний день траура, объявленного в Германии после капитуляции окруженной в Сталинграде армии. Со мной был чемодан, в который был вмонтирован радиопередатчик. Я должен был доставить его во Фрейбург на явочную квартиру, надежность которой Трущев и Фитин гарантировали. Затем специальный связной должен был перевезти груз в Берлин и спрятать в подобранном Первым месте. Тем самым у нас появилась бы надежная связь.

Однако все вышло иначе. В момент приземления я потерял чемодан. Отыскать его ночью не смог, а ждать рассвета было рискованно.

Так я остался без связи с Центром. Правда, я мог известить о себе почтой через Швейцарию. Воспользоваться этим вариантом мне разрешалось только в крайнем случае, если по какой-то причине откажет радиопередатчик.

Прибыв во Фрейбург, я добрался до явки, передал привет от «тети Ханны», а утром обнаружил, что надежная фрау Ноффке, хозяйка квартиры, успела порыться в моих карманах. По-видимому, ее интересовали мои документы. Уходя, она попросила меня не покидать дом до ее возвращения и исчезла.

Я не внял ее просьбе. Наклеив усики и подправив внешность, незамедлительно покинул негостеприимный дом, и уже издали, со скамейки на бульваре, наблюдал, как в к дому подъехала машина, оттуда вышли три мордоворота и скрылись в подъезде.

Это был хороший урок, товарищ…

— Господин Шеель, вы полагаете я принадлежу к числу «товарищей»?

— Конечно. Мы с вами оба товарищи, и мне бы хотелось во время нашего разговора вновь пережить незабываемое. Например, помянуть добрым словом человека, вырастившего моего сына, пока я добывал победу для красных. Неужели у нас в России не осталось незабываемого?

Это был удар не в бровь, а в глаз. Я с трудом нашел силы признаться.

— Мой отец штурмовал рейхсканцелярию. Он был командиром истребительного противотанкового артиллерийского полка.

— Я знаю, дружище — старик одобрительно похлопал меня по плечу. — Я все знаю. В свое время меня тоже обуревали сомнения, но я, как видите, справился с ними. Теперь мне проще передавать молодежи опыт нелегальной работы, накопленный на территории фашистской Германии.

Я вздохнул — еще один заратустра на мою голову. Деваться некуда от философов из спецслужб! Они буквально заполонили эфир и учат, учат…

Это умозаключение привело меня в задумчивое состояние, в котором пребывает невежда, отыскав в земле крупный обломок античной статуи. Скажем, торс Венеры или голову Аполлона. К сожалению, я при всем желании не мог считать себя невеждой, разве что двурушником и присмиренцем, стругающим сценарии для современных телесериалов — нижней точки падения профессионального литератора. Не хотелось также считать себя ублюдком, родства не помнящим.

Я придавил раздражение — если кто-то хочет называть меня «товарищем», пусть называет. Что может быть прикольней, чем ходить в «товарищах» у имперского барона и миллионера.

Сколько, говорите, будет дважды два? Три целых четырнадцать сотых?..

Отлично.

Я нажал клавишу диктофона и задал вопрос.

— Три мордоворота вошли в подъезд и преподали вам хороший урок. Что дальше?

Барон ответил не сразу. Прежде он некоторое время обозревал разноцветно поблескивающую, средиземноморскую ширь.

Расположились мы с товарищем Шеелем на правой оконечности песчаного пляжа, вписанного в небольшое, вогнутое к зданиям отеля лукоморье. Сидели под зонтами на пластиковых топчанах.

Впереди, в нескольких километрах от берега возвышались два живописных скалистых острова. Один, расположенный левее, походил на небрежно сдвинутую на бок тюбетейку, другой, справа, отделенный ясно различимым проливом, напоминал средневековый замок, чьи стены отвесно выступали из скалистой, желтоватой подстилки. За нашими спинами, возле покрытых цветастыми полотняными крышами баров загорали нагрянувшие со всей Европы отдыхающие. По моему, лучшего места для конспиративных встреч не найти, хотя с какой целью близнецы таились и почему нельзя было встретиться в Москве, мне так и не объяснили.

Барон указал на острова.

— Как вы полагаете, далеко до них?

Я прикинул расстояние.

— Километра полтора-два.

— Шесть. Еще вопрос — сколько их?

— Это очевидно — два.

— Вы уверены?

Я недоверчиво глянул на собеседника. Конечно, миллионерам многое позволено, но не до такой же степени, чтобы не верить своим глазам.

— Три, — уточнил барон. — Природа расставила их таким образом, что, откуда ни посмотри, создается впечатление, будто их только два. На берегу существует единственная точка, откуда можно различить весь архипелаг. Вон в той стороне.

Он махнул рукой в сторону дикого берега и спросил.

— Не желаете прогуляться? Там, кстати, нас поджидает человек, выполнивший указание Кремля сохранить мировое военно-политическое статус-кво. Этот ангел-хранитель или, как шутили в НКВД, áгент-хранитель, в 1943 году спас фюрера от заслуженной кары, тем самым ускорив развязку великой драмы, называемой Второй мировой войной. История благодарна ему за это. Что касается мордоворотов… Когда они вломились в подъезд, меня там уже не было. Это я к тому, что не следует доверять очевидности, как, впрочем, и прятаться за иронию.

Пока мы шли по пляжу в сторону, противоположную бегу солнца, Шеель рассказывал о Японии, где ему довелось побывать после войны. О местных достопримечательностях — о цветении сакуры, о восхождении на Фудзияму, но подробнее всего о необычных садах, в которых японцы вместо деревьев с непревзойденным умением расставляют камни и группы камней. Галечную или песчаную подстилку они приглаживают особыми грабельками, придавая ей волнистый рисунок, что якобы должно настраивать посетителей на созерцательный лад.

— Объектов, — объяснил барон, — всегда должно быть нечетное количество. Например, вам сообщают, что всего камней тринадцать и предлагают пересчитать их. Я, помню, с ходу взялся за дело, однако, сколько не переходил с места на место, всякий раз выходило двенадцать. Последний камень постоянно ускользал от меня.

Сначала, дружище, эта загадка позабавила меня, затем насторожила, потом подступило раздражение. Оно огрубило ситуацию — о какой тайне можно говорить на таком, в общем-то, микроскопическом клочке земли. Что здесь можно спрятать! Когда же до меня дошло, что для разгадки недостаточно ходить по плоскости, тем более приседать или вставать на цыпочки, наступило прозрение. Оно подсказало — смирись с неполнотой бытия, попытайся отыскать новое измерение в самом себе, в окружающем пространстве. Так в человеке просыпается мудрость. Слияние истины и блага породило проницательность — у меня обострился слух, очистилось зрение. Я обрел способность взглянуть на себя со стороны и только потом заглянуть за горизонт. Мне, например, померещилось, будто я каким-то невероятным образом, без всяких усилий, воспаряю в вышину и уже оттуда, из божественного зенита, наблюдаю весь сад целиком и отыскиваю заветный тринадцатый камень.

Барон уверил меня.

— Для того, чтобы постичь истину, вовсе не надо особым образом расставлять валуны. На земле, куда ни глянь, полным-полно таких уголков. Просто мы не замечаем очевидное, прячемся за иронию или цепляемся за какой-нибудь «изм» типа «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». Это не менее глупо, чем попытка подцепить миллионера на «мордоворотах»…

Он говорил и говорил, а я слушал и слушал, и эта увертюра, это предуготовление к встрече с человеком, по приказу Кремля защитившим главного военного преступника всех времен и народов; приглашение посетить заповедный исторический сад, в котором история для сокрытия своих тайн вместо каменных глыб всяко-разно расставила события, а на подстилку, для пробуждения мудрости, насыпала безжалостно перемолотые человеческие судьбы, — произвело на меня оздоравливающее воздействие. С каждым шагом я становился проще, у меня обострялся слух, очищалось зрение. Я видел и слышал все — в том числе давние вопли Гитлера, глуховатый голос Сталина, отменявшего подготовленное на фюрера покушение, распоряжения Трущева, обращавшего особое внимание на воспитательную работу, и множество других голосов, повествующих о таинственных буднях минувшей войны.

Скоро мы добрались до выступающего в море и чем-то напоминающего крокодила, округлого мыса, разрывавшего искусственные каменные навалы у берега. Отсюда, с вершины скатившейся громадной каменной глыбы, которую нам пришлось преодолеть, чтобы спуститься к скрытой от чужих глаз бухточке, — открылся третий остров.

Морская ширь скинула покровы, и оказалось, что природный замок, казавшийся ближайшим к берегу островом, сливался, а заодно и скрывал самую дальнюю в архипелаге сушу, напоминавшую прожаренную на солнце коровью лепешку.

У подножия скалы на надувном матрасике загорал усохший до мощей старик. Рядом в пластиковом кресле, в тени, восседала худенькая, длинноногая старушенция в закрытом купальнике и роскошной широкополой шляпе.

Когда мы спустились вниз, худющий старик приподнялся на локте, помахал мне рукой. Рука напоминала палку.

— Алексей Константинович.

Затем барон представил меня старушенции.

— Прошу любить и жаловать — моя супруга, Магдалена-Алиса фон Шеель.

Магди улыбнулась и протянула мне руку.

Целовать или не целовать?..

Я отделался рукопожатием.

Магди засмеялась.

Смутившись, я сослался на то, что напарился и ради сохранения обретенной мудрости бросился в воду. Уже оттуда, вынырнув и радостно бултыхаясь, бросил взгляд в сторону суши.

Первый и Второй о чем-то весело переговаривались между собой. Они болтали по-немецки. Я с трудом понимаю этот язык, хотя и учил его в школе, но меня не проведешь — тайна, связывавшая эти застарелые осколки былых времен, явила себя во всей своей очевидности.

Я даже бултыхаться перестал.

Старик Закруткин мало походил не только на Алекса-Еско, но и на фотографии, которые мне довелось рассматривать у Трущева. Крушение успевшего сложиться в воображении образа этаких хитрованов-разведчиков, подменявших друг друга во вражеских штабах, в спальнях роковых красавиц, в драках и перестрелках с гестаповскими мордоворотами, обижало более всего. Даже издали между ними не было ничего общего. Один до преклонных лет сохранил приятные для глаз обводы мужского тела, выступавшие мускулы и свежесть кожи. Другой, в сетчатой майке, через которую на груди клочьями лезли седые волосы, потешный, высохший, — был чересчур голенаст.

Выбравшись на гальку я не сумел скрыть непонимание. Моя физиономия, по-видимому, отменно повеселила заядлых нелегалов.

Вот чего времени не удалось лишить их, так это простоты и доброжелательности.

Закруткин так и заявил.

— Теперь маскировка ни к чему, согласен? С годами, дружище, все больше хочется быть самим собой.

Их неожиданная внешняя несхожесть через несколько минут забылась, и ощущение, что перед тобой один и тот же человек, только представленный в разных ипостасях, скоро овладело мной. Удивление было ошеломляющим. Я не мог понять, как это может быть, и долго разглядывал то Первого, то Второго. Старики-разбойники, повеселившись, подбодрили автора. Второй указал на шрам над глазом у Первого, а тот в свою очередь обратил мое внимание на левую ушную раковину Второго.

Ее верх был чуть-чуть срезан, будто ножом.

— Вражеская пуля, — объяснил Анатолий Константинович. — Ротте пытался застрелить его.

* * *
Вечером мы вместе поужинали. За столом чокнулись за победу, даже история, прикинувшаяся баронессой фон Шеель, пригубила отвратительную «русскую» водку, которой потчевали нас турки. Обменявшись мнениями, мы все четверо перешли на местное виски, оказавшимся вполне интернациональным напитком. Старичье бодрилось, подшучивало над «салагами, сдавшими позиции в этом огромном и яростном мире». От имени всего прогрессивного человечества они потребовали вернуть их.

Я пообещал. Чем еще я мог отплатить ветеранам за чудесный вечер, сомкнувший былое и думы.

Уже в номере, усталый, рухнувший на постель, я в полной мере оценил невероятную удачу, которая поджидала меня в пятизвездном отеле на побережье древней Анатолии, где по слухам зародилась жизнь.

Или чуть южнее, в Африке или Палестине, но что это меняло?

Я долго не мог заснуть, внутри все трепетало. После полуночи, где-то в три часа утра, когда молодые пьяные немцы вместе с развеселившимися русскими барышнями, составив из стульев поезд и отпрыгав на нем вокруг расставленных на улице столов, наконец угомонились, я, прихватив ноутбук, направился на балкон, где находился единственный в номере стол.

Вставил в приямок переданный за ужином диск. На экране высветилось видео.

Съемка производилась в комнате с нейтрально окрашенными стенами. Из мебели два кресла и между ними журнальный столик, на котором стояли высокие стаканы.

Справа расположился Шеель, слева Закруткин.

Первым заговорил господин барон.


«…до Берлина поезд добрался затемно. Благополучно прошел проверку документов и едва успел отшагать с полкилометра, как завыла сирена. Гул вражеских самолетов неумолимо накатывался сверху. До Принц-Альбрехтштрассе, где находился ближайший люфтшуцбункер,[66] было далековато. Пришлось спрятаться за ближайшим деревом, и уже оттуда наблюдать, как английские бомбы, словно бумагу, прошивали грандиозную стеклянную крышу Ангальтского вокзала, как со вспышками рвались внутри этого запомнившегося мне с детства, похожего на сказку чудо-сооружения. Затем, стряхивая с обуви капли горящего фосфора, добрался до указанной гостиницы. Такого ужаса, какому в день приезда союзники подвергли мой Берлин, я даже в Саратове не испытывал.

На следующий день в гостиницу явился знакомый обер-лейтенант-артиллерист».


Он жестом указал на сидевшего рядом Закруткина. Тот не без гордости кивнул — так и было.


«…Анатолий решительно заявил, что сразу выпускать меня на Дорнбергера и на сотрудников отдела баллистики и взрывчатых веществ Управления вооружений, как, впрочем, и на Майендорфа с Магди, крайне рискованно.

Я возразил.

— Это нарушение приказа! Ты знаешь, чей это приказ? В Данию должен отправиться ты! И с лауреатом разговаривать должен тоже ты. Мое дело подменить тебя здесь и постепенно вживаться в образ.

— Не строй из себя педанта и чистюлю! Наплюй на приказы, чьи бы они не были. Им оттуда всего не разглядеть, а у меня опыт. Все куда хуже, Алекс, чем ты можешь предположить. Стоило мне только взглянуть на чертежи этих чертовых насосов, как до меня сразу дошло — в Дании мне делать нечего. Меня расколют сразу, а Ротте сделает еще одну подленькую запись в своем гроссбухе. В Копенгаген поедешь ты! Это лучший способ влезть в мою шкуру. На заводе тебя никто не знает, там ты сможешь освоиться, влиться, так сказать, в ряды защитников фатерлянда. Вертись как хочешь, но сумей подать себя. Продемонстрируй знание предмета, прояви компетентность. У них на Пенемюнде постоянные накладки с равномерной подачей горючего и окислителя в камеру сгорания…»


«…особую опасность представляет Ротте. Чем позже ты встретишься с ним, тем лучше. Запомни, с первой же минуты ты должен вести себя так, чтобы у него и тени сомнения не возникло. Поверь, Еско, это не так просто, как кажется. В смекалке борову не откажешь.

После короткой паузы Анатолий признался.

— Франц уже задолжал мне более пяти тысяч марок. То он клянется, что со дня на день рассчитается со мной, то вдруг начинает нагло клянчить деньги. Далее ссужать его становится опасно, как, впрочем, и отказывать в займе. Он в чем-то обыграл меня, так что предупреждаю еще раз — будь осторожен. Мало того, что он следит за каждым моим шагом, он еще, по-видимому, собирает на меня компромат. По приказу ли Майендорфа или по собственной инициативе, не знаю, но папочку где-то хранит.

— Он тебя в чем-то подозревает?

— Насчет подлинного нутра вряд ли, но его постоянные попытки вскрыть мой кошелек, его прилипчивость и страсть жаловаться по всякому поводу и без повода, действуют мне на нервы. Он это чувствует и пользуется. Это хуже всего, Еско. Слава Богу, я скоро отдохну от этого прилипалы.

— А что если?..

— Боюсь, мы опоздали. К тому же его устранение ничего не решит, у дядюшки Людвига всегда найдется другой Ротте, который будет рад услужить генералу СС, а заодно вцепится в тебя как бульдог. Учти, Еско, здесь не страна Советов, здесь за деньгами, даже в нынешние гибельные времена, идет отчаянная охота. Здесь мало кто откажется сорвать выгодный куш.

Усек?»


«…кто бы мог подумать, что знакомство с реалиями жизни на той стороне начнется у меня с детального ознакомления с расписками Ротте. Мне пришлось выучить наизусть, где, когда и по какому поводу я ссужал его деньгами».


«…как оказалось, воплотиться в другого, это не пустяк, это совсем не пустяк. Внешняя схожесть — это полдела. Существует тысячи малозаметных, сиюминутных обязательств, пустяшных мелочей, вроде того, например, куда ты положил свой бритвенный прибор или где прячешь карандаши, забывать о которых в нашем положении было опасно для жизни. Без этой поездки мне вряд ли удалось бы с наименьшими потерями проникнуть в ряды тех, кто, мечтая о полетах в межпланетном пространстве, изобретал ракетную бомбу. Помечтав на вечернем досуге о звездах, днем они рьяно брались за конструирование снаряда, способного разрушить Лондон. Впрочем, с тем же энтузиазмом они замахивались на Нью-Йорк и на Москву. Умники и фарисеи, они предали моего отца. Они объявили на весь мир — мы самые, самые! Теперь, искусно конструируя и изобретая, они прогрызали ход к тайнам атомного ядра. Они пытались поймать на мушку Тамару, русскую по матери и армянку по отцу. Тысячелетний рейх никогда не признает ее арийкой, как, впрочем и моего наследника Питера-Еско фон Шееля.

Это была жестокая правда. Ее нельзя опровергнуть, хотя я пытался. Первому было легче. Красный с колыбели, он на дух не переносил всякого рода заявки на превосходство. Измышления насчет унтерменшей или по-нашему, недоносков вызывали в нем кипучую ненависть. У меня же было иное прошлое, мне было трудно пожертвовать им, однако жить предрассудками или бездумно цепляться за приказы моего кремлевского руководителя тоже было опасно для жизни. В этом Анатолий был прав. Впрочем, спешить обниматься с моими сошедшими с ума соотечественниками было вовсе ни к чему.

В этом меня очень поддержал Нильс Бор».

Глава 2

«… с нобелевским лауреатом я встретился в первых числах марта. О встрече договорился официально, по телефону.

Мы с Толиком тщательно выбирали легенду для посещения знаменитого ученого.

Специфика состояла в том, что первые три года оккупации Дания представляла собой образчик миролюбия и покладистости германских властей. В 1940 году Гитлер объявил, что «ввод войск — временная мера для обеспечения нейтралитета страны». Юридически Дания не считалась ни частью рейха, ни оккупированной территорией. В ближайшем кругу фюрер восхищался Данией, прочил ей стать частью великого рейха. Здесь изначально не было имперского уполномоченного, надзор за датским правительством осуществлял посол Германии Сесиль фон Ренте-Финк. Оккупанты разве что беспощадно навалились на коммунистов.

Гражданам других оккупированных земель Европы датский вариант немецкого господства даже и теперь показался бы райским. В него просто не поверили бы русские, поляки, сербы. И не только славяне, но и все, кто познакомился с фашистской доктриной в действии: увидел сожженные города и села, ряды виселиц; увидел эшелоны своих земляков, угоняемых на чужбину. В Дании даже не было объявлено военное положение. Бескровное завоевание, настойчивая пропаганда «арийских ценностей», в результате чего дивизия СС «Нордланд», первой в июне 1941 перешедшая границу СССР, была полностью укомплектована горячими датскими и норвежскими парнями, позволяли и это. Но главное, что мирило победителей с поверженными — это готовность датчан не покладая рук трудиться во славу тысячелетнего рейха.

Три года Берлин старался не вмешиваться во внутреннюю жизнь захваченной страны. Вплоть до августа сорок третьего Дания продолжала жить по своим прежним законам. Там даже допускались забастовки. Даже законы о «чистоте крови» не распространялись на «северного соседа» чего, правда, нельзя было сказать о Чехии и Словакии, где с первых же дней образования протектората началась повсеместная охота на евреев. Пойманных отправляли в лагерь смерти Терезиенштадт, куда эшелонами доставляли евреев из Восточной Европы.

Впрочем, до выступления пражских студентов в ноябре 1939 года в протекторате Чехия и Моравия тоже сохранялись местное самоуправление и достаточно высокий уровень жизни. Такой либерализм оправдывался вполне практическими соображениями. Дания, Богемия и Моравия, а также в какой-то мере «независимая» Словакия являлись одними из самых безопасных кузниц немецкого оружия. Союзники их не бомбили.

В Дании германские власти настойчиво пытались привлечь к сотрудничеству местную элиту, и, прежде всего, таких популярных граждан как Нильс Бор. Эта работа была возложена на армейскую разведку, в частности на советника германского посольства Георга Дуквица.

Нельзя сказать, что усилия Дуквица были напрасны. Он сдружился с ведущими социал-демократами, лидерами правящей партии, заслужив у них репутацию тайного противника фашизма.

Тем не менее встречаться с Бором без основательной легенды было рискованно. Обучение в спецшколе и опыт работы в НКВД подсказывал — вряд ли гестапо оставило профессора без надзора. К Бору, например, то и дело наведывались посетители и с порога признавались — профессор, я убил немецкого солдата! Или пустил под откос поезд, или был сброшен на парашюте с английского самолета. Затем следовала трогательная в своей наивности просьба — спрячьте меня! Это вопрос жизни и смерти! Приходилось очень деликатно выпроваживать таких «партизан».

Поразмыслив, мы решили действовать через генеральскую дочку.

Магди как-то пожаловалась Первому на полупомешанного изобретателя, досаждавшего ей в Берлинском университете. Изобретатель не давал ей прохода, пытался объяснить, что открыл особые Х-лучи для инициирования взрыва боеприпасов на расстоянии. Он твердил о необходимости спасти города рейха от этих «ужасных англичан», изводил девушку жуткими картинами взрывающихся в небе вражеских бомбардировщиков и сыплющихся на землю обломков. В обоснование своей идеи изобретатель ссылался на модель атомного ядра, предложенную Бором. На вопрос, какое отношение она, Магди, имеет к атомному ядру и Х-лучам, изобретатель заявил, что знаком с Людвигом фон Майендорфом и умолял устроить встречу с генералом.

Девушка попросила отца принять меры к полупомешанному прожектеру. К ее удивлению, дядя Людвиг вместо того, чтобы помочь дочери избавиться от домогательств свихнувшегося изобретателя, проявил неподдельный интерес к этим сверхпронзительным лучам и потребовал свести его с автором, вплоть до приглашения в частном порядке.

— Не хватало, чтобы этот сумасшедший появился у нас дома! — возмутилась Магди.


Первый не поленился покопаться в архивах управления. Там он обнаружил заявку на изобретение двадцатилетней давности, названное «Хадубранд».[67] Анатолий пролистал папку и убедился, что автор постоянно, к месту и не к месту, ссылался на получившего в том году Нобелевскую премию датского ученого Нильса Бора. На предложении использовать для «обороны рейха» эти смертоносные лучи была наложенарезолюция с немотивированным, но решительным отказом.

Этот повод вполне можно было использовать в Копенгагене.


«…Бор встретил меня приветливо и был любезен до того самого момента, пока я не упомянул о цели своего визита.

Встретились мы на вилле профессора в Карлсберге. Вероятно, дружище, ты слыхал о таком пиве? В начале века хозяин пивоварни, меценат Якоб X. Якобсен построил в предместье Копенгагена загородный дом. Он завещал его Датской академии наук, которая выбирала из своих рядов наиболее достойного обитателя, получавшего виллу в пожизненную собственность.

В 1931 году Бор стал вторым владельцем этого чудесного уголка.

Это было увлекательное здание, посетив которое можно было воочию насладиться прекрасным — все это в эпицентре войны. Особый аромат Карлсбергу придавал сам долговязый Бор, каждый день отправлявшийся в физический институт в центре города, на Блегдамсвей, на велосипеде.

Мы пили чай в обеденном зале этой «велосипедной» идиллии, где среди прочих музейно-дворцовых примет в нише белела, похожая на кусок сахара, мраморная скульптура — богиня юности Геба угощала нектаром олимпийских богов».


«…услышав о «лучах смерти», знаменитый профессор погрустнел — я бы сказал, поглупел на глазах, — и признался, что ничего не понимает в оборонных проектах.

Его хобби (он так и сказал по-английски — «хобби») теоретическая физика, которую никак нельзя применить в военных целях.

— Наши формулы слишком абстрактны, чтобы из них можно было вытащить что-то полезное для обороны.

Затем он вопросительно взглянул на меня, как бы намекая, что пора прощаться.

Но я прощаться не собирался и поинтересовался — какие направления в теоретической физики профессор считает наиболее перспективными? Правда ли, что самым перспективным следует считать измерения высоты дома с помощью барометра.[68]

Этот вопрос заставил хозяина задуматься. Он поинтересовался, не встречались ли мы до войны. Например, на конгрессе физиков в Комо в тридцать втором? Или в Кембридже у Папы Резерфорда?

Я пошел на нарушение всех и всяческих законов конспирации.

— Нет, скорее, в Харькове. Если мне не изменяет память, в тридцать четвертом. Как раз в этом году вы посетили Харьков. Правда, мне тогда было четырнадцать лет, и я никогда не бывал в Харькове, но согласно вашему принципу дополнительности такое понимание события ничуть не противоречит истине, ведь я страстно мечтал поступить в физико-технический институт и познакомиться с Ландау. Говорят, у него золотая голова. Кстати, он передает вам привет. Даже черкнул несколько слов. Если позволите…»


«Разговор мы продолжили в римском дворике, подальше от чужих ушей. Здесь, под стеклянной крышей, в окружении дорических колонн Бор ознакомился с запиской Ландау, сделанной по просьбе НКВД. Обычный набор общих приветствий и пожелание здоровья и успехов. Подписи не было, но Бор сразу узнал почерк.

— Да, — согласился он. — Золотая не то слово. Бриллиантовая! А вы не огорчайтесь, вам еще повезет и вы встретитесь с Дау. Если желаете, я могу черкнуть ему пару слов.

— К сожалению, профессор, вряд ли в ближайшее время я увижусь с Львом Давидовичем. Кстати, господа Вернадский и Иоффе тоже рады передать вам привет.

Бор пожелал немедленно ознакомиться с посланием «русских академиков». Прочитав, он отозвался о нем, как об «очень своевременном».

Затем поинтересовался.

— Вы знаете, о чем идет речь?

— О работах по расщеплении атомного ядра, в результате чего может произойти выделение гигантского количества энергии.

— Вы увлекаетесь проблемами современной физики?

— Более чем. И не только я, но и мой научный руководитель. Там, далеко… На востоке.

— Похвально. Что касается предложения объединить усилия для изучения тайн природы, я всегда выступал за полную открытость в этом вопросе.

— Опять же в соответствие с вашим принципом дополнительности берусь утверждать, что вы правы. В какой-то части этот принцип вполне можно перенести и на реалии человеческих отношений. Объединив усилия, можно существенно дополнить картину окружающего мира и значительно глубже проникнуть в тайны атомного ядра.

Бор засмеялся. Он вообще любил шутки, полагался на приметы, верил в возможность отыскать согласие.

Но не с фашистами.

Этот вопрос он затронул особо.

— В первые дни после прихода Гитлера к власти, я, как ни стыдно сознаться в этом, был в восторге. Я полагал, что сильная власть позволит Германии вступить в новую эру — эру процветания, добрососедства и разумно устроенного мира. Но затем последовали эти ужасные законы!..[69] — он шлепнул себя по коленям. — Это никуда не годится. Его надо остановить.

— Мы этим как раз и занимаемся, — далее я уже действовал открытым текстом. — Под Сталинградом.

— Я приветствую вашу откровенность и со своей стороны готов проинформировать ваших научных руководителей о моем разговоре с Вернером Гейзенбергом. Он навестил меня в октябре сорок первого года. Вам известно, кто такой Гейзенберг?

— Лауреат нобелевской премии 1933 года по физике.

— Этого достаточно. Следует добавить, Вернер считает меня своим учителем, и я, поверьте, гордился таким учеником. Он всегда отличался независимостью суждений, способностью отыскивать самые безумные решения. О его визите обязательно должны знать те, кто сражался под Сталинградом. Я настаиваю на этом.

— От их имени я заранее выражаю вам благодарность.

Он задумался, затем неожиданно спросил.

— Простите, вы русский?

Я испытал испуг, поэтому ответил не сразу. Сначала прикинул — стоит ли играть с Бором в прятки? Ответ — нет, не стоит, тем более, что Бор никогда не задал бы этот крайне неделикатный вопрос, если бы не испытывал сомнений относительно моего визита. Я обязан развеять их. Хотя бы ради тех, кто сражался под Сталинградом.

— Нет, я чистокровный немец. Правда, вырос в России.

— Это благородное вино, — согласился Бор. — Тогда вы должны усвоить накрепко — я сообщу информацию, которой нельзя пренебречь. Я должен быть уверен, что она в любом случае дойдет до ваших научных руководителей на востоке. Вы были искренни, и это облегчает дело. Что касается Гейзенберга, оказалось, даже таким, как он, можно внушить нечто совершенно недопустимое.

В тридцать восьмом году мне представилась возможность убедиться, куда могут завести человека «измы» и предвзятое обращение с исходными данными. Тем летом мне пришлось выступить на специальной сессии Всемирного конгресса антропологов и этнографов. Для заседаний намеренно отвели Кронборгский замке, где все еще бродит тень Гамлета с его неумирающим вопросом: быть или не быть?

Не могу сказать точно, когда произошел скандал: то ли когда я заговорил о «недопустимом национальном самодовольстве», то ли когда сакцентировал внимание делегатов на очевидной мысли — «в силу понятных причин мы можем утверждать, что разные человеческие культуры тоже обладают свойством дополнительности. Они как бы дополняют друг друга, каждая из них вносит свой вклад в общую копилку человеческих ценностей».

Что было страшного в подобном тезисе? Однако германская делегация в полном составе покинула зал, а ведь среди них были всемирно известные ученые. Многие из них ранее придерживались подобных взглядов.

Затем Бор пригласил меня совершить прогулку.

— Знаете, я люблю беседовать на ходу. Вот и с Гейзенбергом мы тоже отправились бродить по парку. Подальше, как он сказал, от чужих глаз…»


«…Итак, октябрь сорок первого года.

Вернер долго ходил вокруг да около и только вот на той дорожке, куда мы сейчас свернем, завел речь о том, что физики, возможно, находятся на пороге создания оружия огромной разрушительной силы.

Мы свернули в липовую аллею, где густо пахло сырой землей и едва уловимым ароматом набиравшей силу травы.

— Свой визит в Копенгаген он объяснил непростой ситуацией, в какую попали его коллеги, работающие над расщеплением атомного ядра. По его словам, они обращаются ко мне с настоятельной просьбой — пусть папаша Бор посоветует, как поступить в этой непростой ситуации. Расщеплять или не расщеплять? Есть ли достойный выход из этого тупика? Возможно, следует объявить общий негласный мораторий на такого рода исследования?

Профессор пристукнул палкой по утоптанной земле.

— Он приехал ко мне, старику, за алиби!! Возможно, Вернер сам не до конца осознавал, что сама посылка списать на Бора свои грехи, являлась откровенно негодной попыткой уйти от ответственности. Создавая урановую бомбу, он и его друзья надеялись в будущем сослаться на меня — Бор все знал, он благословил нас. Или — Бор все знал, однако не сумел убедить зарубежных ученых остановить работы, поэтому мы были вынуждены в интересах фатерлянда продолжать обогащать уран…

Это чудовищно!

Я спросил прямо: «Ты действительно считаешь, что деление ядра может быть использовано для создания смертельного оружия?» Гейзенберг смешался, заявил, что он лично с трудом верит, что в обозримом будущем удастся создать такого рода оружие. Начал ссылаться на какие-то непреодолимые технические трудности, на нехватку исходных материалов, на то на се.

Профессор еще раз пристукнул палкой.

— Он ушел от ответа и это было страшнее всего. Вывод напрашивался самый простой — они работают над ядерной взрывчаткой и хотят получить мое благословение! Разговор со мной — очень хитрый ход, с помощью которого они желали бы снять нагрузку со своей совести! Но если бы только это, я, может, и попытался объяснить Вернеру двусмысленность его просьбы. К сожалению, за его словами отчетливо просматривалось нетерпеливое намерение проверить, что мне вообще известно о такого рода исследованиях, особенно за пределами рейха. Он попытался использовать меня, своего учителя, в качестве информатора! Это никуда не годится!

Некоторое время Бор переживал разочарование, которое он испытал во время встречи со своим лучшим учеником. Затем обратился ко мне.

— Вам все понятно?

Я кивнул.

— Вряд ли ваш визит пройдет незамеченным. Вам, по-видимому, придется отчитаться перед оккупационными властями. Что вы имели в виду под «оборонным проектом», по поводу которого хотели проконсультироваться со мной?

Его проницательность граничила с его знаниями.

— Мне бы не хотелось выдавать военную тайну, но речь идет о таинственных лучах смерти, с помощью которых можно подрывать боеприпасы на расстоянии до двадцати километров.

Бор рассмеялся.

— До войны какой-то чудак уже обращался ко мне с подобным предложением. Он утверждал, это будет открытие века. Он назвал его «Хадубранд». Об этом еще писали в газетах. Скажем, через неделю вы посетите меня и я дам ответ. А заодно передам письмо господам Вернадскому и Иоффе.

— Тогда, если позволите, еще о личном. Говоря о дополнительности всех культур на земле, невольно спрашиваешь себя, каким же образом из такого множества миропониманий можно слепить что-то цельное, пригодное для каждого жителя Земли. Конечно, человеческая культура на базовом уровне едина. Опыт подсказывает, что при всей разноименности и даже разнокалиберности культур, у всех человеческих сообществ общего куда больше чем отличного. Другими словами, как согласовать между собой культурные достижения разных народов? Неужели этого нельзя добиться без применения грубой силы? Один из моих научных руководителей предложил использовать для этой цели принцип согласия.

— Что он понимает под этим?

— Это такой подход, при котором, отыскивая истину, нет необходимости отказываться от чего-то ценного само по себе ради чего-то ценного самого по себе. Никто не имеет права принуждать оппонента поступаться своим кровным. Помнится, вы утверждали, нет никакого противоречия в том, как рассматривать ли элементарный объект — как частицу или как волну. Противоположности суть дополнения. Каждый из этих подходов содержит часть истины, важно только не путать систему координат или воззрений, исходя из которых мы изучаем явление. Согласие, по мысли моего руководителя, снимает это противоречие, а также противоречие между плюсом и минусом, левым и правым, инь и янь. Он считает очевидным — согласие полярно конфликту или раздору не менее, чем единству или единогласию. Это такой взгляд, при котором отдают предпочтение объединяющему и сторонятся разъединяющего.

Бор пожал мне руку.

— Я рад, что у защитников Сталинграда такие адвокаты. Жду вас через неделю. Я подготовлю ответ. И по вопросу согласия тоже».


«…к сожалению, встреча не состоялась. Начальник военной приемки на заводе, изготавливающем насосы для изделия А-4, услышав мой доклад о встрече с Бором, замахал руками и запретил всякие встречи с этим «подозрительным типом». Я изобразил невинность и сослался на Дорнбергера и фон Брауна. Майор уставился на меня как на умалишенного и спросил — надеюсь, барон, вы не сообщили «этому прожженному пацифисту», над чем именно мы здесь работаем?

— Ни в коем случае, господин майор. Я ни словом не упомянул о них. Я имел в виду совсем другой проект. Пресловутые Х-лучи… Говорят, наш знаменитый профессор Гейзенберг тоже приезжал сюда посоветоваться с Бором?

Подобная осведомленность настроила майора на более доверительный лад.

— Я что-то слышал об этом, — признался он, — но это не моя тематика.

Затем он в приказном тоне подытожил.

— Обер-лейтенант, забудьте о Боре! — затем доверительно добавил. — Что касается Гейзенберга, трудно поверить, чтобы он встречался с этим профессоришкой без санкции сверху. Я, например, не верю».

* * *
Донесение, которое связной увез в Москву, было кратким:

«Немцы занимаются расщеплением атомного ядра в военных целях. Глава проекта — нобелевский лауреат по физике Вернер Гейзенберг. В работе также принимают участие начальник исследовательского отдела Управления вооружения сухопутных сил, профессор И. Шуман, профессора О. Ган, В. Боте, Х. Гейгер, К. Клузиус, П. Хартек, а также фон Вайцзеккер и фон Арденне.

Осуществление программы возложено на Физический институт Общества кайзера Вильгельма в Далеме, Институт физической химии Гамбургского университета, Физический институт Высшей технической школы в Берлине, Физический институт Института медицинских исследований в Гейдельберге, Физико-химический институт Лейпцигского университета и на другие научные учреждения. Число институтов, занятых основными исследованиями, достигает 22.

Проф. Бор не верит в возможность скорого создания ядерного взрывного устройства, однако озабоченности не скрывает. По его словам, «в Германии способны на многое» и «их надо остановить». Бор настаивает на открытости проекта для всех участников и готов содействовать установлению доверия и согласия между учеными разных стран, исключая Германию.

Первый

Глава 3

На следующий день Анатолий Константинович предложил отправиться на таинственный архипелаг и там заняться поисками тайн Третьего рейха.

Местный рыбак по имени Мехмет, согласившийся доставить нас на «Сдвинутую набекрень тюбетейку», был сметливый малый и сразу догадался, с какой целью богатые немцы отправились на необитаемый остров. Он предложил нам взять в аренду лопаты, кирки, веревки и мешки для перевозки сокровищ.

Разведчики как по команде перевели взгляды на баронессу. Пожилая дама все в той же широкополой шляпе, легком платье и пляжных туфлях на босу ногу отрицательно покачала головой, и герои невидимого фронта отказались.

По пути Анатолий Константинович поделился со мной местной легендой, гласившей, что живший в шестнадцатом веке, знаменитый турецкий адмирал Пири Рейс, спрятал на Тюбетейке неисчислимые сокровища — отсюда, мол, вытекает желание Мехмета помочь нам лопатами и мешками.

— Можно долго рассказывать о Пири Рейсе. Он был отважный мореплаватель. Интересно, что он оставил потомкам карту, на которой была изображена береговая линия Западной Африки, а также восточной части Южной Америки и Антарктиды.

— Антарктиды! — удивился я.

— Именно! — воскликнул Анатолий Константинович. — Изюминка в том, что по утверждению местных краеведов, на одном из этих островов спрятана верхняя половинка этой карты, на которой помещена Атлантида!

— Herr Chatterer! — пристыдила Закруткина фрау Магди и, обращаясь ко мне, предупредила. — Hören Sie nicht zu es.[70]

Эти слова произвела на меня неизгладимое впечатление своей незамысловатой афористичностью. Меня как бы вновь ненавязчиво приглашали самостоятельно отделить зерна от плевел, приложить усилия, чтобы разобраться в конспиративных приколах, на которые был так щедр незабвенный Николай Михайлович. Не знаю, как насчет коммунизма, но, судя по уловкам Закруткина, учение Трущева о том, что к путь к согласию извилист, и добраться до цели можно, только прихватив в дорогу веру, истину и любовь, жило и процветало. Являлось ли оно самым светлым в мире, давало ли надежду на спасение, меня ни чуточки не волновало. Мне было хорошо в лодке, я предвкушал прогулку по историческому саду, где, разглядывая прошлое, мог бы наряду со смирением, обзавестись мудростью. Там, глядишь, недалеко и до идеала или, по крайней мере, до чего-то такого, что можно было бы счесть за идеал.

Я посматривал на историю, лихо отшившую Анатолия Константиновича. Трудно сказать, кем ей приходился Закруткин? Зятем, копией мужа?..

Какие отношения связывали эту сладкую троицу?

Имеем ли мы дело с особо засекреченной полигамией?

Какое это имело значение, когда, ступив, наконец, на необитаемый остров, я кожей ощутил, насколько ближе мне стала Атлантида, не говоря уже об Африке и Антарктиде. Остров Сдвинутой тюбетейки показался мне самым загадочным местом на земле. Здесь, в древних средиземноморских водах, чья прозрачная бирюза распространялась на десяток метров в глубину, можно было без помех заняться ловлей тайн Третьего рейха.

* * *
Из разговоров с бароном Алексом-Еско фон Шеелем.

Турецкая республика, необитаемый остров.

Сентябрь 200… года.


Искупавшись, барон приладил для сидения надувной матрас и устроился рядом.

Я включил диктофон.


— …явившись из Копенгагена, я с вокзала позвонил дяде Людвигу. Генерал пригласил меня на ужин.

— Мы ждем тебя, мой мальчик, в двадцать ноль-ноль.

Времени у меня было в обрез. В этот час у Первого, якобы только что вернувшегося из Дании, была назначена встреча со связным, поэтому, переговорив по телефону, я помчался в Шарлоттенбург на съемную квартиру, где скрывался Анатолий. Тайну посещения Бора надо было сохранить в любом случае. Задача перед Толиком стояла непростая — изобразить перед родным отцом человека, которого тот предлагал шлепнуть в Швейцарии, а заодно передать донесение, составленное мною после посещения Бора.

— Не шлепнуть, а убрать, — поправил Шееля Анатолий Константинович, сидевший на камне за урезом воды и пробовавший на растяг ружье для подводной охоты.

— Ты вот что, — предупредил его Алексей Альфредович, — не учи ученого и не забывай, что подводная охота здесь запрещена.

— Какая здесь охота! — в сердцах ответил Закруткин. — То ли дело на Кубе, в компании с Хемингуэем.

Он скользнул в море, а барон, подобрав плоский камень, запустил его в море. Я насчитал шесть «блинчиков» — шесть касаний мира воздушного с миром подводным.

— К Майендорфам я отправился на U-бане — это что-то вроде нашего метро. Зашел в вагон, услышал знакомое «Цу-ррр-рюк бляйбен!»[71] и, признаюсь, до самой Инсбрукплатц волновался — после свидания в Свердловске это была моя вторая встреча с дядей Людвигом. Почему-то я не брал в расчет Закруткина и его приключения в Смоленске. Мне все еще казалось, это была его одиссея, его приключения. В подъезде дома на Бенигсенштрассе, назвав себя инвалиду, устроившемуся в стеклянной будке возле лифта, меня ударило наотмашь.

Тебе мало прокола в Копенгагене? Ты решил напортачить в Берлине?!

Ты в Берлине, Леха!! И ты — Закруткин!!

Цурюк бляйбен!

Теперь у тебя нет своего, чужого. Теперь у нас все общее — одиссеи, приключения, лифт, даже смерть одна на двоих. Слава Богу, что хотя бы не женщины. Я — немец, но за Тамару прибил бы на месте.

Хочешь спросить — убил бы за Магди? Тогда нет, но было интересно, какой она стала. Я запомнил ее аккуратной чистюлей, тринадцать лет назад тайком передавшей мне записочку, в которой обещала ждать моего возвращения von Russland «до самой могилы».

Вот так, дружище! А ты — женщины!!


Я промолчал. Ни до, ни после монолога я ни словом не перебил барон.

Его будто прорвало.

— Это был бред, понимаешь, незамутненный, изобретательный, фантастический бред. В лифте я не мог избавиться от ощущения, что теперь уже не разберешь, кто из нас поднимается на третий этаж, а кто влез в чужую шкуру. Признаюсь, перед тем как позвонить в квартиру, я очень пожалел, что рядом со мной нет Анатолия.

Вдвоем как-то спокойней.

Вообрази, заходим мы в квартиру к Майендорфу, оба в военных мундирах. И у Магди появился бы выбор — ждала одного, вернулись двое.

Алекс-Еско усмехнулся.

— Меня разобрал необоримый смех. Я стоял на лестничной площадки и меня буквально сотрясало от безмолвного хохота. О хохоте упомяни, все остальные антимонии выброси.

— Не выброшу! Если выбросить, о чем рассказывать?

После короткой паузы барон согласился.

— Как хочешь. В любом случае отметь, уроки Трущева не прошли даром.


…за столом дядя Людвиг заявил, что Магди ждет не дождется рассказов о посещении Дании. На месте ли русалка, разгуливает ли по Копенгагену тень отца Гамлета, и долго ли ленивые датчане будут саботировать программу производства вооружений, которую фюрер возложил на них.

Я бросил взгляд на девушку. Магдалена опустила глаза. По ее виду не скажешь, что ее интересуют ленивые датчане. Тем не менее, я охотно поделился впечатлениями. Копенгаген по-прежнему патриархален. Состоянии дел на заводе оставляют желать лучшего. Рабочие и служащие лишены энтузиазма, как, впрочем, и все датчане. Странно, в такую трудную годину им даже разрешают бастовать. Затем я обмолвился о посещении Нильса Бора.

Майендорф отложил нож.

— Какое отношение к командировке в Копенгаген имеет этот неврастеник, свихнувшийся на изучении атомного ядра?

— О-о, это долгая история, она касается одного перспективного изобретения, которое вполне можно было бы назвать «чудо-оружием». В архивах нашего отдела эта заявка обозначена как «Хадубранд». Я слышал о нем еще в Свердловске. Представляете, Магди, — обратился я к девушке, — некий изобретатель заявляет, что открыл особые лучи, которые он назвал Х-лучами. Оказывается, с их помощью можно подрывать боеприпасы на расстоянии до двадцати километров! Например, бомбы на вражеских бомбардировщиках.

— Неужели? — улыбнулась Магдалена.

Она заметно повзрослела за эти годы, но практически не округлилась.

— Да-да. Вообразите, какую силу обретет наша противовоздушная оборона, если эту идею можно было бы воплотить в жизнь!

Генерал скомкал салфетку и швырнул на стол.

— Я не понимаю, причем здесь Нильс Бор?!

— К делу был приложена газетная публикация двадцатых годов. Это был ответ Бора на вопрос, как он относится к Х-лучей. Его мнение трудно назвать положительным, он сомневался, возможно ли использовать их в оборонных целях. Я спросил у профессора — не изменил ли он свое мнение в свете тех задач, которые нынче стоят перед арийской расой? Я постарался объяснить ему, что каждый из нас должен приложить силы и помочь победе.

— Что же ответил этот заядлый пацифист? — поинтересовался генерал.

— Он разочаровал меня. Я полагал, что лауреат нобелевской премии имеет более широкий кругозор, чем размеры атомного ядра. Он заявил, что на сегодняшний день эту идею осуществить невозможно.

Генерал нахмурился.

— Ты поспешил, Алекс. Впредь имей в виду, что только вышестоящее начальство может дать разрешение на подобные консультации. Впрочем, можешь сослаться на меня, тем более, что Бора скоро доставят в Берлин. Пора закручивать гайки. Тотальная война шутить не любит. Пусть датчане тоже засучат рукава и потрудятся на нашу победу. Все для фронта, все для победы — вот наш девиз! Хватит отсиживаться в дюнах и мечтать о тайнах природы.

— В любом случае, моя детская мечта насчет сверхоружия растаяла как дым, — взгрустнул я.

Магди прикусила губу, чтобы не рассмеяться.

— Все не так плохо, мой мальчик, как тебе кажется, но об этом мы поговорим в мужской компании.

Оставшись один на один, дядя Людвиг сделал мне строгое внушение.

— Проявляй инициативу только там, где требует дело: в технических вопросах, в организации производственного процесса. Не теряй бдительности, старайся заранее уловить всякий намек на саботаж или вредительство. Главное, зарекомендуй себя с самой лучшей стороны.

О чуде-оружии он выразился немногословно и чрезвычайно напыщенно. Сообщил, что в глубоких подземельях рейха (он так и выразился — «глубоких подземельях») куется страшное оружие, которое в мгновение ока сокрушит всех наших врагов: от «обнаглевших англосаксонских плутократов» до «взбесившихся от крови большевиков». Потом добавил — в этом деле нельзя спешить. Без пяти двенадцать фюрер извлечет на свет «молот Тора», и тогда посмотрим, на чьей стороне будет победа.

Я не узнавал дядю Людвига. Друг отца запомнился мне как веселый, способный подшутить над собой, господин, один из немногих, кто снисходительно относился к блажи отца отправиться в Советский Союз. Впрочем также он относился к любой блажи, вплоть до самой тевтонской. Ранее он никогда не использовал такие слова как, «заядлый пацифист», «закрутить гайки», «обнаглевшие англосаксонские плутократы» и прочую, обычную для того времени галиматью. Мне казалось, поймать его на такой шелухе как «чудо-оружие» было невозможно.

Как говорится, никогда не говори никогда.

Мне ничего не оставалось, как горячо согласиться с ним. Правда, для донесения жидковато.

* * *
Домой я добрался поздним вечером. Анатолий ждал меня. Он сидел в моем кресле и потягивал мой коньяк, которым я незадешево обзавелся на черном рынке в Копенгагене. Напиваться перед дальней дорогой — это так по-русски. К тому же на столе стояла еще одна рюмка.

Пустая.

Увидев меня, Первый спросил.

— Что у Майендорфов?

— Кажется, все прошло чисто. Насчет Бора дядя Людвиг сам предложил сослаться на него.

— Что Магди?

— Очень выросла. Мне показалось, она обо всем догадалась, но будет молчать.

— Почему?

— Ты произвел на нее сильное впечатление. Да что мы все о девицах!.. Как прошла встреча?

— Без проблем. Подтверждено прежнее задание — полноценное внедрение в структуру Дорнбергера, а также поиск подходов к Урановому проекту. Товарищ Вилли подчеркнул — Центр интересуют любые сведения по этому вопросу. От тебя ждут результат. Но это не все.

— Что еще?

— Центр передал пожелание вплотную заняться Майендорфом. При этом Москва предупреждает, спешить запрещается. Ни в коем случае нельзя рисковать добытой с таким трудом выигрышной позицией. Работай на перспективу, но упускать из виду материалы, которые проходят через группенфюрера Людвига фон Майендорфа, ты не имеешь права.

Неожиданно голос Первого дрогнул.

— Прости, дружище, у меня очень мало времени. Я должен исчезнуть из Берлина до полуночи.

После паузы он прибавил.

— Отзывают в Москву, — затем Толик помялся и развел руками. — Не знаю, как и сказать.

— Говори прямо?

Анатолий поднялся, налил коньяк в обе рюмки, поднял свою.

Мне тоже пришлось встать — отчего не выпить перед дальней дорогой. Я взял соседнюю рюмку.

— Крепись, Алекс.

Рука у меня дрогнула.

— Давай не чокаясь. За Тамару.

Я выпил, не сразу осознав, что он сказал, потом у меня внутри все затрепетало, но я не выдал себя.

Я сел.

— Как это случилось?

— В медсанбат попала бомба. Весь персонал, раненые — всех разом.

Что мне оставалось, как не крепиться, но даже укрепившись, мне трудно было отделаться от мысли, что судьба порой очень гнусно поступает с человеком.

Я дал волю антимониям.

Я заплакал.

Я плакал и вытирал слезы.

— Насчет задания… — тихо выговорил Толик.

— Что еще?

— Ты очень любил ее?

Я пожал плечами.

— Какое это имеет отношение к делу?

— В Москве рассудили, что самый верный путь к Майендорфу лежит через женитьбу на Магди.

— Я всегда был уверен, что в НКВД сидят железные люди. А может, это идея твоего папаши? Он всегда мечтал сделать тебя единственным наследником. Что с Петькой?

— Он с бабушкой. О нем позаботятся. Так как насчет Тамары, очень любил?

— Зачем тебе это?

— Чтобы поддержать, помочь напоследок.

— Я не собираюсь плакаться в жилетку.

— И правильно! Я на твоей стороне, но не буду скрывать, Майендорф — жирная утка. Поверь, Алекс, я с тобой.

— Вот и женись на Магди, а я отправлюсь в Москву. Неужели мы не сумеем их развести?

— Трущева не обманешь. Этот умеет читать мысли. Что касается Магди, в ней нет двуличного фанатизма папочки, но она не по мне.

Я промолчал.

— Еще просили сообщить, что крах фашистской Германии неизбежен. Песенка Гитлера спета, его наступление под Курском провалилось.

— Решили подсластить пилюлю?

Первый промолчал, затем добавил.

— Трущев просил передать соболезнования, а также соболезнования его непосредственного начальника и непосредственного начальника его непосредственного начальника.

Я был благодарен Толику за то, что он пустил «пилюлю» мимо ушей — мало ли что может сорваться с языка в трудную минуту.

— Что я должен ответить? — спросил я. — Служу Советскому Союзу? Скажи как брат.

— Как брат прошу, крепись, Алекс. И запомни, я с тобой.


Баронесса, устроившаяся в шезлонге, внимательно прислушивалась к нашему разговору. Неожиданно она встала и, не снимая шляпу, подошла к воде. Коснувшись воды большим пальцем ноги, баронесса тут же отдернула ногу.

Я вздрогнул. Меня пронзило — история решила утопиться? Она владеет русским, и эта давным-давно погибшая соперница до сих пор тревожит ее? Она до сих пор страдает от ревности? Или ее взволновали слова мужа, что, вступая во взрослую жизнь, она так и не округлилась. К сожалению, даже к седьмому десятку она не успела стать толстушкой, но какое это имело значение. Мой долг спасти историю, напомнить о шляпе.

Я бросился к Магди. Алекс-Еско окликом остановил меня.

— Она всегда так купается.

Магдалена фон Шеель повернулась ко мне и, улыбнувшись, кивком подтвердила — чтобы не напечь голову, она всегда купается в шляпе. Она протянула мне руку, и я помог ей войти в воду.

— Danke, — поблагодарила она.

Из моря неожиданно близко вынырнул активист и неунываха Закруткин, обрызгал перепугавшуюся баронессу, и я вернулся на свой топчан.

— Простите, Алекс, — поинтересовался я, — как скоро вы исполнили приказ Центра и предложили фрау руку и сердце?

— Ты хочешь спросить, долго ли я хранил верность? Отвечу — до конца войны. Мы с Магди поженились в сорок седьмом. Она нищенствовала. Несмотря на университетский диплом, ее не брали на работу. Она же дочь нацистского преступника и попала под кампанию по денацификации.

Я бросил взгляд в сторону баронессы, весело перебрасывающейся брызгами с Закруткиным. По-видимому, у госпожи истории в личной жизни тоже не все гладко.


— …мы случайно встретились в Дюссельдорфе, она жила на улице Канареек. Я накормил ее в какой-то забегаловке, и Магди призналась, что никогда не теряла надежду, что я отыщу ее. Она верила, мы обязательно встретимся. Она мечтала об этом с того самого момента, когда мы детьми расстались в Дюссельдорфе, и тогда, когда капитуляция разбросала нас по разрушенной Германии. Мы, немцы, в этом смысле ничуть не лучше, чем романтически настроенные русские. Эта мечта давала ей силы выжить. Она не пошла на улицу. Она работала в прачечной, стирала вручную. Я не мог не оценить такую привязанность. Нам, русским, это трудно понять, тем более что она все знала — и про меня, и про Толика.

Алекс-Еско потянулся, и с неуловимой долей пронзительной искренности признался.

— Знаешь, я не жалею. Хотя отдельные сомнения были. В поезде у меня было время задуматься о будущем. Попробуй сам сочинить, о чем я размышлял в ту ночь.

Он задумался.

— Ну, например, о том, что перед отъездом в Советскую Россию, мне в руки попалась книжка профессора Оберта «Die Rakete zu den Planetenräumen».[72] Мне тогда было десять лет, но я все понял. Эта книга перевернула мою жизнь, ее автор стал властелином моих снов. В этом смысле поездка в далекую варварскую Россию, где, по мнению буржуазно настроенных дюссельдорфцев, на каждом углу можно наткнуться на комиссара или чекиста, и если тебе повезет увернуться от них, непременно окажешься в лапах сибирского медведя, — представлялась мне крушением всех надежд.

Россия вполне подтвердила мои опасения, пока мой одноклассник Колька Флейшман не предложил мне записаться в кружок любителей межпланетного воздухоплавания. На собрании кружка я заявил этим дикарям, что межпланетного воздухоплавания не бывает и между космическими телами нет ничего, кроме вакуума, но мне не поверили. Я подтвердил свои слова цитатой из Оберта.

Мне не верили два дня, затем прибежали все — и Флейшман с книгой Цандера, и Степа Бурнаков, и все-все. Они принялись качать меня, предложили быть старостой.

Как я должен был поступить? Презирать их за незнание или вместе с комсомолом приступить к постройке модели ракеты?

Я благодарен отцу — он посоветовал влиться, пусть даже он имел в виду что-то совсем иное, чем я, но очень скоро несовместимость отцовского наследия и жажды космоса прорезалась остро. Это случилось еще до Трущева. Может, поэтому я поверил Николаю Михайловичу. Чем черт не шутит? Может, он со всеми этими симфонианами, согласоидами и прочей метафизической ерундой, знает что-то такое, что поможет мне совместить самого себя с самим собой.

— И каков результат? — не удержался я.

Барон фон Шеель широким жестом указал на свое вполне сохранившееся тело.

— Результат у тебя на глазах. Выжить в этом мире, дружище, и при этом не потерять уважение к себе, сохранить дистанцию между собой и другими, а также не поддаться на зов эйдосов — это и есть самый главный, самый нужный человеческий подвиг. Конечно, тебе придется постараться изложить эти антимонии более художественно, более популярно, но ты не тушуйся. Попробуй выжать из читателя слезу, дави на сочувствие. Как-нибудь так — «Горе, горе! Не поднимается рука описать тебе, дорогой читатель, какой шок испытал мой герой, когда на вокзале в Штеттине он наткнулся на встречавшего его Франца Ротте».

Выбравшийся из воды Анатолий Константинович накачал надувной матрас, улегся рядом и заинтересованно прислушался.


— …Ротте выскочил передо мной как черт из табакерки и с ходу начал клянчить деньги.

Я, успевший сдать зачет по обращению с толстяком, напомнил, что сначала он должен отдать триста марок, которые занимал у меня перед поездкой в Данию. Гауптштурмфюрер, ничуть не смущаясь, заявил, что как раз об этой «злосчастной» поездке он и хотел со мной поговорить.

К шантажу он приступил сразу, как только мы устроились в купе местного поезда, отправлявшегося в Свинемюнде. Мне стало ясно, насколько был прав Анатолий, предупреждавший меня о том что эта тыловая очковая змея никогда не теряет ни бдительности, ни наглости.

— Алекс, — поделился со мной референт отдела «С4», — ты вел себя легкомысленно. Я понимаю, это наследственность, но ссылаться на отца — не лучшая линия обороны. Я, например, не знаю, как отнесется служба безопасности к твоим подозрительным контактам.

— Что ты имеешь в виду?

— Встречу с этим лауреатом из полукровок.

Не знаю, как бы я повел себя, встретившись с этим боровом без серьезной подготовки, но теперь я имел подготовку. Я сразу понял, что либеральничать, как позволял себе Закруткин, нельзя. Каждая уступка только добавляла козырей в игру этого богослова.

— Он был чертовски опасен, — прокомментировал Шеель, — особенно в погоне за деньгами несчастного Альфреда фон Шееля. Что он знал о моем отце, что позволяло ему вести себя со мной так бесцеремонно?.. Я решил проявить твердость и потребовать вернуть долг, о котором шла речь. В противном случае…

Ротте явно не ожидал отпора и сразу выложил карты.

— В противном случае я не смогу помочь тебе выкрутиться из ловушки, в которую ты сам загнал себя.

— Что может быть криминального в посещение известного ученого?

— О-о, это долгий разговор. Факт встречи налицо и, когда тебе предъявят обвинение, будет поздно?

— Ты собираешься предъявить мне обвинение?

— Я — нет, но есть другие, чересчур бдительные. Я хочу предупредить тебя об опасности, ведь мы же друзья, а ты ведешь себя бесцеремонно. Неужели тебе жалко какие-то триста марок.

— Двести.

— Ну, ладно, двести.

— Прости, Франц, я вероятно плохо разбираюсь в твоих конспиративных штучках, однако мне трудно поверить, что найдется такой смельчак, который предъявит обвинение группенфюреру Майендорфу.

Ротте насторожился.

— Ты хочешь сказать, что Майендорф давал санкцию на контакт с Бором?

— И не только он. Мне также есть о чем доложить генералу Дорнбергеру. Так что этот раунд, дорогуша, ты проиграл.

Я похлопал его по плечу.

— Возможно, — охотно согласился Ротте, — но партия не закончена. Чтобы довести ее до конца мне позарез нужны двести марок. Мой здешний начальник ловко сдает в покер.

— Я не возражаю, если ты с присущей тебе проницательностью и юмором опишешь местные нравы и посоветуешь, к какой партии примкнуть, чтобы не остаться в дураках. К тем, кто мечтает о полете на Марс или к тем, кто считает, что в первую очередь следует добраться до Венеры?

Франц приставил палец к губам.

— Об этом ни слова. Там, — он неопределенно ткнул пальцем в сторону, — очень не любят, когда наши лучшие умы тратят силы на такие пустяки, о которых ты только что упомянул. Все силы на защиту фатерлянда! Проломим головы врагам тысячелетнего рейха! Наше вундерваффе самое могучее вундерваффе в мире!!

Глава 4

— …На полигон я прибыл 17 августа, однако никто не удосужился известить коменданта о моем приезде. Оберст-лейтенант прямо заявил — никаких указаний насчет обер-лейтенанта фон Шееля к нему из административного амта (управления) не поступало. Он выправил мне аусвайс и предложил дождаться вызова к начальству, а пока мне предписывалось не покидать жилгородок. По окрестностям гулять можно, однако к охраняемым объектам приближаться запрещается. Следуя совету дяди Людвига, я не стал проявлять активность. Устроившись в отеле «Швабес», я отправился бродить по острову.

Пенемюнде оказался на редкость мирным и живописным уголком, почище Копенгагена. Это был настоящий курорт — песчаные дюны, вековые сосны, уютные домики. В прогалах между деревьями проглядывало серо-голубое море. Было жарко, так что я искупался. Затем добрался до озера Кёльпин, и, минуя завод по производству жидкого кислорода, вернулся обратно. Вечером посетил кинотеатр, в Пенемюнде, где посмотрел «Вохеншау». После сеанса по дорожке через сосновый бор направился в отель.

Барон привлек мое внимание к включенному диктофону.

— Мне бы хотелось, чтобы в протоколе… бр-р-р… в романе, об этой прогулке было сказано так:

«Он шел и любовался закатным небом. Солнце клонилось к морю, скоро в небе загорелись звезды. Сначала одна, очень яркая — он знал, это Венера. Звезда подсказала — с тобой сыграли злую шутку, Алекс. Тебя сделали шпионом, но ты можешь сбежать отсюда и сохранить жизнь.

Что могло удержать его в Пенемюнде? Например, жалость к сыну, ведь для того чтобы выжить в Стране Советов, Петьке требовался отец-герой, а не подлый предатель. Это был веский аргумент, но его недостаточно. Куда более действенной приманкой, являлось желание взглянуть на агрегат А-4, а также на его детище — сумасшедшую двухступенчатую ракету, которую, по неподтвержденным данным, задумал построить фон Браун. С помощью этой 100-тонной махины можно было доставить до Нью-Йорка 750 килограммов взрывчатки или запустить спутник. А там глядишь, недалеко и до первого космонавта».

— Ну как? — спросил он меня.

Я показал ему поднятый большой палец.

— Просто дух захватывает!

Закруткин подпер голову рукой и подбодрил.

— Я ничего такого от тебя никогда не слышал, Алекс. Давай, ври дальше.

Фрау Магди поочередно глянула на мужа, на Закруткина, но я опередил обоих. Вскочил, подвинул ее лежак поближе.

— Danke schön!

Когда вся команда навострила уши, польщенный барон продолжил.

— Итак, на чем мы остановились?

— На первом космонавте, — напомнил я.

— Ага.

«…звезда одобрительно мигнула — верно мыслишь, Леха. Густо темнеющее небо с нарастающим энтузиазмом поддержало вечернюю звезду. Оно окатило меня каким-то торжественным, вибрирующим гулом. Я испытал восхищение и не сразу сообразил, что ждало меня в следующую минуту.

А когда осознал, ужаснулся.

Рокот нарастал, набирал силу. Небо вдруг завибрировало на тысячу низких завывающих басов.

Я оцепенел, вспомнил Саратов, Берлин и, сломя голову, бросился к ближайшему укрытию. Рухнул в какую-то яму.

Или окоп — сейчас не могу вспомнить.

Внезапно сквозь оглушающий рев прорвался выматывающий душу вой. Следом по окрестностям пробежал ослепляющие блестки вспышек. Затем меня подбросило вверх. Затем рвануло так, что я на мгновение лишился слуха.

Как только первая волна бомбардировщиков схлынула, я выскочил из приютившей меня ямы и бросился по направлению к бомбоубежищу. Далеко убежать не успел — прямо на меня метнулась странная фигура в пижамных штанах на подтяжках и разорванной пижамной куртке. Человека шатало, словно пьяного. Он налетел на меня, сбил с ног и мы вместе покатились под уклон. Когда же незнакомец попытался выбраться наверх, я успел повалить его на землю, прижать коленом.

Сам пригнулся.

В следующий момент на месте жилгородка начался ад.

Вспышкиперемежались жуткими ударами о землю, все это мешалось с дикими воплями, завыванием пожарных сирен.

Человек, которого я придавил коленкой к земле, раз за разом жалобно вскрикивал.

— Майн Гот, майн Гот.

Наконец он сумел перевернуться на спину.

Не поверите, но его измазанное налипшим песком лицо было спокойно. Он даже сумел выдавить из себя улыбку, затем признался, что на бессмысленные телодвижения его подвигла «утеря очков». Незнакомец развел руками — без них он «теряет ориентацию в пространстве». Подобное отношение к ориентации в центре катаклизма, в котором мы оказались, вернуло мне присутствие духа.

Ад крупными шагами переместился в сторону гавани и производственных корпусов, вопрос «быть или не быть» больше не висел над нами.

Мы не сразу услышали наступившую тишину — в ушах звенело так, что стало ясно, оба контужены. Легко или тяжело, не могу сказать. Сил, чтобы встать, у меня, правда, хватило. Трясущимися руками я начал стряхивать налипшую на мундир землю. Окончательно привел меня в чувство странный для пекла вопрос.

— Was ist Ihre Namens, junge Person?»[73]


Фрау Магди вопросительно глянула на мужа. Алекс-Еско, повернувшись к жене, попытался объяснить.

— Это было не самое удачное время для знакомства, но я же немец. Барон. Я не имел права ударить в грязь лицом.

Она одобрительно кивнула.

Шеель продолжил.


«…я представился.

— Барон Алекс-Еско Альфред Максимилиан фон Шеель.

Незнакомец ответил просто.

— Герман Оберт, профессор.

Я не смог удержаться на ногах и сел на землю…


Позже службы внешнего предупреждения оценили количество бомбардировщиков, совершивших налет на Пенемюнде, по крайней мере, в шесть сотен летающих крепостей.[74] Мне было безразлично, сколько их было — шесть сотен или шесть тысяч. Ценность минуты состояла в том, что в странных, на редкость невероятных обстоятельствах мне посчастливилось познакомиться с человеком, чья книга перевернула мою жизнь.

Это то же самое, если вдруг вам довелось столкнуться с незнакомцем, пусть даже смутно напоминавшим кого-то из вашей прежней жизни, и незнакомец, протянув руку, представился.

— Циолковский, Константин Петрович…»


Шеель сделал паузу и, не без тени сомнения, добавил.

— Впрочем, не могу утверждать, что на современную молодежь это имя произвело бы впечатление.

Я тоже не мог это утверждать и благоразумно промолчал. Только ветеран внешней разведки, товарищ Закруткин нашел в себе силы прокомментировать.

— Да уж…

Алекс-Еско продолжил.

— Мы добрели до сборного пункта. Здесь уже был развернут лазарет. Оберту помогли подобрать очки, там было много освободившихся и даже неразбитых очков. Всего жертв насчитали более сотни, среди них было много ведущих инженеров.

* * *
— Меня вызвали к Дорнбергеру на третий день после бомбежки, когда жизнь на полигоне уже вошла в прежнее, торопливо-лихорадочное русло.

Докладывал стоя.

Дорнбергер, невысокий, с простецким лицом и крестьянскими залысинами, с откровенным недоброжелательством, но не перебивая, выслушал мой доклад о командировке в Копенгаген сидя. Затем генерал встал и сурово выговорил за попытку вмешаться в производственный процесс.

Он, по-видимому, был изначально настроен против меня и приказал напрочь забыть о всякой самодеятельности. Напомнил, что меня посылали в командировку, чтобы ускорить график поставки насосов, а не для того, чтобы вносить изменения в конструкцию. Всякое предложение, прибавил он, должно подаваться по инстанции. Затем не удержался от язвительного замечания — что я понимаю в насосах и зачем встречался с «этим чертовым Бором»?

В этот момент в уцелевший кабинет начальника полигона вошел красивый сорокалетний мужчина. Он был в штатском, но одет броско — белая рубашка с галстуком, вязанная фуфайка, добротные брюки, модельные мужские туфли.

Я повернулся в его сторону.

Незнакомец жестом показал, чтобы я продолжал, и уселся на стул возле генерала.

Теперь они возьмутся за меня вдвоем? Сесть так и не предложили. Понятно, здесь не любят протеже, тем более от генералов СС, следовательно, на покровителей ссылаться нельзя. Придется отбиваться самостоятельно.

— Я всего-навсего пытался внести незначительное улучшение в крепеж трубки насоса, подающего спирт в камеру сгорания. Этим вопросом я занимался в Свердловском политехе.

— Где?! — в один голос воскликнули генерал и незнакомец.

— В Свердловске. Там есть политехнический институт.

— А-а, ну да, — кивнул человеком в штатском. — Вы — Шеель? Сбежали от красных.

— Не сбежал, а перешел с оружием в руках.

— Это не важно. Значит, вы утверждаете, что в Свердловске тоже занимаются проектированием такого рода агрегатов?

— Нет. Большевикам сейчас не до ракет. Просто мне досталась такая тема — «Способы безопасной подачи топлива и окислителя в камеры сгорания самодвижущихся реактивных машин, способных обеспечить выход человека в межпланетное пространство».

Человек в штатском костюме скептически усмехнулся.

— Вы хотите сказать, что большевики даже сейчас, на грани поражения, работают на перспективу. Они способны построить агрегат для выхода в открытый космос?

— Нет. То, что я увидел здесь, им и не снилось. Наше изделие — это… Это потрясает воображение! Это же почти тридцать тонн тяги! Самый большой двигатель, который способны спроектировать красные, имеет тягу не более полутора тонн.

Генерал и человек в штатском переглянулись, и незнакомец наконец представился.

— Вернер фон Браун, научный руководитель проекта, — и с ходу перешел к обсуждению моего предложения.

— Вам запрещается — повторяю, запрещается! — вносить какие бы то ни было изменения в конструкцию агрегата. Это приводит к неоправданным затяжкам, потере времени на согласование, на утверждение. Наша задача — как можно быстрее отомстить наглым британцам. Фюрер требует немедленно дать им устрашающий ответ на тот ужас, какой они обрушили на Германию. Вам понятно?

— Так точно, господин Браун.

Я позволил себе пожать плечами.

— Что-нибудь не так? — поинтересовался Браун.

— Мое предложение не требует внесения изменений в конструкции. Наоборот, оно ускоряет сборку и снижает вес агрегата на тридцать восемь граммов.

Дорнбергер и Браун переглянулись. Ответил генерал.

— Повторяю, вам запрещается любое вмешательство в производственный процесс, тем более, в конструкцию.

— Так точно, господин генерал.

— Теперь по поводу профессора Бора.

Удивительно, ни Дорнбергер, ни Браун ни разу не назвали его «грязным профессоришкой» или «неврастеником, свихнувшимся на почве изучения атома». Разве что «этим чертовым Бором».

Я решил рискнуть.

— К моему величайшему сожалению как эксперт он не выказал того объема знаний, который необходим, чтобы оценить мою идею.

Вернер фон Браун даже поморщился от такой наглости.

— Вы имеете в виду лучи смерти? Мы не имеем возможности заниматься подобными глупостями.

— Нет. Я имел в виду нечто совсем иное. Первое — нельзя ли приспособить к нашему агрегату ядерный двигатель, с помощью которого можно будет значительно увеличить тягу, а следовательно и полезный вес.

Браун спросил.

— А вторая?

— Я сделал примерную прикидку и установил техническую возможность использовать ядерную взрывчатку для начинки боевой части нашего агрегата.

— Что вы знаете о ядерной взрывчатке?

— Я имею привычку знакомиться со специальной литературой и сам факт закрытия этой темы в открытых журналах, навел меня на мысль, что здесь дело не чисто. После двух статей доктора Зигфрида Флюгге, опубликованных в тридцать девятом году, в которых тот дал подсчет количеству энергии, способной выделиться при делении атомного ядра, любому ясно, что рейх должен овладеть этой мощью. Она огромна.[75]

— Насколько огромна? — спросил Браун.

— Флюгге привел расчеты: одного кубического метра окиси урана массой четыре тонны достаточно для того, чтобы за сотую долю секунды поднять в воздух на высоту 27 километров примерно один кубический километр воды массой в один миллиард тонн. Эта энергия эквивалентна взрыву десятков тысяч, а может, и сотен тысяч, обычных бомб одновременно.

— Итак, вы предлагаете сделать боезаряд ядерным? — уточнил вопрос Браун и сам себе ответил. — Это не так глупо, как может показаться. Впрочем, я пришел сюда поблагодарить вас, обер-лейтенант, за спасение моего учителя, профессора Оберта. Профессор передает вам привет. Кстати, он рассмотрел ваши предложения насчет крепления насосов и счел их дельными. Послушайте, Алекс, что вы скажете, если я предложу вам поработать в его бюро.

Глава 5

Из разговоров с бароном Алексом-Еско фон Шеелем.

Турецкая республика, вечерний ресторан.

Сентябрь 200… года.


Продолжили мы в рыбном ресторане, где заранее заказали места.

Был теплый средиземноморский вечер, однако госпожа баронесса куталась в теплую шаль. Анатолий Константинович танцевал не уставая, благо, дам на веранде было куда больше, чем кавалеров. Немкам он представлялся русским, русским — немцем. Стало ясно, насколько глубоко профессиональные привычки въелись в его биографию.


За столом барон Алекс-Еско фон Шеель рассказывал о зачинателе германской ракетной программы.

— …Мы с Обертом — двое лишних, не ко времени оказавшихся на полигоне энтузиастов межпланетных перелетов — нашли друг друга. Мы оба никак не вписывались в команду фон Брауна.

Ну, со мной все понятно. Местные специалисты и администрация считали меня, как у нас говорят, засланным казачком, тем более что я по ошибке с самого начала сунул нос не в свое дело. Однако профессор тоже не нашел поддержку у своего ученика. Оберт с горечью жаловался мне, что на все его предложения и технические идеи он получал один и тот же ответ — все это очень интересно, профессор, но сейчас перед нами стоят другие задачи. На все мои возражения против ненужного и бессмысленного расходования сил и средства на агрегат А-4 (то есть, баллистическую ракету Фау-2) генерал Браун отвечал — это приказ фюрера. Мы должны выполнить приказ.[76]

— Какой приказ! — восклицал Оберт. — Куда исчезло природное германское здравомыслие? Что такое одна тонна взрывчатки для такого города как Лондон. Из десяти ракет только три-четыре способны достичь цели. Когда же я попытался настоять, что эффективнее сосредоточить усилия на создании противосамолетных ракетных снарядов, с помощью которых можно пачками сбивать вражеские бомбардировщики, мне негласно заткнули рот и сослали в отдел перспективных разработок.

… —У нас есть время на эти разработки? — спрашивал он меня.


После короткого раздумья Алекс-Еско уточнил.

— Не следует думать, будто здесь были замешаны низменные чувства, такие как зависть или ревность. Только холодный расчет, что Браун и доказал, высадив американцев на Луну. Вряд ли Вернер ревновал к Оберту. Этого не было. После войны он помог учителю перебраться в США, тем самым доказав, что завистью здесь и ни пахло. Дело в том, что к осени сорок третьего ракета А-4 пошла в серию. Попытки заняться другим проектом или вносить изменения в конструкцию могли быть расценены как саботаж. При всем покровительстве фюрера Браун тоже рисковал головой. Это наглядно продемонстрировал его арест весной сорок четвертого. Заодно с ним прихватили также инженеров Риделя и Греттрупа. Около месяца их держали в подвалах на Принц-Альбрехтштрассе.

Догадываешься, в чем их обвинил гестапо-Мюллер?

Кто-то подслушал, будто эти трое признались друг другу, что работают над оружием возмездия «по принуждению», в то время как их заветной целью являются полеты в межпланетном пространстве.

Я не буду утверждать, что к аресту ведущих инженеров проекта был причастен Ротте, однако со слов Майендорфа знаю, что Браун, отказавшись во время доверительной беседы с Гиммлером перейти под крыло СС, сам подписал себе приговор. И, как бывает в незамысловатой, народно-арийской комедии, оказавшись на свободе, Браун лично получил от рейхсфюрера чин штурмбанфюрера СС.

Итак, Дорнбергер и Браун, сочтя меня эсэсовским соглядатаем, решили избавиться от меня привычным образом — сослать в отдел Оберта, который занимался перспективными разработками и сотрудников которого близко не подпускали к конкретной работе.

Более выигрышную позицию в моем положении трудно было придумать. Мало того, что Оберт был исключительно квалифицированный специалист, обладавший глубокими знаниями и широким кругозором, он к тому же имел доступ к большей части секретной документации, которой я мог пользоваться.

Мне трудно сказать, воспользовались ли моей информацией в России, но эти несколько месяцев с патриархом были достойным вознаграждением за все муки и страдания, который я испытал за эти тринадцать лет.


Он привлек мое внимание к возвращавшемуся к столу Закруткина.

— А теперь, камрад, я передаю тебя этому неугомонному плясуну со стажем. Пусть он поделится, зачем с помощью своего папаши вырвал меня из этой сказки тысячи и одной ночи и втянул в банальный шпионский сериал. Пусть покается за то, что лишил меня возможности общения с дорогим моему сердцу Германом Обертом.

Анатолий Константинович щелкнул каблуками и подтвердил.

— Да, я это сделал. Недрогнувшей рукой я швырнул застенчивого и увлеченного космическими полетами энтузиаста в самое горнило шпионских страстей. Я принудил его заняться стрельбой и погонями, иначе война затянулась бы еще на пару лет. Се нелегальная ля ви!

Я не удержался и попытался съязвить.

— Как насчет иронии, господин Закруткин? Разве это не чума нашего времени?

Анатолий Константинович удивился.

— В чем ты здесь видишь иронию?

* * *
Из разговоров с майором НКВД и невозвращенцем

Анатолием Константиновичем Закруткиным.

Турецкая республика, необитаемый остров.

Сентябрь 200… года.


Чета Шеелей отправилась на экскурсию в Памук-Кале,[77] поэтому на Тюбетейку мы с Анатолием Константиновичем добирались вдвоем.

Закруткин в силу своего огневого характера не любил тратить время даром и с ходу заявил, что с крутым поворотом в войне в головах некоторых наших высших руководителей начали рождаться завиральные идеи.

— …Не избежал этого поветрия и наш «любимый вождь, учитель дорогой». С его подачи НКВД было дано задание спасти Нильса Бора, и глава этого департамента не нашел ничего лучше как послать парнишечку на верную смерть. Они решили сгубить юного Закруткина.

Не вышло!

Об этом мы с тобой еще поговорим, а сейчас давай искупнемся.


Ага, искупнемся. Знаю я эти энкаведешные штучки. Только войдешь в воду, а тебя хвать за ноги и поминай как звали.

Как с Берией!

Сначала, по приказу Хрущева, наши храбрые вояки ухлопали этого «интригана и кровавого монстра», а потом устроили честный и беспристрастный суд, на котором мертвеца приговорили к расстрелу, хотя как раз Берия и начал сворачивать репрессии.

Так, по крайней мере, утверждает история, а я инстинктивно доверял фрау Магди. Ей много пришлось повидать на своем веку.

Анатолий Константинович влез на камень и бултыхнулся рыбкой в самую сердцевину блаженства, теплой влаги и заслуженного отдыха.

Я не раздумывая последовал за ним.

Это было удивительное путешествие. Подводный мир чем-то неуловимо напоминал чуточку бредовый, но захватывающий мир воздушный, в котором там и тут были разбросаны невидимые острова, а из-за горизонта, под аккомпанемент оркестра, составленного из всякого сорта «измов», доносились сладкие голоса, соблазняющие простаков жаждой исполнения долга, ответственностью, убежденностью, поиском жизненного смысла. Зовущие голосили о том, что богатство полезно, а бедность вредна, но способствует оздоравливающему воздействию на организм. Особо речистые настаивали на безусловном приоритете развлечений. Так и выпевали — поразвлекался? Отдохни.

Другие подманивали водкой.

Третьи — травкой.

Ищите дурака!


На берегу, закурив, Закруткин начал давать показания.

— …кутерьма возникла из одной-единственной фразы, которую Петробыч произнес во время доклада руководящих работников НКВД по поводу планов работы на вторую половину сорок третьего года. Мой отец тоже при этом присутствовал. Его вызвали по личному распоряжению вождя — видно, Сталин заранее обдумал каверзу, которую собрался подложить нашим доблестным чекистам.

Папаша рассказал:

«…Сталин признал вашу работу в тылу врага удачной. Он оценил отчет, включавший донесение Второго, как «добротный материал, выводящий на важную проблему», и поставил близнецов в пример Лаврентию, который очень не любил, когда в его присутствии и в ущерб ему хвалили его подчиненных, и, наконец, задал присутствующим вопрос.

— Товарищ Закруткин доставил из Берлина данные, свидетельствующие, что после поражения под Сталинградом фашистское правительство сделало ставку на тотальную войну. Это требует ужесточения оккупационного режима на захваченных территориях. Речь, прежде всего, идет о Дании с ее неопределенным политическим статусом. Вы подтверждаете эту информацию, товарищ Закруткин?

— Так точно, товарищ Сталин.

— Надеюсь, всем понятно, что для такого уважаемого человека как профессор Бор предполагаемое ужесточение может закончиться плачевно?

Берия ответил за всех.

— Так точно, товарищ Сталин.

Петробыч ткнул трубкой в зам наркома НКВД.[78]

— А что думает по этому поводу товарищ Меркулов?

Тот побледнел, но ответил честно.

— Полностью согласен с товарищем наркомом.

— Хорошо. Пойдите и подумайте, чем мы можем помочь уважаемому профессору, предупредившему нас об опасности… Все вместе подумайте!


«…У себя в кабинете, — поделился отец, — Лаврентий Павлович устроил Меркулову, Фитину, Федотову, Трущеву и мне заодно жуткий разнос за то, что мы прозевали такой поворот событий.

— Как прикажете спасат этого болтливого пацифиста?

Мы сошлись на том, что самое большое, чем мы можем помочь Бору, это вывезти его с семьей в Швецию.

— Это полумера! Немцы и там могут достат его.

— Можно организовать охрану… — предложил Меркулов.

— На глазах у шведской полиции? Нет, ищите другое решение. Ответственным назначаю Трущева. Это его крестники, пуст он и поанализирует. Пуст подумает, как можно спасти Бора».


«…перед отправкой Трущев поговорил со мной по душам. Упомянул, что по мнению руководства — считай, самого Берии, — лучшим решением проблемы является доставка нобелиста на территорию Советского Союза. Задача трудновыполнимая, но следует постараться.

По возможности.

Николай Михайлович по привычке принялся рисовать дорогие его сердцу схемы, с помощью которых пытался убедить меня, что самой главной ценностью в предстоящей операции является человеческая жизнь. В данном случае, жизнь Нильса Бора. Это означало, что моя безопасность, моя жизнь, стояли на втором месте.


— Ты у нас неуправляемый, — улыбнулся Трущев, — поэтому я добился, чтобы во время проведения операции «Лодка» тебе была предоставлена свобода рук. Однако имей в виду, если ситуация потребует привлечь Второго, максимум, что тебе позволено — это консультация и, в крайнем случае, подстраховка. Что касается нобелевского лауреата, не исключаю провокацию со стороны германских спецслужб. Этим следует воспользоваться. Как, решишь на месте, из Москвы всего не разглядишь. Если это будет правильное решение, я поддержу тебя».


«…В Берлине я так и заявил Второму, меня прислали в тыл врага с целью похитить Бора и переправить его в Советский Союз.

Алекс перепугался, но я успокоил его.

— Трущев с нами.

Он пришел в себя.

— Это меняет дело. А то я решил, что в Москве сошли с ума».


— Пошли искупнемся! — предложил Анатолий Константинович.

Я не смог отказать ветерану.

Уже на берегу он продолжил.

— Череда событий, заставивших одного из отцов-основателей современной физики бежать в Швецию, известна в изложении участников датского Сопротивления, не имевших непосредственного отношения к операции «Июльский снег» — так окрестили ее немцы, — и его помощника Розенфельда, который бежал в Швецию на несколько дней ранее Бора. Очень редко и крайне скупо об этом эпизоде упоминали сын профессора Оге и его супруга Маргарет, сопровождавшие Бора в Мальме. Сам профессор вообще не комментировал этот момент своей биографии.

Ясность в этом вопросе была также невыгодна лицам, представлявшим германскую сторону — советнику посольства Дуквицу, а также имперскому уполномоченному в Дании Вернеру Бесту. Они, правда, использовали другой прием. Дуквиц и Бест до предела размазали этот эпизод в общей картине спасения датских евреев в октябре 1943 года. В результате после войны Бест отделался двенадцатью годами заключения, из которых он, «по состоянию здоровья», отсидел только пять. В 1953 году этот матерый нацист, один из создателей РСХА, получил должность в директорате концерна Гуго Стеннеса и в 1989 году мирно скончался в Мюльгейме. В свою очередь Георг Дуквиц, упоминаемый в официальных источниках как некий «таинственный германский дипломат», якобы «негласно предупредивший Бора о его депортации в рейх», в 1971 году получил в Израиле высокое звание «праведника».

Закруткин подобрал плоский, окатанный водой камень и плашмя швырнул его в море. Вода откликнулась четверкой всплесков. Для такого почтенного возраста твердость ветеранской руки была удивительна.

— После разгрома немцев на Курской дуге в Дании заметно активизировалось подпольное движение. Участились случаи нападения на немецкие патрули, волной пошли забастовки. Дальнейший ход событий грозил еще большими осложнениями, а ведь эта страна имела громадное значение для обеспечения обороноспособности рейха. Без датского мяса, молока, масла и картофеля, без датской селедки в Германии начался бы голод. Нельзя сбрасывать со счетов и местную промышленность. Требование Гитлера закрутить гайки и при этом не только обеспечить бесперебойное производство оружия и сельхозпродукции, но и увеличить его, вынуждало германские власти на неординарные решения.

Имей в виду, объявление военного положения означало отмену всех прежних датских законов, введение смертной казни за саботаж и забастовки. Чтобы не допустить нежелательного развития событий и убедить датчан, что они в одной лодке с немцами, в Берлине решили обойтись без крови и для этого задействовать авторитет Бора для умиротворения страны.

Любой ценой!

Пусть ученый с мировым именем призовет своих соотечественников защитить арийский дом. С этой целью оккупационные власти готов были позволить датским евреям бежать в Швецию. Эту карту они собирались разыграть на переговорах с профессором.

После очередного броска, на этот раз неудачного — кругляш при первом же касании канул в воду, Закруткин задался вопросом.

— Мог ли Дуквиц или сам Бест действовать вопреки воле высшего руководства Германии? Могли ли они закрыть глаза на повальное бегство евреев, тем более что предотвратить его было вполне по силам?

Кто такой Вернер Бест? Отъявленный антисемит, преследовавший евреев еще в 1933 году в Гессене, нарубивший мяса в Польше и во Франции. Один из главных организаторов и участников «Ночи длинных ножей». Кто такой Георг Дуквиц? Военный разведчик, аристократ, прошедший школу в аппарате известного людоеда Альфреда Розенберга, приговоренного к смертной казни в Нюрнберге, так что отбросим в сторону «благородные» побуждения. Понятно, они не могли не задумываться о будущем, ведь за окном был сорок третий год и им было ясно, что разгром рейха — вопрос времени. Тем не менее пойти по собственной инициативе на вопиющее нарушение приказа об «окончательном решении»,[79] на котором держалась вся национальная политика Третьего рейха, они никак не могли.

Оккупационный режим предполагал передачу власти вермахту, поэтому ответственность за операцию «Июльский снег» Гиммлеру удалось перекинуть на Канариса, чьим агентом являлся Георг Дуквиц. Хитрый Бест осуществлял лишь общий надзор.

Впрочем, подробности узнаешь у Второго, вопреки запрету Москвы оказавшегося втянутым в самую гущу событий. Это случилось сразу после нашей расшифровки. Удар последовал оттуда, откуда мы менее всего ожидали.

Искупнемся?

* * *
Мы продолжили за ужином в мужской компании — фрау Шеель, сославшись на головную боль, не вышла из номера.

Первым начал барон.

— Провал произошел в воскресенье, после того как мы с Магди провели выходной на Плетцензее. День выдался на редкость жаркий. Я, помню, еще вспоминал Саратов и пляж на Волге. Знаешь, тогда я вдруг обнаружил, что ее худоба вполне может быть расценена как стройность. Это было радостное открытие.

— Vorsicht! (сноска: осторожно!) — предупредил Закруткин.

— Nämlich![80] — откликнулся фон Шеель и предложил Первому сходить за виски.

Когда Анатолий Константинович удалился, барон продолжил.

— Редкие горожане, позволившие себе в удушавшую берлинцев июльскую жару провести несколько часов на пляже, одобрительно посматривали на нас. Офицер-фронтовик, получивший отпуск, встретился с невестой и теперь они ждут не дождутся, как бы поскорее уединиться.

Здесь Шеель сделал паузу, как бы обдумывая, продолжать или нет, затем спросил.

— Ведь мы работаем над романом, не так ли?

Я кивнул.

— Ведем речь о буднях нелегальной работы? — продолжил допрос Шеель. — О том, на каком пустяке может проколоться самый опытный агент?

И этот тезис я подтвердил кивком. Признаюсь, немецкая добросовестность, с какой Шеель пытался помочь мне написать роман, обезоруживала.

— Поэтому здесь не может быть ничего личного, правильно?

Я был вынужден согласиться, но что-то во мне встрепенулось.

До перехвата дыхания.

Барон с той же простодушной непосредственностью признался.

— В отеле мы с Магди тоже не испытали проблем. Остальное допиши сам. Ну, что-нибудь в таком духе… «они без конца наслаждались друг другом». Нет, слишком напыщенно. Попробуй без литературных всхлипов, что-нибудь вроде «она была молчалива и покорна». Впрочем, суть в том, что Магди, покорившись и отмолчавшись, уложила меня на спину, уселась поверх и спросила — кто он?


«…кого ты имеешь в виду?

— Тот, второй. Кто он? Он как-то попросил передать ему зажигалку. Я бросила. Он поймал ее правой рукой, хотя постоянно изображал из себя левшу. Но это мелочь по сравнению с тем, что у него нет родинки на бедре. Вот этой. И шрамика. Помнишь мою кошку. Кот загнал ее на дерево, я умоляла тебя спасти Пусси. Ты начал взбираться, а я восхищалась тобой — какой ты смелый. А когда ты упал и у тебя пошла кровь, я дала слово, что когда вырасту обязательно поцелую тебя в этот шрамик. Он едва заметен, но он есть, а у него не было. Я ждала тебя, а приехал он. Кто он и кто ты?

— Ты не поверишь.

Она заплакала, потом добавила.

— Я постараюсь. Я постараюсь все забыть, но это ты?

— Да.

— А он?

— А он — это он. Первый. Ты была с ним?

— Нет, я была с тобой! Я ждала тебя и я была с тобой!!

После паузы она спросила.

— Что теперь будет? Ты лег со мной в постель, чтобы завербовать в шпионки? Ты женат? Там?..

— Нет. Уже нет.

— Что же будет, Еско?!

— Это тебе решать, Магди.

Она долго и по-прежнему тихо рыдала. Скорее всхлипывала. Она была плакса, но знала, что я не люблю сморщенных носиков, слез и прочей ерунды, которые могут помешать в космическом полете, поэтому горевала молча, разве что со всхлипами не могла справиться.

Наконец всхлипы прекратились, и я увидел перед собой немецкую женщину, беспощадную к врагам рейха. Его лицо заметно напряглось, взор заострился.

— Ты приехал сюда, чтобы гадить исподтишка? Как ты мог, Еско? Что ты задумал?

Губы у Магди перекосились, она закрыла лицо руками и рухнула на кровать».


— Остальное додумай сам. Кто из нас, в конце концов, литератор?! Почему я должен делать за тебя твою работу?!

— Нет уж! — возразил я и нарочно подвинул диктофон к барону поближе. — Договаривайте!! Я буду считать этот эпизод документальным только в том случае, если вы доведете рассказ до конца.

В этот момент в столику вернулся Анатолий Константинович. Как ни в чем ни бывало предложил тост за «тех, кто не с нами». Это следовало понимать «за тех, кто в море». Мы выпили, и барон отправил Закруткина за очередной порцией. Тот покорно удалился, без всяких шуточек-прибауточек. Может, интуитивно оценил важность момента?


«… я погладил Магди по волосам. Она не подняла голову. Она была умная девушка и понимала, что мы не можем вот так встать и разойтись. Помочь нам могло только согласие. Только такой исход позволил бы обойтись без крови, без психических сдвигов и страха, которые обещала нам эта непростая ситуация.

Я попытался вновь сблизиться с девушкой, но она гневно отпрянула. Тогда я сел на кровати, предложил ей сесть рядом.

Тоже отказ.

— То, о чем я хотел бы поговорить с тобой, можно высказать только шепотом, — признался я. — Поэтому сядь поближе.

Она робея присела.

Вот так мы и сидели, два обнаженных голубка. В самой сердцевине арийского дома, посреди войны, в какой-то занюханной берлинской гостинице, где всем заправляла искалеченная фрау Марта. Когда-то она участвовала в акциях Ротфронта, двое ее сыновей погибли на Восточном фронте, во время бомбежки ей оторвало ногу, поэтому я, применив теорию Трущева и советы этого подлого Мессинга, быстро смекнул, что она неодобрительно относится к режиму, следовательно, даже если услышит что-то подозрительное, не помчится в гестапо. Но береженого Бог бережет.

Магди поинтересовалась.

— Ты убьешь меня? Дашь яд или будешь душить?

— Нет, я расскажу тебе о мальчишке из хорошей семьи, помимо воли выброшенном из родной страны и нашедшем приют в русской пустыне. Отец не спрашивал моего согласия, сказал — «это приказ фатерлянда!». В России я тоже часто слышал — «это приказ родины!» Я успел побывать в Швейцарии, там собрался бежать, спрятаться и от красных, и от этих… но меня попросили спасти Нильса Бора. Знаешь такого?

Магди кивнула, затем подняла голову и резко выговорила.

— Не надо обращаться со мной как с ребенком. Я уже достаточно взрослая, чтобы самой разобраться что есть что.

— Вот и хорошо. Эти, на Потсдамплац, хотят заставить Бора призвать датчан сплотиться с гражданами рейха и всем как один встать на защиту арийского дома. Либо Бор подпишет воззвание и переедет в рейх, где его подключат к какой-нибудь военной программе, либо его жена, сыновья, семья брата Гаральда, но, главное, все его соотечественники по матери, вместо Швеции отправятся в Терезиенштадт. Ты слыхала о Терезиенштадте?

Магди кивнула.

Я профессионально уточнил.

— От кого?

— У нас в доме бывают большие шишки. Они не очень-то стесняются меня. Терезиенштадт — это где-то на севере Богемии. Туда свозят евреев со всей Европы.

Помолчав, она спросила.

— Теперь ты заставишь меня записывать все их разговоры и спать с ними, иначе меня ждет пуля?

— Нет, я не стану заставлять тебя подслушивать у дверей и соблазнять эсэсовских недоносков. Ты могла бы помочь мне в другом.

Она нахмурилась.

— Чем немецкая девушка может помочь отъявленным врагам рейха и обманщикам?

— Спасти Бора.

— Что для этого требуется?

— Отправиться со мной в Данию. На заводе в Вестербро кто-то сжег цех вспомогательного производства. Завод встал. Дорнбергер приказал мне отправляться в Данию и на месте принять меры для восстановления поставок насосов. Ты могла бы сопровождать меня в качестве невесты. Из Копенгагена тебе придется вернуться в Берлин и передать Первому мои документы. Всякие иные варианты связаны со срывом задания и гибелью Бора и его семьи. Сама останешься в Берлине.

— Я не хочу оставаться в Берлине без тебя.

— Значит, придется провести несколько часов в купе с Первым.

— Ты готов оставить меня на ночь в купе с этим большевиком? С этим представителем низшей расы?

— У нас нет выбора.

Она подозрительно глянула на меня.

— И ты так спокойно об этом говоришь?

— А как я должен говорить об этом?

— Эта поездка поможет Бору?

— Да.

— Хорошо. Я согласна. Если папа отпустит.

— Давай вместе попросим его. Но будет лучше, если это сделаешь ты. Будет полезно, если он позвонит в Копенгаген, мол, его дочь решила побывать в датской столице, вдали от бомбежек… Тут как раз случай представился, ее жениха направляют Данию в служебную командировку. Он хотел бы встретиться с Бором.

— Хорошо. Если хочешь знать, я их не одобряю.

— Что не одобряешь?

— Ну, все это. Особенно, когда берут в заложники детей. Мне жалко Бора, он такой великий. Ребята с физического факультета упрекают его в происхождении, но никто не отрицает, что голова у него золотая. Только учти, — Магди принципиально посмотрела на меня. — Мне очень хочется быть с тобой, но я никогда не буду навязываться.

— Это благородно, Магди. Это вызывает уважение, но сейчас главное дело».


Подошел Первый, принес виски. Я предложил выпить за госпожу баронессу Магдалену фон Шеель.

Выпили стоя.

Глава 6

«…тот же обеденный зал, та же унылая Геба, молочный мрамор, искренняя радость хозяина. Затем разговор по душам в лаборатории, где любезный хозяин показал мне нобелевские медали и продемонстрировал, как надежно спрятать их, чтобы они не достались оккупантам.

Медалей было три — собственная, Бора, а также двух других, доверивших ему свои награды лауреатов, пострадавших от смены режима в Германии — фон Лауэ и Франка.[81] Профессор на моих глазах растворил их в кислоте, затем не без удовольствия заверил.

— Самый надежный способ избежать конфискации.

Он приставил стул к стеллажу, забитому склянками с реактивами, влез на него и поставил пробирку на самую верхнюю полку.

Удовлетворенно сообщил.

— Здесь не найдут, — и потер руки.

— Но, профессор?..

— Когда наступят лучшие времена, а они обязательно наступят, не так ли? — проще простого выделить золото из кислоты и вновь отлить медали. Это элементарно, Шеель. Полагаю, такой эксперимент повеселит историю?

Долговязый Бор кряхтя спустился на пол и продемонстрировал маленький саквояж.

— Я готов. Со мной отравятся Маргарет и Оге.

Я был вынужден разочаровать Бора.

— Все не так просто, уважаемый профессор. Здесь не помогут законы химии или физики…

Мы отправились в сад и я вкратце объяснил профессору замысел санкционированной в Берлине операции «Июльский снег».

— К сожалению, слова против слов, — усмехнулся Бор. — Все вокруг твердят о благородстве Дуквица, его бескорыстном желании спасти несчастных датчан и в первую очередь меня. Я нуждаюсь в более весомых аргументах.

— В таких делах самым, профессор самым убедительным доказательством обычно становится результат. Кстати, в Риме был такой император Домициан, первым высказавший неглупую мысль — когда властитель утверждает, что против него готовится заговор, ему никто не верит, а когда поверят, бывает поздно. Со своей стороны я хочу обратить ваше внимание — кто предупрежден, тот спасен. Давайте попробуем вписать мою версию в систему координат, в которой некие могущественные лица собираются любой ценой привлечь к сотрудничеству одного из отцов современной физики.

— Что вы предлагаете?

— Вам надо согласиться на предложение Дуквица.

Нильс Бор задумался.

— Когда оно последует?

— Приказ из Берлина должен прийти со дня на день.

— Хорошо, предположим, приказ поступил. Дальше что?

— С вами свяжутся. Полагаю, ни сам Бест, ни Дуквиц не горят желанием лично предложить вам условия сделки. Думаю, они воспользуются моими услугами, но даже если придет кто-то другой, вы должны долго и нудно торговаться. Ради сохранения спокойствия в стране, они готовы выпустить вашу семью и семью вашего брата Харальда. Они даже готовы закрыть глаза на исход тех, кто причисляет себя к евреям. У вас будет возможность потребовать выполнения этих условий. Их согласие будет решающим доводом в мою пользу.

— Ваша теория безумна, но достаточно ли она безумна, чтобы быть истинной? Откуда у вас такие сведения? Я понимаю, вы не имеете права сказать всю правду, но и мне трудно принять решение, не имея всей картины.

— Я встретился с вами с санкции Дуквица. Бест тоже в курсе, ведь со мной в Копенгаген прибыла дочь видного эсэсовского генерала, коротко знакомого с Бестом и прочими местными шишками. Я для них свой человек. Я передам, что вы настаиваете на личной встрече с Дуквицем. Скажу, что не доверяете мне. Кто он, этот обер-лейтенант?

Бор удивился.

— Вы обер-лейтенант?

Я кивнул.

— Странно, — усомнился профессор. — А там, на востоке. Надеюсь не ниже майора?..

Я не стал разочаровывать лауреата. Знал бы он, какое звание у меня было в России…»


«…если Дуквиц подтвердит мои полномочия и условия, на основе которых можно найти компромисс, это будет убедительное доказательство верности моей теории. В любом случае в ваших силах будет спасти родственников. А если повезет, то и тех граждан, которым грозит отправка в Терезиенштадт.

— Вы полагает, я герой?

— Нет, вы умный человек и авторитетный ученый, а это обязывает. Ваша должность по определению предполагает что-то героическое. Помнится, вы сожалели по поводу уловок Гейзенберга, который пытался выведать у вас секреты атомной взрывчатки. Вы утверждали, что у него был выбор. Теперь этот выбор предстоит сделать вам. Если вы откажитесь, как в будущем вам согласовать себя струсившего с собой великим?

— Сколько у меня времени?

— Несколько дней.

— Хорошо, я в любом случае поговорю с Дуквицем. Можете доложить, что в принципе я не против подтвердить приоритет арийской науки в изучении атомного ядра при одном непременном условии — моей семье и семье моего брата Харальда должно быть позволено беспрепятственно перебраться в Швецию. Как, впрочем, и моим соотечественникам, которых угораздило родиться в Дании евреями».


«…29 сентября из Берлина поступил приказ переправить Бора в Германию. В тот же день профессор перебрался из загородного дома в столицу, оттуда ночью в полной темноте сотрудники абвера-II вывезли его и спрятали на конспиративной вилле, расположенной в пригороде столицы на морском берегу».


«…исчезновение профессора было необходимым условием для его сенсационного выступления по радио с призывом ко всем датчанам помочь своим арийским братьям сокрушить «силы мировой плутократии и злобного большевизма».


«…Бор разыграл свою партию как по нотам. Встретив Дуквица и меня на вилле он первым делом потребовал представить доказательства, что его родные благополучно добрались до Мальмё.

Дуквиц пообещал, что очень скоро, не позже послезавтрашнего вечера, профессор услышит их голоса».


«…теперь дело было за малым. Около восьми с половиной тысяч евреев дожидались решения своей участи. К чести датчан, они не сидели сложа руки. Тайно извещенные о предстоящей депортации, местные граждане сразу принялись собирать евреев. Несчастных прятали в домах, чаще в больницах под липовыми диагнозами, оттуда автомобилями (красный цвет на кузове очень помогал) доставляли в порты, где их снова прятали, дожидаясь оказии — рыбацких сейнеров, которые потом часами тарахтели по волнам в соседнюю Швецию.

Спасатели могли потерять свободу, рыбаки в придачу свои лодки и доходы: был самый пик сельдяной путины. Многие не хотели рисковать даром, для них спасатели выискивали деньги, собирали пожертвования среди датчан и евреев, кто побогаче. Еще требовалось кормить и одеть беглецов, сорванных с места без припасов, а иногда без теплой одежды, позаботиться о больных, уговорить тех, кто, не веря в опасность, упрямствовал и желал остаться…»


«… После полуночи, когда из штаба пришел долгожданный звонок — связь со шведским посольством в Копенгагене установлена, — мы с Дуквицем покинули виллу. Скоро сюда должно было поступить сообщение из Мальмё, что родственники Бора благополучно доставлены в Швецию.


Мы вышли на улицу. Был комендантский час.

Возле припаркованной метрах в двухстах от виллы машины нам повстречался патруль. Пока командир патруля, обер-лейтенант, — в темноте было трудно различить его лицо — проверял наши документы, я сумел подать знак — пора начинать».


«…в штабе у командующего оккупационными войсками и давнего соперника Беста генерала фон Ханнекена Дуквиц доложил, операция «Июльский снег» проходит успешно, затем предложил генералу лично поговорить с охранявшим Бора лейтенантом, у которого в подчинении находилось двое местных полицейских.

Генерал поднял трубку и, услышав ответ, отдал приказ никого близко не подпускать к профессору.

Дуквиц поправил генерала.

— К Бору нельзя допускать никого, кроме проверенных людей из высшего руководства.

— Кого вы имеете в виду.

— Ну, хотя бы группенфюрера Беста, который, возможно, захочет лично убедиться в том, что этот пацифист не ведет двойную игру.

Ханнекену откровенно не понравилась возможность появления на вилле Беста, но и воспрепятствовать имперскому уполномоченному он не мог.

— Хорошо. Бест, вы, кто еще?

— Шеель. Это с его помощью мы провернули это дельце, — потер руки Дуквиц.

Генерал заинтересованно посмотрел на меня.

— Так вы и есть знаменитый Шеель? Мне доводилось встречаться с вашим отцом на Западном фронте. Отчаянный был человек…

Генерал неожиданно осекся. Чтобы скрыть неловкость, тут же потребовал набрать номер виллы и передал охранявшему Бора лейтенанту приказ — не допускать к профессору никого, кроме, — и он перечислил несколько фамилий.

Затем Дуквиц повез меня к Бесту. Тот получив сообщение, что птичка в клетке, отправился отдыхать. Дуквиц предложил подбросить меня до отеля.

— Ваша невеста, наверное,заждалась вас?

— Скажите, господин Дуквиц, почему как только речь заходит о моем отце, собеседники теряют дар речи. Разве его миссия в России не является примером истинного отношения к долгу, который должен выказать всякий, являющийся арийцем?

— О, конечно! — согласился советник, затем он снизил пафос. — Я, правда, не был знаком с вашим отцом, только слышал… так, краем уха, что его заброска была связана с каким-то скандалом. Что именно тогда произошло, не знаю. В этом вам мог бы помочь господин Шахт, — и советник посольства, отвечающий за рыболовство, развел руками».


В этот момент на лужайке, прощаясь с погибавшим в морских водах светилом, внезапно и жутко прокукарекал павлин. В этой какофонии явственно прослеживалась тема Пятой симфонии Бетховена. Этот факт не прошел мимо Анатолия Константиновича.

— Так судьба стучится в дверь, — прокомментировал он надрывные вопли экзотической птицы, затем вполне по-деловому перехватил у барона инициативу. — Из отеля Еско сделал звонок. Я объявил боевую тревогу. Со мной были двое датчан, Хенрик и Густав, оба офицеры распущенной местной армии. Отличные ребята, молчаливые, как скандинавские ели. Мы заранее распределили роли. Я предупредил их, что постараюсь все сделать сам. В случае провала, их задача спасти Бора.

Оба как по команде кивками отдали честь.


«…открыл человек в штатском. Этот был, по-видимому, один из местных полицейских. Его коллега, охранявший виллу со двора, находился сзади и держал нас под дулом автомата. Открывший дверь полицейский позволил мне зайти в дом, а моим спутникам приказал оставаться за порогом.

В коридоре я нос к носу столкнулся с приставленным к профессору лейтенантом. Китель расстегнут, оружия нет — видно, офицерик был молоденький, пороха не нюхавший.

Это упрощало дело.

Местный был постарше, но также вел себя расхлябанно — в комнате вытащил руку из кармана, повернулся ко мне спиной, расположился у окна. Вероятно, чтобы наблюдать за подворьем. Что он мог разглядеть в темноте? Бог с ним. Единственная проблема была с профессором — тот играл с лейтенантом в шахматы, поэтому стрелять офицерику в голову при живой легенде современной физики было несподручно. Кто их знает, нобелевских лауреатов. Еще грохнется в обморок. А стрелять придется, так крови меньше.

Я поинтересовался, можно ли моим людям зайти в дом.

Офицер, вновь усевшийся за стол и уже успевший взяться за фигуру, решительно запротестовал.

— Никак нет, господин Шеель. Вашим людям поручено стеречь дом снаружи, пусть там они и находятся.

«Ах ты, прусская крыса, — разозлился я. — Тебе, видать, никогда мочки ушей не простреливали. Ты, наверное, еще партизан не вешал, сараи с людьми не жег, оттого такой вежливый. В шахматы уселся играть!!»

Пришлось взять инициативу на себя.

Как во Франции.

Благородный барон сидит в отеле со своей фрейлейн и ждет когда рус Иван перестреляет эту арийскую сволочь, да еще спрячет концы в воду да так, чтобы никто не догадался, что здесь случилось».


«…все произошло одномоментно.

Я предложил полицейскому проверить, как там мои ребята на дворе? Тот словно не услышал. Лейтенант — не помню как его звали, то ли Курт, то ли Ганс, которому я с согласия профессора подсказывал ходы, приказал вынести гостям кофе. Датчанин нехотя подчинился. Шел недовольный, что-то бормотал про себя — видно, проклинал этих «пруссаков, которые возомнили о себе…»

Это раздражение и потеря бдительности сделали свое дело — он отвлекся, упустил обстановку из вида. Когда взялся за ручку двери, я выстрелил. Полицейский медленно сполз на пол.

На лице лейтенантика обозначился нескрываемый ужас. Он начал судорожно хвататься за кобуру, а кобуры-то на нем и не было. Профессор вскочил, лицо у него невероятно вытянулось, и я предложил нобелевскому лауреату.

— Отвернитесь, профессор, — и прострелил лейтенанту голову.

— Что вы делаете, Шеель? — воскликнул профессор.

— Расчищаю путь к свободе.

— Такими методами?!

— Лягте, профессор!! Лягте на пол! — и подтолкнул дулом нобелевского лауреата.

Бор по-датски дисциплинированно подчинился.

К счастью, эта предосторожность не понадобилась. С улицы вошел Хенрик и, вытирая окровавленный нож, доложил.

— Готов!

Увидев лежащего Бора, он спросил, почему профессор на полу.

— Потому что могла начаться пальба, — объяснил я.

— О да! — согласился датский вояка и предложил Бору встать. — Опасность миновала, господин профессор.

Его спокойствие, как и спокойствие Бора, были по-датски неподражаемы.

Мы перетащили трупы на берег моря, один из подпольщиков тщательно вымыл пол и устранил следы крови.

Скоро к берегу подошла моторная лодка. Мы с Бором устроились на носу, двое подпольщиков погрузили трупы. Избавились от них далеко в море.

По пути я рассказал профессору, как в оккупированной Калуге вешали партизан, а также тех, кто посмел бросать на немцев косые взгляды. Среди них были две женщины, пятнадцатилетний парнишка и двоюродный брат Петьки Заслонова, организатор подпольной ячейки «За Родину!» Имен я не называл.

Бор внимательно выслушал меня и согласился.

— Я понимаю вас, молодой человек. К сожалению, этот факт только подтверждает, что в окружающем нас макромире катастрофически не хватает согласия».


«…самые невероятные приключения ожидали меня в Швеции.

В Стокгольме Бор развил невероятную активность, я едва поспевал за ним. Профессор принуждал шведские власти обратиться в Берлин с демаршем — подданные соседнего дружественного государства, прибывающие с противоположного берега пролива, имеют право на дипломатическую защиту! Статс-секретарь шведского правительства заверил, что такой демарш уже был предпринят, и ответ из Берлина оказался успокоительным.

Правда, статс-секретарь Германии не верил. Бор тоже.

Затем профессор добился аудиенции у короля и попросил приказать шведской пограничной службе не выспрашивать у беженцев, как, откуда и с чьею помощью они пересекли пролив. Имена спасителей и маршруты должны оставаться тайной.

Король согласился.

На следующую ночь через пролив в нейтральную Швецию хлынула толпа беженцев. Всего было спасено около семи тысяч человек. Четыре сотни решили не трогаться с места. Они поплатились за упрямство — их собрали на сборных пунктах и отправили в Терезиенштадт. Правда, там условия их содержания значительно отличались от тех, которые достались на долю тех несчастных, доставляемых с востока Европы, и, прежде всего, из Польши и Советского Союза. Этих поголовно отправляли в Освенцим».[82]

«…среди спасенных были члены семьи самого Бора. Внучку Анну доставила бабушка Ханни в базарной кошелке жены шведского дипломата».


«…он многого добился, пацифист. Неделю я и двое моих товарищей с датской стороны были рядом. Авторитет Бора был настолько весом, что, указывая на нас и сообщая — «эти люди со мной», никто вслух ни разу не поинтересовался, кто мы и что делаем рядом с профессором.

Охрана была необходима. В ту пору Стокгольм буквально кишел немецкими шпионами. Только по официальным данным, персонал германского посольства превышал несколько сот человек. Не исключалась возможность покушения на жизнь Бора. Я предупредил профессора, чтобы, разговаривая по телефону, он назывался вымышленным именем, однако, когда ему самому случалось снимать трубку, он обычно произносил: «Говорит Бор…», чем каждый раз вызывал искреннее недоумение Хенрика.

За эти несколько дней я всего на несколько часов сумел отлучиться по известному только мне адресу. Резидент НКВД, узнав, что ему предстоит обеспечить вывоз Бора в СССР, выразился кратко, но емко. Я от себя отбил шифротелеграмму, что безопасность объекта обеспечена, вывезти его по указанному адресу нет никакой возможности. В случае опасности готов позволить профессору погостить у друзей».


«…ответа не дождался, по-видимому, Трущев в Москве тоже не дремал. Это развязывало мне руки…»

* * *
Час был поздний, обслуживающий персонал начал собирать скатерти, Анатолий Константинович откровенно зевнул, но я прощаться не собирался. Опыт подсказывал, если герой разговорился, надо дать ему выговориться до конца, иначе никакого романа не будет.

— В середине октября, — продолжил Закруткин, — сэр Уолсингхэм переправил Бора и его сына Оге в Англию на «москито».[83]

Присутствующий при посадке некий штатский джентльмен, представившийся мистером Тэбболтом, предложил мне тот же маршрут.

Я пожал плечами и ответил.

— Мне в другую сторону.

— Это неблизкий и опасный путь, мистер Владимиро-Суздальский.

Услышав эту странную фамилию, я сразу смекнул, дело нечисто. Потом в Москве Николай Михайлович объяснил, с кем мне пришлось иметь дело. Он много чего объяснил — например, как и когда он познакомился с мистером Тэбболтом.

На вопрос, почему германские власти не сразу разобрались, куда исчез Бор и охранявшие его сотрудники абвера, барон ответил:

— В штабе вермахта царила такая суматоха, что никто не вспомнил — или просто не хотел вспоминать, о Боре. В свою очередь Бест в компании с Дуквицем двое суток пытался сформировать новое марионеточное датское правительство, а до этого момента всякое выступление Бора считалось преждевременным. Исчезновение Бора было обнаружено только вечером третьего дня, когда исход евреев практически был завершен.


«…В результате проведенного расследования была выдвинута предварительная версия — офицер военной разведки и охранявшие Бора сотрудники местной полиции изменили присяге и в компании с «отъявленным пацифистом» дали деру на шведскую сторону. Вернер Бест охотно согласился с таким результатом, ведь исход операции «Июльский снег» добавил ему козырей в игре против Ханнекена. Спокойствие в Дании было сохранено, а каким образом имперский уполномоченный этого добился, никто не собирался спрашивать».


Шеель добавил.

— Даже палачи, не имея постоянной практики, теряют квалификацию. Тем более в Дании, где случались многие невероятные события, рельефно обрамляющие абрис Второй мировой войны.

Вот их перечень:

…в 1941 году попытка поджечь синагогу вызвала осуждение короля Христиана Х; поджигателя поймали и осудили на три года тюрьмы;

…1 октября 1943 года датский король Христиан Х личным письмом предупредил Беста, а через него Берлин, что любые возможные действия против евреев его страны не только бесчеловечны, но и грозят осложнить будущие отношения между Германией и Данией;

…З октября воскресная служба почти во всех датских церквях включила в себя чтение пастырского послания, подписанного копенгагенским епископом Х. Фугсланг-Дамгаардом от имени всех епископов Дании: «Преследование евреев противоречит основному христианскому принципу любви к человеку…»

…двум евреям, королевскому врачу и директору государственного банка, разрешили оставаться на своих местах. 3 ноября Бест договорился с Эйхманом не трогать еще не выловленных евреев старше 60 лет.

…во время облав в октябре одна еврейская семья ночью, не расслышав стука в дверь, не впустила гестаповцев. Наутро соседи им рассказали, что приходили немцы, потоптались и ушли. Семья проспала свою Катастрофу».


Закончил разговор Закруткин.

«…сразу после прощания с Бором я обнаружил за собой слежку. Пришлось укрыться в советском посольстве, откуда меня должны были переправить в Союз, однако через день в посольство пришла шифротелеграмма с грифом «Воздух!», означавшим высшую степень срочности и важности. В телеграмме мне предлагалось немедленно возвращаться в Берлин и отыскать агента по кличке «Бойкий».

Мне вменялось в обязанность передать ему, что назначенная акция отменяется, а также проследить за исполнением приказа».

* * *
Чета Шеелей и Закруткин покинули землю древней Анатолии на день раньше меня.

Рвалась нить, а я был в неведении по поводу дальнейших приключений моих героев. Столковались мы на удивление быстро. Алекс-Еско фон Шеель дал мне свой электронный адрес.

— Возникнут вопросы, пишите. Отвечу. Если будет нужна личная встреча, мы не против.

— Как насчет Гитлера? — поинтересовался я.

Барон пообещал прислать мне главы из воспоминаний Трущева, касавшиеся операции «Мститель».

— Ну и сам чем могу, — пообещал он.

На прощание я поцеловал ручку фрау Магди.

Она улыбнулась.

— Danke.

У меня внутри все затрепетало. Это была великая честь выразить уважение истории. Мне было до смерти жаль ее.

Часть VI Человек с красивыми глазами

Крупный, заостренный нос, подбородок обычный, рост средний. Взгляд твердый, но глаза, взор которых часто опущен, очень красивы и, когда он улыбается, они придают его лицу особое очарование…

Из статьи русского фашиста, лично встречавшегося с Гитлером.

Предпочтительными темами разговоров за столом для Гитлера являлись история, искусство или наука.

Н. фон Белов. Я был адъютантом Гитлера.

Глава 1

Из воспоминаний Трущева:

«…телефонный звонок поднял меня с постели. За последний месяц впервые добрался до дома, не успел прикоснуться головой к подушке — и на тебе!

Явился в кабинет к Федотову. Комиссар госбезопасности, словом не обмолвившись о причине вызова, приказал следовать за ним. Странным показалось мне, что направлялись мы не в кабинет Меркулова, уже с полгода являвшимся нашим непосредственным начальником, а в кабинет Берии. У нас не принято задавать начальству вопросы, поэтому, шагая в ногу с Петром Васильевичем, я рискнул обратиться к коммунистическим богам — неужели опять к Петробычу?! Ничего более обоснованного на ум не приходило.

Берия был бледен как смерть, я таким его еще не видал. Я знавал его всяким — самодовольным, суровым, с землистым от усталости лицом. Видал озабоченным, но бледным до синевы, до полного отлива крови от щек, ни разу. Как, впрочем, и веселым. Жизнерадостным и улыбчивым он становился только в присутствии вождя.

Что Берия!

Взглянули бы вы на Меркулова. Этот вообще был ни жив ни мертв. Видать, Петробыч вновь прошелся по драматическому дару свежеиспеченного наркома. Только Фитин и начальник ГРУ Ильичев держались спокойно, как и подобает генералам. Впрочем, выдержка тоже давалась им с трудом — у обоих на лбу броско выступали капельки пота.

Увидев эти капельки, мы с Федотовым невольно подтянулись. Не буду уточнять, что и в каком месте во мне затрепетало.

Наперекор характеру Лаврентий Павлович вел себя сдержанно, кратко сообщил о полученном приказе отменить запланировнное покушение на «объект номер раз».

— Верховный приказал создать межведомственную группу под моим руководством. Дело на контроле у ставки, а Бойкий не виходит на связ. Ему были даны две шифртелеграммы об отмене операции, а он молчит.

Он сделал короткую паузу и огорченно добавил.

— Молчит, подлец!! — потом нарком обратился к присутствующим. — Дальнейшее понятно?

Фитин позволил себе сделать уточнение.

— Он не только оглох, но еще и сменил адрес. Никто не знает, где теперь его искать. Ему в помощь были посланы из Югославии два боевика. Они исчезли вместе с Бойким.

Нарком поморщился, но одергивать Фитина не стал.

Он обратился ко мне.

— Трющев?! Где твои близнецы?

— Первый в Швеции, в нашем посольстве, ждет оказии для переправы на нашу территорию. Второй в Берлине.

— Переправа отменяется! Пусть отправляется в Берлин и отыщет этого свихнувшегося инициативщика! Пусть докажет, что мы не зря доверяли ему! Два дня на подготовку операции. Шееля задействовать только в крайнем случае — для консультаций и подстраховки.

Выполняйте!»


«…ситуация непростая.

Все мои попытки выяснить, по какой причине Петробыч отдал такой странный приказ, были сразу пресечены Федотовым.

— Приказы не обсуждаются».

Легко сказать — «не обсуждаются»!

Начиная с Древнего мира и кончая подготовкой покушений на Ленина, Индиру Ганди или Кастро, задача устранения такого рода объектов в военное время являлось приоритетной в работе любой спецслужбы. Например, исполнением приговоров занимался всем известный Герой Советского Союза Николай Кузнецов. В 1942 году английские спецслужбы руками чешских патриотов убрали Гейдриха. В 1943 году был взорван в своей постели наместник Белоруссии Вильгельм Кубе. Что уж говорить о негодяе, по чьей вине на нашей земле был устроен кромешный ад. В случае оккупации Москвы в 1941 году известный композитор Книппер, брат знаменитой кинодивы Анны Снеговой, должен был совершить покушение на фюрера, собиравшегося посетить поверженную Москву.

С осени сорок первого руководство НКВД держало в уме эту конечную цель наших усилий. Об этом вслух старались не говорить, но многие — группа Судоплатова, например, или Первое управление Фитина, — упорно и целенаправленно работали над тем, чтобы вывести нашего человека как можно ближе к источнику стратегических решений, принимаемых в Германии».

И на тебе — отменяется!


Федотов снял очки, оторвал голову от бумаг и близоруко уставился на меня.

Я невольно подтянулся.

Комиссар закурил и, скрывая лицо за папиросным дымком, поделился.

— Когда на расширенном заседании ГКО Меркулов доложил, что в самое ближайшее время смертный приговор «объекту номер раз» может быть приведен в исполнение, Сталин неожиданно поставил вопрос — а стоит ли спешить? Что мы выигрываем и что мы проигрываем? Свою позицию он не разъяснил и неожиданно приступил к опросу присутствующих — как каждый из них относится к устранению Гитлера?

Начали с военных, приглашенных на совещание по особому распоряжению Сталина.

Встал Рокоссовский.

От имени Генерального штаба и командующих фронтами он заявил.

— Сложившийся стиль управления немецкими войсками, сосредоточение всех полномочий в руках Гитлера вполне устраивает нас в стратегическом плане. Изменение существующего порядка может повлечь далеко идущие последствия. В интересах скорейшего окончания войны необходимо сохранить статус-кво в германском руководстве. Никаких перетрясок, тем более покушений!

Сталин предложил.

— Обоснуйте вашу точку зрения, товарищ Рокоссовский.

— За два военых года не только Красная Армия, но и ее противник, многому научились. Те, кто на стороне Германии начинал войну командирами дивизий, сейчас командуют корпусами, а то и армиями. Манштейн взлетел из корпусных генералов до командующего группой армий «Юг». Правде следует смотреть в глаза, — закончил Рокоссовский. — Пока немцы воюют лучше нас. Лучше планируют, лучше берегут живую силу.

— В чем же они проигрывают? — спросил его Сталин.

— В соотношении живой силы, в материально-техническом обеспечении, в оперативных мероприятиях, но главное, в общей оценке ситуации и принятии стратегических решений. Они до сих пор выдают желаемое за действительное и пытаются исправить положение исходя из этих превратных представлений. Вспомните, Иосиф Виссарионович, как вы удивились, когда я с нескрываемой радостью сообщил вам о начале немецкого наступления под Курском.[84] Если немцам удастся сместить верховного главнокомандующего, — смягчил формулировку Рокоссовский, — они постараются исправить эти недостатки. В первую очередь откажутся от изживших себя принципов «ни шагу назад», «держаться до последнего солдата» и перейдут к маневренной обороне. К сожалению, немецкие генералы и в теоретическом и в практическом плане лучше подготовлены к использованию такой формы современной войны. Я утверждаю — в любом случае победа будет за нами, однако война может затянуться, а это новые жертвы…

Сталин некоторое время расхаживал по кабинету, затем указал трубкой в сторону Рокоссовского.

— Это только часть проблемы, товарищ Рокоссовский, и не самая острая. У нас есть данные, что те, кто ставит своей целью сместить Гитлера, активно ищут контакты с нашими западными союзниками. Нельзя исключить, что с устранением Гитлера новое руководство Германии сумеет договориться с ними. В этом случае мы можем остаться не только один на один с фашистским зверем, но и оказаться перед лицом мощной коалиции…»


Федотов притушил папиросу, надел очки и в упор взглянул на меня.

— Понял, откуда ветер дует?

Я кивнул.

Федотов спросил.

— Так как же будем искать «мстителя», Николай Михайлович? Какие есть предложения? С чего начнем?

* * *
«…ближе других — на дистанцию пистолетного выстрела — к объекту сумел подобраться агент Бойкий, в миру Волошевский Игорь Львович».

Операция началась в сорок первом. Подготавливая, по указанию Сталина, ликвидацию Блюменталь-Тамарина, в НКВД решили воспользоваться родственными связями Волошевского, приходившегося предателю племянником.

Зимой 1942 года, после короткой подготовки в разведшколе, Бойкий перебежал к врагу. Интересно, что в руках в качестве пропуска на ту сторону он держал листовку, составленную дядей Севой».


— Ты вот что, Николай Михайлович, собери все, что у нас есть на Бойкого-Волошевского и к вечеру подготовь конкретные предложения.

* * *
Из воспоминаний Трущева:

«…к вербовке племянника Блюменталь-Тамарина я не имел отношения. Этим делом занимался комиссар госбезопасности Ильин, получивший приказ отыскать человека, способного разделаться с артистом. Он же угадал перспективы, которые открывало перед Бойким родство с предателем, о чем и составил служебную записку на имя наркома НКГБ Меркулова. Берия доложил Сталину соображения Ильина. Петробыч, еще в ноябре 1941 года в категорической форме приказавший немедленно заткнуть рот этому «пародисту» Блюменталю, согласился с тем, что спешить в таких делах не следует, и дал добро на стратегическое расширение миссии Волошевского».


«…Волошевский был настоящий спортсмен. В нем не было никакой расхлябанности. Человек решительный, умеющий постоять за себя и, главное, всегда готовый дать сдачи.

Успешно перебравшись через линию фронта и легализовавшись с помощью дяди, подтвердившего родство, Бойкий затем неожиданно подвис в воздухе. Блюменталь под самыми разными предлогами избегал встреч с внезапно объявившимся племянником. Единственное, чем он помог Волошевскому, это пристроил его в Русский комитет, который возглавлял генерал Власов, да и то на рядовую должность.

Это отчуждение для многих, имевших отношение к операции «Вендетта», казалось невероятным, хотя с моей точки зрения в поведении Блюменталь-Тамарина не было ничего странного. Этот вывод подтвердили и результаты спецпроверки. Человек, рискнувший дергать Сталина за усы, передразнивать его и, что возмутительнее всего, рассказывать его голосом в радиоэфире антисемитские анекдоты, должен был ежеминутно трястись от страха. У Блюменталя не было улик, однако он ни чуточки не заблуждался насчет появления Игоря на германской стороне. С точки зрения знатока человеческой души, а в этом известному актеру трудно было отказать, чемпион Ленинграда и страны, старший сержант, заряжающий зенитного расчета, никак не мог без тайного умысла переметнуться к врагу.

Вывод: со стороны Блюменталь-Тамарина подобраться к объекту не было никакой возможности».


«…Волошевскому помог случай.

На официальном чемпионате Европы по боксу, проведенном в 1943 году, он познакомился со знаменитым немецким боксером Максом Шмелингом (Max Schmeling), который в тридцать шестом году сумел послать в нокаут самого Джо Луиса.

Шмелинг, считавшийся любимцем Гитлера, подарил Волошевскому свою фотографию с автографом, что открыло перед Бойким многие двери в Берлине».


«…успех забрезжил, когда в середине сорок третьего года Волошевскому посчастливилось быть представленным государственной актрисе рейха Анне Снеговой. На одном из благотворительных концертов дядя Сева был вынужден познакомить племянника со звездой немецкого экрана».


«… это известие вызвало бурную радость на Лубянке. От меня не укрылось, что не один Берия уже втайне начал прокалывал дырочку под орден. Наша страсть к праздникам иногда доходила до смешного. До меня, например, доходили слухи, что в руководстве тогда еще объединенного наркомата обсуждалось предложение — неплохо бы устроить покушение на фюрера ко дню Двадцать пятой годовщины Великого Октября».


Вечером мы с Федотовым взялись за работу. Прикидывали разные возможности.

— Как насчет помощников Бойкого? — спросил Федотов. — Может, достать его с этой стороны? Дай-ка мне досье…

Итак:

«Оболенский Владимир Петрович, оперативный псевдоним Лямпе, он же князь Майсурадзе, он же месье Преваль. Бывший корнет царской армии. Воевал в корпусе Кутепова. Завербован в Югославии в 1933 году. Профессионал высокого класса, специалист по взрывным устройствам. Прекрасно образован. Храбр, циничен, расчетлив. В боевой работе ориентируется отлично».

«Голицын Александр Сергеевич, оперативный псевдоним Подхватов, он же Петренко, бывший поручик гвардии Семеновского полка. Воевал в дивизии Маркова. Завербован в Югославии в 1933 году.

По своим качествам исключительно толковый работник. Опытный, хорошо подготовленный специалист по взрывным устройствам.

К нашим заданиям относится серьезно и выполняет их точно в соответствии с указаниями. В боевой работе зарекомендовал себя с самой лучшей стороны».


— Нет, — подытожил Федотов. — Это опытные волки. Офицерье! Такие не следят.

Начальник в упор взглянул на меня.

— С чего начнем, Николай Михайлович? Какие есть предложения?

— С переброски Закруткина в Берлин. Надо радировать Второму — пусть задействует дочку Майендорфа. Это самый надежный вариант. Комплект документов на три разные фамилии ждет Первого в Берлине. Кроме того, необходимо дать Второму самые подробные сведения о Снеговой. Также необходимо позволить им связаться с артисткой. Для этого нужны особые полномочия.

— С ума сошел?! — опешил Федотов. — Я с этим к Берии не пойду.

Я промолчал.

Я знал — пойдет.

Кстати, Берия принял эту идею на удивление спокойно, даже не выразился в дружеской форме по поводу «моих викрутасов». По-видимому, он уже успел все просчитать. Ни слова не говоря, Палыч приказал мне сопровождать его в Кремль.

* * *
Из воспоминаний Трущева:

«Что касается Снеговой, ни ее, ни другие, сходные источники информации, к которым, например, можно отнести известного сторонника и прежнего личного друга Гитлера, Вальтера Стеннеса, приятеля Геринга князя Радзивилла, — ни в коем случае нельзя считать агентами в формальном смысле этого слова. Они, скорее, являлись доброжелателями и «друзьями». Снеговой в голову не пришло бы добывать номера дивизий, перебрасываемых на Восточный фронт. Ценность этих источников состояла в том, они давали как бы общую картину происходящего в высших кругах нацистского руководства — сообщали о слухах, возможных назначениях, вариантах решений, внутренней подоплеке их принятия. Например, в разгар Сталинградской битвы, когда выяснилась невозможность сбросить в реку оборонявшие узкую полоску берега советские дивизии и дальнейшие попытки захватить эти последние сотни метров до Волги теряли всякий военный смысл, Геббельс в присутствии Снеговой не без сожаления выразился в том смысле, что фюрер никогда не уйдет из Сталинграда. Свою мысль он подтвердил тем, что «фюрер, в частности, считает, что на месте этого города находилась столица хазарского каганата, поэтому удар в направлении Волги рассматривается им как уничтожение гнезда древнего иудаизма. Всякое сопротивление в этом районе должно быть подавлено силой оружия».

Связь с этими лицами осуществлял никто иной как полковник Закруткин, доставлявший информацию лично Петробычу. Кстати, этим и объяснялось его достаточно независимое положение в круге тех лиц, которые имели доступ к Сталину».


«Это было мое последнее свидание с Петробычем.

Сталин поздоровался, спросил — как дела? Выслушав Берию, сообщившего, что Бойкий не отвечает на шифртелеграммы, поменял адрес и, по-видимому, крепко вбил в голову, что убийство Гитлера — святой долг каждого советского человека, Сталин заметил.

— Его можно понять, но простить нельзя. Речь идет об операции стратегического значения, о жизнях сотен тысяч наших бойцов, поэтому вы вправе использовать любые меры для предотвращения акции. Негодяй пока нужен живым. Понятно, товарищ Трющев?

— Так точно, товарищ Сталин.

На этом встреча закончилась».

Глава 2

Барон, переславший мне отрывки из воспоминаний Трущева, не поленился густо нашпиговать их своими «жизненными наблюдениями».

Еще на отдыхе в Турции его без конца донимал творческий зуд. На этот раз он развернулся по полной. Мне пришлось долго просеивать сквозь сито современных требований к авантюрным романам «литературные красоты» и «психологические подробности», которыми барон изрядно нашпиговал свои тексты. Пришлось также недрогнувшей рукой пройтись по неуместным антимониям, касавшимся его взаимоотношений с Магдаленой фон Майендорф, без которых, как Шеель уверял в «преамбуле», история «чахнет, теряет стройность и становится похожей на палку.

Или на полицейскую дубинку».

Я сохранил только его хронологию.

* * *
«5 октября 1943 года. Ужин у Майендорфов.

Дядя Людвиг за столом вел себя раскованно. Не в пример Магди, которая после поездки в Копенгаген упорно избегала меня, он, по-видимому, уже считал меня членом семьи. К настороженности его дочери я относился с пониманием и не педалировал события.

За столом генерал неожиданно обрушился на Канариса.

— Какой провал! Какая недопустимая расхлябанность! Еско, ты должен иметь в виду — фюрер устроил этому ротозею в адмиральских погонах зубодробительный разнос. На совещании в ставке он в упор поинтересовался — знакомо ли начальнику военной разведки имя «Альберт Эйнштейн»?


«…— Конечно, мой фюрер.

— Тем хуже. Почему тогда его выпустили из страны?

Канарис доложил.

— Эйнштейн — физик, эмигрировал из Германий лет десять назад. Сейчас живет в США. Мой фюрер, на должность руководителя абвера я был назначен спустя несколько лет после его отъезда.

— И за все эти десять лет вы ни разу не удосужились поинтересоваться чем этот «физик» занимается в Америке. Ну, а о Нильсе Боре вы слыхали? Где он? Не знаете, адмирал? Что же, я просвещу вас. Бор тоже удрал и сейчас под именем Николы Бейкера разгуливает в Америке. Хорошо, если бы он только разгуливал… Нет, в компании с Эйнштейном и другими негодяями они денно и нощно трудятся на созданием урановой бомбы. У них одна цель — создать смертоносное сверхоружие и обрушить его на наши головы!

После короткой паузы фюрер напомнил.

— Насколько мне известно, операция «Июльский снег» была поручена вам. Что же вы молчите?

— Бор находился под постоянным надзором гестапо, — отпарировал Канарис.

— Нет, адмирал! — перебил его фюрер. — Именно вы несете ответственность за то, что ваши люди предоставили ему возможность бежать! Вы согласны со мной, Гиммлер?»


…После короткой паузы Майендорф подытожил.

— Теперь дело за малым — отыскать Бора! Это дело моих сотрудников. Они уже освоили метод сверхчувственного обнаружения вражеских подводных лодок по карте, так что пусть потрудятся на новом поприще.

Я позволил себе вставить замечание.

— На мой взгляд, дядя Людвиг, не плохо бы к методам сверхчувственного обнаружения добавить обычные розыскные меры. Например, поинтересоваться у наших ученых, где может скрываться этот двурушник?

— Это само собой! — подтвердил Майендорф. — Я уже допросил руководителя нашего атомного проекта Вальтера Герлаха. Оказывается, Бор вовсе не в Америке. Он разгуливает по Лондону.


Этот разговор произвел сокрушительный эффект на Магди. Она неожиданно согласилась посетить со мной театр. В машине у меня лежал огромный букет алых роз.

— Какой прекрасный букет! — восхитилась Магдалена. — Это мне?

— Прости, но это для нашей примы Снеговой. Знала бы ты, с каким трудом и за какие деньги мне удалось достать билеты на спектакль. Фюрер старается не пропускать ни одного спектакля с ее участием.

Магди мало интересовали театральные пристрастия фюрера. У нее на этот счет была своя, женская, точка зрения.

— Ты собираешься вручать алые розы другой женщине при мне? Ты меня не в грош ни ставишь! Конечно, кто я тебе? Агент под каким-то номером. Под каким номером я числюсь в твоей картотеке, Еско?

— Магди, послушай, в этом букете нет ничего личного. Только работа.

— Ага, новое задание!

— Да, и ты могла бы помочь.

— Что на этот раз?

— Так, пустяк! Съездить в Копенгаген и передать документы Первому.

— Чтобы этот большевистский террорист смог пробраться в столицу рейха?! Алекс, я давно хотела поговорить с тобой. Я была уверена, ты использовал меня в Копенгагене для каких-то неблаговидных целей. Признаю, я ошибалась. Папа подтвердил, что твоя просьба действительно был связан с Бором, но это ничего не меняет. Я хочу сказать, что ни словом не обмолвлюсь о поездке в Копенгаген, но больше никаких заданий! Дело даже не в том, что мне страшно. Просто я не хочу обманывать папу и вообще…

Она заплакала.

Я притормозил машину у обочины. Слезы у Магди тут же прекратились.

— Ты высадишь меня из машины? Ты застрелишь меня здесь, среди развалин?

— Тебе доставляет удовольствие мучить меня? — спросил я. — В чем я провинился перед тобой? Зачем доставал твою кошку? Разве я в чем-то обманул тебя, Магди? Ты не верила в спасение Бора — хорошо. Ты не хочешь помочь мне — ладно, но при чем тут слезы?

Она промокнула глаза, затем деловито, как это присуще истинной арийке, поинтересовалась.

— Что вы задумали на этот раз? Наверное, что-то ужасное? Что-то гадкое и отвратительное?

Я был готов к этому вопросу и заранее продумал ответ. Он не делает мне чести — я поступил вопреки самым строгим инструкциям, всяким мыслимым и немыслимым приказам, здравому смыслу, наконец, но у меня не было выбора.

Я сказал ей правду.

— Мы получили приказ спасти фюрера?

Магди открыла рот, так и сидела, пока я не напомнил, что мы можем опоздать на спектакль.

Она пришла в себя и почему-то шепотом призналась.

— Ваше коварство безгранично! Это внушает мне ужас. Кто руководит тобой, Еско? Дьявол?

— В данном случае я получил приказ от Первого.

Магди задумалась. Я тронулся с места, минуя Потсдамерплац, выехал на Герингштрассе, набрал скорость. Впрочем, что это была за скорость! Машина петляла по освобожденной от обломков части улицы. Дома по обе стороны лежали в развалинах. Кое-где развалины еще дымились. Русские военнопленные, обходя лужи с горящим фосфором, разбирали завалы. Их вид был ужасен. Я подумал, что среди них могли быть мои товарищи по межпланетному кружку в Свердловске. Это придало мне силы.

Магди задумчиво произнесла.

— Этот Первый вовсе не страшный. И даже милый, если не знать о его зверином оскале большевика. Еско, я окончательно запуталась.

Я вспомнил командовавшего мною дьявола и бесов вокруг него и рассмеялся.

— Неужели это так смешно? — ужаснулась Магди.

— Это грустно, дорогая. У меня к тебе только одна просьба, давай оставим все по-прежнему, а твой ужас, коварство красных и прочую ерунду спрячем от чужих глаз. Если ты не желаешь видеть меня, если моя физиономия у тебя, кроме страха и презрения, ничего не вызывает…

— Почему же!.. — перебила меня Магди. — Я этого не говорила.

— Благодарю. В любом случае, давай сохраним мою тайну в тайне. А сейчас я готов отвезти тебя домой, а сам отправлюсь в театр. Мне очень важно именно сегодня вручить букет адресату. Я не имею права обсуждать приказы. И не хочу!

Ткнуть бы ее носом в перетаскивающих камни, шатающихся под весом камней пленных! Я презирал тех, кто заставляет людей, несущих тяжести, обходить лужи с пылающим фосфором! Если уронишь, тебя заставят поднять камень голыми руками! К сожалению, такой метод воздействия на члена Glaube und Schönheit[85] был преждевременен, пусть даже, как призналась Магди, она вступила в союз, чтобы не портить карьеру папе. До согласия нам еще было брести и брести.

— Я поеду с тобой, — не задумываясь откликнулась Магди. — Я не знаю, что вы там задумали… но все-таки интересно, что вы задумали? По крайней мере, это выглядит очень романтично — букет роз, известная актриса. А как вы будете спасать фюрера?

Я едва не застонал. У меня было очень мало времени, а тут любимая женщина со своими, как сказал бы Трущев, антимониями.

Насчет «любимой», я тогда уже не сомневался, и оказался прав, в чем можно было убедиться в Турции».


«8 октября 1943 года.

На Ангальтском вокзале встретил Первого. Пришлось переодеться в штатское, наклеить усы.

Ненавижу всякого рода переодевания!

При Магди Первый держался любезно, но, добравшись до пансиона фрау Марты, дал волю ярости.

— Знаешь, какой приказ я получил из Лубянки? Спасти Гитлера!! Любой ценой!!! Они что окончательно сошли с ума?! Ладно, Бор. Я могу понять, что в Москве ищут к нему подходы, он что-то знает об урановой взрывчатке. Но спасать Гитлера?! Ангела бездны! Да еще ценой жизни?!! — далее пошел изощренный мат. — Да я бы его собственными руками!..

— Ты предпочел бы как можно скорее победить в войне или затянуть боевые действия? Каждый день война уносит тысячи и тысячи твоих соотечественников.

Анатолий уставился на меня как на умалишенного.

— Ели ты такой умный, поделись своими выводами.

Пришлось объяснить.

— Толик, неужели ты до сих пор не понял, что Германия неотвратимо скатывается в пропасть. Если датчане, ближайшие союзники, спят и видят, как бы избавиться от иноземной опеки, о чем говорить?!

После паузы я поделился с большевистским агентом.

— Знаешь, с чем здесь связывают скорую победу? С пушками, стреляющими на 600 км, гигантскими бомбардировщиками, но больше всего здесь восхищаются невероятной силы бомбой — «самый большой самолет сможет поднять на борт лишь одну такую штуковину. Двенадцати таких громадин хватит, чтобы уничтожить город с населением в миллион человек». Страну денно и нощно успокаивают слухами о «чуде-оружии», которое в нужный момент повернет ход войны.

И люди верят! Или хотят верить. Как не верить, если сам министр вооружений Шпеер заявляет: «Техническое превосходство обеспечит нам скорую победу. Затяжная война будет выиграна посредством «вундерваффе». Слепой тащит за собой в пропасть слепых.

Я дал Первому время осознать сказанное, затем спросил.

— Зачем же менять коней на переправе?

Закруткин долго, покусывая губы, обдумывал сказанное, затем поинтересовался.

— Ты вроде бы немец. Тебе не жалко немцев?

— Это единственное лекарство. Если тебе доставляет удовольствие мучить меня такого рода вопросами, сообщи, какие распоряжения ты получил насчет меня, и я оставлю тебя в покое. Поступай, как знаешь. Кстати, революция была единственным лекарством для русских. Если бы не семнадцатый год, сейчас у вас не было ни Екатеринбурга, ни Свердловска. Если кто-то утверждает обратное, он лжет. И лжет сознательно.

Первый насупился.

— Ты не имеешь права бросить меня в такой момент. Я не волшебник? Как мне в одиночку отыскать в этом логове Бойкого? И вообще…

— Тогда будь любезен не теряй головы.

— Голову, — поправил меня филолог от НКВД.

— Это у вас в Москве «голову», а у нас в Берлине — «головы»! Задание трудное. Времени на антимонии нет. Делим задачу. Я — анализирую и на подхвате, ты за следака. Вопросы есть, капитан?

— Так точно, товарищ лейтенант!.

— Что, произвели? — удивился я.

— Не только произвели, но и Петьку взяли на воспитание. После смерти бабушки его отправили в детский дом. Трущев привез его в Москву. Теперь шефство над ним взяла Светлана.

— Эта та, которая онемела со страху?

— Видал бы ты эту немую! Такая красавица растет».


«9 октября.

Первый же день поисков принес неожиданный результат.

Я всегда говорил, что Толик родился в рубашке. Нюх не подвел его и на этот раз. Можешь назвать его счастливчиком, хотя с оперативной точки зрения обострение обстановки вокруг Бойкого вряд ли можно было считать удачей.

В Русском комитете генерала Власова Первый профессионально вышел на секретаршу-немку. Она сообщила, Волошевский уже две недели не появляется на службе. По личному распоряжению генерала его якобы отправили в командировку. На самом деле он усиленно тренируется в спортзале в компании со Шмелингом. В Русском комитете очень заинтересованы, чтобы Волошевский победил на очередном чемпионате Европы по боксу, который должен состояться в конце года в Булони.

Первый подцепил секретаршу на дешевый предрассудок — мы бьем красных на фронте, а они здесь готовятся к соревнованиям?!

У фрау от злости даже глазки заиграли.

— Скоро эти русские сядут нам на голову даже здесь, в Берлине!

После паузы она с намеком добавила.

— Кстати, не только военные испытывают повышенный интерес к этому вырождающемуся славянину! Как раз перед вашим приходом кое-кто тоже интересовался Волошевским. Их было двое. Оба в черных плащах. Один высокий, с неприятным лицом, другой толстячок с длинными залысинами. Оба вежливы и улыбчивы. Они заявили, что хотят пригласить этого унтерменша тренером к своим парням. Каково!

Это была новость так новость!

Мы переварили ее ночью, в пансионе. С одной стороны, дело значительно упрощалось. Оставалось только найти Бойкого и сдать его этим двоим, чья служебная принадлежность сомнений не вызывала. После чего, доложив на верх, что задание выполнено, можно было прокалывать дырочки под ордена.

С другой — заслужил ли такое наказание Волошевский и посланные ему в помощь специалисты? Как ни крути, но мы были однополчане, пусть даже наш научный руководитель на Лубянке санкционировал использование любых мер, которые могли бы дать результат.

Эту задачку сразу не решишь, здесь ставкой была жизнь. Одно дело, сохранить жизнь фюреру — пустьпомучается, негодяй! Пусть еще поверховодит! Пусть собственными глазами увидит крах арийского дома. Другое — желание помочь Волошевскому. Между этими двумя, раздирающими душу антимониями, приказ, за которым стоит воля Петробыча и его правда.


Из комментариев барона Алекса-Еско фон Шееля:

«…была глубокая ночь. Было томительное ощущение внутреннего несогласия с необходимостью предать Волошевского и двух его товарищей, чьей судьбе тоже вряд ли позавидуешь. Из гвардейских офицеров в эмиграцию, потом в объятия ЧК. Наконец, важное задание в Берлине, и в итоге гибель от рук своих же товарищей.

В этих превратностях было много схожего с моей судьбой. Но как мы могли спасти их? Это угнетало больше, чем судьба тысячи фюреров. Говорю без бравады — если бы Закруткину приказали ухлопать Гитлера, он счел бы это за великую честь.

Но что произойдет, если мы проморгаем и Бойкий сумеет рвануть бомбу?

То, что мститель решил рвануть, у нас не вызывало сомнений. На Лубянке тоже. В пространной шифротелеграмме, переданной по радио, сообщалось — покушение имеет шанс на успех только во время представления в Немецком драматическом театре на Шуманштрассе. Других возможностей подобраться на убойную дистанцию у Волошевского не было. Это давало слабую надежду перехватить мстителя.

Мы слова друг другу не сказали, мы уже тогда были как братья. Между нами было согласие по самому важному, самому острому вопросу — что есть жизнь и какова ее цена, а это, знаете ли… Надо попробовать, иначе нам не будет покоя. Не тому учил нас Трущев, не для того он рисковал головой, спасая Первого от самого себя в Калуге, а меня, от самого себя же, в Швейцарии. То же самое можно сказать о Нильсе Боре. Не для того он проникал в тайны атомного ядра, чтобы мы вот так, походя, сдали Волошевского и потом ходили, потирали руки — как мы его, а-а? Тяп, ляп — и готово!

У нас было несомненное преимущество — мы были лучше информированы о намерениях Бойкого, следовательно, мы обгоняли гестапо. С другой стороны, неизвестно, по какой причине тайная полиция заинтересовалось Волошевским? Это был самый острый вопрос. Если их интерес связан со Снеговой, нам не останется ничего другого, как сдать Бойкого и всю его компанию. Но это решение должно быть обоюдосогласованным, иначе мы больше никогда не смогли бы взглянуть в глаза друг другу.

* * *
Навестив Майендорфов на следующий день, я завел разговор о предстоящем чемпионате Европы по боксу, которой должен был состояться в Булони. Я уверенно заявил, что на этот раз питомцы Макса Шмелинга разгромят всех конкурентов из неполноценных рас и обеспечат Германии превосходство не только в области духа, но и в физической мощи.

Майендорф выразил сомнение.

— Ты еще молод, Еско. У тебя не хватает опыта. Эти недоноски как быки. Они глупы, но понимают, что с случае поражения их тут же отвезут на бойню, поэтому они будут биться не щадя жизни. И это правильно. В этом мире сильнейший должен побеждать не только теоретически, но практически.

— Так-то оно так, но наш Макс, оказывается, тренирует не только наших ребят, но и какого-то Волошевски. Говорят, этот русский перебежчик уже однажды отобрал титул у представителя люфтваффе?

— Это ничего не значит, дружище. Такие как Власов или Волошевски тоже нужны. Управлять Россией без русских — это пустые мечтания. Рейхсминистр четко дал установку: «…нам нужны проверенные, отведавшие крови соплеменников кадры из унтерменшей». На днях рейхсминистру был представлен доклад, в котором утверждается, что процент арийской крови среди русских значительно выше, чем мы предполагали. Отсюда их временные успехи на фронте.

Я под столом наступил Магди на ногу.

— Я хочу посмотреть на наших боксеров! — неожиданно заявила Магди. — Я всегда восторгалась Шмелингом. Он так чудесно сыграл в «Любви на ринге». Он и Снегова были просто бесподобны. Кстати, Еско, я смотрела этот фильм, когда твой папа увез тебя в Россию. Мне тогда повезло, и я взяла автограф у «красавчика Макса».

Дядя Людвиг удивленно глянул на дочь.

— Никогда не знал, что ты увлекаешься боксом, — признался он. — Я мог бы привезти кучу его автографов. После того, как Шмелинга тяжело ранили во время высадки десантников на Крите, я помог ему встать на ноги. Он ни в чем не откажет моей дочери.


12 октября.

Шмелинг не отказал. Более того, он согласился подбросить нас на квартиру Волошевского — пусть Магди познакомится с его учеником.

— Этот русский — крепкий парень. Он утверждает, что у себя в России был чемпионом Ленинграда и призером чемпионата страны. Кстати, Шеель, если желаете потренироваться, приходите ко мне. Бокс сродни искусству. Глядя как боксирует тот или иной спортсмен, я могу сказать, что он из себя представляет.

Я отказался, потому что всегда предпочитал боксу межпланетные полеты. Не хватало, чтобы какой-нибудь эсесовец — а их у Шмелинга в спортзале было предостаточно, — вышиб мне мозги.

То-то обрадуется Дорнбергер.

Макс подвез нас на Бремерштрассе, где располагалась прежняя квартира Бойкого и откуда он сбежал несколько недель назад. Мы поднялись на лестничную площадку. Боксер нажал на кнопку звонка.

Тишина.

Нажал еще раз.

Верьте не верьте, но я не без опаски ждал — вот сейчас распахнется дверь, оттуда вывалится оперативная группа и начнет крутить нам руки. Шмелинг, конечно, успеет врезать кому-нибудь по физиономии, а вот мне ни в коем случае нельзя ввязываться в драку. Не дай Бог, ссадина или кровоподтек. Что тогда будет с Первым? Придется нанести ему такое же увечье, как и мне. Впрочем, я не терял надежду, что Шмелинг и Магди помогут мне выкарабкаться из этой непростой ситуации.

За дверью было тихо.

— По-видимому, русского нет дома, — заявил Шмелинг.

В этот момент дверь квартиры напротив отворилась, оттуда выбежала фрау в домашнем халате и с фото в руках. Она бросилась к Шмелингу, протянула снимок.

— Господин Шмелинг, я так рада! Не могли бы вы подписать вашу фотографию.

Макс молча подписал снимок.

— Майн Гот! — восхитилась фрау. — Теперь у меня есть автограф гордости нации.

— Скажите, фрау…

— Фрау Доббель, будьте любезны.

— Скажите, фрау Доббель, где ваш сосед?

— Ах, этот русский. Он был такой скрытный. К сожалению, он исчез две недели назад. Я уже сообщила куда следует.

— Жаль, — расстроился Шмелинг. — Он был мне нужен. До свидания, фрау Доббель.

Женщина проводила нас до лестницы. Мы начали спускаться. Я обернулся — женщина доброжелательно осклабилась и помахала рукой. Я рискнул вернуться.

— Не подскажете, фрау Доббель, по какой причине герр Волошевски съехал с квартиры и где его теперь можно найти?

— Понятия не имею. Я же говорила, он такой скрытный. Недавно у него в квартире поселились два странных господина. Я напомнила герру Волошевски, что их необходимо зарегистрировать, но он не послушал. Пришлось самой пойти в полицейский участок.

— Вы поступили как настоящая патриотка, фрау Доббель.

— Рада слышать, герр офицер.

Уже на улице, распрощавшись со Шмелингом, я представил, как фрау Доббель часа в два ночи — раньше Волошевский вряд ли рискнул провести на конспиративную квартиру посланных ему на подмогу боевиков, — прильнула к глазку и пытается разглядеть незнакомцев. Интересно, дождалась ли она рассвета или сразу помчалась в гестапо?

Когда мы простились со Шмелингом, Магди поинтересовалась.

— Я сделала все правильно? Я страшно рисковала. Где ты будешь теперь искать этого Волошевски? Я могла бы спросить у папы.

У меня перехватило дыхание.

— Ты все сделала правильно, Магди. Риска никакого не было, но я прошу — навсегда забудь эту фамилию, иначе быть беде. И ни слова папе, хорошо?

Она кивнула, потом добавила.

— Ты считаешь меня полной дурой, Еско? Тебе доставляет удовольствие считать меня полной дурой!..

И так далее.

Глава 3

Из комментариев барона Алекса-Еско фон Шееля:

«…Теперь можно было рискнуть. Мы с Первым пришли к согласованному выводу, что терять такого ценного работника, как Волошевский, тем более сдавать его костоломам из гестапо нельзя. Из имеющихся данных стало ясно, его связь со Снеговой не зафиксирована, иначе Бойкого давно на свете не было бы. Теперь весь вопрос в том, кто первым выйдет на него.

Повезло Первому. Правда, даже теперь, спустя полвека я не берусь утверждать, что это была удача».


14 октября.

«…когда я добрался до пансиона фрау Марты и черным ходом прошел в комнату Закруткина, тот изо всех сил прижимал к лицу мокрый платок.

Я отвел его руку — на лице Первого красовался внушительный кровоподтек.

Я едва удержался от смеха, хотя в нашем положении смеяться было нечему.

— Кто это тебя?!

— Волошевский!! Совсем распустился, негодяй! Поднял руку на офицера! Слушай, давай сдадим его со всеми потрохами. Белую сволочь мне вообще не жалко. Наверное, настреляли красных во время Гражданской, так что им всем туда и дорога.

Я внимательно осмотрел синяк. Он был не так страшен — усиленный массаж, косметика и через пару дней глаз будет в порядке. Денег на частную клинику у нас хватит.

— Выкладывай.

— Бойкого я засек возле театра. Он явился на спектакль, прошел через служебный вход.

Давали какую-то мелодраму. По случаю отъезда на Восточной фронт в театр пригнали очередную порцию кандидатов в офицеры. Утром перед ними выступил господин Геббельс, где они от души накричались здравиц в честь фюрера. Вечером для подъема духа им организовали посещение сентиментально-нацистской развлекаловки.

Волошевского отыскал в фойе, затем прошел за ним в зал.

Сел поблизости. Перед началом спектакля ознакомился с программкой, в которую была вложена инструкция, как вести себя после объявления воздушной тревоги. Хочешь ознакомиться? Я захватил эту бумаженцию с собой.

Он протянул мне сложенный вдвое листок.

«…поскольку в здании театра нет бомбоубежища, см. карту. На карте показано, как добраться до вашего убежища, которое значится под номером один».

Анатолий пояснил.

— В зависимости от номера кресла, которое тебе досталось. Есть еще убежища номер два и три. Ошибиться нельзя, иначе не пустят.

«Тревога будет объявлена со сцены. После объявления тревоги необходимо, соблюдая спокойствие, взять свою шляпу и пальто в гардеробе и следовать в бомбоубежище. Когда бомбардировка закончится, вы должны вернуться в театр, сдать пальто и шляпу. Спектакль будет продолжен с того места, где прервался.

Не допускать тревоги.

Действовать строго по инструкции».

Закруткин с любопытством наблюдал за мной. Непонятно, что он нашел странного в этом документе? Спроси любого немца, и он подтвердит, лучше иметь инструкцию, чем не иметь.

У Первого, правда, хватило ума не начинать дискуссию по поводу нашей национальной привычки к порядку. Он отыгрался на пьесе.

— Сюжет проще не бывает. Некая фрейлейн, член Союза нацистских женщин, получает с фронта известие о том, что ее жених пропал без вести.

Я не стал дожидаться, когда герой, сумевший пробиться к своим через тылы большевистских зверей, устоявший перед чарами очаровательной унтерменши, завербовавший по дороге красного генерала, а также сколотивший группу таких же отважных, как и он, оказавшихся в окружении суперменов, окажется в Берлине и попадет в объятия любимой. Я последовал за Волошевским. Тот сумел свободно пройти за кулисы, а это много значило.

Коротко об обстановке. Зал не слишком вместительный, но красивый. На третьем ярусе, прямо напротив сцены, государственная ложа. Попасть туда невозможно, но за определенную мзду можно устроить ее посещение. Мне намекнули, мол, в этом нет ничего невозможного.[86] К сожалению, этот вариант вряд ли что-либо дает нам в смысле результата, так как никто не может сказать, когда фюрер появится в театре. К тому же для нас участие в темных делишках исключается. Наиболее реальная возможность — взорвать нижнюю ложу. Там тоже есть охрана, но пустяшная, из каких-то инвалидов.

Я познакомился с ними. С инвалидами можно договориться. Они же намекнули насчет ложи фюрера — если есть желание и деньги?..


Бойкого я дождался на улице. Он появился из служебного входа и двинулся вниз по Бремерштрассе. Топтунов не было, выходит, коллеги из гестапо еще не добрались до него. Затем нажал на газ, догнал боксера, остановился, распахнул дверцу.

— Не подскажете, как мне добраться до Фридрихштрассе?

Бойкий наклонился и начал объяснять: сначала налево, потом направо… Я кивал и как бы между делом назвал пароль. Он на мгновение замер. Я предложил ему сесть в машину. Он подчинился. Приказание захлопнуть дверь выполнил беспрекословно, чем сразу подкупил меня. Я спросил, куда он перебрался?

Он ответил, что это далеко, в Лихтенберге, и скоро комендантский час.

— Ничего, у меня есть пропуск, — успокоил я Бойкого, затем спросил. — Приказ из Москвы получил?

Он кивнул.

— Почему не выходишь на связь?

Волошевский усмехнулся.

— Когда все готово?

— Решил, что умнее других?

Он ответил не сразу. Видно, тысячу раз проигрывал в голове этот разговор — прикидывал, как вывернуться. Сначала решил давить на психику.

— Вы были в Ленинграде зимой сорок первого?

— Нет, не приходилось.

— А мне приходилось. Что же это за приказ такой — миловать убийцу?

— Он не только убийца, но и руководитель государства, с которым мы ведем войну.

— Это оставим для партсобрания, а пока…

В следующий момент он ловко, коротким правым крюком ударил меня в лицо. Удар у него оказался что надо. Я сразу вырубился, а когда пришел в себя, Бойкого и след простыл.

Первый с нескрываемой тоской признался.

— Выходит, я не Трущев. Не смог найти подход. Впрочем, хоть ты и хитрый, он и тебя бы уделал. Я, может, и справился бы с ним, но не в машине.

Я незамедлительно набрал по телефону условленный номер в Кладове. Попросил к телефону фрау Снегову. Она подошла. Я напомнил о букете.

Артистка положила трубку. Я с недоумением уставился на Второго. Тот развел руками.

У нас не было времени разводить руками. Пришлось, невзирая на риск, вновь торчать возле служебного подъезда. Я не мог поручить связь с артисткой этому простофиле Закруткину. Спасало только, что октябрь того года выдался в Берлине на редкость дождливым, это защищало от бомбежек. Руин вокруг театра было достаточно. Непонятно, как он сам еще уцелел.

* * *
18 октября.

Поджидая Снегову, я действовал на авось. Мало ли куда могла закатиться государственная актриса рейха после спектакля! Может, к самому Геббельсу, который любил собирать артистов у себя на даче в Ланке. Это по дороге в Пренцлау, шестьдесят километров от Берлина. У меня бензина не хватит.

Мне повезло на третью ночь. Снегова последней вышла из служебного входа. Дверь за ней закрыл какой-то безрукий инвалид. Актриса вместо того, чтобы сесть в свой припаркованный возле театра «фиат», помчалась к трамвайной остановке, чтобы успеть на подходящий состав.

Не успела.

Я подъехал к остановке, распахнул дверцу, тихо выговорил по-русски.

— Госпожа Снегова, у меня нет другого выхода.

Анна поколебалась и села в машину.

— Я запомнила вас, — неожиданно резким, недовольным голосом, заявила она. — Это вы подарили букет?

— Так точно. У вас прекрасная память на лица.

— Иначе мне не выжить в этом лучшем из миров. Зачем звонили по телефону? Что вы хотите?

— Прежде всего, подбросить вас домой. Почему вы не воспользовались своей машиной?

— Потому что простым гражданам выдают пятнадцать литров на месяц. Это как раз на одну поездку до моего дома в Кладове. Все остальное топливо — собственность вермахта.

— Считайте, вам повезло и сегодня вы сэкономите. Мне приказано выразить вам соболезнование по случаю кончины матери.

— Приказано? Я полагала, что это долг каждого порядочного человека.

— Именно так. Приказ я исполнил, а теперь от имени родины прошу — держитесь, Анна Константиновна. Еще немного, еще чуть-чуть…

Мы ехали по ночному Берлину. Анна молчала, а мне стало хорошо, будто я еду по ночной Москве и в машине рядом со мной сидит Тамара. Впрочем, я не отказался бы и от Магди, но только по мирному Берлину.

Наступит ли такое время?

— Что вы хотите?

— Мне нужен пропуск в театр. Пусть это будет контрамарка. Это трудно?

— Нет, это не трудно, но… и это все?

— Нет. Мне бы хотелось пройти к вам за кулисы. Пусть охрана увидит меня, пусть меня увидят ваши коллеги. Хотелось бы познакомиться с директором театра. Возможно, я буду со своей невестой.

— У вас есть невеста?

— Да, и она очень любит меня.

Анна возмутилась.

— Какая душераздирающая сентиментальность! Особенно в сопровождении непрекращающихся бомбежек. Вы зря нахватались от немцев подобной ерунды — это очень практичный и жесткий народ.

— Я — немец, мне всегда была чужда сентиментальность.

— Я не хотела вас обидеть.

— Что вы, фрау Снегова, — я перешел на немецкий. — Вы упомянули о бомбежках. Кстати, как у вас соблюдается инструкция о поведении граждан в момент объявления воздушной тревоги?

— Неукоснительно. Никого не надо подгонять. У нас есть команда — два негодных к службе инвалида, они строго следят, чтобы все вовремя покинули здание. Потом сами со всех ног мчатся в укрытие. Назад практически никто не возвращается, разве что инвалиды. Они запирают служебный вход и тоже уходят.

— Где расположено бомбоубежище?

— Через площадь.

Она молчала до самого Симменсштадта, потом спросила по-русски.

— Что там, на фронте?

— Победа будет за нами.

— И на том спасибо.

* * *
20 октября.

Мне не пришлось уговаривать Магди посетить театр. Она, при всей неприязни к большевикам, мечтала познакомиться со Снеговой. В свою очередь прима представила нас директору, который любезно согласился показать нам свой театр. Мы осмотрели зал, посетили фойе, прошли по внутренним помещениям.

Сигнал воздушной тревоги застал нас на третьем ярусе, где располагалась государственная ложа. Услышав сирену Снегова, Магди, директор, все прочие сотрудники — осветители, гримерши, инвалиды во главе с уполномоченным от партии — во исполнение инструкции, прихватив плащи и шляпы, со всех ног помчались к выходам.

В этой суматохе было проще простого затеряться в фойе.

Гул нарастал, было страшно. С первыми бомбовыми раскатами, покатившимся по затемненному Берлину, я тщательно осмотрел запломбированную дверь, ведущую в отсек, где помещалась ложа фюрера. В окнах подрагивали стекла, стены, словно живые, ходило ходуном, однако дверь держалась намертво. Не только Волошевский, но и мышь, не смогла бы проникнуть в расположенные за дубовой дверью помещения.

Пришлось взять паузу.

Через окно я наблюдал за цепочкой ярких вспышек на противоположном берегу Шпрее. Это было далеко, где-то на юге города в районе аэродрома Темпельхоф.

Мне припомнился рассказ Снеговой — за день до посещения фюрера в театр налетала орда всякого рода следопытов. Они вскрывали заветную дверь и начинали обыскивать государственную ложу и все примыкающие к ней помещения. Вынюхивали каждый сантиметр.

Попробовать проникнуть из зала? Бессмысленно. Скорее всего, в ложе установлены скрытые микрофоны.

После окончания проверки в фойе негласно выставлялся караул. Во время спектакля места во всех соседних ложах занимали люди из спецслужб и проверенные партийные чиновники с семьями.

Добраться до фюрера можно только снизу.

Я направился на второй ярус. Шел не таясь. Как только прикрыл за собой дверь, грохот разрывов сразу стих.

Ложа как ложа. Сразу за дверью предбанник, в предбаннике тумба в виде античной колонна высотой в полтора метра. Изготовлена из искусственного мрамора, внутри, скорее всего, пустая, но все равно невероятно тяжелая. Директор рассказал нам с Магди (скорее Магдалене, чем мне), что точно такая же подставка находится наверху. Перед началом спектакля дежурный адъютант ставит на нее вазон с приготовленными для примы цветами.

Интересный момент — подставка в нижней ложе считается запасной. Был случай, когда во время бомбежки тумба, стоявшая в государственной ложе, упала и треснула. Ее отправили в ремонт, а наверх перетащили ту, что находилась внизу. Когда отремонтированную подставку вернули в театр, всю операцию повторили в обратном порядке.

Такая щепетильность удивительна даже в Германии. Я поинтересовался, зачем лишние хлопоты? Директор объяснил — фюрер, войдя в ложу, сразу заметил подмену и поинтересовался, в чем дело?

— Я, знаете ли, всегда лично встречаю вождя. С готовностью и непоколебимой верой в победу я поздравил его с выдающейся зоркостью и заодно объяснил причину. Для всех нас этот случай стал отличным уроком. Фюрер замечает все! — восхитился директор, затем вполне буднично добавил. — Поэтому солдаты СС и таскают подставку.


В темноте, при удалявшихся звуках разрывов и синем свете фонарика, я осмотрел тумбу. По самым скромным прикидкам для результата требовалось не менее трех, а то и пяти, килограммов взрывчатки, а это немало. Могло ли такое количество поместиться в колонне, если учесть что одна килограммовая шашка представляет собой упаковку размером с толстый роман. Если да, как добраться до внутренней полости?

Я попытался сдвинуть подставку. Удалось с трудом — видно, колонну на всякий случай не стали крепить к полу наглухо. В таком случае ее, наверное, можно положить на пол? Тяжелая, donner wetter! Отдышавшись, при белом свете фонарика, я внимательно оглядел основание. Оно было прикрыто куском фанеры. Отвернул шурупы, снять фанеру. Открылась небольшая полость, выше она была надежно зацементирована.

Цемент свежий. В цементе отверстие, откуда выглядывала металлическая трубка. Что можно было спрятать в полости, и затем прикрыть фанерой? Уж не взрыватель ли?

Решение представлялось оптимальным. Корнет Оболенский и поручик Голицын хорошо знали свое дело. Адскую машину запрессовали в тумбу, которую вряд ли тронут без особого на этот счет распоряжения, а если и тронут, будут обращаться с предельной осторожностью. Значит, дело только за взрывателем.

Я присел рядом с тумбой, сдвинул фуражку на затылок, прикинул — каким он должен быть, взрыватель? Понятно, что с часовым механизмом. Я прислушался — тиканья не уловил. Следовательно, взрыватель не установлен. Вывод — для окончательного снаряжения СВУ (самодельное взрывное устройство) подрывнику необходимо точно знать, во-первых, день появления фюрера, во-вторых, иметь возможность проникнуть в ложу за сутки-двое до начала спектакля.

Мелькнула мысль — попытаться немедленно извлечь СВУ. Пусть Волошевский помучается.

Решение ошибочное. Без инструментов вытащить мину не получится. К тому же на полу останутся следы, а привлекать внимание гестапо к махинациям Бойкого мне не хотелось, и вовсе не из человеколюбия. Закруткин и я по уши влезли в это дерьмо. Гестапо не составит труда вычислить нас.

Или одного из нас.

Вывод — проследить, когда Бойкий, будь он проклят, явится вставить взрыватель.

Как это можно узнать наверняка?


22 октября.

В министерстве удалось выяснить — фюрер находится в Восточной Пруссии, прячется в своем «Волчьем логове». Впрочем, для многих это не было секретом. Другое дело, намеченный на ноябрь график его перемещений. Чтобы проникнуть в эту тайну, пришлось изловчиться. Помог Майендорф, живо откликнувшийся на просьбу дочери взглянуть на фюрера, по слухам собиравшимся посетить Немецкий театр.

— Этого нельзя исключать.

Затем, что-то прикинув, он перечислил.

— Второго ноября фюрер должен выступить перед выпускниками военных училищ в Бреслау.

— Почему в Бреслау?

— Потому, — ответил дядя Людвиг, — что в берлинский Спортпаласт попала бомба. Здание теперь непригодно для проведения важнейших государственных мероприятий. Это вызвало нескрываемый гнев фюрера. Он обрушился на Геринга — где его хваленные люфтваффе? Где непроницаемая противовоздушная оборона? К сожалению, при личной встрече фюрер ни словом не упрекнул рейхсмаршала.

Генерал переварив обиду на Геринга, продолжил.

— Главное мероприятие ноября назначено на воскресенье, восьмого. В этот день фюрер должен выступить в Мюнхене перед «старыми борцами». Обычно перед выступлением фюрер отдыхает. Эти несколько дней так и называются неделей «отдохновения», так что он вполне может посетить театр. Насколько мне известно 5 ноября состоится пятисотый спектакль по пьесе «Любимая». Фюрер обожает эту пьесу. Он как-то упомянул: «Нам повезло, что в Берлине есть такие дамы, как актрисы Лил Даговер, Ольга Чехова и Тиана Лемниц». Так что вполне может быть.


1 ноября.

Ночью мы с Закруткиным проанализировали ситуацию. К тому времени удалось выяснить — ажиотаж вокруг пятисотого спектакля намечался небывалый. Если бы не знакомство с Майендорфом, мне вряд ли удалось бы достать билеты.

День Ч приближался.

Мы оба согласились, этот фанатик не откажется от своего замысла. Исходить мы обязаны из того, что вся информация, которая доступна нам, может стать доступной и для Бойкого. Отсюда вывод — другого шанса у него не будет. Следовательно, кто-то из нас двоих всю эту неделю постоянно должен быть на посту.

Так начались наши ночные дежурства. Основную тяжесть работы взял на себя Первый. Риска практически не было — инвалиды прикормлены. Наше лицо в театре примелькалось. Ключи от служебного входа и ложи на втором ярусе я сумел раздобыть заранее.


В театре фюрер всегда появлялся незаметно, примерно спустя полчаса после начала представления. Поскольку он знал текст пьесы наизусть, сюжет его не интересовал. Его радовала Анна Снегова, игравшая простушку, на глазах дуреющую от любви, которая давала ей силы противостоять жизненным невзгодам.

Директор театра, получив сигнал от охраны, что «гость прибыл», не спешил прерывать действие. Тем не менее, в зале сразу пробегал шепоток, затем наступала напряженная тишина.

Представление в представлении начиналось после реплики Снеговой, обращенной к главному герою.

— Ты здесь, Адди?

Директор давал отмашку, зал вставал. Занавес сдвигался и раздвигался, оркестр исполнял «Вахту на Рейне», и публика встречала выходившего из-за портьеры к барьеру фюрера плотным и многоголосым «Зиг Хайль!»

* * *
Этот момент Шеель в своих комментариях уточнил следующим образом: «…затем действие продолжалось на повышенной чувствительной ноте».

Что бы это значило, я понять не мог, поэтому оставил эту фразу в качестве образчика литературного творчества нашего доблестного разведчика.

Глава 4

Из комментариев Алекса-Еско фон Шееля:

3 ноября.

«…не скрою, за эту неделю я не раз обращался к небесам с просьбой разбомбить этот балаган к чертовой матери.

Хлопот меньше.

Если прибавить, что в этом случае приказ Москвы можно было бы считать выполненным, такой исход устроил бы всех — фюрера, Сталина, Берию, Закруткина, Снегову, меня и Магди, чье уважение к моим дьявольским способностям за эти дни возросло до невероятных пределов. Этот страх, смешанный с восторгом тайны, доставлял ей необыкновенные чувственные наслаждения.

Мне тоже.

Разве что Волошевский начал бы от злости грызть собственный кулак, но в этом случае дальнейшая судьба «бойкого» боксера была бы в его собственных руках.

Восторжествовала бы высшая — или по иной терминологии, «божественная» — справедливость. К сожалению, по мнению Трущева, таковой не существует. Нет высшей справедливости — есть Божий суд, и никакой мистики в этом понятии нет и быть не может. Сократ от НКВД утверждал, справедливость — дело исключительно человеческих рук. Нам самим, убеждал меня майор госбезопасности, нужно крепко потрудиться, чтобы через согласие прийти к справедливости.

Не знаю, от кого Николай Михайлович набрался этой дури, скорее всего от небезызвестного Вольфа Мессинга, однако в любом случае провидение отвернулось от нас. Английские самолеты будто нарочно обходили кварталы на северном берегу Шпрее стороной. Бомбили рейхстаг, заводы в Моабите, железнодорожные узлы — на Фридрихштрассе, Потсдамплац, остров Мите лежал в развалинах, а театр стоял как заговоренный. Пришлось рисковать головой, поджидая момент, когда свихнувший патриот отважится проникнуть в ложу и поставить взрыватель.

* * *
Бойкий проник в здание за три дня до юбилея, что еще раз подтвердило — взрывники у Бойкого классные. Собрать взрыватель, обеспечивающий такую точность, способны не многие.

Но русскому офицеру все по плечу!

Интересно, было ли им известно задание Бойкого?

Полагаю, да. Так или иначе Волошевскому надо было детально описать условия, в которых СВУ придется сработать, иначе трудно добиться нужного результата, а уж сделать выводы из этих данных таким молодцам как корнет Оболенский и поручик Голицын было раз плюнуть. Верьте не верьте, но мне хотелось взглянуть на этих людей. Наши судьбы были во многом схожи, но это так, к слову.


«…когда была объявлена тревога, и вопреки инструкции, требовавшей от всех, кто находился в здании, «в случае объявления тревоги «взять в гардеробе свои плащи и шляпы», — публика, позабыв о верхней одежде, сломя головы помчалась через площадь.

Ночь выдалась лунная. Бледный свет только усиливал ощущение неотвратимой, сводящей с ума беды, которую придвигал к Берлину нараставший за стенами театра рокот. Воздушные бои начались задолго до столицы, и в окно были видны световые лучи прожекторов, вспышки разрывов, мельтешение огней, подтверждавших эволюции летательных аппаратов в небе над столицей рейха.

Бойкий шел не таясь. Я поджидал его за портьерой в фойе. Брать нарушителя следует возле двери в ложу, пока будет возиться с замком. Затем тепленького дотащить до машины, в которой дежурил Первый и, считай, дело сделано. Дальше пусть он решает сам. Документы были готовы, Бойкого ждали во Франции. Там ему была приготовлена лежка.

Имея дело с человеком, обладающим нокаутирующим ударом, удобнее всего бить рукоятью пистолета по голове. Я уже совсем было собрался выйти из укрытия, как засек странное движение на верхней площадке лестницы. Что-то вроде сгустка мрака двигалось вслед за Волошевским.

Я затаил дыхание.

Из мрака выдвинулась невысокая плотная фигура. Скользила профессионально, не сразу различишь.

Сказать, что перед глазами пробежала вся моя жизнь или, что правдоподобнее, все возможные варианты моих действий, которые продумал заранее и которые рухнули в один момент, не берусь.

Волошевский вошел в ложу, агент замер.

Я тоже.

Волошевский появился через несколько минут. Должен заметить, что в ложе он действовал бесшумно. А вот в фойе позволил себе расслабиться и, не таясь, звучно ступая, двинулся к выходу. Толстяк последовал за ним. Когда они скрылись на лестнице, я фонариком дал в окно знак Первому — тревога, приготовиться! — затем последовал за толстяком. Волошевский миновал проходную, вышел через служебный вход, тихо затворил за собой дверь. Как только Бойкий покинул здание, преследователь расслабился, поспешил за Бойким. В дверях я догнал толстяка, ударил рукоятью пистолета по голове. Тот упал. Я обыскал, забрал оружие, нашел значок — так и есть, гестапо!

Что делать? Уходить? Поздно. Решил рискнуть. Одна надежда на Первого. На этот раз он не должен упустить Бойкого.

Толстяк пришел в себя. Чтобы не было шума, зажал ему рот рукой. Взгляд у гестаповца из испуганного стал осмысленным.

Я тихо спросил.

— Geheime Staatspolizei?

Тот кивнул и попытался встать. Я не стал возражать и в свою очередь представился.

— Abwehr-zweite.

Он попытался взять меня на испуг. Начал грозить трибуналом — противодействие тайной полиции и так далее.

Я показал ему его значок и посоветовал помалкивать. Его начальству будет очень интересно узнать, почему он лишился значка и позволил обездвижить себя. Затем добавил.

— Кроме, того, приятель, полагаю, здесь нас ждет такая пожива, что обоим хватит.

Толстяк оказался смышленым малым. Он признался.

— Нас двое.

— Выходит, делим на троих. Всем хватит по жирному куску. Вы еще не докладывали наверх?

— Нет, мы только что засекли русского. Он крутился возле театра.

— Догадались зачем?

Толстяк прикинулся дурачком.

— Пока нет. Может, у него здесь явка. Или логово. Место удобное — ночью, во время бомбежки, здесь пусто как у дьявола в брюхе.

— А если дело не в явке и не в тайном убежище?

Он сразу смекнул, к чему я веду, однако продолжал изображать из себя лопуха.

— А в чем?

— А в том, что нам с твоим напарником следует немедленно обговорить еще одну идею. Ложа-то находится под государственной. Очень удобно для закладки адской машины. Смекнул?

Я раскрыл карты.

— Послушай, приятель, нам повезло, мы оба вышли на этого русского. Мы оба засекли его. Теперь осталось только расстроить его дьявольский план. Если мы поведем себя по-умному и не станем ставить друг другу подножку, наград с лихвой хватит на троих. Плохо, что мы упустили его.

— Ну, это пустяк, — ухмыльнулся толстяк. — Он скрывается где-то в районе Лихтенберга. Отыскать его — дело нескольких часов.

— Даже нескольких часов может оказаться чересчур много. В любом случае мы должны все обговорить до тонкостей, иначе я свяжу тебя и первым доложу наверх.

— Ладно, — согласился он, — хотя не в наших правилах делиться добычей, но будь по-твоему. Верни оружие и значок.

— Это хорошо, что мы сумели договориться. Но все-таки ты пойдешь впереди. Я отдам оружие и значок у машины. Когда договоримся.

Толстяк скривился так, как может скривиться только агент гестапо, однако выбора у него не было.

Мы вышли на улицу, прошли с сотню метров и приблизились к черному «опелю».

Толстяк заранее поднял руки и помахал ими в знак того, что все в порядке. Когда мы приблизились и мне стало удобно стрелять, я выстрелил сначала в одного, потом в другого. Затолкал их в машину и отогнал ее в развалины.

* * *
В ложу мы с Закруткиным пробрались вдвоем. Теперь можно было не таиться. Что касается Бойкого, Толик и на этот раз упустил его.

Он так и выразился.

— Черт!! Скрылся в развалинах. Попади он только мне в руки!..

Я ни словом не упрекнул его, важнее было обезвредить мину. Это мы сделали, но ситуация очень изменилась. Гибель двух сотрудников гестапо грозила Бойкому большими неприятностями. Теперь за него возьмутся всерьез.

В пансионате, выпив коньяка, мы долго сидели друг напротив друга. Неожиданно Первый развел руками.

— Как его теперь найти? Прикажешь прочесать Лихтенберг? Пусть сам выкручивается.

— Согласен. Только самому ему не выкрутиться. Как и тем двоим.

— С белогвардейщиной разговор короткий — не мы, так гестапо.

— А если с тобой так?

— Скажу, не повезло. Лихтенберг большой, с десяток тысяч населения. Это полиции пара пустяков, поднимут на ноги своих осведомителей — и кончен бал, а мы!

— Волошевский псих? — спросил я напарника.

Толик кивнул.

— Значит, не усидит в Лихтенберге?

— Ты имеешь в виду?..

— Он не может не полюбоваться на свою работу.

* * *
Это был исторический спектакль, по крайней мере, для меня. Сошлось все сразу — фюрер, невзрачный, бледный, едва сумевший вскинуть правую руку, при этом его левая рука заметно подрагивала; волнение Магди, с затаенной надеждой ожидавшей — неужели с фюрером что-то случится?! Восторг Майендорфа и подобных ему, в мундирах и без мундиров, с небывалым энтузиазмом приветствовавшими человека, который, по моему мнению, никак не заслуживал чести быть источником стратегических решений. Я не мог отделаться от мысли, что Гитлер, этот мелкий ничтожный человечек, не более чем исполнитель чужой воли. Согласен, в этом предположении было мало смысла и много фантазии, и я пытался найти объяснение необъяснимому, но так было!

К сожалению, этот увлекательный повод для наблюдения прервал служитель театра, передавший мне записку: «Срочно на выход!»

* * *
Мы перехватили Бойкого в пивной, откуда открывался вид на фасад театра. Над главным входом уныло болтались два флага со свастикой. Дождь поливал обвисшие полотнища, а также двух СС, выставленных на ступенях.

В бирштубе мы зашли по очереди. Нам не надо было уговариваться, как взять его в тиски — мы понимали друг друга без слов. Первый устроился за соседним столом, торцом выходившем к окну. Волошевский не обратил на него внимания. Он нетерпеливо посматривал на часы. Я приземлился возле Волошевского.

Бойкий и на этот раз лопухнулся — приближение исторического момента лишило его остатков осторожности. Он становился опасен. Медлить было нельзя. Какой выкрутас он выкинет, когда обнаружит, что мина не сработала, трудно было предположить.

Первый споро подсел к Бойкому с противоположной стороны. Я успел перехватить его руку, которую он держал в кармане.

Волошевский вздрогнул, пытался высвободить руку.

Я предупредил.

— Тихо. Поднимешь шум, погибнешь и утянешь нас за собой, а нам еще воевать и воевать. Не в пример тем, которые боксеры, которые свое мнение ставят выше приказа родины.

Мы плотно прихватили его с двух сторон. Первый с силой прижал к его боку дуло пистолета, заставил вытащить руку из кармана. Я тут же обыскал карманы. Так и есть — граната, завернутая в газету. Вот неугомонный — с гранатой передвигаться по Берлину!

Бойкий глянул на меня, на Первого — мы оба были в военной форме, похожи до ужаса.

Волошевский опустил голову.

— Дьяволы!

— Возможно, но сейчас мы работаем спасателями. Или нянями. Вытираем сопли. Это против нашей воли, но приказ есть приказ. Мы не из тех, кто пренебрегает приказами.

— Что вы понимаете, спасатели! Кого вы спасаете?! — начал было Волошевский, но Первый крепко сжал ему руку болевым приемом.

— Игорь, — продолжил я. — По званию я выше тебя. Я приказываю: тихо встаем, выходим. Едем в Лихтенберг. Там ты получаешь новые документы, явку во Франции. Твои напарники возвращаются в Югославию. Ты все понял?

Волошевский кивнул.

— Это первое. Второе — забудь, что нас двое. Если схватят, говори, что хочешь, но о нас ни слова. Нам еще здесь работать. Понятно?

— Да.

— Что такое «да», товарищ старший сержант. Как надо отвечать офицеру?

— Так точно.

— Тогда пошли. Старший, — я кивком указал на Закруткина, — будет держать тебя на мушке. На всякий случай.

— Отставить всякий случай. Я все понял, товарищ…

— Лейтенант.

— Так точно, товарищ лейтенант.

* * *
Если кто-то спросит, как мы выиграли войну, так и выиграли. Мы — свою, Волошевский, ухитрившийся добраться до Лиона, связаться с маки и пустить под откос состав с оружием, — свою.

Трущев — свою.

Твой дед, отец и брат — свою. Даже если он пал смертью храбрых.

А этих, с противоположной стороны, настигла кого пуля, кого яд. Даже тем, кто спасся и выжил, пришлось признать, что согласие лучше вражды, лучше единения.

Даже согласие с унтерменшами!

Эпилог

Сегодня похоронили Закруткина Анатолия Константиновича.

Его тело доставили самолетом из Дюссельдорфа и предали земле на Востряковском кладбище. Присутствовал Петр Шеель, фрау Магди. Она как обычно была в широкополой шляпе с темной вуалью.

При встрече я поцеловал баронессе руку. Она благословила меня на католический манер и передала письмо Алекса-Еско. Я не удержался, и, улучив минутку, прочитал его.

«…Я лишился брата, поэтому настаиваю, роман следует закончить на том эпизоде, на котором эта скорбная весть дойдет до тебя. Как закончить, решать тебе. Например, можно намекнуть, что продолжение следует…

Есть еще вариант… Насчет того, как нам поручили заняться Рудольфом Гессом, вскрыть, так сказать, самые мрачные подвалы минувшей войны…

Подробности у Петра. Он должен будет выполнить последнюю волю Анатолия Константиновича.

Толик очень просил, чтобы его упокоили на родине, рядом с могилой Светланы. Он всю жизнь любил ее, вспоминал ее. Света погибла у него на глазах. Он ждал невесту у ворот аэродрома. Перед прыжком Толик сделал ей предложение. Она сказала — да! — и поцеловала Толика.

Такие дела, дружище, но хватит о грустном. Мы-то с тобой живы! Нас рано списывать в запас, так что соберись с силами.

Одним словом, делу Трущева-Мессинга-Бора и дядьки их, графа Сен-Жермена, жить».

* * *
Холмик на могиле Светланы совсем оплыл — видно, после смерти Николая Михайловича здесь не прибирали, не скашивали траву, не прореживали сирень и шиповник. Только покосившийся памятник напоминал, где лежит храбрая парашютистка. Могилу за считанные часы привели в порядок, и мы простились с Первым как положено. Правда, без салюта, но это уже мелочи.

На следующий день мы с Петром Алексеевичем продолжили поминки у меня в Снове, в полюбившемся нам привокзальном буфете.

Конечно, солидному предпринимателю, каким теперь представлялся Петька Шеель, президенту благотворительного фонда «Север — Юг», ратующего за понимание между благополучной Европой и изголодавшейся Африкой, — не к лицу посещать подмосковную вокзальную забегаловку, но, зная Петра, я кожей ощутил его тягу к полузабытому, но до слез привычному образу жизни. Кстати, наше заведение, не для рекламы будет сказано, считалось одним из лучших на южном направлении. «Паленка» здесь наглядно обозначалась заниженной ценой, как, впрочем, и пиво, а насчет закуски завсегдатаям можно было не беспокоиться — солянку «московскую» здесь подавали на объедение. Утешала также мысль, что в нашей провинциальной глуши вряд ли кто-нибудь признает в Петрухе холеного, мордастого немца, раздающего интервью по телевидению.

Петр как был спецназовцем, так им и остался. Когда принесли солянку, он даже не поинтересовался, можно ли это есть. Приступил сразу после поминальных сто граммов. Преломил хлеб и сунул ложку. Затем признался.

— Заколебали меня эти ветераны НКВД. Сколько лет прошло, а они все командуют. Это нельзя, то нельзя. Ничем из них сталинские ухватки не выбить. Впрочем, это пустое. Отец совсем плох, то и дело жалуется — сил нет, а сколько еще надо сделать.

Мы выпили не чокаясь. Закусили итолько потом Петр Алексеевич сообщил.

— Текст одобрили. Но сейчас есть дела поважнее, так что ты повремени. Как ты отнесешься к предложению рассказать о главной тайне минувшей войны, с которой этим двоим суперагентам пришлось столкнуться на узкой дорожке. Это случилось в 1947 году, однако до сих пор эта история не дает покоя отцу.

После паузы он объяснил.

— Лично я сомневаюсь, стоит ли ворошить прошлое. С другой стороны, если рассказанное папашей правда, это во многом объясняет немыслимую тяжесть боевых действий и не поддающееся разуму количество наших потерь. Отголосок этой истории во многом ударил и по нам, молодым. Тайны и есть тайны, вскрывать их надо вовремя, а теперь что руками размахивать. Впрочем, мое мнение, что задание, полученное этими двумя в начале «холодной войны» — это очередной заскок папаши. Он называет его «версией»! Но я молчу. Хотя мачеха одобрила это предложение.

Она сказала — пора.

Одобрение фрау Магди прозвучало для меня как сигнал боевой трубы. Если история зовет, если хронология вкупе с мемуаром настаивают, значит, снова в строй, тем более, что за время работы над романом, я очень проникся малопопулярной пока идеей, будущее за Согласием.

Я поинтересовался.

— Хотя бы вкратце, о чем речь?

Петр Алексеевич доел солянку и как бы между прочим заявил.

— О Рудольфе Гессе. О том, о чем он договорился с герцогом Гамильтоном и Айвоном Киркпатриком, бывшим первым секретарем английского посольства в Берлине. Как известно, Сталин крайне подозрительно отнесся к бегству Гесса в Англию. На протяжении всей войны эта тайна отравляла отношения между союзниками. Существует версия, что на Нюрнбергском процессе, где Гесс выступал в роли обвиняемого, в этот вопрос была внесена ясность, однако отец никогда в это не верил.

Петр поднял указательный палец и назидательно добавил.

— Потому что он лично убедился, в Нюрнберге Гесс солгал. Он пошел на это в обмен на гарантию сохранения жизни.

Дверь у него за спиной неожиданно отворилась, оттуда пронзительно дохнуло мертвящим сквозняком.

Шеель торопливо оглянулся.

И никто не вошел…

Калашников Исай Повести

Расследование

I

В поселковой гостинице — ею служила двухкомнатная квартира в типовом деревянном доме — к концу недели, как правило, никого не оставалось. Командированные в четверг или пятницу уезжали, а хозяйка гостиницы, Агафья Платоновна, принималась за большую уборку. Работы хватало без малого на целый день, потому что Агафья Платоновна была далеко не первой молодости, к тому же очень полная. А чистоту, порядок любила. Приберется — ни пылинки, ни соринки.

И в эту пятницу, проводив после обеда последнего постояльца, Агафья Платоновна сменила на кроватях белье, перемыла на кухне посуду, вытрясла половики и собралась уже было мыть полы, как в дверь постучали.

В гостиницу вошел человек в темно-сером плаще и черных замшевых туфлях на толстенной белой подошве. Поставив на пол не то портфель, не то чемодан из желтой тисненой кожи с затейливыми застежками, он поздоровался и спросил:

— Переночевать, мамаша, можно?

Нежданному гостю Агафья Платоновна, конечно, не обрадовалась, спросила:

— Долго пробудете?

— Пока, мамаша, не знаю.

Он стал раздеваться. Агафья Платоновна поняла: уборку придется отложить. У нее правило — не мельтешить перед глазами постояльцев. Бывает, человек с дороги отдохнуть хочет, бывает, что ему требуется в тишине и спокойствии посидеть над бумагами. Конечно, постояльцы встречаются разные. Иные до полуночи в домино стучат и утром с постели подыматься не торопятся. Но больше-то приезжают люди занятые. Этот, наметанным взглядом определила она, из непоседливых. Торопливо разделся, красивый свой портфель небрежно задвинул ногой под кровать.

— Телефон есть?

— Не проводят. Другую гостиницу строить собираются. — Агафья Платоновна встала в двери, закрыв ее от косяка до косяка, сложила на груди руки — раз уборкой заниматься нельзя, можно и поразговаривать.

— Вы, мамаша, Веру Михайловну… Минькову знаете?

Перед фамилией Веры Михайловны он запнулся, произнес ее невнятно.

— Вы про врачиху спрашиваете?

Он обрадованно закивал головой.

— Кто же ее не знает! А вы кто будете? Тоже доктор? Нет. Тогда, надо думать, лечиться приехали? — Она сделала шаг вперед, присела на табуретку.

— Пожалуй, да, лечиться. — Он рассмеялся не очень весело, добавил непонятное: — Она, возможно, и от дурости лечит.

В этих его словах Агафье Платоновне послышалась неуважительность к Вере Михайловне, и она сказала:

— От дурости, если она природная, ни один доктор не избавит. — Сказала и тут же подумала, что не гоже так разговаривать с приезжим, так и обидеть недолго. — Вера Михайловна — человек душевный. От болезней никто не огорожен, ни стар, ни млад. Иди к ней в ночь, в полночь — поможет лекарствами, словом обогреет. Слово ее сердечное иной раз пользительнее уколов и таблеток. Мой Константин Данилыч временами в сердцах примется ворчать на молодежь — она такая-сякая, на нас непохожая. В ответ — на Веру Михайловну указываю. Ему и крыть нечем.

Постоялец сел на кровать, выставив острые колени, на них поставил локти, подпер кулаками щеки, сидел, разглядывая половицы. Агафья Платоновна видела его высокий гладкий лоб с острыми залысинами, хмуро сдвинутые брови и не могла понять, слушает он ее или нет. Чудной какой-то человек. Спросил — слушай. Иначе для чего было спрашивать-то?

— Ин ладно, располагайтесь, отдыхайте. А мне домой сходить надо. — Тая обиду, она встала. Встал и постоялец. На худых щеках, надавленных кулаками, пятнами горел румянец, черные, глубоко посаженные глаза лихорадочно блестели. Может быть, он не совсем трезвый? Да нет, не похоже…

— Вы сегодня увидите Веру Михайловну? — спросил он.

— А что? Могу, если по делу, зайти в больницу и домой.

— Очень прошу! Скажите ей… Нет. Ничего не говорите. — Он торопливо достал из кармана блокнот и ручку, что-то быстро написал. — Передайте ей это. Только в собственные руки. Обязательно! И обязательно сегодня. — Достал портфель, пощелкал застежками, вынул из него коробку конфет, наискось перехваченную розовой лентой. — Возьмите, прошу вас.

Торопливо спрятав руки за спину, Агафья Платоновна сделала шаг назад.

— Что вы, бог с вами! Ни в жизнь не возьму!

Коробка конфет повисла в вытянутой руке приезжего. Видно было, что он не ждал такого решительного отказа, смутился.

— Давайте же, — грубовато сказала Агафья Платоновна. — Я вам за это чего-нибудь домашнего принесу.

Из гостиницы Агафья Платоновна, по-утиному переваливаясь, пошла прямо к больнице. День, с утра такой ясный, портился, гладь Байкала, врезанная в синие изломы гор, недавно зеркально-блестящая, посерела. Серым было и небо. На землю падали редкие дождинки. «Вона что, ненастье налаживается», — почти обрадованно подумала она. В последнее время у нее часто побаливало сердце. И сегодня с ночи поднывает. Стало быть, к ненастью. Это ничего. Когда к ненастью, не страшно, поноет и перестанет.

Успокоенная этими мыслями, она опять подумала о постояльце: «Чудной человек». Со всех сторон осмотрела коробку конфет. Дорогие. Шоколадные. Видать, деньгам счета не знает, если за пустяковое дело так одаривает. Ее все время подмывало заглянуть в записку, но она пересилила свое любопытство. Неловко будет перед Верой Михайловной.

Агафья Платоновна подходила к больнице, когда с ее крылечка легко сбежала Вера Михайловна и торопливым шагом пошла навстречу. Остановилась.

— Вы ко мне?

— К тебе, милая.

— Неважно чувствуете? Ну, идемте.

— Да нет, совсем по другому делу. Ты куда?

— Домой, обедать.

— Ну пошли. Зайдем ко мне, я тебя пельменями угощу.

— Спасибо. Мне еще и животину накормить надо.

— Беда с тобой. Михайловна. Добрые люди давно пообедали, а ты все еще не евши. И животина. Развяжись ты с нею, голубушка.

— Развяжусь, — серьезно пообещала она и, вскинув руку, взглянула на часы.

— У меня постоялец остановился, — заторопилась Агафья Платоновна. — Забавный. Видишь, конфеты мне дал. Просил тебе передать записку. Возьми.

Вера Михайловна пошла, на ходу разворачивая листок. На ней были высокие черные сапожки, короткое серое пальто. Шла она легко, словно бы скользя по земле. Агафья Платоновна смотрела ей вслед, любуясь ею, завидуя ее молодости, легкости походки. Вдруг Вера Михайловна словно бы споткнулась, остановилась, постояла, склонив голову над запиской. Пошла. Теперь медленно, словно бы неуверенно. Белый листок бумаги трепетал в ее руке. «Господи, а вдруг я ей недобрую весть всучила!» — запоздало встревожилась Агафья Платоновна.

Дома, прибираясь по хозяйству, нет-нет да и возвращалась в мыслях к Вере Михайловне. По правде сказать, она давно ее жалела тихой материнской жалостью. Работа у нее не приведи бог какая хлопотная, ко всему этому, как и у любой поселковой бабы, дом на руках. Дом-то, сказано, стоит, да сидеть не велит. Знай поворачивайся. И поросят держат. Это уж и совсем ни к чему. Вдвоем живут, без этого не бедные. А может, на машину копят. Нынче машины всех с ума посводили. Но мужик ее понять бы должен. Вера Михайловна не двужильная. Сам он неделями в тайге пропадает, помощи от него не много…

Чуть погодя Агафья Платоновна, однако, решила, что судит она не совсем ладно. Вера Михайловна добра, ласкова к людям, все понять может, наверное, как раз оттого, что живет, как все, из цыпочки-лапочки, способной на мужниной шее ехать, хороший доктор никогда не получится.

Думы эти лезли ей в голову по одной простой причине — жалела, что не заглянула в записку. Согрешила бы перед совестью, зато знала, добрую или худую весть передала.

К концу дня не поленилась, пошла по дождю в гостиницу. Постоялец ходил по коридору, жевал сигарету, под потолком плавали клубы дыма, на подоконнике стояла пепельница, полная окурков. Он остановился перед Агафьей Платоновной, нетерпеливо-вопрошающе вглядываясь в лицо.

— Эко что надымил-то! — проворчала она, вытряхивая пепельницу.

— Вы передали записку?

В ожидании ответа он замер, сцепив тонкие подвижные пальцы.

— А как же, передала.

Он расслабленно опустился в кресло у журнального столика, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.

— Благодарю вас. И что она сказала?

— Вы о чем писали-то ей?

— Да так… Что все-таки сказала Вера Михайловна?

— Что, что… Недосуг ей было разводить тары-бары. — Ей не понравилось, что постоялец уклонился от ответа — смотри какой, ему все выложи, а он тебе — ни слова. — Гляжу вот и дивлюсь, до чего не ровно в жизни распределено. Одни от безделья маются, другим от дел продыху нет.

Он, кажется, не понял, что речь идет и о нем тоже, посмотрел на часы, щелкнул ногтем по стеклу, страдальчески поморщился, начал разминать новую сигарету, вдруг обеспокоенно спросил:

— Дождь сильный?

— Подходящий и холодно. Веру Михайловну давно знаете?

— Да.

Агафья Платоновна подождала, не добавит ли к короткому «да» еще что-то, но он не добавил. Окутал лицо сизым дымом, сидел и помалкивал.

Из сумки она достала сверток, положила на кухонный стол.

— Тут вот постряпушки домашние. Угощайтесь на здоровье. Чай можете вскипятить. Плитку не забудьте выключить и папиросу не суньте куда-нибудь. Если надумаете куда сходить, двери замкните и ключ с собой возьмите. До утра не приду.

Все было как-то не так, как должно быть. Человеку, видно же, не по себе. Может быть, его и впрямь какая болезнь мучает, а она липнет к нему с расспросами, да еще вроде как и сердится. Уйдет она сейчас, он останется один.

Возвратилась от дверей, сказала:

— Идем к нам. Я баню затопила. Попаритесь, со стариком моим за ужином посудачите. И нам не скучно, и вам веселее будет.

— Нет, нет. Спасибо. Спасибо, мамаша.

— Ну коли так, не обессудьте.

II

Над лесом грузно и неподвижно висели облака. Вкрадчиво шелестел дождь в желтеющих листьях берез и осин. На грязной, оплетенной корнями дороге расплывались мутные лужи; на их тусклой поверхности вспухали и лопались пузырьки. За деревьями, невидимый, воркотал, монотонно и равнодушно, Байкал. Его дыхание холодным сквозняком тянуло меж стволами, шевелило тяжелые от сырости ветви.

— Ну и погодка, — сказал Степан Миньков.

Слова прозвучали невнятно: губы сводило холодом. Он шагал, с усилием отдирая от липкой грязи ноги в высоких резиновых сапогах; полы брезентового дождевика при каждом шаге хлобыстали по голенищам, затрудняя и без того нелегкую ходьбу. Рядом шел Тимофей Павзин — высокий, на целую голову выше Степана, сейчас он сутулился под тяжестью рюкзака. Ремни рюкзака врезались в покатые, сильные плечи Тимофея, но он, кажется, не ощущал этой тяжести, шаг у него был неторопливо-ровный; грязь под ногами в огромных, разбитых кирзачах всхлипывала звучно, отрывисто, от непокрытой головы с мокрыми, спутанными волосами валил пар. А Степана познабливало, от усталости поламывало поясницу.

— Собачья погода, Тимоха, — снова сказал он и, почувствовав в своем голосе жалобу, сердито высморкался, повторил ожесточенно: — Чертова погода!

— Ага, не того, не шибко… — отозвался Тимофей, равнодушно глядя себе под ноги.

На его широком лице с густой щетиной на твердых скулах не было заметно ни уныния, ни следа усталости. И Степан, уже в который раз, подивился способности Тимофея с каким-то первобытным безразличием переносить любые тяготы и неудобства таежной жизни. А силен… Что ни взвали на плечи, лишь бы на ногах устоял — унесет. Будет сопеть, пыхтеть, обливаться потом, но помощи не запросит, не пожалуется.

— Может быть, перекурим? — спросил Степан.

Тимофей посмотрел вправо, влево.

— Мокреть. Опять же и дом — рукой подать.

— И то, — поеживаясь, согласился Степан. — Давай пронесу рюкзак.

— Иди уж. Куды тебе.

Пряча усмешку, с преувеличенной уважительностью Степан проговорил:

— И силен же ты, Тимоша, ох и силен. Как самосвал.

Степану показалось, что Тимофей, согласившись, кивнул головой, и тихо, про себя рассмеялся. Тимоха любит, когда замечают его силу, но обычно делает вид, что похвала его не касается, что речь не о нем, о ком-то другом, а тут, видно, подзабылся — ах, Тимоха-Тимоня, многотонный самосвал!

От легкой этой усмешки внутри у Степана потеплело и идти стало как будто легче. Но вскоре лес поредел, ветер с Байкала стал пронзительнее. В просветах между деревьями показалась водная равнина, серая, перепаханная вспененными волнами. Тоской и холодом веяло от этой взлохмаченной равнины. Шершавый ветер прохватывал мокрую одежду, сек по лицу. Поправив на голове задубевший капюшон дождевика, Степан пробормотал:

— Надоел, проклятый. Сыплет и сыплет. Скорее бы перестал.

Тимофей поднял голову, повел хрящеватым носом, словно вбирая в широкие ноздри холодную сырь, опустил взгляд на лужи.

— Не перестанет. Будет гвоздить не меньше суток. А то и снегом сменится. — Тимофей выжидательно посмотрел на Степана — подтвердит или возразит?

Но Степан промолчал. У Тимофея прямо-таки звериное чутье на перемену погоды, именно чутье, потому что он не может толком объяснить, по каким приметам определяет — быть ненастью или вёдру. И это чутье когда-то удивляло Степана даже больше, чем беспримерная выносливость Тимофея. Ему хотелось достигнуть того же. Он заносил народные приметы в особую тетрадь, знал их великое множество, опираясь на эти знания, пробовал состязаться с Тимофеем, но из этого ничего не получалось. Собрание примет почему-то оказалось малопригодным, чего-то ему не хватало, чтобы безошибочно, точно, как Тимофей, предугадать погоду. Сильно огорчался. Как же так? Перед ощущениями, почти не осознанными, должен отступить ум, могущий связать логической цепью не только собственные, но и сотни чужих наблюдений. Он ни на минуту не допускал, что такое возможно. И доказал бы это — себе и Тимофею. Не захотел. Просто в наше время глупо принюхиваться, пичкать голову приметами — включи карманный транзистор, и он доведет до твоего сведения, что ожидается на ближайшие сутки. Сколь бы удивительным ни было чутье Тимохи, оно, разобраться, ничего не стоит. И так во многом. Двадцатый век своротил, будто тупым носом бульдозера, прежние понятия, а люди этого часто не замечают, гордятся бесполезным, держатся за отжившее, утверждаются на трухе и пыли, воображая, что под ногами — незыблемый гранит.

III

К поселку подошли в сумерках. Приветливо светились окна домов. Над крылечком магазина качалась лампочка под железным колпаком, и свет шало метался по черным от сырости ступеням, по жирной грязи. Тимофей, приотстав, смотрел в спину Степана, гадал: завернет в магазин или нет? Завернул. Бухнул сапогом в тугую дверь, и в лицо пахнуло сухим теплом, особой смесью запахов, какая бывает только в продуктовых магазинах. За прилавком одиноко сидела продавщица Клава, склонив голову в белом чепчике над стопкой мятых накладных, пальчиками с перламутровыми ноготками гоняла костяшки счетов. Медленно, с заметной неохотой подняла она голову, лицо ее было сосредоточенно-озабоченным, но губы дрогнули, расправляясь в улыбку, и озабоченность растаяла.

— Ой, ребята, какие же вы мокрые! — всплеснула она руками.

— Не говори, Клавушка. Сухой ниточки нет. Замерзли. — Степан навалился на прилавок. — Погрела бы…

— Погрела бы, да сама в тепле нуждаюсь. — Засмеялась, надавила пальцем на кончик носа Степана. — Так-то. Где были? Опять браконьеров ловили?

— Нет. На этот раз нет. — Степан столкнул с головы капюшон, снял форменную егерскую фуражку с латунной кокардой. — Рыбачили. Свежей рыбы надо?

— Не откажусь.

Тимофей снял рюкзак, стал по одному выкладывать на прилавок крупных, с колюче растопыренными плавниками окуней. Выкладывал и посматривал на Клаву, ждал, когда она скажет «хватит», и, когда она сказала «куда мне столько!», кинул на прилавок еще пару рыбин, затем неторопливо завязал рюкзак, сел в угол на пустой ящик, расстегнул пуговицы дождевика и телогрейки. К открытой груди прильнуло ласковое тепло, ему стало так хорошо, что он закрыл глаза, перестал прислушиваться к разговору Степана и Клавы. Сидел, отдаваясь теплу, предвкушая ужин с выпивкой. Степан возьмет бутылку, а может быть, две. Клава закроет магазин, позовет их к себе — она живет тут же, за стенкой, — и они будут сидеть за столом, накрытым белой скатертью, чокаться хрустальными, с искрами на гранях, бокалами. Ловкая бабенка эта Клава. Все у нее культурненько, все в самом лучшем виде. А сама разворотливая, веселая, уважительная. Да и то сказать, городская, сызмальства к такой жизни приучена… Везет людям.

Достав из нагрудного кармана папиросы и спички, завернутые в непромокаемую пленку, Тимофей закурил. От первой затяжки слегка помутилось в голове, засосало под ложечкой — очень хотелось есть. А Степан и Клава все еще разговаривали. И он прислушался к их разговору.

— Дебет с кредитом сводишь, ревизию ждешь?

— А не угадал, Степа. Сдавать магазин собираюсь.

— Сдавать? — удивился Степан. — Все шутишь?

— А нет, не шучу. — Приветливое, полногубое лицо Клавы построжало. — Не шучу, Степан. Уеду отсюда.

Тимофей почувствовал беспокойство. Выпивка за столом, накрытым белой скатертью, кажется, отодвигается. Вон и Степан… Все стоял спокойно, а тут суетно переступил с ноги на ногу — под сапогами чавкнула набежавшая с дождевика вода. Начал что-то говорить, хмуро сдвигая светлые брови, но тут в магазин ввалилась стайка ребятни, и он умолк на полуслове. Клава ловко, привычно отвешивала продукты, считала деньги, лицо ее становилось задумчиво-отрешенным, руки все делали как бы сами по себе. Едва ребята вышли, Степан попросил:

— Пойдем к тебе. Все обсудить надо.

— Надо, Степа, — согласилась она. — Но не сегодня. Все пересчитать хочу. — Она положила руку на накладные, виновато-грустно улыбнулась.

— Брось, Клава! Прошу…

— А не проси. И бросать мне нечего. Иди домой, Степа. Жена, небось, заждалась. — Ее глаза прищурились, в них вспыхнули и угасли острые огоньки.

На улице по-прежнему шел дождь. Подслеповато моргали на редких столбах лампочки. В темноте сердито рокотал Байкал. Тимофей уныло плелся за Степаном. Как неладно получилось-то, язви тя в печенку. И чего это вздумалось Клавке взбрыкнуть? Теперь тащись домой, растапливай печку, гоноши ужин. Дрова сырые, печь дымит.

В окнах Степанова дома света не было, на двери висел замок. Стало быть, Вера Михайловна еще не вернулась. Она работает в больнице и порой задерживается там до полуночи.

Открыв дверь, Степан первым вошел в дом, включил свет, стал молча раздеваться. Тимофей достал из рюкзака кусок пленки, разостлал на полу, вывалил на него рыбу, раскидал на две кучки, спросил:

— Какая тебе?

— Все равно, — равнодушно отозвался Степан.

Свою долю добычи Тимофей сложил снова в рюкзак, долю Степана завернул в пленку и вынес в сени. Все делал медленно. Чего-то ждал. Степан успел переодеться в шерстяной спортивный костюм, плотно облегающий узкогрудую фигуру, причесывал мокрые волосы. Они у него были жиденькие, сквозь них сейчас проглядывала розовая кожа, и Тимофей жалостливо подумал: «Эх, Степа, через год-другой лысым будешь».

— Так я пойду, а? — спросил он, и от жалости, теперь уже к себе самому, запершило в горле.

— Раздевайся, Тимоха. — Степан поставил на электроплитку чайник. — Отогрейся чуть, потом пойдешь. — Встал к окну, оперся руками о косяки. — Темень-то… А дождь все идет и идет. В самом деле надолго зарядил?

— Надолго! — радостно подтвердил Тимофей, торопливо стягивая негнущийся, словно бы жестяной дождевик.

Из умиротворяюще жужжащего холодильника Степан достал соленого омуля, кусок сала, увесистую палку домашней колбасы, задумчиво потер лоб, вынул початую бутылку водки.

— Дербалызнем, Тимоха. Тоскливо что-то.

Водку Степан разлил в стаканы. Выпили разом, до дна. Тимофей шумно вздохнул, прокряхтывая, разжевал хрустящую корочку хлеба. Хорошо. По жилам побежало тепло, внутри всколыхнулось чувство благодарности и любви к Степану.

— Ты, Степан, человек. Человек! — Чувство туго входило в оболочку слов. Тимофей, досадуя, замолчал, стал есть, но невысказанное томило его, отложил вилку. — От чистого сердца тебе говорю, Степан. Умный ты. Вон как справно живешь. — Повел головой, лаская взглядом белый холодильник, блестящие кастрюли на плите, столовую посуду за стеклами буфета. — И я, вот увидишь, так же жить буду.

Кисло не то морщился, не то улыбнулся Степан.

— Оно, конечно… — смешался Тимофей. — Ни дома путного у меня, ни бабы.

— И дом будет. Только нюни-слюни не распускай.

— Я не распускаю. Рассуждение веду. У меня понятие о жизни теперь есть. Мне если уж дом, то не хуже твоего. И баба не всякая нужна. Марийка…

— Сосватаю тебе Марийку, не беспокойся, — грубовато сказал Степан, сегодня он был явно не настроен на рассуждения.

А Тимофею страсть как хотелось поговорить. У него всегда тепло на душе становилось от таких разговоров.

— А я, Степан, беспокоюсь. Марийка, она и молоденькая, и из себя видная. А у меня вон какая ряха. — Провел ладонью по лицу.

— Для умной бабы — не ряха главное.

— Не знаю, — сказал Тимофей и задумался.

Наверное, так оно и есть, не ряха главное. Тот же Степан… Малорослый, из себя не видный. А Вера Михайловна — доктор! — за него пошла. И Клава к нему льнет. Что-то, видно, есть в Степане особенное, и бабы это чуют. Но есть ли это особенное у него, у Тимофея?

На плитке забулькал чайник.

— Завари покрепче, — сказал Степан, — а я варенья малинового принесу. — Он пошеборчал на полке, где обычно хранились ключи от кладовой, проворчал: — И что за баба, вечно куда-нибудь засунет…

Тимофей кинул в кипяток полпачки индийского чая. Вдохнул ноздрями густой аромат. Чай — это неплохо. А водки еще выпить не мешало бы. Посмотрел на Степана. Тот все еще искал ключи. Вышел в прихожую, полез в карман летнего пальто жены. Вместе со связкой ключей вытащил вчетверо сложенный листок бумаги, развернув, стал читать. Вскинулись брови, затем вспыхнуло, потемнело лицо. Скомкав бумажку, бросил ее на пол и, позабыв о варенье, сел к столу. Тимофей попробовал продолжать разговор, но Степан его не слушал, смотрел перед собой, покусывая бледные губы.

— Может, я до Клавки добегу, принесу еще бутылочку? — спросил Тимофей.

— Что?

— За бутылочкой, говорю…

Степан покосился на скомканную бумажку.

— Нет. Поздно.

Тимофей посмотрел на ходики, со вздохом возразил:

— Всего восемь, девятый — разве же поздно?

Степан подобрал бумажку, прочел еще раз, расправил и положил в карман, стал торопливо одеваться.

— Надо Веру встретить. Она темноты боится.

IV

Пока Агафья Платоновна варила-кипятила, плита на кухне раскалилась докрасна, и теперь в доме было жарко.

За столом в белых нательных рубашках, распаренные баней, подогретые горькой настойкой, сидели Константин Данилыч, сын Ефим — жилистый, бровастый, с годами все больше похожий на отца, сосед и давний приятель Данилыча Куприян Гаврилович. Он тоже в бане попарился, и на его лысой, синеватой голове, как роса на кочане капусты, блестел пот. Невестка Маруся с полотенцем, навернутым на голову, пила чай с блюдечка и все посматривала на Ефима строгим, предупреждающим взглядом. Но Ефим уже перевалил черту, до которой остерегался прогневить жену, взглядов ее попросту не замечал. Сама Агафья Платоновна за столом почти не сидела, медленно проплывала на кухню, из кухни в комнату, добавляла в тарелки янтарных рыжиков, белых, с восковым отливом, груздочков — особого, никому, кроме нее, не ведомого посола, соленых огурчиков — хрустких, еще хранящих первозданный цвет зелени, заливного, с кружочками лука, окуня — добавляла и радовалась, что гости едят хорошо и много, что у них со стариком, слава богу, есть чем встретить-приветить. Она уже и притомилась от хождения, ослабела от жары, могла бы Марусю к делу приставить, но больно уж самой хотелось привечать-потчевать.

Открыв духовку, Агафья Платоновна вынула лист со шкворчащим, шипящим жарким, переложила его в большую тарелку, присыпала укропом, сушеной черемшой, полила соусом и бережно поставила на середину круглого стола.

Константин Данилыч наполнил рюмки настойкой, чокнулись. Агафья Платоновна сама пить не стала, только приложилась губами к рюмке, сказала:

— Пейте, на меня не смотрите. Под такое мясо грех не выпить. Ефимша привез гостинец. Спасибо, сынок, стариков не забываешь.

Жаркое — видела — всем понравилось. Только Константин Данилыч все что-то принюхивался, наконец спросил у сына:

— Уж не бычка ли забил?

Ефим сказал что-то невнятное: рот занят был.

— А мне сдается, не бычок. Изюбрятина. А-а, Куприян Гаврилович?

— Изюбрятина и есть, — подтвердил Куприян Гаврилович. — Уж я ее вкус с другими не спутаю.

— Что, мужики, еще по одной пропустим? — Ефим потянулся к бутылке… — Чтобы, значит, лучше различить вкус мяса.

Агафья Платоновна тихо вздохнула. Сынок-то, кажется, перевалил и другую черту. За нею он уже не только своей Маруси, но и никого другого не боится, становится задиристым, вредным.

— Постой, Ефимша! — Константин Данилыч взял у него из рук бутылку, поставил в сторону. — Ты, погляжу, опять за свое взялся. Сызнова ружьишком балуешься, а?

— Нельзя? — насмешливо прижмурился Ефим.

«Боже ты мой», — про себя охнула Агафья Платоновна. Старик — кипяток. Молчать бы надо Ефимше, а он выставляется.

— Мало тебя штрафовали, оболтус ты этакий! — Сухим, твердым кулаком старик стукнул по столу. — Неймется! Ты шкодничаешь, а я моргать должен?

— Будет тебе, батя. Изюбра добыл — это так. Но по лицензии. И вообще… Твое дело — елочки-сосеночки. Их оберегай. О живности есть другой печальник — Степка Миньков. Ни дна бы ему, ни покрышки!

— Ты чего это несешь, малоумный?!

— Не напирай на парня, Данилыч, — вступился за Ефима Куприян Гаврилович. — Ты сам от промысла давно отошел, и тебе судить проще. А как быть тем, для кого тайга, охота — жизнь? Тесно в тайте-то стало, Данилыч. Леспромхоз на полсотни верст вокруг леса высек, под корень свел. Птице сесть не на что. Еще на пятьдесят верст живность отогнали гулом, шумом, треском. Мало и этого! Из остатних охотничьих угодий самую лучшую часть под заказник отвели и охранять этому самому Степке препоручили. Что же мне делать, если я — сызмальства охотник?

— Леспромхоз закрыть, Степку Минькова уволить, — сказал Константин Данилыч. — Чтобы вы с Ефимшей без помех душу свою тешили.

— А я Степше ноги все равно повыдергаю! — Ефим стукнул кулаком по столу.

Агафья Платоновна подсела к нему, тихо сказала:

— Ефимша, ты бы охолонул малость. Разгорелся весь. Поди в сени, покури. Только пальто накинь, а то прохватит.

— Хитра ты, мать. Ну ладно, пойду. Проветриться мне, кажется, надо.

Он вышел. Агафья Платоновна распахнула настежь створки окна, выходящего на улицу. В дом хлынул шум дождя, потекла сырая прохлада. Прицепив парусившие занавески, вернулась к столу. Мужики выпили еще по одной, закусили, спор как-то увял. Маруся разлила чай. Стали разговаривать о том о сем. Агафья Платоновна хотела сказать Марусе, чтобы она позвала Ефима. Неровен час, простудится. В это самое время громкий отрывистый звук заставил ее вздрогнуть. Ей показалось: что-то упало в сенях. Но мужики повернули головы к окну. И там, за шумом дождя, послышался крик.

V

«Газик», захлюстанный грязью от колес до брезентового верха, выполз с проселочной дороги на шоссе и резво покатил к райцентру.

— Скоро будем дома. — Шофер, не отрывая взгляда от дороги, толкнул в зубы сигарету, щелкнул зажигалкой, удовлетворенно пророкотал: — Пор-р-рядок.

Алексей Антонович помахал перед своим лицом ладонью, отводя дым.

— Терпенья не хватает? Курил бы дома на здоровье.

— Так ведь особый случай, товарищ начальник. Я уже думал: засядем на этом объезде. Думал — и ночевать придется. Это под субботу-то! Теперь порядок. Сейчас в баньку сбегаю, попарюсь, кружечку пивка выпью. А потом к теще в гости.

— Легкие у тебя, Володя, мысли. О другом думай. Учился бы, пока молодой, пока забот мало.

— Все так говорят. Чуть что — учился бы. Все выучимся, кто вас возить будет? С другой стороны, мне интересно баранку крутить, вот и кручу. А вот если, например, потянет в артисты, придется учиться.

— Смотри, как все просто! Захотел — выучился. На артиста, положим, не выучишься. Кроме хотения талант нужен.

— Талант, как я понимаю, в любом деле не лишний. Потому-то лучше быть хорошим шофером, чем, к примеру, никудышным механиком.

— Сразил! — Алексей Антонович насмешливо покосился на Володю и замолчал.

Ему больше не хотелось говорить на эту тему. Слишком уж очевидно, что Володя не прав. Человеку иногда может показаться, что он достиг всего, чего желал, можно жить, не заботясь о будущем. Это самообман. И за него, бывает, приходится горько расплачиваться. Володя об этом пока еще не знает. Думает: то, что интересно сегодня, будет таким же всю жизнь. Так не бывает. Человеческие желания слишком изменчивы. Вот он когда-то очень любил охоту. В лесу, на озерах проводил выходные, отпуска. А в последнее время стал все чаще ощущать равнодушие к охоте. В этот раз, выбрав свободный день, поехал пострелять уток скорее по привычке. Сидел в камышах, слушал сухой неумолчный шум камышей, бил по налетающим стайкам гоголей и не испытывал былой радости, все почему-то казалось, что праздно, бесполезно проводит время. А тут еще и дождь. Едва дождался Володю.

Не сбавляя скорости, машина промчалась по слабо освещенной улице, остановилась у деревянного двухэтажного дома. Алексей Антонович закинул за одно плечо рюкзак со скудной добычей, на другое — зачехленное ружье.

— До понедельника, Алексей Антонович?

— До понедельника.

В окнах квартиры света не было, и это не удивило Алексея Антоновича. Жена работает в вечерней школе, сейчас там идут занятия, а сын, должно быть, где-то носится с друзьями. Приструнить надо, сорванцом растет, того и гляди, от рук отобьется.

Бросив у порога рюкзак и ружье, он снял мокрую верхнюю одежду и сразу же прошел в ванную, пустил воду. Надо бы по примеру Володи сходить в баню, попариться, но идти по дождю, месить сапогами липкую грязь не хотелось. Пока вода заполняла ванну, позвонил в отдел. Дежурный узнал его по голосу, бодро гаркнул:

— Здравия желаю, товарищ капитан.

— Что нового?

— Ничего, товарищ капитан.

— Совсем ничего?

— Так, кое-что по мелочишке. Уборщица райпотребсоюза поколотила своего мужа. — По придыханию в голосе Алексей Антонович понял, что дежурный посмеивается. — Крепко поколотила.

— Что же тут смешного?

— Ничего, товарищ капитан. Муж, протрезвев, сказал: давно бы так. Со мной иначе нельзя. Я, дескать, только сильных женщин уважаю.

Пока говорил, по ногам, от ступней к коленным чашечкам медленно поднималось тягостное томление — предшественник изматывающей боли. На охоте же, черт бы ее побрал, обзавелся ревматизмом, и теперь, стоит чуть застудить ноги, начинает изводить нудная, неотвязная боль. Все-таки зря не пошел в баню.

Вода в ванне была чуть тепленькой, не согрелся, и томление в ногах явственно переросло в боль. Теперь будет свербить, ни ночью, ни днем ее не избудешь.

Едва возникнув, еще не набрав силы, боль уже раздражала его. Вылез из ванны, ругая кочегаров котельной. Захотелось горячего чая, направился на кухню, но вспомнил, что жены дома нет, чай кипятить и ужин варить надо самому. Тоже мне, не нашла ничего лучше вечерней школы. И сын… Большой уже. Вместо того чтобы ждать отца, по улицам шляется. Уроки, конечно, не приготовил…

Включив телевизор, сел в кресло. Нарастающее раздражение мешало смотреть передачу, улавливал из нее немногое, и мелькание людей на экране казалось бессмысленным. Запоздало вспомнил, что дежурный по отделу не докладывал, как полагается, а разговаривал, будто с приятелем. Одернуть следовало.

Думал так и понимал, что мелкие эти мысли никчемны, но отдавался им, чтобы не думать в таком состоянии о более серьезном. Он не Володя, ему нельзя о главном в жизни судить с ребяческой легкостью. К сорока подкатило. Сверстники, если не все, то многие, стали майорами, полковниками, заворачивают большими делами. Встретишься, и стыдно признаться, что он сидит все в том же районе. Конечно, сам виноват. Вовремя не заботился о продвижении по службе, считал, что сами заметят, оценят его старательность и прилежание. Где там! Если дальше так дело пойдет, придется торчать в этом районе до пенсии. Место тихое, громких дел не бывает, показать себя не на чем. Получается замкнутый круг: чтобы тебе дали большое дело, нужно показать себя, а чтобы показать себя, нужно опять же стоящее дело. Все это он уяснил не сегодня, не вчера. Но что с того, что уяснил?

Чувствуя, что трудные мысли начинают засасывать его, Алексей Антонович вытряхнул из рюкзака две пары увесистых уток, решил приготовить хороший ужин. Но уток надо отеребливать, опаливать на огне паяльной лампы, потрошить, мыть. Засунул их в холодильник, снова сел в кресло. Пришел сын, весело поздоровался. Куртка мокрая, туфли облеплены грязью.

— Та-ак… Бегаем? Веселимся? — Потребовал: — Дневник!

Посмотрел на оценки и почувствовал что-то похожее на разочарование: ни двоек, ни троек в дневнике не было. Великодушно признал:

— Ничего. Сносно. — Захлопнул дневник. — Но это свидетельствует против тебя. Ты можешь учиться на одни пятерки. Меньше бегай и больше занимайся.

— Я занимаюсь.

— Молчи! Вижу, как занимаешься. Между тем, твои знания не мне, тебе нужны. Они основа твоего будущего.

Зазвонил телефон. Алексей Антонович резко сорвал трубку.

— Слушаю.

— Это я, лейтенант Баторов. Извините, товарищ капитан, за беспокойство. Но мне очень нужно. Я проработал ровно год.

— Что из этого следует?

— Я хотел бы, Алексей Антонович, с завтрашнего дня пойти в отпуск.

— Вечно у тебя, Баторов, закидоны! Ты что, порядка не знаешь? Должен быть твой письменный рапорт.

— Рапорт написан, у вас под стеклом лежит. Еще вчера написал.

«Ты посмотри, «еще вчера написал». Чернила высохнуть не успели, а он уже сгорает от нетерпения. Ему и в голову не придет, что личные желания должны согласовываться с интересами дела, с обстановкой. А обстановка… Начальника угрозыска направили на учебу, пока нового не прислали, Баторов исполняет его обязанности. Уйдет в отпуск — работу на себя надо взваливать».

— Поговорим в понедельник.

— Алексей Антонович! — взмолился Баторов. — Поездка намечается. Нельзя, ну никак нельзя, чтобы сорвалась!

По-доброму следовало внушить Баторову, что ведет он себя по меньшей мере несерьезно. Но сейчас он ничего не поймет. Что Баторов! Люди, которым такие вещи понимать положено по должности, зачастую к начальникам отделов милиции маленьких, «тихих» районов относятся снисходительно-иронично, считая их чуть ли не бездельниками. Им невдомек, что людей у такого начальника — раз-два и обчелся, что всю работу, можно сказать, надо тащить на собственном горбу. Такое не каждому по силам…

Его молчание затягивалось, и Баторов напомнил о себе:

— Алексей Антонович…

— Хорошо, я тебя отпускаю. Но запомни, Баторов, ты служишь не в каком-нибудь сельпо… И в следующий раз, прежде чем собираться куда-то ехать, получи разрешение. Понял?

— Так точно! — восторженно закричал Баторов. — Спасибо, товарищ капитан!

В голосе Баторова было столько мальчишеской радости, что он невольно усмехнулся и подумал: «Пусть отдыхает. Управлюсь и без него».

Сидел у телефонного столика, растирая колени. Вставать не хотелось. Въедливая ноющая боль не уходила, не становилась слабее, она коренилась в самой сердцевине костей. Привязалась, проклятая! А ужин варить все-таки надо. Сказал сыну:

— Иди чисти картошку. Я ружье протру.

Лучше бы самому почистить картошку, а сыну дать ружье. Как все ребята, он любит возиться с оружием и ненавидит кухонную работу. Но пусть это ему будет наказанием. А чтобы сын понял, что это именно наказание, спросил:

— Надеюсь, не считаешь, что заслужил благодарность, болтаясь под дождем?

— Я не болтался. Я к Сашке ходил. А он живет в другом конце улицы. Надо было помочь уроки сделать.

— В школе поручение дали?

— Сашка попросил. Он мой друг.

— Друзьям помогать надо. А сам-то он что же, без подпорок не может? Лодырь, небось?

— Он болел. Две недели в школу не ходил.

Опять зазвонил телефон.

— Товарищ капитан! — голос дежурного по отделу был напряженным, от него дребезжало в трубке. — Убийство, товарищ капитан.

— Что-о!

— Убийство. Только что позвонили из поселка. Кто-то застрелил врача Минькову.

VI

Лейтенант милиции Миша Баторов после разговора с начальником вышел на середину комнаты, весело тряхнул кудрявой головой. Его распирало от радости, хотелось сейчас же сделать что-то необыкновенное, самому себе на удивление. Огляделся. Все вокруг было обычное, привычное: продолговатая комнатка с разнокалиберными стульями, полка для книг из некрашенных досок, железная кровать, застланная казенного вида одеялом, окно без штор и занавесок — отовсюду так и веет холостяцкой неуютностью. Улыбчивый взгляд Баторова ни на чем не остановился. Подмигнув самому себе, Баторов вдруг встал на руки, сделал по комнате круг, похлопывая ногами в милицейских ботинках. Для Баторова это не было подвигом, но выход распиравшему его чувству радости он дал, и к нему возвратилась способность мыслить более или менее спокойно. И оказалось, что обрадовался раньше времени. Отпуск получен — это хорошо. Но вот-вот должна позвонить Соня Дарова. Вдруг да у нее что-то изменилось. Куда потом деваться с отпуском?

Соню он почти не знает. Прошлой зимой в районном Доме культуры готовились к республиканскому смотру художественной самодеятельности. Соня — корреспондент молодежной газеты — приехала, чтобы написать о доморощенных артистах. Беседовала со многими, в том числе и с ним, — прима-гимнастом районной сцены. Тогда он плохо запомнил ее лицо. Запомнились резко очерченные губы, внимательные и, пожалуй, чуть насмешливые глаза за квадратными стеклами очков. Ее статья, напечатанная в газете, разочаровала. Все было правильно, но как-то уж очень деловито. Возможно, он был тогда и не прав. Он всегда благоговел перед людьми пишущими (сам тайком от всего света сочинял стихи), поэтому и от Сони Даровой ждал чего-то особенного…

Весной поехал в город. Управив дела, пошел побродить по улицам. В этот день на площади Революции проводили праздник книги. У длинных прилавков было тесно от народа. В отдалении, за легкими столиками сидели писатели, местные знаменитости и, мило улыбаясь направо и налево раздавали автографы. Среди писателей Баторов неожиданно увидел Соню Дарову. Она подписывала маленькую — в ладонь — тоненькую книжечку в ситцево-цветастой обложке. Баторов потолкался у прилавков и нашел эту книжечку. На ней значилось: «С. Дарова. Роса на траве». Завернул в скверик, присел на скамейку, начал читать, придирчиво ощупывая взглядом каждую строчку, будто хотел обнаружить подлог. Почему-то ожидал, что и стихи, как статья, будут суховато-деловитые, холодновато-правильные. Но вскоре забыл о придирчивости. На него пахнуло запахами хвои и набухших почек: зазвенели ручьи, пробивающие дорогу в ноздреватом мартовском снегу, зашелестели под ветром тугие колосья пшеницы. Все краски, звуки, запахи были знакомы ему с детства и никаких особых чувств не вызывали, они были как бы подернуты пеленой обыденности. Строки стихов вернули им первозданную волнующую свежесть. Прочитав книжку, он со смятением и печалью подумал: «А ты, Мишка, балбес, никогда так не напишешь».

Дождался, когда у писательских столиков народ поубавился, приблизился к Соне Даровой, молча положил перед нею книжку. Мельком взглянув на него, Соня быстро вывела кудреватую подпись, поставила дату, подтолкнула книжку розовым ногтем — берите.

— Вы меня не узнаете? — согорчением спросил он.

Она подняла голову. Взгляд серых с голубизной глаз за стеклами очков был недоуменно-внимательный.

— Не узнаете, — чувствуя себя обиженным, сказал он и взял книжку.

— Постойте. — Она положила ручку, слегка откинулась, чтобы лучше видеть его. — Постойте, я что-то припоминаю. Пожалуйста, не подсказывайте. Вы… милиционер? Акробат?

Он кивнул.

— Вот видите! Видите! — обрадовалась она. — Я бы вас сразу узнала, если бы вы были в своей форме. В гражданском вы другой.

В нем еще звучала мелодия ее стихов, болело сердце от сознания своей творческой несостоятельности, и простые, обыкновенные слова Сони Даровой как бы сокращали расстояние между ними, расстояние, которое несколько минут назад казалось немыслимо огромным. Он почувствовал себя увереннее.

Фургоны увозили книги, пустела площадь, на ней оставались клочья оберточной бумаги, обрывки шпагата, и эта обыденность тоже помогала обрести обычное состояние духа.

Писатели сбились в кружок, о чем-то оживленно толкуя. Кто-то из них спросил:

— Сонечка, ты обедаешь с нами?

Миша не дал ей ответить, торопливо сказал:

— Я тоже иду обедать. Вас приглашаю.

Она посмотрела на писателей, на него — явно колебалась.

— Не раздумывайте, — попросил он. — Когда милиция просит, ей отказывать не полагается.

— Да? — серьезно спросила она, но тут же засмеялась, помахала рукой писателям: — Идите.

Обедали в «Селенге». Все еще немного робея, Миша вертелся на стуле, говорил много и бестолково, пока не вспомнил о книжке. Достал ее из кармана, полистал.

— Хорошая книжка.

— Да-а? — недоверчиво-ждуще и вместе с тем насмешливо спросила она.

— Да, — подтвердил он. — Хорошая. Даже не верится, что вы могли написать такое.

— Вот это комплимент! — изумилась она.

— Я читал и статью. Никакого сравнения.

— Э, с тобой, как говорится, не соскучишься. Я-то думала — поклонник, а меня заманил критик. Но сравнивать не надо, дорогой критик. — Она доверительно притронулась к его рукаву. — Журналистика и поэзия — вещи разные, часто несовместимые. Поэт в журналистике — краснодеревщик, колющий дрова.

— А мне казалось, слово, оно, тут ли, — постучал пальцем по книжке, — там ли, словом и остается. И когда его коснется талант…

— А что такое талант? — перебила она. — Можно быть талантливым журналистом, талантливым поэтом, талантливым милиционером, — еле заметно усмехнулась. — Но тем, и другим, и третьим одновременно — вряд ли.

Официантка принесла вино и закуску. Он поднял рюмку.

— За вашу книгу. За то, чтобы вы написали еще много-много.

— За это можно, — согласилась она, посмотрела на книжку. — Первая. Самой не верится. Знаешь, мне жутковато и весело. Будто на качелях. — Вдруг, кажется, застеснявшись признания, спросила: — Почему, любопытно, ты пошел в милицию?

— Из-за пуговиц. С детства люблю блестящие пуговицы.

— А мне мама с детства говорила: «Вот позову милиционера, уж он тебе задаст». — Она глянула на него, словно бы извиняясь, не всерьез, со скрытой, подразнивающей насмешливостью, — А ты действительно милиционер?

— Конечно, — с горделивостью, тоже несерьезной, ответил он. — Самый настоящий. — И без всякого перехода спросил: — Как насчет телефончика? Рабочего, а также и домашнего.

— Господи! И милиция туда же — телефончик! — В ее голосе была неподдельная досада, и она, видимо, поняла, что говорит резковато, добавила: — Если я не ошибаюсь, милиция сама прекрасно находит нужные телефоны.

— Да, только ведь я сельская милиция.

Про телефон тогда, конечно, брякнул сдуру. Разговор после этого как-то не сладился. Позднее он, однако, нашел в справочнике ее рабочий телефон, но, бывая в городе, позвонить долго не решался. Наконец-таки осмелился. Дарова ничуть не удивилась, заговорила, как с хорошим знакомым. Он попросил ее посмотреть стихи своего товарища, который-де сам показывать их стесняется. Стихи Соня прочитала и довольно жестко покритиковала, но отметила и удачные строки. Он был рад и этому. С тех пор, наезжая в город, звонил ей, заходил в редакцию, от имени безымянного стеснительного товарища показывал новые стихи. А недавно она позвонила сюда, сказала, что задумала повесть о взаимоотношении человека и природы, хочет приехать в район дней на десять-пятнадцать, надеется, что он окажет ей помощь в сборе материалов. Если такой возможности нет, она поедет в другой район. Миша закричал в трубку:

— Приезжай, приезжай! — И чтобы у нее не возникло никаких сомнений насчет его возможностей, добавил: — Я в отпуске. Мне время просто девать некуда.

Есть у него не очень хорошая особенность — опережать события. Хорошо бы он выглядел перед Соней, если бы Алексей Антонович заупрямился и в отпуске отказал! Но все обошлось. Вот-вот позвонит Соня, скажет, когда ее встречать. Только бы не передумала!

И он нетерпеливо ходил по комнате, поглядывая на телефон, на часы. Наконец — звонок! Однако вместо голоса Сони в трубке зазвучал басок следователя прокуратуры Зыкова.

— Чем, холостяк, занимаешься?

— Сижу у телефона. Жду звонка. Не от тебя. Потому аппарат не занимай. Тем более, что я — отпускник.

— Ты вот что, ты бросай свой телефон и дуй ко мне. Немедленно! Последние новости такие: дочка у меня родилась. И какая дочка! Три кило шестьсот двадцать граммов.

— О-о, поздравляю! Но прийти не могу. Извини, Иван.

— Да ты что, обалдел?!

— Ладно. Через полчасика притопаю.

Он надеялся, что Соня за эти полчаса все же позвонит. Чтобы скоротать время, решил примерить новый костюм. Переоделся, повязал на шею модный, ярче павлиньего хвоста галстук. Костюм сидел хорошо. Но как и всякая новая одежда — стеснял движения, к нему надо привыкнуть. Повертелся перед зеркалом. Кудри на голове копной, лицо скуластое, глаза узкие, восточного кроя, кожа темная — хор-р-рош гусь…

Звонок! Наконец-то Соня. Она сказала, что выезжает утром, первым автобусом. Только положил трубку, телефон зазвенел снова.

— Лейтенант Баторов, немедленно в отдел. Сию минуту!

Он едва узнал голос Алексея Антоновича. Испуганный, встревоженный, сорвал с вешалки плащ и выскочил на улицу.

VII

Иван Зыков для своих двадцати восьми лет был, пожалуй, полноват. Круглились, румянились от полнокровья тугие щеки, на гладкой шее наметились складки, редкие светлые волосы, мягкие, ребячьи, пушистые, обрамляли голову этаким золотистым нимбом. Благодушно улыбаясь, он кружился у накрытого стола, поправлял вилки, салфетки. Ходил грузновато, твердо, на всю ступню ставя ноги в огромных ботинках, и эта поступь выдавала скрытую силу его вроде бы рыхловатого тела.

— Так где твои гости? — спросила с кухни теща.

— Мишка скоро прибежит. Остальным сейчас позвоню.

Присел на табуретку у телефонного столика, но трубку не поднял.

Все, кого надо было пригласить, — приглашены. Торопить, напоминать, возможно, не совсем удобно. Работает он тут всего третий месяц, обзавелся пока одним другом, Мишей Баторовым, остальные пока просто знакомые, Ну и что? Зовет гостей не на выпивку по какому-то заурядному случаю. Дело-то особое. Исключительное. Человек родился. Цепочка жизни, уходящая в глубину, в тьму прошлого, в которой он, Иван Зыков, одно из звеньев, через дочь потянется в будущее, в те времена, когда, возможно, всякие следователи останутся не у дел и начнут переквалифицироваться в садоводов, лесоводов и так далее. Лично он пошел бы в лесоводы. Городской человек, он, приехав сюда, волей-неволей стал часто бывать в лесу, приглядываться к его жизни и обнаружил, что жизнь — великая непознанная тайна и лес, как все живое, таит в себе множество больших и малых загадок; он изменчив, непостоянен, можно ежедневно вглядываться в травы и цветы, в хвою и листья и каждый раз открывать для себя что-то новое, удивляться бесконечному разнообразию форм строения живого и в то же время строжайшей целесообразности любой прожилки, морщинки, зазубринки на любом листе, стебле, лепестке.

Просто здорово, что он попал в этот район, А ведь не хотел ехать. Обстоятельства вынудили. Врачи настоятельно рекомендовали жене сменить климат, пожить в сельской местности. Когда он оформлял перевод, друзья не очень-то верили, что уезжает из-за жены. «Ленив ты стал, братец. А лень всегда в затишье тянет». Особой резвостью он не отличался — это верно, но работой в городе — беспокойной, порой очень трудной — дорожил, к здешней, иных масштабов, привыкает с трудом. Порой она ему кажется какой-то не настоящей. А ведь если разобраться, то чем меньше у него работы, тем лучше.

Пока Зыков неторопливо тянул бечевку своих размышлений, теща закончила все приготовления к ужину, встала в дверях немым вопросом.

— Сейчас, мать, сейчас…

В это время зазвонил телефон. Сняв трубку, он услышал хрипловатый бас прокурора района.

— Кто у телефона? Вы, Зыков?

— Я, Борис Андреевич. Добрый вечер. А мы вас ждем.

— Вечер, Зыков, не добрый. И ждешь напрасно. Совершено убийство. Так что — собирайся. Поезжай с начальником милиции. А я заберу медэксперта и выеду следом.

Слушая прокурора, Зыков с тоской покосился на празднично убранный стол, облизывая мягкие пухлые губы.

VIII

За короткое время Алексей Антонович поставил на ноги всех, кого надо, связался с городом и передал сообщение об убийстве. Он заканчивал разговор с прокурором района, когда один за другим пришли лейтенант Баторов и следователь Зыков. В коротком плаще, в ярком галстуке, лейтенант Баторов выглядел тут человеком случайным, и Алексей Антонович, не прерывая разговора с прокурором, смерил его взглядом с ног до головы, нахмурился. Сам он был одет по форме, застегнут на все пуговицы, на поясном ремне ощущал внушительную тяжесть пистолета, и все это рождало чувство собранности, подтянутости. Даже боль в ногах приутихла. Четкие действия доставляли ему удовольствие.

Пришел Володя, стал у дверей, поправил свою залихватскую кепочку. Лицо распаренное, свежее, глаза поблескивают.

— Успел?

— Порядок, Алексей Антонович. Нахлестал бока березовым веничком. Все по уму.

— Выпить, говорю, успел после бани?

— Где там! Только расположился. Пивка, правда, попробовал…

— Дыхни.

Володя боком подступил к столу, шумно дыхнул, губами правя струю воздуху себе в грудь. Алексей Антонович уловил этот маневр, рассердился.

— Иди допивай! Сам поведу машину.

— Пиво же, Алексей Антонович. Неполную кружку. Провезу, как в детской коляске по тротуару.

— Прекрати разговоры!

— Мне-то что. Мне самому даже лучше делаете. Но машина. По такой грязи ее мигом можно угробить. Кто потом с ней мучиться будет?

— Пусть с нами на заднем сиденье едет, — нашел Соломоново решение Зыков, слушавший Володю с добродушной улыбкой.

— Я своих решений не меняю!

Ему не понравилось вмешательство Зыкова и эта его улыбка. Такой случай, а он сидит и улыбается. Как можно! Сам он сейчас чувствует себя туго закрученной пружиной, и всякие шуточки ему сейчас не только не понятны — противны.

Вышли на улицу, стали садиться в машину. Баторов спохватился:

— А мой пистолет в сейфе. Ключ дома, в кителе остался. Съездим, Алексей Антонович?

— У нас нет времени раскатываться.

— У меня пистолет в кармане, — сказал Зыков, — из одного как-нибудь отстреляемся. — Хлопнул Баторова по плечу, засмеялся.

Свет фар скользнул по черным лужицам; ошметки грязи, отрываясь от колес, били по днищу автомашины; дождь косо сек по ветровому стеклу; успокоительно мерцали зеленоватые огоньки на щитке приборов. Алексей Антонович внимательно, но без излишнего напряжения вглядывался в грязную дорогу.

IX

Зыков и Баторов сидели за спиной, на заднем сиденье. Баторова одолевало любопытство.

— Где это произошло, Алексей Антонович?

— На улице. В Веру Михайловну стреляли.

— Вы знали… Веру Михайловну?

— Я тут, Баторов, знаю всех, — не без гордости сказал Алексей Антонович. — А с Миньковыми был хорошо знаком. Со Степаном Васильевичем часто вместе охотились. Вера Михайловна была радушной и гостеприимной хозяйкой.

Сказав «была», он вновь остро почувствовал величину и серьезность того, что произошло, и нетерпеливое желание как можно скорее приступить к делу.

— Кто же мог стрелять в женщину? — с ребячьей наивностью любопытствовал Баторов и, не получив ответа, принялся рассуждать:

— Убийство скорее всего случайное. По неосторожности какой-нибудь лопух кончил человека и сейчас собирает слезы в пригоршни.

— Возможно, и случайное, — вяло отозвался Зыков, откровенно зевнул. — Как сяду в машину, так на сон тянет. Условный рефлекс выработался. А у тебя, Миша? Еще не выработался?

— Я в машине, наоборот, никогда не сплю. Алексей Антонович, а вы как думаете, случайное убийство или преднамеренное?

— Гадать не моя профессия. Моя профессия устанавливать факты.

Баторов не унимался.

— Уверен — случайность.

Алексей Антонович не счел нужным отвечать. И настойчивое желание Баторова заранее определить убийство как случайное, а стало быть, не требующее глубокого расследования, поиска, и сонливая безучастность Зыкова не нравились ему. Вот работнички! Дело исключительное, чрезвычайное, а они…

По ветровому стеклу неутомимо метался «дворник», разгребая струйки воды. По сторонам дороги угрюмо топорщился темный лес, грязное шоссе, казалось, за лучом света упирается в глухую стену деревьев, и Алексей Антонович невольно снижал скорость, потом спохватывался, резко прибавлял газу, машина рывком кидалась вперед.

За спиной завозился, устраиваясь поудобнее, Зыков, флегматично объявил:

— Есть хочу. Как вспомню, какой стол нетронутым оставил, так сердце кровью обливается.

— Великое дело — стол. Ко мне завтра человек приедет. Если к утру не вернемся — стыд и срам. Пообещал встретить.

— А кто он, человек — женщина или мужчина?

— Разницы не улавливаю.

— Уловишь, Миша. Если женщина, если ты ее не встретишь — пиши пропало. На твою репутацию ляжет несмываемое пятно.

— Я надеюсь, что к утру возвратимся. Если, конечно, случайность.

Алексею Антоновичу все больше не нравился пустопорожний разговор, он размагничивал его собранность, целеустремленность, заранее как бы лишая ее смысла. Если убийство и в самом деле окажется нелепой случайностью, его стремительные, четкие действия там, в отделе, и эта гонка по раскисшей дороге сквозь струи дождя окажутся тем, что называется излишним усердием и всегда выглядит смешным. Но в любом случае он должен был действовать так, а не иначе. Не благодушествовать же подобно этому увальню Зыкову, не заниматься же бесплодным гаданием, как это делает наивный Баторов, по простоте душевной полагая, что если он кому-то назначил утром встречу, то все в мире должно само по себе образоваться так, чтобы эта встреча состоялась.

Зыков и в самом деле задремал. Проснулся от того, что машина остановилась. Она стояла у большого дома с освещенными окнами. Встряхнувшись, вылез из машины и следом за Алексеем Антоновичем и Мишей поднялся на крыльцо. В доме было много людей. Они молча расступились, и Зыков увидел убитую. Она лежала на сдвинутых стульях, укрытая простыней. С чистым, девственно белым полотном простыни никак не вязались заляпанные грязью сапожки. У изголовья горбился узкоплечий человек с красными воспаленными глазами. Увидев Алексея Антоновича, он тяжело приподнялся, всхлипнул.

— Горе-то у меня какое, Алексей Антонович!..

— Крепись, Степан Васильевич, — Алексей Антонович сжал руками его плечи, усадил на место и приоткрыл простыню.

Лицо убитой было мраморно-белое, от всего отрешенное, но у плотно сжатых губ сохранилась горестная складка, и Зыков подумал, что последнее мгновение этой женщины было поистине трагичным. Очень может быть, что меркнущим уже сознанием она поняла всю непоправимость происшедшего, но выразить свою горечь не успела. Жизнь человеческая… Как легко ее оборвать… Совсем некстати вспомнил о своей новорожденной дочери, и волна печали, неведомой раньше, тупо толкнулась в сердце.

Алексей Антонович опустил простыню, покачал головой, сел рядом со Степаном Миньковым.

— Н-да… Как же это произошло, Степан Васильевич?

— Не знаю… Шли рядом. Вдруг… Она крикнуть не успела. — Неверными, подрагивающими пальцами он достал из заднего кармана спортивных брюк сигареты, закурил; взгляд запухших глаз был затравленно-блуждающим. — Навзничь повалилась.

— Подождите, Степан Васильевич. А выстрел вы слышали?

— Слышал.

— Откуда стреляли?

— Не знаю. Но вроде бы со спины, с пустыря.

— Когда шли, вам никто не встречался?

— Нет. Никто.

— У вашей жены были враги?

— Не знаю. Не думаю.

— Да вы что говорите-то, господь с вами! — Вперед выдвинулась пожилая толстуха с мокрой шалью на плечах. — Какие могли быть враги у Веры Михайловны. Для всех она была как родная. Что до меня, так я бы ее, голубушку, собой от пули заслонила. Такой цветочек срезали! — Полные ее щеки затряслись, на них засветлели слезы.

Внимательно выслушав ее, Алексей Антонович задумчиво сказал:

— Странно… Кому же она могла помешать?

— Не в нее стреляли! — крикнул Степан Миньков, вскочил, сжал кулаки. — В меня целились! В меня! Это я должен был лежать здесь! Сволочи ненавистные!

Диковатым, злобным взглядом он смотрел на столпившихся людей. Зыков тоже начал вглядываться в лица. Люди стояли, понуро опустив головы, словно все они были виноваты перед Миньковым. А он, кажется, вместе с негодованием выплеснул остатки сил, мешком осел на стул и начал судорожно всхлипывать. Зыков невольно попытался примерить все случившееся к себе и плотно сжал зубы.

Когда вместо тебя гибнет другой, гибнет только потому, что оказался рядом, причем этот другой — любимая женщина… нет, такого и врагу не пожелаешь.

Ногой подвинув стул, Алексей Антонович сел рядом с Миньковым, попросил:

— Успокойтесь, Степан Васильевич. Постарайтесь нам помочь. Надо вспомнить все. — Повернулся к людям. — Может быть, кто из вас что-то заметил?

Женщина в шали ладонью смахнула со щек слезы.

— Под нашими окнами это случилось. Только я ничего не видела. Сначала как бабахнет. Потом, слышим, человек кричит. Выскочили, а Вера Михайловна на земле бьется и кровь из нее хлещет. Я прямо обеспамятела.

— Как вас зовут? — спросил Зыков.

— Агафья Платоновна.

— Проводите нас на место, Агафья Платоновна. Идем, Миша.

Ветер дул с прежней, неубывающей силой, грохот волн накатывался из темноты на поселок, сминал голос Агафьи Платоновны, сызнова рассказывающей о пережитом.

— Вот он, мой дом, — сказала наконец она и свернула в сторону, на тропу.

Метрах в тридцати от дома стоял столб, на нем горела лампочка, скупо освещая дорогу и тропу, сбегавшую к шумному ручью. В обычное время ручей, видимо, был маленьким, но сейчас разбух от дождевой воды, перехлестывался через мосток из двух досок.

— Там, за мосточком, все и случилось, — сказала Агафья Платоновна.

Зыков попросил ее более точно указать место, где лежала Вера Михайловна.

Следов, конечно, никаких не осталось. Дождь превратил их в бесформенные вмятины, заполненные водой. Тем не менее Миша старательно принялся обследовать вмятины. Зыков прошел по тропе дальше. Перед ним темнел пустырь, тропу пересекала легкая, полуразрушенная изгородь. Обернулся. Отсюда хорошо было видно и Агафью Платоновну, и Мишу — они оказались в кругу света от лампочки. Утром надо будет все осмотреть как следует. Сейчас тут ничего не найдешь.

Спустился к ручью.

— Кончай, Миша. А то на завтра работы не останется.

Агафья Платоновна пригласила их в дом, погреться чаем.

— Чай — это хорошо. От чая грешно отказываться, а, Миша? — спросил Зыков.

Миша не ответил. Что-то он уж больно молчаливым стал. Как приехали сюда, ни слова не проронил. Наверное, впервые увидел убитого человека. Такое просто никто не переносит.

Агафью Платоновну в доме ждали. Муж, сын и невестка сидели за убранным столом.

— Вот приехали убивца искать, — представила им гостей Агафья Платоновна, приказала Марусе подогреть чай, спросила у Зыкова: — Может быть, подать чего покрепче?

— Э, мать, кто же про такое спрашивает, наливай и все! — пьяно захорохорился Ефим. — Думаешь, если милицейские, то непьющие.

— Мы пьющие, — сказал Зыков. — Но сейчас нельзя.

— Люблю откровенных людей…

— Сиди, Ефимша! — одернул сына Константин Данилыч. — Люди приехали делом заниматься. Как, ребята, есть что-нибудь, зацепка какая-нибудь?

— Ничего, — вздохнул Зыков.

— Ума не приложу, откуда такой выродок выискался. Она же мухи не обидела.

— Стреляли, кажется, не в нее, — осторожно заметил Зыков.

— Ясное дело, не в нее, — сказал Ефим.

— Замолчи, Ефимша! — поморщился как от зубной боли Константин Данилыч. — Не твоего ума дело.

— А я чего лишнего сказал? Дураку понятно, Степку кокнуть хотели. Он многим тут насолил. Больно прыткий! Допрыгался!

— Замолчи, тебе говорят! — гневно крикнул старик. — Возьми в соображение, человек убит, человек, балда ты этакая! От одного этого протрезветь надо бы.

— Молчу, батя, молчу.

— Вы уж извините, — сказал Константин Данилыч. — Как выпьет, так понесет околесицу. Нельзя тебе пить, Ефимша.

— Будто я пью — годом да родом.

— И годом да родом нельзя. Иди ложись спать. Маруся, постели ему.

— Я посижу. Я молчать буду, батя.

Агафья Платоновна налила всем чаю, поставила на стол пироги с брусникой. Зыков без стеснения уминал пироги, пил стакан за стаканом крепкий чай, чем привел Агафью Платоновну в умиление.

— Ты, думаю, добрый парень. Худой да злой человек так есть не умеет. Уж я знаю.

— А мой друг? — спросил Зыков, кивнув на Баторова, который почти ничего не ел и чаю выпил один стакан.

— Молодой он еще, твой друг-то, тяжко ему, — Агафья Платоновна горестно, по-бабьи вздохнула. — Господи, милостивый, что же это деется! Верочка, Верочка…

— Вы все выстрел слышали? — спросил Зыков у Константина Данилыча.

— Как не услышишь. Окно-то открытое было.

— А спустя какое время закричал Миньков?

— Сразу же после выстрела, — сказал Константин Данилыч.

— Сразу же, сразу, — подтвердила Агафья Платоновна.

— А я не слышал ни выстрела, ни крика, — сказал Ефим. — Я в это время в сенях сидел. Курил и про жизнь думал.

— А к ручью вы ходили? — спросил Зыков.

— Да нет. Когда они повалили из дома, я подумал, что Куприяна Гавриловича провожают.

— Гостей, кажется, бегом не провожают, — усмехнулся Зыков.

Он заметил, что последние его вопросы и усмешки насторожили Константина Данилыча. Старик, подумав, сказал:

— Мы не бежали. В сенях темно, шею сломать недолго. На улице — там — да, бежали.

«Старик умен и догадлив, — подумал Зыков, с интересом разглядывая его иссеченное морщинами, суровое лицо с глубоко запавшими ястребиными глазами. — С Ефимом как следует поговорить, конечно, не даст. Но попробовать надо».

— Сколько же времени, Ефим Константинович, вы в сенях сидели?

— Помнит он! — пренебрежительно махнул рукой Константин Данилыч.

— А вот и помню! Зашел в дом — никого. Стол не убран. Бутылка стоит недопитая. А я чистоту люблю. Приборкой занялся.

— Ну что ты врешь! — возмутилась Маруся. — Сидит треплет языком, а люди, делом занятые, его слушать должны! Приборкой сроду не занимался.

— А тут занялся. Бутылку опростал.

В дом в сопровождении председателя поселкового Совета зашел Алексей Антонович. Увидел, что Зыков и Баторов сидят за столом и распивают чай, в удивлении изогнул брови и, глядя куда-то поверх их голов, отрывисто бросил:

— Жду вас в поселковом Совете. — Круто и четко, будто на смотру, повернулся и вышел.

Миша сразу же вскочил, но Зыков старательно и неторопливо допил чай и только после этого поднялся. Константин Данилыч проводил их за калитку, подал сухую, твердую руку.

— Заходите. Может, помощь понадобится или еще что. — Кашлянул. — А на Ефимшу не обращайте внимания…

И Зыков снова отметил, что старик насторожен и обеспокоен.

Над Байкалом посветлело, в разрывах туч трепетали звезды, их, казалось, вот-вот угасит злобно воющий холодный ветер. Была поздняя ночь, поселок спал глубоким сном, собаки и те не лаяли. Миша Баторов поднял воротник плаща, втянул голову в плечи, стал похож на иззябшего воробья. Скис парень. Растормошить надо бы, но и у самого на душе не больно весело.

Неожиданно Миша остановился. В неверном, пляшущем свете лампочки его лицо показалось незнакомым, бледным и осунувшимся.

— Иван, а убийство-то, похоже, не случайное.

— Ты опять о том же! — с укором сказал Зыков. — Не убежит от тебя твоя краля.

— О другом я! — с досадой и обидой возразил Миша. — Неужели все-таки преднамеренное, а?

— Не исключено, что и случайное. Оплошность в обращении с оружием или еще что. Признаться — страшно. Так что все равно искать придется.

— И опять ты ничего не понял!

— Я, Миша, мыслей читать еще не научился.

— Не в этом дело! — Глаза у Баторова сверкнули, голос зазвенел — того и гляди сорвется на крик. — Ты черствый и толстокожий. Чай гоняешь, платочком пот вытираешь. Тебе все равно кого искать, лишь бы отыскать, под замок сунуть — сиди, а я пойду отсыпаться.

— Твоя проницательность просто убивает, — как можно дружелюбнее сказал Зыков, положил тяжелую свою руку на плечо Баторова. — Только вот горячиться, голову терять не надо. Голова нам еще понадобится.

По тому, как отвердело, напряглось под рукой плечо, Зыков понял — пальмовую веточку Баторов не принял. Убрал руку, и пошли молча. Немного погодя, Баторов заговорил опять:

— Как подумаю, что преднамеренное… Ведь я как оказался в милиции? Книжек начитался, киношек насмотрелся. А жизнь не кино. Работенка оказалась нудноватой. Пацан велосипед увел. Парни друг другу носы расквасили. Соседки не ужились. Ни дерзких грабежей, ни стрельбы из окна бегущей автомашины. Нету — не надо. Растащить, примирить соседок, приструнить забияк-парней, возвратить велосипед — тоже дело. И, сам знаешь, не всегда приятное и легкое. До сегодня я думал: оно и есть главное, основное. А глянул на убитую, все во мне перевернулось. Убийца где-то здесь, за стенами этих домов. Не разом, не в одночасье решился он на такое. Я до этого бывал в поселке, ходил по этим улицам, может быть, и встречался, и здоровался с ним. Может быть такое, Иван?

— Вообще говоря, в жизни бывает всякое, — уклончиво отозвался Зыков, все еще не понимая, к чему ведет эту лихорадочно-торопливую речь Миша Баторов.

— Ну, могло не могло — не важно. Тут другое. Говорим: охраняем достояние, покой и жизнь граждан. Охраняем! Охранять — значит не допускать. Если уж брать по большому счету, а когда речь идет о человеческой жизни, счет должен быть самым высоким, мы обязаны были предотвратить этот выстрел. И в том, что выстрел все-таки был и пуля нашла свою жертву, виноват и я. Понимаешь? Вместе с погонами на наши плечи ложится страшная ответственность, Иван. Боюсь, что мне она будет не по силам.

Они шли по пустынной, едва освещенной тревожно мечущимся светом улице, мимо темных домов, и грозный гул Байкала глушил их шаги, беспокоил душу. Зыков ощущал смятение Миши, по-братски жалел его. Но ни утешать, ни успокаивать не стал: такое должен пережить каждый самостоятельно. Может статься, что ответственность, о которой говорит Миша, и в самом деле будет ему не по силам. Что же, тут ничего не поделаешь, тут уж лучше поискать другое занятие. Скверно, когда человек, зная, что для этого дела не годится, цепляется за него, он неизбежно начнет приспосабливаться, ловчить с самим собой и с другими. Еще хуже, если за годы работы даже не придет в голову то, что мучает сейчас Мишу, — такие тоже встречаются.

Баторов уже не ежился, шел прямо, не отворачиваясь от ветра, не сгибая головы. Молчание Зыкова он скорее всего принял за согласие с его выводом: «не по силам», и, возможно, уже обдумал рапорт начальнику. Парень он решительный.

— А я на эту работу пришел иначе, — сказал Зыков, словно и не было перерыва в разговоре. — У меня был друг, в одном доме жили. Бесподобно играл на пианино. Люди знающие говорили, что он — будущая знаменитость. И я верю, что так бы и было. Но однажды он поздно вечером возвращался домой. Спрямляя путь, пошел по тропе через Уду. На реке его встретили подростки-хулиганы, видимо, приняли за кого-то другого, налетели и начали избивать. Он потерял сознание. Прошло немало времени, прежде чем его подняли. А дело было в январе. Мороз — сорок градусов. И, когда били, размозжили пальцы левой руки. Словом, четыре пальца отрезали. Ты представляешь? Душу вынули из человека, будущего лишили. И тогда-то я сказал себе, что буду врагом любого насилия. Я, Миша, не скажу, как нередко говорят другие: люблю свою работу. Любить, понимаю, испытать удовольствие. А что за удовольствие уличать вора или образумлять дебошира. Если это удовольствие, то весьма сомнительного свойства. Оно не по мне. Зато я знаю другое: пока есть носители зла, я должен как можно лучше исполнять свои обязанности.

— Что было тем хулиганам? — спросил Миша.

— Ничего. Их не нашли.

— Как? Не может быть!

— Но так и было. Не нашли.

— Черт знает что! — Баторов вдруг остановился. — Иван, а если мы не найдем убийцу?

— Не исключено и такое, Миша.

— И что ты за человек, Иван! Говоришь об этом как о коробке спичек: может быть, найдем, а может быть, не найдем.

— Миша, тут давать волю чувствам, взвинчивать себя бесполезно, даже, вредно. У преступника всегда есть шанс уйти безнаказанным. Уходить легче, чем настигать. Но мы постараемся лишить его малейшего шанса. Обязаны это сделать не только ради возмездия. Нераскрытое преступление может породить и другое, и третье. Так что я, Миша, все понимаю правильно. Конечно, толстокожий. Это частично от того, что таким меня сотворил папа, а частично от самовоспитания.

X

Поселковый Совет размещался в старом, не разгороженном на кабинеты доме. В «красном» углу громоздился огромный стол на пузатых, величественно-тяжелых тумбах. На крышке, площадью в добрую половину футбольного поля, затянутой в дерматин, лиловели чернильные пятна. Стены были почти сплошь заклеены различными плакатами. Председатель что-то сокрушенно говорил о Вере Михайловне. Алексей Антонович, слушая, рассеянно кивал головой, рассеянно же разглядывал плакаты. Один из них привлек его внимание. На диване лежал карикатурного вида мужчина, курил карикатурно большую папиросу. Ниже шла подпись:

Ночью пьяный лег Степан
С папироской на диван.
А проснулся утром рано —
Нет дивана у Степана.
Ниже, уже не типографским шрифтом, а от руки, чернилами, скорее всего из председательской мраморной, монументальной, как стол, чернильницы было приписано:

И вот думает Степан:
Лучше б пропил я диван!
Алексей Антонович подозвал председателя, молча показал на приписку. Тот проворно отколупнул ногтем кнопки, скатал плакат в трубочку и спрятал в тумбе стола.

— Можете идти, — отпустил его Алексей Антонович. Сам сел за председательский стол, откинулся на спинку расшатанного стула, крепко потер виски. От усталости, от нервного ли напряжения голова туповато гудела, мысли были небыстрые, текли, ни за что не цепляясь.

Крыша дома под ветром громыхала, дребезжала, старчески скрипела, из щелей в полу тянуло холодом и сыростью. Опять заныли ноги. Он поднялся, засунул руки в карманы, стал ходить из угла в угол. В голове назойливо звучало: «Ночью пьяный лег Степан…» Привяжется же…. При чем здесь Степан? Ах да, Степан Миньков. Не один вечер провел с ним у охотничьего костра. Миньков — человек культурный, вежливый, предупредительный, к выпивке равнодушный. И Вера Михайловна… Попробовал вспомнить, какой она была, но из этого ничего не получилось. Ни одна подробность не задержалась в памяти. Может быть, потому, что, бывая у них дома, разговаривал, естественно, больше со Степаном.

Пришли Зыков и Баторов. Вместе с ними в помещение проскользнул ветер, воровато перебрал сухо прошелестевшие плакаты. Зыков облапил своими ручищами печку, буркнул:

— Холодная, как разлюбившая возлюбленная. Пойду поищу дровишек.

Он принес сухих березовых поленьев. Тяга в печке была хорошая, пламя весело загудело; дрова потрескивали, пощелкивали; из открытой дверцы выплеснулся и лег на пол теплый оранжевый свет.

Приехал прокурор. Крупный, в просторном брезентовом дождевике, он сел к печке и почти всю ее заслонил собою. Ни к кому в отдельности не обращаясь, спросил:

— Курево есть?

Баторов подал ему сигареты. Прокурор выкатил из печки алый уголек, прикурил и с наслаждением затянулся. Глядя на него, Алексей Антонович впервые пожалел, что не курит.

— Минькову я отправил в больницу, на экспертизу, — сказал прокурор. — Сейчас сам туда поеду. Вы, Зыков, подойдете позднее. А пока вместе пораскиньте мозгами. К сожалению, послезавтра, — он посмотрел на часы, — теперь уже завтра, я должен ехать в город, на совещание. Есть в городе и другие неотложные дела. Так что…

Не договорив, прокурор поднял взгляд на Зыкова. Алексею Антоновичу показалось, что он догадывается, о чем сейчас думает Борис Андреевич. Дело-то вон какое, а Зыков — человек в работе, можно сказать, не испытанный. Правда, был слух, что в городе Зыкова ценили. Но слухи они есть слухи.

— Не беспокойтесь, Борис Андреевич, — сказал Алексей Антонович. — Все сделаем как полагается.

— Я не беспокоюсь, — прокурор поднялся. — Вы, Алексей Антонович, не новичок, вас учить не надо. Да и ребята, думаю, понимают обстановку. Действуйте.

Прокурор ушел.

Алексей Антонович только теперь сообразил, что означали слова Бориса Андреевича. Формально все нити расследования должен держать в руках Зыков. Но фактическая ответственность ложится прежде всего на него, Алексея Антоновича. Понял ли это Зыков? Впрочем, какая разница…

Пламя металось и билось о своды печки. Алексею Антоновичу захотелось придвинуться со стулом к печке, погреть ноющие колени, но он преодолел это желание, сел за стол, положил перед собой лист бумаги и авторучку.

— Приступим к делу. — Ему казалось, что Зыков и Баторов подойдут и сядут рядом, но ни тот, ни другой не пошевелились, как завороженные смотрели на огонь. — Приступим к делу, — суше и строже повторил он. — Вырисовывается следующая картина. Степан Миньков и его жена возвращаются домой, прошу обратить внимание, обычным для них путем — по тропе через пустырь. Единственное место, более или менее освещенное, — у ручья. Именно здесь и прогремел выстрел. — Алексей Антонович успел побывать у ручья и теперь быстро, уверенно набросал схему местности, показал Зыкову. — Так? Напрашивается вывод: убийца знал, что Миньковы пойдут по тропе, поджидал их у заранее выбранного места. Теперь вопрос — убийца попал в Веру Михайловну преднамеренно или целил в Минькова, но промахнулся?

Баторов принялся ворочать кочергой поленья. Отсветы жаркого пламени ходили по его скуластому узкоглазому лицу. Воротник рубашки измялся, пижонский галстук сполз вбок, — черт знает что такое! Зыков удобно привалился к стене, прикрыл глаза, по его лицу, детски розовому, безмятежному, нельзя было понять, о чем он думает. И думает ли вообще, может быть, опять дремлет и видит хороший сон.

— Что вы на это скажете? — спросил он.

Зыков пошевелился, открыл глаза, вяло проговорил:

— В кого стреляли — действительно важный вопрос. Но его умозрительно не решишь.

— А я считаю, мы должны принять за основу предположение — стреляли в Минькова.

— Почему?

— Да потому, что Вера Михайловна была человеком безобидным. Поступками, действиями, обращением с людьми она просто не могла вызвать ненависть к себе. Иное дело Степан Миньков. Борьбой с браконьерами, неподкупностью, принципиальностью он нажил немало врагов.

— А-а, — неопределенно протянул Зыков. — Я думал, у вас есть какие-то факты. Предположения могут быть верными, но могут быть и абсолютно неверными.

— У меня есть вопрос, — подал голос Баторов. — Вы считаете, стрелял кто-то из браконьеров, то есть из охотников?

— Совершенно верно.

— Здешние охотники, Алексей Антонович, как я знаю, бьют белку в глаз. Так промахнуться… Что-то непонятно.

— Человек не белка, Баторов. У кого хочешь рука дрогнет. Это первое. А второе — плохая освещенность. — Ему скучно было разжевывать эти самоочевидные истины, он все еще ждал от них другого — серьезного, вдумчивого обсуждения ситуации. — Другие вопросы есть?

Оба промолчали. На какую-то особую помощь с их стороны он и не рассчитывал, но почувствовал бы себя увереннее, если бы они ясно выразили согласие с его предположением.

— Итак, вопросов нет, — сказал он. — Их, как известно, не бывает в двух случаях: первое — все ясно, второе — ничего не ясно. Я хотел бы знать: почему нет вопросов у вас?

Баторов тихонько вздохнул и осторожно, без стука, поставил клюку в угол, так же осторожно добавил в печку дров. Зыков разглядывал свои огромные грязные ботинки.

— Просто прекрасно! — возмутился Алексей Антонович. — Преступник, думаю, может спать совершенно спокойно. С такой разворотливостью мы выйдем на него не скоро. Не скоро, говорю вам, товарищи! Ни предложений, ни соображений, ни вопросов — ничего нет! Зачем же мы здесь?

— Вопросов больше чем достаточно, Алексей Антонович, — сказал Зыков. — Но задавать их, зная, что ответа не получишь, — в ступе воду толочь. Перед всеми нами стоят десятки вопросов, может быть, и сотни. И ни на один, как я понимаю, ни у вас, ни у меня ответа пока нет. Чего же пытать друг друга и выстраивать предположения на песке?

— Что же вы предлагаете?

— Пойти в гостиницу и вздремнуть. Башка уже не варит.

Бросив взгляд на часы, Алексей Антонович вынужден был признать, что предложение Зыкова не лишено разумности. Но как уснешь, если нет никакого представления о том, с чего надо начинать завтрашний день?

— Прежде чем отдыхать, мы должны наметить план работы, — сказал он. — Я считаю, надо составить список лиц, подвергнутых при содействии Минькова штрафу или другому наказанию. Это — первое. Сейчас вы, Зыков, думаю, получите заключение медэкспертизы о характере ранения. Мы сможем определить тип, калибр оружия, использованного преступником. Это — второе. Из числа заподозренных путем тщательной проверки отсечем тех, кто имеет неопровержимое алиби. Это — третье.

План этот возник легко, как бы сам по себе. Был он прост и ясен, и Алексей Антонович не сомневался, что Зыков согласится с ним без всяких дополнений и возражений. Но едва замолчал, Зыков, облизнув толстые губы, спросил:

— Вы смотрели, куда попала пуля?

— Да. Пуля вошла в затылок и вышла под подбородком.

— Вот видите… Придется искать пулю.

Конечно, Зыков прав — пулю искать придется. Но найти ее будет не легче, чем иголку в стоге сена. Если бы удалось обнаружить место, с которого стрелял убийца, все было бы проще. Но надежда на это равна нулю. А что делать?

— Хорошо, — сказал он. — Запишем: четвертое — найти пулю. Что еще?

— Думаю, нам необходимо без промедления поговорить с жителями, хоть бы улицы, прилегающей к пустырю. По свежей памяти, может быть, кто-то что-то вспомнит. Придется пройти из дома в дом.

Алексей Антонович поморщился. Ходить из дома в дом — это сколько же надо времени? Возразил Зыкову:

— Вряд ли есть в этом необходимость. Если кто-то что-то видел — скажет без расспросов, таить не будет.

— Это верно, — сказал Зыков. — Но иногда бывает мелочь, которой человек не придает значения…

— Ладно, запишем и это: пятое — опросить жителей, — согласился Алексей Антонович без охоты; план, обрастая дополнениями, становился все более громоздким. — У вас все?

— Надо будет обстоятельнее поговорить с Миньковым.

— Не вижу в этом необходимости. Ну что еще может сказать Миньков? Зачем лишний раз дергать человека?

— Я хотел бы с ним поговорить, Алексей Антонович, — с мягким, но неподатливым упрямством повторил Зыков.

— Ладно, завтра поговорим вместе, — снова согласился он и обратился к Баторову: — А что скажете вы, лейтенант?

— Я? — Баторов поднял хмурое лицо. — Я, товарищ капитан, в милиции работать не буду. Не гожусь. Поймаем убийцу — и все.

XI

Остатки туч проплывали над домами, над вершинами деревьев, исчезли за ломаной линией хребтов. Затих ветер. Небо налилось глубокой синью. Успокаивался Байкал. Гнев и ярость сменились мирным старческим ворчаньем. Прозрачно-зеленые волны тяжело вздымались, казалось, из самых глубин, медленно набегали на отмель, опадали, и вода, теряя прозрачность, белая от бесчисленных пузырьков, откатывалась; на песке оставались листья, ветки, кора, обломки деревьев; весь этот мусор неровным валиком, припорошенным пеной, тянулся, извиваясь, вдоль отмели, четко обозначая границу между твердью и хлябью.

Баторову казалось: бег волн не просто перемещение массы воды, вызванное ветром. Байкал усердно трудится, вышвыривая на берег все чуждое ему, весь этот хлам и мусор; работает, чтобы воды его оставались чисты и хрустально прозрачны. Зыков любит повторять, что природа не слепа и бездумна, она мудра и предусмотрительна. Он прав, Иван Зыков. Только… Вдуматься, природа предусмотрела далеко не все. Человек, часть ее, ее лучшее творение, далеко не всегда вытряхивает из своего нутра мусор, он сживается с ним, не замечает его…

Трудно об этом думать Мише Баторову. Жил беспечно, весело, как майский мотылек. Молод, здоров. Забот немного. Жизнь прекрасна. Шутил, балагурил, ухаживал за девушками. Ни разу в голову не пришло, что, где слишком много мотыльков, там и жабы. Таится где-то отвратительная пупырчатая образина, ждет своего часа. Беспечность, легконравие — душевный мусор. И накопил ты его, Баторов, предостаточно. Тебя бы выпарить, наизнанку вывернуть и выхлопать, может быть, на что-то бы и пригодился.

Мысли эти, изменяясь, текли как бы по особому руслу его сознания, потому что одновременно он мог думать и говорить о другом. Но они ни на минуту не исчезали с того самого момента, когда увидел убитую. Сначала было просто удивление — женщина, совсем молодая… Молодость,красота и смерть стояли в его сознании слишком далеко друг от друга. Почему-то представлялось, что нужны какие-то усилия людей и все можно поправить, а когда понял, что это не так, что нить жизни разорвана и никто уже не в силах связать ее, когда понял, вернее, всем существом своим ощутил страшную истину, мороз продрал кожу, заметался горячечно бунтующий ум. Не может быть! Не должно такое быть! Жил человек. Как все, радовался, огорчался, думал о будущем. Вдруг — конец. Всему. Навсегда. Птица, сбитая выстрелом. Разве можно человека, наделенного разумом, способным вместить отголоски жизни прошедших веков и прозреть толщу лет будущего, сбить, как птицу?

Наверное, все это было бы легче пережить, если бы убийство оказалось делом несчастного случая. Он очень надеялся на это. И все утро ждал: вот придет человек, склонит повинную голову — делайте, что хотите, так уж вышло. Тогда бы, возможно, он освободился от давящего чувства вины перед погибшей. Но никто не пришел… С утра втроем внимательно осмотрели пустырь, тропу. Ничего не нашли.

На пустыре когда-то был склад леса. На земле лежали кучи черного щепья и коры, толстые откомлевки, кое-где топорщилась чахлая трава. От улицы пустырь отделял забор. Местами он завалился, и жерди догнивали на земле. Алексей Антонович сначала энергично шагал от одной откомлевки к другой, всматривался в кучи щепья, но скоро потерял к поискам интерес, сказал Зыкову:

— Мы бесполезно теряем время. Нет никаких указаний на то, что стреляли отсюда.

Зыков не отозвался. Со всех сторон осмотрел жердины уцелевшего забора, чуть ли не обнюхал некоторые откомлевки, время от времени бросал короткие взгляды на мостик через ручей. Он все время молчал, и это молчание лучше всяких слов говорило Баторову, что и Зыкову найти ничего не удается.

— Зыков! — окликнул его Алексей Антонович.

Зыков подошел к ним и сказал:

— Стреляли все-таки отсюда.

— С чего вы взяли? — спросил Алексей Антонович.

— Пуля вошла в затылок. Прикиньте. Если бы сейчас по тропе шли люди, мы смотрели бы им в спину.

Бросив короткий взгляд на тропу, Алексей Антонович сказал:

— Ерунда. В момент выстрела Вера Михайловна могла повернуться в ту или другую сторону.

— Я с вами не согласен. Миньковы шли не просто по тропе, они подошли к ненадежному мостику, захлестнутому водой. Естественно, они должны были смотреть прямо перед собой, чтобы не оступиться.

— Допустим, — сказал Алексей Антонович. — Что это нам дает?

— Ну как же! — слегка как будто удивился Зыков. — За мостком — видите — крутой косогор. В нем и надо искать пулю.

— А говорите, что не любите предположений, — с усмешкой проговорил Алексей Антонович.

— Я не против предположений вообще, я лишь против беспочвенных предположений, — миролюбиво улыбнулся Зыков.

Несмотря на улыбку, что-то в сказанном не понравилось Алексею Антоновичу, он отвернулся и стал смотреть на косогор.

— Придется вызывать из города технику, — после длительного молчания сказал он.

— Пока вызовем, пока доберутся, развернутся… — Зыков скосил глаза на Баторова. — Попробуем своими силами… Поручим это дело Мише. Как, Миша, справишься?

Раньше Миша сказал бы в ответ что-нибудь бодренькое, сейчас молча наклонил голову — справлюсь. Зыков сжал его руку выше локтя.

— Это очень важно, Миша. Вооружайся лопатой. Мы пришлем к тебе понятых.

Они пошли. Впереди торопливо шагал Алексей Антонович. Ослепительно блестел на солнце козырек его фуражки. Зыков вминал ботинками в сырую землю корье и щепки, казалось, земля подрагивает от его тяжелой поступи.

Не по-осеннему ярко сияло и пригревало солнце. Сверкали стекла в окнах домов.

Лес, омытый дождем, пронизанный солнцем, был тих и приветлив. В зелени празднично вздымались желтые факелы осин и багряные всполохи черемух. Самозабвенно и весело трудился дятел, трещали кедровки. По земле вместе с невесомым туманом стлался особый запах сырости — грибной запах. Таким, наверное, не однажды видела лес и она, Вера Михайловна.

По тропе Миша дошел до больницы, повернул назад и медленно проделал ее последний путь по земле. Остановился у мостков. Ему нетрудно было представить вчерашнюю ночь, темноту, шум дождя, свет лампы на столбе. Закрыл глаза. Явственно возникло ощущение, что там, за спиной, в затылок ему уставился пустой зрачок ружья, вот-вот ударит пуля, он упадет на землю и захлебнется кровью, а пуля, круглый комочек свинца, продолжит свой полет, шлепнется в серый косогор. Он встряхнулся, отгоняя наваждение, перешел через мостик, присел над тем местом, куда, как ему сейчас представилось, должна была попасть пуля. Щетинилась засохшая трава. Ни ямочки, ни вмятины, ни вывернутых корешков, ни ссеченных стеблей травы. Но это еще ничего не значило. Вода могла загладить щербинку, смыть корешки и стебли. Он достал складной нож. Лезвие легко входило в сырую супесь, потрескивали подрезаемые корни. Пули не было. Покопался еще в двух-трех местах. И снова ничего. Поднялся, стряхнул землю с колен. То, что он делает, — глупость. Ничего он так не найдет. От него сейчас требуется не наитие, не покорное следование за прихотливой игрой воспаленного воображения, а работа. Ты долго порхал, Мишка Баторов, давай-ка поработай. Пригодится эта пуля или нет, но ты ее найди. Весь косогор переверни, но найди, или скажи, что ее нет, когда будешь точно знать, что ее здесь действительно нет.

За лопатой он пошел к Константину Данилычу. Старик не спросил, для чего нужна лопата, предложил:

— Давай я тебе помогу.

И Миша готов был с благодарностью принять помощь, но в последний момент опомнился. Хотя вчера он и был не в своей тарелке, все же уловил, что Зыкова заинтересовала личность сына этого старика, не очень трезвого, но не совсем уж и пьяного, Ефима Константиновича. В сенях ли он был — еще вопрос. И старик что-то больно уж помочь хочет. Кстати, не спросил, для чего лопата, значит, догадывается для чего. Хотя догадаться об этом просто. Видел, наверное, из окна, как они по пустырю ходили…

— Спасибо, дед, один управлюсь.

— Ну-ну… — А глянул из-под бровей неласково.

У ручья Баторов снял свой новенький пиджак, ослабил свой роскошный галстук, поплевал на руки. Земля была податливой. Отвалив ком, прошитый, оплетенный корнями, разминал его пальцами. Не скоро двигалось дело. Косогор бугрился перед ним, нагоняя тоску, вызывая злость.

Пришли два старика с лопатами. Сказали, что их направили сюда помогать и, если что найдут, подписать протокол. Оба бойко взялись перелопачивать землю. Но Миша их тут же остановил:

— Э-э, деды, так дело не пойдет! Не под картошку землю вскапываете. Комья разбивать надо. Иначе ничего не найдем.

Старики стали работать аккуратнее.

Солнце поднималось все выше. На Байкале вспыхивали, сшибались, гасли и снова вспыхивали золотые блики. Сверкая стеклом, эмалью, по берегу прокатился автобус, нырнул в улицу. Он проводил его долгим взглядом. Соня, конечно, уже возвратилась в город. Походила по райцентру, поискала его, плюнула и уехала. Теперь и разговаривать не захочет. Плохо это. Но еще хуже было бы, если бы она сейчас была здесь.

XII

Ночью Степан не заснул и на минуту. Наверное, ему было бы легче, если бы в доме до утра толклись люди. Однако после того, как проскрипело, царапая душу, слово «экспертиза» и Веру увезли, люди разошлись. Он остался один. Совсем один. Разом навалилась безмерная усталость. Не раздеваясь, не выключив света, повалился на диван. Сон не шел. Внутри все оледенело, и холод, остро покалывая кожу, разливался по телу. Хотелось вдруг оказаться далеко-далеко отсюда, на берегу теплого моря, где растут кипарисы, где белый песок сух и горяч. Грезы эти были слишком несбыточны, чтобы убаюкать его. Они угасли, едва задев воображение.

За стенами дома буйствовал Байкал.

От свирепого грохота волн позвякивали стекла, дребезжала посуда в буфете.

Он лежал без дум и желаний. Ему казалось, что он медленно-медленно погружается в липкий зыбун. Освобождаясь от этого ощущения, дернулся. Нога соскользнула с дивана, каблук глухо стукнул по полу. Он закурил, и дым сигареты слегка взбодрил его. «Нельзя так, — приказал он себе. — Хочешь не хочешь, надо пережить и это». Подумал: жизнь в сущности — цепочка бед, переживаемых человеком. К счастью, пережитое рано или поздно забывается, иначе бы и жизни никакой не было. Ему-то пора бы это усвоить. Уже в детстве, когда от судьбы ждешь медовых пряников, она показала ему кукиш.

Из памяти выплыло давнее, настолько далекое, что вроде бы и не свое, чужое… Стоит на стуле белобрысенький мальчик, вцепившись ручонками в гнутую спинку. За большим столом с закусками, бутылками — взрослые дяди и тети. Их взгляды скрещиваются на нем. Слегка робея, он оглядывается на мать. Она улыбается, ее серые глаза лучат свет. От пышных волос знакомо пахнет духами. Сначала тихо, но с каждым словом громче, увереннее он начинает декламировать басню, старательно выговаривая неподатливый звук «р». Гости бурно хлопают в ладоши, восторженно ахают: «Ах умница!» И сладко ему слышать все это, и забываются нудные часы, когда он, следом за матерью, раз за разом повторял слова этой самой басни…

Оба они в ту пору, и он, и мать, были полны любви друг к другу и счастливы.

А счастье оказалось хрупким и недолговечным, как ледок на весенней лужице.

Отец был моряком, дома появлялся редко. Каждый раз он привозил полчемодана сладостей и кучу занятных игрушек, безделушек. Но большой радости он, Степка, не испытывал. И дело не только в том, что этого краснолицего, неулыбчивого человека каждый раз приходилось как бы узнавать заново, но и в том, что с его приездом все в доме менялось. Веселые гости матери исчезали, сама она, обычно говорливая, становилась тихой и скучной. Дом заполняли другие люди. Они мало веселились, но много и серьезно разговаривали, спорили. За столом и мать, и он чувствовали себя сиротливо. Ему не хотелось, чтобы было так. Однажды, улучив минуту, он встал на стул и прочитал басню. Гости посмеялись, но как-то уж очень сдержанно, а мать почему-то покраснела и сердито дернула его за руку.

Позднее, когда гости разошлись, отец посадил его рядом, сказал: «А у тебя, оказывается, талант». — «А ты не смейся, — сказала мать, хотя отец вовсе не смеялся. — Степа очень способный мальчик». — «Не спорю, — сказал отец. — Ну-ка, сын, выкладывай, что еще знаешь». Он торопливо прочитал одну басню, не передохнув, принялся за другую, но отец остановил его: «Не торопись. Я что-то плохо понял, о чем говорится в басне. Разъясни». Он стал повторять басню. Отец покрутил головой. «Не то, ты мне своими словами скажи, о чем в ней речь». Но своими словами он не мог. Не получалось своими словами. «Ну что ты терзаешь ребенка», — вспылила мать. Отец легонько подтолкнул его — иди в свою комнату. Он ушел, но двери прикрыл неплотно. «Ты мне из парня клоуна не делай!» — сказал отец. «Не говори глупостей! — ответила мать. — Я лучше знаю… Я воспитываю мальчика по книгам». Отец, кажется, засмеялся. «По книгам… Смотришь в книгу, а видишь в ней фигу. Чепухой забиваешь ему голову. Чужие слова повторять умеет и попугай».

Слушать все это было до слез обидно.

Отец уехал, и все пошло своим чередом. Но обида не забылась. Когда отец снова вернулся и стал расспрашивать его о житье-бытье, он бухнул: «Без тебя мы живем лучше». Отец каким-то пересохшим голосом спросил у матери: «Твоя работа?» — «Нет, — сказала мать. — Но недаром говорится: устами младенца глаголет истина. И с нею нам, думаю, надо согласиться». Отец долго молчал. Наконец сказал: «Ну что ж… Быть по сему…» Больше отца он не видел.

Вдвоем с матерью прожили недолго. В квартире поселился чужой человек, отчим. Человек этот, пока приходил в гости, к нему, Степке, относился с особым вниманием, был щедр на хвалу, разговаривал с ним уважительно, как с равным. Но едва обосновался в отцовской комнате, как вся его уважительность куда-то подевалась. Стоило по обыкновению встрять в разговор взрослых, как на лице отчима появлялась мина недоумения. А вскоре он холодновато-вежливо стал внушать, что дети должны знать свое место. Пожаловался матери. Она молча погладила по голове. Он понял: заступаться не будет.

Взрослые отделили его от себя. Одиночество было для него невыносимо. Тем более, что дружба с ребятами никак не складывалась. Он был меньше ростом, слабее своих сверстников, в разных играх оказывался на последнем месте и мириться с этим не мог…

Отчима он возненавидел тихой, неубывающей ненавистью. Изобретал всяческие способы досадить ему. Но отчим был неуязвим. Испачкал его брюки мазутом — пятна пришлось выводить матери. В другой раз во время обеда в тарелку отчима незаметно опустил две таблетки от бессонницы. Думал, что отчим заснет прямо за столом. Но ничего такого не случилось. Плотно пообедав, выкурив папироску, отчим завалился на диван, и только тут его сморил сон. Он спал почти до вечера (дело было в выходной день), встав, сказал, что прекрасно отдохнул.

Чувство мести, наверное, осталось бы неутоленным, если бы… Он заметил, что отчим, в отличие от матери, как-то очень уж бережно относится к деньгам. В день получки он садится за стол, разглаживает цветные бумажки ладонью, раскладывает — рубль к рублю, тройку к тройке… И что-то благодушно мурлычет себе под нос. Затем часть денег отдает матери и всегда морщится, когда она небрежно сминает в руках пачку, остальные опускает во внутренний карман пиджака и аккуратно застегивает пуговицу.

Пиджак обычно висел на стуле. И он, Степка, надумал украсть все деньги, потом посмотреть, что будет с отчимом. Утащить деньги ничего не стоило, но в последний момент он испугался и взял лишь одну пятерку. Изорвал ее и выбросил в мусорный ящик. Пропажу отчим, кажется, не обнаружил. После очередной получки извлек из кармана пиджака уже три пятерки. И вот тут отчим завопил: «У меня теряются деньги! Кто взял?» Удивленная мать принялась его уговаривать, посмотри, мол, лучше, сам засунул куда-нибудь. «Такого со мной не бывает! — кричал отчим, — Деньги украли. Кто?» И впился злым взглядом в его, Степкино, лицо, схватил за плечо, резко повернул: «Ты?» От стыда и страха его прошиб пот, подкосились ноги. Неизвестно, что бы с ним было, но выручила мать. «Не смей так говорить! — закричала она гневно, подбежала к буфету, выдернула один из ящичков, опрокинула на стол. Среди пуговиц, брошек, каких-то квитанций были и деньги, небрежно скомканные бумажки. — Это что? — кричала мать. — Это не деньги? Всегда тут лежат. Открыто. В этом доме воров нет!» Отчим пытался что-то говорить, но мать расплакалась и слушать его не стала. А утром отчим ушел со своим чемоданом.

Можно было радоваться. Но на душе было тошно и скверно. Надо было бы во всем покаяться перед матерью, но он не осмелился, потому что мать долго была не в себе. И вина перед нею давила на сердце.

Без отчимовой зарплаты жить стало туговато. Мать устроилась на работу, а его отправила в деревню, к бабушке. Там, в деревне, он стал учиться в школе. Память у него была цепкая, все разом схватывал и быстро запоминал. Бабушка не могла нарадоваться на внука.

Все вроде бы наладилось, но очередная беда уже подстерегала его. Бабушка заболела и скончалась. Пришлось возвращаться в город, а у матери новый муж. Снова надо было жить под одной крышей с чужим человеком.

Эти воспоминания начали тяготить его. Поднялся с дивана. Пришло утро, электрический свет, горевший всю ночь, стал тусклым, безжизненным. Он выключил лампочку, пошел умываться. Из туалетного зеркала на него глянуло малознакомое лицо с синими кругами под глазами, набрякшими веками. Вылил на себя не меньше ведра холодной воды. Но легче от этого почти не стало. Голова тупо гудела, по телу пробегали мурашки.

Пришел Тимофей Павзин и принялся за уборку. Неуклюжий, до глаз заросший бородой, он с сопением подметал пол. Мокрый веник оставлял на крашеных половицах грязные полосы. Степан брезгливо перешагивал через них, словно боялся запачкать домашние туфли на белой войлочной подошве. В окно, сквозь желтеющую листву старого тополя, ударило солнце, и от яркого света его особенно грязным, затасканным казался пол, неумело подметенный Тимофеем.

Приходили и уходили люди. Надо было готовиться к похоронам. Его о чем-то спрашивали. Он отвечал, возможно, и невпопад. От него отстали. Лишь Тимоха, угрюмый и больше обычного почерневший, никуда не ушел. Хорошо, что он тут, рядом.

— Тяжело мне, Тимоша. Видит бог — тяжело.

— Теперь уж что… Ты бы выпил. Полегчает.

— Бесполезно. Я знаю. Внутри ничего, кроме изжоги, не остается. Ты будь со мной эти дни, Тимоша. Ты как брат мне. Даже лучше. Уеду я отсюда. Этот дом и все, что в нем есть, тебе оставлю. И работать на свое место определю.

Тимофей громко засопел, шмыгнул носом и, торопливо столкав мусор в угол, вытер руки о штаны.

— Налью я тебе и себе, а?

— Налей. Но мне самую малость.

Из кармана своей брезентухи, висевшей в прихожей, Тимофей достал бутылку, крепкими желтоватыми зубами сорвал жестяную пробку.

— У Клавы брал?

— Ну.

— Что она?

— Спрашивает. — Тимофей достал из буфета две рюмки. — Зайти хотела.

— Сейчас ей тут делать нечего! — ощутив внезапный прилив злости, сказал Степан.

Тимофей полез в холодильник искать закуску, глянул в окно.

— Вон милицейские валят. Кажись, сюда рулят.

— Ты разливай, разливай, Тимоша. Нам с тобой на них глядеть нечего.

Наполнив рюмки, Тимофей покосился на дверь и торопливо выпил. Одной рукой вытер губы, другой толкнул бутылку за холодильник. Эх, Тимоня…

— Налей себе еще. И бутылка пусть на столе стоит. Экий ты… — Степан сел верхом на табуретку, поставил локти на стол, стиснул виски.

Скрипнула калитка, простучали шаги в сенях. Степан хотел было выйти навстречу, дернулся, но, передумав, остался сидеть на месте, все крепче стискивая ладони. Алексей Антонович и второй, незнакомый Степану сотрудник, упитанный, рыхловатый, вежливо поздоровались, разделись в прихожей, сели в отдалении от кухонного стола. У Алексея Антоновича лицо было серое от усталости, нос заострился. Второй, одетый как-то очень уж просто — мягкая фланелевая рубашка и серый в крупную клетку пиджак, — выглядел бодрее, во всяком случае незаметно было, что не выспался, свежо розовело лицо, светло голубели глаза, вслушивались на голове мягкие волосы, дремала на губах слабая улыбка.

— Извините, Алексей Антонович, выпиваем. Мочи нет. Вы же знаете, я даже на охоте к зелью этому прикладывался редко. Но сейчас… Не вина — отравы бы выпил.

— Не поддавайтесь, Степан Васильевич… Горе этим не зальешь.

— Эх, Алексей Антонович, и вы, дорогой товарищ…

— Зыков. Следователь прокуратуры Зыков, — запоздало представил Алексей Антонович.

— Со стороны оно, знаете, видится иначе. — Степан поднял рюмку, выпил, сморщился. — Тьфу, гадость. Не буду больше. Себе, Тимофей, если хочешь, наливай. Вам, товарищи, не предлагаю. Понимаю… Что-нибудь обнаружили?

— Обнаружим, Степан Васильевич. Будьте уверены! — сказал Алексей Антонович.

— Надеюсь.

— У нас есть несколько вопросов. — Алексей Антонович выразительно глянул на ссутулившегося над рюмкой Тимофея. — Поговорить надо.

— Говорите. Это мой друг. И вчера мы целый день были вместе. Расстались за несколько минут до этого.

Алексей Антонович недовольно пожевал губами, но Зыков, опережая его, сказал:

— Это даже лучше, что застали вас вместе. Где вы были днем?

— Окунишек ловили. Тут есть недалеко озеро. Алексей Антонович знает.

— Во сколько возвратились в поселок?

— На часы не смотрел. Думаю, около семи. Как, Тимофей?

Тимофей молча кивнул головой.

— Пришли в поселок — потом что?

Вопросы были простенькие, спрашивал Зыков с доброжелательной улыбкой, и все же Степану трудно было вести этот разговор, хотелось, чтобы они скорее ушли, оставили их вдвоем с Тимохой.

— Потом — ничего интересного для вас. Промокли. У меня в запасе бутылка была. Позвал Тимофея. Чай сварили.

— Сколько времени сидели за чаем? — спросил Алексей Антонович.

— Может быть, час, полтора. Потом пошли в больницу.

— Вера Михайловна часто задерживалась в больнице? — спросил Зыков.

— Часто.

— Вы каждый раз ее встречали?

— Нет, конечно. Когда из тайги возвратишься — рад добраться до постели. Алексей Антонович знает, что значит ходить по хребтам да распадкам.

— В этот раз вы не устали?

— Не очень.

— Но промокли, замерзли — так?

— Ну, ясно! — Неотвязный этот Зыков со своей улыбочкой все больше не нравился Степану.

— А на улице шел дождь, было холодно, но вы все-таки пошли.

— Да.

— Вы кого-нибудь встретили по дороге? — успел вставить вопрос Алексей Антонович.

— Как будто нет. — Степан потер пальцем лоб. — Ты не помнишь, Тимофей?

— Не встретили, — буркнул Тимофей.

— Так вы вместе шли?

— Вместе, конечно, Алексей Антонович. Тимофею до больницы со мной по пути. У больницы с ним распрощались.

— Сколько же времени вы пробыли в больнице, Степан Васильевич?

— Несколько минут. Вера оделась, и мы пошли.

— И снова никого не видели?

— Нет, Алексей Антонович.

— М-да… — разочарованно подытожил Алексей Антонович. — Извините, Степан Васильевич.

Он поднялся, одернул китель. Встал и Зыков. Спросил:

— Почему все-таки пошли встречать жену?

— Да так… — Степан отвел взгляд в сторону.

— Заранее, утром, например, вы не уславливались о встрече?

— Мы никогда не уславливались заранее. Вера заканчивала работу в разное время.

— Значит, вы пошли просто так. Или была причина? — Зыков, кажется, не собирался уходить.

— Ну, была, была, — с раздражением сказал Степан. — Но это личное. Это никого не касается.

— Что личное, а что нет, сейчас решить нелегко, — заметил Зыков. — Не лучше ли разобраться вместе?

Алексей Антонович уже оделся, нетерпеливо посмотрел на часы. С неохотой Степан поднялся, принес листок бумаги, найденный вчера в кармане Веры, брезгливо держа его пальцами за уголок, подал Алексею Антоновичу, повторил:

— Это личное.

— Мы не злоупотребим вашим доверием, — сказал Алексей Антонович, без интереса пробегая текст записки. — Положитесь на меня. — Прочел еще раз, более внимательно, нахмурился, знаком подозвал Зыкова.

Со вчерашнего дня память Степана хранила текст записки, написанной стремительным рваным почерком.

«Вера, я здесь. Нам необходимо встретиться. Мы должны поговорить и выслушать друг друга. В половине девятого жду тебя в павильончике автобусной остановки. Виктор».

— Когда вы нашли записку? — спросил Алексей Антонович.

— Вчера вечером.

— Вы знаете, кто такой этот Виктор?

— Знаю… Виктор Николаевич Сысоев… — Степан произнес это имя вяло, но сразу же почувствовал, что оно ненавистно ему; подстегнутый ненавистью, заговорил быстро, торопливо, словно боялся, что не успеет всего сказать: — Мой бывший друг. И Верин… Она его когда-то любила. Да. А он… Себя одного любил. Зачем сюда заявился — догонять упущенное? Не будь этой записки, я бы не пошел за Верой. И все было бы иначе.

XIII

Жизнь шла своим чередом. Радуясь теплу, на улице играли дети, на лавочках возле палисадников судачили о чем-то старушки, во дворах хлопотали домохозяйки. Из лесу возвращались грибники с полными ведрами рыжиков. Взгляды людей встречали и провожали Алексея Антоновича и Зыкова. Они были средоточием неутоленного любопытства всего поселка. Алексею Антоновичу было приятно это внимание и молчаливое ожидание. Он все полнее осознавал значительность дела.

— Что вы скажете о записке? — спросил он у Зыкова.

В ответ Зыков неопределенно пожал плечами. Это могло означать и «ничего особенного», и «поживем — увидим», и многое другое. Странная манера у Зыкова.

Пожмет вот так плечами или улыбнется, а ты гадай, что у него на уме. Работу делают одну, но Зыков все вроде бы особняком держится, идет по какой-то ему лишь видимой тропке. Ясно же, что записка может приобрести большое значение. Не может не понимать этого Зыков. А если все-таки действительно не понимает? Хорошо, что пошел с ним к Минькову. Какой-то внутренний голос подсказал, что надо идти.

Навстречу им с пустой кошелкой медленно шествовала Агафья Платоновна. Зыков еще издали приветливо помахал рукой, поздоровался.

— Мы к вам, Агафья Платоновна.

— А я в магазин собралась. Ну не беда, идемте.

— Мы, собственно, не лично к вам. В гостиницу определиться надо бы.

— Жить тут собираетесь? Ничего не нашли, значит.

— Места-то в гостинице есть?

— Без малого пустая. Приехал вчера один постоялец, а больше-то никого нет.

— Он еще не уехал?

— Утром хотела проведать, а гостиница на замке. Ушел, должно, куда-нибудь. Да вы не беспокойтесь. Ключи у меня запасные есть. Открою.

— Вы, Агафья Платоновна, идите по своим делам, а мы посмотрим, может быть, постоялец вернулся, и гостиница открыта. Вчера он встречался с кем-нибудь?

— Да нет. Носа никуда не высовывал. Записку со мной Вере Михайловне отправил. Господи! — вдруг спохватилась Агафья Платоновна. — Про Верочку-то голубушку я ему ничего не сказала. Нет, постойте… Когда Верочку подымали, я его как будто видела. Или приблазнилось мне? Наверно, приблазнилось. Обеспамятевшая была.

Алексею Антоновичу хотелось уточнить эту деталь — видела или не видела, — но Зыкова интересовало иное.

— Он, этот постоялец, бывал здесь и раньше?

— Нет, не бывал.

— Вы, Агафья Платоновна, могли и запамятовать — людей к вам приезжает много.

— Такого не запамятуешь. Дерганый какой-то. И табачище палит — за артель мужиков.

— Это плохо. И Алексей Антонович, и я — некурящие, — с вполне серьезной озабоченностью сказал Зыков.

— Я ему скажу, чтобы поменьше дымил. Ну, вы идите, я чуть погодя подойду. В магазин мне надо, хлеб вышел. У Клавки могла бы взять, ее магазин поближе, а не хочу. Видеть ее не желаю.

— Чем она вас так обидела? — спросил Зыков.

— Меня-то ничем. Степку она охмуряла. Теперь, небось, радуется, что Верочки нету. Ну идите, идите, я быстро.

Она пошла, по-утиному переваливаясь с боку на бок. Зыков постоял, что-то соображая.

— Алексей Антонович, мне хочется побеседовать с этой продавщицей.

Алексей Антонович пожал плечами — делай, как знаешь. Его самого все больше занимала записка. Надо будет хорошо прощупать ее автора.

Гостиница была на замке. Алексей Антонович посидел на ступеньках крыльца, дожидаясь Агафью Платоновну. Пригрелся на солнышке, расслабился, отдаваясь отдыху. Он был очень чувствителен к недосыпанию. Для него ночь без сна — следующий день потерян, и голова не своя, и руки, ноги отваливаются. Но сейчас большой, необоримой усталости не чувствовал. Боль в коленях была тоже терпимой. Надо выдержать, не потерять боеспособности до завершения дела. А там… Он был уверен, что за этим обязательно воспоследуют перемены в его судьбе. На первых порах ему и нужно-то не очень многое — выбраться из этого района, выйти, как говорится, на оперативный простор, а уж там он сумеет показать: есть порох в пороховницах!

Хорошие это были мысли, приятные, он даже пожалел, что от них пришлось отвлечься. Пришла Агафья Платоновна, отомкнула дверь. Достаточно было взглянуть на кровать, чтобы установить — Виктор Сысоев здесь не ночевал. Постель была не разобрана, не измята. Можно было допустить, что он ушел вечером к кому-то в гости, там заночевал и сегодня в пустую гостиницу возвращаться не торопится. Но это допущение Алексей Антонович отбросил. У него появилось чувство, какое бывает у рыбака, подсекшего крупную рыбину.

— По какому документу вы его зарегистрировали?

— Господи, да я же его совсем не записала. Забыла. Совсем забыла.

— Вы меня удивляете, — холодно сказал он. — Вам что же, неизвестен установленный порядок?

— Известен, а то как же. Оплошала. Но беда небольшая, возвернется — запишу.

— А если не вернется?

— Портфель-то его вон стоит. А с чего у вас о нем такая забота? — вдруг всплеснула руками, ахнула. — На него думаете? А я-то, я-то, старая дура!.. Записочку передала, его конфетами угощалась. О господи!

Алексей Антонович приблизился к ней вплотную, сердито предупредил:

— Не вздумайте об этом сказать еще где! Ясно вам? Не вздумайте, говорю!

— Молчу, — осевшим голосом сказала Агафья Платоновна, — молчу. Мы понимаем. Господи, какая же я безголовая! — Она всхлипнула, тихо запричитала: — Не добрую весточку, погибель в руки Верочки вручила. И чуяла ведь сердцем, что не благо творю…

— Я вас очень прошу помолчать! — Алексей Антонович открыл портфель. В нем была чистая рубашка, электробритва, полотенце, зачитанная книга. Ничего интересного. Поставил портфель на место, еще раз предупредил Агафью Платоновну: — Никому ни слова.

Торопливо вышел. У Сысоева, чтобы скрыться, времени было больше, чем достаточно. И все же есть кое-какие возможности перехватить преступника. Первое, надо позвонить в отдел, дать указание произвести негласную проверку всех автомашин, идущих отсюда в город. Второе, попросить городских товарищей установить местожительство Сысоева и, если он проскользнет здесь, задержать его в городе.

XIV

— Мне бы сигарет, симпатичная. — Зыков стоял у прилавка, улыбался Клаве. — Мне бы хороших сигарет, славненькая. Чтобы с фильтром, чтобы коробка блестела.

Клава ответила на улыбку, лукаво повела бровью.

— Чего захотел! Придется покурить папиросы.

— Не для себя нужны. Люблю угощать друзей-приятелей. Сам не курю, потому что здоровье не позволяет.

От смеха у Клавы запрыгали кудряшки, кокетливо выглядывающие из-под белого чепчика.

— А видно, что изболел, бедняга. И чем это, интересно, жена откармливает.

— Секрет фирмы, — важничая, сказал Зыков. — Но ради вашего мужа могу и поделиться.

— Мужем еще обзавестись надо.

— Сложно, что ли, ясноглазая? Вам-то! Стоит свистнуть — набегут, знай выбирай.

— Боюсь свистнуть-то: побегут — расшибутся или друг другу ноги оттопчут.

— А вы тихонечко, чтобы не все слышали. Лучше всего — на ушко.

— И все-то ты знаешь!

— Что поделаешь, профессия знать обязывает.

— А что за профессия? Или опять секрет?

— Секрета нет — следователем работаю.

В глазах Клавы на миг метнулось беспокойство, невольным жестом она одернула халат, но сказала ровным, ничего не выражающим тоном:

— А, слышала: ночью приехали убийцу ловить.

Посмеиваться она перестала. И уже не подергивала лукаво бровью. Как часто бывает в таких случаях, возникла напряженность, резко меняющая людей. Зыкову этого не хотелось. Он хитровато, по-свойски подмигнул Клаве.

— Может быть, сигареты все-таки найдутся?

— Дефицита под прилавком не держу. Можете даже проверить.

— Ну что вы! — вроде бы даже обиделся он. — Разве можно не верить такой прекрасной девушке! И не проверять я вас пришел…

— Конечно, за сигаретами, которые не курите!

— И не за сигаретами. Это уж так, попутно. У меня к вам есть дело, совсем незначительное, но — дело. Во сколько вчера к вам заходили Степан Миньков и Тимофей Павзин?

— А я не знаю. Часы у меня встали. А и шли бы часы — что же мне, замечать, кто когда пришел-ушел?

— Справедливо. Долго они у вас пробыли?

— С полчаса.

— После них кто-нибудь заходил в магазин?

— А никого. Я сразу же его заперла и ушла к себе.

— У вас в тот вечер был кто-нибудь? Гости, скажем.

— Ну, кто по такой грязище в гости потащится! У меня никого не было, и я сама никуда не ходила. А что кружитесь вокруг да около? Спрашивайте прямо. Небось, уж кто-то настучал, что у нас со Степкой роман был? А и был бы — что с того? В таких делах всяк за себя отвечает. И не перед милицией, перед своей совестью. Вот и весь мой сказ.

— Вы правы — всяк за себя отвечает. Нравится вам Степан — дело ваше и только ваше. — Зыков помолчал, ожидая возражения, но Клава ничего не сказала, и он продолжил: — Но сейчас могут возникнуть всякие домыслы, догадки, слухи. Вы окажете нам большую услугу, если чуть подробнее расскажете о своих взаимоотношениях со Степаном Миньковым.

— А хорошие были взаимоотношения. Тут у меня ни родных, ни подруг. Одна. И Степан тоже был одиноким при живой жене. Она была очень занята своей работой и собой. А Степан был как бы сбоку припека. Извините, что я так говорю о покойнице. Нехорошо так говорить, а и не сказать нельзя. И вот еще что. Ничего такого, о чем думают, у нас со Степаном не было. Ваше дело верить или нет, но мы были друзьями. Бывал он у меня. И часто. Когда один, а когда и с Тимохой. Стрелять научил. Ружье подарил.

— О, да вы отчаянная женщина! Моя жена, например, скорее прикоснется к змее, чем к ружью.

— А будешь отчаянной. Три года в этой дыре. С тоски сдохнуть можно.

— До этого где жили?

— В городе, конечно.

— А работали где?

— В Доме торговли.

— Так, так. — Зыков весь просиял, словно сделал бог весть какое открытие. — Понимаете, смотрю на вас и все ломаю голову — лицо знакомое, видел где-то, а где — не вспомню. Именно в Доме торговли я вас и видел. — И уже как бы на правах старого знакомого, доверительно, с сочувствием, спросил: — Вам здесь не нравится?

— А что тут может нравиться? В городе многие завидуют — ах, живешь на Байкале, как это, должно быть, чудесно. Ах, воздух! Ах, природа! Ах, сибирское море! Ах, ах! А тут холодно. А выйти некуда. А телевизор показывает плохо. Говорю: тоска зеленая.

— Жаль, но наши вкусы не совпадают, — огорчился Зыков. — Мне тут все нравится. Единственное, что меня не привлекает — охота. Но ружья люблю. Часто охотничьи ружья, особенно подарочные, сделаны изумительно. Я был бы вам благодарен, если бы вы показали свое. Тем более, что покупателей, вижу, нет. И у меня свободного времени — девать некуда.

Клава не могла догадаться, что Зыков, прежде чем зайти в магазин, проделал простенькую операцию. На двери висела табличка из жести, на одной стороне было написано «Открыто», на другой — «Закрыто». Движением руки Зыков «закрыл» магазин. Покупатели, глянув на табличку, шли в другой. Клава задвинула внутренний засов и через задние двери провела его во двор, забитый пустыми ящиками, коробками, рассохшимися бочками. Рядом с входом в магазин была другая дверь. Клава открыла ее и пропустила вперед Зыкова. Он оказался в небольшой комнате, тесноватой, но уютной. На единственном окне висели яркие шторы («Как галстук у Миши Баторова», — отметил про себя Зыков), у одной стены стоял диван, закрытый пледом, у другой — квадратный стол под тяжелой скатертью, возле него в углу — телевизор.

— Хорошо, — сказал Зыков. — Тут и дом, тут и работа.

— А мало хорошего. В праздничные дни, ночь ли полночь ли, стучат в окно — выручи. Кофе хотите?

— Ну что вы! И без того неудобно, что напросился, можно сказать, навязался в гости к вам.

— Ничего особенного… У меня экспресс-кофейник, мигом сварю. — Она налила воды в никелированный цилиндр, толкнула штепсель в розетку. — Вы пока ружье посмотрите. Оно за диваном лежит.

Ружье оказалось маленькой, почти игрушечной одностволкой. Не штучное, массового производства. Дробовое, калибр тридцать два. Такие называют мухобойками. Открыл ствол, посмотрел на свет. Канал был серым от пыли. К нему давно никто не прикасался.

— Ну, и как мое ружье? — спросила Клава.

— Самое подходящее для женщины ружье. Легче перышка. Только вот содержать его надо бы поаккуратнее. Проржавеет, пропадет.

— А оно мне ни к чему. Вот и кофе готов. Садитесь к столу.

XV

Вечером, как заранее было условлено, все собрались в сельсовете. Печку на этот раз не топили. Баторов оседлал стул, навалился грудью на спинку. Курил сигарету. Без того смуглое лицо от солнца или усталости совсем почернело, кудри на голове как-то поосели. Его доклад был предельно кратким.

— Не нашел.

Зато Зыков говорил долго, так долго, что Алексей Антонович с трудом слушал и следил за его не всегда ясными мыслями. Зыков насобирал целый короб различных сведений, и часто требовалось незаурядное воображение, чтобы установить хоть какую-то связь этих сведений с делом. Под конец Алексей Антонович отвлекся, углубился в свои мысли. Вчерашний план, который ему так нравился логической стройностью, в связи с появлением на сцене Виктора Сысоева существенно менялся. Строго говоря, он отпадал. Следовало как можно скорее найти Сысоева. Может быть, всем выехать в район? Однако стопроцентной уверенности в том, что Сысоев является убийцей, нет. Это во-первых. План, предложенный лично им вчера, отменять, не осуществив и половины, вряд ли стоит — кто знает, как все обернется… Это во-вторых. А в-третьих, ему очень хочется самому, без посредничества Зыкова, раскрыть и обезвредить преступника. Он имеет на это право. И он это сделает.

Решение почти созрело, и он вновь стал внимательнее слушать Зыкова.

Поторопил его:

— Короче, Зыков, короче.

— Я, собственно, кончил.

— Прежде всего подобьем итоги. Мы работаем почти сутки. Что удалось выявить? В разное время егерем Степаном Миньковым за браконьерство было подведено под наказание двенадцать человек. Пятеро из них — леспромхозовские — давно здесь не живут. Еще два человека в отъезде, один на курорте, другой гостит у брата в Баргузине. Один болен, лежит в постели. Из двенадцати интерес представляют четверо.

На листке бумаги Алексей Антонович написал:

1. Василий Сергеевич Дымов — шофер леспромхоза.

2. Семен Матвеевич Григорьев — штатный охотник госпромхоза.

3. Ефим Константинович Савельев — лесовальщик леспромхоза.

4. Куприян Гаврилович Садин — пенсионер, бывший штатный охотник госпромхоза.

Спросил:

— Есть добавления? Баторов! Ваша пассивность мне не очень понятна и не очень нравится. Вы еще на службе. На службе, говорю!

— Я это знаю. — Баторов выпрямился, бросил сигарету. — Я со всем согласен… Только вот Куприян Гаврилович… Когда убили Минькову, он сидел за столом у Константина Данилыча. В этом списке он значится напрасно.

Кое-что Баторов, оказывается, уловил-таки. И, смягчаясь, Алексей Антонович пояснил:

— Это список оштрафованных. Нам предстоит составить другой — подозреваемых. И в этот второй список твой Куприян Гаврилович не попадает. Я его только что опросил. На Минькова старик зол. Но в момент убийства, как ты только заметил, он находился в доме Константина Данилыча. Что касается первых трех, шофера Дымова, охотника Григорьева и сына Константина Данилыча, то их мы, разумеется, включаем в список подозреваемых. Дальше — Виктор Николаевич Сысоев. Есть у вас какие-либо предложения?

— Запишите Клавдию Федоровну Дрицину, продавщицу, — сказал Зыков.

— Вы же только что говорили: ее ружье забито пылью.

— Может быть и другое ружье. И вообще… Медэксперты не смогли определить, из гладкоствольного или нарезного ружья была убита Минькова. С этим у вас мороки еще будет. А Дрицину все-таки запишите.

— Записать — запишу. Но честно скажу — не убежден, что женщина может решиться на такое. Не убежден.

— Я и сам не убежден, — сказал Зыков. — Но проверить нужно. Лучше сделать лишнюю работу и лишний раз ошибиться тут, чем допустить, чтобы преступник проскользнул меж пальцев или, того хуже, остался в стороне.

Зыков боится что-либо проглядеть, упустить. Истина одна, а дорог к ней бесчисленное множество. И он хочет двигаться к истине сразу по нескольким направлениям. Что ж, это не лишено смысла.

— Чем же, конкретно, вам, Зыков, не понравилась Дрицина?

— Она понравилась, мы с ней кофе пили, — вздохнул Зыков. — Замечательный кофе. — Почмокал полными губами. — Хорошо поговорили. Но что-то, какое-то несоответствие все время улавливалось. Будто думает одно, а говорит другое.

— Она же женщина, Зыков! Некоторые из них обладают особенностью — думать одно, говорить другое, делать третье.

— А я и мужчин встречал с такой же точно особенностью, — сказал Зыков.

— Все? — спросил Алексей Антонович и на новом листке бумаги стал составлять другой список.

Выглядел этот список следующим образом:

1. Василий Сергеевич Дымов — шофер, к Минькову относился с неприязнью. В момент убийства находился за селом в кабине якобы заглохшего лесовоза.

2. Семен Матвеевич Григорьев — охотник, не однажды называл Минькова «таежным царьком», грозил найти на него управу. В момент убийства был якобы в шалаше на реке, где охотился на уток.

3. Ефим Константинович Савельев — лесовальщик, в нетрезвом виде не однажды похвалялся расправиться с Миньковым. В момент убийства находился в непосредственной близости, якобы курил в сенях.

4. Виктор Николаевич Сысоев — инженер, когда-то был близок с В. М. Миньковой. Приехал в поселок с неизвестной целью, требовал от В. М. Миньковой, чтобы она пришла на свидание. Где был в момент убийства, не установлено.

5. Клавдия Федоровна Дрицина — продавщица, была неравнодушна к Минькову, что могло натолкнуть на мысль устранить соперницу, т. е. жену Минькова. В момент убийства якобы была дома.

Прочел список вслух и сказал:

— Объем работы, как видите, не так уж и велик. Но работа требует сугубого внимания и большой тщательности. Главное сейчас — не разбрасываться, не кидаться из стороны в сторону. Силы распределим так. Я беру на себя Сысоева. На вашей совести все остальные. — Спросил у Зыкова: — Вы согласны? — Тот молча кивнул, и он поднялся. — На сегодня все. Идем в гостиницу. Отдыхайте.

— А вы? — спросил Баторов.

— Я поеду домой. Организую поиски Сысоева.

— Вам лучше передохнуть, — сказал Зыков. — Машину вести трудно будет.

— Машину я не поведу. Поведет Володя. Он сейчас что-то там подтягивает.

— Он приехал? Ну молодец! Я так и знал — прибежит. Не любит доверять машину. Вот собственник! — Зыков засмеялся, встал, раскинул руки. — Ох, и дреману же я сейчас!

XVI

Переступив порог гостиницы, Миша Баторов оторопело остановился. В дверном проеме «женской» половины, будто в портретной раме, стояла Соня Дарова. В темно-вишневом брючном костюме, с тяжелым узлом волос на затылке, слегка оттягивающим ее голову назад, нездешняя, далекая от всего того, чем жил последние сутки Миша, она стояла и надменно смотрела на него сквозь квадратные стекла очков.

— Ага, беглец,попался! — шагнула к Зыкову и Алексею Антоновичу. — Послушайте, товарищи, как это называется — приглашает в гости, а сам двери на замок — и подальше, подальше! У вас в милиции все такие?

Алексей Антонович холодновато оглядел ее.

— Извините, а вы кто такая?

Это Соню не смутило. Она протянула тонкую руку с янтарным браслетом на запястье.

— Дарова. Из газеты.

— А-а, пресса. Что ж, пресса — это хорошо. — Он пожал Соне руку, довольно любезно улыбнулся: — Будет неплохо, если и нашу работу осветите. Маловато, по правде говоря, пишут о нашей работе.

Зыков толкнул Мишу в бок, шепнул:

— Смотри, отобьет.

Из кухни в коридор, где они столпились, выплыла Агафья Платоновна. Со скрытой робостью поглядела на Алексея Антоновича, спросила:

— Чай пить будете?

Вскинув руку к часам, Алексей Антонович сказал:

— Что ж, стакан чаю выпить не мешает.

Пришел Володя, доложил, что машина в порядке, можно трогаться в путь. Играя ключами, спросил у Зыкова:

— Ну как вы тут, без меня?

— Без тебя у нас ничего не выходит, — огорченно развел руками Зыков.

Чай пили на кухне. Соня выложила на стол городские гостинцы — булочки, сыр, копченую колбасу, Агафья Платоновна открыла банку с грибами, нарезала крупными ломтями хлеба. Чай был отменный, черный, заваренный по-бурятски, с молоком, маслом и солью — он обжигал нутро, выжимал пот, снимал усталость. Все незаметно повеселели. Зыков мычал от удовольствия, благодарил Агафью Платоновну, а та стояла в стороне, пряча руки под передником, смущенно и опечаленно улыбалась. У Алексея Антоновича на лбу выступила легкая испарина, весь он как-то размяк, подобрел. Разговаривая с Соней Даровой, не забывал подливать ей чаю. Не забывал и развивать свою мысль о том, как важно в воспитательных целях шире освещать в прессе работу милиции. Миша не сомневался, что Алексей Антонович попросит Соню написать статью или очерк и сейчас подводит под просьбу соответствующую базу. Слабость к печатному слову, питаемая начальником, показалась Мише слегка неожиданной и чуточку забавной, но он был рад, что Соню тут сразу приняли за свою; подумал, что был совершенно неправ, когда считал, что ему будет плохо, если Соня появится здесь; оказывается, все обстоит совсем иначе, сейчас он чувствует себя гораздо лучше, душевная тягота стала менее ощутимой. Несколько раз он ловил на себе взгляд Сони, она, кажется, хотела что-то сказать, но Алексей Антонович не позволял ей отвлекаться. И все же она выбрала момент, спросила:

— Ты почему все время помалкиваешь? Не узнаю Григория Грязнова! Впрочем, мы еще поговорим! — В ее голосе прозвучала напускная, а может быть, и всамделишная угроза.

— Вы его не ругайте, — неожиданно вступился Алексей Антонович. — Все случилось внезапно. У нас всегда все случается внезапно. Мы не принадлежим ни себе, ни друзьям, ни близким своим.

У Сони весело блеснули стекла очков.

— Вы принадлежите обществу, да? Вы его карающая десница, да?

В ответ Алексей Антонович только улыбнулся. Можешь, мол, девочка, иронизировать сколько угодно, но так оно и есть. Когда Миша и Зыков вышли его провожать, Алексей Антонович посоветовал, скорее даже приказал:

— Отнеситесь к девушке со всем вниманием.

Мотор рыкнул, машина покатилась по улице, ощупывая лучами фар бревенчатые стены домов и дощатые заборы, мигая красными задними фонарями.

В домах топились печи, из труб выпархивали искры, летели вверх. И россыпи звезд на темном небе казались негаснущими искрами. Небо было близким, протяни руки и погрузишь их в рой покалывающих огоньков. Весь мир представлялся простым, понятным, доступным, и не было в нем места ничему уродливому, безобразному, гадкому. Зыков стоял рядом, шумно вбирая в себя байкальскую прохладу.

— Знаешь, о чем я думаю, Миша?

— О звездах.

— Э-э, нет, я верхоглядством не занимаюсь. Пытаюсь я, друг мой Миша, осознать такой факт — у меня дочь. Не рядовой это факт, если принять во внимание, что у тебя, например, пока ни жены, ни дочери нету. Очень тебе сочувствую. Ну идем, зададим храпака.

Агафья Платоновна убирала со стола. Она попросила Мишу зайти на кухню, зашептала:

— Сбежал постоялец-то, а? Неужели он-таки, а?

— Пока ничего неизвестно. Может быть, и не он, а кто-то другой.

— Добро бы. Вовек себе не прощу, что приняла записку и на конфетки позарилась. Мне легче будет, если другой.

Миша хотел что-то сказать, но слова разом вылетели из головы, сознание вдруг пронзило то, что до этого плохо воспринималось им: один из подозреваемых, значит, возможно, и убийца — Ефим Константинович, сын этой сердобольной женщины. Он смотрел в ее оплывшее лицо, думал, что она, очевидно, не ведает, какая гроза может разразиться над ее головой, и не желал, не хотел, чтобы это случилось, все в нем восставало, протестовало, сопротивлялось…

— Все будет хорошо, Агафья Платоновна.

— Чего хорошего-то, сынок? Жизнь-то Верочке никто не возвернет. — В ее выцветших глазах заблестели слезы. — Прости, сынок. Не я, душа плачет. — Вытерла слезы концом передника. — Иди. Девушка тебя дожидается.

Соня сидела в коридоре, в кресле у журнального столика, курила. Он сел напротив и тоже закурил. Соня молчала, ждала от него объяснения. А ему не хотелось сейчас говорить об этом — ничтожно это, мелко, несущественно. Но и затягивать молчание было опасно.

— Извини, Соня. Я, конечно…

— …тип еще тот — это хотел сказать? Признаюсь, я обиделась. Мог бы все-таки оставить свои координаты. Самой пришлось добывать. Ну ничего, как-нибудь сочтемся. Я уже не сержусь. Говорят, что нет худа без добра. Тут — так. Мне, кажется, повезло. Понимаешь, я давно мечтала написать повесть о взаимоотношении человека и природы. Колоссальной важности тема. Но как к этой теме подступишься? Ясности — никакой. А тут этот случай. Почти готовый сюжет. И какой! Два полюса — защитник и хищник. Схватка противоположностей. Непримиримый конфликт. И этот трагический финал.

— До финала еще далеко.

— Для вас. Но не для меня. Терпеть не могу писателей, закабаленных фактом. Нужен импульс, впрягающий в работу воображение. Остальное зависит от ума и таланта. Словом, Миша, я не сержусь. Сюжет этот можешь считать своим подарком.

Слушая Соню, он слышал и шарканье ног Агафьи Платоновны, позвякивание посуды, плеск воды, и снова его сознание как бы раздвоилось.

— Ничего себе — подарок!

— А что?

— Да то, что лучше бы такого подарка вообще не было. И твоей повести об этом случае — тоже.

— Понимаю. — Соня пустила струйку дыма, проследила, как она, сминаясь и скатываясь в облачко, поплыла к потолку. — Я тебя понимаю. Но и ты меня пойми. Убит человек. Ум мой это воспринимает. А душа нет. Это не черствость, Миша. Это естественный защитный рефлекс. Без него люди не смогли бы жить. Согласен? Вижу, что нет. Постараюсь объяснить иначе. Почитай газеты. В мире каждый день убивают — мужчин и женщин, детей и стариков. Если боль за каждого будет проходить через сердце, оно обуглится, как пронзенное током высокого напряжения. К счастью, нас защищает особенность нашего сознания. Любой человек, пока его не знаешь, пока не видел его лица, его глаз, не слышал его смеха и речи, — абстракция. Разве нет? Вот вы ищете преступника. Для вас он, признайся, тоже абстракция, не вырисовывается ни определенного облика, ни цвета волос, ни роста.

— Для меня вырисовывается другое. Преступник один. А страдают многие. Вокруг него образуется незримая, но реальная зона горя, боли, страха, ненависти, подозрительности.

— Возможно, так оно и есть. — Подумав, Соня добавила: — Не попадала в такую зону, мне трудно что-либо сказать. Но думаю, что человек, ощутив на себе тлетворное влияние этой самой зоны, всегда может выйти из нее. А вот тебе в ней работать. Трудно это?

— Трудно не это, другое…

— Что же?

Но все то, о чем он передумал в последние сутки, нельзя было изложить в двух-трех словах.

— Я знаю одно. Наша работа такова, что годится для нее не каждый. Нужны определенные качества. Я, например, этими качествами, кажется, не обладаю.

Она внимательно посмотрела на него.

— А я думала, что самоистязание — свойство нашего брата. Брось, Миша. Ты перенял у своего шефа преувеличенное мнение о родной милиции. Чрезмерное нередко становится смешным.

— Что-то не заметил, чтобы ты смеялась, когда говорила с Алексеем Антоновичем.

— Послушай, да ты колючий! Ладно, ладно, не лезь в бутылку. Ради тебя готова согласиться: лучшие умы — в милиции…

Мише не хотелось, чтобы она говорила так. Круто сменил тему.

— Как у тебя со стихами? Что-то редко печатаешь.

— Года к суровой прозе клонят, — улыбнулась Соня. — А что вам засекреченный товарищ пишет?

— Давно его не видел, — чувствуя, что краснеет, сказал Миша.

Вот еще одно последствие его ветрености и легкомыслия. Укрылся за безымянным «товарищем», а Соня, скорее всего, обо всем догадалась. От кого же, спрашивается, он прятался? От себя самого, что ли? Глупо.

— Миша! — окликнул из «мужской» комнаты Зыков. — Последний приказ такой: спать!

Соня засмеялась.

— Миша маленький, Миша мальчик, Мише надо бай-бай. — Провела ладонью по его руке, — от плеча к запястью, как бы разглаживая складки на рукаве. — У нас еще будет время. Обо всем переговорим, все обсудим. Хорошо, Миша?

XVII

Утром Соня еще спала, когда они поднялись, наскоро позавтракали тем, что осталось от ужина. На улице расстались. Зыков направился в поселковый Совет, сказав Мише в напутствие:

— Ищи, друг, ищи. Не найдешь — в Байкале утоплю.

Лопату Миша вечером спрятал на пустыре под обломками деревьев. Достал ее и пошел к своему косогору. Вода в ручье за ночь осела, он журчал ласково и приветливо. Из воды выступали разноцветные камешки. Миша постоял на мостике, послушал лепет ручья, подавляя желание спуститься к воде, перебрать руками эти камешки.

Подошли его помощники — понятые. Им, кажется, надоело перелопачивать землю, присели в отдалении, завели неторопливый разговор о чем-то своем.

Вскопанная часть косогора и впрямь напоминала картофельное поле после уборки. В мягкой земле рылись белые хохлатки под бдительным оком петуха с великолепным рубиновым гребнем. Невскопанная земля враждебно щетинилась серой травой. Движением, ставшим уже привычным, Миша всадил лопату в землю, отвалил ком, размял его пальцами. Сразу почувствовал, что работать сегодня будет труднее. Горели, саднили мозоли на ладонях, побаливали, противились напряжению натруженные руки.

Из ворот своего дома вышел Константин Данилыч, поздоровался со стариками, молча кивнул Мише и присел возле него на камень.

— Все роешь?

— Все рою.

Константин Данилыч набил табаком короткую трубку. К запаху земли, прелых листьев, гниющего дереза примешался приятный запах табака.

— А как с убийцей? Есть кто на примете?

— Пока нет. Может быть, у вас есть?

— Ишь ты!

Запавшие глаза старика смотрели осуждающе. «И что ему нужно от меня?» — недовольно подумал Миша, распрямился, тыльной стороной ладони вытер потный лоб. По тропе, придерживая ремень сумочки, перекинутой через плечо, шла Соня. Еще издали сказала:

— Опять сбежал! Послушай, мне это не нравится.

— Меньше дрыхнуть надо. Уважающие себя люди давно на ногах.

— Чем здесь занимаются уважающие себя люди?

— Ищу. Стоянку древнего человека.

— Нет, правда? — Она с удивлением оглядела перекопанную землю, потыкала в нее носком лакированной туфельки.

— Он пулю ищет, — неожиданно сказал старик. — Второй день.

— Какую пулю? А-а… — догадалась Соня и прыснула, затрясла головой. — Аналитики! Академики сыска! Ах, Миша, Миша…

Миша почувствовал легкий укол обиды.

— Академиками мы себя не считаем. Мы чернорабочие. В прямом и переносном смысле. А ты куда направилась? Если к Минькову — не советую. Сегодня похороны.

— Знаю. Я с Агафьей Платоновной сейчас разговаривала. Ее муж, оказывается, лесником работает. Так вот, мне необходимо с ним встретиться.

— Вы уже встретились, — сказал Миша. — Это Константин Данилыч, лесник.

— Да? Как хорошо-то! Я из газеты, Константин Данилыч.

— И чего это старуха, меня не спросясь, ко мне посылает? — пробурчал Константин Данилыч.

Кое-какое представление о нраве старика у Миши уже было, и он решил помочь Соне.

— Она, Константин Данилыч, природой интересуется. Хочет знать, что такое природа. И что лучше — человек без природы или природа без него. — Засмеялся, довольный, что отплатил Соне за ее «академиков».

Вникая в его слова, старик помолчал, пососал потухшую трубочку, сплюнул.

— Ты, парень, не ехидничай. На свете полно балбесов, которые о кустах и деревьях знают одно: под ними можно в тени поваляться. От этого — многие наши беды. Об этом и говорить надо и в газетах печатать. Так что рой землю и помалкивай. — Посмотрел на Соню. — Из газеты, значит? А из какой?

— Сейчас документы покажу. — Соня полезла в сумочку.

— Что мне твой документ! — остановил ее Константин Данилыч. — Про другое речь. Как-то был у меня один парень из газеты. Обо всем ему рассказал, все показал. Толковал как с человеком. Все самое сокровенное выложил. Получаю газету со статьей. Что он пишет? Не о лесах, не о заботах наших общих, а обо мне. Хвалы не пожалел. А только такая хвала хуже хулы, потому как умному человеку бездумную трескотню эту читать совестно. Позднее встретил я этого парня — ты, говорю, такой-сякой, за что меня на позорище выставил, верхоглядство свое мне приписал, где, говорю, то, о чем тебе толковал, ради чего времени своего не жалел? Он мне отвечает, что газета у них маленькая, а вопросы, мною задетые, большие, поднять их газете не по силам. Вот ведь как! Газете не по силам. А ее тысячи читают. Что же таким, как я, делать? Мы же, выходит, и вовсе бессильные! — Старик поднялся, еще раз оглядел Соню. — Если ты из такой газеты — заворачивай оглобли.

— Я не из такой, — сказала Соня, нимало не смущенная сердитой речью старика. — Но дело не в этом…

Ничего не сказав, старик пошел к своему дому. Слегка горбилась худая спина, обтянутая выгоревшей на солнце рубашкой, белела седая голова. Соня двинулась следом, пожимая плечами и оглядываясь. Миша помахал ей рукой и вновь налег на лопату. В ушах еще долго звучал хрипловатый, раздраженный голос Константина Данилыча.

XVIII

Председатель Совета Петр Ильич Воробьев уже ждал Зыкова. Это был пожилой мужчина с крупными, грубыми чертами лица, простроченного вкривь и вкось синеватыми прожилками. Чисто выбритый подбородок был много светлее коричневых от загара щек. Из этого Зыков заключил, что у председателя бывают дни и, видимо, не редко, когда его подбородка не касается бритва. На нем была рубашка в мелкую полоску и черный галстук, повязанный достаточно неумело, чтобы понять: пользуется он им еще реже, чем бритвой. Петр Ильич сидел за монументальным своим столом, читал какую-то бумагу, шевеля обветренными губами. Дочитал, поскреб пальцем висок, спросил, не отрывая взгляда от бумажки:

— Ну, как у вас?

— Не очень, чтобы очень.

— А я вот готовлюсь на могиле речь держать. Не складывается что-то. На бумаге изложил, по ней говорить придется. Трудно говорить в таких случаях. Слова легкие выходят, как сухая хвоя. Я на войне был. — Показал левую руку — пальцы тонкие, бледные и стянуты в горстку. — Всего навидался. Но тут… Не могу постигнуть! Народ у нас бедовый — да. На медведя с ножом пойдет и не дрогнет. По весеннему льду, когда из-под ног вода брызжет, — Байкал пересечет. В самую лютую стужу на снегу ночевать не побоится. Но сводить счеты, да еще из-за угла, он неспособный. Народ прямой и честный, не жадный, не завистливый.

— Кто же тогда незаконно ловит рыбу, бьет зверя?

— Тут статья особая. Из века промыслом занимались. И вдруг — нельзя. К Байкалу с сетью не подходи, в лес с ружьем не суйся. Тоскливо становится. По себе знаю. Не каждый эту тоску перебороть может. Смотришь, согрешил. Наказываем, конечно, снисхождения никому не делаем. Но наказание — со всех сторон — дело последнее. Первое дело — убеждение. А тут не все просто. Поймал человек десяток рыбин, попался — с него сто рублей, как с белки шкурку, сдерут. Но этот же человек в газетах читает и своими глазами видит: захудалый заводишко зимой и летом, днем и ночью отраву в водоемы спускает, тысячи, сотни тысяч рыб гибнет — и ничего. Браконьера главным и основным врагом считаем. Трубим об этом везде. И вводим общественность в заблуждение.

— Даже так?

— Именно! Получается, это потому, что браконьера легче поймать, уличить, наказать. А попробуй с тем же заводиком тягаться. Он натворит зла на тысячу браконьеров, останови-ка его! Полно защитников найдется. Народнохозяйственные нужды, план, государственная польза — все соберут. Сейчас, правда, и тут строже стало. Но до полного порядка еще далеко. Полный порядок будет тогда, когда не только закон, но и совесть не дозволит ни директору завода, ни рабочему загрязнять воду мазутом или химией. Ну и у нас, само собой, надо вести воспитательную работу. Степану Минькову без устали толкую — говори с народом, разъясняй. Не желает. При заказнике он вроде наемного сторожа. Егерь не может быть таким. На днях собирался встрепку ему дать. А тут — такое дело. — Петр Ильич, говоривший до этого напористо, сразу угас. — Не могу, никак не могу понять… А Вера Михайловна была золотым человеком. Для людей жила… — Помолчал, хмуро вглядываясь в приготовленную речь. — А я на ее могиле — по бумажке! — Негодующим жестом отодвинул листок, отвернулся.

За окном стояла одинокая береза. Ветви ее почти оголились. Листья, как показалось Зыкову, через ровно отмеренные промежутки времени срывались и бесшумно, выписывая замысловатые зигзаги, словно в гаснущем стремлении удержаться у ветвей, падали на землю, на кусты шиповника с ярко-красными плодами. Ствол березы рядом с пламенем шиповника, безжизненной желтизной палых листьев и чернотой старых штакетин казался пронзительно белым и беззащитным. Эта белизна привлекала и тревожила Зыкова.

— А если вы не найдете? — спросил Петр Ильич. — Не представляю, как будем жить, зная, что он — среди нас.

— Я этого тоже не представляю, — сказал Зыков, отрываясь от окна. — Вы считаете, что Миньков — плохой работник?

— Да нет же! Я его про себя с Верой Михайловной сравнивал.

— Скажите, сколько он получает за свою работу?

— Семьдесят два рубля. У нас у девчонки, у секретаря-машинистки, оклад такой же. Конечно, маловато, чтобы гореть на работе. Но я на это смотрю иначе. Сырое дерево и на углях тлеть будет, сухое вспыхнет и от спички.

— Петр Ильич, у Минькова когда-то были нелады с шофером Дымовым, охотником Григорьевым и лесорубом Савельевым, сыном Константина Данилыча? Что вы можете о них сказать?

— Что скажу? Неплохие люди. Но грешок был. И пытались они меня восстановить против Степана. Несли что-то в свое оправдание. Я их не поддержал. Я поддержал Минькова. Обелить себя — развесь уши — каждый браконьер может. Вас, однако, не то интересует. Думаю, ошибаетесь. Все трое имеют, конечно, свои недостатки. Ефим Константинович, выпив, дуреет. Но не до того, чтобы лезть в драку или еще что. Подковыривать, дерзить любит. Этот недостаток сам осознает и потому пьет редко. А работник хороший. И Вася Дымов парень хороший. Молодой, конечно, безалаберным бывает — ну так что? Все мы в молодости такими были. Семен Григорьев считается у нас одним из лучших охотников. Критиковать начальство любит. Где по делу, где и без дела. Нравится ему через это свою независимость показывать… Нет, нет, не такие они люди.

XIX

Чешуилась, сверкала, слепила гладь Байкала. Зыков шел по улице, жмуря глаза. Поселок все больше нравился ему какой-то уместностью здесь. Дома, одни большие, другие не очень, одни совсем новые, цвета бронзы, с наплывами прозрачной смолы на торцах бревен, другие старые, обдутые байкальскими ветрами и вьюгами, темные, почти черные, но одинаково прочные, основательные, рубленные из звонкого кондового леса, эти дома, казалось, возникли сами по себе, выросли, как растут сосны, ели, кедры. В кружевной резьбе карнизов и наличников внимательный взгляд мог увидеть и рисунок листа, и изгиб побега, и прихотливое сплетение ветвей; эти украшения еще больше связывали дома с лесом, с землею.

Повернув кованое кольцо, Зыков открыл калитку, шагнул в чисто подметенный двор. Перед ступеньками высокого крыльца лежал плоский камень. Видимо, многие годы лежал он здесь. Ноги людей вытерли посредине заметное углубление.

Хозяина дома не оказалось. Хозяйка, миловидная большеглазая женщина, что-то гладила и одновременно покачивала детскую кроватку.

— У вас дочка или сын?

— Сынуля.

— А у меня дочка. В пятницу родилась. Три кило шестьсот двадцать граммов — во какая!

Простодушное хвастовство его рассмешило женщину.

— В папу дочь-то, видать, — сказала она, оглядывая его и улыбаясь. — Вы к Семену? Он скоро придет.

— На похороны пойдете?

— Я-то пойду.

— А Семен Матвеевич?

— Не знаю… — лицо ее омрачилось. — Вы не из милиции?

— Вообще — да, — подтвердил Зыков.

— Для чего вам Семен-то нужен? — насторожилась она. — Я вам прямо скажу: не любит Семен Степку Минькова. Все это знают. Сейчас все подумать можно…

— Что вы! — сделал удивленное лицо Зыков. — Я хороших собак завести хочу, а у вас, говорят, щенята есть. К тому же вашего мужа в ту ночь, слышал, дома не было.

— Не было. Утковать ездил. — Женщина заметно успокоилась, набрала в рот воды, попрыскала на грубую мужскую рубашку, повела утюгом — из-под него повалил пар. — Степан сейчас слезы проливает, убивается, должно быть. Спохватился. А при жизни…

— Что — при жизни?

— Все вы, мужики, на одну колодку сшиты. Только одни чуть лучше, другие — хуже. На нас все понавесили — детей, хозяйство. И работаем наравне. А уважения часто нету. Вот и Степан. Крутился тут с одной свиристелкой…

— А что же Вера Михайловна?

— Она-то, может, ничего и не знала. Дел у нее было — оглянуться некогда. Люди все видели, но помалкивали. Оберегали Веру. — С силой налегла на утюг. — Оберегать-то оберегали, а не уберегли.

Разговаривая, Зыков все посматривал на простенок возле дверей. Там на рогах гурана висели ружья: ижевская двустволка, мелкокалиберная и охотничий карабин. Оружие было потертое, побитое, такое, какое обычно и бывает у охотников-промысловиков. У любителей — другое. Они щеголяют друг перед дружкой внешней отделкой, различными украшениями, ружья для них — забава. Для промысловика ружье — орудие труда. Он ценит ружье прежде всего за убойность, прикладистость, простоту в обращении.

Словно бы от нечего делать, из простого любопытства Зыков подошел к простенку, притронулся поочередно к каждому ружью. От карабина и мелкокалиберки на руке остались едва приметные следы смазки. Ружья были почищены совсем недавно. Старая смазка, вобрав в себя пыль, оставила бы на руке более заметный след На дробовике смазка совсем не сохранилась, к ложу прилипло перо болотной травы. Ковырнул ее ногтем. Травинка не успела засохнуть. Ружье, несомненно, недавно было в деле. Он взял его, заглянул в стволы Внутри было темно от порохового нагара. Каналы стволов карабина и мелкокалиберки были зеркально чисты.

— Каков охотник, можно определить по ружью…

— За эти ружья мне на днях попало, — сказала хозяйка, расстилая на столе кофточку. — Семен больше месяца сено заготавливал. А я тут побелку развела, Ружья в сени выставила. А там сырость. Ржавчина их и тронула, Семен в пятницу стал собираться на охоту, хватил ружья, а они — рыжие. Ну и отругал меня. Промыл, смазал, повесил и наказал — не прикасайся.

— Охота была удачной?

— Принес пяток уток.

— Мало?

— Не в том дело, что мало. Будь моя воля, я бы всякую охоту начисто запретила. Сплошная маета. Уехал Семен в пятницу, а тут дождь, ветрище. Гудит все. Ночевать в такую погоду в шалашике и за пятьдесят уток не каждый согласится. Или в тайгу уйдет. Месяц ни слуху, ни духу. Я тут ночами спать не могу от всяких разных дум. Просила, уговаривала — иди в леспромхоз. Заработки хорошие, вечером — дома, в выходной — дома. Слышать не хочет. — Глянула в окно. — Идет. Легок на помине. Сто лет жить будет. — Лицо ее посветлело.

И Зыков явно представил, как она тревожится о муже вьюжными ночами, прислушиваясь к шороху снега и свисту ветра. Тут же подумал, что надо снова зайти в Совет и позвонить теще, пусть передаст жене привет и все такое прочее.

Семен Григорьев подал сильную жилистую руку. Черные, жестковато прищуренные глаза смотрели в лицо Зыкову выжидательно.

— Щенятами интересуются, — сказала жена. — А сами из милиции.

«Предупреждает», — невесело подумал Зыков и дружелюбно улыбнулся Григорьеву. Тот улыбки не принял, взял с опечка пачку папирос, сунул в карман.

— Щенятами, стало быть, интересуетесь? Идемте.

Пересекая двор, вошли в просторный сарай. Здесь, наскоро прикрытый брезентом, стоял мотоцикл с коляской. На колесах, на коляске не было ни грязи, ни пыли. Помыт, почищен. В углу сарая на сенной подстилке возились четыре серых, пушистых, неуклюже-толстых, как медвежата, щенка. Увидев хозяина, наперегонки бросились к его ногам, подкатились, запрыгали, виляя тонкими хвостиками, радостно поскуливая и взвизгивая. Зыков присел, почмокал губами, протянул руки. Щенята попятились, злобно ощерились.

— Вот зверюги! — изумился он.

— Собаки отменные. От просителей отбоя нет.

— Я просить не буду. Мне хотелось поговорить с вами наедине. Жене необязательно знать о нашем разговоре.

Ногой подкатив толстый чурбак, Григорьев жестом пригласил Зыкова сесть, сам сел на такой же чурбак, распечатал пачку «Беломора», прикурил, спохватившись, протянул папиросы Зыкову.

— Спасибо, я не курю.

— И правильно делаете, — рассеянно одобрил он, постучал крепким ногтем по коробке спичек. — Слышал, что ходите, расследуете. Так и думал: ко мне явитесь.

— Почему так думали?

— Младенцу понятно — стреляли не в Веру Михайловну. В Минькова целились. — Стиснул в зубах мундштук папиросы, прищур глаз стал еще более жестким. — А мы с Миньковым — враги. Но вам, наверное, уже известно, что в ту ночь я в поселке не был. И сказать мне вам нечего. Сам голову ломаю — кому понадобилось подстерегать Минькова?

— Враги у него, кажется, есть и кроме вас…

— Я не то сказал. Враг — другое. Миньков — поганый, дрянной человек.

— Мы часто совершаем одну и ту же ошибку: неудобный для нас человек — дрянной человек. Миньков — егерь. Поставьте себя на его место.

Григорьев положил ногу на ногу. На носке сапога тускло блеснула железная подковка.

— Не то плохо, что Миньков — егерь, а то, что егерь — Миньков. Ни на его месте, ни рядом с ним стоять не желаю.

— Сказано сильно, — насмешливо одобрил Зыков. — К этому бы еще и логики немного. А логика тут такая: на Минькова возложены определенные обязанности. Считаться с этим, нравится или нет, надо.

— Слышал. Не раз уже. Наслушался — во! — Ребром ладони провел по горлу. — Начальству всегда кажется, что оно с одного взгляда умеет отличить прямое от кривого. И невдомек, что самое горбатое дерево, если на него с одной стороны глянуть, может прямым показаться. Вот и Миньков… Если он при обязанностях — ему и вера, и доверие, и поддержка. А правда? А справедливость? Слова эти придуманы, чтобы дураков околпачивать.

Сцепив на колене пальцы рук, Григорьев смотрел перед собой тяжелым сосредоточенным взглядом. Голоса не возвышал, казался спокойным. Но Зыков видел — не спокойствие это. Чувствовал в нем злость, не ту легкую, что разом всполыхнется и разом же опадет, а злость трудную, темную, свинцовую, не находящую исхода.

— Странно, — сказал Зыков, — странно все, что вы говорите. Неужели действительно не понимаете простой, как этот вот чурбак, вещи — вы совершили проступок, вам и отвечать? Что же тут несправедливого?

— А то, что проступка я не совершал.

— Вот как! Совсем ничего не понимаю.

Григорьев молчал. Все так же смотрел перед собой сосредоточенно-тяжелым взглядом У него было приметное лицо — смелый разлет бровей, резко очерченные твердые губы — лицо человека волевого, упрямого; оно было бы привлекательным, даже красивым, если бы не какая-то застылость, несменяемость выражения.

— Уж не хотите ли вы сказать, что браконьерство вам приписали? — спросил Зыков.

— Приписали — само собой. Не в том, однако, гвоздь. Сам я, пентюх недоделанный, своей рукой все подписал. В жизнь себе не прощу!

Какая-то капля тяжелой его злости излилась с этими словами. Лицо Григорьева на минуту ожило, в глазах появился горячий отблеск.

— Как же это случилось?

— Все равно не поверите. Другим рассказывал, говорят: анекдот.

— Анекдоты тоже разные бывают. Встречаются и поучительные.

— Ну ладно, расскажу. Только тут двумя словами не обойдешься.

— Зачем в двух словах — расскажите, как оно и было.

— Участки у нас, соболевщиков, далеко от дома. Вертолетом забрасывают. Сезон охоты полтора-два месяца. Ну вот, в позапрошлом году высадился я в тайге, сложил в зимовье припасы, продукты. Сам налегке подался к другим зимовьям. Всего их на моем участке четыре. Обыкновенно весь сезон кочуешь от одного к другому, ставишь и проверяешь капканы, попутно добываешь рябчиков на приманку… Через несколько дней возвращаюсь к своему первому зимовью. А в нем все разграблено. Шатун, будь он проклят, забрался. Все мешки распотрошил, что мог сожрать — сожрал, остальное раскидал, истоптал, с землей смешал. Словом, оголодил меня — ни хлеба, ни соли, ни чая. Податься домой — сезон, считай, пропал. Сходить к кому-нибудь из ребят? Каждый, конечно, поделится всем, что есть. Но каждый берет только для себя, на раззяв, каким я оказался, не рассчитывает. Перебьюсь, думаю. Добуду мяса — проживу. На моем участке обычно до больших снегопадов держались изюбры. В том году, как назло, снег выпал рано, изюбры спустились вниз. Делать нечего, собрался и за ними двинулся. В дороге меня пурга прихватила. Когда харчи есть, любая пурга не страшна, пересидел в затишке, хоть день, хоть два — иди дальше. А мне голод сидеть на месте не дает. И знаю, что в пургу почти невозможно добыть зверя или птицу — иду-таки. Где иду, куда иду — сам не знаю. Пес мой обессилел, язык вывалил, еле тащится. На третий день перед потемками снег идти перестал, ветер поутих. Спускаюсь в какую-то падь, вижу, на косогоре кормится сохатый. И совсем близко. Свалил его с первого выстрела. Собака моя от радости про усталость забыла — прыгает, взвизгивает, норовит в лицо лизнуть… Ну, переночевал там же. На рассвете слышу: собака поблизости лает. Моя ей откликается. Смотрю, мчится чей-то пес. Подбежал. Тимохи Павзина кобель. Стало быть, вон куда я вышел… Пурга совсем угомонилась. Бело кругом, тихо. Прошел я всего-то с километр, вижу — над зимовейкой дымок вьется. Мне от радости хочется бежать наперегонки с собаками. Заваливаю в зимовье вместе с псами. Тимоха, а с ним Степан Миньков, только, видимо, поднялись, у печки завтрак готовили. Что Степка здесь — меня не удивило. Тимохин участок прилегает вплотную к заказнику. Раньше на этом участке охотился старик один, Куприян Гаврилович. Степка его застукал в заказнике — старик убил там изюбра, участок у Куприяна Гавриловича отобрали и отдали Тимохе. Да-а… Переступил я, значит, порог. Тимоха рот разинул, а Степка ко мне. Откуда? Как? Что случилось? Помогает снять котомку, а сам, замечаю, украдкой что-то маячит рукой Тимохе. А Тимоха боком к стене подался, начал снимать и кидать в угол натянутые на распялки шкурки соболей. Глазам своим не верю — четырнадцать соболей! Я только двух успел добыть, а у него уже четырнадцать. Сезон едва начался, а Тимоха уже и домой может подаваться. Такой фарт редко выпадает. Видать, проходной соболь шел через Тимохин участок. Но, думаю, с другой стороны, не должен проходной валить так густо. Может, все дело в заказнике. Соболя в нем никто не тревожит, он размножается, постепенно расходится по ближним местам. Добро, думаю, если так, другие участки тоже станут богаче. А Степан тем временем все что-то выспрашивает и сам говорит без умолку. Такой ласковый, обходительный, только глаза острые, как шилья, так насквозь и прокалывают. Это уже позднее я вспомнил, что глаза у него были как шилья. И что он маячил Тимохе. А тогда был рад теплу, встрече с людьми, горячему чаю, зачерствевшему хлебу. К тому же Тимоха бутылку спирта открыл. Словом, праздник, какие в тайге выпадают не часто. О соболях — ни слова. Не принято у нас по-бабски любопытничать. И еще подумал, что Тимоха побоялся, как бы я не сглазил его счастье-удачу. Ну, сидим мы за столом. Хорошо на душе. Степка анекдоты травит — мастак на это дело, живот надорвешь. Потом фокус показал. Достал из егерской сумки блокнот, выдрал чистые листочки, заставил нас с Тимохой расписаться. Взял Степан надписанные листочки, дунул, плюнул, махнул руками — листочки чистые с той и с другой стороны. Бросил их в печку. Снова мы расписались. И снова то же самое. Извели весь блокнот. Степан достал бланки протоколов. Тут я уследил, как он все проделывает. Сам попробовал — не вышло, и Степан бумаги не дал, так, говорит, без протоколов меня оставите, попадется нарушитель, оформить будет не на чем. Стали мы прощаться. Тимоха мне выделил сухарей, соли и чая, я взял мяса — сколько унести смог, остальное ему оставил. Степан потянул меня в сторону и повел не совсем для меня понятный разговор. Он начал с того, что видишь, как хорошо получается, когда люди друг за дружку держатся. Все, дескать, можно сделать, если есть настоящие друзья. Я ему отвечаю, что в тайге — все люди друзья, что исстари так ведется, что иначе тут нельзя. Степан усмехнулся. Что, говорит, исстари велось, то давно перевелось, теперь хоть в тайге, хоть где — иное. Вот ты, например, считаешься лучшим охотником. Тебя высоко возносят, и от того ходишь гордый. А я, мол, человек маленький, ничем не замечательный, но шевельну пальцем — и разом слетишь со своей высоты. Так, говорит, теперь жизнь устроена, и умные люди это понимать должны. А мне, говорю, никак не понять, каким таким манером ты можешь со мной или с другим что-то сделать и разговор для чего затеял. А он мне толкует, что, мол, сразу видно: возгордился ты сверх меры и думаешь, что тебе все дозволено. Другой, добудь, как ты, сохатого, по сторонам бы оглядывался, а тебе все нипочем. Чего мне оглядываться, удивился я, если на отстрел есть разрешение. Твое разрешение, говорит, ничего не будет стоить, если я скажу, что сохатого добыл в заказнике. Как, спрашиваю, ты можешь это сделать, если все не так. Могу, говорит, не только сказать, но и доказать… Разговор этот мы вели вроде бы и в шутку. Вернее, я никак не мог уразуметь, всерьез это или просто так, пустая похвальба выпившего человека. Выпил он, правда, самую малость, но ведь человек человеку рознь, у одного со стакана ни в глазу, другому рюмки достаточно. Так и ушел я, ни в чем не разобравшись. Потом и вовсе про этот разговор позабыл. Ладно… Добыл я в тот год двенадцать соболей. Ровно столько, сколько положено. У нас порядок строгий, поймал сколько разрешено, — убирай капканы. Правильный, считаю, порядок. Начни жадничать, через несколько лет шиш — не соболь будет. Возвратился домой. Как и положено, в бане попарился, жена гостей созвала. За столом разговоры про удачи, неудачи. Меня и дернула нелегкая ляпнуть про Тимохин фарт. Через какое-то время встречаю на улице Степку. Он и говорит: «Ты чего это, Семен, языком, треплешь? Зачем наговариваешь на безобидного Тимофея? Где ты увидел у него четырнадцать соболей?» — «В зимовье видел своими глазами». — «Э-э, да ты считать не умеешь, десять их было, Семен, десять». — «Я, — говорю ему, — считать не разучился, и ты мне не заливай». А он мне с усмешкой: «Считать ты разучился. Но я тебя заново выучить могу». Остановился передо мной, руки в карманы, с пяток на носки покачивается — маленький, а посматривает вроде бы свысока. Не стерпел я к себе такого отношения, я ведь, и верно, гордый был. Сказал ему: «В учителя мне не набивайся, рылом не вышел. И самого тебя могу проучить. Вот пойду в контору промхоза и узнаю, сколько твой безобидный Тимоха сдал соболей. А сколько притаил и меж собой поделили — сами расскажете». Сказал, по правде, не подумав, первое, что в голову пришло, но вижу — попал в точку. Степку всего перекосило. Но он тут же справился с собой, сказал, вроде бы меня жалеючи: «Толковал же тебе, что с умом жить надо. А ты — клеветать. Зря стараешься. Подумай — кто ты и кто я? Я службу несу исправно, хапугам и хищникам спуску не даю. Тимоха мне во всем помогает. А ты? Ты браконьер, злостный и бессовестный!» От такого нахальства у меня глаза на лоб полезли. Степан видит это и советует: «Одумайся, Семен, не плюй против ветра. Не одумаешься — пеняй на себя. Протокол, составленный по всей форме, у меня. Помни об этом». И ушел. А я стою — как обалделый. Ах ты, думаю, мозгляк-сопляк, змей подколодный, кого, думаю, ты хочешь на испуг взять. Я же сроду не хищничал, чист перед собою и людьми. Но я слишком плохо знал Степку Минькова. Пошел, словом, доискиваться правды. И доискался. Взяли меня за воротник. Показывают протокол. О том, что я добыл в заказнике сохатого. Твоя, спрашивают, подпись? Смотрю — моя. Точно, моя. Вспомнил про Степкины фокусы. Стал говорить — хохочут: серьезный ты человек, Семен, а изворачиваешься смехотворно. Туда сунусь, сюда — нету мне веры. На Степкиной стороне документ с моей подписью и подпись свидетеля — Тимохи Павзина, на моей только мои слова. И чем больше я добивался справедливости, тем хуже относились ко мне. Стал я и склочником, и клеветником. Я и зазнался, я и оторвался…

Григорьев длинно, затейливо выругался и замолчал. Он ни разу не взглянул на Зыкова, казалось, нисколько не заботился, слушает он его или нет. Но это было не так. Чувствовалось, что Григорьев хочет, чтобы Зыков понял его, поверил ему. Когда рассказывать стало нечего, Григорьев словно бы что-то потерял, снял руки с колена, провел ими по карманам, поправил старую измятую шляпу. Он, конечно, ждал, что ему скажет Зыков. А Зыкову трудно было что-либо сказать. Слишком часто сталкивался с правдой, похожей на неправду, и ложью, почти неотличимой от правды, чтобы поддаваться первому впечатлению.

— Здорово, — сказал он.

— Что — здорово? — медленно поднял голову Григорьев.

— Ругаетесь здорово. Художественно.

— А-а… И вы бы научились. Тут и не так будешь ругаться.

— Возможно, — согласился Зыков. — Вы говорите, что у Тимофея Павзина в самом начале сезона охоты было четырнадцать соболей. Мог он добыть еще несколько?

— Конечно. Может быть, еще столько же.

— А сдал всего десять. Куда же ему деваться с остальными?

— Вы посмотрите на городских дамочек. Зимой на каждой четвертой-пятой — соболья шапка. А вы видели, чтобы в каком-нибудь магазине продавали мех соболей?

— И вы думаете, что Тимофей Павзин сбывает мех на сторону?

— Да нет! Тимоха на такое дело негодный. Вахлак он и губошлеп. Тут Степкина изворотливость нужна.

— Скажем, все так, — согласился Зыков. — Но с той же вероятностью можно сказать и другое. Павзин добыл вместо десяти четырнадцать соболей. И лишние четыре шкурки никуда не продал. Они у него дома лежат. Говорят же, у соболевщиков год на год не сходится. Бывает, что и норму не вытягивают. Добавит Павзин в такой год из запаса — и все будет в порядке.

— Павзин-то, может быть, так бы и сделал. Но не Миньков.

— Это все предположения. А они, как видите, могут исключать друг друга.

Григорьев достал папиросы, повертел пачку в руках, словно видел впервые и не мог понять, что это такое, засунул ее в карман, перевел взгляд на Зыкова.

— Степка пихнул меня в лужу и думает: дальше сам по уши в грязи увязну. Не на того напал… В прошлом году я несколько дней потерял, а проследил, чем занимается в своих владениях этот охранитель. И видел: вместе с Тимохой ставит капканы на соболей в самом заповеднике. Козел капусту караулит.

— Кому вы сказали об этом?

— Зачем? — слабо удивился Григорьев. — Чтобы еще раз в клеветниках оказаться? Нет уж. Степку так просто не возьмешь. За него есть кому постоять. Начальству он угоден. Умеет себя показать. И пятки лизать не стесняется — тому, кто это любит. Вот и возле вашего начальства крутился, присудыркивал.

— Даже так? — насмешливо шевельнул бровью Зыков. — Но мне вот что непонятно. Для чего вы следили за Миньковым, если о том, что видели, — никому ни слова?

Григорьев промолчал. Зыков не стал повторять вопроса, видно было: отвечать не хочет. И как бы соглашаясь с его правом не отвечать, уважая это право, сказал:

— Ну, хорошо… — Чуть помедлив, повторил: — Хорошо. Мне еще вот что непонятно. Всех, кто так или иначе соприкасается с Миньковым, вы, скажем так, не очень уважаете. А Вера Михайловна? Что скажете о ней?

— Про нее говорить сейчас нечего.

Зыков поднялся, подошел к мотоциклу, потрогал руль, надавил на сиденье, и оно, мягко скрипнув пружинами, осело. На спидометре была довольно приличная цифра пробега, но машина, помытая, почищенная, выглядела как новенькая.

— На нем на охоту ездили?

— На нем.

— Далеко?

— Да нет. По сухой дороге за тридцать минут добегаю.

— Вам проще было возвратиться и ночевать дома.

— Я и хотел. Но в дождь утки почти не летали. За вечер одну всего добыл. Ехать домой, считай, с пустыми руками не по мне. Решил утренней зорьки дождаться.

— Под дождем?

— Зачем? Шалашик у меня там добрый, воду не пропускает.

— Кто-нибудь ночевал вместе с вами?

— Нет.

— А был кто-нибудь поблизости? Мог бы кто-то подтвердить, что вечером вы были действительно в шалаше?

— Нет, никого не видел. Да и зачем это? А-а! — вдруг догадался он. — Вот куда гнете. — Каблуком сапога ожесточенно поскоблил плотно утоптанную землю. — Тоже, поди, фокусник, как Степан Миньков? А? Что вы все привязались ко мне? Что я вам сделал?

— Человек убит…

— Решили — я. Прибежал на мотоцикле, пальнул и — ходу в свой шалашик? Так решили?

— Мы ничего не решили. И не решаем. Мы ищем истину. И если ваша совесть…

— К черту! — Григорьев тяжело поднялся. — Не хочу слушать. О совести говорят больше те, у кого ее нету. Знаю. Ученый.

Зыков уходил, ощущая на себе груз чужой враждебности, угнетаемый невозможностью разом, без сомнений и оглядок, отсечь правду от домыслов и, не исключено, от заведомой, рассчитанной лжи. А из окна вслед ему смотрела большеглазаяженщина.

XX

Ночью, возвратясь домой, Алексей Антонович позвонил в отдел. Дежурный доложил, что Сысоев задержан. Его сняли с частной автомашины. Сейчас он находится в КПЗ. Ведет себя беспокойно. От ужина отказался.

— Владельца автомашины опросили?

— Конечно. И владельцев, и двух пассажиров…

— Когда он его подобрал?

— Около четырех часов дня.

— А где?

Дежурный назвал поселок, и Алексей Антонович переспросил еще раз. Поселок этот находился от места преступления в тридцати километрах, в стороне, противоположной от города.

— Ты ничего не напутал?

— Что вы, товарищ капитан! Все зафиксировано и подписи есть — владельца автомашины и пассажиров.

В эту ночь Алексей Антонович спал без сновидений. Поднялся поздно. От напряженности последних суток осталась лишь легкая истома и ломота, но и это ушло, когда умылся по пояс холодной водой. Перед зеркалом растер грудь и спину жестким махровым полотенцем. Живое, приятное тепло прилило к коже. С удовольствием смотрел на себя. Тело упругое, мускулистое, без подкожного жирка, почти неизбежного при малоподвижном образе жизни. Включив электробритву, снял со щек неприятную серую щетину, плеснул на ладони одеколону, растер лицо и сразу стал выглядеть моложе. Довольный собой, натянул нижнюю трикотажную рубашку, ощущая ее свежесть, затем, бережно, стараясь не измять, надел выглаженную женой форменную рубашку, прицепил галстук, еще раз внимательно оглядел себя в зеркале и снова остался доволен собой.

Сын еще спал. Или делал вид, что спит. Наверное, еще сердится за проборку. Пусть посердится. Жена ушла на рынок. На столе под салфеткой оставила ему обычный завтрак — мягкую булочку и бутылку ряженки. Одной булочки ему не хватило, и он, усмехаясь, достал из хлебницы еще одну. Съел и ее.

По дороге в отдел понял, что ему хочется оттянуть встречу с Сысоевым, был уверен: ожидание встречи и есть самое интересное, дальше все будет ординарно и скучно.

В своем кабинете, усевшись за стол, перевернул листок календаря, достал носовой платок и уголком провел по стеклу. Так и есть, уборщица пыль не вытирала. Стоит ему куда-нибудь уехать, и она порога кабинета не переступит. И никто не возьмет на себя труд напомнить ей о ее обязанностях. Но тут, вспомнив, что вчера была суббота, а сегодня — воскресенье, то есть выходные дни для всех граждан, в том числе и для уборщицы, он успокоился, скомкав лист бумаги, тщательно вытер настольное стекло, приготовил папку для протокола допроса, опробовал авторучку. Огляделся. Во всем был строгий порядок. Ну что же, добро пожаловать, гражданин Сысоев.

Сысоев вошел, сильно сутулясь. Жесткие волосы беспорядочно торчали на голове, свисали на лоб. Добротный костюм, сильно помятый, выглядел на нем так, будто был с чужого плеча. Из рукавов выглядывали несвежие, а попросту говоря грязные манжеты рубашки, и на них нелепо блестели дорогие запонки.

— Садитесь, — Алексей Антонович указал на стул. — Имя? Фамилия? Отчество?

Отвечал Сысоев машинально и блуждал взглядом по кабинету, ни на чем не задерживаясь, пожалуй, даже ничего и не видя. Руки на коленях не находили покоя, пальцы все время двигались, сплетаясь и расплетаясь. На стуле Сысоев сидел так, будто собирался торопливо вскочить и бежать куда-то. Вглядываясь в его худощавое, небритое, серое от усталости лицо, Алексей Антонович подумал, что воля этого человека скорее всего парализована, сопротивляться он, видимо, не в состоянии, потому тщательно продуманный план допроса целесообразно несколько упростить.

— Вы знали Веру Михайловну Минькову?

— Да. То есть я знал Веру Золину.

— Вы ее знали до замужества — верно я понял?

— Верно.

И на эти вопросы Сысоев отвечал с автоматической незамедлительностью, не вдумываясь. Видимо, совсем иные думы владели его сознанием.

— Какие у вас были взаимоотношения?

Впервые взгляд его перестал скользить по кабинету, остановился на лице Алексея Антоновича.

— Зачем вам это?

— Чтобы нам было легче разговаривать, Сысоев, запомните: вы находитесь в учреждении, где не вы, а вам задают вопросы.

Сысоев кивнул, то ли соглашаясь с этим, то ли подтверждая, что все понял.

— Мы любили друг друга, — медленно, словно вслушиваясь в звучание своего голоса, проговорил он, но тут же торопливо поправился: — То есть мне так казалось когда-то.

Быстро пошарил по своим карманам, достал сигареты, снова пошарил. Спичек у него, кажется, не было. Но попросить у Алексея Антоновича не решился или не захотел, стал вертеть пачку сигарет, сосредоточенно ее разглядывая.

— Почему вы расстались? — спросил Алексей Антонович.

— Она была Золиной, стала Миньковой. Этого, по-моему, достаточно, чтобы уяснить ситуацию.

В его голосе послышалось что-то похожее на раздражение. И сам он подобрался, словно освободился от угнетающих его дум.

— Вы женаты?

— Нет.

— И не были?

— Нет.

— Из-за Веры Михайловны?

— Не имеет значения!

Раздражение в голосе Сысоева стало явственным. Алексей Антонович почувствовал, что приблизился к незримой границе, за которую Сысоев сейчас не пустит — или откажется отвечать, или станет говорить неправду. Ну что же, на время можно и отступиться, тем более, что сказанного Сысоевым хватает, чтобы утвердиться в первоначальных предположениях.

— А Степана Минькова вы хорошо знаете?

— Да. Мы были друзьями. Давними.

— Были? Вы поссорились?

— Нет. Просто в последние годы мы не встречались.

— У вас не было возможности видеться?

— Не в этом дело. Неужели непонятно?

— Понятно-то, Сысоев, понятно. Но… Вы любите девушку. Она выходит замуж за вашего друга. Бывает такое. И нередко бывает. Однако…

Сысоев бесцеремонно перебил:

— Нельзя ли без комментариев?

— Я не комментирую. Нам необходимо выяснить одну вещь. Девушка вышла за друга. Для одних это лишь эпизод в жизни, для других — драма, для третьих — трагедия. А для вас? Чем это было для вас?

Сысоев усмехнулся, криво, одними губами.

— Говорить с вами об этом у меня нет желания.

— Не всегда, Сысоев, можно и нужно руководствоваться своими желаниями. Но об этом — потом. Скажите, вы поддерживали какую-нибудь связь с Верой Михайловной?

— Нет.

— И не пытались?

— Нет.

— Ни разу ей не писали?

— Не писал…

— Хорошо. Теперь скажите: как вы оказались в поселке?

— У меня отпуск.

— Вы приехали на Байкал отдохнуть, подышать свежим воздухом, полюбоваться природой? Сейчас стало модно проводить отпуск на Байкале. В поселке остановились случайно. Могли остановиться в любом другом, но случайно выбрали этот — так?

— Все на свете случайно и все предопределено, — философски заметил Сысоев, вновь погружаясь в свои раздумья.

— К вопросу о случайности мы еще вернемся, — пообещал ему Алексей Антонович, вкладывая в слова свой, потайной смысл. — Поселок вам не понравился?

— Почему же… — Сысоев пожал плечами, провел ладонью по лицу, потер лоб, вдруг попросил: — Освободите меня от этих разговоров. Я не могу. Вера мертва. Непостижимо. Вера… Ее нет. Все остальное для меня ничего не значит.

— Как сказать, Сысоев… — Алексей Антонович достал из тумбочки стола портфель, поставил его на стол. — Узнаете?

— Да. Я его в гостинице оставил.

— Конечно, случайно? — Алексей Антонович разрешил себе слегка улыбнуться, с рассчитанной медлительностью открыл папку, извлек из нее записку, взял обеими руками, показал Сысоеву: — А это вам знакомо?

— Вы нашли ее у Веры?

Сысоев потянулся к записке, но Алексей Антонович убрал ее в папку.

— Вы писали, Сысоев?

— Да.

— Вот видите! — Алексей Антонович с укоризной покачал головой. — А теперь вернемся к случайностям. Можно допустить, что в поселке вы, Сысоев, оказались случайно. Но совсем не случайно появилась на свет эта записка. Свидание случайно не состоялось — помешал Миньков. Но не случайно тут же гремит выстрел. А вот то, что убита Вера Михайловна, — чистая случайность, пуля предназначалась ее мужу. Роковая ошибка тут же обнаружена. Убийца в ужасе. Им владеет одна-единственная мысль — бежать. Это его первая ошибка. Вторая заключается в том, что забыл прихватить свои вещи. Третья в том, что бежит он не домой, а в противоположную сторону — наивная попытка запутать следы. Наивная, Сысоев!

Слушал его Сысоев с напряженным вниманием. Руками вцепился в край стола. Пальцы побелели.

— Вы с ума сошли! — выдохнул он. — Я убил Веру? Я?

— Хотите совет? В вашем положении лишь чистосердечное признание пойдет на пользу, все остальное будет во вред. Во вред, Сысоев!

Сысоев опустил взгляд, покачал головой.

— Невероятно…

Алексей Антонович нажал кнопку звонка.

— Даю вам, Сысоев, время на размышление. Если надумаете что-то сообщить, попросите бумагу и ручку. — Вошел милиционер, приказал ему: — Уведите.

Допрос порядком измотал Алексея Антоновича. Он налил из графина воды, отпил глоток, поставил стакан на стол. Закралось сомнение — верно ли сделал, дав Сысоеву время на раздумье? Не изобретет он какой-нибудь ход для своего оправдания? Вряд ли! Во-первых, никакой ход ему уже не поможет, во-вторых, притиснул его к стенке так, что ему остается одно — признаться. Однако к такому выводу он придет лишь после размышления. Потому — пусть сидит и думает.

Задребезжал звонок телефона. Звонил из города начальник угрозыска.

— Где вы пропадаете? — недовольным голосом спросил он.

— Ночью вернулся из поселка, товарищ полковник.

— Как двигается дело?

— Нормально.

— Что значит нормально? Убийца задержан?

Вопросы задавать всегда легче, чем отвечать. Скажи задержан — подавай улики, доказательства. Спокойно работать не дадут, будут тормошить беспрестанно. Уклонился от ответа.

— Есть кое-что на примете. Разрешите доложить об этом позднее.

— Хорошо, — помолчав, полковник спросил: — Может быть, нужна помощь? Мы готовы направить людей.

«Еще чего! — подумал Алексей Антонович. — Все вывезешь на своем горбу, они явятся на готовенькое…»

— Управимся сами.

— Смотри, Алексей Антонович. По стылым следам идти всегда труднее, — предупредил полковник.

Его предупреждение показалось Алексею Антоновичу не очень тактичным. Не первый день на этой работе, о таких элементарных вещах сам знает не хуже кого-либо.

XXI

Баторов нашел два ржавых гвоздя и ржавую же гайку. Пули не было. И надежды найти ее становилось все меньше. Старикам-помощникам все это надоело, и они ушли на похороны.

Звуки музыки заставили его распрямиться. Видимо, местный леспромхозовский самодеятельный духовой оркестр неумело, неслаженно заиграл траурный марш. И эта неслаженность воспринималась как выражение неизбывной боли и безутешного горя. Звуки труб ударили в синеву неба, разрывая его, звон оркестровых тарелок рассыпался по земле. Баторов поднялся на вершину бугра. Отсюда хорошо была видна пронзительно пустая, с желтой песчаной дорогой улица; там, где она заворачивалась, пятью широкими окнами смотрел на Байкал дом Миньковых; солнце, теплое и ласковое, светило сквозь кружевную резьбу наличников и карниза, кудрявые тени ложились на стены, матово поблескивала шиферная, на четыре ската крыша, ослепительно белела труба. У дома зеленым утесом высился тополь. Человек уходил. А все оставалось таким, каким было, возможно, и в дни его счастливого детства.

Широкие ворота были настежь распахнуты, в их темном провале долго никто не показывался, из двора лишь накатывалась, рвалась и мучалась в плаче музыка. Но вот из ворот вереницей потянулись женщины с венками, вызывающе красочными на ярком солнце. Баторов оцепенело смотрел на процессию, тоскуя от сопричастности к чужой, нелепо оборванной жизни. Отвернулся, сел на камень, где утром курил Константин Данилыч, достал сигареты и тоже закурил.

Неслышно подошла Соня. Сумочка через плечо, рука лежит на сумочке — ремень натянулся туго, сдавил складки жакета. Он уступил ей место на камне, сам сел на землю, подтянул колени к подбородку.

— Поговорила со стариком?

— Поговорила. — Соня разминала сигарету — перламутрово сияли ее длинные ногти. — Зануда твой старик.

— Мой он не больше, чем твой.

— Ты тоже зануда. — Она наклонилась прикурить от его сигареты, заглянула в лицо: — Скажи честно — осточертело тебе все это? — Повела рукой вокруг себя.

— Осточертело, — сознался Миша.

— Но копать все равно будешь?

— Придется… А что?

Она тихо, невесело как-то, пожалуй, даже грустно, засмеялась.

— Слушай, Миша, пойдем на похороны. Говорить ни с кем не буду, только посмотрю.

— Не могу. Извини, Соня.

— Зануда ты и есть зануда. Но я и одна схожу. Тебе бы там побывать тоже не мешало. Слышал, есть поверие: убийцу кровь тянет к могиле жертвы?

— Слышал. Даже, говорят, бывает, что прямо на лбу написано: «Я убийца». Погляди там… В случае чего — шепни Зыкову. Он там будет.

— А ты не совсем конченый зануда, — улыбнулась Соня.

Мише не хотелось оставаться одному. Он был бы рад, если бы Соня с часок молча посидела здесь. Но она, опершись рукой на его плечо, поднялась, пошла. Длинноногая, тонкая и легкая, высоко подняв гладко зачесанную голову, она шагала уверенно и свободно, с упругой стремительностью. Такие, когда уходят, обычно не оглядываются. Но Соня оглянулась. На солнце сверкнули очки и зубы. Помахала рукой. Вздохнув, Миша снова взялся за лопату.

Лениво попирая землю своими огромными ботинками, подошел Зыков, оглядел вскопанный косогор, восхищенно присвистнул:

— Способный ты парень, Миша.

Миша промолчал.

— Пойдем в чайную, — сказал Зыков. — Есть хочу — мочи нет.

Пока шли, Зыков рассказал, что ему удалось узнать от охотника Семена Григорьева и о самом Григорьеве. Сведения были, действительно, не ахти какие. Зыков в самом деле пока не нащупал никакой ниточки и, видимо, был очень обеспокоен. Когда в почти пустой чайной сели за столик и склонились над тарелками со свежим борщом, Зыков против обыкновения не почмокал губами, предвкушая хороший обед, рассеянно помешал ложкой борщ, спросил:

— Что ты кумекаешь? О Григорьеве…

— Не видев человека, не поговорив с ним, судить о нем то же, что судить о вкусе пепси-колы по рекламной картинке.

— Поэтесса благотворно влияет на тебя. Тебе стали не чужды изящные сравнения. — Зыков попробовал борщ, потряс в него перцу — на полведра бы хватило, добавил половину ложки горчицы, снова попробовал. — Но я тебя не о личности Григорьева спрашиваю. О фактах. Могли они иметь место? Скажем, история с соболями?

— Тут вряд ли стоит голову ломать. Соболь — одно, убийство — другое. И, скорее всего, они выдуманы, утаенные соболя.

Борщ был отменного вкуса. Миша такого наваристого, душистого борща давно не ел. Но Зыков, кажется, задался целью — не дать ему спокойно пообедать.

— Почему, Миша, так думаешь?

— Ну ясно же! Старинный принцип: попала на тебя капля грязи — вылей на других ушат помоев, не можешь себя обелить — очерни ближних своих, одна масть будет.

Слушал его Зыков внимательно, серьезно, глаза не голубели обычной, слегка насмешливой приветливостью, были синие, глубокие, непроницаемые.

— А у него жена славная, — неожиданно сказал Зыков. — И сын в качалке. Маленький.

— У Минькова тоже была славная жена.

— В том-то и дело, — буркнул Зыков и наконец-то принялся за борщ.

Ход мысли Зыкова стал ясен Мише. Ведь и он недавно думал примерно о том же. Может быть, самое трудное в их работе заключается как раз в том, что ты ищешь преступника, а сам не хочешь, чтобы им оказался и тот и этот. По правде говоря, этих своих мыслей Миша, пожалуй, даже стыдился, они, думалось, лишний раз говорят о его слабости и непригодности к такой работе. Но Зыков не слабый, а мысли те же. Странно все-таки.

После обеда вместе возвратились к ручью. Зыков взял лопату.

— Ты покури, а я чуточку разомнусь.

Он копнул раз, другой. Под лезвием что-то звякнуло. Наверное, снова гвоздь или гайка. Зыков опустился на колени, долго разминал ком земли толстыми короткими пальцами. Медленно распрямился, протянул руку. На широкой, как поднос, ладони лежала тускло поблескивающая коническая пуля. Недоверчивая радость и острая, какая-то детская обида охватила Мишу Баторова.

— Ищи, Миша, понятых, оформим протокол, — сказал Зыков и наставительно добавил: — Надо уметь… извлекать пули из земли, как орех из скорлупы. А пуля-то, Миша, пуля-то какая! Видишь?

— Вижу. Золотая.

— Нет, Миша. Это ты у меня золотой. А пуля-то, Миша, винтовочная. От старой знаменитой трехлинейки. Соображаешь?

— Ни черта я сейчас не соображаю.

Зыков осторожно покатал пулю на ладони.

— Думаю, экспертиза подтвердит мою догадку. А если так… Тут, насколько я успел узнать, в ходу охотничьи карабины. Пуля у них другой конфигурации, более тупая. Но суть не в этом. Винтовки здесь, предполагаю, редкость. Сообразил? Эта штучка нам скажет, из какого она ствола вылетела. Ты, Миша, можно сказать, сделал половину дела.

— И хитрый же ты, Иван.

— Брось. Поколочу. Лучше давай условимся: так держать и дальше. Снова придется распределить свои силы. Я попробую узнать, у кого есть винтовки. А ты разыщи шофера Дымова, поговори.

XXII

Дорога была неровной, машину било и мотало, грохотали, подпрыгивая, железяки, за мутными оконцами в неистовой пляске метались вершины деревьев. Баторову казалось, что его закатали в железную бочку и пустили под гору. От шума и тряски он совершенно обалдел и потерял счет времени. Вдруг машина остановилась. Распахнулась дверь. Механик заглянул в летучку, весело спросил:

— Живой?

— Как будто живой. Но как будто и нет.

Земля под ногами качалась, как палуба юркого байкальского катера. Он пошел, придерживаясь за борт летучки. Впереди стоял огромный, пышущий жаром лесовоз. Из его кабины выглядывал шофер — молодой парень в синем берете.

— Вот он, Вася Дымов, — сказал механик. — Дальше с нами не поедешь?

— Спасибо. Здравствуйте, Дымов.

— Привет. Для чего понадобился?

— Хочу покататься с вами. Можно?

— Вполне.

В кабине лесовоза неожиданно оказалось просторно и чисто, даже уютно, мягкое сиденье ласково облегало усталое, побитое об углы верстака тело. Мотор гудел ровно, деловито-успокоительно. Перед ветровым стеклом болтался косматый, пучеглазый чертик. Только сейчас Баторов в полной мере понял, как измотала его летучка. Во рту пересохло, к горлу подкатывала тошнота. Осторожно приспустил боковое стекло, прильнул к щели, ловя ртом свежий воздух. На время забыл и цель своей поездки, и Дымова. Услышал странное пофыркивание, повернул голову. Дымов косил в его сторону серым глазом, тонкие ноздри подрагивали от сдержанного смеха.

— Укачало, что ли?

— Вроде бы да… — признался Миша.

Левой рукой придерживая руль, правую Дымов протянул куда-то за спину, достал термос в сером войлочном чехле.

— Выпей. Укачивает обычно женщин. Страдают — смотреть жалко. — Спохватился: — Ну да ты в душегубке ехал. В ней кого хочешь уморить можно. Пей, не стесняйся.

В термосе был крепкий, густо-коричневого цвета, горячий чай. Миша наполнил крышечку-стаканчик до половины, выпил, наполнил еще раз — хорошо. Выпил бы и еще столько же, но сдержался, навернул стаканчик на горло термоса, подал Дымову, тот, не глядя, поставил его на место, спросил:

— Полегчало?

— Вроде бы…

Стыдно было за свою слабость, не хотелось, чтобы Дымов — хозяин машины, стал и хозяином положения. Запоздало подумал: не следовало бы признаваться, что ему худо. И чай пить не следовало.

Но шофер больше не косился в его сторону, смотрел прямо перед собой, на выбитое полотно дороги, неторопливо бегущее под брюхом машины.

— Чай в нашем деле — первая вещь. В ночь работаешь, например, и спать захочется, например, чай тебя выручит. С ним не заснешь.

Давно замечено: водители рейсовых машин много и охотно разговаривают со своими случайными пассажирами. Намолчатся за долгие часы одиночества и рады отвести душу. Дымов не был исключением. Ему хотелось поговорить.

— А что, за рулем заснуть можно? — спросил Миша, чтобы поддержать разговор.

— Заснуть-то можно. А вот проснуться… — Дымов показал пальцем себе за спину.

За задним стеклом кабины в угрожающей близости шевелились, поскрипывали огромные круги срезов сосны в неровной кайме красноватой коры, с прозрачно-желтыми слезами живой смолы. За каждым срезом — литой, тяжело-сырой ствол, и если вся эта многотонная тяжесть надвинется на кабину… н-да, тут, пожалуй, и без чая не задремлешь.

Дорога, рассекая плотную тайгу, выбиралась на крутяки, облегала косогоры, падала вниз и снова взбиралась на подъемы. Работенки у Дымова было достаточно. Тормозил, переключал скорости, сбавлял, прибавлял обороты двигателя. Но все это он делал без малейшего напряжения, как бы автоматически. Так оно, видимо, и есть. Ведь когда мы двигаемся на своих двоих и обходим лужи, перешагиваем камни, выбоины, делаем это зачастую тоже без раздумий. Профессионал, что тут скажешь. А на вид — ничего особенного.

От струйки свежего, обдающего кисло-хвойным запахом воздуха, от горячего чая Мише стало много легче, лихота прошла, и он все с большей заинтересованностью наблюдал за Дымовым. Наверняка они с ним ровесники. Нет, Дымов, пожалуй, чуть старше. Лицо у него узкое, худощавое, а губы толстые, мягкие. Из-под берета на затылок, закрывая воротник куртки, наползают длинные, растрепанные волосы. Когда длинные волосы стали входить в моду и в районе, Миша тоже перестал подстригать свои кудри. Прическа получилась куда с добром. Но однажды Алексей Антонович так глянул на него и так покачал головой, что он без лишних разговоров побежал в парикмахерскую. Побежать-то побежал, а прическу и сейчас еще жалко. Неправильно это — любой другой может носить волосы какие хочет, а ты не смей.

Миша все больше приходил в себя. Ехать было хорошо и удобно.

— Добрая машина…

— Машина — что надо! — охотно подхватил Дымов. — Работать на ней радость. У меня с детства тяга к технике. Отец со мной когда-то замаялся. Купят игрушку, мне ее разобрать надо. Потом за велосипед взялся. А потом и до отцовского мотоцикла дошло. Разобрать разобрал, а вот собрать — толку не хватило. — Руки Дымова спокойно лежали на черном колесе руля, поворачивая его то в одну, то в другую сторону, взгляд не отрывался от дороги, а на мягких губах блуждала задумчивая улыбка. — После десятилетки сразу же за руль. Сначала бегал на старенькой водовозке. Потом бензовоз доверили. И уж после того пересел на лесовоз. Попервости хватил же лиха! Лезешь в гору — пот прошибает, вниз спускаешься — мороз по коже. Каждый рейс — холодный душ и жаркая баня. Смешно и вспоминать.

Сдержанно посмеялся. Тонкие ноздри его носа при смехе забавно подрагивали.

— А мандраж был от незнания. Возможностей машины не знал, не доверял ей. Машина, конечно, железо, предмет неодушевленный. Но, когда мне случается ехать рядом с водителем, как вы сейчас, и вижу, что он рвет, дергает, — грубости душа не выносит. Машину надо чувствовать, понимать. Поймешь, она тебя никогда, нигде не подведет.

— А не надоедает?

— Что?

— Работа. Сегодня лес везешь. Завтра то же самое.

— Водовозка мне быстро надоела. А тут пока ничего. Мне тут интересно.

— Что тут интересного?

Миша тянул время, хотя и понимал, что чем дальше, тем труднее будет переключиться на тот разговор, ради которого он и выехал на трассу.

— Интересного не мало, — продолжал Дымов. — Не всё в нашем деле, например, я понял до дна. Узнал основное, а тонкости еще уловить надо. С каждым рейсом не только кубики на счету, но и тут, — постучал по лбу пальцем, — кое-что прибавляется.

— И все же, думаю, придет время, лесовоз тоже надоест, как надоела водовозка.

— Тогда пересяду на другую машину. У меня программа: всю технику, какая в лесу работает, знать как свои пять пальцев.

— Интересная программа. Хотя… На мой взгляд куда лучше поступить в техникум или институт. Все изучить можно полнее и глубже.

— В институт я пойду, конечно. Но потом. Когда тут, на месте, в деле изучу все машины и когда у меня будет много вопросов, я пойду в институт.

— Чтобы разрешить эти вопросы?

— Ну конечно.

— А вдруг их не будет?

— Будут, — уверенно проговорил Дымов. — Вопросы всегда будут. У нас есть умный старик, лесник здешний. Люблю с ним ездить, его рассуждения слушать. Старикан этот, например, доказывает, что если бы мы научились брать из тайги только спелые деревья, тайга оставалась бы в первоначальном виде. И лесу бы на всех хватило. Но гвоздь в том, что с нынешними нашими механизмами одно дерево не возьмешь без того, чтобы не покалечить два десятка соседних. Стало быть, техника нужна совсем другая, какую никто и не видывал. Разве это не вопрос?

Баторов все отчетливее понимал, почему оттягивает разговор. Претит, кажется унизительным всякое хитроумие, подлавливание собеседника на вроде бы невинных вопросиках.

— Почему вы не спросите, кто я и зачем еду с вами?

— Так я знаю. Из милиции… — сказал Дымов как о чем-то само собой разумеющемся. — Я ходил смотреть Веру Михайловну, когда вы из района приехали.

— Вы знаете, для чего я сел в вашу машину?

Дымов ответил не сразу. Подумал. И словно извиняясь за свою недогадливость, сказал:

— Нет, не знаю.

— Есть предположение, что стреляли не в Веру Михайловну, — неуверенно начал Миша, сомневался, правильно ли сделает, если поведет разговор в открытую.

— Люди говорят: стреляли в Минькова. Я тоже думаю: в него.

— Кто мог стрелять в него?

— Не знаю. Наверное, кто-то из тех, кому он крепко насолил.

— Наверно. Но и вам он тоже, насколько я знаю, насолил.

— Правильно, было такое. Давно уже. О том случае я и думать перестал. А вы на меня подумали? — Дымов глянул на Мишу со спокойным недоумением.

— Не совсем так. Мы должны установить, что вы не стреляли, не могли стрелять. А это не так просто, как кажется. Понимаете?

— Понимаю. Это я понимаю. Иной раз с машиной… Задребезжит что-нибудь, и дребезг на нервы действует. Думаешь, вон те болтики. Подтянул — опять дребезжит. Бывает, десятка три болтов прощупаешь, пока доберешься до прослабшего. Но то — машина… — Дымов задумчиво помолчал, вдруг оживился: — Зачем я, глупый, голову ломаю? Из чего бы я стрелял, если ружья с собой не вожу? Его у меня вообще нет, и все это знают.

Миша поморщился.

— Раньше вы ружье возили.

— И раньше не возил.

— Как это — не возил? — неприятно был удивлен Миша.

— Честное слово — нет. Дело было так. Мой сосед работал на лесопункте трактористом, я ему из дома всегда привозил продукты, то, другое. Однажды он попросил привезти карабин. Наказал: никому не показывай, разрешения на оружие пока нет. Еду я по лесу, карабин лежит на сиденье. Вдруг вижу, на дороге стоит гуран, рогатой головой водит. Все остальное само собой получилось. Остановил машину, высунул карабин в окно и шарахнул. Смотрю, гуран упал. Бегу к нему. Из шеи кровища хлещет. Гуран силится поднять голову, а не может. А глаза круглые, черные, на меня смотрят. И было в этих глазах что-то такое, от чего мне вдруг гадко стало. Отошел в сторону, сел. Нехорошо на душе. Смотрю, «газик» подкатывает. В нем наше начальство и Степан Миньков. Без лишних разговоров он заполнил какую-то бумагу, дал мне подписать, забрал карабин и патроны, сказал, что за самовольную охоту буду строго наказан. Я тогда, честное слово, вроде бы даже обрадовался, что накажут. «Так тебе, дурак, и надо», — сам себе думаю. А то в голову не пришло, что карабин чужой. Сосед меня, понятно, был готов съесть. Ему как раз выдали разрешение на оружие, и он договорился об отпуске на сезон охоты. Все как есть ему испортил. Иду к Минькову. Прошу, умоляю — верни карабин. Лучше возьми штраф в двойном размере. Миньков и говорит: ты, дескать, сначала привези мне дровишек, потом уж будем толковать о карабине. Тайком от начальства привез ему целый лесовоз сушняка. Казенного горючего центнер сжег. Ночь не спал. Ну, свалил дрова возле дома. Выходит он и руками разводит. Ружье, говорит, сдал — и взять обратно нет возможности. Так что, говорит, извини. А дровишки забирай и увози. Легко сказать — увози. Хлысты на земле лежат, их без крана не погрузишь. Говорю ему об этом. Смеется. Сует мне денег на поллитровку. Я, конечно, не взял. Уехал. Мой сосед сам за хлопоты принялся. И вот тогда открылось, что Миньков карабин сдал сразу же и, когда просил меня привезти дрова, знал: вернуть его не может. Сильно это меня обидело.

Дорога спустилась в топкую низину. Через нее тянулись слани — бревна, схваченные скобами. Дымов замолчал, осторожно, на малой скорости, провел машину по сланям. На твердой земле прибавил газу.

День угасал. В кабине уже накапливался сумрак, редкие среди низкорослого кустарника ели казались черными, лишь острые вершины просвечивали зеленью.

— И все? — спросил Миша.

— Да нет. Позднее я сам поступил с Миньковым не совсем хорошо. Через месяц-полтора еду из лесу. Снег уже выпал, холода наступили. Километрах в двадцати от поселка на дороге голосуют двое — Миньков и еще кто-то. С охоты возвращаются. Просят подвезти. Незнакомому я говорю: садись. А вас, говорю, Степан Васильевич, не возьму. Он и то и се — я стою на своем. И незнакомый тоже со мной не поехал. А случилось так, что на верхнем складе кран сломался и машины больше не шли. Минькову с его товарищем пришлось пёхом добираться до дома. Миньков пожаловался начальству. Меня начали стыдить, сказали, чтобы я извинился. И я согласился. Но тут пришел сам Миньков и покатил на меня бочку с дегтем. Послушать его, так я не только браконьер. Дескать, я пытался его подкупить. Потому и дрова привез и свалил возле дома без его ведома.

Дымов включил свет. Сумрак сразу уплотнился, густая тьма придвинулась к обочине дороги.

— Что было дальше? — спросил Миша.

— Намылили мне шею, за горючее высчитали. И все. Было это почти год назад. Тогда, вгорячах, я мог бы набить ему морду. Но убивать…

— Что случилось с машиной в пятницу вечером?

— Подача забарахлила. Возился, возился — ничего найти не мог. Дождь хлещет, ветер до костей пробирает. Залез в кабину. Подожду, думаю, ребят. Кто-нибудь подъедет и поможет завести мотор. А нет — буксирнет до гаража. Ждать-подождать — нету. Пригрелся и заснул.

— Вы с грузом шли?

— Нет, порожняком. Часов в восемь выехал из гаража. Только выбрался из поселка — мотор зачихал, потом совсем заглох.

«Неудобное ты время выбрал для выезда из гаража, Дымов, — подумал Миша. — И мотор у тебя заглох не вовремя».

— Кто же вас разбудил?

— Сам проснулся. Машины в тот вечер не шли. Дороги поразвезло. Сообразив это, я пошел в гараж за механиком. Возвратился вместе с ним на летучке. Неисправность устранили. Мне можно было ехать. Но к этому времени я промок до нитки, попросил механика, чтобы на летучке свозил меня домой переодеться в сухое. Дома узнал, что Веру Михайловну убили.

— Во сколько вы пошли в гараж за механиком?

— На часы я не смотрел.

— По дороге видели кого-нибудь?

— Нет, ни одной живой души не встретил.

В кабине мягко светились приборы. Перед ветровым стеклом болтался мохнатый чертик. Его выпученные глаза бесовски взблескивали. Чертик был как живой. Чертик веселился.

XXIII

Ощущение, что он возвращается домой, охватило его, когда он вошел в гостиницу. С кухни доносился запах чего-то вкусного. Зыков с ложкой в руке стоял у плиты, Соня сидела у стола, резала лук и лила горькие слезы.

— Ого! Кашеварим-поварим. С чего бы это?

— А ты поужинал? — спросил Зыков.

— Нет, конечно.

— Ну вот. А чайная уже закрыта. Проявляя заботу о твоем здоровье, мы с Соней и занялись благороднейшим из человеческих дел — приготовлением пищи.

— Я только подсобная рабочая сила, — сказала Соня.

На ужин было мясо, приготовленное во вкусе Зыкова. Оно терпко пахло какими-то приправами, обжигало рот перцем. И молоко. Чудесное деревенское молоко с полынной горчинкой. Соня пила его с нескрываемым удовольствием.

— С вами, мастера сыска, не пропадешь. Во всяком случае, с голоду.

— Мы такие. Мы все можем, — сказал Зыков.

— Теперь я от вас не отстану. Не отвяжетесь.

— И не подумаем. Больше того — советую: бросайте все — и к нам. Заведете с Мишей корову. Свое молочко всегда будет. И писать есть о чем. После дойки будете сочинять репортажи о том, как Миша искореняет преступность.

— А что, это — идея. — Глаза Сони смеялись.

И Миша улыбался, хотя и чувствовал, что краснеет. Улыбаясь, думал о том, какая это прекрасная вещь — простая жизнь, такие вот разговоры с близкими друзьями, когда не надо тщательно взвешивать ни своих слов, ни слов своих собеседников. Мише было бы совсем хорошо, если бы Зыков не балагурил так много. Давно заметил, что чрезмерное балагурство Ивана ничего хорошего не сулит — шутит больше всего как раз тогда, когда надо хвататься за голову. Чтобы не мучить себя догадками, предположениями, не стал ждать разговора наедине с Иваном, спросил:

— Ну, и сколько винтовок у тебя на примете?

— Ни одной. — Сокрушенно вздохнув, Зыков хотел было почесать затылок, но, глянув на Соню, просто пригладил свои пушистые, шелковистые волосы. — Ни одной трехлинейки здесь не числится. И вообще, ни в промхозе, ни охотники не помнят, чтобы у кого-то была винтовка. Исключая, конечно, годы войны. Ну, а у тебя?

— Думаю — не он. Нет, не он.

— Есть какие-то факты?

— Фактов мало. Можно сказать: совсем нет. Но я печенкой чую — не он.

— Хорошо человеку, у которого такая печенка.

— Послушайте, — не говорите загадками! — возмутилась Соня. — Я себя дурой чувствую, когда вы так говорите. Или секрет? Если нет — просветите.

— Ну какие могут быть от вас секреты, Соня! — обиженно сказал Зыков. — А просветить вас пока невозможно. Сами во мраке пребываем.

— Эх вы, мастера сыска! Трудитесь от зари до зари…

— Намек, Соня, понят и принят — не гении. — Зыков допил молоко, на верхней губе осталась белая полоска, слизнул ее языком.

— Вы не дали мне договорить. Трудитесь от зари до зари, делаете таинственное лицо, говорите загадками. Зачем? Я бы на вашем месте поступила иначе.

— Как? — заинтересованно подался к ней Зыков.

— Будь я на вашем месте, взяла бы в оборот Сысоева. Винтовки здесь нет, значит, ее кто-то привез. Из приезжих был здесь один Сысоев. И он один в тот вечер хотел увидеться с Миньковой.

— Откуда вы взяли, что он хотел увидеться?

Соня засмеялась.

— Боже мой! Не будьте хотя бы наивными! От Агафьи Платоновны я узнала столько, сколько от вас не вытянула бы за месяц.

— Нет, ты посмотри, Миша! — просиял Зыков. — Почему человек с такими задатками находится вне рядов советской милиции?

— Может быть, поставим вопрос?

— Поставим и добьемся!

— Я просто счастлива! Только мне и журналистики во-от так хватает. — Она провела пальцем по длинной шее, перехваченной ниткой темного ожерелья. — Именно с этой точки зрения меня интересует ваше дело. В ваши тайны я проникать не собираюсь. И секретов разглашать не буду.

Зыкову этот разговор продолжать, видимо, не хотелось. Положил руки на затылок, потянулся.

— Эх, ребятушки, старость не радость. На боковую так и тянет.

— Что будем делать завтра? — спросил Миша.

— Утро вечера мудренее. На лесопункт надо бы съездить.

— Меня, надеюсь, возьмете?

— Конечно, Соня. Мы без вас — ни шагу. Мы без вас — мотор без бензина, лампа без керосина. Ну, я пойду.

— А мы с Мишей еще покурим. Правда, Миша?

— Покурите, ребятушки, покурите. Авось до чего-то докуритесь. — Зыков поднялся, задумчиво и добро улыбнулся, пошел в комнату, прогибая скрипучие половицы.

XXIV

Сон уходил медленно, и дремотным сознанием Зыков не сразу усвоил, где он. Затуманенный взгляд скользнул по серому потолку, по синим в рассветной рани стеклам окон, по соседней кровати, на которой спал Миша, согнувшись, как бегун перед стартом. Скуластенькое лицо его было нахмуренным, брови строго сдвинуты. «Расследование продолжается», — подумал с усмешкой Зыков, заложил руки за голову, потянулся, дрыгнул ногами, сбрасывая одеяло и остатки дремоты. Сознание было еще ленивым и вялым, но уже цеплялось за куделю забот. Крепло тревожное ощущение: что-то они делают не так, что-то упустили или не учли. Он перебрал в уме все, что знал о преступлении, мысленно проследил за своими действиями и каких-либо упущений, промахов обнаружить не мог. Все как будто предусмотрено, рассчитано; четко очерчен и наглухо замкнут круг, и он, этот круг, все больше суживается, однако ощущение такое, что в круге пусто. Конечно, ощущение — шутка ненадежная, положиться на него никак нельзя, оно может и обмануть, и запутать, но и сбрасывать его со счета тоже, видимо, не годится.

Опустив на прохладный пол босые ноги, он сел на край кровати, похлопал себя по груди, ребром ладони постучал по затылку. Миша, видимо, сквозь сон слышал его шлепки — беспокойно зашевелился.

— Не пора ли, не пора делать то же, что вчера? — нараспев спросил Зыков.

Миша сразу открыл свои миндалины-глаза, по-ребячьи протер их кулаками, перевернулся на спину, готовый вскочить, в одну минуту одеться. Сам тяжеловатый на подъем, чуждый любой торопливости, Зыков ценил в Мише вот эту всегдашнюю готовность к действию, пожалуй, даже слегка завидовал ему.

— Чем, Миша, закончился допрос?

— Что? Допрос? — недоуменно заморгал он глазами.

— Во сне никого не допрашивал?

— С чего ты взял?

— Жаль, Миша. А я сижу над тобой и жду результатов.

— Посиди еще часика два, авось будут результаты.

— Хорошо, Миша. Вечером уложу пораньше и постерегу твой сон. А теперь — на зарядку стано-овись! И буди прессу.

Пока умывались, собирались и завтракали, Зыков снова и снова перебирал в своей памяти детали расследования. Желанной уверенности в себе не было. Им, собственно, остается опросить Ефима Константиновича. И все. Что дальше? Сысоев? Надо позвонить Алексею Антоновичу…

По дороге в поселковый Совет Зыкову пришло в голову завернуть к Тимофею Павзину. Миша было воспротивился: нечего время тратить, надо на лесопункт ехать. Но Соня, тут же выяснив, что Тимофей Павзин близкий друг Степана Минькова, решительно сказала:

— Это как раз то, что мне нужно. Где он живет?

Небольшой дом Тимофея Павзина был срублен в незапамятные времена, бревна окаменели до сердцевины, крыша взялась зеленым мхом, сруб ушел в землю почти до подоконников маленьких окон, подслеповато и грустно глядящих на Байкал. Двор был тесный, с полусгнившими сараюшками, по углам заросший непроходимым бурьяном, посредине захламленный щепьем, какими-то палками, сучьями. Заброшенность выпирала отовсюду.

Зыков толкнул дверь. Она открылась с каким-то старческим кряхтеньем. В доме было сумрачно. На грязном полу валялись окурки, единственный стол был застлан газетами с черными кругами сажи, на растрескавшейся плите пыхтел задымленный до блеска чайник. Тимофей стоял посредине дома, нагнув голову, словно опасаясь стукнуться макушкой о неровный потолок, маленькие глаза угрюмо глядели из-под выпирающих надбровных дуг. Не дожидаясь приглашения, Зыков сел на длинную, во всю стену, лавку, знаком показал Мише и Соне, чтобы они сели, весело удивился:

— Ну и берлога у тебя! А говорят, что ты лучший охотник, зарабатываешь кучу денег.

— Зарабатываю, — туго выдавил из себя Тимофей.

— Так жить надо по-человечески!

— Буду. Не все разом. — Тимофей засунул руки в карманы, тут же вынул их, завел за спину, сцепил пальцы, от этого ссутулился еще больше. — Вам чего?

— Просто так зашли. Ты же друг Минькова — верно?

Тимофей наклонил голову.

— Возможно, вы сумеете нам помочь?

— Чем?

— Пока я и сам не знаю, — сознался Зыков. — Минькова здесь многие не любят?

— Многие.

— Почему?

— Спуску не давал.

Лицо Тимофея с плитами скул, зачерненных жесткой щетиной, было неприветливо и темно, в глазах туманилась мука, и Зыков понял, что Тимофей мается с похмелья, ему сейчас белый свет не мил.

— Вы бы садились…

— Постою, — он переступил с ноги на ногу, облизал запекшиеся губы.

— В поселке говорят, что вы, Тимофей, в свое время браконьерили. Так ли это?

— Было дело.

— А сейчас?

— Не стал.

— Хотелось бы знать — почему?

— Нельзя. Степан разъяснил.

— А раньше что, не разъясняли?

— Не. Ругали, штрафовали.

— Послушайте, — вмешалась в разговор Соня. — Вы уважаете Степана Минькова? Да?

— Уважаю.

— Он хороший человек. Да?

— Не для всех. — Тимофей тоскливо посмотрел в угол, где стояла деревянная кадка.

— Для вас, я поняла, он был хороший?

— Ага.

— Что хорошего он сделал для вас? Вы для него? На чем держится ваша дружба? — торопливо сыпала вопросы Соня.

— Он мне помогает.

— Как? Чем? Мне очень важно знать это.

— Всем. — На лбу Тимофея заблестела испарина. — Я плохо жил. Не понимал. Теперь понял.

— То есть вы теперь знаете, что жить можно иначе, чем жили раньше? И этому научил вас Степан Миньков? Это вы хотели сказать?

— Это. Я в другом доме жить буду. Как люди. И все у меня будет. — Он шагнул к деревянной кадке, зачерпнул железным ковшом воды, стал жадно пить, все выше поднимая голову, его горло, заросшее, как и щеки, щетиной, судорожно подергивалось.

Толкнув Зыкова локтем, Миша щелкнув пальцем по своему кадыку, покрутил головой. Соня, увидев это, недовольно повела бровью. Повесив ковшик на гвоздь, Тимофей сел на край лавки, положил на стол тяжелые руки.

— Вчера, кажется, лишку выпили? — спросил Зыков, опережая Соню, снова готовую засыпать Тимофея вопросами.

— Было. Такое дело — Вера Михайловна… — Его лицо вдруг сморщилось, будто он собрался чихнуть, глаза влажно заблестели, чугунные кулаки слепо и бесцельно проскользили по столу. — Жалко. — Громко потянул носом, достал папиросы и долго не мог прикурить — хрупкие спички ломались в неловких пальцах.

Лицо у Сони вытянулось. Она часто заморгала глазами, села ближе к Тимофею, просительно сказала:

— Не оставляйте в эти дни своего друга одного. Тяжело ему.

Тимофей угрюмо-сосредоточенно смотрел на кончик папиросы, зажатой в прокуренных до желтизны пальцах, молчал.Заботливость Сони не произвела на него никакого впечатления. Видимо, следовало оставить его одного, но, поколебавшись, Зыков все же решил продолжать разговор.

— В поселке говорят, что вы в свое время часто пили, — верно это?

Соня резко повернулась, с нескрываемым возмущением посмотрела на Зыкова.

— Было, — коротко и равнодушно ответил Тимофей.

— А сейчас? — невозмутимо гнул свое Зыков, не желая замечать возмущения Сони.

А Миша наклонился и, пряча усмешку, закрыл ладонью подбородок. Должно быть, очень уж забавным показался ему этот вопрос.

— Выпиваю, — уныло проговорил Тимофей. — Но редко. Степану слово дал.

— Какое слово?

— Без него в рот не брать.

— И держите свое слово? — ввязалась-таки в разговор Соня.

— Держу.

— Послушайте, да вы же молодец! И Миньков молодец. Именно такой и должна быть настоящая дружба! — Она свысока глянула на Зыкова и Мишу. — Потатчик не друг, а недруг. Если бы все понимали это!

— Тимофей, еще один вопрос. — Зыков помедлил. — Такой вопрос… Есть слухи, что вы с Миньковым незаконно, как браконьеры, добывали соболей. Что вы на это скажете?

— Брехня. Самих пощупайте, кто так говорит.

Кивком головы Соня одобрила его ответ — так, Тимофей, верно, Тимофей, — им же язвительно улыбнулась, не улыбнулась, сказала: ну что, съели? Мише, кажется, все это сильно не понравилось, он беспокойно поерзал на лавке и взглядом попросил у Зыкова разрешения задать Тимофею вопрос, и Зыков, давая понять, что разрешает, слегка наклонил голову.

— Вы здесь родились и здесь живете, — начал Миша издалека. — С детства охотой занимаетесь. Я хотел бы узнать, какое оружие охотники больше всего ценят?

«Пулю нашел, не терпится найти и винтовку», — подумал Зыков.

— По охоте и оружие. На белку — мелкашка. На птицу — дробовик. На зверя — карабин, — охотнее, чем прежде, ответил Тимофей.

— А винтовка лучше карабина? — напролом ломился к цели Миша.

— Не имел. Не знаю.

— Но у кого-то, наверное, есть?

— Не видел.

Стоило Мише на секунду замешкаться — и нить разговора перехватила Соня.

— Послушайте, Тимофей, вам надо бы самому как следует подумать, кто мог стрелять в вашего друга. Или на милицию надеетесь? На них?

— Что милиция… Что думать… Концы в воду. Никто не найдет, — пробубнил Тимофей, не поднимая опущенной головы.

Разговор этот ничего к тому, что было уже известно, не прибавил. И, выходя из неуютной избенки Тимофея, Зыков отчетливее, чем раньше, почувствовал: все придется начинать заново.

Едва они отошли от дома, как Соня с возмущением накинулась на них:

— Не хотела бы я попасть к вам на допрос! Какие деликатные вопросы задаете! Ты пьяница, да? Ты браконьер, да?

— А ты нам не попадайся, — шутливо посоветовал Миша и уже более серьезно добавил: — Впредь, пожалуйста, старайся не вмешиваться в наши разговоры.

«Вот так Миша! Молодец, ну молодец! — весело подумал Зыков. — Уж чего-чего, но того, что Миша может так сказать Соне, не ожидал. Есть характер у парня, есть».

— Подумать только — не вмешивайся! — Соня передернула ремень сумочки, перекинутой через плечо. — Мне что, сидеть и молча удивляться вашему следовательскому искусству? Какая, например, филигранная тонкость в таком намеке: винтовка, из которой убита Минькова, случайно не у тебя?

У Миши вспыхнули уши, меж бровей просеклась морщинка. Кажется, назревала маленькая дружеская ссора, и Зыков, взяв Соню под руку, сказал:

— Не смешивайте две вещи — ни к чему не обязывающий разговор и допрос. Поймите и другое. Тимофею наша дипломатия не нужна. Он бы ее не понял.

— Бесчувственная грубость доходчивее? Да?

— Спорить будем вечером. За чайком с молочком. А сейчас — тиш-и-на. — Зыков засмеялся и повернул к поселковому Совету.

Председатель был на месте. Крюча покалеченную руку, подписывал какие-то бумаги. Увидев их, сразу же отложил ручку, распрямился. На его немой вопрос Зыков ответил:

— Пока ничего. Глухо, Петр Ильич. Позвонить можно?

— Пожалуйста… Как же так — ничего? Народ волнуется, спрашивает. Тут приходится думать не только о преступнике, но и о воспитательных задачах.

— С этим у вас, с воспитательными задачами, кажется, далеко не все в норме, — сказала Соня.

— Ишь ты, прыткая какая! — Глаза председателя, окруженные сетью морщин, моргнули удивленно и обиженно: — Сразу — вывод.

— Не прыткая и не сразу, — воинственно блеснула очками Соня. — Я успела усвоить: Миньков боролся с браконьерами в одиночку. Если не считать Тимофея Павзина.

— В помощи Минькову не отказывали. Это вы напрасно. Он сам не очень нуждался в нашей помощи.

— Он-то нуждался. Но здесь, — Соня постучала пальцем по председательскому столу, — здесь Степана Минькова, уверена, не очень-то понимали.

— Ну-у? Так-таки и не понимали? Не захотели понять? Или другие выводы имеются? — Петр Ильич откинулся на спинку стула, серьезно и заинтересованно разглядывая Соню.

— Выводы сделаете сам. А пока что получается безотрадная картина. У Минькова один помощник, одна опора — Павзин. А кем был до Минькова Тимофей Павзин? Лодырь, пьянчужка, браконьер — не о нем так говорили?

— Что было — то было.

— А воспитательная работа была?

— Подожди, вострячка, прекрати на время атаку. Тут вопрос принципиальный. Мы тут, на мой ум, понапутали черт-те сколько. Подожди, подожди… Раз про это разговор зашел, я до конца все выскажу. — Петр Ильич обвел всех строгим взглядом. — Так вот… Парнишка в школе набедокурил — с кого ответ спрашиваем? С учителя, с пионервожатой, с родителей. Стругаем: вы, такие-сякие, не воспитываете. Ладно. Парнишка стал парнем. Колобродит. Пьет там, хулиганит или от работы отлынивает. Коллектив, комсомол виним. Куда смотрите? Его сверстников-ровесников, хороших ребят и девушек, стыдим. А сам виновник, с детства видя вокруг себя такую карусель, начинает себя пупом земли чувствовать. Безобразие это! Прежде всего сам человек перед всеми должен держать ответ за себя, а уж в последнюю очередь — другие за него. С детства надо приучать к этому. В случае чего — с самого виновника, не с других шкуру драть надо… Тимофей Павзин — статья особая. А все же… Он в малолетстве сиротой остался. Определили его в детдом. Сбежал. Приструнить надо было. Нет, нашлись такие, стали детдом охаивать, что, мол, за жизнь. Проживет и тут. Ну живет. Сирота, все жалеют. В каждом доме привечают. Куском хлеба делятся. И сам Тимоха с ружьишком в лес бегает, понемногу промышляет. Все есть, что человеку в его годы нужно. А вот учится все хуже и хуже. Надо бы его опять же в оборот взять. Так нет. Ребят, которые посильнее, за ним закрепили. Пока то да сё, Тимоха сообразил, что с него спрос невелик. Понемногу отбился от учебы. Чуть что — в тайгу. Удачливым на охоте оказался. Деньги завелись. Попивать стал. На питье, известно, никаких денег не хватит. Продал дом, перебрался в заброшенную избенку. Деньги, конечно, распылил. Стыдишь, говоришь — молчит, а свое делает. Браконьерить стал и на Байкале, и в тайге. Но не попадался. Только ведь от народа не скроешься. Решил я за него взяться. Не стал его убеждать-уговаривать, сказал, что если будет браконьерить — оружие, лодку, сети отберу и принудительно заставлю работать в леспромхозе. А он другой работы боится, как черт ладана. Жму дальше. Ежели, говорю, собачий сын, теперь ты работу бросишь, как бросал раньше, и сбежишь в тайгу — выселю навсегда отсюда. Дошло-таки до него. Стал выправляться.

— Стало быть, вы его выправили? — спросила Соня недоверчиво.

— Не все так просто, шустрая. Кривую палку и ту не так-то просто выправить. Когда у нас образовался заказник, Тимоха опять взялся за свое и попался Степану Минькову. Он знал, чем это для него обернуться может, сам пришел ко мне. Пожалел его. Упросил Минькова не давать хода делу, приглядывать за Тимохой и помочь ему окончательно отрешиться от своих замашек. Вот как было дело-то.

Зыков набрал номер телефона Алексея Антоновича. Едва поздоровавшись, тот спросил:

— Новости есть?

— Новостей пока нет. Работаем. Сейчас поедем на лесопункт.

— В этом, кажется, уже нет необходимости. Впрочем, пошли туда Баторова. А вам советую немедленно выехать сюда.

Положив трубку, Зыков задумчиво почесал затылок.

XXV

После первого допроса Алексей Антонович до конца рабочего дня ждал, когда Сысоев попросит бумагу и ручку или встречи с ним, но так и не дождался. Поздно вечером позвонил дежурному из дома. Ничего утешительного дежурный сказать не мог. Сысоев, по его словам, часами ходит из угла в угол…

Закралось сомнение. А вдруг ошибка? Но в чем?

Перед вторым допросом очень внимательно перечитал протокол. Нет, все верно. И допрос проведен безупречно, и отсрочка Сысоеву на раздумье дана правильно. Если ошибся, то, очевидно, в одном, в том, что преувеличил растерянность, подавленность и неспособность к сопротивлению Сысоева. Может быть, вся его растерянность — ловкое притворство? Однако, если даже все обстоит именно так, Сысоев должен понимать, что отвертеться, выкрутиться ему невозможно. Или что-то придумал? Ну что же, это даже интересно…

Достаточно было бросить на Сысоева один взгляд, чтобы понять: и этой ночью он спал не сном безгрешного младенца. Взгляд был мутен, белки глаз покраснели. Едва усевшись на стул, он достал сигареты и спички («Свои или дежурный дал?» — мелькнуло в голове Алексея Антоновича), попросил разрешения закурить. И хотя Алексей Антонович терпеть не мог табачного дыма, достал из тумбочки стола пластмассовую пепельницу, поставил ее перед Сысоевым.

— Ну что, Сысоев, у вас нечего сказать?

— Я думал над тем, что вы мне говорили здесь вчера. — Он нервно, торопливо размял сигарету, прикурил.

Облако дыма окутало его лицо. Отвечать он не торопился.

— И что же?

— Честно говоря, до сих пор в моей голове сумбур и неразбериха. Ни на чем не могу сосредоточиться, все кажется ничтожным, лишенным всякого смысла. Порой думаю: все это дурной, затянувшийся сон, вот-вот проснусь — и все уйдет.

— Я попросил бы вас, Сысоев, говорить о деле.

— А я о чем?

— Вы о своем состоянии толкуете.

— Извините. Но я говорю об этом для того, чтобы вы поняли: мне было трудно вникнуть в то, о чем вы говорили. Но главное, кажется, уяснил. У вас достаточно оснований заподозрить меня.

— Я бы сказал иначе, Сысоев. Более, чем достаточно.

— Пусть так. Но я не убивал. Какое-то стечение обстоятельств. Поверьте мне, не я убил Веру. Ничего такого у меня и в мыслях не было!

— Что касается Веры Михайловны — да, такого у вас и в мыслях не было. Повторяю: она убита случайно. Случайно, Сысоев.

— Какая разница! — с горечью удивился он. — Убита — она.

— Разница весьма существенная. И вы ее отлично видите. Стоит согласиться, что Вера Михайловна — жертва не случая, что стреляли именно в нее, как вы оказываетесь ни при чем. Снимается мотив преступления: вы любите Веру Михайловну, вам убивать ее нет смысла. Разве не так?

— Не знаю… — сказал Сысоев.

— Так, Сысоев, так. И не тешьте себя напрасными надеждами, что нам мало что известно. Хотите, я расскажу, как все было?

— Как? — в глазах Сысоева появился интерес.

— Вы не станете отрицать, что всегда любили Веру Михайловну. В свое время, полагаю, вы честно старались вытравить из себя память о ней. Не получилось. А время шло, жизнь не складывалась. Постепенно вы пришли к выводу: надо сделать последнюю, решительную попытку вернуть Веру Михайловну. Вы обдумали, взвесили каждый свой шаг. Прежде всего вам нужно было встретиться с Верой Михайловной и попытаться уговорить ее бросить мужа. Так? Так, Сысоев. Будь это иначе, вы бы не искали встречи наедине, вы бы пошли к ней в больницу, в ее дом… Правда, еще одно обстоятельство заставляло вас не высовываться из гостиницы. Не хотелось лишний раз попадаться на глаза людям… Свидание, на которое вы возлагали большие надежды, не состоялось. Вера Михайловна не пришла. Что для вас должно было это означать? Она с вами говорить не желает. Первый путь к цели оказался непригодным. У вас в запасе был другой, самый крайний. Вам нужно было убрать с дороги Минькова. И вы попытались это сделать. Но чуть сдали нервы, чуть дрогнули руки… Случилось непоправимое. Вы утеряли способность твердо мыслить и наделали кучу глупостей. Не будь рокового промаха, вы, уверен, сумели бы лучше замести следы. Очевидно, вы неплохо знали о взаимоотношениях местных браконьеров с Миньковым и на этом строили свои расчеты. Видите, Сысоев, все не так уж сложно.

Сысоев отрицательно покачал головой.

— Вы заблуждаетесь. Все было не так.

— А как?

— Я ждал Веру…

— Где?

— На автобусной остановке.

— Сколько времени?

— Долго. Ждал. Время вышло. Я все-таки ждал. Потом услышал выстрел. И крик. Что-то заставило меня пойти туда. — Сысоев говорил медленно, тихо, словно самому себе. — Там уже были люди. Вера лежала на земле.

— Миньков был там?

— Не помню. Не видел.

— Вы постояли и ушли?

— Да.

— Не представляю… Я этого себе не представляю, Сысоев. Вы пытаетесь убедить меня, что не виноваты. Но как я могу поверить вам? Вы видите на земле женщину, истекающую кровью. Любимую женщину. В нормальных обстоятельствах вы бы подняли ее на руки, понесли в дом, постарались оказать помощь… Но вам было не до этого. Разве не так?

— Так, — подтвердил Сысоев. — Вера лежала на земле. Глаза ее были открыты. В глазницах накопилась дождевая вода. Я понял: мертвая. — Зябко передернул плечами. — Я пошел. Куда? Зачем? Не знаю.

— И все?

Сысоев глубоко затянулся, вместе с табачным дымом выдохнул:

— Все.

Сигарета в его руке подрагивала, и пепел сыпался на колени.

— Я, признаться, считал, что вы способны придумать что-нибудь более интересное, — сказал Алексей Антонович, чувствуя, как в нем нарастает необоримая вражда к этому человеку.

— Я сказал правду.

— Правду вы пытаетесь скрыть, Сысоев. Но ваши усилия напрасны!

Резкость тона не подействовала на Сысоева. Он снова погрузился в себя. Даже курить перестал. Окурок сигареты лежал на краю пепельницы, и синий дым тонкой ломаной струйкой тек к потолку.

Алексей Антонович посидел молча, собрался с мыслями и начал быстро задавать самые различные вопросы. Сысоев отвечал односложно, не выходя из состояния отрешенности. Ничего нового его ответы не давали. В душе Алексея Антоновича копилось, накипало глухое раздражение и вместе с ним крепло подозрение — Сысоев намеренно уходит в себя, это средство самозащиты, как панцирь для черепахи или раковина для моллюска.

Отправив Сысоева в камеру, посмотрел на часы. Надо срочно заказать город. Полковник, наверное, уже ждет его доклада. Убийство не шуточка. Ход расследования интересует не одного полковника. И над ним начальство висит, требует…

Заказав телефонный разговор с городом, прошелся по кабинету, обдумывая доклад. Хромовые сапоги тихо поскрипывали, зеркально взблескивали в полосе света, падающего из окна. На носке правого сапога темнело небольшое пятно, оно притягивало взгляд Алексея Антоновича, сбивало с мыслей. Не выдержал, концом ковровой дорожки вытер носок. Пятно исчезло. И в это время зазвонил телефон.

— Ну, так чем порадуешь, Алексей Антонович? — спросил полковник.

Ему хотелось сказать коротко и четко: «Преступление раскрыто, преступник арестован». Эта фраза родилась еще в бессонную ночь в поселке, когда расследование лишь начиналось. Уже тогда он верил, что именно так и доложит начальству. К сожалению, сказать так он пока не имеет права. Сказал иначе:

— Думаю, товарищ полковник, дело закруглим в ближайшие два дня. Подозреваемый сидит у нас.

— Сняли показания?

— Сам дважды допрашивал. Выкручивается, конечно.

— Он кто? Местный?

— Нет. Тут вот что получилось…

Начал было объяснять, но полковник перебил его:

— Подробности потом. Какими располагаете уликами?

— Пока лишь косвенными.

— А вещественные доказательства?

— Пулю разыскали.

— Скудновато, — в голосе полковника явственно прозвучало разочарование.

— Косвенные улики, товарищ полковник…

— И все-таки не очень на них полагайтесь. Еще раз спрашиваю: нужна ли помощь?

— Я же сказал: самое позднее через два дня дело будет завершено.

— Ну хорошо. Давайте мне его данные. На месте работы проверим, что это за птица. А вы не успокаивайтесь. Надеюсь, вам понятно, что прямые доказательства ничем заменить нельзя?

— Понятно, — с обидой сказал Алексей Антонович, вдруг вспомнив, что полковник старше его всего на каких-то три-четыре года.

Обида не прошла и после того, как разговор был окончен. Хорошо давать советы и поучать с высоты своей должности. Ты вот попробуй… И помощников навязывает. Думает: тут ни на что не способны… Алексей Антонович остановил себя. Так можно черт знает до чего додуматься. Пусть полковник говорит и думает все, что душе угодно. Надо ему доказать, что и тут люди дело свое знают, работать умеют…

Приказал снова привести Сысоева. Бился с ним полдня. Был и груб, и мягок, втягивал в спор и уговаривал. Сысоев, однако, вел себя по-прежнему, от вопросов не уклонялся, но отвечал так, что зацепиться было не за что, с тихим упрямством утверждал: не стрелял, не убивал. Измотался с ним вконец и ничего, ровным счетом ничего не добился. Хуже того, внезапно понял, что не в силах сломить это тихое упрямство, взломать скорлупу, в которую он то и дело уходит. Может быть, что-то получится у Зыкова. И то, что Зыков стал его единственной надеждой, было неприятно. Но еще хуже будет, если ничего не получится и у Зыкова. Тогда придется просить помощи у полковника. А это равносильно признанию собственной несостоятельности.

Зыков приехал на попутной машине. Сразу же зашел к нему в кабинет, снял пропыленный плащ, сел на стул, на котором недавно сидел Сысоев. Незамутненно голубели его глаза, на толстых губах дремала улыбка, розовели гладкие щеки, и весь его благополучный вид сейчас раздражал Алексея Антоновича.

Молча выслушал его и достал протокол допроса. Зыков склонился над ним. Солнце просвечивало его мягкие волосы, и они золотисто пламенели — почти нимб, свидетельство ангельской безгрешности. Читал Зыков внимательно, на отдельном листке делал пометки для себя, там же нарисовал какие-то кружочки, соединил их линией.

— Что вы думаете обо всем этом? — нетерпеливо спросил Алексей Антонович.

— Разное думаю… Хочется взглянуть на этого человека.

— Наглядитесь… — усмехнулся Алексей Антонович.

Он подробно рассказал обо всем том, что не могло быть отражено в протоколах. Зыков слушал внимательно, задал несколько вопросов, но отношения своего не высказал, и что он думает о Сысоеве, Алексей Антонович так и не понял. Встал из-за стола.

— Садитесь и ведите допрос. А я послушаю.

Зыков по-хозяйски расположился за столом. Когда ввели Сысоева, он встал и официально представился. Сысоев, взглянув на следователя без интереса, сел на место, ставшее для него уже привычным, опустил голову, безразличный ко всему на свете.

— Я ознакомился с вашими показаниями, — как-то очень буднично, словно продолжая начатый разговор, сказал Зыков. — Нужны некоторые уточнения. Будьте, пожалуйста, повнимательнее.

— Устал я, — Сысоев провел ладонью по лицу — сверху вниз. — Мне все это надоело.

— Ничего не поделаешь, — с сочувствием вздохнул Зыков. — Слишком серьезно то, о чем идет речь.

Алексей Антонович сидел в стороне на мягком диване, держал перед собой открытый «Огонек», добросовестно пытаясь читать, но взгляд скользил по строчкам, не различая слов.

— Никак не пойму — чего вы хотите? — устало спросил Сысоев.

— Чего же тут не понять! — удивился Зыков. — Мы ведем расследование тяжкого преступления. Вы к нему имеете какое-то касательство. Или я не прав?

— По-вашему получается — убийца я. Доказать мне свою невиновность нечем. Пишите что хотите, но оставьте меня в покое.

— Ничего себе — пишите что хотите! — рассмеялся Зыков. — Вы, кажется, слабо представляете то, чем мы занимаемся. Кстати говоря, по закону вы вовсе не обязаны доказывать свою невиновность. Это мы должны ее доказать, если вы действительно невиновны. И мы это сделаем. Но у нас есть просьба — помогите нам.

— Вы собираетесь доказывать мою невиновность? — недоверчиво спросил Сысоев. — Тогда я совсем ничего не понимаю. Здесь мне пытались доказать совсем обратное.

— Видите ли, тут, — Зыков постучал пальцем по протоколам, — тут есть много такого, что приводит к выводам, неблагоприятным для вас.

— Это я знаю. Но я не убивал.

— Давайте исходить из этого — вы не убивали. И давайте попробуем доказать это.

— Не получится. На слово вы не верите, а факты — я знаю — против меня. Противопоставить мне нечего.

— Э, нет, я с вами не согласен! — почти весело возразил Зыков. — Все не совсем так, как вы думаете. От вас требуется одно — отвечайте на вопросы точно, ничего не скрывая и не выдумывая. Договорились?

Сысоев кивнул — согласен.

Алексею Антоновичу было понятно стремление Зыкова расположить Сысоева к доверительному разговору. Кое-чего ему, кажется, удалось добиться. Сысоев не вешает головы, из взгляда ушло тусклое безразличие. Так уж устроен человек — в самом безнадежном положении он на что-то надеется. Однако Зыкову следовало бы помнить, что надежда, даже призрачная, способна во много раз увеличить силы человека. А упорства у Сысоева и без того предостаточно.

— Сначала давайте с вами порассуждаем, — предложил Зыков. — Чрезвычайно важный момент — с каким намерением вы приехали в поселок?

— Убивать я никого не собирался! — хмуро сказал Сысоев.

— Не спешите. И не повторяйте того, что уже говорили. Можно допустить — вы ненавидели Минькова. Можно также допустить, что у вас было намерение расправиться с ним. Правда, сразу же возникает вопрос: при чем здесь Миньков? Его устранение ничего не дает. Все дело в Вере Михайловне, ваше счастье или несчастье зависит в конечном счете только от нее. В жизни, однако, бывает всякое… На убийство может толкнуть ненависть, чувство мести. Значит, пока считаем, что вы задумали убрать Минькова. Естественно, что в этом случае вы должны были проявить максимум осторожности.

Алексей Антонович насторожился. Зыков, кажется, недопустимо увлекся, в своих рассуждениях затронул главное, коренное, тут самая малая неосторожность, ошибка могут сильно повредить делу.

— А что получается у вас? — невозмутимо продолжал свои рассуждения Зыков. — Вы едете на автобусе, маршрут которого заканчивается в поселке. Почти все пассажиры местные. Не обратить внимания на вас, незнакомого человека, не могут. Куда логичнее было, например, сойти в соседнем селе и в поселок добраться пешком. Дальше. Останавливаетесь в гостинице. Посылаете записку Вере Михайловне. Словом, делаете все, чтобы подозрение пало на вас…

Настороженность Алексея Антоновича переросла в тревогу. Он что, соображать, перестал? Он что делает?! А Сысоев-то… Куда подевалась отрешенность, шею вытянул, каждое слово ловит. Еще бы! Считай, утонул, под ноздри подперло, а тут тебе любезно протягивают руку, сделайте милость, выбирайтесь.

— К чему мне было прятаться, скрываться, — сказал Сысоев, — если приехал лишь для того, чтобы поговорить с Верой?

— Тогда у меня будет вопрос, — Зыков скосил глаза на свои пометки. — С Верой Михайловной вы не виделись несколько лет. И вдруг… Можете это объяснить?

— Мне не хотелось бы… — Сысоев сразу сник.

— И все-таки объяснить это надо. Мы же договорились.

— Ладно. — Сысоев облизал сухие губы. — Ладно… Недавно я совершенно случайно встретился с Верой в городе. На улице. До этого думал — забыто, пережито. Но увидел ее… Дело, однако, не в этом. Мы поговорили минуту, от силы — две. Не помню о чем. Но одно слово… Она назвала меня предателем. Вера не из тех, кто легко бросается словами. Да еще такими. Как плетью по лицу — предатель. Это слово засело во мне, будто ржавый гвоздь в доске. Где, когда я ее предал? Жить невозможно, когда в тебе свербит такое. Вот я и поехал… И выяснил… — Он потянулся к графину, неверными руками наполнил водой стакан, залпом выпил. — Ужасно и то, что там, под дождем… Я смотрел на нее и чувствовал — предал. Не знаю, где и как, но предал. Я действительно предатель. Как жить теперь?

— А до этого вы чувствовали себя виноватым перед Верой Михайловной?

— Нет, — подумав, Сысоев уже тверже повторил: — Нет.

— Ну а с Миньковым… Нелады, трения возникали?

— Нет. Правда, в годы студенчества он был порядочным шалопаем. Спорили. Но как друзья. До ссор не доходило.

— А не могли вы его где-то, когда-то обидеть?

— Не знаю. Не думаю. Скорее всего — нет. Об этом лучше спросить у него.

— Наверное… Скажите, только честно, а у вас обида на Минькова была?

— Обида на Степана? — спросил Сысоев, покачал головой. — На него обиды не было. На Веру была. Большая…

— Из-за чего?

— Любил я ее. Дружили. Свадьба намечалась…

— Что же случилось?

— Не знаю. До сих пор не пойму.

— Поставим вопрос иначе — как это случилось?

— Просто… — Сысоев помедлил, может быть, раздумывая, стоит ли отвечать, но, встретив доброжелательный взгляд Зыкова, продолжил: — После института меня направили в другой город. Вера еще училась. Мы переписывались. Вдруг она перестала отвечать. Не дождался ответа на несколько писем. Пишу Степану: не случилось ли чего? Отвечает: ничего не случилось. Вера жива-здорова. Учится. Иногда бывает на танцах. Очень все это меня задело. Пишу ей, что тут, мол, прекрасные девчата, есть с кем потанцевать и я без ее писем не скучаю. Наплел еще что-то в этом духе. Получаю телеграмму. Вера просит меня вообще не писать. Она давно хотела попросить об этом, но не решалась. А из последнего моего письма поняла, что желание прекратить всякие связи — обоюдное. И она рада этому. И желает мне счастья. Вот…

— Да-а, интересно, — проговорил Зыков. — У вас было принято посылать друг другу телеграммы?

— Нет. Даже с днем рождения обычно поздравляли открытками.

— На этом все и закончилось?

— Можно сказать — да. Проработав год, я приехал в отпуск. Ко мне пришел Степан. Не скажу, что встреча была для меня радостной. Степан попросил меня некогда больше с Верой не встречаться. Они зарегистрировались и уезжают жить в поселок. Я дал обещание Степану.

— С тех пор вы не виделись?

— Нет. Можете спросить у него.

Зыков о чем-то задумался. На его широком чистом лбу появилось подобие морщинки. Задумчив был и Сысоев. Так и сидели они друг перед другом, совершенно разные, но одновременно неуловимо похожие, и видеть это Алексею Антоновичу было бы, наверное, забавно, если бы он все отчетливее не понимал, что его надежда на Зыкова лопнула. Конечно, Зыкову удалось узнать немало нового, но это новое не проясняет, скорее даже запутывает главное. И уж совсем худо то, что Зыков вольно или невольно помог Сысоеву преодолеть чувство безысходности, теперь этот фрукт уже самостоятельно станет искать различные лазейки.

Заглянув в свой листок с пометками, Зыков начал листать протоколы, что-то в них разыскивая. Сысоев взглядом следил за его руками. Неожиданно спросил:

— Записку вы нашли у Веры?

— В кармане ее пальто. Нашел Степан Миньков. Кстати, почему вы умалчивали о записке, пока вам ее не предъявили? Почему вы ничего не сказали о встрече с Верой Михайловной в городе?

— Причина одна. Все, что связано с Верой, — больно. Лучше не трогать.

— Лучше-то лучше. Но всякие недомолвки, умолчания затрудняют нашу работу, сбивают с толку. Но это — к слову. А теперь вот что… Степан Миньков отозвался о вас, скажем так, не очень лестно. Он сказал, что вы человек, который любит лишь самого себя…

— Он так сказал? Не может быть!

— И все-таки он сказал. В присутствии Алексея Антоновича.

Алексей Антонович принужден был подтвердить.

— Степан Васильевич сказал именно так.

— Не знаю… Я не давал ему повода. — Сысоев закусил нижнюю губу, посидел так, внезапно оживился: — Может быть, записка… А? Он понял, что я нарушил обещание. Он был вправе… И его состояние… Степану сейчас даже труднее, чем мне.

— Почему труднее?

— Просто я так думаю. В одном Степану легче, на нем не висит посмертное клеймо Веры…

— У меня пока вопросов нет. Отдыхайте. Надеюсь, все будет в порядке.

— Все в порядке для меня уже никогда не будет, — глухо проговорил Сысоев поднимаясь.

С ленивой медлительностью Зыков выровнял листы протоколов, спрятал в карман авторучку, щелчком сбил с рукава пиджака пушинку, вышел из-за стола, освобождая место. Но Алексей Антонович садиться не стал, ходил по кабинету. Опять дала о себе знать боль в коленях. Будь она проклята. Тут и без нее криком кричи. Что же это получается? Глянул на Зыкова, Тот сидел на диване, почесывал за ухом, думал. Как-то уже очень спокойно он думает. Так и хочется встряхнуть, растормошить его.

— Что же это получается, Зыков, а?

— Пока у нас ничего не получается. Как на лодочке плывем — еду-еду, а следу нету.

— Я вот о чем думаю, Зыков, — так дело не пойдет.

— Не понял, Алексей Антонович.

— Вот это и плохо, Зыков. Очень плохо. Говорил же я вам: на Сысоева надо нажать. Вместо этого вы его по головке гладили и разные ходы-выходы подсказывали. И вот вам результат — Сысоев от признания более далек, чем в тот день, когда его задержали.

— Признание в данном случае мало что даст. Оно без доказательств — ноль без палочки. А с доказательствами у нас не густо. Точнее, их нет совсем. Ваша версия, безупречная на первый взгляд, сами видели, не выдерживает проверки, трещит по всем швам. Ни единым фактом, свидетельским показанием, вещественным доказательством мы не можем подтвердить, что у Сысоева были преступные намерения, что стрелял он.

— Хорошо, Зыков. А сможете вы мне сказать со стопроцентной уверенностью, что стрелял не он?

— Этого я сказать не могу.

— То-то же! — Внезапно Алексея Антоновича прорвало: — Какого же черта вы с ним игру в шуры-муры развели?

— Это не игра, Алексей Антонович. Подозреваемый еще не преступник. И закон, и совесть обязывают нас быть осмотрительными. Хирург, удаляя мертвую ткань, старается как можно меньше вредить здоровой плоти. У нас в руках орудие не менее острое, чем скальпель. Тут недолго порезать других и самому порезаться.

— Вы, Зыков, не порежетесь… — Алексей Антонович потянулся к стакану, но вспомнил, что из него пил Сысоев, отошел от стола.

В груди копилась какая-то теснота, жала сердце. Хотелось снять галстук, распахнуть воротник рубашки. Но он не мог себе этого позволить в присутствии Зыкова. С тоской думал о предстоящем докладе полковнику. Сказать ему по существу нечего. А если преступление не будет раскрыто и убийца останется безнаказанным? Об этом и думать не хочется. Как тогда смотреть в глаза Степану Минькову, жителям поселка?

— Что же вы, Зыков, теперь предлагаете?

— Надо ехать в поселок. И там разматывать…

— А с Сысоевым?

— Сысоева вы держите двое суток. Еще одни сутки в запасе. Если за это время ничего нового не добавим к тому, что есть, обязаны снять перед ним шляпу и сказать: извините.

— До этого, думаю, не дойдет, — хмурясь, сказал Алексей Антонович. — Я останусь здесь. Подожду материалов с места работы Сысоева. Может быть, сам съезжу, побеседую с его товарищами. И с самим Сысоевым разговор не окончен. Об одном прошу, Зыков, если у вас появится что-то, немедленно сообщите мне. Где бы я ни был — разыщите и сообщите.

— Это само собой. — Зыков подал руку.

Рука у него была большая, твердая.

XXVI

Перед тем как уехать в райцентр, Зыков договорился с леспромхозовским начальством, чтобы для поездки на лесопункт Мише дали автомашину. Миша собрался ехать один, не хотелось, чтобы Соня присутствовала при беседе с Ефимом Константиновичем. Но она отказалась оставаться в поселке.

— Там ничего интересного нет, — пытался он урезонить Соню. — И дорога плохая.

— Не морочь мне голову! Что для меня интересно, а что нет — сама знаю.

«Уазик» был новенький, в нем еще пахло краской и синтетической кожей. Сели рядом на заднее сиденье, и машина покатилась по улице. За последними домами поселка на обочине дороги «голосовал» человек. Машина остановилась. В приоткрытую дверцу просунулась голова Константина Данилыча.

— Далеко, ребята, едете?

— На лесопункт, дедок.

— Вот добро-то. И я туда же путь держу.

Он кинул под ноги рюкзак, сел на переднее сиденье, расстегнул пуговицы телогрейки и принялся набивать трубку. А Миша вдруг вспомнил, что разговор о поездке на лесопункт происходил в гостинице, при Агафье Платоновне. Потом она ушла. И вполне возможно, что на дороге старик оказался не случайно. Догадка была неприятной.

— Ты, парень, почему копать-то перестал?

— Отложил на время, дед. Соню вот привлечь хочу.

— Пустое дело. — Старик оценивающе посмотрел на Соню. — Лопата не карандаш…

Соня хотела что-то ответить, но Миша толкнул ее в бок — сиди, не задирайся.

Дорога тянулась в гору. Склон покрывала блеклая трава, из нее торчали черные обугленные пни, и что-то безотрадное было во всем этом. Слева на вершине горы дыбились серые утесы, над ними поднималось одинокое дерево с причудливой, сбитой ветрами в одну сторону кроной.

— Смотри, Миша. Почти как у Лермонтова.

На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна,
И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
— Как просто. И как прекрасно. — Соня сдержала вздох.

— Это не сосна. Это кедр, — сказал Константин Данилыч.

— Храброе дерево, — проговорил Миша, думая о том, что кедр со сваленной в одну сторону кроной похож на флаг, на зеленое знамя тайги, но вслух об этом не сказал: сравнение это рядом с торжественно-ясными строками Лермонтова не звучало, и он мог нарваться на насмешку чувствительной к слову Сони.

— Это кедр, — уважительно-горделиво повторил Константин Данилыч. — Славное дерево. Царь-дерево.

— Я люблю кедры, — сказала Соня. — Они красивые. Хвоя густая, длинная, мягкая, руками потрепать хочется.

— Каждое растение свою красоту имеет. А тут не одна красота. — Старик прикурил трубку, пыхнул дымом. — Возле кедра пропасть всякой живности кормится. И птица, и серая мышка, и мишка косолапый… Ну и человек, понятно. Только за орехи кедр почитать можно. Но это не все. Древесина у него добренная. Податливая в работе, на цвет приятная. Опять же и легкая, и прочная. Самые ходкие лодки из кедрины делаются. Теперь другое… Вот ты, парень, сказал, что храброе дерево. А ведь верно. Подымитесь в горы. На высоте, где и летом-то прохладно, а о зиме и говорить нечего — камни от мороза лопаются, любое другое дерево гибнет. А кедру лютый холод нипочем. Правда, на верхотуре он уже не тот, что внизу, растет не вверх, а вширь, по земле стелется. Ему за это имя особое дадено — кедровый стланик.

— Кедр здесь рубят? — спросил Миша.

— Всё у нас рубят. Не шибко разбираются. И кедр, и осину в одну кучу валят. Беда… Видите голые склоны? Хорошая тайга была когда-то. Подчистую срезали. Запустошили землю. Сейчас, конечно, такой дурости нету. Но и сейчас… Возьмите для сравнения хлеборобство. Дана колхозу, к примеру, тысяча га земли. Ну и смекай, что можно получить с каждого гектара. Нынче урожай получи и о будущем годе подумай, иначе без штанов останешься. С лесом все иначе. Отводим леспромхозам лесосеки. Начинается заготовка древесины. Стволы взяли, а вершину, сучья, хвою, пни-коренья бросили. Говорят, что сил не хватает, техники и все такое. Ну ладно, не хватает, потерпеть можно. Только, по моему разумению, не тут собака зарыта. Выпластал леспромхоз одну лесосеку — перебрался на другую, потом на третью. Землю исковыряли, подстилку содрали, подрост вытоптали. И горя мало. А дали бы леспромхозу ту же тысячу гектаров — вот, голубчики, ваша земля, и все, что на ней есть, тоже ваше, другого не ждите. Тут поневоле мозгами шевелить начнешь. Где-то дерево срубишь, а где-то обождешь. И орехи, грибы, ягоды соберешь, и зверя привечать станешь, чтобы плодился и множился, увеличивал доходность гектара.

— Не думаю, что есть смысл так вести дело, когда не тысячи, миллионы гектаров тайги остаются неосвоенными, — возразила Соня.

— Вот-вот, — подхватил старик. — Так же многие другие думают. Нам бы только осваивать. Считается, что если в тайгу не запахался трактором, то она и пользы не дает. Вы будто не знаете, что в мире делается. Люди изгадили землю. Клюнул жареный петух, за голову схватились. У нас, слава богу, есть еще леса, человеком не тронутые, реки, отбросами не отравленные. Есть. И быть должны. Иначе нас проклянут внуки.

— Возможно, вы и правы, — сказала Соня. — О будущем, безусловно, думать надо. Но не слишком ли часто мы произносим это слово — будущее. Чем хуже идут дела в настоящем, тем охотнее мы толкуем о будущем. На мой взгляд, чем строить воздушные замки где-то там, в туманном далеке́, лучше внимательнее присмотреться к тому, что мы делаем сегодня. И тогда, думаю, не трудно будет обнаружить, что корень сущего не в технологии лесоразработок.

— А в чем? — насупился старик.

— В нашей психологии. В характере наших взаимоотношений с природой. С одной стороны, леса и реки, озера и лужайки вроде бы ничьи. Даже чужие. Чихать на все это. И вот вокруг городов образуются пояса из ржавых консервных банок, битых бутылок, пластиковых мешочков. С другой стороны, каждый, кому не лень, волен возомнить себя хозяином реки, озера, леса — не смей встать на дороге. Кто-то хотел убить Минькова. За что? Только за то, что он не позволял грабить природу. Мы должны человека переделывать, воспитывать в нем уважение к природе. Чтобы и помыслить не мог о посягательстве на нее, чтобы благоговел перед нею. Но мы эту работу делаем плохо, неумно. Тут у нас тотальное недомыслие. — Она повернулась к Мише. — Приносишь в редакцию стихи. Ах, опять веточки-цветочки, бабочки-пташечки. Несовременно это. — Она передразнила кого-то гнусавым голосом, скорчила гримасу. — Ты понимаешь, несовременно! Какая-нибудь дылда-труба, торчащая над городом и плюющая на него сажей, — это современность. А я все-таки хочу, чтобы люди любили не трубу, не железные фермы, а траву и цветы, птиц и бабочек.

— Человека голыми словами не переделаешь. Говорите, банки, бутылки бросают… Это полбеды. Вы посмотрите, сколько леса валяется обочь дороги. — Константин Данилыч поднял палец, потыкал им вправо и влево. — Не пустые банки — наше добро.

На обочине, и верно, то здесь то там лежали и отдельные хлысты, и целые пачки. Случилось что-то с машиной — лес на землю. Огромные стволы лежат тут немало времени. На многих кора облупилась, древесина почернела.

— Вы видели, к примеру, чтобы под ногами булка валялась? — строго спросил Константин Данилыч. — Каждый знает, что хлеб даром не дается, что землю надо вспахать, засеять. Потом зерно собрать, смолоть. Трудов уходит много. Но, чтобы вырастить хлеб, нужен один год. А деревьям, которые тут валяются, — пятьдесят, восемьдесят, Даже и сто лет. Настоящей цены тому, что у нас есть, мы не знаем. А вы говорите — цветочки.

На въезде в поселок лесопункта Константин Данилыч спросил у Миши:

— Тебе, должно, мой Ефимша нужен?

— Д-да, — с запинкой признался он.

Машина остановилась у приземистого, рубленного из бруса здания конторы. Старик вылез первым, потоптался, разминая ноги.

— Пойду узнаю, где он сейчас, Ефимша. А вы пока вон там посмотрите. — Указал рукой на доску Почета — застекленное сооружение под кокетливой крышей из белой жести.

Под стеклом среди прочих фотографий Миша увидел и фотографию Ефима Константиновича. В белой рубашке, в неумело повязанном галстуке он горделиво и важно взирал на мир небольшими, глубоко посаженными, как у отца, глазами.

Возвратившись из конторы, Константин Данилыч сказал, что сын сейчас на лесосеке, надо ехать туда. И сел на свое место в машине. Теперь Миша уже не сомневался, что старик, увязавшись с ними, преследует какие-то свои цели.

На лесосеке гудели тракторы, трещали бензопилы, с шумом падали срезанные деревья. Машину оставили внизу, к лесорубам пошли по волоку. Константин Данилыч, сухой, легкий, не по-стариковски прямой, шагал впереди. Шаг у него был ровный, рюкзачок, висевший на плече на одной лямке, не болтался, не колыхался. Неожиданно он остановился, прислушался, свернул в сторону. Из леса выползал трелевочный трактор, волоча за собой хлысты. Гусеницы, железно взблескивая, с хрустом подминали под себя густой подлесок. Старик замахал руками. Трактор остановился. Сбавив обороты двигателя, тракторист высунулся из кабины.

— Куда прешь, собачий сын?! — закричал Константин Данилыч, потрясая над головой кулаком.

— Что такое? — растерянно спросил тракторист.

— Как что?! Что ни воз, то новая дорога! Кто тебя, окаянного, учил так работать?

— У меня трос короткий, — смущенно оправдывался тракторист.

— Не трос — ум у тебя пока что короткий!

Что-то бормоча себе под нос, Константин Данилыч обогнул трактор, резво двинулся по вырубленному, захламленному сучьями, обломками стволов косогору. Дальше вповалку лежали деревья, лесорубы очищали их от сучьев.

— Ефим! — позвал старик сына и сел на пенек.

Тот, в широкой брезентовой куртке, обсыпанной рыжими опилками и зелеными иглами хвои, приблизился к ним, искоса глянул на Мишу и Соню, поздоровался.

— Вот, гостей к тебе привел, — буркнул старик.

— Вы меня не узнаете? — спросил Миша.

— Где узнает, когда глаза налитые были!

— Будет тебе, батя, — смущенно-виновато улыбаясь Мише и Соне, попросил Ефим Константинович отца. — Без того вспоминать тошно.

Не хотелось Мише затевать этот разговор при старике, втайне надеялся, что тот уйдет куда-нибудь по своим делам, но Константин Данилыч достал из кармана кисет, положил его на пень рядом с собой, вынул из него трубку и принялся чистить ее острой щепкой. Можно было отвести Ефима Константиновича в сторону, но что-то мешало сделать это. Будь как будет.

— Давайте присядем. Разговор у нас не короткий.

Ефим Константинович и Соня сели на ствол сосны. Миша, чтобы видеть всех, пристроился на кучу ветвей.

Ефим Константинович отвечал охотно, весело. Сейчас он был совсем не таким, каким запомнился по первой встрече. Как все-таки алкоголь меняет людей.

А может быть, вовсе неменяет, но отключает некую систему самоконтроля, и человек предстает в своем натуральном виде, выявляется его голая, ничем не прикрытая сущность…

— Отпуск вы всегда берете в одно и то же время? В сезон охоты?

— То-то и оно-то, что не всегда получается как хочешь. Работа же. А теперь, когда я стал бригадиром, и вовсе туго… Из-за этого в прошлом году в историю втюрился.

— Ну, прямо из-за этого? — исподлобья глянул на сына старик.

— А то нет? — слегка повысил голос Ефим Константинович, пересел ближе к Мише. — Взял я лицензию на изюбра. А с отпуском не выходит. План дожать надо было, чтобы ребята без премии не остались. Вышел в тайгу, когда срок лицензии заканчивался. Охота дело такое, когда повезет, а когда и нет. Проходил я за изюбром больше недели. Добыл его через пять дней после окончания срока. Рассудил так. Пять дней ничего не значит. Я же целый год ждал. Без всякой утайки привез мясо домой. И что вы думаете? Как-то прослышал про все это Степан Миньков. Заявляется ко мне, да не один, с понятыми и вашим милицейским товарищем. Говорит: обыск будем делать. Какой, такой обыск, говорю, все у меня на виду. Сроду ничего не прячу. Они вытащили из кладовой мясо и кожу, акт составили. Ну, спросы-допросы… Где убил? Когда убил? Мне бы, дураку, схитрить малость — и был бы порядок. Никто бы и не сумел доказать, что я сроки нарушил. Но я все выложил, как было. А меня за ушко да на солнышко. Оштрафовали. Карабин отобрали.

— Карабин вам вернули?

— Ну да, вернут… Долго ждать придется. — Ефим Константинович коротко хохотнул и сразу же оборвал себя. — Принес же черт на мою голову этого самого Степана Минькова!

— Давно было сказано: бросай ты это баловство! — сердито сверкнул глазами из-под насупленных бровей Константин Данилыч. — Я вот двадцать лет ружья в руки не беру.

— Придет, батя, время, и я, может, как ты, с ружьем расстанусь. Сам по себе, а не потому, что Степан его отобрал.

— Ефим Константинович, после того, как у вас отобрали карабин, вы с Миньковым ссорились? — спросил Миша.

— После того мы, можно сказать, и не виделись. Правда, сказал ему однажды: ты, Степан, не защитник природы, а маленький, злопамятный человек.

Соня съязвила:

— Своеобразная у вас логика!

— Язык у него длинный, — сказал старик. — Где из другого слова не выдавишь, там у него само выскакивает.

— Да ведь и ты такой же, батя. В кого мне иным-то быть?

— А у других отношение к Минькову такое же, как у вас? — спросила Соня, кивнув головой на лесорубов.

— Охотников среди них, можно сказать, нету. Еще двое. Если есть желание — их и спросите.

Разговаривая с Ефимом Константиновичем, Миша держал в руках сосновую ветку, иголку по иголке обирал хвою. Через ветку незаметно посматривал на старика. Он сидел на пне, слегка согнувшись, сжав в зубах погасшую трубку, глаза его были полуприкрыты. Угловатый, морщинистый, он напоминал языческого бога, неумело вырубленного из свилеватой древесины. Можно было подумать, что разговор почти не занимает его. Но это было не так, глаза из-под полуприкрытых век зорко следили за сыном и за Мишей. Понемногу, однако, его внимание стало ослабевать, а когда заговорила Соня, он распрямился, стал осматриваться по сторонам.

Вдруг он поднялся, засунул трубку в карман.

— Посидите тут. Я пройду, посмотрю…

Ефим Константинович проводил его взглядом, чему-то усмехнулся.

— Во сколько приехали вы в поселок в пятницу? — спросил Миша, бросив ощипанную ветку.

— А кто его знает?.. К вечеру дело было. Я сходил в баню, попарился и сразу же за стол.

— В поселке ни к кому не заходили? Ни с кем не виделись?

— Нет. Машина у ворот нашего дома остановилась, Наш лесопунктовский шофер подвез.

— Вы, кажется, привозили матери мясо изюбра?

— Привозил.

— Как же вы его добыли? Карабина у вас нет.

— Карабин-то я мог и у ребят взять. А вот лицензию мне, проштрафовавшемуся, черта с два дадут. Мясом со мной поделился Максим Степной. Он по закону добыл. А дома я не смог сказать, что достукался — для матери у ребят мясо одалживаю…

Когда закончили разговор, старик, подойдя, положил на плечо Мише неожиданно тяжелую и сильную руку, пронзил острым взглядом.

— Не там копаешь, парень. О Ефимше можно думать всяко-разно, только не то, что вам мерещится.

Миша невольно отвел глаза.

— Мы ничего дурного не думаем.

— Будет брехать-то. Я сюда приехал, чтобы увериться… Но Ефимша на такое дело неспособный. Возьми в соображение и то, что ружья у меня дома давным-давно нету. Не держу. Это тебе кто хочешь подтвердит. Эх вы… Я-то было подумал: какие старательные ребята. А вы совсем не там стараетесь.

Резко снял с плеча руку и ушел, не оглянувшись.

В поселок приехали засветло. Мише надо было связаться с Зыковым, и он остановил машину у поселкового Совета. Соня с ним не пошла, сказала, что поедет к Минькову, что ей пора составить о нем свое — нажала на это слово — мнение, а не полагаться на всякие разговорчики о нем.

Дежурный по отделу сказал Мише, что Зыков был у начальника, но давно уже ушел и с тех пор не показывался.

Начальника тоже нет.

Из Совета Миша вышел слегка расстроенным. Что же делать? У него было задание — поговорить с Ефимом Константиновичем. Поговорил. А дальше? Все эти дни он куда-то торопился, что-то делал, над чем-то ломал голову. И вдруг — делать нечего. Точила неприятная мысль; самостоятельно он, оказывается, делать ничего не может. Поводырь нужен. Вот Зыкову не нужен…

XXVII

Рано утром в гостиницу пришел Миньков. В строгом черном костюме, в черной же трикотажной рубашке, застегнутой наглухо, он был мало похож на того, взлохмаченного, с блуждающим взглядом, каким увидел его Миша у изголовья убитой жены. Правда, говорил он тихим, каким-то вроде придавленным голосом, взгляд серых глаз был неспокойный, словно бы что-то ищущий, но вообще Миньков держался, можно сказать, молодцом. Он не расспрашивал, как идет расследование. Стало быть, человек выдержанный, понимающий. Именно так отзывалась о нем Соня. Она вернулась от Минькова поздно вечером, была радостно-возбужденной, говорила, что не ошиблась в своих предположениях, что Миньков именно такой, каким она его представляла, что она будет последней дурехой, если не сумеет как следует использовать исключительно интересный материал. Сейчас Соня говорила с Миньковым мягко, даже ласково, за этим угадывалось ее искреннее сочувствие и нежелание ненароком причинить боль. Оказывается, она могла быть и такой — ненавязчиво предупредительной, деликатной.

— У вас какие планы на сегодняшний день? — спросила она Минькова.

— Какие у меня могут быть планы, — тусклым голосом ответил он. — Все из рук валится. Тоскливо…

— Мне хотелось продолжить беседу с вами. Если это, конечно, не очень обременительно.

— Напротив. Сидеть одному дома тошно. Может быть, пойду в тайгу.

Миньков вопросительно посмотрел на Зыкова. Видимо, ему хотелось знать, может ли он, не дожидаясь конца расследования, отлучиться из поселка. Зыков промолчал.

— В тайге бы побывать! — мечтательно проговорила Соня. — В самой глуши. Посмотреть настоящие охотничьи избушки, своими ногами промерить ваши тропы. Можно это сделать?

— Идти очень далеко. Но уголок настоящей тайги я мог бы показать хоть сегодня. На моторке до Утесов ходу часа полтора. Там тайга нетронутая…

— Чудесно! Послушайте, следопыты, отложите на денек свою деятельность, составьте нам компанию.

Миша покосился на Зыкова — не смеется ли? Легкомыслие Сони тоже должно иметь пределы. Вроде бы и умный человек, а вот сморозит же такую глупость… А Зыков с задумчивым видом почесал затылок.

— Что, Миша, может, и в самом деле?..

— Ну конечно!..

— Чайку на костерке сварим. Шашлычок… — Зыков почмокал губами. — Вкусно! Я — за!

Миньков сходил домой, переоделся. На нем были резиновые сапоги, тяжелый дождевик, перепоясанный патронташем. Эта одежда, великоватая, нескладная, не шла ему, делала его неуклюжим, неповоротливым.

Уселись в лодку. Миньков оттолкнулся шестом от берега, крутанул подвесной мотор. Почихав, он набрал обороты, разорвал тишину торжествующим ревом. Винт вспенил под кормой воду, и лодка пошла, постепенно набирая скорость. Нос вспарывал пологие волны, отваливая на обе стороны прозрачно-зеленые пласты воды. Брызги, взлетая, секли по спине. Соня, зябко поеживаясь, придвинулась ближе к Мише. Он развернул предусмотрительно прихваченный Миньковым брезент, набросил его на себя и на Соню, обнял ее за плечи. Она что-то сказала — не разобрал из-за треска мотора, — засмеялась.

Зыков лег на носу лодки, заложил руки за голову, смотрел на белые пушистые облака. Миньков в нескладном своем дождевике топорщился на кормовом сиденье, цепко держался за рукоятку мотора, курил сигарету.

Мимо скользил берег. У воды возвышался вал разноцветных окатанных камней, за ними был желтый глинистый обрыв, из него торчали черные корни деревьев. От обрыва лес уходил в горы, к далеким вершинам, тронутым ранней снежной сединой. С другой стороны лодки стлалась пустынная гладь Байкала. Вдали синели, почти сливаясь с небом, очертания острова Ольхон. Треск мотора, отражаясь от берега, дробью рассыпался над водой. Он мешал говорить, и Миша был рад этому. Сидел притихший, вбирая в себя бодрящую свежесть воздуха, смотрел на огромный, просторный мир, отмечая его удивительную необъяснимую особенность — молчаливые зеленые горы, светлая ширь Байкала не подавляют, а словно бы приподнимают человека над суетной обыденностью, рождают желание быть щедрым, добрым, великодушным. Просто не верится, что здесь могло вызреть в чьей-то голове преступное намерение. Или внутренний мир таких людей иной? Наверное, да, наверное, он наглухо заперт в себе самом, изъеден, как загнивающее дерево древоточцем, злобой, ненавистью, завистью…

Лодка легко неслась по пологим волнам, под тонким днищем журчала и хлюпала вода, за кормой оставался беловатый след от винта. Берег становился выше и круче, местами из него выпирали каменные глыбы. Вскоре подошли к скалистому прижиму. Серый иссеченный щелями утес вздымался ввысь прямо из воды, закрывал солнце. Ни дерева, ни травинки не было на нем, лишь зеленели пятна лишаев. И каменным холодом веяло от него. Обогнув утес, лодка вошла в глубокую губу. Здесь гладь воды была без единой морщинки, в ней, как в зеркале, отражались березы и сосны. Мотор заглох, и лодка ткнулась в низкий берег. Миньков привязал ее к стволу березы, скинул дождевик и стал молча выгружаться. Выбросил топор, задымленный котел, повесил на одно плечо двустволку, на другое рюкзак, пошел к черному кругу старого огнища.

— Осмотритесь отдохните, а я костер разведу. — Он сгреб в кучу головни и обгоревшие сучья.

— Нет, — сказал Зыков. — Встречное предложение будет таким: вы с Мишей и Соней прогуляетесь по лесу, а я займусь чаеварением. Колдовать у огня — моя страсть.

— Как хотите. — Миньков зарядил двустволку, перекинул через плечо.

Вдоль берега, постепенно забирая влево, в глубину леса, тянулась малоприметная тропинка. Под ногами мягко пружинили листья и усохшая трава. Ветви деревьев смыкались над головой, сквозь них струился солнечный свет, ложился на землю желтыми пятнами. Лес хранил царственное безмолвие, здесь даже шуршание шагов казалось слишком громким, посторонним. Вышли к тихому ручейку. На его берегах густо росла смородина. Ветви гнулись к земле, огрузнев от тяжести перезревших ягод.

Соня сорвала крупную, глянцево поблескивающую ягоду, положила в рот, изумилась:

— Ой, вкусно! И много. Я такого и в жизни не видела.

Лес раздвинулся, блеснуло небольшое озеро. На его берегах сочно зеленела осока, кое-где возвышались метелки камыша. На зеркале озера, залитом светом, плавали гоголи. Почуяв людей, они взлетели, закружились над водой, с посвистом разрезая воздух короткими крыльями. Миньков сорвал с плеча ружье, вскинул, повел стволами, ловя на мушку уток. Уныние слетело с его лица, взгляд прищуренных глаз стал жестким. Соня дернула его за рукав.

— Не надо. Пожалуйста.

— Почему? Суп сварим. — Миньков повернулся к Мише, молча прося поддержки.

Но Миша, ничего не сказав, пошел дальше.

Возвращались по берегу Байкала. Шли у самой кромки воды. Хорошо было видно дно, выложенное разноцветными окатанными камнями. На пестрой мозаике играли солнечные всплески.

— Я, кажется, начинаю понимать, что влечет человека к первозданной природе, — сказала Соня и неожиданно спросила у Минькова: — А вам не бывает одиноко в тайге?

Миньков неопределенно пожал плечами.

Под старой сосной на разостланном брезенте, подвернув под себя ноги, как Будда, сидел Зыков. Перед ним на газете лежали нарезанный хлеб, колбаса.

— Садитесь, — сказал он. — Сейчас шашлыки поспеют.

Огонь прогорел. Над кучей алых углей струился синеватый жар. Нанизанное на прутья мясо шипело и слегка дымилось, с него срывались тяжелые капли, падали на угли, вспыхивали ярким оранжевым пламенем. Аппетитный запах жаркого смешивался с горьковатым запахом смолистого дерева, сладковатым тленом отжившей растительности и терпким духом багула.

Под берегом плескалась вода, и плеск этот был похож на торопливый, взахлеб, ребячий лепет. На зеркале воды колебались отражения деревьев — темно-зеленые кедры, более светлые сосны, желтые с белым, полураздетые березы; цвета эти гармонично переходили один в другой, оттеняли друг друга; зеркало воды, гладкое у берега, чем дальше, тем больше морщилось, и на морщинах вспыхивали, гасли белые искры; еще дальше зелень леса, блеск воды вбирала, растворяла в себе холодноватая синь неба.

Соня сидела на брезенте, подтянув колени к подбородку. Стекла очков отражали свет, глаз ее было не видно, лицо казалось незрячим, оттого — незнакомым Мише.

— Знаешь, о чем я сейчас подумала? — спросила она. — Человека мы считаем венцом творения природы. Так ли это? Очень непросто ответить на этот вопрос. Вдумайся, Миша, все живое на земле — трава и деревья, рыбы и птицы, звери и гады уживаются друг с другом, составляют единое целое. А человек… Какое это ненасытное создание!

— Ну ты и загнула! — изумился Миша.

Зыков благодушно улыбнулся.

— Соня, — сказал он, — не впадайте во греховную страсть к обобщениям. Истина всегда конкретна.

— Скажите, пожалуйста! Я этого и не знала! — мгновенно «завелась» Соня. — Кто же, по-вашему, из века в век с упорством одержимого уничтожает вокруг себя все живое? Акула? Лев? Тигр? Крокодил? Как бы не так! Это дело рук гомо сапиенса, человека разумного. До всего дотянулся. Почти опустошил планету и теперь в затылке чешет — как же так, куда что подевалось?

— Значит, он все-таки человек разумный, раз в затылке чешет, — сказал Миша. Почешет и что-нибудь придумает.

— Придумать, Миша, как раз не очень сложно. И мудрых мыслей, и добрых намерений во все времена хватало. Но их неизменно отбрасывало воинственное потребительство, неутолимая алчность. Самодержавная власть человека над природой изуродовала его психологию, до невероятности раздула уважение к собственной персоне. Каждый, ступив на эту землю, мнит себя ее владыкой…

Заметив снисходительно-лукавую усмешку Зыкова, Соня замолчала, потом сказала:

— Вы с Мишей — несносные люди, говорить серьезно с вами невозможно. — Она сбросила туфли, вытянула ноги, позвала: — Степан Васильевич!

Минькову не сиделось без дела — он копался в моторе, бродил по лесу, собирая сухие сучья. Подойдя к огню, сел на землю, по-бурятски подвернув под себя ноги, вопросительно посмотрел на Соню.

— Степан Васильевич, я хотела вас спросить вот о чем. Если бы все люди в поселке помнили, что охота перестала быть тем, чем она была раньше, у вас остались бы причины для разногласий?

— Нет, конечно. Собственно, и должность моя была бы ни к чему. Но пока приходится охранять. И так, наверно, будет всегда.

— Почему? — насторожилась Соня.

Миньков покашлял в кулак.

— Свойство человека. Каждый в свое время осознает, что на земле живет один раз. С какой же стати ему отказывать себе? И ради кого отказывать? Ради неизвестных, которые пойдут следом?..

— Неверно это! — возразила Соня. — Человек никогда бы не стал человеком, если бы не думал о идущих следом.

Зыков подошел к огню, снял кусочек шашлыка, остужая, перекинул с руки на руку, забросил в рот. Разжевав, закрыл от удовольствия глаза.

— Что-то божественное! Прошу к столу.

Миньков достал из своего рюкзака кусок сала, соленых окуней, расставил пластмассовые стаканчики. Вынув бутылку водки, желтоватыми, прокуренными зубами сорвал жестяную пробку, налил всем поровну, опустив голову, глухо проговорил:

— Помяните вместе со мной Веру.

Ни на кого не взглянув, выпил. Соня, жалостливо моргая глазами, смотрела на него, потом перевела взгляд на свой стаканчик, набрала полную грудь воздуха, выпила водку до дна. Миньков зачерпнул в Байкале воды, подал ей.

— Запейте. Не догадался взять для вас вина. Извините.

— Спасибо. — Соня отпила воды. — Жене с вами, думаю, жилось хорошо.

— Не знаю. — Миньков отрезал кусочек сала, положил его на хлеб, сверх того — кружок луковицы, задумчиво пожевал. — Не знаю. Скорее всего не очень.

— Так я вам и поверила!

— У нас все было не очень просто. — Миньков снова наполнил стаканчики. — Теперь давайте выпьем за знакомство. Спасибо, что поехали со мной. Дома сидеть одному — невыносимо.

Снова выпил, никого не дожидаясь. Стал торопливо есть. Лицо его порозовело, на носу заблестели бисеринки пота. Закусив, принялся разминать сигарету.

— Веру мне жалко вдвойне. Виноват я перед нею. Очень виноват.

— Вина у вас невольная. Не казните себя. — Голос Сони был полон сочувствия.

— Вина моя тоже двойная. Не любил я ее…

— Что-о? — ошарашенно дернулась Соня. — На себя наговариваете!

— Нет, не наговариваю. — Миньков зажег спичку, долго смотрел на нее, прикурил, когда огонь стал подбираться к пальцам. — Вера тоже любила другого человека. Моего друга. Виктора. После института друг уехал в другой город. А на Веру посыпались беды. Умер единственный родной человек — ее отец. Потом и сама простудилась, с воспалением легких легла в больницу. Я навещал ее почти каждый день. Письма Виктора приходили в общежитие. Я забирал их и относил в больницу. Однажды она прочла письмо и ей стало худо. Оказывается, мой друг дал ей понять, что она ему больше не нужна.

— Вы это письмо читали? — спросил Зыков.

— Вера от меня ничего не скрывала… Для нее это был гром с ясного неба. Представьте положение Веры. Больная, слабая, одинокая. Не мог я оставить ее одну. Она бы погибла. Так вот все и случилось…

— Ужасно! Это ужасно! — Глаза у Сони без очков были большими, взгляд испуганно-беспомощный. — Вы поступили благородно. — Подумав, растерянно развела руками. — Хотя, не знаю…

В вершинах деревьев прошумел ветерок. Качнулись ветви. На землю посыпалась сухая хвоя. Вылавливая палочкой из ведра с чаем хвоинки, Зыков спросил:

— Вы не пробовали созвониться, списаться с вашим другом?

— Зачем? В таких делах, как говорится, третий — лишний.

— Пожалуй, — согласился Зыков. — Видимо, ваш друг был человеком не очень серьезным?

— Не сказал бы. Он был удачливым. Во всем. А удачливость иногда хуже порока.

— Не поняла, — сказала Соня и торопливо надела очки. — Впервые слышу, что быть удачливым — плохо. Почему?

— Такие люди найденному не радуются, о потерянном не плачут.

— Тут что-то не так. Когда у меня случаются неудачи, я злюсь, становлюсь не очень справедливой. А от удач добреешь, хочется, чтобы всем было хорошо.

Зыков ел с таким удовольствием, что, глядя на него, захотел бы есть и самый пресыщенный человек, ел и лениво поглядывал на гладь губы, где изредка всплескивалась рыба, на рыжие языки огня, лизавшие черные обрубки валежины. Казалось, исповедь Минькова не коснулась его души, прошла мимо, и Соня смотрела на него с вызовом, явно ждала случая выразить ему свое неудовольствие. Но такого случая не представилось, ибо Зыков помалкивал. Соня спросила у Минькова:

— Послушайте, вы никогда не раскаивались, что взялись за эту работу? Не сейчас, раньше.

— Работа сама по себе интересная. Но люди тут. Такие люди…

— Представляю. Если в спину стреляют — представить нетрудно, что за люди.

— Раньше у вас были опасения за свою жизнь? — спросил Зыков.

— Вроде бы нет. Потом, они раньше делали иначе.

— Как?

— По-разному.

Очевидно, Минькову этот разговор не доставлял удовольствия. Он торопливо приглаживал свои реденькие волосы, вытирал ладонью лоб. Но теперь уже и Соня заинтересовалась, а от нее отделаться малозначительными словами было трудновато.

— Как они делали? Расскажите.

— Неинтересно все это. Потому что подло и недостойно. — Заметив, что Соня готова ему возразить, сдался. — Ну хорошо… Вот один из примеров. Есть у нас шофер Дымов. Из молодых, да ранний. За нарушение охоты мне пришлось отобрать у него карабин. После этого он однажды сваливает у моего дома машину дровяного леса. Дело это здесь обычное. Тебе привозят дрова, ты платишь деньги. Я ему тоже заплатил…

— Дымов деньги взял? — спросил Миша и осекся под взглядом Зыкова.

— А то нет! — криво, одними губами усмехнулся Миньков. — И деньги взял и меня же оклеветал. Представил дело так, будто я у него взятку потребовал, за эти самые дрова обещал карабин возвратить.

— Вот наглец! — возмутилась Соня.

— Это еще что! Тут и почище типы есть. Как-то охотник Семен Григорьев убил в заказнике сохатого. Попался нам с Тимофеем. Протокол я составил. С перепугу он его подписал. А потом стал от подписи отказываться и возводить на меня поклеп. Мы, по его словам, с Тимохой отлавливаем в заказнике соболей и мех сбываем на сторону.

— И ему поверили? — с брезгливой гримасой спросила Соня.

— Нет, конечно. И Григорьев, и Дымов на это, по-моему, и не рассчитывали. Расчет был на другое. Они меня таким путем предупреждали: смотри, сплетем на тебя сеть, не выпутаешься. Мелкие пакостники! — Впервые в голосе Минькова прорвалась злость, кожа на лице натянулась, на скулах вспухли желваки, но он тут же усмирил себя, с тихой унылостью закончил: — За мою неподатливость Верочка жизнью заплатила.

До того, как Миньков Дымова упомянул, Миша слушал его с сочувствием, хотя и не таким бурным и откровенным, как у Сони. А тут сразу же насторожился, придирчиво вслушивался в интонацию Минькова, пытаясь если не в словах, то в ней уловить фальшь, но ничего уловить не смог, стал перебирать в памяти весь свой разговор с Дымовым — неужели ни в чем не разобрался? Неужели Дымов, с виду такой простой, бесхитростный, облапошил его, как последнего дурака? Не может этого быть… Если говорил правду Дымов, врет, и бессовестно врет, Миньков. Нельзя ему верить. Но почему? Не потому ли, что, нелестно отзываясь о Дымове, Миньков, сам того не сознавая, вскользь задевает и его, Мишу Баторова, ставит под сомнение способность разбираться в людях? Не из-за этого ли, не из-за своего ли ущемленного самолюбия лишил Минькова и доверия, и сочувствия?

Зыков привалился спиной к сосне, покусывая травинку, спросил у Минькова:

— В тот вечер вы ни машин, ни мотоцикла не встречали? Постарайтесь вспомнить.

— Как будто нет, — неуверенно проговорил он. — Кажется, не видел. А может быть, и не заметил.. Состояние у меня было очень уж такое… Увидел записку Виктора — в глазах потемнело. Не помню, как и до больницы добежал.

— Тимофей должен был увидеть, — заметил Зыков. — Он-то был в нормальном состоянии.

— Не совсем, — возразил Миньков. — Я же говорил: мы с ним выпили. А если Тимохе попало — давай еще. Помню, до самой больницы уговаривал меня выпить.

— Водка у вас еще оставалась?

— У меня нет. Но у него, кажется, дома была бутылка. Что-то такое он говорил. Да, была. От больницы домой он двинулся больно уж резво.

— Тимофей о вас очень хорошо отзывается, — сказала Соня.

— Без меня он давно бы спился. Я, можно сказать, за уши оттащил его от этой штуки. — Миньков ногтем постучал по бутылке. — Сейчас он в одиночку уже не пьет.

— Да, он и сам говорил, — подтвердила Соня. — Сказал, что выпивает только с вами.

— Но в тот вечер он спешил к своей бутылке один, — напомнил Зыков.

— Я ему разрешил, — бросив озадаченный взгляд на Зыкова, сказал Миньков. — Мне не до него было. Я не хотел, чтобы Виктор встретился с Верой.

— Что плохого вы увидели в этой встрече?

— Нашли о чем спрашивать! — рассердилась Соня. — Бессовестный нахал этот Виктор. Ненавижу таких!

Миньков к этому ничего не добавил. По его лицу разливалась бледность, он то и дело тер ладонью лоб, бросал тоскливые взгляды по сторонам.

— Что-то, братцы, ко сну потянуло. — Зыков встал, помахал руками. — Пойду обозрею окрестности.

— Я тоже пойду, — сказал Миша, приглашая взглядом и Соню.

— А вы, Степан Васильевич? — спросила Соня.

— Я посижу тут. На лес насмотрелся. Во сне и то одни деревья снятся.

— Тогда и я с вами останусь, — решила Соня.

Пошли по знакомой уже тропе. Зыков шагал впереди, оставляя на земле заметные вмятины. Сухие сучья и ветви с треском ломались под его тяжелой поступью.

— Тебе бы зверей скрадывать, — пошутил Миша.

Зыков не отозвался на шутку, но сбавил шаг, пошел рядом, рукой отводя от лица ветви.

— Ну, как отдых? Доволен?

— Больше чем доволен. День начисто ухлопали.

Над тропой шумливой стайкой пролетели кедровки. Заметив людей, резко снизились, закружились, оглашая лес истошными криками, хлопаньем крыльев. На тропу откуда-то выскочил бурундучок, видимо, напуганный их криками, присел на задние лапки, стрельнул туда-сюда бусинками-глазами, отчаянно свистнул и скрылся под валежиной. Зыков посвистел, пытаясь подражать бурундучку, но обман не удался, зверек больше не показывался.

— Хитер, зверюга! А день, Миша, кажется, не такой уж и бесполезный.

— Пользы не вижу. Наоборот. Сплошная путаница получается. Кто-то нам лжет.

— Тебя это удивляет?

— Да нет! Но должны же мы кому-то верить! Я хочу еще раз поговорить с Дымовым.

Вышли к кустам смородины. Кедровки по-прежнему кружились над головой, надоедливо стрекотали. Зыков следил за мельтешением суетливых птиц, машинально срывал с веток ягоды, по одной кидал в рот.

— Дымова пока оставим в покое. Вернемся, ты, Миша, сходишь в больницу…

Снова в вершинах деревьев прошумел ветер, и лес словно бы вздохнул, встрепенулся, стряхивая глубокое забытье.

У огня складывал свои вещи Миньков. Он с беспокойством посматривал на Байкал. Сверкающая гладь его взрыхлилась. Ветер раскачивал ветви берез, и с них в воду роем бабочек летели листья.

— Послушайте, мне не хочется уходить отсюда, — сказала Соня, обращаясь к Мише и Зыкову.

— Нельзя больше оставаться. «Баргузин» зашевелился. — Миньков принялся скатывать брезент. — Я бы и сам… Поговорил вот с вами, и на душе легче стало. Хорошие вы люди…

XXVIII

А на самом деле этот день не принес Минькову душевного облегчения. Напротив, вконец измотал его. От водки или от нелегких разговоров разболелась голова, и боль с тупой неубывающей силой давила на виски. Больше всего ему хотелось сейчас остаться одному. Он уже не раз покаялся, что вызвался ехать. Хотелось угодить этой очкастой стрекотухе, ее сердечное участие располагало к ней. А эти двое, особенно Зыков, все меньше нравились ему. В Зыкове раздражало и розовое лицо здоровяка, и клетчатый, такой неуместный здесь, пиджак, обтягивающий борцовские плечи…

«Баргузин» взборонил море. Пока он был еще слабый, но его холодное дыхание становилось все ощутимее, волны набирали крутизну, замелькали беляки — пенные шапки. Лодка, вознесенная на вершину очередной волны, стремительно падала вниз, глухой удар сотрясал днище. В сердце закрадывался страх, казалось, от следующего удара днище лопнет и вода захлестнет лодку, утянет ее вниз, в темную бездну. И слезы пролить по нему будет некому, разве что Тимоха поплачет после выпитой поллитровки.

Подумал об этом и сердито сплюнул в наползавшую волну. Грошовые мыслишки. Надо крепче держать руль в руках и зорче всматриваться вперед. Только и всего…

Холодные брызги дробью били по дождевику, секли лицо. Прямо перед собой смотреть было трудно. Отвернуться — нельзя.

Трудно. Но править своей жизнью и того труднее. Сколько в ней было глупого, пустого, случайного. Вот и Виктор… Друг… Дружба обычно связывает людей в чем-то сходных, а они очень разные. И дружба их всегда была странной.

Началась она давно, в бабушкиной деревне. Еще до школы. Витька был крепким, задиристым парнишкой. Его, Степку, городского слабачка, он ни во что не ставил. Но вот пошли в школу. Ученье в ту пору давалось легко, все схватывал на лету и без усилий запоминал. Иное дело Виктор. Перебивался с двойки на тройку. В классе его задиристость исчезала, он выглядел линялым, а порой и смешным. Однажды было дано задание выучить стихотворение «Поет зима, аукает, мохнатый лес баюкает…». Рассказать стихотворение выпало Виктору. Он встал у доски, бойко начал: «Поет зима, аукает…» Дальше он ничего не помнил. Повторил строку снова. А он, Степка, забавы ради возьми да и подскажи первое, что пришло в голову. «Кукушечка кукукает…» Витька не задумываясь подхватил подсказку. «Поет зима, аукает, кукушечка кукукает…» Смеялся весь класс.

А ему Витька после уроков насовал подзатыльников и сказал: «Плакать не смей. Плакать будешь, когда лучше тебя учиться стану».

Пыхтел Витька над учебниками старательно. Получив хорошую оценку, весело подмигивал: «Видал?». А что «видал»? Оценка, добытая потом, зубрежкой — одно, полученная легко, играючи — совсем другое.

Тем не менее их состязание продолжалось. И не только в школе.

За деревней были озера. В них водились утки. Особенно много собиралось птицы осенью перед отлетом. Все деревенские ребята были заядлыми охотниками.

Лучший среди сверстников — конечно же, Витька.

Прибираясь в кладовой, бабушка нашла ружье деда. Керосином снял с него ржавчину, под руководством старого Пахомыча, соседа бабушки, стал учиться стрелять. Сначала лупил по пятну, наведенному углем на газете, потом и на озера вышел.

Оказалось, охота — чудо. Высоко над тобой, недостижимая, летит птица, быстр, стремителен ее полет, но легкое движение пальцем — над стволами ружья молнией взметывается пламя, грохочет гром, и птица комом валится вниз, и сам себе кажешься богом.

Видимо, Пахомыч был способным наставником, а он — прилежным учеником. Как стрелок он скоро уже не уступал Витьке.

Смерть бабушки заставила возвратиться в город. Состязание с Виктором кончилось. Тогда казалось — навсегда.

Так не хотелось ехать в город! Вражда с первым отчимом оставила в памяти глубокую зарубку. С новым отчимом воевать не пришлось. Неплохим мужиком оказался. Жизнерадостный толстячок с округлым брюшком, великий мастер рассказывать анекдоты, он постоянно приезжал, уезжал. У снабженцев такая работа… Вокруг него всегда крутились самые разные люди. Мать всех принимала, угощала, но это ее не тяготило. Наоборот…

Он рос сам по себе, без надоедливой опеки. Учеба по-прежнему давалась легко. Свободного времени — полно, деньги всегда есть. Кино, концерты, каток, плавательный бассейн… Жилось легко, беззаботно. Но в последнем, десятом, классе неожиданно начались затруднения с учебой. Надо было повторять много материала, давно пройденного. Сидеть же над учебниками он не любил и не хотел.

Аттестат получил бледноватый.

На семейном совете было решено: поступит в технологический. Довод матери: не надо никуда ехать. Намек отчима: в институте работает один друг, хороший друг…

И в это самое время появляется Виктор. Зовет попытать счастья в другом городе. Знаменитый институт. И город знаменитый… А конкурс? Но Виктор уверяет — прорвемся.

Долго не раздумывал. Хватит держаться за юбку матери. И отчим пусть не воображает, что без его «руки» он не поступит. Уж если Виктор на себя надеется…

Покатили. По конкурсу он не прошел. А Виктор — прошел. Зубрила Виктор! Что же это получается? Способности весят меньше элементарной усидчивости. Чего человек не добивается головой, можно, оказывается, добиться противоположным местом.

Дома опять начали толковать о технологическом. Ну нет, дудки! Он не может допустить, чтобы Виктор с его посредственностью оказался в победителях.

Год сидел дома. Преодолевая отвращение к учебникам, занимался. И — поступил.

Гордился собой…

Институт… «От сессии до сессии студенту делать нечего…» Когда у тебя исправно варит черепушка, хорошо подвешен язык, сессия не страшна. Крайний случай — лишат «стипешки». Но это его нисколько не волновало. Переводы из дома поступали аккуратно, как из госбанка. Пошло-поехало. Новые друзья… Вечеринки… Девчата… Недурно научился играть на гитаре, пригодились и анекдоты отчима. Везде легко и быстро становился своим человеком.

А Виктор? По своему обыкновению он корпел над учебниками и конспектами. Редко вылезал из общежития. И деньги тратил с крестьянской осмотрительностью. Временами Степан жалел его. Ведь молодость, лучшие годы жизни…

Думал: незримый спор с Виктором завершился. Жизнь все поставила на свое место.

Но спор только начинался.

На одной из вечеринок познакомился с землячкой, студенткой-медичкой, Верой. Были девушки и до этого. Длительная дружба ни с одной почему-то не склеивалась. Они появлялись, исчезали, снова появлялись. Ничего серьезного не намечалось и с Верой. Побалагурили несколько раз на скамейке у общежития, сходили в кино. Вскоре, видимо, и разошлись бы навсегда.

И тут возник на горизонте Виктор. Случайно попался им навстречу. Пошли гулять по улице втроем. С этого дня такие прогулки — втроем — стали довольно частыми. Забавно было наблюдать за Виктором. Пристальный взгляд Веры, прикосновение ее руки заставляли его краснеть и умолкать на полуслове. Сказывалась деревенская неотесанность.

Однажды Виктор вдруг говорит: ты, мол, Степан, не обидишься, если я стану дружить с Верой? Будь на месте Виктора кто-то другой — не охнул бы. Но тут почувствовал укол в самое сердце. Что там ни говори, а Вера сделала выбор в пользу Виктора.

В это же время получил от матери закапанное слезами письмо. Жизнерадостный отчим что-то не так скомбинировал и на три года сел в тюрьму. Денег присылать пока не сможет. Вот устроится на работу… Сколько она сможет зарабатывать, он представлял… Пришлось биться за презираемую «стипешку». Но жить на нее было трудно, так трудно, что он приходил в отчаяние. Друзья-приятели незаметно рассосались. Остался Виктор. Но и Виктор… Взял моду учить, как жить. Пытался и помочь. Однако все это выглядело, пусть неумышленным, подсознательным издевательством…

Перевелся на заочное, пошел работать на стройку. Носил кирпичи, раствор, известь… Вечером, в общежитии, теперь уже в рабочем, снопом валился на кровать. Ныла спина, не было сил пошевелить ни ногой, ни рукой. До занятий ли… Инженерный диплом все определеннее превращался в нечто призрачное, недостижимое.

По выходным встречался с Верой и Виктором. Что-то все-таки влекло к ним. Что-то заставляло тащиться рядом с ними по городу.

Летом они позвали его в этот поселок, в гости к отцу Веры. Поселковая улица с палисадниками у домов, собачий лай, скрип колодезных журавлей напоминали о жизни у бабушки, ту счастливую пору, когда он сбивал с высоты стремительных птиц и чувствовал себя богом.

…Лодка переваливалась с волны на волну. Боковой ветер давил на её нос, стремился поставить ее бортом к шумящему, белоснежному валу. Натужно, словно на последнем издыхании, гудел мотор. Лицо, побитое брызгами, задубело, мокрые руки, сжимавшие рукоятку руля, ныли от холода. Плаванье становилось по-настоящему опасным. Но страха в растревоженной воспоминаниями душе не было. Что же все-таки с Виктором? Там, у костра, ни Зыков, ни Баторов особого интереса к его личности не проявили. Что это может означать?

XXIX

Рабочий день заканчивался, и на двери Совета висел замок. Зыков пошарил за притолокой. Ключ оказался на месте. Открыв дверь, он сразу же заказал разговор с городом. Его соединили удивительно быстро.

— Вадим, ты? — спросил Зыков, хотя и узнал по голосу давнего друга. — Привет, Вадим! Откуда звоню? Издалека. Радостью захотелось поделиться. Дочку породил. Три кило шестьсот двадцать граммов. Имею серьезные виды на твоего сына. Учти. За поздравление спасибо. Не из дома звоню, конечно. Разве станет сидеть дома человек, у которого родилась дочь? Отдыхаю на Байкале. Водку пью. Бездельничаю. От скуки разные загадки, шарады, кроссворды разгадываю. И вот попалась одна загадка… Чувствую, без твоей светлой головы мне ее не осилить. Хитрый? Это не хитрость, Вадим, а констатация факта: голова у тебя светлая. А загадка такая. В тайге водится соболь. Отстрел его ограничен, частная продажа меха категорически запрещена. Как при всем этом мех соболя превращается в чудесные шапки наших прекрасных горожанок? Ага, твоя жена соболью шапку не носит. Моя тоже. Удивительное совпадение! Соболь уходит в город не на своих ножках. Теперь запиши фамилию одной дамы. Она живет здесь. А раньше работала в городе, в Доме торговли. Сообразил? Молодец. Занят? Удивил. Я-то думал: ты сидишь и семечки лущишь. Может быть, тогда не по дружбе, по службе на тебя нажать? То-то. Дело-то для тебя плевое. Ребят привлеки, сам разомнись. Так я тебе завтра позвоню. И смотри, Вадим, от твоего поведения будут зависеть мои виды на жениха для дочери…

Положив трубку, Зыков рассмеялся. Сейчас Вадим выскочит из-за стола, будет сердито бегать по кабинету, хмыкать и проклинать его, Зыкова. Набегается, сядет за стол, сожмет в кулаках большие уши, подумает, примется за дело. И если уж он примется, все будет сделано по уму. Хорошо все-таки иметь таких друзей.

Закрыв Совет и спрятав на прежнее место ключ, он направился к избушке Тимофея Павзина. Тимофей был дома. Разложил на полу капканы, очищал их от ржавчины, проверял пружины. На приветствие едва ответил, головы не поднял. За все эти дни он ни разу не побрился. Щетина на щеках и подбородке была неряшливой, как на старой сапожной щетке.

— К охоте готовитесь. Тимофей?

— Ага, готовлюсь.

На полу, на брюках Тимофея рыжели пятна ржавчины. Рыжими были и пальцы его рук.

— А мы сегодня со Степаном Васильевичем плавали к Утесам. Чай пили. Вы почему-то отстали. Или Степан Васильевич ничего не говорил?

— Зачем ему говорить?

— Ну как же… Вы же все вместе делаете.

Клацнула, срываясь, пружина капкана. Тимофей ругнулся, освободил прищемленный палец. На нем медленно набухла яркая капля крови. Тимофей слизнул кровь, сплюнул и опять принялся перебирать капканы. Ржавое железо скрипело, с него сыпалась рыжая пыль.

— Сколько соболей рассчитываете добыть в этом году?

— Сколько попадется. Чего рассусоливать о недобытых.

— А о добытых? О них, может быть, стоит потолковать — как считаете?

— Что добыто, то добыто. О чем тут толковать? — Тимофей низко склонился над капканами, крепкая жилистая шея его вздулась, стала красной.

— Возможно, вы и правы. Не время, наверное, толковать о соболях. Мы вот сегодня помянули Веру Михайловну. Нехорошо на душе. Следов убийцы до сих пор обнаружить не можем. Людей дергаем. Вот и вас снова приходится тревожить. В тот вечер, когда вы провожали Минькова до больницы, вам не встречался лесовоз или мотоцикл? Вообще — кто-нибудь встречался?

— А Степан что сказал?

— Он говорит, что был очень расстроен. Ничего не заметил.

— Ну и что?

— А то, что вы-то, Тимофей, расстроены не были. Хотя, вы же крепко выпили…

— Ну. Выпили.

— Крепко или так себе?

— Средне.

Каждое слово Тимофей не произносил — выкатывал из себя. И это было для него трудом немалым.

— Значит, выпили средне. И вы должны хорошо помнить все, что было в тот вечер. Постарайтесь вспомнить. Выпили вы у Минькова — что потом?

— Пошли.

— Просто встали и пошли? А еще выпить не хотелось?

— Ну. Хотелось. Водки не было.

— Почему же не сходили к Клаве?

— Сходить Степан не дал. Заторопился.

— Почему он вдруг заторопился?

— Прочитал какую-то бумажку. И сразу — пошли.

— Когда шли — разговаривали?

— Вроде бы нет.

— Шли по улице или через пустырь?

Тимофей глубоко, почти со всхлипом вздохнул, снизу вверх посмотрел на Зыкова, словно бы спрашивая: «Ну что ты ко мне привязался?»

— Через пустырь.

— А потом? От больницы, распрощавшись со Степаном Васильевичем, вы пошли домой?

— Куда же еще?

— Мало ли куда. К Клаве, например. За водкой. Или дома было что-нибудь?

— Не держу. Степану слово дал.

— Почему же вы не вернулись к Клаве?

— Без Степана или его записки не дает. Такой уговор. — Тимофей снова вздохнул, на этот раз с тихим сожалением.

— А Степан Васильевич говорит, что в тот вечер бутылка дома у вас была.

Заскорузлые пальцы Тимофея сжимали и опускали пружину капкана. Он не прилагал никаких усилий, казалось, сжимал не пружину, а свернутую полоску картона, только сухое позвякивание напоминало, что в его руках упругая сталь.

— Так бутылка была или нет? — вынужден был снова спросить Зыков, потому что Тимофеи, кажется, не собирался отвечать.

— Не было.

— Почему же так говорит Степан Васильевич?

— Я ему сказал: есть бутылка. Зашли бы ко мне, я бы с запиской к Клаве сбегал.

— Понимаю. Небольшая военная хитрость.

— Ага. — По мрачному лицу Тимофея прошла неясная тень, может быть, от тайной усмешки, может быть, от какого-то воспоминания. Перестал бесцельно клацать пружинами, расправил кусок проволоки, начал нанизывать на него капканы.

— Значит, так: по дороге в больницу вам никто не встречался?

— Нет.

— Это я и хотел выяснить. Извините, что отвлек от работы.

— Чего там! Ничего!

Тимофей обрадовался, что он уходит. Поднялся, опережая гостя, и двинулся к двери — распахнуть пошире, потом захлопнуть покрепче. Но Зыков не торопился. Встав, выглянул в окно, густо засиженное мухами. По улице торопливо пробежал мальчик в кургузой курточке, прошли мужчина с женщиной, о чем-то озабоченно разговаривая, промчалась машина, взвихрив серую пыль.

— Странная, Тимофей, штука — жизнь. Странная потому, что не всегда справедливая. Вера Михайловна была душевным, добрым человеком. Ее нет. А бездушный, злобныйненавистник — ее убийца — ходит по земле, пьет, ест, и кусок не застревает в его горле.

XXX

После чистого байкальского воздуха особенно ощутим и приторен был запах лекарств.

Миша сидел в комнате, откуда в последний раз ушла Вера Михайловна. В шкафу висел ее халат и накрахмаленная шапочка. На столе под стеклом лежал календарь, некоторые числа в нем были обведены чернилами. Помечены были и числа этого, рокового для нее месяца, и последующих до конца года. Для чего выделяла эти дни она? Возможно, что-то надо было сделать на работе, представить отчет, заказать лекарства, а может быть, кого-то поздравить с днем рождения. Человека нет, и дело его уже никто не доделает.

Напротив Миши на кушетке, обтянутой клеенкой, сидела Марийка, посматривала на него со смесью любопытства, уважения и боязни.

— В этой комнате после Веры Михайловны был кто-нибудь?

— Нет. Как Вера Михайловна замкнула, так и не отмыкали. Она замкнула и ключ мне подала. Еще сказала: до завтра, Марийка. — Глаза у девушки заблестели, губы скривились.

— Только давай без этого, — строго сказал Миша. — Без этого самого…

— Вспомню, реветь хочется. Но я не буду. Честное слово. Вера Михайловна никогда, бывало, слезинки не уронит. Все в себе носила.

— А ее что, обижали?

— Да нет! — с досадой запротестовала Марийка. — Кто такого человека обижать станет! Без обиды не по себе бывает. На меня вот иной раз смешливость наваливается — удержу нету. Смеюсь, а сама уже знаю — к слезам это. И верно…

— Тонкое наблюдение. Потом расскажешь подробнее. А вот Вера Михайловна… Ей часто бывало не по себе?

— Это мне не по себе бывает У Веры Михайловны по-другому было. Сколько раз видела, сядет за этот самый столик, подопрет руками щеки — глаза открытые, а, замечаю, ничего не видят. Скажешь что-нибудь, она спохватится, за дело примется. Или строгое что-то мне скажет, чтобы с глаз исчезла. Не хотела, чтобы ее такой видела.

— Степан Васильевич за ней приходил часто?

— Да нет. И когда приходил, Вере Михайловне, по-моему, это не нравилось.

— С чего ты взяла? — Миша вдруг спохватился, что говорит с девушкой на «ты», поправился: — С чего взяли? — Получилось неловко, но Марийка ничего не заметила.

— А вот с чего… Она бывала и веселой. Шутит, смеется, больных подбадривает. А придет он, сразу другой делается.

— Вы видели, как в тот вечер пришел Миньков в больницу?

— Я как раз в коридоре была, когда он зашел.

— Он пришел один?

— Конечно. Он всегда один приходил.

— До больницы он шел вместе с Тимофеем Павзиным. Вы не слышали за дверью их разговора?

— Не припомню. — Она задумалась. — Нет, не слышала. Я услышала, что кто-то вытирает ноги о решетку. Подумала: ну вот, бог дает еще одного больного. А зашел Степан Васильевич. И был он какой-то не такой. Не как всегда. Раньше шутил — когда за Тимоху замуж выйдешь? А тут и не поздоровался. Спрашивает: «Вера не ушла?» И попросил поторопить ее.

— В больнице в тот вечер были люди. Когда они выходили — могли встретиться с Миньковым?

— Что вы, они раньше были. Сначала отец девочки. Потом — те, что привезли больного с отравлением. Нет, это много раньше было. Мы уже все сделали, и Вера Михайловна домой собиралась, когда пришел Степан Васильевич.

— Он сам сюда заходил?

— Сюда он никогда не заходил. Вера Михайловна всем строго наказала: без ее ведома сюда никого из посторонних не пускать.

— Положим, Миньков не совсем посторонний.

— В больнице он — посторонний, — построжавшим голосом сказала Марийка. — И я говорила уже, что она любила посидеть одна, об чем-то подумать. А то и писала что-то. Тут уж не только кого-то другого, но и меня выпроваживала.

— Что же, интересно, она могла писать?

— Вот уж не знаю. Да ее тетрадь, наверное, и сейчас в столе лежит. Если желаете, посмотрим.

Он подергал ящик стола — заперто. Марийка пошарила в карманах халата Веры Михайловны, нашла ключи.

— Подожди, — сказал Миша. — Позови кого-нибудь в свидетели. Протокол надо составить.

Марийка привела одного из больных. В столе нашли толстую тетрадь в ледериновой обложке. На первой странице крупными буквами было тщательно выведено «ДНЕВНИК».

Марийка заглядывала в тетрадь через его плечо. Вдруг дыхание ее стало сбивчивым, она зашмыгала носом и, пряча лицо в ладонях, вышла.


Из дневниковых записей.

«Целый месяц Степана не было дома. Во время сезона охоты он всегда подолгу живет в заказнике. Я измучилась с домашней животиной. Запоздала, вовремя не накормила — визг, гогот на всю улицу. Не доглядела за одним поросенком, что-то такое съел, что ли, ночью издох. Ждала неприятного разговора со Степаном. Обычно он возвращается из тайги на себя не похожий, обросший, раздраженный конфликтами с браконьерами. А тут урон в хозяйстве… Ну, думаю, и будет же шуму.

Но шума не было. В этот раз он вернулся чем-то очень довольный, радостно-возбужденный. Убыль в свинячьем поголовье воспринял спокойно. Даже не упрекнул меня в нерадивости.

Какая-то радость распирала его. Все ждала — скажет. Не сказал…

Прихожу на обед, у нас Тимоха Павзин. Степан угощает его водкой. Увидев меня, Тимоха шапку в охапку и — за дверь. Давно заметила: стоит мне появиться дома — Тимоха мгновенно исчезает. В этот раз спрашиваю у Степана: что с ним?

— Я ему сказал, что ты не любишь, когда дома торчат посторонние. Если рассердишься, силой принудишь лечиться от пьянства. Имеешь на это право. — Смеется. — Иначе он тут дневать и ночевать будет.

Конечно же, я рассердилась. Зачем делать из меня пугало? Кроме того, мне Тимоху по-человечески жалко. Нет своего очага — пусть у чужого погреется.

Спорить со мной Степан не стал, глянул как-то так, будто знал что-то особое, моему уму непостижимое. И вообще, споров со мной он в последнее время избегает. Чуть наметилось несогласие — умолкает или переводит разговор на другое. А невысказанное, недосказанное растет, накапливается. Трудно…

Спрашиваю себя: почему вышла замуж за Степана? Была раздавлена, беспомощна, страшилась одиночества. Все это так. Но и о нем, о Степане, думала. Неприкаянный, себя потерявший. Одна головня и в печи не горит, две и в поле курятся. Курятся — да.

И хочется поговорить со Степаном честно, откровенно, открыто. А не получается.

На улице встретила Семена Григорьева. Жалуется на Степана. И меня жалеет — с кем ты связалась!

Спрашиваю у Степана: что получилось с Семеном?

Он презрительно скривил губы.

— Не лезь в мои дела.

Мне показалось, что он презирает не только Семена, но и меня.

Все определеннее, яснее вижу: Степан живет своей, отъединенной от меня жизнью. А в чем суть этой жизни, понять не могу. Молчим. А если говорим, то так — о дождях, о грибах, о дровах… Временами все это напоминает игру в подкидного дурака. Безобидные шестерки в ходу, а карты покрупнее всяк у себя держит, ждет случая, чтобы пустить в дело и принудить противника к сдаче.

— Степан, ты чувствуешь, что мы живем неладно, плохо живем?

Раздраженно пожимает плечами.

Сейчас немного отошла. А по дороге из города казалось, что трясет меня не автобус, а лихорадка. Стыдно признаться, но все эти годы я безотчетно ждала встречи с Виктором. Не думала о ней, но ожидание почти постоянно жило во мне. И вот встретились… Такой встречи и врагу не пожелаю. А ведь пройди я по улице на минуту раньше или позже, разминулись бы на годы, а может быть, и на всю жизнь. Так нет. Не подсказало сердце, промолчала душа.

Не могу вспомнить, что я ему сказала.

Но — Виктор! Это — Виктор? Я его не только любила. Он был для меня примером честности и прямоты.

Болит сердце.

Счастлив тот, кто способен стряхнуть с себя прошлое, как пыль с платья».

XXXI

В гостиничной кухне было шумно. Приехали командированные, убивали время костяшками домино. Стучали, увлеченно спорили, разрешали спор громким хохотом. Соня и Миша сидели за журнальным столиком друг против друга, дымили в лицо один другому. Перед Соней лежал открытый блокнот. Она собралась сделать из дневника выписки и ждала, когда Зыков отдаст тетрадь. Но он бы вообще предпочел, чтобы до поры до времени о дневнике никто не знал. Все Миша… Принес дневник, когда его, Зыкова, в гостинице еще не было, на радостях похвастался находкой перед Соней. И вместе с ней успел прочесть записи. Сейчас они обсуждала прочитанное, и Зыков невольно прислушивался к их разговору.

— …поступил честно, больше того, благородно и человечно, — убеждала Соня Мишу, — Но доброта должна иметь границы. Без них она может легко превратиться в свою противоположность.

— Не увлекайся, Соня. Доброта, благородство, человечность, да еще и безграничные — вон куда хватила! Выдумка у тебя безграничная — это точно.

— Послушай, Миша, ну что у тебя за манера — все заземлять! И все низводить до элементарщины. Мне же нужно совсем не то, что вам. Вам — факты, мне — образы. И образ Степана Минькова для меня приоткрылся с новой стороны…

— Но ты совсем пренебрегаешь фактами. Жениться на женщине, не любя ее, — какое же это благородство! Это, извини, иначе называется.

— Как?

— Сказал бы…

— Сказал бы, да сказать, Мишенька, нечего!

— Ты забыла, что говорил Миньков. Он сказал, что жену не любил. Сам сказал.

— Я прекрасно помню, что он говорил. У меня тоже были на этот счет кое-какие сомнения. Но… — Она повернулась к кухне, где в это время раздался дружный хохот. — Что за дурацкая игра! И это веселье! Видишь ли, Миша, что немыслимо в нормальных условиях, то становится возможным и даже необходимым в исключительных. Вера Михайловна оказалась в таком положении, что Степан Васильевич стал для нее той соломинкой, за которую хватается утопающий.

Уши у бедного Миши раскалились до малинового цвета, просто было удивительно, как от них не воспламенились кудри, но он — мужественный все-таки парень! — не потерял присутствия духа.

— Соня, тут как раз твоя логика чувств против тебя щетинится.

— Это ты щетинишься. Против Степана Васильевича. И я тоже знаю — почему. Он больше других ждет результатов вашей работы. А вам сказать нечего, и это раздражает. Если ты честный человек, признайся, что это так.

— Это не так. Просто я чувствую, что твой Степан Васильевич…

Зыков предостерегающе кашлянул. И вовремя. Разгоряченный спором Миша напоминал молодого петушка, готового доказать, что у него и шпоры острые, и клюв крепкий. Салага чертов! Зыков с силой хлопнул тетрадью по колену.

— Изведете меня! В одно ухо — доминошники, в другое — полуношники. Приберегли бы эмоции для чего другого. Тебе, Миша, известно, что в нашей, например, работе избыточная чувствительность вредна. Скоропалительные выводы — от нее родимой.

Миша виновато умолк. А Соня поправила очки, съязвила:

— Избыток чувствительности? Да ее у вас вообще нету!

— Верно, нету, — обрадованно согласился Зыков. — Знаете, что я вам скажу, Соня? Берите-ка за рукав Мишу и тащите на улицу. Сидит, понимаешь ли, умничает, а там — воздух, сосны, волны, луна.

— И хитрый же вы! Дайте лучше тетрадь, я немного поработаю.

— Тетрадь я пока не дам. Мне кое-что уяснить требуется. И просьба к вам будет: о дневнике никому не говорите.

— Ясно, — сказала она, поднимаясь. — Ну что же, пойдем, Миша, изящно выражаясь, прошвырнемся.

Зыков разобрал постель, лег в кровать, раскрыл горестную летопись Веры Михайловны. На кухне неутомимо били костяшками по столу, будто гвозди вколачивали.

— Пусто — два!

— Два — два! Э-э, рыба, братцы, рыба!

Повторное чтение ничего нового не давало. Но мысль, до этого тускло брезжившая, стала предельно ясной, четкой, сомнения отпали, обнаружилась голая, неприглядная суть.

В эту ночь он спал беспокойно, много раз просыпался. Перед рассветом поднялся, тихо, чтобы никого не разбудить, оделся, вышел из гостиницы. Над острыми вершинами деревьев горела заря, обугливая редкие облака. От свинцово-серой глади Байкала несло знобящим холодом. По пустынной улице прошел к Совету, отпер дверь и, не присаживаясь, заказал разговор с городом.

— Вам кого? — сонным голосом спросил Вадим.

— Тебя, конечно.

— А-а, ты. Часы стоят, что ли? Сколько времени, Иван?

— Часы у тебя не стоят. А время нормальное. По нашим, деревенским понятиям, — нормальное.

— Ну, Иван, ты совсем обнаглел! Черт бы тебя побрал с твоей деревней.

— Не ругайся, Вадим. Хочешь петухов послушать — трубку в окно высуну… А за сон компенсация будет.

— Какая?

— Приезжай в гости. Устрою на колхозный сеновал — спи сутки.

— Пошел ты знаешь куда… Что опять?

— Да все то же. Пути миграции соболей.

— Нет никаких соболей.

— Да ты что! Должны быть… — Зыков подул в трубку, поднес ее к другому уху. В ней что-то шипело, потрескивало, сквозь эти звуки сочилась невнятная музыка. — Я так рассчитывал…

— Это, Иван, нерасчетливо, рассчитывать на других. Ты петухов, слушаешь, а я должен на тебя работать… Нашел я тебе дамские шапки.

— Сколько?

— Сколько стоят?

— Не мотай мне нервы, Вадим! Сколько шапок?

— Три. Мало?

— Маловато. Но это уже кое-что. Целую тебя в макушку твоей мудрой головы!

— Этим не отделаешься. Хотя, должен признаться… Твоя знакомая изобретательностью не блещет. В шапках форсят ее товарки по прежнему месту работы. Ну, будь здоров. Попытаюсь еще вздремнуть.

Рассеянно посвистывая, Зыков прошелся из угла в угол. Половицы вторили надсадным скрипом. Присел перед телефоном, посмотрел на часы, поднял трубку.

— Это я, Алексей Антонович. Доброе утро.

— Доброе утро, Зыков. — Голос у Алексея Антоновича был вялый.

— Извините, что рано.

— Ничего, Зыков. Я давно не сплю. Приболел что-то. Не спится. И Сысоев мне нервы вымотал. Пришлось, к сожалению, отпустить…

— Не сожалейте, Алексей Антонович. Сысоев не преступник. Он скорее — жертва.

— Сысоев — жертва? — недоверчиво спросил Алексей Антонович.

— Да, жертва человеческой хитрости, изощренной подлости. Но сейчас не время говорить об этом. У меня к вам, Алексей Антонович, просьба. — Зыков шумно вздохнул. — Просьба такая. Берите санкцию на обыск Павзина и Минькова и выезжайте сюда.

— Что, что? Что вы сказали, Зыков? Я не ослышался?

— Вы не ослышались.

— Но я не понимаю… Я ничего не понимаю, Зыков! В какую авантюру вы меня вовлекаете? Что собираетесь искать у них?

— Соболей. — Зыков вздохнул. — Помните показания Семена Григорьева? Так вот…

— Какие к черту соболя! — крикнул Алексей Антонович. — Вы понимаете, что затеяли? Нет, вы не понимаете, Зыков! У человека, на его глазах, убили жену. Преступника мы найти не можем. Зато по сомнительным показаниям одного из подозреваемых готовы пришить этому человеку дельце. Вы знаете, Зыков, как это называется? Так вот, Зыков, в подобных авантюрах я участвовать не желаю. Ни прямо, ни косвенно. Сегодня возвращается прокурор. Я вынужден буду, Зыков, поставить перед ним вопрос об отстранении вас от расследования.

В трубке щелкнуло, раздались частые гудки. Зыков посмотрел на нее с удивлением, сердито бросил на аппарат.

XXXII

Степан проснулся в холодном поту, с бьющимся сердцем. В мертвой тишине дома громко, назойливо стучали часы. Холодный свет луны лился, в окно, тень от рамы крестом распростерлась на полу. Сон ушел. Курил, ворочался. «Нельзя так. Нельзя!» — твердил он себе.

Когда-то на чердаке этого дома тоже мучился без сна. Рядом спокойно посапывал Виктор. Словно дразнил его. Не ему мучиться бессонницей. Счастливчик. Диплом, считай, в кармане. Со своей настырностью и дипломом высоко подымется. На Верке женится. Этот дом со временем к нему перейдет. Кругом везение. Но почему? Вот он, Степан Миньков, чем хуже? Ни умом, ни способностями, ни ловкостью не обделен. А почему же так паскудно складывается жизнь? Или сам виноват? Может быть. А уж если до конца честным быть — виноват без всяких может быть. Веру, например, позволил увести из-под носа. Вера, конечно, не принцесса. А все же… Виктор ее так просто не уступил бы. Уж если он во что вцепится, не отступится, не попустится. В этом все дело.

Когда у Веры умер отец, а сама она попала в больницу, сказал себе: вот он, случай, пробуй… Все обдумал без торопливости и азарта. Любая ошибка исключалась. План был до смешного прост. Но в простоте и заключалась его сила. Письма Виктора забирал в общежитии и уничтожал. Кроме одного, где этот счастливый недоумок игриво хвастал, что не скучает. Не письмо — подарок. И позднее… Телеграмму, сочиненную от имени Веры о том, что она считает себя свободной, этот недотепа принял как должное, ни в чем не усомнился и — ну не балбес ли! — написал ответ словно по заказу.

Нет, тогда душевной маеты и тесноты не испытывал. В конце концов каждый получает то, чего заслуживает. В споре с Виктором не может, не должно быть проигрыша.

А вот чувство вины перед Верой было. Но он верил, что когда-нибудь она будет даже благодарна.

Этот дом стал для него не просто жильем, крышей над головой, а чем-то гораздо большим. Здесь он, может быть, впервые почувствовал себя хозяином своей жизни, своей судьбы. Повезло и с работой. Никто над душой не стоит — иди туда, иди сюда, делай то, делай это. Полностью независим… А от тебя зависят многие.

Одно было плохо, зарплата — с гулькин нос. И Вера получает не бог весть сколько. Ужимай, ограничивай себя и в том, и в другом, и в третьем.

Завел подсобное хозяйство. Дело оказалось муторным и малоприбыльным.

Но осмотрелся, увидел: тайга — золотая жила. Мясо, рыба, мех… Если ты не дурак — будешь жить, как другим и не снилось. Дураком он себя не считал. Но дело одному неподсильное. Нужны люди. И не всякие… Чтобы с полуслова понимали. Тимоху обработал быстро. Пригрозил, что может его запросто упрятать в тюрьму. А потом приласкал, и Тимоха сделался послушным. Лишние денежки пришлись и ему по вкусу. Вахлак вахлаком, а вдруг возмечтал вылезти из своей развалюхи, поселиться в большом и светлом доме. И чтобы холодильник на кухне был, а в нем завсегда пара-другая бутылок… С другими ничего не получилось. Осечка за осечкой. Чего-то, видимо, не учел. А может быть, грубовато сработал. Но это его не сильно расстраивало. Не получилось с этими, получится с другими. Хуже сложились дела в самом доме. Надо было от собственной жены таиться. Дурехой первоклассной оказалась. Чистоплюйкой…

«Бам-динь» — пробили часы. Звук этот, громкий и протяжный, заставил Минькова болезненно скривиться. «Бам-динь…» Казалось, его бьют по голове упругой стальной линейкой.

Посчитал удары. Шесть. Теперь уже не заснешь. Начинается новый и трудный день.

Поднялся. Прошел на кухню варить чай.

Чистотой, белизной сияли пластик кухонного гарнитура, эмаль холодильника, фарфор сервиза. Все это и многое другое в доме добыл, расставил по местам своими руками. Почти всегда приходилось занижать настоящую цену вещей, чтобы не наводить Веру на нежелательные размышления. Видимо, от этого-то всегда казалось, что его обстановка не совсем его. И ощущение спокойного уюта в доме, который так старался создать, не приходило. Но и расставаться со всем этим был не в силах. Душой прирос, с кровью, с болью отдирать надо было. Сколько раз хотел уйти к Клаве, но стоило лишь подумать, что кто-то другой заявится сюда хозяином, и от ярости усыхала душа.

Думал по-всякому, ждал неизвестно чего и ненавидел жену тихой, неизбываемой ненавистью. А в последнее время стал чувствовать все возрастающую опасность. Если Вера что-то поняла… Снова придется таскать кирпичи. Но уже под конвоем. А что потом?

Из носика никелированного чайника ударила струйка пара. Забурлила вскипевшая вода. Он снял чайник, засыпал в него заварки, выключил плитку. Постоял, наблюдая, как раскаленная спираль медленно теряет малиновый цвет, становится красной, чернеет.

В тот дождливый вечер собралось все одно к одному. Клава пригрозила — уеду. А без нее сбыт соболей, добытых с Тимохой, мог сильно затрудниться. И Виктор заявился. Если они встретятся, поговорят, все откроется.

Надо было решиться, разом разрубить этот узел.

Сказал Тимохе:

— Влипли мы с тобой, братец. Вчера Верка сказала мне, что ей о соболях все известно и она молчать больше не будет. Думал, просто так болтает, припугнуть хочет. Но вот записка. Знаешь, она от кого? От ее бывшего хахаля. Снова снюхались. Это значит, что им от меня надо избавиться. Освободить место. Понял?

Тимоха понял. По-собачьи навострил уши.

— Но ты не все еще понял. В тюрьму вместе со мной и ты загремишь. Вот что обидно. Лет пять-шесть отвалят. Возвратишься, Марийка уже замужем будет. Да и никто не пойдет потом за тебя. Разрешение на оружие тебе тоже потом никто не даст. Прощай, охота, на всю жизнь.

Тимоха глаза вылупил, смотрит — не моргнет. Видно: всему верит. И от страха слова из себя выдавить не может.

— Но есть другая возможность. Я с Клавкой уеду в город. Ты станешь работать егерем. Дом этот и все, что в нем есть, тебе оставлю. Марийку сосватаю. Королем тут жить будешь.

Тимоха заворочался на стуле, обвел взглядом кухню, погладил ладонью щетинистый подбородок. Может быть, увидел себя здесь хозяином. Сидит за столом — чистый, в белой рубахе, а у плиты Марийка хлопочет. Вдруг нахмурился.

— А Вера Михайловна?

Хотелось крикнуть ему, что он болван и кретин, каких свет не видывал, но сдержал себя.

— О ней и разговор. Сделаем — комар носа не подточит. Вот послушай…

Лицо Тимохи, осмугленное ветрами и солнцем, бледнея, стало темно-серым, цвета подзолистой почвы. Челюсть отвисла, пальцы рук вцепились в кромку стола.

— Не смогу я.

— Смотри… Не о себе я пекусь. Я и из тюрьмы моментом выберусь, и жизнь снова налажу. Ты — другое дело. Жалко мне тебя, пропадешь. Так что выбирай. Или этот дом, или отдельная комната в каменном подвале с железной дверью.

Нелегко было уломать Тимоху. И потом… Шел по пустырю, стараясь держаться подальше от Веры, лопатки свело судорогой. Хотелось остановиться, крикнуть в темноту: «Не надо!» И крикнул бы. Но язык будто отсох, не ворочался.

От грохота выстрела подкосились ноги, закричал, впадая в беспамятство.

И сейчас, при одном воспоминании, по коже забегали мурашки, помутилось в голове.

Торопливо налил чаю. Обжигаясь, стал пить крепкую, вяжущую во рту жидкость, которая называется уже не чаем — чифиром. Подумал, что сейчас это бесцельно — перелопачивать воспоминания. Внимание надо сосредоточить на другом. Как-то непонятно ведут себя милицейские. Вынюхивают и вынюхивают. К Утесам поехали. Не на прогулку же. Этот Зыков… Возле Тимохи крутится. Допытывается, где да как шли, о чем разговаривали. Не запутался бы Тимоха. Пока что-нибудь сообразит, выспаться же можно! А они вон какие шустряки! И не Тимоху подловить могут… Баторов для чего-то в больницу ходил. Что ему там надо было? А может быть, это говорит о другом, о том, что они тычутся туда-сюда вслепую? Никаких следов же не осталось. Никаких.

Еще раз все перебирал в своей памяти. Нет, никогда они не докопаются. Ничего у них нет. Абсолютно.

И все же тревогу избыть не мог. Оделся, пошел во двор. Хотел что-нибудь поделать по хозяйству. Нет, не до него. Вышел на улицу, сел на лавочку под тополем. Прохладный воздух освежил голову. Внизу, озаренный солнцем, плескался Байкал. Возле берега прыгал по волнам белый катерок. Пробежал лесовоз, обдав его едким чадом. Затем дорогу перебежала чья-то тощая хрюшка. Проводил ее взглядом, привычно подумал: «Тоже мне — хозяева…» И почти успокоился. Сам на себя страху нагоняет. Милицейские тоже люди. А он сто раз убеждался, что люди только строят из себя умников, сами в большинстве своем дураки дураками. Усвоят для себя какие-то нормы, правила, понятия, за их пределы заглянуть им и в голову не приходит.

По улице из больницы шла Марийка.

Вышел ей навстречу.

— С дежурства? Присядь, посиди минутку. Тянет меня к людям, которые Веру знали. А тебя Вера любила.

— Я ее и сама любила.

— Ее все любили, — опечаленно сказал он. — И нашелся же негодяй… Своими бы руками… И какая неповоротливая у нас милиция! Не поймешь даже, то ли ищут, то ли нет.

— Ищут, Степан Васильевич. Вчера со мной один разговаривал.

— Вот-вот, только и делают, что разговаривают. Ну что ты им можешь сказать?

— Это верно, — согласилась Марийка. — Помочь им нечем. Дневник отдала. Да что дневник!

— Дневник?

— Ну. Вера Михайловна его в столе держала.

— Правильно сделала. Ну иди, отдыхай. — Положил руку на ее плечо, подтолкнул легонько.

Будь его воля, не подтолкнул бы, а толкнул, чтобы она в канаву опрокинулась. Услужила, подлая девка! Что написано в том дневнике? Ведь думал — сожгла или разорвала, выбросила. А она его там хранила. Значит, писала что-то такое, что надо было утаить. Но что? Ничего определенного она не знала. Но о многом могла догадываться. Бабы, как собаки, не умом, чутьем берут.

В город пошел утренний автобус. За стеклами окон маячили лица людей. Вот и ему бы сесть, уехать отсюда… А нельзя. Это-то как раз и может навести на размышления. Наоборот, надо мозолить глаза милицейским. И держать ушки на макушке. В случае чего — убраться всегда можно. Но это уже в самом крайнем случае.

Направился в гостиницу. Соня и Баторов сидели на кухне, разговаривали с Агафьей Платоновной. Увидев его, они замолчали.

— А я опять к вам. — Сел на стул, достал сигареты, предложил: — Курите, пожалуйста. А где Зыков?

— В район уехал. — Баторов распечатал свою пачку сигарет.

И в этом жесте, показалось, содержался некий вызов. А может быть, это было обычное милицейское высокомерие. Зыков, тот хитрее, скрытнее. А Баторов молодой, глупый… Что ж, возможно, это и к лучшему.

— Что-нибудь новенькое есть?

— Трудно сказать. — Баторов старательно разминал сигарету.

— Вы уж поверьте Мише: ему действительно трудно что-либо сказать. Подозреваемых много, а обвиняемого все нет, — сказала Соня. — Я к вам идти собралась. У вас есть фотографии Виктора Сысоева?

— Фотографии Виктора? — переспросил он, выгадывая время.

С чего это она заинтересовалась Виктором? Наверное, дневник читала. Уж там он, наверное, через строку упоминается. Проклятая баба, нашла занятие — свою жизнь описывать. Тоже мне, личность! Что же она там понаписала? Какой ерунды наворочала?

Думал о ней как о живой, с прежней, годами накопленной ненавистью.

— А зачем вам фотографии Виктора? Или и другие нужны?

— Можно и другие. Просто взглянуть хотела.

— Я могу принести альбом. Или домой ко мне зайдите.

— Нет, лучше сюда принесите.

Теперь Соня смотрела на него без прежней веселости, серьезно и озабоченно, словно искала что-то в его лице и не находила.

— Послушайте, вам жилось трудно? — внезапно спросила она. — Только честно.

Агафья Платоновна всплеснула руками.

— С чего трудно-то будет? С Верой-то Михайловной! Если с такой женой трудно, то с какой легко будет? И обходительная, и работящая.

— Я не о том, — с легкой досадой сказала Соня.

А о чем, уточнять не стала. И как-то вдруг оказалось, что разговаривать больше не о чем. Соня определенно стала сдержаннее, он уже не чувствовал в ней прежней трепетной уважительности, безоглядного желания изобразить его личностью страдальчески-героической. «Наплела, конечно, наплела-таки что-то, подлая баба!» Будь в дневнике сплошные невинные глупости, вроде записей о погоде, характера поноса у какого-нибудь Ванюшки или Петрушки, дневник бы ему отдали. А тут — помалкивают.

В другое время он постарался бы растормошить их, закрутить разговорами и постепенно выудил бы, если не все, то многое из того, что им известно, но сейчас просто не было сил. Пошел домой, пообещав зайти еще раз, принести фотографии.

Дома лег на диван. Что его так сильно растревожило? Ну хорошо, дневник… Что она могла написать? Ничего конкретного о его сомнительных, с ее точки зрения, делах она не знала. Хватило в свое время сообразительности держать ее подальше от своих тайн. Их взаимоотношения? Тут, понятно, она могла порезвиться. Пусть так. Опять же у него хватило сообразительности признаться милицейским, что никогда не сгорал от любви к ней. А раз такая обстановка, всякие сложности семейной жизни неизбежны. Так что ничего они не извлекут из ее писания.

Но почему же чувство, что опасность — рядом, не уходит? Чего-то он, кажется, не учитывает. Чего? Где остался конец нити, за который могут ухватиться?

Пошел в магазин. Покупателей, к счастью, не было, и он запер за собою двери на засов.

— Ты так похудел, Степа. И бледный какой!

Клава жалостливо поглядывала на него из-за прилавка. Но жалость эта шла от ума, не от сердца. В своем белом накрахмаленном халате, в белом же чепчике она представлялась воплощением невинности. Румянились щеки, на лбу кудрявилась кокетливая прядка волос. Она хорошо спала, ее не мучили кошмары, ее не одолевают тяжелые думы. Что бы ни случилось, она в стороне останется, отделается легким испугом.

— Вчера Зыков приходил к тебе за продуктами. Был с ним разговор?

— Был. А как же. Разговорчивый парень.

— О чем вы говорили?

— Ты что так смотришь на меня? Уж не ревнуешь ли? — Со смешком она потянулась к нему.

Он отодвинулся. Дура набитая. Нашла время…

— О чем говорили?

— А-просто полюбезничали.

— О соболях он ничего не говорил?

— Что-то говорил. Мол, слухи есть, что тут шкурку соболя можно купить запросто.

— Ну, а ты?

— А я его не глупее, ты не думай! — обиженно сложила губы бантиком.

— Не думаю. Ты всех соболей продала в Иркутске?

— Нет. Продала трем своим подружкам в нашем городе.

— Ну и дура! Говорил же тебе, не сори возле себя!

— Они просили. А что? Что случилось? — забеспокоилась Клава.

— Пока ничего…

Ах дура, дура… Зыков-то, должно быть, в город и уехал. Найти ее подружек — раз плюнуть. Ну дура, вот дура.

— Ты вот что, Клавка… Ты, если о соболях будут спрашивать, меня не впутывай. У меня ты не брала ни одной шкурки. Понятно? Умри, но не говори. Останусь незамаранным, из любой беды тебя вытяну. Вместе жить будем. Проболтаешься — вместе и сядем. Я-то отсижу — ничего со мной не сделается. А вот ты после тюрьмы никому не нужна будешь.

— Ты что это, Степа? Зачем беду накликаешь? Да я теперь к этим шкуркам не притронусь. Пропади они пропадом!

— Я, Клава, не беду накликаю. Предостерегаю. Знай, что ответить, если спрашивать будут.

— А что мне ответить? Где я, Степа, брала соболей, если не у тебя?

В самом деле — где? Сваливать на охотников — не выйдет. На такое вранье не клюнут. Самая хитрая неправда — это полуправда.

— У Тимохи брала. Он тебе давал. И никто другой.

— А ведь…

— Запомни, что сказал. Все другое из головы выкини.

Из магазина пошел к Тимофею.

Тот уже был в легком подпитии. Угрюмые глазки заплыли. Обородатевшая рожа — ребятишек пугать. Ни слова не промолвив, с сопением полез под стол, достал початую бутылку, нарезал хлеба, распластал луковицу, присыпал солью.

— Без меня пил?

— Угу. Внутри горит. — Разлил водку в захватанные стаканы, получилось почти по полному. — Зря мы, Степа. Исказнился.

— Мы? Из-за тебя же все. И ты же… Один.

Ему сейчас и в самом деле стало казаться, что во всем виноват этот алкаш и безмозглый кретин. Что зайца, что человека убить… И откуда берутся такие? Их надо в малолетстве, в зыбках удавливать! Нечего им делать на этом свете!

Злость росла, ширилась, и была она желанной, как искупление.

Тимофей обеими руками взял стакан, поднял голову и в открытый рот, как в воронку, вылил водку. Из своего стакана Степан перелил водку в его, себе оставил всего несколько капель, да и те пить не стал, помочил губы, отодвинул. А Тимофей даже для приличия не отказывался, выдул все, покосился на пустую бутылку, принялся жевать луковицу.

— Что же теперь будет, Степан?

— Ничего. Ни одна душа не знает. И никогда не узнает.

— Боюсь я, Степан. Шибко боюсь. Зачем они ходят ко мне? Выпытывают. Догадка есть, а?

— Говорю: не знают!

— А вроде как знают. Сердцем чую. И Веру Михайловну жалко. О ней все думаю.

— О себе бы лучше думал. Уж она-то тебя бы не пожалела.

«Выдаст, недоумок, выдаст! Чуть прижмут — все выложит». Нестерпимо захотелось выпить, забыться. Но подавил в себе это желание. Думать надо, трезво думать. Вот она, опасность, главная и единственно серьезная — Тимофей. Себя обречет на гибель и его с собой прихватит. Надо же уродиться таким балдой.

Выплеснул капли водки из стакана, зачерпнул воды, пил ее маленькими глоточками, ходил по избе. Грязные, продымленные стены были голы и убоги. Лишь у дверей висела двустволка. Взгляд все чаще задерживался на ней. Та самая. И где, интересно, прячет вкладыш — винтовочный ствол? Наверняка где-то здесь.

— Оставшихся соболишек где хранишь? Дома?

— А? — взгляд Тимофея был тусклым, отсутствующим. — Нет. Не дома. В дупле, которое показывал.

— Там, видел, ребятня хороводится. Наткнуться могут. Перепрятать надо.

— Угу. Перепрячем.

Степан поставил стакан на стол, закрыл лицо ладонями, постоял так, положил руку на широкую спину Тимофея.

— Все будет хорошо. И дом, и Марийка твоими будут. Ты вот что… Как стемнеет, приходи к дуплу. Перепрячем соболей. Они еще пригодятся. Потом ко мне ужинать. Клавку попрошу приготовить того-сего. Посидим, поговорим, выпьем. Хорошо? А я сейчас схожу уток постреляю… В моем ружье выбрасыватель что-то ерундит. Возьму твою двустволку?

— Бери.

— Дай завернуть во что-нибудь? А та штуковина где?

Тимофей поднял половицу, достал винтовочный ствол. Так и есть, держал, вахлак, под боком.

— Пусть тут полежит. Потом тоже уберем с глаз подальше.

Разобрав двустволку, завернул ее в мешковину, сверх того в газету, обвязал бечевкой. Получился аккуратный сверток. Кто и встретится, не подумает, что это ружье.

XXXIII

После Степана в гостиницу зашел Константин Данилыч. Переговорил о каких-то домашних делах с Агафьей Платоновной, присел на табуретку, принялся набивать трубку. Спросил у Миши:

— Один остался?

— Один…

— А те двое? Или у них более важные дела объявились?

— Это как и с какой стороны посмотреть, — уклончиво ответил Миша.

— Ты и один совладаешь. Старательный. Вон какой косогор вскопал. Руки-то не болят?

— Болят. Но он не сознается, — подыграла ему Соня. — Он — личность сильная и волевая.

— Руки не беда, — сказал старик. — Была бы голова не перетружена.

— Этого, думаю, не случится, — добавила перцу Соня.

— И я так же кумекаю. Ефимшу моего прощупывать — напряжения ума не требует. Не косороться, парень. Шибко мне глупым показалось, когда вы за сына принялись.

— Извините, но вы чего-то не поняли. Приниматься за него мы не собирались.

— Понял, парень! Злился я на вас. Поехали к нему, к вам пристрял. Боялся, своими подозрениями собьете парня моего с панталыку. А ты ничего, ловкий, осторожненько с ним обошелся. Тут я и подумал: не зря ли я так-то? Ефимша мне известный и насквозь видный. А вам нет. Стало быть, проверять надо. Обиды, значит, не должно быть. Стал дальше думать уже без всякой злости: кто он, душегубец? Прикидывал и так и этак, ничего у меня не получается. И у вас, смекаю, не получится: знаете-то не больше моего, а может, и поменьше.

— Может быть, — пересиливая себя, улыбнулся Миша.

Старик, видимо, хочет втянуть его в спор. Ну уж нет, не выйдет. Не будем спорить, старик. Тем более, что ты не так уж далек от истины.

Пока старик попыхивал гаснущей трубкой, издающей сипение, Миша приготовил пилюлю для Сони. Сказал Константину Данилычу:

— Соня книгу о природе пишет. Нужны вы ей. Да беспокоить стесняется. Побеседовали бы с ней.

— Для дела я времени не жалею. Стесняться меня нечего. Сейчас я свободный, так что могу и порассказать, и кое-что показать.

Надменно вскинув голову, Соня окатила Мишу холодным взглядом. Но, вкусив мстительной сладости, он уже не хотел остановиться на полдороге.

— Об этом, именно об этом она и хотела попросить вас.

Пусть теперь выпутывается, как хочет.

— Раз такое дело, идемте.

Старик с готовностью встал, спрятал трубку в карман. А у Сони язык не повернулся отказаться. Застегивая плащ, сердито погрозила Мише: «Подожди, я тебе все припомню!»

От гостиницы пошли по тропинке, по той самой… Она змейкой вилась в серой траве. Утоптанная земля успела подсохнуть, и на ней не оставалось никаких следов. Вот и ручей, совсем обмелевший, и косогор, старательно им перелопаченный.

— Нашел пулю-то? — спросил старик.

— Нашел.

— Ну? Вот уж не думал.

Нельзя было понять, искренне удивляется старик или подковырнуть хочет. И Мише вспомнилось, как радовался находке. Думал, что это и есть золотой ключик, открывающий доступ к тайнам.

— Пулю нашли. А толку-то! Без винтовки она немного стоит.

— Стало быть, пуля от винтовки? От трехлинейки?

— Да, от трехлинейки. А их тут давным-давно нет.

Старик остановился.

— Не говори, парень! Не знаешь, не говори. Есть у кого-то винтовка.

— Люди говорят: нет.

— Ты слушай, что я говорю. Года два назад или чуть побольше кто-то у меня спрашивал, нет ли винтовочных патронов. Я еще посмотрел, не осталось ли чего с той поры, когда сам ружьишком баловался. Нет, не осталось. Кто же спрашивал, дай бог памяти… — старик потерянно потоптался. — Не припомню. Нет.

— Пожалуйста, вспомните! — разом взволновался Миша. — Как можно забыть!..

— С мое поживешь, и у тебя память будет, как чужой амбар, чего надо — так вот, сразу, лоб разбей, не найдешь.

— А скажите…

— Стой! — вдруг резко оборвал Соню старик, живо повернулся к Мише. — А я вспомнил! Куприян Гаврилович просил у меня патроны.

— Так я пойду, поговорю с ним, — сказал Миша.

— Иди. Да не забудь, что в тот вечер Куприян Гаврилович у меня сидел, ни на минутку не отлучался.

Дома Куприяна Гавриловича не оказалось. Его старуха сказала, что ушел вроде бы порыбачить, а куда — она не знает. Но до вечера не будет, потому что харчишек с собой взял.

Направился в магазин. Но и тут постигла неудача. Завезли свежие продукты, у прилавка толпились бабы. Руки Клавы были в беспрерывном движении — взвешивала, отсыпала, отрезала, отливала, щелкала на счетах. Протискался к ней под неодобрительный гул баб, попросил сигарет. Пока она звенела мелочью, отсчитывая сдачу, спросил:

— Когда можно поговорить?

— А вечером. Когда закрою.

Пообедав в чайной, пошел в гостиницу. Надо было ждать.

XXXIV

Чувствовал себя Алексей Антонович прескверно. Боль в коленях утихала лишь на малое время, терзала его нудным постоянством днем и ночью. От нее, как видно, начало пошаливать и сердце. Он прилежно принимал лекарства, но ни на минуту не верил, что от них станет легче. Не лекарства ему были нужны сейчас…

Дело, которое, как недавно надеялся, станет чем-то вроде поворотной вехи в его службе, грозило обернуться сплошными неприятностями. Сысоева вынужден был отпустить. Дополнительная проверка его личности пока ничего не дала. А тут — Зыков с обыском… Надо же придумать такое!

Почти через каждые полчаса Алексей Антонович звонил в прокуратуру, спрашивал, не вернулся ли прокурор. Того все не было. А после обеда сказали, что он приедет, по всей вероятности, поздно вечером или завтра.

Что делать? Вопрос не из легких. Конечно, с формальной точки зрения у него не должна болеть голова о Зыкове. Пусть вместо того, чтобы искать убийцу, разыскивает какие-то шкурки. За эту глупость Зыкову, понятно, влетит. Но одному ли Зыкову? А ты где был? Куда смотрел? О чем думал?

…Зыков пришел к нему в кабинет без всегдашней своей улыбки, кивком головы поздоровался и, словно продолжая утренний телефонный разговор, сказал:

— Мех незаконно добытого соболя сбывает продавщица Клава. Это установлено.

— Допускаю. Такое возможно. Но при чем здесь Миньков? Зачем его-то впутываете, Зыков? Человек и без того травмирован.

— Насколько он травмирован, еще посмотреть надо.

— Ну знаете! — возмутился Алексей Антонович. — Это уже черт знает что!

— Алексей Антонович, давайте порассуждаем без особых эмоций, — попросил Зыков.

— Давайте! — сказал Алексей Антонович все так же резко. — А что, если эта самая Клава брала мех у того же Григорьева? Что вы будете делать, Зыков, если все окажется так? Это во-первых. Во-вторых, незаконная добыча и сбыт меха и убийство — где связь одного с другим?

— Это, конечно, явления разного порядка. Однако связь есть. — Зыков помолчал и вдруг заговорил о другом: — По ходу дела у меня не раз возникала простая, как палка, мысль. Убийца должен был твердо знать, что Миньков в больнице, что скоро будет возвращаться, что пойдет по пустырю. Однако ни Павзин, ни Миньков по дороге в больницу никого не встретили. Вы скажете, что Павзина и Минькова могли увидеть из окна, когда они еще шли по улице. Верно, могли. Но попробуйте определить, куда они пошли, когда возвратятся, по какой дороге. Так что все, о чем я говорил, твердо могли знать двое: сам Миньков и Тимофей Павзин.

— Шаткое возводите строение, Зыков. Толкни — повалилось. Не приходила вам в голову тоже простая, как палка, мысль: неизвестный с оружием случайно оказался на пустыре, заметил идущих, скажем, навстречу Миньковых. Кругом ни души. Редкая возможность свести старые счеты. Что, если было так, Зыков?

— Так не было. И вот почему. Темная ночь, льет дождь, пустырь, как вы помните, не освещен. Чтобы узнать, кто идет, надо приблизиться вплотную. Если ваш неизвестный увидел Миньковых, то и они его тоже должны были увидеть. Тут другие концы никак не сходились. Если стрелял Павзин, то почему? Убивать Минькова ему не резон. Никаких раздоров, разногласий у них не было. Более того, Тимофей считал Минькова своим другом, уважал его.

— Павзин? Уважал?

— Да, уважал. Не забывайте, что он пил и, можно сказать, бросил. Я не знаю людей, бросивших питье из страха перед кем-то, из уважения — многих. Стрелять в Минькова у него причин не было. В Веру Михайловну — тем более.

— И как же вы связали концы?

— Допрашивая здесь Сысоева, я обратил внимание на одну пустяковую деталь. Вы помните, он сказал, что Вера Михайловна о разрыве с ним уведомила телеграммой. Почему телеграммой? В таких случаях обычно или пишут письма, пытаясь как-то все объяснить, или вообще отмалчиваются. И потом вся эта история, с разрывом… Словом, сталя приглядываться к Минькову, Разглядеть его нутро поначалу было трудновато. Он — лицо пострадавшее. Сейчас твердо знаю, за маской страдальца прячется человек безжалостный, хитрый, изворотливый, за личиной бескорыстного защитника природы — хищник, рвач.

Взгляд Зыкова был спокоен, но в глазах — не безмятежная голубизна, они налились холодной синевой.

— Хлестко сказано, Зыков, хлестко! — Алексей Антонович осуждающе покачал головой. — А где основания?

Зыков вздохнул, точно о чем-то сожалея.

— А основания такие… Показания Семена Григорьева о «излишках» шкурок, о добыче соболей в заказнике — раз. — Зыков стал загибать пальцы. — Попытки подчинить себе некоторых охотников — два…

— Да они наврут — недорого возьмут!

— Собольи шапки в городе — три, — продолжал перечислять Зыков. — Содружество троицы — Миньков, Павзин, Клава — четыре. И пятое — дневник Веры Михайловны в сопоставлении с показаниями Сысоева…

Все пальцы правой руки Зыкова прижались друг к другу. Алексей Антонович смотрел на увесистый, как кувалда, кулак, будто надеялся увидеть что-то крепко стиснутое пальцами. Вывод Зыкова ясен: убийца — Павзин, организатор убийства — Миньков. Все сказанное Зыковым было слишком серьезно, чтобы принять как нечто малозначащее, но в то же время нельзя, невозможно было согласиться с выводом Зыкова — дикость какая-то невероятная, нереальная, как домовой, живущий под электропечью. Еще Павзин — куда ни шло. В его мрачной душе могла родиться и укорениться любая бредовая идея. Но Миньков… Совсем он не такой, каким изобразил его Зыков. Не одну ночь провели вместе у охотничьего костра. Миньков всегда был трезв, разумен, весел… Ни скрытности, ни своекорыстия в нем не замечалось. Тут что-то не так. Какая-то ошибка…

— Ну, а улики? Какие есть улики, Зыков?

— Улик нет. Для того и обыск. Он, кстати, может и ничего не дать. Но Павзин, уверен, не выдержит, раскроется.

— Я вот тоже был уверен…

Сысоева он не назвал. Но обоим было понятно, о ком речь. Алексей Антонович подумал с горечью, что с Сысоевым, кажется, он здорово промахнулся. Не дай бог промахнуться снова.

— Вы меня не убедили, Зыков. Я могу с натяжкой принять версию — стрелял Павзин. А вот все остальное… У меня есть предложение. Нам с вами надо еще раз поговорить в поселке с людьми, безусловно заслуживающими доверия. Тут рубить с плеча не годится. Тут все сто раз взвесить надо.

— Посмотрим, — сказал неопределенно Зыков. — Так поехали?

— Сейчас? — Алексей Антонович посмотрел на часы. — Ну какой смысл ехать на ночь глядя? Поедем рано утром.

Он все-таки надеялся перед отъездом увидеться с прокурором. После разговора с ним чувствовал бы себя спокойнее.

XXXV

Все решив и обдумав, Миньков немного успокоился. Страх и мрачные мысли уже не тяготили, оставалось лишь неспадающее возбуждение, оно не позволяло ни присесть, ни прилечь, надо было двигаться, говорить. И он за целый день не провел дома даже часа. Дважды ходил в магазин, толкался в очереди среди баб, несколько раз навестил соседей, просил то мыла, то соли, то спичек, отнес в гостиницу альбом с фотографиями, но ни, Сони, ни Баторова не застал. Отдал альбом Агафье Платоновне, сказал, что позднее зайдет еще раз.

Приближался вечер. Тени гор легли на байкальскую гладь, и вода в тени стала темной, сумрачной, зато дальше, там, куда тени пока не достигали, вода искрилась, мерцала, как россыпь углей прогоревшего огня.

Поглядывая из окна на Байкал, начал переодеваться. Надел свой лучший костюм, темную вязаную рубашку, модные туфли на микропоре, на голову накинул замшевую кепочку с коротким козырьком, оглядел себя в зеркале. Хорошая одежда всегда улучшала его самочувствие, придавала уверенности. Так было и сейчас. Возбуждение почти угасло. Сегодня все кончится… Последняя нить будет обрублена — и он окажется недосягаем.

Из ящика с охотничьими припасами он взял два патрона, заряженных крупной картечью, моток жилки, натянул на руки резиновые медицинские перчатки, завернул в газету старые тапочки. Присел на стул, подумал, забрал ли все необходимое, и, захватив ружье Тимофея, завернутое в мешковину, вышел на улицу.

Задами, прижимаясь к забору, выбрался в лес. Здесь сбросил туфли, сунул ноги а тапочки. Прошелся, осмотрел свой след. На земле, присыпанной хвоей, ничего не оставалось. И все же шел к дуплу, избегая многочисленных здесь тропинок.

В полукилометре от поселка в густом сосняке стояла старая, усыхающая лиственница. Подойти к ней можно было только по узкой прогалине. На стволе лиственницы невысоко над землей темнела дыра — там хранились шкурки соболей, завернутые в полиэтиленовую пленку. Тимофей пойдет по прогалине, подымет голову, разглядывая дыру…

Быстро размотал мешковину, собрал ружье. Только раз видел, как Тимофей настораживал на звериной тропе «самострел», но все запомнил и сейчас уверенно принялся за дело. Закрепил ружье на высоте груди, крепко привязал его к двум сосенкам, один конец жилки привязал к спусковым крючкам, второй закрепил на другой стороне прогалины. Проверил прицел, взвел курки. Двинулся по прогалине. Натянутую жилку, как ни присматривался, не увидел. Коснулся ее вытянутой рукой, и тотчас звонко, заставив вздрогнуть, щелкнули курки. Вложил в стволы ружья патроны, снова взвел курки, на цыпочках, оглядываясь, пошел от дупла. Выбравшись из сосняка, побежал. На закрайке леса переобулся в туфли, стянул с рук скользкие от пота перчатки. И тапочки и перчатки вместе с мешковиной закопал на задах под забором. Дома тщательно помыл руки и торопливо пошел в гостиницу…

Соню не застал и в этот раз. Зато там был Баторов. Одетый — собрался куда-то идти или только что пришел, — он стоял у стола, листал альбом с фотографиями. Чего там выискивает? Кудрявый херувимчик… Копнуть, так ведь дурак набитый. И сволочь, должно быть, порядочная. Не Тимофею, тебе бы всадить заряд картечи. Прямо в рожу, узкоглазую…

Он попробовал улыбнуться Баторову, но губы словно бы одеревенели. Сел на стул, закурил. Ждал, что кудрявенький о чем-нибудь спросит, но тот молчал.

— А где ваша девушка? — Голос предательски вибрировал, в нем проскальзывали искательные нотки.

— Наша девушка у Константина Данилыча.

Этим «наша» Баторов, может быть, и неумышленно как бы отодвигал его от Сони. И пусть. Велика важность.

— А скоро она вернется?

— Этого я не знаю.

— Да-а… А меня, извините, к вам все время тянет. — Он полностью овладел своим голосом. — Вы интеллигентные люди. Не то, что мой друг Тимоха. Утром зашел к нему. Многие еще и чай не пили, а он уж водки надрызгался.

— Как же так? Один? — заинтересовался Баторов.

— В том-то и беда. Давно с ним такого не было. В последнее время он что-то не в своей тарелке. Боюсь, как бы снова не запил. Ну ничего… Справлюсь. — Глубоко затянулся — красный поясок пополз по сигарете, оставляя за собой серый столбик пепла — завороженно смотрел на него, пока пепел не упал. Встряхнулся. — А вы не сходите за Соней?

— Зачем? — Баторов захлопнул альбом, посмотрел на часы.

— Клава меня позвала на ужин. Я намекнул, что приду не один. Буду рад, если не откажете.

— Я не смогу, — поспешно отозвался Баторов, пробежал пальцами по пуговицам плаща — уходить собрался.

— Жаль. Очень жаль.

Он не стал ждать Баторова, первым вышел из гостиницы. Отказался. Ну и черт с тобой. Больно вы нужны, ты и твоя Соня. Главное сдельно. Ты, голубчик, вынужден будешь засвидетельствовать, что вечером я был у тебя. А что днем никуда ни на шаг из поселка не отлучался — другие засвидетельствуют. Теперь к Клавке. И пусть она позовет кого-нибудь из соседей. Выпить на дармовщину мало кто откажется. А лишний свидетель не помешает.

На небе стали зажигаться звезды. Тимофей, должно быть, собирается… Сейчас лучше об этом не думать. Все. Не было ни пустыря, ни этого… Ничего.

Возле Клавиной квартиры на него дохнуло холодом с Байкала. Шершавый ветерок встребушил волосы. Приглаживая их ладонью, вдруг спохватился: где же кепка? В лес он пошел в ней. А вот из лесу… Неужели оставил там? Или дома?

Пошел домой. Кепки там не было. Значит, оставил в лесу. Бежать, немедленно бежать туда! И он было кинулся на зады, но тут же остановился. Туда нельзя. Там вот-вот грохнет выстрел. Ему надо быть как можно дальше от этого места. На глазах у людей надо быть. А может быть, и не там она вовсе? Помнится, когда переобувался… Тогда ничего. Но уверенности в том, что все так и есть, не было.

XXXVI

А Миша Баторов снял кепку со стула, повертел в руках. Фасонистая. Замша, конечно, не натуральная… И все равно, неплохо бы достать такую… Что это Миньков таким рассеянным стал? И говорил как-то странно. Повесив кепку на крючок, пошел к Куприяну Гавриловичу. Старик только что вернулся, блаженствовал за столом, гоняя чаи.

— Ну что, дед, как рыбалка?

— На уху окунишек надергал… Ты садись и пей чай. Что за разговор, когда один за столом, а другой — возле. Уважь старика.

И Мише пришлось уважить.

— Рыбалка нынче уже не та. Совсем, скажу тебе, не та. Бывало, окунь брал, если двумя удочками ловишь, снимать замаешься. А крупный какой был!

— И охота, наверное, тоже не та?

— И охота! Бывало, зверя на выбор бьешь. А теперь…

— У вас хорошее оружие было?

— Как у всех. Оружие еще не все. Оружие стреляет, а убивает охотник.

— У вас винтовка была?

— Нет, винтовку не держал. Да у меня и карабин был знатный. Так этот зараза, прости меня бог за грубое слово, Степка Миньков отобрал. Ты пей чай-то. Хочешь с молоком, хочешь с вареньем или сахаром.

— Пью, спасибо.

— Да разве ж так пьют! Я, бывало, по дюжине стаканов осиливал. И теперь еще полдюжины запросто подыму.

— Куприян Гаврилович, а для кого вы, года два назад искали винтовочные патроны?

— А-а… Верно, было дело, искал. Для себя хотел раздобыть патронов. Да не нашел.

— Зачем же вам понадобились патроны, если винтовку, как говорите, не держали.

— Винтовку не держал, — охотно подтвердил Куприян Гаврилович. — Но у меня с довоенной поры валялся вкладыш. Это, попросту говоря, винтовочный ствол. Вдвигаешь его в ствол дробовика, казенная часть у вкладыша подогнана так, что садится в патронник. Ну и стреляй. С виду у тебя дробовик, а на деле — винтовка.

— Можно мне взглянуть, что это за хитрая штука?

— Лишился я, брат ты мой, и этого оружия. Забрали у меня карабин и мелкашку, оставили голоруким. А душа не терпит, в лес тянет. Тогда-то я и вспомнил про вкладыш. А патронов всего пять штук. Посовался туда-сюда — не нашел. Ну, думаю, схожу и с этими. Двинулся в лес. И, как на грех, повстречался со Степкой и Тимохой. Степан на меня попер: опять-де за свое взялся, старый. Конечно, оправдываюсь. Говорю: ни разу не стрелил. Он мое ружьишко с плеча моего стянул, чтобы посмотреть, правду ли говорю, чистые ли стволы. А там у меня вкладыш. Вытащил его Степан и в кусты кинул. Патроны тоже отобрал.

Миша отодвинул стакан с чаем, навалился на кромку стола.

— А патроны он тоже в кусты бросил?

— Патроны? Что-то не припомню.

— Спасибо за чай. — Миша вылез из-за стола. — Почему вы позднее не поискали вкладыш в кустах?

— Искал, — с заметным смущением признался Куприян Гаврилович. — Да не мог найти. Кто-то, должно, подобрал.

От горячего чая Мишу прошиб пот. Постоял на улице, остужая лицо. На столбах вспыхнули лампочки, погасив звезды. «Вот и все» — мысленно сказал себе Миша. Теперь казалось странным, что они так долго блуждали по ложным путям.

«Вот и все…» — повторил он вслух с некоторым недоверием. Чего-то ему сейчас не хватало. Нет, с делом все в порядке. Звенья цепочки сомкнулись. А вот ощущение радости — где оно? Ему сейчас скорее даже тоскливо. А почему — сам себе не ответишь. Может быть, потому, что еще раз всем своим сознанием почувствовал беспредельную непростоту человеческой жизни. Или по причине более простой. Все могло завершиться много раньше, если бы… Разобраться, так он только сегодня действовал самостоятельно. До этого был лишь добросовестным помощником Зыкова. Однако никакая добросовестность не может заменить работы беспристрастного ума и ищущего воображения. Вот Зыков… Теперь-то понятно, что Зыков давно что-то почуял. А помалкивал… Но что он мог сказать? Бывают вещи, о которых до поры и сказать-то невозможно, настолько они для тебя самого неясные, невесомые, неосязаемые. Говорить о них то же, что рассматривать снежинку на горячей ладони…

Возле дома Константина Данилыча встретил Соню, и вместе направились в гостиницу. Редкие лампочки цедили на дорогу скудный свет. Стайки парней и девушек тянулись к поселковому клубу. Громко разговаривали. Смеялись. Пели частушки. Чьи-то неумелые руки терзали гитару.

— Что-то помалкиваешь сегодня? — спросила Соня.

Он не ответил. Говорить совсем не хотелось.

— Ну помолчи. Я тоже помолчу. Хотя есть что сказать — день был интересный. Но сделала вывод: с тобой делиться мыслями опасно. У тебя, Мишенька, талант редкостный — на светлом находить темные крапинки.

— Много ты понимаешь, — обиделся Миша.

Очень не хотелось сейчас, чтобы Соня говорила в обычной своей манере.

— Ты, Миша, плохо воздействуешь на меня. Это факт. Сегодня утром в гостинице я смотрела на Минькова и никак, ну никак не могла разглядеть в нем того, что видела раньше. Наверное, не смогу о нем написать, как хотелось. Что-то умерло во мне. И это что-то погубил своим скепсисом ты, Мишенька.

— Будешь думать, что тебе дано все постигать с одного взгляда — вообще ничего не напишешь.

— Зачем ты так, Миша? — голос ее задрожал. — Ты злой! Ты людей не любишь! — Она почти кричала. — Тебя таким милиция сделала! Мир для тебя на две части делится — на милицию и подозреваемых.

Такой бурной вспышки негодования он не ожидал. Попросил растерянно:

— Перестань, Соня…

— Я не хочу с тобой разговаривать! — Она убежала.

Ее каблучки простучали по ступенькам крыльца, громко хлопнула дверь. И все стихло. Он постоял и пошел следом. На душе было муторно.

Надеялся, что Зыков возвратился. Но в гостинице его не было. Сел на кровать, покурил. Соня из своей комнаты не показывалась. Командированные уже уселись забивать «козла». И опять громко хохотали… Надо срочно сообщить Зыкову и Алексею Антоновичу о вкладыше. Придется идти в Совет…

Не успел отойти от гостиницы, услышал за собой торопливые шаги. Кто-то догонял. Подумал: Соня.

— Подождите!

Нет, это была не Соня. Это был Дымов. А следом за ним подошла и Марийка.

— Мы к вам… — Дымов перевел дыхание. — Может быть, и напрасно беспокоим… Дело такое. Мы с Марийкой были за поселком. Там есть полянка. И бревно лежит. Сидим на бревне и разговариваем. Вдруг — бух! Выстрел.

— Сначала огонь блеснул, — поправила его Марийка. — Я видела.

— Я тоже огонь видел. Разом все было, и огонь, и звук. А потом кто-то вроде бы вскрикнул.

— Вскрикнул, вскрикнул, я слышала, — зачастила Марийка. — Так вот: ой-ой!

— Ну, а я было туда наладился. Да Марийка не пустила. На руках повисла…

— Боюсь я! — Марийка прижалась к Дымову. — После смерти Веры Михайловны и темноты, и стрельбы боюсь.

— Не пустила меня. Пойдем, говорит, отсюда поскорее. А я подумал, что вам сказать надо. Мало ли что…

— Далеко это?

— Да нет. Я покажу. А ты, Марийка, дуй домой.

— Как бы не так! Я пойду с вами. У вас наган есть? — дернула за рукав Мишу.

— А то как же! — засмеялся Миша и похлопал по пустому карману.

В лесу было темно. Но Дымов уверенно нащупывал ногами тропу. Сквозь черные ветви колюче мерцали звезды. Вскоре деревья расступились, открылась неширокая полянка. Глаза привыкли к темноте, и Миша разглядел толстое серое бревно, пятачок вытоптанной травы перед ним.

— Здесь мы сидели, — шепотом сказал Дымов, пошебаршил в карманах, в его руке вспыхнул фонарик, пучок света скользнул по траве, уперся в стволы деревьев. — В той стороне…

Он снова пошел впереди, подсвечивая себе фонариком. Пятно света выхватывало из темноты зеленые лапы сосен, бурые стволы, черные пни. Набрели на тропу. Петляя, извиваясь, она вывела их на обрывистый берег Байкала. Снизу доносились всплески, вздохи, поскрипывание камней. Свет фонарика пробежал по маслянисто-черным волнам, угас.

— Кажется, прошли дальше, — прошептал Дымов. — Надо идти обратно.

В его шепоте было смущение, понятное Мише. Мало ли кто мог выстрелить. Ружье почти в каждом доме. Могли, дурачась, пальнуть ребятишки. Или ребята подшутили над Дымовым. Завтра на смех подымут…

— Дайте фонарик, я пойду первым, — в полный голос сказал Миша.

Хотелось разломать тишину леса и таинственность, сокрытую в ней.

Возвратились на поляну, и Миша напрямую направился к тому месту, где, как говорили Дымов и Марийка, блеснул огонь. Шел с частыми остановками. Прислушивался. Вновь навалилась тишина, заставляющая невольно напрягаться. Подошли к густым зарослям молодого сосняка. И где-то за ним послышался слабый звук, не то стон, не то всхлип. Продираясь сквозь чащу, царапая лицо и руки отсохшими сучьями, он вышел на узкую прогалину, обогнул толстую корявую лиственницу и оторопело остановился, вскрикнул. На земле, ничком, прижав руки к груди, лежал человек. Еще не увидев его лица, он понял: Тимофей Павзин.

Сунув фонарик Дымову, повернул Тимофея на бок. Все его лицо, руки покрывала загустевшая кровь. Из горла с редким дыханием вырывались хлюпающие звуки.

— Бегите в поселок! Машину, носилки! Позвоните в милицию!

При свете фонарика он стал осматривать землю, увидел блеснувшую нить жилки, по ней вышел к ружью. Не притрагиваясь, обошел вокруг него, посветил в зловеще-пустые зрачки стволов, походил по прогалине, ощупывая тускнеющим лучом фонарика деревья и землю, прикрытую толстым слоем рыжей хвои. Ничего больше не нашел. Выключил фонарик и стал ждать.

Вскоре послышалось тарахтенье мотора, блеснул свет фар. Машина остановилась у края леса. Люди шли напрямую. Миша, посигналил им фонариком.

Тимофея положили на носилки и понесли. Но из поселка стали подходить люди, любопытствуя, они лезли к тому месту, где лежал Павзин, негромко разговаривали, высказывая догадки и соображения, спорили. Миша боялся, что следы, если они есть, будут затоптаны, осаживал людей, просил держаться в отдалении. Вернулся Дымов. Сказал, что дозвонился до милиции, а Марийка вызвала хирурга из районной больницы. Но Павзин плох… Миша попросил Дымова увести отсюда людей.

— А вы? — спросил Дымов.

— Я тут останусь. Буду ждать своих.

— Неловко одному-то. Я тоже могу остаться. Или ребят попросим.

— Не надо. Вы лучше вот что сделайте. Проследите, чтобы никто из посторонних не заходил в больницу.

— Задачу понял, — сказал Дымов, подошел к любопытным. — Выстрел мы с Марийкой услышали. Идемте — расскажу…

Миша остался один. Его окружила глухая, вязкая тишина. Он привалился спиной к лиственнице, поднял воротник плаща, прячась от влажного холода, сползающего с гор. Было жаль, что поссорился с Соней. Она, наверное, все еще злится. Ей и в голову не приходит, что он сейчас один в молчаливом лесу сторожит клочок земли, где только что пролилась кровь человека. Еще одна жертва… Чего? Страха, глупости, злобы?

Длинная ночь подходила к концу, когда на краю леса снова остановилась машина. Дымов привел Алексея Антоновича и Зыкова. Володя принес усиленный фонарь. Холодный белый свет залил прогалину.

— В больнице были? — спросил Миша у Зыкова.

— Были. Пока жив. Но… — махнул рукой.

Алексей Антонович, хмурый, молчаливый, осмотрел ружье, подергал за жилку.

— Надо установить, чье оно. Зыков тоже осмотрел двустволку.

— Это ружье я видел в доме Тимофея Павзина.

— Да? Вполне возможно, что это самоубийство.

— Что-то уж очень сложнооборудованное самоубийство. — Зыков достал из портфеля фотоаппарат, принялся делать снимки; свет блица выплескивался из круглого глаза рефлектора.

— Сложно или не сложно — это ничего не доказывает.

Начальник прохаживался по прогалине, смотрел себе под ноги. Под его до блеска начищенными сапогами потрескивали сухие веточки. Он был в форме. Правая пола кителя оттопыривалась, под ней угадывалась кобура пистолета. При свете лампы жарко вспыхивали медные пуговицы, кокарда на фуражке. Миша перевел взгляд на Зыкова. Тот был в неизменном клетчатом пиджаке, в мятых, вспузырившихся на коленях брюках. Но, странно, Зыков выглядел более собранным и подтянутым, чем начальник. Зыков работал. А начальник, похоже, не знал, чем заняться.

Миша рассказал о своем разговоре с Куприяном Гавриловичем.

— Так, — сказал Зыков, опуская фотоаппарат. — Вот как. — Повернулся к Алексею Антоновичу: — А ведь вы, помню, говорили, что опрашивали Куприяна Гавриловича.

Алексей Антонович молча пожал плечами.

С бледнеющего неба сочился рассвет, и вспышки блица становились все более тусклыми. Закончив фотографирование, Зыков попросил Мишу упаковать ружье и жилку, сам полез в дупло, достал сверток.

— Вот и шкурки.

— А вы говорили! — чему-то обрадовался Алексей Антонович. — Думаю, что прав я, не вы, Зыков.

Володя и Дымов развели огонь. Сидели возле него, покуривали, вели разговор о своих шоферских делах.

Над вершинами деревьев показался край багрового солнца.

— Ну, все, — сказал Зыков. — Поехали.

Вышли из леса и сели в газик.

— Куда? — спросил Володя, выруливая на дорогу.

— В больницу, — распорядился Зыков.

Алексей Антонович сутулился на переднем сиденье. Ни разу не обернулся. Только возле больницы выпрямился.

— Вы идите. А я поеду к Минькову. Там вас подожду.

Машина ушла.

Они втроем — Зыков, Миша и Дымов — тщательно вытерли на крыльце ноги. Зыков открыл дверь. В коридоре встретила Марийка. Строго глянув на них, прижала палец к губам.

— Не приходил в себя? — тихо спросил Зыков.

— Какое там! Всю грудь разворотило. Хирург только руками развел. Не жилец Тимоха.

— Пошли, Миша, к Минькову, — сказал Зыков.

На улице он громко, во всю грудь вздохнул, стиснул плечо Миши:

— Такие-то, брат, дела…

Мише захотелось закурить. Полез в карман. Пачка была пустая.

— Ты иди, а я в чайную забегу. Сигарет куплю.

XXXVII

Ночевать Степан остался у Клавы. И опять почти не спал.

На рассвете встал, оделся, вышел на улицу. Увидев над домом Константина Данилыча дымок, постучал в окно. Раздвинулись тюлевые занавески, показалось широкое лицо Агафьи Платоновны.

— Чего тебе?

— Спичек бы мне, — нашелся он. — Собрался печку затопить, а огня нету.

Она открыла створку, подала коробок спичек.

— Ты и вечером, кажись, брал у меня спички…

— Брал. Да потерял, кажется, — не оплошал он и тут.

— Тут не спички, голову потеряешь, — Агафья Платоновна хлюпнула носом. — Сначала Веру Михайловну, теперь Тимофея. Сроду такой страсти не было. Говорят, доктор приехал, бог даст, спасет Тимофея.

Он что-то сказал ей, пошел. Каленым железом прожгла мысль: жив Тимоха. Заговорить может. Тогда — конец. К стенке поставят. И леденящий холод страха, еще не изведанного им, холод смертного страха разлился по жилам. Не помня себя, дошел до дома. Что делать? Что делать? Конечно, бежать. Как можно скорее и как можно дальше. Потом видно будет.

И он стал собирать чемодан. Тяжелый. Придется бросить. Все бросить. Ради чего же тогда?

Присел на чемодан, потряс головой, приказал себе: не паникуй. Думай, Тимоха пока жив. Пока… Кепка? Кепка — ерунда. Оставил ее у Тимохи. Вот и все… Что еще? Это случилось вечером. А сейчас уже утро. Если бы Тимоха что-то сказал, о н и  явились бы давным-давно. Уж они бы выжидать не стали.

Глянул на улицу.

Возле дома остановилась милицейская машина. Из нее вылез Алексей Антонович. Все, конец… Но почему Алексей Антонович один? Где те двое? А может быть… Надежда была невелика. Но она придала ему сил. Встретил Алексея Антоновича так, будто обрадовался его приходу. Провел на кухню, подвинул стул.

— Я завтрак готовлю. Буду рад, если не откажетесь от чашечки чая. Или кофе желаете?

— Спасибо, я ничего не хочу.

Это уже плохо. Если бы запросто пришел, не отказался бы.

— Что Тимофей? Есть надежда?

— Не знаю. — Алексей Антонович потирал колени, болезненно морщился, исподлобья смотрел на него, и этот взгляд словно бы ощупывал, словно бы искал что-то.

— Что же произошло, Алексей Антонович?

В ответ он криво усмехнулся.

— У меня, Степан Васильевич, есть к вам два-три вопроса. — Выжидательно глянул на него. — Кое-что выяснить нужно.

Вот оно, начинается…

— Я готов ответить на все ваши вопросы.

Алексей Антонович медлил, собирался с мыслями — или боль в коленях досаждала, тер их и морщился. Степан подошел к окну, прижался лбом к холодной стеклине. По улице, явно направляясь к его дому, шагал Зыков, а дальше, метрах в ста от него, угадывалась фигура кудрявенького — Баторова…

Через топи

I

Притихла в знойной истоме тайга. Где-то попрятались птицы и звери. Вялые листья кустарников висели безжизненно; по коре сосен сползала тягучая смола и беззвучно падала на землю чистыми каплями. Голову дурманил запах багульника и трав. Жарко, ох и жарко! Лешка часто останавливался, смахивал пот с разгоряченного лица, поправлял ремни рюкзака. В тех местах, где тропа поворачивала, сквозь кусты и деревья Лешка видел своих спутников. Первым шел Мартын Семенович, человек уже немолодой, лысый. Узкоплечий, некрупной фигурой он напоминал подростка. За Мартыном Семеновичем отмерял широкие шаги Макар Иванов, здоровый и сильный парень. Прямо перед Лешкой горбатился под тяжестью рюкзака Антон Воронцов. Изредка Антон оборачивался, и тогда Лешка видел его профиль с чуть крючковатым носом и черной ретушью небритой щетины на подбородке.

— Ну как ты? — спрашивал Антон и кричал Мартыну Семеновичу: — Отдохнуть пора!

Придержав шаг, Мартын Семенович поворачивал блестевшую, как кочан капусты, голову, недовольно ворчал:

— Когда успели устать?

Сам-то он, видать, нисколько не уставал. Без отдыха, неторопливым спорым шагом дошел бы до самого зимовья. Посмотреть — какая в нем сила? А вот шагает и шагает: жарища, духота, груз на спине — все ему нипочем. Не человек — машина какая-то. И, как у машины, нет в нем нисколько жалости. Уж он не остановится, не спросит, как Антон: «Тяжело тебе?» Скорей из камня выжмешь воду, чем из него сочувствие. Подумав так, Лешка вздохнул, сказал себе: «Будешь знать, дурак, куда проситься! Гнали тебя сюда?»

Если бы гнали… Начитался о тайге, наслушался и покоя не давал отцу, начальнику партии: «Возьми с собой! Возьми!» Взял. Радовался этому, будто первоклассник пятерке, ребятам в школе на все лады расписывал, как будет охотиться на зверей, ловить рыбу, а словам отца о том, что в тайге придется работать наравне со всеми, не придал значения. Вот чем эти слова обернулись: в плечи врезаются лямки рюкзака, ноет спина, заплетаются ноги, но ты иди и не останавливайся. Пролезай сквозь чащи, тащись болотами по колено в прокисшей воде. Вот что такое «наравне со всеми». За день до того умаешься, что ни охота, ни рыбалка в голову не идут, скорее бы до постели…

Перед подъемом на гору Мартын Семенович разрешил передохнуть. Сели на скинутые рюкзаки. Антон спросил:

— Мартын Семенович, а много еще идти?

— Перевалим — будет зимовье.

— Пообедаем — и обратно?

Антону и так все известно: в зимовье освободят рюкзаки от образцов, нагрузятся продуктами и снова, сгибаясь в три погибели, потянутся с перевала на перевал — туда, где стоят палатки партии. Снова горький пот будет выедать глаза… Все это знает Антон, но хочет заговорить зубы Мартыну Семеновичу и таким путем затянуть передышку. Кого захотел перехитрить! Лешка досадует, что хитрость Антона не удалась, с отвращением отрывает от тела мокрую рубаху.

— А-а, черт вреднучий, чтоб тебе!.. — процедил сквозь зубы Антон, поднимая рюкзак. В его глубоко сидящих глазах всплеснулся злой огонек.

Не раз уже замечал Лешка в глазах Антона этот недобрый огонек. Ясно, что не может он терпеть Мартына Семеновича. Но почему не скажет прямо всего, что он о нем думает? Боится? Все может быть… Но как бы там ни было, противно Лешке: когда Антон разговаривает с Мартыном Семеновичем, голос у него становится густой и тянется, будто мед с ложки. Сам Мартын Семенович сколько раз обрывал Антона: «Не лебези!»

Едва заметная тропка потянулась в гору, петляя среди камней и деревьев. Из-под ног Антона вылетали мелкие камешки, скатывались вниз, щелкали по голенищам Лешкиных сапог. Идти становилось все труднее, просто невозможно было идти. Лешка задыхался, останавливался.

— Подтянись, ребята! — покрикивал сверху Мартын Семенович.

Лешка нарочно не откликался. Покричи, покричи… Одичал тут, только и знает покрикивать, подгонять. Не видит разницы между человеком и вьючной скотиной. Будь ты дурак дураком, но, если хребтина крепкая, хорошо. Из него тоже думает сделать крепкогорбого осла. Не выйдет. Не получится. Покричи, покричи!

Его подождал Антон.

— Замучился ты, Лешенька. А батька твой, понимаешь, того… Можно ли так сына родного? Мало ему своих заработков?

От этих слов, от усталости, оттого, что все получилось хуже некуда, на глаза навертывались непрошеные слезы, и Лешка еле сдерживался, чтобы не заплакать.

За подъемом — крутой спуск. Тропа исчезла в бурых камнях.

Пошли тихо, осторожно, но Лешка поскользнулся на россыпи камней, упал и, обдирая плечо, проехал на боку метра три. Все, что он сдерживал, вырвалось наружу с криком злости и боли:

— Хватит! — Он сбросил рюкзак, пнул его сапогом. — Не понесу!

Мартын Семенович вернулся, с минуту постоял, покусывая губы, молча снял свой рюкзак и переложил в него половину Лешкиного груза; так же молча пошел дальше. Антон тихо засмеялся:

— Во, давно бы так!

Осталось пройти немного. Под горой в зелени леса уже чернела крыша зимовья. Но идти становилось все труднее. Слева — осыпь, справа — крутизна обрыва, а битый камень под ногами шатается, того и гляди, загремишь вниз. Лешка опасливо косился на обрыв, осторожно, будто шел босиком по колючкам, переставлял ноги. Испуганный вскрик Макара заставил его вздрогнуть, поднять голову. На краю обрыва Мартын Семенович отчаянно махал руками, пытаясь сохранить равновесие, но рюкзак мешал ему. Не переставая махать руками, он полетел под обрыв.

Когда они спустились, Мартын Семенович лежал на камнях с посеревшим лицом и стискивал руками странно подвернутую ногу.

— Сломал… — просипел он.

Антон и Макар наложили на перелом бересты, лучин, перетянули ногу полотенцем и понесли Мартына Семеновича в зимовье. А через полчаса Макар налегке пошел обратно — сообщить о несчастье.

II

Мартын Семенович лежал на широких нарах, пил из железной кружки воду маленькими глотками.

— Вот беда-то! — Антон пощипывал щетину бороденки, смотрел на засиженное мухами оконце. — Вот беда-то. Больно? А?

— Чаю вскипятите…

— Это мы сейчас. Это мы мигом…

Суетясь, Антон выдернул из ножен большой нож, кивнул Лешке: пошли.

Зимовье стояло на поляне, наискось перерезанной ручейком. Рядом возвышался лабаз, в котором хранились продукты. Антон сел в тень, падающую от лабаза, принялся строгать сухую палку. Тонкие стружки свивались на светлом лезвии ножа в крутые кольца и падали под ноги.

— А ты, Лешенька, принеси водички. Вот там чайничек.

Лешка принес воды, растопырил над огнищем черную треногу тагана, повесил чайник. Облупленный Лешкин нос с крапинками синеватой новой кожи был наморщен, в потемневших глазах смешались страх и жалость. Он видел себя на нарах вместо Мартына Семеновича. Могло ведь случиться, что и он…

— Теперь, Лешенька, принеси дровишек. — Антон положил под чайник куделю стружек, чиркнул спичку. В ярком солнечном свете огонек был совсем не виден, только струйка дыма показывала, что спичка горит.

Насобирав поблизости тонких, просушенных до звона сучьев, Лешка сел у огня, стянул с распаренных ног сапоги, снял рубашку.

— Пойду к нему, — кивнул он в сторону зимовья. — Может быть, что-нибудь нужно.

— Сиди, ничего ему не нужно.

Тут Антон говорил совсем иначе, чем в зимовье. Лешке даже показалось, что Антон радуется.

— Что так смотришь? — Антон тоже разулся, лег на траву, устало потянулся. — Нам повезло, Лешенька. Обратно-то, понимаешь, не пойдем.

— Нехорошо. — Лешка осуждающе качнул головой. — Зачем же так говорить?

— Мал ты еще, Лешенька, голубчик. Жизни не нюхал.

Над горой, через которую они недавно перевалили, дрожал нагретый воздух. Линия горизонта была нетвердой, текучей: все плыло, поминутно меняя очертания, и невозможно было понять, где зыбится дерево, где — клык камня. Снова мерять таежную тропу усталыми ногами Лешке тоже не хочется, но и радоваться этому сейчас он не может. Какая уж тут радость!

Антон встал, прислонил к лабазу лесенку — две жерди с глубокими зарубками-ступенями, поднялся вверх, сдвинул на крыше кусок бересты. Пошуршав там бумагой, он цокнул языком, бросил короткий взгляд на зимовье и показал Лешке бутылку с жестяной пробкой.

— Во, видал! Спиртишко, понимаешь?

В лабазе он взял колбасы, банку консервов. Сорвав зубами пробку, налил немного спирта в кружку, понес в зимовье.

— Примите, Мартын Семенович, полегчает, — донесся оттуда его воркующий говорок. — Тяжесть с души снимет.

— Пронюхал уже? Самому заложить хочется?

— Мартын Семенович!.. Все еще худо обо мне думаете? При вас, сам чувствую, другим становлюсь. Вот колбасочка, закусите.

Чуть погодя Антон заговорил снова:

— Лечить вас дома придется. Так я вас не оставлю, даже не думайте.

Вернулся он с пустой кружкой, задумчиво помурлыкал себе под нос, тронул Лешку за плечо:

— А тебе может нагореть за это дело.

— Мне? Как так?

— Рюкзачок-то был тяжеленький. А почему?

— Он сам взял! Сам!

— Ну-ну, не спеши. Все это так, но, понимаешь, иной раз повернется… Ты не бойся, я-то на что? Увезу его отсюда, и все будет шито-крыто. Ты только бате своему, если запоперечит, словечко кинь: пусть меня не держит. — Антон опять налил в кружку спирту, сунул в карман колбасы. — Не кисни, Лешенька! Пойдем умоемся.

На берегу ручья Антон сел, показал рукой Лешке, чтобы он садился рядом, протянул кружку:

— Дерни немного.

— Я не пью. Не могу.

— Как хочешь. С устатку хлебнуть такой благодати — эх-эх, слов не найдешь обсказать… — Он зажмурился, запрокинул голову и одним большим глотком опорожнил кружку, запил водой из ручья. — Крепкий, черт! Переборщил малость, на двоих рассчитывал. А тебе пить надо, посмотри на себя, Лешенька. Хилый ты, тонкий, продолговатый. Тебе бы, понимаешь, не по тайге шататься, а сидеть где-нибудь в холодке и бренчать на балалайке. Легко, не жарко, и звуки приятные.

Лешка черпал ладонями воду, плескал себе в лицо. Прохладные струи сбегали по щекам, падали обратно в ручей, на траву, на запыленные брюки. В сознании ржавым гвоздем засело: «Рюкзачок-то был тяжеленький». Ну и что из того? Просил его Лешка наваливать груз на себя?

— Тебе про рюкзак он говорил? — спросил Лешка.

— Да нет. У него сейчас вся память отшибленная. Отойдет, тогда припомнит. — Антон содрал кожуру с колбасы, откусил, прожевал. — Ты не тревожься… Увезу его отсюда. И сам попутно смотаюсь. Эх, Лешенька, жизни ты совсем не понимаешь. А я-то ее давно раскусил и на язык попробовал. Воротит меня от того, что́ в рот суют. А бывает, ничего не сделаешь: лихо, горько — глотай.

Закатав до колен штаны, Лешка опустил ноги в прохладную воду ручья. Эх, на Селенгу бы сейчас, бултыхнуться с крутого яра вниз головой, поплавать, полежать на песочке, опять поплавать. И спина не гудит, и о Мартыне Семеновиче не надо думать.

Лешка вздохнул.

— Во, вздыхаешь, а жизни еще не видел, принуждения тебе не было. А вот меня… Такая складная жизнь была у меня, Лешенька! Сам над собой начальник. Иду, бывало, в тайгу, бью шишку — деньги. Собираю грибы, ягоды — деньги. Потрудился — год живем, не тужим, понимаешь, на полную свободу. Мешал я кому-нибудь? Скажи, Лешенька, мешал?

— Я не знаю.

— Мешал! В тунеядцы зачислили — вот что выкинули. А кто тунеядец? Тот, кто чужой хлеб ест. Таких в городе надо искать. По тротуарам лбы — ого-го! — а я не тунеядец. Они на родительских хлебах отъедаются, а меня — в тунеядцы. Дураки вы: добро-то в тайге пропадает. Не понимают. А самая горькая обида мне, Лешенька, что свои же родственники яму под меня подкопали. Этот лысый — брат моей жены. Сознательности в обоих — на полдеревни хватит. И черт догадал жениться на ней! Бестолочь она, понимаешь, каких свет не видывал. В колхозе за копейку горбатится и довольнехонька. Медаль ей на грудь повесили, так она совсем умишком тронулась. Ей, с ее медалью, совестно стало иметь такого мужа. Наябедничала раз, два. Схватил я ее за космы, оттаскал, как положено. Она, понимаешь, в суд подала — во до чего зловредная бабенка. Упросил вот его, братца ее, взять меня на исправление. А теперь расплююсь и с ним, и с его сеструхой, по тайге буду ходить, на глаза им не покажусь. Он мне, когда на поруки брал, говорил: чуть чего — к прокурору. На одной ноге пущай скачет жаловаться, не скоро доскачет.

«Хитер бобер», — подумал Лешка. Ему почему-то вдруг стало тоскливо, так тоскливо, что пешком бы ушел домой. И пьяная откровенность Антона раздражала, хотелось возражать ему, злить его. А Антон, растягивая слова, с шепелявинкой жаловался:

— Такая у меня проклятая жизнь, Лешенька. Но теперь я с себя этот хомут сниму. Я никого не трогаю, не ворую, меня тоже не трогайте. Такая у меня линия жизни, понимаешь. Да и у других такая же, но они втихую к себе добро прискребают.

— Врешь ты!

Антон споткнулся, глянул на него косо, потом хмыкнул.

— Хм! Тоже вроде что-то смыслишь. — Посидел молча, босой пяткой разворотил муравьиную кучу, встал. — Гляди, вот он, колхоз. Мурашам иначе никак невозможно, мелкие твари потому что. А если у меня котелок исправно варит и руки крепкие — зачем мне вся эта лавочка? Пальцы, Лешенька, у каждого к себе гнутся. Природой так определено.

Лешка вытянул руки, сжал и разжал кулаки, рассматривая пальцы с подковками грязи под ногтями. И верно, к себе…

III

Жиденький свет из оконца падал на лицо Мартына Семеновича. За одну ночь он заметно похудел. Под глазами обозначились темные полукружья; кожа одрябла, слеглась у рта глубокими складками. Лешкин отец наклонился над ним, тихо спросил:

— Ну, как ты?

— Пока ничего, терпимо.

— Садитесь, Иван Петрович. — Антон придвинул Лешкиному отцу скамейку. — Может, чайку желаете?

— Я самолет вызвал, Мартын Семенович. Неисправный он у них, но обещали.

— Какой самолет придет, сколько в нем мест?

— Самолет трехместный, а что?

— Антона хочу с собой забрать.

Антон придвинулся к Лешкиному отцу, рассудительно заговорил:

— Одного нельзя отправлять. Тяжело ему будет без присмотра и помощи. А кому другому за ним присматривать, если не мне?

— М-да-а, — неопределенно протянул Иван Петрович. — С одной стороны, все так, с другой… Мы тут посадим, там снимут. Выходит, можно обойтись без сопровождающего.

— Не то, нет, — отрицательно качнул головой Мартын Семенович. — С женой ему помириться надо, пока начисто все не расклеилось.

— Да-да, с женой… — Антон вздохнул. — Камень на сердце давит. Свижусь с ней, покаюсь — и сразу же сюда. Другой дороги у меня нет: полюбил, прикипел душой к нашему коллективу…

Во время этого разговора Лешка стоял у распахнутых дверей зимовья. При последних словах Антона брезгливо дернул губы, пошел к лабазу. Под ним двое парней складывали в рюкзаки продукты. Рюкзаков Лешка насчитал пять. Значит, для отца, для него, для Антона и этих парней. Но Антон, видать, улизнет. Отпустит его отец: не может он не отпустить, если сам Мартын Семенович того хочет. А в самолете еще одно место останется свободным.

— Ленька! — Отец вышел из зимовья. — Ты бы письмо матери написал. — Он остановился рядом, положил руку на Лешкино плечо. — Ты чего такой?

— Так, ничего… — Лешка смотрел вниз, сколупывал с подола рубахи кусочки коры.

— А все-таки? — Отец слегка сжал плечо.

— Хочу… домой, — через силу выдавил Лешка.

— Вот тебе раз! Это почему же так?

— Мне… у меня… — замялся Лешка. — С математикой слабо. Заниматься надо. — У него огнем вспыхнули уши. Не умеет он врать, как Антон, не получается. От злости и стыда он стал решительнее, торопливо добавил: — Нет, не с математикой…

— С химией… — усмехаясь, подсказал отец.

— Нет, не хочу тут жить. Не люблю, ненавижу тайгу.

— Даже ненавидишь? — Отец убрал с плеча руку. — Не успел разглядеть, а уже ненавидишь. Как же это? Эх, Ленька, Ленька… Я думал, ты у меня орел, а ты — сорока. Стрекотал, стрекотал, но дошло до дела — к маменьке потянуло. Что же это получается? Разъясни.

— Не знал, что тут… в книжках написано…

— Ага, книжечки обманули. Не то говоришь. Ленька. К нянькам привык. В школе — учителя, в лагере — воспитатели, дома — мать. А тут полное самообслуживание: ни нянек, ни мамок. Лучше бы ты лень свою, свое безволье ненавидел.

— Но…

— Помалкивай! — Отец хмуро смотрел на Лешку. — Не по вкусу тебе наше дело — ладно. Не это меня в первую голову беспокоит. Жизнь, как я понимаю, сплошные переходы через горы. Не научишься ходить, на пустяковый холмик не подымешься. Огорчил ты меня, сынок, огорчил…

Он отошел к ребятам, сказал:

— Собирайте три рюкзака, — и, слегка сутуля плечи, вернулся в зимовье.

Суровые слова отца смутили Лешку. Он растерялся и не знал, что ему делать. Может быть, остаться, промучиться до осени?

— Иди-ка сюда. — Антон поманил его за угол зимовья, зашептал: — Ты на уговоры не сдавайся. Он тебе наговорит.

— Не знаю как… — уныло проговорил Лешка.

— Останешься — дураком будешь, попомни мои слова.


Самолет прилетел под вечер. Сделав круг над поляной, он сел за ручейком. Из него вышел летчик в темно-синем форменном костюме. У летчика было скуластое, монгольского типа лицо, узкие, как бы прищуренные глаза.

— У вас все готово? — спросил он.

— Да, — ответил Иван Петрович. — Но пойдем,Жаргал, перекусим на дорогу.

— Не могу, надо спешить. — Летчик показал на северо-восток.

Оттуда наплывали, затягивая линялую синь неба, густые, с черными подпалинами облака. Но воздух был по-прежнему неподвижен, зноен; в тайге стояла глухая, густая тишина. Эта тишина была подозрительной, казалось, в ней что-то назревает.

Иван Петрович усадил Мартына Семеновича, положил под ноги рюкзак с нехитрым походным имуществом.

— Ружье-то свое взял бы…

— Зачем взад-вперед таскать?

— Думаешь вернуться до осени?

— Вернусь обязательно, Иван Петрович.

— Дай-то бог… А ты, Антон, зачем тащишь свою двустволку?

— Я? — Антон для чего-то погладил спрятанное в чехол ружье. — Вы меня спрашиваете? Я без ружья, Иван Петрович, никуда…

Прощаясь с Лешкой, Иван Петрович подал, как взрослому, руку.

— Ну, будь здоров! — Ему хотелось сказать еще что-то, может быть, попросить, чтобы он не улетал, остался, но сын нетерпеливо переминался с ноги на ногу, беспокойно оглядывался, и, вздохнув, Иван Петрович повторил: — Будь здоров!

Пока собирались, усаживались, тайга очухалась от усыпляющего зноя, сдержанно зашумела. Порыв ветра пробежал по поляне, причесывая жесткую траву, запутался в кустах черемухи, угас.

Подпрыгивая на неровностях, самолет пробежал немного, оторвался от земли и пошел низко над лесом. Иван Петрович постоял на месте, провожая взглядом самолет, снова вздохнул. Неловко получилось с Ленькой, ох и неловко!

Немного погодя он и двое его товарищей пошли друг за другом, как обычно ходят таежники, к палаткам партии. Дорогой их застала гроза. С быстро потемневшего неба хлестнул крупный дождь, зеленое жало молнии впилось в горб хребта, и мощные раскаты грома прокатились по падям. Они быстро сделали шалаш, укрылись под ним. Иван Петрович взглянул на часы. Смог ли летчик увести самолет от грозы?

Дождь шел всю ночь. К палаткам они пришли на другой день. Иван Петрович сразу же связался по рации с базой. Говорил он недолго. Вышел из палатки, сел на пенек, попросил закурить, чего с ним никогда не случалось..

— Самолет пропал, — сказал он, разминая папиросу непослушными пальцами. — Где он, пока ничего не известно.

Последующие дни не принесли ничего нового. Над тайгой кружили самолеты и вертолеты, две группы охотников отправились по земле, держа путь к зимовью, но самолет с летчиком и пассажирами как в воду канул.

IV

А с самолетом случилось вот что…

Пытаясь обойти грозовую тучу, летчик сбился с курса. Кончалось горючее. Надо было садиться, но ему долго не попадалось подходящей прогалины или поляны. Наконец сквозь дождевую завесу Жаргал увидел узкий язык земли, свободный от леса. Может быть, это было не совсем то, что нужно, скорее, даже наверняка не то: зеленая полоска далеко вдавалась в болото. Но выбора не было…

Глаза Жаргала сузились в лезвия, ноздри слегка приплюснутого носа побелели.

Самолет коснулся земли, подскочил, накренился, выправился и побежал, переваливаясь с боку на бок, с каждой секундой замедляя бег. Вдруг он споткнулся, клюнул носом и мягко осел. В наступившей тишине по крыльям и фюзеляжу звучно застучал дождь. За стеклами метались под ветром упругие метелки камыша. Жаргал оглянулся. Пассажиры сидели с напряженными лицами, будто ждали еще чего-то. Открыв дверцу, Жаргал выпрыгнул под хлесткие струи дождя, съежился, поднял воротник пиджака. Самолет продавил травянистый слой и распластался на земле подстреленной птицей. Как его теперь выручать отсюда? Едва возникнув, этот вопрос раздробился на десяток других. Где они сели? Далеко ли селенье? Удастся ли сразу связаться со своими?..

Он вернулся в кабину, закурил.

— Что случилось? — проскрипел за стеной требовательный голос Мартына Семеновича.

До последнего момента Жаргал ничего им не говорил; уже разворачиваясь над болотом, велел приготовиться к посадке.

— Нет горючего, — коротко ответил Жаргал, замолчал, будто этим все исчерпывалось.

Почти в один голос они засыпали его теми вопросами, которые он только что задавал себе.

— Ничего страшного, не беспокойтесь, — уверенно, слишком уж уверенно сказал он.

Ему самому хотелось убедиться, что так оно и есть, хотя он точно знал: положение незавидное. К зимовью он вылетел без радио. В рации перегорела лампа, а запасной не оказалось…

На землю надвигалась ненастная ночь. Жаргал включил свет, и тьма сразу стала черной и плотной.

— Поужинаем? — Он достал из своего саквояжа хлеб, масло, конфеты в розовых бумажках. Проделал это неторопливо, спокойно, так, будто и в самом деле ничего особенного не случилось; пробовал шутить, но на шутку никто не отозвался.

Утром дождь перестал. Тучи рассеялись. В синеве неба, густой и чистой, проплывали розовые хлопья облаков. Мокрая трава, ветви кустарников искрились всеми цветами радуги. Над обширным болотом висели клочья рыхлого тумана; со свистом стригли воздух быстрокрылые чирки; в камышах перекликались кряквы. На северо-западе за вершинами деревьев в небо врезались зазубрины хребта. Острые грани гольцов стремительно падали вниз, исчезали в зелени леса. Жаргал сидел на корточках у крыла самолета, наносил на лист бумаги колонки цифр. На скуластом, бронзовеющем под лучами солнца лице была хмурая задумчивость. Скорость самолета, скорость ветра; время полета — из всего этого получалось, что до ближайшего селения самое малое сто — сто пятьдесят километров. Пересчитав несколько раз, он смял бумагу, поднялся.

— Давайте выбираться на солнце.

Лешка высунулся из самолета, зажмурился от яркого света, протер кулаком заспанные глаза.

— Утки летают, да? Антон, утки летают. Пойдем постреляем?..

— Пострелять, конечно, можно бы, но сейчас не до этого…

Жаргал помог им вынести Мартына Семеновича. Его посадили на бугорке, под кустом тальника. Он осмотрелся, протянул руку к гольцам, спросил у Жаргала:

— Знаешь, что это такое? По-моему, Аретиканские горы. Наверно, они. Понимаешь, куда упорол?

— Понимаю, — виновато сказал Жаргал. — Давайте советоваться…

Он рассказал о результатах своих расчетов.

— Так и должно быть, если это Аретиканские горы, — подтвердил Мартын Семенович.

Он кряхтел и морщился — от боли в ноге или оттого, что влип в эту историю. На Жаргала он ни разу не взглянул. Зато Антон не спускал с летчика неприязненного взгляда, удивленно хмыкал, осуждающе качал головой.

— Вот это ловко! Вот ловко дак ловко!

Один Лешка, видимо, еще не осознал всего, что произошло. Он протирал и собирал Антонову двустволку и вряд ли прислушивался к разговору.

— Несите сюда все съестное, — угрюмо приказал Мартын Семенович.

Продуктов оказалось немного: полторы булки, граммов двести масла, кусок колбасы и банка омуля в томате, — хорошо поесть один раз.

— Пропадем с голодухи, — простонал Антон. — Как быть-то, Мартын Семенович?

— Нас будут искать…

— Это еще неизвестно.

— Как — неизвестно? — удивился Жаргал. — Искать будут. Но могут не найти: слишком уж далеко я от маршрута отклонился.

— Успокоил, — буркнул Антон.

Замолчали. Лешка собрал ружье.

— Пойдем, Антон, постреляем.

— Положи ружье! — резко, со злостью сказал Мартын Семенович. — Одни забавы на уме.

Удивленно моргнув глазами, Лешка поставил ружье и повернулся к Антону, ища у него сочувствия. Но Антон, занятый своими мыслями, хмуро пощипывал щетину.

Мартын Семенович провел рукой по спеленатой ноге.

— Если бы не это… Я все равно что колода. Придется мне тут остаться, а вы идите.

— Один останетесь? — усомнился Антон.

— А как же? Найдут, может. Не найдут — вы прилетите.

— Вот беда-то! — горестно вздохнул Антон. — Сколько мучений примете…

— Нет, — Жаргал покачал головой. — Оставаться вам нельзя. Мы понесем вас.

— Как же, интересно? — криво усмехнулся Мартын Семенович и впервые взглянул на Жаргала. Несмотря на кривую усмешку, в его серых глазах промелькнуло что-то похожее на благодарность.

— Понесем вас на носилках.

— Это понятно. Но идти придется неделю, а то и две.

— Не меньше, Мартын Семенович! За это время без кормежки, понимаешь, все окочуримся. Без носилок дай бог добраться.

— Ты хочешь, чтобы я остался? — снова криво, с презрением усмехнулся Мартын Семенович.

— Я хочу? Нет, я как вы, Мартын Семенович, как вы… — заторопился Антон. — Но и помирать мне неохота.

— Напрасный спор. Пойдем все вместе, — твердо, с расстановкой произнес Жаргал. Он был уверен: оставить здесь Мартына Семеновича — значит обречь на верную гибель. И не понимал, почему Антон так легко соглашается бросить беспомощного человека.

Мартын Семенович отрезал от булки ломоть в палец толщиной, разделил его на четыре части, каждый кусочек намазал маслом.

— Завтракайте. — Он, было видно, еще не принял никакого решения. Думал.

Лешка в два счета съел свой кусочек хлеба, потянулся к булке. Мартын Семенович отвел его руку, сказал:

— Все. Пока хватит. От этого хлеба, может быть, наша жизнь зависит.

Лешка сконфузился, покраснел, не знал, куда девать глаза. Жаргалу стало жалко его. Разломив свой кусочек, он протянул половину ему.

— Нет, я не хочу… Я так… Просто забылся, — еще больше смутился Лешка.

— Стало быть, так сделаем. Задержимся тут на малое время, настреляем уток. Дорогой попадет дичь или нет, а тут ее вон сколько… Патроны, Антон, зря не жги.

V

Время утреннего перелета они упустили. Утки на все голоса кричали в камышах, но в воздух почти не поднимались, лишь изредка, словно кем-то вспугнутые, захлопают крыльями, зашумят, пронесутся над болотом и тут же посыплются в воду. С час таились в кустах Антон и Лешка и не сделали ни одного выстрела. Положив ружье на колени, Антон смотрел сквозь ветви на болото и тихо ругался:

— Сидят, подлые!

Наконец ему надоело ждать и ругаться; он отдал ружье Лешке, сам лег на траву, закрыл глаза кепкой.

— Дурак этот летчик… — сказал он немного погодя. — Сто пятьдесят километров с носилками на руках — шуточки!

Солнце поднималось еще выше, и блеск болотных окон начинал слепить Лешку. Жмурясь, он смотрел, как в окнах полощутся утки. Вокруг них взлетали и сверкали капли воды, горячие, будто искры электросварки.

— Одни, то ли дело, километров тридцать прошли бы: через пяток дней, понимаешь, — на месте… — рассуждал Антон.

Лешка хотел спросить у него, что бы стал делать эти пять дней Мартын Семенович, но тут — свись, свись, свись — запели где-то сбоку крылья. Он быстро повернулся, вскинул ружье. Низко над болотом, шагах в двадцати пролетели две утки. Бах! — рубанул первый выстрел. Утки взвились вверх. Бах! — прогремел вслед второй выстрел. Антон вскочил, отобрал у него ружье.

— Эх ты, мази-ила! Сказано было: береги патроны.

Выстрелы подняли птиц. Над болотом будто ураган зашумел. Черной тучей поднялись утки в небо, пошли кругами над болотом. Антон с ружьем на изготовку затаился за кустом, шепнул Лешке:

— Замри!

Стайка уток вывернулась из-за камышей. Антон ударил дуплетом. Одна птица комом упала в осоку; вторая вильнула в сторону, часто-часто взмахивая крыльями, стала снижаться. Она тяжело шлепнулась на воду, поплыла. На ходу перезаряжая ружье, Антон бросился за ней. Лешка побежал к первой утке. Она еще слабо трепыхалась в траве, окрашивая зеленые стебли кровью. Лешке стало жалко птицу. Он поднял ее, расправил крылья, смыл с перьев кровь и грязь, положил на траву под куст. Антон, расхлестывая ногами воду, гонялся за подранком. Вдруг он сразу ушел по плечи в воду. Лешка засмеялся. Вот это да, искупался!

— Тону! — заорал Антон.

Лешка подошел к нему ближе, со смехом посоветовал:

— Ты плыви. Кролем не умеешь, греби по-собачьи.

— Палку подай! Быстро! Увяз я!

Алешка перестал смеяться, срезал прут тальника, побежал к нему. Болотное дно продавливалось под ногами. На поверхность воды выпрыгивали пузырьки и лопались, распространяя отвратительный запах. Недалеко от Антона торчал кустом камыш. Лешка подмял его под себя, подал прут Антону. Жадно схватился за него Антон и так потянул, что Лешка еле-еле удержался — чуть не съехал к нему. Грязный, в ослизлой тине, Антон выбрался из болота, упал плашмя на берегу, схватился за голову:

— Что я натворил, дурья башка!

— А что случилось? Что, сделал? — Лешка присел возле него.

— Ружье! Мое ружье!

Лешка оглянулся. Ружья нигде не было.

— Утопил! — Антон встал на колени, ударил кулаком по земле. — Пропали мы теперь. Что я наделал!

— Пойдем поищем. — Лешка испугался: как же они теперь без ружья? — Пойдем скорее, слышишь!

— Куда пойдешь?! — взъярился Антон. — Совсем ушло! Только булькнуло.

Через минуту он не выдержал, вскочил, нарезал прутьев.

— Пошли.

Из прутьев связали что-то вроде веревки. Держась за нее, Антон опять сполз в яму, из которой только что выбрался; с полчаса бултыхался в грязи, но ружья не нашел. На берегу он с чувством обреченного сказал:

— Теперь все.

Лешка сидел под кустом, подтянув к подбородку острые коленки; льняной непричесанный чуб куделей нависал на глаза. А в глазах застыл страх. Как-то враз, в одну минуту он понял, какая грозная опасность их ждет впереди. Он, конечно, не знал тайгу так, как ее знали Мартын Семенович, Антон, но достаточно для того, чтобы ясно осознать: тайга может вытянуть все силы, прежде чем они доберутся до людей.

А Антон молчал. Даже когда вернулись к самолету и Мартын Семенович обругал его балбесом, рохлей, Антон ничего не ответил.

Носилки были готовы. На них положили Мартына Семеновича, потом пустые рюкзаки; пошли краем болота. Птицы галдели в камышах, не умолкая ни на минуту. Пекло солнце. Теплый ветер, пахну́вший с болота, принес запах гниющих растений — приторно сладкий запах тления, такой противный, что Лешка брезгливо отворачивался. Несли Мартына Семеновича попеременке, не останавливаясь на отдых, но двигались очень медленно. Приходилось все время пробираться сквозь кусты, перелезать через валежник.

В самую жару остановились обедать у небольшого родничка. Ощипали и изжарили на огне утку. Одну половину разделили и съели, другую оставили про запас. Обед был более чем скудный. От такого обеда только больше захотелось есть. Взгляд Лешки так и притягивал хлеб; он бы сейчас один съел полбулки, без масла, без всего. Макал бы в воду и ел.

Антон стал складывать остатки продуктов в рюкзаки. Целую булку сунул в рюкзак Мартына Семеновича, а то, что осталось от половинки, — в свой. Лешка сел около него, спросил:

— Километров пятнадцать прошли?

— Чего захотел — пятнадцать! Пять, не больше.

— Как мы пойдем, не знаю.

— Дойдем. Рано, понимаешь, горевать начал. — Антон говорил бодро, почти весело. С ним произошла какая-то перемена. — Пока отдыхаете, я пойду грибков поищу. Как, Мартын Семенович, можно мне поискать?

— Иди. Далеко не уходи.

— Я с тобой пойду. — Лешка хотел подняться, но Антон надавил на его плечо.

— Сиди, береги силы. — Кинув за спину рюкзак, он скрылся в лесу.

Прошло полчаса, прошел час… Мартын Семенович забеспокоился, попросил Жаргала покричать. Крик остался без ответа.

Остаток дня Жаргал и Лешка бродили по лесу, кричали, звали Антона, но ни его самого, ни его следов не нашли. Когда вернулись к Мартыну Семеновичу, он их ни о чем не спросил. Он полулежал, наваливаясь спиной на ствол сосны; меж бровей врубилась глубокая складка; набрякшие, воспаленные веки мешочками висели над глазами.

— Вот подлец! — удивленно прохрипел он. — Какая сволочуга!

— Кто? — не понял Жаргал.

— Антон, кто же еще!

Жаргал недоуменно пожал плечами, с укором сказал:

— Зачем же так? Вы же не знаете, где…

— Я его знаю. Он теперь за десять километров чешет отсюда. Ах, подлец!

VI

Березовые палки носилок больно резали ладони, ныли натянутые мускулы рук. Лешка то и дело останавливал Жаргала на отдых. А что будет дальше?

Солнце грело с самого утра. Сырой, пропитанный болотными испарениями воздух стал тяжел, как в бане. От запахов или оттого, что хотелось есть, у Лешки слегка кружилась голова, к горлу подступала тошнота. И Жаргалу, наверно, было не сладко. Он скинул с себя и пиджак, и рубашку, и майку. Загорелая спина блестела от пота; казалось, что она густо смазана маслом. Глядя на него, разделся и Лешка, но легче от этого не стало. Кровь звонкими толчками стучала в висках, и на каждый толчок в затылке отзывалась тупая боль. Чтобы как-то отвлечься, Лешка начинал считать, загадывал: досчитает до тысячи, и Жаргал остановится на отдых. Но быстро сбивался со счета. В голову лезли всякие мысли. То казалось, что над ними вот-вот загудит вертолет, они поставят носилки на землю, начнут махать руками, кричать, разожгут огонь. Вертолет сядет, возьмет их на борт, и поплывут они высоко над болотом и тайгой. Вверху воздух чистый, прохладный; запахов гнили, этой невыносимой вонищи там нет. Временами ему явственно слышался шум мотора, он придерживал шаг, но тут же убеждался: всего-навсего шумит в голове. Носилки после этого казались вдвое тяжелее, а мускулы рук ныли так, будто их раздергивали на нитки. Чувствуя себя обманутым, он с отчаянием принимался снова бормотать про себя цифры, пока новая надежда не захватывала его воображение. Например, Антон одумается, подождет их, и тогда Мартыне Семеновича можно будет нести попеременно. Как хорошо идти, когда руки не оттягивают тяжелющие носилки! Шагай себе, смахивай рубашкой с лица пот…

Лешка пристально всматривался вперед, в густое сплетение ветвей кустарника, в белый частокол березняка, в сосновый подрост. Обгорелую корягу, выворотень, пень или просто черновину в лесу он принимал за человека, а убедившись в ошибке, чуть не плакал от горя.

Мартын Семенович лежал, плотно прикрыв глаза; можно было подумать, что он крепко спит. Но он не спал. Складка меж бровей не расходилась, измученное лицо было озабоченным. Болезнь сделала Мартына Семеновича неузнаваемым. Кожа на щеках обвисла, на подбородке выбилась редкая седая щетина.

Лешка холодел от одной мысли, что так идти придется много-много дней подряд и никто ничем не поможет. Будут идти, пока не упадут, вконец обессиленные. А могло быть иначе… Не сиделось дома, в старом купеческом доме с каменными стенами толщиной в метр. Любая жарища, а в доме — прохладно. Прямо под окнами все лето лоточница торгует мороженым. Возьмешь стаканчик, от него поднимается холодный парок, застывают пальцы…

В обед Мартын Семенович разделил остатки утиного мяса, дал по кусочку хлеба, намазанного маслом. Сам мяса есть не стал и хлеб свой маслом не намазал. Жаргал, заметив-это, сказал:

— Надо поровну.

— Я поровну и даю. А масла мне не нужно. Не хочу.

Лешка лег на берег ручья, уткнулся губами в воду.

— Сильно не нажимай, от воды ослабеешь, — предупредил Мартын Семенович. — В такую жару пить надо как можно меньше.

Лешка будто не расслышал, все так же сосал прохладную воду, раздраженно думал: «Боишься, что тебя нести не смогу». Напился досыта, отполз от ключика. Жаргал все еще ел свой хлеб, отламывая от куска крошки, и как семечки забрасывал в рот. Лешка встал на ноги. Недалеко за кустами тальника, за камышами плескались утки; у самого берега важно прохаживалась голенастая цапля. К уткам можно свободно подобраться и подбить одну, а то и двух палкой…

Подобрав увесистый сук, Лешка, крадучись, пошел к болоту. За последним кустом присел на корточки. Утки плавали, то приближаясь к берегу, то удаляясь, негромко покрякивали. Они подплывали не настолько близко, чтобы можно было добросить до них палку. Лешка не шевелился, терпеливо ждал: а вдруг подплывут? Но терпения хватило ненадолго. Размахнулся, кинул. Не успел сучок шлепнуться в воду, птицы снялись с места, закрякали, полетели над камышами, поднимая в воздух новые стаи.

Лешка, кусая губы от досады, понуро побрел обратно, лег под сосну, на пятно рыжей хвои.

— Может быть, тронемся? — спросил Мартын Семенович.

«Торопится! — с неодобрением отметил Лешка. — Ему что, лежи покачивайся. Хочешь — спи, хочешь — природой любуйся».

— Можно, конечно, идти, — отозвался Жаргал, — но далеко мы не уйдем. Не сделать ли нам дневку, не запастись ли хотя бы грибами?

— Нет, надо идти, — настаивал Мартын Семенович. — Пока свежие силы, мы должны переправиться через болото. Потом уже отдохнем и заготовим пищу. Кстати, грибов сейчас нет или очень мало: была засуха.

После обеда идти стало еще тяжелее. Жара была непереносимой. Пробовали идти по лесу, в тени деревьев, но пробираться с носилками по густым зарослям березняка, соснового подлеска оказалось просто невозможно, и они снова пошли по краю болота, вдыхая удушливые испарения.

Болоту не предвиделось ни конца ни края; оно все так же простиралось вдаль, обширное, однообразное, зловонное. К вечеру они стали замечать, что болото постепенно теснит их к скалистому кряжу. Лешка к этому времени умаялся так, что плохо соображал, куда, зачем они идут. Шагал, обливаясь потом, поддерживая одеревенелыми руками носилки, и думал только об одном: скорей бы ночлег, упасть па землю и спать, спать, спать… Ничего ему сейчас не надо: ни еды, ни питья, только дайте спать.

На одном из привалов Лешка привалился головой к стволу сосны, да так и заснул. Он не слышал, как Жаргал и Мартын Семенович советовались — будить или нет, как Жаргал насек ножом мелких веток, настелил их на землю, положил его На эту постель. Пробудился Лешка только на рассвете, встал и еле разогнулся: тело, как избитое, болит все — руки, ноги, спина, шея.

Первые шаги с носилками были мучительно трудными. «Вот упаду и не встану», — думал Лешка. Но тело понемногу размялось, боль исчезла.

В этот день прошли еще меньше. К вечеру, когда солнце застряло в вершинах сосен, распластав по земле косматые тени, болото прижало их вплотную к утесам. Дальше дороги по берегу не было: прямо из воды в заоблачную высь устремлялись неприступные скалы. Оставалась надежда, что им удастся перебраться через болото у подножия серо-грязной, обросшей лишаями, позеленевшей у воды каменной стены.

Сняв брюки, Жаргал пошел на разведку, придерживаясь одной рукой за скалу, другой — опираясь на палку. Чем дальше шел Жаргал, тем чаще увязал в топком дне, все с бо́льшим трудом вытаскивал ноги. Метрах в десяти от берега болото было ему уже по пояс. Где уж тут соваться с носилками!

VII

Там, где закатилось солнце, небо было еще светлым, красновато-оранжевым, а на противоположной стороне ночь уже затеплила первые звезды. Стало прохладно. Освежающий запах соснового леса перебивал тяжелый дух болота. Костер медленно угас, угли покрылись пеплом. Возле костра, спрятав голову под рюкзак, похрапывал Жаргал; рядом с ним беспокойно ворочался, всхлипывал и стонал во сне Лешка. Его, видать, беспокоила мошка. Она кишела в воздухе, липла к лицу, лезла под рубаху. Мартын Семенович махал руками, тер шею и уши, наконец не вытерпел, пополз по земле, на ощупь насобирал полуистлевших листьев. Развел дымокур. Стало немного легче. Но заснуть он все равно не мог. Мучила боль в ноге, мучили тяжелые думы. С неба сорвалась, прочертила огненный след и угасла звездочка. В детстве он слышал: звездочки падают, когда кто-то умер. Родится человек — зажигается его звезда и горит, пока он топчет землю. Где его звездочка? Когда она сорвется?

Ему нельзя было соглашаться с Жаргалом, уходить от самолета. Особенно после утери ружья. Побоялся остаться, не надеялся, что выдержит, дождется, когда за ним прилетят. Струсил? Нет, не струсил. Полагался на Антона. Тайгу он знает, силен, сметлив. С ним, пожалуй, вышли бы. А с этими — нет. Леша — размазня, маменькин сынок. Не любил его Мартын Семенович. Ни себе, ни другим никогда не прощал слабостей. Жаргал? Парень, кажется, ничего, но в тайге с Антоном ему не сравняться. Ну и сукин сын этот Антон! Совсем было ему поверил. Хотелось верить, что он распознал жизнь и встает на ноги. Обидно…

До самого рассвета он не сомкнул глаз. Из тяготы мыслей медленно вызревало решение. Но он еще долго не мог принять его, закипая яростью на свою беспомощность.

В прохладной синеве неба вырисовывались острия горных вершин. Скоро по ним полыхнули лучи солнца, еще не выползшего из-за леса. Вблизи этих гор Мартын Семенович никогда не был. Несколько лет назад довелось работать километрах в, тридцати отсюда. Тогда проводник-эвенк рассказал, что Аретиканские горы — жилище духа лесов; он никого не подпускает к своим каменным чумам. Слаб оказался великий дух лесов. Было бы куда лучше, если бы он их не подпустил к своему жилищу километров на двадцать — тридцать.

Ребята все еще спали. Мартын Семенович насобирал вокруг костра палок, развел огонь и ползком добрался до болота. Еще вечером он увидел недалеко от каменной стены темно-коричневые верхушки рогоза, издали напоминающие сардельки, насаженные на тонкие спицы: Мартын Семенович забрался в самую гущу высоких стеблей, навыдергивал корней и вернулся к огню. Корни он очистил от шелухи, испек в золе. После этого разбудил ребят.

Оба они с жадностью набросились на корни. Жаргал даже удивился, почему такую вкусную еду люди не заготавливают впрок, как грибы и ягоды. Корни и в самом деле были не так уж плохи, от них, вероятно, не отказались бы и менее голодные люди. После завтрака Жаргал и Лешка накопали целый рюкзак корней; часть из них тут же испекли про запас — на обед. Теперь они самое малое на двое суток были обеспечены хорошей прибавкой к скудной норме хлеба.

— Куда мы теперь? — спросил Жаргал.

— Обратно. Не в полном смысле… Пойдете возле хребта. Там, возможно, удастся обойти болото.

— Думаете, и там болото?

— Да, если судить по характеру местности. Но не исключено и другое.

— А не обойдем болото — как быть?

— Придется переваливать через горы. — Мартын Семенович поднял взгляд на серые вершины, с сомнением добавил: — Не знаю, можно ли тут перевалить… До этого, будем надеяться, не дойдет. Минуя болото, все время держитесь на полдень.

— Почему говорите «пойдете», «держитесь»?

— Потому что я остаюсь. Со мной вам не выйти. — Предупреждая возражение Жаргала, Мартын Семенович поднял руку. — Я все продумал. Иного выхода нет.

— Без вас я не пойду. И так виноват… Или вместе пройдем, или вместе умрем.

Мартын Семенович облизал сухие, спекшиеся губы, грубо оборвал:

— Слушай, что говорят старшие! О жизни надо думать, умирать раньше времени — последнее дело.

Жаргал молчал. Скулы, туго обтянутые кожей, окаменели, брови распрямились в стрелы. Такого криком не возьмешь. Мартын Семенович заговорил тихо, вкладывая в каждое слово все свое выстраданное убеждение.

— Налегке вы в три-четыре раза скорее доберетесь. Через несколько дней за мной прилетите. Тут рогоз — с голоду я не умру. На случай непогоды балаган мне сделайте.

Жаргал еще долго упирался, но в конце концов должен был согласиться. Напротив зарослей рогоза на сухом бугорке поставили балаган, внутри землю выстлали лапником и осокой, перед входом нагромоздили кучу сухого валежника.

— Ну вот, тут я вас и подожду, — сказал Мартын Семенович, укладываясь на пружинистую постель. — Идите. Вам надо спешить.

Они пошли друг за другом, раздвигая ветви руками, и скоро скрылись в зелени леса. Некоторое время слух Мартына Семеновича улавливал пощелкивание сучьев под их ногами, потом все стихло. Но у него перед глазами еще маячили невысокая плотная фигура Жаргала и по-юношески поджарый, длинноногий Лешка. Увидит ли он их снова?

VIII

У скалистого прижима, на том месте, где остался Мартын Семенович, Антон побывал почти на сутки раньше. Как и Жаргал, Антон попробовал перебраться через болото у ослизлой стены. Но далеко не полез. Едва ноги нащупали вязкое дно, бросился назад. Болото его пугало. Через него он не пойдет — не такой дурак, чтобы живым лезть в готовую могилу. Надо сделать иначе. Подняться выше отвесной скалы; по кручам, по каменным карнизам обогнуть прижим.

Всю дорогу он сомневался, правильно ли поступил, удрав от своих спутников. Совесть все-таки бунтовала, и нельзя было с этим ничего поделать. Тут, поняв, что придется карабкаться по сумасшедшей крутизне, он успокоился. «Одному дай бог выбраться, — сказал он себе, — с безногим на прицепе — ни в жизнь!»

Утесы пугали мрачной неприступностью, но он бодрился, успокаивал себя: «Ничего, Антон, мы с тобой, понимаешь, болото обогнем. Что нам горы, не то видали».

Он шагал вдоль хребта. Скалы либо нависали карнизом, либо уходили вверх скошенной гранью пирамиды, и как ни всматривался Антон, нигде не мог обнаружить ни уступов, ни расщелин.

У подножия было много рябины. С кустов свешивались тяжелые гроздья созревающих ягод. Часто попадался колючий боярышник. В низинах, в сырых местах от тяжести ягод разваливались, прижимались ветвями к земле кусты смородины. И боярка и смородина не дошли, были зелены и кислы до того, что выворачивало скулы. Такая обида: через месяц тут добра — греби лопатой, а сейчас от него пользы ни на грош! Надо хорошо примечать дорогу в эти места. Может быть, придется побывать когда-нибудь. Теперь он в руки начальству не дастся, выскользнет, как намыленный. Всех обведет. Обвел же этих. И никто не подкопается — пошел по грибы, заблудился. Хитро ли в тайге заблудиться?

Внезапно стена утесов круто завернула, и Антон увидел перед собой широкое ущелье, клином врезанное в тело гор. В нем поднимался малахитовый кедровник, ровный, как на подбор, не очень толстый, не дубас, а самый что ни на есть колотовник.

В таком черт знает сколько шишек можно набить. Обязательно надо заприметить эти места — тут есть чем поживиться.

Выше по ущелью кедровник стал реже, уступая место горному пихтачу. Идти стало труднее. Ноги, как в капкан, попадали в сплетение ветвей стланика. Антону то и дело приходилось пускать в ход нож. Он быстро устал, сел передохнуть. В кедраче постукивал дятел, где-то весело лопотал родничок. В жарком небе лениво плавал коршун, чуть пошевеливая широкими крыльями. «Тварь поганая, а вот летает», — с завистью подумал Антон и полез в рюкзак на хлебом. Отщипывая по небольшому кусочку, он незаметно для себя съел почти весь свой запас. Спохватился лишь тогда, когда в руке остался кусочек с воробья величиной. Посмотрел на него, посмотрел и доел. Теперь рюкзак был пуст.

Где-то хрустнула ветка, Антон насторожился, сжал в руке нож. Над стлаником промелькнули рыжевато-красные спины косуль. Неторопливой трусцой пять животных пробежали мимо и скрылись в кедраче. Антон поднялся, пошел к тому месту, где они только что пробежали, и увидел пробитую в траве тропинку. На сырой земле хорошо отпечатались маленькие копытца. «Ага, и мяса здесь немало».

Дальше пошел по козьей тропе. Идти по ней было легче, чем по целику: ноги не так часто застревали в ветвях.

Вскоре тропа вывела его к поляне с небольшим озерком, скорее даже лужей, посередине. Пологие берега были как бы запорошены снегом, белый налет лежал и на земле, и на зелени мелкой, чахнущей травки. Грязь у воды была истоптана копытами коз. В одном месте Антон увидел след и другого животного — широкая, короткопалая лапа. Медведь? Этот ходит не за солью, косуль подкарауливает. Антон стоял, озираясь по сторонам: не затаился ли хозяин тайги поблизости? Маловероятно, что он бросится на человека, а все же надо быть начеку. Тихо, крадучись, пошел дальше. Местность стала круче подниматься вверх, ущелье заметно сузилось, но скалистые стены, сближаясь, не стали ниже, положе. Взгляд Антона с беспокойством обшаривал утесы — все та же серая стена, ни одного пролома, трещины. И только у самой вершины ущелья заметил, что стена растрескалась, из нее высыпались куски, образовав неровные уступы. Дотянулся до первого уступа руками, ухватился за кромку. Камень крошился, осыпался. Высота была головокружительная, но, подумав, он решил подниматься тут. Оставил подъем до утра. Лезть на стену, когда день кончается, — искать своей гибели. Выбрал под стеной углубление, подстелил под бок телогрейку, под голову — пустой рюкзак и, не разводя огня, лег спать.

Утром на ветви стланика, на траву выпала обильная роса, и все кругом стало седым, переливчатым, только скалы оставались по-прежнему серыми, мрачными. Антон разулся, сложил сапоги и портянки в рюкзак, закинул его за спину, крепко связал на груди лямки, развел руки: не мешает ли что, не стесняет ли движений, — все было в порядке.

На первый, на второй уступ он поднялся сравнительно легко, хотя камень крошился под руками, как ссохшаяся соль, и крошка сыпалась в лицо, запорошивала глаза. Дальше дело пошло хуже. Уступы были до того узкие, что на них не умещались даже ступни ног; приходилось все время опираться на пальцы, а они, порезанные о каменную крошку, кровоточили, болели. То же было с пальцами рук. А кроме того, от постоянного напряжения тело уставало, каждый новый шаг давался все с бо́льшим трудом. В душу вползал страх. Антон часто, прерывисто дышал, проводил зачерствевшим языком по губам, слизывая горький пот, и кое-как заставлял себя отрывать пальцы от уступа, чтобы уцепиться за другой.

Еще с земли он заметил большой выступ, образовавший площадку величиной с разостланную телогрейку. «Только бы добраться до него!..» — твердил он, чувствуя, что силы уходят с непостижимой быстротой, а каменные уступчики становятся как будто рыхлее, ненадежнее. На последних метрах дважды чуть было не сорвался. Первый раз под рукой осыпался уступ. Антон потерял равновесие, стал падать, но пальцы другой руки успели схватиться за какую-то щель. Удержался. Его прокололо до пяток, обдало ледяным холодом. Долго висел, не двигаясь, унимая частую дрожь во всем теле. Дальше вся стена была исполосована змейками мелких трещин. Цепляясь за них пальцами рук и ног, он добрался-таки до заветной площадки. Забросил на нее левую руку, утвердился локтем, стал переносить правую. Тяжесть, тела в это время почти целиком переместилась на пальцы ног. И тут-то случилось самое неожиданное — опора из-под ног вдруг ускользнула, и он повис на руках. Ладони мертвой хваткой впились в неровности на площадке, ноги, как тряпичные, беспомощно болтались над пустотой, а там, внизу, что-то шумело; шум быстро нарастал и кончился оглушительным грохотом. Ущелье утробно рявкнуло, и гул покатился, затихая, к лесу. Антон собрал все свои силы, подтянулся, перевалил свое тело через край площадки и растянулся на ней — ни живой, ни мертвый. Прошло немало времени, прежде чем он осмелился глянуть вниз. А глянув, похолодел: от скалы отвалился огромный кусок, скатился вниз, обрушив уступчики, по которым Антон только что поднялся. Там, где отвалился камень, в стене образовалась большая выемка. Она была ниже метра на три и немного в стороне от площадки. А еще ниже стена темнела свежими сколами: спуститься но ней теперь было уже невозможно. Остается один путь — вверх. Антон поднял голову. Над площадкой стена была иссечена трещинами, щелями; она была не более надежной, чем внизу. Антон даже опасливо отодвинулся; ему казалось: заденешь стену нечаянно локтем — она обрушит на голову град камней.

Антон понял: никакая сила не заставит его висеть на кончиках пальцев над пропастью, ожидая каждую минуту нового обрушения проклятой скалы. Но и вниз вернуться невозможно. Как же быть?

Никакого выхода Антон не видел. С тоской смотрел он в ту сторону, где в лучах солнца зеркальным блеском светились болотные окна, зеленел лес. В той стороне, на краю болота, должен быть Мартын Семенович, Лешка, Жаргал. Или они ушли? А что, если за ними прилетит самолет? Он будет тут сидеть, как заяц на суку… Ни ждать, ни искать они не станут. Вот проклятие! Всю жизнь получал от людей одни неприятности, а тут они совсем доконают, заставят сыграть в ящик. И черт дернул отколоться, путем не подумав. Хотя бы Лешку прихватил с собой. Балда, чурка с глазами — вот ты кто, Антон!

Он сел, стараясь не делать резких движений, поджал под себя ноги, опасливо покосился на скалу. Камни были безмолвны; не узнать, не угадать, какую еще каверзу таят они в себе.

Проходил час за часом, а Антон сидел все в той же позе, скрючившись, поджав под себя ноги. Самолет не появлялся, и он со злостью подумал: «Разевайте рот шире — найдут!»

Солнце поднималось все выше, нагревало камни; от них несло жаром, будто от печки-чугунки. Антону нестерпимо хотелось пить. Язык совсем пересох, ворочался во рту корявым рашпилем. Перед глазами поплыли радужные круги; гребень противоположной стены ущелья, лес, сверкающие блестки на болоте закачались, налезая друг на друга. В белесом небе черными хлопьями кружились какие-то птицы, должно быть вороны, а может быть, и не вороны, не птицы вовсе — все это ему грезится.

Он достал из рюкзака телогрейку, накрылся ею. Солнце пекло меньше, но дышать под ней было нечем, и он то стягивал ее с головы, то снова укрывался. Только ночь принесла облегчение: воздух стал прохладным, камни остыли. Антон сидел все в той же позе, в странной полудремоте, больше похожей на забытье, глубокое и вместе с тем чуткое. Страх не давал ему уснуть: казалось, что, если заснет, свалится с площадки, расшибется всмятку.

Он надеялся, что те трое, если за ними не придет самолет, пойдут по его следу. Через болото они не переправятся, повернут сюда. Мимо не пройдут — он их заметит издали. Только бы не ушли через болото. Что, если оно лишь показалось непроходимым? Лысый в таких делах дока, вынюхал, поди, какой-нибудь переход. «Нет, — успокаивал он себя, — куда им!.. Там, где я не прошел, им делать вовсе нечего». Он их дождется. Может быть, пойдет дождик. Под дождевые струи он подставит кепку и напьется. За тучами скроется солнце и не будет жарить.

Но утро наступило такое же ясное, как вчера. На небе не то что туч — редких облаков и тех не было. С отчаянием смотрел Антон на лес, залитый яркими лучами солнца. Скала, его площадка, оставалась пока в тени; тут еще держалась прохлада, но так будет недолго — клин тени укоротится, и ему опять придется корчиться на горячих камнях. Не вытерпеть ему, не вынести иссушающей жарищи: лучи выпьют из тела все соки, он загнется и засохнет, как омуль, которого повесили вялить. Уж лучше прыгнуть вниз: так он, если здорово повезет, останется в живых, а не повезет — разом покончит счеты с жизнью. Все лучше, чем подыхать в этом аду, Может случиться и так: те трое подойдут, он их увидит, а крикнуть не сможет. Попробуй крикни, если язык у тебя присохнет… А прыгать страшно. Внизу камни, стланик, есть о что расшибиться. Будь у него веревка метров двадцать — двадцать пять… Веревка? Ты стал глупее ягненка, Антон, у тебя есть рюкзак, брюки, рубашка — делай веревку.

Он чуть не подпрыгнул от радости, чуть не завопил во все горло: «Спасен!» Но радость тут же угасла. За что привязать веревку? Не за что. Площадка плоская, на ней нет ни единого выступа, годного, чтобы захлестнуть на нем петлю.

Исчезла последняя надежда. Он никак не хотел мириться с этим, лихорадочным взглядом осматривал камни, забыв о страхе, ощупывал стену над головой — ничего! Его взгляд задержался на выемке, образованной при обвале. Если бы сползти в нее! Дальше он может спуститься и без веревки — там есть за что зацепиться. Но как сползешь? Разве спрыгнуть? Промахнешься — конец. Тут останешься — конец. А, будь что будет! Он поднял рюкзак, бросил, загадав: «Не сорвется — прыгаю». Рюкзак упал точно в намеченное место, подскочил и лег на самой кромке; лямки свесились вниз. Надо оттолкнуться от площадки чуть-чуть. Когда ноги коснутся выемки, сразу падать на правый бок, к стене. Набрав полную грудь воздуха, он прыгнул. Все получилось так, как и рассчитывал; только падая на бок, он столкнул рюкзак. Долго лежал, обнимая руками корявые камни, еще не вполне уверенный, что жив, невредим; потом громко засмеялся, сказал:

— Ну и молодцы мы с тобой, Антон!

Спуститься вниз отсюда было далеко не так уж сложно, хотя он опять ободрал в кровь руки и ноги, а под конец, метрах в двух от земли, сорвался, больно ушиб колено. Все это были пустяки по сравнению с главным — он жив! Жив! Прямо тут же под самой скалой он лег на упругие ветки стланика, снисходительно прищурился на припекающее солнце. «Понятно, с кем имеешь дело? А тем трем — труба. А мы с тобой, Антон, еще поживем, еще поедим хлебца с маслицем».

IX

Нога горела так, будто ее ошпарили кипятком. Мартын Семенович метался в балагане на мягкой подстилке, глухо стонал. Временами его оставляло сознание, он проваливался в черную бездну, падал, растопырив руки, пытаясь за что-то схватиться, остановить стремительное падение, от которого сердце подскакивало к горлу и перехватывало дыхание; затем вдруг все обрывалось, он переставал чувствовать удары сердца, боль, рвущую ногу, наступало небытие. Когда сознание возвращалось, он видел над собой увядшую зелень листьев на крыше, солнечные спицы, проколовшие балаган насквозь, слышал щебет птиц в ветвях деревьев. Его рука тянулась к свернутой в ком рубашке, ощупывала ее, теребила складки. Рубаха была сухой, как прошлогодние листья: в ней не осталось ни капли влаги; пустой была и кружка. Он припоминал, что последний раз ползал за водой сутки назад. А сколько суток прошло с тех пор, как он остался один?

К вечеру того же дня, когда ушли Жаргал и Лешка, он почувствовал себя хуже. Он думал, что недомогание пройдет, если будет двигаться как можно меньше, не тревожить рану, не расходовать силы. До утра пролежал в балагане, засыпал на короткое время тяжелым, не приносящим облегчения сном. А утром пополз в заросли рогоза, накопал корней. Голода не чувствовал, есть совершенно не хотелось, однако он разделил корни на три равные части — завтрак, обед, ужин — и заставил себя съесть утреннюю норму. Мучила жажда, но поблизости чистой воды не было. Хотел пить болотную; зачерпнул в кружку, глянул — желтая, как густо заваренный чай, с множеством мельчайших живых существ, с отвратительным запахом гнили. Пить ее было нельзя. Мало того, что воняла тухлятиной, — от такой воды можно было в два счета протянуть ноги.

С кружкой в руках он пополз в лес на поиски свежей воды. Перебитая нога волочилась по земле деревянной колодой, цепляясь за кочки, сучья и ветки, причиняла глухую, ноющую боль. Он часто останавливался, лежал, уткнув лицо в траву, ждал, когда боль немного утихнет.

Воду он нашел метрах в трехстах от балагана. Меж камней булькал небольшой родничок. Мартын Семенович сунул в него руку и тут же отдернул — вода была горячей. Набрал вкружку, попробовал на вкус. В ней тоже было что-то от болота, но искать холодный ключ или ручей не было сил. Напился, намочил голову, перед возвращением снял с себя рубаху, погрузил в родник — так он хотел унести с собой как можно больше драгоценной влаги. По дороге к балагану вода из кружки почти расплескалась, и на месте он отжал рубаху, наполнил кружку до краев. Из кружки пил, мокрую рубаху прикладывал к горячему лбу. Ему становилось все хуже и хуже. А воды хватило только до вечера, хотя он экономил каждый глоток. Утром пришлось ползти опять. Путь к источнику и обратно отнял почти полдня; измучился так, что в глазах потемнело и все предметы потеряли объемность, стали плоскими, будто вырезанными из черной бумаги, но зато он намочил и рубашку и полотенце…

Сейчас воды снова нет ни капли. Без воды ему не жить. А жить надо! Надо! Ребята теперь уже далеко. Они выйдут к людям. Люди придут за ним. Они будут спешить. Спешат к живому. У мертвых — целая вечность. Только живые могут и умеют ценить время. Чтобы жить — надо спешить. Надо спешить…. А он не двигается, врос в постель, будто валежина в землю.

Непослушными руками собрал в рюкзак рубашку, полотенце, кружку, пополз. Каждое движение давалось с большим трудом. Теряя сознание, он лежал неподвижно, вцепившись пальцами в траву. Очнувшись, снова полз. Вскоре он уже и забыл, куда, зачем ползет; в сознании осталось только одно: надо двигаться, двигаться… Хватаясь за ветви кустов руками, он волоком подтягивал свое огрузневшее тело, ощупью находил другую ветку, снова подтягивал. Когда сознание совсем уходило, руки разжимались, опускались, голова безвольно падала на траву. Лежал мертво, неподвижно, но немного погодя руки слепо тянулись вперед, нащупывали ветку…

Последний раз потерял сознание у самого родника. Руки протянулись вперед, коснулись родника, взболтнули воду и замерли. Лежал так долго. По гладкой лысине сновали муравьи, ползали зеленые лесные мухи, в кустах цвикали примолкшие было пичуги — человек уже не внушал им страха. Когда, наконец, он приподнял голову, взгляд его воспаленных, затуманившихся глаз не сразу стал осмысленным. Он уставился на булькающий родничок, будто не понимал, как здесь очутился. Зачерпнул ладонями воды, припал к ней ссохшимися губами. Вода обжигала рот, стекала по подбородку, застревая крупными каплями в щетине редкой бороденки. Утолив жажду, оперся на локоть одной руки, другой стал плескать воду в лицо, на волосатую грудь, на лысину. Вертел головой на короткой жилистой шее, стонал и охал, продолжая плескать, пока не изнемог. Обессиленный, но в полном сознании опустил голову на камни, нагретые солнцем, закрыл глаза. Боли в ноге уже не было: удесятеренная, она растеклась по всему телу, охватила его огнем и жгла, жгла с неубывающей силой. В голове беспрестанно позванивали колокольчики, что-то шумело и потрескивало. Мысли были вялые; они вертелись вокруг каких-то пустяков, глупых, вздорных, совсем ненужных. Больше всего почему-то думалось: закрыл Жаргал дверцы самолета или оставил так? Если дверцы открыты, машина поржавеет быстро: сыро на болоте-то. И сам он понимал никчемность этих мыслей, они заслоняли что-то куда более важное, позарез нужное. А что — вспомнить никак не мог. И не мог никак заставить себя вспоминать. Только начинал напрягать память, мысль сама собой переключалась на другой пустяк. «Умру я», — подумал он равнодушно, как о чем-то постороннем, незначительном; вслух повторил:

— Умру.

Голос прозвучал хрипло, чуждо. И эта хрипота, и это равнодушие испугали его; он как-то сразу встряхнулся и тут же припомнил: надо посмотреть, перевязать ногу. Сейчас это самое главное. Не хочется двигаться, бередить рану, дразнить и без того озверевшую боль (потому-то мысли увиливают к пустякам), так бы и лежал, не двигаясь, не открывая глаз. Но надо подниматься, двигаться. Человек живет, пока двигается.

Опираясь на руку, он сел. Все потемнело перед глазами, звон колокольчиков в голове превратился в бумканье огромных колоколов. Он посидел с закрытыми глазами, переждал немного и полегоньку, с передышками распеленал ногу. Она вздулась, покраснела, натянутая кожа глянцево поблескивала, как синтетическая пленка. Мартын Семенович плеснул на рану воды из родника и заскрежетал зубами от невыносимой боли.

В полуобморочном состоянии он промыл, прочистил рану, перевязал, поверх повязки снова наложил шины, затянул. Едва завязал последний узел, без сознания упал навзничь.

Причудилось, что он плывет на пароходе по какой-то сибирской реке. На фоне звездного неба с той и с другой стороны тянутся зубчатые каемки, леса, прохладный сырой ветер обдувает лицо. Он лежит на открытой палубе, на каких-то мешках и тюках, неловко поджав под себя ноги. Одна нога занемела, отекла, ничего не чувствует, а ему неохота повернуться, лечь удобнее: так хорошо чувствовать на щеках прохладный ветер.

Где-то сбоку с печалью звучит голос Жаргала.

— Не выдержит старик. Кончится.

— Все теперь кончимся, — бормочет Лешка.

— Не умирай раньше времени.

— А куда денешься? Идти некуда, есть нечего. Куда, ну, куда? — о раздражением и злостью допрашивает Лешка.

— Что-нибудь сообразим.

— Ну да, сообразишь! Мог — давно бы сообразил. Мартын Семенович кончится, ты ничего не придумаешь. Конец нам подходит.

— Не хнычь! Надоело слушать. У тебя, между прочим, голова тоже, кажется, есть, сам думай. Привык на других надеяться, — беззлобно возражает Жаргал. — Подбрось в костер дров, угасает.

«Что за чушь они несут, почему я должен кончиться? — удивился Мартын Семенович. — И костер жгут, спалят пароход». Его слух уловил потрескивание огня. «С ума сошли!»

— Эй, Лешка, ты что там делаешь? — крикнул он, но голос прозвучал отчего-то слабо.

Послышались мягкие шаги; закрывая звезды, над ним кто-то наклонился:

— Мартын Семенович, а Мартын Семенович… Вы что-то сказали?

Отблески огня заиграли на верхушках деревьев, упали на склоненное к нему скуластое лицо.

— Какого черта балуетесь? Пароход сожжете.

— Какой пароход, Мартын Семенович? Вы меня узнаете? Это я, Жаргал.

— Знаю, что Жаргал. — Мартын Семенович повернул голову, увидел не палубу, а стволы деревьев, ветки кустарника, освещенные огнем; Лешку, подбрасывающего дрова. «Ага, у меня бред», — подумал он, закрывая глаза.

— Мартын Семенович, вы меня слышите?

Странно, это вовсе не бред. Он еще раз посмотрел на огонь, на лицо Жаргала. Нет, все, что он видит, — реально.

— Вы почему здесь? Почему вернулись? — встревожился он.

— Нам не удалось найти проход через болото. А через горы и вовсе пройти невозможно, кругом — неприступные скалы.

Подошел Лешка; тихо, вежливо поздоровался. И это робкое «здравствуйте» прозвучало здесь, как отголосок чего-то давнишнего, бесконечно далекого.

— С той стороны все скалы чуть ли не руками прощупали, — говорил Жаргал. — А как вы?

Мартын Семенович переводил замутненный взгляд с одного на другого; глотал тугие комья, подступающие к горлу. Он перестал вслушиваться в то, что они говорили. Не это было важно. Главное, ребята здесь, рядом. Кончилось его беспомощное одиночество, единоборство с собственной немощью. «Родные вы мои!» — жалостливо звучали в нем непроизнесенные слова.

— Как вы-то? Намучились? — просипел он и дотронулся слабой рукой до Лешкиного колена.

Непривычный к такому обращению, Лешка смутился, стал многословно и путано рассказывать:

— Мы — ничего. А вас едва нашли. Глядим — балаган пустой. Очень уж есть хочется, Мартын Семенович, прямо живот к спине прилипает. Тут медведи есть. Здоровущие… У пустого балагана я подумал: унесли вас медведи. Корешки ваши там подобрали, сейчас испечем. Испугался я, Мартын Семенович, когда нашли вас, — лицо чернее головешки…

Жаргал слегка толкнул Лешку в бок, и он замолчал.

— Вы что-нибудь ели?

— Почти ничего. Тайга пустая, как школа в воскресенье.

— Она не пустая, Лешка. Целая кладовая… Ключ от нее вот где. — Мартын Семенович провел пальцем по виску.

Этот недолгий разговор утомил его. Сказал ребятам, чтобы ложились спать. Задремал и сам. Дремота незаметно перешла в глубокий сон, и впервые за эти дни он хорошо выспался. Утром почувствовал себя лучше. Боль схлынула, оставила тело, приутихла и в ноге. С помощью Жаргала он опять обмыл ногу, обложил грязью из горячего родника.

Вчерашний разговор помнился смутно, как полузабытый сон.

— Ты думаешь, выхода отсюда нет? — спросил он у Жаргала.

— Возле скал — нет.

— Понимаю… Куда в таком случае делся Антон?

— Трудно сказать. В ущелье его след видели. Кажется, на скалы подняться пробовал.

— А камни осыпались, — вставил Лешка. — Под стеной большая кучка камней. Мы подумали: Антон под ними. Целый час разбирали.

В душе Мартына Семеновича вновь шевельнулось недоверие к Жаргалу и Лешке. Не могут они… Антон прошел, разыскал дорогу, потому что прирожденный таежник. А они…

Тревога отодвинула, заслонила вчерашнюю радость. Если правда, что с этого клочка леса, притиснутого к скалам топью, нет хода, то… Но Антон-то ушел или не ушел? Должно, не ушел. Утонул в болоте, сорвался с утеса — мало ли что. Эх, Антон, Антон…

— Что будем теперь делать?

— Не знаю, — печально развел руками Жаргал. — Дела наши совсем плохие.

— А я что говорил! — воскликнул Лешка. — Конец нам тут, — вот что я говорил.

— Не егози! — остановил его Мартын Семенович. — Не безмозглые же мы кролики, в конце-то концов, — люди! Будем искать проход. Через болото, через горы, не на ногах, так на карачках выйдем. Не выйдем — людей дождемся.

— А что будем есть? — спросил Лешка и, не дожидаясь ответа, отошел, сел возле родника, стал бросать в него палочки.

Сильно отощал Лешка за эти дни, прозрачный стал, как байкальская рыба голомянка. Мальчонка ведь еще, его и слабый ветер к земле приклонит, а тут вон какая кутерьма…

X

Мартын Семенович поднял кружку. Рука затряслась — кружка выскользнула из пальцев, упала. Он поднял ее еще раз, пустую, с яростью отшвырнул. Теперь придется ждать, когда ребята вернутся с болота и кто-нибудь сбегает к холодному ключику. Но не это привело его в ярость — бессилие мучило хуже всякой жажды.

Один раз в жизни с ним случилось подобное. Давно это было, еще в детстве. Подрался со своим сверстником Митькой. Тот Митька был здоровенный парнишка. Не совладал с ним. Свалил его Митька, притиснул к пыльной дороге — не двинуть ни рукой, ни ногой. Держит и смеется: «Куды, замухрышка, рыпаешься!» Если бы ярость могла жечь, он спалил бы Митьку одним-разъединственным взглядом. Задыхаясь, пообещал: «Я тебя все одно побью!» — и побил. Научился у Авдеича, старого кулачного бойца, всем хитростям мордобоя, уделал Митьку что надо — неделю синяками светил. Потом в жизни всякое бывало, но он, мухленький, тонкий в кости, никогда, нигде, никому не позволял прижимать себя затылком к земле. И ни в чем не уступал своим широкоплечим товарищам. Втайне гордился тем, что он может все, что могут и другие.

Пришли Жаргал и Лешка. Веревку, связанную из поясных ремней и лямок рюкзаков, мокрую, в зеленой тине, Лешка кинул под куст. Жаргал поднял ее, повесил на сосновый сук. Молодец он, Жаргал. Не очень расторопный, он всегда спокоен, всегда что-нибудь делает. Странно, но Мартын Семенович рядом с ним как-то сразу успокаивался, обретая уверенность в себе.

— Болото — беда. — Жаргал разложил огонь. — Куда ни ступи — везде по уши вязнешь.

— Не посмотреть ли еще раз горы?

— Горы посмотреть можно, но раз взялись за болото — до конца надо прощупать.

— Полгода будем хлюпаться. — Лешка с тоскливой задумчивостью грыз обгорелый корешок рогоза. Руки, лицо выпачканы в саже; из голенища сапога вылез, свесился угол портянки.

— Ты сегодня умывался? — спросил Мартын Семенович.

Лешка слабо дернул плечами — не то в недоумении, не то протестуя: еще чего, мол!

— Ты иди умойся. И наперед давай уговоримся: мыться каждый день. — Мартын Семенович знал, как быстро опускается, дичает слабый в тайге. Сначала перестает бриться, умываться, потом озлобляется, угрюмеет, теряет интерес ко всему на свете.

— Утки целый день горланят. — Жаргал перебирал, на траве корни. — Ни одну не возьмешь. А будь на нашем месте первобытный охотник, давно бы на костре жарилось мясо. Цивилизация человека равным богу делает и одновременно в беспомощного ребенка превращает.

Схрумкав испеченные корни, Лешка порылся в золе, ничего больше не нашел и лег под рябую тень талового куста.

— Мы ничего не можем, — вздохнул он, — жуем, корни, как поросята. А древние индейцы уток голыми руками ловили.

Может быть, Лешка и не думал никого упрекать, но Мартыну Семеновичу показалось — для него говорит.

— Скажи, какой знающий! Откуда тебе известно, как индейцы уток добывали?

— Читал… Про загадки древней истории. Индейцы и китайцы в древнее время одинаково уток ловили.

— А как?

— «Как, как»!.. Сказал же: голыми руками. — Лешка почесал за ухом, отвернулся, кислый, вялый, разговаривать ему, видать, совсем не хотелось.

— Но все-таки?.. — не отставал Мартын Семенович.

— Что об этом говорить. Ну просто все. На воду, где утки садятся, бросают столько-то тыкв. Сначала утки их боятся, а потом привыкают и тут же, между тыквами, плавают. Тогда индеец берет пустую тыкву, прорезает дырочки для глаз, надевает на голову и лезет в воду. Сам весь в воде, сверху одна голова под тыквой. Подплыла утка — цап ее за ноги.

— Ловко! — удивился Мартын Семенович.

Жаргал зарыл в золу пригоршню корней, сказал Лешке:

— Умываться будешь? Пойдем вместе, грибов поищем. Присмотрите за огнем, Мартын Семенович.

Огонь горел ровно, языки пламени разворачивались лепестками таежного жарка, сухие дрова постреливали алыми угольками. Тысячелетия провел человек у такого вот огня, прежде чем научился заключать тепло и свет в тонкие нити проводов. Многому он научился за эти тысячелетия — хорошему и дурному. Лешка пеняет, что мясом его не накормили, ишь какой! Просить, требовать теперь умеют все, едва на ноги встанут; сам еще ничегошеньки, не сделал, а руку протягивает — дай!

Но, подумав так, Мартын Семенович горько усмехнулся. До чего же он все-таки обессилел, если на мальчишку обиду нянчит. Глупо все это… Не по-мужски. В нем опять всколыхнулась было ненависть к своей беспомощности и боли, угнездившейся в ноге, но тут же улеглась: даже на ненависть не осталось сил. Временами с болота потягивал влажный гнилой воздух, сваливал на одну сторону лепестки огня. Над костром топырилась корявыми ветвями старая кривуля-береза. Нижние листья, подпаленные огнем, свернулись и сухо шуршали. К стволу перевернутым лошадиным копытом прилип серый древесный гриб. Присосался, проклятый, калечит березу, выест все нутро. Упадет она и будет лежать с виду целая, а тронешь — под берестяной оболочкой одна труха. С человеком тоже случается что-то похожее. Взять Антона… внедрился в него, пустил корни гриб-паразит…

Он стал думать об Антоне. Но в уме все время вертелась эта самая оболочка, пустая внутри.

— Берестяная оболочка… Берестянка… — вслух произнес он, стараясь понять, чем это она его притягивает. Ага, вот что… Берестянки можно на болоте поставить. Будто пни торчат… Утки здешние не напугаются, привычны. А надевать берестянку на голову даже способнее, чем пустую тыкву.

Из лесу Жаргал и Лешка принесли три луковицы сараны да полдесятка не первой свежести грибов. Скудность добычи, совсем расстроила Лешку. Мартын Семенович не сразу рассказал им о своей задумке — боялся: ну как примут все близко к сердцу, а на деле ничего путного не выйдет?! Одной порушенной надеждой станет больше. И еще неизвестно, какой тяжестью она ляжет на души Жаргала и Лешки…

Но опасался он напрасно. Выслушали они его без всякого интереса. Кажется, из-за одной только вежливости Жаргал протянул неопределенно:

— Не знаю…

А Лешка, как видно, и вовсе не вник в суть дела, одно уловил — работа предстоит. Спросил:

— Берестянки делать надо?

Без очков видно: шевелиться ему смерть как неохота, вот он и задает дурацкие вопросы.

— Зачем делать? — сказал ему Мартын Семенович с сердцем. — Сами, по-щучьему велению, в воду навалятся… Без вас, один сделаю, только бересты надерите.

Но сам ничего не сделал. К вечеру его зазнобило, ежился у огня, приникал грудью к теплой золе и, пересиливая себя, растолковывал Жаргалу, как делать берестянки, чтобы они держались на воде стоймя, были похожими на пни и чтобы не тонули.

Наделанные таким путем берестянки утром они унесли на болото, раскидали в губе с твердым, нетопким дном, посидели в кустах, наблюдая за птицами. Утки, налетая из-за камышей, сразу же замечали незнакомые им предметы, сворачивали в сторону и садились в отдалении.

Успокаивая ребят и самого себя, Мартын Семенович проговорил с небрежной уверенностью:

— Пообвыкнут — сядут.

Жаргал молча принялся готовить обед. Все делал сам, Лешку не тревожил. Лешка валялся под кустом, равнодушный ко всему на свете. Как вернется с болота — падает под куст. Беда… Один без ноги, другой без пружины в душе. А надолго ли хватит Жаргала? Исхудал, скулы по кулаку стали.

После обеда Лешка пошел к берестянкам один — Жаргал остался заготовить корней.

— Худо, брат, — сказал ему Мартын Семенович, — сбаламутил я вас, надо бы у самолета табор держать.

— А что он нам даст?

— Ты же говорил: медведей видел, козьи следы. Тросы из самолета повыдергивать, петли поставить.

— Я могу за тросами сходить.

— Не так надо. Всем туда подаваться надо. Помаленьку. Пронесете меня километра три-четыре — под куст, а сами дорогу пощупаете.

— Можно и так. Корней больше запасти придется.

Лешка вернулся с болота на закате солнца, мокрый, искусанный комарами. Ни слова не сказал, съел оставленные для него корешки.

— Ну, что там? — не выдержав, спросил Жаргал.

— А-а…

— Садились? — не отставал Жаргал.

— Ну, садились…

— Сразу не поймать. Походишь… А я корни копать, сушить буду. Заготовлю много, к самолету пойдем. На тебя мы сильно надеемся. — Жаргал как мог тормошил Лешку, а он — ничего.

Раньше Мартын Семенович отругал бы его, и делу конец. Сейчас молчал. Сам на одинаковом положении, то есть нет, что-то другое мешает цыкнуть на него, как сделал бы раньше.

Два дня Жаргал пек в золе корни, очищал и складывал в рюкзак, А Лешка сидел на болоте. Накусанные мошкой, комарами, уши у него распухли и топырились толстыми лепешками, Мартын Семенович все больше жалел его и дивился: как это он нюни не распускает? Опять — кто знает. Поди, уйдет на болото и ревмя ревет.

— Кончай с индейской охотой, — сказал ему. — Подадимся к самолету.

— Погодите день, вчера совсем близко проплыла утка.

Утром Лешка поднялся чуть свет, набил в карманы корешков, ушел. Часа через два со стороны болота послышался топот, треск, будто кто-то напрямую ломился сквозь чащу. Жаргал вскочил, зацепил ногой рюкзак, рассыпал корни.

На поляну вылетел Лешка, завопил:

— Во! Поймал! — Больше он ничего говорить не мог: запыхался. Тряс над головой синеперого селезня. На бледном лице от уха до уха расплывалась улыбка.

— Ты руку поцарапал, дай перевяжу, — предложил Жаргал.

Но Лешке было не до таких мелочей, он, наверное, и не понял, что говорит Жаргал. Не успел отпыхаться, стал рассказывать, как сцапал селезня, и заново переживал все, и волновался заново, и, кажется, плохо верил, что он, Лешка, оказался таким счастливцем. И Жаргал смеялся, щупал селезня руками, похлопывал Лешку по костистой спине:

— Молодец! Ай да молодец! Ай, какой молодец!

Селезня начинили крошкой из корней, обмазали глиной, закопали в золу. Ох и вкусная штука получилась! Начинка пропиталась жиром и рассыпалась, как плов. А запах томленого мяса! Что стоит один запах! От него кружилась голова и сосало под ложечкой.

Мясо Мартын Семенович разрезал на небольшие кусочки. Хотел растянуть эту прибавку к пресным корням на день-два. Да разве что выйдет! Лешка съел свою долю, обсосал пальцы, с веселой хитрецой подкатился к Мартыну Семеновичу:

— Давайте еще по кусочку…

Дал. Маленько погодя Лешка опять:

— Может быть, еще по кусочку? По крошечному.

Так и съели всего селезня, каждую косточку обгрызли, обсосали.

— Вы не беспокойтесь, Мартын Семенович, мы теперь добудем сколько надо, — пообещал Лешка. — Мы берестянки снимать не станем. Пронесем вас — сами назад за уточками.

С ним согласились. Но на следующий день не поймали ни одной утки. Еще день — еще одна неудача. За это время ушли от берестянок на порядочное расстояние; возвращаться стало нелегко. Решили как можно быстрее двигаться к самолету. Берестянки можно поставить и там.

XI

На скалы больше он не полезет. А что делать?

Тупая боль в желудке напоминала, что он давно ничего не ел. Мрачный, злой, спускался Антон в лес по козьей тропе. Хромал. Побаливал ушиб; расцарапанные о камни ступни кровоточили; чувствовалось, как в сапогах к ним липнут портянки.

В лесу он нашел четыре масленка, развел огонь, изжарил. Грибы сморщились, стали до обидного маленькими; их не хватило бы на обед и двухлетнему ребенку. Он попробовал есть траву — жесткую, как пеньковая веревка, и питательную не больше, чем она. Полез на кедр, хотя знал, что шишка еще не созрела. Будь шишка зрелой, он ни о чем бы не печалился. Раньше кедр кормил его неплохо, прокормил бы и сейчас. Прямо на дереве он расколупал засмоленную, едва начавшую буреть шишку. Орехи были в мягкой белой скорлупе; жидкие, водянистые ядра напоминали капельки молока. Антон бросил шишку. Надо сутки без сна и отдыха высасывать эти капельки, тогда, может быть, они что-то дадут пустому желудку. А ему сидеть нельзя, надо идти, пока несут ноги…

Ночь застала его на краю леса, у болота. Засыпая, он слышал кряканье уток, чувствовал запах гниющих водорослей. Сон не освежил его, не восстановил сил. Все больше мрачнея, он побрел краем болота.

Так добрался к тому самому месту, где болото снова вплотную прижималось к утесам и где недавно Лешка с Жаргалом, оставив Мартына Семеновича одного, безуспешно пытались пройти. На сырой земле у воды он увидел следы их ног, нарезанные и связанные в веревку прутья.

— Ушли, они ушли! — с глухой яростью пробормотал он, без сил опустился на землю.

День догорал. Красными отблесками вспыхивала вода на болоте. Теплый ветер раскачивал камыши, и они шумели приглушенно, бездушно. Тень от хмурой громады утесов закрывала кусты черемухи у подножия, медленно наползала на лес. Кругом ни одной живой души, только болотные птицы кружатся над камышами, орут во все горло. Антону стало страшно. Он боялся болота. Один, голодный, обессилевший, как пойдет через него! Упадет где-нибудь, захлебнется. Лысый сатана, все из-за него! «Не ногу бы тебе сломать, черту, а шею. Тогда бы знал, как чужой груз на свои плечи наваливать. А тот, сопливый выкормыш начальника… Таких оболтусов ремнем учить надо, стегать по голой спине, пока вся дурь не выйдет. Если бы не они — дотянул до осени, протерпел. Про тунеядцев дома, наверно, уже забыли, опять подался бы за орехами. Теперь вот кукуй тут. Что буду делать? Что делать?»

Мысль металась, как лиса, попавшая в капкан. То он решал вернуться к самолету и там ждать, когда за ним прилетят, но тут же соображал: пока прилетят, он успеет шесть раз издохнуть; то хотел засесть у соленого озерка подкараулить и убить козу, а уж потом, с восстановленными силами, с запасом мяса, идти через болото, но и этот план через минуту начинал казаться несбыточным. Убить резвую козу, имея в ослабевших руках только нож, — попробуй-ка…

Тут ему пришло в голову то, что должно было прийти с самого начала: все они не могли уйти через болото. С носилками тут не пройдешь. Лысого они, по всей вероятности, оставили у самолета. Добро бы так! Какая будет польза от того, что Мартын Семенович остался, Антон не знал. Просто ему хотелось увериться, что он здесь не один, что рядом есть человек, пускай обезноженный, враждебный, но человек, а не эти горластые сытые птицы. Докумекался, нет ли Мартын Семенович, что смотался от них? А, черт с ним, если и докумекался. Ты, мол, думай что хочешь, я заблудился — и все. Поверит.

Он пошел к самолету. Шел торопливо, будто боялся опоздать. Чтобы легче было идти, вырезал палку. Наступившая темнота заставила его остановиться. Переночевал под выворотнем и, едва наступил рассвет, снова отправился в дорогу. На этот раз он шел не по краю болота, а лесом, напрямую пересекал мыски. Под деревьями держалась утренняя прохлада; солнечные лучи лишь кое-где пробивали густую крону и яркими пятнами ложились на землю. Вдруг он вышел на поляну, зажмурил глаза, привыкшие к сумраку, а когда открыл, глянул перед собой — попятился назад. В какой-нибудь полусотне шагов от него рыл землю кабан. Он был так увлечен своим занятием, что не заметил Антона. Кабан был некрупный, молодой, взять такого с ружьем — пара пустяков. Но что сделаешь с ножом? Антон на цыпочках, стараясь не хрустеть сучьями, обогнул полянку. Дальше пошел тише, озираясь по сторонам, вглядываясь в лес перед собой. Встреча со старым секачом или медведем ничего хорошего ему не сулила. Завидев самолет, обрадовался ему, как родному дому.

Он почти не сомневался, что Мартын Семенович здесь. Подходя к самолету, сбавил шаг, поволочил ноги, будто они были перешиблены. Пусть лысый поглядит, как тайга его вымотала-выкрутила. Поняв, что ни возле самолета, ни в самолете Мартына Семеновича нет, он остолбенел от удивления. Куда он мог деться? Неужели унесли через болото? Не может этого быть! Сел в пилотское кресло, ссутулился. Перед глазами безжизненно мерцали стекла приборов, неподвижные стрелочки, рычажки, кнопки. А что, если его обманули? Когда ушел, Жаргал исправил рацию, связался с какой-нибудь изыскательской партией — мало ли их по тайге бродит! — люди пришли, забрали Мартына Семеновича и преспокойно переправились через болото. Ты подыхай тут, а они где-нибудь сидят у костра, пьют чай с белыми сухарями и о нем даже не вспоминают.

Антон что есть силы хватил палкой по стеклышкам приборов. Осколки брызнули во все стороны. Антон ударил еще раз, выскочил из самолета и пошел, по-стариковски шаркая ногами, тяжело опираясь на палку. Шел, не зная, куда и зачем идет.

А шел он помимо своей воли к соленому озерку. Там была его последняя надежда.

XII

— Вот и пришли. — Жаргал остановился.

Лешка глянул из-за спины — верно, пришли. У болота, растопырив беспомощные крылья, лежит самолет. Под кустом на бугорке, откуда тронулись в дорогу, желтеет прибитая к земле бумажка. Опустили носилки. Жаргал помог Мартыну Семеновичу сесть, пошел к самолету. Лешка тоже хотел пойти, но передумал, подняв бумажку, расправил на коленях. Это был обрывок газеты — крупные заголовочные буквы, тусклая фотография пожилой женщины… Клок газеты напомнил о доме, и вновь заныло, затревожилось сердце.

— Ходили, ходили — пришли. Так и будем крутиться?

Ничего не ответил Мартын Семенович. Да и что бы он, интересно, ответил? Будешь молчать, если сказать нечего.

— Не пошли бы, не намучились… — досаждал ему Лешка.

— Ох, Лешка, Лешка… Задним-то умом и дурак крепок, — миролюбиво проговорил Мартын Семенович.

Вернулся Жаргал — растерянный, не похожий на себя.

— Какие люди есть: приборы взяли да и покорежили, — с горечью вздохнул он.

— Да ну?! — не поверил Мартын Семенович.

Лешка рысью сбегал к самолету, убедился, что Жаргал говорит правду, набрал горсть стеклянных осколков, рассыпал перед Мартыном Семеновичем. Они жарко вспыхнули в траве.

— Что я говорил? Не надо было отсюда уходить, вот что я говорил! — закипятился Лешка. — Прилетали за нами.

— Помолчи ты, помолчи! — Мартын Семенович поднес осколок к глазам, зачем-то посмотрел сквозь него на болото. — Никто не прилетал, зря не бушуй. Стали бы приборы хрустать? Но кто же тут был — в этом гвоздь. Упустили, прошляпили…

— Упустили, — согласился Жаргал. — Жалко, а сделаешь что? Прошлогодняя трава зеленой не станет. Но, что дорога есть, теперь точно знать будем. Искать завтра пойду.

Жаргал вроде бы успокоился, но, когда они с Лешкой стали делать балаган, он несколько раз повторил:

— Зачем приборы бил? Какой человек нехороший.

— Что тебе эти приборы! — наскочил на него Лешка.

Он злился на обоих одинаково. Проморгали, теперь стонут. Приборы ему жалко! Да пропади они все до одного, если от них толку нет. Нашел о чем жалеть. Дома, в школе, и то таких чудаков не было. Сенька Гаврилов однажды потерял ранец с учебниками и тетрадями, так нисколько не переживал… Мать поругала немного и новый ранец, новые учебники купила.

Сделали балаган, надрали коры и насшивали берестянок. Вечером у костра Мартын Семенович и Жаргал долго обсуждали, что делать дальше. Жаргал хотел сразу же приняться за розыски дороги, но Мартын Семенович с ним не соглашался.

— Прежде всего требуется найти пропитание, — говорил он.

Лешка свернулся калачиком у огня, положил голову на рюкзак с корнями, закрыл глаза. Спать не хотелось и разговаривать не хотелось. С корней, должно быть, мучила изжога. Как им не надоест спорить? Целый час — об одном и том же.

— Наверно, близко выход, найду скоро.

— Скоро не найдешь — следа нету. Может, еще неделю тут придется торчать.

— Зато будем знать: выйдем.

— И так известно: вековать тут не будем. — Мартын Семенович понизил голос. — Только бы силенок хватило. Тяжело вам на одних корнях, парнишка совсем охлял.

Лешка не совсем понял, что значит слово «охлял»; какое-то, видимо, бородатое словечко, но ясно, что Мартын Семенович считает: дошел. Потаскай носилки туда-сюда без всякой пользы — дойдешь! Мартын Семенович с виду маленький, а весу в нем достаточно.

— Замечательный парнишка, — вполголоса продолжал Мартын Семенович. — В отца пошел. Чтоб лениться или киснуть — этого нет. Едва живой от голода, а… Да что я тебе говорю, сам знаешь! Он еще не раз утятиной накормит.

«Утятина пришлась ему по вкусу», — думал Лешка все еще сердито, но уже не очень. Наконец-то этот вредный старикан понял: не одни таежники что-нибудь стоят. Вот как тяжело было — вытерпел. А селезня кто поймал?

— Подкрепимся, тогда и по болоту, по тайге лазать будет легче. Ты можешь сделать что-нибудь вроде котелка?

— Попробую.

— Хорошо бы сделать. Эти же корни, если сварить, много лучше. Мяса добыть надо. Петли поставить.

Засыпая, Лешка подумал, что Мартын Семенович рассуждает правильно. Надо уток наловить. Медведя…

Во сне он видел себя за большим столом. Дымились большие жаровни с мясом, тарелки с супом. Напротив сидел Мартын Семенович, грыз крепкими зубами кость и весело подмигивал.

Сон так врезался в память, что утром Лешка еле проглотил сухие, отдающие гарью корни.

Пошел на болото. Сидел там и этот, и следующий день впустую. Очень уж близко от самолета поставили берестянки. Жаргал звякает железом — все слышно. Утки только сядут — дзинь, дзинь… Фырр — утки улетели. Голый, с берестянкой на голове, Лешка вылезал из вонючей воды, отдыхал на солнце. А у самолета все дзинь да дзинь. Побежал Лешка на табор. У балагана возится с тросами Мартын Семенович. Жаргал на камне долбит раскаленную железку.

— И-за тебя голодные сидим! — набросился на Жаргала Лешка. — Всех уток распугал.

Жаргал толкнул железку в огонь, подул на обожженные пальцы.

— Ладно, не буду больше стучать, на болоте вместе посидим.

Податливость Жаргала смягчила Лешку.

— А что ты делаешь?

— Вот… — Жаргал поднял оструганную березовую палку, приложил к концу коряво оттянутую железку. — Привяжем — рогатина будет.

— На медведя пойдем?

— На медведя пойдем, — отозвался Жаргал просто и буднично.

Лешка верил и не верил. Представил, как он с этой рогатиной идет на косматое страшилище, и ощутил в груди холодок.

— Нам и уток хватит, если с умом ловить, — рассудительно, невольно подражая неторопливости Жаргала, сказал он.

На другой день им повезло прямо-таки невероятно. И он и Жаргал принесли на табор по утке. Но потом снова началась полоса неудач. И Жаргал сказал, что хватит мокнуть в воде, надо ставить петли. Однако утром Лешка не выдержал.

— Пока собираешься, я посижу.

Камыши в неверном свете рани темнели грядами; над ними с коротким посвистом крыльев проносились утки. Трава, кусты были мокрыми от росы. Неосторожное прикосновение к ветке — ливнем сыплются холодные капли. Пока дошел до болота, весь промок и продрог. Нехотя разделся. Вся кожа на теле покрылась пупырышками. Он оглядел себя, остался недоволен — ощипанный селезень. Зябко поеживаясь, потихоньку пошел в воду. Она была теплой и приятно ласкала голые ноги. Подобрался ближе к камышам, надел на голову берестянку и сел на мягкое дно. Вода теперь была до горла и грела его лучше любого одеяла.

Прямо перед ним на полнеба разлилась заря. Вода плескалась пестротой малиновых бликов. Медленно, незаметно заря бледнела, становилась прозрачнее, и вдруг ее прошили раскаленные нити. Это солнце брызнуло первыми лучами. Болото разом вспыхнуло: запылали верхушки осоки, метелки камышей, рябь воды меж камышами. Лешка позабыл, зачем пришел на болото, поднял берестянку на лоб, зажмурился от лучистых звонких красок. Впервые за все время он ощутил свое родство с этим огромным миром красок, звуков, запахов. И все, что мучило, раздражало и злило его с тех пор, как уехал из дому, показалось сейчас таким ничтожным, что даже стыдно было вспомнить, как он ныл и хныкал. Сейчас он верил, что все будет хорошо; не может быть плохо человеку, когда сверкает такой ливень красок, если человек, как любит выражаться Мартын Семенович, не размазня, не тюря. А разве он тюря? В отца пошел… — так сказал о нем тот же Мартын Семенович. Хвалит… А в кого бы ему быть, если не в своего отца? Старик, а таких пустяков вроде бы не понимает.

За камышами тяжело плюхались на воду утки, призывно покрякивали, булькались и хлопали крыльями. Отдельные звуки сливались в сплошной неумолчный гомон. Лешка толкнул со лба берестянку, затаился.

Сбоку что-то всплеснулось. Лешка повернул голову. Из-за камышей выплыла большая, толстая и важная кряква. За ней тянулись четыре утки поменьше, наверно, выводок, утята, ставшие почти взрослыми, «Тю-тю-тю, тю-тю-тю», — разговаривали утята и совали плоские коричневые носы в воду. «Кря-я, кр-р-яа», — ворчала на них утка-мать.

Между Лешкой и утками из воды торчали берестянки. «Испугаются или нет?» — подумал он. Недалеко от берестянок утка вытянула шею, повернула голову направо, налево, как бы осматривая незнакомые предметы со всех сторон. Не обнаружив ничего подозрительного, опустила клюв в воду, опрокинулась, выставив наружу острый хвост. Утята шустро обогнули берестянки, направились прямо к Лешке. Вынырнув, утка недовольно крякнула, обогнала утят и оказалась в двух шагах от Лешки. Он застыл, затаил дыхание. Прямо на него смотрели круглые в радужном ободке глаза птицы. Но и тут она не нашла ничего, что испугало бы ее, приподняла крыло, потеребила клювом перья под мышкой, еще раз посмотрела и нырнула. Лешка чуть было не бросился к ней. И ладно, что удержался. Должно быть, не найдя корма, она сразу же вынырнула. Ближе подплыли утята. У Лешки от сдерживаемого дыхания распирало грудь и шумело в голове. Медленно-медленно начал он вытягивать руки к утке, и в это самое время она нырнула опять. Он поймал ее прямо за шею. Вода вокруг него закипела, забурлила, по берестянке застучали брызги. Утята бросились в разные стороны, шлепая по воде крыльями и красными лапками, громко крякая…

XIII

Антон тоже пробовал добыть пропитание.

К соленому озерку он пришел, не имея понятия, как будет охотиться на коз. Раньше ему доводилось убивать не только коз, а и сохатых, и изюбрей, так то — с ружьем. Поймал на мушку передние лопатки, шарахнул жаканом — готово дело, любой гуран с копыт долой. Тут одна надежда — нож.

Осмотрелся. У озерка засаду устроить невозможно: кустарники, деревца растут далековато от берега. Пока пробежишь это расстояние, козы будут черт знает где. Засесть у тропы? А что, можно. Спрятаться есть где, и козы тропу не минуют. Худо, что даже малое движение воздуха по направлению к козам запросто выдаст его. Козы, они чуткие, а дух от него исходит густой и крепкий. Одежда-то вся пропиталась по́том.

Антон спустился обратно в лес, нашел один из великого множества горячих родников, разделся догола, вымыл свое тело, выстирал одежду, сапоги и те сполоснул. Теперь от него не будет за километр разить прогорклым запахом.

Место для засады выбрал на повороте тропинки. Очень удобное место попалось. Из-за веток стланика он мог еще издали заметить козу и заблаговременно приготовиться к встрече. Сел на караул под вечер. В лесу было очень тихо, время тянулось медленно. Солнце добела раскаленной сковородкой висело на одном месте, будто его привязали. Дома солнце и не замечаешь — виси оно на одном месте хоть трое суток, даже не почешешься. В избе прохладно от свежескошенной травы, натрушенной па пол, свежестью и медом пахнет. Любит Наташка пол застилать травой. Чем она сейчас занимается? На работе за коммунизм борется или дома? Какой день-то сегодня? Если воскресенье, то дома. Нарвет на грядках огурцов, луку, редиски, искрошит, заправит сметаной, натрескается как надо… Обожди же, я тебе все припомню! Я твои новые кудри расчешу, обратно раскудрявлю, дура этакая! Другая бы получала от мужа деньги и помалкивала, а то и спасибо говорила, а эта — нет, в сознательность ударилась…

Ближе к солносяду из травы поперла мошка. Не было никакой возможности сидеть тихо, смирно. Антон вертел головой, хлопал себя по щекам и шепотом ругал гнус самыми последними словами.

Ни вечером, ни утром козы не пришли. Измученный мошкой, Антон спустился ниже и увидел, что козы шли к озеру, но остановились, потоптались на месте и повернули обратно. Им как-то удалось унюхать или услышать его.

— У-у, подлые! — погрозил он лесу кулаком, вкладывая в это слово всю злобу, жегшую нутро.

День провел поблизости от ущелья, бродил по лесу, разыскивая грибы, луковицы сараны. В низине наткнулся на продолговатые листья дикого медвежьего лука — черемши. Обрадовался. Но черемша успела состариться: листья — толстые, грубые черенки одеревенели. Немножко грибов и две луковицы сараны сил ему не прибавили. Вечером вернулся к тропе.

На этот раз он решил действовать иначе. Выбрал дерево с толстыми ветками, залез на него, повис над тропой. Теперь козы не учуют… Но и эта ночь прошла без пользы. У него уже не хватало сил злиться. Спустился с дерева, поплелся осматривать заметки на тропе. Следов на них не было: козы, настороженные прошлый раз, не приходили совсем. По-доброму надо было уходить отсюда, искать какое-то другое пропитание, но он не знал, где искать, что искать. Раньше думал: тайга для него все равно, что дом родной; оказалось, она хуже тюрьмы — там, по крайней мере, кормят.

Остался еще на одну ночь. Экономя силы, не пошел даже искать грибы, целый день пролежал в тени под скалой. Солнце было еще высоко, когда он устроился на ветках, вытянувшись во весь рост. Прождал до темноты, вложил нож в ножны и тут же, на ветвях, уснул коротким, чутким сном. Проснулся, едва начало отбеливать. Снизу, из леса натягивал легкий ветерок. За вершины гор зацепились хлопья облаков. Вскоре они осветились лучами еще не взошедшего солнца. Антон повернул голову, вгляделся в ту сторону, где петляла тропа, и замер. По ней неторопливыми скачками двигалась коза. Антон весь подобрался, напружинился, как рысь, готовая к прыжку, стиснул рукоятку ножа. Он боялся одного: в последний момент коза учует его, остановится и прямо из-под носа убежит обратно. Но коза чуть приостановилась, повела ушами и скок-скок, все ближе, ближе… Вот она уже в десяти шагах, в пяти… Пора! Антон метнулся вниз. Заслышав треск, коза с быстротой молнии бросилась в сторону. Антон всем телом шлепнулся на землю, заскрежетал зубами.

Теперь стало окончательно ясно, что мяса он не добудет.

Он опять вернулся к болоту, где, как предполагал, переправлялись те трое. Но и на этот раз не решился отправиться в опасный путь через топи. Стал поблизости собирать грибы. Ходил отощавший, тяжело опираясь на палку, разрывал бугорки листьев, хвои, однако грибы редко где прятались. Однажды из-под ног выскочила зайчиха с двумя зайчатами. Забыв обо всем, Антон бросился в погоню. Бежал, подняв над головой палку, сверкая черными глазами, оскалив зубы. Ветки хлестали по лицу, царапали щеки. Зайцы серым дымом растаяли в кустах, а он все бежал и бежал, пока не запнулся. Упал на косогоре, выронив палку. Сердце, как молот, колотило по грудной клетке, дыхание было хриплое, будто у насмерть загнанного зверя. Он рванул воротник рубашки, сел, подумал: «Скоро спятим с ума, Антон».

День сменялся ночью, а он ничего не мог добыть и все больше слабел… В голове не осталось никаких мыслей; испорченной пластинкой в ней звучало лишь одно-единственное: «Есть хочу, есть, есть!» Уже не хватало терпения жарить найденные грибы, ел их сырыми.

Как-то раз наклонился над лужицей — хотел напиться — и отпрянул. Из воды глядело желтое, изможденное лицо. Диковатые глаза, тонкий, большой и острый, как зубило, нос, клочковатая, неряшливая борода с застрявшими в ней соринками — это был он!

Тут Антон опомнился. Что он делает, о чем думает, на что надеется? Сколько ни кружись по лесу, от смерти не отвертишься, Надо идти. За болотом он может найти охотничье зимовье. В них для случайных путников всегда есть немного еды, А может, наткнется на каких-нибудь геологов. В крайнем случае, доберется до реки, свяжет две валежины, поплывет. Хотя полумертвого, но река к людям вынесет. А тут оставаться, наверняка каюк…

На берегу болота он вырезал длинный шест, переобулся, переложил спички из грудного кармана под кепку. Рюкзак не взял, достал из него лишь кружку, прицепил к поясу.

Близ берега воды было всего по щиколотку, дальше немного глубже, но дно, сначала крепкое, затравеневшее, становилось зыбким, податливым, словно перина: оно прогибалось, пружинило под ногами. Антон шел, как ходят незрячие, шестом прощупывая дорогу. Чем дальше, тем зыбче, ненадежнее становилось дно. Шест то и дело протыкал пружинящий слой водорослей и погружался в вязкую грязь. Антон остановился, оглянулся: не вернуться ли назад, пока не поздно? В это время зыбучая опора под ногами продавилась, и он ухнул вболото. Вокруг забулькали пузыри воздуха, выжатого из одежды; теплая вода, жидкая грязь мягко и ласково обволокли тело. Попробовал опереться на шест, однако он, как игла в мыло, вошел в болото. Выпустив шест, Антон схватился за водоросли. Они оторвались, запутались меж пальцев… Ничего не соображая от страха, хватал обеими руками ослизлые плети водорослей и увязал все глубже. Вода подпирала подбородок; еще немного — и ржавая, отвратительная жижа хлынет ему в глотку…

— А-а-а! — рванулся из груди Антона крик.

XIV

— Жаргал, ты слышишь? Где-то недалеко..

Крик, полный отчаяния, повторенный эхом, невозможно было не услышать.

Жаргал поправил рюкзак, напрямик, через заросли кустарника побежал к болоту. Лешка, высоко вскидывая длинные ноги, обогнал его, первым выскочил на берег. У воды остановился, не понимая, что это такое. Кажется, какая-то птица часто-часто бьет большими крыльями, разбрызгивая воду, и никак не может подняться в воздух.

В обычное время неторопливый, тут Жаргал оказался проворнее и сообразительнее Лешки. Он схватил прутья, связанные в веревку, те самые, при помощи которых они страховали друг друга, когда искали тут дорогу через болото, и вошел в воду. Тут и Лешка понял, что на болоте вовсе не птица.

Вдвоем они выдернули Антона из топи, под руки вывели на берег.

Не так-то просто было узнать в этом грязном, костлявом человеке с ошалелыми, почти безумными глазами прежнего Антона. Он выплевывал болотную воду, посиневшее лицо его кривилось, губы дергались, и не понять было, смеется он или плачет. На берегу Антон сел, вцепился обеими руками в траву, будто боялся, что и тут земля разверзнется перед ним.

Дав возможность Антону отдышаться, Жаргал спросил:

— Идти можешь?

Антон покорно встал; сутулясь, болтая длинными бессильными руками, сделал несколько шагов. Ноги в коленях у него вдруг подогнулись, и он мешком осел на землю. На лице промелькнул испуг; взгляд огромных, затуманенных глаз стал просящим, заискивающим.

— Вы не бросите меня? — Это были первые слова, произнесенные Антоном, и голос его проскрипел давно не открывавшейся дверью.

Лешка отвернулся — не смог выдержать этого взгляда. Жаргал полез в рюкзак. Там у них хранился запас пищи — немного печеных корней и крыло утки. Жаргал вынул крыло, обтер его о рюкзак, сдул соринки, протянул Антону:

— На, подкрепись.

Антон некоторое время смотрел на протянутую еду, словно не знал, не понимал, что это такое, что с ней делать, потом торопливо схватил, стал есть, с хрустом раздавливая челюстями тонкие косточки. Торопливость, жадность, с которой рвал и глотал Антон мясо, покоробили Лешку.

— Потише ты, подавишься! — сказал он.

Мигом покончив с крылом утки, Антон просящим взглядом посмотрел на них. Лешка взял в рюкзаке горсть корешков, хотел дать их Антону, но Жаргал отвел руку:

— Пока хватит. Ему сейчас нельзя наедаться. Воды принеси, пусть попьет. А я, наверно, пойду. Ты подожди, когда он оправится, и вместе придете.

— Нет, нет, — торопливо возразил Лешка. — Ты тоже подожди.

— А что? — В щелочках глаз Жаргала мелькнула и пропала усмешка.

— Думаете: боюсь? — Лешка вспыхнул. — Не хочу тут сидеть без дела.

— Это верно, — по-своему повернул Жаргал. — Вдвоем тут незачем сидеть. Там у нас делать есть что.

Уговаривать Жаргала было бесполезно. Тихо, не повышая голоса, он будет доказывать свое и заставит в конце концов согласиться. Не раз уж так было. Пусть идет. Может, и ничего он, Антон-то, может, только с виду ненормальный.

— Ты раскроши помельче корни и развари в кружке, — посоветовал Жаргал, собравшись уходить. — С горячего он скорее встанет.

Насобирав дров, Лешка разложил огонь, поставил кипятить воду. Антон сидел, понуро опустив косматую голову, словно бы дремал. Уж не рехнулся ли он? А что, вполне мог умом тронуться. Сидит так вот, сидит да что-нибудь и выкинет.

— Пока буду варить тебе кашу, ты бы снял с себя одежонку и постирал, — осторожно проговорил Лешка. — Пахнет от тебя прелью, прямо невозможно как пахнет…

Антон посмотрел на рубашку, на брюки — все в болотной грязи; пошел к ручейку, разделся. Из-под кожи у него выпирали обручи ребер, торчали острые лопатки. Еле двигая руками, как неживой, он полоскал брюки. Ремень с пристегнутым к нему ножом лежал сбоку, на траве. Лешка тихо, незаметно отодвинул ногой нож подальше от Антона, нагнулся.

— Я твоим корешки порежу, мой что-то не берет. — Не дожидаясь разрешения, в один миг выдернул из ушка ножен ремень, бросил его Антону. Теперь все в порядке. Теперь и разговаривать можно по-другому.

Однако предосторожности были излишни. Антон даже не обернулся, кивнул в ответ головой: бери, мол, если нужно. Лешка почувствовал легкое смущение, но тем не менее, накрошив корней, нож не вернул, спрятал в рюкзак.

Выпив жиденькую кашицу, съев остатки корней, Антон снял с кустов волглую одежду, натянул ее на себя, спросил:

— Пойдем?

— Если не завалишься — пошли. На своем горбу тебя не понесу, учти заранее.

Двигались медленно, с частыми остановками. Антон садился, приваливался спиной либо к дереву, либо к валежине, вытягивал ноги, смотрел перед собой немигающими глазами, молчал, о чем-то думал.

На одной из остановок Антон спросил, почему они до сих пор здесь, не ушли.

— Хы! — насмешливо хмыкнул в ответ Лешка. — Нашел о чем спрашивать! Ты-то почему застрял? Вставай, пошли…

Он уже не боялся Антона. Что он может сделать, когда сам себя тащит с трудом.

— Вы меня разыскивали? — спросил немного погодя Антон.

— «Разыскивали»?! За дурачков нас принимаешь! Бросил, убежал, и после этого тебя искать!.. Нет уж, таких дураков ты поищи в другом месте, тут их нету.

Лешка разозлился. Вспомнилось, как он в первый день всматривался во все черновинки леса, ждал, надеялся, что Антон одумается, вернется, сменит у носилок. Такой вернется! Жди, он тебе поможет! Долго ждать придется.

Ожесточился:

— Не надо было тебя из грязи вытаскивать! Очень уж ты хороший. Твое счастье, что подумать обо всем не успели. Теперь бы ты уже и хлюпать перестал.

Антон как раз шел впереди Лешки. При этих словах плечи его перекосились, он дернул головой, точно отшатнулся от чего-то.

— Не убегал… Заблудился! — вскрикнул Антон.

— Он заблудился! Даже слушать тошно такое вранье! — Нисколько, ну ни капельки не жалел его сейчас Лешка.

XV

С той самой минуты, как понял: вот-вот захлебнется в вонючей воде, его разум находился в каком-то оцепенении. Мозг работал вяло, лениво. И все, что видел, слышал Антон, распадалось, дробилось на отдельные куски, и он никак не мог соединить, свести их в одно целое. Так было до того, пока Лешка не жиганул его словами: «Зря вытягивали… Теперь бы и хлюпать перестал». Весь ужас того, что с ним могло произойти, хлестнул Антона по глазам, и мысли завертелись, как щепки на полой воде. Теперь он и вовсе ничего не мог понять. Как оказались здесь Жаргал и Лешка? Откуда у них мясо? Куда его ведут? Прилетали на самолете? Он бы слышал.

Спрашивать Лешку боялся. И не потому, что Лешка такой злой: что-то другое страшило его. Когда мысля немного улеглись, сообразил, чего боится. Если они блудят здесь, как и он, — что тогда? Жив ли Мартын Семенович? И что лучше: чтобы был жив или нет? Лучше, чтоб его не было. А если жив? Неужели прогонит? Куда идти, если прогонит? Некуда. Всюду таится смерть. А может быть, поверит, что заблудился, что не по злому умыслу отстал?

Теперь, когда они углубились в лес, Лешка пошел впереди. Он всматривался в приметы. Если Лешка вздумает от него убежать, он один найдет к ним дорогу. Сил у него совсем не осталось, еле поспевал за Лешкой, а тот поглядывал на солнце, все прибавлял и прибавлял шаг, все неохотнее останавливался на отдых. Покрякивал:

— Шевелись! Не ночевать же из-за тебя тут!

— Далеко еще идти, Лешенька?

— Будто не знаешь? У самолета наш табор.

— Иди потише, Лешенька.

— Что ты — «Лешенька, Лешенька»! Ребенок я, да?

— Всегда так звал, — растерянно пробормотал Антон.

— А теперь не зови! — отрезал Лешка.

Когда Лешка терял направление, он, оставив Антона, шел в сторону или возвращался назад, разыскивая заметки. Антон напряженно вслушивался в шум его шагов: ему все казалось, Лешка не вернется, растворится в темной зелени леса.

С наступлением сумерек ориентироваться стало совсем трудно, и Лешка окончательно сбился с дороги.

— Давай подождем до утра, — робко попросил Антон.

— Можешь ждать, если хочешь, чтобы медведи съели.

Антон смекнул: трусит. И оттого что он боится, Антону стало легче, он будто скинул с себя тяжесть его жесткой власти.

— Огоньку разведем, Лешенька. — Антон сел. — Где твои корешки-то? Перекусим.

— Корни ты все уже слопал! Из-за тебя я целый день голодный. Вставай!

— А куда пойдем? Ты знаешь куда?

Лешка, конечно, не знал. Стало совсем темно: в сплошной черноте леса лишь кое-где полосками белели березы.

— А вы куда ходили? — спросил Антон.

— Петли ставили.

— Какие петли?

— Помолчи. Слышишь?

Тихо-тихо шептал лес. В кроне над головой цвикала птичка. Вдали доносился звук особый, не лесной. Антон приложил ладонь к уху. Вроде бы позванивало железо; дребезжащий, несильный звук увязал в тихом шуме деревьев.

— Теперь найдем! — Лешка шагнул вперед, отводя в стороны ветви.

Звон железа на время прекращался, и они останавливались, ждали, потом снова шли, спотыкаясь в темноте. Антон еле передвигал ноги. Колючие ветки лезли в глаза, царапали щеки.

— Огонь! — крикнул Лешка и, уже нимало не заботясь, следует ли за ним Антон, побежал в темноту, просверленную мигающим огоньком.

Антон за ним не погнался, наоборот, пошел медленнее. Что ждет его у этого огня? Увидит ли он Мартына Семеновича? А если увидит, что ему скажет? Что скажут ему они? Будут ругать? Совестить? Пускай. Разве он виноват, что заблудился? Попенять им: бросили, мол; слезу пустить… Размякнут.

В лесу кажется: огонь горит где-то далеко-далеко; думаешь, до него идти да идти, а сделаешь несколько шагов — вот он, рядом. Антон протиснулся сквозь молодой сосняк и остановился, прикрыл ладонью глаза. Огонь пылал, раздвигая темноту, гонял по фюзеляжу и стеклам самолета рыжие сполохи. Шагах в пяти от огня, под толстыми соснами, темнел зев односкатного балагана; возле него на пилотском кресле, извлеченном из самолета, сидел Мартын Семенович и что-то строгал. За костром, перед плоским камнем, стоял на коленях Жаргал, постукивая по жестяной посудине.

Антону никто не сказал ни слова, ни полслова. Он стоял, втянув голову в плечи, ждал первого удара, боялся этого удара и в то же время хотел, чтобы все произошло как можно скорее. Стоял так, может, минуту, может, две; изнемог, сел на кучу дров, украдкой глянул на Мартына Семеновича. По-прежнему занимался своим делом Мартын Семенович. Вот он спихнул с колен мелкую стружку, наклонился, что-то разглядывая в траве; лысина склоненной головы отсвечивала, как хромированный бок самовара, и Антону внезапно захотелось треснуть по ней чем-нибудь поувесистей, чтобы Мартын Семенович заорал лихим матом, схватился за голову руками…

Из балагана выполз Лешка, что-то прожевывая, спросил у Мартына Семеновича:

— Ложки вырезаете?

— Пробую… Ты бы корней накрошил, супу сейчас наварим. К корням рогоза прибавка есть — корни кипрея.

— А какие они?

— Посмотри, там вон лежат. Ты видел на опушках, на полянах высокие такие стебли, сверху почти без листьев, усыпанные лиловато-красными цветочками? Это и есть кипрей, а еще по-другому его называют иван-чай.

— Так его здесь, недалеко, полно.

— То-то и оно-то. Стал я припоминать, что съедобного в тайге имеется, рассказал про кипрей Жаргалу. Он пошел и накопал. Это знатное растеньице. Лист раньше заместо чая потребляли, а молодые, неокрепшие корешки — та же капуста.

От болезни Мартын Семенович, видно, немного оправился. По голосу судить — не болеет. Но с лица сменился, Все в морщинах; будто усохшая картофелина у него лицо. Нога толстым неподвижным чучелом лежит на земле; не его вроде бы нога.

Жаргал приделал к котлу проволочную дужку, принес воды, вымыл его, выполоскал, протер травой. Повесив на руку, слегка тюкнул по боку — котел глуховато бумкнул.

— Дребезгу нет — хорошая посуда, — заключил он. — Будем суп ставить?

Его все так же не замечали, ни о чем не спрашивали. Неужели им неинтересно знать, где он был, как маялся? Или специально не замечают? Презирают? Черт с ними! Пусть… Только бы дали есть. Что, если не дадут? Должны бы дать. В тайге положено делиться последним. Не посмеют переступить закон тайги.

Корни варились, наверно, сто сорок лет. Жаргал ходил вокруг огня, кружкой, привязанной к палке, помешивал варево; обжигаясь, пробовал на вкус. Лешка пек в золе корни и тут же без зазрения совести уплетал их за обе щеки.

Когда наконец все было готово, Жаргал снял котел, поставил его возле Мартына Семеновича. Лешка насыпал на разостланный рюкзак те корни, которые не успел съесть, пока пек. Варево — что-то среднее между кашей и болтушкой — разлили по кружкам. Антон с удивлением обнаружил, что его кружка тут; должно, Жаргал поднял рюкзак и принес с собой сюда. Кормить, кажись, будут, иначе зачем же наливать в четыре кружки… Его кружка много больше, пожалуй вдвое больше, чем другие. Не взял бы кто ее; у них, поди, не разбираются, где твое, где мое.

Суп ему подал Жаргал. К своему удивлению, Антон заметил в его узких глазах сочувствие и жалость.

Котел дочиста промыть Жаргал не сумел — варево слегка отдавало керосином, но Антон хлебал горячую жижу с неизъяснимым наслаждением. Опорожнил кружку, провел пальцем по ее стенке, обсосал палец и, тревожась — дадут ли? — робко протянул кружку Жаргалу. Тот опять наполнил кружку до краев. Антон осмелел, подавал кружку еще два раза; последняя, четвертая вышла неполной: в нее Жаргал вылил из котла остатки. Чувство голода не прошло, но Антона прошибло по́том, все тело размякло. Теперь он знал, что и завтра съест столько же. И это согревало его не меньше, чем само варево. Отяжелевший, смотрел он на огонь осоловело, сонно. Над догорающими головнями скручивались в кудри сизые струйки дыма; неверное пламя подсвечивало бронзу ближних стволов. Антон, подремав, приладился тут же у костра спать. Но Жаргал растолкал его, указал место в балагане.

Утром он опять наелся до истомы, до изнеможения. Отдыхая, слушал, что они говорят. Разговор был о том о сем, без особого значения, а его и вовсе не задевал — тек мимо, огибал, как ручей голый камень. Вставить в разговор хоть одно свое слово не хватало духу. Все слова, какие у него были, казались теперь пустяковыми, легкими, как сухая мякина.

После завтрака Лешка ушел на болото, Жаргал в лес. Антон побоялся остаться наедине с Мартыном Семеновичем; тоже подался в лес, забрался в чащу, лег. Тут было тихо, как в могиле; от преющей подстилки несло сырым теплом. И ему вдруг захотелось глотнуть другого воздуха — полевого, с горьким духом полыни. Вспомнил свою Наташку. Она, конечно, дура, тут надвое не скажешь, однако Наташка таким манером от себя не отшивала. Покричит, поругается, поплачет от злости, потом зачнет уговаривать, а чтобы глядеть на тебя и не видеть, будто тебя нет и никогда не было, до этого не доходило.

Он чувствовал себя подло обманутым. Жизнь, стерва этакая, и тут надсмеялась, обдурила. Где же справедливость? Один — калека, другой — неженка тонкожилая, третий видел настоящую тайгу только сверху, и ничего, от страха голову не потеряли, сыты, в себе уверены. Каждый из них втрое слабее его. Да что там втрое! А вот поди же ты: не им, ему тайга намяла бока, без малого прикончила. Почему же так? Он всегда думал: тайга силе покоряется. И сейчас так думает. Но отчего же?..

XVI

Проверив медвежьи петли, Жаргал пошел на табор кружным путем. Надо было посмотреть, где лучше, удобнее поставить петли на коз. Во всех этих делах он смыслил не так уж много. Правда, в детстве приходилось бывать в тайге вместе с отцом, но это было давно, многое позабылось. Самое лучшее — порасспросить бы Антона: он, наверно, лес весь обегал. Однако Мартын Семенович запретил с ним разговаривать. Старик считает — удрал Антон. А Жаргал не верил и не верит в это. Сколько раз думал, ставил себя на место Антона — нет, он бы не убежал! Он бы остался, если бы даже знал, что это грозит ему гибелью. С таким пятном на совести — как потом жить?

Он вышел на берег ручейка, лопотавшего в траве.

Из травы выглядывали голубые, как осколки неба, чашечки синюхи, хлопьями пены висели цветы ятрышника. В дремотно-спокойной тишине жужжали зеленовато-оранжевые луговые пчелы-медуницы. Под старой, замшелой елью Жаргал увидел два крупных цветка лесной сараны. Рогатиной выкопал крупные луковицы, сполоснул их в ручейке, положил в карман.

На том берегу в густом ельнике хрупнула ветка. Жаргал всмотрелся. Недалеко от него резко качнулись ветви, и над зеленью ельника вскинулись огромные рога сохатого. Жаргал ступил за ель, прижался к стволу, смотреть ему мешала ветка; он отклонил ее. Сухо щелкнув, ветка сломалась. В ельнике зашумело, захрустело, и все стихло. Жаргал перепрыгнул через ручей, прошел к тому месту, где увидел рога сохатого. Трава там была истоптана, верхушки веток обкусаны. На земле отпечатались следы продолговатых раздвоенных копыт. Вот бы какого зверя убить!.. Тогда бы мяса им хватило! С таким запасом можно пройти и тысячу километров. Теперь, когда отыскался Антон, идти будет легче. Только бы дорогу через болото найти… У самолета, видать, был Антон, а не кто-то другой. Возможно, дороги и нет. Тогда что — ждать зимы? А как идти в летней одежонке?

Вместе с этими размышлениями к нему вернулись и те, что тревожили его с той самой поры, как понял: вынужденной посадки не миновать. Он виноват перед Мартыном Семеновичем, Лешкой, Антоном. Будь на его месте другой летчик, более опытный, все, видимо, было бы по-другому. А может быть, другой и не стал бы подниматься в воздух без радио? И он тоже не полетел бы без радио, но тут случай исключительный, ждать было невозможно. Или ему все это лишь кажется? Может быть, и в этом случае надо было ждать?

Сколько он ни думал, ничего решить для себя не мог, но чувствовал, что решить эти вопросы как-то нужно. В жизни, вероятно, еще не раз будет подобное, и он точно должен знать…

Приближаясь к табору, Жаргал увидел Антона. Он сидел под сосной и смотрел в просвет между деревьями на серые вершины гор. Услышав шаги, резко обернулся, встал. Вонзив в землю рогатину, Жаргал вынул из кармана саранки; одну, побольше, протянул Антону, другую очистил и стал есть.

— Ты сохатых видел?

— Тут, что ли? Тут не видел. Козы есть, а сохатых не видел. — Антон сосредоточенно общипывал усы саранки, на Жаргала не смотрел.

— Где, по-твоему, надо петли на коз поставить?

— Там. — Антон показал рукой в сторону ущелья. — Там, понимаешь, тропа. Хочешь, я покажу? Или сбегаю поставлю. Зачем ты будешь маяться, я сам, один поставлю. Я ту тропу знаю.

Антон все вертел в руках саранку, общипывал, обдувал, обтирал. Он вроде бы стеснялся есть ее при Жаргале.

— Ты как тогда отстал?

— Как отстал? — Антон кашлянул. — Как, говоришь, отстал? — Еще раз кашлянул. — Пошел по грибы и закружал. Иду туда — лес. Иду сюда — лес. Лес и лес, лес и лес…

— Я так и думал… — кивнул головой Жаргал.

— А то еще что… — взбодрился Антон. — На другой день выбрался я туда, где вы оставались. Глянул — нету. Зашлось у меня, понимаешь, сердце. Ну, думаю, пропал, дурья твоя голова. Ох, Жаргалушка, знали бы вы, какие мучения я принял, какого страху натерпелся! Не приведи бог! — Он виновато улыбнулся, добавил: — Бога помянул, хотя и неверующий.

— Ты сарану ешь.

— Большое спасибо за угощение. Наголодовался я за эти дни… А чего это Мартын Семенович на меня косится? Поди, думает, скрылся от него?.. — Антон засмеялся принужденно, откусил сарану.

— Это он так… — Жаргал не нашел ничего в оправдание Мартына Семеновича, почувствовал себя неловко за него. — А зачем ты в самолете все поковеркал?

— В каком самолете? Что поковеркал?

— В нашем самолете, в каком же еще!..

— Да что вы! И близко не подходил. И зачем бы я стал, Жаргалушка, калечить машину? — с жаром начал отрицать Антон, но в его черных, глубоко посаженных глазах мелькнуло что-то такое, что вдруг заставило Жаргала усомниться.

Он больше не стал его ни о чем расспрашивать. Как-то неловко сделалось Жаргалу.

— На табор идти надо. — Он выдернул из земли рогатину, бросил на плечо.

XVII

С болота Лешка пришел пустым. Сел к огню, огорченно развел руками.

— Никак, ну никак не получается! Невезучие мы.

— Надо в другое место, подальше берестянки поставить. Ходим тут, разговариваем, шумим — что же будет! — Мартын Семенович был огорчен не меньше Лешки.

Опять пустая баланда, из корней. Одно дело — опостылела, другое — сил с нее не больно прибавится, третье — падут духом ребята. Этого он боялся больше всего. Где-то в глубине души все еще жило к ним недоверие, правда слабое, едва заметное. А вообще-то на ребят он смотрел совсем не так, как в первый день. И не только на них. Себя, свою жизнь увидел как бы с другой стороны. Стремление никому ни в чем не уступать незаметно задушило в нем сострадание к более слабым. Для них не находилось ничего, кроме презрительной усмешки. Со своей мерой подходил ко всем, даже к Лешке. А слабого иногда надо и поддержать, глядишь — он распрямится В чем она, сила-то человека? Вдруг и не скажешь. Антона считал сильным, хвалил про себя за верткость, выносливость, порой забывая и его плохое к Наташке отношение, и приверженность к приторному сладкоречию. Никогда, наверно, не сможет простить ему обмана. До чего исподлился, негодник!

Мартын Семенович забылся и стукнул кулаком по колену сломанной ноги. Охнул от боли, выругался.

— Давай, Лешка, обед налаживать.

— Сейчас, Мартын Семенович. — Лешка уже перестал сокрушаться из-за неудачи, срезал тальниковую палку и, уперев один конец в землю, другой себе в живот, сгибал ее в дугу.

— Ты что делаешь?

— Лук хочу согнуть. Можно ведь с луком охотиться?

— Не пробовал. Делай, увидим, что получится.

Совсем другим стал парнишка. Хороший, должно, человек из него выделается. Вот ведь как бывает…. Там, на работе, не разглядел в нем струнку самостоятельности.

Пришли Жаргал и Антон. Жаргал принялся чистить и крошить корни. Между делом рассказал, как увидел сохатого. Чувствовалось, еще что-то хочет сказать, но не знает, надо ли говорить, на Антона посматривает как-то по-особому. Уж не натворил ли еще чего этот Антон? Мартын Семенович попробовал исподтишка выведать, что держит в себе Жаргал. Но тот увернулся от ответа.

Антон как неприкаянный побродил у огня, подсел к Лешке.

— Дай помогу.

— Без тебя управлюсь. Не тут надо было помогать.

И крыть нечем Антону. Опять начал бродить по табору приблудным псом.

Лешка натянул тетиву из куска электропровода, нарезал тальниковых прутьев — стрел. Выпустив одну вверх, повесил на сук кепку, отмерил от нее тридцать шагов, натянул лук. Тетива слегка тенькнула, и стрела взблеснув на солнце, ткнулась в землю, не долетев до кепки.

— Слабоват лучок-то, слабоват, — сказал Мартын Семенович. — Но воробья с ног собьет. Как думаешь, Жаргал?

Помедлив с ответом, Жаргал так же серьезно согласился:

— Шагов с десяти, думаю, собьет.

— Вам бы только смеяться…. — вспыхнул Лешка. — А вот посмотрю на вас, как засмеетесь, когда уток нащелкаю.

— Брось лучок, Лешка, — посоветовал Мартын Семенович. — Из него и пташек не настреляешь. Но ты меня надоумил. На коз, на сохатых мы можем самострелы насторожить. Они будут понадежнее, чем петли. Жаргал, ты видел когда-нибудь, как ставят самострелы?

— Я сам ставил. Могу один поставить, — сказал Антон. — Делается большой, тугой лук, накладывается окованная стрела…

— Не видел, значит… — Мартын Семенович даже и не взглянул на Антона.

Может, это и глупо, но сейчас он лучше согласится с голоду пропасть, чем принять что-нибудь из рук Антона. Ишь ловкач, услужливостью хочет глаза замазать! Шалишь! Я тебя проучу: внукам закажешь, как паскудничать.

— Что же нам сделать? Может, меня туда донесете? Далеко это?

— Далековато. — Жаргал показал глазами на Антона: «Пусть поставит».

Мартын Семенович насупился: «Ни за что!»

— Я согласен, — проговорил Жаргал, — не знаю, как Лешка.

— И сразу же обратно вас нести? — уточнил задачу Лешка.

— Да нет. Нам что: где место облюбуем, там и отаборимся. Так ведь?

Польщенный тем, что с ним говорят как с равным, Лешка утвердительно качнул головой:

— Так, конечно. Тогда пойдем. Мне уже надоело зря сидеть в болоте. Сейчас идем?

— Придется завтра. Жаргал сделает стрелы, а ты тем временем корней накопай.

XVIII

Вместе с Лешкой Антон пошел копать корни. Выдергивая из земли стебли кипрея, он с горечью вспоминал дни скитаний по тайге. Бродил голодным волком, топтал ногами этот самый кипрей и не подумал, что он может заменить хлеб. У них хватило небось ума зацепиться за эти самые корни. Они не перли на скалы, не висели с ножом над козьей тропой. И что делать, и чего не делать — на все ума хватило. Осталось ума и на то, чтобы его раскусить. Да и трудно ли такого дурака раскусить, если сам помогает. Зачем надо было отпираться, что побил стекляшки в самолете? Спугнул Жаргала, оттолкнул. А чего бы не сознаться? Не в своей, мол, тарелке был, когда вас потерял. На пользу себе обернул бы. Теперь все во вред и ничего не подправишь. А может, и не надо ничего подправлять? Какая в этом корысть, если не выберутся отсюда до зимы? При первых же морозах все закоченеют — правые в виноватые. Неужели дойдет до того? Эх, судьба-доля проклятущая — холодно, голодно, смерть сторожит-поджидает. И душу облегчить не с кем. Поневоле дом свой вспомнишь.

Попервости-то, сразу после свадьбы, жизнь была добрая. К завтраку тебе — блины либо шаньги с творогом. Наташка, она проворная, зря не проспит, все успеет сделать. Тут уж ничего худого о ней не скажешь. И не ругались с ней попервости. Потом уже началось и потянулось, потянулось без остановок. Один — задириха, другая — неспустиха, какая уж тут остановка.

Антон так раздумался, что и про корни позабыл. Сел, упер кулаки в щеки и просидел бы так, наверно, долго. Но Лешка привел его в память.

— Расселся, как на курорте, — сказал он. — Я уже вот сколько накопал, а у тебя — горсть.

Антон поднялся, стал с остервенением рыть мягкую песчаную землю, выдергивать бурые кривули корешков. Хотелось хоть на время отшатнуть от себя бесполезные думы. Пускай все идет своим ходом. Но нет — от дум не отгородишься.


Проснулись утром — кругом туман, густой и белый. Будто облака прилегли ночью на землю отдохнуть да застряли, запутались в ветках деревьев. Тусклым яичным желтком плавало в тумане солнце.

— В лес не пойдем? — спросил у Мартына Семеновича Лешка. — Петли я могу проверить с Жаргалом или с Антоном.

— Должно разъяснить. Пойдем все, как условились.

В уме Антона сразу же отпечаталась: «Петли проверить с Антоном». Выходит, Лешка перестал таить на него обиду.

И, когда понесли Мартына Семеновича, Антон пристроился в ногу с Лешкой, попросил:

— Давай понесу.

— Сами как-нибудь справимся, — уязвил его Лешка.

Антон поплелся сзади, отстал. Сырая трава заглушала их шаги, туман скрыл из виду. Антон огляделся. Туман все затянул, все спрятал, мир стал тесным, уныло-серым — ни окна, ни просвета. Антону стало не по себе, на минуту мелькнула мысль, что туман так никогда и не исчезнет и он заблудится в нем. Прибавил шагу, едва не закричал, чтобы подождали.

Они остановились в березняке. Мартын Семенович попросил сорвать невысокое растение, увенчанное мелкими белыми цветами, собранными в зонтик.

— Это сныть. — Он отщипнул несколько листков, разжевал сам, дал попробовать Лешке. — Как на вкус?

— Ничего, сочные.

— То-то и оно-то — сочные. С ними можно щи варить.

— А почему вы раньше о них не говорили? — спросил Жаргал. — Я бы нашел.

— Есть другое растение, вех называется. Такие же у него листья, цветы разве помельче. Не дай бог суп из него сварить. Ученые поговаривают, что Сократа отравили ядом веха. Я умею отличать сныть от веха и вас научу. Так что щи у нас будут.

Туман помаленьку редел. Он уже не нависал сплошной пеленой, а стлался между деревьями растрепанными космами. А когда подошли к первой петле, засветилось солнце.

Петлю Жаргал и Лешка поставили хитро, с подвесом, но приманку привязали слишком высоко. Если медведь не очень голодный, не полезет ни за что. Антон, заметив эту ошибку, вроде бы даже обрадовался: не все, за что берутся, выходит у них гладко. Уж он-то бы так не поставил.

Ошибку заметил и Мартын Семенович. Петлю тут же переставили. Все были уверены, что и вторая петля стояла без пользы. Шли к ней без опаски. Треск дерева, сдавленный хрип заставил остановиться. За деревьями билась, ворочалась бурая копна.

Антон отвел рогатиной ветки, замер. Трос перехватил медведю брюхо, подтянул к стволу сосны. Учуяв людей, зверь рванулся в сторону, скоблинул когтями землю. Валежина, натянувшая трос, подскочила, грозя сорваться.

С рогатиной наперевес, боком, боком, мелкими шажками Жаргал стал приближаться к зверю. Антон пошел за ним.

Медведю удалось вцепиться в землю всеми лапами. Натянутый до предела трос стонал; скоба, вбитая в ствол, скособочилась, выворачивая белые щепки. Обостренным зрением Антон вбирал одновременно и скобу, и медведя с разинутой пастью, маленькими злыми глазами, и Жаргала, с лицом желтым, как осенний лист. Целясь в грудь, Жаргал взмахнул рогатиной. Когти зверя вырвались из земли, и трос поволок его к стволу. Рогатина скользнула у него около уха, вонзилась в землю. Медведь бил, рвал лапами землю, хватал ее ртом и выплевывал с яростным рыком. Антон заторопился, занес над головой рогатину, рубанул ею, как топором. Со звоном лопнул трос, хлестнул концом по сосне. Медведь кубарем полетел мимо Жаргала, заревел и нырнул в кусты.

Ничего не понимая, Антон оглянулся. Лешка стоял у носилок с ножом в руке. Глаза у него были большие-большие. Душа, конечно, ушла в пятки и еще не вернулась на законное место. Мартын Семенович сидит, подавшись вперед, крепко стиснув руками носилки. Жаргал с недоумением уставился в ту сторону, где исчез медведь, и кровь медленно приливает к его лицу. Антон глубоко, жадно, будто ныряльщик, только что выскочивший на поверхность воды, вдохнул в себя воздух, посмотрел на небо с поредевшими перистыми облаками.

Позднее, когда возбуждение улеглось, Антон наконец сообразил, что медведя упустил он. Хрястнул по тросу. С перепугу не совладал сам с собой. А они молчат… Наверно, ничего не заметили. Лучше бы заметили, поругали, поворчали.

Лешка только что вернулся из лесу, принес целую охапку сныти. Мартын Семенович стал отщипывать листья и бросать в котел. Жаргала и Антона на новом таборе не было. Рано утром они ушли на болото — искать дорогу, а Лешка остался, чтобы сготовить обед. День стоял пасмурный, с неба, как пыль, тихо трусил дождик.

Спички у них кончились. Огонь добывали из камня при помощи откованного Жаргалом огнива. Лешка приготовил сухой травы, смолистых щепок, вынул из берестяной скрутки фитиль с нагаром (на него пошла вата из телогрейки Антона), приложил его к осколку белого камня, ударил огнивом. В сумраке балагана вспыхнули искры. Как Лешка ни бил, искры летели вниз, на колени, и фитиль не загорался.

— Не получается, Мартын Семенович.

— Получится. Дело-то пустяковое.

— Ну да? — усмехнулся Лешка.

— Не «ну да», а да! Надо уметь делать все. Пригодится. Жизнь иной раз видишь как поворачивается. А ты над ней всегда хозяином будь. Не станешь хозяином, если ничего не умеешь.

— Всего не узнаешь, всему не научишься.

— Ты гляди — усвоил! — Мартын Семенович обернулся, взял у Лешки огниво. — Может, и верно, что всему не научишься. Но истину эту, замечаю, чаще всего вспоминают дремучие невежи да ленивого ума люди. А помнить надо бы другое: знание, умение — не груз в котомке. Чем больше, тем легче идти.

Корявыми, с виду неловкими пальцами Мартын Семенович зажал камень с фитилем, одним ударом запалил вату.

— Здо́рово! — засмеялся Лешка. Улыбнулся и Мартын Семенович:

— Ничего не здорово. Поучись — и у тебя выйдет. Ты же сметливый парень.

Разложив костер, Лешка долго бил по кремню огнивом. Тонкие губы были упрямо сжаты, на лбу сползлись морщины. Сейчас он сильно походил на своего отца, человека упрямого до своенравия, Лешка даже не замечал, что мокнет под дождем. Мартын Семенович позвал его в балаган — не откликнулся. На новом месте балаган сделали добротный, на два ската, с небольшой дырой входа. Сейчас в нем было сухо, тепло.

— Зажег! — Лешка поднял фитиль с синей струйкой дыма.

— Я же говорил — ничего хитрого. Все дело в том, чтобы в нужное место уронить искорку.

«Да, все дело в том, чтобы уронить искорку, — огонек сам разгорится», — повторил он про себя. Это очень просто. Но многие этого не понимают. И сам он тоже понял это недавно. Правда, что век живи, век учись…

С болота Жаргал и Антон вернулись мокрые с ног до головы. Никакого хода в топях не нащупали.

Они подбросили в огонь дров, повесили сушить одежду. Растирая голую грудь, Жаргал проговорил:

— Следы сохатого опять видели. Думаю, сохатые на берег из болота вышли.

— Ничего чудного. В болоте они кормятся.

— А не могли с той стороны прийти?

— Кто же их знает? По топям они ходят ловко, ни один зверь с ними не справится. А что?

— Так просто.

После обеда все трое пошли проверить самострелы. Мартын Семенович остался один. Сидел в балагане, ошелушивал корни. Погода не прояснялась. Небо было затянуто грязно-серой пеленой, с неровными светлыми потеками. Оно было как давно не мытое окно. Вверх но склонам скалистого кряжа тянулись веревки тяжелого, сырого тумана и пропадали в серой мути, скрывающей вершины. Лес напитался влагой; ветви деревьев, кустарников прогнулись, огрузнев от тяжести капель; земля набухла и уже не принимала в себя воду. Мутные ручейки сползали в лужи.

Сгущались сумерки. Дождь усиливался. Мартын Семенович выполз наружу, набросал дров в затухающий огонь, прислушался. В лесу, кроме тихого шелеста дождя, не было никаких звуков.

Он забеспокоился. Не случилось ли что с ребятами? Самострелы стоят недалеко, должны бы давно обернуться. Что бы им так-то, ни с того ни с сего, задерживаться в мокром лесу до потемок?.. Но что могло случиться? Мало ли всяких неожиданностей и случайностей поджидает человека на звериных тропах. Что, если опять в петлю залез медведь и они не совладали с ним? Или самострел ранил кабана? Хватит у них догадки не лезть на клыки раненого зверя?

У огня он просидел до наступления ночи. В шепчущем мраке растворились деревья. Он заполз в балаган, сел у входа. Может быть, ничего не случилось, просто не подрассчитали время и теперь блудят в темноте. Попробуй найти дорогу, если в трех шагах ничего не видно. Он снова вылез наружу, повесил пустой котел на таган, отвернутый от огня, ударил по нему палкой. Котел глуховато бумкнул, звук застрял в сырых ветках деревьев, запутался в нитях дождя. Вряд ли его услышат… Но он бил и бил по котлу, пока рука не устала. Остановился. Ни ответного крика, ни хруста ветвей под ногами, только шепот дождя. Капли сыпались на лысину, скатывались по ней на щеки, застревали, скапливались в редкой бороденке. Сидел неизвестно сколько, насквозь промок, продрог. Вернулся в балаган. Теперь уж они не придут. Если бы были близко — услышали. Значит, далеко. Только бы не вздумали блудить в темноте, дождались утра. Спать под открытым небом в такой дождь едва ли придется, но огонь гореть будет — намерзнутся не очень.

XIX

А с ними ничего особенного не случилось.

Как обычно, вначале они проверили петли. Нажива оставалась нетронутой. Пошли к самострелам. Стрела одного из них оказалась спущенной, но ни стрелы, ни убитого зверя поблизости не было. Наконец после долгих поисков обнаружили обломленное, залитое кровью древко, капли крови на траве, на ветках. Коза — это было видно по следу — напоролась на самострел недавно, иначе дождь успел бы смыть кровь. Не теряя времени, они пошли по следу, держаться которого было не просто. Местами капли крови совсем исчезали, и тогда приходилось идти по следам, оставленным копытцами. Хорошо, что они на сырой земле отпечатывались отчетливо. Коза часто останавливалась, ложилась на землю. В трех местах, где она лежала, расплывались лужицы крови.

— Мучится, бедная, — пожалел ее Лешка. — Куда идет с такой раной?

— Коза на рану крепкая, — сказал Антон. — Может сутки бродить, обрызгивая след кровью. По-доброму-то за ней ходить не надо бы. Полежит подольше на одном месте, уснет…

— Не ходить можно бы, но как потом след найдем? — спросил Жаргал. — Дождь все смоет.

— В том-то и дело, Жаргалушка. Она, понимаешь, убежит, честно говорю, убежит! — заторопился Антон, даже не скрывая своей радости, что его слушают, с ним говорят.

На каждом новом месте крови оставалось больше, а лежки становились чаще.

— Доходит. Теперь не разговаривайте, — предупредил Антон. — Должна быть где-то тут.

И верно, прошли еще немного — впереди что-то вроде бы треснуло, прошумело. Бросились туда, увидели под кустом боярышника придавленный к земле круг травы, кровь, выковырнутую ногами землю. Коза только поднялась, дождь еще не успел разбить комочки земли, повисшие возле следа на травинках. След уходил в чащу. Они побежали по нему. И вдруг совсем близко, за зеленью ветвей, метнулось рыжее пятно… Гуран, вскинув голову, увенчанную ветвистыми рогами, выскочил на поляну, тяжелыми прыжками пересек ее, исчез в зарослях жесткого ерника.

С этой минуты они почти не выпускали его из виду. Отбежав немного, гуран ложился, но, стоило им приблизиться, вскакивал и бежал, вытянув голову. Перебежки становились все короче, и вот наступил момент, когда он уже не смог подняться.

И тут только заметили: приближается вечер, а где они находятся, в каком месте — неизвестно. Гурана убили на поляне, усеянной крупными угловатыми камнями. В двухстах шагах возвышался гладкий, будто обструганный, утес, наискось перечеркнутый узкой щелью. Под утесом взбитой пеной шумела под дождем густая зелень кустарников.

— Надо будет огоньку… Подсушимся, печенку поджарим. А? — спросил Антон.

— Печенку жарить — это хорошо, — одобрил Жаргал. Чуть подумав, добавил: — Ночь застанет, что делать будем?

— Все равно в дороге ночевать. Пошли. — Лешка дернул Жаргала за рукав. — Дровишек насобираем, пока Антон обдирает…

За кустами у подножия скалы сохранилась узенькая полоска сухой земли. На ней и развели огонь. Сухих дров поблизости было мало. Жаргал и Лешка разошлись в разные стороны, собирая у скалы намокшие палки, сучья. Лешка подобрал толстый обломок валежины, поставил его к скале, намереваясь взвалить на плечи. И тут его взгляд упал на трещину, видную издали. Падая с вершины, она не достигла метров двух до подножия скалы и закончилась дырой с рваными краями. Трещина и дыра были как восклицательный знак, врезанный в монолит утеса. Лешка подтащил валежину к дыре, взобрался по ней, заглянул внутрь. У края топорщились палки заброшенного орлиного гнезда, а за ним чернела пустотой пещера.

— Жаргал, иди сюда! Тут пещера.

— Большая?

— Не видно, темнота…

— Обожди, сейчас посмотрим. — Жаргал наснимал с березы коры, взял из костра головешку. — На, полезай.

Лешка пролез в дыру, сел на орлиное гнездо, запалил бересту. Пещера постепенно расширялась, дно ее покато опускалось вниз. Пламя трепетало на серых сводах, проваливалось в глубокие трещины. Дальше пещера, расширяясь, стала настолько высокой, что они могли распрямиться во весь рост. Свод был неровный; из него выпирали острые глыбы, готовые, кажется, сорваться в любую минуту. То расширяясь, то сужаясь так, что приходилось протискиваться боком, пещера уходила вниз. Закончилась она щелью с острыми краями.

Воздух в глубине пещеры был сухой, застойный, с прогорклым запахом пыли; ближе к выходу со сводов свешивались клочья засохшей паутины.

— Тут мы и заночуем, — сказал Жаргал. — Повезло…

В пещеру натаскали дров, втянули гурана. Костер разложили неподалеку от входа, и дым вытягивало в щель, точно в трубу. Пока жарили на углях печень гурана, просохла одежда, развешанная на стенке у костра. После ужина отгребли огонь, настлали на горячие камни веток и легли спать, тесно прижавшись друг к другу. Утром Лешка поднялся, чтобы разложить огонь. Дров было маловато, и он пополз к выходу. Дождь все еще не перестал, но был реденький, мелкий. Холодный ветер гулял над лесом, взлохмачивал крону деревьев, трепал листья кустарников, заворачивая их вверх исподней, светлой стороной, приглаживал траву на поляне. Сверху камни на поляне были как стадо овец на пастбище. Но что это? Один из камней, там, у самого леса, как будто шевелится? Ну точно!

— Ребята, смотрите-ка, что там?..

Рядом с ним, теснясь, высунулись из дыры Жаргал и Антон.

— Однако, это медведь? — Глаза Жаргала сузились в в щелки. — Медведь.

— А ведь верно! — подтвердил Антон. — Чего он тут лазает?

Медведь медленно передвигался против ветра, останавливался, к чему-то принюхивался.

Сосредоточив все свое внимание на медведе, они не видели, что на другой стороне поляны из чащи вылез огромный кабан. Он тоже держал нос по ветру и быстро трусил по траве, будто плыл в ней, рассекая зеленые волны клином мощной головы. Не сразу сообразили ребята и то, что медведя (кабана тоже) манил к себе запах внутренностей гурана, брошенных Антоном.

Медведь добрался до внутренностей, обнюхал их, пошевелил лапой, с хозяйской неторопливостью обошел вокруг, как бы оценивая находку. Появление кабана, который вылетел из-за камней в трех шагах, было для медведя (и для людей тоже) полной неожиданностью. Он попятился, чифкнул. Кабан резко щелкнул клыками, ринулся на медведя. Хрипло рявкнув, медведь ловко уклонился от встречи. Кабан, прямой, как обрубок бревна, проскочил мимо, моментально развернулся, взрыв копытами землю, и сразу же бросился в новую атаку. Сшиблись. Шум, возня, пыхтение… И вдруг горы раскололись от леденящего душу рева медведя, хриплого и гулкого. Когда противникиразошлись, ребята увидели на боку медведя огромную рану: будто острым как бритва ножом его полоснули. Обезумев от боли и ярости, медведь уже не уклонялся от встреч с кабаном, орал, прыгал за ним, хватал зубами горбатый загривок, молотил по спине лапами, не замечая, не чувствуя, что страшные клыки противника изрезали всю брюшину.

Во все стороны летели ошметки грязи, клочья шерсти, брызги крови. Битва кончилась так же внезапно, как и началась. Медведь изловчился и обрушил на спину кабана могучую лапищу. Будто сломанная жердь, хрустнула кость. Кабан осел на задние ноги, потащил их за собой. Медведь — за ним, клацнул зубами, но сил у него уже не было, свалился и пополз, оставляя за собой темную полосу. Он уползал к лесу, слабея с каждой минутой. Наконец остановился, судорожно дергаясь, и замер. Кабан волочил перебитый зад в другую сторону. У него хватило сил добраться до леса, но и он ткнулся носом в чащу, затих.

На том месте, где они бились, остались круг истолченной травы и вбитая в землю требуха гурана.

Потрясенные буйством дикой, необузданной ярости и силы, люди долго молчали. Им не верилось, что все уже кончилось, казалось, кабан и медведь разошлись для передышки. Но проходили минуты, а недавние противники оставались неподвижными.

— Что, они так и будут лежать? — шепотом спросил Лешка.

Ему никто не ответил.

Антон спустился, насобирал дров, подал Лешке. Каждый для себя изжарил кусок мяса; позавтракали. Звери по-прежнему не подавали признаков жизни.

— Ну что, пойдем?

— Пошли.

Осторожно, с рогатинами наготове приблизились к медведю. Предосторожность оказалась излишней: медведь истек кровью.

Кабана пришлось добивать. Жизнь слишком медленно, неохотно покидала могучее, будто литое тело…

Ни с того ни с сего они оказались обладателями огромного количества мяса. Кабана и медведя разделали, подняли в пещеру. С собой взяли столько, сколько могли унести.

XX

В лесу, продутом ветром, было солнечно. Свет пробивал крону деревьев, косыми столбами падал на сырую землю. В нем купались метляки, сверкали слюдяными крыльями стрекозы. Лес будто обновился, наполнился бодрой свежестью. Эту свежесть Лешка вбирал в себя, как вбирают травы тепло солнца.

В пещере они забрали остатки мяса. Лешка шел почти с пустым рюкзаком. В рюкзаке Жаргала мяса было тоже немного. Больше, чем у них двоих вместе, раза в два больше, нес Антон. Никто ему столько не наваливал, — сам нагрузился. Лешку так и подмывало поехидничать. С чего это, мол, ты стал таким падким на работу? Уж и начал было, но Жаргал дернул его за рубаху:

— Нехорошо…

И Лешка замолк. Но совсем не потому, что был согласен с Жаргалом. Начнешь задирать Антона, он возьмет и взбрыкнет, откажется нести… Пусть попотеет, долго прохлаждался. Там, в тайге, когда работали, лишней иголки не брал. А мог бы иногда и помочь. Черта с два такой поможет. У тебя ноги подламываются, а он только сочувствует, только жалеет: «Тяжело? Бедненький!» По глупости своей Лешка в ту пору жался к нему. Теперь такими словами не подманит — учен.

На сыром песке Жаргал увидел след сохатого. Постоял, что-то прикидывая в уме.

— Вы на табор идите. Я по этому следу пройду.

Лешка не захотел от него отставать. Антон помялся маленько и тоже за Жаргалом потянулся.

След петлял среди омытых дождем деревьев. Давно ли все деревья леса казались Лешке на одно лицо; не вдруг бы, пожалуй, отличил лиственницу от кедра, пихту от ели. А много ли ума надо, чтобы отличить? Вон он, кедр… Высится зеленым утесом, клочья моха на нем, как седая борода. Лиственница совсем не то: она не косматая, постройнее и посветлее. И меж собой деревья разнятся. Тут, на поляне, сосны приземистые, в зеленой хвое, будто в шубах, а там одна — без одежды, только шапка на макушке. Проломилась она желтым стволом сквозь гущину подлеска, подняла шапку свою до самого неба.

Антон сначала шел впереди Лешки, потом стал отставать. По его лицу градом катился пот, он все ниже сгибался под тяжестью рюкзака.

Лешке стало жалко его, и, злясь на себя за эту жалость, он резко потребовал:

— Давай понесу!

— Ничего… Я ничего, Лешенька.

— Давай же!

— Что у вас? — Жаргал вернулся. — О чем спор?

Чуть заметно улыбаясь и щуря глаза, он разделил мясо.

Откуда-то прилетела желна, завертелась, застрекотала, будто хотела весь лес оповестить: «Трое тут! Трое тут!»

— Зря вы, ребята… — радостно и виновато говорил Антон. — Я бы, понимаешь, и так…

След сохатого вывел их к берегу болота, промятой дорожкой в осоке сполз в ржавую воду. Лешка и Антон повалились на траву. Жаргал сбросил рюкзак и пошел по берегу, раздвигая руками траву. Ходил он долго, чуть не ощупывая прибрежную грязь руками. Лешка не понимал, чего он ищет. Мяса у них теперь хватит — ешь сколько хочешь. За сохатым бегать надо было раньше.

Жаргал вернулся, посидел немного, неуверенно проговорил:

— Обратно следа нет.

— Ну и что?

— Сохатый, я думаю, через болото ушел. — Жаргал огляделся. — Место то самое, вон обгорелая коряга торчит. Тут же и тогда след был. Тут есть дорога.

— Дорога? — Лешка недоверчиво засмеялся. — Какая дорога?

— Через болото, конечно, дорога.

— Так давайте проверим. Антон, ты что сидишь? Пошли.

— Не торопись, — остановил его Жаргал. — Дел тут хватит. На табор сходим, потом вернемся.

На таборе вокруг огня валялись нанизанные на проволоку лоскуты мяса. К горьковатому дыму костра явственно прибавлялся запах жарко́го.

Мартын Семенович, с закатанными до локтя рукавами рубашки, срезал с костей мясо.

— Мы дорогу нашли, — сказал ему Лешка.

— Ну? — с недоверием и надеждой Мартын Семенович посмотрел на Жаргала.

— «Нашли»!.. Зачем, Лешка, говоришь так? — упрекнул Жаргал. — Дорогу еще надо искать.

— Будто не найдем! Скажи ему, Антон. Ты в таких делах профессор.

Антон поскреб ногтем в бородке, пощупал для чего-то свой острый нос. Лешка не дождался, когда он что-нибудь скажет.

— Искать боитесь? Или помощи ждете? Нечего ждать, самим надо. Давно ли голодовали, а теперь мяса — завались, и все сами, одни, без помощи…

— Храбрый ты стал, как я посмотрю! — засмеялся Мартын Семенович. — А что такое помощь, кумекаешь?

— А то нет?

— Навряд ли, — возразил Мартын Семенович уже без смеха. — Поддерживать человека на ровном месте под руку — не помощь. Тянуть за волосы из болота, когда он сам туда лезет, — не помощь. Вспомни наш разговор о знаниях.

— Это я помню, а что?

К чему клонит Мартын Семенович, непонятно было Лешке. Зачем-то Антона поддел? Для чего Антон, если разговор о дороге?..

— Без знаний, Лешка, да без навыков мы бы давно пропали. А откуда у нас знания? От людей. Один тебя научит топор в руках держать, другой не хлюпать носом при неудаче, третий повернет на правильную дорогу. В том и сила твоя.

— Это само собой.

— Да нет, пожалуй что… Силен человек, видишь ли, не сам по себе, а когда среди людей. Ты расхвастался: одни остались, а в сытости, в тепле… Одни — не один. Это понимать надо…

Хитро повернул разговор Мартын Семенович. Колет и колет Антона. А тому что делать? Нечего делать. Сидит, уперев взгляд в колени, беспокойно шевелит пальцами. А виду не подает, будто не о нем разговор. Поддать тебе жару, а?

— Мартын Семенович, один человек мне так говорил: у каждого пальцы только к себе гнутся — это как? Тот человек говорит: природа так распорядилась.

— Старая побаска. Вот она, рука. — Мартын Семенович вытянул жилистую руку в светлых волосинках, сжал, разжал пальцы. — К себе гнутся — правда. Но правда, Лешка, и другое: пять пальцев на руке человека. И оттого что пять, она может держать и топор, и карандаш, и ружье, и иголку. А один палец? Одним, друг мой Лешка, только в носу копать способно.

Будто и ветру не было, а Антону запорошило глаза. Он яростно тер их кулаками.

XXI

В ветвях старой сосны, высоко над землей, вороньим гнездом чернела связанная из тальниковых прутьев сидка. В ней, ничем не выдавая своего присутствия, таился Жаргал. Антон постучал сучком по стволу.

— Слезай.

— Тише! Слушай! — шепнул сверху Жаргал.

Антон замер, медленно поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. На болоте галдели птицы. За спиной стрекотнула и смолкла сорока. Антон ждал, что треснет сухая ветка, фыркнет зверь, но ничего не было, никаких звуков, кроме колготни болотных птиц.

Жаргал спустился с дерева, поправил съехавшую на затылок фуражку.

— Ничего не слышал?

— Нет.

— Как будто мотор самолета гудел. Вон там. — Жаргал кивнул в сторону болота.

— Показалось, наверно.

— Возможно, и показалось. — Жаргал вздохнул, вприщурку посмотрел на заходящее солнце. — Тебя когда сменить?

— Когда хотите, мне все равно.

— Я приду утром.

Жаргал ушел. Антон залез на дерево. Сидка была удобная. Он расположился в ней, как в плетеном кресле, достал из кармана кусок отваренной медвежатины, вынул нож. Поужинал он, собственно, неплохо на таборе. Но, когда под руками еда, время коротать способнее.

Сидку придумал Антон. Поиски дороги через болото напротив следа сохатого ничего не дали. Вначале дно было крепкое, а потом пошла непроходимая топь. Чуть чего — готово, ухнул в тину по самые уши.

Теперь они будут ждать, когда через болото пойдет сохатый. Посмотреть, как он минует опасное место, — и порядок.

Над камышами проносились быстрые утки, важно проплывали цапли. За болотом синели горбушки пологих гор — близкие и недоступные. Но, так или иначе, они доберутся до этих гор, выйдут к людям. Если сейчас не удастся — зимой, по льду. Дома-то их теперь, наверно, и в живых не числят. Что было, интересно, с Наташкой, когда узнала?.. Обрадовалась, поди? Не должна бы. Ругалась, правда, кляла всяко, но погибели не желала, такой дурости ни разу от нее не слышал. Нет, не радовалась. Какая уж там радость! Сердце у нее отходчивое, зла в нем подолгу не держала никогда. Надо было в этот раз, дураку, повиниться перед нею, да к куда там! А что теперь будет? Мартын-то ей сразу расскажет про него: бросил, убежал, оставил больного, немощного. Обязательно расскажет и, мало того, настропалит ее, подожжет. Мировой тут не жди, разводом дело пахнет.

Раньше бы его этим не шибко испугали — развод так развод. Теперь все видится иначе. Одному, конечно, жить можно, и даже неплохо. Денег сколько надо завсегда добудет. А куда с ними? Дружки, которые не прочь выпить на даровщину, завсегда, понятно, найдутся. А на кой черт они сдались?! Пока пьют — друзья-товарищи, а вышли денежки — знать тебя не знают. Нет, Антон, жизнь надо как-то переиначивать. Не переиначишь, будет бить она тебя, как приблудную собаку, гнать от тепла своих костров.

А что делать, как повернуть свою жизнь? Может, покаяться перед Мартыном Семеновичем, сознаться во всем?

От земли к небу всплывали сумерки. Не видно стало ни синих горбушек гор за болотом, ни самого болота. С вершин скалистого кряжа потянуло свежестью. Антон накинул на плечи телогрейку, застегнул под бородой пуговицу. Можно было немного вздремнуть, все равно ничего не видно. Пройди сейчас через болото целое стадо сохатых — не узнаешь, откуда и как шли. Вспомнив про мясо, Антон стал на ощупь отрезать маленькие кусочки и есть без всякого аппетита.

А может, не сознаваться? Может, поверит Мартын Семенович, что ненароком откололся? Неужели не поверит, если хорошо поговорить с ним? Верил же раньше, почему бы сейчас не поверить?

Поднялась луна, посеребрила метелки камышей и сонные деревья; луна была полная, светила щедро, но свет этот был какой-то обманчивый, будто и все видно, а приглядишься — не различить, где кончаются кусты и начинаются заросли камышей, и лесину одну от другой не отделишь. Все в этом свете сливается в одно, и всюду лежат черные тени.

«Нет, не поверит Мартын Семенович», — подумал Антон и снова начал прикидывать, как ему жить дальше. Так и эдак прикидывал — хорошего получилось немного.

С рассветом лес оживился, наполнился стрекотом и щебетанием птиц. Вдали, за вершинами деревьев, поднялся столб дыма, подкрашенный с одного бока первыми лучами солнца. На таборе встали и варили завтрак. Скоро придет Жаргал…

Антон повернулся к болоту, обшарил глазами осоку, камыши. Вправо от него, далеко в болоте, что-то чернело; этой черновины вчера будто не было. Или была? Разглядеть, что там чернеет, мешало солнце. Антон поднес к глазам кулаки и сквозь них, как в бинокль, попробовал вглядеться в черновину — все равно ничего не видно: очень уж далеко. Но, кажись, это что-то живое, кажись, подвинулось немного ближе. Что, если это сохатый с той стороны?

Уже не отрываясь, Антон следил за черновиной. Чуть погодя она, приближаясь, раздвоилась. Теперь Антон не сомневался, что через болото идут сохатые. Он спохватился, что совсем не примечает, где они проходят. Животные двигались как бы вдоль берега. «Длинная гряда камышей… Плешина чистой воды… Островок…» — отпечатывал Антон в памяти наиболее заметные приметы.

На берег звери вышли недалеко от сосны, на которой таился Антон. Это была самка и здоровенный рогач. Они постояли, потаращив уши, вглядываясь в стену леса, и скрылись в чаще.

Антон слез с дерева, устало потянулся, бросил на траву телогрейку, лег. У него было такое чувство, какое бывает, когда сделаешь что-то очень важное.

Через несколько минут он крепко спал.

XXII

В тот же день они прошли по следу зверей, отмечая дорогу вехами — завязанными в узлы камышинами и пучками осоки. Идти было трудно. Иногда брели по пояс в воде, иногда, сбиваясь с направления, попадали в топь. Возвращались назад и, прощупывая шестами дно, шаг за шагом двигались дальше. Пока добрались до крутого берега, выбились из сил. Мокрые с головы до ног, вышли к чахлому ельнику, сели на кочки. В трех шагах от них из болота вытекал ленивый, почти задушенный водорослями ручей.

— По ручью и будем двигаться, — сказал Антон. — Он выведет нас к реке, а река — к людям.

— Река близко? — спросил Лешка.

— Это я не знаю. Но ручьи всегда впадают в реки.

Серые зубцы скалистого кряжа с этого берега казались еще более острыми. Кое-где за них зацепились белые хлопья облаков. Лес у подножия синел сплошной полосой. Где-то там их ждет Мартын Семенович. Томится от одиночества и неизвестности. Лешке захотелось как можно скорее вернуться на табор, обрадовать его. Ему досталось больше всех. А из-за кого? Не расхныкался бы в тот раз, и Мартын Семенович не сломал бы ногу. До чего нежный и хлипкий был — вспомнить противно!

Передохнув, пошли обратно. Возвращаться было много легче. Теперь они уже знали и направление, и опасные места.

Даже с Мартыном Семеновичем на носилках идти будет не так уж трудно, когда знаешь дорогу. К тому же их трое. Устал — сменись, отдохни.

— Стойте! — Жаргал поднял предостерегающе руку.

Лешка быстро огляделся, ничего не заметил. А Жаргал смотрел назад поверх леса.

— Слышите? — спросил он.

Лешка приложил ладонь к уху. За лесом, похоже, гудел мотор. Гул становился яснее, отчетливее.

— Самолет! — закричал Лешка. — Самолет гудит!

— Нет, не самолет… Тише. — Жаргал подмял под ноги камыши, встал на них.

Вдруг из-за гор зеленой стрекозой вывернулся вертолет; сверкая лопастями винта, поплыл над кромкой болота. Они закричали в один голос, будто там, на вертолете, их могли услышать. Первым опомнился Жаргал. Он сбросил пиджак, накинул его на шест и стал размахивать им, как флагом.

Вертолет качнулся, стал заворачивать к ним.

— Увидели! Увидели! — Лешка приплясывал, разбрызгивая ржавую воду.

Снизившись над ними, вертолет повис, оглушая гулом мотора. Вихри, поднятые винтом, ломали, пригибали к воде камыши. Открылась дверца, и к ним упала веревочная лестница. Лешка уцепился за нее обеими руками, будто боялся, что вертолет улетит.

— Поднимайся, — подтолкнул его Жаргал.

Зажмурив глаза, Лешка полез по качающейся лестнице.

Чьи-то руки подхватили его, втянули внутрь машины. Кто-то, перекрикивая шум мотора, прокричал над ухом:

— Где четвертый?

— Там, в лесу! — закричал Лешка.

Последним в вертолет поднялся Антон. Жаргал и Лешка протянули ему руки…

Захлопнулась дверца кабины. Покачиваясь, вертолет поплыл над болотом к лесу, к синей струйке дыма, ввинченной в небо.

Лев Квин УЛИЦА КОРОЛЕВЫ ВИЛЬГЕЛЬМИНЫ

Повесть о странностях времени
Если бы времена не менялись, большинству

людей было бы совершенно не о чем говорить.

Жюль РОМЕН, французский писатель.

ПРОПАВШАЯ ДЕЛЕГАЦИЯ

Когда вскоре после войны я, совсем еще юный старлейт, был неожиданно послан с границы Австрии с Чехословакией сначала в предместье Будапешта, а затем и в самый центр венгерской столицы, то был приятно удивлен. Как, оказывается, у меня много знакомых молодых ребят в миллионном городе!

Между тем это вовсе не было случайностью. В последние месяцы боевых действий в Венгрии наши командиры высокого ранга, исходя из своих далеко идущих соображений, надергали в спешном порядке по разным частям головастых резвых офицеров помоложе и стали гонять их со всякими деликатными поручениями с одного края фронта на другой, а то и вовсе за край, на ту сторону. Искали мы именитых венгров, не захотевших сотрудничать с фашистами и рассыпавшихся из Будапешта по укромным углам, от греха подальше. Сегодня эти люди не значили ничего, а вот завтра… Завтра, после освобождения Венгрии, каждый из них мог сыграть немаловажную роль. Добывать адреса таких «людей будущего», добираться к ним по тайным тропам нам как раз и помогали молодые венгерские партизаны и просто «одноразовые» добровольцы из антифашистов, такие же горячие и бесшабашные, как мы. В то время я и заработал кличку «руски литинант» и, честно признаться, мне было здорово приятно. когда позднее, уже в Будапеште, знакомые, а случалось, даже вроде и вовсе незнакомые венгерские парни крепко жали мне руку и, улыбаясь, произносили, как пароль: «А, руски литинант!»

Впрочем, может быть, и других моих коллег по ночным челночным рейдам называли тоже так. Что-то вроде коллективного псевдонима.

К тому же я тогда уже вполне прилично лопотал по-венгерски. И венгры, не только молодые, с наслаждением перебрасываясь со мной парой немудреных фраз на своем языке, тут же присвоили мне новую, более высокой степени кличку: «Мадьярул беселе руски литинант» – «Русский лейтенант, говорящий по-венгерски».

А таких было, ей-богу не вру, считанные единицы.

Мой новый командир подполковник Гуркин, начальник отделения по работе среди венгерского населения, крупный специалист по истории Англии и потому, вероятно, оказавшийся неожиданно для самого себя в этой должности («Какая разница – Венгрия или Англия? Главное, научен человек видеть сквозь далекую прошлую перспективу близкое светлое будущее любой страны» – так или подобным образом рассуждали, назначая его в самых верхах), был мне знаком. В феврале сорок пятого незабываемые трое суток мы проболтались с ним во фронтовой неразберихе по забитому ошалелыми эсэсовцами осажденному Будапешту, умудрясь не только выйти целыми из этой передряги, но еще и притащить с тобой десяток голодных и невероятно словоохотливых языков.

Так вот, этот самый знакомый мне специалист по истории Англии, когда я доложил ему по всей форме о прибытии к новому месту службы, сказал сразу по-свойски и без всяких обиняков:

– Меня привлекает в вас, старший лейтенант, одно качество: умение быстро сходиться с людьми. Поэтому, не скрою, истребовал вас к себе, несмотря на некоторое противодействие в штабных верхах. Работаем так: я даю направление – и вы получаете полную свободу действий. Первый ваш промах я просто не замечаю. Второй – вызываю на ковер. Третий – пожмем друг другу руки и расходимся без всякой обиды.

Скажу сразу: промахов было много. Но на ковре не стоял ни разу. Кроме… Но об этом потом. А вот руки жали друг другу частенько. Подполковник страдал забывчивостью и с каждым сотрудником здоровался, случалось, по нескольку раз за день. Или так полагалось на английский просвещенный манер?

Двинул он меня поначалу по молодежной части. Ну и правильно! Если я и имел кое-какой политический опыт, то прежде всего по этим делам. Недаром же протрубил в буржуазной Латвии несколько лет на подпольной работе в запрещенном Союзе трудовой молодежи, даже в тюрьме успел посидеть. Неплохо разбирался в буржуазных молодежных движениях, приходилось вести в разных формах и нелегальную политическую пропаганду. Ну а в Венгрии после войны развелось более полусотни разного направления молодежных организаций: и правых, и левых, и архилевых, и католических, и протестантских, и скаутских, и просто спортивных, впрочем за каждой такой спортивной организацией обязательно маячил хоть большой, хоть поменьше вопросительный знак.

Я скинул, как было велено, военную форму, получил на складе АХО приличный штатский костюм из трофейных, шляпу (не синюю и не сидящую как колпак), модный в те времена пыльник и пошел шуровать с утра до вечера и с вечера до рассвета – многие молодежные клубы в послевоенной ошалелости работали и до и после полуночи.

Легче и приятнее всего было иметь дело с новыми демократическими организациями. И знакомых по лесам северо-восточной части Венгрии там оказалось немало, и бывших военнопленных-антифашистов, и просто хороших ребят, у которых загорались глаза, когда товарищи говорили им, что вот этот широко улыбающийся молодой человек и есть тот самый «руски литинант».

Я охапками тащил от них все: и серьезные сведения, и обрывки разговоров, и сплетни. Потом, в тиши ночной, тщательно, как мог, сортировал все это добро, отделяя зерна от плевел. А утром докладывал выводы подполковнику. Он нахваливал:

– Ай молодец, ай шустряк! – и добавлял тем же тоном: – И не заметили даже, как они заливают. В одном Будакеси, видишь ли, у них пятьсот членов! Тогда во всем Будапеште не меньше полумиллиона!

Подполковник мягко, безболезненно укладывал на лопатки.

– Съезжу туда сам, товарищ подполковник, сосчитаю по головам.

– Езжайте! Уверен, считать долго не придется. И при случае обязательно покажите этим хвастунишкам, что вы в курсе дела. Так, ненароком. …Кстати, на вашем месте я бы не слишком афишировал свой венгерский. Ну, где знают, там знают, а вот где появляетесь впервые, пусть находят для разговора с вами своего переводчика. С русского, с немецкого. Это даст вам некоторые дополнительные преимущества. Ведь многие венгры так уверены в непознаваемости своего языка, что нередко, общаясь с чужаками, кое-что да выбалтывают в разговорах между собой.

Подполковник Гуркин и тут был прав. Ухо приходилось держать востро. Обманывали и чужие, обманывали и свои. Чужие вечно что-то скрывали, хитрили, комбинировали, пытаясь как можно ловчее и незаметнее провести этого улыбчивого старшего лейтенанта. Вдруг да удастся при его содействии проникнуть сквозь частокол запретов Контрольной комиссии против всякого рода перевертышей и угнездиться на нераспаханном еще поле народной власти? А свои… Своим хотелось поиграть перед тем же старшим лейтенантом жиденькими еще мускулами: вот, мол, какого влияния в массах мы уже достигли! Пусть доложит в свои верха.

Поэтому еще один козырь в этой пусть и не очень сложной политической игре никак не мог быть лишним.

Подполковник Гуркин никогда не вызывал меня к себе. Он просто не успевал. Я сам любил, может быть, чаще, чем требовалось, заявляться в его огромный кабинет с резными деревянными панелями, бесшумным ковром с толстенным ворсом и картинами известных венгерских художников на стенах – отделение наше занимало родовой особняк именитого венгерско-польского графа, сбежавшего на Запад за день до вступления в Будапешт передовых частей Красной Армии.

Но вот однажды во время обеда – а обедать мы старались, если не мешали неотложные дела, все вместе в одно время в графской столовой, как в доброй семье, – подполковник Гуркин, сидевший во главе стола, спросил меня:

– Вы никуда сейчас не спешите, товарищ старший лейтенант?

Дел у меня всегда было по горло, и он это знал. Но раз спрашивает…

– Нет, срочности особой нет.

– Тогда зайдите ко мне, когда расправитесь с косточками из компота.

И у себя в кабинете, верный своей манере не удлинять разговор необязательным вступлением, сразу спросил:

– Что такое КАЛОТ?

– Католическое общество молодых людей. Центр на площади Кальвина. Председатель – патер Керкаи. Утверждают, что член ордена иезуитов.

Гуркин кивнул и добавил:

– Во время войны они часто появлялись в рабочих общежитиях. Прозрачно, намеками, чтобы в случае чего суметь открутиться, агитировали против немецкой оккупации. А теперь вот тоже пытаются проникнуть в рабочие общежития, используя, так сказать, свой прошлый антифашистский политический капитал. Вам известно?

Я промямлил что-то невнятное.

– Для чего это им, подумайте.

Я подумал, Вспомнил, как в Латвии мы в свое время с определенным прицелом создавали вроде бы совершенно безобидные литературные или спортивные кружки на небольших фабричонках, предприятиях на дому, в мастерских.

– Зацепиться. Изучить материал. Наметить подходящих людей. А вот с какой целью?

Подполковник Гуркин снова кивнул:

– Вопрос хороший… Знаете что, оставьте на время ваших прогрессивных мальчиков и девочек…

Я протестующе взмахнул рукой.

– …и девочек, – повторил он, не повышая голоса. – И займитесь одним только КАЛОТом. Ну для равновесия еще и черкесами (венгерские бой-скауты). Браунинг у вас с собой?

Я гордо похлопал по заднему карману брюк. Свою легкую трофейную пушку я всегда таскал с собой.

– Пусть отдохнет у меня на полке в сейфе, – подполковник кинул на стол связку ключей. – И подумайте, как сделать, чтобы узнать побольше, а обещать поменьше. Ну, давайте не поскупимся, выделим им рулон бумаги – на бумагу они все падки. И сколько захотят брошюр о нашей молодежи.

Я встал:

– Разрешите идти?

– Но только не туда. К себе в келью. Посидите, продумайте все до мелочей, а завтра с утра – с богом!..

Патер Керкаи оказался человеком средних лет. Был он до того худ, что при взгляде на его узенькое клином личико, кругленькие, как шарики, блестящие глазки под стеклами пенсне, миниатюрные ручки с младенческими пальчиками, на все затянутое в зауженную сутану тельце невольно закрадывалась мысль: не начинают ли на складах всемогущего творца понемногу иссякать запасы человеческого сырья.

Меня патер приветствовал с такой порывистой радостью, что, казалось, встретились два брата после долгой-долгой разлуки.

Я решил повести разговор по-русски.

– Нем, нем! – радостно улыбаясь, замахал он своими ручонками. – Нем иертем оросул (Нет, нет, не понимаю по-русски(венг.)).

А у меня между тем имелись совершенно точные сведения, что патер Керкаи бегло говорит по-словацки и при желании можно без особого труда понять друг друга.

Значит, нет такого желания.

– Неметул? (по-немецки? (венг.)) – спросил я.

Опять умильная улыбка и торопливые взмахи руками. И такая же ложь: не мог, ну просто не мог патер Керкаи, выпускник духовной академии, совсем не говорить по-немецки.

Я пожал плечами. Сижу жду. Он хозяин, к нему явился гость, пусть он и выкручивается. Раскрывать свое знание венгерского языка не буду: это я твердо решил вчера, во время детального обдумывания своего предстоящего поведения в КАЛОТе. Кое-какого преимущества можно таким образом добиться. Выйти вперед на полкорпуса.

Наконец он поднял пальчик: есть, мол, идея. Просеменил в соседнюю комнату и вернулся с невысоким крепышом лет сорока, показывавшем в демонстративной улыбке два ряда великолепных крупных, один к одному, зубов. Как я потом узнал, что был заместитель Керкаи по организационным вопросам Шандор Медьяши. Тоже, как говорили, иезуит, но по каким-то конспиративным соображениям оставленный вне церкви, на штатской, так сказать, службе.

Он хорошо говорил по-немецки. Так и пошел у нас разговор. Я спрашиваю на немецком, обращаясь к Медьяши, он переводит на венгерский. Патер Керкаи медленно, осторожно, обсасывая каждое слово, хотя речь шла о самых обыденных вещах, складывает в куриную попку пухленький ротик и выдает несколько коротких венгерских фраз. Медьяши переводит.

А я ведь не прогадал со своей тактикой! Мое «незнание» венгерского языка довольно быстро стало давать результаты.

– Он спрашивает, работаем ли мы еще с кем-нибудь, кроме учеников гимназии?

Патер Керкаи морщит лоб:

– Нет. Иногда только по вечерам в клуб заходят всякие случайные люди. Просто с улицы. Мы даже не знаем, кто такие. Залетят на огонек и тут же улетят.

– Может, сказать ему о рабочих с Чепеля?

– Переводите только то, что я говорю, – и ангельски улыбается.

Ага! Значит, не следует мне знать о рабочих.

А потом пошел у нас хороший такой нейтральный доверительный разговор об архитектурных памятниках, уничтоженных в боях, о тяжело восстанавливающейся из руин промышленности.

И в завершение:

– Как интересно было познакомиться с таким интеллигентным молодым русским офицером!

А когда я выдал насчет приготовленного для них подарка – нескольких сотнях брошюр на венгерском языке о жизни советской молодежи, восторгам вообще не было конца:

– Это нам так поможет!

Про рулон бумаги я решил пока умолчать.

Оба они, улыбаясь и часто кланяясь, как китайские болванчики, проводили меня до самого выхода на улицу, Патер Керкаи, ослепительно улыбаясь, сказал на прощанье:

– Надеюсь, мы будем часто иметь честь видеть нашего гостя. Переведите, Медьяши.

Медьяши переводит слово в слово.

– Очень часто, – простодушно заверил я.

– Нам так приятно, так приятно!

Уж чего они наверняка не ждали, так это моего появления в тот же вечер в клубе КАЛОТа, Улыбчивый патер, правда, отсутствовал. Но редкой красоты зубы Медьяши весь вечер сияли рядом со мной. Он знакомил меня с любым по моему выбору и добросовестно переводил. Один лишь раз Медьяши отступил от программы и, глядя на меня большими честными глазами, сказал по-венгерски выбранному мною собеседнику, значительно постарше мальчиков и девочек, которые занимались кто чем – пинг-понгом, шитьем, веселой болтовней в дружеском кружке:

– Полное внимание: советский офицер! – и продолжал по-немецки: – Я ему сказал: вы наш почетный гость. А это адвокат Керекеш. Наша молодежь иногда получает у него консультации по своим специфическим вопросам.

– Как заработать без подготовки единицу (в Венгрии лучшей оценкой была единица, худшей – пятерка) на экзамене?

Керекеш сдержанно рассмеялся. Выправка у него была хоть куда.

– Это они и без консультации умеют, – сказал на чистом немецком и добавил серьезно: – Я консультирую молодых рабочих по вопросам трудового законодательства. Столько новшеств, сам едва успеваю быть в курсе.

Медьяши, не забывая показывать зубы, нервно засучил ногами.

«Почему они так не хотят, чтобы я знал про рабочих? Ведь Венгрия католическая страна, и почему такая организация, как КАЛОТ, не имеет права уделять внимание также и рабочим-католикам?»

На другой день наша милая секретарша Зоя довольно долго продержала меня утром у двери подполковника Гуркина. Раньше такого не случалось.

Наконец от него вышел какой-то полковник и я, уже порядком перенервничавший, был допущен.

– Доброе утро, – Гуркин, как всегда, вежливо поднялся с кресла, пожал руку. – Садитесь, рассказывайте.

Рассказ мой был короток: хитрят и скрывают. Особенно насчет своих связей с рабочей молодежью.

Я изложил наши беседы почти дословно. Гуркин непривычно долго молчал, покачиваясь на задних ножках кресла.

– Вот только что от меня вышел работник СМЕРШа. Вчера поздно вечером на Керенде (Керенд – площадь в центре Будапешта) опять убили двух наших офицеров. Снайперы с крыши. Одного удалось свалить автоматными очередями. Но ни документов, ни характерных деталей в одежде, вообще ничего примечательного. Полковник приходил посоветоваться. У них косвенные данные насчет КАЛОТа. Косвенные, – подчеркнул он.

– Не знаю, как насчет убийств. Но что-то у них не в порядке.

– Придется снова к ним. Возьмите мою машину, отвезите брошюры. А вечером опять в клуб.

И вновь ослепительные улыбки, и вновь крепкие дружеские рукопожатия. И сам патер Керкаи в клубе. Оказывается, вчера он отсутствовал по причине затяжного богослужения в церкви.

И так почти две недели. Я даже три или четыре раза заходил по приглашению Медьяши на чашечку кофе к нему домой и столько же раз приглашал его к себе.

Я не скрывал, где живу, он знал, где наше учреждение.

Патер Керкаи с извиняющейся улыбкой все время ссылался на сильную занятость пасторскими делами.

А убийства офицеров в Будапеште продолжались. Иногда на Керенде. Иногда на окраинах. Чаще всего злобно, хитро, с предварительной слежкой, с заранее обдуманными путями отхода.

И вот настает день, когда подполковник Гуркин говорит мне:

– Все, старший лейтенант! Вы свое дело сделали. Спасибо. И бегите в свои прогрессивные организации. А то оттуда уже звонки. И тот рулон бумаги отдайте им, так сказать, в качестве материальной компенсации за ваше столь долгое отсутствие.

– А с КАЛОТом что?

– Готовим документы в Контрольную комиссию об его роспуске, Конечно, англичане и американцы будут вякать – не их же убивают. Но доводов и доказательств хватает, Судить будем только тех, кто пойман на месте, а организацию просто запретим. Недели через две-три, пока пройдет через бюрократическую мельницу. А вы больше там не показывайтесь. Если встретитесь на улице – лучшие друзья! И улыбки, и приглашения на чашку кофе. Запрещение исходит не от нас. Это дело других инстанций.

– Так и говорить?

– Так и говорите. А что, разве неправда?

Проходит еще два или три дня, и меня вызывают в советское посольство. К самому послу с замечательной фамилией Пушкин. Он мне нравится, этот человек на большой должности – и приветлив, и обходителен, и мил. А еще больше мне нравится его жена. Пятеро детей – и до чего же обворожительна и красива. Иногда я вижу ее в клубе советской колонии. Правда, редко. Пятеро детей – это не шутка, даже мне, сосунку, ясно.

У организаций наших – отделения и посольства – отношения не ахти. Все дело в соперничестве. Мы – часть армейского аппарата, они – дипломаты. У нас свои методы добывания информации, у них свои. И нередко случается, что наша информация оказывается на столе у высокого начальства в Москве раньше, чем посольская. И более точная. И более подробная. Посольские злятся, особенно первый советник – он как раз и отвечает за информацию. Но что поделаешь, если посольство замкнулось в своей скорлупе в переулке Байза и работает больше с телефонными аппаратами, чем с живыми людьми. А нас, как и журналистов, ноги кормят. И информаторов у нас море. И друзья, и друзья друзей, и бывшие наши солдаты-венгры, с которыми мы вместе и воевали и партизанили, и бывшие пленные – в тяжелых боевых условиях мы обошлись с ними по-доброму, и они до конца жизни поверили нам.

Что поделаешь! Таковы парадоксы нашей работы. Но не все в посольстве это понимают. Злятся, подкусывают. Правда, и нам палец в рот не клади. Подкусишь – и сам же трясешь рукой от боли. Ребята все воевавшие – оторви да брось!

Да, не все посольские нас понимают. А вот посол Пушкин понимает. И из-за этого я ему особенно симпатизирую. Конечно, тайн наших не выдаю: симпатия – одно, а производственные секреты – совсем другое. И он это понимает, не выпытывает, как иногда первый советник. Тот напустит на себя строгий вид и допрашивает сурово. Смешно! Так я его и испугался, так я ему все и выложил на стол!

Пушкин вызывал меня к себе очень редко. Поэтому сначала я удивился. Перебрал в уме прегрешения перед посольскими. С этим поругался, с тем, прости господи, выпил в ресторане.

Ничего особенного!

О таких вызовах принято сообщать начальнику.

– Идите, – говорит Гуркин. – Он меня поставил в известность.

– А зачем?

– Он и вас поставит в известность.

Ох уж эти специалисты по истории Англии!

Пушкин, как и полагается дипломату, выкладывает главное не сразу. Сначала очень вежливо и заинтересованно расспрашивает о здоровье, о том, как мне нравится венгерский климат, о планах на лето. Хотя какие могут быть планы на лето – в отпуск нас все равно не пускают.

Потом говорит:

– Ваши подопечные венгерские комсомольцы бушуют.

– Комсомольцы?

– Ну, почти. МАДИС и прочие. Требуют к себе делегацию советского комсомола.

– И правильно! Сколько можно кормить их обещаниями. Для них это будет действительно могучей поддержкой. А то уже идет болтовня: советский комсомол их в расчет не берет, они для комсомола – ноль без палочки.

– Словом, звонил Михайлов. Будет делегация.

Еле удерживаюсь, чтобы не подпрыгнуть по-мальчишески.

– И сам Михайлов приедет?

– Нет, он занят. Нина Романова, тоже секретарь ЦК. Ну и с ней ряд представителей из республик. Сроком на три дня.

– Коротковат срок. Впервые – и на три дня. А когда?

– В четверг. Пятница, суббота, воскресенье.

– Через пять дней, значит. Самолетом?

– Нет, поездом. Мягкий вагон. Подарки, ну и прочее. Давайте договаривайтесь с МАДИСом, как действовать. Сценарий послезавтра ко мне – покажите только сначала Гуркину. Я тоже включусь. Делегация официальная, без посла несолидно…

И понеслись вскачь сумасшедшие пять суток. Все смешалось у меня: наша резиденция, центры прогрессивных молодежных организаций, советское посольство… Спасибо, в автомашинах отказа не было – с одного места на другое добирался мигом.

Наконец четверг. Все готово к приему дорогих гостей. Восточный вокзал Будапешта в центре. Не только в прямом, но и в переносном смысле: расцвеченные молодежные колонны, флаги, транспаранты.

Все готовы, все во главе с послом Пушкиным на своих местах. Ждем прибытия поезда.

Осталось три минуты. Две. Одна.

Наиболее нетерпеливые тянут головы вдоль путей.

Нет ничего.

Время!

Поезда нет!

Начинается легкая паника и, прежде всего, среди венгерского начальства. Железнодорожники в больших чинах устремляются к главному корпусу вокзала. Будут, видно, наяривать по телефону, по рации.

А поезда все нет!

Уже десять минут прошло. Что случилось?

Бегут обратно, задыхаются:

– Непредусмотренная остановка. На маленьком соседнем полустанке. Уже вышел, сейчас будет здесь.

– Авария?

– Нет, нет, все в порядке.

И вот уже вдалеке появляется паровоз. На передней площадке большой портрет товарища Сталина утопает в цветах.

Ближе, ближе…

Свод вокзала сотрясается от криков: «Эльен! Эльен!» – "Ура!"

Паровоз остановился, устало попыхивая.

Высокие чины, венгры и наши, впереди с послом Советского Союза устремляются к мягкому вагону, дверь которого, ко всеобщему недоумению, закрыта.

И тут опять возникает легкая паника, очень быстро переходящая в тяжелую.

В пятом вагоне никого нет!

И вообще во всем поезде нет ни одного члена комсомольской делегации.

Что такое? Куда пропали? Ведь точно известно, что в Ньередьхазе, недалеко от границы, их торжественно встретили, в Дебрецене, в Сольноке.

Ползут страшные слухи. Похитили делегацию!

Но вскоре выясняется: никто не похищал, вышли они все совершенно добровольно. Поезд остановился на полустанке. Там венгерские колонны со знаменами, с портретами, разукрашенные автомобили. Встретили комсомольцев, поднесли хлеб-соль, расцеловали и, подняв на руки, понесли к автомобилям со всеми вещами и подарками.

И поехали в город. Колонны с оркестром тронулись вслед.

Никто на вокзале ничего не понимает.

Кто встретил? Какие колонны?

Представители венгерских партийных органов спешат почти бегом к руководителям МАДИСа. Те – ко мне. Гуркин – ко мне. Пушкин – ко мне.

У всех лица такие, хоть удирай от них.

А я и сам ровным счетом ничего не понимаю. Как это так? Была делегация и исчезла, испарилась…

Работники венгерской безопасности оказались расторопнее всех.

Делегацию нашего комсомола дожидались на полустанке в большом числе старые, не очень старые, юные и совсем молоденькие представители КАЛОТа.

Машинист, их человек, по предварительной договоренности сделал непредусмотренную остановку в пути.

Нина Романова и прочие высокие чины комсомолии решили – и их вполне можно понять! – что это и есть большая встреча с венгерской молодежью, и, сопровождаемые восторженными здравицами в честь советско-венгерской дружбы, уехали кортежем машин.

Первым пришел в себя подполковник Гуркин:

– Где они теперь?

– В главном помещении КАЛОТа на площади Кальвина. Там идет митинг дружбы, а затем предусмотрен торжественный обед с грандиозным цыганским оркестром с тремя примашами-скрипачами…

Не буду описывать, как отбивали у КАЛОТчан похищенную делегацию, как возмущался, не переставая расточать сладкие улыбки, патер Керкаи: «А мы разве не за дружбу с Советским Союзом?» Как позднее в посольстве рыдала в голос Нина Романова, узнав, в какой просак попала не по своей вине.

А назавтра вышла газета КАЛОТа под аншлагом «Молодые католики за вечную дружбу с советской молодежью. Делегация комсомола у нас в гостях». И десятки фотографий в тексте: торжественная встреча, объятия, поцелуи, взаимные клятвы, хороводы, пляски…

Подполковник Гуркин полистал газету, которую я ему доставил еще сырой прямо из типографии в семь часов утра, и сказал неспешно, спокойно, в присущей ему манере:

– Ай да Керкаи, ай да иезуитская лиса! Переиграл, святой черт! Теперь о том, чтобы их запретить, нечего и думать. По крайней мере, полгода… Считай, второй твой промах – ты вызван на ковер.

У меня хватило ума промолчать.

К счастью, до третьего промаха дело не дошло.

Ну а с патером Керкаи встретиться все-таки довелось, хотя гнездо КАЛОТа на площади Кальвина я старался обходить за несколько кварталов.

Но все равно не уберегся.

Через месяц или чуть позже только вышел из ворот нашего особняка на улице Королевы Вильгельмины, семенит мне навстречу миниатюрный, ослепительно улыбающийся патер Керкаи с портфелем в руке.

И, главное, свернуть-то мне некуда. Опустив глаза долу и сделав вид, что не заметил его, мы сближались вдоль длинного чугунного ограждения без единого просвета.Лишь позднее я сообразил, что Керкаи просто-напросто подкарауливал меня здесь и заранее отрепетировал, в каком месте нам повстречаться, да так, чтобы увильнуть я не сумел.

– О, какое счастье, что я вас встретил, господин старший лейтенант, да благословит вас Всевышний!

– Здравствуйте! А вы, я смотрю, очень быстро изучили немецкий.

Он беспечно махнул крохотулей-ручкой, словно говоря: "Немецкий – что! Такие времена, чему только не научишься!"

Открыл портфель, не без труда вытащил увесистый том и, держа на весу, сказал елейно:

– Сообщаю с радостью, господин старший лейтенант, я только что из Ватикана, от самого папы и, представьте себе, специально выпросил там для вас экземпляр Священного писания на русском языке.

Раскрыл крышку переплета и тут же, прямо на улице, нацарапал только начинавшей входить в моду шариковой авторучкой: «Моему лучшему другу старшему лейтенанту Лео Квину на вечную память», – и подписался каллиграфически четко: «Патер Керкаи».

Написал, разумеется, на венгерском.

– Переводить, я думаю, не надо. Не помню, кто мне сказал, что за недели нашего знакомства вы блестяще изучили венгерский язык. Ах какие способности, какие способности!

Я сердечно поблагодарил за папский подарок, мы попрощались на самый великосветский манер.

Больше никогда я патера Керкаи не видел, никогда даже не слышал о нем. Думаю, что следы его лучезарной улыбки, если бы тогда серьезно взяться за поиски, можно было бы обнаружить не в Будапеште, а где-то в районе собора святого Петра в Риме.

А щедрый подарок патера Керкаи я, возвращаясь через несколько лет в Советский Союз, с собой не взял.

Время было такое, пятидесятые годы. Пограничники прямо зверствовали, придираясь к любой ввозимой в Союз печатной и не печатной бумажонке.

Не рискнул, мягко говоря.

Скажете грубее: струсил?

Что ж, спорить не стану.

СВАДЬБА С ГЕНЕРАЛАМИ

Отбыли мы на «виллисе» с Сергеем Михайловичем Сенчиком и Рихардом Вагнером из степного грязного южновенгерского городка Кунсентмартона в последнюю октябрьскую дождливую ночь сорок четвертого. Отсутствовали ровно трое суток, а когда вернулись вдвоем, без композитора, дробно стуча зубами от холода, в радужной надежде отогреться и отоспаться в человеческих условиях, нас ожидал неприятный сюрприз. Ни моей малой «конторы», ни куда более солидной полковника Сенчика в Кунсентмартоне не оказалось.

– Элментек, – растерянно разводила руками хозяйка-венгерка, после того как я ее вытащил из необъятного пухового одеяла с завернутым в махровое полотенце прокаленным кирпичом «для сугрева» – спальни здесь, как правило, не отапливались. – Тегнап эшто мар элментек (Уехали. Еще вчера ночью уехали (венг.)).

– Хова? Куда? – допрашивал я с пристрастием, не переставая еще надеяться: вдруг в какое-нибудь село поблизости.

– Нем тудом (Не знаю (венг.)), – продолжала виновато суетиться напутанная венгерка – мало ли чего могут сотворить с ней эти разозленные русские. И, выдавив умильную улыбку, обратилась прямо к Сенчику, явно задабривая его, как старшего в этом маленьком войске: – Кушайт? Выпийт?

– Не надо ничего! – отмахнулся он. – Потолкуй здесь с ней минут пять-десять. Я быстро.

Бросился на улицу к «виллису», который водил сам. Вездеходик завелся с пол-оборота, взвизгнул и исчез в темноте.

Хозяйка продолжала кудахтать, но уже без дрожи в голосе: видимо, Сенчик внушал ей большие опасения – со мной-то хоть можно было объясниться по-венгерски. Я слушал вполуха ее путаные рассуждения, что, мол, ваши поднялись в момент – и на машины, Вроде как немцы должны вот-вот нагрянуть снова. А сам всматривался в непроглядную тьму за окном: раз Сенчик сказал «пять-десять», значит, уж точно не больше десяти.

И верно: через считанные минуты «виллис» с притушенными по всем правилам светомаскировки фарами притормозил у крыльца.

– Поехали, старшой! – крикнул Сенчик, не вылезая. А отъехав метров пятнадцать-двадцать, одной рукой нашарил в бардачке сложенную в несколько ярусов карту-двухверстку. – На, ищи! Местечко Ясапати. Направление – северо-запад. Километров восемьдесят.

– Хоть не восемьсот – и то спасибо, – буркнул я, отыскивая под прикрытым сверху светлячком нужный пункт. – Вот!

Он бросил на двухверстку косой мимолетный взгляд:

– Ясно, чуток узкого асфальта, потом гравий, потом полевая дорога, потом, за десять километров до места, снова узкий асфальт. Два моста – целы ли, разбиты ли – черт их знает.

И это все он разглядел за секунду-две под кружочком светляка на пестрой двухверстке! И больше теперь в карту не заглянет. Да, ничего не скажешь, не первый день в разведке.

Полковник Сенчик старше меня раза в два, да и по должности не ровня: начальник следственного отдела управления разведки фронта. Но за последние недели, с тех пор как меня прикомандировали к нему на время, он спустился с управленческих небес, я же слегка воспарил над землей и мы как бы стали вровень друг с другом. А особенно сблизила нас последняя весьма и весьма успешная операция с такой вот досадной помаркой на финише: своих потеряли. Впрочем, операция завершена, по крайней мере, первый ее этап, и на ее благополучный исход уже ничего повлиять не может.

Сенчик не зря тревожился насчет мостов. Один из них оказался без настила, и речку с каменистым дном пришлось форсировать вброд. Я шел впереди машины, чувствуя, как коченеют ноги, – нащупывал путь. К тому же полевая дорога была почти размыта и ее с разных сторон пересекали точно такие же – со слегка обозначенными полосками воды колеями. А дорожные указатели все до единого аккуратнейшим образом спилены со столбов – ни черта не понять, куда двигаться. Сенчик вел машину, полагаясь исключительно на интуицию.

В довершение всех бед к рассвету грянул дождь, сильный и ровный, А тента у нас не было… В «виллисе» сделалось уютно, как в корыте, полном воды.

И когда часам к одиннадцати утра Сенчик, уже в Ясапати, выпустил меня у подъезда особняка, где в сытости, тепле и уюте пребывала моя родная «контора», то из всех человеческих чувств у меня оставалось только одно – злость. Фуражка козырьком упиралась в нос.

Открыл дверь передней, потопал ногами, чтобы слить через край голенищ излишки влаги.

Потом огляделся и обомлел.

На скамье сидела тоненькая хрупкая девушка.

Е-мое! Она! Единственная в мире! Царица грез моих еще с довоенных лет!

Масса вьющихся золотистых волос. Златоглавка! Точеный, чуть вздернутый носик. Задумчивая, мне показалось, даже печальная. На меня не взглянула, хотя я затопал и завозился пуще прежнего. Какого же цвета у нее глаза? Серые? Синие? Нет, кажется, зеленые.

И тут меня словно током стукнуло. А ведь она не одна. По обе стороны в вольных позах сидят солдаты с автоматами.

«Немка? Венгерка? Шпионка! – вот кто! Ну да, в гражданском. А красивая какая. Златоглавка, с зелеными глазами».

Злость вспыхнула с новой силой. Уже даже не: злость, а ярость.

«Мата Хари. Мата Хари проклятая! Ну и пойдешь под пулю, сама напросилась!»

Ногой с треском распахнул дверь в первую комнату.

Здесь все на своих привычных местах. Машинистки Рая и Люся, сидя друг против друга, вразнобой трещат на своих пулеметах. Властитель канцелярии скуластая узкоглазая грудастая Аня с серебряными погонцами с двумя звездочками на плечах, лейтенант административной службы, которую за особую посадку отдельские остряки метко окрестили «гаубицей», возвышалась на своем троне, бдительно наблюдая за действиями подчиненных. Аня уже в летах, за тридцать, всю войну зорко высматривает себе мужа на мирное время. Из солидных, званием повыше, с покладистым характером, чтобы в доме хозяйкой была она. Пусть даже женатик; она позовет – он бросит жену, не задумываясь.

Соблазненные телесами, подкапывались многие, но Аня особо требовательна. Во-первых, не из сопляков-трепачей, только бы переспать и дальше. А во-вторых… Словом, смотри выше.

Торопись, Аня! Ведь времени у тебя остается все меньше и меньше.

Ко мне Аня благоволила, не знаю уж, по какой причине. Ведь ни по одной статье я ей не подходил. Может быть, сказывались неутоленные до сих пор материнские чувства?

– Ой какой! – она шустро сорвалась с трона. – Ты же мне здесь все заляпаешь! – и кинулась необъятной грудью прикрывать свою канцелярию, разложенную на столе аккуратными стопками. – Беги к себе, подсохни хоть малость, переоденься. Мы определили тебя на улицу Вац, дом пять, к одной старушенции. В двух шагах отсюда.

– Не сейчас, Аня. Срочный доклад. Безвесельный у себя? – и, не дожидаясь ответа, сунулся в одну из дверей, определив нужный кабинет.

– Разрешите? Здравия желаю!.. Наш нынешний начальник полковник Безвесельный – из временных. Его наспех посадили на отдел из резерва, когда прежнего начальника, темпераментного и шумного Зуса, вызвали в Москву и сообщили тотчас же, что обратно он не вернется. Как бы оправдывая свою унылую фамилию, Безвесельный был нудным кабинетным сидельцем. Целыми днями корпел над всякого рода дутыми сводками и донесениями снизу, из которых, пыхтя и морщась, выжимал, как ему казалось, жемчужные зерна и перелагал их суконным языком на такого же формата канцелярские листы, только с грифом отдела, с пометкой «Совершенно секретно» и за своей подписью. Машинки Раи и Люси аж дымились от непомерной и бесполезной нагрузки.

– Прибыл, значит! – Безвесельный отложил в сторону трофейную паркеровскую ручку, которую притащил ему в подарок из командировки в войска некий отдельский подхалим, сцепил пальцы и удобно уложил подбородок в образовавшуюся ямку. – Ну и как?

– Все в порядке, товарищ полковник. Двадцать семь языков! Один в вашем звании, шесть старших офицеров, из них два эсэсовца. Остальные – младшие офицеры, унтеры и рядовые. Среди них пять-шесть ценных. Полковник Сенчик разберется и…

– И передаст тебе объедки.

– Его право, – я пожал плечами. – Как-никак начальник следственного отдела он, а не я.

– А композитор? Сдал его в лагерь? Расписка где?

– Еще не сдал, Пленный Вагнер дал согласие выйти на пост еще раз. Разведчики готовят операцию и проведут в соответствии с обстановкой.

– А если он даст деру? – сразу забеспокоился Безвесельный и оторвал голову от сцепленных пальцев. – Имей в виду: отвечать придется тебе, а не Сенчику. Чья роспись у меня в сейфе? Сейчас же найди свободную комнату и пиши объяснительную.

Это он обожал, наш новый шеф: объяснительные, рапорта, служебные записки, расписки, лучше со штемпелями.

– Операция еще не закончена, товарищ полковник. Закончится – напишу. Сейчас важнее всего взять со свежих пленных показания. Вот только перекушу – и к Сенчику.

– Перекушу, перекушу! – Безвесельный недовольно морщился.- А Сенчик, понимаешь, перекусывает и одновременно сок из них жмет.

Из чего я сделал вывод, что Сенчик, как я его и просил, уже успел позвонить моему начальству.

– Ничего, и нам кое-что перепадет. Сок-то им требуется только одного определенного сорта: какой части, когда и откуда прибыла часть, кто командир. Ну и тому подобное.

– А нам?

– А нам остальное. Словом, товарищ полковник, всем свое достанется. Особо не переживайте.

Раз Сенчик звонил, то не грех и чуть подразнить Безвесельного. Сенчик, несомненно, намекнул и о моих заслугах.

А дельце и действительно получилось забавное и стоящее. На одном из слоеных пирогов Будапештского направления – где наши, где ихние? – к нам перебежал с кучей листовок-пропусков в плен матрос Рихард Вагнер. Матрос! Одно это уже само по себе было непривычным и сулило нечто интересное. Я сговорился с Сенчиком и выпросился у Безвесельного к месту события. А там оказалось, что тезка великого композитора не просто матрос, а матрос с действующей подводной лодки. И не просто с подводной лодки, а чуть ли не с флагманской. И то ли он там не то сказал, то ли не тому сказал, но в итоге выдернули его из самых глубин холодной Северной Атлантики аж на военный трибунал в Берлин. А там решили, что не время сейчас такому здоровому парню отсиживаться в тюрьме за решеткой, и отправили прямо в пекло – на Будапештский фронт. Пусть с автоматом на пузе поползает там, воюя за фюрера и великую Германию, которая на четвертом году войны здорово ужалась в размерах.

Одного только не учли мудрые судейские головы: нет для военного немецкого моряка большего оскорбления, чем быть вот таким образом брошенным в презренную пехоту. Попав на фронт, Рихард Вагнер быстренько сориентировался и, набрав пропусков, при первом же удобном случае подался в плен. Россказням политических офицеров о том, что большевики сдирают с пленных кожу и отрубают руки-ноги, в то время уже никто не верил.

И вот, пообщавшись у людей Сенчика с пехотным морским волком, выслушав его историю, которую он охотно, во всех подробностях рассказывал, брызжа слюной лютой ненависти к смертельно оскорбившим его юридическим крючкотворам, я пришел к выводу, что подводник с композиторской фамилией может оказаться нам весьма полезным.

Дело в том, что как раз на этом участке в пригороде Будапешта, возле ипподрома, линия фронта была страшно запутанной. Тут немцы, в квартале от них – наши подразделения, еще в полусотне метров – какие-то венгерские части, которые то ли собираются еще денек-два сделать вид, что воюют, то ли в ближайшие часы смотаются по домам, пользуясь тотальной неразберихой. Мы имели сведения, что они бегают по окрестным домам и выпрашивают цивильную одежду, даже меняют ее на оружие.

А Сенчик как раз усиленно нуждался в свежих языках. Немцы направляли в Будапешт десятки новых частей, срочно снятых с запада. А куда конкретно, с какими задачами, где именно им занимать оборону – об этом сведений почти не было. И, главное, нужны были совсем свежие немцы, потому что старожилы о новоприбывших ничего не знали. А разведчики, отправлявшиеся в поиск, тоже растерялись. То вместо свежака старичка приволокут, то венгров-гонведов, которые в качестве языков совершенно никуда не годились, так как не знали ни немецкого, ни русского и никак не могли понять, чего от них хотят. То вдруг приволокут свежего офицера. И толкового, и сведущего, и готового охотно поделиться любыми сведениями. Только он, этот офицер, и не немец, и не венгр даже, а чистопородный румын из армии, присланной новыми властями нам на подмогу и отсиживавшейся пока в тылу, чтобы первой героически ворваться в центр Будапешта, когда мы окончательно взломаем немецкую оборону, на широкий проспект Юлеи и Большое Кольцо с их многочисленными шикарными магазинами, богатыми аристократическими домами и привлекательнейшими борделями в боковых улочках.

«А ведь достаточно было, – рассуждал я, – выставить на одном оживленном перекрестке толкового регулировщика, который умело направлял бы движение, указывая большим немецким отрядам и колоннам верное направление. А вот одиночек, отставших в этом столпотворении от своих частей, офицеров в легковых автомобилях, даже отдельные орудийные расчеты – в сторону, где их чуть поодаль, за поворотом, поджидали бы истосковавшиеся по свежим языкам люди в совсем другой униформе».

Я потолковал по душам с морским волком, показавшимся мне для такого дела вполне подходящей личностью, к тому же кипевшему, как перегретый чайник, от нанесенной ему кровной обиды. Он сразу согласился, не забыв при этом оговорить свой будущий «особый статус» в лагере военнопленных. Затем отыскал Сенчика, небритого, почерневшего от бессонных ночей и бесконечных начальственных нагоняев.

Сенчик внимательно выслушал, заявил, что я гений разведки, тут же авторитетно подтвердил мое шаткое обещание насчет «особого статуса» Вагнера, окрестил операцию самим собой напрашивавшимся кодом «Композиция» и взялся тотчас же за организационную сторону дела. Уже через день, ближе к вечеру, Вагнер стоял на перекрестке и очень профессионально манипулировал флажками. Когда стемнело, он, возбужденный, но весьма довольный, вернулся на условленное место и заявил, что готов, отдохнув, взяться за дело снова и даже внес рационализаторское предложение перекрыть ночью с помощью дорожных знаков движение на одной из улиц на соседнем перекрестке.

Разведчики были вне себя от радости. Сенчик мне пророчил Героя Советского Союза, в крайнем случае – орден Ленина, но уж никак не меньше Боевого Красного Знамени.

В итоге я не получил ничего. Говорю об этом без всякой обиды. В такой путанице мой орден, взлетев, мог опуститься на чью-то более близкую к месту взлета грудь…

Я вышел из кабинета Безвесельного с фуражкой на затылке. Аня Гаубица сразу уловила, что у меня все прошло гладко и по-матерински заулыбалась. Она терпеть не могла Безвесельного и начисто исключила его из списка возможных претендентов на свою руку и сердце.

Тут я все вспомнил и побежал к двери в прихожую.

Там никого не было.

– А где… Где Мата Хари? – я растерянно повернулся к девушкам из канцелярии.

– Кто-кто? – не поняла Аня. – Венгерка, что ли? Так их же всех отселили.

Рая и Люся моментально отклеились от своих машинок.

– Мата Хари – это немецкая шпионка. Еще в той войне, – авторитетно объяснила Люся. – Англичане ее расстреляли. Я как раз недавно читала.

– А если уже расстреляли, то как ты ее тут увидел? – у Ани сегодня по какой-то причине шарики крутились в явно замедленном темпе.

– Ну, девушка в прихожей сидела. С двумя конвоирами.

Они все трое переглянулись.

– Зойка из седьмой гвардейской? – спросила Рая.

– Не знаю: Зоя или еще как. Худенькая. Зеленоглазая.

– Ну да, Зоя, Зоя, – подтвердила Люся. – Она была здесь на слете девушек-фронтовичек. А сегодня с утра прикатил Погарский, редактор их газеты, в политуправление по своим делам и обещал на обратном пути захватить ее с собой. Вот она сидит и ждет.

– А конвоиры? – Я никак не мог расстаться со своей леденящей сердце версией о красавице-шпионке.

– Перекрестись! – нахмурилась Аня. – Какие еще тебе конвоиры? Бойцы из редакции. Обыкновенные бойцы. Погарский никогда не ездит без сопровождения.

– А почему она не в форме? В пальто?

– В чем же ей еще быть? Вольнонаемная она. Корректорша – птичка-невеличка.

У меня часто забилось сердце. Я чувствовал, что краснею.

Значит, точно своя! Значит, никакая не Мата Хари!

– Хи-хи-хи! – откинув голову на спинку стула, залилась хохотушка Люся. – «Наш Костя, кажется, влюбился», – пропела, страшно фальшивя.

– А что? – сказала степенная черноглазая Рая, – Она вполне…

– Девочки, девочки!- этого ревнивая Аня уже не могла вынести. – Начальник-то ждет… «Вполне!» – фыркнула она. – Ручки-спички, ножки-хворостинки, не говоря уже о всем остальном, – и она демонстративно шевельнула своим мощным бюстом.

Седьмая гвардейская… На правом фланге фронта. Рукой подать.

Доберусь!

Вот завершим «Композицию» и выпрошусь туда в срочную командировку.

Хм! Зоя! Красивое имя. По-гречески означает, кажется, «жизнь».

После провала наступления немцев в районе венгерского озера Балатон последней их отчаянной попыткой переломить ход событий была танковая атака эсэсовцев на горной речке Грон в Словакии. Не вышло! Перемолотив новейшие немецкие танки, части нашей седьмой гвардейской армии неудержимо рванули на Братиславу и Брно, одновременно заворачивая с севера к Вене.

Ранним солнечным мартовским утром с противоположных направлений, с севера и юга, параллельно Грону катили навстречу друг другу две наши автомашины.

Одна из них – респектабельный немецкий кабриолет «хорьх», ухоженный, без единой вмятины и почти новый на вид.

Другая – тарахтевшая и дымившая на всю округу, замызганная трудяга, повидавшая виды армейская полуторка.

Обеим машинам, не имевшим представления друг о друге и двигавшимся по понятным причинам с неодинаковой скоростью, самой судьбой суждено было встретиться в южнословацком селе Шурани.

В респектабельном «хорьхе», несмотря на его тугую подвеску, в такт выбоинам и трещинам на разбитой танками и разрывами снарядов и мин дороге тряслось и подскакивало двое. Пожилой офицер, рядом с которым был удобно пристроен автомат, и юный симпатичный старлейт с фуражкой на самом затылке, что являлось верным признаком хорошего настроения обладателя щегольского, сшитого в будапештском ателье не в точном соответствии с требованиями формы головного убора.

Этим старлейтом был, естественно, я.

Вчера поздно вечером наш новый начальник отдела, с которым мы еще как следует и познакомиться не успели, молодой интеллигентный полковник по фамилии Пасечник приказал мне сесть на его личный «хорьх»" с бессменным шофером Белухой за рулем и катить на полной скорости в Южную Словакию. Там, в одном из названных в определенной последовательности трех сел, до сих пор отсиживался от ищеек гестапо видный венгерский писатель. Мне следовало отыскать его и лично вручить пакет с посланием председателя только что созданного Национального собрания Венгерской республики.

Я ел Пасечника глазами. Штабные всезнайки утверждали, что в гражданке он был ученым необычной для тех лет специальности физика-атомщика.

– Затем пригласите его с собой в Будапешт, – Пасечник, не мигая, смотрел мне в какую-то точку в середине лба. – Захочет ехать – усадите поудобнее со всеми вещами. У него там довольно много книг в чемоданах. Не захочет – не настаивайте, не убеждайте и, самое главное, не демонстрируйте ему свой впечатляющий пистолет. Но и не ждите. Пять минут по часам на его собственное решение. Не поедет, пусть остается и думает, пока сам до того же не додумается. Правда, добираться потом в одиночку ему будет труднее, но это уже его вопрос. Охраны вам не даю, но на всякий случай напоминаю, что у Белухи всегда с собой автомат с двумя полными запасными дисками. Все! – он протянул мне вялую руку. – Счастливого пути!

Белуха – такой же долгожитель «конторы», что и Аня Гаубица. Бесспорный мастер вождения и первоклассный механик, но упрямый и капризный, как избалованная примадонна.

Увидев меня выходящим из здания, Белуха сразу тронул с места автомобиль. Рванув дверцу, я едва успел заскочить на сиденье.

– Нет, нет, лезь лучше взад, – недовольно покосился Белуха. – Поспишь там славно на мягкоте. Маршрут я знаю, вправо-влево твои не понадобятся.

– Нет, я лучше впереди посижу. Выспался.

– Ну, вольному воля, – Белуха грозно насупился, он не любил возражений. – Только уговор: ни хи-хи, ни пи-пи!

И мы запрыгали по ухабам.

К утру я стал клевать носом, поцеловался дважды с лобовым стеклом и стал уже жалеть, что по совету Белухи не завалился на заднее сиденье. Дрыхнул бы себе без задних ног.

Показалось очередное село. Я посмотрел карту. Шурани. Следующее, километров через десять, было первым из перечисленных Пасечником.

И тут вдруг машина стала тормозить. Белуха явно выбирал, где остановиться.

«Уф, – облегченно выдохнул я. – Кажется, его самого потянуло в укромное местечко».

А Белуха ловко вдвинул «хорьх» в густую тень между забором и раскидистым деревом. Объявил торжественно:

– Стоп, машина! Белуха спать будет.

И, быстро пристроившись к дверце слева, моментально отключился.

Ну и все. Это одна из его причуд. Белуха может ехать без остановки и день и ночь, и еще день, если понадобится. Но как только он произнесет эту знаменитую на весь фронт фразу: «Белуха спать будет», – значит, ровно два часа машина простоит без движения. Хоть ты генерал, хоть старлейт, хоть ори, хоть пляши, хоть тряси его, хоть за нос тяни – ничего не поможет. Он все равно отоспит, как под наркозом, свои положенные два часа. Зато потом будет снова гонять хоть сутки без перерыва.

Эту причуду, очень, кстати, неприятную для вечно спешащих начальников, ему прощали. Как и все прочее, включая бычье упрямство. За отличное вождение, за то, что машина у него всегда на ходу, а сам он готов к любой поездке, хоть ближней, хоть дальней.

Белуха, поляк из-подо Львова, чуть ли не с первых дней войны возил на «Эмке» большое начальство, включая генералов. Когда началось наше наступление в Румынии, его вместе с машиной передали во вновь созданный отдел Зуса. И тут «Эмка», безнадежно растрясшая за годы езды по фронтовым дорогам все свое нутро, стала быстро сдавать.

Зус, не лишенный тщеславия и никогда не упускавший возможности пустить пыль в глаза своим коллегам – начальникам других отделов штаба, решительно снял с линии опозорившуюся машину. Дал Белухе месяц негласного отпуска и приказал ему разыскать в занятых нами румынских городах трофейную машину. Но не какую-нибудь, а «ух какую!»

Белуха по частным гаражам шарить не стал – «ух какая!» там вряд ли сыщется, а сразу двинул к знакомым ребятам из трофейной команды. Конечно, ничего доброго на ходу там не нашлось. Все мало-мальски приличное уже разобрали по начальству. Но он раскопал среди металлолома раскуроченный кузов престижнейшего немецкого восьмицилиндрового авто «хорьх» или, как его называли наши шофера, «хорь». Одна из ее модификаций удостоилась чести возить самого фюрера.

Но голимое железо, да еще без колес, это еще не машина. И оборотистый поляк с благословения Зуса, который воспылал мечтой возыметь машину, «как у самого фюрера», начал многоходовую спекулятивную комбинацию. В основу ее были положены не стоящие ни гроша облигации советских военных займов. Несведущие румыны, особенно в деревнях, принимали их за никогда не виданные ими прежде русские деньги и очень ценили за большие цифры, обозначенные на них.

Накупив на облигации гусей, поросей и прочий дефицитный продукт, Белуха мигом сменял приобретенное на нужные автомобильные узлы и детали, вплоть до новеньких данлоповских шин, так ценимых водителями.

И настал день – это было в большом румынском городе Араде, когда к дверям нашей «конторы» подкатил новенький, невиданный доселе, удлиненной формы автомобиль, самолично собранный Белухой и безукоризненно окрашенный им в небесно-голубой цвет. Во главе восхищенной группы отдельцев вокруг «хорьха» гусем вышагивал сам Зус и громыхал, лопаясь от гордости:

– Голубая мечта! Конгениально! Конгениально! Наш Пигмалион создал все-таки свою красавицу – Галатею…

Отдельский «хорьх» заметно выделялся на фронтовых дорогах и занятых нашей армией городах среди разнокалиберных трофейных машин, на которые праведными и неправедными путями быстренько пересело большинство начальников, без капли сожаления предав свои невидные машинешки, которые верой и правдой протащили их всю войну. А седовласый с загорелым до черноты властным лицом Белуха стал среди шоферской братии фигурой номер один.

Эта история современного Пигмалиона и Галатеи завершилась крутым сюжетным ходом почти сразу после войны. Белуху демобилизовали одним из первых по возрасту. Прославленная машина была торжественно передана по старшинству Васе Белоярскому, тоже асу баранки. Но «хорьх» под его водительством исправно пробегал всего полмесяца. А затем без видимых причин стал скоротечно разваливаться по частям. Запустив пятерню в могучую шевелюру, Вася стоял перед коварной машиной в полной растерянности:

– Нет, ты только подумай! Позавчера трамблер ни с того ни с сего ахнул и на куски развалился. Вчера тормоза отказали начисто. Теперь задний мост потек, мотор, мать его так, заклинило. А эти хваленые данлопы! Лоп да лоп, лоп да лоп! Стреляют по три раза в день, латать не успеваю. Нет, тут дело нечистое, нет! Нагадил ясновельможный пан Белухавецкий, как есть нагадил: не мне, так никому!

А «хорьх» продолжал сыпаться. Наконец окончательно стал без движения на машинном дворе, безучастно давая знатокам щупать себя, копаться во внутренностях и ставить диагноз.

А еще через некоторое время оттащили его на буксире обратно трофейщикам, где он стараниями Белухи и явился на свет.

И все! Не стало Пигмалиона, не захотела жить без него и порожденная им Галатея.

Итак, в моем распоряжении два пустых часа.

С одолженным у Белухи автоматом я походил по селу, дивясь чистоте и безлюдию. Дома все целехонькие. Заборы тоже не зияют щербинами – видать, обошла война село стороной.

Ну, а где же все-таки люди? Чего боятся? Никого нет, один я с автоматом. И еще храпящий Белуха, но он далеко в стороне.

И тут я увидел девушку. Сельская улица, вихляя, поднималась в гору, и девушка медленно двигалась мне навстречу, внимательно разглядывая таблички на калитках, словно искала нужный ей номер.

Золотые кудряшки, вздернутый носик…

Как похожа!.. Нет, не похожа! Это же она!

– Зоя! – крикнул я, еще не веря. – Зоя!

Она остановилась недалеко от меня. Повернулась, отыскивая что-то глазами в конце улицы. Потом снова глянула в мою сторону:

– Вы меня?

– А кого же еще! – лихим жестом я смахнул щегольскую фуражку на затылок. – Вы ведь Зоя, не так ли? Из седьмой армии, москвичка?

Удивилась:

– Откуда вы меня знаете?

– Откуда и вы меня. Помните – Ясапати? Вы сидели на скамейке между двумя конвоирами, и я подумал, что вас поймали. Мата Хари, – рассмеялся я.

– Шпионка, что ли?

– Точно! И даже пожалел вас. Такая красивая – и под расстрел.

Она улыбнулась:

– А я вас совсем не помню.

«И хорошо! – подумалось мне. – Представляю, как я тогда выглядел. Мокрый, зеленый, щетинистый».

– Что вы здесь делаете, Зоя? Или тут разместилась ваша редакция?

– Нет, что вы! Нам до нее еще ползти и ползти.

– Ползти? На чем?

– Вон видите газик? – она снова посмотрела в конец улицы. Там действительно стояла какая-то полуторка, вокруг озабоченно носился шофер с инструментами. Поодаль стояла группа девушек, явно увлеченных беседой. Слышался смех. – Вообще-то у нас не машина, а драндулет без тормозов, – пояснила Зоя, – Когда редакция переезжает на новое место, реалы, печатную машину и все другое мало-мальски ценное отправляют на исправных ЗИЛах. А всякое малостоящее барахло, и нас в том числе, на этой. Плетемся тихим шагом, робким зигзагом. В принципе, правильно. Им надо скорее попасть на место, установить оборудование, начать делать газету. А нам, корректорам и прочему канцелярскому люду, попасть хотя бы к выпуску номера.

– Нечего сказать, отношеньице! – возмутился я. – Люди в последнюю очередь, да еще на машине без тормозов.

– Ну, это не совсем так. Наборщики и печатники едут на первых машинах, а мы… Петька, это шофер, перед спуском высаживает нас из кузова, а сам сует в тормоза какие-то железяки, не дает разгоняться. А на особенно крутых спусках становится на подножку, чтобы в случае чего успеть спрыгнуть. А мы спускаемся по скосам, цветочки собираем, песни поем, Даже приятно! Представляете, Петька по длиннющему серпантину, а мы всего метров двести. И насидимся, и наотдыхаемся, пока он подъедет.

Смех у нее тихий, приятный. И улыбка нежная.

– А сюда вы как забрели?

– Да вот ищу, где бы напиться. Только все калитки заперты. Никого! Словно все повымирали.

– Ну, мы их сейчас оживим!

Я шагнул к калитке с грозной надписью на табличке: «Позор, злы кочет!», сильно стукнул кулаком.

– Вы не знаете, что означает эта надпись? На многих калитках «Позор, злы пес!» Ну «злы пес» – это я еще понимаю. А позор? Почему «позор», если злая собака? Или это фашисты их заставили?

Я рассмеялся:

– Нет. Просто «позор» по-словацки – «внимание». То есть «Внимание, злая собака!»

– Вот оно что? А кочет?

– Над этим пока не задумывался. Скажем «кочет» – петух. Петуха, значит, беречься? Опасный зверь, ничего не скажешь… Впрочем, сейчас точно узнаем.

За калиткой кто-то учащенно дышал, но открывать не решался.

Я постучал энергичнее:

– Эй!.. Эй!..

В щели показалось перепутанное женское лицо.

– Вас… Вас волен… – пыталась она произнести по-немецки.

– По-венгерски понимаете? – спросил я, вспомнив, что здесь, в Южной Словакии, много венгров.

– Да, да! – обрадованно закивала женщина. – Так вы венгр?

– Не совсем. Я русский офицер. А это русская девушка. И она хочет пить. Принесите поскорее кувшин с прохладной водой и стакан. А еще лучше – два.

Словачка заспешила к дому, шурша многочисленными юбками, надетыми одна на другую.

– По какому вы с ней говорили?

– По-венгерски.

– Вы венгерский знаете? – на ее лице отразилось удивление, смешанное с уважением. Я в своих собственных глазах сразу вырос на целую голову.

– И венгерский, и немецкий, и английский… И румынский… Правда, румынский не очень здорово, – самокритично признался я, – но все же понимаю. И объясниться вполне могу. Словом, штиу романешти.

Женщина уже спешила с ведром и посудой.

Я налил стакан, выпил. Потом наполнил другой и подал Зое.

– Можете пить, вода свежая, ничего не примешано. Блюдечко не догадалась принести, умница.

– Ничего, ничего! Выпила, попросила еще…

– Слушай, Зоя, а если на «ты»? Ведь мы, можно сказать, уже с осени знакомы. Полгода.

Она или думала о другом и пропустила мое предложение мимо ушей, либо вообще не услышала.

– А можно спросить ее насчет кочета?

– Почему же нельзя? – слегка обиженный, я повернулся к словачке. – Мадам, у вас на табличке: «Позор, злы кочет». Не «пес», а «кочет»?

– Нема, нема уж того кочета, – она тщательно отерла кончиком цветного платка каждый глаз в отдельности. – А был кочет, был. Такой молодец. Как чужак заберется во двор, скакнет на голову и норовит клюнуть, да побольнее.

Я перевел.

– А где он теперь?

– Сварили и съели.

– Нечего было есть? – сразу же прониклась сочувствием Зоя.

– Господи! И гуси! И ути! И курицы! Да всего полно.

– Почему ж тогда?

– А немцы тогда отступали с Грону. Староста прибежал и приказал сейчас же отрубить кочету голову. Запрыгнет, говорит, на немецкого офицера, а тот возьмет и велит спалить всю деревню.

Словачка сложила посуду в ведро:

– Больше ничего не треба, господин полковник?

Я рассмеялся:

– Был полковником. Вот только вчера разжаловали.

– Еще будете, еще будете. Молодой совсем… Ну, спасибочки, спасибочки вам, добри люди.

Она хлопнула калиткой. Лязгнула щеколда.

– Что ты смеялся?

О, вот уже и на «ты».

– Она назвала меня полковником.

– Будешь!

Мне стало еще смешнее:

– Вот-вот! Она тоже так сказала, что буду.

– Смейся, смейся!.. А ведь зеленоглазые – вещуньи… Мне еще бабушка говорила.

Видно, Зоя была совсем не прочь продолжить наш веселый треп.

Но тут…

Но тут, в самый неподходящий момент, с того конца улицы донесся нестройный девичий хор:

– Зоя! Бегом! Едем! Зойка, скорее!

– Ой! – и понеслась к своей полуторке, небрежно махнув мне на прощанье. – До свидания, старший лейтенант.

– Где? – крикнул я вслед. – Где свидимся? И когда?

– В Москве, конечно. В шесть часов вечера после войны.

Ее немудрящая шутка, гулявшая тогда по всему фронту, вдруг заставила сжаться сердце. Жди! Так только в фильмах бывает!

Я смотрел, как она подбежала к подругам, как те, уже с машины, протянули ей руки, затащили в кузов.

И полуторка тронулась нехотя, протестующе визжа и фыркая клубами черного дыма. Сначала вроде бы ко мне, а потом развернулась и потащилась в обратную от меня сторону.

А Зоя, завязав косынку, снова помахала мне.

Хорошая девчонка!

Веселая! Добрая, миленькая такая. И красивая! А глаза в самом деле зеленые. Или голубые? Или все-таки зеленые?

Вот болван! Смотрел, смотрел во все глаза – и даже глаз не разглядел.

События понеслись, как усталая лошадь, почуявшая вдруг близкий конец пути. Санкт-Пельтен, Баден…

Меня крутило и бросало, как щепку в водовороте. Метался на перекладных, на нашем фанерном По-2, гонялся за нужным человеком на своих двоих. Пасечник совсем не то, что Безвесельный, не давал нашему брату трепаться с хихикающими, остроязыкими, все знающими канцеляристками. Вперед и вперед! И, главное, – дальше и дальше от седьмой гвардейской. Та уже подбиралась к Праге, а я трясся на По-2 к озеру Нойзидлер – там объявился неизвестный никому доселе антифашистский партизанский отряд аж из пяти штыков во главе с католическим ксендзом. Что это? Перевертыши? Попытка по дешевке нажить политический капитал у будущей власти?

И вдруг щепка легла на дно, перестав не только мотаться, но и вообще ощущать какое-либо движение.

У меня есть маленькая фотокарточка, которую я вот уже пятьдесят лет храню как зеницу ока. На подоконнике, возле распахнутого окна, сидит молоденькая девушка-лейтенант.

А на обороте надпись: "Льву Квину. Сидя на окне в ожидании конца войны. 8 мая 1945 г. Тоня Цуранова".

Жена того самого летчика, с которым я несколькими днями раньше мотался на озеро Нойзидлер. Не какая-нибудь ППЖ, а самая настоящая, законным образом зарегистрированная в загсе жена. Отличная, между прочим, девчонка.

Мы уже тогда знали, что война завершена. Гитлеровские вояки подписали акт безоговорочной капитуляции восьмого мая.

Война кончилась. И началось совсем другое, странное напряженное ожидание неизвестно чего. Что с нами будет? Со всех сторон наползали слухи, один противоречивее другого. Вот-вот демобилизуют. Нет, не демобилизуют, а отправят воевать с Японией. Уже улетел на восток командующий нашим фронтом маршал Малиновский со штабом. А войска вот-вот будут погружены в эшелоны – и цугом через всю матушку-Русь. Да, утверждали третьи, воевать с Японией – это точно. Но не всем. Седьмая гвардейская действительно сразится с самураями, а остальные – еще неизвестно. Да нет, седьмая гвардейская как раз останется на месте, а вот все другие армии…

А тут еще и Пасечника срочно отозвали в Киев в распоряжение Украинской академии наук. Он действительно оказался атомщиком, причем видным. Демобилизовавшись, быстро зашагал по ученым ступеням от членкора до известного академика, директора института ядерной физики Украины.

А мы болтались без дела в пыльном городке недалеко от Будапешта и разлагались со страшной силой. Кто купался в палинке – венгерской персиковой водке, кто стал жадно охотиться за всяким барахлом, а кто промышлял по местным девушкам и замужним женщинам, весьма охочим до страшных рогатых и бородатых большевиков, которыми их четыре года пугала фашистская пропаганда.

А я ел себя поедом, что не догадался взять у Зои ее московский адрес – она-то уж сразу уедет: вольнонаемная же. Но тешил себя тем, что знаю имя и фамилию. Сколько в Москве Зой Лотковых, всех обегаю.

Но вот прибыли спецы из отдела кадров фронта и взялись за наши души: того в ад – то бишь в роту, того в рай – то бишь демобилизовать, того в чистилище – то бишь в резерв с неопределенным еще будущим.

Меня спросили:

– Японский знаешь?

Я рассмеялся:

– А латышский не пойдет?

– Отставить шуточки!.. Корейский, маньчжурский?.. Нет?.. Так вот тебе направление.

Я прочитал, слегка ошеломленный: "Будапешт, воинская часть такая-то. В распоряжение гвардии подполковника Гуркина".

– Знаешь его?

– Вроде знаю.

– Он за тебя с самим Тевченковым сражался – пыль столбом. И, представляешь, выдрал по кускам!

Генерал-лейтенант Тевченков – начальник политуправления фронта. Если он заупрямится, у него ни взять, ни выпросить – только свирепеет. Чего это Гуркин решил из-за меня лезть на рожон?

Ответ напрашивался сам собой: мой венгерский.

И я сразу решил: если переводчиком – ни за что на свете! Корпеть за бумагами, подслуживать начальству – ни за что!

Вот в таком воинственном настроении я и заявился со своим полупустым брякающим чемоданом – бритвенный прибор, мыльница, зубная щетка, смена белья, два-три словаря – в будапештскую комендатуру. Там мне подробно разъяснили, как попасть в «хозяйство Гуркина», и, проехав на двух ярко-желтых как только что вылупившиеся цыплята трамваях, я оказался на улице Королевы Вильгельмины перед домом номер четыре.

Вот это дом так дом! Целый дворец со сводчатыми окнами, шикарным подъездом из фасонного чугуна и толстого сантиметрового стекла, с шикарной вертушкой на флюгере.

У ворот красноармеец с синими петлицами и винтовкой с примкнутым штыком – из полка НКВД. Прочитал, шевеля губами, мое направление, приотворил щелочку в чугунной ограде. Мол, не велика шишка, втянет живот, проберется – не зацепится.

И вот я в просторном вестибюле с мраморными ступенями, потом в круглом холле с полом, застланным толстым ковром, в котором тонут ноги, и с круглым стеклянным фонарем на уровне третьего этажа. И дверь с резными узорами. А на ней прозаическая бумажка с машинописной надписью: «Приемная». И от руки тушью по-венгерски: «Фогадотерем», что означает то же самое.

Куда я попал? Это и есть дом номер четыре? С дрожащими от напряжения коленками делаю несколько неслышных шагов к двери, нажимаю пружинистую полуметровую золоченую ручку и оказываюсь в большой комнате с таким же ковром, как и в холле, и розовыми шелковыми обоями.

Шикарные белые столы с гнутыми ножками. Стеклянная снизу доверху дверь на такую же стеклянную веранду. Слева и справа две белые двери – высокие, чуть ли не до потолка – и тоже с накладными витиеватыми узорами. А возле правой двери стол – ну как он сюда попал, такой убогий! Обычный, даже слегка драный канцелярский шатконогий письменный стол. А за ним, очевидно, для полноты контраста, армейский железный шкаф-сейф – грязно-коричневый, облупленный, кое-где даже ржавый.

Ах какую картину испортили байбаки армейские с узкими белыми погонами на плечах!

Но за столом вовсе не армейский байбак, а девушка в гражданском платье, правда, в сапогах. Старательно отстукивает что-то на машинке двумя пальцами.

По всему видать, секретарша начальника.

Я подхожу ближе, протягиваю направление.

– Скажите, пожалуйста, гвардии подполковник Гуркин…

Девушка поднимает голову, склоненную над машинкой, и у меня глаза тотчас же лезут на лоб.

Так это же она!

Она!

Вот так встреча!

– Здравствуй, старший лейтенант. – Забыла тогда спросить твою фамилию.

– Зоя! Ты здесь? Как здорово!

– Который сейчас час? – улыбается. – Гляди-ка, на целый час не угадала!

– Как? Почему?

– «В шесть часов вечера после войны». А теперь только пять. Ну ничего, пока Гуркин тебя помурыжит, как раз шесть и стукнет. Давай свое направление, я доложу. Да садись же ты, вот кресло. И чемодан поставь. Сюда, за стол, оттянул небось все руки… Интересно как! Я знала, что старший лейтенант Квин должен прибыть, но понятия не имела, что это вон кто…

И все так же улыбаясь своей легкой, едва обозначенной улыбкой, пошла в кабинет…

После разговора с Гуркиным у меня отлегло от сердца. Никакие не бумаги, никакой переводческой тягомотины – все та же оперативная работа, только несколько иного характера – время-то теперьне военное. А учитывая еще отношение ко мне самого Гуркина, лучшего и желать не приходилось. Я выскочил из его огромного роскошного кабинета, больше похожего на музей, с широченной улыбкой на все лицо.

– Ясно! – Зоя скользнула по мне взглядом. Она по-прежнему стучала на машинке. – Поднимись на второй этаж, пятая комната. Собственно, там не комната, а даже две. Будешь жить там с двумя славными венграми. Матьяш – который пошире и пониже, и Франкович – тот худой и высокий. Ужин в восемь вон в той комнате, слева. Можно и опоздать. У нас не так строго, каждый приходит, когда может, работа такая.

Я уселся в кресло поудобнее, рассчитывая на долгий приятный разговор.

– Нет, нет, нет! – замахала руками Зоя. – До восьми я печатаю. Мне тренироваться надо. Понимаешь? Я ведь пока еще на машинке еле-еле. Одним пальцем тик, другим так.

– А потом, после восьми?

– А потом ужинать.

– А после ужина? Опять тик-так?

– Разве только полчасика воздухом подышать. У нас здесь хороший сквер…

– Покажешь, ладно?

Окрыленный ее обещанием, я забросил в свое новое логово чемодан, слетел с широченной лестницы, тоже устланной ковровой дорожкой и охватывавшей с двух сторон мраморные статуи не то богинь, не то весталок с несколькими плафонами в виде стеклянных шаров, и выбежал в сквер.

Да, скверик уютный, ухоженный, но, на мой просвещенный взгляд, слишком открытый. Кусты низко подстрижены, а кроны деревьев, наоборот, подняты как шапки. Три или четыре скамьи, но все на виду.

Было еще время, и я произвел быструю рекогносцировку на местности. Слева виднелся парк, но уж слишком до него далеко. А вот в другую сторону вела улица без единого деревца, вся в магазинах.

Но зато за ней совсем рядом, за углом, я открыл премилый кинотеатрик. Какой-то неизвестный мне французский кинофильм с Жаном Габеном в главной роли.

Вот это подойдет!

И за ужином я предложил Зое:

– Знаешь что, рядом идет фильм с Габеном.

– А это кто?

– Известнейший французский киноактер. Я его еще до войны в Риге несколько раз видел. Пошли, так хочется довоенное вспомнить. Билеты уже у меня, – похлопал я по карману гимнастерки.

Уламывать ее не пришлось.

– Ну, раз билеты… Правда, я хотела потренироваться еще часа два… Ладно, завтра наверстаю…

И мы отправились смотреть Жана Габена.

Кинотеатрик маленький, мест на двести. Я предусмотрительно выбрал средние места, у самого прохода.

Свет потушили, мелькнуло несколько кадров цветной рекламы, и под легкий стрекот кинопроектора стала развертываться история простодушного парня, завербованного уголовниками и постепенно ставшего квалифицированным взломщиком.

– Что они говорят? Что говорят? Переводи, пожалуйста, – просила Зоя.

Но вскоре, заметив, что мы мешаем соседям, а может, увлекшись острым сюжетом, стала следить за ходом событий на экране, не требуя от меня перевода.

Молодой симпатичный вор медленно, с оглядкой подбирался к сейфу.

Я удобно закинул руку на Зоино кресло.

Взломщик нацелил свое сверло на нужное ему место в наборной катушке сейфа.

Я продвинул руку подальше, едва ощутимо коснулся Зоиного платья.

Взломщик осторожно потянул дверцу сейфа.

Я положил руку на мягкое податливое плечо.

– Не надо, – едва слышно произнесла Зоя.

Первое предупреждение! Поднаторевший уже в играх с податливыми венгерками, я резонно решил, что его можно не принимать во внимание.

На экране – крупный план. Лицо взломщика в каплях пота. Дверца сейфа медленно отходит.

В зале абсолютная тишина. Кульминация. Все зрители дружно затаили дыхание.

Я решительно опустил руку в вырез платья пониже плеча.

И вдруг тишина взорвалась оглушительным треском. Я, не вполне понимая еще, что случилось, схватился за щеку.

И тут вспыхнул яркий свет.

Весь зал дружно повернулся в нашу сторону. Я моментально отдернул руку от горевшей щеки. Зоя сидела, отвернувшись от меня и низко опустив голову.

В венгерских кинотеатрах, да и в кино многих других стран, в середине фильма обычно делают перерыв на пять-семь минут, чтобы зрители могли покурить, сбегать по своим надобностям, съесть пирожное или конфету.

Люди теснились, вытаскивая на ходу пачки сигарет, мимо нас к выходу, многие смотрели на меня и открыто посмеивались. Я отлично понимал, о чем они думают: русский офицер снахальничал и получил от своей венгерской спутницы хорошую оплеуху. Они готовы были даже зааплодировать ей. Но на ремне у меня висела кобура, и они опасались последствий. Что кобура была пуста, так как пистолет надлежало сдать по старому месту службы, никто из них, разумеется, не подозревал.

Я же больше всего опасался, что Зоя сейчас встанет и уплывет из зала с людским потоком. И вся любовь! Я сам напортил, сам обрубил то слабое и нежное, что только-только наметилось между нами.

Но она не ушла. Наверное, ей было стыдно не меньше, чем мне. Стыдно за меня!

Народ стал возвращаться, негромко смеясь и переговариваясь. Все, как один, улыбались. Представляю себе, что было о нас наговорено в фойе.

И снова Жан Габен берется за прерванное преступное дело.

Я сижу согнувшись, сунув руки между коленями. Молчу. Зоя тоже молчит. Переводить не надо. И так все ясно.

Не знаю, как я выдержал этот мучительный час. Но выдержал. А когда сеанс кончился, нашел в себе силы прошептать:

– Выйдем последними, ладно?

– Как хочешь, – прошелестело в ответ.

На улице было еще светло. Я не решался взять ее под руку. Шли и молчали.

Скверик у дома номер четыре. Часовой у наших ворот.

– Прости меня, – заговорил я внезапно осипшим голосом, чувствуя, что другой возможности больше не будет, может быть, никогда. – Сам не знаю, как получилось.

– Я тоже, – в голосе Зои звучал смех. – Не знаю, как получилось… так громко.

И вдруг мы засмеялись. Оба сразу. И смеялись так громко, так долго, так заразительно, что часовой у ворот тоже заулыбался.

А потом вдруг посуровел:

– Все хиханьки да хаханьки! Возле поста не положено. Проходите, а то возьму да закрою.

– Ну и закрывай себе! Вот напугал.

Сели на открытую со всех сторон скамейку и давай целоваться. Прохожие-венгры идут, косятся. А мы целуемся и смеемся. Пусть смотрят, черт с ними! Пусть смотрят и завидуют.

Так все началось. И так продолжалось. Долго-долго – месяца три или четыре. Работы у меня было очень много, встречались мы только по утрам в столовой. Днями и долгими вечерами я пропадал по разным заданиям. Зоя же стучала: тук-тук. До поздней ночи. Иногда Гуркин силой отгонял ее от машинки.

Упорная!

Уединяться нам не удавалось. Вот только в скверике разве изредка посидеть.

Впрочем, подозреваю, что Зоя и сама не желала уединяться. Недаром же она говорила: «Понимаешь, это вроде не настоящая наша жизнь. Вернемся в Москву – тогда другое дело. А тут все непрочно, все не по-настоящему, игрушечно как-то. Деньги – и то несуразные какие-то – квадрильоны, квинтальоны…»

В Венгрии тогда бушевала невиданная еще в мире инфляция. Общая сумма денег в обращении исчислялась тремя цифрами с двадцатью пятью нулями – даже названия для этой чудовищной математической гусеницы придумано тогда еще не было, А мы, как и все прошлые месяцы, регулярно получали у начфина положенное денежное довольствие в иностранной валюте – сорок тысяч пенге. И отправляли их прямым ходом в поставленный рядом со столом начфина большой ящик – на всю эту сумму даже единой спички купить было невозможно. Хорошо еще, что дошлый майор Афанасьев, заместитель Гуркина по хозчасти, ухитрялся непонятным способом выменивать наше офицерское вещевое довольствие, причем очень выгодно, и столовая никогда не бедствовала. А иногда даже просто шиковала, привлекая на «запашок» всяких совслужащих из разросшихся, как грибы после дождя, совместных советско-венгерских предприятий и обществ.

Даже вытащить Зою в кино мне удавалось нечасто, причем только на советские фильмы. Старые или новые – все равно, лишь бы только артисты говорили по-русски.

Чаще других забегал к нам на «запашок» Костя Пискунов, веселый, простоватый и добродушный кинооператор, назначенный за свои заслуги в области черно-белой пленки главой «Совэкспортфильма» в Венгрии. За столом он громогласно хвастал, как здорово он организовал совместно с венгерским «Мафиртом» прокат советских кинофильмов. И от зрителей отбоя нет, и фильмов организация требует все новых: дай, дай, дай!

Но с течением времени Костя приутих. Лицо у него осунулось, румянец поблек. Веселый зычный голос звучал в столовой все реже. Что-то у него стало не ладиться.

И вот однажды я застал его в кабинете у Гуркина.

– Надо разобраться с делами «Совэкспортфильма», – озабоченно хмурился мой начальник. – Что-то дурят они нашего Костю.

– Дурят, дурят, – горестно закивал Костя. – Совсем перестал народ на наши фильмы ходить. Так ведь не может быть.

И я стал разбираться – поручения подобного рода нередко перепадали на мою долю. Так что опыт какой-то был. Как ни странно, помогли и наши с Зоей хождения по кинотеатрам.

Например, мы знали, что кинотеатр «Вароши синхаз» – это для любителей вестернов и детективных кинофильмов типа «Газовый свет» или «Загадочное убийство рождественского деда». А «Мафирт» в лице своего узколицего пронырливого директора Андяла (кстати, фамилия эта переводится как «ангел») сует туда нашу музыкальную комедию «Антон Иванович сердится». Простодушный Костя чрезвычайно доволен: самый большой кинотеатр Будапешта, больше двух тысяч мест. Выручка ведь «Совэкспортфильму» идет от проданных билетов.

Проходит первый день – зал полон. Второй – поменьше. А потом… Почти никого! Катастрофический провал! Здоровяк Костя Пискунов хватается за сердце и глотает капли.

А чего еще ожидать? «Вароши синхаз» – старый кинотеатр, имеет свою репутацию, свою постоянную публику. Детектив или вестерн! С другими фильмами, советскими, индийскими или французскими – все равно, сюда и не суйся. И на пятый день Андял, лицемерно вздыхая, извещает Костю, что вынужден снять «Антона Ивановича» с экрана и заменить его американским боевиком. Не знаю, может быть, Андял от американских прокатчиков больший процент загребает, может, мотивы политические. Но это уже не мое дело. Есть кому разбираться. Мне надо установить факт.

Или кинотеатр «Корвин». В престижнейшем аристократическом районе, кругом коттеджи, красивейшие дома с дорогими пяти-шестикомнатными квартирами. Знать, банкиры, предприниматели. А Андял сует туда наш политический кинофильм «Клятва». Или «Мать» по Горькому. Или «Броненосец Потемкин». И они все, один за другим, терпят полный крах. Андял потирает руки, а Костя больше даже не осмеливается предлагать в этот престижный кинотеатр советские фильмы. Ну, хотя бы такой, как «Музыкальная история». Или чудесные фильмы-сказки на сеансы для детей.

Словом, тут мы разобрались. А вот к одной тайне ключик ну никак не давался. Хорошо, не желает буржуазия смотреть советские фильмы, не желают любители детектива наслаждаться баховской музыкой. Но почему так плохо идут советские фильмы в рабочих районах? Американские, немецкие, английские, хорошие, плохие, откровенную старую дрянь крутят по три дня – залы ломятся. Советские идут четыре – зрителей кот наплакал. Причем жанр никакой роли не играет: комедия, военная тема, шпионский «Ошибка инженера Кочина», исторический – все впустую. За четыре дня собирают зрителей меньше, чем фильмы других стран за день.

И Андял горестно вздыхает: нет, не дорос еще венгерский рабочий до советских фильмов. И требует изрядно снизить процент за прокат. А Косте Москва мылит голову каждый день и грозится отозвать, как несправившегося, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

А я не верю! Ну, есть у нас паршивые фильмы. Ну, есть до предела напичканные политикой, самих от нее тошнит. А «Веселые ребята»? А «Цирк»? Их почему рабочие не смотрят? Что у них, рабочий люд так нафарширован фашистской пропагандой, что не переносит одно только слово «советский»? Независимо от достоинства фильма? Независимо от интереса к нему?

Не верю!

Не верю, но факт остается фактом. Четыре дня и три дня неизменно выражались в одинаковой пропорции. Из пяти жителей рабочих пригородов четыре ходят на иностранные фильмы, один, и то с натяжкой, – на советские. Андял клянется, что на пропаганду советских фильмов они тратят все свои деньги, а результат – ноль.

Чего только мы с Костей ни делали! Тасовали фильмы, как колоду карт, ужимали до предела время сеансов, чтобы втиснуть лишний. Даже, сговорившись тайно с деятелями из местных районных организаций компартии, сорвали сеанс одного действительно плохого американского фильма и, помитинговав на площади, сожгли его копию при организованном бурном одобрении сотни юнцов.

Ничего не помогало! Пять к одному – и баста. Полная катастрофа! Я уже готов был расписаться в собственном бессилии. Чувствовал, что решение рядом, под рукой, даже в бухгалтерские книги залезал. Но никак не мог докопаться. Не мог – и все!

Помогла… Зоя. Во время наших кинопоходов по советским фильмам она обратила внимание на одну закономерность. В кинотеатрах рабочих районов советские фильмы можно поймать только в будни. А по субботам и воскресеньям туда лучше не соваться: во всех кинозалах крутят одну только иностранщину.

– Как… Как ты сказала?

Я с головой забрался в подшивки газет, где печатались программы кинотеатров. По пятницам и выходным дням советских фильмов нигде нет. Только в центре.

А когда рабочие ходят в кино? Именно вечером в пятницу и в выходные, причем со всеми домашними: с женами, детьми, даже с бабушками! А их по этим дням угощают здесь Голливудом.

Вот тебе четыре дня и три! Вот тебе пять зрителей и разнесчастный один-единственный…

Вообще за эти месяцы Зоя здорово изменилась. Она больше не жалась незаметно в своем уголке перед гуркинской дверью, а стала настоящей хозяйкой канцелярии:

– Матьяш, с тебя отчет о вчерашнем митинге партии мелких хозяев.

– Товарищ Франкович, перевод статьи Ракоши вы должны были сдать еще вчера.

– Ланин, машина из седьмой комендатуры ждет перед воротами уже, наверное, минут двадцать!

Но все так же старательно била по клавишам пишущей машинки. Только теперь уже не двумя пальцами, а десятью.

– Похвалиться? Скоро начну пробовать слепой метод. Страшновато, правда.

– Нем бой (Нем бой – венгерская идиома, примерно соответствующая русской «не беда», «не так страшно»), хвост трубой! – подбодрил я.

И хотел было ринуться в столовую, перехватить, что попало, и опять бежать к бой-скаутам. Там предстояли выборы, гнали старое реакционное руководство, и далеко не все обстояло благополучно.

– Погоди минутку, – остановила Зоя. – У тебя сегодня утром у скаутов случаем уши не горели?

– А что?

– Гуркин тебя так нахваливал.

– На совещании отдела?

– На совещании со мной, – губы Зои чуть шевельнулись в улыбке. – Ты и умный, ты и симпатичный, ты и добряк, каких мало…

Вот теперь у меня и в самом деле зарделись уши.

– А ты?

– Сказала, характер ужасный. Вспыхиваешь ни с того ни с сего как спичка. А что, неправда?

– Но тут же отхожу. Верно?

Она рассмеялась:

– Вы что, с Гуркиным сговорились? Это он тоже сказал.

– Сговорились? По-твоему, я его свахой подослал?.. И какой же итог?

– Итог последует в письменном виде.

– Ну хоть намекни! Я никому не скажу – слово офицера.

– Не имею права. Идет под грифом «совершенно секретно»…

Начало осени принесло Гуркину новые хлопоты. Он то мчался на своем сверхмощном кабриолете «шкода люксус супериор» (говорили, что их было сделано на заводе «шкода» всего четыре экземпляра лишь на заказ; гуркинский принадлежал прежде румынскому королю Карою) в город Баден под Веной, где размещался штаб нашей Центральной группы войск. То к нам из Бадена кавалькадой прикатывали на своих трофейных красавцах важные чины в генеральских званиях и надолго запирались в гуркинском кабинете, выставив перед дверью энкавэдэвских часовых, которые, к моему неудовольствию, все как один неотрывно пялились на Зою.

Что-то происходило непонятное.

Как-то я прямо спросил подполковника Гуркина, что бы это все значило. Он недовольно поморщился:

– Типичный пример того, как ведомственные амбиции берут верх над здравым смыслом. Требуется разместить в Будапеште еще одну боевую часть, а наши генералы никак не могут столковаться с новыми венгерскими властями. Что подходит одним, не устраивает других. И наоборот. Благо одни бы только венгры упрямились – наши генералы тоже не могут между собой договориться.

– А мы тут при чем? Чем провинились?

– Имейте в виду, старший лейтенант, кто званием ниже, тот всегда виноват.

А вскоре после этого разговора я некстати попал в кабинет начальника, когда его яростно бомбил по телефону комендант Будапешта генерал Замерцев. У того голос тонкий, пронзительный. В кабинете все слышно, что он кричит в трубку, не сдерживая эмоций.

– Мало я тебе помогал, Федор Алексеевич? А теперь, когда настал твой черед хоть в этом малом помочь мне, ты, понимаешь, юлишь, крутишь, вертишь, все норовишь остаться в сторонке…

Я поспешно развернулся на сто восемьдесят.

– Фу! – отдувался Гуркин, подавая мне резкие знаки, чтобы не уходил, остался в кабинете. – Ну что я могу, товарищ генерал?

– Организовать ты можешь, вот что! – продолжал кричать Замерцев. – Юбилей какой-то придумать, самодеятельность, понимаешь, вечер… Да мало ли что!

– Никогда в жизни самодеятельностью но занимался.

– Ну вот что я вам скажу, товарищ Гуркин! – Судя по визгливым ноткам, прорывавшимся в голосе, и по переходу на «вы», Замерцев разозлился не на шутку. – Не хотите помочь – не надо. Но знайте и вы!.. – и, видимо, хлопнул в сердцах по рычагу. Сразу стало тихо и неловко.

Гуркин с удивлением посмотрел на замолкнувшую трубку. Повертел в руке, подул, прислушался. Положил на место.

– Разъярился старикан, – покачал головой. – Видно, допекло не на шутку.

– Что он так? – позволил я себе сдержанно поинтересоваться услышанным.

– Да все те же квартирмейстерские дела… Ладно, отставим до следующего звонка и вернемся к делам текущим. Вы, вероятно, по поводу завтрашней командировки в Сегед?

– Так точно, товарищ подполковник. Приказано было перед отъездом зайти.

– Да, у меня для вас поручение к коменданту Серову. Вот письмо. А на словах передайте…

Телефон так больше и не зазвонил, хотя во время всей дальнейшей нашей беседы Гуркин то и дело поглядывал на него.

А к концу разговора не удержался и сказал:

– Да, разозлился Замерцев основательно. Придется что-то предпринять…

Вернулся я из Сегеда через два дня измученный, усталый и недовольный – не все запланированное удалось провернуть.

Гуркин выслушал меня, помолчал необычно долго – я уж подумал: не второй ли ковер? Но последовало и вовсе неожиданное:

– Не обижайтесь, старший лейтенант, я хочу спросить об очень личном. Не возражаете?

Я пожал плечами.

– Какие у вас отношения с Зоей?

У меня привычно вспыхнули щеки. Как ни странно, но особенно горела та, что пострадала от давнего рукоприкладства в кинотеатре.

– Хорошие, – ответил я.

– Отличная девочка. Я бы на вашем месте маху не дал. Женитесь: будет жена у вас, каких мало.

Я остолбенел. А Гуркин, обычно такой деликатный, продолжал лезть напролом совсем уж не в свое дело:

– Я поговорил тут с заведующим консульского отдела. У них остался всего один чистый бланк свидетельства о браке. Я попросил его сохранить для вас. Правильно, как вы считаете?

Земля подо мной ощутимо дрогнула, Конечно, я бы женился на Зое без всяких раздумий. Но какое до этого дело Гуркину? Да и Зоя что скажет? Это же не в киношку сбегать.

– С ней я тоже потолковал, – Гуркин словно подслушал мои мысли. – И еще потолкую. Но действовать все-таки придется вам, вы же понимаете. И немедля! – он посмотрел календарь. – Вот в субботу и сыграем свадьбу. С девочками из кухни я уже говорил. Они просто в восторге. Да и все наши будут в восторге… Ну, старший лейтенант, решайтесь. Последний бланк! Когда им еще из Москвы пришлют, может, год ждать придется… А теперь, пожалуйста, пришлите мне Зою.

Я все так же молча повернулся и вышел. Ноги пружинили в коленях, словно там ослабли шарниры. Конечно, когда под ноги кидают такой пышный ковер…

– Иди! Зовет!

Она посмотрела на меня округлившимися глазами, вероятно, удивляясь моему несколько странному виду, и взяла папку, в которой у нее лежали материалы на подпись.

– Что, влетело?

– Тебе тоже влетит…

– Мне? За что?

– А он сверху видел, как мы в скверике целовались.

– Что-о? Ох, позорище! – и пошла в кабинет нерешительно, сантиметр за сантиметром, потянув на себя дверь.

Я сел в кресло и стал ждать.

Ждал минуту. Другую. Третью.

Из кабинета ни звука.

Еще ждал. Мне казалось – время остановилось.

Все так же тихо.

Что они там – поубивали друг друга?

Ни звука из-за тяжелой дубовой двери…

Наконец тяжелая золоченая ручка медленно опустилась вниз.

Идет!

Я моментально состроил надлежащее случаю, как мне казалось, выражение лица: насмешливо улыбающееся.

Зоя была удивительно спокойна. Лишь в зеленых глазах плясало что-то мне непонятное.

Сейчас прошелестит ее тихий смешок: представь себе, что Гуркин надумал.

Но она лишь спросила:

– А черный костюм у тебя хоть есть? Или думаешь обойтись гимнастеркой и сапогами?

– А что? Если подшить чистый воротничок, а сапоги хорошо надраить…

– Перестань! Я серьезно.

Но я никак не мог заставить себя поверить в неожиданно возникшую ситуацию. Розыгрыш?

– Ну, если продолжать в твоем духе, то на выходе синий костюм в полоску. Портной из дома напротив обещал закончить к следующей неделе. Закончит к субботе – я с него не слезу. А твое подвенечное платье? – я все еще верил и не верил, и поэтому страховался иронической улыбкой. – Ты хоть в этом сарафанчике очень миленькая, но по нашим строгим правилам невеста должна быть обязательно в белом.

– За это, как ни странно, берется сам Гуркин. Говорит, в военторге для него уже отложен материал.

И тогда я поднялся с кресла, подошел к ней вплотную. Обнял и поцеловал прямо в губы.

Раздался взрыв.

Ой, не пора ли хвататься за щеку?

Но боли не последовало.

Это был взрыв аплодисментов. Аплодировали, улыбаясь и смеясь, наши ребята, почему-то все разом собравшиеся в рабочей комнате. По своим ли делам или что-то им уже было известно?

В субботу утром я проснулся оттого, что меня сильно, беспрерывно, неотвязно трясли. Открыл глаза, хотя очень не хотелось: вчера мои коллеги устроили мальчишник, понавливали в меня всякой убойной смеси, и я еще не вполне отошел.

– Зоенька, ты злоупотребляешь положением невесты. Так обращаться с мужчинами имеют право только полноценные жены.

– А ты, я гляжу, ко всему прочему еще и горький пьяница! Имей в виду: когда нас будут венчать, я скажу «нет».

– А мой костюм в полоску? А подвенечное платье? Нет, нет, поздно уже! – и взял ее за руки. – Мир, мир, мир! И для верности скрепим его поцелуем.

– Успеется еще, нацелуемся, А сейчас поднимайся скорей! Из консульского отдела звонили. Если мы сейчас не приедем, может уплыть последний бланк. Появился какой-то серьезный конкурент с боевой ППЖ.

Я мигом вскочил с постели.

Свидетелями были Гуркин с Афанасьевым. Пока шло оформление брака, за дверью консульского отдела громко топтались наш неудачливый соперник в высоком звании с невестой и многочисленные свидетели – все они уже были под хорошим шофе.

– Ой, что я ему скажу? – морщил лоб знакомый чиновник консульства, заполняя последний бланк.

– Что пьяных не регистрируют, – тут же нашелся майор Афанасьев. – Пусть следующий раз приходят трезвыми в стельку. А это у них, похоже, не получится никогда.

Возвращаясь в отдел (а ехали мы, разумеется, на роскошной гуркинской «шкоде»), Гуркин вручил Зое букет цветов и произнес как бы между прочим:

– Учтите только, на свадьбе будут многочисленные гости и с моей стороны.

– Ну как же, – солидно отозвался я, как будто уже не раз женился. – Посаженый отец имеет полное право.

Тогда я еще не подозревал, во что это все выльется.

Лишь слегка шевельнулось и тут же исчезло щемящее чувство нереальности происходящего.

После обеда позвонили от скаутов – опять взбунтовалось старое руководство и заварилась буча.

Перескакивая через три ступеньки, я слетел по полукруглой лестнице в рабочую комнату сказать Зое, чтобы не волновалась. Я успею, буду обратно самое позднее через час.

На месте ее не оказалось.

Опять взлетел наверх в комнату, где она жила со старушкой Абеловской.

Не постучав, рванул дверь и замер на месте.

Шла последняя доделка свадебного платья. Портниха из оперного театра, приглашенная Гуркиным, ползала на коленях с полным ртом булавок.

Зоя, вся в белом, одарила меня мимолетной улыбкой и, медленно поворачиваясь, сказала:

– Покиньте помещение, товарищ, посторонним не разрешается.

Покорно отступив в коридор, я уставился на закрытую дверь на манер барана из поговорки.

Я по-настоящему перепугался.

Она была прекрасна!

Неужели она станет моей женой? Быть такого не может! Что-то тут не так, что-то не так.

Опять навалилась щемящая тревога. Я сорвался вниз с лестницы к огромному венецианскому зеркалу в холле.

Вот он я. Не низкий, не высокий, не брюнет, не блондин. Не урод, но и не сказочный принц – это уж точно! Обыкновенный старлейт в необжитом еще, а потому и неудобном штатском костюме…

И она пойдет за меня? Не пойдет!

Дурак! Какого черта – пойдет! Уже пошла! Вон оно свидетельство о браке. С подписями, с печатью. И две фамилии, ставшие теперь одной.

Боже! Неужели все начинающие мужья такие идиоты!

И я понесся к телефону звонить своим скаутам. Я заболел, свалился с крыши, попал под трамвай! Я умер, наконец! Умер, умер – имею право хотя бы раз в жизни!

Пусть сегодня без меня обойдутся!

Ближе к семи вечера нас с Зоей при полном параде выставили в холл встречать гостей. Собственно, встречать надо было только гуркинских. Наши же, отдельские, расфранченные и надушенные, толпились здесь же, возле нас, отпускали разного рода шуточки, в том числе и весьма двусмысленные. А мы были вынуждены натянуто улыбаться, нервно переступая с ноги на ногу и украдкой облизывая сохнущие губы. Ох и трудно, оказывается, быть объектом такого дружеского внимания!

Но вот из вестибюля ввалился ошалелый майор Афанасьев в парадном мундире:

– Едут! Едут! – и стал во фронт, по стойке «смирно», выпятив свою единственную медаль «За боевые заслуги».

Первым к подъезду подкатил трофейный монстр коменданта города. Из него появились подполковник Гуркин, военный комендант Будапешта генерал Замерцев, его заместитель по политчасти полковник Бедаха, статный кучерявый сердцеед гарнизонного масштаба. И остались на ступеньках, ожидая следующей машины. Вот и она, длинная, приземистая, вроде бы даже без колес. Степенно, не торопясь, выбрались один за другим два генерал-лейтенанта – член военного совета Центральной группы войск Крайнюков и какой-то мне незнакомый, седой, с целым иконостасом на груди – позднее я узнал, что это представитель Ставки из Москвы.

– Свадьба с тремя генералами, – шепнул я Зое. – Ну, держись теперь! Подарками завалят.

Но это было явно еще не все, так как приехавшие высокие чины присоединились к ожидавшим на крыльце подъезда. Бог ты мой! Неужели еще какой-нибудь маршал?

Однако подкатившие один за другим «форды» были с венгерскими номерами. Вышколенные шоферы в перчатках степенно обошли машины и в унисон распахнули дверцы.

Бургомистр Будапешта Ваш с двумя тощими чиновниками и такими же тощими портфелями. Министр иностранных дел Дьендеши с точно такими же двумя чиновниками и тоже с портфелями каждый.

– Число подарков растет катастрофически, – сказал я Зое. – Зови Матьяша на подмогу. Но самых ценных, смотри, ему не отдавай.

– Держи карман пошире! Эти не разорятся.

И верно, я зря беспокоился. Генералы – военные и штатские – учтиво поздравили нас, пожали руки. Но подарки из рога изобилия не посыпались. Лишь бургомистр Ваш преподнес букет цветов. Сказал невесте:

– От нас, – и показал пальцем на себя и Дьендеша, Чтобы генералы к букету не примазались, что ли?

– А теперь – милости просим к свадебному столу, – провозгласил Гуркин после краткой заминки, пошептавшись с Замерцевым.

И мы тронулись церемонной процессией в столовую, хитроумно превращенную в просторный зал. Впереди я под руку с Зоей. За нами Гуркин со своими гостями. Потом все остальные, озадаченные не меньше нас нашествием генералитета.

И расселись за огромным раздвинутым столом – тоже не как попало. Во главе, разумеется, жених и невеста. Рядом – Гуркин в качестве посаженого отца. Впрочем, он не столько сидел, сколько носился к другому концу стола, где согласно чинам восседали высокие гости.

Первый тост доверили произнести генерал-лейтенанту Крайнюкову:

– За счастливую брачную жизнь Зои и… – он склонился к Гуркину, тот торопливо прошептал что-то на ухо, – и Льва! – и весьма умело влил в себя полный стакан водки.

И пошло! Выпив, стол загудел, стал требовать традиционное "горько!", потом еще. И еще, и еще. Мы с Зоей трудились в поте лица.

Словом, свадьба становилась на обычные рельсы. Танцевали здесь же, в столовой, под звуки мощной радиолы. Дородный подполковник Макаров, тоже заместитель Гуркина, убежденный бездельник, менял пластинки, стараясь протолкнуть без всякой очереди свою обожаемую «Ослиную серенаду», которую он мог слушать часами.

И вдруг в самый разгар свадьбы, когда все дрожало от пляса и веселых выкриков нашей братии, мы заметили, что на противоположном фланге стола исчезли не только генералы и бургомистр с министром, но и их безликие секретари, сидевшие до этого чинно и беспристрастно, с прямыми спинами и портфелями у ног.

– Зоя! Тревога! – шепнул я невесте, да какого черта невесте, теперь уже законной жене: брачное свидетельство так и осталось лежать во внутреннем кармане моего полосатого пиджака. – Дверь нашей комнаты заперта? Золотое кольцо на пальце? Нет, ты проверь, проверь!

– Все шуточки! Давай лучше поцелуемся.

– Так ведь «горько!» вроде не кричат.

– А мы авансом, – разошлась моя милая женушка. – Как ни крути, а ведь все равно придется.

И все-таки любопытство так и подстегивало меня. Куда, интересно, девался генералитет? Машины их как стояли, так и стоят во дворе.

Я выскользнул из зала в рабочую комнату. У кабинета Гуркина застыл часовой.

Все окончательно встало на свои места.

И я вернулся в зал.

– Куда это ты исчез, интересно? – Зоя раскраснелась, милые золотые кудряшки рассыпались по обеим сторонам лица. – Тут уже раз пять вопили «горько!». А мне что, с Матьяшом целоваться?

– Только посмей!..

И я поспешно приступил к выполнению своих обязанностей.

Свадьба ела, пила и плясала.

Гуркин присоединился к нам часов в одиннадцать. Улыбающийся, довольный.

– Проводили, товарищ подполковник?

– Точнее, выпроводил. Крайнюков сюда рвался, но я сказал, что неудобно. Есть такая английская поговорка: «Уходя – уходи и не забудь выключить за собой свет»… Подполковник Макаров, давай своего «Золотого осла»! Имеет же право посаженый отец хоть раз за всю свадьбу сплясать с невестой…

И он, хохоча и привычно подскакивая, понесся с Зоей по блестящему паркету.

Часа в два ночи нас шумной и веселой гурьбой проводили в комнату, вернее, полторы, которая на ближайшее время становилась нашим собственным домом. Матьяша отсюда перевели к другому «холостяку», Ланину, а Франкович, заранее предвидя такой поворот событий, уже давно перебрался к своей венгерской «баратнэ» – подружке, за два квартала отсюда. Заставили меня, как и полагается, перенести Зою через порог, пожелали, дружно хохоча и подмигивая, «очень спокойной ночи».

Когда мы остались одни, я сказал:

– А ведь я все еще жду.

– Чего же, интересно?

– Я жду, когда, наконец, ты произнесешь просто, ясно и понятно: «Я тебя люблю». За все время, что мы знакомы, я не слышал этого ни разу.

– Не слышал и не услышишь, – Зоя сбрасывала ставшие после таких переплясов чуть тесноватыми туфельки.

– Почему?

– Я вышла замуж не за тебя, а за идеальный образ мужчины, обрисованный с помощью красноречия подполковника Гуркина и не имеющий к тебе ни малейшего отношения.

– Ах так! Идеального захотела? Принца? Бургомистра? Министра? Генерал-лейтенанта?

И пошла у нас веселая возня.

А утром я проснулся от сильного стука в дверь. По ней вроде бы молотили ногами. Комната была залита солнцем. Я забыл вчера опустить шторы.

– Кто стучится в дверь ко мне? – прохрипел я страшным басом.

– С толстой сумкой на ремне, – продолжил слегка дребезжащий голосок моей половины.

– Полной выпивки, закусок…

– Боже мой, – простонала Зоя. – Он еще может думать о выпивке… Нет, не зря я все-таки боялась. Вот словно предчувствовала.

– Вставайте, вставайте поскорее! – раздался приглушенный толстой дверью голос майора Афанасьева. – Гуркин к себе срочно требует.

– Который час?

– Доспались уже, позднее некуда!

– Так Гуркин же сам вчера сказал, что можем сегодня спать сколько влезет.

– Значит, вчера одно, сегодня другое. Поднимайтесь и бегом к нему. Оба! Там генерал Замерцев ждет.

– Подарки привез, – сказал я Зое. – Вот видишь, говорил я тебе, что генералы в общем-то вполне приличные люди.

Минут через пятнадцать мы стояли рядком, словно провинившиеся, на ковре в необъятном кабинете начальника. Гуркин, заложив руки за спину, прохаживался возле «картинной галереи» – стены, на которой были развешаны творения видных венгерских художников. Сбежавший граф, которому раньше принадлежал дом, был запойным любителем живописи. А генерал Замерцев, посверкивая угольками маленьких глаз, сидел, развалясь, как хозяин, в кресле за письменным столом нашего начальника.

– Здравия желаю, товарищ генерал-майор! – поприветствовал я по-военному, хотя был во вчерашней полосатой тройке.

– Здравствуйте, здравствуйте, молодожены, – почему-то заговорщицки усмехнулся Замерцев.

И, тяжело поднявшись с кресла, тоже стал по стойке «смирно».

– От имени командования Центральной группы войск объявляю вам благодарность в приказе (приказ оформлю завтра, сегодня воскресенье, вся моя канцелярия за город разбежалась) за отлично проведенное представление, прямо-таки настоящий спектакль. Вы, конечно, догадываетесь, ребята, – перешел он на менее официальный тон, – что политика делается не только в министерских кабинетах. Если на этот раз нам удалось вчера сравнительно безболезненно разрешить довольно кусачий вопрос, то тут, я скажу, ваши заслуги просто неоценимы. И ваши, Федор Алексеевич. Создать, понимаешь, как на сцене, такую непринужденную обстановку настоящей свадьбы, смягчить суровые души, склонить всех действующих лиц к уступчивости…

Мы с Зоей ошеломленно переглядывались.

– Товарищ генерал считает, что это была инсценировка, – пояснил, едва заметно усмехаясь, Гуркин.

– Что значит – считаю? – недовольно выпятил губы генерал. – Я что, по-твоему, не могу отличить жизни от произведения искусства? Навешал себе кучу картин, – он кивком указал на «галерею», – и считает теперь, что все понимает в жизни. А другие так ни бум-бум!

– Левушка, свидетельство с вами? – спросил Гуркин.

Я молча похлопал себя по карману.

– Продемонстрируйте, пожалуйста, генералу.

Замерцев, шевеля губами, прочитал короткий емкий текст. Повертел свидетельство в руках, прочитал снова.

– Так это что? Значит, они…

– Со вчерашнего дня – муж и жена, – заключил Гуркин, уже не скрывая улыбки. – А что – плохая пара?

– Пара – дай боже, пара хоть куда, – растерянно мямлил генерал. И вдруг взорвался: – Ай-яй-яй! В какое положение ты поставил меня, Федор Алексеевич, об этом ты подумал? И генерал-лейтенанта Крайнюкова, и представителя Ставки! Венгры хоть догадались клок сена захватить. А мы… Ай-яй-яй! Выставил ты нас в хорошеньком свете, нечего сказать! Мужики, мужики, понимаешь, неотесанные, хоть и с большими звездами на погонах… – нервно постучал он пальцами по стеклу на столе. – Вот что мы сделаем для ликвидации этой нелепицы. Вот что сделаем! – у генерала вдруг загорелись глазки. – Будут подарки – какого черта! После свадьбы, но будут. Так тоже можно. Итак, жалую вам, други, от всей нашей честной генеральской компании тридцать бутылок шампанского. Сегодня воскресенье – завтра же присылайте машину. А? Что теперь скажешь, Федор Алексеевич? – торжествовал он.

– Ну, товарищ генерал…

– Споите мне мужа! – тяжело вздохнула Зоя.

– А ты на что? А жена молодая на что? – отпарировал генерал, очень довольный своей придумкой. – Бери, забирай все шампанское себе и выдавай на праздники по штуке. Ну, поздравляю еще раз от всей души!

Он долго тряс нам руки, все поглядывая на Зою. Видно, очень уж хотелось чмокнуть, но не решался.

Надо было вчера, товарищ генерал. Поезд уже ушел!

Через год у нас с Зоей родился первенец, сын. Назвали Анатолием – в честь ее семнадцатилетнего брата, погибшего в моих родных местах, в Латвии, в последний год войны.

Близких родных у нас не осталось. Ни у нее – мать умерла задолго до войны, отца тоже убили на фронте. Моих же родителей в самом начале войны фашисты расстреляли в латвийской тюрьме.

Так что нам предстояло продолжить род.

МОЯ ПОЧЕТНАЯ ГРАМОТА

Было еще рано. Я не спеша добривался у роскошного настенного зеркала в золоченой резной раме, когда во двор нашего графского особняка, минуя часового у ворот, въехал «виллис» фельдъегерской связи с очень серьезным насупленным сержантом на переднем сиденье и двумя сопровождающими солдатами-автоматчиками на заднем. У сержанта под мышкой объемистый портфель. Опять, значит, торжественно и церемонно привезли нам очередную шифровку. Я хмыкнул. Как правило, в них под грифом «сов. секретно» содержалась чепуховая обыденщина. Подполковник Гуркин, верный своей привычке, аккуратно вскроет специальным ножичком засургученный и прошитый посередине пакет, бегло пробежит глазами листок и передаст секретарю «на вечное хранение» – в пыльную папку на второй полке сейфа, ключи от которого неизвестно когда и кем утеряны и который отлично открывается самой обыкновенной женской шпилькой для волос.

Обильный поток шифровок по любому поводу был атавистическим наследием недавно отгремевшей войны, своего рода ритуальным обрядом. Когда же от нашего «хозяйства» и в самом деле требовалось что-либо срочное и важное, вышестоящие начальники прибегали к обычному телефону, пренебрегая строгими правилами военного периода, и шпарили открытым текстом на всю Европу. Однако в тот день, о котором идет речь, все пошло по совершенно другому сценарию. Не успел фельдъегерский «виллис» покинуть нашу территорию, как за мной примчались из канцелярии.

– К Гуркину! Мигом!

Смыв наскоро мыльную пену с лица, я рванул по витой широкой мраморной лестнице на первый этаж, где располагались наши рабочие помещения и кабинет начальника.

Подполковник Гуркин положил передо мной расшифровку. Я прочитал с удивлением и радостью:

«Сов. секретно».

Начальнику отделения гвардии подполковнику Гуркину.

15 июня в Москве в помещении Антифашистского комитета советской молодежи на улице Кропоткинской состоится расширенный пленум ЦК ВЛКСМ с участием Антифашистского комитета. Начало в 10 часов.

Под Вашу личную ответственность предлагается командировать гвардии старшего лейтенанта Квина с содокладом в пределах пятнадцати минут «О перспективах демократического движения молодежи Венгрии».

Шикин» (Генерал-полковник Шикин И. В. В то время – начальник ГлавПУ Вооруженных Сил СССР).

– Ваше мнение, старший лейтенант? – Гуркин едва заметно улыбается.

– Какое еще мнение, товарищ подполковник! Приказ! Придется ехать!

Тщетно пытаюсь скрыть бурную радость. Москва! Редкие вызовы в столицу для меня всегда праздник.

– Радуетесь! – подполковника Гуркина не провести. Он прекрасно понимает, что происходит у меня на душе. – Не рано ли? Сегодня четырнадцатое. Рейсового самолета нет.

– И еще доклад писать… – Я скисаю на глазах начальства.

– Ну, ну! Не вижу трагедии. Положение и перспективы молодежи вы знаете не хуже самого товарища Ракоши, не надо никаких бумажек. С самолетом тоже устроимся. Я договорюсь с военными летчиками. Да вот прямо сейчас – чего откладывать.

Снял трубку телефона прямой армейской связи:

– Полковника Бидаху, пожалуйста…

Все складывалось как нельзя лучше. В пять утра с военного аэропорта в Москву отбывал с грузом «Дуглас». Обратно рейсовым.

– Смотрите, почетную грамоту ЦК ВЛКСМ на радостях в Москве не оставьте, – отпуская меня, загадочно улыбнулся подполковник.

– Какую почетную грамоту? Мне?

– А кому еще?.. Прорвался такой слушок через границы и заставы… Ладно! Теперь к себе, соберитесь с мыслями, после обеда доложите. Никаких записей, кратко, емко. Не забудьте про возможные варианты развития событий. И ни звука о пропавшей делегации. Учтите: там щелчков по носу не любят.

К вечеру я был полностью готов.

Спал беспокойно. То полет снился, то почетная грамота – подполковник Гуркин зря трепаться не будет.

Только, казалось, заснул – и тут же осторожный стук в дверь.

– Пора! – шепчет Игнат, персональный водитель шефа. – Четыре ноль-ноль.

– Ты повезешь?

– Гуркин приказал на своей.

Вот это да! «Шкода люксус супериор». Шикарный красный лимузин, обитый изнутри красной же кожей, с шестью скоростями, радиоприемником. Говорят, до Гуркина этот жеребец благородных кровей помещался в конюшнях короля Румынии.

Собраться мне – двадцать секунд. Из вещей – один планшет с документами. Плаща не беру – вон какое ясное утро.

Прокатились до аэродрома с ветерком, Капитан корабля, ветеран моих годков, предупрежден.

– Только имей в виду, старшой, сидеть придется на кулях, на ящиках. Есть, правда, хлипкая садовая скамейка, но на ней еще хуже: взбрыкивает на воздушных ямах как необъезженная кобыла.

Да какая там разница!

Летели не прямо, садились раза три возле небольших городков. Летчики говорили: что-то смазать, что-то отрегулировать, «Дуглас» никудышный, давно пора на свалку. Но я же видел. Нас ждали. Подходили женщины, подходили старички со старухами,получали ящички, кульки, мешочки. Ничего криминального, конечно: свои посылают своим. Но время, время-то идет!

Когда подлетали к Внукову, я взглянул на часы и моментально вспотел. Через полчаса начинают, а я еще в воздухе.

Хорошо, летуны посадили на свой автобус и примчали к метро «Парк культуры». А оттуда одна остановка до Кропоткинской.

И вдруг…

– Товарищ гвардии старший лейтенант!

Я по инерции продолжаю бежать, но уже чувствую: что-то неладно!

– Товарищ старший лейтенант! – голос уже включен на полный звук. – Вы! Вы! С планшеткой в руке.

Останавливаюсь. Кряжистый майор с квадратным лицом. На рукаве повязка дежурного, на груди – одна-единственная черно-оранжевая медальная планка – «За победу над Германией».

Подходит нарочито медленным шагом. Небрежно кидает кисть правой руки под козырек:

– Майор Колядный. Комендантская проверка. Ваши документы!

Документы у меня чище чистого. Подаю офицерское удостоверение, командировочное предписание. Ох, пистолет в кобуре… Да что это я! Он же у меня в предписании записан.

Майор медленно, по слогам читает текст. Внимательно вглядывается в печать, разглядывает командировку на просвет.

А минуты бегут, бегут…

– Нарушаем форму одежды, товарищ старший лейтенант. И где? В столице нашей родины!

– Я нарушаю?

– Не я же! У кого планшет в руке? У меня или у вас? А где ему положено быть? На ремешке между плечом и шеей. А сам планшет должен висеть на левом боку, не ниже середины бедра.

– Так у меня же и ремешка с собой нет.

– Вот и еще одно нарушение… Словом, так: шагом марш к газетному киоску. Видите, там уже трое таких же разгильдяев. И ждите. Придет грузовая машина, заберет всех в городскую комендатуру.

– А там? – я растерялся как нашкодивший пятиклассник.

– А там? – недобро усмехается майор. – Три часа строевой подготовки. Разговор с помощником коменданта. Отметка в командировочном предписании. Как минимум.

И небрежно сует все мои документы в свою полевую сумку.

– Товарищ майор!.. Я не могу!.. Меня ждут к десяти часам в ЦК комсомола. Я содокладчик.

– Вот заместителю коменданта и доложите… Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант!.. Вы, вы с расстегнутым воротничком!..

И, как голодный тигр, устремляется от меня к следующей жертве.

Что же делать? Дать деру? Без документов?

Скандал будет на высочайшем уровне.

Затравленно озираюсь по сторонам. Милиционер наблюдает за порядком у турникета. Молодая женщина тащит упирающегося малыша. Бабушка толкает плетеную корзину, ловко приспособленную к шасси от детской коляски.

Кто мне поможет? Кто?

Бежать! А скандал?.. Скандал будет потом.

И в этот самый момент, когда я уже подготовился к броску через турникет – майор все еще терзал в стороне несчастного лейтенанта, – я замечаю солидную фигуру в генеральском мундире с лампасами на брюках и несколькими рядами орденских планок.

Ноги решают все раньше, чем голова.

– Товарищ генерал, разрешите обратиться по неотложному случаю!

Лицо интеллигентное. Петлицы черные с перекрещенными пушечками. Артиллерист.

– По неотложному случаю? Разрешаю!

И я, захлебываясь, скороговоркой выпаливаю все. И про шифровку, и про свое невольное опоздание, и про майора из комендатуры, гранитным утесом ставшем на пути.

– Какой майор? Где он?

– Вон там, у киоска. С группой офицеров.

– Товарищ майор! – зовет генерал.

Вышколенный комендантский служака несется на полусогнутых, лихо отдает честь, прищелкивая каблуками.

– Слушаю, товарищ гвардии генерал-полковник!

– У вас документы старшего лейтенанта?

– Так точно!

– Они в порядке?

– Так точно! Но имеется налицо нарушение формы одежды. Планшет в руке, к тому же не наш, иностранного образца. Пистолет марки "браунинг".

– Оружие вписано в командировочное предписание?

– Так точно!

– Верните документы старшему лейтенанту и отпустите с миром. Он и так опаздывает.

А служака артачится, а служака не хочет выпускать из когтей верную жертву. У него сегодня на полдня план на двадцать задержанных, а пока не набралось и десяти.

– Не имею такого права, товарищ гвардии генерал-полковник.

– Что-о! – это уже прорезался вполне генеральский голос. – Снова капитаном стать захотелось? Давайте-ка сюда документы!

Напуганный таким тоном, майор спорить больше не смеет. Генерал передает удостоверение и бумаги мне:

– Здесь все? Проверьте!

– Все, товарищ генерал.

– Бегите! Следующая – Кропоткинская. Затем по улице направо и вверх.

– Знаю, товарищ генерал. Спасибо!

– А с вами, товарищ майор, мы еще побеседуем…

Я дослушивать не стал. Хотя так хотелось!

В зал на Кропоткинской я влетел с опозданием ровно на час. Ответственный секретарь Антифашистского комитета советской молодежи Михаил Тюрин, сидевший в президиуме с краю, пальцем поманил меня к себе:

– Что же вы так поздно, товарищ Квин? Все ваши военные коллеги уже выступили.

Я в нескольких словах рассказал про случившееся.

– Ну, не беда. Сейчас товарищ закончит и я попрошу предоставить вам слово.

Товарищ на трибуне, крупный, веснушчатый, с огненно-рыжей шевелюрой, говорил еще полчаса, причем все больше призывами и лозунгами.

Я ждал, мысленно складывая свою пятнадцатиминутную речь.

Рыжий, наконец, закончил россыпью лозунгов: да здравствует, слава…

Объявили меня – Тюрин до этого пошептался с кем-то в центре президиума. Рыжий тоже уселся где-то недалеко.

Я уже успел успокоиться и поэтому, мне казалось, сумел коротко передать всю сложность положения молодежи в Венгрии с ее пятьюдесятью разношерстными организациями и, как мы условились с подполковником Гуркиным, рассказал о возможных путях выхода из непростой ситуации.

Меня внимательно слушали. Я говорил исключительно по делу и общими словами не разбрасывался.

И тут в тишине раздался уверенный, хорошо поставленный голос:

– Зачем вы это нам все рассказываете?

Рыжий!

Я сдержался, на реплику не ответил и продолжал свое.

И снова рыжий:

– Не надо все это нам. Пустое! Лучше расскажите, как воспринимает венгерская молодежь своих советских сверстников.

И вот тут я озлился по-настоящему. Мало того, что рыжий меня сбивает, он еще хочет к тому же, чтобы я, как и он, заговорил милыми ему штампами: хорошо, мол, воспринимает, в ноги кланяется освободителям, готовы за них, как один, в огонь и воду. А кто, спрашивается, готов: недавний молодой подпольщик, расклеивавший с риском для жизни листовки в центре оккупированного фашистами Будапешта? Или молодой католик, убежденный, что у нас дьявольские наросты на лбу? Или бывший молодой нилашист, стрелявший на днях в нашу военную регулировщицу?

И я повернулся к рыжему:

– Здешних порядков я не знаю, но вот у нас, например, прерывать выступающего репликами или вопросами считается просто неприличным. Вас ведь никто не трогал, когда вы говорили. Вот закончу – тогда пожалуйста: хоть вопросы, хоть разделывайте под орех, А сейчас, прошу, не мешайте.

По невероятной, ужасающей тишине, которая установилась в переполненном зале, я сразу понял: попал в большую шишку. Рыжий не просто человек, а Человек с большой буквы. Посмотрел на Тюрина: он сидел не поднимая глаз. Меня бросило сначала в жар, потом в холод.

Но слово, как говорится, не воробей. Вылетело – не догонишь. И я, собравшись с силами, довел свое сообщение до конца.

Рыжий больше не вмешивался.

Во время перерыва Тюрин, треща суставами пальцев, укорял меня:

– Ну как же так, ну как же так! Вы что, не знаете, кто это? Секретарь ЦК комсомола Иванов. Но меня уже понесло:

– Ну и что, что Иванов? У нас тоже есть генерал Иванов. Пусть не вмешивается. Другим нельзя, а ему почему-то можно. Да? Только потому, что секретарь?

А другой мой знакомый, тоже оказавшийся там, помощник начальника Главного политуправления армии по комсомолу полковник Маринов, не совсем молодой, но не утративший еще комсомольского задора человек, меня поддержал:

– Ну и молодец! Один хоть нашелся, поставил на место этого шута горохового. А то Иванов в последнее время, что капризная примадонна. Слова ему против не скажи, пальчиком его не тронь. Нет, врезал ты ему как надо, по-армейски. Молодец! Слышишь, как крутом гудят?

И я воспрянул духом.

А когда Маринов добавил, что мне заказан номер в гостинице ЦДСА и я могу пробыть в Москве минимум два-три дня, а потом буду отправлен в Будапешт по линии ГлавПУра, настроение и вовсе поднялось до небес. Три дня в Москве! Бродить по малознакомым московским улицам, рыться в букинистических магазинах, побегать по фронтовым товарищам, уже отпущенным на "гражданку" и трудившимся по своим прежним специальностям. Ну и, конечно, выпить с ними за победу, за недошедших до нее друзей. И разговоры, разговоры, разговоры…

Утром – шторы задернуты, в комнате темно – телефонный звонок. Рукой неохотно нащупываю трубку:

– Слушаю.

– Товарищ Квин? – услышал я интеллигентный молодой голос.

– Так точно.

– С вами говорят из секретариата товарища Михайлова. Идет заседание бюро ЦК. Вас ждут ровно в двенадцать.

– Спасибо, буду.

Вскочил, отдернул штору, посмотрел на часы. Десять. Времени хватает.

Ровно без пятнадцати двенадцать я в приемной Михайлова на Хмельницкой.

Вежливый молодой человек, видно, тот самый, который нашел меня в гостинице, подал газеты, журналы:

– Свежие. Почитайте, придется еще обождать.

Спросил, не хочу ли я пить: боржом, нарзан. А, может быть, есть? Рядом буфет.

Я ничего не хотел. Одна мысль: для чего вызвали? И ей в ответ: Гуркин ведь что-то говорил про почетную грамоту.

Нет, мой начальник зря не скажет.

И молодой человек в приемной такой обходительный. Что-то ему известно!

Сижу и жду. И мысли самые радужные. Что грамота? Цветная бумажка в твердой обложке. А приятно! Говорят, получивших грамоту заносят навечно в какую-то особую книгу.

Звонок. Приятный молодой человек идет к двери кабинета, потом возвращается:

– Вас приглашают, товарищ Квин. Ведет бюро Александр Николаевич Шелепин.

Вхожу. Останавливаюсь у двери. Здороваюсь. В ответ что-то неопределенное: то ли "здравствуйте", то ли "катись колбасой".

Осматриваюсь. Человек семь-восемь. И мой рыжий в их числе. Председательствует второй секретарь ЦК ВЛКСМ Шелепин – Михайлов в отъезде.

Перешептываются, Сесть не предлагают. Что-то почетной грамотой не пахнет.

Перебьемся!

Шелепин встает, в руке бумага:

– Слушается персональное дело товарища Квина. Что? Персональное дело? Какое персональное дело? Ушам не верю.

– Прознав о том, что на последнем пленуме ЦК товарищ Иванов был подвергнут дружеской критике за некоторые упущения в работе, Квин повел себя по отношению к нему не как товарищ, душой болеющий за боевого соратника, а, я бы сказал, просто оскорбительно. При всем честном народе, в том числе в присутствии и не членов комсомола, злобно напустился на него, выставив на всеобщее осмеяние… Каково будет мнение членов бюро?

Молчат, уставив взгляды кто куда. А мой рыжий Иванов, запустив руки за спинку кресла и обратив веснушчатое лицо к потолку, сидит так, будто он совсем здесь ни при чем, не о нем будто речь. Правда, на лице горькая обида. Ах, как я его, непорочного, обидел!

– Позвольте объяснить, – решаюсь я: ну, не истуканы же они все, в конце концов, живые нормальные люди! – Я прилетел из Будапешта только вчера утром, к тому же опоздал. Ни о каком пленуме не слышал, кто там кого ругал, понятия не имею.

– Ну вот! – горестно покачал головой Шелепин. – Разве я сказал «ругал»? Я сказал «дружески покритиковали». Вы и здесь, на глазах, передергиваете, товарищ Квин.

– Ну, покритиковали, ну, похвалили. Я совсем не об этом. Когда я стал выступать, он…

– Не он, а секретарь ЦК ВЛКСМ товарищ Иванов, – терпеливо поправил Шелепин.

– Секретарь ЦК ВЛКСМ Иванов стал вмешиваться, сбивать меня, мешал говорить. Вот я и брякнул…

Тут все зашумели:

– Брякнул на секретаря ЦК!..

– Что за выражения!..

– Как это по-армейски грубо!

Один Иванов молчал, не меняя позы. Лишь выражение лица стало не просто обиженным – смертельно оскорбленным.

– Я думаю, ясно, товарищи, – Шелепин опять встал, легонько пристукнув по письменному столу. – Товарищ Квин заслуживает за свой проступок очень сурового наказания, вплоть до исключения. Но, учитывая его некоторые успехи в деле объединения прогрессивных венгерских организаций – так, по крайней мере, информируют нас товарищи, – предлагаю на первый случай объявить ему строгий выговор. Кто за?

Все дружно взметнули руки, в том числе и рыжий Иванов.

И тут я снова взял с места в карьер. Хотя внешне, по-моему, удалось оставаться спокойным.

– Выговор по какой линии? – поинтересовался я.

– Как по какой? – слегка опешил Шелепин. – Вы наш работник, значит, по линии ЦК. По административной линии.

– Я не являюсь и никогда не был вашим работником. Я офицер.

– Значит, по комсомольской, – сразу поправился Шелепин. – Строгий выговор по комсомольской линии. Так вас устраивает?

– Я уже три года не в комсомоле. Шелепин заметно разозлился:

– Но в партии-то вы состоите?

– По партийной линии бюро ЦК комсомола мне выговора дать не имеет права.

– Поясняю вам: мы имеем право сообщить в партийную организацию о вашем безобразном поведении и потребовать примерно наказать вас по партийной линии.

– Во-первых, не потребовать, а попросить, если по уставу. А во-вторых, надо посмотреть еще, как отнесутся к вашему сообщению коммунисты нашей организации. Там мне дадут возможность все подробно объяснить и внимательно выслушают. И навытяжку перед собой у нас коммунистов тоже никогда не ставят.

– Кто вам мешал сесть?

– А кто мне предложил сесть?

– Словом, решение бюро остается в силе, – подытожил Шелепин и, словно подводя черту, еще раз несильно пристукнул ребром ладони. – Вы можете ехать к себе, товарищ Квин. Ваше начальство мы поставим в известность. Будьте здоровы!

И пошел я, солнцем палимый, по широким московским улицам. Утомительная это, оказывается, работа – получать почетную грамоту ЦК ВЛКСМ.

Шел по прямой, механически переставляя ноги. И неожиданно заметил, что несут они меня не куда попало, а мимо памятника Первопечатнику, по Охотному ряду, по улице Фрунзе – прямо к пропускному бюро министерства обороны.

А оттуда позвонить помощнику начальника ГлавПУра полковнику Маринову ничего не стоит. Надо же хоть кому-нибудь поплакаться в жилетку. Ведь обидно до слез.

Маринов после моего сбивчивого рассказа накалился до предела:

– Вот, значит, они как! Хорошо же! По вертушке набрал кабинет Михайлова, где сидел Шелепин.

– Слушай, Шурик (Железным Шуриком его стали величать гораздо позднее), – начал в лоб. – Вы меня еще из членов бюро не выкинули?

И, выслушав ответ, продолжил ехидно и остро:

– Ну, это просто неправда! Как раз сегодня я на работе с семи утра. И если ты звонил в восемь, значит, выкинь свои часы на помойку. Другое дело, что мое присутствие на бюро было для тебя нежелательным и ты слегка сманеврировал… Для чего? А чтобы снова, не встречая возражений, поддержать эту свою примадонну… Кого я имею в виду? А тебе неясно?.. Да, я слышал, что ему вчера, как ты говоришь, брякнул Квин… Мое отношение? Да я просто рад, что нашелся наконец человек, пусть со стороны, который поставил его на место. Это давно уже следовало сделать нам самим… А что касается нелепого по существу и по форме выговора, то я тебе вот что скажу, Шурик. Если ты помнишь, я сам был инициатором того, чтобы для комсомола в освобожденных странах поработали находящиеся там по другим делам молодые офицеры. Квин, кстати, был в числе лучших из них, и если только вы не вымараете из протокола бюро всей этой чуши, я завтра же пойду к Шикину и докажу ему с документами в руках, что офицеры свое дело в молодежных организациях уже сделали, и пусть теперь ЦК ВЛКСМ само думает, кем их заменить… Ах, с гражданскими трудности? Будут осложнения с визами? Ну, это уж, извини, твои заботы. Для меня важнее избежать осложнений с нашими офицерами. С комсомольским приветом, Шурик!

Он кинул трубку на рычаг и вдруг улыбнулся:

– Ну, теперь они там повертятся!.. Правильно сделал, что пошел прямо сюда. Они ведь и меня хотели провести, как слепого котенка, – потер рукой подбородок, подумал и добавил: – А Гуркину своему ничего не говори. Он поднимет шухер, а если по правде, то надо, чтобы ребята еще поработали с молодежью хоть годок. Ведь только первые ростки появились.

– Скажу, не скажу – он сам сообразит. Посмотрит на меня и сообразит. Подполковник Гуркин – мужик догадливый.

– Догадается – пожалуйста, но ты не подтверждай. А я еще кое-что подброшу, чтобы залить тлеющие угольки.

Я улетел из Москвы в тот же день. Вдруг нестерпимо захотелось домой. А где у меня дом?..

Гуркин действительно впился как пиявка. Он, казалось, видел меня насквозь, словно в рентгеновских лучах. Да я еще и не научился тогда скрывать свои эмоции. Что в душе, то и на лице.

– Нет, скажите, а почему все-таки почетной грамоты не дали? Мне ведь намекал сам Михайлов.

– Он был в отъезде.

– Что у него, мальчики на подхвате перевелись?

– Видно, забыл поручить, – ерзал я в мягком кресле, как на табуретке с гвоздями.

– Что-то ты хитришь, старший лейтенант!

Обычно начальники переходят с фамильярно-дружеского «ты» на официальное «вы», если что-то им не понравилось в поведении подчиненного. У Гуркина же наоборот: если «ты», значит, он тобой сильно недоволен.

– Ну да ладно! – лицо у него так и оставалось каменным. – Главное – съездил, доложил, а теперь берись за дело. Тут много чего накопилось…

Через несколько дней снова завозят к нам шифровку в полном соответствии с ритуалом. И опять меня требует к себе подполковник Гуркин:

– Что-то совсем ничего не пойму, – подает мне листок и смотрит пронизывающе.

Читаю:

"Передайте Квину, что его просьба бюро ЦК ВЛКСМ удовлетворена. Шелепин".

– Сговорились за моей спиной? Я так и чувствовал, что они на тебя нацелились. Вообще-то правильно. Им такие кадры нужны. Но почему мне ни слова, а?.. В Германию, что ли, сватают? Или в Москву, в аппарат?

– Нет, товарищ подполковник! Вот честное слово!

Я умолкаю. Жар заливает лицо. Что ему сказать, когда сам ничего не понимаю. Какая просьба? О чем я их просил?

Лишь много позже я догадался, что это, конечно, работа полковника Маринова. Вопрос, мол, закрыт. Ничего не было и нет.

А еще через неделю – новое явление фельдъегеря на «виллисе». На сей раз секретной почтой на имя подполковника Гуркина прибывает из Москвы объемистый пакет, посланный ЦК ВЛКСМ.

Вскрывает его Гуркин в моем присутствии.

А там по два экземпляра ценнейших в то время для нас русско-венгерского и венгеро-русского словарей. И записочка без подписи от руки: "Посылаем Вам и старшему лейтенанту Квину в знак признательности за товарищескую помощь комсомолу".

Подполковник Гуркин сияет. Подарок и в самом деле знатный.

– Так вот, оказывается, какой была ваша просьба. Но почему же вы сразу мне не сказали?

– Хотел, чтобы было сюрпризом, – нашелся я.

– А вы знаете, по-моему, ничем не хуже почетной грамоты, – сказал подполковник Гуркин, удовлетворенно листая один из словарей. – И ее вы тоже получите, помяните мое слово!

Почетную грамоту ЦК ВЛКСМ я действительно получил.

Тридцать лет спустя.

В одну из круглых годовщин подъема целинных и залежных земель на Алтае.

ПРЕКРАСНАЯ МЕЛИНДА

Майор Афанасьев, выпучив по-рачьи глаза, буквально ворвался в кабинет подполковника Гуркина.

– Уже здесь! – прошептал он так громко, что тише, наверное, прозвучал бы крик. – К вам следуют!

– Кто? – не удержался я от вопроса, хотя громовой шепот предназначался явно не мне.

Афанасьев, скривившись, отмахнулся как от назойливой мухи, но все-таки ответил:

– Начальник ГлавПУра с супругой. А сам бочком, бочком к двери и остановился там с тем же напряженным выражением лица. «Чтобы как только войдут – улизнуть, – разгадал я его несложный маневр. – Сейчас Гуркин и меня вытурит».

Но если мой начальник и собирался избавиться от излишнего в такой ситуации свидетеля, то просто не успел. Снова открылась тяжелая дверь и, пропустив вперед дородную даму, вошел генерал-полковник с широким волевым, но приятным, незлым лицом с умными внимательными глазами.

Подполковник Гуркин почему-то не проявлял признаков волнения или тревоги. Не суетясь, вышел, оправляя гимнастерку, из-за своего письменного стола, протянул, как положено, руки по швам. А я выскочил, прижавшись к стене, ближе к углу, и кляня себя за то, что не сообразил, как Афанасьев, вовремя слинять из кабинета. А ведь имелся еще просвет в несколько секунд.

– Товарищ генерал-полковник, вверенное мне отделение по работе среди…

– Отставить! – гаркнул генерал. – Да ты что, Федя…

– Ну как же! – на лице Гуркина мелькнула мимолетная улыбка. – Начальник Главного политического управления Советской Армии… А ты все такой же, Иосиф Васильевич, честное пионерское! Прямо удивительно! Ну разве только в плечах раздался самую малость.

– А ты думал, раз генерал-полковник, то обязательно с пузом?

Они обнялись.

«Однокашники, – тотчас же вычислили мои извилины. – Скорее всего, по комвузу. И по годам, похоже, ровесники».

Я посмотрел в сторону двери. Афанасьева, конечно и след простыл. Да, надо было и мне не зевать!

Генерал представил Гуркину жену. Несколько минут повспоминали общих знакомых, похлопали, улыбаясь, друг друга по плечам.

А потом генерал сказал:

– Честно говоря, я ведь к тебе, Федя, не собирался. Времени ну ни копья! Едем с инспекционной проверкой… – он назвал дивизию. – Это все она, супруженница моя: как же, мол, так: проехать мимо Будапешта и даже город не поглядеть! Ну а жена есть жена, наверное, по собственному опыту знаешь. Пришлось свернуть с большой дороги в вашу деревеньку.

– И правильно!

– Но только на час! – тут же предупредил генерал. Время – одиннадцать тридцать. А в двенадцать тридцать отбываем.

Жена пыталась что-то вставить, вероятно, возразить. Но он предостерегающе поднял руку.

– Я сказал: только час! Не было еще случая, чтобы начПУра опоздал… Так вот, просьба к тебе, Федя: дай нам в гиды кого-нибудь из своих венгров, и пусть покажут нам самое-самое примечательное. На моей машине, разумеется. Ровно час!

Гуркин сразу посмотрел на меня. Так, понятно! Вот что значит не успеть вовремя смыться!

– Венгры все уже с утра в разгоне – где их теперь сыщешь? Но я вам дам в сопровождающие одного нашего офицера, получше любого венгра. Вот! – он представил меня. – У него будапештские таксисты дорогу спрашивают, если им требуется малоизвестная улица или место позаковыристее. Так ведь, старший лейтенант?

– Был один такой случай, товарищ подполковник, – подтвердил я без особого энтузиазма.

Ох как не хотелось мне ехать! От большого начальства лучше держаться подальше. Тем более, если оно с половиной. Чем-нибудь не угодишь, наморщит нос – и был комар, да весь вышел!

Поехали мы вчетвером – генерал, его жена, я и шофер на новеньком «бьюике». Машинам с инспекторами и охраной генерал приказал ждать в нашем обширном дворе.

Разумеется, в уме я уже прикинул заранее, что можно показать за час.

– В Буду, конечно, не поедем, – непререкаемо изрек я уже на правах гида. – Во-первых, там все разбито, еще только восстанавливают, а во-вторых, по единственному уцелевшему мосту такое движение… Как раз полчаса туда ползти да столько же обратно.

– Старший лейтенант, мы полностью отдаем себя в ваши умелые руки, – великодушно подтвердил генерал. – Куда хотите, туда и везите. Но только один час. Нет, уже пятьдесят пять минут, – он бросил взгляд на наручные часы.

– А мне говорили, что именно в Буде самые богатые особняки, – в голосе генеральши звучали явные нотки недовольства, и я утвердился в своем подозрении, что опасаться нужно больше ее, чем начПУра.

– Ну, тогда давайте через мост в Буду, – стараясь сохранять спокойствие, сказал я шоферу. – А на том берегу сразу разворачивайте машину и обратно в отделение. Пожалуй, успеем.

Генерал благодушно улыбался. Его жена промолчала, и я понял, что этот боевой эпизод выигран. Инициатива, по крайней мере на ближайшее время, переходила ко мне.

И мы покатили по набережной.

Я сидел рядом с шофером. Генерал настоял: так, мол, гиду будет удобнее, все на виду – налево это, направо – то. А сам он уселся рядом с женой на заднем сиденье.

– Ну, прежде всего, посмотрим отсюда на гору Геллерт.

На том берегу на зеленой вершине над Дунаем уже высилась не вполне еще законченная гигантская статуя женщины с пальмовой ветвью в руках и у подножья – солдат-освободитель с автоматом.

– Впечатляет, – стянув губы, покачал головой генерал. – Кто скульптор?

– Кишфалуди-Штробль Жигмонд. Собственно, Штробль его учитель. И он после смерти Штробля в знак благодарности присоединил к своей и его фамилию, чтобы не прерывался род. У Штробля не было сыновей.

Генералу понравилось:

– Похвально!

– А это что за святой с крестом? – строго спросила его жена. – Вон там, пониже. Как-то не сочетается.

– Так это же святой Геллерт – креститель венгров. Памятник стоит здесь, по меньшей мере, лет сто. Национальная, можно сказать, реликвия.

И рассказал коротко, пока мы двигались в потоке машин к Большому Кольцу, поучительную историю святого, хорошо передающую, на мой взгляд, некоторые особенности характера венгров.

– Король Венгрии Штефан Первый решил, что венгры, чтобы вечно не враждовать со своими соседями, должны принять, как и те, католичество, и попросил папу римского прислать умелого проповедника. Выбор папы пал на священника Геллерта, который уже имел солидный опыт обращения язычников в христианство.

Но с венграми дело у того не пошло. Они креститься не захотели, а, наоборот, поймав Геллерта, засунули в бочку, заколотили длиннющими гвоздями и спустили с вершины горы в Дунай, на дне которого злосчастный священник и закончил свой жизненный путь.

Казалось бы, все ясно: не примут венгры католичества. Однако случилось как раз наоборот. Венгры то ли из сожаления о содеянном злодействе, то ли потому, что нередко импульсивно поступают вопреки всякой логике, быстро приняли христианство и стали самыми ревностными католиками во всей Европе, ну, может быть, уступая лишь полякам.

И опять генерал высказался одобрительно:

– А знаете, старший лейтенант, это наводит на интересные мысли.

Жена молчала. Все переживала, видать, свой конфуз с памятником святому Геллерту.

Генерала заинтересовало скопление народа у Венгерской оперы.

– За чем очередь? Как у нас бы сказали: «Что дают?»

– Билеты на «Хованщину».

– Вот как?

– Русская опера у них настоящая сенсация, – пояснил я. – Да и поставлена отлично, – и счел нужным добавить: – Тут заслуга целиком подполковника Гуркина. – Почувствовав неловкость, прокомментировал поспешно: – Не потому, что он мой начальник, не подумайте, товарищ генерал. И сама идея постановки его, и руководство оперы сагитировал, и здорово помог всевозможными материалами. От краски для декораций до эскизов костюмов – раздобыл где-то в Москве. Теперь они хотят к «Пиковой даме» приступить. Гуркин списался с нашими музыкантами, и они уже для Венгерской оперы партитуру прислали.

– Я в курсе, – кивнул генерал. – Только не музыканты, а руководство Большого.

Он-то в курсе, а я, выходит, не совсем… Прокол!

– А там, сбоку, что за анонс?

– Рекламируют балет Делиба «Коппелия». Их очередная премьера.

– Балет? Ну, это по твоей части, – протянул генерал руку поддержки посмурневшей супруге.

– У них здесь великолепная прима-балерина. Мелинда Оттрубаи.

– Как-как? – холодно переспросила наша дама. – Оттрубаи? В жизни не слышала. Хотя балет действительно люблю.

– Театральные рецензенты хвалят наперебой. Вот и сегодня в газетах: очень молодая и очень талантливая.

Но высокопоставленная дама проигнорировала мои комментарии.

– Иосиф, можно нам свернуть на эту улицу, справа?

– Пожалуй… Да, времени еще навалом, – генерал сверился с часами. – Давай, Андрюша, сворачивай!

Что за улица? Я даже названия не знаю.

Привстав, прочитал на табличке: "Надьмезе". Гм! Тут где-то оперетта… И это, кажется, все, что я про эту Надьмезе знаю.

Между тем пошли вопросы. Все больше генеральша. Что в этом доме с колоннами? А что в том со сводчатыми окнами? А в этом? А в том?

А мне откуда знать? Таких домов в Пеште тысячи. Все построены в начале века красиво, добротно, в едином стиле, с отлично отделанными карнизами и прочими архитектурными излишествами.

Раз ответил «не знаю», другой, третий… Смотрю, генеральская жена многозначительно поглядывает на супруга, иронически поджимая губы. Реванш берет за промах с памятником – это ясно. Но ведь и на генерала мои «не знаю», «не знаю» тоже вряд ли произведут благоприятное впечатление. Скажет потом Гуркину: спасибо, мол, Федя, за всезнающего гида.

И тогда, вытирая вдруг выступивший на лбу пот, я ухватился за спасительную мысль: мне венгерская история в подробностях не известна. А им-то какая разница, где происходило то или иное событие: здесь или в каком-либо совсем другом месте?

И пошел заливать. Чем дальше, тем увереннее.

– Вот здесь, в этом доме, справа, жил некоторое время известнейший венгерский поэт и революционер Шандор Петефи. Кстати, настоящая его фамилия Петрович. Отец у него серб по национальности, а мать словачка.

– А вот там, впереди, видите дом с шикарным подъездом?.. Здесь в одной из квартир был захвачен гестаповцами видный деятель сопротивления Бойчи-Жилински, позднее казненный… Кстати, мы только что проехали по улице, названной в его честь.

Посыпались новые вопросы, теперь уже насчет Петефи, насчет Бойчи-Жилинского. Но тут я был хозяином положения.

И вот мы опять вернулись на Кольцо.

– А этот дом, похоже, универмаг, – высказалась супруга.

– Нет, – возразил я, – это вокзал. Ньюгати. Западный вокзал.

– Ну-у, не может быть! – категорически опровергла меня генеральша. – Совершенно не вокзального типа здание. И выходит прямо на главную улицу. Так не бывает!

Но я был уверен в том, что говорю. Абсолютно уверен. Не раз и не два приходилось мне уезжать с Ньюгати в разные города.

– Что ж, давайте тогда остановимся, зайдем вовнутрь. Вы сами убедитесь. Рельсы выходят чуть ли не на тротуар.

Генерал принял мою сторону:

– Вспомни, жена: Казанский вокзал. Или Павелецкий.

Она еще посопротивлялась:

– Но они же не на главной улице.

– Но здесь и не Москва, дорогая… Снова выехав на проспект, подкатили к площади Тысячелетия.

– Остается всего десять минут, – напомнил генерал.

– Это последняя достопримечательность в нашей мини-программе, товарищ генерал-полковник. Вот здесь, между колоннами, статуи наиболее выдающихся венгерских королей за тысячу лет. И королев, конечно, тоже, – отвесил я напоследок реверанс нашей даме…

Ровно в одиннадцать двадцать семь я привел генерала с женой в кабинет к подполковнику Гуркину.

– У тебя есть книга приказов, Федя? – спросил генерал.

– А то как же!

У меня сразу отлегло от сердца. Мой непосредственный начальник поступил точно так же, как я с неизвестными мне домами на улице Надьмезе. Что-то никогда не приходилось видеть в нашем отделении никакой книги приказов – ни у Зои, ни у кого-либо другого, ни у самого Гуркина.

– Занеси туда: за прекрасное знание города начальником Главного политического управления Красной Армии генерал-полковником Шикиным И. В. старшему лейтенанту такому-то объявлена благодарность.

– Слушаюсь и повинуюсь!

– Нет, ты запиши, запиши обязательно. Вы просто молодчина, товарищ старший лейтенант! – он потряс мне руку. – А теперь, Федя… Ну, еще пять минут. Есть у тебя, наверное, какие-нибудь просьбы, пожелания.

– Как же без них, Иосиф Васильевич?

– Давай! Только покороче.

– Интеллигенция пропадает, особенно артисты. Жуткая ведь инфляция, а жалованье у них… Поверишь, некоторые именитые дошли до того, что золотые коронки выдирают и меняют на продукты.

– Читал я твою докладную. Замерцеву передано четыре вагона муки. Это все, что мы можем на данный момент. В Союзе тоже несладко.

Гуркин вздохнул тяжело:

– Передать Замерцеву – все равно что спустить в стальном сейфе на дно морское.

Генерал смотрел на часы и хмурился:

– Набери мне Замерцева.

Гуркин кинулся к телефону, крутанул несколько раз диск.

– Это я, – сказал в трубку Шикин. – Товарищ генерал-майор, к вам просьба: срочно – сегодня же! – выдать подполковнику Гуркину все, что он попросит по списку.

Трубка отчаянно заверещала.

– Значит, из энзэ! Все, что он попросит. Вам понятно? – в голосе зазвучал металл. Он послушал собеседника полминуты, нахмурил брови, сжал губы. – Учтите, генерал, моя просьба равнозначна приказу. Приказ начПУра. Теперь ясно?.. Очень хорошо! Ну, желаю здоровья и успехов в руководстве городом… Нет, сейчас едем дальше.

Он бросил трубку на рычаг:

– Лады, Федя?

– Лады. Спасибо.

– И не откладывай. С места в карьер – и к нему. И жми на него – ничего не бойся!

– А я и не боюсь, – пожал плечами Гуркин. – Вообще-то он мужик неплохой и даже сговорчивый. Но прижимистый – ух!

– На сей раз никакого «ух» не будет… Ну, Федя… – они снова обнялись. – Хлопнуть бы с тобой по чарочке за те денечки… Но… – он постучал по стеклу часов согнутым пальцем. – В общем, до следующего раза…

Гуркин пошел их провожать. Я из окна его кабинета смотрел, как одна за другой на улицу Королевы Вильгельмины, визжа шинами, вереницей выезжают машины, заполнявшие двор.

Гуркин вернулся:

– Все дела отставить! Афанасьева, Макарова и Чабана – ко мне. Едем к Замерцеву. Вы тоже.

Распределяя обязанности среди сотрудников отделения, Гуркин, помимо общего руководства, оставил себе только одну. Зато какую!

Театры!

В Будапеште больше двадцати театров. И все, разумеется, охватить подполковник не мог. Но два он ни на день не выпускал из поля зрения: Венгерскую оперу и Национальный театр. Со времени прихода к власти диктатора Хорти в девятнадцатом году венгры, можно сказать, позабыли о том, что в мире существует русская оперная музыка и драматургия. Чайковский, Бородин, Римский-Корсаков, Мусоргский для многих из них были пустым звуком. Не имели, особенно венгры средних лет и молодежь, представления и о пьесах Чехова, Толстого, Островского, не говоря уже о Горьком или драматургах советского периода.

И подполковник Гуркин поставил своей целью вернуть венгерским зрителям утраченные для них имена русской, да и не просто русской, а мировой классики. Не в одиночку, разумеется, а точно, прицельно направляя своих помощников из числа ведущих, прогрессивно мыслящих актеров и режиссеров, таких, как Гильда Гоби и Тамаш Майор в Национальном театре, как директор Венгерской оперы Аладар Тоут, высокий, румяный, всегда улыбающийся, с седым венчиком вокруг круглой розовой лысины, и его жена, всемирно известная пианистка Анни Фишер. С первых же дней создания отделения по работе среди населения Венгрии наша бордовая «шкода люксус супериор» почти каждый вечер парковалась на стоянке возле этих крупнейших театров Будапешта либо свозила ведущих актеров и режиссеров в ставший им хорошо знакомым дом на улице Королевы Вильгельмины номер четыре. Отличное знание немецкого и английского языков позволяло Гуркину делиться с театральными деятелями своей эрудицией, убеждать их, помогать дельными советами. А майор Афанасьев, как бы подкрепляя слова своего начальника, привозил в театры на нашем грузовичке все то немногое, что удавалось раздобыть из дефицитного в то время съестного.

Все чаще по вечерам деятели этих театров сначала смущаясь, робко, бочком, а потом все смелее и смелее стали появляться в нашей столовой, ужинали вместе с нами, вели увлеченные застольные беседы. И мы делали вид, что не замечаем, когда известные артисты, особенно женщины, словно ненароком забрасывали в свои приоткрытые сумочки то сдобу, приготовленную нашими поварами, то конфеты, то холодное, нарезанное кусками мясо. Нелегко им и их семьям жилось в то время, что и говорить!

А теперь оторвемся ненадолго от плавного течения времени и в соответствии с его странностями совершим немыслимый прыжок на пятьдесят лет вперед.

29 ноября 1995 года я получил письмо из Венгрии от пожилой женщины по имени Аги – мы с Зоей после войны близко знали ее семью. Тогда ныне преклонного возраста дама была еще подростком и бегала с голыми коленками, как сейчас модные женщины гораздо более солидных лет.

Вот цитата из ее письма:

«Там, где вы жили, Вильма Кирайне, 4 – повесили в прошлом году памятную плиту. Вот что она говорит: «Здесь с 1945 по 1948 был турма советской государственной безопасности, где мучили много невинных венгерских людей».

Разве это правда?

Это было так? А я помню другое, что советский состав жил там с семьей. Ведь один раз моя мама и я посетили там тебя, Зою и Толю».

Вот такое письмо.

Смешно и мерзко!.. Оказывается, в Венгрии теперь тоже можно врать и клеветать без всякой опаски. Ну да, ведь тех людей, которым мы с открытым сердцем дарили свое гостеприимство и которые так же сердечно принимали его, уже давно нет… Почему бы безнаказанно не поиграть в политические игры?

А тогда мы вместе с ведущими венгерскими служителями Мельпомены и Терпсихоры радовались первым успехам нашей общей работы. Дебютировала на сцене Венгерской оперы и пошла с триумфом, собирая переполненные залы, «Хованщина» Мусоргского, готовился спектакль «Князь Игорь» Бородина. А в Национальном театре заговорили по-венгерски «Три сестры» и их окружение, заново переводился «Ревизор»…

Вот, оказывается, каких впечатляющих успехов можно добиться за короткое время, если целенаправленно мучить много невинных венгерских людей в «турма советской государственной безопасности» в бывшем графском доме по улице Королевы Вильгельмины в самом центре Будапешта!

Одна забавная деталь. Антон Чехов на венгерском языке звучит так: Чехов Антал, Лев Толстой – Толстой Лео. Ну и так далее – венгры почти все чужие имена переделывают на свой лад. А уж отчества персонажей в обязательном порядке произносятся впереди имен. Например, в «Ревизоре» Н. В. Гоголя Добчинский с венгерской сцены говорит так: «Мое почтение, Андреевна Анна… Антонович Антон прислал вам записку».

С этим ничего не мог поделать даже всеми уважаемый подполковник Гуркин. Бился, бился да и махнул рукой: ну, какая в конце концов разница, главное, лед тронулся. Русские пьесы, оперы, балеты, русская музыка пошли к венгерской публике.

Руководство Венгерской оперы, поднявшейся на новую ступень в своем художественном развитии, первым признало заслуги подполковника Гуркина, причем самым неожиданным и приятным образом. Нашему отделению была «на все времена» бесплатно предоставлена ложа, кажется, номер десять, во втором ярусе зала, недалеко от правительственной. Ложа никогда не пустовала. Если на спектакль отправлялся сам Гуркин, он обязательно брал с собой в первый ряд ложи кого-нибудь из сотрудников. А еще один усаживался на короткую кушетку во втором ряду ложи. Особенно часто можно было застать здесь подполковника Макарова, любителя «Ослиной серенады». Он жаловался на плохой сон, глотал на ночь всякие таблетки. А здесь, в опере, на куцой кушетке, утвердив на полу ноги, клялся Макаров, что спит как убитый. Под любую музыку, и притом видит замечательные сны.

Как-то подполковник Гуркин пригласил нас с Зоей на премьерный спектакль в Венгерскую оперу – балет Делиба «Коппелия». Я мог бы и отказаться, Гуркин знал, как много мне приходится работать именно по вечерам. Но Зоя, большая любительница музыкальных представлений, мягко, но непоколебимо заставила меня отказаться от запланированной на тот вечер привычной беготни по молодежным клубам и отправиться с ней на «Коппелию».

Я был просто потрясен увиденным. Сделать из магической сказки Гофмана такое феерическое, комическое и одновременно трагическое зрелище мог только очень талантливый режиссер. Ну а прима-балерина, танцевавшая Коппелию, привела меня в полный восторг. Так изобразить сначала неуклюжую, руки-ноги на шарнирах, бездушную куклу и постепенно, незаметно перейти на страстный, неукротимый, прямо-таки сверх всяких человеческих возможностей огневой танец! Я аплодировал до боли в ладонях. Зое тоже очень понравилось. А Гуркин смотрел на нас обоих и загадочно улыбался.

Почему, интересно?

После представления мы пошли, как обычно, к нашей «шкоде», а Гуркин отлучился, как он сказал, ненадолго, и попросил обождать его в машине.

Вернулся он не один, а в сопровождении высокой, улыбающейся, очень приятной на вид девушки, моей ровесницы, ну, может быть, чуть постарше.

– Знакомьтесь, – сказал он по-немецки. – Мелинда Оттрубаи, она же Коппелия. Прима-балерина Венгерской оперы. Я пригласил ее к нам поужинать, и она любезно согласилась.

В столовой оказалось, что многие наши ее знают и любят. Тянулись к ней с поздравлениями, жали руку. Даже старенький, разваливавшийся на ходу дед Болгар, профессор, бывший посол первой Венгерской советской республики в Вене, сидевший у нас на переводах документов, имевших важное историческое значение, приковылял к ней на своих полусогнутых и весьма галантно поцеловал руку, вызвав спазматические гримасы своей жены Олы, которая ревновала лысоватенького старичка даже к женским персонажам из исторических архивов.

Мелинда села с нами за большой стол, но есть категорически отказалась:

– Простите меня, господа, простите! Дело в том, что я никогда не ужинаю. При моем роде занятий это так же противопоказано, как больным несварением желудка.

– Но есть ведь хочется? Вы потратили столько энергии.

– Ох, как хочется! – рассмеялась Мелинда. – Я бы сейчас уплела в одиночку целого поросенка. Но я знаю также, что значит «нельзя». Если я завтра на репетиции окажусь на пять граммов тяжелее нормы, балетмейстер меня удушит собственными руками. Вы же видите, какая я корпулентная. Стоит мне прибавить еще самую малость, и никакой партнер не сможет поднять меня на руки. Нет, нет, нет, извините!

Она говорила все это с такой подкупающей искренностью, с таким непринужденным юмором, сама посмеиваясь над собой, что мы все сразу ощутили – своя!

После ужина Мелинда еще долго болтала с нами и с явнымсожалением попрощалась, когда настала все-таки пора уезжать.

Отвез ее домой, разумеется, на «шкоде» сам подполковник Гуркин.

Так состоялось наше знакомство с прима-балериной Мелиндой Оттрубаи, самой талантливой, самой перспективной из балетной труппы Венгерской оперы.

– Знаете, как ее зовут в опере? «Дьенерю Мелинда», – сказал утром на завтраке, где только о ней и было разговору, подполковник Гуркин. – Старший лейтенант, вы же можете перевести.

– Конечно. «Прекрасная Мелинда».

После этого Мелинда у нас долго не появлялась. Хотя сотрудники отделения, включая меланхоличного и неулыбчивого майора Чабана, упрашивали Гуркина привезти ее еще.

– Она сейчас занята, готовится новая постановка, Вот освободится немного, скажем, после премьерного спектакля, можно будет и пригласить.

И вдруг мы, совершенно обескураженные, узнаем, что Мелинда все-таки иногда бывает в отделении.

Шила, как говорится, в мешке не утаишь. Игнат, шофер со «шкоды», хоть и солидный и совсем не трепливый человек, может изредка проговориться своим коллегам по баранке.

Оказалось, что Мелинду уже три или четыре раза «шкода» привозила прямо к Гуркину, на «хозяйскую половину», которая размещалась над его кабинетом и состояла из почти таких же внушительных размеров спальни и небольшого будуара с канапе, куда бывший владелец дома – граф – выселял на ночь из общей почивальни свою весьма и весьма пьющую графиню Клару, когда она наливалась до чертиков. Кроме того, там, на «хозяйской половине», была еще просторная ванная комната и прочие удобства, а вел туда из галереи над холлом отдельный ход.

Вот сюда и поднималась тайком прекрасная Мелинда.

Пересудов по этому поводу у сотрудников отделения особых не было. Грехи и грешки водились почти за каждым. И вообще смешно думать, что здоровые мужики, лишенные своих законных жен, которых не выпускали к ним из Союза, будут вести себя здесь, в достаточно вольнодумной в некоторых отношениях стране, как монахи.

Не понравилось только офицерам, что исчезло с общего стола наше доппайковое печенье, которое прежде всегда лежало в вазочках, и каждый брал себе к чаю сколько нужно. Правда, вместо печенья теперь подавались венгерские сладости «погачи». Но вот взыграло же чувство попранной справедливости. Положено печенье – отдай!

Особенно остро встал «доппайковый вопрос», когда кто-то увидел поздно вечером в холле нашу уборщицу Аннушку. Тоже из бывшей графской челяди, как и почти вся наша обслуга, но не венгерка, а закарпатская украинка. В наколке с накрахмаленным белым передничком, она гордо плыла на «хозяйскую» половину, неся впереди себя поднос с дымящимся ароматным напитком в кофейнике и горкой наших кровных доппайковых в вазочке.

Было решено утром поднять вопрос ребром. Без особого труда спровоцировали на это дело меня. И я сдуру согласился, хотя мог без печенья обойтись и месяц и год. «Погачи» к чаю меня вполне устраивали.

И во время завтрака, в присутствии Гуркина, я громко задаю обслуживающей нас Илоне вопрос, за которой мне совестно до сих пор:

– А куда делось наше печенье? Я лично его уже месяц не вижу.

Остальные, как и было условлено, меня бурно поддержали. Гуркин невозмутимо допивал свой чай. Взгляд Илоны растерянно метался от него и обратно к нам, «народу».

Ответ последовал вечером. За ужином печенье оказалось, как и прежде, в вазочках на столе и больше оттуда не исчезало.

А Аннушка по вечерам уносила на «хозяйскую половину» вместе с кофейником те самые свежие и вкусные «погачи», которые весь этот месяц приходились на нашу долю.

Что происходило на «хозяйской половине»? Беседовали ли Гуркин с Мелиндой на театральные темы на английском или немецком языках? Играли ли в шахматы или другие игры?

В конце концов, это касалось лишь их двоих. Одно только считаю нужным добавить. Мелинда Оттрубаи происходила из старинного, хоть и небогатого, дворянского рода и получила соответствующее воспитание. Правда, говорят, в Венгрии дворян, пожалуй, больше, чем простолюдинов. Короли куда охотнее одаривали угодивших им людей ни к чему не обязывающими титулами, чем землями или деньгами. В селах было полным-полно дворян, которые внешне, да и по роду занятий, ничем не отличались от своих соседей из крестьян. Ну а в городах можно было встретить не одного и не двух бедняков, которые гордо задирали носы, так как иначе ничем, даже ржавой шпагой, не могли подтвердить свое дворянское звание. В народе их насмешливо называли не иначе как дворяне в портянках.

И тем не менее одного у этих многочисленных дворян нельзя было отнять: чести. «Дворянин в портянках», городской или сельский, может заложить последнюю пару штанов, но явившегося к нему в гости человека обязательно будет потчевать по-царски. «Дворянин в портянках» не нарушит данного им слова. А уж бесчестного, с его точки зрения, поступка истинный «дворянин в портянках» не совершит и подавно.

Так что не думаю, просто представить себе не могу, что Мелинда, приезжая по вечерам к Гуркину, преследовала нечистоплотные цели, Да и Гуркин не такой человек, которого могла бы прельстить склонная к легким интрижкам женщина. Хотя особы такого рода не так уж и редко встречались в венгерских артистических кругах, особенно в театрах оперетты, варьете и кабаре.

Тогда что же? Любовь?

А почему бы и нет? Правда, Гуркин старше Мелинды лет на десять. Но когда и где такая разница в годах служила помехой для любви? Мелинда обаятельна, красива. А Гуркин умный, интересный, высокообразованный человек, да еще и из незнакомого ей нового, одновременно и пугающего и влекущего к себе мира.

Времена быстро менялись. Ветры в мире дули все злее и пронизывающе. Еще не прогремела речь Черчилля в Фултоне, официально положившая начало холодной войне, но уже давно кончилась эйфория, вызванная общей победой союзников над фашизмом. Прекратились хождения в обнимку советских и американских солдат в интернационализированной Вене, кончились совместные выпивоны и вечеринки. Наша контрразведка стала больше заглядывать в офицерские постели, чем ловить шпионов. Связи с иностранками, если о них становилось известно, стоили и погонов, и партбилетов, а иногда и свободы. Почему-то считалось, что наши военные беспрерывно выбалтывают секреты своим иноплеменным подружкам, а те тотчас же бегут из неостывших еще кроватей докладывать эти секреты заокеанским резидентам.

Хотя на практике нередко происходило совсем обратное. Известно же, например, что планировавшийся в советской зоне Германии реакционный путч летом пятьдесят третьего года провалился в том числе и потому, что работники «Смерша», к счастью, еще не успели раскрыть тайную связь советского офицера в Берлине с полюбившейся ему немкой. Она и предупредила своего любовника, чтобы он семнадцатого июня (ставшего потом известным как «день икс») под любым предлогом сидел дома и не выходил на улицу, так как, «наши готовят там что-то такое против ваших, еще и убьют». О чем офицер, быстренько завершив свидание, сразу же доложил по команде.

Правда, история умалчивает, наградили ли этого офицера орденом или же примерно наказали за запрещенную связь.

Именно в Венгрии атмосфера всеобщей подозрительности и недоверия сгущалась в наших частях особенно быстро. Дело в том, что сюда Сталин направил председателем Союзнической комиссии маршала Ворошилова, которого считал завербованным английской «Интеллидженс Сервис». Берия, вероятно, по указанию Сталина, а может быть, и по собственной инициативе, послал в Будапешт для разоблачения высокопоставленного тайного шпиона кучу агентов во главе со своими главными подручными, бывшим шефом «Смерша» генералом Абакумовым и подвизавшимся в высших дипломатических сферах Деканозовым. Для прикрытия они заняли в Будапеште чепуховые посты начальников каких-то малозначительных хозяйственных контор. И пока Климент Ефремович лихо отплясывал на вечеринках, которые он задавал в честь полюбившейся ему еще со времен кинофильма «Петер» венгерской актрисы Франчески Гааль, за замысловатыми коленцами развеселившегося старого маршала бдительно наблюдала не одна пара опытных глаз: не используется ли в переплясах какой-либо особый телодвиженческий шпионский шифр?

Следили за Ворошиловым, а заодно прощупывали и всех других, кто попадал в поле зрения.

И конечно, когда водитель «шкоды» Игнат поделился с кем-то из наших, что поздно вечером, когда Мелинда возвращается от Гуркина, ее поджидает дома английский офицер в военной форме, вероятно, чтобы получить из ее рук свежие разведывательные данные, стало ясно, что долго этой любовной, или дружеской, или какой-либо иной связи продолжаться не суждено.

Как раз в эти дни мне срочно потребовалось сбегать по-быстрому в город Секешфехервар, километрах в шестидесяти от Будапешта. Гуркин дал мне свою «шкоду», так как остальные машины были в разгоне. И вот по дороге я спросил у Игната, что это за история с английским майором, о котором треплет все отделение. Он с возмущением, по-моему искренним, начисто отрицал вообще какого-либо английского или иного военного:

– Да ничего подобного там не было! Просто девчонка задержалась у подполковника дольше обычного, ее папаша ждал перед домом на улице, ходил туда-сюда, волновался, само собой, ну, ругал ее по-своему. Вот и все… А кто-то вон как повернул. Меня аж оперуполномоченный вызывал, писать заставлял. Кто мог подумать, что эта наша шоферня – бабы трепливые! – он выругался. – Слова им не скажи, все передернут, все перевернут.

«Так», – подумалось мне. – «Значит, опер, значит, Игнат написал, значит, дело уже закрутилось. Ох и несдобровать теперь нашему Гуркину».

И с неизбежностью настал день, когда в отделение нагрянула московская комиссия по «проверке деятельности» во главе с грозным полковником Самойловым из ГлавПУра, в состав которой входили и ревизоры, и инспектора, и даже следователь парткомиссии при ЦК партии.

Пошли проверки, допросы, сбор заявлений, жалоб и все прочее, что входило в обязательный репертуар подобных комиссий тех времен. Крепко сбитый, водянистоглазый, бровастый полковник Самойлов, заложив руки за спину, хозяином вышагивал по графскому дому, и один его вид говорил о том, что кому-то здесь придется худо, очень-очень худо.

Отделение гудело. Сплетни рождались, росли и лопались, как мыльные пузыри, рождались сызнова. Никто не знал, что будет, все только гадали, предполагали… и побаивались один другого.

Кто-то настучал, кто-то настучит еще.

Опасались даже делать повседневную свою работу. А как же: непрерывная связь с иностранцами!

Меня тоже вызывали. Двое. Самойлов и партследователь.

Я рассказал, как работал под руководством Гуркина по созданию из более чем пятидесяти разношерстных молодежных организаций единой Венгерской организации демократической молодежи.

Партследователь спросил, что мне известно о связи Гуркина с некоей Оттрубаи.

Я рассказал, что он и она некоторое время ели наше печенье. Причем он, вероятно, больше, она меньше, так как балеринам, особенно прима-балеринам, запрещено много есть.

С тем и был отпущен восвояси.

Наконец настал день, когда нас собрали вместе и сообщили избранные места из выводов комиссии.

Полковник Самойлов, топорща брови, объявил, что все имущество, изъятое у беглого графа и временно переданное в пользование отделению, находится на месте и в полном порядке.

– За исключением ценной статуэтки девятнадцатого века, изображающей фавна, у которого отбита, а затем грубо приклеена голова, – счел нужным уточнить один из проверяющих.

Ревизор-хозяйственник сообщил, что на кухне отделения обнаружена пропажа целых пяти килограммов муки, о чем составлен соответствующий акт. Стоимость муки в рублях будет вычтена из зарплаты майора Афанасьева.

Партследователь загадочно молчал. Но потом выяснилось, что подполковнику Гуркину влепили все-таки партийный выговор, правда без занесения в личное дело. Как гласила формулировка, за использование ложи в Венгерской опере без внесения платы в кассу театра.

Все!

Я смотрел на грозного полковника Самойлова и мне показалось, что его водянисто-голубые глаза под кустистыми бровями смеются.

Впрочем, были и последствия совсем иного рода.

На той же улице Королевы Вильгельмины в Будапеште срочно открыли советскую среднюю школу, и матери с детьми соответствующего возраста, которых до тех пор так и не выпускали из СССР, соединились с мужьями, проходившими службу в Венгрии.

К нам в отделение первой приехала жена подполковника Гуркина Меланья Михайловна с четырнадцатилетним сыном. Она – старше мужа, полная невысокая женщина, сдержанная, тактичная, с хорошо развитым чувством юмора. Сын – обычный мальчишка, который бегал за мной с еще одним таким же, как он, сыном майора Чабана. Оба они дружно клянчили билеты на киношки с «ковбойцами».

Конечно, сейчас же нашлись доброхоты, которые выложили Меланье Михайловне «всю чистую правду» о похождениях Гуркина и Мелинды.

Она спросила:

– Та, что танцует Коппелию?

– Да, да, да!

– Видела уже ее, видела.

– Ну и что же вы на все это скажете?

На что остроумная Меланья Михайловна тотчас же ответствовала:

– А что сказать? Я давно знала, что у моего Феди отменный вкус!

А сама прекрасная Мелинда?

Если в чьей-либо судьбе московская комиссия нагрянувшая в отделение, и сыграла роковую роль, то это, прежде всего, в судьбе Мелинды. Не получив возможности расправиться с подполковником Гуркиным (кто знает, не попридержал ли наиболее ретивых членов комиссии, жаждавших большой крови, высокопоставленный однокашник нашего начальника), ревизоры повели прицельный огонь по другой, гораздо менее защищенной цели. Вскоре после собрания в отделении директор оперы вызвал Мелинду к себе и, ничего не объясняя, мягко намекнул своей прима-балерине, что будет с ее стороны чрезвычайно тактично, если она в ближайшие дни подаст заявление об уходе из театра по собственному желанию. Когда изумленная Мелинда спросила, чем же вызвана такая резкая перемена в отношении к ней, директор горестно поднял глаза к небу и беспомощно развел руками.

Разумеется, ни один из членов проверявшей нас комиссии не посмел бы лично заявиться в Венгерскую оперу и отдать такое распоряжение. Да и зачем? Существовал соответствующий отдел в ЦК Компартии Венгрии, быстро набиравшей силу. А рыбак рыбака не только видит издалека, но при случае, особенно если рыбак рангом повыше и не из утлой рыбацкой лодчонки, а из океанского траулера, может и указать, на какую именно рыбу следует закинуть сеть.

Словом, многообещающую молодую прима-балерину мигом вышвырнули из театра, как ненужный и даже опасный балласт.

Что же оставалось делать Мелинде? Вести домашнее хозяйство отца и рыдать по ночам в подушку?

И тут вдруг на сцене появляется сказочный принц. Ну, пусть не принц, а всего лишь немолодой нелюдимый долгоносый граф. Но зато какой! Граф Пал (если применить венгерский способ изменения имен – Павел по-нашенски) Эстергази, один из самых именитых и богатых венгерских аристократов. Приятель отца Мелинды, он в свои еще молодые двадцать четыре года сердечно поздравлял чету Оттрубаи с рождением дочки. Наблюдал, как ребенок растет, развивается, как становится хорошенькой девушкой, а затем и звездой венгерского балета. И вот теперь, когда ему было уже под пятьдесят, закоренелый холостяк и нелюдим Пал Эстергази получил неожиданную возможность выручить из беды дочь своего друга, предложив Мелинде руку, сердце и титул. С одним-единственным условием: о сцене она, разумеется, должна забыть навсегда.

И Мелинда не устояла, Графиня Эстергази – это звучало, хотя жених был старше нее вдвое. Выгнали, не захотели, чтобы она танцевала, – так вот получайте! У кого еще столько земель, замков, столько дворцов, столько денег, наконец!

И сыграли свадьбу – весьма скромную. Жених, как уже сказано, был мизантропом, людей не терпел.

Ситуация в Венгрии быстро менялась. Вскоре после свадьбы все земли графа конфисковали, дворцы тоже, временно оставив только один – для проживания.

И настал день, причем тоже не заставивший себя долго ждать, когда, провалив очередной заговор против новой власти, арестовали и самого премьер-министра Венгрии, и министров, и многих политических деятелей правого и центристского толка, и вообще богатых и влиятельных людей.

Попал в густую сеть и граф Эстергази. Его обвинили в том, что он финансировал заговорщиков. Состоялся суд. Графу отвалили на всю катушку и закатали на десятилетия в знаменитую будапештскую тюрьму Марко, В одиночную камеру – здесь судьи проявили полное понимание нелюбви подсудимого к общению с себе подобными.

Молодая графиня Эстергази хлебнула новой жизни – жены осужденного. Почерневшая и осунувшаяся, стояла в очереди по определенным дням среди таких же, как она сама, с передачей для заключенного, смиренно испрашивала свидания, подавала прошения о помиловании, о снижении срока.

И опять поворот! В октябре пятьдесят шестого года в Венгрии происходит восстание – тогда говорили «контрреволюция», а теперь венгры называют это народной революцией. Восставшие овладевают Будапештом и первым долгом выпускают из тюрем узников – уголовников, политических, всех подряд.

Оказывается на свободе и граф Эстергази. Руководители восстания, учитывая его родовитость и богатство, – ведь у него и за пределами Венгрии полно всякого добра, – предлагают ему пост премьер-министра нового контрреволюционного (или революционного) правительства. Ведь как политик граф Эстергази совсем молод, нет и шестидесяти.

Граф просит день на размышление. И в ту же ночь, захватив жену и старого верного камердинера, на собственном лимузине тайно покидает Будапешт по направлению к Вене.

В австрийской столице у Эстергази тоже дворцы: он ведь не просто венгерский граф, а австро-венгерский. Но задерживаться в Вене Эстергази не решается – кругом нее советская зона. А Сибирь, хотя и несравненно дальше, чем Будапешт, из которого ему посчастливилось улизнуть, но дорога туда для него всегда широко открыта.

И он быстренько переселяется в Швейцарию, в небольшой город Цюрих – здесь у него тоже дворец. Вот сюда, пожалуй, рука Москвы дотянуться не сможет. А в Цюрихе графа ждут уже много-много лет. Любопытная деталь: постельное белье на графском ложе здесь десятилетиями меняли на свежее каждый божий день.

И вот чета Эстергази поселяется в Цюрихе на всю оставшуюся жизнь. Нелюдимый граф, всегда чуравшийся общества, и графиня-балерина, женщина живая, общительная и веселая. А лет впереди еще много. Ей тридцать пять, ему немного за шестьдесят.

Так и живут они в Цюрихе до самой смерти Пала (Павла) Эстергази. А умер он в 1989 году. И было ему от роду девяносто два года.

А прекрасная Мелинда?

Увы, уже не прекрасная. Но все же со следами былой красоты на увядшем лице. Ведь ей теперь уже за семьдесят.

Недавно попала мне в руки австрийская газета «Курир» с большой, на целую страницу, статьей о графине Мелинде Эстергази, удостоившей Вену чести своего приезда. Официальный предлог? Ревизия многочисленных поместий, замков и дворцов Эстергази. Неофициальный? Вот цитата из интервью: «Подумываю о переезде в Вену. Мой покойный муж не принадлежал к числу общительных людей. Я – совсем другая. Бесспорно, мне по душе быть на виду». Из чего несложно заключить, каково приходилось Мелинде все эти долгие годы.

На многочисленных фото улыбающаяся нарядная старая женщина. И журналистские восторги в рамочках: шесть тысяч гектаров пахотных земель, двадцать восемь тысяч гектаров лесов, шестнадцать тысяч гектаров озер и пляжей. Это в одной только Австрии.

А общее ее состояние оценивается в миллиард долларов. Богатейшая женщина Европы!

Значит, пришло все-таки счастье к Мелинде?

Не верю!

Мне кажется, по-настоящему счастливые моменты в жизни Мелинды Оттрубаи были только тогда, когда она, знаменитая прима-балерина Венгерской оперы, сидела, улыбаясь, рядом с подполковником Советской Армии Федором Гуркиным в тесном будуаре перед его спальней, а закарпатская девушка Аннушка, робея и стесняясь «высоких господ», вносила поднос с дымящимся кофейником, двумя чашками и вазой со стопкой печенья.

Печенья из нашего офицерского доппайка.

ЭТОТ БЕЗДЕЛЬНИК АНДРЕАС

Каждый день, не исключая и выходных, ровно в шесть часов утра в одном из узких переулков, стекавшихся к улице Дамянич, ближе к городскому парку, там, где незаметно прятались жилища состоятельных венгров, отдельные особняки или четырех-пятиквартирные, богато отделанные дома, бесшумно открывалась широкая со вставными зеркальными окнами дверь подъезда. Портье, он же дворник, выходил на улицу, придерживая створку, и, почтительно сдернув форменную фуражку, с поклоном выпускал одного из жильцов, постоянно одаривавшего его за эту услугу двумя или тремя форинтами. В то время входные двери больших дорогих домов находились исключительно в ведении портье и его супруги, они обязаны были в любое время впускать или выпускать жильцов, получая за это особую плату далеко не от всех.

Элегантный господин в дорогом зимнем пальто, подбитом мехом, если стояло холодное время года, и в модном песочного цвета плаще-пыльнике, когда день обещал быть солнечным и теплым, почти всегда в солидном котелке с приподнятыми полями, подшитыми муаровой лентой, беззаботно помахивая зонтиком или гибкой тросточкой со вделанными в нее витыми узорами из белого металла, шагал не спеша по извилистым переулкам, с наслаждением вдыхая чистый, еще не насыщенный удушающими испарениями автомобилей воздух. В любое время года его путь лежал на юго-запад по направлению к главной транспортной артерии Будапешта – проспекту Андраши.

Но на площади Левельде, возле небольшого ухоженного скверика, путь элегантного седоватого господина резко отклонялся в сторону улицы Королевы Вильгельмины. Пройдя мимо знакомого часового, а их, сменявших друг друга, было всего шестеро, и господин знал в лицо каждого, он вежливо приподнимал свой несколько старомодный головной убор и заходил в уже открытый дворником подъезд под стеклянным куполом. Отпирал собственным ключом крохотную каморку под холлом, именовавшуюся кабинетом номер пятьдесят девять, и оказывался наконец в своих собственных служебных владениях.

Из так называемого кабинета, очень напоминавшего заурядный чулан, через несколько минут выходил похожий на красноармейца человек в выгоревшей добела, латаной-перелатаной гимнастерке без погон, в пилотке, такой же поношенной и несколько странно выглядевшей на его седых кудрявых волосах, в грубых кирзовых сапогах, впрочем всегда старательно начищенных почти до блеска.

Так же неспешно поднимался он по мраморной лестнице на широкую балюстраду, окаймлявшую холл, останавливался возле комнаты заместителя начальника отделения и, морщась от густого запаха дешевого одеколона, волнами наплывавшего из-за закрытой двери, смотрел на свои швейцарские часы «Докса», выжидая, когда большая стрелка подойдет к двенадцати, а малая укажет на семь. Именно в эту секунду он негромко стучал согнутым пальцем в дверь и провозглашал, став по стойке «смирно»:

– Доброе утро, господин майор! Военнопленный гефрайтер Троппауэр Андреас к исполнению ваших поручений готов!

Человек, так быстро, подобно герою знаменитого романа Роберта Стивенсона «Странная история мистера Джекиля и доктора Хайда», перевоплощавшийся из зажиточного обывателя в рядового военнопленного, и на самом деле был военнопленным, бывшим ефрейтором венгерской королевской армии Андреасом Троппауэром, больше известным в нашем отделе, с подачи крикливого и невоздержанного на язык майора Афанасьева, как «этот бездельник Андреас».

Примерно год с лишним назад, еще в период завершающих боев за Будапешт, на Втором Украинском фронте произошел забавный, стоивший нескольких звезд на погонах кое-кому из старших офицеров. случай, который потом, как водится, оброс целым ворохом вымышленных подробностей и стал известен всему фронту.

Дежурному по штабу фронта срочно потребовалось связаться с одной из армий. Он поручил это сделать своему расторопному помощнику – капитану, владевшему, между прочим, несколькими иностранными языками.

Тот, как и было принято, связался с армией по полевому телефону, но дежурный по штабу не ответил, и он приказал своему связисту отыскать там «хоть какую-нибудь живую душу».

Солдат потратил немало времени. До боли в руке накручивая ручку телефона, дозвонился наконец до «живой души», и тут же у него отвисла челюсть.

– Динстхабендер гефрайтер ам аппарат!

– Н-н-не по-русски отвечают, – доложил связист, округлив глаза, помощнику дежурного. – Должно, наши провода с фашистскими перепутались.

– Что они там, перепились? – перехватил трубку полевого телефонного аппарата дежурный. – Мать вашу так-перетак! Немедленно доложите по всей форме!

– Ферцайунг, их ферштее нур дойч, унгариш унд францезиш, вен зи волен…

Короче, так. В походном клубе при втором эшелоне фронта крутили популярную киноленту «Два бойца», и все отправились на просмотр «стоющего» фильма. Дома осталось лишь несколько храпящих, смертельно уставших за день солдат и в качестве дежурного пленный, работавший здесь уже долгое время в типографии на немецком языке.

У помощника дежурного по штабу фронта хватило ума верно оценить ситуацию после того, как «гефрайтер» (ефрейтор по-русски) доложился, и строго, но внятно приказать на немецком языке:

– Разбудите сейчас же кого-нибудь из спящих и накрепко привяжите проводом к телефону. А сами мигом слетайте в клуб, отыщите там любого вашего офицера рангом повыше и передайте мой приказ немедленно позвонить в штаб фронта, – и добавил по-русски, обращаясь к дежурному связисту за неимением других слушателей: – Через час, понимаешь, менять дислокацию, а у них там черт знает что происходит!

Как гласят подробности, действительные или придуманные солдатской молвой, «гефрайтер» оказался весьма расторопным, и хотя по-русски не говорил, но понимал и мог объяснить жестами почти все. И проявил похвальную инициативу. Одного из шоферов, только что спавшего без задних ног, «привязал» к телефону, другого погнал на сеанс поднять по тревоге всех армейских любителей киноискусства. А остальных под собственным руководством заставил расставлять автомашины, свои и чужие, в обычном походном порядке.

Когда примчался взмыленный начальник штаба, которому уже мерещилось позорное снятие погон перед строем с последующим зачислением в штрафную роту, машины стояли на линейке и на из них был погружен небоевой комплект: походная кухня, оборудование мастерских, разнообразное типографское имущество…

И когда через полтора часа из штаба фронта последовала команда начинать движение к новому месту расположения, голова колонны армии не задержалась ни на минуту. Тем не менее командующий фронтом маршал Малиновский влепил армейскому генералу строгача за «несусветный бардак», а тот, в свою очередь, свирепо наказал своей властью подчиненных ему офицеров, Зато находчивого фрица все до единого превозносили до небес. Между прочим, он оказался не столько фрицем, сколько военнопленным венгром, добровольно сдавшимся нашим бойцам с заранее заготовленным красным флажком из тончайшего шелка в руке.

Говорят, именно от маршала Малиновского исходил последовавший чуть позднее приказ: «гефрайтера» в лагерь военнопленных не сдавать, оставить при штабе армии, а с окончанием военных действий в Будапеште отпустить его с добром, выдав на прощание трехдневный сухой паек и благодарственное письмо за помощь, оказанную Красной Армии в боевых условиях.

Этим «гефрайтером» (а по-венгерски и вовсе непроизносимо: «эрвезете») и оказался Андреас Троппауэр.

Наш подполковник Гуркин служил именно в этой армии. Когда закончилась война и он был назначен начальником отделения по работе среди венгерского населения, то первым долгом вызвал к себе двоих: майора Афанасьева и Андреаса Троппауэра, предложив поработать вместе с ним в Будапеште. С Афанасьевым он говорил серьезно и строго, так как хорошо знал его достоинства и недостатки. С Троппауэром же беседовал по-дружески, просил его, даже очень уговаривал хотя бы недолго послужить в отделении, помогая на первых порах Афанасьеву, который привык получать соответствующее штатное довольствие в АХО и ни черта не смыслил в коммерческих делах Будапешта послевоенного времени. Поскольку Гуркин провел этот разговор с Троппауэром в присутствии Афанасьева, – то ли забыв отпустить его, то ли как раз наоборот, оставив у себя в кабинете в педагогических целях, тот возненавидел «чертову вражину», откуда и родилось чуть позже его знаменитое изречение «этот бездельник Андреас». Троппауэр же беспрекословно согласился, хотя, казалось бы, сам бог велел ему отказаться и двинуться напрямик на улицу у горпарка, где его ждала жена, правда нелюбимая, и шестнадцатилетний сын Арпад. Кстати, «недолго поработать» Андреасу пришлось до ликвидации отделения в 1947 году. Гуркин, скрепя сердце, несколько раз предлагал ему «вольную», но Троппауэр, преданно уважая начальника и понимая, что с одним Афанасьевым тому придется очень туго, каждый раз отказывался и сам выражал желание поработать хотя бы еще чуть-чуть.

«Бездельник Андреас» оказался для отделения ценным приобретением. Никто из нас понятия не имел, кем он был до мобилизации в венгерскую армию, никто не спрашивал его об этом, но знал он буквально весь Будапешт. И не только людей, но и всяческие способы воздействовать на них, чтобы добиваться нужных результатов.

Вначале Афанасьев, его начальник, скрипел зубами от злости, когда Троппауэр с легкостью справлялся с делами, которые самому ему не давались ну хоть тресни. «По причине незнания их чертова языка» – так оправдывал он сам свои неудачи. Потом стал заваливать Троппауэра мелочевкой в советских комендатурах, втайне надеясь, что хоть там он без русского языка потерпит крах. Но, как уже сказано, Троппауэр хорошо понимал по-русски, а говорить ему приходилось немного: показать уже оформленные нужные бумаги, убедительно сказать «очень-очень нада», «сам Гуркин просьба шлет». Да еще добрая располагающая улыбка, обаятельность, простота в обращении. Он не гнушался втащить на машину вонючую бочку с селедкой, приезжал в отделение перепачканным краской, если приходилось ее переливать из большой емкости в малую. Но ни разу не плакался, не ныл и никогда не жаловался на хамские выпады Афанасьева, лишь делал вид, что не понимает, что тот ему всякого-якого наговорил.

И Афанасьев смирился, сообразив, в конце концов, что лучшего помощника ему и не сыскать, и, лишившись Андреаса, он подрубит сук под самим собой.

И только когда Троппауэр, освободившись на несколько минут, уходил в свою каморку, позволял себе издевательскую ухмылку:

– Ну куда же опять подевался этот бездельник Андреас? Разлегся, небось, у себя на кушетке и пачкает чистые листы всякой белибердой! Ах, бездельник, бездельник!.. Ну-ка, турну я его на машине в Геделле за кормом для коровы. Интересно, что он накосит!

Косил Андреас или не косил, но к вечеру он всегда возвращался со скрученными проволокой кипами свежего пахучего сена.

Корова Соня, выменянная на какие-то детали «студебеккера» в одной из комендатур, квартировала сообща с грузовыми автомашинами и безропотно снабжала нас свежим молочком, от которого не хватало духовных сил отказаться даже аскетке Оле, ревнивой жене лысого старичка профессора Болгара, которая сначала издевательски посмеивалась над нами: «Строители нового мира за стаканчик молочка». А потом, глядим, и сама стала таскать в свой с профессором Болгаром апартамент полные крынки молока, громогласно заявляя, что заботится только о здоровье своего ученого мужа. А когда же любопытствующие спросили профессора, доволен ли он сониным молоком, тот, как всегда широко и добродушно улыбаясь, заявил, что мается кишечником и, к сожалению, не пьет молока уже много лет.

Я вот честно пытаюсь припомнить, чем был заполнен рабочий день «бездельника Андреаса», и, оказывается, это не так-то легко дается. «Тысяча мелочей» – называются теперь хозяйственные магазины со всевозможной домашней и садовой утварью. «Тысяча мелочей» – так можно было бы назвать и крут повседневных забот Андреаса. Кто ежедневно отвозил по графику в прачечную постельное белье? Кто постоянно обеспечивал столовую белоснежными скатертями и салфетками? Кто следил за идеальной чистотой в самых дальних, скрытых от посторонних взоров уголках огромного графского особняка? Кто чистил наждаком заржавевшие места поскрипывавших шпингалетов на окнах? Кто менял треснувшие стекла? Кто каждый божий день проверял состояние паркета под коврами и вычищал оттуда пыль? Кто передвигал из помещения в помещение суставчатые тонконогие лестницы, заменял перегоревшие лампочки в люстрах под высоченными потолками? Кто, кто, кто…

А еще уйму времени у Андреаса отнимала помощь во всяких бытовых, часто даже мелочных делах как работникам, так и гостям отделения. Причем брался он за это по доброму побуждению, без всякого приказа, просто из желания помочь человеку, оказавшемуся в затруднительном положении.

К нам в отделение частенько заезжали из Москвы всякого рода командированные, особенно ученые-историки, изучавшие революционные события 1848-49 годов в Венгрии. Не по обязанности, а исключительно из уважительного отношения, мы помогали им связываться с госархивами, выдавали всякого рода липовые справки, упрощавшие им жизнь в Будапеште, устраивали ученых на ночлег в графском здании и даже подкармливали в своей столовой. Деньги командированным выдавали очень даже негусто, каждая монетка была у них на счету, а ведь хотелось еще и привезти домашним что-нибудь из мелочи с соблазнительными заграничными этикетками на упаковках.

Однажды к нам с подобной миссией пожаловал лектор ЦК ВКП(б). В отличие от предыдущих своих коллег, он оказался скромным, тихим, застенчивым, даже почему-то растерянным. В первом же разговоре с ним выяснилось, что он всю сознательную жизнь мечтал о недоступной для него в Союзе хорошей паркеровской авторучке, поэтому, прибыв в Будапешт, прямо с поезда отправился в магазин канцелярских товаров. Махнув рукой на свое ближайшее материальное благополучие, приобрел там красовавшийся в изящной коробочке обвороживший его «паркер». А в отделении выявились некоторые мелкие неполадки: слегка подтекал держатель пера, да и само «золотое» перо царапало бумагу.

Мы-то знали, что как раз в районе вокзалов сосредоточены самые сомнительные торговые предприятия всего Будапешта и покупать там ничего нельзя.

Гуркин позвал к себе… Андреаса и попросил его проверить авторучку нашего только что появившегося московского гостя. Андреасу хватило одного только взгляда, чтобы определить: товарищу из ЦК всучили не только низкого качества подделку под американский «паркер», но к тому же еще явный брак.

– Господин подполковник, скажите, пожалуйста, гостю, чтобы он ни в коем случае не носил эту штуку в кармане, если не хочет лишиться костюма. Чернила вот-вот потекут из нее синей струйкой и перепачкают все, вплоть до нижнего белья.

– А что можно предпринять, Андреас? Сами видите, человек этот не из состоятельных, в магазине его обобрали до нитки, выудив все наличные деньги под предлогом большой уступки в цене.

– Если доверите, я этим охотно займусь.

Вначале Андреас с великим трудом выпытал у приезжего, в каком привокзальном магазине приобретена столь ценная вещь. А потом сделал несколько телефонных звонков, объясняясь с собеседником с непривычной для него жесткостью.

Затем переоделся в свой цивильный костюм, надел котелок, прихватил тросточку и вместе с расстроенным работником ЦК, сообразившим теперь, какую он совершил глупость, поехал на привокзальную площадь – от нас до Восточного вокзала на трамвае было всего ничего.

Я с ними не поехал, хотя Гуркин считал, что мой венгерский в сочетании с офицерской формой мог бы здесь пригодиться. Но Андреас попросил разрешения действовать в одиночку и прихватил с собой только пострадавшего, который, как я понимал, был ему больше нужен для антуража и психологического давления на алчных деятелей прилавка.

Уже через полчаса они оба вернулись, и по сияющему лицу командированного было ясно, что дело выгорело. Работник ЦК получил не только новую ручку, правда, не «паркер» – таких сокровищ в привокзальном магазине не водилось, но тоже вполне приличную, и обратно все свои деньги до последнего пенго «за причиненное беспокойство».

Когда я спросил Троппауэра, как это ему удалось, он, загадочно улыбаясь, произнес:

– Извините, секрет фирмы. Когда-нибудь сами поймете.

И я понял это очень скоро.

Нам с Зоей дали первый за все военное и послевоенное время отпуск. Мы собрались в Москву. Была поздняя весна. Я полагал надеть свой единственный штатский костюм, в котором женился, но вот обуви подходящей не было. И я, самоуверенно полагаясь на свой богатый заграничный опыт, направился в солидный фирменный магазин на торговой улице Будапешта Ваци и приобрел там по совету услужливого продавца модерновые черные туфли с витиеватыми вытачками на верхах и толстенными, в два пальца, подошвами, больше похожими на танки-недомерки. Их потом так и стали называть: танкетки.

– Да им, верно, двадцать лет износу не будет! – произнесла Зоя, мельком взглянув на эти шедевры сапожных дел мастеров, чем даже слегка обидела меня. Я ожидал, что восторгам по поводу моего приобретения не будет конца.

На второй день нашего приезда в Москву на одной из танкеток лопнул тоненький слой кожи на подошве и изнутри полезли аккуратно спрессованные листы газет сравнительно недавних будапештских выпусков. К концу дня устаревшие газетные новости полезли и из нутра другой танкетки.

Пришлось переобуваться в сапоги и в таком виде расхаживать по московским родичам и знакомым: галстук, белая сорочка, приличный синий костюм в полоску и поношенные армейские бахилы.

Вернувшись в Будапешт, я первым долгом потащил в каморку Андреаса под холлом подбитые танкетки. Он молча покачал головой, сразу смекнув, в чем дело. Затем позвонил в магазин, где туфли были куплены, и от имени юрисконсульта советской комендатуры Будапешта (такой должности там и в помине не было) наорал на управляющего, обвинив его лично в злостном саботаже против военнослужащих Красной Армии, за что он в полной мере ответит по законам оккупационного времени. Затем потребовал передать владельцу фирмы, что его филиал по улице Ваци будет, по всей вероятности, закрыт в ближайшие же дни, и приказал срочно готовить опись наличествующих на данный момент товаров на складе.

– Впрочем, – сказал он напоследок в трубку, – сейчас к вам приедет наш представитель с пострадавшим. Ждите!

Снял белесую латаную гимнастерку, аккуратно повесил ее на плечики, облачился в свой впечатляющий костюм и убедил меня выпросить у Гуркина нашу знаменитую «шкоду люксус супериор», бывшую собственность румынского короля Михая. И еще убедил меня не вмешиваться в его разговор с управляющим и не подавать вида, что понимаю венгерский. Я должен только грозно хмурить брови и недобро щуриться.

У магазина нашу «шкоду люксус супериор» уже поджидали трое продавцов. Двое из них ринулись открывать дверцы машины, третий рванул в магазин, видимо доложить управляющему.

Тот, часто кланяясь, встретил нас у входа в торговое помещение и повел в свой кабинет, приказав по пути секретарше, как это заведено в Венгрии, сварить для каждого из нас по чашечке свежего кофе-эспрессо.

Затем, горестно вздыхая и покачивая головой, осмотрел танкетки с протухшими газетными новостями, небрежно, без слов кинутыми на его стол Андреасом, и велел тотчас же найти некоего Шандора, которому, по всей вероятности, предстояло сыграть в спектакле незавидную роль козла отпущения.

Андреас между тем известил коротко и деловито, что является помощником известного в Венгрии присяжного поверенного Тивадара Даноша, которому поручено вести дело по жалобе советского капитана, и он намерен выполнить свои обязанности со всей ответственностью.

Управляющий потел, непрерывно вытирал лысину мокрым платком и твердил, как заведенный:

– Решительно не понимаю, как такое могло случиться! Решительно не понимаю… Репутация фирмы… Решительно не понимаю…

Пока, наконец, в кабинет не влетел, будто втолкнутый ногой из коридора, искомый Шандор и ляпнул с ходу, вероятно ни о чем не предупрежденный и уверенный, что прибывшие из советской комендатуры ни бельмеса не смыслят в венгерском:

– Господин управляющий, из слов офицера, покупавшего обувь, я уловил, что он уезжает в Москву и, как вы велели поступать в подобных случаях, выбрал ему подходящую пару из контейнера для невозвращающихся…

– Вы уволены! – не дав ему договорить, завизжал управляющий не столько от гнева, сколько от чувства неловкости: позорящая солидное предприятие деталь так некстати высунулась наружу. – Вы уволены! В обеденный перерыв получите расчет, а завтра на работу больше не выходите… Этот безмозглый болван все перепутал, уважаемый господин присяжный поверенный. Контейнер с браком подготовлен нами, разумеется, не для продажи, а для отправки обратно на фабрику…

Словом, башмачное дело было улажено буквально в несколько минут, и я получил вместо бракованной пары такие туфли, которые живы еще до сих пор, но только находятся, конечно, уже не в доме, а на садовом участке, где надеваются всеми членами семьи для производства работ в ненастную погоду.

Управляющий, подобострастно улыбаясь, еще попытался дополнительно вручить мне пухленький конверт с денежной компенсацией за причиненный моральный ущерб. Но я, выдерживая до конца роль хмурого обозленного офицера, которому недобросовестные коммерсанты испоганили отпуск, скрепя сердце, гордо отказался, заслужив, как мне показалось, одобрительный взгляд Андреаса.

Чтобы до конца пояснить многоликую роль «этого бездельника Андреаса» в отделении, расскажу еще об одном случае, приключившемся в солнечное воскресенье, когда почти все сотрудники выехали на пикник в Буду, в район римских бань, называемый Аквинкум. В отделении оставались лишь майор Афанасьев, отсыпавшийся вволю по выходным дням, три женщины в подвальном этаже, готовившие легкий ужин и, конечно, непременный Андреас.

Что-то непонятное произошло в полдень с нашей кормилицейбуренушкой-ведерницей Соней, по-прежнему ютившейся в отгороженном уголке гаража среди грузовых автомашин. То ли это был обморок, вызванный жарой, то ли у Сони разъехались ноги на мазутно-навозной жиже, то ли еще по какой-либо невыясненной коровьей причине, но Соня брякнулась на цементный пол и осталась лежать там в холодке, даже не пытаясь не только вскочить на ноги, но и просто поднять голову. Перепуганный Афанасьев, благоухающий только что вылитой на себя бутылочкой одеколона, собрал женщин из кухни, приволок веревку. Куда там! Не удалось даже сдвинуть Соню с места. Тогда Афанасьев ввалился в каморку к Андреасу, как обычно в свободные минуты изводившему своими непонятными каракулями чистые листы:

– Андреас, бегом на выручку погибающих.

Андреас кинулся в гараж к Соне, молниеносно оценил ситуацию и сделал всего лишь один короткий телефонный звонок. Три пожарные машины мигом примчались на улицу Королевы Вильгельмины, дом номер четыре. Их встретил пожилой красноармеец с выцветшей пилоткой на седых кудрях и повелительным жестом, не проронив ни единого венгерского, а тем более русского слова, приказал отвинтить пожарные рукава и захватить их с собой. Затем отвел недоумевающих борцов с огнем во главе с брандмейстером к гаражу, к разлегшейся в жидком месиве Соне. Снова властными жестами показал, что следует сложить рукава, подвести под корову и, взявшись за них со всех сторон, осторожно поставить животное на ноги.

Пожарники сначала оторопели от порученного им непривычного дела, даже возмущенно загудели. Но потом, вспомнив все-таки, что находятся в здании оккупационных властей, понукаемые брандмейстером и буйным майором Афанасьевым, пришедшим в себя после краткого приступа паники, быстро и без особых усилий выполнили требуемое.

Корова Соня, став на ноги, тут же потянулась мордой к сену и стала равномерно жевать. Видимо, проголодалась на прохладном полу.

А Андреас, уважительно пожав руку каждому пожарнику в отдельности и произнеся по-русски слова благодарности: «Очен пасиба», проводил всех их, балагурящих и хохочущих, до машин и, дождавшись, когда они тронутся, и помахав на прощанье рукой, снова отправился в свою каморку малевать каракульки.

«Очен пасиба» от Афанасьева он и на сей раз не дождался.

Один раз я возвратился в отделение рано утром – у меня не было определенных часов работы, приходилось «выходить на объекты», когда требовалось, и днем и ночью. Будить Зою не хотелось, пусть поспит еще часика два. Узнал у часовых, что Андреас уже у себя, и пошел к нему в кабинетик. Но его там, к моему удивлению, не было. Застал я его в канцелярии, причем за необычным делом, которое показалось мне подозрительным и навело на недобрые мысли.

Пользуясь отсутствием работников отделения, которые все еще спали по своим комнатам, он с помощью отвертки и каких-то других инструментов отвинчивал тяжелые литые бронзовые ручки с дверей канцелярии.

– Что вы такое творите, Андреас? – выкрикнул я, не скрывая негодования.

Он, не отвечая, снял ручку, уже отделенную от двери, положил ее к трем остальным, лежавшим в ящике, взял его под мышку и, поманив меня пальцем, повел к себе в каморку.

– Вот собираюсь срисовывать с них узоры. То, что майор Афанасьев называет пачкотней.

– А зачем?

– Дорогой мой, я никому еще не рассказывал об этом. А вот вам придется, раз уж захватили меня врасплох, – рассмеялся он. – Дело в том, что до мобилизации в венгерскую армию я был фабрикантом. Да, да, да! И производил, как ни странно, именно такие фасонные дверные ручки. У нас тогда много строили, они хорошо шли, я прилично зарабатывал. А теперь опять решил заняться выпуском ручек. Вот таких медных. На них, по моим расчетам, в ближайшее время будет большой спрос. Вы обратили внимание, как охотно люди возвращаются к старине?

– И вы сами их производите? – спросил я все еще недоверчиво.

– Пока еще только готовлюсь. Рисунки вот срисовываю. И, конечно, не столько я сам готовлюсь, сколько мой сын Арпад. Он делает матрицы, закупает нужный материал, Я же не вечно буду у вас работать. Вот уйду, и тогда откроем вместе с ним фабрику, наймем десятка два рабочих – и в бурное плавание по волнам предпринимательского моря.

– Значит, говоря нашим языком, вы капиталист? – не переставал я удивляться. Он снова рассмеялся:

– По марксистским понятиям, да. Но разве вы станете теперь ко мне относиться хуже? Зверски эксплуатировать рабочих я не собираюсь, они будут хорошо зарабатывать. Мастера плавки даже больше меня… Ой, только прошу, не говорите, пожалуйста, пока никому. Придет пора – сами все узнают. И особенно майору Афанасьеву. Провозгласит еще меня… как это?.. эксплуататором трудящихся и объявит непримиримую классовую войну.

Я ошарашенно молчал. Вот тебе и бездельник Андреас!

Да-а, все это требовалось хорошенько разжуваты, как говорил наш венгр, большую часть жизни проживший в Хохландии, капитан Беги…

А вскоре пришел приказ о расформировании нашего отделения. Как это водится в армии: раз, два – и готово! И все-таки до закрытия занавеса мы успели торжественно отметить пятидесятилетие Андреаса и отпуск его на волю.

Вечер удался на славу. Скинулись и купили Андреасу в подарок пишущую машинку: он все печатал на разбитой старенькой, с выскакивавшей время от времени буквой «о».

Расчувствовались все. Он готов был помочь любому и без какой-либо корысти. Даже майор Афанасьев, приняв добрую порцию спиртного, провозгласил тост «за моего лучшего друга Андреаса» и тут же полез к нему целоваться. Всосался в губы, облапив накрепко своими ручищами, пока Андреас, потеряв дыхание, не обмяк в полуобморочном состоянии. А затем, взбодренный аплодисментами, произнес вдобавок маленькую, но весьма выразительную речь:

– Нет, никакой ты не бездельник, Андреас! Это я придумал лично, чтобы поддержать в тебе доброе трудовое рвение. А на самом деле ты, Андреас, самый деятельный из всех бездельников на свете.

И опять полез к нему целоваться, несмотря на усиленные, но безуспешные попытки Андреаса отбиться.

Получил Андреас и формальную вольную из рук подполковника Гуркина. С этой минуты он перестал быть пленным и стал… Да кем же он стал? Предпринимателем? Фабрикантом? Капиталистом? Как-то в голове у меня не укладывалось.

Но самым ценным для Андреаса оказался неожиданный подарок командующего Центральной группы войск. Его вручил приехавший специально для этой цели из Бадена полковник из наградного отдела. Новенькая медаль «За победу над Германией» засияла на лацкане пиджака Андреаса.

В один из своих челночных рейсов Вена – Будапешт я неожиданно столкнулся на Большом Кольце лицом к лицу с Андреасом. Было это уже, кажется, в пятьдесят первом году. Такой же элегантный и улыбчивый, как прежде, только морщин, пожалуй, прибавилось. Да еще седины в кудрях.

– Ну, как завод, господин капиталист?

– Тикает. Как часы. Но… – тут лоб его прорезала складка, – не дают развернуться, господин старший лейтенант. Пять человек рабочих – и ни одного больше, иначе предприятие национализируют. А на одном лишь литье надо держать шестерых… Ну ничего, как-нибудь справимся. Разобью фабрику на две – вот и все дела. Вы строиться не собираетесь? А то подарю такой набор дверных ручек, генералы вам позавидуют.

– Нет, спасибо, до строительства еще не пал… Ну а личные дела как? Жена? Сын?

– Жена умерла. Еще в прошлом году. А сын… Да это же моя главная опора! Способный малый. У него просто талант. Даже два: гравера и предпринимателя. Нет, мы с ним еще наворочаем дел!

На такой оптимистической ноте мы с ним и расстались.

Это была моя последняя личная встреча с «самым деятельным бездельником из всех бездельников на свете».

Приехав в Венгрию после событий 1956 года, я узнал, что Андреас Троппауэр с сыном Арпадом подался на Запад. Диссидировал, как говорили тогда венгры.

Это означало не совсем то, что у нас. Диссидировали из Венгрии многие, и далеко не все по политическим мотивам. Были и другие: экономические, желание воссоединиться с родственниками, жившими за границей, получить образование в более развитой стране и всякое разное.

Осенью 1989 года мы с женой гостили в Австрии у своих друзей. Жили они в небольшом собственном доме на окраине Вены.

Недалеко от них вырос новый гигантский торговый центр ГУМа, разместившийся на площади в полтора квадратных километра. Мы отправились посмотреть это грандиозное торговое предприятие.

Действительно, нечто совершенно необычное. Не выходя из огромного помещения под куполообразной крышей, вы можете посмотреть и купить все, что только продается в венских магазинах: продукты, одежду, мебель, оборудование для дома, целиком так называемые викендовские домики, где многие венцы проводят выходные дни, люстры, телевизоры, всевозможную электронику, целые лестничные пролеты, ванные комнаты всевозможных расцветок… Просто нельзя все перечислить.

И вдруг жена, осматривавшая отдел скобяных товаров для дома, зовет меня к себе:

– Смотри, позолоченные дверные ручки. Помнишь, точно такие, как были у нас на улице Королевы Вильгельмины.

Смотрю. Действительно похожи. Может, только рисунки иные, посовременнее.

Не торопясь поворачиваю тяжелую ручку, вызывающую столько воспоминаний! И вдруг на тыльной стороне ручки, прилегающей к двери, читаю мелкое литье: «А. унд А. Троппауэр, Виин».

Ну, один А. Троппауэр – это ясно: бывший в наше будапештское время еще совсем молодым сын нашего Андреаса – Арпад, Теперь ему уже далеко за шестьдесят.

А второй А. Троппауэр – это, конечно, сам Андреас Троппауэр, сеньор. Вернее, память о нем, так как по возрасту – больше ста лет! – он уже не может быть ни владельцем, ни работником этой, по всей вероятности, преуспевающей фабрики дверных ручек.

Так мы с женой получили прощальный привет от нашего «бездельника Андреаса».

ДВЕ ВСТРЕЧИ В ОДНОМ И ТОМ ЖЕ МЕСТЕ

В тот вечер мы с Гуркиным засиделись у него в кабинете далеко за полночь. Разговор шел не из легких. Я с азартом напирал на него, доходя до границ дозволенного. Он же, хорошо понимая источник моей горячности, отбивался без резкостей, спокойно, логично, и только по редким подергиваниям скул можно было судить, что спокойствие стоит ему определенных усилий. Но заорать на меня, крикнуть «Хватит!» или «Приказываю замолчать!» – такого Гуркин позволить себе не мог.

Речь шла об издании популярных советских книг для венгерской молодежи, таких, как «Чапаев», «Железный поток», «Как закалялась сталь»… У моих подопечных прогрессивных молодежных организаций не было ни бумаги, ни средств, необходимых для оплаты типографских расходов. Было только одно: переводчики-энтузиасты с недавно организованных факультетов русского языка брались сделать свою часть работы бесплатно, на голом интересе. Но все остальное стоило страшно дорого, к тому же в Венгрии в свободной продаже бумаги вообще не было, пришлось бы прибегать к услугам спекулянтов. В результате каждый экземпляр тиража обошелся бы в такие деньги, что молодым заводским ребятам в трудно выползавшей из послевоенной разрухи стране просто не на что было бы купить книги, и они залегли бы мертвой грудой на прилавках магазинов. Все это Гуркин доказывал мне абсолютно неопровержимо, что называется, на пальцах. Взвинченный непрестанными укорами моих венгерских друзей, – они не без основания жаловались, что мы им, в основном, обещаем, а не помогаем, – я же напирал на отдельные факты, которые, конечно, погоды не делали, но доводом в споре, хоть и шатким, послужить могли.

– Вот вчера майор Афанасьев привез в отделение «студебеккер», полный бумаги. Сегодня на полуторке – еще два больших рулона! – запальчиво выложил я один из своих аргументов.

– Да, нам отдали недоданные в прошлый квартал пять тонн. Но половина принадлежит не нам, а обществу «Венгрия – СССР». Да если бы и вся бумага наша была, то много ли книг издашь на ней.

– Пять тонн!

– А что пять тонн, что такое пять тонн! – на лицо Гуркина снова дернулись скулы. – Сколько весит один экземпляр книги «Как закалялась сталь»? Вы прикидывали?

– Самое большее – полкило!

– Допустим. Значит, пять тонн – это десять тысяч книг. Но только теоретически. А отходы? А типографский брак? Шесть-семь тысяч экземпляров – больше не получится.

– Шесть-семь тысяч сегодня, Шесть-семь тысяч завтра…

– Шесть-семь тысяч сегодня, шесть-семь тысяч через полгода, а, учитывая неравномерность поставок, нехватку бумаги у нас в СССР – через год. Ну и что же в итоге? Каких-нибудь пятнадцать тысяч одной только «Как закалялась сталь» за два года. А в венгерских левых молодежных организациях, вы сами говорите, двести тысяч членов!

– Конечно, не сразу… Но постепенно можно было бы…

– За каких-нибудь двадцать лет. И еще двадцать лет на «Чапаева». И еще столько же на «Рожденные бурей»… О других расходах, которые мы вообще никогда не сможем взять на себя, я уже не говорю: переплет, специальная бумага для форзаца… И потом, о качестве перевода вы задумывались? Ведь эти энтузиасты по существу только начали изучать русский язык. Хотя «моя твоя понимай» – это для них уже пройденный этап, но многие еще путают «муку» с «мукой». Представляете себе в книге черным по белому: «Он принял смертную муку». Как будет «мука» по-венгерски?

– «Лист».

– Значит, Ференц Лист… Интересно, я не знал… А «мука»?

– «Кин».

– Вот во что могут вылиться эти скороспелые самоделки… Знаете, старший лейтенант, мы с вами все равно сегодня эту проблему не решим. Уже третий час ночи. Давайте лучше на боковую. А на днях, обещаю вам, я переговорю с венской «Эстеррайхише цайтунг», с ее редактором полковником Лазаком. У них и средств побольше, и бумаги, и печатать в Вене куда дешевле. Еще сколько-то и для себя заработают…

С тем и разошлись.

А утром, когда я, злой и невыспавшийся, явился с запозданием к завтраку, рядом с моим начальником, свежим, как огурчик, сидел очередной гость – незнакомый мне худощавый желтолицый человек средних лет в гладко-синем костюме, с узким, как лезвие, галстуком, чуть примятым снизу. «Из ЦК, инструктор иностранного отдела», – сразу определил я. Гостей в отделении перебывало много, и мы все научились довольно точно их классифицировать.

Гуркин и его гость поели раньше меня. Проходя мимо, Гуркин задержался возле моего стула:

– Переоденьтесь в военную форму, захватите с собой планшетку – и ко мне. Только, пожалуйста, побыстрее, – и критически глянул на мою тарелку с горкой жареных рулетиков по-венгерски.

Подавальщица Илона знала мои аппетиты и не скупилась – все равно я пришел бы за добавкой. К ее удивлению, на тарелке оставалась еще добрая половина порции, когда я, дожевывая на ходу, стремглав кинулся к выходу из столовой. Настроение у меня поднималось, как ртутный столбик в термометре с закипающей водой. Почему-то я связал этот вызов к начальнику с вчерашней затянувшейся дискуссией и решил, что, подумав весь остаток ночи, Гуркин все-таки нашел способ помочь молодым венграм, жаждущим советских книг.

Но когда я, приведя себя в полный боевой, с планшеткой через плечо и пистолетом в кобуре, влетел к нему в кабинет, он окинул меня странно изучающим взглядом.

– «ТТ» можно с собой и не брать, все равно придется сдать на посту, так что лучше оставьте у меня. Остальное, кажется, в порядке. Сядете на «шкоду», поедете в ЦК, к товарищу Ракоши. Вот пакет, – и подал мне небольшой плоский прямоугольник, запечатанный в двух местах красным сургучом. – Вручите его товарищу Ракоши лично. Не через помощника, не через секретаря, а только лично, – подчеркнул он. – Пусть вскроет при вас, и оставайтесь с ним, пока будет читать. Затем снова уложите содержимое – несколько листов машинописи в пакет и мигом обратно. Если товарищ Ракоши захочет делать заметки, пожалуйста, но только на отдельном листе. Эти заметки – так скажите ему – он может отправить по своей линии. Все понятно?

– В основном. Неясно только, что в пакете.

– А это для вас пусть пока и останется неясным. Скажу только, чтобы была понятнее ситуация. Пакет привез в шесть утра военным самолетом из Праги тот товарищ, что сидел возле меня за завтраком. Теперь он отсыпается на кушетке в комнате Матьяша. А в три часа дня полетит с пакетом в Бухарест… Езжайте, не задерживайтесь! Товарищу Ракоши я позвоню.

Ртутный столбик стремительно пошел вниз – вода стала быстро остывать.

Минут через пятнадцать я был уже в здании ЦК Венгерской компартии недалеко от парламента, ломаными и вместе с тем воздушно-изящными линиями которого я не переставал любоваться, когда оказывался поблизости.

Ни у входа, ни внутри здания постовые в форме народной полиции не задерживали меня, хотя и окинули ощупывающим взглядом, особенно пустую кобуру. Лишь у двери секретариата сидевший там полицейский спросил по-русски:

– К кому?

– К товарищу Ракоши. От подполковника Гуркина.

Полицейский разрешающе кивнул.

В приемной сидело человек десять: венгерские военные в высоких чинах, штатские, похоже, из комитатов (Комитат – в Венгрии область).

Я сразу подошел к помощнику первого секретаря, которого знал еще в военные годы:

– Привет, Дьюри! Мне к твоему хозяину. И очень срочно.

– Садись! Сейчас доложу.

Он вышел. Я остался стоять, оправил гимнастерку.

Дьюри вернулся:

– Товарищ Ракоши очень занят. Он просил передать, что нужно, через меня.

Такой поворот событий в полученные четкие инструкции никак не вписывался.

– Не пойдет! – категорически рубанул я. – У меня другое распоряжение. Только лично!

Дьюри в растерянности жевал нижнюю губу. Что-то его не устраивало.

– Хорошо, – произнес он не очень уверенно. – Попробую еще раз.

Слегка озадаченный, я стал ждать. «Что произошло? Почему Ракоши меня сразу не принял? Гуркин забыл позвонить? Исключено!.. Не дозвонился?»

Боковая дверь возле стола помощника отскочила с треском, будто ее с силой толкнули ногой. На пороге появился сам Ракоши, за ним высился Дьюри с кислой миной, видно, заработал нагоняй.

Ракоши я видел неоднократно, хотя лично знаком с ним не был. Он приезжал к нам в отделение, к Гуркину, когда я еще там не работал. А потом еще раз, уже не один, а вместе с другим секретарем ЦК Эрне Гере, частым нашим гостем. Как раз в это время я отвозил Зою в родильный дом.

Небольшого, можно даже сказать, маленького, почти карликового роста революционера мировой известности никак нельзя было назвать видным мужчиной. Крепыш с несоразмерно большой, яйцевидной формы лысой головой и миндалевидными темными глазами. Короткие крепкие ноги. Не по туловищу длинные руки с мощными кистями человека, с детства занимавшегося физическим трудом.

– Ви? – словно выстрелил, глядя прямо мне в глаза, раздраженно сжимая и разжимая увесистые кулаки.

Почему-то он был в ярости. Обычно присущее ему обаяние могучей силы воли и бурлящей энергии отступило на второй план перед непонятной вспышкой крайнего раздражения.

Я молчал. Что такое – «ви»? Констатация? Обвинение? Что можно ответить на такой странный вопрос?

– Ви? Я спрашиваю?

Ракоши хорошо говорил по-русски, обычно не делал ошибок. И лишь звук «ы», как и большинству венгров, даже долго проживших в Советском Союзе, ему не давался никак.

– Ви понимаете, где находитесь? – наконец произнес он такое, на что хоть ответить можно.

Я, пытаясь разрядить обстановку, улыбнулся:

– Догадываюсь.

И мгновенно сам ощутил, насколько натянуто прозвучала шутка.

– Догадливый, значит, – Кулаки продолжали сжиматься и разжиматься. – Решил посмотреть на товарища Ракоши и просто-напросто вызвал его к себе. На просмотр. Так?

– Нет, не так, товарищ Ракоши. Меня послали увидеть вас и передать…

Я оглянулся. Все присутствовавшие в приемной, отдавая дань уважения первому секретарю, поднялись со своих кресел и напряженно вслушивались в наш странный диалог: кто с интересом, кто хлопая глазами и явно ничего не понимая.

– Увидеть и передать вам…

– Что за цирк вы здесь устраиваете, офицер? – раздраженно перебил он меня. – Я же ясно приказал: передайте все, что надо, товарищу Нонну…

– Велено передать вам с глазу на глаз… Товарищ Гуркин…

– Вот я сейчас позвоню товарищу Гуркину и скажу, как ведет себя здесь его офицер… – и шагнул к телефону, все такой же злой, но, подняв трубку, тут же передумал. – Нет, я лучше позвоню от себя и тогда… Следуйте за мной! – и, стремительно развернувшись, огромными, не по росту, шагами, понесся по пустому коридору.

– Кабинет пятнадцать, – бросил мне Дьюри вдогонку.

Он не зря назвал номер кабинета, хотя я поначалу удивился: зачем это, я же следую за Ракоши. Но тот за первым же поворотом длинного коридора моментально исчез у меня из глаз.

В приемной пятнадцатого сидел человек, на сей раз в штатском.

Он не обратил на меня особого внимания, лишь мимолетно кивнул на дверь за своей спиной: можно заходить. Вероятно, Ракоши на ходу предупредил его.

Первый секретарь ЦК уже разговаривал с Гуркиным запальчиво и сердито:

– Я хочу еще раз подчеркнуть, что ви это сказали достаточно неясно… Ладно, ладно, теперь мне стало понятно.

Он бросил трубку на рычаг, пробормотал себе что-то под нос, вероятно нелестное для Гуркина. Протянул ко мне свою лапищу, поманил пальцем-сосиской:

– Ну, давайте!

Я извлек из планшета пакет. Он небрежно надломил печать, вытащил бумаги, стал читать.

Я продолжал стоять по стойке «смирно». В кабинете, разумеется, были и стулья, и кресла. Но самовольно сесть в такой ситуации я не решался. Ладно уж, постою навытяжку перед первым секретарем ЦК!

Лишь пробежав глазами машинописный текст, Ракоши поднял голову и вроде бы только сейчас узрел, что я по-прежнему стою согласно строгому армейскому правилу.

– Садитесь, что ви застыли как столб, – вроде бы удивился он. – Вон в то кресло. Я еще буду делать кое-какие заметки.

– На отдельном листочке, пожалуйста. И передайте в соответствующие инстанции по своей линии, – тут же отреагировал я, согласно инструкции, и сел.

– Уже знаю! – улыбка на миг просветлила его темное хмурое лицо. – Удивительно дисциплинированние офицери у товарища Гуркина. Так и передайте ему, не забудьте!

И стал читать дальше. Дошел до конца. Задумался ненадолго, откинувшись в кресле и закрыв глаза. Затем быстро-быстро набросал несколько строк, напоминавших стенографические записи, в большом отрывном блокноте.

– Товарищ офицер, – обратился ко мне. – Я хочу показать эту… бумагу товарищу Иожефу Реваи. Это наш идеологический бог, – пояснил он, и снова улыбка преобразила его малопривлекательное лицо.

– Знаю – кивнул я.

– Значит, ви не против?

– С разрешения подполковника Гуркина, товарищ Ракоши.

Он ничего не сказал. Только вновь помрачнел, качнул неодобрительно головой. Видно, не переносил товарищ Ракоши, когда ему перечили даже в такой деликатной форме.

Гуркин, разумеется, попросил передать мне трубку.

– Можно, – услышал я его размеренный голос, в котором мне все-таки почудился сдавленный смешок. – Только так же: вы лично присутствуете при этой процедуре. И постарайтесь вернуться как можно быстрее. Товарищ из комнаты Матьяша уже вышел. Расшагивает теперь по холлу, проявляет сильное беспокойство.

Ракоши отвел меня в соседний кабинет.

– Вот, Иожеф, познакомься с самым дисциплинированным на свете офицером Красной Армии, – сказал он по-венгерски. – Только, сдается мне, что он очень внимательно прочитал в свое время роман о некоем чешском солдатике, изображавшем себя простачком… Я ему все сказал, – перешел он на русский, обращаясь ко мне. – А дорогу к выходу ви найдете? – и опять повернулся к Реваи. – Прочитаешь, визови Нонна, пусть проводит.

– Не надо, товарищ Ракоши, я довольно часто бываю в этом здании.

– Да? – удивился он. – У кого же?

– В отделе товарища Холлоша.

– Да? А я ничего не знаю. Все, все здесь держится от меня в тайне! – и он ушел к себе, неожиданно одарив меня по пути крепким рукопожатием. Рука оказалась мягкой и горячей.

Когда я вернулся в отделение, было уже два часа.

Гуркин встретил меня своей дружелюбно-иронической улыбкой:

– Досталось?

– Так себе. Он, видно, бывает очень разный.

– Вот за это ему как раз вчера и всыпали Ласло Райк с компанией на ночном бюро. Исклевали не на шутку. Правда, и он в долгу не остался, отбивался как лев. Вы обратили внимание на его боксерские лапищи? Но нервов ему это стоило немало… Что-то мне все это не нравится, – посерьезнел мой начальник. – Они все дальше и дальше отдаляются друг от друга: те, кто работали здесь в подполье во время войны, и те, кто руководил ими из Москвы… Ну, давайте!

Он принял у меня пакет, вернул пистолет. Вышел из кабинета, чтобы отправить высокопоставленного курьера на военный аэродром в своей «шкоде». Было уже самое время. А вернувшись, неодобрительно качнул головой:

– Нервный товарищ, весь извелся, пока ждал. Даже перекусить на дорогу отказался… Кстати, теперь могу сказать вам коротко, о чем идет речь в документе. Это записка Георгия Димитрова товарищу Сталину с его выводами, сделанными на основе теоретических положений Маркса и Ленина, о народной демократии, как одной из исторических форм диктатуры пролетариата. По Димитрову, народная демократия есть не просто какой-то переходный этап, а действующая и совершенствующаяся форма диктатуры пролетариата. А если это так, то представляете, насколько обострится в самое ближайшее время классовая борьба в освобожденных нами странах?

– Кстати, я предупредил товарища Ракоши, чтобы он соображения о документе переслал в письменном виде по своей линии.

– Да не будет он ничего посылать! – почему-то рассмеялся Гуркин.

– Но вы ведь сами сказали…

– Обратили внимание на отдельный столик с серого цвета телефоном возле его письменного стола?.. Это прямая связь с товарищем Сталиным. Ручаюсь, что именно ей сегодня воспользуется товарищ Ракоши. Особенно теперь, после ночного бюро. Сообщить свое мнение о записке Димитрова будет для него весьма подходящим поводом для разговора о положении дел в своей епархии. А уж высветить любую ситуацию выгодным для себя светом – это он умеет.

– Даже перед товарищем Сталиным? – ужаснулся я.

– А что? Ракоши ходит у него в любимцах и считает грехом этим не воспользоваться.

Вскоре после моего «визита вежливости» к товарищу Ракоши наше отделение по работе среди населения Венгрии приказало долго жить.

В армии приказы не обсуждаются, их выполняют без промедления, не разводя никаких дискуссий. Но все-таки у каждого создается свое мнение, пусть и не высказанное, разве что в самом узком кручу друзей. Почему это произошло, да так еще внезапно? Хвалили в приказах Группы войск, по Главному политическому управлению Красной Армии, выносили благодарности, награждали, случалось, орденами и медалями.

И вдруг – хлоп. Как клопа на стене!

Почему?

Я тоже много думал над этим неожиданным событием – и сразу, как только оно свершилось, и годы спустя. Но лишь сравнительно недавно, работая в архиве Советской Армии, я наткнулся на одну из немногих уцелевших бумаг, касающихся деятельности нашего отделения. И вдруг наступило просветление. Донесение было подписано подполковником Гуркиным, составлено по данным неизвестного мне источника и адресовано в два адреса: ЦК КПСС и ГлавПУр – деятельностью Венгерской компартии занимался в последний год существования отделения сам начальник, и источники информации у него были свои. В этой бумаге под грифом «Совершенно секретно» сообщалось, что решение Политбюро Венгерской компартии заменить министра внутренних дел, члена одной из небольших буржуазно-демократических партий Эрдеи Ференца на коммуниста Имре Надя является большой и ничем не оправданной уступкой реакции. Гуркин исходил, разумеется, не из партийности нового министра, а из таких личных его качеств, как беспринципность, угодливость, неустойчивость политических взглядов, сильное влияние на него мужа дочери Ференца Яноши, бывшего священнослужителя старой венгерской армии.

Время показало, что Гуркин был абсолютно прав: Имре Надь, хотя и прибыл в Венгрию из СССР в составе группы Ракоши, сыграл весьма отрицательную роль в событиях 1956 года. Но тогда, в конце сороковых годов, на подполковника Гуркина дружно ополчились и посольство СССР в Венгрии, и Контрольная союзническая комиссия, где главную скрипку играл СССР, как единственная оккупирующая страну держава. И, конечно же, Политбюро Венгерской компартии во главе с Ракоши, очень недовольного тем, что «человек со стороны» так резко и безапелляционно оценивает глубоко продуманные стратегические действия «его партии»…

И я вспомнил тогда о серого цвета телефоне на отдельном столике возле письменного стола Первого секретаря ЦК.

Словом, какой бы ни была первопричина, отделение на улице Королевы Вильгельмины перестало существовать, все сотрудники разъехались, согласно приказу Политуправления ЦГВ, кто куда. Один я остался в неопределенном положении: одной ногой в Вене, другой – в Будапеште. В близком будущем в венгерской столице предстояли важные события, такие, как объединительный съезд прогрессивных молодежных организаций, создание Союза венгерской молодежи – фактически венгерского комсомола. А в конце 1948 года – Всемирный фестиваль молодежи и студентов. И ЦК ВЛКСМ, включив меня в состав своей будущей делегации на фестивале, попросил высшее военное начальство дать мне возможность еще некоторое время поработать на благо молодого поколения Венгрии.

Комсомольцам, как обычно бывало в таких случаях, пошли навстречу – ведь не дополнительных денег, в конце концов, требовали! И я, словно игрушка на двух резинках, запрыгал, согласно приказу, туда-сюда, туда-сюда. Будапешт – Вена, Вена – Будапешт, Будапешт – Вена…

И, как ни странно, первым делом, которое мне удалось решить, был вопрос об издании популярных советских книг для венгерской молодежи.

Гуркин, назначенный в Вену вроде бы в ссылку на малозначительную должность в советском аппарате Контрольной комиссии по Австрии и обреченный на видимость деятельности, так как новый начальник к политическим делам его и близко не подпускал, нашел все-таки возможность переговорить с редактором газеты «Эстеррайхише цайтунг» полковником Лазаком – меня туда временно засунули в штат с условием, чтобы давали мне возможность, когда требуется, выезжать в Будапешт отнюдь не по газетным делам.

Лазака неожиданно заинтересовала перспектива нести свет советской литературы в широкие непросвещенные венгерские читательские массы.

Я был вызван к нему в кабинет, где кроме нас двоих присутствовал еще и начальник издательства «Эстеррайхише цайтунг» майор Евдокимов, остроязыкий, насмешливый карел с проницательными колючими глазами.

Лазак попросил меня подробно рассказать о возможности сбыта в Венгрии переводных советских изданий. Я рассказал, что знал.

Лазак с Евдокимовым засыпали меня вопросами, из которых я быстренько уяснил, что интерес руководства «Эстеррайхише цайтунг» к печатанию книг на венгерском языке с последующей продажей в соседней стране носит не столько просветительский, сколько коммерческий интерес. Словом, так: «Эстеррайхише цайтунг» имеет возможность заказать эти книги в одной из австрийских прогрессивных издательских фирм. Бумагу, типографские расходы, перевод, редактирование, доставку тиража в Венгрию газета берет на себя. Взамен требует от венгров лишь две трети стоимости каждой книги – грабительская, надо сказать, цена.

– Но в форинтах! – поднял карандаш Евдокимов. – Это, старший лейтенант, будет их интерес. В форинтах им за такую цену не издать ни одной книги ни у себя, ни за границей.

– А зачем вам форинты? – копнул я. – Их ведь здесь все равно никто не берет.

В то время форинт стоял по отношению к австрийской валюте, шиллингу, в таком примерно соотношении, как рубль к доллару. Доллар официально стоит копейки, но его, кроме как государству, было строжайше запрещено продавать или покупать. Малейшее нарушение – и небо в клеточку. Или даже похуже того.

Точно так же расправлялись и в Венгрии за попытку купить шиллинги за форинты. Ну а в Австрии никакой карой не грозили: меняй форинты на шиллинги сколько вздумается! Но этого не делал ни один здравомыслящий человек. Шиллинг высился перед хиленьким форинтом, как металлическая глыба. Евдокимов переглянулся с Лазаком.

– Вопрос не по существу, – полоснул он по мне своим проницательным взглядом. – Считай, что форинты нужны не нам, а третьей стороне. Для закупки в Венгрии… чего? – и глянул на Лазака.

– Ну, скажем, речного песка, – подставил плечо своему начальнику издательства Лазак.

– Или свежего воздуха, – съехидничал я.

– А почему бы и нет? – уставил Лазак на меня невинный взгляд своих светло-голубых глаз. – Говорят, там, возле границы с Чехословакией, чудный воздух. Горы Матра.

– Вообще-то меня это не касается…

– Правильно! – закивал Евдокимов. – Тебе нужны книги, нам – форинты. Ну что, по рукам?

– Вы забываете о том, что я всего-навсего посредник. Решать руководству венгерской молодежи.

– А когда у тебя путь в Венгрию? – заинтересованно спросил Лазак.

– Да хоть завтра. С вашей командировкой.

– Люся! – крикнул Лазак в сторону всегда открытой двери приемной.

Вошла Люся, секретарь редактора, жена моего приятеля капитана Жени Кубарева.

– Готовь этому гражданину командировку в Будапешт, – сказал Лазак. – На десять дней.

– Да вы что! Двух за глаза хватит.

– Десять, десять! – повторил Лазак. – Он еще не знает, что ему предстоит. – И когда Люся вышла, постучал согнутым пальцем по лбу. – Тебе что, лишние шиллинги карман оттянут? Ай-яй-яй! А Гуркин еще говорит, что ты головастый парень!

Обсудили детали. Поскольку сделка неофициальная, в наших финансовых органах не зарегистрирована, да и заводиться с финансистами – только время терять: полгода, а то и целый год пройдет. Форинты пусть переводят на книжку, которую я должен открыть на свое имя, в любом, лучше в частном, банке Будапешта. Лазак берет на себя получение негласного разрешения от командования Группы войск – там в курсе дела, на что пойдут заработанные деньги. Евдокимов договорится с Венской комендатурой о военных грузовиках: границу они проходят без досмотра. Если везти книги поездом – австрийская таможня конфисковать не конфискует, но может поднять нежелательный хай в печати.

– Вы еще не сказали, кто будет переводить на венгерский.

– Есть классные переводчики на венгерский у нас в редакции, – сказал Лазак. – Надо же им дать подзаработать.

– И еще, – добавил Евдокимов. – Общий заказ – не менее шести книг. От пятидесяти до ста тысяч экземпляров каждого названия. Деньги перечисляются за каждую книгу в отдельности: половина при заказе, остальное при получении тиража. Причем имей в виду, все пойдет быстро – книга за книгой. Сможешь?

– Опять-таки, как они. Ответ – через два-три дня.

– Через десять! – напомнил Лазак и укоризненно покачал головой. – Как это можно такие вещи забывать!..

Я поразился, как быстро мои венгерские друзья согласились на предложение Вены. Думал, будут советоваться, торговаться, выгадывая себе преимущества за повышенные тиражи. Ничего подобного! Через день все было решено. Единственное условие с их стороны – первой должна быть издана «Как закалялась сталь». Тираж – сто пятьдесят тысяч.

– Куда вам столько? – удивился я.

– Не день собираемся жить.

– А деньги когда переведете?

– Да хоть сейчас. Давай название банка, номер счета. А хочешь, так наличными.

– Нет, нет, нет! – замахал я руками. – Только через банк!

И побежал в единственный известный мне частный банк у площади Левельде, за сквериком, неподалеку от хорошо знакомого мне дома на улице Королевы Вильгельмины. Там держал свои деньги, вырученные от продажи им сельского дома в Словакии, наш дворник Пишта. Он уверял, что банк совершенно надежный, проволок правдами и неправдами все сбережения вкладчиков даже через войну, вплоть до начала небывалой в истории инфляции.

И завертелась карусель, правда, без моего участия. Деловые парни из молодежного отдела ЦК наладили горячую телефонную линию с майором Евдокимовым в Вене. Аккуратно принимали в назначенное время «студебеккеры» с грузом, посылали отчеты о переведенных на мой счет деньгах. Словом, обе стороны не могли нахвалиться друг другом.

Книги шли потоком. Но что-то все-таки было неладно. Я это усек однажды, когда попал к Лазаку во время его нервного разговора с Евдокимовым. Речь шла о бесполезно застрявших где-то неподалеку форинтах, в то время как стало жарко здесь, в Вене. Количество подписчиков в связи с политической ситуацией сильно уменьшилось, у редакции образовались серьезные долги в шиллингах. Правда, типография «Глобус», печатавшая книги, соглашалась еще ждать некоторое время, а Лазак рассчитывал на денежную подпитку из Группы войск. Но когда она подойдет? И подойдет ли вообще? Ведь сама Группа хронически страдала из-за нехватки средств в валюте.

Впрочем, меня это не касалось. Я вообще никогда не интересовался денежной стороной проводимых нами операций ни в венгерском отделении, ни особенно теперь, когда, по сути дела, завис неизвестно на какое время между небом и землей. И потому ненароком услышанный разговор этот я никак не связал с форинтами, лежавшими на моем, теперь уже, наверное, пухлом счету в частном банке Будапешта.

И вдруг…

Во время очередного приезда в Будапешт я облюбовал для своей постоянной резиденции третьеразрядную гостиницу «Континенталь» на улице Дохань. И недорого, и от центра в двух шагах, лучше, по крайней мере, чем каждый раз подыскивать себе при помощи комендатуры новую квартиру с новой квартирной хозяйкой, среди которых попадались и весьма привередливые особы: и за постельное белье отдельно плати, и за пользование ключом для входа в запирающийся с вечера подъезд, и за уборку с мытьем полов мылом…

Так вот, во время последнего заезда в будапештскую резиденцию меня попросил зайти к себе в каморку под лестницей старший портье – лысый морщинистый старик, относившийся ко мне с большим уважением: водку я не пил, скандалов не учинял, девок в номер не таскал, на чай давал хоть немного, но исправно и, главное, в иностранной валюте. Заговорщицки понизив голос, он произнес, выложив на стол бумажку с номером телефона:

– Господин майор (повышение в звании офицеров входило здесь в обязательный негласный перечень услуг), вас настоятельно просят позвонить по этому номеру. Уже две недели разыскивают, – и, демонстрируя свою осведомленность во всем, что касается клиентов отеля, добавил многозначительно: – Это банк на площади Левельде. Солидное, между прочим, учреждение.

«Банк? Зачем я им вдруг понадобился? Что-нибудь подписать? Что-нибудь дооформить?»

Оказывается – нет. Дело посложнее.

– Банк ликвидируется, – доложил мне неулыбчивый, но предельно корректный клерк учреждения. – Клиентов покорнейше просят немедленно закрыть счета и снять деньги.

Вот тебе на!

– А я сейчас как раз и не могу, Уезжаю срочно. Придется вам обождать еще две-три недели.

– Что вы! Мы уже фактически ликвидированы, понимаете? Все счета закрыты. Остался только ваш и одного клиента, пропавшего еще во время войны.

– Но у меня с собой банковских документов нет. Даже чековой книжки.

Мой собеседник пожевал губами:

– Одну минуточку, – и направился к двери с надписью: «Главный бухгалтер», оставив меня в полном смятении.

Что же делать?.. Ну хорошо, чемоданчик у меня с собой, деньги я заберу. А дальше? Везти в Вену? На кой ляд им там форинты?

И тут только до меня дошло, что последний разговор между Лазаком и Евдокимовым, которому я был случайно свидетелем, касался не каких-нибудь иных форинтов, а этих. Как раз они и застряли бесполезно на счету, в то время как «Эстеррайхише цайтунг» именно сейчас нуждается, очень нуждается, в шиллингах.

Возвратился сотрудник банка:

– Вашу проблему можно уладить. Напишите, пожалуйста, заявление, что чековую книжку вы потеряли. Вот форма, а вот номер вашего счета.

Выданная в кассе сумма меня удивила:

– Я считал, что денег, по крайней мере, на миллион меньше.

– Это бывает, – улыбнулась хорошенькая кассирша. – Господин офицер забыл про проценты. Мы ведь платим, вернее платили, – поправилась она, слегка покраснев, – довольно значительный процент…

Через несколько минут я оказался с тяжелым чемоданчиком, битком набитым новенькими купюрами. Даже зубную щетку, пасту и мыло пришлось рассовывать по карманам у кустов на так хорошо знакомом мне скверике в центре площади Левельде.

Итак, ситуация в корне изменилась. Что мне теперь делать?

Ну, конечно, первым долгом попытаться обменять форинты на шиллинги. Обменный пункт есть на Восточном вокзале. Отсюда на сорок шестом трамвае несколько минут. Должны же там учесть, что имеют дело с советским офицером.

Но надо мной лишь посмеялись.

– Сколько? – переспросил, откровенно ехидничая, молодой человек с беспрестанно движущимися пальцами. – Всего четыре миллиона восемьсот тысяч форинтов? На шиллинги? А разрешение Государственного банка у вас имеется?

Так я впервые в жизни столкнулся с трудностями, стоящими перед подпольными маклерами.

В Государственном банке авторитетное лицо мне любезно разъяснило, что такой обмен производится лишь в исключительных случаях, например, при поездке за границу по поводу смерти близкого родственника. И то лишь в пределах одной тысячи форинтов.

– А кто может дать разрешение в таком случае, как мой?

– Никто, кроме нашего высшего начальства, – пожало плечами авторитетное лицо и добавило, тоже с долей ехидства, как в обменном пункте на вокзале: – И то лишь по указанию лично товарища Ракоши!

И я пошел от Государственного банка со своим чемоданчиком, перекладывая его из руки в руку, так как с каждым шагом он становился почему-то все тяжелее и тяжелее.

А ЦК партии был неподалеку, почти рядом.

«Зайти, что ли, к Эрвину Холлошу, руководителю молодежного отдела ЦК? Он ведь тоже причастен к идее издания советских книг. Да еще как! А что он может? Разве только посоветовать?

Зайти к товарищу Ракоши? – и я вспомнил недавнюю встречу… – А что та встреча? Совсем по другому поводу. И потом к концу он ведь изменил свое отношение ко мне, даже улыбнулся раз или два.

И потом, если кто-то отдал распоряжение не менять форинты на шиллинги, то отменитьраспоряжение или, по крайней мере, дать разрешение на разовый обмен может тоже только он.

Только он…»

Я сидел на скамеечке в боковой аллее бульвара у здания ЦК, набираясь мужества.

«А если его нет на месте…

А если он болеет…

А если у него совещание…»

К черту! Я встал. Время идет, а надо еще успеть на поезд в Хедьешхалом, чтобы пересесть на венский скорый.

И я пошел.

Опять без особых разговоров пропустили меня в здание ЦК, только попросили открыть чемоданчик, сделав большие глаза и невольно издав удивленное «о!». Однако взять у меня пистолет не забыли.

Процедура с чемоданчиком повторялась у каждого поста охраны, и почему-то вселяла в меня все больше уверенности в успехе. «Нет, только к нему, только к нему! Иначе я застряну здесь с этим чемоданчиком, как обезьяна с бананом, зажатым в кисти, между прутьями клетки».

На приеме сегодня сидел не Нонн, а другой помощник первого секретаря. И хотя мы с ним тоже были знакомы еще с военных лет, он отнесся ко мне не по-свойски, как я ожидал, а даже с некоторой долей высокомерия в голосе, словно к обычному посетителю из повседневной текучки, от которой ему следовало оберегать покой своего высокого начальства. Спросил, по какому делу мне хотелось бы видеть товарища Ракоши. Я, нанервничавшийся и порядком обозленный не слишком любезным приемом, сказал, что могу сообщить об этом только самому товарищу Ракоши.

А не устроит ли меня другой, более свободный в данный момент секретарь, например, товарищ Михай Фаркаш, спросил он.

Я отрицательно помотал головой:

– Нет. Мое дело может решить лишь товарищ Ракоши. Доложите ему, пожалуйста, что прибыл офицер из отделения подполковника Гуркина.

Он больше не произнес ни слова, лишь вздохнул и отправился с докладом.

А я уже клял себя, что выпалил сгоряча фамилию Гуркина, окончательно отрезав тем самым себе путь к обмену денег. Теперь Ракоши наверняка меня не примет. Как тогда поступить? Везти в Вену никому не нужные там форинты?

Но, вернувшись, помощник секретаря не сказал «нет» или »он не принимает», а молча распахнул передо мной низенькую дверцу в барьере ограждения и проводил меня к кабинету номер пятнадцать:

– Товарищ Ракоши ждет вас.

Открыл дверь, пропустил меня вперед.

Ракоши сидел за письменным столом, заваленным бумагами. В одной сорочке, пиджак был небрежно кинут на кресло. Повернулся ко мне вполоборота.

– Опять ви? – он благодушно улыбался. – Я почему-то так и подумал.

– Здравия желаю, товарищ Ракоши! – на радостях выпалил я во весь голос.

– Здравствуйте, – приподнялся он в кресле и протянул мне руку. – Разве отделение Гуркина еще существует? Признаться, вы меня удивили.

– Никак нет, товарищ Ракоши! – я решил держаться строго в пределах военных правил поведения, даже пристукнул каблуками. – Отделение ликвидировано согласно приказу командования. Но я еще существую. Так сказать, наполовину.

Он снова улыбнулся, и я вдруг, несмотря на неприязнь, так и не выветрившуюся после предыдущего посещения, ощутил обаяние незаурядной личности.

– Наполовину? – заинтересовался он. – Так бывает?

– В армии всякое бывает, – и коротко поведал ему о своем двойственном положении, в котором очутился после закрытия нашего отделения.

– Так, значит, это вы занимались у Гуркина нашей молодежью? Как же я сразу не сообразил?.. Слышал, слышал о вас, и много хорошего… Валами мешельте некем, ходь тудс мадярул (Кто-то говорил мне, что ты знаешь венгерский (венг.)), – перешел он на венгерский, одновременно назвав меня на "ты".

Весь дальнейший наш разговор шел на венгерском.

– Что привело тебя ко мне на сей раз? Уж не опять ли бумажка от Димитрова? Что-то, я смотрю, он расписался в последнее время.

– Нет, товарищ Ракоши. Вот это, – показал я головой на стоявший возле кресла чемоданчик.

– Это? – ткнул он своим уникальным пальцем. – Что, ценная вещь? – его миндалевидные глаза смеялись.

– Четыре миллиона восемьсот тысяч форинтов.

– Ого!

Он заметно удивился. Улыбка исчезла, тонкие губы сжались в прямую линию.

Ничего не говоря, я положил чемодан на ручку кресла, отщелкнул крышку замка. Открылись аккуратные ряды плотно уложенных пачек.

– О-о! И вместо того, чтобы нести это в банк, ты приносишь их в ЦК и обращаешься к товарищу Ракоши с просьбой уложить твой персональный чемодан в его личный сейф? Или это надо понимать как подарок товарищу Ракоши?

Теперь настала моя очередь рассмеяться. Настроение скакнуло резко вверх. Кажется, повезло. Ракоши сегодня, на мое счастье, совсем в другом настроении.

И я, упуская подробности, рассказал ему все. И про издание книг для венгерской молодежи, и как это неожиданно вдруг повернулось реальной возможностью больших финансовых потерь для «Эстеррайхише цайтунг», взявшей на себя труд перевести, напечатать, доставить сюда книги, сотни тысяч книг. А теперь газета до зарезу нуждается в шиллингах. И, кроме того…

Если я преувеличивал, то только самую-самую малость.

Но перехитрить его трудно было и в самой-самой малости.

– Смотри, какие благодетели – сотни тысяч книг! Но ведь они сначала согласились на форинты?

– У них были расчеты приобрести в Венгрии что-то нужное для газеты. Кажется, типографскую краску, – нашло на меня вдохновение.

– Краску! – он фыркнул. – Мы сами покупаем ее за границей. И, между прочим, именно в Австрии… Но книги они действительно издали. Так что на их счету доброе дело.

Он полистал изящную удлиненного формата записную книжку с телефонными номерами.

– Слушай, Эндре, – сказал он в трубку. – Как у нас на сегодняшний день дела с шиллингами? Трубка забормотала что-то.

– Сколько у тебя форинтов? – Ракоши прикрыл трубку своей огромной ладонью.

– Четыре миллиона восемьсот тысяч.

Опять я не разобрал, что ответил его собеседник.

– Много? Сам знаю, что много. Но надо. Какой сейчас курс?.. Два к одному? Значит, два миллиона четыреста тысяч шиллингов?

Трубка что-то возбужденно верещала. Ракоши сморщился и, прервав собеседника, рявкнул:

– Ты оглох, что ли, Эндре? Слышал, что я сказал? Сейчас к тебе – да-да, прямо к тебе! – явится старший лейтенант Красной Армии с чемоданчиком, забитым форинтами. Обменяешь все по курсу… Снова ухо заложило?.. Лечиться надо, лечиться, Эндре! Или уходить в отставку… Словом, обменяешь поскорее и доложишь мне лично, – и положил трубку. – Пойдешь сейчас в Госбанк. К первому заместителю управляющего, – он назвал фамилию. – Он сделает все, что надо. Но только так: в первый и последний раз. Это для нас чересчур дорогое удовольствие – принимать такие подарки.

– Спасибо, товарищ Ракоши, большое спасибо!

Он снова пожал мне руку. Даже потряс.

– А Гуркина увидишь – передай от меня привет. Умный он человек, Даже слишком. И вот результат…

Я насторожил уши. Но он тут же оборвал эту щекотливую тему.

– Насколько я помню, провожатого тебе не надо – ты в здании ЦК разбираешься лучше меня… Ну, будет время… у меня, я имею в виду, и желание… это у тебя – забегай. Как это по-русски говорят: побалалайкаем!

– Побалакаем, товарищ Ракоши.

– Вот-вот…

Конечно же, это неожиданное приглашение «побалакать» можно было понимать только как шутку.

И он тут же, позабыв про меня, повернулся в кресле и, обхватив руками большую овальную голову, углубился в свои бумаги…

Из Госбанка, который помещался тут же неподалеку, я вышел с наполовину полегчавшим, но здорово прибавившим в ценности чемоданчиком.

И снова вернулся в ЦК. Не к Ракоши. Разумеется, это было бы уже слишком. В отдел по делам молодежи.

Эрвин Холлош, заведующий отделом, мой хороший товарищ, совсем еще молодой, но прошедший боевую школу антифашистского подполья во время войны, встретил меня, расставив руки и широко улыбаясь:

– Опять в доме на улице Королевы Вильгельмины появились прежние хозяева?

– Нет, Эрвин, они ушли оттуда навсегда. (Между прочим, из меня получился никудышный провидец. После событий октября пятьдесят шестого года отделение по работе среди венгерского населения было восстановлено в несколько видоизмененном виде и размещено на своем прежнем месте. А Федор Алексеевич Гуркин, теперь уже в звании полковника, стал заместителем советского коменданта Будапешта по политчасти и одновременно руководил работой отделения.)

– Скажи, Эрвин, в вашем отделе сохранились еще книги, изданные в Вене?

– А как же! Оставили по несколько пачек каждого названия. Для подарков, премирования. А что?

– Я тебя прошу: собери по одному экземпляру, всего ведь их семь, и передай товарищу Ракоши.

– От твоего имени?

– Нет. Ничего не говори, только передай. И по возможности быстрее, лучше всего сегодня. Сможешь?

– Что за вопрос! Не сам, так через Дьюри. Он заступает на дежурство после обеда.

– Ну, спасибо, дружище! И извини, что не посидел у тебя, не потолковали с тобой о том о сем, Срочно надо возвращаться, боюсь опоздать на поезд в Вену… Ничего, в следующий раз наговоримся.

Сбегал по-быстрому в «Континенталь», собрал в номере свои нехитрые пожитки. Довольно громоздкую легковую машину – игрушку для Толяна – с силой ввинтил в пачки шиллингов, даже крышка чемоданчика выперла горбом, и на трамвай к Восточному вокзалу.

В последний момент, после свистка, заскочил в тронувшийся уже поезд на Хедьешхалом – пограничную с Австрией станцию.

В купе, кроме меня, никого не оказалось, Тем не менее я снял чемоданчик с полки для ручной клади, куда сначала по привычке бездумно его закинул. Поставил рядом с собой со стороны двери. Не понравилось. Переместил к стенке у окна, прочно прижав туловищем, Расстегнул кобуру так, чтобы пистолет был под рукой в полной готовности…

Чемоданчик, постоянный спутник в поездках, на который я раньше не обращал никакого внимания, бесцеремонно зашвыривая в ящик стола в гостинице или даже под кровать, теперь беспокоил меня все больше и больше. А если в купе сядет попутчик или, еще хуже, двое? А если я засну, укачиваемый перестуком рельсов и равномерным поскрипыванием вагона?

Но все обошлось. В Хедьешхаломе я даже успел перекусить в столовой, наяривая ярко-красный гуляш, острый, будто в него сыпанули мелкое битое стекло. Одной рукой. Другая мертвой хваткой держала рукоятку драгоценного чемоданчика.

Когда подошел скорый, я забрался на верхнюю полку в середине вагона, прижал чемоданчик пружинистым подлокотником и чутко продремал три часа до самой Вены.

По дороге в редакцию забежал на минутку домой. Зои, конечно, не было. Ее, бедную, задавили бесконечными перепечатками в Контрольной комиссии, Уходила утром раньше меня, а возвращалась лишь к ночи, Толя после дневного сна таскал за собой домработницу где-нибудь поблизости. Скорее всего, по аллеям городского парка, где ему ужасно нравился памятник Иоганну Штраусу.

Порылся в бумагах, обнаружил свою "утерянную" чековую книжку, сунул в чемодан, одновременно выложив из него на видное место у входной двери шикарный легковой автомобиль, и помчался в редакцию. Было четыре часа, самый разгар работы над завтрашним номером.

Из лифта прямиком к Лазаку. Нарочито небрежно бросил чемоданчик на письменный стол, щелкнул обеими застежками замков.

– Принимайте, товарищ полковник!

– Что именно? – Лазак настороженно приглядывался к газете, которой были укрыты пачки.

– Так, мелочишко на молочишко. Два миллиона четыреста тысяч шиллингов. Сгодятся в хозяйстве?

– Еще спрашивает! – обрадовался Лазак. – Люся! – оглушительно крикнул он. – Батракова ко мне, бегом!.. Как тебе удалось, старшой?

– Да вот так! Не смог мне отказать товарищ Ракоши, учитывая наши сердечные с ним отношения.

– Ты у него самого был? – заахал Лазак. – Ну, молодец, ну, герой! А мы тут каждый грош считаем. Жесточайший режим экономии!

Вбежал встревоженный начфин редакции старший лейтенант интендантской службы Батраков, пожилой угрюмый финансист с тонкими кривоватыми ногами, будто навечно упакованными в перешитые для него трофейные яловые немецкие сапоги. Своей скрупулезностью и придирчивостью он доводил сотрудников редакции до белого каления.

– Звали, товарищ полковник?

– Гляди! – Лазак перевернул чемоданчик, шумно высыпал на стол горку пачек с шиллингами. – Два миллиона четыреста тысяч! Ликуй, начфин!

Но Батраков не ликовал, даже, по-моему, испугался изрядно:

– От-откуда?

– Да вот Венгрия долг за книги вернула. Старший лейтенант привез.

– Как привез? – все еще не мог прийти в себя Батраков.

– Ну, как привозят? В данном случае поездом, разумеется. Это ты из Бадена на машине возишь, благодаря доброй душе своего редактора.

– Без конвоя сопровождения? – у Батракова округлились глаза. – Да небось еще без надлежащего оформления?

– Что еще тебе там за оформление, бумажная душа! Сам ведь знаешь, какой был договор! Словом, принимай деньги, запихивай в несгораемый свой сейф, а старшему лейтенанту выдай расписку на всю сумму. И завтра же начинай выплату по долгам. Только не сразу – по частям. Завтра за бумагу, дня через два – за печать, ну и так далее.

Но Батраков замахал руками:

– Ничего я не приму! Незаконно это! Вчера вы меня за зарплатой в штаб отправляли. Два автоматчика сопровождения, закрытая машина. А денег всего сколько? Зарплата и прочие выплаты – не менее чем двадцать тысяч. А здесь – два с половиной миллиона! Мамочки! Меня же посадят! Нет, не приму! Не приму!

– Примешь, куда денешься! – нажимал Лазак. – Я сейчас приказ напишу, по всей форме, с печатью. Примешь!

– Не приму!.. Небось и бумаг на них никаких не оформлено?

– Как это не оформлено? Вот чековая книжка. По ней вся сумма и получена. В форинтах, конечно, Два к одному.

Я вытащил чековую книжку из груды пачек и победно сунул под нос Батракову.

– Что это за филькина грамота? По-каковски написано? Не понимаю! И потом, если по ней все получено, почему она у тебя? Как тебе в банке деньги выдали, а книжку вернули?

– А я ее вроде как потерял. Написал заявление, они приняли. – Я чувствовал, что сам безнадежно запутываюсь. – А здесь, дома, поискал – и нашел.

– Вот! Улавливаете, товарищ полковник? Потерял, нашел… Сплошное беззаконие! Нет, что хотите со мной делайте, хоть увольняйте, хоть на гауптвахту отправляйте, но приказу принять эти деньги не подчинюсь. Ни устному, ни письменному. Ни в каком виде.

– А я говорю – примешь! – окончательно разбушевался Лазак, грохнув кулаком по столу.

Батраков мелкими-мелкими шажками задом стал пятиться к двери и как-то сразу исчез за ней.

– Люся! – орал Лазак, – Вернуть ко мне Батракова!

– Да он на лифт побежал! – в двери появилось красное, взволнованное лицо Люси. Не часто в кабинете Лазака происходили такие скандалы. – Вон, вон, уже вниз поехал!

– Ну, теперь не догнать, – разом успокоился Лазак. – А знаешь, формально он прав.

– А я, выходит, не прав? Не надо было, значит, получать?

– Погоди, погоди, не кипятись. Батраков – формалист до мозга костей, человек бумажки. Вот он и рыпается… Давай сделаем так. Покидай свои сокровища обратно в чемодан и погуляй с ним по кабинетам. Найдется о чем покалякать. А я с Мишей тем временем в Баден слетаю. Генерал в курсе дела. Он отдаст распоряжение – и конец. Словом, жди здесь до победного. «Жди меня, и я вернусь», – как сказал поэт.

– Он еще сказал: «Только очень жди».

– А что тебе остается?

Я снова стал складывать пачки в осточертевший чемоданчик и двинулся с ним по редакционным кабинетам за сочувствием.

А Лазак тут же умчался на своем серо-черном «австро-фиате».

В редакции все уже знали. Наверное, Люся разнесла. К кому ни зайду – со всех сторон наплывают теплые волны участия. А мне худо. Вот сделал доброе дело, а теперь доказывай, что не украл. Да как доказать, если до этого дойдет? Чековая книжка при мне, банк ликвидирован. Вызвать в трибунал товарища Ракоши в качестве свидетеля? Эх, предлагали же мне в Госбанке Венгрии какую-то бумажку об обмене форинтов на шиллинги. Чего же это я отказался? Сдуру, ей-богу, сдуру! Хоть какой-то документ был бы.

Лазак вернулся часа через три. Лицо кислое.

– Генерал в командировке, вернется только завтра. Придется обождать. Да ты не волнуйся, все будет о'кей! В крайнем случае, отхвачу очередной выговор я, а не ты! А мне не привыкать.

Я совсем приуныл:

– Так что же теперь – тащить такие деньги домой через Вену? И ночью трястись над ними, как бы не прознала какая-нибудь гангстерская банда. Ведь сумма-то какая! Мне Евдокимов объявление показал в «Ди Прессе»: за два миллиона продается завод медицинских препаратов в Нойштадте.

– Хм!.. А завтра опять тащить в редакцию.

Лазак обеспокоился не меньше моего. В этом месяце по Международному району Вены, где помещалась редакция, да и наш жилой дом, комендантскую службу несли американцы. А при них кривая преступлений, как правило, резко подскакивала: патрули больше ошивались в кабаках, чем пресекали действия стай двуногих шакалов на улицах, особенно в темное время суток.

– Во, идея! Сделаем так. Деньги я у тебя приму под расписку и суну в свой сейф. А на ночь посажу в кабинет автоматчика из охраны. Тут диван. Постережет и выспится заодно… Хуже другое. Этот ненормальный Батраков, оказывается, тоже успел побывать у своего начальства в финансовом управлении. И, разумеется, навонял. Теперь мне надо с утра поймать генерала раньше, чем к нему прорвется финансист… Словом, сдавай деньги, получай расписку с моим автографом, Люся шлепнет на нее печать – и по домам. Утром можешь рано не приходить. Пока съезжу, пока приема добьюсь, пока вернусь. Часам к двенадцати, не раньше. И не переживай, старик! О деньгах и не думай, а то всю ночь не заснешь… А сейчас обожди меня минут тридцать. Подпишу номер газеты и тебя по пути на машине заброшу… Люся! – опять рявкнул он в сторону приемной. – Давай ко мне деньги считать!

Минут тридцать затянулись на два часа – какие-то там были неполадки с номером. Что-то снять, что-то поставить.

Когда я приехал домой, Зоя уже собиралась спать.

– Ага, приехал! Так быстро? А я еще подумала, откуда вдруг собственный автомобиль в доме завелся. Толя весь вечер с ним не расставался. Так и уволок в постель, и сразу заснул.

Сама она тоже, можно сказать, спала на ходу. И хорошо! А то бы пришлось рассказывать об афере с шиллингами, которая еще неизвестно чем закончится. Она тоже расстроится, и будем оба лежать без сна всю ночь.

Бумажка за вычурной подписью Лазака и даже гербовая печать редакции на ней меня почему-то не очень успокаивала.

К одиннадцати утра, невыспавшийся и злой, я уже вышагивал по приемной Лазака. Он сам заявился, как и говорил, к двенадцати.

– Ну что? – кинулся я к нему. – Уладили?

– Почти. Да, собственно, и улаживать не пришлось. Слушай, да перестань так волноваться! Заработаешь еще медвежью болезнь, будешь бегать каждые полчаса… Так вот, генерал на работе еще не изволил появиться. А финансист из управления сидит у него в приемной чуть ли не с ночи… Ну и пусть себе сидит, галифе свое шикарное протирает. Тебе-то какое до его штанов дело! – опять взорвался Лазак в ответ на мою нервную, хотя и бессловесную реакцию. – Главное ведь в чем – все хочу тебе сказать, да ты никак не даешь!.. Вчера поздно вечером дежурному по штабу Группы войск звонили из Будапешта. Фамилию дежурный назвал, но я, конечно, не запомнил. Из ЦК компартии, хорошо говорит по-русски.

"Дьюри Нонн", – сразу подумал я.

– И от имени товарища Ракоши попросили передать благодарность руководству газеты «Эстеррайхише цайтунг» за большую помощь венгерским комсомольцам в подготовке к Всемирному фестивалю молодежи и студентов. Ну, словом, за издание советских книг. И тебе особо. Персонально, так сказать. Понял теперь? А ты за штаны финансиста переживаешь! Беги лучше за шнапсом. Надо же отметить. «В красную Мельницу» – рядом, прямо под нами. Тут бутылка на шиллинг дешевле… Люся! Батрака ко мне – полуживым или мертвым! Мигом!

– Хорошо, товарищ полковник, – сунулось в дверь веселое лицо Люси.

– Надо отвечать: «Слушаюсь, товарищ полковник!» Не в военторге работаешь – в идеологическом подразделении Красной Армии.

– Хорошо, товарищ полковник, – рассмеялась Люся и умчалась за полуживым начфином Батраковым.

Через некоторое время после событий с миллионами в чемоданчике товарищи из редакции и другие мои друзья по Вене на перроне Восточного вокзала провожали меня с Зоей и Толей на родину. Не было среди них лишь подполковника Гуркина – буквально двумя днями раньше его неожиданно отправили в срочную командировку.

Настроение у меня было паршивым. Срочная командировка по совершенно незначительным делам моего бывшего начальника и посаженого отца наводила на невеселые мысли о его дальнейшей судьбе. Ведь к тому времени Ракоши сумел все-таки жестоко, с большой кровью, расправиться с многочисленными своими оппонентами внутри компартии Венгрии во главе с Ласло Райком. С подачи Ракоши они были позорно заклеймены в качестве тайных агентов англо-американского империализма и приверженцев предателя Тито. Затем последовал суд и безжалостная расправа.

К счастью, с подполковником Гуркиным в итоге все обошлось, хотя недруги как в ЦК компартии Венгрии, так и у нас подбирались к нему с настырным упорством. А вот предотвратить трагедию честных коммунистов-венгров, в большинстве своем бывших активных подпольщиков в годы хортистского засилья, не захотел (или не сумел) никто.

А еще два-три месяца спустя, уже в Белорусском военном округе, куда я был переведен для прохождения дальнейшей службы, командующий Пятой гвардейской танковой армией маршал М. Е. Катуков торжественно вручил мне от имени и по поручению Верховного Совета Венгерской Народной Республики, как было сказано в грамоте, в качестве признания моих «выдающихся заслуг» в области развития венгеро-советской дружбы, орден Венгерской Народной Республики.

Не могу сказать, что эта награда на фоне трагических событий в Венгрии, в ходе которых пострадали и мои многочисленные друзья, сильно меня обрадовала.

Вот и вся непридуманная история о двух моих встречах с «великим революционером» (а позднее «кровожадным властолюбцем»), с «вождем народно-демократической Венгрии» (а позднее «разрушителем завоеваний социализма»), с человеком, чье имя скандировалось сотнями тысяч людей наряду с именами Сталина и Тито (а позднее снятого со всех руководящих постов в партии, затем исключенного из членов партии, а в итоге и вовсе вышвырнутого из Венгрии без права возвращения в страну).

Пусть во всех этих немыслимых пассажах в судьбе «великого революционера» и «кровожадного властолюбца» разбираются историки. Если смогут. И если захотят. Я же решил только подбросить две свои веточки под кипящий, рычащий, фырчащий котел истории, который, извергая пар, дым и вонь, должен же в конце концов выдать (если не нам, современникам, то тем, кто придет после нас) ИСТИНУ, а не глухое бормотание о некоторых ошибках этого человека, вроде «необоснованного завышения плановых заданий» (см. БСЭ, 3-е издание).

Матьяш Ракоши, изгнанный из Венгрии официально в начале шестидесятых годов, а фактически намного раньше, больше туда вернуться не смог и умер в качестве политического эмигранта 5 февраля 1971 года, по моим сведениям, в городе Краснодаре.

ИХ СИЯТЕЛЬСТВО ЮНЫЙ ГРАФ

Венгры считают себя лучшими шоферами в мире. И, надо сказать, многие из них за рулем машины в самом деле демонстрируют высший класс автопилотажа. Развить в считанные секунды высокую скорость, на нескольких метрах затормозить с душераздирающим визгом, обогнать машину на крутом повороте, с миллиметровой точностью прижав ее к обочине, – все это лихо проделывают не только водители с многолетним стажем, но и новички с еще не просохшими чернилами на только что обретенных водительских удостоверениях.

Но… Все это касается только вождения. Малейшая поломка, даже пустяковая техническая неисправность, устранить которую можно с помощью одной отвертки или просто куска проволоки, ставит таких лихачей в тупик. Они горестно застывают возле умолкшей машины и часами ждут, когда судьба смилостивится над ними, послав в помощь человека, не боящегося хотя бы заглянуть под капот.

Так что я лично лучшими шоферами в мире венгров не назвал бы. Шофер, по моему разумению, это не тот, который только исправно крутит баранку. Он должен еще и уметь сдвинуть с места механическую упрямицу, если, конечно, та не переломала себе ноги или, безропотно подчиняясь капризам хозяина, надорвала в конце концов свое механическое сердце.

А вот наши шофера именно такие. Вынужденная остановка в пути – и тотчас же взлетает освобожденный рывком пальца капот. Две-три минуты на изучение причин – и из багажника извлекаются нужные инструменты. Еще с десяток минут – и неисправность устранена. Машина взвывает, получив «по газам», и шофер без промедления продолжает путь.

А случись что-нибудь серьезное, бедолагу на тросе дотянут до места стоянки, и уж там шофер-профессионал возьмется за нее по-серьезному. Что-то исправит, что-то заменит – и авто опять готово в бега.

У венгров же существует четкое и строгое разделение труда. Вот этот господин в чистом костюмчике, щегольских туфельках и шляпе – водитель. Он только водит машину. Ему даже запрещено заглядывать под капот.

А вот этот, в рабочем комбинезоне, измазанном мазутом берете и заляпанных кедах – механик. Его дело – заставить умолкший мотор заработать снова, сменить спустивший баллон, убрать вмятину на кузове, заделать царапину. А водить ни один уважающий себя владелец машины его не допустит. Водить должны другие. Он не водитель, он механик.

Так что шоферов в нашем понимании у венгров нет. По крайней мере, не было в те годы, о которых идет речь. Есть водители и есть механики. Белая косточка и черная кость. Между ними такая же разница, как между жокеями и конюхами.

Когда демобилизация из Красной Армии после войны достигла своего апогея, из гаража отделения в Будапеште по улице Королевы Вильгельмины стали отправляться домой один за другим все наши лучшие шоферы-фронтовики. Машины оставались без хозяев. Ездить становилось не на чем.

Зам. начальника отделения по работе среди венгерского населения майор Афанасьев отправился к подполковнику Гуркину:

– Что делать? – в голосе его звучало отчаяние.

– Выходить из положения, – дал Гуркин дельный совет.

– А как, товарищ подполковник? Четыре легковых и две грузовушки уже стоят без ездоков.

– Нанимайте венгров.

– На какие шиши?

– На продукты. За муку, мясо, масло и прочие съедобные вещи… Мне ли вас учить, товарищ майор?

– Да и шоферы они тоже!.. – Афанасьев, скривившись, безнадежно махнул рукой. – На работу в белых рубашечках ходят.

– У вас есть на примете получше?..

Словом, через несколько дней в нашем хозяйственном дворе появилось несколько шоферов в штатских костюмах.

А еще через неделю наши молоденькие красноармейцы-шоферы (старых уже почти всех демобилизовали), ругаясь по-русски громко и отчаянно, копались в кишках чужих машин, устраняя чужие, большей частью ерундовые, неисправности.

А новички-венгры, посиживая в тенечке и покуривая стреляные у своих же русских коллег сигареты, трепали языками в ожидании, когда им выведут на линию исправных бегунов.

Больше всех донимал наших ребят трепливый молодой водитель по имени Фери, научившийся нескольким русским фразам и любивший давать «под руку» советы нашим неутомимым трудягам, тянувшим двойную тягу – за себя и за «того парня».

– Нэ это! Это!

– Пошел к чертям, Фери!

– Что есть «к чертям»? – удивлялся Фери.

– Ну к этим, с хвостами и рогами.

– Нэ это нада крутить, я говорью! Вот тот маленький… как это?.. гвоздик.

– Пошел ты… – и посылали его еще подальше.

В один прекрасный день Фери отправили в командировку на новеньком "опель-кадете". А через два часа он вернулся на хозяйственный двор со странно вихляющим левым передним колесом.

– Вот… На горе Янош подохла… А запаска – нет запаска! Тогда я вытаскивал из ее живота резина, набил шина зелоная кукорица с поля и доехал до здесь. А?

Он был явно горд своей находчивостью и ожидал похвалы. А ребята, скребя затылки, горестно смотрели на окончательно загубленную, жеваную-пережеванную еще совсем новенькую шину. Не было в нашем хозяйстве ничего более дефицитного, чем покрышка. Их латали да подлатывали по много раз. Ну а с этой, расшматованной жесткими стеблями кукурузы, разве что-нибудь сделаешь?

– Эх, Фери, Фери…

Примчался майор Афанасьев, у которого был поразительный нюх на неполадки в хозяйстве.

Постоял, покачал головой, крепко сжав губы. Потом сказал:

– Фери, где твои золотые часы?

– Вот! – Фери поднял руку с часами, которыми он хвастался без конца.

– Дай сюда… Нет, сними с руки, подай мне… Давай, давай, не стесняйся! Фери забеспокоился:

– Зачем это?

– Давай, я говорю.

Ослушаться Фери не осмелился.

– Ой, ой, осторожно! Не уроняйте. Часы нет противударный систем!

Майор Афанасьев положил часы себе в карман:

– Три дня тебе, Фери, – и поднял для наглядности руку с оттопыренными тремя пальцами. – Если через три дня не добудешь новой покрышки для «кадета», золотых часов тебе больше не видать. И продуктов тоже. И вообще, угодишь к Петеру Габору за вредительство и саботаж.

Что такое вредительство, Фери еще не знал. Зато очень хорошо знал, кто такой Петер Габор. Это был человек, возглавлявший контрразведку новой власти. Страшные истории о нем ползли по всей Венгрии.

Разозленный, обиженный, напуганный Фери отошел в сторонку к забору, подальше от гоготавших и скаливших зубы русских шоферов.

Под ногу попалась какая-то невзрачная деревяшка, сантиметра на два высунувшаяся из-под земли. Давая выход злости, Фери размахнулся и пнул ее изо всех сил.

И тут же завопил не своим голосом от боли, смяв гармошкой лицо и прыгая на одной ноге. Подошва лакированной туфли отлетела далеко в сторону.

Подошли другие шоферы, в том числе и венгры, стали осторожно пинать проявившую такой крутой норов деревяшку.

– Камень! – сказал один.

– Точно, – подтвердил другой, – да и немаленький.

– Корень дерева, – высказался третий. – Дерево срубили, а пенек остался.

– Нем, нем! – отрицательно качал головой один из венгров. – Ящик.

Фери все еще прыгал на одной ноге, унимая медленно стихавшую боль. Кто-то сбегал за лопатой.

Подкопали деревяшку с одного края, с другого.

Что-то непонятное!

– Мать честная!- дошло наконец-то до кого-то из ребят, успевшего в свои восемнадцать лет побывать на фронте. – Ящик из-под немецких мин большого калибра! Да перестаньте же ковырять лопатой, взлетим на воздух.

Влекомый своей безошибочной интуицией, на месте происшествия возник майор Афанасьев.

– Всем отойти на пять шагов от непонятного предмета, – скомандовал он. – Рядовой Якушин, назначаетесь вроде как начальником неопознанного объекта. Никого не допускать – под вашу персональную ответственность. А я побежал докладывать начальству.

Начальство высказало предположение, что в районе деревяшки заложена мина, которая в любой момент может взорваться. Тотчас же были оповещены об опасной находке комендант Будапешта генерал Замерцев и командир охранного полка НКВД.

Оглашая окрестные кварталы механическими воплями и частым боем колоколов, прибыли пожарные машины, команда бойцов оцепления, рота саперов со своими загадочными инструментами. В считанные минуты были эвакуированы в безопасные места все работники отделения, жители близлежащих домов.

Саперы, действуя то миноискателями, то голыми руками, начали осторожно раскапывать предполагаемую минную ловушку.

И обнаружили – только не ловушку, а нечто другое. Вдоль забора обнажились уложенные рядком три больших серо-коричневых ящика с надписью на немецком языке "Минен" и еще какими-то цифрами и буквами.

Прошло томительных полтора часа. За это время саперы выяснили, что ящики между собой не соединены. Значит, это не единый заряд. Стали осторожно, миллиметр за миллиметром, вскрывать одну за другой крышки ящиков.

В первом ящике, под слоем бумаги, аккуратно сложены старинные серебряные предметы, в основном, графские родовые ценности с гербами.

Во втором ящике – серебряная столовая утварь: ножи, вилки, ложки всяких калибров, чайники, супницы, соусники…

В третьем – массивные серебряные украшения, статуэтки, художественное литье…

Всего, как сказано в тут же сделанной описи, в кладе обнаружено шестьсот шестьдесят три серебряных предмета общим весом в три с половиной центнера. Находка была официально вручена будапештской комендатуре для последующей передачи в государственную казну.

Когда выяснилось, что никакой опасности взрыва нет и не было, улица Королевы Вильгельмины возликовала. Все выскочили из своих укрытий и кинулись во двор отделения, чтобы удостовериться, каких ценностей лишился бежавший граф, которому принадлежал дворец-особняк. Кстати, графа за отвратительный характер, за постоянные свары с соседями с привлечением полиции, за судебные иски по всяким мелочным поводам дружно ненавидели все дома в округе.

Часовой НКВД у входа в здание ничего с этим нашествием веселых ликующих людей поделать не мог. Да и как отличишь в таком столпотворении работников отделения от жителей соседних домов: и те и другие, за редким исключением, в штатском. Часовой, прижатый к калитке, только повторял растерянно: «Назад, назад! Низя! Низя!»

Но кто его слушал!

И здесь интуиция майора Афанасьева опять не подкачала. Каким-то непостижимым образом он усмотрел, что кто-то из толпы, приникшей к ящикам с серебром, тихонечко, шаг за шагом, пятясь, пробрался ко входу в подвал флигеля. А там хранился неприкосновенный запас горючего. Неизвестный нырнул в открытую, с болтающимся замком на петле дверь подвала. Видно, перед всем этим столпотворением кто-то из шоферов спускался в подвал за бензином да так и оставил незапертым вход.

«Поджигатель», – мелькнуло в голове у бдительного Афанасьева, и он, выдернув из кобуры пистолет, кинулся к подвалу.

На середине лестницы, ведущей к бочкам с горючим, стоял высокий парень лет двадцати в новеньком комбинезоне и подпрыгивал на ступеньках, вроде бы испытывая их на прочность.

– Ты что здесь делаешь, гаденыш? – заорал Афанасьев, наставив на него пистолет. – Фойер (огонь (нем.)), да? Взорвать не удалось, теперь подпалить решил?

– Никс фойер! Никс фойер! – отчаянно вопил парень, на всякий случай задрав вверх руки.

– А ну, выходи!

Отведя парня под дулом пистолета в укромный угол хозяйственного двора, майор Афанасьев с помощью двух других шоферов заставил его разоблачиться до трусов и тщательно обыскал все вещи. Но ни спичек, ни зажигалки, ни даже кремня с трутнем не обнаружил.

– Зачем лазил в подвал! Зачем? Ну, говори!

Парень что-то перепуганно лопотал по-венгерски, завороженно не спуская глаз с пистолета, опасно дергавшегося в руке темпераментного майора Афанасьева.

– Ничего не понимаю, что ты там бормочешь! – грохотал Афанасьев. – Фери, Фери, бегом сюда, переведи!

Фери задал несколько вопросов часто моргавшему парню, выслушал его ответное заикание.

– Он говорить, желал… как это… пи-пи.

– Пи-пи! Ах, пи-пи!

Майор Афанасьев взял одной рукой перепуганного юнца за шкирку и поволок его, размахивая пистолетом другой, к выходу.

– Вот, присмотрись хорошенько, – сказал он солдату НКВД, водя пистолетом прямо у носа задержанного. – Запомнил эту харю? Чтобы не подпускал его к отделению ближе чем на прицельный выстрел из винтовки Мосина. Сколько это?

– Две тысячи метров, товарищ майор, – отрапортовал тот.

– Молодец! Службу знаешь… А теперь: ауфвидерзеен! – и майор дал белому, как мел, парню такого пинка своим яловым сапожищем с окованным железом каблуком, что тот пролетел, спотыкаясь, по тротуару метров пятьдесят вдоль чугунной ограды и приземлился во весь рост, зацепившись за куст у перехода.

Все кругом смеялись, кроме одной девушки с ажурным белым передничком на груди. Нашей Аннушки из обслуживавшего персонала. Она работала в этом доме еще при графе.

– Как можно! – шептала она, чуть не плача. – Как так можно! Ведь это же сам их сиятельство молодой граф!

Все эти волнующие события с обнаружением клада произошли недели за две до моего появления в отделении. Но разговоры о них не утихали все лето.

И не только разговоры. Шоферы под руководством майора Афанасьева с самодельными кладоискателями в виде заостренных кусков толстой проволоки истыкали каждый сантиметр двора, но так ничего больше обнаружить не смогли. Наиболее заядлые до поздней осени возились в погребе, перекатывали тяжелые неподъемные железные бочки. Рассуждали не без основания, что не полез бы туда их юное сиятельство, если бы не рассчитывал обнаружить нечто ценное.

Ничего! Видать, и впрямь загнали графенка в это укрытие от посторонних глаз место естественные потребности и повышенное чувство стыдливости. Как-никак аристократ!

Сам он больше в поле зрения нынешних обитателей его родового гнезда не возникал. Правда, один из наших венгров утверждал, что вроде видел его мимолетно рано утром проходящим по скверику на площади Левельде, другой – в переулке Байза, пересекавшем улицу Королевы Вильгельмины. Но это можно было отнести за счет беспорядочных зрительных иллюзий, взбудораженных происшествием. Да и в самом деле графенок мог пройти поблизости по каким-либо своим делам. Главное, возле отделения он больше не возникал и тем более никаких попыток проникнуть на нашу территорию, огороженную от прочих владений высокой бетонной стеной, не предпринимал.

Все же для верности подполковник Гуркин приказал Афанасьеву дополнительно пропустить по верху стены несколько рядов колючей проволоки. Видать, играла еще у нашего начальника фронтовая закваска.

Как-то рано утром – еще только начинало светать – я проснулся от тоненького писка за дверью соседней маленькой комнаты, отделявшей нашу просторную спальню от холла:

– Господин старший лейтенант! Господин старший лейтенант!

Писк сопровождался такими же едва слышными жалобными всхлипываниями.

Я выполз по-пластунски из-под теплого одеяла, подхватил висевшее тут же на стуле обмундирование, сапоги и на цыпочках вышел в соседнюю комнату, тихонько прикрыв дверь, чтобы не разбудить спавшую рядом жену. Вчера Зоя решила потренироваться в машинописи, наверстывая упущенное за предыдущие два вечера, когда подполковник Гуркин после концерта в опере угощал в нашей столовой приехавшего из Москвы известного певца Павла Лисициана с его группой. Артисты, возбужденные выпавшим на их долю большим успехом и крепкими венгерскими винами, прекрасно пели, без конца бисировали, исполняли на заказ все новые и новые песни, отпустив нас, своих благодарных слушателей, лишь далеко за полночь.

Вот и пришлось мне сегодня силой отрывать Зою по частям от машинки уже в третьем часу ночи. Был бы грех разбудить ее теперь в такую рань.

А за дверью маленькой комнаты все еще звучали жалобные призывы:

– Господин старший лейтенант, господин старший лейтенант! Ну помогите, пожалуйста!

Я моментально, как по тревоге, оделся и выскочил в холл.

Там стояла плачущая Аннушка:

– Беда, господин старший лейтенант! Спасибо вам! Я уж и не знала к кому обратиться. Все так крепко спят.

– Что случилось, Аннуш?

– Чип!

Так звали маленькую приблудную собачонку без роду и племени, обосновавшуюся у нас во дворе и быстро ставшую всеобщей любимицей за необидчивый игривый нрав. В остальном пользы от нее не было никакой: она вставала по утрам вместе с людьми и отправлялась на покой с наступлением темноты. По ночам не лаяла, спать не мешала, не трогала ни своих, ни чужих – словом, вела себя, по моим понятиям, просто образцово.

– Что с Чипом?

– Собачники! – всхлипнула Аннушка. Приехали на своей дьявольской колеснице, хватают собак по всей округе. Ну и Чип тоже попался им на глаза. Сидит теперь, бедный, в клетке, как арестант, ждет смерти.

– А Пишта?

Официальным попечителем Чипа считался Пишта, парень из оккупированных Венгрией в начале войны районов Чехословакии. Он занимал у нас высокую должность дворника и жил со своей женой Магдой и двумя маленькими детьми в двух крошечных комнатушках во флигеле, примыкавшем к гаражу, с подвалом под ним.

– Собачники его к своей колеснице и близко не подпускают, А один даже треснул бичом по ногам. Ой, скорее, пожалуйста, скорее! Опоздаем, господин старший лейтенант!

Мы выбежали во двор.

На углу улицы стояла громоздкая телега с большой железной клеткой, забитой разномастной собачней. Псы молча жались друг к другу, глядя грустными обреченными глазами на столпившихся вокруг людей, главным образом, полуодетых женщин, выскочивших из домов на выручку своих любимцев. Женщины кричали, ругались, умоляли отпустить «вон того, черного, с завитушками от ушей», совали собачникам деньги. Бритоголовые парни, здоровые, как их битюги, впряженные в телегу, не обращая на женщин никакого внимания, усаживались на передок, явно готовясь отчалить со своим богатым уловом.

– Вот, вот он Чип! – Аннушка опять ударилась в слезы. – Ну выпустите его, ну, пожалуйста. Такой маленький, такой жалкенький!

Бритоголовые лишь плотоядно усмехались.

– Эй, слушай, парень, – вступил в дело я, определив старшего среди двоих. – Вот ту маленькую собачонку, желтенькую с черным пятном на ухе, надо выпустить.

– С какой такой стати? – нагло спросил собачник, и я сразу понял, что совершил тактическую ошибку, заговорив с ним по-венгерски. Надо было по-русски да покруче.

– Это собственность советской комендатуры.

Он расхохотался:

– У нее что, советское удостоверение личности? Давай трогай! – хлопнул он по плечу своего содельника. – Будем тут всякий бред выслушивать! А у кого документы на собак, приходите на улицу Бакатор, пять, уплатите штраф и получите своих собак или, по крайней мере, те килограммы мяса, что от них к тому времени останутся.

И снова расхохотался, явно довольный своей кровожадной шуткой.

Меня словно ударило под дых.

– Ах ты гад!

Задыхаясь, я вскочил на телегу, вырвал засов собачьей передвижной тюрьмы и раздвинул обе тяжелые дверцы.

Разномастная, разнопородная, разнорослая лавина в полной тишине, обдав меня ветерком, пронеслась мимо и моментально растворилась во дворах, в переулках, в переходах между домами.

Все толпившиеся вокруг повозки стояли с раскрытымиртами. Оба собачника с ненавистью смотрели на меня, готовые разорвать на куски. Старший не выдержал, спрыгнул с передка телеги, схватился за рукоятку бича, бросив одновременно грязное ругательство.

Я положил руку на кобуру.

– Спокойнее, спокойнее, собачье пугало!.. Товарищ боец, а вы что стоите и смотрите, как в кино? – обратился я к часовому у входа в отделение. – Гоните прочь эту нечисть от вверенного вам объекта! Вам что, непонятно, кто перед вами?

Он словно опомнился, приложил к плечу приклад и клацнул затвором.

Бритоголовый вскочил на передок и щелкнул бичом. Опустевшая собачья повозка понеслась вскачь, не разбирая пути, и скрылась за первым же углом.

И тут неожиданно раздались аплодисменты.

Аплодировала вся улица, начиная от высунувшихся в окна верхних этажей домов по соседству и кончая улыбающимися обступившими меня женщинами, чьи любимцы находились пока еще неизвестно где, но, во всяком случае, уже не во власти безжалостных бритоголовых убийц.

Это были первые аплодисменты в моей жизни, и я, потея и краснея, не знал, как реагировать на них. То ли раскланяться, посылая во все стороны воздушные поцелуи, то ли, протестуя, замахать руками, требуя, чтобы немедленно прекратили никак не подходящее к моменту театральное действо.

Смешно, конечно, и то и другое. Но и стоять, переминаясь с ноги на ногу, насупив брови, демонстрируя свое глубокое недовольство происходящим, тоже, наверное, не лучшее решение.

Выручила Аннушка. Сияя, она подошла со своим любимцем Чипом на руках. Бедняга еще не отошел от пережитых треволнений и дрожал мелкой дрожью, от рыжих пучков на ушах до кончиков тонких изящных лапок.

– Спасибо, господин старший лейтенант. Дай вам бог здоровья за доброту и участие и… Познакомьтесь, пожалуйста! Это сын моих бывших хозяев, их сиятельство молодой граф. Он случайно оказался поблизости и тоже восхищен вашим подвигом.

Уже и подвиг! Ну анекдот! Ну анекдот! Надо же так вляпаться! Еще назовут собачьим спасителем, пойдут сочинять всякие издевательские анекдоты. У нас народец – дай только повод!

– Аннуш! – с упреком, но и улыбаясь, произнес, глядя мне прямо в глаза, долговязый юноша в уже виденном мною новеньком рабочем комбинезоне. – Сколько раз я просил тебя не называть меня «сиятельством» и «графом»! Я покончил с прошлой жизнью, – это уже явно предназначалось для меня, – отрекся от своих родителей-эксплуататоров, даже фамилию другую принял, порвал со своим сословием и являюсь теперь полезным и равноправным членом общества, Вы живете со своей супругой в моих бывших комнатах, как сказала мне Аннуш. Так откройте, пожалуйста, шкаф, выньте из гнезда нижний ящик и под ним вы обнаружите переписанные моей рукой отрывки из «Капитала» Карла Маркса и из «Происхождения семьи, частной собственности и государства» его единомышленника и сподвижника Фридриха Энгельса. Еще тогда, в то проклятое время, я тайком изучал эти книги, рискуя ежеминутно оказаться в руках…

И тут он вдруг исчез, как фокусник в цирке. Вот только что стоял рядом и говорил вдохновенно. И испарился вроде бы на полуслове.

Что за чудо!

Я оглянулся. Из наших ворот выходил, четко печатая шаг чугунными сапожищами, майор Афанасьев. Он улыбался, скаля крепкие желтые зубы. От него разило самым дешевым в мире одеколоном. Каждое утро, вместо того чтобы умываться, он выливал на себя флакон трофейного одеколона, которого у него было припасено несколько ящиков.

– Что за шум, а драки нет? И почему это вдруг бьют в ладоши, как на выступлении рыжего в цирке? Какую такую речугу ты толкнул им, старшой?

Подполковник Гуркин отнесся ко всему происшедшему у ворот отделения гораздо серьезнее, чем можно было ожидать.

– Значит, никуда он не делся, этот юный граф Зай, по-прежнему кружит вокруг отделения, – он в задумчивости легонько постукивал концом карандаша по стеклу на столе. – И не он ли сюда навел собачников, преследуя какие-то свои цели?

– Говорит, порвал с родителями, фамилию другую принял, – объективности ради вставил я.

– Это только свидетельствует о том, что законспирировался графенок серьезнее, чем можно было предполагать. Значит, причина тоже основательная.

– Еще бы! Три с половиной центнера серебра! – скрипнул зубами майор Афанасьев. – Что ж ты мне сразу не указал на него, старшой? Я бы его тут же из-под земли достал.

– Да я и глазом моргнуть не успел, как он испарился.

– Надо успевать! А то видишь, как некрасиво зевнул.

– Оставьте старшего лейтенанта в покое, товарищ майор. Как выяснилось, Аннушка утром прибежала прежде всего к вам, своему непосредственному начальнику, а вы и не подумали шевельнуться. Где же ваша собственная хваленая бдительность?

– Да кто ж знал, что это связано с графенком?

– Вы не знали, а старший лейтенант тем более.

Майор Афанасьев хмыкнул, не решаясь возражать.

– А дежурных по двору из рядовых и сержантов на ночь ставите?

– А то как же! – он смущенно откашлялся. – С сегодняшнего вечера будут как штык, товарищ подполковник!

И опять покашлял в кулак.

– Вот видите! А ведь я вам две недели назад говорил… И еще с Аннушкой надо поговорить. Молодой граф, видать, ей еще в те времена голову кружил. Вот она ему и выбалтывает по прежней привычке, что у нас тут происходит.

– Я ее сейчас же уволю! – взвился майор Афанасьев. – С волчьим билетом. А то еще и под трибунал подвести? А?

– Вот-вот, как раз подходящий случай… Нет уж, отставить! С Аннушкой я сам поговорю.

– Сердце у вас больно мягкое, товарищ подполковник. Она, можно сказать, как самый настоящий изменник родины. А вы будете с ней цацкаться, разговоры разговаривать. Нет, под трибунал, самое милое дело!

– Я сказал! – слегка повысил голос Гуркин. – Пришлите ее ко мне. И без угроз, пожалуйста. Просто скажите – начальник вызывает. А сами выполняйте то, что вам приказано.

– Слушаюсь!

Майор Афанасьев торопливо вышел, опасаясь, очевидно, схлопотать еще какую-нибудь неприятность. Нет, он ничего не говорит. Подполковник Гуркин начальник не из самых дурных. Но уж если взъестся на тебя за микроскопическую оплошность, то уж лучше побыстрее закатиться за горизонт.

А со мной подполковник Гуркин повел гораздо более серьезный разговор.

– У вас в районном отделе народной полиции, кажется, есть знакомые?

Я в который раз удивился информированности своего начальника. Вот сидит, казалось бы, по целым дням у себя в кабинете. Ездит, да и то нечасто, только по всяким начальникам да по вечерам в театры. А вот знает все про всех и каждого.

– Есть кое-кто, – сдержанно подтвердил я. – И в конторе Петера Габора тоже.

Он поморщился:

– Не уподобляйтесь майору Афанасьеву… Нет, Петера Габора оставим на сей раз в покое. А вот народная полиция могла бы нам слегка помочь. Словом, надо попытаться высветить, хотя бы для внутреннего употребления, личность их молодого сиятельства. Может быть, затеваем фронтовую операцию, а окажется – пшик!..

Народной полицией я занялся в то же утро. Ребята рекомендовали мне старого опытного сыщика, работавшего в отделе по уголовным делам еще чуть ли не с первых лет регентского правления Хорти, но вполне порядочного человека. Носил он кличку Усач и я почему-то представлял себе полноватого старичка с аккуратно подстриженными под Гитлера усиками.

Оказалось, он гораздо больше подходил бы под другую кличку – Дон Кихот. Тощий, высоченный, с костлявыми конечностями, жидкой седоватой бороденкой и воинственно торчащими ухоженными усами, которые он на ночь, чтобы не смять, по всей вероятности, упаковывал в специальные жесткие футляры. Сходство с рыцарем печального образа удачно дополняла редко встречающаяся шляпа типа сомбреро, с непомерно скромной тульей, почти не видной за широченными полями.

Но сыщик весьма толковый. Он ничего не записывал, ничего не спрашивал. Внимательно выслушал меня и произнес только два слова:

– Этого знаю.

И уже на другой день нарисовал четкий портрет интересующего меня лица в двух измерениях.

Измерение первое. Ученик механика в известной автомобильной мастерской Дьердя Фаркаша. Получает весьма скромное, соответствующее его должности жалованье. Снимает маленькую клетушку для прислуги в доме на улице Дохань, у вдовы Кардош Каройне, восьмидесятилетней старухи. От родителей действительно отрекся, написав в официальном заявлении, что классово прозрел под влиянием прочитанной марксистской литературы и не хочет иметь ничего общего с эксплуататорами трудящихся людей. Образ жизни, по словам квартирной хозяйки, безупречен. Не пьет, женщин к себе не водит, в свободное время разгуливает в одиночестве по улицам. Квартплату за комнату вносит всегда вовремя. Дважды занимал небольшие суммы «до жалованья», но аккуратно отдавал в назначенный срок.

Второе измерение. Владелец автомастерской Дьердь Фаркаш ряд лет обслуживал четыре легковые машины отца интересующего нас лица. Жалование получает гораздо большее, чем официально считается, из денег, оставленных механику в этих целях его близкими. На работу является неаккуратно, особенно по утрам. Под псевдонимом «клетушки для прислуги» скрывается большая, шикарно обставленная гостиная. Между прочим, Кардош Каройне лет десять назад была управительницей в резиденции графа. Интересующее нас лицо имеет собственный автомобиль – черного цвета «вандерер», держит его в престижном гараже. Любит злачные места, небезуспешно приударяет за популярными артистками оперетты и варьете. В настоящее время – за Дери Шари, звездой опереточных шоу, почти ежедневно шлет ей дорогие букеты цветов, гуляет с ней в самых шикарных будапештских ресторанах. Часто навещает район своего родового особняка, избегая появляться вблизи. Но его засекли, когда он наблюдал за двором здания в бинокль из окон лестничных клеток близлежащих домов. С родителями, проживающими теперь в Вене, письменной связи действительно не имеет. По телефонам, к которым у него есть постоянный доступ (например в автомастерской или на квартире Кардош Каройне), тоже разговоры с Веной не зарегистрированы. Однако неоднократно замечен на окраинных телефонных станциях, откуда можно без помех связаться с различными городами, в том числе и с заграницей…

Да, Дон Кихот свое дело знал блестяще.

Теперь оставался еще разговор с Дери Шари, пышнотелой дивой опереточных шоу.

До нее я добрался через знакомого, чрезвычайно популярного комика оперетты Кальмана Латабара. Поняв меня по-своему и заговорщицки подмигивая, он сразу предупредил, что чем меньше с ней церемоний, тем больше надежды на успех. После спектакля завел меня в ее артистическую уборную и представил коротко и четко, в свойственной ему комической манере:

– Поздравляю, Шари, новый поклонник. Русский полковник!

– О!

– Из ГПУ, – добавил он и сразу смылся.

Дери Шари, уже не первой свежести, но все еще красивая моложавая женщина, обладала, как тут же выяснилось, еще и острым логическим умом.

– Если из ГПУ, Латабар не сказал бы. Значит… Погодите, погодите, попробую угадать… Комендатура?.. Нет, они в одиночку не ходят… Уж не из так благосклонно относящегося к нашей братии-лицедеям учреждения на улице Королевы Вильгельмины?

Пришлось, улыбаясь, подтвердить.

– Спасибо! – и привычно приняла букет цветов, который я до сих пор, согласно местным правилам этикета, держал за спиной. – О, шикарный букет! Спасибо… На свои деньги куплены? Или на казенные?

– Как вам сказать? У нас все деньги считаются народными.

– И услуги за подаренные цветы оказываются тоже всему народу?

Остра на язычок, ничего не скажешь!

Наконец, отпустив еще несколько двусмысленных колкостей, она унялась.

– Если вам от меня ничего более существенного не требуется, то начинайте задавать свои вопросы. Вы ведь за этим пришли, не так ли?

– Честно говоря, я хотел пригласить вас в ресторан на ужин.

– И задавать свои вопросы там? Признаться, я не склонна соединять приятное с полезным, тем более, что на сегодня я уже приглашена, – и посмотрела на часы. – Через полчаса за мной придут. Вернее, приедут.

– На черном "вандерере"?

– Вот оно что! Тогда я понимаю, что именно, точнее, кто именно вас интересует. Итак, краткая характеристика, Насквозь испорченный, насквозь лживый мальчишка, без чего-либо святого в душе. Ценит только деньги и все, что они могут дать. Клянется в вечной любви, а сам думает только о постели. Дарит каждый день дорогие букеты с мыслью, что они должны окупиться через точно рассчитанный им промежуток времени… Я его раскусила уже в первый час знакомства, но тянула с разрывом, так как тоже являюсь испорченной, эгоистичной, расчетливой тварью. Но на прошлой неделе выгнала его окончательно. Знаете, иногда бывает так противно, что невозможно сдерживаться… А он опять тут как тут. На этот раз соблазняет каким-то дорогим подарком.

Гуркин от души смеялся, когда я ему рассказал о своем визите к Шари Дери.

– Ты смотри, какая умница! А наши венгерские знатоки твердят: кусок красивого мяса, кусок красивого мяса!.. Нет, надо как-то пригласить ее к нам на ужин. Посмотрим, как этот "кусок красивого мяса" сделает из них отбивную.

Потом посерьезнел:

– Ну а с этим юным сиятельством придется распрощаться надолго. Ваш Дон Кихот не смог бы намекнуть ему, что настала пора срочно покинуть Будапешт?

– Думаю, сможет. И если добавит еще несколько слов о Петере Габоре…

Гуркин недовольно поморщился:

– Опять вы, как майор Афанасьев… Не надо ко всему приплетать Габора. О нем и так идет слава, как об отменном костоломе. Еще этот кипящий котел на него самого и опрокинется. Тем более, что политикой в нашем случае и не пахнет. Просто мальчишка не может добровольно расстаться со своим добром. Надо ему слегка помочь…

Уж не знаю, как это сделал Дон Кихот, но графенок и в самом деле очень быстро исчез из глаз. В автомобильной мастерской Дьердя Фаркаша он уже больше не работал. Съехал и из «клетушки для прислуги» вдовы Кардош Каройне. Его «вандерер» тоже испарился из гаража, где стоял больше года. Похоже, на нем их сиятельство и убралось из Будапешта.

А потом нам и вовсе стало не до графенка. Отделение по работе среди населения Венгрии ликвидировали. Работники частью демобилизовались, некоторых перевели в другие советские организации, большая часть наших сотрудников-венгров была передана в распоряжение ЦК Компартии Венгрии.

Дом на улице Королевы Вильгельмины перешел «по наследству» одной из советских военных комендатур. Из всех наших вольнонаемных работников-венгров новые владельцы сохранили лишь дворника Пишту с женой Магдой. Пишта остался при своей метле, Магда пошла на повышение и стала заправлять комендантской кухней. Стряпать она умела, и приготовленной ею пищей с венгерским колоритом все были довольны.

Потом графский дом третий раз сменил владельца, на сей раз став районным отделением Общества советско-венгерской дружбы. Потом на время превратился в начальную школу для ребятишек округи…

Про графенка все уже давно позабыли, и лишь Пишта, все еще проживавший с семьей во флигеле, рассказывал иногда желающим историю с серебряным кладом, которая с течением времени в глазах новых обитателей дома по улице Королевы Вильгельмины все больше и больше приобретала черты красивой выдумки, местной легенды…

Совершая довольно частые челночные рейсы Вена – Будапешт по заданию своих начальников из города Бадена, отстоящего от Вены километров на двадцать южнее, где размещался главный штаб Центральной группы войск, я все реже и реже появлялся возле бывшего графского особняка. Район моей деятельности сместился теперь совсем в другое место, в окрестности острова Чепель с его мощными заводами, где постоянно кипел котел бурных политических страстей. Да я и не испытывал особой ностальгии по «родному пепелищу», которое новые хозяева, ощущая себя временщиками, не особенно жаловали вниманием, В одном месте прямо на улицу провисла, кокетливо изогнувшись, ограда из высокохудожественного чугунного литья – развалилась одна из державших ее кирпичных опор, в двух-трех окнах здания вместо стекол появились обтрепанные листы фанеры. Да и сама улица стала какой-то тихой, безлюдной. Жильцы из соседних особняков, уж не знаю, добровольно или по принуждению, покинули свои шикарные гнезда, и в них, судя по табличкам, вселились пустынные и безжизненные посольства Вьетнама, Индонезии, Тайланда и других экзотических стран.

Лишь с правой стороны бывшего графского особняка по-прежнему высился многоэтажный шумный жилой дом, откуда прозвучали первые в моей жизни аплодисменты. Жильцы узнавали меня, кланялись, вежливо приподнимая шляпы, а женщины останавливались, с азартом демонстрировали своих четвероногих любимцев на коротком поводке и жаловались, что после того скандала их собачкам больше не разрешают бегать на свободе, да и налог на лучших друзей человека повысили до зверских размеров.

Лишь однажды, проезжая мимо на трамвае, я заметил за оградой дома старого знакомца – дворника Пишту. Прежде всегда живой и быстрый, он с трудом ковылял ко входу во флигель, непривычно переставляя костыли и отставив далеко назад согнутую в колене и закованную в белоснежный панцирь левую ногу.

На повороте я спрыгнул с трамвая (в Венгрии это нетрудно сделать: площадки обоих вагонов ограждены лишь откидывающимися железными перекладинами) и поспешил к знакомому зданию. Улыбчивый Пишта пытался шагнуть мне навстречу и чуть не упал.

– Переломав ноги, не пытайся совершать акробатические прыжки, – я поддержал его, утвердил на костылях. – Что случилось, Пишта? Магда отделала кочергой?

– Ой, господин старший лейтенант, вы ведь ничего еще не знаете. Нам так повезло, так повезло!

– Вижу, – кивнул я в сторону его загипсованной ноги. – Не каждому в жизни выпадает такое счастье.

– Нет, в самом деле! Я ведь клад нашел, за которым молодой граф тогда охотился. Не слышали? Золото, бриллианты.

И поведал мне историю привалившего ему большого счастья.

Вскоре после вселения в бывшее графское жилье школы для младших ребят, Пишта, который так и оставался при всех хозяевах бессменным дворником, перед началом учебного года отправился на большую ревизию хозяйственного двора, чтобы доложить директору школы свои соображения об использовании нежилых помещений.

Спустился с фонарем в пустой погреб – просторный, аккуратно отделанный строгаными досками, но непроглядно темный: окон здесь не было.

И уже на обратном пути, подымаясь по лестнице, споткнулся и упал, почувствовав сильную боль в левой ноге. И тут же перед самым носом узрел в тыльной стороне вывернувшейся ступеньки небольшой чемоданчик. И сделано все так аккуратно, так прочно. Видно, когда комендатура выезжала и выкатывала по ступенькам лестницы свои здоровенные бочки, что-то надломилось в конструкции. Она ведь на такую тяжесть не рассчитана.

Крикнул Магду. Она прибежала из флигелька. Охая и причитая, зарыдала, увидев беспомощного мужа, распластанного на лестнице, по всей видимости, со сломанной ногой.

Но слезы ее моментально высохли, когда Пишта, попросив жену принести ящик с инструментами, поддел крышку чемоданчика и та, крякнув, отлетела, обнажив содержимое.

– Вы не представляете себе, господин старший лейтенант, что там было! – рассказывала чуть позднее Магда, затащив меня к себе пообедать и отведать домашнего вина, присланного родичами из деревни. – Я такого богатства не то чтобы в жизни, в кино не видела. И так растерялась…

– Так растерялась, – поддел ее Пишта, – что стала меня уговаривать сейчас же бежать за такси и мотать из Будапешта в наше село в Словакию. Даже про мою сломанную ногу забыла.

– С ногой твоей ничего бы больше не случилось. Я ее перебинтовала шестью бинтами, вниз подложила кусок фанеры… А вот их сиятельство налетел бы, как черный ворон, – и тогда прощай наш клад!

– Их сиятельства уже чуть ли не три года, как след простыл. И боялась ты вовсе не его, а полиции.

– Ну как не бояться, как не бояться, господин старший лейтенант! Примчатся на своем броневике, отберут все. Да еще и посадят, скажут, утаили половину.

– Вот она, сознательная венгерская коммунистка! – все посмеивался Пишта. – А ведь уже три месяца, как в партию вступила. А запахло большими деньгами – и вся сознательность побоку…

Словом, спорили они тогда весь вечер и всю ночь, и до сих пор еще не унялись отголоски того великого спора. А под утро Пишта пригрозил разводом плачущей Магде и одержал решающую победу. Позвонил одновременно и в полицию и в скорую помощь – ногу ломило все сильнее и сильнее.

Полиция примчалась первой, прихватив с собой специалиста-ювелира. Полдня переписывали содержимое чемоданчика. А еще два дня спустя вызвали совсем уж было отчаявшуюся Магду и, согласно закону, отвалили ей, как представителю лица, обнаружившего клад и находящегося в данное время на излечении в больнице, треть находки, причем дали возможность выбрать: все в денежной стоимости или же часть предметами из клада по оценке специалиста.

– Итак, мы теперь самые богатые люди в округе, – улыбаясь, заключил Пишта.

– Ох! – тяжко вздохнула Магда. – Столько забот, столько волнений.

Но глаза ее сияли.

Теперь, по ее настоянию, оба они несли неусыпную вахту по охране неожиданно свалившегося на их головы богатства. Ночь караулил Пишта со своим тяжелым костылем, ночь – Магда, вооруженная самым большим и острым ножом из бывшей графской кухни.

– Ох, как бы графенок не нагрянул! – все вздыхала Магда. – Прослышит – нагрянет непременно. Недаром ведь он тут все кругами кружил. Помните, господин старший лейтенант?

– Да не нагрянет, – посмеивался Пишта. – За тридевять земель отсюда твой сиятельный граф. Да и, как говорится, что с возу упало, то пропало!

Пишта всегда был силен житейской логикой.

А вот Магда, как и всякая женщина, больше доверяла интуиции.

Об этом я узнал много позже, уже после событий октября 1956 года, когда наряду с патриотами, которых больше всего заботило будущее Венгрии, основательно скомпрометированное жестокими властолюбивыми правителями, улицы Будапешта наводнились бесчинствующими толпами вооруженных профессиональных уголовников и закоренелых фашистов, с тонким лисьим расчетом выпущенных из тюрем еще окончательно не снявшими с себя маски врагами народной власти, которые угнездились на самых верхах.

В ненастный октябрьский вечер к дому четыре по улице Королевы Вильгельмины прикатила легковая машина с затемненными окнами и номерными знаками соседней Австрии, начинающимися на букву «W». Из машины вывалило пятеро вооруженных автоматами и одетых в похожие на униформу одинаковые черные кожаные куртки молодчиков, во главе с рослым, молодым еще человеком, в котором некоторые обитатели соседнего многоэтажного дома безошибочно признали взматеревшего сынка бывшего владельца графского особняка.

Приехавшие без труда распахнули запертый на хилый ключ въезд и уверенно, отбивая шаг сапогами по брусчатке, двинулись гуськом внутрь двора, прямиком ко входу в подвал.

Рослый молодой человек прикладом сбил жиденький замок и, подсвечивая себе мощным ручным фонарем, торопливо спустился по ступенькам.

Через минуту он выскочил обратно, разъяренный, как дикий кабан, слегка задетый пулей неумелого стрелка, и заорал, обращаясь неизвестно к кому:

– Где дворник дома? Где Пишта?

В ответ на это стали спешно закрываться распахнувшиеся было окна в соседнем доме.

– Где Пишта, я спрашиваю! – и дал автоматную очередь по окнам.

Посыпались, зазвенев, осколки разбитых стекол.

– Молчите? Ну и черт с вами!.. За мной, я знаю, где он, – обратился человек к своим соратникам и двинулся к флигелю. – Эй, Пишта! – заколотил ногой по запертым дверям. – Выходи сейчас же, хуже будет! Ну!

Дверь приоткрылась.

– Вы ищете Пишту Кренчика? – робко осведомился чей-то голос.

– Где он, дьявол подери!

– Да они все уже месяца два как выехали из Будапешта.

– Уехали? Куда?

– Не знаю. Говорят, вроде в Словакию, к себе на родину.

– А ты кто?

– Новый дворник. Иожеф Ладик, с вашего позволения.

– А, дьявол! – и он опять дал волю обуревавшим его чувствам, пальнув по окнам флигеля из автомата. – К дьяволу, к дьяволу, все к дьяволу!.. Ну погодите же, вы у меня еще попляшете! Все! Все!.. Айда в штаб, ребята!

Группа так же гуськом, под водительством молодого человека, двинулась обратно к машине.

Короткое дзыканье стартера, и автомобиль, блеснув фарами, рванул в ночь.

Напуганные жители тряслись сутки, другие, третьи. Никто больше не приезжал. На улице Королевы Вильгельмины установилась тревожная тишина.

Нечеткие отзвуки боев звучали еще некоторое время далеко в стороне, на улице Юлеи, но и они вскоре умолкли…

Теперь, когда со времени октябрьских событий 1956 года прошло сорок лет, можно почти уверенно утверждать, что бывший молодой граф, которому должно подкатить под семьдесят, никогда больше не появится в особняке по улице Королевы Вильгельмины. Разумеется, вовсе не исключено, что кто-нибудь, молодой или старый, из какой-нибудь соседней с Венгрией страны или даже из-за океана возникнет с соответствующими документами в территориальном комитете Будапешта и предъявит наследственные претензии на владение графов Зай. Будет разбирательство, и вполне возможно, что по нынешним законам особняк перейдет к новому хозяину.

Но только я почему-то уверен, что их бывшее сиятельство молодой, а теперь уже семидесятилетний граф этим новым владельцем роскошного здания на улице Королевы Вильгельмины уж никак не будет. Сколько всяких проходимцев, авантюристов, уголовников, фашистов и прочей нечисти было уничтожено в жарких уличных боях конца 1956 года. Так неужели же именно его пощадила судьба! Ну а если, вопреки всякой логике жизни, он бы все-таки уцелел, то уж наверняка дал на какой-нибудь пакостный манер скандально и шумно знать о себе.

Но нет – все тихо. Друзья из Будапешта, с которыми я переписываюсь, сообщают мне, что никто из Заев пока на горизонте не возникал.

Пока…

ОСОБЫЙ НЮХ

Провожающих на Восточном вокзале Вены собралось много. Мужчины помогли затащить в купе наш багаж. Огромные фибровые чемоданы, перепоясанные новенькими скрипящими ремнями, свертки с одеялами, простынями и прочими постельными принадлежностями, куча узлов разных калибров и, главное, тяжеленный старинный кованый сундучок, подарок одной из наших квартирных хозяек – в него Зоя сложила, тщательно упаковав, всю нашу посуду.

Некоторые отъезжающие в чинах хлопотали у двух багажных вагонов, прикрепленных к хвосту пассажирского состава. У нас, слава богу, этих забот не было – ничего из мебели решили не брать. У Зои в Москве маленькая комнатушка с двумя кроватями и столом – больше не впихнешь. К тому же новое назначение я должен был получить в министерстве обороны. А куда пошлют, еще неизвестно. Не исключено, что за тысячи километров от Москвы. Так что же, тащить за собой еще и громоздкие деревяшки?

Специальный состав был укомплектован местными вагонами – наши заметно шире, у них другая колея. Отъезжающие офицерские семьи получали в свое распоряжение двухместные купе. Нас это вполне устраивало, Я на одной нижней полке, Зоя с четырехлетним карапузом – на другой. Непривычные для нас узкие верхние полки из никелированных трубок, обтянутые плетеной веревочной сеткой, предназначались только для нетяжелой ручной клади. Более многочисленные офицерские семьи умудрялись пристраивать туда своих малолетних отпрысков, затягивая их на ночь для верности ремнями. Восторгам ребятни не было конца. Они, особенно мальчишки, напропалую бесились на своих «кроватях», изображая Тарзана, так что ремни оказались очень кстати – хоть какая-то страховка.

Наш Толян, насмотревшись на восторги сверстников, тоже запросился наверх:

– Нах обен! Нах обен!

– Скажи по-русски! – потребовала мать.

– Верх! Верх!..

Бедный парнишка! Из-за наших с Зоей частых перемещений то из Будапешта в Вену, то из Вены опять в Будапешт, а месяца через два-три обратно он вынужденно стал полиглотом. Никак не мог сообразить, бедолага, с кем и на каком языке разговаривать, и поэтому шпарил сразу на трех. Скитались мы, особенно в Будапеште, по комнатам, предоставленным комендатурой в частных квартирах, военной столовой не пользовались, а офицерского сухого пайка вкупе с моей скудной зарплатой в местной валюте едва хватало на одно только пропитание. Вот и пришлось Зое устраиваться на работу в совместное советско-австрийское предприятие «Цистерсдорф», в советско-венгерское «Боксито-алюминий», в другие организации подобного же рода. Я был занят по службе с утра до ночи, Зоя трещала в машинописном бюро даже по выходным. А Толя весь день проводил с домработницами – венгерками или австрийками, в зависимости от страны, куда меня в данный исторический момент бросали на прорыв. Домработницы не говорили по-русски, и Толя тоже. Начинал-то он рядом с мамой, первые его слова были, естественно, русские, а потом вдруг парнишка окунулся в совсем другие языковые стихии. Сначала Пирошка обучала его премудростям нелегкой венгерской речи, и он стал нас с Зоей одаривать, просыпаясь, вместо "С добрым утром" тяжеловесным «Ио регелт киванок». Ведь мы видели его только по утрам. Поздно вечером, когда подходило время нашего с Зоей совместного ужина, Толя уже досматривал третий сон.

Но вот Пирошку сменила венская сладкоежка Рози, не выговаривавшая, как и большинство австрийцев, мягкое русское «л». Сынуля сразу же стал называть себя не как до сих пор – Толя, а вычурно, на местный иностранный манер: Тола. "Тола кушайт", "Тола бай-бай"…

Встревожившись, мы сменили Рози на фрау Пшебильски. Она утверждала, что, как прирожденная полячка, шляхтичка из Лемберга, вполне сможет говорить с ребенком по-русски и даже довольно прилично произнесла в доказательство несколько русских фраз: «Благодарю, высокорожденный господин», «Как пожелаете, многоуважаемая мадам».

Мы обрадовались и приняли ее с ходу. Но через два-три дня выяснилось, что познания фрау Пшебильски в русском и ограничивались только несколькими такими чисто служебными фразами. Дальше – больше. К нашему ужасу, она оказалась любительницей горячительных напитков. Днем водит Толю не столько по венскому городскому парку, где им положено гулять до обеда, а все больше по окрестным трактирам, где «Толу» быстро узнали и зауважали как сами трактирщики, так и завсегдатаи их заведений. Фрау Пшебильски, не торопясь, впитывала рюмочку ликера или кружку с пивом, а наш полиглот, указывая пальчиком на столики, на двери, окна, вешалку и другие предметы, четко выговаривал их названия на русском, венгерском и немецком языках, потешая пьющую и жующую публику, зарабатывал аплодисменты, а иногда и карамельку. А фрау Пшебильски, завершив чарочку, принималась сама демонстрировать способности своего питомца:

– Тола, вас ист дас?

– Бутилка, ювег, флаше, – незамедлительно следовала тяжеловесная триада.

– Унд вас ист дорт?

– Водка, палинка, шнапс…

Аплодисменты – и дрессировщица гордо раскланивалась с веселящейся публикой.

По чистой случайности зрителем одного из таких представлений стал наш сосед по дому, интеллигентный порядочный австриец. От него стало известно и нам.

Мы с Зоей растерялись, не зная, что предпринять. Ясно было, что ни с какими иностранными домработницами ребенка больше оставлять нельзя, с ним должна сидеть мать.

А кто же тогда будет кормить и одевать семью?

Слава богу, за нас этот сложный вопрос решило командование. Поскольку моя миссия по работе с венгерскими молодежными организациями благополучно завершилась созданием единого Союза трудовой молодежи Венгрии, а с гораздо более малочисленной организацией «Свободная австрийская молодежь» начинал работать другой офицер, меня, старожила австро-венгерских мест, решено было отправить из Центральной группы войск в распоряжение Москвы.

И вот мы на вокзале в окружении друзей ждем отправления специального военного состава из Вены через Будапешт к советской границе. Там, в Чопе, переберемся в другой, советский пассажирский поезд, и через сутки будем в Москве.

Самые томительные минуты перед отправлением поезда. Все уже сказано. Все добрые пожелания прозвучали. Уже и Толя, стоя среди дядей и тетей в своей новой шубке, выдал по требованию публики значительную часть своего репертуара на трех языках. Ему надоело, и он уже нетерпеливо тянет маму за полу ко входу в вагон:

– Пойдем! Менюнк! Геен вир!

– Сейчас, сейчас! Вот дядя-железнодорожник свистнет в свой свисток и тогда…

– Что? Тешшик? Вас?

А железнодорожник все тянет и тянет.

Ну вот наконец длинный прерывистый свист. Мы быстренько забираемся в тамбур. Поезд идет, медленно набирая скорость. Провожающие, тоже истомившиеся в ожидании, с повеселевшими сразу лицами машут нам вслед.

Все! Прощай, Вена! Прощай, заграница!

Идем в свое купе и начинаем устраиваться. Сундучок с посудой, тяжелые чемоданы, узлы, конечно, посередине. Свертки с постельными принадлежностями – на полки.

– А где же Толя? – встревоженно озирается Зоя.

– Где, где? Отправился по вагону знакомиться. «Как ваше имя? А невет, тешшик? Ир наме, битте?»… Вот его шубка на вешалке. На вокзале, значит, не остался.

И все-таки, слегка обеспокоенный, я выхожу в коридор.

Да вот он, наш малыш, рядом, в соседнем купе.

– Стол! Астал! Тиш! – доносится оттуда полиглотский залп сына.

– Можно? – спрашиваю.

– Пожалуйста, пожалуйста!

Захожу в купе. Хо! Знакомый! Полковник Журавлев из архивного отдела. Крупный знаток истории, профессор, преподавал до войны в Московском архивном институте. А из армии после победы его не демобилизовали. Посадили на австрийские архивы искать исторические документы, имеющие отношение к России периода наполеоновских войн и революции 1848 года.

– Ваш? – смеется, пожимая мне руку. – Представьте себе, обучает меня премудростям иностранной речи. Ну кто бы мог подумать: «стол» по-венгерски – «астал»!

– Толя, пойдем, не надоедай дяде.

– Что вы, что вы, наоборот, мне с ним весело. Видите, я один в купе. Может быть, в Будапеште кого-нибудь подсадят… А вы в отпуск?

– Нет, совсем.

Мы разговорились. Полковник Журавлев едет в Москву по личному делу. А если уж точно – на свадьбу дочери.

– Что вы говорите! Поздравляю, поздравляю! А когда свадьба?

– Послезавтра.

– Как раз успеете.

– Дай-то бог!

А Толя продолжает урок:

– Скам… Скамей…

– Скамейка, – подсказываю я. С длинными русскими словами у него еще не вполне получается.

– Да… Скам…ейка… Пад… Банк…

– Молодец!.. А вам бы следовало поддержать эти его наклонности. Не давайте ему забывать языки. У парнишки явные способности. Нужно его развивать в этом направлении. Самый благоприятный возраст. Легко воспринимает и долго помнит…

Я пригласил Журавлева к нам в купе. Познакомил с Зоей. Тут выяснилось, что они уже знакомы. Какое-то время Зоя работала в Вене в хозяйстве полковника Дубровицкого, а Журавлев официально находился у него в подчинении, состоя в должности референта по вопросам истории.

Зоя приготовила на скорую руку поздний ужин – Толе уже давно полагалось спать. Журавлев, хоть и отнекивался, все же посидел с нами, выпил глоток-другой сладкого токайского.

Поговорили о службе, о том, как надоело все в Вене.

– Нет, вернусь после свадьбы обратно, стану писать рапорт за рапортом, чтобы демобилизовали. Слава богу, сейчас не довоенная пора. Молодых ребят, хорошо знающих языки и архивное дело, предостаточно. Хватит мучить нас, стариков. Мне вот надо готовиться няньчить внуков. Дочь у меня одна, и я у нее один…

– Спать! Алудни! Шлафен! – запросился Толя. Он уже давно потирал глаза кулачками.

Зоя уложила сынулю на полку, подстелив матрасик, накрыла его привычным синим одеяльцем, и уморившийся за долгий день парнишка тут же заснул.

Признаться, и я был не прочь последовать его примеру. Но Журавлеву не хотелось уходить в свою камеру-одиночку. Он стал рассказывать о своих исторических изысканиях, и это неожиданно оказалось для меня настолько интересным, что сонная одурь сразу слетела. Зоя – особая любительница тайн истории – тоже слушала полковника во все уши.

Какое же, оказывается, неверное представление было у меня об архивистах – скучные, серые, осыпанные пылью веков унылые личности, копающиеся в никому не нужных полуистлевших бумажонках. А на деле они из тех немногих людей в мире, которые чутко улавливают едва ощутимое биение давным-давно угасшего пульса прошедших времен и имеют возможность нащупывать истинные пружины событий, потрясавших некогда мир.

– Разве не увлекательнейшая задача проследить по документам, личным письмам, прошениям, запискам, доносам и прочим архивным материалам, как после Великой французской революции к власти шаг за шагом продвигался ее антипод – тиран Наполеон Бонапарт? – Журавлев раскраснелся, обычно тихий голос его окреп, руки энергично жестикулировали. Так и ощущалось, что он находится в своей родной стихии. – Или другая французская революция – сорок восьмого года. И опять сходная картина: республика терпит крушение и воцаряется другой Наполеон Бонапарт – Луи. Почему? В чем причина? Ответ в старых пожелтевших бумагах. Или такой вот вопрос: наш Великий Октябрь и та же Французская революция, – Журавлев почему-то понизил голос. – Казалось бы, разные страны, разные эпохи, разные политические направления. А думаете, здесь нет причинной связи, просчетов, неудач, почти одинаковых неуря… Ой, да что это я? – спохватился полковник, обрубив себя на полуслове. – Смотрите, огни Будапешта. Надо же так заболтаться! Ну, спокойной вам ночи. Успеем завтра наговориться.

Объезжаем гористую часть города – Буду. Перед въездом на мост через Дунай поезд замедляет ход.

– Пойду посмотрю, кого мне судьба подкинет в венгерской столице.

И Журавлев пошел к себе в «одиночку». А когда минут через тридцать выехали из Будапешта, тихонечко постучал в дверь нашего купе:

– Не спите еще, старший лейтенант?.. Представьте себе, ко мне никого не вселили! Так и еду один. Может, переберетесь ко мне на свободное место? А то Зое, наверное, не очень удобно на одной полке с малышом.

– Спасибо, нам и здесь места вполне хватает. Хоть едем из буржуйских краев, но особенно не разжирели на офицерском пайке.

Журавлев рассмеялся:

– На меня намек? Так я же вечный кабинетный сиделец, нет никакой возможности лишний вес сбросить… Ну, в таком случае еще раз – доброй ночи…

Поезд шел медленно, колеса перестукивались лениво, словно нехотя.

Зоя давно заснула рядом с сынишкой. А ко мне сон все не шел. Ворочался с боку на бок, подбивал подушку, садился, свесив ноги с полки, укладывался снова. А сна нет и нет. Мысли о будущем шли непрерывной вереницей. Куда направят служить? И как быть с семьей? Сразу брать с собой? Или уже устроиться на новом месте, а потом вызвать из Москвы?

Наконец не выдержал, встал, вышел в едва освещенный холодный коридор.

Дверь в соседнее купе наполовину открыта, горит настольная лампа под оранжевым абажуром. Видно, полковнику тоже не спится. Тяжело вздыхает, бормочет что-то. Шелестит бумажками. Его-то что тревожит?

Постоял у окна, продрог. Нет уж, лучше мучиться без сна на жесткой полке. Вернулся в купе. Лег… и моментально заснул.

Разбудила меня заверещавшая дверь. Зоя проскользнула в купе:

– Не спишь?

– Да вот только проснулся. Вроде какая-то женщина пыталась забраться к нам в берлогу. Она не среагировала на шутку.

– А знаешь, полковник Журавлев тоже не спит. Вот ходит и ходит взад-вперед по коридору. Потеет, то и дело вытирает лоб. А там холодина. Да и странный какой-то, бормочет что-то себе под нос. На меня даже не взглянул. Уж не заболел ли? – и скользнула под одеяло. – Ой, Толя такой теплый!

– Осторожно, разбудишь его.

– Попробуй разбуди, как же! – и рассмеялась. – Нарочно не поднимешь. Утром еще с ним намучаешься… А скоро граница?

– Не знаю. Вот мост через Тиссу проедем и тогда уже, считай, дома.

– Ну, спи, спи! Мне еще сон досматривать, прервался на самом интересном месте…

А я больше так и не уснул. Выглянул осторожно в коридор. Полковник Журавлев в блистательном одиночестве вышагивал от одного конца вагона и обратно. Руки у него ни секунды не пребывали в покое. То он теребил пальцы, громко щелкая суставами, то поминутно вытаскивал носовой платок и вытирал мокрое лицо, то расстегивал и снова застегивал китель.

Полковник явно нервничал.

С чего бы?

Ага, вот и мост. Освещен мощными лампами. С обоих берегов бьют в глаза прожектора. Перестук колес стал четче. В окнах замелькали тени стоек.

Посмотрел сквозь стекло наружу. Так и есть: на подножки вагонов, взявшись за поручни, уже встали наши пограничники.

В коридоре дали полный свет.

– Граница, граница! – пробежал озабоченный проводник. – Вставайте, товарищи! Все вставайте! Станция Чоп. Проверка документов и таможенный контроль.

– Что такое? Что такое? – сразу забеспокоился полковник Журавлев.

– Готовьте документы. Чем быстрее проверят, тем скорее выпустят к кассе оформляться на московский поезд.

Журавлев ринулся мимо меня в свое купе.

– Доброе утро, товарищ полковник!

– А?.. Да, да! – рассеянно бросил он на ходу, даже не взглянув в мою сторону.

За ночь Журавлев осунулся, пожелтел. Что-то с ним происходило неладное.

Из тамбура вошла группа пограничников в погонах с зеленой окантовкой. Один из них, старший сержант, нес на ремне ящичек для документов.

– По своим купе, товарищи! Предъявите паспорта, удостоверения личности, пропуска через границу.

И началась обычная процедура проверки. Офицеры-пограничники листали документы, быстрым цепким взглядом сличали фотографии с владельцами, передавали бумаги старшему сержанту. Тот аккуратно складывал их в пронумерованные ячейки своего ящичка.

– Ваши документы! Это паспорт жены?

– Да, мой, – Зоя складывала одеяло.

– А ребенок?

– Тоже мой.

– Наш общий, – уточнил я, чтобы разрядить обстановку. – Вот документ на него.

А второй офицер уже стучал в дверь соседнего купе.

– Товарищ полковник, ваше удостоверение личности и пропуск.

– А?..Да! Да!

У Журавлева по-прежнему тряслись руки. Пограничник посмотрел на него с едва скрытым удивлением:

– Что вы так волнуетесь, товарищ полковник? – мельком взглянул на документы и передал их старшему сержанту. – Или, может, везете что-нибудьзапрещенное?

– Я? – неестественно хихикнул полковник. – Нет! Нет!

– Тогда, может быть, что-нибудь к передаче в Союзе? Письма, фотографии, посылочку?

– Нет, нет, что вы!

– Ну, ну… Готовьте личные вещи для контроля. Вслед за нами идут таможенники.

К нам в купе зашел таможенник-лейтенант, поздоровался, приложив руку к ушанке, представился.

– Прошу предъявить багаж для проверки.

– Все перед вами, лейтенант.

Проснулся наконец и Толя.

– С добрым утром. Ио регелт. Гут морген, – с ходу завел свою многоязыковую шарманку.

Таможенник удивленно улыбнулся:

– Ио регелт! Тудс мадярул беселни? (Доброе утро! Говоришь по-венгерски? (венг.))

В Чопе немало венгров. В этой местности почти все говорят по-венгерски.

– Иген (Да (венг.)), – подтвердил Толя и протянул пальчик. – Бачи-катона.

Таможенник отрицательно покачал головой.

– Нем вадьок катона. Тист вадьок, – рассмеялся он. – Окорс мег алудни? (Я не солдат, я офицер. Хочешь еще спать? (венг.))

– Нем, – потряс головой Толя, но подниматься с полки явно не спешил.

– Забавный у вас мальчуган. Шпарит на венгерском, как на родном. В сундучке что? – спросил таможенник, сбросив с лица улыбку.

– Посуда, – ответила Зоя. Сундучок проходил по ее ведомству.

– Упакована небось?

– В газеты, "Известия", "Правда", "Советский спорт". Нас предупредили, что в иностранные паковать нельзя. Открыть замок?

– Нет, не надо. А книги с собой тоже везете?

– Вон в том чемодане, внизу. Одни книги.

– Какие?

Насчет книг разъяснения давал я:

– Всякие. Но только русские, советских изданий. Куплены в магазине военторга. Видите ли, – счел нужным сообщить подробности, – у меня в войну все пропало: и дом, и книги, а я любитель чтения.

– Ну-ка, вытащите.

Тяжеленный чемоданище лежал в самом низу. Лейтенант помог мне справиться с этим бегемотом.

– А не помните, старший лейтенант, какие книги у вас сверху лежат?

Это я знал совершенно точно: «Разгром», «Железный поток», «Как закалялась сталь», «Чапаев». Приложения к журналу «Огонек». Мы еще с Зоей долго размышляли: брать их с собой или не брать. Книги в мягких обложках, уже изрядно потрепанные. Дома приобретем издания посолиднее.

Все-таки решили взять. Вдруг сразу не купишь? В крайнем случае, отдадим потом соседям.

– Что ж, книги добрые… Откройте-ка чемодан!

Мысленно чертыхаясь, я стянул неподатливые ремни и отбросил крышку.

– «Как закалялась сталь», «Разгром», «Железный поток», «Чапаев»… Все точно. Закрывайте! В багажных вагонах что-нибудь везете?

– Нет.

Он посмотрел в своих бумагах:

– Верно, нет. Что ж, будем считать таможенный осмотр оконченным. Желаю счастливого пути!

Он снова вежливо приложил руку к шапке. Выходя из купе, помахал рукой Толе:

– Висонтлаташра, фиаталэмбер (До свидания, молодой человек (венг.)).

– Ауфвидерзеен! – нажал сынок не ту кнопку.

У полиглотов тоже, видать, случаются осечки.

А в соседнем купе осмотр шел полным ходом. Маленький чемоданчик полковника Журавлева с двумя платьицами и вязаным свитером – подарками невесте и жениху – крутили, вертели, простукивали, разглядывали на свет. Притащили отвертку, еще какие-то инструменты, отвинтили замок, ручку.

– Что везете, полковник?

– Вот. Все здесь.

– Лучше скажите сейчас, а то обнаружим сами, составим протокол, хуже будет.

Сюда, в купе, набежало уже человек пять офицеров. Один в чине подполковника.

Журавлев сидел у столика, возле окна, и без конца вытирал лицо платком.

– Ничего другого не везу. Все, что видите.

– Сбегай к проводникам багажных, – приказал подполковник кому-то из подчиненных. – Предупреди их от моего имени: если утаивают, отцеплю вагоны и буду проверять неделю. А вам, полковник, обещаю личный обыск. Вплоть до нижнего белья. За границей сейчас становится модным – танец с полным раздеванием.

– Не имеете права! – как-то по-мышиному пискнул Журавлев. – Издевательства над собой не допущу!

– Тогда снимем вас с поезда и будем разбираться на заставе, по-домашнему. И, будьте уверены, каждый шовчик на ваших кальсонах пощупаем. И не только имеем на это право, а просто обязаны! Может, записочка в трубочку скручена? Или тоненьким фантиком за подкладкой. А?

Журавлев, не отвечая, полез за мокрым платком.

– Как у вас только язык поворачивается говорить такое! – возмутилась Зоя. Она тоже, как и многие пассажиры, привлеченные громкими голосами, подошла к двери купе. – Старый человек, выше вас по званию, а вы – раздевание, фантики, кальсоны прощупаем! Стыдно!

– Никто вас не спрашивает, гражданка! И вообще, кто разрешил выходить из купе?

Подполковник раздраженно, с треском захлопнул дверь.

Мы с Зоей через тонкую перегородку слышали, как он отдавал резкие команды своим подчиненным, как угрожал Журавлеву, требовал, чтобы тот признался, выложил сейчас же, что везет из запрещенного. Потом приказал своему помощнику срочно запросить по полевой связи штаб Центральной группы войск о личности полковника Журавлева.

В вагон тяжело притопал усатый, с обвислыми, как у бульдога, щеками, начальник вокзала:

– Товарищ подполковник, выпустите проверенных пассажиров. Пусть идут в кассы, оформляют документы на московский поезд. Пока билеты получат, пока вещи перетащат. А поезд через сорок минут уже должен уйти.

– Успеется! – отрубил подполковник. – Мы тут тоже не в цацки играем, а охраняем границу. Потребуется задержать поезд – будет соответствующий приказ.

Но все-таки отдал распоряжение выпустить нас, прошедших проверку и ничего не утаивших.

Пока я бегал за билетами, пока с Зоей вместе, неотступно сопровождаемые Толей, уцепившимся за ее шубу, тащили вещи в другой поезд, прошло, наверное, не меньше получаса.

Нам повезло. Доплатили стоимость половины билета за Толю и оказались обладателями четырехместного купе – желающих на верхнее, четвертое, место не оказалось.

– Сбегай в тот состав, посмотри, что с Журавлевым, – предложила Зоя.

В вагон меня не пустили, но знакомый лейтенант-таможенник стоял поблизости и курил. От благожелательного словоохотливого парня я узнал, что ответ на телефонограмму из штаба Группы войск уже получен. Подтвердилась личность полковника Журавлева, номера офицерского удостоверения личности и пропуска через границу. И тем не менее настырный подполковник-пограничник устроил ему обещанный личный обыск. Ничего не обнаружил, проверил с досады всю обшивку в купе, заставил солдат поработать отверткой и расковырять крашеные плиты.

– И что же?

– А ничего, ровным счетом ничего!.. Хотя подполковника тоже можно понять. Вы же сами видели, как волновался задержанный. А у этого подполковника, говорят, особый нюх. Уже побежал докладывать начальству в Ужгород или Львов.

– И напрасно! Хороший добрый старикан. Ученый, профессор. Мы с ним все послевоенное время служим в одном отделе.

– У вас к нему свое личное отношение. А у пограничников – служба. Ориентировки, агентурные сведения – мы с вами и знать не можем.

– Значит, на свадьбу к дочери теперь он уж никак не попадет. Жаль!

– Почему не попадет? Его же отпустили. Сидит в пятом вагоне московского поезда и без конца вытирает пот… Если за ним ничего нет, почему же все-таки он так нервничает?

Что можно было ему ответить? Я и сам недоумевал.

Дальше все пошло своим чередом. Мы жили обычной поездной жизнью, ходили обедать в вагон-ресторан, по пути заглядывая во все раскрытые двери купе пятого вагона. Но полковника Журавлева обнаружить не смогли. Вероятно, измученный ночной бессонницей и нервотрепкой, завалился на верхнюю полку и спал без задних ног.

Сердобольная Зоя не поленилась сбегать к начальнику состава и спросила, не приключилось ли с кем-нибудь из пассажиров сердечного приступа или еще чего в таком роде, из-за чего человека могли снять с поезда.

– Нет! – ответил тот. – Ни сердечных приступов, ни инсультов, ничего. Все до единого, кто сел в Чопе, следуют в полном здравии.

И еще Толя вечером, укладываясь на боковую на своей персональной полке, вспомнил про Журавлева и стал надоедать с расспросами;

– Дядя? Бачи? Онкель?.. Где? Хол? Во?..

Москва встретила нас густым снегом – такого я не видел уже много лет.

Комната Зои в Безбожном переулке оказалась запечатанной, хотя мы регулярно перечисляли квартплату и телеграммой предупредили о своем приезде. Пришлось бегать к районному прокурору, в отделение милиции. Лишь под их нажимом деятели из жилотдела с большой неохотой открыли дверь. У них, судя по всему, были на эту комнату свои виды.

Пока устраивались, пока разбирали вещи, наступил вечер. Идти со своим направлением в Главное политическое управление армии было уже поздно.

Ночью долго ворочались с Зоей на кровати с продавленным матрасом. Сон не шел. К Зое – потому что наконец-то, после стольких лет отсутствия, она опять в родных стенах, Ко мне – потому что комната оказалась еще меньше, чем я предполагал, и нам втроем, конечно, здесь не жить. А так как служить в Москве оставляли только тех офицеров, у кого в столице жилплощадь, значит, странствия наши еще далеко не закончились…

На следующий день в кадрах нашего управления мне предложили выехать к новому месту службы в Петрозаводск.

– В какой должности?

– Корреспондентом газеты на английском языке. Вы ведь знаете английский, – кадровик держал в руке мою анкету.

– Английский-то я знаю. Но что это за газета такая, кому предназначена?

Мой собеседник улыбнулся:

– В основном, начальству… Газета учебная, выходит раз в месяц в одном экземпляре. Ее рецензируют, подробно разбирают на собрании в редакции, а затем отправляют в архив. И начинается работа над следующим номером.

– Ну, это для малохольных!.. А еще какие возможности?

– У нас – никаких.

– Но и это не газета. Макет, которому предназначено собирать пыль на архивных полках. А у меня нет никакого желания трудиться на архив.

– Ну а в действующей газете вы бы стали работать, на русском языке?

– Предназначенной для читателей – да.

– В обычной армейской газете для солдат. Сможете?

– Не знаю – не пробовал. Но думаю, что смогу. Заметки писал. Однажды даже очерк. Между прочим, хвалили.

– Тогда сделаем так. Я закажу вам пропуск на завтра, а тем временем попытаюсь связаться с управлением по печати. Посмотрим, что они смогут предложить.

– А как насчет демобилизации?

– Вот это исключается. В крайнем случае, если не получится в газету, направим вас в войсковую часть. На политработу.

Так мы и договорились: встретиться завтра в одиннадцать часов утра и, в зависимости от поступивших предложений, решить, как быть дальше.

А на следующий день в бюро пропусков меня ждал сюрприз. Навстречу, направляясь к выходу, бодро вышагивал розовощекий, улыбающийся, сияющий полковник Журавлев.

– Привет, привет, старший лейтенант! Как Зоя? Как Тола? «Дядя, бачи, онкель?»

– У нас все в порядке. А с вами что, товарищ полковник? Мы так беспокоились.

– Зеленое лицо, дрожащие руки, обильное потоотделение? – рассмеялся он. – Больше всех за себя беспокоился я сам.

– А теперь?

– Теперь – ха-ха! Что теперь? Свадьба сыграна, дочка замужем. Мой новый близкий родственник, кажется, парень хоть куда. Через три дня отправляюсь к месту службы и сразу же начинаю теребить начальство: домой, домой, домой!

– Вот видите, стоило ли так переживать?

– Стоило ли? – он приспустил очки, внимательно посмотрел на меня. – Еще как стоило… Хотите, я вам покажу, как у нас нелегально проходят границу?

Мы с ним вышли на улицу, присели на краешек заснеженной скамейки рядом с бюро пропусков.

– Вот! – полковник Журавлев воровато оглянулся и вытащил из внутреннего кармана кителя портмоне с документами. Порылся там, вытащил бумажку. – Вам это знакомо?

– Пропуск через границу. У меня был точно такой же. Только мой в Чопе забрали – мне же не предстояло возвращаться, а вам вернули. Еще обратная дорога через Чоп в Вену. Вот и вся разница.

– Значит, мой пропуск в порядке?

– Да, по-моему, да.

– Плохой бы был из вас страж государственных интересов Советского Союза. А ну-ка, всмотритесь внимательно.

Пропуск как пропуск. Серая, в мелкой защитной сетке, бумага, номер, фотография, звание, фамилия, имя, отчество. Число – верное число. Подпись командующего Центральной группы войск. Характерная, между прочим, подпись. Четкая, буквы ровные, ложатся слева направо. В моем было точно так.

– А что? На мой взгляд, все здесь на месте.

– Вот и на их взгляд тоже. А я весь взмок от волнения. Что за загадка, а?

– Ох, не томите, товарищ полковник. В чем же все-таки дело?

– А печать где? – Журавлев хитро улыбался.

Печать? Печать?.. Печати нет на положенном месте!.. Я крутил в руках пропуск, словно печать могла каким-то образом обнаружиться сзади. Настолько просто, настолько элементарно. Все, решительно все есть: и подпись, и дата, и номер, и защитная сетка. Нет только круглой печати, без которой пропуск не действителен.

– Когда я ночью вернулся от вас в свое купе, – стал рассказывать полковник Журавлев, – то решил еще раз, наверное в пятый, проверить свои бумаги. Кстати, пропуск интересовал меня меньше всего. Дорожное требование, справка на получение денег в Москве. И неожиданно наткнулся глазами на пустое место там, где положено быть печати. Где печать? Печати-то нет! А без нее через границу ни за что не пропустят. Упустил какой-то растяпа-канцелярист, а я теперь за него расплачивайся?

Что делать? Возвращаться с полдороги за печатью? Тогда на свадьбу своей единственной дочери я уже точно не попадаю. Рискнуть и ехать дальше на авось?..

И я решился. Разберутся пограничники, отправят обратно из Чопа в Вену. А мне-то, собственно, какая разница: из Чопа, из Будапешта? Главное – время будет упущено, свадьба пройдет без меня.

И поехал. Дрожал, потел, но ехал.

И видите – обошлось. Расчет мой оправдался, Ведь документы на границах смотрят и регистрируют одни люди, а таможенный досмотр и проверку личности ведут другие.

Но вот с нервами я ничего поделать не мог. А пограничники народ опытный, они сразу распознали, что у меня не все в порядке. Но что именно – разгадать так и не смогли. Хоть и устроили мне танец с раздеванием. Кстати, к тому времени я уже стал успокаиваться: если до раздевания дело дошло, значит, мои документы уже проверены и сомнений не вызвали. А потом, как вы знаете, меня отпустили… Но на этом еще не кончилось.

– Нет?

– Да нет же… Ну я, конечно, сразу же завалился спать. А в Киеве, на вокзале, когда проснулся, вдруг обнаружил, что в купе нас четверо – я и трое в штатском. Где они сели, даже не знаю. Не дали мне выйти из вагона, даже пройтись по перрону, так и держали в купе до самой Москвы. А там, на Киевском, уже ждала у вагона другая такая тройка, только один не в штатском, а в милицейской форме. Усадили на заднее сиденье машины, с каждого боку по штатскому, только что не пригрозили, что в случае попытки побега стрелять будут без предупреждения. И повезли меня – куда бы вы думали?

– Неужели на Лубянку?

– Куда там на Лубянку! Прямо на Самотеку, ко мне домой. И где только адрес добыли? А там дочка со своим молодым мужем как раз после загса к свадьбе готовится. Как увидела меня, кинулась с объятиями: «Папка! Папка!» И к тем: «Проходите, проходите, товарищи! Правда, остальные соберутся только часа через два. Но вы пока передохните с дороги. Кто проголодался, могу накормить авансом»… Решила дочурка, что они со мной, товарищи мои по службе. А те переглядываются, глазами моргают. Чего они, интересно, еще ждали? Нет, нет, говорят, спасибо. Мы только полковника подвезли. Всего вам доброго! – и один за другим гуськом на улицу в свою машину.

– А дальше?

– Все! – рассмеялся полковник. – Вечером сыграли свадьбу, что и требовалось доказать.

– Как же вы с такими документами в Вену вернетесь?

– Ну, с этим полный порядок. Вот ходил сейчас к начальнику управления, рассказал ему все. Он дал указание выписать пропуск на обратный переход границы. Так что в Чопе я им сдам сразу два пропуска: и новый и этот. Эх, хотелось бы, чтобы мне снова попался тот подполковник, что устроил танец с раздеванием! – и рассмеялся. – Но особенно измываться над человеком не стану, ему и так влепят по пятое число, если уже не влепили. А то как же: потеря бдительности, граница всегда должна быть на замке. А тут вот взял и проскочил стокилограммовый шпион Журавлев!

Мы сердечно попрощались. Он передал привет «вашей милой женушке» и особо Толе.

– Ему салют от старого «онкеля» и обязательно на трех языках, пожалуйста… Пусть не забывает парнишка, чему научился. В нашей жизни еще пригодится, – и пошел, похрустывая выпавшим ночью снежком в сторону выхода на улицу, беспечно насвистывая легкомысленный мотивчик из какой-то оперетты…

А Толя, между прочим, начисто позабыл венгерский и немецкий буквально через неделю после того, как я вместе с семьей прибыл в Белорусский военный округ, в газету Пятой гвардейской танковой армии маршала Катукова.

Зато здесь, вместо тяжеловесных словесных триад, в репертуаре Толи появилось вновь обретенное смачное слово, которое ему очень понравилось и которое он долго и охотно вставлял к месту и не к месту: «Бульба».

Тоже в нашей жизни совсем не лишнее.

ЧЕРНЫЕ ДЫРЫ

Знаменитый майор Пронин попадает в переплет.

Кто такой майор Пронин – это у нас широко известно. Удачливый сыщик, смелый, находчивый контрразведчик, своего рода «нашенский» Шерлок Холмс, по малейшим, оставленным на месте преступления следам добирающийся до самых хитроумных злоумышленников. Правда, по повестям и рассказам его, майора Пронина, лучше знают, пожалуй, люди старшего и среднего поколений. Так случилось, что пик славы знаменитого контрразведчика пришелся на далекие предвоенные годы. Но в последние десятилетия книги с рассказами и повестями о непревзойденном мастере сыска снова, хоть и не так часто, как прежде, стали появляться на прилавках книжных магазинов и на библиотечных полках.

Ну а устные рассказы о похождениях майора Пронина, даже анекдоты, вплоть до неприличных, об его удачливых схватках со зловредными империалистическими разведчиками, ходили в народе во все времена. Достаточно вспомнить хотя бы, как неотрывно следил из одного, казалось бы, совершенно неподходящего места за действиями английского шпиона его умный и внимательный взгляд. Или как в некоем помещении, где человек на время остается в полном одиночестве, вражеского агента, собиравшегося уничтожить только что прочитанную шифровку, поражает до оцепенения невесть откуда зазвучавший уверенный голос майора Пронина: «Не вздумайте спускать воду! Стреляю без предупреждения».

Я познакомился с майором Прониным в 1940 году, в первые месяцы восстановления советской власти в Латвии. Сначала это был рассказ с необычным для произведений детективного характера названием «Сказка о трусливом черте». Затем последовал цикл рассказов «Синие мечи». А потом, незадолго до начала войны, я с радостью обнаружил, что журнал «Огонек» печатает в продолжениях, из номера в номер, повесть «Голубой ангел» с уже полюбившимся мне майором Иваном Прониным в качестве главного действующего лица.

Но повесть так и осталась недочитанной, а точнее – недопечатанной. С первых дней войны «Огонек» почему-то прекратил публиковать. «Голубого ангела», хотя предыдущий кусок повести кончался, как обычно, многообещающим «Продолжение следует». Не появилось продолжение «Голубого ангела» и в последующих номерах журнала.

Что-то случилось. А скорее всего, думалось мне, виновата война. Потоком пошли в журнал материалы о боях с фашистскими захватчиками на фронте. Для ангелов, голубых или розовых, в журнале просто не оставалось места.

«Ничего, после войны дочитаем», – оптимистически решил я.

Но продолжение «Голубого ангела» не появилось ни сразу после войны, ни много времени спустя. Короче говоря, я до сих пор не знаю, чем должны были закончиться захватывающие приключения майора Пронина, лихо закрученные давным-давно на страницах довоенного «Огонька».

Впрочем, не попадались мне всю войну и другие произведения о майоре Пронине: ни повести, ни рассказы, ни вообще какие-либо упоминания о прославленном асе сыска. Майор Пронин перешел на нелегальное положение, время от времени напоминая о себе лишь в анекдотах, старых и новых, которые продолжали циркулировать в народе, может быть, в еще большем числе, чем прежде.

Лишь через год или два после окончания войны мне удалось выменять (не судите слишком строго!) небольшую, сильно потрепанную, без обложки, книжечку стихов Сергея Есенина на подборку рассказов о майоре Пронине. Это не была вновь напечатанная книга, а помещенные в разных журналах довоенные рассказы и истории, разноформатные, разношрифтовые, любовно собранные в один сборничек, умело переплетенный и даже с набранным, вероятно, в типографии какой-нибудь дивизионки, шикарным титульным листом, с фамилией автора и общим названием «Синие мечи».

Перечитал с удовольствием уже знакомые вещи, дал понаслаждаться друзьям и, тщательно упаковав в плотную оберточную бумагу, уложил в трофейный чемоданчик, в котором таскал всякую случайно попавшую и чем-либо заинтересовавшую меня всячину. Ну, например, болтался там, в чемоданчике, немецкий рыцарский крест, который я собственноручно снял с угодившего в плен командира танка, фашистская медаль «За зимнюю кампанию 1941 – 42 годов» и тому подобная любопытная дребедень.

И вспомнил я о «Синих мечах» лишь года через два или три при совершенно неожиданных обстоятельствах.

После ликвидации нашего отделения по работе среди венгерского населения мне долго еще приходилось курсировать между Веной и Будапештом с заданиями очень разными, однако близкими по характеру тем, которые я выполнял в ставшем уже историей будапештском отделении. Но той, прежней, «крыши» больше не существовало, и задания стали носить разовый, а не постоянный характер. Приехал на месяц в Будапешт, комендатура определила мне жительство либо в гостинице подешевле, либо, что случалось чаще, в многокомнатной квартире какого-нибудь состоятельного венгра по ордеру оккупационных властей, Пожил две-три недели, сделал свое дело, попрощался с хозяевами, большей частью вынужденно гостеприимными, – и обратно в Вену. Там ждала и тревожилась за меня жена, маленький сын тоже скучал без папы. И вообще, сколько можно болтаться вот так: месяц здесь, месяц там? Война давно кончилась, все добрые люди уже бог знает когда демобилизовались, а я… Словом, вся эта бродячая заграничная жизнь нравилась мне все меньше и меньше.

В Вене моей «крышей» была «Эстеррайхише цайтунг» – «Австрийская газета» – орган Красной Армии для населения Австрии на немецком языке. Здесь я получал свое денежное содержание, офицерский паек, здесь жил с семьей в редакционном жилом доме. Здесь же, в редакции, у меня было много добрых друзей, знакомых еще по фронтовым временам. Да и сам редактор газеты полковник Лазак всегда был рад встрече со мной. Живой, общительный человек, он интересовался всем происходящим в мире, и особенно по соседству. А получить, можно сказать, из первых рук сведения о Венгрии Лазаку было особенно любопытно. В этой граничащей с Австрией стране начинались всякие непонятные разборки между коммунистами, которые прибыли из эмиграции вместе с Красной Армией и возглавляли теперь партийное руководство Венгрии, и членами партии, принявшими на себя смертельную тяжесть борьбы с фашистами в глубоком подполье и оттесненными теперь почему-то на задний план. Сказать по правде, и мне были не очень ясны причины такой, казалось бы, противоестественной вражды. Но я знал факты, детали, подробности, которые не сообщались в печати, и любознательный Лазак вытаскивал их из меня, словно клещами.

На сей раз, проведя с семьей свои законные, пропущенные за месяц выходные, я попал к полковнику Лазаку как раз в тот момент, когда у него собралось чуть ли не все руководство газеты. Шел большой хурал. Предстояло решить немаловажный вопрос: какой советский роман или большую повесть начать печатать в ежедневных продолжениях для читателей-австрийцев.

Дело в том, что почти все солидные газеты на Западе старались заполучить для этих целей произведения литературы поновее и поинтереснее, желательно прямо от издательства, где это новенькое готовилось к выпуску, либо, еще лучше, непосредственно от автора с именем. Это прибавляло газете веса в обществе и привлекало к ней новых читателей.

Наша газета для австрийцев выходила наряду с вечно враждующими между собой газетами других оккупационных властей – американской «Винер Курир», английской «Курир», более хилым французским еженедельником «Вельт ам Монтаг». Чтобы привлекать новых читателей или, по крайней мере, не терять старых, приходилось играть по местным правилам. Те помещали кроссворды в каждом номере – и мы тоже. Те любому мало-мальски привлекательному материалу предпосылали сенсационный заголовок – и наши журналисты из «Эстеррайхише цайтунг» в короткий срок тоже заделались мастерами творить сенсации из любого пустяка. Те из номера в номер печатали захватывающие дух остросюжетные романы – и нам в этом деле тоже никак нельзя было отставать, хотя выбор, честно сказать, был ограничен. Войны австрийцы наелись досыта и больше слышать о ней не хотели, романами об успехах колхозных доярок или систематически перевыполняющих план доменщиках их тоже не увлечь.

Но редакционные ребята с честью вышли из положения, решив печатать в продолжениях «Два капитана» Вениамина Каверина. Тут и приключения, и герои, и злодеи, и любовь – все необходимое для любителей ежедневного порционного чтения. И объем солидный – это тоже имело немаловажное значение. Не приходилось каждые два-три месяца лихорадочно отыскивать в оскудевших за годы войны запасниках советского детектива новую увлекательную вещь, которая могла бы устроить избалованного австрийского читателя.

Но всему в мире – доброму и недоброму – когда-нибудь да приходит конец. От большого романа Каверина остались рожки да ножки – от силы на три-четыре продолжения.

А чем же впредь газета будет подпитывать австрийских читателей из хороших остросюжетных советских книг?

Вот и собрались в кабинете у Лазака все великие мудрецы редакции. Морщили лбы кряхтели, с потугами выдавая названия возникших в умах каких-нибудь прочитанных давным-давно романов.

Лазак лишь отрицательно качал головой:

– Нет, детсадовское чтение!

– Какой же это роман! Рассказ, максимум на два номера.

– Не хватало еще дурить головы австрийцам нашими беломорканальскими делами!..

И мудрецы продолжали мучительно и бесполезно морщить лбы.

И тут мне припомнился собранный из разноформатных листов томик.

– Братцы! – азартно воскликнул я. – Тут у меня есть книжка, собственно, даже не книжка, а большой цикл рассказов о советском Шерлоке Холмсе. Вы слышали что-нибудь о майоре Пронине?

Ожили, зашевелились, с глаз спала тусклая пелена. Оказывается, многие не только слышали, но и читали.

– Книжка с собой? – деловито осведомился Лазак.

– Откуда? Я же не знал, какие вас тут одолевают проблемы. Дома лежит, за пятьсот метров отсюда. Если только Толян за время моего отсутствия до нее не добрался. Мой вундеркинд листает книги постранично, отрывая изученное и выбрасывая в помойное ведро.

– Беги тащи! Прочитаем по-быстрому и решим.

– Идет! А вы мне пока командировку в Линц выпишете. На неделю.

– В американскую зону? – Лазак сделал круглые глаза.

– Да. Вам позвонят до двенадцати. Буду изучать там вопросы подписки на «Эстеррайхише цайтунг».

– Все шуточки!.. Ох, смотри, осторожнее! Знаешь, как сейчас осложнились отношения с союзниками. Позавчера ночью опять капитан-связист исчез без следа.

– Ничего! Командировка ведь будет от вашей газеты, а они печать пока уважают.

Так и сделали. Я приволок из дому книжку. Слава богу, Толя до нее еще не добрался. Лазак выдал мне «охранную грамоту» взамен. И я, как и было согласовано, глубоко нырнул на неделю в омут американской зоны оккупации.

А когда через неделю, отфыркиваясь, благополучно вынырнул, все уже решилось.

– Печатаем твоего Пронина, – твердо сказал Лазак, принимая у меня командировочное предписание со всеми обязательными пометками: прибыл – убыл… – В самый раз: и завлекательно, и политически выдержано, Только заголовок меняем: не «Синие мечи» – что-то это больше о мейсингском фарфоре говорит, чем о схватке двух гигантов разведки. Назовем «Дело Роджерса». Каково?

– По-моему, здорово.

Существовал в рассказах антипод майора Пронина, его опасный противник и чудодей разведки, тоже майор, только английский – Роджерс.

Переводчики сработали молниеносно. Уже через три или четыре дня после окончания романа Каверина и соответствующей рекламы в газете появилась начало новой публикации: «Лев Овалов. «Дело Роджерса». И друг против друга напряженные лица двух майоров: одно – волевое, прямое и честное, другое – лисье, коварное и алчущее крови. И для первого раза не один подвал с началом произведения, а целых два.

В свой очередной вояж я уехал чрезвычайно довольный. Во-первых, сумел оказаться полезным для приютившей меня, бездомного, газеты. Во-вторых, хоть чуточку, хоть с дальнего конца слегка приобщился к великому делу литературы, о чем я втайне мечтал еще с довоенных лет.

А когда я снова вернулся в Вену, здесь уже бушевал девятибалльный шторм по десятибалльной шкале Рихтера с уверенной тенденцией к дальнейшему усилению.

Наши газеты для заграничных граждан предварительной цензуре не подвергались. Подозреваю, что у цензуры на местах не было для этого подходящих кадров. Вернее испытанные цензоры, которые по устремлениям своим и многолетнему опыту могли бы не оставить от каждого номера газеты камня на камне, не ведали, к сожалению, иностранных языков. А хорошо знающие иностранные языки люди, как известно, особым доверием цензуры и стоявших за ней влиятельнейших органов не пользовались.

Поэтому на самых верхах было принято мудрое решение: газеты выпускаются под личную ответственность редакторов-коммунистов, а затем каждый вышедший номер отправляется в Москву и там подвергается всесторонней экспертизе группой проверенных в деле людей. Их заключения, подтвержденные подписями ответственных лиц, отправляются высшим военным начальником на места, и уже там раздаются по заслугам, кому пироги и пышки, а кому синяки и шишки.

Лазак был человеком решительным, издавал газету так, как ему подсказывали совесть и чутье опытного журналиста, цензуры как предварительной, так и последующей не боялся. Естественно, на его долю доставалось большее количество синяков и шишек, чем всякой печеной вкуснятины. Впрочем, над выговорами, строгими и не очень, он только посмеивался, так как снять его с работы и заменить таким же старшим офицером, знающим в совершенстве как немецкий язык, так и газетную работу, возможности не было. Кстати, и такая гипотетическая ситуация его тоже не пугала, так как он давно стремился к демобилизации. В любой момент его взяли бы на престижную преподавательскую работу в высшие учебные заведения родного Ленинграда.

Но шторм, разразившийся на сей раз, в практике газеты «Эстеррайхише цайтунг» вообще не имел прецедентов. Достаточно сказать, что на имя командующего Центральной группы войск поступила объемистая шифровка, из которой следовало, что в руководстве газеты Красной Армии для населения Австрии засели самые настоящие враги народа.

Короче говоря, газета печатает гнусные пасквили на советскую контрразведку, сочиненные в свое время неким Львом Сергеевичем Шаповаловым (литературный псевдоним, так сказать, маска, прикрытие – Лев Овалов), арестованного сразу же после начала войны и осужденного скорым и справедливым советским судом на пятнадцать лет за контрреволюционную деятельность. Таким образом, пока злобный враг советской власти Лев Овалов отбывает длительный срок наказания за свои черные дела, газета Красной Армии печатает для ничего не подозревающего, не искушенного в политике австрийского населения его «творения», насквозь пропитанные смертельным ядом антисоветизма.

Разумеется, печатание «Дело Роджерса» оборвали на самом взлете, невзирая на традиционную концовку, завершавшую предыдущий отрывок в газете: «Продолжение следует». Полковнику Лазаку со стороны командования влепили очередной строгий выговор, а по партийной линии готовилось собрание, на котором с участием высокого начальства должны были рассмотреть вопрос «О потере бдительности в партийной организации редакции». Как видите, роковую формулировку насчет врагов народа несколько приглушили.

О читателях, само собой, никто не подумал. А они, ничего не ведавшие о нехорошем поведении автора понравившегося им произведения, сначала дней пять-шесть терпеливо ждали продолжения, а потом стали бомбить редакцию негодующими письмами. Когда и это не помогло, прибегли к самому сильному средству и начали, как говорится, группами и в одиночку отказываться от подписки на газету.

А когда такие письма стали ежедневно поступать пачками, редактор снова собрал мудрецов. И снова получилось так, что на этом собрании оказался и я. Не потому, что числился среди мудрецов, а потому, что считал себя хоть и без вины, но все-таки виноватым за разразившийся скандал и хотел как-то оправдаться перед пригревшим меня коллективом. Мол, поверьте, не нарочно я, сам ничего не знал. Вот честное слово… Ну и так далее.

Но произошло нечто совершенно неожиданное.

– Что будем делать? – спросил улыбающийся Лазак. Он всегда улыбался в самых, казалось бы, неподходящих ситуациях. Лишь в редких случаях, когда взрывался, то демонстрировал умение и поорать, и поругаться, как заправский ротный старшина. Правда, такие приступы продолжались у него недолго.

Мудрецы молча насупились, уткнув глаза в стол.

– Не знаете? А вот что!

Лазак взял со стола клише, предварявшее каждый отрывок злосчастной повести Овалова. На глазах у всех без особых натуг отломил фамилию автора, вызвал из приемной ожидавшего там австрийца-выпускающего, передал ему «отредактированное» клише.

– Итак, Нойгебауэр, с сегодняшнего дня «Дело Роджерса» снова ставите в номер. Ежедневно. А в воскресенье – два подвала, как вначале, когда запускали в печать. Ферштанден?

– Яволь, герр оберст! – пристукнул каблуками выпускающий.

А когда он, округлив глаза, умчался вниз в типографию, унося с собой клише, Лазак сказал, обращаясь к мудрецам, которые с раскрытыми ртами выглядели удивительно похожими друг на друга:

– В Австрии десять миллионов жителей, а у нас читателей теперь всего сорок тысяч. Я лично не намерен больше терять ни одного из-за какого-то глупого недоразумения.

Мудрецы так и остались сидеть с раскрытыми ртами.

Майор Пронин, таким образом, продолжил свое победное шествие по австрийской стране, доведя борьбу с коварным английским разведчиком Роджерсом до победной точки.

И самое любопытное, что опекуны газеты в Вене и в Москве как в рот воды набрали. Вроде ничего и не заметили. Дырка, которую Лазак мысленно заранее провертел в своем кителе для очередного выговора, так и осталась пустовать.

Теперь, пожалуй, настало самое время сказать несколько слов об авторе приключений и историй майора Пронина Льве Сергеевиче Овалове.

Родился он в 1905 году. А майора Пронина родил лет двадцать пять спустя, будучи не только по литературным меркам весьма молодым человеком. И быстро вошел в литературу. Напечатался в московских журналах, издал несколько отдельных книг. А в 1941 году – самый большой успех: его повесть «Голубой ангел» стал печатать популярнейший в Советском Союзе еженедельный журнал «Огонек».

И вдруг сразу же после начала войны этот неожиданный арест, да еще по наиболее тяжкому обвинению – в антисоветизме! И пятнадцать лет пребывания в местах, весьма отдаленных от Москвы, родного города писателя.

Почему это произошло – не может толком объяснить никто, в том числе и сам Овалов.

Что в тяжком обвинении нет ни грана правды, доказывает хотя бы то обстоятельство, что сразу же после XX съезда КПСС, в 1956 году Лев Овалов был реабилитирован и освобожден. Свободно вернулся в родную Москву, где успешно продолжил писательскую деятельность, в том числе и развивая образ майора Пронина (роман "Медная пуговица", повесть "Букет алых роз"). Он и сейчас, в девяносто с лишним лет, активен и деятелен в литературе, почти как в бурные молодые годы.

Так что же все-таки произошло?

Предлагаю свою версию случившегося.

Незадолго до войны у Сталина сложились весьма неплохие отношения с руководством гитлеровского рейха. Старый лис намеревался перехитрить более молодого. И повесть «Голубой ангел» в «Огоньке», где противником советского контрразведчика выступал сотрудник английской «Интеллиджент сервис» майор Роджерс, в этом смысле играла на руку Сталину, доказывая, что своим главным врагом советские люди, в том числе и литераторы, считают вовсе не фашистскую Германию, а империалистическую Англию.

Но вот молодой лис перехитрил старого и неожиданно начал войну. Черчилль тут же предложил Сталину военное сотрудничество против общего врага. Фронты переместились. И в этих обстоятельствах англичанин Роджерс больше не мог пригодиться, наоборот, только мешал, путая карты, и немедленно, хоть на полуслове, вон его из «Огонька». А заодно и примерно наказать того, кто подбросил такую зловредную идею: англичане – наши враги.

Да не враги они вовсе, а союзники, друзья!

А кто считает иначе – на пятнадцать лет в каталажку.

Хорошо еще, что не расстреляли.

Не исключено также, что подтолкнул соответствующие органы к репрессивному шагу еще и хорошо продуманный донос кого-нибудь из коллег Овалова, завидовавшего его бурному взлету. Много ли тогда надо было!

Время шло. Я с семьей вернулся из-за границы, служил в Белоруссии, в бронетанковых войсках маршала Катукова.

А потом, в связи с целинной эпопеей, уже в качестве вольного гражданского лица поехал с женой и двумя детьми на Алтай. К тому времени я уже всерьез начал писать, а молодежная тематика всегда влекла меня к себе романтикой приключений. Вышло несколько первых моих книг в Москве, Новосибирске, Барнауле…

В 1957 году меня приняли в члены Союза писателей СССР.

И вот примерно в это время или чуть позже произошла первая моя личная встреча со Львом Сергеевичем Оваловым.

Случилось это элементарно просто, Будучи в командировке в Москве, я изрядно намотался за день. К вечеру сильно захотелось есть. Забежал в ресторан при Центральном Доме литераторов. А там за столиком знакомые писатели-москвичи представили мне своего пожилого уже собеседника:

– Лев Сергеевич Овалов.

– О-о, автор майора Пронина! – невольно вырвалось у меня.

– Как и ряда других книг, – с некоторой обидой, как мне показалось, добавил Лев Сергеевич.

И тогда я рассказал ему и всем другим сотрапезникам историю венских похождений майора Пронина.

– Значит, пока ты зекствовал, тебя печатали в советских изданиях за границей, – расхохотался один из москвичей. – Вот это, я понимаю, устроился!

– Погоди-погоди! – поднял палец другой. – Сидел ты или не сидел, за напечатанное полагается гонорар.

– Что было бы сейчас в моем положении весьма кстати, – ухватился за эту практическую мысль Лев Сергеевич. – Когда это произошло, вы сказали? И как назывался цикл рассказов в газете?

Он записал в блокнот все подробности.

– Завтра же двину в юридическую консультацию Союза писателей.

А я на другой день уже уезжал из Москвы.

В следующий раз случай свел нас через несколько лет на каком-то писательском совещании или съезде.

– Ну как, Лев Сергеевич? Получилось у вас тогда что-нибудь с гонораром? Права-то у вас были.

– А! – он махнул рукой. – Вот и юрист подтвердил: ваше право! Но они замотали меня. Я газеты даже не увидел. Подшивки этих газет, правда, с большими пропусками, вроде бы есть в отделе спецхранения Ленинки. Однако меня туда и близко не подпустили. Нужен, оказывается, специальный пропуск не поймешь от кого. Гоняли меня, как зайца, по разным инстанциям, а потом еще и намекнули, что судиться из-за гонорара с армией, к тому же через столько лет, дело почти безнадежное. А у меня к тому времени вышла большая книга, готовилась к выпуску другая, в деньгах я уже не нуждался так, как прежде. Ну и отставил это дело. Может, и зря. Но нервы дороже. Лет мне уже немало, а беготня по чиновникам здоровья не прибавит. Так что спасибо за сочувствие. Вот если бы вы мне номерок той газеты раздобыли для коллекции, я был бы вам несказанно благодарен. А гонорар… Ей же богу, потерял я за свою жизнь намного больше! Так что как-нибудь перебьюсь…

С тем и расстались…

Но у меня прочно засела мысль: неужели на самом деле так сложно – взглянуть на газету, которая нами же издавалась за рубежом?

И я решил проверить это сам.

Телефонные звонки в различные отделы библиотеки имени Ленина ничего путного не дали. Меня, как и прежде Льва Овалова, очень вежливо гоняли с одного телефона к другому, так ничего конкретного и не сообщая:

– Как вы сказали заголовок газеты?.. Назовите, пожалуйста, по буквам… Ах, буквы латинские. Очень хорошо! Издавалась в Вене?.. На русском языке? Ах, на немецком! А издавала Советская Армия? Ну да, ну да, тогда еще была Красная Армия, понимаю… Так что же вам посоветовать? Придется обратиться с этим делом по другому телефону. Запишите, пожалуйста, номер…

– Нет, нет, что вы, у нас в отделе такой газеты нету, это недоразумение. Попробуйте узнать в отделе спецхранения. Номер телефона? Нет, лучше приходите лично. Да, можно прямо к заведующему отделом. На самом верхнем этаже библиотеки. Заявление от руки, фотокарточка. Просьба от руководства организации по форме номер такой-то. С подписью первого лица и печатью…

Словом, мой кавалерийский наскок закончился неудачей. Я даже не смог выяснить, а точно хранится ли «Эстеррайхише цайтунг» в спецотделе Ленинки или же, как в театре миниатюр Аркадия Райкина, опытные постановщики «гоняют дурочку».

В следующий приезд в Москву молодой женский голос неосторожно сообщил мне по телефону, что какие-то комплекты австрийских газет в Ленинке вроде бы имеются, Я вцепился в собеседницу, как клещ, и в результате узнал: точно! Несколько переплетенных подшивок газеты «Эстеррайхише цайтунг» в Ленинке действительно есть.Обещали даже дня через два-три точно сказать, за какие именно годы газета имеется в наличии.

Через неделю непрерывных безрезультатных звонков по уже знакомому мне телефону выяснилось, что молодая сотрудница спецхрана, которая обошлась со мной любезнее всех прочих ее коллег, отправлена срочно в отпуск и вернется только через месяц.

А идут не месяцы – годы, годы… И вот в один из приездов в Москву мне совершенно точно сообщают, что газета «Эстеррайхише цайтунг» в библиотеке наличествует и ей присвоен следующий инвентарный шифр: XIV47/4.

– Посмотрите в генеральном каталоге.

Однако в каталоге под этим шифром числятся только три подшивки газет: за 1955, 1956, 1957 годы. А мне нужны более ранние номера: 1948, 1949, 1950.

Наконец-то до моих доверчивых мозгов окончательно доходит, что меня просто-напросто водят за нос. Нужные мне газеты прочно и неколебимо улеглись в спецхране, в отделе, куда мне практически доступа нет.

Но вот наступает время, когда спецхраны расформировываются, и все, что там имелось, либо переходит в общие фонды, либо становится относительно общедоступным там же, в бывшем спецхране, либо… исчезает неизвестно куда.

К счастью, комплекты «Эстеррайхише цайтунг» не исчезли. Они в фондах, их можно даже пощупать руками, если приложить для этого сверхчеловеческие усилия. Но… в комплектах, и как раз за нужные мне годы, зияют черные дыры. То нет одного номера, то трех, то целого десятка подряд…

И никто ничего объяснить не может. Люди все новые, молодые, из старых еще сохранились лишь считанные штатные единицы, не имевшие к фондам спецхранения никакого отношения. Ведь это было государство в государстве, со своими тайными инструкциями и порядками.

Ладно, пойдем с другого конца. Пытаюсь установить, откуда газеты поступали в Ленинку.

Ответы разноречивы:

– Из Вены.

– Из Москвы, от Главного Политического управления министерства обороны.

– Из Подольского архива Советской Армии…

– А как же образовались дыры в подшивках?

Пожимают плечами:

– Недосылали.

При таких жестких правилах рассылки? Верится с трудом.

– Ну, значит, повытаскивали недобросовестные исследователи.

В отделе спецхранения? Где за каждым посетителем следил не один внимательный глаз? Да и незаметно, чтобы что-то вырывали из подшивок с плотно прилегающими добротными переплетами. Никаких оторванных кусочков бумаги, никаких иных следов.

А во мне все сильнее разгорается исследовательский зуд. Хотя, казалось бы, зачем это лично для меня теперь, столько десятков лет спустя, нужно?

Дух майора Пронина руководит моими действиями?

Долго раздумываю над ситуацией. Возникают кое-какие догадки. Так, мало чего значащие и, скорее всего, никуда не ведущие.

Возвращаюсь из командировки домой, в Барнаул.

– Зоя, когда ты работала секретарем-машинисткой в отделении у Гуркина, куда сдавала корреспонденцию на верха?

– Последнее время в отдел фельдъегерской связи при Контрольной комиссии по Венгрии. А что?

– Ну, расскажи, пожалуйста, подробнее.

– Да какие тут могут быть подробности! – удивляется жена. – Первые месяцы ходила с пакетами в отдел советского посольства в переулке Байза. А там комната с двумя приемными оконцами. Подходишь и сдаешь по описи запечатанную корреспонденцию. Правда, иногда приходилось ждать часами, перед тобой длиннющая очередь, особенно когда стали расти, как на опаре, всякие советско-венгерские смешанные общества: «Боксито-алюминий», «Дунайское пароходство»… Но тогда я пошла на хитрость, – улыбается Зоя. – Ждать долго не хотелось, да еще с пудовым грузом пакетов на руках. И я сделала открытие: рядом еще комната, но только с одним приемным окном, а на месте приемщика солдат-фельдъегерь. Только для секретной и совсекретной корреспонденции. И тогда по тем дням, когда приходилось выстаивать длинную очередь на сдачу, например перед выходными, на лицевой стороне обертки пакета я писала шифр «00» и рядом нашлепывала круглую печать отделения. Это значило, что корреспонденция проходит по грифу «Совершенно секретно» и подлежит сдаче в маленькой комнате. А там почти никогда никого не было.

Стоп, стоп, стоп!.. Уж не вышел ли я на путь решения загадки черных дыр?

Да нет же! Все, о чем рассказала жена, происходило ведь не в Вене, а в Будапеште. И к газете «Эстеррайхише цайтунг» никакого отношения не имеет.

Радужная надежда моментально тускнеет. Тайна истерзанных газетных подшивок в Ленинке по-прежнему остается непроницаемой, как небо ненастной осенней ночью.

И тут, как нередко бывает, когда теряешь уже последние крохи надежды, вдруг возникает светлый луч.

Мне он явился во время очередного вояжа в Москву в виде бывшего майора, а теперь подполковника в отставке Евдокимова, начальника издательства газеты, карела со светло-голубыми льдинками глаз, в глубине которых поблескивали неугасимые смешинки. Встретил я его случайно на улице Горького, где обычно и происходят самые неожиданные встречи. Оба мы обрадовались друг другу, даже обнялись, хотя прежде не были в таких уж близких отношениях.

– Ну, как там, в газете, двигалось дело без меня?

– А знаешь, – ответил Евдокимов, – я ведь тоже вскоре вслед за тобой отбыл на родину. Так что доложить мало о чем могу. После того шумного партийного собрания, когда придурка Трошу из партии вытурили… Ах да, это ведь было уже без тебя…

Вспомнил я сразу Трошу, гвардии Митрофана, как он себя торжественно называл. Олуховатый, нескладный парень из глухой приволжской деревеньки, он, как член партии, был направлен в хозотделение редакции на замену нескольких демобилизованных по возрасту солдат. Малограмотный, но невероятно любопытный, он постоянно влипал в какие-то смехотворные истории с австрийцами, среди которых он, ни бельмеса не понимая по-немецки, тем не менее пытался вести политическую разъяснительную работу, считая это своим долгом члена партии. Над ним дружно потешалась вся редакция, о его выходках рассказывали анекдоты.

Тем не менее общепризнанный придурок Троша всегда был себе на уме и собственной выгоды не упускал…

– Из партии? – удивился я. – Такого ревностного воителя за коммунистические идеи? За что же его поперли?

И тут блеснул тот самый обнадеживающий светлый луч. Оказывается, не одна моя ближайшая родственница в Будапеште додумалась отсылать в Москву обычные пакеты секретной фельдъегерской связью.

В служебные обязанности Троши входила посылка вышедших номеров газеты «Эстеррайхише цайтунг» в Главное Политическое управление Красной Армии, откуда они, как авторитетно разъяснил мне Евдокимов, и направлялись всем получателям, в том числе и в Ленинку. А поскольку пакетов набиралось изрядное количество и ждать очереди на почте приходилось по несколько часов, Троша напряг все свои умственные способности и завел близкое знакомство с сержантом-фельдъегерем при помощи американских сигарет «Кемел», которые получали в составе ежемесячного доппайка работники редакции. Затем, по совету нового приятеля, стал выводить с правой стороны пакетов заветные «00» и, ссылаясь на несуществующее распоряжение майора Евдокимова, выманивал «на минутку» у доверчивой секретарши редакционную печать. И моментально сбывал с рук свой тяжкий груз, выгадывая таким образом время, чтобы шляться по Вене и попадать по своей дурости во всевозможные передряги. Майор Евдокимов самолично много раз вытаскивал подопечного Трошу из комендатур американской, английской и французской зон.

И доигрался: исключили из партии за обман командования и отправили с выговором по служебной линии дослуживать срок в войска.

Теперь в истории с газетными подшивками для меня многое прояснилось. Те обязательные экземпляры «Эстеррайхише цайтунг», которые поступали в Москву обычной служебной почтой, без грифа «Совершенно секретно», регулярно отправлялись из ГлавПУра в Ленинку и исправно занимали положенные им места в подшивках.

Иначе сложилась судьба экземпляров газеты, посланных из редакции в пакетах с проставленным на них исключительно для удобства отправителя гвардии Митрофана шифром в виде двух совершенно секретных нулей.

Либо их из министерства обороны в Ленинку вовсе не отправляли, считая, что тайное сбережется гораздо надежнее в недоступных стенах высшего военного учреждения страны, чем в публичной библиотеке, пусть даже такой, как Ленинка.

Либо же «совершенно секретные» экземпляры «Эстеррайхише цайтунг» в Ленинку все-таки попадали, но только на особые полки спецфондов, навсегда отлученные от подшивок точно таких же газет, не удостоенных Митрофаном высокой чести считаться секретными.

В том или другом случае «секретные» публичные газеты, расходившиеся сорока- или пятидесятитысячными тиражами по всей Австрии, скорее всего были уничтожены при недавней чистке секретных и иных закрытых фондов от всякого ненужного (или, наоборот, очень даже нужного), но нежелательного для огласки мусора.

Вот так и возникли «черные дыры» в подшивках газет, выпускавшихся нашей армией для австрийского населения. За много лет никто из военных и штатских чиновников не дал себе труда хотя 6ы ради любопытства развернуть страницы «совершенно секретных» объектов в виде ежедневных публичных газет и определить, какие же такие великие тайны содержатся в них. В результате ценнейшие неповторимые документы прошлого утеряны для истории навсегда.

…На каком-то этапе своей богатой зигзагами карьеры майор Пронин обронил фразу о том, что практически раскрытию поддается любое, даже самое хитроумное преступление. Кроме, пожалуй, одного: совершенное человеком со слабо выраженными извилинами в мозгу.

История с искалеченными подшивками из Ленинки лишний раз подтверждает: против лопухов, дураков и равнодушных служак бессилен порой даже самый изощренный ум.

СЛОВО О ПОДРАЗДЕЛЕНИИ ИГОРЕВЕ

Я родился весной 1951 года (точной даты не помню) в газете «Защитник Родины» Пятой гвардейской танковой армии под командованием маршала бронетанковых войск М. Е. Катукова.

Родился как газетчик. И сразу в должности корреспондента-организатора.

Тут же после рождения, еще голеньким и неумехоньким, был брошен на дежурство по номеру. Вообще-то должность ответственная, но не в такой газете, как «Защитник Родины». Здесь каждый человек был на своем месте, делал все, что ему положено делать по штату, и еще капельку сверх того. Дежурному оставалось только носиться из редакции в типографию и обратно и следить, чтобы полосы продвигались четко по графику. Даже вылавливание блох не входило в обязанность дежурного. Для этого назначался еще один работник редакции, как правило, из самых ответственных и опытных – свежая голова.

В день моего рождения тоже все шло как по маслу. И вдруг – затор. В типографии. Спрашиваю у выпускающего:

– В чем дело?

– Звонил литовец, – отвечает, – просил газету в штаб ему не носить. Сам сюда заявится.

– Литовец? – удивился я. С чего это вдруг военнослужащего, по всей видимости офицера, называют по национальности?

– Ну, полковник Корсаков. Без его подписи печатать газету не положено.

– Так ведь сам редактор уже подписал и домой уехал: что-то у него там стряслось с дочками.

– Редактор – редактором, а литовец – литовцем. Вот он подпишет, номер даст, штамп поставит, тогда и начнем печатать. А пока – ждем.

Полковник Корсаков, пожилой, представительный, черноволосый, с высоким лбом мыслителя, заявился минут через двадцать.

– Новенький? – мимолетно улыбнулся мне. – Где поселился? Здесь, на поселке? Или в городе?

– В городе. Комната в частном доме на Чангарской.

– О, повезло! Я как раз еду мимо, заброшу. Только вот просмотрю по-быстрому и печать пришлепну.

– А мы, товарищ полковник, с вами, можно сказать, земляки, – сказал я, когда получилась небольшая задержка с последней полосой. – Вы из Литвы, я из Латвии. Соседи.

– Из Литвы? – удивился Корсаков. – Это я из Литвы? Вот уж где никогда в жизни не был!

– Но вы как будто литовец?

– Кто сказал? С рождения чистокровный русак, да еще из самой средней полосы России.

– Странно! А выпускающий говорит – литовец.

– Слушай ты их больше, дуралеев! – нахмурился Корсаков, пытливо стрельнув в меня черными маслинами глаз, – не разыгрываю ли? – Литирую я газету – вот и литовец. Лито, литературный отдел, цензура. Понятно?.. Ты что, впервые в газете?

Вообще-то точный ответ на этот вопрос не так прост, как кажется. Одним «да» или «нет» не отделаешься.

В Будапеште была такая газета «Уй Со». Если перевести на русский – «Новое слово». Издание Красной Армии для населения Венгрии. В Вене соответственно – «Эстеррайхише цайтунг» – «Австрийская газета». В ту и другую я иногда заходил, друзей там у меня было много. В «Эстеррайхише цайтунг» недолгое время даже числился на штатной должности, получал там зарплату. Но работу выполнял совсем для других, далеко не журналистских организаций.

И ни о каких литовцах я ни в той ни в другой газете слыхом не слыхал. Позднее я узнал, что цензура там тоже существовала. Но особого рода: последующая. Вышедшие номера газет отправлялись в Москву и обследовались специалистами со знанием языка. За «не те» статьи редакторам полагался целый набор взысканий. Полковнику Лазаку, редактору «Эстеррайхише цайтунг», как раз при мне нацепили тринадцатый по счету выговор. Но он только посмеивался:

– Где наше начальство еще найдет другого советского полковника, говорящего и пишущего по-немецки? А, Бог даст, найдет да заменит – я первый им спасибо скажу. Вот так надоело! – и провел ребром ладони по кадыку.

Редактор «Нового слова», тоже полковник, известный венгерский писатель Бэла Иллеш, напротив, не имел ни одного выговора. Не потому, что реже пропускал в газету «не то». Он находился на особом положении и неделями вообще не появлялся в редакции. Вместо Иллеша Москва лепила замечания и выговоры его заместителю, венгру без всякого звания Гезе Кашшаи. А ему, сугубо штатскому человеку, эти выговоры по военной линии были, как говорят не только электрики, до лампочки.

Но не будешь ведь обо всем этом докладывать полковнику Корсакову в ответ на его простенький вопрос.

И я подтвердил смиренно, не вдаваясь в подробности:

– Так точно, товарищ полковник, впервые…

И тут же заработал раздраженное:

– Оно-то и видно, что впервые… Вас что, не предупредили: в армейских газетах никаких «полков», никаких «батальонов», никаких «рот» нет и быть не может. Максимум – «отделение». В самом крайнем случае – «подразделение, где командиром такой-то». Но это уже по согласованию, – он показал карандашом вверх. – А у вас здесь что? «Слово о полку Игореве». Вы что, очумели? Полк в военной газете!

И дважды подчеркнул слово «полк» тем самым толстым красным карандашом, который держал в руке.

– Так это же не просто «полк», а слово из названия древнего произведения! – пытался защищаться я. – В заметке говорится, что солдат прочитал в библиотеке среди прочих книг "Слово о полку Игореве". Что тут крамольного?

– А то, что газету в таком виде я подписывать не стану, – разорался Корсаков. – Либо убирайте к чертям собачьим «полк», либо завтрашняя газета не выйдет. Посмотрим, что вы тогда запоете! Ставят тут всяких новичков, черт возьми! Совсем Смирнов распоясался!

Что было делать? «Свежая голова» уже смотался. Из офицеров я один. Печатники смотрят на меня волками: "Кочевряжится еще, ночь здесь с этим прокукуешь".

– Как же быть?

– Сказано вам: либо статью снимайте совсем, либо слово «полк» замените на «подразделение». «Слово о подразделении Игореве» – все, кому надо, поймут.

Никаких запасных заметок, как на грех, не оказалось, хотя я добросовестно пошуровал во всех столах сотрудников редакции. И мне пришлось, тихо кляня «земляка», пойти на позорную капитуляцию. Сам, своей собственной авторучкой вычеркнул слово «полк», заменив его на «подразделение». И получилось точно так, как говорил Корсаков: те, кому надо, поймут. А остальным не обязательно.

Следующим утром я был вызван к редактору газеты полковнику Леониду Васильевичу Смирнову. Он-то как раз был из тех, кто понимал.

– Что за злодейство! – с молнией во взгляде вопрошал он, многообещающе постукивая очками в руке по злополучному «подразделению».


– По… полковник Корсаков! «Иначе, говорит, не подпишу газету».

– А-а, Корсаков! Так мне сразу и следовало подумать… Надя! – уже на ходу бросил секретарю-машинистке. – Я к начальнику политотдела армии.

Мне больше ни слова.

Но я, мучаясь и от сознания содеянного злодейства и от ожидания кары за него, топтался у редакторской двери. Ожидал возвращения Смирнова.

И вот он идет, большой, нахмуренный, злой.

– Ну что, капитан, переживаешь? Переживай, переживай, все правильно! Такова наша реальность… Заходи, не топчись! Полы недавно красили, а ты опять дырку сапогами провертишь, – распахнул дверь, пропуская меня. – Ну что тебе сказать? Тут два аспекта. Аспект первый: влетело Корсакову по третье число. Начполитотдела поставил его по стойке «смирно» и орал: «Последний раз!» Это уже, наверное, десятый «последний раз», – Смирнов ругнулся. – Понимаешь, у меня в соседях живет начальник тыла. Хреновый такой мужичонка, хоть и с большими звездами. Представляешь, жену тайком лупит да еще рот ей зажимает, чтобы орала не слишком громко. Так вот, у него пес. Хрен его знает, каких кровей, похоже мешанин. Но злой, дьявол! И он, этот герой перед овцой, пса своего подзуживает, натравливает тайком на людей. Бросится с лаем на проходящего паренька, порвет штаны, Герой перед овцой поругает пса: ну, безобразник, ну, я тебе дам! Больше того, отцу мальчишки за штаны заплатит, сколько положено. А потом пса втихомолку нахваливает: "Молодец, сукин сын, не давай чужим проходу!" И косточку сахарную в награду кинет. Вот так и у нас – это уже второй аспект. Поставили оказавшегося за штатом политработника Корсакова на цензуру и приказали: «Воли им не давать!» Тот и старается. Его ведь, бедолагу, давно пенсия дожидается, только волею начальника политотдела и держится пока на плаву. Перестарается – не беда. Поставят по стойке «смирно» в присутствии простака редактора Смирнова, вот как сейчас, поругают. А потом, когда Смирнов, удовлетворенный, удалится, похвалят: «Молодец, бдительность проявляешь! И то, что в данном случае перебдил – не велика беда. А вот недобдишь хоть раз, тогда, считай, каюк. На пенсию выскочишь пробкой, да еще и без партбилета. Так что бди, бди!» Вот Корсаков и бдит… И особо не переживай, капитан. Твоей вины тут нет. Конечно, с опытным газетчиком Корсакову еще схватиться пришлось бы и, может быть, отступить. А с новенькими он храбрец! Так что переживать брось, а на ус себе все-таки мотай!

Так состоялось мое первое знакомство с «земляками-литовцами».

Говорят, подобные случаи с «подразделением Игоревым» происходили и в некоторых других армейских газетах и даже вошли в обойму классических анекдотов о служебной ретивости военных цензоров.

А через несколько лет, когда я демобилизовался из армии и приехал на Алтай, в газету «Молодежь Алтая», конфликт с цензором повторился, хотя я уже и на ус порядком намотал и опыта в газетном деле поднабрался.

Опять случилось так, что я был дежурным по газете. Видно, во многих редакциях традиция: новичков в первую очередь ставить на линию огня, пусть обстреливаются.

Редакция помещалась в здании крайкома комсомола, по улице Горького. А типография далеко от нее, на Короленко, там, где высилась в гордом одиночестве длинная двухэтажная бревенчатая изба «Алтайской правды». В той высотной избе помещались и наша корректорская, и прочие технические службы. Там же восседал и цензор. Это мы так говорили «цензор». А вообще-то известно, что никакой цензуры, а следовательно, и цензоров у нас, в Советском Союзе, и в помине не было. «Лито», «литературный отдел». Какая еще там цензура?..

У меня зазвонил телефон.

– Кто говорит?

– Это Чебышев, завлит. Я вашу газету не залитирую, пока безобразие из номера не уберете.

– Что вы имеете в виду? «Слово о полку Игореве»? – съехидничал я для собственного удовольствия, вспомнив про самое-самое первое свое дежурство.

– Какой там еще полк?.. У вас верстка четвертой полосы на столе? Возьмите в руки.

– Ну, взял.

– Ответы на кроссворд из предыдущего номера.

– Вижу.

– Номер восемнадцать. «Зенит»… Вот этот "Зенит" и убирайте.

– Почему?

– А вы что, не знаете, по какому ведомству проходит футбольная команда «Зенит»? Это же авиазаводы!

– В кроссворде читателям предлагается определить популярную советскую футбольную команду из пяти букв и вписать ее на определенное место. Ни слова здесь нет ни о заводах, ни о чем-либо подобном.

– А народ не знает, чья команда «Зенит»? Вы, может, и не знаете, а ваши читатели отлично разбираются в футбольных командах.

– Ну и что?

– А то, что «Молодежь Алтая» – орган краевой комсомольской организации, – стал разъяснять завлит мне, неразумному. – Прочитает про «Зенит» тот, кому не положено, и смекнет сразу: ага, значит, у них на Алтае авиазавод завелся. Так-с! Ставим галочку, посылаем шифровочку.

– Но ведь у нас нет никаких авиазаводов.

– А он подумает – есть.

– Ну и пусть себе думает. Дезинформация. Введем врага в заблуждение.

И тут последовал ответ, который я запомнил на всю жизнь. «Литовец», завлит, цензор сказал сурово и властно:

–  А мы никого не имеем права вводить в заблуждение. Вычеркивайте, иначе я не подпишу номер. И поторопитесь, нет у меня времени ждать.

Я подумал и вычеркнул. Номер восемнадцать исчез из кроссворда безвозвратно.

Почему я не стал упираться и спорить? А потому, что в том же номере мы допустили куда более серьезный ляп, исправление которого действительно задержало бы выход газеты. Его-то бдительный цензор, озабоченный тем, как бы не ввести в заблуждение противника, пока еще, к счастью, не заметил.

Как раз в это время шло выдвижение кандидатов в депутаты Верховного Совета. Наш фотокорреспондент по заданию редакции сделал двухколонный снимок под рубрику «Наши кандидаты». Прямо на зрителя мчалось крупным планом стадо упитанных жизнерадостных поросят. И лишь далеко-далеко за свиньями, на самом краю снимка, угадывалась, как в тумане, крошечная фигурка, очевидно свинарка. Разумеется, она и была кандидатом в депутаты, а не крупные жирные свинтусы на переднем крае. Но поди-ка докажи! Тем более, что рубрика называется не «Наш кандидат», а «Наши кандидаты».

Так вот, рассуждал я, если затеять спор о «Зените», разозленный цензор начнет по новой придирчиво разглядывать газету и наткнется на фотоляп. И тогда уже не только переверстка, но и всякие другие пакости обеспечены. Поэтому лучше пожертвовать малым и не нарываться на крупные неприятности.

Номер газеты благополучно выродился на свет божий. Все обошлось. Ни исчезновения «Зенита», ни ляпсуса с многочисленными жирными кандидатами в депутаты никто не заметил.

В 1957 году я резко оттолкнулся ногами от каменистого, но надежного газетного берега и перешел на самостоятельное плавание в безбрежном литературном океане. У меня уже вышли первые книги в издательствах Москвы, Новосибирска, Барнаула, и я, имея за плечами богатый жизненный опыт, решил испытать судьбу, полагаясь только на собственные силы. В это же примерно время меня приняли на двухгодичные Высшие литературные курсы Союза писателей СССР.

Здесь, общаясь с лихой сотней молодых и уже не очень молодых писателей, я, пользуясь советом Леонида Васильевича Смирнова, продолжал «мотать на ус». Не для того чтобы обходить все существующие запреты и злостно выдавать империалистам военные и государственные тайны в своих книгах, а чтобы успешнее противостоять благоглупостям и каверзным проделкам формалистов и начетчиков, которых в органах цензуры… нет – тьфу-тьфу – не цензуры! – цензуры у нас по-прежнему не существовало, – которых в литотдельских органах развелось видимо-невидимо и которые пытались все мало-мальски свежее в литературе загнать под густую тень своих инструкций и распоряжений. Их любимым вопросом теперь стало:

– А где такое уже публиковалось?

Не понимали, что если «такое» уже опубликовано, то новая подобная публикация есть не что иное, как плагиат, литературное воровство, или, в лучшем случае, тупое бездарное подражательство.

Общаясь каждодневно на Высших литературных курсах, писатели с разных концов страны узнавали друг от друга о новых тенденциях, которые стали отчетливо проявляться в каждодневной борьбе литотдельцев за серость в литературе.

Почти повсеместно в лито пришли новые люди, не такие дремучие, как прежде, многие – с образованием. И хотя задача их оставалась прежней – не допускать в печать и тени вольнодумства, они по мере возможности старались эту неблагородную работу делать не собственными руками, а перекладывать ее на другие плечи. Отчасти таким тенденциям, сам того не желая, способствовал и Главлит, требуя от своих сотрудников на местах более тесного сотрудничества с партийными органами.

Это было «литовцам» нового поколения вполне по душе. Климат в стране слегка потеплел, шла временная оттепель. Вступать, как прежде, в прямую и жесткую конфронтацию со строптивыми и закаленными в постоянных битвах с лито писателями не хотелось. И в ряде мест тактика литотдельцев претерпела изменения.

– Понимаете, – доверительно обращались они, напросившись на прием к партийному начальству, – применить наши инструкции к этой вот рукописи вроде бы нет оснований. Но, с другой стороны, у нас есть определенные сомнения по линии идеологии. Как бы в случае опубликования чего дурного не вышло! Гляньте, пожалуйста, еще своим партийным бдительным оком. Во всяком случае, мы, как коммунисты, обязаны предупредить вас о своих сомнениях, – и почтительно клали захваченную с собой рукопись на стол партийному деятелю.

Сбагрили!

А столоначальники в партийных органах, настороженные «профессионалами», вчитывались в подозрительные рукописи с повышенным вниманием. И, представьте, весьма нередко обнаруживали «тенденцию к вольнодумству». Даже там, где ничего подобного и в помине не было. А так как ведущие работники издательств обычно члены партии, то остановить публикацию попавшего под зоркую лупу произведения не составляло труда.

И несчастный автор, который потратил на свою снятую с производства книгу годы жизни, бегал от одной инстанции к другой, не зная толком, кому он обязан неприятному сюрпризу. Во всяком случае «литовцы», внутренне радуясь своей изобретательности, громко возмущались, если обвиняли их: «Чур не мы! Вот уж не мы!»

И воевать уже приходилось не с полковником Корсаковым и прямолинейным, как столб, Чебышевым, а с противником куда более серьезным, и к тому же неуловимым, словно тень. Ведь никаких фамилий никто не называл. В лучшем случае: «Есть мнение».

Одна из подобных стычек произошла у меня вскоре после возвращения с Высших литературных курсов, когда барнаульские писатели выбрали меня главным редактором альманаха «Алтай».

В те годы, наряду с безмерным возвеличением кукурузы, которая якобы представляла собой панацею от всех бед в нашем сельском хозяйстве, Алтай делал дополнительную ставку еще и на свою «персональную» сельхозкультуру – бобы. Мол, они, особо богатые белком, которого мало или вовсе нет в кукурузе, сыграют свою великую роль в новом подъеме земледелия.

За бобы горой стал АНИИСХоз. Первый секретарь крайкома партии, агроном по специальности, Александр Васильевич Георгиев сделался главным пропагандистом бобов, На ученых-сельскохозяйственников, занимавшихся бобами, его стараниями обрушился град золотых звезд и прочих высоких наград.

А сельскохозяйственники-практики что-то особо не тянулись к этой широко разрекламированной культуре.

Как раз в это время стал писать в альманах «Алтай» новый автор Виталий Зеленский, молодой офицер, несколько лет после демобилизации посидевший за штурвалом комбайна и познавший сельскохозяйственные дела не в теории, а на практике. Очерк, который он предложил альманаху, озаглавленный «В сушь», бил прямо по центросплетению животрепещущих проблем того времени.

Прочитав очерк, я понял, что, во-первых, автор прекрасно знает, о чем пишет, и, во-вторых, без большого боя с перестраховщиками здесь не обойдется.

И решил пойти ва-банк.

Отпечатал статью в четырех экземплярах. Два сдал в издательство. Пусть идет производство альманаха своим чередом, не стоит поднимать панику раньше времени.

А с двумя экземплярами очерка попросился на прием к первому секретарю крайкома. Уж если суждено этому интереснейшему, на мой взгляд, материалу быть зарубленному, пусть это сделает наиболее компетентная в крае рука.

Георгиев принял меня не сразу – нашлись дела поважнее. А в это время «В сушь» читали другие: члены редколлегии, редакторы издательства, лито… Реакция такая: члены редколлегии бурно за, сотрудники издательства по-разному: и резко за, и резко против. Лито же молчит. Меня, как редактора, пока не дергают. Неужели не читали? Быть не может!

Значит, маневр?

Наконец позвонили из приемной Георгиева:

– Александр Васильевич ждет вас завтра к девяти. Скажите только, по какому вопросу.

– По личному, – брякнул я, долго не раздумывая. Утром я у Георгиева в кабинете.

– Ну что у тебя там стряслось?

Довольно сумрачное начало, да и глаза не слишком приветливые.

И я ему выложил все. И про автора, и про характер очерка. Не скрыл и «антибобовые тенденции» некоторых персонажей.

Взгляд еще более посмурнел:

– Кто там еще такой храбрый выискался?

– Илья Яковлевич Шумаков.

А это председатель колхоза «Россия», Герой Социалистического Труда, любимец Георгиева.

– Да? – сразу заинтересовался первый секретарь. – Ну оставь статью. Я прочитаю.

– Александр Васильевич, вы знаете, я к вам никогда ни с какими просьбами не приходил: ни за квартирой, ни за машиной, ни за дубленкой, ни даже за шапкой. А вот теперь прошу: найдите, пожалуйста, время и прочитайте в моем присутствии. Не можете сейчас – давайте вечером, не можете вечером – давайте завтра. Словом, когда скажете.

– Такая срочность?

– Да зарубят! – вырвалось у меня.

Он тяжело вздохнул:

– Ну, давай, прочитаю, Большая?

– Страниц двадцать.

– Ого! – опять вздохнул. – Только так: ни слова, пока я не закончу, – и позвонил в приемную: – Ко мне никого, я скажу когда.

– Тут Кулаков дожидается, – донеслось до меня из трубки.

– Пусть зайдет. Но больше никого. Понятно?

Вошел секретарь крайкома по идеологии Кулаков. Увидел меня, нахмурился.

– Что у тебя? – довольно нелюбезно встретил его Георгиев.

– Из Тальменки. Заключение парткомиссии.

– Успеется! После обеда зайди.

– Как скажете, Александр Васильевич.

Кулаков вышел, снова обдав меня мимолетным ледяным взглядом. «Ну все! Решил, что я на него жаловаться прибежал», – некстати вспомнил я недавнюю стычку с Кулаковым по поводу одного нашего молодого автора.

И началось чтение очерка. Георгиев шумно дышал, кряхтел, отдувался, крутился в кресле, чесал затылок, беспрестанно вертел в руке карандаш.

Наконец дошел до самого опасного, по моему мнению, места. Приведу его полностью, не такое оно, кстати, и большое.

Говорит Илья Яковлевич Шумаков:

«…Бобы, кажется, перехвалили. Мороки с ними много, а толку мало. Нынче был случай, ну прямо анекдот. Приехал я как-то в бригаду, смотрю, недалеко от фермы посевы бобов до того заросли лебедой, что их и не видно. Говорю бригадиру: страви хоть скоту эти 12 гектаров, если не сумел вовремя обработать. Приезжаю через несколько дней и не могу узнать поле: стоят бобы чистенькие, правда слегка помятые, а в междурядьях ни травинки. «Молодцы, говорю, давно бы так-то». А бригадир смеется: «Это овцам спасибо, они пропололи…»

И что, слушай, за растение? В зеленом виде ни одно животное не ест. Надо молоть на муку и подмешивать к силосу либо к фуражу. А это денег стоит. Да сколько затрат на выращивание! Нет, брат, не тот конь. Горох, пожалуй, лучше приживется».

Я сидел, затаив дыхание.

А Георгиев, кряхтя и крутясь в кресле, прочитал это место три раза подряд, Так ничего и не сказав, стал читать дальше. А там уже и немного осталось.

Прочитал. Отложил очерк, задумался.

– Куда хочешь эту статью дать?

– В альманах «Алтай». В последний номер за год.

– Ну что сказать, – откинулся в кресле. – Все здесь верно. Прошибли мы с этими бобами. И ученые наши хороши. Считали, считали – и просчитались.

– Значит, очерк можно печатать?

– А куда против правды денешься? Не мы – так другие напечатают. Еще хуже, – и подает мне очерк. – Давай!

– Александр Васильевич, еще одна просьба. Завизируйте, пожалуйста. Без вашей визы очерк не пропустят.

– Лито?

– И лито, и издательство, и сектор печати.

– Да, это у нас – пожалуйста! – и написал на оборотной стороне последней страницы: «Печатать без исправлений и сокращений. А. Георгиев»…

Летел я из крайкома, как будто несло меня суховеем.

И дальше все пошло молниеносно, словно только и ждали решения Георгиева, хотя о нем никто еще и не подозревал.

Утром звонит мне директор издательства Лавренов:

– Лев Израилевич, в одиннадцать нам с вами велено быть у зав. сектором печати крайкома.

– По какому вопросу?

– Не говорят. Чувствую, вляпались мы с вами в неприятное дело.

– Ничего, Геннадий Викторович, бог не выдаст, свинья не съест.

В половине одиннадцатого зашел за Лавреновым.

– Лев Израилевич, у вас такой вид, словно на праздник собрались. А я всю ночь плохо спал. Вот чую, чую…

Неважное у тебя чутье, товарищ директор издательства!

В отделе печати – сбор дружины. Нет только никого из цензуры. Ладно, ладно, голубчики, мне-то все понятно. Вы свое гнусное дело сделали, кого надо насторожили – и в сторонку. Мол, и я не я и свинья, точнее овца, не моя.

Ну, посмотрим, посмотрим!

Зав. сектором печати открывает… Что? Совещание? Собрание? Избиение? Не знаю, как уж и назвать.

– Лев Израилевич! Когда я пришел в «Молодежь Алтая», вы были моим первым учителем! – маленький, стремительный, он живо жестикулирует, голос полон пафоса. – И хорошим учителем. Именно вы говорили мне, что в статье все должно отражать правду жизни. А что же получается теперь?

Он бросил, можно даже сказать, швырнул на стол очерк «В сушь».

– Сомнительный автор, клеветническая статья. И ваша собственноручная подпись в качестве главного редактора альманаха. Как же прикажете это понимать, Лев Израилевич?

– А так, что я от своей подписи не отрекаюсь, автора считаю очень перспективным и честным литератором. А его очерк «В сушь» талантливым и правдивым.

Как говорится в таких случаях, шум в зале. Ну, хоть и не в зале, но в достаточно большой комнате.

– Значит, вы так определяете статью, порочащую бобы? – Я нажимаю на слово «очерк», он – на «статью». – А знаете ли вы…

– Политическая культура?

– Не только. Это наш алтайский вклад…

– А я консультировался по сему поводу со знающим агрономом.

– Какие еще тут могут быть агрономы, какие агрономы?.. Словом, есть мнение…

– Погодите, не торопитесь! Вас даже не интересует его фамилия?

Зав. сектором сморщился, как от кислого яблока дички:

– Да не о том вы, не о том, Лев Израилевич!

Я вынул очерк из внутреннего кармана пиджака, аккуратно, не спеша, расправил и положил последней страницей на стол.

– Хоть это прочитайте.

Он прочитал… В выразительных глазах явственно заметался испуг.

– Все! – пришлепнул миниатюрной ладошкой по столу. – Собрание закончено! Альманах с очерком можно печатать. Поторопитесь, Геннадий Викторович, ноябрь кончается, а это ведь последний номер года.

– Но вы же сами приказали: снять альманах с работы, – Лавренов чутко уловил ситуацию. – А куда же теперь я дену брошюры о героях страды, которые вы дали взамен?

– Слышали, что я сказал? – зав. сектором сурово супил густые черные брови. – Альманах печатать!.. Все, все, все! Можно расходиться.

По дороге домой (мы снова шли вместе пешком) Лавренов без конца принимался хохотать. Вытрет глаза и снова хохочет.

– Ну, вы это здорово! Ха-ха-ха! Ну, додумались!

Мне тоже было весело…

Альманах вышел в свет в неслыханно короткий срок.

Хотел бы я посмотреть в лицо невидимкам, которые затеяли эту каверзу.

…И вот наконец поставил я последнюю точку в своем довольно объемном романе «Звезды чужой стороны».

Конечно, подержать его немного дома в ящике письменного стола, чтобы хорошенько отлежался. Потом, придираясь к каждому слову, прочитать снова, выудить последние «ашипки» и «апичатки» и – с богом! – в издательство. Но одновременно второй экземпляр романа отправить в журнал «Сибирские огни». Это всегда честь автору, если книга, до выхода в свет отдельным изданием, будет напечатана еще и в журнале.

Упаковываю и отношу на почту.

Представьте себе, «Звезды чужой стороны» в «Сибирских огнях» показались. Понравился роман главному редактору, членам редколлегии. Прислали мне телеграмму: «Ваш роман будем печатать в продолжениях, начиная с девятого номера».

Я вне себя от счастья. Но где-то внутри шевелится крошечный червячок сомнения. Не может быть, чтобы все прошло так гладко. Потеряют рукопись. Раздумают печатать. Мой роман перекроется другим, более интересным. Наконец, каверзы лито…

Но вот присылают договор. Червячок сомнения сморщивается до размеров микроба. Приходит девятый номер «Сибирских огней». «Лев Квин. Звезды чужой стороны. Роман». А в конце: «Продолжение в следующем номере».

Все! Исчез и микроб, И никакое лито уже помешать не в состоянии!

Эх, надо было тогда мне, дураку, три раза сплюнуть через левое плечо. Или, по крайней мере, постучать согнутым пальцем по дереву…

Получаю десятый номер «Сибирских огней». И опять: «Продолжение следует».

Ну что еще надо? Полный порядок!..

И вдруг… Рано-рано утром короткие прерывистые звонки телефона. Междугородная. Новосибирск.

У телефона редактор моего романа Нина Владимировна Малюкова:

– Доброе утро, Лев Израилевич.

Доброе? Так рано с добрыми вестями к писателям не стучатся.

– Понимаете… Тут одна штука… Придется исправлять, причем по-быстрому… Одиннадцатый номер уже в производстве, ждать нет времени. Одним словом, приезжайте. Вы как раз успеваете на утреннюю электричку и в обед будете у нас.

Понимать еще не понимаю, но уже догадываюсь. Червячок-то, оказывается, жив!

– Да вы хоть намекните, Нина Владимировна.

– Понимаете… Нет, по телефону неудобно. Не телефонный это разговор.

– Старик из лито?

– Почему – старик?

– Ну, старуха.

– И не старуха. Молодая интересная женщина… Я не прощаюсь. Жду вас, как условились, – и кладет трубку, чтобы я не отказывался и не выспрашивал.

Зря, зря, оказывается, по дереву не стучал!

Мчусь на электричке в Новосибирск, и голова трещит от мыслей. За что там на этот раз зацепились? Роман на военную тему. Фашисты в Венгрии доживают последние месяцы. Городской партизанский отряд готовит переход на нашу сторону венгерского полка в полном составе. В итоге переговоров наше командование посылает туда нескольких советских военных в чужом, естественно, обмундировании. Они вступают в контакт со старичком Бэлой-бачи, командиром партизан, нащупывают связи с антифашистски настроенным врачом-полковником, начальником венгерского военного госпиталя…

Нет, зацепиться просто не за что!

Хотя… Если это лито, то там могут зацепиться за любой гвоздь. Угадать движение мысли по их засекреченным извилинам нормальному человеку невозможно…

Вот и Новосибирск, На автобусе до Дома Советов, а там, пренебрегая лифтом, перепрыгивая через две ступеньки, по лестнице на шестой этаж.

Ну что же тут стряслось?

– Плохо дело, – вздыхает Нина Владимировна, глядя сквозь сильные очки жалостливыми глазами. – Придется вам чуть ли не всю вторую часть романа переделывать на скорую руку.

– А что именно?

– Нужно убрать все, что имеет отношение к военному госпиталю.

– Что-о?! Да ведь на госпитале построена большая часть сюжета. И потом – с чего это? Лито?

Нина Владимировна поправляет очки и отводит взгляд.

– Я, как редактор, не имею права вам говорить. Но сделать придется в любом случае. Считайте, вам не повезло. Такой уж попался глупый и упрямый редактор.

– Нина Владимировна, дайте мне, пожалуйста, номер телефона этой красивой «литовки». Я с ней сам переговорю.

– Что вы, что вы! – пугается она. – Мы даже не имеем права вам говорить, что они существуют на свете.

– Тогда я сам. Узнаю у новосибирских писателей адрес лито и отправлюсь на дипломатические переговоры. Да чего же вы боитесь, Нина Владимировна? Я ведь сам главный редактор. Пусть не журнала – альманаха. Но тоже печатное издание. И чуть ли не каждый день имею с ними дело.

– Не знаю, не знаю… Она мне такую головомойку устроит, А, да ладно! – решилась, наконец, и взялась за телефон.

Ее собеседница ни за что не хотела со мной разговаривать. Только один-единственный довод в конце концов возымел свое действие: я тоже редактор и, стало быть, знаю о существовании цензу… Фу, черт, чуть было не произнес запретное слово, Знаю о существовании отдела охраны военных и государственных тайн в печати.

– Лев Израилевич, говорите, пожалуйста, – Нина Владимировна, напуганная собственной смелостью, тянула ко мне трубку на всю длину шнура, словно жаждала от нее побыстрее избавиться.

Молодой женский голос назвал свое имя и отчество.

– Очень приятно, – отпустил я комплимент. – У вас редкой красоты голос.

– Давайте не будем обмениваться никому не нужными любезностями, – окатил меня холодный душ. – Нина Владимировна сказала, что вы – редактор алтайского альманаха. Если это правда, то дело немного меняется. Я зачитаю вам выдержку из наших инструкций. Слушайте внимательно: «Запрещается… рассекречивать расположение госпиталей по городам…» Теперь, я думаю, вам все ясно. Ну и работайте в этом направлении. Госпиталь должен исчезнуть из романа.

Чувствовалось, что она сказала все, что хотела, и готова положить трубку.

– Одну минуту. В моем романе описан фашистский госпиталь. Не наш, а фашистский. Улавливаете разницу?

Редкой красоты голос пронизался ехидством:

– Я прочитала вам выдержку дословно, Вы что-нибудь услышали там о фашистских госпиталях?

– Нет, но…

– Значит, речь идет о госпиталях вообще. Наших, ненаших, фашистских, китайских,английских. О госпиталях как таковых. «Запрещено рассекречивать расположение госпиталей по городам», – яснее нельзя сказать.

– Но это же бред! Наши – я еще понимаю. А фашистские? Какой смысл в том, что мы их не покажем?

– Не знаю. И не интересуюсь. Я действую строго по инструкции. И от инструкции отступить не имею права ни на миллиметр. Такая у меня работа. Извините, меня ждут другие дела, – и положила трубку.

Нина Владимировна стояла у другого конца стола и ломала пальцы:

– Ну вот видите. Я же говорила! А номер журнала уже в работе. Понимаете, что это значит? Гостиницу я вам заказала. Два дня я еще как-нибудь выдеру у издательства. А потом… Катастрофа! «Продолжение следует» – и нет продолжения!.. Вот вам верстка, вот вам рукопись… И я вас умоляю: чтобы как можно меньше переверсток. Сорвем график, мне оторвут голову…

Говорить, доказывать, убеждать больше не имело никакого смысла.

Заняв заказанный мне номер и поев на скорую руку тут же, в буфете гостиницы, я сел перечитывать рукопись… «Госпиталь… о госпитале… для госпиталя…» Боже мой, что же тут сократишь или выбросишь, когда в романе, особенно в последней его части, все действие связано с госпиталем? Заменить госпиталь на муниципальную больницу? Солдаты и офицеры во время боев лежат с ангиной, аппендицитом, туберкулезом, фурункулезом, повышенной кислотностью, недержанием мочи…

Абсурд!.. А если еще роман переведут на венгерский язык и выпустят в будапештском издательстве «Кошшут», как говорили мне венгерские друзья, написавшие предисловие к русскому изданию, то над автором будет хохотать весь город Мишкольц, где происходили события, подобные описанным в книге.

И все почему? Лишь только потому, что какая-то голова дубовая пропустила в инструкции «литовцам» слово "советских". Не показывать расположение советских госпиталей. Да и то, какое это могло иметь практическое значение теперь? Во время войны еще как-то можно было бы понять… А двадцать пять лет спустя?

С досады я бросился на кровать и… моментально уснул. Сказалось и нервное напряжение, и то, что поднялся сегодня непривычно рано.

А когда проснулся поздним вечером, решение уже было выдано на гора. Словно шарики во сне крутились в голове сами собой, без моего приказа и ведома, и решили задачу, не имеющую решения. Запрещено рассекречивать расположение госпиталей в городах? Очень хорошо!

Я набрал домашний телефон своего редактора:

– Не разбудил, Нина Владимировна?

– Н-нет. Я еще не сплю… Неужели сделали?

– А как же!

– Так быстро? Нет, вы меня разыгрываете. И голос веселый. У вас есть основание веселиться? А я так места себе не нахожу. Признаться, уже легла, а сон отлетел далеко-далеко. Как подумаю…

– А вы не думайте… Скажите лучше, вот так, не думая, в каком городе происходит действие романа «Звезды чужой стороны»?

– В каком городе? Гм… Странно, что меня об этом спрашиваете вы. Кому лучше знать, как не вам?

– Именно! Так вот дорогая Нина Владимировна, заявляю вам самым решительным образом, что город в моем романе не назван. Просто «город» и все! И таким образом, все претензии вашей молодой и красивой абсолютно беспочвенны.

– Вы что? Правда?

– Честное пионерское! Я еще, когда писал, думал, что настоящего названия города лучше избежать. В действительности все происходило – ну там, где это происходило, – несколько иначе. И автора могли бы обвинить в фальсификации событий, незнании фактов и тому подобных неприятных вещах. И я сначала решил заменить подлинное название города на другое, придуманное мною. А потом пришел к выводу, что лучше вообще обойтись без названия. И обошелся. Город и город!.. Ну, что скажете? Можно ехать домой? Есть удобный ночной поезд.

– Нет уж, давайте побудьте, пожалуйста, хотя бы до утра. Я тоже хочу посмотреть.

– Ну, тогда утром встречаемся в редакции. Спокойной ночи!

Я спал великолепно. Без снов. Ни разу не проснулся. А вот Нина Владимировна, бедная, пришла на работу желтая, с красными глазами. Никакой макияж не помогал. Но улыбалась.

– Знаете, я тоже не нашла. Вы просто волшебник!

– Объявите об этом молодой и красивой.

– Уже звонила. Теперь она сидит над версткой…

Разрешение печатать номер поступило часа через два. А еще через час, спускаясь со мной по лестнице в подвал, где в Доме Советов помещалась столовая, Нина Владимировна довольно фамильярно ткнула меня локтем в бок:

– Посмотрите скорее! Поднимается нам навстречу.

И верно ведь: молодая и красивая.

При всем своем горячем желании я не смог обнаружить у нее никаких внешних изъянов.

В 1969 году во всех газетах и журналах Советского Союза происходил большой аврал. В апреле следующего года – столетие со дня рождения Владимира Ильича Ленина. Такую дату рядовой статьей или хилыми стишатами «по случаю» не отметишь.

Протрубили большой редакционный сбор и сели думать думу. И у кого-то из нас, кажется у Ивана Павловича Кудинова, проклюнулась блестящая идея. Он был близок со старейшим талантливым новосибирским писателем Афанасием Лазаревичем Коптеловым и знал, что тот давно работает над третьим романом из ленинского цикла «Точка опоры». Идея заключалась в том, чтобы попросить у Коптелова для ленинского номера нашего альманаха «Алтай» большой фрагмент – листов на пять-шесть – из его нового романа.

Решено – сделано. Кажется, Кудинов даже специально съездил к Коптелову – глаза в глаза отказать труднее. Впрочем, аксакал сибирской литературы никогда не ломался, никогда не заставлял себя упрашивать. Может дать – охотно идет навстречу.

Как раз в это время сменился у нас завлит. Стал им приятный и мягкий в повседневном обращении человек с грозной фамилией Бирюк. Яков Прокопыч Бирюк – лучшей фамилии для «литовца» просто нарочно не придумаешь. Это вам не Корсаков и даже не Чебышев. Бирюк – и все сказано!

Он ходил на хоккей и футбол, любил кино, общался с писателями запросто, как с друзьями, со многими был на «ты». И предпочитал, чтобы не портить с ними добрых отношений, по делам службы обращаться не к авторам книг, а только к соответствующим редакторам издательства или в сектор печати крайкома.

Меня обойти он все же не мог. Как-никак главный редактор альманаха, приходилось общаться напрямую. Кстати сказать, штатных единиц у нас в альманахе не было, один только бухгалтер. Не будешь же с ней толковать о государственных, военных или иных тайнах.

Так вот, сдали мы юбилейный альманах в набор, совершенно спокойные за его судьбу. Ленинский номер – что тут может быть крамольного или даже сомнительного?

Однако именно вокруг этого номера завязалась кутерьма.

Звонит Бирюк:

– Как дела? Как сажа бела – хе-хе! Комедию «Девчата» смотрел? Слабенькая, верно? Даже не посмеешься. Такую и я сочинить смогу – хе-хе! Как насчет того, чтобы на очередной «кахей» – хе-хе! – вместе рвануть? Наши должны победить. Мне тренер по секрету сказал – хе-хе!

Я отвечаю шуточкой на шуточку, соглашаюсь сходить с Бирюком на «кахей», а сам настораживаюсь все больше и больше. Неспроста звоночек, ох, неспроста!

Вот уже и разговор, легкий такой треп, никого ни к чему не обязывающий, подходит к концу. Остается только попрощаться – хе-хе!

И тут, перед самым прощальным словом, прицельный выстрел.

– Да, между прочим, материальчик Коптелова придется тебе, Лев Израилевич, послать в Москву, в ИМЛ. И чем скорее – тем лучше. А то задержится еще там, не дай бог, в ленинский номер ставить будет нечего. Да и вообще, сказать по секрету, скользкая штука – хе-хе!

– «Точка опоры» – скользкая штука? Вот удивил, Яков Прокопыч, так удивил! А знаешь ли ты, что автора за ленинскую трилогию на Государственную премию собираются выдвинуть?

– Ну, еще выдвинут или не выдвинут – не наша с тобой забота, не нам решать. А пока вынуждены мы действовать точно по полученной бумаге – хе-хе! А там сказано: все статьи о Ленине, особенно написанные старыми большевиками, воспоминания и прочее отправлять на визирование в институт Маркса-Ленина, А то, понимаешь, что получается? Оказывается, уже опубликовано в печати воспоминаний старых большевиков и всяких попутчиков о том, что они на субботнике тащили бревно с Лениным, аж триста штук! Триста человек – и одно бревно – хе-хе!

– Но ведь "Точка опоры" никакая не статья, не очерк. Это художественное произведение.

– Кто спорит, Лев Израилевич? Ты мастер на уговоры – хе-хе! Но на сей раз я буду стоять, как скала. Визу получишь – публикуй хоть черта. Визы не будет – ауфвидерзеен – хе-хе!.. Значит, на «кахей» идем, да?

И кончен разговор про фрагмент из романа Коптелова. И даже не Бирюк, а я сам должен писать в Москву, доказывать, упрашивать, хотя дело очевидное и со стороны нашего завлита не более чем очередная перестраховка.

И, понимая, что моим добрым отношениям с Яковом Прокопычем может прийти конец, я все же отправил фрагмент в Москву и еще написал от себя несколько слов. Но совсем не так, как хотелось Якову Прокопычу.

Я обратился не к сотрудникам Института марксизма-ленинизма, а прямо к Петру Николаевичу Поспелову, который хотя и был прежде директором этого института, теперь курировал его в ЦК КПСС. Послал ему фрагмент из романа Афанасия Коптелова, а также письмо, в котором сообщил, что наш завлит тов. Бирюк Я. П., не понимая разницы между художественным произведением и статьями, претендующими на документальность, требует от нас визы института на фрагменте романа, который мы собираемся поместить в юбилейный номер альманаха «Алтай», посвященный 100-летию со дня рождения В. И. Ленина.

Заказная бандероль ушла в Москву – и как в воду канула. А времени с каждым днем все меньше и меньше. Типография жмет на издательство, издательство на редколлегию альманаха…

А мы что можем сделать?

Только ждать.

И наступил день, когда ждать больше было нельзя. Все графики трещали и срывались.

Опять собрали редколлегию, стали выяснять, что у кого есть в заначке более или менее подходящее для юбилейного ленинского номера.

Кое-что нашлось. Документальная повесть Николая Дворцова «Требуются энтузиасты» хоть и не совсем в масть, но по духу соответствует. Несколько более или менее приличных статей. Ну и, конечно, стишата, из которых отобрали лучшие и дали в единую подборку.

Я все надеялся: вот-вот подойдет коптеловский фрагмент.

Не подошел.

Номер появился в свет вовремя. Довольно серенький. Спасала только репродукция хорошей гравюры В. И. Ленина на обложке. Автор ее художник В. Туманов. А остальные материалы… Так себе, будничные, далеко не праздничные.

И вдруг я узнаю, что фрагмент романа Коптелова, посланный в Москву, вернулся обратно. И узнаю не от кого другого – от самого Бирюка. После долгого молчания он наконец позвонил мне. И с места в карьер – претензии, обиды, как будто не он нам, а мы ему юбилейный ленинский номер исковеркали.

– Ну, спасибо тебе, Лев Израилевич, спасибо! Выговор для меня все-таки схлопотал, схлопотал. Чай, теперь твоя душенька довольна?

– Да ты что, какой выговор?

– О-о, смотрите, Квин ничего не знает – хе-хе!.. Вернулся твой материал из Москвы. Прямо в руки секретарю крайкома партии. Понял? И с припиской: передайте своему завлиту, пусть сам занимается положенной ему работой и не затевает ненужной волокиты. Это я, оказывается, затеваю волокиту, а не они – хе-хе! Рассылают, понимаешь, непродуманные бумаги, а мне от секретаря крайкома выговор. Не ожидал я от тебя, Лев Израилевич, вот уж не ожидал!

– Я, что ли, тебе выговор объявил?

– А зачем в Москву писал?

– Так ты же сам велел.

– Ну хитер, Лев Израилевич, ну хитер!.. Я ж не писать велел. Я лишь послать просил – улавливаешь разницу? И уж во всяком случае не Поспелову… Ладно, что было, то было, пусть быльем и порастет…

Все-таки ссориться со мной ему не хотелось.

А вскоре Яков Прокопыч Бирюк, отдыхая в Болгарии, схватил на Златых Пясцах в сырую погоду скоротечную чахотку и умер.

Жаль! Из всех цензоров, с которыми мне приходилось иметь дело, он был далеко не худшим.

Мир праху его!

Надо бы для полноты картины рассказать хоть немного еще и о театрах.

Как правило, наши периферийные театры выбирали для постановки новые пьесы из репертуара столичных. Поэтому местные литотдельцы с большинством пьес дела не имели: пьесы приходили сюда из министерства культуры в залитированном виде.

Но и в пьесы наших авторов, если они появлялись, работники лито особенно глубоко не вгрызались. Во-первых, потому, что у театров и без них придирчивых кураторов хватало: и в партийных органах, и в руководящих учреждениях культуры. Во-вторых, текст пьесы – это еще далеко не спектакль. Слово напечатанное обладает одним решающим, с точки зрения цензуры, свойством: оно измениться не может. А слово, произнесенное со сцены, звучит так, как этого захочет режиссер или актер. Иной раз прочитанное вслух «люблю» воспринимается как «ненавижу». И наоборот: «ненавижу» можно со сцены произнести так, что зритель по интонации почувствует противоположное: «люблю». Совсем как знаменитое «казнить нельзя миловать», хоть оно отношения к театру и не имеет, а лишь к знакам препинания.

Таким образом, работники лито имели непосредственное касание только к текстам местных пьес, которые театры, готовя по ним спектакли, давали на литирование. Но и к таким пьесам тоже особенно не цеплялись. Читали, метили титульный лист своими штампиками с номерами и возвращали в театр, уже не следя за тем, как пьеса превращается в спектакль. Хотя в распоряжение «литовцев» в театре всегда, на каждое представление, оставлялось по два свободных места, чтобы в любой момент придирчивые стражи залитированного текста могли бы заявиться и проверить: а не звучит ли со сцены вместо праведных слов крамольная отсебятина? Но что-то я никогда не видел на этих местах тех, для кого они предназначались. Руководящие работники театров, как правило, пускали на вечно пустующие два кресла своих знакомых. Зал полон, и только пара мест, причем из числа лучших, пустует. Нехорошо это, непорядок!

Реально же обязанности цензоров в театрах выполняли приемные комиссии, точнее некоторые персоны в них.

В эти комиссии входили члены худсовета театра и так называемые представители общественности: учителя, работники культуры, иногда газетчики, очень редко писатели.

Но главную роль в этих ужасно демократических, на первый взгляд, комиссиях играли высокие представители партийных органов. Это и было здесь их основной задачей: решить, жить или не жить подготовленному театром новому спектаклю. Остальные члены комиссии могли только разглагольствовать: нравится не нравится, удался актеру образ, не удался, на сцене темновато, следовало бы прибавить света, особенно в таких-то эпизодах…

Но последний решающий голос был, как уже сказано, за представителем высокой инстанции.

В семидесятых и восьмидесятых годах, довольно часто работая с нашим краевым театром юного зрителя, я вдоволь нагляделся на эти внутренние спектакли, именуемые «приемными комиссиями», происходившие на «малой сцене» большого директорского кабинета. Кстати, и мой голос, голос автора пьесы, здесь тоже не солировал, а звучал довольно тускло в общем хоре сопровождения. С моим мнением не очень-то считались, говорили, что я, как автор, свое дело уже сделал, написав пьесу. Ну а как ее интерпретировал режиссер с актерами в спектакле, меня уже вроде и не касается. Это уже не литература, а произведение другого вида искусства, в котором драматург ничего не смыслит или, в лучшем случае, разбирается слабо.

Правда, в распоряжении автора оставалось одно мощное средство. В случае полного несогласия с увиденным, он мог вообще запретить постановку своей пьесы. Но до этого почти никогда, по крайней мере на моей памяти, не доходило. Тут играла роль и материальная сторона дела (могли не только лишить авторского гонорара, но еще и взыскать постановочные расходы), и нежелание прослыть строптивым автором, с которым театры не решались бы впредь иметь дело, и много других факторов. Словом, голос единицы, в том числе и авторский, тоньше писка… Впрочем, смотря какой единицы.

Среди моих пьес, игравшихся на сцене ТЮЗа, была и такая: «Кругом шпионы!» Веселая комедия, она несла по моему замыслу и довольно серьезную мысль: беда, если бдительность перерастает в подозрительность. Тогда страдают от больших стараний не столько подозреваемые, сколько те, которые подозревают, особенно если у них еще и мозги набекрень. В комедии такими сверхподозрительными были фашисты, точнее эсэсовцы. Их безграничную подозрительность и высокомерие по отношению к окружающим смогли ловко использовать себе на пользу ребята из белорусского партизанского отряда.

По ходу действия на сцене появляется генерал войск СС Вандер-Вельде. Денщик ловко снимает с него шинель с красными отворотами, и генерал предстает перед зрителями, в данном конкретном случае перед приемной комиссией, с фантастическим количеством орденов, которые спускаются по груди с плеч намного ниже пояса. Более того, опытный актер Валерий Николаевич Рюмин, используя жанр пьесы, чтобы сделать свой выход еще смешнее, а может быть, и по другой, более утонченной, но не менее смешной причине, поворачивается спиной к залу, и зрители со смеху буквально валятся с кресел: ордена рядами стекают и по спине, так как на груди для них уже не хватает места. Для меня это тоже сюрприз – Рюмин придумал свой трюк буквально перед сдачей спектакля. Я хохочу вместе с другими, успевая заметить, как заливается смехом и председатель приемной комиссии, милая, всегда очень любезная крайкомовская дама. И каково же было мое удивление, когда ее резюмирующее выступление на разборе спектакля началось прямо с безапелляционных, обидных, прежде всего для артиста, слов:

– Ордена у генерала снять!

– Как? Все? – недоуменно спросил кто-то, писавший протокол комиссии.

– Ну, пять-шесть еще можно оставить. А остальные – убрать! Особенно со спины, с живота, да и на груди тоже проредить.

– Помилуйте! – я назвал ее по имени-отчеству. – Но это же так смешно!

– Не над тем смеетесь, Лев Израилевич.

– А по-моему, вы тоже очень смеялись. Разве тоже не над тем?

– Я-то понимаю, над чем смеялась! – не на шутку разозлилась председательша комиссии. – Но другие могут не понять.

Поймут, моя высокопоставленная оппонентша! И правильно поймут. Люди вообще-то народ понятливый.

Между прочим, артист Рюмин, сбросив по высокому приказу со своей груди и особенно со спины все лишние ордена, стал снова награждать себя потихоньку, возвращая каждый очередной спектакль по одному-два ордена на прежние места.

И зрители очень весело смеялись.

Они все, от школьников младших классов до усатых десятиклассников и студентов, прекрасно понимали, над чем смеются.

«ИЗВЕСТНЫЙ РИЖСКИЙ ГОЮДСКОЙ СУМАСШЕДШИЙ…»

Морозное зимнее утро. Громкий стук в дверь.

– Разрешите?

На пороге моего длинного узкого гостиничного пенала вырастает странного вида человек.

Старый уже, лет под семьдесят. Невысокий, но широченный и массивный, как старинный несгораемый шкаф. На огромной седой голове выделяются большие выпуклые, основательно косящие глаза.

– Писатель товарищ Квин? – спрашивает с настораживающей церемонностью.

– Он самый.

Человек с подчеркнутой лихостью, словно заправский армейский службист, прищелкивает далеко не новыми, но тщательно начищенными ботинками.

– Известный рижский городской сумасшедший Эдуард Салениек!

Вот так номер!.. Я действительно приехал в Ригу, чтобы по просьбе московского издательства «Детгиз» встретиться и поговорить, как мне было сказано, с начинающим латышским детским писателем Салениеком о возможном переводе его первой, кажется, книжки для ребят «Белочка Майга». Но старинный несгораемый шкаф? Но «известный рижский городской сумасшедший»?.. Обо всем этом я предупрежден не был и, надо признаться, растерялся.

А гость мой продолжает как ни в чем не бывало:

– Простите, надеюсь, вы еще не соизволили принять утреннюю порцию?

Ну вот, еще и алкоголик!

– Я имею в виду утреннюю порцию пищи, – тотчас же поправился он, словно угадав мои мысли. – Завтрак, иными словами. Я потому так и спешил, чтобы этого не случилось.

– И вы не опоздали. Сейчас спустимся в гостиничный буфет и изволим, как вы выразились…

– Нет, нет, нет! – он замахал длинными ручищами. – Мы, с вашего позволения, изволим отправиться ко мне домой. Обильный завтрак уже на столе, хозяйка на стреме. Правда, добираться будет долговато. Оба моих лимузина – и повседневный и гостевой – еще не сошли с конвейера. Так что скакать придется на городском рогаче. Но для такого случая заказан специальный, с мягкими сиденьями… Итак, извольте!

Он широко распахнул дверь номера и застыл в позе постового милиционера, пропускающего поток пешеходов.

Делать нечего. Надеваю зимнее пальто, шарф, перчатки, ушанку – на дворе январь, и в Риге сегодня не теплее, чем у нас в Сибири: хорошо за двадцать. К тому же порывистый ветер с моря. Тоже не подарок.

Странный начинающий писатель мой вышагивает рядом. Куцый пиджачок, без галстука, верхние пуговички на сорочке расстегнуты. Раздевался он, конечно, на вешалке в холле гостиницы.

Спускаемся вниз. Эдуард Салениек уверенно шагает мимо гардеробной прямо к выходу. Один его глаз хитро косит в мою сторону.

– Вы не забыли?..

– Одеться? Что вы! На память не жалуюсь.

Надо бы промолчать, но не получается. Достал он меня все-таки своим цирком.

– Как же вы так! Мороз, снег пошел.

– При снегопаде мороз помягче.

– Без пальто, без шапки…

– Без носков, – он задрал на ходу штанину, демонстрируя голую ногу в ботинке.

На троллейбусной остановке мой загадочный начинающий автор сжалился наконец надо мной:

– Понимаете, уважаемый писатель, я всю жизнь погибал от холода. Пока там, во мне, что-то не испортилось. Теперь погибаю от жары. Спасаюсь только зимой.

– Вот так? Голышом?

– Голышом?! Тогда знайте: пиджак надет исключительно из уважения к вам. Что подумают люди? Люди подумают: какой, простите, нормальный человек будет якшаться с этим безумцем?

Надо ли рассказывать, какими глазами смотрели на моего спутника укутанные люди в троллейбусе. И это помогло мне самостоятельно решить одну из загадок моего нового знакомого.

Известный рижский городской сумасшедший… А вы бы, интересно, встретив такого чудака на улице или в троллейбусе, иначе подумали?..

Путь действительно не ближний. Пока ехали, пока добирались от остановки троллейбуса до сосен, под которыми стоял дом Салениека, он многое успел рассказать о себе.

Деревню с крепостными латышами, со скотом, собаками и всем скарбом в начале девятнадцатого века купил у прибалтийского немецкого барона белорусский помещик. И стали латышские крестьяне белорусскими крепостными, ничего, впрочем, не изменив в своих обычаях и языке. Говорили, как и их предки, на латышском, свиней растили по-своему, на бекон – полоса сала, полоса мяса. Большую часть года привычно пробавлялись «скаба путрой» – кашей на кислом молоке.

Шли годы, десятилетия. Сменились века.

– Хочу в город, учиться, – сказал юный Эд отцу.

– Картошку буду посылать, когда смогу. Сало тоже. Денег не будет.

– Обойдусь.

И затопал в город. В лаптях, с котомкой, с сундучком, полным книг.

В Витебске, в гимназии, удивились, посмеялись – уж больно нескладным показался косоглазый парнишка. Но прогнать – не прогнали. Все равно сам уйдет.

«Лапотник» попался из упрямых. Недоедал – картошка поступала нечасто. Выручали случайные заработки. Кому дров поколет, кому тяжеленный чемодан поднесет от вокзала – благо силенкой господь не обидел. Но гранит науки грыз исправно. Даже стипендию пришлось ему выделить, правда не целую – половину.

Есть хотелось постоянно. На пиджачишке из домотканого сукна одни заплатки. Но с упорством истинного крестьянина, да еще латыша, прорывался вперед.

И прорвался. Гимназия позади. А что впереди светит? Впереди светила царская армия.

Армейская судьба занесла юного призывника далеко на север, в Архангельск. На севере и революцию встретил. Примкнул к латышским стрелкам – свои вроде. К постоянному недоеданию добавился еще и холод. Но все-таки главная беда: нехватка еды. Ему бы по комплекции вторую порцию, а не получал и половины. Постоянное желание есть входило в привычку. Ах, нечастые отцовские кульки с картофелем!

Воевал против белогвардейского генерала Миллера, против английских интервентов. Контузия, ранения. Мечтал в госпитале отъесться. Какое там! Кормили хуже, чем на фронте. Из-за этого последний раз махнул обратно в часть не долечившись, с кровоточащим швом на ране.

Прошла гражданская, прошли и годы нэпа. Кое-кто из латышских стрелков подался домой, в Латвию. Звали и Салениека. Он отказался. И Латвия ему не родная, да и Белоруссия тоже. Ни туда ни сюда не тянуло. А вот в Москву тянуло. Не потому, что белокаменная, не потому, что там, говорили, сытнее и всяких возможностей больше. Создалось в Москве в те годы издательство политэмигрантов на латышском языке «Прометейс». Вот туда и рвался Салениек. Была у него своя маленькая тайна: стал потихоньку пописывать. Но никому, разумеется, ни слова. Засмеют: «Писа-атель!»

Осуществилась мечта: перебрался Салениек в Москву, попал в «Прометейс». К счастью, к несчастью – кто скажет.

Поработал сначала корректором, потом редактором взяли попробовать: высокограмотный человек, гимназия за плечами.

И вдруг катастрофа. Да что там катастрофа: крушение мира! «Прометейс» со всеми своими столь заслуженными перед революцией сотрудниками за одну ночь перешел в ведение совсем не наркомпросовских органов. Как националистическая, троцкистская, антисоветская шпионская организация.

Быстрое и справедливое следствие, разумеется, все подтвердило. Расстреляли скоренько виднейшего латышского революционного писателя Линарда Лайцена. Его знаменитая во всем пролетарском мире книга «Взывающие корпуса» – об ужасах капиталистических тюрем – стала теперь взывать совсем по-другому.

Пустили в расход прочих видных деятелей латышской культуры – бывших красных стрелков.

А вот Салениек отделался легким испугом. Его не только не расстреляли, даже срок дали вполне гуманный: всего каких-то десять лет. Мудро рассудили справедливые судьи: за месяц-другой своего редакторствования в «Прометейсе» вырасти в серьезные шпионы Салениек просто не успел.

И сослали опять на север. В те самые привычные холода.

Срок он отсчитал до последней копеечки. А далее по приговору следовало вечное поселение. В тех же местах: чуть южнее Северного полюса.

И тут он не выдержал.

Директором школы на глухой лесной границе Латвии с Литвой – обе республики тем временем успели стать советскими – был назначен земляк Салениека, один из тех немногочисленных людей, которые лишних слов не роняют, а помочь людям добрым делом не боятся. Вот он чуть изменил соответствующим образом документ Салениека, и тот получил возможность перебраться к нему под крылышко в лесную, далекую от малых и больших столиц, школу. Сторожем. На краю света, в бездорожном болотном царстве. Кому в голову стукнет искать здесь беглеца? К тому же директор школы сумел убедить начальника местного отделения милиции, у которого хватало дел с мелкими атаманами – властителями окрестных болот, в полной безобидности приблудного тронутого старичка, и с этой стороны тоже его обезопасил.

Салениек исправно звонил в колокольчик, сколачивал рассохшиеся оконные рамы, чинил парты, двери. По ночам пописывал тихонечко рассказики – так, для себя, без всякой надежды опубликоваться.

В лесной школе создалась первая за всю ее историю пионерская организация. А какая это организация без своего органа – стенной газеты? А как ее издавать? Как нарисовать хотя бы заголовок?

Вездесущие и всезнающие голенастые мальчишки своими неведомыми путями пронюхали, что школьный сторож в этом деле мастак, даже что-то пишет в тетрадке, рисует, почти как настоящий художник. Ну и стали бегать за советом:

– Дядя Эдуард, помогите барабан с горном нарисовать. Ну, пожалуйста!

– Дядя Эдуард, мы тут стишок смешной написать хотим про Илзу: она на уроках в носу ковыряет. Помогите, пожалуйста.

– А загадку можно такую сочинить, чтобы отгадывали и смеялись?

Он и загадки сочинял, и стишки с критикой шалунов, и коротенькие рассказики с моралью.

Даже самому нравилось.

И вдруг беда, Зовет к себе Салениека друг-директор.

– Стряслось что?

– Стряслось, Эд. В милицию поступила вторая ориентировка на тебя. Больше закрывать глаза они не смогут. Единственное, о чем я их упросил, брать будут не сейчас, в середине недели, а в воскресенье. Справь себе полушубок, белье потеплей, всякую прочую мелочь. Вот деньги. Больше не могу, извини. Все, что нашлось в домашних запасах.

Что поделать? Это же как стихия: пожар, лавина, землетрясение. Сегодня обрушилось на тебя, завтра на другого…

Все подготовил Салениек. Теплую обувь, одежду. Собрал еду на дорогу. Сегодня суббота, последний, значит, денек на этой благословенной земле.

В ночь с субботы на воскресенье на поселочек внезапно наваливается банда зеленых (или черных, или синих, или красных с белой полоской) из ближнего болота. Сгоняют по списку местных активистов. Идут и за сторожем в школу.

– Остыньте, господа зеленые. Нашли активиста! Я только из их лагеря.

– А кто пионерский отряд в школе создал? А кто учит сопляков распевать дьявольские песни? Кто подзуживает их издеваться всенародно над детьми почтенных родителей? Перевертыш! Агент!

– А вы, исчадие болотное, остатки разума утопили, видно, в своей лягушачьей жиже.

– Молчать! – и гонят прикладом.

А дальше порядок известный: отобранных, всех до единого, к стенке. И торопливые выстрелы из винтовок и автоматов.

Убитые, раненые. Добивать свои жертвы у болотных героев времени не хватило. Кто-то прибежал, заорал, что на лесной дороге гудят автомобильные моторы, и бандиты мигом растворились в своих топях.

Среди нескольких стонущих раненых обнаружили и школьного сторожа.

Героя, посмевшего отчитать бандитов, лечат в районной больнице. Корреспондент районки готовит о нем очерк на целую полосу. Да вот только материал все время уточняется и правится. Корреспондент нервничает, бегает по начальству: «Как же? Знаете, как он их честил! Все люди слышали!»

Бедняга, он никак в толк не возьмет, что этому очерку никогда не появиться в газете.

Как только раны слегка подживают, из ближайшего города появляется на спецмашине вооруженный конвой и сторож лесной школы опять отбывает на север. Далеко-далеко, где холодно-холодно. Туда, где судебным приговором определено ему до гроба постоянное место жительства.

Отправляют его туда босым и голым. Болотные братья уволокли с собой все собранное с людской помощью добро: и валенки, и полушубок, и теплую шапку, и все прочее. Им ведь по ночам в сырых землянках тоже зябко. Тоже хочется натянуть на себя что-нибудь потеплее…

Вот так! И жизнь била наотмашь, и чужие били, и свои. И каждый норовил побольнее…

Пока мы добирались до отдаленного района Риги, где жил Салениек, он, без конца рассыпая свои шутки-прибаутки, то и дело подмигивая и посмеиваясь, как будто ничего веселее на свете и не бывает, рассказал мне о несостоявшихся своих мечтаниях, о похороненных заживо писательских замыслах, о такой судьбе человеческой, что злее и не придумаешь…

Дома, в своей небольшой квартирке, Эдуард Салениек с отменной галантностью стягивает с меня пальто, принимает шапку. Торжественно ведет в светлую комнату посреди которой стоит квадратный стол, заваленный всяческой снедью.

– Моя супруга, – представляет скромную женщину в передничке с вышитым разноцветным орнаментом. Она стоит у стены, скрестив натруженные, привычные, видно, ко всякой работе руки.

Салениек преобразился. Теперь он заправский хозяин стола. Усаживает меня, заботливо пододвинув стул, осторожно берет за краешек большую тарелку, стоящую передо мной.

– Проголодались?.. Ну, разумеется. Ничего, сейчас подкинем вам дровишек в топку, – и начинает шуровать ножом и вилкой.

Шпроты укладываются в два слоя, горка колбасных кружков, несколько увесистых шматков тающей во рту латышской ветчины…

– Эдуард Янович! – пытаюсь я и словами остановить хозяина, и за руки его хватаю. – Что вы делаете! Да погодите! Мне ведь всего этого и до вечера не одолеть.

– «Эдуардова уха»? – косит на меня смеющийся глаз. И решительно отводит все мои возражения. – Продукты высшего качества и высочайшей калорийности. К тому же очень вкусные. Десять минут – и добавки попросите.

Очевидно, для эстетической цельности картины водружает поверх горы несколько крепеньких маринованных боровичков:

– Каково, а? – и ставит передо мной тяжело нагруженную тарелку.

А у самого на такой же необъятной тарелке жмутся друг к другу – курам на смех! – две жалкие шпротинки, видать, самые тощие из всей банки.

И тут же со стремительностью, почти невероятной для его массивного корпуса, поворачивается к жене:

– А ты чего ждешь! Ай-яй-яй, жена! Знаешь, как у них там в Сибири принято? Кушать и запивать! Запивать и кушать! Единым непрерывным процессом. Поставь-ка кофе, да пошустрее, пожалуйста!

И как только она удаляется на кухню в конце коридора, начинается нечто совсем непонятное. Салениек обеими руками шустро передвигает к себе мою тарелку, заваленную снедью, а на ее место ставит свою с двумя шпротными заморышами.

И начинает есть. Впрочем, нет, не есть. Даже затрудняюсь подобрать соответствующее слово. Быстро, на предельной скорости мечет в свой широко разинутый рот все подряд, как в паровозную топку. И ветчину, и колбасные кружки, и шпроты, и боровички. Мечет безостановочно, заглатывает, почти не жуя.

И еще умудряется пояснять – этого, вероятно, настоятельно требует мой совершенно ошарашенный вид:

– Говорил же вам: я всегда голодал… Причина: где взять харчи? Нет харчей, нет денег… А топка без дров пламени не дает… Писать тянуло, ах как тянуло!.. Беру огрызок карандаша. И что? Как импотент! Корябаю жалкие бездарные строчки, а перед глазами хлеб, много хлеба, мягкого хлеба, пахучего… Не знаю, говорят, кто-то там литературный шедевр с голодухи накропал. Не знаю. Может быть. Все может быть… А я плакал… Я рыдал от бессилия… Зато теперь… О-о, теперь у меня есть на что загружать топку! И плита моя скворчит вовсю. На ней жарится, парится, варится, успевай только стряпать. Так вот надо же – новая беда навалилась. Врачи! Сердце, печень, почки, что там еще у человека внутри? Говорят: есть мне нельзя, голодать надо. Лечебное голодание. Всю жизнь было простое, теперь лечебное. На двадцать четыре часа проживу больше. Умники-разумники, профессора-кандидаты! И жене голову задурили. Продукты у нас в доме всегда под замком. Да-да! Для моего же блага. Тс-с-с!

И он с явно привычной ловкостью производит замену. Пустая тарелка возвращается ко мне, другая, с одинокими шпротинками в середине – к нему, на свое законное место.

Да, сочувствующие хозяину гости навещают, видно, этот дом нередко.

Появляется из кухни хозяйка. В одной руке кофейник, в другой сливочник. Взгляд ее падает на мою опустошенную тарелку. Глаза расширяются, Мне стыдно. Кровь горячей волной заливает лицо. Боже, из каких-таких краев возник этот оголодавший писатель?! – наверняка поражается она.

Или я ошибаюсь и она догадывается?

Эдуард Салениек, довольно урча, устраивает целое представление с двумя несчастными шпротами, обгладывая их и обсасывая, собирая кусочком хлеба капли янтарного масла на тарелке. Потом вдруг «случайно» роняет взгляд на мою тарелку:

– Жена, жена, так не пойдет! У гостя на тарелке пусто, как у батрака в закромах. Разве это и есть хваленое латышское гостеприимство? Добавки ему, добавки! Или ты хочешь, чтобы уважаемый писатель ославил меня на всю Москву, на всю Сибирь? Мало тебе, что я известный рижский городской сумасшедший? Хочешь, чтобы перевели в ранг повыше?

Она, извиняясь за невнимательность, накладывает мне новую порцию еды.

И тонко, едва заметно, одними глазами, улыбается при этом.

Нет, знает она, точно знает!

За три года знакомства с Эдуардом Салениеком я перевел три его книги для детей.

За три года нашего знакомства Эдуард Салениек написал три новых больших романа (не для детей). До этого у него их было два.

«Пальто, сшитое из лоскутов».

«Второе пальто, сшитое из лоскутов».

«Третье пальто, сшитое из лоскутов».

Это романы-воспоминания, продолжающие друг друга по времени, полные и горя, и смеха, и слез, настоящие шедевры латышской литературы послевоенных лет.

«Четвертое пальто, сшитое из лоскутов» осталось ненаписанным…

Напрасно пассажиры троллейбуса, следующего из района Агенскалнских сосен по направлению к центру, ищут глазами привычную массивную фигуру «известного рижского городского сумасшедшего».

Его нет и не будет никогда.

Жаркое пламя больше не бушует в остывшей топке.

Кислов К. Рассказы Матвея Вьюгина

По старым патрульным дорогам

По приглашению пограничников я ехал на южную границу нашей страны туда, где тридцать лет назад началась моя солдатская служба. Ехал и думал, что снова увижу прокаленные солнцем серенькие селеньица возле редких колодцев; медленно, «на перекладных», как и прежде, буду продвигаться от заставы к заставе по патрульным дорогам, по которым никто не ходит, кроме пограничников; по ночам, в напряженной до звучания тишине, буду слушать вздохи усталой земли… В общем, я опять увижу и заново почувствую суровую и в то же время радостную романтику пограничной жизни. Так я думал.

Двадцать пять лет не был я на этой границе, поэтому волнения, которые не покидали меня всю дорогу, объяснимы.

Представитель политотдела части встретил меня на маленькой пограничной станции. Я стоял и растерянно глядел на розовые домики под красной черепицей, утопавшие в густой зелени садов, на черный асфальт дороги, пополам разрезавшей еще зеленую степь.

— Не узнаете? — заметив мое смущение, спросил Безгубов и понимающе улыбнулся.

— А где грязь? — спросил я.

Он рассмеялся.

— Все, кто здесь не бывал лет десять-пятнадцать, обязательно почему-то задают этот вопрос. Грязи здесь давно нет.

Машина мчала нас по блестевшему, словно застекленному, шоссе в сторону от моря. Упругий, пропитанный солью ветерок приятно обдувал лицо и руки. Я сидел и думал о прошлом…

Где-то недалеко отсюда тогда проходила другая дорога. Мы высадились у морского причала, которого теперь уже не существует, и пошли. Пошли служить. Мы только что приняли присягу. Тогда с моря ледяными рывками дул ветер, не переставая, сыпал мелкий дождь! А по дороге плыло просоленное моросью густое черное месиво. Мы шли пешком целый день и почти целую ночь, предусмотрительно выслав вперед боевое охранение. И помню, как озорной астраханский киномеханик Виктор Соколов, заплетаясь в тяжелых от грязи полах шинели, выбиваясь из последних сил, для чего-то рассказывал разные истории. Рассказывал он смешно, бесхитростно и душевно, мы смеялись и так нам легче было шагать. В часть мы пришли на рассвете, усталые и голодные. Никто не обратил тогда внимания на грязный пол, на непокрытые столы, пропитанные щами, на холодный сквозняк, дувший во множество щелей — голодного солдата не интересуют такие мелочи…

Небольшой старенький дом с террасой по всему второму этажу, в котором находился штаб, такая же старая и словно бы придавленная сверху казарма. Это наш гарнизон. Наш дом…

А машина, обдуваемая ветерком, легко катится вперед. Перед глазами мелькают строгие дорожные знаки, указатели всякого рода и даже рекламы. Кажется, что мы подъезжаем к большому городу.

Мой спутник поглядывает на меня с тихой, зажатой в прищуре глаз улыбкой.

— Ничего не понимаю, — признаюсь я, когда машина свернула за угол и покатила вдоль зеленого массива.

— Я вижу, — сочувственно говорит он. — Ничего, скоро все поймете. Вот наш штаб…

Часовой приветливо распахивает железные ворота, и мы въезжаем в городок.

Благоухающий, любовно взращенный парк предстал моему взору.

Совершенной белизны домики из пиленого камня приветливо выглядывают из глубины сада — никак не подумаешь, что это всего лишь солдатские казармы.

Нет, мне все еще не верится, что здесь на пустыре, где на моей памяти росла одна верблюжья колючка да бешеные огурцы минами взрывались под ногами пастухов, можно построить такой городок.

Я зашел в штаб и отдал солдатскую честь боевому знамени части.

Я не знаю, заметил ли молоденький часовой мое волнение, но я уходил от знамени и ничего перед собой не видел — в глазах стояли слезы. Может, оттого, что граница оставила во мне на всю жизнь какие-то светлые чувства благодарности. И до сих пор я еще считаю себя солдатом границы.

И вот я снова хожу по древней земле, по земле, которую некогда топтала конница Александра Македонского, которую жестоко зорили цари Исфагани, где текла кровь и слезы. Хожу, любуюсь ее картинами, и сердце мое наполняется радостью. Советский человек преобразил эту степь трудом и жарким горением своей души. Теперь уже не волшебные миражи украшают степной простор, а поля пшеницы, плантации хлопка, сады и виноградники. Все дальше уходят в степь оросительные системы, несущие жизнь земле и человеку. И только пограничные заставы стоят там же, где они стояли четверть века назад: на буграх и высотках или на обрывистых кручах, чтобы все было видно кругом. Но лицо этих застав изменилось. На заставах, где раньше не было ни капли воды, — ее привозили в кожаных бурдюках и в бочках из далеких арыков и колодцев, — люди пользуются водопроводной водой, газом, паровым отоплением и даже телевизором.

Пограничники долго бились с безводьем и жарким дыханием степи: посадят возле заставы деревце — посохнет, другое посадят — его постигнет та же злая участь. И вот, наконец, пытливый ум солдата нашел такое дерево, которое не боится безводья и суховеев — это айлант! И хотя запах его листвы не аромат сирени — пусть растет. За айлантом, под его покровом и защитой, потянулась к жизни белая акация, за ней — шелковица, инжир, а кое-где — айва, яблоня и виноград.

В мое время часто употреблялся пограничныйтермин: «Граница на замке». Кто знает границу, тот легко представит, что невозможно запереть на замок воздух. Да и сама граница тогда была условным понятием — на большей ее части не было не только оградительных систем, сооружений связи и предупреждения, но даже обыкновенных пограничных столбов и знаков. С той стороны к нам то и дело переправлялись всякие банды, грабили население. Случалось, нападали на пограничные заставы. Оттуда к нам шли шпионы и диверсанты.

И вот теперь, много лет спустя, я увидел нашу мечту: границу, запертую не только энтузиазмом красноармейских сердец, но и надежным замком технических средств.

Сколько всякого рода сигнальных и предупредительных систем незримо тянется вдоль наших рубежей! Стоит только появиться человеку в охраняемой зоне — пограничники уже знают и принимают меры.

Нелегко врагу пройти нашу границу. На его пути стоит и надежная связь, и хитрая сигнализация, и, наконец, очень простая и мудрая штука: КСП (контрольно-следовая полоса), на которой как на чувствительной фотобумаге, печатаются следы человека и животных. Проползает змея — след, пробежит заяц — след, пошвыряется в земле птица — след. Есть след — есть работа для пограничных следопытов.

Знакомство со следопытами началось у меня так. Проходя по двору, я заметил в стороне какие-то постройки — что-то очень светлое, нарядное.

— Что это такое? — спросил я одного из солдат.

— Питомник.

Мне страшно захотелось заглянуть во внутрь этого теремка, окруженного ажурным заборчиком из плетеного камыша.

И вот мы стоим на просторном, хорошо прометенном дворике, оглушенные недовольным собачьим лаем. Перед нами — галерея дверей, над которыми красуются таблички с именами жильцов: Джульбарсов, Казбеков, Ингусов и т. п.

В этот раз мне не пришлось поговорить со следопытами: было поздно и они торопились по своим делам. Но уже потом, встречая на заставах расписанные узорами домики, я непременно заходил туда. Сами следопыты очень простые, неторопливые и сообразительные ребята, от которых, кажется, не укроются самые незначительные мелочи. Все они не любят говорить о себе и даже о своих собаках. И все-таки на одной заставе мне удалось «втянуть» младшего сержанта в беседу и узнать кое-что о следопытстве.

Он — столяр из Горького. Следопытством стал заниматься на границе.

— Вот здесь мы и работаем, — притворяя за мной калитку, сказал он. — Наш полигон. В общем, практикуемся здесь…

Это был какой-то огород с аккуратными, взрыхленными грядами, с полосками зелени и сухой серой травы. В стороне находились различные приспособления, с которыми обычно идут нарушители границы.

Младший сержант водил меня от грядки к грядке, от полоски к полоске и рассказывал, как следопыты различают следы, определяют их давность и происхождение.

— А для чего эти грядки?

— Как для чего? Да это же наш грунт. Вот сколько грядок здесь, столько и грунтов встречается на нашем участке: песок, суглинок, каменистый грунт, ну и вековая целина.

Заметив на одной из грядок кривую полосу, я спросил, что это за след.

— Это змея.

— А может, уж? Или что-нибудь совсем другое?

— Нет, змея. У ужа след прямее, глубже и шире немного, да и редко они здесь встречаются. Это гюрза среднего размера, утром проползала…

Он озабоченно почесал затылок и заровнял на грядке змеиный след.

— Одолевают, проклятые, к собакам лезут. Джульбарса моего летом одна в лапу укусила — до сих пор по-настоящему не поправился… Обычно, когда собака не работает по следу и встречает змею, она отпрыгивает от нее и осторожно обходит, а вот когда ей попался след — все забывает. А знаете, кто в этом виноват? Мы виноваты! — Он вывел из клетки своего Джульбарса, пустил его и, уверенный в том, что собака никуда не уйдет, продолжал разговор:

— Когда мы учим собаку работать по следу, мы подавляем в ней и страх, и ее природный охотничий инстинкт, и много других данных ей природой качеств. Так надо. Мы даже лишаем ее голоса. Наша собака никогда не лает на границе. Скажите, какая собака упустит случай погоняться за лисой или за зайцем? Нет такой собаки! А вот наша, пограничная, если она взяла след — не пойдет за зайцем. Ей будет тяжело упустить этот случай, она может заскулить и даже жалобно поглядит на хозяина, но пойдет все-таки по следу. Так надо. Она тоже ведь служит… — Кошелев потрепал своего любимца, с радостью подбежавшего к нему, погладил черную клыкастую морду и снова повторил: — Так надо…

Проезжая по нашим пограничным дорогам, я всюду видел результаты большого труда, видел преображенную землю и не переставал восхищаться ее красотой.

На той стороне было все так же, как и тридцать лет назад, если не хуже.

На той стороне у границы — маленькое селеньице, с полсотни земляных хижин, покрытых соломой. В селении нет ни деревца, ни куста зелени, ни света, ни воды — глина, саман и тьма. На голом бугре нелепо торчит железная пограничная вышка. Вот и вся индустриализация! При виде нас на глинистый бугор, который валом тянется вдоль границы, высыпала ватага оборванных ребятишек. Они, словно тощие линялые птицы, устало расселись на бугре, подобрав под себя ноги. Затем украдкой подсели к ним взрослые. Это были старики, обросшие седой щетиной, такие же оборванные, как и дети. Все они глядели в нашу сторону с невыразимой тоской.

Во всех подразделениях границы в первые дни я повторял один и тот же вопрос: «Уральские есть?» Мне отвечали: «А тульских не требуется? Горьковские есть, оренбургские, с целинных районов. А свердловских, кажется, нету». Ну, какое это имеет значение? — спрашивал потом я себя.

На заставе несут пограничную службу представители шести национальностей Советского Союза. И командир гордится этим. Есть чем гордиться — его застава из года в год прочно удерживает за собой почетное первенство отличной заставы. Люди не только дружно несут службу, но дружно живут и дружно веселятся.

Перед вечером, когда у солдат, наконец, появилось «личное время», на дворе заставы стихийно возникла художественная самодеятельность. Надо было видеть эту огневую пляску в разных манерах, слышать неиссякаемые забористые частушки и припевки на разных языках — это был концерт народов СССР.

— Кто же руководит у вас самодеятельностью? — спросил я.

— Да у нас на это дело все мастера большие, — отвечали пограничники. — У нас и замполит может, и Галкин — все могут…

И действительно, трудно было разобраться в этом большом веселье и найти, кто исполнитель, кто дирижер — «все могут». В ленинской комнате я видел столько музыкальных инструментов различного назначения, что ими можно «вооружить» целый ансамбль.

Личный состав заставы живет большой жизнью нашей страны. На заставу по индивидуальной подписке солдат идет поток газет на многих языках, из разных областей и даже районов.

…Служба на границе — дело трудное и не всегда безопасное. Уходя в наряд, никто не скажет, вернется он здоровым и невредимым или нет. Самые неожиданные случаи возникают на границе.

На всех заставах и ленинских комнатах можно найти описание подвигов, сухое и экономное, как в приказе, увидеть портреты героев, иногда — их оружие и личные вещи. История каждой заставы — это летопись о подвигах простых и мужественных людей. И все-таки мне пришлось рассказывать о том, что из себя представляла граница в годы моей службы, как охраняли ее мы, рабочие парни с Урала. И я видел, каким, огоньком загорались глаза моих слушателей — солдат границы, которые в храбрости никому не уступят. Тогда и зародилась мысль написать сборник рассказов о пограничниках тридцатых годов. В основу каждого рассказа легла невыдуманная история. Когда пишешь о границе, не надо придумывать. В те дни приходилось вести борьбу с многочисленными нарушителями, с бандитами и контрабандистами, со шпионами, борьбу жестокую и отчаянную, не на жизнь, а на смерть. И думается, что об этом интересно знать не только тем, кто уже служит, но и совсем молодым людям, тем, кто готовится завтра встать часовым у пограничного столба нашей Отчизны.

Неправильно было бы считать, что время пограничной романтики прошло и сам человек закрыл ей дорогу, соорудив хитрые контрольно-следовые полосы, заграждения и т. п. И героев больше не будет. Нет! Я видел этих героев. Они молоды, как и те мои современники, о которых я пишу, простые и скромные. Они знают то, что не знали те: физику, математику, многие в подлиннике читают Шекспира и Гете. Они говорят о мире и садят деревья на окаменелой пограничной земле. Разводят цветы под окнами солдатских казарм. Но в бою — это львы, не знающие страха, готовые повторить бессмертные подвиги своих отцов — Андрея Коробицына, Ивана Латыша и других, чьими именами названы заставы. И когда я писал эту книгу, я думал не только о своих друзьях и соратниках, но и о тех, кто молод, кто сейчас с гордостью носит зеленую фуражку советского пограничника.

Первый наряд

Никому не поверю, что первый раз на границу он выезжал без боязни и волнения. Что касается меня, первый выезд в наряд врезался в мою память, как гвоздь в мягкое дерево. Никогда не забуду.

Было нас трое: командир отделения Поляков, пограничник второго года службы Патрушев и я — Матвей Вьюгин, совсем еще не обстрелянный рядовой боец заставы. На границе в тридцатом году обстановочка была хуже некуда: басмачи ходили, контрабандисты туда-сюда шатались, а о шпионах и всяких лазутчиках говорить нечего — на границе не было никаких укреплений, дороги во все стороны открыты. В этом году к тому же на Персидской земле урожай не удался, и от нас тащили туда пшеницу, ячмень, рис. Контрабандистов каждый день задерживали. Бывало, большой кровью кончались эти столкновения.

…Выехали мы с вечера, накурившись, как говорится, до отвала — ночью на границе курить не полагается. Поляков впереди, мы следом за ним! Приехали на указанное место — «Волчьи ворота» называлось. Расположились. С одной стороны скала стеной подымается, с другой — пологие бугры, косогоры, за ними — степь. Растительности почти никакой. Редкий бурьян да верблюжья колючка. Тропинка звериная чуть заметно у скалы вьется, а потом спускается по сухой балочке вниз к реке, к самой границе. На том берегу небольшое селеньице, видать, очень бедное — саман да солома.

На нашей стороне место совсем безлюдное. Может, поэтому мне и кажется, что страшнее «Волчьих ворот» на всем свете нет. За каждым камнем либо шпион с пистолетом, либо контрабандист чудится.

Подбежал чуть ли не к самому моему носу какой-то глупый зверек, фыркнул сердито — я так и обомлел. В сторону отодвинулся и думаю, что делать? Поляков в потемках, а все же заметил и весело шепчет мне:

— Лежи, не тормошись. Это дикобраз. Слышишь, как иголками зашумел? Он их вперед выбрасывает, оборону принимает…

Ночь тихая, теплая и какая-то липкая. Дышать нечем. А тут еще комары и москиты донимают. В речке черепахи надоедливо скрипят. В горах безутешно воют шакалы. Постепенно, когда ко всему пригляделся да прислушался, вроде и боязнь у меня пропадать стала. Осмелел. Только глаза болят. Поляков и Патрушев лежат спокойно, как у себя на огороде, и глаза до одури не пялят: глядят нормально и будто думу какую думают. А дума та, наверно, о родном доме, о милой девушке, а может, еще о чем хорошем.

Интересно и все-таки немножко страшновато. Слух напряжен так, что в ушах звенит. Все слышу: и как травинки между собой тихо переговариваются, и как майский жук сердито возится в пахучей полыни. Кузнечик скрипнул, должно быть, переступил своими голенастыми ногами. Где-то недалеко полевка зашуршала и пискнула, похоже, в пасть змеи угодила…

Вдруг за спиной, откуда-то сверху камешки вниз покатились. Прямо на нас катятся, словно их кто-то покидывает с вершины горы. Припал я ближе к земле и вижу: с горы кто-то спускается. Толкнул в бок старшего, а сказать ничего не могу: в горле пересохло.

— Лежи спокойно, — отвечает Поляков. — Без моей команды не выскакивать.

Прошла еще минута. Терпение начинает сдавать. А сверху по-прежнему мелкие камушки сыплются, да по земле тихий шумок идет. Из-за мохнатой тучки выглянул месяц, осветил все вокруг, со всех сторон поползли тени.

По косогору прямо на нас спускались два ишака с вьюками. Осторожно, будто ощупью, ступали они между камней и шли по тропинке к границе. Я снял с предохранителя затвор винтовки и пошевелился, чтобы как следует изготовиться. Поляков опять сигнал подал: «лежать, ждать указаний». Вот так задача! А ишаки — чак-чак-чак — постукивают коваными копытцами, легонько пофыркивают — комаров, наверно, отпугивают и ни на что не обращают внимания. На спинах у ишаков тяжелые вьюки. А людей нет. Что за чудо? Мне совсем жарко стало от нетерпения. Головной ишак уже в пяти шагах от меня. Я опять Полякова в бок толкнул. Он как не слышит. Ишаки продолжают свой путь, со мной поравнялись, опахнули крепким запахом стойла и пошли дальше. Куда они идут, что везут — все темной ночью покрыто. Может, во вьюках люди сидят, шпионы или диверсанты? Может, ценная контрабанда? Лежу и Полякова про себя поругиваю.

«Зачем отпустили? Зачем?» — стучит у меня в голове.

Ночь идет своим чередом. Над «Волчьими воротами» раза два месяц появлялся и снова прятался в тучах. Тишина на границе такая, что ясно слышится и шелест травы, и живые вздохи земли, и тревожный стук сердца. Но вот мой слух опять уловил шорох камней на косогоре. И хотя еще ничего не было видно, Поляков шевельнулся и ногой дотронулся до меня: «внимание! будь наготове!» Снова полетели камни и столько их — хоть в землю зарывайся: по ногам и рукам бьют, мелкая крошка на голову сыплется. На косогор целый табун скотины высыпал — ишаки толпой к речке двигаются.

Поляков отдает приказание: приготовиться к бою. Подпустили лопоухих нарушителей метров на пять. Поляков как гаркнет:

— Стой!..

В распадке загудело, заухало, затряслось, ровно бы скала рушилась — эхо так и покатилось по границе. В ответ выстрелы недружно захлопали. Ну, и мы беглый огонь открыли, а потом вскочили на ноги, штыком и прикладом начали действовать.

И вот тут, в этой кутерьме, я все позабыл: страх, опасность, действовал не я, новичок, а кто-то совсем другой.

Не прошло и десяти минут, как все было кончено. Контрабандисты побросали оружие. Они совсем растерялись: ведь уверены были, что путь их свободен, а тут ловушка, да еще какая! Сбились в кучу, воздели к небу руки. Похоже, молятся. Их было немного — человек семь, а мне-то показалось, что с хлебным караваном через границу идет не меньше полусотни вооруженных до зубов бандитов.

Поляков три раза подряд выстрелил — тревожных с заставы вызвал. Потом приказал мне охранять контрабандистов, а сам вместе с Патрушевым принялся обыскивать место столкновения, собирать в балку разбежавшихся ишаков.

Прибыли тревожные, приняли задержанных, караван ишаков с вьюками — их было больше двадцати голов — и погнали к заставе. Нам еще рано было возвращаться. Мы с Патрушевым молча тронулись вслед за Поляковым. Он решил сменить место — сегодня уже ни один нарушитель не посмеет идти по этому косогору.

Страшно хотелось курить. Я уже полез было в карман. Патрушев угадал мое желание и, потянув за рукав, тихо сказал:

— Нельзя, не рассвело еще, обождем немного. — Он вздохнул и долго молчал, затем опять тихо заговорил:

— Слышишь, Вьюга, понял что к чему?

— Понял, — не сразу ответил я. Мне стало стыдно перед старыми пограничниками.

Поляков придержал коня, повернулся ко мне — в сером рассвете лицо его выглядело немного утомленным, но все таким же спокойным и задумчивым.

— Думал, маху дал, что пропустил этих чертей, — сказал он. — И поругал же я себя… В общем-то ладно получилось, — заключил он, пристраиваясь справа ко мне. — Так, что ли?

— Наверно, так, — ответил я.

— Волнуешься ты очень и терпения у тебя маловато, — продолжал он. — Это пройдет. Столкнешься еще разок-другой, и будет порядок. По первости что не бывает, да еще в темноте. Ночью-то ведь и на чердаке своей избы робость берет, а здесь граница…

Я молчал. Мне было немного совестно слушать спокойный голос бывалого пограничника, но я не обижался. И тут же дал себе честное слово никогда больше не горячиться в наряде.

Зеленый берет

Утром мы выехали с заставы, спустились в сухую балку и направились в тыл. Задача была общая: следовать дозором по краю камышовых зарослей, которые начинались от солончаковых болот, затем снова выйти к границе, а к ночи вернуться на заставу. Мы ехали долго — некуда было торопиться. Пинегин, отделенный командир, ехал впереди и тихо насвистывал. Я глядел на пыльную, с темными полосами ремней спину Пинегина, на серебристую соль, выступившую на его широких лопатках, и думал о том, что этот светлоглазый парень забыл, наверно, что он командир, что позади едем мы, Аршак Симонян и Матвей Вьюгин, и что путь наш идет по пустынной, выжженной солнцем пограничной земле.

А жара — не продохнешь. Перед глазами какая-то прозрачная пестрота. Куда ни глянь — миражи: то безбрежное море серебристыми волнами играет, то чудесный дворец на горизонте появится, то хрустальные фонтаны вдруг взметнутся из-под земли. Доехали до камышей — и здесь нет прохлады. Над болотами ядовитый туман, по камышинам порхают какие-то серенькие пичужки, уныло попискивают. На камнях греются черепахи и огромные болотные змеи.

Симонян тоже что-то замурлыкал себе под нос: непонятное, по-своему. Но Пинегин вдруг спрыгнул с коня и подобрал что-то с земли.

— Откуда эта штука попала сюда? — спросил он, распяливая на руке зеленоватого цвета берет. Мы тоже удивились, но, должно быть, по-разному. Мне, например, показалось все очень обыкновенным: кто-нибудь шел по этому месту и потерял берет, а может быть, просто-напросто бросил — старенький беретишко-то!

А Пинегин продолжал что-то искать, щупал руками пыльные, покрытые паутиной колючки, ползал по земле — настоящая ищейка.

Наконец он поднял голову, взглянул на Симоняна и спросил:

— Знаешь, чья эта шапочка?

— Не знаю..

— Профессора, который по степи ездит, мышей ловит.

— Ага, точно! — ответил Симонян.

На участке нашей заставы с весны находилась группа научных работников из Ленинграда, человек пять. Мы над ними нередко посмеивались. Ну, какая же это работа — ловить мышей? Одних в клетки сажать, других в банки со спиртом, третьих потрошить, как свеженину какую. Чаще всего ученые мышиные норки зорили: добудут оттуда соломку, сухой помет и сейчас же под микроскоп. Разглядывают. Ишь ты, невидаль какая! Особенно за теми грызунами они охотились, которые с той стороны к нам перебежали. Чуму, говорят, в тех грызунах искали, а может быть, какую-нибудь холеру, кто их знает. Главный у них — профессор, старичок, веселый такой. Раза два на заставе у нас был, всякие смешные истории пограничникам рассказывал.

— Но почему беретка здесь оказалась? — все еще удивлялся наш командир. — Два дня назад профессорская палатка у зеленого родника стояла, пить мы к ним заезжали, посидели еще немного… Неужели они так быстро сюда перебрались?..

Пинегин сунул находку в переметную сумку. Поехали дальше. Но теперь командир уже не насвистывал свою песенку, а все время по сторонам поглядывал. Прислушивался. В небольшой балочке опять спешился и бросил мне повод.

— Я сейчас, постойте тут…

— Чего он так всполошился? — спросил я у Симоняна. — Грязную шапочку подобрал и уже черт-те что!

— Как чего? — горячо воскликнул Симонян, сверкнув глазами. — О-о, ты не знаешь Пинегина! Сердце у него чуткое, никогда не обманывает. Понимаешь?..

Пинегин скоро вернулся и, садясь на коня, сказал:

— Подозрительная штука… Будто бы целый косяк лошадей прошел по этой балке. А у профессора-то всего одна вьючная лошадь да верблюд.

— Может, кто-нибудь другой здесь прошел, — некстати заметил я.

— Кто может еще здесь проходить? — Загорелое горбоносое лицо Пинегина было задумчиво. — И опять же верблюжий след свежий, — сказал он. — Трогай, наблюдать хорошенько…

Теперь и я понял, что Пинегин не зря встревожился: множество конских следов в пограничной полосе — дело не случайное, их могли оставить только бандиты.

Вскоре Пинегин обнаружил на кусте елгуна клочок трикотажной майки, забрызганный кровью.

— Понятно, да? — сказал, строго доглядывая то на меня, то на Симоняна. — В общем, я так думаю: профессора и его помощников захватили бандиты. А вот на ту сторону угнать их, пожалуй, не успели. Днем они не пойдут, с пограничных вышек заметить могут… Но ночью обязательно двинутся. Надо торопиться…

— Тревогу поднимать будем? — спросил Симонян, снимая с плеча винтовку.

— Нельзя. Спугнем раньше времени…

Мы двинулись «ощупью», заглядывая в каждую земную складку, под каждый куст колючего бурьяна, с подозрением поглядывали на свежие следы и ждали.

А солнце жарит наши спины, винтовки, и шашки огнем пышут — прикоснуться нельзя. От горячих стремян ноги ноют. Студеной водички бы, только где тут — кругом солончак да горелая трава торчит рыжей щетиной и тихо похрустывает под копытами лошадей.

Время за полдень перевалило. Вдруг Пинегин подал сигнал, а сам кубарем скатился с коня. Тут и мы увидели на пригорке, возле заброшенного колодца, рваный, в больших пестрых заплатах шатер. В стороне табунком стояли лошади, хвостами отбиваясь от слепней… А еще подальше верблюд лежал.

— Вот они! — вырвалось у Пинегина. А Симонян уже успел лошадей пересчитать.

— Восемнадцать плюс профессорская… Восемнадцать сабель… — и сверкнув на меня своими черными глазами, тихо закончил: — А у нас три…

Пинегин глядел на бугор и, казалось, весь был поглощен этим.

— Возле коней дневального поставили, — делился он своими наблюдениями. — Спят, значит, негодяи, притомились… А пленники как будто возле верблюда лежат, связаны, конечно… Д-да, многовато их. Как, Вьюга, а? — спросил он меня.

А что я могу сказать? Сердце к самому, горлу поднимается, страшновато.

— Ежели бы коня подковать, это я в один миг сделаю и с полным моим удовольствием, а в таком деле, товарищ командир, затрудняюсь.

— Затрудняться не надо. Ты ведь не просто кузнец, в первую голову — пограничник. Правильно?

Говорит, а сам в уме что-то прикидывает.

— Ну, мешкать нечего, а то еще проснутся. Первое дело — часового снять. Тебе, Симонян, поручаю. Глаз у тебя острый, характер кавказский — Абрек Заур, — ухмыльнулся Пинегин.

Я даже удивился: ехал наш командир, тосковал, насвистывал, а теперь, когда в беду попали, улыбается, шутит. Пинегин поймал мой взгляд, вздохнул и говорит:

— А тебе, Вьюга, другая задача: с лошадками незаметно вон к тому косогорчику продвинуться. С тремя винтовками ты можешь управиться?

— Как это с тремя?

— А вот так. Увидишь, взмахну шашкой — стреляй беглым огнем. Понятно, да?

— А вы-то как же? С голыми руками, что ли, на бандитов пойдете?

— Ты отвечай на вопрос, — строго сказал Пинегин.

— Управлюсь, наверно, — ответил я.

Принял у них винтовки, патроны, взял лошадей и повел туда, куда указывал Пинегин. А самому и досадно и совестно. Они будут жизнью рисковать, а я в сторонке отсиживаться, лошадей караулить. У косогорчика яма, будто старая воронка от крупного снаряда. Спустился. Укрытие подходящее. Если поглядеть со стороны, только головы у лошадей видно: полынь и кустики елгуна закрывают. Хорошо. Поставил лошадей порознь. Зарядил три винтовки и положил их рядком возле себя. Я хорошо понял Пинегина: видимость надо создать, что нас не три человека, а сила.

Лежу на краю ямы и жду сигнала. Друзья мои действуют: один к дневальному кошкой крадется, другой уже к шатру подобрался и в полыннике затаился. И не успел я как следует приглядеться к ним, как Симонян скинул с себя сапоги, снял шашку и с одним охотничьим ножом прыгнул на дневального. Один миг — бандит на обеих лопатках и никакого шума. Симонян быстро обулся, взял в руки шашку. Тут и Пинегин свою задачу выполнять стал. Подполз поближе к шатру, размахнулся и кинул гранату. Как из трехдюймовки шарахнуло. Шатер клочками по сторонам раскидал, а над бугром ровно черный дуб вырос — дым заклубился. Крик поднялся, люди из черноты выскакивают, лошади бегут куда глаза глядят. Смотрю, Пинегин шашку из ножен выдернул и что-то кричит. Симонян к нему подбежал с обнаженным клинком. Ну и мой черед пришел: ударил из трех винтовок, перезарядил быстренько — и пошел бить!

Ударил — свалился бандит, второй раз ударил — еще один носом в землю торкнулся. А друзья мои шашками, как молниями, играют — направо и налево рубят. Я еще раз выстрелил. Вижу переменилась картина на бугре: один бандит кидает винтовку, другой, третий. Пинегин клинком мне просигналил: все, мол, кончай стрельбу. Бандиты с поднятыми руками в сторону отходят. Симонян пленников освободил, веревки на руках и ногах у них обрезал.

Я взял лошадей и присоединился к товарищам. Бандитов охраняли Симонян и двое недавних пленников. Профессор строгим голосом убеждал Пинегина.

— Давайте, товарищ, я все сам сделаю. Поверьте, мои руки умеют не только грызунов препарировать.

А Пинегин был еще строже и, едва сдерживая себя, ответил:

— Нельзя сейчас этого, понимаете вы или нет?

Лицо у Пинегина, как камень. И тут только я заметил, что гимнастерка на нем сбоку потемнела от крови. Но он старался прикрыть это пятно, поджимал руку, отворачивался от бандитских глаз. Давал понять, что он совершенно невредим и ведет деловую беседу с ученым.

— Как же вы можете рисковать этим? — не унимался старик.

— Ничего, товарищ профессор, потерпим, сейчас наши подъедут, а уж тогда можно и перевязку делать. Успеется. Все хорошо будет.

Так он и не дал перевязать себя, пока не прискакали пограничники. Потом, когда подсаживали его на коня, он поглядел на меня и сказал:

— А ты, Вьюга, правильно понял свою задачу. Если бы не твои верные выстрелы, эти бандиты дрались бы до последнего. Волки бешеные…

Но я был совсем другого мнения. Ничего ведь я такого не сделал. Главную задачу командир и Симонян решили.

Барин

Собаку так звали на нашей заставе. Собачонка — неопределенной породы: шерсть серая, косматая, в черных и рыжеватых брызгах, взгляд суровый, а глаза будто за очками спрятаны: вокруг них рыжие круги; одно ухо торчком стоит, постоянно слушает, другое — висит, как блеклый лопух. В общем, не розыскная, не охотничья, не сторожевая — Горушкина собака и все. А Федор Горушкин — рядовой пограничник второго года службы. Призывался он не то из-под Ивделя, не то из-под Старой Ляли. Из коренных уральских охотников-звероловов.

До появления Горушкина на заставе Барин — хотя и крупный, но совсем еще молодой пес — отирался возле кухни. Спал на конюшне, там же в сыроватом сумраке скрывался от мух и от полуденного зноя. И вообще он, казалось, был страшно ленивым и безразличным ко всему, что делалось, на заставе. Не было у него ни к кому привязанности, держался всегда в стороне: заберется, бывало, на спортивного деревянного коня, который стоял на площадке, умостится на нем и глядит по сторонам. Независимо держался, высокомерно как-то. За это его и прозвали Барином.

Не любил Барин, когда к нему приставали бойцы с игрой или трепали его жесткую пыльную шерсть. Тогда он угрожающе рычал и скалил клыки.

И жить бы Барину на заставе обыкновенной дворнягой, если бы не заметил его Горушкин. Что произошло с нелюдимым псом — никто не мог объяснить. Барин теперь только и искал глазами полюбившегося ему уральского охотника. Найдет его и ни на шаг не отходит, на грудь Горушкину кидается, ластится, в глаза заглядывает. А Горушкин хоть бы что, ухмыляется тихонько себе под нос. Потреплет рукой черномазую собачью морду и скажет:

— Ну, ладно, ладно, ишь разыгрался, бесстыдник.

Поедет Горушкин в наряд на границу, и Барин за ним кинется. Но пограничная служба — дело серьезное, и Горушкин должен был с этим считаться: отъедет немного от заставы, придержит коня и скажет:

— Эх, Барин, ничего не поделаешь: пути-дороги наши порознь пошли: тебе — домой, мне — на границу, ступай, дружище…

Барин это понимал: прижмет хвост, уши опустит, сядет и ждет, пока Горушкин совсем из виду не пропадет, а глаза у самого печальные, только что слезы не текут.

Но вот как он догадывался своим песьим умом, когда Горушкин на заставу должен был возвратиться, — до сих пор не понимаю. Ждет, бывало, его на патрульной дороге. Дождется и тогда уже дает волю своим чувствам. И чего его так притянуло к этому Горушкину, чего он нашел в нем привлекательного? Небольшого роста, приземистый парень; лицо — смуглое, скуластое, а глаза серые с хитрым прищуром. Тихий, молчаливый был человек, даже походка была какая-то особенная, мягкая, будто он к чему-то подкрадывается.

В короткое время Горушкин так привязался к Барину, что осмелился попросить у начальника заставы разрешения брать собаку с собой на границу, приучать к службе.

— Еще что выдумаешь? Дворовую жучку на службу таскать? — сказал начальник построжевшим голосом. Подумав, усмехнулся. — Да у нее же нет ни ума, ни злобы — подзаборный житель!

— Это ничего, товарищ начальник, что подзаборный, — доказывал Горушкин. — А чутья и злобы у Барина на двоих благородных хватит. Разрешите?

— Нет, товарищ Горушкин, не проси. Собачья служба на границе — особая статья, и пусть этим проводники со своими овчарками да доберманами занимаются. Это их дело.

— Может, меня бы на учение с ним командировать? Серьезно, товарищ начальник?

— Да ты что, Горушкин, смеешься или как? Приведешь ты своего Барина на сборы, засмеют и тебя и меня. Скажут: куда дворнягу ведешь, здесь не дральня, а учебные сборы пограничных собак. Рылом не вышел твой Барин. На такое дело хорошие собаки требуются.

Так начальник и не разрешил. И вот как-то выпало у начальника свободное время, он позвал к себе Горушкина и говорит ему:

— Как, таежник, дела? Об охоте не скучаешь?

— Как не скучать, товарищ начальник? Толку только от моей тоски-печали мало. На службе нахожусь.

— Ну, вот что, давай-ка седлай лошадей, съездим на часок в тыл, да и дело у меня по пути есть одно…

Барина Горушкин взял с собой, по разрешению начальника. Поохотились как следует. На границе и дичи и зверя всякого вдоволь — никто не пугает, охотников совсем нет. Только пограничники и постреляют кое-когда.

Домой возвращаются. Барин впереди бежит, кусты и кочки обследует — радешенек, что его в такую дальнюю дорогу взяли. И вот вдруг он чего-то запетлял, забегал туда-сюда. Начальник подивился и, оборотясь в седле, спросил у Горушкина:

— Чего это твой Барин забесился так, на звериный след, что ли, напал?

— Похоже нет, товарищ начальник. Видать, человек тут прошел. По звериному следу он не так работает.

— Человек?!.. — начальник привстал на стременах и поглядел в бинокль. — Да, правильно говоришь, человек тут прошел, только какой это человек — вон он, пограничник! Здесь стык с соседней заставой.

Они задумчиво помолчали, поглядели недоверчиво в ту сторону, куда бросился Барин. А Горушкин словно бы про себя заметил:

— Чудно. У нас собаки по следу пограничников не работают…

— То служебные собаки, Горушка, — шутливо сказал начальник, — они разбираются. Ученые. А этот — дурак. У него, как у заправского дурака, все поперек с миром.

Сказал, а сам думает: «Чего бы это все-таки было там, что дворовый пес кинулся?»

И как раз в это время раздался истошный крик человека, а затем — одинокий глухой выстрел. И тотчас же послышалось яростное собачье рычание.

Когда начальник заставы и Горушкин подъехали к месту происшествия, они были поражены.

Озверевший Барин рвал пограничника. Карабин, из которого тот успел один лишь раз выстрелить, валялся в бурьяне. Горушкин крикнул на собаку, но Барин, хотя и хорошо понимал грозный негодующий голос своего хозяина, не отпускал человека. И тут начальник заставы заметил неладное. Он направил свой пистолет на незнакомца, а Горушкин спрыгнул с коня и оттащил собаку. Чужой человек нехотя поднял руки.

— Маскарад не удался, — строго сказал начальник заставы. Обыщи-ка, Горушкин, его хорошенько…

— Хитрый, а?

— А чего тут хитрого? Скажи, пожалуйста…

— Все сделал правильно, — молвил Горушкин, когда они снова выехали на дорогу. — И пограничную фуражку на свою поганую башку напялил, и мериносовые шаровары, и гимнастерку — все, как следует быть, а вот обутки не догадался сменить…

— Бывалый, знает, где переходить: на стыке, тут всегда лазейка остается.

Начальник задумался, и будто что-то вспомнив, кинул вопросительный взгляд на Горушкина.

— Так это что же, Горушка, выходит? Барина работа?

— А то как же, товарищ начальник! Без него бы мы мимо проехали. А знаете, почему? Красноармейский-то сапог отменным запахом отдает, сапожной мазью пропитан. А на нем — своя обутка, вот Барин-то и подловил его на этом упущении. Насчет всяких запахов он силен. И верховое и нижнее чутье — лучше и быть не надо…

А Барин, как неподкупный страж, шел за нарушителем и как только тот чуть отклонялся в сторону, он рычал и дыбил на хребтине жесткую шерсть.

— Ну и Барин, гляди ты, что делается, — тихо рассуждал начальник. — Как это ты, Горушкин, заметил в нем?

— Привычка, товарищ начальник, сызмальства с ними, дьяволами, вожусь. Охотник ведь без собаки, что гармонист без двухрядки, так уж заведено… Вот погляжу в собачьи глаза, увижу там малую искорку, попрыгушечку такую и тогда все, без сомнения беру, знаю, что толк будет. — Он вздохнул, положил на седельную луку винтовку и снова заговорил: — А Барин — собака добрая, совестливая, и опять же по чужим рукам не избалованная — это много значит, товарищ начальник.

— Так, попрыгушечка, значит? Совестливая? Интересно сказал. Ты что же, на словах с ним объясняешься или как? Совесть нашел в собаке.

— А как же! И на словах другой раз объясняюсь и глазами — живая душа, она ведь и у собаки имеется. Подгляди человек эту душу, приласкай к себе — собака, хоть и не благородного происхождения, век служить ему будет и не изменит.

До самой заставы молчал начальник и все о чем-то думал, поглядывая на шагавшего впереди нарушителя границы. У самых ворот, перед тем, как сойти с лошади, сказал:

— Выходит, зря я не разрешил тебе брать его на границу. Ну, я это дело поправлю, Горушка, не сомневайся. Что бы ни было, а на сборы со своим Барином поедешь.

Горушкин ничего не ответил, но был доволен.

Барин на службе

Нелегко сложилась жизнь у Барина на сборах. И первое, что он особенно возненавидел, — неволю. Он даже на сворке никогда не бывал, а тут его, как дикого зверя, за железную решетку упрятали, в клетку посадили: дни и ночи выл он. И другие собаки, глядя на него, выли. Над вольером стоял собачий вопль. Начальник сборов сердиться стал на Горушкина.

— Ну и привел же ты, Горушкин, животное. По-твоему, это служебная собака? Скажи, что я должен делать? Может, койку твою возле конуры поставить, чтобы не скулил он и других не булгачил?

— Это не беда, товарищ начальник, что скулит, — отвечал Горушкин, — потоскует немного и перестанет. Тоска со всеми случается. И с человеком она бывает. Другого опасаюсь: как бы не ожесточился, не осерчал на всех. Вот тогда будет плохо, тогда пиши пропало: не примет никакой науки.

— Ох, и хлопот же с твоим Барином, как с капризной невестой, — махнул рукой начальник. — Сам такого дуромана подобрал, сам и канителься с ним…

Кое-что и другое не полюбилось Барину на сборах — например, многолюдство его никак не устраивало, он привык к уединенной жизни заставы. А тут еще — большой шумный город, который страшил его звуками, огнями, запахами, загадочной неизвестностью. И разношерстных чопорных собак он столько в жизни не видел. Так и хотелось оттрепать одну-другую. Сердито косился на них Барин, глядя на их красоту не то чтобы с завистью — с ненавистью. Но строгого слова Горушкина нарушить не смел.

Постепенно он действительно успокоился и перестал скулить. Возле него постоянно был Горушкин — самый родной и близкий. Он был счастлив и даже не замечал, что чему-то учится, знаний и опыта набирается. Все будто шло по-старому и в то же время не совсем по-старому.

Случались, конечно, и осечки, не без этого, но в общем все шло хорошо. На экзаменах Барин показал себя великолепно. Разговоров пошло — не переслушаешь. А начальники пришли к такому заключению: Барин не дворового происхождения — полукровок. Разум и все понимание у него от русской овчарки, характер, чутье и сила от кавказской, а вот уж уши и хвост — дело чисто случайное. Только Горушкину это совершенно безразлично, он и без «научных» выводов верит в собаку. Закончились сборы, и он вместе с Барином вернулся на свою заставу. Встретили как полагается с радостью. А начальник даже доклада не стал выслушивать.

— Слышал, слышал, молодец Горушкин, ни лицом, ни собачьим носом в грязь не ударил! Хорошо. Благодарность за успешную учебу объявлю!

Горушкин ответил:

— Служу Советскому Союзу!

На заставе Горушкин в первую голову решил Барина приучить к лошади. Вернее сказать, лошадь к Барину. Застава наша конная, каждый пограничник своего коня имеет и редко когда в пеший наряд выходит. Лошадь хотя и мирное, уживчивое животное, но с собакой у нее не всегда мир бывает, а тут надо не только сдружить их, но и приучить Барина в седло садиться, а лошадь — возить четвероногого всадника на себе. Долго примеряли коня, на такое дело. Наконец подобрали. Это был старый, но еще сильный карабаир, по кличке Брус. Такой смиренный: не только собака, нильский крокодил залезь ему на спину, стоит, как вкопанный, ушами лениво прядет да ноздрями фыркает. А для Горушкина лучшего коняги и не надо. Сядет он на Бруса, хлопнет ладонью по седлу, и Барин с одного прыжка там. Расположится между Горушкиным и передней лукой — лапы крестом — и серьезно поглядывает во все стороны. Слушает: то одно ухо торчком поставит, то другое — глядеть смешно на этих кавалеристов! И в таком положении едут по границе, до места службы. Тяжеловато коню, но ничего не сделаешь, такая уж его доля.

Все пограничники, которым доводилось с Горушкиным в наряде бывать, не нахвалятся Барином. Будто такой собаки на заставе еще не было: нарушителей валит с ног, лапы — на грудь, клыки к горлу и рычит лютым зверем. Не дай бог, если нарушитель вздумает сопротивляться, стрельбу откроет, — кидается на выстрел и тогда берегись! Не собака, а тигр!

И вот как-то вскоре после возвращения Горушкина на заставу и мне привелось выехать с ним на охрану границы.

Дело шло к осени, к долгим утомительным ночам, к поре дождей и туманов. В это время нарушитель думает, что пограничник сидит где-нибудь в укромном местечке, от непогоды прячется, табачком балуется и дремлет. А пограничник свое дело в любую погоду аккуратно справляет.

К месту, где нам полагалось нести службу, добрались в полночь. Густая темень лежит по всей границе. Зги не видно. Только чутьем и догадываешься, что впереди речка, граница. С той стороны кизячным дымком потягивает. Студеная сырость липнет к лицу — это туман. Расположились у подножия холма, лежим.

Тихо. Только слышу время от времени, так, пожалуй, в полчаса раз что-то скорготит возле Горушкина, вроде бы дождевик на нем зашуршит… Заинтересовался. Прилег поплотнее к земле и гляжу: Барин царапнет лапой Горушкина и ждет. Еще раз царапнет, если Горушкин не обратил на него внимания, но уже настойчиво. Когда Горушкин погладит Барина, он успокоится: голову откинет и вытянется. Что, думаю, такое, для игры, вроде, и место не подходящее. Спросить нельзя — не полагается в ночном наряде разговорами заниматься.

Пролежали мы возле этого холма до самого утра. Замерзли. С гор холодный ветер подул, в распадках тучи стали собираться — вот-вот ненастье на нашу сторону переползет, дождь хлынет.

— Поедем домой, Вьюга, — сказал Горушкин, подтягивая подпруги, — засидка наша нынче не удалась, все спокойно…

А я про себя думаю: вот и хорошо, что не удалась, мы ведь не очень рады всяким непрошеным гостям с той стороны.

И только мы спустились вниз и стали подъезжать к старой мельнице, которая стояла на берегу речки, у самой границы, Барин наш чего-то затревожился. Сидеть на седле не может: глаза яростью наполнились, нос вспотел, выскуливает тоненько, Горушкин что-то скомандовал, и пес в миг оказался на земле.

— Наверно, следы мельника почуял, вот и помчался сломя голову, — заметил я.

— Еще чего скажешь? — возразил Горушкин. — Старого мельника Хасана недели две тому назад схоронили. Не работает мельница…

А Барин уже дверь мельницы обнюхал, большой, как пудовая гиря, замок. Скакнул куда-то вниз, к реке.

Горушкин слез с коня, бросил мне повод, карабин на всякий случай с плеча снял. Слышу, на крыше шорох какой-то. Взглянул — человек сидит.

— Стой! — крикнул я и вскинул винтовку. — А ну-ка, сейчас же слазь. Чего там делаешь?

— Чего делаем? Совсем ничего не делаем, — сердито проворчал человек, как бы с обидой за то, что потревожили его. — Глядим — мельница… Хлеб надо нимножко мелить, пшеница, ячмень. Чурек кушать надо…

— Слезай, слезай, нечего рассуждать, — приказал Горушкин. — Сейчас разберемся. Ишь куда взгромоздился!

— Зачем такой страшный собака пускаешь? Убери, пожалуйста, тогда слезать будем. Домой пойдем…

Человек вел себя так, словно он находился среди давно знакомых людей. На его немолодом лице не было ни удивления, ни тревоги. Одет он был так же, как одеваются местные жители: короткая, в талию, поддевка, папаха стогом, шаровары, заправленные в шерстяные носки, на ногах — крючконосые чарыхи из сыромятной кожи.

Он слез с крыши, нехотя порылся в карманах и протянул Горушкину засаленный, с обтрепанными углами паспорт жителя пограничной полосы.

Пока Горушкин разглядывал паспорт, появился Барин. В зубах у него бамбуковая палка — старенький посошок. И видно, что палочка не из легких: то один, то другой конец ее клонится к земле, мешает собаке бежать. Барин бросил палку, кинулся было к человеку, но, взглянув на хозяина, как-то очень радостно взвизгнул и метнулся назад, вниз.

— Так, значит, с мельницей знакомишься? — спросил Горушкин, а сам недоверчиво поглядывает то на человека, то на дверь.

— Конечно, Хасан-ага умер, мелить кому-то надо.

— Там больше никого нету?

— Нет.

— Тросточка твоя? — указал он на посошок. Человек неопределенно пожал плечами, словно не понял вопроса. — Как же это у тебя получается: пришел с производством знакомиться, а дверь открыть не можешь? Вот так хозяин!

Человек смутился, что-то залопотал по-своему, потом ответил:

— Не знаем, куда Хасан-ага ключ девал. Все в своя могила таскал…

Но в это время опять появился Барин, кинул к ногам Горушкина какой-то грязный узелок, обнюхал чарыхи на логах незнакомца и зарычал. Горушкин не успел прикрикнуть на Барина, как тот прыгнул на человека, сбил его с ног и сам отскочил, словно от стены.

— Фу! Фу, чертолом этакий! — крикнул Горушкин и взял незнакомца за плечо, чтобы помочь ему подняться на ноги. Вдруг лицо его исказилось.

— Вон ты какой мельник! — он оттолкнул его от себя и приказал: — Снимай свою маскировку!

Под невзрачной одежонкой «мельника» был тяжелый жилет. Настоящая кольчуга! Только сделана она не из железных колечек, а из серебряных рублевок. Хитро сработана жилетка: простегана на машинке небольшими квадратами, и в каждом таком квадратике целковый зашит, чтобы не брякал, звука не давал.

В тридцатом году всякие кулаки, торговцы да попы по нашей валютной политике решили удар нанести: за границу потекло и золото и серебро. А то, которое не могли спровадить, по горшкам да корчажкам, рассыпали да в землю прятали. Вот и «мельник» на серебрушках попался. В узелке у него полтинники оказались, килограмма три. А когда как следует посошок осмотрели, еще один сюрпризец нашли — в полом нутре золотые десятирублевки. А на мельницу-то он забрался для того, чтобы обождать здесь приятеля, который с той стороны должен был подойти. Вот тебе и мельник!

Шагает он теперь впереди нас, поторапливается, а за ним — Барин, на пятки лапами наступает. И все еще на нем шерсть дыбом стоит: здорово, видать, озлился на этого валютчика. И тут я вспомнил, как он с Горушкиным в наряде лежал, спросил:

— Чего это твой волкодав ночью дождевичок норовил с тебя содрать? За какие такие провинности?

Горушкин ухмыльнулся.

— Это так. Это мы об деле с ним калякаем. Он ведь, хоть и собака, а тоже устает. Утомился, лапой меня царапнет и вроде бы скажет: «Гляди хорошенько, а я чуток передохну». Отдохнет, опять за службу. Но вперед лапой меня царапнет, предупредит. Вот так на пару и действуем…

— Чудаки вы, Горушка, с ним оба, честное слово, чудаки какие-то. Другие же проводники так не делают.

— Другие пущай как хотят, их дело, а мы по-своему… — Он долго молчал, перебирал поводья, поправлял лошадиную гриву, но я угадывал по его лицу, что ему хочется что-то еще сказать. — Вот так, Вьюга, — вздохнул он. — Тебе чудно кажется, а мне нет. Собака — она все поймет, к чему надо, к тому и приучай ее, все будет делать… Терпение только нужно душевное. Это главное в таком деле… Охота мне с товарищем Дуровым познакомиться, потолковать. Не слыхал про него?

— Нет.

— О-о, сильнейший человек по части всяких зверей. У него даже львы и тигры, как котята, делаются…

Памятник

На полпути между заставой и границей есть бугор, заросший тамариском, а на нем памятник — собака, высеченная из серой каменной глыбы. Стоит она на невысоком постаменте, как часовой, устремив взгляд на границу. Это памятник Барину, собаке Горушкина. Сделал его наш художник — пограничник Рыбченко.

Скоро три года будет, как служу, срочную службу свою заканчиваю, много перевидал собак — овчарок, доберманов, даже с бульдогами приходилось встречаться, но такой, как Барин, не видал. И чего бы в ней: простая собачонка, а такую славу себе нашла. Даже нарушители, черти полосатые, каким-то делом пронюхали, что на нашем участке исключительный пес охраняет границу, стороной стали обходить. Вся застава вздохнула: потерь меньше, у пограничников уверенности больше. И только один Федор Горушкин, кажется, был не совсем доволен.

Однажды в наряде мы с ним были, задержали двух контрабандистов — хну[87] и терьяк[88] тащили на нашу сторону. Задержал-то их, по правде говоря, Барин. Они, было, сопротивляться начали: один ружьем от собаки отмахивается, другой — дубиной. А Барин еще злее становится, кинулся на одного, свалил его на землю и так вцепился, что и бросить не может, ровно пришили его к этому контрабандисту. Горушкин подбежал на помощь, и еле расцепил их. А когда мы возвращались из наряда, он потрепал собаку и сказал:

— Ну, Барин, неважные у нас дела с тобой, дружище! Так нельзя…

Что хотел он этим сказать, я так и не понял тогда. С собаками у него всегда ведь свои задушевные разговоры были. А у меня, по-честному говоря, особого интереса к собачьим делам никогда не было, так только, со стороны приглядываешься и диву даешься: какая сильная любовь у человека может быть к этим животным!

И вот вскоре произошло такое событие.

…Пришла осень. Она здесь не такая, как у нас на Урале, когда ее золотой называют. Зелень вся еще летом сгорела. Дожди смочили землю, ветры подули холодные, потянулись туманы. В такую погоду говорят, что хозяин собаку со двора не выпускает, а пограничнику надо идти.

…Начальник заставы Горушкина и меня назвал в одной паре. Значит, предстоит какое-то дело, потому что Горушкина не в каждый наряд назначали, а только тогда, когда приходилось действовать по проверенным данным.

На инструктаже начальник объявил нам, что идем мы в засаду и должны еще засветло скрытно расположиться в Сурочьей балке — там есть старая караванная тропа, почему-то нарушители очень любили ее.

Вот к этой балке мы и направились. Барин впереди бежит. Подбежал Барин к бугорку, понюхал, фыркнул и презрительно отвернулся.

— Ишь ты, что делается, — размышлял Горушкин, покачивая головой. — Весь бугорок барсук запакостил, негодяй этакий… Случись дома такое, я бы его быстро выкурил отсюда… Барин — он все понимает: и что на земле делается, как по книге читает…

— Вот и надо бы ему охотником быть, а не служебной собакой.

— Это еще как сказать! — возразил Горушкин. — Каждая собака — охотник! Службу он понимает хорошо, талант у него по этой части имеется. — Барин, дорогой товарищ, на заставе вырос, можно сказать, что в боевой обстановке, сызмальства приглядывался, что к чему. Вот и понял, что здесь другой охотой занимаются. Жаль только, людей он не любит. Обижали они его часто…

Так за разговором мы и не заметили, как доехали до Сурочьей балки. Смеркаться стало. Я в сторонке с лошадьми, как мог лучше замаскировался, а Горушкин расположился с Барином на самой тропе.

Дождь сыплет несильный, тоскливо и неуютно на границе. Взяться ни за что нельзя — все мокрое и скользкое, и кажется, не только плащ и ватник — до самой души все промокло. Ни птиц, ни зверей — никого не слышно. На что непутевые шакалы и те в такую погоду не любят шататься, сидят где-то в сухом убежище и помалкивают. «А вот нарушитель — его никакая погода не держит, — подумал я и поглядел по сторонам. — Может, еще и не пойдут нынче». Лежу под самыми лошадиными мордами и философствую, разбираю, что к чему подходит. Пограничник — он всегда в мыслях разговаривает то со звездами, то с конем, а то сам с собою. Иначе ему нельзя — может притомиться и уснуть, а делать этого ни в коем разе не полагается.

Время идет своим чередом, чернильная темнота расплылась по границе и такая тяжелая, что, кажись, крикни изо всей силы и голоса не услышишь, застрянет он в этой тьме.

Лежу, а сам будто наяву вижу, как Горушкин службу несет: как Барин царапнет его своими лапами, как они «сменяют» на посту друг друга. На этом и оборвались мои глупые размышления. Шаги послышались. Барин заволновался. А Горушкин крикнул:

— Стой!..

Вместо ответа бабахнул выстрел. Я вскочил на коня, выхватил из кобуры ракетницу и выстрелил вверх. Все до последнего бугорка и кустика обнажилось. Видно и нарушителей — трое вооруженных! Здорово напугал их свет ракеты: бросили завьюченных лошадей и повернули назад.

Барин вступил в дело: скакнул одному на загривок и так рванул его за ворот, что он перевернулся, бросил винтовку и заорал. Но пес и не думал на нем задерживаться — недосуг ему, да и понимает, шельмец, что лежачий враг не опасен. Он кинулся за тем, который проворней всех бежал к границе, прыгнул ему на спину и едет на нем, как на рысаке. А нарушитель — бывалый, видать, не растерялся, изловчился как-то, скинул с себя собаку и опять деру. Горушкин из себя выходит.

— Взять! Взять! — покрикивает на собаку. — Взять его!

Разве можно допустить, чтобы нарушитель обратно убежал?! И Барин это хорошо понимает, совсем остервенел, рвет нарушителя за полы халата. А тот, хотя и падает, но снова вскакивает и бежит. Если бы он не бросил второпях винтовку, он убил бы собаку. Барин, наконец, прыгнул нарушителю на грудь. Но промахнулся. Его страшные клыки звонко клацкнули и впились не в грудь, не в горло контрабандиста, а в засаленный и вонючий от пота ворот халата. Впились и намертво замкнулись, словно бы защемленные стальной пружиной. Контрабандист пошатнулся, но прежде чем упасть на землю, всадил в Барина кинжал по самую рукоятку…

Горушкин так и обмер. Я думал, что он сейчас же, на месте прикончит бандюка, но он этого не сделал. Пока я собирал по балке нарушителей и лошадей с вьюками контрабандных товаров, он все стоял над трупом своего друга. Может быть, он плакал, может, просто забылся, кто его знает. А когда прискакали тревожные, он повернулся ко мне и сказал:

— Вот так, Вьюга… Чего боялся, то и случилось. Мертвая хватка подвела Барина, большая злоба… Знал ведь я, что этим кончится…

Он присел и стал гладить шерсть убитой собаки так, как гладил прежде: ласково, задумчиво.

— Езжай с ними, — сказал он мне, — и доложи начальнику обо всем. Я до утра побуду, а то звери его растаскают. Он заслужил, чтобы его похоронить, как следует быть. Как бойца…

Федор Горушкин

Схоронил Горушкин Барина и на себя не стал походить: лицо посуровело, осунулось; худущий такой, а главное — разговаривать совсем перестал. Сидит, бывало, на занятиях, и ничегошеньки-то, видно, не идет ему в голову, все мимо, в обход. Спросит командир отделения, о чем разговор ведется, а он поднимется из-за стола и молчит. Предлагали ему другую собаку взять, на выбор давали: бери, которая на тебя глядит. Не взял. Один, говорит, дослужу, заботы меньше, переживаний.

Поглядел начальник заставы на него и говорит:

— Тяжело, Горушкин, тебе здесь служить будет, может, на другую заставу перевести?

— Что же, товарищ начальник, глядите, как лучше, вам виднее.

— Ну, а ты-то как?

— Я ничего. Могу и на другую. Ежели можно, пошлите куда-нибудь подальше отсюда, в горы — климат там не такой горячий, ближе к нашему уральскому подходит.

Вот так он и уехал.

Один раз встретился я с ним. Случилась мне командировка на тот участок. Опять же все по своей специальности: семинар ковочных кузнецов там проводился. Добирался я туда полных четыре дня. Местность не то что наша пустыня — горы под самое небо, обрывы, пропасти, вековые леса. Красота! И чудится мне, будто я по родному Уралу еду. Только солнышко светит немного не так: ласково, приветливо. Так в тебе все и млеет от эдакого блаженства. Захотелось мне отдохнуть немного, коня подкормить. Выбрал подходящую лужайку и только было расположился, слышу, кто-то зовет меня.

— Вьюга! Вьюга, лешак тебя задери: совсем оглох?!

Обернулся — Горушкин стоит возле камня.

— Неужели ты, окаянный кузнец?!

— Признаешь, так я, — отвечаю ему. И сам тоже, как обалделый, стою, шутка ли — на совсем незнакомом участке встретиться, да еще с кем!

А Горушкин кинулся ко мне и давай от радости в бока меня тискать.

— Вьюга, железная твоя душа… Ты и не знаешь, как я радешенек, что тебя встретил… Как там ребята на заставе? Как товарищ начальник? Все ли живы-здоровы?

Завалил меня вопросами, не поспеваю отвечать: все его интересует. Вид у него свежий, радостный, даже беззаботный какой-то, будто он не в пограничных войсках служит, а отдыхает где-нибудь на Крымском полуострове. О Барине не вспоминает, похоже, забыл. Постояли минут десять, пошли — его время к концу подходило. Поднялись на горку и отсюда заставу увидели. Она стояла внизу, на полянке, которую окружали высокие сосны и дубы. Чудно как-то: на юге сосны! Впрочем, они здесь такие же красивые и стройные, как и на севере. Идем, о всяких пустяках разговариваем, смеемся.

Вдруг Горушкин приотстал от меня на шаг, присел — я подумал: нашел что-нибудь или сапог поправляет. А он сперва как-то странно зашуршал, захрипел, потом захлопал ладонями по своему дождевику и закричал по-петушиному. У меня даже конь заполошился, чуть поводья не оборвал.

— Что же ты делаешь, озорник эдакий?! — крикнул я. — И не предупреждаешь!

— Обожди, Вьюга, обожди, слушай хорошенько, — замахал он рукой, словно я мог чем-то помешать ему. И вдруг снизу в разомлевшей пограничной тиши раздался ответный петушиный крик. Он прозвучал забористо и звонко, как вызов. Горушкин просиял от радости. Опять во всю мочь захлопал по дождевику ладонями и заорал все тем же кочетиным голосом. И снова на заставе пропел петух, но уже без вызова, а как-то торжественно и напевно.

— Вот и все, — подмигнул Горушкин, — пошли, все в порядке.

— Что это обозначает?

— Так, ничего не обозначает. Просто петух. Солист. Поет шибко красиво, прямо за душу хватает.

— А к чему нужно его красивое пение? Здесь не музыкальная комедия, а пограничная застава.

— Ничего ты не понимаешь, Вьюга. По-твоему, выходит, что пограничника можно только постным потчевать? Ошибаешься. Он и в скоромном неплохо разбирается. А Солист поет к делу, не для баловства. Вот откликнулся, значит, на заставе полный порядок, никаких происшествий…

— Ну, а ежели нет порядка, тогда как?

— Смотря по обстоятельствам, — ответил Горушкин. — Ежели, скажем, тревога — он, как полковой трубач, загорланит, в две ноты, и не один раз, а три. Ежели начальства много понаехало, инспекция, например, или еще что — два коротких запева и порядок. А еще ночью каждый час с пограничниками разговаривает, которые в наряде находятся. На заставе всего трое часов: у начальника, в дежурке висят ходики о кошкиной мордой на циферблате, да еще одни — «Павел Буре» с ключевым заводом одна тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года выпуска — эти переходят из рук в руки. В общем, весь личный состав обслуживают. И дают их только тогда, когда что-то на границе сверять приходится. Вот поневоле к петушиному крику будешь прислушиваться.

— Постой. Это даже забавно.

— Ничего забавного нет. Все деловое, служебное.

— А как же он узнает, что начальство приехало или инспекция? Дежурный ему, что ли, об этом докладывает?

— Нашел чего спрашивать! Солист-то на конюшне живет и всех заставских лошадей, как своих куриц, знает. Появились чужие лошади — все…

Когда я спросил его, кто же приучил этого горлопана к такому хитрому делу, он не признался, что это его работа: давно, говорит, Солист, на заставе проживает. А как только мы подошли — все само собой открылось: огромный, красноголовый петушина с черной широкой грудью, с янтарно-золотистой шеей и с таким надменным задиристым видом, ровно он тут сам бог и воинский начальник, важно прогуливался у ворот. Увидал он Горушкина, затопал ногами, потом вытянул шею, и, как одурелый, пустился навстречу нам. Не успел я моргнуть глазом — он взлетел Горушкину на плечо и заорал так, что у меня чуть барабанные перепонки в ушах не лопнули. Вот это — Солист!

Зашли мы во двор — начальник заставы стоит. Горушкин прогнал с плеча петуха, приставил к ноге винтовку и доложил о выполнении службы. Начальник видел этого горластого безобразника, но ничего не сказал, вроде так и должно быть. Я представился и доложил о благополучном прибытии. Пошли с Горушкиным в конюшню — лошадь мою ставить, и петух за нами, Так по пятам и идет. Я говорю:

— Прогони ты этого олуха, не собака ведь, а бестолковая домашняя птица. Чего ты позволяешь ей? Ну, к чему ты такое баловство на государственной границе разводишь?..

— Пущай идет, он тоже службу выполняет, — отвечает Горушкин.

А когда мы вышли из конюшни, петух вдруг тревожно гоготнул, подпрыгнул и заорал: к-р-р-р… И еще одно чудо свалилось на нас: с высоченного дуба, который рос перед окнами заставы, кубарем скатился бурый косматый медведь и прямо кинулся на Горушкина. Я — бежать, но Горушкин удержал меня.

— Стой! Куда побежал, не тронет.

Зверь фыркал, урчал как-то забавно, терся мордой о плечо Горушкина, а тот трепал густую медвежью шубу и ласково приговаривал:

— Ну, ну, здравствуй, Потапка, соскучился, стосковался. Ух, ты, братуха, как, жив-здоров? Что в гарнизоне новенького?

А медведь в ответ на эти нежности тихонько рявкал и тряс башкой.

— Так, значит, порядок. Хорошо. Молодчина, Потапка. А как этот дружок вел себя? — указал он на петуха, который стоял рядом и не сводил с Горушкина ревнивого и рассерженного взгляда. Медведь заревел с каким-то перебором, протяжно, вроде на что-то жаловался.

— Ага, понимаю, понимаю, Потапушка. Значит, этот мошенник опять на конюшенной крыше сидел и с персидскими петухами перекликался. Безобразник эдакий!

Солист отскочил на шаг и сердито загоготал, зашебаршил по земле крыльями.

— Не возмущайся, Солист, нехорошо так! Критику уважать надо!

А петух все не унимался, раздраженно вскрикивал, дергал головой и с ненавистью глядел на Потапку.

— Ну, отставить! Сплетник, ты, Солист, оказывается, — сказал Горушкин. — Ябедник. Говоришь, Потапка с бойцами самбо занимался? Ну, и пускай борется на здоровье, пускай силу свою развивает — она ему пригодится.

Медведь тоже подал голос. Горушкин погладил его, а другой рукой привлек к себе петуха.

— Эх, вы, дурачки, друг на дружку ябедничаете. Нехорошо как!

Пообедав, Горушкин пошел спать, а я устроился в холодке и занялся чисткой конского снаряжения. Ко мне подсел свободный от службы пограничник.

— С земляком, что ли, встретился? — спросил он.

— Ага, с земляком. А по первости и служили вместе на одной заставе. Все со своими зверями возится. Призвание, что ли, такое?

— А как же? Талант! Как перевели его к нам в горы, и жизнь на заставе пошла по-другому: радости прибавилось, будто он ее в солдатском мешке к нам принес. Ты видишь, что они выделывают, эти звери? Кого хошь, в смех введут.

— Кое-что видел.

— Вот то-то и оно. А ведь не каждый сможет так их выучить да приголубить к себе. Сердце надо иметь. Вот взять, к примеру, того же Потапку — пакостник зверь. От него все может случиться. А Горушкин души в нем не чает, братухой зовет… — Пограничник надвинул на глаза фуражку и давай рассказывать о похождениях моего земляка.

…Когда Горушкина перевели на эту заставу, Потапка был уже здесь старожилом. Только никто, конечно, с ним не занимался. И вот он вдруг чего-то задурил. До этого ласковый был медвежонок, игровитый, а тут никого к себе не допускает, лупит всех с большим злом. Кончилось это тем, что свалил он с ног тетю Дусю — прачку заставы — одежонку, конечно, на ней всю поизорвал, немного покарябал ее. Начальник приказал дежурному уничтожить зверя. Вот тут Горушкин и вступился.

— Природный инстинкт в нем заговорил, товарищ начальник, ни к чему губить Потапку: ложиться он собрался, нельзя в такое время жизни его лишать.

— Природный инстинкт! Хищник в нем проснулся, вот что! Он мне со своим инстинктом скоро до пограничников доберется и калечить начнет их, — сказал начальник.

— Не будет, товарищ начальник. Отпустить его надо — найдет себе подходящее место, перезимует и опять на заставу придет.

Начальник строгий человек, разговаривать много не любит, но совета послушался. И вот взял Горушкин Потапку и повел в горы, как собачонку какую. Смеялись тогда пограничники. Придет, мол, твой зверь, как раз, держи карман шире. Попадешься ему под горячую руку в лесу, так он еще тебе по знакомству и мозги набекрень поставит. Но Горушкина разве возьмешь такими словами! Он помалкивает себе под нос и свое дело справляет.

И вот только запахло весной в горах, пригрело солнышко студеные камни, появились проталинки, Горушкин стал к лесу приглядываться. Заберется в свободное время на вышку и поглядывает в бинокль. А ребята смеются.

— Здорово обыграл тебя Потапка! На кривых ногах, а объехал…

А Горушкин поглядел на них и говорит:

— Нет. Не объехал. Во-о-он с горы спускается, поглядите, кто хочет.

И действительно, идет Потапка, ревет во всю мочь, птиц и зверей по лесу пугает. И прямиком — на заставу! А сам — весь обшарпанный, худущий, а шерсть дыбом, клочкастая, серая, будто в драке его всего ободрали. Горушкин встретил его у ворот и давай обниматься: радость такая великая. И потекла жизнь у Потапки по-прежнему.

Повадился он за Горушкиным на границу шататься, прямо как служебная собака за ним таскается. А тут случилось такое дело, что брать его на границу ни в коем разе нельзя — в засаду пошел Горушкин. Нарушители появились только под утро. Шли они глубоким ущельем. Началась перестрелка. Нарушителей было в два раза больше, чем пограничников. Укрылись они за камнями и постреливают, прикрывают отход своих главных сил, чтобы контрабанду спасти — у них ведь тоже своя тактика. И вдруг в разгар боя в тылу у контрабандистов появился медведь. Прыгнул он с дерева, заревел на все ущелье и пошел. И получилось: с одной стороны наряд пограничников не дает нарушителям головы высунуть из-за камней, с другой — страшный зверь на них наступает. В общем, на два фронта надо действовать. А Горушкин увидел своего Потапку, да как крикнет:

— Потапка! Ого-го-го-го!.. Дери их, проклятых! Ого-го-го-го!..

Переполошились нарушители, побросали оружие и бегом к пограничникам. Спотыкаются да бегут, руки вверх подняли. Как-никак, люди, а то ведь зверь, его и пулей не всегда остановишь!

Крупная контрабанда была задержана в этот раз: золотые изделия, валюта и еще какие-то очень важные документы, старинные рукописи. В Москву их отправили.

А Горушкин потом рассказывал, что Потапка и не собирался нападать на нарушителей, не обучен он нападать на человека. Просто он шел по следу Горушкина и когда зачуял его — обрадовался и заревел…

Спирька

Спирька — обыкновенный мальчишка лет двенадцати. И лицо у него обыкновенное: широкое, нос пуговкой и веснушки, как в постных щах капельки конопляного масла, и вихорек на стриженой белобрысой голове в запятую закручен. Только тем и отличался он от всех прочих мальчишек, что не гонял голубей по крышам, не блудил по чужим огородам и садам, а «служил» на жаркой персидской границе. Проще сказать, был «сыном заставы».

На заставу Спирьку привез в 1927 году старшина Бондаренко. Подобрал его где-то в Бакинском порту, беспризорного, больного и слабого. Бондаренко отслужил три года сверхсрочной службы, уехал домой, а Спирька остался на границе. Но фамилия бывалого старшины навек пристала к мальчишке. В списках личного состава он так и значился: Бондаренко Спиридон. Бойцы говорили между собой, что старшина хотел увезти Спирьку на Полтавщину, — очень привязался к парнишке, — но Спирька, хоть и любил своего названного родителя, границу любил больше и наотрез отказался покинуть заставу, а напоследок даже упрекнул своего батьку за то, что он бросает товарищей по оружию.

Ходил Спирька в ладной форме пограничника: фуражка зеленая набекрень, ремень затянут на последнюю дырку так, что дыхание перехватывает, и даже портупею носил через плечо. А мне, ковочному кузнецу заставы, ходу не давал до тех пор, пока я не подогнал по его сапогам строевые кавалерийские шпоры. Сделал я эти шпоры на совесть: аккуратные, с малиновым звоном. Очень Спирьке понравились!

Простые железные шпоры огнем горели на Спирькиных сапогах. Я научил его чистить их сперва золой, потом стальной струной шлифовать — так он, постреленок, все струны пообрывал с балалаек, которые были в ленинской комнате. А после струны или шомпола шпоры сияли, глядеться можно было в них, как в зеркало.

Но не это было главным Спирькиным интересом. Мальчишка, кажется, рожден был пограничником и с нетерпением ждал, когда начальник заставы доверит ему настоящее дело: пошлет в наряд.

А начальник и не отказывал Спирьке и не торопился. Не торопился потому, что мальчишке и так работы хватало. Он и воду возил с красноармейцами, и лошадей чистил, и стенную газету малевал — мастер был по этой части.

Возвращался я как-то раз с соседней заставы — за подковами и инструментом туда ездил. И только спустился в балку, такая картина мне открылась: на той стороне, у самой границы, крестьянин стоит, а буйвол его на нашей стороне гуляет, траву щиплет. Возле мужика оборванный мальчишка вертится, так годов десяти, пожалуй. Придержал я коня, — дай, думаю, погляжу, что дальше будет. Мужик манит буйвола к себе, но это такая скотина, что слова его не тревожат, палку хорошую надо. Тогда мужик подхватил мальчишку, перешел речку-границу — воды немного, по колено, не больше — и пустил его на нашу сторону, а сам вернулся на свой берег. Мальчишка за буйволом погнался, но тот недовольно мыкнул, задрал штопором хвост — и от него. И тут случилось такое, чего я никак не мог ожидать: из кустарника кто-то выпрыгнул и свалил мальчишку с ног. С минуту, наверно, в густой траве шла возня, мальчишка орал дурным голосом, отбивался руками и ногами. Но где ему справиться — на нем уже победителем восседал Спирька и связывал ремнем руки.

Мужик из себя выходит, кидается, как ненормальный, кричит, а перейти на нашу сторону боится. Наконец, Спирька управился с «нарушителем границы», поднял его на ноги и толкнул в бок: двигай, мол, по направлению к заставе, там разберемся, кто ты такой есть.

Выехал я на патрульную дорогу и догнал Спирьку. Он сияет, чертенок, от радости и говорит, как на докладе у начальника:

— Вот, дядя Матвей, полюбуйтесь — нарушитель государственной границы. Контра перекатная, диверсию с той стороны учинял. А главный вон вприпрыжку скачет, видите? Беснуется. Вот бы его еще прихватить сюда…

Словно обреченный, шел по тому берегу несчастный крестьянин. Грязная изорванная рубаха сползала с его плеч, он то и дело поправлял ее и умолял молодого аскера отпустить «баранчука», обещал за это все милости аллаха. Крестьянин был страшно напуган, потому что недалеко находился персидский пограничный пост и — не приведи аллах — увидит начальник, несдобровать бедному мужику, быть битым.

Спирька без умолку стрекотал:

— Он его перетащил сюда. Ухищренное нарушение границы, да, дядя Матвей? Вы видели, как я действовал? Здорово, да? Дядя Матвей, как по-вашему, храбрость я проявил в этом деле или нет?

А я его спрашиваю:

— Ты лучше скажи, Спиря, куда ведешь этого пацана?

— На заставу, — с удивлением ответил Спирька. — Куда же еще вести диверсанта?

— Ну, вот что, Спиридон, действовал ты отлично, ничего не скажешь. «Старики» позавидовать могут, — ободрил я юного пограничника. — Только у нас на заставе делать ему нечего. Таких можно не задерживать, а выгонять обратно. Его ведь буйвол сюда затащил, а не иностранная разведка. Видишь, отец на той стороне… И, наверно, бедняк из бедняков, богатый ведь не будет на одном буйволе пахать. Да и в рванье таком ходить не станет. Как ты думаешь?

Гляжу, мой Спирька смутился.

— А как же, дядя Матвей?..

— А вот так: пускай он забирает своего буйвола и проваливает домой. Нам чужого добра не надо, Спиря, и с бедняком так обращаться — это не по-товарищески. Согласен, что ли?

У Спирьки даже лоб вспотел, и вижу я, что нет у него никакой охоты пацана отпускать.

— Ты можешь не сомневаться, начальнику я доложу все как есть. Задержание нарушителя границы будет на твой счет записано.

Спирька вздохнул, и лицо у него прояснилось.

— А теперь помоги пареньку-то с упрямой скотиной управиться. Да не косись так на него, не шпион ведь он, а хороший мальчишка. Его сразу видать…

После этого случая Спирька словно на целую голову вырос, повзрослел как-то сразу. А начальник заставы стал Спирьке чаще давать деловые поручения. На соседние заставы стал посылать его или в тыл — за почтой.

С этого времени и коня за ним закрепили — был у нас такой игреневый заводной конишка, как раз по Спирьке. В седле парнишка держался как настоящий джигит, лозу рубать мог, и шашка у него была своя — из обломков строевого клинка сделали. Когда за почтой или с поручением на соседнюю заставу ехал, давали Спирьке старый драгунский карабин. Стрелял он неплохо.

И вот как-то отправился Спирька свежую почту получить, красноармейские письма отвезти. А у нас в это время пограничники банду доколачивали — и банда-то так себе, с десяток сабель.

Спирька благополучно сдал почту, получил все, что полагалось, упрятал в переметные сумы, вскочил на коня и помчался к дому.

Время было осеннее, жара спала, дождички изредка перепадать стали, и в балках опять травка зазеленела. А воздух такой свежий да чистый, кажется, на сто километров можно разглядеть все до последнего кустика. Только Спирьке совсем невдомек, что так хорошо и свежо кругом. Поджимает шпорами коня и радешенек, что теперь он не просто Спирька, а самостоятельный пограничник и может не только над конем свою власть показать, но, ежели потребуется, вступить в бой с врагами. Думает он так, и радостно у него на душе от вольных мыслей и от ветра, который в ушах свистит да в грудь упруго давит.

И вдруг впереди на дороге два всадника появились. Залп — и Спирька повалился вместе с конем. «Бандиты!» — промелькнуло у него в голове. А конь уже ногами бьет, голову напрочь откинул, храпит — кончилась его жизнь. Выбрался Спирька из-под коня и смекает, что делать. Бандиты на дороге стоят, винтовки перезаряжают. Спирька тоже за карабин взялся, пристроился за спиной коня и открыл огонь. И бандиты палить начали. Но у Спирьки небольшое преимущество: он за убитым конем, как за бруствером, скрывается, а бандиты со всех сторон открыты.

Пограничные бои скоротечны и жестоки — кто кого. Спирька понимал это и дорожил каждой минутой. Вот один бандит как-то неловко скатился с седла. Лошадь его вздыбилась, повернула назад и понеслась. И у Спирьки из ноги уже кровь сочится, но парнишка бьет и бьет из карабина и никакой боли не чует. Какая-то дикая радость его обуяла, когда увидел, что бандита подстрелил.

А второй не отступает. С коня спрыгнул, прилег за камень и стреляет. И Спирька стреляет, но не берут пули бандита. А Спирьку опять что-то больно кольнуло, плечо заныло, и в глазах черные мухи замелькали. Рука словно не своя стала, совсем не слушается. Но Спирька теперь уже не о себе думает, а как бы пограничная почта врагам не досталась: куда с ней деваться? Отстегнул он подпруги на убитой лошади, стащил седло и пополз, прикрываясь им. А голова-то не слушается, сознание то и дело затемняется. И уже не слышит Спирька громового перестука конских копыт.

Это спешат пограничники. Выстрелы услышали.

Спирька пришел в себя на заставе.

Я помогал лекпому перевязывать его. Терпеливый парень, даже не застонал ни разу, только зубами скрипел. А увидел меня — глаза слегка заблестели, спрашивает:

— Дядя Матвей? Хорошо, что вы. Вот… а мне ведь ни капельки не больно.

— Ну, ну, ты это брось, парень!

— Правда. Только голова немного кружится. Дядя Матвей, как вы думаете, есть у меня теперь пограничная отвага или нет?

Я успокоил его, да и как иначе — ведь подвиг совершил мальчишка, а такое не каждому человеку в жизни доводится.

Каримбаба Гусейнов

Ранней весной начальник заставы стал посылать меня в колхоз, который организовался недалеко от нас.

Объединились на совместную работу и жизнь десятка четыре бедняков. Трудно им было и пограничники всем, чем могли, помогали.

Время шло к севу, надо было плуги готовить, бороны, прочий сельхозинвентарь; надо было лошадей ковать, телеги ремонтировать. Вот поэтому и посылал меня начальник чаще, чем других. И сегодня, как только я собрался туда ехать, он и говорит мне:

— Ты уж, товарищ Вьюгин, вникай там, пожалуйста, во все дела — не в гости едешь. К народу прислушивайся, помогай и делом и советом. Обстановка, сам знаешь, какая. Колхоз слабый, только вторую весну нынче справлять будет. Он сейчас похож на молодое деревце, которое только что в грунт высадили — жить охота, а корешки слабые, за землю еще как следует не уцепились. Досмотр ему нужен, чтобы тварь какая-нибудь не сгубила. В общем, проводи там политику Советской власти. И совестно будет нам, чекистам, ежели мы свое родное детище на ноги не поставим. Как ты думаешь?

— Положительно думаю, товарищ начальник. Обязательно поставим на ноги. Все поднимемся и вытянем.

— Это так, но одной силы здесь мало, — задумчиво проговорил он и поглядел на меня долгим невеселым взглядом. — А ты знаешь, что Гулямханбек происходит из этого селения? Здесь он не только родился и вырос, но и первую банду вывел отсюда…

Это действительно было так. Правление колхоза находилось теперь в его доме, крытом черепицей. Земля, хозяйственные постройные, большой сад и виноградник — все это больше не принадлежало Гулямханбеку. Одна его старая мать жила в этом селении.

Всякий раз, когда я приезжал в колхоз, меня с радостью встречал мой знакомый Каримбаба. Голова Каримбабы отливала червленным серебром — это не старость, а жизнь так посеребрила его. Глаза у него были еще свежие, полные какого-то внутреннего восторга, и когда он не горячился — добрые. Ему очень хотелось научиться так же, как я, управляться с огнем и с раскаленным железом. Во всякой работе он был моим первым помощником и молотобойцем.

В этот раз Каримбаба встретил меня на околице. Он был чем-то встревожен. Я слез с коня, поздоровался, как всегда, весело, с шуткой, но Каримбаба ответил мрачно:

— Плохо, Матвей, совсем плохо, — вместо радушного восточного приветствия заговорил он. — Вчерашний день два человека бросал колхоз и ушел. Колхоз бросает, только барашка режет, мясо берет, уходит.

— Как это так?! Куда уходят?! Какое имеют право? — повторял я нелепые вопросы. — Говори толком, чего загадки загадывать?

— Что такое толком? Не понимаешь? Народ уходит, селение бросает. Куда уходит — Каримбаба не знает. Гулямханбек один знает. Он свой надежный человек присылал.

— Когда присылал? Где этот человек?

— Не знаем. Ничего не знаем, Матвей. Он сказал и ушел. Сказал: Гулямханбек все хорошо помнит, ничего не прощает. Очень скоро свой дом приезжает. Колхозный всех резать будет. Хона поджигать будет. Детей огонь бросать будет…

Новость эта очень меня расстроила. Сегодня только угрозы, а завтра Гулямханбек ворвется в селение и натворит столько бед, что нелегко будет удержать колхоз от развала. Этот бандит не из таких, чтобы бросаться словами. Он уже не раз пытался свести счеты с колхозниками: убил председателя, захватил и угнал на ту сторону отару овец вместе с чабанами. Пытался поджечь селение…

Доложил я о случившемся начальнику заставы, а он, вместо того чтобы призадуматься или осердиться, поглядел на меня прищуренными глазами и улыбнулся:

— Растерялся?

— Да нет, — неуверенно пробормотал я.

— Вижу. А ты думаешь, я посылал тебя только для того, чтобы ты лошадей там ковал да телеги чинил? Нет, не только за этим. — Он помолчал немного, а потом сказал: — Ну вот что, ежели этот прохвост полезет через границу, встретим как полагается. Но думается мне, что Гулямханбек в настоящий момент не решится на такой шаг — разлад у него в шайке идет: награбленное между собой поделить не могут. Это мы точно знаем… А тебе, дорогой товарищ, придется денек-другой в колхозе побыть, народ успокоить, ну и, конечно, принять меры, какие следует, чтобы все на свои места поставить. Действуй! Не один, конечно, с активом. Хороших людей хватает. Все не побегут, не поддадутся на провокации и на угрозы…

Вернулся я в колхоз. Каримбаба опять за околицей меня встретил. Докладывает, что пока меня не было, из колхоза еще одна семья ушла.

— Я немножко думал, Матвей, — начал он, поглядывая на меня. — Надо мамашку Гулямханбека тюрьма сажать. Пущай там немножко сидеть будет. Хорошо?

— Хорошо, да не совсем, — ответил я с удивлением. — За какие же преступления решил ты упрятать старуху в тюрьму? Она, вроде, никого не трогает, никому не угрожает. Доживает век, коптит небо и все.

— Э-э, Матвей, Матвей, зачем так не понимаешь? Чтобы Гулямханбек боялся немножко. Он посылал к нам человека, мы тоже будем посылать человека. Будет угрожать, мы тоже будем угрожать. Мамашка тюрьма сажаем, нервы немножко портить будем ему.

— Нет, такое дело не пойдет, Каримбаба, — решительно возразил я. — Ты в заложники хочешь взять старуху? Не подходяще. Она хотя и буржуйского происхождения, а все равно старуха. Мать. Что-нибудь другое придумать надо…

Собрали собрание. Поговорили. Но никого не успокоили. Народ держится настороженно, каждый уйти с собрания поскорее торопится. Понял я, что пока Гулямханбек живет в добром здравии возле границы, колхозу не видать спокойной жизни. Страх постоянно будет висеть над жителями селения.

— Думай, Каримбаба, думай хорошенько, — говорил я своему другу, когда мы остались с ним в колхозной кузнице возле чуть тлеющего горна.

А весна уже степь будоражит — время большой работы пришло на поля. Над землей голубая хмарь подымается. Курганы дымком курятся. Трава по ложбинкам пробивается… И такое множество птиц кругом, что если собрать в одно место весь их писк и гомон, весь щебет и свист, всю их тоску и радость — с ума сойти можно, оглохнуть. Только бы работать сейчас, землю от зари до зари ворочать. А тут ломай голову, как народ успокоить и удержать от паники.

— Думай, Каримбаба, дело не ждет…

— Что думать? Эх, Матвей, плохой наше дело. Я совсем сердитый сейчас. Задушил бы этот шакал. Пошел туда, той сторона, немножко ждал и душил его. Хочешь, так будет?

В глазах его была отчаянная решимость. Мне даже не по себе стало от этого взгляда.

— Нет, не подходит.

— А, что такое подходит? Он колхоз хочет совсем душить, новую жизнь, которую товарищ Ленин давал, душить хочет! Это подходит?! Он советский человек убивает, кинжалом режет — это тоже подходит, да?! — Каримбаба горячился, глаза стреляли искрами.

— Не об этом разговор, — возразил я. — Просто нельзя тебе ходить за границу… Бандиты хорошо знают, кто ты такой…

Я сердцем чувствовал, что решение этого сложного дела где-то близко.

— Мне нельзя! — воскликнул он. — Хорошо. Другой человек может ходить. Я знаю, есть такой человек.

— И не убивать, — заметил я строго. — Зачем мы руки будем об него поганить? Заманить сюда… Пусть народ поглядит на этого черта и спросит с него полной мерой за все.

— Конечно, пускай спрашивает!..

Долго мы говорили в этот вечер, обсуждали одно предложение за другим, спорили и даже сердились — слишком все-таки горячий человек Каримбаба. На ночь я остался в кузнице: новые лемеха ставил, потом взялся за сеялку. На следующий день я ждал, что пахари в кузницу за инвентарем придут. Но никто не приходил. Даже Каримбаба. Обезлюдело селение, притихло. Мне даже как-то жутко стало от этой тишины. Вдруг Каримбаба, по своему отчаянному характеру, махнул на ту сторону. Что тогда делать?

В полночь пришел Каримбаба. Плюхнулся у горна, привалился к плетенке с углем и захрапел. На рассвете проснулся и спрашивает: сколько проспал?

— Что проспал, не воротишь, — ответил я ему. — Докладывай о деле. Жду тебя целые сутки.

Каримбаба был спокоен и даже слегка улыбался.

— Порядок, Матвей, — сказал он. — Может, сегодня будет, может, завтра будет; Гулямханбек сам придет в селение. Сулейман такой хороший человек. Он все сделает, что Каримбаба захочет. Такой хороший человек Сулейман…

Каримбаба был рад, как ребенок, и теперь готов был говорить без конца. А я встревожился. Я хорошо знал этого Сулеймана. Было время, когда он водил дружбу с беднотой, потому что и сам был не из богатых, а потом вдруг ушел с Гулямханбеком на ту сторону. Вместе с ним бывал в набегах. И только полгода назад откололся от него — пришел, бросил оружие и стал жить в кособокой хоне, которая, как гнездо ласточки, прилепилась к обрыву на краю селения. Что разъединило главаря банды и его джигита, никто не знал. А Каримбаба и и в чем не сомневался. Он доверялся Сулейману с какой-то детской доверчивостью.

— А вдруг он?..

— О-о, зачем так?! — И снова глаза Каримбабы высекли искры. — Сулейман сказал: очень хорошо будет. — Он подобрал под себя ноги, обутые в крючконосые чарыхи, и стал рассказывать:

— Сулейман придет на той сторона и такой слова будет говорить Гулямханбеку: мамашка его совсем-совсем плохой стал. Скоро помирать будет. Еще один раз своего сына увидеть хочет, сказать ему кое-что хочет. Прощаться перед смертью немножко хочет… Сулейман скажет такое — Гулямханбек обязательно придет. Один для такой дело придет, никакой банды с собой брать не будет. Сулейману верить будет… Это очень хороший для него приманка…

Приманка приманкой, а я собрал человек десять надежных ребят и расставил их так, что все подступы к селению были в наших руках. Мы с Каримбабой и еще двумя неплохо устроились во дворе той хоны, где жила мать Гулямханбека. И потянулось время: минута казалась часом, час — сутками. Когда на селение опустились густые сумерки, к нам пришел посыльный от наблюдателей и доложил, что три человека перед вечером нарушили границу с той стороны и, отпустив лошадей, залегли в кустах ракитника километрах в пяти отселения.

— Он! — волнуясь, прошептал Каримбаба. — Зачем три человека? Два!

— Три, — повторил посыльный. — Может, ошибался?

— Нет. Три…

Но разговаривать было уже некогда. Надо было подготовиться. Я еще раз повторил задачу, разъяснил как следует. Каримбаба успокоился. Было тихо. Птицы уснули, только цикады тихо свиристели.

Неуклюже и бесшумно полосовали темноту летучие мыши. Сперва мы услышали встревоженный лай собак, потом — осторожный цокот копыт. Насторожились.

Пришельцев, действительно, было трое. Они остановились возле самой хоны и долго прислушивались. Кто-то спешился, неосторожно брякнув стременем; крадучись, подобрался к калитке. Каримбаба шепнул: «Сулейман». И двое других спешились, привязав лошадей к стволушелковицы. Подошли к Сулейману. Опять короткий глухой разговор. Молчание. А я сидел в своей засаде уже весь мокрый. В руках у меня была жесткая, пропахшая лошадиным потом попона. Я не сводил глаз с высокой угловатой фигуры, прислонившейся к дувалу, — это был он, свирепый, мстительный бандит, одно имя которого наводило на людей ужас. Не помню, сколько времени простояли они возле безмолвной хоны, я только вдруг почувствовал, как потные руки мои будто освежил холодный сквозняк, отчего они еще крепче сжали попону. Калитка отворилась бесшумно, и во двор смело шагнул Гулямханбек — ему нечего было бояться: благополучно перешел границу, незамеченным проехал селение, и теперь вот он — порог материнского дома. Остановился, наклонил голову, чтобы не стукнуться о притолоку. В один миг мы с Каримбабой прыгнули ему на плечи. Попона и волосяной аркан спеленали его. Он не успел крикнуть, но успел выстрелить. Это был выстрел наугад. Но и такой может быть роковым. Каримбаба, хрипло простонав, выпустил из рук конец аркана…

Во двор вбежал Сулейман. Он упал на колени и закричал протяжно, тревожно, неразборчиво. Потом припал ухом к груди Каримбабы и стал слушать.

— Все. Яман дело, — проговорил он, подняв голову. Вытер концом попоны кинжал, который находился у него в руке, и ожесточенно толкнул его в ножны. Только тут я заметил, что второй бандит, которого Сулейман привел с той стороны вместе с Гулямханбеком, лежал мертвый…

…Целую неделю в доме, некогда принадлежавшем Гулямханбеку, шел суд над ним. Люди не уходили отсюда даже тогда, когда объявлялся перерыв. Приговор бандиту был вынесен поздно вечером. Его читали при свете керосиновой лампы, вокруг которой тучей кружились комары и ночные бабочки. Когда закончили чтение, все с облегчением вздохнули, словно избавились от тяжелого недуга. Вернулись в селение люди, которые еще недавно боялись выходить на улицы. И снова на дворах зазвенел говор, зажглись очаги. На колхозном дворе было людно — сюда пришли, чтобы «записаться» для новой жизни, которую дал товарищ Ленин. А на первом же колхозном собрании, которое проходило вскоре после суда, люди пожелали назвать свой первый пограничный колхоз именем Каримбабы Гусейнова.

Повар

На каждой пограничной заставе есть свои традиции. На одной, например, держат старого козла, для того чтобы его запахом отпугивать от конюшни ласку и прочую ночную нечисть; на другой — какого-нибудь ученого зверя для солдатской потехи; на третьей — заведут какие-нибудь отличные от других порядки. На нашей заставе тоже была своя традиция: выборы повара. Не приказом начальника назначали на эту должность, а выбирали общим собранием личного состава.

Однажды после обеда мы собрались в ленинском уголке, чтобы поговорить о хозяйственных делах, а заодно и выбрать нового кашевара. Дело в том, что Мищенко, поставленный на эту должность полгода назад, готовить стал плохо и невкусно, надоела его однообразная стряпня. На кухне и в столовой развел множество мух, а главное — совсем не понимал критику: ему говорят серьезно, а он либо улыбается, либо молчит, как истукан, и все опять делает по-своему. Выступающие на собрании пришли к одному выводу: Мищенко зазнался и к тому же обленился. Оставлять его в поварах не годится. Встал вопрос: кого выбрать?

Поднялся с табуретки Аксенов и, чуть заикаясь, сказал:

— П-предлагаю М-махмуда Узакова выбрать.

Наступила пауза, и все, будто по уговору, взглянули на очень смуглого, с густыми черными бровями пограничника, скромно сидевшего у стены.

— Правильно! Поддерживаю! — крикнул от двери здоровенный повозочник Лисицын. И тотчас заговорили все, кто был в ленинской комнате. Один Узаков молчал и растерянно разглядывал свои руки. Они были у него темные, с розовыми, как у новорожденного, ладонями, с длинными тонкими пальцами. Может, в эту минуту он вспомнил, как месяц назад эти пальцы так сдавили щетинистый кадык матерого разведчика, что тот выронил из руки пистолет и приневолен был сдаться. Тогда эти руки спасли жизнь пулеметчику заставы. А теперь он же — пулеметчик Аксенов — предлагает поставить Узакова поваром. Узаков поднялся и, волнуясь, одернул гимнастерку.

— Это, значит, товарищ Узаков совсем больше не годится? Совсем, да?! — воскликнул он. Задержал дольше всего колючий взгляд на Аксенове. — Повар — совсем плохо! — продолжал он. — Какой Узаков повар? Надо русский пища готовить — щи, каша, сладкий похлебка, что будем делать?

— Ежели выберем — не только щи и кашу, но и украинский борщ будешь варить, галушки и вареники, — ломким баском сказал рыжий, веснушчатый Остапенко.

— Не буду! Хочу на границу ходить, службу будем нести, бандитов ловить будем…

Узаков был моложе нас. Ему всего двадцать лет.

На заставу он попал не по призыву, а как доброволец, после того, как басмачи убили его отца — кишлачного активиста. Пограничники замолчали, поглядывая друг на друга. Снова поднялся Аксенов и, как можно мягче, сказал:

— Махмуд, зачем же ты сердишься? Дело серьезное и не только для тебя — для нас всех. Давай говорить спокойно.

— Что такое спокойно? Я совсем спокойный, — все так же взволнованно продолжал Узаков. — Зачем такое дело придумал? Хочешь узбекский еда кушать, да?

— А нам все одно, узбекская еда или мордовская — давай ее на стол да поболе, — весело заговорили бойцы. Это сразу внесло разрядку, вспыхнул разноголосый смех. Кто-то кричал с места:

— Лишь бы вкусно было да навар пожирнее.

— Плов, например, чем плохая еда? — философски заметил молодой, как мальчик, красноармеец, сидевший за столом.

— Плов очень тужолый пища, — пробормотал Узаков, сконфуженно улыбаясь.

— Ничего, что тяжелый, выдержим! Некого стесняться! Не девицы красные — солдаты! — смеялись пограничники.

— Желудочников среди нас нету!

Смех стих только тогда, когда поднялся со стула; начальник заставы Потапов.

— Аксенов дельное внес предложение, — начал Потапов. — Узаков, действительно, достоин нашего доверия. Давайте подумаем, ладно ли, что такой смелый и волевой боец будет занят хозяйственными делами. Но что попишешь? На такую работу нельзя ставить разгильдяя и неряху. На грязную, неряшливую хозяйку в деревне пальцем показывают, брезгуют ее стряпню есть. А у нас здесь передовой пост советской державы. Мы и вовсе не можем терпеть грязь на нашем столе. Хороший пограничник везде нужен…

Вдруг распахнулась дверь ленинской комнаты, и на пороге в нерешительности остановился дежурный.

— Что случилось? — повернулся к нему Потапов.

— Мыши, товарищ начальник, — как-то не сразу, словно еще в чем-то сомневаясь, ответил дежурный. — Рядовой Васильев прискакал оттуда и докладывает: с Персидской стороны бегут. Много их, чертей, товарищ начальник…

— Еще новость, — недовольно сказал Потапов. — Отставить собрание! В ружье! — крикнул он. Затем отдал распоряжение дежурному сейчас же доложить в штаб и усилить бдительность пограничных нарядов. Сам же вскочил на коня и ускакал…

…Зрелище было — описать невозможно! Вначале, как рассказал старший наряда Васильев, мыши перебегали от норки к норке, от комка сухой глины к другому комку и никому в голову не приходило, что надвигается беда. С каждой минутой мышей становилось все больше и больше — откуда бралось! Они пошли семьями, колониями, а потом — сплошной серой массой, широким — километра на два — фронтом вдоль границы.

Впереди шумным валом перебирались кузнечики, стрекозы, всякая мелкая мошкара, еще способная прыгать и убегать. Ползли змеи, скорпионы, фаланги. Кое-где бежали суслики, зайцы, линялые, в клочьях грязной шерсти, лисицы. А дальше уже не было видно ли сухой травы, ни камней, ни земли — одна сплошная, серая, тягуче-живая масса, которая двигалась к заставе.

Потапов галопом выскочил на лобастый бугор и растерянно огляделся. Везде были мыши. Он вспомнил экспедицию ученых, которые в прошлом году жили на границе, раскапывали мышиные норки, отыскивали разносчиков чумы. Ученые рассказывали пограничникам страшные истории, а те только украдкой посмеивались: «Говорят, больше ста лет прошло, как нет у нас этой болезни, а ежели есть она на той стороне — там и душить ее надо».

Потапов кинул возбужденный взгляд на бойцов, все еще сидевших в седлах, и приказал всем надеть противогазы, а коноводам отвести лошадей на соседний бугор, что поближе к заставе.

— Аксенов, зачем так много бежит мышка-чума? А? Скажи, пожалуйста, — спросил Узаков и напялил на лицо противогазную маску. Аксенов махнул рукой: некогда разговорами заниматься.

К бугру на большом галопе подкатили обозные лошади. В повозках было все, что можно найти на заставе: керосин, деготь, бочонок хлорки, бидон креолина.

С повозками появились и фельдшера. Они все выгребли из своих аптечек. На одной повозке привезли плуг. Здоровяк Лисицын торопливо перепряг своих тяжелоногих лошадей из повозки в плуг и, яростно вцепившись в поручни, начал первую борозду на пути мышиного нашествия.

А пограничники раскидывали по степи мышиную отраву, разбрызгивали керосин, поджигали солому, копали канавы. То там, то здесь появлялись фельдшера с бутылями, с бачками, с коробками. Пограничники, как привидения, метались в черном дыму, в пыльном зное. Потапов носился на взмыленном вороном коне в черной от пота и копоти гимнастерке и покрикивал осипшим от напряжения голосом:

— Осторожней с огнем! С огнем осторожней! Обмундирование в керосине! Следите друг за другом!

Над границей пахло тяжелым смрадом. Если бы не противогазы — нечем было бы дышать.

Пограничники, казалось, не уставали, не думали об отдыхе, и хотя они все еще отступали, пятились к заставе, но уже не так поспешно, как вначале.

Узаков яростно боролся с надвигавшейся серой чумой. Обмундирование на нем было порвано, местами оно обгорело, и там на смуглом теле розовели пузыри ожогов. Его мучила жажда, но нельзя было снимать противогаза. Он забыл все обиды, забыл и собрание, на котором его выдвинули поваром. Не забыл одного: смотреть друг за другом.

И вдруг перед запотевшими стеклами его противогаза вспыхнул яркий огонь, послышался отчаянный крик. Узаков стремительно кинулся за огненным клубком, катившимся по полю. Он узнал: это был Мищенко, тот самый незадачливый повар, о котором совсем недавно шел разговор. В два прыжка Узаков настиг Мищенко, свалил его с ног и сорвал часть горящей, одежды. В это время кто-то накинул на них попоны. Сперва Узаков почувствовал острую боль, потом стал задыхаться: противогаз больше не фильтровал дымную горечь. Ему показалось, что он кричит изо всей силы, так кричит, что противогазная маска раздувается, как резиновый шар. Но его никто не слышал, он и сам больше ничего не слышал и не видел — все затянуло прогорклым дымом…

Когда Узаков очнулся, первыми, кого он увидел, были фельдшер Дмитриенко и пулеметчик Аксенов. Узаков огляделся и, упершись забинтованной выше локтя рукой о край повозки, поднялся:

— Ну, что ты делаешь? — грубовато сказал Аксенов. — Лежи! Без тебя тут управятся.

Дмитриенко подсунул под нос Узакову аптекарский пузырек.

— Глубже вздохни! Вот так, хорошо. Как голова?

Узаков сел, растерянно моргая глазами. Повозка, на которой он сидел, стояла посередине заставного двора. А в вечернем, чуть розоватом небе, кружил самолет. Он с ревом снижался чуть не до самой земли, а затем взмывал высоко в небо, тяжело неся за хвостом темный клубящийся шлейф. Узаков понял, что самолет обрабатывает то место, по которому ползут мыши.

— А Мищенко? — спросил Узаков.

— В госпитале твой Мищенко, — ответил Дмитриенко. — Самолетом отправили. В общем-то ему тебя надо благодарить. Не остановил бы ты его, сгорел бы он, как свеча.

— С мышами заканчивают, — заговорил Аксенов. — Видишь, как авиация работает? Ученые прилетели. Разбираются, мышей потрошат… Говорят, что мыши эти обыкновенные, без этой, без чумы…

— А Мищенко скоро поправится? — спросил Узаков.

— Конечно, скоро, — подтвердил Аксенов. — С недельку, может, полежит. Правильно, доктор?

— А чего же? Пройдет!

— Хорошо будет, — задумчиво произнес Узаков. Не спеша слез с повозки и, оглядев свое жалкое обмундирование, пошел на заставу.

— Куда ты, Махмуд? — удивился Аксенов.

— Ужин готовить. Бойцы кушать хотят. Ученый человек тоже кушать хочет. Летчик тоже. Ты тоже кушать хочешь. Да?

— Тебе же надо полежать.

— Им тоже надо, — ответил Узаков, показывая рукой в ту сторону, где все еще были пограничники. — Им на границу надо идти. И кушать тоже надо. Всем надо…

Вот так мы и выбрали себе повара…

Рядовой связист Шариков

Вел я как-то на заставу новобранцев из учебного полка.

Местность скучная — голые плоскогорья, распадки, заваленные камнями; вдоль пограничной дороги — жесткая выгоревшая трава, цепкий бурьян, забрызганный колесной мазью, ниже дороги — речка, а воды в ней воробью по колено, одно лишь название, что речка. Но что поделаешь — водный рубеж! Здесь и проходит государственная граница, которую они должны будут охранять.

Поднялись мы на гору, спрашиваю ребят:

— Устали?

— Нет, чего тут, не устали…

— Ну, ну не сознаетесь, — говорю, — я-то хорошо вижу, меня в этом деле не проведешь. Здесь можно немного посидеть.

Сели мы возле большого серого валуна, закурили. Посмотрел я на молодых бойцов, посмотрел вниз на телефонные столбы пограничной связи.

— Землянку под горой видите? — спрашиваю. — Вон она, недалеко от телефонной линии. Знаменитая землянка. Она давно никому не нужна, а ребята все равно каждый год ее поправляют.

— А зачем? — заинтересовались новобранцы.

Я решил, что им полезно знать эту историю — служить-то здесь придется.

— Ну, что ж, послушайте, — начал я. — Три года назад, в тридцатом году, здесь банда Абульхатбека орудовала. Банда немалая, эдак сабель восемьдесят, а то и больше. А на заставе у нас всего-навсего двадцать семь сабель было. Сами посудите, что можно с такой силой сделать?

Однажды начальник заставы выехал по делам службы в тыл. Коновод с ним был, все как положено. Только это они в селение заехали — кинулись на них бандиты, с седел стащили, скрутили по рукам и ногам, в рот — кляп, глаза завязали и тащить. Прошло немного времени, развязали начальнику глаза, он сам себе не верит: перед ним Абульхатбек и еще с пяток бандитских главарей. Сидят, барашка жареного уплетают, молодым вином запивают. Абульхатбек нацедил из бурдюка вина турий рог и подает начальнику: «Пожалуйста, дорогой, очень прошу, немножечко губы мочить надо». Начальник, было, голос повысил, что, мол, это за игра такая, прекратите! А у бандитов маузер наготове. Но Абульхатбек не горячится, обходительный такой, вежливый и одно свое твердит: «Ты гость мой, начальник, нельзя сердиться, нехорошо. Я тоже не могу тебя обижать, кушай, пожалуйста, вино пей. Можешь песни петь, можешь лезгинку плясать. Что хочешь — все можешь!» А начальнику не до веселья.

Абульхатбек в разговор пустился, так, о мелочах всяких. Начальник отвечает и сам кое-что спрашивает. Побеседовали немного, начальник и говорит ему: «Ну, раз я твой гость, то знай, что гостя по русским обычаям в доме долго нельзя задерживать, грешно. Мне пора домой». — «Пожалуйста, — отвечает Абульхатбек, — твоя домой надо — сделаем, все сделаем, мой начальник. Когда есть дело — зачем человека задерживать? Нехорошо!». Он хлопнул в ладоши — вошли двое, из его свиты, видно. Спросил их, накормили ли они коновода. Все, говорят, в лучшем виде сделали: и накормили и вином напоили. Потом Абульхатбек приказал отдать пограничникам оружие, лошадей и проводить их из селения. Вот какие веселые фокусы вытворял этот бандюга. Постоянное обиталище у него на той стороне было, а к нам он наскакивал, чтобы поразгуляться, кооперацию пограбить, население припугнуть. С пограничниками заигрывал и, должно быть, хотел показать, что настоящий хозяин границы — он…

Много вреда приносил Абульхатбек. Но не все коту масленица, приходит и великий пост. Так и с Абульхатбеком случилось.

Дело было весной, а по весне и наши скучные места неузнаваемо преображаются. Зелень кругом, и по всем косогорам маки цветут.

В это время и случилось какое-то повреждение на телефонной линии недалеко от землянки. Стрельбище тогда тут было, и землянку эту построили, чтобы мишени хранить от дождя, стрелковый инвентарь кое-какой, а когда нужно — показчику[89] укрываться. И полевой телефон туда ставили.

Выехал из комендатуры телефонист, Шариков по фамилии. Отыскал обрыв провода. Поставил у столба винтовку, подсумок снял для удобства. Надел на ноги когти и полез на столб. Сидит там у самых изоляторов, работает, и никакой другой думки в голове у него нету. Известное дело — нестроевой. Слышит, кто-то окликнул его. Поглядел Шариков вниз и чуть не сорвался со столба — внизу человек стоит. На одном боку у него кривая сабля, на другом — маузер. Слезай, говорит он связисту, разговор у меня важный есть. А сам как есть один — никаких сопровождающих, только лошадь его недалеко от столба траву щиплет. Слез Шариков и спрашивает: «В чем дело?!» А парень он был хотя и не шибко образованный, но смекалистый, а главное, спокойный. Ну, бандит пригрозил плеткой для острастки: не смей, мол, какой-нибудь отчаянный трюк выкинуть. И говорит ему, вроде как бы представляется: «Абульхатбек я. Слыхал, такой человек есть на свете?»

— Ну и что из того, что ты Абульхатбек,— отвечает Шариков,— какое мое дело? Я монтер, свою работу справляю, не мешаю никому. — А сам думает, как бы из этого трудного положения выйти: убьет ведь не за понюх табаку, и поминай, как звали. Ну и сделать-то Шарикову ничего нельзя: винтовка и подсумок с патронами у бандита! Вот уж не иначе, как маковым дурманом охмурило телефониста — оружие, растяпа, оставил. Абульхатбек усы покручивает, усмехается нахально, глазами сверлит Шарикова и говорит: «Моя хочет немножко с начальником отряда по этой железной проволока важный разговор держать. Давай, пожалуйста».

Наверно, никогда еще в своей жизни не доводилось бандиту по телефону разговаривать. Шарикову попервости даже смешным показалось. Подумал он, конечно, и отвечает: «А это, пожалуй, можно предоставить. Это мы в один момент сделаем. Только надо в блиндаж идти, в землянку, там аппарат стоит, машинка, — раза два крутнул рукой Шариков, — а здесь — одни провода, голая проволока. По ней хоть как кричи — все без толку, ни об чем не договоришься».

Спустились в землянку, Шариков аппарат вынул из ящика, подсоединил его к проводам. Абульхатбек глаз с телефониста не сводит. А Шариков делает свое дело серьезно, сноровисто, и на лице у него никакого лукавства. Крутнул ручку — аппарат звякнул. Шариков просит дежурного срочно соединить его с начальником отряда. Дежурный в расспрос: что да почему. А Шариков торопит: соединяй скорее, дело важное. Ну а когда начальник отозвался, Шариков доложил по всем правилам: «Товарищ начальник отряда, докладывает телефонист Шариков. Трубочку передаю известной вам личности».

Абульхатбек подул в трубку, как это делал Шариков, и говорит: «Начальник? А-а, салам, душа мой, салам. Как твоя здоровья чувствует? Как дети игрушка играют? Как мамашка? А, слышишь начальник, Абульхатбек с тобой беседа ведет. Якши, да? Хорошо?..»

Начальник отряда, наверно, остолбенел от такого неслыханного нахальства. И опять же, как не остолбенеть? В руки заклятого бандита дал телефонную трубку его боец. Чего только на ум не взбредет? Может, уже и комендатуру со всеми ее заставами Абульхатбек захватил и людей всех порешил. А бандит радешенек и глупую речь свою продолжает: «Начальник, зачем так мало патронов даешь своим аскерам? Всего тридцать штук! С таким запасом только на кабана можно ходить, джейрана можно немножко стрелять; на Абульхатбека нельзя… Мало такой запас, совсем мало».

И так заинтересовался Абульхатбек разговором с начальником — шибко, должно быть, понравилось, — что и не заметил, как выскочил из землянки Шариков, захлопнул дверь и припер ее камнем. Темно сделалось в землянке, как в глухом погребе. Вот тут бандит и понял, что попал в капкан. Сперва он хотел уговорить Шарикова. Так, мол, и так, нехорошо поступаешь, не по уговору. А Шариков хотя и откликается, а сам все камни к двери подкатывает, покрупнее выбирает. Оружия-то никакого нет у него.

Видит Абульхатбек, что плохо его дело, не уговорить ему пограничника. Деньги стал предлагать Шарикову, золото. Возьми, говорит, все, что у меня есть, а этого не только тебе, всем твоим внукам на всю жизнь с избытком хватит. Шариков отвечает ему: «Советские пограничники не продаются. А теперь звони по телефону — он в сеть включен. Можешь еще раз с начальником поговорить, если охота. Можешь на меня пожаловаться ему, а можешь до самого наркома дозвониться либо до председателя ЦИК — интересно ведь с такими большими начальниками своими мнениями обменяться, посоветоваться о чем-нибудь…»

Абульхатбек стрельбу открыл из землянки: пули так и колотят в дверь, только щепки с треском отлетают, каменная крошка летит во все стороны. Шарикова с головы до ног осыпает. «Пускай! — кричит бандит. — Не удержишь меня здесь. Сам собачий смерть помирать будешь. Пускай!» А Шариков все камни к двери подкидывает, доски, какие у землянки валялись, — все покидал, настоящую баррикаду соорудил. Но вот в ногу что-то больно кольнуло. Поглядел: кровь штанину смочила. Плохо. «Неужели, — думает, — выскользнет, змея подколодная? Нельзя этого допустить». И опять за камнями пополз. «Патронов у него много, моих только почти три десятка, да у него, наверное, с сотню наберется. Всю дверь изрешетил, проклятый… Промашку я дал, что подсумок снял, когда на столб полез». А бандит так и садит в дверь, но она пока держится, стоит. Только Шарикову дурно делается, потому что еще одна пуля прилетела, в бок ударила, и дышать стало тяжело. «Сколько хватит силы, буду камни таскать, дверь укреплять, — рассуждает телефонист. — Главное, начальнику доложил, он знает… А теперь стой на своем, Шариков, держи этого волка крепче…»

Абульхатбек и в самом деле, как матерый волк в клетке, злобствует, орет зверем, землянка ходуном ходит, и пули из нее летят, как пчелы из потревоженного улья. Еще одна в плечо воткнулась. «Обидно, ежели своя так клюнула, из моего подсумка, — думает Шариков. — Эх, и угораздило же дурака!..»

Подкатил он еще один камень к двери, отползти хочет и не может, ровно сковало его, ровно обручи на него набили. Закружился весь мир перед глазами. Так он и свалился на кучу камней возле двери землянки… Вот какая история. Ну, отправимся дальше? А то солнце садится, у нас в горах такая ночь, что глаз выколи — ничего не увидишь.

— Как же?! — враз поднялись мои ребята. — А Шариков? А бандит? До конца уж рассказывайте, интересно же знать…

— Ну что ж. Вскорости тревожные прискакали. Начальник отряда выслал. Ну, и Шарикова подобрали. Пять ран в одном бою парень схватил. Ничего, отошел. В госпиталь сразу отправили, вылечили. После еще дослуживать приезжал. А потом к себе на Урал уехал. Говорили, в Тагил. А бандита трибунал судил. Открытым процессом. Народ со всех селений съехался. Все свидетели да потерпевшие. На этом и кончилась худая слава Абульхатбека. Банда развалилась, так малыми частями мы ее всю и ликвидировали. Ну вот теперь и в дорогу можно. По коням…

Живая находка

Случилось это сумрачным январским днем тысяча девятьсот тридцать первого года. В районный центр с пограничных застав собрались делегаты на комсомольскую конференцию. Приехали и мы с далекой Мугани: Семен Усов. Николай Лунев и я — Матвей Вьюгин. Приехали, как положено конникам, на своих лошадях, с походной кавалерийской выкладкой и при оружии. А в первый же перерыв вызвал нас дежурный по части и сказал: только что прибыли из школы курсанты и направляются на стажировку на муганский участок — это, значит, к нам. Едут на наших лошадях — так приказал начальник, — «А как мы?» Дежурный пожал плечами и ответил:

— Кончится конференция, тогда видно будет. Может, и на попутных уедете, а попутных не окажется — на одиннадцатом номере за милую душу. Эх, и избаловались же вы, друзья. Каждый кавалерист должен быть отличным пехотинцем, должен уметь ходить. А пограничник — тем более…

Так оно и получилось: конференция кончилась, пришлось топать пешком. Подтянули мы снаряжение, подобрали полы шинелей, винтовки — за спину. Только вот шашки в пешем строю — ненужная роскошь, да ничего не попишешь. Так и пошла наша конница. Перед выходом дежурный, как бы между прочим, заметил:

— Тридцать семь километров, а может, и все сорок — пять ходовых часов и дома. Большой привал минут на сорок, короткие привалы само собой. В общем, засветло доберетесь. Я позвоню вашему начальнику.

Утро выдалось холодным. Небо, как солдатская шинель, серое, все в низких тяжелых тучах. Земля пристыла, и под ногами позванивал тонкий ледок, замаскировавший кое-где мелкие лужицы. Когда мы выходили из селения, начал сыпаться редкий снежок. Снежинки летели медленно, потому что было совсем тихо, и легонько кружились, словно бы играли друг с дружкой.

Потом снежинок стало больше, они, как белые мухи, кружились перед глазами, садились на ресницы, щекотно касались разгоряченной кожи лица и таяли, оставляя капельки влаги.

— Похоже, и сюда, на юг, подобралась настоящая зима, — сказал мой земляк Семен Усов. — Как, Вьюга, рассуждаешь на этот счет?

— Ничего я не рассуждаю, зима так зима, это дело природы. Зима нам впривычку, пусть себе подсыпает, не испугаемся. Я даже соскучился по настоящей зиме.

— Не об этом говорю. Знаю, что коренного уральца не испугаешь зимой. А по свежей пороше зайчишек погонять, а?

— Чего зря болтать? — ответил я. — Собак у нас нет, а с винтовкой за зайцем — это, братец, одна глупость… Да уж и пороша — какова эта пороша? Сейчас, поди, все зайцы укрылись…

А снег сыпал и сыпал. Теперь не редкие щекотливые снежинки — сплошная завеса нависла над степью. Земля исчезла под белым покровом. Только придорожный бурьян все еще торчал вдоль колеи, да кое-где на дороге бурыми пятнами проступали из-под снега потревоженные лужи. Вначале мы даже не задумывались над тем, что происходит в степи, шли своей дорогой, подшучивали друг над другом. До большого привала, который мы решили устроить в деревне Архангеловке, все шло в лучшем виде: отмахали больше половины пути. Ног не потерли, и никто из сил не выбился. Легко прошли. Остановились в старой избе на окраине деревни, подзаправились как следует — с собой у нас сухой паек был. Молока у хозяйки попросили. Напились и опять стали в дорогу собираться. Хозяйка поглядела в окно и говорит нам:

— Переночевали бы, ребята. Зги не видать в поле. И время вроде бы не позднее, а смеркается. А уже несет-то как — не приведи бог, сроду такого здесь не было.

— Нельзя нам на полпути оставаться, мамаша, — ответил ей Усов. — Ждать нас будут. К вечеру все равно доберемся…

Оделись и в путь. Однако шли теперь непрытко. Снегу было за щиколотки, а сапоги, размокнув, сделались такими тяжелыми да вертлявыми — едва на ногах держались. Дороги не видно, ее можно было угадать, только присев к земле и приглядевшись — там, где лежит дорога, снег ниже. Так мы прошли еще с полчаса. Запуржило. Снег закружился косматыми столбами, и они, словно какие-то волшебные развесистые деревья, поднялись по всей степи.

— Конечно, баба правильно говорила, остановиться надо было и переночевать. Ничего бы не случилось. Все боимся: дисциплина, дисциплина будет нарушена. Непорядок. У, черт… Куда вот теперь идти?..

Старшим у нас был Усов. Он шел впереди. Ноги у него мосластые и длинные, поэтому сапоги кажутся короткими и широкими в голенищах. Теперь и он шел не так уверенно и прямо, как в начале пути. И шлем держался на его голове не с той ухарской картинностью — сбился чуть набок, обнажив остриженный висок. Он часто приседал и разглядывал дорогу, которая совсем затерялась под снегом. Мы шли целиной и уже чуть не по колено проваливались в рыхлом снегу.

— Сложная обстановочка, Вьюга, — сказал Усов. — Сколько, по-твоему, мы прошли от Архангеловки?

— Километров пять.

— Пожалуй, нет. Три, от силы — четыре. С дороги, считай, сбились, теперь ее никакими судьбами не найдешь. Запомните, слева от нас пограничная полоса. Граница. А справа должна быть линия связи, столбы. К ним и надо нам поджиматься.

Мы ничего не ответили Усову, а просто пошли за ним, устало передвигая ноги. Мы понимали, что теперь во что бы то ни стало надо идти вперед. Дороги назад уже не было. Ветер дул сильнее, шумными порывами и не с гор, а с моря, он был не особенно студеный, но какой-то тяжелый и сырой, словно пропитанный солью. И снег летел влажный, большими липучими хлопьями. Выбрались, наконец, к телефонным столбам. Измотались. Подолгу сидели у каждого столба и курили, не в силах подняться. А в проводах тревожно и непрерывно гудело. Я сидел и невольно думал: «Может, о нас лопочут они. Беспокоятся».

На бугорке Лунев заметил редкие кусты ракитника и нечто похожее на развалины какого-то строения.

— Деревня близко! — закричал он. — Ребята, деревня! Похоже, огород какой-то вижу…

Подошли — разочаровались: обычная глинобитная развалина. Может, остатки кочевки, может, старый завалившийся колодец. И пока мы стояли возле безмолвных камней, засыпаемых снегом, и думали, рядом послышался слабый стон.

— Слышишь, Семен? — спросил я.

— Ага, слышу…

Усов обошел груду камней, разрывая ногами глубокий снег, и неожиданно вскрикнул:

— Глядите сюда!

У глыбы окаменелой глины, бывшей когда-то стеной строения, лежал человек. Снег засыпал его так, что на поверхности осталась одна голова, замотанная каким-то тряпьем. Лицо немолодое, морщинистое, в густой красной бороде — хной выкрашена[90]. Глаза закрыты.

Мы откопали человека из-под снега и ужаснулись: он был бос. В хурджуме[91], который висел у него через плечо, в одной сумке лежал кусок черствого леваша и три луковицы, в другой — толстая, засаленная книга на арабском языке.

— Снегом надо попробовать растереть. Может, отойдет, — проговорил Усов. Он снял с себя лишнее снаряжение и принялся растирать старику лицо и уши.

— А вы ноги и руки трите, только осторожно, ободрать можно. Босиком… Вот он юг-то какой обманчивый. Человек не знает зимы и не готовится к ней…

— Может, потерял обутки-то, в снегу застряли.

— И это может быть, — согласился Усов. — Эх, неугомонный же ты человек, — продолжал удивляться Усов, — несет тебя жизнь в погоду и в непогодь, и днем и ночью, и не знаешь ты, где настигнет тебя конец.

— Это правильно, — сказал Лунев. — Оттираем его, а кто он такой — ты знаешь? — спросил он, прищурив глаз.

— Человек, — не сразу ответил Усов. — А чего еще надо знать? Может, тебе анкету его подать? Биографию и две фотокарточки, так, что ли?

Человек открыл глаза и простонал глухо. Лицо, руки и ноги у него теперь горели жаром. Падавший на них снег тотчас же таял. Старик, приподнявшись, как-то пугливо и растерянно разглядывал нас. Мы пытались заговорить с ним, услышать от него что-нибудь о себе — все было напрасным: он ни одного слова не произнес.

— Отходили. Слава богу. А что будем делать с ним? — спросил Лунев.

— Возьмем с собой, не бросать же его на гибель, — недовольно проворчал Усов. Он снял с себя сапоги, разорвал портянки, половину намотал себе на ноги. Обулся. Потом стал заматывать оставшимися портянками ноги старика.

— Давай, Вьюга, и твои, моих не хватит…

А когда обернули ноги, оказалось, что идти он все равно не может.

— Да-а, — задумчиво произнес Усов. — Задача.

— Погоди, попробую санки сварганить, — сказал я. — Дайте-ка сюда шашки…

Из трех шашек, связанных темляками, я смастерил что-то вроде салазок. На эфесах закрепил винтовочный штык, чтобы шашки не разъезжались и привязал к нему лямку от вещевого мешка. Еще один штык приладил поперек ножен. Положил хворосту, а сверху — порожний вещевой мешок.

— Вот и кошевая готова. Поехали…

Семен передал мне свою винтовку, а сам впрягся в лямку и потащил по снегу неудобную ношу. Пока мы возились со стариком, снегу прибавилось. Следов наших было уже не видно. Ветер с глухим рокотом гнал но степи снежную карусель. Над нашими головами кружились большие белые совы. Их было много. Устав бороться с ветром, они садились прямо в снег или на редкие кустики бурьяна, не занесенные еще снегом, и глядели на нас немигающими, мудрыми глазами. Мы шли. И совы перелетали на другое место. Они почему-то все время кружились возле нас.

Ношу тащили попеременке. Тонули в снегу. А Усов то и дело справлялся у старика, как он себя чувствует. Старик мотал головой, и нельзя было понять, лучше ему или очень плохо.

— Тащим, а кого — не знаем. Может, шпиона или кого-нибудь почище, — раздраженно проворчал Лунев. Остановился, тяжело дыша, и бросил лямку. — Не могу больше! Впереди ничего не видать, кроме этих проклятых сычей. Гибель, что ли, нашу почуяли, кружатся, глаз не спускают.

— Ты кончил? — сдержанно спросил Усов.

— А что?!

— Интересуюсь…

Усов добыл из кармана горсть размокшей махорки, поглядел с горькой ухмылкой и отбросил прочь.

— Что ты хочешь, я тебя спрашиваю.

— Сам понимать должен, — огрызнулся Лунев. — Надо выбраться из этого кромешного ада, а потом уж…

— Понимаю тебя, — тяжело произнес Усов.

Он стиснул зубы, в усталых глазах его промелькнул холодок. Но ничего не сказав больше, взял из рук Лунева лямку и потащил ношу. И долго потом мы молчали. Я шел, как пьяный, шатаясь из стороны в сторону, а в ушах нудно звенело, и сквозь этот звон, мне казалось, я слышу далекую и унылую песню: «…а в степи глухой замерзал ямщик…»

Когда я брался за лямку, Семен шел сзади и тормошил старика, чтобы он не заснул, заставляя его двигать руками и, не переставая, что-нибудь говорил ему. А старик молчал.

Давно уже наступил глубокий вечер, а снег все сыпал, и не было нигде ни огонька, ни запаха дыма, ни звуков, какие рождает близкое жилье человека. Мы выбивались из последних сил. Мокрая одежда, схваченная сверху морозом, покрылась ледяной коркой и стесняла движения. Отдыхали теперь через каждые десять шагов. Потом долго возились в снегу, чтобы подняться на ноги. Совы не кружились больше над нами, их поглотила темнота. Зато время от времени тишину взрывали волчьи вопли. Похоже, что звери шли по нашему следу.

Лунев ткнулся головой в снег и застонал:

— Не могу!

Поднялся на колени, отфыркиваясь.

— Черт же надавал на наше несчастье этого перса с крашеной бородой, да еще с кораном…

Я ждал, что Семен отругает Лунева, он уже порядочно надоел, но Усов повернулся ко мне и без злобы, совсем по-деловому крикнул:

— Возьми у товарища Лунева снаряжение и оружие. Ему тяжело идти.

«Ему тяжело идти, а нам легко?» — подумал я. Усов подошел ко мне и сказал:

— Тебе придется вперед двинуться, в разведку, — и уже тихо, чтобы не услыхал Лунев, добавил: — Будь осторожен, как бы на ту сторону не втюриться… Туго нам придется, Вьюга, но ничего, как-нибудь одолеем. Мы пограничники! — он даже слегка улыбнулся.

Усов больше уже не выпрягался из лямки и останавливался только для того, чтобы поглядеть, жив ли старик, потормошить его. Прокладывая дорогу, я старался держаться правей — темной ночью и в непогодь человек обязательно отклоняется влево. Каждому пограничнику ведом этот закон. Лунев плелся за санями и оставался ко всему безразличным. А снегопад слабел, сквозь низкие тучи временами ненадолго проглядывал месяц. И ветер стихал. Крепла стужа. Спустившись в балку, я поскользнулся: под ногами чавкало, снег расплылся. Только тут я заметил перед собой широкую и зловещую черную полосу воды. «Арык» — мелькнуло у меня в голове. Но, подумав, решил, что это река: никакого арыка здесь не могло быть. Подошел Усов.

— Боюсь, что это и есть граница, — хрипло прошептал я, выливая из сапог воду. — Слышишь, петухи на той стороне распевают? А может, это та самая деревушка Капчала, которая недалеко от нашей заставы…

— Какая тебе Капчала! — подошел Лунев. — Дожидайся! Сейчас влопаемся, как миленькие. Вот радости-то будет у старого. Куда нужно, туда и доставили его, как падишаха какого-нибудь, на руках.

— Замолчи, Лунев! — едва сдерживаясь, прошептал Усов. — О деле надо толковать, чего зря трепаться? — Он помолчал и вздохнул. — Покурить бы… Вот что: мы здесь подождем, Вьюга, а ты переберись на ту сторону и разведай как следует. Не напорись только, хотя персидский-то наряд и отсюда увидеть можно. Они с фонарями ходят.

Закинув за спину винтовку, я молча вошел в ледяную воду. Она была тяжелая и черная, как деготь. Когда выбрался на берег, мне показалось, что у меня не стало ни ног, ни рук, ни туловища — была одна голова, большая и емкая, как корчага, которая полнилась дикими звуками. Отдышался немного, пополз и полз до тех пор, пока совсем не закоченел. Хотел повернуть назад, вдруг слышу голоса какие-то, разговор. Русская речь! Я попытался крикнуть, но не хватило силы. Застонал, как зверь. Поднялся и побежал назад, к речке.

— Наши! Слышишь, Семен, наши! — заорал я осипшим, промороженным голосом. Но мне никто не ответил. Только ледяная тишина гукала, как филин. Я помню, как перебрался через речку, как навалился на сонного Усова и стал поддавать ему кулаками в бока, в спину. Помню, как с Семеном тащили мы старика через воду, боясь споткнуться и выкупать его. Помню, как кто-то сунул мне в зубы слюнявую дымную цигарку. А дальше все пошло вкруговую.

Сколько прошло времени и что было на дворе, день или ночь — не знаю. Когда очнулся, увидел, что надо мной склонилась голова в белой повязке с красным крестом. Понял — сестра. Глаза у нее светлые и заботливые.

— Ну, вот и последний пришел в себя, — сказала она. — Молодец.

— Почему это «молодец»?

— А как же? Молодец! Выспался? — улыбнулась она.

— Конечно, выспался, — ответил я как ни в чем не бывало.

— Вот и хорошо. А находку вашу пришлось в больницу отправить. Ногу прихватило здорово. Лечить долго придется. Но ничего, подживет. Одинокий он, колхозный чабан… Председатель колхоза приезжал и очень благодарил вас. Говорит, что старик-то уж больно хороший, песни сочиняет. А сказок знает — не переслушаешь. И ребятишки из школы сюда прибегали. Справлялись…

— Вон что. А где?..

— Товарищи-то? Все хорошо. В строй сегодня их выпишут…

Она дернула шнур, и тяжелая штора на окне сдвинулась в сторону. В больничную комнату ворвался горячий солнечный полдень…

Свадьба

Служил у нас на заставе в тридцать втором году сверхсрочник, командир отделения Николай Данилычев. Человек он не особенно крупный, но крепкий, лицом смуглый, как турок, и глаза черные и упрямые, а вот по характеру добрый, к товарищам уважительный; в боевой обстановке не растеряется: смелый командир, находчивый.

На жизнь Данилычев глядел правильно: послали служить, доверили — надо делом оправдывать высокое доверие. Положение на границе было сложное, поэтому он, наверно, и решил закрепиться на заставе: остался на сверхсрочную.

Населенных пунктов в пограничной полосе вообще мало, а в тылу нашей заставы было всего одно селение и две кочевки. Тарасовка — называлось селение. Маленькое, с камышовыми крышами, а над ними, как зеленые пики, стояли тополя; кругом сады и вода, плантации хлопчатника. Жили в этом селении русские. Пришли они сюда на пустырь лет пятьдесят назад откуда-то из-под Мелитополя. Здесь-то вот Николай Данилычев и приглядел себе невесту. Девушка — красавица, на румяных щеках ямочки озорные, глаза — синь морская. И имя у нее такое приятное, ласковое: Даша.

Данилычев несколько раз начальнику заставы докладывал, что твердо решил семейную жизнь с Дашей устроить. А начальник ему свое: «Обстановка на участке не позволяет, товарищ Данилычев, повремени немного: разобьем Мухтарбека, разгоним его банду и тогда свадьбу сыграем».

А парень прямо сна лишился, только о своей Даше и мечтает.

Случилось как-то по неотложному делу Данилычеву и мне в комендатуру ехать.

Доехали благополучно, задачу свою успешно выполнили. Доложили коменданту. А комендант — душа человек, всю гражданскую в конной армии прослужил, постоянно был с пограничниками, шутку хорошо понимал. Выслушал он доклад Данилычева, поглядел на него так, будто какой-то изъян искал в нем, покрутил усы и говорит:

— Та-а-к… Вот начальник заставы жалуется на тебя, Данилычев, как ты думаешь, за дело или напрасно?

— Не могу знать, товарищ комендант! — козырнул Данилычев, и в лицо ему краска кинулась, стушевался. Но потом, должно быть, догадался, в чем дело, и говорит: — Наверно, правильно.

— Чего правильно?

— Да ведь только вчера благодарность от товарища начальника получил. Значит, правильно он жалуется.

— Не об этом речь идет, дорогой товарищ, — стараясь быть серьезным, сказал комендант. — Благодарность ты получил за то, что двух бандитов обезоружил и задержал. Я вот от себя еще приказ напишу: премируем тебя. Со службой у тебя порядок. Зато в другом деле — бестолочь ты и разиня! Начальник говорит, что одолел ты его, с женитьбой все пристаешь, так, что ли?

— Это правильно! — слегка смутился Данилычев. — Одолел, признаюсь, в таком деле.

— А как невеста?

— Больно хороша, товарищ комендант. Прямо — жар-птица!

— Да не об этом спрашиваю, «жар-птица», — с той же напускной строгостью продолжал комендант. — Она-то согласна идти за тебя и на заставе жить или нет?

— Она-то ничего, товарищ комендант, согласная, а вот родители ее — шибко богомольные. По этой причине мне, комсомольцу с двадцать второго года, с таким несознательным элементом вступать в переговоры нельзя — отказать могут. А я такого конфуза допустить не могу.

— Эх, ты «в переговоры вступать», — комендант покачал головой и ухмыльнулся. — В переговоры только дипломаты вступают, а ты ведь не нарком по иностранным делам. Да и плохо ты знаешь своего будущего тестя. Тебе сватов надо посылать. Понял?

— Как не понять. Конечно, понял.

— Раз понял, тогда вот что: сегодня к вечеру машина из отряда придет, вот мы и катнем в эту Тарасовку, поможем тебе «жар-птицу» поймать. Как, товарищ Вьюгин, твое мнение? — спросил он, взглянув на меня.

— Незнаю, товарищ комендант.

— Ну, а коли не знаешь, так я знаю: с нами поедешь.

Словно бы крылья выросли у Данилычева, весь день, как оглашенный, носился, на дорогу поглядывал — не пылит ли машина.

А к вечеру нарядили Данилычева в чужое обмундирование, — мы-то с ним в стареньком приехали, — и стал он настоящим женихом. Чуб из-под зеленой фуражки выбивается, новенькая гимнастерка скрипучими ремнями затянута, а на сапогах шпоры с малиновым звоном — комендант свои отдал.

У коменданта в Тарасовке какие-то служебные дела были, взял он с собой помощника — коновода и уехал. А мы отправились после ужина. Шофер Вася Короткий — фамилия очень пристала к его комплекции — как узнал, что свататься едем — радости конца не было: любил веселые дела. Расселись мы — я и комендантский каптер — в кузове старенького фордика, Данилычев в кабинке, и тронулись в путь, добывать «жар-птицу».

Вечер был розовый и тихий, трава в степи после весенних дождей поднялась в полный рост, а цветов — тьма-тьмущая: и алых, и голубых, и желтых, как солнце, и белых. Едем по дороге, а за нами по обе стороны ровно бы огромный ковер стелется. И настроение у нас приподнятое.

Подъехали к большому арыку. Машина тормозами заскрипела. Вася выскочил из кабины, встал у берега и озадаченно почесал затылок.

Смотрим — там, где когда-то мост был через арык, одни поперечные балки лежат, а настила как не бывало!

— Что такое?! — спрашивает Данилычев.

— Видишь, какая-то нечисть мост разобрала, а другой дороги в Тарасовку нету.

— Как же быть-то? Неужто из-за этого проклятого моста все дело будет испорчено?

Вася ничего не ответил, шагнул на слегу, попрыгал по ней, попробовал, как она держит, сходил на ту сторону, на другую слегу перешел.

— Ну, Микола, — размышлял Вася. — Не иначе, как это твоя будущая родня подстроила.

— А ежели не они?! Ты полегче, когда точно не знаешь, — огрызнулся Данилычев.

— А ну, вылазь все до одного из машины, — приказал Вася, будто на что-то осердился. — Скорее, пока не раздумал!

Выпрыгнули мы из машины и глядим, что будет дальше. А Вася попятился назад, выправил колеса у машины и тронулся по перекладинам через арык. У меня даже в груди похолодело, а он — лицо, как кирпич, красное; высунул голову из кабины и двигается потихонечку, на первой скорости. Данилычев на берегу стоит, остолбенел от удивления. А когда машина выкатилась на тот берег, Вася вылез из кабинки и сел на траву. Гимнастерка на нем мокрая стала, хоть выжимай, и лицо блестело от пота, а руки так трусились — цигарку не мог свернуть.

— Ну, Микола, не любил бы я тебя, черномазого, ни в жизнь бы на такую отчаянность не решился. — Вася вздохнул и сел за руль. — Поехали, поскорее До Тарасовки добраться надо, к ночи дело идет… А вот к чему мост разобрали и кто это сделал, выяснить надо…

Свататься пришлось недолго — комендант все без нас уладил. А будущий тесть Данилычева оказался вполне хорошим мужиком. За столом беседа была короткая: отец с матерью молодым дали наставление, как честно на белом свете жить. Комендант тоже что-то вроде этого сказал и добавил еще, что не только жить, — как-нибудь все жить умеют, — но еще и любовь сохранить надо. Выпили, покричали «горько». Молодые стеснительно поцеловались.

Погрузили невестино приданое на машину и поехали на заставу. Комендант остался в Тарасовке. Ехали хорошо, весело. Луна светила будто по специальному заказу, всю степь озаряла. Данилычев с Дашей в кузове сидели, на ветерке. Подъехали к переправе. Вася опять приказ дал всем из машины высадиться, а сам тем же курсом и на той же малой скорости, но посмелее, чем в первый раз, повел машину. И только он добрался до середины, как слева, из береговой заросли мелкого тальника затрещали выстрелы. Вася дернул рычаг скоростей, и машина одним рывком вылетела на тот берег. Нам можно было сейчас же подхватить невесту, прыгнуть в кузов и — ходу. Но Данилычев не собирался так уходить. Похватав из машины винтовки, мы открыли огонь. Даша тут же металась возле нас в своем белом свадебном платье. Из застенчивой скромной невесты она превратилась в смелого бойца: подавала подсумки с патронами, оставленные в машине, гранатные сумки. Но вдруг вскрикнула и присела. Данилычев кинулся к ней.

— Даша! Дашенька, что с тобой?! — Он подхватил ее на руки. — Хоть одно слово скажи, голубушка моя…

А Даша взглянула на него уже чужими глазами и проговорила замирающим шепотом:

— Коля…

Она умерла у него на руках. А бандиты между тем стреляли и короткими перебежками подвигались к нам. Что у них было в планах — аллах их разберет, может, машину хотели захватить и угнать, а может, на коменданта эту засаду устроили, захватить его собирались, за то, что он им спуску не давал.

Данилычев поднялся, примкнул штык и молча пошел вперед. Из глаз у него текли слезы, а лицо было такое ожесточенное, такое страшное, словно все живое и человеческое стерлось с него в эту минуту. Он не подал команды, но мы тоже примкнули штыки. Пули свистели над головами, а мы шли и только скрипели зубами от злости.

Как ураган, ворвался он в низкорослый кустарник. Ухватил винтовку за ствол и орудует ею, как дубиной. Стрельба затихла. Бандиты побросали оружие, стали руки кверху поднимать. А Данилычев ничего этого не замечает, как тяжелой кувалдой крушит бандитские головы. Горе и лютая ярость совсем затмили ему рассудок.

Подскочил Вася, схватил за руку Данилычева.

— Что ты делаешь, Микола?! Опомнись, допрашивать некого будет…

Только один этот бандит и уцелел — остальные полегли на берегу арыка.

Дашу на другой день похоронили возле моста. С тех пор он стал называться: «Дашин мост». Могилу зеленым дерном обложили, цветами украсили. Потом памятничек небольшой поставили.

Данилычев так и остался служить на этой заставе. Переменился он здорово: лицом постарел, преждевременная седина появилась, угрюмость какая-то. В боях не жалел себя, бросался в самое пекло и дрался с суровой жестокостью. Смерти, что ли, искал. Только ни одна пуля не царапнула его.

Много прошло времени с той поры. Я в запас пошел, на Урал уехал. А когда Гитлер напал на нашу страну, в первый же день укатил на фронт. В гвардейской кавалерии под Ростовом воевал, там меня и подбило. Попал в медсанбат, потом в прифронтовой госпиталь, а оттуда в тыл повезли.

И вот лежу я в санитарном вагоне и смотрю: стоит человек у окна. День стоит у окна, другой стоит. Молчит и курит. И вроде бы ранения заметного у него нет. Но сестры и врачи частенько возле него задерживаются, разговор заводят, а он все молчит. Пригляделся к нему — знакомое лицо, глаза упрямые. Неужто Данилычев? Он!..

Наш поезд к Свердловску подходил. Смеркалось. Я кое-как доковылял на своих костылях до окна. Данилычев будто бы и не заметил меня, глядит в окно и дым жадно глотает.

Поезд, прогремев на стрелках, ворвался на станционный путь, в глаза кинулось море света. Данилычев весь содрогнулся, повернулся ко мне — одну минуту он глядел на меня страшными одичалыми глазами, потом закричал не своим голосом:

— Све-е-ет! Свет загорелся, Вьюга!..

Смотрю, бегут к нам из служебного отделения сестры, санитарки — все, кто там был.

— Что вы с ним сделали, товарищ? Что?..

Я даже испугался. А Данилычев уже не обращает ни на кого внимания, дубасит меня в бока и кричит на весь вагон:

— Вьюга, ослеп, что ли, ты, чертушка, свет загорелся! И откуда ты взялся здесь? Ну, что же ты молчишь, окаянный, онемел, что ли?!

Врачи под руки его и поскорее к себе, в дежурку. А дежурный врач задержался возле меня и говорит:

— Заговорил. Больше года молчал, как камень. Это у него после контузии. А вот вас увидел, да еще свет — там-то затемнение везде… Заговорил! Вот что может случиться…

Через час Данилычев стоял возле моей полки, и не в госпитальной пижаме, а в старой, но такой милой, пограничной форме с новенькими майорскими погонами. На груди у него горела золотая звезда героя. Я засуетился, чтобы подняться и встать на ноги, как положено по уставу, но он взял меня за плечи и мягко прижал к постели.

— Лежи. Ишь, как изменился… Лежи, братец ты мой, Вьюга.

— Давно не виделись, товарищ майор. Где вас война-то захлестнула, все там же, на персидской?

— Нет. На Западной, там и стукнуло. Партизаны, кажется, из-под обломков заставы вытащили, выходили и вот…

— Теперь к семье или на фронт выписали?

— Не выписывают, Вьюга. Никуда не выписывают. А семьи у меня так и не завелось, дружище. Один.

— Как же так?!.

— А вот так… По мысли не подберу. Дашеньку все не могу позабыть, Вьюга. Так и мыкается она со мной по свету, бедняжка. И во сне, и в боях вижу ее. Перед глазами стоит…

В праздничный день

Первого мая одна тысяча девятьсот тридцать второго года на двенадцатой заставе краснознаменного отряда, где я служил, произошел такой случай.

За обедом начальник заставы Михайлов поблагодарил за службу и поздравил всех с праздником. А обед был — в столичном ресторане такого не сготовят: на первое пограничный борщ, на второе джейран жареный, а к чаю праздничный торт — вершина поварского искусства рядового Кузьмичева. Настроение у всех отличное, да и как не быть хорошему настроению, когда за минувшую ночь задержали трех вооруженных бандитов и не понесли при этом потерь. Красноармейцам приятно, что праздник никому не испорчен.

Пообедали, с полчасика отдохнули, начальник и говорит:

— Что же, боевые товарищи, я думаю, в честь международного праздника не грех и на манеж выехать, посоревноваться в силе и ловкости: поджигитуем, лозу порубаем. А заодно пригласим на наше соревнование наездников из пограничных селений.

Так и решили. Через час на манеже разыгрались спортивные страсти. Одни отчаянно рубили лозу, другие брали препятствия, третьи лихо джигитовали. Пока соревновались между собою пограничники, к манежу подъезжали всадники из ближайших селений. Их съехалось десятка два. Лошади у них всех мастей — обыкновенные крестьянские, и только, пожалуй, две-три выделялись кавалерийской статностью. Особенно запомнилась мне одна — серый в темных яблоках жеребец с вороной гривой и таким же, по самую землю, хвостом. Не конь — степной вихрь! Ноги будто токарным резцом точены, в глазах черный огонь полыхает. И всадник на нем под стать: невысокого роста, ловкий, и глаза такие бойкие, плутоватые. Усы в колечки закручены, на плечах короткий бешмет, на ногах ичиги, ремешками под коленками перетянуты. Звали его — Алиоглан.

Манеж был на самой границе, поэтому глядели на конные соревнования не только наши люди, но и жители с той стороны.

Серый жеребец всех деревенских лошадок обскакал. Мы поглядывали на длиннохвостого скакуна с тайной завистью — ведь не у каждого кавалериста хорошая лошадь, иному попадает такой экземпляр, что не знаешь, как от него избавиться.

Алиоглан будто подзадоривал нас: подберет повод — конь взовьется вверх, встанет трепетной стойкой, покрасуется, а потом, как огромная птица, распустит крылатую гриву и полетит, стелясь по земле. А всадник, как влитый в седло, — не покачнется.

Часа два, наверное, джигитовали. Алиоглан вышел победителем. Начальник заставы вручил ему небольшой подарок: цветочный одеколон и альбом для открыток. А командир отделения Щербак сфотографировал его вместе с лихим конем. Потом начальник поблагодарил всех жителей, которые приняли участие в празднике, и на этом торжества закончились. Довольные люди разъехались по селениям, по домам, а мы — на заставу.

С вечера я в наряд выехал с Иваном Гусевым — рядовым первого года службы. Остановились мы в неглубоком распадке, который сползал к границе. Ночь выдалась темная и душная, сперва дождичек покапал, потом тучи нависли, и над речкой будто дымовая завеса встала. Туман пополз. Но все равно хорошо кругом: душистая трава щекочет лицо и руки, цикады невидимые всюду поскрипывают. Лежим мы с Гусевым, можно сказать, в обнимку с родной землей и даже комаров не замечаем — следим, чтобы какой-нибудь гад не испортил праздника людям, не перебрался к нам с подлыми целями. Гусев, наверно, про свой Тамбов вспоминает. Первогодки всегда по дому тоскуют. Парень он, как все, ничем особым не примечательный, разве что рябоватый — болезнь его не спрашивала, испятнала лицо и все. А глаза у него чистые, зеленоватые и всегда задумчивые.

Лежим мы в мохнатой духоте, прислушиваемся. А вокруг нас ничего особенного не происходит: изредка кони пофыркивают, речка тихонько журчит, черепахи нудно скрипят. И вдруг — выстрел, второй, третий. Эхо в горах загремело. Что такое? Гусев поднял голову и тихо шепнул мне:

— На той стороне, что ли?

— Ну да, — отвечаю ему. — В персидском селении, которое на излучине стоит, недалеко от берега. А в общем, поглядывай хорошенько, от нас это совсем близко. Может, провокация какая, сюда кинутся…

Но ничего не произошло. Правда, после первых выстрелов услыхали еще два-три, топот конских копыт по дороге — и все стихло.

Когда мы с Гусевым возвратились на заставу, начальник стоял на крыльце и ждал нас. Он был в новой гимнастерке, при всем оружии, в начищенных сапогах.

— Хорошо, что вовремя подъехали, — сказал он, выслушав наш доклад. — А сейчас, Вьюгин, быстро почистить сапоги — пойдете со мной на переговоры…

Переговоры! Это не за большим столом сидеть да разводить всякую хитрую дипломатию, нет — просто встретятся с персидской стороны офицер с переводчиком и одним солдатом, с нашей — начзаставы Михайлов, переводчик Мамедов и я — рядовой советский пограничник.

Персидский офицер — худой и черный, как обгорелая жердь, поприветствовал нас и с места в карьер — протест заявил: минувшей ночью неизвестный бандит ограбил персидского крестьянина. Крестьянин договорился с этим человеком, что он променяет ему своего коня на двух рабочих буйволов и бычишка-годовика. Неизвестный забрал скот, сел на своего коня и поехал. Крестьянин поднял крик, а неизвестный открыл стрельбу. Ранил крестьянина, а когда за ним солдаты кинулись — обстрелял их, перегнал скот через речку и скрылся на нашей территории.

Начальник заставы задал несколько вопросов персидскому офицеру для уточнения личности неизвестного: как он выглядит, в чем одет, какая лошадь, где первый раз встречался с ним крестьянин. Когда все узнал, сказал:

— Примем меры.

Какие меры — ничего этого начальник заставы не объяснил. А когда мы подошли к заставе, Михайлов сказал:

— Ну, и номер будет, ежели этим бандитом окажется вчерашний победитель конных соревнований.

— Не может того быть, товарищ начальник! — возразил переводчик Мамедов.

— Отчего же не может быть? Здесь все может быть. Приметы очень совпадают. Ну, к вечеру выясним…

И действительно, к вечеру все прояснилось. На боевом расчете Михайлов недовольно хмурился: сердитый был, придирчивый, а потом объявил: Алиоглан бандитом оказался!

Ну, а кто это мог знать, на лбу у него написано, что он бандит? Раньше ничего такого за ним не замечалось.

Сразу после соревнования Алиоглан взял дома винтовку, вскочил на коня и удрал за границу. Зачем его туда понесло — никто не знает. А сегодня на рассвете его видели в селении — он пригнал двух буйволов и бычка. Продал их и снова куда-то исчез.

— Безнаказанно прошел через границу, — с укором сказал начальник. — Туда и обратно сходил и не попался. Как это объяснить?..

— Конь у него быстрый — это верно, — продолжал начальник, — но поймать надо. Обязательно надо поймать… — Поглядел на Щербака и посмеялся. — Здорово он нас купил с тобой, фотограф!

Гусев подошел ко мне после ужина. Закурил.

— Видишь, какое дело получилось, — заговорил он, — мы с тобой тоже виноваты, что проворонили эту птицу.

— Как это виноваты?

— Так ведь не на печи сидели в эту ночь, а в наряде были, границу охраняли.

— Что же из этого? Он вон у самой заставы прошел. Знает, что здесь наряды не выставляются.

Гусев задумчиво подымил цигаркой.

— Ишь ты, какой догадливый! — сказал он сердито и нахмурил чернявые брови. — Охота мне с ним встретиться…

Май прошел — Алиоглан не попадался. Но молва о его налетах и грабежах все шире растекалась по границе. Недели не проходило, чтобы Алиоглан не учинил погрома на той стороне. Однажды перед утром он опять почти у самой заставы проскочил в наш тыл. Двое суток за ним гонялись. А он, окаянный, будто и явился только для того, чтобы пограничников подзадорить. Покажется где-нибудь на пригорке, на недосягаемом расстоянии, погарцует, покрасуется у нас на глазах и опять ускачет. Ни одна наша лошадь за ним не поспевает.

Так все лето и разбойничал — не удавалось его поймать ни нам, ни персидским сарбазам, хотя вообще-то похоже было, что сарбазы боятся Алиоглана и только для видимости показывают, что гоняются за ним. Как-то среди белого дня Алиоглан подъехал к персидскому посту, не слезая с коня, направил на дневального винтовку и приказал ему принести ящик патронов. Дневальный сходил в казарму, принес патроны и подал их Алиоглану. А когда бандит отъехал на километр от поста — дневальный поднял тревогу.

Но в тот же вечер случилось такое, чего, наверно, никак не ожидал Алиоглан.

Иван Гусев был помощником дежурного по заставе. Запряг он в водовозку обозного коня и подъехал к речке, чтобы привезти воды. На границе порядок строгий: что бы ты ни делал, а винтовочка всегда должна быть при себе. Гусев начерпал бочку воды, взял в руки вожжи и только хотел тронуться с места, как заметил, что с той стороны, через речку, в нашу сторону направляется всадник на знакомом сером коне. Едет не торопится, будто с какой-то важной работы возвращается, и в полной уверенности, что дома его очень ждут. Даже по сторонам почти не смотрит. Гусев присел за бочку и думает, что делать: тревогу поднять? Хоть застава и близко, но пока соберется, уйдет Алиоглан и тогда опять лови ветра в поле. Самостоятельно действовать? Расстояние подходящее: метров триста пятьдесят — четыреста. Эх, семь бед — один ответ, подумал и положил винтовку на бочку. Подождал, когда бандит совсем на нашу сторону выбрался, и тут изо всей силы крикнул:

— Стой, Алиоглан!..

Жеребец на одно мгновение вздыбился, стрелой кинулся в гору и пошел, высекая подковами искры. Всадник вдруг откинулся на спину коня и, как тяжелый куль, свалился с седла. Пуля Гусева догнала его…

И все это произошло на глазах у персидских часовых — их пост недалеко стоял. Высокий черный офицер опять вызвал на переговоры нашего начальника и выразил ему благодарность от лица персидской службы. А потом спрашивает: «Кто это ваш солдат, который так метко стреляет?» — «Обыкновенный солдат, — ответил начальник. — Советский пограничник».

А серый скакун после этого долго еще бродил по горам. Людей к себе не подпускал. Седло с него свалилось, вид страшно свирепый — совсем одичал. И только глубокой осенью, когда начались дожди и туманы, набрел он как-то на наш дозор, прибился к лошадям и не отходил от них. Дрожит весь, волки, что ли, его напугали… Так и привык он к нам, остался на заставе. Начальник заставы распорядился передать его Гусеву…

Исповедь полену

Бандитские шайки после наших ударов нередко разваливались по всем швам: рядовые джигиты бросали свое преступное ремесло и возвращались с повинной. Их прощали. Но главари держались стойко. Им трудно было оправдываться перед Советской властью, перед обиженными жителями пограничных селений. Поражения, конечно, огорчали их, но и учили уму-разуму: они становились осторожней, появилась своя тактика. А в некоторых бандах — своя разведка.

Случай, о котором я хочу рассказать, произошел осенью. Дожди только начались, а на границе было уже неприятно и холодно. Ветры хлестали то с одной стороны, то с другой. С моря несли они непроглядные туманы, запах рыбы и водорослей, со степей — студеные пыльные бури. В такое время не только на границе, но и на заставах работы невпроворот. Дежурный, как угорелый, мечется: дров надо заготовить, печи протопить, чтобы бойцам было где обсохнуть и обогреться; за лошадьми тоже больше уходу — весь день на конюшне стоят.

Мое дежурство по заставе выдалось хлопотливым. На правом фланге вдруг прорыв обнаружился. Начальник быстро собрался и туда поскакал, а ко мне в дежурку посадил нарушителя границы, с которым он перед этим разговаривал. Утром его задержали колхозники где-то в тылу, возле канала. Привезли на заставу и говорят, что это шпион Мухтарбека и что его надо потрясти как следует, тогда он расскажет, зачем его послал сюда главарь. Начальник, долго говорил с ним, но безрезультатно: нарушитель ничего не сказал.

И вот сидит он на табуретке в углу комнаты, зябко подергивает плечами, ежится и что-то бормочет по-своему. Наверно, молится, потому что часто голову поднимает и глаза под лоб закатывает. Немолодой, лет сорока. Лицо худое и по самые глаза седой щетиной обросло. Взгляд безразличный, усталый. Одежонка замызгана, местами порвана. Зовут его Алекпер Самедов — в протоколе задержания так написано. Только я взгляну на него — он вздрагивает, уставит на меня глаза и чего-то ждет. А потом молчаливо тряхнет плешивой головой и начинает виновато улыбаться. Отвернусь от него, опять за свое: молитвы бормочет. А за окном идет мелкий дождь, неистово мечется ветер. Холодно.

— Страшно на границе, да? — для чего-то спросил я.

— Немножко страшно бывает, — ответил он. — Который к вам попадает — страшно бывает.

— Вот это уж напрасно ты говоришь, — возразил я, закуривая цигарку. — Мы никого зря не трогаем. И в обиду тоже не даем, ежели человек стоит этого.

Нарушитель почесал заросшую щеку — под ногтями зашуршала щетина. Задумался.

— Человека не боимся, — сказал он, продолжая изучающе поглядывать на меня. — Зачем человека бояться? Одного аллаха боимся. Бога, понимаешь?

— Вон что.

И вдруг мне захотелось поговорить с ним. Знаю, что дежурному не полагается в пустые разговоры вступать и отвлекаться от своих прямых служебных обязанностей, а тем паче с нарушителем границы, и начальник не уполномачивал меня вести следствие. Понимаю, что разговор этот ни мне, ни нарушителю ничего не даст, а любопытство берет свое.

Отвечал он без охоты, с каким-то безразличием.

— Говоришь, земли у тебя никогда не было, а на кой же черт, извиняюсь за выражение, ты в банду полез?

— Так, полез, — отвечал он, пряча глаза.

— Так ничего не делается, Алекпер Самедов, — продолжал я строго и сухо, как следователь. Я закурил и угостил нарушителя. Он с жадностью сосал дым прямо из кулака, куда упрятал цигарку, недоверчиво поглядывая на меня.

— Видишь, какое дело, — после гнетущего молчания начал я, — у нас в народе говорят, что кузнец своими руками кует счастье и себе и людям. Вот я кузнец. Так за каким бы лешим я пошел в банду и стал бы этими же руками, которые умеют добро делать, отнимать у людей счастье. Ну, сам посуди? А ты вот пошел.

— Э-э, аскер, аскер, плохо твоя понимаешь, совсем плохо, — грустно покачивая головой, отвечал нарушитель. Вдруг он привстал с табуретки и вытянул перед собой большие и какие-то граблистые руки, обтянутые черной заскорузлой кожей, повернул их ладонями кверху. — Вот! Моя рука землю работает! Пшеница растить может, рис — может, хлопок — может, картошка — может. Все — может!

— Тем более! Тебе должно быть стыдно перед людьми за то, что ты не с ними, а с этим бандюгой.

Он долго вздыхал и ерзал на табуретке. Потом заговорил надорванным глухим голосом:

— Аскер ничего не знает. Мама моя, жена моя, дети — всех Мухтарбек хватал. Всю кочевку нашу хватал. У себя той сторона держит, домой не пущает…

— Так зачем же ты путаешься с этим негодяем?!

— Не знаем, — пробормотал он и снова опустил голову.

Я глядел на него то с ненавистью, то с жалостью: как можно говорить так о себе и своих поступках: «не знаем»? Порой мне казалось, что это хитрость. Он, может быть, вовсе и не Алекпер, а кто-то другой — шпион всегда под чужим именем скрывается. А он между тем, зажав в коленях сцепленные замком руки, заплакал. Неужели можно так притворяться?

— Как хочешь, Алекпер, не верю я тебе, и слезами ты меня не разжалобишь. Слезы-то ведь не всегда от души бывают, иные от хитрости по щекам катятся, — сказал я, когда он успокоился и прислонился головой к печке, словно хотел подслушать, как гудит и беснуется в ней огонь. — Вот ты говоришь, что Мухтарбек обидел тебя, ну тогда расскажи, зачем он послал тебя, обиженного, к нам. Ну, говори, за какой надобностью он командировал тебя на нашу сторону? — уставился я на него строгим взглядом. — Зачем ты сюда пришел?

— Сказать не можем, — ответил он, как отрезал.

— Почему же это не можем?

— Не можем.

— Я вот так понимаю, Алекпер, — настаивал я, — тайности всякие и уловки только у настоящего врага бывают. Ему без них и дня не прожить — попадется, а простому человеку, да еще такому, как ты, ежели поверить твоим словам, они не нужны.

— Клятва давал.

— Клятву давал? Кому? Советской власти или ее заклятому врагу Мухтарбеку?

— Нет, аскер, аллаху клятва давал.

— Как же ты ему давал? Во сне, что ли?

— Нет… — Он поглядел на свои руки, хлопнул ладонями по коленям и вздохнул. — Одна рука святой коран клал, другой рука наган держал. Потом немножко молитва читал. Клятва давал хорошо язык держать: человеку сказать нельзя, зверю — нельзя — никому нельзя! Лучше самый тяжелый смерть принимать. За это аллах забирает меня к себе и все будет хорошо…

Когда он говорил об этом, глаза его живо блестели. Он будто бы почувствовал в себе твердую уверенность в том, что теперь уже никто не будет тревожить его, не будет больше спрашивать, зачем он сюда пришел. Он так осмелел, что даже спросил, почему я не верю в аллаха и не читаю корана, и, будто желая пристыдить меня, сказал, покачивая головой:

— Ай, яй-яй, плохой дело… Мухтарбек тоже яман, плохой человек. Очень плохой…

Потом он долго рассказывал, как пас барашков, как хорошо жить в степи. Горячо греет солнце. Обдувают ветры. Ласкают травы. Рассказывал и почему-то часто поглядывал на часы, которые висели на стенке.

«Вот черт, — подумал я. — Заговаривает мне зубы, а сам чего-то ждет…»

— Э-э, плохой человек Мухтарбек, — опять повторил он, прижимаясь к печке. — Зачем такой человек земля ходит, хлеб кушает, вода пьет? Зачем?

Я не ответил. Взял со стола книгу и стал читать. Надо было дождаться своего помощника, который сейчас убирал конюшню. Придет — отведу нарушителя в арестное помещение… И вдруг произошла интереснейшая вещь.

Алекпер поставил к печной дверце корявое дубовое полено, которое я никак не мог затолкать в печку, повернулся к нему, уткнул в небритый подбородок сложенные вместе ладони, как на молитве, и заговорил:

— Ты не человек, ты не зверь, ты не птица. Душа у тебя нет, сердце тоже нет, глаза — нет, уши — нет, голова тоже нет — совсем ничего нет. Ты совсем не умеешь святой коран читать. Кто такой аллах — не знаешь! Мухтарбек тоже не знаешь. А кто такой Алекпер, ты знаешь? Нет… не знаешь. Алекпер маленький человек, сила у него совсем мало, ума тоже мало.. Мухтарбек вчера посылал Алекпера на советский сторона. Задание давал граница смотреть, немножко сведения собирать и сказать, где можно граница переходить, где нельзя. Алекпер все в точности делал. Все узнавал. Потом знак давал, где ходить можно: елгун[92] немножко собирал в куча, вершинка белый тряпица завязывал. Там, где большой бугор есть. Потом скоро-скоро селение ходить велел. Бабашкенд — такой есть селение. Там живет один очень плохой человек. Мулла Рухани его зовут. Совсем плохой. Мухтарбек большой-большой привет ему передал. Потом Алекпер слова Мухтарбека ему говорил…

Он замолчал, продолжая с еще большей строгостью и вниманием поглядывать на часы. Меня он словно не замечал.

— Ну, какие же это слова говорил ты мулле Рухани? — не выдержал я.

Он косо метнул короткий взгляд в мою сторону и снова заговорил:

— Ты — полено, душа у тебя совсем нет, ничего не понимаешь. Что такое «я»? Я — совсем нет. Алекпер — другой человек. Это чужой человек. Понимай хорошо, пожалуйста. Когда будет четыре часа, вечер немножко будет, Мухтарбек свою банда поведет. Увидит, вершинки елгуна завязаны — пойдет. Мулла сильно ждать его будет. У мулла несколько человек есть — плохой человек, вор всякий, анаша курит, терьяк кушает — он вместе с Мухтарбеком пойдет… Совсем ничего не понимаешь, полено, ничего не видишь. Мухтарбек хочет немножко колхоз грабить, барашка таскать — банда своя кормить надо. Понимаешь, глупый полено?..

Я уже больше не мог сидеть и спокойно слушать разговор с поленом. Оставалось около двух часов до вторжения банды. Мухтарбек разыгрывал с заставой тактическую задачу: отвлекал наши силы от места, где он задумал прорыв.

Теперь я был уверен, что Алекпер никуда не сбежит. Я выпустил его во двор и приказал повару накормить и обогреть где-нибудь возле кухни до возвращения начальника заставы. А сам, не медля ни минуты, поднял заставу в ружье.

…Мухтарбека и его банду, всего до полусотни сабель, пропустили к нам в тыл, под пулеметы, замаскированные на холмах. Больше половины бандитов полегло в этой схватке. Самого Мухтарбека взяли в плен. Потом его судили вместе с муллой Рухани. Алекпер был свидетелем, его не стали судить. Хорошо придумал Алекпер: и аллаха обошел, и коран не посрамил, и клятвы не нарушил — полено ведь все равно ничего не запомнило. Оно бестолковое, безглазое полено…

Сын трудового народа

Накануне Нового года на нашу заставу пришло пополнение: семь молодых пограничников из учебного полка, только что принявших присягу. Узнать новобранцев нетрудно, даже цвет кожи у них отменный, не такой, как у коренных бойцов заставы — ее еще не опалил зной, не продубила стужа, не обдул ветер. Да и шинели новенькие, необношенные.

Особенно выделялся невысокого роста паренек — Сергей Никифоров. Лицо — маленькое, курносое, рот — нескладный, большегубый, глаза серые, а бровей не видно — рыжие и редкие. На боевом расчете, когда была названа его фамилия, он так покраснел, прямо весь залился краской и молчал целую минуту, словно проглотил и язык и память. Признаться, я лично не обрадовался, когда узнал, что Никифоров с нами в наряд назначен.

После боевого расчета вышли мы покурить, я придержал Никифорова за рукав и похлопал по плечу.

— Как, пограничник, дела-то идут? — спросил я.

— А какие дела? У меня нет еще никаких дел, — ответил Никифоров и поглядел на меня с каким-то чистым, искренним удивлением.

— Не боишься на границу-то?.. — продолжал я. — Храбрый, наверно?

— А кто его знает, — застенчиво ответил Никифоров, — это надо на деле проверить. Сказать-то все можно, а делом подтвердить — другая статья.

Он свернул «козью ножку», прикурил ее от моей цигарки и заговорил со мной так, словно бы перед ним был старый, душевный товарищ.

— Понимаешь, товарищ Вьюгин, другой раз слабость на меня какая-то нападает: вдруг сробею! И что это такое — объяснить не могу. Может, оттого, что в детстве мачехи шибко боялся — лупила она меня здорово. Потом учителя стал бояться — не выучишь, бывало, урок — выгонит на целый день за дверь. А как об этом дома сказать? Ты уж, товарищ Вьюга, в случае чего — подскажи, можешь даже обругать, не обижусь! Это ведь не личное дело, а государственная граница…

Когда мы садились на лошадей, я подумал: «Глупый разговор завел с парнем. Смелость штука такая, что ежели нет ее — в магазине не купишь. А храбрый человек не обязательно на язык должен быть ловким. Правильно он ответил…»

Едем мы, а дождик так и сыпет, как из частого сита, въедливый и липкий; ветер в лицо дует, и я невольно подумал, что новобранцы после такой новогодней ночи сразу «постареют». Я поджал шенкелями лошадь поближе к Никифорову и тихо спросил его:

— Как тебе такая новогодняя ноченька глянется?

— Не особенно, так себе, ниже среднего. Но ничего, к такой ведь тоже привыкать надо. Да?

— Конечно, ко всему привыкать надо. Не такое еще бывает. А в России, или у нас, в Уральской области, сейчас, наверное, снежок подсыпает, под ногами похрустывает. А тут, гляди ты, что делается! У меня вон из полушубка хоть лапшу кроши, раскис весь… Часа через три у нас, в Нижнем Тагиле, все добрые люди, свободные от смены, чарки поднимут, с новогодьем поздравят, доброго здоровья пожелают, успехов всяких. А мы с чем будем поздравлять друг дружку? Думаешь об этом или нет?

— Нет. Наше время еще не прошло. О другом думаю. Вчера присягу давали. Об этом вот и думаю.

В это время под Никифоровым споткнулся конь, под ногами грязь зачавкала. Соколов, командир отделения, сердито проворчал:

— Чего еще там такое?! Разговорчики прекратить!

Больше Никифоров не произнес ни одного слова. Сквозь водянистую мглу я ничего не видел, но живо представил, как вспыхнуло кумачом его лицо. Я тоже замолчал, а то Соколов еще подумает, что «старик» дурно влияет на молодого красноармейца. Так уж устроена жизнь на заставе, что «молодняк» должен брать пример со «стариков», приглядываться да прислушиваться. Мы ведь тоже с этого начинали. Сейчас вот гнусная слякоть кругом, ночь, хоть глаз выколи, а я точно знаю, что едем мы по Черепашьей балке, справа от нас камыш начинается в двухстах метрах, солончаки и болота, слева — граница, до нее метров триста. Впереди, в ста метрах песчаный курган и заросли елгуна. А знаю все потому, что от «стариков» научился не только ногами, но и сердцем чувствовать и понимать свою землю. Если бы пограничник не умел этого — плутал бы он по степи и ничего не видел. Здесь каждый бугорок изучен, всякая балочка в голове пограничника зарубкой поставлена, каждый кустик руками и ногами ощупан. Все ориентиры пристреляны. Нельзя иначе…

Доехали до Кургана — Соколов остановил коня. Постоять можно с полчасика.

— Ничего не слышишь, Вьюга? — шепотом спросил он и приподнялся в седле.

— Нет, вроде ничего не слышу, — так же тихо ответил я.

— А я слышу, товарищ командир: идет кто-то, грязь под ногами расползается, — взволнованно зашептал Никифоров. — Может, зверь?

— Похоже, нет, — прошептал Соколов. — Человек идет.

— Тогда надо скорее задержать его, товарищ командир.

— Спокойно! — предупредил Соколов. — Без паники.

Никифорову было приказано оставаться на месте и преградить дорогу нарушителям в наш тыл. Мы с Соколовым пошли на задержание. Я думаю, что это правильно. Нельзя в первый же день толкать новичка в самую кашу. Пусть постепенно втягивается.

Когда Никифоров по приказанию Соколова выстрелил из ракетницы и осветил голую степь, нарушители заметались, как крысы в ловушке, — их было пять человек. И совсем неожиданно, вместо того чтобы бежать назад, они засели в бурьяне и открыли огонь. Стреляли наугад, по направлению пущенной ракеты, потом перенесли огонь на нас с Соколовым. В общем, приняли круговую оборону. Я думал, что Соколов швырнет им сейчас новогодний подарок — гранату-лимонку, но он принял другое решение. Прямо с коня выстрелил он два раза из карабина и крикнул нарушителям, чтобы они не тянули волынку, а сдавались, пока еще живы. Ему, видимо, хотелось захватить их живьем и без кровопролития. Но они сдаваться не думали. И пока шла перестрелка в темноте, двое нарушителей, короткими перебежками стали пробиваться вперед, двое других побежали в сторону по балке, а один оставался на прежнем месте и продолжал стрелять. Я только потом раскусил эту тактику: они разбежались для того, чтобы распылить наши силы, а потом — переколотить нас поодиночке и благополучно уйти. У кургана началась стрельба — это Никифоров открыл огонь. Мне пришлось броситься ему на помощь. Соколов так приказал.

Стрельба у песчаного кургана разгорается. Я хорошо различаю глухие выстрелы бандитских нечищенных винтовок и звонкую яростную стрельбу Никифорова. Пока я спешился и подполз к кургану, стрельба там стихла. Никифоров лежал на боку, прижимая к груди винтовку, и корчился от боли.

— Ранен? — тихо спросил я.

— Не знаю. Потом об этом… Их собирай скорее, разбегутся…

Через несколько минут тревожные помогли нам собрать бандитов. Ни один не ушел. Тревожные увезли и Никифорова. До самого утра мы с Соколовым молча ездили вдоль границы, вглядывались в таявшую темноту, слушали, как шумит дождь, и думали, наверно, об одном: о стеснительном новобранце.

Когда возвратились на заставу, я перво-наперво забежал в санчасть.

Никифоров лежал на койке. Лицо бледное, прозрачное какое-то. Глаза закрыты широкой белой повязкой. Мне показалось, что он спит, поэтому я молча встал у порога. С моей насквозь вымокшей одежды на чистый крашеный пол стекала вода, под ногами расплывалась лужа.

— Это ты, товарищ Вьюгин? — тихо спросил Никифоров и попробовал улыбнуться.

— Я.

— С Новым годом тебя, — продолжал он. — С новым счастьем.

— А тебя еще и с боевым крещением. Как ты узнал меня?

— Узнал. Учуял, мокрым полушубком запахло и махоркой. Я знал, что ты придешь…

— Здорово царапнуло?

— Не знаю пока… Вроде бы ничего, подходяще. Что поделаешь…

Он долго молчал, перебирая побледневшими пальцами край солдатского одеяла, потом спросил:

— А как там?

— Порядок. Оружие взяли, контрабанды пудов пятнадцать. Наверное приказ будет, премируют…

— А я знаешь, все время о присяге думал. «Я сын трудового народа…» — сказал он. — Нет во мне такой силы, чтобы позабыть ее, из головы выбросить… И когда упал, сознание потерял, от земли вроде бы оторвало меня и понесло куда-то, а все равно слышу: «Я сын трудового народа…» Больше ничего не помню… Скажи, товарищ Вьюгин, только не обманывай, — глаза у меня целы или нет? Честно скажи, не бойся. Я ведь и в самом деле сын трудового народа. Мне на худой конец и безглазому работа найдется. Душа жива, руки целы, значит, работать буду…

— Ну, чего ты зря беспокоишься, — уговаривал я его. — Тебе, наверно, нельзя так переживать.

— Кому нельзя, а мне можно… Я комсомолец, и недосуг мне валяться здесь, товарищ Вьюгин. Жалко — послужил мало, доверие наших рабочих оправдал не полностью.

— Да как же не оправдал?!

— Не полностью, товарищ Вьюгин! С границы прежде времени уходить придется…

Напрасно он так тревожился. Лекпом сказал мне, что ранение у него нелегкое, долго пролежит, в госпиталь повезут, но постепенно поправится. Бандит выстрелил ему в грудь, когда он кинулся на него, чтобы схватить живого. Выстрелом опалило глаза, а пуля прошла навылет. Узнал я это и опять прибежал в санчасть.

— Все в порядке! Не только глядеть, но и на границе служить будешь. Все будет у тебя хорошо, дорогой ты мой товарищ Никифоров, только лежи спокойно и не волнуйся… Все будет хорошо!

Вадим КОЖЕВНИКОВ Щит и меч

Книга I

Глава 1

Летом 1940 года в Риге был убит советский гражданин, по национальности немец.

Сотрудники латвийского уголовного розыска установили: убийство совершено из огнестрельного оружия особого вида, заряжающегося ампулами цианистого калия, при разрыве которых возникают концентрированные пары, мгновенно и бесшумно убивающие жертву.

Хотя у погибшего были похищены различные ценности: обручальное кольцо, часы, бумажник, — однако часть этих вещей удалось обнаружить в свертке, брошенном в канализационный колодец, что исключило версию об убийстве с целью грабежа.

Скорее можно было предполагать организованную террористическую акцию.

Убит был крупный специалист в области радиотехники — инженер Рудольф Шварцкопф.

Его сын Генрих Шварцкопф, студент Рижского политехнического института, потрясенный смертью отца, не дал никаких показаний.

В уголовный розыск был вызван Иоганн Вайс, слесарь-механик из авторемонтной мастерской, принадлежащей Фридриху Кунцу.

По имеющимся сведениям, Иоганн Вайс в день убийства длительное время находился в квартире Шварцкопфа, где монтировал какие-то приборы, заказанные инженером. Кроме того, Вайс состоял в дружественных отношениях с сыном Шварцкопфа, который увлекался мотоциклетными гонками, и Вайс, будучи хорошим механиком, внес полезные усовершенствования в принадлежащий Генриху Шварцкопфу мотоцикл фирмы «Цундап», чем помог тому выиграть недавно состязания на кубок. Было известно, что Иоганн Вайс аккуратно посещает собрания «Немецко-балтийского народного объединения» и бесплатно отремонтировал автомашину крейслейтера[93] этого «объединения» адвоката Себастьяна Функа, у которого он в свободное время работал шофером.

На допросе Иоганн Вайс вел себя крайне сдержанно, отвечал на вопросы уклончиво. А когда молодой сотрудник латвийского уголовного розыска в раздражении упрекнул Вайса, что тот не желает помочь следствию, хотя убит его соотечественник, Иоганн Вайс ответил, что не видит ничего удивительного в том, что убит именно его соотечественник. Ведь латыши относятся сейчас к немцам крайне недружелюбно.

Эти слова возмутили следователя. И он стал упрекать Вайса: как, мол, ему, молодому рабочему, не стыдно говорить подобные вещи. Разве Вайс не понимает, что именно теперь, как никогда, чувство пролетарской солидарности должно объединять всех рабочих, независимо от их национальности?

Вайс слушал серьезно, внимательно, но по его холодному, спокойному лицу нельзя было понять, как он воспринимает то, что ему говорит следователь — тоже молодой рабочий, только недавно ставший сотрудником уголовного розыска. Сюда его направила партийная организация стекольного завода, хотя к новой профессии он не имел ни призвания, ни способностей. Об этом сотрудник вгорячах тоже сказал Вайсу, но не вызвал у того никакого сочувствия.

Из уголовного розыска Вайс пошел в кафе, где заказал пиво, сосиски и неторопливо позавтракал. И столь же неторопливо отправился на остановку, пропустил один трамвай, сел только в следующий и всю дорогу меланхолично глядел в окно. Не доезжая остановки до дома, где жил крейслейтер «Немецко-балтийского народного объединения» адвокат Себастьян Функ, вышел и поспешно, чуть ли не бегом устремился вперед.

Себастьян Функ, упитанный, широкоплечий, почти квадратный человек с тугим животом и тяжело обвисшими щеками, неторопливо топтался возле подъезда своего дома. Когда Вайс подал к парадному старомодный «адлер», Функ с трудом влез на переднее сиденье и сердито спросил:

— Почему я должен ждать машину, а не машина меня?

Вайс кротко ответил:

— Извините, господин Функ, но у меня большие неприятности.

— Какие еще могут быть у тебя неприятности? — брезгливо буркнул Функ и пообещал: — Это я тебе сегодня сделаю неприятность. — Но все-таки, смилостивившись, осведомился: — Ну, что у тебя там такое?..

По мере того как Вайс подробно рассказывал, о чем его допрашивали в уголовном розыске, лицо Функа приобретало все более благодушное выражение. Он похлопал шофера по плечу:

— Это ничего, если тебя посадят. Им нужен преступник-немец. Ты немец.

— Но, господин Функ, вы ведь меня знаете. И я бы очень просил вас, если понадобится, быть моим адвокатом.

— Ничего не понадобится, — небрежно сказал Функ. — Ты рабочий, а рабочего они не станут подозревать.

— Ну какой же я рабочий? — горячо возразил Вайс. — Вы же знаете, я рассчитывал стать фермером. Я не знал, что ферма уже не принадлежит моей тетушке.

— Да, и потому, что ты этого не знал, ты несколько месяцев так трогательно ухаживал за своей больной тетушкой, что вся община говорила о тебе как об исключительно порядочном юноше. Не удивляйся. Я, как крейслейтер, считал своим долгом знать о тебе все, чего даже ты о себе не знаешь.

— Но я же любил свою тетушку, хотя, конечно, сильно огорчился, что не получил наследства.

Функ покачал головой.

— Я полагаю, на кладбище ты плакал в равной мере и о тетушке и о наследстве… — Спросил сухо: — Ты все еще колеблешься — ехать тебе на родину или оставаться с большевиками?

— Господин Функ, — сказал Вайс, — теперь я решил: ехать, и как можно скорее.

— Почему теперь, а не раньше?

— Сегодня в угрозыске я понял, как плохо здесь относятся к немцам. Господин Кунц обещал оставить мне свою мастерскую, чтобы я стал ее фиктивным владельцем. Я думал, что у меня здесь будет больше перспектив, чем на родине. Но мне теперь ясно, мастерскую конфискуют. И я буду вынужден пойти на завод простым рабочим. А я предпочитаю быть солдатом на родине, чем рабочим здесь.

— Вот теперь я слышу голос немецкой крови! — одобрительно закивал головой Функ.

Вечером, когда Вайс, вымыв машину, протирал стекла замшевым лоскутом, в гараже неожиданно появился Функ (раньше он туда никогда не приходил) и спросил:

— Ты собираешься сегодня к сыну Шварцкопфа, чтобы выразить ему соболезнование?

— Его отец всегда хорошо ко мне относился.

— Это я знаю, — сердито сказал Функ, — но не могу понять, почему.

— Я всегда аккуратно выполнял его заказы.

— И еще?

— Я помогал ему в свободное время, ведь он был изобретатель.

— А над чем он работал?

— К сожалению, я недостаточно образован, чтобы понимать, над чем он работал.

— Да, глупая у тебя голова, — изрек Функ. Понизил голос, сказал твердо и веско: — А теперь слушай. Если ты решил уехать на родину, то это вовсе не означает, что ты уедешь туда, потому что мы этого еще не решили. Но мы решим, чтобы ты туда уехал, если уедет Генрих Шварцкопф. А чтобы он уехал, ему надо знать, что так же собирался поступить его отец.

— А разве он этого не знает?

— До последнего дня не знал. Он не знал, что недавно Рудольф прислал мне письмо… Ты скажешь Генриху, что у меня есть такое письмо.

— А может, лучше просто показать письмо Генриху, ведь он всегда делал то, чего хотел его отец.

Функ поморщился, но тут же, смягчаясь, сказал:

— Я тебе доверяю, Иоганн, доверяю, как своему сыну. Это письмо у меня пропало. И я думаю, его похитили агенты НКВД. И это они убили Рудольфа Шварцкопфа. Он им был нужен как крупный инженер, понимающий толк в технике военной связи. И когда они узнали, что Шварцкопф собирается уехать, убили его. — И произнес высокопарно: — Теперь наш долг — вернуть родине сына Шварцкопфа, дядя которого сейчас большой человек в Германии. Он мечтал прижать к сердцу брата и племянника, и я обещал ему, что по возвращении в Германию Шварцкопфы будут в исключительно привилегированном положении по сравнению со всеми нами. — Спросил: — Ты все понял?

— Да, я скажу Генриху, что буду самым преданным ему человеком, если он согласится в ближайшие дни уехать.

— Это так, но и мне ты тоже кое-чем обязан, — напомнил Функ. — Без моего согласия тебе не выбраться отсюда.

Даже лучший специалист не смог придать умиротворенного выражения искаженному ужасом лицу Рудольфа Шварцкопфа, — в гробу его прикрыли крепом.

Немцы, жившие в Риге, недолюбливали Шварцкопфа за высокомерие, проявляемое к влиятельным соотечественникам, и за слишком демонстративное уважение к профессору Гольдблату.

Дружить с евреем, пусть даже он гений, — ведь это вызов обществу!

Ходили слухи, будто бы Шварцкопф потребовал от сына, чтобы тот просил руки дочери профессора Гольдблата. Правда, поговаривали также, что если соединить работу Гольдблата — ученого-теоретика — с энергичной деятельностью Шварцкопфа в области техники, то это сулит такие патенты, приобретением которых могут заинтересоваться даже великие державы.

Высокий, статный, со строгим лицом и с надменными манерами, Рудольф Шварцкопф сумел создать себе репутацию волевой, решительной натуры, но, в сущности, был человеком крайне неуравновешенным, мнительным и болезненно самолюбивым.

Нежелание Шварцкопфа переселяться в Германию объяснялось главным образом тем, что у него там был младший брат, которого он не без основания считал бездарным, тупым пруссаком. Прижитый отцом от горничной еще при жизни жены и впоследствии усыновленный, он теперь стал крупной фигурой в гитлеровском рейхе. И он, несомненно, воспользуется своим положением, чтобы по-своему отомстить старшему брату за его брезгливо-высокомерное отношение к себе: будет оказывать ему снисходительное покровительство, требуя взамен почтительности к своей матери, бывшей горничной Анни, а ныне вдовствующей госпоже фон Шварцкопф.

Рудольф Шварцкопф знал почти все, что имело отношение к радиотехнике, и почти ничего не знал в других областях человеческой мысли.

К фашизму он относился терпимо, считая, что фашизм выражает слепое отчаяние нации, униженной военным поражением. И победы, которые одержала сейчас Германия в Европе, он объяснял тем, что народы поверженных государств обладают нормальным человеческим мышлением, чуждым идеям исступленной жертвенности во имя мирового господства или любви к отечеству.

Брат Рудольфа, штурмбаннфюрер Вилли Шварцкопф, неоднократно писал крейслейтеру Функу, что теперь, когда Латвия стала социалистической, дальнейшее пребывание там Рудольфа может повредить его, Вилли, партийной карьере, и требовал от крейслейтера принятия решительных мер.

Незадолго до убийства Рудольфа Шварцкопфа председатель Совнаркома Латвии посетил инженера и спросил, как тот отнесется к выдвижению его кандидатуры на пост директора научно-исследовательского института.

Шварцкопф сказал, что подумает.

В тот же день к нему без предупреждения явился крейслейтер Функ и с возмущением заявил, что немецкие круги в Риге считают поведение Шварцкопфа предательским по отношению к национальным интересам рейха.

Генрих не придал особого значения чрезвычайной взволнованности отца после этого визита. Раздраженное самолюбие инженера особенно страдало, когда ему напоминали о брате-штурмбаннфюрере, проявляющем большую осведомленность о всех его делах и поведении.

Успокоился Шварцкопф только тогда, когда Иоганн Вайс принес заказанные ему приборы, выполненные не только с особой тщательностью, но и с дополнительными техническими усовершенствованиями, которые не были предусмотрены в чертежах.

Иоганн Вайс держал себя у Шварцкопфа непринужденно, но с тем особым тактом, который невольно импонировал инженеру, не терпящему никакой фамильярности.

Вайса отличали сдержанность, готовность услужить, но не было в нем и тени угодливости. Чувствовалось, что он преклоняется перед знаниями своего патрона. Однако его любознательность в области техники не простиралась дальше заказов, которые он выполнял. И когда Шварцкопф увлеченно начинал рассказывать о задуманных работах, Вайс вежливо напоминал, что он недостаточно образован и, к сожалению, ему трудно понять технические идеи, которые развивал перед ним Рудольф Шварцкопф.

С Генрихом Шварцкопфом у Вайса были самые дружеские отношения, но и с отцом и с сыном он держал себя со скромным достоинством человека, отлично сознающего разделяющее их неравенство в положении.

Несмотря на это, Генрих неоднократно уверял, что Иоганн настоящий друг, и даже ввел его в дом профессора Гольдблата, дочь которого Берта по воскресеньям собирала у себя молодежь, преимущественно музыкальную. Берта училась в консерватории, но уже давала концерты, и не только в Латвии: года два назад она выступала в Стокгольме и Копенгагене. На музыкальных вечерах Иоганн Вайс скромно сидел где-нибудь в уголке. А перед ужином отправлялся на кухню и помогал кухарке нарезать тонкими ломтиками ветчину для сандвичей, откупоривал бутылки, колол лед для коктейлей.

Когда Генрих спрашивал Иоганна, какого он мнения о Берте, Вайс говорил:

— Красивая!

— Ну, а еще?

— Талантливая…

— Ну-ну, дальше? — нетерпеливо требовал Генрих.

— И она будет знаменитой.

Генрих мрачнел и говорил, нервно дергая плечом:

— Вот именно. И ей нужен супруг, который будет таскать за ней чемодан, оклеенный этикетками всех отелей мира. И отец требует, чтобы я женился на этой гордячке во имя его целей; он хочет сделать профессора сотрудником своей фирмы «Рудольф Шварцкопф».

— Но почему ты считаешь ее гордячкой?

— А потому, что она со своим фортепьяно мечтает о личной власти над толпой так же, как мы, немцы, о мировом господстве!

— Ну, это не одно и то же…

Генрих произнес раздраженно:

— Отец, пожалуй, не очень-то симпатизирует фашизму. Он сам хочет прибрать к рукам Гольдблата, претворить его замыслы в патенты и стать единоличным властелином фирмы, торгующей техническими идеями. И таким способом диктовать свою волю самым крупным мировым концернам.

— Он технократ и фантазер.

— Но он очень талантливый человек. А я?

Вайс заколебался:

— Ты слишком разбрасываешься. И, по-моему, излишне увлекаешься спортом.

— Это помогает ни о чем не думать.

— По-моему, это невозможно — не думать.

— Вот я и стремлюсь к невозможному, — резко закончил разговор Генрих.

Иоганн Вайс последние месяцы всегда сопровождал Генриха на мотодром и на взморье, где Генрих тренировался на мотоботе.

Месяца три назад, когда они однажды вышли в море в плохую погоду, разразился шторм. Сильной волной мотобот перевернуло. Вайс спас Генриха. Но когда Генрих торжественно заявил, что вся Рига узнает о подвиге Иоганна, Вайс попросил Генриха никому об этом не говорить; если появится заметка в газете, владелец автомастерской Фридрих Кунц уволит его с работы, потому что владельцы мастерских, обслуживающих моторные суда, обвинят Кунца в том, что он нарушает коммерческие правила, посылая своего рабочего обслуживать спортивные катера.

Просьбу Иоганна Генрих выполнил. Сдержанность Вайса он считал выражением ограниченности его натуры, чуждой страстей, увлеченности чем-либо возвышенным, а его рассудочность принимал за чисто национальный практицизм, внушенный старонемецкой добропорядочностью, не более.

О своем детстве Вайс рассказывал неохотно, ссылаясь на то, что рано осиротел. Работал он на ферме, принадлежащей эмигрантам из России. Родственную ласку узнал, только поселившись у тетки, которая взяла его к себе, когда к ней пришло одиночество и страх смерти. Эта тетка помогла ему почувствовать себя снова немцем. У нее была хорошая библиотека. И только из книг он узнал кое-что о своей родине, которую он, конечно, любит, но, увы, недостаточно знает. Но лекции в клубе объединения помогли ему более полно узнать то, что он знал лишь поверхностно.

В мотоклубе Вайс бывал только в качестве личного механика Генриха и никогда не переступал черты, отделяющей технического работника от истинного спортсмена. Он не отказывался подготовить машину к пробегу, произвести на месте мелкий ремонт, но, закончив работу, каждый раз писал на блокноте счет, отрывая листок, давал его владельцу машины и недовольно хмурился, если с ним затягивали расчет.

Получая сверх положенного, он сдержанно благодарил, но никогда при этом не улыбался.

Со спортсменами держал себя с чопорной вежливостью. И хотя он нравился некоторым девицам в вызывающе обтягивающих фигуру кожаных костюмах, ни одну из них не соглашался сопровождать в далекие загородные поездки. И когда Генрих, смеясь, спросил, не боится ли он потерять невинность, Иоганн серьезно ответил, что больше всего боится потерять клиентуру мастерской: он только следует правилам поведения, которые ему внушил господин Фридрих Кунц.

Генрих назвал это проявлением рабской психологии.

Иоганн ответил, что настолько дорожит своей службой, что ради нее готов отказаться от многих удовольствий.

Генрих усмехнулся:

— На твоем месте я бы из одного чувства классового протеста поторжествовал над буржуазией. Тем более — внешние данные для этого у тебя вполне подходящие.

Иоганн пожал плечами и заявил, что, хотя теперь он действительно рабочий, это вовсе не означает, что он останется им навсегда.

— Ну да, — усмехнулся Генрих, — ты рассчитываешь, что, как только переселишься в рейх, перед тобой откроются блестящие перспективы!

— Нет, — сказал Иоганн, — на особо блестящие перспективы я не рассчитываю. Я знаю, что в Германии и меня сразу возьмут в солдаты.

— И все-таки хочешь уехать.

— Я не расстался со своими колебаниями, — с грустью признался Иоганн, — но я немец, и долг для меня превыше всего, хотя я и понимаю, что быть солдатом не самая завидная участь.

— Не унывай, старина! — Генрих снисходительно похлопал его по плечу. — Дядя Вилли заочно испытывает ко мне родственные чувства. Он большой человек, и даже если мы с отцом не поедем в Германию, мы дадим или, вернее, я дам тебе письмо к дяде, и он тебя сунет куда-нибудь, где тебе будет потеплее. Можешь быть уверен.

— Я буду за это весьма признателен, — учтиво сказал Вайс, — тебе, твоему отцу и господину Вилли Шварцкопфу.

— Ну, отец-то его недолюбливает, считает плебеем, ревнует к фамильной чести нашего рода. А дядя меня очень зовет, писал, что уже заказал для меня гоночную машину в Праге — он там близкий человек к гаулейтеру. Сейчас он снова в Берлине, но писал, что встретит нас с отцом на новой границе новой Германии и что мы даже не подозреваем, как она от нас близка.

— А какого класса машина? — заинтересовался Иоганн.

— В письме дядя подробно описал все ее технические достоинства.

— Мне было бы интересно ознакомиться.

— Пожалуйста, — сказал Генрих и протянул письмо Иоганну.

Вайс спросил:

— Но ты не возражаешь?

— Ну что ты!

Вайс пробежал глазами письмо, воскликнул восхищенно:

— Поздравляю! Это же отличная машина. — И вдруг заторопился, вспомнив, что обещал хозяину выполнить одну срочную работу.

Глава 2

Иоганн Вайс отправился к Шварцкопфам, надев черный галстук. Домоправительница принимала соболезнующих визитеров в гостиной. Люстра была затянута черным крепом.

Генрих Шварцкопф не выходил из кабинета отца. Но Вайсу домоправительница сказала, что молодой хозяин ждет его. Вайс полагал, что найдет Генриха убитым отчаянием, и был несколько удивлен, увидев, что тот деловито разбирает бумаги отца и укладывает их в два больших кожаных чемодана. Не подавая Иоганну руки, он сказал:

— Я уезжаю. Дядя сообщил телеграммой, что выедет встречать. — Лицо его было бледным, но не горестным, а скорее каким-то ожесточенным. Спросил вскользь: — Ты готов меня сопровождать?

Вайс кивнул. Потом добавил:

— Если крейслейтер господин Функ оформит мой выезд.

— Функ сделает все, что я ему прикажу, — властно заявил Генрих и злобно добавил: — Дядя писал, что этим типом еще займется гестапо. Функ должен был знать, что агенты НКВД готовят покушение на отца, чтобы помешать ему покинуть Латвию. И не принял мер для его спасения. Я уверен, Функ — советский агент. Он сам признался, что чувствует себя косвенным виновником смерти отца. Красным нужно было запугать немцев, которые решили покинуть Советскую страну. Функ утверждает, что якобы не знал, кого они намечают жертвами.

— И давно у Функа такие подозрения?

— Какое мне дело, давно или недавно? Важно то, что он сам мне в этом признался. И поплатится за это.

В комнату вошла Берта Гольдблат. Генрих окинул ее взглядом, заметил:

— О! Тебе идет черное!

Девушка, делая вид, что не придает значения этим словам, или действительно пренебрегая ими, осторожно и нежно притронувшись длинными, тонкими пальцами к плечу Генриха, сказала:

— У папы сердечный приступ. Он просит извинить, что не мог навестить тебя. — И, снимая черные перчатки, сообщила: — Мне предложили выступить в Москве с концертной программой, но я отказалась. — Она опустила глаза, как бы объясняя, почему отказалась: — У тебя такое горе, Генрих!..

Генрих дернул плечом.

— Евреи — в Москву! Немцы — в Берлин! — Оглянулся на Вайса, показав глазами на Берту, спросил: — Любуешься, верно? Ей идет черное! Но в Берлине ты не увидишь еврейки, которая носила бы траур по немцу.

Берта гордо вскинула голову.

— В Берлине вы также не увидите немку, которая носила бы траур по евреям, которых там убивают…

— Фашисты, — добавил Вайс.

— Давайте лучше выпьем, — примирительно предложил Генрих и, наливая вино в бокалы, озабоченно сказал: — Я очень огорчен болезнью твоего отца, Берта. Но у меня к нему неотложная просьба, которую он, как честный человек, несомненно бы выполнил. Поэтому я обращаюсь с той же просьбой к тебе. У вас в доме есть некоторые бумаги, касающиеся работ моего отца. Я прошу, чтобы мне их вернули, хотелось бы получить их сегодня же.

— Но твой отец работал вместе с моим. Как я могу без помощи папы отличить, какие именно бумаги принадлежат твоему отцу?

— Это тебе посоветовал… Функ? — спросил Вайс у Генриха.

Генрих замялся. Он никогда не лгал. Произнес уклончиво:

— Разве я не могу настаивать, чтобы все, что принадлежало отцу, было возвращено мне, как наследнику?

— А мне кажется, на этом настаивает Функ, — сказал Вайс.

Генрих бросил гневный взгляд на Иоганна, но тот, ничуть не смущаясь, объяснил:

— Господин крейслейтер обязан в какой-то степени заниматься всеми делами здешних немцев — это естественно. — И предложил: — Если хочешь, я помогу фрейлен Берте разобраться в бумагах. Я хорошо знаю почерк твоего отца, кроме того, он поручал мне незначительные чертежные работы.

— Да, пожалуйста, — согласился Генрих.

Берта вздохнула с облегчением:

— Будет лучше всего, если Иоганн мне поможет.

Раздался телефонный звонок. Вайс снял трубку, подавая ее Генриху, сказал:

— Профессор Гольдблат.

— Да, — сказал Генрих, — я вас слушаю… Да, я разрешил крейслейтеру войти в курс всех дел по наследству. Но послушайте… Да выслушайте меня!.. — Он с растерянным видом повернулся к гостям…

Берта, побледнев, поднялась с кресла. Вайс, с чрезмерным вниманием разглядывая свои новенькие ботинки, пробормотал:

— А мне казалось, что покойный Шварцкопф никогда не выражал ни дружеских чувств, ни особого доверия к Функу и был бы очень удивлен, узнав, что тот проявил такую заботу о его работах.

Берта сказала дрожащим, срывающимся голосом:

— Я очень сожалею, Генрих. Очень. Я должна идти. — Холодно кивнула и вышла из комнаты.

— Проводи, — попросил Генрих.

Вайс вышел вслед за Бертой. Она шла молча, быстро.

— Что с ним? — спросила она, не поворачивая головы к Вайсу.

Тот пожал плечами.

— Его окружают сейчас те, кого не очень-то жаловал Рудольф Шварцкопф.

— Но ведь невозможно так сразу стать совсем другим.

— Вы его любите?

— Да, мне нравится Генрих. Но я никогда не была в него влюблена.

— А он?

— Вы знаете его лучше, чем я. Вы извините, но я возьму такси. Я уверена, у отца обыск. Там какие-то люди из немецкого объединения. Это может убить его.

— А почему бы вам немедля не обратиться к властям? Ну хотя бы для того, чтобы были свидетели?

— Ну вот вы и будете свидетелем.

— Я не могу, — поспешно сказал Вайс, — господин крейслейтер может помешать моему отъезду, и…

— Вы тоже становитесь коричневым, Вайс. Вы мне неприятны. Я прошу вас оставить меня. — И Берта перешла на другую сторону улицы.

Вайс вернулся к Шварцкопфу.

Генрих спросил:

— Ну?

— Она не ожидала от тебя этого.

— Я спрашиваю не что она, а что ты обо мне думаешь.

Вайс уселся поудобнее в кресле, закурил.

— Ты поступил непрактично. Если бумаги твоего отца представляют ценность, тебе следовало самому взять их у профессора. Отвези их в Германию и там предложишь какой-нибудь фирме.

— О! Ты, я вижу, стал рационально мыслить. И не желаешь замечать, что я вел себя как подлец.

— Я уже говорил, что ты следовал наставлениям Функа, а твой отец его не уважал. Вот и все. Кроме того, я еще не проникся сознанием своего арийского превосходства, чтобы говорить так, как ты с Бертой.

— Ты любишь евреев?

— Влюблен в Берту не я, а ты.

— Мне надоело слушать, что она талантливая, знаменитость! А я…

— Что ты?

— Обыкновенная посредственность.

— Ну, ерунда. Если ты пойдешь по стопам отца, ты займешь надлежащее место в жизни. И в этом тебе мог бы помочь профессор Гольдблат.

— Каким образом?

— Тебе ничего не советовал по этому поводу дядя Вилли?

— Да, он писал… что если Гольдблат согласится уехать в Германию, ему там дадут звание ценного еврея и он сможет в полной безопасности продолжать свою работу. Но под руководством отца.

— Значит, твой дядя будет огорчен, когда узнает, что ты поссорился с дочерью профессора.

— А какое ему дело?

— Ну как же! Ты мог бы содействовать приезду в Германию ценного человека, соблазнив его дочь. И дядя Вилли был бы в восторге от своего племянника.

— Ты что, действительно считаешь меня негодяем?

— Нет, почему же? Если рейху нужен ценный еврей, надо сделать то, что нужно рейху.

— Ты как-то странно изменился, Иоганн. Почему?

— Ты тоже. И, возможно, оттого, что мы оба начинаем думать так, как полагается думать наци.

— Но это отвратительно — то, что ты мне сейчас говорил.

Вайс пожал плечами.

Генрих задумался. Потом спросил:

— Значит, ты советуешь мне не уезжать отсюда и стать если не зятем, то хотя бы учеником Гольдблата?

— А что тебе говорил Функ?

— Он требует, чтобы я не медлил с отъездом.

— Тогда что ж, тогда у меня к тебе одна просьба: скажи Функу, что берешь меня с собой.

— Я и не мыслю иначе. Какие могут быть препятствия?

— Но ты так ему скажешь?

— Без тебя я не поеду, — твердо заявил Генрих. — ты сейчас единственный близкий мне человек. — Улыбнувшись, он проговорил: — Я даже не могу понять: ведь знакомы мы всего несколько месяцев, а у меня такое ощущение, будто ты мой лучший друг.

— Благодарю тебя, Генрих, — сказал Иоганн.

Генрих пожал протянутую руку, помедлил и обнял Вайса…

Рано утром, как всегда точно, минута в минуту, Иоганн Вайс подал машину к подъезду.

Функ приказал ехать в гавань.

Последние переселенцы должны были отправиться по железной дороге. Несмотря на это, Функ, пользуясь ранее выданным ему пропуском, каждый день посещал Рижский порт, обходил причалы и просил Вайса фотографировать его на фоне портовых сооружений.

Развалившись на сиденье, Функ заметил одобрительно:

— Аккуратность и точность — отличительная черта немца. Ты был вчера вечером у Генриха Шварцкопфа?

— Да, господин крейслейтер.

— Кто еще там был?

— Дочь профессора.

— Как провели время?

— Берта и Генрих поссорились.

— Причина?

— Генрих дал ей почувствовать свое расовое превосходство.

— Мальчик становится мужчиной. При тебе звонил профессор?

— Да, господин крейслейтер.

— У Генриха испортилось настроение после разговора с профессором?

— Нет, господин крейслейтер, я этого не заметил. Но он был взволнован.

— Чем?

— Разрешите высказать предположение?

Функ кивнул.

— Рудольф Шварцкопф работал под руководством профессора. И сыну Шварцкопфа, возможно, хотелось бы, чтобы некоторые, особо важные работы его отца, выполненные совместно с профессором, не были потеряны для рейха.

— Генрих растет на глазах, — одобрил Функ. — Не только его, но и нас это тоже беспокоит. Но дочь Гольдблата привела в дом латышей, которые представляют советскую власть, и они не разрешили взять бумаги — описали их и опечатали. Мы обратились с протестом к своему консулу.

— Консул, несомненно, потребует, чтобы все бумаги Шварцкопфа были возвращены наследнику.

— Да, так и будет. Но мы рассчитывали вернуть Генриху и то, что не полностью принадлежало его отцу.

— И теперь ничего нельзя сделать?

— Мы думаем, — со вздохом произнес Функ, — что потеряли эту возможность. — Он взглянул на своего шофера. — Ты мне будешь рассказывать про Генриха все, как сейчас?

— Я это делаю охотно, господин крейслейтер.

— И будешь делать впредь, даже если тебе не захочется. — Он помолчал. — Ты выедешь в Германию вместе с Генрихом. Так мы решили. Ты доволен?

— Да, господин крейслейтер. Я рассчитываю на Генриха, его дядя может помочь мне попасть в тыловую часть. Не очень хотелось бы сразу на фронт.

Функ усмехнулся:

— Ты со мной откровенен. Это хорошо! А то я не мог понять, почему ты так бескорыстно дружишь с Генрихом. Это подозрительно.

В гавани Функ приветствовал служащих порта, поднимая сжатый кулак и произнося при этом:

— Рот фронт!

Но никто не отвечал ему тем же. Рижские портовики хорошо знали, кто такой Функ.

Несколько десятков тысяч немцев, живших в Латвии, имели свое самоуправление: «Дойчбалтише фольксгемейншафт» — «немецко-балтийское народное объединение», которое расчленялось на отделы: статистический, школьный, спортивный, сельскохозяйственный и другие.

Статистический отдел занимался регистрацией всех немцев по месту жительства. Для этого страна была разделена на районы — «дойчбалтише нахбаршафтен».

В провинции, где жило сравнительно мало немцев, главным образом фермеры, одна нахбаршафт соответствовала области, а в городах Риге, Либаве и других — району. Начальник района назывался нахбарнфюрер. Пять-шесть районов составляли зону — крейс, во главе которой стоял крейслейтер. Каждый, кто принадлежал к организации, платил в нее членские взносы. Когда в сентябре 1939 года началось переселение желающих вернуться на родину немцев, «Немецко-балтийское народное объединение» возглавило всю работу с переселенцами. Был составлен план. Назначены для каждой зоны день и час выезда.

За несколько дней до отъезда к переселенцам направлялись плотники, доставались упаковочные материалы. Все имущество, включая мебель, укладывали в ящики и на машинах отвозили в гавань.

Пароходы были германские. Пассажирские суда предоставила немецкая туристская компания общества «Крафт дурх фрейде» — «Сила через радость».

В назначенный день переселенцы на автобусах приезжали в гавань и садились на пароходы, которые следовали в Данциг, Штеттин, Гамбург.

К лету 1940 года переселение в основном закончилось — в Латвии осталась лишь небольшая группа немцев. Это были люди, не пожелавшие уехать, главным образом из-за смешанных браков, и те, кто не хотел жить в Германии по политическим мотивам. Но нашлись латыши, которые, тоже по политическим мотивам, стремились уехать в Германию, и им удалось за весьма крупные денежные суммы оформиться членами «Немецко-балтийского народного объединения».

Изучая деятельность «объединения», работники советских следственных органов установили: некоторые активисты — тайные члены национал-социалистской партии — почему-то не репатриировались с первыми группами. И для того, чтобы их дальнейшее пребывание в Латвии не так бросалось в глаза, они искусственно задерживали отъезд многих лояльно настроенных немцев.

Но когда несколько активистов были уличены в шпионаже, из Берлина пришло распоряжение крейслейтерам общества немедленно завершить репатриацию. Очевидно, Берлин счел, что целесообразнее убрать свою явную агентуру, чем вызывать впредь и без того достаточно обоснованное недоверие правительства социалистической Латвии.

Но за это время небольшая, правда, группа лояльно настроенных немцев — к ним принадлежал и инженер Рудольф Шварцкопф — решила остаться в Латвии. Надо полагать, что руководители общества после провала своих агентов понимали, что в рейхе их за это не похвалят, а тут еще несколько немцев не пожелали возвращаться на родину!

Террористический акт был возмездием ослушнику и предупреждением колеблющимся.

Это хорошо понимали работники следственных органов. Но задержать сейчас подозреваемых виновников преступления не представлялось возможным. По межгосударственному соглашению немецкое население должно было беспрепятственно покинуть Латвию. Нарушение договора грозило дипломатическими осложнениями. А прямых улик против Функа и его ближайших помощников пока не было.

Глава 3

Когда Иоганн Вайс пришел в автомастерскую, где он жил в отгороженной фанерой каморке, он застал у себя нахбарнфюрера Папке, который вместе с рабочим-упаковщиком приехал за его вещами. Вайс улыбнулся, поздоровался, вежливо поблагодарил Папке за любезность.

На полу высилась стопка книг, и среди них «Майн кампф» Гитлера, из которой во множестве торчали бумажные закладки.

Папке сказал, беря эту книгу в свои толстые руки с короткими пальцами:

— Это приятно свидетельствует о том, что у тебя на плечах неплохая голова. Но имеется еще одна книга, которая также должна сопутствовать немцу на всем пути его жизни. Я ее не вижу.

Вайс достал из-под матраца библию и молча протянул Папке.

Папке перелистал страницы, заметил:

— Но я не вижу, чтобы ты также старательно читал эту священную книгу.

Вайс пожал плечами:

— Извините, господин нахбарнфюрер, но для нас, молодых немцев, учение фюрера так же свято, как и священное писание. Вы как будто этого не одобряете?

Папке нахмурился.

— Мне кажется, ты об этом собираешься сообщить первому же гестаповцу, как только переедешь границу?

И хотя немцам в Риге, а значит и Вайсу, было ведомо, что нахбарнфюрер Папке — давний сотрудник гестапо, чего тот, в сущности, и не скрывал, Иоганн обидчиво возразил ему:

— Вы напрасно, господин Папке, пытаетесь внушить мне странное представление о деятельности гестапо. Но если мне будет предоставлена честь быть чем-нибудь полезным рейху, я оправдаю это высокое доверие всеми доступными для меня способами.

Папке рассеянно слушал. Потом, будто это не очень его интересовало, спросил безразличным голосом:

— Кстати, как там дела у Генриха Шварцкопфа? Удалось ему получить все бумаги отца?

— Вас интересуют бумаги, принадлежащие лично Шварцкопфу, или вообще все? Все, — повторил он подчеркнуто, — какие можно было взять у профессора Гольдблата?

— Допустим, так, — сказал Папке.

Вайс вздохнул, развел руками:

— К сожалению, здесь возникли чисто юридические затруднения — так я слышал от Генриха.

— И как он предполагает поступить в дальнейшем?

— Мне кажется, Генриха сейчас интересует только встреча с его дядюшкой Вилли Шварцкопфом. Всему остальному он не придает никакого значения.

— Очень жаль, — недовольно покачал головой Папке. — Очень! — Но тут же добавил: — Печально, но мы не можем активно воздействовать на Генриха. Приходится считаться с его дядей.

Вайс заметил не совсем уверенно:

— Мне думается штурмбаннфюрер вначале желал, чтобы Генрих остался тут.

— Зачем?

Вайс улыбнулся.

— Я полагаю, чтоб чем-то быть здесь полезным рейху.

— Ну, для такой роли Генрих совсем не пригоден, — сердито буркнул Папке. — Мне известно, что для этой цели подобраны более соответствующие делу люди. — Произнес обиженно: — Неужели штурмбаннфюрер не удовлетворен нашими кандидатурами?

— Этого я не могу знать, — сказал Вайс и спросил с хитрецой в голосе: — А что, если попросить Генриха узнать у Вилли Шварцкопфа, какого он мнения о тех лицах, которых вы отобрали? — Пояснил поспешно: — Я это предлагаю потому, что знаю, какое влияние на Генриха оказывает господин Функ. А Функ, как вам известно, не очень-то к вам расположен, и, если случится у вас какая-нибудь неприятность, едва ли он будет особенно огорчен.

— Я это знаю, — угрюмо согласился Папке и, внезапно улыбнувшись, с располагающей откровенностью сказал: — Ты видишь, мальчик, мы еще не пришли в рейх, не исполнили своего долга перед рейхом, а уже начинаем мешать друг другу выполнять этот долг. И все почему? Каждому хочется откусить кусок побольше, хотя не у каждого для этого достаточное количество зубов. — Улыбка Папке стала еще более доверительной. — Сказать по правде, сначала я не слишком хорошо относился к тебе. Для этого имелись некоторые основания. Но сейчас ты меня убедил, что мои опасения были излишними.

— Я очень сожалею, господин нахбарнфюрер.

— О чем?

— О том, что вы только сейчас убедились, что ваше недоверие ко мне было необоснованным.

— В этом виноват ты сам.

— Но, господин Папке, в чем моя вина?

— Ты долго колебался, прежде чем принял решение репатриироваться.

— Но, господин Папке, я не хотел терять заработка у Рудольфа Шварцкопфа. Он всегда щедро платил.

— Да, мы проверили твои счета Шварцкопфу. Ты неплохо у него зарабатывал. И мы поняли, почему ты ставил свой отъезд в зависимость от отъезда Шварцкопфов.

— Это правда — мне хотелось накопить побольше. Зачем же на родине мне быть нищим?

Папке сощурился:

— Мы проверили твою сберегательную книжку. Все свои деньги ты взял из кассы накануне того, как подал заявление о репатриации. И правильно реализовал свои сбережения. Это мне тоже известно. Ты человек практичный. Это хорошо. Я рад, что мы с пользой поговорили. Но не исключено, что в день отъезда я пожелаю с тобой еще о чем-нибудь побеседовать.

— К вашим услугам, господин нахбарнфюрер, — Вайс щелкнул каблуками.

Папке уехал в коляске мотоцикла, за рулем которого сидел упаковщик, человек с замкнутым выражением лица и явно военной выправкой.

Вайс устало опустился на койку и потер ладонями лицо, будто стирая с него то выражение подобострастия, с каким он проводил нахбарнфюрера до ворот мастерской. Когда он отнял ладони, лицо его выглядело бесконечно утомленным, тоскливым, мучительно озабоченным.

Небрежно отодвинув ногой стопку книг, в том числе «Майн кампф» и библию, он сел к сколоченному из досок столику. Включил стоящую на нем электрическую плитку, хотя в каморке было тепло. Из мастерской послышались шаги. Вайс быстро поднялся и вышел в мастерскую. Там его уже ожидал пожилой человек в черном дождевике — владелец велосипеда, недавно отданного в ремонт.

Вайс сказал, что машину можно будет получить завтра.

Но человек не уходил. Внимательно разглядывая Иоганна, он сказал:

— Я знал вашего отца, он медик?

— Да, фельдшер.

— Где он сейчас?

— Умер.

— Давно?

— В тысяча девятьсот двадцатом году.

— Где же его похоронили?

— Он умер от тифа. Администрация госпиталя в целях борьбы с эпидемией сжигала трупы умерших.

— Но, надеюсь, вы хоть чуточку помните своего отца?

— Да, конечно.

— Я помню его довольно хорошо, — сказал человек раздумчиво. — Он был страстный курильщик. Вот только забыл: он курил трубку или сигары? — Попросил: — Напомните, пожалуйста, что курил ваш отец.

Иоганн замялся, припоминая все виденные им фотографии фельдшера Макса Вайса, — ни на одной из них он не был изображен ни с трубкой, ни с сигарой во рту.

Человек сказал строго:

— Но я отлично помню, он курил большую трубку. У вас в доме висела семейная фотография, где он снят с этой трубкой.

— Вы ошибаетесь, мой отец был медик, и он внушал мне всегда, что табак вреден для здоровья, — твердо отрезал Иоганн.

— Очевидно, вы правы, — согласился человек. — Извините.

Вайс проводил его до двери, запер мастерскую и вышел на улицу. Было сумеречно, шел мелкий, невидимый в темноте дождь. Он направился в сторону порта, но, не доходя до него, свернул в переулок и спустился по грязным ступеням в подвал пивного зала «Марина».

Усевшись за столик, он попросил у кельенера порцию черного пива, картофельный салат, свиную ножку с капустой.

Трое латышей — портовых рабочих, увидев свободные места, подсели к Вайсу. Они были заметно навеселе, но потребовали еще по порции водки и по бокалу пива. Не обращая внимания на Вайса, они продолжали спор, который, видимо, их очень волновал.

Разговор шел о пакте ненападения, заключенном между Советским Союзом и Германией. Рабочие говорили, что, хотя советские войска стоят сейчас на новой границе, следовало бы создать латышское рабочее ополчение, чтобы оно могло оказать помощь Красной Армии, если Гитлер обманет Сталина. Как о вполне допустимом говорили они, что Гитлер может напасть на Латвию, и хотя еще не все латыши на стороне советской власти, большинство будут драться с немцами, потому что в буржуазной Латвии немцы вели себя как в своей колонии. И уже по одному этому следовало дать оружие народу, для которого немцы — давние отъявленные враги-захватчики. Сухонький, малорослый латыш в бобриковой куртке возражал товарищам, утверждая, что надо прежде всего произвести проверку даже в партийных рядах, выявить тех, кто колебался во времена фашистского режима Ульманиса, выбросить их из партии. Охватить проверкой всех, включая и рабочих, и только тогда можно будет решать, кто заслуживает доверия.

Остановив взгляд на Вайсе в поисках союзника, латыш в бобриковой куртке спросил:

— Ну, а ты, парень, что думаешь?

Вайс помедлил, потом произнес раздельно, с наглой смелостью глядя в глаза напряженно ожидающим его ответа рабочим.

— Ты правильно говоришь, — кивнул он в сторону латыша в бобриковой куртке. — Зачем легкомысленно доверять рабочему классу? Надо его сначала проверить. Но пока вы, латыши, будете друг друга проверять, мы, немцы, придем и установим здесь свой новый порядок.

Положил деньги на стол, поднялся и пошел к выходу.

Человек в бобриковой куртке хотел броситься на Вайса с кулаками, но приятели удержали его. Один из них сказал:

— Он правильно тебя понял. Выходит, то, о чем ты говорил, устраивает сейчас немцев, а не нас, латышей. Что получается: этот немец, наверное, гитлеровец, хотя и был полностью на твоей стороне, но поддерживал не тебя, а нас против тебя.

Выйдя из пивной, Вайс зашагал к гавани. Дождь усилился. Казалось, кто-то шлепает по асфальту босыми ногами. Черная вода тяжело плюхалась о бетонные сваи причалов. Рыбаки в желтых проолифленных зюйдвестках при свете бензиновых ламп выгружали улов в большие плоские корзины.

На причале толпились торговцы, приехавшие сюда на пароконных телегах. Вайс укрылся от дождя под навесом, где был сложен различного рода груз.

К нему подошел невысокий человек в старенькой тирольской шляпе, вежливо приподнял ее, обнажив при этом лысую голову, и осведомился, который теперь час. Вайс, не взглянув на часы, ответил:

— Без семи минут.

Человек, тоже не посмотрев на свои часы, почему-то удивился:

— Представьте, на моих то же самое. Какая точность! — Взяв под руку Вайса и шагая с ним в сторону от причала, пожаловался: — Типичная гриппозная погода. Обычно в целях профилактики я принимаю в такие дни таблетки кальцекса. Можете называть меня просто Бруно. — Спросил строго: — Очевидно, мне нет нужды напоминать, что вы были знакомы с моей покойной дочерью, ухаживали за ней и я готов был считать вас своим зятем, но после того, как меня уволили из мэрии за неблаговидное…

— Вы собираетесь учинить мне экзамен? — недружелюбно спросил Вайс. — Один я уже как будто бы выдержал.

— Отнюдь! — запротестовал Бруно. Но тут же сам возразил себе: — А почему бы и нет? Вас это обижает? Меня — нисколько. — Спросил: — Хотите конфетку? Сладкое удивительно благотворно действует на нервную систему.

Вайс спросил хмуро:

— Что с архивом Рудольфа Шварцкопфа?

Бруно опустил глаза и, не отвечая на вопрос, осведомился:

— Вы не считаете, что ваша активность противоречит директиве? — Поднял глаза, неодобрительно поглядел на низко нависшие тучи, произнес скучным голосом: — Я бы на вашем месте не проявлял столь поспешно охоты ознакомиться с документами Шварцкопфа. Господину Функу это могло не понравиться. Вы допустили нарушение. Я вынужден официально это констатировать.

— Я же хотел… — попытался оправдаться Вайс.

— Все, все понятно, голубчик, чего вы хотели, — добродушно прервал Бруно, — и вы были почти на верном пути, когда порекомендовали Папке выяснить через Генриха у Вилли Шварцкопфа список резидентов. И вы правы, Папке — тупой солдафон. Но недостатки его интеллекта полностью искупаются чрезвычайно развитой подозрительностью. Это его сильная сторона, которую вы недоучли, как недоучли и то, что Папке — мелкий гестаповец, а только самая крупная фигура в гестапо может быть осведомлена о таком важном списке. Ни Папке, ни Функ к этому не могли быть допущены. Есть и другие лица, совсем другие… — Бруно ласково улыбнулся Вайсу. — Но вы не обижайтесь. Я ведь старше вас не только по званию, опыту, но и по возрасту. — Помолчав, добавил: — Поверьте, самое сложное в нашей сфере деятельности — это дисциплинированная целеустремленность. И не забывайте, что люди, направляющие вас, достаточно осведомлены о неизвестных вам многих обстоятельствах. И всегда бывает так, что лучше отказаться от чего-то лежащего на пути к цели, пусть даже весьма ценного, во имя достижения самой цели. Вы меня понимаете?

— Да, — согласился Вайс. — Вы правы, я увлекся, нарушил инструкцию, принимаю ваш выговор.

— Ну что вы! — усмехнулся Бруно. — Когда дело доходит до выговора, человек уходит и на смену ему приходит другой. Это я так, в порядке обмена опытом — несколько дружеских советов. — Зевнул, пожаловался: — А я, знаете ли, обычно на диете, а тут питался какой-то жирной пищей. Плохо себячувствую. Свинина мне противопоказана.

— Может, вы у меня отдохнете и примете лекарство?

— Ну что вы, Иоганн! — укоризненно заметил Бруно. — Мы же должны только на вокзале обрадоваться встрече после нескольких месяцев разлуки. Кстати, — с довольным видом сообщил Бруно, — я буду, очевидно, избавлен от строевой службы в Германии — по крайней мере наши врачи в поликлинике единодушно утверждали, что по состоянию здоровья я совершенно к ней непригоден. Это — очень счастливое для меня обстоятельство. В худшем случае — служба в тыловой армейской канцелярии, против чего я бы отнюдь не возражал. И если вы напомните о старике Бруно вашему другу Генриху, это будет очень мило. — Улыбнулся. — Ведь я же не препятствовал вам ухаживать за моей покойной дочерью… — И многозначительно подчеркнул: — Эльзой.

— Ну да, Эльзой, — уныло подтвердил Вайс. — У нее были белокурые волосы, голубые глаза, она прихрамывала на левую ногу, повредила ее в детстве, неудачно прыгнув с дерева.

— Стандартный портрет. Но что делать, если таков был и оригинал? — пожал плечами Бруно. Потом сказал деловито: — Ну, вы, конечно, догадались, визит неизвестного и диалог о вашем отце носили чисто тренировочный характер, как, впрочем, и наша сегодняшняя встреча. — Подал руку, приподнял тирольскую шляпу с обвисшим перышком, церемонно простился: — Еще раз свидетельствую свое почтение. — И ушел в темноту, тяжело шлепая по лужам.

Во втором часу ночи, когда Вайс проходил мимо дома профессора Гольдблата, весь город был погружен в темноту, светилось только одно из окон этого дома. И оттуда доносились звуки рояля. Вайс остановился у железной решетки, окружающей дом профессора, закурил.

Странно скорбные и гневные, особенно внятные в тишине, звуки реяли в сыром тумане улицы.

Вайс вспомнил, как Берта однажды сказала Генриху:

— Музыка — это язык человеческих чувств. Она недоступна только животным.

Генрих усмехнулся:

— Вагнер — великий музыкант. Но под его марши колонны штурмовиков отправляются громить еврейские кварталы…

Берта, побледнев, проговорила сквозь зубы:

— Звери в цирке тоже выступают под музыку.

— Ты считаешь наци презренными людьми и удивляешься, почему они…

Берта перебила:

— Я считаю, что они позорят людей немецкой национальности.

— Однако, — упрямо возразил Генрих, — не кто-нибудь, а Гитлер сейчас диктует свою волю Европе.

— Европа — это и Советский Союз?

— Но ведь Сталин подписал пакт с Гитлером.

— И в подтверждение своего миролюбия Красная Армия встала на новых границах?

— Это был ловкий фокус.

— Советский народ ненавидит фашистов!

Генрих презрительно пожал плечами.

Берта произнесла гордо:

— Я советская гражданка!

— Поздравляю! — Генрих насмешливо поклонился.

— Да, — сказала Берта. — Я принимаю твои поздравления. Германия вызывает сейчас страх и отвращение у честных людей. А у меня теперь есть отечество, и оно — гордость и надежда всех честных людей мира. И мне просто жаль тебя, Генрих. Я должна еще очень высоко подняться, чтобы стать настоящим советским человеком. А ты должен очень низко опуститься, чтобы стать настоящим наци, что ты, кстати, и делаешь не без успеха.

Вайс вынужден был тогда уйти вместе с Генрихом. Не мог же он оставаться, когда его друг демонстративно поднялся и направился к двери, высказав сожаление, что Берта сегодня слишком нервозно настроена.

Но когда они вышли на улицу, Генрих воскликнул с отчаянием:

— Ну зачем я вел себя как последний негодяй?

— Да, ты точно определил свое поведение.

— Но ведь она мне нравится!

— Но почему же ты избрал такой странный способ выказывать свою симпатию?

Генрих нервно дернул плечом.

— Я думаю, что было бесчестно скрывать от нее мои убеждения.

— А то, что ты говорил, — это твои подлинные убеждения?

— Нет, совсем нет, — вздохнул Генрих. — Меня мучают сомнения. Но если допустить, что я такой, каким был сегодня, сможет ли Берта примириться с моими взглядами ради любви ко мне?

— Нет, не сможет, — с тайной радостью сказал Вайс. — И на это тебе нельзя рассчитывать. Ты сегодня сжег то, что тебе следовало сжечь только перед отъездом. Я так думаю.

— Возможно, ты и прав, — покорно согласился Генрих. — Я что-то сжигаю в себе и теряю это безвозвратно.

Всю дорогу они молчали. И только возле своего дома Генрих спросил:

— А ты, Иоганн, тебе нечего сжигать?

Вайс помедлил, потом ответил осторожно:

— Знаешь, мне кажется, что мне скорее следовало бы подражать тебе такому, каким ты стал, чем тому Генриху, которого я знал раньше. Но я не буду этого делать.

— Почему?

— Я боюсь, что стану тебе неприятен и потеряю друга.

— Ты хороший человек, Иоганн, — сказал Генрих. — Я очень рад, что нашел в тебе такого искреннего товарища! — И долго не выпускал руку Вайса из своей.

Дождь иссякал, опорожненное от влаги небо светлело, а музыка звучала все более гневно и страстно. Иоганн никогда не слышал в исполнении Берты эту странно волнующую мелодию. Он силился вспомнить, что это, и не мог. Встал, бросил окурок и зашагал к авторемонтной мастерской.

Глава 4

Утро было сухое, чистое.

Парки, скверы, бульвары, улицы Риги, казалось, освещались жарким цветом яркой листвы деревьев. Силуэты домов отчетливо вырисовывались в синем просторном небе с пушистыми облаками, плывущими в сторону залива.

На перроне вокзала выстроилась с вещами последняя группа немцев-репатриантов. И у всех на лицах было общее выражение озабоченности, послушания, готовности выполнить любое приказание, от кого бы оно ни исходило. На губах блуждали любезные улыбки, невесть кому предназначенные. Дети стояли, держась за руки, ожидающе поглядывая на родителей. Родители в который уже раз тревожными взглядами пересчитывали чемоданы, узлы, сумки. Исподтишка косились по сторонам, ожидая начальства, приказаний, проверки. Женщины не выпускали из рук саквояжей, в которых, очевидно, хранились документы и особо ценные вещи.

Крейслейтеры и нахбарнфюреры, на которых вопросительно и робко поглядывали переселенцы, к чьей повелительной всевластности они уже давно привыкли, держали себя здесь так же скромно, как и рядовые репатрианты, и ничем от них не отличались. Когда кто-нибудь из отъезжающих, осмелев, подходил к одному из руководителей «Немецко-балтийского народного объединения» с вопросом, тот вежливо выслушивал, снимал шляпу, пожимал плечами и, по-видимому, уклонялся от того, чтобы вести себя здесь как начальственое и в чем-либо осведомленное лицо.

И так же, как все переселенцы, крейслейтеры и нахбарнфюреры с готовностью начинали улыбаться, стоило появиться любому латышу в служебной форме.

Но, кроме двух-трех железнодорожных служащих, на перроне не было никого, перед кем следовало бы демонстрировать угодливую готовность подчиниться и быть любезным.

Подошел состав. В дверях вагонов появились проводники, раскрыли клеенчатые портфельчики с множеством отделений для билетов.

Но никто из репатриантов не решался войти ни в один из трех предназначенных для них вагонов. Все ждали какого-то указания, а от кого должно было исходить это указание, никому из них ведомо не было. Стоял состав, стояли проводники возле дверей вагонов, стояли пассажиры. И только длинная, как копье, секундная стрелка вокзальных часов, похожих на бочку из-под горючего, совершала в этой странной общей неподвижности судорожные шажки по циферблату.

Но стоило проходящему мимо железнодорожному рабочему с изумлением спросить: «Вы что стоите, граждане? Через пятнадцать минут отправление», — как все пассажиры, словно по грозной команде, толпясь, ринулись к вагонам.

Послышались раздраженные возгласы, треск сталкивающихся в проходе чемоданов.

Начальствующие руководители «объединения» и рядовые его члены одинаково демократично боролись за право проникнуть в вагон первыми. И здесь торжествовал тот, кто обладал большей силой, ловкостью и ожесточенной напористостью.

И если еще можно было понять подобное поведение людей, пытающихся первыми занять места в бесплацкартном вагоне, то яростная ожесточенность пассажиров первого класса была просто непостижима… Ведь никто не мог занять их места. Между тем среди пассажиров первого класса борьба за право войти в вагон раньше других была наиболее ожесточенной. Но стоило репатриантам энергично и шумно ввалиться в вагоны и захватить в них принадлежащее им, так сказать, жизненное пространство, как почти мгновенно наступила благопристойная тишина.

Всеобщее возбуждение затихло, на физиономиях вновь появилось выражение покорной готовности подчиняться любому распоряжению. И, обретя в лице проводников начальство, пассажиры улыбались им любезно, застенчиво, в напряженном ожидании каких-либо указаний.

По-прежнему они — теперь через окна вагонов — бросали искоса тревожные взгляды на перрон, ожидая появления кого-то самого главного, кто мог все изменить по своей всевластной воле.

Но вот на перроне появился латыш в военной форме, сотни глаз устремились на него тревожно и испуганно. И когда он шел вдоль состава, пассажиры, провожая его пытливыми взглядами, даже привставали с сидений.

Военный подошел к газетному киоску, где сидела хорошенькая продавщица, оперся локтями о прилавок и принял такую прочную, устойчивую позу, что сразу стало понятно: этот человек явился всерьез и надолго.

Как только висящие на чугунном кронштейне часы показали узорными, искусно выкованными железными стрелками время отправления, поезд тронулся. И у репатриантов началась та обычная вагонная жизнь, которая ничем не отличалась от вагонной жизни всех прочих пассажиров этого поезда дальнего следования.

Странным казалось только то, что они ни с кем не прощались. Не было перед этими тремя вагонами обычной вокзальной суматохи, возгласов, пожеланий, объятий. И когда поезд отошел, пассажиры не высовывались из окон, не махали платками, не посылали воздушных поцелуев. Этих отъезжающих никто не провожал. Они навсегда покидали Латвию. Для многих она была родиной, и не у одного поколения здесь, на этой земле, прошла жизнь, и каждый из них обрел в этой жизни место, положение, уверенность в своем устойчивом будущем. В Латвии их не коснулись те лишения, которые испытал весь немецкий народ после первой мировой войны. Их связывала с отчизной только сентиментальная романтическая любовь и преклонение перед старонемецкими традициями, которые они свято блюли. За многие годы они привыкли пребывать в приятном сознании, что здесь, на латышской земле, они благоденствуют, живут гораздо лучше, чем их сородичи на земле отчизны. И радовались, что судьба их не зависит от тех политических бурь, какие клокотали в Германии.

Долгое время для рядовых трудящихся немцев «Немецко-балтийское народное объединение» было культурнической организацией, в которой они находили удовлетворение, отдавая дань своим душевным привязанностям ко всему, что в их представлении являлось истинно немецким. Но в последние годы дух гитлеровской Германии утвердился и в «объединении». Его руководители стали фюрерами, осуществлявшими в Латвии свою диктаторскую власть с не меньшей жестокостью и коварством, чем их сородичи в самой Германии.

За небольшим исключением, — речь идет о тех, кто открыто и мужественно вступал в борьбу с фашистами и в период ульманисовского террора был казнен, или находился в тюрьме, или ушел в подполье, — большинство латвийских немцев уступило политическому и духовному насилию своих фюреров. С истеричной готовностью стремились они выразить преданность Третьему рейху, всеми явными и тайными способами, сколь бы ни были эти способы противны естественной природе человека.

Дух лицемерия, страха, рабской покорности, исступленной жажды обрести господство над людьми не только здесь, но и там, где фашистская Германия распространяла свое владычество над порабощенными народами захваченных европейских государств, дух этот вошел в плоть и кровь членов «объединения», и наружу вышло все то низменное, потаенное, что на первый взгляд казалось давно изжитым, по крайней мере у тех, кто, подчеркивая свою добропорядочность, придерживался здесь, в Латвии, строгих рамок мещанско-бюргерской морали.

И хотя пассажиры этих трех вагонов вновь обрели внешнее спокойствие, с их добродушно улыбающихся лиц не сходило выражение напряженной тревоги.

Одних терзало мучительное беспокойство, что сулит им отчизна, будут ли они там благоденствовать, как в Латвии, нет ли на них «пятен», способных помешать им утвердиться в качестве новых благонадежных граждан рейха. Других, кто не сомневался, что их особые заслуги перед рейхом будут оценены наилучшим образом, беспокоило, смогут ли они беспрепятственно пересечь границу. Третьи — и их было меньшинство — тайно предавались простосердечной скорби о покидаемой латвийской земле, которая была для них родиной, жизнью, со всеми привязанностями, какие отсечь без душевной боли было невозможно.

Но страх каждого перед каждым, боязнь обнаружить свои истинные чувства и этим повредить себе в будущем и настоящем — все это скрывалось под давно уже привычной маской лицемерия. Поэтому репатрианты старались вести себя в поезде с той обычной беспечной независимостью, которая присуща любому вагонному пассажиру.

…Иоганн Вайс не спешил занять место в бесплацкартном вагоне, он стоял на перроне, поставив на асфальт брезентовый саквояж, терпеливо ожидая, когда сможет подняться на подножку, не причинив при этом беспокойства своим попутчикам.

Неожиданно подошел Папке и рядом с брезентовым саквояжем Вайса поставил фибровый чемодан; другой, кожаный, он продолжал держать в руке.

Не здороваясь с Вайсом и подчеркнуто не узнавая его, Папке внимательно наблюдал за посадкой. И вдруг, выбрав момент, схватил саквояж Вайса и устремился к мягкому вагону.

Вайс, решив, что Папке по ошибке взял его саквояж, побежал за ним с чемоданом. Но Папке злобно прикрикнул на него:

— Зачем вы мне суете ваш чемодан? Ищите для этого носильщика.

И Вайсу пришлось проследовать в свой вагон, где он занял верхнюю полку, положив в изголовье фибровый чемодан Папке.

Вся эта история ставила Вайса в довольно затруднительное положение. Вначале он предположил, что Папке разыграл комедию для того, чтобы ознакомиться с содержимым саквояжа, и скоро вернет его, возможно даже извинившись за «ошибку». Но потом более тягостные соображения стали беспокоить Вайса. На границе чемодан вскроют таможенники, и в нем они могут обнаружить нечто такое, что помешает его владельцу пересечь границу, а владельцем чемодана стал сейчас Вайс.

Выбросить чемодан или, воспользовавшись подходящим моментом, подсунуть его под скамейку кому-нибудь из пассажиров — значит лишить Папке его имущества. А ведь Вайсу, после того как Функ уехал в рейх и связь с ним потеряна, важно пользоваться и впредь расположением Папке, и он не имеет права подвергать себя риску утратить это расположение.

Напряженно ища способ распутать петлю, накинутую на него Папке, Вайс свесил с полки ноги и, мотая головой, стал наигрывать на губной гармонике тирольскую песенку, слова которой отлично знали все мужчины, однако произносить их в присутствии дам было не принято. Тем не менее женщины, слушая мелодию этой песенки, обещающе улыбались молодому озорнику, столь откровенно выражавшему свою радость по поводу отъезда на родину.

Тощий молодой немец налил в пластмассовый стаканчик водки и протянул Вайсу.

— За здоровье нашего фюрере! — Он молитвенно закатил глаза. — Ему нужны такие молодцы, как мы.

— Хайль! — Иоганн простер руку.

Немец строго предупредил:

— Мы еще не дома. — Ухмыльнувшись, заметил: — Но мы с тобой не родственники. И если ты забудешь потом налить мне столько же из своего запаса, это будет с твоей стороны неприлично.

Пожилой пассажир со свежевыбритым жирным затылком пробормотал:

— Ты прав, мы могли быть мотами в Латвии, но не должны вести себя легкомысленно у себя дома.

Тощий спросил вызывающе:

— Ты хочешь сказать, что в Латвии есть жратва, а в рейхе ее нет? Ты на это намекаешь?

Пожилой пассажир, такой солидный и медлительный, вдруг начал жалко моргать, лицо его покрылось потом, и он поспешно стал уверять тощего юнца, что тот неправильно его понял. Он хотел только сказать, что надо было больше есть, чтобы меньше продуктов досталось латышам, а в Германии он будет меньше есть, чтобы больше продуктов доставалось доблестным рыцарям вермахта.

— Ладно, — сказал тощий. — Считай, что ты выкрутился, но только после того, как угостишь меня и этого парня, — кивнул он на Вайса. — Нам с ним нужна хорошая жратва. Такие, как вы, вислобрюхие, должны считать для себя честью угостить будущих солдат вермахта.

Когда Бруно заглянул в отделение вагона, где устроился Вайс, он застал там веселое пиршество. И только один хозяин корзины со съестным понуро жался к самому краю скамьи, уступив место у столика молодым людям.

Бруно приподнял тирольскую шляпу, пожелал всем приятного аппетита. Увидев среди пассажиров Вайса, он кинулся к нему с объятиями, весь сияя от этой неожиданной и столь счастливой встречи. И он начал с таким страстным нетерпением выспрашивать Вайса об их общих знакомых и так неудержимо стремился сообщить ему подобные же сведения, что Вайс из чувства благовоспитанности был вынужден попросить Бруно выйти с ним в тамбур, так как не всем пассажирам доставляет удовольствие слушать его громкий и визгливый голос.

Бруно, извиняясь, снова приподнял над белой лысиной шляпу с игривым петушиным перышком и, поднеся обе ладони к ушам, объяснил, что он говорит так громко оттого, что недавно у него было воспаление среднего уха и он совсем плохо слышал даже свой собственный голос, а теперь, когда его вылечили, никак не может привыкнуть говорить нормально: то орет, как фельтфебель на плацу, то шепчет так тихо, что на него обижаются даже самые близкие люди. Кланяясь и расшаркиваясь, Бруно долго извинялся за свое вторжение и удалился с Вайсом, дружески поддерживая его под локоть.

Они вышли из тамбура на площадку между вагонами, где бренчали вафельные железные плиты и сквозь сложенные гармоникой брезентовые стенки с воем дул ветер.

Вайс, наклонившись к уху Бруно, рассказал ему о чемодане Папке. Бруно кивнул и сейчас же ушел в соседний вагон с таким видом, будто после всего услышанного потерял охоту иметь что-либо общее с Иоганном, попавшим в беду.

Но через некоторое время Бруно вновь появился в вагоне, где ехал Вайс. Поставив на полку Вайса рядом с фибровым чемоданом Папке небольшую плетеную корзину, он объявил, что ушел со своего места, но пусть никто не беспокоится, он вовсе не намерен кого-нибудь здесь стеснять, просто он веселый человек и хочет развлечь уважаемых соотечественников несколькими забавными фокусами.

Вытащив из кармана колоду карт, он стал показывать фокусы, и хотя фокусы были незамысловатые и проделывал их Бруно не очень-то ловко, он требовал, чтобы присутствующие честно закрывали глаза перед тем, как загадать карту, и с таким неподдельным отчаянием конфузился, когда загаданную карту не удавалось назвать, что расположил к себе всех. А потом, небрежно подхватив фибровый чемодан, ушел, заявив, что найдет себе уютное место.

После ухода Бруно Вайс полез на свою верхнюю полку и лег, положив под голову руки, и закрыл глаза, будто заснул.

Время приближалось к обеду, когда вновь появился Бруно с чемоданом. Снова, бесконечно извиняясь, забросив его на полку к Вайсу, вынул из кармана бутерброд, аккуратно завернутый в промасленную бумагу, и сказал, что сейчас будет наслаждаться обедом.

Но когда пожилой немец протянул Бруно куриную ножку, тот вежливо отказался, сославшись на нежелание полнеть, поскольку твердо надеется, что родина не откажется от него как от солдата. Этим Бруно вызвал к себе еще большую симпатию. И чтобы не мешать пассажирам обедать, он залез на верхнюю полку, уселся рядом со своей корзиной и обнял ее. Но тут же, с присущей ему природной живостью, спустился на пол и с корзиной в руках удалился, сказав на прощание, что постарается найти себе место рядом с какой-нибудь дамой не старше ста и не моложе тринадцати лет. Погладил свою лысину и похвастал:

— Если я и утратил красоту своей прически, то только потому, что, как истинный мужчина, всегда преклонялся перед женской красотой.

Пассажиры вагона провожали шутника снисходительными взглядами. Вайс тоже улыбался, а когда он полез на полку, то больно стукнулся коленом о чемодан Папке, снова стоявший в изголовье. Вайс положил на его жесткое ребро голову с таким наслаждением, словно это был не чемодан, а пуховая подушка.

После миновавшей тревоги он обрел спокойствие, — видимо, в чемодане Папке ничего опасного для него, Вайса, не содержалось. Только сейчас Иоганн понял, как неимоверно тяжко ему носить ту личину, которую он на себя надел. Несколько минут избавления от нее принесли ему чувство, сходное с тем, которое испытывает человек, на ощупь ползший во мраке по нехоженой горной тропе над бездной. Тропа обрывается, кажется — впереди гибель, и вдруг под ногой опора, он перешагнул через провал и снова оказался на тропе.

За последние месяцы у Иоганна выработалась почти автоматическая способность к холодному, четкому самонаблюдению. Он приобрел привычку хвалить или осуждать себя, как постороннего, нравиться себе или не нравиться, презирать себя или восхищаться собой. Он отделял от себя свою новую личину и с внимательным, придирчивым любопытством исследовал ее жизнеспособность. Он испытывал своего рода наслаждение, когда власть его над этой личиной была полной.

Он понимал, что в минуту опасности присвоенная ему личина могла быть сдернута с него по его вине; он был в полной зависимости от того, насколько она прочна, ибо только она одна могла спасти его такого, каков он есть на самом деле. Эта зависимость от того себя, к которому он не мог преодолеть чувства враждебности и презрения, иногда настолько изнуряла духовные силы, что для восстановления их было необходимо, хотя бы на самое короткое время, исцеляющее одиночество.

Но когда он наконец мог остаться наедине с собой, приходила ничем не преодолимая тоска от утраты мира, который составлял сущность его «я». И этот мир был живым, прекрасным, настоящим, а тот, в котором он жил сейчас, казался вымышленным, смутным, тяжелым, как бредовый сон.

Никогда он не предполагал, что самым трудным, мучительным в этой миссии, которую он избрал, будет это опасное раздвоение сознания.

Вначале его даже увлекала игра: влезть в шкуру другого человека, сочинять его мысли и радоваться, когда они точно совпадали с тем представлением, которое должно возникать об этом человеке у других людей.

Но потом он понял, ощутил, что чем успешней он сливается со своей новой личиной, тем сильнее потом, в мгновения короткого одиночества, жжет его тоска по утрате того мира, который все дальше и дальше уходил от него, по утрате себя такого, каким он был и уже не мог быть, не имел права.

В минуты усталости его охватывало мучительное ощущение, будто он весь составлен из никогда не снимаемых протезов и никогда не почувствует себя настоящим, живым человеком, никогда уже полно не сможет воспринимать жизнь и людей такими, какие они есть, и себя таким, каким он был.

Один из наставников говорил ему, что момент тяжелого кризиса обязательно наступит и преодолевать его мучительно, непросто. Понимал, что переезд через советскую границу будет означать не только исполнение части задания. Переезд означает необратимое отсечение от той жизни, за пределами которой его личина должна получить еще большее господство над ним, над его подлинной сущностью, и чем покорней он будет служить этой личине, тем полнее и успешнее он выполнит свой долг.

Он неохотно расставался с чувством короткого отдохновения после миновавшей опасности, от которой его избавил Бруно.

В Белостоке Вайс не вышел на вокзал, куда устремились все пассажиры скупать кур, яйца, сдобные булки, колбасные изделия.

В опустевшем вагоне он продолжал партию в шахматы с Бруно. Задумчиво поглаживая свою лысину, Бруно бормотал:

— Хорош гусь этот твой Папке: полчемодана банок с черной икрой, меха и контрабандная дребедень. Хозяйственный мужичок! Чемодан отдашь ему, когда пересечете границу, досматривать тебя не будут. Мне придется задержаться на границе. В остальном все остается, как договорились. Главное — не проявляй резвой инициативы. Нам нужен Иоганн Вайс. И не нужен и еще долго будет не нужен Александр Белов. Понятно?

В вагоне появился один пассажир, с трудом поддерживающий подбородком гору свертков. Бруно торжествующе объявил, двигая фигуру на шахматной доске:

— Вот вам вечный шах. — И, потирая руки, заметил ехидно: — Это моя любезность, я не сделал мата вашему королю исключительно из соображений такта. — Снисходительно глядя на Иоганна, посоветовал: — Учитесь, молодой человек, выигрывать, не оскорбляя самолюбия противника, тогда вы не утратите расположения партнера. — Покосился на пассажира с пакетами: — Вы, господин, заботитесь о своем животе столь ревностно, что забываете о престиже рейха. Неужели вы не понимаете, что поработали сейчас на красных, внушая им мысль о том, будто бы в Германии народ испытывает трудности? Нехорошо! — Он встал и, презрительно вздернув плечи, отправился в свой вагон.

Пассажир стал растерянно убеждать Вайса, что он очень хороший немец, настоящий немец и член национал-социалистской партии, что он готов принять все замечания и чем угодно искупить свою вину, даже выбросить покупки, это только ошибка и ничего более… Он так волновался, так сильно переживал обвинение, брошенное ему Бруно, что Иоганн, сжалившись, посоветовал толстяку не придавать особо большого значения сделанному ему замечанию: ведь он не исключение, все пассажиры поступали так же, но, если он потом обратит внимание немецких властей на недостойное поведение репатриантов, это снимет обвинение с него самого.

Толстяк горячо поблагодарил Вайса за ценный совет. И потом всю дорогу посматривал на него преданно, с благодарностью.

На пограничной станции пассажирам предложили проследовать в таможенный зал для прохождения необходимых формальностей. Таможенники осматривали вещи бегло, иногда только спрашивали, что лежит в чемоданах. И все же пассажиры нервничали, это выражалось в их чрезмерной предупредительности, ненужной готовности показать все, что у них было, и даже в никчемных попытках объяснить, что уезжают они в Германию не по политическим мотивам, а из желания навестить родственников, с которыми давно не видались.

Папке, несмотря на возражения таможенника, вывалил на обитую линолеумом стойку все вещи из саквояжа Вайса и объявил, что везет только самое необходимое, потому что не уверен в том, что Германия станет его родиной: ведь настоящая его родина — Латвия, где у него много друзей — латышей и евреев, которые дороги его сердцу.

Таможенник, не притрагиваясь к вещам и глядя поверх головы Папке, попросил сложить все обратно в саквояж. Папке поджал губы, будто ему нанесли обиду, но лицо его вытянулось, когда таможенник попросил открыть кожаный чемодан.

Рядом с Папке стоял Бруно. Корзину его вывалили на стойку, и таможенник тщательно просматривал каждую вещь, откладывая в сторону бумаги и фотопленку, уложенную в аптекарские фарфоровые баночки.

Бруно, увидев в руках пограничника книгу, на переплете которой значилось «Учебник истории», хотя в действительности под переплетом было нечто совсем другое, сказал громко, вызывающе:

— Если б я пытался привезти книгу фюрера, но я ее увожу, увожу туда, где слова фюрера живут в сердце каждого. — И, оборотившись к Папке, спросил его, в надежде на поддержку: — Это же нелепо — полагать, что подобная литература может считаться запрещенной!

Папке отодвинулся от Бруно, сказал неприязненно:

— Оставьте меня в покое с вашим фюрером. — И посоветовал таможеннику: — Взгляните, что у него в карманах. Эта публика любит оружие. Я не удивлюсь, если у него на поясе висит кинжал с девизом на лезвии: «Кровь и честь». Таких молодчиков не следует пускать в Германию.

— Ах, так! — яростно воскликнул Бруно. — Это вас не следует пускать в Германию! И если пускать, то только для того, чтобы посадить там за решетку.

— Граждане! — строго произнес таможенник. — Прошу соблюдать тишину и не мешать работе.

Иоганн поставил чемодан на стойку, вынул сигарету и, подойдя к Папке, вежливо попросил:

— Позвольте…

Папке протянул свою папиросу. Наклоняясь, чтобы прикурить, Вайс прошептал:

— Ключ от вашего чемодана?

Папке отстранился, лицо его на мгновение потемнело. Но тут же приняло приветливое выражение. Он громко проговорил:

— Молодой человек, я вам сделаю маленький подарок, нельзя же курильщику путешествовать без спичек. — Полез в карман и положил в руку Вайсу связку ключей в замшевом мешочке.

— Благодарю вас, — сказал Иоганн. — Вы очень любезны.

Открыв чемодан, Иоганн опустил глаза, глядя, как руки таможенника небрежно перебирают лежащие там вещи.

Таможенник спросил, не везет ли он что-либо недозволенное.

Вайс отрицательно покачал головой. Таможенник перешел к другому пассажиру, сказав Вайсу:

— Можете взять ваш чемодан.

После досмотра репатрианты перешли на другой перрон, где их ждал состав из немецких вагонов. Пограничники раздавали пассажирам их документы, взятые ранее для проверки. Вручая документы, офицер-пограничник механически вежливо говорил каждому по-немецки: «Приятного путешествия!» — и брал под козырек.

Офицер-пограничник был ровесником Иоганна и чем-то походил на него — сероглазый, с прямым носом, чистым высоким лбом и строгой линией рта, статный, подобранный, с небольшими кистями рук. Бросив на Иоганна безразличный взгляд и сверив таким образом с оригиналом фотографию на документе рейха, пограничник, аккуратно сложив, протянул Вайсу бумаги, козырнул, пожелал ему, как и другим, приятного путешествия и перешел к следующему пассажиру. На лице его сохранялось все то же выражение служебной любезности, за которой чувствовалось, однако, как чужды ему, молодому советскому парню в военной форме, все эти люди, и вместе с тем было видно, что он знает о них такое, что ему одному положено знать.

В мягком купейном вагоне этот офицер-пограничник подошел к Папке и, тщательно и четко выговаривая немецкие слова, попросил извинения за беспокойство, но он вынужден просить Папке пройти вместе с ним в здание вокзала для выяснения некоторых формальностей, которые, видимо из-за канцелярской ошибки, не были полностью соблюдены в документах Папке.

И Папке встал и покорно пошел впереди пограничника на перрон.

Из другого вагона вышел Бруно, так же, как и Папке, в сопровождении военных. Он возбужденно спорил и пытался взять из рук пограничника свою корзину.

Когда Бруно поравнялся с Папке, он почтительно раскланялся, приподняв свою тирольскую шляпу с игривым перышком, и воскликнул патетически:

— Это же насилие над личностью! Я буду протестовать!.. — Обратился к офицеру-пограничнику, простирая длани в сторону Папке: — Уважаемый общественный деятель, известное лицо! И вдруг… — Он в отчаянии развел руками.

— Не надо шуметь, — серьезно предупредил пограничник.

— А я буду шуметь, буду! — не унимался Бруно. Улыбаясь Папке, попросил: — Я рассчитываю, вы не откажете подтвердить здешним властям, что я человек лояльный, и если в моих вещах нашли предметы, не рекомендованные для вывоза за границу, то только потому, что я просто не был осведомлен. Не знал, что можно вывозить, а что нельзя.

Через некоторое время Папке с расстроенным лицом вернулся в вагон, в руке он держал кожаный чемодан.

Эшелон с репатриантами вошел в пограничную зону и остановился. По обе стороны железнодорожного полотна тянулась, уходя за горизонт, черная полоса вспаханной земли. Эта темная бесконечная черта как бы отделяла один мир от другого.

Пограничники с электрическими фонарями, пристегнутыми кожаными петельками к бортовым пуговицам шинелей, проводили тщательный внешний досмотр состава, спускались даже в путевую канаву, чтобы оттуда обследовать нижнюю часть вагонов.

Казалось бы естественным, если бы каждый пассажир в эти последние минуты перед переездом границы испытывал волнение. Однако ничего подобного не наблюдалось, почти никто из них ничем не выражал своих чувств. Происходящее говорило Иоганну о том, что большинство переселяется в Германию не по приказу и не под давлением обстоятельств, а руководствуясь своими особыми, дальновидными целями. Должно быть, у многих имеются серьезные основания скрывать до поры до времени свои истинные намерения и надежды.

И чем больше равнодушия, покидая Латвию, выказывал тот или иной пассажир, тем глубже проникало в сознание Иоганна тревожное ощущение опасности, которая таится для него здесь в каждом из этих людей, обладающих способностью повелевать своими чувствами, маскировать их.

В этой последней партии репатриантов только незначительное число семей неохотно оставляло Латвию, подчиняясь зловещей воле «Немецко-балтийского народного объединения». Не многие здесь горевали о своих обжитых гнездах, о людях, с которыми их связывали долгие годы труда и жизни.

Преобладали здесь те, кто до последних дней в Латвии вел двойную жизнь, накапливая то, что могло быть зачтено им в Германии как особые заслуги перед рейхом. И только слишком показное равнодушие и наигранное выражение скуки на лице выдавали тех, кто ничем не хотел выдать себя перед решающими минутами пересечения границы.

Вайс мысленно отмечал шаблонный способ маскировки, мгновенно принятый, словно по приказу, неслышно отданному кем-то, кто невидимо командовал здесь всем. И он для себя принял к исполнению этот безмолвный приказ. И тоже с унылой скукой, бросая изредка беглые взгляды в вагонное окно, предавался ожиданию с тем же равнодушным безразличием, какое было запечатлено на лицах почти всех пассажиров.

Поезд медленно тронулся. И колеса начали отстукивать стыки рельсов с ритмичностью часового механизма.

Но как Иоганн ни пытался владеть собой, этот стальной ритмичный отстук грозного времени, неумолимо и необратимо, наполнил его ощущением бесконечного падения куда-то в неведомые глубины. И чтобы вырваться из состояния мучительной скорбной утраты всего для него дорогого и скорее броситься навстречу тому неведомому, что невыносимой болью пронзало все его существо, Иоганн вскинул голову, сощурился и бодро объявил пассажирам:

— Господа, осмелюсь приветствовать вас, кажется, уже на земле рейха. — Он встал, вытянулся. Лицо его обрело благоговейно-восторженное выражение.

При общем почтительном молчании Вайс достал из кармана завернутый в бумажку значок со свастикой и приколол к лацкану пиджака. Это послужило как бы сигналом: все принялись распаковывать чемоданы, переодеваться, прихорашиваться.

Через полчаса пассажиры выглядели так, словно все они собирались идти в гости или ожидали гостей. Каждый заранее тщательно продумал свой костюм, чтобы внешний вид свидетельствовал о солидности, респектабельности. А некоторая подчеркнутая старомодность одежды должна была говорить о приверженности старонемецкому консерватизму, неизменности вкусов и убеждений. На столиках появились выложенные из чемоданов библии, черные, не первой свежести, котелки, перчатки. Запахло духами.

Внезапно поезд судорожно лязгнул тормозами, как бы споткнувшись, остановился. По проходу протопали немецкие солдаты в касках, на груди у каждого висел черный автомат. Лица солдат были грубы, неподвижны, движения резкие, механические. Вошел офицер — серый, сухой, чопорный, с презрительно сощуренными глазами.

Пассажиры, как по команде, вскочили с мест.

Офицер поднял палец, произнес негромко, еле раздвигая узкие губы:

— Тишина, порядок, документы.

Брезгливо брал бумаги затянутой в перчатку рукой и, не оборачиваясь, протягивал чере плечо ефрейтору. Ефрейтор в свою очередь передавал документ человеку в штатском, а тот точным и пронзительно-внимательным взглядом сличал фотографию на документе с личностью его владельца. И не у одного пассажира возникло ощущение, что этот взгляд пронизывает его насквозь и на стене вагона, как на экране, в эти мгновения возникает если не его силуэт, то трепещущий абрис его мыслей.

Забрав документы у последнего пассажира, офицер теми же тяжелыми, оловянными словами объявил:

— Порядок, спокойствие, неподвижность.

И ушел.

Солдаты остались у дверей. Они смотрели на пассажиров, будто не видя их. Стояли в низко опущенных на брови стальных касках, широко расставив ноги, сжав челюсти.

Странное чувство охватило Вайса. Ему показалось, он что где-то уже видел этого офицера и этих солдат, видел такими, какие они есть, и такими, какими они хотели казаться. И от совпадения умозрительного представления с тем, что он увидел своими глазами, он почувствовал облегчение. Дружелюбно и почтительно, с оттенком зависти поглядывал он на солдат — так, как, по его предположению, и следовало смотреть на них штатному юноше немцу.

Когда офицер вернулся в вагон в сопровождении сержанта и человека в штатском и начал раздавать пассажирам документы, Вайс встал, вытянулся, опустил руки по швам, восторженно и весело глядя офицеру в глаза.

Тот снисходительно улыбнулся.

— Сядьте.

Но Вайс, будто не слыша, продолжал стоять в той же позе.

— Вы еще не солдат. Сядьте, — повторил офицер.

Вайс вздернул подбородок, произнес твердо:

— Родина не откажет мне в чести принять меня в славные ряды вермахта.

Офицер добродушно хлопнул его перчаткой по плечу. Человек в штатском сделал у себя в книжке какую-то пометку. И когда офицер проследовал в другой вагон, спутники Иоганна шумно поздравили его: несомненно, он произвел с первого же своего шага на земле рейха наилучшее впечатление на представителя немецкого оккупационного командования.

Поезд катился по земле Польши, которая теперь стала территорией Третьей империи, ее военной добычей.

Пассажиры неотрывно смотрели в окна вагонов, бесцеремонно, как хозяева, обменивались различными соображениями насчет новых германских земель, щеголяя друг перед другом деловитостью и презрением к славянщине. Мелькали развалины селений, подвергшихся бомбардировкам.

Под конвоем немецких солдат пленные поляки ремонтировали поврежденные мосты. На станциях повсюду были видны новенькие аккуратные таблицы с немецкими названиями или надписями на немецком языке.

И чем больше попадалось на пути следов недавнего сражения, тем непринужденнее и горделивее держали себя пассажиры. Вайс так же, как и все, неотрывно смотрел в окно и так же, как и все, восхищался вслух мощью молниеносного немецкого удара, и глаза его возбужденно блестели. Возбуждение охватывало его все больше и больше, но причины этого возбуждения были особого порядка; он уже давно четко и точно успевал запечатлевать в своей памяти мелькающие пейзажи там, где сооружались крупные хранилища для горючего, склады, расширялись дороги, упрочались мосты, там, где на лесных полянах ползали тяжелые катки, уплотняя землю для будущих аэродромов.

И все это, наблюденное и запомнившееся, он почти автоматически размещал на незримой, но хорошо видимой мысленным взором карте. Так выдающиеся шахматисты наизусть играют сложную партию без шахматной доски.

В этой напряженной работе памяти сказывалась тренировка, доведенная до степени механической реакции, но, увы, деловой необходимости во всем этом не было… Ибо Вайс отлично знал, что пройдет немалый срок, пока он сможет передать сведения своим, но тогда эти сведения уже успеют устареть, хотя во всей неприкосновенности и будут сохраняться в его памяти.

Шумно восхищаясь лежавшей у подножия дерева со срезанной от удара вершиной грудой металла — всем, что осталось от разбитого польского самолета, пассажиры шутливо подзадоривали Вайса, советуя ему попытаться вступить в воздушные силы рейха, чтобы стать знаменитым асом. И Вайс, сконфуженно улыбаясь, говорил, что он считает высшей честью для себя закреплять на земле победы славных асов, но не смеет даже и мечтать о крыльях, которых достойны только лучшие сыны рейха. И, разговаривая так с пассажирами, он в то же время лихорадочно решал, как ему поступить. Да, все, что он увидел и запомнил, лежит в запретной для него зоне, но он сделал открытие, которое потрясло его, и это открытие сейчас важнее всего на свете, Накладывая на незримую карту отдельные возводимые немцами в Польше сооружения, мимо которых они ехали, он вдруг отчетливо понял их грозную нацеленность на страну, от которой все больше и больше удалялся. Все в нем кричало о страшной опасности, нависшей над его родиной. Смятение овладело им.

И если все возможные обстоятельства, при которых человек может утратить власть над собой, включая пытки и угрозу казни, были обсуждены с наставниками и тщательное самонаблюдение дало ему твердую уверенность, что любую опасность он встретит с достоинством, не утратив воли, самоконтроля и решимости, то это испытание оказалось выше его сил, он чувствовал это.

А поезд все шел и шел, и колеса все так же ритмично постукивали по шпалам. Вот он замедлил ход, остановился. Небольшая станция. К перрону подъехал грузовик с солдатами. Из него сбросили на землю два каких-то тяжелых, мокрых мешка, но тут же Иоганн с ужасом увидел, что это не мешки, а люди. Два окровавленных человека со связанными на спине руками медленно поднялись и теперь стояли, опираясь друг на друга, чтобы не упасть, смотрели запухшими глазами на уставившихся на них пассажиров. На шее у них на белых чистеньких веревках висели одинаковые таблички: «Польский шпион». Надписи были сделаны мастерски: каллиграфическим староготическим немецким шрифтом по-немецки и ясными, разборчивыми буквами по-польски.

— Но! Но! — прикрикнул обер-лейтенант. — Вперед! — Конвой толкнул одного из арестованных прикладом.

Тот, качаясь на окровавленных ступнях, медленно двинулся вдоль платформы, товарищ его плелся следом.

— Быстрее! — снова выкрикнул обер-лейтенант. — Быстрее!

И, обернувшись к пассажирам, с испуганными лицами наблюдавшим за происходящим, приказал раздраженно:

— По вагонам, на место, живо!

И всепассажиры ринулись в вагоны, толкаясь в проходах так, будто промедление угрожало им смертью.

Толпа подхватила Вайса, затолкала в вагон, и он понял, как злы на него попутчики за медлительность, с которой он выполнял команду офицера.

Захлопнулась дверца тюремного вагона. Поезд отошел без сигнала, покатился дальше, на запад. И опять отстукивали свое колеса…

Неожиданно Иоганн вспомнил, что когда он читал в каком-нибудь романе, как герой его что-то особое, таинственное слышит в перестуке колес, это казалось ему смешной выдумкой. А сейчас он невольно поймал себя на том, что мерный, ритмичный, всегда успокаивающий стук вызывает тревогу.

И, вглядываясь в пассажиров, тщетно пытающихся сохранить прежнее выражение спокойствия и уверенности, он на лицах многих из них заметил тревогу. Было очевидно, что репатрианты из своего безмятежного далека в ином свете представляли себе «новый порядок», устанавливаемый их соотечественниками, и рассчитывали, что возвращение на родину будет обставлено празднично. И как ни был потрясен Иоганн увиденным, как ни сострадал польским героям, он с радостью и успокоением понял: нацеленность Германии на границы его отчизны не может оставаться тайной, и польские патриоты любой ценой — даже ценой своей жизни — известят об этом командование советских войск. Эта мысль возвратила Иоганну хладнокровие, которое он было утратил.

Несколько успокоившись, Иоганн решил навестить Генриха, ехавшего в мягком вагоне, напомнить ему о себе, ведь они перед отъездом не ладили.

Были обстоятельства, неизвестные Вайсу.

Когда Генрих Шварцкопф вместе с Папке приехал на вокзал, здесь его ждал Гольдблат.

Профессор выглядел плохо. Лицо опухшее, в отеках, он тяжело опирался на трость с черным резиновым наконечником.

Генрих смутился, увидев Гольдблата. Но профессор истолковал его смущение по-своему, в выгодном для Генриха смысле. Он сказал:

— Я понимаю тебя, Генрих. Но Берта вспыльчива. Я уверен, что она испытывает в эти минуты горестное чувство разлуки с тобой. — Профессор был прав, Берта действительно испытывала горестное чувство, но не потому, что уезжал Генрих, — с ним, она считала, уже все кончено; ей было больно за отца, который, вопреки всему происшедшему, решился в память дружбы со старым Шварцкопфом на ничем не оправданный поступок.

Профессор явился на вокзал с толстой папкой. В этой папке были работы Гольдблата, которые Функ пытался недавно забрать из квартиры профессора. (Это темное дело Функу не удалось довести до конца: своевременно вмешался угрозыск.) И вот профессор решил несколько своих особо ценных работ подарить сыну покойного друга.

Протягивая Генриху папку чертежей, перетянутую брючным ремнем, профессор сказал:

— Возьми, Генрих. Ты можешь продать мои чертежи какой-нибудь фирме. Если тебе там будет трудно и ты захочешь вернуться домой…

Генрих побледнел и сказал:

— Я у вас ничего не возьму.

— Напрасно, — сказал профессор и, внимательно взглянув в глаза Генриху, добавил: — Ты ведь хотел получить их. Но почему-то иным способом, минуя меня.

Папке шагнул к Гольдблату.

— Разрешите, профессор. — И, кивнув на Генриха, произнес, как бы извиняясь за него: — Он просто не понимает, какой вы ему делаете ценнейший подарок.

— Нет, — сказал профессор, — вам я этого не даю. — И прижал папку к груди.

— Пошли, — приказал Генрих и толкнул Папке так, что тот едва устоял на месте.

— Бедный Генрих, — сказал профессор. И повторил: — Бедный мальчик.

Берта застала только конец этой сцены, — не выдержав, она приехала вслед за отцом на вокзал.

Не взглянув на Генриха, она взяла у отца папку и, поддерживая его под руку, вывела на вокзальную площадь.

В такси профессору стало плохо. Ему не следовало после сердечного приступа сразу выходить из дому. Но он крепился, говорил дочери, утешая ее:

— Поверь мне, Берта, если бы Генрих взял мою папку, я бы с легким сердцем вычеркнул этого человека из своей памяти и постарался бы сделать все, чтобы и ты поступила так же. Но он не взял ее. Значит, в нем осталась капля честности. И теперь я жалею этого мальчика.

— Папа, — с горечью сказала Берта, — в Берлине он наденет на рукав повязку со свастикой и будет гораздо больше гордиться своим дядей штурмбаннфюрером Вилли Шварцкопфом, чем своим отцом — инженером Рудольфом Шварцкопфом, который называл тебя своим другом.

Профессор сказал упрямо:

— Нет, Берта, нет. Все-таки он не решился взять у меня папку.

Всего этого Иоганн Вайс не знал.

Пройдя через весь состав, Вайс осторожно постучал в дверь купе мягкого вагона.

Генрих сдержанно улыбнулся Вайсу, небрежно представил его пожилой женщине с желтым, заплывшим жиром лицом, предложил кофе из термоса, спросил:

— Ну, как путешествуешь? — И, не выслушав ответа, почтительно обратился к своей попутчице: — Если вы, баронесса, будете нуждаться в приличном шофере… — повел глазами на Вайса, — мой отец был им доволен.

Хотя у Шварцкопфов не было своей машины и, следовательно, Вайс не мог служить у них шофером, он встал и склонил голову перед женщиной, выражая свою готовность к услугам. Она сказала со вздохом, обращаясь к Генриху:

— К сожалению, он молод, и ему придется идти в солдаты. А у меня нет достаточных связей среди наци, чтобы освободить нужного человека от армии.

— А фельдмаршал? — напомнил Генрих.

Баронесса ответила с достоинством:

— У меня есть родственники среди родовитых семей Германии, но я не осведомлена, в каких они отношениях с этим нашим фюрером. — Усмехнулась: — Кайзер не отличался большим умом, но все-таки у него хватало ума высоко ценить аристократию.

— Уверяю вас, — живо сказал Генрих, — фюрер неизменно опирается на поддержку родовитых семей Германии.

— Да, я об этом читала, — согласилась баронесса. — Но особо он благоволит к промышленникам.

— Так же, как и те к нему, — заметил Генрих.

— Но зачем же тогда он называет свою партию национал-социалистской? Не благоразумней ли было ограничиться формулой национального единства? «Социалистическая» — это звучит тревожно.

Вайс позволил себе деликатно вмешаться:

— Смею заверить вас, госпожа баронесса, что наш фюрер поступил с коммунистами более решительно, чем кайзер.

Баронесса недоверчиво посмотрела на Иоганна, сказала строго:

— Если бы я взяла вас к себе в шоферы, то только при том условии, чтобы вы не смели рассуждать о политике. Даже с горничными, — добавила она, подняв густые темные брови.

— Прошу простить его, баронесса, — заступился за Иоганна Генрих. — Но он хотел сказать вам только приятное. — И, давая понять, что пребывание Вайса здесь не обязательно, пообещал ему: — Мы еще увидимся.

Раскланявшись с баронессой, Иоганн вышел в коридор, отыскал купе Папке и без стука открыл дверь. Папке лежал на диване в полном одиночестве.

Вайс спросил:

— Принести ваш чемодан?

— Да, конечно. — Приподнимаясь на локте, Папке осведомился: — Ничего не изъяли?

— Все в целости.

— А меня здорово выпотрошили, — пожаловался Папке.

— Что-нибудь ценное?

— А ты как думал! — Вдруг рассердился и произнес со стоном: — Я полагаю, у них на тайники особый нюх. — Заявил с торжеством: — Но я их все-таки провел. Этот, в тирольской шляпе, оказался настоящим другом. Перед тем как меня стали детально обследовать, я попросил его подержать мой карманный молитвенник. Сказал, что не желаю, чтобы священной книги касались руки атеистов.

— Ну что за щепетильность!

Папке хитро сощурился и объявил:

— Эта книжица для меня дороже всякого священного писания. — И, вынув маленькую книгу в черном кожаном переплете, нежно погладил ее.

— В таком случае, — осуждающе объявил Вайс, — вы поступили неосмотрительно, оставляя ее незнакомому лицу.

— Правильно, — согласился Папке. — Что ж, если не было другого выхода… Но мой расчет был чрезвычайно тонким, и этот, в тирольской шляпе, мгновенно разделил мои чувства.

«Ну еще бы! — подумал Вайс. — Бруно давно тебя понял. И можешь быть спокойным, твой молитвенник он не оставил без внимания».

— Я благодарен тебе за услугу, — сказал Папке.

— Я сейчас принесу чемодан.

— Возьми свой саквояж.

— Надеюсь все в порядке? — спросил Вайс.

— А у тебя в нем что-нибудь такое?

— Возможно, — сказал Вайс и, улыбнувшись, объяснил: — Кое-какие сувениры для будущих друзей.

Видно было, Папке тревожил этот вопрос, и Вайс понял, что тот не обследовал его саквояжа, значит, Вайс не вызывает у него никаких подозрений. И это было, пожалуй, самым сейчас приятным для Иоганна.

Вернувшись в свой вагон, Вайс забрался на верхнюю полку, устроился поудобнее, закрыл глаза и притворился спящим. Он думал о Бруно. Вот так Бруно! Как жаль, что он сопровождал Иоганна только до границы. С таким человеком всегда можно чувствовать себя уверенно, быть спокойным, когда он рядом, даже там, в фашистской Германии. Вайс не мог знать, что когда-то Бруно немало лет прожил в этой стране. И некоторые видные деятели Третьей империи хорошо знали знаменитого тренера Бруно Мотце, обучившего немало значительных особ искусству верховой езды. Им не было известно только, что искусство это он в совершенстве постиг еще в годы гражданской войны в Первой Конной армии. Мотце был также маклером по продаже скаковых лошадей и благодаря этому имел возможность как-то общаться с офицерами немецкого генерального штаба, слушать их разговоры. Покинул он Германию в самом начале тридцать пятого года вовсе не потому, что ему угрожал провал. Просто его донесения значительно расходились с представлениями его непосредственных начальников о германских вооруженных силах. Будучи ярым лошадником, Бруно Мотце — как ему объяснили его начальники — слишком преувеличивал роль танков в будущей войне. И поскольку доказать ему в порядке служебной дисциплины ничего не удалось, звание у него осталось то же, какое он имел в годы гражданской войны, командуя эскадроном.

Всего этого Иоганн Вайс, разумеется, не знал. Бруно сделал то, что умел и мог сделать: обеспечил молодому соратнику так называемую «прочность» на первых шагах его пути в неведомое.

И Вайс снова почувствовал, что он здесь не один. И это осознание себя как частицы целого — сильного, мудрого, зоркого — принесло успокоение, освободило от нескончаемого напряжения каждой нервной клеточки, подающей сигналы опасности, которые надо было мгновенно гасить новым сверхнапряжением воли, чтобы твою реакцию на эти сигналы ни один человек не заметил.

И еще было приятно в эти минуты душевного отдыха похвастаться себе, что ты уже свыкаешься с собой теперешним, с Иоганном Вайсом, и постепенно исчезает необходимость придумывать, как в том или ином случае должен поступить Иоганн Вайс. Он — Вайс, созданный тобой, — повелевает каждым твоим движением, каждым помыслом, и ты доверился ему, как испытанному духовному наставнику.

Но тут же Иоганн вспомнил своего подлинного наставника-инструктора, его любимое изречение, которое раньше казалось скучной догмой: «Самое опасное — привыкнуть к опасности».

Инструктор-наставник жирно подчеркивал синим карандашом в информационных бюллетенях описание случаев, когда многоопытные разведчики проваливались из-за того, что в какие-то моменты, казалось полной своей безопасности, устав от постоянного напряжения, позволяли себе короткий роздых. Он терпеливо и подробно останавливался на каждой ошибке, но успешные, талантливые операции, какими бы выдающимися они ни были, комментировал странно.

— Это уже отработанный пар, — говорил наставник с сожалением. — Вошло в анналы… Действенно лишь то, что неповторимо. В нашем деле изобретательность столь же обязательна, как и необходима. Близнецы — ошибка природы. Повторять пройденное — значит совершать ошибку. Учитесь работать воображением, но не злоупотребляйте им. Правда — одна лишь действительность, сверяйте с ней каждый свой помысел, поступок. Самый надежный ваш союзник — правда естественности. Она высшая школа. Высший наставник. Она дает главные руководящие указания. Уклоняться от них — значит сойти с правильного пути, приблизиться к провалу.

Вспоминая уроки инструктора, Вайс внутренне благодарно улыбнулся этому пожилому человеку, отдавшему свою жизнь профессии, о которой не пишут в анкетах. Таким, как он, не присваивают профессорских званий. Их труды размножают всего в десятке экземпляров и хранят не на библиотечных полках, а в стальной неприступности сейфов.

Память инструктора берегла имена всех его учеников. Не называя их, инструктор обучал своих новых учеников на примере подвигов тех, кто, не рассчитывая ни на памятники, ни на лавры, поднялся ради отчизны на вершины человеческого духа.

Терпение, выдержка, организованность, дисциплина, последовательность, неуклонность в осуществлении цели — эти девизы, не однажды повторенные, прежде казались Иоганну педагогическими догмами. А как трудно руководствоваться ими, когда перед тобой возникает внезапно дилемма и ты должен решить, действительно ли то, сто стоит на твоем пути, есть самое главное или это нечто побочное, второстепенное, мимо чего нужно пройти не задерживаясь.

Что такое Папке на его пути — побочное или главное?

Если постараться быть в дальнейшем полезным Папке, заслужить его расположение, может, откроется лазейка в гестапо? Стать сотрудником гестапо — разве это мало?

Проявить инициативу, рискнуть. Чем? Собой? Но тем самым он подвергнет риску задание, конечная цель которого ему неизвестна. Запросить центр? Но у него нет разрешения на это и долго еще не будет. Значит, надо ждать, вживаться в ту жизнь, которая станет его жизнью, быть только Иоганном Вайсом, практичным и осмотрительным, который предпочитает всему скромную, хорошо оплачиваемую работу по своей специальности, уподобиться господину Фридриху Кунцу, его бывшему хозяину в Риге, стать владельцем авторемонтной мастерской.

Небо было пасмурным, холодным, тусклым. Падал серый дождь, временами со снегом. Невспаханные поля походили на бесконечные болота. Казалось, поезд шел по пустыне. Позже Иоганн узнал, что населению запрещено появляться в зоне железной дороги. Патрули с дрезины на ходу расстреливали нарушителей оккупационных правил.

В Варшаву прибыли ночью, город был черным, безлюдным. Пассажирам не разрешили выйти из вагонов. По перрону и путям метались огни ручных фонарей. Слышались отрывистые слова команды, топот солдатских сапог. Вдруг раздался взрыв гранаты, треск автоматных очередей. Потом все стихло.

Через некоторое время по перрону, стуча кованными сапогами, протопал конвой. В середине его согбенно плелся солдат, зажав под мышками ноги человека, которого волок за собой по асфальту. Человек был мертв, широко распахнутые руки его мотались по сторонам. Потом появились полицейские с носилками — они несли трупы солдат, прикрытые бумажными мешками.

Пассажиры смирно сидели в вагонах, сохраняя на лицах выражение терпеливого спокойствия. Казалось, все увиденное не произвело на них никакого впечатления.

Но за беспечным равнодушием, с каким они переговаривались о посторонних предметах, проглядывала судорожная боязнь обмолвиться невзначай каким-нибудь словом, которое потом могло повредить им. Было ясно: эти люди бояться сейчас друг друга больше, чем даже возможного нападения на поезд польских партизан.

Иоганн, внимательно наблюдая за своими спутниками, сделал для себя важный вывод: скрытность, осторожность, вдумчивое лицемерие, способность к мимикрии и постоянное ощущение неведомой опасности — вот общий дух рейха. И спутники Иоганна, заглазно проникшиеся этим духом, казалось, давали ему, Вайсу, наглядный урок бдительности и лицемерия как основных черт, типичных для благонадежных граждан Третьей империи.

Иоганн сделал и другое ценное психологическое открытие.

Когда полицейские несли трупы немецких солдат, убитых польским диверсантом-одиночкой, тощий паренек — сосед Иоганна — вскочил, поднял руку и крикнул исступленно:

— Слава нашим доблестным героям, не пожалевшим жизни во имя фюрера!

Хотя нелепость этого возгласа была очевидна: один убитый польский партизан и трое немецких солдат, погибших от взрыва его гранаты, не повод, чтобы предаваться ликованию, — пассажиры с восторгом подхватили этот возглас и стали громко и возбужденно воздавать хвалу вермахту.

Казалось, в сердцах репатриантов мгновенно вспыхнуло пламя фанатического патриотизма, и потом долго никто не решался первым погасить в себе бурю восторженных переживаний, хотя уже иссякли эмоции, израсходованы были подходящие для такого случая слова и мускулы лица утомились от судорожного выражения восторга и благоговения.

Виновник этого высокого переживания уже успел забыть о своем патриотическом порыве. Он лежал на полке и, елозя по губам гармошкой, выдувал игривую песенку.

А когда гневная рука вырвала из его рук гармошку и пожилой пассажир яростно закричал: «Встать, негодяй! Как ты смеешь пиликать в такие высокие минуты!» — паренек, побледнев, вскочил и дрожащими губами виновато, испуганно стал просить у всех прощения и клялся, что это он нечаянно.

И все пассажиры, забыв, что именно этот тощий парень вызвал у них взрыв патриотических чувств, бросали на него подозрительные и негодующие взгляды. И когда пожилой пассажир заявил, что за такое оскорбление патриотических чувств надо призвать юнца к ответственности и что он сообщит обо всем нахбарнфюреру, пассажиры одобрили такое решение.

Молчаливо наблюдая за своими спутниками, Вайс сделал открытие, что существует некая психологическая взрывчатка и если ее вовремя подбросить, то можно найти выход даже из очень сложной ситуации, когда сила ума уже бесполезна. Сочетание дисциплинированной благопристойности и бешено выражаемых эмоций — вот современный духовный облик прусского обывателя, и это тоже следует принять на вооружение. За духовной модой необходимо следить так же тщательно, как за покроем одежды, которая должна выражать не вкусы ее владельца, а указывать его место в обществе.

И еще Иоганн подметил, что у его спутников все явственнее сквозь оболочку страха, подавленности, подозрительности пробиваются черточки фюреризма — жажды любым способом утвердить свое господство над другими, воспользоваться мгновением растерянности окружающих, чтобы возвыситься над ними, и потом всякого, кто попытается противиться этой самозванной власти, жестоко и коварно обвинить в политической неблагонадежности. Но если поверженный покорно и беспрекословно подчиниться, сулить ему за это покровительство в дальнейшем и некоторое возвышение над другими.

Так случилось с тощим малым. Пожилой пассажир, внезапно ставший главной персоной в вагоне, милостиво принял робкое заискивание неудачливого музыканта, снисходительно простил его. И затем долго со значительным видом внушал ему, что теперь каждый истинный немец должен воспитывать в себе черты, сочетающие послушание с умением повелевать. Ибо каждый немец на новых землях — представитель всевластной Германии, но перед фюрером каждый немец — песчинка. Одна из песчинок, которые в целом и составляют гранит нации.

Слушая эти рассуждения, Вайс испытывал острое чувство азарта, жажду проверить на практике свое новое открытие. Не удержавшись, он свесился с полки и небрежно заметил:

— А вы, оказывается социалист!

Пожилой пассажир побагровел и стал тяжело дышать.

Вайс упрямо повторил:

— Не национал-социалист, а именно социалист.

Пожилой встревоженно поднялся и, осторожно касаясь плеча Вайса, сказал робко:

— Вы ошиблись.

Вайс сухо произнес:

— Мне жаль вас, — и отвернулся к стене.

В вагоне наступила тишина, пожилой пассажир, нервно покашливая, искал взглядом сочувствия, он жаждал поскорее разъяснить всю нелепость обвинения, но все от него отворачивались. А тощий юноша, мотая головой, извлекал из губной гармошки бойкие, игривые звуки.

Глава 5

На рассвете приехали в Лодзь.

Древнейшие польские земли, колыбель польского государства — Познанское воеводство, Силезия, Кучвия и часть Мазовии — были наконец включены гитлеровцами в состав Третьей империи. Лодзь фашисты причислили к городам Германии.

На остальных землях Польши была создана временная резервация для поляков, так называемое генерал-губернаторство, которое должно было поставлять Германии сельскохозяйственные продукты и рабочую силу.

Лодзь — Лицманштадт — Фатерланд.

Это должен был понять каждый немецкий репатриант.

Это рейх.

И все славянское приговорено здесь к изгнанию, к уничтожению, к казни.

В сыром, сизом тумане, как тени, двигались силуэты людей. На перроне выстроились носильщики. Позади каждого из них стоял человек в штатской одежде. Репатриантов сопроводили в общежитие близ вокзальной площади и приказали не выходить. На следующий день их поочередно стали вызывать в центральный пункт переселения немцев — Айвандерерцентральштелле. Эта организация, кроме политической проверки и оформления новой документации репатриированных, занималась также распределением репатриантов на работу по заявкам ведомств. Поэтому до прохождения всех стадий учета и проверки приезжие должны были находиться в специально отведенных помещениях — как бы в карантине. Для многих немцев это была и биржа труда.

От чиновников центрального пункта переселения зависела судьба репатриантов: кого на фермы, кого на заводы в промышленные районы Германии. Здесь же представители тайных фашистских служб встречали своих давних агентов, вроде Папке, и вербовали новых — тех, кто мог бы оказаться подходящим для этого рода службы.

Тщательно одеваясь перед визитом в центральный пункт, Вайс почти механически воспроизводил в памяти:

«Чиршский Карл, оберштурмбаннфюрер СС, бывший сотрудник Дрезденского СД, заместитель начальника переселенческого отдела Главного управления имперской безопасности (РСХА). В Лодзи возглавляет переселение немцев из прибалтийских и других государств. Приметы: тридцать шесть лет, высокого роста, худощав.

Зандбергер, тридцать восемь лет, штандартенфюрер СС, начальник переселенческого отдела Главного управления имперской безопасности, постоянно проживает в Берлине, в Лодзи бывает наездами.

Редер Рольф, тридцать пять лет, оберштурмбаннфюрер СС, среднего роста, блондин, нормального телосложения, лицо круглое, сотрудник СД по проверке немцев, переселяющихся в Германию из других стран…»

В этом мысленном путешествии по досье едва ли была сейчас практическая необходимость, но такая гимнастика памяти равнялась утренней умственной зарядке и освобождала голову от всяких побочных мыслей, не только утомительных, но и бесполезных в данной обстановке.

Предполагая, что допрос может превратиться в опасный поединок, Иоганн заставил себя, пока позволяло время, предаться полному умственному отдыху.

И он снова с улыбкой вспомнил своего наставника, который утверждал, что даже когда утром чистишь зубы, то и эти минуты следует использовать плодотворно — для размышлений. Наставник тщательно избегал служебного лексикона. Слова «подвиг», «героизм» он не употреблял, заменяя их другими: «работа», «сообразительность». Высшей похвалой в его устах звучало слово «разумно».

Доктор Редер Рольф сидел, развалившись в кресле. Черный эсэсовский китель расстегнут. Белая крахмальная рубашка туго обтягивает выпуклое брюшко. Рассматривая свои только что отполированные маникюршей ногти, не глядя на Вайса, сделал ленивый жест рукой.

Иоганн сел.

— Ну, что скажете?

— Я прибыл, чтобы отдать жизнь делу моего фюрера.

Редер неохотно поднял руку:

— Хайль! — Придвинул стопку анкет, приказал: — Пройдите в другую комнату и заполните.

Вайс взял анкеты, встал и, когда повернулся, внезапно почувствовал спиной, затылком прицельный, острый взгляд Редера. Томительно хотелось обернуться, чтобы встретить этот пронизывающий взгляд. Иоганн знал, что Гитлер верил в гипнотическую силу своего взгляда. И соратники Гитлера, перенимая манеру фюрера, тоже внушили себе, что обладают гипнотической силой. Иоганну хотелось испытать, может ли он глубоким спокойствием своего взгляда погасить настойчивое намерение Редера читать чужие мысли. Но он тут же подавил в себе это ненужное желание, осторожно вышел и тихонько притворил за собой дверь.

Анкеты содержали вопросы, на которые он уже множество раз отвечал на занятиях: чем подтверждается немецкое происхождение, мотивы, побудившие к отъезду в Германию, — все это было давно, четко отработано.

И сейчас он стремился только к тому, чтобы заполнить анкету за то время, в каком нуждается человек, не подготовленный к вопросам, обдумывающий ответы. Сдав анкету чиновнику, Вайс ждал в приемной, предполагая, что теперь Редер займется им более основательно. Ждать пришлось долго. И когда наконец его вызвали, Иоганн был удивлен вопросом Редера:

— А, вы еще тут?

— Господин штурмбаннфюрер, — твердо сказал Вайс, — я был бы счастлив, если б вы уделили мне несколько минут.

Редер нахмурился, лицо его приняло подозрительное выражение.

— Я хотел просить у вас совета, — коротко пояснил Вайс. — О вашем высоком положении в рейхе мне говорил господин крейслейтер Функ, у которого я работал шофером.

Крупное лицо Редера расплылось в самодовольной улыбке.

Иоганн продолжал, скромно опустив глаза:

— Как вам известно из моей анкеты…

— Да, там все в порядке, — небрежно бросил Редер.

— Господин Функ был доволен моей работой. Но я холост. И господин Функ говорил, что это не солидно — быть холостяком в моем возрасте. Не помешает ли это найти мне здесь хорошее место?

Редер, откинувшись в кресле, хохотал. Тугой живот его подскакивал.

— Ну и простак же ты! — захлебываясь от смеха, твердил Редер. — Ему, видите ли, нужно благословение штурмбаннфюрера!

Вошел чиновник. Редер кивнул на Вайса:

— Он просит меня найти ему девку, чтобы начать немедленно плодить солдат для фюрера, а самому уклониться от военной службы. Ну и шельмец! — И махнул рукой в сторону двери.

Вайс с виноватым и растерянным видом откланялся и вышел.

Несколько минут спустя чиновник, усмехаясь, выдал ему документы, внушительно заметил при этом:

— Ты не из умников, но это не беда, если ты умеешь водить машину. Достаточно хорошей рекомендации, и, возможно, для тебя найдется место в нашем гараже. Моя фамилия Шульц.

— Слушаюсь, господин Шульц! Очень вам признателен.

Вернувшись в общежитие, Вайс с радостью узнал, что посыльный принес ему записку от Генриха. После прохождения проверки репатриантам разрешили выходить в город. Вайс направился по адресу, указанному в записке.

Генрих занимал апартаменты в одном из лучших отелей. Он был не один: оберштурмбаннфюрер Вилли Шварцкопф, как и обещал, встретил племянника и в этот же день собирался выехать с ним на машине в Берлин.

Генрих представил Вайса своему дяде. Тот, не подав Иоганну руки, небрежно кивнул головой с черной, зачесанной на бровь, как у Гитлера, прядью. Над толстой губой его торчали гитлеровские же усы. Был он тучен, лицо потасканное, под глазами мешки, одна щека нервно подергивалась.

На круглом столике, кроме обычного гостиничного телефона, стояли в кожаных ящиках два армейских телефонных аппарата, толстые провода их змеились по полу.

Генрих сообщил Вайсу, что уезжает в Берлин и, возможно, больше они не увидятся. Потом сказал покровительственно:

— Памятуя твои услуги моему отцу… Если ты в чем-нибудь нуждаешься… — И вопросительно посмотрел на дядю.

— Да, — сказал оберштурмбаннфюрер, доставая какие-то бумаги из портфеля, на замке которого была цепочка со стальным браслетом, — можно дать ему денег.

Иоганна больно уколол пренебрежительно-снисходительный тон Генриха, та легкость, с которой его недавний друг расстается с ним. Он понял, что необратимо рушатся надежды, возлагаемые на дружбу с Генрихом, на возможность использовать Вилли Шварцкопфа, а ведь он на это рассчитывал, и не он один…

Вайс просиял и сказал с искренней благодарностью:

— Я очень признателен вам, господин Шварцкопф, и вам, господин оберштурмбаннфюрер. Но если вы так добры, у меня маленькая просьба, — щелкнул каблуками и склонил голову перед Вилли Шварцкопфом. Произнес с просительной улыбкой: — У меня есть возможность получить место в гараже Айнвандерерцентральштелле. Ваше благожелательное слово могло бы иметь решающее для меня значение.

Вилли Шварцкопф поднял брови, туповато осведомился:

— Ты хочешь служить там шофером?

Вайс еще раз почтительно наклонил голову.

Вилли Шварцкопф взял телефонную трубку, назвал номер, сказал:

— Говорит оберштурмбаннфюрер Шварцкопф. — Вопросительно взглянул на племянника: — Как его зовут? — Повторил в трубку: — Иоганн Вайс. Он будет работать у вас шофером… Да… Нет. Только шофером. — Бросил трубку, взглянул на часы.

Вайс понял, поблагодарил и дядю и племянника. У двери Генрих сунул ему в карман конверт с деньгами, пожал вяло руку, пожелал успеха. Дверь захлопнулась.

Вот и кончено с Генрихом, и все оказалось бесплодным — все, на что истрачено столько душевных сил, с чем связывалось столько далеко идущих планов. Есть ли здесь вина самого Вайса? И в чем она? Не разгадал душевной черствости Генриха? Был недостаточно напорист, недостаточно настойчив, чтобы занять место его доверенного наперсника? Недооценил влияния Функа, а потом и Вилли Шварцкопфа? Полагал, что пробуждающиеся симпатии Генриха к фашизму не столь быстро погасят его юношескую пылкость, его, казалось бы, искреннюю привязанность к товарищу?

Вайс понимал, что допустил не только служебную ошибку, которая, возможно, отразится на всей операции, но человечески ошибся, и эта ошибка оставит след в его душе. Как бы там ни было, а Генрих ему нравился своей искренностью, доверчивым отношением к людям, хотя эта доверчивость легко подчинялась любой грубой воле извне. Подъем чувств легко сменялся у него подавленностью, кротость переходила в наглость, он раскаивался, мучился, искренне презирал себя за дурные поступки, метался в поисках цели жизни. Вот эта порывистость, смятенность, недовольство собой и казались Иоганну человечески ценными в Генрихе, и он радовался, когда видел, что его осторожное влияние иногда сказывается в поступках и мыслях Генриха. Это привязывало Иоганна к молодому Шварцкопфу, и из объекта, на которого Вайс делал ставку, Генрих как-то постепенно превращался в его спутника. Если с ним нельзя было делиться сокровенными мыслями, то, во всяком случае, можно было не испытывать чувства одиночества.

И вот все, что медленно, терпеливо подготавливал Иоганн, что составляло главное в разработке его замысла, оборвалось.

На другое утро Иоганн снова отправился на Центральный переселенческий пункт.

Шульц встретил его одобрительным смешком.

— А ты не такой уж простофиля, каким тебя посчитал господин оберштурмбаннфюрер, — сказал он, похлопывая Иоганна по плечу. — Оказывается, ты знаком с оберштурмбаннфюрером Шварцкопфом?

— Что вы, — удивился Вайс, — откуда я могу быть знаком с таким лицом! Но я работал у его брата, Рудольфа Шварцкопфа, и сын господина Шварцкопфа рекомендовал меня господину оберштурмбаннфюреру.

— Хорошо, — благосклонно сказал Шульц. — Я прикажу взять тебя в наш гараж. Но кому ты этим обязан? Надеюсь, всегда будешь помнить?

— Весь в вашем распоряжении. — Вайс вскочил, щелкнул каблуками, вытянув руки по швам.

В этот день Вайс прошел процедуру оформления на службу в Айнвандерерцентральштелле.

Комнату Иоганн получил в квартире фрау Дитмар, и не дорого. Вероятно, хозяйку подкупила кротость, с какой он принял ее неукоснительное правило:

— Никаких женщин!

Иоганн потупился и так целомудренно смутился, что хозяйка, фрау Дитмар, сжалившись, милостиво разъяснила:

— Во всяком случае, не в моем доме.

Иоганн пробормотал сконфуженно:

— Я молод, мадам, и не собираюсь жениться.

— Убирать свою комнату вы должны сами!

— Госпожа Дитмар, моя покойная тетя поручала мне заботы по дому, и, право… Вы убедитесь…

— Почему тетя?

— Я сирота, мадам.

— О! — воскликнула милостиво фрау Дитмар. — Бедный мальчик! — И, расчувствовавшись, предложила Иоганну кофе в крохотной кухне, блистающей такой чистотой, какая бывает только в операционной.

Невысокая, полная, круглолицая, с увядшими голубыми глазами навыкате и скорбными морщинками в углах рта, фрау Дитмар сохранила, несмотря на свой возраст, черты былой миловидности. Но по ее одежде, по манерам, по выражению лица можно было заключить, что она давно примирилась с тем, что ее женский век кончился.

За кофе в порыве внезапной симпатии, свойственной одиноким людям, уставшим от своего одиночества, она разоткровенничалась и стала рассказывать о себе.

Фрау Аннель Дитмар принадлежала к старинному немецкому роду, отпрыски которого от времени разорились и вынуждены были искать счастье на чужбине. Покойные родители ее прожили всю жизнь в Польше. Шестнадцати лет Аннель вышла замуж за инженера Иоахима Дитмара, который был старше ее на пятнадцать лет. Инженер был не их ловких и удачливых людей. Недостатки эти усугублялись его чрезмерной, щепетильной честностью, за которую ему приходилось не однажды подвергаться обвинениям в нечестности со стороны владельцев фирмы. Умер он от сердечного припадка после очередного оскорбления, нанесенного ему инспектором фирмы, — тот назвал его тупицей и глупцом.

Инженер Дитмар, в соответствии с технологией, дал указание использовать для изготовления деталей станков, экспортируемых за границу, высоколегированную сталь. Но это не отвечало политическим целям Германии и экономическим интересам фирмы.

Откуда господину Дитмару было знать, например, что с благословения Геринга начальник абвера Канарис через третьи страны наладил тайную продажу оружия испанским республиканцам с целью ослабить их боеспособность? Для этого в Чехословакии, в балканских и других государствах были куплены старые винтовки, карабины, боеприпасы, гранаты. Все это привозили в Германию. Эсэсовские оружейники отпиливали ударники, портили патроны, уменьшали пороховые заряды в гранатах или же вставляли в них взрыватели мгновенного действия. После переделки непригодное оружие направляли в Польшу, Финляндию, Чехословакию, Голландию и перепродавали за золото испанскому правительству.

Нечто подобное решили предпринять по своей инициативе владельцы фирмы, где служил Дитмар: они начали вырабатывать отдельные детали станков, предназначенных на экспорт, не из высоколегированной, как того требовала технология, а из низкокачественной стали. И таким образом фрау Дитмар стала вдовой. Сын ее, Фридрих, поступил в Берлинский университет, где обнаружились его блестящие способности к математике.

Но если отец чуждался политики, то сын предавался ей со страстью. Он преклонялся перед Гитлером, вступил в «гитлерюгенд», стал функционером организации.

Фрау Дитмар, давно осудив никчемность супруга, мечтала, что ее Фридрих поддержит честь семьи, займет достойное место в обществе и будет преданно покоить старость матери. Она отказывала себе во всем, чтобы дать ему возможность получить образование. И вот… За весь год Фридрих прислал ей только две поздравительные открытки: одну — на пасху, другую — на рождество.

Почти все это фрау Дитмар поведала Иоганну в первый же вечер, почувствовав расположение к одинокому и скромному юноше, чем-то напоминавшему ей сына, когда тот был еще мальчиком, ходил в школу и нежно любил свою мать, предпочитая ее общество компании сверстников.

Иоганн понял: фрау Дитмар втайне жаждет играть при нем роль матери и таким образом в какой-то мере утолить тоску о сыне. Она сказала, что была бы счастлива, если бы Иоганн согласился сопровождать ее по воскресеньям в кирху, на утренние богослужения, как это некогда делал ее Фридрих. По натуре это была добрая, мягкая, отзывчивая женщина.

Если бы даже столь выдающийся и опытный специалист, как Бруно, заранее готовил для Вайса наиболее удобное жилище, едва ли он мог бы найти лучшее, чем дом фрау Дитмар.

Итак, Иоганн в лице фрау Дитмар нашел квартирную хозяйку, какую трудно предугадать даже в самых дальновидных планах. Ее душевное расположение к нему — защита от одиночества, а ее жизненный опыт и осведомленность о жизни города помогут избежать поверхностного суждения об окружающих его людях.

В гараже, куда на следующий день пришел Иоганн за полчаса до начала работы, его встретили с явной неприязнью. Вскоре он догадался о ее причинах.

Нахбарнфюрер Папке выполнил свое обещание. В эсэсовском мундире он явился к начальнику гаража ефрейтору Келлеру, и, хотя тот уже получил от Шульца распоряжение зачислить Вайса в штат, Папке, со своей стороны, дал подобное же приказание.

Шоферы, механики, слесари, мойщики машин сторонились Иоганна, но вели себя при этом с почтительной настороженностью — так, как, по их мнению, следовало вести себя с протеже сотрудника гестапо, который здесь, в гараже, несомненно, будет выполнять функции тайного доносчика.

Вайс решил, что заблуждение сослуживцев ему на руку: изоляция избавит его от излишних расспросов и навязчивой дружбы — вряд ли кто захочет общаться с таким сомнительным типом, каким он был в их представлении.

Имелись преимущества и в независимости его положения. Если он вначале скажет что-нибудь не так или обнаружит неведение, это сочтут естественным для агента гестапо, и он может смело осведомляться о том, о чем профессиональному немецкому шоферу спрашивать было бы небезопасно.

Ну, и, конечно, если понадобится, можно сразу попробовать получить кое-какие поблажки. Келлер, этот пожилой и строптивый человек, полный чувства собственного достоинства, несмотря на иронические улыбки шоферов, первый протянул руку Иоганну и так горячо пожал, будто встретил долгожданного друга.

Вайс получил новенькую высокоосную чехословацкую «татру» с мотором воздушного охлаждения — машину, приспособленную к армейским нуждам, со специальными креплениями в передней и задней части корпуса для установки пулемета.

Несмотря на то, что машина была уже освобождена от заводской смазки, Вайс заново вычистил детали. В свое время он прошел курс обучения на всех марках машин, выпускаемых в Германии, но никто тогда не предполагал, что Германия захватит Чехословакию и ему придется работать на чехословацких машинах; поэтому Иоганну пришлось напрячь всю свою техническую смекалку, чтобы после пробного выезда с честью овладеть «татрой». И, конечно, он допустил вначале кое-какие оплошности.

В гараже существовали свои неписанные правила.

Никто из немецких шоферов не садился за руль в той же спецовке, в которой готовил машину к выезду.

Никто, находясь в гараже, не пользовался своим комплектом инструментов — брали гаражный, хотя он был значительно хуже. В туалетной комнате висело на деревянных роликах полотенце. Все им вытирались в течение рабочего дня, но, собираясь домой, каждый вынимал из шкафчика свое собственное полотенце.

Если обращаешься к кому-нибудь за советом или помощью, надо тут же угостить сигаретой, а если занял больше времени — отдать всю пачку.

Кое-кто из шоферов не считал для себя зазорным воровать бензин, цена которого была баснословна, и торговать им на «черном» рынке, но если забудешь в гараже зажигалку или что-нибудь другое, на следующий день потерянное будет лежать на прилавке проходной.

Первым нужно здороваться только с ефрейтором Келлером и механиком гаража, с шоферами — по выбору, но слесари и мойщики машин обязаны первыми приветствовать шоферов, особенно тех, кто возит начальников.

Вильгельм Брудер, шофер штурмбаннфюрера Редера, был фигурой более значительной, чем Келлер, и с ним почтительно раскланивались все без исключения, а он не всегда находил нужным отвечать.

Иоганн, несмотря на то, что все это еще более упрочило неприязнь к нему сослуживцев, успевал прежде других щелкнуть своей зажигалкой, когда Брудер еще только вынимал из кармана сигареты.

Хотя Иоганн не был личным шофером кого-либо из начальства и, значит, не имел покровителя, тень Папке служила ему прикрытием от возможных столкновений с сослуживцами.

Поездки Вайса пока ограничивались только районами города, и возил он главным образом незначительных служащих Центрального пункта переселения немцев, очевидно уведомленных Келлером, что при этом шофере болтать лишнего не следует. Иоганн и перед этими людьми старался зарекомендовать себя с лучшей стороны: почтительно открывал дверцу, помогал нести чемоданы, осведомлялся о желаемой пассажиру скорости. Но когда какой-нибудь словоохотливый пассажир пытался вступить с ним в беседу, даже на патриотические темы, Иоганн от разговоров уклонялся, вежливо сославшись на уставные правила. Получив первое жалование, он пригласил в ресторан Брудера, Келлера и водителя полугрузовой бронированной машины Карла Циммермана, занимавшего особое положение в гараже, так как никому не было известно, в каком ведомстве он служит.

Иоганн заметил, что китель Циммермана на животе с обеих сторон оттопырен двумя пистолетами, а в кабине его машины на специальной держалке укреплена граната и с потолка свешиваются кожаные петли, в которых лежит автомат. Никто в гараже не имел права касаться машины Циммермана — он готовил ее сам, и вызов ему привозил обычно мотоциклист. Каждый раз, получив вызов, Циммерман расписывался в приказе и возвращал его мотоциклисту.

Иоганн решил: самым правильным будет, если он не станет ничего заказывать в ресторане, а скромно предложит гостям сделать выбор по собственному их вкусу.

Циммерман, подчеркивая, что здесь он себя считает самым главным, и для того, чтобы дать другим почувствовать это, громко объявил, самодовольно поглядывая на Келлера:

— Не бойся, если даже тебя пьяного задержит патруль, я скажу им такое, что они отсалютуют тебе, как генералу. — И подмигнул Иоганну.

Циммерман, Келлер и Брудер оказались мастаками по части даровой выпивки. Пиво со шнапсом — это был только первый заход. Иоганн понимал, что три таких разных человека, впервые собравшиеся вместе, как бы они ни были пьяны, не станут откровенничать друг с другом. Наивно было быполагать, что шнапс развяжет им языки. И не на это рассчитывал Вайс. Он знал: новичку положено угостить сослуживцев — он просто следовал традиции.

Иоганн никогда еще не напивался, а в тех случаях, когда приходилось это делать, умел себя контролировать. И сейчас он как бы со стороны с любопытством следил за всеми стадиями собственного опьянения. Вместе с опьянением к нему пришла какая-то удивительная легкость. Он наговорил столько приятного своим собутыльникам, что к концу вечера те искренне стали испытывать к нему дружеские чувства.

Фрау Дитмар очень огорчилась, открыв Иоганну дверь и почувствовав запах спиртного. Говорила, что считает себя как бы матерью Иоганна и не может себе простить, почему не предложила ему пригласить гостей домой: ведь в ее доме она никогда не позволила бы ему пить шнапс. Она была так взволнована, так огорчена всем происшедшим, что всю ночь держала на голове холодный компресс, пила сердечные капли. Наутро Иоганн просил у нее прощения с той искренностью и тем чистосердечием, с каким уже многие месяцы ни к кому не обращался.

Глава 6

Однажды в пасмурный, дождливый день, случайно проходя мимо бюро по найму прислуги, Вайс встретил баронессу, соседку Генриха по купе. Она приехала в пароконной коляске из замка, ранее принадлежавшего польскому роду и отданного теперь ей в собственность генерал-губернаторством взамен оставленного в Латвии небольшого имения.

Баронесса была чем-то расстроена, похудела, морщины на ее лице углубились, кожа повисла складками. Одета она была в меха и небрежно ступала по лужам в своих замшевых туфлях с перламутровыми пряжками.

Баронесса с первых же слов разоткровенничалась. Должно быть, она чувствовала себя одинокой здесь и рада была увидеть знакомое лицо.

Узнав теперь, что Вайс был не просто шофером Шварцкопфа, а как бы военным чином, и что хозяин его — важная персона, она окончательно прониклась к нему доверием. Среди прочей болтовни она поведала Вайсу о своих тревогах. Она подозревает, что у бывших владельцев замка есть родственная ветвь в Англии и это может ей повредить впоследствии. В сущности, она не одобряет конфискации имущества у польской аристократии, и хотя славянство — низшая раса, к древним родам расовый принцип неприменим. И если некоторые польские аристократы фрондируют сейчас своим патриотизмом, то это не представляет опасности для рейха. Это вполне благоразумный патриотизм. А вот надежды польских мужиков на Россию — это опасно…

На прощание баронесса милостиво пригласила Иоганна в замок и пообещала, что управляющий угостит его хорошим обедом.

После пирушки в ресторане Вайс заметил, что его дружеские отношения с Келлером, Брудером и Циммерманом затруднили общение с рядовыми работниками гаража. И это было ему очень горько.

Вначале они чуждались Вайса и говорили только то, что было необходимым по ходу работы.

Но потом, как это всегда бывает, труд сблизил их с Вайсом. Люди труда проникаются доверием к человеку, если видят в его рабочих повадках подлинное мастерство.

Вайс знал термитную и газовую сварку, умел определить марку стали по излому, с точностью лекальщика отшлифовать деталь, и эти универсальные знания удивляли немецких рабочих, восхищали их, хотя вначале они не подавали виду.

Многому Белов научился на заводе, где работал и отец, но большую часть своего умения он обрел в институтской лаборатории, где занимался в студенческом научном кружке под руководством академика Линева.

Сначала из немногословных реплик Вайс узнал, что Венер — участник первой мировой войны, был тяжело ранен на Восточном фронте и какой-то русский солдат, тоже раненый, полегче, взял его в плен, повел, а потом, после того как покурили, сидя в осыпавшемся окопе, махнул рукой и ушел, забрав только винтовку Венера.

Вайс сказал:

— Значит, среди русских попадаются хорошие люди. Но этот, наверное, не был большевиком.

Венер долго не отвечал, будто увлеченный работой, потом спросил:

— Ты не знаешь, какое правительство предложило нам тогда мир?

— Кажется большевики.

— Кто же тогда был тот солдат, который меня отпустил?

Вольф Винц, низкорослый, широкоплечий, сутулый, со сломанным носом, долго не шел на откровенные разговоры.

Но однажды вечером, когда они вдвоем остались в гараже, Винц спросил Иоганна:

— Вот ты, молодой и ловкий малый, почему работаешь, как мы, а не в СС, не в гестапо, — вот где такому парню лестница вверх.

— А ты почему по ней не лезешь?

— Я рабочий.

— И тебе это нравится — быть рабочим?

— Да, — сказал Винц. — Нравится.

— А где нос перешиб, на работе?

— Да, — сказал Винц, — на работе. Неаккуратно вправляли мозги, вот и поломали.

— Кто?

— Да уж кому положено.

— Понятно, — сказал Вайс.

— Что именно?

— Смелый ты парень.

— Это потому, что такое говорю? — Винц усмехнулся. — Не видел ты, значит, настоящих смелых ребят.

— Да, я не был на фронте, — нарочно снаивничал Иоганн.

— Они не на фронте.

— А где?

— В гестапо!

— Да, ребята там крепкие, — сказал Иоганн, внимательно глядя на Винца, и добавил с улыбкой: — Ты ведь это хотел сказать.

Винц тоже улыбнулся и похвалил:

— А ты действительно ловкий парень, не из тех, кто плюет товарищу под ноги.

— И ты не из таких.

— Правильно, — согласился Винц. — Угадал в самую точку.

Иногда Вайс после работы заходил со своими напарниками в пивнушку, где они чинно, неторопливо отхлебывали пиво из больших кружек и вели разговоры о своих семьях, вспоминали о доме, читали полученные письма.

Однажды Иоганн спросил, будет ли война с Россией.

Венер ответил загадочно:

— Бисмарк, во всяком случае не советовал.

Винц сказал:

— А он плевать хотел на твоего Бисмарка. Возьмет и прикажет, сегодня или завтра прикажет.

— А будет еще послезавтра, — уклончиво сказал Венер.

— И что тогда? — допытывался Винц. — Что послезавтра будет?

— Может ты хочешь, чтобы я встал и начал орать на всю пивную то, что будет? — рассердился Венер.

Винц, внимательно глядя на Иоганна, поднял кружку:

— Будь здоров! — И выпил до дна.

Иоганн тоже выпил до дна, но счел нужным заявить на всякий случай:

— За тебя и за нашего фюрера.

— Ох и ловкий ты парень! — сказал Винц. — Тебе бы в цирке работать.

Уважение рабочих гаража Вайс приобрел благодаря своему умению спокойно, без лишних разговоров выполнять сложную техническую работу по ремонту машин. Вместе с Винцем и Венером он восстановил разбитую передвижную электростанцию, смонтированную на кузове грузовика с мощным дизельным двигателем.

Сдавая отремонтированную электростанцию военному инженеру, Вайс удостоился не только похвал, но и денежной награды.

Вечером в той же пивной он разделил деньги между своими напарниками.

Венер и Винц заказали свои обычные большие кружки пива и, как всегда, чинно, протяжно отхлебывали маленькими глотками, заглатывая напиток вместе с горьким дымом сигарет. Но когда вышли на улицу — оба они, явно не сговариваясь заранее, запротестовали, требуя, чтобы Иоганн взял себе большую долю из полученных денег.

— Но почему? — спросил Вайс.

— Знаешь, парень, — строго сказал Венер, — ты у себя в Прибалтике нанюхался социализма. А у нас здесь совсем другой запах.

— Дерьмом воняет, — объяснил Винц. — И ты еще к нему не принюхался.

— Ну, вот что, — сказал Иоганн. — Мой нос сам мне скажет, где чем пахнет, а вы катитесь.

— Значит, не возьмешь свои деньги?

— Вот что, — сказал Иоганн, — ничего я вам не давал. А только заплатил. Заплатил, понятно?

— Так много?

— А это — мое дело. Я хозяин, я плачу.

— Значит, ты из этих, кто хозяева?

— Да, — сказал Иоганн, — именно из этих.

— Значит, не возьмешь?

— Нет.

Они долго молча шли по темной, с погасшими фонарями улице. И вдруг Винц с силой хлопнул по спине Вайса и сказал:

— А ты, Иоганн, настоящий немецкий рабочий парень, таких у нас в Руре было когда-то немало.

— В Гамбурге тоже, — добавил Венер.

И впервые за все это время Иоганн испытал искреннюю радость оттого, что его признали немцем…

Постепенно Иоганн убедился, что чем выше положение того или иного лица, тем меньше оно расположено к откровенности. Пропорционально занимаемой должности увеличивается тайный контроль за ним. Чем значительнее персона, тем длиннее хвост агентуры. И этот хвост может захлестнуть Иоганна петлей, если он, еще недостаточно защищенный, будет в нее соваться.

Наблюдая и размышляя, Вайс установил для себя любопытную и очень полезную истину: чем выше занимаемая должность, тем высокомерней обладатель ее относится к подчиненным и тем строже требует соблюдения тайны различного рода информацией. Но высокомерие, проявляемое к ближайшим подчиненным, в отношении мелких служащих приобретает зачастую характер пренебрежения к ним. И подобно тому, как немецкий генерал никогда не позволит себе выйти к офицеру без кителя, а перед солдатом не считает неприличным расхаживать в нижнем белье, так и высшие чины в присутствии низших служащих не слишком строго соблюдают правила сохранения служебной тайны.

В служебной системе, где старшие зачастую передоверяют младшим свою работу, в тщательно продуманной и безукоризненной схеме имелись точечные организмы, которые, будучи по своему положению низшими чинами, выполняли ответственную работу.

Эти «организмы» готовили отчеты, донесения, сводки, доклады. Все они были людьми большей частью образованными, готовыми безотказно трудиться в тылу, считая высшим благом уже одно то, что их не посылали на фронт.

Вот с такими служащими-солдатами Вайс стремился сблизиться. Но пока не знал как.

И еще. В оккупированной Польше немецкие офицеры не только упивались сознанием своего всевластия, но и стремились обставить пребывание здесь с наибольшим комфортом. Даже недавние кадеты из бюргерских семей, приученные с детства к скудному домашнему обиходу, обзавелись тут прислугой и превращали своих денщиков в лакеев. И чем выше занимал должность офицер, тем больше людей его обслуживало.

Повара, лакеи-денщики, горничные пользовались большим расположением старших офицеров, чем младшие офицеры. И эта публика была осведомлена о своих хозяевах лучше, чем самые приближенные лица.

То была настоящая каста. Строевики презирали ее, и только штабные чиновники понимали особое влияние этой касты, которой опасно пренебрегать.

В эту специфическую среду Вайс хотел проникнуть, но, понимая свое положение, люди этой среды держали себя с кастовой замкнутостью.

И Вайс с усмешкой думал, что, если бы баронесса вдруг решила принять его как равного и представила своим знакомым, он знал бы, как держать себя с немецкой аристократией, — книги, фильмы, тренировки служили для этого надежной основой. А о немецкой прислуге он был осведомлен гораздо меньше. Ему предстояло на практике изучить эту новую для него социальную прослойку. Попытки найти ключ к тайнам этой среды с помощью фрау Дитмар окончились безуспешно. Фрау Дитмар заявила с негодованием:

— Прислуга — это враг в доме. Я стала обходиться без прислуги с тех пор, как моя кухарка сделала мне замечание. Она посмела сказать, что если я не буду к возвращению мужа с работы красиво причесываться, он оставит меня. Это наглецы, соглядатаи в семье!

Жизненный опыт Вайса не давал ничего полезного в познании людей этого рода. И если у некоторых его знакомых и были домработницы, то они находились скорее в положении члена семьи, от которого зависят все остальные, пребывающие, кроме того, в непрестанном тревожном ожидании, что вот-вот домработница объявит: с такого-то дня она студентка, или продавщица, или уезжает на новостройку.

Сотни машин съезжались каждую субботу вечером к продовольственному цейхгаузу за пайками, размеры и ассортимент которых соответствовали званию и должности того или иного лица. Пайки для своих хозяев получали кухарки, денщики, повара. Но им не полагался транспорт, и предлагать кому-либо из них свою машину было неосторожно.

Как-то Иоганну посчастливилось навязаться в помощники ефрейтору, выдающему на складе обеденные сервизы из трофейного фонда. Но завязать знакомство не удалось. Слуги с такой жадностью расхватывали сервизы, так спорили, кто из их хозяев чего достоин, что, кроме унижения, это общение ничего не дало Вайсу. Правда, кое-что в процессе этого короткого знакомства его заинтересовало. Когда адъютант гаулейтера Польши захотел взять старинный французский сервиз на сто персон, ефрейтор не разрешил и грубо сказал адъютанту, что у того руки коротки.

— Этот сервиз предназначен… — и многозначительно закатил глаза под лоб.

И адъютант, так же многозначительно кивнув, послушно согласился взять сервиз попроще.

Значит, в Польшу должен прибыть если не Гитлер, то кто-то из его приближенных. Но кто? Куда? Когда?

Все вечера Иоганн проводил дома, в обществе фрау Дитмар. Беседы с ней обогащали его сведениями о том образе жизни, который вели здесь немцы, так же, как и в Латвии, державшиеся в Польше замкнутой колонией, сохраняя традиции старонемецкого обихода.

Фрау Дитмар рассказывала, как напугал вначале многих местных немцев приход фашистов к власти. Но расправы с коммунистами, рабочим движением в Германии успокоили даже тех, кто считал Гитлера авантюристом. Потом снова началась полоса страха, боязнь, что агрессивный захват Гитлером Чехословакии и Польши вызовет вступление в войну Англии, Франции и России. И тогда неизбежно новое поражение Германии. Но теперь, когда Англия и Франция без всякого сопротивления уступили Польшу, даже старинные прусские наследственные семьи военных не только стали сторонниками Гитлера, но провозгласили, что гений Фридриха Великого воплощен в фюрере. И, возможно, это так, заключила фрау Дитмар, потому что астрологи, приезжавшие сюда из Берлина, подтвердили, что приход Гитлера к власти предсказан свыше.

— А вы верите в астрологию? — спросил Вайс.

Фрау Дитмар заявила с достоинством:

— Я христианка. Верю в бога. Но почему Гитлер не может быть посланцем бога? Новым Иисусом? Так назвал проповедник нашего фюрера.

— И вы тоже считаете его сыном божьим?

— Господи милосердный! — сердито сказала фрау Дитмар. — Но откуда он мог еще взяться? Все мы дети Иисуса!

Из этого Иоганн сделала вывод, что даже милейшая и добрейшая фрау Дитмар, обещавшая заменить ему мать, с материнской заботой относящаяся к нему, — даже она не решается быть искренней, когда разговор заходит о политике. И она, считая себя матерью Иоганна, боится, что названный сын предаст ее.

Да, не так легко пробить этот панцирь недоверия каждого к каждому. Все, словно черепахи, таскают на себе его костяную, твердую скорлупу, чтобы прятаться под ней, как пресмыкающиеся, и выжить, выжить, выжить…

И все-таки не кто другой, как фрау Дитмар, помогла Иоганну проникнуть в среду, куда он до сих пор тщетно пытался попасть.

Когда он после окончания богослужения подъехал к кирхе, похожей на гигантскую ледяную сосульку или на сталагмит, из ее высоких арочных дверей вышла фрау Дитмар под руку с дамой в накидке из беличьего меха. Фрау Дитмар представила Иоганна даме, сказала, что та служит экономкой у полковника фон Зальца и что она знакома с фрау Марией Бюхер очень давно — еще с детства.

Сначала Иоганн доставил домой фрау Дитмар, а потом повез Марию Бюхер в центр города, в особняк полковника фон Зальца.

В ответ на вежливый, заданный безразличным тоном вопрос «Как вам здесь живется?» Вайс словоохотливо изложил свое жизненное кредо. Знакомых у него нет никого, сослуживцы — плохо воспитанные люди. Все вечера он проводит с фрау Дитмар. Пользуясь книгами ее сына, немного занимается. После военной службы хотел бы открыть свое дело; у него есть опыт механика, и он мог бы неплохо зарабатывать, если бы удалось приобрести небольшой гараж, чтобы оборудовать там авторемонтную мастерскую.

Мария Бюхер слушала его рассеянно, казалось, ее совершенно не интересуют жизненные планы молодого человека. Но когда они приехали, фрау Бюхер вдруг спросила весьма заинтересованно:

— У вас есть средства, чтобы купить такую мастерскую?

— У меня есть голова, — хвастливо сказал Вайс.

— О, этого, к сожалению, недостаточно, — снисходительно заметила фрау Бюхер. Но тут же добавила: — Но голова у вас есть, и очень неплохая, если в ней такие солидные мысли. — Помедлив, сказала решительно: — Вы сейчас выпьете со мной чашечку кофе.

Она вышла из машины, открыла ключом железную калитку в сад, поднялась с черного хода в свою комнату, обставленную хорошей мебелью, но некрасиво загроможденную чемоданами и ящиками, аккуратно обитыми железными полосами.

Сняв беличью накидку, фрау Бюхер предстала перед Вайсом в голубом платье из тонкого джерси, наглядно демонстрирующем все выпуклости ее могучей фигуры.

Угощая Вайса кофе, домоправительница так кокетничала с ним, вела разговоры на столь игривые темы, что Вайс затосковал, поскольку ни за что не решился бы проложить дорогу в недоступную ему среду ценой такого самоотверженного подвига.

Но, к счастью, мадам Бюхер столь же стремительно перешла от фривольной болтовни к делу. Уже совсем другим тоном она сказала, что ее дочь — очень милая девушка, окончившая гимназию, работает переводчицей у полковника, она тоже, как Вайс, военнослужащая. Полковник занимает важный пост в абвере и по роду своей деятельности уезжает надолго, поэтому у дочери бывает свободное время, которое она могла бы проводить с приличным юношей, конечно в обществе матери. В заключение мадам Бюхер сказала, что сообщит через фрау Дитмар, когда Вайс сможет снова навестить ее.

Глава 7

Профессиональных шоферов в гараже было всего двое-трое. Остальные устроились в тыловой части с помощью различных махинаций и восполняли недостаток опыта унизительной угодливостью перед начальством и ревностным щегольством друг перед другом в преданности фюреру.

Бывшие лавочники, сынки фермеров, владельцы кустарных мастерских, хозяева пивных заведений и дешевых гостиниц, лакеи и официанты, комиссионеры и маклеры безвестных фирм — люди подозрительных профессий — все они имели надежные социальные, политические и бытовые преимущества перед рабочими, слесарями и механиками, жившими на казарменном положении в гараже.

Однажды старший писарь штаба транспортной части Фогт приказал Иоганну найти специалиста по ремонту пишущих машинок, Иоганн предложил свои услуги. И не только наладил и вычистил машинку Фогта, но приятно поразил его грамотностью и той скоростью печатания, какую продемонстрировал, проверяя отлаженность машинки. И Фогт решил взвалить на рядового солдата часть той работы, которая была ему поручена в эти дни. Эксплуатация старшим младшего считалась здесь в порядке вещей и пронизывало все сверху донизу. Он приказал Вайсу явиться вечером в канцелярию, но предупредил, чтобы об этом никто не знал.

Фогт устроился на диване, подложив под голову свернутую шинель, и стал диктовать Вайсу списки солдат, отчисленных из различных транспортных подразделений для укомплектования ударных частей. Строго предупредил, что все это абсолютно секретные материалы.

Печатая, Иоганн быстро усваивал и запоминал наиболее важные сведения: помогла длительная тренировка, которую он проходил, чтобы почти автоматически, с первого чтения, запоминать до десятка страниц. И как же он в эти часы мысленно благодарит своего наставника, который утверждал, что чем больше у разведчика самых неожиданных профессиональных познаний, тем больше открывается перед ним возможностей для маневра и тем меньше его зависимость от посредников. В свое время, когда Иоганн хорошо овладел пишущей машинкой, наставник оценил это достижение выше его успехов по освоению оружия иностранных марок.

Ночью Иоганн сделал записи, зашифровал их, перенес шифровки на страницы одной из книг сына фрау Дитмар, поставил книгу на самую верхнюю полку шкафа и лег спать с приятным чувством удовлетворения: работа была начата удачно.

К сожалению, в остальном Иоганну не слишком везло. Келлер, охладев к Вайсу, так как не получал новых подтверждений связи шофера с гестаповцем Папке, пересадил его на грузовую машину.

И Вайс был вынужден возить на вокзал ящики и тюки с различными вещами, захваченными начальствующим составом в городе, грабеж которого осуществлялся тщательно и аккуратно, по заранее разработанному плану. Специальные лица ведали учетом всего, что представляло хоть какую-нибудь ценность.

Распределение этих ценностей производилось в точном соответствии с положением, званием, должностью тех, кто был достоин пожинать плоды побед вермахта.

Старшие военные офицеры, получив от знакомых гестаповцев или контрразведчиков абвера сведения о том, кто из поляков подлежит репрессии, спешили посетить их под предлогом вселения к ним в квартиру кого-нибудь из своих подчиненных. И после пытливого обследования картин, фарфора, старинной мебели, бронзы делали отметки у себя в записных книжках. Не стеснялись открывать шкафы с одеждой, осведомляться, представляют ли ценность дамские меховые шубы, накидки. А после произведенной репрессии приходили снова и давали указания родственникам, как следует упаковать отобранные ими вещи, чтобы они не были повреждены при транспортировке в Германию.

И эти рыцари вермахта — потомки прусских чванных юнкеров, кичившихся тем, что воинская служба — дорога чести, со следами шрамов на лице от дуэлей, поводом для который служил малейший намек, якобы задевающий их личную честь, — сидя посреди чужой гостиной на стуле, поставив между ног, туго обтянутых галифе, дедовскую саблю, настороженно следили за тем, как родственники людей, быть может уведенных на казнь, дрожащими руками заворачивали в солому, в бумагу, в вату различные фамильные ценности.

Наиболее дотошные заставляли этих несчастных людей не только составлять опись изъятых предметов, но и пространно описывать их старинное происхождение и подтверждать данные ими сведения своими подписями.

Иоганн не имел права останавливаться на всем маршруте до вокзала. После выгрузки машину тщательно осматривали, поднимали сиденье в шоферской кабине, раскрывали ящики с инструментом. Солдат мог оказаться вором. Офицер — никогда.

И когда Иоганн стоял с грузовиком у дома, из которого выносили имущество, он ощущал взгляды одиноких прохожих, падающие на лицо, как плевки. В такие минуты он старался думать только о своем первоначальном и длительном задании: он должен, должен упорно, настойчиво и покорно вживаться в эту жизнь и, сохраняя при этом полную пассивность, стать Иоганном Вайсом, искать расположения окружающих, научиться быть дружески искательным по отношению к ним, даже в наци находить человеческие струнки, чтобы играть на них…

Вайс давно не встречался с Папке. Неожиданно тот явился в гараж и, странно, конфузливо улыбаясь, сказал, что в Лодзи теперь уже почти никого из рижан не осталось, а он соскучился по землякам. Не проведет ли Иоганн с ним вечер?

Все вечера Вайса были заняты штабной канцелярией. Фогт эксплуатировал его, как мог. Но разве не укрепится доверие старшего писаря к шоферу, если унтерштурмбаннфюрер гестапо прикажет освободить ему вечерок?

Зима началась ранними сумерками, мокрым, каким-то гнилым снегом, растекавшимся скользкой слизью по тротуарам. Не так давно на электростанции была обнаружена группа Сопротивления. Участников ее расстреляли. Новые работники, проверенные гестапо, очевидно, отличались благонадежностью, но не техническими знаниями. Свет в уличных фонарях то начинал набирать такую ослепительную силу, что казалось, лампы, не выдержав напряжения, вот-вот начнут взрываться, словно ручные гранаты, то увядающе блекли, то игриво подмигивали, то испуганно мелко и часто трепетали и по улицам, как призраки, метались тени.

Внушительно, ритмично бухали каблуки патрулей. Гулкое их звучание было схоже со звуком, который издает молоток, забивающий крышку гроба. Торжествующий марш тупого, бесчеловечного, словно вытесанного из камня символа грубого насилия.

На лица прохожих внезапно падал белый диск, как бы выстреленный из ручного фонаря патрульного, из темноты выскакивало искаженное страхом лицо человеческое, еще более, чем страхом, изуродованное попыткой воспроизвести конвульсию улыбки. Ослепленные глаза моргали, как у смертника. Бесшумно, почти мгновенно возникнув, лица так же бесшумно исчезали, чтобы снова возникнуть и исчезнуть, их ритмически-последовательное появление почти совпадало с тяжелой поступью патрулей.

Казалось, эти лица исчезали не оттого, что гас фонарь патрульного, а от одного тупого звука каблуков, втаптывающих в землю самую душу польского народа, распластанную, распятую. И не по земле — по живому телу народа шествовали наци.

Предавшись горестному созерцанию порабощенного города, Иоганн рассеянно слушал ворчливое бормотание Папке и несколько раз ответил невпопад. Поймав себя на этом, он с усилием освободился от наваждения и, снова становясь Вайсом, спросил бодро:

— Как ваши успехи, господин унтерштурмбаннфюрер? Надеюсь, все хорошо?

Папке загадочно усмехнулся и вдруг сказал добродушно:

— Когда мы наедине, можешь называть меня Оскаром. У меня было два-три приятеля, которые называли меня так.

— О, благодарю вас, господин унтерштурмбаннфюрер!

— Оскар! — напомнил Папке и произнес уныло. — Один из них стал штурмбаннфюрером и теперь не снисходит до того, чтобы называть меня Оскаром, а я не осмеливаюсь назвать его Паулем. Другой попал в штрафную часть, и если б даже довелось встретиться с ним, я не позволил бы ему обратиться ко мне по имени.

— А третий?

Папке сказал угрюмо:

— Я предупреждал его — не говори мне лишнего. А он все-таки говорил. Я выполнил свой долг.

— Понятно. А если я позволю себе в разговоре с вами лишнее?

Папке задумался, потом сказал, вздохнув:

— В конце концов, я могу прожить и без того, чтобы кто-нибудь звал меня Оскаром. Хотя мне бы очень хотелось иметь приятеля, который бы меня так называл.

Вглядываясь в физиономию Папке, Вайс заметил новое, ранее не свойственное ей выражение печали, разочарования. Маленький сморщенный подбородок был уныло поджат к обиженно отвисшей толстой нижней губе, на низком лбу сильнее обозначились складки морщин, веки опухли, глаза в красных, воспаленных жилках. Папке шел, волоча ноги, не приветствуя даже старших по званию, — очевидно, знал, что с гестаповцами ни у кого нет охоты связываться. Зябнувшие руки глубоко засунул в карманы шинели, низко надвинутая фуражка с высокой тульей сильно оттопыривала большие волосатые уши.

Папке сказал, что ему не хочется идти в солдатскую пивную, а в офицерское казино Вайса не пустят, и вообще лучше посидеть где-нибудь в укромном местечке, чтобы свободно поговорить о прошлом, — ведь, право, в Риге они жили не так уж плохо.

Не долго думая Вайс пригласил его к себе.

Папке понравилась фрау Дитмар, даже ее явную неприязнь к нему он счел признаком аристократизма. В комнатке Иоганна он поставил на стол добытую из кармана бриджей бутылку шнапса и, прикладывая зябнущие руки к кафельным плиткам голландской печи, в ожидании, пока Иоганн приготовит закуску, жаловался, что его здесь недостаточно оценили. Он рассчитывал на большее — и по званию и по должности. Сказал, что Функ — мошенник.

Папке предполагал, что Функ был двойным агентом — гестапо и абвера, но, по-видимому, ставку делал на абвер. И наиболее ценные сведения по неизвестным каналам связи сплавлял абверу, где Канарису удалось собрать все старые агентурные кадры рейхсвера — техников, специалистов с опытом первой мировой войны. Канарис мечтает стать главным доверенным лицом фюрера и жаждет прибрать к рукам все разведывательные органы — гестапо, партии, министерства иностранных дел. Но фюрер никогда не позволит сосредоточить такую силу в руках одного человека. Гестапо — это партия, и ущемить гестапо — все равно что покушаться на всесилие самой национал-социалистской партии. И Папке как бы вскользь напомнил, что он нацист с 1934 года, но выскочки заняли все высокие посты, пока он честно служил рейху в Латвии. Его подбородок снова сморщился в комочек, а нижняя влажная губа обиженно отвисла.

Жадно выпив подряд несколько рюмок водки, Папке раскис, ослабел и, глядя осоловелыми, помутневшими от слез глазами на Вайса, рассказал, как его, старого наци, исполнительного служаку, недавно унизили.

Бывший его приятель, теперь штурмшарфюрер, приказал Папке взять на улице одного человека и отвезти туда, куда прикажут двое штатских, которых Папке принял за агентов гестапо. За городом штатские стали избивать этого человека резиновыми шлангами, для веса набитыми песком. Они требовали, чтобы человек подписал какую-то бумагу, а тот не соглашался.

Самому Папке никогда не приходилось никого пытать. Но он видел, как пытали коммунистов в подвалах ульманисовского Центрального политического управления. Он запомнил квалифицированные способы пыток и предложил применить к упрямцу один из них.

Это помогло, и человек подписал бумагу. Тогда штатские приказали Папке отвезти его туда, куда тот захочет, а сами ушли пешком.

Придя в себя после избиения и пыток, пассажир, подопечный Папке, стал яростно ругаться. И Папке понял, что имеет дело не с политическим преступником, а с коммерсантом — компаньоном тех двоих. И бумага, которую требовалось подписать, была просто коммерческим документом, и теперь, хотя этот человек вложил больше капитала в отобранный у поляков кожевенный завод, доля его прибылей будет меньшей. И он говорил, что донесет на Папке в гестапо за участие в шантаже.

Но когда Папке сказал штурмшарфюреру, что те двое штатских — авантюристы и обманули его, штурмшарфюрер притворился, что даже не понимает, о чем речь. А потом сделал вид, будто понял, и сказал, что Папке злоупотреблял своим положением в гестапо, польстившись на взятку, а за это полагается расстрел. Помня былую дружбу, штурмшарфюрер сам доносить на него не станет, но если коммерсант доберется до высших лиц, пусть Папке пеняет на себя.

Рассказывая, Папке не стесняясь плакал тяжелыми слезами, губы его дрожали. Он твердил исступленно:

— Мне, старому наци, плюнули в душу. И я должен молча сносить это!

— А почему вам не сообщить в партию о поступке штурмшарфюрера?

Слезы Папке мгновенно высохли.

— Я же тебе говорил: гестапо — это партия. Партия — гестапо. Честь наци не позволяет мне это сделать.

— Но штурмшарфюрер — плохой член партии, раз он берет взятки.

— Нет, Вайс, ты неправ, — покачал головой Папке. — Он просто умнее, чем я думал. В конце концов, это одно из проявлений нашей способности возвышаться над моралью простодушных дураков, чтобы утвердить господство сильной личности. И, если хочешь знать, я готов преклониться перед штурмшарфюрером и горжусь, что он был когда-то моим другом.

Иоганн внимательно следил за выражением лица Папке, проверяя, появится ли на нем хотя бы тень притворства. Нет, унтерштурмбаннфюрер был искренен в своем преклонении перед удачливостью бывшего приятеля.

«Какой же ты раб и мерзавец!» — подумал Иоганн и сказал:

— Вы, господин унтерштурмбаннфюрер, для меня образец наци и преданности идеям.

— Оскар! Называй меня, пожалуйста, Оскар. Мне приятно, когда меня называют по имени, — жалобно попросил Папке. И чистосердечно признался: — В Латвии я чувствовал себя как-то увереннее на земле. А здесь мне каждый шаг дается с трудом, как по льду хожу. — Вздохнул. — В Риге я знал не только, что у каждого немца в голове, но и что у него в тарелке. А здесь… — И сокрушенно развел руками. — Поляки — коварный народ: подсунули мне донос, — оказалось, наш агент. Такие сволочи! — Выпрямился, коричневые глазки блеснули. — Но ты не думай, что старый Оскар скис. Он еще себя покажет. У меня есть надежда выдвинуться на евреях. С ними проще. Предстоит крупная операция. Из уважения к моему партийному стажу обещали зачислить в группу… Но! — Папке угрожающе поднял палец.

— Будьте спокойны, — сказал Вайс и сделал такое движение, будто откусывает себе язык.

— Ну, а ты как?

Вайс уныло пожал плечами.

— Работаю на грузовой — и ничего больше.

— Возишь трофеи?

— Да.

— И нечем поживиться?

— Господин унтерштурмбаннфюрер, я честный человек.

— Оскар, Оскар, — сердито напомнил Папке.

— Дорогой Оскар, — не очень уверенно произнося имя Папке, робко попросил Иоганн, — может, вашей группе понадобится хороший шофер — так я к вашим услугам.

— Хочешь заработать? — понимающе подмигнул Папке. — Им будет приказано явиться на пункт сбора только с ручной поклажей — не тряпье же они возьмут!

— Это естественно, — поддакнул Вайс. — Но я хлопочу не о том, у меня другая цель. Просто мое положение в гараже улучшится, если меня выделят для специальной операции. Знаете, на легковой машине легче работать: у каждого свой шеф. После того как я поработаю в вашей группе, Келлер поощрит, пожалуй, выдвинет меня, он ведь тоже наци.

— Ладно, — пообещал Папке и протянул руку. Вайс признательно пожал ее. Потом Папке вынул из бумажника фотографию супруги и детей, прислонил к бутылке с вином и попросил Вайса подойти ближе. Указывая на фотографию, сказал: — Это мой рейх. И ради них старый Оскар готов на все, что прикажет ему фюрер. Давай выпьем за этих немцев, для которых Германией будет весь мир.

Он сильно перебрал в этот вечер, и Иоганн уговорил его остаться ночевать. Помогая Папке раздеться, он слушал его бессвязный лепет о том, что молодость безвозвратно прошла и в свои пятьдесят лет он носит чин, который сейчас имеют юнцы, что рано или поздно на службе он в чем-нибудь сорвется — и тогда фронт, смерть. И Папке снова плакал. И, уже раздетый, опустился на колени, обращаясь с молитвой к всевышнему, чтобы тот не покидал его и наставлял в минуты сомнений и горестей.

Наутро одежда Папке была выглажена, вычищена, китель аккуратно висел на спинке стула.

Иоганн сказал, что все это сделала его хозяйка. Как он и предполагал, Папке постеснялся зайти попрощаться и поблагодарить фрау Дитмар за эту любезность. Улыбаясь, Иоганн рассказал Папке, что тот заснул не сразу: пытался спеть солдатскую песню, не очень пристойную.

Папке ушел на цыпочках. Когда он был уже в дверях, Иоганн напомнил о вчерашнем обещании.

Ночью ему пришлось как следует поработать утюгом и щеткой, чтобы с женской тщательностью вычистить костюм своего гостя. Но возиться стоило, на хлебном мякише Иоганн сделал оттиск гестаповского жетона с шифром и личным номером Папке. Записная книжка и обработка других документов заняли время почти до рассвета. Кое-что пригодится, и Иоганн был искренне благодарен Папке за то, что тот вспомнил о нем, навестил. Хороший парень Оскар, побольше бы таких! А вот фрау Дитмар была другого мнения и твердо заявила Вайсу, чтобы он не смел приводить в ее дом подобных невоспитанных господ, которые, уходя, не считают нужным даже попрощаться с хозяйкой дома.

Глава 8

К началу зимы в Лодзи усилились патрули военной полиции. Стало больше контрольных пунктов. Дороги часто перекрывались на несколько суток, и проезд по ним без специальных пропусков был запрещен.

Если несколько месяцев назад различные воинские части состояли из людей старших возрастов, недавно мобилизованных, то не требовалось особой наблюдательности, чтобы заметить теперь не только полное омоложение солдатского состава, но и то, что в Польшу прибыли матерые фронтовики, за плечами у которых было победоносное шествие по Дании, Норвегии, Франции, разгром английского экспедиционного корпуса — об этом свидетельствовали их значки, медали, ордена. Численное преобладание военнослужащих из моторизированных, танковых и авиационных подразделений также было совсем не трудно установить по петлицам, окантовкам, значкам на мундирах. Ежедневные прогулки по одной из центральных улиц для подсчета встречных военнослужащих и классификации их по роду войск дали Иоганну возможность прийти к несомненному выводу: на территории Польши немцы сосредоточивают мощную ударную группировку.

Расформирование Центрального пункта по репатриации немецкого населения вызвало у личного состава автобазы тревогу и уныние. Многих уже отправили в строевые части, это же угрожало и Вайсу.

Система сугубой секретности передислокации войск действовала неотвратимо и повсеместно.

Начальствующий состав специальных служб пребывал в штатском.

Танковые части передвигались только ночными маршами по запрещенным для всех видов транспорта дорогам. Над ними пролетали четырехмоторные транспортные самолеты «люфтганзы» устаревших типов, чтобы своим шумом заглушить шум танков.

Во многих районах был объявлен якобы санитарный карантин, и эсэсовские патрули никого в них не впускали без пропусков, форма которых менялась каждые три дня. Нижние чины военной полиции, контрразведчики абвера, агенты гестапо после комендантского часа бесцеремонно проверяли документы у прохожих, даже у старших офицеров. Номерные знаки всех видов автотранспорта были заменены новыми. За любые внеслужебные разговоры, пусть даже касающиеся только личных взаимоотношений, военнослужащие беспощадно карались. В этих условиях старший писарь транспортной части решительно отказался от услуг Вайса.

Что касается Келлера, так тот настолько боялся попасть во фронтовую часть, что с ненавистью смотрел на каждого еще не отчисленного из гаража шофера.

На Папке тоже нельзя было рассчитывать. Получив назначение в особую группу гестапо по приему еврейского населения, прибывающего в специальных эшелонах из оккупированных европейских государств, Папке с первых же шагов допустил ошибку. Он простодушно полагал, что раз евреев отправляют в концентрационные лагеря, так надо сразу дать им почувствовать, кто они такие и что их ждет.

Он не обратил внимания на то, как любезно гестаповцы на первых порах обходились с евреями: не гнушались брать под руки престарелых, чтобы помочь подняться по лесенке в кузов грузовика, трепали ласково по щекам детишек, желали всем доброго пути.

А Папке вел себя грубо, стремясь подчеркнуть перед сослуживцами свою ревностную приверженность идеологии нации.

И что же? После того как последняя машина с евреями ушла, гауптштурмфюрер подозвал Папке и, презрительно глядя холодными глазами в его потное лицо, крикнул:

— Дурак, свинцовая башка! — И приказал: — Повторить!

Папке отчислили из особой группы. И теперь он уже не в гестаповской форме и не в звании унтерштурмбаннфюрера, а в обычной армейской, в чине унтер-офицера, шляется по дешевым пивным и заводит дружбу с солдатами. Но ведь на этом карьеры не сделаешь!

Папке был настолько удручен, что, забыв об осторожности, сказал Вайсу:

— Да, я грубый человек. Но я правдивый человек. И когда людей везут на смерть, я не могу притворяться, будто верю, что их везут на курорт. — И добавил сердито: — Твой дурак Циммерман возит в лагеря банки с хорошеньким товаром…

— Что именно? — словно для того только, чтобы продолжить разговор, осведомился Вайс.

— Изделия «Фарбениндустри» — газ «циклон Б», роскошное средство для истребления мышей, тараканов и людей, — буркнул Папке.

Вайс заметил предостерегающе:

— Вы совершенно напрасно мне об этом сказали.

— Но ты же мой приятель.

— Все равно этого не следовало делать. — И Вайс повторил отчетливо: — Вы мне сказали, что газом «циклон Б» мы будем умерщвлять заключенных в концентрационных лагерях. Верно?

— Ну что ты! — испуганно прошептал Папке. — Зачем уж так?

— Нехорошо, — укоризненно сказал Вайс. — Нехорошо быть болтливым. — И попрощался с Папке, хотя тот хотел еще что-то объяснить, просить, чтобы Вайс забыл его слова. Но Вайс безжалостно покинул Папке, зная, что тот будет теперь стремиться быстрее встретиться вновь. И если положение Папке сейчас такое, что он не сможет помочь Вайсу избежать службы во фронтовой части, то, во всяком случае, теперь он на крючке, и Вайс так, за какой-нибудь пустяк, не отцепит его с этого крючка. И вместе с тем нельзя чересчур пугать Папке: напуганный, он донесет что-нибудь на Вайса или, еще проще, — пристрелит. Трусы от страха бывают способны на смелость. А вот если долго, осторожно, исподволь изводить Папке, может получиться что-нибудь полезное. Но где взять время для этого?

Сразу после того, как удалось устроиться здесь шофером, Иоганн послал во Львов открытку, купленную в армейской лавке: толстый карапуз сидит на горшке и пухлыми пальчиками зажимает себе нос.

«Дорогая Лизхен, — писал ночью на этой открытке Иоганн. — Я рад поздравить тебя с днем рождения. Пусть пребывает над вашей семьей божье благословение. Твой Михель».

А потом в рюмке с чистой водой осторожно и бережно выполоскал кончик носового платка и, макая в эту воду воду оструганную спичку, мягко, чтобы не поцарапать поверхности бумаги, сообщил между строк шифром о себе и о том, что готов к приему радиопередач.

Фрау Дитмар часто страдала от мигрени и во время приступов не выносила шума. Поэтому она попросила Иоганна забрать к себе в комнату ее старенький двухламповый радиоприемник, с тем чтобы постоялец рассказывал ей по утрам за завтраком политические новости.

Через неделю после отправки открытки Вайс, блуждая по эфиру, услышал адресованные ему лично позывные — тоненькие, едва различимые и такие родные! После этого он систематически стал получать сообщения из Центра.

Искусство составлять максимально короткие, предельно четкие сообщения, помимо литературных способностей их автора, как всякое искусство, зависит от качества добытых сведений. Чем ценнее, значительнее содержание сообщения, тем емче оно укладывается в минимум слов. Некоторые великие открытия знаменитых разведчиков, добытые ценой терпеливого бесстрашного труда, на который ушли годы, отнятые у собственной жизни, укладывались в короткие строки цифровых знаков.

Подобно научному открытию, путь к которому — безустанный многолетний труд, подвиг, завершающийся краткой формулой — ее можно записать на папиросной коробке, хотя она несет революционное изменение целого направления какой-нибудь области человеческого познания, — подобно ему открытие разведчика,сообщение о котором иногда умещается на спичечном коробке, порой влияет на судьбы государств и народов.

Но как для всякой научной работы требуется бесчисленное множество фактов, их изучение, классификация, так и в разведывательном исследовании факты — материал, постепенный, сложный анализ которого приводит к синтезу — обобщению, равному открытию.

Период акклиматизации Вайса был подобен состоянию студента-практиканта, твердо зазубрившего формулы, но только на производстве увидевшего их воплощение в гигантские, могучие механизмы, многосложное действие которых столь далеко от умозрительного представления о них, полученного из учебников.

Можно потратить месяцы жизни на последовательное изучение предприятия, чтобы установить его мощности. Но можно по бросовой стружке из заводской лаборатории определить, на что нацелены эти мощности.

Анализ капли нового горючего или машинного масла может многое сказать о направлении научных изысканий, ведущихся в стране.

Но для того, чтобы установить ценность факта, его достоверность, отличить случайное от закономерного, для этого требуется ледяное спокойствие аналитического ума, разносторонние познания, полное отсутствие тщеславной самоуверенности и отважная способность в малом разглядеть большое, значительное, каким бы это малое на первый взгляд ни казалось незначительным, пустячным, не стоящим внимания.

Система охраны военной тайны была скрупулезно разработана отделами штаба вермахта и действовала всеобъемлюще. Она вобрала в себя все ценное из опыта первой мировой войны. Рейхсвер отшлифовал ее до совершенства.

В свое время державы-победительницы раскинули в Германии высококвалифицированную шпионскую сеть, возглавляемую резидентами, обладающими мировой славой. И все же рейхсверу удалось многое скрыть от их недремлющего ока. Этим он был обязан блистательной системе сохранения военной тайны и отлично вымуштрованому личному составу, умеющему держать язык за зубами; каждый памятовал, что любая оплошность карается беспощадным приговором военного суда, мгновенно приводимым в исполнение.

Молниеносный разгром европейских армий и вершина немецкой стратегии — внезапный удар по всей линии Польша-Франция, — все это было не только упоительным торжеством гитлеровской военной машины, ее мощи, но и подтверждением несравненной способности армии, ее личного состава сохранять в тайне боевые приказы, подготовку к их осуществлению.

Каждая разбойничья победа над очередной страной-жертвой внушали гитлеровскому солдату сознание превосходства немецкой нации над европейскими народами, фанатическую веру в сверхчеловеческую способность Гитлера управлять судьбами мира, менять по своей воле течение истории. И даже матерые генштабисты, считавшие себя особой кастой, элитой, кичащиеся своим военным родовым аристократизмом, в конце концов склонились перед «гением» Гитлера, не однажды грубо и презрительно отвергавшего то, что казалось им неопровержимым. Гитлер угадал нетерпеливую жажду великих держав сделать Германию слепым орудием в их руках, нацелить ее для удара по Советскому Союзу. Он ловко эксплуатировал это положение вещей, шантажировал великие державы, шантажировал, как наемный убийца, выговаривая все большую цену. А потом пырнул ножом в живот своих хозяев: сначала ранил Францию — почти смертельно, а потом Англию. Коварная политика фашистского государства, воплощенная в стратегии и тактике немецкой армии, требовала сохранения военных тайн, ибо на этом зиждились многие ее успехи.

Вермахт можно было уподобить хищному пресмыкающемуся, которое долго отлеживалось, казалось, охваченное сонным оцепенением, в кровавой жиже, оставшейся после первой мировой войны, но при этом прожорливо пожирало и жизненные ресурсы страны и души людей. Постепенно оно покрывалось тяжелой металлической броней, ощетинивалось оружием, и каждая клеточка его военного организма обрастала хорошо пригнанной чешуей, назначенной охранять, скрывать то, что нужно было скрыть.

Эта совершенная защита обеспечивалась гигантской контрразведывательной сетью и строжайшей, безотказно действующей дисциплиной личного состава. Дисциплина в свою очередь поддерживалась страхом жестокого наказания за малейшее нарушение уставных правил, дотошно предусматривающих любые возможности, щели, сквозь которые могут просочиться железно охраняемые сведения.

Все попытки Вайса завязать беседы с армейскими нижними чинами, проникнуть в расположение частей оканчивались неудачей. Шоферы автобазы в соответствии с приказом Келлера не имели права сообщать друг другу маршруты своих поездок. Помимо всего, машины, за исключением броневика Циммермана, использовались лишь в пределах города. Но Циммерман никогда не говорил о своей работе, и Иоганн ничего не знал о ней, кроме того, что машина Циммермана за сутки проходила иногда больше трехсот километров, — это легко можно было проверить по спидометру. Но как бы ни была непроницаема броня, скрывающая передислокацию немецких частей, Иоганн обязан был сквозь нее проникнуть. Как и все великие открытия, это оказалось до чрезвычайности просто.

Келлер в последнее время стал настолько пренебрегать Вайсом, что поручил ему вывозить на специальную мусоросжигалку за городом бумажный мусор из различных учреждений, подлежащий уничтожению.

Первые же поездки Вайса на мусоросжигалку дали ему то, что он так долго и тщетно искал. Он рассматривал обрывки иностранных газет, иллюстрированных журналов, старые накладные, внимательно изучал и классифицировал их. Они говорили о том, что из оккупированных немцами стран в Польшу прибыли немецкие штабные части.

Не пренебрегал Вайс и немецкой продукцией. По клочкам газет можно было установить, из каких районов Германии прибыли в Лодзь немецкие воинские части.

Он изучал мусор не менее увлеченно и вдохновенно, чем археолог свои находки.

Но скоро он утратил источник такой информации и очень сожалел об этом, сколь мало привлекательным он ни был: Келлер освободил его от перевозки мусора. Об этом Иоганн сообщил в конце очередного письма-шифровки, где излагал свои наблюдения о передислокации немецких частей, предварительно, с присущей ему тщательностью, проверив достоверность анализа сведений, добытых на мусоросжигательной станции, путем наблюдений за номерами появляющихся новых армейских машин в городе.

Когда Иоганн ехал на машине один, он никогда не отказывал в любезности подвезти кого-нибудь из армейских. За это с ним расплачивались болтовней.

Разве можно не оказать внимания своему парню, такому приветливому и услужливому, к тому же со дня на день собирающемуся уходить с маршевой ротой. Правда, он еще не нюхал фронта, но как он почтительно относится к фронтовикам, советуясь, в какую часть лучше пойти служить.

Танкистам Иоганн расхваливал авиацию, летчикам — танковые части.

В этих кратких, но пылких дискуссиях о преимуществах того или иного вида оружия Вайс черпал немало существенных сведений.

Однажды во время очередной облавы в городе Иоганн увидел стоящего в нише ворот парня с бледным, как брынза, лицом. Парень озирался, держа правую руку в кармане.

Вайс остановил машину, снял запасное колесо, спустил воздух, поманил парня и, подавая ему насос, показал знаком, что он ему приказывает накачать скат. Парень послушался.

Подошел патруль. Вайс показал свои документы.

Патрульный спросил, кивая на парня:

— А этот с тобой?

Вайс, уклоняясь от прямого ответа, сказал неопределенно:

— Полковник вызвал машину, а мы вот опаздываем.

Патруль ушел.

Кончив накачивать воздух в камеру, парень вопросительно поглядел на Вайса, спросил по-немецки:

— Я могу уходить?

— Может, подвезти за твой труд?

Юноша заколебался, потом, решившись будто на что-то отчаянное, уселся рядом с Вайсом.

Долго ехали молча.

Наконец юноша не выдержал, спросил:

— Ты почему меня выручил?

— Это ты меня выручил, — сказал Иоганн, — накачал колесо.

— Странный немец.

— Чем?

— Да вот выручил, — упрямо повторил парень, — и везешь. Я же поляк.

— Вижу.

— Ты что, хороший немец?

— Что значит «хороший»?

— А вот из таких, — парень поднял руку со сжатым кулаком.

Вайс пожал плечами.

— Рот фронт! Не знаешь?

— Нет, — сказал Вайс.

— Так какого же черта ты меня выручил? — рассердился поляк.

— А где это ты видел таких немцев?

Лицо парня снова побелело:

— А ты выходит из гестаповцев, да? Притворялся, да? Поймал, да? — И поспешно сунул руку в правый карман.

Вайс не оборачиваясь посоветовал:

— Не горячись. Посчитай до десяти и подумай.

Дальше ехали снова молча.

— Я здесь сойду, — сказал парень. Открыл дверцу и вылез спиной к выходу.

Вайс наклонился.

— А деньги?

— Какие? — удивился парень.

— За проезд.

Парень вынул измятые злотые, сказал:

— Здесь на пачку сигарет тебе не хватит.

— Все равно давай, — строго сказал Вайс. Пряча деньги, сказал усмехаясь: — А ты думал, немец тебя даром повезет?

Развернул машину. Мелькнуло растерянное, удивленное лицо парня. Он робко помахал рукой. Вайс не ответил.

И хотя Иоганн здорово это придумал, взяв с парня деньги за проезд, все равно выручать его — это была вольность, на которую он не имел права.

«Плохо, товарищ Белов, — мысленно сказал себе Иоганн. Но тут же невольно подумал: — А ловко это получилось с камерой. Все немецкие шоферы так делают: заставляют любого польского прохожего качать ручку насоса. Вот и я заставил тоже…»

Но когда через несколько дней на улице пьяный немецкий солдат бил по щекам какую-то накрашенную женщину и та бросилась к Вайсу, умоляя защитить, Иоганн молча отстранил ее и прошел мимо. Вайс прошел мимо так равнодушно, будто это все происходило в потустороннем мире. После случая с парнем он еще долго относился к себе критически, «прорабатывал» себя. Он понимал: приметы советского человека здесь столь же опасны и вредны, как жалость для хирурга. И он равнодушно прошел мимо избиваемой женщины, твердо зная, что его долг выше этих чувств.

Несколько дней Иоганн возил местного немца, фермера Клюге — члена фрейкора «пятой колонны» в Польше, функционеры которой совершали диверсии накануне гитлеровского вторжения, а потом выполняли роль гестаповских подручных.

Тяжеловесный, коротконогий, с мясистым лицом, страдающий одышкой, Клюге, узнав, что Вайс из Прибалтики, сказал с упреком:

— Таких парней следовало там держать до поры до времени, чтобы вы потом по нашему опыту устроили там хорошенькую поросячью резню.

Вайс спросил:

— Вы считаете, у нас была такая возможность?

— Я думаю, так.

— Зачем же мы тогда оттуда уехали?

— Вот именно, зачем? — угрюмо сказал Клюге. И вдруг, ухмыльнувшись, утешил: — Ничего, парень, все впереди.

У Клюге на ферме работало несколько десятков военнопленных поляков и французов, но он взял подряд на доставку щебня для дорожного строительства и всех пленных загнал в каменоломню и в качестве надсмотрщиков приставил к ним сына и зятя. Теперь Клюге хлопотал о новых военнопленных для фермы, уверяя, что все его прежние поумирали от дизентерии.

Вайс спросил:

— А что вы будете делать зимой с таким количеством военнопленных?

Клюге сказал:

— Главным конкурентом человека в потреблении основных продуктов является свинья. А у меня одних производителей больше десятка, и четыре из них медалисты. — Спросил: — Понял?

— Нет, — сказал Иоганн.

— Ну, так понимай, что моим подопечным не выдержать такой конкуренции. Будет падеж — и все.

— Свиней?

— Ладно, не притворяйся, — усмехнулся Клюге и деловито добавил: — Другие получше устраиваются, у кого хозяйство ближе к лагерям. На работу их к ним гоняют, а кормежка в лагере. Будешь хозяином, сынок, учись. — добавил, помолчав: — В первую мировую у моего отца русские пленные работали. Тощие, сухие, но жилистые, — опасаться их приходилось, — у отца один ухо лопатой так и срубил.

— Одно только ухо? — спросил Вайс.

— Одно.

— Значит, промахнулся, — сказал Вайс.

— Правильно, — сказал Клюге. — Промахнулся. — Задумался, произнес, поеживаясь: — Если русские у меня будут, — без пистолета даже к лежачему подходить нельзя. Может за ногу схватить. Это я знаю.

— Вы что же, и на русских пленных рассчитываете?

— Раз война, — значит, и пленные.

— А будет?

Клюге пожал плечами и в свою очередь спросил:

— А почему, по-твоему, столько в генерал-губернаторстве новых войск?..

Келлер сказал Вайсу, чтобы тот завтра в два часа прекратил обслуживать Клюге.

На следующее утро Иоганн возил Клюге по разным учреждениям. Потом Клюге приказал везти его в поместье. Ровно до двух часов Иоганн вел машину по раскисшей от дождя проселочной дороге. В два часа остановил машину, распахнул дверцу, объявил:

— Господин Клюге, время вашего пользования машиной кончилось.

Вайс открыл багажник, вынул из него чемодан Клюге, поставил на землю. То же самое проделал с вещами, находящимися в кабине.

Клюге сказал:

— Мне же еще пятьдесят два километра ехать, я заплачу. Нельзя бросать посреди дороги почтенного человека.

Вайс сказал:

— Выходите.

— Я не выйду.

Вайс развернул машину и погнал ее в обратном направлении.

— Но у меня там на дороге остались вещи!

Вайс молчал.

— Остановись!

Вайс затормозил машину.

Клюге копался у себя в бумажнике, потом стал совать Иоганну деньги.

Иоганн оттолкнул его руку.

— Ну хорошо, — сказал Клюге, — хорошо! Тебе это даром не пройдет.

Он вылез из машины и побрел, увязая в грязи, обратно к вещам.

Вернувшись в гараж, Вайс доложил Келлеру, что Клюге хотел задержать машину.

Келлер сказал:

— Приказ есть приказ. Ты должен был его высадить в два ноль-ноль, даже если бы это было посредине лужи.

— Я так и сделал, — сказал Вайс.

У него было ощущение, будто все эти дни он возил в машине какое-то грязное животное.

Вайс вытряхнул чехлы с сидений. Ему казалось, что в машине воняет.

Непрерывная десяти-, а то и двенадцатичасовая работа изнуряла даже самых крепких шоферов. Иоганн должен был обладать таким запасом физических и нервных сил, чтобы, закончив работу в гараже, отдать их главному своему делу, требующему величайшей сосредоточенности, сообразительности, самообладания.

Человек порой не замечает, как, отравленный усталостью, он утрачивает какую-то долю чуткости, теряет ничтожные мгновения, необходимые для того, чтобы молниеносно найти решение в непредвиденной ситуации. Можно силой воли преодолеть усталость, но как узнать, не затормаживает ли утомление твое сознание, вынужденное беспрестанно воздействовать на твое подлинное «я» и на твое второе «я», принявшее облик шофера Иоганна Вайса? Тем более что из сочетания этого двойного мышления требовалось выработать то единственное, которое отвечает твоим целям, твоему долгу.

В последние дни усталость, нервная, душевная, физическая, то вытесняла из него Иоганна Вайса, то — и это приносило большое удовлетворение — он полностью ощущал себя Иоганном Вайсом, у которого ничего нет позади, кроме воспоминаний о другом мире, где он некогда обитал. Вместе с тем чрезмерная нагрузка и вызванная ею усталость помогали ему перебарывать тоску по Родине, спать без сновидений, не предаваться воспоминаниям, обжигающим душу. Лишь однажды он поймал себя на том, что плакал ночью, когда ему приснились руки отца, пахнущие железными опилками.

За эти месяцы Иоганн добыл, впитал в себя то, чего не могли дать самое изощренное, придирчивое обучение, тренировка воли, наблюдательности, переимчивости: с него как бы свалилось то неимоверное напряжение, в котором он неотступно держал себя все время, чтобы быть таким, как окружающие его люди, на чьи повадки, привычки, взгляды, особенности наложила отпечаток целая историческая полоса существования нации, ее бытовой социальный уклад.

Свершилось облегчающее перевоплощение — то, которое предсказывал ему инструктор-наставник. Оно пришло как благотворный результат гигантской работы ума, воли, памяти.

Это было уже не притворство, а прочное ощущение себя тем, кем он должен был стать. Отрабатывая каждую предполагаемую черту Иоганна Вайса, чтобы она стала душевной собственностью, нужно было вместе с тем ничего не утратить от себя самого. Ничего своего не уступить Вайсу. Ибо Иоганн Вайс должен быть не только жизнеспособен, как самостоятельная личность, но и полностью подчиниться тому, кто надел на себя его личину.

Глава 9

Фрау Дитмар торжественно сообщила Иоганну, что Мария Бюхер в воскресенье празднует день своего рождения и пригласила их обоих к себе.

— Это очень приятная новость, — обрадовался Иоганн.

— Но ваш мундир…

— Я надену штатский костюм.

— Но он же светлый, это же не для вечернего визита! — воскликнула фрау Дитмар и упрекнула Вайса: — Нельзя быть таким легкомысленным. Тем более — у Марии взрослая дочь, — что она о вас подумает? — Но тут же успокоила его: — Не огорчайтесь, Иоганн, — и принесла из своей комнаты завернутый в простыню костюм сына. — Примерьте, — приказала она. — Я уверена, вы будете в нем как принц.

Действительно, костюм Фридриха очень шел Иоганну. Задумчиво глядя на него, фрау Дитмар сказала грустно:

— Последний раз, когда я видела Фридриха, он был в форме штурмовика. Это ужасная одежда… — Спохватившись, тут же поправилась: — Для юноши… Присядьте, — предложила фрау Дитмар и сказала очень серьезно: — Я должна предупредить вас, Иоганн: Мария — умная женщина. Мы все ее очень уважаем, но есть обстоятельства, которые вы должны знать. Ее дочь Ангелика, — вы увидите, прелестная особа, — но дело в том, что, когда она была еще совсем юной, отец полковника Иоахима фон Зальца, генерал-лейтенант фон Зальц, находясь уже в более чем зрелом возрасте… Ну, словом, мог быть большой скандал, уголовный суд. Девочка пыталась покончить с собой. И если бы не ум ее матери, могло произойти несчастье. На семейном совете фон Зальцев, в котором участвовала и Мария, было решено, что она — тогда только старшая горничная в имении генерала — станет домоправительницей, а на имя ее дочери фон Зальцы напишут дарственную на шесть гектаров земли и, кроме того, до ее совершеннолетия будут выплачивать ежегодно некую сумму. Мария настояла также, чтобы генерал передал ей документ, в котором признавал, что Ангелика — его побочная дочь. Этот документ давал Марии гарантию, что фон Зальцы, когда все утихнет, не откажутся от своих обязательств. А считать Ангелику своей побочной дочерью для генерала было приличнее, чем признать то, что случилось.

Когда сын генерала Иоахим фон Зальц вернулся из военного училища, отец сообщил ему, что у него есть сестра. Конечно, Иоахиму все это было чрезвычайно неприятно, но такие истории часто случаются и в более именитых семьях. Пришлось примириться, но встречаться с «сестрой» Иоахим не желал.

И тут Мария проявила столько женской мудрости и такта, что Иоахим вскоре убедился: она вовсе не покушается на фамильную честь фон Зальцев и не претендует на родственные связи.

Не так давно он согласился познакомиться со своей «сестрой» и после этого взял ее к себе переводчицей. Полковник относится к Ангелике строго официально, но это вовсе не означает, что он не испытывает к ней своего рода симпатии. Иоахим фон Зальц занимает значительную должность в абвере не только потому, что принадлежит к знатному роду, — он показал себя с лучшей стороны на дипломатической службе в Англии и Франции.

Помедлив, фрау Дитмар сказала доверительно:

— Мария Бюхер — моя подруга, и я могла бы не рассказывать вам всего этого. Кроме того, здесь имеется еще одно обстоятельство. В свое время Фридрих и Ангелика… Мне кажется, лучше вам это знать и, конечно, забыть, если… — фрау Дитмар улыбнулась. — если у вас появятся какие-нибудь серьезные намерения. Вы сами убедитесь. Я искренне люблю Ангелику — она чудесная девушка, хотя не лишена некоторых странностей.

Откровенный рассказ фрау Дитмар об этой маленькой семейной истории не с лучшей стороны рекомендовал Марию Бюхер и ее дочь, а слова о «серьезных намерениях» довольно цинично раскрывали причину приглашения на семейный праздник. Не слишком обрадовал Иоганна и откровенный материнский эгоизм фрау Дитмар (ее Фридриху не нужна была такая жена), и все же Вайсу было приятно, что выбор фрау Бюхер пал именно на него. Значит, он сумел внушить ей такое о себе представление, какого добивался, когда вез ее из кирхи. «Неплохая работа», — похвалил себя Иоганн и тут же отметил, что мысленно произнес эти слова в той интонации, в которой говорил их инструктор-наставник. Случилось это после того, как Иоганн, выполняя урок, доказал ему, почему именно немцы — высшая раса, и подтверждал свои суждения цитатами из выступлений Альфреда Розенберга — теоретика германского фашизма. Докладывал он в двух вариантах: первый принадлежал рядовому солдату, второй — офицеру вермахта.

— Хотя и сверхглупо, — усмехаясь, сказал наставник, — но в общем… — И произнес с одобрением: — Неплохая работа.

И когда Иоганн пожаловался, что у него сейчас такое ощущение, будто он наелся дерьма, инструктор-наставник сказал укоризненно:

— Неправильно реагируешь, Белов. Это уже их идеология. Презирать — пожалуйста, но знать и понимать — твоя обязанность. Без этого ты среди них будешь казаться неполноценным, и тогда ты там никаких перспектив на продвижение не получишь. И не забывай: Иоганн Вайс — парень скромный, но себе на уме. За офицерский погон может и на подлость пойти. — Торопливо добавил: — С нашей точки зрения, конечно, а там это считается «лови момент». Человек человеку — волк, и так далее.

Глава 10

У фрау Марии Бюхер собрались, очевидно, самые близкие ее друзья — двое мужчин и три женщины. Они называли друг друга только по именам, но при этом были подчеркнуто вежливы и предупредительны. По их одежде и манерам трудно было определить, что они собой представляют.

Пожилой человек по имени Герберт был в солидном двубортном пиджаке. На вязаном жилете — цепочка. Он был преисполнен чувства собственного достоинства, и мясистое лицо его выражало глубочайшее равнодушие ко всему на свете. Он говорил какому-то хилому господину в смокинге, что англичанам после Дюнкерка благоразумней всего заключить с фюрером мирный договор, с тем чтобы совместно решить восточную проблему. За это фюрер может позволить им оставить себе некоторые северные территории России, которые они оккупировали в свое время и потом потеряли. Взамен Англия, разумеется, должна поделиться с Германией некоторыми своими колониальными владениями.

Но хилый господин в смокинге по имени Пауль осторожно возражал, утверждая, что фюрер сделает то, что не удалось Бонапарту. И немецкие солдаты будут так же победоносно маршировать по улицам Лондона, как они маршируют сейчас по Парижу.

Дама в парчовом платье, с короткими, толстыми, как окорока, обнаженными руками, перебивая этих двух собеседников, заявила очень авторитетным тоном, что фюрер, хотя и ненавидит англичан, знает, что Черчилль считает Россию врагом номер один, и господин Мосли обещал фюреру содействовать тому, чтобы общественное мнение Англии склонилось в пользу исторических целей фюрера.

— Вильма — наш Риббентроп, — кивая на полную даму, сказала хорошенькая блондинка в голубом куцем платье, открывающем колени.

Вилима с льстивой улыбкой ответила блондинке:

— Ты, Ева, как и наша прародительница, всегда выглядишь соблазнительно. Очевидно, у господина бригаденфюрера появляется желание съесть яблоко, когда он видит тебя.

Ева, польщенная, загадочно улыбнулась.

— Не стала бы отрицать.

Господин в смокинге обернулся, лениво поаплодировал:

— Браво, Ева!

Фрау Бюхер провозгласила, восхищенно глядя на Еву:

— О, Ева — самая обольстительная из валькирий! И хотя я женщина, я понимаю бригаденфюрера.

На Вайса никто из гостей не обратил внимания, но фрау Дитмар встретили очень почтительно. И искренне обрадовались ее приходу. И когда Ева, перед которой все заискивали, крикнула: «К черту политику! В конце концов, мы женщины», — фрау Дитмар строго поправила ее:

— Немецкие женщины, милая. — И, сев рядом с мужчинами, спросила: — Ну как, Герберт, с кем мы будем воевать еще?

Пауль не дал Герберту ответить:

— Вы хотите спросить, фрау Дитмар, какие еще страны станут частью великой Германии?

— Ах, оставьте! — недовольно оборвала его фрау Дитмар. — Вы тут не со своим хозяином. Мы можем не валять дурака.

— Как жаль, что среди нас нет вашего Фридриха, — сказала блондинка. — Он оказался таким серьезным юношей.

— Да, Фридрих, — подхватила Вильма, — он конечно, серьезный юноша, но если бы ты, Ева, укоротила юбку еще на пять сантиметров…

— Юный штурмовик не выдержал бы штурма, — закончил с хохотом Пауль.

Из последующих разговоров Вайс понял, что господин Герберт служит экспертом-оценщиком в конторе «Пакет-аукцион», на склады которой доставляют имущество репрессированных жителей из оккупированных областей. Эта же контора выдает конфискованное имущество различным должностным лицам. Наиболее значительные ценности вручаются как личный подарок фюрера за особые заслуги, а также в дни праздников или военных побед, даты которых приравнены по своему значению к пасхальным и рождественским дням. Имперская канцелярия составляет специальные списки лиц, заслуживающих того или иного подарка. И вот господин Герберт, как эксперт, определяет ценность предметов, предназначенных для подарков. И может оценить вещь в сто марок, когда в действительности она стоит тысячу.

Самые высокопоставленные лица заинтересованы в расположении Герберта. Ведь если он захочет или сочтет для себя выгодным, он подберет такие вещи для подарка в тысячу марок, истинная стоимость которых — целое состояние.

Но Герберт вынужден был сообщать личному представителю Гиммлера обо всех особо ценных предметах, поступающих на склады конторы, откладывать их и передавать в фонды гестапо. И вот почему: никто из собравшихся здесь не знал, что в годы послевоенного кризиса Герберт был приговорен к пожизненному заключению за аферу с маргарином. Его изготовляли из сырья, вредного для здоровья людей, и многие, главным образом дети, тяжело заболели, отравились.

Бывший начальник прусской тайной полиции, а ныне начальник службы безопасности группенфюрер СС Ренгард Гейдрих — высокий, костлявый, с безжизненными, холодными глазами, тонкими губами и сухим крючковатым носом — приказал выпустить Герберта из заключения и направить в контору «Пакет-аукциона». Гейдрих был уверен, что этот человек, обязанный ему жизнью, будет предан и исполнителен, поскольку знает, что за любую оплошность его мгновенно бросят в тюрьму и осудят, как отравителя немецкого народа.

Вот почему Герберт был безукоризненно честен в своем сложном деле.

Внимательно слушая, о чем беседуют гости фрау Бюхер, Вайс довольно скоро понял, что они, очевидно, повторяют рассуждения своих хозяев, которым всячески стремятся подражать и в словах и в повадках. Он слушал все эти претенциозные разговоры с любопытством, хотя ничего нового для себя не почерпнул: обо всех маневрах гитлеровской клики, о заигрывании с Англией Центру уже было известно из других, более достоверных источников. Но все же было приятно сознавать, что он непринужденно чувствует себя в этой необычной компании, Вайс вовремя подал Еве пепельницу, чтобы она не уронила пепел на платье, и Ева живо поблагодарила его.

Когда Герберт, обругав поляков, которые спрятали ценнейшие гобелены из замка Вавель, говорил, что найдутся средства заставить их указать заветный тайник, Иоганн осведомился, не знает ли господин Герберт, какова судьба «Мадонны со щеглом» Рафаэля. И Герберт, уважительно взглянув на Вайса, объяснил ему, какое сокровище эта картина. Потом он сказал, что если бы такие образованные молодые люди, как Иоганн, служили в органах разведки, то для германской империи на оккупированных землях не были бы потеряны многие произведения искусства, хотя, конечно, специальным подразделениям СС поручено немедленно брать под свою охрану музеи и частные коллекции, находить их прежних хранителей и, применяя соответствующие методы допроса, добиваться того, чтобы ни одна картина, скульптура или какая-нибудь иная вещь, представляющая художественную ценность, не было утрачена для рейха.

Фрау Вильму Иоганн спросил, как она полагает, не наградит ли фюрер вождя английских фашистов Освальда Мосли рыцарским крестом за деятельность в пользу Германии, На это Вильма ответила, что господин Мосли, несомненно, достоин такой высокой награды, но, по ее мнению, наградить его следует тогда, когда войска вермахта высадятся на побережье Англии, или тогда, когда Мосли, как он обещал Риббентропу, совершит в Англии фашистский переворот.

В разговор вмешался Пауль — спросил Иоганна, в какой стране он хотел бы воевать. Иоганн сказал шутливо:

— Там, где амазонки.

Все рассмеялись.

Пауль предложил:

— Не забудьте тогда пригласить меня с собой. Я научу их сбивать коктейли.

Герберт спросил Еву:

— Ну как, толстушка, твой генерал все еще ревнует тебя к каждому встречному солдату? И не без оснований?

— Ах, Герберт, — вздохнула Ева, — какой ты все-таки циник! — Но так победно улыбнулась, глядя в тусклые глаза Герберта, что можно было не сомневаться, Герберт попал в точку.

Фрейлен Ангелика, девушка с болезненно бледным лицом, сохранила нескладную долговязость подростка. Казалось, худые, тонкие ноги и длинные вялые руки чем-то мешают ей. Маленькое личико с тугой, прозрачной, будто покрытой парафином кожей застыло в неподвижности. Большие синие глаза с чуть голубоватыми белками и туманным взглядом придавали ее лицу такое выражение, словно говорит она не о том, о чем думает.

За столом Иоганн оказался рядом с Ангеликой. Она равнодушно улыбнулась ему и сказала, лениво растягивая слова:

— Вам приятно сидеть рядом со мной?

Иоганн, озабоченно разворачивая салфетку и кладя ее себе на колени, воскликнул:

— О фрейлен, я в восторге! — Осведомился: — Что можно вам предложить?

Тем же ленивым тоном она протянула:

— Я почти ничего не ем.

— Несколько листиков салата позволите?

— Только чтобы доставить вам удовольствие. Налейте, пожалуйста, вина. — И впервые внимательно взглянула на него спросила: — Вы фронтовик?

Иоганн отрицательно качнул головой.

— Ничего, вы им будете, — твердо пообещала Ангелика. Подняла глаза, сказала значительно: — Но учтите, робких и неумелых убивают в первую очередь.

— Ну к чему такие мрачные мысли за веселым столом! — автоматически заметил Иоганн.

— А мне таких не жалко. Никогда! Я не могу жалеть тех, кто не хочет или не умеет драться.

Вначале такая откровенность показалась Иоганну подозрительной. И он сказал елейно:

— Все мы смертны, фрейлейн, но души наши бессмертны. И там, наверху, — он закатил глаза, — ждет нас всевышний…

— Ерунда! — брезгливо бросила девушка. — Никто нигде нас не ждет.

— Ангелика! — ласково напомнила с противоположного конца фрау Бюхер. — Положи, пожалуйста, господину Вайсу вот этот кусочек. — И робко взглянула на дочь.

Ангелика даже головы не повернула в ее сторону. С усилием раздвигая бледные губы, спросила:

— О, я могу еще любезничать с мужчиной, не правда ли? — Помедлив, сказала серьезно: — Мы с вами принадлежим к одному поколению. У наших родителей поражение в той войне убило душу. Это у одних. У других — отняло жизнь… — Добавила с усмешкой: — Мне еще повезло: мама говорила, что в те годы рождались младенцы без ногтей и волос — уроды. И у матерей не было молока, детей выкармливали искусственно. Этакие вагнеровские гомункулусы. И мы имеем право мстить за это. Да, мстить, — жестко повторила она. — И я бы хотела служить во вспомогательных женских частях, чтобы отомстить за все.

— Кому? — осведомился Вайс.

— Всем. Всем.

— Вы член Союза немецких девушек?

— Да, — решительно ответила Ангелика и так мотнула при этом головой, что пышные, цвета осенней травы волосы рассыпались по плечам. Поправляя прическу, она сказала: — Но я не люблю слушать радио. Не выношу кричащих дикторов. Мы имеем право говорить со всем миром даже шепотом, но весь мир должен с благоговением слушать нас.

— Простите, фрейлейн, но я будущий солдат и считаю: команда должна быть громкой.

— Значит, я тоже должна кричать? — усмехнулась Ангелика.

— Если захотите мной командовать…

— А вы любите, чтобы вами повелевали? — спросила девушка.

Фрау Бюхер громогласно поинтересовалась:

— О чем беседует молодежь?

Иоганн улыбнулся и так же громко спросил:

— Разрешите, фрау Бюхер, поднять этот бокал за здоровье вашей дочери?

Гости зааплодировали.

Ангелика бросила недовольный взгляд на Иоганна и, опуская глаза, прошептала:

— Вы чересчур любезны.

Девушка демонстративно повернулась к соседке и больше уже не разговаривала с Вайсом, не обращала на него внимания.

Фрау Бюхер, зорко наблюдавшая за всеми, сразу увидела, что между ее дочерью и Вайсом что-то произошло: на лице гостя появилось виноватое выражение. Она громко спросила:

— Господин Вайс, вы, кажется, хотели приобрести гараж или авторемонтную мастерскую?

Иоганн понял, что фрау Бюхер хочет подать его гостям как юношу с солидными деловыми намерениями. И чтобы зарекомендовать себя перед этими людьми с лучшей стороны и доставить удовольствие мадам Бюхер, он с воодушевлением стал делиться своими жизненными планами.

Однако его слова произвели на гостей впечатление, противоположное тому, на какое он рассчитывал.

Пришлось признаваться себе, что он сильно промахнулся: недооценил богатого опыта собравшихся в лицемерии. Ведь эти люди не только сами постоянно лицемерили, но изо дня в день пытливо подмечали малейшее проявление лицемерия у других — тех, с кем они постоянно соприкасались. Видя низости, уловки, ложь своих хозяев, зная их грязненькие тайны, мелочное тщеславие, эти люди, с человеческим достоинством которых господа никогда не считались, выработали в себе чуткую способность к притворству и умение молчаливо, с глубоко скрытым презрением обличать его у других.

Вайс быстро уловил смысл того иронического молчания, с каким гости слушали его рассуждения. Да, он совершил ошибку и понял это, еще продолжая говорить о своих жизненных планах.

Искренность для этих людей — признак глупости. И если его не посчитают глупцом, то лицемером, скрывающим истинные свои намерения, уж наверно. А это еще хуже, чем прослыть наивным дурачком. Никто здесь, кроме него, не пытался привлечь внимания к своей особе рассуждениями о чем-нибудь личном. А Вайс сделал это с непродуманной поспешностью и, пожалуй, бесцельно. Только для того, чтобы проверить, примут ли его в этой среде за своего. И просчитался. Переиграл. То есть сделал ошибку, о которой не однажды предупреждал его инструктор-наставник: забыл о самоконтроле, допустил распущенность воображения, утратил беспощадную, но единственно надежную опору — понимание реальной обстановки.

И, продолжая говорить, Вайс напряженно искал лазейку, чтобы выскользнуть из созданного им опасного положения. Вайс вдруг мило улыбнулся и спросил:

— Как вам нравятся мечты эдакого «Михеля»? — И серьезно добавил: — Что касается меня, то я буду там, где мне прикажут интересы рейха.

— Браво, — сказала фрау Бюхер, — вы ловко над нами подшутили, господин Вайс!

— Этот юноша знает, за какой конец надо держать винтовку, — одобрительно заметил Пауль.

— Господин Вайс, — воскликнула фрейлейн Ева, — вы будете отлично выглядеть в офицерском мундире!

Пауль предупредил:

— Берегитесь, она захочет вам его отутюжить утром!

— Вы циник, Пауль, — томно сказала Ева.

После этого интерес к Вайсу иссяк, никто больше не обращал на него внимания.

Предоставленные самому себе, Иоганн сел за столик в углу и стал перелистывать альбом с цветными видовыми открытками. На одной из низ он увидел изображение столь хорошо знакомого ему Рижского порта… Мысли его невольно перенеслись в этот город, который он так недавно покинул. Ему вспомнилась Лина Иорд, дочь судового механика, студентка Политехнического института, с кукольным, гладким, будто эмалированным, лицом, миниатюрная, с крохотной фуражкой на светлых волосах, с вдумчивыми темно-серыми глазами.

Она упрекала Иоганна за его приверженность ко всем мероприятиям «Немецко-балтийского народного объединения».

— Мне кажется, — говорила она насмешливо, — вы хотите уподобиться типам, которые изо всех сил стараются походить на коричневых парней из рейха.

— Но мне просто приятно бывать в кругу своих соотечественников.

— Странно! — произносила она недоверчиво. — Вы такой серьезный и, мне кажется, думающий человек — и вдруг с благоговейным вниманием слушаете глупейшие рассуждения об исключительности немецкой натуры и эти ужасные доклады, полные зловещих намеков.

— Но вы тоже их слушаете.

— Ради папы.

— Он вас заставляет ходить на эти доклады?

— Напротив. Я это делаю для того, чтобы избавить нашу семью от опасных сплетен.

Однажды она пригласила Иоганна к себе домой.

Гуго Иорд, отец Лины, недавно вернулся из плавания. Это был типичный моряк. Медлительный, спокойный, с выцветшими, прищуренными глазами. Он был невысокого роста, как и дочь, но коренастый, широкоплечий, с тяжелыми руками. В углах маленького, плотно сжатого рта две глубокие продольные морщины. Судно, на котором он плавал, принадлежало немцу, и экипаж состоял сплошь из немцев. Они ходили в Мурманск за лесом. На обратном пути сдвинулись льды. Судно зажало. От давления ледяного поля лопнула обшивка, гребной винт был сломан.

Но капитан не хотел вызывать советское спасательное судно. Они дрейфовали вместе с ледяным полем, пытаясь собственными силами осуществить ремонт.

А потом начался шторм с пургой, ледяные поля разошлись, и все окончилось бы плохо, если б не подошла советская зверобойная шхуна.

Гуго Иорд сказал Вайсу хмуро:

— Эти советские парни со зверобойной шхуны чинили нашу посудину так, будто не нам угрожала опасность, а им. Потом, когда мы снова оказались на своем ходу, наш капитан пригласил к себе в каюту их шкипера и боцмана на выпивку. И сказал: «А мы ведь немцы…»

«Ну и что? — сказал шкипер. Потом он увидел на столе капитана вымпел со свастикой, спросил: — Вы — фашист?»

«Да, — ответил капитан, — именно».

Тогда оба они — и шкипер и боцман — молча надели бушлаты и шапки.

Капитан спросил: «Жалеете, что нас выручили?..»

Шкипер сказал: «У вас горючего дойти не хватит, могу дать полторы тонны, как терпящим бедствие. У вас в кубрике лед, команде даже обогреться нечем».

Потом, когда мы пошли своим ходом, на шхуне подняли паруса. Выходит русские моряки отдали нам свое последнее горючее.

Все это говорил Гуго отрывисто, угрюмо, будто обиженный чем-то.

Иоганн спросил:

— Но ведь на море всегда полагается так поступать?

— А на земле? — спросил Гуго.

Иоганну очень понравился Гуго, но встречаться с ним он избегал. Немцы из «Народного объединения» говорили о Гуго как о человеке чуждом. Общение с ним могло повредить Вайсу.

По этим же причинам он вынужден был настороженно держать себя и с Линой. Она вначале приписывала это застенчивости Иоганна. Сама просила после вечеров в «Немецко-балтийском объединении» провожать ее до дому. Брала под руку, заглядывала в его озабоченное лицо, чуть ли не становясь на цыпочки для этого.

У нее был живой и свободный ум.

Испытывая скрытую нежность к этой девушке, он томился тем, что, встречаясь с ней, вынужден был притворяться, мямлить, скрывать свои убеждения, и мысли, и чувства, и знания… Он не имел на это права и потому хмуро отмалчивался, спешил поскорее довести ее до дому. Она едва поспевала за ним, семеня своими маленькими ножками. Мило сердилась. Говорила, что ей вовсе не надо спешить домой и что ей нравится вот так шагать рядом с Иоганном куда угодно. Смеялась, запрокидывая лицо с темно-серыми, ждущими глазами.

И только возвращаясь домой один, Иоганн давал волю мечтам и мысленно говорил то, что хотел бы сказать девушке. Но почти сейчас же он резко одергивал себя, потому что даже в мыслях он не имел права отличаться от Иоганна Вайса. Нет у него такого права, даже если это необходимо для душевного отдыха. Да и не смеет он наслаждаться душевным отдыхом, если при этом может быть введена в никчемное заблуждение эта девушка, если это послужит причиной ее горя.

Он перестал встречаться с Линой.

А через некоторое время Гуго Иорд нанялся на норвежский танкер, а его семья переехала в Осло.

Иоганн пришел в порт только тогда, когда пассажирское судно, на котором находилась Лина, уже уходило с рейда.

С палубы большого белого парохода доносилась музыка. Базальтового цвета волны тяжело стучали о сваи причалов.

Стоя на холодном, мокром ветру, обдуваемый горькой водяной пылью, Иоганн с тоской и волнением думал о том, что, должно быть, ему уже никогда не доведется увидеть Лину. Кем же останется он в ее памяти?

Сейчас, сидя в этой комнате и глядя на Ангелику, не испытывая ни малейшего волнения, он спокойно и тщательно продумывал то, как ему следует дальше вести себя с этой девушкой, чтобы привлечь ее внимание и вызвать у нее желание оказать ему покровительство. Это было бы так полезно сейчас! Конечно, фрау Дитмар расписала здесь все мыслимые и немыслимые достоинства Вайса, опекая его, она искренно гордилась им. Но что именно может вызвать симпатии у Ангелики?

Вайс заметил подчеркнутую почтительность, которую проявляли к этой девушке все гости. Даже ее мать, эта властная женщина, заискивала перед ней. И та принимала все это как должное.

Между тем подали десерт. Вайс снова очутился рядом с Ангеликой.

— Как вы находите Лицманштадт? — небрежно спросила Ангелика, как бы только сейчас заметив своего соседа.

— Если вам он нравится, я готов согласиться, что это замечательный город.

— А он мне не нравится.

— В таком случае — и мне тоже.

Ангелика подняла брови:

— У вас нет своего мнения?

Иоганн, смело глядя в лицо Ангелике, сказал:

— Мнекажется, фрейлейн, что вы привыкли к тому, чтобы у вас в доме все разделяли ваше мнение.

— Вы так обо мне думаете?

— Мне так показалось.

— Вы, очевидно, из тех, кто считает, что женщина обязана только аккомпанировать голосу мужчины.

— Но вы не из таких.

— Да, вы правы. Я даже перед самой собой не люблю признаваться в своих ошибках.

— Бисмарк утверждал: «Дураки говорят, что они учатся на собственном опыте, я предпочитаю учиться на опыте других».

— Однако вы начитанный!

Вайс пожал плечами.

— Книги — хорошие советчики. Но даже тысяча советов не заменяет тысячи пфеннигов.

— Здравая мысль. Вам нравится у нас?

— Я бы мог сказать, что больше всего мне здесь нравитесь вы. Но я этого не скажу.

— Почему?

— Вы оказали мне гостеприимство, и я должен быть благодарен за это фрау Дитмар. Очевидно, она вам говорила обо мне и просила о чем-нибудь для меня.

— Возможно.

— Значит, если б я вам сказал, что здесь вы мне милее всех других, вы сочли бы это за лицемерие.

— А вы, оказывается, довольно прямодушный человек.

— Я рад, если вы это поняли.

— Вы полагали, я способна такое оценить?

— Именно на это я и рассчитывал.

— Но вы видите меня первый раз, откуда эта уверенность?

— Интуиция, — сказал Иоганн.

— А вдруг вы ошибаетесь?

Иоганн развел руками:

— В таком случае, если у меня будут когда-нибудь дети, папа у них — шофер. Только и всего.

— А вам хотелось бы, чтобы их отец был генералом?

— Как прикажете, фрейлейн, — пошутил Вайс.

— Хорошо, — сказала Ангелика, — Мы это еще обсудим. — Потом несколько минут спустя произнесла серьезно: — Откровенность за откровенность. Я очень уважаю фрау Дитмар. Есть обстоятельства, по которым я была бы вынуждена выполнить ее просьбу о вас. Вы о них знаете?

Вайс поколебался, потом решился: фрау Дитмар ведь не скрывала это.

— Вас любит Фридрих?

— Теперь? Не думаю. Но фрау Дитмар я люблю, как вторую мать.

— Извините, — сказал Вайс, — но мне бы не хотелось пользоваться…

— Молчите! — приказала Ангелика. — Словом, я, конечно, выполнила ее просьбу. И вот, видите, даже не зная вас, разрешила пригласить к себе в дом. Но теперь я об этом не жалею. Мне так надоели эти нагло лезущие вверх…

— Но я бы тоже хотел получше устроиться, — сказал Вайс.

— Устроиться… — презрительно повторила Ангелика. — Именно устроиться. — Наклоняясь к Вайсу, глядя на него широко открытыми глазами, зрачки которых сузились в черные, угольные жесткие точки, она спросила глухо: — Вы думаете, Фридрих — человек, у которого развита воля к власти? Вздор. Я думаю, он полез в наци только ради того, чтобы спасать своих ученых стариков, вышибленных из университета. По-моему, Фридрих — раб науки, человек, испортивший себе будущее.

— А вы? — спросил Вайс.

Ангелика откинулась на стуле, сказала твердо:

— Хотя я не такая красивая, как Ева Браун, я хочу и буду шагать по головам к своей цели.

— Тем более — фюрер сказал, что он освобождает нас от химеры совести, — напомнил Иоганн.

— Да, конечно, — машинально согласилась Ангелика. Добавила насмешливо: — Но я девушка, и вы можете воздействовать на меня менее опасным способом — дайте яблоко!

— Вы действительно такая решительная, как вы о себе говорите?

Ангелика опустила веки.

— Нет, не всегда. Но всегда убеждаю себя, что надо быть решительной во всем.

Когда гости встали из-за стола и расселись в кресла с чашечками кофе в руках, Ангелика увела Вайса на кухню и здесь стала заботливо ухаживать за ним: положила в его тарелку несколько кусков штруделя, а кофе налила в большую фаянсовую кружку, а не в крохотную фарфоровую чашечку, какие были поданы гостям.

Вайс завел разговор о своих сослуживцах. Говорил о грубых нравах в той среде, пожаловался, что из зависти к нему — ведь он не просто шофер, а шофер-механик — его сняли с легковой машины, посадили на грузовую. И лучше на фронт, лучше погибнуть с честью, чем подобная жизнь среди завистливых, невоспитанных людей, готовых на любую подлость, лишь бы не быть отчисленными в строевую часть.

Ангелика внимательно слушала, и по тем вопросам, какие она задавала, можно было судить, что Иоганн, несомненно, поднялся во мнении фрейлейн Бюхер, которая неспроста с таким заинтересованным видом осведомляется о подробностях его биографии. Нужно ли говорить, что ответы Иоганна полностью совпадали с анкетами, которые ему пришлось заполнять.

Задание Центра искать любые возможности для общения с сотрудниками абвера, найти себе место в его системе Иоганн пока не мог выполнить. Мало того — ему угрожало отчисление в строевую часть, что, по существу граничило с провалом. И если даже он сумеет со временем удрать из строевой части, его будут искать как дезертира, и он окажется непригодным для той работы, на какую был нацелен. Значит, вся его подготовка — сложная, долготерпеливая — окажется напрасной, рухнут надежды, которые на него возлагались. Но сейчас открывалась заманчивая возможность.

Ангелика спросила, есть ли у него друзья.

Вайс сказал печально:

— Был у меня настоящий друг — Генрих Шварцкопф, но он сейчас живет в Берлине, у своего дяди, штурмбаннфюрера Вилли Шварцкопфа. — И добавил осторожно: — Если бы Генрих был рядом, мне жилось бы не так трудно. Кстати, Вилли Шварцкопф однажды позаботился обо мне: по его рекомендации меня взяли в гараж.

— И он снова мог бы дать вам рекомендацию? — поинтересовалась Ангелика.

— Не знаю… Возможно, и дал бы, — с сомнением в голосе сказал Иоганн. — Я ведь человек маленький. Но если Генрих обо мне напомнит, я полагаю, штурмбаннфюрер не откажет ему.

Гости уже расходились, и фрау Дитмар зашла на кухню за Вайсом. Застав молодых людей за дружеской беседой и поняв, что Ангелика готова принять участие в судьбе Вайса, фрау Дитмар положила руку на его плечо и сказала с гордостью:

— Вы, Иоганн, произвели на всех сегодня очень хорошее впечатление. — Обратилась к Ангелике, попросила: — Ты знаешь, я с материнской нежностью отношусь к этому одинокому юноше. Помоги мне его куда-нибудь устроить. Ведь у тебя такие возможности!

Застенчивая улыбка блуждала на лице Вайса. Он опустил голову и потупил глаза, чтобы скрыть их напряженное, выжидающее выражение.

— Я попробую. — Ангелика поцеловала в лоб фрау Дитмар и подала Вайсу руку — тонкую, белую, влажную.

Через несколько дней фрау Дитмар с радостью сообщила, что по просьбе Ангелики полковник Зальц говорил со Шварцкопфами по телефону и те дали благосклонный отзыв о Вайсе. Все его бумаги переданы из Центрального переселенческого пункта в службу абвера. И если со стороны гестапо не будет возражений, Вайса зачислят шофером в штаб абвера. Но должно пройти еще некоторое время, пока гестапо даст на это разрешение.

Иоганн отчетливо сознавал, что добровольно сунул голову в пасть гестапо и малейшая неточность в документах или какая-либо оплошность, допущенная им здесь, может стать для него смертным приговором, предваряемым тщательными допросами и пытками…

Обо всем этом он сообщил в Центр.

Но все обошлось благополучно. В этот день Иоганн, как всегда, на рассвете пришел в гараж, чтобы подготовить грузовик к выезду. К нему подошел Келлер и проворчал сердито:

— Ну и ловкий же ты парень! Недурно устроился! — Показал глазами на новенький, только что с завода, «БМВ» мышиного цвета, с двумя запасными баллонами над багажником и завистливо сказал: — Хозяин у тебя, надо думать, тыловой чиновник…

Но Келлер ошибся.

Глава 11

Майор Аксель Штейнглиц начал карьеру разведчика еще до первой мировой войны. Сын небогатого крестьянина, он стыдился своего низкого происхождения и поэтому с особой настойчивостью стремился занять достойное место в офицерском корпусе, где профессия шпиона тогда еще не считалась почетной, несмотря на особое благоволение генерального штаба к представителям этого рода службы.

Однажды Штейнглица оскорбили в офицерском клубе, и он вызвал обидчика на дуэль, но тот отказался принять вызов, объяснив, что для чести прусского офицера унизительно драться с человеком, никогда открыто не обнажавшим оружия.

Война и особенно послевоенные годы изменили положение. Профессия шпиона оказалась расцвеченной всеми романтическими цветами героизма. О «черных рыцарях» много писали, ими восхищались, создавали о них легенды, стремились увлечь представителей «потерянного поколения» подвигами тайной войны.

Штейнглиц не попал в тот список рассекреченных шпионов, которым правительство рейха предоставило широкую возможность для безудержной рекламы. Он проявил себя с лучшей стороны, выполняя различные тайные поручения. Но, находясь в рядах специальной службы, на многие годы был вынужден расстаться с офицерским мундиром. Только теперь, когда Гитлер начал поход на Европу, Штейнглиц вновь надел мундир, получил повышение в звании и должность, которая давала ему независимость, значительные средства и открывала самые соблазнительные перспективы в будущем.

Канарис, начальник абвера, хорошо знал Штейнглица, его слабости и его сильные стороны.

Слабостью Штейнглица была тщеславная жажда добиться признания высшего офицерского корпуса. Сильной стороной — готовность на любую низость ради этого. Сюда следует добавить огромный опыт и дерзкое умение добиваться цели любыми способами, коллекция которых была у него уникальной и проверенной на многих людях, ушедших в небытие при обстоятельствах весьма загадочных.

Став шофером майора, Иоганн в первые же дни усвоил одно: этот вылощенный человек с редко мигающими, совиными глазами и сухим, почти безгубым лицом, не разрешающий себе ни одного лишнего движения, — сейчас для него и самая большая опасность и самая большая надежда.

Подражая Канарису, Штейнглиц говорил мягко, тихо, вкрадчиво, стремясь следовать любимому изречению своего шефа: «Человек примет вашу точку зрения, если вы не будете раздражать его, только тогда он может оказаться благоразумным». Сам Штейнглиц был не способен самостоятельно выработать точку зрения на что-либо. Сила его убежденности заключалась в отсутствии каких-либо убеждений. Его жизненный опыт профессионального шпиона подтверждал, что во все времена истории Германии люди его профессии составляют особую касту, и какие бы политические изменения ни происходили в стране, кто бы ею ни управлял — Гогенцоллерны, Гинденбург, Гитлер, — военный генералитет и кадры профессиональных разведчиков сохраняются в священной неприкосновенности.

Полученные им задания Штейнглиц разрабатывал с педантичной скрупулезностью, применяя системы планирования, которые он тщательно изучил в архивах уголовной полиции. Методику и приемы операций он заимствовал из практики наиболее выдающихся профессиональных преступников.

За спиной Акселя Штейнглица было несколько мастерски совершенных убийств, но он не знал ни цели этих убийств, ни того, кто были его жертвы. Да и не интересовался этим. Он занимал тогда незначительную должность и, по указанию тех, кто занимал высшие должности, дисциплинированно выполнял задания. Он работал, чтобы завоевать такое положение, которое позволило бы ему давать указания другим. И он достиг такого положения, правда, в довольно зрелом возрасте. Но карьера его была омрачена обстоятельствами, свидетельствующими, что одного профессионального усердия для успешной шпионской деятельности все-таки недостаточно.

Угрюмое четырехэтажное здание № 74/76 по улице Тирпицуцфер в Берлине, где размещался абвер, Аксель Штейнглиц почитал храмом всевышнего, храмом властелина шпионажа империи, каким не без основания считал Канариса, тайного покровителя убийц Карла Либкнехта и Розы Люксембург. В годы первой мировой войны, когда Канариса арестовали в Италии, как немецкого шпиона, он ловко задушил тюремного священника и в его одежде совершил побег. Седовласый, краснощекий крепыш, демократически общительный, болтливый, с манерами избалованного барина, афиширующего свои чудачества и трогательную любовь к домашним животным, коллекционирующий произведения искусства, любитель музыки, нежный семьянин, он отечески и с полным знанием дела наставлял своих агентов в искусстве умерщвления людей. Он ценил в агентах профессиональную вышколенность и недолюбливал тех, кто был склонен к самостоятельным решениям, чем бы они ни диктовались.

Но кроме абвера иностранным шпионажем усиленно занимались еще и гестапо, служба безопасности, так называемая СД, и агентура Риббентропа.

Гитлер поощрял существовавшую между ними конкуренцию, но особо покровительствовал гестапо.

Аксель Штейнглиц получил от Канариса задание отправиться в Англию и похитить портфель с документами у курьера английского министерства иностранных дел. Сделать это было нужно, когда курьер покинет машину с охраной и войдет в здание министерства. Портфель будет на стальном браслете закреплен на левой руке курьера.

Изучая обстановку, где предстояло совершить операцию, Штейнглиц заметил, что этим же занимается человек, лицо которого ему показалось знакомым. Небольшое усилие памяти — и он вспомнил, кто этот человек: видел его фотографию в картотеке тайной уголовной полиции. Шерман — мелкий мошенник, шумно прославившийся зверским убийством своей любовницы.

Штейнглица глубоко оскорбило такое недоверие шефа, направившего в качестве его дублера это ничтожество.

В Британской публичной библиотеке он вырвал из старого комплекта «Фелькишер беобахтер» страницу с репортажем о суде над Шерманом и его портретом. Вложил в конверт вместе с запиской, из которой можно было узнать, что в Лондоне скрывается этот немецкий уголовный преступник, и отправил по почте в Скотленд-Ярд.

Задание Штейнглиц выполнил.

В вестибюле министерства иностранных дел он дождался курьера и вскочил вслед за ним в служебный лифт, успев захлопнуть дверь перед носом сопровождающего. И здесь, в кабине лифта, убил курьера ударом кастета в висок, разрезал специально изготовленными клещами-кусачками цепочку, которой портфель был прикреплен к стальному браслету на запястье курьера, а затем благополучно вышел из министерства.

В тот же день он вернулся в Берлин, на Тирпицуфер, № 74/76.

Аксель Штейнглиц рассчитывал, что получит повышение по службе, надеялся на крупное денежное вознаграждение, но все обернулось иначе: победа оказалась его самым крупным поражением.

Еще возглавляя прусскую тайную полицию, Рейнгард Гейдрих завязал надежные связи с английской полицией. Став начальником службы безопасности — СД, он не только не утратил этих связей, но и развил их на новой основе.

Оказывается, Шерман был доверенным агентом гестапо и задание получил от самого Гиммлера. Англичане сообщили Гейдриху о провале Шермана, и тот догадался, чья это работа.

Гейдрих торжествовал: ну, теперь Канарис у него в руках! Ведь если всесильный Гиммлер узнает, что направленного им в Англию агента ликвидировал агент Канариса, тому несдобровать. За свое молчание Гейдрих мог потребовать от Канариса любой, даже самой значительной, услуги. Но это еще не все: теперь Канарис не решится доложить Гитлеру об операции, успешно проведенной абвером в Лондоне, и не получит за нее награды. Не получит ее и Гиммлер, который, если бы его агент не провалился, не преминул бы похвастаться перед Гитлером успехом гестапо. Выгода для Гейдриха явная: его конкуренты остались ни с чем.

Канарис и Гейдрих жили рядом — в пригороде Берлина, на Долленштрассе, и Гейдрих по воскресеньям частенько навещал соседа, играл в крокет с его супругой и двумя дочерьми.

И когда Гейдрих во время очередного визита сообщил Канарису о поступке Штейнглица, начальник абвера сразу понял, чем этот поступок ему грозит. И решил действовать.

Он мог расправиться со Штейнглицем, ликвидировать его без лишнего шума — для этого у него было достаточно возможностей. Но он сохранил своему агенту жизнь. Отнюдь не из жалости к Штейнглицу и не из уважения к его заслугам. Канарис был связан с английской полицией еще теснее, чем Гейдрих. Используя свои связи, Канарис добился того, что Шерман, не выдержав методов допроса английской уголовной полиции, дал согласие Интеллидженс Сервис на сотрудничество с ней. Соответствующие доказательства Интеллидженс Сервис любезно предоставила Канарису, и он предъявил их сначала Гейдриху, чтобы освободиться от зависимости от него по данному делу, а потом Гиммлеру, заверив, что о предательстве агента гестапо знают только два человека: Гиммлер и Канарис. Третьего нет и не будет. И этим Канарис даже несколько расположил к себе Гиммлера.

Что касается Штейнглица, то Канарис повысил его в звании, подчеркивая перед Гейдрихом безупречность своего подопечного. Но отныне Штейнглиц лишился доверия шефа и, оставаясь майором абвера, мог рассчитывать только на черновую работу.

Миссия его в оккупированной Польше была крайне незначительной — разве поручат серьезное дело опальному сотруднику, жизненное существование которого продлено только потому, что Канарису понадобилось сохранить его как пешку в опасной игре с Гиммлером и Гейдрихом.

Но сам Аксель Штейнглиц не собирался так просто расставаться с тем, к чему стремился всю жизнь. Второй отдел абвера — диверсии и террористические акты — еще запишет в своих анналах имя Штейнглица. Майор самоуверенно полагался на свой профессиональный опыт, ценность которого он привык определять в долларах — самой устойчивой валюте в период покорения Европы гитлеровским вермахтом.

Безжизненный, деланно тусклый взгляд, лениво жеванные слова о том, куда ехать, толчок стеком в шею шофера, когда нужно остановиться, — все это лишь в малой степени предвещало те трудности, какие стояли перед Иоганном Вайсом, и ясно было, что ему понадобится не только самоотверженное терпение и искусство водителя, но самое высокое мастерство — мастерство советского разведчика, — чтобы благополучно удержаться в своей должности при майоре. О том, что Штейнглиц — матерый германский разведчик, Иоганна уведомили из Центра, как только он сообщил о месте своей новой работы.

Из самых различных источников поступали в Центр достоверные сведения о том, что уже на исходе 1940 года гитлеровская Германия открыто дислоцировала свои армейские группы вблизи границ Советского Союза. Обо всем этом незамедлительно докладывали Сталину.

Фашистская Германия последовательно выполняла милитаристскую программу, сформулированную Гитлером в его «Майн кампф». «Мы, национал-социалисты, — вещал Гитлер, — сознательно подводим черту под внешней политикой Германии довоенного времени. Мы переходим к политике будущего — к политике территориальных завоеваний. Но когда мы в настоящее время говорим о новых землях в Европе, то мы должны в первую очередь иметь в виду лишь Россию и подвластные ей окраинные государства. Сама судьба как бы указывает этот путь».

Майор Штейнглиц немало поработал в Польше в сентябрьские дни 1939 года, создавая диверсионные террористические группы из местного немецкого населения. Но его заслуги не были отмечены. Тогда, воспользовавшись легким ранением в ногу, случайно полученным при обучении террористов, Штейнглиц надолго удалился в горный санаторий. Однако расчеты его не оправдались: о нем никто не вспоминал. Тогда он напомнил о себе сам и получил сомнительную должность инспектора диверсионно-разведывательных школ, нацеленных на Советский Союз и расположенных на территории бывшей Польши. Но майор был специалистом по западным странам. Русским языком он не владел, о Советском Союзе имел самое смутное представление. И понимал, что в этой ситуации при первом же упущении его ждет разжалование, фронт.

Штейнглиц воспользовался возможностью задержаться на некоторое время в Лодзи и стал навязчиво наносить визиты различным высокопоставленным лицам, надеясь с помощью протекции занять более определенное и устойчивое положение.

Приходил он не с пустыми руками, прибегая для этого к услугам эксперта конторы «Пакет-аукцион» господина Герберта, маргариновая афера которого была известна ему еще по картотеке уголовной полиции.

Но Герберт, зная о невежестве майора и полном отсутствии у него вкуса, отделывался аляповатыми имитациями художественных произведений.

Иоганну доводилось возить на склады «Пакет-аукциона» конфискованные в музеях и личных коллекциях уникальные полотна. И он подметил систему распределения конфиската на складе.

Сопровождая майора на склад, чтобы отнести в машину то, что тот выберет, Иоганн сразу же догадался о махинациях Герберта, беззастенчиво подсовывающего майору дешевые подделки. А у того жадно разгорались глаза, когда Герберт называл их якобы баснословную цену.

И вот Иоганн сделал первый решительный шаг на пути к тому, чтобы Штейнглиц наконец как-то обратил на него внимание. До этого мертвый, сонный взгляд майора означал только, что если вместо Вайса за рулем окажется другой солдат, он этого не заметит.

Вайс решительно направился в темный закоулок склада, осветил фонарем стеллажи, на которых лежали прикрытые тряпьем, нарочито небрежно сваленные картины старых мастеров, древние кубки, редкостные меха, и сказал громко и значительно:

— Господин майор, вот предмет, достойный вашего внимания!

За те несколько дней, которые служил у него этот шофер, Штейнглиц впервые услышал его голос. Кстати, он считал это естественным.

Вайс знал, что подобная смелость может не понравиться.

Майор приблизился только для того, чтобы, не повышая голоса, сделать Вайсу внушение за неуместное вмешательство. Но солдат, держа в одной руке какую-то картину в массивной раме, а другой освещая ее фонарем, произнес отчетливо:

— Жан Этьен Лиотар, восемнадцатый век, подлинник!

Герберт побледнел.

— Господин майор! Это невозможно. Предполагается — для личной коллекции фельдмаршала…

Вайс, заворачивая картину в бумагу, небрежно бросил через плечо:

— Только в том случае, если от нее откажется господин группенфюрер СС, — и, зажав картину под мышкой, вытянулся перед майором.

Тот махнул перчаткой: «Пшел». И медленно, задумчивой поступью направился к выходу.

Иоганн, грубо оттеснив плечом Герберта, успел распахнуть ворота перед майором. Потом забежал вперед, открыл дверцу машины, положил картину на заднее сиденье и снова вытянулся, прижав правую руку к пилотке, а левой придерживая дверцу.

Два следующих дня Штейнглиц по-прежнему мертвыми, слепыми глазами скользил по лицу Вайса, казалось не видя его. И все приказания Вайс выполнял молча.

На третий день утром Штейнглиц промямлил сонно:

— Имя?

— Рядовой Иоганн Вайс, господин майор!

И больше ни слова.

И лишь ночью, когда Вайс вез майора из загородной резиденции оберфюрера в гостиницу, Штейнглиц так же вяло и сонно осведомился:

— Кто твой начальник?

— Господин майор Аксель Штейнглиц!

— Хорошо, пусть так.

И снова несколько дней только едва различимое короткое бормотание майора, приказывающего, куда ехать.

И вдруг однажды Вайс услышал странные хлюпающие звуки. Он испуганно обернулся. Майор смотрел на него неподвижными, будто стеклянными, как у чучела, глазами, но губы его кривились от смеха.

— Послушай, ты! Если у тебя голова всегда так работает, я буду тобой доволен.

Оберфюрер СС, которому Штейнглиц, смертельно боясь попасть впросак, преподнес картину, пришел от нее в восторг. И в благодарность за столь ценное подношение счел возможным не только поделиться чрезвычайно секретной информацией, но и пообещал майору поддержку в его деятельности, имеющей, по словам оберфюрера, особо важное значение для будущего Германии на Востоке.

Способность к рисованию приносила Иоганну в его счастливом и, казалось бы, недавнем прошлом, когда он еще был Сашей Беловым, две общественные нагрузки: стенную газету и художественное оформление здания к праздникам, а также неприятности, когда он рисовал карикатуры. Обиды приятелей он старался искупить самокритичными автошаржами. Любовь к краскам, к цвету, стремление передать на бумаге все многообразие окружающего владели им с детства.

Отец мечтал, что сын пойдет по его стопам на завод, и, разглядывая рисунки, бормотал сокрушенно:

— Ну что ж, давай, кому-то надо быть и художником!..

Но сын знал, что отец в душе гордится его дарованием, восхищается им.

Академик Линев успокаивал Сашу Белова, когда тот делился с ним своими сомнениями:

— Да вы не расстраивайтесь, это не раздвоение личности, а очевидная способность воспринимать цвет и форму. В научной работе эмоциональное восприятие разнообразных явлений природы столь же естественно, как в любом другом творческом процессе, а творчество — всегда исследование со множеством неизвестных.

Инструктор-наставник сказал как-то:

— Из тебя, Белов, возможно, Репин получился бы, если бы ты по этой линии пошел. — И, вздохнув, пожалел: — Скорей бы канитель с империализмом кончилась! Не будет войн — каждый человек на земле сможет в полной мере развить свои способности.

Когда Белов очень удачно написал портрет одного замечательного советского разведчика, начальник отдела товарищ Барышев, внимательно посмотрев на портрет, потом на Белова, заявил:

— Какие у нас люди талантливые, а? — И добавил для ясности: — И он и ты. — И еще уточнил: — Но тебе, Саша, до него, — кивнул на портрет, — еще много тянуть надо. — Спохватился: — Но ты сильно нарисовал. — Сказал виновато: — Извини, друг, но даже в нашем клубе на стену повесить — не разрешат. Товарищ снова на задании. — И постарался утешить: — Будь уверен: придет время — пожалуйста, хоть в Третьяковку.

— Это что ж, при коммунизме?

Барышев задумался.

— Не обязательно. Но где-то на подходе…

Александра Белова знали букинисты. В день получения стипендии — сначала на рабфаке, потом в институте — он отправлялся на поиски редких репродукций. Воскресенья проводил в Третьяковке, в Музее изобразительных искусств. На каникулы уезжал в Ленинград, ежедневно к открытию приходил в Эрмитаж, уходил почти последним.

То, что он теперь был лишен возможности рисовать, наполняло его томительной тоской, он ощущал почти физическое недомогание, которое объяснял тем, что ему пока ничего не удалось здесь сделать. А между тем информации, поступавшие от Иоганна Вайса, в совокупности с другими данными, точно свидетельствовали: над Советским Союзом нависла грозная опасность.

— Ты хорошо зарабатывал, когда торговал картинами? — как всегда неожиданно, проскрипел Штейнглиц.

Вайс разгадал эту провокационную манеру: самой конструкцией вопроса коварно поставить человека в такое положение, будто о нем все уже известно, интересуют только частности, — вот как сейчас. Много ли он зарабатывал! А то, что он торговал картинами, — это, мол, для майора несомненно.

— Нет, — сказал Иоганн. — Я никогда не торговал картинами. Инженер Рудольф Шварцкопф, брат штурмбаннфюрера Вилли Шварцкопфа, был коллекционером, и по его заказу я делал плафоны для специального освещения картин, а когда я их устанавливал, господин Рудольф находил время, чтобы объяснять мне достоинства принадлежащих ему полотен.

После длительной паузы Штейнглиц произнес, не разжимая губ:

— Эта картина из «Пакет-аукциона» оказалась подделкой. Пришлось ее выбросить!

— Виноват, господин майор! — с облегчением согласился Вайс, понимая, что Штейнглиц подготовил эту версию на случай, если полотно Лиотара действительно предназначалось кому-то из высокопоставленных лиц.

Все эти дни вместе с майором в машину садился человек в штатском; держал он себя со Штейнглицем весьма независимо. Дважды они посетили лодзинскую тюрьму, потом, прихватив с собой какого-то поляка — тоже в штатском, но с военной выправкой, — приказали ехать в Модлин. По пути останавливались в городах, где были тюрьмы или старые крепостные здания, превращенные в места заключения. Из немногих разговоров Иоганн понял, что они ищут офицера польской разведки, который похитил в германском военном министерстве много секретных документов и даже в свое время добыл набросок плана нападения на Польшу. Но польский генеральный штаб отказался верить своему разведчику, и после возвращения на родину его заточили в тюрьму.

А поляк, который ехал с ними, тоже был агент польской разведки в Германии, но, судя по всему, провокатор, двойник, работал на фашистов. И он убеждал Штейнглица, что надо немедленно ликвидировать того офицера, которого они искали, если, конечно, удастся его найти в одной из тюрем.

Майор молчал, молчал и немец в штатском. А когда поляк попросил остановить машину в пустынном месте и пошел в кусты, немец в штатском сказал:

— Если тот согласится на нас работать, пусть сообщит какой-нибудь польской организации, что этот служил нам, — они пристукнут. Дурак, который привык, чтобы за него составляли дезинформации! А потом мы тому поможем перебраться через Ла-Манш, и англичане сами снова забросят его сюда. Будет сколачивать патриотов в кучу. Не бегать же за каждым в отдельности!..

У ворот Модлинской крепостной тюрьмы Вайс простоял больше суток. Приметы провокатора-поляка он запомнил твердо и даже мысленно уложил их в шифровку.

На рассвете к машине подошли майор и немец в штатском. Вайс вопросительно взглянул на Штейнглица.

— Лодзь, — приказал майор. Лица у него и у его спутника были сердитыми, утомленными.

Всю дорогу оба пассажира угрюмо молчали. Когда подъехали к Лодзи, штатский сказал отрывисто:

— Если б он после всего выжил, можно было бы, пожалуй, согласиться на его просьбу.

— Да, — сказал Штейнглиц. — Расстрел — это почетно.

Немец в штатском усмехнулся, очевидно, вспоминая о чем-то забавном, спросил хвастливо:

— Ты заметил, на него сначала произвело благоприятное впечатление, — и сделал такое движение согнутым указательным пальцем, будто нажал на спусковой крючок, — когда я в его присутствии того прохвоста, который его предал?.. — Вздохнул. — Было хорошо продумано. Но мы сделали все, что могли.

Майор кивнул, соглашаясь.

Иоганн сначала машинально прибавлял скорость, но потом поймал себя на том, что стремится вмазать машину вместе с пассажирами в первый встречный грузовик, и даже прикинул, как ловчее из нее выскочить. Но это не было бы возмездием. Это было бы преступной слабостью перед лицом дела, которому он служил. Он заставил себя постепенно сбавить скорость. Руки его стали влажными. Перед глазами поплыл туман. Он почувствовал, как вдруг сразу ослабел от голода, от бессонной ночи в машине, от всего того, что ему пришлось сейчас пережить…

Но, остановив машину у подъезда гостиницы, распахнул дверцу, вытянулся, придерживая ее локтем, козырнул и, преданно глядя в лицо Штейнглицу, осведомился:

— Какие будут дальнейшие приказания, господин майор?

Не получив ответа, столь же поспешно забежал вперед, толкнул входную дверь, взял у портье ключ, следуя в почтительном отдалении от Штейнглица, поднялся по лестнице, снова забежал вперед и открыл дверь номера.

В номере встал у вешалки, всем своим видом выражая ожидание.

Майор устало опустился в кресло, снял сначала один сапог, потом другой. Вайс подал ему туфли, забрал сапоги и пошел к машине.

Из багажника достал сапожную мазь, щетку и с такой яростью начистил сапоги, будто хотел искупить свою минутную слабость в машине, будто эта работа была добровольным наказанием за слабовольное, на мгновение, отступничество от чекистского долга, повелительно требующего от него постоянной, неотступной мобилизации всех душевных сил.

Когда Вайс принес сверкающие сапоги в номер, его пассажиры спали: Штейнглиц — на диване, человек в штатском — на постели майора.

Вайс взял ботинки и одежду человека в штатском, вышел в тамбур и до тех пор искал на вешалке обувную и одежную щетки, пока не ознакомился с содержанием карманов пальто, брюк, пиджака. Потом положил одежду так, как она была брошена на стуле. Спустился вниз, отвел машину в гараж, вымыл, отлакировал замшей, заправил горючим.

Проснулся, как и приказал себе, в три часа ночи и в четыре часа двадцать семь минут закончил шифровку телеграммы и нанес ее тайнописным составом на обыкновенную почтовую открытку.

«Полковник Курт Шнитке, Курт Шнитке», — дважды написал Иоганн, чтобы быть уверенным, что имя одного из руководителей Кенигсбергского разведывательного отделения абвера, специализированного для действий против Советского Союза, будет правильно расшифровано. Он передал также, что Шнитке получил секретный приказ о немедленном сформировании штата руководителей для диверсионных школ на территории Польши, и сообщил шифр-адрес разведывательного отделения абвера в Кенигсберге и то, что это отделение затребовало двадцать комплектов летнего обмундирования командного состава Красной Армии.

Наутро, когда Иоганн подал машину к подъезду гостиницы, майор приказал отвезти его на аэродром.

Уже выходя из машины, Штейнглиц, как всегда, небрежно процедил чуть слышно сквозь зубы, не выговаривая окончаний слов:

— Два дня. Здесь. Час раньше, — и ушел, щеголяя выправкой истукана.

Ну что ж, значит, два дня свободы — хороший подарок майора Акселя Штейнглица советскому разведчику Александру Белову!

На Гитлерштрассе Вайс остановил машину у роскошного кондитерского магазина «Союз сердец». Надписи «Только для немцев» на дверях и витринах не было: вся эта улица особняков, из которых выселили поляков, стала центром чисто немецкого района.

Военные, полицейские патрули и агенты в штатском бдительно охраняли национальную неприкосновенность этой части города. Вечерами по Гитлерштрассе чинно прогуливалась разряженная толпа немцев, и если бы эксперт конторы «Пакет-аукцион» господин Герберт нашел время побывать здесь, он увидел бы на плечах, на головах и даже на ногах гуляющих многое из того, что было привезено на склады «Пакет-аукциона» после конфискации у польских граждан.

Почти ко всем немецким чиновникам, военным из специальных служб, гестаповцам, нацистским функционерам, коммерческим и промышленным агентам — уполномоченным самых различных германских концернов, осваивающих новые территории рейха, приехали из Германии бесчисленные родственники. Одни, энергичные, — в надежде на поживу, другие, ленивые, — просто чтобы отожраться, выпивать на даровщину, наслаждаться властью над любым ненемцем.

Сюда волокли стариков и старух, подростков, младенцев, не забывали о собаках, кошках, канарейках, попугаях, так трезво соображали, что дешевого и хорошего корма здесь хватит на всех. Ну, а о поляках беспокоится нечего: все равно они обречены на истребление.

По вечерам на Гитлерштрассе происходил своеобразный омерзительный парад победителей-мародеров, ползущих вслед за вермахтом разряженной толпой по черной от пожарищ и сырой от крови земле.

В кондитерской специально подобранные продавщицы — свеженькие, хорошенькие, в голубых платьицах, белоснежных кружевных передниках и наколках на высоких прическах, — щеголяя берлинским произношением, умело и предупредительно обслуживали посетителей.

Все они находились под наблюдением специальной службы Крепса, озабоченной здоровьем высших чиновников и офицеров, которые из-за скупости и неосмотрительности часто попадали в армейские госпитали по причинам, далеким от военных подвигов.

Здесь торговали не только кондитерскими изделиями. Но прусский дух чинной благопристойности неуклонно соблюдался и тут. И продавщица без тени кокетства, серьезно и почтительно выслушивала внушающего доверие и надежды покупателя и записывала адрес, по которому ей самой следовало доставить покупку. Конверт с некоей суммой «на транспортные расходы» она небрежно совала в кармашек кружевного передника и, кивнув клиенту, подходила к следующему с выражением сдержанной любезности и готовности, если, конечно, он того заслуживал.

Вайс купил большую коробку пончиков с яблочной начинкой, которые любила фрау Дитмар, и направился к выходу. Но тут из примыкавшего к магазину кафе его окликнула хорошенькая блондинка, он тотчас же узнал Еву — гостью фрау Бюхер. Ева сидела за столиком одна.

Убрав свертки с покупками, она предложила Иоганну сесть рядом.

Сдобное, миловидное лицо ее, обрамленное искусно уложенными локонами, сияло добродушием. На ней был пушистый норвежский жакет, широкие мягкие брюки — происхождения их Вайс не смог определить — и французские туфли-танкетки. В ушах, на шее и на груди блестела чехословацкая бижутерия.

— Вы кого-нибудь ждете? — спросил Вайс.

— Я — никогда. Меня — всегда, — кокетливо ответила Ева.

Вайс поднялся, давая понять, что не хочет мешать ей. Ева остановила его движением пухлой ручки.

— О, я пришла сюда только полакомиться. Обожаю сладкое! Это — для меня высшее наслаждение. — Упрекнула: — Господин Иоганн, у вас сложилось обо мне представление как о легкомысленной женщине. Но, право, я не такая. Я люблю…

— Детей, кухню, церковь, — подсказал Иоганн, предполагая, что Ева обидится и у него появится повод покинуть ее.

Но Ева простодушно согласилась:

— Это правда, я такая. Вы довольны своим новым местом, господин Вайс? — вдруг спросила она.

— Да, и я очень признателен фрейлейн Ангелике за ее заботу обо мне.

— Но почему Ангелике? — удивилась Ева. — Это я для вас постаралась. — Помедлила: — Правда, по просьбе Ангелики. Но если б я не захотела… Неужели она вам ничего не сказала?..

И Ева, непринужденно болтая, будто между прочим, с женским ехидством рассказала Вайсу кое-что для него любопытное. Оказывается, сын фрау Дитмар был помолвлен с Ангеликой (об этом Иоганн, впрочем, догадывался) и, хотя историю ее падения удалось поначалу от него скрыть, в гневе вернул ей слово, когда узнал обо всем происшедшем. И университет бросил совсем не потому, что увлекся фашизмом. В карьере нацистского функционера он увидел больше возможностей возвыситься над аристократами Зальцами. Но, увы, ошибся. Гитлер предпочел штурмовикам прусское родовое офицерство, Зальцы снова вошли в силу. Полковник Иоахим фон Зальц даже вступил в национал-социалистскую партию и, очевидно следуя своему родителю, теперь испытывает к Ангелике не только «родственные» чувства. Поэтому фрау Мария Бюхер очень беспокоился, как бы отец полковника, узнав об этом, не отнял у Ангелики дарственной. Но если б Ангелика вышла сейчас замуж, ее отношения с Иоахимом Зальцем не представляли бы никакой опасности ни для кого. Фрау Дитмар тоже очень волнуется, боится, что если Фридрих узнает о связи Ангелики сначала с генералом фон Зальцем, а потом с его сыном, то он может решиться на какой-нибудь необдуманный поступок. Ведь он такой пылкий и самолюбивый! Обе дамы и решили, что в лице Иоганна они обрели выход из сложного положения, создавшегося в этих двух очень приличных семьях. Что думает обо всем этом Ангелика, неизвестно. Спросить боятся. Но, во всяком случае, пока что она сочла излишним беспокоить полковника фон Зальца, а попросила Еву заняться устройством Вайса — та любит дразнить своего генерала ревностью. И Ева попросила генерала о Вайсе — просто для того, чтобы лишний раз проверить свою женскую неотразимость.

Все это Ева поведала Вайсу, не переставая поглощать пирожные.

— А если приедет Фридрих и все узнает? — спросил Вайс.

Ева, облизывая липкие пальцы, сказала твердо:

— Он не приедет. И ничего не узнает.

— Почему?

— Ах, разве вы не знаете? Он в Пенемюде: там изобретают какое-то страшное оружие. И работают не только наши ученые, привлечены даже неарийцы. Они все там как в концентрационном лагере, конечно комфортабельном. Фридриха направили туда потому, что он почти инженер и к тому же наци. Он прямо таки находка для гестапо: образованный человек и их тайный агент. Это редкость. Я убеждена, что он теперь не меньше чем гауптштурмфюрер. Наконец-то фрау Дитмар может считать себя счастливой матерью.

— А разве раньше не считала?

— Конечно нет. Она не верила в политическую карьеру Фридриха. Она верила в другие его способности.

— Ухаживать за девицами?

— Ну что вы! — Ева даже обиделась за Фридриха. — Он такой умный молодой человек! Как-то принес на рождественский бал в мэрии Санта-Клауса из папье-маше, и этот Санта-Клаус двигался по велению Фридриха и раскланивался с самыми уважаемыми гостями.

— Волшебник!

— Ну конечно. Все так думали, особенно дети. Но потом Фридрих объяснил, что сделал все это с помощью радио. Во всяком случае, мой группенфюрер говорил, что опыты с игрушкой пригодятся Фридриху в Пенемюде. И если он не будет таким простофилей, каким был его отец, он сможет многого добиться.

— Я очень рад за фрау Дитмар! — искренне воскликнул Иоганн. Он и впрямь был обрадован значительно больше, чем могла предполагать Ева. Пенемюде… Пенемюде — это новость!

Проявлять дальнейший интерес к этой теме было бы неосторожно, и Иоганн тут же переменил тон и предмет разговора.

— Фрейлейн, вы как цветущая яблоня! — сказал он тихо и коснулся рукой сдобного локотка Евы.

Но она отдернула руку и сказала серьезно:

— Оставьте, Иоганн. Мне эти штучки смертельно надоели. Я хотела с вами поговорить по душам, как со своим парнем, — ведь я тоже из деревни. И как только накоплю достаточно сбережений, вернусь к отцу, уплачу за восточных рабочих, и, уверяю вас, я знаю дорогу к счастью… Ведь я, в сущности, очень добропорядочная девушка. — Она пожала полными плечами. — Не какая-нибудь берлинская потаскушка с Александерплац. Видите, не курю, не люблю крепких напитков, слабость у меня только одна — сладкое. — Спросила многозначительно: — Вы поняли меня, господин Вайс?

— Да, — рассеянно согласился Иоганн и озабоченно осведомился: — Но кто вам сказал, что я работал на ферме?

— Бог мой! — Ева даже руками всплеснула. — Неужели вы полагаете, что мой шеф без ознакомления со всеми вашими бумагами согласился посоветовать майору Штейнглицу взять вас шофером? — Сказала гордо: — Я бы тоже не могла занимать той должности у обергруппенфюрера, какую занимаю, если бы меня не рекомендовало гестапо и, конечно, пастор, которому я исповедуюсь во всех своих прегрешениях. — И Ева улыбнулась Вайсу и теперь сама протянула ему руку.

Особняк обергруппенфюрера, куда Вайс привез Еву, охраняли эсэсовцы с черными автоматами на груди. И если бы не их слишком пристальное любопытство, Ева, возможно,пригласила бы Иоганна зайти к ней выпить чашечку кофе. Уговаривать же солдата в присутствии охраны обергруппенфюрера Ева считала ниже своего достоинства и поэтому сдержанно простилась с Вайсом.

Глава 12

Все молодое поколение фашистской Германии с самых ранних лет подвергалось нацистской обработке: «юнгфольк», затем «гитлерюгенд», обязательные трудовые лагеря, двухлетнее пребывание в охранных или штурмовых отрядах и, наконец, «школы Адольфа Гитлера» для особо достойных, которых специально готовили к службе в фашистском и государственном аппарате.

Надо полагать, Фридрих Дитмар, пройдя такой путь, едва ли мог сохранить те черты своего характера, о которых с нежностью и восхищением рассказывала Иоганну фрау Дитмар.

Но вместе с тем у Иоганна возникали смутные надежды на Фридриха, когда фрау Дитмар говорила, что в своих письмах к сыну рассказывает, как заботлив, как внимателен к ней квартирант. Иоганн стремился, чтобы Фридрих запомнил его имя, и просил фрау Дитмар в каждом письме писать сыну, что солдат Вайс шлет ему почтительный поклон.

Иоганн был несказанно рад, когда сияющая фрау Дитмар попросила его однажды выполнить поручение Фридриха. Записку от сына, где были перечислены книги и конспекты университетских лекций, которые он хотел получить из дома, привез ей ротенфюрер СС, по-общевойсковому — старший ефрейтор.

Пока фрау Дитмар угощала ротенфюрера и расспрашивала о сыне, Иоганн отобрал по этому списку книги и рукописи Фридриха, сложил, аккуратно упаковал и вручил посланцу.

Понимая, что матери дорога каждая бумажка, полученная от сына, он быстро сделал копию списка и, отдав письмо Фридриха фрау Дитмар, отвез ротенфюрера на военный аэродром. Но как ни пытался Вайс узнать хоть что-нибудь о том, как поживает господин Дитмар, ротенфюрер молчал. Поймать его на ценном признании удалось только на прощание, когда Иоганн, подавая ротенфюреру прорезиненный плащ, заметил: «У вас там сейчас дожди, ветра, погода в Пенемюде в такое время всегда дрянь». Ротенфюрер кивнул, соглашаясь.

Но и этого было достаточно, чтобы убедиться в достоверности сведений, полученных от Евы.

Изучение списка книг и тематика лекций подтвердили, что Фридриха совсем не случайно интересуют сейчас электронная техника, системы дистанционного управления, навигационная автоматика.

Размышляя над всем тем, что удалось узнать от фрейлейн Евы, Иоганн счел наиболее целесообразным всю заботу о своем устройстве приписать исключительно Ангелике Бюхер. И решил поблагодарить свою благодетельницу, посоветовавшись предварительно с фрау Дитмар о том, как это лучше сделать.

Фрейлейн Ангелика согласилась принять Вайса утром, предупредив через фрау Дитмар, что располагает очень ограниченным временем, так как полковник фон Зальц поручил ей чрезвычайно важную и срочную работу.

Первые же дни общения с майором Штейнглицем принесли Вайсу много поучительного, полезного.

Майор по внешности являл собой идеал прусака — чопорного, чистоплотного щеголя. И вот, получая новое обмундирование, Вайс щедро совал кому следует марки, и ему выдали все, что полагалось, не только точно по списку, но и лучшего качества. Кроме того, за приличную сумму он приобрел здесь же, в цейхгаузе, кожаный мундир эсэсовского самокатчика.

В парикмахерской Вайс потребовал, чтобы мастер сделал ему такую же прическу, как у майора Штейнглица.

И когда он, преображенный, предстал перед майором, тот сделал вид, будто ничего не заметил, однако тут же приказал Иоганну сопровождать его в те учреждения, которые он посещал, словно Вайс был его адъютантом, хотя майору и не полагалось иметь адъютанта. Вид и поведение Иоганна были вполне адъютантскими, и это придавало Штейнглицу особый вес.

Расшаркиваясь и рассыпаясь в благодарностях, Вайс преподнес Ангелике коробку шоколада, купленную в кондитерской «Союз сердец» на Гитлерштрассе, и отметил при этом, что его новая внешность и следствие ее — новые, самоуверенные манеры — произвели на девушку самое лучшее впечатление.

Искусству вызывать людей на откровенность посвящены целые тома глубоких и тонких исследований германских психологов, профессоров шпионажа. В архивах соответствующих служб хранятся отчеты агентов, компилированные и систематизированные в картотеках по разделам. И все это, продуманное, досконально изученное, выжатое до степени квинтэссенции, обрело высшую ступень системы, тайну которой дано было постигнуть, затвердить, вызубрить только черным рыцарям, посвященным в орден германского шпионажа.

Но дух прусской дисциплины, которая чванливо провозглашалась отличительной национальной чертой, тяготел беспощадно и над деятелями тайных служб, над их умами, волей, требуя строгого, неотступного следования шаблонным приемам, выработанным «гениями разведки». Если считать шпионаж «искусством», то даже лучшие его образцы, многократно повторенные, утрачивали свою первоначальную ценность и часто были подобны жалкой репродукции с картины большого художника, бесконечно повторенной на упаковке дешевого мыла.

Гитлер внес большой вклад в науку подлости. Его наставление: «Я провожу политику насилия, используя все средства, не заботясь о нравственности и «кодексе чести»… В политике я не признаю никаких законов. Политика — это такая игра, в которой допустимы все хитрости и правила которой меняются в зависимости от искусства игроков… Когда нужно, не остановимся перед подлогом и шулерством», — это его наставление воодушевило все фашистские тайные службы на бесчеловечные акции, помогло им превысить меру всех мерзостей, какие когда-либо знала история. Но ничто не помогло фашистам постичь советский закон, сломить его.

Абвер испытывал серьезные затруднения при попытке сформировать группы «пятой колонны» на территории СССР в канун своего коварного нападения. А ведь до сих пор ему удавалось блистательно осуществить это при захвате многих европейских государств.

Полковник Иоахим фон Зальц действительно в последнее время нуждался не только в лирических, но и в чисто деловых услугах своей секретарши: представленные ему списки лиц, отобранных в диверсионно-террористические группы, предназначенные для забрасывания на территорию СССР, оказались неудовлетворительными.

Фрейлейн Ангелика была приятно удивлена, увидев Вайса в новом, более привлекательном обличье. Она не скрывала от Иоганна, а, напротив, подчеркнула, как обрадована и даже восхищена его видом.

Ангелика расчетливо решила воспользоваться этим визитом для того, чтобы навести Иоганна на разговор, который был ей сейчас полезен. Ведь Вайс — прибалтийский немец, он жил в Латвии при советской власти и, пожалуй, сможет дать какие-нибудь рекомендации, а Ангелика предложит их от своего имени фон Зальцу, расположением которого она в последнее время очень дорожила, связывая с полковником свои далеко идущие планы на будущее.

Иоганн тоже хотел поболтать с Ангеликой, чтобы, если удастся, выведать у нее что-либо. Он знал до известной степени приемы немецкого шпионажа; допустим, так: достаточно прибегнуть к шантажу: «Фрейлейн Ангелика, мне кое-что известно о вас, и о папаше Зальце, и о нынешних ваших отношениях с его сынком», — и, конечно, фрейлейн Ангелика раскиснет.

Прием хотя и шаблонный, но вполне в духе методики, признанной всеми империалистическими разведками.

Но вместо этого испытанного, бьющего наверняка и такого простого способа Вайс встал на путь более сложный, так как полагал, что на подобный шаблонный прием отвечают не менее шаблонно: сначала он будет некоторое время получать незначительные материалы, а потом последует донос в гестапо.

Ангелика достаточно умна и сумеет выступить в роли разоблачителя своего шантажиста. В конце концов, ее совратил не кто-нибудь, а немецкий барон. Так ли уж это унизительно в глазах того общества, к которому принадлежит Ангелика?

Все это с молниеносной быстротой промелькнуло в голове Иоганна, но даже тенью не отразилось на его лице, выражавшем одно только восхищение хорошенькой и деловой девицей. Видно было что он польщен оказанным ею доверием.

И в ответ на небрежный, заданный будто бы из одного вежливого любопытства к прошлому Вайса вопрос Ангелики о его знакомых и друзьях в Риге он с воодушевлением рассказал, как ловил ночью рыбу в заливе вместе со своим другом Генрихом Шварцкопфом.

— И с девушками, — так нервно и насмешливо добавила Ангелика, что Иоганн решил перейти к другой теме. Она была несколько опасна, но зато давала возможность понять, чем вызван интерес к нему Ангелики.

Грустно вздохнув, Вайс сказал:

— Извините, фрейлейн, но для каждого прибалтийского немца тяжела безвозвратная потеря — как бы там ни было — родины.

— Почему вы говорите — безвозвратная? — строго осведомилась Ангелика и многозначительно добавила: — Я несколько иначе, чем вы, представляю будущие границы рейха.

Вайс возразил живо:

— О, я тоже думал иначе. Но пакт, заключенный с Москвой, мы, немцы, там, в Латвии, расценили как крушение наших надежд. — Шепнул смущенно: — Надеюсь, эти слова останутся между нами?..

— О, конечно, — уверила Ангелика. И посоветовала: — Будьте со мной предельно откровенны, так же, как и я с вами. — Положив руку на колено Вайса, посочувствовала: — Я понимаю ваши переживания. — Помедлила и вдруг сказала решительно: — Иоганн, я могу вам обещать: если вы — и очень скоро — предложите мне покататься на лодке по вашему Рижскому заливу, я охотно приму приглашение.

— Фрейлейн, вы сулите мне соблазнительные сны…

— Больше я пока ничего не могу вам сказать, — оборвала Ангелика эту галантную фразу. И серьезно взглянула на Вайса.

Иоганн подумал, не слишком ли поспешно дал понять Ангелике, как воспринял ее слова, и промямлил:

— Да, если б не этот пакт… — И сказал как бы про себя: — Но ведь у нас с Польшей тоже был договор!..

Ангелика снисходительно улыбнулась.

— Наконец-то. Как вы все-таки медленно соображаете. — Откинувшись на спинку стула, поправляя прическу, спросила с любопытством: — Ну, а эти большевики вас сильно притесняли в Латвии?

Вайс опустил глаза.

— Если вести себя с ними осмотрительно… — Быстро поднял глаза и, поймав на лице Ангелики выражение жадного внимания, снова потупился, пробормотал неохотно, — то можно было избежать неприятностей. — Встал. — Извините, фрейлейн, мне пора…

Ангелика вскочила, положила обе руки ему на плечи.

— О, прошу вас… — И пообещала многозначительно: — Останьтесь, вы не пожалеете.

Иоганн сделал вид, что воспринял это как призыв, и решительно обнял девушку. Как он и рассчитывал, она сердито вырвалась из его рук.

— У вас солдатские манеры!

— Но я солдат, фрейлейн.

— Если вы хотите завоевать меня, то надо действовать не так…

— А как? — ухмыльнулся Вайс.

— Будьте умницей, Иоганн. Сядьте и расскажите мне все, что вы знаете. — Добавила ласково: — Пожалуйста! — И снова положила руку на его колено.

Перебирая ее тонкие, холодные, чуть влажные пальцы, Иоганн сказал как бы нехотя:

— Если вам так хочется, фрейлейн, ну что ж, я готов.

— О! — удовлетворенно вздохнула Ангелика и ближе придвинулась к нему.

Иоганн толково, точно и обстоятельно рассказал то, что было ему рекомендовано в случае нужды передать немецкой разведке в качестве своего личного патриотического дара.

Это был хитроумный набор фактов мнимо значительных, за некоторыми скрывалась ловушка, а другие были столь обнаженно правдивы, что не могли не ввести в соблазн…

Ангелика слушала внимательно и напряженно, спросила:

— Откуда вам известны эти подробности, Иоганн?

— Вы знаете, я работал в автомастерской, и мне приходилось ремонтировать им машины. И после ремонта сопровождать в пробных выездах. Это очень недоверчивые люди.

— Они называют это бдительностью?

— Бдительность — это несколько иное. Это обычай проверять документы. И чем больше у тебя документов, тем больше ты внушаешь доверия…

Ангелика встала, видно было, что ее живо интересовал разговор с Иоганном.

— Одну минутку. — И вышла из комнаты.

Вскоре она вернулась и объявила торжественно:

— Иоганн, полковник Иоахим фон Зальц ждет вас у себя в кабинете.

Переступив порог, Вайс увидел бледного, сутулого человека, с впалой грудью и такими же запавшими висками и щеками на костистом, длинном, унылом лице. Стекла пенсне сильно увеличивали глаза навыкате, выражающие усталость, глубокое равнодушие ко всему. Полковник небрежно, чуть склонив плешивую голову, одновременно ответил на приветствие Вайса и показал ему на кожаное кресло с пневматической подушкой в изголовье. Когда Вайс сел, он уставился на него прозрачными, бесцветными, неморгающими глазами в красноватых жилках. Потом сложил перед собой кисти рук так, что палец касался пальца, и, устремив взгляд на свои ногти, стал сосредоточенно рассматривать их, совершенно углубившись в это занятие.

Вайс тоже молчал.

— Да? — вдруг оборонил полковник, не поднимая глаз и не меняя позы.

— Ну, повторите, повторите! — нетерпеливо потребовала Ангелика.

Вайс встал, как для доклада, и сжато, но еще более твердым голосом повторил то, что он рассказывал Ангелике.

Полковник сидел все в той же позе, прикрыв глаза тонкими сизыми веками. Ни разу он не прервал Вайса, ни разу не обратился с вопросом.

Пытливо вглядываясь в фон Зальца, Иоганн силился определить, какое впечатление на того производят его слова, но лицо полковника оставалось непроницаемым. И когда Вайс закончил, полковник продолжал глубокомысленно созерцать собственные ногти.

Молчание становилось тягостным. Даже Ангелика начала испытывать неловкость, не зная, как воспринята ее настойчивая просьба выслушать Вайса.

И вдруг полковник спросил сильным, несколько дребезжащим голосом:

— Кто из ваших земляков, находящихся здесь, может выполнить долг чести перед рейхом и фюрером?

— Господин полковник, мы все, как истинные немцы…

— Сядьте! — последовал приказ. — Это лишнее. Назовите имя.

— Надо уметь обращаться с парашютом? — решительно осведомился Вайс.

— Имя!

— Папке, господин полковник. — И, снова вытянувшись, преданно глядя в глаза фон Зальцу, Вайс отрапортовал: — Бывший нахбарнфюрер, средних лет, отменного здоровья, решительный, умный, отлично знает обстановку, владеет оружием, часто выезжал в пограничные районы, имеет там связи.

Полковник помедлил, взял телефонную трубку, назвал номер, проговорил с томительной скукой в голосе:

— Дайте срочно справку о Папке, прибывшем из Риги. — Положил трубку и снова погрузился в молчаливое созерцание своих холеных ногтей.

В последнее время Папке избегал встреч с Иоганном, но осведомлялся о нем у сослуживцев и даже наведывался в его отсутствие к фрау Дитмар, пытаясь узнать, как проводит время ее жилец. Поэтому не удивительно, что Иоганн постарался при первой же возможности отделаться от Папке, тем более что если в Советскую Латвию зашлют именно Папке, обезвредить его не представит особого труда. Для этого достаточно сообщить в шифровке его имя — приметы и так известны.

Полковник по-прежнему сидел в позе застывшего изваяния, изредка поднимая пустые, невидящие глаза.

Иоганн оглянулся на Ангелику, как бы вопрошая, что ему дальше делать.

Ангелика ответила строгим взглядом.

Здорово ее выдрессировал полковник, если она в его присутствии боится даже слово произнести. Интересно, наедине они столь же бессловесны?

Зазвонил телефон.

Полковник приложил трубку к бледному, широкому, оттопыривающемуся уху и, изредка кивая, сказал несколько раз, будто прокаркал: «Да, да». Положил трубку и вопросительно посмотрел на Вайса, словно удивляясь, зачем он здесь. Ангелика поспешно поднялась и, оглянувшись на Вайса, пошла к двери. Он понял, встал, щелкнул каблуками, повернулся и, бодро чеканя шаг, вышел в сопровождении Ангелики.

Как только они оказались одни, раздался звонок.

— Одну минутку, — извинилась Ангелика и исчезла за дверьми кабинета.

Вернулась она не скоро. Но когда вышла, улыбалась и держала в руке незажженную сигарету. Протянула ее Вайсу.

— Это вам от полковника.

— Значит все хорошо? — осведомился Вайс.

Ангелика снисходительно похлопала его по спине и проводила до внутренней лестницы.

По дороге домой Вайс весь был поглощен сложной работой мысли. Как бы получше уложить в минимум знаков все, что ему удалось сегодня узнать, как избежать слов, выражающих его переживания, и вместе с тем найти такие слова, которые передали бы все значение того, что было не досказано?

Когда Вайс встретил на аэродроме майора Штейнглица, он так горячо приветствовал его, что даже при всей своей черствости и надменности майор не мог не испытать в душе приятного чувства и великодушно простил Иоганна, когда тот, суетясь с вещами, чуть было не уронил термос. Вайс подготовился к встрече — засунул в багажную сетку за передней спинкой букет.

Майор, конечно, увидел цветы, но по привычке к скрытности сделал вид, будто ничего не заметил.

За долгое свое пребывание на специальной службе Штейнглиц выработал правило выискивать в каждом слабости и, будучи большим знатоком всяческих мерзостей, чувствовал себя уверенно только с теми людьми, которые сами были готовы на любую мерзость. А если исследование личности в этом направлении не увенчивалось успехом, то он считал эту личность недалекой и ни на что не способной.

Вместе с тем Штейнглиц любил с гордостью повторять фашистские сентенции, вроде: «Нордическое крестьянство — элита элит», «Мелкие крестьяне и юнкеры соединены общностью судеб, они — спинной хребет военной мощи страны и являются потенциальным новым дворянством земли и крови».

Сын крестьянина, он немало страдал в догитлеровские времена от пренебрежения титулованных офицеров рейхсвера. И наивно рассчитывал, что теперь крестьянское происхождение откроет ему дорогу в армейскую элиту. А то, что Вайс работал когда-то на ферме и был племянником фермерши, заставило майора отказаться от привычной подозрительности. Штейнглиц даже проникся некоторой симпатией к своему шоферу, полагая, что именно в таких, как он, и сохраняются первородная простота, покорность и доверчивость — черты, свойственные крестьянским детям, не утратившим благотворной родственной связи с землей.

Придя к этому умозаключению, майор уверовал в него как в неопровержимую истину, так же как он навсегда уверовал в выработанную его специальной службой систему, где все — вплоть до способов возмездия тем, кто посмеет отступить в чем-либо от этой системы, — было предусмотрено заранее.

Искреннюю радость Вайса майор посчитал подтверждением того, что крестьянин — кем бы он ни был — испытывает врожденное благоговение перед своим барином, и это благоговение — свидетельство расовой чистоты немецкого крестьянства.

А Иоганн действительно очень обрадовался возвращению майора. И не собирался скрывать своих чувств по этому поводу. Радость его объяснялась тем, что ему удалось кое-что узнать о своем хозяине, и он готов был служить ему с воодушевлением, самоотверженностью и героизмом — неотъемлемыми слагаемыми, необходимыми для выполнения задания, возложенного на советского разведчика.

Помимо всего прочего, Иоганн не прочь был почерпнуть кое-что из опыта майора Штейнглица, который, хоть и впал в немилость, был одним из лучших знатоков тайной канцелярии гитлеровского генерального штаба. Им еще предстояло схватиться в будущем, и Иоганн хотел быть во всеоружии, чтобы выйти из этой схватки победителем.

Иоганн думал обо всем этом, когда бережно вел машину, искоса наблюдая в зеркало за майором. Но лицо его пассажира сохраняло обычное холодно-замкнутое выражение.

У входа в гостиницу Штейнглиц, как всегда, небрежно, сквозь зубы, не договаривая окончаний слов, процедил:

— Час ноль-ноль. С полным запасом горючего. Свои вещи — тоже.

Иоганн понял, что покидает Лодзь, и, возможно, навсегда.

Глава 13

Бедная фрау Дитмар! Как засуетилась, как горестно заметалась она, когда узнала об отъезде Вайса. Казалось, это известие расстроило ее не меньше, чем разлука с Фридрихом. Глаза ее были влажны от слез.

Иоганн невольно вспомнил, как суетилась, металась, провожая сына, мать Саши Белова, укладывала в чемодан теплое белье, шерстяные носки, уговаривала взять чуть ли не две дюжины носовых платков, совала авоську с продуктами. И сын не мог сказать ей, что должен все свои вещи оставить в специальной комнате на аэродроме, где ему предстоит переодеться и получить на дорогу совсем другой чемодан.

Иоганн вспомнил, как держался при расставании со своей матерью, которую нельзя было волновать. Она и без того была донельзя встревожена таинственной разлукой. Он бодрился, шутил, уверял ее, что теперь будет работать на засекреченном предприятии. Но мать знала, что он обманывает ее, хотя и делала вид, будто верит каждому слову сына.

Отец не мог скрыть от нее, какую гордую дорогу избрал их Саша. И она поклялась молчать, у нее хватило сил притворяться перед сыном в час разлуки. И он знал, что она будет даже лгать, уверяя всех, что ее Шурику живется хорошо, рассказывать, как он там работает, на своем засекреченном оборонном заводе, придумывать письма от него. И что она будет плакать тайком от мужа, в который раз разглядывая фотографии сына…

А отец? Казалось, в тот вечер навсегда залегли у него на лице глубокие морщины. И хотя он бодрится, бормочет о том, как воевал в гражданскую войну, о том, что он тоже парень был хват, глаза у него тоскливые, и сразу понятно: не умеет старик лицемерить, притворяться для него всего страшнее. И он не верит, что его Саша, его мальчик, такой чистый, правдивый, беспредельно искренний, сможет обманывать, притворяться…

Днем Иоганн успел заскочить в контору «Пакет-аукцион» и, памятуя слова майора о маргарине, которые еще тогда подействовали на Герберта угнетающе, развязно заявил, что он приехал не за маргариновыми изделиями, а за хорошей дамской вязаной кофтой. Но тут же, успокаивая Герберта, показал бумажник.

Можно ли при отчете отнести эту сумму в рубрику «специальные расходы», Вайс твердо не знал. Но он решился на это, полагая, что в крайнем случае, ну что ж, бухгалтер вычтет из заработной платы в десятикратном размере за неоправданный перерасход иностранной валюты.

Но не отблагодарить фрау Дитмар за все ее заботы он не мог. Она была искренне внимательно к нему. Кроме того, знакомство с ней принесло ему немало пользы, и кто знает, что еще понадобится от нее впоследствии.

И когда фрау Дитмар примеряла теплую вязанную кофту и говорила, что не решается принять такой ценный подарок, по румянцу на щеках и красным пятнам на шее видно было, как она счастлива.

Но как бы ни были трогательны эти минуты прощания, Иоганн не забыл спросить у фрау Дитмар позволения написать письмо Фридриху и поблагодарить его за гостеприимство. И фрау Дитмар дала Иоганну номер полевой почты сына, предупредив, что Фридрих не очень-то любит сам писать письма. И пообещала, что она снова напишет Фридриху, какой хороший человек жил в его комнате…

В точно назначенное время Вайс подъехал к гостинице. Вынес чемоданы майора, уложил в багажник.

— Варшава, — процедил Штейнглиц, откинулся на спинку сиденья, вытянул ноги, закрыл глаза и приказал себе заснуть. Он был горд тем, что может заставить себя спать: ведь на это способна только волевая сверхличность, каковой самонадеянно и считал себя майор.

Падал мокрый снег, земля обнажилась на проталинах, в низинах стоял туман. Холодно, зябко, уныло. Бесконечно тянулась дорога, изъязвленная воронками от авиабомб. Гулко гудели под колесами настилы недавно восстановленных мостов. В канун разбойничьего нападения на Польшу 1 сентября 1939 года большинство мостов было взорвано германскими диверсионными группами. Мелькали черные развалины зданий в уездных городишках. Через определенные промежутки времени машина останавливалась у контрольных пунктов. Штейнглиц просыпался, небрежно предъявлял свои документы, а чаще металлический жетон на цепочке, который производил на начальников патрулей весьма сильное впечатление.

Порой подписи указывали, что нужно ехать в объезд, так как дорога закрыта для всех видов транспорта. Вайс, как будто не замечая этих указателей, вскоре догонял моторизованную колонну или проезжал мимо армейского расположения, аэродрома, строительства, складских сооружений. И хотя по всему шоссе имелись дорожные знаки, обозначающие путь на Варшаву, Вайс почему-то находил повод часто сверяться с картой, особенно когда встречались объекты, привлекавшие его внимание.

Но каждый раз, прежде чем достать карту, он поглядывал в зеркало над ветровым стеклом, в котором отражалась физиономия спящего Штейнглица. Никаких пометок на карте Вайс не делал, полагаясь на свою память.

Когда подъехали к лесистой местности, патруль задержал машину. Майор показал свои документы, вытащил жетон — не помогло. Унтер-офицер почтительно доложил, что проезд одиночным машинам запрещен, так как в лесу укрылись польские террористы.

— Позор! — проворчал Штейнглиц.

Вышел из машины на обочину и потом, застегиваясь, сказал унтер-офицеру:

— Их надо вешать на деревьях, как собак. Сколько у них деревьев, столько их и вешать.

— Вы правы, господин майор. Надо вешать.

— Так что же вы стоите? Идите в лес и вешайте! — тут он заметил, что обрызгал сапог, и приказал патрульному солдату: — Вытереть! — А когда тот склонился, сказал брезгливо: — Трус! У тебя даже руки дрожат — так ты боишься этих лесных свиней.

Но сам Штейнглиц только тогда разрешил патрульному офицеру открыть шлагбаум, когда собралось больше десятка армейских машин. И свою машину приказал Вайсу вести в середине колонны, позади бронетранспортера, и положил себе на колени пистолет. И выругал Вайса за то, что тот не сразу вынул из брезентовой сумки гранату.

Черные деревья вплотную подступили к дороге. Пахнуло сыростью, хвоей, и лес казался Иоганну родным. Такие же леса были у него на родине, а в этом притаились польские партизаны, не побоявшиеся вступить в мужественное единоборство с железными лавинами гитлеровских полчищ.

Как хотел Вайс услышать сейчас выстрелы, разрывы гранат, трескотню ручных пулеметов — он ждал их, как голоса друзей. Но лес молчал. Непроницаемый, темный и такой плотный, будто деревья срослись ветвями. И когда машина вновь выехала на голую равнину, Иоганну показалось, что здесь темнее, чем в лесу. Наверное, потому, что задние колеса транспортера забрызгали грязью ветровое стекло. Он хотел остановиться, чтобы вытереть грязь, но майор не позволил: боялся оторваться от бронетранспортера.

Глубокой ночью, когда до Варшавы оставалось не больше тридцати километров, Штейнглиц приказал Иоганну свернуть с шоссе. Подъехали к каким-то зданиям, — очевидно, раньше это было поместье, — обнесенным высоким забором и двойным рядом колючей проволоки. Прожекторы на сторожевых вышках, установленных по углам забора, заливали все вокруг ослепительным мертвенным светом. У ворот их задержали. Охрана очень тщательно проверила документы майора и пропустила машину только после того, как караульный офицер по телефону получил на это разрешение. Во дворе Штейнглица встретили люди в штатском. Он почтительно откозырял, и они все вместе ушли. Иоганну отвели койку в общежитии невдалеке от гаража, где стояло множество новых машин лучших немецких марок.

Это расположение, загадочное, уединенное, внешне напоминавшее и тюрьму и лагерь, не было ни тюрьмой, ни концлагерем. Но здесь были сконцентрированы самые совершенные средства охраны; ток высокого напряжения, включенный в ограду из колючей проволоки, трубчатые спирали Бруно, система металлических мачт с прожекторами, позволяющая в любое мгновение залить беспощадным светом всю бывшую помещичью усадьбу или осветить любой ее уголок, и незримые лучевые барьеры, отмечающие с помощью вспышек сигнальных ламп каждого, кто входил в здание или выходил из него, и все собранные здесь достижения человеческой мысли точно и слаженно служили одной цели: намертво отрезать этот кусок земли от внешнего мира.

Только солдаты охранного подразделения носили военную форму. Те, кому они подчинялись, кто властвовал здесь, были в штатском, и только по степени почтительности, проявляемой к этим штатским, можно было определить, как высока должность, которую они занимают. Ни один из них не скрывал своей военной выправки и права командовать другими, такими же штатскими, отличавшимися лишь более щегольской выправкой. Подчиненные штатские напоминали узников, добровольно заточивших себя в каменных флигелях. Они были заняты весь день и лишь после обеда, а некоторые только после ужина прогуливались по каменным плитам внутреннего дворика, отделяющего эти флигели от хозяйственных зданий.

Те же из штатских, кто имел право общаться с внешним миром, подвергались при выездах проверке нескольких патрульных постов. Эти посты обслуживало специальное подразделение СС, которому, по-видимому, и была поручена внешняя охрана.

Очевидно, эсэсовцы не подчинялись властям расположения, так как бесцеремонно освещали фонарями лица пассажиров любой выезжающей или въезжающей машины, забирали документы, уносили в комендатуру для проверки и не торопились их вернуть. А когда возвращали, даже если проверенный оказывался весьма высокопоставленным лицом, козыряли небрежно и независимо.

Свободное передвижение Вайса по территории было крайне ограниченно: хозяйственные постройки, плац, вымощенный булыжником, — и все.

Он не имел права переступать за пределы этой черты. Незримые границы сторожила внутренняя охрана; у каждого пистолет, граната в брезентовом мешочке, автомат.

Для чего все это, Иоганн пока не мог выяснить.

Все тут держались нелюдимо. Иоганну казалось, что его окружают глухонемые. Даже общаясь между собой, эти люди, приученные к молчанию, охотнее прибегали к мимике и жестикуляции, чем к простым человеческим словам.

В гараже лежала целая стопа железных номерных знаков — после каждого длительного выезда номер на машине меняли. Несколько раз Иоганн видел, как перекрашивали почти новые машины. У трех легковых стекла были пуленепроницаемые, у двух — такие, что сквозь них не рассмотришь внутренность кузова, за исключением, конечно, ветрового стекла.

Ел Вайс в столовой, вместе с теми, кто, как и он, не имел права выходить за пределы незримой границы. Система питания построена была на самообслуживании. Ели подолгу и много, молча, не проявляя никакого интереса друг к другу. Несколько девиц с мужскими повадками из подразделения вспомогательной службы, такие же вымуштрованные, как и все здесь, с сытыми, равнодушными лицами не оживляли общей унылой картины. Когда какую-нибудь из них тискали за столом, девица, не меняясь в лице, спокойно, как лошадь в стойле, продолжала есть. А если это мешало поглощать пищу, она так же молча, с силой отталкивала ухажера.

За ужином давали шнапс, иногда пиво, и можно было сыграть в кости на свою порцию. И если кто-нибудь уступал выпивку девице и та понимала ее, вокруг начинали хихикать и поздравлять расщедрившегося со свадебным удовольствием.

Но и этого развлечения хватало на минуту, не больше, а потом все снова смолкали и не обращали уже никакого внимания на пару, которую только что грубо вышучивали.

Прошло много дней, а майор Штейнглиц не давал о себе знать. Жизнь в этом странном заточении изнуряла Иоганна своим тупым, бессмысленным однообразием. Он даже не мог выяснить, что это за соединение, кто его обслуживает, чем здесь занимаются люди.

Как-то в кухне испортился электромотор, вращающий мясорубку. Иоганн вызвался починить его и починил. Повар кивнул головой — и все. Но одного слова ни от одного из окружающих не услышал Иоганн, хотя работал на кухне больше трех часов, а народу здесь было достаточно. И когда он помогал механику гаража, тот охотно принимал его услуги, но благодарил тем же молчаливым кивком.

Одиночество, бездеятельность, бессмысленность пребывания тут делали его жизнь все невыносимей.

А Штейнглиц то ли забыл о существовании Вайса, то ли навечно сдал его в эту часть — ни у кого нельзя было ничего выведать.

Каждое утро в отгороженный колючей проволокой загон приходил дрессировщик собак со своим подручным.

Толстый, коротконогий, с мясистыми плечами, дрессировщик в одной руке держал плеть, а в другой — палку с кожаной петлей на конце. Одет он был в белый свитер, кожаную коричневую жилетку, замшевые залоснившиеся шорты, толстые шерстяные носки, бутсы на шипах и тирольскую шляпу со множеством значков.

Лицо холеное, профессорское, всегда чисто выбрито.

Что за человек подручный, понять было трудно. Настоящее живое чучело. Стеганый брезентовый комбинезон с проволочной маской фехтовальщика на лице. Шея, словно колбасными кругами, обмотана брезентовым шлангом, набитым опилками. Низ живота защищен фартуком, выкроенным из автомобильного баллона, поверх фартука — брезентовый плоский мешок.

Дрессировка была незамысловатой. Пока подручный шел по ровной линии, собаки покорно сидели у ног дрессировщика. Стоило подручному сделать резкое движение в сторону, как собаки бросались на это живое чучело и начинали рвать круги шланга, набитые опилками, и висящий на фартуке, защищающем низ живота, брезентовый мешок.

Если собаки сбивали подручного с ног и, не обращая внимания на команду, продолжали рвать, дрессировщик разгонял их ударами плети, а самому свирепому псу накидывал на голову кожаную петлю, прикрепленную к палке, и оттаскивал в сторону.

Дрессировщик и его подручный никогда не разговаривали. Команда подавалась собакам не словами, а свистком.

Однажды, когда подручный завизжал от боли, дрессировщик, против обыкновения, не сразу разогнал озверевших псов, а выждал некоторое время и, после того как они разбежались, ударил, тщательно примерившись, поваленного на землю окровавленного человека тупым носком бутса.

Заметив, что Вайс наблюдает за ним, дрессировщик начал вежливо здороваться и всегда первый говорил: «Доброе утро» или «Добрый день».

Как-то он подошел к проволочному забору, спросил:

— Красиво? — Похвастал: — Эти животные послушны, как дети. Нужно только иметь талант, волю к власти. — Пожаловался: — Сейчас стало трудно доставать хорошие экземпляры. Во всех ведомствах по делам военнопленных при ОКВ и штабах округов завели теперь собственные питомники. И это похвально. Хороший пес может так же нести службу, как хороший солдат.

Вайс показал глазами на собак:

— В таких шубах им русский мороз не страшен! Как вы думаете?

— Конечно, — согласился дрессировщик. Осведомился: — Вы не любите холода? — Утешил: — Фюрер обещал молниеносно разделаться с Россией. Надо полагать, рождество там будут праздновать только наши гарнизоны…

— О да, безусловно, — поддакнул Вайс.

Вот еще одно подтверждение опасности, нависшей над его страной. Что ж, можно было бы информировать Центр и о том, что военное министерство Германии даже собак уже мобилизовало для Восточного фронта.

Инструктор-наставник как-то сказал Александру Белову:

— Ну что ж, если начнется война, — долг чекиста спасать армию, народ от подлых ударов в спину. А для того, чтобы предотвратить такие удары, нужна всеведущая зоркость наших людей, работающих на той стороне. Вот тебе вся твоя долговременно действующая директива. Простая и ясная как день. А приложение к ней — разумная инициатива, смекалка и твердое сознание того, что за каждую каплю крови, пролитую советскими людьми, мы несем особую ответственность — каждый из нас лично, где бы он ни находился…

Глава 14

К хозяйственным постройкам примыкал двухэтажный каменный флигель, надежно укрытый высоким забором со свисающим карнизом, оплетенный колючей проволокой. Три раза в день открывались ворота в этом заборе, чтобы пропустить термосы с горячей пищей, которую возили из кухни. По субботам к термосам прибавлялся ящик с бутылками пива и водки. И только один единственный раз в день — в шесть часов утра, когда было еще сумеречно, — из этих ворот выходили строем восемь человек в трусах и, какая бы ни была погода, проделывали на плацу гимнастические упражнения. Потом снова строились и скрывались за воротами.

Это повторялось шесть дней. А на седьмой, в воскресенье, они приходили после обеда на грязный, мощенный булыжником плац и усаживались на брошенные возле гаража старые автомобильные покрышки с таким видом, будто выползали сюда отдохнуть после тяжелой работы. Одеты они были в трофейные мундиры разгромленных гитлеровцами европейских армий — кто во французский, кто в датский, кто в норвежский. У некоторых одежда была смешанной, — скажем, брюки от французской формы, а китель английский.

Кто были эти люди? По приказу они не должны были ничего знать друг о друге, не имели права знать, а за попытку узнать им грозило жестокое наказание.

Люди без родины. Нет у них имен — только клички. Нет прошлого. Не будет и будущего. Они знали, что народ, имя которого было записано в их анкетах, хранимых специальной службой, не простит им преступлений против его чести и свободы. Впереди одно: к репутации негодяев предстояло прибавить славу палачей.

Их хорошо знала берлинская, мюнхенская, гамбургская криминалки. Некоторым из них понадобилась бы вторая жизнь, чтобы отбыть наказание за все черные дела, которые за ними числились.

Не было закона, который охранял бы их права, и не было страны, где бы они не нарушили закона.

И чтобы оказаться вблизи этих людей и понять, кто они, Вайс придумал себе на воскресенье работу в гараже.

Он оставил ворота распахнутыми. И услышал русскую речь, русские слова, не видя еще, кто их произносит.

Приглушенный баритон, заглатывая букву «р», лениво мямлил:

— В сущности, имеются четыре защитных механизма, маскирующих страх смерти: секс, наркотики, крайний рационализм и агрессия.

— Фрейд, — вставил кто-то небрежно.

— Возможно. И поскольку концепция «каждый человек — мой враг» — главный фокус мышления, убийство ближнего и дальнего не только современно, но и необходимо для сохранения общества…

— Научился крестить обеими руками. Ты бы лучше о бабах, — посоветовал кто-то сиплым голосом.

— Извольте, — согласился баритон. — Тут я видел пожилую фею с развитыми до неприличия, ну прямо как галифе, бедрами. Представьте, отвергла в силу моей расовой неполноценности.

— Ты бы за свои дела попросил звание арийца.

— Я напомнил шефу о своих заслугах, но он в крайне нелюбезных выражениях обещал меня повесить, если я еще хоть раз попробую заикнуться.

— Только правда убивает надежды, — высокопарно заметил баритон. — Оставьте Зубу его заблуждения о себе самом. Пусть живет на благо Германии — нашего великого союзника. Что касается меня, то я никогда не испытывал потребности в высокоморальных поступках и, надеюсь, не испытаю.

— А суд божий?

— Я рассчитываю, что всевышний разделяет мою концепцию.

— Ты бы не ножом, а пером зарабатывал. Почему бросил?

— Не бросил, а выгнали. Неосмотрительно осуществил молниеносный способ обогащения. Слишком шумный процесс получился. Возможно, если б отправил в небытие соотечественницу, а не немку, все б и обошлось.

— Сколько тебе дали?

— Смягчили. Я утверждал на суде, что любил старуху бескорыстно. А убийство совершил в состоянии аффекта, вызванного ревностью.

— И долго ты с ней путался?

— Познакомился в цирке, когда выступал в труппе наездников под предводительством Шкуро, а раззнакомился через год-полтора.

— Побатрачил…

— Что ж, постигла судьба Германа из «Пиковой дамы»: ни денег, ни старушки.

Сиплый проговорил задумчиво:

— А все-таки есть в этом какое-то мистическое совпадение… Николая сослали в Тобольск, в нескольких верстах от него село Покровское — родина Гришки Распутина. — Вздохнул: — Эх, Россия!

— Я попрошу! — визгливо вступил тенор. — О государе императоре…

— Брось, — спокойно отпарировал сиплый. — Да не махай кулачишками. Дам по харе так, что потом, как после пластической операции, ни один мужик не узнает бывшего своего барина.

— Узнают! — зловеще пообещал тенор. — Узнают…

— Так тебе немцы и отдадут усадьбу, держи карман шире!

— Господа, — баритон звучал барственно, — вы слишком далеко зашли, вы не имеете права обсуждать планы Германии в отношении бывшей территории России.

— А кто накапает?

— А хоть я, — ответил баритон. — Я. Если, конечно, ты не доложишь раньше.

— Сволочь!

— Именно…

Кто-то рассказал:

— Когда я отбывал срок в Бремене, нас гоняли на работы в оружейные мастерские, а потом, прежде чем пропустить обратно в камеры, просвечивали каждый раз рентгеном: проверяли, не спер ли кто-нибудь инструмент из цеха. А говорят, будто облучение отрицательно отражается на способностях.

— А на черта тебе эти способности?

— Ну, все-таки…

— А я, господа, первое, что сделаю, — закажу щи и расстегай. Ну такой, знаете…

— Ты лучше жри поменьше, не набирай лишнего веса. Будут кидать с парашютом — ноги переломишь. Со мной был один такой субчик — сразу ногу себе вывернул. Пришлось исцелить — из пистолета.

— Ну и дурак!

— А что? На себе тащить в советскую больницу?

— А ты бы как хирург — ножичком!

— Эх ты, мясник!

— Будь спокоен, если попаду к тебе в напарники, облегчу бесшумно.

— Если я тебя раньше на стропе не вздерну.

— Ну зачем опять грубости? — умиротворяюще проговорил баритон. — Весна, скоро пасхальные дни.

— Где ты их праздновать будешь?

— Где же еще, как не в российских Рязанях?

— Вот и отволокут тебя в Чека. Будет там тебе пасха!

— НКВД, — строго поправил тенорок. — Не надо быть такими отсталыми.

— Вызубрил…

— А что ж, с двадцатого года не был дома.

— Ничего, не плачь. Скоро обратно кинут.

Вайс вышел из гаража с надутым баллоном в руках, сел невдалеке от этих людей и внимательно осмотрел баллон, будто искал на нем прокол. Потом прижал баллон к уху и стал сосредоточенно слушать, утекает воздух или нет.

Высокий, тощий, с хрящеватым носом, не оборачиваясь, спросил по-русски:

— Эй, солдат, закурить есть?

Вайс сосредоточенно вертел в рукахбаллон.

— Хочешь, я сам дам тебе сигарету? — снова спросил шепелявым баритоном долговязый.

Вайс не прерывал своего занятия.

— Да не бойся, ни черта он по-русски не понимает, — сказал коренастый. И спросил по-немецки: — Эй, солдат, сколько времени?

Вайс ответил:

— Нет часов. — И обвел твердым, запоминающим взглядом лица этих людей.

Улыбаясь Иоганну, плешивый блондин проблеял тенорком по-русски:

— А у самого на руке часы. Немецкая свинья, тоже воображает! — Любезно протянул сигарету и сказал уже по-немецки: — Пожалуйста, возьмите, сделайте мне удовольствие.

Вайс покачал головой и вытащил свой портсигар.

Блондин засунул себе за ухо отвергнутую Вайсом сигарету, вздохнул, пожаловался по-русски:

— Вот и проливай кровь за них. — Обернулся к Вайсу, сказал по-немецки: — Молодец, солдат! Знаешь службу. — Поднял руку. — Хайль Гитлер!

Вайс сходил в гараж, оставил там баллон и, вернувшись обратно, положил себе на колени дощечку, а поверх нее лист почтовой бумаги.

Склонившись над бумагой Вайс глубокомысленно водил по ней карандашом. Изредка и внешне безразлично поглядывал он на этих людей в разномастный иностранных мундирах, которые владели немецким языком, а возможно, и другими языками так же, как и русским. Они давно утратили свой естественный облик, свои индивидуальные черты. И хотя приметы у них были разные, на их лицах запечатлелось одинаковое выражение жестокости, равнодушия, скуки.

Чем дольше Иоганн вглядывался в эти лица, тем отчетливее он понимал, что невозможно удержать их в памяти.

В следующее воскресенье он снова занял позицию возле гаража и, шаркая напильником, положил заплату на автомобильную камеру. Покончив с ней, неторопливо разобрал, промыл и снова собрал карбюратор. Вытер руки ветошью и, как в прошлый раз, занялся письмом.

А эти люди, очевидно привыкнув к молчаливому, дисциплинированному немецкому солдату, свободно болтали между собой.

Вайс безразличным взглядом обводил их лица, потом переводил глаза на какой-нибудь сторонний предмет и снова писал, будто вспомнив нужные ему для письма слова.

Солдат, сочиняющий письмо домой, — настолько привычное зрелище, что никто из этих людей уже больше не обращал на него внимания, не замечал его. Тем более что убедились — по-русски он не смыслит ни бельмеса.

Главенствовал у них, по-видимому, тот, сухощавый, бритоголовый, с правильными чертами лица, с серыми холодными глазами и вытянутыми в ниточку бровями на сильно скошенном лбу. Когда он бросал короткие реплики, все смолкали, даже тот, с барски картавым баритоном, любитель афоризмов: «Для того чтобы убить, не обязательно знать анатомию», «Среди негодяев я мог бы быть новатором», «Дороже всего приходится платить за бескорыстную любовь».

Как-то он сказал томно:

— Кажется, я когда-то был женат на худенькой женщине с большими глазами.

Бритоголовый усмехнулся.

— И загнал ее в Бейруте ливанскому еврею.

— Ну, зачем оскорблять, — арабу, и даже, возможно, шейху.

Бритоголовый свел угрожающе брови, процедил сквозь зубы:

— Ты что мне тут лопочешь?

Обладатель баритона мгновенно сник:

— Ну ладно, Хрящ, ты прав.

Сухонький, напоминавший подростка, жилистый старик с маленьким, сжатым морщинами, горбоносым лицом, спросил с кавказским акцентом:

— Шейх? Что такое шейх? Я сам шейх. Почем продал, не помнишь?

Человек с обвисшим лицом и чахлыми волосами, зализанными на лысину, только пожал плечами.

Бритоголовый сказал:

— Нам, господа, следовало бы и здесь навести порядок.

— У немцев?

— Я имею в виду русскую эмиграцию. Одних Гитлер воодушевил, вселил надежды, а другие — из этих, опролетарившихся, — начали беспокоиться о судьбе отчизны.

— Резать надо, — посоветовал старик.

— Не лишено, — согласился бритоголовый. — Я кое-кого назвал шефу, предложил наши услуги — устранить собственноручно. Это имело бы показательное значение, мы бы публично продемонстрировали нашу готовность казнить отступников, но увы, шеф отказал. Пообещал, что этим займется гестапо. А жаль, — грустно заключил бритоголовый.

Человек с обвисшим лицом протянул мечтательно:

— А в России сейчас тоже весна-а!

— Будешь прыгать, не забудь надеть галоши, чтоб ноги не промочить.

— Я полагаю, уже подсохнет…

— Польшу они в три недели на обе лопатки.

— Ну, Россия — не Польша.

— Это какая тебе Россия? Большевистская?

— Ну, все-таки…

— И этот тоже! Заскулил, как пес.

— В каждом из нас есть что-то от животного…

— Ты помни номер на своем ошейнике, а все остальное забудь…

Сухие, пахнущие пылью лучи солнца падали на эту закованную в булыжник землю, на зарешеченные окна зданий, на это отребье, на предателей, донашивающих трофейные мундиры поверженных европейских армий. От высокого забора с нависшим досчатым карнизом, оплетенным колючей проволокой, падали широкие темные тени, и казалось, будто двор опоясывают черные рвы. Бухали по настилам сторожевых вышек тяжелые сапоги часовых. Ссутулясь, сидел Иоганн, держа на коленях дощечку с листком бумаги, и что-то старательно выводил на ней карандашом. Он тоже был тут узником, узником, подчиненным размеренной и строго, как в тюрьме, регламентированной жизни.

И все-таки он был здесь единственным свободным и даже счастливым человеком и с каждым днем в этом страшном мире все больше убеждался, что он тут единственный обладатель счастья. Счастья быть человеком, использующим каждую минуту своей жизни для дела, для блага своего народа.

Вот и сейчас, сидя на солнце, Иоганн терпеливо и старательно работал. Да, работал. Рисовал на тонких листках бумаги хорошо очиненным карандашом портреты этих людей. Каждого он хотел изобразить дважды — в фас и в профиль. Он рисовал с тщательностью миниатюриста.

Никогда раньше Саша Белов не испытывал такого трепетного волнения, такой жажды утвердить свое дарование художника, как в эти часы.

И если в искусстве ему был глубоко чужд бесстрастный, ремесленный объективизм, то сейчас только этот метод изображения мог заменить ему отсутствие фотообъектива. Он должен был воспроизвести на бумаге эти лица с такой точностью, словно это не рисунки, а сделанные с фотографий копии.

Рисуя, он должен был сохранять на лице сонное, задумчивое выражение человека, с трудом подбирающего слова для письма. А между тем от успеха его теперешней работы, возможно, будут зависеть судьбы и жизни многих советских людей.

В столовую приходила чета глухонемых. Он — плотный, плечистый, черноволосый, с крупными чертами неподвижного лица. Глаза настороженно-внимательные, с нелюдимо-враждебным, немигающим взглядом. Она — пушистая блондинка, тонкая, высокая, нервная, чуткая к малейшему проявлению к ней внимания или, напротив, невнимания. На лице ее непроизвольно мгновенно отражалось то, что ее сейчас волновало. Это была какая-то необычайно выразительная мимика обнаженной чувствительности, отражавшей малейший оттенок переживания.

Эта пара не принадлежала к числу обслуживающего персонала. Они занимали здесь особое положение, если судить по тому, что глухонемой вел себя так, словно не замечал никого из сидящих за столом, а те не решались в его присутствии, пользуясь глухотой этих двух людей, говорить о них что-нибудь обидное.

Однажды в столовой обедал приезжий унтер-офицер — огромный упитанный баварец. Бросив исподтишка взгляд на глухонемую, он сказал соседу:

— Занятная бабенка, я бы не прочь с ней поизъясняться на ощупь.

Глухонемой встал, медленно подошел к унтер-офицеру, коротко ударил в шею ребром ладони. Поднял, держа под мышки. Снова посадил на стул и вернулся к жене. Никто из присутствующих даже не сделал протестующего движения, продолжали обедать, будто ничего не случилось.

Иоганн знал этот способ нанесения удара, вызывающий краткий паралич от болевого шока.

Унтер-офицер с белым, мокрым от пота лицом раскрытым ртом ловил воздух. Ему было плохо, он сползал со стула.

Иоганн вывел его во двор, потом привел к себе в комнату, уложил на койку. Почувствовав себя лучше, унтер-офицер встал и объявил зловеще, что глухонемому это будет стоить веселенького знакомства с гестапо. И ушел в штаб расположения. Но скоро вернулся обратно сконфуженный, удрученный.

Постепенно приходя в ярость, он рассказал Вайсу, почему рапорт начальству по поводу нанесенного ему оскорбления был решительно отклонен. Иоганн и сам начал догадываться, что представляет собой эта странная супружеская чета.

Канарис считал себя новатором, привлекая глухонемых к агентурной работе. Он использовал их для того, чтобы в различных условиях иметь возможность узнать, о чем говорят интересующие его лица.

Находясь в отдалении от объектов слежки, эти глухонемые агенты путем наблюдения за артикуляцией губ беседующих могли точно установить, о чем они говорят. Если расстояние было значительным, применяли бинокль или специальные очки с особыми стеклами, рассчитанными на людей с хорошим зрением.

Но эта пара агентов оказалась штрафниками.

Они скрыли от своего шефа, что ждут ребенка. И, находясь за пределами Германии, рассчитывали, что женщине удастся благополучно разрешиться от беременности.

Но им пришлось вернуться до родов.

Женщину на последнем месяце беременности схватили на улице и, несмотря на то, что она была агентом абвера, привезли в госпиталь, где было произведено кесарево сечение.

Женщине сказали: ребенок мертв. А за ее жизнь боролись лучшие врачи. Абвер не простил бы им потери нужного человека.

И теперь супругов выслали сюда, как злорадно сказал унтер-офицер, «для карантина». Вначале глухонемые «психовали» и даже пытались отравиться газом. Но абвер приставил к ним наблюдателей. И все их дальнейшие попытки прибегнуть к другим способам самоубийства кончались ничем, и они их прекратили, когда окончательно убедились, что от службы абвера нельзя тайно уйти даже из жизни.

Иоганн купил у дрессировщика собак выбракованного щенка и подарил его глухонемой. Вначале она колебалась, брать ли его, моляще, растерянно оглядывалась на мужа. Он кивнул. Женщина жадно схватила щенка, прижала к себе. Муж вынул бумажник, вопросительно и строго глядя на Вайса.

— Мне было бы приятно, если бы вы приняли мой подарок.

Глухонемой помедлил, спрятал бумажник, протянул сигареты. Закурили.

Вайс сказал:

— Я работаю у майора Штейнглица. Тоже абвер.

Глухонемой кивнул.

Вайс объяснил:

— Я вынужден был оказать помощь унтер-офицеру — вам могли угрожать неприятности.

Глухонемой презрительно оттопырил губы.

Женщина, держа в одной руке щенка, другую протянула Вайсу и пожала его руку. Лицо ее было нежное и невыразимо печальное.

Она сделала округлый жест над животом, покачала головой. В глазах показались слезы.

Муж сжал губы, лицо его стало жестким. Он постучал кулаком по голове, закрыл глаза, потом развел сокрушенно руками.

Вайс сказал:

— Я понимаю ваше горе. Но надо жить.

Женщина показала пальцем на себя, на мужа, потом на щенка, покачала головой.

— Да, вы правы, — сказал Вайс, — человек не животное. — Вайс помолчал, потом продекламировал: — «Человек — это лишь покрытый тонким слоем лака, прирученный дикий зверь».

Женщина брезгливо от него отшатнулась. Вайс объяснил:

— Так утверждает Эрих Ротакер, наш великий историк.

Глухонемой коснулся своего лба пальцем, потом отрицательно помахал им.

— Я тоже так не думаю, — сказал Вайс. — Но есть много людей, которые не только так думают, но и поступают так.

Глухонемой кивнул головой, соглашаясь.

Каждый вечер супруги выводили щенка на прогулку на пустынном плацу. Завидев Вайса, щенок дружелюбно подбегал к нему, и Вайс как бы невольно становился спутником этой странной пары во время таких прогулок.

Последнее время супруги стали брать с собой маленькие грифельные дощечки, на которых они быстро писали, стирая написанное влажной губкой. Это облегчало общение.

Брошенные своим несчастьем в безмолвие, эти два человека нашли друг друга, еще когда были детьми. Он, шахтер и сын шахтера, она, дочь пастора, бежали из дома, когда родители стали противиться ее дружбе с глухонемым юношей, рабочим.

В одном из подразделений абвера он стал испытателем парашютов. Хорошо зарабатывал. Совершал тренировочные прыжки в самых сложных условиях, в каких могут оказаться при заброске агенты. От нее скрывал не службу в абвере, а то, какой опасности он подвергает себя ежедневно. При неудачном прыжке получил тяжелое увечье. Понял, что если погибнет, она убьет себя. Потом посчастливилось. Им обоим дали работу в абвере другую, хорошую работу. Вайс знал, что это за «хорошая» работа. Бывали во многих странах. Всегда мечтали о ребенке. Боялись только одного: чтобы не родился тоже глухонемой.

Вайс спросил:

«А если бы вы не согласились вернуться домой до рождения ребенка

Глухонемой быстро написал на грифельной доске: «Невыполнение» — и провел у себя по горлу ребром ладони, закатывая глаза.

Когда Вайс написал, что он из Прибалтики, женщина значительно переглянулась с мужем и быстро набросала на доске:

«Догадывались, вы не из рейха».

«Почему?»

«Некоторые слова вы произносите иначе».

«И много таких слов?»

«Нет, совсем немного. И, возможно, вы произносите их правильно, но артикуляция губ иная, не всегда нам понятная».

Однажды в воскресный день глухонемая пожаловалась Вайсу на то, что муж ее не хочет молиться.

Глухонемой пожал плечами, коснулся ушей, губ и погрозил небу кулаком.

Женщина в свою очередь простерла к небу руку с открытой ладонью, потом показала на мужа, коснулась своей груди и, нежно улыбаясь, склонила голову.

Вайс понял ее.

Проходя мимо греющихся на солнечном припеке уже известных Вайсу диверсантов, глухонемые брезгливо отвернулись.

Когда зашли за здание флигеля, Вайс изобразил, подняв руки и приседая, приземляющегося парашютиста. Глухонемой кивнул, сделал движение, будто поднимает пистолет, и направил руку с вытянутым пальцем, будто стволом пистолета, на жену, на себя.

Вайс показал свой погон.

Глухонемой, протестуя, закачал головой и снова показал на жену, на себя.

Вайс понял. Глухонемой объясняет, что диверсанты призваны убивать не военных, а штатских людей.

Между булыжниками на плацу росла жалкая сорная трава, но глухонемая умудрялась находить среди этой чахлой травы растения с крохотными жесткими цветочками величиной чуть больше булавочной головки, составляла из них миниатюрный букетик, вдыхала неслышный запах, блаженно закрывая глаза. Лицо у мужа при этом становилось печально-виноватым.

Вайс написал на грифельной доске: «Но вы сможете потом купить себе ферму?» Глухонемой изобразил на лице насмешливую улыбку. Написал: «Дрессировщик собак зарабатывает больше нас». Снова протянул палец, изображая ствол пистолета, сощурился, прицеливаясь, дописал: «Вот за это хорошо платят».

Женщина, прочитав, подняла глаза к небу, потом перевела взгляд на мужа и покачала головой. И, строго смотря в глаза Вайсу, погрозила ему пальцем.

Выходит супруги решили, что он, как абверовец, человек одной с ними профессии, но они не одобряли тех, кто убивает.

Через неделю Вайс увидел, как глухонемой в сопровождении офицера садился в машину. Лицо его было темным, угрюмым, глаза болезненно блестели.

А спустя еще несколько дней увезли также глухонемую. Вайс с трудом узнал ее, когда она шла к машине с маленьким чемоданчиком в руке. Она едва волочила ноги, голова ее никла, плечи опущены, на лоб свисала прядь, нижняя губа закушена, а лицо было, как у мертвой, серо-землистое, глаза остановившиеся. И когда в поле ее зрения попал Вайс, она, как показалось Иоганну, не поняла, кто это, — взгляд ее был тускл, невидящ.

Значит, супругов разлучили.

Теперь им, верно, предстоит работать каждому в отдельности. В качестве живых запоминающих аппаратов для визуального подслушивания.

Воздух был сырой, тусклый, влажный, из гаража остро пахло бензином, добываемым путем переработки каменного угля. Хороший румынский бензин шел только на нужды авиации.

Глава 15

Вайс неутомимо искал возможности вырваться из заточения. Раз в неделю он посылал фрау Дитмар почтительно-нежные письма. Ответа не было. Очевидно, номер полевой почты, который ему здесь дали, принадлежит какой-нибудь части, находящейся недалеко отсюда. Наконец ему удалось узнать, что курьер ездит за почтой только раз в месяц. И вот наступил день, когда Иоганн получил сразу целую кучу писем от фрау Дитмар. В последнем она мельком упомянула, что к ней заходил обер-ефрейтор Бруно, справлялся о Вайсе.

Неужели Бруно?!.. У Иоганна от волнения даже перехватило дыхание, но, отвечая фрау Дитмар, он только как бы между прочим попросил сообщить обер-ефрейтору, если, конечно, тот зайдет еще раз, номер своей полевой почты.

Уединиться здесь было почти невозможно, пришлось воспользоваться единственным подходящим для этого местом. И там, накинув крючок на дощатую дверь с отверстием в виде сердечка, Иоганн поболтал в заранее припасенной банке кончик все того же носового платка, пропитанного химическим веществом, и написал раствором симпатических чернил между строк записки свои предполагаемые координаты, начертил схему дорог, ведущих к расположению, и указал возможное место для тайника.

На следующий день он сдал письмо в незаклеенном конверте в окошечко охранной комендатуры.

Обязанности дворника исполнял здесь пожилой угрюмый солдат, назначенный на эту должность благодаря хлопотам дочери, неотлучно находившейся в штабном флигеле.

Солдат был глуховат и потому угрюм. Хотя ему и льстило, что его дочь — старшая в женском вспомогательном подразделении, но то, что она слишком дисциплинированно выполняет любое желание офицеров, — это ему не нравилось. И когда однажды он обозвал ее шлюхой, дочь отправила его на пять суток на гауптвахту, хотя могла отдать под военно-полевой суд: ведь папаша был всего лишь рядовым, а она ефрейтором.

Как-то раз эта сложенная подобно атлету девица-ефрейтор, после того как Вайс вторично отремонтировал на кухне мясорубку, поручила ему сменить спирали на специальной жаровне. На жаровне сжигались бумаги из тех, что подлежали после ознакомления уничтожению.

Вайс чинил жаровню вечером в канцелярии под надзором ефрейторши.

Она спросила:

— Хочешь выпить?

— Нет.

— Женат?

— Помолвлен. — Эту версию Иоганн выдвинул из чисто оборонительных соображений. Ефрейторша сидела на стуле, положив ногу на ногу так, что видно было, где кончались у нее чулки.

Закинув обе руки себе на шею, выставив полную грудь, она спросила насмешливо:

— И ты ей так же верен, как и рейху?

— Так же.

Ефрейторша иронически пожала плечами.

— Если она не во вспомогательных частях, то все равно, как и все женщины, призвана и отбывает сейчас где-нибудь трудовую повинность. А когда женщина работает двенадцать часов, а потом идет не домой, а в казарму, в общежитие, где другие пускают к себе ночью под одеяло своих начальников-тыловиков, рано или поздно она все равно пустит кого-нибудь под свое одеяло, как и все другие.

— Она не такая.

— Я тоже была не такая.

— Вы из деревни?

— Да.

— У вас своя ферма?

— Нет. Мы работали с отцом у господина рейхсфюрера Гиммлера, у него под Мюнхеном огромная птицеферма. Он большой знаток и любитель чистопородных индеек. К рождеству мы их забивали и целыми грузовиками отправляли не только в Мюнхен, но и в другие города.

— У него большие доходы от этой птицефермы?

— Ха! Он теперь один из богатейших людей в империи, ферма — это так, для удовольствия.

— Вы его знали, видели?

— Да, и довольно часто.

— И какой он?

— Знаете, такой заботливый. Заболел индюк из Голландии, так он приказал оттуда прислать ему специального ветеринара-орнитолога. И тот вылечил.

— Вам хорошо платили на ферме?

Ефрейторша сказала задумчиво:

— Отец под рождество унес с фермы несколько горстей орехов, которыми откармливают индюшек. Он хотел их завернуть в серебряную бумагу и повесить на елку.

— И что же?

— Мы встречали рождество без отца. Его избил управляющий и запер в сарае на все дни рождества. — Произнесла с надеждой: — Надеюсь, в генерал-губернаторстве мне дадут землю, и тогда мы с отцом заведем свою птицеферму.

— Вы на это рассчитываете?

— А как же! Я член национал социалистической партии, вступила еще до того, как мы стали хозяевами в Европе. Каждый из нас получит свой кусок. — Зевнула, осведомилась лениво: — Так как, угостить шнапсом? — Вайс ничего не ответил. — Если вы стесняетесь, можно пойти ко мне. — Заметила одобрительно: — Вы хороший мастер. — И тут же добавила, — Но сейчас это не имеет значения. Германия располагает таким количеством рабочих рук со всех своих новых территорий, что надо уметь только ими командовать — и все.

— Да, — сказал Иоганн, — мы, немцы, — нация господ. Ваш отец почему-то забыл об этом, когда брал орехи, предназначенные на корм для индюшек.

Ефрейторша возразила простодушно:

— Но скоро он сможет сам так же наказывать батраков, когда у нас будет своя птицеферма.

— А если начнется война с Россией?

Ефрейторша задумалась, потом сказала:

— Все-таки я хотела бы получить свой кусок земли не там, а здесь, в генерал-губернаторстве.

— Почему?

— В России суровые зимы, и надо сильно утеплять птичники, это лишние расходы. — Вытянув ноги в блестящих чулках и глядя на них озабоченно, спросила: — Вы не находите, что они у меня красивые и полные, как у настоящей дамы? Так мне многие говорят. — Сказала задумчиво: — А когда я работала на ферме, были, как палки, сухие, ровные снизу доверху.

— Да, — согласился Иоганн, — здесь неплохо кормят.

Расстался он с ефрейторшей почти дружески. На прощание она сказала ему сочувственно:

— Я знала тут еще таких парней, как вы. Они не могут. Говорят, это от сильных нервных переживаний после особых заданий.

— Нет, — усмехнулся Иоганн, — что касается меня, то я не нервный, не замечал за собой ничего такого.

— Это потому, — сказала ефрейторша, — что вам не приходилось быть агентом.

— Да, — согласился Иоганн, — не приходилось. Не всем же быть исключительными храбрецами. Только вот жаль, что они кое-что теряют после этого и не могут потом обзавестись потомством.

Тема разговора, видимо, сильно занимала ефрейторшу. Она заметно оживилась.

— Мне один эсэсовский офицер доверительно рассказал, что Герда Борман, супруга рейслейтера Мартина Бормана, собирается обратиться ко всем женщинам Германии с призывом разрешить своим мужьям многоженство и даже сама написала проект закона. И вручила мужу личную доверенность, разрешающую ему иметь трех жен с обязательством посещать каждую семью раз в неделю.

— Ну, это так, выдумка, — усомнился Вайс.

— Честное слово, это правда. — поклялась ефрейторша и добавила серьезно: — И это очень патриотично со стороны немецких женщин. Мы же должны помочь фюреру заселить новые территории немцами. И нас должно быть на земле больше, чем всех других народов. Это же ясно.

— Ну ладно, пусть так, — согласился Вайс, укладывая инструмент в брезентовую сумку. Щелкнул выключателем. Спирали в жаровне, накаляясь, источали сухой жар, пахнущий горячим металлом.

Иногда по вечерам Иоганн помогал аккумуляторщику Паулю Рейсу перебирать, мыть, очищать свинцовые пластины от осадков окиси, и тогда они беседовали.

Пауль родом из Баварии, отец его — владелец небольшой бондарной мастерской, где изготовлялись не только бочки, но и резные деревянные раскрашенные кубки для пива.

Пауль толст, весел, добродушен. Он показал Вайсу значки, которые получил, выигрывая не однажды первенство на пивных турнирах. Объяснил:

— Хотя это вредно отражалось потом на здоровье, зато лучшей рекламы для бондарной мастерской не придумаешь.

В 1938 году в дни 9—10 ноября по всей Третьей империи прокатилась кроваво-черная волна еврейских погромов. Пауль в те дни приютил в мастерской семью врача Зальцмана, который некогда спас ему жизнь, сделав смелую и, главное, бесплатную операцию, когда Пауль умирал от заворота кишок. Кто-то донес на Пауля.

Он был членом национал-социалистской партии. Предали суду чести. Исключили, сослали в трудовые лагеря.

Пауль говорил, обиженно оттопыривая пухлые губы:

— На суде чести я утверждал, что мной руководили только деловые побуждения. Я считал: мой долг Зальцману не меньше пятисот марок. Это большая сумма. Отказать Зальцману в убежище означало бы, что я решил таким образом отделаться от кредитора. Это могло подорвать доверие к отцовской фирме.

— В самом деле?

— Безусловно. Многие отделывались от своих кредиторов тем, что доносили о них что-нибудь в гестапо.

— Доносили только на евреев?

— Если бы! На всех, кому не хотелось возвращать долги. — Сказал с гордостью: — В нашем роду Рейсов все были бондари, а трое наших предков — цеховые знаменосцы. И никто из Рейсов никогда не совершал коммерчески бесчестных поступков.

— Значит, если бы вы не были должны врачу деньги, то и не подумали бы его прятать?

Пауль сказал уклончиво:

— Нас двое братьев — я и Густав. Густав старший. Он учитель. Когда отец понял, в какую сторону дует ветер, он приказал одному из нас стать наци. Я младший, холостой. Пришлось подчиниться.

— Это что ж, вроде как в старые времена отдавали в рекруты?

— Не совсем так, — возразил Пауль. — Среди нашей молодежи я пользовался спортивной славой.

— Ты спортсмен?

Пауль напомнил:

— Я же тебе показывал значки. Наше спортивное объединение содержалось на средства богатейших пивоваров. Они с самого начала оказали поддержку фюреру, когда он еще не был фюрером. А ты что думал, только Круппы открывали ему кредит?

— Ну а при чем здесь ты?

— Как при чем? Я же известный спортсмен. Имею кое-какое влияние. И если я наци, значит, выигрывают наци.

— На пивных турнирах?

— Они у нас приобрели после этого характер политических митингов.

— Ах так?

— А ты что думал? Фюреру нужны преданные люди. Но не в рабочих же пивных их надо было искать, так я полагаю.

— Ты хочешь сказать, что рабочие не поддержат фюрера?

— Я так не говорил, — забеспокоился Пауль. — Ты сам понимаешь, Германия — это фюрер. — Помедлив, сказал, хитро сощурясь: — У нас в мастерской до прихода фюрера к власти работали по девять часов, а потом стали работать по двенадцать часов за те же деньги. — Закончил назидательно: — Народ обязан нести жертвы во имя исторических целей рейха.

— А твой отец?

Пауль сказал грустно:

— Тоже. Имперское правительство оказывает поддержку только крупным промышленным объединениям. За эти годы многие мелкие владельцы разорились. Маленькие пошли вниз, крупные — вверх. — Произнес с завистливой гордостью: — Вот господин Геринг начал с монопольной фабрикации «почетных кортиков» для СА и СС, а теперь у него концерн: больше сотни заводов, десятки горнопромышленных и металлургических предприятий, а торговых компаний, транспортных и строительных фирм тоже хватает.

— Ты это о маршале Германе Геринге?

— Он больше, чем маршал. Он магнат. И Мартин Борман — тоже, а с чего начал свою политическую карьеру? Вступил в тысяча девятьсот двадцатом году в «Союз против подъема еврейства», и тут приметили его способности.

— А ты, значит, промахнулся?

Пауль пожал рыхлыми плечами, согласился:

— Да, не получилось из меня бритого зверя.

— Это что значит?

— Ну, так мы называли себя в партии.

— А твой брат, он что ж, ради фирмы так и не вступил в наци?

— Он погиб во время нашего прорыва в Арденнах.

— Значит, тебе все-таки повезло, — заключил Вайс.

— Да, — согласился Пауль, — повезло, но это везение мне не даром досталось. Я дал обязательство жениться.

— На ком?

— На нашей ефрейторше из вспомогательного женского подразделения. Это она взяла меня сюда из маршевой роты. Я ей многим обязан.

— О, я с ней познакомился.

— А я не из ревнивцев, — поспешил заверить Пауль. — Она женщина с головой и с характером — это главное для семейной жизни.

Беседы с Паулем убедили Иоганна в том, что общительность, умение при всех обстоятельствах сохранять хорошее расположение духа, приветливые манеры — все это способно подчас быстрее расположить другого к беспечной откровенности, чем хитроумная изворотливость. Она может вызвать у собеседника желание состязаться в уме и желание скрыть истинные свои мысли, чтобы выведать тайные помыслы собеседника.

Умение заводить знакомства с самыми различными людьми обогащало Иоганна познаниями той сферы, в которой ему приходилось действовать. Изучение топографии душ давало ему возможность увереннее передвигаться от человека к человеку. Он не притворялся, не прибегал к этакой своеобразной мимикрии, к некоему защитному цвету, чтобы слиться с особенностями личности собеседника; оставаясь до известной степени самим собой, он искренне интересовался жизнью каждого нового знакомца, и эта искренность подкупала больше и была прочнее, проникновеннее, результативнее, чем лживое притворство и уверения в единомыслии. Прибегать к этому последнему способу стоило только в двух случаях: как к средству вынужденной самообороны или нанося удар собеседнику с целью обвинения в недостаточной преданности рейху.

Иоганн убедился в том, что полезнее для получения более обширных сведений ставить себя в положение человека, которого надо в чем-то еще убеждать. Наивное сопротивление разжигает собеседника больше, чем поощрительное поддакивание ему. Кроме того, нельзя утрачивать чисто человеческого интереса к собеседнику. Каждый, кто бы он ни был, инстинктивно стремится нравиться другим. И если другой имеет в его глазах какие-то достоинства, тем больше он старается расположить его к себе.

Значит, при всех обстоятельствах надо уметь показывать товар лицом. Будь то профессиональные знания или осведомленность, касающаяся различных областей познания, нравственная сила убеждения или приверженность к твердым устоям, доброжелательность, если она нелицемерна, умение гибко пользоваться ограниченным правом оставаться самим собой, сохранять порядочность в условиях, когда для этого почти нет никаких условий. Все это составляло духовное вооружение в лагере противника. И чем лучше Иоганн владел таким оружием, тем надежнее защищенным он себя чувствовал.

Избегать общения с низкими, подлыми людьми — это здесь для него было недозволенной роскошью, и чем явственнее проступали в людях эти черты, тем энергичнее он был обязан стараться сблизиться с носителями их, чтобы изучить не только множество вариантов различного рода подлости, но и проследить источники, ее питающие.

В поле зрения попадались не только политические концентраты нацизма, но и растворы его в крови тех, кто даже не называл себя наци. С такими полуотравленными людьми надо было вести себя особенно вдумчиво и осторожно, ибо они могли оказаться одновременно полезными и опасными.

Вайс понимал, что каждый человек смотрится как бы в зеркало собственных представлений о самом себе.

Но для его деятельности было насущно необходимо постоянно ощущать, как воспринимается его личность другими, и соответственно этому представлению вырабатывать в себе те черты, которые совпадали бы с образом, который уже существовал в сознании других. Вместе с тем, чтобы подниматься вверх по ступеням, занимать все более выгодное положение, продвигаться вперед, ему нужно дать почувствовать окружающим и свое превосходство, но в такой мере, чтобы оно не пробуждало ревнивой зависти, а выглядело так, будто бы он не умеет проявить свои способности без снисходительной поддержки. Всегда найдутся желающие поддержать человека с головой, осчастливить его такой поддержкой. А если не найдутся сами, то их можно найти.

Иоганн чувствовал, что и Пауль и ефрейторша из вспомогательного женского подразделения, хотя он и не прикидывался их единомышленником, а сохранил в общении с ними самостоятельные позиции, прониклись к нему уважением. А между тем оба они по своему складу не привыкли испытывать уважение к тем, кто не стоял над ними.

И в этом как бы тренировочном своем успехе Вайс видел кое-что обнадеживающее. Период его затянувшегося, длительного фундаментального вживания протекает благополучно, и это ощущение благополучия еще больше разжигало его тоску по активным действиям, тогда как он все еще продолжал совершать подвиг бездействия.

Однажды пожилой солдат, отец невесты Пауля Рейса, не обратил внимания на разворачивающийся во дворе грузовик и попал под колеса. Солдата положили в санитарную часть, находившуюся здесь же, в хозяйственном городке.

Ефрейторша попросила Вайса временно, в порядке личной любезности, поработать за отца, чтобы сохранить его должность, пока он находится в госпитале. Она сказала:

— Пауль ленив и нечистоплотен. Ему нельзя доверять.

Сначала Вайс только подметал двор, посыпал песком дорожки, белил известью тумбочки на обочинах. В комбинезоне, надетом поверх мундира, и коротком клеенчатом фартуке, взятых из шкафчика со спецодеждой, оставшейся от старика, с метлой и совком в руках, Вайс постепенно стал убирать с унылой, обиженной миной не только двор, но и внутренние помещения комендатур, охраняющих проходы между отдельными секторами расположения.

И скоро охрана привыкла к Вайсу. А когда фрейлейн ефрейтор, с бедрами наподобие галифе и мелкозавитыми волосами, вручила Вайсу пропуск для того, чтобы он мог привозить песок из карьера, находящегося далеко за расположением, Вайс получил возможность перемещаться не только между секторами.

Это дало Вайсу много полезного. Он получил свободу маневра, возможность бывать в различных помещениях.

Заходя во флигель, где жили люди в разномастных мундирах, он нашел подтверждение своей догадке, что этих людей готовят для заброски в Советский Союз. Он установил это по обрывкам черновиков, записей лекций, касающихся топографии. По тем памятным выпискам, которыми, прежде чем заучить наизусть, они пользовались, ему даже удалось определить районы их предполагаемых действий.

Иоганн чувствовал себя человеком, в руки которого неожиданно попал клад.

Отправившись за песком на грузовой машине, Вайс выбрал подходящее место для тайника и на обратном пути у телефонного столба с номерным знаком 74/0012 закопал в консервной банке завернутую в кусок непромокаемой накидки, полагающейся к каждому противогазу, первую свою за время пребывания здесь шифровку и несколько портретов диверсантов.

Столб с этим номером был указан потом тайнописью в записке, предназначавшейся Бруно и вложенной в письмо к фрау Дитмар.

Так он наладил связь. Это было счастье. Теперь конец одиночеству, томительному, безысходному безделью. Ведь что бы ни делал Вайс, без надежной связи со своими все его усилия оставались втуне. Но предаваться ощущению счастья Иоганн не мог, не говоря уже о том, что это расслабляющее волю ощущение было теперь ему противопоказано.

И все-таки он допустил оплошность.

Нарисованные им портреты остальных террористов-диверсантов Вайс хранил внутри отдушины кирпичного фундамента гаража, предварительно обернув куском все той же противоипритной накидки. Вечером он просмотрел их в последний раз, собираясь на следующий день положить в тайник у телеграфного столба, и обнаружил, что изображение человека, которого диверсанты называли Хрящем, сильно потерлось на сгибах. Иоганн решил восстановить испорченный кое-где рисунок. Зажег свет в плафоне на потолке машины, сел в нее и принялся за дело. Дверцу машины он оставил открытой, чтобы услышать, если кто-нибудь войдет в гараж. И… попался.

Человек с начальственными манерами вошел в гараж в сопровождении своего шофера и охранника и сразу же увидел солдата в освещенной машине. Он и вырвал у солдата бумагу, на которой тот что-то писал.

Вайс выскочил из машины, вытянулся, замирая.

Человек в штатском удивленно разглядывал рисунок.

— Кто?

Иоганн доложил:

— Иоганн Вайс, шофер господина майора Акселя Штейнглица.

— Это кто?

Иоганн посмотрел на рисунок.

— Не могу знать.

Человек угрюмо, подозрительно уставился в глаза Вайсу.

— Кто? — повторил он.

И вдруг Иоганн ухмыльнулся и, принимая свободную, несолдатскую позу, сказал презрительно:

— Это, осмелюсь доложить, жалкая мазня. — Попросил с надеждой в голосе: — Я был бы очень счастлив показать вам мои рисунки.

Человек в штатском еще раз внимательно посмотрел на рисунок, поколебался, но все-таки вернул его Вайсу, молча сел в свою машину и уехал.

Вайсу была знакома и машина и ее шофер. Она обслуживала только одного человека — этого в штатском. Каждый раз после выезда на ней меняли номер, за короткое время дважды перекрашивали. Он понимал, что у этого человека профессиональная память и будет не так просто выкрутиться под его внимательным, как бы оценивающим душу взглядом.

И когда Вайс остался один, он знал, что и машина и ее хозяин вернутся.

Можно бежать от опасности, а можно отважно броситься ей навстречу. Вайс предпочел последнее.

Достал плотной оберточной бумаги, поставил перед собой книжку солдатского календаря с портретами фюрера, фюреров, фельдмаршалов, генералов, прусских полководцев и яростно принялся за работу теперь уже не таясь, не скрываясь ни от кого.

Жестокое опасение за судьбу своего дела и собственную судьбу, жажда искупить непростительную оплошность — вот какие музы вдохновляли Иоганна на творческий подвиг.

Он был достаточно осведомлен о направлении, свойственном искусству гитлеровской Германии.

Прежде всего парадная помпезность. Портретист мог соперничать в мастерстве лишь с гримером из морга, почтительно расписывающим лица покойников под живые, придавая им выражение величия — непременной принадлежности каждого чиновного трупа.

Блеск рыночных олеографий меркнул перед кричащими громоздкими полотнами, заключенными в массивные бронзовые рамы.

И все силы художников уходили на фотографически точное воспроизведение мундиров: талант портного был необходим так же, как талант живописца.

Но было и другое направление в портретной живописи. Сторонники первого — чиновничьего, льстивого, бюрократически педантичного — запечатлевали на портретах внешние атрибуты величия, считая высшим достижением умение воспроизводить оболочку. Приверженцы второго стремились выразить идею личности. Им казалось, что чем исступленнее, истеричнее мазня, чем больше в ней каких-то таинственных, им одним понятных мистических намеков, тем лучше она передает эмоции на лицах тех, кого они пытались изобразить, ибо они создавали не портреты, а идеи портретов, мифы. И если представители первого направления нуждались в ремесленном, но все-таки умении, то тем, кто следовал второму, всякое умение было противопоказано, и чем наглее попирались приемы, даже у маляров почитавшиеся за основу основ, тем большей значительности достигал эффект полотна.

Отсутствие времени, крайняя взволнованность и столь же крайнее отвращение к объекту — натуре — изображения толкнули Вайса на этот второй путь.

В манере условной, наглой он перерисовал с солдатского календаря портреты имперских высших деятелей и, чтобы не тратить времени на мундиры и регалии, задрапировал торсы в римские тоги, памятуя о стремлении рейсхканцлера и его приближенных подражать повадкам древних императоров.

Закончив первый комплект рисунков, Вайс отнес их в общежитие и сунул под матрац на своей койке. Второй комплект он выполнил уже в иной манере, несколько напоминающей ту, в какой были запечатлены все внешние черты субъекта по кличке «Хрящ» — черты, которые сами по себе уже являлись уликами.

Набросал головы дрессировщика собак, повара, майора Штейнглица, девицы-ефрейтора и все это также положил под матрац, предварительно припорошив каждый лист пылью.

До самого вечера Вайс не появлялся в общежитии. А когда перед сном извлек из-под матраца свои рисунки, он с радостью убедился, что его предусмотрительность на этом этапе вполне оправдана. На листах не было и следов пыли. Значит, кто-то интересовался ими. Значит, его предположение о том, что господин в штатском не оставит без внимания встречу с «художником», подтвердилась. А поскольку тем, кто занимается разведывательной деятельностью, художественное дарование весьма полезно и даже необходимо для зарисовки оборонительных объектов и топографических съемок, то у господина в штатском, который, несомненно, был профессионалом, ночная работа Вайса вызвала естественное подозрение, следствием чего был обыск.

Но портреты высших имперских лиц, выполненные в свободной манере, далекой от тех требований, которые предъявляются к мастерам разведки, могли защитить Вайса от подозрений в том, что он способен точно выполнять разведывательные задания топографической съемки.

Зарисовки же, сделанные в иной манере, плохо передавали портретное сходство и потому свидетельствовали что занятия, которым солдат отдавал часы досуга, вполне безопасны для вермахта.

Все это Вайс успел прикинуть и оценить. Но как бы ни были логичны его рассуждения, он не мог заснуть ночью. И хотя успел спрятать на следующий день нарисованные им портреты террористов-диверсантов в тайнике у дороги, тревога не покидала его.

На второй день Вайса вызвали в штабной флигель, и там среди людей в штатском он впервые за много дней увидел своего хозяина — майора Штейнглица. Вайсу приказали сходить за рисунками.

Он принес листы и аккуратно разложил на столе. Лица, которые были изображены на этих листах, требовали почтительности. И поэтому присутствующие почтительно рассматривали рисунки Иоганна, не делали никаких замечаний. Зато портреты дрессировщика, повара, девицы-ефрейтора были осмеяны.

Иоганн сам считал портреты халтурными, но все-таки кое-что в них было. И, на мгновение забывшись, он искренне огорчился пренебрежительным отношением к своему мастерству. Его искренность послужила прекрасным свидетельством бескорыстности увлечения солдата рисованием и укрепила пошатнувшееся было доверие к нему. Когда же майор Штейнглиц вспомнил, как ловко Вайс сумел найти картину Лиотара на складе «Пакет-аукциона», подозрения былиокончательно рассеяны. И все присутствующие единодушно решили, что Вайс должен написать портрет генерала фон Браухича.

Стали советоваться. И Вайс узнал, что генерал фон Браухич назначен командующим крупной группировкой и, возможно, в самые ближайшие дни посетит данное расположение, в услугах которого сейчас нуждается. Правда, непосредственно это расположение подчинено Берлину, но с Браухичем тоже приходится считаться, так как вскоре предстоит передвижение на восток вместе с его группировкой.

Вайс спросил, на каком фоне лучше изобразить Браухича, и предложил силуэт Варшавы. Кто-то из штатских рассмеялся:

— Лучше бы московский Кремль.

Но его одернули: если фюрер узнает, что Браухичу поднесли такой портрет, то это может вызвать ревнивое недовольство.

Вайс все понял и предложил изобразить Браухича на фоне знамен и оружия. С ним согласились. Тогда он напомнил, что понадобятся различные материалы — холст, краски, кисти, и ему разрешили съездить за всем необходимым в Варшаву.

Все складывалось необыкновенно удачно: дело в том, что приближалась дата, когда Иоганн, по договоренности с Центром, должен был выходить к месту встречи в Варшаве.

Через два дня (именно на исходе третьего дня и должна была состояться эта встреча) Иоганн достал велосипед и покатил в Варшаву. Не просто было уговорить начальника внешней охраны, что ехать нужно именно на велосипеде. Обер-ефрейтор хотел, чтобы Иоганна отвезли на мотоцикле. Но велосипед был единственной возможностью избавиться от сопровождающего, и Иоганн настоял на своем, ссылаясь на то, что нужно беречь горючее, предназначенное для военных целей. И даже, осмелев, обвинил обер-ефрейтора в том, что тот расточительно расходует средства обеспечения дальнейших походов вермахта.

Многие районы Варшавы были превращены карающим налетом авиации в развалины, в подобие каменоломни. Авиабомбы, как палицы, раскроили черепа домов. Этими авиадубинами гитлеровцы жаждали вышибить у поляков память об их славной, многовековой истории. Еще 22 августа 1939 года Гитлер за ужином в кругу своих приближенных обещал:

— Польша будет обезлюжена и населена немцами. А в дальнейшем, господа, с Россией случится то же самое… Мы разгромим Советский Союз. Тогда наступит немецкое мировое господство…

И Геринг, придя в восторг от этих слов, сбросил с себя мундир, вскочил полуголый на стол и, изображая дикаря, плясал на нем, и его оплывшее жиром, рыхлое, бабье тело тряслось.

Польский разведчик, которого гитлеровцы недавно задушили в той самой тюремной камере, куда бросили его правители буржуазной Польши, своевременно информировал этих последних, помимо всего прочего, и об ужине у Гитлера и о том, что на нем говорилось.

Буржуазные правители Польши предали патриота, как предали весь польский народ.

И когда Иоганн бродил среди трагических развалин, среди торчащих, будто скалы, остроконечных останков стен, он вспоминал, как в свое время вернули ему в военкомате документы. Вернули их с огорченным видом и всем другим студентам, рабочим, служащим, пожелавшим вступить добровольцами в армию. Произошло это после отказа польского буржуазного правительства пропустить через свою территорию части Красной Армии, для того чтобы защитить Польшу от угрозы внезапного нападения гитлеровского вермахта.

Агенты Гитлера довели до сведения правящих кругов Англии о готовящемся нападении на Польшу, чтобы узнать, что в этом случае будет угрожать Германии. И вот что они узнали. Будет формально объявлена война Германии. И она было объявлена. И получила название «странной войны», сидячей войны.

Так Польша была брошена под ноги фашистам в надежде облегчить Гитлеру проход на Восток — на страну социализма.

С заговором империалистов против всего человечества, осуществляющимся тайными службами с помощью самых подлых способов, боролись люди, среди которых был и Александр Белов.

Он, Александр Белов, студент, один из самых обещающих учеников академика Линева, первый интеллигент в рабочей династии Беловых, отказался от научной деятельности, от всего, что ему сулила жизнь, и ушел на фронт, как в годы гражданской войны, повинуясь долгу коммуниста, ушел воевать его отец. Это был иной фронт — фронт тайной войны. Советского разведчика Александра Белова направили сюда, в стан фашистов, для того, чтобы предвосхищать, отводить удары, нацеленные в спину его народа, и самому наносить удары по врагам в их же логове.

Силы были неравны. Иоганн был один среди врагов.

И когда он увидел Бруно, пробирающегося по тропинке, расчищенной среди варшавских развалин, его знакомую хилую фигуру, подвижное лицо с постоянной гримасой иронии над своими телесными недугами, исцелиться от которых у него никогда не хватало времени, Иоганн почувствовал то же, что чувствует выпущенный из тюрьмы узник, когда у ворот его встречает родной человек. И как ни вышколил он себя за эти месяцы, как тщательно ни готовился к этой встрече, совладать с собой он не смог и порывисто бросился к Бруно.

— Эмоции! А без эмоций можешь? — недовольно сказал Бруно.

Шагая вслед за Иоганном по узкой тропинке в развалинах, Бруно деловито бормотал своим глуховатым голосом:

— У нас там тоже начались эмоции, когда связь с тобой прекратилась. Ты несколько разбрасывался, но в общем ничего, действовал грамотно. Портреты террористов получены, пересняты, розданы опергруппам. Понравились. Талант!

Вайс остановился.

— Иди, — приказал Бруно. — Когда поменяемся местами, я буду слушать, а пока изволь меня слушать. — Проговорил тихо: — Война. Вот-вот. — Повторил строго: — Иди. Иди, не оглядывайся. Теперь о самом для тебя трудном. Война начнется — не рыпаться. Пережить спокойно, с выдержкой. Связь в первые дни будет прервана. — Вздохнул: — Да, брат, перемучайся как хочешь, но чтоб никаких эмоций, кроме преданности рейху. И ничего — понял? — ничего, только вживаться. Что бы ни было — вживаться. — Затем Бруно сообщил Вайсу все то, что ему следовало знать. С удивительной памятливостью, почти дословно передал содержание писем его родителей. Сказал, что был у них дома. Передал рекомендации руководства, добавил свои советы. Сказал: — На связь с тобой будет направлен другой товарищ. А теперь говори коротко, слушаю.

И Бруно, обойдя Вайса, зашагал чуть впереди.

Иоганн доложил обо всем, что не успел передать через тайник. И когда он, закончив служебное, хотел перейти к тому, что сегодня волновало его больше всего, — к словам Бруно о близкой войне, тропинка вывела их из развалин на площадь.

Здесь два немецких солдата разошлись — один пошел направо, другой налево. Они не знали, что им предстоит встретиться еще один, последний раз…

Вайс купил все, что было ему нужно, сел на велосипед и покатил обратно, в свое тюремное расположение. Писать портрет фон Браухича, вернее, срисовывать его с красочной обложки армейского журнала. Он бодро подкатил к железным воротам, предъявил часовым увольнительную на три часа сорок пять минут по служебному заданию. Портрет фон Браухича Вайс написал. Но фон Браухич не появился здесь. Гитлеровские войска, сосредоточенные на границе СССР, были полностью готовы к нападению. И ждали только команды фюрера.

С того дня и начались испытания Иоганна, которые потребовали от него всей силы духа, выносливости, изворотливости. Это было часто равносильно тому, чтобы самому содрать с себя заживо кожу, вывернуть ее наизнанку, снова напялить и при этом улыбаться. Делать вид, будто не испытываешь мук и все твое существо не содрогается от непреодолимой потребности сейчас, сию минуту отомстить. И отомстить не за себя, — до себя ли, когда истекает кровью твой народ!

Но он был обречен на подвиг бездействия. Убивают советских людей, а ты среди убийц, в их стане, должен послушно выполнять свой долг, ждать. Ждать, чтобы выполнить все точно в то время, которое будет предопределено волей и разумом тех, кто предотвращает тайные удары тайных сил фашизма и своей жизнью отвечает за жизнь каждого.

Глава 16

Иоганн Вайс был назначен под начало майора Штейнглица, в специальное подразделение, которому поручалось, следуя за наступающими частями вермахта, собирать на захваченной территории материалы для разведывательной и контрразведывательной службы абвера.

Подобного рода обязанности входили также в круг деятельности гестапо, и поэтому их нужно было выполнять особенно сноровисто, чтобы превзойти конкурента. Все, кого зачислили в подразделение майора Штейнглица, должны были пройти специальные подготовительные курсы.

На курсах Иоганн Вайс вместе с другими служащими абвера ознакомился с подлинными советскими документами: партийными и комсомольскими билетами, паспортами, орденскими книжками, командировочными предписаниями, служебными удостоверениями, пропусками, различного рода справками. Он также прослушал ряд лекций о структуре советских государственных учреждений, партийных организаций, системе учета, формах составления отчетов и документации.

Одну из лекций прочел по-русски — лекция переводилась на немецкий — неопределенного возраста субьект в шевиотовом костюме и пестром джемпере, обтягивающем толстое брюхо, — невозвращенец, бывший сотрудник Наркомвнешнеторга. Как узнал потом Вайс, немецкая фирма после заключения договора на поставки не только вручила ему ценные подарки, но и устроила на свой счет встречу с некоей дамой. Встреча произошла в загородном ресторане, где этого типа сфотографировали раздетым и притом в непотребной позе. И поскольку сей тип был отцом семейства и дорожил своей репутацией морально устойчивого человека, он сначала во имя спасения семейной чести пожертвовал некоторой долей ведомых ему служебных тайн, а потом, уже во имя спасения своей шкуры, пожертвовал и родиной.

И коммунист Александр Белов стоял перед этим выродком навытяжку, как полагается стоять перед учителем, и отвечал на его вопросы, как полагалось отвечать ученику. И когда тот с довольным видом заметил переводчику: «Толковый солдатик», — а переводчик сказал Вайсу: «Гут», — Вайс вежливо, благодарно улыбнулся, душевно маясь, что не может стиснуть пальцами жирную короткую шею этого своего учителя.

Несколько раз Иоганн возил майора Штейнглица в город, и, как ни странно, теперь, после общения с ненавистным ему до судорог изменником, с которым ему приходилось встречаться на занятиях, майор казался Вайсу даже симпатичным. Это был обыкновенный враг, шпион по профессии, кичащийся своим опытом тайных дел мастера, постигший все способы взламывания душ, настолько упоенный собой, что давно уже утратил способность различать тонкие оттенки человеческого поведения. И Вайсу ничего не стоило войти в еще большее доверие к Штейнглицу. Однажды он сказал:

— Господин майор, во время стоянки у резиденции рейхскомиссара ко мне в машину подсел зондерфюрер гестапо — полный блондин лет тридцати, без каких-либо особых примет. Дал сначала пачку сигарет, потом две. Пообещал в следующий раз добавить бутылку шнапса. Разрешите спросить, что ему о вас докладывать?

Все это Вайс произнес деловым, равнодушным тоном, будто ничего тут особенного нет: так полагается по службе — и только.

И хотя майор промолчал, ничего не ответил, словно не расслышал, не понял, не обратил никакого внимания, но по тому, как сощурились его глаза, как присохли к зубам губы, Иоганн установил безошибочно: слова его попали в цель.

Только в конце недели во время очередной поездки Штейнглиц осведомился небрежно:

— Ну как, встречал того парня? — и точно повторил приметы, названные Вайсом.

Иоганн в тон майору ответил небрежно:

— Видел, но уклонился от разговора, так как не получил от вас указания, что следует ему доложить.

— Ты обязан сообщать службе фюрера все, что ее интересует, — коротко заметил майор.

Вайс помедлил, соображая, что кроется за этим ходом, потом вдруг широко и добродушно ухмыльнулся:

— Господин майор, тетя учила меня: «Если твоему хозяину хорошо, то и тебе хорошо, а у того, кто меняет хозяев, нет хозяина в голове».

— У тебя умная тетя.

— Она умерла, — напомнил Вайс.

Майор сказал быстро:

— Встреться, пообещай узнать все, что его интересует. — Полез в карман, достал бумажник, протянул марки. — Это вам с ним на пиво.

— Благодарю, господин майор.

Но эксплуатировать этого вымышленного им гестаповца, чтобы помучить Штейнглица страхом и, главное, кое-что выведать о нем самом, Вайсу не довелось: на следующую ночь специальное подразделение внезапно подняли по тревоге. Вместе с другими Иоганн покинул расположение и выехал к восточной границе. Расквартировались на хуторе в районе, из которого давно уже было изгнано население. Проезжая запретную зону, Иоганн видел войсковые пехотные и моторизованные части второго эшелона: они стояли на исходных позициях. И было это 16 июня 1941 года.

Последние указания, отданные обер-ефрейтором, бывшим чиновником министерства просвещения доктором Зуппе, касались главным образом методов рассортировки документов врага. Их следовало складывать по определенной системе в защитного цвета брезентовые мешки и сундуки: партийные — в одни, государственные — в другие, экономические — в третьи и т. д. Ведра с крышками предназначались для значков, медалей, орденов, печатей, штампов. Каждый солдат получил сумку, наподобие тех, какие носят почтальоны.

Накануне отъезда подразделение пополнилось четырьмя солдатами, снабженными набором воровских инструментов и газовыми резаками для вскрытия несгораемых шкафов. «Новички» были достаточно опытны и не нуждались в особых наставлениях. Вайс убедился в этом, внезапно обнаружив вопиющий пробел в своей языковой подготовке. Оказалось, что его учителя, прекрасно знавшие все диалекты, понятия не имели о немецком воровском жаргоне, и Вайсу пришлось здесь, на месте, пополнить свое филологическое образование.

Тот же Зуппе рекомендовал, как вести себя с советскими гражданами, если понадобится получить от них сведения о месте хранения документов и их систематике. В заключение Зуппе процитировал фюрера:

— «Я освобождаю человека от унижающей химеры, которая называется совестью. Совесть, как и образование, калечит человека». — И добавил от себя: — Величие нашей свободы заключается в том, что мы освободились от таких сковывающих личность понятий, как жалость, великодушие, милосердие к противнику.

Пожилой солдат Курт Рейнхольд пренебрежительно сказал о Зуппе:

— Этот прохвост все пытается замазать свои либеральные речи в период Веймарской республики. Потом он доносил на профессоров и студентов. Это ему зачли, когда взяли в абвер.

— А ты откуда знаешь?

Рейнхольд покосился на Вайса:

— Служил швейцаром в Лейпцигском университете, ходил по его поручениям с пакетами в отделение гестапо. Значит, знаю.

В соседнем хуторе расположилось подразделение зондеркоманды СД. Вайс узнал, что солдаты этого подразделения недавно прошли практический курс обучения в концентрационных лагерях, созданных при каждом полку СС еще в феврале 1933 года.

Лагеря были трех категорий: трудовые, для «больных» и экспериментальные, где эсэсовцы обучались умению руководить и «методике подавления». Человеческий материал в лагеря поставляли чрезвычайные суды, предназначенные для того, чтобы «искоренить противников Третьей империи, главным образом коммунистов и социал-демократов».

Во всех населенных пунктах гестапо имело на каждые пять домов по осведомителю, в функции которого и входило выявление лиц, подлежащих заключению в лагерь.

Методика соответствующей обработки человеческого материала была продумана самым тщательным образом. Подробнейшие инструкции предусматривали все: имелись чертежи лагерных сооружений; статистические данные о том, какие эпидемические заболевания наиболее эффективны по числу смертельных исходов; медицинские советы, какие меры предосторожности следует соблюдать персоналу, чтобы избежать инфекции; лагерное меню, предназначенное поддерживать силы заключенных во время исполнения ими трудовых обязанностей, и специальный голодный рацион, рассчитанный на контингент, обременительный для рейха и экономики лагерного хозяйства.

Имелось указание, что в специальные лагерные блоки, где ставятся научно-исследовательские медицинские опыты, результаты которых могут оказаться полезными для сохранения здоровья граждан Третьей империи, вход посторонним лицам строжайше запрещен. И всякое оглашение методики этих опытов беспощадно карается.

Имелись схемы рвов с обозначением их отдаленности от мест заключения. Рекомендации о наиболее целесообразной укладке тел для погребения. Таблица емкостей рвов при определенной глубине и профилях. В примечании говорилось, что, поскольку Германия не признает Женевского соглашения, выработка соответствующего режима обращения с военнопленными целиком возлагается на лагерную администрацию.

В разделе «Меры наказания нарушителей лагерного распорядка» обозначено: «Самые эффективные».

Эти наставления никому из солдат не выдавались на руки.

Офицер, командующий подразделением, хранил наставление в планшете за целлулоидной прозрачной крышкой и давал прочесть каждому солдату, не выпуская планшетки из рук.

Наблюдая в эти дни за своими сослуживцами, Вайс отметил, что все они необычайно жизнерадостно настроены и довольны своей судьбой. Еще бы! Ведь они избежали службы в линейных армейских частях, и война для них безопасна: продвижение вслед за ударными частями требует только одной исполнительности и канцелярского рвения.

Некоторые даже говорили, что вообще любят путешествовать и война открыла перед ними возможность задаром повидать многие страны Европы, привезти оттуда сувениры. Что мужчине перестать воевать — все равно что женщине перестать рожать. И охотно вспоминали старую немецкую поговорку: «Король во главе Пруссии, Пруссия во главе Германии, Германия во главе всего мира».

В большинстве это были солидные, степенные люди: мелкие чиновники, лавочники, владельцы мастерских; сменив штатские костюмы на солдатские мундиры, они почувствовали себя в них вполне уютно.

Некоторые питали в свое время иллюзии, что Гитлер, как он это обещал в своих «революционных» речах начала тридцатых годов, создаст условия для процветания мелкой немецкой буржуазии за счет ущемления могущественных концернов.

Он обещал даже конфисковать крупные универмаги, чтобы разместить в них мелких торговцев. Этими обещаниями он сделал мелких торговцев и предпринимателей пылкими и страстными последователями фашизма. Но, став рейхсканцлером с помощью промышленных магнатов Германии, Гитлер так зажал мелкую буржуазию, что не только экономический кризис, но и новое законодательство вызвало тысячи крахов, и мелкие владельцы сочли это возмездием за свои легкомысленные буржуазно-революционные иллюзии. Одни из них, более прыткие, ринулись к наци, чтобы в политической шумихе поправить свои делишки, другие постарались устроиться в армию, в спецподразделения, где их социальная благонадежность служила порукой тому, что здесь они не пропадут.

Это были бюргеры в солдатских мундирах, озабоченные лишь тем, как бы с меньшими неудобствами и лишениями пройти тот победоносный путь, который предназначил им фюрер. Они давно приучили свое сознание к тому, что фашистская партия — «носительница государственной мысли». И если раньше супруги их вышивали на салфеточках добродетельные сентенции на все случаи жизни, то теперь стены их квартир были украшены затейливо вышитыми изречениями Гитлера, Геббельса, Розенберга.

И если раньше они наставляли своих детей цитатами из библии, то теперь высшим мерилом нравственности служили высказывания фюрера: «Мы вырастим молодежь резкую, требовательную и жестокую… Я хочу, чтобы она походила на молодых диких зверей».

И многие из этих неофитов, заполняя анкеты, с гордостью писали, что их сыновья выполняют свой долг перед рейхом в частях гестапо, СД, СС, абвера. Это давало отцам множество различных привилегий, в том числе и право на службу в специальном подразделении.

Майор Штейнглиц занял небольшую виллу вместе с капитаном Оскаром фон Дитрихом.

С этим человеком майора связывало давнее знакомство, почти дружба. Почти! Ибо не в его обычае было обременять свою личную жизнь закадычными друзьями, кем бы они ни были; он придерживался правила: каждый сам за себя, и никто за всех. Каждый платит за себя и уклоняется от уплаты за тарелки, разбитые другими, — этот девиз определял не только бытовые, но и моральные устои Штейнглица: для него в течение всей его жизни дружба с кем-либо была только приемом, путем к достижению цели.

Дитрих, типичный прусак, происходил из почтенного юнкерского рода. Пропорции его черепа, носа, ушей могли привести в восторг любого исследователя благородных признаков арийской расы.

Он получил не только военное, но и более широкое образование и рисковал попасть под формулу фюрера, оглашенную во время выступления в рейхстаге 30 января 1930 года: «Интеллигенция — это отбросы нации…» Но и с этой стороны ничто не угрожало капитану Оскару фон Дитриху, руководящему сотруднику отдела абвера «3Ц» — контрразведка.

Аксель Штейнглиц служил во втором отделе «Ц» — диверсии, саботаж, террор. Много лет он был исполнителем, трудягой и собственноручно выполнял черную работу. Человек невежественный, Штейнглиц в период выполнения задания мог сойти в некотором роде за образованного, проштудировав те материалы, которые подбирали ему университетские профессора, сотрудничавшие в границах своей специальности в имперской разведке. Но так же, как, вернувшись с задания, он освобождался от костюма, в котором его выполнял, так же легко он расставался и с небольшой толикой познаний, понадобившихся ему только для успешного завершения операции.

Для Штейнглица спецслужба была работой, профессией — не более. Высшим для себя достижением он считал такое положение в отделе, при котором он мог бы располагать крупной неподотчетной суммой в иностранной валюте для вознаграждения агентуры, не забывая при этом, конечно, и себя.

Для Оскара фон Дитриха работа в «3Ц»-отделе была не просто службой, профессией, даже не карьерой. Это был гармонический комплекс, в котором он нашел воплощение своих надежд, убеждений, идеалов сверхличности, свободной от духовно связывающих обычного человека наивных законов нравственности и морали. И самое значительное, что он получил, — власть, власть над людьми. Что может быть выше сладострастной игры человеческой жизнью — самой азартной из всех игр!

Аксель Штейнглиц наглотался на своем жизненном пути немало унижений от тех, кто был старше его по званию, по занимаемой должности, однако это не наложило мрачного отпечатка на его мышление.

Оскар фон Дитрих не знал подобных огорчений, но кое-что ему все же пришлось пережить. В пору юношеской зрелости он испытывал болезненную застенчивость по отношению к женщине, а когда попытался ее преодолеть, оказался бессильным. Девица, с которой он имел дело, разболтала о его недостатке, и Дитриха долго преследовала насмешливая жалость сверстников.

В военном училище он стал последователем древних патрицианских развращенных нравов и обрел покровителя в лице преподавателя фехтования, который заставил кадетов почтительно относиться к Оскару. Впрочем, особого труда это не составляло, потому что дурные наклонности бытовали в закрытых учебных заведениях Германии.

Каким-то образом об интимной дружбе с учителем узнал отец Оскара, заслуженный офицер рейхсвера, бывший адъютант кайзера. Между отцом и сыном произошел тяжелый разговор, в процессе которого сын посмел намекнуть, что сам кайзер обладал теми же склонностями, какие были у обожаемого им учителя фехтования. Кончилось все тем, что отец отказал сыну в ежемесячном пенсионе.

Чтобы не подвергаться лишениям, Оскар украл у матери кое-какие фамильные драгоценности. И, хотя его поступок не был предан гласности, Оскар, любивший мать, долго переживал свое унижение, видя ее всегда теперь испуганное, грустное лицо.

Был еще один случай в жизни Оскара фон Дитриха, воспоминание о котором и теперь, спустя много лет, заставляло его краснеть. Как-то на открытый лагерный полигон, где занимались юнкера, забрела хорошенькая беленькая козочка. Обрадовавшись развлечению, юнкера открыли по ней беспорядочную пальбу. Израненная коза сначала металась с жалобными воплями, а потом поползла, волоча перебитые задние ноги. Юнкера столпились вокруг и с любопытством следили зе ее агонией. И тут Оскар не выдержал — разрыдался.

Это было непристойно.

На офицерском совете училища Оскару пришлось выслушать справедливые упреки в том, что он опозорил училище, что его возмутительное поведение, недостойное будущего офицера, произвело самое тягостное впечатление на юнкеров. Говорили даже, что его следует отчислить из училища.

Был вызван отец; и если во время обсуждения не очень приличной дружбы с учителем фехтования отец только иронически усмехался, а потом лишил Оскара пенсиона, сказав, что юнкер, который не платит девкам на Александерплац, может жить более экономно, то теперь полковник фон Дитрих исступленно орал на сына, судорожно хватал его за лацканы мундира венозными, дряблыми пальцами и даже пытался дать пощечину.

В конце концов Оскар покаялся, и все обошлось.

После окончания училища Оскар фон Дитрих умело использовал протекцию отца для прохождения службы в армии, поступил в абвер и третий отдел избрал вначале потому, что тут была неограниченная возможность унижать других в отместку за некогда пережитые им самим унижения.

Но с годами пришел опыт, фон Дитрих, занимая все более значительные должности, убедился, что эта служба дает ему многое. Она не только избавляет от комплекса неполноценности, о чем он с большим удовлетворением вычитал у Фрейда, но и вооружает теорией превосходства сильной личности над прочими. Эту теорию он может применять на практике, отнюдь не злоупотребляя служебным положением, даже напротив: ведь, следуя своим идеалам, он тем самым как бы укрепляет мощь рейха.

И постепенно из Оскара фон Дитриха выработался тот особый тип контрразведчика, который был так чтим руководителем абвера. Мыслитель, интеллектуал, адмирал Канарис полагал, что контрразведка — это не род специальной службы, а система мировоззрения, доступная избранным. Высшей властью над людьми может обладать только тот, кто осведомлен о всех их тайных слабостях, поступках, мерзостях, а если кто-либо не поддался искушениям, то, значит, эти искушения были недостаточны или не те, какими можно соблазнить человека.

Настоящий контрразведчик, по убеждению Канариса, не должен уличать, — ему следует только копить улики против власть имущих, чтобы иметь возможность привести их в действие в тех случаях, когда кто-либо из этих людей проявит непокорность. И чем больше у него, контрразведчика, такого рода сведений, тем короче будет его путь к личной власти.

Светила генерального штаба вермахта, все ближайшее окружение Гитлера были представлены в секретной картотеке Канариса энциклопедией крови, грязи, гнусностей, каких еще не знала история. И Канарис лелеял мечту предъявить когда-нибудь каждому из этих людей соответствующую запись в своей картотеке, надеясь, что от него откупятся, предоставив ему место на вершине той пирамиды, которую они составляют.

Но вел он себя осторожно, зная, что фюрер, сам когда-то находясь в звании ефрейтора, был армейским шпионом и уже тогда сумел оценить все безграничные возможности такого рода деятельности. И теперь Гитлер, опасаясь, как бы тот, кто возглавит объединенные органы шпионажа, не захватил власть в Третьей империи, не решился сосредоточить эту могучую силу в одних руках и разделил ее между многими органами.

И Канарис совсем не обиделся, только стал действовать еще более осторожно, когда ему передали, что фюрер обозвал его «гиеной в сиропе», — это даже польстило его самолюбию разведчика.

Период тайной войны с европейскими державами давал Канарису больше возможностей сблизиться с Гитлером, чем война явная, да еще с Россией. Труд подручного доставалы улик для вынесения смертных приговоров казался ему малоизящным и столь же малоперспективным, если учесть приоритет в такого рода деятельности и гестапо, и СС, и СД, которым Гитлер оказывал особое доверие, и покровительство, и предпочтение.

Поскольку отец Оскара фон Дитриха был близок с Канарисом, капитан кое-что знал обо всем этом. Его самолюбие тоже часто страдало. Офицеры гестапо, СС, СД грубо и откровенно подчеркивали свое превосходство над сотрудниками абвера, вынужденными ограничивать поле деятельности лишь интересами вермахта, его штабов.

Худощавый до хрупкости, но не лишенный грации, чрезвычайно сдержанный в обращении, Оскар фон Дитрих даже со старшими по должности был так высокомерно, чопорно, тонко и леденяще вежлив, что это давало ему возможность в любых обстоятельствах сохранять достоинство и неуличимо унижать других. В сущности, он был фантазер: воображал себя гением, поправшим все человеческое, высоко стоящим над теми, компрометирующим материалом о которых он располагал.

И, глядя прозрачными голубыми, почти женскими глазами на старшего и по званию и по должности армейского офицера, беседуя с ним о чем-нибудь отвлеченном, Дитрих наслаждался своей незримой властью, так как обладал информацией, которая могла в любой момент обратить этого офицера в солдата или даже в мишень для упражнений дежурного подразделения гестапо.

Несмотря на то что майор Штейнглиц был старше по званию, он относился к капитану Дитриху как подчиненный. Это было просто непроизвольное преклонение плебея перед аристократом, неимущего — перед имущим. И это была еще тайная надежда на протекцию Дитриха.

Никакая нацистская пропаганда не смогла вышибить из трезвых мозгов Штейнглица убеждения, что истинные правители гитлеровской Германии, так же как и Германии всех времен, — промышленные магнаты и высший офицерский корпус: это было вечным, неизменным. А нацисты — что ж, они очистили Германию от коммунистов, социалистов, профсоюзов, либералов, от грозной опасности смыкающегося в единую силу рабочего класса — проделали работу мясников.

И хотя фюрер — вождь фашистов и глава рейха, но если рейх — Третья империя, то Гитлер — император, такой же, как кайзер. И, как у кайзера, его опора — магнаты, богачи, крупные помещики, военная элита.

Так думал своим мужицким умом Штейнглиц и дальновидно услужал представителю военной элиты, капитану Оскару фон Дитриху. И когда, например, Оскар разбил патефонную пластинку с любимой своей песенкой «Айне нахт ин Монте-Карло», Штейнглиц мгновенно вызвался добыть в отделе пропаганды другую.

Глава 17

Было теплая, ясная, июньская ночь. Глянцевитая поверхность прудов отражала и луну, и звезды, и синеву неба. Горько и томительно пахли тополя. А с засеянных полей, заросших сурепкой, доносился нежный медовый запах. Иоганн не торопясь вел машину по серой, сухой, с глубоко впрессованными в асфальт следами танков дороге.

Проехали длинную барскую аллею, исполосованную тенями деревьев, потом снова пошли незапаханные пустыни полей, а дальше начались леса, и стало темно, как в туннеле.

Иоганн включил полный свет, и тут впереди послышалась разрозненная пальба, крики и глухой звук удара, сопровождаемый звоном стекла.

Фары осветили уткнувшийся разбитым радиатором в ствол каштана автомобиль.

Два офицера войск связи — один с пистолетом, другой с автоматом в руках, — бледные, окровавленные, вскочили на подножку и потребовали, чтобы Вайс быстрее гнал машину.

Вайс кивком указал на Штейнглица.

Майор сказал небрежно:

— Сядьте. И ваши документы.

— Господин майор, каждая секунда…

— Поехали, — Сказал Штейнглиц Вайсу, возвращая документы офицерам. Спросил: — Ну?

Офицеры связи, все так же волнуясь и перебивая друг друга, объяснили, что произошло.

Несколько часов назад какой-то солдат забрался в машину с полковой рацией, оглушил радиста и его помощника, выбросил их из кузова, а потом, угрожая шоферу пистолетом, угнал машину. Дежурные станции вскоре засекли, что где-то в этом районе заработала новая радиостанция, передающая открытым текстом на русском языке: «Всем радиостанциям Советского Союза двадцать второго июня войска фашистской Германии нападут на СССР…»

На поиски станции выехали пеленгационные установки, на одной из них были эти офицеры. Вскоре на шоссе они увидели похищенный грузовик и стали преследовать его, сообщив об обнаружении в эфир, но на повороте их машина по злой воле шофера или по его неопытности врезалась в дерево.

Иоганн вынужден был прибавить скорость. Офицер, который сел рядом с ним, взглядывал то на спидометр, то на дорогу и, видимо, не случайно уперся в бок Иоганна дулом автомата.

Азарт захватил и Штейнглица, и он тоже тыкал в спину Иоганна стволом «вальтера».

Через некоторое время впереди показался грузовик-фургон, в каких обычно размещались полковые радиоустановки, и хотя это было пока бессмысленно, связисты и Штейнглиц выставили оружие за борт машины и стали отчаянно палить вслед грузовику.

На подъеме грузовик несколько замедлил скорость. Машина Вайса стала неумолимо настигать его.

И тогда Иоганн решил, что тоже устроит аварию и тоже на повороте, но постарается сделать это более искусно, чем погибший шофер: врежет машину не в дерево, а в каменные тесаные столбики ограждения. Достаточно смять крыло, и уже нужно будет остановиться, чтобы или сорвать его, или исправить вмятину над передним колесом, а грузовик за эти секунды преодолеет подъем.

Он уже нацеливался половчее выполнить задуманное, как вдруг их опередил бронетранспортер. Из скошенного стального щита над ветровым стеклом судорожно вырывалось синее пулеметное пламя.

Авария уже не поможет. Иоганн помчался на бешеной скорости, но транспортер не дал обогнать себя: пулеметные очереди веером прошивали дорогу, и Иоганн не решился подставить свою машину под пули. Пулеметная пальба сливалась с ревом мотора.

И вскоре заскрежетали об асфальт металлические диски колес с пробитыми шинами, раздался грохот, и грузовик упал под откос. Все было кончено.

Иоганн затормозил на том месте, где потерявший управление грузовик разбил ограждение из толстых каменных тумбочек и рухнул с шоссе в овраг, заросший кустарником.

Теперь он лежал на дне оврага вверх колесами. Дверцы заклинило, и извлечь шофера из кабины не удалось. Штейнглиц воспользовался рацией на транспортере, чтобы сообщить капитану Дитриху о происшествии, касающемся того как контрразведчика.

Иоганн предложил перевернуть грузовик с помощью транспортера. Водитель решительно возразил: сказал, что при такой крутизне спуска это невозможно и он не хочет стать самоубийцей.

Вайс обратился к Штейнглицу:

— Разрешите?

Майор медленно опустил веки.

Приняв этот жест за согласие, Вайс отстранил водителя, влез в транспортер и захлопнул за собой тяжелую стальную дверцу. То ли для того, чтобы избавить от страданий человека, сплющенного в кабине грузовика, то ли для того, чтобы оказаться одному в этой мощной вооруженной двумя пулеметами машине с тесным, как гроб, кузовом, — он сам не знал, зачем…

Едва он начал спуск, как почувствовал, что эта многотонная махина уходит из повиновения. Вся ее стальная тяжесть как бы перелилась на один борт, словно машину заполняли тонны ртути, и теперь эта ртуть плеснулась в сторону, и ничем не удержать смертельного крена. И когда, выключив мотор, Иоганн рванул машину назад, эта жидкая стальная тяжесть тоже перелилась назад. Еще секунда — и машина начнет кувыркаться с торца на торец, как чурбак. А он должен заставить ее сползти медленно и покорно, чуть елозя заторможенными колесами в направлении, обратном спуску. Борясь с машиной, Иоганн проникался все большим и большим презрением к себе. Зачем он вызвался? Чтобы по-дурацки погибнуть, да? Или покалечиться? Он не имел на это права. Если с ним что-либо случится, это будет самая бездарная растрата сил, словно он сам себя украл из дела, которому предназначен служить. И чем большее презрение к себе охватывало его, тем с большей яростью, исступлением, отчаянием боролся он за свою жизнь.

Иоганн настолько изнемог в этой борьбе, что когда, казалось, последним усилием все же заставил транспортер покорно сползти на дно оврага, он едва сумел попасть в прыгающие губы сигаретой.

Тем временем к месту происшествия подъехал Дитрих и два полковника в сопровождении охраны. И санитарная машина.

Иоганн и теперь не уступил места водителю транспортера. И когда за грузовик зацепили тросы и мощный транспортер перевернул его, Иоганн подъехал поближе и, не вылезая на землю, стал наблюдать за происходящим.

Солдаты, толкая друг друга, пытались открыть смятую дверцу. Иоганн вышел из транспортера, вскочил на подножку грузовика с другой стороны, забрался на радиатор и с него переполз в кабину, так как лобовое стекло было разбито. Человек, лежащий здесь, не проявлял признаков жизни. Иоганна даже в дрожь бросило, когда он коснулся окровавленного скрюченного тела. Солдаты, справившись наконец с дверью, помогли отогнуть рулевую колонку и освободить шофера. Изломанное, липкое тело положили на траву. Лоскут содранной со лба кожи закрывал лицо шофера.

Штейнглиц подошел, склонился и аккуратно наложил этот лоскут на лоб искалеченному человеку. И тут Иоганн увидел его лицо. Это было лицо Бруно.

Водитель транспортера направил зажженные фары на распростертое тело.

Санитары принесли носилки, подошел врач с сумкой медикаментов.

Но распоряжались тут не полковники, а представитель контрразведки капитан Дитрих. Дитрих приказал обследовать раненого здесь же, на месте.

Врач разрезал мундир на Бруно. Из груди торчал обломок ребра, пробивший кожу. Одна нога вывернута. Кисть руки размозжена, расплющена, похожа на красную варежку.

Врач выпрямился и объявил, что этот человек умирает. И не следует приводить его в сознание, потому что, кроме мучений, это ему ничего не принесет.

— Он должен заговорить, — твердо сказал Дитрих. И, улыбнувшись врачу, добавил: — Я вам очень советую, герр доктор, не терять времени, если, конечно, вы не хотите потерять нечто более важное.

Врач стал поспешно отламывать шейки ампул, наполнял шприц и снова и снова колол Бруно.

Дитрих тут же подбирал брошенные, опорожненные ампулы. Врач оглянулся. Дитрих объяснил:

— Герр доктор, вы позволите потом собрать небольшой консилиум, чтобы установить, насколько добросовестно вы выполнили мою просьбу?

Врач побледнел, но руки его не дрогнули, когда он снова вонзил иглу в грудь Бруно. Иоганну показалось, что колол он в самое сердце.

Бруно с хрипом вздохнул, открыл глаза.

— Отлично, — одобрительно заметил врачу Дитрих. Приказал Штейнглицу: — Лишних — вон… — Но врача попросил: — Останьтесь. — Присел на землю, пощупав предварительно ее ладонью, пожаловался: — Сыровато.

Штейнглиц снял с себя шинель, сложил и подсунул под зад Дитриху. Тот поблагодарил кивком и, склонясь к Бруно, сказал с улыбкой:

— Чье задание и кратко содержание передач. — Погладил Бруно по уцелевшей руке. — Потом доктор вам сделает укол, и вы абсолютно безболезненно исчезнете. Итак, пожалуйста…

Вайс шагнул к транспортеру, но один из полковников, подкинув в руке пистолет, приказал шепотом: «Марш!» — и даже проводил его к дорожной насыпи. Уже оттуда он крикнул охранникам:

— Подержите-ка парня в своей компании!

Самокатчики в кожаных комбинезонах спустились за Вайсом, привели на шоссе, усадили в мотоцикл и застегнули брезентовый фартук, чтобы он не мог в случае чего сразу выскочить из коляски.

В ночной тиши был хорошо слышен раздраженный голос Дитриха:

— Какую ногу вы крутите, доктор? Я же вам сказал — поломанную! Теперь в другом направлении. Да отдерите вы к черту эту тряпку! Пусть видит… Пожалуйста, еще укол. Великолепно. Лучше коньяку. А ну, встаньте ему на лапку. Да не стесняйтесь, доктор! Это тонизирует лучше всяких уколов.

Иоганн весь напрягся, ему чудилось, что все происходит не там, на дне оврага, а здесь, наверху… И казалось, в самые уши, ломая черепную коробку, лезет невыносимо отвратительный голос Дитриха. И не было этому конца.

Вдруг все смолкло. Тьму озарил костер, запахло чем-то ужасным.

Иоганн рванулся, и тут же в грудь ему уперся автомат. Он ухватился было за ствол, но его ударили сзади по голове.

Иоганн очнулся, спросил:

— Да вы что? — И объяснил, почему хочет вылезти из коляски.

Один из охранников сказал:

— Если не можешь терпеть — валяй в штаны! — И захохотал. Но сразу, словно подавился, смолк.

Через некоторое время на шоссе вылезли полковники, Дитрих и Штейнглиц.

Дитрих попрощался:

— Спокойной ночи, господа! — И направился к машине.

Самокатчики освободили Вайса.

— Едем! — приказал Штейнглиц, едва Иоганн сел за руль.

Оба офицера молчали. Тишину нарушил Дитрих — пожаловался капризно, обиженно:

— Я же его логично убеждал…

Штейнглиц спросил:

— Будешь докладывать?

Дитрих отрицательно качнул головой.

— А если те доложат?

Дитрих рассмеялся.

— Эти армейские тупицы готовы были лизать мне сапоги, когда я предложил свою версию. Что может быть проще: пьяный солдат угнал машину и потерпел аварию.

— Зачем так? — удивился Штейнглиц.

— А затем, — назидательно пояснил Дитрих, — что, если допустим, советский разведчик дерзко похитил полевую рацию и передал своим дату начала событий, полковникам не избежать бы следствия.

— Ну и черт с ними, пусть отвечают за ротозейство! Ясно — это советский разведчик.

— Да, — сухо проговорил Дитрих. — Но у меня нет доказательств. И к чему они, собственно?

— Как к чему? — изумился Штейнглиц. — Ведь он же все передал!

— Ну и что ж! Ничего теперь от этого уже не изменится. Армия готова для удара, и сам фюрер не захочет отложить его ни на минуту.

— Это так, — согласился Штейнглиц. — А если красные ответят встречным ударом?

— Не ответят. Мы располагаем особой директивой Сталина. Он приказал своим войскам в случае боевых действий на границе оттеснить противника за пределы демаркационной линии и не идти дальше.

— Ну, а если…

— Если кому-нибудьстанут известны эти твои идиотские рассуждения, — строго оборвал майора Дитрих, — знай, что у меня в сейфе будет храниться их запись.

— А если я донесу раньше, чем ты?

— Ничего, друг мой, у тебя не выйдет. — Голос Дитриха звучал ласково.

— Почему?

— Твоя информация мной сейчас уже принята. Но не сегодняшним числом, и за ее злоумышленную задержку тебя расстреляют.

— Ловко! Но почему ты придаешь всему этому такое значение?

Дитрих ответил томно:

— Я дорожу честью третьего отдела «Ц». У нас никогда не было никаких промахов в работе, у нас и сейчас нет никаких промахов. И не будет.

Штейнглиц воскликнул горячо, искренне:

— Оскар, можешь быть спокоен — я тебя понял!

— Как утверждает Винкельман, спокойствие есть качество, более присущее красоте. А мне нравится быть всегда и при всех обстоятельствах красивым… — И Дитрих снисходительно потрепал Штейнглица по щеке.

Светало. Небо в той стороне, где было родина Иоганна, постепенно все больше и больше озарялось восходящим солнцем. Теплый воздух лучился блеском и чистотой. Через спущенное стекло в машину проникал нежный, томительный запах трав.

Иоганн автоматически вел машину. Его охватило мертвящее оцепенение. Все душевные силы были исчерпаны. Сейчас он обернется и запросто застрелит своих пассажиров. Потом придет в подразделение и снова будет стрелять, стрелять, только стрелять! Это — единственное, что он теперь в состоянии сделать, единственное, что ему осталось.

Рука Иоганна потянулась к автомату, и тут он как бы услышал голос Бруно, его последний завет: «Что бы ни было — вживаться. Вживаться — во имя победы и жизни людей, вживаться».

Да и чего Иоганн добьется своим малодушием? Нет, это не малодушие, даже предательство. Бруно не простил бы его.

Если б случилось чудо, и Бруно остался жив, и его бы попросили оценить свой подвиг, самое большее, что он сказал бы: «Хорошая работа», «Хорошая работа советского разведчика, заполнившего свои служебные обязанности в соответствии с обстановкой». Он бы так сказал о себе, этот Бруно.

Но почему Бруно? У этого человека ведь есть имя, отчество, фамилия. Семья в Москве — жена, дети. Они сейчас спят, но скоро проснутся, дети будут собираться в школу, мать приготовит им завтрак, завернет в вощеную бумагу, проводит детей до дверей, потом и сама уйдет на работу.

Кто ее муж? Служащий. Часто уезжает в длительные командировки. Все знают: должность у него небольшая, скромная. Семья занимает две комнатки в общей квартире. К младшему сыну переходит одежда от старшего, а старшему перешивают костюмы и пальто отца. И когда такие, как Бруно, погибают так, как погиб он, родственников и знакомых оповещают: скоропостижно скончался — сердце подвело. И все. Даже в «Вечерней Москве» не будет извещения о смерти.

Но на смену этому времени должно же прийти другое время. Пройдет много, очень много лет, прежде чем дети чекиста смогут сказать: «Отец наш…» И рассказ их прозвучит как легенда, странная, мало правдоподобная, невероятная легенда о времени, когда это называлось просто: работа советского разведчика в тылу врага.

Но не потом, а сейчас, сразу же изучат соратники погибшего обстоятельства его смерти. Для них его смерть — рабочий урок, один из примеров. И если все, до последнего вздоха, окажется логичным, целесообразным, запишут: «Коммунист такой-то с честью выполнил свой долг перед партией и народом».

Но этот человек, которого звали Бруно, — советский гражданин. Разве нет у него имени, отчества, фамилии?

Где они, имена тех чекистов-разведчиков, которые отдали жизнь, как отдал ее Бруно, чтобы предупредить Родину об опасности? Где они, их имена? А ведь были люди, которым меньше повезло, чем Бруно. Их смерть была медленной. Хорошо продуманные пытки, которые они выносили, тянулись бесконечно долгие месяцы. А когда гестаповцам случалось иной раз и переусердствовать и приближалась смерть-избавительница, светила медицинской науки снова возвращали этих мучеников к жизни, что было ужаснее самой лютой смерти. И все время, пока тела их терзали опытные палачи, удары затихающего пульса глубокомысленно и сосредоточенно считали гестаповские медики. Сотой доли этих смертных мук не перенес бы и зверь, а они переносили. Переносили и знали, что этот последний их подвиг останется безвестным, никто из своих о нем не узнает. Никто. Гестапо умерщвляло медленно и тайно. И мстило мертвым, устами засланных предателей клевеща на них. И гестаповцы предупреждали свои жертвы об этом — о самой страшной из всех смертей, которая ожидает их после смерти. Не знаю, из какого металла или камня нужно изваять памятники этим людям, ибо нет на земле материала, по твердости равного их духу, их убежденности, их вере в дело своего народа.

Бруно! Иоганн вспоминал, как он подшучивал над своими недомоганиями, болезненностью, хилостью. Да, он был хилый, подверженный простуде, с постоянно красным от насморка носом. В каких же чужеземных казематах была когда-то выстужена кровь этого стойкого чекиста? А постоянные боли в изъязвленном тюремными голодовками желудке?

Плешивый, тощий, вечно простуженный, со слезящимися глазами, с преждевременными морщинами на лице, и в то же время подвижный и жизнерадостный, насмешливый. Как же все это не вяжется с представлением о парадно-рыцарском облике героя! А конфетки, которые он всегда сосал, утверждая, что сладкое благотворно действует на нервную систему? Бруно! Но ведь он не Бруно. Может, он Петр Иванович Петухов? И когда он шел к себе на работу по улице Дзержинского, невозможно было отличить его от тысяч таких же, как и он, прохожих.

И он, как другие сотрудники, многосемейные «заграничники», получая задание, рассчитывал на командировочные, чтобы скопить на зимнее пальто жене, и на прибавление к отпуску выходных дней, не использованных за время выполнения задания. Зарплата-то как у военнослужащего, плюс за выслугу лет, как у шахтеров или у тех, кто работает во вредных для здоровья цехах.

Только, знаете ли, в знатные люди страны, как бы он там у себя ни работал, какие бы подвиги ни совершал, ему не попасть: не положено.

Объявят в приказе благодарность. Даже носить награды не принято. Не тот род службы, чтобы афишировать свои доблести, привлекать к себе внимание посторонних.

Уважение товарищей, таких же чекистов, сознание, что ты выполнил свой долг перед партией, перед народом, — вот высшая награда разведчику.

Иоганн знал, что если представится возможность, он кратко сообщит в Центр: «Посылая радиограммы о сроках нападения на СССР, погиб Бруно. Противник данными о нем не располагает». И все. Остальное — «беллетристика», на которую разведчику потом указывают, как на растрату отпущенного на связь времени.

Иоганн снова и снова анализировал все, что было связано с подвигом Бруно. Нет, не случайно Бруно оказался поблизости от их расположения. Он, вероятно, предполагал, что Иоганн способен на опрометчивый поступок и, узнав о дате гитлеровского нападения, может себя провалить, если поступит так, как поступил Бруно. Иоганн проник в самое гнездо фашистской разведки. Бруно это не удалось, и поэтому он счел целесообразным выполнить то, что было необходимо выполнить, и погибнуть, а Иоганна сохранить. Бруно, наверное, рассчитывал, что о похищенной рации станет известно Иоганну и тот поймет, что информация передана.

Иоганн не знал, что Бруно хотел взорвать машину, чтобы не попасть в руки фашистов, но не успел: пуля перебила позвоночник, парализовала руки и ноги. Это не оплошность — стечение обстоятельств. И когда выворачивали сломанную ногу, топтали раздавленную кисть руки, жгли тело, он почти не ощущал боли. Никто не знал этого. Знал только Бруно. Боль пришла, когда задели его сломанный позвоночник. Она все росла и росла, и он не мог понять, как еще живет с этой болью, почему она бессильна убить его, но ни на секунду не потерял сознания. Мысль его работала четко, ясно, и он боролся с врагом до самого последнего мгновения. Умер он от паралича сердца. Сознание Бруно все выдержало, не выдержало его усталое, изношенное сердце.

Иоганн снова увидел лицо Бруно с откинутым лоскутом кожи, его внимательный оживший глаз словно беззвучно доложил Иоганну: «Все в порядке. Работа выполнена». Именно «работа». «Долг» он бы не сказал. Он не любил громких слов. «Работа» — вот самое значительное из всех слов, которые употреблял Бруно.

— Эй, ты! — Дитрих ткнул Вайса в спину. — Что скажешь об аварии?

Иоганн пожал плечами и ответил, не оборачиваясь:

— Хватил шнапсу, ошалел. Бывает… — И тут же, преодолевая муку, медленно, раздельно добавил: — Господин капитан, вы добрый человек: вы так старались спасти жизнь этому пьянице.

Да, именно эти слова произнесли губы Иоганна. И это было труднее всего, что выпало на его долю за всю, пусть пока недолгую, жизнь.

— Хорошо, — сказал Дитрих. И в зеркальце Иоганн увидел, как он толкнул локтем Штейнглица. Потом Дитрих повторил еще раз: — Все хорошо. Отлично.

Штейнглиц заметил не без зависти:

— У тебя истинно аналитический ум, ты все учел.

— Ум — хорошо, — сказал Дитрих. — А хороший аппетит — еще лучше. — Объявил: — Однако я проголодался.

Они подъехали к хутору. Вайс остановил машину возле виллы и по приказанию Дитриха пошел разыскивать повара.

Наступил день, светило солнце, служащие спецподразделения чистили у колодца зубы, умывались, брились, наклонившись над тазами. В нижнем белье, в трусах, они совсем не походили на солдат. Многие вышли в домашних теплых туфлях из клетчатого сукна, на войлочной подошве. Пахло туалетным мылом, мятной зубной пастой, одеколоном. И нужно было жить, улыбаться, разговаривать, как будто ничего не произошло и не было этой ночи, никогда не было на свете Бруно…

Глава 18

Фашистская Германия точно рассчитала, умело выбрала момент нападения на Советский Союз. Мощный сосредоточенный удар потряс страну.

И было неверно изображать рейхсканцлера Адольфа Гитлера только бесноватым истериком-психопатом, как это делают теперь, стараясь перещеголять друг друга, его единомышленники по службе в бундесвере. Многие полезные для германского милитаризма стратегические идеи Гитлер заимствовал у выдающихся государственных деятелей таких могучих империалистических держав, как США, Великобритания, Франция.

Они не только поощряли Гитлера в его стремлении нанести главный удар на Восток, но и любезно предоставили ему денежные займы, стратегические материалы, оказывали содействие советами.

Альфред Розенберг на обеде, данном в его честь в Лондоне, куда он прибыл по личному поручению Гитлера, отвечая на любезность любезностью, обещал: «Германия уничтожит большевиков с полного одобрения и по поручению Европы».

И надо думать, что Гитлер не уступал в хитрости многим главам великих империалистических государств, если сумел заставить их авансом, в счет оплаты за будущее уничтожение Страны Советов, заплатить фашистской Германии целыми европейскими странами.

Эта способность совершать международные сделки объясняет то обстоятельство, что не случайно именно на него, а не на кого-нибудь иного, империалистические державы возлагали свои самые сокровенные надежды.

Вначале Гитлер не чуждался скромной роли наемного убийцы, он всячески старался изобразить, что руководствуется якобы одними лишь политическими мотивами и намерен направить свои действия только против одного народа — советского. Но когда великие державы выплатили ему вперед всю европейскую наличность и Франция стыдливо обнажила перед германским империализмом свои государственные границы, Гитлер, ничем уже не удерживаемый от соблазна, за пять недель сломил тщетное сопротивление и овладел и Францией, деликатно оставив правительству Виши прелестный уголок на юге страны для неги и размышлений о превратностях судьбы.

Поражение в Дюнкерке английского экспедиционного корпуса знаменовало закат мощи британских сухопутных армий. И из туманного неба на Лондон беспощадно посыпалась лавина немецких авиабомб.

Отнюдь не из милосердия, а побуждаемый общностью империалистической идеологии и интересов, Гитлер направил 10 мая 1941 года в Лондон своего заместителя Гесса со снисходительным предложением заключить мир.

Правящие круги Англии вынуждены были тогда уклониться от сговора с фашистской Германией, как ни был он соблазнителен. Ведь взамен военного поражения они понесли бы тяжкое экономическое поражение, и не от кого-нибудь, а от своих главных конкурентов на мировом рынке — германских промышленных магнатов. Кроме того, даже если бы они и пожертвовали рыночными интересами, в те времена уже нельзя было не считаться с английским народом, ненависть к фашизму которого могла обрушиться на голову правительства, капитулировавшего перед Гитлером.

По свидетельству фельдмаршала Вильгельма Кейтеля, «планируя нападение на СССР, Гитлер исходил из того, что Россия находится на стадии создания собственной военной промышленности, и этот процесс еще не закончен, а кроме того, Сталин в 1937 году уничтожил лучшие кадры своих высших военачальников».

И это и еще многое другое внушило генеральному штабу вермахта непоколебимую уверенность в том, что детально разработанный и тайно размноженный всего в девяти экземплярах план нападения на Советский Союз, план «Барбаросса», — высшее достижение германского военного гения.

Войну против СССР гитлеровские стратеги рассчитывали провести за шесть — восемь недель и, во всяком случае, при любых обстоятельствах закончить к осени 1941 года.

Германские военные силы, тайно сосредоточенные на границах Советского Союза, в то время были самыми могучими, самыми высокооснащенными и самыми опытными из всех армий мира.

Фашистская Германия, упоенная военными победами, после того как гестапо просеяло трудовое население страны сквозь тюремные решетки, а лучших сынов народа бросило в концентрационные лагеря, кладбищенские пространства которых заняли значительные жизненные пространства, — эта Германия была надежным тылом, надежной опорой вермахта.

Уже к лету 1940 года под контролем фашистской Германии и Италии оказались страны с населением около 220 миллионов человек, и все экономические ресурсы этих стран направлялись на усиление мощи германской военной машины.

8 июля 1941 года Гитлер отдал приказ: «Москву и Ленинград сровнять с землей, чтобы полностью избавиться от населения этих городов и не кормить его в течение зимы…» «Что касается Москвы, — разъяснял Гитлер, — это название я уничтожу, а там, где находится сегодня Москва, я создам большую свалку». О населении директива его была столь же короткой и ясной: «Славяне должны стать неисчерпаемым резервом рабов в духе Древнего Египта или Вавилона. Отсюда должны поступать дешевые сельскохозяйственные и строительные рабочие для германской нации господ».

22 июня 1941 года, около четырех часов утра, на рассвете, гитлеровские полчища напали на СССР.

Началась Великая Отечественная война советского народа. Она длилась 1418 дней и ночей.

Во втором эшелоне вместе со штабами, службами тыла, хозяйственными взводами, ротой пропаганды, медицинскими батальонами, кухнями, трофейными командами продвигалось и подразделение майора Штейнглица.

Жарко, душно, пыльно…

По обе стороны шоссе горели деревни, леса, хлеб на полях, сама земля. И казалось, не от солнца эта жара, а только от пылающих пожарищ.

И когда колонна почему-либо останавливалась и смолкал шум моторов, то сразу наступала глухая, словно на дне пропасти, тишина, и слышно было только сухое потрескивание пламени, шуршание, да глухо рушились горящие бревна…

Небо было чистое, прозрачное, светящееся, и ритмично, через точные промежутки времени, его как бы разрезал вдоль металлический гул низко летящих плотным строем бомбардировщиков, и по земле скользили их серые плавучие тени. Но бомбардировщики пролетали, и снова все вокруг обволакивала вязкая, как расплавленное стекло, тишина.

У переправы колонны остановились. Все вышли из машин, разминались, отряхивались от пыли.

Здесь тянулась оборонительная полоса, по-видимому недостроенная: валялись лопаты, кирки, бочки с цементом, бревна для накатов, пучки арматуры. И трупы. Множество трупов. Траншеи всюду пересечены оттисками танковых гусениц, — значит, исход боя решила моторизованная часть.

Военнослужащие тыловых подразделений с тем пренебрежением к мертвецам, на какое способны лишь люди, сумевшие изворотливо избежать опасностей фронта, жадной толпой бросились смотреть на убитых большевиков.

Пожалуй, только один майор Штейнглиц с опытным видом деловито осматривал трупы и ворочал их, чтобы убедиться в правильности своих умозаключений.

У большинства убитых он обнаружил множественные ранения, даже тяжелораненых перевязывали здесь же, на поле боя, и по нескольку раз. Значит, и раненые не покидали позиций, продолжали бой, не уходили в тыл.

Судя по документам, которые Штейнглиц вынул из карманов убитых, это были солдаты, не прослужившие еще и года.

Возле ручного пулемета лежал на боку солдат, голова его вдавлена в землю, обрубок левой руки толсто перебинтован и у плеча стянут жгутом из телефонного провода в черной резиновой оболочке. А вот еще один, тоже без руки, а в зубах, как сигарета из меди, блестит взрыватель. Между колен — граната, так и склонился над ней…

И все они, настигнутые смертью, замерли, оцепенели, как бы остановив движение времени, запечатлев своими недвижимыми телами самое напряженное мгновение боя.

Женщина с санитарной сумкой через плечо, с разорванными пачками патронов в судорожно сжатых руках, лежит щекой на винтовке, и кто-то бесстыдно задрал подол ее юбки.

Одни мертвецы в окопах, другие впереди, за бруствером, но нет ни одного позади окопов, в ходах сообщения, в недостроенных блиндажах.

В капонире, куда, очевидно, сносили обеспамятевших раненых, — груда мертвых тел. Штейнглиц понял: раздраженный потерями немецкий офицер не стал удерживать солдат от расправы…

Вернувшись в машину, майор к своему обычному «поехали» добавил:

— Не нравятся мне эти русские. — И объяснил: — Вести бой с превосходящими силами, не располагая элементарными условиями для обороны, могут только исступленные фанатики.

Через несколько километров они увидели на полуобгорелом пшеничном поле разбитые советские танки «Т—26», вооруженные одними пулеметами. Вести на таких машинах танковый бой — все равно что в древних рыцарских доспехах вступить в поединок с орудийным расчетом.

Но среди этих стальных трупов были и два немецких танка. Видно, не случайно советские танки столкнулись с ними, таранили их, воспламенив горючим из лопнувших баков.

Штейнглиц заметил вскользь:

— Русские не только умеют делать свои машины, но и водить их. — Долго смотрел в окно на бесконечные поля пшеницы, сказал с одобрением: — О, здесь богатые имения, я таких не видел в Европе. Интересно, где сейчас их владельцы? — Посмотрел на часы: — Время обеденное, у меня разыгрался аппетит. — И приказал Вайсу остановиться в ближайшей деревне, узнать, где ее староста, чтобы умыться, пообедать и отдохнуть у него.

Эта деревня горела, как и все другие деревни, но никто из немногих оставшихся тут жителей не пытался загасить пламя.

Майор вышел из машины, подошел к старику, копавшему яму в палисаднике, и объяснил жестами, что хочет пить. Старик понял, воткнул лопату в землю и так спокойно и медленно вошел в горящую хату, будто это был не огонь, а только огненно-яркий свет.

Он вернулся с ковшом и подал его Штейнглицу. Тот поднес ковш к губам, отпил с наслаждением и тут увидел лежащую на краю ямы мертвую молодую женщину.

Старик поплевал на ладони, продолжая копать землю.

Майора ужаснула мысль, что вода отравлена, но тут же, по свойственной ему логике мышления, он отогнал эту мысль как вздорную: откуда у старика яд, и потом он так спокойно ведет себя…

Штейнглиц вынул сигареты, предложил старику. Тот взял машинально, тяжело опираясь грудью на ручку лопаты, и, глядя лучистыми, какими-то детски-грустными глазами, показал на яму:

— Вот, внучку хороню. Вы ее убили, значит. Понял? Вы!

Штейнглиц решил, что он просит еще сигарет, и снова вынул из кармана пачку, достал одну сигарету, протянул старику. Тот положил ее про запас за ухо и таким же воркующим голосом сказал:

— Ты, немец, видать, добрый, но все равно я вас резать буду. Я теперь человек немилосердный, непрощающий.

Майор принял эти слова за выражение благодарности и потрепал старика по плечу, а потом повернулся, чтобы идти к машине. И тут старик, как топор, вознес лопату ребром над головой Штейнглица.

Майора спасло только то, что он в этот момент поскользнулся на глине, выброшенной из ямы. Лопата рассекла воздух и вонзилась в доски, приготовленные для могилы.

Засовывая дрожащими руками пистолет обратно в кобуру, майор влез в машину и, несмотря на духоту, поднял с обеих сторон стекла, будто защищаясь ими. Он даже не позволил Вайсу счистить глину со своего мундира. Приказал скорее ехать в штаб ближайшей части СС, чтобы потребовать расправы над всеми жителями деревни за покушение на его жизнь.

Но Вайс позволил себе высказать предположение, что старик, наверное, просто обиделся: ведь майор вылил на землю воду, не допив ее до конца, а здешние жители считают это самым страшным оскорблением своему дому.

— Да? — удивился Штейнглиц. — Какая дикость!

Сожалел ли Иоганн о том, что старик не убил Штейнглица? Нет. Если б это случилось, он утратил бы канал для проникновения в службу абвера. И Вайс решил, что будет удерживать майора от небезопасных путешествий. Сейчас Штейнглиц был ему особенно нужен. Только сохранив ему жизнь, сделав его орудием поражения тайной фашистской службы, Иоганн сможет отомстить за смерть этого старика с глазами ребенка.

И он сказал совершенно искренне:

— Господин майор, за то, что я отпустил вас одного я считаю, меня нужно повесить.

— О!

— Можете в меня стрелять, но теперь я не отойду от вас ни на шаг.

Штейнглиц, растроганный такой преданностью, счел даже возможным пошутить:

— Хорошо. За исключением, конечно, тех случаев, когда моя дама сочтет твое присутствие нежелательным. — Майор впервые в жизни разрешил себе такую вольность в разговоре с человеком, стоящим ниже его.

С того момента, как Иоганн увидел родную землю, обожженную, окровавленную, растерзанную фашистами, его охватила спасительная, леденящая ярость, какое-то мстительное спокойствие. Иоганн даже порадовался: он здесь, в безопасности, тащится во втором эшелоне, и за спиной у него развалился, наслаждаясь отдыхом, крупнейший немецкий разведчик. И если Иоганн сочтет нужным, он запросто укокошит его или кучу таких же фашистов из автомата. Может взорвать штаб. Взять за свою жизнь сотни вражеских. Может. Но не должен. Не имеет права.

От него, советского разведчика, сейчас требуется неизмеримо большее — спокойствие. Подвиг бездействия, подвиг выживания, подвиг молчания, когда все в нем, каждый его нерв кричит.

Как же так, говорили: ни пяди не отдадим!

Кто виноват, кто?

Бруно ведь передал, передал же Бруно по рации обо всем!

А разве и он, Иоганн Вайс, не сообщал каждую неделю о сосредоточении на границе гитлеровских армий, собираемых здесь в кулак из всех оккупированных стран Европы? В своей последней информации он передал, что во многих глубинных городах Польши появились таможенники и пограничники. Это означало, что Вермахт принял границу у пограничных частей.

Разве когда-нибудь утихала ненависть к фашистам у советского народа, разве не жил советский народ в мужественном ожидании схватки с фашизмом?

Разве кто-нибудь сомневался, что война неминуема? Так почему же фашисты застали его страну врасплох? Почему?

На шоссе появились дорожные знаки с надписями:

«Внимание! Опасность! Объезд!»

Колонна, в которой они ехали, свернула на проселок, и теперь машины тряслись на бревнах настила, ныряли в ухабы, застревали в низких заболоченных местах, и все время слева, оттуда, где осталось шоссе, доносились частые, но экономно короткие пулеметные очереди, глухие разрывы гранат, мощные залпы орудий. Скоро Вайс узнал о причине объезда. Оказалось, крохотный гарнизон дота перекрыл пулеметным огнем движение на шоссе и ведет бой с немецкой артиллерией и танками.

Штабной офицер сказал Штейнглицу, что красные цепями приковывают своих солдат к пулеметным орудиям. Штейнглиц посоветовал офицеру выделить специальные подразделения и снабдить их слесарным инструментом, чтобы они помогли красным освободиться от цепей.

Вайс заметил, что углы сухих губ Штейнглица обиженно отвисли, он раздражен, и зрелище следов победоносного прорыва германской армии не возбуждает, а как-то даже удручает его.

И действительно, Штейнглиц чувствовал себя глубоко обиженным, обойденным человеком.

Восточный фронт был для него своего роды ссылкой. Его специальность — Запад. Но после лондонской истории его лишили привычного поля деятельности. Он не был трусом. Во время войны в Испании он пробрался в республиканские части, сражался в них и давал информацию о том, как эффективно ручные гранаты с взрывателями мгновенного действия взрываются в руках бойцов-республиканцев, снаряды, не разрываясь, падают в окопы франкистов, как неисправимо отказывают пулеметы, как стволы орудий лопаются после первого же выстрела.

Все это вооружение и боеприпасы гитлеровцы продали республиканцам через подставных лиц. И Штейнглиц в боевых условиях проверил, насколько успешно осуществил эту тайную операцию второй отдел «Ц».

Когда Каммхубер, разработавший план убийства германского посла в Праге и доверивший немаловажную роль в этой операции Штейнглицу, предложил ему в 1940 году отправиться во Фрейбург, чтобы во время налета на него гитлеровской эскадрильи «Эдельвейс» сразу же организовать доказательства, что этот немецкий город разбомбили французские самолеты, Штейнглиц отлично справился с поручением. Даже осколки немецких бомб, извлеченные хирургами из тел людей, пострадавших во время налета, Штейнглиц заменил осколками бомб французского производства; выявил, кто из немцев — жителей Фрейбурга хорошо разбирается в силуэтах самолетов, и убрал их, как опасных свидетелей. Это была чистая, увлекательная работа, к тому же она принесла награды и повышение по службе.

А что сулил ему Восточный фронт? Весь успех припишут себе армейские полководцы, а молниеносное продвижение механизированных воинских частей не дает возможности раскинуть сеть агентурной разведки для серьезной диверсионно-террористической работы.

Штейнглиц знал, что его коллеги, специализировавшиеся на восточных районах, давно подготовили из буржуазно-националистических элементов диверсионные банды, в задачу которых входило рвать связь, сеять панику, убивать ни о чем не подозревающих людей. Он знал также, что десанты этих бандитов, переодетых в красноармейскую форму, уже сброшены сюда, на русскую землю, с германских самолетов.

Знал он и о сформированном еще в конце 1940 года полке особого назначения «Бранденбург». Полк этот создали для проведения диверсионных актов на Восточном фронте. Он был скомплектован из немцев, хорошо знающих русский язык, и его личный состав обмундировали в советскую военную форму и снабдили советским оружием.

Но все это чужие, а не его, Акселя Штейнглица, достижения. Грубая, примитивная работа, ее может выполнить любой старший офицер вермахта. Фельдмаршал Браухич насовал в этот «Бранденбург» выскочек из своей свиты. Они-то получат рыцарские кресты за успешное выполнение особого задания. Ну и пусть получают! Штейнглиц считал ниже своего достоинства руководить безопасными массовыми убийствами доверчивых советских солдат и офицеров и вовсе не хотел, чтобы ему поручили командовать такой диверсионной частью. Это занятие для армейцев. Профессиональная гордость матерого шпиона, опытного диверсанта была ущемлена уже одним тем, что ему, будто он мусорщик, поручили собирать брошенные советские документы.

И победоносное продвижение германских армий по советской земле Штейнглиц воспринимал в эти дни как свое поражение, как крушение своих надежд, как гибель карьеры.

Вначале Вайс не мог понять причины подавленного настроения майора, его хмурой, унылой озабоченности.

Но постепенно по брезгливым, ироническим репликам Штейнглица стало ясно, что тот недоволен своим нынешним положением, тяготится возложенным на него поручением, ревнует к успехам армейцев. И после того, как пришлось свернуть с шоссе в объезд, он злорадствовал, что ни артиллерия, ни танки не могут так долго справиться с одиноким советским гарнизоном, засевшим в доте и нарушившим передвижение тыловых колонн.

Он даже одобрительно отозвался о старике, чуть было не убившем его. Сказал, что русские, хотя они и неполноценны в расовом отношении, все же чем-то напоминают ему испанцев, и напрасно капитан Дитрих рассчитывает, что путь на Москву окажется такой же увеселительной прогулкой, какой было для немецкой армии дорога к Парижу.

И Вайс понял, что Штейнглиц расстроен из-за неприятностей по службе, раздражен и в свою очередь готов доставить неприятности кому угодно, лишь бы утолить обиду, причиненную ему начальством.

Населенный пункт, который, согласно дислокации, отводился для расположения ряда спецслужб, оказался местом боевых действий. Отступающий советский гарнизон занял его и превратил в узел обороны.

Это неожиданное обстоятельство внесло суматоху и растерянность в колонны второго эшелона, и офицеры не знали, как им поступить. Приказано было обосноваться в этом населенном пункте, а как обоснуешься, когда он занят противником? Нарушить приказ невозможно. Выполнить — тоже невозможно.

Посовещавшись, командиры спецслужб отдали распоряжение сойти с дороги и располагаться близ населенного пункта, но в таком месте, где огонь противника не мог нанести урона.

В той, иной жизни, где Иоганн был не Иоганн, а Саша, он в туристских студенческих походах, на охоте с отцом научился с наименьшими неудобствами приспосабливаться к самым различным условиям, независимо от природы, климата и времени года. Да и служба в армии кое-что ему дала.

И сейчас он в заболоченной местности выбрал местечко посуше, где кочки были с бурым сухим оттенком, наметил лопатой квадрат, окопал его со всех сторон канавой. Нарубил тальника, выложил квадрат охапками веток, потом торфом, снова ветками и на этом пьедестале растянул палатку. Разложил внутри нее дымный костерчик из гнилушек, выкурил комаров и только после этого затянул полог.

Штейнглиц неподалеку беседовал о чем-то с Дитрихом, при этом они нещадно били себя по лицам ветками, отмахиваясь от комаров.

Вайс доложил, что палатка готова и в ней обеспечена полная гарантия от комаров.

Штейнглиц пригласил Дитриха.

Хотели этого оба офицера или нет, но обойтись без Вайса они не могли, хотя принимали все его услуги как должное. Он приспособил чемодан Дитриха вместо стола, застлал противоипритной накидкой и даже умудрился прилично сервировать. Быстро приготовил на костре горячий ужин и, стоя на коленях — свод-то у палатки низкий, — ухаживал за офицерами. И, беспокоясь о здоровье своего хозяина, настаивал, чтобы тот пил шнапс, а не вино, утверждая, что комары — разносчики малярии и нет лучшего средства избежать заболевания, чем пить спирт.

Дитрих еще более Штейнглица заботился о своем здоровье и потому пил не переставая.

В палатке было темно. Иоганн попробовал снова разжечь костер, но от едкого дыма запершило в горле и заслезились глаза. Пришлось погасить огонь. А Дитрих то и дело беспокойно ощупывал свое распухшее от комариных укусов лицо и непременно хотел посмотреть на себя в зеркало.

Иоганн взял пустую жестянку, набил туда жир от консервированных сосисок, отрезал кусочки от брезентовых тесемок, которыми соединялись полотнища палатки, воткнул в жир, распушил и зажег, как фитили. И получился отличный светильник.

Оба офицера были пьяны, и каждый по-своему.

Штейнглиц считал выпивку турниром, поединком, в котором он должен выстоять, сохранить память, ясное сознание. Алкоголь — прекрасный способ расслабить волю, притупить настороженность партнера, чтобы вызвать его на безудержную болтливость. И Штейнглиц умело пользовался этим средством, а себя приучил преодолевать опьянение, и чем больше пил, тем сильнее у него болела голова, бледнело лицо, конвульсивно дергалась левая бровь, но глаза оставались, как обычно, внимательно-тусклыми, и он не терял контроля над собой.

Он никогда не получал удовольствия от опьянения и пил сейчас с Дитрихом только из вежливости.

К Дитриху вместе с опьянением приходило сладостное чувство освобождения от всех условностей и вместе с тем сознание своей полной безнаказанности. Вот и теперь он сказал:

— Слушай, Аксель, я сейчас совсем разденусь — оставлю только фуражку и портупею с пистолетом, — выйду голый, подыму своих людей и буду проводить строевые занятия. И, уверяю тебя, ни одна свинья не посмеет даже удивиться. Будут выполнять все, что я им прикажу. — И начал раздеваться. Штейнглиц попробовал остановить его:

— Не надо, Оскар, простудишься.

Дитрих с трудом высунул голову за полог палатки, проверил.

— Да, сыровато… Туман. — Задумался на секунду и сказал, радуясь, что нашел выход: — Тогда я прикажу всем раздеться и буду командовать голыми солдатами.

Штейнглиц буркнул:

— У нас с тобой разные вкусы.

Дитрих обиделся. Презрительно посмотрел на Штейнглица, спросил:

— Как ты считаешь, мы соблюдаем приличия в своих международных обязательствах?

— А зачем?

— Вот! — обрадовался Дитрих. — Хорошо! Сила и мораль несовместимы. Сила — это свобода духа. Освобождение от всего. И поэтому я хочу ходить голый. Хочу быть как наш дикий пращур.

Штейнглиц молча курил, лицо его подергивалось от головной боли.

Вайс подал кофе. Подставляя пластмассовую чашку, Дитрих сказал:

— В сущности, все можно сделать совсем просто. Если предоставить каждому по одному метру земли, то человечество уместится на территории не многим больше пятидесяти квадратных километров. Плацдарм в пятьдесят километров! Дай бумагу и карандаш, я подсчитаю, сколько нужно стволов, чтобы накрыть эту площадь, скажем, в течение часа. Час — и фьють, никого! — Поднял голову, спросил: — Ты знаешь, кто изобрел версию, будто Советский Союз разрешил частям вермахта пройти через свою территорию для завоевания Индии? — И сам же ответил с гордостью: — Я! А ведь отличное прикрытие, иначе как объяснить сосредоточение наших войск на советской границе?

— Детский лепет, примитив, никто не поверил.

— Напрасно ты так думаешь. Дезинформация и должна быть чудовищно примитивной, как рисунок дикаря. — Задумался, спросил: — Ты читал заявление ТАСС от четырнадцатого июня? — Он порылся в сумке, достал блокнот, прочел: — «… По данным СССР, Германия так же неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы…» — Перевод звучал механически точно.

Штейнглиц свистнул.

— Первоклассная дезинформация. Наша работа?

— Нет, — голос Дитриха звучал сухо, — это не работа нашей агентуры. Мы вчера захватили важные советские документы. Представь, в случае нашего вторжения Наркомат Обороны приказывает своим войскам не поддаваться ни на какие провокации, чтобы не вызвать крупных осложнений, — и только. В этом я вижу выражение слепой веры большевиков в обязательства, в законы международного права.

— Ерунда! — возразил Штейнглиц.

Дитрих уставился на неровный огонек светильника, сказал убежденно:

— Нам следует собрать их всех в кучу. — И показал руками, как это делать. — Сколько под них надо — десять — двадцать квадратных километров, — и всех… — Он поднял палец. — Всех! Иначе они нас… — И так резко махнул рукой, что от ветра погас светильник. Вайс снова зажег фитильки и вопросительно взглянул на Дитриха.

Тот, вероятно приняв Вайса за Штейнглица, взял его за плечи, пригнул к себе и прошептал в самое ухо:

— Аксель, ты осел! Мы влезли в войну, победу в которой принесут не выигранные сражения, а только полное уничтожение большевиков. Полное! Чтобы ни одного свидетеля не осталось на земле. И тогда мы все будем ходить голые, все! И никто не скажет, что это неприлично. — Он снова попытался раздеться, но тут же свалился на пол, захрапел.

Вайс вместе с Штейнглицем уложили Дитриха спать.

Вышли из палатки.

Болото дымилось туманом, луна просвечивала на небе сальным пятном, орали лягушки.

Помолчали. Закурив, Штейнглиц счел нужным объяснить поведение Дитриха:

— Вчера капитан понервничал: допрашивал двух раненых советских офицеров, они вели себя как хамы — вызывающе. Оскар ткнул одному из них в глаз сигарету, а тот ему нагло пообещал сделать из Берлина пепельницу. А один пленный ударил головой его в живот. В сущности, ничего от них такого не требовали: вернуться к своим и предложить окруженной части капитулировать. Могли бы, в конце концов, и обмануть. Странное поведение… — Потянулся, зевнул. И вдруг пошатнулся, успел схватиться за плечо Вайса, признался: — Шнапс в ноги ударил. — И полез в палатку спать.

Глава 19

На следующий день подразделение майора Штейнглица приступило наконец к своим прямым обязанностям.

В большой, госпитального типа палатке за раскладным столом четыре солдата, в том числе и Вайс, занимались сортировкой документов. Часто среди них попадались испорченные, залитые кровью. Такие документы бросали в мусорные корзины из разноцветной проволоки.

Нумеровали печати и штампы после того, как с них был сделан оттиск на листе бумаги, и складывали в большой сундук.

Карты, если на них не было никаких пометок, выбрасывали, если же имелись пометки или нанесенные от руки обозначения, — передавали ефрейтору Вольфу. Тот тщательно изучал каждую такую карту и некоторые из них, бережно сложив, прятал в портфель, в обыкновенный гражданский портфель с ремнями и двумя плоскими замками.

Солдаты-канцеляристы работали с чиновничьим усердием, и разговоры они вели мирные: о своем здоровье, о письмах из дому, о ценах на продукты, одежду, обувь. И, сортируя, просматривая бумаги, они периодически вытирали пальцы резиновыми губками, смоченными дезинфицирующей жидкостью, чтобы не подцепить инфекции. И если б не это обстоятельство, не их мундиры да желтый свет в целлулоидовых окошках палатки, все походило бы на обычное канцелярское заведение и ни на что другое.

Вольф, обнаружив запятнанные кровью бумаги, говорил всем:

— Господа, напоминаю: Будьте внимательны и выбрасывайте неопрятные бумаги, не представляющие особой ценности.

За несколько суток лагерь на болоте превратился в аккуратный военный городок: всюду проложены дорожки из бревен, стоят столбы с указателями, штабные палатки окопаны траншеями, насосы день и ночь откачивают из траншей воду. Даже комаров стало меньше после того, как в воздухе распылили какую-то едкую жидкость, приспособив для этого ранцевые огнеметы.

И не только офицеры, но и солдаты выглядели подчеркнуто опрятно, будто и не было у них под ногами вонючей, грязной хляби, непролазной топи, трясины.

Мостики с перилами из белых березовых стволов, так отчетливо видные ночью, настилы для транспорта, линии проводов связи, аккуратно уложенные на торфяные брусья или поднятые на бамбуковых шестах. — все это и многое другое свидетельствовало об опытности, мастерстве, армейском умении, дисциплине штабных команд, об их прекрасной материальной оснащенности. И только одно было нелепым — то, что эти тыловые службы разместились в болоте, а не на сухом пригорке в нескольких километрах за пунктом, предназначенным для дислокации.

Мотомеханизированные соединения германской армии стремительно и глубоко клещами вгрызались в тело страны, безбоязненно оставляя у себя в тылу окруженные, изолированные и искромсанные в неравных сражениях островки советских гарнизонов: их оставляли на растерзание специальным частям, щедро снабженным всеми новейшими средствами уничтожения.

По сведениям немецкой разведки, в населенном пункте Кулички сначала заняли оборону несколько танков и до полуроты пограничников, но постепенно количество советских солдат увеличивалось. Каждую ночь к Куличкам с отчаянными боями прорывались все новые бойцы, хотя каждый раз при прорыве к гарнизону Куличек почти половина их погибала.

Немецкое командование полагало такое истребление противника экономичным. Для уничтожения гарнизона подошла артиллерийская часть, и все было подготовлено. Тщательно рассчитали, сколько нужно боеприпасов на соответствующую площадь, из скольких стволов они должны быть посланы, и орудия уже стояли в надлежащем порядке вокруг плацдарма. И все же, несмотря даже на то, что советский гарнизон не давал своим огнем германским частям продвигаться по шоссе, немцы медлили со штурмом, ожидая подхода танков.

Штейнглиц и Дитрих не сидели сложа руки. Они часто выезжали на огневые позиции, чтобы наблюдать за поведением противника, но так как специальности у них были разные, то и интересовали их разные стороны этого поведения.

Вайсу пришлось прервать труды в канцелярской палатке, чтобы сопровождать Штейнглица в его поездках.

Было известно, что советские танкисты в Куличках, когда у них иссякло горючее, закопали свои машины в землю. И никто не опасался внезапного прорыва танков со стороны окруженного гарнизона.

Но однажды ночью, когда Штейнглиц и Дитрих, как обычно, просматривали в стереотрубы с наблюдательного пункта специально оставленное дефиле, к которому исступленно и отчаянно пробивались сквозь пулеметный огонь разрозненные кучки советских солдат, вдруг в сторону шоссе, стреляя из пушки и пулемета, рванул одинокий советский танк.

Тут же раздались залпы, и точно пристрелянные по секторам батареи подбили танк.

Штейнглиц и Дитрих приказали солдатам взять у погибших танкистов документы. Они правильно рассудили, что для этой машины, очевидно, были собраны последние остатки горючего и экипаж получил задание пробиться к более крупному советскому соединению не столько за помощью, сколькозатем, чтобы получить приказ, как действовать гарнизону дальше: отступить или защищать этот плацдарм до конца.

Подобные приказы и запросы о них уже не однажды попадали в руки офицеров абвера. К тому же немецкие радисты много раз перехватывали в эфире обращения окруженного гарнизона к высшим штабам.

Солдаты, посланные к разбитому советскому танку, не смогли выполнить приказ: осажденный гарнизон открыл такой огонь, что трое немцев были тут же убиты, а двое, раненые, еле приползли обратно.

Из следующих пяти солдат не вернулся ни один.

Если осажденный гарнизон охраняет подбитый танк, не щадя даже драгоценных боеприпасов, значит, в нем есть документы, которые ни в коем случае не должны попасть в руки врагу.

Новую пятерку солдат заставили ползти к танку только под угрозой расстрела. И снова трое были сразу же убиты. Двое проползли не больше десятка метров и зарылись в болото, лежали, не смея поднять головы.

Небо, светящееся, звездное, заболоченная равнина в блестках бочагов, серебрятся кусты ивняка, тишина.

А там, под пригорком, высится темная глыба двухбашенного советского танка в стальных рваных лохмотьях пробоин от немецких снарядов.

На НП, в чистеньком, аккуратном дзоте, обшитом светлым тесом, сидят на складных стульях немецкие офицеры. Ярко горит электрическая лампа, не столике судки-термосы с горячим ужином, на коленях у офицеров бумажные салфетки, они едят и разговаривают о еде.

Армейский офицер почтительно слушает Штейнглица. Майор рассказывает об особенностях испанской, английской, французской, итальянской кухни. Рассказывает он подробно, с полным знанием всех кулинарных тонкостей. Он хорошо знает эти страны.

Дитрих изредка лениво вставляет свои замечания. Он тоже знаток европейской кухни, даже более осведомлен, чем Штейнглиц: он много путешествовал и останавливался в лучших отелях. Штейнглиц не мог себе этого позволять. Ведь он бывал за границей не ради удовольствия — выполнял агентурные задания, работал. И всегда, даже осуществляя самые ответственные операции, стремился сэкономить в свою пользу возможно большую сумму из отпущенных ему на проведение той или иной операции средств. И когда готовился к операции, досконально продумывая все ее детали, он с не меньшей тщательностью прикидывал, как бы побольше выгадать для себя, хотя заранее был известен размер денежного вознаграждения, которое ожидает его по возвращении, и он всегда получал его от начальника второго отдела «Ц» либо наличными, либо в виде чека.

Армейский офицер сказал, что часа через два подойдет вызванный им танк и тогда можно будет приблизиться к подбитой советской машине, чтобы взять у мертвых танкистов документы. А пока остается только терпеливо ждать.

Вайс, как это стало теперь обычным, молча прислуживал офицерам. Менял тарелки, раскладывал мясо, наливал вино в походные пластмассовые стаканчики, резал хлеб, подогревал на электрической плитке галеты с тмином и консервированную, залитую салом колбасу в плоских банках. И, сноровисто делая все это, размышлял, как ему следует сейчас поступить. Полтора десятка немецких солдат не достигли цели, и мало шансов достичь ее. Риск очень велик. Имеет ли он право рисковать?

Ему говорили дома: твоя жизнь теперь не будет принадлежать тебе. Это не твоя жизнь, раз от нее может зависеть жизнь других. И если ты опрометчиво, необдуманно пойдешь навстречу гибели, то погибнешь не только ты, а, возможно, и еще множество советских людей: они станут жертвами фашистских диверсий, коварных замыслов, которые ты мог бы предотвратить. Жизнь хорошего разведчика порой равняется иксу, умноженному на большое число, а за ним — человеческие и материальные ценности. Но если этот разведчик только и делает, что играет собственной жизнью, кичась своей личной храбростью, он ничего, кроме вреда, не принесет. Ведь сам по себе он ничего не значит, что бы там о себе ни воображал, какой бы эффектной, героической ни казалась ему собственная гибель. Разведчиком должен руководить глубоко и дальновидно оправданный расчет. И умная бездейственность в иных обстоятельствах несоизмеримо ценнее какого-нибудь поспешного и необдуманного действия, пусть даже весьма отважного на первый взгляд, но направленного на решение лишь ближайшей, частной задачи. И, необдуманно решившись на это действие, позабыв о главном, он перестает быть для противника опасным. Он становится мертвым советским разведчиком, а если попадет в руки врага живым, его будут пытать, чтобы узнать обо всем, что связано с его прежними делами.

Как же должен в данной ситуации поступить Иоганн? Конечно, он может погибнуть, вызвавшись добраться до советского танка. Но не обязательно ведь он погибнет, скорее всего доползет, заберется в танк и уничтожит пакет, который, несомненно, передали одному из танкистов. Если гарнизон счел необходимым собрать все горючее, чтобы танк попробовал прорваться, если к нему, рискуя остаться без боеприпасов, не дают подойти, значит, пакет очень важный, от него зависит жизнь многих, наверное, не меньше, чем тысячи советских солдат и офицеров. Значит, пропорции сейчас такие: один к тысяче.

И хотя Иоганну запрещено рисковать собой, при таком соотношении он, пожалуй, имеет право на риск. Есть еще одно обстоятельство, с которым он не может не считаться. Долготерпение его не безгранично. Сколько же можно созерцать с безучастным видом окровавленную, обожженную землю Родины, смотреть, как убивают советских людей, и угодливо прислуживать убийцам, так, будто ни о чем другом он не помышляет! Он должен дать себе передышку, хоть на несколько минут вырваться из этого мучительного бездеятельного, медленного существования. Только несколько минут действия, и он снова обретет силу воли, спокойствие, способность к притворству. Несколько минут — это так немного, и потом он опять, как прежде, будет выжидать, выжидать бесконечно. Ну, может он себе это позволить? И ничего с ним не случится, он будет очень осторожен и сумеет доползти до танка. И не о себе одном он думает: он хочет уничтожить пакет, чтобы спасти людей. Ну что тут плохого? Он уничтожит пакет и тут же вернется, и опять все пойдет по-прежнему. Нет, даже не по-прежнему: он станет еще изворотливее, еще хитрее, еще осторожнее и терпеливее.

Иоганн разложил на тарелки аккуратные кусочки горячей ветчинной колбасы и дымящийся картофель, разлил в пластмассовые стаканчики остатки коричневого рома, снял фартук, поправил пилотку.

— Господин майор, если я сейчас больше не нужен, разрешите мне взять документы из подбитого советского танка. — Все это он сказал таким тоном, каким спрашивал: «Вы позволите добавить соуса?»

Штейнглиц, по одному ему известным соображениям, не пожелал показать, как важна для него эта просьба. Что ж, солдат желает совершить подвиг — это естественно и даже обязательно для немецкого солдата. И майор, не поднимая глаз от тарелки, молча кивнул головой.

Иоганн снял со стены брезентовую сумку, из которой торчали длинные деревянные ручки гранат, каску и автомат армейского офицера, надел все это на себя и, козырнув, вышел из блиндажа.

Глава 20

Небо потускнело, заволоклось реденькими облачками, но блеклый свет его пр-прежнему отчетливо освещал каждый бугорок. Было тихо, сонно, серо, уныло. Трава застыла в знобкой росе.

Иоганн внимательно осмотрел болото. До танка безопаснее добираться не по прямой, а зигзагами: от одной впадины до другой, от кочки к кочке, от бугорка к бугорку. Прикинул и запомнил ориентиры, чтобы не потерять направление.

Он полз, как только миновал окоп боевого охранения, и, казалось, не к танку, а в сторону от него. Заставлял себя часто отдыхать, ползти медленно, извиваясь, как пресмыкающееся, вдавливаться в землю, тереться лицом о траву. Приказывал себе бояться малейшего хруста веточки, еле слышного бряцания железа, каждого шороха, бездыханно замирать, как не замирает даже, пожалуй, самый последний трус, когда страх сводит его с ума. Но именно ум повелевал Иоганну вести себя так, как ведет себя человек, исступленно боящийся смерти. Иоганн тоже боялся, но боялся не смерти: он боялся потерять жизнь, которая ему не принадлежала. У него было такое ощущение, будто он подвергает смертельной опасности не себя, а самого дорогого ему человека, жизнь которого несоизмеримо значительнее, важнее, чем его собственная. И вот этого очень нужного человека, человека, чья жизнь назначена для больших деяний, он подвергает опасности, и за это отвечает перед всеми, кому жизнь этого человека дороже их собственной. Они доверили ее Иоганну Вайсу, а он не оправдал этого высокого доверия. И он дрожал за целость этого человека и делал все, чтобы спасти его, уберечь от огромной опасности, которой подверг его Иоганн Вайс.

Он полз очень медленно, бесстыдно-трусливо, тщательно, опасливо выбирая малейшие укрытия. И, наверное, офицерам надоело следить за ним в стереотрубу, а Штейнглиц почувствовал даже нечто вроде конфуза: каким же трусом оказался его хваленый шофер! Конечно же им надоело следить в стереотрубу за Вайсом, ползущим, как серая мокрица, за этим трусом, позорящим мундир немецкого солдата. И хорошо, как-то легче, когда за тобой не наблюдают.

Иоганн посмотрел на светящиеся стрелки часов. Оказывается, он только немногим более двух часов упорно и медленно волочит себя по болоту, делает бесконечные остановки и снова ползет в тишине, в сырости, в грязи. И тут раздался выстрел, первый выстрел, и всем телом Иоганн ощутил, как ударилась о землю пуля советского снайпера. А потом началась охота за Вайсом. Пока стрелял один снайпер, немцы молчали, но когда раздались короткие пулеметные очереди, на них, словно нехотя, ответили прицельными длинными очередями, а потом решительно стукнул миномет — один, другой.

Иоганн, уже собирая последние силы, зигзагообразными бросками все ближе и ближе подбирался к танку, и чем расстояние до него делалось короче, тем длиннее становились очереди советского пулемета. Иоганн увидел, как у самого его лица словно пробежали цепочкой полевые мыши — это очередь легла возле его головы. Он замер, потом стал перекатываться, потом опять полз: бросок вправо, бросок влево, два броска влево, один вперед. Если ранят, лишь бы не в голову, не в сердце. Тогда он все-таки доползет и успеет сделать то, что он должен сделать.

И вот Иоганн лежит под защитой танка.

Пахнет металлом. В нескольких метрах зияют рваные пробоины, и из них кисло и остро тянет пороховым перегаром.

Передний люк открыт, из него свесилось неподвижное тело. Иоганн броском закинул себя в люк, пулеметная очередь безопасно ударила по броне, будто швырнули горсть гальки, но не успел он этого подумать, как боль обожгла его: пуля пробила ногу.

Иоганн не стал терять времени — он и потом успеет снять сапог, перевязать рану. Втянул мертвого танкиста в люк, быстро осмотрел его карманы. Пакета нет. У рычага скорчился еще один танкист — мертвый, залитый кровью. Светя себе в темноте зажигалкой, Иоганн обследовал и его карманы. Ничего, никаких бумаг. Может, в голенище? Иоганн склонился, и вдруг железо скользнуло по его голове и обрушилось на плечо.

Иоганн действовал так, как его учили действовать в подобных обстоятельствах. Он не вскочил, хотя инстинкт повелевает человеку встречать опасность стоя, а умело свалился на спину, согнул ноги, прижал их к телу, чтобы защитить живот и грудь, и, вдруг выпрямив, с огромной силой нанес обеими ногами удар.

Боль в ключице и пробитой ноге на мгновение бросила его ка бы в черную яму. Очнулся он от новой боли: кто-то, наверно оставшийся в живых танкист, бил его головой о стальной пол, пытался душить скользкими от крови руками. Иоганн оторвал от себя его руку, захватил под мышку и резко перевернулся, стараясь вывернуть руку из сустава. Теперь он лежал на танкисте, но задыхался, не мог произнести ни слова и отдыхал, чтобы вздохнуть, чтобы что-то сказать. Потом настойчиво, повелительно потребовал:

— Пойми! Я свой. — Вздохнув, Иоганн сказал: — А теперь слушай! — И стал отчетливо, словно диктуя, твердить: — Двадцать километров от Куличек на северо-запад Выселки, база горючего. — Потребовал: — Повтори! Ну, повтори, тебе говорят… И запомни. Теперь, где пакет? Ведь есть же пакет?

Танкист потянулся к пистолету.

Иоганн сказал поспешно:

— Не надо… Придет фашистский танк. Понял? Танк. Надо уничтожить пакет.

Танкист опустил пистолет.

— Ты кто?

Иоганн подал зажигалку:

— Жги.

Танкист отполз от Иоганна и, не опуская пистолета, вынул пакет, чиркнул зажигалкой, поднес пламя к пакету, спросил:

— А кто про базу сообщит?

— Ты!

— Значит, мне обратно, к своим?

Иоганн кивнул.

— А почему не с пакетом?

— Можешь не добраться, убьют, и пакет останется при тебе. Понятно?

Танкист, помедлив, вымолвил:

— У меня еще карта с нашими огневыми позициями и минным полем. Жечь?

— Давай ее сюда.

Танкист навел пистолет.

Иоганн спросил:

— А еще карта есть?

— Какая?

— Такая же, только чистая.

— Допустим…

Иоганн, не то кривясь от боли, не то усмехаясь, спросил:

— Не соображаешь? Наметим ложные поля и огневые позиции там, где их нет, и подбросим карту.

— Да ты кто?

— Давай карты, — потребовал Иоганн. — У тебя же пистолет!

Танкист подал планшет.

Иоганн вытер руки, приказал:

— Свети!

Расстелив обе карты, стал наносить на чистую пометки.

Танкист, опустив пистолет, следил за его работой. Одобрил:

— Здорово получается! — и снова спросил: — Да кто ты?

Иоганн одну карту сжег, а другую вложил в планшет и сказал танкисту, показав глазами на труп:

— Повесь на него планшет.

Танкист выполнил приказание.

— А теперь, товарищ, — голос Иоганна дрогнул, — прощай…

Танкист шагнул к люку. Иоганн остановил его:

— Возьмешь с собой вот его.

— Да он мертвый.

— Метров сто протащишь, а потом оставь — немцы подберут. Так до них карта дойдет убедительнее.

— А ты? — спросил танкист.

— Что я?

— А ты как же?

Иоганн приподнялся, ощупал себя.

— Ничего, как-нибудь поползу.

— Теперь меня слушай, — сказал танкист. — Я поползу, ты — за мной, бей вслед из автомата. Картинка получится ясная. Может встретимся. — И танкист снова повторил: — Так не хочешь сказать, кто ты?

— Не не хочу, а не могу. Понял?

— Ну что ж, товарищ, давай руку, что ли! — И танкист протянул свою.

Вылез из люка, вытянул тело погибшего товарища и пополз, волоча его на спине. Через несколько минут Иоганн последовал за ним. Тщательно прицелился из автомата и стал бить чуть правее частыми очередями, успел даже кинуть в сторону гранату. А потом немцы открыли огонь — мощный, вступили минометные батареи, рядом разорвалась мина, горячий и какой-то тяжелый воздух подбросил Иоганна, швырнул, и нестерпимой болью хлынула жгучая, липкая темнота. Очевидно, уже обеспамятев, он все-таки приполз к танку, укрылся под его защитой.

Глава 21

Иоганна Вайса доставили в госпиталь с биркой на руке. Если бы не было рук, то бирку прикрепили бы к ноге. При отсутствии конечностей повесили бы на шею.

Как и всюду, в госпитале имелся сотрудник гестапо. Он наблюдал, насколько точно медики руководствуются установкой нацистов: рейху не нужны калеки, рейху нужны солдаты. Главное — не спасти жизнь раненому, а вернуть солдата после ранения на фронт. Раненый может ослабеть от потери крови, от страданий, кричать, плакать, стонать. Но при всем этом он прежде всего должен, обязан исцелиться в те сроки, за какие предусмотрено его выздоровление.

За медперсоналом наблюдал унтершарфюрер Фишер. За ранеными — ротенфюрер Барч.

Барч был совершенно здоров, но лежал неподвижно, как лежали все тяжелораненые. Потел в бинтах. Это была его работа. Его перекладывали из палаты в палату, с койки на койку, чтобы он мог слышать, что в бреду несет фронтовик. Или что он потом рассказывает о боях.

Фишер ведал сортировкой раненых. Распределял по палатам, принимая во внимание не столько характер ранения, сколько информацию Барча о солдате. В отдельном флигеле, в палате с решетками на окнах, размещались раненые, приговоренные Фишером к службе в штрафных частях.

Фишер был бодр, общителен. Сытый, жизнерадостный толстяк с сочными коричневыми глазами. Всегда с окурком сигары в зубах.

Барч от долгого пребывания в госпитале, от унылой жизни без воздуха, от постоянного лежания, неподвижности был бледен, дрябл, слаб, страдал одышкой и привычной бессонницей. На лице у него застыло страдальческое выражение, более выразительное даже, чем у умирающих.

В офицерской палате забота о раненых определялась не ранением, а званием, наградами, родом службы, связями, деньгами. Там тоже были свой Фишер, свой Барч.

Временная потеря сознания таила смертельную опасность для Вайса. И, очнувшись, он даже не успел обрадоваться тому, что остался жив, его охватила тревога: не утратил ли он контроля над собой в беспамятстве, молчал ли? Но все как будто было в порядке.

Хирург осмотрел Вайса в присутствии Фишера, и тот спросил механическим голосом, как желает солдат, чтобы его лечили:

— Немножко побольше боли, но быстрое исцеление, раньше на фронт, или побольше анестезии, но медленное выздоровление?

Вайсу было необходимо как можно скорее вернуться в свое спецподразделение, и он с подкупающей искренностью объявил, что мечтает быстрее оказаться на фронте. И Фишер сделал первую отметку в истории болезни Вайса, диагностируя его политическое здоровье.

Привычная наблюдательность Иоганна помогла ему сразу же определить истинные функции и Фишера и Барча.

И когда Барч стал страдальчески томным голосом советовать Вайсу, что следует проделывать, чтобы продлить пребывание в госпитале, Вайс выплеснул ему в лицо остатки кофе. И потребовал к себе Фишера. Но докладывать Фишеру не было необходимости. Увидев залитое кофейной гущей лицо Барча, Фишер и сам все понял. Сказал Вайсу строго:

— Ты, солдат, не кипятись. Барч предан своему фюреру…

Теперь Иоганну не требовалось больше никаких улик: и с Фишером и с Барчем все было ясно.

Госпиталь выглядел примерно так, как поле после миновавшего боя, и отличался от него только тем, что все здесь было опрятным, чистеньким. Наблюдая за ранеными, слыша их стоны, видя, как страдают эти солдаты с отрезанными конечностями, искалеченные, умирающие, Иоганн испытывал двойственное чувство.

Это были враги. И чем больше их попадало сюда, тем лучше: значит, советские войска успешно отражают нападение фашистов.

Но это были люди. Ослабев от страданий, ощутив прикосновение смерти, некоторые из них как бы возвращались в свою естественную человеческую оболочку: отцы семейств, мастеровые, крестьяне, рабочие, студенты, недавние школьники.

Иоганн видел, как мертво тускнели глаза какого-нибудь солдата, когда Фишер, бодро хлопая его по плечу, объявлял об исцелении. Значит на фронт. И если у иных хватало силы воли, несмотря на мучительную боль, засыпать, очутившись на госпитальной койке, то накануне выписки все страдали бессонницей. Не могли подавить в себе жажду жизни, но думали только о себе. И никто не говорил, что не хочет убивать.

Однажды ночью Иоганн сказал испытующе:

— Не могу заснуть — все о русском танкисте думаю. Пожилой. Жена. Дети. Возможно, как и я, до армии шофером работал, а я убил его.

Кто-то проворчал в темноте:

— Не ты его, так он бы тебя.

— Но он и так был весь израненный.

— Русские живучие.

— Но он просил не убивать.

— Врешь, они не просят! — твердо сказал кто-то хриплым голосом.

Барч громко осведомился:

— А если какой-нибудь попросит?

— А я говорю — они не просят! — упрямо повторил все тот же голос. — Не просят — и все. — И добавил зло: — Ты, корова, меня на словах не лови, видел я таких!

— Ах, ты так… — угрожающе начал Барч.

— Так, — оборвал его хриплый и смолк.

На следующий день, когда Вайс вернулся после перевязки в палату, на койке, которую занимал раньше солдат с хриплым голосом, лежал другой раненый и стонал тоненько, жалобно.

Вайс спросил Барча:

— А где тот? — и кивнул на койку.

Барч многозначительно подмигнул:

— Немецкий солдат должен только презирать врагов. А ты как думаешь?

Вайс ответил убежденно:

— Я своих врагов ненавижу.

— Правильно, — одобрил Барч. — Правильно говоришь.

Вайс, глядя ему в глаза, сказал:

— Я знаю, кому я служу и кого я должен ненавидеть. — И, почувствовав, что не следовало говорить таким тоном, спросил озабоченно: — Как ты себя чувствуешь, Барч? Я хотел бы встретиться с тобой потом, где-нибудь на фронте.

Барч произнес уныло:

— Что ж, возможно, конечно… — Потом сказал раздраженно: — Не понимаю русских. Чего они хотят? Армия разбита, а они продолжают воевать. Другой, цивилизованный народ давно бы уже капитулировал и приспосабливался к новым условиям, чтобы продлить свое существование…

— На сколько, — спросил Вайс, — продлевать им существование?

Барч ответил неопределенно:

— Пока что восточных рабочих значительно больше, чем нам понадобится…

— А тебе сколько их нужно?

— Я бы взял пять-шесть.

— Почему не десять-двадцать?

Барч вздохнул.

— Если б отец еще прикупил земли… А пока, мы рассчитали, пять-шесть хватит. Все-таки их придется содержать. У нас скотоводческая ферма в Баварии, и выгоднее кормить несколько лишних голов скота, чем лишних рабочих. — Похвастался: — Я окончил в тридцать пятом году агроэкономическую школу. Отец и теперь советуется со мной, куда выгоднее вкладывать деньги. В годы кризиса папаша часто ездил шалить в город. — Показал на ладони: — Вот такой кусочек шпика — и пожалуйста, девочка. Мать знала. Ключи от кладовой прятала. Отец сделал отмычку. Он и теперь еще бодрый.

— Ворует шпик для девочек?

— Взял двух из женского лагеря.

Вайс проговорил мечтательно:

— Хотел бы я все-таки с тобой на фронте встретиться, очень бы хотел…

Барчу эти слова Вайса не понравились, он смолк, отвернулся к стенке…

Во время операции и мучительных перевязок Иоганн вел себя, пожалуй, не слишком разумно. Он молчал, стиснув зубы, обливаясь потом от нестерпимой боли. И никогда не жаловался врачам на слабость, недомогание, не выпрашивал дополнительного, усиленного питания и лекарств, как это делали все раненые солдаты, чтобы отослать домой или продать на черном рынке. Он слишком отличался от прочих, и это могло вызвать подозрение.

Барч рассказывал, что в Чехословакии он обменивал самые паршивые медикаменты на часы, броши, обручальные кольца и даже покупал ни них женщин, пользуясь безвыходным положением тех, у кого заболевал кто-нибудь из близких. Медикаменты занимают мало места, а получить за них можно очень многое. Он сообщил Вайсу по секрету, что соответствующие службы вермахта имеют приказ сразу же изымать все медикаменты на захваченных территориях. И не потому, что в Германии не хватает лекарств, а чтобы содействовать сокращению численности населения на этих территориях. И Барч позавидовал своему шефу Фишеру, под контролем у которого все медикаменты, какие поступают в госпиталь: Фишер немалую часть из них сплавляет на черный рынок. На него работают несколько солдат с подозрительными ранениями — в кисть руки. Они знают, что, если утратят хоть пфенниг из его выручки, Фишер может в любой момент передать их военной полиции.

Потом Барч сказал уважительно, что никто так хорошо, как Фишер, не знает, когда и где готовится наступление и какие потери несет германская армия.

— Откуда ему знать? — Усомнился Вайс. — Врешь ты все!

Барч даже не обиделся.

— Нет, не вру. Фишер — большой человек. Он в соответствии с установленными нормами составляет список медикаментов, необходимых для каждой войсковой операции, и потом отсылает отчет об израсходованных медикаментах, количество которых растет в соответствии с потерями. А также актирует не возвращенное госпиталям обмундирование.

— Почему невозвращенное? — удивился Вайс.

— Дурак, — сказал Барч. — Что мы, солдат голых хороним? У нас здесь не концлагерь.

Эта откровенная болтовня Барча исцеляюще действовала на Иоганна.

Заживление ран проходило у него не очень благополучно. Из-за сепсиса около трех недель держалась высокая температура, и он вынужден был расходовать все свои душевные и физические силы, чтобы не утратить в беспамятстве той частицы сознания, которая помогала ему и в бреду быть абверовским солдатом Вайсом, а не тем, кем он был на самом деле. И когда температура спадала и он вырывался из небытия, у него почти не оставалось сил сопротивляться неистовой, все захватывающей боли.

Во время мучительных перевязок раненые кричали, визжали, выли, а некоторые даже пытались укусить врача, и это считалось в порядке вещей, и никто не находил это предосудительным.

Иоганн терпел, он с невиданным упорством сохранял достоинство и здесь, в перевязочной, когда в этом не было никакой необходимости. Как знать, может быть, эта бессмысленная борьба со страданиями имела смысл, ибо иначе Иоганн не чувствовал бы себя человеком.

И он стал медленно возвращаться к жизни.

Он уже не терял сознания, постепенно падала температура, с каждым днем все дальше и дальше уходила боль, прибывали силы, даже аппетит появился.

И вместе с тем Иоганна охватила изнуряющая подавленность, тоска. Война. В смертный бой с врагом вступили все советские люди, даже старики и дети, никто не щадит себя, а он, молодой человек, коммунист, валяется, не принося никакой пользы, на немецкой койке, и немецкие врачи возвращают его к жизни. Ничто ему здесь не угрожает, он лежит в теплой, чистой постели, сыт, за ним заботливо ухаживают, он даже в почете. Еще бы! Немецкий солдат-герой, побывавший в рукопашной схватке.

А тут еще Иоганн узнал от раненых, что гарнизон, окруженный в Куличках, был атакован после мощной артподготовки и полностью истреблен.

Значит, зря подвергал себя Иоганн смертельному риску.

Он поступил неправильно, никуда от этого не денешься, нет и не будет ему оправдания. Но откуда Иоганн мог знать, что, когда танкист, истекая кровью, дополз до своих, ему не довелось доложить начальнику гарнизона о том, что с ним произошло!

Обезоруженный, без пояса, он стоял, шатаясь, перед начальником особого отдела и молчал. Тот требовал признания в измене Родине: все, что ему говорил танкист, казалось неправдоподобным, представлялось ложью, обманом. Были факты, которые танкист не отрицал и отрицать не мог. Да, он встретился с фашистом. Да, и фашист его не убил, а он не убил фашиста. Да, он дал фашисту карту. Неважно какую, но дал. Где секретный пакет? Нет пакета. Одного этого достаточно. Потерял секретный пакет! Все ясно.

И танкисту тоже все было ясно — он хорошо сознавал безвыходность своего положения. И стойко принял приговор, только просил не перемещать огневые позиции и минное поле. А когда понял, что к его словам по-прежнему относятся подозрительно, стал так униженно просить об этом, как слабодушные молят о сохранении им жизни.

Эта последняя просьба танкиста была выполнена, но вовсе не потому, что ему поверили: просто не осталось времени переменить огневые позиции.

Немцы начали артподготовку, и система их огня в первые же минуты открыла многое начальнику особого отдела: упорно минуя наши огневые позиции, немцы били по тем участкам, где не стояло ни одной батареи. Вслед за артподготовкой началась танковая атака, и танки пошли в атаку прямо на минное поле.

И особист понял, что осудил на смерть невинного человека, героя. И немец, о котором тот говорил, наверное, вовсе не немец, а такой же чекист, как и он, и, выполняя свой долг, доверился танкисту ради того, чтобы ввести в заблуждение врага и спасти гарнизон.

Когда фашисты ворвались в расположение гарнизона, начальник особого отдела, лежа у пулемета, отстреливался короткими, скупыми очередями. Потом бил из пистолета. Последний патрон, который мог ему принести избавление, он, аккуратно целясь, израсходовал на врага.

Когда израненного начальника особого отдела приволокли в контрразведку, он думал только о том, чтобы не потерять сознания на допросе и толково сделать то, что он решил сделать: отвести опасность от героя-разведчика.

Капитан Дитрих допрашивал особиста, применяя те методы, которые считал наиболее эффективными. Сначала особист расчетливо молчал: ведь иначе его слова показались бы недостаточно правдоподобными. Признание должны из него вымучить, вот тогда в него поверят. И у него долго и тщательно вымучивали признание. Наконец, когда особист почувствовал, что его страдания становятся невыносимыми и он может умереть, так и не сказав того, что он считал необходимым сказать, ради чего он пошел на эту двойную муку, он сделал признание, которого от него добивались. Сказал, что направил танк во вражеский тыл с целью дезинформации: вручил командиру карту с ложными обозначениями огневых позиций и минного поля, чтобы тот подбросил эту карту противнику. Но, когда танк подбили, командир погиб. А планшет его, в котором была карта, надел один из танкистов. Какой-то смелый немецкий солдат забрался в танк, вступил в бой с экипажем, но был убит. Единственный оставшийся невредимым танкист взвалил на себя раненого товарища, у которого был планшет с картой, и пополз обратно, к своим. Но огонь был очень сильный, танкист испугался и бросил раненого, даже не снял с него планшет, за что и был расстрелян.

На этот допрос Дитрих пригласил и Штейнглица. И Штейнглиц деловито помогал добиться от особиста признания. Потом послали солдата проверить показания, и солдат доложил, что в указанном месте действительно закопан труп расстрелянного танкиста.

И оба офицера убедились, что пленный сказал им правду.

Пока проверяли его показания, особист успел несколько прийти в себя. А когда снова приступили к допросу, он набросился на Дитриха и впился зубами ему в щеку, успев подумать, что этот женственный, изящный контрразведчик должен дорожить свой внешностью. И Дитрих яростно защищаясь, выхватил пистолет и в упор застрелил особиста, чего тот им добивался.

Штейнглицу было не до ссоры с Дитрихом, хоть тот и уничтожил опрометчиво столь ценного пленника. Сейчас они должны были держаться друг за дружку. Ведь они оба поверили дезинформации противника и оба в равной мере отвечают за это. Тут уж не до ссор, надо быстрее выпутываться. И, пожалуй, даже лучше, что пленный мертв. Нет никакой нужды записывать его показания. Не сговариваясь, они написали совсем другое: после того, как карта попала в руки немцев, противник изменил расположение огневых позиций и переминировал поле. Вот что показал пленный. И эти его «показания» оба абверовца скрепили своими подписями, что одновременно надолго скрепило их теперь уже вынужденную дружбу.

Что касается Вайса, то с ним все ясно: за свой несомненный подвиг солдат заслуживает медали и звания ефрейтора. А с общевойсковым командиром, руководившим уничтожением окруженного вражеского гарнизона, договориться нетрудно, с ним можно поладить.

Немецкой разведке из радиоперехватов было известно, что советская Ставка приказывала своим офицерам и генералам во что бы то ни стало удерживать занимаемые ими рубежи даже в условиях глубоких фланговых обходов и охватов. Располагала немецкая разведка и директивой наркома обороны от 22 июня, в которой он требовал от советских войск только активных наступательных действий, но одновременно приказывал «впредь до особого распоряжения наземным войскам границу не переходить». А фашистские армии уже вторглись на территорию Советской страны и с каждым днем продвигались все дальше и дальше.

Если бы армейский генерал доложил, что абверовцы Штейнглиц и Дитрих поверили дезинформации противника, не предотвратили его замысла, то в отместку они могли лишить генерала лавров победителя, сообщив куда следует, что разгром вражеского гарнизона надо приписать не оперативному опыту генерала, а отсутствию такового у противника. И если генерал собирается и дальше продвигаться по вражеской территории подобными методами, то есть бить по участкам, где не было ни одной батареи, ни одного пулемета, то ему следует руководить не войсковой частью, а похоронной командой.

Справедливо оценив «полезную» работу Штейнглица и Дитриха и выслушав в ответ эту их контраргументацию, генерал счел наиболее благоразумным представить обоих абверовцев к награде. И Штейнглиц, пользуясь случаем, расхвалил генералу подвиг своего шофера. Ибо только этот подвиг и был несомненным во всей этой сомнительной истории, а поощрение шофера как бы озаряло ореолом достоверности награду Штейнглица.

После того как Фишер зачитал приказ о награждении Вайса медалью и присвоении ему звания ефрейтора, отношения Иоганна с Барчем приобрели более доверительный характер.

Фишер, собирая нужные сведения, то и дело перемещал Барча с койки на койку, из одной палаты в другую, чтобы он всегда был в курсе умонастроения того или иного раненого.

Но Барч отупел от длительного лежания, и ему было трудно составлять письменные отчеты. И когда выяснилось, что у ефрейтора абвера Вайса не только отличный почерк, но и хороший слог, Барч счел возможным использовать его в качестве своего помощника по письменной части.

Ночью санитары перекладывали Вайса и Барча на больничные носилки и привозили в пустую палату, специально отведенную для того, чтобы там можно было побеседовать без свидетелей. Встав с носилок и с наслаждением разминаясь, Барч говорил Вайсу, о чем следует писать в отчетах, причем каждый раз подчеркивал, что фразы должны быть не только красивыми, но и энергичными. Он даже заказал особую дощечку, чтобы Вайсу было удобнее писать лежа. И вот Иоганн лежал на своих носилках и писал за Барча рапорты, положив бумагу на эту дощечку. Постепенно их роли стали меняться. Вайс говорил, что ему нужны материалы более разностороннего характера, чем те, какие сообщал ему Барч, иначе он не сумеет хорошо составить отчеты о плодотворной работе политической администрации госпиталя. Возможно, эти материалы и не интересовали начальство Фишера, но они нужны были Александру Белову.

Еще более полезные сведения почерпнул Иоганн, беседуя с ранеными. В госпитале лежали солдаты самых различных родов войск. Соседями Иоганна по палате были солдаты метеорологической службы и бортмеханик с бомбардировщика. И вот из разговоров с метеорологами Иоганн понял, что немцы педантично увязывают с состоянием погоды действия не только авиации, но и мотомеханизированных частей. По тому, откуда были срочно затребованы прогнозы погоды на той или иной территории, можно было точно установить направление предполагаемых наступательных операций. Немцы забрасывают метеорологов-разведчиков в наши тылы — особенно много в те районы, на которые нацелены удары. Узнал все это Вайс, разозлив солдат своими насмешками. Говорил, что ни к чему метеорологам боевое оружие. Вместо автоматов их надо вооружить зонтиками. Следовало бы также отобрать у них пистолеты, а кобуру оставить — пусть хранят в ней термометры, и каски надо отобрать — их с успехом заменят на головах ведра водомеров. И вообще, для чего нужна эта метеослужба? Разве только для того, чтобы офицеры и генералы знали, когда им следует брать плащи, выходя из дому, а когда не следует.

Слушать все это раненым было обидно, и они очень обстоятельно защищали свою профессиональную воинскую честь, доказывая Вайсу, как он ошибается, недооценивая роль метеорологической службы в победах вермахта. И чем убедительнее они опровергали Вайса, тем большее представление он получал о немецкой системе метеослужбы.

Не оставлял Вайс вниманием и своего ближайшего соседа по койке, бортмеханика. Постоянной заботой, предупредительностью он так расположил к себе этого угрюмого и замкнутого человека, от которого прежде и слова не слышал, что тот понемногу разговорился. Вайс оказался внимательным, терпеливым и сочувствующим собеседником и смог многое выведать у бортмеханика.

Бомбардировщик «Ю—88», на котором летал бортмеханик, возвращаясь после операции, разбился за линией своих войск, потому что в баках не хватило горючего.

Справочные данные германских военно-воздушных сил о дальности полетов бомбардировщиков не соответствуют действительным возможностям самолетов.

Но никто не решается внести исправления в справочники, поскольку шеф авиации Геринг — второе лицо в империи. Боевые вылеты планируются по утвержденным Герингом справочникам, и экипажи вынуждены брать меньшую бомбовую нагрузку, чем полагается, или же сбрасывают бомбы, не долетев до цели. Только отдельные, самые опытные экипажи, виртуозно экономя горючее, могут выполнять задание с положенной бомбовой нагрузкой. Все об этом знают, и теперь решено располагать аэродромы ближе к линии фронта, чтобы иметь возможность обрушивать бомбовые удары на глубокие тылы. Прицельное бомбометание с пикирующих бомбардировщиков хорошо обеспечивает успешные действия наземных войск, но подготовка штурманов и пилотов для пикировщиков занимает много времени. К тому же для стратегического поражения больших площадей нет нужды в прицельном бомбометании. Вот генштаб и решает сейчас, как быть: выпускать больше тяжелых бомбардировщиков или же создать бомбы огромной разрушительной силы? По-видимому, склоняются к тому, что необходимо создать адскую бомбу, которая заменит тысячи обычных.

Все это Вайс выведал не сразу, а постепенно, изо дня в день осторожно играя на самолюбии бортмеханика.

Сначала он сочувственно заметил, что понимает состояние бортмеханика: ведь это позор — шлепнуться на своей территории, да еще после того, как бомбардировщик невредимым ушел от зенитного огня и советских истребителей. И бортмеханик, защищая собственную честь, очень толково объяснил Вайсу, почему его самолет потерпел аварию.

О том, где базируются аэродромы бомбардировщиков, Вайс узнал следующим образом. Как-то в палате зашел разговор о преимуществах тыловиков. И Вайс громко позавидовал бортмеханику. Как хорошо, безопасно служить в бомбардировочной авиации, ведь она базируется в глубоком тылу да еще вблизи населенных пунктов, не то что истребители: те всегда ближе к линии фронта. И бортмеханик сейчас же и очень доказательно опроверг Вайса.

В другой раз Вайс, проявив глубокую осведомленность в военной истории чуть ли не с древних времен, увлекательно рассказал о вековой борьбе между снарядом и броней. Бортмеханик не пожелал остаться в долгу и продемонстрировал не менее глубокие познания в области авиации. Развивая мысль о закономерностях противоречий между способами воздушной транспортировки и средствами разрушения, он рассказал о двух направлениях в современной авиационной стратегии и объяснил преимущества и недостатки каждого из них. Сам он считал более перспективной бомбу — бомбу гигантской разрушительной силы. Если же ее не удастся создать, победят сторонники бомбардировщика, способного нести большое количество обычных бомб.

Словом, Вайс трудился, и небезуспешно, всеми способами наводя собеседника на определенные высказывания так же, как штурман наводит самолет на определенную цель.

Но всем этим его деятельность не ограничивалась. Вайс постарался, чтобы Фишер узнал, кто сочиняет для Барча отчеты таким отличным слогом и переписывает их не менее прекрасным почерком, и вскоре получил поручение, которого и добивался. Теперь он помогал Фишеру составлять отчеты об израсходованных медикаментах и требования на перевязочные средства и медикаменты для полевых госпиталей в соответствии с масштабами намечаемых командованием боевых операций.

Ничто не придает человеку столько душевных и физических сил, как сознание, что он живет, трудится не зря. Постепенно Вайс перешел в разряд выздоравливающих, стал подниматься с койки, а потом и ходить.

Здесь, в госпитале, пока он лежал на своей чистой постели, Иоганн получил любопытные сведения. И получил их без особых усилий, находясь в условиях почти комфортабельных. А его так называемое «прикрытие» было настолько прочным и убедительным, что он чувствовал себя как бы защищенным непроницаемой броней. Не раз он вспоминал о своих прозорливых наставниках, которые утверждали, что результаты работы разведчика сказываются не сразу. Но какое нужно феноменальное, ни на секунду не ослабляемое напряжение воли, всех духовных, человеческих качеств, чтобы талантливо соответствовать любым, даже самым тончайшим, особенностям обстановки, в которой живет, действует, борется разведчик!

Но как бы ни были мудры наставники, наступает момент, когда следовать их советам становится очень трудно, и тогда возникает самая большая из всех опасностей, с которыми сталкивается разведчик.

Эта опасность — нетерпение.

Накоплены драгоценные сведения, и необходимо как можно скорее передать их своим. Нет больше сил хранить их, ведь они так важны для победы, ведь они нужны людям сегодня, сейчас!

Вот это мучительное нетерпение стало, как огонь, жечь Иоганна, и чем больше он накапливал материалов, чем они были значительнее, тем сильнее сжигало его душу нетерпение.

И опять он как бы услышал простуженный и такой родной голос Бруно, его последние слова, его завещание: «Что бы ни было — вживаться».

Вживаться… И опять приходила нескончаемая бессонная ночь, и Иоганн, чтобы избавиться от искушения, снова и снова повторял то, чему учили его наставники.

Разведчик — прежде всего исследователь, он должен видеть взаимосвязь частного и общего, уметь обобщать отдельные явления, чтобы предвидеть возможность наступления вытекающих из них событий. Всякая случайность связана с необходимостью, случайность — форма проявления необходимости. Поэтому так важно видеть связь и взаимодействие явлений. Без отдельного, единичного нет и не может быть общего. Всеобщее существует лишь благодаря единичному, через единичное. Но и единичное, отдельное — лишь часть общего и немыслимо вне общего. Эффектная гибель не всегда подвиг для разведчика. Подвиг в том, чтобы вжиться в жизнь на вражеской стороне. Разведчик — чувствующая, мыслящая сигнальная точка, частица общей сигнальной системы народа, он призван предупреждать о тайной опасности, о коварном замысле врага, предупреждать удары в спину. Центр, коллективный орган исследования, обобщая и анализируя частные сведения, поступающие от разведчиков, устанавливает главную опасность и вырабатывает тактику еепредотвращения.

Кладоискательский метод не годится для разведчика. Ведь за случайную находку часто приходится расплачиваться жизнью, а гибель разведчика — это не только утрата одной человеческой жизни, это угроза многим другим человеческим жизням, не защищенным от опасности, может быть, и их гибель.

И когда выбывает один, только один разведчик, тот участок, на котором он работал, становится неведомым Центру, и, значит, нельзя предотвратить опасность, таящуюся на этом участке. Иоганн не имеет права самостоятельно распоряжаться своей жизнью, что бы им ни руководило. Ведь то, в чем он видит главное, в общем масштабе, возможно, только частность, и притом далеко не решающая.

Так думал Иоганн, мучимый бессонницей, но не находил покоя. И его сжигало нетерпение. А тут еще он получил ответ на свои две открытки, которые послал из госпиталя фрау Дитмар. В ее письме, полном ахов и охов по поводу всего с ним случившегося, не было и намека на то, что хоть кто-нибудь справлялся у нее о Вайсе.

Неужели после гибели Бруно связь со своими оборвалась?

Никогда Иоганн не предполагал, что добытые разведчиком сведения могут причинять ему такие страдания. И как невыносимо тяжко хранить их втуне. И какое нужно самообладание, чтобы неторопливо, медленно, осмотрительно искать способ передачи этих сведений. И найти этот способ порой труднее, чем добыть драгоценные сведения.

Он чувствовал себя как подрывник, успешно заложивший мину под вражеские укрепления, но в последние секунды вдруг обнаруживший, что шнур где-то оборвался и для того, чтобы произвести взрыв, остается только поджечь шнур в непосредственной близости от мины и, значит, погибнуть. А на это Иоганн не имел права.

Глава 22

В палате, где лежал Иоганн, появился недавно ефрейтор Алоис Хаген.

Говорили, что пулевое ранение он получил не на фронте, а в Варшаве. Вместе с эсэсовскими ребятами он преследовал партизан в городе. Одному из красных все-таки удалось скрыться. Хагену он сделал в ноге дырку, когда тот его уже почти настиг. Иоганн слышал, как эсэсовцы, доставившие в госпиталь ефрейтора, расхваливали храбрость Хагена, проявленную им во время преследования партизана.

Этот Хаген был идеальным образцом нордического типа арийца. Атлетического сложения, с длинным лицом, светлыми, холодными глазами. Держал он себя вызывающе нагло. Влюбленный в себя, как Нарцисс, он без конца смотрелся в зеркальце, капризно требовал, чтобы его особо тщательно лечили, добивался повышенного рациона и не разрешал закрывать форточку, чтобы в палате всегда был приток свежего воздуха.

Часто у койки Хагена раздавался женский смех. Он любезничал с сестрами, сиделками, лаборантками — всех женщин, независимо от возраста, называл сильфидами. Считал это «прусским комплиментом».

Когда Фишер, широко улыбаясь, приступил к опросу Хагена, чтобы выяснить некоторые моменты его биографии, неясно обозначенные в анкете, которую тот небрежно заполнил, Хаген, не отвечая, в упор уставился на Фишера, внимательно разглядывая его. Потом так же молча раздвинул циркулем указательный и средний пальцы и, словно делал какой-то промер, прикоснулся к его носу, ушам, лбу, подбородку.

Фишер спросил изумленно:

— У вас температура?

Хаген бросил презрительно:

— А у тебя не кровь, а коктейль. — Сощурившись, осведомился: — Как это ты с такими ушами и носом словчил проскочить мимо расового отдела? — Он снисходительно похлопал Фишера по колену и успокоил: — Ладно, живи. — Приказал, будто перед ним сидел подчиненный: — Чтобы всегда был одеколон, я не выношу, когда воняет сортиром. — И отвернулся к стене.

От койки Хагена Фишер отошел на цыпочках.

Коротенький, короткорукий, с отвислым пузом и приплюснутой головой, растущей, казалось, прямо из жирных плеч, с темной, как у фюрера, прядью, начесанной на астматически выпуклый, табачного цвета глаз. Фишер знал, что ему не пройти даже самой снисходительной экспертизы в расовой комиссии. А ведь до пятого колена, известного семейству Фишеров, все они были чистокровные немцы. И за что только природа так зло наказала его, не снабдив основными биологическими признаками расовой принадлежности арийца? И ростом он не вышел, и волосы у него не белокурые, а глаза не голубые. А уж о форме носа, ушей, черепа и говорить не приходится. Правда, если бы он меньше жрал, то мог бы похудеть, и тогда, пожалуй, у него бы появилось какое-то сходство с фюрером. Да, с самим фюрером! Ну а вдруг Хаген действительно заявит в расовую комиссию, что тогда? Посмотрят на него и скажут: «Фишер не ариец». Вот и начинай доказывать. Докажешь. А пятно все же останется: подозрение-то было!

И Фишер мудро решил не раздражать этого Хагена, терпеть его наглость: ведь фюрер тоже был когда-то ефрейтором. Хаген — образец арийца. Он может кого угодно обвинить в расовой неполноценности. А это не менее опасно, чем обвинение в измене рейху. Но, если отбросить биологические факторы, Фишер чувствовал себя подлинным арийцем, арийский дух был в нем силен, он его проявлял в обращении с ранеными. Если солдат не мог отвечать на вопросы стоя, то Фишер заставлял его отвечать сидя.

Особенно часто Хаген делал «прусские комплименты» обер-медсестре фрейлейн Эльфриде, которая гордо, как шлем, носила копну своих рыжих волос. Халат в обтяжку столь выгодно подчеркивал все женские прелести обер-медсестры, что у некоторых солдат при взгляде на нее бледнели носы.

Хаген громко объявил фрейлейн Эльфриде, что, повинуясь воле фюрера, он готов выполнить свой долг — умножить с ее помощью число настоящих арийцев. Прищурясь, оглядел ее и строго сказал:

— Да, пожалуй, нам стоит поработать для фатерланда. — И приказал: — Вы мне напомните об этом, когда я буду уже на ногах.

Он так повелительно обращался с Эльфридой, что та по его требованию, вопреки правилам, принесла ему в палату мундир и все снаряжение.

Хаген совершенно спокойно повесил китель на спинку стула. Сапоги поставил под койку, бриджи аккуратно положил под матрац, а парабеллум, небрежно оглядев, сунул под подушку. Объяснил не столько Эльфриде, сколько своему соседу по койке, страдающему колитом сотруднику роты пропаганды, который не раз упрекал Хагена, что тот совсем не читает.

— «Как только я слышу слово «интеллект», — Хаген цитировал Ганса Иоста, руководителя фашистской палаты по делам литературы, — моя рука тянется к спусковому крючку пистолета». — И, не отводя мертвенно-прозрачных глаз от тощего лица фашистского пропагандиста, похлопал по подушке, под которую сунул парабеллум.

Этот прусский красавец, наглец вызывал у Иоганна дрожь ненависти. Он старался поменьше бывать в палате, хоть ему и трудно было надолго покидать постель. Он уходил в коридор и часами оставался там, только бы не видеть омерзительно красивого лица Хагена, не слышать его голоса, его хвастливых рассуждений.

По-видимому, Иоганн тоже не вызывал у Хагена симпатии. Правда, когда какой-то генерал в сопровождении свиты посетил госпиталь, и ему представили Хагена, и генерал любовался Хагеном, как породистой лошадью, и Хаген, как лошадь, хвастливо демонстрировал себя, ибо все в нем было по арийскому экстерьеру, по пропорциям соответствующей таблицы, Хаген доложил, что ефрейтор Вайс — тоже отличный экземпляр арийца, хоть и несколько помельче. И Вайс тоже удостоился благосклонного генеральского кивка.

Иоганн заметил, что Хаген исподтишка наблюдает за ним и, завязав беседу, не столько вдумывается в слова, которые произносит Вайс, сколько внимательно вслушивается в то, как он эти слова произносит.

И Вайс, со своей стороны, украдкой тоже пристально наблюдал за Хагеном. Лицо прусака всегда оставалось недвижным, мраморно-холодным, а вот зрачки… Следя за выражением глаз Хагена, Вайс заметил, что его зрачки то расширяются, то сужаются, хотя освещение палаты не менялось. Значит, пустая болтовня с Вайсом чем-то возбуждает, волнует Хагена. Чем же?

Вайс держал себя с предельной настороженностью. И скоро убедился, что и Хаген также настороженно относится к нему. Хаген совсем поправился, ходил по палате и коридорам. Очевидно, его не выписывали из госпиталя потому, что обер-медсестра приняла меры, чтобы подольше задержать здесь этого красавчика с фигурой Аполлона и волнистыми белокурыми волосами, которые он иногда милостиво разрешал ей причесывать. Возможно, он выполнил свое обещание, Эльфрида теперь, млея от счастья, с рабской покорностью выполняла все, что шепотом приказывал ей этот проходимец.

Иоганн уже давно мог ходить, но был очень слаб и, чтобы быстрее окрепнуть, стал тайком заниматься зарядкой по утрам, когда все еще спали. И попался.

Однажды он, как обычно, в предутренних сумерках старательно делал на своей койке гимнастические упражнения, и вдруг его охватило ощущение какой-то неведомой опасности. Иоганн замер и тут же встретился взглядом с Хагеном: тот тоже не спал, лежал, опираясь на локоть, и внимательно следил за Иоганном. Лицо его было суровым, но не презрительным, нет, скорее, пожалуй, дружелюбным.

Иоганн, испытывая непонятное смятение, отвернулся к стене, закрыл глаза..

Весь день Хаген не обращал на Иоганна внимания. А вечером, когда курил у открытой форточки, вдруг сказал ему с какой-то многозначительной интонацией:

— Вайс, закури-ка офицерскую сигарету. Я хочу повысить тебя в звании. — И протянул сигареты.

Иоганн подошел, наклонился, чтобы вытащить сигарету из пачки, но Хаген в этот момент почему-то резко поднял руку, в которой держал сигареты, прижал к плечу. Вайс недоуменно уставился на Хагена, и в ответ тот отчетливо и сердито прошептал по-русски:

— Зарядка не та. Система упражнений у немцев, возможно, другая… — Похлопал Вайса по плечу, спросил громко: — Ну что? Скоро будем лакомиться в Москве славянками?.. — Расхохотался. — У них, говорят, обувь сплетена из коры. Представляю их ножищи!

В палату вошла обер-медсестра. Хаген шагнул к ней, небрежно подставил выбритую щеку. Эльфрида благоговейно приложилась к ней губами, засияла всем своим сытым, молочно-белым лицом.

После этого случая Хаген избегал не только говорить с Вайсом, но и встречаться с ним взглядом, даже не смотрел в его сторону.

Кто же он, этот Хаген? Провокатор, которому поручено изобличить Вайса и передать гестапо? Значит, Хаген или опытный шпион, или…

Сколько ни размышлял Иоганн, как ни наблюдал за Хагеном, установить он ничего не мог и жил теперь в постоянном тревожном ожидании.

Хаген уходил с вечера, возвращался в палату на рассвете и спал до обеда. И Эльфрида, откинув всякий стыд, требовала, чтобы все соблюдали полную тишину, когда спит ефрейтор Хаген.

Так прошла неделя. И тут Хаген вдруг сказал Иоганну, что его Эльфрида добыла коньяк и приглашает их обоих поужинать.

Вечером он без стука открыл дверь в комнату Эльфриды, она с нетерпением ждала за накрытым столом. Уселись. Эльфрида с молитвенным благоговением смотрела на своего повелителя, который командовал здесь так, как ефрейтор командует солдатами на плацу. Но, выпив, Хаген смягчился и, положив руку на колено Эльфриды, с томной нежностью разрешил ей перебирать его пальцы. А сам предался воспоминаниям, растроганно вспоминал школьные годы. Он рассказывал своем учителе Клаусе, высмеивал его привычки, манеру разговаривать, поучать, повторял его любимые изречения. И громко хохотал, но при этом серьезно поглядывал на Вайса, словно ожидая от него чего-то, словно Иоганн должен что-то понять.

И вдруг Иоганн понял. Вовсе не о каком-то там Клаусе говорит Хаген, а о начальнике отдела Барышеве. Ну да, о нем! Ведь это его манеры и привычки. Он всегда режет сигарету пополам, чтобы меньше курить. У него когда-то было прострелено легкое. И это же его афоризм: «Вечными бывают только автоматические ручки, но и те отказывают, когда нужно расписаться в получении выговора». Он всегда говорит: «Понятие долга — это и сумма, которую ты занял и должен вернуть, и то, что ты обязан сделать, чтобы быть человеком, а не просто фигурой с погонами». А это его самое любимое: «Посеешь поступок — пожнешь привычку, посеешь привычку — пожнешь характер…»

Иоганн взволнованно, радостно даже перебил Хагена и заключил:

— «Посеешь характер — пожнешь судьбу».

Но Хагену не понравилась чрезмерная поспешность Иоганна. Взглянув исподлобья, он предложил:

— Давай пить. — И упрекнул Эльфриду: — Могла бы пригласить какую-нибудь, хотя бы фольксдойч. А то сидит ефрейтор, глядя на тебя, облизывается.

Эльфрида поспешно вскочила. Хаген удержал ее:

— Ладно уж, в следующий раз…

Через некоторое время, почувствовав себя лишним, Иоганн поднялся из-за стола. Хаген сказал:

— Подожди, вернемся в палату вместе.

Потом они вдвоем ходили по госпитальному двору: солдат внутренней охраны, которому Хаген отдал недопитый коньяк, разрешил им погулять.

Алексей Зубов принадлежал к тем счастливым натурам, чье душевное здоровье уже само по себе окрашивает жизнь в радужные тона.

Уверенный в том, что жизнь есть счастье, движимый любопытством и любознательностью, он испробовал немало профессий.

Едва лишь объявлялась мобилизация на какую-нибудь стройку, он первым вызывался ехать туда, на самый трудный ее участок, увлеченный жаждой новых мест, проверкой самого себя на прочность.

Но как только стройка утрачивала характер героического штурма и период лишений и трудностей оставался позади, он начинал томиться, скучать и перебирался на новый объект, где обстановка первозданности требовала от каждого готовности к подвигу.

Природный дар общительности, искренняя доброжелательность, приветливость, умение легко переносить невзгоды и трудности, самоотверженное отношение к товарищам и полное пренебрежение к заботам о собственных благах быстро завоевывали ему уважительное расположение людей, которым он дорожил больше всего на свете.

Он был правдив до бестактности и в этом смысле безжалостен к себе и другим. И если когда и терял власть над собой, то лишь в столкновениях с грубой ложью; тут ярость овладевала им, исступленная, гневная, отчаянная.

Он пылко поклонялся тем, чья жизнь казалась ему высоким образцом служения долгу.

При всем этом он был снисходителен к людским слабостям и всегда умел видеть их смешные стороны.

Как многие юноши его возраста, он полагал, что жизнь, которой он живет, со всеми ее удобствами и благами уготована ему революционным подвигом старшего поколения, перед которым он за это в долгу.

Около двух лет Зубов трудился на тракторном заводе, где в одном из цехов выпускали танки. Здесь он работал под началом бригадира немца-политэмигранта, который его школьные познания в немецком языке довел до степени совершенства. Он сумел передать своему способному ученику все тончайшие оттенки берлинского произношения. И теперь сам наслаждался, слушая его безукоризненную немецкую речь.

Свое стремление изучить немецкий язык Зубов объяснял тем, что Германия — одна из самых высоко технически развитых стран, значит, у нее сильный рабочий класс, а если рабочий класс силен, значит, Германия стоит на пороге революции, и поэтому надо как можно скорее изучить язык своих братьев по борьбе за социализм. В этом убеждении Зубова всемерно поддерживал его бригадир, немец-политэмигрант, пророча в самое ближайшее время революционный взрыв в Германии. В возможность такого взрыва верили многие, что объясняло и моду советской молодежи тех лет — юнгштурмовку, и увлечение песнями Эрнста Буша, и распространенность приветствия поднятым вверх сжатым кулаком — «Рот фронт!», и твердую надежду на то, что Тельман победит.

Родители Зубова: отец — завхоз больницы, который во время гражданской войны в возрасте девятнадцати лет уже командовал полком, и его мать — фельдшерица, в те же годы и в том же возрасте уже занимавшая пост председателя губкома, — считали Алексея чуть ли не недорослем за то, что он как будто вовсе не стремился к высшему образованию.

Призванный в Красную Армию, Зубов поступил курсантом в школу пограничников. Потом служил в звании лейтенанта на том погранпункте, через который проходили эшелоны с немецкими репатриантами из Латвии. В последнем из эшелонов находился и Иоганн Вайс.

Начальник погранпункта и присутствовавший при этом Бруно дали понять Зубову, что это «особенный немец», и еще тогда, на пограничном посту, лишь мимоходом глянув, Зубов запомнил его лицо. Он узнал Вайса в госпитале, но долго не показывал ему этого, проявив тем самым большое самообладание и выдержку…

На рассвете в утро нападения гитлеровцев на нашу страну Зубов находился в секрете. Он вел бой до последнего патрона, и, когда пограничная полоса уже была захвачена врагом, он очнулся после контузии, причиненной ручной немецкой гранатой.

Была ночь, но небо, казалось, корчилось в багровых судорогах пожаров. Горько пахло гарью, сгоревшей взрывчаткой. Железным обвалом гулко катились по шоссе, по проселкам вражеские моторизованные части.

Оглушенный, в полусознании, Зубов уполз в лесок, где скрывались еще несколько раненых пограничников и девушка санинструктор. На рассвете санинструктор увидела, как по шоссе движутся две полуторки, в которых сидят в чистеньких, новеньких мундирах наши пехотинцы.

Санинструктор выбежала на шоссе и остановила машины. Но это были не наши бойцы. Это было подразделение бранденбургского полка, специально предназначенного для выполнения провокационно-диверсионных акций в тылу нашей армии.

Командир подразделения, любезно улыбаясь санинструктору, взял с собой нескольких солдат, пошел с ними в лес, где лежали раненые, неторопливо побеседовал с ними, испытывая явное удовольствие от безукоризненно точного знания русского языка. А потом отдал приказ застрелить раненых, как он объяснил санинструктору, из гуманных соображений, чтобы избавить их от страданий.

Зубов спасся только потому, что лежал в некотором отдалении от общей группы раненых, внезапно скованный шоком, вызванным контузией.

Командир подразделения Бранденбургского полка не позволил своим солдатам безобразничать с девушкой-санинструктором, а аккуратно выстрелил ей в затылок, отступив на шаг, чтобы не забрызгаться.

В отуманенном сознании Зубова, временно утратившего слух, все это происходило в беззвучной немоте. И это беззвучие еще усугубляло страшную простоту убийства, которое совершилось на его глазах.

То, что это убийство совершалось так просто, почти беззлобно, мимоходом, потому что оно было лишь докучной обязанностью этих торопящихся на другое убийство людей, — все это вошло в сердце Зубова как ледяная, замораживающая игла, замораживающая то, что прежде составляло его естественную сущность и было так свойственно его душевно здоровой человеческой природе.

Несколько дней Зубов отлеживался в лесу. Потом у него хватило сил убить зашедшего в кусты по нужде немецкого военного — полицейского, оставившего велосипед на обочине.

Зубов переоделся в его мундир, ознакомился с документами и, сев на велосипед, покатил по дороге, но не на восток, а на запад.

Все это дало Зубову несомненное право одиночного бойца действовать на собственный страх и риск. Благодаря своей нагловатой общительности и самоуверенности он свободно передвигался в прифронтовом тылу.

Вначале он только приглядывался, вступал развязно в разговоры с целью выведать, есть ли у встретившегося ему немца хотя бы тень горестного ощущения своего сопричастия к преступлению, и, не обнаружив таковой, с холодным самообладанием, осмотрительностью, продуманным коварством вершил суд и расправу. Так что немало его собеседников удалились в мир иной, с мертво застывшими от изумления перед внезапной смертью глазами.

Зубов искусно пользовался нарукавными повязками, снятыми им с убитых немцев: дорожной службы, контрольно-пропускного пункта, регулировщика.

Если в легковой машине было несколько пассажиров, он ограничивался тем, что почтительно козырял, проверяя документы. Во всех других случаях, не успевая погасить вежливой улыбки, мгновенно нажимал на спусковой крючок автомата…

Как-то он обнаружил советского летчика, выбросившегося с парашютом из горящего самолета.

Отругав летчика за то, что тот в десятилетке плохо учился немецкому языку, заставил его затвердить фразы, необходимые при обращении нижнего чина к старшим по званию, переодел в немецкий солдатский мундир. И теперь уже имел подчиненного.

Вдвоем они выручили от патруля польского учителя, неудачно бросившего самодельную бомбу: не сработал взрыватель.

Потом они добрались до Белостока, где жили родственники учителя, по пути пополнив компанию советским железнодорожником — накануне гитлеровского нападения он сопровождал в Германию грузы в соответствии с торговым договором.

В целях сбережения личного состава и в связи с его культурной отсталостью — так шутливо оценивал Зубов незнание немецкого языка своими соратниками — рекогносцировки и отдельные операции в Белостоке он первое время проводил самостоятельно.

Будучи отличным бильярдистом (в клубе на заставе имелся бильярдный стол), Зубов стал не только завсегдатаем белостокского казино, но приобрел славу как мастер высшего класса. Удостаиваясь партии с офицерскими чинами, деликатно щадя самолюбие партнеров, подыгрывал им, что свидетельствовало о его воспитанности и принималось с признательностью.

Как-то его вызвал на бильярдный поединок офицер роты пропаганды барон фон Ганденштейн.

Выигрывая каждый раз контровую партию, Зубов довел своего партнера до такой степени исступления, что ставка в последней партии выросла до баснословной суммы.

Эффектным ударом небрежно положив последний шар в лузу, Зубов осведомился, когда он сможет получить выигрыш.

Барон располагал многими возможностями для того, чтобы мгновенно убрать на фронт младшего полицейского офицера. Но проигрыш! Это долг чести. Здесь требовалась высокая щепетильность. В канонах офицерской касты неуплата проигрыша считалась не меньшим позором, чем неотмщенная пощечина.

Зубов предложил барону дать ему в счет выигрыша, вернее, взамен него, должность начальника складов роты пропаганды, которую по штатному расписанию имел право занимать только офицер — инвалид войны.

Барон приказал оформить Зубова и пренебрег тем, что отсутствует его личное дело, так как Зубов объяснил, что за ним числится по военной полиции небольшой грешок — присвоение некоторых ценностей из имущества жителей прифронтовой зоны. А здесь, в роте пропаганды, он собирается начать новую, чистую жизнь.

Тонко проиграв фон Ганденштейну во втором турнире, осчастливив барона титулом чемпиона Белостокского гарнизона и удостоившись за это его дружбы, Зубов оказался все-таки человеком неблагодарным. Когда барон получил назначение на пост коменданта концлагеря, Зубов вызвался проводить его к новому месту службы, куда тот так и не прибыл…

Пожалуй, неуязвимость Зубова, действующего столь дерзко в немецком окружении, заключалась в том, что он и здесь не утратил ни своей жизнерадостности, ни обворожительной общительности, ни того душевного здоровья, которое ему сопутствовало даже в самые трагические моменты жизни.

Он так непоколебимо был убежден в справедливости и необходимости того, что он делает, что ни один из его поступков не оставлял терзающих воспоминаний в его памяти и нимало не тревожил его совесть.

Например, проводя вечер с сотрудниками гестапо в казино, Зубов с аппетитом ужинал, ему нравился вкус вина, которое они пили, и то приятное, возбуждающее опьянение, которое это вино вызывало.

Он с интересом, с неизменной любознательностью слушал рассказ офицера, сына помещика, о жизни в богатом поместье и представлял ее мысленно такой, как о ней рассказывал гестаповец, и думал, как это интересно — ловить форель в холодной, стремительной горной реке, пахнущей льдом.

И когда офицер, говоря о своей любви к животным, рассказывал, сколько страданий доставила ему гибель чистопородного быка-производителя, в стремительном беге раздробившего череп о трактор, Зубов вообразил себе этого могучего быка, в последнем смертном усилии лижущего выпадающим языком сердобольную руку хозяина.

Гестаповец жаловался, что по роду службы он вынужден применять некоторые насильственные меры во время допросов. Это он-то, с его чувствительным сердцем! Отец однажды, когда он был еще мальчиком, позволил себе выпороть его, и от такого унижения он чуть было не наложил на себя руки. И вот теперь это чудовищное занятие, бессонница, брезгливое содрогание при виде крови!

Зубов спросил:

— Но если вам это не нравится, зачем вы это делаете?

— Это мой долг, — твердо сказал сверстник Зубова в звании гестаповца. — Это долг всей нашей нации — утверждать свое господство, тяжелый, неприятный но высший долг во имя достижения великих исторических целей.

Этот гестаповец был сбит насмерть автомашиной невдалеке от своего дома, где он прогуливался в позднее время, страдая бессонницей после казни на базарной площади нескольких польских подпольщиков.

Досадливо морщась, Зубов сказал своим соратникам, удачно осуществившим эту нелегкую операцию:

— Конечно, следовало бы пристукнуть хотя бы гауптштурмфюрера, командующего казнью, а не этого унтерштурмфюререришку. Но зачем он фотографировался под виселицей рядом с казненными? Врал — переживает… Нет, это идейная сволочь, и я с ним поступил правильно, принципиально.

Пятым членом группы стал немец-солдат со склада музыкального инвентаря роты пропаганды.

Покойный приятель, унтерштурмфюрер СС, посоветовал Зубову быть осторожным с этим солдатом, сказав, что в самые ближайшие дни он подпишет приказ об аресте этого подозрительного типа, возможно коммуниста, скрывающегося от гестапо на службе в армии.

…Убедить немецкого коммуниста, опытного конспиратора, в том, что Зубов — советский офицер, стоило большого труда.

Зубову пришлось выдержать серьезный экзамен, давая самые различные ответы, касающиеся жизни Советской страны, пока этот немец не убедился в том, что Зубов не провокатор.

Именно Людвиг Куперт придал действиям этой самодеятельной группы более организованный, плановый и целеустремленный характер.

Взрыв двух воинских эшелонов.

Поджоги складов с провиантом.

Было высыпано по полмешка сахарного песку в автоцистерны с авиационным бензином, следствием чего явилась авария пяти транспортных четырехмоторных «юнкерсов».

Все это были плоды разработки Людвига Куперта.

И, наконец, нападение на радиостанцию, окончившееся гибелью группы, за исключением самого Зубова.

Но здесь вины Людвига не было. Случайность, которую невозможно предусмотреть: монтер ремонтировал прожектор и, отремонтировав, направил луч света не на внешнее ограждение, для чего был предназначен прожектор, а вовнутрь двора, и в белом толстом столбе холодного, едкого света отчетливо стал виден офицер охраны, лежащий ничком на камнях, и двое солдат охраны, стоящих лицом к стене, раскинув руки в позе распятых на кресте. А позади них — Людвиг с автоматом.

Зубов получил легкое ранение, но изображая преследователя диверсантов, счел целесообразным прибавить к огнестрельному ранению контузию с потерей дара речи и способности двигать ногами, тем более что с этим состоянием он был уже знаком.

Он позволил уложить себя на носилки, оказать первую помощь, а потом, в связи с подозрением в повреждении позвоночника, не возражал, чтобы его доставили во фронтовой госпиталь, где он пользовался немалым комфортом.

Зубов проявлял в своих действиях исключительное бесстрашие. Кроме всего прочего, был еще один момент, объясняющий это его свойство.

Он внушил себе, что, стоя на материалистических позициях, он обязан относиться к возможно очень близкой своей смерти как к более или менее затянувшемуся болевому ощущению, после чего наступит его собственное персональное ничто. Вроде как бы внезапный разрыв киноленты, когда механик не успевает включить свет и вместо изображения на экране — темнота в зале, и ты уходишь в этой темноте. Повреждение устраняется, и все без тебя досматривают жизнь на экране.

Как бы оправдываясь за подобные мысли, он, бывало, говорил своим соратникам:

— Что же, я не имею права на самоутешительную философию? Имею право! Зачеты я здесь не сдаю. Отметки никто не ставит. Умирать неохота, а незаметно для себя выбыть из жизни — это другое.

Людвига Куперта он спрашивал тревожно:

— Вы не обижаетесь на меня, что я иногда с вашими соотечественниками уж очень грубо?..

Людвиг строго одергивал:

— Первой жертвой гитлеровского фашизма стал сам немецкий народ, я благодарю вас за то, что вы и за него боретесь доступными здесь для вас средствами.

Как-то Зубов познакомился на улице с хорошенькой полькой, настолько изящной и миловидной, что он, скрывая от товарищей, стал ухаживать за ней.

Задорная, остроумная, она увлекла Зубова, и вот однажды вечером, когда он провожал ее, она остановилась возле развалин какого-то дома и, сказав, что у нее расстегнулась подвязка, пошла в развалины, чтобы поправить чулок. Зубов решил последовать за ней, и тут на него набросились двое юношей, а девушка пыталась его задушить.

Спасаясь от засады, он позорно бежал, и вслед ему стреляли из его же пистолета.

Зубов вспоминал об этом приключении с восторгом и грустью. С восторгом потому, что девушка, по его мнению, оказалась настоящей героиней, а с грустью потому, что если раньше испытывал к ней чисто визуальное, как он объяснял, чувство нежности, которое способна внушить каждая хорошенькая девушка, то теперь не на шутку тосковал, считая, что безвозвратно потерял гордое, чистое создание, достойное благоговейного поклонения.

Людвиг, врачуя травмы Зубова, полученные в борьбе с молодыми польскими патриотами, вздыхая говорил:

— Это был бы предел парадоксальной глупости, если бы вас, советского офицера, удушили борцы польского народа. И я считаю, что вы за свое легкомыслие заслуживаете более памятных отметок на теле, чем те, которые получили. — Произнес иронически: — Вы забыли о том, что быть немецким оккупантом не только заманчиво, но и в высшей степени опасно для жизни. И ваша собственная, уже немалая практика служит этому несомненным доказательством.

Зубов отличался бестрепетным самообладанием, сочетающимся с самозабвенной, наглой дерзостью.

Когда он узнал, что в казино готовится банкет в честь немецкого аса, бросившего на Москву бомбу-торпеду, Зубов отправился в гостиницу, где остановился этот летчик, долго, терпеливо дожидался его в вестибюле и, когда летчик вышел, последовал за ним. Представился, попросил дать автограф.

Бумажку с автографом отнес Людвигу, и тот, подделав почерк аса, написал записку, адресованную устроителю банкета, где просил прощения за невозможность присутствовать на банкете, так как получил приказ немедленно отбыть на фронт.

Явившись в назначенный час, летчик не нашел ни устроителей банкета, ни роскошного банкетного стола.

Возмущенно отвергнув поползновение приветствовать его со стороны других офицеров, уходя, он встретил у вешалки Зубова, и от Зубова, как от своего первого поклонника, он снисходительно принял предложение развлечься в частном доме.

Зубов вез офицера в потрепанном малолитражном «опель кадете». Извинившись за непрезентабельную машину, Зубов выспрашивал летчика о его героическом полете. И позволил себе усомниться в разрушительной силе взрыва. Летчик сказал, что специально совершил небезопасный круг, чтобы удостовериться и полюбоваться тем, что торпеда достигла цели, и теперь он один из немногих, кому поручено совершать такие налеты на Москву с применением этого дорогостоящего, но столь эффективного средства разрушения советской столицы.

Зубов притормозил машину, закуривая и давая закурить асу. Потом, разведя руками, сказал:

— Ничего не поделаешь, в таком случае я вынужден вас убить. — И добавил, наставив пистолет: — Ничего не поделаешь — война насмерть. — И, уже нажимая спусковой крючок, добавил: — А вы не солдат, а преступник!

Вернулся к своим соратникам Зубов бледным, угрюмым, как никогда. Не мог заснуть, всю ночь сидел на койке, беспрестанно курил, пил воду. Впервые пожаловался, что у него сдали нервы, и вдруг объявил, что будет пробираться к своим, чтобы воевать нормально, как все, а больше он так не может…

Польский учитель Бронислав Пшегледский молча слушал Зубова, не возражая ему.

На следующее утро он сказал ему, что хочет познакомить его с одним человеком, с которым Зубову необходимо встретиться для того, чтобы принять окончательное решение.

Этим человеком оказался бывший совладелец фармацевтической фирмы, пожилой юркий человечек с прямым пробором посередине клинообразной головы и тоненькими, тщательно подбритыми усиками.

Памятуя о том, что ему следует больше молчать, а всю беседу поведет с этим человеком Пшегледский, Зубов молча слушал их.

Прежде всего этот человек заявил, что предлагаемый Пшегледским товар он должен испытать сначала на собаке. И строго предупредил, что действие его должно сказаться на животном через три минуты максимум. Что доставка в лагеря и гетто такого товара сейчас крайне затруднена. Но он главным образом ориентируется на клиентуру гетто, где людям есть чем платить, и потребители в силу все увеличивающейся жестокости режима в особенности интересуются детскими дозами: во-первых, они дешевле, а во-вторых, взрослые могут обойтись и веревкой, броситься на охранника, чтобы таким способом избежать дальнейших страданий. А дети не могут.

Но какие-то спекулянты-мошенники продавали для гетто фальсификацию, химическую дрянь, которая действовала или крайне медленно, или вовсе не приводила к летальному исходу, не вызывая ничего, кроме безрезультатных страданий. Поэтому клиенты должны иметь выборочно из каждых десяти доз одну бесплатную, чтобы кто-нибудь из желающих мог проверить ее на себе. Тогда только платят за остальные девять.

Кроме того, он предупреждает, что в концлагерях люди могут платить ерунду, гроши. И если он переправляет туда некоторое количество доз, то только из милосердия к страдальцам.

Поэтому пусть польский пан и его друг немецкий офицер поймут, что на этом не заработаешь. Человечек сокрушенно развел чистенькими ручками с отшлифованными ногтями.

Потом Пшегледский сказал Зубову, что этот человечек, с которым они познакомились, — один из крупных спекулянтов ядами. Что сейчас таким промыслом занимается немалое число ему подобных, сбывая яды главным образом в гетто и Треблинские лагеря уничтожения «А» и «Б», где раздетых догола мужчин, и женщин, и детей загоняют в камеры с поднятыми руками, чтобы уплотнить человеческую массу, подлежащую удушению.

И Пшегледский посоветовал:

— Чтобы ваше решение не было ошибочным и было всесторонне продуманным, я настоятельно рекомендую вам посетить Треблинку «А» или «Б» по вашему усмотрению. И только после этого решить, какие способы борьбы с врагом могут считаться приемлемыми и какие неприемлемыми.

Зубов увидел однажды как из вагона прибывшего из Голландии эшелона выталкивали досками пачки слипшихся мертвых тел. Оставшиеся в живых едва могли шевелиться и, понуждаемые побоями, еле доползли к грузовикам, принадлежащим хозяйству концлагеря.

И теперь, возвращаясь усталый после очередной операции к себе на базу, валясь на койку, Зубов прочно засыпал и не видел больше тревожащих душу снов.

Щеголеватый, добродушный на вид, атлетически сложенный белокурый ариец — Зигфрид, как прозвали его приятели, немецкие офицеры в казино, — Алексей Зубов вновь обрел нагловатую самоуверенность кичащегося своей внешностью истинного арийца. И цинично подсмеивался в кругу поклонников над своей жалкой, подобающей инвалиду должностью начальника складов роты пропаганды. Он говорил, что в интересах рейха — сохранять его как производителя для пополнения потомства будущих владык мира.

И все же по краям его мягкого, но четко очерченного рта легли две продольные жесткие морщины, некогда задорно светящиеся глаза поблекли и приобрели серый металлический оттенок, на висках обозначилась яркая седина, которая шла ему, но была настолько преждевременной, что можно было подумать: этот юноша, пышущий здоровьем, пережил нервное потрясение или тяжелую душевную травму.

Один из младших офицеров зондеркоманды, доктор Роденбург, объясняя Зубову сущность исторической миссии германской империи, сказал:

— Мы должны быть сильными и во имя этого обессилить все другие нации. Доброта — признак слабости. Проявление доброты со стороны любого из нас — предательство. И с такими нужно расправляться, как с предателями. Людьми управляет страх. Все, что способно вызвать страх, должно служить рейху так же, как страх смерти служит первоосновой для религиозных верований. Мы открыли величайший принцип фюреризма. Фюрер — вершина, мы — ее подножие, и в полном подчинении воле одного — наша национальная сила. Уничтожение евреев — только акция проверки национального самосознания каждого из нас, своеобразная национальная гигиена… Мы хотим сократить число потребителей ценностей. Чтобы раса господ стала единственным их потребителем, а остальные народы только производили для нас эти ценности. В этом высшая цель, освобождающая нас от всех нравственных предрассудков, стоящих на пути к достижению этой цели.

— Ладно, пусть так, — согласился Зубов. — Ну, а если вас лично убьют? Как вы относитесь к такой возможности?

Роденбург сказал:

— Вам известно, я сам умею убивать. Полагаю, я сумею умереть за фюрера с полным достоинством.

И Роденбург солгал: он умолял, ползал у ног Зубова, когда, отправившись с ним в загородную прогулку, узнал, кто он, этот Зубов, и выслушал его приговор…

— Как же так, — с усмешкой сказал ему Зубов, — вы говорили «идейный, сумею умереть за фюрера» — и вдруг так унижаетесь. Вот сейчас я вас убью. Так скажите, за что вы отдаете свою жизнь. Ну!..

Кроме мольбы о пощаде, Зубов ничего не услышал от доктора Роденбурга.

А как его боялись все офицеры Белостокского гарнизона — этого красноречиво филосовствующего, фанатичного наци, любителя казни женщин, утверждающего, что первородная женская стыдливость у приговоренных настолько велика, что, даже стоя у рва, они пытаются закрыть себя руками не столько от пуль, сколько от взглядов исполнителей казни.

Он хвастал перед фронтовиками, утверждая, что в совершенстве знает все способы умерщвления. За минуту до смерти он умолял Зубова выстрелить ему в затылок и показал рукой, куда следует стрелять, зная по опыту, что точное попадание в это место не сопровождается длительной агонией.

После гибели своих соратников во время налета на радиостанцию Зубов остался один.

Лежа в госпитале, он вначале пожалел, что на нем был ефрейторский мундир, а не офицерский. Тогда бы он находился в офицерской палате, где, очевидно, лучше уход и лечение. Он хотел как можно быстрее стать на ноги, чтобы продолжать свой поединок с врагом.

Он снисходительно разрешил обер-сестре влюбиться в себя, одержимый одной мыслью: пользуясь ее заботами, быстрее выздороветь, стать на ноги.

Узнав Белова, он терпеливо дожидался момента, чтобы открыться ему, проявляя при этом ту же исключительную выдержку, которая сопутствовала ему и в подвигах.

Но, выслушав Зубова, Белов не одобрил многое из того, что тот успел совершить.

— Извини, — сказал насмешливо Зубов, — я человек справедливый. Чего заслужили, за то и получили.

Белов посмотрел на небо, светящееся кристаллами звезд, на бледное лицо Зубова с жесткими морщинами в углах рта. Спросил задумчиво:

— А когда война кончится? Ты кем будешь?

Зубов опустил глаза, ковырнул носком ботинка землю, сказал угрюмо:

— По всей вероятности, почвой, на которой будет что-нибудь расти такое подходящее. — И тут же предупредил: — Но, пока я жив, я временно бессмертный. Такая у меня позиция. С нее я и стреляю.

— Один ты.

— Верно, солист, — сказал Зубов, — выступаю без хора.

— Нельзя об этом так говорить.

— А как можно? Как? — рассердился Зубов. — Нет таких слов, чтобы об этом говорить. Нет, и не надо надеяться, что их никогда потом не будет.

— Но мы-то будем!

— Мы будем. Правильно. А насчет себя и тебя не уверен. Такое обязательство на себя не беру — выжить.

На госпитальном дворе лежала черная, мертвая, опавшая листва каштанов, с крыши капало. Эти тяжелые холодные увесистые капли словно отстукивали время. Небо было серым, тяжелым, низким. Возле дощатого сарая стояли гробы, накрытые брезентом.

Поеживаясь, Зубов сказал:

— Ну, пошли. Зябко, боюсь, простужусь. Болеть глупо. Мне здесь каждый час моей жизни дорог. — И добавил заботливо: — И ты себя должен беречь, даже, может быть, больше, чем я себя.

Вернувшись в палату, они молча улеглись на свои койки.

Итак, о Вайсе Алексей Зубов узнал от Бруно. Барышев прочел цикл лекций в школе пограничников.

Теперь Зубову нужно уходить. Гестаповцы уже наведывались в госпиталь, но Эльфрида не хочет отпускать его. Он сказал ей, чтобы она составила акт о его смерти. Ни к чему оставлять за собой следы.

Вайс дал Зубову явку в Варшаве. Спросил:

— Запомнил?

Зубов сказал, обидевшись на такой вопрос:

— Возможно… — И протянул руку.

— Уходишь?

Зубов кивнул.

Отсутствие Хагена обнаружилось только к вечеру.

Фишер, злорадствуя, деловито допрашивал раненых. Потом Эльфриду.

Эльфрида сказала, что Хаген выписан еще накануне. А ночью за ним прислали машину из гестапо, но не для того, чтобы арестовать: гестаповский офицер поздоровался с Хагеном за руку и обнял его. То же самое подтвердил и ефрейтор Вайс, зная, что эту версию Эльфриде рекомендовал Зубов. Эльфрида была готова на все ради Хагена и последнее время обращалась к нему только так: «Мой бог!»

Он снова один среди врагов, снова обречен на бездействие, должен вживаться в чуждую ему, омерзительную жизнь. И ждать, готовить себя к выполнению того задания, ради которого его сюда направили. Он верил, что это задание будет необыкновенно важным, значительным. Он не мог думать иначе. Только эта уверенность придавала ему душевные силы. Фашистские газеты и журналы были полны фотографий. Захваченные советские города. Пожарища. Разрушенные здания. Казни народных мстителей. Виселицы. И трупы. Всюду трупы. Трупы мужчин, женщин стариков, детей. И над всем этимфашистские знамена со свастикой, будто чудовищный, ненавистный паук впился в русскую землю. И он, Александр Белов, должен спокойно смотреть на эти снимки. Ему хорошо: он полеживает на мягкой постели, его вкусно и сытно кормят, за ним заботливо ухаживают эти самые фашисты, и он один из них. И еще долго должен оставаться таким, как они. И чем он от них неотличимее, тем лучше он выполняет свой долг.

Глава 23

В госпиталь начали поступать танкисты с черными ожогами третьей степени.

Иоганн не раз слышал рассуждения Штейнглица о преимуществах танковых соединений. Майор говорил Дитриху, что Сталин еще в середине тридцатых годов совершил роковую ошибку, когда расформировал мощные механизированные корпуса и заменил их более мелкими танковыми бригадами. Так же опрометчиво поступила и Франция. Распылив свои значительные танковые силы, она тем самым создала наилучшие условия для продвижения мощных моторизованных германских соединений. И Германия не замедлила этим воспользоваться: молниеносно вбила могуче сосредоточенные танковые клинья в самое сердце страны. Штейнглиц также утверждал, что Советская Армия не располагает не только специальной противотанковой артиллерией, но даже противотанковыми ружьями. И то, что по советскому полевому уставу командир всегда должен быть впереди, вести свою часть или подразделение в бой, — неоценимая услуга для противника: можно, как на полигоне, выбивать командный состав. Говорил Штейнглиц и о том, что Советская Армия недостаточно оснащена радиоаппаратурой и больше полагается на линейную связь. Немецким диверсионным группам не так уж трудно будет разрушать линейную связь и тем самым лишать советские штабы возможности управлять войсками.

Обо всем этом Иоганн информировал Центр. Он не знал, конечно, и не мог знать, как была воспринята его шифровка, когда Барышев доложил о ней Берии. Берия сказал:

— Что такое? Находясь за рубежом, нагло клевещет на наши вооруженные силы! Надо проверить этого типа, кому он там еще служит!

И очень возможно, если б не Барышев, Александра Белова ждала бы судьба тех советских разведчиков, которые упорно настаивали на том, что нападение фашистской Германии на СССР в самое ближайшее время неизбежно. Понимая, что Берия не станет их слушать — известно было, как он относился к тем, кто отваживался с ним не соглашаться, — они пытались миновать его, с невероятным трудом пробивались к Сталину. Но Сталин направлял их все к тому же Берии. И разведчикам предъявляли обвинения «в ложной провокационной информации, имеющей цель столкнуть СССР и Германию».

И Бруно тоже ожидал, что его постигнет такая судьба. Он подал обширную докладную записку о своих наблюдениях, выводы из которых противоречили утверждениям Берии. Бруно считал, что репатриация немцев из Прибалтики проведена Германией для того, чтобы пополнить специальные части вермахта контингентом, знакомым с местными условиями. Обратно в Прибалтику они вернутся уже в качестве завоевателей. Он получил сведения о том, что эти части проходят армейскую боевую подготовку на местности, напоминающей условия Прибалтики.

Бруно побывал в районах демаркационной линии и видел, как специальные команды, выделенные из состава разведки абвера германским правительством, переносят останки павших в бою с поляками немецких солдат, чтобы захоронить их на польской земле, ставшей теперь территорией Германии. И Бруно установил, что этим актом немцы хотят только ввести в заблуждение Советское правительство. Хороня трупы немецких солдат на «своей» земле, Германия тем самым как бы подтверждает, что не покушается на советскую территорию. Но захоронение покойников лишь маскировка, нужная для того, чтобы немецкая разведка могла изучить пограничные районы. Бруно «засек» немецкого разведчика из этой похоронной команды во время его работы, очень далекой от печальной официальной миссии.

И все это и многое другое Бруно изложил в своей докладной.

Но разве мог знать Бруно, что Берия докладывал Сталину о полной репатриации немцев из Прибалтики как о неоспоримом свидетельстве того, что фашистская Германия верна заключенному с Советским Союзом пакту. И сведения, что германские команды увозят трупы своих солдат из освобожденных земель западных областей Белоруссии и Украины, тоже преподносились в качестве свидетельства мирных устремлений Гитлера и политической дальновидности Сталина в этом вопросе…

Барышев понимал, что угрожает Бруно и как будет воспринята его докладная записка. И не скрывал этого от Бруно. И, чтобы сохранить Бруно, направил его с важным заданием в тыл врага, полагая, что там он будет, пожалуй, в большей безопасности, чем дома.

Берии нужны были только те, кто своими донесениями ловко подтверждал соображения Сталина. И он жестоко преследовал тех разведчиков, верных принципам Дзержинского, которые считали своим высшим долгом говорить правду, какой бы она ни была жестокой и горькой. Только правду. И, чтобы добыть эту необходимую партии, народу правду, они шли на все, и если нужно было жизнью заплатить за эту правду, они платили не задумываясь, как сделал это Бруно. Но как часто их жизнь была еще не самой дорогой ценой!..

И то, что Иоганн Вайс так долго не получал целенаправленного задания и действовал, по существу, на свой страх и риск, было не случайно.

Работая в гараже переселенческого центра в Лодзи, Вайс сумел выяснить систему зашифровки номерных знаков на армейских машинах и расшифровал условные обозначения. Тщательный, систематический анализ натолкнул его на обобщения. Вайса ошеломили сделанные им подсчеты и он тут же передал информацию в Центр. Подтверждалось, что немецкие части обеспечены транспортными средствами значительно лучше, чем соответствующие советские части. Больше у немцев приходилось и тягачей на артиллерийскую батарею, а о штабном и тыловом автотранспорте и говорить нечего. Все это свидетельствовало о подвижности немецких соединений и, значит, об их маневренности.

И куда бы ни попадал Вайс, с какими бы явлениями ни сталкивался, он старался осмыслить их и передать свои соображения Центру.

Информации Александра Белова неизменно вызывали гнев Берии. И каждый раз на оперативных совещаниях у Берии происходили стычки со старыми советскими разведчиками. Они совсем по-иному оценивали донесения Александра Белова, радовались стойкости своего молодого товарища, его твердой решимости, когда нужно было сообщить самую горькую правду.

Нападение фашистской Германии подтвердило правоту верных своему долгу разведчиков. Теперь стало невозможно не считаться с ними.

Иоганн Вайс и не подозревал, сколько раз он подвергался опасности, и не здесь, среди врагов, а дома, среди своих. Не знал он и о том, что с началом войны многое для него изменилось, что решено поручить ему выполнение задания особой трудности и что Центр уже разработал все детали этого задания.

Танкистов в госпитале с каждым днем становилось все больше. Танкисты жаловались, что, когда они, считая себя в полной безопасности, «врезались в мягкое брюхо» советских пехотных частей, солдаты забрасывали их машины бутылками с горючей жидкостью. Мешки с этими бутылками висят на поясе у каждого солдата, и они охотятся за танками, повинуясь какому-то азарту, а не логике ведения войны. Ведь пехотная часть при соприкосновении с мотомеханизированной частью, безусловно, должна признать свое поражение.

Так же, не считаясь с правилами ведения боя, поступают советские артиллеристы: они на руках выкатывают орудия на открытые позиции впереди пехоты и прямой наводкой бьют по танкам.

Но раз уж они так действуют, надо к ним приноравливаться. Немецкие автоматчики должны идти в атаку не позади, а впереди танков, чтобы охранять их от пехотинцев, вооруженных бутылками с горючей жидкостью, и выбивать прислугу артиллерийских батарей. Это каждому ясно, но это не соответствует ни немецкому уставу, ни привычке немецких солдат — атакуя, надежно защищаться броней.

В первые дни войны советские пехотинцы бегали от немецких танков, а теперь они бегут на немецкие танки с гранатами и бутылками. И такая тактика врага не только неожиданна, но и непонятна. Ведь фюрер объявил, что Советская Армия уже разгромлена, а солдаты этой разгромленной армии, то ли не зная, то ли не желая знать об этом, дерутся так, будто каждый из них в одиночку может победить армию противника. Русские не хотят признавать или не понимают, что потерпели поражение. И это их заблуждение приносит значительные потери немецким войскам, одержавшим победу…

Слушая такие рассуждения танкистов, Иоганн старался навести их на разговор о том, почему Германия за полтора месяца разгромила вооруженные силы Голландии, Бельгии, Франции, нанесла поражение английским экспедиционным войскам, а тут, в отсталой стране, — и вдруг встретила такое сопротивление.

— Наверно, — предположил он, — это потому, что там, в Европе, были хорошие дороги, а в России — плохие.

Танкисты презрительным молчанием встретили это соображение Вайса.

Тогда он сказал, что надо вооружить немецкую пехоту бутылками с горючей смесью, раз эти бутылки так эффективны.

Но и эти его слова были встречены все тем же презрительным молчанием. Только один танкист, весь обожженный, забинтованный, как мумия, спросил глухо:

— А ты бы лег с миной под советский танк? — Голос его звучал как из мягкого гроба.

Вайс заявил гордо:

— Если мне лично прикажет фюрер!

— Врешь, не ляжешь! А они бросаются на танки и под танки без приказания, самовольно.

— Возможно, от отчаяния, — сказал Вайс.

— От отчаяния не на танк бросаются, а от танка, — просипел забинтованный. — Они дерутся за свою землю так, будто эта земля — их собственное тело.

Иоганну очень хотелось увидеть лицо танкиста, скрытое сейчас бинтами. Какой он? Но даже если снять бинты, лица не увидишь — оно сожжено. Что-то он понял, этот танкист, и, наверно, мог бы больше сказать об этой войне и о советских солдатах.

Иоганн знал, что Геринг, назначенный в 1936 году генеральным уполномоченным по четырехлетнему плану, осуществил полную милитаризацию всех немецких промышленных предприятий. Жестокое законодательство казарменно закрепило рабочих на заводах и фабриках. Фашистские специальные службы беспощадно расправлялись с теми, кто пытался отстаивать даже минимальные рабочие права. Геринг заявил, что не остановится перед «применением варварских методов», и не останавливался: за невыполнение нормы обвиняли в саботаже и бросали в концлагеря, штурмовики и эсэсовцы прямо в цехах убивали профсоюзных деятелей, рабочих-активистов.

Окровавленный, измученный, загнанный фашистским террором рабочий класс Германии! Какой он сейчас? Иоганн очень хотел знать это. Может быть, танкист с обожженным лицом — рабочий. Но поговорить с ним больше не удалось. Кто-то из раненых донес на опаленного огнем человека, и Фишер перевел танкиста во флигель с зарешеченными окнами. Очевидно, оценку танкистом противника посчитали недооценкой победоносной мощи вермахта. Но в этом человеке Иоганн ощутил черты той Германии, в честь которой советская молодежь носила юнгштурмовки. В этой Германии была Баварская советская республика 1919 года, Красная армия Мюнхена, доблестно сражавшаяся в апреле 1919 года. Ее сыны дрались в рядах испанских республиканцев. Она дала миру Карла Либкнехта, Розу Люксембург, Эрнста Тельмана. Это была Германия революции, Германия любви и надежд советского народа. И, может быть, танкист в запеченных кровью бинтах был из той Германии, которую чтил Александр Белов?

Так хотел думать Иоганн, и так думал он об этом танкисте.

Тучная, но удивительно проворная, с пышными медными волосами и нежными коровьими глазами, обер-медсестра Эльфрида несколько раз зазывала к себе Вайса, чтобы поведать ему свою бабью тоску: ведь Иоганн был другом Хагена.

Вайс осторожно осведомлялся, как ведет себя Фишер после исчезновения Алоиса Хагена.

Эльфрида беспечно отвечала:

— Как всегда. — И передразнила: — «А ну, крошка, перешагнем государственные границы приличия!»

— Фишер твой любовник?

— Ах, нет, что ты! — возмутилась Эльфрида. — Просто я ему оказываю иногда любезность. Да и к тому же, — она понизила голос, — он мог бы наделать мне кучу неприятностей.

— Каким образом?

Эльфрида будто не расслышала вопроса и перевела разговор на другое:

— Ах, Иоганн! Теперь, когда всех немок мобилизовали на принудительные работы и во вспомогательные части, мужчины заходят в женские казармы, в общежития, на предприятия, как в бордель. Одним женщинам, может, это и нравится — так выражать свой патриотизм, а другие боятся быть привередливыми. Тем более, что фюрер благословил нас на все, кроме, конечно, связей с унтерменшами. — Воскликнула негодующе: — Я бы на месте Гиммлера приказала привезти в рейх туземок с новых территорий, чтобы наши мужчины посещали их за небольшую плату в пользу местных муниципалитетов. Ведь фюрер говорил: «Я должен предоставить рабочему, зарабатывающему деньги, возможность тратить их, если он ничего не может ни них купить, для поддержания в народе хорошего настроения».

— У тебя голова министра!

— Ах, Иоганн, я не могу думать о нашей морали. Немецких женщин, оторвав от семьи, в принудительном порядке заставили отбывать трудовую повинность, а мужчины принуждают их выполнять и другие повинности… Ведь, в конце концов, и я когда-нибудь выйду замуж. И если мой муж окажется не национал-социалистом, он просто не оценит тех жертв, которые я здесь приношу.

— А Алоис?

— О, это совсем другое дело! Он был слишком почтителен ко мне, когда мы оставались наедине, а этого вовсе не требуется. И к тому же я, наверное, никогда больше не увижу его.

Эльфрида заплакала. Пожаловалась сквозь слезы:

— А ведь он мог бы жениться на мне. Я из очень приличной семьи. Мой отец — деревенский пастор. Отец умолял меня не вступать в «гитлерюгенд», а я вступила. И сразу же наш юнгфюрер пристал ко мне. Грозил донести, что отец дружит с каким-то евреем. Я испугалась. А потом юнгфюрер посмеялся надо мной и сказал, что этот еврей — Христос.

— Как же нам теперь быть? — спросил Иоганн.

— А что случилось? — встревожилась Эльфрида.

— Да с Христом: он же действительно еврей.

— Ах! — воскликнула горестно Эльфрида. — Я сейчас думаю не о Христе, а об Алоисе.

— Что такое?

Эльфрида наклонилась к уху Иоганна, прошептала:

— К нам сюда привезли полумертвого советского летчика. У него нет ног, рука раздавлена. Но его обязательно нужно было оживить. Ему огромными дозами впрыскивали тонизирующее, все время вливали кровь и глюкозу.

— Зачем?

— Ну как ты не понимаешь! Он летал на новой советской машине, а когда самолет подожгли, он нарочно разбил его, и теперь нельзя узнать, что это была за машина.

— Значит, его хотели оживить только для того, чтобы узнать, какая это была машина?

— Ну конечно!

— При чем же здесь Алоис?

Эльфрида смутилась, побледнела так, что на ее шее и руках выступили веснушки.

— Когда я дежурила у постели летчика, Алоис пробрался ко мне.

— И что же?

— Он приказал мне выйти, сказал, что будет говорить с летчиком.

— Да?

— И летчик ему признался.

— Отлично! Молодец Алоис!

— Теперь Алоис может сообщить штабу ВВС о новом советском самолете, если только…

— Если что?

— Если только летчик не очнется и не выболтает все сам.

— Это возможно? — спросил озадаченно Вайс.

— Нет! — гордо сказала Эльфрида. — Теперь это уже невозможно.

— Почему?

— Потому, что я доказала Алоису свою любовь.

— Чем?

— Просто по ошибке я дала летчику большую дозу снотворного, а он и так был полумертвый.

— Ты убила его?

— Да нет, он сам очень хотел. — Произнесла испуганным шепотом: — Знаешь, когда я дала летчику много-много таблеток, он проглатывал их торопливо, как курица зерно, и впервые за все время открыл глаза, и в первый раз я услышала его голос. Он сказал: «Данке шен, г-геноссе», — и погладил мне руку.

— Почему же?

— Раз он знает немецкий язык, значит, он успел прочесть этикетку и знал, что я ему даю.

— Ты думаешь, он хотел умереть?

— Я даже думаю, Алоис пообещал ему, что я такое для него сделаю. Он же знал, что, если не умрет в госпитале, его все равно убьют. У него в документах написано, что он политрук звена.

— Коммунист?

— Конечно! Даже после того, как он открыл глаза, и стал все понимать, и мог говорить, он ничего не сказал штурмбаннфюреру. А вот Алоису сказал.

Иоганн строго заметил:

— Значит, ты поступила как настоящая патриотка, как нацистка, отомстила русскому летчику-коммунисту. — И мягко успокоил: — Ничего не бойся. За такой патриотизм у нас в Германии еще никого не наказывали.

— Но, я считаю, мне надо быть скромной и молчать.

— Да, — согласился Иоганн, — скромность — лучшее украшение женщины.

Эльфрида зарумянилась.

— О, я была во всех смыслах скромной. Но война… — Она сокрушенно потупилась. Взглянула на часы, испугалась: — Господин Фишер всегда заходит ко мне в это время. — Подошла к зеркалу, подкрасила губы и стала взбивать свои цвета красной меди жесткие волосы…

Со дня на день Вайса могли выписать из госпиталя, и, если бы не Эльфрида, его наверняка с первым же маршевым батальоном отправили бы на Восточный фронт.

Эльфрида выяснила по номеру полевой почты, где надо искать подразделение майора Штейнглица, и добилась, чтобы Фишер направил Вайса обратно в его часть.

На прощание Эльфрида пригласила Вайса к себе, угостила завтраком и дала на дорогу объемистый пакет с продуктами.

Она была рассеянная, усталая, все время о чем-то беспокоилась. Они поговорили немного о Хагене, выпили по рюмке, и Эльфрида озабоченно спросила:

— Может, ты хочешь скорее уйти? Тогда прощай! — И объяснила: — А то мне некогда. Очень много раненых. — Пожаловалась: — Эти эрзацные бумажные бинты так быстро промокают, не успеваем менять.

Иоганн предложил вежливо:

— Я могу написать тебе…

Эльфрида пожала плечами.

— Как хочешь. — Но тут же спохватилась: — Я не знаю номер своей новой полевой почты. — Похвасталась: — Ведь я получила повышение. С герр профессором я уезжаю в Аушвитц. Профессор будет заниматься там научной работой, ему даже выделили специальный блокгауз.

— Какая же это работа?

— Секрет! — Эльфрида погрозила Иоганну толстым, похожим на молочную сосиску пальцем.

— Ну что ж, желаю успеха! — сказал Иоганн. И пожал Эльфриде руку.

Итак, Эльфрида уезжала в Аушвитц. Аушвитц — так немцы называли польский Освенцим. Но Иоганн научился владеть собой, говорить то, чего не думал. И он легко, просто, беспечно выговорил эти слова: «Желаю успеха!» — именно так, как на его месте сказал бы любой наци.

Шел дождь, было пасмурно, с мокрых деревьев падали мертвые, желтые листья. Зеленые автофургоны с красными крестами на кузовах чередой въезжали в распахнутые железные ворота огромного фронтового госпиталя, который и без того уже был заполнен до отказа.

Иоганн по деревянному тротуару дошел до пустыря, превращенного в кладбище. Над могилами торчали куцые белые кресты. На некоторых из них висели стальные каски. Поляки-военнопленные опускали на веревках в глубокую могилу один гроб за другим. Эта могила была многоэтажной. Возле нее лежал заранее приготовленный крест. На нем стояло только одно имя: немецкого унтер-офицера.

Пастор в военной форме сидел на соседней могиле и курил, ожидая, когда опустят последний гроб, чтобы прочесть молитву.

Иоганн козырнул пастору. Тот, не вставая, вытянул руку в партийном приветствии:

— Хайль Гитлер!

— Зиг хайль, — сказал Вайс и побрел обратно, ощущая мертвую тяжесть глины на сапогах. Напрасно он потащился сюда в надежде обнаружить могилу, в которую бросили советского летчика. Тут и немцев-то хоронят навалом.

Иоганн шел и думал об этом безвестном летчике, о том, что говорил этот летчик лейтенанту Зубову, когда просил легкой смертью спасти его от смерти мучительной.

Он думал об Эльфриде, о повышении, которое она получила. В Аушвитце, в этом лагере смерти, Эльфрида будет помогать своему герр профессору истязать заключенных. Производить опыты над живыми людьми. Эта рыжая дочка пастора, тупая и сентиментальная, чувственная и равнодушная, глупая и лукавая, развращена до того, что разврат не считает развратом. И не деревенский юнгфюрер ее растлил — фашизм.

Перед глазами Вайса вставала сутулая фигура пастора-фашиста, терпеливо сидящего под серым дождем с сигаретой в зубах на могиле солдата: он ждал, когда можно будет поспешно пробормотать молитву над сложенными в штабеля покойниками, из которых лишь один удостаивается права на то, чтобы его имя было надписано на кресте. Один, а не все мертвые. Империя с коммерческой предусмотрительностью ставит такие фальшивые кресты, чтобы никто не узнал о ее просчете в «восточной кампании».

К осени Гитлер обещал победоносно завершить войну с Россией. К осени!

Автофургоны с красными крестами на кузовах, разбрызгивая грязь двойными задними скатами, все въезжали в распахнутые железные ворота госпиталя.

Было промозгло, сыро, сивые облака висели над черепичными остроконечными крышами, на асфальте, как клочья кожи, валялись дряблые листья.

Иоганн с трудом дотащил свой тяжелый мешок до шоссе, отдохнул на обочине и, расплачиваясь сигаретами с шоферами попутных машин, к вечеру добрался до городка, где расположилось подразделение майора Штейнглица.

Глава 24

Майор жил в особняке, некогда принадлежавшем знаменитому польскому художнику. Старого художника расстреляли за то, что он повесил в костеле икону, на которой была изображена распятая на свастике Польша…

Часовой даже не подпустил Вайса к воротам. Но Вайс был настойчив, заявил, что имеет сообщить нечто чрезвычайное, и если уж его не могут пропустить, то пусть майор выйдет к нему.

И когда Штейнглиц вышел и, едва кивнув, равнодушно уставился на него, Вайс, протягивая бутылку трофейного французского коньяка, которым его снабдила Эльфрида, щелкнул каблуками, отдал приветствие и доложил:

— Господин майор, вы посылали за этой маркой коньяка. Прошу простить, несколько задержался…

Штейнглиц усмехнулся.

Вайс посчитал это достаточным для того, чтобы независимо пройти мимо часового.

Дальше он действовал так бесцеремонно, как и решил действовать. Притворившись, будто не замечает нового шофера Штейнглица, осмотрел машину, вычистил сиденья. А когда шофер попытался возражать, Вайс пригрозил ему, говоря, что за такой уход за машиной расстрелять и то мало.

А утром подал в постель Штейнглицу завтрак, приготовленный из продуктов, которыми снабдила его Эльфрида, сказал весело:

— Господин майор, вы отлично выглядите! Я счастлив видеть вас!

Покончив с завтраком, майор сказал брюзгливо:

— Ты напугал моего парня.

— Сожалею, что не убил! — воскликнул Вайс. — Тормоза в таком состоянии, что я просто содрогнулся, когда понял, какой опасности подвергалась ваша жизнь.

Вайс не мог церемониться с шофером. Это как рукопашная схватка. И тот, кто ее выиграет, останется у Штейнглица. Вайс должен был ее выиграть. И выиграл.

Он подал машину к подъезду и ожидал майора, держа на коленях гаечный ключ. Шофер стоял несколько поодаль.

Вышел Штейнглиц, сел рядом с Вайсом и, будто не замечая другого шофера, сделал знакомое Вайсу нетерпеливое движение подбородком.

Это означало, что майор спешит.

И только машина тронулась, как к ней присоединился транспортер с автоматчиками. Да, дела майора идут неплохо, если теперь его сопровождает такой эскорт.

— Поздравляю, господин майор! — Иоганн кивнул на машину с охраной.

Штейнглиц не ответил, только нижняя губа у него слегка отвисла. Значит, он одобрил догадливость своего шофера, поздравление доставило ему удовольствие.

Не все еще понимали, что с него снята опала, а Дитрих нарочно делал вид, будто не знает, какое доверие оказано Штейнглицу, какое важное поручение ему дали, и не менял своего снисходительно-покровительственного тона. Но Штейнглиц мирился с этим. С контрразведчиком, даже если он называет себя твоим другом, лучше всего держаться так, словно он оказывает тебе честь своей дружбой, тем более что Оскару Дитриху, хотя он и был ниже Штейнглица по званию, предназначалось сыграть одну из главных ролей в выполнении этого ответственнейшего задания.

Вот и сейчас, когда им следовало бы вдвоем разыскивать объект и вместе решать, что больше подойдет, Дитрих дрыхнет в постели. И после бесконечных скитаний по окрестностям Варшавы майор Штейнглиц вынужден будет докладывать капитану Дитриху о результатах своих поисков, а тот, позевывая, может быть, скажет ему, как в прошлый раз:

— И все-таки, Аксель, ты болван. Пожалуй в свое время ты умел работать пистолетом. Но головой — нет. Головой ты никогда не умел работать. Сравнить ее с задницей — это значит оскорбить задницу.

Конечно, Штейнглиц мог бы такое ответить Дитриху!.. Но Штейнглиц — человек разумный. Он промолчал. Ведь за подобный намек Дитрих сумеет так ловко спровадить его в гестапо, что даже сам адмирал Канарис не сможет выхлопотать для него замену казни штрафной ротой.

Вайс, глядя на майора в зеркало, сказал с гордостью:

— О, господин майор! У вас награда?

— Это давно, — небрежно заметил Штейнглиц.

— В таком случае, господин майор, считайте, что я вас поздравил со следующей!

Штейнглиц не ответил. Но это не помешало ему оценить внимательность Вайса. Как этот солдат, умеет отвлечь от неприятных мыслей! Надо отправить обратно в часть того, нового шофера. Только и знает, что смотрит преданными, собачьими глазами да дрожит, как бы не послали на фронт. А этот Вайс — храбрый солдат. И вместе с тем как он умеет чувствовать настроение своего начальника!

Вот Вайс заметил, что Штейнглиц загляделся на деревенскую девицу, которая высоко подняла юбку, переходя через лужу, и — пожалуйста — замедлил ход машины. Нет, он необычайно чутко понимает своего хозяина. Хорошо, что его не убили. Надо сделать ему что-нибудь приятное. И Штейнглиц сказал:

— Тут для нижних чинов есть уже дом с девками. Ордер на посещение — в отделе обслуживания.

— Благодарю вас, господин майор! — широко улыбнулся Вайс.

Если б майор знал, как обрадовала Иоганна эта неожиданная милость!

Значит, когда наступит нужный момент, будет предлог отлучиться, чтобы обследовать новое расположение, которое окружает такая же тайна, как и то, прежнее, где Вайс так долго был в заключении, пока не стал самовольно солдатом-дворником. Здесь надо будет придумать что-нибудь иное…

Майор Штейнглиц неутомимо рыскал вокруг Варшавы, тщательно обследуя помещичьи усадьбы, замки, виллы, фольварки, и делал это так дотошно, с такой заинтересованностью, будто присматривал имение лично для себя.

Теперь в эти поездки майор брал бывшего ротмистра польской охранки Душкевича. Пану Душкевичу было уже далеко за пятьдесят, но он тщательно следил за собой. Редкие волосы, расчесанные на прямой пробор, выкрашены, брови выщипаны в стрелку, как у женщины, воспаленная от частого бритья кожа припудрена.

Обрюзгшая лиловая физиономия и большой живот, свисающий между расставленных ног, не мешали ему выглядеть весьма солидно в его отличном английском пальто и черном котелке. И держал он себя с немецким офицером солидно, без угодливости. Он даже сказал Штейнглицу с упреком:

— Герр майор, смею вас заверить: до последнего часа мы не утрачивали благоразумной надежды, что вместе с вами, вместе с великой Германией мы покончим с большевиками, но увы…

Штейнглиц, глядя в окно, спросил:

— Как это называлось раньше?

— Варшавское воеводство, герр майор.

— Нет, вся эта страна?

Пан Душкевич побагровел.

Майор заглянул прозрачными, ледяными глазами в выпуклые, цвета горчицы глаза Душкевича, посоветовал:

— Я бы не рекомендовал вам обременять память старинными воспоминаниями: это может вредно отразиться на здоровье.

— Многолетний опыт борьбы с коммунистами позволяет думать, что именно теперь моему здоровью ничто не угрожает, — с достоинством ответил пан Душкевич.

Штейнглиц промолчал.

Душкевич возил с собой карту окрестностей Варшавы, держал ее на толстых коленях и, когда возникала необходимость, надевал на нос пенсне с золотой цепочкой на заушной дужке, и, как всякий дальнозоркий человек, горделиво отстраняясь, рассматривал карту и в эти минуты походил на заслуженного профессора.

Однажды он сказал глубокомысленно:

— Я человек образованный, почти окончил гимназию, работал с интеллигенцией и, как знаток, смею кое-что предложить. Публичные казни, конечно, эффектны, но они делают польскую интеллигенцию излишне популярной в народе. Смею рекомендовать личный опыт. Я брал группу политических и выпускал на свободу самого видного из них. Через некоторое время подсаживал к оставшимся своего, и он уведомлял заключенных, что тот, освобожденный, — предатель. И не препятствовал им информировать об этом свою организацию. Способ весьма результативный.

— Старо как мир. Впрочем, обратитесь к капитану фон Дитриху. Его это может заинтересовать.

— Но вы, господин майор, понимаете, как это обеспечивает свободу маневра?

— Но если маневр не удастся, мы вас, пожалуй, повесим.

— Нет, господин майор, — твердо сказал Душкевич. — Вы меня не повесите. Это будет неразумно…

Управляющий имением баронессы Корф не разрешил Штейнглицу без ее ведома осматривать поместье. Не разрешила этого и сама баронесса. Она вышла на крыльцо в жакетке из чернобурок и в простых грязных сапогах. Не выпуская изо рта сигареты, астматически задыхаясь и кашляя, баронесса очень милостиво, как со старым знакомым, поздоровалась с Иоганном. На пана Душкевича она и не взглянула, а Штейнглица спросила ехидно, на каком он играет инструменте. И когда Штейнглиц сердито ответил, что он не музыкант, а офицер абвера, баронесса оборвала его:

— Господин Канарис в моем салоне пользовался успехом, играя на флейте, а господин Гейдрих играл на скрипке. И если вы не музыкант, вам здесь делать нечего. — Но тут же смилостивилась и приказала управляющему, чтобы он пригласил господ позавтракать у него во флигеле.

За завтраком управляющий сказал Штейнглицу, что баронесса просит его помочь ей устроить здесь небольшой концлагерь для тех военнопленных, которые работают в имении. Это дисциплинировало бы их, кроме того, лагерный рацион питания экономичней.

Штейнглиц обиделся, отодвинул тарелку, сказал, что это не входит в его обязанности. Но так или иначе баронесса могла бы обратиться к нему сама, а не через посредника.

Управляющий заметил:

— Баронесса полагала, что сердцу немецкого солдата близки три заповеди фюрера. — Загибая чистенькие сухонькие пальцы, перечислил: — Онемечивание, выселение, истребление. — Поднял глаза, проговорил многозначительно: — Кроме всего, за упомянутое благоустройство баронесса готова внести от сорока до пятидесяти пяти марок с каждой головы.

— Очень сожалею, — сказал Штейнглиц, — но я лишен возможности оказать баронессе содействие. — И он поднялся из-за стола.

Управляющий, не вставая, простился с ним небрежным поклоном.

Но он ошибся в Штейнглице. Майора нельзя было купить так дешево. Ему приходилось при выполнении заданий убивать и похищать людей — это была его работа. Но если убийство не маскировалось ограблением, он никогда не забирал никаких ценностей. И похищенный человек так же не мог смягчить его мольбой о своих детях, как и соблазнить деньгами. Штейнглиц считал, что его неподкупность стоит дорого, что когда-нибудь он получит за нее сполна, и не позволял себе размениваться на мелочи. Вот и теперь он решил показать, как оскорблен тем, что ему предложили взятку.

Глядя на управляющего холодными, рыбьими глазами, Штейнглиц вдруг приказал отрывисто:

— Встать!

Управляющий покорился.

Майор поднял руку:

— Сесть! Встать!

Старческие колени управляющего дрожали, но он старательно выполнял приказания, ловя, как рыба, ртом воздух.

— Быстро. Еще быстрей, — командовал Штейнглиц. И только когда управляющий упал в изнеможении, майор пошел к машине, сел и удовлетворенно откинулся на сиденье, вытянув наискось сухие длинные ноги в блестящих сапогах.

Пан Душкевич после этой сцены уже не решался сидеть в котелке рядом с майором. Он держал котелок на коленях и надевал, только когда выходил из машины.

По характеру требований, которые неотступно выдвигал Штейнглиц, обследуя бесконечные владения, замки, поместья, Иоганн установил, что тот ищет нечто подобное прежнему секретному расположению, и не одно, а несколько подходящих мест. Предназначаются они не для размещения штабов и, по-видимому, не для концлагерей, хотя люди в них должны быть лишены свободы передвижения и возможности общения с внешним миром. Ведь если бы требовалось подходящее место для концлагерей, Штейнглиц не стал бы искать поместья, хорошо оборудованного, но в то же время удаленного от главных путей.

Несомненно было одно: главную базу Штейнглиц предполагает разместить где-то здесь, в окрестностях Варшавы, и Вайс в течение недели известил открытками адресатов в Ровно, Львове и даже в Берлине о том, где он сейчас находится. В его вещах сохранился знакомый нам носовой платок, и, поболтав его кончик в чашке с чистой водой, Иоганн написал водой между строк каждой открытки свои координаты.

Глава 25

Из Берлина прибыл некий господин Лансдорф. Он был в штатском, но Штейнглиц и Дитрих встретили его в парадных мундирах.

Это был сухощавый седовласый человечек со старчески запавшим ртом, маленькой головой, горделиво торчащей на длинной шее, с властными движениями и внимательным, как у змеи, взглядом выпуклых темных глаз.

Штейнглиц приказал Вайсу приготовить вечером ванну для господина Лансдорфа и оказать ему все услуги, какие потребуются.

Выполнить это почетное поручение с честью показалось сначала довольно затруднительным, так как ни теоретически, ни практически Иоганн не был подготовлен к роли лакея. Но делать нечего, и, тщательно обдумав свое поведение, Иоганн приступил к исполнению порученных ему обязанностей. На улице прохладно, и согреть на калориферах белье, которое наденет после ванны этот почтенный старичок, — значит сделать ему приятное. Лансдорфу, когда он вошел в свою комнату, не очень-то понравилось, что его чемодан открыт, но, увидев приготовления для ванны, он тут же успокоился.

Вайс так осторожно и старательно помог ему раздеться, будто это был раненый, только что вынесенный с поля боя. Улегшись в ванну, Лансдорф заметил, что температура воды именно такая, какую он предпочитает, и, прикрыв глаза белыми, как у курицы, веками, попросил Вайса взять со стола книгу и почитать ему вслух.

Книга эта оказалась французским романом, изданным в 1902 году на немецком языке в Мюнхене. Называлась она «Искусство наслаждения». Но ничего фривольного в ней не содержалось. Автор обстоятельно описывал жизнь пожилого холостяка, который приговорил себя к добровольному заключению в своей комнате. Единственным живым существом, с которым он позволял себе общаться, была канарейка. Беседы с этой птичкой и составляли суть повествования.

Вайс читал книгу, сидя на круглой табуретке в некотором отдалении от ванны, и, когда изредка поднимал глаза, видел торчащее из воды сморщенное личико Лансдорфа, на котором блуждала мечтательная улыбка.

Потом Вайс помог Лансдорфу выбраться из ванны, вытер его насухо теплым полотенцем, завернул в заранее нагретую простыню и отвел к постели. Здесь он надел на старика теплую длинную ночную рубаху, прикрыл его периной и осведомился, будут ли какие приказания.

— Мне нравится, как ты читаешь, — сказал Лансдорф. — Продолжай!

Но только Вайс взялся за книгу, как в дверь робко постучали, а потом так же робко в комнату вошли Штейнглиц и Дитрих.

Тем же ровным голосом, каким он одобрил манеру чтения Вайса, Лансдорф сказал стоящим навытяжку подле кровати офицерам:

— Господа! Сейчас я прочту вам приказ фельдмаршала Кейтеля. Он гласит, — и стал читать документ, отпечатанный на тонкой папиросной бумаге: — «Пункт первый. Советские военнопленные подлежат клеймению посредством особого долговременного знака.

Пункт второй. Клеймо имеет форму острого угла примерно в сорок пять градусов, с длиной стороны в один сантиметр и ставится на левой ягодице. Царапины наносятся раскаленным ланцетом на поверхность напряженной кожи и смачиваются китайской тушью».

Таким образом, военнопленные, поступающие в транзитные лагеря, где нами проводится отбор материала, пригодного для зачисления в разведывательные и диверсионные школы, оказываются мечеными. Отсюда следует, господа, что самый предварительный отбор материала надлежит производить в сборных лагерях. — Тут Лансдорф почмокал губами.

Вайс догадливо подскочил, всунул ему в рот сигарету, поднес зажженную спичку.

— Господа! — сказал Лансдорф визгливо. — Я полагаю, этот ефрейтор воспитан лучше некоторых офицеров. — И тем же недовольным голосом продолжал: — Пункт третий этого приказа от двенадцатого мая нынешнего года разъясняет, как надо обращаться с захваченными в плен советскими военно-политическими работниками. В нем указано:

«Политические руководители в войсках не считаются пленными и должны уничтожаться самое позднее в транзитных лагерях. В тыл они не эвакуируются».

Дитрих заметил нетерпеливо:

— Мы получили этот приказ.

Лансдорф насмешливо посмотрел на него и, будто не расслышав, продолжил прежним, ровным тоном:

— Этот пункт приказа вызвал естественное соперничество между службами СД, СС, гестапо и вашей службой. Когда служба, ведающая транзитным лагерем, сообщает, что провела ликвидацию некоторой части вновь прибывших военнопленных, это рассматривается как упущение тех служб, которые ведают сборными лагерями. А когда служба тыловых лагерей ликвидирует в процентном отношении больше военнопленных, чем было ликвидировано в прифронтовых, администрацию прифронтовых лагерей обвиняют в беспечности. В силу таких обстоятельств каждая служба на всех ступенях лагерной системы заинтересована в том, чтобы уничтожать максимальный процент военнопленных, поскольку любое снижение сведений о количестве уничтоженных может послужить поводом для расследования и привлечения к ответственности за невыполнение приказа от двенадцатого мая тысяча девятьсот сорок первого года.

Лансдорф стряхнул пепел в предупредительно поданную Вайсом большую морскую раковину, иронически посмотрел на офицеров.

— Господа, я не предлагаю вам сесть, ибо вы могли бы расценить подобное мое предложение как выражение неуверенности в вашей армейской выносливости. Но к делу. Все вышеизложенное будет крайне осложнять вашу задачу. Вы должны отобрать максимальное количество лагерного материала, для того чтобы после специфического изучения завербовать определенное число лиц и обучить их, подготовить к разведывательной деятельности. — Помолчал. И заключил после паузы: — На самом предварительном этапе рекомендую: когда впоследствии среди отобранного вашей службой при консультации гестапо материала обнаружатся отдельные непригодные субъекты, не следует всецело обвинять в этом упущении гестапо. Адмирал Канарис не хотел бы обострять отношения сторон, и потому вы сами должны исправлять ошибки гестапо и делать это без излишних формальностей. И без официальных церемоний публичных казней. Господа, вы свободны.

Не дав им раскрыть рта, он отпустил их кивком головы.

Утром Лансдорф попросил помассировать ему больную ногу. И Вайс с удивительным мастерством справился с этим. В области массажа у него была солидная и теоретическая и практическая подготовка. Тренеры утверждали, что массаж не только универсальное средство от всех болезней, но и целительный бальзам для нервной системы. Вайс в свое время прослушал лекции массажиста, да и после тренировок на стадионе «Динамо» спортсмены часто массировали друг друга. Так что у Иоганна был достаточный опыт.

Лансдорф, очень довольный, объявил, что еще древние римляне прибегали к массажу: полководцы накануне сражений, а патриции перед важнейшими выступлениями в сенате.

Вайс отважился заметить, что даже Тимур, будучи отличным кавалеристом, не пренебрегал массажем.

Лансдорф, внимательно оглядев ефрейтора, спросил, за что он получил медаль.

Вайс скромно ответил:

— Увы, только за храбрость!

— А что у тебя есть еще?

— Голова, господин генерал!

— Я не генерал, — сухо поправил Лансдорф. Усмехнувшись, добавил: — Но не будь нас, генералы воевали бы как слепые. Так что у тебя в голове?

— Я хотел бы быть вам полезен.

— Чем?

— Я полагаю, вы знаете о каждом больше, чем он сам о себе знает…

— Да, конечно!

— Мне кажется, майор Штейнглиц и капитан Дитрих не совсем точно поняли вас.

— Говори, я слушаю. — Лансдорф даже приподнялся на локте.

Вайс понимал, чем он рискует, но у него не было иного способа привлечь к себе внимание Лансдорфа.

— Вы дали им понять, что чем больше будет отсев уже в самой школе, тем больше найдется впоследствии оснований упрекнуть службы гестапо в недостаточной осмотрительности.

— И что из этого следует?

— Надо, чтобы такой непригодный материал в известном числе все же попадал в школы, иначе, если его не выявить, вся дальнейшая ответственность будет ложиться на службу абвера.

— О, да ты мошенник! Где ты этому научился?

— Мой шеф, крейслейтер Функ, применял этот метод в отношении членов «Немецко-балтийского народного объединения». Он принимал туда всех желающих. Но потом, накануне репатриации, составил огромный список тех, кого считал не заслуживающими доверия. И Берлин высоко оценил его заслуги и указал на недостаточно хорошую работу агентов гестапо в Риге.

— Откуда ты знаешь?

— Я пользовался исключительным доверием господина Функа.

— Почему?

— Потому, что вы первый и последний человек, которому я счел возможным сказать об этом. Функ ценил мою способность забывать то, что следует помнить.

— Ты, оказывается, тщеславный, — одобрительно заметил Лансдорф.

Вайс воскликнул с полной искренностью:

— Я понял, что вы большой человек, и просто хотел обратить на себя ваше внимание.

— И когда ты все это придумал?

— Только сейчас, — доверчиво признался Вайс. — Почувствовал вашу благосклонность и вот решился… — Прошептал: — Я немного знаю русский язык. — Добавил поспешно: — Об этом я написал в анкете. Научился, когда работал у русского эмигранта в Латвии. — Пояснил: — Это не совсем тот русский язык, на котором разговаривают советские люди, но я все понимаю.

Лансдорф лежал с закрытыми глазами, лицо его было недвижимо, как у мумии.

Вайс сказал жалобно:

— Господин майор ценит меня только как шофера, но я был бы счастлив, если бы кто-нибудь обратил внимание на другие мои способности.

Лансдорф открыл глаза, выпуклые, как у хищной птицы.

Вайс выдержал его обыскивающий, проникающий в самое нутро взгляд с той же застенчивой, просительной улыбкой.

Лансдорф сказал:

— Ты и есть человек, которого надо совсем немного обучить и послать в тыл к русским. — И, покосившись на медаль Вайса, добавил иронически: — Ты же храбрец.

Вайс похолодел, у него даже пальцы на ногах свело от ощущения провала. Вот к чему привел этот рискованный разговор, который он затеял, преследуя совершенно иную цель. Выходит, он просчитался, не сумел оценить этого сибаритствующего старика. Не надо было навязываться ему. А как не навязываться, когда он стоит гораздо ближе, чем даже Штейнглиц, к тому источнику сведений, куда так стремился Иоганн? И как узнать, действительно ли Лансдорф счел его подходящим для работы в тылу противника или только хотел испытать его?

Раздумывать было некогда, и скорее машинально, чем сознательно, Вайс сказал довольным голосом:

— Благодарю вас, господин Лансдорф. Надеюсь, вы не будете сожалеть о своем решении.

— А почему бы я мог сожалеть? — сощурившись осведомился Лансдорф.

— Дело в том, — сказал Вайс, — что у меня настолько типичная внешность, что в Риге любой латыш сразу узнавал во мне немца, а русские — тем более. — Торопливо добавил: — Но это ничего не значит. Я, как истинный немец, готов отдать жизнь за фюрера, и, можете верить мне, если придется погибнуть, я погибну там с честью, как немец.

Лансдорф долго, внимательно разглядывал Вайса. Потом сказал с сожалением:

— Да, ты прав. Ты типичный немец. Тебя можно было бы выставить в расовом отделе партии как живой образец арийца. Но я подумаю о тебе, — пообещал Лансдорф, движением руки отсылая Иоганна.

Накануне этого опасного разговора Иоганн долго размышлял, как ему вести себя в новой обстановке, которая хотя и благоприятно складывалась для него, но таила угрозу изоляции. Он не хотел быть снова обречен на бездействие, как в прошлый раз, когда попал на секретный объект абвера, где готовили группу русских белоэмигрантов для засылки в советский тыл.

По всем данным, служба абвера начала создавать огромную сеть разведывательно-диверсионных школ.

Это свидетельствовало и о том, что молниеносное наступление гитлеровцев сорвалось, и о том, что провалились их надежды найти поддержку среди некоторой части населения Советской страны. И не «пятая колонна», на которую они рассчитывали, ожидала их на советской земле, а мощные удары партизанских соединений.

Тогда решили мобилизовать все способы ведения тайной войны. Провести гигантские диверсии, массовые террористические акты на территории Советской страны. И это становилось уже не тактикой, а стратегией военных операций. Немецкий генеральный штаб и все секретные службы Третьей империи объединились для выполнения этой задачи.

И не случайно Лансдорф оказался видным работником СД. Выяснив это, Вайс решил сыграть на соперничестве между абвером и гестапо. Сыграть с таким расчетом, чтобы можно было поверить в его абверовский патриотизм и готовность пойти на любую подлость ради этого патриотизма. Ибо старая лиса Лансдорф не поверил бы ни в какой иной патриотизм, кроме карьеристского, служебного рвения. Решился на риск Иоганн не сразу, а после того, как ознакомился с блокнотом Лансдорфа, вернее, с одной записью в нем, сделанной четким, несколько старомодным почерком: «Советские военнопленные, находясь в лагерях, продолжают автоматически сохранять нравы и обычаи, свойственные их политической системе, и создают тайные организации коммунистов, которые и управляют людьми.

Для выявления таких «руководящих» лиц службы гестапо имеют в среде заключенных осведомителей — наиболее ценный проверенный материал для разведывательно-диверсионных школ.

Но службы гестапо, чтобы сохранить этот контингент только для своей системы, всячески скрывают его, заносят в целях маскировки в списки неблагонадежных и даже подлежащих ликвидации.

Необходимо смело, интуитивно выявлять такой контингент в лагерях всех ступеней и, вопреки сопротивлению гестапо, зачислять в школы».

Эту запись Лансдорф, очевидно, занес в блокнот, чтобы инструктировать сотрудников абвера, направляемых в лагеря военнопленных для отбора курсантов.

Вайс сделал из нее соответствующие выводы и решился поговорить с Лансдорфом, надеясь, что это откроет ему возможность участвовать в отборе «контингента». Он, как говорится, рискнул всем, чтобы достичь всего. Раскрыть сеть гестаповских осведомителей — разве ради этого не стоило рискнуть жизнью? И он рискнул, хотя и догадывался о проницательности и неусыпной подозрительности Лансдорфа.

Но ведь поведение Вайса было убедительным, вполне достоверным. Разве не естественно наивное, нахальное стремление юного немца выслужиться? И разве не естественным был испуг Иоганна? Что тут странного? Шофер-ловкач, прижившийся при своем хозяине, и вдруг — в самое пекло. Конечно, он был испуган. Другое дело, что Иоганн испугался, когда понял, что ему предстоит быть сброшенным на парашюте к своим, тогда как сейчас его место здесь, среди врагов. Но Лансдорф, конечно, приписал его испуг обыкновенной трусости.

Вайс мог вызвать подозрение и тем, что совался в тайные дела высоких начальников. Но ведь и это так естественно. Наглец? Конечно. Он и не скрывал этого. Скромный довольствовался бы шоферской баранкой.

Почему сказал Лансдорфу, что знает русский язык? А разве он скрывал это? В анкете все есть, он ведь ответил на сотни различных вопросов. Майора Штейнглица не интересовали его познания. Иоганн ему и не навязывался, но пришел момент, когда нужно о них напомнить. Опасно? Да, опасно. Но ведь тот, у кого он научился русскому языку, был не из тех русских, с которыми воюют немцы. Модный художник, убежавший от русской революции. Все это есть в анкете.

И волновало сейчас Иоганна другое. Сумеет ли он быть немцем, увидев советских людей, брошенных в фашистские концентрационные лагеря? Как он будет смотреть в глаза тем, кто и здесь не утратил гордости, чести, преданности отчизне? Его обучили многому. И, кажется, он оказался неплохим учеником. Трудно быть немцем среди фашистов, это требует высшего напряжения всех душевных сил. И все же он стал немцем, для фашистов он свой. Но где взять силы, чтобы быть фашистом среди советских людей? Как вести себя? К этому его не готовили, не обучили его этому. Даже и предположить он не мог, что придется пойти на такое самоистязание. И пойти не потому, что приказали, а по своей инициативе, потому что это сейчас наиболее целесообразно, нужно, необходимо.

Поступить иначе он тоже не мог. Его долг — оказаться сейчас там, где опаснее всего быть человеком. И надо глубоко спрятать все человеческое, забыть о том, что ты человек, советский человек. Ведь чем меньше он будет проявлять нормальных человеческих чувств, естественных для каждого, тем естественней он будет выглядеть перед советскими военнопленными. Они должны видеть в нем фашиста, только фашиста, ненавистного врага. И какая же пытка быть фашистом в глазах этих людей, остающихся настоящими людьми даже там, где делается все, чтобы убить в человеке все человеческое, а только потом физически уничтожить его!

Все это было страшно, и он даже не обрадовался, когда через несколько дней фон Дитрих сказал, как бы между прочим, что Вайс получил повышение по службе и будет числиться теперь переводчиком при втором отделе «Ц», но, пока нет другого шофера, нужно подготовиться к длительной поездке. Нет, Иоганн не обрадовался своему успеху в рискованной операции с Лансдорфом. Не будет ли его победа поражением? Не переоценил ли он себя, хватит ли у него металла в душе, чтобы выдержать те духовные инквизиторские пытки, на которые он себя обрек?..

Но все это было в душе Иоганна, а ефрейтор Вайс в ответ поклонился Дитриху и, по-видимому ошалев от счастья, нечленораздельно пробормотал, что готов ему служить.

Очень хотелось побыть одному, но тут же Вайс подсказал себе, что следует зайти к Лансдорфу, поблагодарить его, не забывая при этом восторженно улыбаться.

Лансдорф принял его холодно и деловито. Молча выслушал восторженную благодарность ефрейтора, кивком головы отпустил его. Но когда Вайс был уже у самой двери, вдруг сказал многозначительно:

— У тебя немного длинный язык. Из-за него может пострадать шея.

— Господин Лансдорф, — с достоинством ответил Вайс, — полагаю, моя шея пострадает только в том случае, если я не буду вам лично обо всем докладывать.

— Именно это я и хотел сказать…

Глава 26

В канцелярии обер-шрайбер вручил Иоганну коротенькую почтовую открытку. Приятель Вайса, некий Фогель, унтер-офицер зондеркоманды, расквартированной в Смоленске, приглашал Вайса на рождество в Москву.

Сообщив об этом приглашении обер-шрайберу и заметив шутливо, что русские так ленятся отдавать свои города, что приходится их поторапливать, Иоганн предоставил обер-шрайберу в свою очередь возможность посмеяться над медлительностью русских и затем удалился в гараж. Здесь он с помощью того же московского носового платка, пропитанного химикалиями, проявил открытку и расшифровал красновато-коричневые цифры, нанесенные косо и плотно тончайшим пером: «Варшава, Новый свет, 40. Варьете «Коломбина». Николь. Номер вашей квартиры. Возраст вашего отца…»

Иоганн отлично понимал, что сейчас полностью в распоряжении Дитриха, и поэтому для поездки в город достаточно позволения одного Дитриха, но все же счел необходимым попросить разрешения также у Штейнглица, чем еще больше расположил его к себе. Не довольствуясь всем этим, Вайс явился еще и к Лансдорфу, доложил, что едет в Варшаву, и спросил, не будет ли каких приказаний, демонстрируя этим, что главным своим хозяином он считает Лансдорфа, а не кого-нибудь иного.

Лансдорф поручил купить ему соляно-хвойных таблеток для ванн. Легкого слабительного. Поискать в магазинах книги, изданные не позже девяностых годов прошлого века. Пояснил:

— Я люблю только то, что связано с моей юностью. — Прикрыв глаза бледными веками, добавил. — Она была прекрасна.

Дитрих попросил купить ему пирожных на Маршалковской в кондитерской «Ян Гаевски», а Штейнглиц — кровяной колбасы. Денег майор не дал, но зато дружески посоветовал Вайсу для профилактики зайти после посещения Варшавы в санитарную часть.

Чин ефрейтора и медаль открыли перед Иоганном новые возможности.

Он остановил первую же попутную грузовую машину, приказал солдату пересесть из кабины в кузов, дал шоферу пачку сигарет и велел гнать в Варшаву «со скоростью черта, удирающего от праведника».

Настроение у Иоганна было отличное. Этакое залихватское жизнерадостное ощущение удачи и, как после экзаменационной сессии в институте, жажда праздности в награду за труд. И он позволил себе «распуститься», запросто поболтать с шофером о том о сем… Что бы там ни было, с делом, которое ему поручено, до сих пор он, пожалуй, справлялся, а ведь ничто так не бодрит человека, как сознание исполненного долга.

И он уже считал себя настолько закаленным, неуязвимым, что даже бесстрашно высказывал презрительные суждения о русских, не испытывая при этом отвращения к самому себе.

И он задорно спросил шофера, сутулого, пожилого солдата с лицом, изборожденным грубыми продольными морщинами:

— Ну что, скоро возьмем Москву — и конец войне?

Шофер, не поднимая усталых глаз, заметил угрюмо:

— Ты считаешь, что война с русскими уже кончается, а они считают, что только сейчас начинают воевать с нами.

— А сам ты как думаешь?

— Хайль Гитлер! — сказал шофер и, не отрывая правой руки от баранки, приподнял указательный палец.

По произношению Иоганн угадал в нем южанина.

Шофер подтвердил это предположение.

— Есть немцы, которые пьют только пиво, другие — только шнапс, но есть и третьи — они любят вино. — Покосился на Вайса; — Да, я из Саара, а ты, сразу видно, прусак.

— Да, я прусак, — в свою очередь подтвердил Иоганн. — Знаешь, как в одной умной книге написано о Пруссии: «Пруссия не является государством, которое владеет армией, она скорее является армией, которая завладевает нацией».

Шофер сказал подозрительно:

— Для прусака ты что-то слишком образован.

— Это потому, что я племянник Геббельса.

— Правильно, — согласился шофер. — Только для полного сходства не хватает, чтобы тебе ногу перешибли.

— Не теряю надежды.

— Русские тебе помогут.

— Не успеют: скоро им конец.

— Ты что, из похоронной команды, как твой дядя? Он их давно всех похоронил.

Вайс сделал вид, что не понял опасного намека, осведомился:

— Ты, видно, старый солдат? В первую мировую сражался?

— Да. До Урала дошел.

— Ну! — удивился Иоганн. — Да ты герой!

Шофер спросил:

— А ты лесорубом когда-нибудь работал?

— Нет.

— Ну ничего, русские научат. Они нас на Урале научили лес валить. В первую мировую не весь вырубили, на вторую оставили. Лесов там много, на всех хватит.

— Ты что-то глупо шутишь, — строго заметил Иоганн.

— А я поглупел, — глухо сказал шофер. — Поглупел со вчерашнего дня, как открытку поздравительную получил: по поводу смерти героя моего последнего — младшего. А было у меня их трое. Три поздравительных на одного отца — многовато.

— Кури, — Иоганн протянул пачку.

Шофер взял сигарету, сказал печально:

— Курю. Но не помогает.

Иоганн посоветовал:

— Просись на фронт, отомстишь за смерть сыновей.

— Кому?

— Русским.

— У меня их в шахте завалило, — сказал шофер. — Понял? В шахте! Личная собственность рейхсмаршала Геринга эти шахты. Был приказ экономить крепежный лес в связи с военным временем. Вот костями моих сыновей и подпирали кровлю.

— Ради победы приходится приносить жертвы.

— Господину Герингу? Моих детей?

— Ты рассуждаешь как коммунист!

— Похоже? — Шофер склонился, что-то поправил на дверце, у которой сидел Иоганн. Прибавил скорость, прижался к рулю и, не глядя на Вайса, предложил: — Давай еще закурим.

Иоганн полез в карман за сигаретами. И тут шофер, резко толкнув Иоганна плечом, выбросил его из кабины. Машина, хлопая дверцей, помчалась по шоссе.

Иоганну повезло: он упал в кювет рядом с дорожным столбиком. Еще немного — и он разбился бы насмерть, ударившись об этот столбик.

Но хотя у Иоганна ныло все тело и в общем глупо было оказаться на дороге в столь бедственном положении, настроение у него не испортилось. Скорее даже наоборот. Такого немца, как этот шофер, он встретил здесь впервые. Ай да шофер! Побольше бы таких немцев!

Иоганн отряхнулся, привел себя в порядок. Да, вид у него неважный, и руку рассадил. Вот к чему может привести бесцельный «треп». Впрочем, разве такой уж бесцельный? Нет, кое-что полезное для себя он извлек из этого разговора, кое-что…

И, как ни печален был недавний урок, в следующей попутной машине, а ею оказался бензовоз, Иоганн снова завязал оживленную беседу с водителем, молодым парнем из Зальцбурга, бывшим ночным таксистом.

Посасывая эрзац-сигару, изготовленную из бумаги, пропитанную раствором никотина, этот знаток злачных мест рассказал Вайсу, что и здесь, в Варшаве, можно порезвиться не хуже, чем даже во Франции, были бы деньги! С каждой поездки на его долю приходится десять литров первосортного американского или английского горючего — это на черном рынке то же, что и литр самогона, а с пол-литром можно смело стучать ногами в дверь любой знакомой девочки.

— Да кто тебе поверит, что бензин американский! — рассмеялся Вайс.

Шофер обиделся, объяснил:

— Наша колонна авиацию обслуживает. Значит, бензохранилище фирмы «Стандарт ойл Нью-Джерси» или «Ройял датч-шелл», и до самого последнего времени они после каждого миллиона литров присылали премии: зажигалки, электрические фонарики, часы, портфели… Конечно, шоферам эти премии не достаются. Все начальству.

— Обходят?

— Закон природы.

Вайс сказал доверительно:

— Я ведь тоже шофер. Но на легковой не много возьмешь.

— А надо с умом. — Шофер достал засунутую за щитком над ветровым стеклом карту, протянул Вайсу.

Иоганн развернул ее у себя на коленях.

Шофер объяснил:

— Кружки — базы. Дорога видел как идет! А я спрямляю проселками — вот и получается пять верных литров, помимо тех десяти.

Вайс долго смотрел на карту, запоминал. И когда отдал, еще несколько минут, напрягая сознание, вынуждал себя видеть эту карту и видел ее, словно она была нанесена незримыми красками на прозрачном ветровом стекле. Он сосредоточенно уставился в это стекло, но не замечал ни темных от дождя фольварков, ни прудов, как чешуей покрытых черной облетевшей листвой, ни серых грузовиков, в которых сидели солдаты в серой форме, с серыми лицами, не замечал он ни серого неба, ни серой дороги, ни серого дождя. Он видел только карту. И очнулся от оцепенения только в тот момент, когда вдруг отчетливо понял, что накрепко и очень точно запомнил эти кружки и тоненькие линии дорог в сетке квадратов. И тут же, подхватив последние слова шофера, предложил:

— Масло я могу достать. Что могу, то могу. В гараже банок пять есть…

— Чудак, — рассмеялся шофер. — Они же просят коровье!

До самой Варшавы Иоганн доехал в маленьком «Опеле», принадлежащем толстому немцу с розовым, младенческим лицом. Немец этот был в новеньком спортивном костюме, шея замотана пушистым вязаным шарфом, выглядел он настоящим щеголем. Увидев на груди Вайса новенькую медаль, похвалил:

— Герой! — И, подмигнув, указал на фляжку, болтающуюся на крючке: — Шнапс! И я тоже с вами выпью. — Видно было, что он очень дружески расположен к Вайсу.

Иоганн налил себе в пластмассовую крышечку. Немец взял у него фляжку, выпил прямо из горлышка, сообщил:

— Фармацевт концерна «ИГ Фарбениндустри». Еду в Аушвитц по коммерческому делу.

— Там же концлагерь!

— Вот именно! Вы, господин ефрейтор не страдаете бессонницей? — неожиданно осведомился он.

Вайс с недоумением взглянул на него:

— Кажется, нет.

Фармацевт снисходительно похлопал его по плечу и объяснил:

— А то скоро я смогу порекомендовать вам таблетки.

— Какие таблетки?

— Те, которые мы там испытываем. Но комендант Освенцима просто негодяй. — Посетовал: — За каждую бабу просит по двести марок! А фирма назначила максимум сто семьдесят. Нам нужно пока приблизительно сто пятьдесят голов. Если помножить, получится приличная сумма, превышать которую у меня нет полномочий.

— Вы что же, и мне предлагаете свою отраву?

— Детка, — снисходительно сказал фармацевт, — одну на ночь — и дивный сон.

— А заключенным?

— Вместо десерта и без ограничения.

— Значит, смертельные дозы?

— Именно, — сказал фармацевт. — Притом совершенно бесплатно. В интересах сохранения здоровья наших потребителей. Туда однажды пробрались какие-то мошенники. — В голосе его послышалось негодование. — Они продавали заключенным какую-то дрянь под видом цианистого калия. И большая часть выживала, но после столбняка, судорог и прочих мучений. И, представьте, оказалось, что почти все пострадавшие — евреи: они предпочитают самоубийство газовой камере. — Проговорил задумчиво: — Если б можно было обойтись без коменданта, я убежден, нашлось бы очень много желающих добровольно пройти все стадии испытания нашей экспериментальной продукции. Возможно, даже уплатили б за это припрятанными ценностями. — Оживился: — Вы знаете, где они прячут ценности? Это просто умопомрачительно!

Иоганн сжал челюсти, на щеках его заходили желваки. И вдруг он спросил:

— Что вы сказали о фюрере?

— Я — о фюрере? — изумился толстяк.

Иоганн, блестя глазами, повернулся к толстяку, повторил яростно:

— Нет, как ты смел мне, немецкому солдату, сказать так о фюрере? Ты посмел сказать «жаба»? Я тебе покажу жабу!

И Вайс ударил фармацевта и долго и тщательно бил его в тесной кабине, потом оттащил его и сам сел за руль.

Машина медленно катилась по шоссе. Фармацевт осторожно стонал, боясь снова взбесить чем-нибудь солдата.

Вайс отходил от припадка внезапной ярости и клял себя за распущенность. Он считал, что достоин того, чтобы ему самому набили морду. Нет, так забыться, так забыться!

— Господин ефрейтор, — робко спросил фармацевт, — куда вы меня везете?

— В гестапо, — механически ответил Вайс.

— Умоляю вас…

— Вы могли оскорбить меня, но фюрера!.. — сказал Вайс, обдумывая, что делать дальше с этим фармацевтом: скоро контрольно-пропускной пункт.

— Если вы выйдете из машины и три раза громко и отчетливо крикните: «Хайль Гитлер!» — я, пожалуй, прощу вас, — сказал Иоганн примирительно.

— О, извольте, извольте!

Иоганн притормозил. Фармацевт вышел на обочину, вздохнул, прокричал, что от него требовалось, проявив при этом некоторое даже излишнее усердие, спросил заискивающе:

— Вы удовлетворены, господин ефрейтор?

— Вполне, — буркнул Иоганн.

Когда они миновали контрольно-пропускной пункт, где наряд эсэсовцев проверял документы, фармацевт со вздохом облегчения пожал руку Вайсу и воскликнул с чувством:

— Благодарю вас! А то я знаете как волновался!

— Я человек слова, — строго заметил Вайс.

И уже когда въезжали в предместье города, фармацевт признался:

— Вы знаете, господин ефрейтор, сначала мне показалось, что вы сумасшедший, но потом я подумал, что сам иногда теряю контроль над собой, — в конце концов, ведь комендант лагеря — штандартенфюрер. Таково его звание. Очевидно, я неотчетливо произнес первые два слога, и вы подумали… И, клянусь, на вашем месте я поступил бы так же. — Лицо его было в кровоподтеках, но он продолжал просительно и льстиво улыбаться.

Вайс вышел из машины на Маршалковской и пренебрежительно махнул рукой фармацевту.

Александру Белову по молодости лет не довелось наблюдать нэп. Он знал об этом периоде только по книгам и кинофильмам. Поэтому, вероятно, его представление о Маршалковской во время немецкой оккупации Варшавы как о нэпмановском вертепе не совсем точно соответствовало действительности. Но презрительное выражение его лица, высокомерное отношение к разного рода торгашам вполне соответствовали поведению и манерам германских оккупантов.

И в польских и в немецких армейских магазинах он держал себя надменно и, едва появившись на пороге, громко объявлял:

— Герр штурмбаннфюрер поручил мне купить именно в вашем магазине…

Это производило должное впечатление.

Когда Иоганн выбирал слабительное в армейской аптеке, вошел дежурный врач в чине капитана и спросил, давно ли герр штурмбаннфюрер страдает.

Иоганн сурово оборвал капитана:

— Господин штурмбаннфюрер ничем не может страдать!

Это было так внушительно сказано, что капитан даже сделал непроизвольное движение рукой, чуть не выбросив ее в партийном приветствии.

И все-таки к началу представления в варьете «Коломбина» Вайс опоздал. В связи с комендантским часом спектакли начинали с пяти часов. Тащиться в варьете с покупками и тем более на встречу со связным было крайне неудобно.

Поэтому Иоганн зашел в «Гранд-отель» и сказал дежурному полицейскому офицеру, что он адъютант полковника Штейнглица и просит передать полковнику Штейнглицу этот пакет, если тот, как обещал, явится сюда с дамой. Если же полковник предпочтет отель «Палас», то тогда он сам вернется за покупками.

Номера, демонстрируемые в варьете, не произвели впечатления на Иоганна Вайса. Впрочем, ничего другого он и не ожидал, хотя ему раньше не доводилось бывать на подобного рода представлениях.

И когда девять тощих герлс в потертых парчовых трусах, пожилые и сильно накрашенные, болтали в такт музыке ногами, пытаясь скрыть под деланными улыбками, что для резвых телодвижений им не хватает дыхания, он смотрел на них с жалостью. Потом вышли двое, в плавках, с ног до головы покрытые жирной бронзовой мазью, и принимали позы античных статуй.

Торчащие ребра, ключицы наглядно свидетельствовали о том, что по карточкам эти артисты не получают ни жиров, ни мяса. Вслед за ними на эстраду выскочил клоун, изображавший Чарли Чаплина. В него стали кидать из зала огрызки яблок, окурки и кричали: «Юде!» Клоун ничего такого не делал, он даже не увертывался от отбросов.

Весь номер, оказывается, именно в том и состоял, что клоун позволял зрителям кидать в себя все, что попало. Он только защищал руками лицо.

Но вот что подметил Вайс. Этот клоун иногда вдруг на мгновение сбрасывал маску Чарли, и тогда выступало другое лицо — усики те же, но черная прядь, ниспадающая на бровь, и выдвинутая на мгновение вперед челюсть настолько подчеркивали опасное сходство, что Вайс невольно пугался за этого дерзкого человечка. Но через миг снова появлялся Чарли, ковыляющий в своих огромных, растопыренных в разные стороны плоских ботинках.

И когда объявили номер: «Два Николь два — партерные акробаты», — Вайс сделал непроизвольное движение, подавшись вперед.

В зале накурено, тесно, шумно. Военные пили пиво, доставали закуску в промасленной бумаге и раскладывали ее на свободном стуле. Если впереди сидел штатский, они клали ноги на спинку его стула.

Чины военной полиции водили по задним рядам электрическими фонариками и выпроваживали из зала солдат, если те начинали слишком вольно и настойчиво вести себя с уличными девками.

Вайсу не нужно было особенно напрягать зрение, чтобы узнать в этом идеально сложенном акробате, затянутом в черное трико, Зубова. Это был он. Только волосы его расчесаны на прямой пробор, брови тонко подбриты, губы слегка подкрашены. Он здорово работал, этот акробат Николь. Его партнерша, лица которой Иоганн еще не успел разглядеть, потому что он о ней не думал, как черная змейка, металась в руках Зубова, то оплетая его, то замирая в летящей позе на его вытянутой руке.

Им долго аплодировали.

И когда, выйдя на аплодисменты, Зубов высоко подбросил свою партнершу, а она, сделав в воздухе сальто, вдруг развернула наподобие крыльев полотнище со свастикой, зал заревел от восторга и устроил настоящую овацию.

Пройдя в артистическую с коробкой глюкозных конфет, купленных в буфете, Вайс толкнул дверь, на которой было написано на косо повешенной бумажке: «Два Николь два». Он поклонился жирно намазанной женской физиономии, которую увидел в зеркале, и пробормотал:

— Фрейлейн, я восхищен вашим искусством. — Иоганн положил на подзеркальник свою коробку конфет и с улыбкой обернулся к Зубову.

Но тот встретил его улыбку невозмутимо равнодушно.

— Господин ефрейтор, — сказал Зубов, — ваши уважаемые родители, наверное, говорили вам, что входить в комнату к незнакомым людям, не постучав предварительно, неприлично.

— Виноват, — сказал Вайс. И находчиво предложил согласно паролю: — Я готов постучать шестнадцать раз.

Он ждал отзыва, но Зубов молчал.

Потом Зубов спросил:

— Вы, собственно, к кому пришли, господин ефрейтор?

— Я хотел бы принести свои поздравления Николь…

— Их двое — два Николь два, — напомнил без улыбки Зубов.

— О, я хотел бы представиться главному из них, — сказал Вайс, начиная испытывать раздражение. Он не понимал, почему Зубов с таким упорством не отвечает на пароль.

— Главный Николь — вот, — объявил Зубов и показал глазами на девушку, снимающую с лица грим.

Вайс подошел к ней, еще раз поклонился. Серые внимательные глаза встретились с сердитыми глазами Иоганна.

— Так это вы, господин ефрейтор, сидели на шестидесятом месте? Вы что-нибудь хотите мне сказать?

— Да, — подтвердил Иоганн.

— Здесь?

— Если ваш партнер не возражает, я хотел бы вас куда-нибудь пригласить.

Зубов сказал девушке:

— Я провожу его к Полонскому.

В небольшом пивном баре они молча пили у стойки пиво, сильно разбавленное водой.

Зубов заметил владельцу бара:

— Вчера, пан Полонский, водопровод не работал, и пиво было крепче.

— Сегодня водопровод тоже не работает, — сказал владелец бара.

— Откуда же столько воды?

— То, пан, мои слезы, — сказал владелец бара, — то мои слезы о гиблой моей коммерции.

Вошла девушка с чемоданчиком в руке, голова туго обвязана платком. Желтая бобриковая жакетка. Лицо еще лоснится от вазелина. Она взяла Вайса под руку и, передавая чемоданчик Зубову, скомандовала:

— Пошли!

Свернули в переулок, где было темно и торчали кирпичные развалины.

Прижимаясь к Иоганну, девушка говорила раздельно, строго:

— Я ваша связная. У него, — она кивнула на идущего сзади Зубова, — есть теперь свое особое задание. — Задумалась. — Полагаю, пока для нас с вами самой подходящей «крышей» будет… — запнулась, — ну, вы за мной, словом… ухаживаете. — Спросила: — У вас есть другие варианты?

— Нет, — чистосердечно признался Иоганн.

— Своему начальству завтра доложите о нашем знакомстве. Ну и о том, что ночевали у меня, что ли. Так будет, пожалуй, правдоподобней.

— Что правдоподобней? — спросил Вайс.

— Ах, — сердито сказала девушка, — ну, раз артистка, какие с ней могут быть еще церемонии! Верно?

— Да нет, вы ошиблись, — запротестовал Иоганн. — Они считают меня очень приличным молодым человеком.

— Вообще ничего не следует слишком подчеркивать, благовоспитанность тоже, — наставительно сказала девушка. — Во всяком случае, вам, ефрейтор.

— Хорошо, — согласился Вайс.

— Ну, ничего хорошего в этом нет. — Прижалась еще теснее. — Запомните. Я Эльза Вольф. Фольксдойч. Мать — полька. Отец, конечно, немец, офицер. Погиб. Я дитя любви. Родилась в Кракове. Католичка. Если спросят про партнера — любовник. Но скоро бросит. Что еще? Все, кажется. — Напомнила решительно: — Значит, будете у меня ночевать.

Иоганн взмолился:

— Но я же не могу. Я обещал Дитриху, Штейнглицу и наконец, Лансдорфу явиться вовремя. Я должен…

— Нет, не должны. Вы должны помочь мне обрести в вашем лице армейского покровителя: соседи начали меня притеснять. Спокойной ночи, — сказала она громко по-немецки, обращаясь к Зубову.

— Ладно, спокойной ночи, — пробормотал Зубов и ушел.

— Куда он? — спросил Иоганн.

Эльза пожала плечами.

— Ну как же так, один…

— А вас не интересует, как я здесь одна и всегда одна?

— А Зубов?

— Николь — хороший парень, но он слишком полагается на силовые приемы. Недавно он снова придумал аттракцион с пальбой.

— Извините, а сколько вам лет?

— По годам вы старше меня, по званию — не знаю — не знаю, — строго сказала Эльза.

— А вы давно?..

— Вернетесь, зайдете в кадры, попросите мое личное дело… — Посмотрела напряженным взглядом в глаза, добавила отрывисто: — Докладывайте, я слушаю…

Вайс сжато повторял ей все то, что готовил для информации. Она кивала, давая понять, что запомнила. Спросила:

— Это все?

— Нет, только главное.

— Неплохо, — похвалила она без улыбки. — Вы не теряли времени. Молодец.

— Благодарю вас, — и Вайс добавил слегка иронически: — товарищ начальник!

— Нет, — сказала она. И напомнила: — Я только ваша связная.

— Разрешите обратиться с вопросом?

— Знаете, — сказала она, — не нужно на меня обижаться. Вы думаете, я сухарь. А мне просто на шею хотелось броситься сначала Зубову, потом вам. Я так долго не видела своих… Так что вы хотели узнать?

— Это вы открыли у Зубова артистическое дарование?

— Я, — кивнула она с гордостью. — Существует специальный «циркуляр фюрера» о поддержании в народе хорошего настроения, и в связи с этим предоставляется броня служителям искусства, «мастерам бицепса». Я отдала Зубова под покровительство этого циркуляра. И представьте, Зубов нравится публике. Но он очень дерзко ведет себя.

— На сцене?

— Нет.

— С вами?

— Нет, с немцами. — Добавила грустно: — Я каждый раз удивляюсь, когда вижу его.

— Почему?

— Ну, просто потому, что он всегда уходит как бы навстречу смерти.

Появился какой-то прохожий.

Эльза стала болтать по-немецки. Вайс вслушивался в ее речь: произношение было безукоризненным. У фонаря он еще раз внимательно взглянул ей в лицо. Ничего такого особенного — бледное, усталое. Чуть великоватый открытый лоб. Но огромные, казалось, самосветящиеся глаза скрадывали белизну лба. Губы мягкие, большие, но красиво очерченные. Тяжеловатый подбородок со шрамом. А голос! Голос у нее очень разный: то глухой, то глубокий, грудной, то резкий, отрывистый.

Подошли к четырехэтажному невзрачному дому, вход со двора. Пахнуло помоями. Лестница темная. Дверь Эльза открыла своим ключом. Длинный коридор. Комната рядом с кухней — крохотная, стол, стул, деревянная кровать, даже нет шкафа.

Сбросив на спинку стула бобриковый жакет, развязав платок, она вдруг обрушила на плечи копну блестящих ярко-рыжих волос. Предупредила шепотом:

— Крашенные. Так вульгарней. — Приказала: — Ложитесь, спите. Я вас разбужу. Снимите китель, я пойду с ним на кухню, выглажу. — Объяснила: — Вещественное доказательство для соседей. — Усмехнулась иронически: — А то, знаете, подозрительно, ни разу не приводила мужчин. Я погашу свет.

— Зачем? — спросил Вайс.

— Затем, что вы должны все-таки поспать.

Эльза вернулась не скоро. Она легла рядом с Иоганном, накрылась жакеткой, придвинулась поближе, спросила:

— Вы хотите мне еще что-нибудь сказать?

Он шептал ей на ухо то, что считал необходимым дополнительно передать в Центр, от его дыхания шевелилась прядка ее волос. И вдруг девушка засмеялась. Он подумал, что она смеется над ним: считает сведения недостоверными или уже устаревшими, но она объяснила: «Щекотно», — и он осторожно убрал прядку с ее уха. И когда снова зашептал, он несколько раз нечаянно коснулся ее уха губами, но она ничего не сказала: или не заметила, или не сочла нужным заметить. А потом пришла ее очередь говорить, он повернулся к ней спиной, и теперь она шептала ему в самое ухо, строго начальнически. Сегодня она, так и быть, примет устную информацию, но на будущее он должен сам все зашифровывать. О «почтовых ящиках» он получит указание позже. Схему расположения баз горючего пусть нанесет сейчас же: она может понадобиться Зубову.

— Все?

— Все! — сказала девушка.

Иоганн вытянулся и, глядя на свисающие клочья белой бумаги, которой был оклеен потолок, спросил:

— А просто так поговорить можно?

— Чуть-чуть…

— Пристают?

— Конечно. Но у меня документ рейхскомендатуры: контактироваться с представителями армии запрещено. Носительница инфекции.

— Какой?

— Туберкулез. А вы что думали?

— Это правда? — спросил Иоганн.

— Конечно. Всегда была здоровой, а тут открылся процесс.

— Но надо лечиться.

— После войны — обязательно. Но хватит на эту тему. — Спросила: — медаль вместе с «легендой» получили?

— Ну вот еще! — обиделся Иоганн. — За боевой подвиг. Они дали.

— А из дома награды есть?

— Нет, только от немцев.

— Поздравляю, — сказала она. — Герой!

— Рассчитываю на унтер-офицерское звание.

— Карьерист! Еще немного — и станете генералом или штурмбаннфюрером. — Но тут же она серьезно предупредила: — Не торопитесь быстро выдвигаться, я их знаю: завистливые доносят друг на друга. Самая большая опасность — это быстрый успех.

— Вы рассудительны, как старушка.

— Ну, хватит, — прервала она. — Хватит! — Наклонилась и невольно прижавшись к Иоганну, взяла со стула сигареты.

Иоганн пробормотал:

— Странно, лежу на постели с девушкой…

По ее лицу пробежала усмешка.

— Одному ухажеру я едва руку не вывернула из сустава, чтобы больше не лез…

— А кто у вас был инструктором дзюдо? — простодушно осведомился Иоганн.

— Здрасте, — шепот ее звучал негодующе. — Вы не в меру любопытны. — Сказала огорченно: — А я о вас лучше думала.

— А что вы вообще обо мне думали?

— Ничего. Просто полагала: будет более солидный товарищ. — И снова наклонилась, погасила окурок. — Слушайте и запомните: нет ни вас, ни меня. И ничего для нас нет и не будет, пока есть все это, — ее белая рука в темноте как будто раздвинула стены комнатушки. — Поняли? — И уже ласковее: — Пожалуйста…

Они еще поговорили немного.

— Пора спать, — сказала Эльза, и наступила тишина.

Он долго лежал, вжавшись в стенку, с закрытыми глазами, но так и не уснул. Вскочил, как только Эльза дотронулась до него, чтобы разбудить. Лицо у нее было еще бледнее, чем вчера, под глазами синие тени. Она вяло подала Иоганну руку.

— Не знаю, как буду сегодня выступать в варьете. Я так устала! Привыкла быть одна, а тут вдруг то Зубов, то вы. И потом снова оставаться одной…

— Мне тоже будет потом… — Иоганн запнулся, — скучновато.

Эльза вышла проводить его.

В кухне у плиты толпились женщины. Услышав шаги, они все разом обернулись.

Эльза вскинула руки на плечи Иоганна, прильнула к его губам, а потом легонько подтолкнула в спину.

Иоганн машинально запоминал дорогу к дому Эльзы, приметы сами собой вчеканивались в его сознание. Он думал об этой девушке…

В «Гранд-отеле» он взял у портье свои свертки, вышел к контрольно-пропускному пункту, предъявил документы. Его усадили в попутную машину, и всего с одной пересадкой он добрался до подразделения.

Глава 27

Штейнглиц сочувственно отнесся к мотивам, которыми Вайс объяснил свое опоздание.

— Иметь постоянную любовницу гигиеничней, чем бегать каждый раз к новой девке.

— Но я по-настоящему влюблен, господин майор.

— Сентиментальность — наша национальная ахиллесова пята.

Лансдорф остался доволен покупками, но причину опоздания признал неуважительной.

— Женщину мужчины выдумали для того, чтобы оправдывать свои глупости.

Лансдорф произнес наставительно:

— Нам нужны люди молчаливые и решительные, которые умеют в одиночестве довольствоваться незаметной деятельностью и быть постоянными.

Иоганн живо согласился:

— О, эти прекрасные мысли Фридриха Ницше, как ничто другое, соответствуют и моему идеалу.

А сам подумал: «Вот это ловко получилось! Молодец я, запомнил. Не верил, что пригодится, а вот, оказывается, пригодилось».

Костяное лицо Лансдорфа, казалось, стало еще более твердым. Он подошел к Вайсу, оглядел его так, будто собирался примерить на него что-то.

— Вы его любите?

— Он добавил перца в нашу кровь!

— Как? Повторите! — Лансдорф поднял сухой палец. — Отлично! Безмерная способность к властолюбию и столь же безмерная способность к подчинению и послушанию — в этом мощь германской нации.

Вайс щелкнул каблуками, вздернул подбородок и осведомился угодливо:

— Какие будут дальнейшие приказания, господин Лансдорф?

Дитриху доложить о причинах опоздания не удалось по той причине, что капитан за это время поссорился со своим шофером — смазливым малым с капризным, безвольным ртом, а теперь помирился с ним, и ему было не до Вайса. Курт, шофер Дитриха, собирал вещи капитана, и капитан суетливо помогал ему, видимо очень довольный, что примирение состоялось. Вайсу он сказал, чтобы тот приготовился к поездке, с ними поедет и Курт: он, Дитрих, не выносит одиночества…

Шел дождь со снегом. Едва успев коснуться земли, снег таял. И все было грязным. И небо в грязных низких тучах, и земля в грязных лужах, и раскисшее от грязи шоссе, и цвета земли вода в речках, и стекла машины, заляпанные грязью.

Дитрих сел рядом с шофером, и Вайс вольготно расположился на заднем сиденье. Свет едва проникал в машину сквозь забрызганные грязью стекла. Сумрачно, клонит в сон. И Вайс дремал и думал о своей связной, которую даже мысленно был обязан называть Эльзой: этого требуют правила конспирации.

…Машина догнала танковую часть. Танки шли один за другим с равными интервалами. Башенные люки открыты, из них торчат головы командиров машин. Иоганн прильнул к окну. Еще думая о девушке, еще мысленно слыша ее приглушенный шепот, он машинально запоминал номера машин, эмблемы на броне, количество белых колец на стволах орудий, обозначающих подбитые цели.

К корме танков привязаны бревна. Значит, эти танки будут участвовать в операции на заболоченной местности.

В колонне немецких танков шли два наших «КВ». Они были свежевыкрашенные, — значит, после ремонта. В открытых люках «КВ» видны головы в наших ребристых шлемах, — значит, советские танки предназначались для провокационно-диверсионной операции. Все это Иоганн фиксировал почти машинально, продолжая как бы по инерции думать о девушке.

Она между прочим рассказала ему, что дома занималась в кружке художественной гимнастики и это ей пригодилось здесь. Когда она пришла наниматься в немецкое варьете, хозяин сказал:

— Давайте.

— Но я не взяла костюма.

— А, — сказал он брезгливо, — меня можете не стесняться. Я уже давно не боеспособен, почти как евнух.

Постукивая монеткой по столу, он запел детскую песенку про кролика и козочку, и она под этот аккомпанемент проделала упражнения, с которыми выступала на соревнованиях, но от смущения взяла слишком высокий темп.

— Хорошо, — сказал хозяин, — я вас беру. Но вы через чур серьезно работаете. Меньше спорта, больше секса. Помните: сейчас на улицах слишком много одиноких женщин. И если мужчины платят деньги, чтобы увидеть на эстраде женщину, то она не должна вызывать у них воспоминаний о гимнастических спортивных праздниках.

Эльза пожаловалась Вайсу:

— У меня по два выхода в день, физическая нагрузка порядочная, и поэтому все время хочется есть. Мне даже ночью снится еда — хлеб, или картошка, или молоко, иногда все вместе. По карточкам так мало дают… И потом я делюсь с одной немкой. Она считается вне закона: ее сына расстреляли за дезертирство. Такая несчастная женщина…

Иоганнвсматривался в танкистов, выглядывающих из круглых башенных люков. Лица их мокро лоснились от дождя и казались неправдоподобно маленькими под огромными шлемами. Вот мелькнула последняя марсианская голова в танке. Машина обогнала эту грохочущую, сотрясающую землю стальную стену, вырвалась на свободное шоссе и медленно переехала по мосту через унылую грязную реку с низкими пойменными берегами, заросшими камышом и ивами. И когда переезжали этот металлический мост, Иоганн прикинул, под какой его пролет эффективней всего заложить взрывчатку, если, допустим, прийти сюда под видом путейского рабочего, присланного починить деревянный настил для пешеходов.

И хотя речка узенькая, метров одиннадцать, нет, даже, пожалуй, десять, и неглубокая: если судить по отмели — метра полтора-два, не больше, — но дно у нее топкое, илистое, а поймы огромные, болотистые. И если взорвать мост, то восстановить переправу меньше чем за две недели не удастся, так что дело стоящее.

Иоганн опустил стекло и выбросил на мост скомканную газету. Часовой увидел это, но не остановил машину со штабным номером, даже отвернулся, чтобы показать, будто ничего не заметил. Часовому лет сорок. Коммуникации повсюду охраняют солдаты старших возрастов из полуинвалидных команд. Иоганн знал: есть целые батальоны, составленные из людей, страдающих различного рода желудочными заболеваниями, сформированы части и из солдат со слабым зрением, с пониженным слухом. Надо бы выяснить их номера. А вообще что ж, в очень плохую погоду можно на большой скорости проехать через мост и бросить пакет со взрывчаткой. И не где попало бросить, а возле той вон противопожарной бочки с песком. За бочкой пакет не будет виден, только надо умудриться, чтобы он лег под металлическую балку, — тогда она обрушится от динамической нагрузки. Правда, пролет останется целым, но уже ни поезда, ни танки по мосту не смогут проходить, а возможно, и пролет рухнет, когда на него обвалятся верхние фермы. И, прикидывая, как обвалятся верхние фермы, Иоганн забыл об Эльзе, о себе, о Зубове. Главное, он снова работает, и это сознание создавало ощущение деловой озабоченности, а что для него здесь могло быть лучше?

Кончился асфальт, они выехали на проселочную дорогу, машину начало бросать из стороны в сторону, несколько раз она застревала в глубоких лужах. Иоганн предложил Курту сменить его за рулем. И когда Курт перебрался на заднее сиденье, вместе с ним туда перебрался и Дитрих.

Низкий, густой туман лежал в долине. Иоганн включил свет, но фары облепила парная пена тумана, и ничто не могло пробить ее. Иоганн вел машину как бы на ощупь, пришлось открыть дверцу, склониться наружу и, держась одной рукой за дверцу, другой крутить баранку. Потом дорога пошла вверх, начались леса, черные, мокрые, пахнущие погребом. Под деревьями, как белая плесень, тонким слоем лежал снег.

Иоганн вспомнил, как однажды в такую же погоду он со своим курсом ездил на субботник в совхоз. Это только называлось — «субботник», длился он две недели. Студенты копали картошку на полях в речной пойме, которую заболотила рыжая, дождливая и холодная осень.

Мокрые и грязные, они шли после работы в столовую, где им давали эту же самую картошку: на первое — густой картофельный суп, на второе — картошка, жаренная на маргарине, который они привезли из Москвы. А ночевали все вместе на сеновале над коровником.

И староста группы Петя Макаров каждый раз патетически возглашал:

— Товарищи! Юноши и девушки!

— Почему «юноши», а не просто «ребята»?

— Ну ладно, — соглашался Петя, — пусть ребята. Все равно вы обязаны высоко держать знамя советской морали и вести себя прилично. И совершенствовать свою личность.

Алиса Босоногова, самая красивая девушка в институте, безбоязненно напялившая на себя поэтому стеганную кацавейку и отцовские брюки, как-то сказала капризным голосом:

— А я не хочу совершенствовать свою личность. Я жажду безумной любви при луне. И хоть луны не видно, если напрячь воображение, лик Пашки Мохова мне ее вполне заменит. Иди ко мне, Мохов, согрей меня.

Рыжий, как огонь, веснушчатый Мохов, смущенно улыбаясь, перелез через лежащих вповалку на сене ребят, сел рядом с Алисой.

Она деловито осведомилась:

— Конспекты при тебе? — И объяснила: — Сопромат — лучшее снотворное. Ты, Павел, читай, а я буду млеть возле тебя и грезить о пятерке.

Сено было сухое и пахло не сеном, а только пылью, но все перебивал острый и терпкий запах коровника. Саша Белов слушал, как шлепает дождь, слушал монотонное жужжание Мохова и вздохи Алисы, изредка прерываемые стонущими возгласами:

— Я не понимаю ничего! Повтори популярно и, пожалуйста, своими словами…

Кто-то из девушек спросил с надеждой в голосе:

— Как вы думаете, ребята, нам этот субботник зачтут при зачетах? Физмату, говорят, зачли…

Никто не ответил, а Гришка Медведев, отец которого сражался тогда в Испании, задумчиво проговорил:

— Гвадалахара. Мне кажется, она черная. И еще красная, горячая, как взрыв снаряда.

— А ты откуда знаешь, как снаряд рвется?

— Мне все время отец снится. Там, на фронте. Мы фашистов и не видели, разве только на карикатурах, которые Борис Ефимов рисует. А они там, в Испании, людей убивают. Коммунисты борются с ними, человечество от фашизма защищают — это настоящая жизнь. А мы здесь лежим себе в тепле, под крышей, с сытым брюхом и шутки шутим, отшучиваемся от жизни.

— Ну, — сказал Саша, — у нас своя задача есть: мне сейчас самое главное — диплом защитить. Это сейчас моя главная задача на земле.

Но диплом он так и не защитил. Не успел.

В управлении Госбезопасности он сдал инструкторам экзамены по многим дисциплинам, но ни одна из них, кроме немецкого языка, не входила в курс институтского обучения.

Майор, преподаватель немецкого языка, сказал Белову:

— Одна ошибка в произношении — и в конце предложения поставят свинцовую точку. Поэтому незаслуженно получить у меня пятерку так же недостойно, как вымаливать себе жизнь у врага…

А Саша и не собирался ничего получать незаслуженно.

Где они сейчас, его однокурсники? Может, воюют где-нибудь рядом? Интересно, где Алиса? Когда в институте узнали, что он вдруг на годы уехал на Север, как отнеслась к этому Алиса? Она всегда утверждала, что огорчения ей противопоказаны, и красива она только потому, что как бы воплощает девичье счастье и глубочайшим образом презирает свои личные горести, отталкивает все неприятное, не думает о нем.

Всплакнула она? Пожалуй, нет. А что у нее на душе, никто никогда не знал. Она умела мило болтать, говорила о пустяках, лишь бы не упоминать о главном для нее, о ее тайне.

А у нее была тайна. Однажды после встречи Нового года она в дверях столкнулась с Сашей, Алиса всегда пела на институтских вечерах: у нее было приятное контральто, и многие даже советовали ей поступить в консерваторию.

И неожиданно она сказала в своем обычном шутливом тоне:

— А ну, лодырь, проводи прелестную девушку до дому, доставь себе такое удовольствие.

И всю дорогу она шутила и разыгрывала Сашу. А когда подошли к ее парадному, испуганно оглянулась, подняла лицо и попросила:

— Поцелуй меня, Саша. — И добавила жалобно: — Можно в губы.

И Саша неумело прикоснулся к ее неумелым губам. А потом она сняла с его шеи свои руки, виновато опустила их, вздохнула.

— Знаешь, больше не будем.

— Никогда? — спросил Саша.

Алиса ясно и твердо посмотрела на него, но голос ее задрожал, когда она сказала:

— Вообще, если хочешь, я могу выйти за тебя замуж. — Подняла глаза, что-то высчитывая. — Второго сентября сорок второго года. — И объяснила: — Это день моего рождения — раз…

— А что два?

— Мне ведь нужно время, чтобы убедиться в твоей любви.

— Ладно, я запишу число, чтобы не забыть, — пошутил Саша, делая вид, что к словам Алисы он относится как к шутке.

Он не мог поступить иначе, хотя понял, почувствовал, насколько для нее все это серьезно. Да, по правде сказать, ему самому было не до шуток. Но он в то время был уже зачислен в спецшколу и учился там, не оставляя пока института и не ведая, какая ему выпадет судьба. И он не знал, имеет ли право связывать кого-либо, даже Алису, этой своей неведомой ему судьбой.

Алиса достала из сумки блокнот, приказала:

— Запиши!

По ее голосу Саша понял, что она никогда не простит ему этой шутки. И хоть ему было очень горько, он, продолжая игру, с веселым видом поставил в блокноте дату и подписался под ней.

Алиса выдрала этот листок, разорвала его, бросила клочки в лужу.

— Все! — сказала она гордо и гневно. — Все! — и ушла.

И больше они так вот, вдвоем, никогда уже не виделись. А потом он для нее, как и для других, уехал на Север.

Глава 28

Дорога в экспериментальный лагерь «О-Х-247» шла через сосновый бор. Здесь был поселок лагерного персонала — казармы охраны и домики начальствующего состава. Сам лагерь размещался внизу, в безлесной котловине; прежде там был песчаный карьер.

Низина заболочена: очевидно, со склонов стекают родники; на дне ее сивый туман, пахнущий гнилью. Поселок лагерного персонала походит на дачный: теннисный корт под маскировочной сеткой, песчаные дорожки окаймлены керамическими плитками, куртины роз бережно укрыты соломенными матами. Есть и площадка для детей: деревянный загончик с горкой песка, качели, веселые, пестрые грибки от солнца, плавательный бассейн — сейчас тут устроен каток.

Дежурный ротенфюрер из эсэсовской внутренней охраны проводил Дитриха и Вайса в дом приезжих, любезно объяснил, где расположены туалетные комнаты, открыл шкаф — там лежали пижамы и войлочные домашние туфли.

Высокие кровати с двумя перинами. На тумбочках библии в черных дерматиновых переплетах, внутри каждой тумбочки фаянсовая ночная посудина и машинка для снимания сапог. Возле кроватей пушистые коврики. Пол, натертый воском, блестит, чуть липнет к подошвам. На окнах голубенькие занавески и тяжелые шторы с витыми шнурами.

В туалетной комнате кувшины с холодной и горячей водой, фаянсовые тазы, мохнатые полотенца. Мыло в нераспечатанной обертке, тюбики с зубной пастой, одеколон, туалетный уксус. В аптекарском шкафчике медикаменты, на каждом латинская этикетка, и, кроме того, точно обозначено по-немецки, при каких обстоятельствах следует к ним прибегать.

Как только приезжие привели себя в порядок, явился вестовой и доложил, что их приглашает оберштурмбаннфюрер Франц Клейн.

Не надевая плащей, они прошли песчаной дорожкой к оштукатуренному домику, увитому бурым декоративным плющем. Над его парадной дверью были прибиты огромные оленьи рога с белой лобной костью, по форме напоминающей щит.

В прихожей, отделанной дубовыми панелями и освещенной массивными медными канделябрами, их встретил сам оберштурмбаннфюрер. Он был в бриджах, сапогах и мягкой клетчатой домашней куртке. Очевидно, Клейн преследовал двоякую цель: хотел призвать гостей к дружеской непринужденности и в то же время показать им, что не считает нужным надевать мундир в честь людей, имеющих столь низкое звание. Проводя Дитриха и Вайса в кабинет, уставленный массивной старинной мебелью, весь в тяжелых, огромных коврах — они лежали на полу, висели на стенах, — он познакомил приезжих с двумя офицерами: зондерфюрером Флинком — плешивым, полным, с солидным брюшком, и унтерштурмфюрером Рейсом — застенчиво улыбающимся юношей с косыми бачками, а так же с профессором психологии Штрумпфелем — пожилым человеком, жующим большую черную сигару, в визитке и полосатых брюках, с брезгливым отечным лицом.

Сам оберштурмбаннфюрер Клейн отличался изяществом и непринужденностью манер. Лицо у него было красное, нос с горбинкой, седые волнистые волосы, наперекор армейской моде, не острижены коротко, а ниспадают завитками на шею, небрежно повязанную шарфом из яркого кашемира. Он курил сигарету в длинном мундштуке слоновой кости.

В высоком, до самого потолка, шкафу, разделенном на узкие отделения, хранились пластинки. На подставке из красного дерева стоял патефон с откинутой крышкой, — очевидно, до прихода гостей здесь слушали музыку.

Стеклянный столик на колесиках был уставлен бутылками и бокалами, тарелками с соленым миндалем и сухариками.

Но, по-видимому, особой склонности к алкоголю здесь никто не обнаруживал — открыты были только узкая бутылка рейнского да минеральная вода.

Прерванный разговор возобновился.

Клейн утверждал, что Гете — величайший поэт всех времен и народов не только потому, что его поэзия проникнута глубокой общечеловеческой философией, но и потому, что она благозвучна, музыкальна, и он всегда слышит в ней могучую упоительную симфонию.

Профессор заметил, что достоинство истинной поэзии не в ее благозвучии: прежде всего она должна воспарять к самым вершинам мысли. И если бы Гете был даже косноязычен, но создал образ Фауста, его величие было бы столь же бессмертно. И посетовал, что молодые немцы, хотя они и пламенные националисты, недостаточно знают своих великих классиков. Обратившись к Рейсу, он сказал:

— Господин унтерштурмфюрер, я был бы счастлив, если бы вы меня опровергли, напомнив хотя бы несколько строк из нашего великого поэта.

Рейс на мгновение растерялся, но тут же весело и добродушно заявил:

— «Хорст Вессель», пожалуйста.

— Ай, как несовершенно ваше образование! — снисходительно пожурил его Клейн. Он остановил взгляд на Вайсе и, желая, очевидно, более энергично высмеять абверовского ефрейтора, спросил: — Ну, а вы, юноша? Вы, очевидно, тоже предложите спеть «Хорст Вессель»? Это проще. К чему тревожить старика Гете?

Иоганн пожал плечами и ответил с достоинством:

— Если позволите… — и продекламировал:

Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
— Браво, — вяло сказал Клейн. — Браво. — И, будто аплодируя, сложил перед собой ладони.

Флинк хмуро заметил:

— Адмирал Канарис подбирает себе кадры: как римский папа: по принципу учености и изворотливости.

Дитрих добавил:

— И личной храбрости. — Выразительно скосил глаза на собственную грудь, украшенную орденом, кивнул на медаль Вайса, объяснил: — Ефрейтору Вайсу разносторонние познания не помешали совершить подвиг на фронте.

— Абверовцы на фронте — это новость, — удивился Флинк.

— Господа! — воскликнул Клейн. — Мы же сейчас отдыхаем. — Поднял бокал с минеральной водой. — За моих дорогих гостей.

В кабинет вошла фрау Клейн. Золотистые волосы ее были замысловато причесаны, а на лице, должно быть, навечно застыла ликующая улыбка красивой женщины. Она подала всем руку, белую, теплую, душистую, в кольцах.

И почти тотчас вестовой внес в кабинет младенца в кружевном, с шелковыми бантами конверте. Все выразили свое восхищение.

Фрау Клейн сказала:

— Это наш подарок фюреру. Мы дали ему имя Адольф.

Гости восхищались, сюсюкали, делали пальцами «козу». А когда вестовой унес младенца, Клейн распахнул двустворчатую дверь в столовую:

— Без церемонии, пожалуйста, у нас здесь по-домашнему. Прошу заранее извинить за скромный обед.

За столом Иоганн сидел рядом с Рейсом. Унтерштурмфюрер оказался простецким парнем. Он дружески подкладывал Вайсу на тарелку побольше всяких вкусных вещей и коньяк наливал не в маленькую узенькую рюмочку, а в большой синий бокал, предназначенный для белого вина. Сам он ел весьма энергично, но все же кое-что успел сообщить Вайсу. Что служба здесь не трудная, и хотя Клейн — чрезвычайно строгий и взыскательный начальник, ладить с ним можно, надо только уметь подчиняться. Что Флинк такой угрюмый не от тяжелого характера, а из-за язвы желудка, и, когда не страдает от приступов, он добродушнейший дядя, большой любитель крокета. Что же касается профессора Штрумпфеля, то это крупный ученый и даже сам господин Гейдрих просил оказать ему максимальное содействие в его работах. Но хоть он и профессор, но, по-видимому, малый не промах, так как приехал сюда с молоденькой ассистенткой и комнату ей отвели рядом со спальней Штрумпфеля.

За столом больше говорили хозяева. Фрау Клейн рассказала, как трудно было здесь, на песчаной почве, разбивать цветники. А штурмбаннфюрер хвалил расположение в сосновом бору: климат тут очень здоровый, вокруг красивые виды, люди собрались приятные, спокойные, и поэтому даже белки стали совсем ручными. На зиму он приказал соорудить несколько десятков кормушек для птиц и уверен, что весной здесь можно будет в полную меру наслаждаться музыкой и птичьим щебетом.

После обеда мужчины вернулись в кабинет. Пили кофе, курили. Слушали музыку. Рейс одну за другой ставил пластинки с записями «Тангейзера». Клейн объявил, что Вагнер — величайший композитор. И все молча с ним согласились. И в этой обстановке сытой, томной полудремоты Клейн подсел к гостям на диван и, дружески похлопывая Дитриха по острому колену, туго обтянутому бриджами, сказал, что готов всячески содействовать его миссии.

Картотека заключенных в полном распоряжении Дитриха. Зондерфюрер Флинк даст консультацию по любому объекту. И, посасывая сигарету в длинном костяном мундштуке, Клейн коротко рассказал, что уже с тридцать третьего года — с тех пор, когда при каждом полку СС были созданы концентрационные лагеря, — он специализируется в этой области.

На первых порах концлагеря были крайне примитивны. Материал составляли коммунисты, либералы, профсоюзники — вообще красные, отсев был не организован, происходил главным образом естественным путем — вследствие эпидемий, истощений, ну, и в связи с нарушением правил внутреннего распорядка.

Пропускная способность лагерей значительно увеличилась, когда началось массовое поступление евреев и была введена специальная техника умерщвления. Здесь свое слово сказали крупные фирмы, которые поставляли оборудование и химикаты.

И достижения в этой области были столь значительны, что позволили председателю данцигского сената Раушнингу обратиться к фюреру с вопросом, нет ли у него намерения истребить сразу всех евреев. Но Гитлер ответил: «Нет. Тогда бы мы должны были снова кого-то искать. Существенно важно всегда иметь перед собой осязаемого противника, а не голую абстракцию».

Теперь, в современных исторических условиях, это, конечно, уже не имеет значения, так как появился новый материал. И созданы крупные, великолепно поставленные концентрационные лагеря с колоссальной пропускной способностью и почти неограниченными возможностями, такие, как Дахау, Бухенвальд, Равенсбрюк, Саксенхаузен, Флоссенбург, Нейенгамм. Функции их — карающие и устрашающие, они же уничтожают нежелательный материал, который поступает с различных новых территорий.

Прежде экспериментальные лагеря носили чисто учебный характер: они предназначались для тренировки, выработки новых эффективных средств подавления, а так же для обучения методам руководства. Таким, например, был лагерь Флоссенбург, где многие сотрудники СС приобрели первоначальный опыт.

Экспериментальный лагерь «О-Х-247», которым имеет честь командовать Клейн, несколько отличается от своих предшественников, а также от других подобных ему концентрационных лагерей. Наряду с решением общих задач в обязанности администрации входит выявление, обработка и подготовка отдельных экземпляров для использования их в определенных целях службами СД, гестапо и, естественно, абвера.

В заключение Клейн сообщил, что профессор Штрумпфель внес много ценных предложений, касающихся психической проверки лиц, предлагаемых специальным службам.

Дитрих поблагодарил Клейна, но заметил не без оттенка чванства в голосе, что он достаточно осведомлен о лагерной системе. Все, о чем здесь столь любезно рассказал оберштурмбаннфюрер, известно любому эсэсману. А его интересует количество кандидатур, которые господин оберштурмбаннфюрер может предложить абверу.

— О, — живо воскликнул Клейн, — я не предложу вам ни одного экземпляра, увольте! Это на вашу ответственность. — И заметил ехидно: — Я слишком бюрократ. Картотека в вашем распоряжении. Но предупреждаю: все на вашу ответственность. Тут я умываю руки. — И сделал такое движение холеными руками, будто стряхивает с них брызги воды.

Глава 29

Унтерштурмфюрер Рейс, по-видимому, проникся симпатией к Иоганну; возможно, возникла она потому, что они были сверстниками, а его здесь окружали люди только старших возрастов. Даже солдаты охраны все были пожилые. С молочно-розовым лицом, с волосами, торчащими ежиком, с нелепыми широкими бачками на узких щеках, Рейс вел себя особенно трогательно, когда, забыв, что он старше Иоганна по званию, заботливо помогал ему надеть черную клеенчатую пелерину, пропитанную каким-то вонючим дезинфицирующим составом.

Клейн приказал Рейсу сопровождать абверовцев по лагерю, но Дитрих, опасаясь схватить инфекцию, отправился в канцелярию изучать картотеку заключенных.

Было холодное, свежее утро. Сосны с оранжевыми стволами, покрытые тонкой пленкой инея, блестят иглами хвои. Трава тоже в инее, и песок на дорожках скрипит под ногами, как снег в стужу. Пахнет смолой, льдом и горьковато-жухлой травой. Небо прозрачное, солнечное, прохладное, как вода со льдом. И только в низине, где расположен лагерь, лежал промозглый, похожий по цвету на бельмо, непроглядный туман.

Рейс заехал за Иоганном на мотоцикле. Иоганн сел в коляску, вытянул ноги, накрылся клеенчатым фартуком. Рейс сказал приветливо:

— Я бы с гораздо большим удовольствием отвез тебя в город. И мы бы повеселились. Здесь такая же скучища, как в школе святого апостола Павла.

— Ты что, учился там?

— Отец хотел, чтобы я стал пастором.

Иоганн покосился на эсэсовскую фуражку Рейса с бархатным черным околышем и жестяной эмблемой черепа со скрещенными костями, заметил:

— Эта штука не очень-то походит на распятие.

Рейс усмехнулся:

— Мой отец до первой мировой войны был миссионером в Африке. Попадал из «манлихера» в подброшенную пуговицу.

— Он что ж, стрелял только в пуговицы?

— Когда негры вели себя прилично, только в пуговицы.

— Понятно, — сказал Иоганн. И спросил: — Ты давно здесь?

— Сразу после Треблинки. Это тоже экспериментальный лагерь, но назначение его всегда было только ликвидационное, уничтожали главным образом евреев. — Пожаловался: — Очень опасная была служба. Понимаешь, там впервые стали применять пар, а потом в трехкамерном отсеке — газ. У меня почти всегда болела голова: угарный газ, смешанный с паром, долго не улетучивался. У меня даже был там приступ астмы.

— И поэтому тебя перевели сюда?

— Через некоторое время. Дело в том, что к нам приехал из своей резиденции в Кракове генерал-губернатор Ганс Франк и остался очень недоволен администрацией лагеря. Он нашел, что недопустимо занижена пропускная способность. Перед отъездом он собрал всех офицеров и сказал: «Что нам делать с евреями? Вы думаете, что мы поселим их в Остланде? К чему вся эта болтовня? Короче говоря, ликвидируйте их собственными средствами. Генерал-губернаторство должно быть так же свободно от евреев, как и рейх».

— А причем здесь ты?

— Ну как же, руководство «гитлерюгенда» направило меня в школу Адольфа Гитлера. Я окончил специальное отделение — изучал работу контрразведок среди населения. А в Треблинке, после того как лагерь посетил Франк, у меня уже не было условий для такой работы.

— Почему?

— Ну, что ты, не понимаешь? Блокшрайберы только успевали составить список прибывших в очередной партии, как их тут же приходилось заносить в список выбывших. И я пожаловался штурмбаннфюреру, что меня используют не по назначению.

— Тебя что же, заставляли принимать участие в казнях?

— Да что ты! Там у нас заключенного приговаривали к казни в самых редчайших случаях.

— Ну, а как же…

— Ну, это же были не казни, — перебил Рейс, — если ты имеешь в виду ликвидации. Казнь — это официально обставленная карательная акция. А это…

— Что это?

— Ну, это просто устранение неполноценной части населения освобождаемых территорий. — Добавил поспешно: — У нас была даже специальная инструкция, в которой указывалось, что вся процедура ликвидации должна производиться так, чтобы объекты не могли рассматривать ее как акцию возмездия. Поэтому, когда их направляли в газовые камеры, они думали, что идут в гигиенические душевые или госпитальные блоки. Там даже вывешивали флаг с красным крестом. Часть заключенных ликвидировали под видом измерения их роста. Выстрел производился в прорезь измерительной планки, как раз над затылком, и объект даже не успевал понять, что с ним происходит, не испытывал боли.

— А ты откуда знаешь?

— Наши врачи говорили, что пуля, попадающая в мозжечок, вызывает такое же болевое ощущение, как удаление зуба без анестезии, только еще более короткое. А отравляющее действие газа осознается в течение пяти минут, потом сознание притупляется, и объект только механическим сокращением мышц реагирует на дальнейшее умерщвление.

— Да ты, я вижу, в своем деле профессор.

— Мы все это обязаны знать: ведь если не знаешь, все-таки действует на психику, когда изо дня в день одно и то же…

— А когда знаешь на психику не действует?

— Тех, кто раскисал, списывали на фронт или забирало гестапо.

— А ты ни разу не раскисал?

— Я много молился, даже ночами.

— И помогало?

— Я старался думать, что это просто бойня, а они все не люди, а животные.

— Ты молодец, здорово придумал…

— Конечно! И я, знаешь ли, научился не запоминать их лица. Это очень важно — научиться ничего не помнить.

— А если вдруг вспомнишь?

— Ну зачем же?!

— А если тебе когда-нибудь напомнят?

— Кто? Кто напомнит? — неприязненно спросил Рейс и даже притормозил мотоцикл. — Тех никого больше не будет. А мы даже сейчас об этом не разговариваем, как будто ничего такого нет и не было.

— Ты считаешь, война уже кончилась?

— Ты что? — смущенно спросил Рейс. — Ты что?

— Ничего, — миролюбиво сказал Иоганн. — Просто я считаю, что война еще не кончилась. И когда-нибудь она кончится.

— Ну да, — согласился, успокаиваясь Рейс. — Возьмем Москву, и все человечество ляжет у наших ног.

— И у твоих?

— И у моих тоже.

— Ноги у тебя подходящие. Просто отличные ноги. С такими ногами бегать хорошо.

Иоганн говорил сквозь зубы, не забывая улыбаться при этом. И надо же было затеять такой разговор, когда все его существо и без того корчилось. Не растравлять себя он должен, а собраться в железный комок, подготовиться к встрече с советскими людьми, чтобы стойко, с равнодушным видом пройти мимо них так, словно они для него не существуют.

Низина лежала в холодном дыму тумана.

Под колесами мотоцикла скрипел песок, щелкала щебенка. Отвесные стенки карьера с выжженным по склонам кустарником были черны. Силуэты деревянных вышек, ячеистая проволочная ограда в несколько рядов. На серых столбах белеют крупные изоляторы — значит, через проволоку пропущен ток высокого напряжения.

Показались каменные низкие постройки с высокими кирпичными трубами.

— Крематорий?

— Нет, это печи для обжигания керамических плит, — охотно пояснил Рейс. Помедлил. — Но их тоже используют… Иногда…

Проехали одни, затем другие ворота, густо оплетенные колючей проволокой, по краям бетонные колпаки, разрезанные пулеметными амбразурами. Мотоцикл оставили у входа в комендатуру — барачного типа одноэтажное деревянное здание, без фундамента поставленное на бревна.

По кирпичному тротуару вышли на пустынный аппельплац. Песчаная почва здесь была плотно утоптана, а пот и кровь с разбитых ног послужили вяжущим материалом для песка, превратили его в подобие асфальта.

Остальная площадь лагеря была разделена проволокой на клетки загонов, в каждом из них стояло по два низких барака, до ската крыши которых человек среднего роста мог дотянуться рукой. Эти бараки здесь называли блоками.

В нескольких метрах от проволочных заграждений тянулись белые известковые полосы. Ступивший на эту границу заключенный карается так же, как за побег.

Ни кустика, ни засохшей травинки, — ровное черное пространство, хорошо просматриваемое с любой возвышенной точки.

Окна в бараках, хоть и узкие, тянулись почти во всю длину стен, а деревянные вытяжные трубы шли почти через каждые десять метров, но поставлены они почему-то не вертикально, как полагается трубам, а торчат из стен куцыми ящиками.

Рейс объяснил:

— Это для прослушивания. — Потом сказал с гордостью: — Герр Клейн ввел много усовершенствований. Он, например, избегает публичных казней. Но каждый карцер снабжен такими средствами, чтобы виновный мог сам расправиться с собой, если, конечно, господин оберштурмбаннфюрер считает его ликвидацию целесообразной.

— Значит, организуется самоубийство?

— Ну, почему же самоубийство? Просто свобода выбора.

Увидев приближающуюся полосатую колонну заключенных, Рейс посоветовал Иоганну обратить на них внимание.

— Принцип обезличивания — тоже идея герра Клейна. Начинается с того, что каждый заключенный имеет только свой номер — больше ничего своего. Ни одной вещи мы им не разрешаем иметь, только номер. В этих же целях каждый заключенный меняет ежедневно барак, место на нарах и группу, в которой находится. Мы их тасуем как колоду карт. Особенно у советских развит инстинкт организованности. А таким способом мы перешибаем этот инстинкт. Ну, и легче подсаживать слухачей.

— Доносчиков?

— Слухачей. Это наш термин, он более точен.

— И много их?

Рейс ответил загадочно:

— Это личные кадры оберштурмбаннфюрера.

— Вот такие ребята нам и нужны! — с энтузиазмом воскликнул Вайс. — Надеюсь, вы нам кое-кого уступите?

— Как прикажет оберштурмбаннфюрер.

Иоганн положил руку спину Рейса и, дружески полуобнимая его, попросил:

— А ну, по-приятельски. Парочку таких, какие покрепче. А то, я вижу, они все тут заморыши.

— Ну, не все, есть один кролик поразительной живучести.

Вайс сказал сухо:

— Те, на которых производятся медицинские эксперименты, нам не нужны.

— Да нет, этот совсем из другой породы, — рассмеялся Рейс, — из гончих. Ну, понимаешь, гончий кролик. Мы указываем ему место прохода в ограждении, он подговаривает группу на побег. Ну, и, следовательно, таким простым способом мы выявляем еще не обезличенные объекты и избавляемся от них.

— Здорово, — похвалил Иоганн.

— Шаблонный прием, — скромно сказал Рейс, — тянем его еще с Треблинки.

Иоганн обвел глазами колонну заключенных, попросил:

— А ну, покажи мне этого парня.

— Да вот он, напротив, — семьдесят три два ноля двенадцать.

Понимая, что речь идет о нагрудном номере на куртке заключенного, Иоганн довольно быстро нашел его.

Такой же, как все тут. Ничем особенно не выделяется. Лицо сизое, набрякшее, уши круглые, широкие, сутулый, с отвислым задом. Вот разве что правая бровь от шрама лысая.

— Не годится для нас, староват, — сухо объявил Иоганн.

— Да ему и тридцати нет. Они все здесь похожи на стариков.

Иоганн, испытывая неистовое напряжение душевных сил, смотрел им в глаза, но взгляд его встречал только стеклянное, мертвое мерцание глаз, казалось не видящих его и не желающих его видеть. Он не существовал для этих людей — вот что означали их взгляды. Не существовал — и все. Он был для них ничто. Ничто в сером мундире. Ничто, голосу которого они будут повиноваться так же, как голосу репродуктора.

Рейс сделал движение пальцем и произнес:

— Семьдесят четыре два ноля четырнадцать.

Блокфюрер выкрикнул:

— Семьдесят четыре два ноля четырнадцать, к господину унтерштурмбаннфюреру!

Четко печатая шаг, из рядов вышел скелетообразный человек, снял с головы полосатую матерчатую шапку, притопнул, вытянулся.

— Поговори, если хочешь, — разрешил Рейс Иоганну.

Иоганн, пристально глядя в лицо этого человека, громко и внятно спросил по-русски:

— Вы желаете предлагать свои услуги в качестве изменника родины? Во имя победы великой Германии и славы фюрера?

— Не понимаю, — глухо сказал № 740014.

— Я плохо объяснил по-русски? — спросил Вайс.

— Я не понимаю.

— Что вы не понимаете?

— Не понимаю — и все.

— Не хотите понимать?

Заключенный молчал.

Рейс попросил:

— Что он тебе ответил?

— Он хочет подумать, — сказал Иоганн.

Рейс попросил:

— Скажи ему, что я уже начинаю думать, не следует ли полечить его в спецблоке. Он очень плохо выглядит.

Иоганн перевел.

Лицо заключенного стало еще более серым. Он усмехнулся одной щекой, сказал сипло:

— Ясно!

— Что вам ясно? — спросил Иоганн.

— Все, — сказал № 740014. И добавил: — Значит, слезай, приехали.

— Марш! — приказал Рейс и небрежно объявил подскочившему блокфюреру: — Этого — к финишу.

— Момент, — сказал Иоганн. И с улыбкой попросил Рейса: — Разреши мне самому его потрясти.

— Отставить! — приказал Рейс блокфюреру.

Щелкая по плацу деревянными подошвами, заключенные разошлись в бараки.

На плацу возникла вязкая, мертвая тишина. И сразу стали ощутимы кислая вонь тумана, угарный запах человеческого пота и мокрого тряпья, острый запах дезинфекции.

У проволочной ограды серыми тенями метались овчарки. Они никогда не лаяли; их приучили без звука бросаться на людей.

Рейс, осторожно шагая, чтобы не ступить в лужу, говорил:

— Наш лагерь отборочный. Материал приходит к нам после значительного отсева, и все же попадаются коммунисты. Это очень опасно.

— И сейчас есть подозрительные?

— Да, и притом несколько.

— Ты мне потом скажешь их номера, чтобы я не тратил зря времени?

— Конечно, — согласился Рейс. — Это всегда очень хитрые экземпляры. Они умеют хранить тайну и, только когда идут на казнь, обычно выдают себя.

— Чем же?

— Бессмысленной демонстрацией храбрости.

Иоганн шел по черному плацу, упругому, как кожа, и пахнущему потной кожей, и думал о том, что в лагере убивают сначала тех, кто не хочет продлевать свою жизнь и предпочитает мгновенную смерть медленному, мучительному умиранию. Есть здесь и крепкие люди, которых только смерть способна сломить. А есть и другие, тоже крепкие, но они гнутся до предела, гнутся, чтобы вдруг в какое-то мгновение выпрямиться и, выпрямившись, стать снова людьми, себе на гибель. И нужно найти таких людей. Это нужно для дела, которому служит Иоганн, и такие люди для него бесценны. Но как найти их?

Вот этот, № 740014. Кто он? Что он? Номер в картотеке? А если б Иоганн оказался в плену, разве он стал бы говорить правду? Конечно нет, он лгал бы.

Но этот, № 740014, уже приговорен Рейсом к смерти. Может, теперь он скажет о себе правду? А зачем? Если он раньше не откупился предательством, то почему он сделает это сейчас? Или солжет, чтобы выжить? Но ведь он прошел много проверок, и, значит, было что-то, из-за чего он оказался в отборочном лагере, стал кандидатом в изменники.

Надо поговорить с глазу на глаз.

Может, он просто боялся других заключенных. Даже этот изощренный метод тасовки не избавляет слухачей от возмездия: их часто находят в отхожих местах мертвыми. Значит, здесь кто-то карает предателей. А ведь одному это не под силу, нужны организованные действия.

Нет такого луча, с помощью которого можно было бы увидеть человека насквозь. Нет и не будет. Но Иоганн должен найти способ. Должен…

Туман стал мокрым, почти непроглядным. Рейс включил на мотоцикле фару. Они выехали из низины. В бору было сухо, чисто. Песок скрипел под шинами, в окнах домиков лагерного персонала уютно светились шелковые разноцветные абажуры…

Дитрих сказал Вайсу, чтобы он занялся картотекой. Хитро подмигивая, предложил:

— Я просмотрел личные дела и составил список. Ты тоже составь такой список. Если номера совпадут, это будет хорошо: две головы всегда неплохо. — Потом пожаловался: — Господин Клейн большой мошенник, не захотел расшифровать грифы на личных делах. Эсэсовцы привыкли работать только на себя.

И вот все вечера и даже ночи Иоганн стал просиживать в канцелярии. Служебное рвение его было вызвано не только указаниями Лансдорфа, хотя ими тоже не следовало пренебрегать. У Иоганна были свои, далеко идущие соображения: он решил прежде всего выявить слухачей-доносчиков. В сущности, Рейс, раскрыв «кролика», дал Иоганну в руки кончик ниточки, держась за нее, он и начал свое путешествие по канцелярскому лабиринту.

Иоганн не прикасался к картотекам в полированных ящиках, не интересовали его пока что и папки с личными делами заключенных.

Ведомости продуктового снабжения, записки кладовщика — вот что было ему нужно в первую очередь.

Все военнопленные обречены здесь на медленную смерть от истощения. И наказывают эсэсовцы голодом: тем, кто попадает в штрафной блок, совсем ничего не дают.

Продлить жизнь в лагере может только еда. Вот эсэсовцы и поощряют нужных им людей жратвой. Дополнительный паек получают старосты блоков — «капо», как их тут называют. Предателям тоже полагается дополнительный паек, а высшая награда для них — табак и шнапс.

Иоганн тщательно изучал замысловатые отметки на продуктовых ведомостях, анализировал подшитые к ним расписки блокфюреров. Номер «кролика» был для него ключом к расшифровке этой сложной бухгалтерии. И вскоре Иоганн убедился, что выбрал правильный путь.

В списках людей, направленных в спецблок, на крыше которого развевался белый флаг с красным крестом, он обнаружил несколько раз номер «кролика». А ведь из спецблока никто не возвращался живым. И даты пребывания «кролика» в спецблоке совпадали с датами расписок блокфюрера в получении дополнительного пайка, табака и шнапса.

Такую закономерность Иоганн обнаружил и по спискам штрафного блока.

После многих ночей в канцелярии Иоганн установил, что не один «кролик» благополучно возвращался из камер смерти. В списках было еще несколько «номеров», неоднократно попадавших в спецблок и штрафной блок, и пребывание их там всякий раз сопровождалось все теми же расписками блокфюреров.

Так Иоганн выявил предателей. Картотека ему понадобилась лишь для того, чтобы заменить номера именами. Зашифровав имена, он спрятал листок под стелькой сапога, а номера занес в блокнот.

Продуктовые ведомости больше не интересовали Иоганна. Теперь он занялся личными делами заключенных. На некоторых из них гестаповец Флинк сделал пометки. Разобравшись в них, Иоганн понял, что заключенные, личные дела которых помечены Флинком, обречены на смерть. Но не из-за крайнего физического истощения, а потому, что вопреки ему они сохраняют бодрость и оказывают тем самым вредное влияние на окружающих. Иоганн выписал имена и номера таких заключенных. Среди них оказался и № 740014 — тот заключенный, которому он столь недвусмысленно и открыть предложил стать изменником родины. Иоганн назвал вещи своими именами, хотя даже самые наглые фашисты облекали подобные предложения в более обтекаемые и неопределенные формы.

Нервное напряжение бессонных ночей давало себя знать, но Иоганн был доволен. Он открыл методику поиска, выявил тех, кого следовало выявить, узнал имена заключенных, доблестно прошедших через все пытки и встретивших смерть с достоинством, которое Рейс, пожимая плечами, назвал бессмысленным. Имена их Иоганн тоже зашифровал: он хотел выполнить свой долг перед казненными, хотел, чтобы на родине узнали об их подвиге, чтобы навечно сохранилась память о них.

Выйдя с рассветом из канцелярии, Иоганн отправлялся в карьер, где работали узники, и часами пытливо наблюдал за теми номерами, носители которых его интересовали. Он заметил, что доносчики не очень то затрудняли себя, но охрана не понуждала их работать лучше. А тех, кого Флинк наметил к уничтожению, они понуждали трудиться в неимоверном темпе, беспощадно избивали. И однако же эти обреченные не только работали сами, но и помогали ослабевшему товарищу сдвинуть тачку с тяжелым, мокрым песком, поднять каменную глыбу. Все эти наблюдения совпадали с канцелярскими изысканиями Иоганна, подтверждали правильность его выводов.

Вскоре Иоганн мог уже составить список, которого ждал от него Дитрих. Отобрал он тех предателей, кто по физическим и интеллектуальным данным наименее подходил для роли парашютистов-диверсантов. Иоганн не раз беседовал с ними и установил, что эти тупицы не способны решить даже простой арифметической задачки или запомнить три двузначные цифры. А о том, чтобы набросать на бумаге маршрут от барака с керамическими печами до аппельплаца, и речи быть не могло. Хороши же будут из них террорристы-разведчики! Мощное подкрепление получит вермахт!

Но заподозрить Вайса никто не мог. Обоснованием правильности его выбора служили личные дела тех, кого он нашел нужным включить в свой список. А в их личных делах черным по белому было зафиксировано все, что словоохотливо сообщали фашистским следователям эти трусливые и подлые души.

Как будто сговорившись, все они утверждали, что пострадали от советской власти, были ее жертвами. Отсюда напрашивался вывод, что они готовы отомстить за перенесенные в Советской стране страдания. Возможно, конечно, некоторые заключенные просто лгали во имя спасения собственной шкуры. Как бы там ни было, подобные показания служили несомненным документальным свидетельством, что Вайс отобрал кандидатуры по политическому принципу, а это не могло не вызвать одобрения Лансдорфа.

Через несколько дней, хоть погода была и неважная, Дитрих пригласил Вайса прогуляться по лесу. Очевидно, он полагал, что все стены здесь имеют уши, а ему хотелось поговорить без свидетелей.

Едва они углубились в лес, как Дитрих стал раздраженно жаловаться на Клейна. Он совсем не уверен, что Клейн добросовестно помогает ему подбирать нужных людей. По-видимому, гестапо не собирается расставаться с наиболее подходящими заключенными.

Иоганн почтительно выслушал сетования Дитриха, кивком головы молчаливо согласился с ним: да, задание досталось трудновыполнимое, — подождал, пока капитан облегчит свою душу, и, выбрав момент, предложил ему присесть на пенек, чтобы отдохнуть. Пока Дитрих усаживался, Иоганн достал из планшета составленный им список кандидатур и выписки из личных дел для его обоснования. Торжественно вручив бумаги, Иоганн, будто движимый скромностью и особой симпатией к Дитриху, попросил его считать проделанную им работу своей.Дитрих очень внимательно ознакомился с бумагами и, видимо, остался доволен. Поразмыслив, он решил представить список Вайса как результат своей особой проницательности в надежде, что это значительно повысит его престиж, да и вообще престиж абверовцев в глазах Клейна.

И вот достаточно оказалось этой малости, чтобы настроение Дитриха сразу и очень заметно улучшилось. Лицо его выразило самодовольство, будто и вправду он сам так удачно отобрал кандидатуры и вся заслуга тут принадлежит именно ему и никому другому. Он уже не обращался к Вайсу, не замечал его. Он даже не испытывал к нему благодарности. Подумаешь, какое дело! Его подчиненный, ефрейтор, почти солдат, добыл для него кое-какие полезные материалы. Но ведь это его подчиненный, старался-то он для него, на него работал. Значит, ему, капитану Дитриху, как нечто само собой разумеющееся, и принадлежит право воспользоваться плодами этой работы, считать ее своей. Тут и разговаривать не о чем.

И, насвистывая, Дитрих зашагал по мокрому снегу лесной тропинки. Он был так доволен, так спешил к Клейну, что, вопреки своим привычкам, даже не боялся промочить ноги — ступал в тонких сапогах куда придется.

Как и ожидал Иоганн, ознакомившись со списком заключенных, отобранных Дитрихом, Клейн и Флинк не очень-то обрадовались.

Флинк пробурчал сердито:

— Господин капитан, вы беспощадны. Вы хотите лишить нас глаз и ушей в лагере. Я протестую.

Дитрих предостерегающе поднял бровь.

— Насколько я вас понял, вы протестуете против решения генералитета вести войну всеми доступными нам средствами?

Клейн не дал ссоре разгореться, вмешался, сказал примирительно:

— Я преклоняюсь перед вашим, господин Дитрих, блистательным талантом первоклассного разведчика. — С широкой улыбкой разлил вино, протягивая бокал попросил: — Надеюсь, вы поделитесь с нами, расскажете, каким загадочным способом вам удалось выявить весь контингент осведомителей и оставить нас безоружными.

Несмотря на то, что Клейн говорил все это как бы с огорчением, глаза его торжествующе поблескивали. Он умолчал о том, что наиболее ценные, по его мнению, осведомители не попали в список Дитриха и, кроме того, в списке оказалась парочка несомненных коммунистов, кандидатов на уничтожение.

От Иоганна это не ускользнуло, а Дитрих ничего не заметил. Постучав себя по лбу, он заявил глубокомысленно:

— Увы, ключи от этого сейфа только у адмирала Канариса.

— О, я так и думал! — почтительно воскликнул Клейн. — Абвер — это замечательный инструмент для обнаружения чужих секретов, но в то же время и непроницаемая скала, когда речь идет о хранении профессиональных тайн. Я понимаю. — И глаза его снова лукаво блеснули.

На следующий день Иоганн пожаловался Рейсу, что зря он тут старался, не спал ночами: капитан Дитрих оказался настолько опытным контрразведчиком, что справился и без его помощи. И, увы, эта командировка Вайса едва ли будет расценена начальством положительно.

Рейс посочувствовал Иоганну, но в утешение мог предложить только, что отвезет его на своем мотоцикле в город, в тот дом с девицами, к которому был прикреплен начальствующий состав лагеря.

Все эти дни Иоганна не оставляла мысль о заключенном № 740014. Снова и снова листал он его личное дело и постепенно пришел к некоторым любопытным для себя выводам.

Так, в анкете местом постоянного жительства была названа Горловка, а в графе о профессии значилось «крестьянин-единоличник». А какой может быть единоличник в самом центре промышленного Донбасса?

Кроме того, в анкете № 740014 стояла русская фамилия, хотя тут же значилось, что по национальности он украинец.

Иоганн прикинул, как будет звучать эта фамилия, если переделать ее на украинский лад, и вдруг обнаружил, что это фамилия известного всей стране шахтера. Имя в анкете, по всей видимости, было указано подлинное, и оно тоже совпадало.

Вечером Иоганн пришел в спецблок, вызвал блокфюрера и не терпящим возражений тоном поставил его в известность, что с ведома господина оберштурмбаннфюрера Клейна капитан абвера Дитрих уполномочил его допросить двух заключенных. Тем же повелительным тоном он приказал привести на допрос № 740014, а ровно через час после этого — «кролика» с плешиной на брови.

Хорошо вышколенный и, по-видимому, привыкший беспрекословно повиноваться, блокфюрер проводил Вайса в отсек, специально отведенный для допроса заключенных, и оставил его здесь одного. Иоганн осмотрелся. Внимание его прежде всего привлек высокий, до самого потолка, шкаф с неплотно прикрытыми дверцами. Иоганн открыл шкаф и отпрянул.

Шкаф предназначался для подвешивания, растягивания заключенных при допросе. Это был даже не шкаф, а футляр, прикрывавший смонтированное в нем особое хитроумное устройство. С потолка свисали на блоках ручные кандалы, а внизу лежали кандалы ножные. Иоганн попробовал поднять их и не смог — так тяжел был прикрепленный к ним бетонный груз. По всей видимости, честь изобретения этого чудовищного распятия принадлежала Флинку. Он как-то заметил вскользь, что с детства не переносит вида крови. И завтра, а может быть, еще и сегодня Иоганн встретится с этим Флинком, и пожмет его руку, и улыбнется ему, и справится о его самочувствии, и говорить они будут о каких-нибудь малозначащих пустяках — о погоде, о новых пластинках…

Иоганн закрыл шкаф, сел за стол и с силой сжал резиновую палку, унизанную металлическими гайками. И тут же пальцы его разжались. Он понял, что перед ним на сей раз изобретение Рейса, которым тот не однажды похвалялся, шутливо называя это орудие «жезлом с обручальными кольцами».

Постучали. Блокфюрер ввел заключенного № 740014, вытянулся у двери, ожидая приказания. Иоганн снова взял резиновую палку, подошел, приказал блокфюреру покинуть камеру. Размахивая палкой перед лицом заключенного, спросил по-русски:

— Ну, что скажешь? — И, будто испытывая орудие допроса, с силой ударил по косяку двери. Потом распахнул ее, выглянул. Коридор был пуст.

Иоганн подошел к столу, сказал:

— Садитесь.

Заключенный глубоко вздохнул, как перед прыжком в воду, и сел на привинченный к полу массивный табурет.

Пристально глядя ему в глаза, Иоганн назвал его подлинное имя. Добавил:

— Стахановей. Шахтер. Коммунист. Так?

Заключенный, не поднимая глаз, уныло рассматривал свои руки. Лицо его оставалось неподвижным, мертвым.

Иоганн закричал:

— Говори, животное, говори! — И ударил палкой по столу. — Говори!

Шахтер повернулся к нему спиной, привычно охватив голову руками.

Вайс сел, предложил:

— Покурим…

Заключенный изумленно уставился на него.

— Правильно, — одобрил Иоганн. — Все правильно. Молодец.

— А ты сволочь, — очень спокойно, с достоинством сообщил шахтер. — Пес в волчьей шкуре.

— Понятно, — сказал Иоганн, — точная формулировка. — Посоветовал: — А вы все-таки возьмите всю пачку, ну, как трофейную, что ли.

Шахтер недоверчиво потянул к себе сигареты, быстро сунул за пазуху. Спросил:

— Купить думаешь?

— Ну, если бы вы были продажный!

— Такой, как ты?..

— Ну ладно, — попросил Вайс. — хватит. — Наклонился. — А если я тебе верю?

— Покупаешь, — упрямо повторил шахтер.

Иоганн протянул к нему руку и чуть было не смахнул со стола большую жестяную банку с гипсом. Спросил машинально:

— На черта это здесь?

— Играть хочешь? — так же спокойно спросил шахтер. — Притворяешься новичком? Мало ты нам рты гипсовал, чтобы во время разделки не шумели?

— Так, интересно. — Иоганн потрогал пальцем холодную жидкость в банке. Он посмотрел на часы, приказал: — Подойди ко мне.

Тот покорно приблизился.

Иоганн зачерпнул из банки гипс.

— Открой рот. — Замазал рот заключенного, объяснил: — Надо, чтоб ты молчал. Чтобы ни звука! — Открыл шкаф. — Становись.

Шахтер привычно протянул руки к кандалам.

— Не надо. Пошевелись, подвигайся.

Шахтер выполнил приказание.

— Теперь встань, обопрись о стенку, и чтобы ни звука, ни шороха. Понял? — И, последний раз строго взглянув в растерянное, недоуменное лицо шахтера, закрыл шкаф и вышел.

В коридоре никого не было. Перед спецблоком — тоже ни души. Лагерь, окутанный промозглым, воняющим гнилой тиной туманом, казался вымершим. Резкий, какой-то мертвенный свет прожекторов клубился вместе с туманом. И ощущение нереальности окружающего на миг охватило Иоганна. Но только на миг. Из полузабытья его вывел блокфюрер. «Кролик», который пришел с ним, выразительно подмигнул, указывая на шкаф.

Блокфюрер сказал с уважением:

— Я-то думал, господин ефрейтор, вам ассистент нужен, а вы сами справились.

Втроем они вошли в камеру. Иоганн сел за стол.

«Кролик», державшийся с подобострастной развязностью, тоже сел, не дожидаясь приглашения.

— Встать! — крикнул Иоганн и, схватив резиновую палку, наотмашь ударил его по голове.

«Кролик» всхлипнул, прикрыл лицо руками.

— Молчать! — приказал Иоганн и махнул рукой блокфюреру. Когда тот вышел, Иоганн чуть приоткрыл дверцу шкафа, пристально посмотрел на «кролика», — Ты!.. — И назвал номера еще трех осведомителей, причем произнес их громко, отчетливо. Потом развалился на стуле и, покачивая головой, продолжил: — Все вы четверо, — он снова раздельно повторил номера, — своей работой на гестапо заслужили повышения.

— Благодарю, господин обер-ефрейтор!

— Молчать! Я не закончил. Служба абвера берет вас в свою систему. А ты… — Вайс протянул «кролику» лист бумаги и карандаш, — пиши, кто тут, по твоим данным, подлежит немедленной ликвидации.

«Кролик» схватил бумагу, стал поспешно писать. От усердия на лбу его появились капли пота. Когда он протягивал исписанную бумагу Вайсу, от былой его развязности не осталось и следа.

Иоганн посмотрел список.

— Все? А теперь пошел вон. И запомни: мы, абверовцы, повесим тебя, если будешь болтать. — Выглянул в коридор, приказал ожидающему там блокфюреру: — Отведи его, да не забудь дать несколько раз по морде, чтобы он выглядел так, как полагается выглядеть после вызова в спецблок. — И проводил их до двери.

Вернувшись, подождал немного, снова выглянул в коридор, потом распахнул шкаф.

— Выходи. — Спросил: — Все слышал?

Шахтер кивнул головой.

— Посмотри список.

Шахтер подошел к столу.

— И мой номер выписал, гадюка…

— Да, — сказал Иоганн. — Это хорошо, что он тебя не забыл.

— Кому хорошо?

— Ну, допустим, мне. — Спросил строго: — Теперь ты понял?

Шахтер снова кивнул.

Вайс сурово предупредил его:

— Через два дня — не раньше.

— Так, — спокойно сказал шахтер. — Через два дня задавим.

Иоганн приложил палец к губам и еле слышно прошептал:

— Дашь согласие поступить в фашистскую школу диверсантов-разведчиков. Чуть поломаешься — и согласишься. Но учти: я тебя больше не знаю, и ты меня там тоже не знаешь.

— Ясно.

— Пошли, — приказал Вайс и направился к двери.

И вдруг сзади раздалось такое родное слово.

— Товарищ! — позвал шахтер.

Иоганн обернулся.

— Надо и мне тоже, дай как следует. — Шахтер показал кулак, зажмурился, потребовал: — Бей!

— Не могу…

— То есть как это не можешь? — возмутился шахтер. — Как это не можешь, когда надо?

— Не могу, — повторил Иоганн.

— Хлюпик, — презрительно бросил шахтер. Подумал и добавил: — Неврастеник.

Увидев, что все это не произвело на Вайса впечатления, шахтер мгновение помедлил и решительно взял со стола резиновую палку, сплошь покрытую металлическими гайками.

— Не надо, — попросил Иоганн.

— Думаешь, сойдет? — спросил шахтер.

— Сойдет, — сказал Иоганн.

Они вместе покинули спецблок. Впереди, тяжело волоча ноги, плелся шахтер, сзади, держа руку на отстегнутой крышке кобуры, шагал Вайс. В комендатуре он приказал дежурному солдату охраны отвести заключенного в барак.

А на следующий день Иоганн предложил Дитриху якобы по рекомендации Рейса включить в список отобранных ими кандидатур еще заключенного № 740014. И когда потом Иоганн благодарил Рейса за рекомендацию подходящей кандидатуры и назвал номер заключенного, Рейс изумленно уставился на Иоганна. Но тут же он ухмыльнулся и сказал, что рад оказать ему услугу. Очевидно, этот гестаповец полагал, что ловко обвел абверовца. Он отлично помнил, что заключенный № 740014 — ближайший кандидат в смертники, а по каким мотивам именно его отобрали абверовцы — это Рейса не интересовало.

Теперь, когда список отобранных для диверсионной школы заключенных был составлен, капитан Дитрих имел все основания считать свою миссию в экспериментальном лагере завершенной и, как он полагал, завершенной успешно. Радовало его и то, что ему удалось избежать посещения лагеря, так как он боялся инфекции.

Перед отъездом оберштурмбаннфюрер Клейн пригласил Дитриха и Вайса на завтрак. И все было как и в прошлый раз на обеде в честь их приезда. Клейн, Флинк, Рейс и Штрумпфель, развалясь в креслах, неторопливо беседовали об искусстве, только теперь предметом их разговора была не музыка, а живопись. Правда, Иоганн не сразу понял это, так как речь шла больше о цветной фотографии. Собеседники довольно быстро пришли к единодушному взгляду на современную живопись. И взгляд этот несколько ошеломил, казалось бы, уже отвыкшего удивляться Иоганна. Оказывается, в Германии сейчас фотография и живопись сливаются в единое синтетическое искусство. Происходит так потому, что сама жизнь дает образцы возвышенного. И пример тому фюрер — образец нравственного совершенства, — таково было общее мнение гостей и хозяина.

После вкусного и сытного завтрака Клейн снова пригласил всех к себе в кабинет.

Профессор Штрумпфель наставительным тоном пространно делился с Дитрихом своими познаниями. Поскольку человек не что иное, как разновидность животного, разглагольствовал он, то в качестве стимуляторов следует использовать наиболее экономически выгодные средства воздействия: голод в наказание и дополнительную кормежку в поощрение. Публичные экзекуции и казни могут оказать воспитательное воздействие только в тех случаях, когда подвергаемые им особи живо, активно реагируют на все процедуры, то есть ведут себя естественно. Если же они, что бывает чаще, реагируют цинично и противоестественно, то это оказывает на зрителей обратное действие.

Омерзительное деловое наставление, к тому же еще облеченное в некую наукообразную форму, вызывало у присутствующих одну лишь почтительную скуку, но прервать профессора никто не решался. И все оживились, когда Рейс, разомлевший за рюмкой шнапса, позволил себе прервать порядком затянувшуюся лекцию.

— А мы, герр профессор, в Треблинке оборудовали «госпитальную» приемную. Там были плюшевые диваны и даже оленьи рога — заключенные вешали на них одежду. А потом — «прошу». Дверь распахивалась — ров. И прямо сюда, — Рейс показал пальцем себе на затылок.

Презрение, ненависть, гнев — все это для разведчика Александра Белова было недоступной роскошью. Иоганн сидел, как и все, развалясь в кресле, курил. Воспользовавшись минутным молчанием, почтительно обратился к Клейну:

— Полагаю, герр оберштурмбаннфюрер, все эти замечательные наблюдения представляют большую научную ценность, и убежден, что уважаемый профессор широко опубликует их.

— О да, — согласился Штрумпфель. — Это мой долг.

— Но не сразу. — поспешно вмешался Флинк. — Пока не утвердится мировое господство империи, мы должны соблюдать известную сдержанность в некоторых вопросах, когда дело касается некоторых других наций.

— Само собой разумеется, — согласился Штрумпфель.

Клейн напомнил:

— По отношению, например, к голландским евреям мы проявляли даже любезность: возвращали прах семьям в запаянных металлических банках. И брали за банку по семьдесят пять гульденов.

Рейс поддержал разговор:

— Говорят, в Аушвитце, где командует Рудольф Гесс, волосы обрабатывают паром, а затем упаковывают в кипы, чтобы использовать для производства матрацев. И еще я слышал, что в Дахау кости перемалывают на удобрения для полей. Для этого там даже установлена специальная машина.

— Там колоссальные масштабы, — со знанием дела сказал Флинк. — Если бы они не применяли широко технические средства, им бы пришлось занимать огромные дополнительные территории для захоронений.

Клейн воскликнул с упреком:

— Господа, мне кажется, беседа на такие темы не может способствовать пищеварению!

— Да, — льстиво согласился Рейс, — завтрак был, как всегда, замечательный, особенно хороши были взбитые сливки.

— Вы сладкоежка.

— Я вспомнил маму, — мечтательно сказал Рейс, — она так чудесно стряпала!

— Да, все мы когда-то были детьми, — томно заметил Клейн и, вытянув ноги в теплых домашних туфлях, посмотрел в окно. Шел дождь со снегом. Клейн добавил грустно: — А теперь моя голова в горьком снегу седины. Недавно я долго рассматривал себя в зеркало и увидел немало предательских морщин…

— Да, кстати, — живо сказал Вайс, — капитан Дитрих и я, мы чрезвычайно вам благодарны: вы так предупредительно передали нам список ваших осведомителей! Это огромная услуга абверу.

Флинк бросил на изумленного Клейна подозрительно-мстительный взгляд.

«Хорошо! — подумал Иоганн. — Вы, сволочи, теперь сцепитесь, как пауки в банке. Флинк наверняка накапает донос, и ты, лощеный палач, от него не отстанешь — тоже будешь строчить».

— Позвольте, позвольте, — смущенно промямлил Клейн, — здесь что-то не так…

Вайс не дал ему закончить, встал, пожал руку, произнес, приятно улыбаясь:

— Самые лучшие пожелания вашей уважаемой супруге и вашему прелестному малютке. — Потом обернулся к Рейсу: — Унтершарфюрер оказал нам особую любезность, рекомендовав заключенного номер семьдесят четыре два ноля четырнадцать: оказывается, это был его личный осведомитель. Поистине высокая жертва на алтарь абвера! — Поклонился всем, щелкнул каблуками и направился к двери.

Дитрих попрощался более сдержанно и не счел нужным кого-либо благодарить.

Он твердо решил, что все добытые здесь материалы припишет исключительно собственной инициативе и личной проницательности. Иначе перед Лансдорфом не выслужишься. Он был достаточно осведомлен об этом человеке.

В годы первой мировой войны Лансдорф, друг фон Папена, под руководством Вальтера Николаи провел немало блестящих разведывательных операций в крупнейших странах Европы. И сейчас он занимает особое положение в СД, Гейдрих и Гиммлер привыкли полагаться на него. И все же он в опале: разошелся с имперским руководством во взглядах на «еврейский вопрос».

В первый период, когда наци только еще пришли к власти, Лансдорф считал истребление еврейской части населения целесообразным, ибо это, как он выразился, «приучало необстрелянную молодежь к мясу».

Но потом, после молниеносного захвата Польши и Франции, он стал прокламировать идею, что не следует полностью истреблять евреев. Наиболее работоспособных, по примеру рабов древнего Рима, надо заточить в выработанные рудники и шахты, чтобы они в специально оборудованных там мастерских производили различные ценности. Подобным же образом нужно поступить и с еврейскими учеными: собрать их, изолировать, но при этом создать такие условия, в которых они смогут заниматься научной работой. Ну, а все их достижения станут достоянием немецких ученых, которые будут распоряжаться ими по своему усмотрению.

Это «ревизионистское» суждение об одной из существенных доктрин Третьей империи было расценено как либерализм, и Лансдорф не получил того высокого поста, которого заслуживал.

Кроме того, у Лансдорфа был крайне своеобразный взгляд на своих соотечественников, предназначенных для несения разведывательной службы.

— Мы, немцы, — рассуждал Лансдорф, — наделены способностью в совершенстве овладевать всеми формами государственного послушания. Инстинкт дисциплины, слепой исполнительности у нас необычайно развит. Это необходимые качества для разведчика, но нам не хватает артистизма, которым обладают французы, а также славяне. Особенно славяне — им присущи черты реалистической фантазии. Не случайно именно русские одарили человечество Достоевским, Толстым, Чеховым. И дерзость! Совершили же они, черт возьми, эту революцию!

Поэтому Лансдорф был крайне скуп на похвалы своим сотрудникам. Он всегда усматривал в их операциях склонность к излишним силовым акциям, а внеплановые террористические акты считал признаком неврастении — работой на публику. И к Штейнглицу относился пренебрежительно: ну какой это разведчик — обыкновенный мясник, лишенный чувства воображения.

Дитрих знал, сколь трудно заслужить одобрение Лансдорфа.

А вот Вайс не знал, как пристально наблюдает за ним Лансдорф. Именно в этом прислуживающем ему молодом ефрейторе он находит тот артистизм, которого так не хватало немецким разведчикам. Он тонко подметил этот артистизм, когда Иоганн читал ему вслух скучнейший французский роман. У Иоганна был почти неосознанный дар перевоплощения. И он, очень тонко модулируя голосом, передавал интонации, тональность, манеру произношения тех персонажей, длиннющие монологи которых читал дремлющему в ванне умудренному опытом крупнейшему немецкому разведчику, с равной преданностью служившему и кайзеру, и Гинденбургу, и Гитлеру, — как, впрочем, и весь генералитет Третьей империи.

Глава 30

И потянулись бесконечные лагеря: прифронтовые, сборные, транзитные, сортировочные, отборочные, штрафные… Бесконечные открытые кладбища, где живые мертвецы были погребены в дощатых склепах бараков. Холод, голод, эпидемии числились здесь в графе наиболее экономичных средств умерщвления, и чем выше был процент гибели людей, тем плодотворнее считалась работа лагерной администрации.

Вайс беседовал с комендантами, слушал их жалобы, сетования, рассуждения. Жалобы повсюду были примерно одни и те же. Администрация вынуждена предоставлять лагерные емкости не только для военнопленных, но и для устранения излишних едоков на «освобожденных территориях». Расстрелы — слишком расточительная мера: они поглощают значительное количество боеприпасов, необходимых фронту, — но, к сожалению, только крупные концентрационные лагеря оборудованы капитальной техникой уничтожения. И все коменданты выражали сочувствие абверовцам: да, очень трудно найти здесь надежный материал! Поражало Иоганна, что зондерфюреры не помнили в лицо даже тех заключенных, которые работали на немцев, — отличали их только по номерам. Это было какое-то непостижимо тупое равнодушие, иногда даже беззлобное, подобное отношению к животным на бойне. Среди администрации лагерей часто встречались звери в человечьей личине, изобретательно и неустанно придумывающие изощренные пытки, — их считали увлекающимися, но полезными чудаками. Однако массовые акции требовали организаторско-хозяйственных способностей. И тех, кто обладал такими способностями, ценили больше, чем садистов, недостаточно содействовавших главному — плановому умерщвлению заключенных. А эта сторона деятельности лагерей строжайше контролировалась.

Вайс выражал уважительное сочувствие комендантам лагерей и почти механически произносил при этом самые ужасные слова из их лексикона. Он надеялся расположить их к себе, побольше выведать и о других трудностях, с которыми встречается администрация. Ему нужно было получить материалы о подпольных коммунистических организациях, действующих в лагерях. Интересовали его также наиболее практически полезные сведения о способах побегов, — он хотел знать, как осуществляется система охраны, каким образом предотвращаются побеги, ведется преследование и розыск беглецов. И эти «задушевные беседы», в которых Иоганн был поддакивающей и восхищенно сочувствующей стороной, давали ему немало полезного, чем он и не преминул воспользоваться.

Как-то один из лагерных комендантов, со званием доктора, в чине зондерфюрера, выразил сомнение в целесообразности скоропалительного массового умерщвления заключенных, Он напоминал, что в доктрине фюрера есть формула «вспомогательный народ» — под этим термином подразумеваются люди, предназначенные для рабского труда. А когда германская империя завоюет весь мир, возникнет большая потребность в таком труде. Он глубокомысленно заявил, что раньше, по Веймарской конституции, президент выбирался на семь лет, а Гитлеру теперь права главы государства присвоены пожизненно. Фюрер обладает неограниченной самодержавной властью подлинного императора, и он сам сказал, что отныне «жизненная форма Германии тем самым определена на ближайшее тысячелетие». И когда фюрер станет властелином мира, ему понадобится много рабочих рук для гигантских, значительно превосходящих египетские пирамиды, сооружений, чтобы увековечить свое имя. Он даже напомнил, как ценились рабы в древнем Риме: за убийство чужого раба суд сената приговаривал к очень высоким штрафам. Но другой эсэсовец, в звании унтершарфюрера, возразил доктору.

— На ближайший период, — сказал он, — империя с излишком обеспечена рабской рабочей силой. В сельское хозяйство рейха направлено около миллиона одних только польских военнопленных, а в промышленности, где раньше ощущалась нехватка рабочих рук, теперь их хватает с избытком — на немецких заводах трудятся французские военнопленные. Количество военнопленных так велико, что использовать их в Германии оказалось невозможным и нецелесообразным, и тысячи голландских и бельгийских военнопленных отправлены к себе на родину. — И, сокрушенно разводя руками, добавил: — Поэтому массовая ликвидация восточных рас — мера чисто гигиеническая, хотя в известной мере она связана и с безопасностью: ведь все славяне в той или иной мере неисцелимо заражены большевизмом.

Доктор в чине зондерфюрера в свободное от лагерных обязанностей время писал книгу, и в эти часы не разрешалось производить выстрелы: доктор любил предаваться своим уединенным занятиям в тишине.

Сведения, почерпнутые в лагерных картотеках, и множество других материалов, накопившихся у Иоганна, потребовали особо вместительного хранилища. И вот, предусмотрительно обернув свои богатства в вату и придав им форму длинной тонкой колбасы, Иоганн вынужден был однажды порезать совершенно целую автомобильную камеру, чтобы погрузить в нее свой архив. Убедившись, что все будет в сохранности, он заклеил камеру, засунул в покрышку, накачал воздухом и уложил в багажник. Смонтированный им запасной скат в случае нужды мог служить не хуже остальных четырех.

За эти дни безмерного напряжения Иоганн невероятно вымотался, но голова его оставалась ясной, мысль работала четко, а постоянная взвинченность от нервного напряжения, как это ни странно, помогла ему острее воспринимать окружающее, отделять главное от побочного, цепко схватывать на лету каждое слово, которое могло оказаться полезным. Физическое же его состояние оставляло желать лучшего. У него воспалились и болели глаза, ныли кончики пальцев, и от ночных бдений все время клонило в сон, и когда удавалось прилечь, это было как обморочное замирание.

Он проделал гигантскую работу, конспектируя, шифруя лагерную документацию, нанося на микроскопические клочки бумаги топографические наброски расположения лагерей, дислокации охранных частей и подразделений. На этих же клочках он размещал списки лагерного командования, сообщал статистику умерщвлений, имена героев и предателей. Особое внимание он уделял способам вербовки, применяемым врагом.

А приемов этих было множество. Например, узника, обреченного стоять несколько дней в бетонной камере штрафного блока, неожиданно извлекали оттуда, ставили под теплый душ, брили, напяливали на него приличный штатский костюм, усаживали в машину и привозили в один из городских «веселых домов». Затем, напоив, отводили к даме. А на рассвете — снова в машину, снова в штрафной блок, в чудовищный каменный футляр. Проходило несколько дней. Сотрудник гестапо вызывал заключенного. И тот должен был выбрать: или смерть, или предательство.

Существовали и более утонченные методы, — например, подсаживание провокаторов, выдающих себя за антифашистов, Цель тут была двоякая: с одной стороны, вызвав симпатии к себе, обнаружить истинное лицо заключенных и, с другой — это было более сложно, — сблизившись с особенно непокорными узниками, внушить им, что борьба бессмысленна, убедить их, что всех советских военнопленных, вернувшихся на Родину, в любых случаях ожидает кара. И для большей убедительности не раз инсценировали побег отдельных провокаторов, а потом их перебрасывали через линию фронта или к партизанам, чтобы эти предатели клеветали на тех, кто и в лагерях сохранял мужество, стойкость, преданность Отчизне, находил в себе силы бороться с врагом.

Постепенно Иоганн научился выявлять предателей. Прежде всего он обращал внимание на тех заключенных, которые и в штрафных блоках получали улучшенное питание. Потом, чтобы увериться в своей правоте, изучал продуктовые ведомости. Подтверждением служило то, что в канцеляриях нельзя было найти ни копии рапорта высшему командованию о побеге, ни приказа о розыске с перечислением примет бежавшего. Не числились они также в списке беглых и не входили в ту графу отчета, которая подытоживала число побегов, совершенных за месяц. И никто из приятелей по лагерю не подвергался казни, а приятелями их обычно были капо.

Иногда таких предателей сама администрация включала в групповой побег: ведь всем известно, что они часто попадают в карцер, — чем же больше можно зарекомендовать себя! Но в книге, где с немецкой тщательностью записывали всех заключенных, подвергаемых наказаниям, против их номеров никогда не были указаны причины наказания. И хотя они часто попадали в штрафной блок, их номера не стояли в списках тех, кто подлежал истреблению. Разобраться во всем этом Иоганну было непросто. Огромный, необыкновенно кропотливый труд требовал гигантского напряжения сил, ума, сообразительности, логической сноровки, колоссальной емкости памяти. И Иоганн отнюдь не был невозмутимо спокоен, возясь с сотнями килограммов бумаги, отдаваясь дотошной следовательской работе, исступленно терпеливой и методической. Постоянная угроза висела над ним. Он понимал, что его ожидает, если в руки гестаповцев попадет хоть одна его запись и он не сумеет разумно объяснить, для какой цели она сделана.

Заложить мину под вражеский эшелон, взорвать бензохранилище, уничтожить крупного гитлеровца — все это было эффектней, звонче, зримей, чем кропотливый канцелярский труд, проделанный Иоганном.

Иоганн вспоминал «Севастопольские рассказы» Толстого, описания госпиталя, могучие изображения подлой изнанки войны. Лагеря были пострашнее: здесь подвергались неслыханным и нескончаемым мукам души людей. И это было чудовищней, чем все, что Иоганн наблюдал до сих пор, чудовищней даже, чем вид человеческого тела, искромсанного рваным металлом снаряда.

И, усталый, измотанный физически, Иоганн испытывал прилив холодной, расчетливой ненависти, мстительного воодушевления, и это делало его дерзким, самоуверенным, духовно бодрым, как никогда.

Он понял, что проделанная им «канцелярская» работа сейчас во много раз важнее так называемых «силовых акций». И когда Центр получит собранные им материалы, оперативные группы советских разведчиков после штабной разработки этих материалов будут не только верно и точно нацелены против предателей, проникших за линию фронта, но и здесь, в тылу врага, они сделают то, что им положено сделать. А от скольких мужественных, честных советских воинов, попавших в плен, будет отведена пытающаяся очернить их грязная рука провокаторов! Разве это не равно спасению жизни и даже больше, чем жизни, — чести людей?

Клеветать устами предателей, чернить патриотов — это тоже фашистская диверсия, и разве меньше она может вызвать жертв, чем диверсант со взрывчаткой? И он, предотвращая такие диверсии, выполняет сейчас, может быть, самый славный чекистский долг: спасает людей. Спасает их честь, их доброе имя.

На первой чекистской эмблеме изображены меч и щит. Да, чекист поражает врага карающим мечом, но не для того, чтобы оборонять себя, вручен ему щит, — для того, чтобы защищать всех советских людей. Так говорил ему чекист-дзержинец, его наставник.

— Щит — это твое сердце коммуниста, и ничто столь надежно не защитит советского человека от беды, как чистое сердце коммуниста.

Что ж, Иоганну хотелось уничтожать предателей, оборотней, которых он здесь выявил, самому убить их. Наверно, того «кролика» в экспериментальном лагере шахтер уже убрал, может, и не своими руками: у них там большая подпольная организация. Но разве узнать, кто скрывается под № 740014, разве найти шахтера было менее важно, чем выявить предателя? Теперь Иоганн сообщит о нем Центру, и семья шахтера узнает, что пропавший без вести муж и отец достоин великого уважения, и будет гордится им.

И снова мокрый снегопад, дороги, разможженные танками, развалины городов, мертвые, черные пожарища деревень — истерзанная земля, изрытая оборонительными сооружениями, и непогребенные трупы советских воинов.

Командировка закончена. Машина катится обратно к Варшаве.

Дитрих дремлет, прижимая к груди планшет. В нем списки пленных, предлагаемых для вербовки, и докладная записка Лансдорфу, составленная Вайсом под диктовку капитана в энергичной, хвастливой манере, соответствующей духу имперской стилистики.

Дитрих очень доволен Вайсом и обещал, что тот получит унтер-офицерское звание. Ему нравились всегда ровная, услужливая скромность Вайса, его истинно немецкое трудолюбие и та наглая настойчивость, с какой он добивался у лагерного начальника материалов, чтобы выполнить работу, которую, по существу, должен был делать Дитрих.

Гитлер обещал: «Я выращу такую молодежь, перед которой содрогнется мир. Эта молодежь будет жестокой и властной, Ни о каком интеллектуальном воспитании не может быть и речи». В прусских юнкерских семьях — а Дитрих принадлежал именно к такой семье — жестокая воля к власти издавна считалась признаком истинно немецкого характера, а военное воспитание — единственно возможным для ее отпрысков.

И Дитрих полагал, что солдат противника, сдавшихся в плен, следует казнить на месте, в поучение собственным солдатам. Лагеря для военнопленных он считал излишней роскошью и весьма скептически относился к возможности завербовать там надежных диверсантов. К лагерному персоналу он относился с презрением: в его глазах это были тыловики, наживающиеся на кражах лагерного провианта, не упускающие любой возможности урвать что-то для себя. Правда, не требовалось особой наблюдательности, чтобы заметить огромные свинарники при каждом лагере. Нельзя было не обратить внимания и на грузовики, которые подъезжали к обширным складам: здесь оптом продавали набитую в тюки одежду и обувь умерщвленных узников. А костяную муку продавали для удобрения полей. Ни одна малость не ускользала от рачительной лагерной администрации, и в специально для того оборудованных помещениях зубные коронки казненных переплавляли на газовых горелках в золотые десятиграммовые брусочки.

Но Дитриху не было дела до всего этого, и вообще он не хотел себя ничем утруждать, а тем более — копаться в лагерной грязи. И, несмотря на все свое высокомерие, он понимал, что если бы не долготерпеливая работоспособность ефрейтора Вайса, едва ли ему удалось бы так успешно справиться со своим служебным заданием.

И хотя лицо Вайса осунулось от переутомления, он не утратил своей обычной приветливости, он всегда оставался равно внимательным, почтительным к своему начальнику, и приятно было видеть его постоянную белозубую улыбку. Кроме того, ясно, что этот ефрейтор не дурак. Он смышлен, в меру образован и настолько простодушно предан Штейнглицу, что обижается каждый раз, когда Дитрих позволяет себе подшучивать над недостатками майора. Эту преданность Дитрих рассматривал как некую благородную черту, которую его отец так ценил в подчиненных.

Вайс тоже был доволен Дитрихом. И считал, что ему повезло, поскольку эта сволочь оказалась неактивной, ленивой скотиной. Капитан полностью возложил на Иоганна свои обязанности, мало во что вмешивался, почти ничем не интересовался и не мешал.

Мысли его не задержались на Дитрихе. Он с омерзением вспоминал своих «приятелей» из лагерных служб гестапо, этих чистюль, беспокоившихся о своем здоровье, панически боявшихся подцепить инфекцию. Для профилактики они по три раза в день принимали душ, без конца обтирали руки спиртом и тщательно сбривали каждый волосок у себя под мышками, чтобы, упаси боже, не завелись вши, а одеколоном от них разило так, что, если постоять долго рядом, начинала болеть голова.

Рассуждали они все примерно одинаково: каждому полагается когда-нибудь умереть, и мы здесь не убиваем военнопленных, а просто не содействуем продлению их существования. Некоторые из них изощренно истязали заключенных отнюдь не из склонности к садизму, а из одной лишь боязни прослыть добряками. Это было опасно, и они фотографировались у виселиц во время казней, чтобы заручиться своеобразным документом, подтверждающим их профессиональную пригодность к подобного рода службе, самой безопасной во время войны.

Опьяненные военными успехами Германии на Западе, разгромом армий крупнейших капиталистических держав, они не сомневались в недалекой победе над Советской Армией. И потому, уверенные, что их зверства останутся без возмездия, афишировали их, показывали засекреченные медицинские блоки, хвастались запаянными стеклянными сосудами с детской кровью — ее направляли самолетами в армейские госпитали; называли храмами науки спецблоки, где немецких студентов-медиков обучали оперировать не на трупах в морге, а на живых заключенных.

А потом, после того, как эти гестаповцы, часто сверстники Вайса, показывали ему спецблоки, они дружески заботились о нем, стараясь уберечь от инфекции: обрызгивали одеколоном из пульверизатора, лили ему на руки из кувшина теплую воду, если душ не работал. И слово «скот», каким здесь называли заключенных, не звучало в из устах бранью. Вовсе нет. Они действительно считали военнопленных человекоподобными скотами и разделяли их на послушных и непослушных, способных и неспособных к дрессировке.

Иногда все окружающее начинало казаться Иоганну фантастическим бредом, подобным сновидениям безумца. Вот он играет в скат со своими сверстниками за столом, накрытым чистой скатертью, пьет пиво. Они рассказывают ему о своем детстве, о родителях, мечтают, чтобы скорее закончилась война и можно было вернуться домой. Они шутят, играют на аккордеоне, поют. А потом кто-нибудь из них встает и, с сожалением объявив, что ему пора на дежурство, надевает пилотку, вешает на шею автомат, берет палку или плеть и уходит в лагерь, чтобы бить, мучить, убивать.

И он, Александр Белов, машет на прощание рукой этому убийце, приветливо улыбается, записывает номер полевой почты, чтобы потом дружески переписываться, и громко сожалеет, что такой хороший парень покидает компанию.

Каждый раз, когда Иоганн видел здесь истерзанного советского человека, незримая рана открывалась в его душе. Таких ран становилось все больше, и он должен был выработать привычку переносить эту неисцелимую, всегда сопутствующую ему хроническую боль и, не надеясь на то, что она пройдет, научиться жить с этой болью и делать свое дело так, чтобы она не мешала ему, скрывая свои чувства, зная, что еще не скоро придет время, когда ты сможешь снова стать таким, какой ты есть в действительности. И какое же это будет счастье!..

Глава 31

С вечера у рейхсканцлера Адольфа Гитлера сильно болел живот. Но утром желудок работал нормально. Значит, боли были вызваны не расстройством кишечника, а имели чисто нервное происхождение. И сейчас рейхсканцлер в приятном изнеможении полулежал в кресле и с наслаждением вспоминал, как вчера здесь же, в имперской канцелярии, в его гигантском торжественном кабинете, на совещании по поводу обстановки на Восточном фронте, неожиданно для всех складывающейся не слишком приятно, он вдруг посетовал на рези в желудке. И все эти прославленные германские полководцы, цвет вермахта, словно забыв, зачем они пришли сюда, стали с глубокой озабоченностью обсуждать малейшие симптомы недомогания своего фюрера и дали ему множество полезных медицинских рекомендаций, проверенных на собственном опыте. И он внимательно, терпеливо и благосклонно их всех выслушивал. А когда Кейтель и Йодль с утонченной вежливостью, но дрожащими от злобы голосами спорили друг с другом, следует ли фюреру прибегать к искусственным методам очищения желудка или не следует, он дал им выговориться, милостиво не вмешиваясь в их горячую и страстную полемику.

И то, что маршалы и фельдмаршалы, представители самых древних, прославленных военных родов Германии, столь увлеченно обсуждают этот интимный момент самочувствия фюрера, состязаясь перед ним в своей осведомленности о различных способах исцеления, навело Гитлера на некую ироническую мысль. Пожалуй, если б он вдруг позволил себе в присутствии этих полководцев шумно испортить воздух, — а о такой капризно-презрительной мести буржуазной публике говорил один гениальный француз, фамилию которого фюрер запамятовал, — то никто из них не нашел бы здесь ничего предосудительного.

И это тоже приносило упоительное сознание своей власти над ними. Над всеми этими тевтонскими рыцарями, кичащимися своей родовитостью, своей фамильной честью, своими военными заслугами перед рейхом.

А он, некогда мелкий австрийский шпион Шикльгрубер, ефрейтор, незадачливый живописец с физиономией кельнера, он вознесен над ними силой обстоятельств. Империи понадобился вождь, ради всего готовый на все, но не утративший при этом практической сообразительности и не забывающий, что истинный хозяин положения вовсе не он, а подлинные владетели Германии — Круппы, Стиннесы, Тиссены. И хотя стратегия плана «Барбаросса» — вершина германской военной мысли, она все же нуждается в поправках имперских магнатов. Ведь они открыли немецкому фашизму кредит, и с ними нужно безотлагательно расплачиваться углем и металлом Донбасса, нефтью Баку, нужно вносить в обещанные сроки проценты в виде сырьевых придатков к их индустриальным владениям.

Захватить Москву и Ленинград — эту эффектную победу верховноекомандование считало главной стратегической целью. Генералитет привык на европейском театре войны «мыслить столицами», ибо после падения столиц обычно завершались войны: европейские державы традиционно капитулировали.

Но хотя он сам утверждал, что Советский Союз — это «колосс на глиняных ногах», в глубине сознания он начал постепенно ощущать, что война с Россией полна стихийных неожиданностей и разгадать, предотвратить их не в силах ни его соратники, ни он сам. Еще 3 июля начальник генерального штаба сухопутных войск генерал-полковник Гальдер доложил по телефону в ставку:

— Не будет преувеличением, если я скажу, что кампания против России будет выиграна в течение четырнадцати дней.

И сам он, фюрер, вынужден был недавно, 7 октября, лживо заявить, будто Красная Армия окончательно разбита и война с Россией фактически закончена. Он лгал сознательно, преследуя благородную цель: хотел этим заявлением втянуть Японию в войну с Советским Союзом, создав у ее правителей впечатление, что русские накануне поражения. Он политик, а ложь в политике — это оправданный метод для достижения ближайшей цели. Он сам провозглашал:

— У меня то преимущество, что меня не удерживают никакие соображения теоретического или морального порядка.

Но когда ему угодливо лгут, как врал Гальдер и другие его прославленные немецкие полководцы, он, бывший ефрейтор, не может не испытывать к ним скрытого и снисходительного презрения. И когда они из его рук принимали ордена, как принимают чаевые, он видел на их лицах лакейское выражение. И когда он, искусно взвинчивая себя, исступленно и оскорбительно орал на них, если они допускали ошибку, они с привычной покорностью, демонстрируя этим дух прусской военной дисциплины и послушания, выслушивали бранные слова, любое из которых заставило бы покраснеть и ассенизатора. Он понимал, что его лицемерие проявляется обычно чересчур поспешно, что оно слишком грубо, и частенько завидовал своим генералам, непринужденно, с безукоризненным совершенством воспитанников высшей кайзеровской школы владеющим этим мастерством.

Но сейчас его заботило другое.

Он вызвал начальника абвера адмирала Канариса, чтобы дать ему нахлобучку. И отдыхал перед тем, как впасть в самозабвенную ярость, приступы которой были для него полезны: они возбуждали ум.

Канарис умел мягкостью, лестью и вкрадчивыми манерами успокаивать эти шумные бури. Он хвастал Гейдриху:

— Человек примет вашу точку зрения, если вы не будете раздражать его. Только тогда он может оказаться благоразумным.

Эта коварная лиса, Канарис, — гиена в сиропе.

Еще в 1934 году Интеллидженс сервис заслала в Германию своих специальных агентов-психологов, чтобы они изучили психические склонности Шикльгубера-Гитлера. Всех их снабдили поисковой карточкой: «Рост средний, уши петлями, нос прямой, крупный, глаза выпученные, синие, волосы темные, телосложение нормальное, страдает несколько чрезмерной возбудимостью и раздражительностью, естественной для лица, стоящего во главе нового политического движения. Особых примет нет».

Эти английские разведчики, как грязные репортеришки, собрали самые интимные сведения о фюрере. Они узнали даже, что все его многочисленные попытки обзавестись потомством были плачевными, и они же утверждали, будто ему нравится запах собственного пота, и поэтому он, поднимая руку, якобы нюхает собственную подмышку. А его склонность к мистике они объясняли неким отроческим пороком. И подобные «материалы» Канарис осмелился вручить ему, фюреру, главе империи, как будто оказывая этим дружескую доверительную услугу, как бы раскрывая перед ним все сейфы немецкой контрразведки.

Гитлер подозревал, что истинный текст донесений английских агентов Канарис припрятал, а этот состряпал сам или совместно с покойным Ремом, который тоже претендовал на роль фюрера и стремился уязвить Гитлера, намекнув, что в тайниках абвера копится и его грязное белье.

Гитлер знал, что Канарис любовно коллекционирует у себя в сейфах всю грязь, которую только могли собрать его шпионы об имперской верхушке. Подобным коллекционированием с не меньшим усердием занимаются Гиммлер, Гейдрих, Риббентроп. Эти картотеки — их личный золотой запас, который в случае нужды они могут обменять на валюту какой-нибудь мировой державы. Но Гитлер знает о них больше, чем даже они знают о себе, потому что каждый из них усердно, с энтузиазмом доносит ему на другого.

И если уж говорить об истинных личных заслугах Гитлера перед рейхом, то по крайней мере одна из них несомненна: став главой Третьей империи, он сумел использовать свой опыт мелкой полицейской ищейки и создал грандиозную систему тотального шпионажа. Гигантскую охранную систему безопасности тех, кто возвел его на вершины власти. И Круппы, Стиннесы, Тиссены — все эти магнаты, подлинные властители Германии, что бы потом ни произошло, обязаны, да, обязаны сложиться и отлить ему монумент из частицы того золота, которое бесконечным потоком несли в их банки реки крови, залившие сейчас Европу.

Канарис мелкой, семенящей поступью вошел в кабинет фюрера. Склонив набок румяную физиономию с седой прилизанной шевелюрой, он притворно часто дышал, показывая этим свое служебное рвение: прибыть секунда в секунду. Но он вовсе не запыхался, торопясь сюда: больше часа покорно дожидался, пока его вызовут, в приемной рейхсканцелярии, развлекая адъютантов фюрера веселой болтовней. Он умел болтать, ни о чем не пробалтываясь и вызывая при этом у собеседников опасные позывы к излишней откровенности.

Через адъютанта фюрера, тайного своего агента, Канарис знал, зачем его вызывали.

И Гитлер знал через Гейдриха, что Канарису известно, зачем он будет вызван. Знал он и от кого известно, так как один из ближайших сотрудников Канариса, готовивший ему материалы для представления фюреру, был тайным агентом Гейдриха. А правильно ли доложил обо всем фюреру Гейдрих, проверит, в свою очередь, Гиммлер, у которого есть свои агенты в аппарате Гейдриха. И обо всем этом знал Канарис. И то, что Канарису все это известно, фюрер тоже знал. И принимал это как должное. Ведь страшно было бы, если бы один из его подручных в создании системы тотального шпионажа не понимал ее всеобъемлимости. И, зная, что Канарис великолепно осведомлен, зачем его вызвали, зная, что у того в папке припасены все материалы и даже заранее готова объяснительная записка, Гитлер все же посчитал нужным прийти в ярость, чтобы внезапно обрушиться на Канариса и застать его якобы врасплох.

Недаром Канарис говорил с любовным восхищением, что внезапность — универсальный и безотказный прием фюрера и что это могут подтвердить даже некоторые особы женского пола.

Ревностное соперничество гестапо, служб СД и абвера, их стремление стать самым надежным источником секретной информации для главы Третьей империи Гитлер умело использовал, чтобы проверять каждого из информаторов. И о каждом из них он располагал такими материалами, которые свидетельствовали против них и могли служить официальным обоснованием смертного приговора. И это тоже было ведомо каждому из них.

И относительно своего любимца Геринга фюрер тоже располагал такими сведениями, такими документами, которые в любой момент можно было использовать против него.

Геринг как одержимый мошенничал, лелея мечту превзойти рурских магнатов, получить больше прибылей от своего концерна, чем получают они. И хотя тайным указом его еще в 1934 году назначили преемником Гитлера, он все-таки полагал, что истинную незыблемую власть над людьми дает только богатство, и безудержно мародерствовал во всех оккупированных странах Европы, и, оправдываясь, изворачивался перед фюрером, лгал, будто им овладела страсть к коллекционированию произведений искусства.

Что касается Геббельса, то за ним числились подлежащие уголовному наказанию похождения с юными танцовщицами, для которых в его поместье было устроено целое общежитие, нечто вроде гарема. И Гитлер снисходительно объяснял неубедительность многих его пропагандистских выступлений, даже таких, которые в виде листовок прилагались к хлебным карточкам, тем, что Геббельс чересчур истощает себя на ином поприще.

И каждый власть имущий оставил свой след в хранящемся у Гитлера своде черных деяний.

В этом списке значились и немецкие магнаты. Гитлер располагал документами, неопровержимо свидетельствующими о сотрудничестве крупнейших германских концернов с американскими и английскими фирмами, впрочем, в интересах Третьей империи.

Но в случае нужды он мог дерзнуть и обвинить в измене рейху кое-кого из немецких промышленников, конечно тех, кто помельче. Он держал про запас этот козырь, хотя взаимный обмен патентами, военными изобретениями, торговля стратегическими материалами, оружием, топливом и иные подобные дела велись с ведома и одобрения имперского руководства, а в США и Англии владельцы крупнейших концернов даже не делали из такого сотрудничества особой тайны.

Гитлер был вынужден послушно исполнять роль демонической личности, склонной к ясновидению. Официальные биографы приписывали ему эти черты, стремясь фантастически расцветить банальные, провинциальные вкусы невежды, а мнительность неврастеника выдать за пылкость гения.

Следуя этой своей обязанности быть тем, кем его хотели видеть, он вел себя так, чтобы поведение заставляло забывать об ординарности его натуры. Вот и сейчас, привычно возбуждаясь, словно впадая в транс, он яростно закричал и, опьяняясь своим криком, ощутил, что к нему приходит приятное, легкое беспамятство, как после приема небольшой дозы наркотика, бодрящего и освежающе действующего на нервную систему. И фюрер вопил, угрожал и кричал исступленно, самозабвенно, наслаждаясь этим дурманящим самозабвением.

Канарис, как и полагалось в такие моменты, привычно кривлялся, попеременно и мастерски изображая на своей жирной физиономии страх, ужас, униженную мольбу. Он гримасничал молча, долго, и от этой тяжелой мимической работы у него заболели лицевые мускулы, за ушами потек пот и судорожно двигались в черных лакированных ботинках пальцы.

Так продолжалось до тех пор, пока обе стороны не убедились, что каждый из них достойно выполнил свою роль и каждый из них при этом вел себя именно так, как ему и полагалось вести, и тогда Гитлер спокойно и удовлетворенно приказал Канарису докладывать. И, выслушав деловой рапорт, со свойственной ему дотошностью роясь в бумагах Канариса, Гитлер с полным, до тонкостей пониманием и знанием дела, четко и коротко объявил, что разведывательно-диверсионная деятельность абвера против Советского Союза, хотя расходы на нее составляют в год 31 миллион рейсмарок, а это равно 11 миллионам 700 тысячам долларов, поставлена неудовлетворительно. И если до июня 1941 года деятельность агентуры абвера была парализована советскими органами контрразведки и упорной преданностью населения мифам коммунизма, то сейчас слабость немецкой агентурной работы ничем не может быть оправдана. Тут Гитлер опять забылся, снова впал в транс, принял соответствующую позу и стал высокопарно вещать, как будто перед ним была огромная аудитория, а не один единственный слушатель, к тому же прекрасно все это знающий. Он начинает новую войну против русских и будет вести ее особыми методами тотальных диверсий, тотального шпионажа и тотальных подрывных действий. Он взорвет Советскую страну изнутри. Она покроется гейзерами крови, обломками заводов и фабрик. Смерть будет витать над каждым, и ужас террора повергнет народ в оцепенение. Начнется эпидемия убийств, и совершать их будут специально для этого заброшенные агенты — люди без родины. Они будут сеять смерть из страха казни, потому что таким же агентам поручат уничтожать каждого убийцу, не выполнившего волю тех, кто послал его убивать. Все крупные заводы, фабрики, электростанции на территории Советской страны должны быть взорваны. Этот фейерверк обойдется рейху дешевле любой бомбардировки, а устроят его те, кто, трепеща за свою жизнь, во спасение ее будет убивать своих соотечественников. И Гитлер произнес вдохновенно.

— Мы должны содрать с восточных военнопленных тонкий слой советского лака и, обратив их в зверей, тысячами забрасывать на парашютах, чтобы они, как тифозные вши, покрыли землю, превратили ее в ад.

Канарис благоговейно, молитвенно взирал на фюрера, терпеливо ожидая момента, когда снова можно будет возобновить деловой разговор. Предстояло обсудить подготовленную им докладную записку о создании широкой сети диверсионно-разведывательных школ для массового обучения агентов, предназначенных действовать против Советского Союза.

И как ни томительно было выслушивать выспренние суждения фюрера, Канарис был с ним совершенно согласен, в связи со столь неприятно замедлявшимся продвижением армий вермахта на Востоке необходимо принять экстренные меры и провести их в огромном масштабе, чтобы содействовать быстрейшему успешному завершению похода на Россию иными средствами — средствами тайной войны, войны без линии фронта, еще более жестокой, чем обычные военные действия.

С этой целью Канарис и предлагал создать под грифом «Вали» особый разведывательный штаб в одном из пригородов Варшавы и развернуть при нем сеть разведывательно-диверсионных школ. Он давно разложил на огромном столе фюрера схемы расположения этих заведений с обозначением всех объектов, а также объяснительную записку, примерную смету и списки командно-преподавательского состава. И все это он уже успел зарегистрировать в рейхсканцелярии как сверхсекретные объекты, равные по шкале секретности ставкам на восточных территориях.

Фюрер перестал наконец вещать и занялся объяснительной запиской. Читая ее, он увлеченно ковырял в ухе концом карандаша, хмыкал одобрительно, а порой звонко цыкал зубом, как всегда, когда работа доставляла ему удовольствие. Сделав много правильных и весьма полезных замечаний, свидетельствующих о серьезном знании предмета и даже способности к некоему новаторству в этой древнейшей отрасли ведения войны, он поставил на проекте создания новой сети диверсионных заведений свою подпись, подобную следу, который оставляет удар хлыста.

Адмирал Канарис вздохнул с облегчением. И тут Гитлер неожиданно оторвался от бумаг и объявил торжественно:

— Я должен вас обрадовать, адмирал. Вчерашнее мое недомогание оказалось несерьезным. Сегодня у меня был отличный стул.

— Я бесконечно счастлив, мой фюрер! — искренне воскликнул Канарис, сияя своей знаменитой улыбкой.

Он действительно был счастлив этим обстоятельством, потому что, если бы не оно, как знать, чем бы закончился сегодняшний доклад. И чтобы еще более расположить к себе Гитлера, доложил ему, что, по информации Лансдорфа, в экспериментальном лагере заключенные задушили четырех агентов. А некий унтер-офицер абвера сообщил Лансдорфу, что эти агенты были бы особо ценны как диверсанты, и он хотел зачислить их в школу, но администрация лагеря предпочла выдать их заключенным, чем предложить службе абвера. И фюрер благосклонно согласился привлечь к ответственности руководство экспериментального лагеря, сказал, что прикажет гестапо сделать это, дабы впредь никто не чинил препятствий высокой миссии абвера, не мешал подготовке тотальной агентурной атаки на Востоке.

— Хайль Гитлер! — воскликнул Канарис.

— Хайль! — как бы салютуя самому себе, ответил фюрер. Он произнес приветствие машинально, потому что его тусклый, утомленный взор был обращен в этот момент к собственному, ярко написанному лучшими красками концерна «ИГ Фарбениндустри» парадному портрету, поднесенному 20 апреля — в день его рождения. Владельцам этого концерна он был также обязан своим величием, как и концерн «ИГ Фарбениндустри» был обязан Гитлеру гигантскими сверхдоходами, неиссякаемая золотая лавина которых росла с каждым новым военным годом.

Фюрер твердо обещал армиям вермахта, действующим на Восточном фронте, что рождество они встретят в Москве. И сам он тоже был не прочь отпраздновать рождество в поверженной русской столице. Во всяком случае, генерал-квартирмейстер армии «Центр» припас на этот случай в обозе второго эшелона сервиз с инициалами фюрера.

Падал мокрый снег и таял. Серый Берлин влажно блестел. В серых каналах белыми комьями плавали утки и чайки. Они были совсем ручные. Добрые прохожие бросали им хлебные крошки. К зданию гестапо одна за другой подкатывали машины, из них, сцепив руки на затылках, выходили люди — такие же немцы, как те, кто их привез. Они поднимались по лестнице и выстраивались вдоль коридора, уткнувшись лицами в голодные, покрытые масляной краской стены.

После допросов некоторые из этих людей, марая кафельный пол кровью, сами добирались до камер, но большинство не могли идти, и их увозили на носилках с велосипедными колесами. В гестапо, как на военном заводе, работали круглосуточно — в три смены…

В городе было чинно, тихо, и влажный снег, лениво падавший с серого неба, не мог обелить его улиц. Снег падал и таял, растекаясь холодными, склизлыми лужами, и в них жирными пятнами отражались огни этого надменного города, выстроенного из серого камня.

Глава 32

Варшавская школа немецких разведчиков, как и некоторые ее филиалы, была организована в октябре 1941 года. Она находилась в непосредственном подчинении действовавшего на Восточном фронте разведывательно-диверсионного органа, условно именуемого «штабом Вали». Дислоцировалась школа в двадцать одном километре восточнее Варшавы, близ населенного пункта Ромбертово и железнодорожной станции Милосна, в местечке Сулеюовек, по улице Падаревского. Там же разместился один из филиалов «штаба Вали» и принадлежащая ему мощная радиостанция.

Филиал штаба разведоргана и канцелярия школы занимают белое четырехэтажное здание бывшего приюта для престарелых женщин, а под общежитие разведчиков и классные помещения отведены стандартные деревянные бараки в сосновом лесу. Территорию школы отделяет от филиала «штаба Вали» улица Падеревского; общежития разведчиков-ходоков и разведчиков-радистов отгорожены забором. Немецкие офицеры и солдаты караульной команды размещены неподалеку отсюда, на даче, некогда принадлежавшей Пилсудскому, и в двух бывших школах для детей.

Вокруг высятся шесть радиомачт мощной радиостанции. Если смотреть на весь комплекс сверху, с самолета, то обратит на себя внимание только штаб разведоргана: здание его резко выделяется размерами и красной черепичной крышей. Остальные постройки сливаются с местностью.

В бараке, расположенном в тридцати метрах севернее штаба, живут рабочие из военнопленных — шоферы, портные, сапожники; там же размещаются склады — продовольственный и вещевой. Двор перегорожен деревянным забором. Посреди той части двора, которая примыкает к этому бараку, небольшой одноэтажный склад, где хранятся личные вещи военнопленных и одежда, предназначенная для диверсантов, подготовленных к заброске в советский тыл. Западнее, где и находится сама школа, тоже несколько построек. Три зеленых барака, расположенных в виде буквы «П» среди высоких сосен, обращены на восток. В трех комнатах южного барака, рассчитанного на пятьдесят человек, устроено общежитие для разведчиков-радистов.

Две комнаты северного барака, в которых может разместиться до тридцати человек, отведены под общежитие разведчиков-ходоков, а третья предназначена для занятий.

Все три комнаты среднего барака оборудованы под классы для радистов, в каждом из них могут заниматься десять человек.

Рядом с бараками стоит серое двухэтажное каменное здание, на втором этаже которого в специальной мастерской фабрикуют фальшивые документы, чтобы снабжать ими агентуру, забрасываемую в советский тыл. Здесь изготовляют все необходимое для этого: штампы, печати, есть и фотолаборатория.

Здание штаба имеет три входа, со стороны южной улицы — парадный ход с белыми колоннами, через который попадают в караульное помещение, а из него — на кухню и во двор. На кухню можно попасть и через другой ход — со стороны двора. Рядом с этой дверью деревянная пристройка для полевых кухонь. Но пользуются здесь почти всегда третьим ходом — тем, что в углу со стороны двора, он ведет в западное, пристроенное из красного кирпича крыло. На первом этаже этой пристройки кухня и казарма, на втором — кладовые, на третьем — квартиры офицеров и унтер-офицеров.

Сам штаб разведоргана занимает белое здание, где работают офицеры. Кабинеты, на дверях которых указаны их фамилии, расположены на первых двух этажах — по двенадцати на каждом. В крыле третьего этажа радиоузел, Имеется и зрительный зал на сто пятьдесят человек.

Для обеспечения агентуры, забрасываемой в тыл советских войск, фиктивными документами при «Вали-1» создана специальная команда «1 Г». В ее составе четыре-пять немцев — граверов и графиков и завербованный абвером русский военнопленный, знающий советское гражданское и военное делопроизводство.

На команду «1 Г» возложены также сбор, изучение и изготовление наградных знаков, штампов и печатей. Ордена и бланки трудноисполнимых документов, таких, как паспорта и партбилеты, команда получает из Берлина.

В обязанности команды «1 Г» входит, кроме того, инструктирование агентов о порядке оформления и выдачи документов на территории СССР.

Склады, портновская и сапожная мастерские снабжают забрасываемую на советскую землю агентуру военным обмундированием, снаряжением и гражданской одеждой.

Отдел «Вали-2» руководит диверсионными и террористическими действиями в частях и в тылу Советской Армии. В его распоряжении склады оружия, взрывчатых веществ и различных диверсионных материалов, расположенные в местечке Сулеюовек — там, где дача Пилсудского. Отдел «Вали-3» руководит контрразведывательной деятельностью. На него возложена борьба с советскими разведчиками, партизанским движением и антифашистским подпольем в зоне армейских и дивизионных тылов на оккупированной советской территории.

«Штабу Вали» придан специальный авиационный отряд из четырех-шести самолетов, предназначенных для заброски агентуры в советский тыл.

Варшавская школа при «штабе Вали», готовящая квалифицированную агентуру из советских военнопленных, считается центральной, показательной. Поэтому она служит также для ознакомления работников германских разведывательных органов с методами организации разведшкол и обучения агентов. Номер ее полевой почты — 57219.

Отбору агентуры в Варшавскую школу немецкая разведка придает особое значение. Представители абвера, наметив в лагере для военнопленных подходящего человека, прежде чем завербовать, и сами всесторонне изучают его и собирают сведения о нем через внутрилагерную агентуру.

В большинстве случаев завербованным не сообщают, как они будут использованы, — об этом их ставят в известность только в самой разведшколе. Одновременно они получают чешское или французское трофейное обмундирование и клички вместо имен.

Лансдорф расположился в одной из комнат «штаба Вали» с возможным для этого казарменного помещения комфортом. Пол и тахту устилали пушистые ковры, через стеклянные дверцы шкафа были видны пестрые корешки английских и французских книг, по углам стояли два торшера, и все это, особенно цветы повсюду, делало комнату уютной. Докладывая, Вайс приветливо глядел в сухое лицо Лансдорфа, но не видел ни тонких, поджатых губ, ни тонкого носа, ни впалых, сиреневых после бритья щек, ни крутого лба с большими залысинами: он только чутко следил, как менялось выражение выпуклых, по-стариковски вылинявших, но не утративших живого блеска глаз своего начальника.

Лансдорф лежал на тахте, подложив руку под голову, и не изменил позы, когда вошел Вайс. Он был в пижаме и английского происхождения теплом халате из верблюжьей шерсти. На ногах меховые шведские домашние туфли. Верхний свет был погашен, и яркая лампа торшера освещала только лицо Вайса. И Вайс понимал, что не случайно стул, на который предложил ему сесть Лансдорф, стоял под торшером, и хотя резкий свет раздражал глаза, он и не подумал передвинуть стул.

«Прием довольно-таки дубоватый для такого маститого разведчика, как Лансдорф», — отметил Вайс.

Столь же примитивным было выражение скуки и равнодушия, с каким Лансдорф, казалось бы, невнимательно слушал Вайса, и иронические замечания по поводу его доклада: ефрейтор оказался чрезмерно наивен в своем восхищении деятельностью капитана Дитриха, его умом и прожектами. Однако он не прерывал Вайса, когда тот приписывал Дитриху кое-какие соображения, чтобы выяснить реакцию Лансдорфа на них.

И он говорил, что капитан Дитрих проявил тонкую и глубокую наблюдательность и совершенно прав, считая, что русские военнопленные, с легкостью согласившиеся стать предателями, с такой же легкостью могут изменить Германии. И трусость их и низость — не очень надежная порука, едва ли можно сформировать из этих военнопленных готовых на все агентов. Ориентироваться только на подобных людей — значит избрать наиболее легкий путь. Но легкий путь не всегда приводит к цели.

— Что ты предлагаешь? — перебил Лансдорф своим тусклым, ровным голосом.

— Я? Ничего. Просто я говорю о том, что мне довелось слышать.

Произнеся эти слова, Иоганн напряженно думал, каким способом вернее внушить Лансдорфу, что, кроме людей, рекомендуемых гестапо, абверовцы должны сами отбирать в разведывательно-диверсионные школы наиболее подходящих военнопленных. При этом условии Иоганну будет несколько легче отыскать и определить в школу людей, которые ему нужны, чтобы начать опасную, но такую необходимую сейчас его Родине работу: предотвращать злодеяния агентов абвера и спасать тех, кто окажется готовым к борьбе, способным на подвиг.

И, нащупывая почву, он заметил несколько неопределенно:

— Капитан Дитрих высказывал предположение, что, опасаясь возмездия со стороны других заключенных, некоторые только из самосохранения чуждаются контактов с нами. И это не что иное, как специфическая форма маскировки, а для такой маскировки нужны ум, выдержка, выносливость, — именно те качества, которые требуются от агента.

Лансдорф живо поднял голову, пристально взглянул на Вайса, процедил сквозь зубы:

— Это, пожалуй, оригинально. Во всяком случае, не шаблонно… — И задумался. Но тут же, не желая показать, что это соображение его заинтересовало, устало прикрыл белые веки, пожаловался: — Эта неустойчивая погода — то заморозки, то оттепель — действует на меня расслабляюще. В моем возрасте люди становятся чувствительны ко всяким переменам. — Тут он зябко передернул плечами и с томным видом откинулся на подушки. Но на душе у него было тревожно, неспокойно.

На днях он сам допрашивал пленного советского офицера, почти своего ровесника. Пленный был сухощавый, подтянутый человек с твердым, спокойным лицом. Обращал на себя внимание пронзительный взгляд его несколько поблекших серых глаз в морщинистых веках. Офицера доставили к Лансдорфу из госпиталя, где ему поспешно наложили швы на раны, только с тем, чтобы сделать его транспортабельным. Переливание крови и введение в вену тонизирующих средств на короткое время придали пленному физические силы, которых он уже совсем почти лишился: жизнь его угасала, он был крайне слаб. И все же ценой невероятного нервного напряжения он проявил редкое самообладание, и нельзя было заметить, что всего только сутки назад этот человек лежал на хирургическом столе.

Пленный не отказался ни от предложенной ему Лансдорфом рюмки коньяку, ни от сигареты.

Держался он со спокойным достоинством, которое можно было бы счесть за наглость, если бы в его поведении чувствовался хотя бы малейший оттенок наигрыша.

Дать какие-либо сведения он решительно отказался. Пожав плечами, сказал с усмешкой:

— Мне кажется, я достаточно утомил более молодых и энергичных, чем вы, следователей, которые полностью ознакомили меня со всеми приемами гестаповской техники. — Осведомился: — Или вы хотите применить нечто исключительное? Так не теряйте времени.

Лансдорф взглянул на часы.

— Через сорок минут вас расстреляют. — Объяснил вежливо: — Я допустил эту откровенность с вами только потому, что как офицер, ценю мужество, кто бы им не обладал.

— Ах, так! — усмехнулся пленный и спросил вызывающе: — Вы не находите, что это похоже на капитуляцию?

— С чьей стороны?

— С вашей, конечно!

— Не надо бравировать.

— А почему?

— Ну, все-таки смерть — это единственное, с чем стоит считаться всерьез.

— О! Вы склонны к отвлеченностям.

— А вы?

Пленный офицер кивнул на переводчика, спросил Лансдорфа:

— Вам хочется, чтобы он потом восторженно рассказывал вашим подчиненным о ваших банальных рассуждениях?

— О ваших, — обиженно возразил Лансдорф. — Именно о ваших. Умереть за родину — чего уж банальней!

— Ну что ж, — сказал офицер, — вы сможете избежать такой банальности, когда мы будем допрашивать вас.

— Вы верите в загробную жизнь?

— Ну хорошо, когда наши будут допрашивать вас.

— А вы серьезно допускаете подобную версию? Я был бы вам очень обязан, если бы вы пояснили, какие есть возможности для ее осуществления.

— Бросьте! Бросьте! — дважды строго повторил офицер. — Это же наивный прием.

— Допустим. — Лансдорф снова взглянул на часы, показал пальцем на циферблат. Спросил: — Все-таки стоит ли? Может, вы еще подумаете? — Пообещал с уважительной интонацией: — Я могу согласиться. Даже если вы не сообщите ничего существенного. Мне было бы приятно сохранить вам жизнь.

— Для чего?

— Допустим, у меня сегодня хорошее настроение и я не хочу омрачать его.

— Грубо работаете, — упрекнул офицер. Добавил презрительно: — По старомодной шпаргалке.

Лансдорф напомнил:

— Десять минут!

— Может, у вас часы несколько отстают? — сказал офицер и оперся руками о стол, чтобы встать.

Переводчик поднял пистолет, который все время держал в руке.

Лансдорф сказал пленному:

— Пожалуйста, не спешите. — Голос его звучал вкрадчиво. Итак, вы полагаете, что мы позволим вам умереть героем? Вы наивны. Листы вашего допроса уже заполнены, и на последнем отлично воспроизведен ваш автограф. И мы дадим прочесть ваши показания некоторым вашим сослуживцам, и, даже если они не обнаружат склонности оказать нам услугу, мы все-таки сохраним им жизнь и даже поможем кому-либо из них бежать и перейти линию фронта. И о вашей измене, — да, сфабрикованной нами измене, — станет известно у вас на родине. — Лансдорф откинулся в кресле, спросил с холодной ненавистью: — А вы полагали, что мы просто расстреляем вас как пленного офицера? Мы уничтожим вас как человека.

Лицо пленного стало серым, мелкие капли пота выступили на висках, губы судорожно сжались, побелели.

Наблюдая за ним, Лансдорф произнес с удовлетворением:

— Ну вот, я и полагал, что для таких, как вы, приемы физического воздействия неэффективны. Надеюсь, вы не испытываете никаких сомнений в том, что мы поступим именно так, как я вам сейчас сообщил?

Офицер молчал. Зрачки его сузились, дыхание стало прерывистым, на шее вздулись вены. Страшным усилием он положил здоровую ногу на перебитую и, раскачивая ею, вдруг спросил хрипло:

— Ну?

— Что «ну»? — строго осведомился Лансдорф.

— Сорок минут прошло.

— Я даю вам еще десять минут. — Лансдорф медленно раскрыл папку, столь же неторопливо вынул из нее несколько фотографий — женщины и детей, — подал офицеру. — знакомые вам лица? — Пообещал, — Они будут стыдится вас. На всю жизнь вы станете для них источником позора.

Офицер секунду жадно смотрел на фотографии. Глаза его стали блестящими, почти светились. И тут же он откинулся на спинку стула, вздохнул с облегчением:

— Они не поверят! — Повторил торжествующе: — Они не поверят! — и сделал попытку встать.

Лансдорф нажал коленом кнопку звонка под столом.

Вбежали двое охранников, бросились к пленному. Одного он ударил локтем в лицо, увернулся от другого. Нервы переводчика не выдержали — раздался выстрел…

Когда унесли труп, Лансдорф сердито сказал переводчику:

— Передайте майору Штейнглицу, что в данном случае я не могу считать его предложение целесообразным. Ясно, что у этого офицера репутация настолько устойчива, что применять к нему подобную акцию не имело смысла.

И до конца служебного дня Лансдорф испытывал такое чувство, будто его безнаказанно оскорбили, уличив в неблаговидном поступке. Это было очень неприятное ощущение, и оно еще усугублялось размышлениями о том, что для формирования разведывательных кадров ему впервые придется пользоваться человеческим материалом, лишенным привычного для Лансдорфа практицизма, который он всегда считал прочной основой для вербовки.

Еще в годы юности, накануне первой мировой войны, Лансдорф дружески сотрудничал с одним французским офицером — снабжал его секретными материалами и в обмен получал подобные же документы. Это облегчило обоим продвижение на избранном ими поприще: одному в германском генеральном штабе, другому — во французском генеральном штабе. И надо сказать, что ни один из них ни разу не обманул другого, не уронил своей офицерской чести, не прибег к мошенничеству, и все сведения, которыми они обменивались, имели равнозначную ценность. И за всю дальнейшую жизнь Лансдорфу ни разу в голову не пришло, что он поступал тогда бесчестно. Смело, рискованно? Да, с этим он согласен. Но и только.

Мысли Лансдорфа снова и снова возвращались к советскому офицеру, и эти мысли раздражали его. Он чувствовал себя обманутым. Не этим офицером, нет. Он совсем иначе представлял себе тот народ, без победы над которым существование Третьей империи было зыбким. И впервые за последние годы Лансдорф почувствовал некую неуверенность. Впрочем, он спасительно приписал эту неуверенность усталости, возрасту и тому беспокойству, которое возникло у него после давнего разговора с Канарисом.

Фюрер уже несколько раз высказывал Канарису свое неудовольствие тем, что Советский Союз оказался единственной страной, где все попытки сформировать «пятую колонну» не увенчались успехом. И когда Канарис рассказал об этом Лансдорфу, тот даже не решился доложить ему, что в оборонительных боях под Оршей участвовали заключенные из оршинской тюрьмы и только единицы перебежали на сторону немцев. Потом, когда атаки немцев были отбиты, заключенных снова отправили в тюрьму. Однако командующий советской дивизией настоял, чтобы ему разрешили сформировать из них отдельное подразделение. Узнав об этом, Лансдорф приказал направить перебежчиков в это подразделение для подрывной работы, но солдаты, бывшие заключенные, не подымая шума, придушили их металлическими касками.

Это было для Лансдорфа неожиданностью, ибо достоверные источники информации с несомненностью утверждали, что в России после изъятия земли у зажиточных крестьян и различных репрессий, коснувшихся многих людей, создалась достаточно благоприятная почва для сколачивания специальных подразделений, способных вести широкие подрывные действия.

И хотя Берлин дал отчетливые указания о том, какие именно анкетные данные военнопленных следует прежде всего учитывать при вербовке агентуры, эти указания часто настолько не совпадали с поведением русских на допросах, что ставили сотрудников абвера в затруднительное положение.

Поэтому, обдумав слова смышленого ефрейтора, Лансдорф решил, что в порядке исключения можно позволить работникам первого отдела абвера отбирать для вербовки в разведывательные школы и тех военнопленных, которые не зарекомендовали себя в лагерях открытым предательством, и действовать в таких случаях самостоятельно, не прибегая к консультации гестапо.

Но он, естественно, не счел нужным поделиться с Вайсом этими своими соображениями.

В тот же день Лансдорф дал указание зачислить ефрейтора Иоганна Вайса в подразделение «штаба Вали» переводчиком, хотя и был осведомлен о том, что познания ефрейтора в русском языке имеют изъяны, так как он не знает тонкостей советской терминологии и незнаком с многими современными специфически русско-советскими языковыми новообразованиями.

Все это было естественно для прибалтийского немца, научившегося русскому языку у белоэмигрантов. И, общаясь с переводчиками, Иоганн со строжайшей бдительностью следил за своей речью, обдумывая каждое слово, прежде чем его произнести. Эта нелегкая умственная работа требовала скрупулезной точности, но от нее зависела жизнь Иоганна, как, впрочем, и от многих новых обстоятельств, о которых он должен был неустанно помнить.

В анналах разведок капиталистических стран хранятся хвастливые отчеты о стремительных операциях, которые можно счесть за незамысловатый плагиат: отмыть их от крови и грязи — и перед вами старинный плутовской роман. Различие только в том, что его персонажи начисто лишены живости воображения и низведены до степени мелких исполнителей неведомого им замысла.

Так, например, когда в январе 1940 года заправилы фашистского рейха решили, что пришла пора завершить период «шутливой», «игрушечной» войны с Францией, один из немецких летчиков получил приказ в туманный день приземлиться на территории Бельгии. Летчик выполнил приказ, и при нем нашли сумку с документами, которые неопровержимо свидетельствовали о том, что Германия, повторяя уже испытанный в первую мировую войну, план Шлиффена, якобы готовится к вторжению в Бельгию.

И англо-французские полководцы поверили этому незамысловатому плутовству. Немцы совершили прорыв в районе Седана, и союзные войска попали в ловушку. Описания подобного рода остросюжетных операций можно найти в каталогах всех разведок мира, это — довольно занимательное чтение. Но миссия, которая выпала Иоганну Вайсу, лишена была фейерверочного блеска. Не блицтурнир с заранее определенными ходами, а величайшее испытание духовной прочности убеждений, нравственных представлений, умения не утратить веру даже в тех людей, у которых отнята Родина и честь, окровавлена совесть, — вот что предстояло ему, вот что ожидало его.

Он должен был преодолевать такие же невероятные трудности, какие преодолевает человек, которому поручено убедить раненых, только что вынесенных с поля боя и корчащихся на хирургическом столе в палатке полевого госпиталя, чтобы они немедля вернулись в строй. Или терпеливо уговаривать совершивших самострел дезертиров решиться немедля на подвиг.

Иоганну Вайсу предстояло работать с теми, кто оказался жертвой проигранных сражений, но не пал на поле битвы. С людьми, для которых нет больше неба.

Оно повержено, расстреляно, растоптано в грязи, там, где трупы павших в бою припаяли себя собственной кровью к поверхности пораженной войной планеты. Там, где громоздятся обгорелые, превращенные в хлам, выпотрошенные взрывами танки и лопнувшая скорлупа их брони осыпается серой окалиной, где валяются орудия с вздернутыми кверху стволами, расщепленными, разорванными последней гранатой, сунутой в их раскаленное жерло. Там, где траншеи — могилы, а блиндажи — склепы, переплетенные серыми жесткими зарослями рваной проволоки, где по земле, начиненной минами, подобными свернувшимся плоской спиралью гадюкам, стелется угарный сырой туман, вонь тротила, где все покрыла черная, жирная копоть от сгоревшей взрывчатки, где перешиблены снарядами деревья и торчат высоченные пни, где талый снег едко рыжий от ржавчины, где почва смертельно обожжена и засыпана обломками лопнувших снарядов и мин.

Там, где было поле битвы, — там нет неба.

Небо намертво гаснет над теми, кого роковая судьба проигранного боя заживо делает добычей врага.

Гитлеровские лагеря для военнопленных, вся их система, были нацелены на то, чтобы убить в человеке все человеческое. В их задачу входило предусмотренное планом экономики рейха массовое физическое истребление заключенных. Для этого концлагеря были оснащены соответствующим техническим оборудованием, которое поставляли в точно обозначенные сроки самые солидные германские фирмы.

Размышляя над увиденным в многочисленных лагерях для военнопленных, Иоганн испытывал сложное и мучительное чувство. Он знал, что тысячи советских людей незримо ведут в них борьбу за то, чтобы не утратить человеческого достоинства, которое было для них дороже жизни. Но из числа тех, с кем предстояло Иоганну непосредственно иметь дело в немецкой школе разведчиков-диверсантов, исключались люди высокого и чистого духа, несгибаемой воли.

В школу поступали разные люди, большей частью тщательно отобранные подонки, низостью, презренным слабодушием зарекомендовавшие себя перед врагом. Иоганн даже мысленно не мог сопоставить их с теми военнопленными, которые в таких же умерщвляющих все человеческое в человеке условиях оставались советскими людьми, сохраняли достоинство и являли величайший героизм, остававшийся безвестным. Они героически боролись за продление существования — не ради спасения жизни, а ради того, чтобы, не покорствуя, остаться советскими людьми до смертного часа и самой смертью утвердить свое бессмертие.

А другие — падаль.

И ненависть к этим живым мертвецам сжигала Иоганна.

Он должен был подавить свою ненависть и в то же время не предаться снисходительной жалости к тем, кто стал жертвой собственного слабодушия.

И не раз он вспоминал слова Феликса Дзержинского: «Человек только тогда может сочувствовать общественному несчастью, если он сочувствует какому-либо конкретному несчастью каждого отдельного человека…»

Конечно, среди этих изменников наверняка есть просто несчастные люди, покорно уступившие обстоятельствам, не нашедшие в себе силы для сопротивления. Что же, он будет сочувствовать слизнякам?

Но разве щит Родины не простирается и над теми, кто утратил все, но утратил не безнадежно и может быть еще возвращен Родине? И этот щит Родина вручила ему, Иоганну Вайсу. Владеть щитом здесь несоизмеримо труднее, чем мечом карающим, но он должен этому научиться, чтобы не отдать безвозвратно врагу тех, кто повержен, но еще может подняться, если протянуть ему спасительную руку. Вот только хватит ли у него сил, решимости помочь, удержать человека, повисшего на краю бездны, от окончательного падения!

Когда Белов постигал в школе специального назначения все премудрости, необходимые разведчику, он был убежден, что полученные знания станут надежным оснащением в той борьбе, которую емупредстоит вести. И верил: эти знания помогут ему раскрыть замыслы «предполагаемого противника», провозгласившего идею «неограниченного насилия» и объявившего, что земной шар — только переходящий приз для завоевателя со свастикой на знамени.

Он принадлежал к тому поколению советских юношей, сердца которых были опалены событиями в Испании, на которых трагические битвы испанских республиканцев и интернациональных бригад с фашистскими фалангами Франко, Муссолини, Гитлера оставили неизгладимый след, вызвали непоколебимую решимость до конца отдать свою жизнь борьбе с фашизмом, победить его и уничтожить.

Александр Белов выбрал самоотверженный путь и отказался от научного поприща, а ведь он, наверно, мог бы кое-чего достичь под добрым руководством академика Линева. С суровым пуританизмом он готовил себя к избранной цели. Но, отказавшись от многого, он отказал себе в праве быть снисходительным к тем, кто в предгрозовое, напряженное время по тем или иным причинам уклонялся от мобилизации воли.

Подобные особенности его взглядов сложились под влиянием представлений о тех качествах, какими, по его мнению, должен обладать чекист. Эта одержимость, высокое сознание долга помогали ему преодолеть в своем характере черты, которые он считал элементами психологической несобранности. И он собрал себя в кулак, подчинив все своей воле, целеустремленной, направленной на одно — как можно лучше выполнить долг перед Родиной.

Да, до сих пор Белов считал себя достаточно вооруженным. Но тот род деятельности, который предстоял ему в фашистском разведывательно-диверсионном «штабе Вали», поверг его в смятение.

Он должен был иметь дело не с гитлеровцами, а с их пособниками — бывшими своими соотечественниками.

Каждый из них незримо оброс трагической и грязной корой подлости, слабодушия. Как проникнуть сквозь эту коросту в чужие души и терпеливо, непредубежденно проверить, сгнила ли сердцевина или только почернела сверху, словно кровь на ране человека? Ведь вернуть таким людям веру в жизнь можно, только заставив их снова встать на тот путь борьбы, от которого они отреклись.

Иоганн вспоминал свои студенческие годы, споры о Достоевском. Как он был наивен, когда самонадеянно утверждал, что копание в грязных сумерках подполья искалеченных душ — бессмысленная сладостная пытка и ничего более! Быть может, это имело какой-то смысл во времена Достоевского. В наших людях нет и не может быть ничего такого.

А вот теперь он должен копаться в грязи человеческих душ, распознавать их, чтобы спасти, вырвать из цепких вражеских рук! И ему уже казалась легкой другая его задача — не дать врагу возможности использовать предавших Родину людей. Он считал, что для этого у него достаточно способов и условия тут вполне подходящие. К тому же и Центр поможет все организовать наилучшим образом, разработает точный и верный план действий.

Глава 33

Майор Штейнглиц не без сожаления расстался с Вайсом как со своим шофером, но готов был приветствовать его как нового сослуживца, сотрудника абвера. И все же счел нужным предупредить:

— Нам требуются факты, а вовсе не ваши умозаключения. Делать выводы мы будем сами. Память — это профессия разведчика, — сказал он поучительно. И уже менее официально посоветовал: — надо иногда иметь мужество выдавать себя за труса. Агрессивные задания поручаются храбрецам, но награды получают те, кто руководит канцелярией.

Штейнглиц до сих пор не получил ожидаемой должности, по-прежнему исполнял неопределенные инспекторские функции и не переставал думать, что его обошли.

Дитрих, как только увидел Вайса на новом месте, деловито сообщил ему, что в штабе есть русский переводчик — господин Маслов. Но хоть он и полковник царской армии, за ним нужен глаз, так как среди некоторой части белоэмиграции наблюдаются националистические настроения, недовольство победами германского оружия над Россией.

Командный, преподавательский и инструкторский состав школы еще не был в сборе, почти все жилые комнаты пустовали, и Иоганну представлялась возможность выбрать лучшую из них, но он остановился на одной из худших, полагая, что скромность не лишняя рекомендация. Повлияли на его выбор и другие соображения. К этой комнате, расположенной в самом конце коридора, примыкали подсобные помещения — кладовая и пустующая сейчас кухня. Чердачная лестница тоже была рядом, и в случае необходимости Иоганн мог воспользоваться не только дополнительной территорией, но и запасным выходом, — ничего, что он вел на крышу.

«Для целей контактирования с курсантами во внеслужебное время», как выразился Дитрих, он порекомендовал Вайсу сменить военное обмундирование на штатский костюм, заметив при этом, что немец в штатском, знающий русский язык, скорее вызовет на откровенность, чем тот же немец, одетый в мундир победителя.

Продумывая, как держаться с новыми своими сослуживцами, Иоганн решил с самого начала поставить себя с ними если не на равной ноге, то, во всяком случае, так, чтобы они почувствовали в нем человека серьезного, преисполненного сознанием собственного достоинства. Надо также дать им понять, что он имеет известное представление о России и стремится фундаментально пополнить свои сведения, чтобы специализироваться в этом направлении не только в качестве переводчика, но и в надежде получить со временем какую-нибудь солидную должность при гаулейтере, допустим, московского генерал-губернаторства.

Он решил также позаимствовать у прусского аристократа фон Дитриха манеры и стиль поведения, взять их на психологическое вооружение. Холодная, бездушная, чеканная вежливость, умение обойтись в разговоре набором банальных, почти ничего не значащих, пустых фраз, которые в равной мере в ходу и у лакеев и у аристократов. Однако для аристократов они служат как бы паролем хорошего тона, благовоспитанности и необходимы для того, чтобы держать собеседника на выгодной дистанции.

По правде сказать, Иоганн больше опасался сослуживцев навязчиво откровенных, неукротимо болтливых, чем сухих молчунов, нелюдимых и подозрительных.

Общение с Лансдорфом тоже кое-что дало Иоганну.

Этого человека, вероятно, так же, как и других выдающихся профессионалов, крупных деятелей немецкой разведки, снедало тщеславие. Он жаждал разработать невиданную доселе операцию, превзойти искусством коварства самые знаменитые службы разведок. Чтобы прославиться на этом поприще, стать всеми признанным ловцом душ, увековечить себя, навсегда вписать свое имя в историю тайных войн.

Все помыслы Лансдорфа были обращены к этой неведомой операции, которая, как он был уверен, в один прекрасный день сделает его знаменитым. И он чувствовал себя счастливым только ночью, когда можно было стряхнуть все будничные докучливые заботы и в тишине сладостно обдумывать бесконечные варианты, хитроумные ходы этой операции, предвкушать триумф, который его ожидает. Так было ночью, а днем волею несправедливой судьбы ему приходилось заниматься мелкой работой. И естественно, что поручение вербовать военнопленных для массовых шпионско-диверсионных акций Лансдорф воспринимал так же, как принял бы боевой офицер приказ покинуть строй и отправиться в глубокий тыл, чтобы обучать там новобранцев.

А ведь Лансдорфу, пожелай того начальство, было где развернуться. «Психологическая лаборатория имперского военного министерства», «Высшая школа разведки», созданная Гиммлером в Баварии, «Курсы повышения квалификации» в пригороде Берлина, где периодически проходили переподготовку крупнейшие разведчики, — вот подходящая для него арена, там он мог бы блеснуть своей профессиональной осведомленностью, изобретательностью известного своими трудами многим разведкам мира мастера шпионажа.

Здесь же приходилось заниматься черновой работой, недостойной его квалификации и к тому же бессмысленной. Лансдорф давно уже сумел понять, что стратегия, применимая к другим европейским странам, в войне с Россией оказалась несостоятельной.

Все эти страны были завоеваны дважды: сначала незримо, тотальным немецким шпионажем, охватывающим все, вплоть до правящей верхушки, и только после этого вермахт собирал свои армии в железный кулак и молниеносно сокрушал, повергая к своим ногам, государства, разъеденные изнутри ржавчиной предательства.

В России не оказалось условий для осуществления тотального шпионажа. Немецкая агентура в России потерпела поражение и в предвоенные годы и в начале войны. А ведь это направление — Восточный фронт — считалось главным во всей системе немецких разведывательных служб.

Не будучи в силах создать в Советской стране хотя бы какое-то подобие «пятой колонны», немецкая разведка стала на путь фальсификации и угодливо сочиняла факты, подтверждающие высказывания Гитлера о слабости России. Такая информация помогала фюреру разгромить сторонников генерала Секта, который еще в 1920 году предупреждал: «Если Германия начнет войну против России, то она будет вести безнадежную войну». Широко использовались фальшивки и для пропаганды, но они не давали да и не могли дать истинного представления о реальных силах противника.

Зная все это, Лансдорф расценивал массовую подготовку агентуры из военнопленных как мероприятие подсобное, не имеющее решающего значения.

В России все иначе, чем в побежденных европейских государствах. Формирование «пятых колонн» на их территории предваряло военные акции и определяло их успешность. Здесь же победа всецело зависит от войск вермахта.

Поэтому Лансдорф был склонен пропустить через школы как можно больше людей, заранее примиряясь с тем, что диверсионные группы не будут в состоянии пополниться за счет местного населения. Значит, в школах нужно готовить не организаторов, а тупых исполнителей, покорных воле тех, кто их послал. Покорны они будут из страха перед казнью и на сторону своих соотечественников тоже побоятся перейти, так как знают, что русские не простят им предательства.

Фон Дитрих не разделял скептицизма Лансдорфа. Он полагал, что среди завербованных окажутся люди, способные стать крупными агентами, сумеющие пробраться в органы советской власти. И он очень рассчитывал, что выявить этих людей ему поможет Иоганн Вайс. Поэтому Дитрих, против своего обыкновения, даже стал проявлять к Вайсу некое снисходительное расположение, причину которого тот не без труда разгадал. А вот почему Лансдорф стал относиться к нему с равнодушным холодком, Иоганн понять не мог.

Их привозили сюда в серые сумерки по одному, по двое, реже — небольшими группами в крытых грузовиках-фургонах с зарешеченной дверцей и завешенными брезентом стеклами. Доставившие их эсэсовские охранники, молчаливые, угрюмые, с жесткими, будто из булыжника, лицами, были уведомлены лишь о том, что стрелять в этих людей можно только в случае открытой попытки к бегству. И едва машина, после множества проверок, въезжала в сектор и местная охрана расписывалась в приеме данного лица или данных лиц, эсэсовцы немедля отправлялись в обратный путь.

Доставленные прежде всего просились в уборную. На всем пути, часто очень долгом, им в соответствии с приказом ни разу не разрешали выйти из машины.

Они не знали, куда и зачем их привезли. И от томящей неизвестности почти у всех лица были одинаково искажены ознобом тревоги.

Сюда собирали преимущественно тех, чье предательство было на практике проверено в лагерях, кто уже зарекомендовал себя в качестве капо, полицейских, провокаторов. Принимались во внимание и сведения, которые военнопленные сообщали сами, стремясь выдать себя за непримиримых врагов советской власти. До вербовки каждого из них всесторонне изучали через внутрилагерную агентуру и администрацию лагеря. А если человек этот был уроженцем местности, оккупированной немцами, то гестапо проверяло его по захваченным там документам и опрашивало о нем местное население.

Новоприбывшим запрещали разговаривать. Охранник с автоматом на шее и палкой в руках сидел посреди барака, в который их запирали, и строго следил, чтобы они соблюдали карантин молчания.

На оформление их водили поодиночке.

Иоганн Вайс выполнял не только роль переводчика. Дитрих поручил ему проводить первый, летучий контрразведывательный опрос, чтобы, проанализировав правильность сообщаемых сведений, можно было или уличить завербованных во лжи, или выявить их психическую непригодность.

С этого момента каждому под страхом немедленного наказания запрещалось называть кому-либо свою настоящую фамилию. Взамен ее присваивалась кличка.

— Ну! — приказывал Вайс. — Быстро и коротко.

Лицо его приобрело в общении с этой публикой «арийское», холодно-высокомерное, презрительное выражение, которое можно было бы считать вершиной искусства самого талантливого мима. Правда, на этот раз оно, пожалуй, непроизвольно передавало его искренние чувства.

Человек, стоявший перед ним, отвык самостоятельно соображать и потому молчал. На толстой и длинной губе его выступил пот, плешь на макушке тоже покрылась испариной.

Вайс спросил утвердительно:

— Значит, «Плешивый»?

Все так же молча человек этот согласно закивал в ответ головой.

Вайс обернулся к писарю:

— Запишите «Плешивый», — и злорадно подумал: «Хороший экземпляр, еще и с обличительной кличкой!»

С самого начала Вайс решил, заботясь о дальнейшем, присваивать курсантам клички-приметы, во многих случаях ему это удавалось.

Плешивого посадили на табурет перед висевшей на стене белой простыней, и солдат абвера из отдела «Г» нацелился «лейкой» в фас, а потом в профиль — так, как снимают тюремные фотографы.

Вайс внимательно наблюдал за Плешивым. В процессе фотографирования физиономия его выказала готовность запечатлеться с улыбкой.

Вайс скомандовал:

— Смирно!

И физиономия Плешивого мгновенно приняла тупое и неподвижное выражение.

Заполнив анкету, он старательно, четко вывел свою подпись и занялся автобиографией. Писал он долго, вдумчиво, часто осведомлялся:

— Про то, как я их кандидатов в Верховный Совет всегда вычеркивал, отметить? — Сообщил доверительно: — По суду много раз привлекался, только благодаря личному дару находчивости каждый раз выкручивался.

Покончив со всеми формальностями, он так же разборчиво и четко вывел свою фамилию под подпиской-обязательством работать в пользу немецкой разведки, приложил к ней указательный палец, смазанный на специальной байковой каталке мастикой, вытер его и объявил с облегчением:

— Ну, все, теперь чистый.

— Кто? — резко спросил Вайс.

— А вот пальчик, — испуганно съежась, пролепетал Плешивый. — Я ведь только про палец выразился.

Такой процедуре оформления подвергались все прибывшие в школу. И уже с этого момента, с самого первоначального ознакомления с ними, можно было уловить некие индивидуальные особенности.

Одни держались с истеричной развязностью, как бы подчеркивая отчаянную готовность на все, что им предложат. Но, возможно, они только прикрывали этой своей манерой поведения муки совести или же нарочно вели заранее замышленную игру, изображая из себя пропавших людей, которым море по колено.

Другие, с тусклыми глазами мертвецов, сломленные, подавленные, опустошенные, отупевшие, покорные, вяло и равнодушно выполняли все, что от них требовалось.

Попадались юркие, сноровистые на вид, — они деловито осведомлялись об условиях содержания в школе. Или такие, которые напоминали шепотом о своих лагерных заслугах, тревожились, чтобы об их предательстве не забыли и не смешали их потом со всеми прочими.

Были и такие, которые вели себя довольно независимо. Они пытались говорить по-немецки и объявляли себя принципиальными противниками советского строя. В анкете такие обязательно подчеркивали, что не были ранены и не попали в окружение, а сдались в плен добровольно. Все они в своих автобиографиях обстоятельно сообщали, каким имуществом до революции владели их родители. Отвечая на вопрос: «Состоял ли в профсоюзе?» — обязательно приписывали, — «Состоял насильственно».

Один из «развязных», коренастый, широкоплечий, скуластый, с прытким, бегающим взглядом, не дожидаясь, сам поспешно подсказал себе кличку: — «Лапоть».

Просматривая анкету, Вайс прочел в графе «Должность, занимаемая в армии»: «Боец похоронной команды». Таких подразделений в начале войны не было. В ответ на вопрос о профессии было написано: «Сапожник».

Вайс предложил:

— У нас есть мастерские, я тебя зачислю.

Лапоть поежился. Потом, обрадовавшись, что нашел убедительный аргумент, усмехнулся, объявил обидчиво:

— Меня ведь не в сапожники вербовали — на шпиона подписку дал. За что же такое понижение в должности?

Автобиография Лаптя была написана абсолютно грамотно, хотя он и утверждал, что окончил только три класса начальной школы.

Вайс все взял на заметку, но не счел целесообразным до поры до времени задерживать свое внимание на ком-либо в отдельности.

При опросе, заполнении анкет и составлении автобиографии пленные вели себя по-разному. Одни стремились как можно больше сообщить о себе, другие, напротив, ограничивались краткими ответами на обязательные вопросы и упорно уклонялись от оскорбительных эпитетов, описывая советский период своей жизни.

Одному такому Вайс сделал замечание. Тот ответил хмуро:

— Я же дал подписку на сотрудничество, чего же вы от меня хотите?

Вайс сказал:

— Ты должен дать политическую оценку советской системы.

— Зачем?

— А затем, что если вздумаешь стать перебежчиком и в случае, если это твое жизнеописание как-нибудь попадет в руки советским властям, то тебя повесят без снисхождения.

— И без этого, будьте спокойны, повесят.

— Значит, ты предпочитаешь, чтобы тебя казнили там, а не здесь?

— Что я предпочитаю, ясно. Иначе бы тут не был.

— Кем был в лагере?

— Человеком.

— Я спрашиваю, — строго произнес Вайс, — какие имел заслуги перед нами?

— А, заслуги?.. — будто только сейчас поняв вопрос, повторил опрашиваемый. — Заслуги самые обыкновенные. Мне один тип указал подкоп, а я его придавил, чтобы других бежать не сманивал.

— А может, этот тип был нашим подставным «кроликом», — пытливо глядя собеседнику в глаза, спросил Вайс, — и ты его убил?

Человек изменился в лице, но сумел справиться с собой.

— Гестапо мной занималось, — проговорил он сквозь зубы. Поднял рубаху, показал рубцы: — Вот, глядите, штампы — проверенный…

Один из тех, кто держал себя солидно, — лысый, пожилой, с опавшим брюшком и командирским баритоном, — обстоятельно разъяснил Вайсу, почему он стал на этот путь.

Да, он кадровый командир, но из его послужного списка отчетливо явствует, сколько лет он сидел на одной и той же должности, не получая повышения в звании и личных наград. Он полагал, что война откроет перед ним перспективы для продвижения по службе, и действовал решительно: приказал вверенной ему части подняться с оборонительной полосы и в не подходящий для этого момент перейти в штыковую атаку. Все до одного полегли под огнем противника, а он остался жив и знал, что его ожидает военный трибунал. Он предпочел сдаться.

— Кстати, — напомнил этот кадровый, — я еще в первую мировую был в плену и навсегда сохранил самые благоприятные воспоминания о гуманности немцев.

— Вы были тогда офицером?

— Только вольноопределяющимся. Но бумаги на присвоения мне чина прапорщика были уже отосланы в полк.

Некоторые из этих людей, решившихся на измену Родине, полагали, что их предательство будет как-то по-особому отмечено немцами, и настойчиво пытались выведать у переводчика, на какие привилегии они могут рассчитывать. Больше всего их интересовало, получат ли они после того, как выполнят задание, — если, конечно, останутся живы, — право на немецкое гражданство или хотя бы возможность занять выгодные должности на оккупированной территории.

Одни задавали такие вопросы заинтересованно, по-деловому, другие, как смутно предполагал Вайс, только для того, чтобы внушить, будто они действительно рассчитывают на награду, стараясь прикрыть подобными вопросами то, что они хотели утаить здесь от немцев.

Иоганну приходилось вести допрос с утра до позднего вечера. В бараке пахло дезинфекцией, пропитанной потом обувью, прогоклой грязью немытых человеческих тел.

Мучительнее всего было смотреть в глаза этим людям — у одних распахнутые в молчаливом вопле отчаяния, со зрачками как запекшиеся черной кровью сквозные раны. Такие немо кричащие глаза, верно, бывают у людей, неотвратимо приговоривших себя к самоубийству.

У других — сощуренные, узкие, как лезвие, оледеневшие в ожесточенности на себя и на всех, выражающие безоглядную готовность на что угодно.

У третьих — юркие, прытко бегающие, неуловимые, и в этой неуловимости таилась живучая сила коварной изворотливости.

Были глаза мертвые, с остановившимся взглядом, как у человека, отрешившегося от жизни и продолжающего существование помимо своей воли и сознания.

Были блестящие, злые, и зрачки их зияли чернотой наведенного пистолетного дула. Патроны кончились, но у человека теплится тайная надежда, что остался еще один, последний, и он колеблется: сохранить его в последнее мгновение для себя или выстрелить во врага?..

Были белые, бараньи, одинаково взирающие на все, на что бы ни упал их взгляд, взгляд равнодушного домашнего животного.

Были сверкающие, словно горящие изнутри, как у тифозных, охваченных бредом, когда утрачивается представление о времени, о себе и правда так сплетается с вымыслом, что все, даже собственное существование, кажется недостоверным, лживым.

Были и такие, которые обладали способностью сохранять непроницаемое спокойствие. И казалось, будто эти глаза созданы не из живой человеческой плоти, а из стекла и, подобно искусственным, служат только для того, чтобы не страшить людей пустыми темными впадинами глазниц.

Были внимательные и напряженно чуткие, с неустанным прищуром, как у снайпера в засаде, хорошо знающего, что каждый его выстрел — это не только урон врагу, но одновременно и демаскировка: ведь этим выстрелом он вызовет на себя огонь противника, и надо неторопливо все взвесить, прежде чем нажать на спусковой крючок.

А может, это только казалось Иоганну. Ему очень хотелось верить, что среди тех, кто проходил перед ним, можно обнаружить людей с тайными помыслами. Людей, не утративших окончательно человеческих черт даже после самых жесточайших испытаний.

Беглый медицинский осмотр завербованных проводился не для того, чтобы установить их физическую пригодность, а с единственной целью — оборонить немецкий персонал от возможной инфекции. Кроме того, если на теле имелись следы множественных боевых ранений, это вызывало подозрения, и завербованного подвергали дополнительному допросу, чтобы установить, при каких обстоятельствах он был ранен, не следствие ли это некогда проявленного героизма, не служат ли эти ранения уликами против него. И все подозрительные улики заносились в карточку завербованного.

Были тела сухие, костистые, и на коже, словно на древних письменах, можно было прочесть, какими орудиями, средствами пыток доведен человек до той степени отчаяния, которая привела его сюда.

Были болезненно обрюзгшие в лагерях от наградной жратвы, которую они поглощали втайне, поспешно и жадно, страшась быть уличенными в этой жратве, ибо она была неотвратимым доказательством их предательства. А предателями они становились ради этой жратвы, ради освобождения от каторжных работ и скрывались в одиночном карцере от всех, как звери в норе — в норе, пахнущей кровью тех, кого бросали сюда обессиленными после экзекуций.

И на всех Иоганн должен был смотреть внимательно, запоминающе, вылавливая и классифицируя приметы, но не будучи уверенным, что ему удалось обнаружить хотя бы одну точку, на которую можно опереться. Ничего обнадеживающего пока не было.

Все эти дни Иоганн испытывал болезненную тревогу, даже смятение, ибо, оказавшись лицом к лицу с бесконечной вереницей этих так низко павших людей, он пришел в отчаяние, стал сомневаться, сумеет ли все преодолеть, подняться над опустошающим душу сознанием, что среди его соотечественников незримо и мирно жили, работали, существовали и такие, как они.

Как и многие молодые люди его поколения, Иоганн привык думать, что есть только классовые враги, с ассортиментом очевидных примет, не однажды распознанных в борьбе, — примет, столь же явственных, как родимые пятна. Да, тут были и такие, с этими отчетливо обозначенными приметами. И с ними все было просто и очевидно, и сознание этой очевидности освобождало от мучительной необходимости объяснить себе их измену. Но были и иные — те, кого не подведешь под облегчающую сознание привычную рубрику.

Значит, есть еще нечто сокровенное, слагающееся из суммы нравственных черт, которые воплощаются в особенностях характера. Железо убежденности не срастается с душевным жиром себялюбия. Покорность обстоятельствам лишает человека воли, он не в состоянии ополчиться против них и не совершить измены.

Есть еще коварство загнанного ума, которое предательски подсказывает оказавшемуся в тупике человеку позорный и жалкий выход, и человек не думает о том, что выход, который он нашел для себя, толкает его в бездну.

После первой уступки врагу человек порой приходит в исступленное отчаяние, утрачивает силу сопротивления и, ступив в гниль трясины, все глубже и глубже опускается на дно.

И если ведомо, из каких чистых источников черпает человек силы для борьбы, в сколь ужасающих условиях она бы ни происходила, то неведомы до конца все отравляющие его душу яды, бессильные против одного человеческого характера и смертельные для другого.

Решение всех этих людей стать на путь измены Родине отсекло их от Родины, и сами они, скрепив это решение собственноручной подписью, как бы подписали себе приговор неоспоримый.

Казалось, все здесь ясно, и Иоганну оставалось только найти способы и средства, чтобы привести в исполнение приговор, который сами себе подписали изменники, и чем скорее это совершится, тем вернее он обезопасит советских людей от преступлений, орудиями которых стали в руках врагов эти отступники.

Но разве дано ему право — право вынести всем тем, кто здесь проходит перед ним, огульный приговор? Нет, необходимо провести предварительное «следствие», выводы которого будут опираться на изучение душ, ибо других материалов, более достоверных в таких условиях, у него нет и не будет. И он должен решиться на это, повинуясь своей убежденности: какой бы мертвящей судорогой ни была сведена душа этих людей, если она не утратила живую частицу отчизны, есть еще надежда, что эта маленькая частица сумеет победить все черное, омертвевшее в человеке.

И здесь, среди отъявленных врагов, Иоганн должен найти себе союзников. Он знал, что это потребует такого напряжения всех его духовных сил, какого требует истинный подвиг.

И он пытливо, изучающе вглядывался в каждого, кто проходил перед ним, упрямо отыскивая опорную точку, иногда даже обманчивую, мнимую. Если такая точка обнаружится, необходимо расширить ее, как предмостный плацдарм для завоевания человека. Решившись на подвиг, такой человек обретет право стать его, Иоганна, соратником.

Что же касается безнадежных, неспособных искупить свою черную вину, то тут все проще — тут все дело в технике: Иоганн тщательно продумал, какие технические средства следует ему применять. Он был достаточно хорошо профессионально оснащен, достаточно знаком с оперативным искусством, с методами организации разведывательной работы, наиболее целесообразно применимыми в данных условиях, и знал, что здесь он не будет одинок: после того, как дома получат его предложения, специалисты в этой области посвятят немало кропотливого труда их плановой разработке.

Всему этому сопутствовали размышления о том, как вести себя, чтобы сослуживцы по «штабу Вали» благосклонно оценили его служебное усердие, как вместе с тем, не вызывая ревнивой зависти, внушить им, что их молодой сотрудник обладает некоторыми способностями и главная сфера их проявления — неутомимое трудолюбие. Это, с одной стороны, вызовет расположение сослуживцев, а с другой — сэкономит его время и силы, направленные на решение главной задачи. Но без такой защитной брони он не может выйти на арену битвы. Надо ли говорить, какое безмерное душевное и физическое напряжение требовалось от Иоганна?

Глава 34

В отличие от обычных воинских частей германской армии, в поведении офицеров абвера на службе и вне ее особой разницы не было. Не было какой-либо подчеркнутой подтянутости и официальности на службе, а тем паче за пределами ее. Солдаты в большинстве рекрутировались из интеллигенции и знали границу между почтительностью и полуфамильярностью.

Офицеры одинакового звания и на службе и вне ее обращались друг к другу по имени и на «ты». К высшим чинам, начиная с генерала, а иногда и с полковника, если он занимал генеральскую должность, обращались по званию, прибавляя слово «господин», а по делам службы — в третьем лице, особенно если видели начальника не в первый раз и разговор не был подчеркнуто официальным. Агенты обращались ко всем офицерам только по званию, не упоминая фамилии и не прибавляя слова «господин». Приветствие было военным — абверовцы козыряли друг другу, — а не партийным, как в СД, СС, гестапо, где салютовали поднятой рукой.

В сущности, все это были матерые специалисты, профессионалы с мозолями на задах от долговременного пребывания на подобного рода службе. Те из них, кто попрытче, перекинулись в свое время в СД, в гестапо или, став доверенными подручными Канариса, прочно обосновались в Берлине. Некоторые еще в юности прошли практику в тайной полиции, другие — их было большинство — приобрели фундаментальный опыт в годы первой мировой войны на агентурной работе в разведке и контрразведке.

Будучи узкими специалистами каждый в своей отрасли, убежденными в том, что служба абвера всегда почитаема правителями Германии, они считали себя людьми особой касты, и эта кастовая общность создавала между ними атмосферу обоюдного доверия и уважения.

Поэтому появление в их среде новичка Иоганна Вайса вызвало скептическое недоверие, порожденное не столько политической подозрительностью, сколько вопросами этики. Кроме кодекса офицерской воспитанности здесь существовал кодекс профессиональной этики. Он заключался в том, чтобы не называть вещи своими именами.

Подлейшие средства, приемы, чудовищные, зверские цели украшались профессорской элегантной терминологией и обсуждались с академической бесстрастностью. Даже те, кто, пройдя практику в уголовной полиции, в совершенстве владел жаргоном профессиональных уголовников и проституток, здесь не решались пользоваться этим богатым фольклором и стремились изъясняться изысканно научно.

Как ни странно, но такая атмосфера благовоспитанности не усложнила, а облегчила задачу Вайса.

Его недюжинные познания, знакомство с немецкой классической литературой, философией, работами ученых в области техники, трудами стародавних историков и юристов, книгами по различным отраслям знаний, написанными в догитлеровские времена, послужили прочным фундаментом, чтобы выглядеть человеком, чуждым вульгарности типичных наци и вместе с тем достаточно гибким и осведомленным, чтобы не казаться со своими познаниями несколько старомодным.

С первых же встреч с новыми коллегами Вайс дал им понять, что его «немецкий консерватизм» — лишь следствие жизни вне рейха, в Прибалтике, где привязанность к отчизне могла находить выражение только в привязанности ко всему тому, что создал немецкий народ на протяжении своей истории. Это признание произвело самое правдивое впечатление.

Иоганн счел необходимым заявить также о том, что Германия нового порядка, когда он был вдали от нее, воспринималась им особенно возвышенно, романтически. Он чувствует себя в долгу перед рейхом и поэтому любую работу, какую бы ему здесь ни поручили, будет выполнять с полной отдачей всех своих сил, надеясь, что более опытные и заслуженные сотрудники не откажут ему в добрых советах и помощи, а за это он в свою очередь готов отблагодарить их любыми услугами.

Эта скромность и непритязательность немало содействовали тому, что предубежденность в отношении к Иоганну растаяла, а его любезная готовность исполнять чужие обязанности была воспринята благосклонно.

Вместе с тем медаль и упоминание о знакомстве с отдельными деятелями гестапо и СД послужили некоторого рода предупреждением; было ясно, что, хотя Вайс и благодушный юноша, он не простак, ищущий у каждого поддержки и покровительства. Он из тех, кто стремится достичь успеха в служебных делах, но хочет только того, чего может добиться.

Расторопность, смышленость и работоспособность Вайса а первые же дни формирования школы были замечены и отмечены. С особым усердием он посвятил себя канцелярским трудам. Изучив личные дела, он по собственной инициативе составил специальную конспективную картотеку, где определенными цветами была обозначена степень благонадежности каждого завербованного. Это было очень удобно для командного состава, так как позволяло мгновенно ориентироваться в пестром контингенте новичков.

Поменять же в случае изменения характеристики цветные кодированные обозначения совсем не составляло труда — стоило только прикрепить скрепкой цветной квадратик к той или иной карточке.

Картотека, созданная Вайсом, не имела официального характера и предназначалась только для внутреннего пользования. Официальная картотека, составленная по утвержденной форме, была более громоздкой. Для своей картотеки Вайс заказал дополнительные комплекты фотокарточек, и, так как это заказ не мог быть внесен в платежную ведомость, оплатил работу фотографа из своих денег. А то, что у него оказался на руках второй комплект фотозаказа, можно было счесть наградой за предприимчивость, трофеем. Правда, Иоганн все же счел необходимым в присутствии фотографа сжечь лишний комплект фотографий, завернув их в старые газеты. Это был довольно незамысловатый прием, ибо в старые газеты он завернул не фотографии курсантов, а стопку глянцевитой бумаги, по плотности соответствующей фотобумаге.

Тем самым Иоганн избавил себя от необходимости снова выступить в роли художника, возвращаться к тому, что ему однажды и небезуспешно удалось осуществить для снабжения Центра опознавательными материалами.

Тайник для хранения фотографий он решил устроить в комнате обер-лейтенанта Гагена, с которым установил самые дружеские отношения, и недолго думая с помощью ленты пластыря прилепил пакет с фотографиями с обратной стороны большого зеркала, висевшего над умывальником.

Все это было весьма обнадеживающим началом новой стези Иоганна Вайса в качестве переводчика-инструктора при разведывательно-диверсионном «штабе Вали».

Ночью здесь тихо, будто в глубокой яме. И темнота за окном кажется вязкой, холодной, как тина. Даже сторожевые псы выдрессированы так, что никогда не лают — они молча бросаются на человека.

На вешалке мундир и штатский костюм Иоганна.

Лежа на койке, он смотрит на эти свои немецкие одежды и не чувствует себя свободным от них. Отдых не приходит. Он стал плохо спать. А ему нужно уметь хорошо высыпаться, что бы там ни было.

Даже если оружие все время держать на боевом взводе, спусковая пружина ослабевает, металл ослабевает и может быть осечка.

Металл ослабевает от постоянного напряжения. А человек?

Почти все работники «штаба Вали» ведут здесь строго регламентированный, размеренный, гигиеничный образ жизни. Большинство офицеров — пожилые люди, и они пекутся о своем здоровье с особой тщательностью. Соблюдают диету. Перед сном в одиночестве гуляют по плацу, мерно печатая шаг. Встречаясь, беседуют на легкие, не обременяющие ум темы. Этакий разговорный моцион.

О служебных делах говорят только на работе, в остальное время подобные разговоры звучали бы не только странно, но и неприлично. Для этих людей род деятельности, избранный ими, — служба, не более. Разве только чувство корпоративности развито сильнее, чем у других. Годы опыта выработали у них такое же отношение к обучаемым агентам, как у учителей-педантов к школьникам: дисциплина — вот главное. Методика, приемы обучения сложились десятилетиями огромной практики и проверены действиями обученных ими агентов во многих странах. Некоторым присуще педагогическое тщеславие, и они с гордостью вспоминают тех своих подопечных, чьи операции вошли в хрестоматию немецкой разведки.

Такие старые офицеры абвера, привыкшие работать с агентурой на западноевропейском материале, часто завербованном среди тех, кто занимает видные посты или должности или имеет солидное положение в мире коммерции, достигнутое порой с помощью той же разведки, — такие ветераны разведки считают порученное им занятие — подготовку агентуры из военнопленных — ничтожным, мелким делом, пренебрежением к их квалификации, использованием не по назначению.

Знакомясь с личными делами военнопленных, будущих агентов, они сетуют на то, что среди них нет людей, занимавших у себя на родине солидное, уважаемое положение или высшие офицерские должности. С их профессиональной точки зрения, это материал самого низкого сорта — непрочный. Уж если эти личности не смогли многого достигнуть у себя дома, значит, они не обладают способностями для этого, значит, у них отсутствуют данные, необходимые профессиональным агентам-разведчикам. И среди них нет достаточно перспективных, годных для долгого оседания, способных проникнуть благодаря личным качествам в важные для разведки советские учреждения.

Читая в автобиографиях перечень различного рода бед и ущерба, нанесенного советской властью всем этим людям, они пожимали плечами, полагая, что человек, обладающий умом и ловкостью, при любых обстоятельствах, даже враждебно относясь к существующему строю, мог бы найти тысячи способов, не опускаясь на дно, всплыть на поверхность.

Бывшего уголовного преступника по кличке «Чуб», перечислившего все статьи и сроки заключения, к которым он приговаривался, а также обстоятельства, при которых он попадался, сочли фигурой малоперспективной. Ведь он всегда действовал в одиночку, — значит, лишен организаторских способностей. А все крупные европейские уголовники-профессионалы уже давно усвоили практику разделения труда, осуществляемую посредством строжайшей дисциплины и организованности.

Эрнст Гаген настоятельно говорил Вайсу:

— Заметьте, Иоганн, — русские по большей части лишены практицизма и элементарной житейской мудрости. Кстати, эту черту гениально подметил Достоевский, а большевики развили ее до крайности. Мы даем здесь этим людям определенные профессиональные знания. Дальнейшее воспитание делает их до некоторой степени пригодными для службы. Специфика ее в том, что отпадает надобность в различного рода нравственных представлениях. Я хочу сказать, что они получают освобождение от многих норм, выработанных для того, чтобы личность была строго привязана к таким условностям, как понятие родины, долга, чести и прочего.

Человек вербуемый в одной стране для нужд другой страны, освобождается от национальной привязанности, политического эгоизма и преданно, как никто другой, служит собственным интересам, самому себе.

Именно такое осознание своего назначения присуще лучшим агентам, завербованным нами в различных европейских странах. А эти русские переживают какую-то трагедию, не спят, нервничают, и совсем не потому, что они будут подвергаться опасности, когда их забросят в тыл. Нет. Они ищут самооправдания. В чем? В том, что, следуя логике обстоятельств, они поступили разумно и в качестве побежденных оказались на службе у победителей!

И, вы заметьте, совсем не многие из них спрашивают о форме вознаграждения. Вначале мне это казалось подозрительным. Но потом я убедился, что они настолько поглощены болезненно-чувствительными воспоминаниями о своем прошлом, что не способны не только трезво, житейски интересоваться своим будущим, но даже достаточно четко оценить свое сегодняшнее, преимущественное положение по сравнению с тем, в каком находятся их же соотечественники в наших концлагерях. Они не способны понять, внушить себе то, что при подобных обстоятельствах приходит в голову любому нормальному человеку. Если они согласились быть извлеченными из лагерей, значит, мы их спасли от смерти. Значит, их жизнь принадлежит нам. Они лишились права собственности на свою жизнь, как лишается права на собственность банкрот. Но мы возвращаем им жизнь, их собственность, сохраняя за собой только право разумного и целесообразного ее использования.

— Вы не пробовали внушить им это? — поинтересовался Вайс.

Гаген произнес задумчиво:

— Пробовал. Беседовал с одним в подобном духе, но мне показалось, он слушал меня, как христианин может слушать язычника.

— Простите, я не понял, — сказал Вайс, хотя он и понял: ему хотелось уточнить слова Гагена. — Ведь в большинстве они атеисты.

— Я не в буквальном, а в переносном смысле употребил слово «христианин» — как синоним некоей исступленной веры.

— И кто это был?

— Я не помню, — уклонился от ответа Гаген и добавил строго: — Это говорит о том, что даже здесь попадаются экземпляры столь же редкостные, сколь и нежелательные.

— Смею вам возразить, — сказал Иоганн. — Среди них имеются отличные экземпляры — несомненные ненавистники советской государственности.

— Вы имеете в виду тех, кто прибыл к нам из Бельчинской, Брайтенфуртской и Нойкуренской подготовительных школ?

Вайс кивнул.

Гаген снова задумался.

— Самые ценные среди них из белоэмигрантов — националисты. Из идеи являются наиболее действенным подрывным средством для порабощения нами того народа, который они представляют. Испытанный метод Англии разделять, чтобы властвовать, подтверждает эту истину. Но все они, в сущности фанатики-фантазеры.

— Почему фантазеры?

— A потому, — наставительно объяснил Гаген, — что эти националистические элементы нужны нам сейчас только для того, чтобы использовать их на оккупированных территориях. Они нужны нам для разложения противника, для ослабления его единства. Но в дальнейшемсуществование националистов станет несовместимым с германизацией и колонизацией национальных территорий даже в том случае, если мы будем рассматривать эти территории только как экспортное пространство и сырьевые придатки или, уже абсолютно либерально, как неких сателлитов.

Это же в равной мере относится к монархистам и к тем, кто полагает, что с помощью немецкой армии в России будет реставрировано буржуазно-демократическое правление в духе Керенского.

— А почему бы и нет?

— А потому, — сердито сказал Гаген, — что межнациональный Советский Союз состоит из наций, которые на практике испытали выгодность этого союза. И они уже привыкли исчислять свою мощь и величие совокупностью общей экономики и, пользуясь выгодой этой совокупной экономики, привыкли к определенному уровню жизни и правовому равенству.

— И что же?

— А то, что рубить их на куски, надеясь, что эти куски не будут стремиться к воссоединению, — это все равно как пытаться клинком опустошить водоем.

— Какой же может быть путь?

— Я полагаю, — твердо произнес Гаген, — тот единственный, который мы избрали в отношении этой страны. И если некоторым подход фюрера к решению проблемы казался раньше слишком прямолинейным, то теперь мы убеждены: другого пути нет и не может быть. Только применяя крайнюю степень насилия, можно сохранить эти территории за рейхом. Нужно опустошить гигантский человеческий резервуар, и опустошить самым решительным образом. А то, что останется на дне, использовать как вспомогательную рабочую силу, регулируя рождаемость так, чтобы в будущем нам ничто не могло угрожать потопом. — Добавил наставительно: — Поймите, мой молодой друг: нации, находящиеся долговременно под влиянием советского устройства и вскормленные его плодами, подобны Ромулу и Рему, вскормленным волчицей. Волчицу можно убить, но ее молоко уже всосано. И те, которые, попав к нам, называют эту волчицу зверем и, призывая ее к убийству, зверствуют над теми, кто почитает ее матерью, могут рассчитывать на поддержку только отдельных индивидуумов. Но не на племя.

— На кого же нам тогда полагаться?

Гаген улыбнулся и сказал, подчеркивая снисходительной улыбкой превосходство своей логики:

— Именно на этих националистов, поддерживая у них иллюзии самостийного сепаратизма, буржуазно-демократического реставраторства, и на тех, кто принимал здесь участие в казнях своих соотечественников, чем пожизненно закрепил себя за нашей службой. Это тот материал, с которым нам надлежит работать.

Что из этих суждений Гагена было плодом его собственных размышлений, а что — наигрышем, профессиональным навыком двоедушия, порождением механической привычки подлавливать собеседника?

Во всяком случае, Иоганну удалось обнаружить слабую точку в надежно защищенной панцирем профессиональной осмотрительности душевном организме Гагена. Такой уязвимой точкой оказалось авторское тщеславие.

Гаген считал себя теоретиком науки о разведке. Он полагал, что стремление к познанию — это уже своеобразная форма деятельности. Устойчивость государственной власти зависит лишь от степени разветвленности агентурной системы, и опасность существующему строю может грозить только оттуда, куда эта система не проникает. Эта концепция была плагиатом японской доктрины тотального шпионажа, систему которого Гесс изучал в Японии и успешно перенес на почву Третьей империи.

Гаген, страдавший дальнозоркостью, держал страницы рукописи на вытянутой руке и высоким голосом читал Иоганну избранные места. При этом его рыхлое, бледное лицо становилось торжественным и обретало сходство со скульптурным портретом Нерона, только вылепленным из жирного пластилина.

Голосом декламатора Гаген произносил высокопарно:

— Быть всеведущим — это значит быть всемогущим. Знать противника — это быть всемогущим. Знание противника — это наполовину одержанная победа. Эта истина столь же неукоснительна и всеобща, как то, что для подчинения низших существ высшему — человеку — неизбежно применение такого регулятора подавления инстинктов, как голод, неизбежно также применение динамических приемов, вызывающих болевые ощущения. Только надежная система секретных служб может обеспечить правящих лиц сведениями о тайных слабостях управляемого ими общества и придать этим лицам династическую устойчивость.

Вайс спросил с деланной наивностью:

— Но у фюрера, увы: нет наследников?

— Да, — согласился Гаген. — Фюрер обладает величайшим политическим темпераментом и все другое приносит ему в жертву.

Вайс заметил с подчеркнутой серьезностью:

— Ваш труд открывает в нашей деятельности такие глубины, показывает ее в таком неожиданном аспекте, что я просто ошеломлен. — И скромно добавил: — К сожалению, я не обладаю достаточными знаниями, чтобы оценить все значение ваших сообщений.

Гаген, тронутый похвалой простодушного собеседника, пообещал:

— Я окажу вам некоторую помощь — моя библиотека в вашем распоряжении.

Беседы о книгах, взятых у Гагена, позволяли Иоганну пополнить знания о стилевых приемах, применявшихся фашистскими разведчиками.

Создавая разведшколы для подготовки агентов из числа советских военнопленных, руководство гитлеровской разведки издало специальную директиву, в которой указывалось, что руководители школ, преподавательский и инструкторский состав должны строить свою работу в расчете на завоевание полного доверия со стороны курсантов. С этой целью предписывалось в общении с ними быть обходительными, требовательными, но справедливыми, чтобы создать впечатление гуманности и высокой культуры. Убеждать курсантов, что немцы выполняют лишь роль посредников, оказывающих содействие антисоветским зарубежным центрам в освобождении СССР от большевиков. Внушать мысль о том, что курсанты — сыны своей страны, только страны нового порядка, и действуют добровольно, по собственному желанию, и немцы не вмешиваются в их внутреннюю жизнь, а лишь оказывают им посильную помощь.

Эта двуединая тактика бича и пряника, помесь палача с кондитером, гибрид гиены с лисой были достаточно известны Иоганну. По книжным источникам специального фонда, составленного из покаянных показаний провалившихся шпионов, он изучал школу подлости империалистических разведок, хорошо ознакомился с теми методическими уловками, которые они применяли в отношении своей агентуры. И видеть, как ловцы загнанных душ с изощренным мастерством коварного лицемерия осуществляют свою тактику, было для Иоганна равносильным тому, чтобы ежедневно, ежечасно наблюдать палачей, которые перед совершением казни состязаются в любезности к своим жертвам.

Какие нужны слова, чтобы передать «задушевную» беседу Гагена с человеком с мертвыми, остановившимися глазами на синюшном отечном лице?

В лагере этот человек по кличке «Гога» отказался выбить скамейку из-под ног приговоренного к повешению. Ему пригрозили такой же казнью, но он снова отказался. Тогда тот, у кого уже была петля на шее, сурово приказал:

— Не лезь мне в напарники! Добровольная смерть — значит на них работать. — И попросил: — Не теряйся, товарищ!

Гога совершил то, что казалось тому человеку необходимым для борьбы с фашистами и тем самым оправданным. Но заключенные не простили Гогу. Он ослабел, опустился до должности капо. И сейчас он здесь, курсант.

И этому человеку с погасшим взглядом Гаген разъясняет, что если бы коммунисты не создали среди военнопленных подпольных организаций и военнопленные подчинялись бы всем установленным правилам, то не было бы никакой нужды ни в военной охране лагеря, ни в системе наказаний, — ведь все это противоречит свойственной немцам чувствительности и вызывает у исполнителей душевные страдания, причем более мучительные, нежели физические страдания нарушителей порядка.

Что же касается ограниченного рациона питания заключенных, то объясняется это совсем просто. Германия взяла на себя миссию содержать советских военнопленных, но саботаж советских граждан на оккупированных территориях лишает ее возможности получать оттуда такое количество продовольствия, которое могло бы обеспечить и военнопленных. Таким образом, получается, что советские люди, находящиеся на оккупированных территориях, виновны в том, что советские военнопленные умирают в лагерях от голода.

Все это Гаген говорил воркующим тоном, участливо глядя в мертвые глаза Гоги.

Гога сидел перед Гагеном на табуретке, вытянувшись, будто по команде «смирно». Руки его покорно лежали на коленях, окурок сигареты уже обжигал губы, но он не замечал этого. Лицо оставалось бесстрастным, и только правая нога, — вероятно, ею он вышиб скамейку из-под ног приговоренного к смерти товарища, — беспрерывно дрожала.

Склоняясь к Гоге, Гаген говорил с вкрадчивой улыбкой:

— Русский народ — прекрасный народ, у него добрая, простая душа и есть очень красивые песни. Он хороший, трудолюбивый пахарь. Мы очень любим русский народ. И мы поможем вашим целям, чтобы Россия снова стала для вас уютной, как родная изба. — Напомнил вкрадчиво: — У вас были очень добрые императрицы — Екатерина Первая, а также Вторая. Немки. О! Как они заботились о русском народе! А народ называл их «матушка», то есть «мама». Как это прекрасно! — Гаген закатил глаза, потом произнес строго, осуждающе: — Конечно, мы, немцы, виноваты перед вами, что не смогли в свое время разоблачить перед всем миром преступность идей Маркса. Вы пали их жертвами, и теперь мы несем ответственность за то, что Маркс родился на нашей земле, и вынуждены спасать другие народы от его зловредных идей. Нам помогают в этом наши доблестные солдаты. — Спросил заботливо: — Ты все понял?

Гога вскочил, вытянулся.

— Так точно! — Но мертвые глаза его — Иоганн заметил это — на какое-то мгновение блеснули зло и насмешливо, а потом снова потускнели, умерли.

Когда Гога ушел, Гаген попросил Иоганна открыть в канцелярии форточку, сказал брезгливо:

— От этих скотов воняет псиной. — Спросил оживленно, с хвастливой нотой в голосе: — Вы заметили, как это существо растрогалось, когда я сказал приятное о его племени? — Заявил: — Мы должны очень хорошо знать их историю, обычаи. Им это лестно и пробуждает здоровые инстинкты земледельцев.

Каждый из руководителей, преподавателей, инструкторов изощрял свои способности, стремясь наилучшим образом выполнить секретную директиву о снискании доверия курсантов.

В долгие безмолвные ночи, когда все, обессиленное тишиной, казалось здесь мертвым, жгучие мысли обжигали мозг Иоганна, лишая его сна.

У него было ощущение, что он сам попал в ловушку этой коварной директивы, лишившей его возможности найти путь к сближению с курсантами. Если руководители, преподаватели, инструкторы, следуя этой директиве, будут завоевывать доверие курсантов при помощи лицемерного доброжелательства, то, естественно, у тех, кто нужен Иоганну, рано или поздно возникнет острое недоверие к немцам, ищущим сближения с ними таким путем. Для Иоганна этот путь неприемлем. Все, что он попытается сделать, будет казаться ловушкой тем, кто еще имеет надежду вырваться на свободу.

Дать понять людям, которых он наметит, что все это дружеское расположение не что иное, как ловушка? Но как? Для этого он должен предварительно обрести их доверие. Но когда все немцы здесь стремятся к тому же, как смогут выбранные им люди отличить его искренние стремления от стремлений его сослуживцев?

И еще одно, очень важное. У Иоганна оказался талант перевоплощения, и, пройдя предварительную подготовку, он заставил себя перевоплотиться в немца, стать немцем, неизменно оставаясь при этом самим собой. Играя эту роль, он все время совершенствовал ее, восприимчиво заимствуя у окружающих нужные ему мельчайшие черточки, которые он неустанно подмечал и кропотливо собирал. Верно угадывая психологию тех, с кем ему приходилось общаться, он с механической точностью воспроизводил их идеологические канонизированные фразы: они служили ему защитным средством, этаким официозным мундиром мысли. Все это выходило у него достаточно достоверно. Но проникнуть в душу человека, изменившего Родине, поставить себя на его место, чтобы тщательно исследовать, что же человеческое осталось в нем в таких обстоятельствах, а что погибло намертво, — это Иоганну не удавалось.

Он мог еще представить себе загнанного, замученного, слабовольного человека, который в момент отчаяния решился «в качестве разумного временного компромисса» сделать начальную уступку врагу и, втянутый в первый круг водоворота, потом падает все ниже, влекомый суживающимися кругами на гибельное дно.

Такого человека он должен понять и суметь найти логику убеждения, чтобы внушить ему мужество, так позорно утраченное, и затем обнадежить, заставить поверить, что, совершив подвиг, он сумеет вновь вернуться к своему народу.

И надо думать такой путь падения прошли многие. Но среди тех, кто стал предателем из-за своей слабости, есть и другие, те, кто совершает сейчас новое и еще более подлое предательство: легко клюнув на внушаемые фашистами лживые посулы, эти трусы набираются здесь храбрости в надежде стать доверенными соучастниками в разбойничьем рассечении их отчизны на куски. Они верят, что каждый такой кусок под благосклонной эгидой германской империи станет изолированным заповедником всего стародавнего, патриархального и Германия будет заботиться о подопечных земледельческих нациях — своих сырьевых придатках.

К познанию вот таких личностей Иоганн не мог подобрать ключи, не понимал их. А такие были, особенно среди тех, кого привезли сюда из подготовительных школ, — воспитанники различных буржуазно-националистических антисоветских центров. Им мерещилась кроткая покорность своих народов, обращенных вспять, к старым, патриархальным временам, тихая жизнь под соломенными кровлями хат, «самостийное» существование. И ради него они готовы были истреблять свой народ, который влился в семью других советских народов, образовавших величайшую социалистическую державу. Но вместе с тем нельзя было не думать, что, кроме тех, у кого навязанные врагом взгляды срослись с плотью, были и другие, и для них эти взгляды могли служить только защитной окраской, средством самосохранения.

Каждому курсанту на очередном занятии предлагалось написать сочинение на тему «Почему я враг советской власти».

С одной стороны, это сочинение должно было стать своего рода векселем, залогом запроданной врагам души, а с другой — давало материал для исследования. По нему можно было судить, насколько совершенное предательство связано с суждениями предателя о своей родине.

Как бы ни было омерзительно это чтиво, Иоганн отводил ему многие часы. Напряженно, вдумчиво анализировал он каждую фразу, искал в ней скрытый смысл, сопротивление мысли или изворотливость, прибегая к которой можно уклониться от необходимости оскорблять самое священное для человека. Он стремился распознать даже ту преднамеренную тупость, за которой таится, быть может, еще не полностью утраченная привязанность к родной стране. Другие переводчики, не владевшие русским языком в такой степени, не могли, читая сочинение, постичь во всей полноте его сокровенный смысл и потому не были способны раскрыть истинное значение фраз, в которых Иоганн опознавал умысел, двусмыслие, тайную издевку.

А тупую злобу, порожденную утратой собственности, злобу пополам с надеждой, что эта собственность будет возвращена, немецкие переводчики воспринимали как наглое поползновение раба на долю награбленного хозяином. И таких брали на заметку как страдающих никчемными иллюзиями.

Здесь каждого поощряли сшить себе из грязного тряпья антисоветских пропагандистских отбросов любое знамя. Курсантам разрешали считать себя как бы негласными союзниками вермахта, но они были всего-навсего как те черные крысы, которых забрасывают на корабли противника, чтобы они изгрызли в трюмах все, что им будет по зубам.

Исследуя души агентов по их письменным откровениям, сотрудники абвера с чиновничьим усердием подсчитывали количество несомненных и сомнительных антисоветских выражений, и если баланс был в пользу курсанта, ему ставили положительную отметку, если же нет, сочинение приходилось писать заново.

У Иоганна тоже имелся свой реестр. Он хранил в памяти клички курсантов, в сочинениях которых можно было подметить уклончивое двусмыслие или даже такую деталь, как начертание слова «Родина» с большой буквы, и много других тонкостей. Возможно, тут был некий тайный умысел, а может быть, и автоматизм еще не истребленной привычки.

Тупая злоба не ищет оригинальной аргументации для доказательства своей готовности послушно исполнять волю сильного. Докладывая Лансдорфу о сочинителях такого рода, Иоганн подчеркнул совпадения в их аргументации и осторожно намекнул, что эти люди не внушают ему доверия, он сомневается в их искренности: свидетельство тому — механическое повторение одних и тех же антисоветских выражений.

Лансдорф похвалил его за проницательность.

Гаген разработал тактику засылки диверсантов на советскую территорию. Он предлагал одновременно засылать по две группы, расчленив их функции: одна из групп предназначается непосредственно для выполнения задания, а другая ведет за ней параллельный контроль-наблюдение и в случае невыполнения задания уничтожает эту группу.

Иоганн написал подобную же докладную записку, причем предложения его совпали с разработкой Гагена, но через некоторое время подал Лансдорфу рапорт, в котором подробно излагал, почему он считает свою докладную ошибочной.

На первый план Вайс выдвинул соображения экономического порядка: амортизация транспортных средств, расход горючего, комплектов вооружения, средств связи. На второй — отчетность перед Берлином. Если для выполнения каждого задания засылать двойное количество агентов, а результаты определять деятельностью только половины этих агентов, то эффективность школы окажется наполовину сниженной. И третий аргумент. Принцип фюрера — тотальный шпионаж, и, руководствуясь им, следует проводить массовую засылку агентуры. Резервы материала имеются для этого большие, и если даже будет определенный отход, то они все-таки не уклонятся от главного — от указаний фюрера.

Лансдорф принял самокритику Иоганна, а заодно не дал хода и докладной Гагена, заявив, что предлагаемая им тактика приемлема только лишь для особо важных заданий.

Так Иоганн подготовил почву для возможности парализовать действия засылаемых групп в тех случаях, если в них окажется человек, способный контролировать агентов и при необходимости уничтожить их. Кроме того, он внушил Лансдорфу мысль о необходимости заранее примириться с тем, что отдельные группы не сумеют выполнить задания. Эти провалы не будут иметь особого значения, так как численность засылаемых групп со временем увеличится.

Стремясь к этому, Иоганн исходил из своей не поколебленной даже здесь убежденности в том, что прослойка предателей среди военнопленных, в сущности, ничтожна и, вербуя нужные им кадры, абверовцы зачерпнут не только эту прослойку, но и те пласты советских военнопленных, которые сохранили преданность Родине, а если еще уведомить подпольные лагерные организации, то в школы попадут люди, которых сами подпольщики пошлют на подвиг.

Иоганн даже прибегнул к расовой теории, для того чтобы внушить сослуживцам, что представители низшей расы не способны выполнять сложные агентурные задания, интеллектуальная неполноценность, примитивность психики ставит перед ними непреодолимые барьеры.

А Гагена он утешил, сказав, что если даже некоторое число групп провалится или перейдет на сторону противника, то это будет притуплять бдительность русских и создаст на время благоприятные условия для действия других групп.

Гаген согласился с Иоганном и назвал это тактикой разбрасывания приманки. Он даже сказал, что такая тактика — нечто новое в условиях специфических действий, обеспеченных большим количеством материала, услуги которого не надо оплачивать, как приходилось их оплачивать на западноевропейском театре войны.

Глава 35

Заключенный № 740014 из экспериментального лагеря «О-Х-247», тот самый, которого там спас Иоганн и которому он открыл свое настоящее лицо, благополучно прибыл в школу и после оформления получил кличку «Туз».

Но в первой же беседе с Иоганном он выразил явное недовольство тем, что его извлекли из лагеря смерти.

Сухо и несколько высокомерно он сообщил Иоганну, что в лагере его избрали в число руководителей подпольной организации. Им удалось связаться с другими подпольными организациями и создать комитет Союза военнопленных. Они будут объединенными усилиями, при поддержке немецких антифашистких организаций, готовить одновременное восстание во всех лагерях. Поэтому он считает свое пребывание в школе нецелесообразным. И хотя работа проделанная комитетом, пока еще не столь значительна, все же место его там, в лагере.

Все это было неожиданным для Иоганна. И означало потерю человека, на которого он мог здесь всецело опереться. Вместе с тем, вернувшись в лагерь, Туз сумел бы помочь Иоганну, и в разведывательно-диверсионные школы были бы направлены те военнопленные, которых отберут для этого подпольные лагерные организации.

Иоганн пообещал Тузу, что постарается, сославшись на какую-нибудь его провинность или на неспособность к агентурной работе, отправить его обратно в лагерь, как только тот найдет себе среди здешних курсантов достойную и верную замену. И с этого момента стал избегать каких-либо встреч с Тузом.

Нельзя было не обратить внимания на совершенно новые, самоуверенные манеры бывшего № 740014. Он с какой-то снисходительностью, с нескрываемым превосходством, загадочно усмехаясь, слушал Вайса, словно хотел дать ему почувствовать, что он, Туз, теперь уже не тот, что прежде. Теперь он персона, наделенная некими особо возвышающими его правами, и еще неизвестно, кто кого будет обслуживать — он советского разведчика или тот его.

И хотя с костистой его физиономии не исчезли следы лишаев, побоев, голода, а полученный в школе французский мундир висел на нем как на вешалке и огромные кисти его рук с иссохшими мышцами, разбитые неимоверным трудом на каменоломне, были подобны двум сплющенным гроздьям из скрюченных пальцев, — несмотря на все это, от всей его фигуры веяло такой величавостью, какой не выразить ни в бронзе, ни в мраморе.

Таким степенным, полным чувства собственного достоинства человеком его, несомненно, сделало доверие, которое ему оказали в лагере, избрав в руководство подпольной организации.

Это был избранник народа, твердо убежденный в том, что он облечен самой главной здесь властью.

Вот почему он несколько снисходительно слушал Иоганна, полагая, что хотя тот и советский разведчик — может, даже лейтенант или капитан, — но все-таки служащий. А он, Туз, так сказать, представитель блока партийных и беспартийных. И избран он не просто от экспериментального лагеря «О-Х-247», но и от межлагерного Союза военнопленных, который должен подготовить восстание узников концлагеря. И он входит в руководящую группу этого межлагерного Союза. Когда обсуждалась работа Союза, члены руководящего комитета высказали различные точки зрения на тактику подготовки восстания. Пришлось вести борьбу с левацкими, сектантскими тенденциями тех, кто утверждал, что нечего тратить время на организаторскую деятельность, на пропагандистскую работу, а надо только сформировать надежное ядро, которое нанесет удар по охране, — и тогда массы сами стихийно присоединятся к восстанию. И если даже при этом все заключенные погибнут, важно совершить эту акцию. Свобода или смерть — таков был их лозунг.

Были и такие, кто придерживался оппортунистических воззрений, полагая, что задача Союза — лишь обеспечить максимальную выживаемость заключенных и, поскольку победа Красной Армии исторически неизбежна, надо стремиться только к тому, чтобы выжить, сохраниться до этого всеразрешающего исторического момента. Поэтому, говорили они, в лагерях не следует создавать подпольные коммунистические организации, а коммунисты должны войти в Союз не как представители этих организаций, а на общих основаниях. И Союз надо бы оформить в духе организации, служащей только целям взаимопомощи и общекультурного просвещения. Тогда, в случае провала, члены Союза не будут истреблены полностью, погибнут одни руководители. А возможно, в некоторых лагерях администрация даже примирится с такой безобидной формой организации военнопленных, и тогда Союз впоследствии можно будет использовать для более активных действий.

Эти жаркие дискуссии проходили в узком забое. Члены комитета, теснясь, влезали в его каменную щель и, лежа голова к голове, шепотом убеждали друг друга, пока товарищи, выделенные для охраны и прикрытия, рушили позади них глыбы камня, образуя завалы, через которые невозможно было пробраться. Но эти завалы отсекали доступ воздуха, и члены комитета, задыхаясь, обливаясь потом, испытывая боль в груди и удушье, какое испытывает, заживо погребенный, страстно спорили в поисках решения, которое могло стать общим, непререкаемым для всех.

Информация Туза о планах создания Союза военнопленных отличалась предельным лаконизмом. Возможно, Туз уплотнял ее так, учитывая краткость времени, отпущенного на их встречу, но не исключено также, что он хотел дать почувствовать Вайсу ту суровую деловитость, какой была проникнута работа лагерного комитета.

Но и этого было достаточно, чтобы Иоганн ощутил возвышающее душу неистребимое непокорство, могучую жизнеспособность советских людей, убить которую невозможно также, как самую жизнь на земле.

В глазах Иоганна как бы померк ореол некоей исключительности, которым, как ему казалось прежде, озарена его миссия, ибо тысячи людей, подобных этому заключенному № 740014, совершают подвиг борьбы в тылу врага, подобный его подвигу, используя методы, подобные его методам. И, в сущности, им неизмеримо труднее бороться в лагере, они находятся как бы на дне гигантской могилы. Он же, Иоганн, внешне оказался в более привилегированном положении, хотя малейшая оплошность может обречь его перед неизбежной казнью на длительные, мучительные истязания, не менее жестокие чем те, каким подвергаются в лагерях.

Майор Штейнглиц, воодушевленный старопрусским заветом: «Человек — ничто, организация — все», весь отдался административной деятельности. Поточный способ массового производства разведчиков, к которому он в начале относился скептически, постепенно увлек его возможностью блеснуть канцелярским размахом рапортов, направляемых в Берлин. Вместе с Гагеном они готовили статистические докладные, где, основываясь на будущих победах вермахта, отчисляли проценты от людского состава побежденных армий в сеть своих школ. И эти прогнозированные исчисления выглядели грандиозно, внушительно.

Установленный в школе распорядок дня никогда не нарушался. Подъем в 6 часов, физзарядка — от 6 часов 10 минут до 6 часов 40 минут, время на туалет — 20 минут, завтрак — от 7 до 8 часов, занятия — от 8 часов до 12 часов, обед — с 12 часов до 14 часов, занятия — с 14 часов до 18 часов, ужин — до 19 часов, вечерняя поверка — в 21 час 30 минут. Отбой — в 22 часа.

По воскресеньям занятий нет.

Курсантам почту доставляют прямо в барак, это всевозможная антисоветская и белоэмигрантская литература и газеты. Иногда короткая лекция на тему «История Советского государства».

Раздумывая о безотказно действующей системе организации и воспитания, о ее быстрой результативности, Штейнглиц выразил опасение, как бы в таких идеальных условиях, сроднившись, так сказать, с немецким образом жизни и порядком, курсанты не позабыли бы о тех условиях, в каких им придется орудовать, и поэтому дал указание развесить в бараках советские трофейные плакаты. Он приказал также, чтобы курсанты обращались друг к другу со словами «товарищ» и по воскресеньям обязательно пели хором свои народные песни.

Дитрих был озабочен созданием надежной системы так называемого «негласного оперативного обслуживания состава слушателей школы».

Он подобрал среди курсантов наиболее надежных для выполнения функции провокаторов. Дал задание доставить в расположение школы несколько женщин, способных — главным образом в интимных условиях — проверить политическую надежность отдельных сомнительных лиц. Решил предоставить этим последним возможность выходить за пределы школы, чтобы наблюдать за их поведением на воле. Приказал выделить в его личное распоряжение большое количество спиртного для проведения экспериментов, и курсантов подпаивали в надежде получить от пьяных какую-либо заслуживающую внимания информацию об их настроениях. Тщательно продумывал разного рода проверочные комбинации для тех, чье поведение казалось ему подозрительным. Приказал установить микрофоны в общежитии.

Словом, каждый был поглощен своей деятельностью.

И только один Лансдорф не нарушал обычного, установленного им ритма жизни и без воодушевления выслушивал хвастливые рапорты подчиненных.

Штейнглица он обычно угнетал своим умственным превосходством и убийственным скептицизмом.

— Будьте любезны, майор, напомните мне: от кого мы получили губительные для Франции сведения о ее военном потенциале?

Штейнглиц с готовностью перечислял имена известных ему шпионов.

— Вздор! — пренебрежительно отвечал Лансдорф. — Мелочи. В тысяча девятьсот тридцать восьмом году французский генерал Шовино опубликовал книгу «Возможности вторжения», сопровождаемую предисловием маршала Петэна. Она стала для нас настольным справочником. — Разглядывая ногти, осведомился: — А по Англии?

Штейнглиц, вытянувшись, молчал, хотя ему очень хотелось напомнить о своей личной заслуге.

— Знаменитый английский военный историк Лиддель Гарт опубликовал труд «Оборона Британии». Фюрер высоко оценил эту книгу. А Гесс отметил, что она важна для правильной оценки всей ситуации в целом и содержание ее найдет важное практическое применение. — Упрекнул: — Вы не тревожите себя лишними знаниями, майор. И напрасно. — Заметил многозначительно: — Ключи от государственных тайн не всегда обязательно воровать, отнимать, похищать коварными способами или добывать с помощью массового производства дрянных отмычек. Люди мыслящие могут их получить от ученых, историков, исследователей, порой заботящихся о своем тщеславии больше, чем об интересах собственного государства.

Штейнглиц обиделся, сказал сдержанно:

— В салоне леди Астор, поклонницы нашего Фюрера, любой агент-практикант может узнать, о чем час назад говорил Черчилль, — для этого ему только не следует скрывать, что он наш агент. Во Франции я могу вам назвать имена нескольких министров, которые ежемесячно получали из специальных фондов адмирала Канариса вознаграждение, значительно превосходящее их министерское жалование. Что же касается ассигнований на советскую агентуру, то тут, к сожалению, мы достигли такой экономии средств, которая может поставить под сомнение всю нашу работу. Если, конечно, — добавил он, — не считать расходов на вспомоществование эмигрантам и на пенсии семьям наших агентов-немцев, после того как советские органы пресекли их деятельность.

— Ну-ну, не надо горячиться, — успокаивающе, мирным тоном произнес Лансдорф. — Я ценю ваши усилия и понимаю наши трудности. — Проговорил задумчиво: — По-видимому большевикам удалось внушить народу мысль, что государство — это в какой-то степени собственность каждого, и они дорожат его интересами так же, как мы с вами своим имуществом. — Заметил деловито: — Я просматривал протоколы допросов различных военнопленных. Некоторым из них, оказывается, проще расстаться со своей жизнью, чем с теми сведениями, которыми они располагают. Трудный материал, трудный. И поэтому еще раз напоминаю: гибче, гибче с ним. И если вы сочтете нужным, особо подающих надежды следовало бы свозить в Берлин, чтобы поразить их воображение уровнем нашей цивилизации, благосостояния, бытовыми условиями, магазинами. Пусть даже что-нибудь купят себе. Словом, попытайтесь оказать воздействие с помощью арсенала не только наших идей, но и вещей. Вы меня поняли?..

Штейнглиц из этого разговора понял только, что Лансдорфа беспокоит надежность курсантского состава и что, по его мнению, агентурная работа в западноевропейских странах имеет более плодотворную почву, чем в России, — с этим Штейнглиц был полностью согласен.

Наблюдая за учебными занятиями курсантов, он убедился, какие это тупые, неспособные люди. Самые элементарные вещи они усваивают с трудом, у всех расслаблена память, отсутствует сообразительность, и поэтому сроки обучения недопустимо затягиваются. И Штейнглиц с гордостью за своего соотечественника думал о бывшем своем шофере, ефрейторе Иоганне Вайсе, так блистательно воплотившем в себе лучшие черты немецкой нации. Ведь он за самое короткое время сумел полностью овладеть необходимыми познаниями и занять достойное место среди самых опытных сотрудников абвера. Вот подобных Иоганну способных молодых людей он не видел среди этих русских и был убежден, что виной тому их национальная ограниченность, вековечная отсталость от других европейских народов.

Конечно, откуда бы мог знать Штейнглиц, что, казалось бы, вопиющая тупость, беспамятливость, несообразительность многих курсантов требовали от них поистине виртуозной сообразительности и остроты наблюдательного ума.

Кстати, эта талантливость притворства некоторых курсантов ставила Вайса в такое же тяжелое положение, как и Штейнглица, и удручала их обоих, хотя и не в равной степени и по совсем противоположным поводам. А источник трудности был для них один и тот же.

До сих пор Иоганн не мог считать, что он достаточно полно изучил хотя бы одного курсанта. Именно это и служило причиной его бессонных размышлений, когда приходилось перебирать в памяти тысячи мельчайших, разрозненных, еле ощутимых признаков, говорящих о том, что человек остался человеком. Но эти обнадеживающие черточки сочетались с таким множеством отрицательных, что прийти к какому-либо выводу было пока невозможно.

А время шло и повелительно требовало действий, и, хотя Иоганн почти регулярно оставлял информацию для Центра в тайнике, указанном Эльзой, и получал через обратную связь рекомендации и советы, кроме Туза, других верных людей ему до сих пор найти не удалось.

Дневной рацион курсантов составляли хлеб — четыреста граммов, маргарин — двадцать пять граммов, колбаса гороховая или конская — пятьдесят граммов и три штуки сигарет. Утром и вечером ячменный или свекольный кофе. По сравнению с лагерным этот паек мог показаться обильным.

Больше всего курсанты страдали от недостатка курева. Подобно тому, как заключенный в ожидании приговора жаждет утолить тоску беспрерывным курением, так же и эти люди — одни ваялые, подавленные, с замедленными движениями, другие возбужденные до истерики — испытывали мучения от табачного голода.

Как-то Гаген добродушно посулил им бодрым тоном:

— Когда поможете нам захватить Кавказ, будет вам табак.

Хотя в переводе на русский язык это звучало несколько двусмысленно и кое-кто усмехнулся, такое обещание никого не утешило.

После отбоя Иоганну приходилось поочередно с другими переводчиками дежурить с наушниками в канцелярии у провода микрофонов, установленных в общежитиях. С помощью переключателя он мог слышать, о чем говорят между собой курсанты в любом помещении каждого из бараков.

После дежурства он обязан был сдавать запись наиболее существенных разговоров Дитриху. Кстати, Иоганн предполагал, что подобные же микрофоны установлены в комнатах сотрудников штаба, но прослушиванием этой линии занимаются только работники отдела «3—Ц» и сам Дитрих.

Гаген дал Вайсу два исторических романа Виллибальда Алексиса. Сказал значительно:

— Великий наш романтик прошлого века.

«Какая провинциальная узость, какая напыщенность», — подумал Иоганн. Читая на дежурстве эти книги, он испытывал только щемящий душевный голод. Подумать только: Толстой, Чехов. Достоевский писали в то же время.

Иоганн вспомнил «Войну и мир», и воспоминания приходили так, будто это все была и его жизнь, которой он здесь лишился. Но когда он вспоминал страницы, посвященные Платону Каратаеву, его кроткую, покорную беззлобность к врагу, его способность тихо, безропотно, беспечально ко всему приспосабливаться, умиленно радоваться просто оттого, что он существует, этот Платон мгновенно представал перед ним в обличье курсанта Денисова по кличке «Селезень».

Русоволосый, сероглазый, говорит окая, на лице просящая, застывшая улыбка. В своем «сочинении» Денисов писал: «Как известно, человек рождается в жизни один раз. Но при этом от него независимо, какой страны он получается гражданином. В силу такого стихийного обстоятельства я оказался советским».

В цейхгаузе Денисов долго и тщательно выбирал себе обноски французского трофейного обмундирования, какие получше. Долго искал такие ботинки, каблуки и подошвы которых были меньше стоптаны, заведомо зная, что носить ему все это не доведется и после окончания курсов выдадут все другое. Но хозяйственный инстинкт был выше реальных обстоятельств. И Денисов счастливо улыбался, когда ему удалось сыскать в груде обуви пару ботинок на двойной подошве.

— Добрая вещь, — сказал он с довольной улыбкой. — Рассчитана на серьезного потребителя.

В столовой он ел медленно, вдумчиво. Когда жевал, у него двигались брови, уши, скулы и даже жесткие волосы на темени. Охотно обменивал сигарету и отломанную половину другой на порцию маргарина.

Занимался старательно. Испытывал искреннее удовольствие, получая хорошую отметку, огорчался плохой. И был по-своему смекалист.

Вот сейчас Вайс слышит в наушниках его дребезжащий, сладенький, деловитый тенорок. Рассуждает, наверное лежа на койке:

— Пришел я в себя, и первое, чему очень даже обрадовался, — тому, что не помер. И бою конец. Очень было неприятно предполагать все время, что все именно в твое тело стреляют. Подходит немец. Встал перед ним, от страха дрожу. Гляжу — человек как человек. Улыбаюсь деликатно. Ну, он меня и пожалел. Ведет, автоматом в спину пихает. Кругом наши ребята лежат. Жалею. Поспешили. А загробной жизни-то нет. Землячок мой в нашей роте был. Его бы я еще насчет плена постеснялся. Но он раньше, в санбате, помер. Значит, свидетелев нет. А я оказался живучий. Имею возможность на дальнейшее существование. Мне ведь самой лучшей жизни не надо. Мне бы только избушка и солнышка чуток, ну и чтоб пища. Я без зависти. Меня сюда только за одно поведение прислали. Я и в лагере жить привык. Наспособился ко всему. Люди огорчаются наказанием несправедливым. А я что же, ничего, продолжаю жить, только маленько сощурюся, и ничего — существую. Есть причины, от нас зависимые, а есть независимые. Есть лагеря, есть школы для шпионов — тоже. Кто-то же все равно место займет. А почему не я? Не пойду — другой пойдет. Механика ясная.

— Ты аккуратный, и резать будешь аккуратно.

Грубый голос, наверное принадлежащий человеку по кличке «Гвоздь». Лицо его после ожога в глянцевитой, тугой, полупрозрачной розовой коже. В анкете записано — сапер. Вайс подозревает: танкист или летчик, обгорел в машине.

— Мне это не обязательно, — возразил Денисов. — Я на радиста подал. В силу грамотности, полагаю, уважут. В колхозе я всегда на чистой, письменной работе был.

— Лизучий ты.

— А это у меня от вежливости. Имею личный жизненный опыт всякое начальство чтить и уважать. Ум у меня, может, и небольшой, но чуткий. Велели во время коллективизации жать — ну я и жал. Но кого по моей статистике высылали, перед их родственниками потом извинялся. Не я. Власть! Оспорю — меня заденут. Понимали. Народ у нас сознательный. Другим в окошко стреляли, мне — нет. Я человек простодушный и тем полезный.

— Как рвотное средство.

— А тебе меня такой грубостью за самолюбие не ущипнуть, нет. Хошь — валяй плюнь! Утрусь — и ничего. Если только ты не заразный. Плевок — это только так, видимость. А вот если ты меня где-нибудь захочешь физически… Тут я тоже тебе самооборону не окажу. Но начальство будет точно знать, кто мне повреждение сделал. Поскольку я теперь на из инвентарном учете.

— У нас одного такого в лагере в сортире задавили, — сказал Гвоздь раздумчиво.

— И напрасно, — возразил Денисов. — Убили одного, скажем, провокатора. И за его мерзкую фигуру десятка три хороших людей после постреляют. Я всегда был против такого. И можно сказать, что немало хороших людей спас тем, что предотвратил.

— Доносил?

— Так ведь на одного, на двух умыслявших. А сохранил этим жизнь десяткам. Вдумайся. И получится благородная арифметика.

— Кусок ты…

— На словах задевай меня как хочешь. На грубость я не восприимчивый. И тебя обратно ею задевать не стану. Потому мне любой человек — человек. А не скотина, не животное, хотя я тоже к ним отношусь с любовью. И при мне всегда кот жил. И, если хочешь знать, так о нем я грущу, вспоминаю. А люди — что ж. Люди везде есть, и все они человеки, и каждый на свою колодку.

— И долго ты при советской власти жил?

— Обыкновенно, как все, — с самой даты рождения до семнадцатого июля нынешнего года, когда мы накрылись, — словоохотливо сообщил Денисов.

Гвоздь сказал задумчиво:

— Вот я бы с тобой на задание в напарники пошел: человек ты обстоятельный, с тобой не пропадешь.

— Не-е, — возразил Денисов, — против тебя у меня лично возражения.

— А чем не гожусь?

— Пришибешь ты меня — и все, и сам застрелишься от огорчения.

— Это почему же?

— А так, глаза у тебя дикие. Немец — он до нас тупой, не различает. А я чую — переживаешь. К своим не подашься, нет. Это я не говорю. Даже ничуть. Явишься, допустим, к властям: мол, здрасте, разрешите покаяться. А тебя — хлоп в НКВД. Могут и сразу, без канители, в жмурики, а могут и снизойти — дадут четвертак. — Сказал с укоризной: — Найдутся среди нас, я полагаю, наивники с мечтой в штрафниках свою вину искупить. Мечта детская. На то он и «карающий меч» в руках пролетариата, чтоб таких, как мы, наивников сокращать.

Гвоздь спросил:

— Тебе за такую агитацию сигаретами выдают или жиром?

— Не-е, я добровольно. — Тревожно спросил: — А что, разве добавку дают за правильное собеседование?

— Дают, —сказал Гвоздь. — Но только не здесь.

— А ты меня не стращай. Другие, вроде тебя, в случае — попадутся, может, таблетку с ядом сглотнут. Я — нет. Я самоубийством заниматься не стану. Господин инструктор правильно рекомендовал на такой случай «легенду на признание». Я советские законы знаю. За быстрое и чистосердечное признание — по статье скидка. Ну поживу в лагере, что ж, и там люди.

— Ох и гнида ты, Селезень!

— Я ж тебя информировал, — сердито сказал Денисов. — Не заденешь!

Зашуршал соломенный тюфяк, — наверно, улегся… Тишина.

Иоганн повернул ручку переключателя на другой барак. Здесь играли в карты на сигареты и порции маргарина. Сделал запись: «Курсант Гвоздь сказал курсанту Селезню: если тот захочет перебежать к противнику, Гвоздь застрелит его. Гвоздь оказывает правильное воспитательное влияние. Возможно, следует соединить их при задании».

Вспомнил, как однажды Гвоздь сказал ему в ответ на замечание: «Господин инструктор, у меня только глаза дерзкие, а так я тихий, как дурак, спросите кого хотите». Не так давно Иоганн стал свидетелем драки Гвоздя с бывшим уголовником Хнычом. Выясняя причину, узнал: Хныч высказывал грязное предположение насчет жены Гвоздя, и тот чуть не убил его. Обоих отправил тогда в карцер. Хныч умолял посадить его отдельно, утверждал, что Гвоздь псих и задушит за свою бабу.

После дежурства Вайс узнал в картотеке адрес Гвоздя и составил шифровку: просил найти жену Гвоздя и получить от нее письмо для мужа.

К карточке Денисова он прикрепил желтый квадратик: ненадежен, к карточке Гвоздя — зеленый: проверен. Это он сделал не для себя, а для ориентации сослуживцев, точнее — для их дезориентации.

Выпал непрочный, слабый снег. Воздух был тусклым. Курсанты на плацу занимались физзарядкой — приседали, взмахивали руками.

Денисов усерднее других проделывал упражнения. На скулах его появился румянец, глаза блестели от удовольствия, что он жив, дышит и еще сколько-то будет жить.

Гвоздь вскидывал руки яростно, энергично. Розовое глянцевитое лицо его было неподвижно, как лакированная маска.

Курсанты топтали слабый, нежный снег, отпечатывая на нем свои черные следы, тотчас же заполняемые талой водой.

Огромные сосны с розовато-желтыми стволами в легкой чешуе отслаивающейся тонкой коры широко распростерли ветви с зелеными кистями хвои. И если поднять голову и долго смотреть на шатровые вершины деревьев и еще выше — в самое небо, смотреть до легкого головокружения, то может прийти пьянящее ощущение, что ничего этого нет, и не было, и не может быть, и вот сейчас Иоганн опустит взгляд и увидит…

Нет-нет, нельзя распускаться, дразнить себя, свое воображение.

Сегодня занятия по подготовке агентов путем допроса друг друга. Этим занятиям отводится много учебных часов. Один из агентов выступает в роли официального сотрудника советской контрразведки, другой — в роли задержанного в тылу советских войск подозрительного человека. Первый обязан уличить «задержанного» в принадлежности к агентуре немецкой разведки, а второй — оправдаться и любыми способами отводить от себя обвинение.

Эти «спектакли», учиняемые турнирными парами за каждым столом, давали Иоганну новые, неотвратимо обличающие улики против одних и укрепляли надежды, возлагаемые на других, — тех, кого он приметил и к кому начал питать даже нечто вроде скрытой симпатии.

Денисов играл свою роль совершенно искренне. Его серые, как слизни, глаза были мокры. Униженно и скорбно он молит своего «следователя»:

— Вы ко мне по-человечески. Окружили. Убег. Документы сничтожил… А эти? Откуда же я знал, что они «липа»? Переходил линию фронта с одним окруженцем. Его огнем пришибло. Я документы у него вынул: сдать властям, как полагается, Ну, наскочил на патруль. Они — документ! Я и сунул его документ. Если б я знал, что он шпион, я бы его самостоятельно сразу. Примкнул ко мне, гад! Я же не сыщик, чтобы понять, кто он такое. Почему возле железной дороги бродил? Так где же мне еще находиться? Истомился, все пешком. Желал подъехать с попутным эшелоном… Как куда? До крупного населенного пункта, где НКВД. Доложиться. Армейские особисты — они нашего брата окруженца сразу того… А вы опыт на шпионах имеете. Вам различить чистого от нечистого сам бог велел… Мне бояться своих нечего, это я когда у немцев в тылу скрывался, может, привычка осталась таиться, так я за нее извиняюсь…

Гвоздь увлеченно разыгрывал роль следователя, говорил яростно пожилому, степенному Фишке, бывшему петлюровцу, считавшему себя здесь выше всех, кичившемуся своим заслуженным перед немцами прошлым:

— Ты, гад, немцам Украину уже раньше продавал и теперь снова продаешь с потрохами!

— Гражданин следователь, у вас нет никаких улик, — солидно возражал Фишка.

— А оружие? Оружие у тебя нашли? Советских людей убивал, паразит!

— Оружие я носил для самообороны. Защищаться от тех, за кого вы меня принимаете.

— Из армии дезертировал?

— Я баптист. Уклонился от службы в армии не по политическим мотивам, а по религиозным убеждениям.

— Бог у тебя не с крестом, а со свастикой. Ты же эшелон подорвал с людьми!

— Откуда у вас такие неверные сведения?

— Так ты же сам хвастал!

— Кому?

— Мне.

— Где? Когда?

— Да в бараке, недавно. Что щуришься?

Вайс нашел нужным вмешаться, сказал строго:

— Курсант Гвоздь, вы должны пользоваться только теми предполагаемыми уликами, которые вы получили при задержании… — Фишке заметил наставительно: — Кстати, учтите, что советские органы при задержании могут востребовать все материалы, касающиеся вашего прошлого. Поэтому не исключайте возможность подобных вопросов. Для более плодотворной тренировки изложите курсанту Гвоздю хотя бы основные факты, говорящие против вас, с тем чтобы, когда он обратит их против вас, вы попытались найти контраргументацию.

Фишка, поеживаясь, вздыхая, начал перечислять Гвоздю свои минувшие деяния.

Лицо Гвоздя стало серым, напряженным, глаза зло блестели.

Вайс, якобы всецело занятый другой парой, стоял спиной к Фишке, внимательно слушал перечень некоторых его злодеяний, которые тот счел возможным пустить в оборот для тренировочного допроса.

Потом Вайс перешел к новой паре. Разыгрывавший роль следователя уныло выуживал у допрашиваемого:

— Нет, ты мне толком скажи, почему ты им продался, против своих пошел?

— Да я не пошел. Насильно заставили. И потом, думал, как подвернется случай, к своим убегу.

— А чего сразу к начальству не явился?

— Боялся статьи.

— Так ты там в лагере был?

— В лагере.

— А в шпионы пошел, чтобы из лагеря уйти?

— Правильно, только поэтому. От смерти самоспасался.

— Значит, ты теперь со всех сторон пропащий.

— А ты что, нет? — обиделся допрашиваемый. — Кто в лагере на своих доносил? Ты.

Вайс строго предупредил:

— Допрашиваемый лишен права задавать вопросы следователю.

Допрашиваемый пожаловался:

— А что он мою личность задевает не по существу дела? Я раскаявшегося играю, темную жертву фашизма, а он наш местный материал против меня сует…

Вдруг раздался звук пощечины, стон, хрип. Вайс подошел к столу, за которым сидели Гвоздь и Фишка. Оба они вскочили, вытянулись перед ним.

— Он меня бить стал, бить изо всей силы! — восклицал Фишка, мясистое лицо которого набухало лиловыми пятнами.

Гвоздь, кривя сухие губы и нагло глядя в глаза Вайсу, объяснил развязно:

— А что такого? Я следователь. Он запирается, ну, я ему и вмазал. Сами же нас уговаривали, что в НКВД пытают. — Кивнул на Фишку, объявил: — Вот я ему и сделал тренировку. Пусть закаляется. — В зеленоватых узких глазах Гвоздя играл насмешливый огонек.

— В карцер обоих, — приказал Вайс.

— А меня за что? — изумился Фишка.

— Не проявили стойкости, выдержки, хладнокровия. Трое суток…

Изредка в канцелярии появлялась высокая худощавая дама с застывшим, неподвижным лицом, в роговых очках. Держала она себя с достоинством, деловито. По приказанию Дитриха ей показывали фотографию того или иного курсанта и сообщали его основные приметы.

Дама внимательно, запоминающе смотрела на фотографию, молчаливо выслушивала то, что ей сообщали о приметах, и, равнодушно кивнув, уходила, четко печатая шаг в меховых полуботинках, украшенных бантиками из лакированной кожи.

Это была унтершарфюрер Флинк. Специальность ее — оперативное исследование отдельных лиц посредством особо подобранной для этого группы уличных девок.

В свободное от заданий время девки могли заниматься своим обычным, ничем не усложненным промыслом, отчисляя определенный процент доходов в фонд праздничных подарков фронтовикам.

Унтершарфюрер проводила с ними занятия. По утрам после физзарядки — строевые, а два часа перед обедом — по агентурной подготовке.

Курсанты, числящиеся не полностью благонадежными, наряду с другими проверочными комбинациями подвергались обследованию с помощью этих девиц. И девицам твердо вменялось в обязанность заучить наизусть какую-нибудь жалобную историю жертвы фашизма, дабы спровоцировать сочувствие к себе.

Соответствующее количество спиртного для этих целей, так же как и разнообразную гражданскую одежду девицам, женское вспомогательное подразделение унтершарфюрера Флинк получало со складов «штаба Вали».

На выпущенного за пределы расположения испытуемого курсанта унтершарфюрер, используя фотографию и приметы, нацеливала одну из своих подчиненных. Та охотилась за ним и, в зависимости от того, за кого она себя выдавала — за судомойку, горничную, уборщицу, — приводила на кухню, в сторожку, в кладовку подвального помещения. Девицы все были немолодые, опытные, неглупые и обычно твердо выучивали свои роли и только сообщали унтершарфюреру Флинк о результатах идеологической проверки испытуемого.

Докладывая как-то Лансдорфу о настроениях курсантов, выявленных с помощью подслушивания по микрофону, Вайс необычно громким голосом заявил в ответ на вопрос, не следует ли Дитриху несколько усложнить методы проверки:

— Господин капитан Дитрих — выдающийся контрразведчик, я преклоняюсь перед его талантом.

Лансдорф удивленно вскинул глаза. Иоганн сделал гримасу, дотронулся до своего уха, потом указал на стену и повторил столь же отчетливо громко:

— Капитан Дитрих — это ходячая энциклопедия всех самых современных приемов техники разведки.

Лансдорф ничего не ответил. Но спустя несколько дней, встретив во дворе Вайса, сказал:

— Ефрейтор Вайс, я еду вместе с капитаном Дитрихом в Варшаву, вернемся мы только на следующее утро. В мое отсутствие придет связист. Укажите ему мою комнату и комнату Дитриха. У нас что-то не в порядке с телефонами. — Приказал строго: — Окажите ему помощь, в которой он будет нуждаться. Но чтобы вы и он — больше никого…

— Слушаюсь, — сказал Вайс.

Он оказал весьма высококвалифицированную помощь связисту и не только помог установить в комнате Дитриха тайник с микрофоном, провод от которого был протянут в комнату Лансдорфа, но и успел вмонтировать такой же микрофон в комнате Лансдорфа, а отводы от обоих микрофонов спустить в помещение канцелярии, замаскировав их под электропроводку.

Теперь Иоганн получил возможность во время дежурств прослушивать разговоры не только одних курсантов.

Когда Лансдорф вернулся, Вайс доложил ему, что не мог оказать помощь связисту, так как, к сожалению, не обладает для этого достаточным опытом и знаниями. Но связист и один справился. Вайс проверил — телефонные аппараты работают отлично. Связист отбыл в свою часть.

Глава 36

Для выброски на задание формировались небольшие группы. Старшим группы обычно назначали радиста, но не исключалось, что старшим мог быть и разведчик-ходок.

Большинство слушателей школы разведчиков-радистов раньше с радиоделом знакомо не было. Попадая в плен, советские бойцы-радисты, как правило, упорно скрывали от врага свою воинскую профессию. Те же из них, кто становился на путь измены Родине, тоже, хотя по иным побуждениям, скрывали, что они радисты, и в школе с большей или меньшей долей притворства как бы заново изучали радиодело.

В первый же день занятий проводилась контрольная письменная работа по русскому языку. Вследствие низкой грамотности, притворной или действительной, часть курсантов сразу же отсеивалась и зачислялась в школу разведчиков-ходоков.

Занятия в классах, оборудованных передающим зуммером и телефонными наушниками, проводились по семи часов в день. Первые две недели отводились изучению алфавита на слух. В день разучивали в среднем по две буквы.

После месяца учебы тех, кто был неспособен или притворялся неспособным освоить прием азбуки морзе на слух, отчисляли из школы радистов и отправляли в барак разведчиков-ходоков. Этих отчисленных Иоганн внимательно изучал, чтобы выявить, кто из них действительно не обладает способностями, а кто счел необходимым утвердить за собой репутацию полуграмотного тупицы.

Тренировочный период в группе считался законченным, когда курсант, обладающий самой низкой способностью приема на скорость, принимал не меньше семидесяти буквенных знаков в минуту.

Потом группа изучала код, правила шифровки и расшифровки. Разбившись по двое, из соседних классов обменивались радиограммами. Инструктор включал свои наушники, контролировал пары и разбирал ошибки, когда передача заканчивалась.

Затем переходили к работе на рациях. Отправлялись в лес и на расстоянии трех — пяти километров группа от группы вступали в радиосвязь. Участки леса, где проходили занятия, патрулировались охраной со сворами сторожевых собак.

На овладение короткой связью отводилось десять дней.

Обучению работе на длинной связи тоже отводилось десять дней. Корреспондентом служила одна из кенигсбергских радиостанций — филиал разведывательного центра абвера, много лет специализировавшегося на изучении Востока.

Срок подготовки радистов-слухачей составлял от трех до четырех месяцев, в зависимости от способностей и усердия учащегося. Группы радистов имели четные номера, группы ходоков — нечетные.

Особенное отвращение Иоганн испытывал к радисту по кличке «Фаза».

Этот юноша лет девятнадцати, из московских ополченцев, по-видимому, был до войны радиолюбителем, но выделялся он здесь не только способностями к радиоделу. Вкрадчивой обходительностью, гибкой лестью он сумел завоевать расположение многих руководителей школы, тем более что за короткое время пребывания здесь научился бойко говорить по-немецки.

Он был нагл, развязен, на тощем, остроносом лице его постоянно блуждала ироническая улыбка. С курсантами держал себя высокомерно, ни с кем из них не сближался. Его сочинение на обязательную тему отличалось не только хвастливой, вычурной литературностью, но и восторженными рассуждениями, восхваляющими фашистский кодекс всевластия сильной личности.

Вызванный как-то Вайсом на беседу, он держал себя без тени подобострастия. Расчетливо и умно объяснил, почему он разделяет фашистские убеждения. И даже позволил себе упрекнуть Вайса в старомодных взглядах на категорию нравственности. Заявил, что не собирается такие отвлеченные понятия, как родина, воинская честь и т. п., возводить в степень высшей морали. И если фашистская Германия практически доказала, что она более сильна, чем Советский Союз, то естественное право каждой свободной индивидуальности стать на сторону сильного.

Он цитировал на память соответствующие его высказываниям места из антисоветских брошюр, которыми обильно снабжали курсантов. Но цитировал с такой убежденностью, что у Иоганна не осталось даже тени сомнения в том, что перед ним не только завербованный немцами изменник, но и редкостной подлости экземпляр, искренне и необратимо предавший свои советские верования. Его несколько неврастеничную взвинченность Иоганн приписал той наглой нетерпеливости, с какой сей тип хотел занять привилегированное положение, возвышающее его над прочими курсантами.

Изучая поступающую из различных источников информацию о благонадежности курсантов, Дитрих выделил Фазу и после собеседования с ним решил, что тот заслуживает особого доверия, а способности, которыми он тут, несомненно, выделялся, дают все основания утвердить его в качестве инструктора радиодела.

Вайс, понимая, какие дополнительные трудности в его деятельности создаст зачисление Фазы в преподавательско-инструкторский состав школы, пытался, но, увы, безуспешно, возражать Дитриху. К удивлению Иоганна, его возражения против этой кандидатуры поддержал заместитель начальника школы обер-лейтенант Герлах.

Герлах прошел нелегкий жизненный путь. Отец его, инвалид войны, нищенствовал. Герлах еще юнцом совершил ограбление мелочной лавки. Но неудачно — попался. Отбыл наказание в тюрьме для малолетних преступников. Выйдя из тюрьмы, долго оставался безработным. Вступил в штурмовики, вначале соблазнившись одним лишь казенным обмундированием да дармовыми завтраками. Постепенно стал одержимым фанатиком, таким же, как многие другие наци, которые готовы были отдать жизнь за фюрера не только из-за преданности его идеям, но и потому, что видели в нем человека, подобно им вышедшего из самых низов. Герлаха роднила с его фюрером ненависть к евреям и интеллигенции. На евреях можно было безнаказанно вымещать свою злобу за все пережитое. А презрение к интеллигентам, преследование их как бы ставило его, люмпена, выше образованных людей, подчиняло их его злой, дикарской воле.

Гитлеру удалось поднять всю грязь со дна общества. И эти выплывшие на поверхность подонки видели в нем своего апостола, главаря, говорившего на площадях понятным им языком крови, погромов, грабежей.

К Дитриху, этому надменному аристократу, Герлах испытывал тайную неприязнь.

Вначале, ослепленный социальной демагогией Гитлера, он полагал, что движение наци ущемит немецкую аристократию, потомственных юнкеров-помещиков, юнкеров-промышленников. Но расправа над Ремом и его штурмовиками, учиненная в угоду требованиям рурских магнатов и генералитета вермахта, показала, что его мечты были иллюзией. Гитлер упрочается в своей власти, упрочая власть господствующих, правящих классов. И все же преданность Герлаха фюреру не ослабела. Наоборот, она перешла в исступленное, слепое преклонение.

Он верил только фюреру — и никому больше.

Герлах отличался необычайной работоспособностью, он никому ничего не поручал, стремился все сделать сам. Подозрительный, угрюмый, упрямый, он не доверял даже старшим по званию и занимаемой должности. Бесстрашно отстаивал то, в чем был уверен, убежденный, что его безукоризненное фашистское прошлое служит ему надежной защитой.

Он был опасен Вайсу не только своей неусыпной подозрительностью: он был здесь, пожалуй, единственным, кто свою работу в разведывательно-диверсионной школе рассматривал не просто как прохождение армейской службы, а как своеобразное служение высшему существу и самозабвенно, самоотверженно отдавал все свои силы делу, не интересуясь ничем другим, кроме дела.

К советским военнопленным он чувствовал звериную ненависть и даже мысли не допускал, что эти низшие существа могут служить Германии, руководствуясь каким-либо иным побуждением, кроме страха смерти. Поэтому он не верил, что курсант Фаза надежен. И присоединил свои аргументы к возражениям Вайса.

Но Дитрих непреклонно стоял на своем. Это упорство было вызвано, очевидно, неприязнью, которую он со своей стороны испытывал к Герлаху, этому наглому выходцу из низов. В свое время такие, как Герлах, были на месте, отлично выполнили свою палаческую роль, расправились с представлявшим немалую опасность немецким социалистическим рабочим движением, но ныне они уже отработали свое.

Начальником разведывательно-диверсионной школы был ротмистр Герд — зять фабриканта Вентлинга.

Некогда Герд, как и его тесть, придерживался монархических взглядов и до тридцать пятого года находился в оппозиции к Гитлеру. Но затем уверовал в фюрера как в главу Третьей империи, императора новой, великой Германии. И хотя из иных побуждений, чем Герлах, но так же, как и тот, отдался служению фюреру.

Империалистическая агрессия фашистской Германии сулила фирме Вентлинга возможность занять монополистическое положение среди крупных воротил в финансовом мире, а восточные сырьевые придатки — баснословные барыши. Герд, так же как и Герлах, работал много и добросовестно. Но это было лишь чиновничье усердие, лишенное страсти. Он думал только о том, чтобы посылаемые в Берлин рапорты и отчеты выглядели солидно, внушительно.

Герлах знал, что Герд не захочет из-за какого-то курсанта усложнять свои отношения с офицерами отдела «3—Ц», и потому вынужден был уступить настояниям Дитриха. Но все-таки посоветовал Вайсу подать рапорт о своих соображениях, касающихся курсанта по кличке «Фаза».

После занятий, проводимых на объемном макете одного из советских городов, и просмотра хроникального фильма о металлургическом комбинате, расположенном в этом городе, — завод намечался объектом для диверсионного акта, — к Иоганну подошел курсант Хрящ и сказал шепотом, что у него есть секретная информация.

Хрящ выдавал себя за сына бывшего коннозаводчика из Сальских степей, служившего в годы гражданской войны адъютантом у генерала Гнилорыбова. При советской власти Хрящ работал ветеринаром конного завода на Дону. Утверждал, что он казак, хотя в действительности был сыном орловского пристава.

В лагере для военнопленных Хрящ подавал прошение, чтобы ему разрешили сформировать казачий эскадрон, но при проверке оказалось, что он не знает кавалерийской службы.

Белесый, с рыхлым, бабьим лицом и светлыми бараньими глазами, трус, ленивый и глупый, Хрящ, оказавшись в разведывательно-диверсионной школе, наушничал, как мог. Но курсанты сторонились его. Он раздражал их своей навязчивостью, нытьем, грубыми попытками выспрашивать о запрещенном, и его, случалось, даже втихомолку поколачивали. Доносы Хряща были настолько мелочны, что Дитрих приказал вычеркнуть его из списка осведомителей.

Обычно преподаватели и инструкторы выслушивали доносы в специально для этого отведенной комнате рядом с канцелярией. Это была крохотная каморка, вроде кладовой, с отдельным выходом во двор. Хрящ сообщил Вайсу, что слышал, как курсант Туз, разговаривая с курсантом Гвоздем, сказал: «Лучше красиво и гордо помереть за дело, чем подлостью отыгрывать себе жизнь». И Гвоздь согласился. И сказал, что он подумает.

Вайс сказал убежденно:

— Я полагаю, он имел в виду дело великой Германии.

Хрящ поежился, но, набравшись храбрости, возразил:

— Неточность. Он совсем в обратном смысле думает. И с другими тоже шепчется.

— Ладно, — прервал Иоганн. — Понятно. — Приказал: — Если чего еще узнаешь, доноси только мне лично. Я сам займусь Тузом.

— Слушаюсь! — Хрящ помялся, прошептал: — А еще этот, из интеллигентов, Фаза… Он разъяснял, будто Гитлер дал указание, чтобы в оккупированной России всем жителям позволять только четырехклассное образование. И еще запретить всякие прививки, чтобы, значит, дети мерли свободно. Регулировать там будут количество населения. Словом, внушал нам пессимизм этот Фаза.

— Зачем?

— А затем, чтобы мы заскучали, а он, подлец, выигрывал перед нами своей бодростью.

Вайс задумался. Приказал:

— Пиши мне о нем рапорт.

Рапорт Хряща с доносом на Фазу Иоганн подписал, поставил дату и положил в папку для докладов обер-лейтенанту Герлаху.

Он все-таки не расстался с надеждой, что вместо Фазы ему удастся подобрать более подходящую кандидатуру на должность инструктора по радиоделу. Что же касается Туза, то надо постараться как можно скорее отчислить его из школы. Иоганн знал, что Хрящ не ограничится доносом только ему, а будет наушничать всем другим преподавателям и инструкторам.

Воспользовавшись жалобой администрации экспериментального лагеря на то, что капитан Дитрих, забрав в школу почти всех внутрилагерных агентов, поставил руководство лагеря в трудное положение, Иоганн под этим предлогом посоветовал Дитриху вернуть Туза обратно в лагерь.

На вопрос Дитриха, представляет ли какую-нибудь ценность этот курсант, Вайс ответил пренебрежительно:

— Психически неуравновешен, подвержен ностальгии. Крайне истощен физически. Только в лагере ему и место.

Дитрих подписал приказ, и Вайс вызвал Туза, чтобы дать ему наставления о том, как следует выполнять в дальнейшем функции внутрилагерного агента. Туз получил от Иоганна важные рекомендации, касающиеся работы Союза военнопленных.

Прежде всего Вайс посоветовал на всех листовках, выпущенных Союзом военнопленных, ставить адрес — Берлин. Это будет выглядеть значительно. И замаскирует подлинное местонахождение организации.

— Гений! — сказал Туз. — Ну просто гений!

На тех курсантов, которых Туз предложил вместо себя, Иоганн раньше обратил внимание и порадовался, что их наблюдения совпали.

Протягивая руку Иоганну на прощание, Туз произнес задушевно:

— Хороший ты парень. — Помолчал и добавил: — Я вашего брата не очень-то чтил. А теперь вижу, какие у вас есть люди: партийной выделки. — Усмехнулся: — Теперь мы все тут против фашистов чекисты. Штатные и нештатные, а чекисты.

— Ладно, — сказал Вайс. — Береги себя.

— Обязательно, — пообещал Туз. — Я же теперь госценность…

Обер-лейтенант Герлах решил все же учинить проверку Фазы и довольно хитро разработал план этой проверки. Он выписал ему увольнительную в город и выдал пистолет со сточенным бойком и патронами, из которых был удален порох. Сообщил унтершарфюреру Флинк, чтобы она снарядила соответствующую девицу. Кроме того, поручил агенту, исполнявшему роль беглого лагерника, попытаться снискать сочувствие к себе у молодого курсанта. Подготовившись столь основательно, Герлах с нетерпением ожидал результатов.

Но результаты проверочной комбинации оказались катастрофическими для всего руководства школы.

На шоссе нашли обезоруженного мотоциклиста, с проломленной пистолетом головой. Этот мотоциклист должен был отвезти Фазу в Варшаву. Сам Фаза исчез. Но исчезли также радиокоды. Их, несомненно, похитил Фаза: вероятно, он полагал, что эти коды используются не только для занятий.

Из Берлина прибыла в школу следственная комиссия. Обо всем этом Иоганн Вайс не знал. В тот день, когда Туз был отправлен обратно в лагерь, Вайс уехал в командировку. Он получил задание отобрать из трофейного фонда советские хроникальные кинофильмы, пригодные для обучения агентов, подготавливаемых для заброски в определенные города и районы.

Сидя в пустом, затхлом, пахнущем пылью кинозале, Иоганн трое суток просматривал фильмы, и жизнь Родины проходила перед его глазами. Это было безмерно волнующее ощущение — он как бы возвращался в подлинную жизнь, единственно, казалось, для человека возможную, единственно реальную на свете. Это было пробуждение после лживого, тягостного сна.

Иоганн знал, что эти ленты для его страны — уже прошлое. Ныне она стала другой — суровой, строгой, напряженной в своем трагическом единоборстве. Но здесь, на экране, его отчизна, и он сам такой, каким он был недавно. И за все это он готов отдать свою жизнь, как отдают ее миллионы его соотечественников, ушедших с этих празднично-радостных лент на фронт, на смерть.

И эти ленты будут внимательно глядеть те, кто стал на путь измены Родине, глядеть для того, чтобы как можно более умело вредить народу, которому они изменили.

Это были мучительные для Иоганна трое суток. Он вернулся в «штаб Вали» обессиленный, словно после болезни, когда жар и бред истощают физические и нервные силы человека настолько, что он может зарыдать от пустяка — от неласкового слова, от внезапного шума — и впасть в истерику, если пуговица на рубашке не застегивается.

И тотчас же Вайса вызвали в штабной флигель на допрос.

Члены следственной комиссии сидели за столом. Руководители школы — на стульях поодаль.

Вайс не мог не заметить, какое бледное, вытянутое лицо у Дитриха, как торжествует Герлах, как встревожен Штейнглиц, как озабочен Лансдорф. Один лишь Герд сидел в равнодушной, спокойной позе, будто все происходящее здесь его не касалось.

Каким невероятным ни показался Иоганну побег этого Фазы, в измученном, усталом мозгу его не мелькнуло ничего, кроме удивления. И лицо Иоганна отразило это удивление.

У него не было сейчас даже сил мысленно наказать себя за глухую, злобную ненависть, которую он испытывал к этому юноше.

Он просто тупо удивился — и все. Наверное, раскаяние, гнев на свою недальновидность, на отсутствие тонкости в наблюдательности придут позже, обязательно придут и будут грызть его безжалостно, мучительно. Но теперь его хватило только на то, чтобы удивиться.

Казалось, что все это происходит во сне. Ни о чем не хотелось думать. В сущности, во всей истории с этим парнем он абсолютно чист, и ничто ему не угрожает. И это ощущение безопасности как бы усыпляло все его чувства.

«Ну, в чем дело?» — вяло размышлял Иоганн. Он же возражал Дитриху, вместе с Герлахом считал, что этого юнца не следует делать инструктором, предупреждал начальника школы.

Из-за этого Фазы капитан Дитрих стал в последнее время гораздо холоднее относиться к Вайсу. Ну и пускай теперь за это поплатится.

Да, Дитрих поплатится. Но разве Дитрих не нужен больше Вайсу? А Штейнглиц, он все-таки считает себя приятелем Дитриха, ему выгодно дружить с Дитрихом. Что будет со Штейнглицем, если Дитриха уберут? Ну, а Лансдорф, он ведь благоволит к Дитриху, и не потому, что видит в нем способного работника: он ценит в нем немецкого аристократа. Кто же от всего этого выиграет? Герлах. Фашист, фанатик, работяга, самый полезный здесь для школы человек. Раз самый полезный, значит, самый опасный для Вайса.

По мере того, как эти мысли сначала вяло, а потом все быстрее проносились в голове Иоганна, восстанавливалась обычная для него напряженная и четкая ясность, боевая вооруженность мышления, которую он было утратил, полагая, что нужды в таком оружии сейчас нет. А она есть. И не будь у него собранности мысли, он мог бы безвозвратно потерять то, что так долго и терпеливо, с невероятной гибкостью и чуткостью искал в сближении с этими людьми.

Иоганн вздернул подбородок, глаза его блеснули, и он сдержанно и равнодушно сказал главе следственной комиссии:

— Господин штандартенфюрер! Я признаю, что вначале не располагал отрицательными материалами о бывшем курсанте по кличке «Фаза», но капитан Дитрих настойчиво приказывал следить за ним. Затем я получил донос на курсанта Фазу от курсанта Хряща и направил его господину обер-лейтенанту Герлаху, но тот оставил информацию без внимания. — Оглянулся на Герлаха. — Ведь вы, обер-лейтенант, стояли на точке зрения, прямо противоположной взглядам капитана Дитриха, и я вынужден был соглашаться с вами как ваш непосредственный подчиненный. — Глядя в глаза штандартенфюреру, сообщил: — Донос с датой и моей визой находится в папке рапортов обер-лейтенанту Герлаху.

Эсэсман по приказанию штандартенфюрера вышел из комнаты и принес папку. Донос Хряща пошел по рукам членов комиссии.

Иоганну сказали, что пока он может быть свободен.

И больше его не вызывали.

Герлах отбыл из школы под охраной эсэсовцев.

Но только один Штейнглиц нашел возможным откровенно оценить поступок Вайса. Встретив его в коридоре, он подмигнул, похлопал по плечу, сказал дружески, тронув пальцем его лоб:

— А у тебя тут кое-что есть!

Ротмистр Герд стал вести себя с Вайсом с особой вежливостью, за которой скрывалась настороженность.

Лансдорф заметил как-то с усмешкой:

— Низший чин спасает жизнь офицера. Ты, оказывается, хитрый, прусачок. Я думал, ты простодушней.

Что же касается фон Дитриха, то тот стал избегать Вайса, а при встречах так пытливо-внимательно, неприязненно и подозрительно поглядывал на него холодными глазами, словно хотел дать Иоганну почувствовать: что бы там не было, он, капитан Оскар фон Дитрих, контрразведчик и ни в какие благородные человеческие побуждения не верит.

Иоганн немало размышлял о том, чем грозит ему эта неожиданная неприязнь Дитриха, и пытался установить ее причины.

Возможно, высокомерному, брезгливому аристократу Дитриху претит, что он обязан низшему чину своим спасением. Не исключено и другое: прибегнув ко лжи, он тяготится тем, что Вайс, так же как Лансдорф и Штейнглиц, стал свидетелем его унижения. Можно допустить и иной вариант: Дитрих, как-то связав теперь с Вайсом свою судьбу, с отвращением ждет, что тот напомнит о своей услуге и даже больше того — нагло потребует награды.

Но ведь, в сущности, Вайс ничего такого не сделал, он только сказал членам следственной комиссии, что Дитрих занимал позицию, противоположную точке зрения Герлаха. А то, что Дитрих при несомненной поддержке Лансдорфа и Штейнглица сумел потом энергично выскочить через открытую для него лазейку, это Вайса уже не касается, это — дело самого Дитриха.

Как же поступить? Дать Дитриху почувствовать, будто он, Иоганн, не придает своему поступку никакого значения и даже не понимает, сколь круто могла покатиться вниз карьера капитана?

Нет, спасительное простодушие теперь уже исключено из арсенала Иоганна. Он настолько утвердил за собой репутацию смышленого, неглупого человека, что притворная наивность в данном случае может только повредить, предать его.

Значит, лучше всего терпеливо ждать и, оставаясь все время настороже, хладнокровным равнодушием умиротворить раздражение Дитриха.

Через несколько дней Иоганн обнаружил в тайнике, указанном Эльзой, долгожданное письмо, о котором он запрашивал Центр, — письмо от жены курсанта Гвоздя своему мужу.

Рекомендации Туза и непосредственные наблюдения за Гвоздем укрепили уверенность Вайса, что с этим человеком можно начать работу.

Вызвав Гвоздя на очередное политическое собеседование, он начал издалека:

— Как заявил маршал Геринг, в интересах долговременной экономической политики все вновь оккупированные территории на Востоке будут эксплуатироваться как колонии и при помощи колониальных методов. Поэтому отдельные представители восточных народов, отдавшие себя служению великой Германии, могут рассчитывать на некоторые привилегии по сравнению со своими соплеменниками.

— Понятно, — сказал Гвоздь. — Спасибо за разъяснение, а то некоторые глупые полагают: немцы только против большевизма. А выходит, вы умные, по-хозяйски мыслите. Колония — и точка.

— За освобождение народов Востока от большевистского ига, за такую услугу Германия должна получить экономическую компенсацию, и это справедливо, — заметил Иоганн и внезапно спросил сурово и резко: — Вы сдались в плен добровольно?

Гвоздь настороженно посмотрел Иоганну в глаза. С лица его исчезла ухмылка, скулы напряглись.

— Находясь в состоянии беспамятства, в силу контузии, вел себя очень деликатно, вполне как живой покойник.

Вайс сказал пренебрежительно:

— Значит, как трус, сдались. — Повторил злобно: — Как трус!

Гвоздь сделал движение, чтобы приподняться. Опомнился, расслабил сжавшиеся кулаки.

— Правильно. — Наклонился и спросил: — А вам что, желательно, чтобы я храбрецом оказался?

— Желательно!

— Это в каком же смысле? Чтобы, значит, я на фронте ваших бил, а потом таким же манером своих? Этого же не бывает! Кто ваших на фронте старательно бил, тот своих не тронет. Разорви его на части — не тронет!

— Значит, вы считаете, что здесь все только трусы?

— Нет, зачем же? Герои! Куда же дальше! Дальше ехать некуда.

— Некуда?

— Нет, почему же, есть адресок на виселицу.

— Где?

— И тут и там.

— И где вы предпочитаете?

— Да вы меня не ловите, не надо, — снисходительно попросил Гвоздь.

— Вы коммунист?

— Здрасте. Хотите все сызнова мотать?

— А Туз — коммунист?

— Это кто такой?

— Член комитета Союза военнопленных.

— Никого и ничего я не знаю.

— Ладно, поговорим иначе.

— Бить желаете? Это ничего, это можно. После лагеря я маленько отвык, конечно. Но, выходит, зря отвык.

Вайс продолжал, будто не расслышал:

— Туз дал показания, что вы согласитесь выполнить его задание.

Гвоздь угрюмо поглядел себе под ноги, предложил:

— Ты вот что, ефрейтор, брось пылить. Хватит мне глотку словами цапать, я на такое неподатливый!

— Ах, так! — Иоганн расстегнул кобуру.

Гвоздь усмехнулся.

— Зачем же в помещении пол марать? Ваше начальство будет потом недовольно.

— Пошли! — приказал Иоганн.

Он привел Гвоздя к забору за складским помещением. Поставил лицом к бревенчатой стене, бережно потыкал стволом пистолета ему в затылок и сказал:

— Ну, в последний раз спрашиваю?

— Валяй, — ответил Гвоздь. — Валяй, фриц, не канителься.

— Наклонись, — сказал Вайс.

— Да ты что, гад, желаешь, чтобы для удобства я тебе еще кланялся? — Гвоздь резко повернулся и, яростно глядя Иоганну в глаза, потребовал: — Пали в рожу! Ну!

Вайс положил пистолет в кобуру.

— Я был вынужден к этому прибегнуть. — Указав на бревно неподалеку, предложил: — Присядем? — Вынул свернутое в сигаретный цилиндрик письмо на папиросной бумаге, протянул Гвоздю. — Это от вашей жены. — Объяснил: — Надеюсь, теперь не будет никаких сомнений.

Гвоздь недоверчиво взял бумажный цилиндрик, развернул, стал читать, и постепенно лицо его утрачивало жесткость, ослабевало, а потом начало дрожать, и вдруг Иоганн услышал не то кашель, не то хриплое рыдание.

Он встал и отошел в сторону.

По небу медленно волоклись серые, дряблые от снега лиловые тучи. В просветах светились звезды. От земли, покрытой жидким, нечистым снегом, пахло кислой грязью.

Высокий тюремный забор с навесным дощатым козырьком, оплетенным колючей проволокой, ронял черную тень, будто возле заборов зиял бесконечный ров. Было тихо, как в яме.

Подошел Гвоздь. Лицо его за эти несколько минут осунулось, но глаза блестели. Спросил шепотом:

— Вы мне дозволите сказать вам «товарищ»? Это допустимо? Или еще нельзя, пока не докажу чем-нибудь?

Иоганн протянул ему руку. Объяснил:

— По понятным вам причинам, остаюсь для вас ефрейтором Вайсом.

Гвоздь жадно пожал ему руку.

— Механик-водитель, сержант Тихон Лукин.

— Так вот, сержант Лукин, — сказал Иоганн деловито. — Первое задание. Заниматься так, чтобы выйти в отличники по всем предметам. По политической подготовке тоже. Не пренебрегайте всей этой антисоветчиной: пригодится для разговоров с другими курсантами. А то, я заметил, пренебрегаете. Через пять дней обратитесь ко мне после занятий с каким-нибудь вопросом. Я вызову на собеседование. Все. Идите в барак.

— Товарищ, — вдруг попросил Лукин жалобно, — разрешите, я тут маленько посижу. — Виновато признался: — А то ноги чего-то не держат, все ж таки смертишку я от вашей руки пережил. Когда вы пистолет наставили, весь твердо собрался. А сейчас отошло, вот я и ослаб.

— Хорошо, — согласился Вайс. — Отдохните. — И попросил: — Так вы все-таки меня извините за ваши переживания.

— А письмишко супруги нельзя сохранить? — стонущим шепотом попросил Лукин.

— Нет, — сказал Иоганн. — Ни в коем случае.

Он сжег папиросную бумагу, затоптал пепел и ушел, не оглядываясь. Ему казалось, что лицо его светится в темноте: такое вдруг охватило его счастье. Ведь это счастье — спасти человека от самого страшного, от гибельного падения. Счастье деяния, добытое из тончайших наблюдений за малейшими оттенками человеческих чувств, хотя порой казалось, что тот, на кого Иоганн обратил внимание, неотвратимо низвергнул себя в пропасть предательства, что нет здесь настоящих людей, только отбросы.

Это был поединок на смертоносном острие. Поединок за человека. Человек этот заслужил кару, но Иоганн боролся за то, чтобы спасти его от возмездия, предоставив ему возможность подвигом искупить свою вину.

А как это трудно — проникнуть в душу человека, раздавленного тяжестью совершенной измены…

Этот юноша, по кличке «Фаза»… Его поймали через несколько дней после побега. Преследователи загнали его на крышу дома, на чердаке которого он скрывался. Он отстреливался до последнего патрона и спрыгнул с крыши на землю так, как, наверно, прыгал с трамплина в воду, — ласточкой.

Умирающего, его притащили на допрос. Молчал. Из последних сил собрал пальцы в кукиш, но поднять руку, чтобы поднести к склоненному лицу переводчика, не смог. Так и умер со сведенными в кукиш пальцами.

У Иоганна было такое чувство, будто это он виноват в смерти юноши. На какую же потаенную в страшном одиночестве маскировку обрек себя этот паренек, чтобы дерзновенно, отчаянно отомстить врагам! А Иоганн не сыскал даже отдаленного, призрачного полунамека на то, что творилось в его душе.

Курсантам объявили, что курсант Фаза переведен в один из филиалов школы.

Иоганн сообщил Гвоздю правду и рекомендовал, соблюдая осторожность, рассказать обо всем тем, кого Гвоздь считает заслуживающими доверия. Он также информировал Центр о героическом поступке Фазы — ополченца Андрея Андреевича Басалыги, 1922 года рождения, студента МГУ, как выяснилось из личного дела курсанта.

Думая об Андрее Басалыге, Иоганн испытывал одновременно и скорбь потери и чувство восхищения перед этим замечательным юношей, чье мастерское притворство он оказался бессильным разгадать. Такому притворству учился и Вайс, все тонкости его он постигал здесь день за днем. И как бы в новом озарении Иоганн осознавал свой долг, и чем явственней мерк ореол его собственной исключительности, тем сильнее упрочалась надежда найти тут верных соратников.

Бегство и «измена» курсанта Фазы пятном легли на Центральную показательную школу разведчиков при «штабе Вали» и повлекли за собой усиление наблюдения всеми доступными средствами не только за курсантами, но и за преподавательско-инструкторским составом.

Дитрих вместе с подчиненными ему сотрудниками контрразведывательного отдела разработал целую систему соответствующих мероприятий, и проверочным испытаниям должны были подвергнуться даже весьма уважаемые сотрудники абвера.

Следуя полученным от Вайса указаниям, Гвоздь стал заметно выделяться по успеваемости среди других курсантов. Ревностное чтение антисоветской литературы дало ему возможность весьма толково одобрять политикуГитлера. К тому же он теперь являл собой пример бодрости и жизнерадостности, что производило весьма благоприятное впечатление. Все это послужило основанием, чтобы назначить Гвоздя старшим группы, выделенной для исполнения особо секретного задания.

Группу эту перевели в отдельное помещение. Здесь офицер абвера ознакомил курсантов с двумя самоновейшими немецкими снарядами для диверсионных действий и терпеливо учил, как надо с ними обращаться.

Первый снаряд предназначался для взрыва железнодорожного полотна. Это была металлическая конусообразная трубка, начиненная у основания клееобразной массой, схватывающей любой предмет. На верхушке трубки — отвинчивающийся колпачок, к которому прикреплена веревочка от взрывателя.

Снаряд следовало прилепить к рельсу, а затем, отвинтив колпачок, дернуть за веревочку и бежать со всех ног в укрытие, так как взрыв следовал почти мгновенно.

Второй снаряд, служивший для разрушения телеграфных столбов и мачт электропередачи, походил на колбасу. Тестообразное вещество завернуто в непромокаемую бумагу. Перед взрывом в «колбасу» втыкается капсюль, насаженный на конец бикфордова шнура.

Кроме того, офицер продемонстрировал курсантам набор зажигательных средств, в изготовлении которых немцы, как известно, большие мастера.

Из всего этого следовало, что группа будет выполнять диверсионные задания.

Прочли завершающие лекции: разъяснили, как избегать слежки, как держать себя в случае задержания и на допросах.

Тому, как следует вести себя в местах заключения, учил солидный лектор, от чрезмерной тучности страдающий одышкой. Он так красочно и живописно, с таким великолепным знанием дела рассказывал о тюремных обычаях и способах приспособления к ним, так восхвалял свою собственную ловкость и изворотливость, что невольно возникала мысль, будто пребывание в тюрьмах — лучшие страницы жизни этого типа.

Но в его ответах на вопросы заключалось тягостное противоречие. С одной стороны, он обязан был внушить курсантам бодрость и надежду и потому не мог запугивать их строгостями тюремного режима. С другой же стороны, он обязан был погасить все их надежды и так застращать заключением и ужасами тюрьмы, чтобы они предпочли самоликвидацию добровольной явке с повинной. Поэтому, уклоняясь от прямых ответов, он главным образом усиленно рекламировал пилюли с ядами как шедевр германской химической промышленности, действующими мгновенно и, значит, почти безболезненно.

Инструктаж о порядке пользования фальшивыми документами проводил испитой, плешивый человек с унылым узким лицом. Своих зубов у него не было, их заменяли вставные, и когда он говорил, челюсти хлопали, словно пасть капкана. Немцы освободили его из тюрьмы, где он отбывал очередной срок за спекуляцию валютой. Это была его наследственная специальность, и, будучи привержен ей, он хорошо изучил делопроизводство советских административных органов.

Глядя уныло на свой свисающий живот, он мямлил:

— В командировочном предписании вы сами проставите дату: на сутки раньше дня вылета. Срок командировки, согласно действующему закону, — пятнадцать суток. Поэтому по истечении срока аккуратно заполните новое командировочное предписание. Не храните гражданские и военные документы в одном месте. В случае чего первоочередно уничтожайте военные. Если обнаружат, что ваши гражданские документы фальшивые, можете отговориться тем, что купили их, чтобы избежать службы в армии. Самое большое — пошлют на фронт. А если обнаружат оба комплекта документов — и гражданские и военные, — то будет затруднительно доказывать, что вы не засланные. Когда прибудете в назначенный пункт, отметьтесь у коменданта города. Но не спешите. Если заметите, что дежурный придирчивый, обождите следующего дня. Поселяйтесь в частных домах, а не в гостиницах, лучше всего — у вдов. Освобождение от воинской воинской повинности дается с переосвидетельствованием. Статьи подберите сами. Желательно, чтобы у вас на них имелись хоть малые признаки. Если нет, берите психические болезни. Как симулировать — будет дополнительная консультация.

Сказал, выставив в улыбке синевато мерцающие зубы:

— Лично у меня убедительно получалась мания преследования. А также болезнь рака, в силу чего не раз в местах заключения выхлопатывал диетическое питание. — Объявил почтительно: — Германская полиграфия на такой недосягаемой высоте, что лучше немцев «лип» никто не делает. — Добавил осторожно: — Но если удается на месте обрасти подлинными документами, скажу: береженого бог бережет. Лично от себя советую: на взятки не полагаться. Возьмут, но и тебя за шкирку тоже. Имею такие случаи из личной практики печальные прецеденты.

Мастерская по изготовлению фальшивых документов находилась в помещении без окон, за обитой железом дверью. Старик гравер, бывший работник артели «Часы, печати, оптика», по фамилии Бабашкин, находился здесь в заточении. Спит он на раскладушке, а днем убирает ее. На нем вся техника заполнения документов и согласования необходимых данных. Он же подписывает документы разными перьями, чернилами, любым почерком.

Каждого курсанта трижды сфотографировали: один раз — в военном обмундировании и два — в разной гражданской одежде, — для паспорта и удостоверения. Снимки подвергли химической обработке, чтобы они не выглядели на документах такими новенькими.

Иоганну удалось достать образцы «почерка» пишущей машинки, на которой печатали текст удостоверений, и обнаружить, что на фальшивых партбилетах обложка несколько ярче, и если посмотреть вдоль нее, то ясно виден искристый отблеск. Он заметил также, что, когда Бабашкин отрезал от расчетных книжек комсостава талоны на получение денежного содержания, маленькие ножницы, которыми он пользовался, оставляли на корешке книжек зигзагообразный след.

Все эти сведения, а также образцы клея, которым здесь приклеивали фотографии к документам, он переправил через тайник в Центр.

Перед тем как выдать курсантам документы, ротмистр Герд собрал группу для последних наставлений.

Он сказал строго, что ожидает четкой работы. Выдумывать разведданные бессмысленно: все сведения будут перепроверяться. Всякая попытка обратиться в НКВД приведет лишь к гибели самого разведчика, немецкому же командованию нанесет только незначительный материальный ущерб.

Потом он встал и, благостно улыбаясь, предложил:

— Кто испытывает колебания или боится, пусть заявит об этом сейчас. Вам предоставляется последняя возможность решить, работать с нами или нет. Если кто-нибудь откажется, ему ничего плохого не сделают. Отправят обратно в лагерь или в другое место, где работа будет ему по силам.

Герд выждал. Наивных простаков — охотников на такие признания — не нашлось.

Обо всей этой процедуре Гвоздь был предупрежден Вайсом и соответствующим образом подготовил двоих заслуживающих наибольшего доверия людей из своей группы.

За несколько дней до отъезда отбывающих начали обмундировывать. Они получили теплое белье. Кальсоны белые бумазейные и оранжевые трикотажные. Сорочки голубые. Джемперы серые, с зеленой каймой на воротнике и рукавах. Советские портянки, теплые, фланелевые — их разрезали пополам, и они стали квадратными. Брюки на складе остались только красноармейские — диагоналевые, а шинелей комсостава РККА и вовсе не было. Сапоги преимущественно кирзовые.

Гражданские костюмы иностранного покроя: на брюках два задних кармана, пиджаки однобортные с сильно закругленными фалдами. Сорочки верхние обычно без воротничков. Иногда их пришивают в мастерской, выкраивая материю из подола, и это сразу заметно, а если материал полосатый, то полоски на воротнике получаются не горизонтальные, а вертикальные.

Почти всем выдали серые полотняные полуботинки с черными головками.

Полученную одежду и обувь носить в лагере не разрешается — сразу же после примерки все должно быть упаковано. Если происходит задержка в отправке группы, обмундирование сдается обратно на склад с ярлычками, на которых обозначено, что кому принадлежит.

Все эти мелкие и, казалось бы, совсем незначительные детали, точно подмеченные Вайсом, имели существенное значение: они послужат уликами для опознания преступников. Даже то, что немцы не дают своим агентам возможности обносить одежду, может стать приметой для зоркой наблюдательности советских людей. Необношенная одежда в годы войны и лишений — мундир по меньшей мере жулика или дезертира.

Штейнглиц скептически наблюдал за процедурой примерки обмундирования.

До нападения на Советский Союз, в ходе войны с европейскими государствами, Гитлер придал косвенным военным действиям широкий размах и вложил в них особое содержание. Он рассчитывал на вольных и невольных агентов из среды правящих классов этих государств, на их своекорыстное честолюбие, авторитарные наклонности. Крупнейшие финансисты, промышленники успешно сотрудничали со своими немецкими партнерами по международным концернам, обогащаясь за счет независимости своих стран.

До сих пор германское командование основное внимание уделяло не столько прямым военным действиям, сколько нападению на противника с тыла в той или другой форме.

Штейнглиц знал: раньше Гитлер начинал войну с деморализации и дезорганизации противника. Отравить, сломить волю противника к сопротивлению — вот высшая цель тайной войны.

А кто эти так называемые «агенты»? Отбросы. Падаль, которую поставили на ноги, чтобы, как скот, гнать на укрепления противника, на его минные поля. Их гибель должна была содействовать выявлению тайных опасностей в лагере врага, расставленных там ловушек.

Он вспомнил опытных, солидных агентов, завербованных в процветающих европейских странах. И хотя эти люди и были чужды ему, с ними он всегда находил общий язык, добивался взаимопонимания. Ведь у них и у него была общая жизненная цель. Они, как и он, видели свое благополучие в сумме, записанной на их счету в одном из иностранных банков. И если они изменяли, то не своим собственным интересам, а своему правительству. В случае военного поражения изменилось бы только правительство, но не сущность и цель жизни каждого, кто хочет и умеет делать деньги любыми способами.

А эти?

Ну, убьют, взорвут, передадут агентурные материалы. Но разве они способны отравить, ослабить волю противника к борьбе, снискать у каких-либо советских кругов сочувствие, поддержку? Изучая советских военнопленных, Штейнглиц давно начал подозревать, что политическая стратегия войны против России была построена на ложной предпосылке, мифе о существовании в Советском Союзе реальной оппозиции строю и режиму.

Ведь если бы это отвечало действительности, абверовцам достаточно было бы выявлять среди военнопленных соответствующим образом настроенных людей. Но увы, все было совсем иначе.

Главный контингент завербованных составляли слабодушные, те, кто, будучи сломлен лагерным режимом, предпочел путь к измене дороге в крематорий.

Еще в начале своей карьеры, работая в уголовной полиции, Штейнглиц убедился, что лучшие полицейские агенты — это бывшие уголовники. Но они не нуждались в перевоспитании так же, как и политические агенты абвера, завербованные в других капиталистических странах. И в этом залог их надежности.

А эти?

Он презирал их так же, как крупный профессионал-уголовник презирает тех, кто крадет, понуждаемый только страхом перед голодной смертью.

Штейнглиц молча, насмешливо наблюдал, как агенты примеряют обмундирование. И даже эта дешевенькая их одежда, лишенная европейского лоска и шика, вызывала у него брезгливость.

Очевидно, те же чувства испытывал и Лансдорф. Он был знаком с Бенито Муссолини еще в годы первой мировой войны, когда тот подвизался в качестве рядового агента «Второго бюро»: работал на французскую разведку, не отказывая в услугах и Лансдорфу, богатому немецкому аристократу-разведчику, принятому в лучших домах Парижа, Рима, Лондона. Сам Уинстон Черчилль начал свою политическую карьеру разведчиком, и, как знать, если бы Лансдорф, будучи знаком с ним в те годы, угадал его будущее, многое могло быть иначе… А Гитлер? Не случайно при нем немецкая разведка достигла такого процветания. Гесс свою диссертацию написал, отдав годы изучению японской системы тотального шпионажа, и эту систему потом с колоссальным размахом перенесли на почву рейха.

Случай с курсантом Фазой произвел на Лансдорфа тяжелое впечатление. Он не сумел разгадать эту сильную личность. Беседа с ним внушила ему надежду, что этот энергичный, образованный юноша, сын врача, уверовав в фашистские догмы, сможет выполнить усложненное, с дальним прицелом задание. И как же он обманулся! И теперь, руководствуясь инстинктом чисто служебной безопасности, он самоустранился от новых попыток найти среди курсантов такого блистательного агента, каких ему удавалось вербовать во многих европейских странах.

Теперь Лансдорф ограничивался докладами ротмистра Герда, требуя от него не устной, а только письменной информации, чтобы в случае чего предъявить специально подобранные документы и уничтожить те, какие могут свидетельствовать не в его пользу.

И только Дитрих, разъяренный случаем с курсантом Фазой, с необычайной и, пожалуй, не свойственной ему энергией дотошно следил за всеми этапами подготовки специальной группы. Так, он заметил, что один из курсантов небрежно примеряет обувь, а когда кладовщик обратил внимание курсанта на то, что подметка на одном ботинке как будто отстает, тот сказал легкомысленно: «А, ладно, сойдет…» И этого было достаточно, чтобы Дитрих тут же устранил курсанта из особой группы.

Вайс сделал из всего этого вывод, что напряженное внимание Дитриха становится сейчас особенно опасным и для него самого.

Он вел себя с Дитрихом с подчеркнутой деловитостью и избегал разговоров, не имеющих прямого отношения к службе.

Попытки Дитриха выведать, какое впечатление на него произвела смерть курсанта Фазы, Иоганн пресек небрежными репликами:

— Истеричный мальчишка. Боялся агентурной работы, поэтому и удрал.

— Но он отстреливался до последнего патрона!

— От страха перед наказанием за побег. — И добавил с насмешкой: — От отчаяния. Боялся порки — и все.

Старшиной школьного лагеря был военнопленный по кличке «Синица» — тяжеловесный, обрюзгший, чрезвычайно властный и беспощадно требовательный к курсантам.

В годы первой мировой войны он попал в плен к немцам. В тридцатом году, находясь в составе советской торговой делегации (он имел поручение купить красители для текстильного производства), остался в Германии. Получал вспомоществование от белогвардейского центра, доносил в гестапо на просоветски настроенных эмигрантов. Заброшенный агентом в Советский Союз, струсил. Деньги растратил в ресторанах, кутежах. Отозванный обратно, был посажен в концентрационный лагерь, где доносил на заключенных немецких коммунистов, вызвав их доверие тем, что выдавал себя за советского гражданина, схваченного гестапо. Провалился. Из лагеря его взяли в абвер, как специалиста по русским делам. Обнаружил неосведомленность. Стал переводчиком. Женился на уличной девке. Отчислили из абвера за столь неприличную женитьбу. Жил на доходы супруги. Когда супруга очутилась в специальной больнице, работал швейцаром в ночной гостинице. Пришел в советское посольство. Каким-то образом сумел обмануть. Его пожалели и разрешили вернуться. Призванный в Красную Армию в июле 1941 года, перебежал к немцам.

Синица говорил курсантам:

— Русские — это нация мужиков и солдат, а генералами у нас всегда были только немцы. У немцев, верно, души нет. Душа — это у нас, у славян. От нее фантазии и глупости. Немец что любит? Порядок. Чистоту. Аккуратность. То, чего у нас нет. Соблюдай — и будешь в целости.

Грубый, тупой солдафон, он стремился еще больше подчеркивать эти свои качества, чтобы снискать доверие начальников.

Ротмистр Герд считал Синицу образцовым экземпляром славянина.

Став мнительным, Дитрих подозревал в Синице тайного сторонника русских монархистов, приверженцев единой, неделимой великой России, тех, кто наивно полагал, что, как только Россия будет освобождена от большевиков, на престол ее взойдет русский царь, а немцы добровольно удалятся. Дитрих считал, что такой образ мыслей порождает не только никчемные, но и вредные иллюзии. Россия, Украина, Кавказ — бескомпромиссные колонии великой германской империи. И никакие иные формы управления этими территориями неприемлемы. Инакомыслящий внушает подозрение. Дитрих установил наблюдение за Синицей.

Не внушал Дитриху доверия и радист штабной радиостанции, бывший штурмовик Хакке, которого он подозревал в сочувствии Рему, казненному фюрером вместе с другими главарями штурмовиков 30 июля 1934 года в угоду требованиям германского генералитета. Член национал-социалистской партии с 1930 года, Хакке был таким же преданным нации, как и обер-лейтенант Герлах, но несколько умнее его. Вернее, у него хватило ума понять, что после того, как штурмовики проделали самую черную, палаческую работу, терроризировали немецкий народ и Гитлер завоевал признание германских магнатов и получил от них команду готовить под опекой генштаба войну, нацистским низам за все их грязно-кровавые подвиги отводится всего-навсего роль бездумных, бешеных фанатиков, вспомогательных ударных, карающих сил вермахта. И поэтому Хакке, как и Герлах, испытывал угрюмую неприязнь к Дитриху, видя в нем одного из представителей извечно правящего класса — прусской аристократической военщины.

Так же он относился и к Герду, понимая, что для Герда сотрудничество с наци — это только форма взаимодействия капиталистических монополий с нацистской верхушкой. Но не более.

Он чувствовал себя обманутым в своих надеждах. Будучи ветераном нацистского движения, он рассчитывал на более видное место, чем ему отвели, зачислив в кадры тайной агентуры нацистской партии, чтобы вести наблюдение за политической благонадежностью каждого наци, вне зависимости от должности и звания. Его попытки прощупать Вайса тот отражал с помощью хитроумного приема. Достаточно осведомленный в истории древнего Рима, Иоганн с увлечением рассказывал Хакке, какие ритуалы и символы наци позаимствовали у римлян и что они означали в своем первородном виде. Это позволило Иоганну уклоняться от ответов на каверзные вопросы и одновременно демонстрировать свои глубокие познания в деталях фашистского катехизиса.

Но жизнь Вайса здесь состояла не только в том, чтобы улавливать всевозможные оттенки отношения к нему окружающих и, основываясь на них, продумывать тактику поведения с каждым. Не мог он сосредоточить все свои силы и на том только, что в совокупности составляло его труд разведчика: собирать, обрабатывать, организовывать материалы и транспортировать их, а также изучать тех, кто находился в его поле зрения.

Для того чтобы иметь возможность осуществлять свою прямую задачу, он должен был прежде всего слыть исправным служащим абвера. И поскольку он не был лицом командующим, а лишь исполняющим команду, подчиненным многим другим, то, естественно, ему приходилось выполнять не только свою работу, но и часть работы тех, у кого он находился в подчинении. И не просто выполнять, а выполнять с блеском, с той педантичной точностью, какая — так полагали абверовцы — в крови у истинных немцев.

Вайс знал: достаточно допустить малейшую оплошность по службе, хоть кому-нибудь показаться неисполнительным, — и его неотвратимо ждет отчисление на фронт. И ему все время приходилось проявлять двоякую бдительность: с одной стороны, служебную, ни на секунду не забывая, что он абверовец, а с другой — бдительность советского разведчика, успех работы которого прямо зависит от успешной его службы в абвере.

И естественно, что Вайс не мог в связи со своей перегрузкой по одной линии ослабить работу по другой. Напротив, как только он получал задание в одном направлении, сейчас же гармонично, как в челночном движении, возникала потребность усилить деятельность в направлении противоположном.

Словом, если отбросить моменты психологического характера и не думать о конечных высоких целях, которые руководили Вайсом, если взять его работу, абстрагируясь от ее назначения, то специалисты, занятые изучением проблем гигиены умственного и физического труда, несомненно, пришли бы к выводу, что совмещение столь интенсивной и разнообразной деятельности требует от человека такой высокой умственной и нервной возбудимости, какая свойственна людям только в порыве самозабвенного вдохновения.

Но Александр Белов был начисто лишен права на какие-либо порывы. Единственным источником, из которого он черпал запасы сил, служила холодная расчетливая рассудочность.

Он приучил себя спать без сновидений, чтобы его мозг мог хотя и кратковременно, но полностью отдыхать. Он приучился — конечно, в тех случаях, когда представлялась возможность, — как бы выключать свое сознание, «обращаться в дурака», гасить на время нервную возбудимость. Надев на себя личину напряженного внимания, он делал вид, что почтительно слушает пространные наставления начальства подчиненным, а сам в это время блаженно расслаблялся и ни о чем не думал, не вспоминал, чтобы отдохнула голова.

Такие выключения помогали Иоганну блестяще, с неукоснительной точностью справляться с двойственностью своего положения, требовавшей всех его сил.

На одни только обязанности переводчика-инструктора ежедневно уходило девять-десять до отказа заполненных часов, и должность эта отнимала не только время, но и умственные силы. Для того чтобы успешно справляться с ней, нужна была неустанная сообразительность. К этому следует приплюсовать канцелярские и хозяйственные задания, которые ему постоянно поручали, и необходимость, общаясь со своими сослуживцами уже в нерабочее время, быть бодрым, свежим, находчивым и приятным в общении, как всякий хорошо воспитанный человек.

Поэтому те крохи свободного времени, какие ему перепадали, он как бы спрессовывал в концентрат, обдуманно уплотненный до самых крайних пределов.

Как бы ни были кратковременны поездки в Варшаву, Иоганн старался использовать их с максимальной пользой. Так, однажды ему удалось свести знакомство с мелким имперским чиновником из группы, инспектирующей заготовку шерсти в генерал-губернаторстве.

Иоганн оказал чиновнику небольшую услугу, устроив его машину на ремонт в армейский гараж.

В обмен на это чиновник, очевидно стремясь, в свою очередь, возвыситься в глазах Вайса, похвастался, что порученное ему задание имеет особо важное значение. До недавнего времени планировалась заготовка зимнего обмундирования только для оккупированных частей. Однако сейчас получен приказ снабдить теплыми вещами все армии Восточного фронта.

Это свидетельствовало о том, что, несмотря на обещание Гитлера и его генералитета покончить с Россией к исходу 1941 года, генштаб исподволь готовится к затяжной войне.

Особое внимание Иоганн оказывал механику — специалисту по счетным машинам, присланному из Берлина для наладки криптографа — шифровального аппарата, установленного в помещении радиостанции.

Криптографы выпускала шведская фирма, но несколько лет назад гитлеровцам удалось купить контрольный пакет акций и стать ее фактическими хозяевами. Фирма снабжала своими изделиями специальные службы многих стран мира. И вот внезапно она отказалась заменить быстро изнашивающиеся запасные части криптографов, установленных в тех европейских странах, на которые гитлеровцы готовили нападение. Аппараты выходили из строя как раз в то время, когда от специальных служб этих стран требовалась особенно интенсивная деятельность.

Механик держал себя с профессорской важностью. Иоганн встретил его на Варшавском вокзале, привез в расположение «штаба Вали» и даже уступил ему свою комнату, получив за это право по вечерам беседовать с ним.

Некоторое представление о конструкции подобных машин Иоганн имел. Академик Линев считал, что со временем они могут быть использованы в качестве баснословной информационной кладовой памяти, и утверждал, что за такими машинами великое будущее.

Вайс, разговаривая с механиком, иронически и ядовито подвергал сомнению возможность четкой и безупречной работы механизмов, подобных криптографу, чем несказанно раздражал собеседника. Но свой консерватизм Вайс подкреплял технической осведомленностью. И для того, чтобы опровергнуть Вайса, механик не только обстоятельно и толково ознакомил его со схемой устройства криптографа, но и объяснил в пылу спора, начертив на бумаге, как он настраивает систему кодирования, как обеспечивается самоконтроль шифровальных знаков и какие именно детали своей нечеткой работой могут нарушить правильность шифровки и дешифровки. И, разъясняя, указывал на образцах брака, где, в каком месте происходило искажение.

Иоганн передал все эти разрозненные сведения в Центр, и там был найден ключ к расшифровке кода.

Как известно, сия тайна оберегается в сейфе, открываемом одновременно двумя ключами, хранимыми у разных лиц, кроме того, существует шифр-набор для особого, третьего замка, меняемый почти каждую неделю.

Для похищения подобных тайн у других иностранных служб абвер разрабатывал операции с применением подкупов, убийств, взрывчатки, и участвовали в них целые группы самых матерых разведчиков. Иоганну помогли не только его изобретательность и находчивость, но главным образом недюжинные математические способности, которые он принес в жертву своему новому трудному поприщу.

И хотя код периодически менялся, на какое-то время, пока он действовал, Центр получил возможность расшифровывать корреспонденцию «штаба Вали».

Все это входило в повседневный труд разведчика Александра Белова, неотрывный от труда ефрейтора Иоганна Вайса. Ведь, кроме ежедневной переводческой работы в школе, он был загружен составлением канцелярских отчетов и конспектов с различными сведениями о советских районах, куда предполагалось забросить диверсионные группы. Немало времени отнимали также всевозможные поручения командного состава, начиная от отправки посылок семьям и кончая финансовыми отчетами, которые Вайс писал за помощника начальника школы по материально-хозяйственной части.

К тому же надо было неустанно наблюдать за теми курсантами, которых Иоганн наметил для своих целей. И Гвоздь осторожно выведывал их сокровенные мысли, довольно быстро научившись кратко докладывать о них Вайсу во время встреч на ходу — от плаца до барака.

Несмотря на неимоверную нагрузку, дела у Иоганна шли хорошо. Тем неожиданней для него оказалось внезапное приказание ротмистра Герда сесть с ним в машину, чтобы сопровождать особую группу до прифронтового аэродрома.

Ротмистр разрешил отлучиться только на минуту: сменить ботинки на сапоги и захватить с собой пару теплого белья.

Иоганн заметил, что рядом с шофером грузовика-фургона, в котором разместились агенты, сидит с угрюмым лицом радист Хакке. А среди агентов почему-то оказался и старшина лагеря Синица, которого не готовили для заброске в тыл. Ротмистр сопровождал группы на аэродром в крайне редких случаях. Обычно это поручалось кому-либо из офицеров.

Он почти всю дорогу милостиво беседовал с Вайсом и даже счел возможным поделиться с ним соображениями на тему о том, как полезна служба в разведывательной школе. Ему лично, например, она много дает, так как здесь он приобретает ценный опыт, который, бесспорно, будет применен им в его дальнейшей коммерческой деятельности. Вайс, очевидно, знает о существование Бюро «Н — В—7» экономической разведки «ИГ Фарбениндустри», дающего этому величайшему концерну возможность получать информацию из первых рук. И опыт агентурной работы «штаба Вали», несомненно, обогатит приемы коммерческой разведки, без которой ни одна солидная фирма не может успешно развиваться.

И он доброжелательно посоветовал Вайсу специализироваться в области экономической разведки, так как и в этом случае, если Германия овладеет мировым пространством и не будет конкурирующих держав, останется конкуренция между мировыми немецкими концернами, и им понадобятся услуги опытных агентов разведки.

Иоганн рассеянно слушал ротмистра, прикидывая, какие дела остались незавершенными из-за внезапного отъезда и чем вызвана такая внезапность. Размышлял он также о том, что внезапность эта не случайность, а прием, нацеленность которого он не мог выявить, сколько не пытался перевести разговор на тревожащую его тему.

Едва только Вайс касался этой темы, как Герд тотчас же начинал хмуриться и замолкал. Поведение Герда заставляло Иоганна все больше утверждаться в своей догадке, что внезапность его отъезда была заранее кем-то предусмотрена. Но кем?

Все вокруг завалил чистый, сухой от холода снег.

На ротмистре был авиационный комбинезон с электроподогревом, шнур от которого он включил в запасные аккумуляторы, специально для этого поставленные на пол кабины.

Кроме того, в держалках стояли два больших термоса с горячим кофе. Но ротмистр, наливая себе из термоса, каждый раз забывал предложить кофе Вайсу, так же как не поделился с ним завтраком, уложенным аккуратно в дорожный несессер с прикрепленными к крышке пластмассовыми тарелками, складными наборами ложек, вилок, ножей и даже соковыжималкой.

Началась метель. Сквозь белый движущийся сумрак Вайс видел, как население окрестных деревень и городков разгребает под наблюдением солдат снег с дороги, и не у всех в руках лопаты — сгребают досками.

Ротмистр спал. Во сне его лицо обмякло, губы обвисли, и казалось, что это не живое человеческое лицо, а маска.

Белая, шуршащая о стекла машины, сыпучая, снежная мгла. Мерное, подобное метроному, скрипучее движение «дворников», протирающих ветровое стекло. Усыпляющее качание их было схоже с колебаниями маятника, невесть кому отсчитывающего медленное, тягучее время.

Только теперь, в этом состоянии безделья, Иоганн почувствовал — имел наконец время почувствовать, — как безмерно он устал, измотался. Сказался почти мгновенный переход к покою от невероятного напряжения, от необходимости постоянного острого комбинационного мышления, решения уравнений со многими неизвестными, неустанного, настороженного внимания ко всем другим. Все это было подобно неустанному поединку одного со всеми, бесконечно длящемуся каждый день, каждую минуту.

И теперь, в пути, он добровольно отдался бездумному отдыху, почти прострации, той тоскливой прострации, какая охватывает человека после неимоверного напряжения всех сил.

И в его сознании без сопротивления проносились воспоминания, которым он прежде не разрешал себе предаваться, считая их уступкой слабости.

Вот так же, как сейчас, падали махровые хлопья снега. Они исчезали в незастывающей, цвета дымчатого стекла воде Москвы-реки. Он шел по набережной с Линой Линевой. Она говорила взволнованно, осуждающе:

— Если человек смелый, то он должен быть смелым во всем.

Он взглянул в ее лицо — худенькое, с влажными щеками, его не назовешь красивым. Но глаза! Всегда такие ярко выразительные, откровенные. Он взглянул в ее глаза и понял их. Сказал, отвечая не на слова Лины, а на ее взгляд:

— Ну, ты и доказала бы, что любишь. И ни о чем другом думать не хочешь.

— Я и не думала тогда ни о чем, и ты не имел права думать! А ты думал!

— Вот именно, думал о тебе! Неужели ты не понимаешь?

— Я хотела заставить тебя всю жизнь помнить меня. Я на это решилась — и все.

— Даже если мы потом не будем вместе?

— Ты полагаешь, все это для того, чтобы получить тебя в пожизненное пользование?

Ему не нравился весь этот разговор. И он сказал хмуро:

— Мне кажется, мы не разговариваем, а читаем вслух чей-то чужой диалог.

Лина остановилась. Глаза ее стали добрыми, она воскликнула радостно:

— Ну вот, понял наконец-то! — И, вздохнув, прошептала: — Ты знаешь, Саша, любовь требует величайшего такта… и ума.

— Я это читал где-то.

— Возможно. Но я хотела придумать тебя такого…

— Ладно, — С досадой сказал Белов, — валяй придумывай…

Академик Линев говорил ему как-то:

— Настоящий ученый должен знать все, что существует на свете в той области науки, которой он себя посвятил, а также все возможное о сопутствующих науках. Но если, обретя все эти знания, он не извлечет из ведомого новое, неведомое познание, он все равно не ученый, а только книжный шкаф. — Произнес раздраженно: — Овладение нашей новой интеллигенцией иностранными языками — это не только проблема ее деловой информированности, но и идеологическая проблема. Одноязычие — признак национальной ограниченности либо невежества.

Злой, нетерпимой требовательности Линева был обязан Белов своим безукоризненным знаниям иностранных языков.

Линев строго и тщательно занимался многими видами спорта, утверждал:

— Научный работник обязан обладать максимально крепким организмом. Рабочий день его нормирован. Интенсивность отдачи нервных и даже физических сил колоссальная. Прерывать свою деятельность из-за любых недомоганий — безобразие недопустимое, возмутительное. — Делился своим опытом своей личной жизни: — Жениться следует отнюдь не в юношеском возрасте. Один раз и окончательно. Любовные коллизии обычно сопровождаются колоссальной растратой необратимой нервной энергии.

— Папа! — с упреком воскликнула Лина. — Но ты же совсем не такой! Я читала твои письма к маме.

— Значит, есть документальное подтверждение того, что я прав, — отнюдь не смущаясь, сказал академик. Обращаясь к Белову, объяснил: — Ухаживая за своей будущей супругой, в то время студенткой Петроградской консерватории, я, будучи музыкально абсолютно бездарным и тупым, тратил гигантское количество драгоценного времени на посещение концертов и даже пытался обучиться, представьте, игре на арфе. Воображаете? Мужчина — арфист! Это была высшая степень подхалимажа. — Подозрительно покосился на дочь, кивнул на Белова, спросил: — Как, он все еще терпит твои фортепьянные бдения?

— Но он любит музыку!

— Не знаю, не знаю, что он там любит, — сердито сказал академик и добавил ехидно: — Но я любил не столько слушать свою будущую супругу, сколько смотреть на нее, мечтая о тишине вдвоем.

— Но тебе нравится, когда я играю.

— У меня выработался защитный рефлекс!

Как-то Лина сказала Белову:

— Папа относится к тебе как тренер к своему ученику, которого он готовит к мировому рекорду. Он тщеславен и мечтает, чтобы его ученик превзошел его самого.

Академику нравилось когда Белов оставался у них в доме обедать. Потирая руки, провозглашал:

— Я сторонник средневекового цехового обычая, когда мастера брали к себе учеников на харчи.

За столом часто велись серьезные разговоры.

— Владимир Ильич был величайшим ученым, — сказал однажды Линев. — В силу этого Октябрьская революция не носила характера политической импровизации. Я полагаю, в политике, так же как и в науке, субъективизм — плод опасного невежества и спесивого самомнения. Я твердо убежден, что субъективизм в науке и политике чужд большевизму и приносит чрезмерный вред.

…У Белова не хватило духу зайти проститься с Линевыми перед отъездом из Москвы. Он мог только мысленно представить себе, какое презрение и ярость вызвало бы у Линева сообщение о том, что его ученик, по-мальчишески бросив институт, вдруг отправился невесть куда, на Север. А Лина? Что она о нем подумала?

И сейчас, в дорожном безделье, Иоганн Вайс позволил себе эту роскошь воспоминаний. Словно награждая самого себя отдыхом, он устроил просмотр некоторых частей хроники своей жизни, как бы прослушал их звукозапись.

Он помнит побледневшее, холодное, запрокинутое лицо Лины с остановившимися глазами, почти бездыханные, горячие, дрожащие, ставшие мягкими губы, ее руки, вялые, обессиленные… Нет, он решился. Решился отшатнуться и, задыхаясь, сдавленно спросить:

— Лина, ты понимаешь? — Потряс за плечо. — Понимаешь?

Она молчала. Приподнялась, поправила волосы, присела к зеркалу и, глядя в зеркало на Белова, сказала раздельно:

— Я все всегда понимаю и помню — это мой недостаток. Но даю тебе слово: никогда, ни при каких обстоятельствах, я теперь с тобой не забуду этих моих недостатков. Можешь быть уверен. — И пообещала мстительно: — Теперь тебе не угрожает опасность совершить безнравственный, не зарегистрированный в загсе поступок.

— Лина! — воскликнул он с упреком.

— Цинично не то, что я сказала, а твоя попытка вразумлять меня. — Опустила глаза, прошептала жалобно: — Очевидно, даже после этого люди не становятся до конца близкими. — Посмотрела, сощурясь, на него в кулак: — Ох, какой ты сейчас от меня далекий! И маленький, как лилипут, но, — добавила она насмешливо, — солидный и умный.

Это случилось в тот день, когда Белова предупредили, чтобы он подготовил близких к мысли о своем длительном отсутствии, и, как деликатно выразился начальник, «если у него нет перед кем-либо моральных обязательств, то не следует в преддверии чрезвычайно продолжительной командировки брать на себя невыполнимое».

Глава 37

Ротмистр Герд вольготно полулежал на сиденье, бесцеремонно оттеснив Вайса к бронированной холодной стенке вездехода. После уютного сна в электроотапливаемом авиационном комбинезоне, после кофе со значительной порцией коньяка он пришел в добродушное настроение и был не прочь поболтать с Вайсом.

Очевидно, Герд пожелал разъяснить своему спутнику, что хотя чин у него небольшой — он только ротмистр но положение его в германской промышленности равно генеральскому и даже больше того. И, по существу, люди, подобно ему обладающие крупным капиталом, независимы настолько, что могут позволить себе говорить такие вещи, которых не посмеют высказать безнаказанно вслух даже самые матерые наци.

О Канарисе он заметил пренебрежительно, что в годы первой мировой войны тот работал агентом вместе со знаменитой Мата Хари, но, по всей вероятности, выдал ее французам и этим спасся от ловушки, расставленной ему «Вторым бюро». Сейчас положение Канариса незавидное, потому что Гиммлер рано или поздно, но все равно добьется объединения, подчинит себе все немецкие разведывательные службы и практически станет вторым лицом в империи. Что же касается Гейдриха, то ходят слухи, будто он приказал похитить из могилы своей бабки старое надгробие, где значилось ее имя — Сара Гейдрих, и заменил другим, на котором высечены теперь только инициалы. Об этом знает Канарис. И Гейдрих знает, что об этом знает Канарис, и поэтому они вынуждены ладить между собой.

Самым дальновидным из всех наци Герд считал Геринга. Слабость его к орденам и чинам простительна, потому что Геринг стал на солидный путь и его концерн позволит ему войти в круг истинных правителей Германии, таких как господа Стиннес, Борзиг, Крупп, Тиссен. Именно они и представляют германскую империю. Политическое дарование Гитлера именно в том, что он понял это раньше, чем все другие руководители национал-социалистской партии.

Герд сказал, что, когда высшие чины генерального штаба, разрабатывая планы будущей войны, проводили в 1936 году в Дрездене учения, на них присутствовали Бош, Феглер, Шпрингроум, Симменс, Тиссен, Крупп, Борзиг, а также другие крупные промышленники, которые подготавливали экономическое обеспечение этой наступательной войны. Но если немецкий генеральный штаб и имперское правительство мыслят в рамках узконациональных интересов, то крупных промышленников отличает широта мышления, и их международные экономические связи независимы от того, находятся государства в состоянии войны между собой или не находятся.

Так, например, Крупп еще до первой мировой войны заключил сделку с английской военной фирмой «Викерс — Армстронг» — продал ей патент на взрыватель для ручной гранаты. При заключении сделки было обусловлено, что за каждую использованную гранату уплачивается по одному шиллингу, и англичане в соответствии с этим условием выплачивают Круппу дивиденды. Такие же доходы получают другие немецкие фирмы за оптические прицелы.

В свою очередь, немецкие промышленники выплачивают дивиденды за подобные сделки иностранным фирмам, в том числе крупнейшим концернам США, так же как и те им.

— Поэтому, — наставительно сказал Герд, — наш поход на Россию — это как бы священная война, связанная не только с интересами рейха, но и с главной целью: покончить с коммунизмом, который опасен тем, что пытается подорвать у народов Европы доверие к цивилизации, покоящейся в незыблемых устоях.

Иоганн спросил:

— Если я вас правильно понял, — чем больше английские солдаты будут бросать в нас гранат со взрывателями нашей системы, тем больше будет приток к нам английских фунтов?

— Совершенно верно, — согласился Герд. — Поэтому, как бы ни была разрушительна война между цивилизованными державами, в итоге она укрепляет экономическую и финансовую мощь самых могучих промышленных объединений, не затрагивая политических и экономических устоев. Именно благодаря этим обстоятельствам мы вышли из огня первой мировой войны, как птица феникс, и с еще большей энергией и оснащенностью вступили в новую силовую акцию.

— Вы, несомненно, будете министром! — с восхищением воскликнул Вайс. — Вы обладаете исключительным аналитическим даром.

— Я только называю вещи своими именами, — поскромничал Герд. Добавил добродушно: — Некоторые наши молодые люди считают представителей делового мира бездельниками, живущими в роскоши и праздности. Как видите, я отдаю все свои силы работе, испытываю лишения наряду со всеми другими офицерами, не позволяю себе никаких излишеств. И служу фюреру с преданностью и благодарностью за ту исключительную решимость, с какой он широкими насильственными мероприятиями избавил нас от опасности, угрожающей целостности исторически сложившейся системы, управляемой теми, кто этого достоин по правовым принципам собственности.

На ночлег остановились в Гомеле, в расположении абвергруппы № 315.

Как обычно, абверовцы, офицеры этой группы, были в штатском. Держались они друг с другом свободно, по товарищески. В большинстве это были выходцы из интеллигентных семей, воспитанные и тактичные, и представителям «штаба Вали» они оказали приятное, без тени подхалимажа, но вместе с тем подчеркнуто уважительное гостеприимство.

Разговоры с гостями носили характер светской болтовни. Абверовцы не прочь были посплетничать и дружелюбно высмеивали различные мелкие происшествия, участники которых довольно терпеливо относились к тому, что их избрали мишенью для шуток за столом.

Так, во время ужина, устроенного в честь Герда и Вайса, объектом дружеского розыгрыша стал зондерфюрер Вилли Крахт. Намекали на его донжуанские похождения, что ему, несомненно льстило. Начальник зондер группы Дресс рассказал, между прочим, про него одну занятную историю.

Вилли Крахт вынудил к сожительству радистку из парашютной группы, некую Раю Мокину. Впоследствии выяснилось, что эта Мокина — предательница и работает на противника. Ее вторично арестовали, на этот раз органы СД, начальником которого в Гомеле был Вилли Шульц, большой друг Крахта. И вот, чтобы подшутить над Крахтом, он во время допросов сожительствовал с ней.

Потом они оба присутствовали, по долгу службы, при ее казни, а она вдруг стала кричать: «Вилли! Вилли!» Но, поскольку они оба были «Вилли» и имели к ней равное личное касательство, положение их оказалось настолько комичным, что даже унтер-офицер, проводивший казнь, не мог удержаться от улыбки.

И Дресс, стремясь представить себя рыцарем без страха и упрека, разъяснил свое повествование:

— Как видите, чувство юмора скрашивает некоторые мрачные стороны, связанные с выполнением нашего долга. — Заметив, что из всех присутствующих только Герд и Вайс не улыбнулись, сообщил уже другим, строгим и осуждающим, тоном: — Но вообще я не поощряю подобных развлечений. — И, обратившись к Крахту, спросил: — Вы помните, Вилли, мы держали на отдыхе после основательного пребывания в тюрьме и достаточно энергичных допросов гестапо некую Милу, в прошлом машинистку какого-то маленького учреждения? Хорошенькая девица, правда, слишком тощая и изнуренная. Но некоторым именно такие нравятся. И вот гостившие у нас старшие офицеры из Берлина после ужина с напитками возымели желание нарушить уединение этой девицы.

Что же сделал я? Умчался вперед на машине и увез ее на дачу. Берлинские друзья были этим не только огорчены, но и возмущены, и это грозило мне неблагоприятным отзывом о нашей работе. Но я пошел на это в интересах абвера. Агентку должны были на следующий день забросить. Но помилуйте, как бы она могла выполнить задание после такого визита, причем нескольких мужчин? И тут я пресек их поползновения со всей решительностью, не колеблясь ни на минуту.

— И где же сейчас эта худышка? — поинтересовался Герд.

Вилли Крахт не мог сдержать усмешки, но Дресс, строго взглянув на него, с готовностью объяснил:

— К сожалению, господин ротмистр, должен вам доложить — разбилась. При первом же выбросе на парашюте. Не раскрылся. Но, полагаю, не из-за технической неисправности. Некоторые из них, знаете ли, избирают подобный возмутительный способ для того только, чтобы уклониться от выполнения задания. — Добавил почтительно: — Конечно, контингент вашей школы представляет большую ценность. Мы же вынуждены мириться с подобными потерями. Вербуем наспех, по тюрьмам. Получаем материал физически крайне ослабленный. Как только перестают волочить ноги, засылаем. Время на подготовку весьма ограниченное. Попадаются и ценные экземпляры — сыновья тех, кого большевики некогда лишили крупной земельной собственности. У них развиты способности к террористическим актам. Но, к сожалению, они снова падают жертвами тех, кто воспользовался их землей. — Пожаловался: — Вы видели белорусские деревни? Мужиков? Азия! По сравнению с крестьянами, имеющими землю в любой европейской стране, — нищие. И вот загадка. Уходят целыми селениями в партизанские отряды, дерутся, как дьяволы. Мне думается, они развращены политически значительно сильнее, чем мы предполагали. Поэтому только соединением усилий частей СС и вермахта удастся осуществить массовую ликвидацию излишнего населения на этих оккупированных территориях. Это не гуманное, но единственно целесообразное действие.

Вилли Крахт предложил Вайсу переночевать в его комнате.

Сдержанность гостя Крахт принял за своего рода чопорность, свойственную выходцам из дворянских семей, и, желая расположить его к себе, рассказал подробно историю своего сближения с Раей Мокиной.

После вина Крахт был настроен сентиментально и, лежа на койке и куря сигарету в длинном костяном мундштуке, говорил, мечтательно прикрыв глаза:

— Вы себе представить не можете, какое это было занятное существо. Как неистово она меня вначале ненавидела! Но я, чтобы смягчить ее, сделать более приятной, пользуясь своей дружбой с начальником местного отделения СД Вилли Шульцем, попросил его о некоторых поблажках для заключенных, которые, как утверждала Рая, были абсолютно ни в чем не виновны. И даже доставил ей письмо от них. Ну, и позволил себе также быть объектом ее пропаганды. Унизил своих родителей до степени рабочих. Рассказал о себе рождественскую сказку: бедный мальчик копит пфенниги, чтобы учиться в школе. Представьте, это измученное беседами в СД существо стало даже жалеть меня, как заблудшую овцу в стае волков. Ее наивность была настолько трогательной и восхитительной, что, откровенно между нами, я просто влюбился. К сожалению, наедине со мной она говорила такое, что мне пришлось официально доложить Шульцу о ее неблагонадежности.

— И что же было дальше?

— Вы же слышали: ее казнили.

— Были основания?

— Да, кое-какие основания у Шульца были… Хотя Шульц, этот грубый баварский мужлан, мог бы повременить хотя бы из уважения к моим чувствам.

— Вы ее вспоминаете?

— Да, конечно. Это хотя и советская, но, безусловно, Гретхен, с присущей ей наивностью, чистотой и страшно упрямой убежденностью.

Иоганн смотрел на Вилли Крахта — такого деликатного, благовоспитанного. Смотрел на его высокую опрятную шею. На его лицо, чуть бледное, узкое, с правильными чертами. На его выпуклые, голубоватого оттенка глаза. На его по-женски безмускульные руки. На теплую фуфайку, которую Вилли заботливо надел, чтобы не простыть ночью даже под периной, привезенной, очевидно из дому.

Он видел на тонкой шее Вилли золотую цепочку со связкой медальонов-иконок, которые тот, прошептав молитву, прежде чем лечь в постель, бережно поцеловал.

Вилли показал Вайсу портрет своей сестры. Сказал, что они близнецы. Нежно любят друг друга. И один из медальонов — талисман, который его сестра приобрела за большие деньги у известного в Мюнхене астролога, и этот талисман должен уберечь его от насильственной смерти.

И, глядя на тонкую шею, на которой висел талисман, Иоганн не мог позволить себе даже подумать о том, с каким бы наслаждением он сдавил своими пальцами эту шею.

Полузакрыв глаза, он мысленно повторял номера автомашин, которые, как ему удалось заметить, развозят по конспиративным квартирам абвера в Гомеле пайки с продуктами. Зная номера этих машин, оперативная группа или партизанские группы смогут установить места явок немецких агентов.

И пока он впечатывал всю эту нумерацию в свою память, Вилли, удобно улегшись на подушках, понизив голос, сплетничал. Говорил он главным образом о своем начальнике.

Капитан Дресс — пьяница. Недавно он, совершенно пьяный, ввалился к отмечавшему свой день рождения коменданту города, старому прусскому служаке. Бухнул на стол — прямо перед носом изумленного полковника — вытащенную из абвергрупповской столовой пыльную, полузасохшую пальму и, прервав речь, которую тот произносил, долго жал и тряс его руку. Потом сел за стол и уснул, положив голову на тарелку.

Всего несколько дней назад он пил здесь, в этом доме, с ротмистром фон Вальде, но когда ротмистр покинул собутыльника и пошел спать, Дресс ворвался в его комнату и потребовал продолжить выпивку. Вальде отказался. Тогда Дресс объявил, что, если тот не вернется к столу, он помочится здесь же, в комнате Вальде, на печку.

Вальде взял пистолет, лежавший на ночном столике, и прицелился. С трудом удалось утащить Дресса из комнаты.

Постоянный собутыльник капитана, начальник гомельской жандармерии, и тот стал его избегать после того, как Дресс ночью вломился в жандармерию и пошел по длинному коридору, стреляя в лампочки. Жандармы решили, что это — нападение партизан, и все могло окончиться ужасно, если б начальник жандармерии не узнал голос Дресса, кричавшего при каждом выстреле: «Желаю пить, желаю пить!»

Но вообще-то Дресс — хороший служака. Добр ко всем сослуживцам, заботлив. А недостатки его можно объяснить. Ведь допросы местного населения контрразведывательный отдел ведет ночью.

К тому же у людей низшей расы настолько притуплены болевые ощущения и так не развит естественный для каждого живого существа страх смерти, что приходится прибегать к особым мерам, и это требует от работников второго отдела колоссального самообладания и такой грубой физической работы, по сравнению с которой труд каменотеса или мясника — детская забава.

О себе Вилли сказал с содроганием, что он не выносит криков. И не может понять, как их выносят другие его коллеги. И вообще это ужасно, что мы, немцы, вынуждены так ронять свое достоинство с этими людьми, не желающими понимать всю бессмысленность сопротивления новому порядку.

Вайс спросил:

— Ну, а если нам несколько смягчить отношение к местному населению?

— Что вы! — ужаснулся Вилли. — Это было бы воспринято ими как проявление слабости, и они стали бы еще чаще нападать на нас. Нет-нет, как это ни жестоко, но жестокость — единственное средство. Вы же знаете, считается, что мы находимся в тылу. Но опасности, которым мы здесь подвергаемся, ничуть не меньше, чем на фронте. — Пожаловался: — А наград дают меньше. Это несправедливо.

— Вы свое получите, — твердо сказал Вайс. — Это я вам обещаю. — И тон, которым он это произнес, ему самому показался непростительно откровенным.

Но Вилли ничего не заметил.

— Конечно, вы можете замолвить в «штабе Вали» доброе словечко обо мне, — сказал он. И вежливо пожелал: — Спокойной ночи, дружище!

А что оставалось Вайсу? Ответить тем же.

Утром, еще до завтрака, Иоганн напомнил Вилли Крахту о его желании быть аттестованным «штабу Вали» с лучшей стороны и в связи с этим попросил как о любезности чисто по-товарищески информировать его о достоинствах и недостатках агентов, работающих на группу № 315. Вайс объяснил, что ротмистр Герд имеет поручение подобрать кандидатов для разведывательных школ, но, по вполне понятным мотивам, капитан Дресс предпочтет лучших агентов оставить при своей группе и поэтому может необъективно охарактеризовать их.

Крахт, замявшись, напомнил о правилах обращения с секретной документацией.

Вайс изумленно пожал плечами.

— Но разве я прошу, чтобы вы давали списки мне в руки? Отнюдь. И читать их буду не я, а вы. Просто я взгляну на то, что вы читаете, и, если агент не заслуживает доверия, ну… вы ограничитесь одной лишь мимикой. — Положив руку Крахту на плечо, Иоганн сказал доверительно-дружески: — Только между нами — вы знаете, чей зять господин Герд?

— О! — воскликнул Вилли. — Еще бы!

— Так вот, ротмистр Герд не обладает некоторыми качествами, необходимыми для офицера абвера, и, по-видимому, не стремится их приобрести. Капитан Дресс легко проведет его. Но если Герд узнает, что вы оказали ему маленькую услугу… — Вайс устремил глаза ввысь, произнес задумчиво: — В конце концов, после войны нам с вами, Вилли, как и многим молодым людям, благодарность совладельца такой крупной фирмы, какую представляет Герд, может дать значительно лучшее положение в обществе, чем железные кресты всех степеней. Я лично именно так думаю и так поступаю.

Крахт заколебался.

— Но как я могу быть уверен в том… — он несколько замешкался, скулы его порозовели, — ну, в том, что вы не припишете себе мою заслугу?

— Если ротмистр не выкажет вам благодарность, вы можете без всяких церемоний представить меня перед ним в самом невыгодном свете, — решительно заявил Вайс. И добавил с улыбкой: — Но клянусь вам, Вилли, у вас не будет нужды прибегать к этому.

Вилли Крахт выполнил просьбу Иоганна Вайса. Натренированная память помогла Иоганну с автоматической точностью почти зрительно запечатлеть то, что его интересовало.

Оставался Герд. Тут требовалась работа на чистом воображении.

Иоганн спросил Герда, не считает ли он разумным взять в качестве сувениров несколько икон со старинного русского храма. В самых богатых домах Германии иконы сейчас считаются модным украшением.

Герд обрадовался.

Тогда Иоганн произнес тоном заговорщика:

— Капитан Дресс намеревается раздобыть их для себя, но зондерфюрер Крахт, желая сделать вам приятное, сообщил мне, где находится этот храм.

— Отлично. Я ему чрезвычайно признателен.

Вайс сказал настойчиво:

— Я думаю, господин ротмистр, вы выразите Крахту свою благодарность, но только в самых общих выражениях, чтобы не поставить его в затруднительное положение перед капитаном.

— Можете быть уверены, — решительно пообещал Герд.

И он выполнил свое обещание. Горячо пожал руку Крахту, дал свою визитную карточку. И многозначительно заявил, что не забудет его любезности.

О церкви, превращенной в склад боеприпасов, Иоганн узнал от бывшего дьякона, находящегося на службе абвергруппы № 315 в качестве возчика.

Вайс не раз беседовал с «этим типичным русским бородачом», который интересовал его главным образом потому, что развозил продукты агентам, живущим на квартирах в разных концах города.

По пути на аэродром они заехали на склад, и Герд беспрепятственно получил «модные украшения» для своего загородного дома.

На секретном аэродроме абверчасти, где стояло только несколько транспортных самолетов, Вайса подстерегала первая и очень неприятная неожиданность. Здесь оказалась группа агентов, подготовленных в школе «Зет». И если они и не отличались столь фундаментальной и технической подготовкой, как агенты Варшавской центральной школы при «штабе Вали», то обладали другими особенностями, свойственными стилю этой специальной школы.

Почти всех их заставляли быть исполнителями казней, и фотографии, запечатлевшие их в этот момент, заменяли в их личных делах письменные работы курсантов Варшавской школы, в которых те объясняли, почему они считают себя врагами советской власти. Их тренировали в технике свершения террористических актов. Это были утратившие человеческие чувства, отупевшие, готовые на все, законченные мерзавцы.

Группу Варшавской школы включили в группу агентов школы «Зет», и старшим оказался уже не Гвоздь, на чем строил Вайс свои расчеты, а агент из «Зет» по кличке «Хлыст», совершивший уже не одну операцию.

В соответствии с инструкцией за час до вылета Вайс выдал своим курсантам карту объекта разведки масштаба 1:30000. Карту пути от места высадки до объекта масштаба 1:1000000. Наганы с патронами. Компас, один на двоих. Карманный электрический фонарь, один на двоих. Советские дензнаки — по 10 тысяч рублей каждому. Ручные часы. Складные ножи.

В порядке исключения заставил радиоинструктора опробовать вместе с Гвоздем его позывные и позывные его корреспондента. Еще раз проверил букву, обозначающую его подпись, пароль на случай перехода обратно через линию фронта, личный номер для предъявления в штабе любой немецкой части. Выдал гранату, которой Гвоздь был обязан в случае крайней необходимости уничтожить рацию.

Вайс знал, что руководство никогда не смешивало в одной операции выучеников разных школ. Необычный поступок со стороны педантичного начальства его насторожил и заставил видеть за всем происходящим нечто недоброе и опасное.

По выражению глаз Гвоздя он понял: тот уже догадался, что план срывается и Хлыст со своими людьми занимает господствующее положение.

Вайс задержал Гвоздя под тем предлогом, будто хотел проверить, как тот пригнал ремнями себе на грудь обернутую в одежду рацию.

— Плохо? — прошептал Гвоздь.

Иоганн кивнул.

— Мне бы хоть первым выпрыгнуть.

— Зачем?

— Есть соображение. — Он посмотрел Иоганну в глаза и твердо добавил: — Надо.

Иоганн знал, что в соответствии с инструкцией посадка в самолет производится в порядке, обратном порядку выброски (тот, кто садится последним, выбрасывается первым), и сказал об этом Гвоздю.

В довершении всего Гвоздю вдруг было приказано снять с себя рацию и передать ее радисту из школы «Зет». Тем самым терялась возможность сообщить в Центр радиосигналами о месте нахождения группы после приземления. Но новый радист, взяв у Гвоздя рацию, забыл попросить у него полагающуюся к ней гранату, и она осталась у Гвоздя.

Перед самой посадкой Гвоздь уселся на землю и стал переобуваться.

Из-за этой задержки он поднялся по трапу последним. Оглянувшись на тоскливо и потерянно глядящего ему вслед Иоганна, Гвоздь вдруг успокоенно и торжествующе усмехнулся.

Вернувшись с летного поля в штабной барак, Вайс застал здесь Хакке и Синицу. Вначале его удивило их путешествие вместе с курсантами, но потом он как-то не задумывался об этой странности, и только теперь, увидев их встревоженные лица, он понял, что все это неспроста и, вероятно, имеет какое-то отношение и к нему, потому что оба они устремили на него явно беспокойно-вопросительные взгляды.

Вошел ротмистр Герд вместе с комендантом аэродрома и, держа в руках телеграфную ленту, прочел, запинаясь приказ штаба. Предписывалось немедленно высадить в тылу противника для выполнения особого задания группу в следующем составе: Вайс — старший, радист — Хакке, Синица.

О цели задания группе будет сообщено сразу же после ее приземления.

Комендант, как только Герд закончил читать приказ, потребовал, чтобы члены группы сдали свое личное оружие для замены его советскими пистолетами «ТТ». И тут же солдат внес советское обмундирование: белье, носки, сапоги и даже советские папиросы и спички.

А комендант разложил на столе армейские документы, изготовленные в мастерской абвера. Для Вайса была заготовлена орденская книжка.

Переодевшись, Иоганн старался понять, зачем у него сразу же отобрали личное оружие. Если не дадут другого, значит… Но что значит? Где он мог допустить ошибку, оплошность? И потом он ведь не один, с ним Хакке, Синица. Нет, здесь явно таится что-то другое.

Да вот и комендант. Принес пистолеты и, сверив по номерам, положил рядом с документами. И даже гранаты-лимонки выложил на стол. Это хорошо. Значит тут другое.

Вайс подошел к столу и, улыбаясь, попросил коменданта разъяснить, есть ли какие-либо особенности у советского оружия, которые следует учесть.

Комендант с вежливой готовностью дал необходимые объяснения.

Но Вайс заметил, что ротмистр посмотрел на него при этом вопросительно и удивленно.

Иоганн понял, что он переиграл. В школе ведь изучали все образцы советского оружия. И тут же Иоганн заявил коменданту, что ему отлично известны конструктивные особенности советского оружия. Но он задал свой вопрос, чтобы узнать, пристрелян ли его пистолет и какие при этом выявлены особенности, ибо всякое оружие обладает своими особенностями и их следует учитывать при стрельбе.

Комендант сказал:

— Нет, не пристрелян.

— Напрасно, — пожурил Вайс. — Значит, если я промахнусь, отвечать будете вы.

— Правильно, — согласился Герд. — Это — серьезное упущение.

Комендант взглянул на часы.

— Пора. Пообедать придется в самолете.

Солдат помог им надеть парашюты.

Вайс подошел к Герду, протянул руку:

— До свидания, господин ротмистр.

Но Герд, будто не видя протянутой руки, с недоступным выражением лица произнес сухо:

— Желаю вам с честью выполнить ваш долг.

Иоганн мельком поймал тусклый, неприязненный взгляд Герда и сделал вывод, в котором, правда, еще не был окончательно уверен.

Выброску их в тыл Герд не рассматривает как подвиг. Это ясно. Герд не сумел притвориться, будто провожает его как героя на подвиг, и тем самым кое-что выдал Вайсу. Он чем-то озабочен. Уж не тем ли, что так откровенно беседовал с Вайсом и, когда они были в абвергруппе № 315, слишком подчеркивал перед офицерами свое к нему расположение? Но почему это теперь его беспокоит?

Иоганн решил первым подняться по трапу в самолет, чтобы прыгать последним. Зачем? Чтобы выгадать лишние минуты. Они могут пригодиться.

Окна в кабине самолета были заклеены черной бумагой, в какую обычно заворачивают фотопленку.

Самолет выкатился на взлет тотчас, как захлопнулась дверца за Хакке, — у Хакке на груди была подвешена рация, он вошел последним.

Батареи с питанием находились у Синицы.

Несколько минут летели в полном мраке, потом зажглась лампочка в потолочном плафоне.

Синица объявил, что помирать на голодное брюхо не собирается, и развернул свой пакет с едой. На каждого была бутылка водки.

Хакке почти не притронулся к еде, но, держа бутылку в руке, часто отхлебывал понемножку из горлышка.

Синица ел и пил смачно. Он быстро охмелел, стал болтливым. Подбрасывая на ладони ампулку с ядом, сказал, нежно на нее поглядывая:

— Говорят, мгновенно: раз — и готов.

— Кто говорит? — спросил Вайс. — Те, кто пробовал?

— Правильно! — расхохотался Синица. Потом спросил с надеждой: — Все ж таки химия, а вы, немцы, в ней великие мастера, не то что мы, сиволапые… — Вздохнул: — Эх, Россия! — Дунул на другую ладонь: — Была — и нет. — Пожаловался: — А я все ж таки хухрик.

Вайс спросил:

— Хухрик? Это что по-русски?

— Так… — сказал печально Синица. — Вроде тех, кто сами себя обмошенничивают, а других не умеют. Небось те, кто поумнее, сидят себе в Берлине на заседаниях и сочиняют контрреволюции, а тех, кто попроще, тех, как меня вот, швыряют, будто мусор с балкона на головы прохожим.

— Вам это не нравится?

— Нет, почему же! — насторожился Синица. — У каждого своя доля.

Хакке явно презирал Синицу, недовольный, очевидно, тем, что этого русского поставили с ним как-бы в равное положение. Он сказал доверительно Вайсу:

— Я полагаю, что этот тип должен быть только нашим носильщиком.

Вайс кивнул. Снова отхлебнув из бутылки, Хакке пробормотал раздраженно:

— Я полагаю, моя кандидатура была выбрана господином ротмистром потому, что я сообщил партии о некоторых его чрезвычайно вольных взглядах.

— И что же? — спросил Вайс.

Побагровев, Хакке ответил озлобленно:

— Мне дали строжайше понять, что господа, подобные Герду, находятся вне досягаемости. И мы, наци, обязаны им, а не они нам. Как вам это нравится?

— Насколько я помню, — строго сказал Вайс, — все крупнейшие промышленники и финансисты оказала фюреру поддержку в самом начале его пути, о чем я вам не рекомендовал бы забывать.

— Да, — согласился Хакке, — это верно. Но я проливал кровь за фюрера.

— Да, но не на фронте и не свою.

Хакке задумался, потом сказал обиженно:

— С гестаповцами так не обращаются, как со мной, их не посылают на подобные задания, они работают в тылу…

— Почему же вам выпала эта участь?

Хакке опять приложился к бутылке, еще больше побагровел, закашлялся, вытер мокрый рот ладонью и прошептал, дохнув в лицо Вайса перегаром:

— Потому, что я, как и многие другие ветераны движения, многовато знают кое о чем таком… Поэтому вот, — Хакке похлопал себя по спине, где, как горб, возвышался парашют, — меньше свидетелей. Людвиг Рем предупреждал нас, что фюрер пойдет за наш счет на сделку. Вот и получилось, — он скривил рот, — господин Герд — фигура. А я, старый ветеран, наци, — у этого фабриканта под каблуком… И фюрер тоже.

— Господин Хакке, — осуждающе произнес Вайс, — я не желаю слушать ваши рассуждения.

Хакке откинулся к стенке кабины, внимательно и долго смотрел на Вайса, потом сказал совершенно трезвым тоном:

— Это не мои рассуждения.

— А чьи же?

— А ты как думаешь, — грубо заявил Хакке, — мне безразлично, с кем я буду работать? Нет, парень, не безразлично. Я тебя пощупал. Понял?

— И что же?

— А ничего, — сказал Хакке. — Ничего. Сойдешь за ангелочка. Только вот, думаю, советские тебя сразу отгадают.

— Почему?

— Уж очень ты немец, из тех, кому еще в «гитлерюгенд» вкалачивали, каким должен быть немец.

— Да, я такой, — с гордостью согласился Вайс.

— Но никто не будет знать, что ты и с петлей на шее захочешь поорать: «Хайль Гитлер!» Никто.

— А ты где в это время будешь? — спросил Вайс. Предупредил: — Ветеран! Запомни: струсишь — я тебя сразу же к твоему Рему отправлю…

— Правильно, — сказал Хакке. — Правильно говоришь, командир. Настоящие слова, — и протянул руку.

Но Вайс не подал своей. Сказал холодно:

— Ладно, посмотрим, каков ты там будешь.

— Тоже правильно. — И Хакке, довольно улыбаясь, объявил: — Крепкий ты парень, вот такой, какие нам нужны.

И, слушая Хакке и говоря с ним, Иоганн упорно думал, чем вызвано решение «штаба Вали» забросить его в тыл. Он засек время взлета, по его расчетам, самолет уже должен был миновать линию фронта и лететь над советской территорией. Но моторы почему-то работают на одном и том же режиме, и нет расслабляющего ощущения высоты. Вайс знал, что по инструкции самолету полагается брать над территорией противника потолок от четырех тысяч до шести тысяч метров и кабина снабжена кислородными аппаратами. Странно.

Потом он думал о том, что ему придется сразу же овладеть рацией Хакке. Надо дать знать Центру об опасности, которую представляет сейчас группа, куда входит Гвоздь, а также сообщить о месте своего приземления. Но как завладеть рацией? Применить оружие?

Он может пристрелить и Хакке и Синицу еще в воздухе, когда те будут висеть под ним на парашютах: ведь он прыгает последним.

Но тогда безвозвратно, необратимо погибнет Иоганн Вайс. Останется только Александр Белов, по существу погубивший ефрейтора абвера Вайса, бесценного человека. А его долг — спасти Вайса, сохранить Вайса и вернуть Вайса туда, где он должен сейчас находиться. А как тогда предотвратить злодеяния группы, где Гвоздь оказался блокированным агентами школы «Зет»? Заодно с ним только двое — он успел обработать двоих и в свое время сообщил об этом Иоганну.

В кабину вошел второй пилот и приказал готовиться.

Парашюты были полуавтоматического действия: шпильку крышки дергает не парашютист, а канатик, прикрепленный к самолету. Над люком для сбрасывания протянут стальной трос, а на крышке парашюта уложен змейкой канатик длиной восемь — десять метров, с карабином на конце.

Перед прыжком часть канатика отпускается, карабин защелкивается на тросе, и разведчик вниз головой сползает по желобообразному люку.

Никакой специальной парашютной тренировки, даже объяснений, как нужно прыгать, курсантам не дается. Сообщают лишь, что при приземлении ноги надо держать вместе, а падать на бок.

Эти же рекомендации получили Вайс, Хакке и Синица.

Командование «штаба Вали» считало нецелесообразным расходовать моторесурсы и горючее на обучение курсантов парашютным прыжкам. И так как обычно при приземлении кто-нибудь из агентов получал тяжелые травмы, старшему группы вменялось в обязанность бесшумно избавиться от раненого. Командование «штаба Вали» — так же как и руководство других разведывательных школ — стремилось к максимальной экономии всех материальных средств, и снижение затрат производилось с необычайной тщательностью. Даже зимнее обмундирование агентам выдавали непарное: к суконной гимнастерке — бумажные брюки или наоборот. Вот почему добротные советские офицерские шинели не получал никто. Их, если они были, распарывали и отсылали в посылках своим домашним.

Первым сполз по желобу Хакке, за ним Синица.

Светящееся звездное пространство океаном повисло над головой Иоганна, он окунулся в белый мрак облачности, а потом в темные сумерки ночи.

Он начал подбирать стропы с одной стороны, чтобы приземлиться несколько в стороне от своих напарников, рассчитывая на возможность случайной встречи с кем-нибудь из советских людей, когда он пойдет на сближение.

Глядя вниз на всплывающую навстречу землю, Иоганн заметил отчетливую выпуклую сетку межей, которую не мог скрыть слабый снежный покров, а в стороне мелькнуло острие кирхи. Вот разгадка того, чему он так тщетно искал объяснения!

Иоганн стал быстро подбирать стропы, теперь уже для того, чтобы сблизиться при приземлении с напарниками. Поздно. Он поджал ноги, принял удар и повалился набок, на вздутое полотнище парашюта.

Отстегнув и закопав парашют, поспешно зашагал к месту приземления напарников. Но вдруг остановился, вынул пистолет, сел на корточки, снял ушанку и, засунув в нее руку с пистолетом, нажал спусковой крючок.

Щелчок. Выстрела не было. Оттянул ствол, повторил все сначала — выстрела не было. А когда он вынул из гранаты запал и осмотрел его, латунная трубка со взрывчаткой оказалась пустой.

«Ловко. Значит, вот что они со мной затеяли. Ладно».

Иоганн уже не шел, а бежал через поляну к темнеющей опушке леса, где, как он и предполагал, его ожидали напарники.

Хакке, уже с наушниками на голове, сидел у рации.

— Приказано идти прямо по просеке, в сторожку лесника, и там ждать дальнейших указаний.

Сторожка оказалась нежилой, заброшенной. Возле печки Иоганн увидел полуобгоревшие клочки польского букваря, а на пустой пыльной консервной банке, стоявшей на подоконнике, была датская этикетка.

Пока Хакке переплетал антенным канатиком бельевую веревку, висевшую во дворе, чтобы замаскировать антенну, Вайс мысленно собирал воедино все им подмеченное, обнаруженное и окончательно утверждался в том, что стал объектом проверочной комбинации, задуманной и сымпровизированной Дитрихом. И сознание, что теперь он может принимать решения не вслепую, вселяло в него бодрость и уверенность в себе.

Вайс запретил разводить огонь. Поужинали всухомятку. Приказав Синице нести дежурство первым, он предложил Хакке выспаться как следует. И сам тоже лег на дощатый топчан.

В сторожке пахло гнилью, сыростью. Спать на голых досках было жестко, зябко. Но Иоганн приказал себе уснуть, ни о чем не думать, так как надо отдохнуть, вернуть свежесть ясной и четкой мысли.

И, думая о том, что не надо ни о чем думать, он уснул.

Их взяли на рассвете.

Синица сидел на земле, раскачивался, стонал, прижимая ладонь к окровавленной голове. С ним не церемонились, пинками заставили подняться.

Хакке, связанный, корчась, скрипел зубами. Но его никто не бил, как не били и Вайса, только ныли руки, скрученные за спиной куском антенного канатика.

Два парашюта, выпачканные землей, как улики внесли в сторожку.

Человек с двумя шпалами в петлицах и звездой политработника на рукаве командовал захватившими их бойцами.

Хакке и Вайса отвели в погреб-ледник рядом со сторожкой лесника и заперли там.

Значит, допрос решили начать с Синицы.

Они хорошо провели операцию, эти парни. Но если они особисты, почему ими командует батальонный комиссар? И почему они сразу же обнаружили два парашюта на точке приземления и не могли найти третий, который Вайс зарыл не на обусловленном месте, только слегка засыпав землей? Все подкрепляло предположения Вайса.

Один из этих людей беспрестанно, как заведенный, тщательно ругался матом. Другие обменивались негромкими и короткими фразами, подкрепляя их указующими жестами, словно не были уверены что их слова можно понять.

Батальонный комиссар в лайковых перчатках. Забавно. Боевая операция, а руки у него в перчатках. В перчатках! Какая же может быть точность стрельбы в перчатках? Ясно, он не рассчитывал, что придется применять оружие.

А почему не рассчитывал? Ведь он так уверен, что взял немецких парашютистов. И правильно, что уверен: разве советские военнослужащие будут выбрасываться сами у себя в тылу на парашютах? Ведь парашюты-то обнаружены.

Сквозь деревянную вытяжную трубу в кровле погреба донеслись вопли и страдальческий визг Синицы. В темноте Вайс не видел Хакке, но слышно было, как тот ворочается на соломе, уложенной поверх льда.

Хакке спросил сипло:

— Слышишь? — Добавил глухо: — Но я не дам такого концерта русским. Пусть хоть кожу сдерут. — Потом осведомился: — А может, они хотят нас здесь заживо заморозить?

— Не думаю, — сказал Вайс. От озноба голос его звучал сипло.

— Трусишь? — спросил Хакке.

— Пока не очень.

Синица перестал вопить. Вызвали Хакке.

Он нашарил во мраке руку Вайса, пожал. Пообещал:

— От меня ты звука не услышишь, я лучше откушу себе язык.

Дверь захлопнулась Иоганн остался один. Прислушался. Кроме возни, падения тел и глухих ударов — ничего. Ай да Хакке! Крепкий мужик.

У Иоганна уже не было сомнения в том, как ему следует себя держать. Сейчас он заботился только о том, как бы не простыть в погребе: ведь одного этого достаточно, чтобы в лучшем случае остаться инвалидом. Только не сидеть неподвижно, иначе замерзнешь. И он стал подпрыгивать, шевелил пальцами на руках и ногах, извивался, стукался о каменные стены погреба.

Наконец вызвали и его, привели в сторожку.

«Комиссар» сидел за столом. Он по-прежнему не снял перчаток. На полу молча лежал Синица. Хакке стоял лицом к стене с поднятыми руками, стонал. Бриджи его свисали, на обнаженном теле вздулись рубцы.

В углу сидел солдат с наушниками. Рация в брезентовом чехле стояла перед ним на табуретке.

Иоганн бросил внимательный короткий взгляд на шкалу диапазона.

Стрелка указывала диапазон, на котором работала штабная радиостанция «Вали».

Радист встал и подал человеку с неподвижным холодным лицом, одетому в форму батальонного комиссара, бумажку, где была записана принятая радиограмма.

Тот прочел и разорвал бумажку. Кивнул на лежащего на полу Синицу, сказал:

— Он выдал вас. Вы заброшены к нам в тыл как диверсанты. — Ты Иоганн Вайс, он Зигфрид Хакке. — Вынул из расстегнутой кобуры наган и, нацелив в живот Вайса, приказал: — Ну?! Быстро. — Выждал. Спросил: — Ты отморозил язык? Хорошо. Мы тебя согреем экзекуцией.

Быть выпоротым? Ну, нет!

Иоганн наклонился и попросил:

— Хорошо. Я согласен. Но только, — он указал глазами на Хакке и Синицу, — развяжите руки, я дам письменные показания.

Ему развязали руки. Он взялся за табуретку, медленно поволочил ее к столу и вдруг рывком поднял и обрушил на офицера, одновременно левой рукой выдирая у него пистолет.

Бросился к двери. Выстрелил и побежал через двор, стреляя в разбегавшихся солдат.

За амбаром стоял мотоцикл. В коляске, застегнутой брезентовым фартуком, сидел солдат. Он не успел подняться — Иоганн ударил его по голове ручкой пистолета, раскатил машину с пригорка, прыгнул в нее и помчался по просеке.

Держа одной рукой руль, другой расстегнул фартук и с ходу выбросил солдата на землю.

Оказавшись на шоссе, Иоганн включил полный газ.

Он запомнил в каком направлении высилась островерхая кирха. Там, наверно, должна быть немецкая комендатура.

Не доезжая до селения, Иоганн скинул гимнастерку: слишком уж небезопасно было появляться здесь в полном советском обмундировании.

Въехал на главную улицу поселка. Без труда, по скоплению машин у одного из лучших зданий, понял — здесь. Затормозил прямо у ног изумленного часового. Произнес повелительно:

— Герр коменданта. Чрезвычайно важное сообщение.

Его провели в здание комендатуры. Но дежурный офицер, прежде чем доложить о нем коменданту, потребовал объяснений. Вайс топнул ногой:

— Ты, тыловая крыса! У вас под носом высадились советские парашютисты, а ты еще смеешь перед агентом абвера строить тут из себя штабного адъютанта! — И, властно толкнув ногой дверь, вошел в кабинет.

От участия в операции по уничтожению советских десантников Вайс, уклонился, сославшись на необходимость срочно продиктовать радисту обо всем случившемся в «штаб Вали».

Дежурный офицер, после того как «штаб Вали» вынужден был подтвердить принадлежность Вайса к службе абвера, стал чрезвычайно любезен и даже отдал Иоганну свой запасной комплект оборудования, чтобы тот мог принять приличный вид.

В этот день Иоганну не удалось повидаться ни со своими напарниками, ни с тем, кто организовал на них облаву. Его, очевидно по приказанию «штаба Вали», продержали более двух суток в уважительной и весьма комфортабельной изоляции. И только после этого, как сюда приехали Штейнглиц и Дитрих и Вайс провел с ними наедине некоторое время, понадобившееся на то, чтобы клятвенно заверить обоих офицеров, что обо всем происшедшем он будет докладывать именно так, как они договорились, ему предоставили свободу.

И не только свободу — Штейнглиц и Дитрих официально оценили поведение Вайса как героическое.

Был составлен рапорт, послушно подписанный и комендантом гарнизона, в том, что в данном районе такого-то числа высадилась группа советских десантников. При ее уничтожении погибли — далее перечислялись имена военнослужащих из подразделения СС, которому было поручено провести операцию по проверке сотрудников абвера, а также солдат немецкого гарнизона, павших во время перестрелки с теми, кого приняли за советских десантников.

Три стороны: серьезно покалеченный ударом табуретки офицер подразделения СС, комендант гарнизона и майор Штейнглиц с капитаном Дитрихом — договорились во имя спасения своей репутации, и не только своей, о количестве уничтоженных советских парашютистов.

За основу приняли соотношение 1:3 — потери, обычные при любом наступательном бое.

Синицу в тот же день расстреляли за предательство.

Хакке, выдержав экзекуцию, не выдержал, когда «комиссар», допрашивая его после экзекуции, объявил, что никакой он не советский, а гестаповец. Хакке же признался в том, что он сотрудник абвера, а к гестапо не имеет никакого отношения, и заявил, что гестаповцы — это палачи, а абвер — военная служба разведки, и поэтому нельзя, не надо его вешать, а надо взять его в плен и обращаться с ним как с военнопленным.

Глава 38

Пребывание в ледяном погребе не прошло для Иоганна бесследно — он захворал воспалением легких. Но от госпиталя решительно отказался.

Лежал у себя в комнате в расположении «штаба Вали». И награждал себя отдыхом.

Лансдорф несколько раз навестил его во время, болезни. В первый раз он только осторожно пытался выяснить, как расценивает Вайс все происшедшее.

Мямлил что-то о чести мундира. Говорил, что печальная слабость Хакке — это пятно на мундире абвера, что так отлично зарекомендовавший себя Синица оказался неспособным перенести даже самый деликатный способ проверки. И все это очень неприятно, так как службы СС и гестапо постараются раздуть это случай, чтобы причинить неприятность Канарису.

Но Вайсу не о чем беспокоиться: уже подписан приказ о присвоении ему унтер-офицерского звания и о награде его железным крестом второго класса за участие в операции по уничтожению советского десанта.

И как бы между прочим Лансдорф рассказал поучительный эпизод из практики первой мировой войны, когда один из сотрудников разведки, которой тогда руководил полковник Вальтер Николаи, тоже как и Вайс был награжден железным крестом за исключительную смелость и преданность рейху.

Этот сотрудник продал женам нескольких старших офицеров генерального штаба противника ювелирные изделия из настоящих бриллиантов, выдав их за фальшивые. Затем он помог неприятельской контрразведке арестовать себя, и у него обнаружили список тех, кому он продал драгоценности.

Офицеры дали показания, что жены их купили дешевые побрякушки, что это жалкая имитация. А когда экспертиза установила, что бриллианты настоящие и огромной ценности, судьба этих офицеров была решена.

— Поэтому, — многозначительно произнес Лансдорф, — героизм, доблесть — это все фейерверк. Я сторонник операций изящных, бесшумных, но производящих действие более разрушительное, чем даже прицельное бомбометание.

Иоганн не понял: не то Лансдорф хочет умалить значение его «подвига», не то пытается внушить ему желание поискать применение своим силам в совсем ином стиле работы.

Штейнглиц искренне радовался успеху Вайса. Но так же, как Лансдорф, скептически рассуждал о том, что в их профессии смелость — это нечто вроде солдатской доблести. Награждают низших, а платят высшим. И поведал о том, как в угоду немецкому генералитету Гейдрих ловко скомпрометировал фельдмаршала Бломберга, подсунув фюреру неопровержимые доказательства того, что жена Бломберга — бывшая проститутка.

— Вот за такую работу, — сказал Штейнглиц, — конечно, не награждают. Но платят. И платят столько, что одной подобной операции достаточно, чтобы обеспечить себе старость.

Вайс сказал с улыбкой:

— Но я еще не думаю о старости.

— Напрасно, — упрекнул Штейнглиц. — Молодость — это только, средство, чтобы обеспечить себе старость. И ничего больше.

С Дитрихом Иоганн держал себя холодно, сдержанно, всячески подчеркивая, что не может примириться с оскорблением, которое тот ему нанес, подвергнув испытанию проверочной комбинацией.

Напомнил, что во время истории с курсантом Фазой он, в сущности, спас Дитриха и испытание проверкой объясняет не чем иным, как только желанием капитана избавиться от свидетеля своего служебного позора.

И решительно заявил, что больше не хочет сохранять все это в тайне…

Такая наступательная тактика возымела свое действие.

Дитрих струсил.

В довершение всего Вайс сказал, что считает Дитриха, затеявшего нелепую проверочную комбинацию, прямым виновником бесславной гибели доблестных сотрудников СС и солдат комендатуры.

Это можно рассматривать как преднамеренное убийство, и за подобное служебное преступление рейхсфюрер Гиммлер, пожалуй, прикажет не расстрелять даже, а позорно повесить. И сейчас Вайс чувствует себя в положении человека, укрывающего преступника.

Хорошо зная, с кем он имеет дело, Вайс предупредил Дитриха, что, испытав уже один раз на себе его коварство, он теперь обезопасил себя. Изложил все это на бумаге и послал ее одному другу, который в случае любого несчастья с Вайсом не замедлит передать пакет в СД.

Все это Вайс говорил шепотом, и Дитрих отвечал ему тоже шепотом. И оба они смолкали, когда кончалась очередная пластинка, положенная на патефонный диск.

Дитрих был жалок. Он даже стал советоваться с Вайсом, не застрелиться ли ему, спасая фамильную честь.

Но скоро Иоганну надоело быть безжалостным, да и противно было все время видеть это влажное, дрожащее лицо, пахнущеепудрой.

Он сказал властно:

— Ладно. Но помните, Дитрих: вы мне обязаны всем, а я вам ничем. — И зловеще предупредил: — и если вы хоть на минуту об этом забудете, я не забуду сделать то, о чем я вам говорил.

Хакке до приезда следственной комиссии держали в карцере при расположении «штаба Вали».

Курсанта по кличке «Финик», прибывшего в школу из экспериментального лагеря по рекомендации заключенного № 740014, Иоганн дополнительно проверил через Центр.

В группе радистов новичок сразу выделился своими знаниями и прекрасной подготовкой, и Иоганн, мимоходом сказав Дитриху, что, по-видимому, этот Финик — подходящая кандидатура, совсем не удивился, когда через несколько дней узнал, что курсант зачислен на должность инструктора.

Чего Иоганн, даже с некоторой примесью уважения, не мог не оценить, так это того чопорного самообладания и спесивой великогерманской офицерской амбициозности, с какими его абверовские сослуживцы молчаливо восприняли катастрофическое поражение армий вермахта под Москвой. Никто в расположении «штаба Вали» не проронил об этом ни слова. Казалось, все тут состязались друг пред другом в безукоризненном мастерстве притворства.

Но если раньше здесь как бы витал дух дружеского попустительства, порожденный пренебрежением к противнику и непоколебимой уверенностью в быстром и победоносном завершении Восточной кампании, то теперь его сменила жестокая подозрительность, беспощадная дисциплина и безукоризненно точная исполнительность, любое отклонение от которой незамедлительно каралось.

Да, если бы Иоганн в нынешних условиях начал свое продвижение по служебной лестнице абвера, едва ли бы он столь преуспел.

Отбор курсантов в разведывательно-диверсионные школы проводился теперь многоступенчато, с изощренной тщательностью. Кандидатов подвергали такой коварной проверке, что выдерживали ее только самые отъявленные подонки, и немало людей, подготовленных подпольными лагерными организациями, гибло при этих проверках — цели достигли лишь единицы.

Режим в школах усилился, и за малейшее отступление от правил распорядка пороли, а иногда даже расстреливали.

Но положение Иоганна Вайса было уже совсем иным, чем вначале. В школе у него имелись свои люди. Он расставил их, и по цепочке они руководили друг другом. Только один из них знал Вайса, принимал от него указания, для остальных же он оставался врагом, немцем.

Штейнглиц, зайдя проведать Иоганна во время его болезни, высказал мрачное предположение, что теперь Гиммлер и Гейдрих попытаются причины временных неуспехов на Восточном фронте свалить на абвер, не сумевший разведать истинных сил противника. Канарис, не понимая грозящей ему опасности, полностью отдался маневрам тайной дипломатии, связался с англичанами. Но теперь поздно.

Если до разгрома вермахта под Москвой Черчилль еще колебался, следует ли заключить сепаратный мир с Германией, чтобы совместными усилиями продолжать войну с большевиками, то теперь все кончено.

— Ерунда, — сказал Вайс, — просто ты (он теперь был на дружеской ноге с Штейнглицем) обижен на то, что из Берлина снова пришел отказ использовать тебя как специалиста по западным странам, хотя ты посылаешь уже не первую просьбу об этом.

— А как же я могу быть не обижен? — оживился Штейнглиц. — Я знаю своих старых ребят, которые сейчас делают карьеру и деньги, давно участвуя во всей этой возне с англичанами.

— Заделались дипломатами! — усмехнулся Вайс.

— Нет, зачем же! Работают по специальности. Ведут слежку за теми, кто тайно выполняет дипломатические миссии или играет роль посредников в переговорах. — Спросил: — Ты помнишь ту парочку глухонемых?

Иоганн кивнул.

— Даже эти калеки неплохо заработали в Швейцарии. — Добавил злорадно: — Но им не пришлось получить наличными.

— Почему?

— Парни Гиммлера ликвидировали их. — Вздохнул. — Очевидно, рейхсфюреру не нравится, что Канарис слишком много берет на себя в переговорах с англичанами.

— Но фюрер знает? Это же предательство.

— Ты дурак или притворяешься? — рассердился Штейнглиц. — Ты что же думаешь, Гесс, будучи первым заместителем фюрера, без его соизволения очертя голову кинулся на англичан с парашютом? Да любому солдату известно, что фюрер остановил Гудериана перед Дюнкерком только для того, чтобы тот не уничтожил начисто английские экспедиционные войска. Им дали возможность унести ноги и души через пролив, с тем чтобы английское правительство на примере этого дружеского со стороны фюрера акта убедилось, что есть еще возможность союзничества с нами против главного противника — России. В этом сказался гений фюрера. А то, что сейчас Гиммлер, Геринг, Риббентроп, наш Канарис и еще кое-кто, каждый порознь, крутят с англичанами, так это не против политики фюрера, а в соответствии с его надеждами. Только каждый из них заинтересован в том, чтобы получше разузнать, о чем разговаривают с англичанами его соперники. И здесь для настоящего профессионала, — такого, допустим, как, я, — исключительные возможности выскочить в большую политику. И дают не награды, а чеки: любой банк в любой валюте…

Вайс спросил, какова судьба разведывательно-диверсионной группы, в которую входил курсант Гвоздь.

Штейнглиц сказал, что, хотя самолет, доставлявший группу в советский тыл, не вернулся на базу и двое — старший группы и радист — погибли при неудачном приземлении, руководство оставшимися тремя взял на себя радист варшавской школы Гвоздь. Он передает ценную информацию, а совсем недавно его группа совершила диверсионный акт, подорвав воинский эшелон.

Штейнглиц сообщил об успешной работе группы без всякого воодушевления. Не то потому, что это был для него самый обычный, рядовой факт агентурной деятельности, не то потому, что в последнее время слишком был озабочен. Ему не давала покоя мысль о том, почему еще в июне 1940 года адмирал Канарис приказал уничтожить его, Штейнглица, докладную записку об исключительной слабости английских вооруженных сил, что полностью соответствовало действительности, и приказал составить другое донесение, в котором силы англичан лживо преувеличивались. А ведь Канарис располагал самыми точными статистическими данными об английских вооруженных силах: шифровальщик американского посольства в Лондоне Тейлор Кент передал абверу свыше 1500 кодированных сообщений, заснятых на микропленку.

Если за этим скрылась какая-то политическая комбинация, то Канарис должен был, как это принято, оплатить услугу Штейнглица. А может быть, Канарис вынудил его написать лживую докладную, чтобы потом «держать на крючке»? Но для чего? И без того над ним висит постоянная опасность: Гейдрих знает, что он загнал агента гестапо в лапы Интеллидженс сервис. И никому нет дела, что он поступил так по неведению.

Штейнглица мучило также одно стыдное воспоминание. Через своего агента он получил информацию о том, что в марте 1940 года Герделер и Шахт, встретившись в Швейцарии с лицом, близким английскому и французскому правительствам, сообщили ему, что Гитлер решил двинуться дальше Данцига и Варшавы, на Восток, и захватить черноземную Украину и нефтяные источники Румынии и Кавказа.

Штейнглиц решил, что в руки ему попал сверхсвежий материал, уличающий двух высокопоставленных особ в шпионаже в пользу иностранных держав. И этот материал даст ему возможность совершить скачок в ранее недосягаемые сферы.

Канарис, получив его рапорт, смял бумагу и даже не уничтожил на спиртовке — бросил в корзину.

Спросил:

— Какие приметы у осла? — И пристально посмотрел на уши Штейнглица. — Вы полагаете… — И потрогал свое ухо. Усмехнулся. Ткнул пальцем в корзину: — Вот они, ослиные ваши приметы.

Только несколько месяцев спустя Штейнглиц узнал, что таким методом Герделер и Шахт по заданию фюрере выведали, что Англия и Франция благосклонно относятся к германской агрессии на Восток.

Вот высший класс разведки тех, кто принадлежит к высшим правящим классам рейха.

А Штейнглиц их чернорабочий. Поэтому его и не радовало, что одна из диверсионных групп, засланных в Россию, успешно выполняет задание. Не те это масштабы, не те.

Пессимистическое настроение не покидало Штейнглица.

Ротмистр Герд в последнее время был также погружен в себя и озабочен.

Дело в том, что он и его тесть состояли пайщиками акционерного общества «Дейч-американише петролеум АГ», капитал которого на 95 процентов принадлежал американской компании «Стандарт ойл», поставлявшей Германии половину всей потребляемой в стране нефти. К началу войны она одного только авиационного бензина поставила на сумму в 20 миллионов долларов. Кроме того, она же построила в Гамбурге крупнейший в мире нефтеперегонный завод и финансировала строительство заводов синтетического бензина.

И Герд должен был срочно выяснить, согласятся ли американские фирмы на то, чтобы британские воздушные силы бомбили на немецкой территории их собственность, включая сюда предприятия автомобильной и танковой промышленности, находящиеся под финансовым контролем Форда и «Дженерал моторс», или не согласятся. И если согласятся, то тогда следует немедля продумать, в какое дело рентабельнее всего вложить свои страховые премии. Например, в кавказскую или румынскую нефть. Кавказская, несомненно, перспективней в смысле колоссальных дивидендов. Но кто убедит фюрера в том, что разгром Москвы сейчас не столь существен, как захват территории Украины и нефтеносных районов Кавказа?

Следовало бы быть сейчас в Берлине, где делается политика. А он, Герд, вынужден сидеть в предместье Варшавы и готовить агентов для засылки в тыл Красной Армии, когда главное и решающее сейчас вовсе не здесь.

Поразмыслив, Герд написал письмо герцогу Карлу Эдуарду Саксен-Кобург Готскому, он же внук королевы Виктории, носитель титула английского герцога Олбани, и он же — группенфюрер СА. Сопроводив свое послание на предъявителя, Герд просил герцога группенфюрера СА Карла Эдуарда о дружеской услуге: дать коммерческую деловую консультацию по волнующему его фирму вопросу.

Озабоченный всеми этими чрезвычайной важности делами, ротмистр Герд склонялся к тому, что капиталы все-таки следует вложить в кавказскую нефть. И волновался, как бы англичане во время наступления армий вермахта на Кавказ не переправили туда своих агентов для проведения диверсий на нефтепромыслах. Он помнил, что еще до заключения договора с Румынией абвер заслал в ее нефтеносные районы специальные группы для охраны промыслов от диверсионных акций англичан.

И сейчас Герд серьезно подумывал, не склонить ли ему руководство абвера к мысли о засылке подобных групп и на Кавказ, чтобы перед захватом нефтеносных районов обезопасить их от диверсий противника.

Герд был настолько поглощен всеми этими высшими стратегическими соображениями, что в делах управления школой всецело положился на Штейнглица, обещая ему за эту любезность какую-нибудь хорошо оплачиваемую должность после войны в фирме своего тестя.

Обо всем этом Штейнглиц откровенно поведал Вайсу.

Информацию обо всех соображениях Герда Иоганн передал в Центр.

Глава 39

Даже во время болезни Иоганн Вайс не бездельничал, а работал, собирая с помощью навещавших его сослуживцев информацию, чтобы быть в курсе дел, которые представляли для него существенный интерес.

Так, он узнал, что последняя радиограмма, полученная «штабом Вали» от Гвоздя, носила трагический характер: «Группа накрыта советскими органами контрразведки. Рацию уничтожаем. Если удастся уйти от преследования, будем пытаться перейти линию фронта». Значит с Гвоздем все в порядке.

Дитрих, основываясь на своем опыте, который он приобрел во время допросов в лагерях, отбирая кандидатуры для школ, пришел к выводу, что у русских чрезвычайно развито чувство братской взаимопомощи, активного сочувствия к тем, кто в нем нуждается. Кроме того, в советских доктринах имеются официальные указания, требующие от граждан чуткости друг к другу. И главное, определяющее: советское гражданское население фанатически патриотично, и каждый советский солдат или офицер, ставший инвалидом после ранения, пользуется глубоким уважением соотечественников, заботой и покровительством властей.

В связи с этим Дитрих считал более чем целесообразным приступить к поискам в лагерях инвалидов.

Впрочем он мало надеялся на успех, так, как обычно лагерная администрация из чисто экономических соображений в первую очередь ликвидировала военнопленных, оставшихся калеками, или создавала им такие условия, при которых они довольно быстро погибали естественным путем.

Дитрих уже дал абвергруппам команду заняться в лагерях поисками военнопленных, лишенных одной из конечностей. А если таких в наличии и не будет обнаружено, то наметить подходящие кандидатуры, чтобы, после проверки их благонадежности, под тем или иным предлогом отправить «на излечение» в госпиталь. Там опытные медики в соответствии с полученными указаниями ампутируют им руку или ногу.

Но пока такой контингент поступит в школу, не следует ли наметить несколько кандидатур из числа уже подготовленных курсантов, которые находятся в несравненно лучшем физическом состоянии, нежели заключенные в лагерях, и исцеление их после операции потребует значительно меньше времени?

По мнению Дитриха, лучше всего ампутировать нижнюю конечность. Это броско, заметно и дает засланному в тыл противника агенту возможность требовать, поскольку руки у него целы, чтобы у ему представили работу на каком-нибудь оборонном советском предприятии.

Наличие рук позволяет работать, а отсутствие ноги (естественно потерянной на фронте) — лучшая гарантия того, что агент, поступая на оборонное предприятие, не будет подвергнут слишком тщательной проверке.

Штейнглиц высоко оценил это предложение Дитриха.

Лансдорф, выслушав обоих офицеров со скучающе-брезгливым выражением лица, сказал:

— Нечто подобное проделывали компрачикосы.

Штейнглиц не знал, кто такие компрачикосы, и задумчиво моргал.

Дитрих воскликнул протестующе:

— Но военнопленные не дети!

— Тонкое наблюдение для контрразведчика, — иронически заметил Лансдорф.

Он испытывал одновременно досаду и смутную грусть, только сейчас почувствовав, что с возрастом постепенно утрачивается память и он начинает забывать о многом из своей богатейшей и когда-то весьма изощренной практики.

Еще в годы первой мировой войны, во время боев под Верденом, он придумал летучие разведгруппы, которые спешно инструктировали отдельно легко раненных немецких солдат, переодевали во французские мундиры и утаскивали ночью на поле боя. Здесь этих диверсантов подбирали французские санитары и на своих плечах приносили в крепость.

Во время войны в Испании один из коллег Лансдорфа, занимавший должность советника при Франко, вспомнил об этом методе. Легко раненых франкистов переодевали в комбинезоны республиканцев, и по ночам они весьма успешно орудовали пистолетами и взрывчаткой на улицах Мадрида, а выставляли напоказ свои толсто перебинтованные конечности и, живо ковыляя по Рио-де-Гранде, вызывали восторженное поклонение горожан.

Но для Лансдорфа это было бы ниже его достоинства — кичиться своим блистательным прошлым и напоминать о своих заслугах так, словно они были недооценены. Поэтому, отдавая честь замыслу Дитриха, он снисходительно согласился с ним.

— Ваше предложение в своей основе остроумно и психологически неотразимо. Но… — Лансдорф сложил перед собой ладони и, разглядывая тщательно отполированные, с синеватым оттенком ногти (не то уже сердце: с возрастом оно бьется все медленнее и медленнее), холодно заявил: — но я решительный противник, — помедлил, — экстравагантностей, подобных насильственному оперированию.

Дитрих живо перебил:

— Никакого насилия. Объект попадает в госпиталь. Там ему внушают необходимость хирургического вмешательства. При современных анестезирующих средствах он даже не испытывает болевых ощущений. Проснется и…

Лансдорф поморщился.

Дитрих, заметив это, сказал поспешно:

— В конце концов, нашим хирургам разрешено проводить некоторые медицинские эксперименты на лагерном материале. Я сам видел, посещая спецблоки, как…

— Вы видели, а я не хочу знать об этом, — раздраженно перебил Лансдорф.

— Но все это во имя высоких общечеловеческих целей, — напомнил Дитрих. — Сейчас не средневековье, когда врачей приговаривали к сожжению на костре только за то, что для проникновения в тайны человеческого организма они вскрывали трупы.

— Именно не следует забывать, что сейчас не средневековье, а эпоха цивилизации, которую мы несем человечеству. — Эту фразу Лансдорф произнес почти механически, вспоминая о своей недавней поездке в Берлин.

Там он был на интимном обеде у колченогого Геббельса, этого всемогущего ничтожества, запуганного скандальными припадками ревности своей супруги Магды, — она даже фюреру сплетничает о всех сластолюбивых прихотях своего мужа и провозвестника новой германской культуры.

Так вот, после обеда Геббельс повел Лансдорфа в свою картинную галерею, где были развешены полотна, похищенные из прославленных музеев разных европейских стран.

Многие из этих картин Лансдорф помнил еще с тех пор, когда ездил по Европе, выполняя различные специальные миссии, но, будучи просвещенным человеком, находил время посетить пантеоны искусства.

Он поделился с Геббельсом своими воспоминаниями.

Тот сказал озабоченно:

— Вы правы. Существует обычай рассматривать эти изделия как национальные ценности, своего рода собственность государства. Но я по личной просьбе фюрера, Геринга, Гиммлера, Риббентропа и других высоких лиц империи собрал небольшой консилиум из самых выдающихся юристов. И они заверили меня, о чем я информировал заинтересованных лиц, что международные законы предусматривают лишь срок двадцатилетней давности, после которого лицо, совершившее любое деяние, уголовно не наказуется, а владельцу ценностей не может быть предъявлен иск потерпевшей стороны.

— Стоило ли беспокоить юристов? — спросил Лансдорф.

— А почему бы и нет? — в свою очередь задал вопрос Геббельс. И лукаво осведомился: — Вы заметили, дорогой друг, что в наших коллекциях чувствуется печальное отсутствие предметов из национальных галерей Лондона, Нью-Йорка и, что самое огорчительное, пока ничего нет из Москвы, Ленинграда? Так вот, — сказал он многозначительно, — если стены моей галереи не будут украшены кремлевскими иконами и картинами из Ленинградского Эрмитажа, консультация юристов окажется отнюдь не лишней. Как коллекционер, я проявляю дальновидность, извинительную для коллекционера, и не только для коллекционера, не так ли?

Этот разговор с Геббельсом пришел сейчас на память Лансдорфу не случайно.

И, делая из него столь же дальновидный вывод, Лансдорф сказал Дитриху официальным тоном:

— Как ваш начальник, я запрещаю вам любые действия, которые могут противоречить принципам гуманности. — Перевел взгляд на Штейнглица, спросил: — Надеюсь у вас хорошая память и вы при любых обстоятельствах сумеете вспомнить это мое решительное указание? — Задумался. Потом, глядя насмешливо на вытянутые разочарованные лица офицеров, повторил: — Так вот, я запрещаю всяческие насильственные действия. И если кто-либо из курсантов, допустим, во время ознакомления с новыми взрывчатыми веществами или из-за небрежного обращения с оружием получит травматические повреждения, что часто бывает с солдатами во время боевой подготовки, я, несомненно, наложу строжайшее взыскание на того офицера, который будет проводить эти занятия. Но если потерпевший после выздоровления окажется физически пригодным и выразит добровольное желание продолжить свою агентурную службу, — такой человек достоин всяческого поощрения. — Добавил внушительным тоном: — А вообще ваше намерение использовать инвалидов после ранения на фронте имеет гуманную цель: дать им возможность приобрести профессию и быть полезными рейху. Кстати, обычно калеки ощущают свою неполноценность, их мучает бесперспективность в будущем, и потому они наиболее податливый материал для вербовки. Не только абвер, но и другие наши разведывательные и контрразведывательные органы не раз убеждались в этом. Здесь уже приобретен богатый и плодотворный опыт. Так, например, майор Штейнглиц, очевидно, полагает, что одно высокопоставленное лицо из английского министерства иностранных дел оказывало нам услуги потому, что стало вдруг поклонником идей фюрера? Увы! Мы воздействовали на него не идеологическими, а медицинскими способами. Предложили нашему соотечественнику, знаменитому лондонскому медику, внушить своему пациенту, что он неизлечимо болен раком, и даже точно определить срок его недолгого пребывания на этом свете. Естественно, тот в состоянии крайней подавленности был озабочен только одним — обеспечить семью после своей смерти. Мы помогли ему это сделать, высоко оплачивая его услуги. О том, что он снабжал нас документами из несгораемых шкафов «Форин-оффис», вы знаете. — Зевнул, потянулся. — Как видите, господа, цветы новых идей вырастают из семян, собранных нами, стариками.

Все-таки Лансдорф не удержался и удовлетворил свое задетое тщеславие, дав Дитриху понять, что его предложение не столь уж ново, как тот полагал.

Вайс был в курсе идеи, с которой носился Дитрих.

Оставалось только узнать, кого из курсантов намечено превратить в инвалидов, а также выяснить, на каком предприятии начинается диверсия. Вайс прежде всего решил ознакомиться с заявкой на отбор соответствующей советской кинохроники. Он уже неоднократно пользовался этим, чтобы собирать информацию для Центра.

До сего времени агентуре «штаба Вали» не удавалось проникнуть ни на одно советское оборонное предприятие. Несмотря на гневные требования Канариса, почти все операции, направленные к этой цели, неизменно срывались.

Теперь диверсии стали готовить в атмосфере исключительной секретности.

При «штабе Вали» был создан особый лагерь, допуск за ограждение которого имели только высшие офицеры. А тем абверовцам, которые работали с подготавливавшимися в лагере группами, запрещалось выходить за его пределы. Вайс не имел туда доступа.

Создание этого секретного лагеря свидетельствовало о новом этапе деятельности «штаба Вали», о том, что перед ним поставлены серьезные задачи, о том, что сейчас он, как никогда раньше, представляет большую опасность для Советской страны.

Строжайшая дисциплина усугублялась еще и тем, что ожидался приезд Канариса, который решил совершить инспекционную поездку по всем частям абвера, нацеленным на Восток.

В этих условиях Иоганну необходимо было соблюдать осторожность, гибкость и вести себя с вдумчивой неторопливостью даже в таких обстоятельствах, когда каждый день промедления в раскрытии вражеских замыслов приближал грозную опасность.


Начальник женского филиала Варшавской разведывательной школы, капитан созданной немцами из изменников и предателей так называемой «Русской освободительной армии» (РОА), Клавдия-Клара Ауфбаум-Зеленко была дама образованная и с большим житейским опытом.

Так, по ее настоянию еще в 1920 году ее супруг Фриц Ауфбаум, бывший бухгалтер донецкой шахты, принадлежавшей бельгийской компании, переменил не только фамилию, но и специальность и при советской власти занял уже должность главного инженера. В этом не было ничего удивительного. Нужда в технической интеллигенции была огромная. Недостаток знаний искупался у новоявленного главного инженера умением солидно держаться с подчиненными, немногословием и беспрекословным исполнением приказаний и рекомендаций любого начальства. Это был человек недалекий, но безбоязненный с своем самозванстве, ибо втайне он был глубоко убежден в том, что русские и украинцы — это полуазиаты. А поскольку он, Ауфбаум, чистопородный европеец, — этого вполне достаточно для того, чтобы руководить ими, тем более что среди подчиненных попадались люди хорошо осведомленные о том, о чем сам он имел весьма смутное представление.

Клавдия Зеленко увлекалась украинской стариной и даже опубликовала в этнографическом журнале какой-то труд по этому вопросу. Потом, когда мужа перевели в Брянск, она начала увлекаться и русской стариной.

В тот период, когда из стахановцев, прославивших себя трудовыми рекордами, стали готовить командиров производства, Клавдия Зеленко преподавала этим уважаемым взрослым людям немецкий язык.

Это дало ей возможность приобрести связи с теми из них, кто стал потом руководить крупными предприятиями.

Будучи человеком трудолюбивым, она переводила немецкую техническую литературу на русский язык и хорошо зарабатывала. А затем стала переводить с русского языка на немецкий те труды советских металлургов и угольщиков, которые интересовали немецких издателей.

Несколько раз Федор Зеленко ездил в командировки в Германию.

Там, узнав, что он немец, к нему проявили особый интерес, пытались завербовать. Выслушав все предложения и посулы, тщательно все взвесив, Зеленко-Ауфбаум уклонился от этих предложений: его положение в Советской стране, прочное солидное и перспективное, прельщало его больше, чем роль германского агента.

Вернувшись домой, он счел выгодным для себя сообщить об этих предложениях ГПУ, а также своей супруге. Данная им информация еще более упрочила доверие к нему. Что же касается супруги, то тут реакция была несколько неожиданной.

Клава-Клара, будучи женщиной пылкой, с сильно развитым воображение, не только увидела в этом некую романтику, но и воспылала страстной тоской по земле своих предков. И вопреки воле мужа связалась с одним работником издательства, где она сотрудничала, оказавшимся немецким агентом.

Воображая себя новой Мата Хари, вдохновленная своей новой деятельностью, Клава-Клара даже похорошела, похудев от хлопотных переживаний и восстановив тем самым девическую статность фигуры.

Но тут — и притом с самой неожиданной стороны — на семейство Зеленко-Ауфбаум обрушился удар.

У них был пятнадцатилетней сын, комсомолец.

Образ Павки Корчагина служил ему идеалом. Он бросил школу и, вопреки родительской воле, вступил в молодежную бригаду на одной их шахт, находившихся в состоянии прорыва.

Работали яростно, самоотверженно, но, несмотря на все, жили впроголодь, так как, не имея опыта, да и физических силенок, не могли выполнять нормы.

Это была молодежная бригада-коммуна из тех, что, как известно, впоследствии были расформированы, ибо хотя в них существовал дух равенства и братства во всем, но стояли они на порочном пути уравниловки.

И вот однажды, приехав домой, чтобы вымыться и за один день отъесться за все дни недоедания, сын услышал, как ночью шепотом его отец категорически требовал от матери, чтобы она прекратила свои сношения с немецким агентом.

Сын ворвался в спальню родителей и спросил с ужасом:

— Это правда?!

Клава-Клара после всех слов, сказанных ей мужем и сыном, крикнула с отчаянием:

— Можете доносить на меня!

— Ну что ж, я так и сделаю, — сказал сын. И, вырвавшись от отца, который пытался удержать его, ушел из дома.

А наутро Федор Зеленко, войдя в гараж, где стояла собственная «эмка» — премия за выполнение на сто четырнадцать процентов годового плана предприятием, которым он руководил, — обнаружил, что сын повесился.

У Федора Зеленко не оказалось душевных сил после этого несчастья поступить так, как собирался поступить его сын, тем более что потрясенную случившимся Клаву-Клару в невменяемом состоянии пришлось отвезти в психиатрическую лечебницу.

В 1937 году арестовали не Клаву-Клару, а ее супруга.

Прервав после смерти сына и выхода из психиатрической больницы связи с немецким агентом, она, уже побуждаемая яростным стремление отомстить за мужа, попыталась их снова восстановить, но немецкий агент отклонил ее услуги по двум мотивам. Во-первых, потому что теперь, являясь женой репрессированного, она могла оказаться под наблюдением. А во-вторых, он не пожелал простить ей прежнего отказа от работы по таким незаслуживающим оправдания мотивам, как самоубийство сына.

Благодарная память о ней известного стахановца, ее бывшего ученика, ставшего одним из крупных командиров промышленности, помогла Клаве-Кларе избежать судьбы, которая постигла в то время большинство других жен репрессированных.

Она получила должность, преподавателя в десятилетке, а затем даже стала ее директором.

Когда немецкая армия оккупировала город, где жила Клава-Клара, ее забрали в лагерь. Продержали несколько месяцев и после всесторонней проверки зачислили переводчицей в формирование РОА, а потом, учитывая ее энергичную деятельность и немецкое происхождение, дали не без участия гестапо, капитанский чин и пост начальницы женской разведывательной школы.

Эта школа, расположенная, как и Варшавская, в дачной местности, готовила разведчиц-радисток. Обучение продолжалось шесть месяцев.

Затем курсанток отвозили в центральную школу, в течение одного месяца они проходили подготовку совместно с мужчинами — каждая со своим напарником.

Командование «штаба Вали» полагало целесообразным использовать в качестве радистов женщин, а не мужчин. Ибо мужчина призывного возраста, долго живущий на одном месте, скорее навлечет на себя подозрение, чем женщина, которая может выдавать себя за беженку из оккупированных немцами областей или за эвакуированную и даже вызывать этим сочувствие к себе местного населения.

Контингент курсанток вербовался из лагерей и тюрем, где сотрудники СС и гестапо подвергали их подготовительным испытаниям. После этого, отобрав соответствующую подписку, их обычно привозили в школу в самом плачевном состоянии, и начальнику охраны, доставлявшей будущих курсанток, приходилось каждый раз заверять капитана Клару Ауфбаум: компетентная медицинская экспертиза дала справку, что доставленная (или доставленные) не имеет тяжелых повреждений жизненно важных внутренних органов и обязательно выживет.

Абвергруппы, полиция, немецкие комендатуры, действующие в оккупированных районах, также оказывали содействие школе, поставляя кадры, уже проверенные у них на работе.

Эти привилегированные особы прибывали не столько с охраной, сколько с сопровождающими лицами, выглядели весьма неплохо, были прилично одеты и вначале держали себя развязно. Но капитан Клара Ауфбаум своеобразным способом давала им понять, что здесь не публичный дом, а разведывательное училище с более строгим, чем даже армейский, порядком.

Сама капитан Ауфбаум, правда, никогда лично не применяла физических методов воспитания.

Для этой цели имелся специальный человек — помощник начальной школы по политической части, лейтенант РОА, горделиво именовавшая себя Ингой Ратмировой, но откликавшаяся и на имя Нюрка, — коренастая, широкоплечая, с тучным вздернутым задом, затянутым в бриджи, коротко остриженная, с ровной челкой на низком лбу и коричневыми, прокуренными зубами. У нее были мужские манеры и мужские повадки.

Профессиональная уголовница, большой знаток тюремных и лагерных нравов, она еще в тюрьме подала прошение с просьбой послать ее на фронт и была направлена в воинскую часть санинструктором. И когда попала в плен, немецкие солдаты обнаружили в ее санитарной сумке множество ручных часов, портсигаров, смятые пачки денег.

Ее чуть не забили насмерть: так возмутил солдатские чувства этот промысел. Но гестаповцы усмотрели в нем лучшее доказательство ее несомненной полезности для рейха.

И мародерку сначала спасли от солдатской расправы, а потом с отличными рекомендациями переправили в тыл для несения службы в формировании РОА.

Женщины, прибывающие из оккупированных районов, уже имели опыт по части сотрудничества с немцами и умения завязывать с ними связи, и к тому же они не утратили физического здоровья. Поэтому они давали решительный отпор Нюрке, когда та пыталась проявить свои кое-какие свои специфические наклонности, но некоторых, измученных и обессиленных пытками и допросами в тюрьмах гестапо, девушек она, делая вид, что заботливо ухаживает за ними, понуждала уступать ей.

Сама капитан Клара Кауфман отличалась высоконравственным поведением, несмотря на то что, благодаря гигиеническому образу жизни, выглядела очень моложаво и никто не мог сказать, что этой женщине за сорок. И мундир шел к ее фигуре, и ее остроносое, с птичьим профилем лицо было свежим, и на высокой шее не одной морщины.

Некоторые пожилые, степенные офицеры абвера были бы не прочь завязать с ней необременительные приятные отношения, в крайнем случае даже супружеские, но она мужественно отклоняла все домогательства, так как считала безнравственным выходить замуж при наличии живого мужа. А кратковременные легкие связи — это было ниже ее достоинства.

Порочные склонности Нюрки вызывали у нее естественное чувство брезгливости. Но, в душе страшась этой иногда впадавшей в яростное бешенство, способной на все уголовницы, капитан Ауфбаум ограничивала протесты по поводу непристойного поведения своего заместителя по политической части тем, что с холодной и жесткой ненавистью преследовала курсанток, которые пользовались благосклонностью Нюрки.

За малейший проступок она отчисляла их в концлагерь. А если проступок был серьезным, то направляла в подразделение СС, расположенное неподалеку от школы. Ликвидационными операциями это подразделение занималось в районе мусорной свалки, вокруг которой были поставлены столбы с надписями «Запретная зона», обычными для мест, где производились казни.

Когда в школе с хозяйственной, финансовой или учебной инспекцией приезжали офицеры абвера, капитан Ауфбаум встречала их гостеприимно. И сама руководила в таких случаях приготовлением обедов и ужинов, чтобы побаловать «гостей» домашней стряпней. Еще в Донбассе она научилась делать отличные настойки из различных ягод и восхищала своим искусством приезжих.

После обильного ужина и столь же обильной выпивки, дабы отклонить ухаживания, затрагивающие ее женское и офицерское достоинство, капитан Ауфбаум, выбрав момент, любезно предлагала настроившемуся легкомысленно гостю посмотреть личные дела ее курсанток, в которых имелись фотографии. Если внимание гостя привлекало какое-либо дело, она говорила, что дополнительные сведения тот может получить непосредственно от интересующей его курсантки, и давала приказание вызвать девушку в комнату, специально предназначенную для инспектирующих чинов абвера.

Это ее способ избавляться от фамильярничания старших по званию или по занимаемой должности офицеров вызывал возмущение и протесты заместителя. Но объяснялись они не столько соображениями нравственными, сколько самой низменной ревностью.

Понимая это, капитан Ауфбаум строго делала соответствующее внушение и приказывала:

— Лейтенант, смирно! Кругом марш!

И лейтенант Нюрка вынуждена была подчиняться священным правилам армейской дисциплины, столь же неукоснительной в абвере, как и в частях вермахта.


Вильгельм Канарис, сын директора Рурской металлургической фирмы, лощеный офицер крейсера «Бремен», приобрел на этой плавучей базе германской разведки специальность, приведшую его ныне к высокой должности начальника абвера.

Канарис считался человеком светским, порой склонным к отвлеченным философским рассуждениям, к которым он прибегал, стремясь уклониться от высказывания прямых и ясных суждений.

Его дружба с начальником гестапо Гейдрихом, тоже бывшим офицером крейсера «Бремен», но уволенным с флота за порочные наклонности, зиждилась не на юношеских воспоминаниях.

Оба они имели все основания бояться, презирать, ненавидеть друг друга.

Руководствуясь своего рода смелостью, смешанной с коварством, они предпочли видимость дружбы откровенной вражде, прощупывающие схватки на короткой дистанции — бою на длинных, но независимо от дистанции эти схватки были в равной степени обоюдно опасны.

Наиболее удачные разведывательные операции Канарис обычно проводил, опираясь на деловые круги немецких промышленников. Используя свои международные связи, они весьма охотно и успешно выполняли разведывательные поручения абвера, совпадающие с экономическими интересами германских концернов. Тем более что, помимо всего прочего, концерны располагали своими собственными специальными разведывательными отделами, состоящими на бюджете фирм.

Самую бесценную для фюрера информацию Канарис получал от лиц, правивших германской промышленностью и одновременно бывших компаньонами столь же могущественных магнатов США, Англии, Франции.

Этот обоюдный обмен деловых людей деловой информацией только крайне бестактный и невоспитанный человек мог бы назвать шпионажем, наносящим ущерб безопасности стран, гражданами которых они числились. Но так или иначе баснословные прочные дивиденды были им при всех условиях обеспечены, даже в том случае, если между этими странами возникнет война.

Естественно, что директоров крупнейших германских фирм, возвращающихся из-за рубежных вояжей, Канарис не рассматривал как вульгарных агентов и не платил им из специального секретного фонда абвера за их разведывательные услуги. Напротив, они сами с готовностью предлагали вознаграждение для имперских министров, маршалов и фельдмаршалов, с тем чтобы те форсировали военные заказы германским концернам.

Кроме того, директора хотели получить соответствующие субсидии, чтобы быстрее начать выпуск продукции по патентам, добытым у зарубежных компаньонов, предприятия которых также выполняли военные заказы своих правительств.

Так, например, совершенно братские коммерческие связи установились между немецкой фирмой «Карл Цейс» и американской «Бауш энд Ломб», и в угоду уважаемому партнеру американская фирма отказала союзной державе — Англии, когда та попросила выполнить заказ на военную оптику.

Как известно, построенные в Германии заводы «Опель», выпускающие военную продукцию, — собственность американской «Дженерал моторс».

Что же касается Гуго Стиннеса — владыки Рура, то он предусмотрительно создал за океаном фирму «Гуго Стиннес индастрис корпорейшн» (Нью-Йорк). В Англии, в центре Глазго, возвышалось здание с вывеской «Гуго Стиннес Лимитед». Надо отметить, что в период самого разнузданного расизма в Германии немецкие магнаты становились, так сказать, выше предрассудков и вступали в тесные не только финансовые, но и родственные связи с такими владетельными иностранными семьями, ни одна из которых не смогла бы пройти даже самой снисходительной проверки в расовом чистилище рейха.

Таким образом, то, что составляло сокровенную, строжайшую государственную тайну, служило лишь предметом дружеской болтовни между промышленно-финансовыми партнерами, сплоченными общими коммерческими интересами.

Для подстегивания Гитлера в его агрессивных планах рурские промышленники были заинтересованы в некотором преувеличении сведений о военной мощи США, Англии, Франции. Финансируя военное производство, используя все средства фашистского террора внутри страны, они надеялись полностью парализовать недовольство рабочих масс.

Кроме того, им желательно было, чтобы фюрер не имел истинного представления о военной мощи СССР, так как это могло несколько притупить его воинственный пыл в отношении большевизма. Тем более что зарубежные компаньоны германских магнатов порой снисходительно шли на значительные уступки в твердой надежде на то, что гитлеровская Германия, осуществив поход на Восток, создаст самую плодотворную почву для процветания корпораций, сливших свои капиталы и политические чаяния.

И Вильгельм Канарис за услуги агентурной информации, оказанные ему германскими магнатами, расплачивался тем, что информировал фюрера в обусловленном направлении и духе.

Что до Гейдриха, то его уделом была разведка внутри страны, которой он занимался успешно, во всеоружии своего опыта.

Менее удачливо Гейдрих конкурировал с Канарисом в области разведки и контрразведки за рубежом, не располагая для этой цели столь ценными кадрами, как его соперник.

Для получения сведений из иностранных политических кругов Канарис пользовался услугами самых родовитых аристократических семей рейха, чьи имена были записаны в готском альманахе — племенном справочнике титулованной знати.

Правда, здесь ему приходилось прибегать к крупным изъятиям из секретного фонда абвера в западной стойкой валюте.

Но такие расходы всегда были оправданы.

Эти люди с громкими титулами, даже если и не занимали официальных государственных постов, обладали способностью при встречах в других странах с себе подобными со свободной небрежностью, будто между прочим, выведывать важнейшие политические секреты. Этим секретам в так называемом высшем обществе придавалось куда меньше значения, чем семейным тайнам, затрагивающим честь именитых фамилий.

Особое дарование в этой области проявил, например, князь Гогонлоэ.

А разве не бесценны были услуги французского маршала Петэна? Еще будучи французским послом в Мадриде, он систематически информировал Франко о состоянии французских вооруженных сил, твердо уверенный в том, что незамедлительно станет известно Гитлеру и усердие информатора не будет забыто.

А знаменитый американец Чарльз Линдберг — поклонник фюрера, принятый в Лондоне с распростертыми объятиями!.. Сей национальный герой США с рабьим усердием обстоятельно сообщал немецким друзьям о возможностях воздушного флота как Америки, так и Великобритании.

А услуги Ватикана…

Да, Канарис мог позволить себе изображать просвещенного гурмана, покровителя искусств, нежного любителя такс, чудака, развлекающегося игрой на флейте, выращивающего в оранжерее редкие тропические растения, и, облачившись во фрак, принимать на своей загородной вилле агентов с такой торжественностью и почтительностью, какой заслуживают особы высшей знати и владыки немецкой промышленности.

И хотя сфера деятельности между Гейдрихом и Канарисом была официально поделена: Канарис занимался разведкой иностранной, Гейдрих — разведкой внутри страны, — оба они стремились залезть в охотничьи угодья друг к другу.

Гейдрих — с целью слежки за абвером, Канарис — с целью собрать какможно больше грязи, как можно больше нужных ему сведений о тех, кто входил в правящую клику, чтобы держать их в случае нужды на привязи.

И каждый в этой конкурентной борьбе стремился изловить другого, предать, чтобы прибрать хозяйство павшего к своим рукам.

Глава 40

После семейной партии в крокет Канарис и Гейдрих, оставив жен в саду, удалились в кабинет, чтобы поболтать наедине в ожидании обеда.

Гейдрих даже во время игры в крокет не решился расстегнуть пуговицы на кителе.

Он, как всегда, был чопорно-подтянут и, если проигрывал, сжимал узкие губы так, что они белели.

Канарис, напротив, небрежно относился к своему туалету, а проигрывая, умел так ликовать, так радоваться успеху противника, что у того возникало ощущение невольной досады: стоило ли так усердно стремиться к победе ради того только, чтобы доставить удовольствие своему партнеру?

Гейдрих коротко рассказал Канарису о полученном им рапорте, в котором сообщалось, что в одной из разведывательных женских школ абвера курсантка совершила покушение на жизнь сотрудника гестапо.

— Знаю, — лениво сказал Канарис. — Истеричка. — И заметил предостерегающе: — Если ваши ребята не видят разницы между известными домами и моими школами и ведут себя там неподобающим образом, не мне, а вам следует признать их к порядку. — И ехидно добавил: — В сущности, у вас больше опыта работы с женской агентурой. Когда вы были начальником тайной уголовной полиции, берлинские уличные профессионалки как будто составляли наиболее надежную вашу сеть? Здесь же материал иного порядка. У этих, очевидно, еще не изжиты некоторые представления о женской чести.

— Я не знал, что ваши школы подобны пансионам для благородных девиц, — съязвил Гейдрих.

Канарис добродушно улыбнулся.

— Дорогой друг! В силу своей биологической природы женщины самим богом поставлены в зависимое положение от нас, мужчин. Но и мы, мужчины, по законам физиологии в некоторой мере зависимы от женщины. Ибо все, что мы делаем, — это воля тайного инстинкта, объемлющего всю нашу сущность и являющегося духовной субстанцией, пренебрегать которой и вредно и опасно. — Последние слова он произнес подчеркнуто угрожающим тоном.

— Не мне ли грозит подобная опасность?

— Ну что вы! — запротестовал Канарис. — Я имел в виду только одно: согласитесь, этот ваш унтершарфюрер после возвращения из госпиталя заслуживает наказания. Ведь своими действиями он чуть было не испортил ценный материал, подготавливаемый нами для важного задания. Теперь же выполнение этого задания непозволительно откладывается из-за чуть было не утраченных упомянутым объектом необходимы иллюзий. А без иллюзий человечество одичало бы. Мы все жертвы иллюзий. — Сказал со вздохом: — Я, например, всегда мечтал стать знаменитым музыкантом. — Сокрушенно развел руками. — И что же? Вы даже мне в утешение не скажете: «Канарис играет на флейте как виртуоз». По моим данным, — он обольстительно улыбнулся, — вы высказывали нечто совсем противоположное. А по сведениям из другого источника, — речь идет о вопросе, меньше задевающем мое самолюбие, — даже изволили высказать предположение, будто я нашему десанту а Англию предпочитаю английский десант на нашу территорию с целью совместного ведения войны против России.

Глаза Гейдриха стали леденяще внимательными.

— Кстати, — столь же внимательно глядя на Гейдриха, деловито продолжал Канарис, — у Черчилля за плечами опыт высадки английских экспедиционных войск на Севере России. Об этом нам не следует ни при каких обстоятельствах забывать. И если б он в новых условиях и на новых условиях применил, уже совместно с нами, свой опыт, мы могли бы потом в новом варианте вернуться к операции «Морской лев», хотя этого льва когда-то сильно потрепали русские. Но это, конечно, в том случае, если б Черчилль не против нас, а с нами принял участие в Восточной кампании. — Упрекнул: — И напрасно вы расправились с моими глухонемыми в Швейцарии. Меня только интересовало, насколько плодотворно ваши люди ведут переговоры с англичанами, чтобы потом, получив информацию, дать вам несколько добрых советов в обоюдных наших интересах. И вдруг такая бестактность! Впрочем, я не протестую: они знали много лишнего. Поэтому позвольте рассматривать это как чисто дружескую услугу гестапо абверу. — Объявил насмешливо: — Считайте меня обязанным вам.

Гейдрих молча глядел на световые блики, играющие на носках его ярко начищенных сапог.

Спросил хмуро:

— Так, как же мы поступим с этим раненым унтершарфюрером?

— Дайте ему медаль. Если он не дурак, то сумеет понять совершенную им глупость. А если не поймет, пусть на фронте покажет свою храбрость. Хотя не одолеть девчонку позор для эсесовца!

— Хорошо, — согласился Гейдрих. И, осторожно дрогнув щекой, что означало улыбку, дружеским тоном осведомился: — Насколько мне известно, эта русская — дочь репрессированного советского полковника?

— Да, небрежно подтвердил Канарис и положил руку на костлявое плечо Гейдриха. Сказал с шутливым упреком: — И эту девицу, дочь благородного советского полковника, ваш парень хотел лишить иллюзий. — Добавил игриво: — А также и… Ай-ай, как нехорошо! Неприлично. Невоспитанно. Мы же европейцы… — Спросил деловито: — Лансдорфа знаете?

Гейдрих угрюмо кивнул.

— Великий человек. — сказал Канарис. — Он обещал мне подыскать там у себя, в «штабе Вали», настоящего арийца — благовоспитанного, абсолютно надежного и обладающего соответствующей внешностью. Тот с полной деликатностью и целомудренностью совершит небольшую туристскую развлекательную поездку. Успокоит и вдохновит на работу, которую она обязана будет выполнить. Вот так, мой друг… Нам нужен подходящий человек для засылки в крупный армейский штаб. Надеюсь, что ее сумеют хорошо подготовить… — Признался с легким вздохом: — Это моя слабость — предпочитаю агентуру не из подонков, которые, увы, заполняют наши разведшколы, нацеленные на Восток.

Вошел пожилой лакей с мясистым лицом, задрапированным профессорскими, торжественными морщинами. Он получал жалованье как лейтенант абвера и одновременно почти такую же сумму как агент гестапо.

Объявил:

— Кушать подано…


— Женственность для агентки имеет две стороны — положительную и отрицательную. Первая — приманка. Вторая — применяя эту приманку, агентка может настолько увлечься, что превратит ее в самоцель, забудет ради чего она использует свою внешность как приманку. В цивилизованных государствах — я исключаю из их числа Россию, — кроме продажных женщин известной профессии, имеются мужчины, посвятившие себя такого же рода деятельности. Мы их используем только в западных направлениях. Что касается этих наших восточных агенток, то мы не ставим вам в упрек слишком завышенный процент самоубийств среди них. Среди мужского контингента тоже бывают подобного рода инциденты. Причем способы, применяемые для этой цели, обычно старомодны. — Поясняя, Гаген растопырил пальцы и коснулся ими своей старческой, морщинистой шеи. — И тут мы почти бессильны лишить их самых примитивных бытовых средств, которые они используют для того, чтобы лишать себя жизни. Так что, повторяю, с этой стороны у нас к вам нет особых претензий. Но есть момент в подготовке агенток, представляющих дилемму. Действуя в тылу противника, идя на сближение с интересующими нас лицами, они, естественно, обязаны энергично пользоваться теми дарами, которыми их снабдила природа. У цивилизованных наций, в особенности это касается образованных кругов, выработались совершенно здравые суждения, далекие от рабских понятий так называемой морали, освобождающие от каких-то там нравственных обязательств при решении физиологических проблем. У восточных рас все еще господствуют первобытные представления. Они чрезмерно преувеличивают интимную сторону жизни, предаются совестливым переживаниям, дрожат от мистического страха перед возмездием, и все это по таким поводам, которые для культурных людей давно уже не составляют никаких проблем. Следовательно, — Гаген все-таки опустил глаза, — свободное общение ваших курсанток с нашими военнослужащими входит в задачи подготовки агенток так же, как и обязательная программа их обучения. Следует, конечно, строжайше следить, чтобы при общении не возникало никаких обоюдных привязанностей. Этого можно добиться, решительно не допуская повторных встреч. Таким образом мы обезопасим агенток и будем уверены, что при исполнении ими своих обязанностей у них не возникнут лирические чувства, которые могли бы привести их к излишней откровенности при выполнении заданий в тылу противника.

— Господин Гаген, — внушительно заявила Ауфбаум, — вы забываете о священном писании.

— Я христианин, фрау капитан, — сухо сказал Гаген. — И не нуждаюсь в том, чтобы мне напоминали об этом.

— Но вспомните Марию Магдалину, она все-таки раскаялась. И я не уверена, что ваше предложение может стать радикальной гарантией.

— Мария Магдалина — исключение, — строго заметил Гаген. — И весьма желательно, в ваших же интересах, чтобы подобных феноменов среди ваших агенток не оказалось.

Повинуясь инструктажу Гагена, как представителя руководящего «штаба Вали», капитан Клара Ауфбаум дала служащим школы соответствующие указания.

И не только офицеры квартирующих поблизости частей, но даже младшие чины получили доступ в школу.

Две попытки самоубийства — одна из них закончилась смертью курсантки — не смутили командование школы, твердо выполняющее указания свыше.

Но то, что одна из курсанток нанесла ранение унтерфюреру СС, пятном ложилось на школу.

Эту курсантку, вскрывшую потом себе вены осколком стекла, вернули к жизни, с тем чтобы торжественно расстрелять во дворе школы, в назидание всем другим.

Но неожиданно пришел приказ освободить арестованную из заточения. А для расследования происшествия должен был прибыть полномочный представитель «штаба Вали».

Этим особоуполномоченным представителем оказался Иоганн Вайс.

Его, снабдили инструкцией, предписывающей строжайше наказать виновников, а потерпевшей разрешить десятидневное путешествие по любому избранному ею маршруту. Цель — отдых и развлечения.

Причем Вайс, оказывая девушке всяческое уважительное внимание, должен был сопровождать ее в этом путешествии.

В день приезда Вайса в школу прибыл также полковник РОА Сорокин, который получил приказ выполнять на месте все распоряжения абвера.

Вызывая поочередно курсанток для допроса, Вайс убедился, до какой степени утраты даже тени человеческого достоинства довел этих женщин метод, порекомендованный Гагеном.

Одни из них, отупевшие и безразличные ко всему, не способны были понять вопросы, которые им задавались. Все время испуганно смотрели на руки Вайса и, съежившись, закрывали глаза, когда он непроизвольно делал резкое движение.

Лица у них были одутловатые, а глаза тусклые, с неподвижными зрачками.

С усилием они произносили «да», «нет», «не могу знать». И каждый раз при этом вставали, вытянув руки по швам и вздернув подбородок.

Другие, истерично, возбужденные, почти до невменяемости взвинченные, хохотали плакали, ругались, нагло требовали сигарет, водки, обещая за это все, что угодно. Говорили безудержно, но в горячечном потоке слов Вайс не мог уловить какого-либо смысла, не мог добиться от них ответа на свои вопросы. Многие из них страдали нервным тиком: у них дергались подбородки, нижние веки, беспрестанно дрожали пальцы. Это были психически искалеченные люди. Полупомешанные.

Но самое гнетущее впечатление производили те, кто не потерял еще здесь полностью психического и физического здоровья. Большинство их озлобилось и ожесточилось в лагерях настолько, что им было безразлично, кто станет потом жертвой их преступлений. Чаще всего это были здоровые бабы, тупые, с уголовным прошлым. В лагерях они были блоковыми надзирателями, избрав предательство и палачество, чтобы продлить свою жизнь, добыть сытость, приобрести власть зверя над людьми.

Одна такая, с обрюзгшим и тяжеловесным лицом и выщипанными в ниточку бровями, заявила обиженно Вайсу:

— И никакого унижения я в этом не вижу. Все вполне нормально. Тут им не кружок самодеятельности.

— А вам?

— А я — не они. Я идейная. Своя крупорушка у отца была. А муж — скорняк, до последнего на дому мастерскую держал. Как могли, от властей свою зажиточную жизнь спасали. — Сказала презрительно: — Тут девки больше какие? С которыми немецкие офицеры побаловались. В казино водили, вежливо, как невест. А после сдали в СС, ну, а те сюда, на пансион. Только какие из них шпионки? Одно название. По ночам спать не дают. Плачут. А о чем? О советской власти. Вот она им теперь, советская власть! — и показала кукиш. Порекомендовала внушительно: — Я бы, господин офицер, на вашем месте сюда из кого кадры подбирала? Исключительно из пожилых, которые понимают толк в жизни, про которых точно известно, что они советской властью обижены. Мне, например, ни медали, ни ордена за мое геройство не надо. Мне бы патент на торговлю меховыми товарами. Тут я в люди выйду, будьте уверены.

— И много тут таких, как вы?

— Раз, два — и обчелся. А вот в РОА имеется публика положительная. Унтер-офицер Полканов о бане мечтает. Его предки по банному делу шли, на нем капитал собрали. — Спросила с надеждой: — Большевиков прогонят, тогда возврат на полную катушку для вольной коммерции?

Вайс сощурился, сказал строго:

— Но не для вас.

— Это почему же?

— Как вам известно по материалам РОА, Россия станет нашей колонией, и подобные вам обученные люди будут и в дальнейшем выполнять карательные функции по отношению к местному населению.

— Ну что ж, значит, причислят к фельдполиции. Я так вас поняла? — Вздохнула. — Ну что ж. Тоже должность.

Сорокин, полковник РОА, тучный, бравый, с венчиком крашенных в ярко-черный цвет волос вокруг белой лысины, страдал астмой и потому говорил с одышкой.

Преданно глядя в глаза Вайсу, заверял:

— У нас в РОА модерна не признают, всяких там современных фокусов. По старинке, как деды и прадеды. Порем. Есть такие мастера-уникумы! В гестапо подобных не имеется. Там по-европейски, с применением всякой техники. А у нас в РОА с обыкновенным сыромятным ремешком виртуозы!

Вайс сказал полковнику, чтобы тот дополнительно допросил лейтенанта Нюрку и ее пособницу о деле унтершарфюрер СС. А капитана Ауфбаум он допросит сам. Затем в сопровождении капитана Ауфбаум обошел общежитие курсанток. Это был такой же барак, как и в «штабе Вали».

Удушливо воняло дезинфекцией. К этой вони примешивался приторный запах крема, одеколона, пудры — всей той косметики, которую выдавали курсанткам в дни приезда начальства.

Ауфбаум внимательно оглядывала напряженные, напудренные лица стоящих по команде «смирно» женщин. Одни из них намалевались тщательно, аккуратно, другие нарочито небрежно, как бы в издевку над собой. Таким она делала строгие замечания. Объясняла Вайсу, что у курсанток есть также партикулярная одежда. Но хранится она в кладовой и выдается по мере надобности, в отдельных случаях.

— Например? — спросил Вайс.

Ауфбаум замялась:

— Ну… когда кто-нибудь из приезжих имеет желание побеседовать..

— Понятно, — сказал Вайс.

— Белье им мы выдаем солдатское. Но разрешаем обрезать кальсоны. А из обрезков они шьют себе лифчики.

— Дисциплинарные взыскания?

— Это миссия моего заместителя, лейтенанта, — уклончиво объяснила Ауфбаум.

— Есть жалобы, претензии?

Никто из женщин не ответил.

Вайс спросил девушку с обезображенными ожогами лицом:

— Это что у вас?

Ауфбаум поспешно сообщила:

— Это она сама, утюгом.

— Странно. Обычно утюгом лицо не гладят.

Стоящая в стороне толстая, ярко намалеванная девица объяснила мстительно:

— Это она нарочно рожу испортила, чтобы ее к офицерам вызывали. Чтобы другие за нее отдувались.

— Так, любопытно, — сказал Вайс. Спросил девушку с обоженным лицом: — Ваша фамилия?

— Нет у меня ни имени, ни фамилии.

— Кличка?

— «Штырь», — сказала Ауфбаум и пожаловалась: — Я полагала, поскольку, у меня женский состав, давать клички по названию цветов, но командование не одобрило.

Курсантку по кличке «Спица», ради которой он прибыл сюда, Вайс решил посетить один, без сопровождающих.

Ему указали комнату, где ее держали взаперти.

На топчане сидела тоненькая девушка в длинном, слишком широком для нее, расшитом блестками платье.

Маленькое, бледное личико, темные, чуть вьющиеся короткие волосы, еще не успевшие отрасти после лагеря. Опухший большой рот, впавшие глаза, высокая, тонкая шея. Руки на запястьях забинтованы.

Она была такая худенькая, тоненькая и легкая, что матрац, положенный на топчан, не проминался под ней.

Иоганн вежливо представился и объяснил цель своего визита. Она молча выслушала и сказала:

— Врете.

— Вы сможете сами убедиться: виновники будут строжайшим образом наказаны.

— Увидим.

— Разрешите присесть? — и Вайс опустился на топчан.

Девушка вскочила, бросилась к двери, толкнула ее. Дверь распахнулась.

— Может, нам лучше беседовать не здесь? — Вайс тоже встал.

— А я не желаю с вами беседовать!

— Тогда назовем это иначе. Вы дадите мне некоторые показания, которые необходимы как формальность, хотя мне уже все ясно.

Она спросила, озлобленно улыбаясь:

— А если все ясно, зачем вам нужна я?

— Можно узнать ваше имя?

— У меня есть кличка — «Спица».

— Пожалуйста, ваше имя?

— Допустим, Инга.

— Вы Инга, а я Иоганн — приятное созвучие.

— В таком случае я Ольга.

— Это правда?

— Вы уже начинаете допрашивать?

— Знаете что, — дружески сказал Иоганн, — мне не нравится ваше платье, уж очень оно такое…

— Какое «такое»?

— Ну, сами знаете… Я попрошу, чтобы вам дали другое.

— Шелк, блестки…

— Вот именно. И поэтому оно вам не идет.

Девушка внимательно посмотрела в глаза Вайсу.

— Зря притворяетесь. Вы, гестаповцы, вначале всегда так…

— А потом?

— Вы сами знаете, что потом. Ведь я дала подписку… Мне можно теперь приказать все, что угодно.

Глаза девушки потускнели, погасли.

Вайс сказал резко:

— Фрейлейн, у меня есть основания курсантку по кличке «Штырь», — напомнил: — ну, ту, которая обожгла себе лицо утюгом, подозревать в сокрытии своих истинных убеждений. Ее следует направить обратно в штрафной блок Равенсбрюка.

— Ну что вы! — всполошилась Ольга. — Она… Она настоящая контреволюционерка и поклонница фюрера! — Лицо девушки выражало отчаяние и тревогу.

— Вы убеждены в этом?

— Да-да, полностью! — горячо заявила Ольга.

— Ваше свидетельство для нас настолько авторитетно, что в таком случае я отменю приказ Ауфбаум.

Видя, что лицо Ольги прояснилось, он тут же спросил:

— А эта, с выщипанными бровями, меховщица?

— Сволочь!

— Простите, я не понимаю этого слова.

Блестя глазами, кривя губы, с какой-то коварной усмешкой Ольга сообщила:

— Эта особа не может внушать вам доверия.

— Благодарю вас. — Вайс встал, щелкнул каблуками, склонил в поклоне голову. Исподлобья глядя, быстро спросил: — Ваш отец полковник? Начальник штаба армии, репрессированный Советами?

Девушка, задыхаясь кивнула. На шее ее вздулись вены.

Иоганн сказал:

— Будьте, пожалуйста, внимательны ко мне настолько же, насколько и я к вам. — Усмехнулся: — У меня ведь такая сложная миссия. А русская девушка — это загадочная славянская душа.

Ольга нерешительно спросила:

— Но вы из гестапо?

— К сожалению, — сказал Вайс, — не имею чести. Как доложил вам, я унтер-офицер абвера. — Помедлил. — Но это нечто родственное.

— Зачем вы об этом сказали?

— Чтобы была ясность.

Вайс пошел разыскивать Ауфбаум, чтобы дать ей приказание об одежде для Ольги. Но Ауфбаум, оказывается, сама разыскивала его, и не одна, а в сопровождении полковника Сорокина и двух солдат РОА.

Она бросилась к Вайсу, моля спасти, оказать ей милосердие…

Полковник, отстранив капитана Ауфбаум, доложил Вайсу, с трудом преодолевая одышку, что уже подверг экзекуции разжалованного лейтенанта Нюрку и курсантку, которая оказывала ей содействие в истории с унтершарфюрером СС.

А сейчас прибыл нарочный с приказом РОА разжаловать капитана Ауфбаум в рядовые.

Ауфбаум спросила скорбно, умоляюще глядя на Вайса:

— Что же вы мне посоветуете?

Вайс сказал холодно:

— Я хотел бы задать вам еще несколько вопросов.

— О, пожалуйста. Я вся к вашим услугам, — жалко улыбнулась Ауфбаум. Губы у нее дрожали.

Оставшись с капитанов РОА наедине, Вайс спросил:

— Насколько я выяснил, вы действовали по прямым указаниям сотрудника «штаба Вали» господина Гагена?

Ауфбаум только закивала в ответ. Взволнованная и потрясенная, она еще не владела собой.

— Если это так и вы можете подтвердить все письменно, ваша вина облегчается.

— Я готова написать сию минуту все, что вы мне скажете.

— Я вам ничего не говорю. Я вас только спрашиваю: так это или нет? Если так, будьте любезны логически изложить все на бумаге.

— О, я так волнуюсь!

Но, несмотря на свое состояние, Ауфбаум очень толково и мстительно написала донос на Гагена.

Пряча бумагу в карман кителя, Вайс предупредил капитана Ауфбаум:

— Вас ждал самый суровый приговор. Но вы произвели на меня настолько благоприятное впечатление, что я счел возможным ограничиться чисто предупредительными мерами. При условии или, вернее, гарантии — Спросил: — Какие я могу иметь с вашей стороны гарантии?

— О, я же сказала — какие вам угодно! — Ауфбаум, преданно улыбаясь, подняла руки, чтобы поправить волосы.

— Ну, это вы бросьте! — оборвал ее Вайс. Наклонился: — Вы мне дадите сейчас письменное подтверждение тому… — Иоганн на минутку задумался. — Допустим, полковник Сорокин предлагал вам работать на советскую разведку…

— Этот палач на все способен, на все! — горячо заявила Ауфбаум.

— Ну вот и пишите. Можете совсем коротко.

И только когда Вайс спрятал вторую бумагу рядом с первой, Ауфбаум спросила:

— Но зачем это вам?

— Затем, — внушительно произнес Вайс, — что, если вы в дальнейшем вздумаете отказать в какой-нибудь моей незначительной просьбе, это послужит мне гарантией. — Объявил: — А теперь прикажите курсантке с обожженным лицом зайти после ужина ко мне в комнату.

— Ну и вкус у вас! — Ободрившись, Ауфбаум снова превратилась в гостеприимную хозяйку. — У нас есть просто милашки.

— Я не привык повторять.

Более часа Иоганн Вайс беседовал с девушкой по кличке «Штырь». Под конец они уже говорили так: сначала она шептала на ухо Вайсу, потом он ей.

Вайс не узнал ее из-за обожженного лица. Но она сразу узнала его.

Это была Люся Егорова из 48-й школы. Когда-то пионервожатая. Александр Белов был у них в школе на вечере и даже танцевал с ней.

Люся попала в плен, тяжело контуженная под Смоленском.

Вайс, разговаривая с ней, видел, что она вся дрожит.

— Ну, успокойтесь!

— Я спокойна, я очень спокойна. Просто я обрадовалась, что вы не подлец.

Об Ольге она ни чего не могла сообщить и очень удивилась, услышав от Вайса, что Ольга старалась выгородить ее, назвав настоящей контрреволюционеркой.

— Странно, — протяжно, беспрестанно вздрагивая, сказала Люся. — Я с ней совсем не разговаривала. Очень странно…

Перед тем как уйти, спросила:

— Я ужасный урод, да?

Вайс сказал искренне:

— Вы по-настоящему красивый человек.

— Не хотите лгать? Ну и не надо. А мне свое лицо не жалко. Хотя оно было ничего себе. Многие говорили, чтобы я обязательно снималась в кино. Ну, прощайте…

Иоганн поклонился и бережно поцеловал ее изуродованную щеку.

Полковник РОА Сорокин пил чай в комнате Клары Ауфбаум. Встав при виде Вайса, он кивнул на Ауфбаум и произнес снисходительно:

— Вот, жалею Клару Федоровну за ее переживания.

— Ну, хватит! — прервал Вайс. Заявил официальным тоном: — Расследование по делу капитана Ауфбаум прекращаю. Без последствий. А вы, полковник, подпишите-ка сейчас приказ о назначении курсантки Штырь заместителем капитана Ауфбаум по школе и о присвоении ей звания лейтенанта РОА. Исполнение — не позже трех дней.

— А что прикажете с теми, экзекуцированными?

— В лагерь!

Полковник щелкнул каблуками, склонил голову с выкрашенными волосами и вышел из комнаты.

Ауфбаум сказала жеманно:

— Вы спасли мне жизнь.

И, не удержавшись, заметила иронически:

— Однако вы щедры с девицами: чин, должность. За один визит.

— Вот что, капитан Ауфбаум! — сказал Вайс, глядя ей в переносицу. — Хотите продлить свое существование? Научитесь молча выполнять мои приказания, кем бы они не были переданы.

Разорвал марку. Отдал половину, вторую спрятал в верхний карман кителя.

— Понимаю, — сказала Ауфбаум.

— Вот, давно пора. И предупреждаю: контрразведка абвера ничем не уступает гестапо в применении энергичных средств воздействия.

— Значит, я могу считать себя…

— Да, пожалуйста. Считайте себя кем угодно. Но если третье лицо узнает, кем вы себя считаете, — и РОА, и гестапо, и абвер поступят с вами так, как вы будете того заслуживать.

Дальнейшие распоряжения Вайса касались только канцелярских бумаг.

Он потребовал, чтобы его ознакомили с личными делами курсанток, с приказами по школе, а также с отчетами о действиях агенток, засланных в советский тыл. Над этими материалами он просидел в канцелярии всю ночь.

Книга II

Глава 41

Публичные шахматные турниры одновременной игры на множестве досок, которые победоносно проводят титулованные гроссмейстеры и экс-чемпионы мира, состязаясь с нетитулованными мастерами, помышляющими о почетном звании в шахматной иерархии, служат предметом всеобщего восхищения. Да и как не восхищаться виртуозной способностью человеческого ума демонстрировать на подобном ристалище мощь памяти, блеск молниеносных комбинационных решений и столь же мгновенное угадывание манеры мышления противника, его психологических особенностей!

И если на таком турнире чемпион и проигрывает кому-либо, то это расценивается как снисходительный дар партнеру, как поощрение, почти как акт королевской милости.

Конечно, высокое звание чемпиона действует на его противников гипнотически, подавляет у них волю к победе и дает чемпиону возможность навязать ту тактику, ту систему ходов, которые он в соответствующем количестве вариантов заранее подготовил и уложил в багаж своей памяти.

Что касается Иоганна Вайса, то ему приходилось ежедневно и ежечасно вести опасный турнир со множеством противников, и достаточно было проиграть только одному из них, чтобы расплатиться за проигрыш жизнью. Этот поединок одного со всеми длился уже многие месяцы. Бесчисленное количество раз менялись арены, противники, комбинации, способы и приемы борьбы. И чем дольше продолжался этот поединок, тем больше возникало новых, неожиданных ситуаций. Разрешать их Вайс должен был безотлагательно и часто в условиях непредугаданных и столь различных, несхожих между собой, сколь несхожи между собой люди.

Дрессировщик, выступающий на арене цирка с комбинированной группой хищников, обязан знать не только злобные повадки каждого зверя, не только удерживать наиболее опасных из них на определенной дистанции. Входя в клетку, он должен всегда помнить, что, кроме ярости, испытываемой к человеку, хищник готов растерзать каждого зверя другой породы. И очутиться между борющимися хищниками гораздо опаснее, чем остаться один на один с любым из них. Нечто подобное ощущал Вайс в моменты, когда ему приходилось быть свидетелем неутихающей борьбы между различными германскими разведывательными службами за полноту власти.

Великое контрнаступление советского народа в подмосковной битве поведало всему миру о силе первого в мире социалистического государства, распознать которую оказались бессильны самые хитроумные службы немецкого шпионажа.

Поражение армий вермахта под Москвой было одновременно и сокрушительным ударом по престижу абвера и торжеством СД, торжеством Гиммлера и Гейдриха, злорадствующих по поводу унижения Канариса, который не сумел выкрасть у большевиков сокровенные тайны их мощи. Органы абвера, желая реабилитировать себя в глазах фюрера, стремились создать теперь плотный разведывательно-диверсионный пояс непосредственно в прифронтовой зоне, перекрыть разведывательными резидентурами все основные узлы коммуникаций, соединяющие фронт с промышленными центрами, чтобы организовать постоянное наблюдение за переброской на фронт войск, боевой техники, боеприпасов, снаряжения и т. д.

Но осуществление всех этих крупномасштабных мероприятий требовало длительного времени, кропотливой работы. Здесь не было надежды на немедленный, молниеносный и шумный успех. Канарис хорошо понимал это.

Правящая верхушка Германии, используя средства тайной дипломатии, напуганная поражением под Москвой, начала с новой энергией искать возможности для сближения с империалистическими кругами Англии и США. А средствами секретных служб она разрабатывала провокации, какие могли бы послужить причиной безотлагательного вовлечения и Японии и Турции в войну против СССР.

То, что Лансдорф стал проявлять глубокий интерес к японской Квантунской армии, Иоганн заметил не только по книгам и справочникам, географическим атласам и картам, которые стали вытеснять в книжном шкафу старика романы прошлого века.

Дитрих, вновь совершая вербовочные поездки по лагерям, разыскивал подходящие кандидатуры для заброски в советский тыл на длительный срок. И когда отобранные им люди прибывали в разведывательно-диверсионную школу, допрашивал их сам Лансдорф, чего он прежде никогда не делал.

Странное поручение, обязывающее Вайса выступать в качестве восстановителя душевного равновесия дочери репрессированного полковника, находилось в прямой связи со всем происходящим. Ему было приказано, используя любые средства связи, ежедневно доносить Лансдорфу о самочувствии своей подопечной.

Выступая на арене жизни другого народа, Иоганн Вайс должен был знать правила поведения, диктуемые законопослушным гражданам, и неуличимо следовать этим правилам. А задача, поставленная перед благоразумными гражданами рейха, состояла в том, чтобы неотступно руководствоваться правилами, рекомендованными высшими для низших. Усвоить эту истину и обучиться повадкам ее исполнителя Вайсу удалось с безукоризненной точностью.

Но он ставил себе иные цели. Он хотел проникнуть в те немецкие круги, правила жизни которых состояли в том, чтобы не считаться ни с какими правилами, нормами, обычаями, морально-нравственными предписаниями. И чем наглее представители этих кругов попирали законы, тем выше было их положение в обществе. Эти люди и составляли правящую элиту.

Что же касается политической программы самого Гитлера, то каждый немецкий буржуа достаточно хорошо знал, как ждала Германия своего фюрера с того самого дня, когда был подписан Версальский мир. Это видно даже по немецким школьным учебникам.

И для страдающих манией национального величия имело не столь уж большое значение, какое имя будет носить этот фюрер — Шикльгрубер или иное. Важным для них казалось только одно: чтобы он был покорно, фанатически предан традиционной политике грабежа и захвата и в то же время достаточно подготовлен для артистического исполнения в загородном крупповском поместье роли самозванного императора, ни при каких обстоятельствах не забывающего о том, кому именно обязан он своим стремительным возвышением.

Если бы психологическое мастерство разведчика Иоганна Вайса заключалось только в умении, притворяясь откровенным, рассказывать о себе небылицы, так же добросовестно исполнять обязанности абверовца в пределах уставных правил, возможно, он и продвигался бы постепенно по служебной лестнице, но никогда бы не сумел добиться того особого доверия начальствующих лиц, значение которого куда важнее высоких воинских званий и наград.

Однажды Вайс присутствовал при довольно откровенном разговоре между Лансдорфом и Гердом. Ротмистр Герд брюзгливо и высокомерно выражал всесильному представителю СД свое недовольство по поводу неудач на Восточном фронте.

— Мы, германские промышленники, — говорил раздраженно Герд, — секретно субсидируем почти всех наших полководцев. Под Москвой они не оправдали не столько надежды фюрера, сколько те суммы, которые мы переводим на их личные счета. Пора пойти на некоторые уступки, благоразумно договориться с США и Англией и совместно с ними решительно покончить с Россией.

— Я полагаю, — сказал уклончиво Лансдорф, — эти проблемы касаются только фюрера и партии.

— При чем здесь партия? — сердито возразил Герд. — Я и мой тесть не состоим в национал-социалистской партии, но наша фирма такими большими деньгами кредитовала движение коричневых в самом его зародыше, что мы имеем все основания считать себя акционерами с правом решающего голоса. Я сторонник умеренности: граница — до Урала, — солидно продолжил Герд. — И о многом свидетельствует то, что фюрер внял мудрым голосам наших промышленников и проявил великолепные способности в области экономического мышления, начав наступление на Кавказ. А Кавказ — это нефть. И если генералитет не сумеет восстановить потери в живой силе, понесенные в недавних боях, то, приказав войскам вермахта наступать в направлении Кавказа, фюрер сможет восполнить наши экономические потери. Таким образом он вновь укрепит свой престиж и восстановит доверие тех лиц, которые материально обеспечили ему возможность стать тем, кем он стал.

— Вы хотите сказать… — начал было Лансдорф.

— Но вернемся к нефти, — перебил его Герд. — Мы, германские промышленники, отвергаем критику, какой подвергли фюрера некоторые представители генералитета за то, что он не сосредоточил всех усилий на взятии Москвы, а позаботился о приобретении кавказских нефтяных ресурсов.

Лансдорф на этот раз промолчал, и Герд продолжил после паузы:

— Я бы напомнил некоторым нашим генералам о том, что приход Гитлера к власти был выгоден офицерам рейхсвера с точки зрения их профессиональных перспектив. А нам, промышленникам, заинтересованным в сырьевых придатках, Гитлер обеспечивал экономические перспективы. Генералитет должен был реализовать для этого все свои способности.

— Немецкий генералитет независим от партии, — заметил Лансдорф. — Он руководствуется только чисто военными целями.

— Еще чего! — расхохотался Герд. — Но ведь по тайной просьбе весьма значительных представителей генералитета, завидующих генералам Бломбергу и Фричу, которых фюрер слишком приблизил к себе, Гиммлер сумел замарать обоих. Сначала Бломберга, доказав, что супруга его — бывшая проститутка, а потом донес, что Фрич склонен к половым извращениям. И обоих генералов с позором сняли с постов и заменили менее способными, но в то же время и менее опасными полководцами. Ведь так? Значит, генералитет прибегает к помощи нацистской партии, когда дело касается кусков пирога пожирнее.

— Вы считаете, была допущена ошибка?

— Я считаю, что фюрер нуждается в военных исполнителях, но не в советниках, роль которых пытались взять на себя Бломберг и Фрич. И Гиммлер осадил их, только и всего. Интересы германских промышленников и генералов всегда были едины. Мы поставили на фюрера.

— На Адольфа Гитлера, когда он еще не был фюрером?

— Я повторяю: на фюрера, — веско сказал Герд. — На диктатуру личной власти. Что касается личности как таковой, то это вопрос вкуса. Крупп, например, полагает, что у Гитлера оказалось больше политических способностей, чем это нам вначале представлялось. Но их могло оказаться и меньше.

Несмотря на всю терпеливую обходительность Вайса, его спутница, которой он должен был внушить наилучшие представления о моральном облике сотрудника абвера, держала себя крайне неприязненно.

Она сидела в машине, прижавшись к спинке сиденья, и сжимала пальцами ручку дверцы так, словно вот-вот готова была выскочить на дорогу.

Вайс спросил:

— Хотите осмотреть Варшаву?

— Зачем?

— Может, пожелаете что-нибудь купить в магазинах?

— На ваши деньги?

— Нет, на ваши. Командование выдало вам на путешествие порядочную сумму.

— Тогда дайте их мне.

Вайс достал из конверта пачку рейхсмарок.

Девушка взяла их, спросила:

— Это действительно большая сумма?

— Да, и очень.

Девушка решительно опустила боковое стекло и выбросила деньги.

Вайс не затормозил и даже не снизил скорости.

Через несколько минут она встревоженно спросила:

— Вы видели, я выбросила ваши деньги?

— Да, — сказал Вайс, — но они не мои, а ваши.

Помедлив, она предложила:

— Вы можете вернуться и взять их себе.

— Благодарю, — сказал Вайс. — Но я привык давать женщинам деньги, а не брать у них. Может, это не принято в России? — Он успел схватить ее руку и отвести от своего лица. Потом сказал, нее отпуская ее руки: — Давайте договоримся — вы мне не нравитесь ни с какой стороны, я вам тоже. Я вынужден сопровождать вас, вы вынуждены быть моей спутницей. Вы будете слушаться меня, и за это в пределах мне дозволенного я буду считаться с вашими желаниями. Договорились?

Она ничего не ответила. Но рука ее, стиснутая пальцами Вайса, ослабела.

В Варшаве, в одном из лучших отелей, для них был отведен двухкомнатный номер.

Девушка, не сняв пальто, демонстративно уселась на стул посреди комнаты и молчала, настороженно следя за Вайсом.

Через некоторое время он предложил:

— Давайте спустимся вниз, в ресторан, и поужинаем.

— Я никуда не пойду.

— Вы согласились сотрудничать с нами, — строго сказал Вайс, — а ведете себя с немецким офицером в высшей степени странно.

— Разве вы офицер? Вы ведь только унтер…

— Я сотрудник абвера и в курсе всех ваших дел.

— Ах так! — воскликнула она. — Значит, вам разрешили болтать о том, что я согласилась стать вашей разведчицей?

— Не кричите, — попросил Вайс, — вас могут услышать.

— Неужели командование не нашло офицера, чтобы составить компанию дочери начальника штаба армии?

— Советского, — напомнил Вайс.

— Да, репрессированного советского полковника, — гордо заявила девушка. Дернула плечом, приказала: — Пошли!

— Куда?

— В ресторан.

Вайс встал и покорно пошел вслед за девушкой, пытаясь предугадать, что она еще такое может выкинуть.

В ресторане она вела себя нескромно. Держа бокал у губ, так пристально смотрела в глаза пожилому полковнику, сидящему за соседним столиком, что у того маслено заблестели глаза. Через официанта полковник прислал им бутылку старого «иоганнесбургского», а вслед за тем и сам подошел к их столу.

Девушка плохо знала немецкий и не совсем точно понимала, что говорит ей полковник. А тот принял ее за польку. И стал восхвалять красоту польских женщин в лице их прекраснейшей, как он выразился представительницы.

Девушка сказала полковнику обещающе:

— Я бы очень хотела убедить вас в том, что вы правы.

«Ну и ну!» — подумал Вайс. И, нежно положив свою руку на руку девушки, поспешно предупредил полковника:

— Это моя невеста, с разрешения оберштурмбаннфюрера гестапо Вилли Шварцкопфа. — И добавил: — Я осмелился вам об этом доложить, чтобы не возникло никаких неясностей между сотрудниками службы гестапо и доблестным представителем вермахта в вашем лице.

Вайс пошел на этот отчаянный шаг после того, как девушка изъявила согласие прокатиться с полковником по городу.

Он знал, армейцы предпочитали не связываться с сотрудниками спецслужб. Полковник благоразумно отказался от своего приглашения. И это спасло Вайса. Ибо иначе девица, несомненно, использовала бы ситуацию, чтобы ускользнуть из-под его опеки.

Когда полковник, вежливо раскланявшись с девушкой, удалился, она долго смотрела в глаза Вайсу, потом спросила с гримасой отвращения:

— Чего вы боитесь? Если вы меня потеряете, вас что, за это расстреляют или на фронт отправят?

Люди за соседним столом с любопытством смотрели на них. Иоганн забыл, что рядом с ним сидит молодая и красивая девушка, которая вызывает к себе это внимание. Он попросил ее жалобно:

— Если вы уже сыты, может, пойдем?

— Куда?

— Я бы предложил пойти в варьете «Коломбина» — там отличная программа.

— Ну вот еще! — презрительно ответила девушка. — Стану я таскаться по кабакам.

— Это не кабак, это вроде эстрады, — торопливо объяснил Вайс и поспешно добавил: — Там выступает одна гимнастка. Я был бы вам очень признателен: нам с ней так редко удается видеться.

— Ладно, — поморщившись, согласилась девушка. Спросила: — Она немка?

— К сожалению, фольксдойч.

— А ваши знают об этом?

— Нет. Но я надеюсь на вашу порядочность.

— Вы даже по отношению к своей возлюбленной ведете себя как трус.

— Вот видите, я искренен с вами, хотя это и может грозить мне потом неприятностями.

Досадуя на себя, Иоганн думал о том, как трудно добиться доверия этой девушки. По-видимому, она неврастеничка, способная на любую крайность. Но кто довел ее до такого состояния — немцы или несчастье, постигшее ее отца? А насколько ее несчастье предопределило ее решение стать изменницей, сейчас трудно установить.

— И, пожалуйста, — попросил Вайс, — не глядите на меня так злобно, а то все подумают, что вы моя любовница и за что-то сердитесь на меня.

Девушка покраснела, закусила губу и больше не задирала Вайса, очевидно решив, что оскорблять хладнокровного абверовца, которого все ее оскорбления, в сущности, совершенно не задевают, ниже ее достоинства.

Глава 42

В варьете она почти не смотрела на сцену. Лицо ее как-то сразу осунулось, обрело утомленное выражение скуки и безразличия. Откинувшись на спинку стула, она, казалось, дремала.

Искоса поглядывая на девушку, Иоганн впервые увидел ее лицо не искаженным гримасами ненависти, презрения, злобы. Печальное и спокойное, оно вдруг поразило его — столько в нем было застывшего страдания. Глядя на нее украдкой, Иоганн отказался от первоначального своего намерения свести ее с Эльзой и Зубовым, чтобыони выяснили, кто она, эта девушка, и почему она так странно ведет себя.

И он решился на опасный эксперимент. Осторожно коснувшись ее руки, сказал просто и задушевно:

— Знаете, Ольга, ну его к черту, весь этот балаган! Идемте.

Она изумленно глянула на него и с торопливой покорностью последовала за ним. Иоганн привел ее в локаль пана Полонского.

Поставив перед ними две кружки, в которых было больше пены, чем пива, Полонский сказал:

— Это красиво, как кудри блондинки. — Смахнув щеткой в совок очистки соленого гороха со стола, добавил наставительно:

— Хорошим людям пиво кружит голову, плохим только пучит живот.

Ольга сказала Вайсу:

— После такого предупреждения я бы на вашем месте попросила воды.

— Для вас? — рассердился Иоганн.

— А вы не утратили еще способности обижаться!

— Ну, хватит задирать меня.

— Вы слишком хорошо для немца говорите по-русски.

— Я из Прибалтики.

Она поднесла кружку к лицу и, глядя поверх нее в глаза Вайсу, спросила:

— И часто вы выполняете подобные поручения?

— Какие?

— Ну, внушать таким, как я, будто среди таких, как вы, водятся существа, похожие на людей, а потом использовать нашу доверчивость нам во зло.

— Вы находите, я гожусь для такой роли?

— Она подлая! — Ольга поставила кружку на стол, открыв вдруг снова ненавидящее лицо, заявила гневно: — Мне больше нравятся гестаповцы: они по крайней мере честнее вас.

— Чем?

— Они не притворяются другими, чем они есть. Бравые парни, знают, чего хотят.

— Я вас не понимаю. Вы ведь согласились сотрудничать с нами?

— Совсем не потому, что гестаповцы меня пытали физически.

— А почему же?

— Просто надоело валять дурака с ними. Они лучше вас. Никогда не сердятся. Знают свое дело — и только. Вашему обществу я предпочла бы компанию любого из них. Ребята грубые, но зато не выдают себя ни за кого другого, работают с полной откровенностью.

— Но я же сказал вам о своем задании.

— Оно носит очень ограниченный характер: заниматься психологическим обыском.

Вайс помедлил, потом сказал спокойно:

— Допустим. А вы что же, полагали, ваше решение настолько не оригинально, что ваша персона не вызовет к себе никакого интереса со стороны нашего командования?

— Это правильно, — согласилась девушка.

— Ну вот. Значит договорились, — сказал Вайс. — Теперь все ясно. — Спросил требовательно: — Ведь вы хотели ясности?

— Да, именно этого, — сказала девушка. Похвалила Вайса: — Умница. Наконец-то вы поняли, чего я от вас хотела.

— Вы тоже будьте умницей, — посоветовал Вайс, — и перестаньте задирать меня. Так будет лучше для нас обоих.

Вошла Эльза, села у окна спиной к нему и, вынув зеркальце из сумки, стала красить губы.

Это был знак Вайсу, чтобы он не подходил к ней. Одновременно она наблюдала за его спутницей.

Через несколько минут появился Зубов. Тот прямо направился к Вайсу, добродушно, по-приятельски улыбаясь. Иоганн познакомил его с Ольгой.

Зубов заговорил с ней по-польски, с ходу осыпав ее витиевато-напыщенными комплиментами.

Вайс, извинившись, встал и, пройдя за стойку, вышел запасным ходом во двор. Здесь его ждала Эльза.

Она сказала, не здороваясь:

— Центр сообщил, что Ольга, дочь репрессированного полковника, сейчас в Свердловске, учится в институте. После ареста отца ее взял в свою семью старший батальонный комиссар Александров, у которого дочь — Нина — одного с Ольгой возраста. Нина, служившая санинструктором, пропала без вести на Западном фронте под Вязьмой.

— Так, — сказал Вайс. — Любопытно.

Эльза предупредила:

— Берегитесь, Белов. Я полагаю, с помощью этой девицы немцы хотят устроить вам ловушку.

— Ладно. Как Зубов?

Эльза сказала брезгливо:

— Связался с немкой. Она нужна нам.

— Кто она?

— Вдова полковника СС.

— Неплохо!

— Отвратительная баба!

— Почтенная матрона?

— Какое это имеет значение?.. Молоденькая.

— Ну, это — другое дело.

— Пристала к нему, как блудливая кошка.

— А он?

— Вначале бегал от нее.

— А теперь?

— Врет, будто она хорошая.

— Почему же врет? Может, и на самом деле так? — лицо Эльзы стало несчастным, но она быстро справилась с собой и снова настойчиво повторила:

— Берегитесь, Белов. Мы за вас очень боимся.

— Кто это «мы»?

— Ну, я и Зубов.

— А о себе он не беспокоится?

— Из-за этой немки он стал совсем отчаянным.

— То есть.

— Она познакомила его с приятелями своего мужа. Нагло соврала всем, что он ее кузен. Зубов ездил с ней в Краков, на прием в резиденцию Ганса Франка. Во время концерта ушел с офицерами в спортивный зал и там ввязался в какое-то зверское состязание.

— Ну и как?

— Хвастал мне, что оберштурмфюрер СС Отто Скорцени, опытнейший диверсант и убийца, любимец фюрера — он состоял в карательной команде эсэсовской дивизии «Дас Рейх», а здесь проездом, едет лечиться после Восточного фронта, — публично пожал ему руку. Ну, мне пора идти. Так прошу вас… — в третий раз напомнила Эльза.

— Ладно, — согласился Вайс и попросил: — Все-таки не расстраивайтесь, Эльза. Алексей — хороший человек и чистый, к нему плохое не пристанет.

Эльза грустно усмехнулась и, не ответив, ушла.

Зубов увлечено играл в карты с Полонским.

Ольга сидела за столом мрачная. Возможно, ее обижало, что Зубов перестал обращать на нее внимание.

Эльза предупредила Зубова об опасности, угрожающей Вайсу со стороны этой девицы, но запретила ему делать какие-либо попытки выяснить, кто она.

Зубов выполнил указание Эльзы с удивительной для него послушностью. Он почти не разговаривал с Ольгой, и только когда она попыталась встать, чтобы уйти, без улыбки попросил не покидать его и даже взял ее за руку. Потом пересадил девушку в угол, придвинул стол и объявил, уже с улыбкой, что она может считать себя узницей.

Пан Полонский, улучив момент, шепнул девушке, что из всех немцев герр Николь самый приличный, другие поступают более решительно и грубо.

Зубов не мог скрыть свою неприязнь к этой девице. До сих пор ему не приходилось сталкиваться с изменниками родины.

К Бригитте фон Вейнтлинг, вдове эсэсовского полковника, он с самого начала относился снисходительно, как к поклоннице его атлетического дарования.

Она заказывала себе в варьете всегда одно и то же место в первом ряду и приходила только на выход «два Николь два», а потом немедля исчезала.

Но однажды, стыдясь и волнуясь, она пришла в артистическую. По выражению лица Эльзы Зубов понял, что должен быть более чем любезен с этой дамой. Он так и вел себя с ней.

Через неделю, докладывая Эльзе о выполнении задания, он с такой обстоятельностью изложил все подробности, что она воскликнула негодующе.

— Ты забываешь, я все-таки девушка!

Зубов недоуменно пожал плечами:

— Я же тебе как старшему товарищу…

Тоненькая, миниатюрная Бригитта Вейнтлинг с тех пор, как она призналась ему, что тосковала в одиночестве после смерти мужа и, повинуясь какому-то чисто мистическому влечению, первый раз одна пошла в варьете, казалась Зубову просто смешным и любопытным созданием.

Ее покойный муж, полковник, оберфюрер СС, был чиновником расового политического управления партии. Уже вдовцом он вознамерился жениться на Бригитте, не имея удовольствия знать ее лично, но получив от сотрудника управления справку о ее расовой безупречности. Родители настояли на браке дочери. К сожалению, солидный возраст и пошатнувшееся здоровье не дали полковнику возможности доблестно содействовать продолжению столь расово чистого рода.

Бригитта сказала Зубову, что встреча с ним — первый в ее жизни рискованный шаг.

Держала она себя с ним со смешной застенчивостью, но всем знакомым отважно объявила, что это ее дальний родственник, беспечный юноша, со странностями (поссорившись с семьей, стал акробатом), которому она намерена оказывать покровительство.

В ее обществе на лице Зубова всегда блуждала улыбка, которую Бригитта приписывала радости свидания с нею.

Зубов никак не мог отделаться от ощущения, что ему вдруг дали роль в пьесе иностранного автора. Но он справлялся с этой ролью, справлялся потому, что, оставаясь самим собой, со спокойным достоинством вел себя со знакомыми фрау Вейнтлинг. А его искреннее любопытство ко всему окружающему они воспринимали как налет провинциализма, как свидетельство некоей интеллектуальной ограниченности, свойственной спортсменам.

Отто Скорцени, гигант, верзила, с лицом, иссеченным шрамами, тоже считал себя спортсменом. Он слыл в Третьей империи великим мастером по части тайных убийств и всегда действовал собственноручно.

Но в августе, еще под Ельней, эсэсовская дивизия «Дас Рейх» потеряла почти половину личного состава. А после поражения под Москвой Скорцени панически записал в своем дневнике: «Поскольку похоронить своих убитых в насквозь промерзшей земле было невозможно, мы сложили трупы у церкви. Просто страшно было смотреть. Мороз сковал их руки и ноги, принявшие в агонии самые невероятные положения. Чтобы придать мертвецам столь часто описываемое выражение умиротворенности и покоя, якобы присущее им, пришлось выламывать суставы. Глаза мертвецов остекленело уставились в серое небо. Взорвав заряд тола, мы положили в образовавшуюся яму трупы погибших за последние день-два».

Благоразумно придумав себе болезнь желчного пузыря, этот гигант рейха отправился в тыл на излечение.

Ганс Франк устроил прием в честь возвращающегося с фронта опасного гитлеровского любимца.

После выпивки, забыв, что он опасно болен, Скорцени решил изумить благоговеющих перед ним тыловиков мощью мускулатуры. И, пройдя в спортивный зал, стал демонстрировать свои таланты. Но каждый раз его взгляд натыкался на снисходительно и лениво ухмыляющуюся физиономию Зубова.

Скорцени высоко подбрасывал обеими руками тяжелый пустотелый медный шар и потом ловил его. И вдруг кинул шар над головой Зубова и, отступив, крикнул:

— Вы! Берегитесь!

Зубов, не вынимая рук из карманов, чуть склонился и, приседая, мягко принял удар на шею. Уронив шар на руку, подбросил его и небрежно заметил:

— Детский мячик.

Скорцени яростно спросил:

— Вы кто?

Зубов невозмутимо ответил:

— Как видите, ваш поклонник. — И склонил голову так, будто снова готовился принять шар.

Скорцени несколько мгновений пребывал в нерешительности. Потом, обрадовавшись, объявил:

— Вот с такими бесстрашными, крепкими парнями мы подхватим на свои плечи всю планету!

Бригитта была чрезвычайно польщена тем, что ее «кузен» произвел такое прекрасное впечатление на знаменитого Отто Скорцени. И Скорцени был в восторге от польстивших ему слов Зубова, когда на вопрос, почему он не на фронте, тот ответил, обаятельно улыбаясь:

— Как только вы меня пригласите, я с радостью составлю вам компанию.

Скорцени подарил Зубову свою фотографию с автографом, заметив, что она ему пригодится, в чем тот и не сомневался.

Вернувшись из Кракова в Варшаву, Бригитта вступила в деловую переписку с живущими в Берлине влиятельными родственниками покойного мужа. Речь шла о наследстве. Она изъявляла теперь готовность пойти на ряд уступок, если взамен будет оказано высокое покровительство ее предполагаемому супругу.

Бригитта вызывала у Зубова чувство какого-то жалостливого удивления. Он никогда не думал, что в этой среде могут быть люди столь несчастные, издерганные от постоянного ощущения страха перед чем-то неведомым. Она была суеверна до смешного, мнительна. Не могла уснуть без снотворного. Часто беспричинно плакала. Вспоминать любила лишь свое детство.

Зубова раздражала ее навязчивость и то, что она тайно пользовалась наркотиками, к которым привыкла после тяжелой операции. У нее было красивое лицо со строгими и тонкими чертами, но, когда она говорила не о себе и о своих знакомых, а о каких-нибудь отвлеченных вопросах, она несла такую удручающую чушь, что лицо ее казалось ему глупым, как у красотки на обертке мыла. Он тяготился ею, жаловался Эльзе. Но та, хотя и с брезгливой усмешкой, приказывала ему не терять связь с Бригиттой, так как это давало возможность общаться с эсэсовскими кругами.

Зубов, вздыхая, покорялся, с огорчением замечая, что Эльза с каждым днем держится с ним все более официально, как с подчиненным и глаза ее, когда она смотрит на него, теперь уже не теплеют, не светятся радостью, а остаются холодными.

Возможно, именно в связи с этим обстоятельством Зубов был так невнимателен к Ольге, буквально и равнодушно выполняя приказание Эльзы.

И когда Вайс вернулся в локаль, Зубов встал и заявил девушке с облегчением:

— Ну вот, пришел ваш кавалер, разрешите сдать вас ему в целости и сохранности. — И, небрежно кивнув Иоганну, удалился, считая, что выполнил все требующееся от него на этот раз.

Сообщение Центра об Ольге, переданное Эльзой, смутило Иоганна. Предположение о том, что гестаповцы вымучали у этой девушки согласие, теперь отпадало так же, как и версия мести за отца. И он готов был склониться к тому, что Ольга либо авантюристка, ловко набивающая себе цену у гитлеровцев, либо агентка, выполняющая в отношении него новую проверочную комбинацию, к которой мог иметь прямое касательство и Дитрих, тяготившийся своей тайной зависимостью от Вайса.

Иоганн решил нанести вместе с Ольгой визит баронессе в ее поместье. Если эта девица — авантюристка, то знакомство с баронессой польстит ей, и это в чем-нибудь да проявится.

Вайс полагал, что его абверовский мундир позволяет ему рассчитывать на благосклонность баронессы. Он считал ее хотя и вздорной, но неглупой старухой, привыкшей независимо, по-своему судить о многом.

Иоганн, когда они приехали в поместье, попросил Ольгу побыть в машине и один вошел в дом.

Как он и предполагал, его мундир произвел на старуху должное впечатление. Забыв о том, что она, в сущности, ничего не сделала для служебной карьеры Вайса, баронесса уже готова была считать его визит выражением благодарности за будто бы оказанное ему содействие и отнеслась к гостю более чем милостливо.

Иоганн, смущенно улыбаясь, сообщил, что приехал не один, а с военнопленной, дочерью русского полковника. Он покорнейше просит баронессу принять ее и побеседовать с ней. Впоследствии девушка эта может оказаться чрезвычайно полезной рейху…

— Ну, еще бы! — сказала ядовито баронесса. — Теперь, когда русские дали вам пинок под Москвой, вы предусмотрительно начинаете ухаживать за дочерьми их полковников.

Вайс в ответ лишь развел руками, давая понять, что он только исполнитель воли старших начальников.

— Зовите! — приказала баронесса. Она ретиво взялась выполнять роль гостеприимной хозяйки.

Высокопоставленная пленница произвела на нее наилучшее впечатление своей неприязненной, настороженной угрюмостью, которую баронесса посчитала выражением гордости.

Баронесса шепнула Ольге:

— Пусть ваш солдафон проваливает, если вы, конечно не возражаете. А мы с вами придумаем что-нибудь такое, не очень скучное. — Оглянувшись на Вайса, сказала: — У вас, наверное есть дела в городе? Считайте себя на некоторое время свободным.

Иоганн решил использовать оказавшееся в его распоряжении время, чтобы побывать в «штабе Вали». По пути он заехал на базовый склад трофейных кинофильмов и здесь узнал, что в его отсутствие майор Штейнглиц отобрал несколько коробок хроникальных фильмов, снятых в разное время на Челябинском тракторном заводе, ныне выпускающем танки. Теперь стало ясно, на что нацеливалась новая, особо засекреченная группа.

Доложив ротмистру Герду, что он заехал в штаб только для того, чтобы взять личные вещи, необходимые на время путешествия с агенткой, Вайс услыхал от него, что Гвоздь, выполнив задание благополучно вернулся, и проверкой установлено, что он действовал безукоризненно. И теперь его готовят к новому, более важному заданию.

Вайс заметил осторожно, наугад, что для подобного задания лучше бы подобрать тех, кто знаком с тракторным производством. Одно дело — взрывать эшелоны, мосты, а другое — крупнейшее в мире машиностроительное предприятие. Герд парировал, прекращая разговор:

— Ничего, обучим.

За те два-три часа, которыми располагал Вайс, он едва ли мог добыть какую-либо дополнительную информацию. А ведь необходимо было еще встретиться с Гвоздем. И действовать нужно очень осторожно.

Рассчитывая на то, что сейчас время обеда и в цейхгаузе никого нет, Иоганн решил вызвать туда Гвоздя. Свою машину он поставил рядом с цейхгаузом. Пошел в пустую канцелярию и напечатал на листке бумаги: «Курсанту Гвоздю немедленно явиться в вещевой склад».

Старшина лагеря обедал отдельно, за перегородкой, и обычно приходил в столовую последним. Вайс положил возле его прибора листок с вызовом, взял ключ в проходной и направился в цейхгауз.

Почти вслед за ним вошел Гвоздь, остановился. После уличного света он плохо видел в сумерках помещения.

Вайс позвал его в тесный проход между штабелями обмундирования.

— Здрасьте! — Гвоздь протянул руку.

— Ну? Докладывай! Задание выполнил?

— В точности. Докладывал Гвоздь скупо:

— Ну, полагалось прыгать первым. Ну, подошел к люку, швырнул аккуратно в хвостовой отсек гранату и выбросился. При взрыве самолета ударной волной смяло купол парашюта. Стал падать камнем. Думал, насмерть. Обошлось. Почти у самой земли вздулся парашют — приземлился как на пружинке. Как по плану было намечено, так и получилось. Приземлился в намеченной точке. Ну, ваши чекисты меня и взяли.

— То есть как это «взяли»?

— Ну, в машину, в «газик». Отвезли сначала в столовую, потом заметили, что я ногу свихнул, — в медпункт. Я ведь как ошалелый был, ничего не чувствовал. Застеснялся перед своими до полной потери соображения. Ну, потом что? Инструктировали. Начал я в эфир выходить в положенное время, а передавал то, что мне давали. Потом специально ради меня диверсию организовали: взорвали на запасном пути порожняк. Все это я «штабу Вали» доложил как мой личный подвиг. Так вот и работал. В заключение сообщил: группа накрылась. Получил указание выходить. Ну, перекинулся через линию фронта. Теперь снова здесь наличествую. — Задумался, добавил: — Вам сердечный привет от товарища Барышева. — Оживился: — Три шпалы в петлице, а такой негордый. «Мы, — говорит, — не можем приказывать, чтобы вы обратно к немцам возвращались…» — «То есть как это не можете? — Я даже встревожился: — «Значит, я не солдат, да? Личность без прав и без звания?» Объяснил мне. Ну, я понял. Нужно с моей стороны добровольное согласие, вроде я как активный общественник, что ли. Теперь с Барышевым договорился, что в случае чего честь по чести: похоронку семье пришлют как о павшем бойце.

— Почему через тайник не известили о прибытии?

— Не успел. Сидел в кутузке прифронтовой зоны абвергруппы, покуда они со штабом о моей личности сверялись. Как пришло подтверждение, сразу перевели в санчасть: когда фронт переходил, попал под обстрел, ногу при взрыве снаряда землей зашибло. Из санчасти привезли сюда. А я все маленько хромаю. Капитан Дитрих узнал, очень участливо отнесся. Говорит, надо бы к хирургу обратиться. Но я чего-то сомневаюсь. Зачем к нам в школу двух одноногих зачислили? Потом одного списали: значит не захотел. А второй — уж так его Дитрих опекал — по другой линии оказался неподходящим: припадочный от контузии. Вдруг ни с того ни с сего упал, начало его крючить. Очень капитан Дитрих расстроился. Вот я теперь и думаю: почему он меня уговаривает здоровьем не брезговать, ногу лечить?

Вайс сказал, что Дитриху нужен инвалид для организации диверсии.

Гвоздь, подумав, объявил:

— Говорят, немцы мастаки резать. И ежели под новокаином, как зубы дерут, — ничего, стерпим ради дела, раз им вот так вот инвалид требуется.

— Да ты что?

— Ничего, — сказал Гвоздь. — Просто прикидываю. — Потер ладонью колено. — Болит ушиб, все равно нога плохо гнется.

— Я не могу тебе такое разрешить.

Гвоздь поднял лицо, посмотрел испытующе:

— А мне товарищ Барышев прямо сказал: «Желаешь добровольно — пожалуйста. А приказывать такое нельзя». Так вот, без вашего приказа. На основе одной личной инициативы. — Добавил насмешливо: — И капитану Дитриху будет очень приятно. Зачем же его обижать, если он за такую любезность меня в особую группу как главного втиснет?

Иоганн попросил взволнованно:

— Ты меня прости, пожалуйста, Тихон Лукич, что я тебя так холодно встретил.

— А что? — удивился Гвоздь. — Правильно! В тайник не доложился. Допустил нарушение. Все точно. — Подмигнул: — Я сразу понял, как ты мне велел докладывать какой серьезный разговор будет. Дисциплина в нашем деле — первая вещь. — Сказал успокаивающе: — А насчет ноги моей вы не беспокойтесь. Может, еще сохраним на память о детстве. Если, конечно, она донимать меня не будет, а то вроде оглобли торчит, в колене не гнется. Такая штука тоже вроде бы ни к чему.

— Пока я не вернусь, — строго приказал Вайс, — никаких госпиталей.

— Если вы тут главный начальник — пожалуйста, — уклончиво сказал Гвоздь. Спросил лукаво: — Так, может, теперь всеж таки поздороваемся?

Иоганн обнял Гвоздя, прошептал:

— Понимаешь, я так рад тебя видеть!

— Ну, еще бы, — сказал Гвоздь. — Все один и один, а теперь нас здесь уже двое советских, значит, сила. — И стал рассказывать о Москве.

Глава 43

Белый, чистый снег. Светлое, ясное, глубокое, как в летний день небо. Сосны с розоватыми стволами и нежно-зеленой хвоей не концах разлапистых ветвей. Студеный, словно ключевая вода, воздух, и на скорлупе снежного наста солнечные цветные искры. Иоганн вел машину на большой скорости не только потому, что должен был спешить в поместье баронессы к своей подопечной, — стремительное движение отвечало его душевному состоянию. Встреча с Гвоздем глубоко взволновала его.

Тихон Лукич, после того, как Родина вернула себе его, стал совсем иным. Изменилось выражение лица, спокойной уверенностью веяло от его плечистой фигуры, появился живой блеск в мертвенно-тусклых прежде глазах. И эта перемена в Гвозде была столь разительной, что даже тревожила Иоганна: не вызовет ли она подозрения у немцев?

Иоганн видел перед собой лицо Тихона Лукича, глаза, озаренные внутренним светом счастья; душу его тоже наполняло счастье: он исполнил свой чекистский долг — вернул в жизнь утратившего было себя человека.

Он готов был улыбаться комьям снега, что лежали на ветвях сосен, пронизанные острой хвоей и поэтому похожие на белых ежей, вскарабкавшихся на деревья. И ему хотелось дотронуться до них ладонью, погладить их.

Ему хотелось улыбаться деревьям — сородичам тех, какие были и у него дома, потрогать их шелушащуюся кору, древесную сухую кожу, чисто и терпко пахнущую смолой.

Все вокруг радовало Иоганна. Он опустил боковое стекло машины, вдыхал морозный воздух. И вместе с этим чудесным воздухом пришли воспоминания…

Он вспомнил первую советскую дрейфующую станцию «Северный полюс», те дни, когда папанинцы оказались на обломке льдины одни в океане и их жизнь подвергалась смертельной опасности. Саша Белов, не отрываясь, сидел тогда у своей самодельной любительской рации и, блуждая в эфире, слушал взволнованные запросы почти на всех языках мира об отважных советских полярниках. Весь мир был объят тревогой за судьбу четырех советских людей, бесстрашно продолжающих работать на хрупкой с каждым часом уменьшающейся под ними льдине.

И в этой тревоге людей планеты было такое прекрасное общечеловеческое единодушие, что казалось невозможным, чтобы они когда-нибудь позволили вовлечь себя в побоище войны. Думалось, что отныне все станут лучше, будут дорожить жизнью каждого человека.

В то время ведомство Геббельса запретило не только сообщать в печати о советской полярной экспедиции, но даже упоминать о Северном полюсе. И поэтому беспокойство немецких радиолюбителей, их бесчисленные запросы о том, успели ли снять папанинцев с разламывающейся льдины, были особенно трогательны и волнующи: ведь тайная полиция могла расправиться с каждым из них.

Вспомнил Иоганн и фашистское судилище, прогремевший на весь мир гордый, обличительный голос коммунизма — голос Георгия Димитрова. Миллионы советской молодежи готовы были также, как Димитров, вступить в схватку с фашизмом и, если понадобится, отдать свою жизнь, чтобы спасти человечество от коричневой чумы.

И Саша Белов тогда видел себя в мечтах одним из таких борцов за освобождение немецкого народа от тирании фашизма.

Стать разведчиком… Деятельность разведчика представлялась ему сплошным подвигом. Он и предполагать не мог, что это главным образом бесконечно терпеливая, осторожная работа, успешность которой зависит от тысячи повседневных мелочей. И что эти же мелочи могут привести его к гибели.

Ведь внимание врага способна привлечь и манера завязывания шнурков на ботинках и привычка машинально оказывать окружающим бескорыстные услуги. Никогда разведчик не должен забывать, что корыстолюбие, жажда личной наживы — лучшее и наиболее благонадежное свидетельство принадлежности к тому обществу, где каждый — за себя и никто — за всех.

Понадобилось время и время, чтобы понять во всей полноте, насколько твоя подлинная сущность, сущность советского человека, должна быть скрыта от окружающих, сведена до сурово ограниченного минимума.

Ничтожнейшее отклонение грозит разведчику гибелью. Чтобы действовать в стане врага, легенда разведчика должна обладать безукоризненной жизненностью, естественной подлинностью каждой скрупулезной детали. Малейшая уличенная подделка карается здесь смертью.

Вот почему Вайс не позволил себе долго предаваться радости и хранить на ладони тепло руки Тихона Лукича.

Нужно было подумать об Ольге. Кто она, почему выдает себя за другую, что задумала, какая опасность таится в ней?

Он должен все это выяснить, и выяснить с помощью взбалмошной старухи, сделать старуху баронессу своей разведчицей. Но чтобы баронесса стала послушным инструментом в его руках, она должна довериться Вайсу, как своему достойному соотечественнику. Мало того — поддержкой баронессы можно заручиться только в том случае, если удастся внушить, что все это принесет и ей лично какую-то реальную пользу, прибыток. Она не из тех, кто действует, побуждаемый одним только желанием оказать бескорыстную услугу кому-либо, пусть даже рейху.

Иоганн правильно угадал, что, гостеприимно принимая по просьбе абверовца русскую военнопленную, баронесса думала не столько об услуге немецкой разведке, сколько о собственной выгоде, о том, что дочь советского полковника сможет пригодиться ей самой. Кто знает, как все еще повернется… Баронесса была очень напугана поражением под Москвой.

Из этих же соображений она покровительствовала двум величественным старухам полькам, отпрыскам древнейшего княжеского рода, брошенным своими уехавшими в Англию родственниками.

Но кроме будущего политического капитала баронесса усердно и деловито заботилась о своей материальной обеспеченности в настоящем. И в этом ей оказывал максимальное, хотя и не бескорыстное, содействие имперский советник доктор Иоахим фон Клюге.

Уже в пожилом возрасте граф фон Клюге женился на знаменитой девице-пилоте, прельстившись не столько славой «воздушной валькирии рейха», сколько мощными рельефами ее фигуры. Девица эта, став женой имперского советника, быстро, с помощью своих нацистских поклонников, состряпала против мужа судебное обвинение в безнравственности и, разведясь на этом основании, отторгла большую часть его имущества. Но, испытывая некоторую жалость к бывшему своему супругу, разоренному ею, она с помощью тех же самых нацистских друзей устроила его на должность партийного чиновника.

Должность эта не очень хорошо оплачивалась, зато открывала перспективы для обогащения весьма своеобразными способами. У советника хватило ума воспользоваться ими, хотя много ума для этого и не требовалось.

Советник так излагал баронессе суть своей «работы»:

— Наша задача — обеспечить продовольствием население оккупированных территорий в таком объеме, чтобы не утратить чувства реальности. Человечеством повелевают желудки, а не головы. Правильно организовать недостаток продовольствия — это больше, чем выигранное сражение. Целые армии полицейских не смогут подавить сопротивление столь успешно, как делает это голод, лишающий людей физических и моральных сил для сопротивления. Армия-победительница способна грубыми, примитивными способами изъять лишь национальные сокровища побежденных государств. А ведь на руках у населения имеются огромные ценности, доступ к которым военными средствами исключен. И здесь может решать только экономический и финансовый гений нации-победительницы. Чтобы правильно, равномерно и справедливо распределить ограниченные запасы продовольствия между всеми слоями населения оккупированных стран, существует карточная система. Ведают ею власти, выдвинутые из состава данной национальности. Но так как типографии, печатающие продуктовые карточки, находятся в нашем ведении, мы имеем возможность на законном основании заказать по таким карточкам значительное количество выделенного данной стране продовольствия и возвращать его населению уже посредством так называемого черного рынка. Таким образом, мы изымаем припрятанные людьми ценности, не применяя насильственных средств, на основе полной добровольности. В некоторых промышленных районах Франции детская смертность возросла в четыре раза по сравнению с довоенным уровнем. Подобные же явления наблюдаются в Бельгии. Дети мрут от недостаточного питания. Поэтому цены на продукты на черном рынке баснословны. Однако, когда несчастьем своего народа пользуются местные спекулянты, мы их беспощадно расстреливаем, чтобы обрести симпатии голодающего населения. Разумеется, репрессиям подвергаются лишь уроженцы здешних мест, — снова повторил советник. И это было правдой.

Баронессе, например, советник за определенные проценты помогал сбывать на черном рынке все, что давало ее поместье, и одновременно добился для нее значительного снижения обязательных поставок на армию. Он так же помогал ей скупать различного рода художественные ценности, шутливо называя их «приданым». Эти его слова могли свидетельствовать о том, что если размеры приданого будут значительны, то советник сочтет для себя честью просить руки престарелой невесты.

Баронесса познакомила Вайса со своим предполагаемым женихом.

У коротконогого, тучного, плешивого советника были такие округлые щеки, что создавалось впечатление, будто он беспрестанно дует на горячее. Это был весельчак, жизнелюб, любитель фривольных разговоров.

Когда баронесса оставила мужчин вдвоем, советник попытался осторожно выяснить, в каких отношениях находится Вайс со своей спутницей, этой русской девицей, которой баронесса уделяет так много внимания.

Вайс коротко ответил, что он выполняет особо щепетильное задание высшего командования и успешность этого задания в известной мере зависит от баронессы.

Советник, почувствовав сдержанную холодность в словах Вайса, перевел разговор на другой предмет.

Посасывая большую черную сигару, которая служила лекарством, поскольку он страдал астмой, граф словоохотливо пустился в пространные рассуждения на общие темы.

— Завоевать страну — это только начало покорения. Для второй, решающей стадии необходима не храбрость, а доблесть государственно мыслящего ума. Так, руководствуясь гением наших деловых кругов, мы, имперские чиновники, превратили французские, чехословацкие, бельгийские, голландские заводы не только в поставщиков вооружения для вермахта. Мы реконструировали их производственные мощности таким образом, что теперь каждый завод выпускает только определенные детали, отправляемые затем на сборку в Германию. Мы не оставили на месте оборудования, применявшегося ранее для выработки завершенной продукции, а разбросали его по всей Европе, специализируя предприятия на изготовлении только какой-либо одной детали, одной части механизма. И если эти предприятия окажутся отрезанными от Германии, их постигнет экономическая катастрофа. Такое расчленение экономических комплексов равно тому, как если бы разобрать механизм вот этих моих отличных швейцарских часов, — он постучал ногтем по циферблату, — разложить детали в отдельные коробочки, подарить коробочки своим знакомым, а потом спрашивать у них, который теперь час. Подобными же экономическими проделками некогда мы, юные кадеты, занимались с девицами легкого поведения. Разрывали банкнот на части, и, чтобы собрать его, девица вынуждена была оказать внимание не одному, а всем, у кого оказались кусочки банкнота. Такой способ мы и применили для европейской экономики. — Усмехнувшись, советник добавил снисходительно: — Я прибег к этому примеру, чтобы вы поняли сущность наших усилий. И, уверяю вас, все это больше держит в плену экономику Европы, чем присутствие там наших оккупационных частей.

Вайс сказал осторожно:

— Мне кажется, несмотря на всю вашу дальновидность, в ваших словах проскальзывает некоторая неуверенность.

Советник тут же парировал:

— А вы полагаете, мы, старшее поколение немцев, пренебрегаем печальным для нас опытом первой мировой войны? Ошибаетесь, милейший. Вы, молодежь, слишком самонадеянны и невосприимчивы к опыту истории. Для вас, например, концлагеря — лишь средство истребления низших рас, а более миллиона иностранных рабочих — только рабы для производства вооружения. Для нас же, старшего поколения, это нечто больше.

— Что же именно? — спросил Вайс.

Граф, опуская тугие веки на выпуклые глаза, откинулся на мягкую спинку кресла и медленно произнес сонным, равнодушным тоном:

— Для нас, политиков, это гарантийный человеко-фонд, который мы всегда можем пустить в оборот.

— Каким образом?

— В благоразумных условиях благоразумные немцы удержат неблагоразумных от истребления заложников. Только и всего.

— А почему, смею спросить, лично вас эта проблема так занимает?

Советник ответил с самодовольной улыбкой:

— А потому, что я являюсь доверенным лицом некоторых высокопоставленных особ империи и, находясь на территории генерал-губернаторства по поручению свыше, интересуюсь, кто из заключенных в концлагерях представляет собой ценность, за которую можно получить от заинтересованной стороны определенные материальные ценности. И полагаю, что вы, как сотрудник абвера, могли бы оказать мне кое-какие услуги в этом направлении. Ведь вы занимаетесь чем-то подобным, но в узких границах своих возможностей. Капитан фон Дитрих, к которому я позволил себе обратиться, аттестовал мне вас с лучшей стороны.

Вайс склонил голову и объявил о своей готовности помочь советнику всем, что в его силах.

— Мне приходится испытывать трудности с лагерной администрацией. Я вынужден выступать как представитель Красного Креста, чтобы расположить к себе некоторых заключенных, вызвать их на откровенность. Тем из них, кто представляет особую ценность, я пытаюсь обеспечить рацион, который продлил бы их существование. Но представители службы гестапо, следующие нашим догмам, слишком неуклонно и негибко, бесцеремонно умерщвляют доверившийся мне контингент. Мне думается, что такая поспешность объясняется просто заинтересованностью в тех скромных посылках, которые я, как щедрый ангел, вручаю отдельным заключенным.

Строго сказал Вайсу:

— Для вас, молодых людей, погромы и уничтожение евреев в Германии были только естественным выражением расовых инстинктов. А мы, экономисты, подходили к этому фактору с позиций не чувства, а разума. Рейх получил миллиарды золотых марок неарийской собственности, что превосходило займы, которые предоставляли нам США и Великобритания. — Хлопнув себя по толстому колену, советник заявил: — Вот, мой милый, что такое чистый разум в его абсолютном выражении! — Сказал ехидно: — Вы, молодежь, в концентрационных лагерях закаляете свою нервную систему, упражняясь в стрельбе по полутрупам, а мы, серьезные немцы, вынуждены копаться в этих полутрупах: надо же добывать рейху золото и валюту.

Вайс, чтобы распалить советника, заметил:

— Господин граф, вы имеете в виду золотые зубы, мосты и коронки мертвецов? Так уверяю вас, для этого поставлены специальные люди с клещами.

Советник не обиделся или не счел нужным обидеться. Его даже ничуть не задели слова Вайса.

Он пояснил свою мысль:

— Я имею в виду самих заключенных, вернее, некоторых из них. Тех, чьи родственники успели не только эмигрировать на запад, но и захватить с собой немалые средства или уже располагали значительными вкладами в банках США, Англии, Швейцарии. Моя идея, доложенная рейхсфюреру Гиммлеру, заключается в том, чтобы стать выше расовых предрассудков и предложить тем, кто сейчас живет в роскоши, пользуясь гостеприимством западных держав, позаботиться о своих несчастных родственниках и перевести соответствующие суммы на счета наших контрагентов.

Вайс спросил деловито:

— Словом, вы предлагаете торговать заключенными?

Советник брезгливо поморщился:

— На языке деловых людей это звучит иначе. Скажем, возмещение затрат на содержание лиц, не занятых производительным трудом, вследствие необходимости их перевоспитания в специфических условиях. — Пытливо глядя на Вайса жабьими увлажненными глазами, советник напомнил: — Капитан Дитрих рекомендовал мне вас после того, как я навел некоторые справки. Вы, оказывается весьма осведомлены обо всех тонкостях лагерного режима и в качестве помощника капитана Дитриха посетили многие концлагеря. В силу этого я предлагаю — не безвозмездно, естественно, а в порядке чисто делового соглашения, — чтобы вы использовали вашу агентуру в лагерях для выявления лиц, имеющих материально обеспеченных родственников за границей.

— Я полагаю, — солидно сказал Вайс, — об этом вам следовало сообщить нашему командованию, и, когда будет соответствующий приказ, наша агентура, безусловно, такой приказ выполнит.

Советник снова поморщился.

— Поймите, — сказал он несколько раздраженно, — это лично моя идея. Я поделился ею с некоторыми высокопоставленными персонами в имперском руководстве, и они проявили заинтересованность. Но если о намечаемой операции будет разглашено в любой форме, даже в форме секретного приказа, другие могут также заинтересоваться ею, и тогда, как бы ни была велика полученная сумма, она уменьшится соответственно числу заинтересованных лиц и станет уже не столь значительной.

— Следовательно, эта «операция» носит чисто деловой, коммерческий характер, связанный с интересами определенного круга людей?

— Иначе, — с достоинством заявил советник, — наше государство могли бы обвинить, как вы сами только что выразились, в торговле людьми. А это, мой друг, возврат к черным временам средневековья. Кроме того, вы должны запомнить, что операция эта носит гуманный характер: вернем детям отцов и матерей или детей — матерям и отцам. Кстати, не забудьте внимательно обследовать детские лагеря. И обратите внимание на следующее: мы располагаем известным числом фотографий детей, которых разыскивают родители, обладающие значительными средствами. Пребывание в лагерях, насколько я понял, накладывает на внешность их маленьких обитателей определенный отпечаток, и некоторые черты сходства с фотографическими портретами утрачиваются. Учтите это обстоятельство. Кроме того, детская психика и память в лагерных условиях менее устойчивы, чем у взрослых. Поэтому, если какой-либо ребенок окажется похож на фотографию, но показания этого ребенка не совпадут со сведениями о его прошлом, следует настолько твердо внушить ему эти сведения, чтобы в момент вручения ребенка родителям у тех сразу же не возникло сомнения.

Заметив что-то такое в глазах Вайса, что ему не совсем понравилось, советник добавил строго:

— Считаю необходимым напомнить вам, что лица, заинтересованные в этой операции, располагают безграничными возможностями устранить любого, кто ответит нескромностью на то доверие, какое, например, я вам сейчас оказал.

И тут же, достав из бумажника чистый бланк с печатью, на котором стояла подпись, показал его Вайсу.

— Если мы найдем общий язык, — сказал советник, — то в этот уголок будет наклеена ваша фотография. И, допустим, звание оберштурмфюрера вам обеспечено, что равно обер-лейтенанту. — Спросил: — Вам, очевидно, известен строжайший приказ фюрера о присвоении очередных офицерских званий только фронтовикам? — Твердо заверил: — Все это будет оформлено самым законным порядком.

Вайс встал.

— Благодарю вас, господин имперский советник, за доверие! Рад служить вам.

— А вы отличный парень, господин обер-лейтенант Вайс, — похлопал его по плечу советник. — Капитан Дитрих совершенно точно охарактеризовал вас. Вы человек, который не запрашивает больше, чем он стоит.

Хотя эта похвала и имела двусмысленный характер, Иоганн предпочел в данных условиях посчитать ее высшей оценкой своих достоинств и еще раз благодарно улыбнулся советнику.

Присутствие жениха не наложило отпечатка ни на внешность, ни на поведение баронессы.

Она не нашла нужным прибегнуть к спасительным средствам косметики: запудрить морщины, нарумянить увядшие, сухие щеки. И одета она была, как всегда, небрежно. Столь же неизменным оставалось выражение ее лица — суровым и язвительным.

Об Ольге она сказала недовольным тоном:

— Эта девица ведет себя так, будто оказывает мне честь своим присутствием. Еле отвечает на вопросы. Сидит, уставившись в одну точку. Я предложила ей осмотреть замок, она отказалась. Я ознакомила ее с моей родословной. Она дерзко заявила, что в России родословные книги ценятся только животноводами для выращивания племенного скота. Я не для того была так терпелива с этой русской, чтобы мои старания оказались напрасными.

— Ваши заслуги будут оценены абвером, — напомнил Вайс.

— Ну что может для меня сделать ваш абвер! — пренебрежительно бросила баронесса. — Вот если бы мне предоставили другое, более доходное поместье. Ведь я вынуждена сама заботиться о себе. — И приказала Вайсу: — Ступайте к своей подопечной. Она в гостиной.

При звуке открываемой двери девушка повернула в эту сторону лицо и, не мигая,как-то странно глянула куда-то мимо Вайса. Взгляд ее не выражал ничего, кроме ожидания. Она спросила:

— Ну?

— Что с вами?

— Ах, это вы! — И сказала она это так, словно не видела, кто вошел, а узнала Вайса только после того, как он обратился к ней.

Вайс предложил прогуляться по парку. Ольга решительно отказалась.

— Я очень прошу, — подчеркнуто настойчиво повторил свою просьбу Вайс.

— А если я все-таки не соглашусь, вы меня заставите?

— Да, я буду вынужден. Мне необходимо поговорить с вами.

В вестибюле он нашел ее пальто и подал ей. Спускаясь по лестнице, она держалась за перила. Вайс хотел вежливо уступить ей дорогу, но она остановилась и стояла до тех пор, пока он не пошел впереди.

Она неуверенно шагала по расчищенной от талого снега аллее, не глядя на землю, ступая по лужам так, будто нарочно хотела промочить ноги. На лице ее было странное, горестно-озабоченное, сосредоточенное выражение.

Когда Вайс свернул на боковую дорожку, девушка, как бы машинально, продолжала идти по аллее. Вайс окликнул ее. Она пошла на его голос, продираясь сквозь кустарник.

Вайс остановился и, когда девушка приблизилась, резко махнул рукой перед ее лицом. Она даже не отшатнулась, не зажмурилась, только веки чуть дрогнули.

Вайс знал, что от голода на какое-то время теряли зрение не только многие заключенные концлагерей, но также и те, кого гестапо подвергало специфическим способам допросов. Такие периоды слепоты наступали внезапно.

Девушка, очевидно, не видя Вайса или, возможно, едва различая его, словно сквозь туман, должно быть, почувствовала на себе внимательный взгляд. Она поспешно отвернулась.

— Нина! — решительно сказал Иоганн и, взяв ее за плечи, принудил повернуть к нему лицо. — Нина, — повторил он, — я все о вас знаю!

Девушка сжалась всем телом и вдруг, вырвавшись из рук Вайса, спотыкаясь, побежала по дорожке.

Иоганн догнал ее.

— Ну, — приказал он, — не делайте глупостей!

Он тщательно продумал информацию Центра об этой «Ольге», и вывод, к которому он сейчас пришел, показался ему единственно правильным.

Он заговорил с ней спокойно, уверенно.

— Ольга эвакуировалась вместе с институтом в Свердловск. А вы — Нина. Ваш отец жив, и никто его не репрессировал. Единственное, что меня сейчас интересует: с какой целью вы выдали себя за Ольгу? И хорошо, если вы скажете правду. От этого будет зависеть для нас с вами очень многое.

— А если я ничего не скажу?

— Как вам угодно, — сказал Вайс. — В таком случае можете оставаться той, за которую вы себя выдаете.

— А кто я сейчас?

— Насколько я информирован, немецкая агентка. Изменница Родины. Так?

— Слушайте, — тихо произнесла она, — вы хотите мне внушить, что вы не такой немец, как все?

— Допустим…

— А может быть, вы просто…

— Вы не гадайте, — посоветовал Вайс.

— Хорошо, — сказала девушка и добавила с горечью: — В сущности, мне сейчас уже нечего терять.

— Вот именно, и если командование узнает, что вы почти ничего не видите, вас все равно швырнут за бесполезностью обратно в лагерь. — И Вайс добавил беспощадно: — Кому нужны слепые!

Вот что Иоганн услышал от девушки.

Да, действительно, ее отец взял в свою семью Ольгу, дочь репрессированного полковника. Потом, когда началась война, Нина стала санинструктором в части, где комиссаром был ее отец. Попала в плен. Какой-то предатель донес немцам, что она вовсе не дочь комиссара. Решил он так потому, что отец держал себя с ней на фронте строго, совсем не по-родственному. К тому же предатель этот знал от кого-то, что комиссар взял в свою семью дочь репрессированного полковника. Вот он и подумал, что Нина не дочь комиссара, а дочь репрессированного. Так он и донес немцам, добавив, что отец девушки — бывший начальник штаба, крупный военный деятель.

На допросах Нина сперва все это отрицала. А потом товарищи посоветовали ей не сопротивляться гестаповцам, назваться той, за кого ее принимали, — Ольгой — и подписать все требуемые бумаги.

В разведывательную школу она пошла, надеясь, как только выбросят в тыл, воспользовавшись полученным оружием, уничтожить своего напарника и бежать.

И когда девушка, закончив рассказ, сказала, что теперь Вайс может передать ее в гестапо или расправиться с ней по своему усмотрению, он ответил не сразу.

Иоганн колебался. Поверит ли ему Нина? Сумеет ли, когда узнает, кто он, преодолеть радость, которую — Иоганн знал это по своему опыту — иногда труднее скрывать, чем самое горькое разочарование?

Он сказал с деланным равнодушием:

— Я так и думал, что вы притворщица. Но меня все это не касается. Мне поручено сопровождать вас на время вашего отпуска. И все. Запомните: этого разговора между нами не было. Все остается по-прежнему. Вы Ольга. Что касается вашего зрения, не беспокойтесь — найдем врача и используем оставшиеся дни на лечение.

— Вы сами не тот, за кого себя выдаете! — сказала торжествующе девушка.

— Вы что же, считаете, среди нас, немцев, нет порядочных людей? — И промямлил: — И, кроме того, вы такая хорошенькая, что я, естественно, могу испытывать к вам особые, нежные чувства.

— Чувства! — презрительно сказала девушка. — Вовсе вы не такой.

— А какой?

— А какой, вы хотите, чтобы я была?

Вайс положил ей руку на плечо, попросил:

— Пожалуйста, постарайтесь оставаться такой, какой вы были. Сможете?

Девушка кивнула.

— И постарайтесь быть любезной с баронессой. В сущности, старуха не такая уж ведьма. Ее гостеприимство вам еще понадобится.

— А больше вы мне сейчас ничего сказать не хотите?

— Хочу, но не могу.

Девушка расплакалась.

— Ну вот, — сердито сказал Вайс. — Куда же вы годитесь!

— Ну, немножко-то можно? — попросила девушка. — Пожалуйста!

— Ничего мы не можем, — сказал Вайс. — Ничего не можем себе позволять. Понятно? — Он вытер ей лицо своим платком. Приказал: — Улыбнитесь! Ну, не так жалобно. Нахально улыбнитесь. Так, как вы это умели делать. Ну вот, пожалуй, ничего, сойдет.

— Один только вопрос, — сказала девушка, — только один…

— Валяйте. Только один.

— Кино «Ударник»?

— На улице Серафимовича, — смело ответил Вайс.

— Вы знаете, — сказала она, сжимая его руку, — я сейчас такая счастливая!..

Вайс сердито перебил ее:

— Ну и все! Все!

Когда они вернулись в дом, девушка сказала баронессе любезно:

— У вас отличная усадьба, только жаль, что запущенная. Аллеи не очищены от снега, я даже промочила ноги. — И, поколебавшись, добавила: — Жаль, конечно, что я не все хорошо разглядела. У меня что-то с глазами.

После того как баронесса увела ее наверх переодеваться, Вайс попросил советника вызвать окулиста. Он сказал, что возместит все затраты, связанные с пребыванием агентки абвера в доме баронессы, так как на это ему отпущены специальные средства.

Вернувшись, баронесса спросила:

— Отчего это у нее?

Вайс объяснил:

— Как обычно: от отсутствия в лагерном рационе витаминов.

Советник заметил негодующе:

— Какая, в сущности, наглость со стороны наших противников вынуждать нас кормить военнопленных, когда эту обязанность следовало возложить на воюющие с нами державы!

Не задумываясь, Вайс ответил:

— С целью нанесения ущерба экономике противника мы в свою очередь возложили на него обязанность кормить немцев-военнопленных.

— У вас острый ум, — осторожно усмехнулся советник.

Вайс сделал вид, что не понял иронии. Обращаясь к баронессе, сказал:

— Дочь советского полковника восхищена вашим гостеприимством и просила передать, что у нее в роду все мужчины были военные, поэтому ваша родословная вызывает ее восхищение. И она просит извинить ее неуместные шутки.

— Да, тут вам звонил герр Лансдорф, — не без уважения в голосе сообщил советник. — Я заверил его, что с вашей подопечной все в порядке. Воспользовавшись случаем, я поговорил с ним об интересующем меня деле. Он просил передать, что не возражает, если вы некоторое время будете оказывать мне содействие. — Подмигнул. — Как видите, официальные и осведомленные лица не отказывают мне в своей поддержке.

— Я заранее был уверен в этом, — почтительно поклонился Вайс.

Отправившись на машине за врачом, Иоганн заехал к Эльзе и узнал дополнительные данные, сообщенные Центром о девушке. Они полностью совпали с тем, что она ему рассказала. Совпали и внешние приметы Нины.

Центр рекомендовал Вайсу прощупать бывшего работника артели «Часы, печати, оптика» гравера Бабашкина, изготавливающего в «штабе Вали» фальшивые документы для агентов.

Письмо дочери Бабашкина к отцу будет передано Вайсу в ближайшее время.

Врач, осмотрев Ольгу, сказал, что при интенсивном лечении и хорошем питании ее зрение может быть восстановлено в течение двух недель.

И хотя врач был из армейских, он охотно принял от Вайса гонорар и поэтому заменил немецкие медикаменты швейцарскими — более дорогими и эффективными.

— Но главное, — сказал он, — больной необходимо не столько лекарство, сколько питание и покой.

Слепота русской девушки вызвала сочувствие баронессы. Взбалмошная старуха вдруг ударилась в сентиментальность. Ей уже хотелось, чтобы ее гостья не перебарывала свою беспомощность, а покорно отдалась ей. Это позволило бы баронессе сострадать ей, испытывать при этом приятное чувство жалости и показывать себя перед советником с неведомой ему, очевидно, до сих пор стороны.

Баронесса заявила:

— Ольга останется у меня, сколько бы времени ни понадобилось на ее излечение.

Она предалась трогательным воспоминаниям. Рассказала, как однажды в детстве, заливаясь слезами, спасла новорожденного котенка, которого дворецкому приказали утопить.

Почти такую же приятную чувствительность пробудила Ольга и у советника.

За ужином он красноречиво рассуждал о долге христианина, цитировал библию, и глаза его увлажнялись, когда он следил за неловкими движениями девушки. Ее слепота казалась им обоим чем-то красивым, трогательным, что, по традиции, должно вызывать сострадание.

Оставив у себя Ольгу, баронесса, естественно, предложила и Вайсу погостить у нее.

Ей очень понравилась роль великодушной покровительницы слепой девушки.

Утром Вайс заметил, что она как-то подозрительно и настороженно поглядывает на него. С бесцеремонной откровенностью, отведя его в сторону, баронесса решительно предупредила, что не потерпит у себя в доме никаких посягательств на честь своей гостьи.

День тянулся томительно долго.

Ужинали при свечах в огромной, плохо отапливаемой столовой, где было сыро, как в погребе. Стены с содранными гобеленами, с панелями из резного дуба и высокие, стрельчатые окна с гербами на витражах придавали ей вид заброшенного храма.

Ужин был довольно скудный.

Баронесса в утешение напомнила советнику, что фюрер вегетарианец: не курит и не пьет вина и рекомендует всем капустные котлеты и минеральную водичку.

Советник взмолился:

— Моя жизнь слишком незначительна для того, чтобы я пытался продлить ее ценой подобных лишений, — и решительно протянул руку к графину с вином.

Ольгу баронесса посадила рядом с собой. Нарезала ей мяса. Уговаривала есть побольше.

Наблюдая за девушкой, Вайс заметил, как удивительно она преобразилась. Лицо ее стало умиротворенным, она улыбалась. Иоганн опасался этого счастливого выражения, но сейчас оно не представляло опасности: его можно было приписать благодарности за умилительное гостеприимство и заботу.

Советник, все время энергично наполнявший свой бокал, пришел в бодрое настроение и, склоняясь к Иоганну, рассказал ему:

— В тысяча девятьсот тридцатом году, помню, я был в гостях у Геринга. Он жил тогда в Шенебурге, в буржуазной квартирке средних размеров, и его первая супруга, милейшая женщина, страдающая тяжелым заболеванием сердца, угощала меня гороховым супом, который подала в фаянсовой тарелке ценой в полторы марки. А теперь господин Геринг — владелец концерна и славится как самый изысканный гурман. Только один его золотой сервиз стоит столько, сколько большое поместье. Как видите, занятие политикой может приносить доход не меньший, чем финансовые операции. Баронесса права. Скромность фюрера в еде общеизвестна. Он находит радости совсем в другом. Я помню, как еще до военных успехов фюрера в Европе его порученец предложил на одном аукционе у знаменитого антиквара девяносто тысяч золотых марок за картину Дефреггера. Как великий человек, фюрер позволяет себе вкладывать капиталы только в бессмертные произведения искусства, цена которых превосходит стоимость имущества многих солидных промышленников. И когда фюрер всенародно объявил, что у него нет текущего счета в банке, он сказал правду: каждый банк в интересах собственного процветания считает честью оказать ему любые финансовые услуги. Да, фюрер беззаветно любит искусство. Он лично дает живописцам указания по части техники, содержания, стиля. Они должны руководствоваться этими указаниями, если хотите, чтобы их произведения покупали. Музыкальные вкусы фюрера так же определенны и устойчивы, как и в живописи. «Мейстерзингеров» Вагнера он обычно заставляет повторять для себя десятки раз. Высоко ценит военную музыку. Но особый его восторг вызывает исполнение «Веселой вдовы» Легара. Он испытывает от этой музыки истинное высокое наслаждение. Его ближайшее окружение строжайше заботится о том, что какой-нибудь дерзкий наглец не осмелился сболтнуть при фюрера, что Легар был женат на еврейке. Это было бы трагедией для фюрера, крушением его идеала. Но еще больше фюрер преклоняется перед финансовым и промышленным гением величайших деятелей рейха, девиз которых подобен девизу, выгравированному на щите барона XIV века Веслингена: «Я, князь Вернер фон Веслинген, вождь большой шайки, враг бога, милосердия и жалости». Фюрера радует умение деловых великих немцев в сюртуках захватывать позиции в мировой экономике. Например, «ИГ Фарбениндустри», этот великолепный сплав монополий и картелей, добилась права контроля и влияет на исследовательские работы и производство главных химических и металлургических фирм мира. Еще до войны при помощи патентов и другими путями мы добились контроля над производством многих важных для ведения войны продуктов. Но мы не остановились на этом. Мы пошли дальше в защите ваших промышленных интересов. Когда германские фирмы регистрировали патенты в иностранных государствах, некоторые важные стороны процесса скрывались, а формулы излагались так, что происходил взрыв, если какой-нибудь иностранный ученый пытался, следуя нашим методам, получить синтетический продукт. Так, метод получения красок, запатентованный Зальцманом и Кругером за № 12096, нанес существенный урон выдающимся иностранным ученым, которые гибли так, словно местом для прогулок избрали минное поле.

Фон Клюге торжествующе заметил Вайсу:

— Вам, молодому абверовцу, следовало бы понять, что по сравнению с успехами в подобных операциях наших крупнейших концернов, деятельность вашей службы выглядит, ну, чтобы не обидеть адмирала Канариса, как пиратские набеги, в то время как мы, черные сюртуки, бесшумно завоевывали континенты в экономических битвах одними картельными соглашениями.

— А что же вы выиграли для себя в этих битвах? — полюбопытствовал Вайс.

Советник досадливо махнул рукой.

— Вы слушали о крахе кинофирмы «Фебус» еще в довоенные годы? Господин Канарис вложил в нее миллионы и вынудил меня стать его компаньоном.

— Вы поступили легкомысленно?

— Вовсе нет. Просто у господина Канариса имелись документы, касающиеся некоторых сторон моей прежней деятельности. И он предложил мне наиболее изящную форму получения интересующих меня бумаг. Вот я и вложил крупную сумму в эту фирму.

— Он заставил вас выкупить бумаги?

— Нет, просто это был наиболее благоразумный и деликатный способ сохранить наши дружеские отношения.

— Вы и сейчас друг адмирала?

— Безусловно. Это кристальной чистоты человек. И когда он оказался банкротом, то не позволил себе снова представить мне неприятные документы, хотя и сохранил их копии. Он мужественно перенес несчастье. И по его рекомендации я участвовал во время инфляции в финансовых операциях старика Тиссена.

— Вы знакомы с господином Гердом?

— Да, это серьезный делец, который стал на правильный путь, сочетая интересы фирмы своего тестя с политикой наци. Опыт работы в абвере, несомненно, пополнит его образование экономиста. Он сумеет ознакомиться с методикой и приемами исследования экономических потенциалов Востока.

Весь ужин говорил только советник. Баронесса и Ольга почти все время молчали и не вслушивались в застольную беседу мужчин.

В десять часов баронесса велела Ольге идти отдыхать и приказала Вайсу проводить девушку до отведенной ей комнаты.

Глава 44

На следующий вечер у баронессы собралось небольшое общество: пожилые, одетые со старомодной тщательностью, благовоспитанные люди.

Они были близки ей не только потому, что с ними у нее издавна установились тесные, подобные родственным связи, но и потому, что все они, как и сама баронесса, владели земельной собственностью или же вложили солидные капиталы в надежные предприятия с устойчивыми доходами.

Несмотря на почтенный возраст и полную обеспеченность, все они охотно заняли предложенные им пришедшими к власти нацистами чиновные должности. Ведь передать свой опыт новому руководству империи было их патриотическим долгом.

По-видимому, они полагали, и притом не без основания, что их юношеские идеалы, сложившиеся во времена монархии, не только не устарели сейчас, но возрождены фюрером с поспешностью и энергией, несвойственными деятелям минувшего столетия.

Доктор фон Клюге, правда, позволял себе сомневаться и в этом достоинстве Гитлера и утверждал, что Карл Лампрехт еще в девятисотые годы с большим даже красноречием, чем фюрер, провозглашал: «После кровавых побед мир будет изменен путем германизации».

Гости держали себя с той непринужденностью, какая возможна в кругу людей, равных по положению, занимаемому в обществе.

Герр Кранц, высокий, жилистый, плоский, с маленькой прилизанной головкой на высокой тонкой шее и с моноклем в левом глазу — правый всегда оставался презрительно сощуренным, — в первую мировую войну служил в уланах. Он считался тонким знатоком лошадей, и, очевидно, поэтому в концерне Круппа ему была предоставлена должность главного инспектора в управлении рабочей силой.

Он позволял себе довольно смело критиковать фюрера за то, что тот пренебрегает кавалерией, отдавая предпочтение мотомеханизированным соединениям «этого выскочки Гудериана», который расхваливает танки так, будто служит в рекламном бюро машиностроительной фирмы и получает проценты с каждой единицы сбытой продукции.

В Пруссии у Кранца был конный завод, но, увы, покупал его лошадей не вермахт, а только полиция.

Густав Крупп был личным другом фюрера. В 1933 году он учредил фонд Адольфа Гитлера, предоставив нацистской партии огромные суммы для СА, СС, «гитлерюгенда» и ряда подобных же организаций. Кранц не без оснований считал фюрера должником фирмы.

Кранц прибыл в генерал-губернаторство, чтобы организовать в Освенциме строительство предприятий, изготавливающих детали к автоматическому оружию. Он сразу же потребовал от эсэсовского руководства выделить для этой цели из концлагерей наиболее жизнеспособных заключенных.

Забравшись на возвышение посреди аппельплаца, он приказывал гонять заключенных по кругу, а сам наблюдал за ними в бинокль, которым обычно пользовался во время скачек на ипподроме.

Тех, кто после нескольких кругов оказывался способным сохранять вертикальное положение, Кранц отмечал для себя. Записывал их лагерные номера и приказывал отправлять отобранных им людей в специальный концентрационный лагерь фирмы. За каждого обладающего подходящей специальностью заключенного он уплачивал в финансовые органы СС четыре марки, а за тех, кто не имел профессии, — по три марки, и в итоге это составляло довольно крупные суммы.

Поскольку большинство отобранных им заключенных не внушало Кранцу уверенности в том, что они смогут долго протянуть на тяжелых работах, он сделал в контракте специальную оговорку: устранение ослабевших возлагается на администрацию лагерей, причем убывшие заменяются без дополнительной оплаты.

Добиться оговорки в контракте было непросто, пришлось сделать денежные подарки местным руководителям СС. Но для этого Кранц располагал неподотчетными суммами, специально выделенными ему на подобные цели. И считал сделку крайне выгодной, так как смертность заключенных, занятых на различных работах, была чрезвычайно высока, а транспортировка и погребение каждого трупа по предварительной калькуляции обходились бы фирме в среднем в 30–50 марок.

Успешность всех этих деловых операций привела герра Кранца в отличное расположение духа, и он был одним из самых приятных гостей баронессы, так как мысли его в ее гостиной были заняты только тем, чтобы всем нравиться и быть любезным со всеми.

И хотя другой гость, герр Шик, представлял конкурирующую и давно развившую здесь гигантскую деятельность организацию, защищающую интересы концерна «ИГ Фарбениндустри», Кранц добродушно подшучивал над ним.

Шик в противоположность Кранцу был тучен и коротконог, к тому же он порядком обрюзг и отличался крайне нервной озабоченностью, не покидавшей его даже в доме баронессы.

На химических предприятиях концерна кроме заключенных работали люди, насильственно увезенные в оккупированную Польшу из многих европейских стран. Герр Шик планировал увеличение производства главным образом за счет использования рабского труда заключенных и нервничал, справедливо полагая, что приоритет в отборе рабочей силы из лагерей должен принадлежать «ИГ Фарбениндустри», основавшей свои предприятия в Освенциме задолго до нашествия представителей крупповского концерна. Но, зная, какую признательность питает фюрер к Густаву Круппу, он льстиво расхваливал деловые способности Кранца, скрывая под потоком лживых слов свое недовольство его деятельностью.

Среди уважаемых гостей находился и видный мюнхенский терапевт, профессор Виртшафт, получивший в одном из освенцимских лагерей специальный блок для проведения медицинских экспериментальных работ. За эти работы профессор был награжден званием штурмбаннфюрера, но, будучи человеком сугубо штатским, никогда не носил эсэсовского мундира.

Профессор трогательно заботился о своей рыжей таксе по кличке Амалия. Он никогда и нигде с ней не расставался, сам мыл ее и на ночь укладывал рядом с собой в постель.

У него было увесистое, мясистое лицо и добродушные, ярко-коричневые, заплывшие, узенькие глазки.

Он говорил:

— Если раньше было принято думать, что войны сулят человечеству расцвет мастерства хирургов, то теперь перед всей медициной открываются такие возможности исследования человеческих организмов, о которых даже самые дерзкие умы не могли и мечтать.

Герр Шик имел некоторое представление о роде занятий профессора, так как первоначально, еще в марте 1941 года, рейхсфюрер Гиммлер намеревался построить в Верхней Силезии близ Освенцима завод синтетических жиров, руководимый СС. Но Геринг, чтобы не допустить слишком большого влияния СС на экономику рейха, сорвал эти планы Гиммлера, передав строительные площадки концерну «ИГ Фарбениндустри».

О том, какого рода сырье предполагалось использовать для производства синтетических жиров, Шику стало известно из медицинской документации, на основе которой были составлены исходные данные о содержании жировых веществ в предназначенном для переработки материале. Но возмущен он был не столько как христианин, сколько как человек, понимающий толк в производстве синтетической продукции: основным исходным сырьем для нее должны служить минеральные, а вовсе не органические вещества!

Более успешны и плодотворны были эксперименты профессора, касающиеся ожогов третьей степени, а также обильных искусственных кровотечений и продолжительного замораживания.

И хотя работал он со слабым материалом, доставленным ему из молодежных и детских лагерей, — подопытные часто не выдерживали до конца всю программу эксперимента, — ряд статистических выводов профессора представлялся уже чем-то новым. Ведь не было еще случая в истории, чтобы кто-либо решился на подобную бесчеловечность только ради установления способности человека выносить самые чудовищные страдания.

Но что бы там ни было, профессор Виртшафт слыл хорошим лечащим врачом, замечательным диагностом и давал друзьям много полезных советов относительно того, как лучше сохранить самую величайшую для людей ценность — здоровье. Правда, о своем драгоценном здоровье он совсем не заботился. Много и жадно ел, пил, курил крепкие сигары и, будучи холостяком, человеком одиноким, был крайне неразборчив в отношении женского пола…

Если в годы первой мировой войны в лучших домах Германии с почетом принимали авиаторов вне зависимости от их происхождения и воинского звания, то ныне авиаторов сменили абверовцы: таинственная деятельность этих черных рыцарей, владеющих тайными способами ведения войны, окружала их заманчивым ореолом.

И когда баронесса представляла гостям Иоганна Вайса, мужчины крепко и многозначительно жали ему руку, а моложавая супруга Шика улыбнулась ему так нежно, застенчиво и многообещающе, что Иоганн даже на секунду сконфузился и не сумел сразу ответить на ее вопрос: как давно он решился отдать свою жизнь военному шпионажу, столь романтической, полной приключений профессии?

Помедлив, он скромно сказал, что, по его мнению, у лучших немецких разведчиков эти склонности обычно обнаруживаются еще в детстве. Мужчинам же он как бы вскользь заметил, что высшее офицерское звание составляет для сотрудника абвера некоторое неудобство, поскольку разведчик нигде и никогда не должен привлекать внимания к своей особе внешними атрибутами.

И все немедленно с ним согласились.

С герром Кранцем он поддержал беседу о скаковых лошадях, использовав те сведения, которые приобрел в спортивном динамовском манеже от своего инструктора, бывшего бойца Первой Конной армии.

С герром Шиком обменялся мнениями о значении химии. Когда-то Александр Белов увлекался химией, и это позволило ему пленить Шика своими познаниями в области переработки бурых углей.

Профессора Виртшафта Вайс заинтересовал сообщением о том, что уже древние египтяне совершали трепанацию черепа, — об этом он слышал от экскурсовода в Ленинградском Эрмитаже.

Вайс давно подметил одну любопытную и важную для него закономерность. К какому бы роду службы или общества ни принадлежали здесь немцы, они неукоснительно и благоразумно воздерживались от разговоров, касающихся их собственной деятельности и вышестоящих лиц данного круга, но все, что было за пределами этого круга, обсуждалось охотно, с всесторонней осведомленностью.

От сотрудников гестапо, например, он узнавал о руководителях абвера больше, чем от самих абверовцев. А его сослуживцы говорили о работе гестапо такое, чего никогда и никому не осмелился бы сказать ни один из сотрудников гестапо.

Эсэсовцы из числа лагерной администрации поведали Вайсу о своих связях с крупнейшими концернами Германии, которых они снабжают рабочей силой, и о тех колоссальных суммах, которые уплачивают финансовому управлению СС за подобные услуги различные фирмы. Что касается уполномоченных этих фирм, то они обычно жаловались Вайсу на службу СС.

Словом, почти каждый, с кем встречался здесь Вайс, охотно делился своими достаточно обширными знаниями о тайных делах других служб, тем более, что это было и безопасно: никакие законы, правила и уставы не предписывали хранить чужие тайны.

Вайс успешно этим пользовался.

Так, о строительстве новых предприятий он узнавал от лагерной администрации, а о создании новых лагерей — от представителей различных фирм, которые рассматривали лагеря как источники рабской рабочей силы и либо приближали свои новые предприятия к этим источникам, либо добивались от руководства СС, чтобы новые лагеря создавались поблизости от уже существующих предприятий.

Каждый из гостей баронессы представлял интерес для Вайса. Научный интерес, если можно так выразиться. Самого беглого знакомства с ними было достаточно, чтобы понять, как полно воплощали они в себе то, что составляло сущность строя, породившего фашизм.

Искренне, по-человечески заинтересовал Вайса только один гость баронессы — инженер-химик Карл Будгофт, работавший на ведущемся «ИГ Фарбениндустри» строительстве завода искусственного каучука.

Это был крупный специалист по производству синтетического каучука, в котором так остро нуждалась Германия. Будгофт принадлежал к числу необходимых рейху людей и поэтому держался совершенно независимо. Он мог позволить себе многое, зная, что едва ли кто-нибудь отважится хоть пальцем тронуть его.

Седовласый человек с моложавым лицом, нервозный, раздражительный, он был склонен к неосмотрительным, едким суждениям.

На вопрос, где он живет, Будгофт ответил:

— В паршивом провинциальном городишке Освенциме, который скоро прославится в веках как мировой центр работорговли.

— Скажите лучше, Карл, — спросил его профессор, — что нового вы собираетесь подарить науке?

Будгофт усмехнулся:

— Труд о влиянии тугих мундирных воротников на зрение солдат.

— Но это, скорее, медицинская проблема, — улыбнулся профессор. — Вы шутник, Карл! С вашим умом и знаниями, — льстиво добавил он, — вы давно могли бы подарить рейху что-нибудь исключительное.

— Профессор, — живо отозвался Будгофт, — я весь к вашим услугам. Желаете кислотные растворители для трупов умерщвленных вами младенцев? Какая будет экономия в топливе! Ведь вы, кажется, отправляете их в крематории?

— Вам не следует много пить. И, кстати, среди моих пациентов нет никаких младенцев. Вы все преувеличиваете.

— Преуменьшаете, вы хотите сказать?

— Бросьте, Карл! Каждый из нас делает свое дело.

— Делает, но по-разному.

Профессор, будто не расслышав, услужливо наполнил коньяком узкий сверху и широкий снизу бокал, который держал в ладонях Будгофт. Тот машинально сделал несколько глотков. На впалых висках инженера выступили капельки пота. Глядя на господина Шика, он спросил:

— Слушайте, господин Шик. Знаете, как называют военнопленных у нас на стройке?

— Если нарушение не носит очень злостного характера, кладут на козлы и отпускают ни в коем случае не свыше двадцати пяти ударов по мягким частям тела.

— А кто считает эти удары?

— Конечно, сам провинившийся.

— А если он после десяти — пятнадцати ударов теряет сознание?

— Делают перерыв.

— И кто должен потом продолжить счет?

— Он же.

— Но человек, едва придя в сознание, не способен считать.

— Естественно.

— И тогда его забивают насмерть?

— Солдаты действуют по инструкции, — напомнил Шик. — Считать обязан провинившийся, и он сам виноват, если не использует предоставленного ему права. — Спросил обидчиво: — Вас самого разве не пороли в школе? И отец не порол? Странно!

Чтобы предотвратить вспышку ярости Будгофта, Вайс предложил ему прогуляться по парку. Тот, несколько смущенный своей горячностью, охотно согласился.

Темные шеренги лип с култышками обрезанных ветвей, скорлупа льда на дорожках, тонкий, жалобный месяц…

Лицо Будгофта было почти таким же белым, как и его волосы.

Он сказал Вайсу с отчаянием:

— Вы не представляете, какой это яд — лагеря!..

— Почему же не представляю? — Иоганн усмехнулся. — Вы, очевидно, забыли, к какому роду службы я принадлежу?

— Но вы же не гестаповец?

Вайс ответил:

— По убеждению — нет.

Будгофт подхватил оживленно:

— Вы правы, среди нас есть гестаповцы не по службе, а по образу мышления.

— Вы имеете в виду тех? — Вайс кивнул по направлению к дому.

Будгофт спросил:

— Вы считаете, что я был неправ, когда сказал, что Освенцим — центр работорговли?

— Я думаю, вы ошибаетесь.

— А почему?

— Есть и другие районы лагерей, не меньших масштабов.

— О! — радостно воскликнул Будгофт. — Эта ваша поправка дает мне надежду, что вы не осуждаете меня за мои слова.

— Напротив! Я просто считаю, что вы были не совсем точны, характеризуя ваш город.

Будгофт пожаловался:

— Гостиница, в которой я живу, переполнена представителями различных фирм, прибывшими для приобретения рабочей силы. И, поскольку я здесь уже почти абориген, они обращаются ко мне за советами. Лагерная администрация сбывает им людей, находящихся в таком состоянии, что половина их умирает в пути. Это не столько убыточно, сколько представляет некоторое неудобство для финансовой отчетности, документы которой должны сохраняться в архивах фирмы.

— И что же?

— Ну как вы не понимаете! — рассердился Будгофт. — Ведь в бухгалтерских книгах Стиннесов, Фликов, Борзигов будет значиться сотни тысяч трупов, за которые были заплачены деньги.

— А при чем здесь вы?

— Ну как же! Филиалы «Фарбен» здесь обосновались давно, и сотрудники управления рабочей силой концерна прибегали к особой бухгалтерской методике, чтобы зашифровать такого рода убытки.

— Значит, представителей других фирм заботит этическая сторона дела? — спросил Вайс.

— Да. И, очевидно, потому, что все это преступно и гнусно.

— Но это утверждено имперским правительством — значит, законно. И, как я слышал, даже установлены твердые цены, чтобы не было спекуляции людьми.

— Вы серьезно?

— А разве к этому можно относиться иначе как серьезно? — в свою очередь спросил Вайс. — Но я просто констатирую, что мы, немцы, узаконили торговлю людьми и это не совсем совпадает с общечеловеческими законами.

— Но человечество нас ненавидит! — с отчаянием воскликнул Будгофт.

— Вы полагаете, все мы, немцы, заслуживаем ненависти?

— В глазах других народов — да.

— Но вот это ваше признание свидетельствует о том, что есть разные немцы.

— Вы хотите сказать, какой я немец?

— Вы уже сказали.

— Я не все сказал. — На бледных щеках Будгофта выступили красные пятна. — Среди немецких рабочих, которые руководят на стройке военнопленными, есть такие, которые, невзирая на то, что сами могут очутиться в положении этих заключенных, оказывают им всяческую помощь. А ведь эти наши рабочие были отобраны и проверены гестапо как наиболее благонадежные и преданные рейху. Но вот недавно одного из них казнили за то, что он помог бежать группе заключенных. И он не один помогал им. Но когда беглецов поймали, они никого не выдали. Это произвело очень тяжелое впечатление на всех наших рабочих.

— Почему тяжелое?

— Ну как же! Русские — наши враги, и они могли назвать имена десятков немцев, отомстить нам, потому что всех названных, несомненно, казнили бы. А они ни одного не назвали. Во время побега они убили охранников, а наших двух рабочих только связали.

— Кажется, у советских это называется чувством пролетарской солидарности?

— Я не знаю, как это у них называется, но в результате существует предположение, что среди наших рабочих возникло нечто вроде тайной организации помощи русским.

— Вы сообщаете об этом мне как сотруднику абвера?

— Нет, отнюдь нет. Просто мне показалось, что вы… — Будгофт замялся.

— Что вам показалось? — строго спросил Вайс.

— Ну, просто, что вам не очень симпатичны гости госпожи баронессы, общество которых мы покинули.

— Вы ошибаетесь.

— Нет, — решительно объявил Будгофт, — я настолько не ошибаюсь, что заявляю вам здесь: я симпатизирую моим рабочим больше, чем всем этим господам.

— Вам не следует много пить, — мягко упрекнул его Вайс. — И еще больше не следует в таком состоянии откровенничать с кем-либо.

— Слушайте, — восторженно заявил Будгофт, — ну их к черту! — Он махнул рукой. — Поедем сейчас ко мне в Освенцим. Я вас познакомлю с чудными ребятами. Один — учитель, другой, как и я, — химик, но они, понимаете, настоящие немцы, не из коричневых.

— Есть еще другие цвета, — уклончиво заметил Вайс.

— Например? — спросил Будгофт. Потом вдруг, как бы догадавшись, успокоительно объявил: — Да нет, они вовсе не красные. Вы что подумали, что я сочувствую красным? Никогда. Просто мои друзья, как и я сам, стыдятся того, что сейчас творится.

Вайс сказал:

— Но там, где расположены военные заводы, теперь дырявое небо, и приглашать туда — это все равно что приглашать в гости на фронт.

Будгофт лукаво усмехнулся:

— Вы забываете, что «ИГ Фарбениндустри» не только представитель германской империи. Американская авиация не станет бомбить наши цехи. Это то же самое, что бомбить у себя дома дюпоновские химические заводы: удар был бы нанесен по общим капиталовложениям.

— А англичане?

— Две тысячи английских военнопленных работают здесь на наших предприятиях. Гестапо организовало побег двух англичан. Они должны предупредить Черчилля: ведь нельзя же бить по своим!

— Здорово!

— Да, в правлении «Фарбен» заседают умные головы. Если Германия выиграет войну, американские акционеры честно получат свою долю. А проиграет — концерн «Фарбен» не будет обделен своими заокеанскими компаньонами. Для всех них война — без проигрыша.

— А для вас?

— Для меня? — машинально протянул Будгофт и, видимо протрезвев на свежем воздухе, произнес скороговоркой: — Знаете, вернемся, я что-то продрог. — Спросил: — Не очень подло будет, если я извинюсь перед Шиком? — Оправдываясь, объяснил: — Ему ничего не стоит устроить какую-нибудь гадость.

Вайс не ответил.

Баронесса при свечах играла со своими гостями в покер.

Будгофт все-таки не извинился перед Шиком. Пожав руку Вайсу и повторив свое приглашение навестить его в Освенциме, он уехал.

Вайс через некоторое время отправился к себе в «штаб Вали», получив твердое заверение баронессы, что она попрежнему будет оказывать гостеприимство пленной дочери русского полковника.

В доме баронессы был еще один гость, который почти все время скромно молчал и обладал самой ординарной внешностью. Кроме своего жестковатого выговора, он ничем не привлекал к себе внимания. Пожилой, лысый, с брюшком, в старомодном, длиннополом пиджаке и широченных брюках в полоску, он не выпускал изо рта сигары и, видимо, так наслаждался курением, что никто не решался отвлечь его от этого занятия.

Вайс уловил, что при некоторых уж слишком откровенных высказываниях своих гостей баронесса бросала тревожный взгляд на этого человека. Но едва лишь он сонно опускал припухшие веки, она успокаивалась, однако все же решительно пыталась изменить тему разговоров.

Когда Иоганн осведомился о нем у Карла Будгофта, тот сказал небрежно:

— Господин Шмидт — коммерсант из Гамбурга. Но он почему-то особенно интересуется новыми методами производства синтетических материалов. Я не мог удовлетворить его любопытства. Сотрудники «Фарбен» дают подписку о строжайшем сохранении в тайне всех моментов, связанных с нашим производством.

— Возможно, он представляет какую-нибудь конкурирующую фирму.

— У «Фарбен» нет конкурентов, — твердо заверил Будгофт.

Случилось так, что этот самый господин Шмидт попросил Иоганна подвезти его до Варшавы. Но в машине он не сел рядом с Вайсом — устроился на заднем сиденье.

Казалось, что это человек нерешительный, — так подумал Вайс и ошибся. На протяжении всего пути Шмидт беседовал с ним. Правда, беседа носила несколько примитивный характер: Шмидт спрашивал, Вайс отвечал. Вопросы сыпались градом, и заметно было, что спутник Вайса торопится как можно точнее уяснить себе структуру абвера. Это было весьма квалифицированное любопытство.

Насторожившись, Вайс обстоятельно и подробно изложил герру Шмидту схему не имеющей отношения к абверу службы жандармерии в оккупированных районах. Но, по-видимому, Шмидту и эти сведения были для чего-то нужды.

В Варшаве Шмидт остановился не в гостинице, а в пригородной вилле крупного польского помещика, эмигрировавшего с семьей в Англию. Как выяснилось из дальнейшего, родственники помещика, оставшиеся в доме, и прислуга чрезвычайно внимательно относились к Шмидту, что показалось Вайсу не совсем обычным.

Шмидт пригласил Вайса зайти к нему и за рюмкой коньяку по-отечески стал расспрашивать молодого человека о его житье-бытье.

Вайс коротко рассказал самые общие вещи, и разговор перешел на военные темы.

Будто бы вскользь, Шмидт осведомился, как оценивает Вайс неудачу операции «Морской лев» с высадкой немецкого десанта на побережье Англии.

Вайс высказался в том духе, что операция «Морской лев», по-видимому, была задумана как акт морального воздействия на англичан, для того чтобы они осознали свою ошибку. Эта ошибка заключается в том, что англичане воюют не на стороне Германии, а против нее.

Шмидт оживился и, соглашаясь с Вайсом, сказал, что такого же мнения в Англии придерживаются лица очень высокопоставленные. Как только Черчилль мог поступить так безрассудно!

Вайс осторожно спросил: точно ли в Англии существует подобное мнение? Шмидт, усмехаясь, сказал, что это известно не только имперскому руководству. И миссия Гесса увенчалась бы успехом, если бы Англия обладала такой же мощной системой политической полиции, какой обладает Германия в лице гестапо, сумевшего столь решительно разгромить все левые организации в стране.

Потом Шмидт сказал, что союзные отношения Англии с США зиждутся не на прочной основе. Известно, например, что американская фирма, производящая бомбовые прицелы по патентам Цейса, отказалась снабдить ими английский воздушный флот, ссылаясь на свои обязательства перед Цейсом.

— Если бы англичане в достаточном количестве владели такими прицелами, бомбежка немецких городов была бы более эффективна. И не случайно, — сказал Шмидт, — среди двух тысяч английских узников Освенцима много английских летчиков, сбитых над территорией Германии. Из-за технического несовершенства английских прицелов они сбрасывают бомбы с опасного, низкого потолка полета.

Но тут же Шмидт признался с огорченным видом, что и в самой Германии крупные концерны подавляют своей властью развитие деловойинициативы владельцев больших предприятий, которые оказываются под угрозой разорения. Так, например, господин Шмидт собирается открыть контору для оказания разного рода технической консультации мелким фирмам, но с первых же шагов он встретился с большими трудностями. И трудности эти вызваны не столько войной, когда изобретательская мысль, естественно, находится под контролем службы безопасности, сколько захватнической деятельностью крупнейших концернов, которые приобретают патенты, не имеющие прямого отношения к их производству, обездоливая тем самым мелкие фирмы и тормозя их рост.

И господин Шмидт сокрушенно перечислил те патенты немецких изобретателей, которые ему не удалось приобрести: на особый состав ароматического вещества, благотворно влияющего на самочувствие и боеспособность летчиков; на изготовление торфяной панели; на производство хлеба из перебродивших опилок — хлеб этот предназначался специально для населения оккупированной Европы; на использование табачных отходов, перерабатываемых в бумагу для печатания денежных знаков. Имелось предложение делать подметки сапог из проволочной сетки, покрытой составом из прессованной кожи и каучука. Все это при правильной организации производства могло принести значительные дивиденды. Но… Шмидт развел руками и, огорченно улыбаясь, объявил:

— Перехватили другие, более значительные фирмы. И я сейчас весь в поисках что-нибудь новенького.

Вайс сказал с сожалением:

— Увы, здесь я ничем не могу быть вам полезен. — И, мысленно отметив особенность названных Шмидтом изобретений, — обо всех них не так давно писали газеты, — спросил сочувственно: — Очевидно, господин Шмидт, для того только, чтобы узнать обо всем перечисленном вами, вы потратили немало труда?

— Не только труда, но главное — денег, — сокрушенно закивал головой Шмидт и добавил со вздохом: — Приходится быть щедрым со сведущими людьми. И, представьте, все они предпочитают рейхсмаркам английские фунты.

— Твердая валюта, — сказал Вайс.

— Да, — согласился Шмидт. И посоветовал: — Я бы вам тоже рекомендовал не пренебрегать ею в тех случаях, когда представится возможность.

Вайс пожал плечами и снова повторил:

— Увы, это так далеко от моей деятельности, что, к сожалению… — Он помедлил. — Впрочем, я вспомнил, у меня есть один приятель… Вы же знаете, в каждом взводе имеется специальный ящик, куда любой военнослужащий может опустить свои технические предложения. В армии сейчас много интеллигентных людей, которые пребывают в звании рядовых по причинам либо расовой неполноценности, либо неблагонадежности. Вот они-то иногда и делают весьма ценные предложения. Их награждают за это отпусками или званиями ефрейторов, даже унтер-офицеров. Так вот, мой знакомый работает в отделе, куда поступают разного рода предложения. Может быть, он будет вам полезен?

Шмидт разочарованно пожал плечами.

— Не совсем уверен, что это именно то, что мне нужно. Но, во всяком случае, я буду вам признателен, если вы познакомите меня со своим другом.

— Знакомым, — поправил Вайс. — И то, знаете ли, довольно далеким: встречались в казино.

На этом он простился с герром Шмидтом, получив приглашение заходить.

Конечно, Вайс не должен пренебрегать этим знакомством, ибо каждое новое лицо, с которым ему доводилось больше или меньше сблизиться, расширяло его представление о тех немцах, которые ринулись в Польшу за коммерческой добычей. Почти каждый из них имел связи с армейскими службами и, поскольку деловые операции находились в прямой зависимости от служб вермахта, мог служить источником информации для Вайса.

Но Шмидт как-то не походил на обычного коммерсанта. Было в нем что-то подозрительное. Солидное, сонное спокойствие, отличавшее его от прочих гостей баронессы, не соответствовало выражению глаз — напряженных, внимательных даже тогда, когда он как бы дремал с сигарой в зубах. За столом он разбавлял шнапс содовой водой, чего никогда не делают немцы.

И потом — почему у этого богатого, как он заявил, привыкшего к путешествиям человека в комнате стояли новехонькие немецкие фибровые чемоданы и столь же новый несессер с туалетными и бритвенными принадлежностями? Среди разложенных на столе и на кресле личных вещей Шмидта не было ни одной иностранного происхождения. А ведь богатые немцы — Иоганн знал это — всегда предпочитали заграничные изделия отечественным. И Шмидт, едва они вошли в его комнату, скинул с ног с большим облегчением новые ботинки и остался в одних носках: комнатных туфель у него не оказалось.

Кроме того, когда Шмидт переодевался в пижаму, Иоганн отметил мощную мускулатуру его торса и два вдавленных круглых шрама, напоминающих оттиски монеты с рубчатыми краями, — такие шрамы остаются на теле после пулевых револьверных ранений. На тумбочке у Шмидта стоял накрытый ковриком многоламповый приемник, в то время как в генерал-губернаторстве уже давно было приказано пользоваться только слабенькими, так называемыми «народными» радиоприемниками.

Иоганн решил в самое ближайшее время навести справки об этом гамбургском коммерсанте.

Лансдорф недавно прилетел из Берлина и сейчас отдыхал, лежа на диване с книгой в руках. Не отрывая глаз от страниц книги, он выслушал рапорт Вайса. Похвалил:

— Это вы хорошо придумали: воспользоваться вашим знакомством с баронессой для того, чтобы произвести благоприятное впечатление на нашу русскую агентку. Как вы ее находите?

Вайс уклончиво ответил, что чувствует она себя неплохо.

— Я спрашиваю, верите ли вы, что, давая согласие работать на нас, она действительно руководствовалась желанием отомстить за своего репрессированного отца?

Иоганн увидел глаза Лансдорфа. Сузившись наподобие прорези прицела, они в упор смотрели на него поверх страниц книги, и притом с таким жестким выражением, какое бывает, когда человек прицеливается, чтобы убить.

Он понял, как опасно для него сейчас малейшее притворство. И сказал решительно:

— Нет, не верю.

Лансдорф опустил книгу. Он улыбался, глаза его смягчились.

— Я тоже не верю, — сказал он. — И не верю не потому, что в гестапо могли известными способами внушить ей эту мысль и, очевидно, внушили. Я не верю ей потому, что в последнее время посещал третий отдел во время допроса русских, подлежащих ликвидации. И открыл одну весьма любопытную закономерность. Во время допросов работники контрразведки пытались добиться у русских, чтобы те подтвердили или дополнили факты, характеризующие те или иные отрицательные стороны их жизни. И русские опровергали эти факты, хотя следователям они были известны из советской печати. А знаете, почему отрицали? Потому что считают, что о дурных сторонах своей жизни не должно говорить с противниками. Это оскорбляет их советское достоинство. Ведь они убеждены, что все эти отрицательные стороны их жизни — лишь временное явление.

— Вы тонкий психолог, герр Лансдорф.

— Нет, тут дело не в психологии. Эта черта характерна для представителей молодого поколения русских. Наша агентка, как и те, другие, лжет нам. Даже если ее отца арестовали, она уверена, что это судебная ошибка и ничто другое.

— Но ведь кто-то персонально виновен в том, что его репрессировали, и она, возможно, руководствуется чувством мести.

— Коммунисты против террористических акций.

— Она не по политическим мотивам, а по личным…

— Вы говорите глупости, — отрезал Лансдорф.

— Нет, не глупости, — решительно возразил Вайс. — Она взбалмошная, инфантильная, с болезненным воображением. Выбросила на дорогу мои деньги. Чуть не удрала от меня из гостиницы с каким-то красавчиком. Она, в конце концов, просто истеричка. Но вместе с тем вела себя у баронессы с большим достоинством, как и подобает дочери крупного военного деятеля.

— Это любопытно, — задумчиво пробормотал Лансдорф. — Психическая неуравновешенность плюс взвинченное воображение… — Спросил отрывисто: — Вы знаете о воздействии на человеческий организм скополамина в соединении со снотворным?

— Если не ошибаюсь, впервые этот препарат был удачно применен на Ван дер Люббе?

— Возможно, — сказал Лансдорф. И строго добавил: — Но, во всяком случае, мне это не известно.

— Слушаюсь, — почтительно наклонил голову Вайс.

— Значит, вы меня поняли?

— Безусловно. — И добавил огорченно: — Очевидно, я не оправдал ваших надежд.

— Почему?

— Вы заменяете меня препаратом.

— Ах, так, — улыбнулся Лансдорф. — Ну что ж, наблюдайте, как вы считаете нужным, за этой девушкой, Иоганн, а теперь ступайте. Я хочу отдохнуть.

Впервые Лансдорф назвал Вайса по имени. Это было радостной неожиданностью. Ведь за этим скрывалось самое главное — особое доверие Лансдорфа, которое Вайс не только не утратил, а еще более упрочил.

Глава 45

Все дни, пока девушка гостила у баронессы, Вайс занимался обычной своей служебной работой в расположении «штаба Вали».

Среди новых, недавно прибывших курсантов оказались люди, рекомендованные подпольными лагерными организациями. Но Вайс теперь получил возможность не вступать с ними в непосредственное общение. Для этой цели у него был связной по кличке «Нож» — моряк-десантник, который успешно справлялся с возложенными на него обязанностями и, в свою очередь, имел связного.

Когда, обледенев, лопнул один из тросов на высотной антенне радиостанции штаба и немецкие солдаты оказались бессильными устранить повреждение, Нож с разрешения Вайса забрался на почти тридцатиметровую мачту и, работая, как акробат под куполом цирка, поднял и закрепил трос. Это дало Вайсу возможность устроить его на постоянную должность ремонтника. Нож понравился немцам своей отчаянной смелостью. На допросе у Дитриха он так объяснил мотивы, по которым решил пойти на службу к немцам:

— Я же циркач. — И дал пощупать твердые бугры своих бицепсов. — Силовик международного класса. А дома у нас мускулатуру не ценят, значок или медальку повесят — и все. А у вас, говорят, за каждый выход — большие деньги. — Попросил: — Вы уж меня, пожалуйста, как отслужу, в цирк наладьте, в благодарность согласен вам лично проценты отчислять.

— Абсолютный болван, — с удовольствием констатировал Дитрих.

Шесть курсантов из диверсионной группы погибли во время занятий от внезапного взрыва подрывных снарядов. Нож сказал Вайсу, плутовато щурясь:

— А я при чем? Меня там не было. Не соблюдали техники безопасности, — и все. А потом, чего их жалеть? Сволочи. Пробовал распропагандировать — ни в какую. Ну, бог их и наказал.

— Значит, этот бог наловчился так взрыватели ставить, что они раньше времени срабатывают?

— На то он и бог: соображает! Но зато вместо них еще двух убедил.

— Как?

— Очень просто. Говорю одному про другого: «Ты у него в вещах пошарь, особо под стельками ботинок. Чего найдешь — доложи». И другому такое же задание дал. Докладывают после: «Ничего нет». Все понятно, ребята с перспективой.

— Почему?

— Да я же самолично им листовки подложил. Вот, выходит, оба мне и попались, как цуцики. Побил я каждого. Конечно, осторожно, чтобы не покалечить. Не признаются. Ну тогда я им признался. Обрадовались. Зачислил в кадры.

Таких счастливо выявленных людей Вайсу удавалось направлять в другие школы. Каждая тройка имела одного связного, которому поручалось держать связь через тайники. Это была кропотливая, скрупулезная работа, требующая педантичной точности и постоянного наблюдения. Труднее всего, пожалуй, было сдерживать самодеятельную инициативу: люди, обрадованные, что вновь могут бороться с врагом, слишком нетерпеливо рвались к борьбе.

Так получилось и с Гвоздем. Он все-таки согласился лечь в госпиталь.

Дитрих, с упорством маньяка одержимый своей «новаторской идеей», уговорил Гвоздя полечить ногу, хотя Гвоздь и знал, чем ему грозит госпиталь. И даже прямо сказал об этом Дитриху.

Но Дитрих ничуть не смутился.

— Это будет гениальный способ маскировки. Диверсант-инвалид. Грандиозно! Такого еще никогда не было. Я очень прошу вас. Подобный случай достоин быть записанным на страницах истории.

Вайсу удалось убедить Лансдорфа, чтобы тот запретил опасный эксперимент. Он сказал, что в результате будет потерян ценный, уже проверенный агент. Человек, став инвалидом, рано или поздно осознает свою неполноценность и, утратив психическую устойчивость, рассчитывая на жалость окружающих, в конце концов явится с повинной.

Но Вайс опоздал. Когда он пришел в госпиталь с приказом Лансдорфа, у койки Гвоздя он застал Дитриха. Капитан был чрезвычайно доволен мужеством, с каким Гвоздь перенес операцию, и его бодрым состоянием после нее. Дружески похлопав своего подопечного по плечу, он пошел разыскивать хирурга, чтобы поблагодарить его за удачную операцию.

Оставшись с Гвоздем наедине, Иоганн спросил сокрушенно:

— Зачем же ты позволил себя так искалечить, Тихон Лукич? — И взял его тяжелую, усталую руку в свои ладони.

— Так не весь же окорок, — сказал Тихон Лукич, — всего только чуть ниже колена. Аккуратно, под протез. — Добавил задумчиво: — А среди немцев тоже есть ничего. Двоих врачей гестаповцы забрали за то, что отказались меня резать, еле третьего нашли, поуступчей. — Улыбнулся: — А Дитрих — он тоже уступчивый. Я ему советую: «Вы меня до полного заживления перебросьте. Со свежей раной я в какую-нибудь больницу забреду, полежу с недельку, а после уйду со справкой. Документ. Не то что немецкие липы». Ну, он одобрил. Сказал, что у меня голова хорошо работает, умею соображать. А так — что ж, Дитрих свое слово держит. Навещает. Рацион офицерский приказал давать. Пиво, вино, сигареты. В отдельном помещение уложил. Обещал медаль схлопотать. Что ж, считаю — заработал. Буду носить дома. Свастику наизнанку, а на лицевой нацарапаю: «От благодарных покойных фрицев незабвенному Тихону Лукичу». Смешно?

Вайс смотрел на Тихона Лукича. У того от боли непроизвольно дергалась щека. Виски запали. Но общее выражение лица умиротворенное, проникнутое спокойным достоинством, и глаза блестят живой надеждой и даже задором.

А Тихон Лукич говорил Иоганну:

— Ты здесь нам кто? Советская власть. Я как понял, что ты за человек, — воскрес. Ребята, которые теперь наши сотрудники, меня тоже советской властью величают. — Сказал жалобно: — У меня один засыпался: во время практических занятий по подрывному делу заряд украл. Взяли его в конторе Дитриха в оборот: на вывернутых руках к шкафу подвесили. Потом увезли. Вызывает меня Дитрих. Говорит: «Вот, добились признания». Я похолодел. Переводчик читает: «Похитил снаряд с целью подорвать ночью на койке старшину группы по кличке Гвоздь за его измену Родине». Какой человек! Ему смерть в глаза глядит, а он соображает только, как мой авторитет у немцев больше укрепить. И укрепил. А самого его повесили. Вы уж его, пожалуйста, в шифровке отметьте. Герой!

— Нога как?

— А чего нога? Человек не животное. Это животному без ноги плохо. А у человека главный предмет — совесть. — Произнес печально: — Вот о чем я все думаю. Понимаешь, кусок ноги срезали, а я ее все чувствую, и даже пятка болит, которой нет. Но есть люди, у которых память на Родину отшибло. А Родина — она же все равно что ты сам, где бы ты ни был, но она есть и болит, когда ее даже нет. Кто же они, эти уроды? Ненавистники, слабодушные или просто гады? — Помолчал. Пожаловался: — На немцев у меня нервов хватает в глаза смотреть. А на этих терпения нет. Вспоминаю, как тогда гранатой в хвостовой отсек самолета шарахнул. Лично большое удовольствие получил. — Сообщил доверительно: — Себе в компанию я целый гадючник собрал.

— Только ты смотри не горячись.

— Все будет аккуратно. Я понимаю.

И ни разу, даже намеком, Тихон Лукич не позволил себе посетовать на то, что стал жертвой жестокого замысла. Он даже ликовал втайне, что провел Дитриха, вроде поймал его в его же ловушку. Рассказал Вайсу:

— Говорю этой заразе: «С моей ногой вы здорово придумали. Вам, может, теперь железный крест дадут. Так вы бы массовое производство диверсантов-инвалидов наладили». И рекомендую ему для этого дела самых выдающихся подлецов. Он клички записал. Пообещал продолжить опыт, если со мной удачно получится. Будут знать, гады, как Родиной торговать.

Возвращаясь вместе с Дитрихом из госпиталя, Вайс выслушивал похвалы по адресу Гвоздя.

— Это настоящий русский Иван, — говорил Дитрих. — Простодушный, доверчивый. Я хотел бы иметь такого слугу, но только с целыми конечностями. Он мне даже сказал по своей русской наивности, что с одной ногой жить дешевле — вдвое меньше расход на обувь. Я так был растроган — ведь он ничуть на меня не сердится, — подарил ему бутылку рома.

Вайс смотрел на узкий затылок Дитриха, на его тонкую белую шею, на тощие, вздернутые, безмускульные плечи, и ему было нестерпимо трудно сохранить спокойствие.

Переборов себя, он отдался мыслями о Тихоне Лукиче и о тех людях, которые, подобно Тихону Лукичу, здесь увидели в нем, Вайсе, представителя советской власти.

А вот те, кто заслужил возмездие… те от возмездия не уйдут. Уже в нескольких школах сотрудники Вайса обучились мастерству наладки взрывателей для гранат и подрывных зарядов мгновенного действия. Диверсионные группы, снабженные такими взрывателями, сами подрывались на них раньше, чем успевали применить оружие в тылу Советской страны.

И заброшенные в советский тыл с фальшивыми документами, меченными Вайсом или кем-либо из его людей — в определенном месте документы были проколоты иголкой, — диверсанты оказывались меченными не только этим: с завидной для любого кадровика дотошностью в картотеке советской контрразведки трудами Вайса и его помощников были собраны все сведения, касающиеся таких диверсантов.

А когда в группу удавалось включить своего человека, как это было с Гвоздем, то эта группа долгое время работала на холостом ходу, устраивая безопасные взрывы в тех местах и в то время, как это было указано чекистами. И весь многосложный разведывательный штаб абвера разрабатывал донесения подконтрольной чекистам группы. Донесения, проникнутые дезинформацией, из которой терпеливо сплеталась сеть ловушки, часто имеющей значение не меньшее, чем бесшумный разгром целой вражеской дивизии.

Чекисты любезно снабжали таких абверовских разведчиков отлично выполненными чертежами, над которыми долго ломали головы лучшие советские конструкторы, чтобы с наибольшей технической убедительностью показать вымышленно уязвимые участки брони новых советских танков. И потом по этим участкам тщательно и прицельно, но безуспешно стучали немецкие бронебойные болванки.

Общий список труда советской разведки можно было бы продолжать бесконечно. Но первичной, отправной точкой для всего этого многосложного творческого процесса была работа таких, как Вайс.

О конечном результате своего изначального труда Иоганн Вайс был осведомлен не всегда. Но он знал, как часто первичное, достоверно точное сообщение служит основанием для разработки операций, над которыми трудились сотни специалистов различных областей знания.

Установить связь со стариком гравером Бабашкиным, изготовляющим в мастерской «штаба Вали» фальшивые документы, Вайс поручил Ножу через одного из его подопечных. Спустя неделю Нож доложил, что старик вначале оказался твердым орешком. На упреки он ответил:

— Я что? Только фальшивые бумаги делаю для фальшивых людей. А всю жизнь чинил людям часы разных иностранных фирм. И полагал, что если нет советских часов, то это ничего. Можно и старые ремонтировать. Но зато у нас делают свои пушки и свои самолеты. Я считался с таким фактом и работал на утиле. А где они, наши пушки и самолеты, если немцы со своими пушками и самолетами и со своими часами, — которые, между нами, хуже мозеровских, я уже не говорю о П. Буре, — нахватали наши города, наших людей, как то вам известно? И этим я удивлен и обижен на советскую власть больше, чем на фининспектора, который во время нэпа облагал меня налогом, как владельца механизированного предприятия. А весь мой станочный парк состоял из токарного станочка для обточки осей часов, который мог поместиться в коробке от папиросных гильз. Но всю свою жизнь я избегал заказов на всякую «липу». А теперь стал профессиональным жуликом и делаю «липу» для бандитов. Обманываю советскую власть. И честно скажу немцам за гонорар: продление моей жизни, как моей личной частной собственности. Поэтому не морочьте мне голову с совестью!

Но постепенно старик мягчел.

Больших трудов стоило чекистам разыскать дочь Бабашкина и его дальнего родственника, тоже старика. И те вместе написали ему письмо, полное гнева и презрения.

После того как гравер прочел это письмо и, по просьбе одного из подопечных Ножа, сжег на огне спиртовки, он сдул пепел и спросил просто:

— Так в чем дело, товарищ? Чем могу быть вам полезен?

И с этого дня все документы, проходящие через искусные руки гравера, стали неопровержимыми уликами против тех, кто ими пользовался.

Глава 46

Все эти дни Вайс периодически навещал баронессу и радовался, что здоровье девушки заметно улучшалось. Руководствуясь приказанием Вайса, она своей скромностью и признательностью добилась расположения старухи.

Вайс также встречался с господином Шмидтом. Он особенно заинтересовался им после того, как узнал от Эльзы, что, по наведенным ею справкам, никакой конторы у коммерсанта Шмидта в Гамбурге нет. Не числится он и в списке телефонных абонентов.

Польские друзья сообщили Эльзе, что помещик, в доме которого Шмидту оказывают такое гостеприимство, связан с польскими эмигрантскими правительственными кругами в Лондоне и его родственники, оставшиеся здесь, возможно, являются агентами этого правительства.

Вайс поручил Зубову последить за Шмидтом, а Эльзу он попросил поделиться с ним кое-какой информацией, касающейся производства новой немецкой синтетической продукции. Сведения о ней для Центра Эльза получила из неизвестных Иоганну рук. Сведения от Зубова поступили довольно быстро. Один из его людей засек тайник, через который Шмидт передавал информацию доверенному лицу. Бумаги были пересняты, и среди них Вайс обнаружил записку, свидетельствующую о прямой связи английского резидента с Гердом.

И вот, оснащенный этими материалами, Вайс решил нанести визит почтенному гамбургскому коммерсанту.

Шмидта очень обрадовал его приход. Правда, он пытался скрыть свою радость, вяло приветствуя Вайса ленивыми жестами, как будто он предавался беспечному отдыху и гость разбудил его. Но в комнате было сильно накурено, в пепельнице еще дымился окурок сигары, а на конторский стол Шмидт поспешно набросил купальный халат. Глаза его вежливо блестели, и белки порозовели, как у человека, проведшего бессонную ночь.

Шмидт зажег спиртовой кофейник, поставил на стол коньяк и шнапс. Развалясь в кресле и положив ноги на стул, предложил Вайсу последовать его примеру, ибо, как он выразился, «древние римляне предпочитали даже пищу вкушать лежа».

Вайс спросил, не скучает ли Шмидт о Гамбурге.

— Беспокоюсь о своей конторе.

— У вас большое дело?

— Я никогда не стремился к богатству, только к финансовой независимости, — уклончиво ответил Шмидт.

— Должно быть, это все же приятно — иметь много денег?

— А вы не пробовали?

— Собираюсь попробовать…

— Каким образом?

— Что вы скажете, если вместо моего приятеля я сам окажу вам небольшую услугу?

Шмидт вопросительно поднял брови:

— Небольшую услугу?

— Но очень ценную.

— В самом деле «очень»?

— Мой приятель, к которому я обратился с просьбой кое в чем помочь вам, сказал, что это весьма ценная услуга.

— Но вы сказали, что хотите оказать мне небольшую услугу?

— Ах, вот вы о чем, — развязно заметил Вайс. — Тогда пожалуйста: он просил передать вам, что служба безопасности чрезвычайно интересуется людьми, которые в военное время интересуются оборонными изобретениями.

— Он так вам сказал?

Вайс объявил небрежно:

— Мой приятель не занимает крупной должности, поэтому я позволяю себе не приводить его высказывания дословно.

— Кем работает ваш приятель?

— Если это вас так интересует, вы будете иметь возможность встретиться с ним лично.

— Где?

— Все это будет зависеть от того, как вы оцените его услугу.

— Послушайте, мальчик, — сказал Шмидт, — бросьте меня шантажировать вашим приятелем! Кстати, передайте ему, если он работает в гестапо, что коммерсант Шмидт собирает вырезки из наших газет о патриотах-изобретателях, и то, о чем я упомянул в нашей с вами беседе, напечатано в еженедельнике «Дас Рейх». Вас это устраивает?

— Вполне, — сказал Вайс. И произнес восторженно: — Господин Шмидт, позвольте выпить за ваши успехи! — Добавил искренне: — В конце концов, очень рад, что вы уничтожили даже тень моих сомнений.

— А в чем они заключались?

— Представьте, — простодушно улыбаясь, сказал Вайс, — я подумал, что вы английский разведчик.

Откинувшись в кресле, Шмидт захохотал так, что мускулистый живот его содрогался под вязаным жилетом.

— О мой бог! — стонал Шмидт. — Я английский шпион! — Передохнув, сказал огорченно: — Для сотрудника абвера подобное фантастическое и, я бы сказал, весьма беспочвенное воображение — серьезный недостаток.

— Но я рассчитываю, что этот комический казус останется между нами?

— Ладно, черт с вами, дарю вам мое слово, как сувенир на память о добром старике Шмидте. — Он чокнулся с Вайсом. — Все-таки вы симпатичный малый. Симпатичный своей откровенностью. И я бы еще добавил — смелостью.

— Почему смелостью?

— Ну как же! Пришли к английскому шпиону и заявляете ему, что он английский шпион.

Вайс лукаво усмехнулся:

— Вот здесь вы ошибаетесь, господин Шмидт. Вы не обратили внимания на то, что я все время держал руку в кармане. А там у меня… — И Вайс торжествующе положил на стул «зауэр».

Шмидт пришел в восхищение.

— Нет, это просто великолепно! Значит, я был на волосок от смерти. — Признался: — Ну, знаете, такого со мной еще никогда не бывало.

— Что ж делать… — сконфуженно сказал Вайс. — Приходится быть бдительным.

— Да, — согласился Шмидт, — теперь я вижу, что вы не такой уж простак. — Поднял рюмку: — Ваше здоровье!

Потом они посплетничали о баронессе.

— Баронесса встревожена тем, что бывшие владельцы ее поместья приняли английское подданство, — сказал Вайс. — Боится, что если Германия не победит Англию, то подлинные хозяева поместья когда-нибудь обратятся в суд.

— Но пока она выгадала, — возразил Шмидт, улыбаясь. — Английская авиация, как вы знаете, не бомбит английской собственности за рубежом.

— Я этого не знаю, — сказал Вайс. — Это вы знаете.

Но Шмидт не захотел придать значения его словам.

— Я предпочитаю вкладывать свои деньги в патенты, — заметил он. — Портативно. И устойчиво, как твердая валюта.

— Кстати, — сказал Вайс, — я вам все-таки кое-что принес. Разумеется, это не вырезки из газет.

— Да? — лениво протянул Шмидт. — Покажите, любопытно…

Вайс вынул из кармана своего кителя пакет, полученный от Эльзы, и протянул Шмидту.

Тот углубился в чтение.

Вайс, оставив пистолет на столе, встал, прошелся по комнате, откинул штору. В саду было темно. В нижнем этаже светилось только одно окно, и свет из него падал на песчаную дорожку.

— Послушайте, вы, сотрудник абвера! — сказал Шмидт. — Вы, предполагая, что я английский разведчик, принесли мне очень важные материалы о военных изобретениях. Что это значит?

— Да вы же не разведчик, — оглянувшись через плечо, ответил Вайс. — Я показал их почтенному немецкому промышленнику.

— Врете.

Шмидт стоял, положив руку на пистолет Вайса. И хотя говорил он негодующим тоном, напряженное выражение его лица свидетельствовало скорее о торжестве, чем о негодовании.

— Ладно, — примирительно сказал Вайс. — Я хотел оказать вам любезность. А теперь верните мне бумаги. И выпьем. — Он подошел к столу.

— Нет, — сказал Шмидт. — Все будет не так.

— А как?

— Я приобретаю ваши бумаги и плачу вам за них английскими фунтами. — И уже тоном приказания произнес: — Садитесь за тот стол и пишите расписку.

— Ну конечно, — сказал Вайс. — Я готов. — Уселся за стол, полуобернулся. — Но сумма, надеюсь, будет четырехзначной?

— Пишите, — повторил Шмидт. И продиктовал: — «Я, такой-то, получил одну тысячу фунтов за информацию, переданную Интеллидженс сервис». И поставьте рядом со своей подписью сегодняшнее число.

— Ну что за глупые шутки! — взмолился Вайс.

— Пишите, — вновь повторил Шмидт, встав за спиной Вайса и упирая ему в затылок ствол «зауэра».

— Не давите так, мне больно.

Шмидт, убедившись, что Вайс в точности выполнил его требование, указал пистолетом на закусочный стол:

— Ну-с, теперь вы можете пересесть туда и выпить уже за наши с вами общие успехи.

Вайс покорно подчинился и, наполняя дрожащей рукой свою рюмку, пролил несколько капель коньяку на скатерть.

— Бросьте трусить! — презрительно сказал Шмидт. — Теперь уже поздно. Трусить нужно было раньше, когда вы решились прийти ко мне.

— Я понимаю, — подавленно пролепетал Вайс, поднимая на Шмидта глаза, жалобные, тоскующие… — Я в ваших руках.

— Вот теперь вы умница. Значит, не потеряли способности соображать. А сейчас слушайте и запоминайте.

Шмидт подробно и точно сообщил Вайсу поучающим тоном, в чем будут состоять его функции. Когда он закончил, Вайс спросил несколько разочарованно:

— И это все?

— Да.

— И только ради этого вас сюда перебросили?

— Ну, это не вам со мной обсуждать.

Вайс выпрямился. Лицо его стало жестким. И вдруг он приказал Шмидту:

— А ну, сядьте. И перестаньте вертеть перед моей физиономией моим же незаряженным пистолетом. — Выхватил из кармана другой пистолет. — А вот этот, — сказал он, — с полным комплектом. И действует бесшумно, если вы обратите внимание на глушитель. Тоже зауэровское производство, но для специального, не фронтового назначения. — И пожурил: — Нехорошо, мистер, как вас там… Наверно, давно работаете, и вдруг — такой грустный финал. У вас есть жена, дети, родственники? Почему вы молчите? — Защелкнул наручники на вытянутых вперед руках Шмидта. Объяснил: — Это только в целях сохранения вашей же жизни. Вдруг разгрызете ампулу с ядом и удалитесь в мир иной, лишив нас ценных показаний…

Шмидт молчал. Вайс привязал его к спинке тяжелого кресла, повернул ключ в двери и начал тщательно, сантиметр за сантиметром, обследовать комнату.

Лицо Шмидта стало серым, на висках выступили капельки пота.

Вайс налил ему коньяку, дал выпить из своих рук, спросил:

— Почему вы нервничаете? Ведь англичане славятся своим хладнокровием. Вы меня просто разочаровываете.

В книжном шкафу Вайс без особого труда обнаружил радиопередатчик английского производства. Осмотрев его, занялся портсигаром Шмидта: осторожно разламывал каждую сигару и в одной из них нашел тоненький листок шифровки. Потом сел, взял в руки молитвенник и внимательно перелистал. Над отдельными строками псалмов оказались еле заметные на бумаге шероховатости. Сказал с упреком:

— Все-таки вы консерваторы. Почему-то пользуетесь для кода священным писанием.

Раскрыл чемодан Шмидта, вынул из него новые полуботинки на толстой каучуковой подошве, понюхал, надавил пальцем, похвалил:

— А вот и она, ваша прославленная мастиковая взрывчатка. Остроумно. Такой способ хранения — новость. — И снова подошел к книжному шкафу. Между страницами книг были заложены крупные английские купюры.

Шмидт наконец открыл рот:

— Возьмите деньги себе. Я считаю, вы их заработали.

— Будьте спокойны, не растеряюсь, — сказал Вайс. Сел напротив Шмидта, испытующе глядя на него, спросил: — Хотите еще выпить?

Шмидт кивнул.

Вайс налил половину рюмки. Шмидт усмехнулся.

— Что же вы жалеете мне мой же коньяк?

— Я не хочу, чтобы вы напились. — Осведомился деловито: — Дадите о себе нужные сведения?

— Нет, — отрезал Шмидт.

— Значит, предпочитаете ораторствовать на аудитории, которая будет вас обрабатывать, применяя все доступные ей средства?

— Предпочитаю.

— Но ведь вы все равно заговорите.

— Нет.

— Вы еще не знаете, какими мы располагаем эффективными средствами…

— Я погибну с честью, как офицер армии его величества.

— Ну какой там офицер! Рядовой шпион. Кстати, так скоро погибнуть мы вам не дадим: у нас отличные медики, они уж позаботятся максимально продлить ваше существование, в каком бы противоестественном состоянии ни находились ваши кости, кожа и некоторые органы.

— Вы, оказывается, знаток.

— Можете не сомневаться, вами займутся настоящие знатоки этого дела.

Шмидт тяжело дышал, но не проронил ни слова.

Вайс сказал примирительно:

— Послушайте, в конце концов, любезность за любезность. Вы не сообщите нашим, сколько у вас было наличных денег. А я за вашу скромность сообщу по указанному вами адресу о вашей смерти. И из уважения к вашей стойкости отмечу: умер с достоинством. Это должно доставить вам удовольствие.

— Ладно, — согласился Шмидт. — Запомните: Уилсон Дуглас, Манчестер Цайт Хилл, сто восемнадцать, миссис Энн Дуглас. — Пояснил: — Это моя мать.

— У вас больше нет близких родственников?

— Люди моей профессии не обременяют себя ни женами, ни детьми. Это было бы эгоистично.

— А вы, оказывается, совестливый человек!

— Интересно, как бы вы заговорили, если бы оказались на моем месте?

— Да, — согласился Вайс, — мне самому интересно знать, о чем бы я тогда с вами говорил.

— Не поменяться ли нам местами? — иронически предложил Дуглас.

— Допускаю, что мне еще представится такая возможность.

— Желаю, чтобы это поскорее осуществилось, — буркнул Дуглас.

— Когда вас казнят, ваша мать будет получать за вас пенсию?

— Едва ли, — угрюмо сказал Дуглас. — Во всяком случае, не скоро. Ведь абвер не пошлет официального извещения о моей смерти. А у чиновников из Интеллидженс сервис, пока они не получат точных данных, будут основания полагать, что после провала я купил себе жизнь ценой измены.

— А почему бы вам в самом деле не пойти на такую сделку с нами?

— Я англичанин.

— А мы немцы.

— Вы фашисты.

— А вы демократ.

— Я не желаю обсуждать с вами того, что касается только моего народа.

— А когда из вас в течение долгого времени будут изготавливать кровавый бифштекс, вы тоже будете считать, что этот бифштекс лучшего сорта, потому что он из мяса англичанина?

— Знаете, — сердито сказал Дуглас, — мне надоело чесать с вами язык. Зовите ваших агентов.

— Я не нуждаюсь в ваших советах, — заметил Вайс. — И радуйтесь, что вам пока предоставлена краткая возможность сидеть в удобном кресле.

— Да, я слышал, вы сажаете заключенных на бутылки из под шампанского, как некогда азиаты сажали пленников на колы.

— Вы можете попросить, чтобы бутылки из-под французского шампанского заменили для вас бутылками из-под английского виски.

— Чего вы тянете? Что вы от меня хотите?! — раздраженно воскликнул Дуглас.

— Хочу знать цель вашего пребывания здесь. — И Вайс предложил: — Давайте побеседуем спокойно. — Вложил в рот Дугласу сигару, щелкнул зажигалкой. Несколько помедлив, сказал: — Когда вы изволили завербовать меня, — замечу, весьма неоригинальным способом, — было ясно, что вас интересует техническая документация производства новых синтетических веществ на одном из химических предприятий Освенцима. Так?

— Да, я получил строжайшее указание: добыть здесь только техническую документацию и ничем другим не заниматься.

— Ведь это сложная операция, и обойдется она вашему правительству недешево.

— Значит, документация стоит того. Что касается меня, то за документы «Фарбен» мне обещана крупная сумма, вот и все. Вам ясно?

После короткого молчания Дуглас сказал сокрушенно:

— Никогда еще я не был в столь дурацком положении. Ах, если бы я мог пристрелить вас, чтобы не иметь свидетеля печального казуса в моей биографии.

— Вы так честолюбивы?

— Я профессионал. У меня свои понятия о чести.

— Совершить убийство для того, чтобы сохранить репутацию безукоризненного разведчика?

— Ну зачем так грубо? Просто устранить. — Спросил: — Вы, очевидно, пришли сюда не один?

— Конечно. Я принял меры, чтобы вы чувствовали себя со мной в полной безопасности.

— И вы не считаете целесообразным ликвидировать меня?

— Ну что вы! — пожурил Вайс. — Разве можно быть таким мнительным?.. — Предложил: — Если вы настроены столь нервно, давайте на этом простимся.

Дуглас заколебался.

— И вы просто так со мной расстанетесь?

— Но ведь вы, оказывается, работаете здесь не столько затем, чтобы повредить нам, немцам, сколько для того, чтобы принести пользу своим фирмам, заинтересованным в немецких патентах. Вы почти безвредны. Пока я оставлю вас в покое. Но, возможно, вы мне еще пригодитесь. Сидите смирно, я сниму с вас наручники. Без лишних телодвижений. Помните, что вы у меня в руках.

Через минуту дверь за Вайсом закрылась.

Уже на следующий день ему стало известно, что герр Шмидт срочно отбыл из Варшавы: видимо, его призывали неотложные дела фирмы.

Глава 47

Эльза за последнее время стала выглядеть совсем плохо: исхудала, осунулась. Теперь ей каждый день приходилось дважды выступать в вечерних представлениях, и это была немалая физическая нагрузка.

О Зубове она сообщала Вайсу только то, что непосредственно относилось к работе. И по сдержанности, с какой она говорила о нем, по ее тоскующему лицу Иоганн видел, что те отношения, которые Зубов по ее же указанию установил с Бригиттой, причиняют Эльзе душевную боль.

Покинув кабаре, Зубов лишился брони, освобождающей его от военной службы, как и других артистов, предназначенных «поддерживать в народе хорошее настроение», — так было сказано в циркуляре Геббельса. Но благодаря связям Бригитты Зубов занял пост инспектора по физической подготовке в организациях «гитлерюгенда», а в ближайшее время рассчитывал и на нечто большее.

Зубов жаловался Эльзе, что Бригитта чрезвычайно ревнива.

По ночам он часто исчезал из дому, чтобы вместе со своими новыми товарищами, среди которых было уже пять поляков, немец-фольксдойч, два словака и один венгр, — с этим интернационалом, как он говорил, подышать «далеко не свежим воздухом»… Ибо там, где пламя пожаров на базах с горючим, пыль от взрывов на складах с боеприпасами и пальба, там не легко дышится.

И когда он под утро возвращался домой, Бригитта, проведшая бессонную ночь в тревожном ожидании, ревнивым оком искала на его лице следы губной помады и нюхала запыленную одежду, страшась обнаружить запах чужих духов.

Ее откровенная ревность не очень тяготила Зубова, скорее, пожалуй, даже льстила его мужскому самолюбию.

При встречах с Эльзой, которую он считал более осведомленной в тонкостях немецкого языка, Зубов деловито вылавливал из ее речи незнакомые слова, внимательно повторял их, запоминал. И не замечал, что такие уроки немецкого языка причиняют ей боль.

И когда Эльза презрительно отзывалась о его немке, Зубов возражал:

— Нет, знаешь, она все-таки ничего. Ее старик полковник был порядочной гадиной, обращался с ней как с бездушной куклой и вынуждал ко всяким пакостям.

— Молчи! — с отчаянием просила Эльза. — Я не хочу этого слушать!

— Ну почему же? Ты должна все знать об этой публике, — возражал Зубов. — А ведь Бригитта, в сущности, славная… Не успела окончить гимназию, как ее сунули замуж. Знаешь, я ее иногда просто жалею.

— Ну вот! — негодующе сказала Эльза. — Еще немного — и ты станешь образцовым супругом фашистки.

— Да она не фашистка, она добрая и немного несчастная. Но сейчас, кажется, счастливая. — Похвастал: — И я даже уверен, теперь она будет по-настоящему горевать, когда в ближайшее время снова овдовеет.

— Значит, она тебя любит?

— В том-то и дело. Я даже сам не ожидал. — И Зубов пожал своими могучими плечами. Лицо его было растерянным.

— Ты, наверно, там с ней абсолютно обуржуазился, — гневно заметила Эльза. — Разовьет она у тебя барские наклонности.

— Да нет, она хорошая женщина, — запротестовал Зубов. — Просто ей в жизни не везло. И не такая уж она барахольщица. Предлагает: «Убежим в Швейцарию и там будем жить в горной хижине вдали от всего света…»

— С милым рай и в шалаше, — раздраженно перебила его Эльза.

Зубов сказал задумчиво:

— Действительно, я к ней теперь стал как-то по-хорошему относиться. Понимаешь, последнее время заметил, что она тайком от меня плачет. В чем дело? Приставал-приставал, и вдруг она созналась. Встала на колени и умоляет, чтобы я простил ее. Ну, думаю, засыпался в чем-нибудь, и она меня выдала. А оказалось, смешно сказать, у какого-то ее предка прабабка была не арийка. Ну вот, она призналась, что даже на исповеди это скрывала.

— Значит, особым доверием она тебя дарит?

— Ну как же, она женщина принципиальная. Не захотела обманывать меня, поскольку, по ее мнению, я чистейший и образцовый ариец.

— А при чем здесь ты?

— Но я же ее супруг, с вытекающими отсюда последствиями. Вот и все.

— Влюбился?

— Ну, это ты зря, — возразил Зубов. — Во-первых, ты мне сама велела. Во-вторых, повторяю, я к ней отношусь теперь по-настоящему. А в-третьих, благодаря моему безопасному положению, я могу теперь действовать активнее. С этим венгром, Анталом Шимоном из города Печ, бывшим шахтером, мы разработали планчик операции на шахтах Фюрстенгрубена в окрестностях Освенцима — там необходимейшее сырье для «Фарбен». Кое-что можно затопить, используя паводковые воды, а кое-что и подорвать.

— А по ночам продолжаешь одиночные расправы?

— Чех Ян Шишка оказался отличным снайпером.

— А ты?

Зубов усмехнулся:

— Дилетант спортсмен. Недавно выступил в женском атлетическом клубе. Знаешь унтершарфюрера из гестапо? Бывший чемпион Мюнхена по вольной борьбе. И представь, броском через плечо я швырнул его на ковер так, что он сломал себе ногу, теперь лежит в госпитале. И я послал его жене некоторую сумму, чтобы этим гуманным поступком заслужить благоволение местного общества.

— А взрыв бомбардировщиков в воздухе?

— Это помимо меня.Вайс достал у своих специалистов в школе ампулы, взрывающиеся от вибрации. Ящик с взрывателями привез на автосклад мой товарищ, немец-шофер с автобазы. Только и всего. И, как видишь, наша техника не подводит гитлеровских асов. Некоторым даже удается благополучно приземлиться с парашютом и ждать окончания войны на советских харчах.

— А обо мне ты когда-нибудь думаешь? Я все-таки твой друг, и мне тут живется несладко, — неожиданно спросила Эльза.

Зубов потупился, пробормотал неохотно:

— Стараюсь не думать…

— Почему?

— Но ведь я ничем не могу облегчить твою жизнь.

— А я думаю о тебе, — резко сказала Эльза, — и много думаю.

— Напрасно, — возразил Зубов. — Я теперь наловчился действовать аккуратно. И потом у меня здесь такая надежная «крыша».

— Вместе с возлюбленной, этой немкой…

Зубов поднял голову и, глядя Эльзе в глаза, серьезно сказал:

— Для меня она человек. И, если хочешь знать, я ей благодарен за многое.

— Ну как же! — усмехнулась Эльза. — Не может сомкнуть глаз, пока ее любовник не соизволит вернуться и пересказать ей все те нежные слова, которым я его обучила.

— А что? — сказал Зубов. — Слова хорошие, сердечные.

— Ладно, — сказала Эльза, вставая. Приказала: — Уходи! И приходи теперь только в тех случаях, когда будет самая острая необходимость.

— Но я же по тебе все-таки скучаю… — взмолился Зубов. — Знаешь, как тягостно долго быть без советского человека! Я даже худею, когда тебя долго не вижу.

— Оно и заметно! — ядовито бросила Эльза. И, холодно пожав руку Зубова, посоветовала: — Знаешь, ты все таки береги себя. — И добавила шепотом: — Хотя бы для того, чтобы твоя мадам вновь не овдовела.

Зубов ушел, недоумевая, почему в последнее время Эльза так странно стала вести себя с ним — задиристо, обидно и вместе с тем с какой-то скрытой горечью.

Он испытывал к ней особое чувство после того, как, рискуя жизнью, она спасла его от преследования гестаповцев и сделала своим партнером в кабаре. Но общаться с молодой женщиной и любить одни ее добродетели — это было не в характере Зубова. Поэтому всякий раз, когда они репетировали свой акробатический номер, Зубов, подхватывая ее после пируэта в воздухе, неохотно выпускал из своих объятий. И когда Эльза однажды залепила ему пощечину, он вынужден был признаться, что покоряется этому освежающему жесту только потому, что она выше его по служебному положению и он должен безропотно соблюдать армейскую субординацию. Правда, в Советской Армии такое обращение с подчиненными строго карается, но, поскольку оба они находятся на вражеской территории, все это вполне законно.

Бригитту частенько навещали знакомые ее покойного супруга, и служебное положение некоторых из них представляло существенный интерес для получения информации. Но Зубов не обладал умением вести непринужденные беседы, в процессе которых можно было бы ловко коснуться вопросов, интересующих нашу разведку. И большого труда ему стоило скрыть свою радость, когда прибывший с Восточного фронта командир дивизии, бывший офицер рейхсвера, участник первой мировой войны, полковник Фурст немногословно, с чрезвычайной серьезностью охарактеризовал поразительную стойкость русских солдат и хладнокровное бесстрашие советских офицеров. Он рассказал о новом русском оружии ужасающей сокрушительной силы, названном женским именем «катюша». По сравнению с советскими «катюшами» немецкие огнеметы — это то же самое, что бензиновые зажигалки против термитного снаряда.

Полковник даже позволил себе иронически заметить, что немецкий генеральный штаб дезинформировал армию, расписав неудачи русских во время финской кампании, но скрыв их успех в прорыве линии Маннергейма, не уступавшей по своей мощи линии Мажино. И заявил, что адмирала Канариса, оказавшегося неспособным разгадать тайные, скрытые до того силы противника, следовало бы вместе с его бездарными агентами повесить на Бранденбургских воротах.

И уже вскользь Фурст отметил, что советский морской флот своевременно получил приказ о боевой готовности № 1 и внезапные атаки его немецкими морскими силами и авиацией оказались в первый день войны безуспешными.

— В связи со всем этим я полагаю, — заключил Фурст, — что война с Россией примет затяжной характер, и это потребует не только исключительного самообладания нашего генералитета, но и предельной самоотверженности всей нации.

И тут же Зубов с таким восторгом предложил выпить за здоровье полковника, что тот даже несколько смутился. Он никак не ожидал столь почтительного отношения к себе, особенно после того, как в районе Ельни потерял почти весь личный состав своей дивизии.

Рассматривая на свет наполненный вином бокал, Фурст сказал с грустью:

— На Днепре, в районе Соловьевской переправы, советский офицер, командовавший зенитной батареей, обратил зенитные пушки против моих танковых подразделений. Я испытывал известные трудности, считая не совсем удобным докладывать командующему группировкой фельдмаршалу фон Боку об этом конфузном казусе, принесшем нам значительный урон. Но когда на подступах к Туле русские зенитные пушки нанесли куда более значительный урон этому выскочке, любимцу фюрера танковому королю Гудериану, я счел это для себя утешительным. Ибо масштабы моих потерь несоизмеримы с конфузом Гудериана. Но я надеюсь, — добавил он в утешение, — что немецкий технический гений превзойдет русскую техническую мысль. И если новые машины будут соответствовать своим несколько романтическим названиям, то «пантеры» и «тигры» так же свирепо разделаются с русскими войсками, как хищники, вырвавшиеся из клетки на цирковой арене, с перепуганной толпой. Во всяком случае, мы твердо рассчитываем на подобный результат.

— Вы уже видели эти новые машины? — поинтересовался Зубов.

— О, нет. Пока их производство и испытания на танкодромах сохраняются в строжайшей тайне.

Стараниями Бригитты Зубов получил теперь новую должность — в строительной организации рейхсминистра доктора Тодта. Зубов руководил здесь полувоенной частью. Она состояла из немецких граждан, отбывающих трудовую повинность на разного типа стройках, связанных с нуждами вермахта. Благодаря своей сообразительности Зубов довольно быстро занял в этой организации прочное положение.

И совершенно неожиданно он обнаружил в себе дарования тонкого и дальновидного дельца. Так, например, по личным просьбам местных руководителей гестапо и СС, а также имперских особых уполномоченных он щедро отпускал высшие сорта цемента и стальной прокат на сооружение в их особняках обширных и благоустроенных бомбоубежищ. А потом при помощи своих заказчиков или актировал эти дефицитные, остро необходимые фронту материалы, как не доставленные на место в связи с аварией на железнодорожном транспорте, или же подменял сортами, малопригодными для оборонительных сооружений.

Когда Вайс похвалил его за то, что он стал работать на более высоком уровне и с более плодотворными результатами, Зубов признался со вздохом:

— Переквалифицировался в блатмейстера, только и всего. Я думал, у немцев в этом деле порядочек — строжайший учет, дисциплина. А на самом деле что? Тянут себе все, что плохо лежит. Ну и жулье!

— Ты только не вздумай отказываться от подарков, — строго сказал Иоганн.

— Значит, учишь взятки брать?

— Именно. И соразмерно твоему положению, чтобы тебя уважали.

— За взятки?

— Не за взятки. — Иоганн постарался несколько смягчить выражение. — Просто ты должен помнить о своем престиже и не ронять его по пустякам.

Зубов вытянул пальцы, которые до того стыдливо поджимал, показал два перстня, украшенные бриллиантами, спросил смущенно:

— Видишь, до чего дошел?

Вайс осмотрел кольца, предупредил:

— Смотри, чтобы фальшивых не всучили. Дураков здесь не очень-то любят. И учти: когда еще будут давать, нужно капнуть на камень, — если капля растекается, значит, фальшивые. А лучше всего в кислоте подержать, — если камни не потускнеют, значит, настоящие. Человек, знающий толк в драгоценных камнях, заслужит больше уважения в этом обществе, чем тот, кто прочтет лишнюю книгу.

— Да на черта мне эти бриллианты! — возмутился Зубов.

— Ты дурака не валяй! — рассердился Иоганн. — Такой перстень при случае можно в лагере на человека обменять, и, пожалуй, даже не на одного.

Глава 48

Наступил период, когда Александр Белов полностью и окончательно перевоплотился в абверовского офицера Иоганна Вайса. Он научился мыслить и вести себя так, как полагалось мыслить и вести себя Иоганну Вайсу, облеченному доверием вышестоящих начальников, руководителей немецкой разведки. Он сумел заслужить их уважение не только своей безупречной исполнительностью, но и инициативностью, — а это было качество, не столь уж распространенное среди немецкого офицерства. И постепенно ему удалось добиться не одного лишь доверия к себе. Иоганн Вайс приобрел прочную репутацию человека, способного выполнять самые замысловатые, самые щепетильные поручения, сохраняя при этом скромность, бескорыстие и молчаливую преданность тем, от кого он подобные поручения получал.

Но завоевать симпатии Лансдорфа, в котором Вайс безошибочно угадал человека незаурядного ума, было не так просто, пришлось прибегнуть к более усложненному методу.

Прежде Иоганн безропотно соглашался со всеми рассуждениями Лансдорфа. Теперь, хотя это было и не всегда безопасно, он позволял себе, конечно в границах сдержанной почтительности, высказывать суждения, отличные от его мнений.

Так, Вайс стал тонко и вместе с тем настойчиво внушать Лансдорфу, что разведывательные неудачи абвера на Восточном фронте объясняются вовсе не тем, что отбор агентов якобы недостаточно тщателен и в их подготовке допускаются оплошности.

Все дело в конъюнктуре. И в оккупированных районах и в тылу население Советской страны настолько воодушевлено недавними успехами Красной Армии и одновременно так возмущено поведением частей СС, служб гестапо и армии вермахта, что, по существу, все русские стали как бы добровольными сотрудниками советской контрразведки. И в этих условиях даже самые выдающиеся агенты немецкой разведки проваливаются вовсе не потому, что они недостаточно подготовлены. Просто они как бы попадают в положение людей, очутившихся вдруг среди жителей иной планеты, обычаи и нравы которых столь отличны, столь чужды, что приспособиться к ним невозможно.

В качестве примера Вайс привел недавнюю историю с агентом Байеном.

Этого опытного провокатора, еще в тридцатых годах проникшего в одну из коммунистических организаций Кельна, долго и тщательно готовили для заброски в советский тыл. В лучшем госпитале его содержали на специальном рационе, чтобы, резко похудев, он походил на заключенного. В концлагере Байен потерял около восемнадцати килограммов веса. Затем его подвергли порке под местной анестезией, чтобы оставить телесные доказательства экзекуции. И ради него организовали групповой побег заключенных из концлагеря. Вместе с ними он благополучно достиг расположения советских войск. Но когда Байен, действуя якобы по поручению подпольной немецкой организации, предложил советскому командованию выпустить фальшивые продуктовые карточки и разбросать их с самолетов над Германией, чтобы нарушить нормированное снабжение населения продуктами и вызвать голод, это его предложение показалось подозрительным. И в дальнейшем советская контрразведка установила, что Байен — немецкий агент.

А вся эта операция была затеяна для того, чтобы усилить в народе ненависть к русским. На самом деле фальшивые продуктовые и промтоварные карточки разбрасывали над Германией англичане, стремясь внести хаос в снабжение продуктами немецкого населения. Предполагалось, что в случае успеха операции Байена ответственность за эту провокацию удастся свалить на русских. Но Советы по непонятной для немецкого ума логике не послушались Байена.

Само собой разумеется, Вайс в свое время информировал Центр о махинациях, касающихся засылки провокатора Байена. Так же, как и о том, что Байен передаст советскому командованию карту, на которой будет отмечена точка в одном из горных районов Германии, где якобы находится секретный научный центр, занимающийся разработкой нового смертоносного оружия. И о том, что Байен будет настойчиво рекомендовать, чтобы на эту точку был совершен массированный налет советских бомбардировщиков. На самом деле, как выведал Вайс, там находился только детский туберкулезный санаторий. И «заказ» на разрушение этого объекта поступил к абверовскому агенту Байену лично от министра пропаганды Геббельса, который уже заранее написал для редактируемого им еженедельника «Дас Рейх» страстную негодующую статью о чудовищном зверстве большевиков, разбомбивших приют больных немецких детей. Тот факт, что туберкулезный санаторий оказался в неприкосновенности, привел Геббельса в ярость.

Вайс, играя на тщеславии Лансдорфа, высказывал свои соображения о том, что, поскольку война с Россией принимает затяжной характер, сейчас следовало бы подумать о создании крупной разведывательной группы для длительного оседания в тылу противника. Не проявляя излишней поспешности, стоило бы создать разветвленную сеть. Причем не обременять пока агентов скоропалительными диверсионными актами и необходимостью передавать оперативную информацию, а дать им возможность акклиматизироваться с учетом изменившейся обстановки. И даже если их бездействие затянется, располагать таким агентурным фондом для господина Лансдорфа все равно, что абонировать в самом надежном международном банке персональный сейф, ключ от которого будет храниться только у него лично.

— Почему у вас возникают подобные мысли? — подозрительно осведомился Лансдорф.

Вайс ответил в высоком стиле:

— Время разрушает даже величайшие горные вершины, превращает их в песчаные пустыни. А мне не хотелось бы затеряться в вихре различных обстоятельств, во всяком случае, выпасть из вашего поля зрения.

Лансдорф улыбнулся польщенно.

— Что ж, — сказал он, немного подумав, — идея создания информационного фонда, связанного с длительным оседанием наиболее надежных агентов на территории противника, не лишена смысла. — И похвалил Вайса: — У вас обнаруживаются не только тактические способности, но и постепенно вырабатывается стиль стратегического мышления. Кажется, я в вас не обманулся. — Заметил ворчливо: — А вот в отношении майора Штейнглица, бывшего вашего непосредственного начальника, моя проницательность, как всегда, безошибочна. Работает грубо и примитивно. У нас возникли подозрения, что польский профессор, бывший социал-демократ, доктор медицины Левинский пользуется популярностью у населения вследствие своих антинемецких настроений. Я дал указание опубликовать в выходящей на польском языке варшавской газете письмо начальника эйнзатценгруппы Вольфа Губера, лично участвовавшего в казнях польских патриотов. В письме выражалась благодарность этому Ливинскому за то, что тот излечил его от опасного заболевания. То была великолепная публичная компрометации этого либерала. Поляки объявили ему бойкот. И нервный интеллигентик чуть было даже не покончил самоубийством.

Но вот майор Штейнглиц, почувствовав недомогание, явился к Левинскому, чтобы тот оказал ему медицинскую помощь. Естественно, Левинский отказался. И Штейнглиц не нашел ничего лучшего, как пристрелить его. Болван! Испортил нам такую изящную операцию. Плебей, возомнивший себя носителем офицерской чести!

Вайс заступился за Штейнглица:

— Майор Штейнглиц в любую минуту готов не колеблясь отдать свою жизнь за фюрера.

Лансдорф ответил, скривив губы:

— Он не встретит в этом с моей стороны никаких препятствий. Напротив, я готов всячески содействовать тому, чтобы для достижения своей цели он как можно скорее отправился на фронт.

Вайс дважды посетил дом Бригитты Вейнтлинг на правах старого знакомого Зубова.

Представ перед Беловым в роли избалованного комфортом и нежным вниманием супруги, выхоленного и модно одетого красавчика, Зубов в первые минуты чувствовал себя сконфуженным и никак не мог преодолеть некоторого смущения. Он сидел в обставленном тяжеловесной мебелью мрачном кабинете и скулил:

— Живу так, словно меня наняли сниматься в роли не то помещика, не то графа. Первое время каждый день в кино ходил — искал фильмы из великосветской жизни. А фашисты гонят одну политику, не на чем подковаться. Приходится читать на ночь исторические романы. Но пишут в них черт знает о чем, а бытовой информации — с гулькин нос. Такая это, понимаешь, морока — овладевать техникой настоящего барина. Вот, скажем, перчатки. Простая вещь. А оказывается, существует целая наука, когда, где, какие надевать. И цвета нельзя путать. То одну нужно в руке держать, то обе. Обеденным инструментом я овладел. Но вот хамством — не вполне. Уронишь, скажем, вилку на пол — и жди, чтобы старик официант ее с пола поднял. А ты сиди, как сфинкс. Боже тебя сохрани поблагодарить даже кивком человека за то, что он тебе шинель подаст, дверь перед тобой распахнет. Ухаживают, как госпитале за инвалидом. И рожа при этом должна сохранять спесивое выражение, будто перед тобой не человек, а так, чучело. Или вот Бригитта. Она ревнивая. Приходят в гости ее знакомые дамы и так начинают трепаться — только подморгни, и будь здоров! Ну, я отмалчиваюсь или о чем-нибудь таком солидном разговариваю. А потом Бригитта меня упрекает в невоспитанности. Я ей: «Да ты что, смеешься?» Положат ногу на ногу так, что смотреть неловко, ну, и разговор, мягко выражаясь, игривый… А одна такая нахальная оказалась, я даже возмутился. Разве можно? В чужом доме, да еще у подруги. Упрекнул. А она сощурилась и заявила: «Вы, оказывается, слишком утомлены… Бедная Бригитта! С вами она обрекла себя на вечную верность своему покойному супругу». И такую презрительную рожу скорчила, будто я ее смертельно оскорбил. А что я должен был делать?

Вайс усмехнулся, сочувственно посоветовал:

— Ну, во всяком случае, мог бы проявить чуткость в пределах дозволенного.

Зубов рассердился:

— Дозволенного! Вот именно — дозволенного. А они здесь считают: раз война, так все дозволено. — Вздохнул: — Как соберутся бабы, чувствую себя словно в окружении. Неизвестно, с какой стороны ждать атаки. А если перехожу в активную оборону, потом от Бригитты проработка: грубиян, бестактный, не умею себя вести, не понимаю шуток.

А если с какой-нибудь поговорю о чем-нибудь серьезном — скандал. Ревность. Уверяет: если мужчина наедине с женщиной говорит о серьезном, значит, он этим маскирует свои легкомысленные намерения. А вслух при всех можно у любой расхваливать ножки или другие детали, — пожалуйста, сколько угодно…

С мужчинами, правда, легче. Я, понимаешь, строю из себя этакого спесивого гордеца, любителя охоты. Мол, это моя страсть. Правда, на одного подлеца нарвался — он почти во всех странах побывал на охоте. Но я его Бремом сразил.

— То есть как это?

— Ну, читал я в свое время, еще в школе. И унизил тонкостями познания животного мира. А так — больше в картишки после ужина. Но, понимаешь, неловко: проигрываю. — Попросил жалобно: — Ты бы сказал Эльзе, пусть хоть под отчет даст, что ли! Стыдно мне у Бригитты брать.

— А она что, скупая?

— Да нет, она добрая. Но некрасиво ее деньги всяким сволочам проигрывать. Сама-то она из семьи врача, выдали замуж за пожилого полковника. Отец ее с социал-демократами когда-то путался, ну вот и пришлось от фашистов дочерью откупиться.

— А что ты такой бледный?

— Да вот все головной болью мучаюсь.

— Ты что, выпивать стал?

— Какое там выпивать!.. — Объяснил огорченно: — Обстреляли мы недавно на шоссе колонну грузовиков, думали, там охрана, а оказалось — консервные банки с газом «Циклон Б». Ну, и надышались этой отравой.

— Ну, а с Бригиттой как у тебя отношения?

Зубов сконфузился.

— Неустойчивый я оказался, раскис. — Заявил жалобно: — Но мы же все ж таки интернационалисты. Нельзя же всех немцев одной меркой мерить.

— А при чем здесь твоя дама?

— А если она ничего, душевная?

— Да ты что, влюбился?

Зубов потупился.

— Не знаю, но только жалею ее очень… Такая она, понимаешь, сейчас счастлива, будто я для нее — подарок на всю жизнь. Говорит, ничего ей на свете не надо, только вместе быть. Вообразила, будто я такой хороший — дальше некуда и таких не бывает. А я что? Ну, отношусь к ней по-товарищески. Кое что объясняю, чтобы не была такая отсталая.

— Учти, Зубов: женщины — народ коварный. Еще влипнешь со своей откровенностью.

— Да нет, я с ней о политике не говорю, — так, о жизни…

В осунувшемся, исхудалом лице Зубова Иоганн впервые заметил смятенность, растерянность, скрытую печаль. Но все это явно не было связано с его главной деятельностью, где Зубова никогда не покидали самообладание, неколебимая решительность, бесстрашие.

Вошла Бригитта — тоненькая, миниатюрная, удивительно пропорционально сложенная. И когда она, сдержанно улыбаясь, остановилась в отдалении, казалось, весь свет, льющийся из двустворчатых окон в эту просторную комнату, устремлен только на нее одну. Одета она была скромно, просто. На высокой обнаженной шее никаких побрякушек, — а в то время в Германии входили в моду металлические позолоченные ожерелья в виде ошейников.

Бригитта встретила Вайса очень сердечно:

— Муж мне столько хорошего говорил о вас.

Иоганн, нахмурившись, покосился на Зубова. Тот поспешно объяснил:

— Я рассказывал Бригитте о твоих подвигах на фронте.

— Я выполнял обычный долг солдата.

За завтраком разговор был несколько принужденным. Вайс заметил, что его сдержанность и резкость обычных для наци суждений не вызвали симпатии Бригитты. Зубов почти все время молчал, и Иоганн решил пока отложить тот разговор с ним, ради которого он пришел сюда. А покинув дом Бригитты, тревожно размышлял о том, как бы эта сентиментальная, романтическая история не обернулась плохо для их общего дела.

Как-то в разговоре Лансдорф между прочим вспомнил об Ольге и сказал Вайсу, что, если русская, гостящая в доме баронессы, уже обрела зрение и психическое равновесие, ее надо будет в самое ближайшее время увезти, так как все уже подготовлено для заброски ее в советский тыл.

Так же обстояло и с Тихоном Лукичом. Хотя после ампутации рана еще не совсем зажила, Гвоздь убедил Дитриха, что медлить не следует. В таком виде он вызовет больше сострадания, а это облегчит ему возможность выдать себя за патриота, жаждущего работать на оборонном заводе.

Дитрих относился к Гвоздю почти с нежностью. Он гордился им как плодом своего блистательного и оригинального замысла. Считал этого человека как бы своим изобретением, которое должно прославить имя Дитриха, как прославили свои имена Мессершмитт, Юнкерс, Манлихер, Маузер, Зауэр, изобретшие средства убийства, названные в их честь их именами.

Но изобрести инвалида, «героя войны», диверсанта-террориста — это до сего времени было недоступно гению ни Канариса, ни Гиммлера, ни их предшественников. Теперь фон Дитрих впишет свое имя в анналы новаторских способов ведения тайной войны. И его агент будет столь же неуличим, как герцог Виндзорский, которого после высадки в Англии и ареста Генриха VI фюрер предполагал водрузить на престол в качестве гаулейтера, правда, с сохранением королевского титула из уважения к монархическим традициям британцев.

И Дитрих был очень признателен Вайсу, когда тот посоветовал не спешить с производством диверсии на намеченном для того советском объекте, а, снабдив Гвоздя соответствующими орденами и документами, постараться, чтобы он занял там высокий пост и благодаря этому обстоятельству наилучшим образом обеспечил агентурную сеть на Урале — в индустриальном сердце России.

Нина-Ольга окончательно выздоровела. Со зрением теперь все было в порядке, да и самочувствие у нее значительно улучшилось. Пришел день, когда Иоганн заехал к баронессе, чтобы отвезти Нину обратно в разведывательную школу.

Девушка полагала, что во время этой поездки Вайс откроется ей, скажет, как она должна теперь себя вести, что предпринять. Надеялась она также, что он даст ей задание от имени советского командования. Но Иоганн был немногословен. Деловито, даже с некоторым оттенком суровости сказал, что пока она должна лишь неуклонно выполнять приказания фашистов. Приказания же эти будут состоять в том, чтобы проникнуть в советский армейский штаб, — какой именно, ей укажут, — и выявить среди штабных работников людей, пригодных для вербовки.

— Что касается наших с вами дел, Нина, — сказал он, прекращая этот разговор, — то несколько позже я сообщу вам пароль, по которому вы установите связь с нашими. И помните: вам поручают большое дело. От вас требуется только одно — выдержка. Больше ничего. — Иоганн посмотрел ей в глаза. — Вынужден вас предупредить: если проявите самодеятельность, вы сорвете задание.

Доставив девушку в разведывательную школу, Вайс сдал ее под расписку фрау Ауфбаум. Когда они с фрау капитаном остались наедине, Вайс предупредил Ауфбаум, что та поплатится жизнью, если эта агентка не будет готова в любой момент выполнить секретное задание. «Особой важности», — добавил он твердо.

На прощание Вайс не без удовольствия узнал, что по обусловленному им паролю Ауфбаум зачислила в школу четырех девушек из женского лагеря Равенсбрюк: польку, двух русских и словачку из Братиславы. И когда в «Вали III», которым руководит капитан Дитрих, узнали, что эти кандидатуры проверены Вайсом, в их личных карточках без задержки был поставлен штамп о пригодности к обучению в разведывательной школе. Девушки оказались дисциплинированными и вполне удовлетворительно проявили себя на занятиях по радиосвязи.

Глава 49

Встречаясь с Эльзой в местах заранее намеченных явок, Иоганн с грустью убеждался, что здоровье ее с каждым днем становилось все хуже. Щеки у Эльзы запали. Большие глаза болезненно блестели, и в углах их обозначились тонкие морщинки. На похудевших руках набухли вены.

Он привозил Эльзе большую часть своего продуктового пайка, но, по-видимому, болезнь зашла так далеко, что даже усиленное питание уже не могло помочь.

И однажды Иоганн решился:

— Вам нужно бросить ко всем чертям это варьете!

— Еще чего! — возмутилась Эльза.

— Я сообщу в Центр. Вы больны. Вас нужно сменить.

— Каким образом?

— Сменить?

— Нет, каким образом вы передадите обо мне в Центр? Я не пропущу шифровку на личную тему.

— Разве эта тема личная?

— Она касается только меня.

— А если свалитесь?

— Можете не беспокоиться! Ваши материалы всегда будут доставлены вовремя.

— Послушайте, — сказал Иоганн, — вы просто влюбились в Зубова. Сохнете от любви. И это вредит делу. Поэтому моя телеграмма о вас не будет носить личного характера. Я сообщу, что ваше состояние не способствует нормальной работе. — Он говорил так резко потому, что чувствовал: силы девушки на пределе.

И вдруг Эльза заплакала.

Иоганн неловко обнял ее вздрагивающие плечи. Она уткнулась ему в грудь, чтобы скрыть лицо, заглушить рыдания. Он растерялся, прошептал:

— Ты же чекистка, разведчица. Разве можно?..

— Можно… — всхлипывая, пролепетала Эльза. — Можно… — Подняла к нему вдруг ставшее гневным лицо. — А что, я не человек? Думать, как он там целыми днями любезничает с этой смазливой фашисткой!

— Она не фашистка, — неуверенно возразил Вайс.

— Все равно. Да еще старуха.

— Она на год моложе его.

— Все равно противно. Я видела, как он ей улыбается. — Эльза прикусила губу.

Иоганн недоуменно пожал плечами. Предложил:

— Ты старшая. Можешь приказать — и завтра же он бросит ее. Он парень дисциплинированный.

Эльза зло сощурилась.

— Ну конечно, потерять такую явку и «крышу»! Еще чего не хватало!

— Так чего же ты хочешь?

— Не знаю, — сказала Эльза. — Для Зубова его немка — объект чрезвычайно перспективный. Но, понимаешь, от болезни, что ли, я раскисла, — мне хочется… ну, хотя бы один раз пройти с ним по улице. Не для дела, а так… Просто чтобы он шел рядом и ни о чем не говорил…

Иоганн, помедлив, пообещал:

— Ну что ж, пожалуй, это можно будет организоваться. Если найдется свободное время.

— Свободное время! — воскликнула Эльза. — У нас свободное время? Нет его. И не будет. Не будет у нас свободного времени. И нет ни личных дел, ни личных переживаний. — Сказала твердо: — А Зубову передай, что ставлю ему на вид: в последней информации он неточно передал транскрипцию технической терминологии. Это брак. Пришлось потребовать дополнительное время на связь. А ты знаешь, что значит каждая лишняя секунда работы рации: чем больше она работает, тем скорее ее засекут пеленгаторы: — Повторила: — Так и передай: больше я не потерплю неточностей. Это распущенность. И я могу простить все, но только не разгильдяйство.

Александр Белов настолько свыкся с Иоганном Вайсом, настолько перевоплотился в него, что нынешнее его состояние уже казалось ему вполне естественным «производственным» состоянием разведчика. И если он мысленно и обращался к самому себе, а Александру Белому, то лишь в тех случаях, когда возникала необходимость получить дальнейшие указания от человека, которому он, как говорится, строжайше подотчетен. Обличье абверовца почти не стесняло его. У него ни разу не возникло потребности помедлить, чтобы решить, как в том или ином случае вести себя, рассуждать или поступать абверовцу Иоганну Вайсу.

Но он несколько растерялся, когда окончательно удостоверился в том, что Эльза любит Зубова.

По соображениям чисто деловой целесообразности Эльза решительно вынудила Зубова завязать отношения с Бригиттой, и эти отношения вскоре приняли характер любовной связи, полезной для дела, но мучительной для Эльзы. Это было для нее все равно, что самой отказаться от любимого человека, отказаться от надежды на возможное счастье. То была одна из множества невосполнимых утрат, какие приходится переносить разведчикам.

Вечером Эльза, кокетливая, с игривой улыбкой на губах, в черном трико, туго обтягивающем ее ставшую как бы бесплотной фигурку, должна была развлекать в варьете воинов вермахта. После выступления принимать поклонников за дощатой, наподобие стойла, перегородкой своей артистической и всячески исхитряться, чтобы избежать армейской настойчивости фронтовиков, переносящих стратегию блицкрига на отношения с женщинами.

Днем она должна была репетировать свой номер, обходить тайники, встречаться на местах явок с товарищами, передавать радисту материалы, принимать и расшифровывать шифровки, выполнять поручения Центра.

Помимо все этого, у себя дома, среди соседок и соседей, нужно было вести себя стойко и последовательно, так, чтобы сохранить репутацию полупорядочной девицы, твердо решившей скопить себе на приданое и выйти замуж за солидного пожилого человека, не слишком щепетильного, который не станет придираться к ее прошлому. И, готовя себе в общей кухне обед, она должна была, как истая немка, проявлять крайнюю бережливость, а жалея многодетную вдову, муж которой пал на Восточном фронте, скрывать от всех, что делится с ней своим скудным пайком. Это было бы расценено не иначе, как то, что она, Эльза, — распутная девка, ей перепадает кое-что от фронтовиков, отсюда и ее безрассудная щедрость.

Однажды Эльза со смехом рассказала Иоганну, что ей сделал предложение пожилой вдовец, лейтенант из роты пропаганды. И если она достанет документы, подтверждающие, что в ее жилах не течет ни капли еврейской крови, он готов немедленно оформить брак и даже хочет еще до того, как они станут супругами, устроить так, чтобы она отдохнула в одном из высокогорных санаториев в Австрийских Альпах.

Иоганн, не обращая внимания на иронический тон Эльзы, сказал поспешно:

— Вот и хорошо. Пусть пока Зубов тебя подменит. А ты отдохнешь. А потом пошлешь этого вдовца куда-нибудь подальше.

— Зубов? — переспросила Эльза. — Ну, знаешь, ты совсем не разбираешься в людях. Этот человек абсолютно не годится для серьезной организаторской работы.

— Позволь, — возмутился Иоганн, — ведь у него уже целая группа. И действуют они успешно. Совсем недавно они перебили около десятка курсантов разведывательно-диверсионной школы, а пятерых искалечили на пути к аэродрому, откуда их должны были забросить к нам в тыл.

— Нет-нет, — непреклонно заявила Эльза, — против Зубова я категорически возражаю. — Сказала грустно: — Пожалуй, после войны я в Бакуриани съезжу, отдохну. — Дернула презрительно плечом: — И если Зубов там будет работать инструктором лыжного спорта, — это для него самое подходящее. Пусть отправляется туда вместе со своей знаменитой мускулатурой.

В Варшаву приехал Гуго Горфельд, старый друг Лансдорфа. Он был одним из директоров заводов «Опель», входящих в концерн «Дженерал моторс».

Горфельд остановился в Варшаве проездом после продолжительной деловой поездки по Донбассу, где он вел переговоры с командованием СС о быстрейшем восстановлении нескольких металлургических предприятий: в последнее время фирма стала испытывать недостаток в специальных сортах стали, необходимых для производства танков новой конструкции.

Но в Донбассе его постигла неудача. Старый советский инженер, осужденный в тридцатых годах, после отбытия наказания занимал рядовую должность снабженца на одном из интересующих Горфельда заводов. Немецкое командование учло «почтенные» обстоятельства биографии старика. Его облекли особым доверием, назначили главным инженером завода, и даже немецкие служащие обязаны были ему подчиняться. Горфельд возлагал большие надежды на этого человека.

И тот действительно чрезвычайно требовательно и даже жестко относился к советским рабочим, которых под угрозой расстрела вынудили трудиться здесь. Он еще до революции служил у прежних владельцев этого завода и умел заставить своих подчиненных работать с таким нечеловеческим напряжением, что они — и не однажды — даже покушались на его жизнь.

Гестапо приставило к нему телохранителей. Он получал очень большой оклад и даже побывал в Германии, где ознакомился с некоторыми техническими новшествами.

Словом, этот человек был настоящей находкой.

Но через несколько месяцев оказалось, что детали машин, изготовленные из металла, поставляемого этим заводом, дают трещины и выходят из строя раньше времени, а танковая броня лопается от советских болванок, как ветровое стекло автомобиля от брошенного в него камня.

Длительными и довольно сложными анализами было установлено, что портят металл присадки, которые при варке стали давал главный инженер.

Его привезли в Берлин, и наиболее квалифицированные следователи начали вести дознание. И этот немощный старик, испытавший на допросах все способы физического воздействия, молчал, очевидно намереваясь унести в могилу тайну своего метода порчи металла. Преодолеть его упорство удалось только наркотическими средствами. Одурманенный, он, посмеиваясь, выболтал рецептуру присадок, образующих в металле волосовики, которые невозможно обнаружить на шлифах даже самыми совершенными оптическими приспособлениями. И похвастал, что сам, без чьей-либо помощи, бросал в кипящую сталь бумажные пакеты с этими присадками.

Старика приговорили к смертной казни, но обещали помиловать, если он согласится снова сотрудничать с немцами.

— Представь, — брюзгливо завершил свой рассказ Горфельд, — этот наглец даже позволил себе заявить, что именно он особенно сожалеет о былых сомнениях и о том, что не с первого дня революции отдал свои знания советскому народу. Тому народу, который теперь, когда советские танки придут в Берлин, даст Германии последний и самый поучительный исторический урок. — И тут же Горфельд озабоченно осведомился у Лансдорфа: — Как ты оцениваешь подобную версию?

— С этим стариком?

— Нет, с советскими танками.

— Техника — твоя область, — уклонился от прямого ответа Лансдорф. И в свою очередь спросил: — Как ты находишь русских?

— Они продолжают сражаться.

— Нет, тех, которые остались на оккупированной земле?

— Извини, но психология противника — это уже, во всяком случае, твоя область, — усмехнулся Горфельд.

Лансдорф задумчиво пожевал сухими губами.

— Мы совершили крупную стратегическую ошибку.

— О, ты уже критикуешь генералитет!

— Нет, — печально сказал Лансдорф. — Генералитет планирует сражения, и, возможно, в них — вершина нашей военно-научной мысли. Абвер дал генералитету все сведения о том, что касалось вооружения противника, его дислокации и прочего. Дело совсем в другом.

— В чем же?

Лансдорф нахмурился. Две глубокие морщины словно вонзились в его переносицу.

— Изучая русских, я пришел к любопытному открытию. Определенное число их подвержено — как бы это точнее выразиться — общечеловеческим порокам, связанным с биологическими факторами: они страшатся смерти, страданий и прочего. Но таких меньшинство. У значительного же большинства полностью отсутствует естественное психологическое свойство добровольно принимать в определенных условиях некие формы рабского подчинения, чтобы продлить свою жизнь. Вначале я искал объяснение этому в их атеистических убеждениях. Но постепенно, — пойми, я еще не совсем уверен в своих выводах, ибо увериться в подобном — значит утратить многое из того, в чем мы были непоколебимо убеждены, — постепенно я стал думать, что у этого народа сознание свободы равнозначно ощущению собственного существования.

— И к какому же выводу ты пришел в итоге столь тонких наблюдений? — поинтересовался Горфельд.

Лансдорф не придал значения иронии.

— Вывод единственный. Если мы не истребим советский народ, эпидемия распространится по всему миру, и даже люди Запада уподобятся твоему русскому старику инженеру, который поначалу боролся против ненавистной ему советской власти, а потом отдал жизнь за ее победу над нами. Поэтому нам следует отказаться от расовых предрассудков. Мы должны любой ценой сохранить устойчивую структуру отношений между имущими и неимущими. В нынешних условиях германский наци не может не отталкивать возможных союзников.

Горфельд понимающе усмехнулся.

— Во всяком случае, фирма «Опель» поступила дальновидно и благоразумно: на ее коммерческих бланках нет изображения свастики. Танки «Дженерал моторс» и фирмы «Опель» сражаются сейчас в Африке, и водят эти танки и немецкие танкисты и наши противники. Качество нашей продукции и продукции наших компаньонов равноценно, как это и было оговорено в соглашении между фирмами. И мне думается, что именно здесь закладываются основы будущего содружества наций, вне зависимости от того, кто победит в этой войне. У нас уже был опыт первой мировой войны. Вспомни, во сколько миллиардов долларов и фунтов обошлось США и Великобритании то, что после поражения наша промышленность стала более мощной, чем тогда, когда мы вступили в войну. Все возвращается на круги своя. — И Горфельд заключил елейным тоном: — Мы христиане и должны в сердце своем хранить священные и великие библейские заветы.

Иоганн, сидя за рулем — Лансдорф хотел показать своему другу окрестности Варшавы и попросил Иоганна помочь в этом, — старался не упустить ни одного слова из этой беседы.

Он почерпнул из нее много полезного для себя. Так, он узнал кроме всего прочего, что немецкая фирма «Опель» передала фирме «Дженерал моторс» новые фильтры для танковых двигателей — старые часто засорялись во время маршей по пескам африканской пустыни. Взамен Роммель, воюющий с англичанами в Африке, получил от американской фирмы новую рецептуру смазочных масел, чрезвычайно стойких к высоким температурам, что было очень важно для танков и машин, продвигающихся под жгучими солнечными лучами.

Такая коммерческая взаимопомощь фирм воюющих держав только простаку могла показаться предательством. На языке бизнеса это называлось иначе: точное соблюдение взятых на себя договаривающимися сторонами обязательств, нарушить которые невозможно даже тогда, когда правительства этих стран окажутся в состоянии войны между собой.

Скептическую оценку использования военнопленных в качестве агентуры, данную Лансдорфом в разговоре, Иоганн приписал не столько его проницательности, сколько своего рода перестраховке. Было известно, что из-за козней Гиммлера фюрер вновь устроил разнос Канарису. Тот представил Гитлеру добытые агентурой чертежи новых советских танков. Построенный по этим чертежам из соответствующих сортов броневой стали танк был расколочен вдребезги на танкодроме немецкими противотанковыми пушками.

Этот успех немецкой противотанковой артиллерии Иоганн мог всецело приписать своим заслугам, так как особо тщательно подготовил группу для этой операции и его стараниями разведчик-ходок доставил чертежи танка и рецептуру стали. А при освобождении нашими войсками Ростова немецкие танкисты в дуэльном сражении с советскими танками понесли серьезные потери.

Лансдорф уже давно искал возможность переместиться из «штаба Вали» в Берлин, так как полагал, что там найдет более эффективное и безопасное применение своим способностям. Поэтому приезд Горфельда был ему на руку, ибо через него он решил напомнить о себе Гиммлеру, надеясь, что тот, возможно, сочтет своевременным вернуть его туда, где сейчас делается политика.

Иоганн выполнял возложенные на него поручения с неуклонной точностью, которая соответствовала четкому стилю работы всего аппарата абвера. За это время обстановка на фронтах сложилась столь неблагоприятно для вермахта, что потери, понесенные недавно в России, было уже невосполнимы. Нарастало недовольство среди союзников Германии. Бомбардировки немецких городов приобретали все более разрушительный характер. Однако Иоганн с изумлением наблюдал, что, вопреки всему этому, сотрудники «штаба Вали» ведут себя так, будто самое течение времени и дух его не подвержены никаким влияниям извне.

Какие бы ни происходили бури в безбрежном океане фронта, островок «штаба Вали», гарнизон его жил по раз и навсегда установленному распорядку и люди мыслили так же, как мыслили год назад. Здесь считалось доблестью, неким особым шиком игнорировать все, что не имело отношения к прямым служебнымобязанностям.

И если следователи из отеля «штаба Вали III» в первые дни войны, вербуя в концлагерях заключенных, с механической точность доказывали им, почему Германия станет властительницей мира, а Советский Союз рухнет под ударами доблестных сил вермахта, то и теперь они с той же механической точностью повторяли прежнюю аргументацию, не пытаясь ни на йоту приспособить ее к изменившейся обстановке.

Вначале Иоганн чуть было не впал в заблуждение, считая эту механическую аргументацию плодом пропагандистской догматики, приписывая ее чиновничьему безынициативному педантизму. Но потом он понял, что дело тут гораздо сложнее и корни надо искать в той почве, которая питала стиль и дух империи.

Поражение на Восточном фронте вызвало еще большую активность всех карательных и сыскных служб рейха, направленную против самих же немцев.

Поэтому даже сотрудники абвера — доверенные люди империи — не решались «обрабатывать» агентуру в соответствии с изменившейся обстановкой. Ведь сам факт констатации сотрудником абвера изменения обстановки на Восточном фронте мог быть обращен против него, как свидетельство неверия в победу. А это преступление, равно как и малейшие сомнения в непогрешимости фюрера, жестоко каралось.

И если что и изменилось в поведении рядовых сотрудников «штаба Вали», то заметно это было только в том, что теперь они публично, с показным пылом, состязались между собой в выражении преданности фюреру и предсказаниях победы в самые ближайшие сроки.

Но когда эти давно приноровившиеся друг к другу люди разрабатывали план операции для очередной группы, засылаемой в советский тыл, они трудились с необычайной тщательностью и всеохватывающей предусмотрительностью. И Вайс понимал, насколько теперь трудно, вернее, почти невозможно было бы предотвращать подобные операции, если бы он своевременно, действуя с величайшей осторожностью, не расставил во многих звеньях штабной работы «Вали» своих людей.

Даже в сапожной мастерской у Вайса был свой человек. И подковку на каблук к трофейному советскому кирзовому сапогу он прибивал под определенным углом, чтобы след этого сапога был для советского следопыта-контрразведчика уликой того, что здесь проходил преступник.

С помощью несостоявшегося курсанта — заключенного № 740014 — Вайсу удалось найти верных людей среди партии лагерников, прокладывающих траншеи для телефонного кабеля к одной из ставок на Восточном фронте. Они сделали подкоп под этот кабель, соорудили нечто вроде блиндажика, где, как в могиле, обложенной дерном, долгое время скрывался наш связист, заброшенный сюда для того, чтобы подключать свой аппарат к кабелю, соединяющему ставку на фронте с рейхсканцелярией в Берлине.

Но каждый свой шаг, слово, поступок Иоганн теперь, как никогда раньше, должен был особенно тщательно контролировать в сгустившейся атмосфере слежки и недоверия, которая столь ощутимо нависла над головами всех без исключения немцев. Даже тех, кто имел особые заслуги перед рейхом и ранее не раз проявил бесстрашие, когда приходилось собственноручно применять самые изощренные способы быстрейшей ликвидации людей.

Теперь даже такие «мастера» своего дела теряли самообладание и не могли унять дрожь в пальцах, если кто-нибудь из их же сотрудников ехидно осведомлялся:

— Так вы, кажется, выразили желание войти в специальную группу добровольно сдавшихся немецких военнослужащих, чтобы принять личное участие в диверсионной операции освобождения из советского плена старших немецких офицеров?

Нечто подобное проделали недавно трое чекистов. Они проникли в один из немецких концлагерей вместе с партией военнопленных, освободили большую группу узников, а потом втроем под при прикрытием металлического дорожного катка вели двухчасовой бой на шоссе, не давая эсэсовскому моторизованному подразделению возможности преследовать беглецов.

Вся эта операция была разработана Вайсом.

После длительных допросов и изучения следственного материала контрразведка абвера и соответствующий отдел гестапо констатировали: все детали операции и совокупность связанных с ней мероприятий свидетельствуют о том, что ею руководил выдающийся мастер.

И описание этой операции было разослано абвергруппам не только в качестве информации, чтобы принять меры для предотвращения впредь подобных эксцессов, но и как рекомендация агентам. Тем, кто, обладая высоким мужеством, сочтет возможным попытаться повторить подобную операцию в советскому тылу для освобождения немецких военнопленных.

Но в этой информации умалчивалось о том, что три советских чекиста, превратив дорожный каток как бы в бронеколпак цилиндрической формы, тащили его трактором по шоссе и продолжали вести бой под его защитой. А когда въехали на железнодорожный виадук, последний из оставшихся в живых героев заложил в каток такое количество взрывчатки, что при взрыве его осколки с силой бронебойных снарядов срезали устои ферм и пробили баки нефтецистерн так, будто они были не металлические, а картонные. Даже клочья тел героев невозможно было обнаружить на опаленной, закиданной обгорелым и скрученным металлом почве. Они как бы испарились, исчезли.

Последователей подобной методики крупной освободительной операции среди сотрудников абвера что-то не обнаруживалось. Хотя по заданию Канариса сотни чиновников подбирали в архивах разведок все схемы побегов, когда-либо совершенных из лагерей военнопленных, чтобы рекомендовать наиболее удачные из них своим группам. Ведь теперь, помимо всего прочего, перед абвером возникла задача освободить ряд офицеров вермахта из советского плена, что до сего времени не было предусмотрено ни в функциях абвера, ни в плане «Барбаросса».

Дитрих направил на фронт специальную группу немцев, сотрудников абвера. Они получили задание добровольно сдаться противнику, чтобы в советских лагерях для военнопленных расправиться с немцами, которые, попав в плен, позволяют себе усомниться в победоносном величии Третьей империи.

И от Вайса потребовалось немало изворотливости, прозорливости да и времени, чтобы выявить цель этого задания, ознакомиться со списками отобранных Дитрихом сотрудников, составить картотеку их примет и без задержки переправить все эти материалы в Центр.

Если исключить из сферы деятельности Иоганна Вайса обязанности, которые возлагались на него как на сотрудника «штаба Вали», а взять в чистом виде только многосложные задания, какие ему приходилось выполнять как советскому разведчику, то и тогда можно было бы считать, что человек работает с величайшим перенапряжением всех нервных, физических и умственных сил.

Одна только операция с Гвоздем требовала колоссальной и кропотливой повседневной работы.

Гвоздь, став «резидентом», развернул на Урале под руководством Барышева активную работу. И от него все время поступали заявки на дополнительную засылку новых групп, средств связи, вооружения, самоновейших подрывных средств. И, наконец, просто крупных денежных сумм для «подкупа» все новых ответственных советских работников.

Сам Гвоздь, как он сообщил, проник на металлургический комбинат в качестве сотрудника отдела кадров, что давало ему почти неограниченные возможности для размещения немецкой агентуры в различных цехах и учреждениях, находящихся в ведении комбината.

Вайс понял, что советские контрразведчики организовали огромную ловушку оптового масштаба и выкачивают из «штаба Вали» все больше и больше людей и средств в этот резервуар, обладающий, очевидно, весьма значительной емкостью. Группа Гвоздя уже пришла в разряд «разведцентра», донесения о деятельности которого, минуя «штаб Вали», поступали теперь непосредственно самому адмиралу Канарису. И Лансдорф испытывал некоторое недовольство: самолюбие его было ущемлено тем, что крупнейший разведцентр абвера вышел из-под его непосредственного подчинения.

А Дитрих был просто в ярости. Заслуги этого разведывательного центра он приписывал всцело себе. И ампутацию ноги Гвоздя считал не столько достижением медицины, сколько частью блистательно разработанной им разведывательной операции. Еще бы! Подготовлен агент, неуязвимый в такой же степени, как человек, обладающий волшебной шапкой-невидимкой.

Распаляя ущемленное авторское самолюбие Дитриха, Иоганн без особых ухищрений выведал у него о намерении расправиться с теми немцами в советских лагерях для военнопленных, которые стали считать наци подлинными врагами Германии.

Некоторые из засланных в советский тыл абверовских разведывательных групп уж на месте приземления вынуждены были принять бой с советскими оперативниками. Наиболее же благоразумные участники этих групп стали работать под контролем советских чекистов, загружая отделы штабов абвера разносторонней информацией, которую здесь отнюдь не считали лживой, потому что она была правдоподобной. И именно в силу своей правдоподобности она оказывала более разрушительное действие на деятельность штабов вермахта, чем даже дерзновенные налеты подразделений советских парашютистов на эти штабы.

Так, например, Гиммлеру была доставлена папка с отличной сработанными докладными и дневником крупной советской геологической экспедиции, возглавляемой знаменитым ученым. В них содержался анализ залежей редких металлов в определенных районах страны. Все материалы неоспоримо свидетельствовали: залежи эти оказались столь ничтожными, что эксплуатация их была бы бессмысленной, никчемной. На обложке папки мастерской рукой графолога была начертана свирепая резолюция наркома.

А на самом деле нарком не столь давно с большой радостью подписал представление к высшим правительственным наградам почти всех участников этой экспедиции, открывшей для страны и, значит, для нужд оборонной промышленности баснословные залежи редких металлов.

Глава 50

Как бы ни был велик разум человека, исследующий первопричины явлений — касается это материальной структуры вселенной или импульса, порожденного столь совершенной и чуткой сигнальной системой, как нервная клетка, — могучие умы во имя обнаружения истины вежливо, но непреклонно отстаивают на страницах объемистых научных трудов каждый свою точку зрения. Разнообразны многочисленные концепции, гипотезы, доктрины, касающиеся одного и того же явления.

Так же и «провал» разведчика исследуется с научной тщательностью, всесторонностью, объективностью, но порой первопричины бедствия объясняются настолько тончайшими обстоятельствами, что установить их так же невозможно, как определить мгновение, когда иссякает день и наступает ночь.

Как обычно, в пять часов утра, после гимнастических упражнений перед открытой форточкой в своей комнате, Эльза, склонившись над тазом, обтиралась мокрой губкой. В тусклом зеркале, висящем над крохотным столиком, отражалось ее узкобедрое, широкоплечее, плоское тело, сухие, мускулистые руки и ноги. Ворох всклокоченных бронзово-рыжих крашеных волос. Узкое, маленькое лицо с впалыми щеками и сурово сжатым ртом. Угрюмо поблескивающие, глубоко запавшие глаза. И грязноватые потеки на скулах от еще с вечера накрашенных ресниц.

Эльза с гадливостью смотрела в зеркало и казалась сама себе жалким галчонком с ощипанными перьями. И так как она была одна в комнате, ее жестокий приговор своей внешности никто не оспаривал.

Но, честно говоря, она была несправедлива к себе. В этом изнуренном худобой девичьем теле любой, даже посредственный, ваятель увидел бы те гармоничные пропорции, какие в мраморе передают друг другу, начиная с древности, великие художники, искатели абсолютного идеала женской красоты.

И, не столько стыдясь своей наготы, сколько испытывая брезгливое чувство к себе, Эльза поспешно оделась с той продуманной вульгарностью, которая соответствовала профессии актрисы варьете.

Намазала лицо гримом, взбила пошлый кок над выпуклым и чистым лбом, навела тушью под глазами порочащие их чистоту тени.

Взяв блестящую сумочку из эрзац-лака, спустилась по грязной, вонючей лестнице и пошла по улице вихляющей поступью канатоходца.

Сегодня в 11 часов 10 минут Эльза должна была пройти мимо человека, покупающего в газетном киоске на Маршалковской три номера геббельсовского еженедельника «Дас Рейх», и, когда он будет их рассматривать, положить на прилавок «Фёлькишер беобахтер», чтобы этот человек взял газету себе.

Эльзе не нужно было знать приметы этого человека, не следовало и запоминать его. Единственное, что ей было известно, — он будет в светлых перчатках и в левой руке, между мизинцем и безымянным пальцем, должен быть зажат короткий янтарный мундштук с незажженной сигаретой. Вот и все. Если этот человек сочтет нужным угостить ее сигаретой, она должна взять третью, считая слева. Значит, она получит шифровку, которую надо будет обработать по возвращении домой.

Задание обычное, не представляющее особой сложности. И это необременительное, безопасное, ординарное задание как бы освободило ее сознание для иных, преследующих ее с мучительной настойчивостью, отнюдь не служебных мыслей, которые она безуспешно пыталась отогнать от себя в последние дни.

То, что Зубов с такой покорной готовностью и беззаботностью выполнил ее указания и сблизился с Бригиттой, больно кольнуло сердце Эльзы. И не потому, что она стала испытывать к Зубову какие-то особые чувства, хотя в его обаянии красавца, легкого, заботливого, ласкового товарища по работе и таилась опасность. И не было бы ничего удивительного, если бы Эльза начала мечтать о любви этого смелого и чистого человека.

Отношения Эльзы с Иоганном Вайсом носили иной характер, хотя он был привлекательным молодым человеком и выглядел в своем офицерском мундире весьма импозантно. Его умные, проницательные глаза часто без слов говорили, что он понимает переживания Эльзы. Порой она ловила на своем лице его взгляд — то был взгляд не сочувствия, а скорее восхищения, взгляд человека, высоко ценящего своего товарища по опасной работе.

Но самообладание, деловитость, абсолютная подчиненность долгу, казалось, не оставляли в сердце этого человека места ничему, что могло быть сочтено излишней душевной нагрузкой для опытного разведчика, в ведении которого находилась уже многосложная, разветвленная сеть связей.

Эльза шла к газетному киоску на Маршалковской, и мысли ее были далеко от того, что ей предстояло выполнить. Задание было самое ординарное, простейшее и потому не требовало строгой сосредоточенности. Сейчас не нужно было начисто выключать из своего сознания все, что могло помешать ей и заставить ее хоть на мгновение усомниться в своей неуязвимости. Женщина, такая, какой она выглядит, вне всяких подозрений. Подобных ей здесь много. И именно они вне подозрений: ведь их моральные принципы родственны этике представителей рейха. У тех не может возникнуть даже тени сомнения в том, что такая женщина, как Эльза, не «своя». И поэтому она смело шла по Маршалковской вихляющей походкой канатоходца, и ее круглые колени, обтянутые шелковыми чулками, глянцевито блестели под короткой юбкой. Глаза подмалеваны, сощурены. Рот ярко намазан и выделяется на бледном лице, как мишень. И когда она видела свое отражение в стеклах пустых витрин, ей казалось, что это не она, а оскорбительный шарж на женщину; типаж удалось скопировать с безукоризненной точностью.

Женщины на оккупированной врагом земле стремились любыми способами скрыть свою молодость, миловидность, женственность. Бедность, убогость их одежды не всегда были следствием одной только нищеты, в которую немцы ввергли население. Часто старящий, уродливый траур был тщательно продуман. Молодые польки носили грубые чулки, плотно обматывали головы старушечьими платками и ходили, неуклюже шаркая по тротуару своими разношенными ботинками. И такой их облик вызывал у патрулей только повышенную бдительность.

Но были и другие — свежеразмалеванные, с залихватскими прическами из протравленных пергидролем волос, в чрезмерно коротких юбках и кофтах с глубоким вырезом, с продуманной тщательностью выставляющие напоказ все свои женские прелести. Эти шествующие конской поступью на высоких каблуках всем видом являли как бы пароль, демонстрировали преданность и готовность к услугам. И надо сказать, что они-то и пользовались благосклонностью оккупантов. Патрульные офицеры не требовали от них предъявления аусвайса, а если и осведомлялись деликатно о месте жительства, то в целях, отнюдь не связанных с полицейскими обязанностями.

Таким образом, Эльза избрала наиболее подходящую в данных условиях защитную оболочку.

Человек, которого она должна была встретить у киоска, чтобы передать газету с нанесенной между строк шифровкой, был ей неизвестен. Не знала она и о том, какое задание он выполняет в тылу врага.

Кто бы он ни был, Эльзе следовало лишь точно выполнить столь, казалось бы, простое, не требующее ни труда, ни усилий, ни как будто бы даже сообразительности задание. Она должна была в условленное время подойти к киоску, оставить на его прилавке свернутую в трубку газету и уйти, даже не взглянув на человека, ради которого все это делалось.

В плане операции, разработанной Центром, каждая крохотная подробность имела такое же значение, как мельчайшая деталь огромного механизма: ведь если она, эта деталь, не будет выполнять свои строго определенные функции, гармонически взаимодействия с бесчисленным количеством других деталей, мощный агрегат не сможет работать, остановится.

Итак, Эльза семенила по Маршалковской. Ее жесткие от туши ресницы колючим венчиком окружали прячущие подавленную грусть глаза, единственно неподдельным в которых был их цвет. Она точно рассчитала время и, не убыстряя и не замедляя шаг, подошла к киоску почти одновременно с человеком, запоминать внешность которого ей не было нужды. Положила на прилавок свернутую старую газету, купила две почтовых открытки, спрятала их в клеенчатую сумочку и отошла от киоска, механически улыбнувшись на прощанье старухе киоскерше, которая посчитала ниже своего достоинства ответить на улыбку уже с утра размалеванной девицы.

Человек, рассматривавший еженедельник, взял его вместе с оставленной Эльзой газетой, расплатился и, не оглядываясь, направился на другую сторону улицы.

И тут дверца газетной будки вдруг распахнулась. Из нее выскочил какой-то мужчина и, сунув правую руку в прорезь на груди своего плаща с капюшоном, поспешно направился вслед за человеком, только что купившим еженедельник. Движение его было настолько явно профессиональным, что Эльза мгновенно сообразила, какой опасности подвергается человек, несколько минут находившийся под ее опекой. Не раздумывая, она швырнула свою сумочку из эрзац-лака в проволочную мусорную корзину, бросилась вдогонку за типом в плаще и, настигнув его, хватая за руки, закричала, что вот сейчас, сию минуту, он украл у газетного киоска ее сумочку.

Этот тип оказался сильным мужчиной. Но в цепкой ловкости Эльза не уступала ему. Завязалась борьба. И сразу же из-за угла выехали два мотоциклиста и машина с закрашенными боковыми и задними стеклами. Эльзу бросили в машину и увезли. Все произошло так быстро, что прохожие даже не успели понять, в чем дело.

Спустя несколько часов полицейский объявил киоскерше, что задержанная оказалась уличной воровкой.

Вот и все, что случилось в это утро.

В тот же вечер аттракцион фрейлейн Николь в программе варьете был заменен выступлением актрисы, исполняющей танец с пылающими факелами.

Среди агентов уголовной полиции у Вайса был знакомый, некий господин Адам. В прошлом знаменитый варшавский сыщик, он специализировался на поисках фамильных драгоценностей, похищенных у знатных особ. Такие кражи обычно совершали крупные профессионалы. Зная их наперечет, господин Адам вступал с похитителями в переговоры, в результате которых за умеренный выкуп владельцы драгоценностей получали их обратно. От тех и других Адам получал недурное вознаграждение, достаточное для того, чтобы определить двух своих дочерей в гимназию и даже кое-что откладывать про черный день. Он не утратил своей должности и во время оккупации, так как жена его была немка. Но его специальность уже не приносила прежних доходов. Он превратился в обыкновенного уличного топтуна, и все его обязанности сводились к тому, чтобы в районе улиц, находившихся в его ведении, следить за имуществом, присвоенным немецкими оккупационным властями в домах, прежде принадлежавших полякам, не допускать воровство.

Вайс частенько угощал Адама рюмкой спиртного в локале пана Полонского. Неторопливо поглощая водку, Адам в благодарность выкладывал различные новости уголовного мундира, всякие полицейские сплетни, и Иоганн иногда выуживал кое-что подходящее для себя.

Как-то вечером Адам рассказал Вайсу о девушке, пойманной сегодня у газетного киоска, и осуждающе заметил, что с такой внешностью и фигуркой ей не следовало заниматься уличными кражами. И если б она была знакома с порядочным, солидным человеком, таким, например, как он, то этот человек сумел бы наставить ее на правильный честный путь. Он устроил бы так, чтобы она не знала отбоя от господ офицеров. И хотя фронтовики народ грубый и привыкли все брать силой и бесплатно, с профессионалками они обычно ведут себя как порядочные люди. И если и бывают какие-либо недоразумения, то отнюдь не на финансовой почве.

Вайс, движимый неясным беспокойством, попросил Адама узнать, в какое полицейское управление была доставлена эта воровка.

На следующий день Адам доложил, что она не зарегистрирована ни в одном из полицейских управлений Варшавы.

К этому времени Иоганн уже не сомневался, кто эта «воровка», о которой рассказал Адам.

Единственное, что удалось узнать Вайсу через Адама, — это приметы и номер полицейской машины, забравшей Эльзу.

Номеров с такой серией ни одна служба в генерал-губернаторстве не имела. На крыше и бортах этой машины стояли знаки красного креста. Но это не была санитарная машина: на капоте у нее, как у гестаповских машин, имелись резиновые прокладки для откидывания ветрового стекла, чтобы при погоне можно было вести огонь с переднего сиденья. В задней дверце — узкие амбразуры, заделанные пуленепроницаемым, с синеватым отливом стеклом. Значит, можно было предполагать, что машина бронированная.

Подобного типа броневики, замаскированные под обычные санитарные машины, применялись лишь в специальном подразделении СД, находящемся в личном подчинении рейхсфюрера Гиммлера.

Да, Иоганну было о чем задуматься в связи с исчезновением Эльзы. Чрезвычайная опасность нависла не только над ней.

Глава 51

За это время Александр Белов сформировал в тылу врага целенаправленную, организационно закрепленную разведывательную сеть.

Для создания подобной структуры необходим не только организаторский, оперативный, профессиональный талант разведчика, — нужно еще обладать даром человековедения. Ведь даже малейшая неточность в оценке психологических особенностей человека по своим последствиям равна оплошности минера. Причин гибели минера обнаруживается великое множество, но установить ту, единственную, которая привела к взрыву, невозможно, ибо уничтожено все, что послужило бы даже малейшим намеком на истинную причину катастрофы.

В последнее время разведывательные и диверсионные операции «штаба Вали» проваливались одна за другой. Это свидетельствовало об успешной работе Иоганна Вайса и тех, кого он, доверив им свою жизнь, сделал своими сотрудниками.

Гиммлер направил в «штаб Вали» самых опытных контрразведчиков, чтобы выявить причины провалов, и здесь создалась крайне опасная, напряженная обстановка. Угроза нависла и над начальством и над рядовыми сотрудниками. Каждый шаг, каждый поступок любого, кто имел отношение к «штабу Вали» — будь то один из его руководителей, преподаватель разведывательно-диверсионной школы, охранник или курсант, — подвергался тщательной проверке. Все и вся находились под строжайшим наблюдением, и Вайсу с каждым днем становилось труднее находить возможности для общения со своими людьми. Опасность ежеминутно подстерегала их да и его самого.

Условия сложились такие, что приходилось решать, как быть дальше: свести до минимума работу с невероятным трудом созданной Вайсом внутри «штаба Вали» системы или даже временно свернуть ее.

Конечно, можно было бы просто затаиться и в бездействии выжидать, пока контрразведка прекратит свое обследование, ведь постепенно ее активность уменьшится, бдительность ослабнет, а там, глядишь, контрразведывательную группу и вовсе отстранят от слежки за «проштрафившимся» объектом, перекинут на другой.

Но был и иной выход из создавшегося положения: найти возможность переместиться на другую арену, чтобы там, не прерывая, продолжать свою деятельность.

Иоганн выбрал этот путь.

Он приказал Зубову и его интернациональной группе активизироваться. Поляков, чехов, венгров и русских, входивших в эту группу, Зубов с помощью Бригитты определил в служение по домам ее знакомых. Днем они мирно исполняли обязанности поваров, дворников, садовников, а по ночам занимались во главе с Зубовым силовыми актами, часть которых, по рекомендации Вайса, они приписывали некоему таинственному союзу штурмовиков имени Рема, якобы мстящему эсэсовцам и гестаповцам за казнь своего вожака.

Что же касается взрывов железнодорожных эшелонов и складов с боеприпасами и горючим, то эти операции оставались анонимными.

На совещании командного состава «штаба Вали», в котором приняли участие прибывшие из Берлина сотрудники СД, было высказано следующее предположение: не исключено, что разведка противника засекла расположение «штаба Вали» и установила за ним наблюдение.

Предположение это сделали сами абверовцы, руководители «штаба». Представители СД возразили, что видят тут скорее частные террористические действия разрозненных групп польских патриотов.

И все же в результате длительных обсуждений и споров было решено передислоцировать «штаб Вали» в район Кенигсберга.

Распорядок же внутри «штаба Вали» и подопечных ему разведывательно-диверсионных школ члены комиссии СД признали удовлетворительным. Совместно с абверовцами они подписали протокол обследования и приложили его к докладной на имя рейхсфюрера СС Гиммлера, крайне обеспокоенного положением, сложившимся в «штабе Вали».

И хотя неприязнь Гиммлера к Канарису была очень велика и он так и горел желанием подложить адмиралу свинью, в данном случае интересы рейха восторжествовали.

Таким образом, в итоге деятельности Вайса и его разведывательной сети сотрудники абвера вынуждены были покинуть прекрасную, со здоровым климатом дачную местность близ Варшавы и перекочевать в каменистую, сырую и ветреную Прибалтику. С переездом были связаны не только личные бытовые неудобства. Передислокация всей системы «штаба Вали» требовала длительного времени и, по существу, надолго выводила из строя важнейший разведывательный орган вермахта.

Ущерб от такого перерыва в нормальной работе «штаба Вали» равнялся крупнейшей диверсии, принесшей потери, которые трудно оценить, настолько они серьезны.

Но, помимо всего прочего, для Иоганна Вайса было наиболее важно то, что вместе с личным составом, оборудованием, приписанным к «штабу» имуществом в полной сохранности передислоцировались на новое место те люди, которых он нашел и обучил, которые работали в сложной сети, раскинутой внутри абвера. И эти советские люди, сотрудники Вайса, будут исполнять свой долг в новых условиях. И наша разведка будет знать обо всех вражеских замыслах, созревающих под бетонным теменем «штаба Вали», где бы он ни находился — в уютном лесу под Варшавой или на каменистой почве в районе Кенигсберга. И неважно, что здесь расположение «штаба Вали» скрывает уже не дощатая, а неприступная железобетонная ограда: за ней есть и свои, советские люди.

В технической лаборатории «штаба Вали» уже второй месяц трудился химик Петер Химелль — специалист по изготовлению симпатических чернил. В его обязанности входил также инструктаж курсантов о способах их применения.

Это был старый член национал-социалистской партии, фронтовик, тяжело раненный под Смоленском. После госпиталя его направили в систему абвера.

Педантичный, немногословный, он был чрезвычайно высокого мнения о своей персоне, считая, что два ордена железного креста, первого и второго класса, говорят сами за себя. Семья его погибла в первые же месяцы войны, при бомбежке Кенигсберга советской морской авиацией. Поэтому всем были понятны причины его угрюмости и необщительности.

Кратко и безулыбчиво Петер Химелль, он же Петрусь Матусов, доложил о себе Вайсу, передавая ему секретку Центра.

В первые дни войны Матусов с группой белорусских чекистов организовал партизанский отряд, дрался в тылу. Потом его отозвали в партизанский штаб. Командовал отрядом, получил тяжелое ранение, отлежался в госпитале. В дальнейшем он проходил военную службу в качестве санитара одного из госпиталей для раненых немецких военнопленных. Знание немецкого языка помогло ему толково ухаживать за немецкими солдатами и офицерами, а также узнавать то, что требовалось знать человеку, пожелавшему работать во вражеском тылу.

После того как он таким образом повысил не только медицинскую квалификацию, но и квалификацию разведчика, среди немецких военнопленных был выбран соответствующий типаж с подходящей биографией. Затем Матусова перебросили через линию фронта, и, пройдя систему явок, он оказался в расположении «штаба Вали» на вышеупомянутой должности.

Вводя Матусова постепенно в курс дела, Вайс пришел к убеждению, что ему есть на кого положиться, если возникнет необходимость передать свою должность — не ту, которая числится в штатном расписании сотрудников «штаба Вали», а ту, какую должен здесь исполнять советский разведчик. Петер Химелль вполне справится с обязанностями Иоганна Вайса, продвинувшегося в своей служебной карьере уже до звания обер-лейтенанта службы абвера.

Очевидно, имперский советник фон Клюге переговорил по телефону с Гердом и Лансдорфом об Иоганне Вайсе.

Во всяком случае, в такое горячее время, когда все сотрудники «штаба Вали» были поглощены организацией переезда, Вайс получил предписание отправиться в командировку, чтобы посетить несколько концентрационных лагерей, указанных ему имперским советником.

Александр Белов настолько прочно вжился в Иоганна Вайса, что искренне чувствовал себя обиженным. Его не на шутку возмутило несправедливое отношение к Вайсу: никто из руководства не противился его командировке, никто не выразил сожаления, что столь ценный работник — а у Иоганна Вайса были все основания считать себя ценным для абвера человеком — уезжает в трудную для «штаба Вали» пору.

Руководствуясь этой логикой, Вайс держал себя при Лансдорфе с подчеркнутой холодной почтительностью, и выражение оскорбленного достоинства не сходило с его лица. Он даже, пожалуй, упивался сознанием нанесенной ему обиды. И для этого были причины.

Обидели его явно несправедливо, — значит, в дальнейшем он может рассчитывать на компенсацию. Но важнее было другое. Пока что эта совершенно бесперспективная в служебном отношении командировка неожиданно освободила ему несколько дней, которые были необходимы, чтобы найти Эльзу.

Вся информация, собранная Иоганном из самых различных источников, не содержала даже намека на причины ареста Эльзы. Но в какую тюрьму ее заточили, он узнал.

Тюрьма эта находилась довольно далеко — в одном из горных районов, на территории старинного замка. Древние стены укрывали небольшое железобетонное здание современной конструкции. Предназначалась она для особо важных политических преступников. Содержалось там обычно десятка два заключенных. Соответственно невелика была и охрана.

Некоторые маститые германские историки утверждали, что подлинный, чистопородный аристократизм передается из поколения в поколение, и это драгоценное свойство не может быть присуще ни одному человеку плебейского происхождения, какими бы духовными и физическими совершенствами его ни наградила природа. Они уверяли, что истинный аристократизм сразу виден.

Возможно, Иоганн Вайс не был осведомлен о теоретической аргументации этих ученых. Возможно также, что для полемики с ними по этому вопросу у него не было достаточной эрудиции. Но перед ним возникла практическая необходимость стать в самые кратчайшие сроки заносчивым, кичливым пруссаком, мышление которого представляет монолитный сплав тупости и чванства, непроницаемый ни для логики, ни для слов убеждения. Пруссаком, надменным настолько, что его неосведомленность в ряде вопросов должна выглядеть как манера, а вовсе не как следствие незнания некоторых вещей, с которыми — Иоганн знал это — ему придется столкнуться.

Иоганн вместе с Зубовым скрупулезно разработал предложенный им план освобождения Эльзы. Пришлось потратить немало душевных сил, проявить дьявольский такт и даже пойти на жертвы, чтобы внушить Зубову, что план этот безупречен. Вначале Зубов назвал его жалкой и трусливой комедией, достойной лишь человека, настолько привыкшего к лицемерию, что он не решается прямо и открыто рискнуть даже ради спасения товарища, жизнь которого висит на волоске.

— Чекисткие штучки, — говорил Зубов. — Научили вас там сочинять шарады! Это не боевая операция, а сюжетик для кино!

В пылу спора он ссылался на авторитет Дзержинского, который один, без всякой охраны, бесстрашно явился в логово восставших анархистов. Неудовлетворившись этим, Зубов обозвал Иоганна типичным разведчиком бюрократического типа, сочинителем, а не бойцом.

И все-таки ему пришлось уступить. Истощив дружеское терпение, Вайс прекратил наконец убеждать Зубова в целесообразности предлагаемого им плана, встал и произнес с каменным лицом:

— Товарищ младший лейтенант! Я вам приказываю…

И Зубов подчинился.

Гравер «штаба Вали» Бабашкин успел изготовить для Вайса все необходимые документы. Пришлось спешить, так как весь технический отдел «штаба» вот-вот должен был отправиться с автоколонной в Кенигсберг.

Местом сбора группы Зубова был назначен лесистый горный массив в сорока километрах от тюрьмы. Это место определили по карте.

Зубову следовало прибыть туда ночью вместе со всеми своими людьми, снаряжением, оружием, военным обмундированием. Ему нужно было достать также одежду лагерных заключенных и, главное, наручники и кандалы, которые применяли гестапо при аресте особо важных преступников.

Иоганн должен был прибыть к месту сбора отдельно.

Проводив своих сослуживцев и дружески простившись с ними, Вайс и сам тронулся в путь. За рулем его машины сидел чех Пташек. Долговязый, с удивительно унылым выражением лица, человек этот тем не менее успешно подвизался в роли клоуна-силача в кабаре, куда Вайс в свое время устроил его через Эльзу, когда гестапо казнило актера, изображавшего Чарли Чаплина. Тот позволял себе иной раз на секунду шаржировать облик фюрера и поплатился за это жизнью.

Некогда Пташек был известным чехословацким спортсменом-десятиборцем и обладал не только железной мускулатурой, но и железным лицом. И так умел владеть лицом, что скулы обретали мощь бицепсов, когда он жонглировал тяжелыми кегельными шарами, и казалось, что при этом он совсем не напрягается, а только подмаргивает, чуть склонив голову.

Вайсу, когда он в свое время вербовал Пташека, пришлось порядком напрячь память, чтобы вспомнить имена всех известных советских спортсменов. Этого потребовал Пташек в доказательство того, что Вайс — русский разведчик.

А поверив, он с восторгом подчинился Вайсу и почувствовал себя таким счастливым, что лицо его, правда оставаясь привычно унылым, обрело еще и черты гордого высокомерия, которое сам Пташек объяснял тем, что отныне он должен внушать ужас фашистам. Действительно, после того как Вайс свел Пташека с Зубовым, они стали действовать вместе. И, по отзывам Зубова, все операции Пташек проводил с таким профессиональным хладнокровием, будто встречался на стадионе с противниками, спортивные данные которых, как ему уже заранее известно, заведомо уступают его возможностям.

Вайс упрекнул его однажды в излишнем, опасном усердии. Пташек ответил меланхолически:

— Если меня убьют, по очкам я все равно их переиграл. — И, загибая жилистые, длинные пальцы, перечислил тот урон, который противник уже потерпел от его рук за время их с Зубовым ночных вылазок.

Поездка немецкого офицера по дорогам Польши на легковой открытой машине и без охраны уже сама по себе была подвигом. Иоганн отлично знал, что польские партизаны, советские оперативные группы и самодеятельные отряды бежавших из концлагерей военнопленных не упустят такую добычу. Но когда он поделился своими опасениями с Пташеком, тот спроси:

— Значит, трусишь?

— А ты?

Пташек печально согласился:

— Как никогда в жизни! Боюсь получить пулю от своих. Это же ужас!

Для большей безопасности они решили ехать в штатском. Пташек даже рекомендовал запастись у польских подпольщиков какими-нибудь документами, но на это уже не оставалось времени.

К счастью, все обошлось благополучно, и они без задержки добрались до назначенного места.

В заросшей кустарником балке уже разместились люди Зубова. Туда же Зубов пригнал грузовик, выкраденный с базы снабжения, расположенной на порядочном расстоянии от города. Он был покрыт фанерой и по виду ничем не отличался от тюремного фургона.

Восемь человек, включая Зубова, были в эсэсовских мундирах, остальные — в полосатой лагерной одежде и сандалетах на деревянной подошве. На груди пришит лоскут с буквой «К» — от слова «кригсгефангенер»[94].

Одним из них Зубов здесь же выстригал машинкой половину головы, другим пробривал дорожку, третьим снимал волосы начисто, так как в каждом концлагере был свой способ метить заключенных.

Никто не оставался в бездействии. Тушью наносили на руках лагерные номера. Мазали лица землей. Пташек тоже сразу принялся за дело — мастерски гримировал тех, у кого физиономии, несмотря на все ухищрения, не казались истощенными.

Туалет «заключенных» отнял довольно много времени, и Иоганн пока что успел переодеться в припасенный специально для него капитанский мундир.

Чувствовал он себя в этом мундире отлично. Его лощеное великолепие, манеры пруссака, кичащегося своей военной родословной, и холодное презрение, с каким он смотрел на окружающих, были совершенно естественны. И у тех, кто видел его сейчас, лица невольно принимали жесткое, неприязненное выражение…

Жилистый кустарник. Серая щебенка. Плеск родника, казалось сочащегося из почвы под тяжестью мшистых скал, сумрак ущелья и сверкающее, кишащее кроткими звездами небо.

Многие боевики, собравшиеся здесь, видели друг друга впервые. Они соединились сейчас только для того, чтобы выполнить задание. И потом, когда дело, порученное им, будет завершено, они уже никогда больше не увидятся. Ведь в общей системе разведки существует строгая специализация, разделение труда — каждый на своем посту. Помешать им встретиться вновь могла и иная причина, простая и естественная, — гибель при выполнении этого боевого задания.

Но у человека, не знающего, для чего все они сошлись здесь, могло создаться впечатление, что эти люди чрезвычайно довольны чем-то. На столь непохожих лицах одинаково отражалась радость. А радовались они вовсе не потому, что не понимали или недооценивали опасности предстоящей операции. Напротив, каждый из них отчетливо сознавал, как трудно будет осуществить дерзновенный замысел. Возможно, ни один из здесь присутствующих не останется в живых.

Все они давно привыкли к неслышной поступи смерти, шагающей рядом. Знали, что будут одиноки в свой последний час. Что весь смысл этого последнего для них часа в том, чтобы молча выдержать все. Не назвать себя. Для врагов ты Никто. И погибнуть должен как Никто — человек без имени, без роду и племени.

Безымянная смерть — высший и самый трудный подвиг разведчика. К нему нужно быть готовым. Нужно забыть о себе, уничтожить в памяти все, прежде чем тебя уничтожат. Ты должен убить память о себе в своем сознании прежде, чем убьют тебя самого, чтобы никакие муки не вынудили тебя вспомнить, кто ты.

А тут что ж! Бой в открытую, плечом к плечу с товарищами. И они радостно жаждали этого боя, зная, что если погибнут, то погибнут с оружием в руках, как солдаты на поле битвы, падут в яростной схватке с врагом. А уже это одно — счастье.

Все они тайно работали в тылу врага и почти все не то что пистолета — перочинного ножа при себе не имели. Нужно было маскироваться, соблюдая правила бытовой безопасности с аккуратностью обывателя, примирившегося с оккупантами и с рабской покорностью работающего на них.

Даже в случае провала эти люди не считали себя вправе добровольно отказаться от последнего шанса на победу. Они до конца вели поединок со следователями СД, или гестапо, или контрразведчиками абвера, противопоставляя изворотливость угасающего в муках разума тупому усердию палачей. И нередко выигрывали состязание.

Прибегнуть к ампуле с ядом эти люди считали ниже своего достоинства, считали чем-то подобным капитуляции, результатом слабоволия, утраты веры в последний шанс, который обязательно должен представиться и дать возможность выпутаться из следственной сети.

То была высшая этика, руководившая советскими разведчиками в их борьбе. Ее никто им не предписывал, но она стала для них как бы духовным уставом. До конца остаться бойцом. Бойцом без имени. Твое имя — Никто.

И люди, не назвавшие себя и казненные безымянными, удостаиваются от своих соратников высших почестей. О таких говорят: он погиб как чекист. Это значит: человек ничего не сказал, и его безымянным казнили в застенке. Враг не узнал его имени. Никто — вот его имя для врага.

Безмолвная безымянность — высшая доблесть для человека, как бы избравшего девизом своей жизни слова замечательного болгарского революционера Василия Левского: «Если выиграю — выиграет весь народ, если проиграю, то только себя».

В этих словах — сущность работы разведчика в тылу врага. Этими словами определяется значение его подвига…

Иоганн смотрел на людей, которые укрылись в кустах. Расстелив на землекуртки, они тщательно чистили пистолеты и автоматы, проверяли каждый патрон. Прятали оружие под лагерную одежду с таким расчетом, чтобы нельзя было обнаружить при поверхностном осмотре. Наиболее крепкие физически рассчитывали, что отберут оружие у врага, и запаслись для этого кто брезентовой рукавицей со свинцовыми опилками, кто болтом, засунутым в пареную брюкву, кто свернутой в спираль патефонной пружинкой с отточенным, как лезвие бритвы, краем, кто подобной стилету вязальной спицей — ее прятали в грубый шов на брюках.

Давно уже Иоганн Вайс выработал манеру независимо и самоуверенно держать себя со своими сослуживцами по абверу. Он хорошо понимал, как нужно вести себя с каждым из них, о чем следует и можно говорить, и общение с ними не требовало от него усилий: он действовал как бы автоматически. Когда же он встречался с кем-нибудь из своих соратников, приходилось строжайше экономить время и в соответствии с правилами конспирации говорить лишь о том, что относится к заданию, и выслушивать в ответ только то, что непосредственно связано с делом.

Сейчас, очутившись в такой обширной компании родных людей, Иоганн почувствовал радостное смятение. Да и как не прийти в смятение, когда неожиданно исчезла привычная необходимость скрываться, экономить каждую секунду времени, быть напряженным, как взведенный курок пистолета.

Он бродил между боевиками с растерянной, какой-то жалобной улыбкой. И его лицо под эсэсовской фуражкой сразу неузнаваемо изменилось. Исчез Иоганн Вайс. Здесь, в овраге, был только Саша Белов, почему-то переодетый в форму немецкого офицера. И бродил он тут, волнуясь, как бродит неприкаянно за кулисами участник самодеятельного спектакля. И сам он волнуется, и все за него волнуются: а сумеет ли этот парень, такой русский, сыграть роль немецкого фашиста Иоганна Вайса? Ведь во всем его облике нет ничего, что могло бы помочь ему сыграть эту роль. Всем здесь, вероятно, приходило в голову, что трудновато будет Белову, с его добродушной физиономией и грустно-задумчивыми глазами, выступить в роли немецкого офицера, строптивого, надменного, властного. А он думал, как далеки эти ребята с их повадками рабочих людей от механической выправки солдат конвойной команды.

О тех же, кто в полосатой одежде заключенных, и говорить нечего. Разве они лагерники, эти люди с блестящими, озорными глазами, лихо заломившие на ухо или на темя круглые, из полосатой материи шапочки узников? Да нет, тут явный маскарад. Всех их вопиюще выдает отсутствие той мертвящей вялости смертников, которая обычно свойственна приговоренным к казни. В своей внушающей ужас полосатой одежде они развалились в кустах так вольготно, будто на них пижамы, надетые на ночь, не более.

Но вместе с тем в поведении всех этих людей ощущалась строгая, суровая выучка. Они не спрашивали друг друга: «Кто ты?», «Откуда ты?» Им не следовало обременять себя лишними сведениями. Они сейчас отдыхали. И даже то, что расположились они строго по парам, не было случайностью. Каждая пара получила точное задание, каждый знал, как ему предстоит действовать в условиях боевой операции. Все вплоть до мельчайших подробностей было предусмотрено: и различные варианты взаимозаменяемости в соответствии с обстановкой, и то, кому подорвать заполненные взрывчаткой коробки противогазов, чтобы прикрыть группу в том, крайнем случае, если операция сорвется и возникнет необходимость отойти, скрыться.

На рассвете самокатчик в форме службы гестапо доставил на мотоцикле начальнику тюрьмы секретный пакет на его имя. И этот пакет и бумага с приказом принять заключенных были изготовлены в мастерской «штаба Вали».

Одновременно, еще в предутренних сумерках, один из боевиков засел в траншее, выкопанной под кабелем линии связи, идущей от тюрьмы. Однако он не перерезал кабель, а только замыкал его, нарушая слышимость настолько, что телефонный разговор состояться не мог.

К вечеру группа разместилась в грузовике, строго соблюдая все правила обычного конвоирования заключенных.

Зубов в форме эсэсовца сел в машину Вайса.

Место рядом с шофером Пташеком занял одетый в форму гестаповца парашютист Мехов, назначенный быть личным охранником Иоганна.

Мехов обладал большим опытом подрывника и говорил о себе, что он человек с пониженным слухом из-за шумной работы. И даже утверждал, что теперь ему все равно, какое кино смотреть, звуковое или немое. И если он выживет, то придется ему после войны, как старику, вешать на грудь слуховой аппарат. Впрочем, Мехов сильно преувеличивал: все, что нужно было, он прекрасно слышал.

Низкие, грузные тучи, казалось, пронзенные вершинами скал, источали потоки дождя. Было серо и сумрачно. Над озером дымилась водяная пыль. Ее выбивал с поверхности озера тяжелый, твердый ливень.

Дорога извивалась в каменистых кручах. Обогнав грузовик, легковая машина Вайса вскоре приблизилась к казавшимся заброшенным угрюмым развалинам, лишь по силуэту напоминавшим старинный замок.

Внешняя охрана, едва Вайс предъявил документ абвера, беспрепятственно пропустила машину за крепостную стену. Миновали тяжеловесной каменной кладки древние ворота, въехали во внутренний двор замка. Тут оказалась вторая, бетонная стена, поверх которой были натянуты провода высокого напряжения. И вот в металлические ворота этой стены машину не пропустили. Пройти в караульное помещение сквозь узкую дверь, расположенную далеко от ворот, охрана разрешила только офицерам — Вайсу и Зубову.

Здесь им предложили подождать.

Явился дежурный обер-ефрейтор СС, тщательно проверил документы приехавших, повторил просьбу подождать и удалился, взяв документы с собой.

Ждать пришлось недолго, всего несколько минут. Снова появился обер-ефрейтор, на этот раз в сопровождении двух охранников, и предложил господам офицерам пройти на квартиру коменданта, расположенную рядом с канцелярией.

Начальник тюрьмы, или, как здесь его называли, герр комендант, долговязый, тощий, но с большим отвислым брюхом, чуть приподнялся из-за стола и жестом предложил офицерам сесть против него в старинные кресла с высокими резными спинками.

Перед ним лежал приказ, доставленный человеком Вайса, и документы приехавших, взятые у них обер-ефрейтором.

— Я вас слушаю, господа, — сказал начальник тюрьмы, уныло посмотрел на свое висящее между сухих ног брюхо и осторожно погладил его.

Вайс сказал:

— Да? — И, нагло глядя в тусклые глаза коменданта, осведомился: — У вас здесь, вероятно, нет туалетной комнаты?

— Есть. Я прикажу проводить вас туда.

— Мне не требуется, — сказал Вайс. — Но мы как будто нарушили ваше уединение? Не стесняйтесь. Мы располагаем временем. — И, обратившись к Зубову, заметил небрежно: — Не правда ли, мы готовы оказать герру коменданту такую любезность?

— Приказ составлен несколько не по форме, — сказал комендант и подтолкнул к Вайсу желтой рукой бумагу, жирно подчеркнутую в нескольких местах синим карандашом.

Вайс, не глядя на приказ, усмехнулся:

— Герр комендант, осмелюсь доложить вам, что я не штабной писарь. И не нахожу нужным разбираться в подобных мелочах.

— Однако документ составлен не по форме, — настойчиво повторил комендант, и его испитое лицо стало упрямым. — И я не могу, не получив документа, составленного по форме, принять ваших заключенных, тем более что мне негде их поместить.

— Не можете? — переспросил Вайс.

Комендант сокрушенно развел руками.

— Отлично, — сказал Вайс. И, улыбаясь, сообщил: — Ваш отказ нас вполне устраивает. — Встал, резко склонил голову: — Имею честь откланяться, герр комендант.

— Вы так спешите? Может, позволите предложить вам рюмку шнапса?

— Пожалуй, — милостиво согласился Вайс, — но только после того, как отдам команду своим людям и прослежу за ее исполнением. — И, как бы успокаивая, добавил: — Это займет всего несколько минут.

— Что именно? — спросил начальник тюрьмы.

— Как что? — Вайс даже изумился. — Перестреляем эту падаль у стен вашего заведения. И все. Не потащим же мы их обратно.

— Позвольте, — забеспокоился комендант, — но почему на нашей территории?

— У меня приказ — доставить заключенных сюда. И я их доставил. Вы не желаете их принять. Хорошо. Я оставлю их вам в таком виде, при котором для них уже не потребуется тюремных камер. Все будет в порядке, уверяю вас. — И Вайс направился к двери.

— Герр капитан! — голос начальника тюрьмы дрогнул. — Я пытался связаться с командованием, чтобы получить уточнения, но связь работает адски скверно. — И придвинул к Вайсу телефонный аппарат. — Можете убедиться.

Вайс сказал брезгливо:

— Я не сомневаюсь, герр комендант, что даже связь у вас и то в плохом состоянии. И, будьте уверены, доложу об этом командованию.

— Я уже послал связиста проверить линию, — сказал комендант. И попросил: — Немного терпения, господа офицеры.

Вайс насмешливо осведомился:

— Могу я попросить об этом же вас, герр комендант? Вся операция займет минут двадцать, не больше. Собственно, мы оказываем вам любезность, сокращая срок пребывания здесь ваших заключенных.

— Хорошо, — сказал комендант, уже в двери останавливая Вайса. — Пусть ваших заключенных доставят во внутренний двор. — И приказал обер-ефрейтору: — Распорядись!

— Но не наших, а ваших заключенных, — поправил Вайс. И, обратившись к Зубову, попросил: — Будь добр, отдай это приказание нашим людям, ибо герр комендант полагает, что они подчиняются его обер-ефрейтору, а не своим офицерам.

Зубов и обер-ефрейтор вышли из канцелярии.

— Послушайте, — примирительно произнес комендант. — В каждом деле есть строгий порядок. Для вас, абверовцев, ликвидировать десяток-другой заключенных… — И он так сложил губы, будто сдувал с рукава пушинку. — Для нас же, тюремной администрации, каждый заключенный — это целая система отчетности. Для занесения в соответствующую графу любого смертного случая необходима аргументация, причем обязательно медицинского характера.

— Я понимаю вас, — благосклонно согласился Вайс. И предложил: — Вы все-таки взгляните на преступников. Некоторым из них все же, я полагаю, придется задержаться у вас на продолжительное время. Настолько важные персоны, что их дела будут доставлены вам особым курьером.

— Я обратил внимание на отсутствие личных карточек и объяснил это себе как раз теми мотивами, о которых вы только что сказали, — согласился комендант.

Он набросил на плечи черную клеенчатую пелерину и, вежливо пропустив Вайса вперед, провел его по железной витой лестнице во внутренний двор тюрьмы, куда за это время въехал грузовик с «заключенными».

Человек десять тюремных охранников заняли позиции несколько поодаль от грузовика.

Группа боевиков, одетых в эсэсовские мундиры, выстроилась у машины грозной квадригой. Автоматы наведены, кобура пистолетов открыта. Они вели себя так, словно не замечали тюремных охранников и считали, что на них одних целиком возложено конвоирование заключенных.

А те сходили на каменные плиты двора по спущенной с борта грузовика железной лесенке. Двоих, накрытых бумажными мешками, сами заключенные вынесли на носилках и оставили несколько в стороне.

Вайс, небрежно кивнув в сторону носилок, успокоил коменданта:

— О, эти вполне еще живы. Но у них, знаете, выпадение прямой кишки.

— Да, — сказал комендант. — Знаю: слабительное. Мы тоже применяем этот способ.

Шел дождь, тяжелые капли четко стучали о плиты песчаника, устилавшие тюремный двор, и разбивались в водяную пыль.

Со шлемов конвоиров вода стекала потоками. Заключенные ссутулились, скорчились под ливнем. Но они не столько сами защищались от дождя, сколько охраняли от воды спрятанное под одеждой оружие. Некоторые зябко совали руки за пазуху — не потому, что мерзли: они хотели сохранить руки сухими, чтобы в них не скользило оружие.

Вайс объяснил, почему заключенные ведут себя не по форме:

— В дороге мои ребята кое-кому из них отбили пальцы, а возможно, и еще кое-что. И все-таки, как видите, стоят на задних лапках. Я полагал, после этого они смогут передвигаться только на четвереньках.

— Оказывали сопротивление? — спросил комендант.

Вайс пожал плечами, усмехнулся.

— Если бы! Тогда бы нам не было нужды волочить их в такую даль.

— У вас бравые ребята, — похвалил выправку боевиков комендант.

— По-честному говоря, они сами еле держатся на ногах, — сказал Вайс. — Сейчас служба безопасности работает как на фронте. Очень много заданий. — Спросил лениво: — Может, вернемся?

— Да, — сказал комендант, — мокнуть под дождем нам с вами вовсе не обязательно. — И поманил за собой сутулого человека с обвислыми плечами и узким горбоносым лицом.

В канцелярии комендант представил Вайсу этого человека:

— Герр Шварцберг — мой главный помощник. — Добавил значительно: — Обладает исключительными волевыми качествами. Настойчив настолько, что даже самые упрямые в его руках начинают верещать, будто канарейки.

Шварцберг улыбнулся Вайсу так, как улыбаются знаменитости, привыкшие к всеобщему восхищению. Попросил скромно:

— Герр капитан, будьте любезны назвать номера тех, кем я должен заняться в первую очередь. Желательно также знать, где они подвергались предварительной обработке. В методике и средствах мы стремимся избегать повторов. — Добавил многозначительным тоном: — Прежде чем назначить заключенному определенный режим, я тщательно обдумываю и взвешиваю все обстоятельства того предварительного опыта, который он получил. Ведь эффектно всегда только новое, еще не изведанное.

— Отлично, — согласился Вайс, — я вижу, у вас здесь все поставлено на серьезную ногу, — и опустил руку к планшету, висящему рядом с кобурой.

Медлить дальше было нельзя. Выхватывая парабеллум, Иоганн с силой ударил стоящего несколько позади Шварцберга в челюсть. Затем, держа начальника тюрьмы под прицелом, пнул ногой в висок распростертого без чувств на полу Шварцберга. Обезоружил коменданта и приказал ему отнести Шварцберга в ванную комнату. Комендант, видимо, совершенно ошалев от всего происшедшего, безропотно поволок по коридору бесчувственное тело своего помощника. В ванной Вайс мгновенно и почти беззвучно покончил с обоими. Быстро обшарил карманы, взял все ключи. Запер дверь на задвижку, огляделся, сунул пистолет в карман и спустился по винтовой лестнице во двор.

Потоки дождя по-прежнему тяжело шлепались на каменные плиты. Заключенных уж не было видно. Боевики разбрелись по двору якобы в поисках защиты от дождя.

Только дисциплинированные тюремные охранники по-прежнему стояли у стен под дождем.

Подошел Зубов. Обращаясь к нему, Вайс сказал громко:

— Герр лейтенант, может, вы зайдете попрощаться с комендантом? — и сунул ему связку ключей, отобранных у Шварцберга.

За Зубовым, тяжело ступая, проследовал Мехов.

Вайс закурил, чтобы дать время Зубову и Мехову уйти и начать со своей группой действия во внутренних помещениях тюрьмы. Несколько раз глубоко затянулся, швырнул сигарету и, отдав команду: «По местам!» — упал на землю.

Четверо боевиков последовали его примеру. Остальные открыли огонь, стреляя в застывших от неожиданности у стены тюремных охранников.

Убедившись, что все здесь идет, как и было задумано, Вайс побежал в помещение тюрьмы. В тюремных коридорах сражение уже почти закончилось.

На полу рядом с трупами охранников лежали погибшие товарищи: они первыми вступили в схватку, использовав запрятанное под надетой на них полосатой одеждой оружие.

Следуя разработанному плану, камеры пока не открывали. Было решено освободить заключенных только после того, как одна группа закончит бой с внутренней охраной, а другая — с внешней.

Вайс снова вышел во двор. Здесь все уже завершилось. Потеряли троих. Он приказал подбежавшему Пташеку взять на себя руководство группой, оставшейся во дворе.

Пора было посмотреть, что делается во внутреннем помещении тюрьмы. Как Иоганн и предполагал, Зубов нарушил план операции.

Двери камеры были распахнуты.

В раздражении на Зубова, забывшись, Иоганн повелительно крикнул заключенным по-немецки:

— Обратно по камерам!

И чуть было не стал жертвой своих слов. Освобожденные с такой яростью набросились на него, что, несомненно, задушили бы, если бы не были так слабы.

Следовало дорожить каждой минутой. Иоганн, подавив жалость к этим людям — мученикам, страдальцам, братьям, твердо командовал ими. Иного пути призвать к благоразумию, как остудить их сердца холодной деловитостью, не было. Ради их же спасения он был почти начальственно официален, даже груб с ними.

Выдал каждому документы и карту местности, на которой был определен маршрут беглецов. Проследил, чтобы освобожденные сбросили тюремную одежду и переоделись в сложенные на грузовиках штатские костюмы.

Потом пошел в канцелярию и занялся было исследованием секретных архивов, хранившихся в подорванном Меховым несгораемом шкафу, но тут Зубов внес в канцелярию Эльзу, бережно положил на диван. Герр Шварцберг использовал в качестве карцера морг-ледник. Там и нашли Эльзу.

Она была без сознания, не подавала признаков жизни.

Иоганн приказал выбросить из ванной комнаты трупы начальника тюрьмы и Шварцберга.

Ванну наполнили горячей водой и опустили в нее девушку.

Разжав стиснутые зубы Эльзы ножом, Пташек влил ей в рот спирта из фляжки.

Зубов стоял бледный, руки его дрожали, китель и брюки в крови.

— Ты ранен? — спросил Иоганн.

— Пока не чувствую. — И, опустив руки в воду, Зубов стал оттирать ступни девушки.

Вода окрасилась кровью…

— А ну, идите отсюда! — махнув рукой Мехов. — Лучше я сам. Вы только мешаете.

В канцелярии, выжимая мокрые рукава, Зубов сердито сказал Иоганну:

— Поделикатничал ты с этими, комендантом и палачом. — Упрекнул: — Вот уж не ожидал от тебя!

— Чего именно? — удивился Вайс.

— Ну, отпустил ты их!

— То есть как это «отпустил»? — Иоганн скосил глаза на трупы. — А это тебе что?

Зубов повторил упрямо:

— Отпустил с миром, что называется. Если бы ты видел, как она лежала там, в леднике, на трупах. Замерзая, заползла на трупы. Они теплее, чем лед, вот она и заползла.

— Да ты не горячись, — попросил Иоганн.

— Хладнокровный ты, как лягушка, — сказал Зубов.

— Вот именно!

— Нет у меня больше таланта притворяться. Уйду с группой — и все.

— Еще чего! — сурово сказал Иоганн. Спросил: — Тебя что, в голову ушибли? Сдурел?

— Если она не оживет… Катись ты подальше со своей конспирацией. Я за них самостоятельно возьмусь.

— Неврастеник! — презрительно сказал Вайс.

— Ты понимаешь? Ее там среди мертвецов заживо замораживали.

Прибежал Мехов.

— Идите скорей: живая… — Потное лицо его расплылось в улыбке.

В ванной комнате было жарко, все заволокло тусклым паром.

Накрытая шинелями, в ванне лежала Эльза. Под голову ей Мехов сунул пестрый купальный халат начальника тюрьмы.

— Глядите, — хвастливо объявил Мехов, — ожила!

Голова Эльзы с мокрыми волосами казалась мальчишеской. Виски запали, щеки осунулись. Кожа неестественно розовая.

Эльза улыбнулась опухшими губами, обнажив кривые обломки зубов. Подняла исхудалые, белые, как веточки с ободранной корой, руки и попыталась протянуть их Зубову и Вайсу.

Зубов опустился перед ней на колени, опустил голову, заплакал.

Эльза что-то прошепелявила. Ей трудно было говорить разбитым ртом, воздух проникал в обломки зубов, вызывая острую боль. Лицо ее исказилось. Она умолкла.

Мехов склонился над ней, снова приложил к ее губам свою фляжку.

Иоганн вопросительно взглянул на Мехова.

Тот виновато потупился, объяснил:

— Она сейчас сильно пьяная. Перелил я в нее спирта. Ничего, ей так лучше.

— Зубов… — Эльза положила руку на его крутой затылок. — Я тебя так долго ждала, а ты все не шел… — Сказала жалобно: — Конечно, из-за Бригитты. Ну и пускай. Пускай она теперь ждет тебя дома, на Таганке. А я все равно тебя не отпущу. И молчи. Я уже все решила за нас. И как я хочу, так все и будет. Ты меня привык слушаться, да? Даже с Бригиттой послушался.

Эльза хотела привстать. Мехов удержал ее за плечи. Показал глазами на дверь.

Иоганн увел Зубова в канцелярию, усадил на стул.

Зубов хрипло дышал. Китель его весь пропитался кровью. Иоганн раздел Зубова, забинтовал его раны — осколками гранаты задело руку и бок. Спросил:

— Ты как себя чувствуешь?

— Как подлец! — живо отозвался Зубов. И, гневно глядя на Вайса, объявил: — Такую девушку я из-за вас потерял! Не простит она меня за Бригитту.

— А ну вас! — устало сказал Иоганн. — Не морочьте вы мне голову. Еле живы, а мелете чепуху да еще в такой обстановке. Эльза хоть опьянела, а ты? — И, махнув рукой, пошел проверить караулы.

Все было в порядке. Убитых тюремных охранников переодели в одежду заключенных и снесли на ледник.

Машина начальника тюрьмы вывозила по несколько заключенных и тут же возвращались за новыми.

Во двор вышел Мехов, доложить Вайсу, что Эльза отогрелась и теперь спит. Сказал озабоченно:

— У нее не только зубы повыбиты. Видать, подвешивали — искалечены руки и ноги. Передвигаться не сможет. Пусть поспит немного, а потом я ее в одеяло укутаю, уложу в мотоцикл и на полном газу доставлю куда следует. — Потребовал: — Выдумывай и пиши справку о ней, чтобы в случае чего я мог патрульным постам предъявить.

В канцелярии были тюремные бланки, печать, штампы. Иоганн отпечатал на машинке приказ о том, что заболевшая тюремная надзирательница направляется в госпиталь СС. Подделать подпись начальника тюрьмы было не так уж сложно.

В полночь Мехов завернул сонную, слабую, еще не совсем опамятовавшуюся Эльзу в одеяло, вынес во двор тюрьмы и уложил в коляску мотоцикла.

Вайс спросил:

— Может, позвать Зубова? Пусть простится.

— Нет, — сказал Мехов, — не надо. Зачем им еще и из-за этого мучиться? У них еще вот сколько впереди будет всего! — И коснулся ребром ладони своих бровей. Крутнул ногой заводную ручку мотоцикла, выкрикнул зло: — Но в случае чего я лично ее живую им больше не оставлю!.. Будь уверен! — и показал глазами на пакеты со взрывчаткой.

— Только преждевременно не горячись, — попросил Вайс.

— Будь уверен, — пообещал Мехов. И похвастал: — Я человек обдуманных действий. Иначе давно бы живым не был. — И кивнул на прощание.

Мотоцикл развернулся и выехал в полуоткрытую дверцу ворот. Дежурный тотчас замкнул ее на тяжелый стальной брус.

В памяти Иоганна осталось запрокинутое лицо Эльзы на черной клеенчатой подушке коляски мотоцикла. Худенькое, изможденное, обескровленое, оно сейчас, после всех мук, которые перенесла Эльза, выражало только усталость. И волосы светлые, смирно затянутые, а не пышные, ярко-рыже-бронзовые, нагловато взбитые, как прежде. Милое, простое, очень усталое лицо, словно у выздоравливающей после тяжелой болезни.

Лежащие на руле сильные руки Мехова были в ссадинах и кровоподтеках. Из-за широких голенищ сапог торчали запасные кассеты к автомату, а из незастегнутой кожаной сумки для инструмента высовывался взрывпакет, превосходящий по своей разрушительной силе противотанковую мину.

Надо думать, Мехов благополучно доставит Эльзу на место. А потом ее перебросят через линию фронта, и не будет больше связной Эльзы, и станет она — ну как ее зовут? — Лена, Лиза, Надя, Настя, Ксюша или Катюша?

Встретятся они когда-нибудь на улице и пройдут мимо, не узнают друг друга. Что ж, возможно и такое…

Зубов, услышав об отъезде Эльзы, пришел в отчаяние, что не простился с ней, и яростно обрушился на Вайса, который не нашел нужным предупредить его об ее отъезде.

— Брось, — миролюбиво сказал Иоганн, — не морочь девушке голову.

— Это потому, что я теперь женат на немке?

— Нет, не потому.

— В чем же тогда дело?

— Дело в том, — ответил Иоганн, — что ты, воображая, будто ты один бессмертный, нахально лезешь навстречу смерти.

— А что ж, я ее стесняться должен? Я человек откровенный, — зло сказал Зубов. — Есть возможность бить, бью от чистого сердца, по-солдатски. — Добавил презрительно: — И если бы не ты, не твоя дипломатия, я бы давно…

— Был бы на том свете, — закончил за него Иоганн. Строго добавил: — И запомни: если Бригитта в ближайшее время снова овдовеет, значит, ты по своей вине провалил нам отличную «крышу».

— Ну, знаешь, на покойников взыскания не накладывают!

— Пока человек еще не покойник, есть возможность его пропесочить. Тебе было приказано руководить боем внутри тюрьмы, а ты впереди людей один кинулся в ворота. Футболист! Опять вернешься к Бригитте покалеченный да еще с разбитой физиономией.

— Ну, уж это наше с ней дело, — огрызнулся Зубов. — Семейное.

— Нет, — сказал Иоганн, — это не ваше личное дело, какая там у тебя рожа, а мое. Не будь ты таким красавчиком…

— Ах, так, — обиженно прервал его Зубов, — значит, я тебе нужен только как пижон?

— Не мне, а Бригитте, — возразил Иоганн.

— Она меня не за внешность любит, — серьезно сказал Зубов, — а просто по-человечески. Если бы не это, мне Эльзе легче в глаза было бы смотреть и вообще все было бы легче.

— Ну ладно, — Вайс встал, — хватит переживать. — Приказал: — Через десять минут сматывайся!

— Это почему сматываться? — возмутился Зубов.

— А потому, — кротко ответил Иоганн, — что первыми будут уходить те из нашей группы, кто по своему положению в тылу врага представляет для нас наибольшую ценность.

— Вот, значит, ты и сыпь первым.

— Да, — сказал Иоганн, — я и буду в числе первых.

— Но после меня?

— Именно после тебя.

— Ты меня переоцениваешь! — усмехнулся Зубов. — А мне скромность не позволяет с тобой согласиться.

— Через пять минут тебя здесь не будет, — сказал Иоганн.

— А тебя?

— Я с Водицей уеду несколько позже, нам еще нужно покончить с архивами. Не беспокойся, мы не задержимся.

Водица, высокий, тощий, как и Пташек, но, в противоположность ему, жгучий брюнет, смуглый и черноглазый, был родом из Югославии. Среди соратников Зубова он слыл самым отчаянным. Поэтому Вайс старался не упускать его из виду и до последней минуты хотел держать его при себе.

Однажды Водица бежал из концлагеря таким образом: удушил охранника, бросил труп на провода высокого напряжения и, опираясь на него, как на изоляционный материал, перебрался через ограду.

В Воеводине фашисты отрубили на базарной площади головы отцу и двум старшим братьям Водицы и повесили обезглавленные тела на столбах, прикрепив на грудь дощечки с надписью: «Партизан».

В семнадцать лет Водица впервые оказался в концентрационном лагере. Но не за то, что научился убивать врагов одним ударом шила в спину, а за то, что украл хлеб в немецкой армейской лавке.

Водица совершал побеги из концлагерей, его ловили.

В последний раз он бежал из Освенцима, когда фирма «Топф и сыновья» еще не оборудовала там крематория и трупы не сжигали, а закапывали во рву за пределами лагеря. С ночи Водица спрятался между сложенными во дворе в штабеля трупами, и утром его вместе с покойниками швырнули в кузов грузовика. Из рва он успел выбраться до прибытия команды могильщиков.

С помощью Эльзы Водицу, выдав его за итальянца, устроили в ресторан при гостинице, так как он знал итальянский язык. Самым трудным для Эльзы было убедить этого тощего, жилистого парня со сверкающими ненавистью, черными, как агаты, глазами, чтобы он смирно вел себя на новой должности.

Для верности она даже повела его в костел и там взяла с него клятву. И Водица послушно поклялся на кресте. Но потом, когда они вышли из костела, сообщил, что он не только не католик, но вообще не верит в бога, а один из его братьев был даже коммунистом.

— Ну, тогда поклянись мне как коммунист, — попросила Эльза.

Водица печально развел руками:

— Но я не член партии…

— Ну, тогда памятью отца и братьев.

Водица задумался, потом сказал сокрушенно:

— Нет, не могу. — Но, увидев отчаяние на лице Эльзы, пообещал: — Хорошо. Не буду трогать никого из тех, кто ходит в ресторан.

Перед отъездом Вайс с Водицей поднялись на караульную вышку, чтобы оглядеть окрестности. Они смотрели оттуда на пустынную дорогу, на силуэты гор, на гигантское, просторное небо в звездах.

— Смотри, как красиво! — не удержался Вайс.

Водица мрачно покачал головой.

— Ты не видел Югославии. Ты не можешь знать, что красиво и что некрасиво.

Но Вайс видел, как жадно хватали тонкие ноздри Водицы чистый горный воздух, с какой тоской смотрел он на зазубренные силуэты горных вершин. И промолчал, не стал опровергать его.

На рассвете Вайс был уже в Варшаве. Он явился в отделение абвера, где ему был вручен пакет с приказом следовать в Вильнюс. Дальнейшие указания он получит там от начальника абверкоманды.

Глава 52

Стоящий в глубине сада богатый барский особняк на Маршалковской служил старшим офицерам абвера, прибывающим с командировочными целями в Варшаву, как бы гостиницей. Известно, что истинное служебное положение разведчика часто определяется не его чином и даже не должностью, а тем заданием, которое на него возложено. Чаще же всего — связями с высшими кругами и местом, которое занимает разведчик в этих кругах. Поэтому получение комнаты в этой секретной абверовской гостинице зависело не столько от того, что значилось в служебном удостоверении сотрудника абвера, сколько от того, как он держал себя с комендантом, восседавшим за курительным столиком в вестибюле.

Комендант был в штатском — этакий полупортье-полусыщик. Он даже не раскрыл поданного ему удостоверения. Постукивая его твердым корешком по столу, с любезной улыбкой осведомился, откуда Вайс прибыл.

С такой же любезной улыбкой Вайс, в свою очередь, спросил коменданта, нравится ли ему Ницца, и предложил:

— Если нравится, будем считать, что я приехал из этого прелестного городка. — И тут же строго, уже без улыбки, предупредил: — О моем прибытии доложите майору Штейнглицу не раньше, чем я приму ванну, приведу себя в порядок и повидаюсь с герром Лансдорфом. Он обо мне осведомлялся?

Комендант раскрыл удостоверение Вайса.

— Голубчик, — с упреком сказал Вайс, — герр Лансдорф мог забыть, что там написано. Возможно, он спросит только, осведомлялся ли о нем кто-либо из его друзей. Ведь так?! — Победоносно взглянув на коменданта, произнес небрежно: — Так вот, после того как вы проводите меня в мою комнату, можете сообщить герру Лансдорфу, что я уже осведомлялся о нем.

Иоганн столь упорно стремился попасть в эту гостиницу для того, чтобы застать здесь своих начальников и успеть кое о чем поговорить с ними во внеслужебной обстановке — ведь она всегда располагает к откровенности.

Покоренный властной самоуверенностью Вайса, комендант приказал служителю проводить его, полагая, что, пока приезжий будет устраиваться в отведенной ему комнате, можно успеть навести о нем дополнительные справки у дежурного гестапо.

Вайс уже было последовал за служителем к лифту, как вдруг увидел, что по красному ковру, устилающему лестницу, спускается Ангелика Бюхер, а вслед за ней важно шествует, как всегда, бледный и изможденный полковник Иоахим фон Зальц.

Вайс замер, вытянулся и коротким кивком приветствовал эту пару. Он разрешил себе чуть улыбнуться Ангелике и просиять восхищенным взглядом. Тем особенным взглядом, который оценивает не столько лицо женщины, сколько ее фигуру. И хорошо сложенным женщинам такие взгляды не кажутся оскорбительными.

— Ба! Иоганн! — сказала Ангелика и протянула ему узкую, затянутую в кожаную перчатку руку.

Вайс галантно коснулся губами перчатки. Полковник остановился, озабоченный, так как не знал, следует ему узнавать этого человека или не следует.

Вайс, на мгновение зажмурясь, сказал Ангелике:

— Вы, как всегда, ослепительны!

— Вы за кем-нибудь приехали? — задал вопрос полковник, желая показать, что он вспомнил этого шофера.

— Да, — сказал Вайс. — К герру Лансдорфу. — И произнес безразличным тоном: — Мне надо с ним кое о чем посоветоваться. — Взглянул на часы, добавил: — Но, я полагаю, у меня будет еще достаточно времени для этого.

— В таком случае вы позавтракаете с нами, — сказала Ангелика. И, с упреком оглянувшись на полковника, объяснила: — Фрау Дитмар говорила мне, что господин Вайс успешно продвигается по службе.

Вайс многозначительно усмехнулся, склонил голову и, уже адресуясь к полковнику, сказал:

— Смею высказать уверенность, что теперь уже мы раньше, чем сами москвичи, узнаем, какая в Москве погода. Хайль Гитлер! — Прошел к двустворчатой двери ресторана и, пропуская вперед полковника и Ангелику, небрежно приказал коменданту: — Доложите герру Лансдорфу и майору Штейнглицу, что я буду здесь.

Вайсу очень хотелось, чтобы оба они застали его в обществе фон Зальца. Но тут же он подумал, что, пожалуй, чересчур развязно ведет себя, и попросил полковника:

— Будет большой любезностью с вашей стороны, если вы пригласите их!

Нужды в этой просьбе не было. Лансдорф и Штейнглиц уже завтракали в ресторане, каждый за своим столиком. И Вайс сумел так ловко представить даме сначала Лансдорфа, а затем и Штейнглица, что полковнику не оставалось ничего другого, как пригласить их обоих к своему столу.

Штейнглицу, без всякого сомнения, было лестно оказаться в обществе полковника. Что же касается Лансдорфа, то тот сразу же со старомодным изяществом начал непринужденно ухаживать за девушкой, совсем не интересуясь, нравится это полковнику или не нравится.

Разговор с ней он вел на столь тончайшей грани приличия и неприличия, что нельзя было не подивиться его опытности в той области, которая, как казалось Иоганну, могла служить для него лишь предметом воспоминаний.

Этот весьма оживленно начавшийся завтрак оказался вдвойне полезен Вайсу. Во-первых, знакомство с полковником сильно возвысило его в глазах начальства. Во-вторых, комендант отвел ему комнату значительно лучше той, какую вначале предполагал дать этому нагловатому абверовцу с небольшим чином, но, как выяснилось, вполне обоснованным высокомерием.

Оказалось, что по поручению полковника Ангелика посетила женскую разведывательную школу и присутствовала на занятиях. Она сказала Лансдорфу:

— Странно, — но во всем, что касается технической подготовки, они очень сообразительны. Но когда я стала допрашивать о самых элементарных женских приемах, необходимых при вербовке агентуры, то в этом вопросе они проявили удивительную тупость.

— Может, фрейлейн поделится со мной теми знаниями, которыми она обладает? — игриво осведомился Лансдорф. — Возможно, я окажусь достойным учеником.

Штейнглиц грубо хохотнул.

— Черт возьми, фрейлейн, вы просто умница! Убедите герра Лансдорфа создать школу из девиц, обладающих подобными талантами, — и мы все готовы стать кадетами в этой школе.

Фон Зальц сказал недовольно:

— Фрейлейн Ангелика ставит важные вопросы о принципе подготовки женской агентуры, ибо сильная сторона каждой женщины определяется ее умением воздействовать на слабости мужчин.

— Если мужчина слаб, то на него уже ничто не может воздействовать! — вздохнул Лансдорф.

— Браво! — воскликнул Ангелика. — Вы просто прелесть, герр Лансдорф!

Штейнглиц, наливая себе коньяк, сказал озабоченно:

— Баба-агентка… — и брезгливо оттопырил губы. — Они годятся в мирное время и не против русских.

— Но почему? Разве бог сотворил их иначе, чем нас? — насмешливо осведомился полковник.

Штейнглиц залпом выпил коньяк и, переведя дух, ответил грубо:

— А потому, что эти дикари, как монахи в серых сутанах, бросаются сейчас только на одну дамочку, состоящую целиком из костей. И она уже помчалась в нашу сторону, как беглая девка из солдатского дома, где ей сильно доставалось.

— Не понимаю ваших аллегорий, — нахмурил брови полковник.

Вайс пояснил:

— Герр майор дает нам понять, что если силой оружия не удалось сразу убедить противника в нашей победе, то вряд ли женские чары могут склонить его к иному о нас мнению.

— Вот именно, — буркнул Штейнглиц, — чары! — И, глядя на Ангелику пустыми глазами, галантно заявил: — Но если б вы, фрейлейн, работали против нас, клянусь — перед вами я бы не устоял.

— Это высший комплимент даме, какой только может сделать разведчик, — сказал Лансдорф.

Обращаясь к Вайсу, Ангелика сказала:

— Там, в школе, заместительница начальницы — русская. Одна половина лица у нее ужасно изуродована, а другая красивая, как профиль камеи…

— Значит, двуличная особа, — перебил Штейнглиц.

Вайс понял, что речь идет о Люсе Егоровой. Сдержанно заметил Штейнглицу:

— Настоящий разведчик — это человек с тысячью лиц. А какое из них подлинное, может понять только тот, кто сам не потерял лица.

Ангелика кивнула, соглашаясь с Вайсом.

— Однако у вас оригинальный вкус, — понизив голос, сказала она. — Насколько мне стало известно, вы были неравнодушны к этой девице?

«Болтливая стерва! — подумал Иоганн о Кларе Ауфбаум. — Это ей дорого обойдется». И, улыбаясь, ответил:

— Фрейлейн, мы, абверовцы, обладаем искусством перевоплощаться в кого угодно. Но при всем том остаемся мужчинами.

— Разве? — насмешливо удивилась Ангелика. — Во всяком случае, для меня это новость. Вы обычно держались со мной так скромно, что эту вашу скромность можно счесть теперь просто оскорбительной.

Вайс пообещал многозначительно:

— Я заслужу прощение у вас, фрейлейн, с вашего позволения.

— А у той, русской, вы тоже сначала спрашивали позволения?

Лансдорф, прислушивавшийся к этому разговору, поощрительно подмигнул Вайсу и сказал громко:

— О, оказывается, и непогрешимые тоже грешат, но только скромно и тайно.

Что оставалось Иоганну делать? Не протестовать же. Он лишь застенчиво усмехнулся. Лансдорф рассмеялся и одобрительно положил руку на плечо Вайса.

Медленно наливая себе коньяк, Вайс сосредоточенно посмотрел на рюмку, и вдруг перед ним, как призрак, возникла Люся Егорова, такая, какой она была, какой он впервые увидел ее на пионерском сборе, — тоненькая, ликующая, светящаяся. Она шагала рядом со знаменосцем, и рука ее, поднятая в пионерском салюте, как бы заслоняла лицо от слепящего солнца, хотя день был дождливый, пасмурный. И всем, кто смотрел на эту стройную, как шахматная фигурка, девушку, казалось, что от нее исходят яркие лучи, что она блещет солнцем Артека.

Он мотнул головой, как бы стряхивая наваждение, и, поднеся рюмку с коньяком к губам, многозначительно посмотрел в прозрачные, студенистые глаза Ангелики.

— За ваше самое страстное желание, фрейлейн.

Словно издалека, до него донесся приглушенный голос.

— Я была очень разочарована, — рассказывала Ангелика. — Я думала, будет казнь. А они раздевались лениво, как перед купанием. Переговаривались между собой, подходили по очереди к яме и даже ни разу не взглянули на нас, хотя мы были последними, кого они видели перед смертью. Они просто нагло не считали нас за людей. Я даже не знаю, боятся они боли или не боятся, понимают, что такое смерть, или не понимают. И только голые, будто для приличия, прикрывались руками.

Штейнглиц хохотнул:

— Ну как же, если при казни присутствовала дама… — Добавил хмуро: — Работать с русскими — это все равно что учить медведя ловить мышей в доме. Я ни на одну минуту не чувствую себя с ними спокойным. Выполнять операции с такой агентурой — то же самое, что травить зайца волчьей сворой. Никогда не знаешь, на кого они бросятся — на зайца или на тебя.

— У вас сегодня плохое настроение, — заметил Лансдорф.

— Да, — сказал Штейнглиц, — плохое. — Сообщил вполголоса служебным тоном: — Курсант по кличке «Гога», — ну, тот, который участвовал в казни через повешение своего соплеменника, — устроил в самолете побоище. Почти вся группа уничтожена. Раненый пилот успел совершить посадку на фронтовой территории, доступной огню противника. — Пожал плечами: — А был этот Гога такой тихий, надежный, и вот — снова неприятность.

Вайс встал и, сияя радужной улыбкой, поднял рюмку с недопитым коньяком.

— Господа, предлагаю тост за нашу прелестную даму, фею рейха, фрейлейн Ангелику Бюхер!

Все вынуждены были подняться.

И тут Иоганн увидел, как предупредительно распахнулись двери ресторана и в элегантном эсэсовском мундире, сопровождаемый целой свитой чинов СД и гестапо, вошел Генрих Шварцкопф.

Лицо Генриха изменилось: потасканное, брезгливо-надменное, неподвижное, как у мертвеца. На скулах красные пятна, глаза усталые, воспаленные, губы поджаты. В руках он сжимал стек. Ударив этим стеком по стоявшему в центре зала столику, скомандовал:

— Здесь! — И, недовольно оглядев сидевшую в углу компанию, громко спросил у одного из офицеров СД: — Вы уверены, что тут нет господ, присутствие которых не обязательно?

Лансдорф поднялся из-за стола. Тотчас к нему подскочил комендант и стал почтительно, но настойчиво шептать что-то на ухо.

— А мне плевать… — громко сказал Лансдорф. — Хотя бы он был племянник самого рейхсфюрера! — И шагнул к Шварцкопфу, высокомерно вскинув сухую седую голову.

Полковник фон Зальц так озабочено протирал кусочком замши стеклышко монокля, будто именно от этого зависела незапятнанность его фамильной чести.

Штейнглиц неуловимым, скользким движением провел по бедру, и в ладони его оказался «зауэр». Он сунул руку с пистолетом под скатерть и, прищурясь, наблюдал за Шварцкопфом. Можно было не сомневаться, что он готов постоять за своего начальника.

Действия Штейнглица не ускользнули от внимания гестаповца, который, войдя в зал вместе с другими сопровождавшими Шварцкопфа, остался стоять у двери. Он вскинул на согнутый локоть парабеллум с удлиненным стволом и навел его в спину Штейнглица.

«Ну вот, только этого не хватало, — подумал Иоганн. — Влипнуть из-за того, что кого-нибудь тут ухлопают. Хотя это было бы и занятно и до некоторой степени полезно: все-таки одной сволочью меньше». Но — увы! — он не имел права на такое удовольствие. И как ни противны были Иоганну пьяная заносчивость, высокомерная чванливость уверенного в своей безнаказанности эсэсовца, как ни отвратителен был сам Генрих, пришлось все же взять на себя роль миротворца.

— Ба! Генрих! Откуда ты свалился, черт возьми?! — воскликнул он с энтузиазмом и сделал руками такое движение, будтораскрывал объятия. Правда, при всем этом Иоганн не сумел придать лицу выражения восторга или хотя бы приветливости. Глаза его были презрительно холодны.

Генрих вздрогнул. Его пьяное злое лицо стало вдруг жалким.

— Это ты, Иоганн? — растерянно и изумленно спросил он. — Ну, знаешь, потрясен! Такая встреча… — Сияя улыбкой, обошел Лансдорфа, будто на его пути был не человек, а стул, схватил руку Вайса, притянул к себе. Обнял. Торжественно объявил сопровождавшим его людям: — Господа! Рекомендую: мой лучший друг Иоганн Вайс. — Почтительно представился Ангелике, фон Зальцу, Штейнглицу и Лансдорфу: — Имею честь — Генрих Шварцкопф. — Склонил голову, щелкнул каблуками, сказал извиняющимся тоном: — Если мое поведение было неучтивым, готов наложить на себя любое взыскание.

— Герр гауптштурмфюрер, вы всегда и всюду действуете столь решительно? — осведомилась Ангелика. — Или только…

— Ради бога, простите, — пробормотал Генрих и обратился к Лансдорфу: — И вы тоже, господин Лансдорф. — Добавил значительно: — Мы с вами встречались в Берлине, у рейхсфюрера, если вы соизволите вспомнить. — Указывая глазами на Вайса, добавил: — Я тогда еще спрашивал вас о моем друге.

«Значит, Генрих не полностью оскотинился, если говорил обо мне с Лансдорфом, — подумал Иоганн. — Ну что ж, ради пользы дела надо восстанавливать отношения».

Положив руку на плечо Шварцкопфа, он сказал, улыбаясь:

— Мы с Генрихом давние приятели.

— В сущности, — любезно сказал Генрих, глядя в глаза Лансдорфу, — я ваш гость. — И спросил уже официальным тоном: — Вы получили депешу из Берлина?

— Да, — сухо ответил Лансдорф, — получил.

— Так вот, этот особоуполномоченный рейхсфюрера — я. — И Генрих еще раз поклонился, но на сей раз более сдержанно, со строгим достоинством.

— Я к вашим услугам, — сказал Лансдорф.

— Отлично! В таком случае попросим прощения у дамы. — Пожал сокрушенно плечами: — Служба. — Обернулся к Вайсу: — Тебе тоже придется покинуть приятное общество — по тем же причинам, что и нам с господином Лансдорфом.

У дверей в апартаменты Шварцкопфа, отведенные ему в этом же особняке, стояли на страже эсэсовцы.

«Оказывается, Генрих — птица высокого полета», — определил Иоганн.

В кабинете, где имелись два несгораемых шкафа штабного тыла, а на столе — несколько телефонных аппаратов, Генрих предложил Лансдорфу расположиться на огромном кожаном диване и даже заботливо придвинул к нему курительный столик.

Присаживаясь на стуле рядом с Лансдорфом, Генрих сказал, как показалось Вайсу, с коварной скромностью:

— Я, в сущности, профан в ваших делах. Поэтому не ищите в моем вопросе чего-либо иного, кроме желания почерпнуть полезные сведения у столь высокочтимого и многоопытного человека, как вы.

Лансдорф, помедлив, ответил настороженно:

— Я готов, господин гауптштурмфюрер, быть вам полезным.

— Мне — едва ли, — сказал с улыбкой Генрих. — Рейхсфюреру!

Лицо Лансдорфа вытянулось и, казалось, еще более высохло.

Одутловатая физиономия Шварцкопфа утратила выражение беспечности. Низко склоняясь к Лансдорфу, он сказал жестко и неприязненно:

— Судя по вашему донесению, в индустриальном центре противника вот уже несколько месяцев успешно действует разведывательная организация под грифом «VI». Эта организация неоднократно пополнялась разведгруппами и техникой. Возглавляет ее агент Гвоздь. Так, если я не ошибаюсь, Гвоздь? Человек с ампутированной вами ногой.

Лансдорф молчал.

Генрих усмехнулся.

— Эта организация информировала нас о технологии изготовления новых советских танков. Сведения были весьма утешительны. Крупповские специалисты, изучив эту технологию, дали заключение, что броня советских танков подобна скорлупе орехов. Отлично! Но моторизованные части вермахта засвидетельствовали обратное. И из-за этого небольшого расхождения в оценке новых советских машин мы понесли тяжелые потери. За чей прикажете счет их отнести?

— Я полагаю, — сказал Лансдорф, опуская белые веки, — что…

— Одну минуту, — перебил Генрих, — я еще не закончил. Далее. Эта же группа произвела диверсию. Мощным взрывом был уничтожен сборочный цех. Так?

Лансдорф кивнул.

— Но, — снова улыбнулся Генрих, — наша агентура сообщила, что этот взрыв был нужен самим большевикам для закладки котлована под новый цех, который они теперь там строят. — Продолжал насмешливо: — Не правда ли, какая странная созидательная диверсия в пользу противника? Вас это не огорчает, господин Лансдорф? Смею вас заверить, рейхсфюрер был необычайно удивлен всем этим. Более удивлен, чем в том случае, если бы вам удалось наконец уничтожить завод как таковой. Рейхсфюрер просил меня осведомиться у вас, не сочтете ли вы возможным разъяснить столь загадочные события.

Лицо Лансдорфа стало серым.

Вайс, напряженно вслушиваясь в допрос, учиненный Лансдорфу, — ибо то, что происходило здесь, иначе назвать было нельзя, — понимал, какой опасности подвергается вся проводимая с помощью Гвоздя операция, имитирующая работу крупной антисоветской организации в советском тылу. Он должен был сейчас же, не медля ни секунды, найти спасительный ход. Но как?

Лениво потягиваясь, с капризной интонацией в голосе Вайс спросил Шварцкопфа:

— И из-за такой ерунды ты вынудил нас покинуть общество фрейлейн Ангелики Бюхер и себя лишил удовольствия познакомиться с ней поближе? — Упрекнул: — Ты стал настоящим чиновником, Генрих.

Шварцкопф нетерпеливо дернул плечами.

— Серьезность дела настолько очевидна, что я не могу понять, как можно относиться к моему вопросу так легкомысленно.

— Но ведь ты не меня спрашиваешь. Если б ты меня спросил, я бы ответил.

— Ну! — потребовал Генрих. — Попробуй ответь.

— Но ведь все это, извини меня, до смешного просто, — поскромничал Вайс. — Большевики разработали примитивную технологию изготовления новых танков в соответствии с предполагаемой потерей рудных баз на Востоке. И не их вина, что армии вермахта не дошли до намеченных рубежей и в распоряжении большевиков по-прежнему остались рудные базы хрома, никеля, кобальта и так далее. Вот почему технология изготовления танков оказалась иной и броня их более прочной, чем мы предполагали. Но здесь вина не нашей агентуры, а, извини меня, генералитета вермахта. Что касается диверсии, то тут все так же просто понять, как поставить яйцо на плоскости, чтобы оно не катилось. Для этого не обязательно быть Колумбом. Наши агенты взорвали сборочный цех, заложив для этой цели огромное количество взрывчатки. А большевики, утерев слезы после диверсии, сообразили, что образовавшуюся яму можно использовать под котлован, и теперь на месте старого сборочного цеха строят новый. В чем же можно упрекнуть наших агентов? В том, что они заложили слишком много взрывчатки и после диверсии образовалась впадина, которую большевики решили рационально использовать? Ну, это уж, знаешь, слишком… — Пожал плечами: — Вы просто там, в Берлине, воображаете, что наши агенты должны быть дальновиднее, чем сам фюрер. Наши агенты, как и мы, считают, что Россия разгромлена и ее промышленность лишена сырьевых баз. Поэтому они и сообщают о том, как большевики готовятся делать танки и оружие чуть ли не из одного железа и чугуна. А вы их в Берлине за это упрекаете. Странно… — Добавил решительно: — Если агент не убежден в конечной победе великой Германии, он уже не агент. Наша первая обязанность — внушить ему эту мысль. Это одна из главных задач в работе с агентурой. Не правда ли, герр Лансдорф?

Лансдорф кивнул, на щеках его появился румянец. Но голос звучал по-прежнему нервно, когда он произнес:

— Надеюсь, гауптштурмфюреру наши разъяснения показались достаточно убедительными. — И несколько более бодрым тоном спросил: — Есть еще вопросы ко мне?

Дальнейшая беседа, в которую Вайс не счел нужным вмешиваться, носила незначительный характер и касалась деталей работы «штаба Вали».

В конце ее Лансдорф пообещал составить для Шварцкопфа донесение, в котором будут содержаться все сведения, интересующие рейхсфюрера.

— Отлично, — согласился Генрих и на прощание уже совсем дружески протянул руку Лансдорфу. Сказал с уважением: — Я очень счастлив, что мне довелось побеседовать со столь авторитетным в области разведки человеком, как вы, герр Лансдорф. — Вайса же он удержал: — Старик! Мы не можем с тобой так расстаться. — Подмигнул: — Или ты по-прежнему коньяку предпочитаешь пиво, а пиву — воду? — Провожая Лансдорфа к двери, сказал, оборачиваясь и глядя с ласковой улыбкой на Вайса: — Вы не представляете, герр Лансдорф, как я рад встретить старого друга. Но, черт возьми, скажите: и на службе в абвере он ведет себя как святоша?

— Я самого лучшего мнения об обер-лейтенанте, — буркнул Лансдорф. — Он имеет не только самые высокие представления о нравственности, но, что, несомненно, важнее, неотступно следует им.

Когда они остались вдвоем, Генрих подошел к Иоганну, положил руки на его плечи и, жадно заглядывая в его лицо, спросил недоверчиво:

— Ты действительно совсем не изменился?

— А ты? — в свою очередь спросил Иоганн, хотя отлично понимал, что глубокие перемены произошли не только во внешности Генриха Шварцкопфа.

На каждого человека воздействует великое множество разнообразнейших раздражителей. Они атакуют его чувства, его память, подстегивают мышление даже тогда, когда он пребывает в состоянии относительного покоя.

Александр Белов не должен был оставлять без внимания ни один, даже самый мельчайший раздражитель. Специфика его деятельности была такова, что каждый незамеченный импульс мог стать упущенным сигналом грозящей опасности. Поэтому неусыпная, обостренная чувствительность, восприимчивость, нервная напряженность, собранность были его нормальным рабочим состоянием.

С ходом времени выявляя и привлекая к своей работе все новых людей, способных на длительный подвиг, Белов неведомо для них по закону конспирации сцеплял их всех в единую цепочку, каждое звено которой было замкнуто старшим.

Иными словами, он создал организацию внутри абвера. Организацию, несущую службу советской разведке в сердцевине разведки вермахта. И все соратники Белова обязательно должны были, так же как и он, быть исполнительными и дисциплинированными службистами абвера. За этой стороной их деятельности Белов наблюдал столь же неукоснительно и зорко, как и за тем, чтобы, пользуясь доверием противника, они оправдывали высокое доверие отчизны и выполняли задания нашей разведки наиболее плодотворно и четко.

Поэтому, инструктируя своих товарищей по борьбе в тылу врага, Белов давал рекомендации, казалось бы, во взаимоисключающих друг друга направлениях: как лучше выполнять службу в абвере, строго следуя тому духу и правилам, какие здесь считались образцовыми для агента, и как лучше разрушать, разоблачать все то, для чего был предназначен абвер. И не раз Белов грозно отчитывал своего сотрудника за то, что тот недостаточно старательно служит немцам. И обучал этой службе так, как, скажем, обучал своих подчиненных Штейнглиц, маститый знаток всех тонкостей тайной службы германской разведки.

Инструктируя своих подчиненных, Белов рассуждал примерно так: «Ты получил от врага оружие в свои руки. Ладно. Но не для того, чтобы от врага отбиться, — чтобы выиграть бой. Для этого надо сперва в совершенстве изучить оружие врага, затем научиться владеть им лучше, чем владеет он сам. Настоящий советский разведчик — это то же, что снайпер в засаде. Достиг рубежа, замаскировался — замри и жди, терпеливо высматривай достойную твоей пули цель. Выбрал, нажал спусковой крючок, врага выбил, но и себя выдал выстрелом. Меняй огневую позицию, маневрируй, не стесняйся, петляй, как заяц. Ты задачу выполнил — береги свою жизнь для следующей задачи».

Традиционная конспиративная цепочка, где каждое звено — организационно замкнутое кольцо и в каждом кольце только одному ведом другой из следующего звена, в советской разведке служит, помимо всего прочего, тем же, чем служит для альпинистов связывающая их веревка, с помощью которой товарищ помогает товарищу или спасает его, если тот повиснет над бездной.

Говорят, есть конструкторы, которые отличаются способностью мысленно представлять себе, в каком взаимодействии находятся все многочисленные детали механизма при любом рабочем положении.

Такой способностью обязательно должен обладать советский разведчик, руководящий цепочкой людей; каждый из них работает в специфических условиях, но их общие усилия сливаются в одно русло, по которому идет информация, подобно подземному роднику, пробивающему себе путь на поверхность.

Разведчик всегда должен знать, каково состояние дел его соратников по работе, что благоприятствует одним, что угрожает другим и когда надо эвакуировать третьих, тех, над которыми нависла неотвратимая опасность. А так как он принадлежит себе только на малые доли своего жизненного времени и интенсивность его собственного рабочего дела необычайна по напряженности, универсализму, разносторонности, то чуткость и интуиция столь же необходимы ему, как ученому, занятому поисками решения важной научной проблемы. Свое воображение разведчик должен держать на короткой и прочной привязи к фактам, дисциплинировать его фактами, проверять фактами. Он — исследователь.

Но, чтобы выбрать главное направление в своей исследовательской работе, разведчик должен обладать политическим талантом, коммунистической убежденностью, которая, помимо зоркости, дарует человеку дальновидность — умение в сегодняшнем прозревать будущее.

У Иоганна Вайса были теперь все основания расценивать свое положение в абвере как солидное, прочное, а созданную им внутри абвера организацию — исключительно надежной. Он подготовил кандидатуры, которым мог хоть сейчас без колебания доверить руководство этой организацией. И теперь только ожидал соответствующих на то указаний Центра, чтобы, передав работу в «штабе Вали» в верные руки, начать новое восхождение к новым тайнохранилищам германских секретных служб.

После встречи с Вайсом Генрих Шварцкопф, должно быть терзаясь запоздалым раскаянием — ведь, в сущности, он бросил своего приятеля в Лицманштадте на произвол судьбы, — проявлял к нему столь пламенную привязанность, что она даже стала обременять Иоганна. Генрих требовал, чтобы все свое свободное время Иоганн проводил только с ним.

Конечно, дружба с берлинским сотрудником СД, племянником гестаповского теперь уже оберфюрера СС Вилли Шварцкопфа, возвышала Вайса над его сослуживцами по абверу и могла стать мостиком для перехода к иной сфере деятельности, но в этой дружбе таилась и некоторая опасность, преодолеть которую Вайс не мог, хотя и пытался.

Дело в том, что Генрих действительно стал другим.

Заносчивость и высокомерие его легко объяснялись молниеносным продвижением по службе и правом власти над людьми, а грубость и хамство с подчиненными — принятой манерой обращения внутри служб СД, и все это Вайс мог с самообладанием и тактом отвращать от себя, не роняя своего достоинства, но пьянство Генриха было невыносимо. Напиваясь, Генрих становился распущено и опасно откровенным, не считаясь зачастую с присутствием посторонних.

Он оказался широко осведомлен об интимных сторонах жизни правителей Третьей империи, и, когда они бывали вдвоем, Вайс с интересом слушал его и даже поощрял своим искренним удивлением провинциала. «Ведь это известно всему Берлину», — говорил Генрих.

Он с иронической усмешкой рассказывал Иоганну, что Гитлер страдает истерическими припадками. Исступленно рыдая, он катается по полу и восклицает: «Я так одинок!.. Я обречен на вечное одиночество. Но все великие люди одиноки. Наполеон тоже был одинок… И Фридрих Великий… И Иисус…»

До встречи Гитлера с Евой Браун партия пыталась женить его на богатой родственнице композитора Вагнера, а потом на вдове фабриканта роялей госпоже Бехштейн, чтобы их состояние пополнило пустующую партийную кассу. Но фюрер наедине с этими дамами держал себя безнадежно непредприимчиво или же произносил перед ними политические зажигательные речи.

Многодетная мать — госпожа Магда Геббельс пользуется особым расположением фюрера, но, к огорчению ее супруга, отношения у нее с ним чисто платонические. Она готовит для фюрера сладкие блюда, а он ласков с ней, гладит ее, как кошку, — к большему он и не стремится. Но даже это вызвало у Геринга завистливую ненависть к Геббельсу, и тот, зная о приверженности Геринга к наркотикам, с помощью своих тайных агентов в изобилии снабжает его наркотическими средствами. Но у Геринга мощный организм, он заправляется наркотиками, как танк горючим.

Гиммлер тех, кто пытался приблизиться без его ведома к Гитлеру, раньше устранял просто: тело жертвы заталкивали в бочку, заливали цементом и бросали на дно одного из озер в окрестностях Берлина.

Между Геббельсом и Розенбергом тоже идет борьба за место поближе к фюреру. Геббельс распространил материалы о том, что будто бы Розенберг между 1917-м и 1919 годами служил во французском разведывательном «втором бюро», действовавшем против немцев. Розенберг в свою очередь разыскал свидетелей, которые улучили Геббельса во лжи. Изображая из себя страдальца, Геббельс распространял слух, будто во время первой мировой войны при оккупации французами Рейнской области он был выпорот оккупантами. С помощью подставных лиц Розенберг разоблачил ложь Геббельса.

Когда-то Гитлер был влюблен в свою племянницу Гели, но, оказавшись неполноценным, потерпев фиаско в роли любовника, отравил ее. И теперь понуждает Еву Браун надевать одежду покойной.

На вилле Гитлера в Берхтесгадене есть кукла в натуральную человеческую величину с чертами Гели — эту куклу виртуозно сделал венский мастер, и с ней фюрер находит отдохновение, когда Ева отсутствует.

Что касается самой Евы Браун, то это — весьма робкое и глупое существо. Работала она ассистенткой личного фотографа Гитлера, который, получив монополию на распространение фотографий фюрера, стал миллионером. Ева как-то, рыдая, жаловалась своей сестре, что обрекла себя на роль весталки.

Вдова Бехштейн сейчас тоже при фюрере — в качестве ясновидящей. Дама эта явно не в своем уме. По приказанию Гиммлера, в ее комнате установлен замаскированный громкоговоритель, в микрофон которого один из агентов Гиммлера вещает замогильным голосом ее покойного супруга, и потом вдова Бехштейн пророчески передает фюреру эти слова.

У Гитлера над левым карманом кителя висит железный крест первого класса. Но те, кто знал его в годы первой мировой войны, утверждают, что он никогда не участвовал в боевых действиях: сначала служил денщиком старшего сержанта роты Аммана, затем вестовым в офицерской столовой, а к концу войны — полковым курьером.

Его контузия — результат истерического припадка при внезапном взрыве снаряда во время отступления в обозе германской армии осенью 1918 года, и она повлияла на его зрительный нерв — фюрер подслеповат. Но очки не носит из тщеславия.

Генрих рассказывал обо всем этом с оттенком хвастливости (не каждый столь осведомлен), бездумно, будто подобная болтовня ненаказуема, и отхлебывал коньяк маленькими глотками из большой пузатой рюмки, которую согревал в ладонях.

Надирался он медленно, тщательно и целеустремленно, накачивая себя коньяком, и, стремясь во что бы то ни стало подольше удержать при себе Иоганна, развлекал его историями из быта правителей рейха. Но рассказывал он обо всем этом таким тоном, каким говорят о некоторых странностях, потому что они знамениты.

Закинув ногу на ногу, Генрих говорил, что фюрер, помимо всего прочего, обладает здравым коммерческим инстинктом. В начале победоносного пути к высотам власти он хорошо заработал на продаже своей книги «Майн кампф» и вложил весь гонорар в фирму «Эггерт и K°». Эта фирма занималась не только издательскими делами, но и владела всеми предприятиями партии по продаже мундиров и сапог для штурмовиков и снаряжения для «гитлеровской молодежи». Каждый член партии должен был покупать на собственные деньги специальное облачение: коричневую рубашку, мундир, пояс, сапоги, а также песеннники, револьвер… Даже в случае политического поражения партии у фюрера остался бы в утешение недурной капиталец.

Гитлер считает себя не только великим политиком, но и художником.

Директор Мюнхенской академии художеств, который несколько лет назад забраковал экзаменационные работы Гитлера, отозвавшись о них пренебрежительно: «…обнаруживает полное отсутствие таланта», «нет признаков необходимого артистического импульса», — был казнен в Дахау.

Коллекции картин, принадлежавших фюреру, могут позавидовать американские архимиллионеры.

Специальные эксперты, зачисленные в штат гестапо, в сопровождении агентов гестапо уничтожали тех, кто имел несчастье быть обладателем хотя бы одного полотна знаменитого мастера. Поэтому можно смело сказать, что в гестапо есть люди, знающие толк в искусстве.

Гиммлер — отличный организатор. Во все жилые дома гестапо назначает «дежурных». Их обязанность — следить за каждым жильцом и представлять регулярные отчеты «дежурному по улице», который состоит во главе районного отделения гестапо. Они могут по своему усмотрению открывать отмычками квартиры и производить в них обыски. Таким образом, жизнь народа как бы на виду у руководителей рейха.

Гитлер — изумительный оратор. Его личный врач утверждает, что во время публичных выступлений с ним происходит нечто вроде припадка эпилепсии — фюрер впадает в транс.

Вследствие огромного напряжения голосовых связок в горле у фюрера образовывались опухоли, но не раковые, а доброкачественные. Хирург удалял их, и фюрер снова мог по нескольку часов подряд произносить свои речи.

Фюрер часами просиживал в одиночестве в собственном кинозале. Он обожает американские сентиментальные любовные фильмы, а также фильмы из жизни ковбоев и гангстеров. Для него поставляют и специальные порнографические картины, смотрит он их вдвоем с Магдой Геббельс, но при этом беседует с ней о чем-нибудь возвышенном, поэтичном.

Говорят, что когда он смотрел фильм Чарли Чаплина, он громко хохотал и хлопал себя по ляжкам, но потом заявил, что это «отвратительный образчик разрушительного еврейского юмора». И при этом похвально отозвался о восстановлении в некоторых городах средневекового обычая выставлять людей у позорного столба.

К этим обычаям и вправду сейчас вернулись.

Молодым немкам, поддерживающим знакомство с евреями, сбривали волосы, а потом, повесив на грудь дощечку с надписью: «Я свинья. Я запятнала свою германскую честь общением с еврейскими свиньями», — возили на особых повозках по городу.

— Кстати, — осведомился Генрих, — тебя еще не подвергали проверке при помощи агента «чисто арийского авангарда»?

Вайс ответил недоуменным взглядом.

— Это специальный разведывательный отряд партии, состоящий из блондинок, обязательно натуральных, с толстыми косами, уложенными вокруг головы. Они одеты в старопотсдамском стиле, очень скромно: высокие воротники, плотно облегающие блузки, туфли на низких каблуках и никакой косметики. Нацисты выдвинули принцип: германская женщина не нуждается в искусственных красках.

Так вот, этот отряд ариек ставит себе целью проверить максимальное число верноподданных фюрера путем установления с ними интимной близости, в процессе которой они проводят блиц-допрос о политических взглядах.

— Знаешь, — сердито сказал Иоганн, — порой мне кажется, что по отношению ко мне ты взял на себя функции, подобные тем, какие выполняют эти девицы. Ну на черта ты говоришь мне всю эту ерунду?

— Но ты же правоверный, разве может поколебать твои убеждения такая мелочь?

— Нет! — твердо ответил Иоганн. — Мои убеждения только крепнут от твоей болтовни.

— Да? — спросил, сощурясь, Генрих. — Любопытно. — И лицо его приняло неприязненное выражение.

Иоганн держал себя в Генрихом очень осторожно. Терпеливо выжидал. И, проводя с ним много времени, избегал до поры затевать разговоры, касающиеся тех моментов жизни Генриха в Берлине, которые могли бы представить интерес для нашей разведки.

Он сообщил в Центр о своей встрече с Генрихом Шварцкопфом. Спустя некоторое время связной доставил Зубову пакет на имя Вайса.

В этом пакете содержались материалы следствия по делу об убийстве инженера Рудольфа Шварцкопфа.

Как установили органы советской контрразведки, Рудольф Шварцкопф был убит по указанию своего брата, Вилли Шварцкопфа. Убил его Функ при соучастии Оскара Папке, который дал об этом письменные показания, когда его задержали на советской границе. Эти показания тоже содержались в полученном Вайсом пакете.

Снова и снова листая материалы следствия, Иоганн решил: очевидно, Центр направил ему эти материалы потому, что считал возможным ознакомить с ними Генриха Шварцкопфа, если это будет целесообразно. Но пока необходимости в этом не ощущалось.

Глава 53

Постепенно дом Зубова стал хорошей конспиративной явкой. Бригитта Вейнтлинг безоговорочно верила всему, что говорил Зубов. А он сказал ей, что сотрудничает в одной из секретных служб и поэтому вынужден часто отлучаться из дому во имя интересов рейха. И она даже гордилась этой его таинственной новой службой. При всем том он, по-видимому, воспитывал свою «супругу» далеко не в фашистском духе, и хотя плоды такого воспитания вызывали симпатию Вайса к хозяйке дома, в гораздо большей степени его тревожили опасения, как бы Зубов не зашел слишком далеко в своих попытках перевоспитать Бригитту.

Так, Зубов посоветовал Бригитте изучать русский язык якобы для того, чтобы ей легче было объясняться с прислугой из военнопленных. Однажды Бригитта даже позволила себе упрекнуть Вайса за его слишком высокомерные и несправедливые суждения о русских, напомнив, что Советская Россия была единственной страной, выступившей против жестокостей Версальского договора: она заключила с Германией в 1922 году Рапалльский договор, который и положил конец изоляции Германии от всего мира.

Услышав это, Вайс с изумлением уставился на Бригитту, потом с укоризной перевел взгляд на Зубова и пролепетал, что он только солдат и его дело — видеть в России врага и ничего больше.

А Зубов, будто не заметив молчаливого упрека Вайса, похвалил свою супругу:

— Просто Бригитта не боится, как некоторые, что в случае превратности судьбы советские солдаты будут вести себя на нашей территории так же, как наши ведут себя на их территории.

— И напрасно не боится, — сердито сказал Вайс, с гневом взглянув на Зубова. — Я уверен, что начнут с того, что тебя, например, обязательно выпорют за легкомыслие.

— Никогда, — запротестовала Бригитта. — Русские не применяют телесных наказаний. Ведь правда, не применяют? — обратилась она за поддержкой к Зубову.

— Но введут их специально для вашего супруга. — сердито пообещал Вайс.

Зубов только торжествующе ухмыльнулся в ответ на эти слова.

Прощаясь, Вайс негодующе спросил Зубова:

— Ты что, обалдел? Рассчитываешь на любовь до гроба?

Зубов пожал могучими плечами.

— А что, разве она не стоит того? — И тут же энергично объявил? — Я человек дисциплинированный. Но притворяться до такой степени, будто бы я и не человек вовсе, не буду. Не умею.

— Прикажу — будешь! — пообещал Иоганн. И весьма сдержанно расстался с Зубовым.

Иоганн был недоволен Зубовым: тот вел себя неосторожно до глупости; но он не мог не признаться себе, что теперь этот славный парень, ни секунды не колебавшийся, когда надо было рискнуть жизнью ради спасения товарища, увлекающийся, но чистый и верящий в людей, стал ему еще более дорог.

Он вспомнил, как Зубов, хладнокровно выходивший на ночные операции, с горечью говорил ему:

— Мы тут, прежде чем ремонтно-артиллерийские мастерские подорвать, обследовали обстановку. Наблюдал я, как немцы-рабочие на вертикально-сверлильном станке обтачивали каналы орудийных стволов. Ну, знаешь, золотые руки! Виртуозы! Уникальные мастера! И, понимаешь, пришлось весь план диверсии заново перекраивать: рванули так, чтобы никто из людей не пострадал, — между сменами. Аккуратненько, тютелька в тютельку. И получилось. А иначе рука не поднималась. — Добавил уверенно: — Я полагаю, политически правильно рассчитали. Хотя с точки зрения подрывного дела поставили себя в трудное положение: еле ноги унесли. А Пташеку часть щеки при взрыве оторвало. Но ничего, зато свое лицо уберегли — рабочих не искалечили. А станки — в утиль. Это верно — гробанули сильно.

Генрих как-то вскользь сказал Иоганну, что встречается с Ангеликой Бюхер.

— Тебе что, она нравится?

— Нисколько. Это психопатка, мечтающая стать героиней рейха.

— Зачем же она тебе?

— Так, чтобы испортить настроение фон Зельцу. — Заметил с насмешкой: — Этот чопорный пруссак оказался самым обыкновенным трусливым дохляком. В юности он обратился к хирургу, чтобы тот под анестезией нанес ему на лицо шрамы, и всю жизнь делает вид, будто эти шрамы — след рапиры и получил он их на дуэлях. Недавно я сказал ему, что костлявые ключицы фрейлейн Бюхер оскорбляют мои эстетические чувства. А он промолчал в ответ, словно не понял, о чем речь.

— А если бы он, недолго думая, просто пристрелил тебя за эту дерзость?

— Вот и отлично было бы, — вяло процедил Генрих. — Освободил бы от этой вонючей жизни.

Вайс подумал, что он пьян, но глаза у Генриха были как никогда трезвы, холодно пусты и безжизненно тусклы. Во время припадков уныния он обычно либо напивался до бесчувствия, либо пускался в разговоры на такие скользкие темы, что Иоганн начинал опасаться, не подвергает ли его Генрих проверке.

Вот и сейчас, пристально глядя Иоганну в глаза, Генрих спросил:

— Ты, конечно, знаком со всеми способами массового умерщвления людей? Так, может, поделишься опытом? Как коллега. Ну, не скромничай, Иоганн, не скрывай от дорогого друга своих драгоценных познаний.

— Да ну тебя к черту! — рассердился Иоганн. — Тоже нашел тему!

— А что? Весьма благородная тема для беседы двух молодых представителей великой нации будущих властителей мира. Нам ведь придется приложить еще немало усилий, чтобы достичь совершенства в этой области. — Генрих пристально глядел в лицо Вайса. — Не так давно мы начинали весьма примитивно. Помню, приезжаю я как-то в лагерь. Представь себе, дождь, слякоть. Гора трупов. Их собираются сжечь на гигантском костре, разложенном в яме. Дрова сырые, горят плохо. Тогда один из приговоренных лезет в яму, зачерпывает ведром жир, натекший с других трупов, и передает ведро напарнику. Тот выливает жир на дрова, костер разгорается, и все идет отлично. И какая экономия: не надо тратить горючего! Покойники на самообслуживании — используют собственный топленый жир.

— Противно слушать, — сказал Вайс.

— А делать?

— Хоронить трупы заключенных — обязанность самих заключенных.

— А превращать их в трупы — наша обязанность? — Генрих по-прежнему не отрывал взгляда от лица Вайса.

— Война.

— В день пятидесятичетырехлетия фюрера расстреливать по пятьдесят четыре заключенных в каждом лагере — это тоже война?

— Подарок фюреру.

— Ты знаешь, как это делается?

— В общих чертах, — осторожно ответил Иоганн.

— Они ложатся рядами голые в ров, набитый теми, кого уже расстреляли, но прежде чем лечь, сами посыпают убитых негашеной известью. И так слой за слоем. И никто не молит о пощаде, не теряет разума от ужаса. Медлительно, как очень усталые люди, они выполняют приказания, иногда переговариваются вполголоса. А тех, кто их убивает, они просто не замечают, не видят. Не хотят видеть. Ты знаешь, как это страшно?

— Кому?

— Тем, кто убивает. Нам страшно. Нам!

— Ты что, непосредственно участвовал в казнях?

— Нет.

— Так зачем столько переживаний, Генрих? Или ты считаешь расстрелы старомодными? Так есть газовые камеры. Кстати, ты знаешь, концерн «ИГ Фарбениндустри» за каждого заключенного, работающего на его предприятиях, платит службе СС по три марки, а служба СС платит «Фарбен» по триста марок за килограмм газа «циклон Б». Этот газ бросают в банках через дымоход в помещение, куда сгоняют заключенных, подлежащих уничтожениё. Вот где образец истинного содружества промышленности и наших высших целей!

Делая вид, что ему наскучил этот разговор, Иоганн лениво потянулся и сказал:

— Чем больше обогащаются Круппы, Тиссены, Стиннесы, тем сильнее упрочается нация, ее экономическое могущество, и если мы даем «Фарбен» возможность заработать, то этим мы патриотически укрепляем мощь рейха. Это азбучная истина.

— Ты так думаешь?

— Для тех, кто думает иначе, «Фарбен» изготовляет «циклон Б».

— Однако ты здорово насобачился мыслить как подлинный наци.

— Скажем несколько иначе: рассуждать… — поправил Вайс.

— Значит, ты не хочешь быть со мной откровенным?

— Выходит, ты молол все это для того, чтобы вызвать меня на откровенность? — Вайс усмехнулся и строго напомнил: — Учти, я приобрел кое-какой опыт и, когда работаю с агентурой, сам осуждаю некоторые стороны нашей идеологии. Это помогает, так сказать, расслабить объект, вызвать его доверие, толкнуть на откровенность. Прием грубый, элементарный, но плодотворный.

— Так ты считаешь меня…

— Не горячись… — Иоганн положил руку на плечо Генриха, принуждая его снова сесть. — Я считаю, что ты, как и я, знаешь свое дело, и возможно, даже лучше, чем я. Разве я не могу высказать тебе свое искреннее профессиональное уважение?

Генрих так долго молча, напряженно и пытливо смотрел на Вайса, что тому стало не по себе от его жадно идущего взгляда. Наконец он медленно, словно с трудом находя слова, произнес, все так же не отводя глаз от лица Вайса:

— Вначале я думал, что ты только хитришь со мной, что ты стал совсем другим — таким, как все здесь. Но сейчас я убедился в обратном. Это ты здорово дал мне понять, какая сволочь.

— Ну что ты! Как я мог! — запротестовал Иоганн.

— Однако ты смог, — торжествующе заявил Генрих. — Смог, когда так иронически сказал о профессиональном уважении ко мне. Это было сказано иронически, и я понял, что ты не такой, как другие.

— Уверяю тебя, ты ошибаешься, — механически произнес Иоганн.

Он был зол на себя. Выходит, он не сумел скрыть свои мысли, выдал их, если не словами, то интонацией. Негодуя на себя, он воскликнул горячо:

— Ты напрасно столь подозрительно относишься ко мне, Генрих! Я не ожидал. — Предложил настойчиво: — Прошу тебя, если ты сочтешь возможным и в дальнейшем считать меня своим приятелем, наведи обо мне справки в гестапо. Так будет проще. И, кроме всего прочего, это освободит тебя от естественной необходимости лично проверять мой образ мыслей.

Иоганн говорил деловым, но дружеским тоном, заботливо, доброжелательно, с мягкой улыбкой.

Однако его просьба вызвала на лице Генриха только выражение брезгливости. Глаза его снова стали тусклыми, сжатые губы побелели, одна бровь высоко поднялась, как от приступа головной боли.

Такая реакция обрадовала Иоганна, но он ничем не выдал своих чувств и, тайно наслаждаясь мучительными переживаниями Генриха, как счастливой, драгоценной находкой, продолжал тем же искательным, фальшиво-задушевным тоном:

— Ты должен правильно понять меня, Генрих. Почему я так горжусь тобой? Ты был первым настоящим наци в моей жизни, образцом для меня. Еще в Риге ты, как подлинный ариец, сумел стать выше своего отца, дружившего с профессором Гольдблатом, и проучил этого еврея вместе с его дочерью, открыто высказывая им свое презрение. А ведь я в то время позволял себе считать их не только полноценными людьми, но даже привлекательными и благородными, и завидовал тебе, потому что Берта мне нравилась. Ты помнишь Берту? Я тогда думал, она красавица.

— А теперь она кажется тебе безобразной?

— Конечно! — поспешно согласился Иоганн. — В лагерях этот материал выглядит весьма неприглядно. Пожалуй, там бы я не узнал ее. Кстати, ты знаешь, какие меры возмездия практикует штандартенфюрер Лихтенбергер в рижских концлагерях? Провинившегося закапывают в землю по самую шею, а потом заставляют заключенных отправляться на его голову. — Заметив, что лицо Генриха внезапно стало серым, добавил осуждающе: — Но я лично противник подобных излишеств. Другое дело, когда заключенных закапывают там голыми в снег: наблюдения над результатами этого переохлаждения принесли пользу при лечении наших солдат, обмороженных на Восточном фронте. В Дахау, например, гауптштурмфюрер СС доктор Рашер весьма успешно проводит опыты с переохлаждением. Недавно он указал, что отогревание сильно охлажденных людей животным теплом может быть рекомендовано только в тех случаях, когда в распоряжении не окажется других способов отогревания или когда речь идет о слабых индивидуумах, которые плохо переносят массированную подачу тепла. В качестве примера он привел опыты с переохлаждением грудных детей. Оказывается, они лучше всего отогреваются у тела матери, если добавить еще бутылки с горячей водой. — Предложил услужливо: — Я могу показать тебе копию докладной доктора Рашера. Там ты найдешь много любопытного.

На сером лице Генриха глаза блестели холодно и жестоко. Сжав кулаки, он весь подался к Вайсу, глядя на него с ненавистью. Но Вайс, будто не замечал этого, продолжал тем же деловым тоном, только уже с некоторым оттенком печали:

— Ты, наверное, знаешь, что, заботясь о превратностях войны, руководство СС дало указание испытывать на заключенных сильнодействующие яды. На случай, если нам самим придется воспользоваться этими ампулами. Весьма дальновидное мероприятие! Опытами руководит доктор Шуллер, а проводятся они обычно в присутствии лагерного руководителя СС Тоберта, штурмбаннфюрера СС доктора Конрада Моргена и гауптштурмфюрера СС доктора Венера. Все они стоят за занавеской и через отверстие в ней наблюдают, как действуют на русских военнопленных ядовитые вещества — их вводят вместе с супом. Ну и, конечно, ведут хронометраж. — После небольшой паузы осведомился: — Ты был в Освенциме? — И продолжал, не ожидая ответа: — Пока там не построили муфельные печи для крематория, районы, прилегающие к лагерю, превратились в сплошные гниющие болота. Зловоние стояло невыносимое. Трупы засыпали небольшим слоем земли, и поэтому почва там стала подобна трясине. — Произнес с улыбкой: — Конечно, в таких условиях службе СС не позавидуешь. Но вместе с тем просто возмутительно, что уполномоченный рейхсфюрера, занимавшийся перевозкой ценностей из Освенцима, похитил сорок килограммов золотых зубов и скрылся. И, представь, его до сих пор не могут найти. Такие типы позорят мундир СС! — заявил Вайс с негодованием. И озабоченно добавил: — После того как в Галиции ликвидировали гетто, служба СС предъявила еврейской общине счет на три тысячи сто злотых за израсходованные патроны и потребовала немедленно оплатить его. Эти ретивые служаки, руководствуясь чувством бережливости, проявляют неустанную заботу о государственных доходах рейха. Надзиратель лагеря Заксенхаузен Вильгельм Шуберт, например, прибегает к самодеятельному способу казни заключенных. Он дает приговоренному веревку, гвоздь, молоток, запирает его в сторожке и приказывает собственноручно там повеситься. В противном случае заключенному угрожает экзекуция весьма своеобразная он сам вкапывает в землю столб, а затем его вздергивают за связанные на спине руки на этот столб, и он висит на вывернутых руках до тех пор, пока не предпочтет более эффективного способа повешения. Таким образом, заключенные казнят себя как бы почти добровольно. Подобные самоубийства весьма популярны и в других лагерях.

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — хрипло спросил Генрих.

— Извини, — сказал Вайс, — очевидно, в моей болтовне для тебя нет ничего нового. Но ты офицер СС, и я просто хотел сказать, что понимаю, в каких условиях вам приходится работать. По сравнению с вами абвер — кустарная мастерская. И, в сущности, мы очень обязаны вам. После вашей обработки наши агенты выглядят вполне надежно. И мы вам очень признательны… И я хочу и тебе, как офицеру СС, выразить свою служебную признательность.

— Значит, ты считаешь меня таким, как все те, о ком ты сейчас говорил?

— Видишь ли, — уклончиво ответил Вайс, доставая из кармана записную книжку, — рейхсфюрер Гиммлер указывал нам в своей речи в Познани… — И прочел: — «Подыхают ли другие народы с голоду, это интересует меня лишь постольку, поскольку они нужны нам как рабы для нашей культуры… Большинство из вас знает, что такое сто трупов, лежащих рядом, или пятьсот, или тысяча лежащих трупов. Выдержать это до конца и при этом, за исключением отдельных случаев проявления человеческой слабости, остаться порядочными людьми — вот что закаляло нас. Это славная страница нашей истории, которая не написана и которая никогда не будет написана».

Вайс закрыл книжку, снова положил ее в карман кителя, чуть заметно усмехнулся, спросил:

— Не правда ли, эти слова точно объясняют нашу миссию? И те, к кому они относятся, я уверен, заслужат честь быть отмеченными на страницах истории. И я полагаю, что фамилия Шварцкопф займет там свое место.

— Какого Шварцкопфа ты имеешь в виду? — яростно вскинулся Генрих.

— Обоих — и Вилли и Генриха, — сдержанно пояснил Вайс. Осведомился: — Я надеюсь, твой дядя вполне доволен тобой и давно простил тебе твое юношеское увлечение Бертой? Или ты скрыл от него? — И, не давая Генриху ответить, поспешно посоветовал дружеским тоном: — Я бы на твоем месте все-таки посетил женский концлагерь в Равенсбрюке. Возможно, Берта там. Любопытно, как она теперь выглядит. Правда, на молодых еврейках обычно производят медицинские опыты — пересадки костей, заражения, экспериментальные хирургические операции, прививки. После этого из них выдавливают кровь для приготовления вакцин. Оставшихся в живых стерилизуют и затем проверяют результаты стерилизации в домах терпимости, устроенных в лагерях для иностранных рабочих. Так что едва ли от нее что-нибудь осталось, от прежней Берты. И, пожалуй, не стоит тебе тратить на это время. Хотя было бы эффектно, если бы она увидела тебя такого, какой ты сейчас есть, а ты ее — такой, какой она стала. Я думаю, ты был бы вознагражден. Ведь в свое время она относилась к тебе несколько пренебрежительно…

Удар пощеке на мгновение ошеломил Вайса. Рука его непроизвольно легла на кобуру пистолета, но он быстро овладел собой. Улыбнулся. Улыбнулся без всякого внутреннего усилия, ибо он хотел, чтобы Генрих каким-либо образом отреагировал на его слова, всем сердцем, волей, разумом стремился к этому, ждал этого, надеясь, что не все еще потеряно. И какой бы ценой ему ни пришлось заплатить за свое открытие, он шел к цели упорно, методично, расчетливо, правда не предполагая, что именно пощечиной увенчается его поиск. Пожалуй, можно было не прибегать к такой крайности, чтобы заставить Генриха раскрыть то человеческое, что в нем еще сохранилось. И все же это, в конце концов, не промах, а удача. И теперь нужно только подумать, как правильно ею воспользоваться.

Глядя Генриху в глаза, Иоганн сказал официальным тоном:

— Господин Шварцкопф, вы оскорбили меня как офицера. Вы, конечно, понимаете, что такое честь мундира и как ее защищают?

— Ты хочешь стреляться со мной? — насмешливо спросил Генрих. — Пожалуйста!

— Еще что! — сказал Вайс. — Я не желаю, чтобы меня судили военным судом.

— Так что тебе угодно?

— Ты хорошо играл в шахматы, — задумчиво сказал Вайс. — Если не разучился, может, соблаговолишь сыграть со мной?

— Зачем?

— Проигравший расплатится жизнью. Способ — по собственному усмотрению. Только и всего.

— Я согласен, — не колеблясь объявил Генрих.

— Отлично! — с излишней горячностью воскликнул Вайс.

— Ты что, думаешь, за шахматами мы помиримся? — подозрительно посмотрел на Вайса Генрих.

— Нет! — решительно отрезал Вайс. — Ни в коем случае. Но только, знаешь, давай до турнира забудем о том, что произошло сейчас между нами. Попробуем быть волевыми парнями, а? Мне это будет труднее сделать, чем тебе. Но я постараюсь на время забыть об оскорблении.

— Надолго?

— Завтра вечером будем играть.

— Почему не сегодня?

— Если ты настаиваешь…

— Хорошо, до завтра, — сухо сказал Генрих и тут же гневно добавил: — Но запомни: если ты собираешься простить мне пощечину, то я не собираюсь прощать тебе твои слова! Итак, до завтра.

И Генрих хотел встать. Но Вайс движением руки удержал его.

— А почему нам не побыть сейчас вместе? Ты что, боишься меня?

— Вот еще! — пренебрежительно отозвался Генрих. — Это ты струсил, не застрелил меня сразу же, на месте.

— Так же, как струсил ты и не застрелил меня, — огрызнулся Вайс. — А теперь боишься, что, побыв со мной, размякнешь и будешь просить прощения.

— Никогда! — решительно сказал Генрих.

— Ну, тогда давай выпьем, — предложил Вайс, — и поговорим просто так, о чем-нибудь другом. За шахматами нам придется молчать, а потом один из нас умолкнет навечно.

— Скорее всего, ты.

— Допустим, — примирительно согласился Вайс. Спросил: — Так как же ты жил в Берлине?

Генрих неохотно начал было рассказывать о своей службе под началом Вилли Шварцкопфа, но вскоре сбился и сказал — рот его нервно кривился:

— Знаешь, либо ты притворяешься, либо у тебя железные нервы. Я не могу с тобой разговаривать после всего, что произошло. — Встал. — Так, значит, до встречи. У меня в номере завтра вечером. Тебя это устраивает?

— Вполне, — сказал Вайс. И ушел, не простившись.

Иоганна мало беспокоил исход шахматной дуэли с Генрихом. Во всяком случае, проигрыша он не опасался, так как рассчитывал не только на свое самообладание, но и на свое несомненное превосходство над Генрихом в этой игре. Тревожило другое: вдруг Генрих проявит слабодушие и попросту скроется, уедет или, еще хуже, пользуясь своим положением, предпримет такие шаги, после которых Вайс окажется в положении человека, обвиненного офицером СС в чем угодно…

Но подозревать Генриха в подобной подлости пока как будто оснований не было. Напротив, его запальчивость и его горячность никак не вязались с коварством. Но если Генрих вполне серьезно принял вызов, он не откажется от дуэли. Если же от нее откажется Вайс, то у Генриха будут все основания считать его трусом и с презрением отвернуться от него навсегда.

Это значит потерять Генриха. И потерять именно тогда, когда удалось обнаружить в нем ту частицу человечности, которая, быть может, таит в себе нечто такое, что окажется нужным, полезным Вайсу, его делу.

Припоминая, восстанавливая в памяти все оттенки переживаний, которые он улавливал на лице Генриха, когда рассуждал о лагерной инквизиции, Иоганн приходил к мысли, что эти рассуждения могли внушить Генриху ненависть к нему, к Вайсу, как к человеку, полностью разделяющему нацистские методы. И тогда Генрих может воспользоваться вызовом и безжалостно убить Вайса, как поступил бы и Вайс на его месте, представься ему столь удобная возможность. Если это так, значит, Вайс переиграл и жизнь его в опасности. Ведь каждый из них, прежде чем сесть за шахматную доску, передаст другому записку: «В моей смерти прошу никого не винить». Получив от Вайса такую записку, Генриха, не дожидаясь конца игры и даже вовсе ее не начиная, может запросто влепить ему пулю в лоб. И поступит правильно, если он такой, каким сегодня показался Иоганну. Конечно, это замечательно, если Генрих такой. Это здорово, если он такой. Тогда он бесценный человек для того дела, которому служит Вайс. Но в этом случае Вайс подвергает себя опасности.

А что, если Генрих просто разыграл Вайса, чтобы проверить его? Талантливо разыграл, как контрразведчик СС, великолепно усвоивший все, чему обучал его Вилли Шварцкопф, матерый эсэсовец, специалист по душевным обыскам не только в застенках гестапо — у каждого своего закадычного друга он обшаривает душу. Что тогда? Конечно, можно действовать впрямую. Прийти к Генриху и положить перед ним на стол материалы следствия по делу об убийстве Рудольфа Шварцкопфа, совершенном Функом по указанию Вилли Шварцкопфа. И сразу станет ясно, с кем пойдет Генрих.

Но тогда Иоганн должен раскрыть себя перед Генрихом. И если Генрих уклонится от выбора своей судьбы, от решения, за кем идти, Иоганн вынужден будет убить его.

Ничего другого, как убить Генриха, тогда не остается. Лучше всего, пожалуй, поступить так: после того как Иоганн обезопасит себя, получив записку Генриха с просьбой никого не винить в его смерти, надо будет ознакомить его с материалами следствия. Если Генрих простит Вилли Шварцкопфу убийство отца, — за одно это следует уничтожить его как подлеца, негодяя.

Не исключено и иное: ошеломленный показаниями Папке, в смятение, Генрих отречется от своего дяди, от всех гестаповцев, вместе взятых, и, движимый одним только отчаянием, согласится помогать Вайсу. Но отчаяние — неустойчивое чувство. Оно может пройти так же быстро, как быстро возникло. А потом придут другие чувства, другие мысли — все то, что питало Генриха в фашистской Германии, — и они вытеснят отчаяние, коварно подскажут способы избавится от тягостной скорби об отце. Все может быть.

Устойчива только убежденность. Но она не озаряет человека внезапно, не приходит как некое молниеносное просветление. И нельзя рассчитывать, что, ознакомившись с материалами Папке, Генрих сразу же переменит свои убеждения.

Да Иоганну и не нужен Генрих ошеломленный, растерянный, в горестном отчаянии готовый на все. Ему нужен Генрих, убежденный, что в гибели его отца виноват не один Вилли Шварцкопф. Не только он подлый братоубийца. Главный убийца — гитлеровская Германия, планомерно уничтожающая другие народы и понуждающая к самоубийству свой народ, заставив его творить чудовищные злодеяния.

И когда Генрих поймет это, он придет к убеждению, что единственно правильный для него путь — стать на сторону советского народа, чтобы помочь избавить немецкий народ от гибели, от уничтожения.

Но как внушить все это Генриху, как проверить, тот ли он немец, который способен понять Иоганна и принять решение бороться за ту Германию, что сама первой стала жертвой фашистского террора?


Дитрих в последнее время с группой специально выделенных лиц занимался расследованием по делу о пяти немецких военнослужащих, отказавшихся принять участие в расстреле заложников.

Все они были приговорены к казни. И казнь должна была совершиться ночью в Варшавской армейской тюрьме, где специально для этого соорудили гильотину. Но конструкция ее оказалась недостаточно совершенной, и поэтому решено было прибегнуть к примитивному способу, использовав в качестве орудия казни топор мясника. Осужденным объявили, что для тех из них, кто пожелает взять на себя роль палача, казнь будет заменена отправкой на фронт, в штрафные штурмовые подразделения. Но ни один из приговоренных не согласился стать палачом.

Тогда Дитрих решил, что в таком случае честь уничтожить изменников рейха будет предоставлена офицерам абвера, имена которых он назовет перед самой казнью. Кстати, это послужит и проверкой устойчивости некоторых офицеров, проявивших недостаточную активность при допросах преступников. В связи со всем этим Дитрих и задержался в Варшаве.

Лансдорф одобрил идею Дитриха, он вызвал его к себе и, коротко сообщив ему, что в Варшаву прибыл Генрих Шварцкопф, племянник оберштурмбаннфюрера СС Вилли Шварцкопфа, сказал, что было бы весьма целесообразно обеспечить его присутствие при казни военных преступников и даже участие в ней. Как бы снизойдя, объяснил:

— Это даст вам при случае возможность с лучшей стороны рекомендоваться оберштурмбаннфюреру через его племянника. Кроме того, оберштурмбаннфюреру будет приятно, если его родственник продемонстрирует в генерал-губернаторстве, что он достоин своего дяди — ближайшего сподвижника рейхсфюрера.

Дитриха весьма обрадовала перспектива знакомства с такой крупной персоной. И он даже излишне бурно поблагодарил своего начальника за эту весьма ценную рекомендацию.

Но Лансдорф сразу же прервал его излияния, решительно потребовав, чтобы Генрих Шварцкопф ни в коем случае не узнал заранее, для чего его приглашают в тюрьму. Ведь в противном случае он прибудет на казнь в сопровождении двух эсэсовцев, и те могут оттереть Дитриха от командования всей процедурой. Нужно найти для приглашения какой-либо служебный повод, касающийся только самого Генриха Шварцкопфа.

— Вы совершенно правы, — согласился Дитрих. — Эсэсовцы — наглецы: полагают, что только они одни умеют достойно разделываться с предателями. Как бы этот родственник высокопоставленного эсэсовца не стал первым хвататься за ручку орудия закона. Приоритет должен остаться за старшим по званию.

— Ну, это вы ему сами там объясните. — И Лансдорф добавил насмешливо: — Я полагаю, что уж вас-то, как организатора, он оттеснить не посмеет, отдаст вам дань уважения.

— Ну что вы, герр Лансдорф! — тревожно запротестовал Дитрих. — Я и не собираюсь воспользоваться своим правом. Одно дело — допросы с применением различных методов, а другое — казнь. Вы же меня знаете. Я еще никого не лишил жизни. Это моя слабость. Применять болевые средства как способ достижения цели — долг службы. А финальные действия… — Дитрих замотал головой. — На это я не способен. Я чувствителен, как женщина. — И тут же деловым тоном пообещал: — Значит, все будет сделано так, как вы рекомендовали.

Гитлер, провозглашая: «Война облагораживает немцев и деморализует другие народы», — не был новатором. Этот бодрящий клич он выкрал из словесного арсенала кайзеровских мясников времен первой мировой войны. Чрезвычайно нервный, восприимчивый, он тонко уловил тайные мечты магнатов Рура и Рейна, уже в период Веймарской республики жаждавших видеть во главе Германии сильную личность — деспота, тирана, диктатора, ибо, как они считали, только голая, абсолютная власть производит магическое впечатление.

Неврастеник, гордящийся приступами эпилепсии, будто особой метой, Гитлер вызубрил Ницше, как домашняя хозяйка поваренную книгу, и с пылом изображал из себя сильную личность.

Это был невзрачный человек, с мясистым носом, торчащими, как крылья у летучей мыши, большими мягкими ушами, гнилыми, почерневшими зубами, которые вечно болели, с жирной, прыщеватой кожей, узкими плечами, осыпанными перхотью, и синими, цвета протухшего мяса глазами. Руки его постоянно метались в непроизвольных движениях, — он наивно хвастался, что ни один из наци не способен так неподвижно держать по нескольку часов правую руку в фашистском приветствии, как держит ее он, Гитлер. Ординарный австрийский мещанин по своим вкусам и склонностям, он был наделен коварством, неведомым даже хищному животному. В области всевозможных подлостей он был знатоком и умел орудовать, как никто другой. Именно беспредельность этой низости и привлекла к Гитлеру благожелательное внимание истинных владык Германии.

В политике он отличался расчетливым плутовством бакалейщика, сбывающего скверный, лежалый товар. В начале пути он оправдывался перед промышленниками Германии в пугающем их наименовании своей партии — «национал-социалистская», ссылаясь на Освальда Шпенглера. Утешал: «Прусский социализм исключает личную свободу и политическую демократию».

Его штурмовики подтверждали программное заверение своего фюрера погромами, террором, зверствами. И создали этими «подвигами» кровавый ореол Гитлеру, как вполне приемлемой кандидатуре тирана, диктатора, деспота.

А он вел тайный бухгалтерский учет убийств, погромов, искалеченных, готовясь предъявить счет финансовым владыкам в надежде, что они оплатят этот счет, предоставив ему официальную должность главы Германии. Но не забывал и о своих соратниках, причастных к преступлениям: тщательно заносил в свою бухгалтерскую книгу каждого, чтобы всех держать на короткой привязи и в случае провала предать их, прежде чем они успеют предать его.

Так в начале пути поступал он с главарями банд штурмовиков.

Став главой Третьей империи, он придерживался тех же способов управления, с той только разницей, что применял их с неизмеримо большим размахом. Теперь он стремился сделать соучастником преступлений фашизма весь немецкий народ, замарать его кровью, чтобы каждый немец нес ответственность за злодеяния наци. Тактика истребления других народов являлась не только военно-политической целью Гитлера. Она отвечала его коварному намерению держать немецкий народ в страхе перед возмездием за преступные деяния фашизма.

И чем больше людей уничтожалось в лагерях и на оккупированной территории, тем реже нападали на фюрера приступы меланхолии, тоски, страха, тем лучше, бодрее он себя чувствовал. Ведь масштабы этой бойни вовлекали в нее все новых и новых немцев, а фюрер жаждал сделать ответчиком за преступления фашизма перед человечеством всю Германию. И то, что крупнейшие немецкие концерны изготовляли средства массового умерщвления людей, навечно породнило фюрера с величайшими магнатами рейха, связало с ними надежной, нерасторжимой круговой порукой. Он хорошо понимал, что даже на скамьях имперского стадиона не разместить в качестве подсудимых всех тех, кто виновен в чудовищных преступлениях почти в такой же степени, как и он сам. Это сознание умиляло и бодрило фюрера. И, восхищаясь собой, он хитроумно укреплял свою власть над ближайшими сподвижниками: каждому в отдельности сообщал о подлостях, которые совершали по отношению друг к другу остальные, стремясь в результате этого соперничества занять место поближе к нему, к фюреру.

Гитлер знал: каждый их них считал себя ничем не хуже, а кое в чем даже половчее его. Но все они настолько ненавидели друг друга, что можно было быть уверенным: они не станут объединяться, чтобы вырвать у него власть.

Материалы, компрометирующие высокопоставленных деятелей рейха, имели рыночную цену, и чем омерзительнее были эти материалы, тем выше была их цена. Ими торговали или же обменивались между собой гитлеровские разведывательные службы.

Для руководителей разведывательных служб такие материалы служили оружием в междоусобной борьбе за власть: любой из них жаждал стать вторым после фюрера лицом в рейхе.

Вайс узнал от Дитриха о его разговоре с Лансдорфом после своей ссоры с Генрихом, и его охватила томительная тревога. Ведь если Генрих, присутствуя на казни, проявит хоть какие-либо признаки малодушия, Лансдорф не замедлит этим воспользоваться.

Вайсу было известно, что Гиммлер недоволен деятельностью Канариса, а Вилли Шварцкопф — приближенный к Гиммлеру человек. И, возможно, Генрих прибыл в генерал-губернаторство с каким-то секретным поручением, касающимся не только расследования неудач «штаба Вали».

И не случайно Лансдорф, узнав, что Вайс в приятельских отношениях с Генрихом, поручил ему выведать истинные цели его приезда.

Гитлеровскую механику проверки каждого наци на преданность Иоганн раскусил уже давно и знал, что тот, кто уклонился от соучастия в убийстве, будет считаться изменником. Лансдорф стремился скомпрометировать родственника близкого Гиммлеру человека, чтобы отомстить за происки против Канариса.

Иоганн отдавал себе отчет в том, что Генрих, проявив человечность, погубит себя. Надо во что бы то ни стало спасти его. Самое правильное, пожалуй, — сделать так, чтобы Генрих не имел возможности попасть в тюрьму во время казни.

Лансдорф заметил как-то, что если рейхсфюрер прикажет проверить причины передислокации «штаба Вали», то лучшим доказательством послужило бы нападение польских партизан на уполномоченных рейхсфюрера где-нибудь в районе бывшего расположения «штаба». Лансдорф припомнил и рассказал шутливым тоном, как еще в первую мировую войну полковник Вальтер Николаи организовал с помощью своих агентов хищение документов в немецком генеральном штабе, а уже через сутки блистательно «разыскал» эти документы у «французских шпионов». Само собой разумеется, что французы были «убиты на месте при попытке к сопротивлению». Всем тем Николаи сразу же снискал особое расположение кайзера, что в конечном итоге благотворно повлияло на немецкое общество, возвысив в его глазах благородную роль германской разведки.

Восстанавливая в памяти эти слова Лансдорфа, Иоганн вспомнил и другой разговор, уже с Дитрихом. Когда он сказал, что напрасно Генрих Шварцкопф, подвергая себя опасности, один, без охраны, ходит в эсэсовском мундире по Варшаве, Дитрих ответил, пожав плечами:

— Ну и что ж? Если поляки его ухлопают, рейхсфюрер Гиммлер лишний раз удостоверится, в каких трудных условиях приходилось здесь работать нашему «штабу Вали». Ведь Гиммлер был обязан очистить все близлежащие районы от поляков, но так и не очистил, хотя в Польше наибольшее количество концлагерей уничтожения и они способны переработать население любого европейского государства.

Все это натолкнуло Иоганна на одну мысль; в голове у него родился план, который он решил осуществить с помощью Зубова. Если задуманное удастся, они сумеют уберечь Генриха от опасностей, грозящих ему здесь со всех сторон.

Встретились они с Зубовым, как обычно, на набережной Вислы, возле пустующей брандвахты.

Выслушав Вайса, Зубов сказал ворчливо:

— Ладно уж, но только, извини, канительная это будет штука. Твоего Шварцкопфа повреждать нельзя, а он нас может. Необоюдно как-то получается.

Иоганн огрызнулся:

— Если бы всегда и все было обоюдно, тебя бы давно в живых не было.

— Я сам удивляюсь, что живой, — согласился Зубов. — Но только почему это у меня получается? А потому, что задача всегда ясная: или мы их, или они нас. Ну, и воодушевляюсь. А тут… Он тебя может, а ты его нет. Ну разве не обидно?

— Ты не согласен?

— Что значит «не согласен», если приказываешь!..

— Не приказываю — прошу, как о личном одолжении.

— Ну? — удивился Зубов. — Это уже что-то новенькое. Но только не люблю я такую демократию. Может, все-таки прикажешь, а?

— Не имею права, — уныло сказал Вайс. — Могу только просить, как о дружеском одолжении.

— Значит, того и гляди ты мне потом таким же манером какого-нибудь фрица в порядке сюрприза на дом доставишь? — рассмеялся Зубов, но тут же отбросил шутливый тон и стал деловито советоваться, в какой обстановке лучше всего совершить похищение Генриха Шварцкопфа.

И когда все было оговорено, Иоганн из чувства признательности дружески стал расспрашивать Зубова о его семейной жизни.

Зубов сказал печально:

— А ничего хорошего не получается. Бригитта — женщина милая, добрая, а я ей только беспокойство причиняю. После налета на тюрьму прибыл домой перевязанный. Скрывал, что ранен. А утром она увидела, что простыни подо мной в крови, — ну и в обморок. Я — за врачом. Привели в чувство. В суматохе забыл, что сам в медицине нуждаюсь. Отпустил врача, а она в слезы. Любит она меня, понимаешь? Жаль ее будет, если меня убьют. Вот что.

— Выходит, и ты ее любишь?

— А как же? Одинокая она была в жизни. А со мной говорит откровенно и обо всем доверчиво, будто я ей родной, а не просто фиктивный муж.

— Почему же фиктивный, если любишь?

— Конечно, я ей кое-что правильное внушаю, вижу — растет.

— Ты смотри, полегче! — встревожился Иоганн.

— Самый моральный минимум, в пионерском масштабе, — успокоил Зубов. — Я тактично. Не из тех, кто цветок дергает, чтобы он быстрее рос. — Заметил ехидно: — Мне, конечно, далеко до тебя: перевоспитать эсэсовца — это ты отчудил действительно по первому разряду. Если он тобой сам персонально в гестапо не займется.

Иоганн развел руками:

— Дело, как ты сказал, не обоюдное.

— Вот именно! Ты его в человека превратить хочешь, а он тебя на мясо.

— Ладно, — сказал Иоганн. — Значит, договорились?

— Выходит, так, — невесело согласился Зубов. Вздохнул. — Опять я дам Бригитте повод для ревности. Обещал вечером мирно пойти с ней в гости к высокопоставленным фашистам. И, выходит, обманул. Снова смоюсь на всю ночь. А она в таких случаях спать не ложится, ходит, курит, после от головной боли страдает. И допрашивает про баб. А какие бабы, когда я теперь женатый! Не понимает она нашей морали. Хотя, что ж, правильно, что бдительность соблюдает. Среди женщин здесь огромная распущенность. Пришел, понимаешь, с ней первый раз в один, думал, порядочный дом. Хозяйка повела меня картины показывать, и так нахально пристала, что даже неловко. Ну, я, чтобы антагонизма не вызывать, объяснил ей, что на фронте был контужен. Семейство важнее, не хотелось терять контакта. Супруг — чиновник из управления экономики и вооружений ОКВ. Занимается делами захвата, сбора и охраны экономических запасов на оккупированных территориях. — Похвастался: — Я теперь прославился как фотограф-любитель. Всем знакомым их карточки дарю. Ну, попутно в кабинете у этого чиновника кое-какие документы на пленку отщелкал. Потом в тайник сложил для отправки в Центр. Полагаю, нам потом для предъявления иска пригодятся.

— А ты растешь! — похвалил Вайс.

— Квалифицируюсь, — согласился Зубов. — Пистолетом не всегда пощелкать можно с такой пользой, как «лейкой». Это я понял!

— Хороший ты парень, Зубов, — сказал Иоганн.

— Обыкновенный. Только что действую в оригинальной обстановке. А так — что ж… Терять свое основное лицо я, как и ты, не имею права.

— Это верно, — согласился Иоганн, — лицо свое мы должны беречь больше, чем жизнь. Человек без лица хуже покойника.

— Покойников я вообще не люблю, — сказал Зубов. — И стать покойником вовсе не желаю, хотя, возможно, и придется…

— Ну что за глупости!

— Верно. Что может быть глупее мертвеца? Разве только ты сам, когда помрешь. Это я согласен. Обязан выжить, хотя бы из-за одной такой отвратной мысли о себе. И я, конечно, стараюсь.

— Вот сегодня и постарайся.

— Идет, — согласился Зубов. И пообещал: — Будь уверен, пока жив, не помру. Это точно.

И они расстались. Один пошел налево, вдоль набережной, другой — направо. Серая глянцевая Висла текла в плоских берегах, медленно и тяжко волоча свое зыбкое голое тело, зябнущее на ветру и дрожащее, как от озноба, мелкими, частыми волнами.

Набережная была пустынной.

Казалось, варшавяне покинули свою реку, у берегов которой, будто цепные псы на привязи, стояли немецкие бронекатера с торчащими из приплюснутых башен стволами спаренных пулеметов.

Глава 54

Шагая по истоптанным плитам набережной, Иоганн размышлял, правильно ли он действует в отношении Генриха. На первый взгляд все казалось логичным, оправданным сложными обстоятельствами и конечной целью. Надо спасти сейчас Генриха ради того, чтобы обратить его на свою сторону. И все же, обстоятельно анализируя задуманную им операцию, Иоганн склонялся к мысли, что она недостаточно глубоко, всесторонне обоснована.

Стоило ли рисковать жизнью Зубова и его интернациональной боевой братии только ради того, чтобы избавить Генриха от опасного испытания? Конечно, нападение на эсэсовского офицера лишний раз докажет необходимость передислокации «штаба Вали». Но ведь передислокация уже происходит. Работа «штаба Вали» на некоторое время приостановлена. Значит, действия в этом направлении бессмысленны, неоправданны. А затевать все ради того только, чтобы избавить Генриха от необходимости участвовать в казни, Иоганн просто не имеет права. Да, во всем этом деле Иоганн ошибся, что-то упустил.

Иоганн вспоминал рассуждения Барышева.

— План операции зависит от тактической грамотности, тренировки, выдержанности, дисциплины, — говорил Барышев. — Но главное, определяющее, высшее — это идея операции, то, ради чего она совершается. И это высшее неотрывно от основных целей борьбы нашего народа, оно должно раскрывать, объяснять ее сущность. Любая силовая операция, которую разведчик заранее подготавливает, должна быть обоснована высшими целями борьбы народа. Тогда эта операция, помимо ее конкретной боевой задачи, как бы освещает то, во имя чего мы сражаемся с врагами.

— Да что, мы там должны быть пропагандистами советской идеологии? — усомнился Белов.

— А почему бы и нет? — строго заметил Барышев. — Если обстановка позволит, разве боевая задача не может обрести назначение и пропагандистской? Бить по противнику в тылу врага можно и должно. А как — это зависит от твоей собственной убежденности и, конечно, от твоего таланта разведчика… Нужно только при решении любой задачи ни на минуту не забывать, ради чего она задана. Руководствоваться конечными целями борьбы, не подчиняться вынужденным обстоятельствам, а подчинять обстоятельства высшей цели…

А в данном случае выходит: Вайс подчинился вынужденным обстоятельствам. Операция, которую он готовился осуществить, не обоснована высокими целями и поэтому кажется надуманной и даже легкомысленной.

Придя от такого вывода в смятение, Иоганн круто повернулся и быстро зашагал вслед за Зубовым. Но догнать Зубова ему не удалось.

Дойдя до Саксонского сада, он опустился на скамью. В зеленых влажных сумерках деревьев горько пахло клейкими почками тополя. Чувствовал Иоганн себя усталым, опустошенным как никогда. Скверно было у него на душе.

К скамье подковылял на костылях тощий немецкий солдат в мундире, с костлявым и злым лицом, сел рядом.

— Давно с фронта? — спросил Вайс.

— Два месяца.

— Тяжелое ранение?

— Нет. В прошлом году записали бы тяжелое, а теперь считают — легкое. Значит, снова на фронт.

— Герой!

— Побольше бы таких героев, — усмехнулся солдат, — тогда меньше было бы таких дураков, как я.

— Почему ты так о себе говоришь?

— Потому! — зло ответил солдат.

— Ну все-таки?..

— Ладно. Извольте. Надрались мы с приятелем так, что лейтенант и пинками поднять не мог. Забрала нас военная полиция в тюрьму. А ночью налет партизан. Ну, они нас вместе со своими из тюрьмы и освободили.

— Смешно, — осторожно сказал Вайс.

— Это правильно, — согласился солдат, — комический номер. Но только мой приятель у партизан остался, а я бежал.

— Молодец! — неизвестно кого похвалил Вайс.

— После зачислили меня в роту пропаганды, рассказывать, как моего приятеля партизаны истязали.

— Что, и вправду сильно мучили?

— Супом, кашей и разговорами о пролетарской солидарности, — буркнул солдат. — Как узника фашизма.

— А ты его похоронил? — усмехнулся Вайс.

— Если бы! Ведь он потом через рупор с переднего края рассказал все, как было. Ну и, конечно, против войны трепался.

— Значит, предал фюрера?

— И меня он предал! — яростно сказал солдат. — И меня! — Вытянул скрюченную ногу. — Вот, свои же меня и искалечили. Метили в спину — дали по ногам.

— За что же?

— За это самое. За то, что, мол, русские немцев убивают только потому, что они, немцы, до последнего живого убивают.

— А разве это не так?

— Если бы… Тогда бы в меня свои же не стреляли.

— Кто это «свои»?

— Вы что ж думаете, — огрызнулся солдат, — вся эта шестимиллионная сволочь, которая за коммунистов голосовала, в концлагерях сидит? Нет, они тоже на фронте.

— А твой приятель что, коммунист?

— Нет, просто маляр с гамбургской судоверфи.

— Так почему же он перебежал к русским?

— Обласкали за то, что рабочий. Вот он и раскис.

— А ты наци?

— Хотел, но не приняли: у меня брат был красным.

— А где он сейчас?

— Отец погорячился, голову ему молотком проломил, когда меня из-за него в штурмовики не приняли. — И солдат добавил раздумчиво: — Отец меня больше любил, чем его. Я парень был способный, далеко мог продвинуться, если бы не брат. — Поглядел на свои скрюченные ноги, сказал с надеждой: — Вот хорошо бы на фронте снова в роту пропаганды попасть, — это лучше, чем передовая. Я и в госпитале время не терял, как другие, почитывал чего надо. Может, возьмут…

Иоганн уже рассеянно слушал солдата. Его вдруг захлестнула одна мысль, обожгла своей ясной, простой и целесообразной силой. Машинально кивнув солдату, он поднялся и поспешно зашагал к выходу из парка.

И хотя он только в крайних случаях позволял себе навещать Зубова, сейчас в этом возникла острая и неотложная необходимость. Ведь, как говорил Барышев, в плане каждой операции должно быть предусмотрено все, вплоть до ее отмены, пока это еще возможно.

Иоганн весь был сосредоточен на том, что ему открылось сейчас как главная цель операции. И пока он шел к дому Бригитты Вейнтлинг, мысль его работала напряженно — четко, расчетливо, с той холодной ясностью, которую дает внезапное озарение.

Он нашел необходимое звено, сумел отделить главное от второстепенного.

Исходным в задуманной операции, ее первоосновой должно быть вовсе не избавление Генриха Шварцкопфа от опасности, а спасение приговоренных к казни. Нужно руководствоваться высшими целями борьбы, а не связанными с ней обстоятельствами — производными от основного. Вот когда будет полностью оправдан риск, на который идет группа Зубова. Подвиг его людей озарит благородная цель, без осознания которой нельзя идти на смерть. Ведь даже самые отчаянные храбрецы, если их не воодушевляет высокая цель, испытывают щемящую тоску и неуверенность в себе перед лицом опасности.

Спасение приговоренных к смерти — это удар по мозгам и душам немцев, сокрушительный удар по гитлеровской пропаганде. К обреченным на смерть потянется рука борцов-антифашистов, ненавидящих фашистскую Германию, но страдающих о тех немцах, которые стали ее жертвами.

И еще одно обстоятельство, даже не одно, а два: операция эта попутно послужит новым подтверждением того, что «штаб Вали» находится якобы в окружении партизан, и одновременно избавит Генриха Шварцкопфа от чреватой опасностями нравственной пытки.

Зубов встретил Вайса неприветливо. Проводил его в кабинет с темными суконными шторами на окнах, уставленный во вкусе бывшего владельца тяжеловесной мебелью черного дуба, усадил в кресло с высокой, с затейливым резным узором спинкой и спросил досадливо:

— Ну, что еще? — Усмехнулся. — Хоть похищение твоего эсэсовца с благородными целями — дело для нас слишком умственное, ребята согласны. Но не по нутру им эта затея, я так понял. Ты извини, конечно. Тебе виднее.

— Правильно! — радостно согласился Иоганн. — Правильно, что не по нутру. — Обняв Зубова, спросил: — Спасти приговоренных к казни честных немцев вы согласны? — Не давая ответить, повторил: — Спасти! Понимаешь, как это будет здорово! Слушай: в связи с передислокацией «штаба Вали» на четвертом километре от расположения сняли эсэсовский контрольно-пропускной пункт. А мы его восстановим. Машина с заключенными пойдет по этому шоссе. Обычно здесь каждую минуту останавливали и, независимо от того, кто едет, у каждого проверяли документы. Мы так и поступим, только и всего. Ясно?

Зубов мотнул головой, широко улыбнулся и спросил в свою очередь:

— А ты знаешь, о чем я до твоего прихода думал? О том, что я самый последний мандражист и трус! Понимаешь, так неохота было из-за твоего фашиста покойником заделываться. Даже выпил с горя, чтобы не думать об этом.

— Значит, ты пьян?

— Был, — твердо сказал Зубов. Пожаловался: — Раскис я оттого, что цель задания была мелкая, а мишень я по габаритам крупная. При таком соотношении только и оставалось, что текст речуги о самом себе сочинять для траурного митинга. — И добавил уже серьезно: — А теперь пропорции соблюдены правильно, операция с большой политической перспективой. — Крепко пожал Иоганну руку. — Вот теперь тебе спасибо! Операция красивая. Ничего не скажешь. — Попросил умильно: — Слушай, ты можешь Бригитте соврать, но только правдиво, чтобы она обязательно поверила, будто мне надо в Лицманштадт съездить по служебным делам?

— Пожалуйста, сколько угодно! — с готовностью согласился Вайс. И тут же спросил удивленно: — А ты сам-то что, разучился?

— Да нет, просто по-товарищески прошу: возьми сейчас на себя эту нагрузку.

Зубов исчез за дверью и через минуту появился, сияющий, в сопровождении Бригитты. Она смотрела на Иоганна тревожно-враждебно, хотя губы ее и улыбались.

Протягивая гостю руку, спросила, пристально, в упор глядя ему в в глаза:

— Так что вы, господин Вайс, придумали, чтобы помочь моему супругу? У него, я замечаю, в последнее время не хватает воображения, и ему все труднее изобретать достаточно убедительные поводы для того, чтобы надолго исчезать из дома.

Иоганн, не удержавшись, свирепо глянул на Зубова.

Тот испуганно спросил жену:

— Откуда ты это взяла, Бригитта? Почему такие странные мысли?

Она положила ладонь к себе на грудь:

— Вот отсюда. Из сердца.

— А! — обрадовался Зубов. — Конечно, я так и думал. — Торопливо объяснил Вайсу: — Бригитта чрезвычайно мнительна. Правильно, я как раз хотел сказать тебе, Бригитта… — начал было он.

Женщина сняла ладонь со своей груди, прикрыла рот Зубову, попросила:

— Пожалуйста, не говори. Я понимаю, я все понимаю. — И, обратившись к Вайсу, объявила с гордостью: — Я понимаю, что ему теперь все труднее покидать меня. И он не умеет скрывать этого. И потому я ему все прощаю. Все.

Зубов покраснел, но глаза его радостно блестели.

— Пойду приготовлю кофе, — выручила мужа Бригитта и ушла, торжествующая.

Как только дверь за ней закрылась, Зубов сказал виновато:

— А что я могу поделать, если она так меня чует, что ли? Я даже сам удивляюсь. Но это вполне естественно. Даже в литературе такие факты описаны. Может, это нервные флюиды?

— Флюиды! — передразнил его Вайс. — От таких флюидов того и гляди засыпешься, только и всего. Не такая уж она наивная дурочка, оказывается. Тебе повезло. Но за такую для тебя «крышу» мне голову оторвать мало. — Пояснил строго: — Боюсь я за тебя, вот что!

Зубов только победно усмехнулся.

Разливая кофе, Бригитта нежно говорила Вайсу о Зубове:

— В нем столько ребячества, наивности и простодушия, что я, естественно, всегда беспокоюсь за него. Он — как Михель из детской сказки. Черные крысы напали на города и селения, и он ничего не замечает, играет себе на своей дудочке и шагает по земле, глядя только вверх, — на солнце да на облака. А все кругом так ужасающе мрачно.

Зубов, не удержавшись, с усмешкой посмотрел на Вайса.

— Слышишь? А ты, птенчик, пугался!

Вайс, делая вид, что не понял намека, спросил Бригитту:

— Позвольте, откуда на нашей земле черные крысы?

Зубов лукаво подмигнул жене.

— Бригитта вовсе не собирается намекать на гестаповские мундиры. Что это тебе пришло в голову спрашивать, да еще таким тоном?

Бригитту не смутил вопрос Иоганна. Вызывающе глядя ему в глаза, она сказала твердо:

— Мой покойный муж носил черный мундир, и в профиле его было нечто крысиное. Но, возможно, это мне только казалось.

Теперь Вайс уставился на Зубова. Но тот, поднеся к губам чашечку с кофе, исподлобья посмотрел на Иоганна, еле заметно пожал плечами и пробормотал с притворной обидой:

— Пусть моя супруга считает меня глупеньким Михелем, но мне кажется, что об этом ей не следовало говорить вслух, даже в твоем присутствии, хотя ты и мой друг.

Бригитта обиженно поджала губы.

После кофе мужчины удалились в кабинет и обсудили все подробности предстоящей операции. А когда Вайс шел к себе в гостиницу, его не покидала щемящая грусть, какая порой охватывает одинокого человека, невольно ставшего свидетелем чужого счастья, пусть даже недолгого и хрупкого.

Уже давно Зубов рассказал Иоганну, что жизнь Бригитты с покойным мужем, старым развратником, была подобна домашнему аресту. Она ненавидела его упорно, злобно, неистово. И только одурманенная наркотиками, к которым ее приохотил муж, становилась вяло-покорной, ко всему безразличной. И после смерти мужа она еще долго жила как бы двойной жизнью. Когда Зубов впервые увидел ее в кабаре, она показалась ему полупомешанной. Но потом он понял: это — действие наркотиков. Он сказал Иоганну:

— Что бы там ни было, а сначала мне просто было ее жаль, — и ничего больше. Вижу, пропадает она, ну, и пожалел…

А теперь Бригитта предстала перед Иоганном совсем иной.

Безгранично преданная, жадно любящая, она мгновенно настораживалась в минуты, когда безошибочное женское чутье подсказывало ей, что Зубову угрожает опасность.

Рядом с ней Зубов, высокий, сильный, с могучим конусообразным торсом и круглой мускулистой шеей, казался крепким дубком, на ветвь которого устало опустилась яркая залетная птица и вдруг начала доверчиво вить гнездо, не ведая, какие гибельные бури будут обрушивать на дерево свою ярость, сотрясать ствол, ломать ветви, срывать листву…

На другое утро Иоганн решил зайти к Дитриху, чтобы выведать дополнительные подробности, относящиеся к казни немецких военнослужащих.

В коридоре особняка, где находился замаскированный под водолечебницу филиал «Вали III», он увидел пана Душкевича. Некогда этот пан Душкевич помог майору Штейнглицу подыскать в окрестностях Варшавы усадьбы, подходящие для размещения разведывательных школ. С тех пор Иоганн с ним не встречался.

Душкевич только что вышел из комнаты, отведенной Дитриху.

Почти механически, по давно выработанной привычке, мгновенно связав все относящееся к тому или другому человеку, устанавливать, имеет ли тот человек отношение к задаче, которую предстоит в ближайшее время решить, и вспомнив сказанное Зубовым о намерении польских партизан совершить покушение на Генриха, Иоганн прикинул: «Пан Душкевич — агент-провокатор. С ведома контрразведки он также агент польского эмигрантского правительства в Лондоне. Проник в среду польской патриотически настроенной интеллигенции, где вербует одиночек-смертников для участия в эффектных террористических актах, каждый раз завершающихся самоубийством или же поимкой героев. Такие провокации служат СС также поводом для казни заложников и массовых арестов среди польской интеллигенции якобы в целях обнаружения «огромной» террористической организации.

Душкевич вышел от Дитриха…

А что, если Дитрих поручил Душкевичу не просто припугнуть, а убить Генриха? Если так, он ловко рассчитал. Убийство племянника Вилли Шварцкопфа, сподвижника рейхсфюрера Гиммлера, — великолепное, шумное дело! Это убийство повлечет за собой гигантские карательные меры, и если Дитрих уже заранее наметил виновников, за их поимку его ждет признательность самого рейхсфюрера.

В самом деле, почему контрразведка не охраняла Генриха? Ну, естественно, почему: по званию ему не положена личная охрана. Правда, могли принять во внимание родственные связи. Но не приняли…»

Обожженный своей догадкой, Иоганн понял, что нельзя терять ни часа, но вместе с тем нельзя терять и головы. Не ответив на вежливый поклон пана Душкевича, он поманил его пальцем и, будто с трудом узнавая, спросил:

— А, это вы… Разве мы вас еще не повесили?

— За что, пан офицер?

— Вернемся на минуточку, — и Вайс открыл дверь в комнату Дитриха.

И, как только дверь за Душкевичем закрылась, ударил его в челюсть. Душкевич рухнул на пол и, видимо совершенно оглушенный, не сделал попытки подняться.

Дитрих вскочил из-за стола. Но Вайс остановил его движением руки, приказал:

— Садитесь! — И, склонившись к Дитриху, вымолвил раздельно: — Сейчас мне этот мерзавец похвастал, что вы лично поручили ему организовать покушение на Генриха Шварцкопфа. Я вас арестую, капитан Дитрих. — И, держа свой пистолет в правой руке, левой вынул из кобуры пистолет Дитриха.

— Неправда! — воскликнул, побледнев, Дитрих. — Я не поручал этого Душкевичу, он сам предложил нам организовать покушение.

— А вы разрешили?

— Разрешил, но только для того, чтобы выловить преступников: на место засады я собирался направить свою группу. И жизнь Шварцкопфа была бы в полной безопасности.

— Напишите коротко обо всем, что вы мне сейчас рассказали.

— Зачем?

— А затем, что если на Шварцкопфа будет совершено покушение и он погибнет, вы последуете за ним. Только ждет вас не пуля, а виселица.

— А если я не напишу?

— Я сейчас же сообщу Вилли Шварцкопфу о вашем преступном намерении.

— А где доказательства?

— Вот! — Иоганн кивнул в сторону лежащего на полу Душкевича, который стал уже подавать признаки жизни.

— Хорошо, — согласился Дитрих и, с ненавистью глядя на Вайса, спросил: — Но потом вы мне вернете эту бумагу?

— Возможно, — кивнул Вайс. — Говорите: кто исполнители?

— Это служебная тайна. Я не имею права ее разглашать.

— Вы хотите получить обратно бумагу?

Дитрих утвердительно кивнул в ответ.

— Так вот, знайте: вы получите ее в день отъезда Шварцкопфа.

— Вы клянетесь?

— Бросьте, мы не в кадетском корпусе! Я сказал — и так будет.

Дитрих показал глазами на папку, в которой лежало донесение Душкевича.Пробежав его глазами, Вайс вынул бумагу из папки, аккуратно сложил и спрятал в карман.

— Что вы делаете? Оно ведь уже зарегистрировано! — всполошился Дитрих.

— Ничего, — спокойно сказал Вайс. — В ваших же интересах подсунуть под этим же номером какое-либо другое донесение.

— Это правильно, — согласился Дитрих, внезапно меняя тон. — Надеюсь, Иоганн, вы не захотите повредить моей карьере.

— Да, — сказал Вайс, — вот именно. Просто мечтаю, чтобы вы стали фюрером.

Дитрих сел за стол и начал быстро писать свое собственное донесение. Вайс пробежал его глазами. Похвалил:

— Вы настоящий службист. Очень точно все изложили. Это у вас талант — точность. — И, возвращая пистолет Дитриху, спросил: — Вы не собираетесь выпалить мне в спину?

— Что вы, Иоганн! — удивился Дитрих. — Как можно! Мне кажется, мы все уладили? — И добавил с уважением: — Я понимаю вас, Генрих Шварцкопф — ваш друг, и ваши действия даже благородны. Ну, значит, все.

Вайс небрежно прикоснулся к козырьку фуражки и вышел из комнаты.

В коридоре он неожиданно почувствовал ломящую боль в затылке. Перед глазами, ослепляя, поплыли сверкающие радужные пятна. Руки и лицо покрыл липкий пот.

Иоганн прислонился к стене: «Ну кончено, — подумал он, — нервы сдают, нервы. — И вдруг вспомнил: он не только не обедал, но даже не успел позавтракать сегодня. А вчера? — Это уже распущенность, — осудил себя Иоганн. — Самая безобразная распущенность. — Пообещал себе мстительно: — Ты сейчас, что бы там ни было, пойдешь в столовую, и съешь две отбивных, и будешь тщательно пережевывать пищу, как будто тебе некуда спешить, как будто ничего нет такого, что может помешать тебе регулярно питаться и вести здоровый гигиенический образ жизни». Он уговаривал себя и все же довольно долго не мог сдвинуться с места.

Наконец, преодолевая слабость, Иоганн оторвался от стены и медленно пошел по длинному коридору. И тут из комнаты Дитриха донесся звук выстрела. Иоганн повернул назад, кинулся к двери, распахнул ее.

Дитрих, застегивая кобуру, обернулся к Вайсу и неохотно сообщил сквозь зубы:

— Этот тип пытался напасть на меня.

Стараясь не глядеть на безжизненное тело пана Душкевича, брезгливо отворачиваясь от этого зрелища, Дитрих сочувственным тоном осведомился:

— Вы, наверное, в отчаянии? Увы! Единственный свидетель — и вдруг… Но что ж я мог поделать? Действовал в порядке самозащиты.

— Вы защищались от СД, — сказал Вайс. — От Вилли Шварцкопфа.

— Ну-ну, вам не следует больше пугать меня, — сказал Дитрих. — Теперь это только слова. У вас нет никаких доказательств.

— А если поляки все-таки нападут на Генриха Шварцкопфа?

— Теперь вы уж сами думайте, что может произойти, а меня вы в это дело больше не вмешаете. — И, потрясая папкой, Дитрих заявил торжествующе: — Душкевича я все-таки заставил признаться кое в чем. Здесь лежит его маленькая записочка… Я теперь полностью гарантирован от ваших попыток навязать мне какие-либо незаконные намерения. Вот так, дорогой Вайс. Мы с вами сыграли ноль-ноль. Кажется, так это называется?

Вернувшись в гостиницу, Иоганн не стал подниматься к себе в номер, а сразу направился в ресторан с твердым намерением основательно пообедать. И хотя есть ему не хотелось, особенно после всего, что произошло с паном Душкевичем, он, преодолевая подступавшую к горлу от запаха пищи тошноту, вынудил себя войти в зал ресторана. И сразу же натолкнулся на столик, за которым в обществе офицеров СД и гестапо сидел Генрих Шварцкопф, уже основательно накачавшийся, в расстегнутом кителе. Увидев Вайса, он с трудом поднялся и, пытаясь неверными пальцами застегнуть пуговицы на кителе, объявил:

— Господа, я вынужден покинуть вас. Он, — Генрих кивнул на Вайса, — пришел за мной, чтобы… — Пошевелил согнутым указательным пальцем, будто нажимая на спусковой крючок. — Чтобы он или я… — С трудом вылез из-за стола, подошел к Вайсу, оперся на его плечо, приказал: — Веди меня ко мне, сейчас я сделаю из тебя труп. Ты хочешь стать трупом? Нет? А я не возражаю. Пожалуйста, сколько угодно!

Поднялись по лестнице. Иоганну пришлось взять у Генриха ключ и самому открыть дверь в его комнату.

Генрих тяжело плюхнулся на кушетку, закрыл глаза. Пожаловался:

— Я тону, понимаешь, тону! — Руки и лицо его были бледными и мокрыми от пота.

Вайс снял с него китель, смочил салфетку водой из графина, положил ему на сердце.

Генрих бормотал, глядя тусклыми глазами на Иоганна:

— Ты понимаешь, прежде чем казнить, их пытались заставить кричать: «Хайль Гитлер!» Простреливали мягкие части тела, чтобы кричали. А они молчали. Молчат, как животные.

— Ты что, уже вернулся из тюрьмы после казни?

— Нет, меня возили в концлагерь. — Усмехнулся. — На экскурсию. Я надрался с утра, вот они и повезли проветриться.

— Ну и как, понравилось?

— Да, — сказал Генрих. — Но почему только их? Надо и нас всех. Чтобы никого не осталось. Одна пустая вонючая земля, и на ней никого, ни одного человека. Ни одного! Человек хуже, чем вошь, хуже…

Иоганн выжал лимон в стакан с содовой водой, заставил Генриха выпить. Генрих, мотая головой, судорожно глотал воду. Потом, откинувшись на кушетке, долго лежал неподвижно. Иоганну показалось, что он заснул. Но Генрих открыл глаза, сел и сказал трезвым голосом:

— Ты пришел, отлично! — Подошел к столу, не задумываясь, поспешно написал записку, вложил в конверт, заклеил и, протягивая его Вайсу, заявил небрежно: — Я готов.

— Ерунда! — сказал Вайс. — Все это глупо, как сновидение идиота.

— Значит, струсил?

— Именно! — рассердился Вайс. — Струсил.

— Ну зачем ты лжешь? — спросил Генрих. — Зачем?

— А на черта я буду говорить тебе правду?

— Но ведь когда-то ты говорил…

— Кому?

— Ну хотя бы мне.

— А ты сам способен говорить правду?

— Тебе?

— Да!

— Что ты от меня хочешь?

— Кто ты теперь, Генрих Шварцкопф? Кто?

— А ты не знаешь? Прочти письмо, кажется, мне удалось найти себе титул.

— Не стану, — сказал Вайс. — И вообще вот что я сделаю. — Разорвал конверт, бросил обрывки в пепельницу. Положил на клочки бумаги зажженную спичку и, наблюдая, как горит этот крохотный костер, сказал с облегчением: — Вот! Глупость — прах!

— Напрасно, — возразил Генрих. — Мне все равно придется оставить письмо, но, боюсь, не удастся снова написать столь пылко и убедительно.

— Да ты что?

— Ничего. Просто я, как все мы, провонялся дохлятиной, но в отличие от других не хочу больше дышать этой вонью. — Съязвил зло: — А ты, конечно, принюхался и мечтаешь только о том, как бы выбиться из подручных на бойне в мясники.

— Ну да! — сказал Вайс. — Я так завидую твоему положению в этой должности.

— Вот я и освобожу ее для тебя!

— Каким образом?

— А вот каким, — Генрих кивнул на тлевшую в пепельнице бумагу.

— Брось, этим не кокетничают, — упрекнул его Вайс. — В конце концов, если тебе и приходилось принимать участие в акциях…

— Я никого не убивал! — истерически крикнул Генрих. — Никого!

— Значит, ты решил начать с меня? — спросил Вайс.

— Ты же меня оскорбил, и потом… — Генрих задумался, слабая улыбка появилась у него на губах. — Все равно я бы проиграл тебе в любом случае: я уже давно решился.

— Не понимаю, — спросил Вайс, — зачем тебе нужно, чтобы я был как бы соучастником твоего самоубийства?

— Но с твоей стороны было бы очень любезно помочь мне осуществить мое решение: вопрос чести, такой прекрасный предлог…

— Ты болен, Генрих. Только больной или сумасшедший может так говорить.

— Знаешь, — презрительно сказал Генрих, — ты всегда был на диво логичен. Таким и останешься на всю жизнь. Так вот слушай. В Берлине я читал сводки, составленные статистической группой генштаба. Там работают выдающиеся германские математики. В их распоряжении имеются даже вычислительные машины. Они подсчитывают, сколько людей убивают, калечат каждый день, каждый час, минуту, секунду. И они не находят свои занятия ужасными. Но для меня все это невыносимо. Что может быть сейчас позорнее, чем называться человеком!

— Тебя что, смутили наши потери на фронтах? Не веришь, что мы победим?

— Я боюсь другого, — сказал Генрих. — Боюсь остаться в живых, если мы победим в этой войне. Ведь мы, немцы, заслуживаем, чтобы всех нас уничтожили в лагерях смерти, как мы сейчас уничтожаем других людей. Или же вообще ни один человек не должен остаться в живых. Если только он человек.

— Насколько мне известно из допросов военнопленных, — заметил Вайс, — советские люди, например, несмотря на все, убеждены, что гитлеровцы — это одно, а немецкий народ — совсем другое.

— Вздор! — горячо воскликнул Генрих. — Немцы — это немцы, и все они одинаковы.

— Тебе сегодня представится возможность усомниться в этом.

Генрих побледнел, сказал яростно:

— Да, я дал согласие поехать в тюрьму. Но знаешь, почему? Я должен знать, почему эти немцы решились поступить так: из трусости, боясь, что не сумеют стать палачами, или из храбрости, потому что хотели быть такими немцами, каких я не видел, но желал бы увидеть…

— Зачем? Чтобы участвовать в их казни?

— Если такие немцы есть, то я считал бы для себя честью…

— Чтобы тебя казнили пятым?

— Пусть.

— Неплохой подарок Гитлеру! Племянник Вилли Шварцкопфа добровольно кладет голову на плаху. — Иоганн коснулся рукой плеча Генриха. — Знаешь, ты просто запутался. Если бы ты отказался присутствовать при свершении казни, это было бы расценено как измена фюреру. — Иоганн помолчал и сказал серьезно: — Я очень тревожусь за тебя, Генрих. Но раз ты решил поехать в тюрьму, значит, все в порядке. — Взглянул на часы, встал. — Мне пора.

— Одну минутку, — твердо попросил Генрих и, мгновенно отрезвев, пристально посмотрел в глаза Иоганну. — Если эти ребята отказались не из трусости быть палачами, а из храбрости, клянусь тебе: или я выручу их из тюрьмы, или составлю им компанию!

— Посмотрим, — усмехнулся Вайс. Потом заметил сдержанно: — Ты племянник Вилли Шварцкопфа и можешь многих отправить на казнь. Но спасти от казни даже одного кого-нибудь ты не в состоянии. — Пообещал: — Я зайду к тебе, как только ты успеешь после всего этого вымыть руки. Надеюсь, ты поделишься со мной своими впечатлениями?

— Какое ты все-таки циничное животное! — негодующе воскликнул Генрих.

— Да! — весело подтвердил Вайс. — Именно! А из тебя животное как будто бы не получилось. Может, тебя это не устраивает? В таком случае извини…

Собственно, весь этот разговор дал Иоганну лишь зыбкую почву для суждения об истинном душевном состоянии Генриха. И если в его смятении Вайс обнаружил пусть крохотные, но все же обнадеживающие островки совести, то твердо полагаться на них оснований пока не было. Ведь под ними могла оказаться только хлябь слабодушия, растерянности — и ничего более.

Сведения о берлинской жизни Генриха, которые удалось собрать Вайсу, ничего привлекательного не содержали: заносчив, пьет, участвовал вместе с Герингом в ночном авиационном налете на Лондон, принят в высших нацистских кругах.

Побывал у Роммеля в Африке. И будто бы посоветовал ему в целях саморекламы отпускать иногда на волю пленных англичан.

Вернувшись на родину, эти англичане осыпали Роммеля безмерными похвалами, вызывавшими зависть многих генералов вермахта.

Затем Генрих некоторое время работал под руководством конструктора «Фау» Вернера фон Брауна в Пенемюнде. Подсказал Брауну несколько плодотворных технический идей, но не поладил с ним. Его раздражали нелепые притязания Брауна: тот полагал, что созданные им летающие снаряды способны уничтожить целые народы, в том числе и немецкий народ, если он не захочет признать Брауна своим новым фюрером. Его исступления, изуверская фантазия вызвала у Генриха только насмешку. Технический замысел летающих снарядов Брауна зиждился на работах советского ученого Константина Циолковского. Установить первоисточник конструкции не составляло особого труда. Генрих не преминул язвительно сказать об этом вслух. И Браун тут же помог ему без особых неприятностей покинуть засекреченный объект, где, как в комфортабельном концлагере, на положении заключенных, но не испытывая тех лишений, которые выпадают на долю узников, безвестно жили и работали немецкие ученые и инженеры.

Вернувшись в Берлин, Генрих предался разгульной жизни, что вполне устраивало его дядю.

Хищнический захват Герингом множества предприятий в оккупированных странах Европы вызывал у Вилли Шварцкопфа не только зависть, но и послужил ему примером. Это пример вдохновил его на бесстрашное мародерство. И грубый, жестокий грабеж, которому предавался дядя, как бы скрашивался легкомысленным бескорыстием племянника.

Впрочем, Вилли Шварцкопф был не одинок. Таким же грабежом и с не меньшим размахом занимался весь генералитет вермахта. Специальный сотрудник, секретно наблюдавший за гитлеровскими полководцами, доносил Канарису: «В диком опьянении эти облагодетельствованные судьбой люди кинулись на новые богатства. Они делились поместьями и землями Европы; заправилы получали субсидии, командующие армиями — блестящие дотации».

«Лучшие дома» Берлина, которые посещал Генрих Шварцкопф, по своему обличью походили на притоны, куда бандиты сносят награбленное. И чем значительнее были особы, которым принадлежали эти загородные особняки, тем больше их дома напоминали «хазу» скупщиков краденого.

Неутолимая, бешеная, алчная жажда наживы настолько овладела представителями высших кругов империи, что они уже бесцеремонно, в открытую, устраивали у себя специальные вечера, на которых обменивались трофейными ценностями и ликовали, когда при этом удавалось еще и надуть кого-либо из присутствующих.

Когда однажды Вилли Шварцкопф ознакомил племянника с одной из «памяток» СС по оккупации России, где, среди всего прочего, было сказано и о том, что «русские должны будут уметь только считать и писать свое имя», Генрих заметил иронически:

— Подобную реформу в первую очередь следовало бы провести в Германии: ведь только вернувшись к одичанию и варварству, мы сможем превратить весь наш народ в идеальных завоевателей.

Вилли Шварцкопф не стал спорить с племянником, но через несколько дней Генрих был направлен в эсэсовскую часть, дислоцирующуюся в Прибалтике.

Там Генрих разыскал в одном из концентрационных лагерей профессора Гольдблата и тут же подал рапорт рейхскомиссару Лозе с просьбой освободить этого талантливого ученого.

Рейхскомиссар пригласил Генриха к себе в резиденцию и сказал наставительно:

— Еврейский народ будет искоренен — так говорит каждый член нашей партии, так записано в нашей программе. Мы и занимаемся искоренением евреев, их истреблением. Но иногда приходят ко мне немцы, такие, как вы, и у каждого из них есть свой порядочный еврей. Конечно, все другие евреи — свиньи, но этот — первосортный еврей! Я верю им так же, как и вам. И стараюсь в пределах своих возможностей помочь каждому такому немцу.

— Значит, я могу быть уверен?

— Вполне. — Рейхскомиссар Лозе протянул руку Генриху и уважительно проводил его до двери.

Но когда Генрих на другой день приехал в концлагерь, ему сообщили, что Гольдблат по приказанию Лозе был казнен ночью.

Лозе отказался снова принять Генриха, а когда тот связался с ним по телефону, сказал насмешливо:

— Да, я обещал вам помочь. И выполнил свое обещание: помог арийцу освободиться от позорящей его заботы об еврее.

Генрих разразился такими отчаянными угрозами, что Лозе не оставалось ничего другого, как принять соответствующие меры. В тот же вечер, едва Генрих вышел на балкон гостиницы, с крыши соседнего здания кто-то выстрелил в него из снайперской винтовки. Пуля попала в плечо. Будучи человеком разумным, Лозе представил Генриха к награде якобы за участие в ликвидации группы латышских партизан, а как только здоровье раненого позволило, отправил его на санитарном самолете в Берлин.

В санатории для эсэсовцев Генрих спивался в одиночестве. Командировку в «штаб Вали» с целью ревизии ему выхлопотал Вилли Шварцкопф, надеясь, что она вернет его несколько скомпрометированному племяннику былое положение в обществе.

Конечно, ради своего спокойствия Вилли Шварцкопф давно мог найти способ отделаться от племянника, но было одно обстоятельство, с которым он не мог не считаться.

Гитлер был маниакально подозрителен и ни одному своему сподвижнику не верил до конца. Гестапо даже сконструировало специально для него кастрюли с воздухонепроницаемыми крышками и замками, ключи от которых хранились у самого Гиммлера.

На одном из торжественных обедов у Гитлера присутствовал и Генрих. И, как бывало и на других приемах, он напился и вел себя чрезвычайно развязно.

Гитлер, обратив внимание на шум, поднятый Генрихом, вперил в него разъяренный взгляд. Наступила зловещая тишина. Генрих, растерянно и жалко моргая, посмотрел на фюрера, неожиданно лениво улыбнулся, потер глаза, положил голову на плечо соседа, поерзал на стуле, пробормотал что-то и… задремал.

Гитлер осторожно выбрался из-за стола и в сопровождении двух верзил-телохранителей на цыпочках приблизился к Генриху. Заглянув ему в лицо, он вдруг радостно ухмыльнулся и движением руки приказал всем тихонько перейти из столовой в зал.

Здесь фюрера, как он и предполагал, ожидали почтительные и восхищенные поздравления. Еще бы, он так великолепно продемонстрировал свой необыкновенный талант гипнотизера! И фюрер был счастлив: после разгрома армии вермахта под Москвой ему необходимы были эти подобострастные похвалы.

О том, что Генрих явился на прием уже мертвецки пьяным и несколько рюмок коньяку было вполне достаточно, чтобы погрузить его в сон, знал только Вилли Шварцкопф. Но Гитлера случай с Генрихом окрылил: он еще более уверовал в то, что обладает сатанинской способностью подчинять себе волю людей. И впоследствии он не однажды благосклонно осведомлялся о племяннике Вилли Шварцкопфа, утверждая, что именно такие тонко чувствующие своего фюрера арийцы могут быть подсознательно преданы ему.

Поэтому Генриха как бы охраняло некое священное табу. И он мог позволять себе выходки, за любую из которых наци, занимающие гораздо более значительные посты, давно бы поплатились своей шкурой. Даже его высокопоставленный дядя вынужден был считаться с ним, как с человеком особым, оказавшимся блистательно восприимчивым к волевым флюидам своего фюрера.

Впрочем, из всего этого Иоганну Вайсу было известно только одно: Генрих Шварцкопф, несмотря на разгульный образ жизни и безнаказанные выходки, за которые другой наци давно бы жестоко поплатился, благоденствовал в Берлине, был принят в «лучших домах». И все же, как выяснилось из разговора с ним, считал себя чем-то глубоко оскорбленным, обманутым настолько, что не раз уже бесцельно рисковал своей жизнью, как человек, исполненный отвращения к жизни, доведенный до последней степени отчаяния.

Убедившись в этом, Вайс мог, конечно, легко подтолкнуть Генриха к окончательному решению, надо было только ознакомить его с показаниями Папке. Но можно ли считать мгновенно вспыхнувшую мстительную ненависть к убийце своего отца достаточно прочным основанием для того, чтобы вызвать такие же гневные чувства ко всем гитлеровцам, ко всему тому, что породило их?

Иоганну казалось, что он обнаружил в душе Генриха болезненную рану, которую тот пытается скрыть под наигранной развязностью и цинизмом. Но насколько она глубока, эта рана, определить пока трудно. История с Гольдблатом еще ни о чем не говорит. Лансдорф, например, помог своему домашнему врачу-еврею эмигрировать в Англию, ни разу не ударил на допросах пленного, но при всем том Лансдорф был самым отъявленным злодеем, только более изощренным и утонченным, чем его соратники. Уже кто-кто, а Иоганн Вайс хорошо знал это.

Вот уже годы Александр Белов жил в постоянном нервном сверхнапряжении, и ему приходилось величайшим, сосредоточенным усилием воли преодолевать это состояние, чтобы обрести хоть краткий, но совершенно необходимый душевный отдых. Этот душевный отдых давался ему нелегко. Он часто отравлен был чувством неудовлетворенности собой, горьким сознанием не до конца исполненного долга. У Белова не было уверенности в том, что он, советский разведчик, безукоризненно выполняет все, чего от него ждут, чего требует дело.

Он понимал, что уже не однажды отступил от тех правил, в каких воспитывали его старшие товарищи. Они внушали ему, что самоотверженность чекиста, работающего в тылу врага, заключается не только в его готовности отдать свою жизнь во имя дела, но и в высшей духовной дисциплине, в умении, когда это нужно, подавить жажду действия, в умении не отвлекаться на достижение побочных целей.

Самым мучительным испытанием первое время было для него медлительное бездействие, продиктованное все той же задачей: вживаться в Иоганна Вайса, абверовца, фашиста.

И это испытание он не сумел выдержать до конца. Душа его была обожжена, когда он увидел упоенного победой, торжествующего врага. И он, забыв о главной цели дела, которому служил, очертя голову пополз к советскому танку, чтобы помочь обреченному гарнизону.

Этого поступка Александр Белов не мог простить себе, и дело даже вовсе не в том, что он не дал желанных результатов, — разве что на душе стало легче. Этот поступок раскрыл Белову, что ему еще не хватает необходимой для советского разведчика выдержки.

И лишь по собственной вине он почти выбыл из строя, оказавшись в госпитале. Только волей обстоятельств удалось счастливо вернуться к своим обязанностям, снова стать борцом, как ему и было назначено.

Атмосфера немецких секретных служб, в которую он окунулся, обнажала с предельной беспощадностью чудовищную сущность фашизма: он своими глазами видел, как осуществляются гнусные цели гитлеровцев, и знал запланированные гитлеровцами на ближайшие годы процентные нормы умерщвления народов. Вместе со своими сослуживцами по абверу он присутствовал на совещаниях, где обсуждались методы, какими наиболее целесообразно наносить коварные удары в спину советскому народу. И во имя долга обязан был проявлять на этих совещаниях деловитость и опытность немецкого разведчика. Только таким образом мог он укрепить, расширить плацдарм действия для себя и для своих тайных соратников, чтобы наносить с этого плацдарма парализующие удары по планам гитлеровской разведки.

И у него хватало выдержки неуязвимо вести себя среди врагов, быть необличимым для них. Но порой его охватывало такое чувство, будто прикрывающая его спасительная «броня» Иоганна Вайса невыносимо раскаляется от огня жгучей ненависти. Накаленные гневом сердца, защитные доспехи Вайса сжигали Белова, но он не имел права сбросить их: это значило бы не только погибнуть, но и провалить дело. А без отдыха носить на себе эти раскаленные доспехи, все время оставаться в них становилось выше его сил.

Глава 55

В Центре высоко ценили информацию, поступавшую от Александра Белова. Но его откровенные, подробные отчеты не всегда вызывали одобрение.

На оперативных совещаниях некоторые товарищи отмечали, что Белов бывает невыдержан, склонен к импровизации, допускает в работе опасные отклонения и, увлекаясь побочными операциями, несвязанными непосредственно с его заданием, нередко нарушает дисциплину разведчика. И, пожалуй, те, кто говорил так, были правы.

Барышев, отвечая им, соглашался с тем, что Белов не всегда поступает в работе столь осмотрительно и целеустремленно, как поступал бы на его месте более зрелый и опытный разведчик. И даже сам отмечал оперативную легковесность, недостаточно всестороннюю продуманность некоторых действий своего ученика.

Соглашался Барышев и с тем, что Белов, привлекая для выполнения тех или иных задач Зубова и его группу, не умеет по-настоящему руководить ею. Работа группы заслуживает серьезной критики. Действия Зубова не всегда достаточно обоснованы и грамотны, а это ставит под удар не только Белова, но и саму группу. Говоря об этом, Барышев неожиданно для всех улыбнулся и заявил решительно:

— Но какие бы ошибки не совершал Саша Белов, его работа меня пока что не столько огорчает, сколько радует. Обратите внимание: в своих отчетах он никогда не хвастает, хотя было чем похвастать, и каждый раз сам же первый упрекает себя. Пишет: «Не хватило выдержки, ввязался в порученную Зубову операцию освобождения заключенных». Ну как бы сбегал парень на фронт.

Барышев подумал секунду, сказал проникновенно:

— Вот мы отобрали для работы у нас самую чистую, стойкую, убежденную молодежь. Воспитывали, учили: советский разведчик при любых обстоятельствах должен быть носителем высшей, коммунистической морали и нравственности, тогда он неуязвим.

Но когда молодой разведчик попадает в тыл врага и оказывается там в атмосфере человеконенавистничества, подлости, зверства, — что же, вы полагаете, его душу не обжигает нетерпеливая ненависть, ярость? И чем больше боли причинят ему ожоги, тем, значит, правильнее был наш выбор: хорошо, что мы остановились именно на этом товарище. А закалка этой болью — процесс сложный, продолжительный. И чем острее чувствует человек, тем сильнее должен быть его разум, чтобы управлять чувствами. У людей, тонко чувствующих, обычно и ум живее и сердце горячее. Самообладание — это умение не только владеть собой, но и сохранить огонь в сердце при любых, даже самых чрезвычайных обстоятельствах. А хладнокровие — это уже совсем другое: порой это всего лишь способность, не используя всех своих возможностей, оставаться в рамках задания.

Не все согласились с Барышевым. Но, поскольку Барышев лучше других знал характер своего ученика, ему поручили при первой же возможности связаться с ним. Следовало обстоятельно проанализировать действия Белова в тылу врага. После этого предполагалось разработать для него новое задание, исходя из условий, в каких Иоганн Вайс успешно продвигался по служебной лестнице абвера. Барышев, как никто зная Сашу Белова, давно был убежден, что в тылу врага первой и основной опасностью для его ученика окажутся душевные муки. Его будет терзать мысль, что он мало сделал для Родины, не использовал до конца все представившиеся тут возможности, и эта неотвязная мысль толкнет его на опрометчивые, поспешные шаги навстречу опасности, которую следовало и должно было хладнокровно избегать. Но в битве между разумом и чувством победоносная мудрость одерживает верх далеко не в начале жизненного пути. Не из готовых истин добывается она, а ценой собственных ошибок, мук, душевных терзаний, и, сработанная из этого самого сокровенного материала, мудрость эта не приклеивается легковесно к истине, но навечно спаивается с ней, становится сущностью человека-борца, а не просто существователя на земле.


Иоганну очень хотелось участвовать в спасении приговоренных к казни немецких военнослужащих. И не только потому, что эта, как выразился Зубов, «красивая», благородная операция, что этот подвиг боевиков должен был во всеуслышание заявить здесь, во вражеском логове, о бессмертии пролетарской интернациональной солидарности. Просто Иоганна постоянно жгла, томила неутоленная потребность к непосредственным действиям против врага.

Он отлично понимал, что эта жгучая потребность свидетельствует не о стойкости, а, скорее, о слабости, знал, что его участие в боевых действиях, быть может, помешает решению тех главных задач, которые перед ним поставлены.

Он понимал также, что если погибнет в бою, тем, кто будет заново проходить по его пути, придется в тысячу раз труднее: ведь время, необходимое для длительного, постоянного «вживания» во вражеский стан, уже необратимо утрачено. И вовсе не потому его жизнь бесценна сейчас, что он, Александр Белов, — личность неповторимая, одаренная качествами, которыми другие не обладают. Напротив, он хорошо знал, что в тылу врага действуют, и порой даже более успешно, чем он, талантливые советские разведчики, на счету у которых не одна блистательная операция.

Все дело в том, что он, Александр Белов, такой, какой он есть, со всеми своими достоинствами и недостатками, достиг высотки, на которую его нацелили по карте битвы с тайными службами врага. И если он уйдет с нее, враг снова сможет наносить отсюда свои удары. Значит, волей обстоятельств его жизнь — это не просто одна жизнь, а много человеческих жизней, и поэтому он не имеет права распоряжаться ею, как своей личной собственностью.

Все это так. И сознание этого придавало душевную стойкость Иоганну Вайсу. Но и она была не беспредельна.

Ему приходилось терпеливо выслушивать бесконечные рассуждения своих сослуживцев о том, что немцам самой биологической природой предназначено быть «новой аристократией крови», что немец — это «человек-господин, наделенный волей к власти и сверхвласти». Они упоенно превозносили смерть на войне. Всемерно заботясь о сохранении собственной жизни, чужие жизни они и в грош не ставили.

Умерщвление людей других национальностей они называли «оправданной целью сокращения народной субстанции». И газовые камеры, где душили людей, были оборудованы смотровыми глазками, для того чтобы нацисты, приникая к ним, могли сдать публичный экзамен на бесчеловечность.

Когда Гитлер провозгласил, что Германия либо сделается владычицей мира, либо перестанет существовать вообще, его слова вызвали только чванливый восторг. А ведь они означали, что гитлеровцы не остановятся ни перед чем, даже перед истреблением самого немецкого народа, и будут воевать до последнего своего солдата.

Слушая своих сослуживцев, Иоганн каждый раз с отчаянной ненавистью, с яростью убеждался, что рассуждения эти объясняются вовсе не трусливым раболепием перед чудовищными фашистскими догмами, уклонение от которых беспощадно каралось: в основе их лежало нечто еще более отвратное — уверенность, что они составляют сущность германского духа.

И как ни привык Белов маскироваться под делового, но ограниченного одной только служебной сферой абверовца, с какой бы ловкостью ни уклонялся от кощунственных «философствований» на подобные темы с другими сотрудниками, — все это давалось ему путем огромного насилия над собой — ему все время приходилось мучительно сдерживать себя. Это строгое подчинение Белова Иоганну Вайсу походило иногда на добровольное заточение в тесной одиночной камере. Это было невыносимое духовное, замкнутое одиночество. Белов никому, даже Зубову, не говорил о своих муках. Но самому себе признавался, что сможет продолжать свой длительный подвиг уподобления наци только в том случае, если ему удастся хотя бы изредка вырываться из духовного заточения и, пусть хоть на краткое время, становиться самим собой.

Понятно, что ему очень хотелось участвовать в спасении приговоренных к смерти немецких военнослужащих. Это дало бы ему возможность как бы душевно очиститься. А он тем сильнее нуждался в таком очищении, чем удачнее шли в последнее время его дела в абвере, чем больше упрочалась за ним среди сослуживцев репутация истинного наци.

Но как бы там ни было, он отказал себе в праве участвовать в предстоящей операции.

Возможно, Барышев сказал бы по этому поводу, что к Белову после некоторых его незрелых решений и поступков пришла, наконец, зрелость разведчика…

Не сразу примирился Иоганн с этим нелегким для него решением. Главную роль здесь сыграли размышления о Генрихе Шварцкопфе, о том, что может сулить и какую пользу может принести делу возобновление дружбы с ним.

После долгих сомнений и колебаний Иоганн пришел в конце концов к определенному выводу. Он увидел в Генрихе смятенного немца, с душой раненой, но возможно, не до конца искалеченной фашизмом. Ему было не просто жаль Генриха, хотя тот и вызывал жалость. Он задумал испытать себя, испробовать свои силы в самом трудном и, пожалуй, главном. Он решил не только вернуть дружбу Генриха, но и вызвать к жизни то лучшее, что в нем было когда-то. Если это удастся, Генрих, несомненно, превратится в его соратника.

Подосадовав на себя за то, что с первой же встречи с Генрихом он невероятно осложнил их отношения и едва сам не запутался, Иоганн пришел к такому выводу: единственный и самый надежный путь проникнуть в душу Генриха — правда. Правда — это самое победоносное, самое неотвратимое на земле.

Вот он хотел рискнуть своей жизнью в боевой операции не потому, что его участие в ней необходимо, а для того только, чтобы в открытой схватке с врагом восстановить душевные силы. На такой риск он, пожалуй, не имеет права. Но если он рискнет жизнью ради того, чтобы обратить Генриха в своего соратника по борьбе, его риск будет оправдан.

Приняв такое решение, Иоганн вынужден был поставить себя в довольно-таки жалкое положение перед Зубовым.

Пришлось покорно принять снисходительное одобрение Зубова, когда тот, услышав, что Иоганн отказывается от участия в операции, заметил:

— Ну и правильно! Чего тебе с нами суетиться? Ты — редкостный экземпляр, обязан свое здоровье сохранять. И нам беречь тебя надо как зеницу ока.

Но от Иоганна не укрылось и то, что Зубов, в глубине души жаждавший быть главарем в предстоящем деле, обрадован его отказом. А обидные, унижающие его слова, — что ж, Зубов, пожалуй, имел на них право: ведь сам же Иоганн рассказал ему, что участие в освобождении из тюрьмы Эльзы и других заключенных Центр счел прямым нарушением дисциплины, недопустимым отклонением от тактики, предписанной ему по роду его деятельности в тылу врага.

И хотя Иоганн понимал, что в данном случае поступает правильно, целесообразно, он был все же удручен и несколько завидовал Зубову, который с отчаянным бесстрашием вольно распоряжается своей жизнью.

Мало того, что Иоганн сам отказался участвовать в боевой операции, — он потребовал, чтобы Зубов освободил от нее и поляка Ярослава Чижевского, которого тот просто обожал за все те качества, какими, кстати сказать, и его самого со столь опасной щедростью наградила природа.

Изящно вежливый, скромно-приветливый, тщательно и даже франтовато одетый, с нежно-женственным лицом и ясными голубыми глазами, Ярослав Чижевский, как бы извиняясь перед Зубовым, говорил ему:

— Мне очень прискорбно, что вы не видели Варшавы. Это изумительно красивый город.

— Что значит «не видел»? — запротестовал Зубов. — А где я сейчас, не в Варшаве, что ли?

— То не Варшава, — грустно говорил Ярослав, — то сейчас горькие развалины.

Зубов не соглашался:

— Фашисты изуродовали Варшаву, а варшавян нет: ведь вы не согласились капитулировать!

— Как было можно! — вздохнул Ярослав.

— Здесь каждый опаленный камень вроде памятника человеческой стойкости.

— То так. Благодарю вас за красивые слова. — И Ярослав наклонил голову с аккуратным пробором.

— Правильные слова сказать нетрудно. А вот драться за них — это другое дело.

— О, вы так добже деретесь за Варшаву, пан Зубов, что я давно уже считаю вас почетным гражданином нашего города.

Зубов сконфузился.

— Ну, такого я еще не заслужил. А вот тебя я бы рекомендовал на будущую мраморную доску героев. — И тут же сердито добавил: — Но только чтобы не посмертно!

— Такой гарантии я вам дать не могу, — улыбнулся Ярослав.

— Обязан, — твердо сказал Зубов.

— А о себе вы можете дать такую гарантию? — коварно осведомился Ярослав.

Зубов обиделся.

— Я лейтенант, а ты гражданский.

— Я поляк, — с гордостью заявил Ярослав. — И если вы, пан лейтенант, падете на польской земле, то знайте — я лягу рядом с вами.

— Значит, позволишь немцам укокошить себя?

— То будет наша с вами совместная ошибка, — усмехнулся Ярослав.

Познакомились они еще зимой, когда Зубов и его боевики спасли юношу от преследовавших его гестаповцев. А гнались за ним потому, что он перекинул через забор, прямо на крыши армейских складов, примыкающих к железнодорожному полотну, самодельные термитные зажигательные пакеты. Люди Зубова доставили обожженного Ярослава Чижевского на одну из явок, оказали ему медицинскую помощь. Узнав, кто его спас, он сказал чопорно-вежливо:

— Я вам глубоко признателен. Мне, право, так совестно за хлопоты, которые я вам причинил.

Зубов заметил, усмехнувшись:

— Ну что вы! Это же пустяки…

Ярослав удивленно поднял тонкие брови, помедлил и вдруг снисходительно объявил:

— Я смогу ответить вам тем же.

«Ну и нахал!» — подивился Зубов. Но как бы там ни было, чрезмерная самонадеянность юноши даже чем-то понравилась ему.

Выздоровев, Ярослав Чижевский стал участником боевой группы и очень скоро завоевал сердце Зубова своим абсолютным бесстрашием и манерой держать себя в боевой обстановке так сдержанно и корректно, словно он выступает на спортивной арене и на него устремлены тысячи глаз. Единственно, что не нравилось Зубову, — это, как он думал вначале, тщеславное стремление Чижевского первенствовать в схватках. И со свойственной ему прямотой он упрекнул юношу.

Против ожидания, Ярослав, покорно выслушав Зубова, сказал почтительно:

— Пан лейтенант, прошу прощения, но я хочу зарекомендовать себя перед вами с лучшей стороны. — И добавил чуть слышно: — Я не коммунист, как вы, но ведь все может быть?!

Для Зубова это признание Чижевского значило многое.

В первые месяцы Ярослав беспрекословно выполнял все приказания Зубова, касающиеся боевых заданий, но в разговорах с ним неприязненно и настойчиво напоминал о тех гонениях, которым подвергался польский народ в эпоху русского самодержавия.

И Зубов покорил Ярослава тем, что с той же ненавистью и ничуть не меньшей осведомленностью в истории подтверждал его слова.

— Ну, все это правильно, — говорил он. — А раз правильно, значит, правильно, что мы Октябрьскую революцию сделали, советскую власть установили. И вам бы тоже так сделать. И были б мы тогда с самого начала вместе. Как, примерно, мы с тобой сейчас. Только и всего. Николай Второй — кто? Русский император, царь польский и прочее. Мы его собственноручно убрали, а ты с меня за него спрашиваешь, когда мы с него и за вас тоже все спросили. Подвели старой истории баланс — и на этом точка. — Спросил: — Тебя в гимназии истории обучали?

Ярослав кивнул.

— Воображаю, что за учебники у вас были. Такие, должно быть, могли для вас и в Берлине печатать, — заметил грустно Зубов. — Это же отрава. Шею народу сворачивали, чтобы не вперед смотрел, а назад.

— Да, — согласился Ярослав. — А ведь мы одна кровь — славяне.

— Конечно, приятно, что мы сородичи, — задумчиво произнес Зубов. — Но только на одной этой платформе далеко не уедешь. — Посоветовал: — Ты прикинь, почему в нашей группе такой интернационал собрался, даже два немца есть. Интересно, отчего это они с нами, а?

— Антифашисты? — вопросительно произнес Ярослав.

— С существенной добавочкой, — улыбнулся Зубов, — коммунисты. — Напомнил: — Был еще один, третий, но мы его в польской земле похоронили. Он ее вместе с нами от фашистов чистил. — Вздохнул. — Война — страшное дело. Но товарищ за товарища готов погибнуть. Никогда в другое время сразу столько прекрасного в людях не увидишь…

И вот теперь Зубов обязан снять с операции Ярослава Чижевского — бесстрашного и беззаветно отважного. И в то время, когда его товарищи будут драться с конвоем, Ярославу предстоит заняться совсем мирным делом. Он должен разыскать кого-либо из членов той польской патриотической группы, в которую проник провокатор Душкевич, и передать им добытые Вайсом документы. А когда они ознакомятся с этими обличающими предателя документами, следует убедить их, что нападение на Генриха Шварцкопфа спровоцировано немецкой контрразведкой, которой нужен повод для проведения новых массовых репрессий.

Иоганн не счел нужным предупредить Зубова, что будет все время рядом с Генрихом Шварцкопфом. И если Чижевский не сумеет выполнить задание и покушение все-таки будет совершенно, Иоганн, чего бы ему это ни стоило, попытается спасти Генриха.

Не предупредил потому, что, хотя Зубов и понял, что Иоганн не имеет права участвовать в боевых операциях, все-таки усмешка превосходства мелькнула на его лице, когда он, выслушав указания о задании Чижевскому, заметил:

— Ну, ясно: ты вроде высшей математикой занимаешься, а наше дело — простое, как дважды два.

Не предупредил и потому, что бессмысленно было обременять Зубова лишними заботами, когда его группа, и без того ослабленная из-за отсутствия Чижевского, будет занята боевой операцией.

Была и еще одна причина. Такое предупреждение прозвучало бы неким оправданием Иоганну. Мол, хоть он и не участвует в операции, но все равно его подстерегает опасность, причем ничуть не меньшая, чем Зубова. Ведь не в силах же он предугадать, когда и откуда будет совершено покушение на Генриха.

Конечно, можно было бы вызвать охранников в штатском и обезопасить себя и Генриха, но тогда польские патриоты попадут в засаду.

Иоганн ломал себе голову, прикидывая, как бы выкрутиться из чрезвычайно сложного положения, в которое он попал. А что, если попытаться убедить Генриха, чтобы он не выходил из своего номера в гостинице? Нет, Генрих сейчас необычайно взвинчен и не захочет довольствоваться обществом Вайса. Он скорее предпочтет компанию, с которой прибыл сюда для ревизии «штаба Вали». Вместе со своими берлинскими коллегами будет по-прежнему бурно развлекаться в кабаках и ресторанах, где на него всего легче совершить покушение.

Припугнуть Дитриха и заставить его отменить покушение тоже нельзя: это означало бы выдать на расправу контрразведке спровоцированных Душкевичем поляков.

Судьба Вайса и Генриха зависела сейчас от того, насколько успешно Чижевский выполнит задание. Но Иоганн не считал необходимым ставить его в известность об этом. Вполне достаточно, если Чижевский будет руководствоваться в своих действиях сознанием, что срыв задания ставит под угрозу жизнь многих поляков.

Иоганн появился у Генриха задолго до того, как обещал навестить его. И был встречен с подчеркнутой неприветливостью, которая могла бы выглядеть оскорбительной, если бы Иоганн с первых же слов не обезоружил Генриха своим подкупающим простодушием.

— Что тебе надо? — недовольно буркнул Генрих.

— Тебя, Генрих, — улыбаясь, ответил Вайс и добавил с открытой, доброй улыбкой: — Понимаешь, соскучился. — И, бросив взгляд на столик с закусками, на окаменелосидевшего в позе неприступного величия полковника Иоахима фон Зальца, на Ангелику Бюхер, полулежавшую несколько поодаль в качалке с бокалом красного вина, который она грела в ладонях, спросил: — Можно, я поем у тебя? — И пожаловался: — Весь день на ногах, ужасно голоден.

Иоганн мгновенно понял, как нежелательно в данный момент для всех троих его присутствие в этой комнате. И, поняв это, выдвинул неотразимый повод для визита. Ну разве можно отказать в гостеприимстве проголодавшемуся человеку? Это было бы верхом неприличия.

Любезно поздоровавшись с гостями Генриха, Вайс, будто не видя ледяного лица полковника и негодующей физиономии Ангелики, молча сел за стол и так сосредоточенно занялся едой, что спустя некоторое время его даже перестали замечать.

Возможно, такое невнимание граничило с презрением к его особе. Но на это Вайсу было, в сущности, начхать. Он достиг того, чего хотел. Победил в этом крохотном турнире на выдержку, волю и самообладание.

Иоахим фон Зальц, угарно чадя сигарой, продолжил прерванный появлением Вайса разговор. Вылетая из его рта, сухие слова, казалось, потрескивали.

— Да, мы, немцы, — романтики-идеалисты. И, как никакая другая нация, мы одарены фанатической способностью быть преданными идеалу, заложенному в наши сердца и умы еще предками. Вначале Европа, а потом и весь мир — вот он, наш идеал. Мы должны обладать миром во имя национального самосознания. Наша историческая миссия — властвовать над народами. Насилие — это и выражение свободы нашего духа и метод достижения цели, — вещал своим скрипучим голосом Зальц. — Извечный страх перед насилием над личностью, над целыми народами мы превратили в универсальное орудие. Доблестная готовность немецкого солдата идти на смерть складывается из двух моментов. Его сознание абсолютно подчинено мысли, что уклонение от этой готовности грозит ему смертью. И страх перед наказанием освобождает его от психической боязни смерти. Так страх перед насилием порождает способность к насилию. Как бы противна ни была нашей природе жестокость, она диктуется гуманной необходимостью: страх перед жестокостью уменьшит количество людей, которые могут стать жертвой жестокого возмездия… Любые проявления снисходительности, — продолжал он, почти скрывшись за облаками сигарного дыма, — к приговоренным военным преступникам свидетельствовали бы о нашей неспособности решительно аннулировать все то, что чуждо нашему духу, заражено социальной инфекцией марксизма. Чтобы закончить наш разговор, скажу вам, любезный господин Шварцкопф, что я решительно не согласен с вами…

Но тут Вайс прервал его. Вытер губы салфеткой, аккуратно сложил ее и спросил, не поднимая глаз:

— Простите, господин полковник, насколько я понял, из ваших суждений следует, что самый храбрый немецкий солдат одновременно и самый большой трус? И мы должны быть жестокими из страха, чтобы нас самих не повесили за недостаточную жестокость? — Не дожидаясь ответа, Вайс развалился в кресле и, ковыряя в зубах спичкой, обратился к Генриху: — Следуя программе господина Иоахима фон Зальца, ты должен прийти к выводу: необходимо принять участие в казни военнослужащих. Ведь таким способом ты подтвердишь правильность его умозаключений — бесстрашно разделаешься с приговоренными только из боязни быть обвиненным в слабодушии? — Твердо взглянув в белесые глаза полковника, Вайс сказал: — Так получается, если следовать вашей логике. — Ухмыльнулся: — Во всяком случае, меня такая логика не воодушевила бы, хотя она и выражена столь торжественными словами, что они могли бы стать гимном трусости.

— Господин обер-лейтенант, вы забываетесь! — тонким голосом почти завизжал фон Зальц.

Вайс вскочил.

— Господин полковник, по роду моей службы я обязан не забывать ни о чем, что наносит оскорбление доблестному вермахту. А вы сейчас обвинили его в трусости.

Побледнев, фон Зальц обратился к Генриху:

— Герр Шварцкопф, он извращает смысл моих слов! Не откажитесь сейчас же подтвердить это.

— Оставь, Иоганн, — сказал Генрих. — Ты же отлично понимаешь, что полковник излагал нацистские идеи, правда, в несколько обнаженном виде.

— Я считаю, — Вайс непримиримо стоял на своем, — что герр полковник позволил себе лишнее.

Вмешалась Ангелика:

— Послушайте, Иоганн, не надо быть таким подозрительным. — Протянула руку: — Ведь мы с вами старые друзья?

— Ради вас, фрейлейн, — галантно сказал Вайс, — я готов признать, что погорячился.

— Вот видите, какой вы милый! — Ангелика вопросительно взглянула на полковника, напомнила: — Вы, кажется, хотели отдохнуть?

Когда дверь за Ангеликой и фон Зальцем закрылась, Генрих спросил живо:

— Ты нарочно все это выкинул?

— Возможно, — неопределенно ответил Вайс и спросил в свою очередь: — Тебя действительно затошнило от его откровений, или это мне только показалось?

— Нет, не показалось. Он спорил со мной. Я сказал, что решительно отказываюсь присутствовать при казни.

— Что же ты встретил меня так неприветливо? Ты должен благодарить меня за дружескую услугу: ведь я помог им убраться отсюда.

Генрих сказал задумчиво:

— Но не он один так мыслит.

После паузы Вайс сказал:

— Как ты думаешь, если для исполнения приговора вызвать палачей-добровольцев из лагеря военнопленных, любой русский охотно согласился бы?

— Безусловно.

— А если найдутся такие, которые откажутся?

— Почему? Казнить немца — это было бы для них чрезвычайно приятно.

— А вдруг, вместо того чтобы казнить приговоренных немцев, они попытались бы их спасти?

— Это невероятно!

— Но ведь отказались же четверо немцев участвовать в казни русских военнопленных!

— Мне бы очень хотелось знать, что ими руководило.

— А если бы ты узнал?

— Ну что ж… — печально произнес Генрих. — Очевидно, их слова в чем-то убедили бы и меня.

— И тогда?

— Тогда я, возможно, поверил бы, что в Германии есть и другие немцы.

— И ты бы то же стал другим немцем?

— Которого ты, как офицер абвера, счел бы своим долгом присоединить к этим четырем…

— В этом случае я забыл бы о том, что принадлежу к службе абвера, — парировал Вайс.

— Ради приятеля ты готов совершить преступление перед рейхом?

— А почему бы нет? — задорно сказал Вайс. — В конце концов, истинная дружба в том и заключается, чтобы не щадить своей шкуры ради друга.

— Даже если он изменник?

— Кому? Ведь он же присоединился к немцам.

— Но эти немцы нарушили свой воинский долг.

— Долг быть палачами?

— Нарушение воинской дисциплины способствует победе русских.

— А если бы русские спасли этих четырех немцев от казни, они что, помогли бы победе Германии над Советским Союзом? — спросил Вайс.

— Чтобы русские спасли их?! Это было бы столь фантастично, что после такого сообщения надо застрелиться или…

— Что «или»?

— Да ну тебя! Говоришь какие-то нелепости…

— Я повторяю, — пристально глядя в глаза Генриху, сказал Вайс. — Если это произойдет, и русские спасут приговоренных к казни немцев, и тебе представится возможность увидеться с ними и выслушать их, — что тогда?

— Это невероятно!

— Я прошу тебя, скажи, как бы ты поступил?

— Я бы встретился с ними…

— Ты даешь слово?

— Ты так настаиваешь, что я начинаю думать, уж не поручили ли тебе проверить меня.

— Кто?

— Гестапо.

— Ну что ж, — задумчиво протянул Иоганн, — ты прав. Так вот, чтобы у тебя был залог. — Он взглянул на часы. — Через час ты позвонишь в тюрьму и узнаешь, что четверо немецких военнослужащих, приговоренных к казни, бежали.

— Ха! Ты, оказывается, весьма осведомленный абверовец. Но зачем же откладывать? Я позвоню сейчас, и мне сообщат об их бегстве.

— Нет, — сказал Вайс. — Еще рано.

— А если я сейчас позвоню?

— Тогда их не удастся спасти.

— Значит, если я не позвоню, то стану как бы соучастником их побега?

— Так же, как и я, — сказал Вайс.

— Ну зачем ты меня разыгрываешь?! — досадливо поморщился Генрих.

— Я предупреждаю: если ты не позвонишь в течение получаса, — холодно сказал Вайс, — ты станешь соучастником их побега.

— Давай забудем об этом разговоре! — попросил Генрих. — Право, не нужно нам так друг друга испытывать. Все это вздор.

— Нет, все это правда!

Генрих потянулся к бутылке с коньяком. Вайс задержал его руку:

— Нет, прошу тебя.

— Правильно, — согласился Генрих. — Надраться сейчас было бы трусостью.

Он прошелся по комнате, задержался у столика, на котором стоял телефонный аппарат. Не спуская глаз с Иоганна, снял трубку.

Рука Иоганна легла на кобуру. Генрих, продолжая следить за ним глазами, повернул диск. Вайс уже сжимал пистолет, и, по мере того как Генрих набирал номер, рука его с пистолетом поднималась все выше.

— Ангелика, — сказал в трубку Генрих, — будьте любезны, попросите к телефону полковника. — И через минуту продолжал вежливо: — Я считаю своим долгом принести вам, герр полковник, извинения. Мой приятель неприлично вел себя. Он был просто пьян… Да, конечно, сожалеет… Нет, он был весьма пристыжен и сразу же ушел… Отлично, я так и думал: очевидно, он привык к более упрощенным формам изложения идей фюрера… Да, конечно. Примите мои уверения…

Положив трубку, Генрих торжествующе и насмешливо улыбнулся. Лицо Иоганна было бледно, на висках выступили капли пота.

— Вот теперь я тебе поверил, — сказал Генрих. Спросил вкрадчиво: — Что, Иоганн, не так-то просто ухлопать старого друга? А ведь ты мог. Да?

— Налей мне, пожалуйста, — Вайс кивнул на бутылку с коньяком.

— Значит, тебе можно, а мне нельзя? Это несправедливо!

— Знаешь, Генрих, я сейчас так счастлив.

— Ну, еще бы, не пролил крови друга. В наше время это — редкое везение. — Генрих подошел к Иоганну, сел рядом с ним. — Давай помолчим. Я сам хочу разобраться во всем, что сейчас происходит. — Он закурил, вытянув ноги, положил их на другой стул и закрыл глаза.

Так, молча, они сидели недвижимо, пока не раздался телефонный звонок.

Генрих открыл глаза и вопросительно взглянул на Вайса. Тот посмотрел на часы.

— Подойди.

— И ты снова будешь целиться в меня из пистолета?

— Теперь нет.

Генрих взял трубку, и, по мере того как он слушал чей-то тревожно рокотавший в ней голос, лицо его становилось твердым и вместе с тем каким-то печально-спокойным. Положив трубку, он объявил Вайсу:

— Все! Ты прав.

— Ты хочешь спросить меня о чем-нибудь еще? — осведомился Вайс.

— А можно?

Вайс кивнул.

— Значит, ты с теми немцами, которые считают, что спасти Германию от Гитлера может только Красная Армия?

— Я с теми немцами, — сказал Вайс, — каким ты должен стать.

— Ты думаешь, я смогу?

— Да.

— Пока что, — сказал грустно Генрих, — ты уже спас меня. Я намеревался раз и навсегда покончить со всей этой грязью. Я был очень одинок, Иоганн, — до исступленного отчаяния. Чувствовал себя узником, заточенным в собственной шкуре, и чтобы освободиться…

— Ладно, — прервал его Вайс, — теперь ты тоже не свободен, пока Германия не свободна.

— А это может быть, чтобы мы стали свободными?

— Ты только что не верил в возможность освободить четырех немцев. И вот они уже на свободе. И освободили их те, кто борется за свободную Германию.

— Но ведь это же русские создали организацию из военнопленных, она называется «Свободная Германия».

— Не русские создали организацию «Свободная Германия», — возразил Вайс, — а немцы, освобожденные от власти гитлеровцев, создали ее с помощью русских.

— Чтобы, использовав эту организацию немцев, завоевать Германию?

— Разве я похож на завоевателя? — усмехнулся Вайс.

— Но ведь ты не русский.

— Коммунисты, Генрих, всегда, во все времена, боролись за свободу и независимость Германии.

— Ты стал коммунистом?

— Если бы в Германии у власти стояли коммунисты, Советская страна была бы самым большим другом Германии.

— Да, пожалуй… — согласился Генрих.

— Но ведь русские большевики остались теми же большевиками, которые первыми заключили с Германией Рапалльский договор и этим освободили ее от блокады держав-победительниц, — напомнил Вайс. — Значит, русские, как и прежде, хотят, чтобы Германия была свободной, независимой и, конечно, социалистической.

— Только, знаешь, — сердито сказал Генрих, — не навязывай мне, пожалуйста, никаких верований. Я хочу оставаться свободным.

— Один?

— Там посмотрим, — уклончиво ответил Генрих. — Во всяком случае, теперь я не с теми, с кем был. Этого с тебя достаточно?

Глава 56

Как всегда после удачно проведенной операции, Зубов с особым рвением занялся служебными делами. На этот раз ему поручили руководить строительством складов для хранения металлолома.

В сущности, складов можно было не строить, а ограничиться примыкающими к железнодорожному полотну платформами, укрепив их фундамент. Но Зубов поддержал проект архитектора Рудольфа Зальцмана, представителя крупповской фирмы и племянника одного из ее директоров. Зальцману чрезвычайно хотелось возвести монументальные, с гробовидными кровлями, и строго внушительные, в стиле Третьей империи, сооружения. Так и было решено, а это потребовало много времени, дополнительной рабочей силы и ценных строительных материалов.

Канцелярия Зубова помещалась в крытой дрезине, и он без помех путешествовал по строительным объектам, распекая подчиненных за малейшее упущение.

Демонстрируя нетерпимую требовательность к качеству исполнения, он понуждал подчиненных переделывать уже наполовину готовую работу, утверждая, что речь идет о немецком техническом престиже.

Зубов был настолько занят, что Иоганну только на следующий вечер после операции удалось повидаться с ним.

Как уже не раз бывало после удачных вылазок, Зубов доложил Вайсу об этой отлично выполненной боевой операции с щегольским лаконизмом, граничащим с хвастовством. Уж очень ему хотелось, чтобы Иоганн сам подробно расспросил его.

Но Иоганн, как бы в отместку за это нескрываемое торжество Зубова, принял его более чем краткий доклад как нечто совершенно обычное и не стал ни о чем расспрашивать. Он только деловито осведомился, нельзя ли свести Шварцкопфа с освобожденными немцами и может ли эта встреча повлиять на Генриха в нужном направлении.

Зубов обиделся:

— Выходит, тебе эти немцы нужны были только как собеседники для твоего эсэсовца?

Иоганн ответил сдержанно:

— Если Генрих Шварцкопф будет с нами, считай это лучшим из всего, что мы здесь сделали.

Зубов недоверчиво усмехнулся. Подумав, он все же обещал все устроить, но просил несколько дней на подготовку. Главная трудность, как он объяснил, состояла не в том, чтобы организовать встречу, а в том, что нужно было еще выяснить, годятся эти немцы для беседы с Шварцкопфом или нет.

А вот о том, как выполнил свое задание Ярослав Чижевский, Вайс расспросил Зубова с особой тщательностью. И оказалось, что далеко не все здесь благополучно.

Чижевский связался с группой польских патриотов, передал им материалы, неоспоримо свидетельствующие, что пан Душкевич — давний провокатор. И вся группа рассредоточилась, люди глубже ушли в подполье. Но покушение на Шварцкопфа не отменено, только срок отодвинулся. Значит, жизнь Генриха по-прежнему в опасности. И виноват в этом Иоганн, поскольку не счел нужным своевременно рассказать обо всем Зубову.

Теперь Зубов пообещал Иоганну сделать все, чтобы отвести опасность от Генриха. Он видел, как беспокоится Иоганн за жизнь Шварцкопфа, и невольно его охватывала ревность. Никогда еще, даже в минуты смертельной опасности, Зубов не замечал, чтобы Иоганн был так встревожен. И за кого тревожиться? За этого немца, какой бы он там ни был нужный и важный для дела человек. Значит, Иоганна связывает с Генрихом, помимо всего прочего, и дружба. А Зубов считал себя здесь единственным настоящим другом Иоганна. Что же это получается? Выходит, он теперь не более чем подчиненный, исполняющий поручения. А Иоганн будет все свое свободное время проводить с этим немцем, и, возможно, этот немец станет для него означать больше и даже делать больше, чем Зубов.

По выражению печали, горечи, отразившейся на лице Зубова, Иоганн чутко уловил, что этот разговор задел его. Было что-то наивное в обиде Зубова. Но в то же время и по-настоящему чистое. Люди, бесстрашные перед лицом смерти, часто теряются, когда жизнь сталкивает их с холодом рассудочности, с черствой расчетливостью. Иоганн хорошо понимал это.

— Ты пойми меня правильно, — обратился он к Зубову с доброй серьезностью. — Генрих еще очень слабый человек, он как бы в тумане бродит: может к нам прийти, а может и на нас пойти. И я с ним… ну, как с больным, что ли.

— Ладно, — грустно согласился Зубов. — Выхаживай…

Иоганн подумал, что мог бы напомнить Зубову о Бригитте, но сдержался из опасения задеть друга: для него ведь это тоже было мучительно непросто.

На прощание Зубов посоветовал Вайсу увезти куда-нибудь Шварцкопфа на несколько дней, пока Чижевский снова установит связь с польской группой.

Это вполне устраивало Иоганна, тем более что он должен был выполнить давнишнее поручение доктора фон Клюге. Кроме того, нельзя было пренебрегать командировочными документами, дающими существенные привилегии. Командировка давала также возможность раскрыть перед Генрихом еще одну сторону подлой работорговли, из-за которой не только руководство СС, но и германские промышленники и имперские чиновники извлекали немалые доходы.

Генрих сразу же, даже не поинтересовавшись целью служебной командировки Вайса, согласился сопровождать его. Иоганн решил пока умолчать об этой цели, тем более что Вилли Шварцкопф поручил Генриху проверить, насколько успешно выполняет лагерная администрация секретный приказ о разработке проекта методологической инструкции для тех эсэсовцев, которым, если возникнет такая необходимость, предстоит уподобиться заключенным и раствориться среди них.

Когда Вайс спросил Генриха, для чего это нужно руководству СС, тот ответил пренебрежительно:

— А черт их знает! Но не думаю, чтобы эсэсовцы пошли на такие лишения из одного только желания доносить на заключенных.

— А для чего же все-таки?

— А помнишь, с каким упоением фон Зальц философствовал о социальной силе страха? — напомнил Генрих. — Я думаю, все из-за этого всеобъемлющего страха.

— Не понимаю тебя.

— Ну как же! Те, кого преследует страх, жаждут избавиться от него, скрыться где угодно, хоть в концлагере под видом заключенных. Это и есть спасение от возмездия. — Добавил с усмешкой: — Недавно дядя показал мне ампулу с ядом — он теперь всегда носит ее с собой в зажигалке. И постоянно с тревогой ощупывает верхний карман кителя — проверяет, не забыл ли эту зажигалку. А как нащупает, поверишь, лицо у него становится наглым, насмешливым: вот, мол, что бы там ни было, а я могу от всего сразу избавиться, я-то уж выкручусь!

— Он всерьез думает о самоубийстве?

— Ну что ты! Он такой страстный жизнелюб. Ни за что не решится. Но сознание, что у него есть такая возможность, бодрит его. Вот и все.

— Значит, твой дядя думает, что война уже проиграна?

— Да нет, что ты! Просто он боится, что ко-нибудь за какой-нибудь проступок предаст его и фюрер прикажет его убить. На случай военного поражения у дяди, как у многих — и равных ему и занимающих более высокое положение, — имеются другие благоприятные возможности.

— Какие?

— Ну и провинциал же ты, Иоганн! — рассердился Шварцкопф. — Неужели ты не понимаешь, что побудило большинство из-за тех, кто стоит поближе к фюреру, отговорить его от захвата Швейцарии, например?

Вайс отрицательно покачал головой.

— Господи! — воскликнул Генрих. — Но ведь в этой нейтральной стране мощные банки, и каждый более или менее значительный в империи человек держит там секретные вклады — гарантии на все случаи жизни. Понял? Нет, — повторил он, — все-таки ты провинциал.

— Да, конечно. Хотел бы я побывать в Берлине. Берлин — город моей мечты.

— Ладно, — пообещал Генрих, — я тебе как-нибудь покажу Берлин.

— Когда война закончится?

— А ты что, очень спешишь?

— Во всяком случае, я не хотел бы снова расстаться с тобой, — искренне заверил Вайс.

— Я тоже, — сдержанно сказал Генрих.

И снова начались поездки по концентрационным лагерям. Это были специальные детские лагеря или такие, в которых вместе со взрослыми заключили и детей.

Вайс беспощадно ввел Генриха в курс своей командировки, вынудил стать свидетелем чудовищной, страшной процедуры, связанной с проверкой и отбором для экспорта за границу сотен высохших наподобие скелетов детей. Их выкупали родственники.

Не раз обескровленные умерщвляющим донорством, вялые, безразличные ко всему, дети равнодушно спрашивали при виде господ офицеров: «Что, нас уже в газокамеру, да?» Когда они задавали этот вопрос, лица у них были неподвижны и бесстрашны: ведь уже ничто на свете не могло напугать их; они пережили все земные ужасы и привыкли к ним, как привыкли к трупам, которые сами вытаскивали по утрам из бараков.

Все это так подействовало на Генриха, что Вайс стал опасаться, как бы он в припадке отчаяния не покончил с собой или вдруг не начал в упор стрелять из пистолета в сопровождающих их по лагерю представителей охраны и администрации.

Выход был один: отправляясь в очередной концлагерь, Вайс теперь заставлял Генриха оставаться в гостинице, где тот в одиночестве напивался обычно до потери сознания.

Но что мог Вайс поделать? Надо было закончить все связанное с командировкой, тем более что, кроме детей, подлежащих продаже родственникам, он, пользуясь своими особыми полномочиями, включил в списки эвакуируемых из лагеря многих из тех, кого еще можно было спасти.

Вайс уже сообщил Зубову, чтобы тот, объединив своих людей с польскими партизанами, готовился напасть на охрану эшелона, в котором повезут детей, не имеющих родственников. Этих детей Вайс включил в отдельную, наиболее многочисленную группу. Предполагалось, что, когда детей освободят, их возьмут в свои семьи те, кто захочет заменить им родителей.

Только после того, как Вайс шифровкой сообщил Зубову, где будет стоять железнодорожный состав и когда начнется погрузка в него детей, он смог считать свое задание завершенным. Тем более что под видом конспирации всего этого коммерческого предприятия СС ему удалось добиться, чтобы детей не сопровождала специальная вооруженная охрана, забота о них была на сей раз поручена женам лагерного руководства, хотя надо сказать, что многие из этих дам не уступали своим мужьям в жестокости и умении владеть хлыстом и пистолетом.

Перед отъездом Вайс зашел за Генрихом в гостиницу и застал его в состоянии исступленного отчаяния. Он заявил: или Вайс поможет ему перебить всю эту сволочь, истязающую детей, или он сделает это сам. Если же Иоганн попробует помешать ему, он застрелит его.

— Хорошо, — сказал Вайс, — я помогу тебе. Но сначала лучше помоги спасти детей.

— Как?! — закричал Генрих. — Как?

— В твоем распоряжении еще несколько дней. Только не надо горячиться. Я располагаю сведениями о польских подпольщиках. Свяжись с ними. Я научу тебя, как это сделать.

— А ты?

— Я в таких опасных авантюрах не участвую. Уволь, пожалуйста, — холодно сказал Вайс. — Не хочу, чтобы меня повесили в гестапо.

— Трус!

— Да, — подтвердил Вайс. — И не скрываю этого от тебя.

— А что ты раньше говорил мне? В чем убеждал?

— Видишь ли, — рассудительно сказал Иоганн, — одно дело — критически относиться к тому, что происходит вокруг, а другое — решиться на открытую борьбу, то есть перейти на сторону тех, против кого мы воюем.

— Значит, вот ты какой!

Вайс пожал плечами. Не было у него сейчас сил на другой разговор. Его истерзала, обессилила неодолимая, слепящая ненависть. Он настолько изнемог за эти дни поездок по лагерям, что казалось, самообладание вот-вот покинет его.

Маленькие узники — подростки и дети — утратили в лагерях представление об ином мире, не похожем на тот, в котором они существуют.

Они привыкли к своей обреченности. Они знали, кого из них и когда поведут или повезут на тачке в «санитарный блок» — так называли здесь газовую камеру с глухими, безоконными стенами и покатым полом, обитым жестью.

Раньше, когда не было газовой камеры и крематория, заключенных расстреливали по средам и пятницам. В эти дни дети пытались прятаться, и взрослые помогали им прятаться. А теперь, когда муфельные печи крематория работают беспрерывно, днем и ночью, спрятаться от них нельзя. И дети не прячутся.

Раз в неделю для отправки в «санитарный блок» отбирают не меньше двадцати детей — сначала больных, потом чрезмерно истощенных, а если больных и истощенных для комплекта не хватает, те, у кого на груди пришит желтый лоскут, знают, что пришла их очередь. Знают задолго до этого дня. Старшие дети объясняют младшим, что все это длится недолго и не так уж больно — менее больно, например, чем когда берут кровь. Нужно немного потерпеть, и потом уже не страшно, потому что ничего не будет — ни лагеря, ни голода, ни свитой из телефонного провода плети. Ничего.

В лагере дети говорили друг с другом на странной смеси языков, и никто их не понимал, кроме них самих.

— Господин офицер, — попросил Вайса метровый скелетик с изможденным лицом взрослого и огромными, детски ясными глазами, — не отравляйте меня сегодня в газовку. — И пообещал: — Я могу дать еще кровь. — Объяснил деловито: — Прошлый раз кровь не пошла. А откуда у меня может быть кровь, если мою пайку съели крысы?

Мальчик это был или девочка — Иоганн определить не сумел. Единственным признаком, по которому можно было отличить детей от других заключенных, был их маленький рост, а лица у всех тут одинаковые — старческие, высохшие, неподвижные, как гипсовые маски, снятые с мертвецов.

Шарфюрер СС снабдил Вайса конфетами, чтобы ему легче было выведывать у детей об их прошлом. Но каждый раз, когда Иоганн угощал детей, они в испуге отшатывались и лица их становились бледно-серыми, а те, кто не мог устоять перед яркой оберткой, все же не решались положить конфету в рот.

Иоганн подумал, что они не знают или забыли, что такое конфета. И когда он стал настаивать, чтобы кто-нибудь из детей тут же съел свою конфету, кто-то из них, ростом повыше других, покорно подчинился и почему-то лег на землю. Спустя несколько секунд Вайс услышал вопль ужаса: подросток кричал, что ему дали плохой яд, он действует медленно и, значит, придется долго мучиться.

Вайс выхватил целую пригоршню конфет из своего пакета, лихорадочно развернул и стал исступленно жевать, стараясь убедить детей, что конфеты не отравлены.

Но подросток не верил ему и все вопил, что ему дали плохой яд.

Другие дети молча, неподвижно стояли рядом, и никто из них не только с негодованием, но даже вопросительно не взглянул на Вайса. И когда подросток наконец поднялся с земли, в глазах у него не было ничего, кроме удивления, что он жив и не испытывает мук.

Невозможно передать ощущения Вайса, когда он, стремясь спасти хоть кого-нибудь из заключенных, посещал так называемые «молодежные лагеря». Казалось, судорога намертво скорчила все его чувства, кроме непреоборимой жажды мщения.

Железные защитные доспехи Вайса жгли его. У него ни на что не было душевных сил, он почти не мог общаться сейчас с Генрихом, который впал в прострацию после первых же посещений детских лагерей и теперь, в состоянии тупого опьянения, лепетал только, что это чудовищно, что человек — мразь по своей сущности и всех людей на земле после такого надо уничтожить, как гнусных насекомых.

Вайс отобрал у Генриха пистолет, чтобы он не покончил с собой или не застрелил первого же эсэсовца, который пожелает нанести ему визит вежливости. И, когда уходил, запирал его на ключ в номере, наедине со шнапсом.

Белов ничего не мог поделать с собой, и порой ему чудилось, что он сходит с ума. Он ловил себя на том, будто издалека, внимательно, пытливо и презрительно наблюдает за Вайсом, слышит его голос, когда тот обсуждает с администрацией концлагеря все детали отправки детей. Слышит, как Вайс говорит небрежно и цинично:

— Господа, не надо быть идиотами. Половина сдохнет в пути. Значит, исходя из этого расчета, следует комплектовать двойное количество. Плевал я на картотеки! Я сдаю определенное количество голов. Что? Вы полагаете, герр шарфюрер, что эти ублюдки о чем-нибудь помнят? В таком случае, смею вас заверить, вы больше подходите для фронтового подразделения СС, чем для своей должности здесь. И я доложу об этом. Что? Ну, тогда отлично! — снисходительно произносит Вайс. — Теперь, надеюсь, вы поняли, какой у вас товар? — И уже по-приятельски советует: — Но обращаетесь вы с ним, я вам откровенно скажу, расточительно. Рекомендую умерить пыл. Вчера с вас могли взыскать за мягкотелость, а сегодня и завтра, пожалуй, повесят за то, что вы лишаете империю нового источника дохода. — И Вайс насмешливо заявляет: — Ах, вы не знали? А вам и теперь не надлежит знать ничего иного, кроме того, что вы ничего не должны знать.

И как бы со стороны он видит этого человека, этого Вайса. Но это не человек, это говорящий манекен. И вдруг его с непреодолимой силой охватывает желание, чтобы этот манекен поднял свою руку, затянутую в перчатку, и с той же насмешливой улыбкой, растопырив пальцы, судорожно стиснул их на тощей шее шарфюрера. И, повинуясь его воле, рука манекена поднимается, но вдруг замирает у шеи шарфюрера, поднимается выше и треплет его по одутловатой щеке. И Вайс слышит свой голос, повинующийся не ему, а этому жесту:

— Ну что, шарфюрер? Вы довольны? Теперь ваши загончики пустуют. Никаких хлопот.

Шарфюрер довольно улыбается. Но улыбка сразу же исчезает с его лица, как только Вайс-манекен произносит сухим, трескучим голосом:

— Кстати, сегодня же надо начать их откармливать. Но так, чтобы не расстроились желудки. Позаботьтесь и о питании в пути. За падеж до момента доставки в эшелоны все-таки будете отвечать вы, а не я.

Сощурясь, Вайс-манекен роняет:

— Герр Шварцкопф обратил внимание на то, что вы откармливаете своих свиней провиантом, предназначенным для других целей. Я позабочусь, чтобы он забыл об этом, конечно, в том случае, если вы выполните все, о чем мы договорились.

Вайс-манекен шагает к воротам лагеря в сопровождении свиты из местного начальства. Перед тем как сесть в машину, подает шарфюреру руку. Руку манекена в перчатке.

Манекен остается один в машине. И тут один Вайс как бы поглощает другого Вайса. Теперь вместо двух Вайсов один — Белов-Вайс. Одно целое, неразделимое. И теперь этому последнему уже невозможно с изумлением и ненавистью наблюдать за Вайсом-манекеном.

Теперь в страшном, отторженном от всех одиночестве живой Вайс должен пережить все, что видел Вайс-манекен. И преодолеть муку, чтобы не повторилось больше это раздвоение, это хотя и облегчающее душу, но опасное наваждение.

Если бы Вайс мог вести себя здесь так, поступать так, как поступал Зубов, — действовать, он находил бы в этих прямых действиях спасительную разрядку от сверхчеловеческого напряжения душевных сил, воли, нервов. Но прямое, с оружием в руках действие стало для него запретной зоной. Он уже несколько раз рисковал жизнью, нарушая свой долг разведчика. Больше он не имеет права так поступать.

Повинуясь этому самозапрещению, он должен был отказаться от борьбы с оружием в руках. Отказаться во имя того, чтобы Александр Белов в обличье Иоганна Вайса мог выполнить назначенный ему высший долг перед своим народом.

Александру Белову, как и многим его сверстникам, созидающие страну пятилетки казались героической атакой. Народ атаковал толщу времен, и она податливо расступалась, открывая веками грезившуюся цель, о которой говорили слова песни: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Поэтому все, что сбывалось, все, что делали рабочие руки народа, казалось сказочно прекрасным.

Белова, равно как и его сверстников, ошеломила быстрота, с которой советский народ воздвигал крепости индустрии. Объятые нетерпением, они были убеждены, что с такой же быстротой в советских людях проявятся те качества, которые окажутся присущи человеку будущего.

И с пылкой отвагой молодые люди искали возможности проверить, готовы ли они стать людьми будущего. Они хотели жить и работать в самых трудных условиях, где необозримо поле для героизма, а героизм повседневности воспринимается как обыденное явление. Любое отклонение от атаки они воспринимали как предательство в отношении людей будущего. Нетерпеливость рождала нетерпимость. Они были сурово требовательны к себе. Считали себя должниками тех, кто сломал для них ограду старого мира, открыл перед ними сияющие перспективы грядущего.

Ничего особенного, исключительного не было в том, что студент Александр Белов в канун второй мировой войны с радостной готовностью покинул институт и пошел в школу разведки. Став разведчиком, он был непоколебимо уверен, что ничто не устрашит его и, если понадобится, он без колебаний отдаст свою жизнь за дело, которому служит…

Но оказалось, что отдать жизнь — еще не самое трудное. Гораздо труднее сохранить ее как драгоценную, народную, а не свою личную собственность.

Его старшие товарищи, волей народа облеченные властью, послали его на еще более трудный подвиг: ему следовало быть не самим собой, а тем, кого советские люди справедливо называли самым чудовищным порождением империализма.

Но, как и все его сверстники, Александр Белов имел чисто умозрительное представление об этом чудовищном порождении империализма. И когда опытные наставники-чекисты учили его, как перевоплотиться в фашиста, он слушал их и сдавал экзамены по всем необходимым предметам с самоуверенностью отличника, убежденного, что не все науки пригодятся ему в жизни. Важно только окончить курс, а когда он выйдет на просторы жизни, понадобится другое. Но что именно другое, Белов, конечно, не знал.

И обучить его этому другому наставники, при всем своем опыте и дарованиях, не могли.

Старый чекист Барышев опасался столкновения комсомольца Белова с этим другим больше, чем тактических промахов, хотя любой из таких промахов может стать гибельным для разведчика.

Барышев знал: читать, изучать, умозрительно представлять себе, что такое фашизм, — одно, а лицом к лицу столкнуться с ним — другое. И нет такого обезболивающего средства, которое могло бы уберечь душу советского человека от страданий, ярости, гнева, когда он, повинуясь своему долгу, обязан будет совершить самоотверженный подвиг самообладания. Неучастие в спасении жертв фашизма превращается как бы в соучастие в преступлении против них — это было самое ужасное.

Барышев это понимал и, случалось, поддерживал Вайса, когда тот испрашивал разрешения на проведение им лично операций, которые противоречили и духу и цели его непосредственного задания.

— Да, из Белова еще не выковался настоящий разведчик, — соглашался Барышев с тем, кто ему возражал. — Но он будет им, если поймет, что еще не обрел необходимой ему дальновидной выдержки.

Настоящий разведчик выигрывает целые сражения, но ведь начинает-то он тоже с операций местного значения. Сражение складывается из боев, бои закаляют. Но если разведчик бросается в бой, не дождавшись, пока враг приблизится на удобное расстояние, только потому, что его нервы не выдерживают, — это плохо. Однако такое случается и со старыми, испытанными бойцами.

Вайс получил через связного шифровку от Барышева еще до его рискованных разговоров с Генрихом Шварцкопфом.

Барышев прозорливо говорил о главном:

«Все сам. Ведь и там люди. Найди, убеди. Шварцкопф Генрих? Оторви от Вилли. Рудольф не захотел быть с ними. Его убили. Если сын пойдет дальше отца, он сделает там много больше, чем можешь ты. Это будет лучшее, что ты сделаешь».

Значит, Вайс должен добиться, чтобы Генрих стал его соратником.

Было известно, что провал зимней кампании и отказ Рузвельта и Черчилля принять тайное предложение германских дипломатов о заключении сепаратного мира и начале совместных действий против СССР вызвали у некоторых крупных деятелей рейха недовольство Гитлером. Эти недовольные полагали, что виной всему Гитлер, и если устранить его, то союзники СССР согласятся возобновить переговоры с фашистской Германией.

Не объясняется ли ненависть Генриха к Гитлеру этим обстоятельством? А его стремление к самоубийству могло объясняться тем, что он где-нибудь неосторожно проболтался о своей ненависти к Гитлеру и теперь страшится возмездия.

Как бы ни была истерзана душа Вайса недавно пережитым, он, не полагаясь на свою интуицию и следуя устойчиво сложившейся привычке, тщательно расчленил и выверил все, что относилось к Генриху.

Он знал, что в Германии существуют вполне благоустроенные «воспитательные учреждения», в которые, после экспертизы, проводимой эмиссарами расового отдела, и медицинского обследования, доставляют из оккупированных стран малолетних детей для «германизации». Детей воспитывали в презрении к своему народу, чтобы впоследствии, использовав свои национальные признаки, они могли проникнуть во все сферы его деятельности.

В этих школах умерщвляли души детей, готовили из них врагов народов, кровь которых текла в их жилах. Эти человеческие «подделки» должны были служить тем же подрывным целям, что и фальшивая валюта многих стран, изготовленная под наблюдением СС в строжайше засекреченном блоке Равенсбрюка.

Однажды Вайс мельком спросил Генриха, не слышал ли он о таких детских школах.

— Ну и что, разве может быть иначе? — ответил Генрих рассеянно. — Если в немецких школах учатся дети иностранного происхождения, они, естественно, усваивают обычаи и культуру тех, кто их обучает.

— Для того, чтобы они стали шпионами, диверсантами!

— Но ты, кажется, тому же обучаешь их отцов? — насмешливо заметил Генрих.

Если бы Иоганн мог вместе с Зубовым спасать детей, когда их доставили к железнодорожному эшелону, это в какой-то степени облегчило бы его душу. Но так же, как и в предыдущий раз, он запретил себе участвовать в этой операции, лишил себя возможности даже на короткое время сбросить обличье Вайса.

Этой зимой, узнав, что в Варшаву прибыл эшелон с полуодетыми, долгое время лишенными воды и пищи, совсем крошечными двух-, трехлетними еврейскими детьми, польские женщины бросились на охрану, расхватали, унесли детей, и немало женщин погибло под пулями эсэсовцев на обледеневших досках перрона.

Когда Зубов рассказывал об этом Вайсу, у него дрожали губы и вид был такой растерянный и несчастный, словно он один виноват в гибели женщин.

Неистовствуя, Зубов ударил себя кулаком по скуле и ожесточенно уверял Вайса:

— Ну, всё! Я им такой салют устрою…

Спустя несколько дней взорвался состав бензоцистерн, стоящий рядом с эшелоном, в котором отправлялась на фронт очередная эсэсовская часть.

Зубов почти тотчас прибыл на своей дрезине к месту катастрофы и принял деятельное участие в извлечении полуобгоревших трупов из-под обломков.

И когда Вайс потом увиделся с Зубовым, тот с удовлетворенным видом сказал ему:

— Почаще бы подворачивалась такая работенка, и можно жить со спокойной совестью!

А вот Вайс никогда не испытывал этого освобождающего, счастливого удовлетворения.

В последнее время он все чаще думал о том, как необходим ему здесь достойный соратник. Если бы заодно с ним действовал человек, обладающий не меньшими, чем он, а значительно большими возможностями проникновения в правящие круги рейха, это принесло бы настоящую пользу делу.

На обратном пути в Варшаву Вайсу мало о чем удалось поговорить с Генрихом.

Генрих был подавлен, мрачен. Возможно, он просто плохо чувствовал себя после тяжелого запоя в одиночестве.

Лицо Генриха опухло, глаза были воспалены. Его снова охватило отвращение к жизни, безразличие ко всему на свете.

Он сразу же потребовал, чтобы Вайс быстрее гнал машину.

— Асфальт скользкий, опасно: можно разбиться.

— Ну и разобьемся, велика беда! — ворчал Генрих. И, ежась, жаловался: — Я весь будто в дерьме. Скорее бы принять ванну.

— Хочешь быть чистеньким? — спросил Вайс.

— Ты меня сейчас лучше не трогай!

— Ладно, — согласился Вайс и осведомился: — Но ты скажешь, когда можно будет тебя тронуть?

— Скажу. — Генрих закрыл глаза, пробормотал: — А все-таки неплохо сейчас шлепнуться в лепешку, чтобы ничего больше не было.

Вайс вспомнил, как в лагере дети говорили о газовой камере: «Немного потерпеть — и потом больше ничего не будет. Ничего!» Он оглянулся на полулежащего с закрытыми глазами Генриха. Не испытывая ни жалости, ни сочувствия, Иоганн пытался найти в его одутловатом лице с набрякшими темными веками и сухими, потрескавшимися губами хотя бы признаки решимости, воли — и не находил. Это было лицо ослабевшего, утратившего власть над собой, отчаявшегося человека.

И вот на этого человека Иоганн решил сделать ставку. Он вел машину как никогда вдумчиво и осторожно. И не потому, что опасался аварии на скользком от дождя шоссе. Нет. Он решил, что отныне всегда будет беречь Генриха. Это единственно правильная тактика, и он должен терпеливо применять ее для того, чтобы Генрих понял, как бесценна жизнь, если она отдана борьбе за освобождение своего народа.

Не успел Генрих войти в свой номер в варшавской гостинице, как хмуро объявил, что прежде всего примет хорошую дозу снотворного, чтобы забыться.

Тон, каким это было сказано, явно свидетельствовал: присутствие здесь Вайса нежелательно.

Но Иоганн твердо решил, что до тех пор, пока не получит информацию о переговорах Чижевского с польскими патриотами, он не отойдет от Генриха. И сказал:

— Ты не будешь возражать, если я устроюсь тут на кушетке? — И стал раздеваться, будто не сомневался в согласии Генриха.

— У тебя, кажется, есть своя комната, — проворчал Генрих.

Вайс не ответил. Он сосредоточенно снимал сапоги и, казалось, был настолько поглощен этим занятием, что ничего не слышал.

Когда Генрих вышел из ванной, он взглянул на Вайса — тот, видимо, уже заснул.

Генрих погасил верхний свет, зажег стоявшую на ночном столике лампочку с голубым абажуром, улегся на спину и закурил.

В открытые окна комнаты не доносилось ни звука.Огромный погасший город был тих, как пустыня.

Два желания боролись в душе Генриха, он не знал, что лучше — выпить или принять снотворное. И когда первое победило и он, шаркая ночными туфлями, побрел к уставленному бутылками серванту, неожиданно раздался отчетливый и громкий голос Вайса:

— Не надо, Генрих!

— Ты что же, не спишь? Следишь за мной?

— Просто беспокоюсь за тебя.

— Какого черта?!

— Мне казалось, тебе тяжело оставаться одному.

— Правильно, — успокоился Генрих. — Но в таком случае давай выпьем вместе.

— Зачем? Чтобы не думать о том, что мы с тобой видели в концлагерях, и притворяться, будто всего этого нет и не было?

— Чего ты от меня хочешь? — воскликнул Генрих. — Чего?

Вайс встал, взял сигарету. Подошел к Генриху и, прикуривая от его сигареты, пытливо взглянул на него.

Лицо Генриха было сведено болезненной гримасой.

— Тебе ведь плохо, я знаю.

— Мне всегда плохо после выпивки.

— Нет, не поэтому. — Помедлил: — Ты мне веришь?

— Я теперь никому не верю, и себе тоже.

Вайс снова улегся на свою кушетку.

— Я хочу задать тебе один вопрос, Генрих, — раздался его голос после долгого молчания. — Как ты думаешь, если бы твой отец вернулся на родину, он стал бы служить наци?

Генрих молча выпил, шаркая туфлями, отошел от серванта, улегся, погасил свет. Спустя некоторое время снова закурил и вдруг прошептал:

— Нет.

Вайс ничего не сказал, как будто не слышал.

Генрих прислушался и повторил:

— Нет, отец не стал бы им служить. — Спросил: — Ты спишь, Иоганн?

Вайс снова не ответил. Сейчас он услышал самое главное. Ответ Генриха обнадежил, воодушевил его. Ему хотелось встать со своей кушетки, подойти к Генриху, заговорить с ним наконец откровенно, рассказать правду об убийстве его отца. Но Иоганн сдержался. Он хотел, чтобы соучастие Вилли Шварцкопфа в этом преступлении не явилось бы главным для Генриха при окончательном решении своей судьбы.

Притворившись спящим, Вайс слышал, как Генрих погасил сигарету о пепельницу и налил в стакан воды, чтобы запить снотворное, как долго он еще ворочался, прежде чем забылся тяжелым, беспамятным сном…

Глава 57

Зубов вернулся в Варшаву только через несколько дней. Он был возбужден, радостен. Детей спасли и благополучно раздали в польские семьи. Но мало этого — в операции приняло участие столько добровольцев, что следовало подумать о формировании партизанского отряда из местного населения.

Зубов также сообщил Вайсу, что освобождение приговоренных к казни немецких военнослужащих не прошло бесследно. Гестапо и военная полиция арестовали много немецких солдат: те с изумлением рассказывали о дерзком налете, хотя им было строжайше приказано ни слова не говорить об этом.

Что же касается дела, порученного Чижевскому, то тут все не так просто, как думалось вначале.

Оказывается, с поляками, которым пан Душкевич указал на Генриха Шварцкопфа, связан английский разведчик. Собственно, по его инициативе эта группа и сформировалась исключительно из патриотически настроенной польской интеллигенции. Ими движет ненависть к оккупантам, но никаким опытом конспирации и тем более умением бороться с оружием в руках они не обладают. Этот английский разведчик выдал себя за руководителя группы и, получив от Чижевского материалы, свидетельствующие, что пан Душкевич — провокатор и замышленное им убийство Генриха Шварцкопфа носит провокационный характер, скрыл их от поляков. И Чижевский пока ничего не может поделать, так как группа переменила места явок и связь с ней утрачена.

Обдумав все это, Вайс и Зубов пришли к выводу, что английскому агенту, очевидно, было специально поручено создать группу Сопротивления из людей, которые менее всего приспособлены к вооруженной борьбе. Их гибель была бы злоумышленной. Прежде всего она послужила бы полякам предостережением, показала бессмысленность вооруженной борьбы с оккупантами. Кроме того, у гестапо появился бы повод провести массовые аресты среди польской интеллигенции, загнать в концлагеря семьи тысяч честных людей, отказавшихся служить палачам. Но и это еще не все. Покушение будет произведено на племянника одного из ближайших сподвижников самого Гиммлера, и тот, возможно, прикажет предпринять гигантские карательные меры против поляков. А это, конечно, на руку Дитриху. Он давно мечтает продемонстрировать дееспособность контрразведывательного отряда абвера в широкомасштабной операции, о результатах которой можно будет послать свой личный доклад рейхсфюреру.

Вайс не исключал возможности, что английский агент действовал с ведома Дитриха, под контролем разведки абвера. И во всяком случае, можно было не сомневаться, что кандидатура Генриха была указана Дитрихом через Душкевича.

Посоветовавшись с Зубовым, взвесив все, Вайс сказал, что именно Чижевскому надо поручить заботу о безопасности Генриха. Чижевскому следует во что бы то ни стало разыскать поляков, входивших в эту немногочисленную группу, он знает их в лицо, и ему будет легче, чем любому другому, предотвратить покушение.

Так и решили. Покончив с этим делом, Вайс спросил, что представляют собой освобожденные немцы.

Зубов объяснил, что он был в группе прикрытия и еще не успел поговорить ни с одним из них, но теперь обязательно найдет время побеседовать.

— Как?

— Очень просто, как со всякими другими.

Вайс взглянул в серо-синие, весело блестящие глаза Зубова и не мог сдержать улыбки. Уступая их беспечному сиянию, он, вместо того чтобы строго отчитать Зубова за пренебрежение правилами конспирации, осведомился:

— Что же, сядешь рядом и побеседуешь?

Понимая, что Иоганн не удовлетворен его словами, — мало сказать не удовлетворен, — Зубов увильнул от прямого ответа.

— Операция была — сплошной блеск ума, — хвастливо объявил он. — Никого из гестаповцев пальцем не тронули. Посадили вместо заключенных в фургон, заперли — только и всего. Пташек сел за шофера, погнал по другой дороге — прямо к железнодорожному переезду. Дождался поезда. Ну, и нарушил правила движения транспорта. А сам на велосипеде только к утру вернулся. Доложил: ко всему еще и эшелон приплюсовал.

Вайс спокойно выслушал эти слова, звучащие как упрек за то, что он цепляется к мелочам.

— Так, — сказал он непреклонно. — Выходит, операцию ты продумал, выполнил и теперь как бы в умственном отпуску?

— Отдыхаю, — согласился Зубов.

— Чтобы на пустяке провалиться?

Зубов вздохнул, сказал, жалобно моргая:

— Ты сказал: «Поговори», — ну, я и ответил: «Поговорю». А у тебя лицо такое, будто я в чем-то виноват!

— Да в том виноват, что себя не бережешь! — И, не давая Зубову оправдаться, Иоганн приказал: — Ты этих немцев в тодтовский строительный отряд пристроил. Так вот, есть у тебя там Клаус, надежный антифашист. Пусть он с ними и побеседует.

— Правильно! — обрадованно согласился Зубов. — Он их до костей прощупает.

— А кто мне расскажет об этой беседе?

— Ну, я же! Клаус мне расскажет, а я — тебе.

— Нет, — возразил Вайс. — Надо, чтоб информация была точной.

— А я сам не смогу запомнить, что мне Клаус скажет? — изумился Зубов.

— Надо, чтобы во время самой беседы, помимо Клауса, кто-нибудь еще мог составить мнение об этих немцах.

— Значит, чтобы двое с ними разговаривали?

— Да нет, разговаривает пусть один Клаус. Но надо, чтобы кто-нибудь другой, не принимающий участие в беседе, мог бы объективно судить о них со стороны. Говорить и одновременно наблюдать — трудно.

— Ну хорошо, я помогу — послушаю, как они будут разговаривать.

— Тебе нельзя.

— Почему?

— Любой из них может тебя выдать.

— То есть как это — выдать, когда я их спас?! — возмутился Зубов.

— Тебе бы, Алеша, не во вражеском тылу работать, а на фронте батальоном командовать.

— А здесь я плохо воюю? — обиделся Зубов.

— Ну, вот что. — Вайс встал. — Поручаю тебе присутствовать при беседе, но никто из них не должен тебя видеть.

— Здрас-сте! Да что я, человек-невидимка?

— Хорошо, — досадливо поморщился Вайс. — Допустим, ты прикажешь, чтобы Клаус побеседовал с ними возле дощатой кладовой, где у вас хранится инструмент. А в этой кладовой окажется кто-нибудь и услышит весь этот разговор. Что тогда?

— Возле кладовой нельзя. Я бы такой глупости не допустил.

— Ты пойми, — взмолился наконец Вайс, — пойми, прочувствуй до конца: самое вредное в тебе, самое опасное — что ты не хочешь бояться, ну, попросту трусить.

— Что я, хлюпик какой-нибудь? — возмутился Зубов.

— Так вот, — серьезно сказал Вайс. — Ты ведь хорошо знаешь, что не только собой рискуешь, но и мной и всеми, кто входит в твою группу. И как бы ты там героически ни погиб, твоя смерть по отношению ко всем нам будет предательством. Потому что тебя убьют не как немца, а как советского боевика-разведчика и ты всех нас потянешь за собой. Понял? Кстати, учти: Бригитту тогда тоже повесят. Повесят из-за какой-нибудь дурацкой оплошности, вроде этой… — Вайс передразнил: — «Побеседую». А если один из четырех спасенных немцев вздумает потом покаяться и предаст своего спасителя?

Зубов не удержался от улыбки.

— Правильно. Даже в библии подобные факты записаны. И в связи с тем, что не извлек уроков из священного писания, я тоже влипнуть могу.

Вайс не поддержал шутки.

— Запомни еще одно. Если ты погибнешь, другой должен будет занять твое место. Ты знаешь, как это непросто. Пока это произойдет, многие наши люди, гораздо более стоящие, чем мы с тобой, погибнут. И мы с тобой будем виноваты в их гибели.

— Понятно, — печально согласился наконец Зубов.

Вайс улыбнулся и, смягчаясь, произнес с воодушевлением:

— Жизнь дается один раз, и хочется прожить ее бодро, осмысленно, красиво. Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать историю, чтобы последующие поколения не имели права сказать про каждого из нас: «То было ничтожество». Или еще хуже…

— Кто это сказал? — жадно спросил Зубов.

— Чехов.

— Вот не ожидал!

— Почему?

— Ну, он такой скромный, задушевный — и вдруг… — Зубов на мгновение задумался. — Ладно, — твердо сказал он, — теперь как в шашки: на три хода вперед все буду продумывать.

Через два дня Зубов обстоятельно информировал Вайса о беседе Клауса с освобожденными немцами и о своих впечатлениях от этой беседы.

Вайс решил, что для встречи с Генрихом из этой четверки наиболее подходит Хениг.

Клеменсу Хенигу, степенному и малоразговорчивому, было уже за сорок. Демонстративно отказываясь участвовать в казни советских военнопленных, он рассчитывал, что его поддержат другие солдаты, но этого, увы, не случилось. Он винил в этом себя: значит, недостаточно активно вел антифашистскую пропаганду в батальоне, и поэтому его поступок не вызвал того эффекта, на который он рассчитывал.

— Серьезный немец, — одобрительно заключил Зубов, передав слова Хенига.

— Правильно, — согласился Вайс. — Лучшего человека и не придумаешь. — И обстоятельно объяснил Зубову, какое поручение Клаус, будто бы от своего имени, должен дать Хенигу.

Встреча Генриха с Клеменсом Хенигом состоялась в ближайший же день, но Вайс не стал расспрашивать о ней Генриха. И Генрих, в свою очередь, не счел нужным поделиться с Вайсом своими впечатлениями об этой встрече.

Спустя несколько дней Зубов сообщил, что в назначенный Хенигом тайник Генрих Шварцкопф положил копии довольно ценных документов.

Теперь Вайс счел возможным спросить Генриха о том, какое впечатление произвел на него Хениг.

Генрих ответил скороговоркой, что этого немца спасла партизанская группа противника. По-видимому, он отказался казнить военнопленных не по политическим мотивам, а из чисто гуманных побуждений.

Эта внезапная скрытность Генриха обрадовала Вайса.

И вообще поведение Генриха изменилось. Он стал неразговорчив, совсем перестал пить: даже в ресторане, окруженный эсэсовскими офицерами, наливал в свой бокал только минеральную воду.

Как-то один из офицеров позволил себе пошутить по этому поводу. Генрих с уничтожающей надменностью уставился шутнику в глаза и так зловеще осведомился, не адресована ли эта шутка одновременно и фюреру, который являет собой высший образец воздержания, не пьет ничего, кроме минеральной воды, что лицо эсэсовца стало серым и он долго извинялся перед Генрихом, испуганно заглядывая в его неумолимо строгие глаза.

Теперь, когда они оставались вдвоем, роли их поменялись: уже не Вайс допытывался у Генриха, в чем тот видит цель жизни, а Генрих настойчиво выспрашивал об этом Вайса. И если раньше Генрих гневно обличал мерзостные повадки берлинских правящих кругов, то теперь, когда Вайс пытался рассказывать о нравах старших офицеров абвера, Генрих обрывал его, утверждая, что рейх не рай, а государство, которое открыто провозгласило насилие своей политической доктриной. И те, кому поручено осуществлять политику рейха, должны обладать крепкими нервами и такой же мускулатурой. Что касается морали и нравственности, то безнравственно применять эти понятия к людям, которые освобождают жизненное пространство для установления на нем нового порядка.

Вайс слушал разглагольствования Генриха, радуясь той стремительной метаморфозе, которая произошла с его приятелем. С каждым днем Вайс проникался все большим уважением к нему. Генрих стал необыкновенно осторожен, не хотел откровенничать даже с ним, с Вайсом. В Генрихе теперь ощущалось нечто совсем иное, он стал целеустремленным, собранным. Исчезло дряблое, колеблющееся, мучающееся существо, которое совсем недавно называли Генрихом Шварцкопфом.

И Вайс с удовольствием заключал, что Генрих словно бы удаляется от него, поглощенный «особо секретным поручением Берлина», как он сказал.

Но вот однажды Зубов сообщил Вайсу: Генрих требует, чтобы Хениг устроил ему встречу с советским разведчиком. Генрих объяснил, что располагает весьма важными сведениями и считает возможным передать их не через кого-либо из посредников, а только в руки советскому разведчику.

— Хорошо, — согласился Вайс, — я с ним встречусь. — И назвал наиболее подходящее для этого место.

— Давай я пойду, — предложил Зубов. — Может, еще рано тебе раскрываться? Не стоит все же рисковать.

— Спасибо.

— За что? — спросил Зубов.

— Ну, за осторожность.

— Да я за тебя волнуюсь.

— А я думал, за всех нас.

— Зря ты ко мне цепляешься, — обиделся Зубов. Но долго обижаться он не умел и тут же похвастал: — А я недавно речугу двинул перед отрядом тодтовцев — не хуже самого фюрера. — Признался: — Правда, по бумажке. Сплошные цитаты. Но снайперски в стиль попал. Воодушевил всех до полного обалдения.

— Молодец, — похвалил Вайс.

— Блевотина, — махнул рукой Зубов.

Хениг сообщил Генриху день, час, место встречи с представителем советской разведки, связанным с немецкой антифашистской группой, а также пароль, отзыв.

Вайс еще издали увидел Генриха.

Набережная Вислы была пустынной. И хотя погода выдалась солнечная, жаркая, на пляжи высыпали только немецкие солдаты. Самые пожилые из них терпеливо сидели с удочками.

Вайс облокотился о парапет и стал смотреть на воду, покрытую жирными пятнами мазута.

Когда Генрих подошел поближе, он обернулся к нему с улыбкой.

Но Генрих не обрадовался этой встрече. Лицо его выражало скорее досаду, чем удивление. Кивнув, он осведомился безразличным тоном:

— Оказывается, ты любитель свежего воздуха?

— Да, — сказал Вайс. — В городе слишком пыльно и душно. — И пошел рядом с Генрихом.

— Тебе куда? — спросил Генрих, озираясь.

— Безразлично, куда хочешь.

— Извини, — сказал Генрих, — но у меня иногда возникает потребность побыть наедине с самим собой.

— Другими словами, ты просишь меня удалиться?

— Ты удивительно чуток, — усмехнулся Генрих.

Вайс протянул руку и дружески застегнул третью, считая сверху, пуговицу на его кителе, потом застегнул ту же пуговицу у себя на груди, объяснил значительно:

— Мы с тобой сегодня, кажется, одинаковы небрежны.

Генрих изумленно уставился на него.

— Ну! — приказал Иоганн.

— Рейн, — механически пролепетал Генрих.

— Волга.

— Но этого не может быть! — запротестовал Генрих.

— Почему?

— Но как же так: ты — и вдруг! — Генрих даже отшатнулся.

— Ну что ж, будем знакомиться? — Вайс протянул руку.

Генрих нерешительно пожал ее.

— Все-таки это невероятно, или…

— Я понимаю тебя, — сказал Вайс. — Нужны доказательства?

Генрих кивнул.

Вайс предложил спуститься на берег и пройти на брандвахту, которую он заранее обследовал.

Лучшее место для откровенной беседы трудно было найти.

— Садись, — Вайс указал Генриху на деревянный, расщепленный и протертый канатами кнехт, похожий на гигантский трухлявый гриб.

— А ты?

— Читай, — приказал Вайс, подавая Генриху стопку тоненьких листочков. Объяснил: — Это копия дела об убийстве Рудольфа Шварцкопфа. Здесь показания Папке. Ты помнишь Папке? Я устроил так, что этого подлеца перебросили через фронт на парашюте, и наши захватили его на месте приземления. Но для советских следственных органов он представлял интерес только как соучастник убийства советского гражданина — твоего отца.

— Мой отец не был советским гражданином!

— Здесь есть фотокопия письма твоего отца, в котором он сообщал правительству Латвии, что решил принять советское подданство. Читай, — повторил Вайс и добавил сочувственно: — Я пока оставлю тебя одного, но буду рядом, погуляю по набережной. Когда прочтешь, мы погуляем вместе.

Генрих не ответил. Он жадно припал глазами к тонким листам бумаги, трепещущим на речном ветру.

Вайс медленно ходил по плитам песчаника, устилавшим набережную. Ему было жаль Генриха, он понимал, как тяжело ему узнать об ужасных подробностях убийства отца, о которых столь обстоятельно сообщил следователю Папке. Но одновременно Вайс понимал и другое: теперь Генрих будет окончательно и решительно избавлен от засасывающего гнета того мира, который ласкал его рукой Вилли Шварцкопфа — рукой братоубийцы.

Прошло достаточно времени для того, чтобы прочесть документы, а Генрих все не появлялся. Не дождавшись его, Вайс снова поднялся на обветшавшую палубу брандвахты.

Генрих сидел на кнехте. Лицо его было бледно. Он оглянулся, глаза его жестоко блеснули.

— Я убью его.

— Запрещаю. — Вайс предчувствовал, что Генрих именно так и скажет, и заранее обдумал ответ. Добавил нарочито официальным тоном: — Вилли Шварцкопф будет судим советскими органами, и Папке повторит на суде свои показания.

— Когда?

— Частично это зависит и от нас с тобой.

— Не понимаю, — возмутился Генрих, — почему ты до сих пор скрывал от меня все это?

И этот вопрос Генриха был уже давно предугадан.

— Я хотел, чтобы ты сам пришел к своему решению, — сказал Вайс. — Сам. И не только потому, что Вилли убил твоего отца. И ты понимаешь, почему убил: Рудольф Шварцкопф компрометировал Вилли Шварцкопфа, мешал его карьере. Я хотел, чтобы ты пришел к своему решению главным образом потому, что весь этот мир, мир Вилли и ему подобных, стал враждебен тебе. Что, если бы ты из одного чувства мести перешел к нам? Кем бы ты тогда был? Только исполнителем моей воли в пределах определенных заданий.

— А кем я должен быть?

— Человеком, который действует во имя блага своей родины, руководствуясь своими убеждениями.

— И для этого я должен помогать разгрому Германии!

— Освобождению немецкого народа, — поправил Вайс, — с нашей помощью.

— А потом? Потом завоеватели будут диктовать немцам свою волю?

— Потом немецкий народ сам выразит свою волю. Советское государство безоговорочно примет решение народной власти.

Генрих слушал с блуждающим взглядом. Перебив Вайса, он спросил жадно:

— Но ты еще до войны перешел на советскую сторону, потому что ты коммунист, да?

— Но я же русский, — просто сказал Вайс.

Генрих вскочил с кнехта:

— Это неправда!

Вайс растерялся:

— То есть как это неправда?

— Когда я встретился с тобой после Берлина, я был просто эсэсовцем, но ты все-таки встретил меня как бывшего своего друга и обрадовался мне. Искренне обрадовался. Я знаю, искренне.

— Ну, правильно.

— Как же так может быть: я твой враг, немец, эсэсовец, а ты русский коммунист — и вдруг…

— Но я же любил тебя когда-то как своего товарища, знал, что в тебе есть много хорошего. Самое непростительное для советского разведчика — не уметь разглядеть во враге человека. Ты знаешь, что изображено на эмблеме чекистов?

Генрих отрицательно покачал головой.

— На ней щит и меч, — сказал Вайс. — И наш долг, — где бы мы ни были, прикрывать этим щитом людей, спасать от злодейства.

— Значит, ты сейчас как бы распростер надо мной этот благодетельный советский щит?

— Нет, — сказал Вайс. — Просто ты сам взял сейчас в руки и щит и меч.

— Хорошо, — согласился Генрих. И пожаловался: — Но все-таки мне почему-то трудно поверить, что ты русский.

— Ну, а если бы я был не русский, а немец-антифашист, коммунист, разве это повлияло бы на твое решение?

— Пожалуй, нет, — задумчиво сказал Генрих и настойчиво потребовал: — Но все-таки объясни, как мог ты так неуличимо притворяться? Это просто невероятно!

— Видишь ли, — сказал Вайс, — я еще со школьной скамьи был уверен, что первой после нас, первой европейской страной, где произойдет революция, будет Германия. Учил язык, много читал. Германия стала как бы моей любовью. А когда к власти пришли фашисты, я хотел бороться против них вместе с немецким народом. И мне нетрудно было чувствовать себя немцем. Но не просто немцем, а немцем из тех, кого я чтил как революционных борцов. Самым мучительным здесь было то, что такие долго не встречались мне. Но, ты сам понимаешь, абвер не то место, где их можно найти.

— Да, — вдруг серьезно сказал Генрих, — ты действительно русский.

— Почему ты только сейчас поверил в это?

— Ты извини меня, но так разговаривать могут только русские.

— Ты что, не согласен со мной? — тревожно спросил Вайс.

— Я просто хочу сказать, что ты действительно именно русский. Сразу раскрыл мне свою душу…

— А как же иначе? — удивился Вайс. — Мы же теперь будем вместе.

— Да, вместе, — сказал Генрих. Поднялся, взволнованно положил обе руки на плечи Вайса. — Я тебе верю. — И сразу потребовал: — Скажи твое настоящее имя!

— Знаешь, — смутился Вайс, — без специального разрешения я не могу тебе его назвать. — И тут же заверил: — Но как только придет время, я скажу.

— Ладно, — согласился Генрих, — я подожду, но мне очень хотелось бы, чтобы скорее наступило это время.

Вайс первым ступил на сходни, перекинутые с брандвахты на илистый берег.

— Одну минутку, — попросил Генрих.

Вайс остановился.

Генрих смотрел на него сердито, во взгляде его было разочарование.

— Я предполагал встретиться здесь с человеком, для которого важнее всего будет получить от меня некоторые сведения.

Вайс улыбнулся. Действительно, его так переполняла горделивая радость, какую, верно, человек ощущает только тогда, когда спасает другого человека, что он позабыл обо всем на свете.

— Эх, ты! — сказал Генрих. — Чувствительная русская душа. — Пожал плечами, произнес раздумчиво: — Не понимаю. Неужели для тебя, советского разведчика, мои признания важнее, чем сведения, которые я могу сообщить? Странные вы люди.

— Вообще-то ты прав, — пробормотал Вайс. — Я, понимаешь, так обрадовался… — И тут же с непреклонной убежденностью объявил: — Но ведь самое главное — ты. Твое решение.

Они снова вернулись на брандвахту.

Когда с делами было покончено, Вайс проводил Генриха до машины, которую тот оставил возле сквера.

Сидевшие в обнимку на ближайшей скамье юноша и девушка поспешно поднялись, увидев, что Генрих открывает дверцу. Юноша, держа руку в кармане, направился к машине, а девушка отошла за дерево. Откуда-то из-за киоска выскочил Чижевский, бросился на юношу. Вайс успел сбить с ног Генриха, упал на него как раз в то мгновение, когда раздались глухие, частые звуки, будто пробки вылетали из пивных бутылок, — так стреляет пистолет с глушителем.

С треском вылетали стекла, зашипел пробитый скат машины. Закрывая Генриха своим телом, Вайс искоса увидел, что юноша рухнул на землю, сраженный ударом в челюсть. Чижевский же зигзагами бежит к дереву, за которым стояла девушка, положив на согнутую руку толстый ствол пистолета с навинченным на него глушителем.

Вайс подсчитал выстрелы и, когда по его расчету в обойме мог оставаться только один патрон, вскочил, включил мотор, с силой нажал на голову Генриха, заставляя его пригнуться, и погнал машину на полной скорости. Он успел увидеть, как девушка поднесла пистолет к груди и как вскинул для удара руку Чижевский. Глухого звука выстрела он не услышал. Все поплыло перед глазами, голову пронзила невыносимая слепящая боль. Вот оно что! Значит, он не стукнулся головой о подножку машины, как ему показалось, когда он упал, чтобы прикрыть собой Генриха. Это пуля рикошетом от мостовой ударила его. Теряя сознание, Иоганн последним усилием воли до конца вдавил педаль ножного тормоза.

Очнулся Вайс в комнате Генриха. И сразу же подумал: какая умница Генрих! Не отволок его в госпиталь, вызвал врача в гостиницу. Этой осмотрительности Вайс обрадовался не меньше, чем известию, что ранение его оказалось поверхностным. Голова, правда, по-прежнему мучительно болела от контузии.

Генрих, сияя глазами, радуясь, что Иоганн так счастливо отделался, осведомился:

— Кажется, вы изволили спасти мне жизнь?

— Да ну тебя!

— Почему же? Это так трогательно.

— Молодец, что не отвез в госпиталь.

— Я же любопытен, — сказал Генрих, — и предпочел первым узнать от тебя, из каких соображений меня чуть было не убили. Очевидно, твои соратники не знали, что я оправдал твои предположения, и по неведению решили поступить со мной так, как если бы я их не оправдал. — Добавил холодно: — Однако твое доверие ко мне зиждилось на пистолетной гарантии. Я не в осуждение. Просто констатирую, что все вы, люди, занимающиеся такого рода делами, пользуетесь универсальными средствами.

— Неправда! — горячо воскликнул Вайс. — Неправда!

Ему было трудно говорить: каждый звук, который он произносил, отдавался в голове, словно тяжелый удар. И все же, превозмогая боль, Вайс обстоятельно и точно рассказал Генриху всю историю этого спровоцированного Дитрихом покушения.

Генрих, не прерывая, выслушал Вайса и мстительно заявил, что гестапо сегодня же займется Дитрихом.

— Нет, — твердо сказал Вайс.

Он настоял, чтобы Генрих встретился с Лансдорфом и изложил ему все обстоятельства покушения. При этом ни в коем случае не следует требовать расследования дела и наказания Дитриха. Наоборот, Генрих должен придать разговору самый миролюбивый характер. Надо убедить Лансдорфа, что Генрих заботится только о том, как бы получше сконтактировать работу СД и абвера. И если Лансдорф поверит, что, несмотря даже на покушение, самое настойчивое желание Генриха — укрепить отношения с абверовцами, и не сообщит о происшедшем в Берлин, — что ж, тогда можно считать, что он клюнул на эту удочку.

Генрих блестяще выполнил рекомендацию Вайса. И тут немало помогла его репутация беспечного малого, прожигателя жизни, для которого поручение проверить работу «штаба Вали» — не более как наказание за недостаточное послушание. Поэтому, чтобы вернуть расположение Вилли Шварцкопфа, которое для него важнее всего, он всячески стремится привезти в Берлин хорошо составленный отчет обследования.

Беседа с Генрихом произвела самое благоприятное впечатление на Лансдорфа. И когда Вилли Шварцкопф позвонил ему из Берлина, чтобы осведомиться об успехах племянника, Лансдорф так комплиментарно отозвался о Генрихе, будто тот был и его родственником.

Когда они снова встретились, Лансдорф передал Генриху свой разговор с Вилли Шварцкопфом и покровительственно заметил, что позволил себе в этом разговоре несколько преувеличить достоинства его племянника, дабы еще больше укрепить свою с ним дружбу.

Лансдорф сказал также, что Вилли Шварцкопф передал ему просьбу бригаденфюрера СС, генерала Вальтера Шелленберга, начальника Шестого управления, ведающего в главном имперском управлении безопасности политической загранразведкой. Надо было подыскать Шелленбергу среди офицеров абвера молодого, скромного и способного человека для личных поручений.

— Эта просьба является свидетельством высокого доверия бригаденфюрера ко мне лично, — подчеркнул Лансдорф.

Генрих спросил:

— Кого же вы наметили?

— Я полагаю, что ответ на этот вопрос получит сам бригаденфюрер.

Усмехнувшись, Генрих произнес почтительно:

— Кандидатура Иоганна Вайса могла бы свидетельствовать о вашей проницательности. И о том, что человек, спасший мне жизнь, будет вознагражден вами. При этом условии я могу навсегда похоронить воспоминание о некоем печальной казусе.

Пожалуй, Лансдорф и без помощи Генриха мог прийти к такому выводу. Шелленбергу нужен был человек, не имеющий ни родственных, ни приятельских связей с сотрудниками других секретных служб, ни даже знакомств в Берлине. И с этой стороны лучшую кандидатуру, чем Вайс, трудно было подобрать. Но нагловатая настойчивость племянника Шварцкопфа невольно раздражала. Лансдорф не смог скрыть этого чувства.

— Не советую вам применять приемы, которые мы иногда используем для особых целей, — недовольным тоном произнес он. — Я не нуждаюсь в советах, а тем более в советах под угрозой.

— Почему же? — чистосердечно удивился Генрих. — Я чувствую себя должником этого Вайса. Естественно, что, лишившись возможности выразить ему признательность, я буду вынужден исполнить свой уже не личный, а служебный долг. Доложу в Берлине, как недружелюбно отнесся ко мне другой ваш офицер, господин Дитрих. Кстати, вы так и не собрались доложить о его проступке в Берлин? Уж не его ли вы решили рекомендовать бригаденфюреру? Это было бы по меньшей мере оригинально!

Лансдорф пробормотал хмуро:

— Вы напрасно пытаетесь приписать мне пристрастное отношение к кому бы то ни было. Я руководствуюсь исключительно интересами дела и сам предполагал остановиться на Вайсе. Я уже не однажды отмечал этого молодого человека.

— Отлично! — Генрих склонил в коротком поклоне голову. — Я ни секунды не сомневался ни в вашей проницательности, ни в вашем расположении ко мне лично.

Вернувшись в гостиницу, Генрих встал в величественной позе перед лежащим на кровати Иоганном и бодро объявил:

— Повелеваю тебе в ближайшие дни ехать со мной в Берлин. Будешь работать у Шелленберга в качестве черт знает кого. Пред ним даже Вилли Шварцкопф трепещет. Это один из самых опасных людей в империи. Сам Гиммлер считает его коварство неодолимым и посему держит Шелленберга неотлучно при себе, как верного друга…

Дитрих, очевидно следуя совету Лансдорфа, навестил Вайса.

Держал он себя весьма развязно. Сказал, что поступил правильно, застрелив Душкевича: тот признался, что работает и на английскую разведку.

Вайс напомнил:

— Об этом было давно известно и Штейнглицу и вам тоже.

— Душкевич работал под нашим контролем, — пояснил Дитрих. — Но когда он начал отдавать предпочтение другой стороне, он получил то, чего заслуживал. — И добавил значительным тоном, пытливо глядя в лицо Вайсу: — Так же, как и те поляки, которые пытались совершить покушение на вашего друга.

Лицо Вайса оставалось холодно-неподвижным. Он знал, что Чижевский помог скрыться и юноше и девушке. Теперь они в надежном месте, да и вся их группа снова ушла в подполье.

— А как вы поступили с пойманным вами английским агентом? — полюбопытствовал Вайс.

— Пока мне не удалось ничего с ним поделать, — смутился Дитрих.

— Боюсь, что Берлин не оценит вашей инициативы в деле с поляками. Вы слишком поспешно расправились с ними. Там их казнь могут воспринять только как вашу уловку, уклонение от расследования дела.

— Генрих Шварцкопф обещал не придавать этому событию особого значения, — заверил Дитрих.

— Но, казнив виновников покушения, вы сами придали делу официальный характер.

— Вообще-то, — промямлил Дитрих, — мы взяли несколько поляков, ну, и я помогал арестовать их…

— Я вам дружески советую, — сказал Вайс, — отпустить этих поляков за недостатком улик. Вы так запутались во всей этой истории, что ваша голова может полететь вслед за их головами.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Дитрих. — Что же касается английского агента, — Дитрих снисходительно усмехнулся, — то здесь, скажу доверительно, вы проявили по меньшей мере наивное неведение. — И тоном превосходства объяснил: — Англичане снабжают оружием отдельные террористические группы. Но одновременно они стремятся, чтобы поляки поддерживали свое эмигрантское правительство в Лондоне. Правительство же это, как вам известно, всегда проводило политику дружбы с Германией. В подтверждение напомню, что оно, не без участия Черчилля, отвергло предложение Советского Союза заключить пакт о взаимопомощи. Поэтому у английской агентуры двойственные функции. С одной стороны, она формирует малочисленные группы террористов и в этом смысле представляет для нас некоторую опасность. С другой стороны, она выступает против широкого народного партизанского движения в Польше, и отдельные агенты даже оказывают нам важные услуги, когда, передавая по радио в Лондон о подобных массовых организациях, пренебрегают шифром.

Дитрих помолчал, откинулся на спинку стула и спросил торжествующе:

— Надеюсь, мой дорогой, теперь вы понимаете, что некоторые мои шаги отнюдь не столь странны, как вам показалось. — И добавил поучительно: — Черчилль всегда хотел видеть Германию достаточно сильной для того, чтобы она могла напасть на Советский Союз, но в то же время недостаточно сильной для того, чтобы соперничать с Англией на мировом рынке. Черты этой двойственности присущи и деятельности английских агентов, которых к нам засылают. Конечно, их действия наносят нам кое-какой ущерб, но этот ущерб вполне окупается. Они ведь выступают решительно против тех поляков, которые полагают, что некая новая Польша должна объединиться с Советским Союзом для борьбы против Германии. Поэтому я, как контрразведчик, обязан подходить к английским агентам с особой осторожностью. И если бы я на собственный риск опрометчиво решил судьбу какого-либо английского агента, уверяю вас, моей собственной судьбе никто бы не позавидовал.

Сведения, сообщенные Дитрихом, были полезны Вайсу. И он вполне искренне похвалил его.

— Вы тонко работаете, Дитрих.

И Дитрих, польщенный и поощренный Вайсом, болтливо откровенничал с ним до самого прихода Генриха.

А когда Дитрих ушел, Генрих поделился с Иоганном новостями. Через неделю они оба долны быть в Берлине. Приказ об отчислении Вайса в распоряжение СД уже подписан.

Самочувствие Иоганна оставляло желать лучшего, но все оставшееся до отъезда время он работал без отдыха почти круглые сутки: надо было передать свое «хозяйство».

Вайс сообщил в Центр обо всем, что ему удалось сделать здесь за последние дни, и получил «добро» на отъезд в Берлин, а также новое, связанное с переменой места задание.

Зубов огорченно сказал ему на прощание:

— Значит, бросаешь меня?

— Тоже мне сирота! — улыбнулся Вайс.

— Без тебя мне плохо придется. Привык я к тебе.

— Будет другой товарищ.

— Слушай, — оживился Зубов, — а что, если мы с Бригиттой тоже в Берлин махнем? Столица все-таки.

— Если этот товарищ разрешит, — не совсем уверенно ответил Вайс, — то что ж, я буду очень рад.

— А если не разрешит?

Вайс пожал плечами.

— Ну, хотя бы в отпуск, — настаивал Зубов.

— Во время войны какие же отпуска?

— Но у немцев есть отпуска, а здесь я немец.

— Не очень-то ты немец, — усмехнулся Вайс.

— А если до уровня подтянусь, как думаешь, отпустят?

— Кто?

— Да наши…

— Ты только береги себя, — попросил Вайс.

— Обязательно, — сказал Зубов, — как вещественное доказательство редкой живучести…

С большим сожалением покидал Вайс Варшаву. Польская земля, хоть и полоненная немцами, многим была близка его сердцу. Здесь он слышал польский язык, походивший на русский, видел лица польских рабочих — такие же, как у русских, даже поля и рощи ничем не отличались от полей и лесов его родины. И сколько раз это ощущение родственной близости польского народа помогало ему преодолевать отчаяние одиночества! Радостно было сознавать, что в случае чего он всегда и без особых усилий найдет здесь приют и помощь. И когда он ходил по улицам Варшавы и ловил на себе гневные взгляды прохожих, сердце его ликовало, он горячо любил этих людей, ненавидящих его, оккупанта, Иоганна Вайса, и ненависть их воодушевляла его, помогала и ради них тоже оставаться Иоганном Вайсом.

Но он не имел права предаваться расслабляющей горечи расставания. Надо было, как никогда, собрать свою волю. Он знал: Берлин станет для него самым главным испытанием, все предыдущее было только подступом к этому испытанию.

Глава 58

Ночью они приехали на аэродром, и, едва забрезжил рассвет, транспортный самолет «Люфтганзы» поднялся в воздух. Пилотировали машину молодые немки, а обязанности борт-стрелка исполняла тоже немка, но уже немолодая, тучная. Рукава ее комбинезона были засучены, расстегнутый воротник обнажал полную, в складках шею.

Самолет летел низко, шатаясь и проваливаясь, и с полок все время падали какие-то пакеты, мешки, рюкзаки.

Потом вошли в сырую облачность и почти до самого Берлина летели в болотной мгле.

Шел дождь, было промозгло, душно, и пахло гарью.

На выходе из аэродрома у всех проверили документы. Когда Вайс предъявил свои, дежурный эсэсовец посмотрел в какой-то список и передал удостоверение Вайса молодому человеку в штатском. Тот, положив документ себе в карман, бросил отрывисто:

— Следуйте за мной.

Вайс оглянулся.

Генрих поймал его взгляд, сказал:

— Увидимся позже, — и вышел через турникет.

Вайс направился вслед за своим спутником. В комендатуре молодой человек передал его удостоверение другому, постарше, с обширной лысиной и тоже в штатском. Лысый внимательно, неторопливо осмотрел документ, холодным, обыскивающим взглядом сверил фотографию с лицом Вайса и сунул во внутренний карман своего пиджака. Кивнул и, пропуская Вайса вперед, командовал: «Прямо», «Налево». Вышли на площадь.

— Машина № 1732, — сказал лысый и шел за Вайсом до тех пор, пока они не обнаружили на стоянке машину с этим номером.

Вайс протянул было руку к дверце, но она сама распахнулась, вышел небольшого роста коренастый мужчина, сказал:

— Садитесь!

Войдя в машину, Вайс увидел, что там уже кто-то есть. Низенький сел с другой стороны, сразу скомандовал шоферу:

— Поехали.

И Вайс оказался зажатым между молчаливыми спутниками, которые не очень-то заботились о его удобствах.

Он знал, что Берлин бомбят, но следов разрушений не было видно. Гигантский город — слишком обширная мишень. Возможно, его везли по неповрежденным участкам. Полицейские, услышав клекочущий сигнал машины, останавливали движение, и по улицам она мчалась с такой же скоростью, как по автостраде.

Город стоял на плоской равнине. Глыбы домов с черепичными крышами, пространства, покрытые яркой и свежей зеленью, и снова тяжеловесные здания, порой напоминающие гигантские склепы или каменные катафалки.

Этот город выглядел сытым. В витринах магазинов мелькали груды колбас, окороков, пирамиды консервов, хотя для населения уже давно были введены карточки.

На подножках многих легковых машин стояли цилиндрические газогенераторные установки, выкрашенные алюминиевой краской: экономили бензин.

Большинство прохожих, даже дети, одеты в форму, но не военную, а каких-то милитаризованных гражданских организаций.

Стены зданий оклеены разноцветным пластырем плакатов. Повсюду, не только в витринах магазинов, но и в окнах частных домов выставлены портреты фюрера. Гитлер держит одну руку на пряжке пояса, а другую вытянул так, будто пытается схватить что-то над своей головой. Волосы гладко причесаны, челка зализана над правой, судорожно сведенной бровью.

От плакатов рябило в глазах. Они были рекламой Третьей империи вермахта.

Когда свернули на Вильгельмштрассе и помчались мимо правительственных зданий, Иоганн еще раз подивился их сходству со склепами и катафалками: приземистые, тяжелые глыбы с затемненными квадратами непомерно маленьких окон-амбразур.

По карте, альбомам, специальным фильмам Вайс хорошо знал Берлин, и для него не составляло труда определить, по каким улицам проезжала машина. Вот выехали на Потсдамское шоссе и направились на запад, в район Ванзее.

На Бисмаркштрассе, утопающей в зелени улице особняков и вилл, машина коротко просигналила, свернула в распахнувшиеся ворота. Обогнув газон, остановилась у входа в одноэтажный коттедж. В глубине двора среди зарослей сирени виднелись еще два таких же коттеджа.

Вайс вышел из машины, огляделся и сказал своему низенькому спутнику, который в выжидательной позе стоял у открытой дверцы:

— Неплохое местечко! Как оно называется?

— Пройдемте, — вместо ответа предложил низенький, толкнул перед Вайсом белую дверь в коттедж и, указав на кресла в холле, попросил: — Присядьте.

Он ушел куда-то и через некоторое время появился уже в сопровождении хилого белоголового старика с властным сухим лицом. Лицо это странным образом показалось знакомым Вайсу, но сейчас не было времени задумываться над этим. Старик взял переданное ему низеньким удостоверение, так же внимательно, как все предыдущие, сверил фотографию с оригиналом и, так же, как все они, спрятал документ в карман своего пиджака. Кивнул, отпуская низенького, а Вайсу сказал сухим, скрипучим голосом:

— Пойдемте наверх. Ваша комната там.

Комната была небольшая, обставлена простой и удобной мебелью, на окнах белоснежные кисейные занавески.

Старик сказал:

— Можете называть меня Франц.

Вайс представился:

— Иоганн Вайс.

— Нет, — строго сказал старик. — Нет Иоганна Вайса, есть ПетерКраус. — Спросил: — Запомнили: Петер Краус? — И приказал: — Вы примете ванну.

— В таком случае я хотел бы принести сюда свой чемодан.

— Нет, — сказал Франц. — Вам все будет выдано из нашего гардероба, все необходимое, в соответствии с предметами, имеющимися в вашем чемодане.

Пожав плечами, Вайс направился в ванную.

— Возьмите купальный халат, — напомнил старик, указывая на шкаф.

Остаться неожиданно в одиночестве — как это было здорово! Строить какие-либо предположения не имело смысла. Впереди — неизвестность. От него потребуется напряженная настороженность, сосредоточенность всей нервной энергии. А сейчас, если уж представилась такая возможность, необходимо отдохнуть, чтобы набраться сил. И Вайс с наслаждением, бездумно плескался в ванне.

Когда он в купальном халате вернулся в свою комнату, его мундира там не было. На деревянных плечиках висел штатский двубортный темно-серый костюм в полоску, а на крюке у двери — дождевик.

Все остальное лежало в чемодане — не в кожаном, с которым Вайс прилетел в Берлин, а в другом, фибровом. Кто-то тщательно заменил каждую его вещь другой, идентичной, хотя и не все было новое и прежнего качества.

«Работа грубая, но аккуратная, ничего не скажешь», — подумал Вайс и начал одеваться, удивляясь точности размеров всех предметов одежды и обуви: все пришлось впору.

Все, любую мелочь заменили с педантичной скрупулезностью, даже спичечная коробка с незнакомой этикеткой была, как и прежняя, заполнена только наполовину.

Горничная с неподвижным лицом внесла поднос и молча сервировала завтрак на два прибора. И тотчас появился Франц.

— Я составлю вам компанию, — сказал он. Наливая себе кофе, объявил: — Побеседуем, чтобы вам не было скучно.

С первых же его слов стало ясно, что никакая это не беседа, а просто-напросто допрос. И вел его Франц с механической последовательностью, обычной для всех допросов.

— Послушайте, Франц, — в голосе Вайса звучала унылая скука, — если меня хотят здесь заново процедить через фильтры, то ведь я и сам не новичок. В абвере мы работаем тоньше.

Франц поджал сухие губы.

— Не торопитесь, Петер, все в свое время. — И предложил деревянным голосом: — Итак, вы утверждаете, что в «штабе Вали» были удовлетворены вашей работой.

— Ничего я не утверждаю, — запротестовал Вайс.

— Да или нет?

— Да.

— Откуда у вас такая твердая уверенность?

— Вот отсюда, — Вайс постучал ладонью по сиденью своего стула. — Иначе я не сидел бы здесь, на этом стуле.

— Вы очень самонадеянны. Генрих Шварцкопф — ваш друг?

— Да.

— Чем вызвано его расположение к вам?

— Тем, что я всегда помню, кто я, и не претендую на дружбу с теми, кто занимает более высокое служебное положение.

— Однако со мной вы держите себя несколько развязно, — заметил Франц.

— Я отдаю дань уважения вашему возрасту, но подчиняюсь только старшим по званию.

— Неплохо сказано, — задумчиво протянул Франц. — Неплохо вы пытаетесь выведать, кто я такой.

— О, вы метр! — простодушно согласился Вайс. — Именно это я и хотел узнать.

Блеск в глазах Франца свидетельствовал, что Вайс правильно нащупал его слабое место. Наклонясь к старику, он, понизив голос, сказал доверительно:

— Я преклоняюсь перед вашей проницательностью.

— Ну-ну, не преувеличивайте, — довольным тоном произнес Франц, собирая в углах глаз сухие морщинки, означавшие улыбку.

Свой жизненный путь Франц начал в отеле «Адлон» мальчиком-лифтером и дослужился до высокой должности портье.

Для тайных и явных дипломатов, агентов различных секретных служб отель «Адлон» был традиционной международной биржей. Здесь они заключали сделки между собой: торговали государственными тайнами и сведениями, изобличающими государственных и политических деятелей, — в ход шли и постыдные улики и порочные наклонности. Цены котировались в зависимости от международной ситуации.

Германская тайная полиция неусыпно заботилась о безопасности клиентов этого фешенебельного пристанища международных разведок, тщательно следила, чтобы здесь не нарушались нормы этикета и правила приличия. Поэтому каждый служащий отеля подвергался строжайшей проверке германской тайной полиции и был ее агентом.

Остановившись в «Адлоне», иностранный клиент мог быть совершенно уверен: многочисленный и высококвалифицированный штат отеля обережет и его и его бумаги от любопытства секретных агентов всех других держав.

Что же касается самой немецкой разведки, то за свои услуги она облагала клиентов «Адлона» как бы незримым налогом и с изящной деликатностью проникала в их тайны. Великолепно подготовленный персонал отеля пользовался для этой цели специальной техникой, которую выпускали фирмы «Филипс» и «Телефункен».

Здание отеля «Адлон» стояло между Бранденбургскими воротами и имперской канцелярией.

Когда господин Риббентроп ведал международным отделом еще не пришедшей к власти национал-социалистской партии, он, чтобы пополнить партийную кассу, через доверенных лиц, а иногда и сам лично торговал в отеле «Адлон» оказавшимися в его руках копями важнейших документов германского министерства иностранных дел.

Франц отлично усвоил правила службы.

Прежде всего честность. Он не однажды был свидетелем незаметного исчезновения тех служащих отеля, которые увеличивали собственные доходы, оказывая чрезмерные услуги тому или иному иностранному клиенту. Каждый такой служащий неожиданно умирал тихой смертью в подвальном помещении отеля, где хранились продукты, и тело его вывозили в железном цилиндрическом контейнере для отбросов за город, на мусоросжигалку.

Затем скромность. Формировалась она теми же обстоятельствами. Когда кто-то из служащих позволил себе с улыбкой раскланяться с одним из карателей, его незамедлительно подвергли все той же операции. Правила отеля предписывали обслуживающему персоналу ни в коем случае не подчеркивать свое знакомство с вышестоящими.

Техника фотографирования, деликатные тонкости обследования предметов обихода клиентов, умение обнаружить тайники даже в механизме ручных часов, где умещались микрокопии различных документов, а также схем новейших типов оружия, рецептура только что созданной взрывчатки или заменителя стратегических материалов, — всем этим Франц овладел в совершенстве. И, заняв пост портье, не только с обворожительным гостеприимством принимал каждого клиента в обитель знаменитых деятелей тайного ремесла, но и с беспощадной требовательностью командовал обслуживающим персоналом отеля — людьми, вымуштрованными, как солдаты, бесстрашными, как налетчики, и ловкими, как шулера.

В свое время в отеле «Адлоне» останавливался и Барышев.

Он любезно предоставлял Францу, надеявшемуся найти в его чемоданах тайники и спрятанные документы, возможность рыться в его вещах. Те же сведения, ради которых прибыл сюда Барышев, хранились в деревянной груше, прикрепленной к ключу от номера, и ключ с этой грушей ежедневно принимал из рук Барышева, любезно улыбаясь, Франц. Он и не подозревал, что фотографии физиономий тайных агентов, остановившихся в «Адлоне», хранятся, как в альбоме, в некоем предмете, являющемся собственностью отеля.

Среди фотографий тайных агентов была и фотография самого Франца.

В свое время Барышев показал ее Саше Белому и, подчеркнув выдающиеся способности Франца как ищейки, заметил:

— У него две слабости. Первая — смертельная боязнь в случае разоблачения потерять должность, а вместе с ней и жизнь. И вторая — тайное, мучительное тщеславие непризнанного гения сыскного дела. Мне как-то довелось побеседовать с ним. Я выразил свое восхищение несколькими детективными романами. Он оспорил некое мое суждение, приведя при этом настолько великолепную аргументацию, что она даже представляла для меня известную ценность. Владеет множеством европейских языков, но ни разу не покидал Германии. Берлин знает только по путеводителю — вся его жизнь прошла в отеле. Резиденция Гитлера и его сподвижников находилась в то время в отеле «Кайзергоф», и Франц иногда передавал мне некоторые существенные «сплетни». Ведь служащим запрещалось говорить с клиентами только о том, что относилось к другим постояльцам «Адлона». Все прочие темы не были запретны. Но потом, когда я переселился в «Кайзергоф» и заходил иногда в бар «Адлона», Франц, оскорбленный этой изменой, перестал узнавать меня.

— А вам тогда удалось хоть раз увидеть Гитлера?

— Я даже беседовал с ним, — усмехнулся Барышев.

— Каким образом?

— Очень просто: купил «Майн кампф» и, когда Гитлер проходил через вестибюль со свитой своих головорезов, почтительно попросил у него автограф.

— И он согласился?

— А как же! Иностранец в смокинге — и вдруг читает его стряпню. Это тогда было редкостью.

— О чем же он говорил с вами?

— Мне важно было не что, а как он говорит. Хотелось выяснить психологический тип, способность к логике и последовательность мышления.

— И что же?

— Психическая неуравновешенность, крайняя ограниченность, самоупоенность, склонность к жестокости, свойственная натурам, страдающим болезненной мнительностью и возбудимостью. Все это теперь уже не новость.

Иоганн восстановил в памяти этот рассказ Барышева и, вглядываясь в лицо Франца, с радостью узнавал знакомые ему по фотографии черты. Фотография была сделана давно, и Франц выглядел на ней значительно моложе.

В этот же день Вайс подвергся медицинскому обследованию. Но врача, по-видимому, меньше всего интересовало его здоровье.

Предложив Иоганну раздеться, врач подошел к нему и начал диктовать своему помощнику-стенографу анатомические сведения с такой подробностью, будто производилась опись каких-то вещей.

От первого врача Вайс перешел ко второму. На этот раз обследование заняло значительно больше времени и причинило немало беспокойства. Происходило оно в подвале, превращенном в бомбоубежище. Усадив Вайса, этот врач прежде всего предложил ему прочесть страницу машинописного текста, содержавшего множество цифр и названий, а сам встал за его спиной. Не успел Вайс дочитать до конца, как врач внезапно выстрелил у него над головой из пистолета и одновременно вышиб из-под него стул. И потребовал, чтобы Вайс тут же повторил все, что прочел. Внимательно подсчитав удары пульса на руке пациента, врач изумился.

— Черт возьми! — воскликнул он. — У вас феноменальная память и чудовищное самообладание!

И то и другое помогло Иоганну прийти к кое-каким выводам. В свое время он искусно навел Штейнглица на воспоминания о том, какой проверке еще в догитлеровские времена подвергали агентов при отборе в высшие разведывательные школы.

Выходит, техника испытаний осталась прежней.

А потом врач сделал уколы в икры Вайсу. И хотя слепящая боль так свела его мышцы судорогой, что хотелось вопить, он, превозмогая себя, сипло читал вслух какую-то статью из предложенной ему газеты.

Врач задумчиво смотрел на часы. А когда Иоганну показалось, что от мучительной боли у него уже раскалывается череп, врач наклонился и снова сделал уколы, от которых боль быстро утихла.

Проникшись, по-видимому, уважением к Вайсу, он сказал поощрительно:

— Ну, если вы и попадете в чужие руки, я уверен, при допросе у вас хватит самообладания давать только правдивые сведения, но такие, которые уже известны противнику.

— Я не собираюсь сдаваться живым, — высокомерно объявил Вайс.

— Это поможет вам избежать пыток, если вы окажетесь в затруднительном положении. Так вам удастся скрыть самые важные, неизвестные противнику сведения, которые в ином случае из вас, несомненно, вытянули бы длительными пытками. — Произнес поучительно: — Есть определенный предел терпению любого человека, как бы тверд и закален он ни был. — Помолчал и закончил: — Если, конечно, сама природа не позаботится о нем и не лишит его рассудка.

Гестаповцы Гиммлера не раз перехватывали зарубежных агентов Риббентропа, когда те прибывали в Берлин с чрезвычайно важными сведениями. Агентов умерщвляли, предварительно выкачав из них все возможное, а доставку сведений гестапо приписывало себе. Таким же образом исчезло несколько крупных агентов абвера, и потом не Канарис, а Гиммлер доложил фюреру о материалах, которые могли раздобыть только эти сгинувшие без следа агенты Канариса.

Вайс слышал обо всем этом, и откровенность врача обрадовала его. Значит, его испытывают на пригодность к определенного рода службе, а все остальное не вызывает сомнения.

Франц поучал Вайса, как избежать наблюдения за собой, какими способами хранить секретные документы в крошечных контейнерах, изготавливаемых из предметов самого обычного обихода, и с помощью каких приемов можно мгновенно уничтожить эти документы.

Первые дни Вайс никуда не выходил, завтрак, обед и ужин аккуратно доставляли в его комнату. Но спустя некоторое время ему предоставили возможность общаться с другими обитателями коттеджей. В большинстве это были люди среднего возраста, и печать усталости, глубокой, сосредоточенной озабоченности лежала на их лицах.

Знакомясь, называли только имя. Все до одного были безукоризненно воспитаны, чрезвычайно вежливы, и хотя среди них были и молодые люди и несколько привлекательных девушек, все тут относились друг к другу с полным безразличием, которое свидетельствовало, что работа поглощает их целиком и полностью, не оставляя места ни для каких других эмоций.

Старшим здесь, как не сразу удалось установить Вайсу, оказался сутулый, с тяжелой, шаркающей походкой, чахлый, медлительный и молчаливый человек с глубоко ввалившимися глазами и тихим голосом. Звали его Густав.

Держал он себя со всеми одинаково ровно, да и его как будто бы никто особо не отличал от прочих. Но стоило Густаву сказать кому-либо несколько самых незначительных слов, как лицо человека, к которому он обратился, мгновенно принимало выражение безупречного послушания.

Да, люди здесь были предельно вымуштрованы.

В одном из флигелей размещалась великолепная справочная библиотека с картохранилищем и читальней. Каждый столик в этой читальне был огражден ширмой, что лишало возможности выяснить, над какого рода материалами ведется работа.

Покидать расположение разрешалось, нужно было только точно сообщить Францу время возвращения. Никакой военной охраны не было: ее функции выполняли привратники, садовники, дворники.

Почти во всех комнатах стояли телефонные аппараты, но включались они в общую сеть через местный коммутатор. И если снять трубку, отвечал всегда один и тот же голос, а иногда — Франц.

Вайс позвонил Генриху и, давая ему понять, что разговор подслушивают, шутливо осведомился, с кем тот прожигает свою жизнь. Генрих догадливо подхватил этот тон. Они ничего не могли сказать друг другу, но Вайсу важно было сообщить Генриху, что пока у него все благополучно.

Несколько раз Густав давал ему одинаковые поручения: встретить в аэропорту человека, фотографию которого Вайс имел возможность увидеть только мельком, и сопроводить его до определенного места. Адрес Густав каждый раз называл довольно невнятно.

Вайс выполнял эти поручения с той степенью точности, какая от него требовалась.

Однажды встреченный им на железнодорожном вокзале пассажир стал настойчиво требовать, чтобы Вайс незаметно взял у него потрепанный путеводитель по Парижу и тотчас же передал Густаву.

Вайс решительно отказался. Пассажир, все так же шепотом, начал угрожать. Вайс остался непреклонен. Доставив пассажира по указанному Густавом адресу, он вежливо простился с ним, в ответ услышал брань и угрозы.

Когда Вайс доложил Густаву об этом, тот пожевал сухими губами, произнес равнодушно:

— Очевидно, вам предлагали передать материал чрезвычайной и неотложной важности. Жаль, что я не получил его сразу. Но вы действовали правильно, и я вас не упрекаю.

Спокойствие, с каким Густав отнесся к промедлению в доставке важного материала, говорило не только о значительности занимаемого им положения, но и о том, что это человек редкостной силы воли и самообладания. Кроме того, Вайсу стало ясно, что дисциплина здесь ценится выше инициативы и что раз ему дают такие поручения, значит, он уже прошел существенную стадию проверки.

И хотя из этого потрепанного путеводителя, вероятно, удалось бы узнать кое-что о делах, которыми руководил здесь Густав, он не сожалел об утерянной возможности. Вайс знал: только терпением и выдержкой он может добиться награды за свое безукоризненное послушание.

И как бы в знак особой милости Густав пригласил его сыграть утром партию в теннис.

Хилый на вид, вяло-медлительный, Густав в игре неожиданно обнаружил яростную подвижность, удары его ракетки отличались силой и резкостью.

Вайс с позорным счетом проиграл все геймы. Но когда Густав подошел к сетке, чтобы по традиции пожать руку побежденному, Вайс, удерживая его горячую, сухую ладонь, сказал с лукавой усмешкой:

— Я не так восхищен вашим спортивным мастерством, господин Густав, как искусством скрывать столь бурный темперамент.

Густав досадливо поморщился, но тут же улыбнулся морщинистым сухим ртом:

— А вы, Питер, умны.

— Если это не обмен комплиментами, мне чрезвычайно приятно услышать это именно от вас, — без улыбки сказал Вайс, подчеркивая, какое значение он придает словам Густава.

Такого человека, как этот своеобразный тип, пошлые и примитивные похвалы могли только раздражить, но умная и изящная лесть должна была доставить ему удовольствие.

В душевой Густав спросил Вайса:

— Что вы думаете о Франце?

— Экспонат для музея криминалистики.

Шелленберг, заняв пост руководителя Шестого отдела имперской службы безопасности, не внес в работу никаких новшеств, но старался подобрать свои, особые кадры. Он выделял людей материально обеспеченных, с устойчивым положением в обществе и университетским образованием, предпочитая их ставленникам Мартина Бормана, стремившегося обеспечить Шестой отдел надежной агентурой нацистской партии. Борман был достаточно точно осведомлен о всех происках Шелленберга. Но дружба с Гиммлером защищала Шелленберга от поползновений Бормана наложить руку на Шестой отдел СД.

У Вайса не было никаких сомнений в том, что Гейдрих пользовался услугами Франца еще в те времена, когда возглавлял тайную полицию, и, перейдя в гестапо, он, естественно, не отказался от этих услуг.

Судя по всему, собранные здесь люди принадлежали к новым кадрам Шелленберга. Опытные сотрудники секретной службы не казались бы столь измученными работой и не стали бы относиться друг к другу с таким откровенным безразличием.

Отличала их не только преданность своему шефу. Никто из них никогда не притрагивался к газетам: политические новости они, по-видимому, черпали из совершенно других источников. И фронда к официальной пропаганде была не случайна. Она как бы подчеркивала, что этим людям ведомо то, чего не знает никто другой.

Густав ничего не сказал в ответ на пренебрежительную реплику Вайса о Франце, но, одеваясь перед зеркалом и наблюдая в зеркало за Вайсом, вдруг спросил:

— Кто был наиболее достойным человеком в «штабе Вали»?

— Лансдорф, — не задумываясь ответил Вайс.

— И вы считаете, его место там?

— Нет.

— Почему?

— Лансдорф — мастер политических комбинаций. На Востоке они невозможны.

Долго и тщательно завязывая галстук и продолжая наблюдать за Вайсом, который не счел нужным скрывать, что видит, как за ним наблюдают, Густав произнес медленно:

— А вы любопытный субъект.

— Мне бы не хотелось, чтобы хоть что-нибудь во мне было для вас неясно.

— Мне тоже, — согласился Густав. Похлопал Вайса по плечу: — У вас с вами впереди еще много времени. — Посоветовал: — А почему бы вам не навестить Генриха Шварцкопфа?

— Это вам желательно?

— А вам?

— Генрих — мой друг. Но его дядя Вилли Шварцкопф — крупный деятель гестапо.

— И что же?

— Моих способностей хватает только на то, чтобы служить там, где моя служба.

— Значит, ваш визит будет полезен той службе, к которой вы принадлежите. Если вам ясно это, то у меня в отношении вас больше не останется никаких неясностей.

Вайс склонил голову, щелкнул каблуками.

Густав сказал снисходительно:

— Здесь у нас такая форма выражения готовности не принята. В отличие от абвера мы различаем сотрудников не по званиям, а по степени их способности понимать больше, чем им сказано.

После этой многозначительной беседы, как по мановению волшебной палочки, исчезла незримая преграда вежливой, холодной отчужденности между обитателями коттеджей и Вайсом.

И хотя разговаривали с ним больше на отвлеченные темы, Вайс почувствовал уже не безразличие, а пытливый интерес к себе.

Вилли Шварцкопф жил на Фридрихштрассе в доме странной архитектуры — помесь модерна с цейхгаузом. Некогда здесь у него была квартира в три комнаты, но после того, как здание ариезировали, он захватил под личную канцелярию целый этаж. Племяннику он уступил одну из комнат в прежней своей квартире.

На этаже, так же как и в прихожей, дежурили эсэсовцы.

Завтрак был накрыт в новом кабинете Вилли Шварцкопфа, обставленном с нарочитой казарменной скудостью и суровой непритязательностью. Солдатская койка. У изголовья столик, уставленный армейскими телефонными аппаратами. Посредине комнаты большой стол без ящиков. Огромная карта, завешенная полотном. В стену вмурованы большие несгораемые шкафы. Крашеная металлическая дверь с крошечным круглым окошечком, прикрытым стальной задвижкой.

Возле койки на коврике лениво дремала огромная сытая овчарка. Моду на этих сторожевых псов ввел фюрер.

Сервировка была тоже казарменного типа: алюминиевые ложки и вилки, армейские ножи-полутесаки. Но яства дорогие и так же, как и вина, в большинстве иностранного происхождения.

Мундир на Вилли был довольно поношенный, только сапоги лаково сияли.

Принял он Вайса радушно. Разведя руками, признался, как бы извиняясь:

— Когда германский народ все отдает фронту, мы, его вожди, следуем духу спартанцев.

Генрих только усмехнулся этой хвастливой лжи. В Шарлоттенбурге, в самых аристократических кварталах Берлина, у Вилли был роскошный особняк, который он превратил в склад всевозможных ценностей, но об этом знали лишь самые близкие ему люди.

Обнимая племянника, Вилли сказал самодовольно:

— Если бы Генрих, начиная свою деятельность, был таким, каким он вернулся сейчас из Варшавы, черт возьми, я бы не удивился, получив приказ явиться к нему в рейхсканцелярию с докладом. Не будь его, я сейчас не справился бы и с половиной своих дел. Парень перебесился и взялся за ум.

За завтраком Вилли много ел и пил. Генрих же почти не ел и пил только минеральную воду.

— Ну, как вам понравились люди Вальтера? — спросил Вилли и, не дожидаясь ответа, начал возмущаться: — Набрал личный дипломатический корпус из чистоплюев. Салонные шалопаи, изнеженные сынки богатых родителей, имеющих родственные связи со всех странах Европы. Какие они, к дьяволу, агенты! Ведь любой из них, попади он в руки самому паршивому контрравездчику-мальчишке, наложит в штаны и начнет болтать, как на исповеди. А этот Густав! Хороша штучка! В свое время на Альбрехштрассе, восемь, он умел заставить разговориться самых упорных, а теперь заделался гувернером у этих щенков на псарне Вальтера. Что вы скажете о Густаве и вообще о его пансионате?

— Я бы не оправдал рекомендацию герра Лансдорфа и вашу тоже, — глубокомысленно улыбнулся Вайс, — если б позволил себе не только высказывать суждения о моих сослуживцах, но и делиться с кем-либо тем, что касается моей новой работы.

— Да бросьте! — весело воскликнул Вилли. — Здесь за бронированными дверями, мы как у Христа под мышкой. — И добавил внушительно: — У нас один хозяин — Генрих Гиммлер.

— Слуги, у которых слишком длинный язык, обычно не задерживаются в хорошем доме, — отпарировал Вайс.

— О, вы вон, оказывается, какой камушек! — в голосе Вилли звучали недовольные ноты. — Ничего, я все же надеюсь, мы с вами подружимся.

— Я тоже, — сказал Вайс. И счел нужным добавить: — Смею вас заверить, мои самые лучшие впечатления о вас останутся в такой же неприкосновенности, — он кивнул на несгораемые шкафы, — как бумаги, которые там хранятся.

— Однако вы человек твердых правил! — проворчал Вилли.

— Нет, — сказал Вайс, — но я умею твердо подчиняться тем правилам, какие мне рекомендуют старшие.

— Ловко сказано! — расхохотался Вилли и обратился к Генриху: — А этот твой приятель, оказывается, не такой простофиля, как мне показалось тогда, в Лицманштадте. — И тут же упрекнул Вайса: — Вы человек неглупый и должны были понять, что если уж старик Вилли оказывает услугу ближнему, то при этом он всегда рассчитывает на ответную любезность.

— Я готов приложить все усилия, чтобы выполнить любое ваше поручение, — почтительно наклонил голову Вайс, — если, конечно, оно не пойдет вразрез с обязательствами, которые я на себя взял.

— Ладно, ладно, — грубовато-снисходительно похлопал его по плечу Вилли, — я сам никогда не забываю тех, кого чем-нибудь одолжил.

По-видимому, он ожидал другого от Вайса, но, прикинув, что не часто попадаются в рейхе люди, с таким упорством отстаивающие свою служебную честь, смирился и сказал:

— Образованные люди сейчас редкость. Незначительную часть их мы бережем в тюрьмах. — Расхохотался. — Недавно надо было произвести экспертизу художественных ценностей, доставленных из оккупированных областей. Если б вы видели рожи этих интеллигентов, когда мы привезли их в подвалы хранилища! С некоторых картин они буквально слизывали пыль и грязь. Но когда я потребовал от них, чтобы они установили стоимость каждого предмета, подлецы заявили, что это невозможно, так как национальные реликвии, мол, не имеют продажной цены. Ну, им так всыпали за саботаж, что нашим ребятам пришлось на руках тащить их обратно в тюремный фургон.

Генрих пояснил коротко:

— Дяде поручено подготовить материальные фонды СС к эвакуации. В банках нейтральных держав для этого абонированы специальные сейфы.

Вилли нахмурился, но тотчас нашелся:

— Мы просто хотим спасти национальные реликвии побежденных стран от бомбежек, сохранить их.

— Но ведь сейфы абонированы определенными людьми.

— Ну и что? — сердито спросил Вилли. — Империя — это и есть определенные люди. Не будь их, не было бы и империи.

— Вы удивительно точно сказали, — согласился Вайс.

От Вилли не ускользнула усмешка на лице Генриха. Он смутился, пробормотал:

— Народность германского духа Третьей империи — это не нечто бесплотное: она воплощена в фюрере.

— Полагаю, что и в таких, как вы, — заметил Вайс.

— Да, — самодовольно согласился Вилли. — Я действительно ветеран национал-социалистской революции.

Вайс повторил вопросительно:

— Революции?

— В свое время фюрер воспользовался терминологией марксистов, и это очень пригодилось нам. — И Вилли развил свою мысль: — Когда мы были слабы, а красные сильны, такой камуфляж помог нам благополучно разрешить многие вопросы.

— Например?

— Мы так громко трясли этими погремушками перед стадом, готовым следовать за красными, что оглушили его. И не успело оно опомниться, как оказалось в нашем загоне, и мы заставили его шагать в ногу под грохот наших барабанов.

Разговор на эту тему, видимо, наскучил Вилли. Обведя глазами свой кабинет, он сказал Вайсу:

— Как видите, даже дома я не принадлежу себе, все подчинено работе. — Поднялся и пригласил Вайса следовать за ним.

Они прошли анфиладу комнат, где за конторскими столами сидели люди в штатском. При появлении Вилли все они мгновенно, как по команде, вскакивали и вытягивали руку в партийном приветствии. Отвечать им Вилли не находил нужным. Вайсу он объяснил:

— Я даже свое скромное жилище превратил в личную канцелярию, и все служащие находятся здесь на казарменном положении. Мы работаем и ночами. Но зато, когда рейхсфюреру нужно срочно получить особые справочные материалы, я незамедлительно докладываю ему обо всем, что его интересует.

— Разве у службы безопасности не хватает аппарата для этого?

Вилли усмехнулся загадочно:

— Справки для шефа мы готовим в одном экземпляре. Мы даем объективный анализ, поэтому у шефа всегда есть возможность быть в курсе истинного положения дел в империи.

— Я думал, что такая задача стоит перед службой безопасности в целом.

— Несомненно. Но есть Борман, есть Кальтенбруннер, и каждый из них горит желанием первым доставить фюреру информацию, не обременяя себя ее сбором. Но главное не в этом. Главное в том, что это моя личная канцелярия и я лично доставляю рейхсфюреру наши материалы. И поскольку они получены не из официальных источников, он сам решает, докладывать о них или не докладывать. В известный момент они могут вызвать только раздражение фюрера, а в другой — гневное недовольство тем, кто скрыл от него истинное положение вещей. Так, например, промышленные круги, с которыми фюрер вынужден больше чем считаться, настаивали, чтобы генералитет вермахта, внеся существенные изменения в стратегический план «Барбаросса», направил военные действия в первую очередь на захват территорий, богатых сырьевыми ресурсами. С помощью агентуры в свое время мы установили, что нашей промышленности пока хватает сырья, чтобы обеспечить военное производство на срок, определенный для «блицкрига». Но под воздействием промышленных кругов различные министерства дали иные справки. Поскольку принцип «блицкрига» был руководящим, никто не решился признать, что война на Востоке принимает затяжной характер. И рейхсфюрер, с одной стороны, смог доказать фюреру, что руководители отдельных министерств не верят в скорую победу и поэтому неправильно ведут экономическое планирование, совершая преступление перед рейхом. С другой же стороны, располагая точными данными о сырьевых ресурсах страны, он поддержал перед фюрером требование промышленных кругов — прежде всего захватить богатейшие районы стратегического сырья на Украине и Кавказе, что в итоге отвечало нуждам рейха. — И Вилли похвалился: — Мне было поручено собрать объективные данные о запасах редких металлов.

— А другим?

— Вы смышленый молодой человек, — поощрительно улыбнулся Вилли. — В рейхе достаточное количество подобных специализированных исследовательских филиалов. — И, потерев руки, насмешливо объявил: — А ваш Канарис оказался профаном. Мы выделили ему бесчисленное количество техники и гигантские денежные средства на создание сотен разведывательных школ. В его распоряжении было все население оккупированных районов, лагеря военнопленных, великолепные кадры, которые приобрели богатейший опыт в период первой мировой войны и отшлифовали его в рейхсвере. Но до сих пор мы не получили от его агентуры сколько-нибудь значительных данных об экономическом потенциале России, хотя главная задача абвера именно в этом. Что же касается союзников России, то здесь мы и без абвера получаем достаточно полную и точную информацию. И не от каких-то там агентов, а из первых рук — от представителей иностранных фирм, которые не порывают деловых связей с нашими концернами. Поэтому, юноша, я вам советую не очень афишировать, что в абвере вы занимались восточным направлением. В Берлине служба абвера вызывает более чем неудовлетворение. Кстати, — самодовольно заявил Вилли, — ваш бывший начальник, ротмистр Герд, убедившись в бесперспективности действий Канариса, счел более целесообразным предложить свои услуги нам. Герд неплохо отозвался о вас, оценил вашу преданность и мужество. — И тут же Вилли заметил снисходительно: — Вы проявили преданность и мужество, отклонив мое предложение. Но, смею вас заверить, эти превосходные качества еще принесут вам неприятности.

«А он не глуп, — думал Вайс, слушая разглагольствования Вилли, — хотя, по-видимому, выполняет в СД только роль рабочей лошади. Но работать он умеет и, если судить по его личной канцелярии, умеет заставить работать и других».

Потом, когда Вилли оставил их, Генрих привел Вайса в свою комнату и спросил:

— Ну?

— Деловой человек и очень осведомленный, — сказал Вайс, понимая, что Генрих ждет его мнения о Вилли.

— Ну, тут ты ошибаешься, — возразил Генрих. — Он хвастался перед тобой. Функции его ограничены узкой задачей: знать положение дел в промышленности настолько, чтобы планировать доставку рабочей силы из концлагерей. Ведь доход от нее поступает в СС. Только и всего.

— Если бы твой дядя даже в этих пределах ознакомил меня с материалами, которыми он располагает, я бы считал это в высшей степени любезным.

— Понятно, — сказал Генрих. — Теперь ты захочешь, чтобы племянник оказал тебе эту любезность. Ну что ж, прими мой подарок! — И Генрих протянул руку к одной из книг, стоявших на полке.

Вайс строго остановил его:

— Вот этого тебе делать не следует.

— Почему? Я принял решение. Бесповоротно. Разве ты еще не убедился в этом? Думаешь, так просто быть племянником убийцы своего отца? А я остался племянником, хотя легче переносить самые страшные муки!.. — с озлобленным отчаянием воскликнул Генрих.

— Я понимаю тебя. Но и ты должен кое-что понять.

— То есть?

— Нужно не только хотеть, но и уметь.

— Ты считаешь, что я действовал неосторожно?

— Недисциплинированно.

— Наверно, забыл спросить у тебя указания?! — рассердился Генрих. — Извини, запамятовал, что ты теперь как бы мой начальник.

— Ну зачем ты обижаешься? — с упреком сказал Вайс. — Просто мы должны сначала разработать, подготовить все, что хотим сделать, и только потом сделать все, что мы хотим.

— Хорошо, герр профессор. Я готов в любое удобное для вас время прослушать курс наук.

— Я рад, что у тебя такое хорошее настроение. Интересно только, чем оно вызвано?

— Свиданьем с тобой, — чистосердечно сказал Генрих. — Просто я рад, что снова вижу тебя. Хотя все же никак не привыкну к мысли, что ты русский, — следовательно, особь неполноценная в расовом отношении.

— Недочеловек, — подсказал Вайс.

— Вот именно, — согласился Генрих.

— Полуживотное, — напомнил Вайс.

— Ну, а ты какого черта веселишься? — в свою очередь осведомился Генрих.

— По тем же причинам, что и ты.

— Знаешь, — потягиваясь, сказал Генрих, — у меня здесь оказалась целая куча каких-то дальних родственников, и среди них есть весьма интересные особы женского пола!

— Отлично!

— Хочешь, познакомлю? — предложил Генрих.

— Ну конечно!

— Предупреждаю: это небезопасно.

— Если знакомство полезно, что ж, у меня есть опыт, — мужественно согласился Вайс.

— А если влюбишься?

— Ну, знаешь! — только пожал плечами Вайс.

Генрих развалился на кушетке и, с усмешкой глядя на Вайса, сказал требовательно:

— Нет, тут я тобой буду командовать. Ты, однако, не знаешь правил жизни этих кругов. Если два холостых офицера разных служб часто встречаются, их дружба вызовет подозрения. Но есть две извинительные причины — выпивка и женщины или и то и другое одновременно. Выбирай!

— А если увлечение каким-нибудь видом спорта? — неуверенно предложил Вайс.

— Для этого я слишком ленив. К тому же все знают, что спорт меня не интересует. И мы ведь уже не мальчики. Ну же, старик, будь мужественным!

— Я подумаю, — пообещал Вайс. — Найдутся и другие варианты.

— Я уже все продумал за тебя, — решительно сказал Генрих. — В воскресенье я представлю тебя семейству Румпфов. У них скромная вилла в районе Груневальд. Оттуда совсем недалеко до столь внешне непривлекательного кирпичного здания на углу Гогенцоллерн и Беркаерштрассе, тридцать один — тридцать пять. Там размещается штаб-квартира Вальтера Шелленберга, твоего шефа, на которого пятьсот мастеров разведывательного дела работают круглосуточно, в три смены. Кстати, здание ариезировано, прежде это был не то приют для престарелых евреев, не то больница еврейской общины. А теперь — центр по трепанации черепов и сейфов, содержащих секреты и тайны различных держав мира. Ты туда еще не допущен. Но, надеюсь, твоя любознательность победит застенчивость, и ты будешь вхож в это здание. Правда, теперь там не исцеляют и отнюдь не озабочены продлением жизни тех, кто может представить интерес для обитателей этого дома.

Когда Вайс уходил, Генрих вновь попытался передать ему книгу, и снова Вайс отказался взять ее.

— Трусишь? — упрекнул Генрих.

— Нет, — возразил Вайс. — Просто не желаю быть соучастником непродуманных действий.

— А если мне небезопасно хранить эту книгу?

— Ну что ж, — сказал Вайс, — в таком случае придется взять, но ты толкаешь меня на рискованный шаг.

— Нет, — сказал Генрих. — Оставь. Я понял. Ты прав. Но мне так хотелось сразу же начать работать…

— Мне когда-то тоже хотелось сразу же все начать, — признался Вайс, — но оказалось, что терпение требует мужества.

Глава 59

Поручения, которые Вайс продолжал получать от Густава, были все так же незначительны. Он встречал людей, узнавал их по самым беглым приметам, провожал по указанным адресам.

Один из встреченных им на аэродроме людей оказался в скверном состоянии: по-видимому, он был тяжело ранен и потерял много крови. И, хотя этот человек умолял отправить его в госпиталь, Вайс безжалостно доставил его на явочную квартиру. Здесь раненый сказал, что обстоятельства вынудили его уничтожить шифровки, и просил Вайса выслушать его. Он боялся, что умрет раньше, чем сюда явится человек, которому он должен передать информацию.

Как ни соблазнительно было выслушать раненого, Вайс категорически отказался и ушел. Когда Густав сам примчался на мотоцикле к оставленному в одиночестве умирающему человеку, тот уже скончался.

Густав пришел в ярость, назвал Вайса безмозглой тупицей, разразился угрозами. Однако он быстро справился с собой, и хоть и не извинился, но вынужден был признать, что Вайс поступил так, как полагалось по инструкции.

На следующий день, очевидно после доклада о поведении Вайса кому-то из вышестоящих лиц, Густав сказал:

— Вы, Петер, заслужили доверие своей дисциплинированностью. И, исходя из этого, в определенных исключительных случаях вам разрешается принимать пакеты или получать изустную информацию. Но повторяю — только в чрезвычайных случаях, подобных этому печальному инциденту.

В ближайшее же воскресенье Генрих вынудил Вайса посетить семейство Румпфов.

Иоганну очень не хотелось подвергать себя новому испытанию. И все же он уступил Генриху, в надежде, что вскоре найдет повод покинуть общество, если пребывание в нем покажется ему бессмысленным.

Семейство Румпфов встретило молодых людей так радушно, будто оба они уже были сегодня здесь, а потом вышли погулять и сейчас вернулись.

По всему чувствовалось, что Генриха тут любят, считают как бы членом семьи.

И Вайсу сразу же пришлось сбросить с себя чопорную неприступность, как только Шарлотта Румпф, высокая, статная девушка в простеньком ситцевом платье, подавая ему руку, сказала сердечно:

— Можете не называть себя. Вы Иоганн! Я вас почти таким и представляла.

Темно-серые пытливые глаза девушки были странно лишены блеска, и поэтому, даже когда она улыбалась, ее усталое лицо со строгими чертами сохраняло чуть печальное выражение.

Не дав Иоганну ответить, Шарлотта попросила:

— Только, пожалуйста, не притворяйтесь, что вы удивлены. Генрих рассказывал мне о вас.

Генрих счел нужным вмешаться, пояснил:

— Только то, что необходимо знать девушке о незнакомом ей интересном молодом человеке.

— Генрих, не надо, — смутился Иоганн.

Тут в комнату стремительно вошла смуглая брюнетка в чем-то ярко-оранжевом, и от этого пронзительного цвета все вокруг померкло. Сверкнув черными глазами, она небрежно сказала Иоганну:

— Каролина фон Вирт. — Ласково положила руку на плечо Генриха, внимательно посмотрела на него. — Про вас сплетничают, будто вы все свои силы стали отдавать службе. И теперь я могу это подтвердить.

— Какие у вас для этого основания?

— Ну как же! Вы наконец-то захотели увидеться со мной.

— Только по велению сердца.

— Но в прошлый раз вы так интересовались моей работой на Беркаерштрассе, что я не могла не подумать: больше всего я вас интересую как ваша сослуживица.

Генрих смутился и, стараясь избегать взгляда Вайса, объяснил:

— Просто меня интересовало, насколько вы стали серьезны после того, как начали там служить.

— Представьте, не больше, чем вы.

Генрих обернулся к Вайсу, сообщил:

— Каролина знает несколько иностранных языков в совершенстве, впрочем, она совершенство и во всех других отношениях.

Вайс уже был осведомлен о том, что на Беркаерштрассе размещался лишь один отдел секретной службы — отдел иностранной связи. Он ведал операциями за границей и анализировал поступающие из-за границы материалы.

Позже он узнал, что Каролина, дочь умершего в 1935 году дипломата, почти всю свою жизнь провела за рубежом. Когда отец девушки умер, министерство иностранных дел пыталось привлечь ее к работе в своем разведывательном отделе, но она решительно отказалась. А чтобы избежать мобилизации на трудовой фронт, поступила в Шестой отдел СД стенографисткой и вскоре стала там переводчицей. Лучшей рекомендацией послужило то, что ее старший брат, недавно погибший на фронте, окончил в 1933 году университет вместе с Вальтером Шелленбергом.

Вначале Вайса обеспокоила энергичная решительность, с какой Генрих организовал для него это знакомство, но уже вскоре, как только они вышли с девушками погулять по лесу, все сомнения исчезли. Генрих был настолько увлечен разговором с Каролиной, что даже не подумал о том, как отнесется к встрече с ней Вайс.

Но если Густав узнает об этом знакомстве, ему, пожалуй, может показаться подозрительным, что Вайс уж слишком прытко акклиматизируется в Берлине. Поэтому Иоганн решил на всякий случай держаться подальше от Каролины, чтобы не дать ей повода говорить кому-либо о своем новом знакомстве.

Уловив выражение озабоченности в глазах Вайса, Шарлотта спросила:

— Вам скучно со мной? — И как бы сама с собой согласилась: — Конечно, я очень скучная и какая-то несовременная. Многие мои подруги поступили во вспомогательные женскиеподразделения, а я пошла на завод, отбываю там трудовую повинность. Живу в казарме и только на воскресенье прихожу домой.

— Но ведь вы тоже поступили патриотично, — равнодушно сказал Вайс.

— Нет, просто мне так захотелось. Папа был инженером на этом заводе, но с тридцать третьего года он нигде не работает, ушел на пенсию из-за болезни сердца.

— Ваш отец очень бодро выглядит, — машинально сказал Вайс. — Никак не скажешь, что он болен.

Шарлотта с тревогой взглянула на него. Уверила торопливо:

— Нет-нет, он очень болен.

И вдруг Иоганна осенило. Тридцать третий год — год прихода к власти фашистов. Нет, тут все не так просто. И с такой же поспешностью, как Шарлотта, сказал:

— Действительно, люди с больным сердцем часто выглядят великолепно.

Шарлотта кивнула и, благодарно улыбнувшись, спросила:

— Вам интересно слушать мою болтовню?

— Разумеется, — ответил Вайс, — очень!

— Мне иногда кажется, — печально сказала девушка, — что я живу какой-то странной, двойной жизнью. И знаете, не так уж страшно в цехе, хотя работа изнурительная и многие женщины калечатся или заболевают неизлечимыми болезнями. Самое страшное потом — в казарме. Туда мужчины приходят, как в… ну, сами знаете куда. И есть женщины, которым все безразлично. Они так напиваются — ужасно… А некоторые матери прячут в казарме своих детей, потому что им некуда девать их. — Помолчав, она добавила: — Но почему же члены национал-социалистской партии освобождены от всего этого и не терпят тех лишений, от которых страдает вся нация? Вы считаете это правильным?

— Я ведь недавно в Берлине, — попытался увильнуть от прямого ответа Вайс.

— Я забыла, ведь вы служили в генерал-губернаторстве. Гитлер говорил, что генерал-губернаторство — это резервация для поляков, это большой лагерь. Там действительно ужасно?

— Для кого как.

— Меня интересует не то, как вы жили там, а как там умерщвляют людей?

— Разве у вас на заводе не работают военнопленные?

— Их избивают до смерти, а многие умирают своей смертью — от истощения. Мне иногда стыдно, что я немка! — с горечью сказала Шарлотта. — И знаете, что я думаю? Если русские победят, они станут обращаться с нами так же, как мы обращаемся с ними. Доктор Геббельс все время утверждает, что русские будут мстить нам за жестокость жестокостью. Я устала от его длинных речей.

— И все-таки согласны с тем, что он говорит?

— А разве это не так?

— По роду моей службы мне приходилось знакомиться с принципами большевиков, — сказал Вайс. — Они радикально отличаются от принципов, которые провозглашает фюрер, и я думаю, русские поведут себя не так, как мы предполагали. — И счел нужным добавить: — Поэтому Советский Союз и является главным противником Третьей империи. И не только внешним противником, как его союзники, но и политическим.

— Странно, — медленно протянула Шарлотта, — я знаю, что вы офицер СД, но почему-то не боюсь вас. А вы, мне кажется, меня боитесь и поэтому говорите так осторожно и так уклончиво отвечаете на мои вопросы.

— Знаете, — с нарочитым легкомыслием в тоне сказал Вайс, — я предпочитаю не говорить с девушками о политике.

— Хорошо. Поговорите со мной о том, о чем вы обычно разговариваете с девушками. — И Шарлотта нетерпеливо приказала: — Ну, я вас слушаю.

Вайс в замешательстве опустил глаза.

— Может, я вам не нравлюсь?

Вайс честно признался:

— Ну что вы, даже очень!

— А чем именно? — настаивала девушка.

— Тем, что вы такая, какая вы есть.

— Какая же?

— Ну, мне показалось, будто я вас давно знаю.

— Со слов Генриха?

— Нет, он никогда не говорил мне о вас.

— Мужчины обычно говорят о девушках. Что вы скажете Генриху обо мне? Ну, будьте же смелее!

— Что вы фея Груневальдского леса.

— Странно, — задумчиво сказала Шарлотта, — но вы становитесь таким неестественным, когда говорите банальности.

— Это упрек?

— А вы обиделись? Вы хотели быть таким, как все?

Вайс быстро нашелся, сказал с сожалением:

— Я только недавно в Берлине, и мне, конечно, не хватает умения держать себя в обществе.

— Вы уже были в берлинском Zoo? Нет? Напрасно. Следовало начать именно с этого: вы нашли бы там много поучительного.

— У вольеров с попугаями?

— Во всяком случае, не у клеток с хищниками. — Шарлотта улыбнулась. — Поверьте, я говорю так только потому, что знаю: вы лучше, чем хотите казаться.

Вайс вовсе не хотел произвести такого впечатления на эту смело и резко высказывающую свои суждения девушку. Это было опасно. И хотя ему приятно было слышать слова Шарлотты, он не имел права больше рисковать. Кто знает, как далеко может зайти душевная проницательность Шарлотты… Поэтому он спросил, чтобы переменить тему разговора:

— Генрих, кажется, всерьез увлечен фрейлейн Каролиной?

— Просто она красивая. Разве вы не заметили?

— Да, конечно, красивая, — согласился Вайс.

— Ухаживать за красивой девушкой, — наставительно заметила Шарлотта, — для мужчины так же естественно, как для офицера заботиться о чести своего мундира.

Если вначале Вайса несколько заботило столь явно преувеличенное, настойчивое внимание Генриха к сотруднице политической секретной службы Шестого отдела СД, то теперь он совершенно успокоился. Из слов Шарлотты он понял, что дружба Генриха с красивой Каролиной фон Вирт ни у кого не может вызвать подозрений.

Иоганн вдохнул такой вкусный, казалось, стерильной чистоты воздух. Огляделся.

Груневальдский лесной массив простирался вокруг, и не было ему конца. Лес был так ухожен, что напоминал парк. Огромную территорию лесники прибирали с такой же аккуратной старательностью, с какой садовники ухаживают за клумбами или горничные убирают анфилады комнат в богатых усадьбах, нигде не оставляя соринки.

Даже не верилось, что за лесом так тщательно ухаживают сейчас, во время войны, когда миллионы немцев согнаны по принудительной трудовой мобилизации на сельскохозяйственные работы.

Большие участки леса с отличными асфальтированными дорогами ограждала колючая проволока. Предупреждающие надписи оповещали: «Внимание, частная собственность!» Нарушать это запрещение было равносильно тому, что проникнуть в запретную зону.

Ужинали на открытой террасе в сумерках. Не успели сесть за стол, как сирены оповестили о воздушной тревоге.

В этом пригородном районе особняков и вилл не было общих бомбоубежищ — только частные, у самых богатых. Копать щели в лесу запрещалось, а портить свои крохотные участки мелкие владельцы не решались.

Обычно союзники бомбили густонаселенные рабочие районы Берлина. Так было и на этот раз. И хотя Берлин лежит на низменной плоскости, дымы и пожары как бы подняли ввысь его огненные, конвульсивно шевелящиеся очертания.

Глухие удары бомб доносились сюда, как звуки гигантской трамбовки.

Все молчали. Никто не притронулся к еде.

Потирая свой выпуклый, с залысинами лоб, герр Румпф произнес вполголоса, ни к кому не обращаясь:

— Странно — почему только Америка и Англия взяли на себя выполнение этих карательных мер в отношении немецкого населения, а советская авиация в них не участвует?

— Очевидно, потому, что у русских недостаточно самолетов, — высказала предположение Каролина.

— Рейхсмаршал Геринг утверждает противоположное. Русские переместили свои авиационные заводы на Восток, в недосягаемые для наших бомбардировщиков районы. — Румпф искоса глянул на Вайса. — Для Канариса в свое время это явилось неожиданной новостью.

Вайс молча развел руками.

— На месте американцев и англичан я бы снабдила русских самолетами дальнего действия, — сказала Каролина.

— Зачем, собственно? — спросил Генрих.

— Чтобы нас бомбили русские летчики и чтобы мы еще больше ненавидели русских! — гневно воскликнула Каролина. — Я полагаю, это было бы в интересах самих союзников.

Вайс процедил с ленивым безразличием:

— Не следовало бы так откровенно говорить о том, чем озабочены наши шефы на Беркаерштрассе.

Лицо Каролины приняло виноватое выражение. Зябко поведя плечами, она пробормотала смущенно:

— Извините, я не предполагала, что вы столь хорошо информированы.

Вайс успокаивающе улыбнулся ей, сказал мирно:

— Собственно, тут нет никакого секрета. Разве могло быть иначе?

Багровое небо над Берлином продолжало гудеть, словно его толщу буравили гигантские сверла. Холодные голубые лезвия прожекторов рассекали тучи, и тут же их прошивали красные пунктиры зенитных снарядов. Разрывы бомб походили на подземные толчки.

Наклонив к Вайсу бледное лицо, Каролина прошептала:

— Иногда мне кажется, что союзники не желают Германии поражения, а этими налетами только откупаются от русских. И тогда я их оправдываю.

— Вы умница! — усмехнулся Вайс. — Конечно, убивать мирное население легче да и безопаснее, чем открыть второй фронт против нас.

Поощренная Вайсом, Каролина добавила таким же шепотом:

— Тем более что крупные промышленные объекты они тщательно избегают разрушать.

— Ну, это маловероятно!

— Вы так думаете? — Каролина насмешливо улыбнулась. — А почему тогда их разведка ни разу не попыталась установить пеленги в районах оборонных предприятий?

— Я полагаю, здесь заслуга нашей контрразведки.

— А русские агенты это делают!

— Но вы же сами сказали, что русская авиация не участвует в подобных налетах.

— В подобных — да, но по выборочным целям они бьют с точностью, которая наводит на самые неприятные размышления.

— Какие же?

— Ах, как вы не понимаете! — рассердилась Каролина. — Русские даже в этом ставят себе пропагандистские задачи и внушают населению ложные представления о себе.

— Вы полагаете, что русские действуют так дальновидно?

— Дальновиднее, чем их союзники. И мы должны помочь их союзникам понять это.

— Каким образом?

— Если мы, немцы, сумеем стать выше тех жертв, которые приносят нам бомбардировки, и найдем способ внушить союзникам русских, что русские в конце концов обманут их, возможно, их союзники станут нашими союзниками.

— Вы правы, — согласился Вайс. — Но русские, кажется, верны своим обязательствам в отношении союзников больше, чем союзники своим обязательством в отношении русских.

Каролина объявила пылко:

— Я верю в наш гений. И те из нас, кто обладает высоким воображением и опытом, смогут представить союзникам русских документальное подтверждение того, что русские обманывают их, а русским — такие же документы об их союзниках.

— Да, — живо сказал Вайс. — Я не сомневаюсь, что на Беркаерштрассе есть люди, которые не только думают так же, как и вы, но и располагают соответствующей техникой, чтобы осуществить этот план. — И похвастал: — В «штабе Вали» у нас изумительные мастера: безукоризненно изготавливают любые фальшивки. Но, знаете, почему-то наши агенты все-таки предпочитали подлинные документы: они надежнее.

Иоганн понимал, что словоохотливость Каролины объясняется не одним только желанием показать свое превосходство над ним. Ее пугает зловещее зарево бомбежки, она взвинчена до истерики и, чтобы сохранить видимость самообладания, говорит без умолку, пытаясь заглушить страх звуками собственного голоса. А когда бомбежка кончилась и отменили воздушную тревогу, Каролина, совершенно обессиленная, протянула свою холодную, потную руку Вайсу и боязливо спросила:

— Я, кажется, наболтала вам лишнего?

— Ну что вы! — удивился Иоганн. — Ваши слова свидетельствуют, насколько вы озабочены, поглощены своей работой. И только.

Провожая гостей к машине, Шарлотта спросила Иоганна:

— Неужели вас занимает болтовня Каролины? Я даже не ожидала, что работа наложит на нее такой неприятный отпечаток.

— Просто она разнервничалась, — сказал Вайс.

— Да, — согласилась Шарлотта, — и я тоже. Эти бомбежки скоро всех нас сделают сумасшедшими. — Спросила тихо: — Вы еще придете к вам когда-нибудь? — Добавила смущенно, вопрошающе ласково глядя на Иоганна своими грустными темно-серыми глазами: — Теперь, когда вы вошли в круг наших знакомых, вы можете приехать к нам один, без Генриха, если он будет занят.

Иоганн кивнул, сел в машину, оглянулся. Шарлотта стояла у низенькой, сплетенной из ветвей калитки, подняв руку в прощальном приветствии.

Прежде чем поделиться с Генрихом своими впечатлениями о семействе Румпфов, Иоганн долго и обстоятельно излагал ему правила и тактику, которым Генрих должен теперь следовать. И поймал себя на том, что говорит с той же отеческой интонацией, которая слышалась обычно в голосе Барышева, когда тот наставлял его самого.

Внезапно Генрих прервал Иоганна:

— А ты знаешь, что отец Каролины умер вовсе не от болезни, а был отравлен?

— Кем?

— Я знаю только, что его отравили.

— Ты увлечен ею?

— Приближаюсь к этому состоянию, — буркнул Генрих. — Но не могу остановиться.

— Видишь ли, — сказал Вайс, — я, например, не считал и не считаю главным, решающим для тебя то, что твой отец был убит фашистами.

— Моим дядей!

— Фашистами, — настойчиво повторил Вайс. — Главным и решающим для тебя было другое. Ты убедился, понял, что не можешь идти с теми, кому сейчас принадлежит власть над немецким народом.

— Господи! — воскликнул Генрих. — Опять он философствует!..

Вайс, будто не слыша насмешливого восклицания Генриха, продолжал спокойно и рассудительно:

— Каролина же, если, допустим, узнает, что ее отец был убит по указанию какого-то определенного лица, возможно, воспылает ненавистью именно к этому человеку. Но не к нацистскому строю…

— Ты в этом уверен? — перебил Генрих.

— Я только строю предположение.

— Значит, я должен приказать себе: «Стоп!»? Ну, а если это увлечение окажется полезным?

— Я предпочел бы другие методы.

— А если забыть о вашей более чем странной этике, тогда как? — спросил Генрих.

— Дело не в этике. Ты должен был заметить, как безудержно болтала Каролина, когда стала нервничать, испугавшись бомбежки. Такой несдержанной из-за своей чрезмерной нервозности она может быть и при других обстоятельствах, и это не пройдет незамеченным. Значит, чем дальше ты будешь от нее держаться, тем лучше для нас обоих — разумнее и безопасней.

— Но ведь ее болтовня представляет интерес для тебя — я заметил это по твоему лицу.

— Она говорила только о том, что нам и так известно из других источников.

— Ну хорошо, возможно, я ошибся, ты прав. Но у меня хватило наблюдательности установить и еще кое-что. По-видимому, Шарлотта произвела на тебя впечатление?

Иоганн молча кивнул, не поворачивая головы.

— Ладно, не отводи своего трусливого взгляда. Я буду великодушней, чем ты. Пожалуйста, встречайтесь, сколько хотите! Шарлотта — хорошая девушка.

Иоганн сказал печально:

— Вот именно, настолько хорошая, что я боюсь, как бы ее суждения не принесли ей беды. Нельзя ли как-нибудь предупредить ее?

— Вот ты и предупреди, да не днем, а при луне, в Груневальдской таинственной лесной чаще.

— Я не вижу здесь повода для шуток, — тихо сказал Иоганн. — Но ты сам понимаешь, я не могу ее ни о чем предупреждать. И даже, возможно, больше не встречусь с ней.

— Ты это серьезно?

Иоганн снова кивнул.

— Ну, — сказал Генрих, — считай, что мы с тобой понесли одинаковые потери.

— Мне кажется, Шарлотта — очень хорошая девушка, — повторил Вайс.

— Ну да, ты хочешь этим сказать, что потерял больше, чем я. Впрочем, возможно. Каролина слишком уж красива, и вряд ли у нее есть за душой что-либо, кроме ее красоты. Пожалуй, ты прав. И ты несчастней меня. Прими же мои соболезнования!..

При отлучке из расположения каждый обязан был информировать Густава о том, где и с кем он провел время. Но письменного рапорта не требовалось. Информация носила видимость ленивой беседы равного с равным.

После первого же визита к Шварцкопфам Вайс с твердым достоинством решительно дал понять Густаву, что ни на какие сведения о них тот рассчитывать не может.

— Очевидно, Вилли Шварцкопф вызывает у вас большую симпатию? — иронически заметил Густав.

— Не в этом дело, — серьезно сказал Вайс. — Когда Вилли проявил интерес к моему образу жизни, я ответил ему так же, как сейчас ответил вам.

— Вы так осмотрительны!

— Да, — сказал Вайс. — Так. Я очень дорожу дружбой с Генрихом Шварцкопфом. Я ему многим обязан.

— Ну что ж, — протянул Густав, — вы правы: это действительно слабость. Но такой недостаток настолько не распространен среди тех, кто у нас служит, что я готов с ним примириться.

— Благодарю вас, — сказал Вайс.

Визит Иоганна к Румпфам не вызвал интереса у Густава. Тем более что Шарлотту Вайс охарактеризовал как типичную воспитанницу «гитлерюгенда», фанатичку, для которой работа на заводе — только способ выразить свою страстную преданность фюреру.

Но о Каролине фон Вирт он говорил с таким пылким восторгом, что Густав вынужден был осведомиться, не влюбился ли Вайс в нее с первого взгляда, а потом как бы между прочим заметил:

— Ну что ж, желаю вам приятных свиданий. Когда вы собираетесь снова встретиться с ней?

— Я не решился попросить ее об этом, — потупил глаза Вайс.

— Почему?

— Вот тут я хотел бы с вами посоветоваться, — с искренним чистосердечием в голосе попросил Вайс. — Конечно, она красивая девушка, из хорошей семьи, но долго жила с отцом за границе, и я не заметил в ней высокого патриотизма.

— Не заметили? — удивился Густав. — В таком случае поздравляю! Значит, она настолько увлеклась вами, что забыла о политике.

— Вы так хорошо ее знаете?

Не ответив на этот вопрос, Густав посоветовал:

— Во всяком случае, учтите: красота для женщины может быть таким же оружием, как ум для мужчины. А то и другое в равной мере необходимо в арсенале секретных служб.

— Вы предлагаете мне привлечь ее? — спросил Вайс.

Густав снисходительно улыбнулся.

— Я предлагаю вам подумать над моими словами.

— Кажется, я вас понял, — пробормотал Вайс.

— Вот и отлично. Какой же вы сделали для себя вывод?

— В свое время вы скажете мне, должен я буду возобновить знакомство с Каролиной фон Вирт или нет.

— Вы умница, Петер, — сказал Густав.

Не все сотрудники особой группы офицеров связи при Вальтере Шелленберге постоянно находились в укрытых кустами сирени коттеджах. Некоторые из них жили у себя дома, а сюда приезжали, только чтобы получить задание. Это были люди, хорошо известные в берлинском обществе. Все они принадлежали к почтенным семействам и имели независимое материальное положение.

Один из них, Гуго Лемберг, сын известного берлинского адвоката, юрист по образованию и летчик по военной профессии, привлек внимание Вайса.

Этот спортивного вида молодой человек держался весьма независимо и высказывал суждения резкие и решительные. Однажды он спросил Вайса:

— Вы работали в абвере и занимались русскими делами. Скажите, как по-вашему, допускают они мысль о возможности каких-либо сепаратных переговоров с Германией?

— Нет, — сказал Вайс.

— А о том, что Россия может быть побеждена нами?

— Нет, — повторил Вайс.

— Ну, а те, которые работают с нами?

— Обычно это отбросы.

— Значит, вы считаете, что подрывная работа изнутри в России бесперспективна?

— У нас были отдельные удачные операции, например…

— Я вас понял, — перебил Гуго. Предложил Вайсу сигарету, задумчиво затянулся дымом. — Отсюда можно прийти к одному выводу: для того, чтобы мы могли выиграть войну на Востоке, нам необходимо как можно раньше и успешнее проиграть ее на Западе. И некоторые полагают, что лучше пойти на уступки нашим только военным противникам на Западе, чем быть побежденными нашими военно-политическими врагами на Востоке.

— Я уверен в конечной победе великого рейха, — сказал Вайс.

— Я тоже, — сказал Гуго.

Как-то Гуго пригласил Вайса к себе. Особняк Лембергов находился недалеко от Ванзее, в районе Далема. И здесь Вайс неожиданно встретил ротмистра Герда. Но тот при виде Вайса не выразил никакого удивления: очевидно, он заранее знал об этой встрече.

Обедали на огромной застекленной террасе, пол которой был устлан грубыми каменными плитами. Разговор за обедом носил самый отвлеченный характер. Потом поднялись в кабинет отца Гуго. Увидев на библиотечных полках большое собрание последних изданий периодической советской печати, Вайс не счел нужным скрыть удивление.

Гуго объяснил:

— По поручению некоторых влиятельных лиц отец взял на себя задачу сделать анализ политико-психологического состояния советского общества.

— Ваш отец знает русский язык? — спросил Вайс.

— Нет, но у моего отца есть помощники, знающие его в совершенстве, — сказал Гуго.

— Господин Вайс тоже обладает такими познаниями, — напомнил Герд.

— Мне приятно убедиться не столько в лингвистических познаниях моего гостя, — сказал Гуго, — сколько в его смелых и правильных характеристиках политико-морального состояния русских. — Он обернулся к Иоганну: — Это делает вам честь. — И чуть наклонил голову с тщательно проведенным пробором в коротких, гладко прилизанных волосах.

Предложив Вайсу и Герду сесть в кресла и сам усаживаясь возле круглого курительного столика, Гуго спросил:

— Скажите, как по-вашему, есть ли различие в степени виновности между изменой империи и изменой рейху?

— Я не юрист и, к сожалению, не могу разбираться в подобных тонкостях, — сказал Вайс.

— Ну хорошо, — согласился Гуго. — У вас еще будет время обдумать мой вопрос. Но задал я его с определенной целью — чтобы вы поняли: рейх бессмертен, и каждый из нас, кто причинит хоть какой-либо ущерб делу рейха, заслуживает смерти.

— Несомненно! — горячо воскликнул Вайс.

— Отлично, — сказал Гуго. — Теперь попрошу особого вашего внимания. Вам, возможно, придется встречать и сопровождать иностранцев, которые являются противниками фюрера, но друзьями Германии. Если они в вашем присутствии позволят себе высказывать критические суждения о фюрере, как вы поступите?

Вайс сказал убежденно:

— Если встречи с такими людьми входят в мои служебные обязанности, я буду держать себя в соответствии с теми указаниями, которые получу…

Герд не выдержал, прервал Вайса и с самодовольным торжеством объявил Гуго:

— Теперь вы убедились? Я же вам говорил! У него удивительно развито чувство понимания своего места. — Обернувшись к Вайсу, сказал, как бы извиняясь: — Вы, надеюсь, не обиделись? Правда — высший наш повелитель!.. — Попросил Гуго: — Вы позволите мне внести некоторые разъяснения? — Герд прикрыл глаза, сложил руки на животе и стал мямлить: — Видите ли, все мы, несомненно, в равной мере обожествляем фюрера. И величие его настолько бесконечно и совершенно, что постигнуть его не дано даже наиболее выдающимся представителям других наций.

— Короче! — нетерпеливо попросил Гуго.

— Словом, я хочу сказать вот что: бессмертие фюрера воплощено в нашей великой германской империи, и забота о ее сохранении есть служение фюреру. Но Гитлер — это только имя. Фюрер же — дух Германии. Поэтому, если сопутствуемое вами лицо будет интересоваться, сможет ли германский народ во имя нашей великой империи, якобы и без Гитлера, успешно выполнить свою историческую миссию, хотелось бы, чтобы вы привели в подтверждение этого достаточно убедительные доводы.

— Если мне прикажут, — сказал Вайс.

— И не забудьте охарактеризовать большевистское единодушие русских столь же определенно, как вы сделали это недавно в разговоре со мной, — добавил Гуго.

— Я надеюсь, — сказал Вайс, — что обо всем этом будет упомянуто при инструктировании.

Глава 60

После встречи с Гуго Лембергом и Гердом ничего не изменилось для Вайса. Он по-прежнему продолжал выполнять незамысловатые поручения Густава, он пользовался относительной свободой, и это дало ему возможность связаться с Центром. Он подробно информировал о новом своем положении, получил соответствующие указания, а также узнал, что ему поручено и в дальнейшем поддерживать контакт с резидентом в Берлине.

Местом явки был назначен салон массажа, расположенный вблизи штаб-квартиры Вальтера Шелленберга на Беркаерштрассе.

Процедуры в салоне назначал профессор Макс Штутгоф. Он сам осматривал каждого нового пациента, но массировал только избранных посетителей, а к наиболее высокопоставленным выезжал на дом в старомодном, отделанном изнутри красным деревом «даймлере».

Пройдя в кабинет, Вайс увидел седовласого пожилого человека с лицом, покрытым доблестными следами дуэлей. Как он потом узнал, эти шрамы с большим мастерством нанес Штутгофу советский хирург.

Вайс назвал пароль и, получив ответ, ожидал, что профессор немедленно примет у него информацию и передаст инструкции. Однако Штутгоф предложил Вайсу раздеться и тщательно обследовал его. Заполняя медицинскую карточку, с довольным видом отметил, что после ранения, полученного Вайсом во время эпизода с танком, ему действительно необходимо пройти курс массажа. Упрекнул Вайса: пренебрегая своим здоровьем, тот довел нервную систему до непозволительной степени истощения. Выписал лекарства и порекомендовал соответствующий режим.

— Послушайте, — нетерпеливо сказал Вайс, — не надо из меня делать жертву ваших сомнительных познаний.

— Почему сомнительных? — обиделся Штутгоф. — Я, батенька мой, начал практиковать еще тогда, когда вы пионерский галстук носили. И поскольку ваши родители неоднократно проявляли беспокойство о состоянии вашего здоровья, я как медик получил прямое указание Центра заняться вами самым серьезным образом. И, если понадобится, даже поместить вас в стационар…

— Еще чего! — рассердился Вайс.

Профессор усмехнулся:

— Учтите, я здесь пользуюсь большим влиянием, и мне ничего не стоит сообщить кому-либо из власть имущих, что вы нуждаетесь в лечении. И вас, как цуцика, уложат в мою лечебницу по указанию хотя бы того же вашего Густава. Я помог ему полностью восстановить функционирование коленного сустава, который он повредил, очевидно, во время какой-нибудь бандитской операции. Так что прошу проявлять ко мне самую высокую почтительность. А теперь прошу вас пройти к кассиру. Внесете соответствующую сумму, вас обслужат, а потом я вас выслушаю, как полагается.

После того как Вайс подвергся разного рода лечебным процедурам, которыми славилось заведение профессора Штутгофа, он в приятном изнеможении вернулся в уже знакомый кабинет, передал информацию и выслушал инструкции. На прощание профессор сказал:

— Не забудьте показать свой абонемент в наш салон Густаву, а также разрекламировать среди своих сослуживцев целительные свойства процедур, которые вы здесь получили. Не обязательно встречаться со мной при каждом вашем посещении салона. Целесообразней будет найти для связи с вами товарища, который располагает большими возможностями для различного рода поездок, чем я. Учтите: мое заведение дает значительный доход и приносит большую пользу некоторым моим клиентам. И было б весьма нежелательно, если б из-за каких-либо обстоятельств я не смог столь успешно и плодотворно продолжать свою деятельность. Поэтому наши встречи должны быть крайне редкими. Теперь слушайте внимательно. Сейчас в Германии среди власть имущих образовались группы, которые установили связи кое с кем из правящих кругов США и Англии, ведут с ними тайные переговоры. Цель — заключение сепаратного мира. Взамен Германия берет обязательство сменить вывеску Гитлера, продолжая добиваться осуществления его военно-политических целей на Востоке, но уже при поддержке армий союзников или, по крайней мере, с их экономической помощью. В компенсацию за это Германия пойдет на ряд уступок Западу. У каждой группы есть свои вариации. Но сущность у всех одна. В общем, это не что иное, как заговор против народов антифашистской коалиции. Наш долг — представить неопровержимые документальные доказательства изменнических действий тех, кто, вопреки союзническому долгу и воле своих народов, вступает в тайный сговор с общим нашим противником, попирая обязательства, подписанные главами своих правительств. Следовательно, единственная и самая важная задача вашей деятельности здесь — добыть такие документы. И все, кто будет связан с вами, выполняют эту задачу. Тут требуется величайшая осторожность, ибо любой опрометчивый поступок послужит сигналом, что советская разведка действует в этом направлении. А теперь, чтобы вы поняли всю важность задания: мы уже располагаем такими данными об этих переговорах, что если хотя бы часть из них стала известна Гитлеру, он незамедлительно приказал бы казнить многих и многих ближайших своих сподвижников, которые втайне от него связались с союзниками. Возможно, любая другая разведка так и поступила бы. Но мы всегда видим перед собой высшие цели. Мы хотим предотвратить угрозу, нависшую над будущим всего человечества. Эти документы должны быть представлены советским правительством правительствам наших союзников. Во всяком случае, их главам.

— Нельзя ли все-таки хоть бы одну завалящую копию Гитлеру показать?..

Профессор улыбнулся, погрозил пальцем и добавил серьезно:

— Гитлер тоже пытается вести тайные дипломатические переговоры с союзниками. Но делами имперской канцелярии занимаются, надо полагать, другие наши товарищи. Конечно, в меру доверия, оказываемого им приближенными фюрера.

Вайс изумленно поднял брови.

Профессор сказал мечтательно:

— Если бы на будущем параде Победы наши товарищи могли пройти строем по Красной площади в своих немецких мундирах… Они выглядели бы, наверно, как внушительное подразделение… — Профессор смолк, задумался, и вдруг лицо его просияло. Он поднялся, вытянул по швам руки, приказал шепотом: — Капитан Александр Белов! По поручению командования сообщаю: за героическую работу в тылу врага вы награждены орденом Отечественной войны первой степени.

— Служу Советскому Союзу! — сказал Иоганн, встав перед профессором.

Профессор прикоснулся ладонью к его груди.

— Вот, — сказал он дрогнувшим голосом. — Принимай в сердце и носи. — Обнял Иоганна, тяжело засопел, оттолкнул. — И уходи, уходи быстрей. Я тут с тобой расчувствовался, а мне сейчас одну отвратительную образину массировать придется. Палач, гад! Придушить его хочется, а я ему морщины на роже и на шее отглаживаю. Ну, отчаливай! В час добрый!

Спустя несколько дней Вайс получил приказание встретить на Темпельгофском аэродроме пассажира и отвезти его по сто девятому маршруту в округ Темплин, в поместье Хоенлихен, где размещался госпиталь для эсэсовцев. Вайсу уже было ведомо, что никакой это не госпиталь, а штаб-квартира рейхсфюрера Гиммлера.

По дороге он должен был остановиться в местечке Вандлиц и предложить гостю закусить в ресторане «Амзее» у третьего стола справа, если считать от стойки бара.

Пассажир оказался представительным мужчиной. Держался он весьма непринужденно и не находил нужным маскировать свою англосаксонскую внешность и манеры иностранца.

Он нисколько не удивился, что Вайс знает английский язык. Сев в машину, сразу же предложил Вайсу виски и американские сигареты.

— Вот что, парень, можешь называть меня Джо, — я знал простаков с таким именем. Я сам тоже простак, — отрекомендовался пассажир и приказал тоном, не терпящим возражений: — Сначала повози меня по вашей большой деревне. Интересно посмотреть, где наши ребята больше всего наломали камней.

Вайс сказал:

— Мне приказано следовать по маршруту.

Джо полез в карман, вынул стянутую резинкой пачку долларов, предложил:

— Можешь взять себе несколько картинок с портретом президента.

— Нет, — сказал Вайс.

— Слушай, птенчик, я не занимаюсь ерундой и, будь спокоен, к военной разведке не имею никакого отношения. Ты сфотографируешь меня моим фотоаппаратиком на фоне развалин — только и всего. А потом сунешь аппарат вашим, пусть они сами проявят и отпечатают пленку. Я знаю ваши порядки не хуже тебя.

— По маршруту будут подходящие развалины, — сказал Вайс.

— Ну, тогда валяй, — согласился Джо. Откинувшись на сиденье, спросил: — Ну, как здоровье вашего фюрера?

— А как здоровье мистера Рузвельта?

— Ох и ловкий ты парень! — рассмеялся Джо. И тут же грубо предупредил: — Только ты со мной не крути. Я знаю о тебе ровно столько, сколько мне нужно знать. Ты работал в военной разведке, нацеленной на Восток. Ну, быстро! Как оцениваешь русских?

— Они ваши союзники, и вы должны лучше знать их.

— Тебя учили так отвечать мне? — сердито спросил Джо.

— Ладно, — примирительно сказал Вайс. Сейчас я вам все начистоту: русские утверждают, что они первыми протянут вам руки на Эльбе.

— Через ваши головы?

— Через наши трупы.

— Значит, будете драться с ними до последнего солдата?

— До последнего немца. Так сказал фюрер.

— Как русские оценивают отсутствие второго фронта?

— Они говорят, что он уже есть. Они теперь называют вторым фронтом партизанское движение и движение Сопротивления в странах Европы.

— Значит, если кое-кто не поторопится, русские будут рассчитывать только на этот «второй фронт?»

— По крайней мере, так они его называют.

— Это любопытно, парень! Ну, и что из этого следует?

— Спросите Рузвельта.

— Я спрашиваю тебя, немца!

— Тогда просите, чтобы вас принял фюрер, — он первый немец империи.

— На нашей бирже он сейчас уже не котируется.

— Фюрер готовит вермахт к новому наступлению, и тогда вы иначе заговорите.

— Я не из тех, кто играет на повышение его акций.

— А есть у вас такие?

— Были… Но какого черта ты задаешь мне вопросы?

— Только из вежливости, сказал Вайс, — чтобы поддержать разговор.

— Ну, тогда сыпь, — согласился Джо.

— Вашего босса мы будем дожидаться в Вандлице?

— Как назначено. — И тут же Джо изумленно осведомился: — А тебе кто сказал, что я сопровождаю босса?

Иоганну никто этого не говорил. Просто он понял, что Джо — не тот человек, которого могли бы ожидать в Хоенлихене. Даже видным эсэсовцам нужен был особый разовый пропуск, чтобы попасть туда. Вся зона вокруг Хоенлихена считалась запретной. Он утвердился в своем предположении, как только нащупал локтем ручку пистолета-автомата под мышкой Джо: облеченный большими полномочиями человек не стал бы держать при себе оружие.

Вайс, не отвечая на вопрос Джо, сказал:

— Ничего, когда-нибудь сам станешь боссом. Это у вас в Америке быстро делается.

— Ну да, как же! — воскликнул Джо. — Я уже два раза валялся раненый в госпитале после таких поездок. — Он, по-видимому, сразу же примирился с тем, что Вайс угадал его должность, и, уже не скрываясь, откровенно пожаловался: — Разве можно в таких условиях отвечать за безопасность босса?

— Не стоит беспокоиться, — утешил его Вайс. — О боссе мы позаботимся не хуже, чем все ваши службы, вместе взятые.

— Поэтому мне и обещали такого парня, как ты, — сказал Джо, — из абвера, а не из гестапо.

— У вас считают, что абвер работает лучше?

— Нет, просто босс не хочет, чтобы за его безопасность отвечало гестапо. Быть под охраной военного разведчика — гораздо почетней, чем под охраной гестаповца. Из политических соображений босс не желает иметь дело с этой фирмой. Связь с гестапо может повредить ему дома. Простые избиратели решительно настроены против Гитлера, нацистов, гестаповцев и всяких ваших фашистов. Они платят налоги, они служат в армии — приходится с ними считаться.

— Ну да, — сказал Вайс. — Очевидно, босс так любит своих избирателей, что приехал просить, чтобы их не очень сильно щипали на Западном фронте.

— Берегите лучше собственную голову! — рассердился Джо. Заметил ядовито: — От наших «летающих крепостей» под каской не спрячешься.

— Ну, воевать-то мы вас научим, — усмехнулся Вайс.

— А вас русские отучат!

— Правильно, — согласился Вайс. — То-то вы боитесь, чтоб русские раньше вас не вышли к Ла-Маншу.

— С чего ты это взял?

— А вот с того самого: хотите отделаться сепаратным договором.

— Не так это все просто, парень…

— Вот именно, — снова согласился Вайс. — Поэтому вам с боссом приходится больше бояться здесь агентов Рузвельта, чем гестапо.

В местечке Вандлиц Вайс свернул налево по узкой, заросшей сиренью улочке и остановился у ресторана «Амзее».

Предназначенный для них столик был уже накрыт.

Во время завтрака Иоганн больше молчал, зато Джо говорил без умолку. Официант, судя по его внимательному, сосредоточенному лицу, запоминал каждое слово Джо, которое ему удавалось услышать. Персонал, обслуживающий посетителей в ресторане, составляли сотрудники гестапо.

Дорога в Хоенлихен тянулась почти сплошь через лес. Здесь были охотничьи угодья, и молодые олени несколько раз перебегали путь перед машиной.

Джо скоро заснул. Шоссе было пустынно, но Вайс не превышал указанной ему скорости. У Среднегерманского канала их обогнали бешено мчавшиеся машины с синеватого отлива бронебойными стеклами.

Охранники у решетчатых железных ворот не потребовали предъявления документов: у них были фотографии Вайса и Джо.

Хоенлихен, эта секретная цитадель Гиммлера, выглядел, как выглядит богатое поместье. Оранжереи, глубокий чистый пруд, огромный гараж. В чаще деревьев дом с высокими черепичными крышами, террасами, балконами. Покой, тишина.

Очень вежливый человек в штатском, взяв чемодан Джо, повел его по устланной каменными плитами дорожке к небольшому двухэтажному флигелю, а Вайсу указал глазами на помещение, предназначенное, по-видимому, для охраны. Там Вайса встретил эсэсовец, сопроводил в одну из комнат и сказал, чтобы он ждал здесь дальнейших приказаний.

На следующее утро Вайсу было приказано отвезти Джо в концентрационный лагерь Равенсбрюк, находящийся в тринадцати километрах от Хоенлихена, и там выполнить все пожелания американца. Потом доставить Джо в Берлин и показать все, что он захочет увидеть, а затем отвезти на аэродром.

Собственно, в самый лагерь Джо допуска не получил. Комендант принял его в канцелярии, где на стульях сидели несколько упитанных женщин в полосатой одежде заключенных. Вайс сразу понял, что это переодетые немки-надзирательницы.

Джо сфотографировал их и задал им несколько вопросов, на которые ответил комендант. Но когда он покинул канцелярию и направился к машине, в ворота лагеря вошла в сопровождении охраны небольшая партия узниц. Джо оживился и сказал коменданту, что их он тоже хочет сфотографировать.

Комендант категорически запретил ему это. Тогда Джо предложил, ухмыляясь:

— Снимите с них лагерную одежду и дайте им обыкновенную, словом, переоденьте их, как это вы сделали с теми, кого я только что с вашего позволения фотографировал. — И, видя, что комендант непоколебим, подмигнул и заверил: — Можете быть спокойны, эти фотографии будут свидетельствовать только о том, что немецкие женщины доведены войной до крайней степени истощения. Уверяю вас, увидев такой фотодокумент, многие наши сенаторы прослезятся.

Комендант был из смышленых гестаповцев. Спустя некоторое время узниц, переодетых в гражданские платья охранниц, выстроили возле канцелярии.

Джо спросил коменданта, не найдется ли в лагере несколько ребятишек, имеющих столь же вызывающий жалость вид, как эти дамы.

— Дети — всегда трогательно, — объяснил он.

Эта его просьба тоже была выполнена.

Пока Джо суетился, заставляя женщин и детей стоять не строем, а свободной группой, Вайс из своей «лейки» сфотографировал его на фоне лагерной ограды за этим занятием.

Когда вернулись в Берлин, Вайс по требованию Джо повез его в районы, наиболее сильно разрушенные бомбардировками. Джо старательно и долго фотографировал развалины. Потом, на пути к аэродрому, Вайс спросил:

— Ты что, продашь эти снимки в газеты?

— Это решит босс, — сказал Джо. — Я работаю на него, а он — на политику.

— Какая же в твоих снимках политика?

— Ну как же! — удивился Джо. — Наши красные орут, что вы фашисты и звери. А мой босс представит фотодокументы, и все увидят истощенных немок с голодными детьми и тех, с сытыми мордами, в одежде заключенных. Развалины Берлина — это варварское уничтожение европейской цивилизации. И все — с благословения Рузвельта. Понятно? У нас — демократия. И если есть в Америке сторонники сепаратного мира с Германией, то они будут добиваться его, используя принятые в свободном мире средства и доказательства. — Джо засмеялся и похлопал Вайса по плечу.

На следующий день Вайс посетил салон массажа и передал профессору Штутгофу негативы фотографий, на которых был запечатлен Джо во время его мошеннических манипуляций. Выслушав Иоганна, профессор сказал, что срочно переправит негативы в Москву, а оттуда, надо полагать, их перешлют в советское посольство в Вашингтоне. Там знают, что нужно с ними сделать, если босс, которому служит Джо, попытается использовать эти фальшивки.

Густав спросил Вайса, что полезного он выудил у этого Джо, настоящее имя которого Фрэнк Боулс.

Вайс сказал:

— Ничего интересного. Боулс больше всего интересовался обычными развалинами Берлина: хотел заработать на снимках. — И счел нужным добавить: — Но ни одного военного объекта он не сфотографировал.

Густав заметил пренебрежительно:

— Этот не из тех разведчиков, кто стремится сохранить жизнь своим летчикам, и поэтому не интересуется системой нашей противовоздушной обороны. И, пожалуй, он больше заботится о том, как свалить Рузвельта, чем о том, как победить Гитлера…

— Да, — подтвердил Вайс. — Он очень непочтительно говорил о своем президенте.

— А о фюрере?

Вайс твердо взглянул в глаза Густаву.

— Дословно он сказал так: «Вам, немцам, следует сменить вывеску Гитлера на другую, тогда вашей фирме проще будет вести дела».

Густав пожевал губами, попросил:

— Запишите это его высказывание в рапортичку. Остальное можете опустить…

В коттеджах на Бисмаркштрассе так же, как и в доме на Беркаерштрассе, 31/35, даже во время сильнейших воздушных налетов на Берлин деловая, рабочая обстановка не нарушалась, словно рабочие районы с грохотом рушились не в том же городе, всего в нескольких километрах отсюда, а в какой-то другой стране.

Сначала Вайс приписывал такое железноеспокойствие мужеству и самообладанию сотрудников секретной службы. Но вскоре убедился, что ошибается. Это были лишь плоды уверенности в том, что некая частная, «джентльменская» договоренность между германской иностранной разведкой и ее коллегами в Вашингтоне и Лондоне не будет нарушена. Очевидно, из благодарности военно-воздушным силам союзников СССР за создание нормальной рабочей обстановки немецкая иностранная разведка, в числе многих других обязательств, взяла на себя спасение летчиков, сбитых над территорией Германии.

Геббельс призывал население вершить самосуды над американскими и английскими летчиками, которые выбросились на парашютах из горящих самолетов.

Но не всех пленных американских и английских летчиков ожидала такая участь. Некоторые из них попадали в лагеря для военнопленных, и даже не в общие, а специальные, достаточно комфортабельные, и сотрудники немецкой иностранной секретной службы помогали офицерам и сыновьям тех, кто занимал значительное положение в своей стране, бежать отсюда, обеспечивая возможные удобства и полную безопасность при побеге.

Поручения, которые выполнял теперь Вайс, и были связаны с переброской таких военнопленных. В его распоряжение выделили «опель»-фургон, с мощным мотором, снабженный потайным сейфом, радиопередатчиком и вместительным баком для горючего.

Уже дважды Вайс перевез пассажиров через границу: один раз швейцарскую, другой — шведскую. Но этим задание не ограничивалось.

Сейф в его «опеле» был заполнен золотыми слитками с клеймом немецкого рейхсбанка.

Золото следовало поместить в швейцарском банке в сейф, абонированный СД.

По законам Третьей империи вывоз золота за пределы рейха считался государственной изменой. Попытка нелегально вывезти из страны золото или валюту каралась смертной казнью.

И его пассажир и груз, который Вайс должен был вывезти в своем «опеле» за рубеж, равно таили для него смертельную опасность, хотя делалось это с ведома самого Гиммлера.

Вайс был снабжен охранными документами. Но в случае, если бы гестапо проявило законное любопытство и обнаружило в машине Вайса пассажира или груз, тот же Гиммлер подписал бы приказ о его казни, ни на мгновение не задумываясь, и Шелленберг представил бы неопровержимые доказательства того, что Иоганн Вайс — Петер Краус — никогда не числился в кадрах иностранной разведки рейха. Тем более, что Вайс принадлежал к составу особой группы Шелленберга, картотека которой хранилась в его личном сейфе.

У каждого из нацистских лидеров была за рубежом своя мощная и солидная агентура, ведавшая их закулисными финансовыми операциями. На плечи Вайса легли самые трудные обязанности — он стал курьером, доставлявшим валютные ценности.

И не столько удручала Иоганна опасность, которой он постоянно подвергался, сколько другое. Кроме информации о том, что нацисты, обеспечивая себя на случай поражения рейха, как крысы, стаскивают запасы в новые норы, он в своих рейсах ничего существенного приобрести не мог. К тому же ему казалось, что он перешел на более низкую ступень в своей служебной карьере. Но эти его мысли были плодом представлений, свойственных психологии советского человека.

Иоганн не мог понять, что в том мире, где он оказался, золото и валюта — величайшие из всех ценностей, и, назначив его «золотым курьером», ему тем самым оказали неограниченное доверие. А он воспринял поручение заниматься контрабандой золота и валюты как выражение недостаточного к нему доверия.

Однажды при пересечении границы его стали преследовать гестаповцы. Он принял бой с ними и, несмотря на то, что его машина была повреждена, все-таки благополучно доставил свой груз. И когда все было кончено, Иоганн лишь порадовался, что получил возможность, с соизволения службы СД и действуя строго по инструкции, перебить нескольких гестаповцев.

Поэтому он был несколько растерян, когда, после того как он вернулся на Бисмаркштрассе и поставил на место свою простреленную машину, в гараж началось паломничество. Сотрудники разглядывали пробоины в машине с таким восхищением, будто это были орденские отличия, и восторженно хвалили Вайса. Из донесения гестапо они уже знали, что при пересечении границы «неизвестный человек застрелил трех сотрудников гестапо и тяжело ранил двоих, а сам, очевидно, был убит в стычке».

Густав, который тоже пришел в гараж, сказал задумчиво:

— После этого вы могли бы совершенно спокойно зачислить себя в покойники. Приобрели бы в Швейцарии любые документы и, сдав золото и валюту в швейцарский банк на новое свое имя, махнули бы в любую нейтральную страну, и там все были бы рады новому миллионеру. — Густав пытливо поглядел на Вайса.

Вайс сосредоточенно обследовал наскоро заделанные пробоины в машине и, очевидно, поэтому недостаточно внимательно отнесся к словам Густава. Он только пожаловался:

— Швейцарцы такую цену за ремонт машины заломили, что мне ничего другого не оставалось, как самому у них в гараже и маляром и жестянщиком стать, а то пришлось бы возвращаться на искалеченной.

— У вас же миллион был с собой, не меньше. Вы что, забыли?

— А какое я имею к нему отношение? — пожал плечами Вайс. — Никакого.

После инцидента на швейцарской границе Вайс сделал несколько рейсов с таким же грузом в Швецию.

Посетив после очередной поездки в Стокгольм салон массажа, он уныло доложил профессору:

— Мотаюсь, как извозчик. Вернулся почти к тому, с чего начал здесь. — Предложил не совсем уверенно: — Может, ваши люди организуют на меня налет? Если аккуратно ранят, пожалуй, вывернусь. Валюта и золото вам пригодятся. А я готов, пожалуйста, только прикажите.

— И это говорит воспитанник Барышева! Ай-яяй! — пожурил профессор. — Надежда рейха — и вдруг такой пессимизм… Нет, голубчик, больше терпения. Верьте — СД рано или поздно оценит ваши заслуги. Вы просто скромничаете.

Вайс вздохнул.

— Значит, по-прежнему шоферить?

— Да, — приказал доктор. — И при этом избегать стычек с теми, кто стоит на страже законов империи.

— Они же меня обстреляли!

— А просто удрать вы сочли ниже своего достоинства?

— Но ведь это же гестаповцы!

— А в порядке самообороны? Это даже по нашим законам разрешается. А если бандиты нападут? Вы должны быть разумным трусом, Белов.

— Хорошо, — согласился Вайс. — Я попытаюсь.

Профессор сообщил Иоганну, что за время его отсутствия в тайник, назначенный для Генриха Шварцкопфа, поступило несколько важных материалов. Они подтверждают, что созданные в Германии в связи с поражением на Восточном фронте оппозиционные группы ставят своей целью насильственное устранение Гитлера. За этим следует установление в стране режима военной диктатуры, образование военного правительства и заключение компромиссного мира с союзниками СССР на условиях, приемлемых для германского генералитета и промышленников. Капитуляция на Западном фронте и новое наступление на Восточном при поддержке США и Англии.

Поэтому главной для Вайса по-прежнему остается задача достать документы, свидетельствующие о переговорах между представителями правящих кругов рейха и союзниками, — документы, касающиеся условий заключения сепаратного мира.

Машина Иоганна еще не вышла из ремонта, новых заданий он не получал и, так как делать было совершенно нечего, попросил у Густава разрешения посетить Шварцкопфов. Но Густав отказал ему. Правда, при этом он как-то загадочно улыбнулся и сказал, что отдых — высшая награда для человека в столь бурное и тревожное время.

Несколько дней Вайс не выходил из коттеджа на Бисмаркштрассе, потом Густав неожиданно предложил ему отправиться с ним на рыбалку.

Иоганн оделся соответствующим образом, и, когда он сел в машину, Густав, оглядев его костюм, еле заметно усмехнулся:

— Я и не подозревал, что вы такой опытный рыболов.

Поехали они не к озерам, а в Шмаргендорф.

— Что это значит? — спросил Вайс.

— Есть счастливая возможность доставить вам удовольствие посредством знакомства с одним коллекционером.

Вайс вопросительно глянул на Густава.

— Потом сами все узнаете.

Машину они оставили у подъезда небольшого ресторанчика под названием «Золотой олень», дальше пошли пешком. Вилла стояла где-то в глубине сада, и через дворик и сад их провел служитель. Вслед за ним шествовали двое в штатском, одинаково державшие правую руку в карманах пиджаков. Не доходя до виллы, Густав объявил, что подождет Вайса в саду на скамье. Дальше Вайса сопровождал только служитель, но и тот, остановившись в вестибюле, сказал вполголоса:

— Первая дверь налево, вторая комната. Ваше место в кресле у окна.

Иоганн прошел в указанном направлении. В комнате никого не было. У окна здесь стояло кресло, огражденное тяжелым столом в виде буквы «П», а несколько поодаль — другое кресло и столик с телефонами. На ручке этого второго кресла Иоганн заметил ряд разноцветных квадратных пластмассовых кнопок: очевидно, они служили для какой-то сигнализации.

Он послушно опустился в кресло у окна и стал ждать. Прошло более получаса, но никто не появлялся. Иоганну уже надоело разглядывать великолепно ухоженный сад, в глубине которого важно расхаживали павлины. И тут он услышал мягкие, неторопливые шаги.

В комнату вошел человек лет тридцати пяти, среднего роста, сухощавый. На нем был серый плотный костюм в «елочку», а под пиджаком, несмотря на жару, черный джемпер. Опустившись в кресло, он устало разбросал руки и пристально посмотрел на Вайса черными, глубоко впавшими глазами.

Вайс приподнялся в своем кресле, но человек этот сделал нетерпеливый жест рукой, Вайс снова сел, давая незнакомцу возможность пытливо осмотреть себя и, в свою очередь, так же пытливо разглядывал его.

Темные, гладко причесанные волосы, большие хрящеватые уши, тонкий, с горбинкой нос, защемленный на переносице строгими морщинками. Более глубокие морщины опускались от крыльев носа к углам жестко сжатых губ. Острые скулы, впавшие щеки, под глазами коричневые тени. Кожа желтая, но не от загара, а такая, какая бывает у людей с больной печенью. Сливаясь, эти черты придавали незнакомцу облик скорее привлекательный, чем отталкивающий.

Иоганн мог ограничиться и меньшим перечнем примет, чтобы установить, кто перед ним. Это был не кто иной, как Вальтер Шелленберг, бригаденфюрер СС, генерал-майор полиции, начальник Шестого отдела главного имперского управления безопасности. Но он продолжал с искренним любопытством разглядывать Шелленберга, безошибочно угадав, что тому это может показаться только лестным.

— Однако вы молоды, — сказал Шелленберг без улыбки.

— Если это недостаток, то со временем я исправлю его.

— И смелы, — добавил Шелленберг.

— Виноват, господин бригаденфюрер! — Вайс вскочил, вытянулся.

— Сядьте, — приказал Шелленберг. — Я имел в виду ваше поведение не здесь, передо мной, а на границе.

— У меня есть достойный пример, которому я бы хотел следовать, — сказал Вайс и твердо взглянул в глаза Шелленберга.

Тот чуть улыбнулся.

— И к тому же честны. Не слишком ли много для одного человека?

— Для человека, который служит вам, — нет! — Лицо Вайса не дрогнуло.

— Вы находчивы. — Добавил: — Вилли Шварцкопф был крайне удивлен, что вы не сочли возможным поделиться с ним впечатлениями о своей новой службе.

— Разговоры о службе нам строжайше запрещены, мой бригаденфюрер.

— Кем?

— Самим содержанием нашей работы, — быстро нашелся Вайс.

— И она вам нравится?

— Я служу рейху.

— В таких случаях принято отвечать — фюреру.

— Так точно, мой бригаденфюрер!

— Ну что ж, вы, кажется, отлично разобрались в тонкостях нашей службы, — многозначительно сказал Шелленберг. Спросил после паузы: — У вас есть ко мне вопросы?

— Я счастлив увидеть вас, мой бригаденфюрер!

— Это все?

Вайс промолчал.

Шелленберг, пристально глядя в глаза Вайса, вдруг объявил:

— Запомните еще одну вашу кличку — «Фред». Она будет существовать только для моих личных распоряжений. — Помедлил, протянул Вайсу заложенное в пластмассовую обложку удостоверение, приказал: — Прочтите.

В удостоверении значилось:

«Предъявитель, 178 см роста, 72 кг веса, серые глаза. Имеет право ездить по всем дорогам рейха, генерал-губернаторства, Франции, Бельгии, Голландии, въезжать в запретные зоны, концлагеря, гарнизоны войск СС и вермахта на любой машине в гражданской или военной одежде и с любым пассажиром (или пассажирами). Удостоверение действительно лишь при наличии фотографии.

Подпись: рейхсфюрер СС (Гиммлер), начальник гестапо (Мюллер), начальник ОКВ (Кейтель), начальник СД (Кальтенбруннер)».
— Мощный документ, — сказал Вайс, почтительно возвращая удостоверение Шелленбергу.

Тот небрежно бросил его на столик, приподнялся и, подавая Вайсу руку, сказал:

— Надеюсь, если вы и впредь будете столь же исполнительны, ваша фотография, возможно даже в ближайшее время, понадобится для этого документа.

Вайс пожал протянутую ему руку, поклонился и направился к двери.

Внезапно он был остановлен.

— Почему вы не донесли партии о некоторых преступных действиях капитана фон Дитриха? — спросил Шелленберг.

Вайс быстро обернулся и решительно ответил:

— А потому, что мой непосредственный начальник господин фон Лансдорф не давал мне об этом никаких указаний.

— Вы не выполнили долга наци.

— Я руководствуюсь в первую очередь своим служебным долгом.

— Вы хотите сказать, что существует какое-то различие между долгом перед партией и служебным долгом?

— Я этого не говорил, — сказал Вайс.

— Но я вас так понял.

— Вы хотите так меня понять? — спросил Вайс.

— А вы не хотите, чтобы я вас так понял?

Иоганн знал, что у Шелленберга отношения с Гиммлером отличные, а с Борманом — почти враждебные. И решился на отчаянно смелый поступок.

Сделав шаг вперед, объявил:

— Да, вы меня правильно поняли, мой бригаденфюрер.

Шелленберг сжал губы, острые скулы еще резче выступили на его желтоватом лице. Он долго молчал, не спуская испытующего взгляда с лица Вайса, потом неожиданно улыбнулся, сказал дружелюбно:

— Господин фон Лансдорф — мой друг, и его благожелательный отзыв о вас послужил дополнительной причиной того, что отныне вы будете числиться в моем личном списке как «Фред». И я отвечу доверием на ваше доверие. Не исключено, что в ближайшие дни фюрер, возможно, подчинит абвер рейхсфюреру. Тем самым вы получите возможность вновь встретиться с некоторыми своими прежними сослуживцами, в том числе и с капитаном фон Дитрихом. — И Шелленберг снова, на этот раз многозначительно, тверже пожал руку Вайсу.

Когда Иоганн разыскал в саду Густава, тот по его лицу сразу же догадался о результатах встречи с «шефом» и тоже решительно, даже с некоторой горячностью, пожал ему руку.

В ресторане «Золотой олень» Густав настоял, чтобы они распили в честь успехов Вайса бутылку старого, коллекционного вина. И сам заплатил за нее, хотя подобное расточительство не было принято даже среди закадычных друзей: офицеры разведки привыкли в таких случаях расплачиваться каждый за себя.

Очередную встречу профессор назначил Иоганну в укромном, заросшем длинноветвистыми плакучими ивами местечке на берегу озера Хавель.

Когда Иоганн пришел, он уже ждал его в рыбачьем ялике.

Берясь сразу за весла, профессор сказал:

— Представьте, я пригласил вас только для того, чтобы, как говорится у нас дома, провести вместе выходной день. — Усмехнулся: — Как вы думаете, можем мы себе позволить такую роскошь?

— Не знаю, — сказал Вайс.

— Я предлагаю, — заявил профессор, — полностью отдаться фантазии: представим себе, что мы с вами рыбачим где-нибудь, допустим, на Ладоге.

— Непохоже, — со вздохом возразил Вайс.

— Моя жена и дочь тоже считают, что непохоже, — согласился с ним профессор.

— А откуда они могут это знать?

— Извините, — насмешливо сказал профессор, — но я человек семейный, и этот факт укрепляет здесь мою репутацию.

— Вы женаты на немке?

— Что вы, голубчик! Карьеру семьянина я начал еще с рабфака.

— И ваши жена и дочь знают?..

— Безусловно, — сказал профессор. Улыбнулся. — И, верите, неплохое получилось подразделение: жена — инженер на секретном заводе Юнкерса, дочь — во вспомогательном женском батальоне службы наблюдения ПВО Берлина. — И добавил с нежностью: — Весьма оказались толковые товарищи.

Иоганн жалостливо поглядел на профессора:

— И вам за них не страшно?!

— Видите ли, в данных обстоятельствах я предпочел бы, чтобы жена безропотно подчинилась моей воле и покорно ожидала супруга дома. Но мы с ней в один год и даже в один месяц вступили в партию. И в связи с этим она считает, что у меня перед ней нет никаких преимуществ старшего. Очевидно, она и дочь воспитала в подобных представлениях. Думаю, что Центр разрешил мне эту семейственность на работе в порядке исключения.

— Я бы на такое никогда не решился, — сказал Вайс. — Рисковать своей жизнью — это что ж, не так трудно… А вот рисковать жизнью тех, кого любишь, у меня не хватило бы духа…

— У меня его тоже не хватало, — признался профессор. — Но у жены и дочери мужества оказалось более чем достаточно. Мы помогаем друг другу жить, исполнять свой долг. Если есть высшая близость между людьми, я полагаю, что она добывается именно таким образом.

Вайс посмотрел на профессора с восхищением и нежностью.

— И вы тоже чекист?

— Имею значительную выслугу лет.

— Вы действительно врач?

— Это мой второй диплом, — с достоинством сказал профессор. — Первый я получил в тридцатом году, когда закончил истфак. Склонность к медицине обнаружил в себе позже, а образование получил в Мюнхене. — И вдруг сразу же, круто переменил тему разговора. — Кстати, как вы оценивали поражение немцев под Сталинградом? — спросил он.

— Я боялся, что выдам себя, не смогу скрыть радость и провалюсь на этом.

— Нет, с точки зрения немца.

— Ну что ж, — нерешительно сказал Иоганн, — как величайшее поражение вермахта, полный провал плана «Барбаросса».

— А с политической стороны?

— Точно так же.

— А вот, представьте, гитлеровская пропагандистская машина использовала катастрофу под Сталинградом в ином плане. Превратила ее в пропагандистскую акцию, обращенную к реакционным правящим кругам союзников. Вы знаете, Гитлер, потрясенный поражением, не мог в эти дни выступать, его речь прочел по радио Геринг. Слышали эту речь? Не пришлось? Напрасно! Она вся была обращена к Уолл-стриту и Сити. Гитлер расписывал себя как единственного спасителя западной цивилизации от большевистского варварства. А Геббельс, в дальнейшем развивая эту мысль, объявил: «Ясно, господа, что мы неверно оценивали военный потенциал Советского Союза! Сейчас он впервые открылся нам во всей своей кошмарной величине. Сталинград был и остается великим сигналом тревоги… Осталось лишь две минуты до двенадцати», — то есть до полного поражения Германии. А этот трехдневный траур после ликвидации окруженных под Сталинградом войск? Вы понимаете, зачем это? Превратить гибель своих солдат в орудие пропаганды, чтобы напугать правящие верхи союзников мощью Советской страны. Помочь реакционным кругам Америки и Англии вызвать в своих странах волну антикоммунизма и подготовить таким образом почву для вероломного сепаратного мира. И, по нашим данным, действия гитлеровской пропаганды оказались небезуспешными. Тайные дипломаты союзников чрезвычайно оживились. Аллен Даллес перекочевал в Берн с целым разведывательным штабом, и множество посланцев немецких разведслужб, с которыми у Даллеса старые доверительные отношения, протоптало к нему тропы.

— Да, — сказал Вайс, — я это знаю.

— Учтите, — предупредил профессор, — союзники заслали в Германию целую армию разведчиков. И знаете, чем они сейчас занимаются? Изучают настроения германского народа, силы Сопротивления. Но вовсе не для того, чтобы помочь движению Сопротивления хотя бы оружием. Нет. Хотят выяснить, не будет ли это движение препятствовать намерениям союзников сохранить Германию после ее поражения как империалистическую державу, враждебную Советскому Союзу. По имеющимся у нас данным, Даллес озабочен тем, чтобы вермахт и после поражения сохранил силы, способные подавить революционное движение в стране. Значит, Даллес представляет те американские круги, которые сейчас разрабатывают не столько планы наступления на втором фронте, сколько планы подавления революционных сил германского народа после поражения Гитлера и, как болтал ваш подопечный американский разведчик, хотят сменить вывеску Гитлера на другую. Ненависть американского и английского народа к Гитлеру настолько велика, что Даллес, кажется, готов содействовать покушению на его жизнь, чтобы потом договориться с той же самой фашистской фирмой, но действующей уже под иной вывеской. И не исключено, что Геринг, Геббельс, Гиммлер были бы счастливы подарить рейху свое имя для этой цели.

— Да, — задумчиво согласился Вайс. — Все это, пожалуй, так…

— Слово «пожалуй» — плохой слово, — сердито прервал его профессор. — Я говорю, опираясь на факты и доказательства. И наша с вами задача — представить в Центр документы, с исчерпывающей и неопровержимой полнотой свидетельствующие, что между союзниками и оппозиционными группами рейха ведутся переговоры о сепаратном мире. Как видите, сейчас мы с вами должны поработать на Германию. На будущую Германию. Ну как, не возражаете? — Заметил с улыбкой: — Может, вы полагаете, что я, как историк по образованию, в данном случае мыслю лишь историческими категориями? Но мой опыт чекиста подтверждает: такое мышление сродни долгу, который я выполняю. Предотвратить новый заговор против народа, уже ставшего жертвой фашистского заговора, — значит спасти его. Я думаю так.

Некоторое время они молчали. Но вот после долгой паузы профессор снова заговорил:

— Рассказав вам о моей семье, я нарушил правила конспирации. Но я сделал это намеренно. Сознание, что я здесь не один, что малейшая моя оплошность может привести к гибели самых близких мне людей, воодушевляет меня, если так можно сказать, на величайшую осмотрительность. — Профессор просительно улыбнулся. — И теперь я рассчитываю, что вы будете вести себя так же осторожно. Ведь, рассказав вам о своей семье, я как бы доверил вам ее судьбу. Я знаю, что вы несколько излишне склонны к самостоятельным действиям, часто увлекаетесь, но верю: вы поняли, чем теперь я вас обязываю неуклонно продумывать каждый ваш шаг на пути к намеченной цели.

Самоотверженное решение старого чекиста потрясло Иоганна своим великодушием, проникновенной заботой и доверием — самым высоким, какое может оказать человек мужественный, сильный, безошибочно чувствующий эти же качества у своих друзей.


Гуго Лемберг снова пригласил к себе Вайса и снова принял его в кабинете отца. Иоганн заметил, что с книжных полок исчезли материалы и книги о Советском Союзе.

На этот раз Гуго был более откровенен. Он говорил о трагическом положении Германии. Сказал, что, по данным абвера, насыщенность советских войск боевой техникой в сравнении с осенью 1942 года возросла в пять-шесть раз, соответственно вырос и их боевой опыт, и что военными средствами Германия теперь войну выиграть не может.

— А какие же средства требуются, чтобы не проиграть войну? — спросил Вайс.

Гуго ответил уклончиво:

— В США существует сильная антирузвельтовская группировка, которая заинтересована в том, чтобы сохранить военный потенциал Германии как угрозу против России. Но эта группировка бессильна против ненависти американцев к Гитлеру.

— А в Англии?

Гуго усмехнулся.

— В тысяча девятьсот тридцать восьмом году Черчилль заявил, что мечтает видеть во главе Англии деятеля такой силы воли и духа, как Гитлер, и теперь он боится английского народа и вынужден обуздывать стремления лидера английских фашистов.

— Ну, а каковы намерения России?

Гуго пожал плечами.

— Сталин, выражая позиция советского правительства, утверждает, что задачей Советского Союза в войне является не уничтожение Германии, но уничтожение преступного гитлеровского режима и его вдохновителей.

Вайс развел руками.

— После отдельных неудач на фронте фюрер снял с постов многих наших прославленных полководцев, — сказал Гуго. — И этим как бы возложил на генералитет ответственность за провал кампаний.

— А теперь эти полководцы в отставке пытаются возложить на фюрера вину за военные неудачи, — ехидно заметил Вайс.

Гуго бросил на Вайса недовольный взгляд.

— Если мы потерпим поражение, то пресечь революционный мятеж во всех случаях сможет только правительство военной диктатуры, состоящее из тех же полководцев, — сказал он и добавил: — По данным СД, несомненно преуменьшающим явную опасность, выходит, что сейчас в Германии лишь пятьдесят — шестьдесят процентов населения беспрекословно подчиняется правительству. Тридцать процентов недовольны существующим режимом, но опасности не представляют. Остальные — ненадежны. Этих подвергают усиленным репрессиям или пачками отправляют на фронт. Такое соотношение политико-морального состояния населения не стабильно: оно беспрерывно ухудшается. Возможно, армии союзников и взяли бы на себя полицейские функции подавления недовольных. Но для этого армии союзников должны прийти в Германию, и прийти не ослабленными нашим сопротивлением, иначе они не сумеют выполнить свои важные функции.

Вайс спросил:

— Но ведь для того, чтобы они могли сохранить свои силы, нам придется снять армии с Западного фронта?

Гуго сказал со злостью:

— Паулюс изменнически капитулировал в Сталинграде, опозорил мундир германского офицера. Но если бы так поступил немецкий генерал на Западном фронте, это была бы акция, совершенная во имя спасения Германии от катастрофы революционного восстания.

— Значит, открыть фронт на Западе — это не измена, а услуга рейху?

— Да, если мы не хотим потерять империю. Если мы хотим спасти Германию от опасности коммунизма.

При этих словах Гуго в комнату вошел офицер, внешность которого поразила Иоганна своей строгой сосредоточенностью. Приятное лицо не портила даже черная повязка, прикрывавшая его левый глаз. Сухопарый, подтянутый. Вместо правой руки — протез в лайковой перчатке, на левой не хватало двух пальцев.

— Знакомьтесь, — сказал Гуго, — полковник генерального штаба граф Клаус Шенк фон Штауфенберг. — Объяснил: — Граф был ранен на тунисском фронте, только что из госпиталя. — Добавил не без оттенка зависти: — Получил в Берлине пост начальника штаба резервной армии. — Обращаясь к Штауфенбергу, сообщил: — Обер-лейтенант Иоганн Вайс, как я вам уже говорил, работал в абвере, специалист по России. — Пояснил Вайсу: — У меня с полковником различные точки зрения на русский вопрос, как, впрочем, и на некоторые иные вопросы, но это не мешает нашей дружбе.

Штауфенберг сказал, усаживаясь в кресло напротив Вайса:

— Как вы теперь знаете, я воевал в Африке. Но меня живо интересует наш главный противник — русские.

Вайс предупредил:

— Я не был на Восточном фронте.

— Но по роду своей службы вы общались с русскими военнопленными, изучали их, осведомлены о подпольных организациях, которые они создают в лагерях, — все это для меня небезыинтересно. Расскажите все, что возможно, — попросил полковник.

Сначала Иоганн говорил очень сдержанно. Но потом, когда Гуго вышел, вопросы Штауфенберга стали более откровенны. В них сквозило не только любопытство. Иоганн уловил в этих вопросах даже некоторый оттенок одобрения той героической борьбе, которую ведут в условиях концлагерей русские военнопленные.

Обо всем этом Иоганн рассказывал так, будто он хотел только объяснить, как трудна и сложна работа абвера с контингентом советских военнопленных. И, говоря о стойкости, непреклонной политической убежденности военнопленных, он как бы одновременно оправдывал недостаточные успехи абвера в работе с агентурой.

Особое впечатление на Штауфенберга произвело сообщение Вайса о том, что советские разведчики спасли четырех приговоренных к казни немецких военнослужащих. Не меньше взволновал его и рассказ о побеге группы заключенных, работавших на одном из немецких заводов. Когда их поймали, они даже под самыми страшными пытками не выдали немецких рабочих, с помощью которых совершили побег. А ведь вместо тех, кто помог им бежать, они могли назвать имена любых других немцев, работавших на заводе, и тех бы казнили вместе с ними. Это избавило бы русских от пыток и дало им возможность отомстить немцам как своим палачам.

Штауфенберг слушал Вайса с глубокой сосредоточенностью. Его усталое лицо с горькими морщинками в углах рта выражало искреннюю взволнованность и вместе с тем как-то смягчилось. Он спросил:

— Вы полагаете, у военнопленных и у иностранных рабочих уже существует какая-то организация Сопротивления?

— Возможно.

— В таком случае они, несомненно, связаны с немецким коммунистическим подпольем.

— Эти вопросы находятся в компетенции гестапо, — сказал Вайс.

Штауфенберг, будто не расслышав, заметил задумчиво:

— А те, безусловно, связаны с советским командованием…

Если бы в это время не вернулся Гуго, возможно, Вайсу удалось бы составить более определенное представление о том, чем вызван интерес Штауфенберга к организациям Сопротивления военнопленных. Но при виде Гуго полковник мгновенно переменил тему разговора. Сказал, обратясь к Гуго:

— Обер-лейтенант Вайс — весьма опытный разведчик, и я почерпнул немало полезного из беседы с ним. — И, пристально глядя на Вайса, заметил поощрительно: — Ваши методы вербовки действительно оригинальны.

Вайс машинально кивнул, несколько ошеломленный: он не сказал полковнику ни одного слова о методах вербовки.

На прощание, подавая Вайсу левую руку, Штауфенберг сказал:

— Я был бы рад снова встретиться с вами.

Но им никогда больше не довелось увидеть друг друга.

В течение довольно длительного времени Иоганн исполнял функции курьера в пограничной швейцарской или шведской зоне. Каждый раз какой-то человек, особо доверенный агент, подходил к его машине, сам прятал пакет в сейф, вмонтированный в машину, и запирал своим ключом. Второй ключ находился у Густава. Третий ключ Вайс получил от профессора после того, как ему удалось снять слепок: будто желая оказать любезность одному из агентов, он взял из его рук ключ и открыл им дверцу сейфа.

Теперь на маршруте Вайса встречали люди профессора. Он открывал сейф, на ходу передавал пакет и чуть медленнее продолжал свой путь. В определенном пункте его догоняли и так же на ходу возвращали пакет. Неоправданные задержки могли вызвать подозрение: Вайс знал, что в его машине установлен прибор, фиксирующий на ленте все остановки. Знал он также, чем грозит ему любая неосторожность в технике вскрытия пакета и извлечения из него документов. Знали об этом и люди профессора. Но Иоганн даже не успевал разглядеть их лиц — так быстро все происходило. И только однажды связной, с бешеной скоростью догнавший Вайса на мотоцикле, успел шепнуть, что ряд полученных от него и переданных через Центр советскому правительству документов сослужил исключительно важную службу. Документы содержали неопровержимые доказательства того, что некоторые доверенные лица правящих кругов Вашингтона и Лондона, став на путь вероломства, недозволительно нарушают обязательства, принятые главами правительств союзников. И главы правительств США и Англии вынуждены были признать это.

Что это за документы, Вайсу не было ведомо. Возможно, фотокопии материалов, содержащих условия, на которых предлагал союзникам заключить сепаратный мир тот или иной из правителей рейха — Гитлер, Гиммлер, Геринг, Геббельс, Риббентроп; возможно, меморандумы о составе будущего правительства, представленные союзникам имперскими группами, оппозиционно настроенными по отношению к Гитлеру. Сколько бы ни были различны эти группы, все они сходились на том, что самая большая опасность как для союзников, так и для рейха — вторжение Советской Армии на немецкую территорию и революционная борьба немецкого народа за новую Германию. И все они видели спасение только в капитуляции перед западными державами и установлении в Германии правительства военной диктатуры. Об этом говорил Иоганну и Гуго Лемберг.

Иоганну было известно, что каждый из правителей империи вел секретные переговоры втайне от других. Так же действовали и прочие оппозиционные группировки. И все, кто вел эти переговоры, следили друг за другом. И ради того, чтобы выведать цену, предлагаемую союзникам за капитуляцию каждой другой группой, готовы были похитить, истязать, убить любого человека, пусть не причастного к этой торговле, но участвующего в ней в качестве курьера или связного. Те же, кто назначал цену, находились вне досягаемости, им ничто не угрожало.

В разное время два курьера такого рода групп были пойманы агентами гестапо, когда один из них пересекал швейцарскую, а другой — шведскую границу. Документы, которые они везли, попали в руки Гиммлера. Но курьеров не казнили. Они были осуждены только как спекулянты за незаконный провоз валюты. Отсюда Вайс сделал вывод, что Генрих Гиммлер осведомлен о деятельности оппозиционных групп, но почему-то не находит нужным пресечь ее.

Вайс не знал, что среди пакетов, которые он передавал связному, чтобы с них могли снять фотокопии, содержалась запись разговора одного из немецких агентов тайной дипломатии с Даллесом. Речь шла о возможном главе будущего нового правительства Германии. И Даллес назвал имя Генриха Гиммлера. Он высказал предположение, что Гиммлер, будучи сейчас вторым после Гитлера человеком в империи, мог бы со временем стать и первым. Располагая огромным опытом беспощадного насилия, Гиммлер успешнее, чем кто-либо, сумеет подавить любое последующее за капитуляцией демократическое движение в стране.

Но Вайс знал другое: начальник отдела безопасности гестапо обергруппенфюрер Мюллер, жаждущий занять место рейхсфюрера, недавно арестовал агента, везшего депешу Гиммлера к Даллесу. Содержание этой депеши Мюллер сообщил Гитлеру. Все же Гиммлер кое-как вывернулся. Но теперь Мюллер и Гиммлер ненавидят друг друга. Мюллер выслеживает каждого личного порученца Шелленберга, поскольку именно Шелленберг, по приказанию особо доверяющего ему рейхсфюрера, ведет тайные переговоры от его имени.

Глава 61

Внезапно Иоганн получил приказ выехать в Берн. Густав показал ему фотографию и сказал:

— Вы будете находиться в полном подчинении у этого человека или у того, на кого он вам укажет. Вы несете полную ответственность за его безопасность. Поэтому вы должны установить, ведется ли за ним наблюдение, и любыми средствами ликвидировать наблюдателя, кем бы он ни был. Возможно, что слежкой занимается целая группа. Ну что ж, я равно рассчитываю на ваше мужество, — твердо объявил Густав. — Если при этом вы сумеете остаться в живых, можете не опасаться за свою дальнейшую судьбу. Пусть даже швейцарский суд приговорит вас к смертной казни за убийство — для нас не представит особого труда добиться вашего освобождения. Швейцарское правительство хорошо знает, что если фюрер не счел целесообразным оккупировать эту страну, то на это имелись особые соображения: мы использовали и будем использовать ее в своих целях.

Запомните: те люди, которые будут заниматься слежкой за доверенным вам лицом, могли получить такие же указания в отношении вас, какие я дал вам в отношении их. Полагаю, что вы достаточно умны и поймете, что эти люди не из числа агентуры наших военных противников. Поэтому будьте осторожны там с нашими соотечественниками. Повторяю: кем бы они ни были и с какой бы, пусть самой лучшей, стороны вы их ни знали. Не забывайте об этом ни на минуту.

Вы получаете крупную сумму в английских банкнотах, но, — улыбнулся Густав, — можете не опасаться: в связи с тем, что ваше задание особо важное, это будут подлинные изделия Лондонского казначейства. — Спросил: — Ведь у вас было ранение? Так вы можете пройти там курс лечения. Заплатите побольше врачу, и он найдет, от чего вас лечить…

Транспортный самолет «Люфтганзы» на рассвете доставил Вайса в Цюрих. В тот же день он на дизельном экспрессе приехал в Берн и поселился в гостинице. У него был голландский паспорт и документы, удостоверяющие, что он является немецким политическим эмигрантом. Но ни портье, ни швейцарская полиция не потребовали, чтобы он прошел регистрацию.

Тихий, благостно-спокойный город, казалось, отделенный от потрясенного войной мира столетиями бюргерского благополучного бытия, был подобен заповеднику. Горожане вели такой же образ жизни, как десять, двадцать, тридцать лет назад.

Город чиновничества и посольств. Пристанище разведок и разведчиков, которые в меру своих способностей перенимали от бернцев их неторопливость, чопорную вежливость и бережливое отношение к каждому франку — самой стойкой в то время валюте в мире.

Вайс взял напрокат в гостинице старенький двухместный спортивный «фиат»-фаэтон и медленно ездил на нем по городу, изучая улицы не столько с познавательной целью, сколько для того, чтобы не испытывать затруднений, когда придется опекать доверенного ему человека. Вскоре он обнаружил его. Тот осматривал старинную Бернскую ратушу, построенную в четырнадцатом веке.

Это был человек преклонного возраста и аристократической внешности. Он так свободно говорил по-французски со своей молодой спутницей, что его можно было принять за француза.

На фотографии, которую Густав показал Вайсу, у этого человека были куцые, гитлеровские усики щеточкой, а сейчас на его губе закручивались значительно более длинные кайзеровские усы. После Сталинграда многие пожилые берлинцы стали отращивать усы по стародавнему монархическому образцу.

Вайс поставил машину и тоже стал осматривать ратушу. И когда старик и его спутница приблизились к нему, он вслух выразил свое восхищение старинной архитектурой.

Старик внимательно посмотрел в лицо Вайса, — по-видимому, он тоже был знаком с ним по фотографии. Пожевал губу, чуть заметно кивнул, не потому, что этого требовала конспирация, а потому, очевидно, что ему было свойственно высокомерно здороваться с людьми, и, уже не глядя на Вайса, бросил:

— Если у вас нет потребности любоваться этим старым сооружением, можете не затруднять себя больше…

Это был князь Гогенлое, доверенное лицо фюрера в переговорах с Даллесом. И, как понял потом Иоганн, князю ни с какой стороны ничто здесь не угрожало. Первоначально присутствие Вайса в Берне нужно было Канарису и Шелленбергу лишь для того, чтобы дать князю понять: им известно, зачем тот приехал сюда, потому они поручили своему агенту сыграть роль почетной охраны при его персоне.

Но Даллес, как он однажды выразился, «предпочитал более перспективных представителей, из руководящих кругов СС». И именно об этих «перспективных представителях» Вайс должен был проявить заботу, помня все наставления Густава.

Вечером Вайс зашел в кафе недалеко от американской миссии и увидел в нем майора Штейнглица. Штатский костюм и осунувшаяся, печально-озабоченная физиономия Штейнглица не вызывали у Вайса желания выказывать особую почтительность к своему бывшему начальнику. Он незаметно подошел сзади и легонько хлопнул его по плечу. Штейнглиц съежился и поспешно сунул руку за борт пиджака.

Вайс удержал его руку. Штейнглиц поднял глаза и расплылся в искренней, радостной улыбке.

Разговаривали они как раньше. Зная, что Штейнглиц все равно будет допытываться, почему он оказался в Берне, Вайс тут же сообщил с недовольным видом, что у него скучное поручение чисто финансового характера. Штейнглиц посочувствовал:

— Швейцария — не то место, где следует сбывать наши фальшивые банкноты.

Вайс удрученно заметил:

— Приказ есть приказ.

Штейнглиц протянул мечтательно:

— В Италии наши люди обменивают английские фунты германского производства и скупают ценности. Вот это бизнес!

— Как дела? — спросил Вайс.

— Как видишь, — ответил Штейнглиц. — Сижу у окна, разглядываю прохожих.

— Посещающих американскую миссию, — улыбнулся Вайс. Наклонился: — Я полагаю, вашей службе следовало бы занять такой же пост у посольства Великобритании.

— Американцы — обнаглевшие сволочи! — злобно проворчал Штейнглиц. — Хотят устранить Канариса и напечатали в своих газетах, что он якобы участвует в заговоре против фюрера. Это провокационная работа их разведки. Но зато англичане им в отместку напечатали целую серию статей о нашем адмирале: призывают казнить его, как злодея, после войны.

— Дружеские услуги за прошлое и настоящее, — сказал Вайс таким непререкаемым тоном, что Штейнглиц вынужден был промолчать.

Боязливо оглянувшись по сторонам, он позволил себе заметить только:

— Однако ты стал слишком самоуверенным.

— Заразился от своего непосредственного начальства.

— Да, — задумчиво произнес Штейнглиц. — Нашему сухопутному адмиралу сейчас приходится туго. Но он еще покажет себя… — Прошептал еле слышно: — Лангебен проболтался ему, что союзники не верят в фюрера и ищут маленькую группу интеллигентных, трезвых и достойных доверия лиц, таких, как рейхсфюрер СС Гиммлер. — Добавил задумчиво: — Хотя, в сущности, из всех этих за океаном Даллес расположен к нам наиболее дружелюбно. Говорят, он заявил, что признает притязания германской промышленности на ведущую роль в Европе.

— Да, — согласился Вайс, — он не хочет, чтобы после войны Англия оказалась самой сильной в Европе державой.

— Значит, не так уж все плохо, — отозвался Штейнглиц. И вдруг нахмурился, лицо его стало жестким. — Так ты теперь занимаешься политической разведкой?

— Чтобы была полная ясность, — строго сказал Вайс, переходя на «вы», — я знал, что встречу вас здесь. Информирован о вашем задании. — Усмехнулся. — Мое не совпадает с вашим, вы человек Канариса, а не Гиммлера. Помня о наших прежних хороших отношениях, я считаю своим долгом предложить вам нейтралитет.

— Нейтралитет? — удивился Штейнглиц. — Скажите пожалуйста, как мило!

— Этого достаточно для того, чтобы наши людислучайно не ухлопали вас, — деловито заявил Вайс. — Пора абверовцам прекратить соваться туда, где они уже не котируются.

Лицо Штейнглица стало серым.

— Значит, Гиммлер не простил мне ту старую историю в Англии…

— Очевидно, — сказал Вайс, — Канарис, использовав свою дружбу с Гейдрихом, в свое время спас вас. Что же касается Гиммлера, то он не испытывает к адмиралу даже подобия симпатии.

— Да, — задумчиво согласился Штейнглиц, — и ему ничего не стоит меня прихлопнуть.

— А что, если вы окажете содействие его сотруднику и этот сотрудник не забудет упомянуть в своей информации о вашей услуге?

Штейнглиц, поколебавшись, медленно заговорил:

— Черчилль говорил Хесселю, что до совершения переворота он никаких обязательств на себя взять не может, но если переворот произойдет и новое правительство будет обладать достаточным авторитетом, то удобный выход найдется. Англичане помнят, какую услугу оказал им Канарис, когда они после Дюнкерка оказались в катастрофическом положении: он представил фюреру доклад, в котором неимоверно преувеличил обороноспособность Англии и соответственно преуменьшил силы русских. Они благодарны ему и будут отстаивать его кандидатуру в новом правительстве. Кроме того, адмирала поддержит и часть генералитета.

— Слушайте, — сказал Вайс нарочито раздраженным тоном. — Будет ли в новом правительстве Гиммлер, Геринг, Канарис или останется фюрер — это нас с вами не касается. И лучше нам в такие дела не соваться.

— Правильно, — согласился Штейнглиц. — Ну, а если суют?

— Раньше, когда вас посылали за границу, вы работали против определенной иностранной державы, и все было ясно.

— Это так, — кивнул Штейнглиц.

— А сейчас, — сказал Вайс, — если вы будете работать против Англии или США, вас пристрелят, и не кто-нибудь, а наши. Те, которые работают на американцев и англичан.

— Так что же ты предлагаешь? — удрученно спросил Штейнглиц.

— Я уже предложил: свой нейтралитет в уплату за ваши услуги.

— Цена неравная, — заметил Штейнглиц.

— Здесь то же неравенство, как и между моим рейхсфюрером и вашим адмиралом, корабль которого, возможно, в самое ближайшее время, но уже без самого адмирала, войдет в состав СД, — вспомнил Вайс намек Шелленберга.

— Да, такие разговоры ходят, — угрюмо согласился Штейнглиц.

— Ну как? — спросил Вайс.

— Послушай, — Штейнглиц круто повернулся к нему всем корпусом, — а что, если я имею указание, встретив на своем пути такого, как ты, устранить его?.. И я бы, клянусь, устранил. Ты знаешь, я умею это делать. Но вот увидел тебя, и, знаешь, впервые рука не поднялась.

В душе Иоганн обрадовался: значит, первая нависшая над ним угроза предотвращена. И, чтобы закрепить гарантию безопасности, сказал небрежным тоном, снова переходя на «ты»:

— Через нашу агентуру Шелленбергу стало известно об указании, которое ты получил. Но я попросил его не принимать в отношении тебя никаких мер до тех пор, пока я не вступлю здесь с тобой в личный контакт.

— И ты неплохо отозвался обо мне, когда говорил с бригаденфюрером?

— Да, — твердо заверил Вайс. — Ведь я видел от тебя только хорошее.

Штейнглиц растроганно пожал ему руку.

— Знаешь, — сказал он как-то растерянно, — это очень странно, но ты всегда вызывал у меня подозрение.

— Чем же? — спросил Вайс.

— Ну, своей порядочностью, что ли, — с трудом подбирая слова, объяснил Штейнглиц. — Как бы это сказать… Ну, не тот мундир в рядах нашей службы. — Признался печально: — Вообще-то у меня нет чутья на порядочных людей. Не часто приходилось их встречать…

Со дня этой встречи Штейнглиц добросовестно снабжал Вайса информацией, добытой у тех самых ведущих тайные переговоры с союзниками уполномоченных Канариса, которых он бдительно охранял от агентов гестапо.

Со своей стороны Вайс охранял гиммлеровского уполномоченного от разносторонней слежки, которую вели и гестаповцы Мюллера, и абверовцы, и агенты Риббентропа, в свою очередь проводившие здесь тайные переговоры с союзниками от имени фюрера.

Спустя три недели Вайс уже вошел в состав большой группы СД, подчиненной полковнику СС Отто Гауптману.

Вскоре Гауптман вызвал к себе Вайса и еще двух сотрудников. Показав им фотографию Штейнглица, он дал указание выследить его и ликвидировать, а труп отвезти за город, сунуть в мешок с цементом, залить водой, подождать, пока цемент схватится, и тогда утопить в Ааре. Зацементированные трупы никогда не всплывают.

Операцию было назначено провести через два дня. Вайс отправился на поиски Штейнглица и, найдя его в маленькой пивнушке на окраине города, где они обычно встречались, рассказал, какая опасность ему угрожает. Штейнглиц принял это известие с мрачной покорностью судьбе. Он только спросил:

— Может, лучше мне самому?..

— А спастись ты не можешь?

— Как? — спросил Штейнглиц. — В Германии все равно найдут. Здесь тысячи агентов гестапо. Если удеру в другую страну, они сообщат по радио, по телеграфу… Все равно меня возьмут, разве что потрошить будут дольше, только и всего. — Он подал руку, прощаясь, произнес сдавленно: — Спасибо, что рассказал.

— А почему такое решение, как ты полагаешь? — спросил Вайс.

Штейнглиц сказал задумчиво:

— Это не наши решили, это те. — Он махнул рукой куда-то в сторону, добавил сконфуженно: — Не забыли, что я когда-то, еще до войны, убил чиновника министерства иностранных дел Англии, похитил для фюрера документы. Наверно, адмирал теперь выдал меня англичанам, чтобы никакие пятна не затемняли его отношений с ними. Ну а те в качестве предварительной проверки лояльности гестапо к интересам Британской империи потребовали, чтобы меня ликвидировали. А эсэсовцы в порядке, как говорится, любезности взяли это на себя. Вот и все.

Ссутулился, опустил голову на руки. Сквозь поредевшие волосы просвечивала кожа.

— Прощай, Иоганн, — сказал Штейнглиц, — прощай и живи, пока тебя свои же не ухлопают так же, как меня, за излишнее служебное рвение…

В ту же ночь Штейнглиц застрелился у себя в номере гостиницы.

Полковник Отто Гауптман договорился с похоронной конторой о торжественном погребении соотечественника.

Самоубийство немцев считалось сейчас крайне нежелательным, и пришлось пойти на значительные расходы, чтобы полицейский врач констатировал смерть от разрыва сердца.

На кладбище гроб с телом Штейнглица доставили в черной автомашине-катафалке. Надгробная плита была уже приготовлена. На ней были высечены имя, даты рождения и смерти и надпись: «Благородному сыну рейха от любящих и скорбящих соотечественников».

Глава 62

Через несколько дней Вайс отбыл обратно в Германию.

Гауптман поручил ему лично передать Шелленбергу, что шеф склонен поддержать намеченную кандидатуру, но провозглашение нового фюрера следует приурочить лишь к высадке войск союзников — в ином случае последствиями этой операции могут воспользоваться антиправительственные элементы.

Из Берна Иоганн послал несколько информаций в Центр по каналу связи, указанному ему профессором Штутгофом. Успел он передать и то, о чем ему изустно сообщил полковник Гауптман.

На немецкой границе дежурный офицер вручил Вайсу приказ покинуть машину и немедленно вылететь в Берлин.

В самолете кроме него оказалось только четверо пассажиров. По-видимому, они не были знакомы друг с другом и не стремились завязать знакомство. За всю дорогу никто из них не проронил ни слова, но когда самолет приземлился на запасном аэродроме и Вайс сошел по трапу на землю, тот из пассажиров, который шел рядом, молниеносным движением замкнул на его запястьях наручники. В то же мгновение другой пассажир, шедший сзади, накинул на Иоганна плащ, с таким расчетом, чтобы не было видно его скованных рук. Двое остальных встали по бокам.

Прямо на посадочную площадку въехала машина, в которой сидели два офицера в форме гестапо. Дверца распахнулась, спутники Вайса втолкнули его в машину, а сами как ни в чем не бывало продолжали лениво шагать к зданию аэропорта.

Сквозь окрашенные стекла машины ничего не было видно.

Оборачиваясь к гестаповцам, Вайс сказал:

— Хорошо работаете.

— Есть опыт, — откликнулся один из них.

— А может, вы ошиблись? — спросил Вайс и пояснил угрожающе: — Я обер-лейтенант СД.

— Да? — спросил тот же гестаповец. И, усмехнувшись, добавил: — Всякое бывает. У нас генералы тоже иногда рыдают, как дети.

— Дайте закурить, — попросил Вайс.

Ему вложили в рот сигарету, щелкнули зажигалкой.

Вайс кивнул, похвалил:

— А вы, ребята, оказывается, можете быть вежливыми.

— Для разнообразия! — захохотал гестаповец, который с самого начала поддержал разговор.

— Весельчак, — заметил Вайс.

— Правильно, — согласился гестаповец. — Просто шутник! — Он снова щелкнул зажигалкой и поднес ее к самому носу Вайса.

Иоганн откинул голову.

— Брось, — разжав наконец губы, недовольно сказал второй, — всю машину завоняешь.

— Ничего, пусть привыкает. — И первый гестаповец снова поднес к лицу Вайса зажигалку.

Кожа на подбородке сморщилась, но теперь Иоганн остался неподвижен.

— Твердый орешек! — объявил первый гестаповец.

— Ничего, не таких раскалывали, — хмуро заметил второй.

Голову Иоганна закутали плащом. Машина остановилась. Его подняли и повели, сначала по каменным плитам, а потом куда-то вниз, по такой же каменной лестнице. По пути неторопливо обыскали.

Наконец с головы Иоганна сдернули плащ, и он увидел узкую бетонную камеру с низким сводом. Откидная железная койка, откидной столик, параша. Стоваттная лампа заливала камеру ослепляющим, ядовитым светом. В темной двери глазок.

Дверь захлопнулась. Спустя некоторое время снова явился надзиратель, принес тюремную одежду, приказал Вайсу переодеться, но прежде тщательно осмотрел его, даже полость рта.

Иоганн молча подчинился, понимая, что всякий протест бессмыслен.

Когда Вайс переоделся в полосатую одежду, надзиратель заметил одобрительно:

— А ты не нервный!

— А что, сюда только нервных сажают? — спросил Вайс.

— Увидишь, — пообещал надзиратель и ушел с его одеждой, бросив на пол камеры дымящийся окурок сигареты. Но поначалу Иоганн еще не смог по достоинству оценить этот акт величайшего милосердия.

Больше месяца Вайса не вызывали на допрос.

Все это время он тщательно и последовательно восстанавливал в памяти свою двойную жизнь — советского разведчика и сотрудника германской секретной службы.

Он продумывал ее всесторонне, как следователь, и параллельно сопоставляя одну с другой в поисках оплошностей, упущений, улик.

Он всячески выверял свою деятельность советского разведчика, то рассматривая ее с точки зрения Барышева, то глядя на нее со стороны, с жестокой проницательностью гестаповца или с утонченной подозрительностью начальствующих над ним лиц германской секретной службы.

Не раз приходило ему в голову, что он стал жертвой тайной борьбы главарей секретных служб за первенство, за власть. Думать так было все же утешением.

Самым страшным представлялось только одно: он как советский разведчик допустил где-нибудь когда-нибудь промах, непростительную ошибку… А что, если эту ошибку совершил кто-нибудь из тех, с кем он был связан?

Он думал о тех людях, из которых составил цепочку в «штабе Вали». Каждого он вернул к жизни, доверив ему свою собственную. В любом из них как бы заключалась частица его самого. Нет, он не мог осквернить себя сомнением в них.

Но где-то что-то порвалось в этой цепочке, если он здесь…

Он думал о Зубове, который часто с самоуверенностью бесшабашного храбреца пренебрегал мерами предосторожности. Но этот недостаток искупался у Алексея отчаянной решимостью и находчивостью. Однажды во время боевой операции у Зубова в мякоти ноги застряла пуля. Зубов сел, выдавил из раны эту пулю, подбросил ее на ладони и, оскалив белые зубы, объявил:

— Ну, теперь можно идти налегке.

И шел, почти не прихрамывая.

Нет, Зубов всегда находил выход из самых опасных положений…

Вайс с исключительной дисциплинированностью выполнял все правила распорядка тюремной жизни и даже снискал себе этим уважение надзирателей. Он щеткой до лакового сияния доводил каменный пол, надраивал тряпкой и стены. Его тюремное имущество — миска и ложка — блестело. Он трижды в день делал физическую зарядку, обтирался смоченным в кружке с водой полотенцем, совершал по камере длительные прогулки в несколько тысяч шагов; занимался чтением любимых книг, восстанавливая в памяти некогда прочитанное.

Университетом тюремного бытия служили для Вайса любимые его книги о подвигах революционеров. И еще рассказы отца, просидевшего до революции много лет в одиночке. Свою камеру отец обратил в подобие класса: он изучал иностранные языки по самоучителям и прочел то, что ему было некогда прочесть в другое время.

Давая волю воображению, Вайс мысленно перебрасывал себя в то прошлое, с которого начался подвиг старшего Белова. Он как бы продолжал этот подвиг здесь. Гестаповская тюрьма виделась Вайсу царским застенком.

Но для полноты реальности этого ощущения ему не хватало одного: Вайс не мог избавиться от сознания, что он лишь ученически повторяет подвиг старших — идет по изведанному пути, уже обученный нравственным правилам, нарушение которых было бы подобно измене.

Тревожило его то, что, отторженный заключением от внешнего мира, очутившись наедине с самим собой, он начинал утрачивать черты Иоганна Вайса. Облик Александра Белова все явственнее проступал в нем, все его недавнее немецкое бытие рассеивалось, как мираж, как нечто вымышленное, никогда не бывшее.

И Белов вынужден был начать самоотверженную, кропотливую работу над своей волей, всеми силами стремясь сохранить в себе Вайса. Он заставил себя отказаться от столь отрадных для него воспоминаний Саши Белова и ограничиться сферой воспоминаний немца Иоганна Вайса — сотрудника германской секретной службы, незаконно и беспричинно арестованного гестапо.

Только на втором месяце заключения Вайса вызвал следователь, лысоватый, сутулый человек в штатском. С равнодушной вежливостью он задал ему лишь несколько общих анкетных вопросов.

Протесты Вайса против необоснованного ареста следователь выслушал с некоторым вниманием, ковыряя при этом в ушах спичкой, потом, аккуратно положив спичку обратно в коробок, осведомился:

— Есть ли жалобы на тюремную администрацию?

Вайс сказал:

— Пока нет.

— Тогда подпишите, — и следователь подтолкнул к Вайсу печатный бланк, в котором было сказано, что заключенный не имеет претензий к администрации тюрьмы.

Вайс ядовито улыбнулся.

— Я сказал пока. — И, наклонившись к следователю, спросил: — Я с этими нашими методами достаточно хорошо знаком: сначала заключенный подписывает такую штуку, а потом мы спускаем с него шкуру, верно?

Следователь молча положил бланк в папку, приказал охраннику:

— Уведите заключенного!

На следующий день Вайс снова был вызван на допрос.

На этот раз следователь выглядел совершенно иначе. Но его преобразил не только мундир гестаповца. Он был явно воодушевлен чем-то. Оглядев Вайса с ног до головы, потирая с довольным видом руки, следователь прочел его показания и спросил, подтверждает ли он их.

Вайс сказал:

— Да, подтверждаю.

Лицо следователя мгновенно обрело жестокое и властное выражение.

— Лжешь, ты не Вайс! — крикнул он.

— Так кто же я?

— А вот это мы из тебя еще выбьем! — Помедлив, наслаждаясь тем, что уличил преступника, торжественно объявил: — Обер-лейтенант господин Иоганн Вайс — тот, за кого вы выдавали себя, — мертв. Он погиб в автомобильной катастрофе! — Следователь порылся у себя в папке, достал два фотоснимка и протянул Вайсу.

На первом были сняты обломки автомашины, лежащий ничком, пронзенный рулевой колонкой знакомый Иоганну курьер и рядом с ним другой труп, с размозженным о ветровое стекло лицом.

На втором снимке был запечатлен только труп человека с размозженным лицом. Увидев на нем свой костюм, отобранный в первый день заключения в тюрьме, Вайс испытал чувство облегчения. Значит, все это подстроено гестапо и он взят не как советский разведчик, а как сотрудник службы Шелленберга.

Вайс небрежно бросил оба снимка на стол, сказал:

— Жаль парня!

— Какого именно? — поднял брови следователь.

— Курьера, которого вы убили. Второго, на которого вы надели мой костюм, вы так отделали — не только я, родная мать не опознала бы. Ну что ж, узнаю традиционные методы службы гестапо. — Наклонился, спросил: — Так чем вызваны эти ваши хлопоты?

Следователь сохранял на лице невозмутимое выражение, будто Вайс говорил на неведомом ему языке и он ничего не понял. Помедлив, следователь спросил:

— Теперь признаете, что вы не тот, за кого себя выдавали?

— Не валяйте со мной дурака, — сказал Вайс.

— Вы на что-то еще рассчитываете? — поднял на него глаза следователь. Достал третью фотографию, подавая ее, улыбнулся. — Вот, взгляните — и вы поймете, что вам не на что больше надеяться. Сделайте из этого разумный вывод.

На снимке — траурные носилки с урной, на урне табличка: «Иоганн Вайс», другие надписи на табличке мельче, их разобрать нельзя. Носилки несут Генрих Шварцкопф, Густав, Франц. Четвертого человека Вайс не знал. Позади носилок — сам Шелленберг, рядом — Вилли Шварцкопф.

— Ну? — спросил следователь. — Теперь вам все ясно? Обер-лейтенант Вайс мертв, и прах его замурован в урне. Иоганн Вайс больше не существует.

— Скажите, — осведомился Вайс, — а этот бедняга, которого вы укокошили вместо меня, он в самом деле заслуживал такого почетного эскорта? Если бригаденфюрер когда-нибудь узнает, что стал игрушкой в вашей комбинации, многим из вас несдобровать, и вам в том числе.

На следователя эти слова, видимо, произвели впечатление, в глазах его мелькнул испуг. Он приподнялся и объявил официальным тоном:

— Заключенный номер две тысячи шестнадцать, ваша вина усугубляется дачей ложных показаний, в чем я вас сейчас и уличил посредством неопровержимых фотодокументов.

Спустя несколько дней следователь опять вызвал Вайса. Но теперь на допросе присутствовали еще двое в штатском. Следователь вынул из папки новую фотографию, где Вайс был снят возле машины, на которой он ездил в Швейцарию в качестве курьера — перевозчика ценностей.

Следователь спросил:

— Вы можете подтвердить, что на снимке именно вы?

— Кажется, похож.

— Да или нет?

Вайс промолчал.

Следователь заявил:

— Это, несомненно, вы.

На второй фотографии Вайс был заснят в швейцарском банке, а на третьей был запечатлен документ с подписью Вайса и чиновника банка, свидетельствующий о том, что от него, Вайса, принято десять килограммов золота в двадцати слитках.

— Это ваша подпись? — спросил следователь.

— Но вы сказали, что Иоганн Вайс мертв, а я неизвестно кто.

— Нашим расследованием установлено, что вы Вайс — однофамилец погибшего во время автомобильной катастрофы обер-лейтенанта Иоганна Вайса. — И крикнул: — Встать!

Вайс нехотя поднялся.

Двое штатских тоже встали со своих мест. Один из них надел очки и прочел по бумажке:

«На основании статей законов (следовало перечисление) чрезвычайный народный суд Третьей империи Иоганна Вайса, уличенного в незаконном вывозе золота за пределы рейха, приговаривает за совершенное преступление к смертной казни через повешение».

Добавил:

«Примечание. Руководствуясь неопровержимыми уликами и в связи с тем, что преступник не мог быть доставлен в суд из тюремного госпиталя, где он находится, приговор вынесен судом заочно».

— Но, мне кажется, я абсолютно здоров, — сказал Вайс.

— Сейчас это для вас уже не имеет значения, — сказал человек в штатском, укладывая очки в футляр.

Следователь снова обратился к Вайсу:

— Я снял с вас обвинение в лжесвидетельстве, поскольку установлено, что вы действительно носите фамилию Вайс.

Вайс поклонился и шаркнул ногой.

— Вы имеете что-нибудь сказать? — спросил следователь.

— Только два слова, — усмехаясь, заявил Вайс. — Одному из наших агентов в Берне я оставил письмо на имя Вальтера Шелленберга, в котором высказал предположение о возможности подобной комбинации со мной и об опасности, грозящей мне со стороны господина Мюллера. Об этом меня предупредил агент абвера майор Штейнглиц.

— Ну что ж, — сказал человек в штатском, — тем скорее, значит, вам придется последовать за господином Штейнглицем.

Но Вайс заметил, что при этом его заявлении все трое «судей» украдкой переглянулись.

Сколько Иоганн ни пытался не думать о казни, сознание не повиновалось ему.

Он смог лишь вынудить себя не представлять подробностей, отсечь их.

Он знал, что может быть казнен немцами как советский разведчик. И все поведение перед смертью было им продумано до мельчайших подробностей. Он был уверен в себе и знал, что до последней минуты сумеет сохранить достоинство советского человека, чекиста. И эта борьба до последнего мгновения за свое достоинство должна была поглотить его целиком, заслоняя мысль о самой смерти.

Но быть казненным в обличье Иоганна Вайса — нет, к этому он не был подготовлен.

Самое страшное, что даже в эти предсмертные часы он не может, не имеет права стать самим собой. Он будет казнен немцами как немец.

Гестаповцы убьют немца, сотрудника германской секретной службы, и только.

Нелепость такой смерти терзала душу, приводила в бешенство.

Бессмысленно напрягать все свои душевные силы, готовиться к смерти, как к некоей вершине. Он может вопить, рыдать, молить о пощаде. Он может заниматься этим сколько угодно. Это будет только естественно для Иоганна Вайса, ставшего жертвой борьбы двух секретных служб, жалкой жертвой грызни между властителями рейха. И Вайсу нет нужды и не для чего сохранять человеческое достоинство перед смертью.

Но Александр Белов все же решил отвергнуть логику таких мыслей. Ведь существовал еще Вайс, тот Вайс, каким он стал. Ведь этот, нынешний Вайс во многом отличался от того, прежнего, с которым он начал свой путь. Он стал личностью в своем роде. И с этой личностью, возможно, кое-кому приходится считаться.

Белов, взвешивая все шансы на спасение, пришел к выводу, что если бы Иоганн Вайс, живущий в мире подлости, и пошел на сделку, то это была бы только никчемная отсрочка, купленная ценой слабодушия. А именно к этому понуждали Вайса двое людей, поочередно являвшихся к нему в камеру. Первый, приторно вежливый, по-видимому юрист по образованию, приходил один раз в неделю. Терпеливо, логично и настойчиво он убеждал Вайса сообщить все, что ему известно о деятельности в Берне агентов тайной дипломатии Шелленберга. За это он сулил ему помилование. С ним, воспитанным и образованным человеком, Вайс держал себя нагло, угрожая возмездием со стороны Вальтера Шелленберга. Юрист тихо и убежденно отвечал:

— Даже если упомянутой вам личности станет известно о месте вашего пребывания, вряд ли она теперь проявит к вам интерес, ибо знает, что здесь умеют заставить человека развязать язык. И в силу этих обстоятельств вы не представляете уже никакой ценности.

— Значит, если вы меня потом и выпустите на свободу, эта личность сделает все, чтобы расправиться со мной за длинный язык?

— Несомненно, — соглашается юрист. — Но другая личность, которая заинтересована в вашей информации, располагает достаточными возможностями, чтоб экспортировать вас, допустим, в Испанию.

— Чтобы там ребята Шелленберга расправились со мной?

— Это будет зависеть от вашего таланта конспиратора.

— А что мне помешает сообщить из Испании Шелленбергу, какую комбинацию вы проделали со мной?

— Это бессмысленно. Шелленбергу своевременно будут предъявлены ваши показания. Почему бы ему не поверить им?

— А потом он договорится с вашим главным лицом, и они сообща решат убрать меня.

— Это произойдет не сразу. И даст вам некоторое продление жизни. — Юрист улыбнулся, спросил: — Вы, надеюсь, заметили, насколько я с вами откровенен? Предельно, не правда ли?

— Ну, еще бы, — сказал Вайс, — дальше некуда!

Второй человек приходил в камеру Вайса только по пятницам — в день, когда в тюрьме производились казни и экзекуции.

Этот был низкорослый, с толстой шеей, широкоплечий, с тугим, выпуклым пузом и неподвижным, мертво застывшим лицом.

Войдя в камеру, он прежде всего проверял, достаточно ли крепко связаны руки у заключенного. Потом снимал с себя пиджак, аккуратно клал его на табурет, засучивал рукава и, натянув перчатки из толстой кожи, молча, опытно, так, чтобы смертельно не искалечить, бил Вайса в продолжение двадцати минут. Садился, отдыхал, а потом повторял все снова. Перед уходом спрашивал:

— Ну? — И уходил, небрежно бросив: — До следующей пятницы.

Вайс вынудил себя в перерыве между избиениями разговаривать с этим человеком. Так, будто понимает его профессиональные обязанности и считает, что они не должны служить преградой для общения.

Вайс пошел на это потому, что с каждым разом ему все труднее было восстанавливать силы, готовиться к новому избиению.

А умереть от побоев он не хотел. Первое время, используя свой опыт занятий в боксерской секции «Динамо», он, чтобы ослабить побои, старался смягчить их, отшатываясь в момент нанесения удара. Но низкорослый разгадал эту хитрость и, избивая, стал прислонять Вайса к стене.

Пока палач отдыхал, присев на койку, Вайс, изможденно опираясь о стену спиной, боясь отойти от нее, чтобы не упасть, еле двигая разбитыми губами, рассказывал случаи об исключительной преданности собак своим хозяевам, об их уме и удивительной способности чутко улавливать настроение человека. Однажды он заметил в кармане пиджака своего истязателя собачий ошейник с поводком и решил попытаться смягчить булыжник его сердца разговорами о животных.

Но тот только молча слушал, потом со вздохом подымался и снова начинал усердно трудиться над Вайсом.

После трех недель таких посещений низкорослый, закончив сеанс, объявил:

— Ну-с, все. — Протянул Вайсу руку, спросил шепотом: — Заметили, никаких внутренних органов не повредил? А почему? Действительно, как и вы, имею ту же слабость. Из всех живых существ предпочитаю собак.

Процедуры избиений на этом окончились, так же как и посещения вежливого юриста, который после своих безуспешных попыток склонить Вайса к откровенности пожаловался:

— Как психолог, я вас понимаю. Вы настолько широко осведомлены в вашей методике, что у вас полностью атрофировался комплекс доверчивости, и в силу этого я лишен возможности с вами контрактироваться.

На несколько дней Вайса оставили в покое, потом однажды его разбудили, надели рубаху с отрезанным воротом, завязали на спине руки и повели. Сначала казнили двоих. Потом еще двоих. И когда Вайс и стоящий рядом с ним скрюченный, очевидно с поврежденным позвоночником, человек подняли уже головы, чтобы на них надели мешки, их обоих развели по камерам.

Потом еще и еще раз Вайса водили на казнь. Он возвращался в свою камеру живым, но с таким ощущением, что его уже трижды казнили.

И после этих трех несостоявшихся, но пережитых казней Иоганн впал в состояние безразличия ко всему. И когда он уличил себя в этом, из презрения к себе самому решил снова стать самым примерным заключенным, чтобы волей к действию перебороть давившую его свинцовую тяжесть пережитой смерти.

Вновь в камере все блестело, вновь Вайс занимался гимнастикой, полдня уходило на многокилометровые путешествия, во время которых он мысленно перечитывал любимые книги или разыгрывал в уме шахматные этюды.

Счет дням Вайс вел по количеству мисок с баландой, которые он получал. Ибо здесь, в камере, не было ни дня, ни ночи. С пронзительной яростью светила стоваттная лампа, казалось выедая глаза жгучим, как серная кислота, светом. Но после того, как посещение камеры Вайса этими двумя лицами прекратилось, стоваттную лампу заменили совсем слабосильной, красновато тлеющей двумя волосками. И в камере стало темно, как в яме, и холодно, как в яме. Очевидно, сильная лампа согревала воздух и не давала возникнуть непреодолимому ощущению озноба, который теперь беспрестанно мучил Иоганна.

Смертный приговор продолжал висеть над ним. Но он приучил себя не думать об этом.

На каждый следующий день он давал себе задание. Например, пройти пешком из Москвы до Баковки и снова вернуться в Москву, — значит, сорок шесть километров, сначала мысленно смотреть на правую сторону, а на обратном пути — на левую.

Он придумывал сложнейшие гимнастические упражнения, математические задачи.

Одно время он колебался: не уступить ли? Рассказать все, что ему известно о тайной дипломатии Шелленберга, и этим купить хотя бы временную свободу. Но, тщательно взвесив все «за» и «против», он пришел к выводу: если его не казнили до сих пор, то только потому, что не удалось вырвать из него никаких сведений. А когда он станет пустым, его уничтожат, как уничтожают использованные пакеты от секретных документов. Кроме того, очевидно, его стойкость внушила гестаповцам мысль, что в политической секретной службе он более важная фигура, чем они до сих пор предполагали.

А самое главное — над Шелленбергом и Мюллером стоит Гиммлер, и Шелленберг действует по поручению Гиммлера. И если Мюллер использует сведения Вайса против Шелленберга, об этом будет знать Гиммлер. Он помирит Шелленберга с Мюллером, и оба они после примирения (а может быть, и до него) постараются расправиться с Вайсом. Конечно, он мог бы увильнуть от их мести, уйти в подполье, например, в группу Зубова, но это значит погубить карьеру Иоганна Вайса, а чтобы проникнуть на место Вайса, многим советским разведчикам придется пойти на смертельный риск. Нет, надо бороться за свою жизнь во имя сохранения жизни Иоганна Вайса.

Даже тюремные надзиратели прониклись уважением к этому заключенному, приговоренному к смерти, который с таким упорством сопротивлялся физическому и психическому разрушению, казалось неизбежному в условиях, когда каждый новый день может стать последним днем.

Камера Вайса блистала чистотой, которую он наводил с редким усердием.

Он был дисциплинированным заключенным, бодрым, приветливым и никогда не терял при этом чувства собственного достоинства.

Постепенно Вайсу удалось сломить двух надзирателей — старых профессионалов тюремщиков, у которых заключенные вызывали меньшее любопытство, чем кролики в клетках.

Они почувствовали к Вайсу нечто вроде расположения, как к образцовому заключенному, и стали оказывать ему мелкие услуги. Вайс получил возможность читать книги. В углубленном, отрешенном чтении он обретал душевное равновесие, способность наблюдать за собой как бы со стороны. И когда он обрел эту способность, он проникся к себе доверием, спокойной уверенностью в том, что не утратит теперь контроля над собой ни при каких обстоятельствах.

В конце июля за Иоганном внезапно пришли надзиратели. Он подумал: «Поведут на казнь».

И удивился, что не впадает в прострацию и не испытывает ни содроганий ужаса, ни даже желания думать о чем-нибудь значительном в эти последние минуты.

Должно быть, он так устал размышлять о смерти, что разучился страшиться ее. Но его повели не туда, где совершались казни, а на этаж выше, где находились общие камеры.

Идя по коридору, он слышал, как хлопали железные двери, шаркали по бетонному полу чьи-то ноги, стучали кованые каблуки охраны.

Мимо него прошел немецкий генерал со скрученными на спине руками и разбитым лицом. Спина генерала казалась вогнутой — с такой силой два эсэсовца подталкивали его сзади стволами автоматов.

Общая камера, где неожиданно для себя оказался Вайс, напоминала армейскую казарму — столько здесь было офицеров. Но выглядели они как вояки, только что сдавшиеся в плен неприятелю, заставшему их врасплох.

Противник сорвал с них погоны, выдрал вместе с сукном мундиров знаки наград; некоторые были избиты, двое со следами ранений лежали на полу.

Кроме армейских, здесь были и люди в штатском. Один почему-то в шелковой пижаме и домашних меховых туфлях.

Койки в три этажа, наподобие этажерок, все оказались заняты старшими офицерами. Остальные или сидели, или лежали на бетонном полу.

В отдалении от всех сидел, прислонившись спиной к стене, человек в штатском. Окровавленная голова его бессильно свесилась на грудь, он был без сознания, но на него никто не обращал внимания.

Вайс налил в металлическую кружку воды, взял пачку бумаги, лежащей на полочке над парашей, скатал из нее тугие шарики, положил их на пол, зажег и на этом крохотном костре согрел в кружке воду, обмыл голову раненому и обложил рану такой же бумагой. Потом оторвал от подола своей нижней рубахи длинный лоскут и перебинтовал его голову.

Вайс заметил, что заключенные внимательно следят за его манипуляциями. Закончив, он поднялся с пола, оглядел всех и сухо заметил:

— Однако, господа, это не по-солдатски, — отказать в помощи раненому.

— Это что, поучение? — раздраженно спросил белобрысый офицер.

— Да, — сказал Вайс, — поучение. — И посоветовал: — Берегите нервы, они вам еще пригодятся.

Направил к койке, где сидел, свесив ноги, седовласый офицер, по-видимому старший здесь по званию, так как остальные взирали на него с некоторой почтительностью. Втянулся перед ним, представился:

— Обер-лейтенант Иоганн Вайс, приговорен к смертной казни через повешение.

И вдруг с верхней койки Вайс услышал изумленный голос Гуго Лемберга:

— Мой бог! Вы живы?

Вайс улыбнулся Гуго. Тот спрыгнул с койки на пол, обнял его.

— Не могу сказать, что рад видеть вас здесь, но солгал бы, если бы скрыл свое чисто эгоистическое удовольствие от нашей встречи, — признался Иоганн.

— Вы молодцом держитесь!

— А что мне еще остается?

— Вы знаете, что произошло?

Вайс покачал головой.

Гуго стал шептать ему на ухо:

— Помните полковника Штауфенберга, ну, того, без руки, вы познакомились с ним у меня?

Вайс кивнул.

— Полковник совершил покушение на жизнь Гитлера, но неудачно, бомба взорвалась, а Гитлер спасся. Говорят, он при этом произнес историческую фразу: «Ох, мои новые брюки — я только вчера их надел!»

Лицо Гуго дергалось, глаза блестели, зрачки были расширены, он истерически рассмеялся.

— Может, дать вам воды? — спросил Вайс.

— Нет, не надо. — Гуго удержал Вайса и зашептал, задыхаясь: — Вы не представляете все той бездны предательства, трусости, которая открылась в этом заговоре против Гитлера! — Произнес с отчаянием: — А вот я не успел застрелиться, как другие. И теперь меня повесят. Повесят, да?

— А Штауфенберг?

— Его расстреляли вместе с прочими во дворе, при свете автомобильных фар. Расстреляли те, кто сразу же изменил делу, узнав, что фюрер жив. Расстреляли еще до прибытия эсэсовцев, чтоб замести за собой следы, а теперь некоторые из тех, кто расстреливал, тоже здесь — вон один из них лежит на койке. — Крикнул исступленно: — Все погибло, Вайс, все! — Помолчал. Потом сказал хриплым голосом: — Последние слова Штауфенберга перед расстрелом были: «Да здравствует вечная Германия!» — Спросил с надеждой: — Но вы, возможно, заметили — мои взгляды отличались от воззрений Штауфенберга? «Да здравствует великая Германская империя!» — вот что бы я крикнул, будь я на его месте.

— Очевидно, вам еще представится такая возможность, — сдержанно сказал Вайс, поняв, что даже перед лицом смерти Гуго Лемберг считает должным подчеркнуть отличие своих политических позиций от позиций Штауфенберга.

Но, как бы там ни было, благодаря Гуго все эти заключенные здесь офицеры признали в Вайсе человека своего ранга и прониклись к нему доверием. Иоганн довольно быстро занял среди них положение старшего, и не только как многоопытный заключенный, но и благодаря своему умению организовывать любых людей в любых условиях.

Он предложил, чтобы всем раненым и избитым были предоставлены места на койках. Исключение сделал для седовласого полковника, заметив, что единственно, кому предоставляется здесь преимущество, — это престарелым людям.

Так как во время длительного пребывания в тюрьме он стяжал у персонала репутацию образцового заключенного, ему удалось выпросить у надзирателей кое-какие медикаменты.

Нескольким заключенным удалось сохранить обручальные кольца. Вайс посоветовал использовать их для подкупа надзирателя, с тем чтобы можно было по какому-нибудь одному адресу переслать общее послание близким, с коротким, возможно — прощальным, приветом от каждого.

Он даже определил количество слов: по десять на человека. Ибо длинное послание или несколько посланий надзирателю трудно будет спрятать и тайком вынести из тюрьмы. Чернила Вайс изготовил, зная химический состав полученных медикаментов. Перо сделал, расплющив обнаруженную на мундире у одного из офицеров обломанную булавочную застежку от медали за зимнюю кампанию 1941–1942 годов в России.

В течение первой недели почти треть заключенных была уведена на казнь сразу же после допроса.

Вайс всеми силами старался облегчить пребывание в камере заключенных офицеров, хотя не все они вызывали симпатию и далеко не все заслуживали участия.

Например, полковник, высоко оценивая боеспособность дивизий СС, сетовал лишь на то, что фюрер не изъявил желания сформировать подобные же привилегированные части из состава армии вермахта. Они могли бы с не меньшим успехом выполнять функции СС, а также функции зондеркоманд гестапо, энергично очищающих оккупированные территории от избыточного и сопротивляющегося законам победителей населения.

Особенно его возмущало то, что приказом Гитлера от 22 декабря 1943 года существовавшие в частях вермахта с 1942 года «офицеры попечения» (называвшиеся тогда политическими офицерами) были выделены из системы войсковых контрразведывательных органов («1-Ц») и подчинены непосредственно начальникам штабов, с переименованием в «офицеров национал-социалистского руководства» (сокращенно — НСФО). На должность НСФО назначались, как правило, руководящие работники национал-социалистской партии, не имеющие никакого военного опыта и не нюхавшие фронта. Подбором офицеров руководил Борман, и фактически НСФО подчинялось его партийной канцелярии.

Полковник, собирая морщины на низком, упрямом лбу, изрекал гневно:

— Полагаю, что заслуживаю расстрела, как офицер, но не виселицы, как государственный преступник, ибо я остаюсь верен тем целям, которые преследовал фюрер. Руководители путча приводили доказательства, свидетельствующие о том, что рейхсфюрер Гиммлер уведомлен о нашем недовольстве Гитлером и сочувственно относится к нам. И в новый состав правительства военной диктатуры войдут наиболее опытные генералы, способные подавить всякое недовольство масс с не меньшей решительностью, чем СД, СС и гестапо.

— Значит, участники путча находились под покровительством Гиммлера? — спросил Вайс.

— Увы, это можно назвать не более чем снисходительным попустительством, — печально вздохнул полковник. — Но мне кажется, — перешел он на еле слышный шепот, — что рейхсфюрер был взбешен не столько тем, что совершилось покушение на жизнь фюрера, сколько тем, что оно оказалось безрезультатным. И не случайно он одним руководителям заговора дал возможность и время покончить самоубийством, а других велел без допроса расстрелять на месте.

— Вы объясняете это только тем, что он хотел уничтожить свидетелей своего, как вы выражаетесь, «снисходительного попустительства»?

— Нет, — покачал головой полковник, — не только этим. Гиммлер, несомненно, умный и дальновидный человек. Будучи информирован о ходе подготовки путча, он, очевидно, предвидел всю опасность его.

Лицо Вайса выразило удивление.

— Я имел в виду ту огромную опасность, которая угрожала рейху в случае успеха покушения. Это развязало бы действия широких, оппозиционных фашизму слоев населения нашей страны, и красные, выйдя из подполья, сумели бы возглавить их. Таким образом, мы могли стать невольными виновниками революционного восстания, и за это нас следовало уже не повесить, а растерзать, утопить в нечистотах, а наши имена предать вечному проклятию. — Полковник заявил пылко: — И когда я до конца осознал это, я убедился, что заслужил казнь, и готов к ней!

— Ну что ж, — усмехнулся Вайс, — вы мужественный человек, если с такой твердостью готовы встретить смерть.

— Но мы оказались простофилями, — горестно воскликнул полковник, — потому что дали примкнуть к своему заговору младшему офицерству, мыслящему иначе, чем мы, старшее поколение! Особо опасным оказался Штауфенберг — наиболее активное лицо в организации путча. К сожалению, мы слишком поздно узнали, насколько эта фигура зловредна. Штауфенберг стал настаивать на блоке не только с различными оппозиционными группами, но даже с левыми социалистами и, представьте его наглость, — с коммунистическим подпольем. Мало того: он предлагал вступить в переговоры с Россией!

Но он завоевал такое доверие и авторитет среди молодых офицеров, что нам трудно было с ним бороться. Кроме того, он человек ошеломляющей отваги и твердости духа и оказался единственным из тех нас способным на террористический акт, — другого такого не было.

— Значит, вы вынуждены были ему кое в чем уступать?

— Конечно! Например, четвертого июля Штауфенберг должен был встретиться с лидерами коммунистического подполья. И мы даже не смогли оспорить это его чудовищное решение.

— И встреча состоялась?

— Нет, — сказал полковник. — Кажется, кто-то из наших благоразумно уведомил Гиммлера о наличии внутри нашего заговора опасного течения, представленного левыми социал-демократами, готовыми заключить блок с коммунистами, а также о дне предполагаемой встречи Штауфенберга с лидерами коммунистического подполья. Не знаю почему, в назначенный день Штауфенберг не смог прийти на эту встречу, когда гестапо совершило налет, и коммунисты были схвачены. Я после этого беседовал со Штауфенбергом, он, с еще более ожесточенной решительностью извращая нашу цель, высказывал намерение довести заговор до степени широкого демократического движения. И уже сделал в этом направлении немало. Да, —задумчиво повторил полковник, — Штауфенберг — это зловещая фигура, и чем больше я о нем думаю, тем больше каюсь в своем заблуждении.

Но тут же полковник твердо заявил:

— Несомненно, в случае успешного проведения Штауфенбергом акции мы, старые офицеры, предприняли бы все меры, чтобы внушить массам величайшую скорбь и сожаление по поводу злодейского убийства фюрера. И как восприемники его величия во имя рейха предали бы позорной казни его убийцу. Народ должен знать, что всякий поднявший руку на главу империи или его сподвижников — величайший преступник.

— Ловко! — сказал Вайс. — Выходит, Штауфенбергу угрожала смерть не только в процессе покушения на Гитлера, но и от руки тех, кто возглавлял заговор?

Полковник величественно кивнул в знак согласия.

— Иначе мы все перед лицом истории были бы причислены к тем злодеям, которые в разные времена покушались на жизнь монархов.

— Вы монархист?

— Нет. Эта форма управления старомодна. Только правительство военной диктатуры имеет право на всю полноту неограниченной власти. В современном мире это единственная власть, способная держать народ в подчинении и решать все проблемы средствами военного насилия как внутри страны, так и вне ее.

— У вас стройная концепция, — заметил Вайс. — И как вы могли пойти против фюрера, в сущности разделяя его стремления?

— Фюрер должен был бы сам пожертвовать своей жизнью, — хмуро сказал полковник, — ради того, чтобы мы могли свободнее осуществить его идеалы. Он слишком сфокусировал на своей личности эти идеалы. Чтобы добиться их осуществления, нам следовало пожертвовать фюрером. Принеся его в жертву, мы с новыми силами смогли бы, объединившись, бороться за свои идеалы в контакте с западными державами. Свои мысли я изложил на бумаге — это нечто вроде политического завещания. И, полагаю, вместо сентиментального послания близким, вы должны сделать все возможное для того, чтобы мое завещание попало в руки тех, кому оно предназначено. Вы понимаете всю важность подобного документа? В сущности, это даже не просьба, а приказание.

Вайс возразил:

— Только в том случае, если большинство заключенных согласится отказаться от письма родным и заменить его вашим, так сказать, завещанием.

— Но они же не согласятся! — сердито воскликнул полковник. — Здесь слишком пестрое общество, среди них есть и такие, что придерживаются взглядов Штауфенберга.

— А вы попробуйте ознакомить их с вашим документом, — посоветовал Вайс. — Эти люди — тоже часть Германии, о судьбе которой вы так печетесь.

— Пожалуй, я это сделаю, — с некоторым колебанием в голосе произнес полковник. Но потом, после долгой паузы, объявил: — Нет, здесь слишком много нежелательных лиц. — Достал из-под матраца сложенные в тетрадку листы бумаги, попросил: — Возьмите, — может, вы все-таки найдете способ сохранить этот документ и передать его кому-либо.

— Я не могу гарантировать вам, — сказал Вайс, — что он попадет в руки тем адресатам, на которых вы рассчитываете.

— Ну что ж, — согласился полковник, — пусть это будет кто угодно. — Иронизируя над самим собой, заявил: — Очевидно, я соглашаюсь на это только из тщеславия. Но пусть будет так.

Полковника основательно отделали на первом же допросе. Его приволокли в камеру и бросили на пол полутрупом.

Придя в сознание, полковник сказал Вайсу:

— Я изложил им все, что говорил вам, и вот видите… — Он хотел поднять руку к лицу, но у него не хватило сил.

— Они вам не поверили? — спросил Вайс.

— Пожалуй, поверили, — сказал полковник. — Но потребовали, чтобы я дал сведения о генералах — участниках заговора. Я отказался: это противоречит моим понятиям о чести.

— А о младших офицерах вы тоже ничего не сказали? — спросил Вайс.

— Как старший офицер, я имею право оценивать их всесторонне, — туманно ответил полковник.

На следующий день полковника отвели на казнь. Он мужественно отказался от полагающейся ему порции шнапса, так же как и от таблеток опиума, которыми торговали надзиратели.

Прежде чем уйти, он обошел всех офицеров, каждому пожал руку и пожелал встретить смерть с тем же присутствием духа, как и он.

От прощания со штатскими заключенными полковник уклонился. Он ушел, твердо ступая, и даже не оглянулся в дверях.

Гуго Лемберг сказал Вайсу, что центральная группа заговора до конца 1943 года была против убийства Гитлера — из опасения, что это развяжет антифашистскую борьбу широких масс. Заговорщики лишь стремились добиться отставки фюрера, чтобы придать перевороту характер законной смены главы рейха. К тому же Даллес рекомендовал связанным с ним представителям заговорщиков не предпринимать никаких действий до того, как армия союзников высадится в Европе.

Покушение на Гитлера должно было совпасть с высадкой союзников. Новое правительство Германии снимет войска с Западного фронта. Армия союзников, оккупировав Германию, сама подавит возможность революционного антифашистского восстания. Таким образом, войска вермахта будут освобождены для контрудара по наступающей Советской Армии. Все силы будут брошены на это.

— Но полковник, например, — с усмешкой сказал Гуго, — был противником капитуляции Германии перед США и Англией. По его мнению, она могла быть воспринята как общее военное поражение Германии. Он был и против оккупации страны англо-американскими войсками: подавить антифашистские силы должна, по его мнению, сама германская армия, внушив таким способом народным массам надлежащее уважение к новому германскому правительству. Наивность солдафона! — насмешливо заключил Гуго.

— Разве? — усомнился Вайс.

— Безусловно. Дело в том, что нам, военным, с самого начала следовало опереться на наиболее влиятельные силы Германии, тогда наш путч имел бы все необходимые гарантии.

— Что же это за силы?

— Промышленные круги рейха, — сказал Гуго. — Но, увы, многие из этой среды были против смены Гитлера. Они хорошо помнили, как решительно он в свое время расправился с коммунистическим движением. И с какой смелостью и последовательностью осуществил полное подчинение сил нации экономическим интересам магнатов промышленности. Кроме того, — понизил голос Гуго, — мне кажется, до сведения Гиммлера дошло, что некоторые наши генералы колебались, признать ли его новым фюрером рейха или не признать. А ведь им было известно, что та кандидатура имела решительную поддержку со стороны правящих кругов США и Англии. И я предполагаю, что если бы покушение на Гитлера прошло успешно, Гиммлер незамедлительно обрушил бы на большинство участников заговора всю мощь карающих сил СС с гестапо.

— Значит, заговор безнадежен?

— Нет, почему же? — угрюмо возразил Гуго. — Если бы, как предлагал Штауфенберг, мы объединились с широким демократическим фронтом, возможно, все было бы иначе. Но я не за такую Германию, я противник такой Германии.

— А немецкий народ какую предпочел бы Германию?

— Народ только тогда надежный фундамент для здания государства, когда он прочно утрамбован сильной властью. — Широко обведя рукой нары, на которых лежали заключенные, Гуго со злой насмешкой заявил: — Если бы сейчас здесь вдруг оказался русский коммунист, представляю, как бы он злорадствовал.

— Почему же? — спросил Вайс.

— Потому, — ответил Гуго, — что русским нужен Гитлер как ненавистный символ самой Германии, как мишень. А мы не смогли лишить их этой мишени…

— Наивно! — сказал Вайс. — Вы хотели сменить фюрера Гитлера на фюрера Гиммлера. Мишень же Советской Армии — немецкий фашизм. Вы сами это отлично знаете из перехватов заявлений советского правительства.

— Да, пожалуй, — уныло согласился Гуго. — Действительно, больше всего мы боялись не того, что верные Гитлеру части СС могут уничтожить нас, а того, что убийство Гитлера будет воспринято как сигнал к революционному восстанию. Мы боялись и того, что советские войска нанесут окончательное поражение нашей армии прежде, чем американские и английские части начнут продвигаться по нашей территории. — И вдруг, будто только сейчас осененный внезапно возникшей мыслью, Гуго спросил живо: — А почему вы осуждаете некоторые мои высказывания?

— Мне небезразлично, за что вас собираются казнить здесь! — сказал Вайс.

— А мне, знаете, теперь уже наплевать, казнят ли меня как единомышленника Штауфенберга или как противника его заблуждений. Важно одно — смерть все и всех уравнивает. — Гуго добавил с усмешкой: — Каждый живой мыслит по-своему, но все мертвые воняют одинаково. Жаль, что здесь я не могу предложить вам проверить это на практике: ведь вас, очевидно, тоже скоро повесят.

— Да, — сказал Вайс и потрогал пальцем шею. — Очень любезно, что вы напомнили мне об этом.

— Простите мою маленькую месть, но мне показалось — вы как будто умаляете значение нашего заговора…

Два молодых офицера, Юргенс и Брекер, вернувшись после короткого, беглого допроса, в конце которого им сообщили, что они будут приговорены к казни, находились в состоянии глубокого отчаяния. Не близость казни — к известию о ней они отнеслись с достойным мужеством — ужасала их. Они поняли по ходу допроса, что среди генералов, возглавлявших заговор, оказались доносчики. Эти предатели назвали гестапо фамилии участников и сообщили ряд подробностей заговора. А другие генералы в день 20 июля, когда было назначено убийство Гитлера, проявили трусость, нерешительность. Они бездействовали, взвалив все на Штауфенберга. Узнав, что Гитлер после взрыва бомбы остался жив, эти генералы лишь покорно ожидали возмездия и не предприняли ничего, чтобы дать возможность спастись своим младшим сообщникам.

Всю ночь Вайс провел с этими молодыми офицерами.

Юргенс с ожесточением говорил, что теперь он понял: многие генералы, снятые Гитлером с постов за поражение на Восточном фронте, стали участниками заговора только из чувства мести, чтобы потом свалить на Гитлера свои военные неудачи.

Брекер рассказывал, что Штауфенберг, как и те, кто разделял его взгляды, считал, что прежде всего надо добиться капитуляции армий вермахта на Восточном фронте. Но теперь, в отчаянии повторял молодой офицер, теперь, когда заговор провалился, самое ужасное не то, что многие участники его казнены, а другие еще будут казнены. Что такое их смерть по сравнению с тем, что не удалось предотвратить гибель сотен тысяч немецких солдат на Восточном фронте?

На все эти сетования Юргенс с горечью отвечал:

— Но ведь мы с тобой знали, что руководители заговора единодушно сходились на капитуляции перед США и Англией с тем, чтобы продолжать войну с Россией.

— Да, но мы были за Штауфенберга, — возразил ему Брекер, — а с ним сочли возможным вступить в переговоры даже коммунисты.

— А где они сейчас? Тоже казнены?..

Через два дня Вайса внезапно вызвали в контору тюрьмы и сообщили, что он свободен.

В тюремных ворот его ждал в машине Густав. Похлопав Вайса по плечу, он сказал одобрительно:

— Однако вы оказались выносливым господином.

Густав, не заезжая на Бисмаркштрассе, отвез его в штаб-квартиру Шелленберга.

Тот, еще более похудевший и пожелтевший, встретил Вайса без улыбки. Пожал руку, сказал:

— Я подробно информирован о вашем поведении. — Болезненно сморщился, потер левый бок, спросил: — У вас есть какие-либо просьбы?

— Я готов продолжать службу, и можете не сомневаться… — начал было Вайс.

— Я не это имею в виду, — нетерпеливо перебил Шелленберг.

— Прошу вас тогда, прикажите освободить заключенных офицеров вермахта Брекера и Юргенса.

— Вы имеете доказательства их невиновности?

— Они не предали никого из участников заговора: это — лучшее свидетельство того, что они могут пригодиться.

— Для какой цели?

— Я полагаю, вы оцените их способность держать язык за зубами даже под угрозой казни.

— Я уже оценил в вас эту способность, — улыбнулся одной щекой Шелленберг.

— Благодарю вас, — сказал Вайс. — Значит, я могу твердо рассчитывать…

Шелленберг снова перебил его:

— Я собирался обратиться к рейхсфюреру с просьбой о награждении вас железным крестом первого класса. Вы предпочитаете, чтобы я побеспокоил его по другому поводу?

— Разрешите мне снова повторить мое ходатайство.

— Хорошо, — Шелленберг взял со стола какую-то бумагу, медленно разорвал ее, бросил в корзину. — Можете идти.

Но на пороге остановил:

— Вы полагаете, они годятся для секретной службы.

— Нет, — сказал Вайс.

— Тогда для чего же?

— Когда рейхсфюрер их помилует, господин Мюллер будет пытаться выяснить, не были ли они агентами рейхсфюрера. — Вайс усмехнулся. — Мюллер потерпит неприятное для него поражение. О предпринятом им расследовании станет известно, и это послужит новым доказательством его недружественного отношения к Гиммлеру.

Шелленберг молча, испытующе смотрел в глаза Вайсу и вдруг улыбнулся.

— Это, пожалуй, остроумно. Теперь я понял. Вы готовите маленькую месть Мюллеру за ваше пребывание в заточении?

— Вы проницательны, мой бригаденфюрер, — сказал Вайс. — Значит, я могу быть уверен?..

— Так же и в том, — подхватил Шелленберг, — что сейчас я прикажу отпечатать новое представление рейхсфюреру о вашем награждении.

На пути к Бисмаркштрассе Густав успел рассказать Вайсу, что всю махинацию с ним не без труда разоблачили криминалисты, находящиеся на службе Шелленберга. Смерть неизвестного человека последовала не во время автомобильной катастрофы, а в результате отравления, задолго до катастрофы.

Потом через агентов удалось установить, что Вайс находится в тюрьме. Но Вальтер Шелленберг приказал не предпринимать никаких срочных мер для освобождения Вайса: ведь его пребывание там являлось серьезнейшим испытанием, лучшей проверочной комбинации и не придумаешь. А потом, занятый множеством дел, бригаденфюрер, очевидно, забыл о Вайсе, напомнить же о нем никто не решался. И только когда Шелленберг случайно увидел в подписанном Гиммлером списке приговоренных к казни имя Вайса, он принял соответствующие меры.

— Но, возможно, — добавил Густав, — ни Гиммлер, ни Шелленберг не хотели в это сложное время ссориться с Мюллером. После же того, как Гиммлер расправился с участниками заговора и, главное, с теми из них, кто был вхож к нему, открылась возможность отобрать вас у Мюллера.

— Но меня могли повесить в любой день после приговора, — заметил Иоганн.

— Не исключено, — согласился Густав. — Возможно, вас реабилитировали бы посмертно. Но, знаете ли, хоронить вас дважды — это было бы уж слишком. — Посоветовал: — Кстати, не забудьте съездить на кладбище — увидите отличное надгробие: «Незабвенному Иоганну Вайсу». Нового уж, во всяком случае, не понадобилось бы заказывать.

Когда Иоганн вошел к себе в комнату и взглянул в зеркало, он невольно оглянулся. Из зеркала на него смотрела костлявая, жесткая физиономия с глубоко впавшими висками, щеками, глазами. Волосы потускнели и серебрились. Шея тонкая, губы, казалось, присохли к зубам.

— М-да, — презрительно произнес он, — типичный дистрофик. — И, погрозив зеркалу, заявил: — Это же клевета на человека, а?

Спал он почти сутки.

Берлин сотрясался от беспрерывных бомбежек.

Глава 63

На следующий день, дождавшись отбоя воздушной тревоги, Вайс посетил салон массажа профессора Штутгофа.

Штутгоф встретил его шутливыми словами, но без улыбки:

— А, привет покойнику! — Сел, положил вытянутые руки на стол. — Ну, рассказывайте!

Вайс сообщил о тех подробностях заговора, какие ему стали известны. Привыкнув в тюрьме к изможденным, скорбным лицам, он не обратил внимания на то, что и лицо профессора сейчас выражает скрытое страдание.

Выслушав рассказ Вайса, профессор помолчал, потом как бы нехотя заметил:

— Собственно, отсрочку казни мы вам выхлопотали.

— Каким образом?

— Нашли человека, который сообщил князю Гогенлое, что офицер, приставленный к нему для поручений, взят Мюллером с целью получить информацию о деятельности князя. Тот к фюреру с протестом. Пока выяснялось, что это недоразумение, имя Иоганна Вайса попало в бумаги имперской канцелярии. Ну, и Мюллер струхнул, не решался вас вешать. — Спросил: — Генриха видели? Инициативный и вместе с тем осторожный товарищ. Он очень переживал вашу гибель, очень. Встретьтесь с ним сегодня же.

И только сейчас Вайс заметил, что лицо профессора потеряло способность улыбаться.

— Простите, мне кажется, вы чем-то огорчены? — участливо спросил Вайс.

— Да нет, — болезненно поморщился профессор, — какие у меня могут быть огорчения! Просто обыкновенное горе. — И каким-то деревянным тоном сообщил: — Ну, надо было ознакомиться с комплектом секретных чертежей. Жена правильно рассчитала: бомбежка, пожар — наиболее для этого благоприятное время, но почему-то замешкалась. Сначала рухнул лестничный пролет, а потом обвалилась стена. Сейчас бомбят, знаете ли, ежедневно, так что, пожалуй, учтите. — Встал, подал руку. — Да, чуть не забыл. Ваш Алексей Зубов в Берлине.

— А как же теперь вы? — участливо спросил Вайс.

— Учусь, — ответил профессор. — Учусь перебарывать свое горе. — Посмотрел на потолок, видимо не желая встречаться глазами с Вайсом, сказал: — Зубов командует военнопленными, которых присылают из лагерей для разборки развалин после бомбежек, но работают они также и во время бомбежек: спасают погребенных в бомбоубежищах немцев.

Потом, чуть посветлев лицом, продолжил:

— Сей индивидуум решительно не годится для операций, где требуется изощренная тонкость ума. Типичный боевик. Он, знаете ли, во время восстания пробрался в варшавское гетто, говорят, совмещал в своем лице и Давида и Голиафа. Таскал на спине станковый пулемет, меняя огневую позицию на крышах, и прошивал фашистов словно мишени на полигоне. Двое из боевой группы приволокли его домой чуть живого. И, представьте, эта его Бригитта через свои связи добилась для него назначения на работу в Берлин. Странная особа. Меня представили ей случайно в доме, где я массирую одного видного имперского сановника. И сразу же она вцепилась в меня, умоляя лечить ее супруга. Еле отбился.

— Но почему же? — удивился Вайс. — Зубов — замечательный парень.

— Возможно, — сердито сказал доктор. — Но от подобных активистов я предпочитаю держаться подальше: любители висеть на волоске — самая трудновоспитуемая публика. — Насмешливо заметил: — Вы, кажется, тоже некогда обнаруживали склонность к этому занятию? — И вдруг лицо его побелело, профессор схватился за сердце. — Идите, идите, — махнул он рукой, — это у меня быстро проходит… — И сердито прикрикнул, так как Вайс не двинулся с места. — Я же вам сказал — вон!

…Генрих встретил Иоганна с восторгом.

— Я все время думал о тебе. А ты вспоминал меня? — Стиснул руку Вайса. — Это такое счастье, что ты живой!

Иоганн смущенно улыбнулся, пробормотал:

— Да, действительно неплохо. — И, желая быть абсолютно правдивым, признался: — Разумеется, я вспоминал о тебе, Генрих, беспокоился главным образом о том, чтобы ты не допустил какого-нибудь промаха. Клял себя за то, что не проэкзаменовал тебя по всей нашей технике. Это было мое упущение.

— Похоже, — сказал Генрих.

— На кого?

— На тебя.

— Извини, — смутился Вайс, — но это правда, эта мысль мучила меня.

— Так, может, сразу, с первых же слов начать докладывать? — иронически осведомился Генрих.

Иоганн, делая некоторое усилие над собой, промямлил:

— Нет, зачем же? Успеется…

— Ты совсем не умеешь притворяться, — усмехнулся Генрих, — не умеешь скрывать свои чувства.

— А зачем, собственно, я должен их от тебя скрывать? — пожал плечами Вайс. — Мне в самом деле не терпится узнать, что тут происходило с тобой.

— Ну вот! — ликуя, воскликнул Генрих. — В этом твоем вопросе я услышал то, что хотел. Ну что, доволен ли мной Штутгоф?

Вайс кивнул.

— А ты знаешь, что жена его, в сущности, работала на англичан?

Лицо у Вайса было вытянулось.

— И весьма эффективно, — продолжал Генрих. — Дело в том, что радионавигационные приборы, которые изготовлял секретный цех, где она работала, предназначались для «Фау». Что-то неладное происходило в этом цехе: большинство снарядов почему-то не достигало цели, падало в море. Дело в том, что в особых маслах для смазки механизмов оказались ничтожные доли эфирного вещества, оно испарялось особо интенсивно в период полета снаряда, смазка затвердевала, и траектория полета изменялась.

— А кто это установил?

— Я установил, — гордо заявил Генрих. — Дядя включил меня, как человека с инженерным образованием, в техническую группу гестапо, которой было поручено произвести следствие по этому делу.

— Ну и что же?

— Ничего, — сказал Генрих. — После того как я обнаружил эту остроумную порчу смазочных масел, я склонил комиссию гестапо к тому, что дефект снарядов заключается в некоторых просчетах, связанных с недоучетом силы притяжения водной поверхности. Мне пришлось немало потрудиться над проблемами баллистики. Моя аргументация выглядела весьма убедительной. Через профессора я посоветовал его супруге впредь производить смазку навигационных механизмов только после их сдачи техническим представителям ВВС. Только и всего.

Вайс сказал:

— Ты знаешь, жена Штутгофа погибла.

Генрих вздохнул.

— Знаю. Это ужасно. Видишь ли, создана была новая конструкция летающего снаряда. Она, очевидно, хотела узнать, в чем заключалось его отличие от прежнего…

— В чем же? — спросил Вайс.

Генрих сказал:

— Увы, когда более авторитетная комиссия ознакомилась с моим заключением, его сочли наивным и беспомощным. И я отделался сравнительно легко: лишился права принимать участие в подобных технических экспертизах. Занят главным образом тем, что помогаю дяде. На него возложены обязанности управляющего делами СС. Чисто финансовая и хозяйственная деятельность. — Пожаловался: — Когда я был уверен, что тебя убили, ты думаешь, мне было легко сидеть с ним по ночам в его кабинете и заниматься этой проклятой канцелярщиной? А он, как назло, проникся ко мне особо нежными родственными чувствами, то обнимет меня, то положит руку на плечо, заботливо спрашивая: «Мой дорогой, налить тебе еще кофе?» Чувствуя на своем плече руку убийцы отца, я содрогался от ненависти и омерзения. Мне стоило неимоверного труда вести себя спокойно: так хотелось влепить ему пулю в лоб!

— Что же тебя удерживало?

— Профессор. Я не знал о его существовании, просто относил в тайник то, что, мне казалось, представляло интерес. А потом стал думать: когда ты был со мной, ты мне верил. А когда ты погиб, нет никого из твоих, кто бы захотел мне верить. Я решил, что меня просто используют — используют, не доверяя мне. Эти сомнения были очень мучительны. Тогда я вместо информации положил в тайник письмо, неизвестно кому адресованное, в котором изложил свои чувства и сомнения. И профессор назначил мне встречу.

Он сказал, что, поступая так, нарушает правила конспирации, но по-человечески он понимает меня и поэтому не мог не откликнуться на мое письмо. — Генрих задумчиво усмехнулся. — А вообще странно и даже как-то смешно: когда я думал, что ты погиб и я очутился в одиночестве, я почувствовал себя несчастным, каким-то брошенным, но отнюдь не свободным. Тебя нет, а я все равно должен исполнять свой долг перед тобой.

— Не передо мной, а перед самим собой — в этом все дело. Ведь, в сущности, именно сейчас ты совершенно свободен, внутренне свободен от власти тех, кого ты сам считаешь позором Германии. Разве это не настоящая свобода?

— Да, ты прав, но это нелегко. Я — немец, и я против немцев…

— Слушай, — сказал Вайс. — Мой отец был солдатом в первую мировую войну, имел георгиевские кресты всех степеней, ну, вроде ваших железных, а был судим военно-полевым судом за то, что призывал солдат повернуть оружие против царя. Ты не изменник, нет. Ты враг врагов Германии, фашистской клики. Послушай, я тебе расскажу… Там, в тюрьме, я познакомился с несколькими участниками заговора против фюрера. Одни из них хотели убить Гитлера только для того, чтобы убрать одиозную личность, ставшую символом фашизма. Заменить его другим, не столь скомпрометированным перед мировой общественностью лицом, которому уже в блоке с США и Англией удалось бы продолжить то, что не удалось сделать Гитлеру… А другие, — сказал с волнением Вайс, — надеялись на то, что убийство Гитлера послужит сигналом для восстания антифашистских сил, на то, что Советская Армия не даст подавить это восстание и немецкий народ получит возможность избрать народное правительство. — Произнес грустно: — Мне как-то довелось встретиться с полковником Штауфенбергом — тем самым, что потом совершил покушение на Гитлера. Так вот, когда он беседовал со мной, он все старался выведать у меня, как у абверовца, какие-нибудь сведения о подпольных организациях немцев и военнопленных. Должно быть, он искал связи с ними и, возможно, с советским командованием. — Вайс развел руками, произнес грустно: — Потом, когда я узнал в тюрьме, какой это человек, мне было горько думать, что я ничем не помог ему.

— Ну, рассказывай о себе, — попросил Генрих. — Поделись ценными впечатлениями узника. Когда тебя приговорили к смерти, о чем ты думал?

— Самое трудное было заставить себя не думать о смерти, вернее, о нелепости такой смерти. Представляешь: пасть жертвой вражды между двумя фашистскими службами — и только. Перед казнью человек, если он настоящий человек, борется с собой, собирает все свои силы, чтобы умереть достойно, он весь поглощен этой мыслью. А я что мог? Для чего мне было демонстрировать гестаповцам, каким стойким может быть немецкий фашистский офицер перед казнью? Да на черта мне это нужно! И поэтому смерть мне казалась особенно подлой, ужасной, и я не просто трусил, а прямо вся душа корчилась.

— Но как же ты смог выдержать эту пытку?

— Как — сам не знаю. — И Вайс сказал неуверенно: — Может, выдержал потому, что очень хотел жить, и жил в тюрьме как заправский узник. А что еще оставалось?

— Мысли о самоубийстве к тебе приходили?

— Ну что ты! — возмутился Вайс. — Когда заболел там, страшно боялся, что умру.

— Но ведь это лучше, чем петля?

— В смысле болевых и психических ощущений — возможно, — согласился Иоганн. — Но, понимаешь, если ты держишься, то до последнего мгновения не перестаешь верить, что будешь жить. — Досадливо поморщился: — И вообще, знаешь, хватит. Давай поговорим о другом.

— Извини, — задумчиво сказал Генрих, — мне это нужно было знать на тот случай, если и со мной такое случится. — Вдруг насмешливо сощурился. — Кстати, разреши сообщить тебе нечто приятное: Шарлотта каждое воскресенье отправляется на кладбище и возлагает на твою могилу цветы.

Вайс смутился, сказал поспешно:

— Ну, ты объясни ей, что это — недоразумение.

— Нет уж, будь любезен — сам. Подобные поручения не входят в мои обязанности.

В этот момент в дверь постучали, и на пороге появился Вилли Шварцкопф. На лице его изобразилось такое фальшивое изумление при виде воскресшего Вайса, что тот понял: Вилли с самого начала был прекрасно осведомлен обо всех его злоключениях. И не случайно старший Шварцкопф счел нужным заметить Вайсу, что о его преданности Вальтеру Шелленбергу ходят легенды.

— Вы своим «подвигом», герр Вайс, натворили черт знает что. Теперь рейхсфюрер захочет каждого из нас испытывать в преданности ему — до виселицы включительно! — Расхохотался и объявил: — Вы штрейкбрехер, Иоганн, вот вы кто! Сумели выслужиться и возвыситься над нами всеми. Нехорошо. Нескромно. Теперь далеко пойдете, если не споткнетесь. — Предупредил дружески-доверительно: — Учтите, вашему успеху завидуют, и многие не столько пожелают протянуть вам руку, сколько подставить ногу. — И заключил: — Но я всегда испытывал к вам особое расположение. Надеюсь, вы это помните?

Услышав такие слова из уст высокопоставленного эсэсовца, Вайс сделал вывод, что пребывание в тюрьме сулит ему в будущем немалые выгоды. И вместе с тем предупреждение Вилли настораживало: видимо, этот успех далеко не безопасен.

Вилли вышел, чтобы распорядиться об ужине.

Генрих молча развернул на столе карту, где была обозначена обстановка на фронте.

Иоганн припал к карте. И то, что он увидел на ней, переполнило все его существо радостью. Он признался Генриху:

— Знаешь, самое опасное для разведчика — ну, такое ощущение счастья, когда невозможно с ним справиться.

— Скажите пожалуйста, то он с самой смертью на «ты», то он, видите ли, капитулирует — впадает в панику от радости.

— Очевидно, в тюрьме несколько истрепалась нервная система, — попытался оправдаться Вайс. — Ты извини, я уйду. Право, у меня нет охоты изображать скорбь на лице, когда твой дядюшка заговорит о трагическом положении на фронте.

— Хорошо, — согласился Генрих. — Я скажу, что у тебя разболелась голова. Головная боль после заточения — это вполне достоверно.

Больших усилий воли стоило Вайсу подавлять в себе желание расспрашивать о ходе сражений на Восточном фронте. Эти расспросы требовали бы слишком большой душевной нагрузки. Нести на себе бремя притворства, вести каждый раз поединок с сами собой, выражать чувства, противоположные тем, что переполняли душу, — такое напряжение было сейчас немыслимо для него: приходилось экономить душевные силы.

Он предусмотрительно выработал для себя стиль поведения деловитого, целиком преданного своей профессии, гордого оттого, что он приобщен к ее тайнам, преуспевающего сотрудника СД. Что же касается вермахта — это не его ведомство. Поэтому, когда сослуживцы обсуждали при нем победы или поражения германской армии, Вайс сохранял невозмутимо-спокойный вид, раз и навсегда заявив всем, что его эмоции узкопатриотичны и ограничены единственно делами разведки. Он не желает расточать свою умственную энергию на обсуждение проблем, не имеющих прямого касательства к его служебным делам.

Эта декларация, ставшая принципом его поведения, не только защищала Вайса от необходимости надевать на себя еще одну личину сверх той, которую он носил, но и внушала уважение к нему, как к человеку строгих правил, поставившему перед собой твердую и ясную цель — занять высокое положение в системе СД. И не благодаря каким-то там связям, интригам, подсиживанию, а лишь в результате своей способности всегда с честью выполнять то, что ему предписывает долг службы.

Но сколько ни учился Вайс владеть собой, узнав о вступлении советских армий на территорию Германии, он испытал такое чувство счастья (подобного он не испытал даже тогда, когда его выпустили из тюрьмы), что ему показалось — он не в состоянии будет скрыть его. Еще мгновение — и ненавистная личина сама собой спадет, и все увидят ликующее лицо Александра Белова.

Эту опасность надо было преодолеть и беспощадно расправиться с радостью, столь властно завладевшей всем его существом, что она могла оказаться гибельной.

Вот почему Вайс ушел от Генриха.

Он пошел бродить по городу.

Последние дни Берлин подвергался особенно ожесточенным бомбардировкам.

Глыбы зданий с тусклыми, затемненными окнами. В сырых подвалах, холодных как склепы, лежали вповалку люди, загнанные под землю очередной бомбежкой. Целые районы превратились в развалины. Стояли плоские черные хребты арочных каменных стен, подобные древним руинам. Воняло гарью, битым кирпичом, щипало глаза от дыма сгоревшей взрывчатки, каменная пыль висела в воздухе, как песчаные облака в пустыне.

Он шел по мертвым улицам, по обе стороны которых громоздились зубцы разрушенных зданий и насыпи из камней. Но мостовые были освобождены от развалин и даже подметены. На очистку выгоняли жителей со всего Берлина, — они копошились здесь со своими детскими колясками и носилками, складывая в них камни и обломки дерева.

Надсмотрщиками над этими людьми назначались уполномоченные нацистской партии — от каждого уцелевшего дома, квартала, улицы. Они носили особые нарукавные повязки и, подражая гестаповцам, упивались властью над своими покорными соотечественниками.

Достаточно было одному из таких наци уличить жильца подчиненного ему дома, квартала или улицы в невыходе на работу, как рапортичка с обвинением гражданина Третьей империи в саботаже поступала в районное отделение гестапо. Уклонение от трудовой повинности приравнивалось к измене рейху. Вот почему Берлин, подвергаясь бомбежкам, в промежутках между ними все-таки выглядел «прилично». Сотни тысяч берлинцев с утра до ночи прибирали город, придавая кладбищам его улиц вид древних, но аккуратных раскопок с тщательно расчищенными дорогами. Властители немецкого народа могли свободно передвигаться в своих машинах по городу.

Все это делалось не столько для того, чтобы совершить возможное — очистить Берлин от развалин, сколько для того, чтобы очищать нацию от подозрительных элементов, держать в повиновении людей, выявлять ропщущих, устранять их.

Гитлеру показывали фотографии прибранных развалин как утешительное свидетельство высокого патриотизма немцев и их непоколебимой веры в победу.

Но Борман приносил фюреру и другие фотографии — немцев, посмевших усомниться в победе немецкого оружия и повешенных за это на фонарных столбах.

И эти другие снимки могли служить портретами Берлина весны 1945 года.

Геббельс в своих бесчисленных речах объяснял берлинцам, как они должны понимать тот процесс преображения, который происходит в структуре немецкого общества в связи с бомбежками: наибольшие материальные убытки несут имущие слои населения, и, таким образом, само собой ликвидируется материальное неравенство, и тем самым закладываются основы демократического общества, вещал он. На развалинах были расклеены объявления: «Фирма гарантирует строительство нового дома после войны, если четверть его стоимости будет внесена немедленно». И здесь же по трафарету лозунги: «Мы приветствуем первого строителя Германии — Адольфа Гитлера!»

Вайс останавливался перед такими объявлениями и лозунгами, читал их при блеклом свете луны. Они были столь же кощунственны, как улыбка на лице мертвеца.

Он долго стоял и смотрел, как на одной из улиц, превращенной в груду обломков, уцелевшие после бомбежки жители очищают мостовую от камней, в то время когда в подвалах погребены их близкие.

И тех из них, кто пытался тайком копать проход в подвал в надежде спасти своих близких или хотя бы извлечь оттуда их тела, надсмотрщики с бранью гнали обратно на дорогу. Если дорога не будет очищена к утру, виновных в саботаже грозили препроводить в районные отделения гестапо.

Это был час затишья. Вайс видел длинные очереди берлинцев возле водопроводных колонок. У магазинов похоронных принадлежностей разгружали гробы и складывали их в штабеля, возвышающиеся почти до крыши дома, — товар, который шел сейчас нарасхват.

В скверах и парках старики сторожа обметали метлами пыльную листву деревьев и кустов сирени — прежде их поливали из брандспойтов.

На скамьях или просто на чемоданах спали бездомные.

В серых сумерках лица людей казались серыми, словно присыпанные пеплом.

Стены уцелевших зданий были сплошь заклеены яркими плакатами.

Потом город стал вновь содрогаться от бомбовых ударов.

Нацистская Германия в стратегии войны рассчитывала на блицкриг, и все ее боевые средства были оружием нападения. Возможность войны на территории самой Германии полностью исключалась из системы планирования. Нет смысла увеличивать выпуск зенитных орудий, которые на каждые две тысячи выстрелов делают одно попадание. Это слишком высокая цена для того, чтобы оплачивать ею защиту немецкого населения.

Когда в небе появились эскадры бомбардировщиков, Вайс без особого труда установил, сколь тощ оборонительный огонь берлинской противовоздушной обороны, — он был подобен жалкому фейерверку.

Соединения тяжелых бомбардировщиков разгружались над Берлином организованно, неторопливо, сваливая свой груз с разумной осмотрительностью только там, где тропы огненных трасс зенитных снарядов были едва заметны. Они сбрасывали бомбы над густо населенными рабочими районами.

Они били по рабочему Берлину, облегчая гестаповцам их труд. Зачем искать здесь антифашистов? Мертвые, под развалинами, они не доставляли никому забот, не нуждались даже в погребении.

Глядя на зарево пожарищ, на окутанные траурным дымом рабочие окраины, Вайс ощущал судорожные конвульсии сотрясаемого от бомбовых толчков города.

Заводские массивы, принадлежащие концернам, находились как бы в зоне недосягаемости, будто их охранял закон о неприкосновенности частной собственности, — гибли люди.

Город выглядел мертвым, покинутым. В подвалах, как в моргах, вповалку лежали старики, женщины, дети.

Соединения бомбардировщиков продолжали деловито разгружаться над Берлином.

Небо казалось каменной плитой, пробуравленной авиамоторами. От нее откалывались и падали на город тяжелые обломки, гулко сотрясая воздух. Трассирующие снаряды и прожекторы только освещали путь их падения.

Воздушная волна выдавливала стекла в верхних этажах зданий, и они осыпались, как осколки льда.

Буравящий звук авиамоторов приблизился, вдогонку за ним скользнули голубые лучи прожекторов и словно отсекли своими негнущимися лезвиями от плиты неба гигантскую глыбу, и дом — нет, не дом развалился, а этот упавший на улицу, отсеченный черный кусок неба.

Вайс, оглушенный, поднялся. Он успел добраться до входа в метро в тот момент, когда стена другого дома, медленно кренясь, осыпалась вдруг каменной лавиной.

Под низкими сводами неглубокого метрополитена на каменной площадке перрона, тесно скучившись, сидели и лежали вповалку люди.

Кафельные стены метро были увешаны рекламами, прославляющими кондитерские изделия, пивные, бары, зазывающими посетить увеселительные заведения и знаменитые рестораны. Чины военной полиции с медными бляхами в виде полумесяца на груди, светя карманными фонарями, проверяли документы. Белый световой диск этих фонарей обладал, должно быть, силой удара, потому что головы отшатывались при его приближении так, будто над ними заносили кулак.

Военная полиция использовала бомбежки для выявления тех, кто подлежал тотальной мобилизации, — юнцов и стариков.

Обходить бомбоубежище проще, чем устраивать облавы в домах и на улицах. Не так хлопотно, и безопаснее работать в укрытии, не спеша, не опасаясь бомбежек.

Они выявляли здесь также и психически травмированных. Их увозили в «лечебницы» и делали им там укол цианистого калия в сердце — в порядке чистки расы от неполноценных экземпляров.

Гестаповцы — грубияны. Чины военной полиции вели себя более благовоспитанно — обнаруженных «дезертиров» угощали сигаретами. А у тех, кто был в ботинках, разрезали шнурки, чтобы будущие защитники рейха не вздумали удрать, когда их поведут на сборный пункт.

Никто не кричал, не стонал, не метался, когда слышался грохот обвала. Люди боялись, чтобы их не заподозрили в психической неполноценности. Матери ниже склонялись над детьми, инстинктивно стремясь защитить их своим телом. Лежали, сидели, стояли неподвижно, молча, словно заключенные в камере после приговора.

До сих пор Вайсом владело жгучее чувство ненависти к гитлеровцам только за свой народ. Но сейчас ему хотелось мстить им и за этих немцев, за этих вот людей, приговоренных к бомбовой казни.

Вайс знал, что подачками из военной добычи гитлеровцы приобщили многих немцев к соучастию в своих преступлениях. Они отдавали им в рабство женщин и девушек, пригнанных из оккупированных территорий. Создали изобилие жратвы, грабя людей в захваченных землях и обрекая их на голод. Почти три миллиона человек, вывезенных из стран Европы, как рабы работали на немцев. Они строили им дома, дороги, пахали и сеяли.

Но за все эти блага, полученные от властителей Третьей империи, приходилось расплачиваться наличными: не пфеннигами, а отцами, мужьями, сыновьями, одетыми в мундиры цвета пфеннигов. Таков был товарооборот рейха.

Иоганн видел, понимал: прекратить страдания немецкого народа могло только одно — подвиг Советской Армии, сокрушительный удар, который повергнет ниц и растопчет фашизм, как уползающую гадину, чьи скользкие петли обвили тело Германии и продолжают душить лучших ее сыновей в застенках гестапо.

Что мог сделать здесь Вайс? Единственное, что он мог себе позволить, — это приказать чинам военной полиции немедленно покинуть бомбоубежище. Он велел им патрулировать улицу для выявления вражеских сигнальщиков.

Он выгнал их наружу и сам последовал за ними. Обернувшись, Вайс заметил, как отобранные «тотальники» провожают его изумленными и обрадованными взглядами людей, приговоренных к казни и вдруг получивших помилование.

Первый эшелон бомбардировщиков разгрузился. Разрушенные фугасками дома бесшумно пылали — термитные бомбы подожгли их.

Этот метод бомбометания — смесь фугасок с зажигалками — союзники называли «коктейлем».

Вайс вышел на улицу, которой не было, — развалины ее пылали, словно вытекшая из-под земли лава. Он шел по асфальту, усыпанному осколками стекла, как по раздробленному льду.

Огромные жилые здания лежали каменной грудой, будто обвалился скалистый берег и рухнул на отмель.

Остроконечными утесами торчали уцелевшие стены. На каменном дымящемся оползне, возвышавшемся невдалеке, Вайс увидел полуголых скелетообразных людей — они пробивали траншею в развалинах, подобную тем, которые прокладывают археологи во время раскопок древнего города.

— Дмитрий Иваныч! — услышал Вайс спокойный хрипловатый голос. — Подбрось пятерых: нащупали местечко, где перекрытие ловчее пробивать.

Пять человек вылезли из траншеи и, согбенные под тяжестью ломов, стали карабкаться по обломкам.

Тела и одежда в известковой и кирпичной пыли. Ноги тонкие, как у болотных птиц, животы впавшие. Но на торсах и руках, как на муляжах для обучения медиков, обозначились мышцы.

Потом Вайс увидел, что такие же изможденные люди приподняли тяжелую двутавровую металлическую балку, и казалось ему — он слышит сквозь дребезг металла, как скрипят мышцы этих людей, совершающих нечеловеческое усилие. Им самим надо было, верно, уподобиться по стойкости железу.

Здесь, спасая жителей, погребенных в подвалах бомбоубежищ, работали военнопленные.

Вокруг стояли эсэсовцы в касках, держа на поводке черных овчарок; псы дрожали и прижимались к ногам своих стражей: их пугало пламя и грохот отдаленных взрывов.

Эсэсовцы заняли посты в развороченных бомбовых воронках или в укрытии рядом с гигантскими глыбами развалин. Видно по всему, их не столько беспокоило, что кое-кто из военнопленных может убежать, сколько опасность нового налета.

Сформированные из немецкого населения спасательные команды работали только после отбоя воздушной тревоги. Военнопленных гоняли и тогда, когда район подвергался бомбежке.

Стуча ломами, люди пробивали перекрытие. Руки и ноги их были обмотаны тряпьем, на телах — кровавые подтеки от ранений, причиненных кусками арматурного железа или острыми краями камня. Но вот странно — на их усохших, со старческими морщинами лицах не замечалось и тени подавленности. Они бодро покрикивали друг на друга, состязаясь в ловкости и сноровке. Казалось, они преисполнены сознанием важности своего дела, того, что сейчас они здесь — самые главные.

Вайсу горько и радостно было слушать русский говор, наблюдать, как подчеркнуто уважительно они называют друг друга по имени-отчеству, с каким вкусом произносят слова из области строительной технологии, советуются, вырабатывая наиболее целесообразный план проходки к подвалу бомбоубежища.

Полуголые, тощие, они выглядели так же, как, верно, выглядели рабы в древнем Египте, сооружавшие пирамиды; почти столь же примитивны были и орудия труда. Только труд их был еще более тяжел и опасен.

— Ура! — раздался атакующий возглас. — Ура, ребята, взяли! — Огромная глыба, свергнутая с вершины развалин, кувыркаясь, покатилась вниз.

Вайс еле успел отскочить. Он понял: делая сверхчеловеческое усилие, чтобы свалить глыбу, эти люди еще старались свалить ее так, чтобы зашибить глазеющего на них снизу немецкого офицера.

Они расхохотались, когда Вайс пугливо шарахнулся в сторону.

Кто-то из них крикнул:

— Что, говнюк, задрыгал ногами? Научился уже от нас бегать! — И добавил такое соленое словцо, какого Вайс давно уже не слышал.

К Иоганну подошел охранник и, извинившись перед господином офицером, посоветовал отойти несколько в сторону.

— Работают как дьяволы, — сказал он Вайсу, — и при этом не воруют, даже кольца с мертвых не снимают. И если что берут, то только еду. Хлеб, по-русски. Наверное, они сошли с ума в лагерях. Если бы были нормальные, брали. Кольца можно было бы легко спрятать: обыскиваем мы их только поверхностно.

— Эй, гнида! — закричал охраннику, по-видимому, старший из заключенных. — Гебен зи мир! Битте ди лантерн!

Охранник отстегнул повешенный за ременную петлю на пуговице электрический фонарик и, прежде чем подать его заключенному, сообщил Вайсу:

— О, уже пробили штольню!.. — И пообещал с улыбкой: — Сейчас будет очень интересно смотреть, как они вытаскивают людей.

Через некоторое время заключенные выстроились возле пробитого в перекрытии отверстия и стали передавать из рук в руки раненых. Последние в этой цепочке относили раненых на асфальт и осторожно укладывали в ряд.

Позже всех из завала выбрались немцы, не получившие повреждений. Среди них был пожилой человек. Он бросился к охраннику и, показывая на сутулого военнопленного, заорал:

— Этот позволил себе толкнуть меня кулаком в грудь! Вот мой партийный значок. Я приказываю немедленно проучить наглеца здесь же, на месте! Дайте мне пистолет, я сам…

Подошел старшина военнопленных. Высокий, седоватый, со строгим выражением интеллигентного лица. Спросил охранника по-немецки:

— Что случилось?

Охранник сказал:

— Этот ваш ударил в бомбоубежище господина советника.

Старший повернулся к сутулому заключенному:

— Василий Игнатович, это правда?

Сутулый сказал угрюмо:

— Сначала раненых, потом детей, женщин. А он, — кивнул на советника, — всех расталкивал, хотел вылезти первым. Ну, я его и призвал к порядку. Верно, стукнул.

— Вы нарушали правила, — попытался объяснить советнику старший, — полагается сначала раненых, потом…

— Я сам есть главный в этом доме! — закричал советник. — Пускай русские свиньи не учат меня правилам! — И попытался вытащить пистолет из кобуры охранника.

Вайс шагнул к советнику:

— Ваши документы.

Советник с довольной улыбкой достал бумажник, вынул удостоверение.

Вайс, не раскрывая, положил его в карман, сказал коротко:

— Районное отделение гестапо решит, вернуть вам его или нет.

— Но почему, господин офицер?

— Вы пытались в моем присутствии обезоружить сотрудника охраны. И понесете за это достойное наказание. — Обернувшись к охраннику, бросил презрительно: — И вы тоже хороши: у вас отнимали оружие, а вы держали себя при этом как трус! — Записал номер охранника, приказал: — Отведите задержанного и доложите о его преступных действиях. Всё!

И Вайс ушел бы, если бы в это время к развалинам не подкатила машина и из нее не выскочил Зубов. Костюм его был покрыт кирпичной пылью.

Старшина военнопленных вытянулся перед Зубовым и доложил по-немецки:

— Проход пробит, жители дома вынесены из бомбоубежища на поверхность.

— Что с домом сто двадцать три? — спросил Зубов.

— Нужна взрывчатка.

— Для чего?

— Люди работают, — хмуро сказал старший, — но стена вот-вот рухнет, и тогда все погибнут.

— Вы же знаете, я не имею права давать взрывчатку военнопленным, — сказал Зубов.

Старший пожал плечами:

— Ну что ж, тогда погибнут и ваши и наши.

— Пойдем посмотрим, — и Зубов небрежно махнул перчаткой двум сопровождавшим его солдатам.

Вайс решил остаться. Он только перешел на другую сторону улицы и не торопясь последовал за Зубовым и старшиной. Высоченная стена плоской громадой возвышалась над развалинами. Зубов и старшина стояли у ее подножия и о чем-то совещались.

— Сережа! — вдруг закричал старшина. — Сережа!

От группы военнопленных отделился худенький юноша и подошел к старшему.

Потом Вайс увидел, как этот юноша с ловкостью скалолаза стал карабкаться по обломанному краю стены. Он был опоясан проводом, который сматывался с металлической катушки по мере того, как юноша поднимался.

Добравшись до вершины стены, он уселся на ней, проводом втянул пеньковый канат и обвязал его между проемами двух окон. Он втягивал канаты и обвязывал их то вокруг балок, то между проемов. Закончив, он хотел на канате спуститься на землю, но старшина крикнул:

— Не смей, запрещаю!

Юноша послушно спустился по краю стены.

Потом военнопленные взялись за канаты и, по команде старшины, стали враз дергать их.

Стена пошатнулась и рухнула. Грохот, клубы пыли.

Широко шагая, шел от места падения стены Зубов, лицо его было озлоблено, губы сжаты.

Остановившись, он стал отряхивать с себя пыль.

Вайс подошел к нему.

Зубов, выпрямившись, едва взглянув на Вайса, сказал:

— Одного все-таки раздавило. — Сокрушенно махнул рукой и, вдруг опомнившись, изумленно воскликнул: — Ты?! Тебя же повесили!

— Как видишь, нет.

— Подожди, — сказал Зубов, — я сейчас вернусь.

Ушел в развалины и долго не возвращался.

Снова начался налет авиации. Сотрясалась почва, от вихря взрывной волны вокруг поднялись облака каменной пыли. Но сквозь нее Вайс видел, как люди прокладывали траншею в поисках места, где было бы удобнее пробивать проход в бомбоубежище.

Наконец Зубов появился, но сперва он что-то сказал своим сопровождающим, и те, очевидно выполняя его приказание, поспешно уехали на машине. Потом Зубов подозвал старшина военнопленных, спросил:

— Ваши люди вторые сутки работают без питания. Приказать охране отвести их в лагерь?

— Нет, — сказал старшина, — как можно? Там, под землей, ведь тоже люди мучаются. Зачем же бросать?

Зубов задумался, потом, оживившись, посоветовал:

— Пробейте проход вон там, где болтается вывеска кондитерской.

— У нас уже нет на это сил, — сказал старший. — Может, после, желающие… — Попросил: — Прикажите охране, чтоб не препятствовала.

Зубов кивнул и дал распоряжение охраннику. И только тогда подошел к Вайсу и, глядя емцу в глаза, объявил:

— Ну, это так здорово, что ты живой, я даже выразить тебе не могу!

Машина вернулась за Зубовым. Зубов открыл перед Вайсом дверцу:

— После поговорим.

Всю дорогу они молчали, только изредка позволяя себе заглядывать друг другу в глаза.

Над районом, из которого они только что уехали, с новой силой разразился налет.

Солнечный восход окрасил поверхность озера Ванзее в нежные, розовые тона. Вайсу показалось, что перед ним мираж.

Возле пристаней стояли крохотные яхты и спортивные лодки красного дерева.

Машина спустилась к набережной и остановилась возле купальни.

Зубов хозяйски взошел на мостки, толкнул ногой дверь в купальню. Сказал хмуро:

— Давай окунемся, — и стал раздеваться.

Вайс, оглядывая мощную, мускулистую фигуру Зубова, заметил:

— Однако ты здоров, старик!

— Был, — сказал Зубов. — А теперь не та механика. — Погладил выпуклые, как крокетные шары, бицепсы, пожаловался: — Нервы. — Разбежался и, высоко подскочив на трамплине, прыгнул в воду и яростно поплыл саженками.

Вайс с трудом догнал его в воде, спросил сердито:

— Ты что, сдурел?

— А что? — испуганно спросил Зубов.

— Разве можно саженками?

— Ну, извини, увлекся, — признался Зубов. Брезгливо отплевывая воду, заявил: — Купается здесь всякая богатая сволочь, даже воду одеколоном завоняли.

— Это сирень, — объяснил Вайс; приподнял голову, вдохнул аромат: — Это же цветы пахнут.

— А зачем пахнут? — сердито сказал Зубов. — Нашли время пахнуть!

— Ну, брат, уж это ты зря — цветы ни при чем.

— Разве что цветы, — неохотно согласился Зубов. Глубоко нырнул, долго не показывался на поверхности. Всплыл, выдохнул, объявил с восторгом: — А на глубине родники аж жгут, такие студеные, и темнота там, как в шахте. — Поплыл к берегу брассом, повернул голову, спросил ехидно: — Видал, как стильно маскируюсь? Ну хуже тебя, профессор!

Они поднялись на плавучий настил купальни, легли на теплые, уже согретые солнцем доски. Вайс заметил новый рубец от раны на теле Зубова, затянутый еще совсем тонкой, сморщенной, как пенка на молоке, кожей.

— Это где же тебя?

Зубов нехотя оглянулся:

— Ты какими интересуешься?

— Самыми новенькими, конечно.

— Ну ладно, — хотел уклониться от ответа Зубов, — живой же!..

— А все-таки!

Зубов помолчал, зачерпнул в горсть воды, попил из нее, потом сказал хрипло:

— Я ведь в Варшаве в гетто с моими ребятами проник, но только после восстания, когда ихних боевиков уже почти всех перебили. Кругом горит, люди с верхних этажей обмотают детей матрацами и, обняв, прыгают вниз. А по ним снизу из автоматов… Ну, организовал оборону. Девушки, парни, совсем школьники. Расшифровался, что русский. Был момент — не поверили, вызвали старика — когда-то жил в России, — тот подтвердил. Таскал его за собой как переводчика, пока не убили. Но он мне авторитет создал — стали слушаться. Набьем фашистов, а совсем маленькие ребята к трупам ползут — за оружием, патронами. Я кричу: «Назад!» — не слушают. А ведь огонь, от камней осколки летят. А они же совсем дети! — Потер лоб ладонью. — За нашей группой стали из артиллерии охотиться. Плечо задело осколком. А я один у пулемета — и за первого и за второго номера.

— А что группа?

— Что, что! Ну, не стало группы, девяносто процентов потерял. Увязался за мной помощник, шустрый такой мальчишка, ничего не боялся. Только научил я его оружием владеть, как всё — подстрелили. Начал его перевязывать. А он по-польски объясняет: «Извините, говорит, вы не доктор, вам стрелять надо». Отполз к краю крыши, чтоб мне его было не достать, и там у желоба помер. Потом старуха с дочерью у меня за второго номера были. Дочь — врач, ловко умела перевязывать, но когда в третий раз меня ранили, их уже не было. Кто-то в подвал меня сволок, там я отлежался, выполз. Работал из автомата — прикрывал, пока старики, женщины и дети в люке от канализации скрывались. Их потом там дымовыми шашками немцы задушили.

— А ты?

— Ну, что я, существовал. Фашисты ночью уже по пустому гетто бродили, сапоги обмотали тряпками, чтобы неслышно ступать, и, как найдут живого, добивали. Я для личной безопасности больше ножом действовал, от пальбы воздерживался. Потом вконец устал, без памяти свалился. Очнулся как бы в земляной норе, аккуратно перебинтованный. Ну, ухаживали за мной, будто я самый лучший человек на земле. Понимаешь, такие люди! Им самим там дышать нечем — воздуху нет. Знаешь, хлебом, водой поделиться — это что, а вот когда дышать нечем… А тут такая здоровенная дылда, как я, зубами от боли скрипит и последний воздух хлюпает. Уполз я от них. Вижу — дети синеют, ну и уполз. И, представь, напоролся вдруг на Водицу с Пташеком — вылезли из канализационного люка. Они, оказывается, беглецам решетку пропиливали, где выход из туннеля на Вислу. Кое-кто спасся — те, кто не потонул. Ну, тут я, очевидно, и скис. Как они меня оттуда уволокли, не знаю. Недели через две или вроде того я с ними одну диверсию не совсем аккуратно сработал. Все получилось, но вроде как гестапо чего-то учуяло. Я намекнул Бригитте: неплохо было бы в Берлин эвакуироваться, — ну, она выхлопотала.

Зубов опустил голову, пробормотал:

— А вообще-то как там, в гетто, все было, нет возможности человеческими словами рассказать! — Посмотрел на озеро, добавил: — И моря не хватит, чтобы такое смыть навечно из памяти. Так вот. — Встал и начал одеваться. — Из Берлина туристские автобусы приезжали, специальная остановка возле варшавского гетто. Гид пояснения публике давал, брюхоногие развлекались, как в цирке. Может, из здешних вилл жители.

— Так кем же ты сейчас числишься у немцев? — спросил Вайс.

— Видел же, — неохотно процедил Зубов. — Командую по линии «Тодта» спасательными отрядами из немцев, но главным образом — заключенными.

— Ну и как?

Зубов сказал сконфуженно:

— Наши вначале договорились убить меня. Народ организованный, понимаешь, постановление вынесли. Один подлец мне об этом донес. Ну, я, конечно, разволновался: от своих смерть принять — это же ни к чему. А потом решение принял: пристрелил под каким-то предлогом при всех заключенных этого гада во время спасалки, но чтобы все поняли, что к чему. Как шлепнул — сказал: «Это был весьма хорошего языка человек». Ну, видимо, они сами на этого подлеца уже глаза щурили. Спустя день старшина подходит и спрашивает: «Герр комиссар, вы застрелили нашего товарища — он хотел сделать вам плохое?» — «Не мне, а вам», — это я так ему сказал. Поглядели мы в глаза друг другу и разошлись. Выходит, отменили они после этого свое решение: много было возможностей пришибить меня, а не использовали.

— А есть случае бегства?

— Обязательно. Бегут, да еще как! — ухмыльнулся Зубов.

— Но ведь это может на тебе отразиться.

— Почему? Составляю акт по форме — и всех делов: мол, поймал и расстрелял на месте — за мной все права на это. А некоторых заношу в списки погибших при бомбежке или во время завалов. Бухгалтерия у меня на такие дела чистенькая. — Сказал завистливо: — Чувствую по всему: у них партийная и другая организация имеются, они решают, кому и когда бежать. Живут коллективом. А я для них вроде как пешка — не человек, одна фигура.

— Слушай, а почему они так здорово работают?

— Так ведь людей спасают.

— Немцев, — напомнил Вайс.

— Да ты что! — возмутился Зубов. — Знаешь, когда детей задавленных из рухнувшего бомбоубежища выносят, смотреть невозможно: будто они их собственные, эти ребятишки. — Вздохнул: — Вот, значит, какая конструкция души у советских! И кто скажет, слабина в этом или сила…

— А ты как считаешь?

— Как? А вот так и считаю.

Они сели за столик на открытой веранде кафе, свободной от посетителей в этот ранний час. Кельнер, не спрашивая о заказе, принес кофе, булочки, искусственный мед и крохотные, величиной в десятипфенниговую монету, порции натурального масла.

Зубов отпил кофе, брезгливо сморщился:

— Надоело это пойло, лучше закажу пива.

— Да ты что? Пиво — утром? Здесь не принято.

— Ну, тогда щи суточные.

— Ладно, не дури, — сказал Вайс.

Зубов посмотрел на грязное от дымных пожарищ, все в багровых отсветах, будто налитое кровью небо, спросил сердито:

— Ты вот что мне объясни. Союзники бомбят Германию. А почему немецкая промышленность не только не снизила выпуск продукции, но, наоборот, постоянно его увеличивает и кульминационная точка производства самолетов приходится как раз на время самых сильных бомбежек? И все это вооружение гонится против нас.

— А союзники лупят не по объектам, а только по немецкому населению — с целью терроризировать его и вызвать панику, — продолжил его мысль Вайс.

— Но гестапо так терроризировало население, что куда там бомбежки! — сказал Зубов. — Недавно репрессировали более трехсот тысяч человек. И, понимаешь, вчера ночью я видел, как на молочных цистернах фирмы «Болле» и автомашинах берлинской пожарной охраны вывозили на Восточный фронт стационарные батареи, входящие в систему ПВО Берлина. А раньше туда отправили много зенитных железнодорожных установок. Я уж не говорю об эскадрильях ночных истребителей, снятых с берлинской ПВО для той же цели. Выходит, союзники должны сказать гитлеровцам: «Мерси, услуга немалая». — Поморщился, словно от зубной боли. — Похабная эта стратегия, вот что я тебе скажу! Вместо того чтобы сломать хребет военной промышленности Германии, бьют вкупе с гестаповцами гражданское население. Союзники усиливают воздушный террор, а гестаповцы — полицейский. И немцу от всего этого податься некуда, разве только на фронт. Всех и сметают подчистую тоталкой. И тоже на Восточный фронт гонят. — Сказал со злостью: — Был я тут на одном военном заводишке, смотрел. Вкалывают немцы, отбывающие трудовую повинность, по двенадцать часов в сутки. Началась воздушная тревога — работают. Вот, думаю, народ! А что оказалось? Бомбоубежища нет, а кто оставит станок — саботажник, ему прямой путь в концлагерь. В заводских зонах дежурят не зенитчики, а наряды гестапо. Вот и вся механика. Самые же крупные военные заводы находятся за пределами городов, и союзники их не бомбят — не та мишень. — Помолчал. Вздохнул: — Занимаюсь кое-чем в свободное от спасательных работ время.

— Чем же именно? — спросил Вайс.

— Да так, мелочи, — устало сказал Зубов. — Со стройки бомбоубежищ для высокого начальства воруем взрывчатку, ну и используем по назначению.

— У тебя что, снова группа?

— Так, скромненькая, — уклончиво сказал Зубов. — Но ребята отважные. Воспитываю, конечно, чтобы без излишней самодеятельности. Недавно одного агента из вашего «штаба Вали» пришибли.

— Как вы разузнали об агенте?

— Есть человек наш, связной, — дал приметы, сообщил, что этот агент прибудет в Берлин на поезде, с одним сопровождающим. Встретили обоих с почетом, на машине. Повезли. Как всегда, бомбежка. Ну, и остановились у бомбоубежища, которое я по особому заказу построил, но клиенту еще не сдал. Ну, входит. Допросили. Приговорили. Все по закону, как полагается. — Зубов поднял глаза, спросил: — А ты, значит, без передышки, все время немец? — Покачал головой. — Я бы не смог. Душа присохла бы. Железный ты, что ли, — такую нагрузку выдерживать? — Пожал плечами. — Одного не могу понять: на черта тебе было в тюрьме из себя благородного немца корчить? Ну, настучал бы Мюллеру на своего Шелленберга, и пусть цапаются. Ради чего в петлю лез?

Вайс сказал:

— В прошлом году гестапо арестовало агентов Гиммлера, возвратившихся после тайных дипломатических переговоров с представителями английских и американских разведок, и предъявило им обвинение в незаконном ввозе иностранной валюты. И Гиммлер подписал им смертный приговор лишь потому, что они настаивали, чтобы его уведомили об их аресте.

— Дисциплина! — усмехнулся Зубов.

— Нет, — сказал Вайс, — не только. Это метод их секретной службы: не обременять себя людьми, допустившими оплошность. Есть и другие, более скоростные способы. Сотруднику не делают замечаний, если он допустил ошибку. Его посылают к врачу. Тот делает прививку — и все.

— Понятно. — Зубов погладил руку Иоганна. — Ты уж там у них старайся на полную железку. — Добавил печально: — И не надо нам с тобой больше видеться. Я человек не совсем аккуратный, иногда грубо работаю.

— Ну, а Бригитта как?

На лице Зубова появилось выражение нежности.

— Ничего, живем. — Наклонился, произнес застенчиво счастливым шепотом. — Ребенок у нас будет. Хорошо бы подгадать, чтоб к приходу нашей армии: я бы его тогда зарегистрировал как советского гражданина, по всем правилам закона.

— А Бригитта согласится?

— Упросим, — уверенно сказал Зубов. — Будут же все условия для полной аргументации. Уж тогда я перед ней всю картину нашей жизни разверну. Не устоит. Она на хорошее чуткая.

Вайс встал, протянул ему руку.

— Ну что ж, прощай, — грустно вздохнул Зубов. — Нервный я стал. Раньше не боялся помереть, а теперь очень нежелательно. Чем ближе наша армия подходит, тем труднее становится ее ожидать…


Густав зашел навестить Вайса в его коттедж и как бы между прочим осведомился, какое впечатление на него произвели участники заговора, с которыми он был в заключении.

Вайс сказал пренебрежительно:

— Самое жалкое.

Густав, не глядя на Вайса, заметил:

— Штауфенберг, чтобы спасти от казни своих арестованных друзей, по собственной инициативе пытался совершить покушение на фюрера еще одиннадцатого июня.

— Скажите какое рыцарство! — усмехнулся Вайс.

— Оказывается, один генерал, будучи участником заговора, все время информировал о нем рейхсфюрера.

— Ну что ж, следовало бы зачислить этого генерала в штат гестапо.

— А он и не покидал своей секретной службы там. Между прочим, Ганс Шпейдель, начальник штаба фельдмаршала Роммеля, также донес на своего начальника.

— Но Роммель, кажется, погиб в автомобильной катастрофе?

— Да, так, — согласился Густав, — и, очевидно, для того, чтобы он не страдал от ранений, полученных в этой катастрофе, кто-то из сотрудников предложил ему принять яд, что он и сделал.

— Герой Африки — и такой бесславный конец!

— Когда-то он был любимцем фюрера… — напомнил Густав.

Вайс, пытливо глядя ему в глаза, спросил:

— Очевидно, вы хотели услышать мое мнение не о Роммеле?

— Разумеется, не о Роммеле, а о тех, — мотнул головой Густав.

— В сущности, — твердо сказал Вайс, — насколько я понял из их разговоров, руководители заговора приняли решение капитулировать перед Западом, с тем чтобы потом начать наступление на Восточном фронте. Это был чисто военно-политический маневр — и только. И хоть они покушались на жизнь фюрера, дух его они впоследствии хотели воскресить во всем величии.

— В чьем лице?

— Я полагаю, в лице нового фюрера. Но, — иронически заметил Вайс, — Геббельс точно определил этот заговор как «телефонный».

Густав помолчал, потом порекомендовал дружески:

— Если к вам с таким же вопросом обратится наш шеф, я полагаю, ваши ответы в этом духе могут удовлетворить его. Они смелы, неглупы и свидетельствуют о вашей проницательности.

— Благодарю, — кивнул Вайс.

Густав улыбнулся.

— Разрешите вручить вам секретный пакет. Распишитесь на конверте и не забудьте кроме даты точно указать время.

Когда Густав ушел и Иоганн вскрыл пакет, он увидел тот самый документ, который некогда, во время первой их встречи, показал ему Вальтер Шелленберг. Только теперь на удостоверении был наклеена его фотография.

Глава 64

Вскоре Вайс вновь выехал в Швейцарию. На этот раз в его подчинении была группа, состоявшая из трех человек.

Его обязанности заключались в том, чтобы встречать и расселять прибывающих в Швейцарию людей и устанавливать, не ведется ли за ними наблюдение. Кроме того, он должен был принимать курьеров из Берлина и отправлять их обратно, а также осматривать запломбированные портфели-сейфы из стальной сетки, прежде чем вручить их курьерам или получить от курьеров.

Если документы были чрезвычайной важности, в эти портфели-сейфы помещалась плоская портативная мина с часовым механизмом. В том случае, если бы курьер задержался в пути, мина, сработав, уничтожила бы и документы и курьера.

Получив такой портфель, Вайс должен был вскрыть потайной кармашек на стальной сетке, в котором хранилась мина, и ключом определенной конфигурации остановить часовой механизм. После этого он передавал портфель кому следовало. Когда же он отправлял курьера, то заводил часовой механизм мины, но уже другим ключом.

Довольно быстро Иоганн разработал методику, позволявшую изымать из портфеля документы и фотографировать их. Однако он был вынужден на это время не останавливать часового механизма мины, хотя курьеры, доставлявшие портфель, частенько запаздывали и мина могла сработать, пока он занимался своим делом. Останавливать часовой механизм, прежде чем начать работу, было рискованно: при контрольном осмотре циферблата могло обнаружиться, что мину обезвредили до того, как вручить портфель тому, для кого он предназначался.

Для того чтобы получить возможность обрабатывать портфели-сейфы без особых помех, Вайс предложил своему начальству по СД вкладывать в определенное место портфеля крохотный кусочек фотопленки. В том случае, если портфель подвергся бы вскрытию, это можно было легко обнаружить, так как пленка оказалась бы засвеченной. Он придумал также ловушку-улику: из пульверизатора опылял сетку специальным невидимым порошком. И если бы кто-нибудь прикоснулся к сетке, на ней остались бы отпечатки пальцев.

В Швейцарии Вайс вел жизнь сурового, требовательного к себе и людям педанта. Он был чрезвычайно исполнителен и настолько предан работе, настолько поглощен своим делом, что сотрудники невзлюбили его за нелюдимость, пуританизм и неумолимую взыскательность.

Дни, похожие один на другой, тянулись томительно медленно. Все это время гитлеровцы вели с англичанами и американцами переговоры о подписании соглашения. Даллес втайне от СССР вероломно договаривался с немцами о сепаратном мире. И почти в каждый из этих дней Вайс отсылал в Центр через связного фотопленки. Что на них запечатлено, он не знал: читать документы при фотографировании у него не было времени.

В тот день, когда по поручению советского правительства Народный комиссариат иностранных дел СССР указал в негодующем письме послу США, что «в течение двух недель за спиной Советского Союза, несущего на себе основную тяжесть войны против Германии, ведутся переговоры между представителями германского военного командования, с одной стороны, и представителями английского и американского командования — с другой», — в тот день Вайс уже снова был в Берлине. Он не знал об этой ноте, как не знал и о содержании тех документов, фотокопии которых почти регулярно отсылал в Центр. И пребывание в Швейцарии он вспоминал потом как один из самых скучных и серых периодов своей жизни.

Неожиданно Вайс получил от Густава довольно странное указание. Он должен был обратиться к библиофилам и заняться поисками книг, рукописей, документов, касающихся деятельности тайных организаций, когда-либо существовавших в истории человечества. Надо было изучить буквально все, будто то средневековые рукописи о тайных монашеских орденах или современные американские издания о ку-клукс-клане, писания о карбонариях, иллюминатах, ирландских синфейнерах, масонах.

Это занятие оказалось не только не обременительным, но даже интересным и дало возможность познакомиться со многими собирателями редкостных фолиантов и старинных рукописей.

От хранителя берлинской университетской библиотеки Иоганн узнал, что уже в 1942 году, после поражения вермахта над Москвой, Гейдрих приказал повсюду изымать книги такого характера в свое личное пользование. Иоганн попросил хранителя составить список книг, переданных Гейдриху, и, если возможно, устно аннотировать их. Хранитель, обладавший отличной памятью, сделал это с изумительной точностью, тем более что некогда ему уже было поручено письменно изложить содержание таких книг, чтобы облегчить Гейдриху знакомство с ними.

Особо одобрительно хранитель отозвался о японской литературе на эту тему, где описывались различные японские тайные организации. Иоганн вспомнил, что Гесс в свое время изучал в Японии деятельность разведывательных служб и написал о ней диссертацию, за которую получил научное звание. Когда он сказал об этом хранителю, тот самодовольно заметил, что имел честь помогать Гессу в работе над диссертацией. Вайс щедро заплатил хранителю за отобранные в университетской библиотеке книги и рукописи и уговорил, чтобы тот оказал ему такую же помощь в работе, какую он когда-то оказал Гессу.

Спустя некоторое время Вайс сообщил Густаву, что не только собрал указанные ему книги, но даже составил нечто вроде конспективной справки для пользования ими.

Густав тщательно ознакомился с объемистым исследованием и был поражен его обстоятельностью и предугаданной направленностью. И, очевидно в поощрение за проделанную Вайсом работу, разрешил ему лично передать Вальтеру Шелленбергу все собранные материалы — книги, рукописи и аккуратно переплетенную библиографическую справку.

Когда Вайс приехал в Хоенлихен и сдал дежурному ящики с книгами и опечатанную папку со своей рукописью, ему приказали подождать.

Дежурный ненадолго вышел, потом вернулся, протянул открытую ладонь, потребовал:

— Ваше оружие! — И, приказав следовать за собой, привел Вайса к озеру, а потом вытянул руку в сторону аллеи: — Идите прямо.

Иоганн пошел было в указанном направлении, как вдруг его остановил негромкий возглас:

— Стойте!

Под сенью огромных каштанов сидел на скамье Шелленберг, а рядом с ним — рейхсфюрер Гиммлер. На столе перед ними лежала раскрытая папка с рукописью Вайса.

Вайс вытянулся и доложил о себе рейхсфюреру.

Гиммлер сидел, разбросав руки на спинке скамьи и закинув ногу на ногу. Стекла очков ледяно блестели. Шея тонкая, с дряблой кожей, плечи узкие и — что самое отвратительное — крохотные, женские руки с розовыми отшлифованными ногтями. Большой белый и жирный лоб, обрюзгшие, слабо свисающие щеки, петлистые уши.

Шелленберг показал глазами на рукопись:

— Рейхсфюрер одобрил вашу работу.

Вайс снова вытянулся, замер. Ах, если бы у него был пистолет! Лицо его стало бледным от отчаяния…

Наклонясь к рейхсфюреру, Шелленберг сказал, кивнув на Вайса:

— Вы только взгляните на него — и убедитесь, какой благоговейный трепет внушаете вы моим людям.

Гиммлер рассмеялся, но глаза его при этом не утратили мертвенного выражения. Он спросил неожиданно тонким голосом:

— Это вас должны были повесить?

— Да, мой фюрер.

Гиммлер, будто не заметив, что ему присвоили титул фюрера, чуть подавшись вперед, чтобы лучше разглядеть лицо Вайса, осведомился:

— И почему же вас не повесили? Вы ведь нарушили валютное законодательство империи.

— Виноват, мой фюрер, — сказал Вайс.

— Так вот, — сказал Гиммлер, — если вы дадите нам новый повод, мы вспомним об этом вашем преступлении, и тогда уж вам не миновать петли. — Обернулся к Шелленбергу, объяснил: — Я только тогда верю в преданность, когда она зиждется на страхе, — и махнул рукой.

Вайс отдал приветствие, повернулся, щелкнул каблуками и пошел по аллее к выходу, стараясь ступать твердо и четко.

Когда он вернулся на Бисмаркштрассе, поджидавший его Густав сообщил радостно:

— Поздравляю вас: вы произвели благоприятное впечатление на рейхсфюрера!


Еще раньше, когда Иоганн занимался поисками книг для Гиммлера, он неожиданно встретился с Хакке — бывшим радистом «штаба Вали». Хакке был в гестаповской форме. Он рассказал Иоганну, что в ночь на 23 ноября 1943 года, когда было разбомблено здание гестапо в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе, 8, он оказался там на третьем этаже, где располагался штаб Гиммлера, и только чудом уцелел.

В знак особого расположения к Вайсу за то, что тот в свое время выручил его, Хакке сообщил доверительно:

— Во время бомбежки все заботились только о том, как спасти свою шкуру. Горели важнейшие документы, но никто о них и не подумал.

— А вы? — спросил Вайс.

Хакке хитро подмигнул.

— После того, как меня тогда все предали, я поступил в службу безопасности. И в ту страшную ночь кое-что предпринял, чтобы обеспечить на дальнейшее свою личную безопасность. — Сказал злобно: — Теперь многие вот где у меня! — и показал сжатый кулак.

Вайс, делая вид, что не понял намека Хакке, заметил одобрительно:

— Конечно, теперь, когда вы работаете в гестапо, никто и ничто не может вам угрожать.

— Ясно, — согласился Хакке и тут же пригласил Вайса зайти к нему домой.

По всему видно было — здесь, в Берлине, Хакке сумел о себе позаботиться. Его комнату заполняли дорогие вещи. Возле дивана, накрытого пушистым ковром, Иоганн заметил несгораемый шкаф. Он почему-то не стоял, а лежал на полу, вниз дверцей, прикрытый спускающимся с дивана ковром.

Уходя, Вайс записал адрес и номер телефона Хакке. О себе он сказал, что в Берлин приехал на короткое время, в командировку.

Вечером Иоганн через тайник сообщил Зубову адрес Хакке и рекомендовал ему поинтересоваться содержимым несгораемого шкафа, если дом, где он живет, подвергнется бомбардировке и представится такая возможность.

В эти же дни Иоганн узнал о довольно странной операции, которая проводилась якобы по указанию Гиммлера. Агенты полиции получили несколько тысяч фотографий и картотеку примет некиих безымянных людей. Их следовало обнаружить в Берлине в течение двух недель, но применять при этом оружие строжайше запрещалось. Несомненно, тут что-то крылось, и, по-видимому, важное, так как были мобилизованы все лучшие криминалисты.

Вайс зашел в дирекцию полиции и пожаловался, будто в число фотографий разыскиваемых людей по ошибке попала и карточка его агента, задержание которого весьма нежелательно.

Полицейский офицер предложил ему просмотреть все фотографии разыскиваемых, чтобы изъять этот снимок.

Перебирая пачки снимков, Вайс обнаружил среди них фотокарточки нескольких знакомых ему эсэсовцев и сотрудников гестапо, в том числе и Хакке. Закончив работу, он поблагодарил офицера за любезность и сказал, что фотографию своего агента, к сожалению, не мог найти. Но если будет задержан человек, который скажет, что его кличка «Лунатик», он просит полицейского офицера немедленно позвонить в гестапо. Иоганн укрепился в своей догадке о том, что назначение этой операции — тренировка лиц, отобранных для «вервольфа».

Возвращаясь из полиции, Вайс встретил на Кенигсаллее штурмбаннфюрера Клейна, начальника экспериментального концлагеря, который он некогда посетил вместе с Дитрихом. Узнав, что Вайс теперь служит в СД и стал офицером, Клейн захотел в свою очередь похвастаться собственными успехами. Он сообщил, что его вызвали в Берлин прочесть для видных сотрудников СС и гестапо цикл лекций о правилах поведения, нравах и обычаях заключенных в концлагерях. И что лекции на эти темы для такого же состава слушателей он уже прочел в других крупных городах.

— Вы, вероятно, делитесь также своим богатым опытом обращения с заключенными? — предположил Вайс.

— Нет, — ответил Клейн. — Моя тема строго ограничена: быт, нравы, обычаи, правила поведения заключенных. Особенности их взаимоотношений друг с другом. Приемы, к которым они прибегают для конспирации и укрывания тех, кто подлежит ликвидации, а также некоторые особенности их терминологии. — Похлопал Вайса по плечу, сказал снисходительно: — Что касается вас, то, если вы будете продолжать подвиг наци в иных условиях, нет оснований для беспокойства. Я уверен, вас не понадобится обучать, как вести себя с заключенными, чтобы удостоиться их доверия. — Рассмеялся. — Вы меня поняли?

— Вполне. — И Вайс добавил внушительно: — Надеюсь, вас не очень удивит, если я скажу, что меня больше интересует движение Сопротивления. Ну, оказаться среди подпольщиков значительно труднее, чем быть принятым за своего в концлагере.

— Несомненно, — согласился Клейн. — Но эти вопросы вне моей компетенции. Лекции на эту тему для того же контингента слушателей читают другие.

— Вы не помните, кто?

Клейн поморщился.

— Кажется, из бывших социал-демократов, типа Гаубаха. Находясь в рядах заговорщиков, покушавшихся на жизнь фюрера, он считал своим долгом информировать обо всем гестапо. — Добавил презрительно: — Один такой был у меня в лагере осведомителем. И, представьте, после Сталинграда я получил указание выпустить его, но потом его снова вернули, причем приказали содержать в исключительно привилегированных условиях. — Спросил озлобленно: — Неужели такие вот еще рассчитывают выплыть на политическую арену?

— В качестве лягушки, перевозящей на спине скорпиона.

— Вы умница, — рассмеялся Клейн. — И как только мы переплывем на западный берег, мы их всех утопим.

— Несомненно, — согласился Вайс.

Генрих во время встречи с Иоганном рассказал, что его дядя превратился сейчас в типичного хозяйственника: заготавливает в огромных количествах продукты питания, способные долго сохраняться, а также самую разнообразную штатскую одежду, вплоть до рабочей. И, очевидно пытаясь скрыть свою обиду на то, что ему поручили столь непривлекательную работу, делает вид, будто у него задание особой секретности и важности.

Вайс спросил:

— Что же, все это хранится на каком-нибудь определенном складе?

— Да нет, — сказал Генрих, — вывозят в какие-то селения, которых даже нет на карте, или в такие места, где, по-моему, и селений никаких нет. Да, еще что интересно, — Генрих усмехнулся, — в свое время закрыли все кустарные предприятия, изготовлявшие игрушки, вечные ручки и всякие там предметы домашнего обихода. А теперь, представь, они снова работают, но режим на них такой же секретности, как на военных заводах.

— А ты не видел у дяди изделий таких предприятий?

— Он держит образцы в несгораемом шкафу.

— Да, — протянул Иоганн, — это в самом деле интересно. — Сказал озабоченно: — Если тебе, Генрих, не удастся записать названия всех пунктов, куда Вилли направляет снаряжение, надо будет постараться сфотографировать карту, на которой эти пункты помечены. И как это ни трудно, но необходимо добыть один из образцов таких секретных изделий. И будь осторожен, Генрих, когда возьмешь в руки подобную игрушку.

— Почему?

— Я думаю, они обладают способностью взрываться, — серьезно заметил Иоганн. — Фашистские летчики уже разбрасывали такие вещички над советскими городами, и дети, подбирая их, гибли от взрывов.

— Хорошо, — согласился Генрих, — допустим. Ну, а зачем тебе карта размещения складов? Их же, по-моему, сотни. Может, лучше узнать, где находится базовый склад?

— Ни продукты питания, ни запасы одежды — каково бы ни было их количество — сейчас не имеют никакого значения. Главное — установить, для кого и для чего они предназначены. Зная пункты, мы сможем это выяснить.

— Мы с тобой? — удивился Генрих. — Да для того, чтобы только объездить их, и полугода не хватит.

Вайс улыбнулся.

— Мы — это Советская Армия. У нее найдется и время и люди, чтобы все это сделать.

— Ну, знаешь, собирать такие трофеи!.. — возмутился Генрих.

— Не собирать трофеи, а выявлять тех, для кого предназначаются склады, — сказал Иоганн.

Он все больше утверждается в правильности своих подозрений, возникших у него с того момента, когда Густав поручил ему собрать для самого рейхсфюрера книги на определенную тему.

И он правильно понял намек Гиммлера, пригрозившего повесить его, если об этом станет известно кому-либо, кроме тех, кто выполнял поручения того же характера.

Как-то Иоганн позвонил Хакке по телефону.

Тот просто завопил от восторга, что Вайс снова вспомнил о нем. И настоял, чтобы Иоганн сейчас же приехал к нему.

— Куча роскошных новостей! — кричал Хакке в трубку. — Прошу вас, приезжайте немедленно! — Было слышно, как, стоя у телефона, он топал ногой от нетерпения.

Советская Армия вела мощное наступление на территории рейха. И в такое время вдруг ликующий нацист — на это уникальное зрелище стоило подивиться.

Хакке Иоганна встретил в ситцевом фартуке, надетом поверх гестаповского мундира.

Он приготовил ужин, проявив незаурядные кулинарные способности. На столе стояло несколько бутылок дорогого вина, только что откупоренных, — в знак уважения к высокому гостю.

Хакке принял в обе руки фуражку Вайса и бережно, как драгоценность, положил ее на сервант.

Сказал, хитровато щурясь:

— Недавно вы были обер-лейтенантом, а теперь уже капитан — гауптшарфюрер. А Хакке — он кто? — Показал вытянутый мизинец, усмехнулся. — Но, знаете, мой дорогой, чем выше пост занимает человек, тем меньше он знает и видит. А мы, мелюзга, повсюду, и, встречаясь, усиками пошевелим, как муравьи, и готово, всесторонний обмен информацией. — Произнес уважительно: — Я знаю подробности всех ваших злоключений и горжусь вашей стойкостью. Наш шеф господин Мюллер сказал, что таких людей, как вы, надо хоронить в мраморном мавзолее.

— Но почему же хоронить? — спросил Вайс.

— А как же! — удивился Хакке. — Мюллер мечтал повесить вас, чтобы насолить Шелленбергу: он его не любит. Да и за что любить? Подумаешь, магистр юридических наук! Кормили его эти науки! С тысяча девятьсот тридцать четвертого года — шпик СД в рейнских университетах.

— Неплохая практика работы с интеллигенцией, — заметил Вайс.

— Знаю! — всплеснул руками Хакке. — Знаю! Вы готовы жизнь отдать за своего шефа. Но, уверяю вас, служба в гестапо имеет свои особые преимущества.

— Какие же? — поинтересовался Вайс.

— В политической загранразведке много университетской публики. А вот в гестапо образованный человек — фигура. Он сумеет не только, как все мы, выбить кулаком мозги, но и вложить вместо них подследственному такое, что тот был бы рад, если бы его поскорее повесили.

— Не понимаю, каким образом?

— Ну как же! Вот, к примеру, штурмфюрер Крейн. Был профессором Боннского университета. Образованный человек. Обрабатывали мы одного журналиста. Кожа клочьями, ноничего, молчит. Крейн приказал его выпустить. Показался этот журналист своим знакомым в Берлине, все узнали, что он на свободе, а потом мы тихонечко снова его взяли. И штурмфюрер собственноручно написал несколько статей и опубликовал за его подписью. Но только в нашем духе. Узнал журналист — сам в камере повесился. Вот это мина! Но чтоб такую мину подложить, нужна культура. Так что вы подумайте, — многозначительно сказал Хакке. Помолчал, добавил внушительно: — Вот доктор Лангебен был тайным эмиссаром Гиммлера в секретных переговорах с Даллесом. А мы, гестаповцы, раз — и арестовали его, когда он вернулся из Швейцарии в Германию И что же? Рейхсфюрер не захотел из-за него раскрывать свои интимные секреты. Повесили. — Вздохнул. — В политической загранразведке служить — все равно что блох у волка вычесывать. А в гестапо сейчас колоссальные перспективы. — Наклонился, сообщил значительным тоном: — Имею точные сведения: множество руководящих деятелей СС зачислено сейчас в списки участников заговора против фюрера. А еще больше заведено следственных дел на крупнейших функционеров партии. И их имена даже стали известны англичанам и американцам. Сам по радио слышал — восхваляли их союзники за борьбу с Гитлером.

— И что же, все они уже арестованы?

— Нет.

— Скрылись?

Хакке поежился.

— Нет.

— Странно, — удивился Вайс. — Политические преступники — и на свободе?

Лицо Хакке вдруг стало хмурым, озабоченным. Он сказал неуверенно:

— Правильно. Тут что-то не то. — Признался озлобленно: — А я-то ликовал, пускал пузыри, надеялся: возьмут их — и откроется перспектива занять место повыше. — Стукнул себя кулаком по толстому колену и, морщаясь от боли, воскликнул: — А я-то, я-то думал, пойду теперь вверх по лесенке! А они что же? Выходит, начальники себе убежище подготавливают. Участники Сопротивления! А меня, старого нациста, под ноги бросят!

Лицо Хакке стало багровым, потным, яростным, глаза, казалось, вылезли из орбит. Он потерял всякую власть над собой и, склонившись к Вайсу, истошно, неудержимо говорил, захлебываясь словами, как в горячечном бреду:

— Все, картина ясная! Лейнера знаете? Хоронили недавно с необычайной пышностью: венки от партии, от СД и СС, от имперского руководства. Речи. С женой и детьми истерика. В тот же вечер я к ним на виллу пришел с визитом — выразить соболезнование. Сидят ужинают. На лицах такое спокойствие, будто ничего не произошло. В столовой сигарой пахнет, окурок в пепельнице дымится. А у них в семье, кроме самого Лейнера, никто и не курил.

— Уверяю вас, вам это показалось.

— Нет! — еще больше распаляясь от недоверия Вайса к его словам, возразил Хакке. — Нет, не показалось! За одну эту неделю восемь таких скоропостижных смертей! И все покойники накануне своей внезапной кончины почему-то аккуратно сдали ключи от служебных сейфов тем, кто потом их заменил. Это откуда же такая предусмотрительность?

— Вы стали болезненно мнительны, Хакке, — насмешливо упрекнул его Вайс.

Насмешка обожгла Хакке.

— Нет, — сказал он, — я всегда хладнокровен. Только сейчас я вне себя. Вот, слушайте. В расово-политическом управлении партии была заведена картотека на самых чистейших арийцев, элиту нации. Профессора неоднократно вымеряли их циркулями и всю их родословную расписали. А теперь карточки сменили. И знаете, кем они числятся? Они записаны как евреи. А?! Как евреи! Это зачем же? Из концентрационного лагеря для евреев в Блехамере привезли в партийную канцелярию документы, одежду с красными крестами на спинах и желтыми полосами. И столько комплектов в брезентовых мешках привезли, сколько в картотеке вместо лучших наци стало числиться евреев.

— Ну знаете, — сказал Вайс, — это же трусы, чтобы спасти свою шкуру, они на все идут.

— Да, — согласился Хакке, — на все. Сейчас осудили и приговорили к казни с десяток самых надежных из тех, кого я знаю. Пришел я на службу, стал их поносить — ну, как изменников. А мой начальник приказал мне заткнуться. Потом я двух этих «покойничков» в госпитале эсэсовском встретил в Ванзее — гуляют по парку в пижамах. Один только бороду отращивает, а у другого вся рожа забинтована после пластической операции.

Вайс, закинув ногу на ногу, сказал пренебрежительно:

— Вы наивны, Хакке. И, в сущности, не только недостаточно осведомлены, но, к сожалению, ваша горячность подтверждает, что на службе вам не доверяют. Вот и все.

— И вы обо всем этом знаете? — изумился Хакке.

— Конечно, — утвердительно кивнул Вайс. — И все это делается в интересах будущего империи.

Хакке налил себе вина, выпил залпом, вытер тыльной стороной ладони губы. Глаза его смотрели тревожно.

— Я, кажется, наговорил лишнего?

— Отнюдь, — сказал Вайс. — Я слушал вас с большим интересом. И извлек пользу для себя, а значит, и для моей службы. — Потянулся, заложил руки на затылок, пояснил: — Ведь нам тоже, возможно, придется принимать меры для маскировки. И кое-чем из вашей информации мы, конечно, воспользуемся. Вы не возражаете?

— Только не упоминайте источника! — испуганно взмолился Хакке. — Ради бога!

— Хорошо, — согласился Вайс, — это я могу вам обещать. Но услуга за услугу: вы мне поможете составить записку по этому вопросу, и я в порядке личной инициативы представлю ее своему руководству. А то, я полагаю, — он усмехнулся, — герр Мюллер, перенеся свою неприязнь к моему шефу на область служебных отношений, неполно ознакомит его с опытом гестапо в этом направлении. И если вы окажете мне существенную помощь, то, понятно, и я смогу быть вам полезным. Помните: у нас, заграничной службы, есть кое-какие контакты с западными разведками.

— Я знаю, — уныло сказал Хакке.

— Ну, тем более. Следовательно, если мы соответствующим образом аттестуем вас перед ними, вам не придется отращивать бороду.

— Мне кажется, — неуверенно заметил Хакке, — в гестапо меня все-таки ценят. По приказанию начальства я теперь ежедневно читаю в канцелярии различную марксистскую литературу, изучаю листовки, выпущенные подпольщиками…

— Вас хотят сунуть к ним?

— Возможно, — сказал Хакке. — Но мне бы не хотелось.

— Почему?

— Как бы я ни крякал цитатами, коммунисты сразу поймут, что я подсадная утка. Кого мы только ни совали в камеры, все до одного прогорали в первые же дни. — В голосе его послышалась зависть: — Я слышал, в Швейцарии недавно откупили много коек в туберкулезных санаториях и кое-кого из наших отвозят туда в санитарных вагонах, а потом на носилках вносят в здание. Но везет, конечно, тем, кто занимал большое положение. — Вздохнул. — В крайнем случае я бы пошел в псевдопартизанский отряд, мы их сейчас формируем на территории Голландии, Бельгии, Дании. А потом, как участник Сопротивления, остался бы там до лучших времен…

— Вы фантазер, — прервал его Вайс. — А на какие средства вы будете жить?

Хакке усмехнулся.

— В этих странах есть достаточно состоятельных людей, которые поддерживали нацистов. Изредка я буду напоминать им об этом. Очень деликатно, в пределах суммы, необходимой для самого скромного образа жизни.

— Ну что ж, это разумно, — сказал Вайс. — Однако, я вижу, вы основательно подготавливаете свое будущее.

— Как и все, — согласился Хакке.

— Но откуда вы получаете столь разносторонние сведения?

— Я же сказал: маленькие люди работают за больших людей. Телефонисты в службе подслушивания, шифровальщики, канцеляристы, порученцы, адъютанты, рядовые сотрудники — все мы делимся тем, что знаем о своих хозяевах. Они никогда ни о чем не говорят с нами, но часто беседуют друг с другом в нашем присутствии. Ведь для них все мы болваны — и только. На нас можно не обращать внимания. Но не все из нас болваны. — Хакке подумал немного. — Вот Карл Лангебен. Он работал на Гиммлера, на Канариса и на американскую разведку. И все ему хорошо платили.

— Но его повесили, — напомнил Вайс.

— Повесили его вовсе не за это, — мрачно возразил Хакке.

— А за что же?

— Лангебен знал о связях Канариса с английской разведкой, и, когда его арестовало гестапо, Гиммлер не хотел, чтобы он проболтался об этом. А ведь Лангебен был лучшим агентом Гиммлера в его тайных переговорах с американцами. Но если бы он проболтался о Канарисе, англичане перестали бы относиться к Гиммлеру с прежним благожелательством. Говорят, они только потому помогли чехословацким партизанам убить Гейдриха, что он готовился разоблачить Канариса как английского агента.

— А разве Канарис был английским агентом?

— Он поддерживал самые дружеские отношения с английской разведкой. Делился с ней добытой через своих агентов информацией о Советской Армии, так как всегда стремился, чтобы англичане стали нашими союзниками в войне против России.

— Так почему же арестовали Канариса — за связи с английской разведкой или за то, что он был причастен к заговору против Гитлера?

— Рейхсфюрер еще раньше знал все о Канарисе.

— Так. Но почему же его сейчас не приговорили к казни?

— Да ведь ему известно, что рейхсфюрер все знал о нем, — наверно, поэтому. И до тех пор, пока он будет молчать, он может пользоваться всеми удобствами, предоставляемыми привилегированным заключенным. Вообще, — сказал Хакке, — в последнее время старик стал уже совсем бесполезным. Хеттель говорил, что стремление Канариса всегда быть на ногах и в действии со временем превратилось в какую-то одержимость. Канарис не мог усидеть на месте, и, по мере того как он старел, страсть к путешествиям овладевала им все сильнее. Он думал только о путешествиях и совсем перестал интересоваться человеческими взаимоотношениями. Но двадцатого июля, когда совершилось покушение на Гитлера, он был дома. Весь этот день он просидел на своей вилле под Берлином и не покинул ее даже для того, чтобы посетить штаб заговора на Бендлерштрассе.

— Обеспечивал себе алиби?

— Да, чтобы вывернуться, как он всегда умел выворачиваться. Но не на сей раз. Теперь рейхсфюрер достиг того, к чему так неуклонно стремился: все службы абвера влились в СД. И если бы Канарис в свое время не разгласил повсюду, что Гиммлер был некогда псалмовщиком, возможно, тот его помиловал бы и даже сохранил на службе в качестве консультанта по английской разведке.

— Однако вы высказываете довольно-таки резкие суждения, — улыбнулся Вайс.

— Мы, старые наци, очень обеспокоены тем, что некоторые лидеры империи, ведя переговоры с англичанами и американцами, согласились распустить национал-социалистскую партию. Только фюрер, который через князя Гогенлое тоже предложил западным державам свои условия сепаратного мира, не идет на это. Поэтому мы до последнего останемся верны фюреру. Партия будет жить, пока существует империя! — торжественно объявил Хакке.

— Но ведь Гиммлер уже давно говорил о возможности военного поражения…

— Да, я знаю об этом. Но если удастся сохранить нас, старых наци, мы сделаем все, чтобы империя вновь возродилась из пепла. Ведь даже сам Даллес настаивал, чтобы в новом составе германского правительства пост имперского комиссара на правах министра по борьбе с хаосом и беспорядками получил его агент Гизевиус, поскольку он имеет опыт работы в гестапо.

— Значит, еще не все надежды утрачены?

— Нет, — сказал Хакке. — Но только мне очень неприятно, что десятки тысяч наших переходят на нелегальное положение в более благоприятных условиях, чем я. Меня хотят сунуть к коммунистам. И знаете, зачем? Чтобы потом я, как участник Сопротивления, мог дезориентировать оккупационные власти, спровоцировать их на аресты тех, кто действительно участвовал в движении Сопротивления. А мне уже за пятьдесят. Я не мальчишка. Не та голова. Не то воображение.

— Послушайте, — спросил Вайс, — почему вы вначале делали вид, будто вам неведомы пути, по которым мы переходим на особое положение?

— Почему? — буркнул Хакке. — Да потому, что я все-таки рассчитываю занять место одного из тех, кто сейчас уходит в подполье. Хочу, чтобы последняя моя должность в гестапо была выше той, которую я сейчас занимаю. Думаю, что на это у меня хватит времени, прежде чем и меня бросят в подполье. И мне интересно было проверить на вас, сколько мне еще следует продержаться на поверхности. Я очень уважаю и ценю ваш ум, капитан Вайс.

— Однако вы притворщик, — пожурил Иоганн.

— Вы тоже. — И Хакке погрозил Иоганну пальцем. — Задавали всякие наводящие вопросы, хотя осведомлены гораздо лучше, чем я.

— Привычка, — не смутился Вайс.

— Должно быть, так. — Хакке озабоченно наморщил лоб. — Вы знаете, на нашей службе человек может внезапно исчезнуть. Особенно в том случае, если он знает что-нибудь лишнее.

Вайс кивнул.

— Но у меня есть гарантии. Они тут, — Хакке отвернул ковер и постучал костяшками пальцев по металлическому днищу несгораемого шкафа. Помолчал, поднял глаза на Вайса. — Вы единственный человек, которому я могу доверить свою жизнь. Завтра меня должен принять Мюллер. Я знаю, на что иду, но все же рискну. Потом поздно будет. Если он даст мне, что я хочу, — я буду требовать звание штурмбаннфюрера, — тогда все в порядке. Если же нет, считайте: старика Хакке больше не существует. Вот вам ключ. Не ранее, чем через два дня, заберете все из этого шкафа и передадите Шелленбергу. — Наклонился, прошептал: — Здесь бумаги Гейдриха, и среди них копия досье на самого фюрера, а также на ряд высокопоставленных людей империи. Шелленберг доложит обо всем фюреру, ну, и полетят головы, в том числе и голова Мюллера.

— Вы стащили эти бумаги в гестапо во время бомбежки?

— Я только сохранял их, — гордо поправил Хакке, — сохранял, чтобы они не достались в руки какому-нибудь прохвосту.

— И, кроме этих досье, в шкафу ничего нет?

— Конечно есть, — сказал Хакке. — Здесь спрессованы все нечистоты. Вы понимаете, как с их помощью можно держать за горло руководителей империи?

Вайс отстранил от себя руку Хакке, сжимавшую ключ:

— Напрасно вы тревожитесь. Я уверен — завтра вы получите звание штурмбаннфюрера.

И, как Хакке ни упрашивал, Вайс не согласился взять у него ключ. И на прощание Хакке вынужден был признать:

— А вы, Вайс, действительно кристальной чистоты человек. Только не понимаю, на какого черта вам это нужно?

Когда на следующий вечер Иоганн позвонил ему по телефону, он услышал властный голос:

— Штурмбаннфюрер Хакке слушает!

Новоиспеченный штурмбаннфюрер упросил Вайса снова прийти к нему: хотел показаться в только что полученном мундире. И, желая продемонстрировать перед Вайсом, какие перспективы безграничной власти открылись перед ним, привез его к себе в канцелярию и там выслушивал при нем доклады подчиненных. Это дало Иоганну возможность получить более отчетливое представление о гигантском размахе подготовки крупных гестаповцев к переходу в подполье.

А спустя несколько дней во всех берлинских газетах был опубликован некролог по случаю безвременной кончины штурмбаннфюрера Хакке. На похороны прибыли видные чины секретных служб империи. И старые нацисты, среди которых было немало награжденных золотыми партийными значками, на своих плечах вынесли гроб, и поставили его на катафалк, и накрыли флагом со свастикой.

Возможно, гроб был набит землей, а в это время сам Хакке, сменив мундир на штатскую одежду, уже только в качестве рядового пассажира «Люфтганзы» перекочевывал в нейтральную страну. А возможно, в гробу действительно лежало тело Хакке. Все-таки не в правилах Мюллера была прощать подчиненным такие выходки, какую позволил себе Хакке, столь настойчиво потребовав повышения по службе.

Что же касается хранившихся у Хакке досье, то они теперь ни для кого не представляли интереса. Ни один из руководителей империи не мог использовать этот концентрат подлости и мерзости во вред другим: было уже поздно. Оставались считанные секунды исторического времени до той поры, когда советские артиллерийские орудия должны были пробить последний, двенадцатый час существования фашистского рейха.

Глава 65

Физиономии рядовых сотрудников политической загранразведки СД приобрели какое-то странное выражение: такие лица Иоганн видел у людей с ослабленной после длительной болезни памятью.

Прежде всех их отличали равнодушная отчужденность, неразговорчивость, холодная, чопорная вежливость, — все это давало возможность, общаясь друг с другом, избегать разговора на сколько-нибудь существенные темы. Теперь они стали суетливы и бесцеремонно, с жадным любопытством расспрашивали о «новостях» — таков был псевдоним военной сводки. И у каждого в глазах замерло еле сдерживаемое отчаяние: не оставят ли его до последних секунд перед наступлением двенадцатого часа здесь, на Бисмаркштрассе?

Крупные же агенты-зарубежники, напротив, сохраняли достойное спокойствие. Им легко было соблюдать спокойствие: все они уготовили себе в западных странах благоустроенные «норы» и знали, что могут переждать, отсидеться в них до лучших времен, регулярно получая из банка такие же суммы, какие они получали всегда в соответствии со своими заслугами и положением, занимаемым в разведке.

Вайс подметил, что почти все крупные немецкие резиденты, прибыв в Берлин из той или иной западной страны, где они работали, меньше всего времени уделяли составлению отчетов. В основном они занимались устройством дел своих начальников. По-видимому, их обязали обеспечить все удобства для проживания руководителей германской разведки в тех странах, где резиденты уже прочно акклиматизировались.

Шелленберг уехал в Швецию.

Густав вызвал к себе пять молодых офицеров, в том числе Вайса, и представил им человека атлетического сложения, но уже пожилого, плешивого, с лицом, изборожденным равно глубокими шрамами и морщинами:

— Можете называть его Поль.

Теперь по утрам они впятером регулярно выезжали вместе с Полем в Груневальдский лес на тренировку. Поль обучал их всевозможным способам убийства: применяли холодное оружие, различные подсобные средства — кусок проволоки, бутылочное горлышко. Учились обходиться и одними голыми руками.

Поль сказал, что по приказанию рейхсфюрера он обучает этим же приемам высших чинов службы, но только на дому у каждого.

В связи с отсутствием Шелленберга у Иоганна было больше свободного времени, и он смог написать обстоятельную информацию в Центр. Зашифровав, переправил ее профессору Штутгофу через обусловленный между ними тайник.

Тем временем Генрих выяснил, в каких пунктах размещены секретные склады, снабжением которых занимался Вилли Шварцкопф. Но когда Иоганн сверил названия этих пунктов с картой, их на ней не оказалось. По-видимому, все эти названия были вымышлены или закодированы, и расшифровать их без ключа не представлялось возможным.

Генрих, услышав об этом, встревожился:

— Значит, дядя мне не доверяет.

— Не горячись, — сказал Вайс. — Возможно, система конспирации такова, что о местоположении того или иного склада известно только старшему той группы, которая будет базироваться именно в этом пункте.

— Едва ли, — усомнился Генрих. — Тогда зачем Вилли хранит карту на внутренней дверце особого, плоского несгораемого шкафа? Я однажды вошел к нему в кабинет, когда он делал пометки на этой карте, но он сразу же захлопнул дверцу.

— А что еще в этом шкафу?

— Ничего, только карта. Очевидно, шкаф специально предназначен для хранения секретных карт. В кабинете было темно, но карту освещал рефлектор, находящийся внутри шкафа.

— И дядя никогда при тебе не открывал этот шкаф?

— Никогда.

— Ну что ж, возможно, ты прав, — рассудил Иоганн.

— Я понимаю, как это важно! — горячо сказал Генрих. — И сделаю все, чтобы достать карту.

— Каким же образом?

Генрих пожал плечами:

— В конце концов, он убил моего отца и когда-нибудь должен ответить за это.

— Не тебе.

— А кому?

— Советским людям за убийство советского человека.

— А я кто? — спросил Генрих. — Фашист?

— Ну, не сердись, — Иоганн положил руку на его плечо. — Не надо, Генрих. Не надо тебе этого делать.

— Сейчас?

— Вообще никогда.

— Ну, знаешь! — возмутился Генрих и сбросил руку Иоганна со своего плеча.

— Я не хочу, чтобы ты из мести пачкал себя кровью. Не хочу.

Генрих намеревался возразить, но Иоганн, вынув из кармана карандаш и бумагу, остановил его:

— Ты же инженер, верно?

— Ну, почти.

— Смотри — вот схема. Когда шкаф открывается, зажигается рефлектор. Дверца шкафа, нажимая на контакты от провода к замаскированному фотоаппарату, соединяет их, срабатывает автоматический затвор — и готов снимок.

— Дядиной спины, — усмехнулся Генрих.

— Ну а если допустить, что дядя в этот момент не будет стоять у шкафа?

— Что ж, возможно… Не представляю только, где установить фотоаппарат.

— А ты подумай.

— Но ведь дядя откроет шкаф только тогда, когда ему понадобится взглянуть на карту.

— Это мы уж знаем. Но можно отозвать его в этот момент.

— Каким же образом?

— Очень просто — телефонным звонком.

— Но прежде, чем подойти к телефону, он закроет дверцу — и все. И потом, как узнать, когда именно нужно позвонить ему по телефону?

— Видишь ли, — сказал Иоганн, — все это можно объединить проводом в общую цепь, чтобы, допустим, через пять секунд после телефонного звонка опускался затвор фотоаппарата.

— А щелчок фотоаппарата?

— Можно высчитать, чтобы он был синхронен со вторым телефонным звонком. Ведь дядя, не услышав голоса, положит трубку, и новый звонок совпадет со щелчком камеры.

— Ну что ж, — неуверенно сказал Генрих, — можно попробовать.

— Где ты собираешься это сделать? — спросил Иоганн.

— Как где? Ну, в кабинете у дяди.

— Нет, — сказал Вайс. — Сначала ты эту конструкцию должен установить в своей комнате и хорошенько испытать ее, проверить, фотографируя корешки книг в книжном шкафу. И если при многих повторениях эксперимент удастся безотказно, только тогда можно будет нацелить все это оборудование на дядюшкин несгораемый шкаф.

— Все-таки я тебя не понимаю, — в голосе Генриха звучало раздражение. — Готовятся тайные склады, базируясь на них, диверсанты будут убивать ваших солдат и офицеров даже тогда, когда гитлеровская Германия перестанет существовать. А ты относишься ко всему со странным хладнокровием.

— А что, ты считаешь, я должен делать?

— Нужно застрелить штурмбаннфюрера и взять у него карту.

— Зачем?

— То есть как зачем? — изумился Генрих.

— Кому она понадобится, если Вилли Шварцкопф будет убит? Грош цена тогда этой карте, независимо от того, заберем мы ее или только переснимем. За твоим дядей числится экземпляр карты. И, судя по конструкции шкафа, это самый секретный из всех документов, находящихся в его расположении. Значит, в случае подозрительного убийства Вилли склады, помеченные на карте, будут перебазированы.

— А если дать дяде сильную дозу снотворного и, когда он уснет, тихонько взять у него ключ от шкафа?

— Твой дядя — преданный служака, и, очнувшись, он сочтет своим долгом поступить, как и полагается в подобных случаях каждому, кто хранит у себя секретные документы. Немедленно доложит Гиммлеру, что по неясным причинам некоторое время находился в беспамятстве. Ну, и начнется расследование…

— Что ж, — со вздохом согласился Генрих, — придется продумать твою схему. — Добавил запальчиво: — Но я не уверен, что она так уж идеальна!

— Можешь довести ее до полного совершенства, уступаю тебе патент на нее… — И тут Иоганн смущенно замолчал, поняв, что допустил бестактность. Ведь он невольно напомнил о былых притязаниях Генриха на патенты, которые его отец получал за изобретения, разработанные на основе технических идей профессора Гольдблата.

Но Генрих или не обратил внимания на его слова, или не счел нужным обратить. Он был не только хорошо воспитанным человеком, но настолько чутко относился к Иоганну, что и без слов отлично улавливал малейшие оттенки в его настроении.

Как-то в комнате Иоганна раздался телефонный звонок. Это было удивительно: ведь он не знал номера своего телефона и, следовательно, никому не мог его сообщить. Пользоваться телефоном можно было только через внутренний коммутатор.

Сняв трубку, Иоганн услышал голос Лансдорфа. Тот просил навестить его и сказал, что уже послал за Иоганном.

Шофер долго гонял машину по окраинам Берлина, кружил по улицам и переулкам, а потом вернулся в район Ванзее и остановился у особняка, ходу до которого с Бисмаркштрассе было не больше пятнадцати минут.

Лансдорф встретил Вайса с дружеской простотой, как бы подчеркивающей, что нынешнее положение гостя ставит их почти на равную ногу.

Он похудел еще больше, лицо у него так высохло, что кожа, казалось, скрипела, когда он, как всегда, осторожно улыбался одними губами. Но в общем вид у него был бодрый и глаза не утратили холодного, испытующего выражения.

Лансдорф сказал, что приказ вывести абвер из подчинения генеральному штабу вермахта давно следовало ожидать. Ведь, по существу, деятельность абвера всегда находилась под контролем СД. Единовластие Гиммлера над всеми разведывательными службами только обеспечит их слияние в одну систему.

О себе он заметил с усмешкой, что в последнее время занимался кабинетной, научной работой: готовил для рейхсфюрера докладную, в которой изложил результаты своих исследований партизанского движения и системы подпольных организаций в оккупированных странах Европы. И хотя материалы, которыми Лансдорф располагал, оказались недостаточно полными, он все же пришел к выводу, что наиболее совершенных форм организации достигли советские партизаны, действующие в оккупированных районах.

Прикрыв глаза тугими белыми веками, Лансдорф пожевал губами и снова заговорил скучным тоном:

— Но, к сожалению, те, для кого предназначался мой доклад, даже сейчас, в трагические для Германии дни, настолько еще обуреваемы прусской самоуверенностью, что пренебрежительно отнеслись к высокой оценке, которую я дал этого рода деятельности русских. Должен, однако, признать, что она, по всей вероятности, для нас неприемлема. И не потому, что техника их организации имеет какую-то особую специфику. А потому главным образом, что русские опираются на сочувствие населения оккупированных районов. Они рассчитывают не столько на людей, профессионально подготовленных, сколько на широкие народные массы. Для нас же более подходят формы тайных заговорщических организаций, действующих в строжайшей изоляции от населения Германии, на поддержку которого они сейчас едва ли могут надеяться. В тысяча девятьсот восемнадцатом году я руководил диверсионными подпольными группами, состоявшими главным образом из офицеров. И когда войска западных держав оккупировали Германию, мы сумели внушить им страх и уважение отлично организованными террористическими актами. Этот опыт, несомненно, приемлем в современных условиях, и в основном, я полагаю, на восточной территории нашей страны, которая в первую очередь оккупирована Советской Армией. Что же касается иных форм, то мы будем придерживаться системы строжайшей децентрализации диверсионных групп, распылим их по всей территории Германии. Рассчитывать на аппарат партии, ее функционеров, нам не приходится, так как Мартин Борман разработал свой особый план перевода этого контингента в подполье. Функционеры наденут личину пострадавших от фашизма и после длительной консервации скрыто начнут действовать в сфере политики, стремясь возродить нацистскую партию под тем или иным названием. Возможно, для этой цели им поручат проникнуть в какую-либо вновь созданную демократическую организацию, чтобы впоследствии полностью овладеть ею. Словом, мы занимаемся здесь сейчас тем, чем некогда занимались в «штабе Вали», только обучаем не военнопленных, а немцев, главным образом из подразделений СС. Созданы специальные молодежные школы — «АдольфГитлершулен». Кстати, я считаю не лишенным остроумия, что эти школы мы разместили в старинных орденских замках и восстановили средневековый ритуал посвящения в члены тайного ордена. Различные мистические аксессуары, клятва при свете факелов, загробный голос, оповещающий, что за измену делу члены организации казнят всех родственников ослушника, процедуры испытаний, пыток — все это очень полезно, так как разжигает воображение молодежи.

Вайс слушал и старался понять, для чего вся эта длинная лекция и какое отношение она имеет к нему самому.

— Кроме того, — продолжал своим тусклым голосом Лансдорф, — служба гестапо доставляет в «АдольфГитлершулен» людей, подлежащих изъятию. И курсанты не на условных, а на подлинных объектах практикуются в допросах с применением различных средств воздействия. А некоторых из этих доставленных выпускают в парк, на прогулку, и тот или иной курсант самостоятельно разделывается с ним — молниеносно и бесшумно, с таким расчетом, чтобы труп потом внушал ужас. И, знаете ли, эти совсем молодые люди — от шестнадцати лет — весьма преуспевают. Кстати, фрейлейн Ангелика Бюхер, ваша знакомая, зачислена по ее просьбе в такую школу. И хотя Ангелика — между нами, конечно, — истеричка, она уже стоит во главе женской пятерки. Им разрешили практику на военнопленных, работающих у окрестных фермеров. И, представьте, они орудуют так энергично, что фермеры скоро окажутся без рабочих рук. Я надеюсь, что столь же успешно они будут действовать, когда Германия подвергнется оккупации, — ведь теперешние их акции в отношении военнопленных впоследствии обяжут их поступать так же с немцами, которые захотят сотрудничать с оккупационными властями. — Закрыл глаза, произнес сонно: — Фюрер, мне передали, весьма благожелательно отозвался о наших слушателях. Он сказал: «В моих «Орденсбургах» вырастет молодежь, от которой мир в страхе отпрянет; неистово-активная, властная, бесстрашная, жестокая молодежь — вот что мне нужно!»

Лансдорф помолчал, приоткрыл глаза и, строго глядя на Вайса, заметил:

— Естественно, что слушателей высших школ мы отбираем только из состава СС и гестапо. Это должны быть непревзойденные мастера. И когда Советская Армия превратится из действующей лишь в оккупационную и ее офицеры и солдаты начнут относиться к немецкому населению с тем простосердечием и добродушием, которые свойственны большевикам, убежденным, что классовые симпатии сильнее национальных антипатий, — вот тогда вся эта наша распыленная армия мести и начнет орудовать, внушая советским войскам ненависть к немцам. Естественно, советское командование примет соответствующие меры. Но никто из наших людей не пострадает: специальная агентура будет передавать советским оккупационным властям массовые списки немцев, якобы участвовавших в преступлениях. И на террор красных мы с еще большей силой ответим своим, черным террором.

Вайс придал лицу кислое, унылое выражение, спросил:

— Собственно, вы так увлекательно обо всем рассказываете, что я подумал — уж не хотите ли вы снова сделать меня вашим сотрудником?

— Да, — сказал Лансдорф. — Именно. Ценя ваш опыт работы в абвере.

— Но я не собираюсь менять своей должности. Кроме того, мне кажется, — на всякий случай решил похвастаться Иоганн, — я пользуюсь расположением Шелленберга и…

— Я обо всем этом знаю, — перебил Лансдорф. — Но у меня есть возможность убедить Шелленберга, что ваша служба у нас более целесообразна.

— Хорошо. Я подумаю.

— Как долго?

— Это будет зависеть от вас, — развязно сказал Иоганн.

Лансдорф вопросительно вскинул брови.

— Поскольку я не лишен права выбора, я хотел бы несколько обстоятельнее узнать, что вы мне предлагаете. Если это возможно, конечно.

— Я дам приказание майору Дитриху, и он, естественно в соответствующих пределах, ознакомит вас с тем участком работы, который мы вам предлагаем.

— Дитрих здесь?! — воскликнул Иоганн. — И уже майор?! Рад был бы поздравить его.

— Вы сможете это сделать сейчас же. — Лансдорф нажал кнопку, приказал дежурному офицеру: — Попросите майора Дитриха.

Иоганн был даже не рад, а просто счастлив, что Дитрих оказался здесь. Он знал, как ему следует вести себя с Дитрихом и чем тот ему обязан.

И когда Дитрих вошел, Иоганн просиял улыбкой, но взгляд его сохранил жесткую, непреклонную требовательность.

Проведя Вайса в свой кабинет, Дитрих уселся рядом с ним на диван и сказал участливо, но с известной долей разочарования:

— До нас дошли слухи, что вас повесили.

— Не меня, а мне, — поправил Вайс и показал глазами на железный крест, украшавший его китель.

— Поздравляю, — скучным голосом процедил Дитрих.

— У вас уже есть опыт, — дружески сказал Вайс, — и вы знаете, что я умею хранить тайну ваших преступлений как самую величайшую драгоценность.

— Не понимаю вашего шутливого тона! — возмутился Дитрих.

— Напрасно, — пожурил Вайс. — Просто я даю вам понять, что в моих глазах все это не имеет особого значения, да и, пожалуй, на общем фоне не выглядит уж столь вопиюще. Не правда ли? Сейчас люди куда покрупнее, чем вы и я, готовы черт знает на что, лишь бы только спасти свою шкуру. Но мы-то с вами, какими бы мы там ни были, готовы жизнь отдать за фюрера, не правда ли? И в волчьих шкурах «верфольфа» мы будем продолжать борьбу, когда наши начальники благополучно эвакуируются в Испанию, Аргентину, Швейцарию, Мексику; не исключено, что им предоставят убежища и в США, не так ли? А в это время мы с вами будет сражаться, как одинокие волки.

— Да, — уныло согласился Дитрих. — Возможно… — И спросил, внезапно оживившись: — Вы, кажется, были «золотым курьером»? Перевозили ценности в швейцарский банк, обеспечивая благополучие и процветание высокопоставленным деятелям рейха на время их будущей эмиграции?

Иоганн, не ответив на вопрос, сказал соболезнующе:

— Когда Советская Армия вторглась в Восточную Пруссию, я вспомнил о вас, майор Дитрих. Ведь там поместье ваших родителей? Вас лишили собственности. Это ужасно!

У Дитриха печально повисли плечи.

— Да, — подтвердил он. — Кроме офицерской пенсии, меня ничего не ждет в будущем.

— А кто вам даст эту пенсию?

— Как кто? — удивился Дитрих. — Но ведь хоть какое-нибудь правительство в Германии будет, и уж оно не останется безучастным к судьбе офицеров, защищавших рейх на полях битв.

— Позвольте, — перебил Вайс, — но мы с вами не офицеры вермахта. Вряд ли принадлежность к нашего рода службе вызовет у нового правительства Германии желание оказать вам поддержку.

— Не знаю… — растерянно развел руками Дитрих. — Я просто в отчаянии. Если бы наше поместье находилось не в зоне советской оккупации, тогда у меня оставалась бы хоть какая-нибудь надежда. — Помолчал, потом спросил: — Так вы с самом деле хотите покинуть Шелленберга и вернуться к Лансдорфу? — Он вздохнул завистливо: — Кадры загранразведки, несомненно, будут лучше обеспечены, чем мы, и в материальном отношении и в смысле безопасности.

— Конечно, — сказал Вайс. — Мы будем получать пенсион из специальных фондов СД, хранящихся в банках нейтральных стран. Кроме того, нами, вероятно, заинтересуются коллеги из США и, став восприемниками нашего опыта, позаботятся о том, чтобы мы не испытывали лишений. Очевидно, вскоре все войска с Западного фронта будут переброшены на Восточный, и это сразу же создаст на Западе атмосферу сочувствия и даже доверия к нам — при условии, разумеется, полного контакта в действиях.

— Ах, все это я знаю! — досадливо поморщился Дитрих. — Даже армейские, уже не таясь, говорят о переброске войск. Но я не могу покинуть Лансдорфа. Оставаться же с ним — значит превратиться в рыцаря черного плаща и кинжала. А мне не пятнадцать лет, как этим юнцам из «АдольфГитлершулен». — Положил свою руку на руку Вайса. — Если бы мы с вами могли поменяться должностями, я был бы просто счастлив. Тем более что я отлично знаю Западную Европу и, несомненно, сумел бы оказаться полезным Шелленбергу.

— Ну, — пожал плечами Вайс, — специалистов по Западной Европе у нас более чем достаточно. Вот разве Советский Союз…

— Ну что вы! — горячо перебил Дитрих. — Я предпочитаю застрелиться.

— Может, восточноевропейские страны? Мы оставляем там большую сеть агентуры.

— Но ведь там же повсюду революционное брожение, — брезгливо заметил Дитрих. — Я, еще будучи кадетом, посещал эти страны, но тогда все в них выглядело почти прилично. Знаете, Иоганн, — с мольбой произнес Дитрих, — я готов на самое скромное положение, но в государстве, где верхушка управляет народом, а не народ управляет страной. Я всегда найду общий язык с людьми любой нации, занимающими такое положение, какое занимал я. И воспитание и образ мыслей роднят меня с ними.

— Ладно, — пообещал Вайс, — если представится возможность, постараюсь что-нибудь сделать для вас. А пока займемся предложением Лансдорфа. Попробуйте соблазнить меня вашей сферой деятельности. Если вам это удастся, не исключено, что я поменяюсь с вами местом. — Заявил патетически: — В конце концов, может, мне больше захочется умереть за фюрера на земле рейха, чем жить на положении эмигранта, например, в Южной Африке, куда мечтают попасть некоторые из наших. — Сказал с циничной откровенностью: — Ну, начнем торговлю. Что вы мне предлагаете?

— Вначале инспекцию.

— Чтоб накрыться во время бомбежек?

— Это исключено: пункты, в которых расположены школы, находятся вне поля зрения бомбардировочной авиации.

— Докажите!

— Как?

— Давайте карту.

— Но она абсолютно секретна.

— Черт с ней. Тогда — список. Я знаю Германию, пойму и без карты.

— Но это невозможно по тем же причинам.

— Ну, — Вайс встал, — тогда желаю вам успеха в вашем подвиге.

— Подождите, подождите, — уже сдаваясь, остановил Дитрих. — Хорошо, я ознакомлю вас со списком школ. — Открыл несгораемый шкаф, достал несколько липнущих к пальцам листов папиросной бумаги.

Вайс прочел:

«1) Орденский замок (Орденсбург) «Зонтлофей» в Альгой (Бавария).

2) Орденский замок «Бюлов» (Померания).

3) Орденский замок «Фогельзанг» около Гемюнд (Эйфель).

4) Замок «Поттербрут» около Санкт-Пельтен (Австрия).

5) Академия руководителей молодежи в Брауншвейге.

6) Школа партийных руководителей в Зальцбурге.

7) В Гризе.

8) Орденский замок «Крессинзее» около Фалькенбурга (Восточная Пруссия)».

Вайс медленно закурил, глубоко затянулся и, будто наслаждаясь сигаретой, откинулся на спинку дивана. Сейчас он напряженно работал — сосредоточенно запоминал названия школ. И небрежно возвратил список Дитриху, когда убедился, что они прочно закреплены в его памяти. Кстати, еще раньше, отбирая книги для Шелленберга, он предположил, что некоторые из этих орденских замков могут быть использованы как базы для тайных фашистских организаций.

— Собственно, — сказал Вайс, — на Бисмаркштрассе у нас более подробные сведения о вашей дислокации. Я очень сожалею, Дитрих, но, по-видимому, вы принимаете меня за офицера вермахта. Неужели вы не понимаете, что мы, сотрудники Шестого отдела СД, располагаем несравненно более серьезными сведениями о целях и усилиях фюрера, чем вы? — Объявил твердо: — Я должен иметь прочные гарантии, должен быть уверен, что вы не бросились в авантюру отчаяния, а занимаетесь действительно хорошо обдуманным и надежно обеспеченным делом, от которого может зависеть будущее новой великой Германии. — Добавил мягче: — Вы должны убедить меня в этом, хотя, чтобы вам было ясно, я не испытываю никаких сомнений в бессмертии тысячелетнего рейха.

— Вайс, — покорно сказал Дитрих, — но, пожалуйста, не сегодня.

— Почему же? Вы должны понять мою настойчивость. Сейчас решается судьба Германии, каждый из нас решает и свою собственную судьбу. Возможно, вернувшись на Бисмаркштрассе, я получу задание и, как это бывало неоднократно, уже послезавтра окажусь в самой неожиданной для себя стране. И останусь там надолго. Поэтому, прежде чем уйти от вас, я попрощаюсь с вами, быть может, уже навсегда.

— Хорошо, Иоганн, — сказал Дитрих. — Мы поговорим, но сейчас я должен переложить некоторые бумаги из своего сейфа в личный сейф Лансдорфа. Вы не возражаете, если вам придется подождать?

— К вашим услугам, — сказал Вайс.

Открыв дверцы сейфов, Дитрих стал неторопливо перекладывать папки. Время от времени развязывал какую-нибудь и перечитывал содержащиеся в ней бумаги.

Вайс подошел к нему, встал рядом. Дитрих, будто не замечая, не спеша продолжал свою работу. Длилось это не очень долго. Закрыв дверцы сейфов, Дитрих обернулся к Вайсу:

— Так вы все еще ждете? Хотите, чтобы я вам еще что-нибудь предложил?

Вайс протянул ему руку.

— Благодарю, Дитрих. Вы, очевидно, правы: то, чем вы занимаетесь, весьма перспективно. Я позвоню вам завтра. — И поспешно покинул комнату.

Иоганн шел по улице, не видя ничего вокруг, не ощущая себя. Он был весь судорожно, исступленно напряжен. Это была нечеловеческая работа, самое настоящее истязание мозга. Требовалось восстановить в памяти содержание бумаг, которые перелистывал Дитрих.

Иоганн вошел в кафе, сел за угловой столик, вынул из кармана газету и, глядя хмельными глазами на кельнера, бросил:

— Хорошо! — Потом, словно проснувшись, добавил вяло: — Минеральной воды.

И когда кельнер вернулся, Иоганн только махнул рукой, продолжая делать какие-то пометки на страницах «Фелькише беобахтер», которую он, казалось, читал с жадным интересом. Потом, выпив воду, оставил щедро «на чай» и ушел, прихватив с собой газету.

Он впервые явился в салон массажа в непоказанное время. Приказал вызвать профессора Штутгофа и, когда тот появился в кабине, начал возмущенно жаловаться на неловкость массажиста. Профессор попросил его успокоиться и пригласил к себе в кабинет. Вайс, закутавшись в простыню, держа в руке все ту же газету, последовал за профессором. И, не дав ему высказать возмущение столь недопустимым нарушением правил конспирации, приказал — да, именно приказал — взять бумагу и записывать то, что он сообщит.

Завернутый в простыню, он сидел в кресле с закрытыми глазами и, покачиваясь как маньяк, диктовал и диктовал профессору, только изредка поглядывая на отметки, сделанные в газете.

Когда Иоганн кончил диктовать, его изможденное лицо покрылось потом.

Профессор дал ему выпить какую-то микстуру, сказал:

— Сейчас я отведу вас обратно в кабину. Ложитесь на диван и спите. Спите вочто бы то ни стало. Ваш мозг невероятно переутомлен, необходим глубокий сон, иначе такое напряжение не может пройти бесследно. — Взял Иоганна за плечи, притянул к себе, поцеловал в лоб: — Умница, мой дорогой, умница.

Бережно провел по коридору, закрыл дверь кабины и повесил на ней табличку: «Глубокий отдых! Не беспокоить!»


Вайс, как и было положено, доложил Густаву о встречах со своими бывшими сослуживцами по абверу. Тот заметил насмешливо:

— Адмирал Канарис хотел пришвартоваться к берегам Англии, и не удивительно, что кое-кто из его команды тоже испытывает тяготение к этой стране.

Иоганн знал, как коварен Дитрих. Вероятнее всего, он уже сообщил Лансдорфу, что ознакомил Вайса с некоторыми секретными материалами. Поэтому Вайс сказал Густаву пренебрежительно:

— Майор Дитрих, стремясь снова сделать меня своим сотрудником, решил похвастать товаром из их лавки.

— Ну и что? — спросил Густав.

— Придумали девиз: «Ненависть — наша заповедь, месть — наш боевой клич», — и собирают мальчишек под это знамя. Меня занятия такого рода не увлекают.

— Вы все-таки не теряйте связи со своими прежними сослуживцами, — посоветовал Густав. Добавил внушительно: — Рейхсфюрер не любил Канариса и, приняв экипаж адмирала под свою команду, едва ли исполнен доверия к его людям.

— Слушаюсь, — сказал Вайс.

В тот же день Лансдорф снова пригласил его к себе.

На этот раз он был мрачно настроен и крайне раздражителен. Мерил шагами комнату, потом вдруг остановился, топнул ногой, спросил:

— Вы знаете, что произошло в этом доме двадцатого января тысяча девятьсот сорок второго года?

Вайс отрицательно покачал головой.

— Представители высших органов власти приняли и утвердили здесь предложенный Гиммлером план уничтожения евреев. Были установлены точные цифры для каждой европейской страны, сумма которых составила свыше одиннадцати миллионов человек. Но уже с тысяча девятьсот тридцать третьего года Грейфельт, Эйхман, Глобке руководили массовыми умерщвлениями евреев.

Вайс испытующе посмотрел на Лансдорфа, проговорил спокойно:

— Главы правительств наших противников приняли на Ялтинской конференции обязательство наказать военных преступников.

— Вот именно. Вы правильно меня поняли, — сказал Лансдорф.

Вайс заметил ехидно:

— Но я не был в этом доме тогда и не живу в нем сейчас.

Лансдорф сощурился.

— Вас часто видели в Берне на улице Херренгассе. Там, кажется, расположена резиденция уполномоченного управления стратегической службы США Аллена Уэлша Даллеса?

— Возможно, за мной вели слежку агенты английской разведки, — парировал Вайс.

Лансдорф, будто не расслышав, продолжал задумчиво:

— Даллес раньше часто приезжал в Берлин, и некогда я был знаком с ним, а в тысяча девятьсот тридцать третьем году даже имел с ним длительную интимную беседу, когда фюрер пригласил его на обед. Юридическая контора Даллеса представляла в США интересы крупнейших германских монополий, и не исключено, что он и сейчас по-прежнему защищает их интересы. — Пожевал губами. — После этой войны Великобритании уже не вернуть прежней своей мощи. Она превратится в партнера США, и такого партнера, с которым не будут считаться.

— Возможно, — согласился Вайс, соображая, к чему клонит Лансдорф, друг и единомышленник Канариса. Несомненно, такая внезапная и явная переориентировка на США объяснялась страхом: Лансдорф боялся попасть в число военных преступников.

Голос Лансдорфа зазвучал строго, даже угрожающе:

— Дитрих сообщил мне, что вы воспользовались его оплошностью и проявили довольно подозрительный интерес к некоторым секретным документам. По инструкции я обязан доложить об этом.

— Можете не беспокоиться, — ухмыльнулся Вайс, — я уже сам доложил об этом своему начальству.

— С какой целью?

— Но ведь я тоже знаю эту инструкцию и потому действовал по инструкции.

Лансдорф взглянул на него с интересом.

— Вы, однако, кое-чему научились, Вайс.

— Под вашим руководством, — скромно признал Иоганн и добавил укоризненно: — Только напрасно вы хотели силой обязать меня к чему-нибудь. Я никогда не забуду, чем обязан вам. И готов к услугам.

— Вы правы, Вайс, — вздохнул Лансдорф. — Вы человек прямой. И в общении с вами следует придерживаться того же принципа.

Вайс встал, склонил голову, приложил руку к сердцу.

— Так вот, — сказал Лансдорф. — Есть одно особое задание среди тех общих, которые возлагаются в дальнейшем на наши террористические группы. Кстати, мы хотели бы по юрисдикции считать эти группы партизанскими. Может статься, что при подходе противника администрация концентрационных лагерей вследствие каких-либо исключительных обстоятельств не сумеет эвакуировать или же уничтожить заключенных. В этих случаях на террористические группы возлагается задача ликвидировать всех, до единого, заключенных и сжечь, взорвать, по понятным вам соображениям, все специфическое оборудование лагерей.

Вайс присвистнул.

— Кажется, я начинаю кое-что понимать. Таким образом, с вашей «партизанской» деятельности будут сняты всякие украшательские покровы патриотизма, героизма и прочего. И каждого террориста при поимке казнят как самого вульгарного убийцу беззащитных людей. И все немцы, даже те, которые прежде сочувствовали вам, с негодованием отрешатся от вас.

— Да, — согласился Лансдорф, — вы меня правильно поняли. — Заявил гордо: — Я готов погибнуть с честью как борец германского Сопротивления. Но у меня есть слабость: я хотел бы, чтобы мое имя сохранилось для истории.

— Так чем я могу быть вам полезен? — деловито осведомился Вайс.

Лансдорф снова молча прошелся по комнате, потом открыл несгораемый шкаф, вынул запечатанный конверт, подал Вайсу. На конверте было написано: «Мюнхен, Альберту фон Лансдорфу». Иоганн недоуменно поднял глаза.

— Письмо адресовано моему брату, — объяснил Лансдорф. — В нем я высказываю некоторые свои мысли. И хочу передать это письмо через вас.

— Но я не знаю, доведется ли мне побывать в Мюнхене…

— Я рассчитываю, — перебил его Лансдорф, — что вы снова будете в Берне. И если каким-нибудь образом это мое письмо случайно попадет к Даллесу, я не стану упрекать вас. Вам все ясно?

— Да, — сказал Вайс. — Но прежде, чем взять на себя такое щепетильное поручение, я должен хотя бы в самых общих чертах ознакомиться с содержанием письма.

— О, не беспокойтесь! — уверил Лансдорф. — Там нет никаких военных или государственных секретов. Нечто вроде дневниковых записей, в которых я высказываюсь против уничтожения заключенных в концлагерях, так как считаю это бесчеловечным.

— Вы благородный человек! — воскликнул Вайс. — И какая предусмотрительность!

— Во всяком случае, американцы могут быть уверенны: я приму все меры, чтобы подчиненные мне группы не совершали подобных актов в концлагерях, размещенных на западной территории Германии.

— А на восточной?

— Достаточно того, — поморщился Лансдорф, — что я спасу тех, кого перед лицом западных держав считаю целесообразным спасти.

— Значит, на восточных территориях рейха заключенные будут уничтожены?

— Полагаю, — уклончиво ответил Лансдорф, — с этим справится сама лагерная администрация, конечно при содействии частей вермахта или с помощью специально для того выделенных подразделений СС. Кстати, поскольку у нас сейчас общее руководство, вам и майору Дитриху поручается небольшая, всего на два дня, но весьма кропотливая канцелярская работа. Нужно проверить, как оформлены документы тех, кого, по понятным вам мотивам, мы направляем сейчас в концлагеря. Делается это под видом перемещения из одного лагеря в другой, чтобы сохранить, так сказать, длительный стаж заключения. Вы имеете опыт работы в абвере, знаете все тонкости этого дела. Приступить можете сейчас же.

Дитрих, как хорошо было известно Вайсу по прошлым временам, привык взваливать всю работу на других, а себе приписывал чужие заслуги. К тому же он не располагал даже самыми элементарными познаниями лагерного делопроизводства, хотя и выдавал себя за специалиста в этой области. Поэтому его очень обрадовал приход Вайса.

Особых «дел» на новоиспеченных «заключенных» не заводили. Ограничились только тем, что в «делах» убитых сменили фотографии: вместо прежних приклеили новые, предварительно подвергнув их искусственной химической обработке, чтобы придать им давнишний вид. На всех этих «делах» имелся гриф, означающий, что заключенные подлежат «особому режиму». то есть должны быть умерщвлены.

К каждому «делу» следовало приложить копию из гестаповской картотеки, в которой было отмечено, за какого рода «преступление» заключенный приговорен к казни.

Подпись рейхсфюрера ставилась штампом. И также с помощью штампа наносился на карточки гриф, означавший, что данный заключенный не может быть казнен без особого на то распоряжения гестапо.

Нарисованная тушью на обратной стороне карточки в нижнем левом углу тонкая стрелка с развернутым оперением острием вверх подтверждала, что этот гриф действителен.

В канцеляриях секретной службы такой значок обычно ставили перед датой рождения, а перед датой смерти стрелку поворачивали острием вниз. Если стрелка была без даты, она обозначала только одно — заключенный должен умереть. Именно этот знак и ставил Иоганн, когда просматривал документы, следя, чтобы все в них было строго по форме.

Дитрих и не думал проверять его.

По инструкции, к каждой стрелке в «деле» с обеих сторон следовал прикрепить треугольничек из красной бумаги. Дитрих считал это чисто канцелярской изощренностью. Но Иоганн знал, что каждая деталь оформления «дела» имеет особое значение. Поэтому он нарезал треугольнички из черной бумаги и подсунул коробку Дитриху. И тот машинально продолжал прикреплять их к карточкам, так как предпочитал работу со скрепками кропотливой возне с проверкой деталей оформления. Черные бумажки под скрепками обычно обозначали, что на данного заключенного довольствие не выписывается, — иначе говоря, лагерная администрация может «списать» его в день прибытия в лагерь.

Во время их совместной работы Дитрих сообщил Вайсу немало интересного. Рассказал, например, что все сотрудники мастерских абвера, которые раньше изготовляли фальшивые советские документы, теперь фабрикуют фальшивые немецкие документы. И в ожидании лучших времен многие сотрудники секретных служб превратятся отныне в крестьян, ремесленников, торговцев. А некоторых даже снабжают документами, подтверждающими, что люди эти побывали в плену и отпущены советским командованием специально для пропагандистской работы среди населения. Такие документы владельцы должны показывать немецкому населению и просить убежища. И если их укроют, то они обязаны собственноручно расправиться со всей приютившей их семьей. Кроме того, этим людям вменяется в обязанность выявлять тех германских военнопленных, которые действительно отпущены советским командованием на родину, с тем чтобы призывать к сопротивлению фашистам.

Дитрих спросил Вайса, разговаривал ли он о нем с кем-либо из руководства зарубежной разведывательной службы.

Вайс ответил утвердительно, так как он действительно говорил о Дитрихе с Густавом.

Дитрих произнес мечтательно:

— Я бы очень хотел оказаться сейчас в Испании: не мог же Франко забыть, какие услуги мы ему оказывали в подавлении революции. Я думаю, что Испания станет для немцев самой гостеприимной страной.

Докладывая Густаву об окончании работы, выполнявшейся по поручению Лансдорфа, Вайс счел необходимым пожаловаться на Дитриха: сказал, что, по его мнению, тот недостаточно знаком с правилами оформления подобного рода документов и мог допустить ошибки в этой спешной и вместе с тем требующей исключительного внимания работе.

Густав успокоил Вайса:

— А, плюньте! Если даже по ошибке и ликвидируют несколько эсэсовцев, невелика беда.

В следующие дни Вайс вместе с Дитрихом побывал на сборных пунктах молодежи, зачисленной в подразделения «вервольфа». И хотя у многих из этих ребят на поясах висели кинжалы, вид у них был довольно жалкий. Почти все «призывники» были пьяны, шнапс им выдавали без ограничения.

Увидев пришитую к щеке одного мальчишки пуговицу, Вайс поинтересовался, для чего это нужно. Глаза у мальчишки были заплаканны, губы дрожали от боли, но он объявил гордо:

— Я прошел высшее испытание на преданность фюреру! — И, боясь дотронуться до багровой, опухшей щеки, только указал на нее пальцем. — Можно было съесть крысу, как другие. Но я предпочел это. — Добавил доверительно: — Мы сами решили подвергнуться испытаниям. А те, кто боится пройти через испытание, становятся нашими слугами, и мы их порем, если они не слушают нас.

— Кто это «мы»? — спросил Вайс.

— Те, кого после испытаний посвятили в рыцари.

Глава 66

Германия металась, словно тифозный больной. Отступающая немецкая армия выселяла из восточных районов страны множество людей, некогда покинувших западные территории, чтобы спастись от воздушных бомбардировок.

Тысячи солдат, в прошлом рабочих, снимали с фронта и отправляли на военные заводы, а через несколько недель снова посылали на передовую.

Перебрасывали воинские части с Западного фронта на Восточный. Людей, жилища которых были разрушены бомбардировкой, гнали под конвоем нацистских функционеров в деревни и заставляли работать у фермеров только за одну еду.

Из городов выселяли тех, кто не представлял ценности для империи и не имел ценностей, чтобы кормиться с черного рынка. И на эти сотни тысяч обездоленных, бездомных семейств устраивались облавы: тотальная мобилизация, которую проводили нижние чины вермахта, сметала всех уцелевших мужчин до шестидесяти лет. Хватали и подростков и зачисляли их в подразделения «вервольфа».

Ничто не могло сломить, нарушить четкий ход гигантской чиновничьей машины нацистской Германии. В каком бы состоянии ни был человек, где бы он ни оказался, его мгновенно брали на учет, под наблюдение, подвергали насилию его волю и мысли. Всепроникающая полицейская система, облеченная в самые разнообразные формы, повсюду настигала людей.

Однажды на одной из окраинных улиц Берлина Иоганн увидел фрау Дитмар, она стояла в длинной очереди за водой. Он не сразу узнал ее. Фрау Дитмар очень сильно изменилась за эти годы — исхудала, постарела, ссутулилась. Она страшно обрадовалась, узнав его, и стала упрашивать зайти к ней в ее более чем скромное жилище. Хозяйка квартиры, жаловалась она, относится к ней и к ее сыну Фридриху как к оккупантам.

Фридриху во время бомбежки Пенемюнде оторвало обе ноги. Его отправили в берлинский госпиталь. Когда он выписался оттуда, ему, как инвалиду, предоставили возможность вселиться в чужую квартиру. Правда, комната очень скверная, даже не комната, почти чулан. Но хозяева ненавидят его за это вторжение. Ненавидят и за то, что он хоть и инвалид, а остался жив. Их же сыновья погибли на фронте.

Иоганн вошел в комнату вслед за фрау Дитмар.

Все здесь было приспособлено для существования безногого человека: низкий, с коротко обрезанными ножками стол, такие же стулья.

Фридрих неприязненно встретил Вайса, хотя некогда они переписывались.

Стоя на полу, он едва доставал головой Иоганну до пояса. Лицо у него было рыхлое, бледное. Очевидно, он никогда не выбирался из этого мрачного чулана, сидел здесь, как в заточении.

Фрау Дитмар, видимо, подавлял офицерский мундир Вайса. Она держалась необычайно робко, заискивающе и даже не решалась напомнить Иоганну, что когда-то он был ее жильцом.

Иоганн не стал задерживаться, записал адрес и быстро ушел. В тот же день он постарался через Франца переселить фрау Дитмар в одну из оставленных зажиточными хозяевами квартир, которые агенты СД держали под контролем, на всякий случай.

Квартира была большая, комфортабельная, хорошо обставленная. В шкафах висела самая разнообразная одежда, на кухне хранились запасы консервов и вин.

Фридрих понемножку оттаял и кое-что рассказал о себе Иоганну. Так, он сообщил, что авиация противника никогда бы не обнаружила их объект, если бы на песчаной отмели не остались «лыжи» пускового устройства самолета-снаряда.

— Русские военнопленные, на обязанности которых было убирать после залпов все следы техники, нарочно оставили эти «лыжи». В тот день разразился ливень, и охрана не проверила, и всех их, кто остался жив после бомбежки, потом повесили, — сказал Фридрих, дерзко глядя Иоганну в глаза. — С точки зрения русских это был подвиг.

Иоганн в свою очередь пристально поглядел на него.

— Ну что ж, пожалуй, это так и есть.

После этих слов Фридрих окончательно осмелел и рассказал Иоганну о своей работе в Пенемюнде. Под конец он произнес задумчиво:

— В сущности, мы убийцы. Наши летающие снаряды предназначались для того, чтобы уничтожать население, а не армии противника. — Посмотрел на свои обрубки, пробормотал: — Только тогда, когда моя голова оказалась ближе к земле, я стал думать, что земля — это не летающая в космосе гигантская могила всех предшествующих поколений человечества, погибших в войнах, а звездная колыбель поколений, которые придут после нас и навечно скажут войне свое «нет!».

— Почему же после нас? — спросил Иоганн. — Надеюсь, это случится не в столь отдаленные времена.

— Вы мечтатель, — улыбнулся одними губами Фридрих.

…Для фольксштурмистов не хватало армейского обмундирования. Их обряжали в старые форменные куртки почтальонов, железнодорожников, кондукторов метро и трамваев, мундиры мелких министерских чиновников, сданные некогда в фонд зимней помощи. Отряды фольксштурма маршировали по улицам в галошах. Это был марш потрепанных призраков, как бы издевающихся над былым могуществом Третьей империи. И Геббельс, отправляя их на смерть, визжал из всех радиорупоров:

«Немецкий мечтатель должен пробудиться от своей спячки, если он не хочет вместе со своей свободой потерять также и свою жизнь».

Эсэсовцы с овчарками конвоировали, как заключенных, колонны фольксштурма до железнодорожных эшелонов.

А Геббельс вопил из радиорупоров, установленных на развалинах вокзалов:

«Четырнадцатилетний мальчик с бронебойным ружьем, подкарауливающий врага и оказывающий ему сопротивление, сегодня ценнее для нации, чем десяток «мудрецов», обстоятельно пытающихся доказать, что наши шансы упали до нуля».

Гестаповцы вылавливали таких «мудрецов» и вешали на первом попавшемся фонарном столбе, кто бы они ни были, хотя бы и инвалиды войны, на себе испытавшие всю неотвратимую тяжесть ударов наступающей Советской Армии.

«Нас ожидает час конечного триумфа, — орал Геббельс. — Этого часа мы добиваемся ценой слез и крови. Однако он вознаградит нас за принесенные нами жертвы… Исход этой войны решится лишь за секунду до двенадцати».

«Миллионы немцев будут вести партизанскую войну», — тоном судьи, торжественно объявляющего смертный приговор, возвещали радиорупоры. Передачи вел знаменитый берлинский радиодиктор Гегенхельм, и негде было спрятаться от его бархатного голоса:

«Каждый из нас, умирая, постарается захватить с собой в могилу пять или десять врагов…»

Гегенхельм, обладавший женственной внешностью и мужественным голосом, был в свое время любовником Рема. После казни Рема его сослали в концентрационный лагерь, но не мужской, а женский, чтобы усилить этим меру наказания.

Вспомнили о Гегенхельме тогда, когда понадобился его гулко, будто из канализационного колодца, звучавший голос. Своим загробным баритоном он благословлял на смерть стариков и юнцов, составивших батальоны фольксштурма.

С тонущего судна Третьей империи кидали в пучину войны людей, как сбрасывали в древние времена из трюмов рабов, если корабли преследовал флот страны, борющейся с работорговцами.

Это были конвульсии Третьей империи. Фашизм ставил под ружье тех немцев, которые по старости или по молодости не могли пополнить поредевшие ряды вермахта: отряды фольксштурма были слишком рыхлой затычкой для отступающих армий. И, погибая, эти немощные старики и неоперившиеся юнцы не знали, что фюрер скажет о них с ненавистью и презрением: «Если немецкий народ оказался таким трусливым и слабым, то он не заслуживает ничего иного, кроме как позорной гибели… Нет необходимости в том, чтобы обращать внимание на сохранение элементарных основ жизни народа. Наоборот, лучше всего эти основы уничтожить».

Система противовоздушной обороны была практически упразднена: отряды авиации, зенитной артиллерии и службы наблюдения отправляли на Восточный фронт. И «летающие крепости» американцев, «галифаксы» и «ланкастеры» англичан почти беспрепятственно сваливали на города Германии свой смертоносный груз. Спасательные отряды и пожарников отправили на Восточный фронт еще раньше.

Проезжая по разбомбленным улицам Берлина, Иоганн снова и снова видел, как советские военнопленные, работая в дыму и пламени, выносят детей, женщин, стариков из-под каменных развалин.

Черные от копоти, казалось, обугленные, эти люди бережно, как величайшую на земле драгоценность, выносили на руках раненых и ушибленных при обвалах детей. И дети не хотели разжимать ручонок, обнимающих тощие шеи своих спасителей, будто не было у них теперь на свете ничего ближе, будто только эти люди могли защитить их от ужаса и страданий.

Остановив однажды машину у полуобвалившегося дома, Иоганн увидел рыдающую женщину, у которой опаленные волосы осыпались с головы, как пепел. Она простерла к пленным обожженные руки и осуждающе кричала:

— Когда же ваша армия придет? Когда? Боже, скорей бы!

И один из пленных успокаивал по-немецки:

— Да придут, скоро уж… — Оглянулся на своих, сказал по-русски: — Слыхали? Выходит, мы же виноваты…

— Я не понимаю! — воскликнула женщина.

Пленный попросил по-немецки:

— Не надо кричать, фрау, вы же видите, что мы заняты.

Женщина сквозь рыдания промолвила:

— Почему вы нас спасаете?

— Вы люди, и мы люди! — сказал военнопленный.

— А потом нас всех в Сибирь?

Пленный улыбнулся глянцевито блестящим от заживших ожогов лицом.

— Нет, — сказал он. — Нет. Ваш дом — ваша земля. Наш дом — наша земля. И всё. Мы не фашисты…

Генриху удалось переснять карту, хранящуюся у Вилли Шварцкопфа. Передавая снимки Иоганну, он сказал:

— Но я для фотографирования другую схему придумал. Оригинально. И вот получилось.

— Молодец! — одобрил Иоганн. И добавил: — Это у тебя, наверно, наследственное: изобретатель, в отца пошел.

— Как ты думаешь, — спросил Генрих, — если б отец был жив, как бы он отнесся к тому, что я стал советским разведчиком?

— Переживал бы, волновался, как и мой отец, — грустно сказал Иоганн. — И гордился бы сыном, как гордится и мой отец. — Пообещал: — Я тебя с ним обязательно познакомлю.

Но когда Иоганн доставил фотокопию карты профессору, оказалось, что названия пунктов, в которых расположены секретные базы для террористических групп, не совпадают с данными, добытыми из документов, хранившихся у Дитриха. Иоганн сказал растерянно:

— Значит, либо карта закодирована, либо документы. А может, и то и другое. И без ключа все это ни к чему.

— Вы только наполовину правы, — усмехнулся профессор. — Документы, которые показал вам Дитрих, действительно закодированы, поэтому он и позволил вам на них взглянуть. А карта — ключ к коду. Ничего, наши специалисты разберутся, — утешил он Вайса. — Не такие головоломки они решали. Все в порядке. — Положил руку на фотокопию карты, подумал немного. — В сущности, все это означает, что террористические акты, которые собирались провести уцелевшие фашисты, будут предотвращены. Мы спасем жизнь многим нашим солдатам и офицерам, а еще большему числу немцев — тех, которые будут строить новую Германию. Так что можете считать: вы и ваш друг Генрих Шварцкопф уже поработали на будущее немецкого народа. Кстати, вы не считаете нужным представить товарища Шварцкопфа к правительственной награде?

Иоганн просиял.

— Составьте шифровку, — деловито сказал профессор. — Она будет передана.

Несколько суток подряд Берлин подвергался непрерывным налетам авиации союзников. Возвращаясь на машине в одну из этих страшных ночей к себе на Бисмаркштрассе, Иоганн увидел Зубова. Тот медленно шел по улице, явно направляясь к месту, где располагалась секретная служба. Недопустимое нарушение конспирации! Зубов не имел права показываться не только на этой, но даже на близлежащих улицах.

Иоганн сбавил ход и, поравнявшись с Зубовым, приоткрыл дверцу машины.

— Садись!

Зубов, не здороваясь, покорно влез в машину.

Иоганн понесся на большой скорости, стремясь быстрее оказаться подальше от этого района. Он молчал, но весь кипел от злости. А Зубов вдруг прикрикнул:

— Куда гонишь? Сворачивай к моему дому! — И потребовал: — Быстрей! — Потом махнул рукой. — А, теперь уже все равно… Спешить некуда.

— Ты что, пьян? — спросил Иоганн сквозь зубы. — От тебя перегаром несет.

— Может быть, и несет, — согласился Зубов.

— Значит, ты пьян?

— Хотел бы, не получается.

— Да что с тобой?

— Бригитта… — Зубов с трудом выговаривал слова. — Два дня была еще немного жива, а потом умерла. Ну, совсем умерла, понимаешь? Нет. Я сутки возле нее просидел. А потом больше не смог. То есть смог бы… — Прошептал: — А ведь она, знаешь, не одна умерла — вместе с ребеночком. Еще бы два месяца, и у нас был бы сын или дочь. Она больше всего страдала не от того, что сама умирает, а от того, что ребеночек погибнет. Очень, понимаешь, хотела остаться живой, чтобы родить. Я ей приказывал: «Не ходи без меня на улицу, не ходи». А она: «Мне вредно не ходить». Осколок-то попал — ну всего как кусочек безопасной бритвы. Доктор вынул, бросил в посудину — даже и не заметно его совсем.

Подъехали к дому, поднялись в квартиру Зубова.

В первой комнате на столе в гробу лежала Бригитта.

Зубов спросил шепотом:

— Слушай, а нельзя ее спрятать, а потом увезти?

— Куда?

— Ну, к нам, домой… Понимаешь, я все думал, думал: как это сделать? Может, можно, а?

Лицо Зубова было бледно и Вайс решился на недопустимый поступок: позвонил профессору Штутгофу и попросил его сейчас же приехать.

Едва профессор вошел и увидел Зубова, как его суровое лицо смягчилось. Он сел рядом, внимательно, не перебивая, слушал, что бормочет Зубов, и во всем соглашался с ним. Потом достал шприц и сделал Зубову укол в руку. Тот как будто даже не заметил этого, но постепенно глаза его стали сонными, веки опустились, голова поникла.

Профессор попросил Вайса помочь ему перенести спящего Зубова на диван и сказал:

— Если глубокий сон не поможет и он не сумеет собрать себя в кулак, вам придется увезти его куда-нибудь. А еще лучше — скажите, что он предает нас всех.

Когда утром Вайс повторил Зубову эти слова, тот только молча кивнул в ответ.

И выдержал весь похоронный ритуал, а потом принимал соболезнования родственников и знакомых Бригитты.

Через день Вайс навестил Зубова. Судя по окуркам, разбросанным вокруг стула, он не вставал с места долго, — возможно, всю ночь и часть дня.

Зубов молча поднялся, взял с пола рюкзак, предложил:

— Пошли.

— Куда?

— Я никогда не вернусь сюда, — объявил Зубов.

— Нет, — возразил Вайс, — ты должен жить здесь.

— Зачем?

— Я приказываю. — И Вайс добавил мягче: — Это нужно для нас всех, Алеша. Нужно, понял? И ради Бригитты тоже. Ведь если ты сбежишь из ее дома сейчас, как только она умерла, ты оскорбишь ее память.

— Это верно, — согласился Зубов. — Ты в самую точку попал. Я должен остаться. Верно. Теперь я уже никуда от нее не убегу до самой своей смерти. Ты понимаешь, она знала…

— Что?

— Ну, не все, конечно, но знала, кто я.

— Почему ты думаешь? — спросил Вайс.

— Понимаешь, — торопливо говорил Зубов, — я вроде как не догадывался, а только чувствовал иногда: знает. А вот когда уже совсем подошла смерть, она показала рукой, чтоб я к ней наклонился, и вроде как всем лицом мне улыбнулась и прошептала по-русски: «Хорошо, спасибо, здравствуйте!» Глаза у нее сразу ужасно так расширились — и все. На это у нее последние остатки жизни ушли, чтобы, значит, сказать мне, что она знала. Вот и все. Жила и знала. — Погрозил кулаком перед лицом Вайса. — Да если бы я знал, что она знает, я бы, понимаешь, был самый счастливый на свете человек. А то мучился: вроде я с ней поддельный, — но я же по-настоящему ее любил. Понял?

— Ты собрался на кладбище? — спросил Вайс.

— Да.

— Я пойду с тобой.

— Пойдем, — сказал Зубов. И добавил: — Спасибо тебе.

У могилы Бригитты он спросил:

— Потом можно будет на камне приписку сделать по-русски, что она Бригитта Зубова?

— Обязательно, — поддержал его Вайс, — а как же иначе? Она ведь твоя жена…

Глава 67

Состав дислоцирующейся на Бисмаркштрассе особой группы при Вальтере Шелленберге за последние месяцы основательно изменился. Люди незаметно исчезали, и так же незаметно на смену им появлялись новые.

Вместо Густава группу теперь возглавлял Альфред Фаергоф — долговязый, худощавый мужчина с узким, мумиеобразным лицом, на котором неподвижно застыла вежливая улыбка.

Фаергоф был университетским товарищем Шелленберга и некогда постоял за его честь. Кто-то из студентов сказал ему, что Шелленберг доносчик и работает в службе безопасности. Фаергоф в негодовании вызвал этого студента на дуэль и вышел из нее победителем. Отважным выпадом рапиры он расцарапал до крови щеку противника.

После окончания университета Фаергоф открыл в Бонне адвокатскую контору, но провалился на первом же судебном процессе: он не защищал своего клиента, а обвинял его, как прокурор. То же произошло и в следующий раз. И это не было случайностью. Фаергоф хотел власти над людьми, а профессия адвоката ставила его в положение человека, хитрящего перед мощью государственных законов, увиливающего от них. Но стать прокурором он не решился, опасаясь, как бы отбывшие наказание не начали мстить ему. Такие случаи, он знал, бывали.

Вальтер Шелленберг, став начальником Шестого отдела службы безопасности, предложил Альфреду Фаергофу пост в секретной следственной части этого отдела.

В следственную часть поступали донесения тех, кто втайне наблюдал за работой агентов и резидентов иностранной разведки Шестого отдела СД. И на основе таких донесений Фаергоф мог вынести заочный приговор агенту или резиденту. Исполнение возлагалось на специально для того предназначенных сотрудников, а приемы и способы они избирали сами.

Это уже была настоящая власть над людьми, над их жизнью, к тому же не приходилось вести полемики с подсудимыми и их защитниками.

В редких случаях проштрафившегося агента вызывали в следственную часть. Но это не был ни допрос, ни следствие. Фаергоф встречался с агентом на какой-либо из уютных, хорошо обставленных конспиративных квартир. Радушно принимал гостя, изящно и свободно беседовал с ним.

Вызывая очередного смертника на откровенность, Фаергоф позволял себе такие острые высказывания о правителях империи, за которые любого другого повесили бы без промедления. Он утверждал, что для людей их профессии не существует общечеловеческих норм. Они посвящены во всей тайны власть имущих, и это дает им право сознавать себя особой кастой. Для них не существует и обременительных предрассудков совести, чести и тому подобной ерунды, придуманной, чтобы держать человека в узде.

Достигнув цели, Фаергоф в изысканных выражениях благодарил разоткровенничавшегося агента за приятную беседу, крепко пожимал ему руку. Пока тот спускался с лестницы, он подходил к окну и, если это было днем, задергивал штору, ночью же ставил на подоконник лампу с розовым абажуром.

Поджидавшие его знака люди встречали агента на улице. Все остальное относилось уже к их работе, чрезвычайно узко специализированной.

Принципиальный аморализм Фаергофа, которым он кокетничал перед самим собой, был характерной чертой всех фашистских лидеров.

Вильгельм Хеттль, один из ближайших сподвижников Вальтера Шелленберга, имея уже время поразмыслить над прошлым, в своем признании, сделанном публично, говорил об одном из таких лидеров, Гейдрихе, и, хотя его характеристика Гейдриха отличалась льстивыми преувеличениями, она все же позволяла понять, что представляли собой и другие фашистские вожаки.

«Он, — говорил о Гейдрихе хорошо его знавший Хеттль, — несомненно, был выдающейся личностью и ведущей фигурой не только в национал-социализме, но и во всей концепции тоталитарного государства. В историческом плане его можно сравнить скорее всего с Чезаре Борджиа».

Оба они с полным презрением относились ко всем нравственным устоям. Оба были одержимы одинаковой жаждой власти, оба обладали одинаково холодным умом, ледяным сердцем, одинаково расчетливым честолюбием.

…Он не только не имел какого-либо христианского морального кодекса, но был лишен и элементарного инстинктивного чувства порядочности. Не государство, а власть — личная власть — была его богом. Это был тип человека эпохи Цезаря, когда власть как цель никогда не ставилась под сомнение и считалась самоцелью Для него не существовало такой вещи, как идеология, он не думал о ее правильности или ценности, а рассматривал ее исключительно как орудие, с помощью которого можно было повелевать массами. Все в его мозгу было подчинено одному стремлению — овладеть властью и использовать ее. Истина и доброта не имели для него внутреннего смысла, они служили лишь орудием, которое следовало использовать для дальнейшего захвата власти, и любые средства достижения этой цели были правильны и хороши.

Политика также являлась для него лишь переходной ступенью к захвату и удержанию власти. Споры о том, является ли какое-либо отдельное действие правильным само по себе, казались ему такими глупыми, что он, безусловно, никогда не задавал себе такого вопроса.

В результате вся жизнь этого человека состояла из непрерывной цепи убийств людей, которых он не любил, убийств конкурентов, претендовавших на власть, убийств противников и тех, кого он считал не заслуживающими доверия. К этому следует добавить цепь интриг, которые были столь же гнусными, как убийства, и часто замышлялись еще более злобно.

Человеческая жизнь не имели никакой цены в глазах Гейдриха, и, если кто-либо становился на его пути к власти, он безжалостно уничтожал его. Он добивался власти лишь для самого себя. Он стремился удовлетворить лишь собственную жажду власти.

Секретные досье, сосредоточенные в руках Гейдриха, принадлежали к числу документов, которых больше всего боялись правители Третьей империи.

Гитлер, дальновидно опасаясь Гейдриха, так как обладал многими сходными с ним чертами, отправил его в Чехословакию, где тот стал неограниченным властителем. И когда чехословацкие патриоты убили Гейдриха, главных чинов его охраны даже не покарали. Гитлер удовольствовался расправой над чехословацким народом, превратил Лидице в огромный эшафот и залил страну кровью. Преемником Гейдриха стал Гиммлер — человек, родственный ему по склонностям и по манере поведения, но, с точки зрения Гитлера, обладавший весьма ценным для такого рода службы даром: почти патологической боязнью за свою жизнь.

Здоровье Гиммлера оставляло желать лучшего, и он никогда не расставался с лечащим врачом, а также массажистом, которым доверял больше, чем кому-либо из своих приближенных.

В интимной жизни Гиммлер избегал излишеств, и не потому, что считал их аморальными: просто он опасался за свое здоровье.

Страх, который Гиммлер испытывал перед Гитлером, выражался в самой бесстыдной, унизительной форме. Даже Кейтель, получивший среди свиты фюрера прозвище «Лакейтель», говорил, что каждый раз, когда Гиммлер выходит из кабинета фюрера после очередного разноса, он испытывает брезгливость и омерзение, передавая в дамские, выхоленные дрожащие пальцы рейхсфюрера стакан с водой.

Именно эта рабская трусость Гиммлера внушала фюреру уверенность в том, что его избранник более предан ему, чем Гейдрих.

Но, пресмыкаясь перед фюрером, Гиммлер, скользкий и гибкий, как очковая змея — во внешнем облике его даже обнаруживалось сходство с этим брюхоногим пресмыкающимся, — унаследовал многие черты своего предшественника, правой рукой которого он был в течение продолжительного времени.

За долгие годы Гиммлер привык находиться в подчинении у более сильного, а Гейдрих, несомненно, был таковым. Но, став главой службы безопасности Третьей империи, Гиммлер оказался еще более страшной фигурой, чем Гейдрих. Он настолько боялся вызвать недовольство фюрера, что руководствовался в своей деятельности лишь одним — стремлением предугадать его желания. Поэтому он иногда допускал в своем палаческом усердии такие излишества, что изредка даже Гитлер вынужден был выражать удивление чересчур поспешной исполнительностью своего главного помощника.

Обычно Гиммлер обезоруживал фюрера, приводя в доказательство своей правоты какую-нибудь случайно оброненную тем фразу или цитату из речи, исходя из которых он будто бы и подписывал приговоры.

Фюрер любил тех, кто подбирал каждое оброненное им слово и провозглашал его незыблемым параграфом нового закона. И Гиммлер сумел разгадать эту его слабость.

Но чем больше он общался с Гитлером, тем больше замечал в нем черт, свойственных его бывшему шефу Гейдриху, а значит, и ему самому. И постепенно в сердце Гиммлера закрылась тайная зависть к Гитлеру: ведь он сам мог стать первым человеком империи. Роль второго уже не устраивала.

Больше всех других Гиммлер приблизил к себе Вальтера Шелленберга. Доверять ему он стал после того, как окончательно убедился, что у этого молодого человека существуют незыблемые и твердые правила поведения. Шелленберг служит не рейху, не Третьей империи, не нацистской партии, не фюреру даже. Он служит только одному определенному человеку, на которого возлагает все свои надежды. Он ревностно и преданно трудился на пользу этому человеку и, лидируемый им, в награду за самоотверженную преданность получал из его рук свою долю власти.

Таким человеком был для него Гиммлер.

Шелленберг, будучи неглупым политиканом, был невысокого мнения о достоинствах Гиммлера и отлично понимал всю низость его натуры. Но он знал, что пост начальника службы безопасности Третьей империи занимает кандидат в новые фюреры. Он держит в своих руках все тайные нити управления империей, а прочность тотального режима диктаторской власти зиждется на разветвленной и всеохватывающей системе секретных служб с ее силами подавления.

Еще в 1939 году Шелленберг вместе с небольшой группой сообщников завязал контакты с английской разведкой. Выдавая себя за враждебных режиму немецких офицеров, они сумели установить связь с английскими официальными кругами и, заинтересовав их заговором против Гитлера, намеревались проникнуть в высшие сферы иерархии английского правительства. Гитлер одобрил эту идею, а английские коллеги заверили Шелленберга, что в ближайшее время в Голландию для встречи с ним прибудет из Англии высокопоставленный официальный представитель. Это также было известно Гитлеру.

8 ноября, за несколько часов до взрыва бомбы в Бюргербраухеле, где инсценировалось покушение на фюрера, Гейдрих внезапно дал указание прекратить секретные переговоры с английской разведкой. Английские офицеры связи были схвачены и переброшены в Германию.

Операция удалась в том смысле, что Гитлера немецкая пропаганда стала превозносить как божественную личность, которой покровительствует само провидение, англичан изобразили инициаторами неслыханного преступления, а Голландия была скомпрометирована. И все это вместе послужило как бы прелюдией к тому, чтобы породить у немцев энтузиазм перед планами широко задуманной войны.

Но подобные «подвиги» Шелленберга остались в далеком прошлом.

Под ударами Советской Армии кренилось и падало здание фашистской империи. Войска союзников высадились на материке. Руководители рейха, в том числе и сам Гитлер, лихорадочно вели с англичанами и американцами тайную дипломатическую торговлю. Каждый из них, предлагая себя в качестве главы новой империи, обязывался продолжать войну с СССР и требовал поддержки от Англии и США. Расходились лишь в том, какие формы примет капитуляция Германии перед Западом и какую часть своей военной добычи она должна уступить.

Все дни Шелленберг проводил с Гиммлером, воодушевляя и подталкивая его на решение стать преемником Гитлера, и вел в Стокгольме переговоры с представителями тайной дипломатии Англии и США уже от лица будущего, нового фюрера. Некоторых из этих представителей Шелленберг привозил в штаб-квартиру Гиммлера в Хоенлихен, где можно было в полной безопасности договариваться с рейхсфюрером.

Для успешного завершения этой деятельности бригаденфюреру необходимы были люди, которые могли бы преданно, надежно и быстро выполнять любые его поручения.

Альфред Фаергоф должен был отобрать нескольких человек из состава особой личной группы при Вальтере Шелленберге.

Иоганн Вайс своим стоическим поведением в тюрьме засвидетельствовал безусловную преданность Шелленбергу. Но принять окончательное решение Фаергоф не торопился. Чем больше нравился ему Вайс, тем более подозрительными казались его сдержанность и то достоинство, с каким он держал себя. Фаергоф был принципиально убежден, что чем благородней оболочка человека, тем больше скрывается за ней дряни. Его опыт подсказывал: чем подлее человек, тем тщательнее он стремится соблюдать все внешние правила приличия и нравственности.

В один из вечеров Фаергоф пригласил Вайса покататься с ним в лодке на Ванзее и, наблюдая, как тот гребет, спросил, не был ли он моряком. Вайс сказал, что прежде жил в Риге и часто выходил в море со своим другом Генрихом Шварцкопфом.

Фаергоф заявил презрительно:

— Племянник Вилли Шварцкопфа? Оберштурмбаннфюрера, у которого открылся талант лабазника? Я думаю, он хорошо наживается на хозяйственной работе в СС.

— Вилли Шварцкопф — старый член партии, — возразил Вайс.

— Поэтому он и успелнахватать себе столько ариезированного имущества, что стал богачом!

— Он живет очень скромно.

— Где?

— В своей личной канцелярии.

— А вы были в его новом особняке?

— Я дружу только с Генрихом.

— Напрасно. Друзей следует выбирать не по влечению сердца, а по тому месту, которое они занимают в империи.

— Но я не смею предложить свою дружбу фюреру, — усмехнулся Вайс.

Фаергоф расхохотался, но глаза его остались холодными. Внезапно он спросил требовательно:

— Вы действительно готовы были отдать жизнь за Шелленберга, когда находились в тюрьме?

— А что мне еще оставалось? — в свою очередь задал вопрос Вайс. — Я предпочел быть повешенным за преданность Шелленбергу, чем за то, что не сохранил преданности ему.

— Это вы хорошо сказали, — одобрил Фаергоф. — А то, знаете, личности, щеголяющие в одеждах героев, не внушают мне доверия. В этом всегда есть что-то противоестественное. Еще вопрос: вы были знакомы с Хакке?

— Да.

— Что вы о нем можете сказать?

— Болван.

— Ну а подробнее?

— Если вы о нем знаете что-нибудь другое — пожалуйста!..

— А что именно вы о нем знаете?

— Думаю, меньше, чем вы.

— Ах, так! — зло воскликнул Фаергоф. — Так вот: Хакке показал, что предлагал вам взять досье, которые хранились у него в сейфе.

— Что значит «показал»? — спросил Вайс. — Разве его кто-нибудь допрашивал?

— Сейчас я вас допрашиваю.

— О чем?

— Почему вы отказались взять у него досье? Вы ведь знали, кого они касаются.

— Вот поэтому я и отказался, — ответил Вайс.

— Точнее, — потребовал Фаергоф.

— Если бы я только подержал их в руках, — сказал Вайс, — меня бы давно ликвидировали. Ведь так?

— Так, — подтвердил Фаергоф.

— Ну вот вам мой ответ на ваш вопрос.

— А почему вы не донесли?

— Кому?

— Шефу.

— Как по-вашему, если бы Шелленберг не захотел связать себя некими сведениями о фюрере, которые никому не должны быть известны, что бы он сделал со мной? Ликвидировал.

— А если б он захотел ознакомиться с досье?

— Тогда зачем ему, чтобы об этом знал я? И в этом случае он поступил бы со мной так же.

— Слушайте! — воскликнул Фаергоф. — Вы мне нравитесь, вы просто разумный трус.

Вайс сказал убежденно:

— А я и не скрываю этого. На нашей службе единственный способ сохранить жизнь — стараться не предугадывать, что тебе прикажут сделать, а делать только то, что тебе приказывают.

— Прекрасно, — с облегчением согласился Фаергоф. — Но все-таки вы, наверно, хотите чего-то большего?

— Как и все, — вздохнул Вайс. — Хочу, чтобы мне приказывало как можно меньше людей, а я мог бы отдавать приказания многим.

— Отлично! — обрадовался Фаергоф. — Вы просто открыли универсальную формулу стимула для каждой человеческой личности. — И, вдохновляясь звуками собственного голоса, почти продекламировал: — Человек может осознать себя личностью только через власть над другим человеком. А убийство — это и есть проявление инстинкта власти.

— Здорово! — сказал Вайс. — Можно подумать, что это вы помогали фюреру сочинить «Майн кампф».

— Книга написана дурно, богатство немецкого языка в ней совершенно не использовано.

— Это библия партии.

— Не ловите меня на слове, — с насмешкой в голосе посоветовал Фаергоф. — Стилистические тонкости только затемняют смысл политического документа, каждое слово которого должно быть отчетливо ясно и проникать в голову, как пуля.

— Правильно, — согласился Вайс. — Вы удивительно точно владеете энергичной фразеологией.

— Если бы не моя многолетняя дружба с Вальтером, я бы давно проявил свои способности теоретика.

— Как Розенберг?

Фаергоф поморщился.

— Геббельс остроумно заметил как-то: «Социализм в нашей программе — лишь клетка для того, чтобы поймать птичку». Но я считаю, что Розенберг слишком злоупотреблял социалистической терминологией, и в свое время это отпугивало от нас германских промышленников и финансистов.

— А теперь?

— Вы же знаете, что промышленные и финансовые магнаты имели самое прямое отношение к «заговору двадцатого июля». Но имперский министр вооружения и военной промышленности Шпеер, очевидно с ведома фюрера, запретил проводить расследование об их участии в заговоре. Как-никак в их руках военная экономика страны, и это могло на ней отразиться.

Лодка причалила к берегу, и Вайс, поддерживая Фаергофа под руку, чтобы тот не свалился в воду, помог ему выйти на пристань. Когда они оказались на берегу, он спросил:

— У вас еще будут ко мне вопросы?

— Позвольте, — запротестовал Фаергоф, — я просто приятно провел с вами время.

— Нет, — решительно сказал Вайс, — для этого у нас теперь нет, да и не может быть времени.

— Хорошо, — согласился Фаергоф. — У меня сейчас нет никаких возражений против вас.

— Только это я и хотел знать, — с удовлетворением произнес Вайс. И добавил: — Можете быть уверены, что ваша проницательность и на этот раз не обманула вас.

Оказалось, что «в высшей степени секретное» задание, которое Вайс выполнял под наблюдением Фаергофа, не требовало ни особой сноровки, ни особых усилий.

Он обязан был следить, чтобы в определенные сроки на участке дороги и улице, прилегающих к указанному ему зданию, а также у входа в само это здание не появлялись люди, чьи приметы не были бы ему заранее известны. Или, находясь в каком-нибудь пункте, он должен был дожидаться, пока мимо пройдет машина с заранее названным ему номером, и сообщать об этом по радио неведомому корреспонденту.

Нетрудно было заметить, что наблюдение ведется, в свою очередь, и за ним. Он как бы очутился в гигантской тюрьме и, лишившись свободы, пунктуально выполнял лишь то, что ему было предписано.

Вскоре Вайс получил командировку в Стокгольм, но задание его оставалось прежним. Он стал частицей слаженного и безотказно работающего механизма слежки, в который Шелленберг включил наиболее опытных агентов своей секретной службы.

Выпасть из этого механизма даже на самое короткое время пока не представлялось возможным: все его детали были настолько точно соединены одна с другой, что малейшее отклонение мгновенно вызвало бы сигналы тревоги по всей цепи. С поста наблюдения немедленно удаляли и агента, вольно или невольно допустившего ошибку, и агента, на которого падала только тень подозрения в нарушении правил службы. Расправа часто совершалась тут же, на месте, и Вайсу, как и другим, был выдан для этой цели бесшумно действующий пистолет.

Полная изоляция, в которой очутился Вайс, казалась ему катастрофической. Он изнемогал от бездействия, от бесплодности усилий связаться с кем-нибудь из своих. Отчаявшись, он уже считал, что весть о победе Советской Армии над фашистской Германией застанет его где-нибудь в Стокгольме. А он по-прежнему будет одиноко стоять возле опостылевшей ему будки телефона-автомата. Он пользовался этим автоматом в тех случаях, когда нужно было сообщить, что граф Бернадотт, племянник короля Швеции, выехал из своей резиденции для встречи с очередным доверенным посланцем Гиммлера. Чаще всего этим посланцем был сам Шелленберг.

Вайс знал, что граф занимает не один только пост председателя шведского Красного Креста. Он был директором шведских филиалов американских фирм «Интернейшнл бизнес мэшин», принадлежавших тресту Моргана. Возможно, он был связан не только с деловыми, но и с правящими кругами США, от лица которых и вел секретные переговоры с гитлеровцами.

Обязанности Вайса состояли в том, чтобы обезопасить посланцев Гиммлера от слежки, поскольку Стокгольм был буквально наводнен агентами Риббентропа, Кальтенбруннера, Бормана, Геббельса, да и самого фюрера. В свою очередь, особая группа Шестого отдела СД, в которую входил Вайс, тоже вела наблюдение за всеми этими агентами.

Неожиданно Вайса сняли с поста наблюдения. Он получил приказ отправиться в один из пригородных стокгольмских особняков, чтобы проинформировать о методах конспирации собравшихся там сотрудников гестапо, офицерский состав СС и видных нацистов, которые уходили сейчас в подполье. Эти методы он изучил, выполняя в свое время вместе с Дитрихом поручение Лансдорфа.

В назначенное время Иоганн явился по указанному адресу и, пройдя целый ритуал обмена установленными тайными знаками, очутился в большом зале, стены которого были покрыты панелями из черного дуба и увешаны геральдическими гербами, охотничьими трофеями и старинным оружием. Здесь собралось большое общество, и не только люди среднего возраста, но и молодежь с выправкой штурмовиков. Рядом с трибуной, предназначенной для Вайса, на специальной подставке был выставлен портрет Гитлера, инкрустированный из кусков дерева разных пород. По обе стороны портрета высились железные треножники с горящими факелами.

Александра Белова не считали в институте искусным оратором. Он всегда испытывал неловкость, видя с трибуны лица своих товарищей, которые думали так же, как думал он, знали то же, что знал он, и вовсе не нуждались, чтобы он убеждал их в том, в чем они были убеждены никак не меньше его самого. Поэтому лицо его на трибуне всегда принимало застенчивое, виноватое выражение, и говорил он глотая слова и так торопился кончить, будто ждал, что вот сейчас ему крикнут: «Не воруй время! Время — это жизнь, а ты нам ее укорачиваешь!»

Но когда он поднялся на трибуну здесь, в этом богатом зале, и увидел почтительные физиономии шведских фашистов, с уважением, как старшего, приветствовавших его, он воодушевился и произнес блистательную речь. По-видимому, она произвела впечатление. Слушатели были настолько ошеломлены, что, когда Вайс закончил, последовала недопустимо затянувшаяся пауза. И лишь после того, как он покинул трибуну, раздались вежливые аплодисменты. Они звучали глухо, так как ладони у всех стали влажными от выступившего на них пота.

В своем выступлении Вайс перемешал деловые рекомендации, касающиеся методов конспирирования уходящих в подполье немецких фашистов, с сообщениями о том, какое количество людей и какими способами они умерщвляли. В заключение, приведя цитату из речи Гитлера, заявил, что эта война — только лишь эпизод в истории тысячелетнего рейха. И заверил слушателей, что третья мировая война принесет расе господ безраздельное владычество над всеми другими народами.

Это полное оптимизма обещание произвело на шведских фашистов не слишком отрадное впечатление. Но зато деловую часть они записали со старательностью учеников воскресных школ.

Отвечая на вопросы, Вайс посоветовал бородатым сбрить бороды, а бритым отращивать; женатым разойтись, поскольку женщины болтливы и могут выдать их; неимущим разбогатеть, чтобы замаскировать свое прошлое, а богатым, напротив, превратиться в нуждающихся. Кроме того, он дал много полезных советов на тот случай, если кто-либо из присутствующих попадет в тюрьму. С полным знанием дела объяснил, как наиболее правильно и рационально использовать время пребывания в заключении, откуда черпать телесную бодрость. Своим опытом в этом отношении он делился щедро, с необычайной откровенностью.

Рекомендации Вайса привели присутствующих в тяжелое, подавленное состояние. И только во время интимного банкета в его честь настроение несколько улучшилось. И здесь, за столом, Вайс узнал имена тех шведских финансистов, которые сами предложили свои услуги агентам Гиммлера. Они хотели, чтобы через них была установлена связь с премьер-министром Черчиллем, стремясь таким путем быстрее достичь соглашения о приемлемых для фашистской Германии условиях мира.

Вайсу удалось узнать даже основные пункты меморандумов, какими обменивались те или иные представители сторон в этих переговорах.

Местные фашисты, тревожась главным образом за свою судьбу, выражали возмущение чрезмерными претензиями западных держав к Германии. И рекомендовали Вайсу быть очень осторожным в Стокгольме, так как в связи с победами Советской Армии народ Швеции настроен необычайно решительно. Носить значки со свастикой сейчас — почти самоубийство. Членов фашистской партии неоднократно избивали на улицах.

Вайс пообещал, что будет беречь себя.

Спустя два дня он получил новое задание.

Предстояло вылететь в Берлин в одном самолете с чиновником германского министерства иностранных дел. У этого чиновника будет портфель с диппочтой, и полетит он не один, а в сопровождении вооруженной охраны из агентов Риббентропа.

За полчаса до назначенного по расписанию времени самолет должен приземлиться на запасном аэродроме, где с чиновником и его охраной будет покончено. Если же самолет не совершит посадку, Вайс обязан застрелить чиновника из бесшумно действующего пистолета.

— А как же я? — спросил Иоганн.

— Если отобьетесь от охраны — выброситесь с парашютом, все будет в порядке.

С этого момента за Вайсом неотступно следовали два агента. Они проводили его на аэродром и не отошли от трапа до тех пор, пока дверца в кабину самолета не захлопнулась.

Пилот оказался верным человеком. Как и было договорено, он пунктуально совершил посадку на запасном, пустынном в этот час аэродроме. Чиновник и его охранники не успели шевельнуться: корпус кабины точно в тех местах, где они сидели, был пробит автоматными очередями.

Абсолютно все было заранее предусмотрено, и, выйдя из самолета, Вайс увидел, что ремонтники из состава технических войск СС уже накладывают металлические заплаты на пробоины.

На площадках трапов, подведенных к обеим сторонам кабины, стояли автоматчики. Один из них любезно указал Вайсу, в каком направлении следует идти к присланной за ним машине.

Глава 68

Шелленберг в эти дни был самым целеустремленным, энергичным и решительным из всех государственных деятелей Германии. Но меньше всего он думал о том, как сложится дальнейшая судьба рейха. Он был убежден, что его собственное будущее от этого никак не зависит. Давно, еще со времен Сталинграда, он понял, что военное поражение рейха неизбежно. И сделал ставку на Гиммлера. Если Гиммлер станет первым человеком в Германии, то он, Шелленберг, будет вторым. Какой Германии — это теперь не имеет значения. Но именно сейчас, в эти дни, для него все решалось. И поставки фольксштурма — людей, которых, как дрова, грузили в вагоны и спешно отправляли на Восточный фронт, — интересовали Шелленберга лишь постольку, поскольку это могло замедлить продвижение Советской Армии. А ему необходимо было выиграть время, чтобы завершить переговоры Гиммлера с теми, кто взял на себя роль тайных дипломатических агентов западных держав.

Канун падения гитлеровской Германии стал для Шелленберга как бы вершиной всей его деятельности. От его ума и ловкости зависело сейчас, будет ли он первым наперсником нового фюрера и вторым человеком в Германии. Личная капитуляция Гиммлера была бы для него трагедией, большей катастрофой, чем капитуляция Германии. Военное поражение рейха, по его мнению, еще не означало политического поражения. Если действовать в этот критический момент целеустремленно и решительно, можно выиграть для себя лично великое будущее. Так он и действовал.

Все эти дни Шелленберг не покидал Гиммлера. Был необычайно бодр, самоуверен и красноречиво разжигал воображение своего шефа упоительными перспективами самодержавного единовластия.

В бомбоубежище Хоенлихена Шелленберг продемонстрировал Гиммлеру кинопленку, на которой по его приказу один из агентов запечатлел фюрера с помощью скрытой камеры.

Съемка производилась специальным, замедленным способом, который позволил отчетливо и обстоятельно зафиксировать малейшие оттенки физического состояния Гитлера.

На сером экране перед ними, будто в аквариуме под водой, передвигался в пространстве сутулый человек с бледным, рыхлым, оползшим лицом и нижними веками, оттянутыми, как у дряхлого пса. Левая рука непроизвольно тряслась, словно ласты у тюленя, правую он подносил к уху, прислушиваясь: слух его значительно снизился после недавней операции. Вот он направился к столу. Подошвы его штиблет как бы прилипали к полу, и от этого походка была падающей, как у древнего старца. Взял лист бумаги и с трудом, будто непомерную тяжесть, поднес к глазам. С глазами у Гитлера тоже было плохо, и документы для него теперь печатали на специальной машинке с необычайно крупным шрифтом.

Гиммлер передвинул стул ближе к экрану. Он смотрел на своего фюрера молча, пытливо, с явным наслаждением.

Несколько дней назад Шелленберг беседовал о состоянии здоровья Гитлера с профессором де Крини и директором психиатрической больницы Шарите. Это были свои люди, и сведения, которые он получил, носили самый обнадеживающий характер: состояние Гитлера безнадежно. Тогда он устроил Гиммлеру свидание с де Крини и имперским руководителем здравоохранения Конти. Гиммлер выслушал их напряженно и жадно, с полным пониманием: еще прежде он прочел в медицинской энциклопедии статью о так называемой болезни Паркинсона — этот диагноз ставили Гитлеру.

Сейчас, когда просмотр кинопленки был закончен и в зале зажегся свет, Гиммлер сказал с лицемерным сочувствием:

— Это все оттого, что фюрер ведет совершенно противоестественный образ жизни: превращает ночь в день, оставляя для сна только два-три часа. Его беспрерывная деятельность и постоянные взрывы бешенства изводят окружающих и создают невыносимую атмосферу. — Признался: — Когда он меня вызывает, я каждый раз испытываю смертельный страх — ведь в припадке ярости ему ничего не стоит застрелить меня.

— Да, — согласился Шелленберг. — И если вы будете медлить, в один прекрасный день ваш труп вывезут из бомбоубежища под рейхсканцелярией, как уже было с другими.

Гиммлер побледнел, но по-прежнему лицемерно воскликнул:

— Погибнуть от руки фюрера — великая честь!

Шелленберг обладал железной выдержкой и терпением, но даже его иногда обезоруживало это бесстыдное и теперь уже никому не нужное притворство. Лицемерие было как бы второй натурой Гиммлера. Подписывая приказ об «особом режиме» для десятков тысяч заключенных в концлагерях, он жаловался:

— Если бы наши противники оказались более гуманными, они взяли бы на себя затраты на содержание военнопленных и сами снабжали их продуктами питания. Не могу же я обрекать на голод немецкий народ, чтобы за его счет откармливать этих бездельников.

Большинство медицинских экспериментов над заключенными производились с его санкции. И, читая присланные ему палачами-медиками материалы об этих экспериментах, Гиммлер говорил:

— Я забочусь о здоровье немецкого народа как никто другой. Испытания различных новых препаратов на живом материале гарантируют нашу медицину от ошибок при лечении людей высшей расы.

С особым вниманием он следил за успехами эсэсовских медиков, проводящих опыты стерилизации заключенных.

— Фюрер требует от нас, чтобы мы умерщвляли миллион славян в год. Но я мечтатель. Мы можем обезопасить свое будущее: сохраним для себя рабочую силу, но лишим ее опасной возможности размножения.

Гиммлер исступленно боялся, что Гитлеру станет известно о его тайных переговорах с агентами западных держав. И накануне их прибытия в Хоенлихен он притворился больным. Чтобы вызвать у Гиммлера порыв к активности, Шелленберг даже решился припугнуть его. Сказал, что, по его данным, Кальтенбруннер подозревает об этих переговорах Гиммлера. Сотни личных агентов Кальтенбруннера рыскают вокруг Хоенлихена и охотятся за людьми Шелленберга.

Тогда Гиммлер воскликнул раздраженно:

— Их нужно убивать, убивать на месте! — И уже мягче посоветовал: — А тех наших агентов, которые не смогут с ними справиться, не привлекая внимания, нужно немедленно ликвидировать и так составить материалы следствия, чтобы было ясно: в наших рядах есть изменники и их уничтожают.

— Слушаюсь, — ответил на это Шелленберг.

Через несколько дней после просмотра кинопленки Гиммлер вызвал Шелленберга в свое имение в Вустраве и, когда они гуляли по лесу, сказал:

— Шелленберг, мне кажется, что с Гитлером больше нечего делать. — Спросил: — Вы верите диагнозу де Крини?

— Да, — ответил Шелленберг, — я, правда, давно не видел фюрера, но мои наблюдения позволяют мне сделать вывод: сейчас настал последний момент для того, чтобы начать действовать.

Гиммлер, соглашаясь, кивнул. Потом остановился и произнес значительным тоном:

— Если англо-американцы окажут мне добросовестную помощь в победе над Россией, я согласен вознаградить их. Мы можем передать под управление Англии часть Сибири — ту, что между Обью и Леной. А США отдадим район между Леной, Камчаткой и Охотским морем. — Спросил: — Я полагаю, их удовлетворят эти условия?

— Да, — сказал Шелленберг. — Несомненно.

Сейчас его не интересовали мечты будущего фюрера. Он был более реалистичен. И его обрадовало, что Гиммлер настроен решительно. Значит, и действовать теперь можно более энергично.

Больше всего Шелленберга беспокоила кровавая репутация Гиммлера. Самым первонеобходимым сейчас было по возможности обелить его, чтобы эта репутация не послужила препятствием к возведению нового диктатора на трон. Более шести миллионов евреев было умерщвлено по утвержденному Гиммлером на совещании в одной из вилл в районе Ванзее плану, получившему поэтому гриф «План Ванзее».

Еще в январе 1944 года Шелленберг предусмотрительно организовал свидание Гиммлера с бывшим президентом Швейцарии Мюзи. От имени еврейских организаций тот предложил пять миллионов швейцарских франков за освобождение евреев-заключенных по определенному списку.

Гиммлер был склонен произвести эту сделку. Он потребовал, чтобы на всю сумму доставили в рейх тракторы, автомашины и техническое оборудование. А для себя лично пожелал, чтобы в американской и английской печати были опубликованы статьи, авторы которых охарактеризовали бы его только как государственного деятеля Третьей империи.

О его роли руководителя службы безопасности следовало умолчать.

И вот сейчас для переговоров с Гиммлером в Германию прибыл из Швеции Бернадотт, а из Швейцарии, почти одновременно с ним, — восьмидесятилетний Артур Лазар. Старика сопровождал его младший сын.

Шелленберг доставил Лазара в одну из резиденций Гиммлера.

Мюзи выполнил свое обещание — Артур Лазар привез с собой пачку английских и американских газет, в которых были опубликованы статьи о Гиммлере.

Старик Лазар молча сидел в кресле. В черной визитке, в широких полосатых серых брюках, складками спадающих на ногах. Крахмальный воротничок с отогнутыми углами как бы поддерживал его голову. Глаза тусклы, взор их обращен внутрь, и от этого они были мертвы.

Когда он уезжал в Германию, жена простилась с ним, как с покойником. Но он не боялся смерти: она и так уже тащилась где-то рядом, как тень, как дань прожитым годам. Убьют сына? Шесть миллионов плюс один человек. Себя он уже не мог считать жертвой. Он поехал сюда потому, что был очень стар: его высохшему сердцу легче перенести все это.

Он думал: если бы был бог, он не допустил бы ничего подобного. Но если можно выторговать сейчас у фашистов жизнь нескольких тысяч человек, почему не сделать этого? Он знал, когда Гитлер пришел к власти, западные державы помогали ему вооружаться, рассчитывая, что он нападет на большевиков. И когда нацисты в Германии убивали евреев, западные державы молчали. Молчали, а наци на евреях обучались ремеслу убийц.

Он знал, что Эйхман даже изучил еврейский язык, стремясь обладать нужной подготовкой для должности начальника службы, специализированной на истреблении евреев.

Лазар был противником Советского Союза: считал, что в этой стране ограбили тех, кто благодаря превосходству ума умеет делать деньги так же, как он сам умел их делать.

Но поражение фашистской Германии нанес не кто-нибудь, а большевики. И только Советская Армия могла бы освободить всех узников от фашистских концлагерей. Если бы!..

Лазар знал о тайных переговорах союзников с гитлеровцами. Знал, что фашисты все свои армии перебрасывали с Западного фронта на Восточный, надеясь при поддержке союзников остановить русских.

Он знал, что Аллен Даллес в беседе с агентом гитлеровцев заявил: «При всем уважении к историческому значению Адольфа Гитлера и его делу трудно себе представить, чтобы возбужденное общественное мнение англосаксов согласилось увидеть в Гитлере бесспорного хозяина великой Германии». И далее: «Гиммлер может быть партнером для переговоров».

Лазар знал: Даллес, и не только он один, настойчиво поддерживает кандидатуру Гиммлера как преемника Гитлера.

Если Гиммлер станет новым фюрером, он запросит за освобождение заключенных слишком много. Но может и уничтожить их всех, чтобы по повелению Гитлера. Свалит убийство на ближайшее окружение фюрера.

Лазар знал, что миссия, которую он взял на себя, более чем сомнительна. Он должен был вступить в переговоры с главным палачом своего народа ради того, чтобы спасти несколько тысяч человек, указанных в списке, а сотни тысяч, обреченные на смерть, останутся в концлагерях.

Но он взял на себя эту миссию, надеясь убедить Гиммлера, чтобы он не эвакуировал концентрационные лагеря ни перед неудержимо накатывающейся лавиной советских армий, ни перед войсками союзников, медленно и осторожно продвигающимися от западного побережья.

Ради всего этого он здесь.

Рейхсфюрер вошел в комнату в сопровождении Шелленберга. Он был неуверен в себе, раздражен и явно волновался, сознавая всю опасность переговоров с Артуром Лазаром. Пожать руку еврею — для Гиммлера и то уже было подвигом. Но он пошел на этот подвиг ради выгод, которые сулил ему Шелленберг.

Гиммлер с первых же слов сбивчиво заговорил о том, что он лично предлагал разрешить еврейский вопрос путем эвакуации евреев куда-нибудь на острова. Но это оказалось невозможным: во-первых, из-за иностранной пропаганды, а во-вторых, из-за сопротивления, возникшего в партийных кругах. Как бы пытаясь оправдаться, он вдруг захотел показать Лазару какое-то документальное доказательство своих гуманных намерений. Извинившись, ушел к себе в кабинет и стал рыться там в бумагах.

Он перебирал поступающие к нему из концлагерей сводки о количестве производимых умерщвлений — в неделю, в месяц, в квартал. Копии своих приказов с выговорами руководителям лагерной администрации за проявленную медлительность. Докладные с техническими проектами газокамер и его одобрительными резолюциями в углу титульного листа.

Снимки препарированных трупов с разорванными легкими после пребывания в вакуумных камерах, где проводились с его санкции испытания человеческих организмов на степень выносливости в разреженной атмосфере (заказ Геринга для изучения влияния на летчиков высотных полетов).

Сводки о количестве тонн крови, полученной для нужд фронта от детей, заключенных в концлагерях.

Донесение министерства сельского хозяйства об использовании удобрений, изготовленных из кремационного пепла.

Под руку ему попался приказ от 16 февраля 1942 года за его подписью. Он бегло пробежал его.

«Высшему руководителю СС и полиции на Востоке обергруппенфюреру СС Крюгеру. Краков.

В целях обеспечения безопасности приказываю, чтобы после перевода концентрационного лагеря Варшавское гетто было снесено до основания. Причем перед этим следует использовать все годные части домов и всякого рода материалы. Снос гетто и устройство концентрационного лагеря осуществить необходимо, так как иначе мы никогда не успокоим Варшаву, а бесчинства преступных элементов не смогут быть искоренены, если гетто будет оставлено.

Мне должен быть представлен общий план ликвидации гетто. В любом случае нужно добиться, чтобы имеющаяся до сих пор жилплощадь, на которой проживает 50 тысяч человек низшей расы и которая никогда не будет пригодна для немцев, была стерта с лица земли, а миллионный город Варшава, всегда являющийся опасным очагом разложения и мятежа, был уменьшен.

Г. Гиммлер»
Он со злостью сунул эту бумагу обратно в ящик, туда, где лежал кусок экспериментального мыла из человеческого жира.

На столе он увидел копии заранее подготовленных телеграмм комендантам лагерей Дахау и Флоссенборг.

«О передаче не может быть и речи. Лагерь необходимо немедленно эвакуировать. Ни один заключенный не должен попасть живым в руки врага.

Генрих Гиммлер»
Он схватил эти телеграммы, скомкал и бросил в корзину под стол, потом наклонился, поднял и сжег в пепельнице. И, сделав это, пришел в лучшее настроение: одной уликой меньше.

Вернувшись в комнату, где его терпеливо ожидал Лазар, Гиммлер сразу заявил, что принимает все три предложенных ему пункта. Пункт первый: он прикажет не убивать больше евреев. Второй пункт: имеющиеся в наличии евреи, число которых весьма неточно и спорно, во всяком случае, останутся в лагерях, их не будут «эвакуировать». И третий: все лагеря, в которых еще имеются евреи, будут перечислены в списке, и о них будет сообщено.

Лазар выслушал это все с каменным выражением лица, молча. После паузы сказал:

— Я хочу, чтобы мой сын посетил один из лагерей. Это нужно для того, чтобы мы могли быть уверены, что ваши указания выполняются в точности.

Гиммлер встревоженно оглянулся на Шелленберга. Тот кивнул. Тогда Гиммлер поспешно сказал:

— Ваше желание, мосье Лазар, будет исполнено. У вас не должно остаться никаких сомнений.

Гиммлер верил в талант Шелленберга выкручиваться из любого положения.

Ему хотелось произвести на Лазара благоприятное впечатление. И, усевшись рядом в кресле, он с самым дружелюбным видом посетовал на то, что германская экономика при решении еврейского вопроса потерпела некоторый ущерб, лишившись искусных рабочих рук, а также той части технической интеллигенции, которая могла быть особенно полезна. И со вздохом сожаления заключил:

— Но увы! Принципы, какими бы они ни казались на первый взгляд странными, есть принципы. Нам приходилось идти на жертвы ради укрепления национального духа. — Встал и, сославшись на занятость, извинился, что не может продолжать беседу. На прощание протянул руку.

Лазар в старческой рассеянности, казалось, не заметил этого жеста. И был озабочен в этот момент только тем, чтобы раскурить сигару. Руки его были заняты.

Гордо вскинув голову, Гиммлер вышел из комнаты. Он действительно спешил: в Хоенлихене у него была назначена встреча с Бернадоттом. Встреча эта имела для Гиммлера исключительно важное значение, ибо Бернадотт должен был подтвердить признание кандидатуры Гиммлера на пост нового фюрера заинтересованными кругами США и Англии.

Но все-таки, прежде чем покинуть комнату, Гиммлер, задержавшись на пороге, успел сказать Лазару, что сегодня же прикажет освободить из Равенсбрюка группу женщин-евреек. Но Лазар обязан найти быстрейший способ информировать генерала Эйзенхауэра об этом акте милосердия.

Гиммлер намеревался через посредничество Бернадотта добиться свидания с Эйзенхауэром и был чрезвычайно любезен с графом.

Граф Бернадотт не впервые удостаивался чести быть принятым в Хоенлихене — этой штаб-квартире Гиммлера, барском имении, отлично замаскированном под огромный благоустроенный госпиталь якобы для раненых эсэсовцев.

Здесь во множестве коттеджей помещались самые секретные канцелярии службы безопасности; в отдельных флигелях были расположены лаборатории, где химики и бактериологи изобретали новые средства для массовых умерщвлений.

Рядовые сотрудники этих служб с искусно перевязанными конечностями и снабженные костылями приезжали и уезжали из Хоенлихена в санитарных машинах. Некоторых, особо секретных агентов выносили из машин и вносили в машины на носилках, и, как у тяжело раненных в голову, лица их были тщательно забинтованы.

В таком же виде доставляли сюда тех, кого Гиммлер счел необходимым допросить лично. Такие люди, как правило, не возвращались обратно: при Хоенлихене имелось кладбище, как и при некоторых других госпиталях.

В этом «госпитале» никого не подвергали грубым истязаниям: в отлично оборудованном хирургическом кабинете производились разнообразнейшие операции, но без применения каких-либо средств анестезии.

Вызывали на откровенность посредством электродов, которыми прикасались к трепанированным участкам мозга или освобожденным от мышечных тканей сплетениям нервных узлов.

Эсэсовцы не в мундирах, а в больничных пижамах исправно несли здесь свою службу.

Еще в предыдущие визиты к Гиммлеру графу Бернадотту удалось добиться свободы для ряда лиц скандинавского происхождения. Из концентрационных лагерей их вывозили по ночам на автомашинах шведского Красного Креста под надзором людей Шелленберга. Граф дал обязательство сообщить об этом Эйзенхауэру, когда будет передавать ему условия Гиммлера, на которых желательно было бы заключить сепаратный мир с США.

Встречаясь в эти же дни с Риббентропом и Кальтенбруннером, граф и с их стороны выслушивал ту же просьбу — посредничать между ними и Эйзенхауэром. Он знал о том, что некоторые круги союзников делают ставку на Гиммлера. И сам держался подобной точки зрения. Он был глубоко разочарован, когда Кальтенбруннер вдруг воспрепятствовал дальнейшему вывозу пленных шведов на родину.

Граф, будучи дипломатом, понимал, что Кальтенбруннер сделал это, желая повредить Гиммлеру — помешать ему разыгрывать перед западными державами роль гуманиста. Понимал он также, что Кальтенбруннер и сам был не прочь играть перед ними подобную роль. Но факт этот свидетельствовал о том, что Гиммлер не настолько еще всесилен, чтобы выступить открыто против своих соперников, и тем более против Гитлера.

Граф давно подозревал Гиммлера в нерешительности, слабодушии. И теперь ему оставалось только одно: удивляться, как этот человек с конституцией слизняка мог исполнять обязанности главного плача в Третьей империи.

Кроме того, до сведения графа было доведено, что советским кругам стали известны переговоры гитлеровцев с агентами союзников, ведущиеся через шведских посредников. Его имя деликатно не упоминалось, но граф и без этого понял, как детально информированы о его деятельности советские круги. Все это явилось результатом тонкой работы советской разведки. Очевидно, разведчик проник в главную цитадель германской секретной службы.

Зная непреклонную позицию Советского Союза, его стратегическую и политическую мощь и понимая, какова будет роль Страны Советов при решении послевоенных проблем Германии, граф отдавал себе отчет в том, что любые попытки выдвигать теперь кандидатуру Гиммлера на пост главы нового германского правительства безнадежны и в будущем могут принести ему только вред.

Был момент, когда Гиммлер мог возглавить правительство: лидеры заговора «20 июля» шли на то, чтобы Гиммлер стал главой Германии. Зная о заговоре, рейхсфюрер попустительствовал заговорщикам, его служба безопасности до поры бездействовала. Но он был робок и нерешителен. Вместо того чтобы самому руководить организацией убийства Гитлера, Гиммлер ожидал, когда это сделает однорукий, одноглазый человек, отдавший себя в жертву подвигу отчаяния. А ведь Гиммлер мог, если бы он действовал наверняка, казнить потом убийцу и главных заговорщиков и по их трупам взойти на престол фюрера, как его верный восприемник.

Сейчас, в конце войны, ненависть к фашизму объединила народы мира, и трудно будет убедить общественное мнение в том, что роль посредника между германскими фашистами и западными державами относится к сфере тонкой дипломатии, и только. Бернадотт в душе сознавал, что деятельность его выглядит как попытка помочь убийце спрятать улики, как советы убийце свершить какое-нибудь мелкое доброе дело, — например, выпустить из клетки птичку в доме, где он зарезал людей.

Все это вызывало чувство досады у графа. И он был весьма дурно настроен, когда Гиммлер и Шелленберг, извиняясь за несколько минут опоздания, вошли к нему в коттедж.

Шелленберг с первой же минуты не без тревоги заметил, что в поведении графа появилось нечто новое. Если раньше, при прежних встречах, он всегда был деловито озабочен, целеустремленно спешил перейти от светской болтовни, неизбежной в начале серьезного разговора, к существу дела, то теперь он вдруг заговорил об окрестностях Хоенлихена, заинтересовавшись его охотничьими угодьями, и обнаружил при этом тонкие познания в охотничьем искусстве.

Стремясь понять, какими тайными причинами вызвано такое отклонение от обычного поведения, Шелленберг решил поддержать разговор на эту тему и понаблюдать за графом. Но Гиммлер, сам будучи изощренным притворщиком, не умел угадывать этот дар в других. Усевшись рядом, он воспользовался короткой паузой и сразу перешел к делу.

Начал он торжественно, будто готовился сообщить графу величайшую политическую тайну.

— Мы, немцы, — заговорил он глухим голосом, — должны объявить себя побежденными перед западными державами.

Гиммлер выдержал паузу, ожидая, какое впечатление это ошеломляющее признание произведет на графа. Бернадотт, склонившись, рассматривал ногти у себя на руках так внимательно, будто увидел их впервые, потом вынул из жилетного кармана замшевую подушечку и стал орудовать ею.

Гиммлер сказал несколько растерянно:

— Это то, что я прошу вас передать через шведское правительство генералу Эйзенхауэру, для того чтобы избежать дальнейшей бессмысленной борьбы и кровопролития.

Граф поднял голову, спросил участливо:

— Кажется, сейчас потери германской армии на Восточном фронте достигают в отдельные дни свыше ста тысяч? — Сказал без всякого выражения на лице: — Это ужасно.

Гиммлер пробормотал:

— Перед русскими нам, немцам, и прежде всего мне, невозможно капитулировать.

— Это понятно, — сказал граф.

Словно получив одобрение, Гиммлер с горячностью заявил:

— Там мы будем продолжать бороться, пока фронт западных держав не сменит сражающийся немецкий фронт.

— Ну да, конечно, — согласился граф и тут же заметил: — Но, по имеющимся у меня сведениям, американские и английские военачальники не располагают дивизиями, подобными эсэсовским. Кроме того, им понадобится время, чтобы договориться со своими солдатами, которые до сих пор были убеждены, что они союзники русских. — Спросил неожиданно: — Как здоровье фюрера?

Гиммлер сказал мрачно:

— Я не имею права сообщать это для дальнейшей передачи. Но вам лично скажу, что при теперешнем развитии событий это вопрос двух, самое большее — трех дней. Гитлер расстанется с жизнью в этой драматической борьбе. — Добавил печально: — Утешением может служить то, что он падет в борьбе с большевизмом — с тем злом, предотвращению которого он посвятил всю свою жизнь.

— Вы точно знаете день, когда падет в этой борьбе фюрер? — задал вопрос граф.

Гиммлер смутился:

— Я, собственно, руководствуюсь соображениями, которые высказывали лечащие фюрера врачи.

— Ах, врачи! — только и сказал граф.

Шелленбергу пришлось вмешаться, чтобы направить разговор по более определенному руслу: ведь главная цель сегодняшнего свидания — это организация встречи Гиммлера с Эйзенхауэром. В результате граф согласился на то, чтобы Гиммлер написал письмо Гюнтеру с изложением своей просьбы в надежде, что его превосходительство поддержит его. Ссылаясь на неотложные дела, Гиммлер простился и ушел, а Шелленберг под каким-то предлогом задержался еще на несколько минут. Он сделал это, чтобы еще раз настойчиво повторить просьбу Гиммлера к Бернадотту: немедля лететь в Эйзенхауэру и добиться для Гиммлера свидания с ним.

Граф дружески взял под руку Шелленберга, к которому испытывал всегда особое расположение, считая его умным и смелым пройдохой. Окажись Шелленберг на месте Гиммлера, он действовал бы куда более решительно и день смерти Гитлера определил бы, не советуясь для этого с его личными врачами.

Мягко шагая по темной аллее, граф сказал:

— Рейхсфюрер не отдает себе отчета в истинном положении дел. — Вздохнул: — Я в данный момент ничем не могу помочь ему. — Добавил после паузы: — Я мог это сделать после моего первого посещения, если бы он тогда полностью принял на себя руководство делами рейха. Теперь, по моему мнению, у него нет никаких шансов. — Любезно улыбнулся, посоветовал: — А вы, мой милый Шелленберг, поступили бы умнее, заботясь о самом себе.

Когда Шелленберг вернулся к Гиммлеру, тот, воодушевленный беседой с графом, стал говорить о том, какие шаги он предпримет в первую очередь, когда станет фюрером. И тут же сказал, озабоченно наморщив лоб, что придется как-нибудь иначе назвать партию. «Национал-социалистская» — от этого названия западные державы потребуют отказаться.

— «Национальная партия объединения». Как вы находите? — предложил Шелленберг.

— Отлично! — воскликнул рейхсфюрер и похвалил: — Вы удивительно быстро соображаете, Вальтер!

Потом Гиммлер стал жаловаться на Кальтенбруннера: тот вмешивается в его распоряжения и отменяет его приказы, связанные с освобождением небольших групп заключенных. А ведь это необходимо в связи с обязательствами, принятыми во время переговоров с Мюзи и Бернадоттом. Сказал досадливо:

— Я понимаю, для фюрера все эти заключенные и иностранные рабочие — заложники. До последней минуты он может угрожать запасным державам, что прикажет произвести побоище в лагерях. Но я тоже имею право создать себе некоторую гарантию перед Западом путем угрозы уничтожения всех лагерей со всем их содержимым.

Гиммлер дал приказание Шелленбергу создать секретную группу из особо надежных лиц его службы.

С одной стороны, группе этой поручалось воспрепятствовать полному уничтожению заключенных в лагерях, когда такой приказ последует от Гитлера или Кальтенбруннера. С другой стороны, составлявшие эту группу люди должны быть готовы выполнить подобный же приказ, если он будет исходить от Гиммлера.

…Случилось так, что сопровождать сына Лазара в один из концентрационных лагерей было приказано Вайсу.

Целью поездки являлась проверка того, как выполняется приказ Гиммлера об освобождении тех заключенных, чьи имена были указаны в списке.

Вайс несколько своеобразно выполнил поручение Шелленберга. Сначала он, пользуясь своим мощным документом, минуя комендатуру, провел молодогочеловека по лагерю и обстоятельно ознакомил его с постановкой дела. Он показал ему все, вплоть до помещения, примыкающего к входу в крематорий, где в стены были вбиты крюки для повешения и на полу лежали деревянные молоты для тех случаев, когда все виселицы были заняты. И только после этого провел его в комендатуру.

Получив уведомление о том, что лагерь посетит представитель международного Красного Креста, начальник лагеря держался со спутником Вайса подчеркнуто почтительно.

И когда молодой человек потребовал, чтобы ему показали заключенных, имена которых обозначены в списке, комендант сказал любезно:

— Но, к сожалению, все они в картонных коробках, урнами мы не располагаем. Очевидно, их так потрясло счастливое известие о близком освобождении, — он сообщнически улыбнулся Вайсу, — что все они скончались скоропостижно от сердечных спазм. Наши врачи пытались спасти их, но медицина оказалась бессильной.

Вайс раскрыл свой документ перед ухмыляющимся лицом начальника лагеря. Сказал:

— Вы ответите за это собственной головой. По чьему приказу вы действовали?

— Вот, — начальник лагеря вынул из кармана бумагу и протянул Вайсу. Внизу стояла подпись Кальтенбруннера.

На обратном пути спутник Вайса не сел с ним рядом. Он устроился на заднем сиденье, и Вайс видел в зеркало его бледное, ненавидящее лицо. Вайс свернул на боковую грунтовую дорогу и остановил машину в чаще деревьев.

— Что случилось? — тревожно спросил юноша.

Вайс повернулся к нему, спросил:

— Вы все поняли?

— Что вы имеете в виду?

— Если вы все поняли и не сумеете скрыть своих чувств, с вами может произойти то же, что и с теми… Возможно, средством для этого послужит автомобильная катастрофа.

— Вы меня не пугайте! — И юноша ожесточенно, с отчаянной решимостью стал обвинять Вайса в убийстве несчастных узников. Да-да, он соучастник этого убийства!

Вайс слушал не прерывая.

— Вы смелый человек, — сказал он, когда поток проклятий истощился. — Мне это в вас нравится. Вы никогда не забудете того, что видели сегодня?

— Во веки веков! — воскликнул юноша и тут же опомнился и с изумлением посмотрел на Вайса.

— Ну что ж. Аминь. Поехали дальше. Только, пожалуйста, не вздумайте стрелять мне в затылок. По вашему лицу я чувствую, что вам очень хотелось бы это сделать.

Доставив своего спутника в Хоенлихен, Вайс доложил Шелленбергу о результатах поездки.

Шелленберг был вне себя.

Вайс сказал:

— Прошу прощения, мой бригаденфюрер, но мне кажется — здесь была допущена не просто оплошность.

— А что именно?

— Мне думается, что тот, кто дал указание, хотел этим повредить нашему рейхсфюреру.

Шелленберг долго, пытливо смотрел в приветливо-спокойное лицо Вайса. Потом приказал:

— Подберите себе двух человек, абсолютно надежных и готовых на все. — Добавил: — На это вам дается три… нет, один день. И ждите дальнейших распоряжений.

— Слушаюсь, мой бригаденфюрер, — слегка сдвинул каблуки Вайс, не считая необходимым особо щеголять выправкой: наступило время, когда этого от него уже не требовалось.

Глава 69

Вайс посетил салон массажа.

Здесь все шло так, будто не было никакой войны. Вымуштрованный персонал, как всегда, отменно любезен и услужлив. Тишина, покой, стерильная чистота кабин и халатов. После процедур профессор пригласил Вайса к себе для «медицинского осмотра».

Штутгоф похудел, осунулся, лицо его выглядело еще более изможденным и усталым.

Вайс доложил обо всем, что ему удалось в эти дни узнать.

Профессор молча слушал, делал по временам отметки в крохотном блокноте. Спросил:

— Это все?

— Только самое существенное.

Профессор сказал:

— Гитлеровцы единодушны в своем намерении уничтожить концлагеря и заключенных в них людей, уничтожить, как улику, как свидетелей обвинения. Такова обычная тактика преступников. Кроме того, Гитлер рассчитывает, что это величайшее злодеяние вынудит нацистов, боящихся возмездия, укрыться в подполье и продолжать борьбу. Что касается попыток некоторых властителей рейха сотнями или даже тысячами освобожденных откупиться сейчас за убийство миллионов, то это сплошное мошенничество. Но воспользоваться им надо, чтобы освободить большее число заключенных, чем намечено в списках. Главная наша задача теперь — предотвратить массовое уничтожение людей. И это — указание Центра. Могу сообщить, — он чуть-чуть улыбнулся, — ваши данные о секретных базах террористических подпольных фашистских организаций изучены в Центре, проверены. И, соответственно этим данным, оперативные группы нашей контрразведки брошены в указанные районы. Советской Армии, таким образом, обеспечена безопасность в тыловых районах. — Усмехнулся. — Кстати, массажист Гиммлера получает у меня консультацию по чисто медицинским вопросам. Он доверительно поведал мне, что слышал разговор Шелленберга с Мюзи по телефону. Шелленберг говорил Мюзи, что он лично несколько раз оказывал услуги еврейским семьям, а также вступившим в смешанный брак. Он уверял даже, что числится «неблагонадежным» с точки зрения партийной иерархии и обладает властью только в государственном аппарате. Фашисты пытаются отречься от фашизма в надежде уцелеть. Они будут предавать друг друга и готовы отдать все за спасительную фальшивку своей якобы «неблагонадежности» — учтите.

В дверь постучали.

— Прошу, — сказал доктор.

В комнату вошла девушка в форме вспомогательного женского подразделения службы наблюдения воздушной обороны. Статная, миниатюрная, с неприятным, высокомерным выражением кукольно-холодного, надменного лица.

— Это моя Надюша! — сказал доктор по-русски и, кивнув на Вайса, предложил ей: — Знакомься!

Вздернутые плечи девушки как-то сразу опустились, лицо преобразилось, будто мгновенно сменили его на другое — застенчивое, милое и немного растерянное.

— Это вы! — воскликнула она и, краснея, протянула руку Вайсу. — А я вхожу, вижу — фриц. — Сказала, жадно вглядываясь в Вайса: — Вот вы, значит, какой!

Вайс смутился, отвел взгляд.

— Ну, вы там, молодежь, хватит! — почему-то рассердился профессор и потребовал от дочери: — Докладывай.

Девушка села на стул так, чтобы можно было смотреть и на Иоганна и на отца. Заговорила, глядя смеющимися глазами на Вайса, но таким сухим и строгим тоном, что казалось, эти слова произносит другой человек.

— Операция по кодовым обозначением «Вольке» планирует бомбардировку немецкой территории подразделениями германского воздушного флота. Бомбардировщики будут замаскированы под авиацию союзников. База этих подразделений отмечена на карте. Объекты налета пока еще неизвестны. Есть предположение, что это концентрационные лагеря, так как план операции утвержден Гиммлером и Кальтенбруннером.

— Вот видите, — сказал профессор, — Кальтенбруннер препятствует Гиммлеру освободить из концлагеря несколько сот человек, Гиммлер мешает сделать то же самое Кальтенбруннеру, — грызутся, чтобы ни один из них не получил лишнего шанса перед союзниками. И оба при этом единодушно разрабатывали акции массового уничтожения сотен тысяч. — Склонился, потер колено, поморщился. Объявил, строго глядя на Вайса: — Ваша задача — выявить, какие именно лагеря намечены для уничтожения с воздуха. Второе — я не возражаю против того, чтобы включить вас в боевую группу, которая должна будет на месте воспрепятствовать этому. — Встал. — Всё!

Вайс смотрел на девушку и нерешительно улыбался.

— Всё! — повторил профессор.

Девушка попросила:

— Можно, я провожу товарища?

— Вот еще! — рассердился Штутгоф. — Не маленький, сам знает дорогу.

— Ну, папа! — умоляюще воскликнула девушка.

— Я сказал — нет. И вообще — нечего…

— Что нечего? — упрямо переспросила девушка. — А вдруг нам по пути?

— Знаете, — сказал профессор, подталкивая Вайса к двери, — проваливайте! — Оглянулся на дочь. — Произнес жалобно: — Ты же в опергруппе, потерпите — на базе встретитесь…

То ли от ослепительной чистоты голубого дня, то ли от мимолетного ласкового взгляда советской девушки, то ли просто потому, что к нему вдруг пришло необъяснимое чувство радости бытия, но Вайс почувствовал, что его больше не мучает чувство одиночества.

Он ощутил себя частицей огромного мира, созданного человеком для человека, и в этом удивительном, светлом состоянии духа пришел к Генриху.

Генрих был мрачен. Он швырнул Вайсу несколько листков бумаги, на которых было что-то напечатано.

— Прочти! Из личной канцелярии Вилли Шварцкопфа.

Иоганн сел к столу и стал читать.

«Административно-хозяйственное управление СС

Секретно

Рейхсфюреру СС.

Рейхсфюрер! Золотые зубы умерших заключенных по вашему приказу сдаются санитарному управлению. Там это золото используется при изготовлении зубных протезов для наших людей. Оберфюрер СС располагает уже запасом золота свыше 50 килограммов; этого хватит для покрытия предполагаемой потребности в благородных металлах на ближайшие пять лет.

Как по соображениям безопасности, так и в интересах должного использования, я не считаю целесообразным накапливать большое количество золота для этой цели.

Прошу разрешения в дальнейшем весь лом золотых зубов умерших заключенных направлять в рейхсбанк.

Хайль Гитлер!

Исполняющий обязанности Франк, бригаденфюрер СС и генерал-майор войск СС».
Другая бумага гласила:

«Список поношенных изделий из текстиля, вывезенных по распоряжению главного административно-хозяйственного управления СС из лагерей Освенцим и Люблин:

старая мужская одежда 92.000 комплектов

женская 26.000»

женское белье шелковое 3 900»

Всего 34 вагона

тряпье 400 вагонов

перины и подушки 130 вагонов

женские волосы 1 вагон

Копия верна: Гауптштурмфюрер СС».
Глядя на Вайса, Генрих воскликнул:

— И дальше все такие же! Иоганн, я больше не могу. Я убью его!

— Если ты это сделаешь, — сказал сухо Вайс, — ты окажешься виновником гибели сотен, тысяч людей. Твой дядя для нас сейчас источник тех сведений, при помощи которых мы сможем спасти сотни тысяч… Подожди, — остановил он Генриха, — сейчас все станет ясным. Скажи, поступали к Вилли приказы о списании с довольствия каких-нибудь лагерей?

— Да, недавно, кажется, в Дахау, в Линдсберге, Мюльдорфе и еще где-то.

— Установи точно! Дело в том, что сейчас готовится операция по уничтожению заключенных. Те лагеря, что назначены на первую очередь, соответственно снимаются с довольствия. Понял?

— Да.

— Сегодня сможешь узнать, примерно к вечеру?

— Да.

— Ну вот и все.

— Подожди, — попросил Генрих. — Но ведь это не «все». Как ты любишь этого слово «все»! Надо сделать еще что-то главное, чтобы спасти людей.

— Это возлагается на боевые группы.

— А я?

— Что — ты? Ты делаешь огромное дело.

— Нет, — возразил Генрих. — Нет. Я тоже должен быть там, где ты. Обещаешь?

— Ладно, — сказал Вайс. — Это мы еще обсудим.

Зубова Вайс в первый момент даже не узнал: по улице к мосту свидания шел сутулый человек, плохо побритый, с почерневшим лицом, на котором острыми выступами обозначались скулы.

Выслушав Вайса, Зубов оживился.

— Люди? Есть! И четыре немца — тоже из лагерников. — Добавил несколько виновато: — В свободное от работы время выходил с ними на операции. Народ в боевом отношении грамотный.

— Оружием обеспечены?

— Еще как! Можем продать излишки.

— Так вот, с этого момента, — сказал Иоганн, — чтоб тише воды… Только быть в готовности номер один.

— Ясно! — сказал Зубов.

Вайс положил руку на его плечо.

— Ты, старик, держись.

— Трудно мне, — пожаловался Зубов. — Если б хоть жить не в ее доме. Кажется, всюду ее вижу… Ноет, как зуб. — Попросил: — Может, можно съехать, а?

— Нельзя, — сказал Вайс.

— Значит, терпеть?

— Да, — сказал Вайс.

Очевидно убедившись после разговора с Бернадоттом в полной безнадежности всех попыток произвести Гиммлера в сан нового фюрера, Шелленберг не придавал уже никакого значения «особой группе», в которую входил и Вайс. И хотя эта группа отлично справилась с задачей тайной эвакуации лиц, освобожденных из лагеря по спискам Бернадотта и Мюзи, ее сейчас включили в состав другой группы СС, занятой всецело разработкой планов и техники истребления заключенных, а также иностранных рабочих на секретных объектах.

Работая в этой общей, расширенной группе, Вайс сумел ознакомиться со списком уполномоченных СД, которые направлялись в лагеря для общего руководства операцией. Сократить число лиц, благополучно прибывающих к месту назначения, должны были боевики.

Кроме того, используя бланки, образцы печатей, подписей, различные секретные грифы, добытые Вайсом, удалось изготовить приказы, отменяющие «эвакуацию лагеря» на известный срок или впредь до особого распоряжения. Эти приказы доставляли в лагеря «курьеры» из числа боевиков-немцев или таких, которые в совершенстве знают немецкий язык. Обычно подобные приказы привозили офицеры СС или чины гестапо. Значит, прибыв в лагерь, боевики не могли его сразу покинуть, как это положено рядовым. Чтобы не вызвать подозрения, им приходилось пользоваться некоторое время гостеприимством лагерной администрации. Но каждый час пребывания в лагере угрожал смертью.

Двенадцать уполномоченных СД должны были вылететь через три дня в районы Западной Германии и руководить там уничтожением лагерей.

Штутгоф, получив эту информацию от Вайса, сказал ему через день, что союзники предупреждены и их истребительная авиация будет в воздухе. Но если германскому транспортному самолету с уполномоченными СС все же удастся благополучно совершить посадку, предотвратить с земли дальнейшее будет невозможно.

Сразу же после вторжения союзников на Западе специальные отряды «коммандос» начинают охотиться за научно-исследовательскими материалами, за самими исследователями, патентами и технической документацией. Других указаний они не имеют. Эта охота за документами и людьми носит наименование «Пеипер-Клипс». И хотя среди «коммандос» есть группы, которые, без сомнения, могли бы предотвратить бойню в концлагерях, приказа на это им не дадут. Как быть?

Вайс сказал:

— В состав пассажиров секретного рейха мы никого включить не можем: список подписан Гиммлером и Кальтенбруннером. Но экипаж формируется только в день вылета, и люди не знают друг друга. Можно сделать следующее: я приеду на аэродром к дежурному гестапо и вместе с ним займусь проверкой экипажа. К одному из его членов я вызову подозрение и сниму его с полета. Если понадобится, соединю дежурного с Дитрихом — тот скажет то, что я ему скажу. Времени будет в обрез, дежурный начнет волноваться, и если в это время поблизости окажется наш человек, специально подготовленный, я проверю у него документы, которые не встретят с моей стороны возражений. Члены экипажа имеют парашюты. Он сможет открыть люк и выпрыгнуть, после того как установит мину. Другого пути не вижу.

— Но этот человек должен быть летчиком, иначе он сразу разоблачит себя.

— Да, конечно, я ведь и говорю: специально подготовленный.

— Но у нас таких нет.

— Может, в группе Зубова?

Когда Вайс обратился к Зубову с этим вопросом, тот радостно заявил:

— Я же в осоавиахимовской школе учился, ходил уже самостоятельно и в воздух, без инструктора, через час — и был бы пилот.

— И этого часа не хватило?

Зубов сконфузился.

— Да, понимаешь, пришили воздушное хулиганство за преждевременное чкаловское пилотирование. Словом, за бреющий рядом с поездом пострадал. — Ухмыльнулся хвастливо: — Пассажирам понравилось: платками из окон махали, я одним глазом наблюдал.

— Слушай, — сказал Вайс, — этот полет, ты понимаешь…

— Здрассте! — прервал его Зубов. — Я же бессмертный. К тому же у меня свыше двадцати прыжков с парашютом, это моя главная гарантия. Не беспокойся, великолепно выживу.

Документы для Зубова достала Надя. Передавая их Вайсу, она сказала:

— Только нужна другая фотография. — Добавила: — А так документы очень хорошие. — Попросила: — Но, если можно, верните сегодня же: я должна положить их обратно.

— А если не удастся?

Надя подняла на Вайса глаза, сказала тихо:

— Папе это было бы особенно тяжело, после того как мы уже потеряли маму.

Узнав о том, что операция поручена Зубову, профессор недовольно поморщился.

— Я не сомневаюсь в авиационных способностях товарища Зубова, но хулиганить на «У-два» — это одно, а водить большой транспортный самолет — другое. — Добавил: — Я решительно против.

— А если бортмехаником?

— Он же незнаком с конструкцией немецкой машины. Завалится!

— Слушайте, — сказал Вайс. — Борт-стрелок!

— Это, пожалуй, подойдет.

И профессор закончил уже совсем другим тоном:

— Самое замечательное — это то, что он имеет опыт парашютных прыжков. Посылать другого — значило бы на верную гибель.

Все получилось гораздо проще, чем ожидал Вайс.

Вызвав к дежурному гестапо членов экипажа для дополнительной проверки, установив по армейским книжкам, кто из них борт-стрелок, Вайс подозрительно глянул на этого человека и с величайшим напряжением удержал на лице озлобленно-обыскивающее выражение.

Низкорослый, коренастый малый, на которого он смотрел, подойдя вплотную, дохнул на него запахом такого водочного перегара, что Вайс испытал чувство восторга.

— Свинья! — закричал Вайс. — Свинья и трус! Нахлестался перед вылетом. — И, обращаясь к дежурному гестапо, сказал: — Это преступная небрежность с вашей стороны. — Приказав членам экипажа удалиться, спросил: — Что вы намерены делать?

— Я сейчас вызову другого человека.

— Сколько на это потребуется времени?

— Двадцать минут, не больше.

— Самолет должен вылететь через двенадцать минут: его будут сопровождать истребители, они уже, наверное, в воздухе. Вы сорвали задание чрезвычайной государственной важности.

Дежурный стоял вытянувшись, бледный, губы его высохли, он их облизывал.

Вошел Зубов в авиационной форме, с рюкзаком. Отдал приветствие. Вайс набросился на него:

— Почему без сопровождающего? Документы! — Посмотрел, сунул дежурному, сказал небрежно: — Вам чертовски везет. — Подмигнул ему. — Подозреваю, что я напрасно вас упрекал: очевидно, вы оказались более предусмотрительным, и этот ваш человек явился не через двадцать минут, а мгновенно. — Похлопал дежурного по плечу: — Умеете работать, а?

Дежурный мельком взглянул на документы, приказал Зубову:

— Марш в машину!

Зубов сказал:

— Но, господин унтерштурмфюрер, у меня назначение на другой рейс.

— Марш, не разговаривать!

Зубов ушел. Ушел, положив документы в карман.

А если документы не будет сегодня же возвращены Наде, Штутгоф, потерявший здесь жену, завтра, а может, уже сегодня ночью потеряет и дочь.

Вайс предложил дежурному пройти с ним к самолету. Дежурный записывал в книгу, что снят с полета борт-стрелок и заменен другим.

Пассажиры уже находились в кабине. Зубов не показывался. Гестаповец поглядывал на часы, его попросили подняться в самолет.

Вайс остался один и уже готов был последовать за дежурным, чтобы разыскать Зубова, но Зубов появился у дверцы, держа ранец-парашют. Он бросил его на взлетную площадку и успел передать Иоганну свои документы.

Вайс был необыкновенно счастлив и обрадован тем, что документы Зубова у него в руках. Он удивился, но вначале не придал особого значения факту, что Зубов выбросил парашют и что за этим парашютом последовало еще три других.

Как только гестаповец спустился из самолета по лесенке, лесенка была убрана, люк туго и гулко захлопнулся, и машина, гудя прозрачными нимбами пропеллеров, покатилась по взлетной полосе, все больше и больше набирая скорость. Оторвавшись от земли, транспортник круто стал набирать высоту.

Возвращаясь вместе с гестаповцем с аэродрома, Вайс спросил:

— Почему выбросили из самолета парашюты? Что они, лишние?

— Нет, — сказал гестаповец, — не лишние. Просто старший группы — штандартенфюрер — очень взволновался, когда узнал, что один из членов экипажа снят с полета как не заслуживающий доверия. И потребовал, чтобы у всех членов экипажа отобрали парашюты. Он считает, так больше гарантии, что летчики не бросят самолет, если машину подобьют вражеские истребители. Они будут до последней минуты стараться спасти машину, а значит, и пассажиров. — Одобрил: — Что ж, в этом есть логика. Мне оставалось только выполнить его категорическое приказание.

Вайс смотрел в пустое небо, гигантское, как бездна. Он испытывал непреодолимое отчаяние, пустоту, будто утратил сейчас свою собственную жизнь. И все вокруг казалось ему мертвым.

Глава 70

В штабе группы Вайсу сообщили, что его желание удовлетворено и он может сегодня же выехать на авиационную базу для проверки, насколько личный состав ее и материальная часть подготовлены к выполнению специального задания под кодовым обозначением «Вольке».

Он пришел к профессору, вернул ему документы, сообщил о том, что отбывает, и о том, что Зубов при выполнении задания теперь не сможет воспользоваться парашютом.

Профессор, прикрыв рукой документы, возвращенные ему Вайсом, будто боясь расстаться с ними хотя бы на минутку, сказал:

— Вот до того момента, пока вы не пришли, я все время думал, переживу я или не переживу, если погибнет Наденька. И знаете, понял, что не переживу. Вот так вот. А теперь — Зубов. Тяжело, верно. В нашем деле самое, пожалуй, легкое, когда ты решаешь собственную судьбу, а не судьбу другого. — Посмотрел твердо в глаза Иоганну. — Свою дочь, как опытную радистку, я включил в состав группы, которая будет вам придана. Вы должны иметь постоянную оперативную связь с Центром. — Разложил карту. — В районе, находящемся в зоне авиационного воздействия базы, находится несколько крупных концентрационных лагерей. Но вот что нам следует с вами продумать. Вот здесь вот, — Штутгоф показал на карте, — подземный концентрационный лагерь, где производятся «Фау-один» и «Фау-два». Заключенные никогда не выходят из штольни. Там работают, там умирают, только их трупы вывозят и кремируют в наземных лагерях. Обе основные подземные шахты тянутся почти на полтора километра под землей и связаны между собой сорока восемью туннелями. Ствол входа и выхода один, остальные заделаны и забетонированы.

Понятно, что этот подземный лагерь, где находится свыше двенадцати тысяч заключенных, не может быть уничтожен с воздуха. Но, по данным, полученным вами от Генриха, весь лагерь снимается со снабжения через шесть дней, исключая сегодняшний. Значит, предполагается, что через шесть дней он должен быть уничтожен.

Главная ваша задача, — выяснить, каким способом предполагается уничтожить лагерь, и предотвратить его уничтожение. — Сказал грустно: — Приданная вам группа не столь многочисленна, как хотелось бы, но я не в силах увеличить ее. Вы сами знаете, не только Зубов, но и многие другие товарищи выполняют сейчас труднейшие задания. — Он вздохнул и добавил: — Я надеюсь, вы выполните приказ Центра успешно.

Вайс был неприятно удивлен тем, что в командировку на авиационную базу он едет не один, а с Дитрихом.

Дитрих сказал, потирая руки:

— Вы знаете, я очень энергично настаивал, чтобы это задание было поручено и мне. — Объяснил, плутовато улыбаясь: — Операция совершенно секретная, приказ подписан Гиммлером и Кальтенбруннером. Мы с вами никакого отношения не имеем к ее прямому исполнению, на нас возложена только функция контроля подготовки и так далее. Но это знак особого доверия. И я уверен, что потом никто не посмеет совать меня в эту опасную возню с организацией нашего подполья. Я надеюсь, что меня незамедлительно переправят на Запад — куда-нибудь в Швейцарию, например, где я буду свято хранить тайну этой операции, при соответствующем обеспечении всех необходимых для меня жизненных удобств, разумеется.

— Спешите удрать? — спросил Вайс.

— Это же необходимо в интересах высших лиц, подписавших приказ, который, как говорят дипломаты, не для печати. Хотя, пожалуй, напротив — Геббельс будет визжать с газетных страниц о злодейском налете авиации союзников на концентрационные лагеря. Мы с вами, как свидетели этого ужасного налета, сможем подтвердить его слова.

— Значит, хотите ждать? — спросил Вайс.

— И еще как, — улыбнулся Дитрих, — с комфортом!

Полковник Вальтер, командир особой авиационной части, кавалер рыцарского железного креста, летчик еще времен первой мировой войны, сухонький, седой, низкорослый, но с величественным, надменным лицом, вскрыл секретный пакет. Прочитав приказ и приложенную к нему инструкцию, он взглянул на Вайса и Дитриха так брезгливо, будто у этих офицеров СД были не застегнуты ширинки, и сказал, что просит дать ему час на размышление, после чего он готов будет снова принять господ офицеров.

Дитрих положился во всем на Вайса, а сам отправился завтракать в компании с молодыми летчиками.

Полковник, несмотря на свою явную неприязнь, вынужден был обсуждать с Вайсом подробности операции.

— Горючее? — сказал полковник. — Большевики наступают, через неделю они могут быть здесь. — Он топнул маленькой ступней, обутой в лакированный старомодный, остроносый ботинок. — У нас горючего на сегодня ровно столько, чтобы сняться отсюда.

— Но к вам должно поступить горючее!

— Завтра ночью, если бензовозы благополучно прибудут.

— А почему они могут не прибыть?

— Русские разбомбили мосты.

— Но имеются понтонные переправы.

— Да, если успеют их навести.

— В каком пункте? — спросил Вайс.

Полковник показал на карте. Потом сказал:

— Я полагал, что мой долг — вывезти на самолетах всех людей, и поэтому самолеты не загружены бомбовым комплектом. Надо посылать машины на склад, — для этого понадобится время.

— Естественно, — согласился Вайс.

— И еще, — сердито сказал полковник, — помимо всего — вот приказ Кальтенбруннера: на меня возлагается обязанность сбросить на парашютах контейнеры с отравляющими веществами для использования их лагерными подразделениями СС на случай, если какая-то часть заключенных уцелеет после бомбардировки.

— Очень предусмотрительно, — заметил Вайс.

— Слушайте, — гневно сказал полковник. — Я ас первой мировой войны. Мое имя известно во Франции и Англии. На моем счету двадцать восемь авиационных поединков, которые я провел с честью.

— Ну и что же? — спросил Вайс.

— Я солдат, — сказал полковник. — Солдат. И у меня есть свои воинские убеждения и принципы. А вы гестаповец…

— Я офицер СД.

— Не вижу существенного различия.

— Короче говоря, вы хотите сказать, что вам не слишком нравится это боевое задание?

— Оно не боевое, не воинское.

— А какое же?

— Вы сами отлично знаете какое.

— Вы просто боитесь. Боитесь, что впоследствии вас будут рассматривать не как военнопленного офицера, а как военного преступника.

— Да, — сказал полковник, — я не боюсь погибнуть, быть даже расстрелянным большевиками. Но не повешенным, как…

— Как кто? — спросил Вайс.

— Как вас, например, могут повесить.

— Вы хотите уклониться от задания?

— Я солдат и подчиняюсь приказу.

— Но приказы не обсуждают.

— С подчиненными — да. А вы не мой подчиненный.

Вайс посмотрел прямо в глаза полковнику.

— Я вам признателен за то, что вы столь честно и откровенно высказали мне свое мнение.

— И вы этим воспользуетесь в соответствии с родом и духом своей службы?

— Нет, — сказал Вайс. — Просто вы меня заставили тоже кое о чем задуматься.

После этого разговора Вайс еще побывал у полковника, но беседовал с ним о чем угодно, только не о ходе подготовки к операции. Точно так же вел себя и полковник.

Через связного Вайс сообщил группе о времени, когда должны прийти цистерны с горючим, и указал на карте, где находятся понтонный мост, и бомбовый склад, и дорога от склада к аэродрому.

Вайс осмотрел два блиндажа, служившие теперь хранилищем для отравляющих веществ, — кроме баллонов с газами здесь лежали ящики с ядами в ампулах и в коробках. Во время одного из осмотров ему удалось сунуть между ящиками термитную шашку с химическим запалом замедленного действия, изготовленную в виде пластмассового портсигара.

Через день весь личный состав в противогазах боролся с пожаром в блиндаже. После этого понадобились еще сутки для того, чтобы люди могли вернуться в расположение аэродрома, не подвергая себя опасности отравления. Почти на два километра вокруг листва на деревьях пожелтела и пожухла.

А еще через день полковник вызвал к себе Вайса и сообщил ему, что понтонный мост взорван и бомбовозы не смогут переправиться, пока не наведут переправу; кроме того, транспорт машин с бомбами, следующий от склада к аэродрому, был обстрелян. Машины приведены в негодность, часть их взорвалась вместе с грузом.

Разведя руками, он сказал тоном фальшивого сожаления:

— Таким образом, я бессилен выполнить приказ в указанные сроки.

Дитрих был в бешенстве. Он пытался наладить переговоры с Берлином.

Связной передал Вайсу, чтоб в эту ночь он покинул аэродром. Но Вайс не смог этого сделать: Дитрих ни на шаг не отходил от него. Он сказал Вайсу:

— Вы разрабатывали с полковником операцию и виновны в том, что она сорвалась. — Пригрозил: — Я доложу о вас. Офицеры подтвердят, что вы устранили меня от подготовки к операции.

Вайсу предоставили отдельную комнату, но теперь к нему перебрался Дитрих. Ложась спать, он запирал дверь на ключ и клал его в карман, говоря, что боится диверсантов, а пистолет засовывал под подушку.

Ночью советские штурмовики и бомбардировщики совершили налет на аэродром.

Вайс бежал, пригнувшись, к обочине аэродрома, туда, подальше, где он заметил земляные щели, выкопанные солдатами охраны. Вслед за ним в щель прыгнул и Дитрих.

Щель оказалась полузасыпанной. Дитрих выталкивал Вайса с того места, где щель была глубже. Заметив блиндаж, он решил добежать до более надежного укрытия, выскочил. Бомбовый разрыв. Вайса почти погребло землей. Очнувшись, он выбрался из-под земли. Ноги Дитриха торчали из воронки. Вайс потянул его за ноги и втолкнул в щель. Живот Дитриха был разворочен осколком. Вайс стал бинтовать его, но бинтов не хватило. В это время Дитрих очнулся. Он посмотрел на свою рану, брезгливо сморщился, потом заплакал.

Вайс снял китель, разорвал рубашку; когда снова раздался бомбовый разрыв, он почти машинально склонился над Дитрихом, прикрывая его собой, чтобы в рану не насыпалась земля. Дитрих это заметил. Пролепетал:

— Иоганн, вы, возможно, хороший человек. Но я донес на вас. — Простонал осуждающе: — Как вы, немец, могли стать изменником?

— Что же вы донесли? — спросил Вайс, озабоченно подкладывая свой китель под голову Дитриху.

Дитрих сказал, еле двигая губами, свистящим шепотом:

— Муж фрау Бригитты — русский диверсант. Вы все время общались с ним. Перед самым отъездом об этом донес один русский военнопленный, уличенный в краже ценностей во время спасательных работ.

— Почему же тогда меня сразу не арестовали?

Дитрих вздохнул:

— Лансдорф мне не поверил. Он сказал, что я хочу свести с вами счеты за то, что вы скрыли — помните? — некоторые мои неблаговидные поступки.

— Помню, — сказал Вайс.

— Ну вот, видите… Он мне не поверил… Приказал только вести наблюдение. Ему грозили бы большие неприятности, если б вы оказались изменником. Поэтому он все свалил на меня, приказал следить… — Дитрих замолчал, видимо борясь с невыносимой болью. — И когда мы здесь принимали с вами душ, я вышел, сказав, что мне нехорошо. И в вашем кителе нашел портсигаре. — Снова последовала долгая пауза. Вайс молчал. — Такие штучки мне знакомы, — шепотом прохрипел Дитрих. — А потом, когда загорелся блиндаж, у вас больше этого портсигара не было. И сейчас его нет. Верно?..

— Да, — подтвердил Вайс.

— Вот видите, — похвастался Дитрих, уже костенеющим языком. — Я ведь хороший контрразведчик, да?..

— А зачем вы мне это все рассказали? Чтобы я вас убил?

— Да, конечно… Я не хочу мучиться. Я понял, что не смогу мучиться. Пожалуйста, Иоганн, я не могу видеть свои внутренности. Ну?

Вайс вынул сигарету, закурил.

Штурмовики стальным скользящим потоком неслись над аэродромом, и косой светящийся ливень их крупнокалиберных пулеметов бил по бетонной полосе, высекая длинные сухие синие искры.

Вайс сказал:

— Нет, я не буду убивать вас, Дитрих. Даже напротив — я пойду сейчас и пошлю за вами санитаров с носилками. Такие, как вы, не должны умирать сразу. Вам надо понюхать как следует, что такое смерть. Вы убивали других, но сами считали, что с вами этого не случится. Если вы и умрете, то, во всяком случае, с комфортом, в постели. Вот я и позабочусь о таких удобствах для вас.

Он встал, спросил:

— Вы слышите, Дитрих? Я ухожу за санитарами.

Дитрих молчал.

Вайс дотронулся до его плеча. Голова Дитриха покачнулась, но глаза были неподвижны. Вайс взял свой китель, надел и пошел к горящим службам аэродрома.

Налет окончился.

Полковник руководил тушением пожара. Он был бодр, энергичен и свирепо командовал людьми.

Вайс сказал:

— Я вынужден покинуть вас, полковник.

— Да? — спросил полковник, смотря на него так, будто впервые его увидел. — Ну что ж, вы мне не подчинены, а то бы я и вас заставил поработать. — Он махнул рукой в том направлении, где горели самолеты и, треща, рвались в них укладки пулеметных лент и снарядов.

Вайс разыскал свою машину и поехал прочь от аэродрома, потом остановился, вышел, снял с нее номер. Машина была покрыта гарью и хлопьями сажи, цвет ее стал неразличим. Свернув с шоссе, Вайс поехал по грунтовой дороге лесом, повернул, отсчитав шестнадцать просек, в семнадцатую, завел машину в кусты и дальше пошел пешком.

Как ему было указано связным, он вышел на тропинку. Спустился в балку, по дну которой бежал чистый родничок, напился.

Смутно было у него на душе. Засыпался, думал он. Штутгоф говорил — Зубов действует не всегда осмотрительно. А он сам? Как он мог допустить такую ошибку с портсигаром? Когда он узнал, что Дитрих едет с ним, он должен был придумать что-нибудь более примитивное и, значит, более неуличимое для хранения термитной шашки. Почему он это упустил? Да потому, что все это время думал о Зубове и перестал думать о себе.

Но он не мог не думать о Зубове, который, совершая свой подвиг, приговорил себя к смерти…

Из кустов вышли двое в эсэсовской форме, с автоматами, висящими на груди. В петлице у каждого, как было условлено, сосновая веточка. Вайс назвал пароль, получил отзыв и пошел дальше, шагая между этими двумя немцами. Лица их были серы, морщинисты. Вайс понял: бывшие заключенные-антифашисты, а может быть, и коммунисты.

Показался охотничий домик, выстроенный в готическом стиле, с жестяным петухом на шпиле остроконечной деревянной башни. Вайса провели в просторную, увешанную оленьими рогами комнату с камином, сложенным из кирпичей. За столом, склонившись над картой, сидел советский офицер в аккуратной, будто только что выутюженной, чистенькой форме.

Он подал руку, представился:

— Майор Колосов. — Смущенно улыбнулся. — Извините, проформа: ваше удостоверение личности.

Вайс подал свой документ, подписанный Гиммлером, Мюллером, Кейтелем, Кальтенбруннером. Майор взглянул и, возвращая, сказал уважительно:

— Коллекционная вещь. Ну, значит, еще раз здравствуйте, товарищ Белов. — Горячо пожал руку, кивнул на стол: — Вот, обмозговываю. Садитесь, прошу вас. — Придвинул пачку «Казбека»: — Курите!

Вайс с нежностью взял папиросу.

— Довоенные?

Майор пожурил:

— Отстали вы от действительности! Послеблокадные, ленинградские. — Ткнул в карту карандашом: — Значит, вот какая петрушка получается: подступы открыты. Но сначала — ваши соображения?..

После обсуждения плана операции Вайс вышел из охотничьего домика в сопровождении майора.

Во дворе он увидел построившихся советских парашютистов в армейской форме, а рядом с ними — тоже в строю — стояли люди в немецких мундирах и в штатской одежде.

— Ну вот, — показал на них рукой майор, — весь наш интернационал в наличии. И это, так сказать, есть наш еще не последний, но весьма решительный бой. Ведь свыше двенадцати тысяч человек мы должны освободить с наименьшими потерями. А ваша группа во флигеле, — указал он рукой. — Рекомендую не терять времени. Ознакомьтесь, побеседуйте — и в путь. — Попросил: — Очень желательно, чтобы вы по возможности точно уложились в расписание.

Вайс направился к флигелю. Когда он вошел, со скамьи поднялись четверо в форме офицеров СС. Двоих из них Вайс знал — чеха Пташека и подрывника Мехова. Они дружески поздоровались. Двое других назвали себя. Белобрысый, скуластый, атлетического сложения — Вальтер Кох, другой — черный, необычайно мускулистый, яркоглазый — Ганс Шмидт.

— Откуда вы? — спросил Вайс.

Кох, улыбаясь скуластым лицом, доложил:

— «Свободная Германия».

— Были в плену?

— Нет. Берлин. Подполье. — Кивнул на Шмидта, сказал почтительно: — Он работал еще с Антоном Зефковым.

Вайс обсудил со своей группой план операции. Она заключалась в следующем.

Соответственно данным, полученным через Генриха, провиантское снабжение заключенных подземного концлагеря было рассчитано еще на двое суток. Значит, ликвидация его будет произведена по истечении этого срока.

Но если продвижение Советской Армии в этом направлении убыстрится, уполномоченный СС может принять решение ускорить уничтожение лагеря; кроме того, не исключено, что на этот счет будет дан особый приказ руководством СД.

Несомненно, что на командном пункте уполномоченного СС установлена связь с постом минеров и по его сигналу они должны привести в действие электроподрывные взрыватели, провода которых протянуты в шахты к минным погребам. Очевидно, посты минеров расположены на поверхности. Задача — выявить эти посты и обезвредить. И, когда это будет сделано, присоединиться к группе захвата, которой командует майор Колосов. Она проникнет в шахты, разминирует минные ловушки и освободит заключенных. Часть группы майора останется на поверхности, займет оборону, чтобы прикрывать отряд, действующий в шахте.

С людьми этой группы, одетыми в немецкие офицерские мундиры, Вайс и выехал в пункт, обозначенный на карте как штаб охраны лагеря, его административного управления и складов готовой продукции.

Полковник Роберт Штайнер, уполномоченный СС, принял Вайса у себя на командном пункте.

Пожилой, с плоским лицом и угловатым черепом, так называемой гинденбургской формы, спереди — прямой пробор, затылок и виски почти наголо выстрижены; сжатые губы, пронзительные глаза с вздрагивающими веками; короткие широкие пальцы с синеватыми ногтями. Рыцарский железный крест на ленте под воротником кителя.

Документ Вайса, тщательно проверив, он бросил перед собой на стол.

— Что? — сказал Штайнер так, будто Вайс перед этим обращался к нему с какими-то словами.

Вайс, кладя ногу на ногу, в свою очередь тоже осведомился:

— Что «что»?

— …вас интересует? — промычал Штайнер.

— Я хотел бы быть уверенным в том, что меня здесь ничего не должно интересовать.

— Почему?

— В том случае, если все у вас в порядке.

— Вы имеете в виду нечто определенное?

— Да, — сказал Вайс, прищелкнув пальцами, — вот это именно?

— Техника?

— Ну что вы! — улыбнулся Вайс. — Здесь я не компетентен. Если вы меня заверите, что все в отличном состоянии, мне этого достаточно, чтобы доложить.

— Кому?

— Очевидно, кому-нибудь из тех, кто подписал мой документ.

— Непосредственно? Вы такой доверенный человек?

— Нет, что вы! — сказал Вайс. — Передам рапорт, как полагается по службе.

— Странно!

— Что именно?

— Мне не доверяют! — вспылил Штайнер. — Я лично беседовал с Гиммлером и Кальтенбруннером, прежде чем отбыть сюда. А ведь я сказал им, — Штайнер выпятил грудь: — «Это для меня высокая честь». — Он опустил глаза. Вайс увидел кнопку, вмонтированную в стол, которая была прикрыта металлической скобой, запертой на висячий никелированный замок. — «Высокая честь, — повторил Штайнер. — Одно мановение руки — и я исполню свой долг перед империей. Мы так хлопнем дверью, уходя, что большевики содрогнутся от ужаса. — Добавил: — Но ваше присутствие свидетельствует о том, что мне не доверяют. Я буду протестовать. — Он положил руку на телефонную трубку.

— Кстати, полковник, — сказал Вайс, — когда будете говорить с Берлином, сообщите, пожалуйста, что из восьми лагерей я уже объехал пять. И там все в порядке.

Штайнер, не снимая руки с телефонной трубки, спросил:

— Значит, вы не специально ко мне?

— Ну что вы! — улыбнулся Вайс. — У меня приказ доложить о восьми лагерях. Ваш — шестой. Осталось посетить еще два. — Пожаловался: — Дико устал. Вы думаете, это легко — все время на ногах? Некоторые лагеря уже эвакуируют, и ликвидация происходит во время маршей, трупы оставляют на дороге. — Спросил: — Вы пробовали ездить на машине по трупам?

— Нет еще, — сказал Штайнер. — Но, если дороги ими забиты, придется… — Посмотрел несколько приветливее на Вайса. — Я могу вас уверить, что такого беспорядка я после себя не оставлю.

— Ну и отлично. — Вайс сделал движение, будто собирается встать. — Значит, я так и доложу.

— Вы только за этим приезжали?

Вайс взглянул на часы, пожал плечами.

— А, собственно, что еще? По-моему, все. — Напомнил: — Ведь у меня еще два лагеря!

— Так нельзя, — укоризненно сказал Штайнер. — Ну хоть пообедайте со мной. Я распоряжусь.

Полковник вышел.

Вайс мгновенно перерезал провода, идущие к кнопке, закрытой скобой с замком.

Когда полковник вернулся, Вайс сказал ему:

— Позвольте, я предупрежу сопровождающих меня офицеров о том, что задерживаюсь.

— Ну зачем вам самому? Пошлю адъютанта, он передаст.

Вайс понизил голос:

— В порядке исключительного к вам доверия. Мне кажется, среди сопровождающих меня людей находится особый человек от партии. Ну, как бы приставлен от партийнойканцелярии. Я боюсь, как бы он не счел обидным для себя, что ваш адъютант передает какие-то поручения от моего имени. Я должен сам сказать ему это. Простите, но, если я поступлю иначе, мне будут грозить неприятности.

— Так пригласите и его.

— Сделайте мне одолжение, — пригласите его сами. — Добавил многозначительно: — Я полагаю, этот человек может быть и вам полезен.

— Ну что ж. — Штайнер надел фуражку.

Вайс вместе со Штайнером подошел к машине, стоящей у стены склада. Его люди не выходили из нее.

Вайс сказал, открывая дверцу:

— Уполномоченный СС, имею честь представить.

Штайнер, снисходительно улыбаясь, приблизился к открытой дверце. Вайс ударил его по шее ребром ладони, Штайнер упал лицом вниз, две пары рук подхватили его и мгновенно втащили в машину.

Вайс вынул сигареты, закурил, ждал. Из машины ему подали связку ключей. Вайс взял их, сунул в карман и вернулся в кабинет Штайнера.

Заперев дверь, он открыл несгораемый шкаф одним из ключей. Нашел папку с грифом, который был ему знаком, вынул из нее бумаги, спрятал их у себя под мундиром и вышел. Сел в машину, передал Мехову лист из папки, на котором были обозначены посты минеров, сказал:

— Соображайте.

Пташек и Кох прочно упирались ногами в связанного Штайнера, лежащего на полу с заткнутой в рот скомканной фуражкой.

— Поехали, — сказал Вайс сидевшему за рулем Шмидту.

Мехов, ознакомившись за время пути с планом минирования, сказал майору Колосову:

— Мы можем перерезать провода, идущие от пунктов минеров к штольням. Когда подрывные машинки не сработают, на линию пошлют поисковую группу. Их задержим засадой. Ну, сколько там — полчаса, пожалуй, не больше. Гарнизон охраны, должно быть, не маленький — дольше не устоять.

— Так, — сказал майор. — А потом?

— Потом группа прикрытия примет бой. В районе выхода из штольни будет наша последняя линия обороны, пока успеем вывести людей.

— Двенадцать тысяч, — напомнил майор. — Надо с карандашиком подсчитать, сколько придется держаться.

— Трудная арифметика, — сказал Мехов. — Люди обессиленные, на это тоже нужно взять поправку. — Ткнул пальцем в точку выхода из штольни: — Видите — блиндажи для охраны, а она еще не снята. Впереди целая канитель: надо выбивать. Бесшумно не получится, — значит, к месту происшествия бросят весь гарнизон.

— Это точно, — согласился майор, — придется вам побыть на поверхности.

— Это почему?

— Минировать подступы.

— Возражаю, — сказал Мехов. — Я тут самый квалифицированный, а штольни кто будет разминировать?

— Правильно, — согласился майор. — Ну, тогда проинструктируйте тех, кто останется на поверхности.

— Это можно.

И, хотя всего удобнее было начать операцию ночью, майор приказал немедленно выходить на исходные позиции.

Допрос Штайнера ничего не дал. Гауптштурмфюрер, казалось, помешался от отчаяния и ненависти. Вначале он был как бы в истерическом припадке, а потом впал в состояние прострации, глаза закатились под лоб, рот полуоткрыт, как у кретина, от него дурно пахло. Он не мог даже сидеть, сползал со стула, когда его не держали.

— Если симулирует, то очень здорово, — сказал, приглядевшись к нему, майор. — Врача бы! А так, не для специалиста, — рехнулся, и все. Вот это называется казус.

Вход в шахту начинался с туннеля, пробитого в склоне горы, — к нему вела узкоколейка для вагонеток.

Когда весь отряд парашютистов бесшумно собрался у подступов к штольне, группа боевиков в мундирах эсэсовцев под командованием Вайса строевым шагом направилась к туннелю.

Из-под свода туннеля вышел эсэсовец в звании ротенфюрера и приказал остановиться. Из амбразур двух бронеколпаков торчали стволы спаренных пулеметов.

Вайс продолжал шагать впереди группы, будто не слыша угрожающего предупреждения.

Видя нацеленные стволы пулеметов, он ощущал себя как бы гигантской мишенью для них.

Остановил группу он метрах в пятнадцати от бронеколпаков. Заорал изо всех сил:

— Ротенфюрер, ко мне!

И, когда тот сделал несколько неуверенных шагов, приказал ему, кивая на строй:

— Принять команду!

Ротенфюрер неуверенно сказал:

— Но, гауптштурмфюрер, это не мои люди.

— Принять команду! — повторил Вайс. Пройдя мимо растерявшегося ротенфюрера под свод туннеля, пожаловался: — Жара, пыль… Воды! — И стал сбивать пыль с мундира снятыми лайковыми перчатками. Приказал: — Выстроить ваших людей! — Добавил, дружески улыбаясь: — Я оглашу сейчас приказ фюрера о награждениях в честь дня его рождения. — Пояснил: — Теперь этот торжественный акт приказано совершать на ходу, чтобы не отрывать людей от несения службы.

Ротенфюрер поднес к губам свисток, его подразделение выстроилось.

Вайс отдал команду своим людям занять освобожденные посты. А сам, поднявшись на бронеколпак, обратился с речью к выстроенному перед ним подразделению. И, когда цепь парашютистов приблизилась, Вайс, внезапно прервав речь, произнес спокойно и деловито:

— Теперь сдавайтесь!

Спрыгнув с бронеколпака, он залег за ним.

Но это были не просто солдаты, а отборные эсэсовцы. Они попытались вступить в бой, и только четверо добровольно сложили оружие.

Майор, после того как схватка закончилась, мельком взглянув на часы, сказал Вайсу:

— Ну что же, прошумели. С этой минуты наша операция больше уже не секретная от немцев. Значит, знай держись!

Часть отряда парашютистов занимала оборону вокруг выхода из штольни, другая окапывалась на рубежах в километре от нее. Пять человек, взяв взрывчатку, бросились в туннель вслед за Меховым.

Через минуту они выбежали оттуда. Мехов скомандовал:

— От туннеля — прочь!

Присел поодаль, тяжело дыша.

Мягкий, приглушенный взрыв потряс почву. Из жерла туннеля выбросило клубы пыли, осколки камня.

Натягивая на уши пилотку, Мехов объявил, сияя:

— Порядок! Откупорили. Но теперь для меня начнется самая возня с их сюрпризами. — Предупредил: — Пока фонариком не помигаю, семафор закрыт, отдыхайте спокойненько. — Махнул рукой двум парашютистам, тоже минерам: — Пошли.

Штурмовая группа, которой назначено было пройти в штольню, состояла всего из семи человек. Майор остался на поверхности командовать обороной.

Вайс, ссылаясь на недостаточный армейский опыт, сказал, что пойдет со штурмовой группой. Майор задумался.

— Ну что же, резонно. Только я вам еще радистку придам. Связь держать надо, а линейщики нужны здесь — нитки тянуть к подразделениям. — Подмигнул: — Золотая девушка.

— То есть? — спросил Вайс.

— Ну, как и вы, в тылу у немцев работала. — Махнул рукой: — Бегите, она вас догонит!

Вайс вместе с Пташеком и молодыми парашютистами пролез сквозь отверстие, проломленное в стене замурованной штольни, где скрылся Мехов с двумя минерами. Освещая путь фонарями, они двигались во мраке — сухом, душном, наполненном вонью мазута и угаром недавнего взрыва.

Они шли по шпалам узкоколейки, и шаги их гулко звучали под сводом туннеля. У спуска в штольню их ждал один из минеров Мехова, сказал:

— Спускаться в клети небезопасно. Вдруг заминирована… Придется шлепать по ступеням.

Железная ржавая влажная лестница свисала в ствол шахты. Здесь, у ствола, их нагнала радистка; за плечами у нее на брезентовых ремнях висела рация с тонкой, как удилище, антенной.

— Ах, — сказала радистка, — как неудобно будет спускаться. — И объяснила: — Видите, я же в юбке. Пустите меня первой, чтобы потом вам не пришлось дожидаться.

— Непредусмотрительно обмундировались.

Наденька — это была она — кивнула Вайсу, словно видела его только вчера. Улыбнулась и стала спускаться, предупредив:

— Пожалуйста, осторожней, не заденьте ногами антенну.

Чем ниже они спускались, тем тяжелее становился воздух, протухший, сырой, казалось, липнущий к коже, как плесень.

Несколько раз прозвучали тугие, гулкие взрывы.

Минер объяснил:

— Товарищ Мехов, видать, новые стенки подрывает. — Вздохнул. — Замуровали людей и много заслонок понаставили, так понимать надо.

Спустились на горизонт, откуда начиналась штольня. Снова послышались взрывы, дохнуло горячим угаром сгоревшей взрывчатки. И вдруг — снова взрыв и потом — звук мягкого падения.

Вайс бежал, согнувшись, и, когда оказался на месте последнего взрыва, он увидел лежащего замертво минера, другой прижимал обе ладони к лицу.

Мехов сидел на полу между ними и озабоченно перетягивал раздробленную левую руку бикфордовым шнуром, один конец которого он держал в зубах.

Наденька опустилась перед ним на колени и раскрыла медицинскую сумку. Мехов, отшатываясь от нее, приказал:

— Ты сначала тех осмотри! Говорил им: тут с фокусом. Нет, надо же было лезть с кусачками! — Сказал Белову: — Ну вот. Дешево отделался, не башкой, — при себе осталась, как предмет первой необходимости. — Попытался встать, встал, прислонился к стене, увидел мертвого минера, лицо его исказилось, голос дрогнул: — Какого парня потеряли, а? — Шагнул, пошатываясь, к тому, у которого было разбито лицо, спросил: — Глаза целы? Ну, тогда порядок. — Посоветовал: — Щеку ты все-таки поддерживай ладошкой, пока приклеится, а потом — пришьют. — Похвастал: — Меня хирурги здорово обратно составляли: кости на ногах на серебряных шурупах.

Надя перевязала Мехова, сказала:

— Вы замучились, вам надо отдохнуть хоть чуточку.

— После, — покачал головой Мехов, — в госпитале, здесь не те удобства, не то обслуживание. — Опираясь о плечо Нади, тяжело волоча ноги, побрел вперед.

Послышался гул голосов и удары чем-то тяжелым о железо.

Шли еще долго, штольню пересекла решетка, сквозь клетки которой можно было просунуть только руку.

— Товарищи! — закричала первая Наденька. — Товарищи!

Сотни рук просунулись сквозь клетки этой тяжелой стальной решетки. Надя кинулась пожимать их.

Мехов, напрягшись, закричал:

— Ура, товарищи! — И, ослабев, сел на каменное днище штольни. Очнувшись, он прошептал виновато: — Это я не от слабости свалился — от чувств. Ну, от переживания вроде, так надо полагать.

Добрел до решетки, стал осматривать ее, руки людей мешали ему. Потом подозвал Вайса, наклонился, сказал на ухо, потому что люди за решеткой сильно кричали:

— Подорвать можно. Но сначала надо наладить дисциплинку, чтобы все граждане за решеткой удалились, насколько это возможно. И второй момент: кинутся валом наружу, а там, надо полагать, бой. Надо связаться с майором.

Вайс позвал Надю. Отошли подальше от решетки. Надя включила рацию, надела наушники.

— Что передать?

— Нашу обстановку, какую видите. Запросите, как у них.

Спустя некоторое время Надя пожаловалась: слышимость плохая, помехи. Под землей работа рации очень затруднена.

— Но все-таки — что же передают?

— Отдельные слова разобрала: «Горячо… Всех в укрытие… Артиллерия…»

— Так, — сказал Вайс. — Понятно.

Парашютисты пробовали призвать людей к спокойствию, но невозможно было перекричать их.

Вайс спросил Надю:

— А какую-нибудь станцию мощную вы принять можете?

— Мощную — конечно.

— Хорошо бы музыку, — сказал Вайс. — Хорошую. Начнут слушать и смолкнут. Понятно?

— Я попробую.

— Я не уверен, но вдруг… — сказал Вайс.

Спустя некоторое время раздались тихие звуки музыки неизвестно какой радиостанции.

Сначала смолкли те, кто стоял первыми у решетки; потом постепенно затихли все — вся эта гигантская, плотно спрессованная в штольне человеческая масса…

И тогда Белов подошел к решетке и закричал громко, насколько мог:

— Товарищи! Прошу всех спокойно отойти подальше от решетки, лучше всего — в боковые ходы, они, наверное, у вас есть. Для того чтобы разрушить решетку, нужно произвести взрыв. — Спросил: — Вы поняли?

Наверное, каждый человек выговорил очень тихо это слово:

— Да.

Но оно так громко отдалось под сводами, что было подобно ослабленному гулу подземного обвала.

Вайс выждал, пока гул смолкнет, сказал:

— Товарищи, мы уверены, что вы будете вести себя организованно, как подобает советским людям. — Крикнул: — Старшим остаться у решетки, остальным отступить в укрытие!

Шорох и топот ног. Потом в решетке показалось только пять человеческих рук. Вайс подошел, пожал каждую и повторил то, что надо было выполнить всем этим людям. Добавил:

— Пожалуйста.

Укрепив, где нужно, заряды, парашютисты подняли обессилевшего Мехова и понесли. Мехов был грузным человеком, а идти приходилось, поднимаясь по отлогому склону, так как штольня была здесь проложена по скошенному горизонту.

Преодолев подъем, они остановились и залегли за составом вагонеток, нагруженных бочками цемента и каменными глыбами, видимо служившими для перемычек, которыми была замурована штольня.

Несколько минут спустя раздался взрыв, и воздушная волна его оказалась такой силы, что состав вагонеток толкнуло назад, упоры слетели с рельсов, и вагонетки, сначала медленно, потом ускоряя ход, покатились вниз по склону, туда, куда сквозь пролом в решетке бросились плотной массой тысячи людей.

Вайс вскочил и побежал рядом с передней вагонеткой, пытаясь подсунуть под ее колеса деревянный башмак, но его с силой отбросило прочь. Тогда Вайс выхватил гранату, сбросил с нее металлическую рубашку, дающую тысячи осколков, повернул ручку и через две секунды швырнул гранату вперед, между рельсов, а сам лег плашмя у стены штольни лицом вниз, прикрывая голову руками.

Взрывом свалило первую вагонетку, остальные наползли на нее, громоздясь грудой железа и камня.

Из накренившейся вагонетки на Вайса посыпались обломки камня. Ладонь, которой он накрывал голову, раздробило одним из таких камней. Вагонетка, кренясь в сторону, грозила опрокинуться на Вайса и раздавить его своей тяжестью.

Откуда нашлись силы у этих умирающих от голода, жажды, удушья людей, как хватило воли и организованности, чтобы быстро выделить несколько десятков наименее ослабевших и научить их сделать единственно возможное? Одни из них пролезли между вагонетками и стеной штольни и, упираясь полосатыми от выпирающих ребер спинами в накренившиеся борта вагонетки, удержали ее на себе; другие в это время сбрасывали камни, завалившие Иоганна, и затем вытащили и его самого, окровавленного, потерявшего сознание.

И когда Надя, склонившись над Иоганном, сказала горестно: «Он дышит, товарищи, но воздуху ему не хватает, воздуху!» — эти люди отпрянули и подались назад, словно освобождая пространство для доступа воздуха.

В бой против советских парашютистов были брошены сводные эсэсовские охранные подразделения. Они отлично умели убивать, совершать облавы, расправляться с партизанами, они точно рассчитывали количество стволов, боеприпасов, самолето-вылетов, чтобы на каждый метр линии партизанской обороны приходилось не меньше сотни осколков и попаданий станковых и ручных пулеметов.

Но парашютный отряд состоял из воинов, каждый из которых в отдельности владел искусством осмотрительного и самостоятельного ведения боя. Это были мастера военного дела, участвовавшие во многих сражениях.

Знаменитый снайпер Борис Веткин стрелял с озабоченным выражением на строгом и умном лице. Движения его были ленивы, мягки и не лишены грации. Он смотрел в оптический прицел с тем же внимательным любопытством, как некогда — будучи студентом-микробиологом — в окуляр микроскопа.

Он был ранен, но расчетливо соображал, что, если не получит нового ранения, у него еще хватит сил удержать здесь снайперскую позицию, — только не нужно ее менять, а оставаться на прежнем месте, плотно прижавшись к разрыхленной земле.

Минометный расчет, напротив, маневрировал, меняя позиции, чтобы не дать противнику пристреляться. Бойцы, передвигаясь по-пластунски, волокли за собой, как на буксире, привязанные за провод к ноге ствол, плиту и железные кассеты с минами. Занявшие оборону парашютисты были вооружены ручными пулеметами и автоматами. Когда противник приближался, брались за автоматы. Подносчики обеспечивали боеприпасами каждый свою группу.

Парашютисты не успели скрыто заминировать подходы. Они просто разложили мины и протянули к себе в окопы куски проволоки, соединенные с предохранительной чекой взрывателя. Когда цепи противника приближались, дергали за проволоку, чека выскакивала, и мина срабатывала.

Раненых отволакивали на разостланных плащ-палатках под своды туннеля. Это был бой, тщательно продуманный и организованный, как будто работал цех под открытым небом. Если б только людей в этом «цехе» не убивали, а механизмы от попадания мин и снарядов не выходили из строя!

Майор Колосов, руководя работой боя, поглядывал на часы. Обещанный танковый десант запаздывал. Он видел, как гаснут одна за другой огневые точки парашютистов. Он слышал разрывы ручных гранат, означающие, что начался ближний бой. Взял трубку полевого телефона и приказал командиру расчета станкового пулемета:

— Егоров, брызни на левый фланг, а то там жарко!

Он видел в бинокль, как парашютисты отступают на вторую линию обороны. Радист подошел к нему и сказал, что люди из шахты запрашивают разрешения выходить.

— Нельзя, — сказал майор. — Ни в коем случае. — Потом добавил, подумав: — С десяток, каких покрепче, пускай выделят. Что ж, все-таки резерв.

Спустя некоторое время в туннель из ствола шахты поднялись пятнадцать лагерников и с ними парашютисты и Надя. Они принесли раненых и положили их поближе к выходу, чтобы люди могли дышать. Надя присела рядом с Беловым, расстегнула китель, положила ладонь ему на грудь. Она почувствовала — сердце бьется. Но когда отняла ладонь, она была в крови.

Лица, как и тела лагерников, были черны от рудничной пыли. Все они были настолько худы, что казались плоскими, словно силуэты людей, вырезанные из грязной фанеры.

Один из них сказал:

— Товарищ майор, разрешите обратиться? — И стукнул костлявыми коленями, сведя ноги по стойке «смирно». — Мы к бою готовы!

— Ладно, — согласился майор, — не спеша, по одному на огневые позиции, марш! — Добавил, улыбаясь: — Спасибо, товарищи, за выручку.

Пошел дождь. Но не дождем можно угасить огонь неравного боя — силой. А силы парашютистов были на исходе… Майор приказал радисту:

— А ну, покричи в эфир ВВС! Надо, чтобы накидали чего-нибудь. Задерживают десант, а у меня потери.

Радист доложил:

— Приказали через двадцать две минуты всем в укрытие. Беспокоятся, чтобы своих не задеть. Просили обозначить передний край ракетами.

— Ладно, — согласился майор, — подсветим!

И когда в не прекращающемся ни на минуту дожде сгустились влажные сумерки, заворчало грозное небо. Сначала свалили свой груз пикировщики, падая на крыло, словно пришибленные. А потом черными лезвиями низко метались над полем боя штурмовики, вонзая в землю огненные очереди.

И еще действия авиации не завершились, а майор уже вынул из кобуры пистолет и не спеша спустился к залегшим поодаль парашютистам. И спустя несколько минут, как только исчез последний самолет, парашютисты выскочили из укрытий и пошли на противника по вздыбленной, изуродованной, словно вывернутой наизнанку земле.

Рота танкового десанта завершила этот бой.

Майор Колосов был ранен. Но у него хватило сил дать все необходимые распоряжения командиру подразделения танкистов, лейтенанту.

— Вы, значит, нам теперь приданы?

Танкист посмотрел на часы, сообщил, улыбаясь:

— Мы теперь уже не десант.

— А кто же?

— Подразделение танковой армии, и вроде как у себя в тылу. Наш передний край уже километров за тридцать отсюда. Так что на освобожденной территории, выходит, базируемся.

— Здорово, — сказал майор. Усмехнулся. — Теперь от армии далеко не отбежишь.

— Взаимодействие, — пояснил танкист. — Ваше дело — объект, наше — все остальные окрестности.

Лагерники выходили из туннеля длинной чередой. Люди шли, подпирая друг друга плечами, вздернув костлявые подбородки. Они шли и шли бесконечной шатающейся колонной.

Лейтенант-танкист поднес руку к шлему. Колосов чуть приподнялся и тоже поднес дрожащую руку к фуражке.

Командовали лагерники те, кого они избрали в своих подпольных организациях старшинами.

Колонна развернулась и по приказанию старшины замерла по команде «смирно». Но вся эта линия людей пошатывалась. Было тихо, слышалось только их сиплое дыхание.

— Товарищи! — сказал танкист. — Извините, мы задержались…

— Ты им речь скажи, — потребовал майор. — Наверное, полагается…

Лейтенант сбросил с головы шлем. Лицо его было молодо. Жалобно морщаясь, задыхаясь, он сказал:

— Всё, товарищи, всё! И клянусь, больше такого на земле не допустим. — Подбежал, обнял первого, кто оказался ближе.

— Не получилось митинга, — вздохнул майор. Он снова опустился на носилки и уже вянущим голосом успел отдать распоряжение накормить и разместить освобожденных людей.

В примыкающем к расположению лагерей и лесному массиву городке оказался немецкий госпиталь, не успевший полностью эвакуироваться. В нем разместили раненых, в том числе Колосова и Белова. Госпиталь передали санбату вступившей в этот район советской моторизованной части.

Нади уже не было здесь. Едва успев еще раз взглянуть на Белова, недвижно распростертого на койке, она вынуждена была оставить его. Бои шли на подступах к Берлину. Девушка тревожилась за отца, да и, кроме того, советская армейская разведка нуждалась в ней.

Майора Колосова в тяжелом состоянии вывезли из немецкого городка в армейский госпиталь. Начальнику госпиталя Колосов сумел только пролепетать, что контуженный Иоганн Вайс — очень большой человек и надо о нем особо заботиться.

Вайс не приходил в сознание. У него было сотрясение мозга. Он был нетранспортабелен.

Замполиту госпиталя доложили, что в мундире Вайса обнаружен документ офицера СД с особыми полномочиями, подписанный Гиммлером, Мюллером, Кейтелем, Кальтенбруннером. Замполит сообщил об этом начальнику Особого отдела. Тот сказал:

— Значит, правильно информировал майор — важная хищная птица. Поправится — допросим. — И предупредил: — Но чтобы культурненько. Полный уход, все как полагается.

От удара у Вайса были повреждены глазные нервы. Он почти не видел.

Операцию ему сделал вызванный с фронта хирург-окулист. Он сказал лечащему врачу, что больному необходим абсолютный покой, никаких раздражителей, в том числе зрительных.

Лечащий врач знал немецкий язык, нашли сестер, которые тоже знали немецкий язык. Было сделано все для того, чтобы оградить раненого офицера СД от всяких «раздражителей». Он лежал в отдельной палате.

Когда сознание возвращалось к нему, он начинал медленно соображать. Где он? Может, его ранили во время бомбежки аэродрома и Дитрих выдал его? И сейчас врач-немцы стараются сохранить ему жизнь, чтобы потом гестаповцы могли медленно выжимать ее, капля за каплей… Все дальнейшее выпало из памяти Вайса. Все, кроме засевшего у него в мозгу признания Дитриха. И оно жгло его мозг. Значит, он, Вайс, допустил где-то роковую ошибку, допустил накануне того, как ему предстояло завершить работу над заданием, от которого зависела жизнь многих тысяч людей. Эта навязчивая мысль, душевные страдания, вызванные этой мыслью, отягощали и без того тяжелое состояние Вайса.

Память Вайса остановилась на том моменте, когда Дитрих сказал ему, что донес на него, потому что пало подозрение на Зубова, а Вайса видели с Зубовым. Быть может, это произошло в день смерти Бригитты, когда он дожидался Вайса на Бисмаркштрассе, возле секретного расположения особой группы заграничной разведки СД. Вайс помнил, как Зубова потрясла смерть Бригитты, а ведь сам он никогда не боялся смерти и не думал о ней.

И теперь перед Вайсом выплывало, как из тумана, склоненное лицо Зубова в момент, когда он выбросил из самолета свой парашют. Иоганн видел это лицо, эту смущенную улыбку. Зубов словно извинялся за то, что вынужден теперь умереть.

А если он спасся? Зубов не такой, чтобы без борьбы достаться смерти. Что, если он нашел выход и спасся? Вернулся в Берлин, и там его взяли по доносу Дитриха. И палачи гестапо терпеливо, усердно пытают его — могучего, сильного, способного выдержать самые ужасные пытки, от которых другой, менее стойкий человек мог бы быстро умереть. А Зубов не может, и потому муки его длятся бесконечно долго.

Он все время думал о Зубове.


Зубов тоже думал о Вайсе. Перед его глазами стояло встревоженное, удивленное лицо Иоганна. И он поспешно захлопнул люк самолета, чтобы быстрее отсечь себя от Иоганна, не подвергать его ненужной опасности, — слишком уж ясно читалось волнение на его лице.

Когда самолет взлетел, Зубов мрачно взглянул на спины пассажиров — уполномоченных СС, пролез в хвостовой отсек и присел у крупнокалиберного пулемета, пахнущего машинным маслом. Сквозь пластиковый колпак он видел кусок неба. В хвостом отсеке было узко и тесно. «Уютненько, как в гробу», — с усмешкой подумал Зубов.

Время полета — семьдесят минут. Механизм взрывателя мины рассчитан на пятнадцать минут с момента, когда будет сломана ампула кислотного взрывателя. Плоскую мину Зубов вынул из планшета и подвесил на специально приспособленной лямке себе под китель, под левую подмышку. На его мощном торсе эта выпуклость была почти незаметна.

Потом он стал думать о том, как на его месте поступил бы Иоганн. И ничего не придумал.

Небо сквозь колпак виднелось грязное, поверхность колпака как бы шевелилась от потоков влаги. Было темно, как в яме.

На ремне у Зубова висел тяжелый бельгийский браунинг с прицельной рамкой.

Он подсчитал пассажиров и членов экипажа. Многовато. Можно попробовать, но это едва ли разумно. С пассажирами он, пожалуй, справился бы. Но кабина замкнута металлической дверью. Бить сначала по пилотам — не будет точности попаданий. Начнет с пассажиров — пилоты успеют выскочить и уничтожат его самого, прежде чем он расправится со всеми гестаповцами, а ведь каждый из тех, кто уцелеет, везет приказ об истреблении десятков тысяч людей. Даже если только двое останутся, все равно многие тысячи людей будут обречены. Значит, остается мина. Она-то ведь сработает наверняка.

Наверняка? Надо все-таки сломать ампулу за полчаса до посадки, а то вдруг техника подведет. Тогда за оставшиеся пятнадцать минут он успеет порядком сократить количество уполномоченных, пока его самого не сократят. Пожалуй, так все логично, правильно. Пожалуй, так бы поступил и Вайс.

Зубов вынул сигарету. Хотел закурить, но потом вспомнил, что здесь нельзя. Машинально спрятал сигарету. Да, пожалуй, так лучше — не надо этого поединка с пассажирами. Если мина не сработает, начать бить по бакам. Патроны в кассетах у него уложены чередуясь — бронебойные с зажигательными. Значит, будет полный порядок.

Он вздохнул с облегчением. И ему снова захотелось курить. Как вот тогда, в гетто, когда он лежал в земляной норе и нечем было дышать. Потом он вспомнил парня, подававшего ему ленту, когда он вел огонь с крыши подожженного фашистами дома, из окон которого люди выбрасывались на мостовую, где их добивали.

Паренек спросил Зубова:

— Вы кто, поляк?

— Нет, русский.

Паренек взглянул на него удивленно.

— Нет, вы обманываете. Вы правда советский? А чем вы докажете?

Зубов дал точную очередь по фашистам. Оглянулся. Спросил:

— Видел? — И объяснил: — Вот это мое самое главное доказательство.

Потом, когда парня ранили смертельно, он попросил Зубова:

— Возьмите у меня в кармане сигареты.

— Не надо, — сказал Зубов. — Обойдусь.

— Пожалуйста. — И паренек пролепетал посиневшими губами: — Вы же постесняетесь взять у меня потом, у мертвого… А вам же надо курить, вы же курящий.

…Зубов протер рукой запотевший колпак, но от этого не стало светлее. Однажды в сумерки Бригитта почему-то попросила не зажигать огня. Она сказала Зубову, приподнимаясь на пальцах, кладя ему руки на плечи и прижимаясь к нему уже заметным животом:

— Когда-нибудь все будет хорошо.

— А сейчас тоже неплохо, — сказал Зубов.

— Но не так, как ты хочешь. — И пообещала: — Но все будет так, как ты захочешь. — Закрыла глаза и спросила шепотом: — Как по-русски — мама?

— Не знаю. — И Зубов высвободился из рук Бригитты.

Значит, она еще тогда догадывалась, но откуда? Может, слышала, как он ночью, включив приемник, слушал Москву? Он это скрыл от Вайса. Если б Вайс знал… Зубов поежился.

И вдруг сверлящий, пронзительный звук врезался в гудящее бормотание транспортника. Зубов увидел узкий силуэт аэрокобры и пунктирные нити пулеметного огня.

Он припал к пулемету, отводя ствол так, чтобы в прицеле не было силуэта истребителя. Потом нажал гашетку. И длинная, бесконечная очередь до конца расходуемой ленты раскаляла конец ствола, как раскаляется лом сталевара во время шуровки мартеновской печи.

Зубов жадно ждал новой атаки. Но транспортник, сотрясаясь, вошел в тучу, он шатался и вилял, как будто вот-вот должен рухнуть. Зубов выбрался из хвостового отсека. В кабине слышен был свист ветра, дуло в пробоины. Один пассажир свесился с кресла, но другие, с бледными лицами, вцепившись руками в подлокотники кресел, сидели почти неподвижно.

Зубов вошел в кабину пилотов. Колпак кабины был пробит во многих местах. Бортрадист и правый пилот лежали мертвые — один в своем кресле, другой — уткнувшись головой в разбитую панель рации. Левый пилот был ранен — одна рука висела, лицо разорвано осколками плексигласа. Увидев Зубова, он сказал:

— По документам ты летчик. — Указал глазами на кресло правого: — Сбрось его и бери рулевое управление. — Добавил: — Я сейчас скисну.

Зубов отстегнул ремни и высвободил тело мертвого летчика. Потом занял его место, поставил ноги на педали, положил руки на штурвал.

Он не заметил, как левый пилот, освободившись от ремней, хотел встать, но, обессиленный, свалился на мертвого бортрадиста. Зубов вел самолет и весь был поглощен этим. Когда он почувствовал, что машина ему повинуется, его охватило ощущение счастья. Но он знал, что ему не удастся дотянуть самолет до расположения советских войск. Из пробоин баков хлестало горючее, образуя позади радужное сияние. Оставались считанные секунды. Или самолет вспыхнет, объятый пламенем, или падет на землю с заглохшими моторами.

Старший группен-уполномоченный, штурмбаннфюрер СС, вошел в кабину и замер при виде кучи сваленных тел. Но Зубов обернулся и сказал:

— Все в порядке, штурмбаннфюрер.

Лицо Зубова было невозмутимо, глаза блестели. Это подействовало на штурмбаннфюрера успокаивающим образом. Не взглянув больше на трупы, он закрыл за собой дверь.

Зубов медленно и осторожно набирал высоту. Он сам не знал, зачем он это делает. Возможно, его просто влекла высота. И когда он вырвал машину из почти непроглядной темноты, он оказался в гигантском сияющем пространстве, в великом океане света, в белизне неземного сверкания. А ниже громоздились прохладным, словно снежным полем сплоченные облака. Этот лилейной чистоты снежный покров походил на его родную землю зимой, такую прекрасную и кроткую. И, ощущая эту сладкую близость родной земли, Зубов сделал то, что он должен был сделать, — медленно перевел машину в пике.

Правой рукой он передвинул ручки газа до полной мощи работы моторов. И радужные, прозрачные нимбы от пропеллеров сверкали и сияли, усиливая пронзающую воздушное пространство скорость.

В кабину пилотов вполз штурмбаннфюрер. Он вопил, силясь удержаться за подножку кресла. Упал, и тело его хлопнулось о колпак, затемняя его. Зубов, чтобы видеть землю, нажал левую педаль.

Самолет падал на какой-то городок с высокими черепичными крышами. Последнее, что подумал и решил Зубов: «Зачем же людей? Люди должны жить». С нечеловеческой силой он потянул на себя колонку рулевого управления, казалось слыша хруст своих костей. Городок промелькнул как призрак. В облегчении и изнеможении Зубов снял руки с управления. Вздохнул. Но выдохнуть он не успел. Земля неслась навстречу ему…

Так на планете обозначилась крохотная вмятина, опаленная, словно после падения метеорита. А небо над ней стало чистым. Недолго в этом небе прожил Алексей Зубов.


Все эти дни Александра Белова мучила непреодолимая боль; она вселилась в него, заполнила все его существо, копошилась в голове, как большая черная крыса. Пытка не прекращалась ни на минуту, и временами его окутывал тугой розоватый туман, и ему чудилось, что он колышется в этом тумане боли и сознание его как бы тает в ее упругом и жгучем пламени.

Но едва сознание возвращалось к нему, как он начинал думать о Зубове. Думать тоскливо, с тревожным отчаянием, страдая оттого, что не может предотвратить грозящую Зубову опасность. И эти страдания еще больше усиливали муки, причиняемые тяжелой контузией, — раны от осколков гранаты заживали благополучно.

Глава 71

В тот день, когда началась операция по освобождению заключенных из подземного концлагеря, Генрих и Вилли Шварцкопфы, одетые в парадные мундиры, пробирались среди развалин рейхсканцелярии — они шли поздравить фюрера с днем рождения. Прием для самых приближенных к Гитлеру лиц был назначен в подземном бункере.

Привести с собой племянника Вилли Шварцкопфу предложил Кальтенбруннер, надеясь, что фюреру, возможно, будет приятно вспомнить, как однажды силой своего гипнотического взгляда ему удалось «усыпить» этого молодого человека.

Перед выходом из дома Вилли подошел к зеркалу и тщательно осмотрел себя, а потом как бы примерил несколько улыбок, выбирая, какую изобразить на лице, когда он будет приветствовать фюрера. Ожидая дядю, Генрих небрежно проглядывал бумаги у него на столе. На одной из них он прочел:

«Главному административному правлению СС.

Берлин — Лихтенфельде — Вест

Докладываю о том, что строительство крематория III закончено. Таким образом, все крематории, относительно которых был издан приказ, построены.

Производительность имеющихся теперь крематориев за сутки работы:

1) Старый крематорий I. 3х2 муфельных печей — 340 трупов.

2) Новый крематорий в лагере для военнопленных II. 5х3 муфельных печей — 1440 трупов.

3) Новый крематорий III. 5х3 муфельных печей — 1440 трупов.

4) Новый крематорий IV — 768 трупов.

5) Новый крематорий V — 768 трупов.

Итого: 4756 трупов в сутки».

К докладной был подколот счет фирмы «И.А. Топф и сыновья» (Эрфурт):

«Смета расходов:

Цена печи — 25 148 рейхсмарок, вес — 4637 кг. Цена указана франковагоны, отгружаемые со станции.

По доверенности «И.А. Топф и сыновья»: Зендер, Эрдман, 50001/0211».
Протягивая Вилли эти бухгалтерские документы хозуправления СС, Генрих сказал:

— Ну что ж, скоро нам всем придется расплачиваться по этим счетам!

Вилли недовольно буркнул:

— Это старые бумаги, я приготовил их, чтобы уничтожить.

— Как улики? — спросил Генрих.

Вилли сказал хмуро:

— Я тут ни при чем. Мне приказывали, и я делал заказ, наблюдал за стройкой, платил деньги. — Добавил: — Я честный человек, и никто не посмеет упрекнуть меня, что я брал комиссионные с тех фирм, с которыми имел дело, хотя в коммерческом мире это принято.

— Так почему же вы решили уничтожить эти документы?

— Я еще подумаю, стоит ли. Пожалуй, они могут пригодиться в качестве характеристики моей добросовестности.

— А кому нужна будет такая характеристика?

— Знаешь, — сердито сказал Вилли, — что бы там ни было, фирмы и концерны, с которыми я имел дело, в любом случае не прекратят своего существования. Так было в прошлую мировую войну, надеюсь, то же будет и теперь. Значит, Вилли Шварцкопф может рассчитывать на должность управляющего в одной из тех фирм, с которыми он имел деловые контакты и при этом зарекомендовал себя с самой лучшей стороны.

— Вы верите в свое будущее, дядя?

— Да, конечно, пока западный мир остается таким, каким он был и до фюрера и каким будет после него. Когда окончится эта шумиха с победой над нами, западным державам придется раскошелиться, чтобы восстановить нашу мощь и снова нацелить ее против Советского Союза.

— Однако вы оптимист, и нервы у вас железные.

— Конечно, — самодовольно согласился Вилли. Хмыкнул презрительно: — Я не Лансдорф. Это он застрелился, как истеричка, когда кто-то из подчиненных доложил ему, что один из его любимцев — якобы советский разведчик.

— На кого же пало подозрение? — поинтересовался Генрих.

— Неизвестно. Лансдорф сжег все бумаги. Слишком уж он кичился своим недосягаемым, как ему казалось, для простых смертных мастерством читать в чужих душах. Готовил мемуары, где изобразил себя как звезду первой величины в германской разведывательной службе. И, наверно, не захотел, чтобы его мемуары оказались подпорченными. Вот и застрелился из авторского тщеславия и старческой болезненной мнительности.

— Значит, никакого советского разведчика не было?

— Конечно. Обычный донос незадачливого сотрудника, ревнующего к преуспевающему.

Пробираясь через развалины рейхсканцелярии в подземную казарму эсэсовской охраны, Шварцкопфы изрядно перепачкали свои парадные мундиры известью и битым кирпичом. В узком коридоре они сняли перчатки, затем прошли каменной лестницей через гараж и встали в медленно продвигающуюся очередь высших чинов рейха, прибывших приветствовать фюрера.

В длинной, как вагон, приемной с низким потолком и обнаженными бетонными стенами, под портретом Фридриха Великого, заключенным в золоченую раму, сидел в кресле Гитлер.

Ноги его, в широких брюках, были широко расставлены, словно он сползал с кресла и хотел удержаться на нем. Картофельного цвета, рыхлое лицо обвисло, оттягивая нижние веки. Волосы влажны и аккуратно расчесаны, как на покойнике.

Громадный, гориллообразный Кальтенбруннер стоял по левую руку от фюрера. Рядом с ним — низкорослый Борман. Его безгубая, с узкой щелью рта физиономия сохраняла прежнее надменное выражение.

Старший адъютант Гитлера, озабоченно склонившись, стоял справа и после каждого рукопожатия незаметно протирал ладонь фюрера ваткой, смоченной дезинфицирующей жидкостью.

Хотя в бункере стояла тишина, в этом затхлом и душном подземелье было трудно расслышать, что отвечал Гитлер на приветствия. Он с заметным усилием, булькающе бормотал какие-то неслышные слова, и его, казалось, бескостное, дряблое тело все ниже спускалось с кресла. Только крупный, грубой формы нос на сером и влажном лице торчал твердо, высокомерно и самостоятельно. Лежащая на подлокотнике левая рука все время конвульсивно подергивалась. И никто не смел смотреть на эту одинокую руку, энергично дергающуюся в то время, как ее владелец обессиленно и вяло сползал с кресла.

Но, когда к Гитлеру подошел Гиммлер и, сладко улыбаясь, начал восторженно приветствовать его, случилось то, чего Генрих Шварцкопф менее всего ожидал от этого полутрупа и о чем передавали лишь в сплетнях-легендах.

Фюрер вскочил, яростный, напряженный, неистовый. Вопя и визжа, он пытался своими скрюченными пальцами сорвать ордена с мундира Гиммлера.

Из нечленораздельных воплей с трудом можно было понять, чем вызвана эта ярость: англо-американские войска обнаружили в концлагере Берген-Бельзен, а также и других лагерях неумерщвленых узников. Эсэсовцы, применяя фаустпатроны, успели убить только часть заключенных, но опаленные трупы не были сожжены.

Гитлер обвинял Гиммлера в том, что тот сделал это нарочно, стремясь помешать завершению переговоров с англичанами и американцами о совместных действиях против Советской Армии.

Гиммлер молча и терпеливо выждал, пока этот приступ бешеной энергии закончился и силы Гитлера иссякли. Воспользовавшись моментом, стал деловито докладывать. Он отдал приказ отправить всех заключенных из концентрационных лагерей Заксенхаузена, Равенсбрюка и Нейенгамма походными колоннами в Любек. Там их должны погрузить на суда, вывезти в открытое море и утопить. Приказ этот уже выполняется.

— И не останется никаких следов? — спросил Гитлер.

— Абсолютно, — твердо заверил Гиммлер. Потом сказал: — Мой фюрер, вы же знаете, — в концентрационных лагерях, расположенных и в самой Германии и на оккупированной территории, содержалось в общей сложности около восемнадцати миллионов человек. Одиннадцать миллионов из них за эти годы были подвергнуты обработке на умерщвление. — Произнес с достоинством: — Мои заслуги и усердие в этом направлении вам известны. — Пожаловался: — Но, к сожалению, в ряде лагерей мой исходящий из вашего повеления приказ не был исполнен. Виной тому роковые обстоятельства, не поддающиеся расследованию: тут и катастрофа с самолетом, в котором летели уполномоченные СС, и многое другое…

Докладывая ровным голосом, Гиммлер замирал от ужаса: боялся, что фюреру стало известно о его тайных кознях и вот сейчас, сию минуту, последует приказ арестовать его.

Шелленберг всячески старался внушить Гиммлеру бодрость и веру в будущее. Он вызвал из Гамбурга астролога Вульфа, и тот составил для Гиммлера гороскоп, в котором была предначертана его судьба: он будет фюрером. Шелленберг подговорил Феликса Керстена, личного массажиста Гиммлера, чтобы тот внушал раскисшему рейхсфюреру, будто ему предназначено стать восприемником Гитлера.

Взбодренный всеми этими внушениями, Гиммлер даже решился просить своего старого школьного товарища Штумпфеггера, чтобы тот сделал Гитлеру смертельный укол, заменив наркотическое вещество в шприце ядом.

Но сейчас, согбенно стоя перед обессиленно, с неподвижными зрачками валяющимся в кресле фюрером, Гиммлер содрогался от ужаса.

Отправляясь к Гитлеру, чтобы поздравить его с днем рождения, Гиммлер засунул себе за щеку ампулу с ядом. И, докладывая, все время ощущал ее у десны. Если фюрер отдаст приказ арестовать его, он чуть шевельнет языком — и ампула окажется на зубах. Сомкнуть челюсти, ампула хрустнет — и все. И он обманет Кальтенбруннера и Бормана, лишит их возможности пытать его, применяя все те способы, которые за долгие годы практики в застенках научился применять он сам…

Фюрер устало махнул рукой. Гиммлер перевел дух и на цыпочках направился к выходу. Лицо его, шея и подмышки были мокры от вонючего, как моча, пота.

На этом прием был закончен. Фюрер устал, заявил адъютант, но пообещал, что обо всех, кто пришел поздравить, будет потом доложено.

Вподземном гараже толпились не принятые Гитлером высокопоставленные визитеры, главным образом ближайшее его окружение, его свита.

Среди них Генрих увидел наглого и упоенного собой генерала Фегелейна, мужа сестры Евы Браун. От Вилли он знал, что Фегелейн — сподвижник Гиммлера и ведет с ним какие-то тайные переговоры. Но сейчас генерал со злостью, громко поносил Гиммлера за бездарность, за неспособность уничтожить заключенных в концлагерях. И Гиммлер покорно выслушивал оскорбления, ни слова не отвечая на них.

Фегелейн смолк только тогда, когда в сопровождении своих детей появилась Магда Геббельс: в присутствии особы женского пола были недопустимы те выражения, которые он употреблял, понося Гиммлера.

Оба они — и Фегелейн и Гиммлер — почтительным поклоном приветствовали фрау Геббельс. Потом, словно это не он только что оскорблял Гиммлера, Фегелейн как ни в чем не бывало обратился к рейхсфюреру:

— Я полагаю, он, — кивок в сторону двери, — до конца не покинет бункер.

— Вы думаете? — с сомнением в голосе произнес Гиммлер и, оглядев сырые бетонные своды, заметил: — Сооружение не очень-то надежное.

— А что сейчас надежно и кто надежен? — спросил Фегелейн.

— Кого вы имеете в виду?

Фегелейн, ухмыляясь, похлопал Гиммлера по плечу:

— Однако вы смелый человек — решились поздравить фюрера. А вот Геринг не решился — засел на юге, выжидает, пока его провозгласят преемником.

— Ну, это мы еще посмотрим.

— Вот именно, — согласился Фегелейн и еще раз многообещающе улыбнулся Гиммлеру.

Откуда было Фегелейну знать, что, пока он успеет донести фюреру на Гиммлера, Борман и Кальтенбруннер донесут на него самого и не пройдет и нескольких дней, как он будет расстрелян здесь же, на заваленном обломками дворе рейхсканцелярии. И Ева Браун в утешение и не без зависти скажет своей овдовевшей сестре:

— Ну да, теперь ты можешь перед западными державами выдавать себя за жертву Гитлера. И даже получить от них пенсию, вполне достаточную для того, чтобы открыто содержать твоего Скорцени.

— Сначала он был твоим любовником, — напомнит вдова.

— Но душой и сердцем я всегда была с Адольфом, — гордо отпарирует Ева, — даже тогда, когда Отто бывал со мной мил.

Из-за хилого здоровья и крайней неврастеничности Гитлер никогда не мог позволить себе удовольствия собственноручно убить кого-либо. Но он любил тех, кому это было под силу. Любил и завидовал им. Он был привязан к Отто Скорцени. Его телесная сила, его «огромность» восхищали фюрера. Этот тупой, с крохотным, зачаточным мозгом верзила, будучи буршем, даже на первом курсе не мог освоить самых элементарных предметов. Но попробовали бы не дать ему диплом инженера! Да он проломил бы голову любому профессору из-за угла кастетом.

У Скорцени была фигура борца, он оброс плотным, тяжелым мясом, но на студенческих спортивных состязаниях никогда и ни в чем не мог добиться первенства. Зверь по натуре, он был лишен некоторых черт, свойственных животным. Ему не хватало слепой отваги. Но для того, чтобы убивать безнаказанно, не встречая сопротивления, нужна только сноровка. И он убивал профессионально, как мясник, зная, что ему ничто не угрожает. Его профессия убийцы привлекала к нему фюрера, и фюрер снисходительно прощал сестрам Браун их влечение к этому животному.

Магда Геббельс шла сквозь толпу, собравшуюся в гараже, презрительно вздернув и без того высокие по тогдашней моде плечи. Она знала, что каждый здесь не раз со скорбным лицом выспрашивал Мюрелье, личного врача Гитлера, о состоянии здоровья фюрера в надежде, что оно безнадежно.

Но Мюрелье так нашпиговывал Гитлера инъекциями наркотиков, что тот из полутрупа вновь превращался в одержимого бешенством, жаждущего отомстить всем и каждому властелина.

Магда Геббельс знала: все здесь жаждут смерти Гитлера. Но каждый хочет услышать о ней прежде других, чтобы немедля начать пресмыкаться перед тем, кто, изловчившись, сумеет стать преемником фюрера.

А для некоторых смерть Гитлера послужила бы только сигналом к бегству на Запад или куда угодно. Бежать без этого сигнала они боялись, зная, что Гиммлер, Кальтенбруннер, Борман настигнут беглеца и с наслаждением убьют. И убьют не как дезертира, а как возможного претендента на участие в тайном дележе гигантских сокровищ, которые хранятся в банках нейтральных держав. Это был резервный фонд на тот случай, если для нацистов откроется возможность снова прийти к власти.

Магда Геббельс ненавидела этих людей давно — с тех времен, когда Гитлер еще не был диктатором империи, но уже был фюрером нацистов.

Гитлер испытывал к Магде странную привязанность и оказывал ей предпочтение перед всеми другими женщинами. Она готовила ему любимые блюда — картофель с рублеными крутыми яйцами и сбитые сливки с шоколадом. Он был сладкоежка, любил домашний уют и наслаждался им.

Геббельс униженно молил Магду ради их собственного благополучия сблизиться с фюрером.

Магда послушно пыталась выполнить волю супруга. Но фюрер, мягко отклонив все ее попытки, разъяснил, что он не имеет права расточать свою энергию, отданную политической деятельности. Выслушав это величественное признание, Магда стала относиться к Гитлеру с еще большим восхищением: ведь он так отличался от окружавших его людей.

Ревнуя к преимуществам Геббельса, близкие к фюреру лица стали настойчиво искать для него другую наперсницу — такую, которую они могли бы сделать своей агенткой.

Но все неудачно. Аристократка Пуцци Ганфштенгель отклонила притязания Гитлера еще тогда, когда он был не фюрером, а только вожаком фашистов и не умел себя вести ни за столом, ни в обществе. Потом Гитлер отверг рекомендованную ему госпожу Вагнер, родственницу композитора, а вслед за ней и вдову фабриканта роялей Бехштейна.

Наконец нашли баварку — Еву Браун, ассистентку фотографа Гофмана, бывшего ефрейтора. Она-то и вытеснила Магду Геббельс.

…Магда Геббельс бросила злобный взгляд на мясистую фигуру Кальтенбруннера: она знала, что Кальтенбруннер и его друг Скорцени все подготовили для бегства в Австрийские Альпы, где в тайниках было спрятано огромное количество разного рода ценностей. Оба они лгали фюреру, что в горах сооружены неприступные бастионы, где засядут отборные эсэсовцы, чтобы продолжать борьбу.

Магда не верила, что эти любимцы фюрера будут сражаться, когда его не станет. Она знала: они просто хотят украсть припрятанные в горах сокровища.

Но могла ли она знать, что произойдет в дальнейшем? Что Скорцени, сопровождая обессилевшего Кальтенбруннера по горной тропе, предаст его американцам в надежде снискать себе их признательность и отделаться от партнера при дележе хорошо укрытых богатств? Скорцени преуспел в своем намерении, к тому же у него была твердая гарантия в том, что англо-американцы отнесутся к нему почтительно. Когда, после капитуляции Италии, Скорцени похитил Муссолини из заключения, он сумел украсть у него не только часть дневников, но — что самое главное — тайную переписку с премьер-министром Англии Уинстоном Черчиллем.

Эти письма содержали столь компрометирующие Черчилля материалы, что его политическая репутация могла на склоне лет оказаться запятнанной, без надежды на очищение.

Скорцени предъявил англо-американцам эти письма Черчилля как ультиматум, потребовав взамен почтительности, комфорта и полной свободы.

Геббельс стоял в окружении генералов, опираясь о крыло загруженной чемоданами машины с непробиваемыми сизыми стеклами. Откинув голову со скошенным лбом, постукивая ногой с наращенным, как копыто, каблуком, он говорил:

— Мы твердо верим, что в нынешней героической борьбе нашего народа, если заглядывать далеко вперед, возникает самая великая империя, какую когда-либо знала история. Но это зависит только от нас самих…

Магда знала, что в этой машине они должны уехать из Берлина, но только не сейчас, а потом, когда Гитлер подпишет свое завещание. Муж рассчитывает, что его верность будет по достоинству оценена фюрером. А пока он только старается использоваться оставшееся время: сплетничает Гитлеру на Гиммлера, Кальтенбруннера и Бормана как возможных претендентов на роль фюрера.

Кейтель крутил ручку патефона, как всегда, когда к нему обращались с вопросами, на которые он не хотел отвечать. С тупым выражением лица слушал музыку, ожидая, когда терпение человека, обратившегося к нему с неотложным вопросом, иссякнет.

Кейтель знал: фюрер не покидает бункер под рейхсканцелярией не потому, что жаждет руководить отсюда войсками, безнадежно сражающимися против штурмующих Берлин советских дивизий. Стоит Гитлеру покинуть бункер, как те, кто окажется рядом с ним, во имя своего спасения передадут его противнику как выкуп за себя. И будут клятвенно и документально заверять, что этот впавший в состояние прострации, утративший речь, зрение и слух полупаралитик и есть тот самый Гитлер, фюрер, бывший диктатор бывшей Третьей империи.

А пока собравшиеся в помещении рейхсканцелярии отмечали день рождения Гитлера.

Сейчас в гараже они беседовали, курили, пили, ставя бутылки с вином на подножки машин. Все было прилично.

Кто-то шутливо сообщил, что Крупп сказал о Геринге: «Эту тушу следовало приволочь в Рур, чтобы накрыть ею те мои заводы, на которые падают бомбы. Это единственное, на что он сейчас пригоден».

О безуспешных попытках Геринга от своего имени заключить сепаратный мир с союзниками было известно всем. Но также было известно и другое: подавить демократическое движение в Германии мог только Гиммлер, сосредоточивший в своих руках все полицейские и эсэсовские силы рейха.

Гиммлер сейчас единственная фигура, достойная стать восприемником Гитлера. Но, к сожалению, ему не удалось уничтожить самых опасных улик: заключенные многих концлагерей освобождены Советской Армией, а также войсками союзников.

Гости фюрера пытались выяснить, что помешало Гиммлеру и Кальтенбруннеру начисто смести все концлагеря с лица земли. Говорили об этом с раздражением, терялись в догадках.

Не понимали они также, почему с немецкой территории, занятой советскими войсками, не поступают сведения о подпольных террористических отрядах «вервольфа», в изобилии снабженных всем необходимым для самых активных действий.

Слыша эти разговоры, Генрих Шварцкопф с гордостью думал об Иоганне Вайсе. И собой он сейчас тоже гордился. Затянутый в черный мундир эсэсовца, он держал себя здесь надменно. Было известно, что фюрер благоволит к нему. Он считался ловким малым, и даже генералы на всякий случай любезно улыбались, подымая бокалы, чтобы выпить с ним.

Прибывшие поздравить фюрера не спешили расходиться, но вовсе не потому, что им приятно было общаться друг с другом. Началась очередная бомбежка, и, не желая показаться трусами, они продолжали оживленно беседовать. Соблюдая приличия, болтали о чем угодно, терпеливо выжидая, когда, наконец, можно будет удрать из этого ненадежного подземелья.

У тех из них, кто принадлежал к свите, охране и обслуживающему персоналу Гитлера, лица были светло-серыми, больничного цвета. От постоянного пребывания в подземелье кожа обесцветилась, и, чтобы не слишком походить на покойниц, долго пролежавших в морге, женщины-связистки так ярко размалевались, будто им предстояло выйти на сцену.

Это был склеп, в котором бродили мертвецы, и каждый из них пытался притворяться живым человеком.

Вилли Шварцкопф ни на минуту не оставался один, его беспрестанно отводили в сторону, что-то озабоченно шептали ему на ухо. Административно-хозяйственное управление СС было сейчас главным звеном рейха: оно занималось финансовым обеспечением всех этих деятелей империи на те времена, когда империя перестанет существовать.

И Вилли Шварцкопф направо и налево раздавал щедрые и утешительные обещания. Ему тоже сулили золотые горы в вознаграждение за услугу. В ответ он недоверчиво качал головой, отлично зная, что его надуют так же, как и он намеревался надуть многих из своих подопечных. Он сам руководил финансовыми операциями, оформлял перевод валюты и золота в иностранные банки на текущие счета с подставными именами. Документы на эти подставные имена отлично изготовил технический отдел зарубежной разведки, и часть из них Вилли успел присвоить. Он не собирался бежать на Запад с обременительными, громоздкими чемоданами; чтобы аккуратно уложить эти документы, достаточно будет потрепанного ручного саквояжа с двойным дном. А получить по ним в банках он успеет. Сначала нужно освоиться и решить, в какое предприятие надежней и доходней всего вложить свои средства. Сознание, что он уже стал обладателем миллионов, помогало Вилли сохранять скромный вид и услужливо обещать каждому все, что угодно.

Так, он терпеливо выслушал Кейтеля, который, прежде чем обсудить с ним некоторые свои финансовые дела, сказал доверительно:

— Фюрер не утратил надежды, нет. Князь Гогенлое еще может от его имени договориться с англо-американцами. Особые надежды он возлагает на США. Если б вы видели фюрера, когда он получил извещение о смерти Рузвельта! Он радовался от всего сердца, как ребенок. Вы знаете, он пуританин, не пьет ни капли спиртного, а тут потребовал шампанского. Почему только это произошло так поздно? Если бы на год раньше! Трумэн слишком поздно стал президентом. — Сказал раздраженно: — Мы давно знали о его симпатиях к нам и могли бы ему помочь в свое время — подбросить способных агентов, чтобы устранить Рузвельта. Гейдрих умел устраивать такие дела с безупречным изяществом. Не то что Гиммлер. Что такое Гиммлер? Тупица. Фюрер не простит ему оплошности с концлагерями. Борман расценивает переговоры Гиммлера с агентами англичан и американцев как измену и ставит вопрос об его исключении из нацистских рядов. Но главное — концлагеря. И он еще посмел поставить исключительно себе в заслугу истребление одиннадцати миллионов! И не смог справиться с остальными. В каких условиях? Наиболее благоприятных! Да за это повесить мало!

Вилли почтительно доложил Кейтелю, какие меры приняло административно-хозяйственное управление СС, чтобы оформить текущие счета в банках нейтральных стран на подставных лиц. Их имена вписываются в документы, изготовленные техническим отделом СД, и вручаются тем, для кого и сделаны эти вклады.

— Отлично, — сказал Кейтель. — Я еще подумаю над тем, какой способ будет для меня наиболее приемлемым.

Толпясь в гараже в парадных мундирах, все эти руководящие деятели империи говорили друг с другом шепотом, сохраняя на лицах скорбное, торжественное выражение, какое бывает на похоронах. Все они испытывали те же чувства, какие овладевают людьми, когда умирает сверстник: каждый боязливо и с тревогой думает, нет ли у него самого симптомов болезни, от которой скончался покойный.

И так же, как на похоронах любят говорить о светилах медицины, которые могли бы своим вмешательством спасти покойного, так же с особой надеждой присутствующие осведомлялись друг у друга, намереваются ли Трумэн и Черчилль «спасти» германскую империю для новой войны против России.

Генрих, переходя от одной группы к другой, внимательно слушал эти разговоры. И, слушая, о чем говорят между собой обреченные, он думал об Иоганне Вайсе — друге своем, который, рискуя жизнью, вытащил его из этой бездны и сделал борцом за новую Германию.

Генрих не собирался возвратиться в тот дом, где он жил и где Вилли Шварцкопф устроил свою канцелярию.

Еще накануне он извлек из сейфов Вилли множество документов, свидетельствующих о злодеяниях нацистов.

Генрих выполнил поручение Иоганна Вайса: в руках у него оказались неотвратимые улики, которые потом можно будет предъявить от имени новой Германии на суде над гитлеровскими военными преступниками, над фашизмом. Часть этих документов впоследствии и была передана Международному трибуналу в Нюрнберге.

Все эти бумаги он спрятал в тайник, указанный ему профессором Штутгофом. Профессор дал Генриху явку в одну из немецких подпольных организаций в рабочем районе Веддинга. Здесь Генрих, переодетый в простую одежду, и укрылся на время в квартире многодетного рабочего, коммуниста Отто Шульца.

Генрих рассказал Шульцу, что его дядя Вилли Шварцкопф подстроил убийство своего брата, и он, Генрих, хотел застрелить убийцу отца, но один русский товарищ запретил ему это.

Шульц с глубоким сочувствием слушал Генриха.

— Этот русский, несомненно, ваш самый большой друг, — сказал он. — Он хотел, чтобы вы стали борцом с фашизмом не только потому, что один из фашистов убил вашего отца.

— Да, — сказал Генрих, — он такой, мой Иоганн…

— Он немец?

— Нет, — сказал Генрих, — настоящий русский. Но он коммунист, как и вы. — Добавил гордо: — И он за немцев — таких, как вы и ваши товарищи. — Помолчал и тихо закончил: — Но, кажется, Иоганн погиб…

— Не знаете, при каких обстоятельствах?

— Он спасал заключенных в концлагерях. Там были люди всех национальностей — из тех стран, которые поработили фашисты, десятки тысяч людей. Он любил говорить, что человек только тогда счастлив, когда он служит людям…

— Вы не знаете его настоящего имени?

— Нет, — сказал Генрих. — Но он спас меня, спас от чего-то более страшного, чем смерть…

Глава 72

Сознание медленно возвращалось к Иоганну Вайсу, но очнулся он внезапно, как от удара, когда увидел перед собой смутный, колеблющийся силуэт Барышева.

Постепенно силуэт уплотнялся, словно изображение на экране, которое сначала было не в фокусе, а потом вдруг сразу приобрело четкость.

На широкие плечи Барышева был наброшен халат, режущий глаза своей белизной. Барышев, кряхтя, опустился на стул возле койки и, будто они виделись только вчера, сказал своим обычным голосом, как всегда деловито и озабоченно:

— Ты чего же это, Белов, такой не очень веселый? — Наклонился, прижался своей гладко выбритой щекой к лицу Иоганна, выпрямился: — Ну, здравствуй! — Сказал: — На улице жара, а у тебя здесь хорошо, прохладно. — Вытер платком шею, осмотрелся. — Палата персональная. — И стал выкладывать на тумбочку из кульков фрукты и разную снедь.

Вайс внимательно и недоверчиво смотрел на Барышева, ожидая, когда этот призрак вновь заколеблется и растает, как таяли вещи, которые он до этого пытался разглядеть, чтобы установить, сохранилось ли у него зрение. Но с появлением Барышева все предметы в палате приобрели твердую устойчивость и существовали уже не как силуэты, а во всей своей вещной плотной основательности.

Обернувшись к медицинской сестре, которая с несколько ошеломленным и растерянным лицом стояла у двери, Барышев попросил умильным тоном:

— Нам бы, сестрица, чайку с хорошей заваркой, по-московски. Можно? А то вы, по всему видать, его, как фашиста, только спитым поили.

— Ничего подобного, — строптиво возразила сестра, — обслуживали на уровне своего офицерского состава.

— Ладно, — добродушно согласился Барышев. — Так, значит, чайку на этом же уровне.

Когда полковник Барышев прибыл теперь уже в гарнизонный госпиталь, расположенный в небольшом немецком городке, где, по полученным сведениям, должен был находиться на излечении Белов, дежурный врач, проверив списки, сообщил ему, что никакого Белова у них нет и не было. Есть несколько больных и раненых советских офицеров, но тот, кого ищет полковник, среди них не числится.

— А все-таки, может быть, есть еще какой-нибудь раненый, находящийся на излечении? — настаивал полковник.

— Есть немец, офицер СД. — Врач поднял брови и заявил решительно: — Но как медик я возражаю, чтобы вы его сейчас допрашивали. Это может окончательно нарушить его психику. Травматические повреждения оказались весьма серьезными. — Предложил: — Если желаете, можете взглянуть на него госпитальную карту. — Объяснил: — Матерый фашист. — И тут же счел необходимым добавить: — Но мы относимся к нему не как к военному преступнику, для нас он только раненый, находящийся на излечении.

— Разрешите взглянуть, все-таки любопытно.

Врач подал Барышеву историю болезни.

«Гауптштурмфюрер Иоганн Вайс», — прочел Барышев, и ему понадобилась вся его воля, чтобы сохранить спокойствие.

— Ну, и что это за птица? — вяло спросил Барышев, жадно поглядывая на графин с водой.

— Это человек, исключительно преданный фашизму. Даже в состоянии глубокой психической травмы, сопровождающейся общей подавленностью и временным ослаблением зрения, слуха и функций конечностей, он сохраняет представление о себе как о нацистском «герое». Правда, — продолжил после небольшой паузы врач, — его психоз несколько своеобразен: ему кажется, будто он среди своих, в немецком госпитале. И, чтобы не вызывать дополнительных волнений, мы всячески стараемся не разубеждать его. Он в очень плохом состоянии, и, если узнает, что находится в плену, это может привести к летальному исходу.

— Так. — Барышев помолчал немного, потом, будто спохватившись, одобрил: — Я, конечно, не медик, но полагаю, с точки зрения психиатрии, ваш метод научно обоснован.

— Несомненно, — сказал доктор.

Барышев неверными пальцами взял папиросу, сунул ее в рот обратным концом, попытался зажечь, с отвращением бросил в пепельницу, спросил с трепетом:

— Ну, а как вы думаете — выздоровеет он?

Врач пожал плечами.

— Видите ли, — сказал он внушительно, — множественные ранения зарубцевались удовлетворительно. Но функции мозговой деятельности — это пока для нас тайна. Бывает, какой-нибудь внешний раздражитель воздействует так, что весь психический аппарат внезапно обретает утраченную устойчивость. Но может быть и обратное. Мы рассчитывали на лечение длительным сном. Этот общий отдых нервной системы дает обычно наиболее благоприятные результаты.

— И что же, он спит?

— Представьте, даже самые эффективно действующие препараты снотворного бессильны. И мало того, больной притворяется, что спит: веки его реагируют на световые раздражители, а у спящих этого не бывает.

— Слушайте, — жалобно попросил Барышев, — разрешите мне стать этим самым благотворным раздражителем. Поймите, дорогуша, это же наш товарищ и, попросту говоря, самый обыкновенный герой.

Доктор изумленно уставился на него. Барышев взмолился:

— Разрешите, а? — Признался: — Я сам волнуюсь. — Попросил: — Дайте чего-нибудь, — пощелкал пальцами, — ну, вроде валерьянки, что ли… А то, знаете, тоже нервы.

В конце концов Барышев взял себя в руки и с первой минуты, как только вошел в палату к Белову, стал держать себя так, будто они все время были вместе и он только отлучился ненадолго, а теперь вернулся. Оглядывая узкую палату и как бы примериваясь, Барышев спросил Белова:

— Ты как, не возражаешь, если мне тут, у стеночки, коечку соорудят? — Объяснил: — Я, конечно, не раненый, но для докторов был бы человек, а болезни найдутся.

И когда по просьбе Барышева в палату внесли вторую койку, он переоблачился в больничную одежду и сказал:

— Люблю полечиться, хотя и не часто доводилось. К хирургам, правда, попадал — приносили. А вот так, чтобы своими ногами прийти, — все некогда. А все-таки свой организм уважать надо: ведь благодаря ему существуем. А мы все больше так: тело вроде тары, держит тебя, — значит, порядок. — Улегся на койку, предложил: — Поспим, что ли? — Осведомился тревожно: — Ты как, не храпишь?

Белов смотрел на Барышева пристально и тревожно.

Барышев надавил на кнопку звонка и, когда пришла сестра, а за ней врач, попросил:

— Вы все-таки меня обследуйте. — Пожаловался неопределенно: — Слабость. — И похлопал себя по покатому, мускулистому плечу. Спросил: — Может, ревматизм? Или даже температура?

Пока врач и сестра занимались полковником, он вел с ними бесконечные разговоры: интересовался, есть ли в пруду возле госпиталя рыба и на что клюет, как обстоит дело со снабжением, часто ли здесь бывает кино. Когда доктор и сестра вышли, Белов спросил с усилием:

— Они русские?

— Сестра — нет, типичная украинка, а доктор — сибиряк. — И Барышев добавил: — Он военнослужащий, она вольнонаемная.

— РОА, — сказал Белов.

— Ну вот! — воскликнул Барышев. — Откуда же им взяться здесь, в советском госпитале? — Попросил ласково: — Ты, Саша, успокойся. Оцени обстановку объективно, не торопясь, с анализом всех фактов. — Поворочался в постели. — Не спится. Тебе чего-нибудь такого не дают, чтобы с ходу в сон?

Белов прошептал:

— Дают. Но я их в руках перетираю, таблетки, а потом сдуваю, как пыль, чтобы не нашли, не знали, что я их не принял. — Сузил глаза. — Усыпить хотят, я понимаю.

— Это ты молодец, ловко придумал, — похвалил Барышев. — Однако одну одолжи от бессонницы. И себе возьми за компанию. А то я буду спать, а ты нет — неловко.

— Нет, — сказал Белов.

— Да ты что, мне не веришь? Ну, за компанию, как говорится, по одной?.. — Барышев подал Белову таблетку и стакан с водой, проследил, чтобы проглотил, погладил по плечу: — Ну вот, умница…

Снова улегся и скоро увидел, что лицо Белова обрело спокойное, усталое выражение. «Заснул, — подумал он. — Выходит, ко всему еще и этим мучил себя». Лег на спину, но сон не шел к нему, слишком взволновала его эта встреча, велико было счастье увидеть Александра Белова — Сашу Белова, как Барышев привык называть его.

Он чувствовал себя несколько виноватым…

Дело в том, что сотруднику, находящемуся в Берлине, было поручено немедленно разыскать Белова. Но он еще накануне получения задания обнаружил в архивах гестапо материалы о гибели Иоганна Вайса в автомобильной катастрофе, подтверждавшейся фотодокументами, а главное — надмогильной плитой на кладбище, что было убедительней всего.

Однако у этого сотрудника возникло естественное подозрение: будучи человеком педантичным, предполагая некую коварную махинацию СД, он продолжил дальнейшие розыски в бумагах секретных служб, а это потребовало времени.

Когда поступил запрос в Центре от «профессора» о состоянии здоровья Белова, сопровождавшийся не принятой в подобного рода официальных бумагах просьбой передать привет ему от некоей Надежды, тут встревоженный Барышев незамедлительно вылетел в Берлин и спустя два дня выехал на машине туда, где не столь еще давно происходило сражение парашютистов совместно с группой, приданной Белову.

В Берлине Барышев был вынужден задержаться по весьма важным делам. Но в число их входила и встреча со старым знакомым, бывшим портье «Адлона», матерым гестаповцем Францем.

Барышев посетил Франца в тюремной камере, где тот, щедро снабженный бумагой и письменными принадлежностями, старательно трудился, обстоятельно и добросовестно излагая свои показания.

Бегло ознакомившись с ними, Барышев с радостью обнаружил имя Иоганна Вайса в числе самых даровитых, по мнению Франца, сотрудников Шестого отдела СД, пользовавшихся особым благоволением Вальтера Шелленберга.

Франц, обладая феноменальной памятью, узнал Барышева, в этой же способности не уступал ему и Барышев, посоветовав припомнить в показаниях то, что Францу очень хотелось забыть в своей личной деятельности в гестапо, о чем Барышев был достаточно осведомлен.

И сейчас Барышев чувствовал себя как никогда счастливым, обнаружив Белова и убедившись в том, как его Саша Белов прочно вошел в образ Иоганна Вайса, от которого, оказывается, не просто и не легко ему было освободиться.

Белов спал почти сутки. Проснувшись, он боязливо открыл глаза, опасаясь, что снова все вокруг будет расплываться туманными силуэтами. Но оказалось, что бояться нечего, зрение восстановилось почти полностью. И он увидел дремлющего на стуле перед его койкой Барышева в больничном халате. И лежал неподвижно, чтобы не разбудить его. Но Барышев спал чутко, при первом же шорохе проснулся, улыбаясь Белову, подошел к окну, раздвинул занавески. Одобрил погоду.

— Сейчас хорошо бы по грибы! — Объяснил тоном знатока: — В таких рощицах они водятся, особо на опушках.

Кроме поисков Белова у Барышева были здесь и другие важные служебные задания, но еще ночью он вышел босиком в коридор, боясь шаркать тапочками, из кабинета главного врача вызвал по телефону Москву, объяснил, где он. И заявил, что это свое пребывание в госпитале считает делом чрезвычайной важности. Пофессор-специалист должен был по его просьбе прилететь в гарнизонный госпиталь сегодня же. Особенно долго Барышев говорил с родителями Белова.

— Самое главное, — кричал он в трубку, — температура нормальная! А это — все. Раз температура в порядке, значит, и человек тоже.

Когда утром Белов вдруг встал с постели и прошел к раковине умываться, Барышев спросил несколько растерянно:

— Это что ж такое? Выходит, симулировал?

Белов сказал:

— Ночью я вставал и учился ходить слепым, чтобы не разучиться ходить вообще. Я продумал все: если б удалось бежать, я бы выдал себя за ослепшего солдата вермахта.

— Ну, тогда правильно, — согласился Барышев. Вздохнул. — Как представлю, что ты слепой ковыляешь по дороге… А шоферы у нас знаешь какие лихачи? Жмут на сто с лишним. Фасонят перед гретхенами. — Добавил осуждающе: — Взыскивать с них надо, вот что!

После завтрака Белов решительно объявил:

— В Берлин мне нужно!

— Нет, брат, пока опасно.

— А вы видели мой документ? А подписи видели?

— Смотрел. Почти весь зверинец расписался.

— Ну вот, — сказал Белов.

— Что вот? — спросил Барышев. — Ничего не вот! Любая регулировщица задержит — и все.

— Меня бы только через линию фронта перебросить, — попросил Белов.

— Нет, — отрезал Барышев. — Нет. И ничего вообще нет: ни линии, ни фронта, и твой документ — музейный экспонат, и только. — Пробормотал досадливо: — Может, это для тебя и раздражитель, как доктор говорил, но пускай раздражитель, только войне — конец. Наши на Эльбе загорают. Вот так вот. И, если хочешь знать, отметки о прибытии и отбытии на моей командировке официально должен заверить печатью комендант Берлина. И пистолет мне там нужен, как валенки в Сочи, на пляже. Понял?

— Значит, все?

— Именно, — сказал Барышев. — Все.

Белов долго молчал. Жмурился, улыбаясь каким-то своим мыслям. Спросил вдруг:

— Машина у вас есть?

— Допустим.

— Пошлите за Генрихом Шварцкопфом, если он жив. Пусть привезут.

— Во-первых, он жив, — сказал Барышев. — А во-вторых, что значит «пусть привезут»? Товарищ Шварцкопф сейчас должностное лицо, директор крупного предприятия.

— Где?

— То есть как это где? В нашей зоне. Пока — зона, а потом немцы сами найдут, как ее назвать. Наше дело простое: как их народная власть решит, так и будет.

— Но я хочу его видеть.

— А я, думаешь, нет? Пошлем телеграмму, это можно. А насчет транспорта — он обеспечен. Персональный, как и положено по должности.

— Слушайте, а Гвоздь?

— Ну какой же он Гвоздь? Теперь шишка — председатель колхоза. Щелкает протезом, но дела у него ничего.

— А Эльза?

— Какая это Эльза?.. Ага, Орлова… В кадрах. Ну, только очень она, понимаешь, подозрительно интересовалась гражданской юриспруденцией: как брак Зубова с немкой, законный или незаконный? Оперативники считают, любила она Зубова.

— А где Зубов?..

Барышев нахмурился. Сказал, с трудом находя слова:

— Понимаешь, тот самолет, на котором он отбыл вместе с уполномоченными СС, не прибыл к месту назначения. Значит, выходит, при всех вариантах Зубов — герой, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

— Он… жив?

— Хотелось бы. Ну так хотелось бы! Ну, очень! — И тут же перевел разговор: — Люся Егорова, помнишь ее? Ну, та, с обожженным лицом, а ведь красавица, когда другой половиной лица повернется, — она теперь мамаша, и такая страстная! Пришел в гости — в коридоре держит: «Согрейтесь с холоду, а то малютку простудите». Заглянул в коляску — конверт в бантах, а в нем — экземпляр, лежит и соской хлюпает. Ну, я ей за держание в коридоре отомстил. Вынул у ребенка соску, выбросил, сказал: «Современная медицина против — негигиенично». Туз и сейчас туз — в райисполкоме командует. — Спросил: — Может, хватит, антракт? — Предложил строго: — Давай так, поначалу на информацию десять минут, в остальные дни — прибавка каждый раз по столько же. Чтобы порядок был. Режим. Мы же не где-нибудь, а в госпитале. И я сам тоже на положении рядового хворающего. Услышат вдруг разговорчики, наложат взыскание — внеочередную инъекцию витамина. А куда колют? В самую беззащитную территорию. — Произнес шутливо: — Интересно, генералам и маршалам тоже так или куда-нибудь в более благородное место?

Так, добровольно пойдя на заключение в госпитальной палате, Барышев терпеливо и настойчиво выхаживал Сашу Белова, объяснив высокому начальству, вызывавшему его в Москву, важность своего пребывания здесь, рядом с выздоравливающим Беловым.

Когда в госпиталь приехал Генрих Шварцкопф и, бросившись к Белому, крепко обнял его и стал шепотом, изредка оглядываясь на Барышева, рассказывать о тех днях, когда он остался один и продолжал работать, Барышев счел неудобным присутствовать при разговоре советского разведчика со своим соратником и вышел в коридор.

Сидя там на скамье рядом с «титаном», он курил и беседовал с выздоравливающим офицером о жизни, какая сейчас в стране и какая должна быть потом. А когда он, постучав предварительно в дверь, вернулся в палату, Генрих сказал смущенно:

— Извините, я не знал, что вы полковник Барышев.

— Это моя оплошность, — ответил Барышев. — Не представился.

Прежде всего Генрих захотел рассказать Барышеву о том, что важного он сумел установить в последние дни существования фашистской Германии.

Барышев его вежливо выслушал, поблагодарил. Потом сказал задумчиво:

— В сущности, это все, как говорится, минувшее. А вам, товарищ Генрих, предстоит сейчас думать о том, какой станет Германия. Покончили с фашизмом мы, а строить новую Германию будете вы… — Провел ладонью по серым от седины волосам, добавил: — Вам, как товарищу Иоганна Вайса по работе, скажу: секретная служба гитлеровцев со всеми архивами и штатами, коей удалось уйти на Запад от нашей, выражаясь по-старинному, карающей десницы, перешла в наследство к тем, кто мечтает стать преемниками Гитлера. Так вот, надо, чтобы эти сладкие их мечты не превратились в горькую для вас действительность. А если говорить о делах, то позволю себе не согласиться с вашим решением — оно стало мне известно — не брать на работу инженера Фридриха Дитмара только потому, что он инвалид.

— Нет, — возразил Генрих, — не потому. Я получил письма, в которых этот Дитмар охарактеризован как отъявленный нацист…

— Мне сообщили и это, — прервал его Барышев. — Хочу напомнить о бдительности. Тайные нацисты стремятся скомпрометировать тех немецких специалистов, которые, не скрывая своих прошлых заблуждений, хотят сотрудничать с вами.

— Фридрих Дитмар! Да ведь я же знаю его! — воскликнул Белов.

— Дело не в том, что именно ты его знаешь, — сказал Барышев. — Дело в том, что враг в разные исторические времена использует различные коварные приемы борьбы, но цель у него всегда одна: если не физически, то морально убить человека. Вот, — улыбнулся он, — значит, моя к вам просьба, товарищ Генрих: оставайтесь разведчиком, только теперь — человеческих душ.

Генрих обернулся к Белову:

— Иоганн, я решил вступить в Коммунистическую партию Как ты думаешь, примут?

— Извините, я опять вмешаюсь. — Голос Барышева звучал очень серьезно. — Учтите только вот что: когда об этом станет известно, в партию поступит много писем о вас как о бывшем эсэсовце. Так вы не обижайтесь, эти письма будут писать только честные люди.

— Да, — сказал Генрих, — я понимаю. — Прощаясь, он спросил: — Но ты будешь меня навещать, Иоганн?

— А ты меня?

— В Москве — обязательно. Скажи твой адрес.

Записав, Генрих хотел закрыть блокнот.

— Подожди, а кому?

— Да, я и забыл, что у тебя есть другое имя. — И Генрих задумчиво повторил несколько раз: — Александр Белов, Александр Белов. Знаешь, мне трудно привыкнуть. Мне странно, что тебя зовут не Иоганном.

— Ладно, пиши письма на имя Белова, а для тебя я попрежнему остаюсь Иоганном Вайсом.

Когда Генрих ушел, Барышев сказал:

— Вот ведь что главное у нас — человека спасти. В этом великая цель и великая радость. — Лег на спину, спросил: — Поспим?

— Что-то не хочется, — улыбнулся Белов.

— Непорядок, — осудил Барышев. Приказал строго: — А ну, мобилизуй волевой импульс! — Скомандовал: — Спать! Инициатива моя, исполнение — мы оба. — И погасил настольную лампу.

Но за окнами еще было светло. Как ни старался Барышев, уснуть не смог. Искоса приоткрыв глаза, увидел, что Белов спит. Лицо у него было спокойное, безмятежное, и дышал он ровно. «Волевой парень, — завистливо подумал Барышев. И еще он подумал так же завистливо: — А может, это молодость? Ведь молодому легче справиться с трудностями, чем человеку, обремененному годами». И потом он уже с гордость подумал о своей работе: «Большая она и бесконечно тонкая, сложная и требует человечности в той же мере, как и беспощадности ко всему бесчеловечному на земле».

Белов не спал. Он только вежливо притворялся спящим, ради успокоения Барышева.

Гибель Зубова потрясла его, но за эти годы он так научился перебарывать себя, подавлять свои чувства, что даже теперь, в присутствии Барышева, как бы автоматически, безотчетно не выдавал того, что пережил при этом известии. И сейчас, лежа недвижимо, с закрытыми глазами, он думал о Зубове, с пронзительной, напряженной ясностью видя его таким, каким он был в то тихое раннее утро, когда они купались в озере Ванзее.

Зубов спросил его вдруг:

«Ты хотел бы прожить сверхсрочно, ну хотя бы до ста? — И тут же заявил: — А я бы не возражал!»

И вот нет уже Зубова. Но он, как бы не покоряясь смерти, продолжал свое существование в сознании Белова, став его вечным, незримым спутником.


…Это был бомбардировщик, дослуживающий свою службу в качестве транспортного самолета. Пилотировали его два младших лейтенанта — молодые летчики, окончившие училище перед самым концом войны. И оттого, что на их гимнастерках не было ни орденов, ни медалей, на нашивок за ранения, они казались обмундированными не по форме. И то, что пилоты были очень молоды, и то, что вся их экипировка была новенькая, словно только сегодня из цейхгауза, и то, что лица у них были чрезвычайно озабоченны, — все это напоминало сидящим у бортов на алюминиевых откидных скамьях армейским пассажирам, в большинстве старшим офицерам, их самих — таких, какими они уходили на войну.

Плексигласовый колпак в потолке кабины, под которым некогда висел у турели пулемета борт-стрелок, был весь в пробоинах, залатанных перкалем; крановые установки над бомболюками размонтированы, и на балке с болтами, как на вешалке, висят плащи и фуражки.

Самолет летел над территорией Германии.

Пассажиры, неловко повернув шеи, косо сидели на металлических откидных скамьях и смотрели вниз сквозь квадратные иллюминаторы, запотевшие после взлета.

Солнечные лучи, почти отвесно падая на землю, освещали ее так искусно, как это умели делать старые мастера в своих идиллических пейзажах, полных изобильного цветения и земного плодородия.

С высоты земля действительно выглядела аккуратно и тщательно возделанной. И домики с высокими черепичными крышами казались такими же яркими, чистенькими и уютными, как на олеографиях в учебнике Глезера и Петцольда, по которому задолго до войны изучали в школе немецкий язык многие из тех, уже пожилых людей, что летели в самолете. И сейчас они внимательно смотрели на эту землю, с которой природа и труд людей уже начали стирать то, что некогда называлось плацдармами, рубежами, передним краем, где происходили сражения с такой интенсивностью огня, что думалось, почва оплавится и навечно застынет черной, остекленевшей, как базальт, массой и ни былинки не взойдет на ней.

В этой войне человечество потеряло миллионы жизней. И среди погибших были те, кто мог бы своим гением и трудом даровать людям величайшие открытия, указать новые пути покорения природы, совершенствования человека. Но они были убиты.

Германский фашизм выпестовали не одни немецкие империалисты — в расчете на дележ добычи им тайно помогали их западные пайщики. В ходе второй мировой войны эти пайщики не раз колебались, боясь упустить момент, когда следует примкнуть к сильнейшему. И только разгром фашистских армий положил конец колебаниям. Но не радость вызвала у них победа, а тревогу. Советская Армия помогла народам оккупированных фашистами стран Европы, сражавшимся в отрядах Сопротивления, изгнать оккупантов с их земли. И теперь эти народы могли продолжать борьбу за социальную свободу.

Так и произошло в странах Восточной Европы — они стали социалистическими. К этому же шли немцы, жившие на освобожденной Советской Армией восточной территории Германии. И на этой территории советские воинские части всячески стремились, чтобы страна быстрее поднялась из развалин и народ ее, идя по избранному им пути, мог начать строить новую Германию.

Вот почему большинство пассажиров так озабоченно и внимательно смотрели в иллюминаторы: самолет летел над Германией, на полях которой поднимались всходы нового урожая — первого после войны хлеба.

Смотрел в теплый от солнца иллюминатор и Александр Белов. На его гимнастерке, как и у молодых пилотов, не было ни орденов, ни медалей. И обмундирование у него было такое же новенькое, как у них. Выбритая голова со следами снятых швов, глубоко ввалившиеся глаза, скорбные морщины у губ, седина у висков — все это невольно вызывало любопытство пассажиров.

По возрасту — фронтовик. Но нет ни одной награды, — значит, штрафник. А может, бывший военнопленный, попавший в концлагерь в самом начале войны?

Когда сидевший рядом полковник осведомился, с какого года Белов на фронте и в каких сражениях участвовал, тот несколько растерялся, потом объяснил:

— Я, собственно, в тылу…

Полковник посмотрел на заметно впавшую грудь Белова и, снисходительно застегивая пуговицу на кармашке его гимнастерки, заметил наставительно:

— Когда бывало туго, то, знаете, всех тыловиков под гребенку — на передний край. И сражались. Многих я сам лично представил к правительственным наградам.

— Да, конечно, — согласился Белов.

— Значит, в фашистских лагерях довелось побывать? — догадливо решил полковник.

— Приходилось…

— И вынесли?

— Выходит, так, — сказал Белов.

Полковник повернулсяк нему крутой спиной и больше уже не заводил разговора.

Самолет вошел в облачность. Стало тускло, сумрачно.

Белов посмотрел на спину полковника и сразу вспомнил Зубова, вспомнил, как тот, кряхтя, задрал на своей, такой же широкой спине немецкий китель и попросил:

«А ну, погляди, чего у меня там. Не сильно, а? — И похвастал: — Он меня ранил, но я его не убил, воздержался. Понимаешь, пожалел: уж очень молоденький».

Это было после очередного налета группы Зубова на базу горючего в районе железной дороги. Морщась от боли, но смеясь глазами, Зубов сказал раздумчиво:

«Интересно было бы с карандашиком подсчитать, скольких самолетов-вылетов мы немцев лишили. Просто так, для удовольствия».

А потом перед Беловым возникло лицо Зубова, когда тот, склонившись, выбрасывал из самолета на взлетную полосу свой парашют. Поймав удивленный взгляд Белова, он одобряюще подмигнул ему и даже попытался пожать плечами: мол, ничего не поделаешь, так надо.

Но вот образ Зубова будто растворился, исчез, и Белов увидел другое лицо — запрокинутое, со свисающим на лоб лоскутом кожи. Это было лицо Бруно. И когда взгляд Бруно встретился с его взглядом, полным отчаяния, Бруно слегка повел головой, как бы безмолвно объясняя все то же: так надо.

— Может, закурите? — наклонился к Белову майор-танкист с новенькой золотой звездочкой на кителе. Добавил участливо: — Очевидно, здорово о советском табачке соскучились? — Протянул всю пачку. — Возьмите.

— Спасибо, у меня есть.

— Значит, снабдили в дорогу. — И майор сообщил: — Я сам в плену был, но убежал. Нетяжелое ранение оказалось, как очухался, сразу и убежал. А вот под трибуналом я не был. Чего не было, того не было. — Сказал твердо: — Но если человек кровью вину искупил… Металла на груди у него нет, но, значит, он есть в сердце. Сейчас важно одно: годен человек для дальнейшего прохождения — уже не службы — жизни или не годен. Горе людское заживить, жизнь наладить — отощали. — Махнул рукой в сторону иллюминатора. — Двоих братьев своих здесь оставил. Вернусь домой один. Что матери скажу? «Здрасте!» — «А где другие?» — «Нет». А я живой. Разве после этого Звездой своей я ее обрадую? Нет.

— Вы неправы, — возразил Белов. — Если б наши люди не совершили невиданного подвига, погибли бы еще миллионы братьев, отцов, сыновей.

— Верно, — согласился майор. — Подвиг — это, в сущности, что? Один делает то, что под силу нескольким. Значит, остальным жить. Вроде как спасаешь их. Правильно? Я так в бою и думал: не сшибу их танк — он наш сшибет. Ну и сшибал. Когда боишься, что из-за тебя свои погибнут, за себя не боишься.

Самолет прорезал облачность, снова появилось солнце. Из рубки вышел второй пилот, объявил торжественно:

— Товарищи, пересекаем государственную границу Советского Союза. — Выждал, произнес тихо: — А то некоторые фронтовики обижаются, когда не информируем, что уже Родина.

Белов не отрывался от иллюминатора.

Огромная теплая земля отчизны, изборожденная шрамами оборонительных полос и круглыми вмятинами бомбовых воронок с мерцающей в них темной водой, лежала в мягкой зелени лесов могуче и просторно. И Белову казалось, что самолет не сам пошел на снижение, а это он силой тяготения всего своего существа вынуждает его идти все ближе и ближе к земле.

Провожая Белова на немецком аэродроме, Барышев сказал:

— Значит, так: сначала в наградной отдел и только потом, при всех орденах, — в управление. Ты знай: я человек тщеславный, мой кадр — моя гордость. Да не забудь, отцу скажи: если поедете на рыбалку, мотылей пусть берет из моего тайника.

Надя отозвала Белова в сторону, раскрыла сумку и, строго глядя в глаза, приказала:

— Запомните: здесь, в бумаге, курица, четыре крутых яйца, масло в коробочке, какао в термосе. Папа велел передать: вы обязательно должны нормально питаться.

Белов посмотрел жалобно в ее, как всегда, чуть надменное лицо с коротким носиком, еще по-детски пухлыми губами, серо-зеленые глаза под сенью ресниц. Спросил:

— А вы?

— Что я?

— Вы будете в Москве?

Надя удивленно повела плечами.

— Но мы ведь там живем. — Подала твердую маленькую руку. Напомнила: — А витамины принимать до еды. Они в коробочке из-под капсюлей для взрывателей.

— Я буду скучать без тебя! — сказал Генрих.

— Я тоже, — грустно улыбнулся Белов.

Генрих обернулся к Барышеву:

— Такими немцами, как Иоганн, можно гордиться!

— Ничего, — сказал Барышев. — Мой Белов ему не уступит. Ну, всё. Время.

И Белов, чтобы как можно дольше видеть эти дорогие ему лица, пятясь, поднялся по трапу.

А сейчас самолет все снижался и снижался, словно скатывался по стеклянному склону. Как только колеса туго коснулись земли, внезапно исчез один из пассажиров, незримо летевший в самолете, — Иоганн Вайс. Он исчез безмолвно, бесследно. Не было больше двойника у Александра Белова. Майор Белов остался один. На мгновение его охватило чувство одиночества. Но это ощущение покинуло его так же неожиданно быстро, как и появилось.

И никто, даже Александр Белов, не почтил торжественным вставанием гибель Иоганна Вайса. Никто!

Белов жадно и нетерпеливо искал глазами среди встречающих лицо матери — самого главного для него человека на свете. Она была матерью не только Саши Белова, но и Иоганна Вайса, и так как она этого не знала, то исчезновение Вайса ее тоже не опечалило.

Так перестал существовать Иоганн Вайс — гауптштурмфюрер СД.

Александр Козачинский, Александр Тарасов—Родионов Зеленый фургон. Шоколад

Александр Козачинский Зеленый фургон

0

Зима 1931 года была в Гаграх необычайно суровой.

Весь декабрь шел дождь; в январе повалил снег. Это был очень странный снег, хотя так, по–видимому, и должен был выглядеть субтропический снегопад. Огромные, величиной с черешню, снежинки, нарядные, как елочные украшения, медленно опускались в неподвижном воздухе, и это медленное, монотонное падение не прекращалось ни на минуту в течение шести недель. Листья пальм не выдерживали тяжести непривычного снежного груза и ломались. Розы, которым полагалось цвести в это время, распускали свои лепестки над снежной пеленой, как лишайники севера. Так, наверное, выглядели тропические леса Европы в начале ледникового периода.

Всю зиму по Черному морю гулял шторм. На узкую полоску гагринской земли обрушивались огромные, молчаливые волны. Они двигались медленно, длинными правильными шеренгами, на очень большом расстоянии друг от друга, неся на своих гребнях толстых морских птиц. Споткнувшись о берег, валы опрокидывались, а птицы, исчезнув на миг, появлялись на гребне следующей волны. Ровный гул моря не умолкал много недель и уже не воспринимался как шум; прибой казался беззвучным, как снегопад.

Однако Гагры лишились не только тепла, солнечного блеска и благоухания цветущих садов, но также и электрического освещения. Гагринская гидростанция, равная по мощности мотоциклету, приводилась в действие водопадом, свергавшимся с отвесного склона Жоэкварского ущелья. Это был небольшой водопад; он мог бы весь, до последней капли, уместиться в обыкновенной водосточной трубе. Но декабрьские ливни превратили тощую струю в мощный поток, и гидростанция захлебнулась в нем; январские морозы сковали поток, и гидростанция осталась совсем без воды.

На фоне этих странных и грозных явлений особенно зловеще выглядела гибель духана «Саламандра». В старой гагринской крепости друг против друга расположились два конкурирующих артельных духана: «Феникс» и «Саламандра». Темной январской ночью, когда шторм бушевал с особенной силой, «Саламандра», к великой радости «Феникса», сгорела. Духан сгорел со всеми скорпионами, жившими в трещинах крепостной стены. Они были гордостью духана; каждый посетитель, осветив щели спичкой, мог любоваться скорпионами, которые настолько привыкли к аромату шашлыков, запаху красного вина и веселью гостей, что превратились в совершенно безобидных насекомых, вроде сверчков или шелковичных червей. Мрак и пламя скрыли от глаз картину гибели скорпионов, но говорят, что все они, согласно обычаю, покончили самоубийством, ужалив себя в голову и проклиная обманчивое название духана, которому доверились. В Гаграх и сейчас охотно рассказывают об этом событии.

Но гибель «Саламандры» не была последним звеном в цепи несчастий. Большая гора обрушилась на автомобильную дорогу к северу от Гагр, а дорога на юг, размытая дождями, сползла в море. И ни один пароход из–за шторма не останавливался на открытом гагринском рейде. Городок, засыпанный снегом, скованный стужей и погруженный в темноту, оказался отрезанным от всего мира. Множество людей, собиравшихся провести в Гаграх месяц отдыха, остались здесь на невольную зимовку. Они бродили по засыпанному снегом гагринскому парку в тюбетейках и макинтошах, подобно доисторическим людям, которые зябли в своих демисезонных шкурах среди надвинувшихся отовсюду ледников.

Если бы не морозы, штормы и обвалы, литературный клуб в бывшем замке принца Ольденбургского, вероятно, никогда бы не возник. Всем, бывавшим в Гаграх, знаком вид этого здания, эффектно прилепившегося к почти отвесному склону горы, построенного из камня, но в том прихотливом и затейливом стиле, который характерен для архитектуры деревянной. Бывшее жилье принца не поражало внутри ни роскошью, ни комфортом; в наши дни никому не пришло бы в голову назвать подобное здание «дворцом». Впрочем, во всех комнатах принц поставил нарядные камины, украшенные разноцветными изразцами. У одного из этих каминов и собирались члены литературного клуба, обязанного своим зарождением разбушевавшимся стихиям и прежде всего стихии скуки.

От скуки страдали все жители санатория, кроме, разумеется, шахматистов. Садясь за доски с утра, они наносили друг другу последние удары уже в полной темноте. Придя после многочасовых усилий, к ладейному эндшпилю, не замечая темноты, а может быть, и пользуясь ею, они ощупью старались загнать друг друга в матовую сеть. Не унывали и фотолюбители, с редким упорством снимавшие в течение всего срока пленения один и тот же цветущий розовый куст, полузасыпанный снегом. Тем же, кто был свободен от этих увлечений, было плохо. Все надоело, хотелось домой. Казенные пижамы скрипучего желто–зеленого цвета, «мертвый» час, вдохи и выдохи на утренней зарядке, добрые няни, снующие по коридорам с грелками и клизмами, кровати с сетками, чувствительными, как сейсмограф, и шумными, как камнедробилки, надпись на дверях поликлиники, извещающая о том, что «рентгеновские лучи работают по четным и нечетным числам», — все то, что вначале радовало, казалось приятным, удобным, забавным, сейчас оставляло сердца холодными, раздражало, выводило из себя. Дошло до того, что никто уже не хотел взвешиваться на зыбких медицинских весах в докторском кабинете.

Кое–кто из больных уже поговаривал о том, чтобы «тюкнуть» по маленькой. А нескольких диетиков главврач застиг внизу, в крепости, в духане «Феникс», где диетики пожирали чебуреки, запивая их «Букетом Абхазии».

Вот в какой обстановке зародился литературный клуб у зеленого камина в палате номер семь. Сначала здесь занимались только игрой в отгадывание знаменитостей и разложением слов. Потом стали рассказывать разные истории, преимущественно страшные. Однажды кто–то предложил не рассказывать их, а записывать.

Ничего нет легче, чем убедить человека заняться сочинительством. Как некогда в каждом краманьонце жил художник, так в каждом современном человеке дремлет писатель. Когда человек начинает скучать, достаточно легкого толчка, чтобы писатель вырвался наружу.

Чтения происходили по вечерам. В зеленом камине сердито шипели и плевались сырые поленья. Красноватый свет керосиновой лампы освещал пространство перед камином, оставляя углы палаты темными. Члены клуба занимали свои постоянные места. Слева садился почтенный хлебопек Пфайфер, обратив к огню свое доброе лицо старухи. Рядом с ним устраивался военный интендант Сдобнов, всегда докрасна выбритый, в пижаме и сапогах. Еще дальше располагалась на кургузом диванчике женщина–врач Нечестивцева. Председатель клуба Патрикеев устраивался на двух чурбанчиках, поставленных на торцы. Как литератор он был освобожден от писания рассказов, но зато ему было поручено топить камин и следить за угольками, падающими на паркет. В углу на кровати сидел закадычный друг Патрикеева — доктор Бойченко, человек тихий, серьезный, ленинградского воспитания. Рядом с ним, на другой койке, лежал, просунув вишневые ботинки меж прутьев кровати, юрисконсульт Котик, жгучий брюнет с коричневыми белками и волнистыми усами Мопассана.

Девиз клуба, сочиненный Патрикеевым, гласил: «В каждой жизни есть по крайней мере один интересный сюжет». Поэтому авторам разрешалось брать сюжеты только из собственной жизни. А так как жизни у всех были совершенно непохожие, то все написанное оказывалось неожиданным и интересным. Все предполагали, что старичок Пфайфер, знаменитый специалист–хлебопек, напишет о пекарнях. Но он написал рассказ «Как я заболел мокрым плевритом».

Надо сказать, что членам клуба льстило знакомство с известным писателем. Оно возвышало их над обитателями других палат, рядовыми шахматистами, фотолюбителями и разлагателями слов. Сколь ни мелок этот мотив, мы не можем умолчать о нем. Возможно, что старик Пфайфер был более знаменит среди хлебопеков, чем Патрикеев среди писателей, но о Патрикееве знали очень многие, а о Пфайфере знали только хлебопеки. Иначе и быть не могло, ибо Пфайфер не ставил своего имени на хлебах, как Патрикеев на романах, хотя последние, быть может, и не были лучше выпечены, чем изделия доброго хлебопека.

Патрикеев и его скромный друг доктор были неразлучны: если один отправлялся любоваться прибоем или смотреть на розовый куст, засыпанный снегом, за ним сейчас же отправлялся и другой. Истоки их дружбы никому не были известны; чувство ревности подсказывало членам клуба единственное объяснение: великие люди нередко обременены всякими друзьями детства, бывшими соучениками, соседями по парте, ныне провинциальными бухгалтерами или лекпомами, не замечающими той пропасти, которая образовалась между ними и их знаменитыми сверстниками.

Было известно, что живут они в разных городах: Бойченко — в Ленинграде, Патрикеев — в Москве, но отпуск всегда проводят вместе. Это свидетельствовало о том, что дружба их отличалась пылкостью, свойственной юности, но редко наблюдаемой среди людей, которым перевалило за тридцать. Ни Патрикеев, ни Бойченко не были, однако, коренными жителями северных столиц. В их речи звучал тот неистребимый южный акцент, который позволяет безошибочно узнавать бывшего одессита в толпе ленинградцев и москвичей.

Дела клуба шли прекрасно, но однажды его ревностные члены были возмущены доктором Бойченко, который заявил, что ему не о чем писать. Особенно кипятились старичок Пфайфер и Нечестивцева, с большим успехом прочитавшая накануне новеллу, насыщенную интимной лирикой. Никакие уговоры не подействовали бы на застенчивого и упрямого доктора, если бы не вмешался его друг Патрикеев.

— Не верьте ему, — объявил председатель клуба, — у него больше сюжетов, чем у любого из нас. Володя, — обратился Патрикеев к приятелю, — почему бы тебе не написать о зеленом фургоне?

Через несколько дней Владимир Степанович Бойченко занял место по правую сторону камина и приступил к чтению своего рассказа.

1

Летом 1920 года население местечка Севериновки, Одесского уезда, с нетерпением ожидало нового начальника районного уголовного розыска. Севериновка в те годы была пыльным торговым местечком, с домами из желтого известняка и глины, с базарной площадью и рядами крытых рундуков на ней, с разрушенной экономией графа Потоцкого, церковью, киркой и синагогой. Процент самогонщиков и спекулянтов среди жителей местечка в те времена был настолько велик, что уголовный розыск являлся наиболее посещаемым и влиятельным учреждением в Севериновке. Естественно, что личность нового начальника интересовала всех.

К тому же откуда–то пошел слух, что уезд, обеспокоенный отчаянной репутацией местечка и бытовым разложением прежних начальников угрозыска, которых пришлось убирать из Севериновки одного за другим, решил наконец поставить на колени непокорных севериновцев и с этой целью посылает к ним из соседнего района работника особо подготовленного, человека твердого и даже беспощадного.

Еще никому из прежних начальников не удавалось надолго задержаться в Севериновке, а последний вынужден был исчезнуть, не успев даже справить себе желтых сапог на высоком каблуке и белой козловой подклейке, с носком «бульдог», подколенными ремешками и маленьким раструбом вверху голенища. Ни в Яновке, ни в Петроверовке, ни в Кодыме, ни в самой Балте таких сапог шить не умели. Севериновцами было замечено, что этот фасон притягивает к себе начальников с такой же непреодолимой силой, с какой сказочного короля притягивала рубашка счастливого человека. И севериновцы умело использовали магическую силу желтых сапог. Как только в уезде узнавали, что очередной начальник не смог противостоять гибельной страсти и принял в дар желтые сапоги, его вызывали в Одессу, выгоняли из розыска и отдавали под суд за взяточничество.

Новый начальник приехал в жаркий июльский день, когда Севериновка казалась почти безлюдной. Горячий ветер перекатывал по базарной площади вороха упавшей с возов соломы, улицы курились пылью, все было накалено и высушено до такой степени, что никого не удивило бы, если бы местечко, шипя и дымясь, начало тлеть. И если этого не случилось, то только благодаря тому, что раскаленное местечко охлаждала зыбкая топь, никогда не просыхавшая в центре площади, вокруг водопоя.

Новый начальник слез с брички и, побрякивая амуницией, поднялся по ступенькам в помещение уголовного розыска, где его встретила делопроизводитель Анна Семеновна Мурашко, дама лет тридцати пяти, одетая в розовое, фисташковое и кремовое, похожая издали на сладкое блюдо.

Анна Семеновна предъявила новому начальнику — она делала это уже не раз — книгу ордеров на арест и обыск, а также круглую печать и доложила, что в распоряжении районного розыска находятся серая кобыла Коханочка с кавалерийским седлом и ременной плеткой и младший милиционер Грищенко, ныне отсутствующий.

Начальник вернул Анне Семеновне книги и ордера, себе же взял круглую печать и ременную плетку с рукояткой из заячьей лапы. Затем он вывел из стойла кобылу Коханочку, собственноручно возложил на нее кавалерийское седло и умчался в неизвестном направлении, даже не умывшись с дороги.

Внешность нового начальника, насколько ее можно было рассмотреть под густым слоем степной пыли, подтверждала худшие опасения севериновцев. Ему было всего лет восемнадцать, но в те времена людей можно было удивить чем угодно, только не молодостью. Он был угрюм, неразговорчив и мрачен. Принимая дела у Анны Семеновны, он не произнес и десяти слов. Сложная система ремней, цепочек и пряжек поддерживала на его талии крупнокалиберный кольт, висевший обнаженным, и две бомбы–лимонки, которые, ударяясь при ходьбе друг от друга, издавали звук, похожий на чоканье. На плече висел новенький японский карабин. Севериновцы решили, что этому человеку не знакомы ни страх, ни жалость.

В первые дни новый начальник ни с кем не знакомился и почти не слезал с Коханочки. Анна Семеновна, у которой накапливались неподписанные бумажки, выходила на крылечко и старалась перехватить начальника, когда он проносился через базарную площадь. Если ей это удавалось, начальник подъезжал к крылечку, не слезая с коня, прикладывая круглую печать к намазанной чернилами подушечке, которую подставляла ему Анна Семеновна, оттискивал печать на бумажке, подписывался и снова скрывался в клубах пыли.

Таинственные разъезды начальника еще более укрепляли севериновцев в их опасениях.

— Зверь! — говорили о нем.

Но с течением времени новый начальник стал меньше разъезжать и занялся распутыванием кое–каких уголовных дел.

Помимо кольта и бомб–лимонок, предназначавшихся для обороны и нападения, он привез с собой увеличительное стекло для разглядывания следов, оставляемых преступником на месте преступления, и карманное зеркальце, с помощью которого можно было, не оглядываясь, установить, не идет ли кто–нибудь сзади. К сожалению, перед отъездом из Одессы он не сумел раздобыть очков с дымчатыми стеклами, париков и грима, которые могли бы оказаться очень полезными в Севериновке.

Он был несколько разочарован, убедившись, что деревенские преступники не оставляют после себя тех улик и вещественных доказательств, которые, по всем правилам, должны были бы оставлять на месте преступления: волосков, прилипших к орудиям убийства, оттисков пальцев, окурков, папиросного пепла и отпечатков подметок, которые позволяли бы судить о размерах обуви, походке, характере, имущественном положении и даже внешности правонарушителя. Преступники в Севериновке не оставляли после себя никаких следов. Как бы внимательно ни вглядывался он в свою лупу, он видел всегда одно и то же: мусор и какие–то щепочки.

Исключение представляли следы прикомандированного к розыску младшего милиционера Грищенко. Грищенко обладал прекрасными английскими ботинками военного образца с круглыми шипами на подметке и каблуке. Такими ботинками три–четыре месяца назад торговали в Одессе белые и интервенты. Ботинки оставляли на дорожной пыли и грязи красивые отпечатки, позволявшие судить о передвижениях Грищенко по базарной площади. Отпечатки петляли по всей площади, пересекали ее во всех направлениях, но особенно густо было испещрено ими пространство вокруг рундуков, торговавших снедью. Учась понимать трудный язык следов, новый начальник часто бродил, опустив голову, по площади, вглядываясь в следы Грищенко и стараясь разгадать причины, которые побуждали младшего милиционера столь усердно колесить вокруг рундуков.

Грищенко очень понравился новому начальнику. Если бы природа захотела создать идеального младшего милиционера, она не смогла бы сделать его лучше. Грищенко обладал необыкновенными способностями в своем деле. Вскоре после приезда в Севериновку новый начальник поехал с ним в соседнее село, изобиловавшее самогонными заводами. Была лунная ночь, спящее село лежало у их ног. Разглядывая с пригорка панораму села, начальник испытывал серьезное затруднение. Он не знал, как отличить хаты, внутри которых работают самогонные аппараты, от хат, где этих аппаратов нет. К его удивлению, Грищенко, втянув ноздрями воздух, уверенно направил бричку в один из дворов, где они и обнаружили самогонный аппарат. Покончив с этим делом, они выехали на улицу, и Грищенко, снова понюхав воздух, обнаружил второй аппарат. Замечательное обоняние было у Грищенко! Он безошибочно улавливал запах дыма, вьющегося из труб тех хат, где гнали самогон, никогда не смешивая его с дымом, который клубился над хатами, где пекли, например, хлебы. Он так тонко различал самогонный запах, что, нюхнув печного дыма, мог уверенно сказать, какой самогон гонят в хате: кукурузный, сахарный, сливовый, пшеничный или из меляса. К сожалению, необыкновенное обоняние Грищенко из–за каких–то атмосферных помех отказывалось действовать в Севериновке, чем только и можно было объяснить, что севериновские самогонщики до сих пор спасались от гибели.

Не менее замечательным было у Грищенко и осязание. На его правой руке сохранились только два пальца — указательный и мизинец, остальные были обрублены при неизвестных обстоятельствах. Всякий другой не смог бы показать и фигу столь изуродованной рукой, похожей на рогач, которым вытягивают из печки горшки. Грищенко же своей двупалой рукой творил чудеса. Погрузив ее в спекулянтский воз, он никогда не вытаскивал ее пустой. Его коричневые цепкие пальцы обязательно выуживали оттуда то квадратные куски подошвенной кожи, то верхний товар — головки, халявки или заготовки, то пачки с табаком, то осьмушки чая, то коробочки с сахарином, то еще что–нибудь из дефицитных предметов, запрещенных в те времена к вывозу из города. Слух о подвигах Грищенко пошел так далеко, что спекулянты стали объезжать Севериновку стороной. Что касается других младших милиционеров, хотя и пятипалых, но менее способных, то они считали сверхъестественную чувствительность грищенковских пальцев результатом его уродства: при ранении якобы были задеты какие–то нервы и сухожилия его правой руки, и это сообщило им почти электрические свойства.

Со своей стороны, Грищенко должен был признать превосходство нового начальника, как человека со средним образованием, в тех случаях, когда надо было составлять протоколы и акты осмотра найденных у дорог трупов.

В то неспокойное время трупы у дорог находили часто.

Новый начальник прекрасно составлял эти акты. Вначале он указывал положение трупа относительно стран света. Затем следовало описание позы, в которой смерть застигла жертву, и ран, которые ей были нанесены. Наконец, перечислялись улики и вещественные доказательства, найденные на месте преступления.

Обычно достоверно было известно только положение трупа относительно стран света: лежит он, например, головой к юго–востоку, а ногами к северо–западу или как–нибудь иначе. Но талант нового начальника проявлял себя с наибольшей силой именно там, где ничего не было известно. Несмотря на однообразие обстоятельств и мотивов преступлений — все это были крестьяне, убитые на дороге из–за пуда муки, кожуха и пары тощих коней, — догадки и предположения, вводимые им в акты, отличались бесконечным разнообразием. В одном и том же акте иногда содержалось несколько версий относительно виновников и мотивов убийства, и каждая из этих версий была разработана настолько блестяще, что следствие заходило в тупик, так как ни одной из них нельзя было отдать предпочтения. В глазах начальства эти акты создали ему репутацию агента необыкновенной проницательности. В уезде от него ожидали многого.

Успехи нового начальника в этой области были тем более поразительны, что до приезда в деревню он никогда не видел покойников. В семье его считали юношей чрезмерно впечатлительным и поэтому всегда старались отстранить от похорон. Но что были корректные, расфранченные городские покойники по сравнению с этими степными трупами!

Грищенко был первым человеком в Севериновке, который разгадал характер нового начальника. От зоркого глаза Грищенко не укрылось, что каждый раз, когда молодому начальнику приходилось вступать в объяснения с Анной Семеновной, на загорелом лице его проступает легкая краска. Вскоре после этого Грищенко установил, что таинственные разъезды начальника на кобыле Коханочке не имеют никакого другого повода, кроме болезненной застенчивости, заставляющей его искать уединения, мучительно стесняться и избегать людей малознакомых; Грищенко понял, что под грозной внешностью начальника скрывается натура робкая, доверчивая и деликатная.

Недели через две все в Севериновке — и Грищенко, и Анна Семеновна, и виднейшие самогонщики местечка, любившие посудачить в свободные часы на крылечке уголовного розыска, — называли нового начальника по имени, Володей. Севериновцы поняли, что на этот раз дело обойдется даже без желтых сапог, которые они уже собирались справлять ему всем местечком. Самогонные заводы, остановленные было на текущий ремонт до выяснения характера нового начальника, задымили в Севериновке так, как они никогда еще не дымили.

2

Однажды Володя возвращался с Поташенкова хутора, куда его вызывали до пустяковому делу о краже кур и гусей. Осмотр курятника не дал ничего существенного. Картина деревенского преступления, как всегда, оказалась скудной и невыразительной. В ней не было ни одной детали, которая могла бы дать пищу воображению. Опустошенный сарайчик со следами недавнего пребывания в нем кур и гусей, сломанная дверка да несколько перьев, выпавших из петушиного хвоста в тот момент, когда злоумышленники извлекали птицу из курятника, — вот и все, что увидел Володя на месте преступления. Он составил протокол, приобщил перья к вещественным доказательствам и покинул хутор.

В этот день в Севериновке был базар, и Грищенко усердно подгонял лошадей. Грищенко очень любил базары. Лошади бежали проворной рысцой. Это была особая порода лошадей: мелкие, узкогрудые, животастые коники гнедой масти, они ничем не отличались бы от других лошадей, если бы не сургучные печати, привешенные к их жидким хвостам. Гнедые коники являлись вещественными доказательствами и в качестве таковых несли на себе номер дела и печати, подтверждающие их особое юридическое состояние.

Вещественные доказательства лишены свойств обыкновенных вещей. Их нельзя ни продавать, ни покупать, ни дарить, ни тем паче отчуждать в свою пользу. Однако в первые месяцы существования севериновского уголовного розыска вещественные доказательства как бы меняли свою юридическую природу. Происходило это благодаря единственному свойству, которое еще связывало эти предметы с круговоротом жизни: вещественные доказательства разрешалось выдавать во временное пользование. Это был патриархальный обычай, свято соблюдавшийся всеми предшественниками Володи. Такой порядок казался совершенно естественным; Грищенко, например, даже был искренне убежден, что вся деятельность севериновской милиции должна сводиться к добыванию вещественных доказательств, что они — конечная цель всей работы уголовного розыска и милиции. К тому же он считал, что все в жизни временно, и все, чем мы располагаем в этом мире, по существу находится у нас во временном пользовании. Володя был очень смущен, когда восемь младших милиционеров во главе с Грищенко подали ему заявление: «Просим выдать во временное пользование по одному фунту постного масла из камеры вещественных доказательств».

Но еще больше был смущен сам Грищенко, когда узнал о реформе, намеченной Володей в отношении конфискованного самогона. Узнав от Володи о предстоящем уничтожении самогона, он неправильно истолковал намерения нового начальника и поэтому спросил, плотоядно хихикая:

— А закуска, товарищ начальник, е?..

Но ему пришлось увидеть небывалое: ароматная желтоватая струя лилась на землю; обертываясь в пыль, она растекалась длинными языками, орошая облюбованное милиционерами местечко в глубине двора, за сарайчиком, точно это не высокосортный первач, а бог знает что. И Грищенко, едва сдерживая стоны, должен был расписаться на «акте уничтожения». Затем наступила очередь самогонных баков и змеевиков, из которых многие поражали своим техническим совершенством. Это было воспринято в местечке как гибель культуры. Весть о необычайном событии разнеслась по району; вся округа погрузилась в горестное недоумение. Самогонщики были вне себя. Это ставило на голову всю их политику.

Обрадовался только местный доктор. Он сейчас же пришел к Володе и стал просить, чтобы конфискованный самогон передали в больницу, где давно уже не было спирта. С этого дня весь самогон шел в больницу.

Влекомая вещественными доказательствами, бричка уже въезжала в местечко, когда со стороны базарной площади послышалась стрельба. Через минуту мимо Володи и Грищенко промчался новый открытый зеленый фургон. Молодой парень стоял на нем во весь рост, широко расставив ноги в залатанных штанах. Балансируя на ухабах, он нахлестывал разъяренных вороных жеребцов. Едва Володя успел позавидовать этому умению жителя степи — сам он не смог бы устоять и на подводе, едущей шагом, — как зеленый фургон скрылся в клубах пыли. Грищенко задумчиво посмотрел ему вслед и, не ожидая распоряжений, погнал гнедых к базару.

Через минуту бричка выехала на площадь.

Базар был завален арбузами всех сортов — херсонскими, монастырскими, днепровскими, — венками репчатого лука, синими баклажанами, нежно–розовыми глиняными глечиками, в которых вода остается прохладной в самый жаркий день, новыми просяными вениками и другими малопитательными и недефицитными предметами. Это был, так сказать, видимый базар. Внутри этого видимого базара существовал другой базар — невидимый, который и являлся главным. На невидимом базаре торговали салом, сахаром, кожей. Это был нервный базар, с торговлей из–под полы, вспышками паники, конфискациями и неожиданной стрельбой, — базар тысяча девятьсот двадцатого года.

У въезда в постоялый двор гудела большая толпа. Из толпы навстречу бричке выскочил волостной милиционер Кондрат Жменя, запихивая на ходу новую обойму в свою трехлинейную винтовку.

Кондрат Жменя оглашал воздух бранью. Она сотрясала все его существо, мешая бежать, стрелять и говорить. Тем не менее, хотя и с помощью одних только ругательств, Жменя быстро и точно описал Володе происшедшее.

Только что, на глазах у всего народа, под носом у него, волостного милиционера Кондрата Жмени, в двух шагах от районной милиции и уголовного розыска, известный всему району дерзкий вор Красавчик угнал фургон и пару лошадей.

Володе не надо было объяснять, кто такой Красавчик. О поимке Красавчика он мечтал со дня своего приезда в Севериновку. Едва услышав это имя, Володя выскочил из брички.

— Где стоял фургон? — спросил он взволнованно.

Он бросился к месту, указанному Жменей, упал на колени и стал разглядывать дорожную пыль сквозь увеличительное стекло. Толпа затихла и с уважением следила за его действиями. Вокруг стояли немцы в черных чиновничьих фуражках и двубортных твинчиках, из–под которых виднелись бархатные фиолетовые нагрудники; молдаване в длинных рубашках, расшитых красным и зеленым; украинские дивчины, замотанные белыми платочками по самые глаза; чинные местечковые самогонщики, одетые по–городскому. Володя видел только их сапоги, попадавшие иногда в фокус его двояковыпуклой линзы. Грищенко куда–то исчез. Володя ползал уже минуты две, но успел разглядеть только несколько непереваренных конскими желудками овсинок. От этого занятия его отвлек протиснувшийся сквозь толпу Грищенко.

— Що вы тут шукаете, товарищ начальник? Це ж одно смиття! — сказал он по–украински. Со всеми Грищенко разговаривал по–русски, а с Володей почему–то только по–украински. — Чи, може, вы шукаете тут вещественные доказательства? — добавил он.

В его словах звучал льстивый оптимизм, с помощью которого он старался отвлечь внимание начальника от зажатого под мышкой круглого румяного кныша; происхождение кныша не оставляло сомнений, а быстрота, с которой он появился, была почти сверхъестественной.

Но Володя как зачарованный продолжал разглядывать землю, на которой запечатлелся невидимый след преступления.

— Прямо счастье, что толпа не затоптала следы, — сказал он. — Они нам расскажут, куда скрылся Красавчик.

— Красавчик? — удивился Грищенко. — Да мы ж его бачили. До Одессы подался Красавчик.

— То есть, как — бачили? Почему до Одессы? — уставился на него Володя.

— Зеленый фургон у криницы мы бачили? Бачили. Хлопця на том фургоне мы бачили? Бачили. Так то ж Красавчик и був.

От изумления Володя чуть было не выронил увеличительное стекло.

— В погоню! — крикнул он и бросился к бричке.

— В каку погоню? — холодно спросил Грищенко, не трогаясь с места. — А коней напувать?

— Да ты же их напувал на хуторе? — удивился Володя.

Гнедые стояли понурившись. Их обвислые, старческие губы едва не касались широких, плоских копыт, рыжеватая шерсть была как бы побита молью, вместо хвостов торчали черные резиновые репки, почти лишенные волос. Понятие погони было чуждо их опыту и их физической организации. Гнедые занимали такое же место среди лошадей, как маневровый паровоз серии «фита» среди курьерских паровозов.

— Грищенко, — сказал Володя, сильно покраснев, — я приказываю тебе немедленно отправиться со мной в погоню.

Грищенко понял, что погоня неизбежна. Он засунул кныш в козлы, под сиденье, где хранились уздечки, цепной тормоз для спуска с крутого косогора и запасной шкворень; влез на сиденье и, глухо чертыхаясь, вытянул гнедых по бокам кнутовищем.

Через минуту бричка выкатилась на шлях, по которому они только что въезжали в местечко.

3

Грищенко безжалостно хлестал гнедых. Кнутовище с глухим стуком ударяло по их бугристым хребтам. Кони скакали тем вялым галопом, глядя на который встречные лошади не могут прийти в себя от изумления. Столь медленный галоп, несомненно, находился на грани невозможного. Высоко вскидывая то головы, то крестцы, гнедые колыхались над дорогой, и со стороны никак нельзя было понять, мчатся они во весь карьер или плетутся шагом. Их тянуло назад, к камере вещественных доказательств, к овсу.

— Но-о, милицейская худоба! — кричал Грищенко, хлопая гнедых кнутовищем по угловатым крупам, по частоколу ребер и даже по черепам, издававшим кувшинный звон.

Но ему не удавалось выколотить из лошадей ничего, кроме пыли. Равнодушно отмахиваясь сургучными печатями, гнедые продолжали симулировать галоп. Грищенко стоял на передке в позе Красавчика; балансируя на ухабах, он широко замахивался на гнедых, гикал, свистел. Всем своим видом он изображал лихую погоню. Была ли в этом шуме и свисте какая–то фальшивая нота, понятная лошадям, или, быть может, между энергичным причмокиванием, поддергиванием вожжей и взмахами кнута существовал какой–то разнобой, приводивший к тому, что каждое из этих действий как бы отменяло предыдущее, но скорости не прибавлялось.

Грищенко тянуло назад, в местечко, к туго набитым мужицким возам, к маленьким базарным радостям и удачам, от которых его так бессмысленно оторвали.

Когда бричка взобралась на бугор, Грищенко обернулся к Володе и показал вперед кнутовищем. По противоположному склону балки двигался зеленый фургон. Возница его нахлестывал лошадей. Володе страшно захотелось соскочить с брички, сбросить с плеча японский карабин, упасть на колено и пустить меткую пулю вдогонку беглецу. Но он постеснялся Грищенко; как–никак до фургона было километра два, и этот выстрел мог показаться Грищенко недостаточно солидным. Пока Володя боролся с сомнениями, зеленый фургон перевалил через бугор и исчез из глаз. Падать на колено было поздно.

Когда они взобрались на второй бугор, впереди уже никого не было видно.

Володя начал опрашивать встречных.

— Будьте любезны, скажите, пожалуйста, — вежливо обращался он к проезжему дядьку, — вы зеленый фургон и вороных жеребчиков по дороге бачили?

— Бачили, бачили, — отвечал дядько — вон за тим горбочком.

Дядько долго стоял на месте и смотрел вслед бричке. А погоня скакала дальше, пока не встречала другого дядька, и тот тоже после разговора с Володей застывал на месте и глядел ему вслед.

Уже много дядьков стояли как зачарованные на пыльном шляху, а Володя все продолжал расспросы.

— Простите, не побачили ли вы зеленый фургон с вороными жеребчиками? — спрашивал он, и все отвечали ему, что бачили.

Грищенко мрачно молчал, не желая облегчать переговоры с дядьками.

Чем ниже опускалось солнце, тем меньше дядьков попадалось им навстречу. Когда же бричка взобралась в на третий горбочек, Володя и Грищенко уже ничего не увидели впереди, так как стало темно.

Из темноты навстречу бричке выехал длинный обоз.

В те времена люди по шляхам ночью не ездили. Селяне, купцы, извозчики–балагулы старались попасть на постоялый двор засветло. Если же сумерки настигали проезжего в пути, он останавливался и ждал попутчиков. Подъезжала одна подвода, потом другая, третья. И когда их собиралось много, они двигались шумным обозом. Так во время войны ходили по морям караванами торговые суда союзных держав, спасаясь от подводных лодок.

Лиц дядьков не было видно, только цигарки вспыхивали в темноте и сквозь скрип колес были слышны слова — то украинские, то болгарские, то немецкие. Володя опрашивал невидимых дядьков. Они тоже встречали одинокий фургон, но не могли сказать, был ли он зеленым.

Еще полчаса ехали Володя и Грищенко, никого не встречая. Проехав Ильинку, Грищенко остановил бричку, чтобы посвистать гнедым.

— Чуете? — спросил он, прислушиваясь к чему–то.

— Чую, — ответил Володя, думая, что вопрос относится к поведению лошадей.

Но Грищенко продолжал вслушиваться в степную тишину. Где–то звенели втулки фургона. Звук то усиливался, то замирал, окраска его менялась: то он был похож на шум струи, льющейся из крана, то на комариное пение.

— Красавчик, — сказал Грищенко, ткнув в темноту кнутовищем.

Не раз удивлял он Володю своим необыкновенным слухом. По звону втулок он за три версты мог определить, едет ли фургон, или рессорный молочник, или арба, или бричка, или мажара. А в своей деревне, слыша далекий звон втулок, он мог даже сказать, чей фургон едет, чья арба, чей молочник.

Ильинка и Куяльницкий лиман, блеснувший где–то внизу, остались слева. Бричка спускалась в балку, к тому месту, где в нескольких саженях от дороги стоял остов сожженного грузовика. На всем шляху — от Одессы до самой Балты — не было места хуже. Придорожная верба у Ангелова хутора, гребля за Яновкой, погорелая Петроверовская экономия, могила у Ширяева и еще одна могила, поближе к Одессе — все эти опаснейшие места степного фарватера, известные всякому, кто ездил тогда по Балтскому шляху, не могли сравниться с этим зловещим грузовиком в балочке за Ильинкой.

Кругом зияли выходы из каменоломен. Неподалеку вытянулись нехорошие села Кубанка и Малый Буялык.

Грищенко остановил бричку и, громыхнув затвором, вогнал в ствол патрон. Володя торопливо сделал то же.

— Но, милицейская худоба! — сказал Грищенко негромко, и они двинулись вперед.

Володя сжимал карабин, едва сдерживая радость. Он убеждался, что храбр. Он склонялся к этой мысли и раньше, но, желая быть честным и требовательным к себе, откладывал окончательный вывод до проверки на деле. Володя спокойно вглядывался в темноту, и, хотя очертания грузовика казались ему более уродливыми и зловещими, чем обычно, рука его, ощущавшая влажное от вечерней сырости ложе карабина, была тверда.

Он даже почувствовал некоторое разочарование, когда убедился, что бандиты, по–видимому, решили не появляться этой ночью у грузовика. Но едва он подумал об этом, как Грищенко так резко осадил коней, что Володя, державший указательный палец на курке своегокарабина, едва не выстрелил ему в спину.

Грищенко соскочил с козел и показал вперед дулом своего манлихера.[95] Володя тоже соскочил и, выставив вперед свой карабин, стал рядом с Грищенко.

— Бачите? — спросил тот Володю замороженным голосом.

— Ни, — ответил Володя почему–то по–украински. Грищенко присел на корточки. Володя присел рядом с ним и почти приник щекой к земле: так ночью в степи лучше видно — очертания предметов вырисовываются на светлом фоне неба.

— Якась зараза там на дороге качается, — прохрипел Грищенко.

Наконец и Володя увидел впереди что–то большое, черное. Черное пятно бесшумно двигалось то в сторону, то навстречу, угрожающе шевелилось. Иногда оно приподнималось над дорогой и несколько мгновений висело в воздухе, иногда застывало на месте. Они сидели на корточках довольно долго, но черное пятно не уступало дороги. Ничто не нарушало тишины. Наконец Грищенко встал, и они начали медленно продвигаться вперед.

Вдруг слабый, едва уловимый запах долетел до них. Грищенко выпрямился и матюкнулся. Они быстро пошли вперед, и чем ближе подходили к черному пятну, тем удушливее становился запах. Ночной мираж исчез. Пятно перестало качаться в воздухе и приняло определенные очертания. У обочины лежала дохлая лошадь с огромным вздувшимся животом. В тот год у дорог валялось много дохлых лошадей.

Они вернулись к бричке. Грищенко, растерев на ладони щепоть доморослого «самограя», свернул толстую цигарку. Желтое пламя зажигалки на секунду осветило ухабы и выбоины его щербатого лица.

— Чуете? — спросил он, затягиваясь. Где–то тонкой свирелью звенели втулки.

— Хоть бы какой–нибудь отпечаток, какой–нибудь след, какая–нибудь примета! — грустно сказал Володя.

Но у следствия не осталось ничего. Все следы, все отпечатки остались на месте преступления и погибли безвозвратно.

— Приметы? — сказал Грищенко. — Приметы я вси бачив.

Он приставил палец к ноздре и звучно высморкался в степь; затем приставил палец к другой ноздре и высморкался еще раз.

— Заднее левое колесо новое, — сказал он наконец, — спицы не крашены. На задку — розочки… Жеребцы вороные, два аршина, два вершка, белые лысины, хвосты стрижены… Нарытники[96] немецкой работы, с бляшками… Ще що? Кони не кованы.

Володя оторопел. Он знал, что Грищенко обладает поразительным зрением, но то, что он сейчас услышал, превзошло все его ожидания. Сколько важных вещей сумел увидеть и запомнить этот человек, взглянув мельком на мчавшийся зеленый фургон, который пронесся мимо них и скрылся в клубах пыли, раньше чем он, Володя, успел заметить лицо преступника!

Догнать Красавчика не было никакой надежды. Грищенко сел на сиденье рядом с Володей, вынул из козел кныш и, разломив его пополам, угостил начальника.

Володя рассеянно принял угощение. В голове у него зрел план.

— Правь на Одессу, — сказал он после долгого раздумья.

Грищенко чмокнул. Усталые гнедые поплелись к Одессе.

Кныш оказался с гречневой кашей, печенкой и шкварками. Съев кныш, Володя и Грищенко задремали, зная, что гнедые сами найдут дорогу в город. Долго еще слышалось Володе далекое верещание, но он уже не знал, верещат это втулки Красавчика, или у него самого звенит в ушах. Бричка вздрагивала на ухабах, чокались друг о друга германские бомбы–лимонки, черный американский кольт, качаясь на ремешке, позвякивал о сталь японского карабина, а молодой начальник, прислонившись к плечу соседа, тихонько посапывал, словно дул в камышинку.

4

Как разгадать намерения преступника, если о них ничего не известно? Володя знал, что отвечает на этот вопрос теория и практика розыска: нужно поставить себя на место преступника.

Что сделал бы он, Володя, на месте Красавчика? Длинная цепь логических умозаключений привела Володю к выводу, что на месте Красавчика он заехал бы на ночевку в какой–нибудь постоялый двор на окраине Одессы.

Володя решил переночевать в Одессе, а рано утром тщательно осмотреть подозрительные постоялые дворы на Балковской улице. Таков был план, который он составил, жуя грищенковский кныш. Кстати, на завтра у него была назначена в Одессе встреча с агентом второго разряда Шестаковым по очень важному и совершенно секретному делу.

Если Грищенко в глазах Володи являлся олицетворением фронтовой доблести, то новый агент второго разряда Виктор Прокофьевич Шестаков, прибывший в Севериновку на неделю позже Володи, представлял собой зрелище более чем невзрачное. В Грищенко все говорило о подвиге; и короткая австрийская шинель, и тяжелый манлихер, который он носил на ремне прикладом вверх, И серьга в ухе, и знаменитая двупалая рука. Володя уважал Грищенко за зрение, за слух, за обоняние, за осязание. Он уважал его за ботинки — знаменитые английские военные ботинки на шипах, весом по два с половиной кило каждый, ботинки героя.

А Шестаков, немолодой, болезненный человек, ходил по улице в деревянных сандалиях, дома же — босиком. Деревянные сандалии, называвшиеся в Одессе, стукалками, при ходьбе щелкали, как кастаньеты, и по этому шуму за километр можно было узнать о приближении детектива. Володя не раз с неудовольствием спрашивал Шестакова:

«Ну, а что вы будете делать со своими стукалками, Виктор Прокофьевич, если вам придется подкрадываться?»

И Виктор Прокофьевич смущенно отвечал:

«Тогда я их сниму и буду подкрадываться босиком».

В общем, сначала Володя недолюбливал Виктора Прокофьевича за стукалки, за седенькую проперченную эспаньолку, которая помешала бы ему загримироваться, если бы этого потребовала служба, за покатые плечи, которые делали его заведомо негодным для джиу–джитсу. Эгоизм восемнадцатилетнего здоровяка мешал Володе проникнуться сочувствием к болезням пожилого человека. Он не верил в существование катара желудка, диабета и камней в почках. Лицо Виктора Прокофьевича носило на себе следы всех болезней, свойственных его возрасту. Покрытое мешочками, припухлостями, складочками и извилинами, оно рассказывало о них, как оглавление о содержании книги. Одно веко у него часто подмигивало, и Володя думал сначала, что Виктор Прокофьевич подмигивает нарочно. Все свои болезни Виктор Прокофьевич разделял на внутренние и хирургические. Однако он не лечил ни те ни другие. Не признавая официальной медицины, он являлся последователем универсальной системы траволечения. Он применял ее много лет и главным аргументом в ее пользу считал тяжелое состояние своего здоровья. Чем хуже ему становилось, тем больше крепла его вера в систему траволечения. «Какова должна быть ее целебная сила, — говорил он, — если даже столь серьезные болезни не в состоянии ее победить?» Разруха лишила Виктора Прокофьевича необходимых ему лекарственных трав и снадобий. Но с прекращением траволечения здоровье его не ухудшилось. Объяснение этому нужно искать в явлении, отмеченном многими наблюдательными людьми: болезни, лишенные в суровую эпоху войны и голода того внимания, забот и ухода, которыми их обычно окружают, зачахли, захирели и потеряли былую власть над человеком. Верно это или нет, но Виктор Прокофьевич, скрипя и перемогаясь, нес службу. Он не был мнительным. Наоборот, он находил злорадное удовольствие в пренебрежении к своим болезням. Он не хотел их нежить в постели. Он заставлял их прозябать. И только катар желудка иногда брал над ним верх. Тогда он присаживался на корточки и, считая, что это ему помогает, пребывал в этой позе часами, пока не проходил приступ. Лицо его становилось беспомощным и немного виноватым. Все мешочки, припухлости и складочки выступали на нем еще более рельефно, чем обычно. «Забирает, собака!» — говорил он, как бы оправдываясь в своей слабости. С нетерпимостью первого ученика Володя осуждал и то, что можно назвать научными заблуждениями Виктора Прокофьевича. Не получив никакого образования, взявшись за чтение уже в пожилом возрасте, Виктор Прокофьевич пронес через всю жизнь бремя некоторых научных заблуждений, от которых ни за что не хотел отказываться.

Не человек произошел от обезьяны, а обезьяна от человека. Огурцы вредны. Писатель Алексей Толстой — сын Льва Толстого. Лучший в мире пистолет — наган солдатского образца. Арбузы чрезвычайно полезны. Евреи могут петь только тенором. Характер мышления зависит от состава пищи и т. д.

Желая отметить свое пятидесятидвухлетие, Виктор Прокофьевич поехал в Одессу и купил себе в подарок гипсового коня. Володя иронически отнесся к этому поступку. С нечуткостью человека, никогда не знавшего, что такое одиночество, избалованного привязанностью Друзей и родных, он осуждал маленькие чудачества и странности этого старого, заброшенного холостяка.

Но однажды Виктор Прокофьевич прогремел на весь уезд; он разыскал и вернул потерпевшему пару украденных лошадей. Обнаружение украденных лошадей в те времена в уездном розыске считалось почти невозможным. Сам начальник уезда товарищ Цинципер поддерживал эту теорию. Виктор Прокофьевич, работавший в розыске всего лишь недели две, проявил в этом деле прямолинейность невежды. Пренебрегая самой элементарной разработкой, как был в деревянных стукалках, он поехал на ближайший конский рынок, где потерпевший и опознал своих кобыл.

С этого дня Володя стал подозревать в Викторе Прокофьевиче талант самородка, поселился с ним в одной комнате и в конце концов подружился со стариком. Он понял, что все научные заблуждения Виктора Прокофьевича, все его маленькие чудачества не могут заслонить двух его качеств: честности и здравого смысла. В свою очередь, Шестаков привязался к Володе. Это не была корыстная и насмешливая дружба Грищенко, а искренняя привязанность человека добродушного и бесхитростного.

Шестаков был старым метранпажем. Всю жизнь он простоял за талером в одной из типографий Рязани. Ровная и спокойная линия его судьбы под конец изобразила неожиданную закорючку: типографию ликвидировали, а его перебросили на работу в милицию. Как раз в это время в Рязани и уездных городах — Пронске, Егорьевске, Сапожке, Спасске — набирали милиционеров для посылки на Одесщину, только что освобожденную от белых. Шестаков, считавший свои болезни действительными только при призывах в царскую армию, принял мобилизацию без возражений. Как был, в черной сатиновой рубашечке с перламутровыми пуговичками, подпоясанной шнурком, нацепив лишь большой милицейский нагрудный знак, он погрузился в теплушку и после двухнедельного путешествия вместе с тремястами пожилых рязанских милиционеров прибыл в Одессу. Все это были члены профессиональных союзов, люди непризывных возрастов, степенные и малоподвижные; в первое время им трудно было тягаться с многоопытными одесситами, которых стесняли рамки законности. Два качества, однако, делали их большой силой: верность и честность. Все знали: раз рязанец — значит, ничего не возьмет и никого напрасно не обидит.

В Одессе Шестакова перевели из милиции в уголовный розыск. Так старый метранпаж стал агентом уголовного розыска, так он променял Рязань, в которой прожил всю жизнь, на Одессу, и все это случилось раньше, чем типографская краска вымылась из–под его ногтей. Товарищ Цинципер внимательно отнесся к новому агенту, решил не бросаться им зря и поэтому направил его в Севериновку, так как считал, что именно здесь под руководством Володи тот приобретет наиболее глубокие знания в наиболее короткий срок.

Володя усердно занялся повышением квалификации Виктора Прокофьевича. Он заставил его прочитать учебник судебной медицины, ознакомиться с основами химии и даже проштудировать курс дактилоскопии, хотя севериновский уголовный розыск и не располагал еще ни дактилоскопическим кабинетом, ни преступниками, которые могли бы оставлять в нем отпечатки своих пальцев. С присущим ему уважением к книгам Виктор Прокофьевич читал все, что ему давал Володя; он внимательно выслушивал историю о баскервильской собаке и с интересом разглядывал сквозь лупу строение текстильных тканей, эпидермис кожи и человеческие волосы различных групп, добываемые Володей у младших милиционеров. При этом он думал то, что должен был думать старый, благоразумный типограф, знающий и видящий многое такое, чего нельзя разглядеть в самую сильную лупу. Однажды вечером, сидя по обыкновению на корточках у стены и дымя козьей ножкой, он сказал Володе:

— Как хотите, Володя, а мое мнение такое: главное в нашем деле — не ползанье на четвереньках с увеличительным стеклом, а поддержка населения. Кого больше — честных людей или жуликов? Если все честные люди возьмутся нам помогать, мы скоро останемся без работы.

Он стал разъезжать по комитетам незаможников, деревенским ячейкам комсомола, всеобучам, делал доклады в волостных ревкомах и тихо и незаметно, без шума и стрельбы, изрядно почистил за месяц несколько деревень вокруг Севериновки.

Благодаря Виктору Прокофьевичу в камере арестованных севериновского уголовного розыска наконец затеплилась жизнь. Он обнаружил преступников там, где Володе никогда не пришло бы в голову их искать: в самой севериновской раймилиции. Он извлек оттуда целую плеяду взяточников и даже, невзирая на протесты Володи, стал подбираться к Грищенко.

Отрицать успехи Виктора Прокофьевича Володя не мог, но применяемые им методы он считал кустарными. «Это все равно, что красивое пение без школы», — говорил он. Шестаков между тем, ободренный удачами, поставил перед собой задачу, которую Володя считал непосильной даже для себя. Он решил поймать знаменитого бандита Сашку Червня. Поимка Червня и была тем важным и совершенно секретным делом, ради которого у Володи было назначено свидание в Одессе с Виктором Прокофьевичем.

5

Володя приехал домой поздно ночью, бросился в чистую постель, приказал, чтобы его разбудили ровно без двадцати минут шесть, и моментально уснул.

Ровно без двадцати шесть мать разбудила Володю. За годы его ученья она приучила себя просыпаться в заказанное сыном время с точностью до одной минуты. Если бы это понадобилось Володе, она могла бы проснуться в шесть минут пятого или без семнадцати три.

Проснувшись, Володя, по старой привычке, нежился минут пятнадцать в постели, хотя и сознавал, что каждая минута промедления может оказаться гибельной для дела.

Эти пятнадцать минут были наполнены приятными размышлениями. Володя вспомнил, что отвечает за пять волостей, и эта мысль доставила ему удовольствие. Он повторил про себя названия своих волостей: Севериновская, Бельчанская, Фестеровская, Куртовская, Буялыкская. Он представил себе их очертания на географической карте. Фестеровская волость была похожа на маленькую Италию, а весь район — на распластанную телячью кожу. Володя вспомнил улицы, площади, рощи и баштаны знакомых сел, помечтал о неизвестных землях и неисследованных хуторах на окраине района, где он еще не успел побывать.

Володя полюбил деревню так, как может полюбить ее только закоренелый горожанин в семнадцать лет. Поездка в незнакомое село радовала его, как географическое открытие. Володю влекло туда, где не ступала еще его нога. За каждым горбочком, за каждой рощей перед ним открывались неизвестные страны. В бричке он становился путешественником. Ему нравился самый процесс езды: в бричках ездили ответственные работники. В пути разморенный зноем и монотонным покачиванием, Володя любил наблюдать, как мелькает заклепка на ободе колеса, как вздрагивает на ухабах проеденное ржой крыло брички, как подпрыгивает съехавший на спину наган Грищенко, сидящего на козлах. Он с гордостью думал, что все это движение совершается ради него. От него зависит, куда ехать. Везут его, Володю. Ради него, Володи, вертятся колеса, семенят гнедые коники и Грищенко размахивает кнутом.

Тщеславие, простительное в человеке, который еще не привык быть взрослым, иногда побеждало врожденную Володину скромность. В глубине души он сознавал, что носит кольт обнаженным не потому, что это удобно, а потому, что это приятно. Не менее приятно было ставить на бумаге круглую печать. Иногда он оттискивал ее и на тех бумагах, где достаточно было углового штампа. В протоколах допроса ему нравилась заключительная фраза: «Больше ничего показать не имею, в чем и расписываюсь». Ему импонировала и общая конструкция фразы и особенно глагол «не имею». Ему казалось, что это слово превосходно отражает ту крайнюю степень опустошенности, какую являет собой обвиняемый в результате искусного допроса — обессиленный, дрожащий, открывший все свои мрачные тайны, раздавленный неумолимой логикой следователя.

Но больше всего Володя любил расхаживать по базару меж возов и ловить на себе почтительные взгляды приезжих хозяев. Иногда он подходил к ним и проверял их документы и конские карточки. Дядьки были большей частью совершенно мирные, и документы их оказывались в полном порядке. Володя уходил от возов, чувствуя свою вину перед дядьками; он был молод и не догадывался, что дядьки им весьма довольны. Довольны же они были потому, что испытывали радостное ощущение миновавшей опасности. Сохраняя монументальную неподвижность, которая позволяла догадываться о том, что они сидят на продуктах, привезенных для продажи и спрятанных где–то в глубине фургонов, под мешками с сечкой, под овчинами, ряднами и соломенной трухой, хозяева еще долго смаковали воспоминание о неприятностях, которые могли с ними произойти, но не произошли; а Володя в это время шагал в другом конце базара, пристально вглядываясь в лица дядьков и чувствуя на себе их почтительные взгляды.

Володя гордился не только своей работой, но и своими друзьями: верным Шестаковым и смельчаком Грищенко. Но его очень огорчала неприязнь, которую питали друг к другу эти превосходные люди. Действительно, им трудно было сойтись — уж очень они были различны. Шестаков был совершенно равнодушен к вещественным доказательствам, Грищенко обожал обыски и конфискации. Шестаков был близорук, кособок и немного смешон; Грищенко был строен, могуч и ловок, как Кожаный Чулок. Только один раз мелькнула надежда, что они сойдутся во взглядах: совершенно случайно выяснилось, что Грищенко так же, как Шестаков, является горячим сторонником траволечения. Увы! Грищенко считал, что все травы нужно настаивать на водке. Он даже рассматривал последнюю как главный ингредиент целебного настоя. Это вызвало, конечно, горячие возражения со стороны Виктора Прокофьевича и в конце концов еще более отдалило друг от друга Володиных друзей.

Итак, Володя нежился в постели, но, вспомнив о Балковской, он вскочил на ноги. Он одевался, умывался и завтракал с такой стремительностью, что уже через десять минут был совершенно готов. Нацепив на себя кольт и торопливо чмокнув мать, он побежал к Шестакову.

Володя избегал приподнимать завесу над своим прошлым. Биография была его больным местом.

В каждом гвоздике грищенковских ботинок, в каждой рябине его изрытого оспой лица было больше героизма, чем во всем Володином прошлом. Кто бы мог подумать, что за спиной начальника севериновского уголовного розыска нет ничего, кроме гимназии! Что человек, приводивший в трепет целое местечко, еще два месяца назад был гимназистом седьмого класса? Но это было так. По молодости лет Володя еще ни с кем не воевал: ни с белыми, ни с петлюровцами, ни с махновцами, ни с григорьевцами. Он не был ни на одном из фронтов и две собственные бомбы–лимонки, привезенные им с собой в Севериновку, он выменял у знакомого пятиклассника на фотоаппарат, полученный от папы в день рождения.

Он попал в уголовный розыск по знакомству. Друг отца, помощник присяжного поверенного Цинципер, подвергавшийся репрессиям при царизме, был назначен Советской властью начальником уездного уголовного розыска. Товарищ Цинципер, человек городской, гуманитарного воспитания, никогда до этого назначения в деревне не бывал, если не считать выездов на дачу в Гниляково. Из крестьян он знал только молочниц. Вероятно, ему никогда не приходилось видеть и преступников. Он не встречал их даже в качестве подзащитных, ибо из–за радикальных убеждений при старом строе был лишен практики. Однако назначение товарища Цинципера не было ошибкой. Дело в том, что у Советской власти совершенно не было специалистов по уголовному розыску. Специалисты были лишь из старого сыскного отделения, но их не только нельзя было привлекать к работе, но, наоборот, полагалось разыскивать и сажать. И получилось почему–то так, что больше всего в уездном уголовном розыске оказалось присяжных поверенных; на втором месте были гимназисты, затем шли педагоги, зубные врачи и прочие лица, отбившиеся от своих профессий, лица совсем без определенных занятий и, наконец, просто лица, искавшие случая поехать в деревню за продуктами. Среди них затерялась кучка пожилых рязанских милиционеров и несколько рабочих–коммунистов, присланных укомом партии. Таков был уголовный розыск, которому предстояло победить преступность на родине Мишки Япончика.

Володин отец не был в восторге от того, что товарищ Цинципер принял на службу его сына. Отец всегда мечтал о том, что Володя пойдет на филологический факультет Новороссийского университета. Мальчик лучше всех в классе писал сочинения и редактировал гимназический журнал «Следопыт». Правда, могло быть еще хуже. Конечно, уголовный розыск — это не филологический факультет. Но каково было одному из его знакомых, чей сынок пошел в воры?

Три с лишним года Одессу окружала линия фронта. Фронт стал географическим понятием. Казалось законным и естественным, что где–то к северу от Одессы существуют степь, леса Подолии, юго–западная железная дорога, станция Раздельная и станция Перекрестово, река Днестр, река Буг и — фронт. Фронт мог быть к северу от Раздельной или к югу от нее, под Бирзулой или за Бирзулой, но он был всегда. Иногда он уходил к северу, иногда придвигался к самому городу и рассекал его пополам. Война вливалась в русла улиц. Каждая улица имела свое стратегическое лицо.

Улицы давали названия битвам. Были улицы мирной жизни, улицы мелких стычек и улицы больших сражений — улицы–ветераны. Наступать от вокзала к думе было принято по Пушкинской, между тем как параллельная ей Ришельевская пустовала. По Пушкинской же было принято отступать от думы к вокзалу. Никто не воевал на тихой Ремесленной, а на соседней Канатной не оставалось ни одной непростреленной афишной тумбы. Карантинная не видела боев — она видела только бегство. Это была улица эвакуации, панического бега к морю, к трапам отходящих судов.

У вокзала и вокзального скверика война принимала неизменно позиционный характер. Орудия били по зданию вокзала прямой наводкой. После очередного штурма на месте больших вокзальных часов обычно оставалась зияющая дыра. Одесситы очень гордились своими часами, лишь только стихал шум боя, они спешно заделывали дыру и устанавливали на фасаде вокзала новый сияющий циферблат. Но мир длился недолго; проходило два–три месяца, снова часы становились приманкой для артиллеристов; стреляя по вокзалу, они между делом посылали снаряд и в эту заманчивую мишень. Снова на фасаде зияла огромная дыра, и снова одесситы поспешно втаскивали под крышу вокзала новый механизм и новый циферблат. Много циферблатов сменилось на фронтоне одесского вокзала в те дни.

Так три с лишним года жила Одесса. Пока большевики были за линией фронта, пока они пробивались к Одессе, городом владели армии австро–германские, армии держав Антанты, белые армии Деникина, жовтоблакитная армия Петлюры и Скоропадского, зеленая армия Григорьева, воровская армия Мишки Япончика.

Одесситы расходились в определении числа властей, побывавших в городе за три года. Одни считали Мишку Япончика, польских легионеров, атамана Григорьева и галичан за отдельную власть, другие — нет. Кроме того, бывали периоды, когда в Одессе было по две власти одновременно, и это тоже путало счет.

В один из таких периодов произошло событие, окончательно определившее мировоззрение Володиного отца.

Половиной города владело войско украинской директории и половиной — Добровольческая армия генерала Деникина. Границей добровольческой зоны была Ланжероновская улица, границей петлюровской — параллельная ей Дерибасовская. Рубежи враждующих государственных образований были обозначены шпагатом, протянутым поперек улиц. Квартал между Ланжероновской и Дерибасовской, живший меж двух натянутых шпагатов, назывался нейтральной зоной и не имел государственного строя.

За веревочками стояли пулеметы и трехдюймовки, направленные друг на друга прямой наводкой.

Чтобы перейти из зоны в зону, одесситы, продолжавшие жить мирной гражданской жизнью, задирали ноги и переступали через веревочки, стараясь лишь не попадать под дула орудий, которые могли начать стрелять в любую минуту. Однажды и Володин отец, покидая деникинскую зону, занес ногу над шпагатом, чтобы перешагнуть через него. Но, будучи человеком немолодым и неловким, он зацепился за веревочку каблуком и оборвал государственную границу. Стоявший поблизости молодой безусый офицер с тонким интеллигентным лицом не сказал ни слова, но, сунув папироску в зубы, размахнулся и ударил Володиного отца по лицу. Это была первая оплеуха, полученная доцентом медицинского факультета Новороссийского университета за всю его пятидесятилетнюю жизнь.

Почти ослепленный, прижимая ладонь к горящей щеке, держась другой рукой за стену, он побрел, согнувшись, к Дерибасовской и здесь, наткнувшись на другую веревочку, оборвал и ее. Молодой безусый петлюровский офицер с довольно интеллигентным лицом развернулся и ударил нарушителя по лицу. Это была уже вторая затрещина, полученная доцентом на исходе этой несчастной минуты его жизни. Когда–то он считал себя левым октябристом, почти кадетом; он заметно полевел после того, как познакомился с четырнадцатью или восемнадцатью властями, побывавшими в Одессе; но, получив эти две оплеухи, он качнулся влево так сильно, что оказался как раз на позициях своего радикального друга Цинципера и сына Володи.

Город просыпался, когда Володя выбежал на улицу. Улицы были пустынны, солнце еще пряталось за крышами домов, сыроватый воздух был по–ночному свеж. Однако это не был нормальный утренний пейзаж мирного времени. Это не было пробуждение города, который плотно поужинал, хорошо выспался, здоров, спокоен и рад наступающему дню. Не было видно пожилых дворников в опрятных фартуках, размахивающих метлами, как на сенокосе, и румяных молочниц, несущих на коромыслах тяжелые бидоны с молоком; не гудел за поворотом улицы первый утренний трамвай; подвалы пекарен не обдавали жаром ног прохожих, и забытая электрическая лампочка не блестела бледным золотушным светом на фоне наступившего дня. Никто не подметал Одессу, никто не поил ее молоком. Уж год не ходили трамваи, давно не было в городе электричества, а в пекарнях было пусто.

Но утро есть утро, и город есть город. И как ни скуден был пейзаж просыпающейся Одессы, в нем были свои характерные черты. Заканчивая свои ночные труды, молодые одесситы спиливали росшие вдоль тротуаров толстые акации. Они занимались этим по ночам не столько из страха ответственности, сколько из чувства приличия и почтения к родному городу. Когда любимые дети обкрадывают родителей, они боятся не уголовного наказания, а общественного мнения.

Стволы и ветки акации тут же, на тротуаре, распиливались на короткие чурбанчики, которые складывались пирамидками на перекрестках. Через час сюда придут домашние хозяйки и будут покупать дрова для своих очагов. Дрова продавались на фунты, и каждый фунт стоил десятки тысяч рублей. В эти дни погибла знаменитая эстакада в одесском порту. Одесситы гордились ею не меньше, чем оперным театром, лестницей на Николаевском бульваре и домом Попудова на Соборной площади. О длине и толщине дубовых брусьев, из которых она была выстроена, в городе складывали легенды. Будь эти брусья потоньше и похуже, эстакада, возможно, простояла бы еще десятки лет. Но в дни топливного голода столь мощное деревянное сооружение не могло не погибнуть. Эстакаду спилили на дрова. Еще несколько месяцев назад жители заменяли дрова жмыхами, или, как их называли в Одессе, макухой. Теперь же макуха заменяла им хлеб. Одесситы, гордившиеся всем, что имело отношение к их городу, переносили это чувство даже на голод, который их истреблял, утверждая, что подобного голода не знала ни одна губерния в России, за исключением Поволжья.

Белинская улица, потерявшая за последние недели все свои великолепные акации, казалась Володе просторной и пустой, как комната, из которой вынесли мебель. Стекла в окнах домов были оклеены бумажными полосами. Опыт показал домашним хозяйкам, что эти бумажки предохраняют стекла от сотрясения воздуха во время артиллерийских обстрелов, бомбардировок с моря и взрывов пороховых погребов.

Пробежав Белинскую улицу почти до конца, Володя вошел во двор большого бедного дома на углу Базарной. Здесь остановился Шестаков.

6

Червень, которого сегодня собирался арестовать Виктор Прокофьевич, был не менее знаменит, чем Красавчик, а во многих отношениях даже превосходил его. Если мелких жуликов бывший метранпаж называл нонпарелью, то такие бандиты, как Червень, заслуживали сравнения с афишным шрифтом самых крупных кеглей.

Бывший прапорщик Сашка Шварц, известный под кличкой Червень, что значит июнь, был одним из опаснейших бандитов в уезде. Это ему принадлежал знаменитейший афоризм: «Хорошо стреляет тот, кто стреляет последним».

— Если вам захотелось выстрелить, — говорил Сашка Червень, — то делайте это так, чтобы после вас уже не мог стрелять никто… А для этого советую всегда стрелять первым. Никогда не сомневайтесь, нужно ли стрелять. Сомнение есть повод для стрельбы. Не стреляйте в воздух. Не оставляйте свидетелей. Не жалейте их, ибо и они вас не пожалеют. Живой свидетель — дитя вашей тупости и легкомыслия.

Не кто иной, как Сашка Червень, изобрел знаменитый прием — стрелять сквозь шинель. Руки его всегда были в карманах, в каждом кармане лежало по пистолету, и у обоих пистолетов курки были на взводе.

Червень стрелял из карманов в живот врагу. Еще ни один человек не успел сказать ему «руки вверх».

План поимки Червня, разработанный Виктором Прокофьевичем, был очень прост. Этот план не отличался тонкостью, в нем не было той прозорливости, которая так нравилась товарищу Цинциперу в Володиных протоколах. Товарищ Цинципер потирал руки от удовольствия, получая Володины протоколы, и не мог оторваться от них, не дочитав до конца. Он не подозревал, что в Севериновке у него сидит не Шерлок Холмс, а Конан Дойль.

Виктор Прокофьевич писал свои протоколы красивым косым, но мало разработанным почерком, долго замахиваясь пером перед каждым нажимом; в его дознаниях не было ничего, что могло бы обратить на себя внимание товарища Цинципера. Простым и заурядным показался Володе и проект поимки Червня, составленный Виктором Прокофьевичем.

Однажды в камеру арестованных севериновского розыска был заключен мелкий вор Федька Бык, изобличенный в краже цепей с общественных водопоев в Севериновке и Яновке. Бык был арестован на шляху. Он брел, сгибаясь под тяжестью своей добычи, которую тщетно пытался продать в течение нескольких дней. Бык даже обрадовался аресту, освободившему его от цепей, которые, возможно, ему пришлось бы носить на себе еще долго. Однако, когда с преступника сняли цепи, он отказался признать свою вину. Он отпирался лениво и неубедительно, лишь отдавая дань традиции. Он утверждал, что нашел цепи на дороге.

Цепи были переданы в камеру вещественных доказательств, а расследование дела поручено Виктору Прокофьевичу. Заметив отвращение, которое оставило в Быке его последнее преступление, Виктор Прокофьевич не ограничился снятием обычных показаний, но стал уговаривать вора вернуться к честной жизни. Он подолгу сидел с Быком в камере арестованных — маленьком глинобитном домике в глубине двора, где помещалась милиция. Он убеждал его порвать с преступным миром и стать честным человеком. Бык был польщен вниманием, которое ему оказывали, и проникся глубоким уважением к Виктору Прокофьевичу. Он согласился не столько из любви к свободе — часто попадаясь на мелких кражах, он был к ней довольно равнодушен, — сколько из уважения к Виктору Прокофьевичу. Даже в те короткие промежутки времени, когда Бык пользовался свободой, мысли его были в тюрьме. Стоило ему во время прогулки немного призадуматься, как ноги его сами сворачивали на мостовую, по которой он привык передвигаться, сопровождаемый стражей. Привычка к конвою так укоренилась в нем, что чувство какой–то пустоты вокруг не покидало его все время, пока он вынужден был путешествовать в одиночестве.

Склонный, как все воры, к широкому жесту, к поступкам эффектным и сентиментальным. Бык предложил ознаменовать свой разрыв с преступным миром выдачей Сашки Червня, которого часто встречал на Ставках, в пригороде Одессы.

Для зтого нужно было выпустить Быка на свободу. Однако Володя воспротивился этому. Во–первых, он не хотел прощать Быку колодезных цепей; во–вторых, он дорожил каждой единицей, населявшей маленькую и часто пустовавшую камеру арестованных севериновского уголовного розыска. Но Виктор Прокофьевич с такой энергией защищал этот план, что Володя сдался, и Бык был освобожден.

Прошло недели три, и вот накануне того дня, когда Красавчик угнал из Яновки зеленый фургон, в Севериновку прибыло известие от Федьки Быка. Он сообщал Шестакову, что через два дня Червень встретится в «малине» на Ставках с одним из своих друзей. Было решено, что в аресте Червня примут участие все силы севериновского уголовного розыска: Володя, Виктор Прокофьевич и Грищенко. Виктор Прокофьевич готовился к операции особенно тщательно: долго изучал план дома, двора и прилегающих к «малине» улиц, нарисованный Быком, занял у начальника милиции, в добавление к собственному, наган солдатского образца, насобирал у сотрудников полшапки патронов к нему и даже обулся в новые черные ботинки, которые обычно лежали у него в чемоданчике. За день до встречи Володи с Красавчиком Шестаков отправился в Одессу. Виктор Прокофьевич был уже одет, когда к нему постучался Володя. Выслушав его взволнованный рассказ о неудачной погоне за Красавчиком, Шестаков сказал неодобрительно:

— Зачем же поехали на вещественных? Надо было запрячь Коханочку и начмиловского Горобца. Ох, доберусь я до вашего Грищенко!

Защищать Грищенко у Володи не было времени. Им предстояло обсудить два важных вопроса: о розыске Красавчика и засаде на Червня.

Виктор Прокофьевич развернул план Одессы. Жирной карандашной линией, пересекавшей весь город, на нем была обозначена дорога на Ставки. Самих Ставков на карте не было — они не вмещались в ней, ибо были дальше самых далеких окраин. Однако Виктор Прокофьевич успел за вчерашний день побывать на Ставках и поглядеть издали на «малину» Червня. Затем он показал Володе подробный план двора и дома, где помещалась эта «малина»; на длинной стороне прямоугольника, изображавшего дворовый флигель, немного левее ее середины, был нарисован жирный крест. В этом месте, у стены» Бык должен был поставить лопату — знак того, что Червень здесь. Отсутствие лопаты должно было обозначать, что Червень почему–либо не пришел или опоздал. Однако, по словам Быка, Червень должен был явиться сегодня непременно.

Володя пробыл у Виктора Прокофьевича не более пяти минут, но за этот короткий срок, как это бывает у людей, хорошо сработавшихся и понимающих друг друга с полуслова, они успели обсудить все, что нужно. В результате этого обсуждения Володя набросал на клочке бумаги план на сегодняшний день. В нем было два пункта и два примечания:

1. С утра Володя идет на Балковскую осматривать постоялые дворы; Виктор Прокофьевич беседует у себя с Федькой Быком.

Примечание: Грищенко до обеда отдыхает.

2. После обеда, независимо от того, удастся поймать Красавчика или нет, они отправляются на Ставки — ловить Червня.

Примечание: Грищенко сопровождает их на Ставки.

Покончив с планом, Володя попросил у Виктора Прокофьевича пальто. Он брал у него пальто всякий раз, когда собирался переодеться, чтобы остаться неузнанным. В нем было жарко и тесно; это было воскресное пальто пожилого рабочего — черное с бархатным воротником. Но служебное рвение не раз заставляло Володю прибегать к такой маскировке в самые знойные июльские дни. Севериновские самогонщики, любившие посудачить в свободное время на завалинке у входа в угрозыск, видя начальника в пальто Виктора Прокофьевича, из вежливости не здоровались с ним — они притворялись, что не узнают Володю. «Пошел на операцию», — шептали они друг другу, глядя вслед молодому начальнику.

Володя попрощался с Виктором Прокофьевичем и уже был на площадке лестницы, когда тот снова окликнул его. Прикрыв за собой дверь, он близко подошел к Володе.

— Не забудь взять на Ставки свои лимонки, — сказал он тихо и очень серьезно.

7

Подняв узкий бархатный воротничок пальто и тщетно стараясь спрятать в нем свое лицо, Володя вышел на улицу. Чтобы попасть на Балковскую, ему нужно было пройти через весь город.

Володя опасался встреч со знакомыми. Его девизом было: агент знает и видит все, но никто не знает и не видит агента. Особенно опасен был район гимназии, где он еще недавно учился. Этот район буквально кишел знакомыми. Мужская гимназия помещалась в конце Успенской улицы; ее можно было обойти, но тогда Володе пришлось бы приблизиться к женской гимназии Бален–де–Балю, что на Канатной. Район женской гимназии был для Володи не менее опасен.

Володя решил проскользнуть меж двух гимназий, пройдя по Маразлиевской улице. Это была однобокая улица; дома вытянулись по левой ее стороне, а справа раскинулся Александровский парк. Маразлиевская была улицей богачей; перемены военного счастья на фронтах революции рождали в ней то радость, то горе, то отчаяние, то надежду, и в этом она была подобна улицам бедняков. Сейчас Маразлиевская с ее особняками и домами дорогих квартир казалась самой заброшенной, безлюдной и печальной улицей в городе.

Оглядываясь по сторонам, Володя быстро шел по Маразлиевской, задавая себе все тот же вопрос, который диктовали ему теория и практика розыска: что делал бы он сейчас, если бы оказался на месте Красавчика? Он старался представить себе все, что способен родить порок и преступление. Однако то, что рисовало его воображение, было бесцветным и неопределенным.

Володя уже миновал опасную зону гимназий, когда с ним поравнялся высокий парень лет восемнадцати. На нем были щегольские брюки «колокол», которые отличались от родственных им брюк клеш тем, что были еще шире внизу и еще уже вверху, и короткая черная куртка, которая могла сойти и за матросский бушлат и за твинчик немецкого колониста. Несмотря на жаркий день, воротник его куртки был поднят и он старался спрятать в нем свое лицо. Он шел, глядя прямо перед собой и не обращая внимания на прохожих.

Его бронзовая твердая скула показалась Володе знакомой. Если бы парень случайно не покосился на Володю, эта встреча не имела бы последствий и Володе, вероятно, удалось бы сохранить свое инкогнито до самой Балковской. Но, поймав на себе быстрый, рассеянный взгляд малознакомого молодого человека, Володя с торопливостью, свойственной застенчивым людям, поклонился ему.

— Ваша карточка мне знакома, — сказал парень учтиво, прикасаясь двумя пальцами к кепке. — Не запомню только, из какого она альбома.

— Мы знакомы по Черном морю, — ответил Володя. Они были знакомы не по тому Черному морю, которое омывает полуостров Крым, побережье Кавказа, Малую Азию, Болгарию, Румынию и южный край украинской степи, а по тому «Черному морю», которое находилось в ста шагах от Маразлиевской, за низеньким, уступчатым заборчиком Александровского парка и представляло собой большую, почти круглую яму с пологими склонами и ровным, сухим дном. «Черным морем» с незапамятных времен владела команда футболистов, именовавших себя черноморцами. Как футбольное поле «Черное море» было необыкновенно комфортабельным: окруженное пологими склонами, оно само возвращало игрокам мяч, вылетевший за его пределы. В команде черноморцев играли портовые парни, молодые рыбаки с Ланжерона и жители старой таможни. Они выходили на поле в полосатых матросских тельниках и длинных, достигавших колен, старомодных трусиках, которые, впрочем, назывались тогда в Одессе не трусиками, а штанчиками. В своем натиске черноморцы не знали преград. Свирепая слава, добытая ими на заре футбола, в боях с командами английских пароходов, устрашала футболистов других одесских команд. Никто из цивилизованных футболистов Одессы не решался ставить на карту спортивное счастье, здоровье, а может быть, и жизнь, защищая свои ворота против черноморцев. Поэтому с той поры, как в одесский порт перестали заходить английские пароходы, черноморцы играли главным образом друг с другом.

Володя был из «Азовского моря». Рядом с «Черным морем» была яма поменьше, которую одесские мальчики называли «Азовским морем». Здесь тренировалась команда гимназистов. Как это ни странно, черноморцы иногда приглашали на товарищеский матч команду из соседнего «моря» и гимназисты принимали вызов. Это была игра львов с котятами. Если гимназистам не откусывали в игре ни ног, ни голов, то они были обязаны этим той деликатности, которая присуща сильному в обращении со слабым и беспомощным.

Володя был левым инсайтом у гимназистов, а высокий парень — голкипером у черноморцев. В те времена высокие голкиперы ценились еще больше, чем сейчас. Обычно ворота обозначались кучками одежды, сброшенной с себя футболистами перед игрой, и верхняя граница ворот являлась воображаемой; естественно, что, чем выше мог достать своей пятерней голкипер, тем спокойнее чувствовала себя команда. Парень в брюках «колокол» был самым высоким голкипером в командах «обоих морей».

Но уже давно не летал футбольный мяч над «Черным морем» и примыкающим к нему «Азовским». Обезлюдело славное племя черноморцев, и некому было вспоминать о боях с командами английских пароходов. Раньше, когда старшие черноморцы уходили учиться в мореходку или поступали в торговый флот, их места в команде занимали молодые черноморцы, их младшие братья, ребята с Ланжерона, из старой таможни и портовых улиц, такие же загорелые и веснушчатые, такие же свирепые в нападении,защите и полузащите. Поколение футболистов становилось моряками, но за ними уже шло новое поколение футболистов, тоже будущих моряков.

Война разбросала черноморцев, уничтожила футбол, мореходку и торговый флот. Опустело «Черное море». Засохшая грязь на дне его потрескалась и покрылась чешуйками, как кожа на руке старика.

Володя с трудом узнал голкипера, которого не видел года два. Тот возмужал, похудел и стал еще выше. Между ними никогда не было ни дружбы, ни знакомства. Он знал лишь, что черноморец — сын таможенного сторожа. Однажды Володя дал очень красивый шут по воротам, в которых стоял черноморец: он взял мяч с воздуха на подъем и ударил шагов с двадцати; мяч пошел между двух беков, но, к сожалению, прямо в руки голкиперу. Кроме этого памятного шута, их ничто не связывало. Однако почтение, которое питали гимназисты к черноморцам, было таким глубоким и неизменным, что Володя, невзирая на свое солидное положение, увидев голкипера, ощутил подобострастную радость котенка, повстречавшего доброго льва.

Они пошли рядом, задавая друг другу обычные вопросы: как живешь, где достал такие брюки, что делает Коля и куда девался Петя.

Володя сдержанно сообщил, что живет в деревне, меняя вещи на продукты. Узнав об этом, его спутник оживился и сказал, что тоже живет в деревне и тоже меняет вещи на продукты. Естественно, что разговор коснулся вещей, продуктов и цен. Однако Володя обнаружил во всем этом такую позорную неосведомленность, что поспешил перевести разговор на футбол.

Глаза их заблестели, когда они заговорили о футболе, ибо нет на свете таких болтунов, сплетников и фантазеров, как любители футбола. Они рылись в воспоминаниях, смаковали удары, осуждали и превозносили. От своего спутника Володя узнал о судьбе других черноморцев. Правый бек Зенчик, оказывается, стал петлюровцем, и его порубили белые. Правый хав Кирюша пошел к белым и его, наоборот, порубили петлюровцы. Капитан Ваня Поддувало сошелся с лезгинами из контрразведки генерала Гришина—Алмазова, шлялся по городу в черкеске и был убит темной ночью на Ланжероне неизвестно кем. Зато вся пятерка нападения — пять молодых рыбаков дождались красных и пошли на Врангеля.

Раньше черноморцы делились только на беков, хавбеков и форвардов; казалось, что других различий между ними нет. Теперь, когда команда разделилась по–новому, когда одни стали белыми, другие красными, третьи жовтоблакитными, открылось то, что никогда раньше не было заметно на футбольном поле: что капитан Ваня Поддувало — сын богатого портового трактирщика, а форварды — бедные рыбацкие дети. И это определило их места на полях сражений.

Так Володя и черноморский голкипер брели, разговаривая, через весь город, и каждый раз, когда Володе нужно было свернуть налево, оказывалось, что голкиперу тоже нужно налево; и каждый раз, когда ему требовалось повернуть направо, оказывалось, что голкиперу нужно туда же. У Володи начало зарождаться подозрение, что черноморец тоже идет на Балковскую, и, хотя такое предположение казалось почти невероятным, по мере приближения к Балковской подозрение превращалось в уверенность. Это очень тревожило Володю, ибо голкипер мог помешать ему ловить Красавчика. Володя попытался даже скрыться от своего спутника — он сворачивал то на одну улицу, то на другую, но ему не везло: всякий раз он выбирал именно ту улицу, которая была нужна его спутнику. Он никак не мог отвязаться от этого человека.

Беседа о футболе, однако, была очень приятной. То, что говорил один, редко совпадало с тем, что сообщал другой, ибо, как все люди, они лучше помнили собственный вымысел, чем действительные события. Но они выслушивали друг друга со снисходительной уступчивостью, ибо каждый из них интересовался не столько тем, что говорил другой, сколько тем, что собирался сказать сам. Каждый с нетерпением ожидал окончания речи собеседника, чтобы приступить к изложению собственного мнения; разговор напоминал игру в футбол, где один старается вырвать мяч у другого, чтобы ударить самому.

На Дерибасовской улице темой их разговора был шут Яшки Бейта, на Преображенской — бег Вальки Прокофьева, на Софиевской — вопрос об искусственном офсайте, доступный пониманию только самых тонких знатоков. На Нарышкинском спуске они коснулись вопросов футбольной казуистики (как должен поступить рефери, если игрок возьмет мяч в зубы и внесет его в ворота?). На Московской улице они заговорили о том, как мотается знаменитый форвард Богемский, и здесь в их взглядах неожиданно обнаружились столь крупные расхождения, что, при всей снисходительности друг к другу, они вступили в серьезный спор. Желание доказать свою правоту настолько овладело ими, что они решили наглядно продемонстрировать прием, послуживший причиной спора, и для этого, отыскав подходящий камешек, остановились на перекрестке, отошли на край тротуара, положили камешек на землю, и попрыгали вокруг него, воспроизводя приемы Богемского так, как их понимал каждый. Чтобы овладеть камнем, голкипер, улучив момент, отпихнул Володю в сторону; бедро его на секунду прижалось к Володиному бедру и совершенно явственно ощутило твердое тело кольта, лежавшего в кармане Володиного пальто.

После этого голкипер стал задумчивым и грустным и, дойдя до ближайшего угла, попрощался с Володей.

— Покедова, мне на Бажакину, — сказал он и свернул налево.

Пройдя еще два квартала, Володя тоже свернул налево — на Балковскую.

8

Он прошел ее всю, от истоков до самого устья. Постоялые дворы расположились в низовьях Балковской, по обоим ее берегам, там, где улица впадает в степь.

Как по многоводной реке, идут по Балковской в море–степь торговые караваны и, выйдя из устья улицы, расходятся во все стороны — на Тирасполь, на Балту, на Голту. Здесь прощаются с Одессой и здороваются с ней. Если бы степь была морем, в конце Балковской стоял бы маяк, освещающий вход в гавань.

Улица состояла из постоялых дворов, фуражных лавок, кузниц, шорных мастерских, трактиров. Это был Бродвей для еврейских извозчиков — балагул; самые прихотливые желания их удовлетворялись здесь без отказа. Здесь была даже синагога для балагул, с балагулами–служками. Не меньше, чем балагулы, любили Балковскую конокрады. Между членами этих двух цехов царила извечная вражда. Но всегда почему–то там, где вращались балагулы, обосновывались и конокрады. Кошки и собаки, не любя друг друга, обыкновенно живут под одной крышей.

В одном из постоялых дворов жил портной Г. Кравец, который, по слухам, обшивал виднейших конокрадов уезда. Идя по улице, Володя увидел на противоположной стороне его зеленую вывеску. Слева на вывеске желтыми буквами было написано по–украински:

КРАВЕЦЬ Г. КРАВЕЦЬ.

Справа было написано по–русски: «Портной Г. Кравец».

Рядом с вывеской и перпендикулярно к ней на ржавом стержне висел железный пиджак, скрипевший под ударами ветра.

«Что я сделал бы, — спрашивал себя Володя, разглядывая вывеску, — если бы оказался на месте Красавчика?»

Мучимый этим вопросом, он в нерешительности стоял перед вывеской.

«Я мог бы зайти к этому портному, чтобы заказать себе новый костюм. Я заплатил бы за него из денег, вырученных от продажи украденных лошадей».

Несомненно, это предположение имело столько же оснований, сколько всякое другое, и поэтому Володя решил начать поиски с посещения портного. Прохаживаясь взад и вперед, Володя обдумывал наводящие вопросы, посредством которых он выведает у портного что–либо о его преступных связях.

Когда план был готов, Володя, нащупав револьвер, лежавший в кармане пальто дулом вверх, стал переходить улицу. Дойдя до ее середины, он остановился, чтобы пропустить фургон, выехавший из ворот соседнего постоялого двора.

Лошади шли шагом, и Володя, полный мыслей о портном, рассеянно глядел на фургон. То, что это был зеленый фургон, само по себе ни о чем не говорило. Девять фургонов из десяти на Одесщине окрашены в зеленый цвет. Было другое, более важное обстоятельство; левое заднее колесо фургона было новым, с белыми некрашенными спицами.

Володя пошел рядом с фургоном. В голове его все спуталось. Грищенко сообщил ему слишком много примет. Теперь они теснились в мозгу Володи, мешая принять решение. Розочки на задке, лысины на мордах, нарытники с бляшками, некованые копыта… Два аршина, два вершка от холки до земли. Он шел рядом с фургоном, положив правую руку на высокий борт — дробину. Ему одновременно хотелось и забежать вперед, чтобы посмотреть на лошадиные лысины, и заглянуть под копыта, чтобы узнать, кованы ли они, и броситься назад, чтобы освидетельствовать розочки на задке фургона. Немецкой ли работы нарытники? Володя поглядел на возницу. Воротник его полуморского, полустепного твинчика был поднят. На мешке половой сидел голкипер «Черного моря». Это еще больше смутило Володю.

Нужно было что–то делать, что–то говорить. Но что?

Вместо само собой подразумевавшегося «руки вверх» Володя произнес наконец, запинаясь:

— Скажите… как ваша фамилия?

Фамилии Красавчика он не знал, вопрос был бесполезен.

— Фамилия? — переспросил голкипер и прищурил свои глаза цвета ячменного пива. — Иээх! — дико взвизгнул он и хлестнул лошадей.

Дробина толкнула Володю в сторону и вперед, затем он почувствовал удар в поясницу, упал на руки, новое заднее колесо перескочило через его спину; еще миг — и, стоя на четвереньках, он увидел перед самым своим носом розочки на задке фургона. Они удалялись от него со все возрастающей быстротой. Вид этих розочек почти ослепил его. Он вскочил на ноги и бросился вперед с такой стремительностью, будто им выстрелили из невидимой катапульты. Сделав несколько отчаянных скачков, он вцепился в задок в тот момент, когда фургон набрал полную скорость и розочки грозили скрыться навсегда. Он перевалился корпусом через борт и, подрыгав в воздухе ногами, очутился в фургоне.

Черноморец, не оглядываясь, хлестал лошадей так, будто хотел перерубить их пополам. Володя вскочил на ноги и, балансируя, стал передвигаться вперед. Увы! Царственная поза, в которой Володя видел Красавчика в тот день, когда тот удирал из Севериновки, плохо удавалась. Он чувствовал, что на любом ухабе его может выбросить из повозки. Наконец, кое–как утвердившись на зыбком днище фургона, он схватил за дуло револьвер и высоко поднял его над головой. Один удар по черепу — и с преступником будет покончено. Револьвер описал большую дугу и довольно слабо ткнулся рукояткой в кепку бандита. Тот был не столько ушиблен, сколько удивлен. Но тут дело приняло уж совсем неожиданный оборот. Потеряв равновесие, Володя повалился на возницу, подмял его под себя, тот выпустил вожжи, лошади понесли. Вожжи упали в ноги лошадям, левый жеребец выскочил за постромки и скакал боком, лягаясь. Возница лежал тихо. Володя терся носом о его пыльный затылок и шершавое ухо и, видя над бортами фургона ряды скачущих домов, заборов и вывесок, соображал, что делать. Решение было принято лошадьми. Выбежав на площадь, они сами отдались в руки правосудия, остановившись у общественного водопоя, где их взял под уздцы постовой милиционер.

Через минуту фургон поехал по Балковской. Милиционер правил лошадьми, арестованный сидел на дне фургона, а Володя — на дробине. Задержанный молчал, он как–то обмяк и посерел. Футболист исчез, его место занял правонарушитель. Володя сидел на дробине, держа в руках кольт. Дуло его было направлено на преступника. Не было сомнений, что голкипер «Черного моря» и Красавчик — одно и то же лицо. Они проехали Балковскую, пересекли Бажакину, свернули на Московскую, миновали перекресток, где только что два молодых человека прыгали вокруг камешка, изображавшего футбольный мяч, поднялись по Нарышкинскому спуску и через пять минут въехали во двор дома, где помещался уездный уголовный розыск.

Затем все трое были введены в кабинет товарища Цинципера.

Его удивлению не было границ. В учреждении, возглавляемом товарищем Цинципером, поимка бандита считалась почти невозможной. Товарищ Цинципер был очень взволнован, беспрерывно снимал и надевал свое четырехугольное пенсне, потирал лысеющую голову, назвал задержанного «товарищ Красавчик», зачем–то придвинул ему стул и пригласил сесть. Красавчик сел, все продолжали стоять. Сотрудники стояли в полном молчании, пожирая глазами живого бандита. Наконец товарищ Цинципер объявил, что будет допрашивать Красавчика лично, через час, после того как заслушает утренние доклады подчиненных. Красавчика увели, а Володя помчался к Виктору Прокофьевичу.

Виктор Прокофьевич был дома — он только что отпустил Федьку Быка. Володя поведал Шестакову о своих приключениях, о поимке Красавчика, но не скрыл и своих ошибок; рассказал, как он путешествовал с преступником через весь город, всячески стараясь от него ускользнуть, и как он был удивлен, когда, наперекор его усилиям, благодаря счастливой случайности Красавчик оказался у него в руках.

— Эх, Володя, Володя! — сказал Виктор Прокофьевич укоризненно. — Ваша главная ошибка заключалась в том, что вы все время старались поставить себя на место Красавчика. А что вы знали о Красавчике? Ничего. Надо было, наоборот, поставить Красавчика на место себя. Тогда бы получилась более верная картина. Вы подумали бы о том, что и у Красавчика могут быть в городе родители, к которым он пошел ночевать; что и Красавчик, ворочаясь в своей постели, думал о зеленом фургоне, а утром, напившись чаю и попрощавшись с матерью, побежал на Балковскую.

Володя хотел что–то возразить, но дверь открылась и в комнату вошел фельдъегерь товарища Цинципера.

По дороге на допрос Красавчик бежал из–под стражи…

9

Самыми бандитскими районами в уезде считались одесские пригороды.

Ставки считались самым бандитским из пригородов Одессы.

Как при отливе, когда океанские воды уходят и на обнажившемся дне остаются мутные лужицы с застрявшей в них мелкой рыбешкой, тиной и водяными блохами, в степных просторах Одесщины, едва схлынули волны гражданской войны, осела «кукурузная армия» — пестрая смесь из остатков разбитых банд, политических и уголовных головорезов, конокрадов и контрабандистов.

«Кукурузной» эта армия называлась потому, что убежищем ее на Одесщине, лишенной лесов, были кукурузные заросли. Днем бандиты сидели в кукурузе, а ночью выходили на шляхи. Одно время было так: днем в уезде одна власть, ночью — другая.

Три месяца назад из Одесщины ушли белые, на этот раз навсегда; до них ушли петлюровцы, махновцы, французы, англичане, греки, поляки, австрийцы, немцы, галичане. Но еще носился по уезду на красном мотоциклете «Индиан» организатор кулацких восстаний немец–колонист Шок; еще не был расстрелян гроза местечек Иоська Пожарник, обязанный кличкой столь прекрасным своим лошадям, что равных им можно найти лишь в пожарных командах; уныло резали своих соплеменников молдаване братья Мунтян; грабил богатых и бедных болгарин Ангелов, по прозвищу Безлапый; еще не был изловлен петлюровский последыш Заболотный, уходивший после каждого налета через Днестр к румынам; еще бродил на воле бандит в офицерском чине Сашка Червень, не оставлявший свидетелей. В самой Одессе гимназистка седьмого класса Дуська Верцинская, известная под кличкой Дуська—Жарь, совершила за вечер восемнадцать налетов на одной Ришельевской улице и только по четной ее стороне. Самогонных аппаратов в деревнях было больше, чем сепараторов; спекулянты ездили по трактам шумными обозами; в кулацкой соломе притаились зеленые пулеметы «максимы», а сами кулаки, еще не вышибленные из своих гнезд, готовили месть и расправу.

Странные дела творились в преступном мире. Богатые чаще грабили бедных, чем бедные богатых. Кулаки посягали на добро незаможников. Неимущие становились опорой законности, а собственники — вдохновителями анархии и разбоя. По уезду гремели конокрады из помещиков и налетчики из гимназистов. Они свозили награбленное к «малинщикам» из священников. Бывший гласный городской думы попался на краже кур и гусей.

В Одесском уезде жили бок о бок украинцы, молдаване, немцы, болгары, евреи, великороссы, греки, эстонцы, арнауты, караимы. Старообрядцы, субботники, молокане, баптисты, католики, лютеране, православные. Жили обособленно, отдельными селами, хуторами, колониями, не смешиваясь друг с другом, сохраняя родной язык, уклад, обычаи.

Немцы жили, как полтораста лет назад их прадеды жили в Эльзасе и Лотарингии, — в каменных домах с островерхими кровлями, крытыми разноцветной черепицей. Дома, мебель, повозки, платья, посуда, вилы и грабли, кухонные плиты, молитвенники — все это было точь–в–точь таким, как в Эльзасе.

Колонии назывались Страсбург, Мангейм — как города на Рейне. Немцы были разные. Были немцы с французскими фамилиями — онемеченные эльзасские французы, с заметным украинским налетом, и были немцы с немецкими фамилиями. Были немцы богачи и бедняки, немцы–католики и немцы–лютеране, немцы, говорящие на гохдойч, и немцы, говорящие на платдойч, плохо понимающие и не любящие друг друга. Кроме немецкого, колонисты знали немножко украинский. «Мы нимци», — говорили они о себе.

Молдаване на Одесщине жили точно так, как их предки в дунайских княжествах двести — триста лет тому назад; ели мамалыгу с кислыми огурцами и медом, сами ткали полотно и шерсть и не понимали по–русски. Французы ухаживали за своими виноградниками, как где–нибудь в Провансе.

Рядом с огромными нищими селами стояли немецкие хутора, где каждый из тридцати хозяев носил фамилию Келлер или Шумахер, имел от тысячи до полуторы тысяч десятин тяжелой черноземной земли и полсотни заводских лошадей. Были села, где жили сплошь хлебопашцы, и были села, где жили виноделы, огородники, гончары, шорники, брынзоделы, рыбаки, столяры, шинкари и даже села, где жили одни только музыканты, разъезжавшие по свадьбам и крестинам.

Были села, особенно поближе к Одессе и по Днестру, где жили бандиты. Бандиты были из немцев и болгар, из евреев и молдаван, из украинцев и греков, из мирного и немногочисленного племени караимов. Были бандиты из баптистов. Вечерами они выходили на шляхи и в ночной темноте грабили и убивали, не разбираясь в национальности. И по утрам у дорог находили трупы немцев и болгар, евреев и молдаван, украинцев и караимов.

Но Володя, описывая в своих актах, как выглядят эти трупы и в каких положениях застигло их утро, не мог охватить взглядом всю картину. Ему не были понятны ее масштабы и социальный смысл. Но ему была ясна его задача. Вид первого трупа, который ему пришлось осматривать, глубоко потряс его. Это не был страх перед мертвецом. Это было негодование и острое сознание чужого человеческого горя. «Люди, только что освобожденные революцией, не должны умирать от руки убийц», — сказал он себе. Он должен помочь трудовым селянам сбросить с себя последнее иго — бандитизм. Чтобы они могли мирно работать на своих полях и виноградниках. Пасти овец. Ездить по шляхам днем и ночью. Повыбрасывать обрезы. Спать спокойно в своих хатах.

…Даже люди, столь мужественные и привыкшие к опасностям, какими Володя считал себя, Грищенко и отчасти Шестакова, испытывали неприятное чувство, приближаясь к Ставкам — этому неприступному бандитскому гнезду.

Не всякий одессит знает, где расположены Ставки, и только очень немногие бывали на этой глухой окраине.

…Несколько раз город кончался, пропадал, начинались пустыри, мусорные свалки, чахлые баштаны и, наконец, голая степь; потом степь снова переходила в огороды, свалки, пустыри, появлялись какие–то бесконечные заборы, склады, крупорушки, возникали подобия улиц. Володя, Виктор Прокофьевич и Грищенко всё шли и шли, выходили из города и снова входили в него, а до Ставков было еще далеко, и они начинали опасаться, что не попадут туда до темноты.

Они шли на Ставки брать Червня — Володя, Виктор Прокофьевич и Грищенко, особенно мрачный сегодня и как будто чем–то раздраженный. Они шли через пустыри, мимо бесконечных заборов из желтого песчаника, утыканных сверху осколками бутылок, выбирая дорогу среди обрезков кровельного железа, тряпья, жестянок, битого стекла, куч навоза и дохлых кошек.

Прохожие почти не встречались, да и самое название «прохожий» не вязалось с видом людей, пробиравшихся иногда по пустырям и переулкам Ставков. Эти встречи вызывали у мирного путника такое же чувство, какое испытывает горожанин, впервые попавший в деревню и увидевший на пути своем бодливую корову.

— Нехорошо идти гурьбой, — сказал Виктор Прокофьевич. — Если они увидят кучу народа, то догадаются, что мы идем на них облавой.

— Ще неизвестно, хто кому облаву готовит, — заметил Грищенко зловеще. — чи мы на их, чи воны на нас.

— Я с Грищенко пойду вперед, — продолжал Виктор Прокофьевич, — а вы, Володя, отстаньте шагов на пятьдесят, будете, так сказать, защищать тыл. Мы с Грищенко войдем первыми, а вы…

— Ни за что! — вспыхнул Володя. — Уж не потому ли, что Червень стреляет сквозь шинель?

— От вже и поцапались! Я можу пойти сзади, — примирительно сказал Грищенко.

Но Виктор Прокофьевич заупрямился.

— Что вы за человек, Володя? Вы обязательно хотите поймать всех бандитов сами! Вы уже поймали Красавчика, и пока хватит с вас. Дайте и старику раз в жизни поймать преступника.

В конце концов Володя согласился, чтобы не обижать старика.

— Не забудьте, Володя, — сказал Шестаков, — наш уговор насчет лопаты. Если лопаты не будет, мы поворачиваемся и на цыпочках уходим.

10

Володя пошел сзади, время от времени вынимая карманное зеркальце и проверяя, не выслеживает ли их кто–нибудь.

Иногда он не без удовольствия разглядывал на дороге красивые отпечатки в форме полумесяца, напоминающие следы укусов; то были отпечатки обрамленных шипами грищенковских каблуков. Бравая спина их владельца виднелась впереди, шагах в пятидесяти; рядом шагал, сутулясь, Виктор Прокофьевич.

Они подошли к переезду. Здесь, как всегда в жаркую пору, запахло железной дорогой: дегтем, гарью, застоявшейся в кюветах водой и далекими путешествиями. Володя любил этот запах. От чистенькой щебенки повеяло теплом, накопленным за день. Рельс, которого он мимоходом коснулся рукой, был горячим, хотя солнце уже зашло. Сумерки надвинулись быстро.

Еще минут пять они пробирались сквозь дыры в каких–то дощатых заборах, пока не пришли к облезлому, покрытому струпьями двухэтажному дому со сводчатой подворотней посредине, маленькими окнами и толстыми стенами, подпертыми полуобвалившимися кирпичными контрфорсами. Дом был окрашен в буро–зеленый цвет, в какой время и морские туманы красят в Одессе заброшенные строения, а городская управа — богадельни и сиротские приюты, и принадлежал к тому типу зданий, самая архитектура которых органически включает в себя запах испорченных уборных, смрад помоек, сырость и плесень внутри и снаружи.

Из дома доносилась бойкая песенка, которую пела в те дни вся Одесса:

Как приятны, как полезны помидоры,

Да помидоры, да помидоры…

Перед тем как скрыться в подворотне, Виктор Прокофьевич обернулся к Володе и кивнул ему.

Володя побежал. Он знал, что Червень с приятелем должны находиться не в двухэтажном доме, выходящем на улицу, а в дворовом одноэтажном флигеле. Когда он очутился перед длинной сводчатой подворотней, в его уши ударили рвущиеся оттуда громоподобные звуки песни, как будто он всунул голову в граммофонную трубу:

Да помидоры, да помидоры…

Володя побежал по гремящей подворотне и очутился на квадратном дворике, замощенном камнем–дикарем. Посредине росло лишь одно дерево с голыми, скорченными, как бы застывшими в судороге, обрубками сучьев. На один из обрубков была надета большая макитра. От дерева навстречу Володе молча бросилась высокая худая собака с темными кругами вокруг белых глаз, собака с головой стерляди, собираясь не то обнюхать его, не то укусить. Володя отпрыгнул в сторону. С детства он испытывал не то что страх, но какое–то предубеждение против собак, оставшееся в нем с того дня, когда его, трехлетнего мальчика, облаяла соседкина болонка; ужас, испытанный им в тот день, на всю жизнь определил его отношение к собакам.

— Пшел! — крикнул Володя серому и, косясь через плечо, пересек двор по дуге, в центре которой оставался подозрительный пес.

Перед Володей было одноэтажное здание складского типа с толстыми решетками на окнах и входом посредине. Из этого входа и рвался наружу лихой припев. Володя знал, что вход ведет в коридорчик, имеющий аршин восемь в длину и аршина два в ширину, что коридорчик упирается в дверь, за которой находится комната с окном, взятым в решетку. Здесь и должен был находиться Червень с приятелем.

В глубине коридорчика появилась и исчезла полоса света. Песня оборвалась.

«Вошли», — подумал Володя.

Уже почти стемнело.

Слева от входа стояла лопата.

Вытянув вперед руку, Володя побежал по темному коридорчику. Ладонь его коснулась толстого железного засова. Он потянул его к себе, дверь, удерживаемая тугой пружиной, приоткрылась, и Володя просунул голову внутрь.

Он увидел комнату, более широкую, чем длинную; большой стол, оставлявший лишь узкие проходы у стен, заставленный бутылками и едой, человек пятнадцать мужчин и женщин, неподвижно, в полном молчании сидевших вокруг стола, Виктора Прокофьевича, стоявшего справа, у дверного косяка, и Грищенко, который стоял еще правее, опираясь на манлихер.

Еще не было произнесено ни слова, еще не было сделано ни одного движения. Но пальцы уже лежали на собачках. Слабый шорох, произведенный Володей, привел все в движение. Лавина рухнула. Из многих глоток вырвался пронзительный крик. Черная квасная бутылка описала почти видимую дугу и шлепнулась донышком о лоб Шестакова. Боднув воздух эспаньолкой, Виктор Прокофьевич рухнул на пол. Лампа–молния погасла. В грохоте опрокидываемых стульев, звоне посуды, топоте, рычанье утонули чьи–то пистолетные выстрелы. Казалось, что в комнате топчется бешеный слон.

Все бросились к выходу.

Володя втянул голову в плечи и отпрянул в коридор. Дверь захлопнулась и сейчас же, нажатая кем–то изнутри, ударила его в лоб.

Он толкнул дверь обратно. Он сделал это инстинктивно. Если дверь откроется, бешеный слон растопчет его. Изнутри нажали на дверь сильнее. Володя хотел бежать, но он не мог оставить дверь. Он налег на нее всем корпусом, но дверь неумолимо — миллиметр за миллиметром — отодвигала его в коридор. Подошвы Володи медленно скользили по полу. Но его левая ладонь хранила какое–то важное воспоминание. Воспоминание о прикосновении к засову! Ладонь догадалась, что надо делать. Она стала искать в темноте. Ум в этом не участвовал. Рукой управлял страх. Нужно было закрыть дверь на задвижку, чтобы бежать.

Володя уперся плечом в засов. Ему показалось, что позвоночник его сейчас сожмется гармошкой. Но вдруг ноги его на секунду перестали скользить.

За дверью образовалась каша из людей и стульев, подхваченных потоком, устремившихся к выходу. Мешало тело Шестакова, упавшего внутри у порога.

Нажим изнутри ослабел — может быть, руки, давящие на дверь, были отняты на миг, чтобы нанести новый, еще более сильный удар.

В этот миг засов вошел в скобу.

Теперь можно было бежать через пустынный двор, мчаться по Ставкам. Никто не будет гнаться за ним, кроме серой собаки.

Володя на цыпочках, стараясь не стучать ногами, побежал через двор мимо сумасшедшего дерева, к подворотне. Серый пес шарахнулся от него. Володя чувствовал во всем теле необыкновенную легкость, будто с его плеча свалился весь флигель.

Только сердце стучало на весь двор.

В подворотне Володя остановился, затем так же, на цыпочках, словно боясь, что кто–нибудь увидит его, побежал обратно.

Он вспомнил: Виктор Прокофьевич, Грищенко!

11

Дверь гудела так, будто изнутри ее били тараном. Володе казалось, что при каждом ударе она выгибается наружу.

Володя выхватил свисток. Как только его рука ощутила этот символ власти и порядка, он успокоился.

Он засвистел. Он знал, что на выстрелы народ не прибежит, а на свисток прибежит. В те времена стрельба не была для одессита чем–то необычным, что могло бы его заинтересовать и заставить ускорить шаг. Но в звуке милицейского свистка заключалась магическая сила, подчиняться которой одессит привык издавна.

Володя свистел, таран продолжал громыхать. Перегородка, отделявшая Володю от бандитов, трещала и грозила рассыпаться. Сейчас Володя уже вполне трезво оценивал обстановку. Если дверь будет высажена, не спастись ни ему, ни Виктору Прокофьевичу, ни Грищенко. Во главе осажденных — Червень, а Червень не оставляет свидетелей.

— Не ломайте дверь! — крикнул Володя фальцетом. — Стрелять буду!

И вытащил из кармана кольт.

Но дверь продолжала сотрясаться от ударов.

Толстая кольтовская пуля с десяти шагов пробивает двухдюймовую доску. Володя поднял кольт. — Стрелять буду! — крикнул он снова и, даже не успев полюбоваться собой, выстрелил в дверь два раза.

Наступила минута тишины, затем послышались три громких удара. Кусочки песчаника, отбитые от стены, брызнули Володе в лицо. Большая макитра на сучке с грохотом разлетелась на куски и осыпала осколками дворик. Осажденные отстреливались.

Володя выскочил из коридорчика и, став за угол, продолжал стрелять в дверь. К счастью, он вовремя вспомнил одно из изречений Червня: «Начав стрелять, не забудь остановиться». В обойме у него оставалось только два патрона.

Володя снова схватился за свисток. Осажденные же, начав стрелять, еще долго не могли остановиться, хотя среди них и находился сам Червень. Пули летели через дворик. Во флигеле напротив со звоном сыпались стекла.

Вдруг в шуме боя образовалась щель, сквозь которую прорвался новый звук. Володя быстро обернулся. Кто–то бежал через двор, работая на ходу затвором длинной берданки.

На бегущем была защитная гимнастерка, украшенная синими венгерскими бранденбурами, какие сейчас нашивают на пижамы, парусиновая буденовка старинного фасона, с высоким шпилем и двумя козырьками — сзади и спереди; на ногах — желтые ботинки из твердой, негнущейся кожи. Незнакомец был так занят своей берданкой, в которой что–то не ладилось, что, подбежав к Володе, даже не поглядел на него, а продолжал громко лязгать затвором.

— Кто ты? — крикнул Володя.

— Продармеец, — ответил тот, не отрываясь от своего занятия.

— Сколько у тебя патронов?

— Один, — ответил продармеец, показывая длинный патрон с толстой свинцовой, спиленной на конце пулей, вроде тех, которыми стреляли в битве на реке Альме.

Володя быстро оценил огневую силу подкрепления.

— Стрелять не надо, стой здесь, щелкай затвором, — Володя сунул продармейцу свисток, — и свисти.

Продармеец стал по другую сторону входа и принялся щелкать и свистеть, свистеть и щелкать, как ему было приказано.

Между тем бандиты прекратили стрельбу и снова занялись высаживанием двери. Через несколько минут их усилия увенчались успехом. Крик торжества вырвался изнутри. Дверные петли отскочили. Дверь приоткрылась — теперь она держалась только на засове. Достаточно было немного отодвинуть ее в сторону, чтобы засов вышел из скобы и путь был открыт. Но осажденные сгоряча продолжали бить в дверь, отгибая засов и постепенно расширяя проход.

Володя схватил одну из своих лимонок. «Дверь защитит Шестакова, но тех, кто выскочит в коридор, порвет на куски», — пронеслось в голове у Володи.

Это была лимонка, выменянная когда–то на фотографический аппарат, заветная лимонка, на которой ему был знаком каждый бугорок, каждая царапина. Пришло–таки ей время взорваться! Он вырвал кольцо — сколько раз он представлял себе это движение, которое каждая лимонка позволяет сделать только однажды, — и бросил продолговатую, бугристую, как еловая шишка, бомбу в коридорчик.

Из коридора громыхнуло, дунуло ветром, дымом и пылью.

Дверь упала.

Было тихо. Внутри что–то звякнуло.

— Сдавайтесь! — крикнул Володя. — Иначе все будете перебиты.

Продармеец щелкнул затвором.

— Выходи безоружными, по команде, спиной вперед, каждый отдельно, с поднятыми руками. Кто не подчинится — взорву! — крикнул Володя в темноту.

Сзади послышался топот. Кто–то бежал через дворик, размахивая фонарем. Светлый круг прыгал по булыжнику.

— Стой! Кто идет? — крикнул Володя. Все нужные слова сами шли на язык. Человек с фонарем молчал.

— Кто ты? — опять крикнул Володя.

— Я?

— Да, ты.

— Я — житель, — уклончиво ответил незнакомец, испуганно разглядывая Володю.

Тот стоял, держа в поднятой руке вторую лимонку, как бокал.

Человек с фонарем колебался. Его взгляд скользил по лимонке, наплечным ремням, обшитым кожей Володиным галифе. Все это были вещи неясные, неубедительные. Лимонка, наплечные ремни могли быть у кого угодно. Но свисток! Свисток мог быть только у представителя закона.

— Я — председатель домкома, — сказал незнакомец, ободренный непрекращающимся свистом.

— Далеко отсюда телефон? — спросил его Володя.

— На переезде, пять минут ходу.

— Бегите на переезд, звоните в угрозыск дежурному по городу, без номера… повторите…

— …угрозыск, дежурному по городу, без номера…

— …чтобы выслал летучку и «скорую помощь»… повторите…

— …летучку и «скорую помощь»…

— …на Ставки. Куда ехать — объясните сами. Сумеете?

— Сумею.

— И чтобы позвонили Цин–ци–пе-ру. Запомните?

— Чтобы позвонили Цин–ци–пе-ру.

Председатель домкома поставил фонарь на землю и побежал.

В глубине коридорчика о чем–то шептались. Володя стоял за углом стены, прислушиваясь. Вдруг дверь скрипнула под чьей–то ногой.

— Сдавайся! — крикнул Володя, замахнувшись лимонкой.

— Сдаемся, — послышалось изнутри.

Бандиты выходили по одному, затылками вперед, подняв руки. Вероятно, они ожидали увидеть во дворе большой отряд. Но, когда они убеждались в своей ошибке, было поздно ее исправлять. Они уже были испуганы и, стало быть, побеждены. Володя стоял с револьвером и бомбой, следя, чтобы никто не опустил рук. Продармеец обыскивал бандитов и ставил их в ряд, лицом к стене. Всего вышло девять человек — пять мужчин и четыре женщины. Червня среди них не было.

— Женщин ставь по краям, — распорядился Володя. Когда с бандитами было покончено, он крикнул:

— Виктор Прокофьевич!

Но ответа не было.

В этот момент в коридорчике послышался шорох.

— Не лякайтесь, це я, — сказал знакомый голос. По коридорчику пятился, подняв руки, Грищенко.

— Это щоб вы з переляку меня не шлепнули, товарищ начальник, — объяснил он, выбравшись во двор.

Одна штанина была у Грищенко оторвана до колена, и голая нога торчала из нее, как протез. К рябой щеке прилип салатный лист, но, в общем, младший милиционер был цел и невредим.

— Вот здорово, ты цел? — обрадовался Володя. — Что же ты там делал, внутри?

— Да ничого. Як стали нашего Виктора Прокоповича топтать, я соби и подумав: «Пока спекут кныши, останешься без души» — тай заховался пид стол, в затишок…

— Где Виктор Прокофьевич? — прервал его Володя мрачно. — Что с ним?

— А хиба ж я знаю? Що я, доктор?

— А где твой манлихер?

— Манлихер? — переспросил Грищенко и почесал за ухом.

12

В то время как Грищенко чесал за ухом, мушка его манлихера остановилась как раз на уровне груди Володи. Человек, целившийся в Володю из манлихера, лежал за порогом комнаты. Очнувшись от контузии, он пошарил вокруг себя. Его рука сначала нащупала чье–то холодное лицо, затем приклад. Он подтянул ето к себе и засунул палец в дырку в нижней части магазина. Палец вошел в дырку на глубину одной гильзы. «Четыре патрона в магазине», — подумал человек. Есть ли патрон в стволе? Щелкать затвором нельзя было — тот, кто стоял у входа, мог услышать и отскочить в сторону. Но ведь винтовка на предохранителе; стало быть, патрон в стволе есть. Человек в комнате тихо отвел предохранитель и приник щекой к прикладу.

Володя стоял в светлом квадрате выхода. Над головой его висела красная луна. Фонарь председателя домкома освещал его снизу колеблющимся светом. Человек переводил мушку манлихера с Володиной головы на грудь, с груди на голову.

— Грищенко, — говорил Володя взволнованно, — я приказываю тебе полезть за манлихером…

— Ну, як же я туда полизу, — плаксиво отвечал Грищенко, — коли я чую що там хтось чухаеться.

— Грищенко…

Но Володя не договорил.

— Получай свой манлихер! — раздался голос изнутри.

И манлихер Грищенко, выброшенный сильной рукой из коридора, загрохотал по булыжнику. Грищенко прыгнул в сторону, как кенгуру. Вслед за манлихером из коридорчика показалась долговязая фигура с поднятыми руками.

Грищенко поднял манлихер и держал его растерянно, как будто это была не винтовка, а дрючок.

— Обыщи, — сказал Володя Грищенко.

— Отскочь, не прикасайся, — сказал долговязый. — От меня винт получил — и меня же обыскивать хочет! На, обыскивай! — Он повернулся корпусом к председателю домкома, который только что вынырнул из темноты.

Председатель домкома, обнаружив неплохую технику кистевого механизма, стал проделывать волнообразные движения вдоль его тела. В этом, собственно, не было ничего удивительного, ибо одесситы последние годы только тем и занимались, что обыскивали друг друга.

Верзила поворачивался перед председателем домкома то спиной, то боком, как на примерке у портного. Тусклый свет фонаря падал иногда на его лицо, и чем пристальнее вглядывался в него Володя, тем больше убеждался, что эти твердые бронзовые скулы не имеют ничего общего с подробно описанной Федькой Быком толстомясой, банной мордой Сашки Червня. «Эта карточка мне знакома, — думал Володя, разглядывая бандита, — но из какого она альбома?» Верзила между тем повернулся к свету, и Володя понял, что он снова поймал Красавчика.

— Красавчик! — пролепетал Володя совершенно потрясенный. — Как ты сюда попал?

— Добрый вечер, гражданин начальник, еще раз! — Красавчик приложил руку к кепке. — Мы с вами сегодня, как нитка с иголкой: куда вы — туда я, куда я — туда вы.

Этой фразой было сказано очень много. Он давал понять, что признает неуместность при данных обстоятельствах всяких воспоминаний о старом знакомстве двух футболистов. Он не собирается извлекать из них какую–либо пользу для себя. Он понимает, что дружба дружбой, а служба службой. Он произнес эти слова тем полным достоинства, почтительно–фамильярным тоном, которым опытный арестованный всегда разговаривает со своим следователем. Но, не претендуя на поблажки по знакомству, он не собирался отказываться от того, на что имел право по закону.

— Прошу только, гражданин начальник, — сказал он тем же почтительно–фамильярным тоном, — отметить в протоколе этот манлихер. Дескать, вор–конокрад Красавчик, не имея мокрых дел и не желая их иметь… Продолжая вертеться перед председателем домкома с поднятыми над головой руками, то втягивая, то выпячивая живот, услужливо подставляя еще необысканные участки тела, он объяснил Володе, почему умный вор не пойдет на мокрое дело.

— Мокрые дела умному вору ни к чему, — говорил он. — За мокрые дела шлепают.

Председатель домкома между тем нащупал за пазухой Красавчика какой–то ремень и принялся его вытаскивать. За ремнем потянулся моток, оказавшийся уздечкой.

— Орудие производства, — объяснил Красавчик, смутившись.

— Манлихер я отмечу, поскольку факт имеет место, — сказал Володя. — Но ты скажи откровенно: как насчет побегов? Будешь еще бежать или нет? Красавчик ударил себя в грудь:

— Побей меня гром, разве ж это был мой побег? Это ж был ихний побег. Берут меня из камеры и дают мне конвой — женщину–милиционера. Это же просто насмешка! Мы идем по улице, а я себе думаю: меня же люди видят, знакомые! Может, мне даже этой свободы особенно не хотелось…

Председатель домкома фыркнул.

— Ну, чем доказать? Вот могу дойти до этих ворот и обратно. Хотите?

Он сказал это так искренне и горячо, как может сказать только человек, взятый под стражу.

Много времени спустя Володя задумался над тем, что удержало руку Красавчика, когда он, целясь в него из манлихера, решал вопрос: убить или не убить? Только ли холодный расчет опытного уголовника? Не вспомнил ли Красавчик в эту минуту «Черное море», футбол? Не вспомнил ли он, увидев в светлом квадрате входа инсайта «Азовского моря», что сам был когда–то голкипером черноморцев и лежал в их славных воротах, как лежит сейчас на полу в темной воровской «малине»? И тогда, быть может, в нем проснулся добрый лев, не пожелавший убить ничего не подозревающего, беззащитного врага; быть может, он почувствовал обиду за себя, за свою скверную судьбу, понял, что смутное время кончилось и что надо делать окончательный выбор. Но если эти мысли и взволновали его, он постарался скрыть их. Лишь много лет спустя Володя узнал, о чем размышлял Красавчик в минуту, решившую судьбу обоих.

Бандиты стояли в ряд в причудливых позах, изогнув спины и упершись ладонями в стену. Потеряв свободу, они потеряли индивидуальность. Они казались одинаково серыми, покорными и почти неотличимыми друг от друга. У них онемели поднятые руки, чесались спины, и они выли коровьими голосами:

— Гражданин начальник… разрешите опустить руки…

Нытье бандитов прервал грохот автомобиля, полным ходом въехавшего во двор. Это был курносенький грузовичок «фиат» на твердых шинах, битком набитый людьми. Машина круто завернула, и начальник оперативного отдела с ходу копчиком упал на бандитов. За ним посыпались агенты и менее чем в две секунды бандиты были обысканы с головы до ног.

— Городская работа, а? — подмигнул начальник оперативного отдела Володе, намекая на превосходство городского угрозыска над уездным.

Расшитая золотом кубанка начоперота, алая черкеска, окрыленная пришпиленным к спине башлыком, желтые сапоги с подколенными ремешками и маленьким раструбом вверху голенища, обритая со всех сторон бородка котлеткой, напудренное лицо, наконец бомба–фонарка особенно редкостного, не известного Володе образца — все это производило такое сильное впечатление, что всякому, кто видел этого человека, хотелось ему немедленно сдаться.

Еще через секунду бандиты, подгоняемые агентами, как овцы, толкаясь, лезли в грузовик. Они рассаживались в нем, ворча друг на друга, зло пиная женщин и стараясь захватить лучшие места.Только что потеряв свободу, они хотели тем не менее с удобством ехать в грузовике. Утратив преимущества, которые дает человеку свобода, они сейчас же стали заботиться о мелких выгодах, которые могло дать им заключение. Когда бандиты уселись, начальник оперативного отдела, освещая путь фонариком, устремился в коридорчик. За ним двинулись агенты, целясь в темноту из револьверов.

Первым вынесли Виктора Прокофьевича.

— Сажай, сажай его под стенку, не клади, чтобы юшка через голову не вытекла, — распоряжался начоперот.

Виктора Прокофьевича посадили под стенку, он тихо застонал. Седенькая эспаньолка его потемнела от крови, стекавшей по лицу.

— Кроме черепа, все в порядке, — сказал начоперот, ощупав опытной рукой раненого и с трудом отгибая его пальцы, все еще сжимавшие два нагана солдатского образца. — Вот пример доблести! — добавил он, — Без памяти, голова пробита, а наганов отдавать не хочет.

— Что с ним, как вы думаете? — спросил Володя в тревоге.

— Что я, доктор? — пожал плечами начоперот. — Думаю, добрая жменя стекла в черепе. Один кусок торчит из лба, как рог.

Рядом с Виктором Прокофьевичем положили еще двух: один был без памяти, другой мертв.

Начоперот осветил его лицо электрическим фонариком.

— Червень, — сказал он. — Наповал. — И, посмотрев на Володю с уважением, добавил: — Вам повезло. Поздравляю. Приложив руку к груди, он отвесил Володе легкий поклон. — Хорошо стреляет тот, кто стреляет последним.

Затем он поднял кусок старого толя, валявшийся у водосточной трубы, и, стряхнув с него песок, накрыл лицо бандита.

В это время во двор въехала машина «скорой помощи». За ней, гремя шестернями, вкатился нарядный штабной «берлиэ» на высоких колесах; его широкий, выпуклый радиатор, обильно украшенный бронзой и эмалью, сверкал, словно осыпанная звездами, лентами и орденскими знаками грудь императора. В «берлиэ» сидел товарищ Цинципер.

Три пары автомобильных фар осветили необычную сцену: тела, вытянувшиеся на земле, кучу арестованных под дулами наведенных на них наганов, белый халат доктора, склонившегося над Виктором Прокофьевичем, и в центре — Володю, потного, измазанного, с упавшими на глаза волосами. Он все еще держал в вытянутых руках пистолет и бомбу, как скипетр и державу.

— Володя! — крикнул товарищ Цинципер, соскакивая с машины. — Уездный розыск гордится тобой!

Он хотел пожать Володе руку, но увидев пистолет и бомбу, бросился к начопероту, по дороге едва не наступив на тело Червня. Близоруко поглядев на его поднятые колени и черную лужу, вытекшую из–под куска толя, товарищ Цинципер, непривычный к подобным картинам, заметно позеленел.

Володя разыскал взглядом Грищенко, который терся где–то в задних рядах.

— Грищенко, дай на минуточку твой манлихер, — сказал он.

Грищенко вышел вперед. Все великолепие его куда–то исчезло, и он казался невзрачным, как сибирский кот, только что вытащенный из воды.

Взяв у Грищенко винтовку, Володя обратился к товарищу Цинциперу:

— Товарищ начальник, разрешите доложить: младший милиционер Грищенко арестован мной за измену долгу.

— Пожалуйста, пожалуйста, я не возражаю, — замахал руками товарищ Цинципер, с некоторой робостью взирая на своего неукротимого агента.

— Занимайте места согласно купленному билету, — изысканно вежливо обратился начоперот к Грищенко, сложив ладони лодочками, и указывая ими в сторону грузовика, в котором уже сидели, понурившись, бандиты.

Грищенко пошел, сутулясь, к грузовику, и его спина, еще недавно такая бравая, сразу стала похожей на спину заключенного.

— Это все? Или еще не все? — Начоперот выразительно покосился на председателя домкома.

— Пока все, — ответил Володя.

— Тогда поехали! — крикнул начоперот и, взмахнув полами черкески, взлетел на грузовик.

Володя подошел к Шестакову. Рядом с ним на коленях стоял врач. Белый бинт летал вокруг головы раненого. Из–под марли были видны только его глаза.

— Как раненый? — спросил Володя у врача.

— Рана не опасна, но месяц продержим, — ответил тот, ловко перебрасывая бинт из руки в руку.

— Подлечите его, пожалуйста, и от хронического катара, — сказал Володя. — И, когда он придет в себя, передайте ему от меня записочку.

Он вынул из кармана клочок бумаги — это был их план на сегодняшний день — и написал на обороте:

«Виктор Прокофьевич! Красавчик пойман. Червень убит. Грищенко я посадил. Завтра утром приду к вам в больницу.

Володя».

Первой выехала на улицу «скорая помощь». За ней тронулась летучка. Бандиты сидели на дне грузовика, агенты — на бортах. Двое лежали на крыльях, целясь из винтовок в Ставки, притаившиеся в ночном мраке.

Долговязая фигура Красавчика раскачивалась над головами урканов. Красавчик стоял, широко расставив ноги, балансируя на ухабах и хватаясь иногда за голову Грищенко, сидевшего у его ног.

— Гражданин начальник, манлихер! Не забудьте манлихер! — кричал Красавчик Володе.

Тяжело переваливаясь, грузовик вполз в сводчатую подворотню.

— Манлихер! — прогремело из подворотни в последний раз.

На улице бандиты приободрились — в конце концов то, что случилось с ними, было в порядке вещей — и затянули воровскую «дорожную». Ветер забросил во дворик ее бойкий напев и веселые слова.

Майдан несется полным ходом…

Последними выехали со двора товарищ Цинципер и Володя на «берлиэ». Худая серая собака со стерляжьей головой бросилась за машиной, чтобы укусить ее в заднее колесо, но раздумала и отбежала. Двор опустел. Только часовые стояли у дверей разгромленной «малины».

— Володя, — сказал товарищ Цинципер, закрывая рот ладонью от встречного ветра, — я завтра же ставлю вопрос перед начальником губернского розыска, чтобы вас обоих — тебя и Шестакова — наградили именными золотыми часами с надписью: «За успешную борьбу с бандитизмом».

Они догнали летучку. Клубы пыли окутали «берлиэ», и воровская частушка заглушила приятные речи, с которыми товарищ Ципципер обращался к своему агенту.

Едва Владимир Степанович Бойченко закончил чтение, едва члены клуба перенеслись мыслью из знойной Одессы в суровые Гагры, как несколько рук потянулось к увесистым золотым часам, лежавшим на тумбочке у изголовья кровати доктора. Все хорошо знали эти часы и безукоризненную точность их хода.

Самым проворным оказался юрисконсульт. Он схватил часы и нажал пружинку. Толстая крышка со звоном отскочила, и под ней, как в сейфе, оказалась другая, точно такая же крышка. Юрисконсульт поднес часы к керосиновой лампе и громко прочитал надпись, выгравированную на внутренней стороне крышки:

Владимиру Алексеевичу Патрикееву

за успешную борьбу с бандитизмом от

Одесского уездного уголовного розыска

25 августа 1920 года.

На минуту все онемели от изумления.

— Позвольте! — закричал наконец юрисконсульт. — Вы нарушили условие, доктор! Вы должны были написать из собственной жизни… Значит, сыщик Володя не вы, Владимир Степанович, а вы, Владимир Алексеевич!

И он недоуменно повернулся к Патрикееву.

— Вы меня, кажется, разоблачили, — ответил тот, чуть–чуть смутившись. — Отпираться бесполезно. Володя — это я.

— И вы ездили на кобыле Коханочке? — спросил старик Пфайфер.

— И я ездил на кобыле Коханочке.

— И вы бросали лимонки?

— И я бросал лимонки.

— И вы поймали Красавчика?

— И я поймал Красавчика.

Члены клуба недоумевали. Все уже создали в своем воображении образ Володи, и это был образ молодого доктора Бойченко. Теперь нужно было этот образ менять. Нужно было на место Бойченко ставить Патрикеева. Это было трудно. Трудно было поверить, что солидный, уверенный в себе Патрикеев был когда–то робким, застенчивым, смешным мальчиком — таким, каким он был описан в рассказе доктора.

— Как это на вас не похоже! — всплеснула руками Нечестивцева. — Вы — и эти степные трупы…

— Позвольте! — перебил ее юрисконсульт. — Одного я все–таки не понимаю: почему же часы у Владимира Степановича? При чем здесь доктор?

— Ну, это просто, — ответил Патрикеев, ухмыльнувшись не без лукавства. — Мы с ним старые приятели, и я давно подарил ему эти часы на память о юности, проведенной вместе.

— Сидели небось за одной партой?

— Нет, мы учились в разных учебных заведениях.

Юрисконсульт еще долго не мог успокоиться.

— Кто бы мог подумать, — говорил он, обращаясь к Пфайферу и Нечестивцевой, — что известный литератор десять лет назад был мелким агентом деревенского уголовного розыска…

Все согласились с тем, что подобные превращения возможны только в наши дни, и каждый привел несколько примеров быстрого роста людей в Советской стране. Оказалось, что доктор Нечестивцева была когда–то медицинской сестрой, а интендант Сдобнов — почтальоном; и даже сам Пфайфер, знаменитый хлебопек, до семнадцатого года всего–навсего управлял большой частной пекарней в Кременчуге. Только юрисконсульт Котик со смущением признал, что всегда был юрисконсультом и его отец тоже был юрисконсультом.

— Скажите, — спохватился вдруг Котик, — а куда девался ваш Красавчик?

— Красавчик попал, разумеется, в допр, — ответил Патрикеев. — В те годы над воротами одесского допра висела надпись, сочиненная его начальником, бывшим политкаторжанином, полжизни просидевшим в царских тюрьмах: «Допр не тюрьма, не грусти, входящий». Всякий, кто попадал в допр, мог стать человеком, если только хотел этого. Красавчик сидел года четыре и все четыре года работал и учился. Он вышел на волю довольно образованным молодым человеком, спокойным и скромным. То, что произошло с ним дальше, никого в наши дни не может удивить; он продолжал учиться и кончил вуз. Кстати, и я кончил все–таки вуз — филологический факультет бывшего Новороссийского университета. То были трудные годы для юношей, и многие из нас занимались не тем, чем надо. Советская власть помогла нам найти место в жизни. Она занялась нами, как только у нее немножко освободились руки. С одними она обошлась сурово, как с Красавчиком, с другими — поласковее. Кто дождался этого времени, кто захотел, тот стал человеком… Теперь Красавчик, — продолжал Патрикеев, — редко вспоминает о своих степных похождениях, о «кукурузной армии», о том времени, когда он не выходил из дому без уздечки за пазухой. Теперь вы можете совершенно спокойно доверить ему пару лучших своих лошадей. Я не терял его из виду, и в конце концов мы подружились; каждый из нас считает себя очень обязанным другому: я — за то, что он не выстрелил в меня когда–то из манлихера, а он — за то, что я вовремя его посадил.

Патрикеев швырнул в камин чурбанчики, на которых сидел, и подошел к окну. Посредине гагринской бухты, прямо перед дворцом, возвышалась пирамида огня. Это был теплоход. Он был иллюминирован с такой пышностью, будто его рубильниками управляли огнепоклонники. Патрикеев распахнул балконную дверь. Непривычная тишина почти оглушила его. Прибоя не было. Молодой синеватый месяц мирно сиял в звездном небе, а под ним поперек спокойного моря тек к берегу светлый лунный ручей. С высокого берега свергались в море потоки талой воды. Было тепло, снег быстро таял. И, как бы извещая о первых глотках воды, вернувших жизнь гидростанции, в электрической лампочке над верандой порозовела и затрепетала тонкая нить.

Торжественный аккорд потряс воздух. Он был всеобъемлющ. Все тона сплелись в нем и все звучало вместе с ним — горы, море, стекло в оконной раме. Он наполнял собой все. Он был так низок, что казался подземным. Это гудел теплоход.

— Товарищи, — крикнул Патрикеев, — шторм утих!

Но никто не обратил внимания на его слова. Все смотрели на доктора Бойченко. Тот сидел молча, опустив голову и приблизив лицо к огню, как будто немного обиженный тем, что никто не сказал ни слова о литературных достоинствах его рассказа. Доктор молчал, и члены клуба продолжали смотреть на него немигающим, изумленным взглядом.

Общее внимание смутило доктора. Он поднялся со стула, расправил широкие плечи, потянулся, и все увидели его долговязую фигуру, твердые бронзовые скулы и веселые глаза цвета ячменного пива.

Александр Тарасов—Родионов Шоколад

1

Смутною серенькой сеткой в открывшийся глаз плеснулась опять мутно–яркая тайна. И нервная дрожь проструилась по зябкому телу, и ноет в мурашках нога. Но сразу внезапно резнуло по сердцу, и все стало дико–понятным: узкая жесткая лавка, сползшее меховое манто, муфта вместо подушки и глухая тишина, нарушаемая чьими–то непривычными всхрипами. Да где–то за стенкой уныло пинькала, падая в таз, редкая капелька, должно быть воды.

И стало жутко–жутко и снова захотелось плакать. Но глаза были за ночь уже досуха выжаты от слез, а у горла, внутри, лежала какая–то горькая пленка. Елена осторожно протянула онемевшую ногу, подобрала манто и насторожилась.

«Ни о чем бы не думать! Ни о чем бы не думать», — пронеслось в мозгу.

Но какой–то другой голосок, откуда–то из–под светло–каштанных кудряшек, которые теперь развились и обрюзгли, тянул тоненькой ледяной струйкой: «Как не думать?! Как не думать — а если сегодня придут, уведут и расстреляют?!»

И снова мокрая дрожь пронизала Елену.

За стеной, коридором, чьи–то шаги. Как чуткая мышка, спасаясь от кошки в угольный тупик, Елена навострила ушки. Кто–то шел равномерной, неторопливой походкой, и его гулкие стопы своим топотаньем заслонили тусклое звяканье падающей капельки. Вот шаги близятся к двери, вот — мимо, мимо уходят. Пропал приступ страха, но сердце Елены колотится жутью. Рамы седеющих окон ясней и ясней прозрачневеют, и лишь по–прежнему храпят лежащие по углам мужчины.

«Что за животные! Как это они умудряются спать так спокойно, — думает Елена. — Сегодня ночью из них увели целых пять, и обратно они не вернулись. Боже мой, боженька! что теперь с ними?!»

А услужливое воображение уже вырисовывает ей темнеющий угол каменного двора с бугорками запачканных кровью расстрелянных тел. Никогда ничего похожего Елена не видала ни в действительности, ни на картинках, но кто–то когда–то ей рассказал обо всем этом, очень наглядно, и образ рассказа вонзился ей в память, будто живой.

«Латыш ведь сказал, что сегодня судьба всех нас будет разрешена, — пронеслось в ее сознаньи. — Пятерых уже нет, осталось только четверо. А может быть, и меньше?!» — подумала она и ужаснулась. Ужаснулась и встала и стала на цыпочках красться вдоль стен, чтоб проверить. Вот у окна круглым клубом чернелся Гитанов, завернувшийся в шубу толстяк. В двух шагах от него в уголке, под серой солдатской шинелью, вытянув длинные ноги, спал Коваленский; а там, на отскочке, поодаль, возле стола распростерся и тот, неизвестный, с бессмысленным, пристальным взглядом куда–то насквозь вдаль смотрящих сереющих глаз.

«И фамилия его какая–то странная, — подумала Елена, — Фиников! Никогда, никогда раньше такой не слыхала. Что–то приторно–сладкое, липкое, экзотическое. Да и человек какой–то он несуразный, никогда раньше нигде не бывавший. Не он ли навлек этот арест?»

— Фиников, — пробуркнул он быстро и глухо, так что даже Латыш, всех их переписавший, заквакал тревожным вопросом: — квак? квак? квак?

— Фи–ни–ков! — отчеканил тогда неизвестный, и Латыш успокоился сразу и перевел испытующий взгляд на Коваленского.

«Неужели же он — Коваленский? — подумала Елена. — Ах, как знать? Нынче в душу чужую не влезешь. Гвардейский поручик, белоподкладочник, жуир, балетоман… накачался гражданского долга и… несчастненький, бедненький… Страшно даже подумать, — содрогнулась она внезапно, — с кем захотел потягаться, чтоб сделаться лишнею жертвой расстрела!»

«И Гитанов? Этот толстый, лощеный, всегда чисто выбритый и расчесанный гладко тюфяк, душка–режиссер, кумир молодых инженюшек… Ах, впрочем, разве существует пощада или здравый смысл у этой кровожадной людской мышеловки?! Всех, всех расстреляют и ее, Елену Вальц, в том числе. А за что, за что?» — задумалась она и, хрустнув пальцами, машинально, пластично заломила вверх руки. И стало прохладней. Сырое, желтое северное утро прозрачным утопленником медленно, грузно сползало в колодец темного двора, куда выходили белесые окна. Опять стало жутко. Быстро, бесшумно вернулась Елена к скамейке, легла и закуталась в мягкий мех манто с головой.

«Ни о чем не думать! Ни о чем бы не думать!» — стиснувши зубы, настойчиво сдавила она свои мысли. Широко раскрывшийся глаз под манто уже ничего не видит. И стало приятно тепло от собственного дыханья и мягко от пушистого меха, щекочущего носик и щеки. И пахло духами, как свежей травой в душистое майское утро.

«Должно быть, от платочка, что смочен слезами, запрятан в муфту, под головой». — Но доставать не хотелось. Истома баюкала руки. Как стало вдруг мирно, легко и уютно! Припомнилось мягкое ложе постели… а может быть, это уже не постель, а… лужайка под липой и брызжущим солнцем в зеленеющем парке, и нежно былинка щекочет, ласкаясь у ушка… А там, наверху, в голубом и бездонном огромном провале, крутятся, бегут облака. Нет, это не облака. Это колеса ландо, которые, быстро–пребыстро вертясь, жуют хрусткий гравий аллеи. Ноги Елены укутаны пледом. Его поправляет услужливо рядом сидящий. Он — милый, и рука его в упругой коричневой лайке. Так хочется вскинуть ресницы, нависшие тучкой, и весело бросить глазами в лицо его радостный, нежный, ласкающий луч. Ведь это ее Эдуард, Эдуард из английского посольства. Неужели он не догадается протянуть ей плитку Кайе–шоколаду, который она так любила сосать на прогулках. Она поднимает глаза. — Господи! Как это страшно. Это — не Эдуард. Это — какой–то другой, бритый, с огромным лицом, — шевелятся в ужасе кудри Елены. Да ведь это — Латыш! тот самый Латыш, что их арестовывал. Пронзает ее он жестокой враждебной насмешкой и сильной рукой срывает с колен ее плед.

— Елен Валентиновна! Елен Валентиновна! Голубушка, не волнуйтесь! За вами!..

Это пухлый голос Гитанова, и весь он, как жирная туша, стоит перед нею и робко трясет меховое манто. Даже успел причесаться. Только ни галстука, ни воротничка: то и другое небрежно брошены на подоконник. Поодаль, подергиваясь всем лицом, весь прищурился, въелся глазами в нее Коваленский, а рядом бесцветно–спокойный взгляд Финикова. Он равнодушен. Его не смутят никакие слова, никакие движенья… Но все это только мгновенье: шпалеры кулис в мимоходе.

Главное — это какой–то Брюнетик. «Должно быть, еврейчик», — мелькнуло в сознаньи Елены. Он стоит возле самой лавки, а за ним, будто тень, часовой со штыком, красноармеец. Пружинкой вскочив, отряхнулась Елена, набросив на плечи манто.

— Возьмите все с собой! — поправил Брюнетик, и — жестом на лавку.

— Как все? Так значит я больше сюда не вернусь!? — и сердце Елены зальдело. Дрожащими руками накинула на голову шелковый шарф, схватила муфту, обула калоши и, не успевши ни с кем попрощаться, — ах, будь, что будет, — подпрыгивающей, нервной походкой помчалась вслед за Брюнетиком в коридор. Следом их тяжело догонял часовой. Растерянные взгляды ее сотоварищей только мгновеньем мелькнули им вслед. «Будь, что будет, но только б скорей». И стало вдруг жарко–прежарко, и щеки огнем запылали.

Пройдя коридор, спустились по лестнице; снова прошли коридор, закоулком вышли на новую лестницу. Вверх поднялись и, две комнаты минув, остановились перед третьей.

— Вы здесь побудьте! — Брюнетик сказал часовому и пропустил перед собою Елену.

Комната с обоями цвета бордо. Как будто сгустки чьей–то размазанной крови капнули в мысли Елены. На улицу одно большое окно с драпировкой вишневого цвета. У окна этажерка в бумагах пылеет, у стены возле двери стол, опять же в бумагах. А посредине комнаты уж не стол, а столище. И сидит за ним прилично одетый белокурый мужчина.

— Вот Елена Вальц, — сказал провожатый. Тот поднял глаза с тупым и усталым, бессмысленным взглядом.

— Садитесь. Вот здесь, — пододвинул он стул и свет от окна ей упал на лицо. И снова Блондин продолжает писать, методично, спокойно. Села Елена, а рядом подсел ее спутник, Брюнетик, и густо их вместе склеило молчанье. И только в височках Елены частил молоточек.

Наконец, Блондин кончил писанье, промокнул, отодвинул. Взял новый лист чистой бумаги, что–то пометил и грустно, тихонько спросил:

— Ваше имя, звание, профессия и адрес?

— Елена Валентиновна Вальц, балерина; Капитанская 38, квартира 4.

— Что заставило вас быть вчера у Гитанова?

— Он мой старый знакомый. У него собираются гости из прежних друзей театрального мира. Теперь, когда голодаешь… буквально… — и слезы непрошенным током затуманили глаза у Елены. Смутный силуэт Блондина тянется к ней с графином и стаканом.

«Да, да, — она сейчас успокоится».

«Ей ничего не грозит, если она будет говорить только правду. О, да, она знает».

— Но какую же нужно вам правду? Ведь я ничего, ничего не знаю!

Но Блондин подает ей конвертик, достает из него письмо.

«Нет, она его никогда не видала и видит впервые».

«Как он мог очутиться у стола под ковром возле того места, где она сидела, на квартире Гитанова во время ареста?»

«Ах, почем она знает?!»

Какой–то железный клубок — не нитей, нет — а огромных чугунных цепей, канатов, сжимает ее хрупкую маленькую фигурку.

«Погибла!» — сверлится в мозгу.

— Погибла! — шепчут побледневшие губы.

Муфта упала, а острые, липкие взгляды этих двух — спокойного Блондина и нервного Брюнетика — колют и колют все глубже и глубже, под самое сердце. Руки судорожно хватаются за стол, спазмы диким вывихом стиснули горло, все поплыло, покачнулось.

… Опять усталый, скучающий голос:

— Успокойтесь!

Удобно и мягко ее голова откинута на спинку кресла. Перед глазами угол изразцовой печи. Разве она здесь была? Ну, да, комната все та же и те же жесткие люди, но взгляды Брюнетика как будто бы мягче.

— Скажите, — неожиданно спрашивает он, визгливо звеня голоском, — кто был около вас перед тем, как вас оцепили и вошли в комнату агенты чека?

«О, да, она помнит. Сейчас она скажет… Неужели сказать?! Выдать?! подло… преступно и мерзко».

— Имейте в виду, — говорит вдруг Блондин, нарушая молчанье, — мы уже знаем, кто вас в этот момент окружал. Показаньями пятерых предыдущих факт установлен точно. Ваш ответ только нам выяснит степень вашего участия в деле, которое так же для нас несомненно, как то, что я следователь Горст!

«Так это он, сам страшный Горст!» — Елена тянется вновь за стаканом, и зубы нервно дрожат, выбивая дробь о стеклянные стенки.

«Нет, она ничего, ничего не будет скрывать… Да, рядом с ней сидел офицер Коваленский, но в его руках не было, нисколечко не было, — ах, если бы вы захотели мне только поверить, — никакого письма, никакого конверта. Она клянется в этом всем святым, дорогим, что только есть у людей на свете…»

— Даже жизнью своею клянетесь? — оборвал вдруг Блондин.

— Ну, а кто же был рядом с Коваленским?

— Рядом?

— Да, рядом!

— Рядом… Не было никого… а так немножечко дальше, шагах этак в двух, на подоконнике сидел этот, как его?.. Фиников.

— Будто бы вы раньше его не встречали? — смеется на этот раз уже Брюнетик.

— О, клянуся вам богом: никогда, никогда его в жизни до этого раза нигде не встречала!..

— Прекрасно. Что можете добавить еще?

— Ничего.

— Ничего?

— Ничего.

Бесшумно несется перо по бумаге, спешит и спешит менуэтом по строчкам.

— Слушайте!

Ну, да, она слушает — но ничего не слышит и думает только: «Что ж дальше?»

— Распишитесь!

Дрожащей рукою берет она ручку. Перо упирается. Ручка не пишет. Вместо коротенькой: Вальц, получилось клочкастое — Вальу.

— Посидите немного.

Блондин уплывает куда–то в боковую дверь, унося все бумаги.

Брюнетик, сверкнув перстеньком с бриллиантом, — как это раньше она не заметила? — достает портсигар с большой золотой монограммой.

Щелкнул небрежно:

— Вы не курите?

— Нет, — соврала ему злобно Елена.

Как захотелось ей вскинуться быстрою кошкой, вцепиться Брюнетику в бритые щеки и… острыми ногтями… «Боже мой! — как давно я не делала себе маникюр и даже не умывалась сегодня, — подумала она вслед за этим. — Воображаю, что я за рожа!..»

Тонкая синяя струйка ползет кверху спокойно и прямо. Брюнетик впился в папироску губами, а глазом косит ей на шейку.

— Пожалуйте, — вдруг распахнув разом дверь, ей кивает Блондин.

Снова холод по коже. Гусиные цыпки взъерошили руки. С испуганным взглядом, Елена послушно шагает за черным плечом Блондина в табачного цвета шелк золотистый портьеры. За ней впереди густо–синий, остриженный строгими стрелками кверху, готический кабинет. У окна стоит кто–то высокий, темнеющий тенью… Качнулся к столу — и сел.

— Хорошо, товарищ Горст, оставьте нас с ней одних на минуту и скажите товарищу Липшаевичу, что, пока я не позвоню, никого бы сюда не впускал. Никого, — пусть так и скажет курьеру.

«Что он хочет?» — мелькнуло брезгливой искрой в уме Елены.

А голос приятный, грудной, задушевный…

Горст вышел, защелкнулась дверь.

— Я — председатель здешней чека, Зудин, гражданка Вальц: вот кто я, — говорит незнакомец. Но почему–то Елене не страшно. Будто кто–то давно ей знакомый, встретясь нежданно в дороге, пытается ей рассказать интересную повесть. Кубовый сумрак обоев кажется дальним провалом рядом с золотистым тускнеющим шелком оконных портьер. Рамы режут отчетливо стекла, будто их нет. Будто бы белая мгла улицы вместе с приятною гарью мотора лезет свободно сюда, в кабинет. А за столом, заглушаемый снизу гудками и визгом трамвая, сидит незнакомый знакомец.

«О чем говорит он так долго?» — Теперь Елена различает лицо у него: худое, белесое, с большими глазами. Тусклые усики, чахлая бородка светленьким клинышком. Плохо бритое горло стянуто воротом черной рубашки, а поверх ее черный пиджак.

«Должно быть, из рабочих, — грезит Елена. — Так вот он какой, этот… Зудин! Почему же казался он раньше, в рассказах знакомых, ей страшным? И зачем привели ее прямо к нему? Неужель так серьезно!.. Ах, да, это злополучное, страшное письмо!.. Да уж не подкинули ли они его сами?.. Чтобы всех их запутать для расстрела на выбор… Но о чем же он говорит? Ведь он говорит, этот Зудин!»

— Вы должны рассказать, не таяся нисколько, не стесняясь меня, все подробно.

— Что должна рассказать я?

— То, что вам изложил: с кем из этих мужчин и когда были вы в близких сношениях?

Будто хлыстом по лицу. Краска взметнулась на щеки Елены.

— Ни за что! Никогда! Как он смеет! Если она балерина…

И слезы прорвались могучим потоком и скачущим ливнем покрыли все мысли и чувства. Но будто большая гора размывается с сердца Елены этой слезливой рекою.

Где же графин? Никто не дает ей холодной воды. Зудин сидит, как сидел, неподвижно.

— Вы не поняли меня, гражданка Вальц. Я вовсе не хотел вас оскорблять своими подозреньями или грязнить вашу честь, как честь женщины. Мне хочется знать вашу роль, вашу роль в этом деле, а не на сцене.

Ах, как быстро растет в его голосе жесткая нотка!

— Вашу роль не на сцене, а роль женщины, которую вы играли, увы, среди этих мужчин. Политика очень жестокая вещь, гражданка балерина. В том письме, что нашли под ковром, возле стула, на котором вы сидели, говорилось об убийстве, о политическом убийстве наших ответственных товарищей. А в бумагах некоторых лиц, арестованных вместе с вами, при обыске, нынче под утро, нашли несколько писем… писем от вас… Я надеюсь, теперь вы поймете, зачем мне так нужно и должно знать ваш точный, правдивый, лишенный ложного стыда ответ на мой вопрос…

Но Елена молчала.

«Ах, как это жестоко. Утонченно жестоко! — подумала она. — И как это они уже все, все успели узнать?.. Мои письма?.. у кого же… они их забрали?..»

Но Зудин перестал уж смотреть на нее: обернулся к окну. Может быть, это и лучше. Не видеть глаз, говоря о подобных вещах. Почему ее не допрашивает женщина? А впрочем, нет, нет, не надо… лучше не женщина. Женщина этого не поймет.

— Ах, как это ужасно! — подумала вслух Елена.

— Людям свойственны страсти, и все мы не пуритане. Поиски сердца могут быть часто бесплодны. Чего ж их стыдиться?! — ободрил поласковей Зудин. — Итак, не стесняйтесь меня: ваша тайна умрет здесь навеки, не встретясь с бумагой. Я нарочно велел закрыть все двери.

Как же ответить? Кто из них был ей близок?.. Ну, да, офицер Коваленский, но… это было давно–давно, в начале войны. Он ее провожал из театра, заехал к ней на квартиру… а потом, а потом… они долго не встречались. Он был на фронте… Теперь же… теперь? да, он был у нее как–то раз. У него на квартире она не бывала ни разу.

— Кто еще?

— Артист фарса Дарьяловский, он ведь уж был у вас на допросе. Отношенья по сцене роднят, и мы сами не смотрим на эти сближенья серьезно. То же самое этот… Гитанов… Он долго, долго домогался ее любви… Он такой… задушевный, сердечный, смешной… он хорошо зарабатывал также…

— Еще?.. еще… как будто б в числе арестованных не было из таких никого.

— А Фиников?

— Фиников?! нет!.. говорю же вам: я только первый раз его повстречала. Нас познакомили здесь, у Гитанова. Он был приторно вежлив, но молчалив. Мы с ним почти ни о чем не говорили.

«Получала ли она от мужчин деньги?»

Снова краска и слезы к глазам.

— Как? и это надо тоже вам знать?! Ничего, ничего нет святого, сокровенного даже для женской тайны?

«Получала ли она деньги?..»

— Д–д–да… получала… немного… от всех… Ах, если бы вы знали, товарищ Зудин…

«Ах боже мой, что она говорит? Опомнись, Елена, какой он товарищ?»

— Нет, нет, нет! — кричит исступлено Елена кому–то.

— Если бы вы только знали, товарищ Зудин, — и слюни и слезы, все вместе, текут у Елены на грудь. — Если б только вы знали всю жизнь балерины, когда ей с пятнадцати лет… уже приходится… да, да, приходится! — этой традиции держится прочно балет, — ей приходится… продавать свое тело грязным вспотевшим мужчинам!.. Милый Зудин!.. Зудин, товарищ!.. Нет, вы б не кинули мне в лицо комок грязи… Липкая жизнь… липкая жизнь… нас залапала грязью, зловонной, вонючей, и нет нам спасенья, погибшим и гадким!.. Если б… если б дали мне возможность заработать… кусочек, честный кусочек… разве б я стала?!.. Ах, что говорить вам!.. Ведь вы не знаете бездны, всей бездны паденья!! Ведь меня вызвал к себе Гитанов, чтоб свести вот с этим, как его? — Финиковым!.. Он сказал: будут деньги… хорошие деньги!.. А ведь я голодала! Да!.. Голодала!.. Продала гардероб!.. Вот осталось: манто, муфта, три платья… Милый… родной мой, товва–а–рищ Зудин!.. Ведь и я была гимназисткой… пять классов!.. Немножечко жизни… Не рабства, а жизни… Честной жизни… кусочка… прошу… я у вас!.. Я согласна, я жажду работать!.. Разве б я стала себя продавать?! Проституточка! — вот мне оценка!..

С клокочущим всхлипом, вся намокшая горем, бессильно сползла Елена прямо на пол. Шарф упал. Валялось и манто. Кудряшки развились и прилипли к вискам. И только яркость каштановых прядей и розовость пухлого ушка кричали в серое далекое безучастное небо, туда, за прозрачные окна этого синючего готического кабинета, что здесь плачет женщина, и что она глубоко несчастна.

И так неожиданно жалкая ручонка Елены ощутила твердое пожатье.

— Полно, товарищ Вальц, встаньте, оправьтесь и успокойтесь!

Это говорил Зудин. И как жадно–жадно хотелось ей слушать его милый голос.

— Наша борьба, в конечном счете, и есть ведь борьба за счастье всех обездоленных капиталистическим рабством, а значит — за счастье таких, как и вы… Поднимитесь и успокойтесь. А если хотите, так вот, приходите сюда… хотя б послезавтра… в час дня. Я вам помогу, как товарищу… Ну, а пока оправьтесь, оденьтесь и идите, — вы свободны.

Зудин нажал кнопку стола, и за дверью раздался громкий, трескучий, звонок.

2

Носится в воздухе солнце. Ярчит косяк киноварью. Бьет и ликует и пляшет в вальсах веселых пылинок. Нежно крадется к щеке и мягкою теплою лапкой ласкает опушку ресниц. Сенью весенней, снующим бесшумьем сыплется солнышко сном.

— Кто такой?.. Вальц?.. По какому делу?.. Я просил?.. не помню. Хорошо, пропустите!

Страшно хочется спать. Руки падают. Глаза слипаются, а мысли не держатся. Надо бы съездить домой и проспаться. А вечером — снова опять за работу.

— Позовите товарища Кацмана!.. Вальц? пусть пока обождет!

— Товарищ Пластов, товарищ Пластов! На минутку! Получены ли вами сведения от Дынина, относительно этого — как его?.. — морского офицера, что ездил в Финляндию?.. Нет?.. Очень странно!.. Запросите вторично и срочно… Засада, конечно, не снята?.. Прекрасно… Пусть летчика–француза перешлют как можно скорее сюда для допроса… Уже невозможно?.. Как жаль!.. Ну, так во всяком случае последите сами, чтобы моряк у нас не улизнул…

— Вот что, Абрам!..

… Вы, товарищ Пластов, больше мне не нужны, а завтра утром доложите мне о моряке поподробней.

… Вот что, Абрам!.. затвори–ка дверь поплотней… Ну, как дела?.. Не нашел англичан?.. Вот хитрейшие Були!.. Ну, да ладно, надолго не спрячутся: где–нибудь вынырнут… Что сообщает Планшетт?.. Как его фамилия?.. Мистер Хеккей?.. Мистер Хеккей!.. Превосходно! Долой миндали — это не Локкарт: лишь бы попался!.. Вот что еще, дружище Абрам… подал мне Павлов свое заключенье по делу о карточном притоне. Там он говорит об освобождении такого кита, как Бочаркин. Мне что–то не совсем понятно. Разберись–ка ты в этом деле, как будто бы так, между прочим… Вот и все!.. Я вернуся, наверное, часам к шести. Если Горст отоспался, пусть к этому времени приготовит мне дело Квашниных. Я, пожалуй, прощупаю младшего лично… Да!.. а тебе не докладывал Дагнис?.. Ну, как он там с Финиковым?.. Ликвидирован? когда?.. нынче на рассвете?.. Хорошо. Составь телеграмму в Москву за моей подписью. Отправь только срочно… Ну, пока больше ничего… Так о Бочаркине, пожалуйста, выясни. Понял меня?.. Хорошо… до свиданья, до вечера!..

… Алло, барышня: 22–48…

… Погодите, товарищ! Дайте кончить по телефону, тогда и впускайте!..

… 22–48. Спасибо. — Это вы, товарищ Игнатьев? — Это я, Зудин. Доброго здоровья! Спасибо… Прекрасно… Я хотел сообщить вам, что все так и подтвердилось, как мы оба с вами предполагали… Ну, конечно: от него, от Савинкова! Нить нашли через бабу. Хитрая была путаница!.. Сегодня утром убили. Да?.. да?.. хорошо!.. Ну, пока до свиданья!.. Вечером буду. А днем можно звонить по домашнему. Решил отоспаться. Адье!

Опустился устало на стул. Глаза закрываются сами. А тут еще солнце! Как будто весеннее солнце! Бьет и слепит, и играет, и лезет назойливым криком в окошки. Столбами до самых углов расфеерило светлую пыль. Сквозь ее золотистый туман ничего не видать. А на липких ресницах цветут лучеперые радуги.

— Готова ль машина? — я иду… Ах, да… Вальц. — Проси!

Словно картинка: в яркой лилово–коричневой шотландке. Уж очень крикливо, расписно. Да еще в лучах солнца! В ореоле сухих столбов пыли. Локоны — будто огни.

— Садитесь!.. Какой прелестный день, не правда ль?.. Вы простите меня, я так утомился… Вы хотите работы?.. Что ж?.. хорошо, хорошо…

«Как досадно, что нет здесь спускных штор. Непременно к весне надо будет достать, а то красные пятна в глазах зеленеют от белой бумаги».

— Хорошо, мы дадим вам работу… Сумеете вести алфавит? Вот и прекрасно!

«Фу, черррт, какой бодрый звонок, словно душ».

— Вот что, товарищ Липшаевич… Надо зачислить товарища Вальц на службу переписчицей. Попробуем дать ей веденье алфавитов всех оконченных дел: нумерация дел и занесенье фамилий. Снегиреву можно переместить на текущие дела к Шаленко, будет прекрасно! — Где посадить? Посадить можно здесь, в серенькой боковой комнатке. Пускай будет архив… на отскочке. Ну-с, вот и все! — А теперь я вас оставлю. Вы, товарищ, введите ее в курс работы. Так значит приведенье в порядок архива. — Ну-с, до свиданья! В добрый час!

Улетел — как циклон, разметав и скрутив золотые снопы солнце–пыли. Лишь внизу загудела машина и… ушла.

И этот кабинет? Он вовсе не похож на подземелье Великого Инквизитора. Ай да солнце! Ай да солнце! Янтарной смородиной брызжет…

— Хорошо, пойдемте! Вы мне покажете?.. Ваша фамилия Липшаевич?.. товарищ Липшаевич?.. Меня зовут: Елена Валентиновна Вальц. Ах, впрочем, вы ведь все знаете!..

* * *

Мотор ныряет в ухабах — хочет выбросить вон. Сбило шапку, и портфель расстегнуло. По бокам мельтешат, словно изгородь, зайчики окон, окошек и стеклышек. Капает с крыш. Тротуары осклизли. А тени — словно лиловые доски: нарисовать — не поверишь. И даже на лицах прохожих как будто фиалковый цвет, как будто вуальки в фиалках. А как тепло! Как тепло! Даже лед на реке побурел.

Остановились у серого дома в сине–багровой тени.

— К шести! — и отхлопнулся дверцей. Бегом вверх по освещенным в окна с двора ступеням. Хрупкий звонок.

— Это я, Лиза!.. Знаешь, я только поспать. Нет ни минутки. Башка расклеилась. На обед — пятнадцать минут. Когда соберешь — разбуди! Что на сегодня?.. горох?.. превосходно!.. Ерунда. Сойдет и без масла… Ну, Лиза, уволь: поговорим в другой раз. Дай отоспаться.

«Эка, сегодня какая весна! В спальне нет места от солнца. Ну, ничего: пусть полощет. Лишь бы стащить сапоги».

— Нет, я легонько: одеяла не замараю… Митя, голубчик, шел бы ты с Машей в столовую. Я на минуту посплю… Лизанька, позови к себе Машу; только на минутку; а засну, пускай ерундят, — хоть из пушек. Ну, ладно, целуйте. Только не сильно давите… — Прохудилась ботинка? — ладно достану новые… к Пасхе…

— Тс–с–с!

— Спит.

— Митенька, штору спусти. Иди с книжкой в столовую: дай папе поспать. Папа очень много работал… Машу возьми: позабавь ее какой–нибудь картинкой. А я пока накрою на стол. Скоро поспеет обед.

Медленно, четко чеканят часы — частокол уходящих мгновений.

Медленным шипом шуршат, дребезжа, отбивая удары.

Вот уже — три.

— Леша, вставай!

— А?.. кто… потом… уезжайте!

— Леша? Заспался. Вставай: пообедаем! Маша, тяни отца за ногу. Митя, не прыгай!..

«Как неохота подняться! Бр–р–р… дрожь!..»

— Что–то прохладно. Иль это со сна?.. Ну, побредем, побредем.

— Ну, и проказница Машка! — рада стащить мою ложку.

— Э! Да у нас словно праздник: суп будто с мясом!

— Знаешь, я побоялась, как бы конина не испортилась за окном. Вон как сегодня тепло: все снега растворило, с крыш так и льет.

— Так ты ее всю и сварила? Эх, Лизок, сверх пайка просить неудобно. Ну, делать нечего, давай — поедим. А горчицы к ней нет?

— Ишь буржуй!

— Ну, и буржуй?

— Когда ж на заводе ел раньше горчицу?!

— Тогда и без нее было горько!

— А теперь засластило?

— Ну, а все же не так.

— Так, не так, а привольнее было: масло в любой лавчонке. А теперь вот…

— Ну, пошла, а еще — коммунистка!

— Что ж, коммунистка? Идея — идеей. Я не ворчу: все понимаю… Только, Леша, голубчик, ты не сердись! Нельзя ж ведь совсем без жиров! А ведь Митя и Маша растут. Посмотри, как они бледны: кожа да кости. Так ли им нужно питаться? Сами хоть мы из нужды, а в их годы все же куда лучше ели!.. Вот и болит мое сердце. Наши ведь дети! Ну, а к тебе приступиться нельзя.

— Что ж, тебе сразу молочные реки?!

— Вот как с тобой говорить тяжело!

— Митя, не балуйся вилкой!

— Реки не реки, а мог бы к Игнатьеву позвонить. Просто бы даже к секретарю. Эки, подумаешь, страсти! Все получают сверх нормы. Да и сам посуди: на кого сам ты теперь стал похож? В ссылке и то был свежее. Да и смешно, в самом деле: работать, как вол, — ночь не в ночь, — а питаться, как воробей — чечевицей. А туда ж диктатура пролетариата! Как бы с вашего горохового киселя не сделалась бы она у вас кисельной!

— Ишь, каламбурка какая! Ты утри–ка Машутке вон нос, а то она его диктатурой твоей заклеила. А по существу, вся твоя прыть — ерунда! Не одни мы этак живем. Сотни тысяч и того не видят. Что же скажут они, коли ты пироги будешь маслить? И то по заводам ворчат: комиссарам, как у бога на печке! — В городе нет ни полена, а у нас?..

— Разве с тобой сговоришь? Мыла ни кусочка два месяца нет: все вон ходим в нестиранном. Хоть с фунт бы достал, если б слушал…

— Если б слушал, если б слушал… Вон, сегодня приперлась буржуйка одна, балерина. Ведь себя за кусок первому встречному была рада… Чуть не влипла в один шпионажный кружок: на волосок была от расстрела. Не успела сойтись. И ведь только за корочку хлеба, за гроши. Дал ей место у себя: сфилантропил… Чего смотришь?.. Серьезно!

— Ну, смотри, как бы она там вас не обошла.

— Не объедет… Митька, пострел, принеси–ка папироску из кармана пиджака! А впрочем, я сам…

Солнце свернуло с кровати лучи и полезло походом на стенку, оконным кося переплетом, в медный тумпак перекрасив обои.

— Кто же это с телефона снял трубку? Эх, ребятишки, наказанье мне с вами: кто–нибудь мог позвонить на квартиру, а звонка не слыхать.

— Не сердись, Леша: это я удружила, я сняла. Надо ж дать человеку покой… А самоварчик поставить?

— Ставь. Только знаешь, я еще подремлю: ночью много работы. А как машина придет, ты меня разбуди… Ах, Машутка, Машутка! Ты опять забралась? Вон, на валенке протерла уж дырку, а сама без чулок…

— Я давно ведь тебе говорила, что у ребят нет чулок.

— Да, да, да… Ну, как же быть, Лиза? Вот, разрушим блокаду… Э–е–ах!..

— Ну, усни: я потом разбужу.

— Мамочка, что такое блокада?

— Тише! Папа спит.

Папа спит, а детишки тихонько залезли к окошку, чтоб смотреть, как тускнеющий шар заползает за крышу, и розово–красно вокруг него зацвели небеса. Маленький, крошечный двор грязным дном кумачево зарделся весь отсветом солнца, от улыбки прощальной его, скользнувшей со стен. Дует от форточки. Ветер усилился: щиплет из облачков перышки по небу. Тоненьким голосом в кухонке песню запел самовар.

Небо темнеет. И в темени робко мигнула дрожащая звездочка, словно алмазинка–капелька на кончике тоненькой ниточки нежно и зябко тревожится, как бы ей вниз не упасть: к Мите и Маше, разинувшим ротики перед запотевшим окном.

* * *

Вальц собрала все бумаги, оделась в манто и стала спускаться.

На площадке ее караулил Липшаевич.

— Нам не по пути? Где живете? — на Капитанской? Да ведь это совсем от меня недалеко. Если я не стесню?..

И пошли, колыхаясь вместе, по скользким панелям в свежеющий вечер. Играя сверкающим перстнем, в больших галифе и в венгерках, щеголяя покроем пальто, Липшаевич завел разговор о театрах, о драме, балете. На каком–то углу, когда Вальц поскользнулась, взял ее под руку и с техпор не отпускал до самого дома, тяжело дыша прямо ей в ухо; а глазки его маслянели. Наконец, у ворот распростились, и Вальц быстролетно юркнула в подъезд, пробегла загрязненным двором, все любуясь зеленеющей звездочкой неба. По знакомым ступенькам к себе поднялась, постучала и на шамканье туфель ответила бодро:

— Это я!

— А у вас был давнишний знакомый, — ей сказала хозяйка, пыхтя папиросой впотьмах.

— Был знакомый?! — и мгновенно умчалася яркая сказка пролетевшего дня.

— Тот, что часто бывал прошлый год. И оставил пакет и письмо. Интересовался ужасно о вас: я ему все рассказала.

Быстро выхватив ключ у хозяйки, Вальц, не слушая, мчится к себе. Там, действительно, на столе большая посылка в бумаге и лиловый конверт. Торопливо зажегши свечу, Вальц дрожащей рукой рвет бечевку посылки.

«Боже мой, шоколад! Никак целых полпуда!»

Режется шпилькой конверт:

«Моя милая Нелли!

Я приехал случайно сюда, привезя кое–что для вас. Я не мог, разумеется, так быстро забыть, что моя кошечка любит сосать шоколад и как долго пришлось ей скучать без него. Но сейчас от хозяйки узнал я, что зверек мой ушел поступать прямо к тиграм на службу. Что ж? В добрый час!

Если это серьезно и бесповоротно, — пусть последнею памятью здесь обо мне вам останется мой шоколад.

Если ж это опять мимолетный каприз, такой дерзкий и очень опасный, и моя кошечка по–прежнему осталась моим игривым беспечным зверьком, — тогда (в тот момент, как читаете вы этот лист, я слежу со двора незаметно за вашим окном) вы можете мне сообщить ваш ответ. Вы должны перенесть ваш огонь со стола на окно и тотчас задуть, после этого тихо пройти к черной двери, чтоб мне отпереть. Хозяйка не должна знать о приходе моем ничего. До свиданья. Я жду: или — или; или с тиграми против меня, иль со мной, вашим нежным

Эдвардом.

P. S. Промедленья с ответом ожидать я не буду и быстро уйду навсегда.

Э. X.»

Листик валится из ручек Вальц.

Как же быть? Быстро так? За окном — Эдвард, бритый, чистый, опрятный, с учтивой и нежной заботой. На столе перед ней ведь его шоколад. Как же быть? Сделать знак?.. Ну, а там, в кабинете большом, рыже–синем, — он, властитель ее новых дум, такой чуткий к ней, страшный всем Зудин. Как же быть?

«Промедленья с ответом ожидать я не буду…»

Ах, пускай, будь, что будет. Ведь она не позволит себе ничего. Так нельзя же теперь из–за этого, в самом деле, отказать себе даже в праве перемолвиться словом с Эдвардом, оказаться такой неучтивой, неблагодарной.

«Милый, нежный Эдвард! Он рискует собой у нее под окном, а она?!»

Мотыльковый полет огоньковой свечи со стола на окно. Две секунды — и сразу все стало темно.

3

Снег валит. Оттепель кончилась. Небо набухло холодною ватою. Мохнатыми пухлыми хлопьями плюхает снег на панель. У подъезда скрежещут железной лопатою, счищая намерзший капель. Смолк оркестр. Сквозь вуаль снегопада черные толпы проходят куда–то, упрямо месят сотнями ног рыхлый снег. Спотыкаясь, уходят все прямо и прямо…

Флаги нависли линялыми тряпками. Кроет их мокро лепными охапками белою лапой метель.

— В чем же цель? — теплым паром струится доверчивый робкий вопросик.

Но холодные фразы ответа, как снежные хлопья, хлюпают жар погасить:

— Как, в чем цель? Победить!

— Ну, а дальше?

— «Дальше» будет не скоро.

— Значит враги так сильны?

— А вы знаете, кто наши враги?

Вальц чувствует ясно в вопросе насмешку и обиженно шепчет:

— Белогвардейцы, заводчики, помещики, финны, поляки…

— Чепуха, все это мелочь! Наши враги куда посерьезней!

— Посерьезней? Значит это не фраза, что ваша задача завоевать целый мир?

И опять не ответ, а загадка:

— А что вы считаете миром?

— Географию я не забыла: Францию, Англию, Германию, Америку, Китай, — ну, словом, все страны!

Но он положительно нынче не в духе:

— Если и их завоюем, то все же не будем всем миром.

Вальц неловко — она умолкает. Но снова и снова горячие мысли одеваются в круглое слово:

— А хорошо было бы сознавать, что мы целый мир покорили, и что мы — Россия!

— Чепуха, нам таких завоеваний не надо!

— Так каких же, каких, Алексей Иванович?!

Зудин глядит на нее и молчит. Стоит ли заниматься кустарной пропагандой? Если уж говорить, то говорить об этом, как прежде — в глухой полутемной каморке, перед вереницей грязных лиц, пристальных глаз, ртов раскрытых прямодушных, серьезных рабочих таких же, как он, как когда–то бывало. То — свой брат: нутром понимает, с полслова.

А это что?.. И он удивленно глядит на изящно одетую неженку–женщину, рядом с ним торопливо скользящую среди хлопьев, мостящих панель. Темные глазки у Вальц потонули в нависших ресницах. Только губки, задорно раскрыв свой бутончик, показали тычинковый ряд лепестками блестящих жасминовых зубок. Вся она — нежная, теплая барынька, теплотою манящая, Вальц в манто, Вальц в духах.

— Вы желаете знать, где же главные наши враги? Я отвечу: в нас самих!

Он встречает в ответ чуть скользящий вопросом, шаловливо влекущий, уверенный в чем–то своем, взгляд ее шоколадных, ласкающих глаз.

— Да, в нас самих! — раздражается Зудин. — В этой внутренней тяге к прошлому: к прошлому быту, к прошлым тряпкам, к прошлым привычкам. Вот где наши враги!.. Ах, если б люди смогли взглянуть на мир по–новому, то и мир стал бы новым и лучшим.

— Вы говорите, как будто из евангелия…

— Евангелие здесь ни при чем. Мы помощи с неба не ожидаем! Сами мы боги!

Его слова, как бичи, раздраженно стегают что–то нежное, хрупкое, милое, и Зудину хочется, мучительно хочется бить, бичевать, хлыстовать своим словом, упругим и резким.

— Вы сердитесь? — говорит она мягко, покорно. И чувствует Зудин, как ее теплая ручка прикоснулась на одно мгновенье к его холодной руке.

— Зачем вы сердитесь, Алексей Иванович? Ну, пускай я неразвитая, глупая… Ведь поэтому–то вас я и спрашиваю…

Зудину становится стыдно. Чего, в самом деле, он так разошелся? Как это глупо! Кому и за что он мстит? Что его бесит?

И чувствует Зудин, как родное, какое–то смутное чувство где–то теплится жарко в его тайниках. А в то же время мучительно стыдно и себя, и этого чувства, и всех встречных, которые смотрят на него, как он под хлопьями снега шагает по сумрачной улице рядом с женщиной, боязливо скользящей на цыпочках, изящненькой Вальц, Вальц в манто, Вальц в духах.

«Тогда не нужно было с манифестации возвращаться с ней на службу совместно, с самого начала. А ведь пошел, и пошел так охотно. А теперь голоса подымают предрассудки, ложный стыд», — язвит над собой сам Зудин.

— Мне показалось, — говорит ему Вальц, — что и в евангелии и в ваших словах звучит одинаковая мысль о несовершенстве существа самого человека: враг — внутри. Как же тогда достичь самосовершенства?!

«А совсем ведь неглупая баба: так в точку и бьет», — изумляется Зудин.

— Совершенства достигнем мы при новом лишь строе, когда уничтожим гнет рабства и эксплуатации капиталистов.

— Ну, а пока?

— Что пока?

— Как же быть с нашим внутренним врагом?

— У нас он весь уже сходит на нет, а в ком сидит — мы его вышибаем, — и Зудин, порывисто сжавши кулак, рассекает им воздух.

Вальц умолкла, как будто согнувшись в раздумьи.

— Мне не верится в эту возможность! — упрямо подернув головкой, вдруг чеканит она. — Если б все люди, Алексей Иванович, говорили бы друг другу честно правду в глаза, они все и давно бы сознались, что это интимное чувство себялюбия и склонности к разным удобным… ну, привычкам там, что ли, доставшимся нам по наследству от тысячи предков, — словом вся эта милая культура, комфорт, который вы презираете… Не качайте головой: я чувствую, как вы его презираете… — Вся эта культура — да ведь это же часть нашего Я, нашего тела, и убить ее… нет, невозможно!.. Вот почему… — она даже остановилась и лучи своих взглядов закинула ласково прямо до дна его глаз, — я преклоняюсь перед вами, перед вашей святой высотой, но сама в коммунизм ваш не верю… нет, не верю.

Взор ее медленно сполз к тротуару.

— Разве себе самому, на духу, вы не сознаетесь, что есть и у вас личные, лично свои интересы, личные запросы, личные выгоды? И разве не ими так красится жизнь? И мне даже жалко было бы наблюдать человека, у которого всего этого не было б. Так получилось бы нечто вроде фальшивой пустышки; одна скорлупа, а ядра–то и нет. А ведь это ядро и есть святая–святых человека: и у меня и у вас… Ну, вот, например, ваша семья, — в ее голосе запела холодная нотка. — Ваша жена, Елизавета Васильевна, милейшая женщина, ваши дети!.. ну, разве все это не ваши узколичные привязанности, и разве может быть как–нибудь иначе? Эта частная собственность гораздо сильнее внутри нас, чем то кажется нам, но почему–то считается стыдным в этом сознаться. Ведь не станете ж вы здесь меня уверять, что вам было б совсем безразлично, если бы какой–нибудь встречный хулиган насильно обменил вашу каракулевую шапку на свой засаленный малахай?

— Потребительную частную собственность мы не отрицаем, — возразил, смущаясь, Зудин, и стало ему неприятно, что Вальц задела имя жены. Коряво набухло сердце уже пережеванной мыслью: почему это женщины так быстро дружат между собою? Его Лиза и Вальц, — что между ними общего? Но с тех пор как однажды случайно принесла ему Вальц на квартиру бумагу со службы, она очень частенько заходит теперь к жене вечерами, когда он на службе. Что–то тянет Вальц к Лизе, да и Лиза вся стала другою: какая–то чуждая струнка все чаще и чаще звучит в ее мыслях. — А Вальц? Вот идет она рядом с ним, вся цветущая, в пушистом манто, в тончайших ажурных чулочках, с каким–то немым ароматом, который так тянет Зудина, тянет… И опять ему становится не по себе, что он с ней на виду. Вот придется сейчас подыматься на службу по лестнице мимо десятка внимательных глаз, почтительно льстящих навстречу, лукаво–насмешливых взад. И уж сочинят непременно…

А впереди вот уж знакомый сереющий угол, безлюдно–боязливая панель. У входа часовой, а у ворот — другой… Зудин кривится. А впрочем — о, счастье! — у подъезда машина!

— Елена Валентиновна, передайте–ка там, наверху, что я проехал на минутку к себе домой пообедать и сейчас же вернусь…

— Пантелеев, поедем домой!

Весь залепленный мокнущим снегом, шофер Пантелеев нажимает грушу рожка, и на рев его гулкий из подъезда бежит, спотыкаясь, помощник в таком же затертом тулупе, в меховой растрепавшейся шапке с ушами и в кожаных черных претолстых перчатках. Рукавом снег очищен с сиденья. Зудин влез. Помощник заводит мотор. Нервной дрожью забилось сердце машины. Дверцы щелкают. Быстрый толчок — понеслись.

Снег валит перекрестными нитями хлопьев, бьет в лицо, залепляет глаза, а в мозгу мысль за мыслью бунтующим роем вперегонку несутся, как хлопья, налету вырастая из ниоткуда, налету уходя в никуда.

— Подождите меня: я минут через двадцать обратно.

«Батюшки–светы, Лиза как разодета: в лучшее платье; белокурые локоны взбиты, как сливки».

— Это по случаю чего?

Смеется криво:

— По случаю победы!

— И то правда. А я, знаешь, как был с недосыпу, так со службы с утра и поперся в народ. Прошел вместе с центральным районом аж до площади Зарев. Были все наши. На торжественное заседание совета, знаешь, я не пошел: чересчур много спешной работы; и вот прямо оттуда вместе с Вальц воротился к себе, а сюда прикатил пообедать. Машина внизу ожидает.

— Знаешь, Леша, мы с Вальцей вчера допоздна просидели. Оставляла ее ночевать, да она застеснялась. Она, право же, очень сердечная женщина!

Суетясь, говорит развеселая, а сама громыхает тарелками. Митя и Маша уже взгромоздились к отцу на колени.

«Ба, да у них перепачканы ротики».

— В чем это?

— Папа, нам тетя дала шоколадку! — восторженно звенькает Митя, а Маша, игриво щурясь, распялилась ртом, в котором нежно тает огромный кусок шоколада.

Лиза вспыхнула ярким румянцем. Под руками рассыпались ложки.

— Ты не сердишься, Леша? Елена Валентиновна такая душевная, добрая… Она притащила полно нам гостинцев: фунта с два, почитай, шоколаду — настоящего, заграничного, — попробуй–ка! — детишкам. Им же по паре отличнейших крепких чулок фильдекосовых, длинных… ты только взгляни… и, знаешь ли, мне… (она виновато потупилась в скатерть). Мне так было неловко, но я не смогла отказаться: она ведь всерьез обиделась, — мне она подарила две пары шелковых тонких, отличных чулок… Посмотри!

И Лиза стыдливо, слегка полыхая румянцем, отступает назад, приподымая тяжелый подол, открывает кокетливо затянутую в прозрачный коричневый шелк упругую ногу. И стремительно бросилась, как бы вдруг застыдясь, к мужу грузно на шею.

— Как неудобно! — коробится Зудин. — Да, неудобно, неловко. Ведь она, знаешь сама, моя подчиненная. Лучше бы ты, Лиза, ничего не брала… Пахнет взяткой! — даже брезгливо рванулся.

— Что ты, Леша, такие слова? Как тебе это, право, не стыдно, как не стыдно? Ну, взгляни–ка мне прямо в глаза и скажи: Лизочка, прости, мне уж стыдно!.. Ты молчишь? Так сам посуди: Вальц — и взятка! За что? Для чего? Значит дружбу нельзя заводить с тем, кто службой тебе подчинен? Перекинуться словом нельзя? Или ты думаешь: я не отказывалась? Но она все твердит: вы поймите ж, что я балерина, артистка! У меня, дескать, этакой шелковой завали, старого хламу, ненадеванных даже вещей — сундуки поостались: вот теперь я служу, ну куда же мне всю эту рухлядь?! Раньше я продавала, неужели же теперь вы стыдитесь взять эту мелочь на память?

— Хороша мелочь?! Сколько стоит все это?

— Леша, не покупала она это все: так сама уверяет. Чулок у нее, еще с мирного времени, прямо депо, сама хвастает. Две пары детских чулок — это вещи замужней сестры, у которой есть девочка, но они уж давно за границей. Шоколад, детское лакомство, — она говорит, — ей привез там его какой–то знакомый артист, что на днях возвратился с армейскою труппою из Архангельска. Сколько там, она уверяет, этого добра взяли мы апосля англичан: всех, кого надо, не надо, наделили им вдоволь. Сам актер то, знакомый ее, привез почти с пуд. Неужели же за всю эту мелочь, за ерунду ты осердишься? Сердишься, Леша? Но ведь я же предлагала за все заплатить ей, а она наотрез отказалась и обиделась даже, аж вспыхнула вся.

— Она гордая, чай, не в тебя! — кинул Зудин.

— Леша, Леша, так вот ты какой?! Вот твоя вся любовь? Ведь другому бы стало приятней, что жена получила подарок, а ребята обулися в кои–то веки да отведали сласти. А ты?! — Машка, Митька, швырните отцу шоколад! Ему жалко: пускай отымает. Как собака в стогу, — ни себе и ни людям!

Митя угрюмо нахохлился, медленно вытянул ручку и положил свой откусанный ломтик на стол, а Машутка вся вмиг налилась, покраснела и раскатистым ревом навзрыд раскидала навислость молчанья. Из ее округленно раскрытого ротика плыли вниз шоколадные слюнки, а на лобике выступил пот.

— Деточка, милочка, дочка, перестань, моя радость! — кинулся Зудин. Быстро взбросил на руки, крепко прижал и потряхивал молча, забегав порывисто взад и вперед. Нежно хлопал дочурку по плечику, а лицо самого так болезненно сжалось, как будто бы детское горе, липко пачкая льнущим ротиком ворот его пиджака сладко–горьким, шоколадно слезливым потоком, проедалось мучительно в самое сердце.

— Митя, забирай шоколад, ешь его на здоровье!.. Причем тут дети?.. Дети тут ни причем! — бормотал раздраженно, покуда жена, злобно хмурясь, разливала в тарелки дымящийся суп.

— Значит нельзя по–товарищески взять у подруги детишкам гостинца, — огрызнулась она.

— «По–товарищески»? — протянул, насмехаясь, Зудин. — С каких это пор она стала тебе вдруг товарищ?

— Да с тех пор, как стала служить у тебя в чрезвычайке! — быстро резнула жена, и на стол покатилась вилка. Окрыленная ловким ответом, подъязвила. — Иль туда принимают прохвостов?!

Усадивши дочурку на стул с собой рядом, как кончились всхлипы, и погладивши молча грустящего Митю, Зудин стал торопливо глотать, обжигаясь, обед, не глядя на жену. Та в ответ громко чавкала ртом. После супа съев каши без масла и соли, Зудин быстро поднялся. Дверь на кухню открыв, отыскал на столе фарфоровый чайник с синеющей фирмой «Гранд—Отель» и с отшибленным носом. Потянул из него в три глотка тепловатого цикорного чаю, утерся, задумчивым взглядом скользнув на ползущих плитой тараканов. А потом, не взглянув на жену, машинально оделся в передней, хлопнул дверью и выскочил вниз.

Только здесь он заметил, что снег перестал, и спускались мутные сумерки в город. Одиноко кой–где улыбались огни.

Фонарем прорезая стремительную мглу впереди, он качался в моторе, и хотелось молчать и не думать, наслаждаясь дымком папиросы. Но какая–то злая, тупая досада саднила по сердцу. Что–то, где–то, но было не так. Что и где — сам не знал он.

В самом деле: детишкам кто–то дал шоколад. Разве донышком сердца не отрадно за них? Как светлели их лица, как цвели их глазенки восторгом! Жена получила чулки от подруги в подарок.

«Я, пожалуй бы, не взял, — сравнил себя Зудин, — но она?!»

Сколько долгих мучительных лет жили, бились они в нищете: безработный, в подпольи, в Сибири! Сколько горя и нужд натерпелись они, так упрямо борясь за идеи рабочего счастья!.. Разве Лиза, его дорогая жена, не была ему верной опорой, бескорыстной всегда, молчаливой? Коль теперь и позарилась вдруг на подарок и в знак дружбы взяла пустячок, что так бабьи сердца утешают… «Бабы все, как одна», — пронеслось в уме у него, — почему обошелся он с ней этак грубо, сурово, жестоко? «А хотел быть всегда таким чутким», — сам насмешечкой кинулся Зудин.

Ему вспомнилась Лиза, как она отступила пред ним, приседая, назад, поднявши стыдливо тяжелый подол, чтоб похвастать перед мужем обновкой.

«А туда ж, расфуфырилась вся: с суконным рылом — в калашный ряд, — подумал он о ней уж не злобно. — Ну, а все же пролетарскую марку не выдержала: поманили чулочком — и кинулась. Видно бабы–то все на один покрой».

И досадливо что–то скребнуло по сердцу. Он представил себе, как жена уже тащит с ноги этот самый хрустящий прозрачный чулок. Зудин лег на кровать, а она, с краю сидя в нижней сорочке, снимает чулок. Скучные, желтые пряди волос бесцветной мочалкой упали, закрыв сероглазье лица и тени грубеющих плеч. Пахнет потом. По стенке спускается клоп.

Передернулся Зудин и швырнул папиросой. Он зло и досадливо вспомнил, как жена ядовито отделалась фразой:

— Ты в чека принимаешь прохвостов!

«Он?!.. Прохвостов?!»

Но мотор, будто взнузданный, мягко шипя, подкатился к крыльцу с часовым.

«Ну, а Вальц?» — думал Зудин, не спеша поднимаясь широкою лестницей кверху. Одинокая электрическая лампочка освещала убого грязный мрамор ступеней и засохшую пыльную пальму в углу на просторной площадке, стерегущую ворох окурков.

«Ну, а Вальц? Зачем она все это сделала?»

У уборщицы, старой Агафьи, Зудин взял ключ и отпер им свой кабинет.

— Кто сегодня дежурит? — спросил он.

— А энта барынька, как ее?.. Вальс!

Зудин хмуро прошел, ярким светом наполнил потолочную люстру, задернул портьеры синеющих исчерна окон и сел у стола.

Обои казались теперь блекло–сизыми, дикого цвета, а портьеры свисали и никли золотисто–янтарными, теплыми пятнами, оттеняя любовно темно–рыжие стрелы дубовых шпалер, заостренные готикой кверху, в резной потолок, весь веселый и теплый от люстры.

Перерыл Зудин несколько папок и, выбрав какое–то толстое дело, брови сдвинул и, готикой стрелок наморщив теплеющий лоб, весь ушел в перелист и вниманье.

Мягким, матовым светом от ламп ласкались: бумаги, обои, папки и ворох различных вещей, в беспорядке раскинутых кем–то на полу, по углам. Там беремя откуда–то присланных шпаг и винтовок, там вязанки бумаг, связки писем, оставленных возле больших чемоданов, и с десяток уже запыленных бутылок конфискованных вин.

Зудин долго сидел, шелестя, занося на бумагу пометки, а потом, позевнув, потянулся и встал, молчаливо понурясь.

Он просто не помнит, чтоб бывало ему беспричинно так грустно, как теперь: будто кто–то куда–то уехал, самому ль надо ехать куда–то далеко–далеко, и не хочется ехать. И вот на каком–то глухом, захолустном фольварке, в чьем–то кинутом замке, на фронте он оставлен для связи и должен скоротать одинокий солдатский ночлег.

«Я устал, — он подумал, — хорошо б отдохнуть». Скоро будет весна. Что же, можно будет, пожалуй, взять отпуск да и махнуть как–нибудь в деревушку, где пахнет травою, соломой и курами, где в тенистой прохладной клети можно здорово спать на широких крестьянских подушках, еле–еле внимая сквозь сон, как поют за стеной и хохочут игривые девки. А проснешься — тропа торопливо сбегает с двора мимо гряд огорода с росистой капустой на низменный луг, к мелкой речке, где в прозрачных, сверкающих струйках извиваются возле травы изредка, как тесемки, пиявки.

Он разделся и бережно сходит упругим отлогим песком в искрящийся бисер заласканных солнышком вод, Струйки и теплое солнце — все это вместе игриво щекочет его, пробегая по телу, как будто бы жадно–веселые, прыткие глазки… глазки… Вальц?

Почему он так вздрогнул? Почему эта мысль так нелепо, как ток, проскочила в мечтанья?

Истопница Агафья, раздув сквозняки, надуваясь, втащила охапку полен и гробахнула об пол у печки. Скрипнув дверцей железной, сложила дрова, расцветив их румянцем зажженных лучинок. Стала печка фуфыркать, трещать, содрогаясь всей дверцей, на полу ж веерами пустились вприсядку зарницы огней. Агафья, кряхтя, поднялась и ушла.

«Что–то нынче работа не лезет на ум. То ли воздухом за день с непривычки я вдоволь напился? — сам с собою вопросом озадачился Зудин. — Или так, с неприятностей этих меня разморило? Так и тянет прилечь, помечтать и уснуть!»

Зудин мягким ковром подошел ближе к печке, к дивану и присел, предварительно выключив свет потолка, Только лампа вдали белым матовым светом обливала по–прежнему стол. А у печки пополз чуть краснеющий сумрак; покрывая ковер и диван и колени сидящего Зудина мягким, легким мерцаньем играющих в печке сквозь просветы дверцы дрожащих лучей.

— Дежурная просит, можно ль подать телеграмму сразу вам иль дождать сиклетаря? — говорит, появившись, Агафья.

— Пусть подаст!

Зудин нехотя встал и развалкой прошелся к столу.

И совсем незаметно откуда, из сумрака вынырнув, что лежал по углам возле печки, обозначилась, плавно качаясь, шелестящая юбками Вальц, Вальц в шелку, Вальц в духах.

Пробегли мимолетно по ножкам из печки пугливые зайчики, раззолотясь. Шоколадною рамочкой темно–яркие пряди волос окаймляли картинное личико, нежно–тонкое и, как белка, лукавое. Ротик упрямый в тайниках своих таял стыдливой душистой улыбкой. А густые ресницы, как два опахала индусских принцесс, вдруг овеяли Зудина ласковой чуткостью карих глаз, глазок Вальц.

И как будто бы снова и струйки, и воздух, и солнце там, в мечтовой деревне заплескалися нежно, щекоча изомлевшее тело. Сделалось сразу тепло, жгуче–стыдно и жгуче–приятно.

— Целых шесть телеграмм! — шелестят шепотком ее губы.

— Хорошо, вы присядьте.

Она молча садится прямо в кресло пред ним, у стола. Он отчетливо слышит, как колотится сердце у ней и журчит утопающий в кресле, замирающий шелк.

Как–то глупо трясется рука у него, разрывая конверты депеши. Эти две из Москвы, остальные с фронтов: две из Пскова, одна из Архангельска, а та из Смоленска. И глаза его быстрой припрыжкой несутся по строчкам. Здесь — разгадка по делу Жиро; вот запрос о финляндских бандитах; здесь еще одна нить к савинковским подкопам, где замешан какой–то поляк Стефаницкий, — остальное все справки и справки.

— Эту надо отдать будет Горсту, эту Пластову, эту Кацману, эти две Фомину. Только утром отдайте Петровой все провести по журналу, а эту потом подложите ко мне в дело Розенблята. Оно здесь, у меня на столе. Я его просмотрел, и в коллегии завтра мы решим по нему заключенье.

Сам говорит, а сам тянет, замечая, как не хочется ей уходить. Недовольною ручкою, не спеша, собрала она в папку депеши. Ее груди подымались под серою саржей упруго, и кулончик с сапфиром, как щепка, качался в волнах.

— Вы были любезны передать кое–что из ваших вещей моей жене. Я вам очень за это признателен, право. И жена очень тронута. Но, я надеюсь, что вы не имели в виду нас обидеть бесплатным подарком? Разрешите мне вам заплатить, сколько стоит.

Вальц стоит, грустно–грустно потупясь.

— Если вы так решили безжалостно… мне заплатить за сердечный порыв моих чувств? Очевидно, я так заслужила. Но я, право, не знаю цены этим всем пустякам: я их не покупала.

Пунцовый багрянец, как на осеннем кленовом листочке, зарделся на щечках. Шоколадные глазки, расширясь, сверкнули растопленным блеском прямо Зудину в сердце. Губки тонко–претонко ужались, побледнев от каемки зубов. Шумный, быстрый, крутой поворот, огоньки всех цветов на гребенке — и ушла. Только зайчик из печки впопыхах прошмыгнул лакированной туфелькой Вальц.

«Черт, не баба!» — подумалось Зудину вслед. И хотелось, мальчишкой дурачась, сорваться Вальц догнать и уткнуться лицом ей в пушистую шейку.

«Видно, так и не сяду нынче работать: весь обабился», — пробовал Зудин одернуть себя укоризной. Все напрасно. Как тина, тянула его тишина и пружинная мягкость дивана, что весь в бархате рыжем ржавел в жарких бликах сгорающей печки. Мимо ящиков пыльных с бумагами, сором и хламом, обойдя связки оружья и кучи бутылок, пробрался он к печке, распахнул ее дверцу и стал жадно глотать всеми порами тела через платье сквозящий теплый жар, что струился от груды пылающих углей.

«Хорошо б помешать, чтобы ярче горело». И, кнопку нажав, позвонил он к Агафье.

На пороге нежданно появилася Вальц в красных бликах пожарища печки.

— Вы звонили. Уборщицы нет, отлучилась куда–то на минутку.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, я обожду. Передайте, чтоб мне принесла кочергу.

— Я подам!

Не успел он ответить, как, вспорхнув быстрой птичкой, вновь явилась она перед ним с кочергой.

— Не трудитесь, я вам помешаю.

И стремительно, властно, присев и развеерив юбки, она стала сгребать огневеющий жар. Тишина, теплота, полусумрак, такой мягкий, уютный диван и изящная женщина — сказкой–принцессой — возле печки. Весь безвольный, обмякший. Зудин млел на диване.

— Как у вас хорошо! — обронила задумчиво Вальц, поднимаясь и ставя железину в угол.

— Так оставить? — спросила, на открытую дверцу лукаво кивнув, улыбаясь прозрачной лаской.

Зудин молча мотнул головой, и хотелось ему, чтобы все: печка, сумрак, огонь и тепло, с нежной Вальц, с Вальц душистой, манящей, — все осталось бы вечно, как картинка наивной легенды, как обрывок живого, красивого сна.

— Оставайтесь! — шепнул он беззвучно. — Присядьте!.. Вот диван, а хотите — вон кресло.

Шепотком:

— Если вы разрешите? — и, шумя своим платьем, опустилась она рядом с ним.

Откинувшись телом к подушкам, он изумленно следил за собой, как стучало сильнее в висках, как сжимал кто–то сердце так крепко и сладко, и ползли, нарастая могучей волною, потоком нити–токи, такие влекущие, сильные, к милой Вальц, к Вальц желанной, манящей, к теплой Вальц. Шевельнувши рукой, он вдруг замер от радостной жути, внезапно коснувшись ее маленькой теплой руки, очутившейся здесь невзначай. И не стал отнимать, а застыл очарованным, нервно дрожащим, по мере того, как душистые тонкие пальчики Вальц стали бережно гладить, ласкать его руку.

— Алик, милый, родной, для чего ты обидел меня?! — слышит он ее страстный подавленный шепот. Видит в протенях чье–то чужое мутно–нежное личико с темными нишами глаз и упруго распавшийся, жадный, томно сверкающий лепестками жасминными, ротик — влажный, манящий.

— Алик, тебя я люблю страстно, нежно!

Она судорожно жмет его руку, вся порыв, вся восторг.

— Ты мой бог, мой кумир, мой единственный, мой повелитель! О, не бойся, тебя я не отниму. Пусть семья твоя, круг товарищей, служба, работа, революция, — ну, словом, все, чем ты жив, остаются с тобой. Мне так мало, немножечко нужно: твой взгляд доверчивый, ласка неги твоя и родное, родное участье. Ты один во всем мире, кто понял меня! Алик, ведь я так без тебя одинока, и всегда я была одинокой — до тебя. Только ты, мой единственный рыцарь, нежный и страшный, только ты меня понял… Ну, а ты… разве не одинок?! Знаю, весь ты клокочешь: революцией, партией, делом… Но разве там, в тайниках, в глубине у себя, ну, скажи, разве счастлив ты? Разве в ком–либо искру участья ты находишь к себе? О, не как там к товарищу Зудину, не как к Алексею Ивановичу или к «Леше», привычному мужу–отцу, — нет, а как к Алику милому, не только со всеми твоими достоинствами, но и всеми твоими грехами, недостатками, слабостями, пороками, сомнениями, горем? Если б было позволено мне именно так вот тебя полюбить: кто бы ты ни был, без каких либо прав на тебя! Видишь, мало прошу я, и как этого много для жизни моей!.. Только не гони меня, Алик. Не бей меня жестким бичом отчужденья. Если я подарила семье твоей там какие–то сласти, — верь: мне только хотелось от чистого сердца принести миг отрады твоим детям, твоей жене, и через все это только тебе, лишь тебе! А ты? Заплатить!! Как жестоко! Ну, скажи, мой родной, мой любимый, мой Алик, — ведь я ж вся твоя, — ну, скажи!..

Чудится Зудину, что слова нежной Вальц, Вальц Елены, жарко прильнувшей губами к руке, хороводом игривым и пряным бегут в его мозг, и он тает перед ними, как воск. Чудится Зудину, будто душистая, мягкая, теплая, липкая лава широким потоком вкусного молочного шоколада покрывает его целиком, залила ему рот и уж душит до спазм его горло. Это не шепоты вкрадчивой Вальц — это странный растущий стрекочущий внутренний шум молоточками бьет по вискам, и холодные дрожкие цыпки побегли по ногам, по рукам, по спине, будто в быстром на цыпочках танце Вальц упруго и стройно несется пред ним. И в вихревом растущем жужжаньи мнится Зудину: это не Вальц — это страшная жутью динамо, вся дрожащая страстью машина с гулом быстро летящих приводных ремней. Он стоит возле нее, огорошенный лязгом и звоном, а машина гудит и зовет, и манит к себе ласковым, жалобным стоном. И манит и зовет: брось копченый и грязный завод, ближе, ближе ко мне. Посмотри: хоровод синих диких огней пляшет в жерле моем все сильней и страстней!!!

— Берегись, Алексей! — кто–то дергает грузно его за плечо. Это товарищ, масленщик Данила. — Берегись, каб машина тебя не сглотила! Ишь, разинул как рот!..

Вспомнилось, вспомнилось все это быстро в огнемечущем вихревом миге.

Зудин испуганно, нервно дрожащей рукою провел по своим волосам, осторожно подвинулся, медленно встал и, оставивши Вальц беспомощно грустить на диване, зашагал не спеша взад–вперед.

«Как все это нелепо, нелепо», — повторял он себе, подавляя волненье и дрожь.

— Неужели я ошиблась?! — слабеющим шепотом протянула вопрос к нему Вальц.

Зудин, вместо ответа, пододвинул к дивану прохладное кресло, обитое кожей, закурил папироску и начал:

— Я не знаю, ошиблись ли вы, я не знаю, но мне хочется вас остеречь от ошибки. Я охотно вам верю, что ваши поступки и честны и сердечны… Но поверьте и мне, что поддаться на чувство беспечных страстей мне как раз и нельзя, не смогу я, не должен я, одним словом… От души, право, жаль и себя мне и вас, но поверьте: для нас ли любовь?

Вальц стремительно вскинулась, встала с дивана и, пройдя два шага по ковру, опустилась бессильно на горб чемодана.

— Коль обиделись — это напрасно: я хотел только остеречь вас от глупой ошибки. Разумеется, я не святой, и всякие нежные и грубые чувства, все, что свойственно людям, — не чуждо и мне. Но зато есть, Елен Валентинна, во мне то, что вы не поймете, — как бы вам объяснить? — чувство класса. Это дивный, вечно живой и могучий родник. В нем я черпаю все свои силы, из него только пью я и личное, высшее счастье. Как он во мне зародился — я не помню и сам. Только в грязном, тусклом подвале, где жила со мной мать моя, прачка, из окна глядя в ноги прохожих, я ребенком–оборвышем понял, что есть на свете красивые люди в блестящих и новых калошах, но с грязной, черствой душонкой, и есть много, много таких, что всегда и босиком и в грязи, а вот так и сверкают сердечьем! А когда с позаранним гудком стал хозяином моей жизни дребезжащий от гула завод, масляной сажей роднящий всех нас, понял я, что настанет когда–нибудь счастье на свете и для нас — черномазых, и узнал я тогда от товарищей и из книжек и пути к тому счастью… Нелегко, нелегко нам идти этим путем. Много тяжестей, пропастей есть впереди. Много жертв и ошибок, колебаний, сомнений, лени, усталости. Иной раз так охота прилечь на диван, чтоб забыться… Но режет молнией туман и бодрит, как гром, клич рабочего класса. Он нам дивных восторгов сплетает венки; перед ним грезы сердца, бабье — пустяки. Он звучит в нашем сердце могучим порывом, в его радостной власти и разум и чувства. И его заглушить, променять, позабыть?.. Ради чувства изнеженной женской любви?! Много сладкого есть кой–где шоколада, но он нам чужд, к нему мы совсем не привыкли, своей мягкостью он нам только мешает в жестокой борьбе: а коль так, его и не нужно. Я надеюсь, теперь вы поймете меня, не сердясь, что стать вашим милым — для меня невозможно. Значит, будем отныне владеть собою и, незлобно простясь, мы с вами останемся — как и были — друзьями!

Опустивши головку в колени, Вальц беззвучно зубами кусала платок, а в сердечке все ширился горький горячий комок и… расплылся слезами. Она медленно встала, ничего не сказала и, стиснувши губы, молча вышла, притворив за собой мягко дверь.

Было тихо, и скука усталости упрямо сползала на Зудина. Чтобы уснуть, он постлал в изголовье пальто и решил на диване прилечь. И потом только слышал спросонок, как Агафья, должно быть, стучала заслонкой, закрывая уже прогоревшую печь.

4

Как будто бы толстые змеи в черной норе, ползают городом сонные сплетни. Вот с хромоногой старушкой они ковыляют на грязную паперть церкви. Там заползают они в пазуху обрюзгшего человека, еще недавно бывшего круглым и толстым, а теперь повисшего жилистой шеей в своем бобровом воротнике и усердно крестящего желтые складки обмякших морщин. Человек, бывший толстым, вдруг чувствует: что–то зудит по спине; он вертит плечами и, нагибаясь к соседу, скучающе шепчет:

— А вы знаете?..

— Знн–на–аемм ммы! Знн–на–аемм ммы! Зн–наемм! — гудят высоко наверху колокола.

Сипло читает охрипший дьячок, монотонно читает, а попик, лохмато насупясь, ныряет чешуйчатой ряской в клубочках лилового ладана и все чадит и чадит, наклоняя лиловый клобук перед тусклыми блесками риз разбогатевших копченых богов.

— А вы знаете, царь Белиндер Мексиканский объявил большевикам войну?

— Царь Белиндер Мексиканский?.. Нет, не слыхал. С какого же фронту?

— Морем, слышь, едет. Везет при себе все еропланы, еропланы, еропланы и пушки, что плавают под водой, а стреляют на воздух: их не видать, а врагам одна гибель. Уже через неделю, знать, должен быть здесь, и тогда всем коммунистам конец.

— Под водой и на воздух? Чем же стреляют? Чай, в воде все снаряды промокнут? — недоверчиво смотрит.

— Снаряды, почтенный, не с порохом, а стреляют воняющим газом. Как стрельнут — кто дыхнет, тот и дохнет!

— Куда ж мы тогда поденемся?

— Нам приказ будет: сидеть по подвалам, покеда всю эту мразь не передушат.

Сосед сосредоточенно слушает, вздыбив бровь. А рядом какая–то дама с отвислым огузком у шеи, как пеликан, и с напудренным носом, жестко торчащим под толстою бархатной шляпой с тощим и мокро повисшим общипанным перышком страуса — разинула жалобно рот и жадно хватает слова разговора, как индюшка летающих мух.

Шепот клубящихся сплетен несется вместе с извивами чадного ладана и гарью восковых огарков и расползается быстро по всем закоулкам ушей.

— В-вы знаете? шу–шу–шу…

— Коммунисты бегут, словно крысы… шу–шу…

— Троцкий Ленина сам зарубил косарем, вот ей–богу, не встать мне с этого места… шу–шу… Мой племянник вчера лишь приехал из Москвы, сам все видел, он служит в Кремле в Наркомпроде.

— Что ж, он у вас коммунист? — и залпы враждебных насмешливых зенок вонзились в старушку.

— Что вы? Мать пресвятая заступница, спаси и помилуй, какой там коммунист? Не помирать же с голоду, — вот и служит у иродов, чтоб им ни дна, ни покрышки!

— А вы слыхали, Игнатьев–то наш подыхает: вчера докторов, докторов, так все везли к нему и везли. Кишка, вишь, растет у него из живота, у жидюги проклятова, а все с перепою. Хоша б околел, окаянный!

— А в чеке, слышь, вчера опять восемьсот человек расстреляли. Арестовано было тысяча, а расстреляли восемьсот. Двести, слышь, откупились… шу–шу…

— Почем же?

— Кто почем и кто чем. С кого, слышь, по ста тысяч, а с кого там мукой, с кого золотом. Всем берут живоглоты.

— Ваньку Красавина, вон, бают, выпустили, так взяли четыре персидских ковра, бриллиантовы серьги и двести тысяч деньгами… Что церковного старосты… Фомы Игнатьича, крестник.

— Батюшка, Николай милостивый, святые угодники, да когда же будет конец душегубам? Царица небесная, спаси и помилуй!

— …А вы знаете, царь Максильян Белиндерский под водой едет прямо сюды и будет стрелять воняющей пушкой… шу–шу… шу–шу–шу…

Клубком извиваясь, клобуком лиловея, как ладан, прозрачные, стелются городом сплетни.

Уползают, как змеи, туда, на окраины, к потухшим заводам.

Залезают в хвосты, что дежурят с утра возле запертых лавок за хлебом. Понурясь, как черные сгнившие шпалы, плотно стоят вереницы. Старушки с котомками, ребята в отцовских пальто, накинутых на голову, чахлые желтые жены, рабочие. Кепки надвинуты. Руки вбиты в карманы. Глаза сухие и красные, словно стеклянные угли. Рот на запоре.

Только старуха ворчит что–то рядом:

— Гошподи, гошподи! Шкоро ли жизнь окаянная кончичча. Ваняшка лежит, не вштает, — бешпременно помрет от чинги.

Рабочий косится.

— Ишь, зарядила… Заткнись!!

— Шам жаткнись. Тебе, чай, полфунта кажный день. А мне по второй, вишь, четверка, и тая не кажный, и тая ш декретом вашим окаянным: вешь рот, пока ешь, рашчарапаешь, прошти, гошподи!

— Да уж даездились, — передергивает рядом затертый пиджак в картузе. — Нады быть лучше, да некуда. Наасвабаждались да чертиков наши товарищи, гаспада камиссары. Только, кажись, уж не долго им… Вон генерал, слышь…

— З-ззамолчи!.. С-ссатана! Расшибу!..

Кепка надвинута. Руки вбиты в карманы. Глаза сухи и красны. Как угли.

А за крепкою, толстой стеной, в сером доме с часовым у крыльца и пугливой панелью, как прежде, клокочет работа.

Зудин нервно пальцами с боку на бок кладет, как овес, русые пряди волос, сдвинувши брови, слушает Кацмана. Тот расселся, сутулясь, курчавый, оседлав горб нависшего носа пенснэ, подбирая с губы непослушную слюнку.

— Да, Алексей Иванович, наружное наблюденье, агенты Сокол и Звонкий ясно видели мистера Хеккея, да, я говорю: мистера Хеккея, того самого, здесь на улице, возле гостиного двора. Они — за ним. Он — во двор и бегом. Те — стрелять, ну, да где ж там! Там такие себе закоулки, к тому же — наступал темный вечер. Бесследно пропал. Осмотрели потом весь двор. Перелез через забор в переулок и ушел себе, обронивши калошу. Жалко, нет карточки, а то б натаскали всю агентуру, — мигом бы сцапали. Теперь же только и надежда на случай, если вновь тот наскочит на Сокола. Дал ему пост у гостиного. Вот и все о Хеккее: пока что ушел, но таки здесь. Теперь дальше. Мне все кажется, что Павлова надо б убрать. Его прежние фокусы с делом Бочаркина, помнишь, были таки очень подозрительны. Теперь же опять это дело с бриллиантами, которое он, без моего ведома, как–то ухитрился взять себе у Фомина. И теперь он его, таки да, старается затушить. Дело ясное: за Павловым надо поставить наблюдение, а потом, если что, то убрать его даже к Духонину в штаб, — и Кацман криво улыбнулся худым и желтым горбоносым лицом.

— Ладно, Абрам, делай, как лучше, — подтвердил задумчиво Зудин.

— Вот еще что, Алексей Иванович… — как–то сконфузясь и бегая глазами по сторонам, загортанил вновь Кацман, — в связи с Павловым не мешало б еще кой–кого перебрать в нашем царстве. Как тебе, а мне–таки и Липшаевич, нет, не по себе.

— Вот, вот, — кивнул Зудин, — я сам давно собирался тебе это сказать.

— А затем, знаешь, эта вот… Вальц? — и Кацман пребыстро, как бы стыдяся себя, заглянул Зудину прямо в глаза.

— Вальц?.. я… не думаю, — ухмыльнулся насильственно Зудин, краснея.

— Очень уж ты доверяешь ей. Смотри не ошибись! — потупился Кацман.

— Брось, Абрам! Я знаю, что ты думаешь, и уверяю тебя: все это чепуха. Хоть она и вертит около меня хвостом, ну, да я не польщусь, — это раз. А затем ведь она благодарна мне, как собака, что я вытащил ее из плясуний и дал службу. Она, брат, теперь за нас в огонь и воду. Ты обрати внимание, сколько она раскопала новых нитей в старых, «оконченных» нами делах!

Зудин торжествующе ухмыльнулся.

— Нет, Абрам, я за Вальц отвечаю. У тебя к ней предрассудки, как к смазливенькой бабе. Это ты брось.

— Как знаешь… — мотнул ему Кацман, сдаваясь, — только вот…

Но в дверях появился Фомин.

— Здорово, Алексей Иваныч, здравствуй, Абрам Моисеич. Я сейчас прямиком от Игнатьева. Он хотел тебя вызвать к себе, так как по телефону говорить неудобно, да поймал вот меня и передал, братцы, аховое дело. Получил он сегодня из Москвы с курьером пакет: там потянули за ниточку боевую дружину эсэров, а клубочек–то здеся, у нас! И под нашим «недреманым оком», верстах в десяти по Северной дороге живет на дачке в Осенникове милейшая бандочка и благоденствует, к чему–то готовясь. Чего спохватились? Это только присказка, а сказка вот впереди. Ограбленье кассира в Нарбанке — это их дело. Но конспирация, други мои, богатейшая. Так чего ежели сразу накрыть, то надо кому–нибудь одному, много — двум, осторожно сначала прощупать все ходы, а потом уж и крыть, когда будут все в сборе. Впрочем, нате вот, сами читайте! — и он, улыбаясь, сел в кресло, довольный собой, предоставив обоим друзьям упиваться вперегонки порывистым чтеньем.

— Кого же послать? Кто поедет? — задумался, выпрямясь, Зудин, руки в карманы засунув и смотря в Фомина… — Разве послать Куликова?

— Знаете что? Давайте–ка съезжу я сам! — вдруг поднимается Кацман.

Все молчат.

— Ну, что ж, сам так сам, коли так захотел. Дело серьезное и интересное. Только знаешь что, брат, — возьми–ка себе кого–нибудь в помощь, хоть того ж Куликова или Дагниса. Да непременно на ближайших станциях скрытно расставь наш отряд. Тогда будет дело, — решаетЗудин.

— Так, так–так, — подтверждает Фомин.

А Кацман, вскрыленный восторгом от предстоящего важного дела, бойко сверкает глазами.

— На подмогу возьму с собой Дагниса: парень бывалый!..

* * *

А в маленькой серенькой комнатке Вальц наклонилась над делом с упорным вниманьем, даже привстала и ногу на стул подогнула коленкой. Широкое скромное платье дешевенькой ткани лежало воздушными складками сборочек, закрыв целомудренно шею и руки.

«Петя Чоткин! приятель! и ты здесь?!»

Ухмыляется изумленно и весело. Петя Чоткин встает, как живой: несуразный такой, долговязый, с большими ушами — как лопухи, в модном фраке покроя «коровье седло» и в открытой жилетке с измятою грудью. Вечно потные руки.

«Да, это он: Петр Иванович Чоткин, сын купца».

Вспоминается ей его громкий, раскатистый хохот, его грубость манер. В высшем кругу кутящей золотой молодежи он был принят и вхож, как досадливый шокинг, оправдание веское, впрочем, имеющий: сын единственный миллионера купца, фабриканта драгоценных вещей.

— Петр Иванович Чоткин? — Кто ж не знает?!

Вспоминается Вальц, как, подвыпив однажды, он червонцами доверху весь закидал ей открытый корсаж. Она жадно ловила холодные броски, а кругом хохотали, что «тятька опять Петьку драть будет за уши: вон инда вытянул все! Ха–ха–ха!»

Вальц разбирается быстро в бумагах: арестован, сидит уже три месяца. Вальц даже свистнула от любопытства. «За что ж он это, за что?!!»

Один его старый знакомый приятель, офицер из агентов Деникина, заночевал у него как–то раз, на правах собутыльника, а при аресте в этом сознался. Вот и все. Больше улик никаких. Следствие давно все закончено, есть даже справка: офицер тот расстрелян. Есть и заключение следователя: дело прекратить, а Чоткина освободить, но пометки об исполнении этого нет никакой, — на докладе, знать, не было. Так и есть. Следователь Верехлеев был срочно вызван зачем–то в Москву, дело заброшено в папку законченных дел, а арестованный Петя все сидит и сидит, всеми забытый.

Вальц вспорхнула и быстрой припрыжкой прямо к Шаленко через комнату.

— Где у вас алфавит арестованных?

Вот на «Ч» так и есть: Чоткин Петр Иванович, камера 45, за следователем Верехлеевым.

Воротившись к себе, ухмыльнулась, припомнив долговязого Чоткина.

«Ну, ничего, брат, в память прежних проказ, так и быть, помогу! Завтра будешь свободен. Сейчас покажу дело Зудину и возьму от него резолюцию», — и опять улыбнулась светло так и радостно.

«Завтра будешь скакать, как жираф, на радость мамаше с папашей».

Вдруг задумалась странно. Ушла вся в себя. Потом, не спеша, осторожно подсунула дело под связку других, оглянулась тревожно — никого! Облегченно вздохнула и вышла прямехонько к Кацману.

— Абрам Моисеич, мне нездоровится сильно сегодня. Отпустите домой, а если будет легче, я лучше приду вечерком — сейчас очень трудно сидеть. Можно?

Но разве Абраму до Вальц?

— Хорошо, хорошо, идите!

Словно шалунья–девчонка, что на глазах воспитательниц строгих семенит очень робко, богомольно потупясь, подавляя крикливую радость, а сама исподлобья роняет хитрейшие взгляды, — так и Вальц преднамеренно тихо, как будто больная, осторожно спустилась на улицу. Над головой расстилался бирюзовый кусок голубейшего шелка небесных лазурных простынь. В изумрудных пустынях так тихо и ясно: ни тучки. А здесь, над землей, издалека откуда–то тявкает понизу звон, будто кто–то просохший уныньем, скучным кашлем долбит по жестянке тягуче и нудно. Нынче пост.

Елена пошла торопливо, сутулясь. Огляделась украдкой, промчалась мимолетным взглядом по газете на стене на углу и опять побежала. Под крепким ее каблучком крахают хрупко хрустальные корочки, звонкие пленочки выпитых холодом луж.

Вот горбатым чернеющим коробом нахохлился каменный дом — бывший Чоткиных: Вальц это знает. Она быстро к парадному, но парадное заперто наглухо, и в досчатых щитах ослепли зеркальные стекла. Тогда в хмуром подъезде ворот прочитала она на доске: И. П. Чоткин, кв. 17, и пробравшись в колодец двора, скользя по осклизлым тропинкам, пробегала глазами номера над дверьми. Вот это здесь: 13, 14, 15, 16, 17… — ага! 18 и так дальше. По мрачной каменной лестнице с железной грубой перилой, мимо размеченных мелом дверей, Елена, согнувшись, взобралась на третий этаж. Пахнет мусором, кухней и кошками. Дверь 17. Стучит осторожно, кулачком молоточа, — никого. Вальц повторяет настойчивей, гулом будя говорливое эхо. Кто–то быстро подходит с пугливым вопросом:

— Кто там?

— Мне надо видеть Ивана Петровича Чоткина… по очень важному личному делу.

— Их нет дома. Иван Петрович ушовши…

Выжиданье.

— А по какому вам делу?

— Да я к ним от ихнего сына, от Петра Иваныча, — подделывается Вальц под говор вопросов, — очень их нужно. Не бойтесь. Разве не слышите по голосу, что женщина, а не жулик?!

Крюк застучал, дверь приоткрылась щелкой, потом совсем распахнулась.

— Взойдите!

Отпирает прислуга, старушонка в платке, а другая — сдобней и в косынке, появившись на стук, испытующе гложет Елену недоверчивым взглядом. Смерена Вальц с головы и до ног беспокойством обеих.

— Иван Петрович с супругой к обедне пошли. Они завсегда на четвертой неделе говеют. Здесь недалеко — у Троицы: скоро должны воротиться. Посидите, ежели вы насчет Петра Иваныча. Уж очень они убиваются за сыном. Шутка ль сказать, сидит, почитай, четвертый месяц. С матушкой Анной Захарьевной мы кажинную среду носим сердешному на передачу хлебцев с ватрушками. Уж очень они, то–ись Петр–то Иваныч, любят ватрушки. И не знай, за что прогневился всевышний?! — тараторит старушка в платочке.

— А вы сами кто будете? — общупывает вопросом, бочком подвигаясь, женщина в косынке.

— Я знакомая буду Петру Ивановичу, а теперь очень важное, нужное я узнала про него, только мне надо для этого видеть его отца, Ивана Петровича.

— Да не случилось ли что?! — замирающе тянут в один голос обе.

— Нет, нет, ничего не случилось. Напротив, я узнала, что можно скоро Петра Ивановича освободить, вот и пришла посоветоваться.

— Ну, слава те, господи!.. Так вы садитесь, пожалуйста. Иван Петрович давно уж должны прийти от обедни. Вы пройдите в столовую, вот сюда! — приглашает ее дама в косынке, любезно распахивая дверь в коридор, а оттуда в столовую.

Мрачно в столовой. Окна уперлись в какой–то каменный угол. Парусинные шторы вздернуты кверху. Под ними мотается клетка, а в ней егозит канарейка, и падают вниз беспокойные зернышки на подоконник. Зелененьким тусклым фонариком мигает лампадка в углу пред киотом сусальных икон. Часы из черного дуба глухо махают качанья свои на стене. На столе, покрытом темной клеенкой, под салфеткой спряталась снедь. У стен, как гвардейская свита, дубовые стулья охраняют большой, неуклюжий, тяжелый буфет. Такой же дубовый сервант завален каким–то мешком с просочившейся влагой.

«Должно быть, изюм иль чернослив, — думает Вальц, — вкусно пахнет».

«А живут очень сытно, хоть и мрачно у них, будто в склепе. Вот ни за что б так не стала я жить!»

Но вдали через двери слышны вдруг голоса. Это в кухне. Должно быть, пришли. И верно: взволнованно лезет прямо в шубе седой и небритый, как еж, высокий, морщинистый Чоткин. А за ним, словно утка, качаясь, норовит под рукою пролезть и вкатиться клубочком супруга в салопе. Сконфуженно смотрят на Вальц.

— Вы от сына? — встревоженно. — Что с ним? Вы говорите — выпустят?!

— Выпустят, да… Мне хотелось бы на этот счет поговорить с вами наедине, если позволите.

Все молчат угнетенно. Взгляды старух заползают беспомощно в оловянные глаза Ивана Петровича, тщетно ища под седыми бровями поддержки в своей сиротливости.

— Что ж, ежели секрет какой, — говорит он, волнуясь и глухо, — прошу вас, пройдемте за мной в кабинет.

Он ведет через залу, открывая заложенную половиком дверь.

— Только вы извините, у нас тут нетоплено. В столовой и спальной да в людской — все и ютимся.

Огромное зало выходит, должно быть, на улицу, но спущены шторы, и мебель пылеет в чехлах, а картины затянуты склеенной бумагой. Пол паркетный натерт и холодно блестит без ковров.

В кабинете сплошной беспорядок. Много мебели разной навьючено громоздко друг на дружку у стен, а под ней на полу высовываются толстые свертки ковров. На стене в золоченой тускнеющей зеленью раме распростерлась на фоне мрачного грота, перед черепом желтым, в раздумьи тупом Магдалина, свисая грудями на скучную книгу, мерцая спокойствием лба, обыденного, как затертый пятак. Под Магдалиной какие–то ящики, ящики с чем–то, прикрытые грубым холстом, возле них на полу есть следы от муки, и чуть пахнет селедкой.

Тяжелый, широкий письменный стол, крытый бордовым сукном, весь заставлен массивным чернильным прибором с медвежатами. Кажется, будто косматые эти зверьки неуклюже застыли, нахохлившись скукой, сползающей грузно с отвислых сосков Магдалины.

Пододвинув для Вальц полукруглое кресло в зеленом сафьяне, Чоткин сел на другое — деревянное, гладкое, с широкой резною дугой вместо спинки, и молчал выжидая.

— Видите ль, я давнишняя знакомая вашего сына, Петра Ивановича… то есть мы как–то нередко с ним раньше встречались у общих знакомых… Я раньше служила артисткой, и в театре мы с ним познакомились… — запуталась Вальц. — Одним словом, вашего сына я знаю давно и желаю ему только добра.

Она поежилась вдруг от проникшего холода комнатной сырости.

— Но теперь, знаете ли, я узнала: ему угрожает большая опасность. У меня есть в чрезвычайке близкие знакомые, и они мне сообщили…

Чоткин впивается трясущимся взглядом прямо в эти, слегка подведенные кармином, беспечные губки.

— Вы не пугайтесь, пожалуйста, хотя вашему сыну и грозит очень серьезная вещь. Видите ли, его могут или расстрелять или совсем освободить. Судьба его решится завтра и зависит она от одного человека, на которого вы легко можете повлиять.

— Кто же он?

— Председатель всей чрезвычайки, сам Зудин.

Чоткин обмяк, руки его со стола соскользнули локтями. Все его тело ушло глубже в шубу, словно улитка. Только стриженная седая голова тряслась отвисающей нижней губой, и слезы из мокнущих век спрыгнули на небритый колючий подбородок.

— Что ж тут могу я поделать? — прошептал он невнятно.

— Какой же вы, право, чудак. Говорю я вам ясно: судьба вашего сына, слава богу, в ваших собственных руках, я этого добилась. Вы легко можете наверняка его спасти от завтрашнего расстрела. Нужно лишь вам кое–что припасти и вручить кому надо завтра к двенадцати часам дня.

— Что же припасти?

— Двадцать фунтов золота.

Старик встал, и рот его дрябло раскрылся. Чтоб не упасть, он оперся руками о стол. Хрипящее дыханье сипело внутри его морщинистой шеи.

— Двадцать фунтов, двадцать фунтов… двадцать фунтов, — шептал он подавленно, — золота?.. Откуда же?.. боже мой, это совсем невозможно!

— Ваш сын с головою замешан в огромном, ужасном деле. Я разузнала все способы его спасти, но другого выхода нет. Конечно, если вы не можете, то извините меня за беспокойство. Прощайте! Только потом не вините меня уж ни в чем, я вас предупреждала…

И Вальц, вздернув носик, жеманно поднялась.

— Куда же это вы?! Батюшки, да что ж это сегодня?! — разрюнился Чоткин, цепко хватая Вальц за манто и не выпуская из рук. И, упав головою на стол, зарыдал порывисто, громко:

— Петичка, сынок мой возлюбленный! Да что ж это в самом деле, Христа ради, Христа ради, Петичка.

На пороге взметнулась старушка, круглая, толстая, маленькая, вся в сером, точно трясогузка. Уже успела раздеться.

— Иван Петрович, что с вами? — бросилась она прямо к мужу.

— Что с Петичкой?! — вскинулась она, как подбитая, к Вальц, держась за мужнюю шубу.

— Анюта, голубушка, Петичку… н–наш–шего завтра… убьют, рас–стреляют! — выл перерывисто Чоткин.

Старуха, не отпуская мужнин рукав, грохнулась на пол и громко, протяжно заголосила.

Вальц передернулась.

— Я, право, не понимаю: богатые люди, золото раньше имели пудами, а теперь воют, жалея фунты, чтобы выручить сына. Прощайте! — сердито дернула манто из рук ослабевшего старика.

— Постойте, постойте, Христа ради! — захрипел, протянувшись ей вслед, ковыляющий Чоткин. Старуха за ним, подвывая, качалась, раскисши от слез, как моченый анис.

— Ну, в чем же дело? — гордо рванула им Вальц, остановясь среди зала.

— Да куда же вы бежите, дайте подумать, обсудить, прийти с мыслями.

— Право, мне некогда, — опустила она свои пухлые губки, прикрыв густотою ресниц шоколадинки глаз. — Кроме того, это дело секретное, и на людях болтать я не буду.

Старики, подпершись и плача, потащили ее опять в кабинет с задумавшейся над селедками Магдалиной.

— Неужели нельзя меньше? — повис на Елене умоляющим взглядом слезящийся Иван Петрович. — Двадцать фунтов, Анюта, золота спрашивают к завтрашнему, — пересохшим голосом пояснил он жене.

Та, утирая платочком намокшие веки и нос, нервно всхлипывая, мусолила Вальц умоляющим взглядом, дожидаясь ответа.

— Странный вы человек, право, Иван Петрович, будто вы за прилавком. Разве люди в таких делах торгуются? Если вам такое одолжение делают и спасают жизнь сына, вы благодарите бога, что спросили не пуд.

— Хоть бы не все сразу. Откуда ж я столько возьму? — и он беспомощно раздвинул руками.

— Завтра к полудню должно быть готово все и сполна, — отчеканила Вальц.

— Иван Петрович! — вскудахнула старуха, — возьми ты уж, видно, мои все браслеты и кольца, и медальоны и цепочку с часами свои. Сын, чай, дороже, — и снова она затряслась в судорожном, ноющем плаче.

— Не хватит, старуха! — прошамкал наморщившийся мыслями Чоткин. — Разве попытаться занять у знакомых?.. Как же просить? не дадут! — ради бога скостите!

— Я уж сказала, что здесь не торговля.

— Кому же платить? А вдруг как надуют?!

— Не беспокойтесь, можно устроить, я берусь это сделать, чтоб дело было для вас верно.

«Как же, однако, устроить? — подумала Вальц про себя. — Как это раньше она не смекнула про это?»

— Вы приготовите золото, — тянула она, — завтра к полудню, а мы к тому времени выпустим Петра Ивановича, вот и будет всем хорошо.

— Значит, как выйдет, так и платить? — заганул Чоткин.

— Нет, зачем же — как выйдет? — поправилась Вальц. — Мы приготовим в чека ордер на освобожденье, а при ордере вы и заплатите, — поперхнувшись, тараторила она, — а по ордеру тогда и выпустят вашего сына.

— Знаете что, мадам или мадмуазель, извините меня, старика, — засопел быстро Чоткин, — я в делах этих не силен, а есть тут у меня — он тут же в доме живет — мой старый приятель, присяжный поверенный Вуншин. Вы не бойтесь, — подернулся он в сторону Вальц, заметивши жесты ее несогласья, — я от него никогда никаких секретов не имею: все, как на духу. И уж поверьте — могила. Словом, свой человек. Я посоветуюсь с ним, вы позволите, я сейчас же вернусь. — И старик, нахлобучась заботой, торопливо зашмыгал, словно боясь опоздать, как бы Вальц без него не раздумала и не ушла.

Анна Захарьевна, вытерши слезы, туманно смотрела бессмысленным, галочьим взглядом, пока Вальц в нерешительном раздумьи, сидя в кресле, щипала пушинки манто. Издалека, из столовой чилинькала зябко канарейка, разворошив у Вальц воспоминания о свежеющих шумах зеленой весны. И стало досадно, что лезли ей в голову сочные мысли о птичках и взбухнувших почках, когда нужно зачем–то сейчас, среди пыльного хлама, в холодном, угрюмом гробу кабинета плести неприятный дельцовский разговор.

«Как: для чего? Как: зачем? — всколыхнулась она — Сколько на это поганое золото я накуплю себе личной солнечной жизни!.. — даже замерло радостно сердце. — Нужно только довести эту канитель до конца», — стукнула себя по мечтам Вальц сучковатою мыслью.

Вдали где–то вздохнули и хлопнули двери. Торопливо и глухо кто–то шел, бубоня разговором. Скрипнули двери поближе. Канарейка, взметнувшись, зашуршала вслед уходящим упавшими крупками. Вот торопливо проходят по залу; один медленно, мягко и грузно — это хозяин: другой щелкает по паркету быстрой скрипящей подошвой. И перед Вальц из–за тучи портьеры, из–за туши хозяина выбегает, весь съежившись, небольшой человек, стриженный ершиком, в очках золотых, с мелкими серыми глазками, с маленьким узким лицом хомяка.

— Вунш, — расшаркался, вскинувши ножками кзаду.

— Иван Петрович меня посвятили, — он кивает из–под очков почтительным взглядом в насупившегося Чоткина, будто обмахнул его серою пыльною тряпкой. — Как же, однако, конкретно вы предлагаете сделку по поводу их сына? — снова бросок взгляда тряпкой.

— Сын их, Петр Иванович, — спокойно начала Вальц, — сидит за чека. Завтра его расстреляют…

Старушка порывисто ахнула, и из провалин мокнущих век опять замутнелись слезы. Чоткин кашлянул и глубже осунулся в шубу.

— То есть расстреляют, если его не выручат вот они, — поправилась Вальц. — А выручить легко. Надо кой–кого смазать… из главных… и завтра же Петр Иванович Чоткин будет свободен.

Вунш сидел, пододвинувши стул, и, бегая мышками–глазками, барабанил пальцами по своей коленке.

— Сколько же надо?

— Двадцать фунтов золота в вещах или в монете — безразлично.

— Ого! — исподлобья через очки обтер пыльным взглядом нахохленных Чоткиных прыткий Вунш, но тотчас же изящно, галантно откинулся к Вальц.

— Вы простите… такие дела… сами понимаете, требуют известной серьезности и предосторожности. Кто вы будете? Нельзя ли взглянуть на ваш документ?.. Ваше предложение слишком важно, чтоб можно было на него отвечать пустяками, а деловой разговор, понимаете сами, требует деловых отношений.

Его глазки совсем потонули в отраженьях стеклянных очков.

Вальц вспыхнула густо, нависла презрительно верхнею губкой и, достав из внутреннего кармана манто документ, протянула его Вуншу.

— Я — сотрудница местной чека. Секретарша ее председателя… — а глаза у самой в шоколадном растворе утонули стыдливо под волнами ресниц–опахал. — Надеюсь, теперь вы убедились и поняли всю трудность и щепетильность настоящего дела? Не мог же председатель прийти сам к вам сюда?! — высокомерно протянула она.

— О, да, да, мы понимаем, — учтиво конфузясь, перебил ее Вунш, торопливо подавая назад удостоверение с фотографической карточкой.

— Как же быть? — повернулся Вунш к Чоткину.

— Я не знаю, — ответил он беззвучно. — У меня столько, сами знаете, нет.

— Когда же вам надо? — перекинулся Вунш снова к Вальц.

— Завтра в двенадцать часов вы должны передать эту сумму мне сполна, и после этого к вечеру Петр Чоткин будет свободен. В противном случае вы больше его не увидите, и спасти его не удастся. В сущности, — оправдывалась она пресмущенно, — он настолько был неосторожен, что после всего им сделанного он подлежит безусловнейшей гибели, и если бы мне, как давнишней хорошей знакомой Петра Ивановича, не удалось уломать кого надо, — она хитро стрельнула глазенками в Вунша, — едва ли было бы возможным освободить его даже за ту жертву с вашей стороны, о которой сейчас идет речь.

— Позвольте, где же гарантия, что вы его освободите после того, как получите на руки золото?

— Но какой же дурак, позвольте спросить вас, будет стараться спасти его от верного расстрела, не будучи уверен в получении обещанного? — надув губки, вздернулась Вальц.

— Но позвольте, — поблескивая очками, протянул Вунш, — вы всегда в состоянии его снова арестовать в случае, если б условие не было нами выполнено. Вы ничем не рискуете: и он и все мы в ваших руках. — И он закачался на стуле, не сводя глаз с розовеющей Вальц.

— Вы неверного представленья о чрезвычайке, — медленно растягивала она слова, закрывая смущенье пунцовым румянцем и липко хватаясь за тысячу мысленных нитей, лишь бы выскочить быстро из накинутой Вуншем петли. — Председатель не может позволять себе капризы: сегодня выпустить, завтра вновь арестовать. При таких сложных действиях он должен был бы давать объяснения в коллегии, которая не всегда может с ним согласиться, или… потребовалось бы золота раз в пять больше того, что требуется сейчас, — быстро и весело закончила Вальц, обрадованная своей находчивостью, и торжествующе смеривши Вунша победительным взглядом. — И вообще я не понимаю, к чему все эти разговоры. Мое предложение точно и ясно. Если вы не хотите или не можете его принять, — и, обернувшись к Чоткину, она сделала движение подняться с кресла, — мне остается только уйти.

Анна Захарьевна опять расквадратила старческий рот, прижавши платочек к глазам, Чоткин, силясь сдержать свислую нижнюю губу, весь снова напрягся порывом отчаянья в умоляющих взглядах, брошенных в Вальц, брошенных в Вунша. Тот крякнул и приторно–сладко вновь учтиво поник перед ней головой.

— Что вы, что вы, помилуйте. Мы согласны. Мы постараемся приготовить, сколько надо, но мы почтительнейше просим немного рассрочить, если нам не удастся так быстро набрать все сполна и не хватит, может быть, пустяков. Иван Петрович вовсе не обладает таким состоянием: ценности, какие были, пропали в сейфах и сейчас конфискованы. Придется им бегать, пожалуй, по разным знакомым, чтоб собрать у кого что осталось и кто что даст, — он почтительно колупнул очками Чоткина, в такт словам мотавшего своей стриженной и обрюзгшей седой головой. — Я надеюсь, что вы не будете слишком придирчивы, — вкрадчиво щурится Вунш. — А затем, где и когда вам вручить эту сумму? Эта процедура не совсем безопасна и может повести к большим неприятностям и для нас, и для вас.

— Мы сделаем так, — соображает вслух Вальц. — Вы приготовите золото, а я завтра зайду за ним и принесу дубликат подписанного ордера на освобожденье Петра Ивановича, который и останется у вас доказательством и гарантией того, что наша часть обязательства тоже будет выполнена. Вечером же, вслед за этим, самое позднее ночью под утро, и сам Петр Иванович, выпущенный на свободу, пожалует к вам.

— Хорошо, — щебетнул Вунш.

— Хорошо, — прошамкал Чоткин.

— Хорошо, — бесшумно пошевелила губами Анна Захарьевна.

— Итак, до свиданья до завтра, до двенадцати часов, — и Вальц деловито поднялась. — Только, пожалуйста, имейте в виду одно важное условие: Петру Ивановичу после его освобожденья и вообще никому об этом ни гугу.

— Помилуйте, будьте уверены, — опять расшаркался Вунш, лягаясь ножками.

Вальц, протянула всем руку и пошла, мягко шурша шелком юбок, янтаря скучную пыль мрачных комнат светом яркой корицы своих огоньковых волос. Шоколадинкой наряднилась в ворохе сложенной завали печальной квартиры. За нею трещал на дощечках паркета сухонький, серенький Вунш, а дальше глухо качались и плыли скорбные дряблые Чоткины.

Промелькнуло чехольное зало. Мельтехнулась столовая с забившейся птичкой и миганьем зелененького огонечка мутной лампадки в углу пред божницей. Звякнула кастрюлями кухня с задетым ногою у двери поленом и… пытка кончилась. Вальц бегом пролетела по лестнице вниз, через двор, и только поодаль на улице ощутила всю радость освобожденья и, замедлив шаги, вытянув тоненький носик, расправила грудь и внятно прочмокала:

— Ух!

И целую ночь не спалось. Что–то нудно и жестко чесалось внутри подсознанья. И трудно было всю эту болячку прикрыть ворохом мелочей обыденных забот. Проснулась пасмурным утром как–то раскидисто и сумбурно. Было неясно, невнятно ощущенье чего–то давящего, огромного, неосознанного. Но мгновенно все вдруг оточнилось, отточилось и выпуклилось сердцебойной заботой, волевым напряженьем:

«Довести поскорей до конца».

Не помнилось, как пришла на службу, как достала заветное дело. И было отрадно, что все это не сон, что все это буйная явь, что дело никуда не исчезло, что осталось только одно небольшое усилье — и Чоткин будет освобожден, и достанется золото, много золота. Лихорадило под кожей спины, а в плечах был жар, когда, прижав папку с делом подмышку, робко стукнула в двери к Зудину:

— Можно?

Зудин сидел у стола беспокойно взлохмаченный, с глубокою усталостью запавших с бессонницы глаз, окруженных синеньем. Брови сдвинуты. Рот насупился.

— Я с курьезным к вам делом, Алексей Иванович. Доброе утро.

— Здравствуйте.

— Вот оконченное дело, дело Чоткина… к прекращению, а… Чоткин сидит.

— Как сидит? — но вопрос безучастный, мысли где–то далеко.

— Есть заключение следователя Верехлеева об освобождении… и дело направлено к прекращению, и вот попало даже ко мне, а обвиняемый все сидит и сидит уж три месяца.

— Здорово! — протянул тускло Зудин. — Хорошо, вы оставьте, я разберусь, — и вилами колющих пальцев вздыбил космы волос, а сам снова присталится в лежащую папку.

Вальц екнуло холодком. Скрипнула туфля в ковре.

— Здесь всего лишь минутка вниманья, Алексей Иванович. Может быть, взглянете тут же. Заключение есть, и, должно быть, вы уже читали и только забыли положить резолюцию. Жаль человека, который так долго напрасно сидит.

Какой ласковый, искренний, вкрадчивый голос! Вальц сама удивляется: кто это из нее говорит? А глазенки запенились кружевеющей негой ресниц, как в ажурных розетках шоколадки–орешки.

«Картиночка», — думает Зудин. Отрывается нехотя, боком повертываясь к подошедшей вплотную Елене.

— Вот, смотрите! — и папка пред ним.

Лакированный розовый пальчик, как тоненький ломтик живого фарфора, узорит пред ним скучный выцветший лист.

Да, написано: «Полагаю освободить… Следователь Верехлеев».

Зудин вздыхает устало и обмокнутой ручкой пишет вверху: «Дело прекратить…»

— Как его фамилия?

— Чоткин.

«Да, Чоткин», — он сам видит это ясно.

«Чоткина освободить. Зудин».

Но почему так старается Вальц? Он пытливо скользит по глазам ее, жадно следящим за движением уставшей руки. Он перелистывает все небольшое дело сначала, старается вникнуть в почерки, в заметки и даты, но ничего не может осилить.

«Дело верное. Беспокойство напрасное. Чоткин сидит по случайной забывчивости. Вальц права. Иль, быть может, сейчас он устал, и не мешало бы разобраться в другой раз? А пока отложить?» — он колеблется, устало качаясь на стуле.

На пороге растерянный Горст.

— Алексей Иванович! — а у самого руки дрожат. Голубые глаза беспокоятся.

— Кацман убит!.. Дагнис ранен, а Кацман убит. Сейчас привезут.

— Как убит?! — все полетело кругами пред Зудиным. Взметнулся, как раненный зверь. Молнии едких отточенных мыслей ураганом сверкнули в очах. Папку швырнул на зазвеневшую бутылку в углу, бросился к Горсту.

— Как убит, где?!

— Сейчас звонил мне с вокзала по телефону Кунцевич, начальник отряда. Кацман убит сегодня утром в перестрелке с дружиной эсэров в Осенникове. Дагнис ранен. Убит один из эсэров. Остальные пока скрылись. Местность нами оцеплена.

— Ах, сволочи! — злобно и сочно выплюнул Зудин. — Вот мерзавцы!.. Ну, скажи, как не расстреливать этих иуд, эту мразь?! Кацман убит!.. Нет Абрама! Убили! — Зудин глубоко и устало вздохнул. — Напоролся, рискнул, обнаружил себя раньше времени, — мычал он себе под нос. — Ах, как жалко, как жалко, Горст, Кацмана! Нет больше Абрама! — метался весь взорванный Зудин.

Горст молчал, стиснув губы.

— Ну, постой: я устрою им бенефис! Я сейчас проеду к вокзалу, а вы составьте скорей телеграмму в Москву, копию ЦК, я сейчас подпишу. Да надо позвонить Игнатьеву… А где Фомин?.. Да подайте сейчас же мне список, сколько арестованных за нами сидит. Надо сотнягу прикончить на память! Бедный Абрам!.. Ну, постойте, вы узнаете, дьяволы, как убивать рабочих вождей!.. Вот тут несколько дел… — Зудин злобно швырнул со стола папки с делами. — Эту мразь не отпускать! На террор ответим террором. За личность ударим по классу!

Под сердцем у Вальц похолодало. Убийство Кацмана, внезапный шквал дикой злобы, налетевший на Зудина, ей был страшен. А тут еще бешено брошенная, попавшая в общую кучу папка с невинным Чоткиным. Неужели и здесь все сорвется?!.. Из–за дурацкой случайности? Когда все так близко к цели!

Вальц задрожала.

А Зудин крутящимся смерчем, огромный и грозный, ринулся к двери и вынесся. Только подавленный Горст, молча и жестко понурясь, собирал по углам разлетевшиеся папки бумаг.

— Здесь одна моя, — потянула Вальц за знакомый угол обложки.

— Он велел все оставить!

— Да, но здесь уже есть резолюция! Это старое дело! Нельзя ж, в самом деле, из–за дикой случайности хватать сызнова и убивать уже освобожденных, ни в чем неповинных людей!

Она решительно взяла папку у сердитого Горста и вышла.

«Теперь поскорей! Как бы опять что еще не случилось, не помешало», — бегом прямо к Шаленко.

— Константин Константиныч! Поскорее, голубчик, напишите мне ордерочек: резолюция Зудина есть уже. Только, пожалуйста, с копией. Там внизу дожидается старушка–мать заключенного — так надо ее обрадовать, показать!

— Зачем же копию! Никогда этого не было. Освободят — и довольно!

— Ну, что вам, право стоит? Бумаги жаль, что ли?.. Какой вы жесткий! Я спрашивала Алексея Ивановича, он разрешил… — а сама покраснела до ушей от волненья и лжи.

— Ну, ладно, ладно, — замахал головою Шаленко, — сделаю, сделаю, одну минутку. Только напрасно, Елена Валентиновна, жалеете вы их. Вон, Абрама Моисеича ухлопали. Как жалко беднягу! Хороший и честный был человек! Все мечтал перевезть из Орши семью. А как он работал!..

Но Елене неймется. Булавками колет томленье ожиданья:

«Поскорей, поскорей, скоро час!»

Наконец, все готово. Бежит, запыхавшись, чуть не падает: мимо заколоченных ставнями окон, простреленных стекол, железом ворчащих проржавленных вывесок, магазинов готового платья, мелькнувших пустотами окон, как глазными щелями сухих черепов.

Вот и дом, точно ворон, осыпанный пеплом, сторожащий безмолвие дохлой улицы, где копошатся, как черви, последние люди. Туда, поскорее в подъезд и по лестнице, скользкой и мокрой, на третий этаж.

Сам Чоткин навстречу, весь мигающий остро ощетинившимися вопросом глазами:

— Ну, что, как?

— Все готово. Вот ордер, а дубликат на руках. Сегодня вечером будет свободен. И пускай поскорей уезжает куда–нибудь в деревню: мало ль что может случиться?!

Старуха набожно крестится.

Только сейчас замечает Елена бессонные, запавшие, белые дряблые щеки Ивана Петровича и мутный размазанный серенький взгляд суетливого Вунша.

Трясущимися руками Чоткин–старик несет из спальни и ставит в столовой на стол перед Вальц холщовый мешочек.

— Здесь девятнадцать. Вот взвесьте, — и тащит из кухни безмен. — Больше, поверьте, никак не удалось насбирать, и то целую ночь на коленях с старухой вместе валялись в ногах у знакомых. Трудно народ понимает беду у чужого!

— Ах, как трудно! Вот, насбирали без семи золотников девятнадцать фунтов. Выползали все колени. Зато здесь больше трех фунтов будет семьдесят второй пробы!

У старушки глаза на мокнущем месте, в розовых ободочках, и на сморщенном носике уже закачалась слезинка.

— Вы уж войдите в положенье, Христа ради… Вы уж войдите в положенье!

Вальц морщится.

«Как бы скорее отделаться, а тут еще надо разыгрывать глупую роль.»

От разбега тонкие пряди ярких каштанных волос лезут на глазки. Торопливо рассыпала по столу гремящее золото.

«Боже мой! Сколько богатства: браслеты, кольца, часы, медальоны, цепочки, цепочки и прыткие, словно живые, кружочки монет, ах, как много монет!» — все засверкало горячей жар–птицей.

— Хорошо. Кто будет от меня принимать, тот и проверит. Только насчет недостачи в весе вам придется как можно скорее на днях непременно добавить. Он едва ль согласится. И если какая там вещь низкопробная, вам тоже придется ее заменить. Уговор дороже денег… — и еще торопливее непослушными пальцами прыгающей радости собрала жадно золото снова в мешочек. Завязала бечевкой и — под манто.

— Какой он, однако, тяжелый!

Копию ордера небрежно оставила на столе, где сидела. Указала лишь взглядом. Вунш впился в нее тотчас, рассматривая на свет оттиск печати. Отмахнулась от роя вопросов.

— Когда же Петичку выпустят?

— Не может ли кто обмануть?

— Жив ли Петичка?

— Да здоров ли он?

— В котором часу он приедет?

— Сегодня будет у вас!

И поскорее, поскорее вышла. Быстрее пошла, осторожно ступая, чтоб не упасть. Мешочек несла под манто. И скрылась за угол.

* * *

На углу встречаются прохожие. Молча смотрят друг другу глубоко в гляделки. Озираются робко.

— Вы слышали: нынче убили в Осенникове на даче какого–то главного жида из чеки!

— Да что вы?!

— Да, да, да! — радостно, — это последняя новость! — и дальше таинственней: — А не слыхали? Едет сюда с подводною силой войной на них какой–то король Белиндер Моравийский! Не слыхали? В самом деле?.. Так знайте: через неделю большевикам будет верный каюк! Это из вернейших источников.

5

В кабинете Зудина раскрыта форточка. Через нее доносится с улицы лязг проезжающих пролеток и журчливое бульканье капелек в водосточном желобе. Давно нетопленная посиневшая комната теперь дышит холодной и затхлою сыростью, потому что из форточки веет теплой и солнечной свежестью весеннего утра.

Зудин, обросший щетиною щек и злой, как крыса, грызет за столом карандаш.

Эта подлая травля ему надоела. Он больше не потерпит.

Что есть силы, он ударяет по столу, отчего звенит чернильница и скатываются на пол ручки. Он кому–то грозит в угол зашибленным кулаком, хотя в комнате никого больше нет.

Дело ясное: под него подкапывается Фомин. Это он интригует против него через Игнатьева, и, разумеется, Зудин чувствует, не может не чувствовать эти тысячи мелких придирочек и косые взгляды товарищей из парткома. Ну, да он им покажет! Он выведет всех их на чистую воду!

— Возьми себя в руки, Алексей! — говорит он сам себе громко надтреснутым голосом. — Возьми себя в руки и покажи, что ты выше их всех!

От этих слов ему делается легче, так что он подымается и делает более спокойно несколько концов из угла в угол по грязному, пыльному ковру.

«И как хитро ведут кампанию, подлецы, — возмущается он. — В глаза лицемерное товарищеское участье, а за глазами гадости и пакости без конца. Неужели закон вражды, злостной конкуренции и хитренького мелочного карьеризма, который ворочал всем старым, прогнившим общественным бытом и с которым он, Зудин, так неистово боролся и борется до сих пор?» — и Зудин даже, судорожно сжав, подымает вверх кулаки, — «неужели он так силен, этот проклятый закон, что разъедает самое святое, самое крепкое, что только существовало для Зудина, — партию?!»

Он досадливо и зло ухмыляется.

Вспоминает, как однажды в ссылке, когда он лежал, обессиленный лихорадочным ознобом, в бурятской деревешке и стонал о горячем чае, его сотоварищ — сухой, желчный Соков — наотрез отказался подогреть ему чайник. Пришлось встать, колотяся зубами, и бежать несколько раз на мороз за дровами к опушке тайги, предвкушая в тумане больной головы мысль о том, что сейчас в очаге закипит, распузырясь, вода. И вдруг оказалось, что Соков воспользовался его беготней и без него выпил весь закипающий чай. Было так горько и обидно, особливо тогда, когда Соков, смеясь, хвастал об этом потом, называя Зудина денщиком и холуем.

Но ведь все это было в годы разгрома, когда обручи общего дела и общих надежд разъедалися ржой поражения. А теперь, когда они так сказочно выиграли и через сени революции национальной вдруг неожиданно легко вышли в огромные хоромы революции мировой, — вот теперь–то где же эта былая товарищеская спайка, братское самопожертвование и честная искренность друг к другу? А ведь теперь врагов кругом стало несравнимо больше, и враги гораздо сильнее, хитрее и кровожаднее. Разве он, председатель могущественной чрезвычайки большого города, не кажется порою сам себе жалким кузнечиком, дерзко залезшим на тонкую верхушку высоченнейшей пихты, откуда его вот–вот сдует стеклянный вихрь взбешенного капитала? Уж тут–то и держаться бы всем подружнее — всем, как один! А они?.. Зависть, подсиживание, коммунистическое лицемерие, революционное ханжество! Взять хоть того же Фомина, эту рыжую лису!

Злость закипает и клокочет в Зудине, давя ему грудь.

— Довольно! — кричит он кому–то, — довольно! Я положу всему этому конец!

В дверь робко стучит и, крадучись, входит Липшаевич.

— Разрешите к вам на минутку, Алексей Иванович? Я хотел с вами кое о чем поговорить. — Он озирается по сторонам пугливо прыгающими глазами. — Я должен вас предупредить, — он приближается почти вплотную и продолжает полушепотом в ухо, — против вас заваривается каша. Вас, очевидно, решили съесть. Видит бог, что я хочу вам только добра: без вас мы пропали. Берегитесь Фомина: он что–то затевает. Сегодня ночью неизвестно кем арестованы Павлов и Вальц.

Зудина коробит. Он не доверяет Липшаевичу. Ему противны его масляные наглые глаза, которые он встречал только у лакеев и маркеров, и этот вонючий тон сообщника какой–то воровской шайки.

Он знает к тому же, что и Павлов нечистоплотен и что его давным–давно нужно было бы гнать в три метлы из чека, и все же слова Липшаевича вновь бросают его в желчную дрожь.

Арестовать — зачем, почему? А главное, без ведома его, Зудина?! Значит ему не доверяют больше. Отлично, пускай это будет последней каплей терпения, проливающей стакан его гнева. После таких сообщений дальнейшая игра в прятки уже невозможна.

— Отлично, отлично, — мычит он, потирая руки и ежась не то от внутренней нервной зяби, не то от свежих волн воздуха с улицы в форточку. — Я не понимаю, о чем вы беспокоитесь? — обращается он брезгливо к Липшаевичу. — Я не боюсь интриг: моя совесть чиста и спокойна! — и он насмешливо и сдержанно наблюдает, как сконфуженный Липшаевич медленно выползает, пожимая плечами.

Потом он хватается за телефон и звонит Игнатьеву:

— Мне необходимо поговорить по важному делу, могу ли я сейчас же к вам заехать?

— Хорошо, очень кстати: ожидаю.

— Великолепно!

Он облегченно вздыхает, ощущая растущую твердость и какую–то внутреннюю гордость от своей правоты. Заказав машину, он достает лист чистой бумаги, разглаживает его и пишет телеграмму:

«Москва. Председателю ВЧК,

копия ЦК РКП. Срочно, секретно.

Прошу немедленно заменить меня другим. Надоели склоки.

Зудин».

Потом складывает телеграмму в боковой карман уже надетого пальто и бодро выходит. Его сердце, как пароходный гудок, — весело, сочно и твердо.

Только на улице он замечает: далеко–далеко где–то жутко ухают пушки. Робко останавливаются прохожие. Чутко слушают, шепчутся.

Меся мокрый снег, нахмурясь, жидкими группами, с винтовками, в шапках и кепках проходят куда–то рабочие. Стайка матросов в бушлатах перебегает дорогу, разлетаяся клешами. Вдалеке через мост ползет и колышется длинная серая масса солдат.

«Подкрепление прибыло, — думает Зудин. — Надо бы сегодня ж переговорить с начальником Особого Отдела».

И вспомнил, что все это кем–то теперь так ненужно оборвано, смято. Он, Зудин, — теперь ни к чему.

На углах черными кучками, как тараканы на хлеб, прилипли к расклеенным газетам прохожие.

Да, враг близко. Враг у ворот.

Разбросав брызги луж, машина остановилась возле широкого крыльца Исполкома, огромного желтого дома с колоннами. Зудин спокойно подымается вверх по высокой крутящейся каменной лестнице с полинялыми флагами и портретами вождей по стенам. Мимо часовых, коридором через приемную и секретариат проходит он к дверям кабинета Игнатьева.

— Минуточку, я сейчас доложу! — срывается секретарь и шмыгает в дверь, затворяя ее перед самым носом Зудина. Необычайный прием неприятно кольнул его снова и качнул утихшую было злость и против Фомина, и против Игнатьева, и вообще против всех, кто теперь вдруг перестал относиться к нему, к Зудину, доверчиво и просто, как раньше.

— Пройдите! — выбегает секретарь.

Игнатьев, как всегда, раскинулся в кресле у стола, а поодаль, на кожаном черном диване, сидит и пристально щупает его исподлобья, в защитной тужурочке, низенький товарищ Шустрый.

— Давно из Москвы?

— Третьего дня.

— Ну, как там?

— Ничего.

Разговор не клеится. Да Зудину, впрочем, не до разговора. Он пришел ведь сюда совсем не для того. И если Игнатьев чересчур благодушно подпер подбородок костлявой рукою и не делает попыток выпроводить Шустрого, пусть это будет новый прием, чтоб отделаться от объяснений насчет поступков Фомина, — Зудина это уже не остановит, нет, не остановит. Хватит церемоний! Он сердито и твердо опускается в кресло перед столом.

— Я приехал к вам, товарищ Игнатьев, — говорит он сухо и намеренно громко, чтоб слушал и Шустрый, — я приехал поставить вас в известность, что я покидаю свой пост! — и он уже лезет в карман за телеграммой.

— Мы это знаем, — говорит спокойно Игнатьев.

«Знаем? Мы?» — недоумевающе взвешивает в уме Зудин, обводя глазами обоих.

— Тем лучше! Если ваши товарищи настолько искусны и планомерны в своей милой травле, что заранее предугадывают ее результаты, — это делает кой–кому своеобразную честь! — он язвительно усмехается. — Я телеграфирую сейчас об уходе моем в Вечека и апеллирую в Оргбюро: пускай разберет.

— Оргбюро это дело тоже уже знакомо, товарищ Зудин, — сухим голоском сверлит Игнатьев, — а вот как раз и посланный оттуда для разбора, — товарищ Шустрый.

Шустрый, наслаждаясь впечатлением, протягивает ему свой мандат. Да, за подписями, — чего уж там! — важных лиц, он, Шустрый, командируется сюда с чрезвычайными полномочиями для разбора дела его, Зудина. И Зудин нервно подергивается. Им овладевает жуткая оторопь. Значит, враги его не дремали и не шутили, — успели даже сочинить за спиной какое–то «дело». Поделом наивным простофилям, верящим в братскую честность старых товарищей по партии. Оказывается, и тут надо: на войне, как на войне!

Что–то привычно прочное, стародавне построенное в мировосприятии Зудина неожиданно стремительно рушится, рассыпаясь с грохотом и треском, точно падает старая большущая башня лесов, давно заготовленная для еще не начатого здания. И после обвала остается лишь груда серых обломков и облако пыли — тень сухой гордости.

— Я готов! — говорит он Шустрому высокомерно. — Но предварительно я должен поставить вас в известность, что сейчас без моего ведома происходит разгром чека. Сегодня ночью арестовали двух моих сотрудников. Фомин даже не потрудился…

— Фомин здесь ни при чем. Сотрудники арестованы мною! — бойко отбивает Шустрый. — Где б нам,товарищ Игнатьев, найти уединенную комнату, чтобы потолковать по душам, как говорится?! — Шустрый фальшиво хихикает.

— Комнаты здесь есть, — Игнатьев нажимает кнопку, — сейчас секретарь вам укажет.

— Вот что, — обращается Шустрый к Зудину, а сам глядит на Игнатьева, — дайте–ка мне взглянуть на ваш револьвер. — И, получая от Зудина протянутый браунинг, он прячет его к себе в карман брюк.

— Другого нет?

— Нет.

Провожая Зудина к двери, он подбегает обратно к Игнатьеву и что–то шепчет ему торопливо на ухо. Тот кивает.

«Как все это гнусно! — морщится Зудин, — какая трогательная конспирация от меня, и как хитро все успели подготовить и в Цека и в Вечека. Ай, да Игнатьев. Но, погодите друзья, ставьте–ка ставки на кон сполна: будем играть начистую!»

Они проходят на третий этаж в пустую комнату, где стоит только стол и три стула, а через окна, выходящие на реку, видны обмазанные солнцем дома заречной слободки с каланчой.

Шустрый сам отпирает и тотчас же предусмотрительно запирает дверь комнаты даденным ему ключом, садится к столу и достает из портфеля ворох бумаг. Делает при этом вид, что сосредоточенно роется в них, для чего супит ярко–черные запятые бровей, которые вместе с черными быстрыми точками глаз резко подчеркивают желтизну лица и серебристую округлость коротко стриженной головы и подстриженных седых усиков.

— В Цека поступило дело… — вкрадчиво, как блудливая кошка, начинает Шустрый, мышеня глазами по столу, по бумагам и даже по рукаву Зудина, только труся забраться повыше, к зрачкам его взлохмаченных глаз. — В Цека поступило дело о вас, о сущности которого вы, наверное, догадываетесь.

— Я не отгадчик грязных сплетен.

— А вот мы сейчас и выясним, сплетня это или что–нибудь другое. Вот мы сейчас и выясним, — как бы посмеиваясь над Зудиным, благодушно щебечет Шустрый. — Вот скажите мне, пожалуйста, товарищ Зудин, — и это слово «товарищ» звучит здесь так фальшиво и обидно–ненужно, как холодная жаба, сунутая для озорства в раскрытую ладонь встречи, Зудин остро чувствует все это, и внутри его бьет, как дробь барабана, дрожь возмущенья.

— Вот вы и скажите мне, пожалуйста, товарищ Зудин, сколько, когда и с кого именно удалось вам получить взяток?

Если бы в лицо Зудина выстрелили в упор, то дикий вывих неожиданного удара оказался б тусклее, чем этот вопрос. Все жилки лица подпрыгнули, ноздри раздулись, глаза закруглились винтами ненависти и презренья, но зубы поспешно прокусили упругие стеночки губ и зажали спирали движений в окаменелую стойку.

— Ну-с, так как же, товарищ Зудин, — благодушно трунит Шустрый, — угодно вам будет дать прямо ответ или хотите сначала подумать?

— Ваш вопрос я считаю позорной попыткой незаслуженно меня оскорбить, — цедит Зудин упрямо сквозь зубы чьим–то чужим провалившимся голосом.

— Ага, так, так, — ласково посмеивается Шустрый. — Я ведь совсем позабыл, что вы делец опытный. Ну, какой же дурак будет теперь брать взятки сам непосредственно, когда на этот предмет теперь существует институт секретарей, а главное — секретарш? Удобный такой институт: прекрасная дева, так сказать, и дела подшивает и бумаги подкладывает, — все честь честью, — она же и постельной принадлежностью может служить при случае. А самое главное, через нее так удобно хапать себе в карман. Не так ли, товарищ Зудин?!

Смеется, танцует копотью глазок по оледенелым мыслям застывшего Зудина.

— У меня нет секретарш, и вообще я не понимаю, на что вы намекаете. Если у вас имеются конкретные факты моих поступков, благоволите их мне предъявить. Это будет лучше, чем забавляться загадками, — спокойно возражает Зудин, а сам думает: да уж не снится ль ему весь этот дурацкий, ералашливый сон?

— Ах, так? Не пойман — не вор? Ну, что ж, пойдем другим путем, — все так же спокойно, как будто сам себе под нос, размышляет вслух Шустрый, смакуя допрос. — Но вы не маленький и в партии не новичок и поэтому сами, конечно, понимаете, что отсутствие чистосердечного раскаяния и признания несколько иначе квалифицирует ваше преступление и совершенно иначе характеризует вас в глазах Цека. Значит я не ошибся.

— При чем тут Цека?! — злобно рвет Зудин, подмываемый новой волной бешенства и диким желаньем проломить этому стриженному идиоту его круглый, как бильярдный шар, череп.

— Так ведь я разбираю это дело по поручению Цека! — самодовольно вскидывает Шустрый.

И в жуткой оторопи опять колют Зудина обломки разрушенной башни лесов. Шустрый выуживает из портфеля лист бумаги и любовно–спокойно, как гробовщик, снимающий мерку с покойника, задает Зудину ряд обычных следственных вопросов: сколько лет, социальное положение и так далее и тому подобное, тут же записывая его ответы, монотонные, как жужжанье мухи в паутине.

— Не помните ль вы случаев, когда вам приходилось принимать от кого–либо из ваших служащих какие–либо даяния, подарки, вещи?

— Не помню.

— Восхитительно. Так и запишем: не помню. Ну, а, например, от Вальц?

Густая краска заливает лицо Зудину. «Как это я об этом не вспомнил?! Черт знает, что получается», — думает он.

— Конечно, получение взяток вовсе не обязательно проделывать лично; удобнее это делать через кого–либо из домашних, — трунит Шустрый.

— Мне известно, что жена позволила себе раз без моего ведома принять от Вальц кое–какую мелочь, — робко заикается Зудин, глотая слова.

— «Без моего ведома!» — это великолепно! Что ж вы не потрудились вернуть ей эту «мелочь» обратно?! Впрочем, это так, между прочим. Ну, а скажите, товарищ Зудин, что вы называете мелочью?! — двадцать фунтов золота, например, вы тоже считаете мелочью?! — и глазенки Шустрого опять закопались в бумаге.

Руки Зудина нервно трясутся, как на телеге. Мысли путаются. Отчетливо чувствует он приближенье какой–то змеиной опасности и силится встать со стула, а ноги подкашиваются. Вот последним усилием он сбрасывает с себя на стул пальто. Немного как будто бы легче.

— Только теперь я начинаю понимать, что здесь какое–то кошмарное недоразумение на основе пустяковых фактов, — с трудом выцеживает Зудин. — Кем оно состряпано и зачем, надо разобраться. Я не был бы старым с 903 года неизменным членом партии, прошедшим тюрьму и ссылку, если б не верил в силу партии, в ее справедливость, в ее разум.

Шустрый зло улыбается.

— Может быть, вы все–таки ответите прямо на вопрос: в получении каких именно даяний от Вальц и других лиц признаете вы себя виновным?

— О, не беспокойтесь, я отвечу вам вполне искренне и чистосердечно.

— Давно бы так. Только от степени вашей искренности и будет зависеть ваша дальнейшая судьба.

— Меня мало интересует моя судьба. Я дорожу нашей судьбой.

— Вот это уже гораздо лучше, и я это сейчас же отмечу в протоколе в ваш плюс. Итак?

— Итак, я знаю, что жена приняла как–то раз от Вальц пару шелковых чулок себе… впрочем, кажется, две пары… наверное не помню, — и Зудину вспоминается только жилистая нога полураздетой жены и снимаемый с ноги хрустящий чулок. — Кроме того, она взяла от нее две пары детских чулочков и несколько плиточек шоколада, который поели ребятишки. Вот и все. Ни о каких других даяньях от Вальц или от кого–либо других мне не известно, и я таковых вещей не предполагаю.

— Восхитительно. Сначала ни от кого ничего, потом оказывается — от Вальц через жену. Сначала пару чулок, затем вспомнилась вторая пара, потом еще две. Благодатное устройство памяти! Но это, впрочем, так, к слову.

— Знаете что, товарищ Южанин! — старая прежняя партийная фамилия Шустрого была Южанин, и она почему–то отчетливо пришлась Зудину на язык. — Я — старый большевик: никогда ни до этого, ни после этого никем другим не был и не буду, и говорю вам вполне искренне и убежденно и как товарищу и как представителю Цека. Неугодно верить — ваше дело.

Шустрый, задетый, барабанит пальцами.

— А я вот, как вам известно, был когда–то меньшевиком, но знаете ли, ни тогда, ни теперь никаких взяточек ни лично, ни через близких, ни конфектами, ни золотом не брал. Так–то вот-с. Но это так, между прочим. Ну, а все–таки, как же насчет золота? Изволили получать или не изволили?

— Еще раз заявляю: никакого золота я не брал и…

— А ваша жена?

Чудовищное подозренье вдруг высовывает Зудину свой длинный багровый язык. А что, если в самом деле вдруг жена… Лиза?!

— Нет, это невозможно, не может быть!.. — мычит себе под нос растерянно Зудин.

— И вы ручаетесь?

Ручается ли он? Он пожимает плечами, напрасно шаря растерянным взглядом поддержки на тусклых холодных стенах.

— Значит не можете поручиться? Это более предусмотрительно! — и Шустрый записывает.

«Прожженный журналист! — думает почему–то Зудин, и его тошнит от какого–то неприятного резкого запаха прогорклого табаку и псины, который, как ему кажется, источает спокойный Шустрый. — О, этот медный лоб не тронет никакая „трагедия“!»

— Ну-с, а что вам известно относительно Павлова? Он с вами или, виноват, с вашей женой ничем не делился? Или вы запамятовали? Или тоже не можете ручаться?

Зудин снова прикусывает до крови губу и несколько секунд молчит.

— Повторяю раз навсегда, что, кроме приведенного уже мною случая, получение моею женой каких–либо вещей или денег от кого–либо другого мне совершенно неизвестно и представляется невероятным, поскольку я знаю мою жену и верю ей. Так и прошу вас записать.

— А не припомните ли вы, не настаивал ли перед вами Кацман на немедленном увольнении Павлова и Вальц и не противились ли вы этому?

Зудин силится припомнить.

— Не припомните? А вот товарищ Фомин это определенно показывает со слов покойного Кацмана. Какой бы им расчет врать?

— Относительно Павлова я припоминаю, что подозрение в нечистоте его поступков, в частности в связи с делом Бочаркина, зародилось впервые у меня, и я тотчас же первый поделился этим с товарищем Кацманом. Как будто бы некоторое время спустя у меня был даже на эту тему с ним же более подробный разговор, и он даже высказал предположение о необходимости уволить Павлова и, как кажется, Вальц.

— «Как кажется?»

— Да, «как кажется», — покраснел Зудин. — Я ему ответил, что относительно Павлова я согласен, потому что к этому времени открылись какие–то другие его махинации в деле о бриллиантах, а насчет Вальц я нашел доводы его необоснованными, с чем Кацман сам согласился.

— Ну, конечно, «необоснованными» после подарочков супруге!.. Впрочем, это я так, к слову. Вы не обращайте вниманья… Ну-с, значит относительно Вальц вы были не согласны, а относительно Павлова вполне согласны? Так и запишем… Не можете ли вы теперь мне объяснить, почему же все–таки, несмотря на все это, Павлов так и остался не уволенным? Павлов–то!

«Почему, в самом деле, я его не уволил?» — думает Зудин и не находит ответа.

— Это моя ошибка, моя вина, — шепчет он подавленно и виновато, — просто заработался и позабыл, а тут еще как раз убийство Кацмана совпало: было не до того.

— Восхитительно! Ну-с, товарищ Зудин, а не дадите ли вы мне ответ, в каких отношениях находились вы с Вальц? Я спрашиваю, разумеется, о половых отношениях.

— Я полагал бы, что это не имеет отношения…

— Ах, вы так полагаете?! Что ж, давайте и это запишем. А все–таки я буду настаивать и на категорическом ответе.

— Между мною и Вальц не было близких отношений.

— Так что нахождение рядышком ночью вместе на диване, как показывает ваша курьерша, вы не находите достаточно «близким»? Так вас прикажете понимать?

— Какая, однако, мерзкая гнусность! — еле владеет собою Зудин, опять весь красный от стыда и от гнева. — Я сказал то, что сказал: больше распространяться на эту тему я не желаю.

— Восхитительно! Ну, а не помните ли вы случаев хранения у себя в кабинете конфискованных вин, распития таковых или выдачи кому либо из сослуживцев, подчиненных? Вот Павлов показывает, например, что найденные у него на квартире вина взяты им из вашего кабинета. Что вы на это скажете?

— Вина случайно попадали в кабинет вместе с другими вещами после обысков. Я их не пил и никому не давал. Хотя припоминаю, впрочем, что однажды, сильно устав, я выпил для бодрости бутылку какого–то легкого виноградного вина. Каким образом вино могло попасть к Павлову, я не знаю: кабинет всегда заперт, а ключ у курьерши.

Шустрый молниеносно записывает.

— Ну-с, с меня вполне достаточно. Не угодно ли все прочесть и скрепить своею подписью! — и, подсовывая ему исписанный лист, он утомленно потягивается и расправляет руки. Потом его маленькая фигурка выбегает к двери и кого–то зовет из коридора.

— Славный вы мужик, товарищ Зудин, напрасно только изволили первоначально со мной хитрить.

— Я?.. хитрить!

— Да уж не оправдывайтесь, не оправдывайтесь! Впрочем, это мое личное мнение, а решение по делу вынесет чрезвычайная комиссия судебная, которая на днях приедет, и доклад которой мне поручено сделать. Мое дело маленькое: быть строго объективным. Вы сами видели, что я записал все, что, по моему мнению, говорит против вас, а также и то, что говорит в вашу пользу. Я строго объективен. Ну, а пока все–таки позвольте считать вас арестованным и взять под стражу.

Как ни предчувствовал все это Зудин, обида и горечь раскрыли в нем свой едкий цветок.

— Я никуда не убегу, — ухмыльнулся он. — Ну, а свиданье с семьей, надеюсь, вы мне разрешите!

— Ни в коем случае! Письма писать можете, а содержаться будете здесь, вот в этой комнате. Вы не волнуйтесь: окончательное решение — дело всего нескольких дней, двух — трех, не более. А после этого — это уж как взглянет комиссия. Мое дело — быть только беспристрастным докладчиком. Поэтому, если еще что припомните в свое оправданье, пишите и посылайте мне через секретаря Игнатьева. Бумагу и карандаш я прикажу вам дать. Столовой будете пользоваться здесь же в Исполкоме.

Шустрый исчез, а Зудин мутным сереющим взглядом глядит безотчетно на окна, на солнечный вид далекой набережной. Окна совершенно квадратные, придают этой невысокой просторной комнате какой–то пустынный уют мезонина, светелки. За окнами по реке медленно движутся глыбы льдин, точно ползут чьи–то поломанные зубы. А еще дальше, за рекой сухо желтеют на солнце двухэтажные деревянные коробки–дома пригородной рабочей слободки. И все, что только что происходило ужасного, никогда в жизни Зудина не бывавшего, теперь внезапно куда–то ушло и осело в кубовых ямах души, а на поверхности вьется ощущенье какой–то мальчишеской легкости, как будто слесарня, куда надо было постоянно спешить, вдруг оказалась закрытой на замок, и можно теперь вволю, ни о чем не заботясь, беспечно проказить. Сразу же стало легко, воздушно, просторно. И Зудин сияет весь внутренним светом какого–то мягкого, теплого чувства.

Но это не долго. Стуча каблуками, приходит часовой с разводящим, неприязненно и пытливо оглядывает и его и комнату, подходят к окнам, смотрят запоры и потом так же бесцеремонно уходят, после чего часовой остается в коридоре у самой двери, брякнув прикладом о пол.

Потом две служительницы из столовой, в белых передниках, раскрывают обе половинки дверей и вносят железную кровать с набитым соломой серым матрацем. Возвращаясь, приносят простынку из бязи, натыканную соломой подушку и жесткое одеяло. Спрашивают, не хочет ли он есть. Нет, есть он не хочет, а хочет, чтобы ему принесли карандаш и бумаги.

Карандаш и бумагу приносит сам секретарь Игнатьева. Под навесом его ресниц притаилась подавленно неловкость смущенья, отчего в сердце Зудина становится еще горчее.

— Я напишу письмо жене и попрошу вас, как можно скорее, отправить его на квартиру. Это будет возможно?

— Да в 6 часов хотел прийти товарищ Шустрый. Он посмотрит и, наверное, сейчас же отправит.

— Благодарю вас.

Зудину нестерпимо хочется, чтобы все поскорее оставили его одного наедине с набухшими мыслями налетевших событий, которые, клубясь и вырастая, как свинцовые скалы грозовых туч, вновь надвинулись и обвисли над его растревоженным сердцем.

Он садится на скрипучую кровать с хрустящим матрацем, хватаясь за виски обеими руками.

«Надо успокоиться и разобраться. В чем же его, в конце концов, обвиняют? Одно несомненно, что Павлов и Вальц в чем–то попались. Но в чем? О каком золоте шла речь? Кто его взял? Павлов? Но тогда при чем тут он, Зудин? Что его не уволил? Да, это было ужасным упущеньем. Или, быть может, золото взяла Вальц? И быть может, уже поделилась с Лизой? И та взяла?..»

Быстрый жар ужаса охватывает Зудина. Он конвульсивно корчится, и дыханье его болезненно спирается в груди. Отчетливо представляется, что может ожидать за это Лизу. Если это только случилось! Если это только случилось! Ох, если бы этого не было! Если бы все это оказалось только пустыми сомнениями! Неужели Лиза не понимала этого?!

Он пристально копается в ее душе. «Нет, нет, Лиза этого не сделает, не может сделать; у нее, все же, должно быть рабочее чутье, совесть классовой борьбы. Ведь, как–никак, а она коммунистка!»

Он снисходительно улыбается, осознавая всю ее былиночную слабость и отсутствие твердокаменности. «Да и откуда таковой появиться? Практики активной борьбы у нее нет, да и быть не могло. Она дочь своего класса, но она и жена своего мужа и мать своих детей. Если положить на весы решений и то и другое — последние два перетянут. И никого нельзя в этом винить: терпеливая закабаленность женщин на цепи простейших чувств и инстинктов переходит у них по наследству под вековечным производственным гнетом мужчины, и трудно что–либо тут сразу поделать!» — думает Зудин.

«Но неужели за это ее расстреляют?» — На его голове шевелятся волосы как ковыль. Он вспоминает тихую, скромную улыбочку Лизы, Лизы–девушки, Лизы в платочке и в ямочках на пухленьких щечках. Стояла такая же весна, когда — весь полный неловкого стесненья и каких–то невыплаканных, счастливых, грустных слез — он, стараясь быть нежным, словно боясь измять робкий пушистый цветочек, неловко взял ее за шершавые, исколотые пальчики и заглянул в ее сочные серые глазки.

— Лизочка! Будемте жить вместе, вместе бороться, вместе страдать, вместе любить, как муж и жена.

Как давно, ах, как давно это было!

Плечи Зудина никнут в истоме далеких чувствительных припоминаний.

Ну, а потом? Сдержал ли потом он свое слово?

Нет, он увидел, что жестоко ошибся. Лиза оказалась верною, любящей, нежной женою — но и только. Он позабыл, что за ней был тысячевековый хвост бессловесной рабыни, а он ведь был дерзким властелином–мужчиной, хватающим молнии. Разве могла она понимать все чувства его устремлений, радостей и горестей его борьбы, если стряпня, детский писк и крошечный, узенький мирок их убогой конурки стал отныне ее тесной клеткой, по прутьям которой больно хлестал бурный шквал свирепого житейского моря. Он в нем плавал. Он боролся с засученными рукавами и стальною пружиною в серых глазах. А к Лизе он приходил лишь отдышаться, поесть, посмотреть на забавных бутузов, которые, выпучив наивные шарики глазок, тянулись ручонками… к папе. И было досадно замечать, как уходил от нее он куда–то все дальше и дальше, а Лиза оставалась одна одиноко на мертвом объеденном месте… И щечки поблекли, потух огонечек в глазах, спина стала суше и сутулей. Он обманул, и чем дальше, тем глубже росла эта ложь. Как он понимает это только теперь неожиданно ясно, отчетливо, что он ее обманул бесстыдно и нагло, безотчетно воспользовавшись ее беспомощностью, ее женской глупостью и женской любовью. Оркестр дивной любви, о которой мечтал он, оказался плаксивой шарманкой.

Если ее вот теперь поведут на расстрел, — это он, только он — ее убийца!

Его шея трясется от страданья и жалости.

Но разве мог он поступить иначе? Променять борьбу и страданья свои за счастье всего человечества, за счастье всего мира — на канареечную заботливость о любящей самочке? Не чересчур ли много и так уже он заплатил тем, что вообще связался семьей, что ради голодного писка детишек, — как хорошо было бы, если бы у рабочих совсем не бывало детей! — приходилось нередко, стыдливо потупя глаза, опускать занесенную для удара руку, и взмахи рабочего молота в его внезапно обмякших ладонях превращались в боязливую щекотку кого–то огромного, хохочущего, с коричневым раздувшимся в целый мир животом и с головою, ушедшей отвислыми округлостями щек за облака.

Кто виноват? — Это он, ненасытный, распухший Молох, сидящий в моче и крови. О, как бы хотелось Зудину сделаться маленькой, маленькой… пчелкой?.. пулей?.. нет, тончайшею острой стальною иголочкой, чтобы совсем незаметно вдруг пропасть и торжествующе впиться в самую нежную середочку мозга чудовища, чтобы оно вдруг качнулось, обмякло и, пузырясь, как проткнутый шар, с шумом свистящим распласталось бы и сделалось легким под говор веселый обрадованных этим людей.

«Детские картинки. Дело куда посерьезней. Лиза все–таки пропала!»

Но что, если никакого золота она не брала? — Зудин даже встает от радости и делает несколько шагов к окнам. — Неужели же все–таки ей придется жестоко ответить за то, что взяла чулки, за то, что взяла шоколад, за то, что ни черта не смыслит в политике и осталася любящей матерью и желающей нравиться мужу женой?! Какой–то проклятый, заколдованный беличий круг! И как это дико вышло с показаньем:

— Взяла без моего ведома.

Что значит «без моего ведома»?! Раз он узнал и ограничился только выговором, значит взял он, а не жена. Почему он так нелепо сказал? Неужели же струсил за себя? Надо сейчас же написать ей об этом, чтобы она, когда будут ее допрашивать, исправила бы эту ошибку.

Но вспомнил, что письмо пойдет через Шустрого. И стало досадно, что надо снова хитрить и изворачиваться. От кого? От товарищей, с которыми работал всю жизнь. Он опустил голову и начал рассматривать пыльный паркет пола. Потом посмотрел на окно и снова увидел лазурное небо, белую рыхлость плывущих льдин и желтые дома на той стороне реки, играющие оконными поцелуями заходящего солнца. Взглянул на часы на руке.

«Черт знает что! Уже шесть. Шустрый, наверно, пришел и может сейчас уйти. Надо спешить с письмом к Лизе».

О чем же писать? Как писать? Или совсем не писать? Пускай все течет так же спокойно и грозно, как эта величавая разметавшая стеклянные космы река, сама не знающая ни своих законов, ни своей цели. Тепло ей от солнца — и грозно рокочет она переливами струй; опустится синяя ночь — и она успокоится и, цепенея, стыдливо застынет.

Но ведь он не вернется скоро домой — может быть, никогда. Что может подумать она, одинокая, жалкая, с парой ребят? А если досужий язык ей плеснет помоями небылиц про него, про какое–то золото, про вино, про любовницу Вальц?! Что предстоит ей только передумать, пережить! Для чего же эта лишняя тяжесть едких, сверлящих мучений, если ее можно так легко скинуть с протянутой жалкой ручонки?!

Зудин садится к столу и решительно пишет:

«Милая Лиза!

Нелепый случай и следствие относительно каких–то обнаруженных преступлений Павлова и Вальц задержат меня на несколько коротеньких дней под домашним арестом в Исполкоме. Ты не тоскуй и не волнуйся. Куча вздорных обвинений, которые мне предъявляются по поводу какого–то золота, вина и даже любовных интрижек, — разлетятся, как дым. Нужна бодрость и терпенье. Не унывай, крепись и целуй за меня ребятишек. Вальц впутала сюда взятые нами чулки и шоколад. Все это, конечно, сущий вздор.

Целую тебя крепко, крепко. До скорого свиданья.

Твой Алексей».

«Надо врать, нагло врать», — решительно думает он, ставя точку. Потом свертывает письмо, как порошковый конвертик, и просит часового за дверью позвать секретаря. Часовой, делая несколько робких неуклюжих шагов, стучит в какую–то ближнюю дверь. После долгого, томительного ожиданья, все же, приходит какой–то посыльный.

— Только, пожалуйста, вы передайте это письмо как можно скорее секретарю товарища Игнатьева. Оно очень срочное.

Посыльный кивает головой, удаляясь. А Зудин останавливается и стоит, как каменный столб на перекрестке пыльных дорог, безучастно смотря исподлобья на палевые крылья вечернего сумрака, поднимающегося над блекнущей в сизых туманах рекой.

6

Пять дней сидел Зудин одиноко, и никто его не навещал, никто к нему не приходил. Порой ему казалось, что про него все забыли в сутолоке нервных мелочей и в гуле гражданской войны. Где–то, быть может совсем недалеко, лихим галопом носились от одной деревни к другой, то наступая, то отступая, сухие и жилистые генералы в пыльных кителях и золоченых погонах. Кто–то приземистый, черный, сутулый сплошными стаями перебегал неуклюже полями от одного горизонта к другому, наивно прячась за прозрачные кусты и падая на землю от укусов невидимых жал, разворачиваясь замертво согнутыми коленями и скрюченными кистями узловатых пальцев.

Газет Зудину не давали. Ежедневно приносили обед, которого часто он не трогал совсем. Зудин похудел и осунулся, его глаза и щеки по–стариковски ввалились. И вел он уж совсем беспорядочную жизнь: не раздеваясь, когда попало засыпая, когда попало вставая, еле ловя очертания суток и часто теряясь — что же сейчас, утро или вечер. Тогда он подходил к окну и по освещению солнца, если только оно сияло, давал себе ответ. А потом безразлично смотрел на пыльную охру заречных домишек или на мертвые огоньки в их окошках, застывшие в ночи. Опуская глаза совсем вниз и садясь на широкий и низкий подоконник, он видел кусочек сада под окнами с остриженными черными сучьями серых тополей, с блеклыми полянками, лохматыми от прошлогодней прелой травы и сухих листьев. Сад упирался в каменную желтую стену, вдоль которой под окнами ходил взад и вперед часовой. Значит о нем не забыли.

Иногда он прислушивался, что делалось там, в покинутом мире. И казалось ему, что тогда дребезжали стекла от дальних пушечных выстрелов.

Как–то раз дверь растворилась, и он слышал несущиеся гулким коридором откуда–то снизу глухие крики и шум, будто близкий прибой почерневшего моря.

— Заседанье Совета… — сказала служанка, принесшая ужин, — меньшевики и эсэры скандалят. Требуют роспуска чеки. А в городе забастовки из–за пайков. Рабочие отказались идти на позиции. Уже взяты Крастилицы. Коммунисты все мобилизованы. А сколько курсантов понаехало! И все на фронт!.. — все на фронт!.. — и шепотом на ухо — Говорят, что рабочие хотят бунтовать… Может, вас тогда и выпустят…

Зудин скрипнул зубами и тяжело вздохнул.

На пятый день, совсем неожиданно, вечером, когда уже смеркалось и только что дали электрический свет, вбежал в комнату Шустрый в своей тужурочке и кинул:

— Пойдемте!

И они побрели, сопровождаемые часовым, по коридору совсем недалеко, в комнату, где уже сидели за столом давно знакомые Зудину люди, с лицами, напудренными теперь серьезностью. Старый работник партии Ткачеев, которого Зудин близко и лично знал мало, но с которым нередко встречался раньше на съездах, — теперь первым бросался в глаза своею спокойной и благообразной фигурой смакующего свое достоинство старообрядческого начетчика, с расчесанной широкой бородой, закрывшей досчатую грудь и живот. Ткачеев спокойно вскинул на вошедших своими круглыми глазами и так же спокойно и смиренномудренно опустил их на стол. С другого края стола сидел старинный приятель Зудина, токарь по металлу, Вася Щеглов. Его лицо, действительно, было птичьим, маленьким, вздернутым, с мягким хохолочком белых волос, а на тонкой длинной шее шариком бегал кадык. Между этими двумя, посредине стола сидел он, сам грозный товарищ Степан. Тонкий сухой нос как будто бы вечно шарил воздух; глубоко запавшие выбоины щек натянули своей худобой костяки скул возле в мешочках защуренных вдумчивых глаз; кривой клинышек редкой бородки и жидкие волосы головы дополняли портрет. И во всех трех, молчаливо сидящих, было для Зудина что–то зловеще извечное, как индусская троица. Только сидящий за листами бумаги напротив них кто–то молодой и тусклый, в каком–то потертом линяющем френче, низводил мистическую святость синклита в скучный шелест секретарской прозы.

Зудин сделал было движение поздороваться за руки, но подумал, что это поймут, как заискивающее сюсюканье, и поэтому смущенно кивнул головой, молча и неловко сел на указанный взглядами стул. А на другой узкой стороне стола против него, сбросив куртку и хлопнув портфелем о стол, уселся воинственный Шустрый.

Степан, не глядя ни на кого, продолжал рисовать на лежащем перед ним листе бумаги какие–то завитушки, а Щеглов все время старался отделаться от надорванной смущенной улыбки, бегая растерянными глазами по сторонам, как бы радуясь, что наконец–то встретил своего старого друга Зудина, и в то же время будто пугаясь гулких шагов нарастающей ответственности в чьей–то судьбе. Наконец, перестав рисовать, Степан перевел глаза на Шустрого, да так почти и не сводил их, пока тот говорил. Щеглов все сконфуженнее и рабочее прыгал мальчишескими глазенками с Шустрого на Зудина, и только Ткачеев, как статуя Будды, смотрел опущенным взглядом сквозь стол.

— Настоящее дело, товарищи, — начал Шустрый, картинно качаясь на стуле и бросая горох колких взглядов на Зудина, — настоящее дело является необычным в практике нашей партийной жизни и революционной борьбы.

Руками он держался за листы бумаг, которые быстро время от времени перебрасывал, низко склоняясь над ними, чтобы сейчас же вслед за этим буравить смолистым огнем убежденнейших глаз то Степана, то Зудина. И голос его звенел и бился в пустынных углах потолка, как в степи колокольчик.

— Перед вами сидит здесь не рядовой работник, не неопытный юнец, а один из старейших членов партии, революционер с 1903 года, — растягивает Шустрый, — и вот, в ответственный момент революции этот герой дошел до того, что, находясь на важнейшем советском и партийном посту, каковым является должность председателя губчека, он из грязных, своекорыстных целей обманул данное ему доверие рабочего класса, развратил и разложил вверенный ему аппарат бдительного ока пролетарской диктатуры, сам первый подав кошмарный пример хищного взяточничества, разврата, пьянства и окружив себя достойными сподвижниками из агентов наших злейших контрреволюционных врагов. Еще очень многое из деяний гражданина Зудина следствием не раскрыто, но и того, что обнаружено, вполне достаточно, чтобы не оттягивать дальше ваш справедливый революционный приговор…

… Я извиняюсь, что несколько горячусь и немножечко выхожу из роли объективного докладчика, — мямлит Шустрый, потупясь и, очевидно словив что–то во взгляде Степана, — но, товарищи, когда приходится говорить о подобных омерзительных вещах, трудно удержаться от возмущения!

… Из собранных мною весьма подробных показаний целого ряда лиц, в том числе самого Зудина и его соучастников, бесспорно устанавливается тот факт, что Зудин, использовав свою неограниченную власть председателя губчека, принял на службу и приблизил к себе, на правах секретарши и любовницы, явно активную контрреволюционерку, гражданку Елену Вальц, до этого арестованную чека и подлежавшую расстрелу. Находясь с ней в связи и всячески ей покровительствуя, Зудин не мог, разумеется, не знать о сношениях Вальц с опаснейшим английским шпионом и организатором белогвардейских выступлений, мистером Эдвардом Хеккеем, которого Вечека усиленно и безрезультатно разыскивает в то время, как он преспокойно, по крайней мере дважды, ночует у Вальц, в чем она сама вынуждена была сознаться. Хеккей в настоящий момент успел скрыться, и поэтому целый ряд недавних зверских убийств наших ответственейших товарищей, и, во всяком случае, последнее убийство честнейшего товарища Кацмана произошло, мягко выражаясь, не без косвенного участия гражданина Зудина. Подобной чудовищнейшей провокации еще не видывал мир. Но гражданин Зудин далеко не ограничился этим. Изменив партии и революции и предав на смерть своих старых, веривших ему, товарищей, Зудин обнаружил, что в этих кошмарных мерзостях он менее всего руководствовался политическими соображениями, хотя и таковые, безусловно, для всех нас здесь очевидны. Основною целью Зудина было использовать свою власть и данное ему доверие в целях личного обогащения. Как вполне объективный докладчик, я должен констатировать, что Зудин не ограничился получением от своей верной сообщницы Вальц, служившей ему удобным орудием всех его преступлений, — о, насчет этого Зудин весьма хитер и предусмотрителен! — он не ограничился первоначальными взятками из предметов домашнего обихода и продовольствия, которые Вальц покупала на получаемые ею для него взятки, которыми она таким образом делилась со своим любовником и руководителем Зудиным, как это было, например, с женскими шелковыми чулками для жены Зудина. Иногда Вальц передавала Зудину полученные ею от белогвардейцев вещи в натуре, как это было, например, с шоколадом, полученным ею в количестве полпуда, от того же английского шпиона Хеккея. Но, я повторяю, Зудин не ограничился этим. По его наущению, Вальц шантажирует семью крупного золотопромышленника Чоткина, сын которого был совершенно без всяких оснований по ордеру Зудина арестован и сидел в чека почти четыре месяца. Угрожая расстрелом Чоткина–сына, Вальц вымогает для Зудина у стариков Чоткиных двадцать фунтов золота в вещах и монетах. Хотя Вальц и отрицает теперь какое–либо касательство Зудина к этому вымогательству, однако таковое вполне устанавливается тем фактом, что, во–первых, Чоткин был освобожден единоличным распоряжением Зудина как раз в день убийства товарища Кацмана, после того как Вальц накануне сторговалась с родителями Чоткина о сумме взятки, а во–вторых, по распоряжению того же Зудина начальником канцелярии губчека, Шаленко, был выдан Вальц на руки совсем необычный дубликат ордера на освобождение Чоткина–сына, конечно, в целях шантажирования его отца, и, наконец, в-третьих, полученные двадцать фунтов золота были тоже безусловно переданы Зудину и умело им скрыты, так как Вальц этого золота уже не нашла и она теперь путается в своих объяснениях, голословно уверяя, что у ней его выкрали в ее отсутствие из–под кровати. Кроме того, вполне логично и естественно, что взяточничество Зудина не могло остановиться на одних шелковых чулочках и шоколаде, о котором, как оказывается, благодаря болтливости Вальц, знали почти все служащие чрезвычайки, но только молчали, терроризованные Зудиным, — об этом будет речь впереди. Кстати, сам Зудин на допросе пробовал первоначально отрицать получение им и чулок, и шоколада, и золота, но потом, вследствие явных улик, вынужден был сознаться в «принятии», как он выразился, им или его женой, — Зудин пытается теперь все свалить на жену, — так теперь он вынужден был признаться в получении через Вальц взяток и шелковыми чулками и золотом.

— Золотом? — тихо выпячивает трясущиеся губы Зудин.

— То есть, виноват, оговорился, — шоколадом, а не золотом. Получение золота Зудин пока что отрицает.

Зудин ежится. О чем он думает? Он не думает ни о чем. На его побелевшем лице возле раскрытого рта играет жалкая улыбка растерянности и безнадежья. Он только ощущает совершенно подсознательно, что вот шел он, такой уверенный в себе, по твердой тяжелой тропинке и вдруг упал, провалился совсем неожиданно в самое нутро какого–то гигантского внезапного водопада и теперь вот летит вместе с ним стремительно в темную бездну, оглушенный хаосом и ревом необъятной стихии, и даже не пытаясь схватиться за мелькающие острые выступы царапающих его скал, потому что самые впечатления о них возникают в его сознаньи слишком поздно, после того, как он уже промчался мимо. Теперь он ни о чем не думает. Он ощущает полную беспомощность, страх, память о ясном сознаньи, оставленном где–то там, наверху, и несущуюся навстречу смерть там, в зловещем низу.

Ему кажется, что порою по нему липко бродят чьи–то упрямые взгляды: может быть, что–то шарящих прищурок товарища Степана, а может быть, загнанный взгляд жалко покрасневшего друга Щеглова. Или это скрипящий пером секретарь украдкой мигает на него желторото своими круглыми, безучастно удивленными глазами совы, разбуженной уличным любопытством. Зудину некогда это осознавать. Его опрокинул и несет ураганный поток речи Шустрого.

— Да, товарищи, как докладчик, старающийся быть объективным, — продолжает, тот, обводя всех клокочущим взором, — я должен, однако, констатировать, и уж ваше дело будет согласиться с моим убежденьем или нет, что гражданин Зудин глубоко неискренний человек.

— Как?.. Искренний? — переспрашивает Степан, не расслышав.

— Глубоко неискренний человек! — подчеркивает громче и внятнее Шустрый, и чувствует Зудин, как острие взгляда товарища Степана опять оцарапало его лицо.

— Неискренний человек! — качает головою Шустрый. — Я уже высказал это убежденье в лицо гражданину Зудину, он не станет этого отрицать. В самом деле, он не ограничился услугами одной Вальц, которая, как чистейшая белогвардейка, была для него удобней других. Но он не ограничился ею. Под его покровительством набилась в губчека всякая шваль, взяточники, шулера и вообще разные проходимцы самой темной репутации, которые, конечно, тормозили и свели на нет всю работу честных товарищей, имевших несчастье работать вместе с Зудиным. Чтобы не быть голословным, я приведу хоть того же Павлова, явного взяточника и шантажиста, пытавшегося вымогать крупнейшие суммы с арестованных, содержащихся по передаваемым ему следственным делам, и, разумеется, тоже, очевидно, делившегося с Зудиным. Он теперь арестован так же, как и Вальц. О личности этого Павлова Зудин был великолепно осведомлен покойным Кацманом, как о том свидетельствует товарищ Фомин, да и сам Зудин теперь этого не отрицает; более того, уверяет даже, что это он, Зудин, первый возбудил подозрение у Кацмана против Павлова. Наглая ложь Зудина вполне изобличается тем, что, во–первых, он все же не уволил Павлова из губчека, что было ему облегчено смертью Кацмана, как раз настаивавшего на увольнении Павлова, а во–вторых, даже теперь, после ареста Павлова и Вальц, Зудин пытался протестовать против этого ареста обоих этих героев: и Павлова и Вальц, называя это при мне в кабинете Игнатьева, — как бы вы думали, чем? — «разгромом чека!» В деле имеется соответствующее показание Игнатьева, да я думаю, что и сам Зудин не станет этого отрицать. Но, товарищи, жадный и предательский характер Зудина отличался, кроме того, звериным упрямством и жестокостью. Несмотря на то, что он сам являлся главнейшим косвенным пособником убийства товарища Кацмана, это не помешало ему с разбойничьей настойчивостью провести через подавленную им коллегию губчека постановление о расстреле ста наиболее видных, но в большинстве случаев ни в чем не повинных буржуев, арестованных губчека. Не приходится пояснять, что подобный акт явился лучшим способом агитации против советской власти среди обывательских кругов.

— Чего же вы теперь хотите? — произносит вслух Зудин.

— Торжества революционной справедливости, больше ничего!

— Но разве такая существует?!

— Это мы посмотрим!.. что ж еще? Я боюсь, что уже и так утомил товарищей чересчур длинной речью по существу такого весьма ясного и простого дела, поражающего только чудовищностью преступления, вследствие редкого случая, что субъектом такого является весьма ответственный партийный, бывший товарищ. Поэтому я не стану дополнять мой доклад упоминанием об оргиях с конфискованными винами, погреб которых находился у Зудина в кабинете, причем тот же Павлов ухитрялся пользоваться ими же, несмотря на то, что кабинет, по словам Зудина, в его отсутствие был постоянно заперт на ключ. Не буду упоминать и о любовных похождениях Зудина с Вальц на диване его кабинета, случайной свидетельницей чего была курьерша, слышавшая через дверь часть их разговора. Все это только более мелкие характерные штрихи главной сути дела.

Наступило продолжительное и тяжелое молчанье. Все взглянули на Зудина.

— Угодно вам дать объяснения? — спросил Степан.

— Да, да, конечно! — спохватился, волнуясь, как бы только что проснувшийся Зудин.

— Только, чтоб эти объяснения не превратились в пустое оттягиванье времени. Надо ограничить срок, — буркнул Шустрый.

— Да, да, мы увидим там, — недовольно поморщась, отмахнулся Степан. — Итак, мы вас слушаем, — обратился он к Зудину.

Но у того мысль, всегда такая живая и ясная, теперь валялась, как тряпка. — «С чего начать?»

— Товарищи, — трясется он, — вы можете, конечно, мне верить и не верить, но я буду с вами всегда откровенен, как и вообще был всегда откровенным. Неужели долгие годы нашей совместной работы в подпольи и сейчас не будут для вас доказательством моей правдивости?!

Зудин чувствует, что говорит какую–то нескладную ерунду, совсем не то, что заранее мысленно предполагал сказать в этом случае, ожидая суда. И бесит его веселый злорадный взгляд упивающегося его растерянностью Шустрого.

— Вашего прошлого мы просим не касаться. Оно нам всем достаточно известно. Мы просим дать ясные и краткие объяснения по существу предъявленных вам докладчиком обвинений. Признаете ли вы себя виновным или нет? — вдруг холодным твердым голосом обливает его товарищ Степан.

— Да, да, сейчас, сейчас, — еще более теряется Зудин, чувствуя, как всего его охватывает панический страх, — ужас не перед трагическим концом его жизни, который несется, как бешеный поезд, навстречу, с отчетливостью быстро растущих огненных глаз катастрофы, — а ужас боязни, что он так и останется совсем, совсем одиноким, что его не поймут, что он не сумеет так быстро высказать им, торопящимся, всю свою правоту, или его оборвут на полуслове. — И зачем так медлен, нищ и неуклюж распухший человеческий язык!

Зудин понимает, что ему нужно вот, вот сейчас же, немедля, собраться с последними силами, со всеми мыслями всей своей жизни, напрячься и ринуться отчаянным ударом против чего–то густого, бесконечно тяжелого и ненавистного, которое давило его всю его долгую–долгую жизнь, начиная с тех пор, когда он был еще крошечной, беспечной и юркой личинкой. И вот, наконец–то, теперь навалилось оно на него совершенно вплотную, чтобы растереть, как пятно, без остатка. Но против кого кинуться? Кругом ведь все свои же близкие, родные товарищи, даже этот брызжущий торжеством злобы Шустрый. Так значит остается погибнуть, даже не пискнув о своей правоте, не крикнув зарезанным голосом на всю ширь человечьего мира, загораясь мечтовой надеждой, что найдется где–нибудь чуткий жалобный отзвук, хотя быпока потаенно затерянный в слепых еще зернах, имеющих в будущем лишь народиться новых людей со свежими бурями чувств, со свежими родниками мозгов?!

— Я не виновен, — твердо говорит Зудин. — Я не виновен! — повторяет он настойчивей, и голос его начинает звучать все прямее и крепче, и его слова впиваются в уши слушателей, как острые раскаленные клещи. — Это неправда, что Вальц была моей любовницей, что она подлежала расстрелу и я ее спас из–за страсти к ней. Все это неправда. Она была арестована, как случайно замешанная в савинковском заговоре его агента Финикова, но к нему непричастная, по глубокому моему убеждению. Мне ее стало очень жалко. Я думал, что честная служба ей поможет стать на ноги, просто, как человеку, и стряхнуть с себя паутину подлого буржуазного быта. Но значит я ошибся. Шоколад оказался сильнее.

— Что оказалось сильнее?! — переспросили все.

— Шоколад! — усмехнулся Шустрый.

— Да, шоколад. Он оказался сильнее… О том, что она имела отношение к Хеккею, в первый раз сейчас слышу. Это меня поражает. Объяснить все это сразу себе не могу. По–видимому, правда, что чужая душа — потемки. Это верно, что Вальц принесла как–то и подарила моей жене на квартире чулки и шоколад ребятишкам. Она объяснила, что у ней, как у артистки, — она ведь бывшая балерина, — вся эта роскошь осталась излишнею от прежнего времени, да и, кроме того, кой–кто из ее былых сослуживцев привозил–де ей с фронта гостинцев. По правде сказать, я простодушно в это поверил. Если бы я был в момент дачи этих подарков, я уверен что мы бы их не приняли, но жена, не подумав, взяла их в мое отсутствие, и потом мне было уже неловко их возвращать. Да и жену обижать, по правде сказать, мне не хотелось. По глупости считал все это тогда пустяками. О том, что Вальц взяла с Чоткиных взятку в двадцать фунтов золотом, первый раз слышу. Припоминаю, что она была особенно настойчива с его освобождением, и во мне даже шевельнулось тогда смутное подозренье, но Чоткин сидел совершенно зря, вследствие нашей неразберихи, и должен был давно быть отпущен на свободу, но просидел бы, наверное, еще черт знает сколько из–за халатности уехавшего следователя, если бы не случайно попавшее в руки Вальц его дело.

— Так что выходит, по–вашему, что Вальц взяла взятку за дело?! — иронически бросил Шустрый.

— Оставьте! — махнул на него Степан.

— Точно так же никому никогда не давал я никаких распоряжений о выдаче ей какого–то дубликата ордера. Одним словом, всякие подозрения о моей связи с Хеккеем, о моем отношении к этому золоту и вообще о каких–то грязных отношениях с Вальц — чистейший натасканный вздор. Однажды вечером, правда, пробовала было подсесть она ко мне на диван и заговорила о любви — мне казалось тогда, что все это было искренним, — но я тут же вовремя ее смахнул. Если курьерша это подслушала, — она может все это подтвердить. То же самое вздор и относительно Павлова. Мне он все время казался подозрительным проходимцем. Был разговор об этом и с Кацманом. Решили уволить. Но дела и события как–то захлестнули, и стало просто не до него. Вот и все. Больно, товарищи, было слушать, во что все это обратилось в «объективнейшей» речи товарища Южанина!

Зудин язвительно и брезгливо подернулся.

— То же самое и относительно оргий, — продолжал он. — Какие оргии? Где оргии? Если к нам таскают конфискованные вина, и если они незаметно тают, — это все скверно и, если хотите, позорно. За всем не углядишь. Но при чем тут басни об оргиях, которые громко вызванивал здесь Южанин. Ведь как–никак, а все же я — Зудин, а не целовальник! — еще злее швырнул он в Шустрого.

— Еще хуже! — выкрикнул тот, подпрыгивая, точно на иголках.

— Бросьте! — махнул на обоих Степан.

— Но что самое нелепое, так это обвинение меня в злостном проведении провокационного террора, — кажется именно так определил мое преступленье Южанин. Я расстрелял, как разбойник, сотню невиннейших граждан в отместку за смерть Кацмана?! Все, что хотите, товарищи, но это обвинение я совершенно не в силах осмыслить. Прежде всего, это постановление не мое единоличное, а всей коллегии, на заседании которой были и Фомин и Игнатьев. Правда, я настаивал на расстреле, но разве мне кто–либо тогда серьезно возражал?!

— Вы всех терроризовали, — вставил Шустрый.

— Иль, может быть, позднее раскаяние в содеянном прегрешении, — язвительно ухмыляется Зудин, — заставляет теперь кой–кого бить отбой и, умывая руки, валить с больной головы на здоровую?! Что ж, быть может, настанет время, когда сами мы станем судить своих сотоварищей за наиболее энергичное проведение наших лозунгов и наших директив?! Но я не боюсь ответственности, и если бы еще раз повторилась та же самая обстановка, то я поступил бы точно так же, а не иначе.

— Конечно, это ерунда! — мычит Степан и даже истуканом застывший Ткачеев медленно поднимает на Зудина веки.

— Я убил сотню арестованных, — отчетливо отбивает слова Зудин, и его голос звонок, как медь, — и совершенно не считался с их виновностью. Разве вообще виновность существует? Разве буржуй виноват, что он буржуй, а крокодил виноват, что он крокодил?! Разве десятки наших зверских врагов контрреволюционеров — если им удается честно и глубоко перевернуть свои убеждения динамитом мысли и чувств — не принимаются нами охотно в наши ряды, как кровные братья по общей борьбе, и разве в то же самое время мы не сажаем за решетку, быть может, очень талантливых молодцов, сделавших в прошлом очень многое для революции и теперь тоже по–своему искренне ей преданных, но по своей глупости, упрямству и классовой подоплеке являющихся на деле нашими злейшими врагами и авангардом капиталистов?! Разве не так?!

— Вы и себя хотите подвести под эту рубрику? — расплывается улыбочкой Шустрый.

— Себя? — озадачивается Зудин. — Нет, я говорю о том, что я вправе был расстрелять сотню арестованных, не считая их ни виновными, ни невинными, потому что ни виновности не невинности в вашем, обывательском смысле этого слова для меня не существует, — вот и все. Но не подумайте также, товарищ Южанин, что я руководствовался чувством мести к этой жалкой своре наших врагов. Отмщение меньше, чем что–либо иное, может меня вдохновить. Пусть этот нелепый предрассудок останется утехой наивных людей, детским наслаждением побить край стола, о который ушибся с разбегу, или выпороть море, потопившее лодку. Мщение — пустой самообман! И все–таки, если угодно, я расстрелял сознательно арестованных, совершенно невинных людей!

— Чудовищное рассуждение! — заерзал на стуле Шустрый.

Даже Ткачеев опять лениво поднял на Зудина оживающий взгляд, а Щеглов, раскрасневшись, увлеченно смотрел ему в рот. Только Степан продолжал благодушно водить карандашом по бумаге.

— Организация капиталистов убила Кацмана. Это неважно, что некоторые глупые эсэры наивно считают себя врагами капитала. Это неважно. На деле они добросовестно служат передовыми застрельщиками буржуазного лагеря. Их личные убеждения существа дела ничуть не меняют, а ведь мы ведем классовую борьбу в международном масштабе. На удар нужно было ответить контрударом. Они ударили по личности, потому что общественной жизни и законов ее они не понимают. А я взял да и ударил по классу. Я уничтожил первых встречных из их рядов, только первых встречных, ни больше ни меньше, и возвел это в степень неизбежного следствия из их поступка. Не угодно ли еще повторить нападение, милейшие? Не беспокойтесь, больше не повторят: знают, что себе будет стоить дороже!

— В этом вас не обвиняют, — обрывает Степан. — Все это мы знаем: и что такое классовый террор, и когда он бывает неизбежен и необходим. Только, конечно, мы уничтожаем все же наиболее активных и организаторов из враждебного нам класса. Все это так, и покаянные сомненья предоставим болтунам. А вот, может быть, вы лучше ответите нам вот на какие вопросы, я их здесь набросал, — и он протягивает Зудину листик бумаги.

— «Почему не было установлено за Вальц наблюдения?»

— «Какое впечатление от всего этого дела возникнет теперь как у сотрудников чрезвычайки и всех членов партии, так и в широких рабочих кругах, уже широко оповещенных стоустою сплетнею, что Зудин брал взятки через жену?»

— Да, это моя оплошность, — говорит Зудин подавленно. — Какое впечатление?.. Самое скверное! — еще глуше шепчет он, опустив голову. Вот когда становится ему мучительно–мучительно стыдно: так бы вот и провалился сквозь землю.

— Есть ли еще у кого–либо вопросы? — обращается Степан к соседям. Вопросов больше нет. Только Шустрый порывается что–то сказать, но, увидев себя одиноким, сконфуженно прячет глаза, закрывая неловко разинутый рот.

Степан о чем–то шепчется сначала с Ткачеевым, потом со Щегловым, и те кивают ему головой.

— Распорядитесь, товарищ Шустрый, пока что отправить товарища Зудина туда, где он был.

— Комиссия вызовет или известит вас о своем решении, — кивает он Зудину, — когда таковое состоится, — и при этом глядит на часы.

Опять какая–то жуткая тяжесть упала на Зудина. Он растерянно ищет на стуле свое пальто, пока не вспоминает, что пришел без него. Сопровождаемый Шустрым, весь покрасневший от пота, как–то неловко выходит он за дверь, измочаленный, обессиленный, с выеденной и надорванной оболочкою сердца. Тот же часовой, уставясь зло ему в спину, проводит его обратно в прежнюю комнату с квадратными нишами черных окон. Зудин ежится.

Где–то далеко–далеко на горизонте вспыхивают в небе отблески орудийных выстрелов. И мрачной чернотой глядится в окна омертвевший город.

7

Зудин лежит. Что его теперь ожидает? Ах, почем он знает! Его голова совсем отказалась работать. А сердце бьется внутри горячим стыдом: как это Зудин, всегда такой осторожный, всегда такой чуткий, теперь вдруг подвел всех и все: и общее дело мировой революции, и старую партию, и доверие рабочего класса! Неужели все это не сон, а наяву?!

Трясущимися руками он закрывает лицо, и встают перед ним старые, давно передуманные мысли–картины, которые светят теперь вдруг совсем по–иному.

Грязное, клочками ползущее небо. Широкое корявое распаханное поле мокнет под мелким осенним дождем. По глинистой мокрой дороге устало бредет, вихляя ногами, огромный лохматый мужик в рваном зипуне. Лицо его коричнево от загара и морщинистых борозд, как шоколадный лик угодника у владимирских богомазов. Он сутулится, упираясь горбом в рыхлое небо, и кашляет, терпеливо и тупо вглядываясь в нависшую сетку дождя.

«Какой богатырский попутчик! — грезится Зудину. — С этим великаном не пропадешь».

— Почему же так жалок ты, царь земли?

Мужик замедляет свой шаг и, ласково щурясь, вглядывается сверху вниз в Зудина.

— Голодно, родимый, голодно!

— У кого же нашлось столько силы, чтобы отобрать хлеб у тебя, честный труженик?

Великан совсем останавливается и опускает глаза в густое тесто размякшей дороги.

— Никто, милый, не отбирал. Сам, родной мой, отдал своему барину. Исполу мы здеся, исполу, — и он тяжело вздыхает.

— Неужели ничего не осталось тебе? Ведь осталось? Что же ты сделал с этим остатком?

— И-их, родимый, подати замаяли. Апосля надо было купить стан колес да леса и гвоздей малость — вишь, у меня изба обвалилась; вот и пришлось свезти все остатки в контору, на леватор.

— Дружище, — тянется к нему Зудин, — встрепенись! Эх, как бы нам да вместе садануть бы и по твоему барину и по скупщикам. Давай, перепашем весь мир по–иному, по–нашему. Уж то–то житье нам настанет — прямо малина: уж хлебушка твой весь останется тебе, почитай до зернышка. Хочешь?! Такое, брат мой, мы с тобой хозяйство заведем, прямо как в сказке: чудный конь–богатырь, весь из меди, а грива из синих огней, сам будет пахать тебе землю без корма и платы! Дай только срок, я тебе все наделаю!

— Ты чудно говоришь, — и мужик озирается, а в глазах его хитро крадутся мокрые блестки. — Барина пощупать, отчего же? Очень можно, ежели только опять же всем миром. Знамо, легче бы стало! Ну, а про огневого коня ты, чай, врешь? Да и куда нам такова? Нам бы, сам знаешь, земляк, лучше б простова кавурку, оно б поспорней!.. Только ты, брат, скажи наперед начистую, хлеб–то у нас, того, так значит уже больше никто и не станет отбирать? — и он недоверчиво нижет Зудина тонкими иглами серых зрачков.

— Послушай, дружище, иль ты впрямь думаешь, что орехи сами падают в рот без скорлуп, прямо с неба? Неужели за чудного коня и чтобы спастись от барина, ты не согласишься хоть малость еще поголодать и даже, быть может, последний кусок поделить на весь мир, лишь бы потом жить привольно без бар и купцов?! Ты смекни–ка!

Мужик мнется, сопит и вдруг машет рукой.

— Эх, брат, ежели это не надолго, куда же денешься?! Заодно уж, видно, пропадать, нам не привыкать стать: ишь, живот подвело. Так и так, брат, видно придется по–твоему, а то все одно подыхать. Только ты… ты–то сам не обманешь?..

— Экий, брат, ты воробей, что комара испугался! Чай, я сам такой же, как ты, голодный. Сообща будем драться, сообща будем все вместе и делиться. Поделись–ка пока малость хлебцем, да шагай, брат, за мной поживей, не отставая, а то, вишь, ты какой несуразный.

Мужик, понурясь, достает из–за пазухи краюху, ломает пополам, долго смекает, который кусочек поменьше, чтобы отдать его Зудину, но вдруг замечает, косясь, что Зудин следит, и тогда решительно протягивает ему большую половину, а потом неуклюже ковыляет за ним, вихляя коленями и жамкая липкую грязь. Зудин весело машет ногами впереди, твердо впиваяся ими в расползшуюся глину дороги. Мужик–великан еле за ним поспевает. Чуть дышит, часто останавливается и снова силится догнать, утирая ладонью росу пота с лица.

— Эй, приятель, ты ослобони малость. Нельзя ли полегче? За тобою, и впрямь, не угонишься. Поотощал я без хлеба–то; энтот кусок–то остатний был, что я отдал; хоронил его долго про запас, вот и отощал.

— Ничего, подтянись, дружище. Надо спешить, иначе не будет нам с тобою удачи, все дороги размоет. Сам я не хуже тебя отощал, ежели хлеба спросил, а вот гляди, как иду. На все сноровка нужна! — и Зудин запихивает полученный ломоть краюхи в карман, но там что–то мешает, кусок не лезет. Зудин сует в карман руку и достает оттуда… — что же это такое? — у него в руке огромный пахучий, размякший от дождя, кусок шоколада. Мужичище вонзился злыми глазами.

— Што энто? Ты обманул?! хлеб остатний выудил, а у самого канфеты!

— Товарищ, это случайно…

— Врррешь!

Дрожь бессильная струится по Зудину. «Не поверит. Все равно не поверит. Я пропал!»

Он бежит и падает в грязь и подымается снова, чтобы снова упасть. Он весь в липкой коричневой массе… глины?.. или шоколада?.. почем он знает. Неужели не убежит туда, за бесконечную сетку осеннего дождя. Ноги все более ослабевают, облепленные толстой кашей землистой замазки. Хриплое дыханье мужика клокочет, все ближе и ближе. Нет, не избежать.

— Нет, не избежать! — говорит громко Зудин и открывает глаза.

В комнате по–прежнему тихо и пусто. Электрическая лампочка односветно ярчит. Зудин чувствует легкий озноб.

Как это, в самом деле, все получилось? Зачем он так сделал? В чем его ошибка? И почему те так долго совещаются? И каково–то будет их решение? Неужели они теперь убьют его так безжалостно за бессознательный промах, за детскую оплошность? — и ему сразу вспоминается Шустрый и его «революционная справедливость».

Он опять ложится на кровать, не раздеваясь, лицом кверху, и снова плотно закрывает глаза обеими руками.

«В самом деле, что это за проклятый шоколад, шоколад, который преследует его так неотступно?! Откуда он взялся?!»

Но в голове его кружится и шумит какой–то баюкающий и в то же время волнующий смутное беспокойство невнятный шум, как шум водопада или шум леса. О, этот с детства знакомый Зудину шум, такой родной, как кандалы у поседевшего каторжника! Зудин его отлично знает, все его тонкости, все его переливы, которые неощутимы для других.

Вот он стоит бледным, чахлым ребенком, как затравленный дикий зверек, с серыми впадинами глазок и вытянув трубочкой губки. А уж этот знакомый шум поет ему в уши свою шелестящую песню: ш–ш–шу–шу-шу, шшш–шу–шу. Но Зудин тихо улыбается. Он уже знает. Он знает, что эту песню поют приводные ремни, шкивы и станки. Они вертятся, грохочут, бегут и жужжат.

Слабенькими ручонками держит он суппорт и зорко следит, как горячая тонкая стружка железа, извиваясь, ползет мимо рук и падает к его босым ногам, их обжигая. Грязный, жалкий, разбитый токарный станок весь трясуном так и ходит от ремня, захлестнутого за вертящийся под потолком шкив на валу. Большое полутемное помещенье подвала затхло, грязно, неуютно и пустынно. Кроме заброшенного дряхлого станка и маленького Зудина, в нем ничего больше нет. Ах, нет же, впрочем, конечно, есть. Это хозяин. Он дремлет вблизи от станка, полупьяный, развалясь на поломанном табурете и вспыхивая время от времени из–под сонных век сторожащим взглядом тюремщика.

— Работай, лодырь! Работай, стервец, не ленись! а то опять все уши выдеру!

Борода хозяина взлохмачена, как войлок, и спьяна набита всяким сором. Опухшее лицо его жалко. Поверх розовой ситцевой рубахи надет жилет с серебряной «чепоцкой», как любовно называет ее сам хозяин. На босу ногу обуты кожаные опорки. Хозяин слаб, хил и тщедушен, как и его заскорузлый станок. Но стоит лишь Зудину закрыть слипающиеся от усталости глаза, как быстрый, костлявый толчок хозяйского кулака под затылок мигом выводит его из сладкой дремы, навеваемой пеньем ремней. И снова бесконечно ползет и вьется горячая стружка, падая и обжигая босые ноги.

— Работай, чертова кукла! Я засну тебе, сучий сын! Вот только не сделай мне за день тридцати втулок, я тебе всю шкуру спущу!

Большая стена оконной решетчатой рамы отделяет затхлую мастерскую паутиной мелких пыльных стекол от остального мира, развернувшегося где–то там, за станком. Однажды, когда хозяин крепче задремал с похмелья, Зудин, передернув отводку на холостой ход, подсмотрел, что делалось рядом. Там стояло много новеньких, чистеньких, блестящих не станков, а нарядных машин, и все они пели тоненькими голосами, и ходил возле них аккуратно и чисто одетый, в крахмальном воротничке с сизым галстуком, в жилетке, брюках и в красивых ботинках какой–то разглаженный барин в кепке и с сигарой в зубах. Он поворачивал рычаги то одной то другой машины, следя, как они сами выбрасывали из своих животов груды различных товаров, сами же запаковывали их в одинаковые гладенькие ящики и сами тащили их лентой на выход, за дверь.

«Ишь ты, — подумал Зудин, — сам хозяин работает, и как ловко!»

Но это не был хозяин, потому что приходил, словно вкатываясь, кто–то толстенький, кругленький, пухлый, гладко выбритый, сверкающий стеклышками пенснэ и радугами перстней на коротких напухнувших пальцах. Перед ним барин в жилетке и кепке сгибался в крючок и о чем–то подобострастно докладывал. Если пухленький человечек оставался доволен, он весело кивал, как Ванька–встанька, круглой головкой без шеи и, поблескивая пенснэ, указывал на какие–то ящики в углу. И тогда барин в кепке громко кого–то звал и на зов из–под поющих, как прижатые осы, станков вылезал большущий, весь измазанный копотью масла какой–то усастый детина в длинной широкой синеющей блузе. Он открывал гвоздодером указанный ящик, срывая с него нежно–желтую крышку, после чего пухлый барин в перстнях и пенснэ доставал оттуда кучу пачек, красиво уложенных, плотных, блестящих, и передавал их барину в кепке. Тот изгибался учтиво, пихая их торопливо к себе в карманы замасленных брюк. Пухленький барин с недовольной гримасой брал из ящика снова штук с пяток, и неохотно протягивал их синей блузе и тотчас же, торопливо напыжась, закрывал крышкой ящик и тащил его за дверь к себе. Барин в кепке и синий детина развертывали по одной из даденых пачек и ломко кусали.

«Что это они едят?» — думал Зудин и однажды как–то спросил синеблузого, когда тот подошел зачем–то и стал спиною вплотную к раскрытой форточке у его запыленной стеклянной стены:

— Как зовут тебя, приятель?

— Меня–то?.. Ганс!

— Что это давеча ты ел такое гладкое в блестящей бумажке?

— А–а–а!.. Шоколад!

— Вон оно что! Что ж, это вкусно?

— А разве твой хозяин его не дает?

— Нет, мой хозяин, как видно, сам не знает еще, что такое твой шоколад. А у тебя разве двое хозяев?

— Да как тебе сказать? Тот, что дал шоколад, тот хозяин, а этот вон, в кепке, это мастер. Но, по правде говоря, мой милый, это для нас один черт!

— А все же, видать, что хорошо ты живешь. Смотри, как чисто одет, в башмаках, и шоколадом тебя кормят и не бьют.

— Не бьют? Это как сказать: иной раз тоже бывает. Ну, а насчет шоколаду, то что ж тут особенного? Он очень сытен, дает много силы, а главное — дешев. Хозяин экономит хлеб. Хлеб очень дорог. А шоколад он за бесценок привозит от негров, меняя на медных божков и стеклянные бусы, а то, знаешь, и прямо так, даром берет. Вот и кормит. Но ведь ты же сам видел, как он его мало дает. Каналья боится, как бы я не сделался очень силен, а потом ты не знаешь, насколько этот жирный пузырь жаден. При моей работе разве будешь сыт его пачкой: еле ноги волочишь. А вот к себе он утаскивает полнехонький ящик и жрет до отвала, запивая шампанским! — и Ганс тревожно оглянулся. — Знаешь, парень, я частенько подумываю, не сговориться ли нам сообща и не придушить ли всех наших хозяев?!

— Что ты? что ты? — испуганно отпрыгивает Зудин от форточки.

— Ганс! — кричит мастер в кепке, и Ганс торопливо отходит.

— Вишь, чертенок, опять, видно, дрых! — ворчит хозяин с табурета, продирая глаза. — Станок опять мотался вхолостую?! Ии–их, стерва! — и новый пинок кулака отрезвляюще встряхивает мозги Зудину.

Снова тянется едкая стружка, вцеловывая ожоги в его позеленевшие ноги. Трясется разбитый станок, пахнет затхлою плесенью, и ворчит, как замирающий гром, раздраженный хозяин. Только там, за стеклянной стеной, поют, точно пчелы, станки и машины, мигая тенями летящих ремней на другой стеклянной стене, за которой гудит, словно улей, рой опять таких же машин, и так дальше и дальше, без конца.

«Большая, знать, фабрика! — думает Зудин. — Кто же будет ейный хозяин?!»

Но главного хозяина Зудин так и не видел. Зато он увидел картину, которая пронизала все его существо и скрутила всю его жизнь, словно смерч.

Гудел привод. Дрожал станок. Шуршала ползущая стружка, слипались устало глаза, как вдруг наверху, на дворе отчетливо громко что–то надтреснуло:

— Бац!!!

Дремавший на табурете хозяин чуть не свалился от неожиданности и стремглав бросился вверх, стуча опорками по каменным ступенькам. Зудин, бросив станок, потянулся за ним.

На просторном вымощенном камнем фабричном дворе, заставленном грудами разных ящиков, стоял, подбоченясь, седой сухощавый лощеный мужчина, гладко выбритый и бледный. Перед ним барахтался на земле сбитый с ног толстенький пухленький соседский хозяин, и на щеке его багровел след от удара ладонью.

— Не суйся, любезный! Не трогай чужой шоколад! — цедил через зубы надменно стоящий.

Но глаза толстяка налились уже кровью, и на жирных губах забелелася пена.

— Чужой?! Ах, бандит! Я ведь знаю, какой он чужой? Ганс, на помощь! — и толстяк, подпрыгнув, словно мяч, уж словил и тащил за шиворот вылезшего на шум Ганса, подтолкнутого сзади мастером в кепке. — Ганс, дай ему в лошадиные зубы! Эта сволочь стащила сейчас весь твой последний шоколад. Помоги же отнять!

Ганс растерянно покраснел, развернулся и ударил — да так, что высокий качнулся и еле–еле устоял на ногах, а потом сунул пальцы в рот и пронзительно свистнул. Между тем, изо всех углов к месту драки уже неслись, очертя голову и сопя, как кузнечные мехи, по–видимому, все обитатели этого странного места.

— Что же ты делаешь, Ганс?! — пугливо и робко потянул его Зудин за блузу. — Вспомни, ты сам что говорил так недавно!.. А теперь из–за этого шоколада?!

Но Зудин не успел договорить. Его хозяин с всклокоченной бородой уже визжал и дрыгал ногами, уцепившись зубами в лопатку пыхтящего толстяка, который в свалке шарил по мостовой свое разбитое пенснэ. Но кто–то из кучи стремглав наскочивших мигом дал хозяину сапогом пинка в зад, отчего тот ляскнул зубами и, как тюфяк, шлепнулся наземь.

— Лодырь, стервец! Чего же ты стоишь, как баран, когда твоего хозяина бьют? Карр–р–раул! — крикнул он и, согнувшись от боли, ткнул Зудина обоими кулаками прямо в шею. Тот споткнулся и полетел головою вперед в самую гущу общей свалки. Дальше Зудин не помнит ничего, кроме ударов, самых неожиданных, мучительных и хряпких, облепивших его со всех сторон в этом хаосе лязга зубов, рычанья и хрипа. Били друг друга все и кто чем попало. Стараясь как–нибудь выбраться из кровавой каши, Зудин спружинил все свои мальчишеские силы и стал отбиваться, грызясь и вонзясь ногтями, которые сдирались от ударов. Кто–то треснул Зудину в бок тою втулкой, что обычно он точил на станке, другой саданул его острым стальным резцом прямо в ногу, а третий колотил его, что было силы, по уху каким–то обломком с гвоздями, должно быть, с деревяного ящика из–под шоколада. Наконец, Зудин совсем обессилел, свалился кому–то под ноги, инстинктивно подтянулся на руках в дрожи конвульсий и… неожиданно выполз.

Несколько зубов были выбиты и держались на пленочках десен. Волосы мягко слиплись в теплой крови, сочившейся на уши и щеки. Все тело и кости мучительно саднило, а босая нога зверски ныла, раздавленная чьим–то чугунным сапогом.

«Неужели я жив? И все это не сон?» — протянулось в мозгу, пока он, стеная, не дополз до каменной лесенки в свой подвал. А посредине двора по–прежнему в бешеном вое катался, вращая глазами, сторукий, стоногий клубок дерущихся тел.

Между тем, толстый хозяйчик–сосед уже стоял, отдуваясь, возле притолоки своей двери и, брызжа слюной от волненья, забинтовывал руку. Его противник, высокий, с кобыльим оскалом пожелтевших зубов, поодаль мирно подвязывал возле своей двери оборвавшийся шнур от ботинки. Кругом валялись неизвестно кем и откуда накиданные обломки станков, части машин, сломанные инструменты, и ярко горели подожженные ящики, в которых шипел шоколад, и жаркое пламя мигало своим отсветом на фигурах хозяев.

«Кто же, в таком случае, дерется?» — удивился Зудин в то время, как его хозяин, ковыляя, опять вылезал из своего подвала наверх, подымая с собой и швыряя на двор в дерущихся все планшайбы, патроны, нутромеры, резцы, — все, что так бережливо хранил в своем шкапчике Зудин. Жилетка хозяина была чем–то острым распорота, глаз подбит синячищем, опорки одной уже не было, а оборванная серебряная «чепоцка» жалко болталась из пуговичной петли.

— Ты куда ж это, сволочь паршивая, предатель, иуда! — захрипел он на Зудина. — Воротись, или враз удушу! — и он швырнул в него сверлом. — Будешь слушаться?!

Зудин молчал. Он ничего не соображал. — «Кто же дерется?!»

— Полезай, щенок, захвати молоток и тотчас марш обратно или сейчас же сам убью ирода! — трясся хозяин от бешеной злобы, роняя из–под локтей вытащенные вещи.

— Так его, так! — процедил через зубы высокий.

— Будет такать! — прошипел хозяин–сосед, толстячок.

И от нового тумака Зудин скатился по остриям камней в свой подвал, где на слизком полу нащупал впотьмах под рукой молоток. Он торопливо схватил его и прижал меж ногами.

«Неужели навеки погибнуть? Неужели нет больше спасенья?» — думал он, стараясь лежать, не шевелясь. Но чья–то сильная и длинная жилистая рука нащупала крючьями пальцев его расшибленное плечо, схватила его и потащила на двор, как капусту из супа.

— Вот он, ваш обормот! Полюбуйтесь! — выпустил его из когтей влоск бритый высокий хозяин, уже подвязавший ботинку. Ткнул его носом в опорку хозяина и повернул к себе.

— Ах, так ты так–то, убежал? Значит ты за него?! — кивая на толстяка, хрипел безголосый хозяин, и его бороденка, выдерганная клочьями в драке, тряслася от пенистой злобы над хилой измызганной шеей. — Значит ты так?! — и он замахнулся на Зудина шкворнем.

Зудин пригнулся, сожмурился, цепко схватил молоток, взметнул и ударил. Что–то жалобно взвизгнуло, как собака, ухнуло, рухнуло, резнуло зубами по голым ногам и, обвившись вкруг них, словно спрут, вместе с ним покатилося вниз подвала по камням ступеней. Знать, хозяин оказался тщедушным. Молоток Зудина пробил ему висок возле левого глаза, и тяжелая бурая сукровица неприятно залила ему все лицо.

— Выпусти! — закричал ему Зудин.

— Нет, не выпущу. Сам подохну, но и тебя удушу, окаянный! — хрипел тот еле слышно, навалясь, как болванка свинца, и придавив ему ноги. Зудин дико рванулся. Хозяин дернулся, конвульсивно вскинулся и, раскидавши ногами остатки совсем разломанного станка, беспомощно засипел, обмяк головою и распластался, как тюря.

Зудин, пошатываясь, медленно приподнялся. Все тело его резко ныло от ссадин, вывихов, ран и кровоподтеков. Выбитые зубы тряслися во рту на порванных пленках побледневших десен. Глаза заволакивало туманом мучительной боли, но, цепляясь трясущимися пальцами за выступы раскиданных обломков, он начал медленно вылезать кверху на воздух. Что–то оборвалось и покатилось под ногой вниз на хозяина. Он обернулся. Остатки разломанного станка чернели внизу, как чей–то обглоданный скелет, возле которого в грязи и крови лежал, широко раскинувши ноги, труп хозяина. Лишь под потолком торчал онемевший и пустой от соскочившего ремня шкив трансмиссии.

«Все пропало! — думалось Зудину. — Пожалуй, самому всего не починить, — прикидывал он. — Куда денусь? Чем буду кормиться? Не идти же к соседу?»

Машинально он подобрал раздавленную кем–то плитку шоколада, неизвестно откуда здесь очутившуюся, и, не думая, сунул ее в карман. Плиточку шоколаду.

Как лиловая острая молния, яркая мысль о Гансе пронзила его мозг.

Неужели он еще продолжает там драться, как болван, на забаву своих подлых хозяев?! Неужели все они, синеблузые, голодные идиоты, сбившиеся в хриплую кучу, еще сверлят долотами друг другу закопченные скулы и вырывают щипцами глаза ради этого вот проклятого шоколада, которого они почти не видали, жалкие обломки которого им, как кости собакам, швыряли их господа?! Почему бы им всем сейчас вот вместе и сразу не воспользоваться дракой, не кинуться на своих хозяев с тяжелыми кувалдами, сверлами и гвоздодерами, чтобы раскроить плоские черепа этих животных, загонявших их под станки и под брюхо машин пинками лакированных модных штиблет? Разве тогда этот самый шоколад не достанется всем им по праву? Ешь — не хочу, вволю!

Зудину сделалось сладко во рту от одной только мысли. И когда он поднялся в дверях, выходящих на двор, то увидел, как по–прежнему черный урчащий комок залившихся грязью и кровью, испачканных мускулистых тел возился, визжа и стеная от боли, переплетаяся, как куча раков, сваленных в узкой корзине.

— Ганс! — крикнул он, что было силы, и сам удивился звонкости своего мальчишеского голоска.

Пухлый хозяйчик–сосед, выкатив от ужаса из орбит оловянные голыши своих глаз, пятился спиной к косяку, растопыривши пальцы тычками против Зудина, как будто защищаясь от страшного призрака.

— Убийца, убийца, — шептал он, — чур меня, чур меня! Вяжите его, не слушайте его, это убийца! Это сумасшедший!

Другой из хозяев, долговязый и бритый, подвязавший ботинку, презрительно сплюнул сквозь зубы.

— Да, жалкий каналья, презренный щенок, ты устроил прескверную штучку, потому что набитый дурак. Твой хозяин был совсем недурным джентльменом и поставлял мне невредные втулки.

Он на минуту задумался.

— Очень невредные втулки поразительно дешево. Словом, он был превосходным хозяином. И всю свою жизнь он заботился лишь о тебе. Он частенько клянчил у меня шоколаду, но бедняку перепадало, по правде сказать, не ахти как много; уж очень дешево, изумительно дешево стоил его заскорузлый товар! Кроме того, его большая часть шла мне даром в уплату за энергию. Или ты, безмозглая лягушка, думаешь, что трансмиссии вертит какой–нибудь добрый черт для вас, олухов, бесплатно?! Он был очень хорошим и богобоязненным хозяином. Он мог, пожалуй, и даже очень скоро выйти, наконец, в настоящие люди, — продолжал долговязый, как бы размышляя вслух и покачивая в такт головой, — если б вот этот безмозглый ублюдок не проковырял ему голову своим дурацким молотком. Ведь я обещал твоему хозяину целых два ящика шоколаду и открывал ему калиточку для получения его и впредь, с моего каждый раз разрешенья, конечно. Вот подумай, осел, как ты расстроил свою же собственную выгоду. Впрочем, я не злопамятен. Мы можем остаться друзьями и я велю сейчас же включить твою трансмиссию, если ты перестанешь скандалить и… я, знаешь, дам тебе даже целый ящик шоколаду, если ты будешь слушаться только меня и починишь ножиком брюхо вот этому борову, — и он кивнул на толстяка.

— Что говорит эта старая лошадь?! Нет, вы послушайте только, что может брехать этот выживший из ума жираф?! Послушай, негодяй, — кричал другой, протягивая к Зудину свою забинтованную руку, — не верь этому жулику! Я дам тебе целых пять ящиков, только после драки, если ты вычистишь зубы молотком этой обалделой кобыле.

Но Зудин не слушал. Стиснув зубы от боли и медленно волоча распухшую ногу, он приближался настойчиво к куче рабочих, блестя воспаленностью глаз.

— Братцы, что же вы делаете? Опомнитесь! Ганс и все вы, несчастные, взгляните сюда! Бейте тех, кто втравил нас в драку! В морду хозяев! Тогда у нас будет сколько хотим и шоколада и хлеба, а уж скулы наверняка будут целы! Не зевайте! Ловите минуту, пока в ваших руках железные клинья! Смотрите, завтра будет уже поздно, и хозяева снова впрягут вас всех порознь в хомуты у станков! Ганс, Ганс, откликнись! Ведь ты же меня знаешь?! Припомни, ты сам так недавно учил меня мести хозяевам! Посмотри, вот теперь я свободен! Я послушал тебя и убил своего погонщика!

Визгливый, истошный крик Зудина сверлил уши дерущихся, как гудок, но, подобно гудку, так им всем надоевшему и скучно–знакомому по заводу, он не тронул из них никого своею затертой шаблонностью слов. Только конечный измученный выкрик: «я убил своего погонщика!» — впился в кучу, как брошенный камень в кисель, и всколебнул замешательство. Точно кто–то невидимый захватал сразу всех дерущихся за локти. Ганс, пыхтя, как котел, выперся из общей кучи задом и первый обернулся на зов мальчугана. Одна из его штанин была вырвана в драке, и голая волосатая нога, покрытая багрово–желтыми синяками и бегущими лентами крови, тряслася от боли и изнеможенья.

— Что ты задумал, пострел?! — смотрел он на Зудина растерянно, торопясь отдышаться и вытирая ладонями сопли и пот.

— Не слушай его, Ганс! Не слушай! — истерично скулил его хозяин–толстяк, ползая на карачках. — Ведь это ж сумасшедший, ведь это ж дурак, полный набитый дурак! Он убил своего доброго хозяина и разбил всю мастерскую! Ганс, да ведь это же сумасшедший варвар! Это дикарь! Боже мой, что мне делать?! — ревел он, метаясь с отчаянья, что Ганс плохо его слушает.

— Хозяин говорит сущую правду, милый Ганс! — начал вдруг резко и громко неожиданно вылезший из мастерской мастер в кепке, облизывая свои пальцы. — Эта гнилая доска ни черта не понимает в социализме. Социализм, коммунизм и экспроприация наших заботливых хозяев, милый Ганс, возможны только тогда, когда наши машины целиком вытеснят труд человека, — это раз, и когда наши хозяева совсем перестанут давать шоколаду, — это два. Тогда рабочий возьмет и шоколад и машины. Это сказал, Ганс, наш великий учитель Маркс в третьем томе! — и, обтерев мокрые от слюней пальцы о брюки, мастер полез в свой карман, чтобы вытащить оттуда толстенькую красненькую книжку.

— Он врет, Ганс! Он врет! — сверлил звонко Зудин. — Этого не может быть, ведь ты сам должен чувствовать?! Разве ты ясно не видишь, что эту крепкую цепь мохнатых пауков надо бить поскорей, пока в ней еще есть слабые звенья, или… или… мы все задохнемся в их паутине и перебьем вдобавок друг друга!

— Где это сказано? Покажи! — наступал Ганс на мастера.

— Погоди, дай вынуть. Видишь, застряла. Не карман же теперь разрезать ради твоей спешки? А своим умом разве не видишь? Ну, что ж, бери тогда пример с этого желторотого идиота! Лучше спроси–ка ты его, где станок?! Как он будет работать теперь с разломанным станком?! Брось, Ганс, и не будь дураком. Смотри, нашему хозяину уже перебили руку. Из–за чего? Он хотел заработать лишний ящик шоколаду, чтобы поделиться с тобой! Или скажешь, ты не получал?! Ну, тогда ломай мастерскую и иди в кабалу вон к той лошадиной морде!

Ганс молча медлил в тяжелой нерешительности, дико обводя выпученными бельмами глаз всех говоривших. А между тем драка расстроилась. Все старались прислушаться к спору. Удары падали медленнее и реже, и только пара мелких забияк, урча, крепко держалась зубами за чьи–то ляжки. Мастер совсем незаметно подтянулся к Гансу и сразу же кончил проповедь на полслове, быстрым и ловким движеньем толкнув его к хозяину–толстячку. Тот, обхватив плотно Ганса по рукам, юркнул вместе с ним в мастерскую. Туда ж, вслед за ним, полетел, кувыркнувшись, и мастер, подброшенный сильным пинком бритого хозяина–верзилы. Двор пустел. Все хозяева, быстро вцепившись каждый в своего рабочего и отбирая у них инструменты, торопливо их загоняли толчками и руганью каждого в свои мастерские.

«Сорвалось! — втянув в себя воздух, подумал испуганно Зудин, когда все опустело и он остался один. — Околпачили всех!.. А дома — разбитый станок и убитый хозяин. В чем же моя ошибка? Где это я промахнулся?! — думает он, пристально впиваясь глазами в незримую точку. — На чем я споткнулся?!»

— Знаю!.. Знаю!.. Знаю!.. — гикнул он звонко и радостно, словно выстрелил в небо. — Я все теперь знаю! Это… шоколад!.. Шоколад!.. Шоколад!.. — и, забыв свою боль, он размашисто дернулся и побежал, что есть силы, вперед, ковыляя и подскакивая отдавленной ногою, как подраненный заяц.

Поскорее б, поскорее б, поскорее б туда, вперед, навстречу огромному безучастному желтому солнцу. Он теперь отберет у хитрых погонщиков их сладкую приманку. Он оставит их без шоколада. Он, Зудин, все теперь знает. Его больше никто не обманет!

За длинным, высоким, тягучим забором были слышны чьи–то голоса, непонятно гортанные, словно несколько человек полоскали горло. Зудин увидел ворота с какою–то вывеской и вошел. На всем протяжении, которое смог охватить его глаз, он увидел бесконечные ряды плоских, открытых, широких, деревянных ящиков, на первый взгляд напоминающих парники, в которых валялись какие–то буроватые комья. Возле ящиков сидело на корточках множество перекидывающихся отрывочными гортанными звуками совершенно оголенных людей с крупными телами, черными и поблескивающими, словно покрытыми жирной ваксой. Только белки их глаз, как голубиные яйца, и, точно точенные из кости слоновой, кастеты зубов казались искусственными и ярко игрушечными в мягких оправах коричневых век и барбарисово–красных опухнувших губ. Здесь были мужчины и женщины, старики и старухи, сухопарые, с седыми волосьями, и малые дети, которые перебегали, как тараканы, раскачивая на худых и тоненьких ножках отвислые животики, напоминающие издали груши. Все эти люди ворочали палками бурые комья, оказавшиеся поближе толстыми, как огурцы, стручками, в то время как другая такая же партия–смена, вооруженная маленькими кривыми ножами на длинных палках, приносила эти стручья в круглых плетеных корзинах на головах откуда–то из ближайшей чахнущей рощицы.

Солнце пекло соленым зноем, пот сочился по черным плечам и затылкам. Но все работники еще круче сгибали упругие спины и еще быстрее мелькали локтями, как только их оголенные белки глаз ловили в подлобьи очертанья проезжающего мимо статного белокурого бестии с розовой замшею щек и с глазами веселыми и упрямо–жестокими, как поседевшее море далекого севера. Под седлом его играла рыжая лошадка. Широкая белая шляпа клала опаловую тень на лицо. Тонкого белоснежного батиста сорочка была засучена на розовых ямках мускулистых локтей. В кармане коричневых кожаных брюк топорщился горбатый кольт, высовывая свою рукоятку; а в руке у красавца колебался изящненький тоненький хлыст, надушенный оппопонаксом, и хлыст этот изредка делал веселые воздушные петли и вцеловывался стальным узеньким кончиком в черную тушу задремавшего негра:

— Чмок!

— О, нет, масса, господин мой! Твой раб работает усердно на радость тебе. Не бей и помилуй меня, господин мой, во царствии твоем!

Но масса, улыбаясь энергичным и смелым лицом, словно солнце, плыл дальше — даже не слушая, даже не глядя. Тогда распростершийся раб робко вскидывал раскаленные угли зрачков ему вслед, стискивал клещи своих крепких зубов и глухо рычал. Со страхом и тайной надеждой все остальные кидались глазами в его искромечущий жест, но тотчас же тухли, как пена, упавшая с гребня зеленой волны.

— Брату больно? — спросил его нежно присевший на корточки Зудин. — Брат устал?

Но негр, ощетинясь недоверчивым страхом, молчал.

— Брат напрасно боится. Я не масса, хотя и такой же, как и он, бледнолицый. Я смертельный враг масса. Я убью его, и ты будешь свободен. Мы забросим в ручей его кольт и изорвем его хлыст. Ты больше не будешь таскать и ворочать эти проклятые стручья. Ты ведь знаешь, что из этих бобов, жирных от твоего пота и горьких от слез твоих, эти канальи делают себе на забаву пресладкие вещи, которые зовут шоколадом.

Негр доверчиво кивнул, но сейчас же тоскливо скривился и спросил:

— Кто же будет тогда давать нам эти чудные вещи? — И он восхищенно подбросил ожерелье из толстых глиняных бус, покрытых голубою глазурью, висевшее на его черной потной груди.

Зудин горько усмехнулся:

— Мы сделаем тебе много лучше и больше. Только скажи, разве ты не хочешь быть свободным? А если хочешь, давай уговорись с остальными собратьями, условься о священном знаке, по которому все мы сразу же кинемся вместе, как звери, на этого сероглазого бестию с кольтом. И тогда я достану тебе много–много голубых, лиловых и синих бус, таких, какие ты любишь, а у тебя не возьму ничего. Я не ем твоего шоколада! — и Зудин ожесточенно замотал головой.

Негр радостно вскрикнул и подпрыгнул, как зайчонок, испустив веселый гортанный щелчок, который, как ток, пробежал по черным шеренгам, уставив тысячи глаз, сверкающих, точно жуки, на него, на избитого, хилого мальчика Зудина.

«Как это быстро! Как это сразу легко удалось!» — радостно подумалось ему, и он уже видел, как вот сейчас, здесь вот что–то случится страшно важное, еще никогда не бывавшее в мире, и пускай после этого бьются остенки засохших конторок жадные погонщики севера. Шоколада больше не будет. Шоколада, именно самого важного, что им надо, чем они держатся, — шоколада больше не будет.

— Значит ты не масса? — с изумленною радостью повторял, щелкая языком, негр. — Ты не ешь шоколада?! — Ты наш брат?! И мы будем вместе с тобой лазить по нашим деревьям, срывая орехи, хохоча по утрам в шаловливой щекотке. Будем спать у ручья на шелковистых стеблях длинных трав под ожогами красного солнца. А вечерами, под сизую пряную дымку тумана с болот, будем вместе так жутко молиться, томясь, вот этим прекрасным таинственным бусам. Ведь ты их нам дашь? Ты их дашь? Ты обещал ведь?! — и тысячи хрустальных доверчивых глаз нежно протягиваются к нему с детскою просьбой. Сотни ласковых рук бережно гладят его, любовно ощупывают, лезут в карманы. Вдруг резкий пронзительный крик:

— Это масса! Он обманул!.. Шоколад!

Зудин ничего не понимает, почему все стрельнули в него пиками пальцев и сейчас же все насугорбились еще ниже и покорнее, заработав, как мыши, перед проезжающим статным красавцем с опаловой тенью на рыжем коне.

— Что случилось? — и он видит, как негр растерянно вертит пальцами вынутый просто случайно из кармана его шоколад.

«Ах, вот ведь что!» — быстрится мысль Зудина искрометным мгновеньем. Но дальше он уже ни о чем не успевает подумать. Его череп раскалывается от звонкого удара, как орех, а размякшее тело переломанными костями, прорвавшими мясо и кожу, засовывается под низкий неструганный ящик с горьким запахом вялых стручков.

8

Разве это шипит кислота? Нет, это едкая желчь тревоги жжет сердце Василия Щеглова и свербит в нем, как сверло. Милое уплывшее детство сверкает ему издалека осколками склянок веселой помойки. Милое детство трепыхает ему в глаза теплым зеленым листком сочной пахучей бузины. Мельтешат под нею заскорузлые детские ноги у разбросанного кона желтых пузатеньких бабок. Насупилась большеглазая юная мордочка загорелого Алешки. А Васино сердце колко бьется, как одинокий семишник в болтающемся кармане продранных штанишек. Железная плитка тяжела и угласта и плохо ухватывается в напружившуюся ладошку. «Эх, кабы гладенький лизун! Неужто опять промахнусь? Неужели опять проиграемся влоск — подчистую?» Но тычет Васю в бок Алешкина ручонка и игриво подмигивает Алешкин шепоток:

— Держи-к, Вась… лизун!.. На… выручайся…

И пускай теперь не Шустрый, а целые полчища Шустрых шевелят своими длинными пальцами, как пауки по углам, — он, Вася, Алешку не выдаст. Качается перед ним далекая юность, бузина и помойка, и крепнет стальным лизуном Васино сердце.

Торопливо, тенорковой прохладой, спросил о чем–то Степан и, прищурясь, молча целится через карандаш на электрическую лампочку. Быстро и неверно Вася пружинит тогда одну за другою все нужные мысли, словно кот, подбирающий задние лапки для прыжка на застывшую в ужасе мышь.

Вдруг совсем неожиданно брякает Шустрый:

— Мне разрешите…

— Эх, да уж хватит? — заливается Вася горячим румянцем, — хватит с тебя: насобачился вволю. Что ж, иль не знаю я Зудина? Да я знаю Алешку, товарищи, с самого детства. И то есть такой он чистый наш парень во всех отраслях, одним словом…

— Значит я клеветал?! — подымается Шустрый.

— По порядку! — хмурит Степан. — Дадим Шустрому еще пять минут, но только по существу… А ведете ли вы протокол? — вдруг кивает он на разинутый рот секретаря.

Секретарь торопливо трет о штаны вспотевшие руки, и перо его вновь лебезит и тоскливо шипит по равнодушной бумаге. А Шустрый, топорщась, как воробей, верещит: о ячейке, на которой Алексей не бывал… о заводе, забытом токарем Зудиным… о том, как в рабочих кварталах сейчас не спокойно… «Ишь, куда гнет, язва», — корежится Василий.

— Постойте-к!..

— Не перебивай! — обрывает Степан. И ободренный Шустрый роняет улыбку победы в портфель, копошась в нем с такой напускною заботой, с какой только фельдшер в деревне после вскрытия трупа, когда доктор уже моет руки, — этот фельдшер старательно роется в брюхе, перекладывая там потроха. И думает фельдшер: «…Порядок, порядок! Нельзя же вдруг сердце — и класть под кишку».

Так же и Шустрого ничто не собьет. Он распутает все извороты, все заячьи петли коварного Зудина. Он, Шустрый, гордится и знает, каким он доверьем овеян. Он знает, как много врагов у рабочих, которые рады пролезть даже в партию, и там, словно клещ, впившися в свой партбилет, служить жестким желобом, по которому прет и поганит движенье всякая мразь и всякая муть… Но Шустрый — расчистит.

— «Товарищ»?! «Партиец»?! — звенит он насмешечкой, — а ежемесячных взносов полгода не делал!.. Отсюда–то все и пошло: и Павлов, и Вальц… и эсэры в Осенникове… и все–то совсем не случайно. И совсем не случайно, что наш предчека всю чеку у себя превратил в помойную яму! — И Шустрый брезгливо подернул подстриженный седенький ус.

«Помойную яму»? — слушает Вася Щеглов, и ласковый блеск веселых огней от играющих с солнышком битых стекляшек вновь манит его и мягчит его сердце улыбкой бузинного детства.

И бесится Шустрый, тайком наблюдая, как этот Щеглов мечтает слюняво разинутым ртом совсем не о том, что легло вот сейчас такой плотной, железной стеною на пути пред задачами партии. И Шустрый сверлит, пробивает и колет мягкотелую глыбу сочувствий стальными резцами отточенных слов.

— …Что ж, белогвардейцы совсем идиоты, что остались довольны винцом и конфетками, а не узнали через того же Хеккея, которого Вальц укрывала, а Зудин воронил, — не узнали на ять все деловые секреты чеки?! Ведь Зудин доверил все Вальц! Зудин доверил секреты врагам! Да ведь за одно только это мало его расстрелять!.. А ведь посмотришь, туда же!.. — и черные шарики Шустрого язвительно щиплют Щеглова, — …«чистый парень»… «во всех отраслях»!.. Нет уж, если мы вверили ему наш ответственный меч, а он загрязнил его взяткой и преступным доверьем — во всем он теперь виноват! Этот Зудин. Во всем виноват!.. Да, и в тех исковерканных трупах, — и Шустрый, таращась бровями, тычет туда, в запотевшие черные окна. — …Да, и в тех раскровяненных трупах героев–борцов и стойких товарищей наших, которые самоотверженно гибнут сейчас из–за Зудина, гибнут огромными грудами сейчас вот, вот в эту минуту, у ворот города… всего в двадцати пяти верстах!.. Да, и в этом виноват только Зудин! Он прозевал все восстание!.. Я не уверен даже… — и Шустрый ловким броском перекинул портфель, — …я не уверен даже, что мы усидим здесь до утра. Подкрепленья ничтожны!.. И сдать этот город?! — он выбросил вверх комки кулаков, показав волосатые тощие руки. — Зудин должен быть… немедленно… и беспощадно… расстрелян!!!

Красная суконная скатерть мягко всасывает даже самые острые слова, и потому все молчат и глядят на нее, как будто сговорившись.

— Слово тебе, Щеглов.

— Я скаж–жу… — голосок дребезжит. Нервно встает. Рука дрожит по хохолочку волос, а другая беспомощными рывками мнет и теребит черный шнур пояска. — Я скаж–жу. Да, я скажу, что гнуснее вот всей этой сплетни!.. — но под широким, как нож, взглядом Степана тухнет у Васи его резкий выкрик. — …Этакого, подобного отношения к старым нашим товарищам я в жизнь не видал. Зудин взяточник? Чем это доказано? А я головой вам своей отвечаю, что — нет! Алешку знаю я сызмала, и таким же он парнем остался, как и был!.. А потом: «не бывал, вишь, в ячейке, в Совете»!.. Эка, подумаешь, невидаль!.. Да разве дело чеки не важнее?! А затем как предгубчека он кажный раз бывал на губкоме. Почему вот об этом товарищ Шустрый, «беспристрастный» докладчик, — ни слова? И с каких это пор работа в чеке перестала быть партработой и вдобавок самой ответственной?! Подумаешь теперь: «ячейки»! Что ж он в бабки играл там, в чеке, что ли?

— С бабами возился, — тихо, но внятно вбивает Ткачеев.

— …С бабами?.. с бабами… Ах, товарищи, темное дело эти бабы… гиблое дело. И черт его дернул пожалеть эту сучку! Ну, чем она его разжалобила, — просто в толк не возьму. Если по нашему брату судить: никуда нам такие барыньки! Так, кружевная слюня какая–то, а не человек. И черт их там теперь разберет: сошелся он с ней или так обошлось. И ни к чему, я так думаю, нам этого дела касаться. Их это дело. Сука, известно, останется сукой. Зря он, конечно, ее пожалел. Подвела парня баба. Но ни в чем не виноват перед нами Алешка. Ну, маленько ошибся, это правда, промахнулся. С кем греха не бывает? Но остался он до конца нашим верным бойцом, нашим верным разведчиком. Ну, а разведчик — всегда впереди, всегда отрывается; иной раз может из–за того и ошибиться. Но разве он через то виноват? Разве можно за это расстреливать?! Да ведь в нем революционной крепости — сплошная гора! А Шустрый кричит, что такого расстреливать. Нет, товарищи, я знаю: мы этак не сделаем. Мы, большевики, так не сделаем. Ну, давайте, ежели что, перебросим его в другой город, на другую работу, ближе к рабочим. Это я согласен… А вот Шустрого… — и Щеглов, тряхнув хохолком, жестко вонзился ногтями в подвернувшуюся скатерть, — …Шустрого я предлагаю за неверную его подтасовку немедленно предать партийному суду!

— Прошу слова! — подскакивает Шустрый.

— Личным вопросам места не дам! — решительно режет Степан. — Сам виноват…

Подпрыгнули у Шустрого запятые бровей и застыли в стойке удивленья.

— …Что ж, конечно, обязанность твоя не легка: раскапывать всякие подлости. Вот и привык видеть всюду либо завзятых мерзавцев, либо небесных героев. Отсюда и развел там всякую: «злую волю», «справедливость» и прочую обывательскую галиматью. О массовом терроре даже заковырялся. Полезнее будет, если Цека перебросит тебя на другую работу. Не беспокойся: в твоих же интересах.

Степан вдумчиво обвел взглядом остальных.

— Итак?..

И вот тут–то, медленно и устало поднял свои веки Ткачеев. И набежал тогда на Щеглова жуткий холодок, как от надвигающейся и клубящейся серым дымом грозовой тучи. Потому что ползут свинцы этой тучи неотвратимо, обволакивают все небо зловеще, и не знаешь наперед — напоят ли они притихшие нивы шумным ливнем или выстегают притаившуюся жадность полей треском прыгающего града. И кажется Щеглову, что сидит он застигнутый бурей, как заяц, согнувшись, и некуда ему спрятаться, и хлещет по его голове уверенный и жесткий градопляс Ткачеевых слов.

— …Да, оба неправы: и Щеглов и Шустрый, оба не вникли в суть дела. Ведь сам вот Щеглов здесь признался, что Зудин попал из–за бабы, из–за кружев слюнявой кокотки, ядовитой и яркой, как мухомор. А ведь Зудин ее пожалел. Пожалел оранжерейную лилейность паразита, выкормленного с нашего пота и крови. Он ее пожалел, что погибнет, вишь, эта нежная прелесть от наших мужичьих коневых сапог. Он ее пожалел против нас, и… погиб. Вот в чем суть.

От листочка лежавшей бумаги рвет Ткачеев конец, свернул трубкой, насыпал из кисета махоркой, и, дав прогореть синей вони тлеющей спички, закурил.

— Ездили мы все эти дни со Степаном по заводам, — продолжал он, окутываясь, как пароход, плотными клубами дыма. — …Говорить не дают. Гонят, гулом гудят. «Господа комиссары! Как генерал к городу, так вы теперь к нам на заводы, а раньше где были? Шоколады жрали?! Где ваш Зудин? Давай его сюда, мы расправимся! Нам не каждый день выдают по восьмушке, а он шоколад?! У нас с голодухи мрут в холоде дети, а он с балериной в шелках?! Чего вы его защищаете? Али рука руку моет? Покеда при нас вы эту мразь не изничтожите в корень — мы вам больше не верим. Не верим, не верим! И никуда не пойдем. Жрите свои шоколады!..» И ведь это кричат все рабочие. Демагогия, скажешь? Отсталые массы? А по–моему, так они правы. Ведь шоколад–то он взял? Взял. Доказывай теперь, что это не взятка. От белогвардейки? Нет, от «нашей», от «большевички». Как же, надуешь! По роже видать мамзель–стрекозель, чем она дышит. И ведь об этом весь город, все красноармейцы, все заводы, — все решительно знают! Вот поди–ка ты теперь, Щеглов, и втолкуй им всем сразу, что все это махонькая ошибочка, так — пустячки. Поди, поговори–ка с рабочими. Убеди, чтобы вышли на фронт, иначе город падет. Да что там — с рабочими! Ты разубеди–ка вот нашу широкую партийную публику, ну, хотя бы в том, что Зудин не брал золота! А где ж оно?! Вот почему и эсэры и меньшевистики задрали носы. Их тянет на падаль. Ведь только подумать: в Совете, в нашем Совете поднять вдруг вопрос о роспуске чеки! И в какой момент, ты подумай–ка! А знаешь ли, Щеглов, что за это голоснула добрая часть наших коммунистов, не говоря уже о всех беспартийных?! Что на это ты скажешь? Или, дескать, на то мы и большевики, чтобы все разъяснить и всех переубедить. Где? Когда?! А потом, что ты будешь им там разъяснять? Не виноват–де, Зудин, что так, мол и так, мол, одиночный боец, разведчик. Заладил свое «не виноват». А кто тогда, спрашивается, вообще виноват? Никто и ни в чем. Ни ты и ни я, ни Колчак, ни Деникин. Ну, и что ж из–за этого? Будем в «невинности» нашей пакости делать, а заводы и Красная армия будут молчать: не виновны вишь! Ну, уж нет, милый, дудки. На эсэров и меньшевистиков и на всю свору обливателей — нам наплевать.

Но чтоб наплевать на мнение наших рабочих, наших солдат, — это уж, брат, извините. Отрываться от них мы не можем. Говорите тут сколько угодно: что и не культурные они, и с мелкобуржуазным наследством, и в политике–де не разбираются. Все можно клепать, а отрываться настолечко вот не моги, если мы эвон за какие мировые гужи ухватились и потащили весь класс за собою. И не зря они все так полезли на Зудина. При живой–то сварке с рабочею массой, — шалишь, брат, — на шелковые чулки не потянет. При живой–то сварке ты у рабочих всегда на виду, всегда на ладони, как под стеклом со всею твоею работой. Вот когда по тебе равнятся–то будут, лучше всяких твоих пропаганд.

— Что же ты предлагаешь? — пропилил шепотком Вася Щеглов.

— Что я предлагаю? А первым делом не уминать зря невозвратное время, которого нет. Сейчас никого ни в чем не разубедишь и разубеждать уже некогда. Все товарищи — на боевых участках. Враги наседают. Надо сейчас же поднять всех рабочих и кинуть их в бой, — иначе город погиб. И тут рассусоливать нечего, Тут нельзя рассуждать, что вот был, дескать, когда–то хорошим товарищем. Если он спотыкнулся сейчас в основном и тем внес разложенье в наши ряды, в нашу спайку с рабочею массой, — выход один. Кровь рабочего класса для всех нас дороже, чем кровь одного.

Шустрый стойко кивнул головой. А Вася Щеглов дрожко подернулся, как намокшая осенью птица, и его остренький носик еще больше отточился. Выпятив губы, Степан торопливо что–то писал на листочке бумаги, свернул, как записочку и, поманив Шустрого, отдал ему, пошептав что–то на ухо. Тот деловито убег, а в приоткрытую дверь подуло сырым сквозняком. Стало зябко, и Вася поежился.

— Да, в здоровую яму попал он! — продребезжал он, вздыхая. — Но ведь можно же все–таки не убивать его, а как–нибудь этак…

— То есть как же? — не понял Степан.

— Ну, хоть так. Взять там, что ли, к примеру, и объявить что его расстреляли, а на деле сплавить его тишком куда–нибудь за границу, на подпольную работу, подальше — ну, там, в Америку какую–нибудь, что ли.

— Хочешь партию поднадуть? — зло усмехнулся Степан. — Нет, товарищ Василий, мы политиканством не занимаемся. Не скрывать это надо, а на деле на этом партию надо открыто учить.

— Выходит, стало быть, так — что скажет княгиня Марья Алексевна? — выглотнул Вася Щеглов.

Степан замер, густо налился кровью и хрястнул о стол кулаком, что есть силы, да так, что карандаш опрометью вылетел на пол.

— Ну, уж нет, брат! Не Марья Алексевна, а партия! Да-с! Наша партия! Тут мы шутить не позволим. И партии надо сейчас показать — на этом живом вот примере, не через кружки, а на деле — в глаза показать, куда ведет наша идеалистика! «Одиночные бойцы»?! Если — одиночные бойцы, то не забывай о связи с остальным классом. А то понадеются на «высокую честность» и «критический разум», а про копеечку, про рабоче–крестьянскую недоеденную копеечку и забудут.

И кажется Васе Щеглову, что плывут перед ним и кружатся, как листопад в сентябре, вереницы несчетных недоеденных этих копеек.

Вот кряхтит за сохою крестьянин; тяжелой, как комья земли, волосатой рукою стирает на шее зудящие капельки пота. И видит крестьянин в мечтах, как спело уже колосится и рябится поле, как сытые зерна шуршат в решете молотилки, как жмутся тугие мешки. И жадная боль нижет сердце, когда забирает пузаны базар, а журчащие груды побурелых копеек хватает чужая рука. Подать, подать! куда ты идешь?!

В замызганном мазутном пиджачишке шмыгает рабочий возле станков. Там подвинтит, тут подправит. Трезвонит в ушах лязг и грохот, и сыпят станки бесконечным трескучим дождем зубастых гвоздей. Эти гвозди в кубастеньких ящичках рожают мешки медяков. Но знает рабочий, что завтра получка, а нужно покрыть все долги — и вновь ничего не останется. Зло огрызнется жена, подтырив дырявый подол и сунув сердито в котомку на завтра усохлый ломоть, И медленно его растирая зубами и слюня языком, чтобы дольше продлить наслаждение пахучего черного хлеба, будет думать рабочий: «Разве гвозди стоят ломоть? А где ж остальное?»

Плывут и кружатся, как листопад в сентябре, вереницы несчетных недоеденных жалких копеек. Липнут в бурые вязкие кучи. Как тучи, вздымаются к небу. Горами густеют, твердеют и вдруг заостряются в грани гранитных громад, отражающих сумрак в асфальте. Но сумрак бежит и играет от переблесков граненых окон магазинов. Сверкают в витринах шелка. Звенят из–за стекол бокалы. Вихри музыки разноцветными лентами плещут на улицу. Матовый драп в белом кашнэ и с душистым цветочком в петличке небрежно сосет аромат папироски и ласково тискает в лакированный кузов авто что–то нежно шумящее в ворохе пухлых мехов.

— Ах, мон дье, мы забыли купить шоколад! Он ведь так возбуждает…

Гневно ревут и кружатся, как листопад в октябре, залпы несчетных недоеденных колких копеек «Отобрать! Отобрать! Отобрать!» Щелкают ломко об штукатурку. С дребезгом звенькают в стекла. Тарахтят и грохочут железом по крышам. В гулких улицах пусто. За зеркальной витриной, проколотой круглыми пальцами выстрелов, — в жестяных тарелках, без соли горох и пожелтевшая злостью селедка.

Тают, редеют, тончают тощие обглодки кровавых копеек. Их жует, и жует, и жует без конца — борьба из–за них. Рабочий заскорузлыми пальцами шилом дырявит новую дырочку в сыромятном пояске. — Надо потуже! Нехотя смотрит на поле крестьянин. — Эх, если б отбиться!

И мечтает Вася Щеглов, как опять друг за дружкой вдогонку все гуще и гуще опять понесутся хороводами вихри недоеденных жестких копеек. Как, свиваясь в ковкую массу, они зазвенят стальными мослами махин на бетонных плотинах упругих и взнузданных рек. Как загудит из–под них в проводах гремучая сила, разнося всему миру яркий свет, жаркий зной и ту дивную мощь, от которой в роскошных зеркальных дворцах, среди сказочных рощ будут петь и блестеть вереницы машин. Вереницы веселых послушных машин будут неистово пучить для всех на потребу и наваливать быстрыми грудами, — на, не хочу, — драп, ботинки, супы и жаркие, шелка, шоколад и фарфор, полотно, духи и бисквиты, бархат и нежный батист. Загорелые, свежие, прибежавшие со спортивных площадок парни и девушки среди цветников будут разучивать стройные песни о том, как построили люди новый мир коммунизма из заскорузлых, кровавых, недоеденных чьих–то копеек.

Будто бы целую вечность смотрит задумчиво Вася Щеглов. Но это лишь миг. Глухо звякнули стекла. Так непрошенно. В черные окна уже заползает синючий рассвет, а Степан так же упрямо режет воздух карандашом, плотно сжатым в руке.

— … И если кто–нибудь из нас об этих копейках забудет, если кто влюбленно размякнет сейчас от красивости и сладости этих кровяных грошей, превращенных паразитами в роскошь, — значит тот загнил. Тогда, если есть время, спасай его, окунай в самую гущу рабочих низов. Если нет времени — бей. Иначе все наше дело, все наше великое дело борьбы сможет погибнуть надолго.

— А все–таки Зудина жалко, — вздыхает устало Щеглов. — Ах, если б вы знали, товарищи, как Зудина жалко!.. — и его голосишко осекся.

В руках у Степана что–то хрустнуло ломкое. А спокойный Ткачеев вдруг встал и рванул себе ворот рубашки. Отлетевшая пуговица щелкнулась о пол.

— Жалко?! А ты думаешь нам, — и он мгновенно всех поровнял сверлящимся взглядом, — нам не жалко?! Знаешь, Щеглов… — и Ткачеев, хрипя и шатаясь, вдруг сбил табуретку и грузно шагнул на него, хватая его за смякшие плечи. Качалась его борода, будто черная туча, прорезаемая широкой молнией желтых зубов. А тяжелые веки Ткачеева поднялись, словно люки, и сверкнул из них трюмный гудящий блеск раскаленных в огонь кочегарок. — Эх, Щеглов… да любой бы из нас здесь с радостью б стал за товарища к стенке. Но разве этим поможешь? Разве этим спасешься от белых? Разве этим избавишь хибарки рабочих от кровавого воя безумных расправ?! Тебе его жалко, его одного?! Ну, а других, а всех остальных? Их не жалко? Как быть с ними? Ты о них позабыл?..

И растаяла вмиг в сознаньи Щеглова сонная теплота бузины. Засвистел перед ним пожар лопающихся балок, треск звенящих окон и придушенный режущий крик насилуемых женщин. От этого зубы скрипят, стынут жилы и воют собаки.

Посиневшие стекла опять дребезгнули.

— Началось, видно, — встрепенулся Степан. — Надо поторапливаться, а то уже бой. Если бы только продержаться до завтра, а там мы покажем.

Дверь скрипнула и впрыгнул запыхавшийся Шустрый. Он перевел дух:

— Дела наши плохи, — и шагнул к табурету, — мы отдали вечером Осенниково и Стеклицы. Противник ввел в дело английские танки. Фомин сейчас арестовал в прибывшем полку одиннадцать офицеров: готовили переход вместе с частью. Курсанты по–прежнему держатся на опушке леса у Крастилиц.

Степан, торопясь, развернул хрустящую смятую карту–трехверстку, и все дружно склонились над ней.

— Нд–да… — промямлил он.

— Игнатьев сейчас говорит по прямому с Москвой. Обещал прийти вслед за мной, если не задержит что срочное.

— Ну, что ж, — покачал головою Степан, — ничего не попишешь. Дело ясное: времени нет. Я говорю о том, кто забыл про копейки. Надо немедленно двинуть всех рабочих на фронт. И для этого именно: «для этого», а не «за что», Зудин будет расстрелян.

Молчанье. Шелест расправляемой карты да тиканье часиков на руке у секретаря.

— Д-ддда, — выдавил, наконец, из себя Щеглов с посеревшим лицом и смятыми глазами, и его кадык глотнул этот звук. Он вдохнул. — Если бы вот рассказать, — начал он, — если б рассказать обо всей этой нашей борьбе, тяжелой борьбе, будущим поколеньям…

— Некогда это рассказывать, брат, — перебил Степан, быстро вставая, — да и не поверят, пожалуй…

— Поверить, пожалуй, поверят, — процедил Ткачеев, — но только не все это поймут, это верно. А нытики, те поскулят наверняка и о жертвах и о жестокости. Ну, да черт с ними, не они делают революцию.

Он опять достал махорку и вновь закурил.

— Ну-с, так вот, — встрепенулся Степан, снова прищуря глаза и обращаясь к секретарю, — запишите–ка такого рода постановление: «Бывшего предгубчека Зудина… за отрыв его от рабочих и партийных масс… и за прием на службу в чека… белогвардейской шпионки и взяточницы… бывшей балерины, гражданки Вальц… от которой Зудин принял для семьи своей чулки и шоколад… и за недостаточный надзор за вверенным ему… Зудину, аппаратом губчека, следствием чего… явилось взяточничество сотрудника, гражданина Павлова… и других, следствие по делу которых еще продолжается»… — Написали? Так вот: «Каковыми преступлениями своими он, Зудин… подорвал доверие рабочих масс к советской власти… и в острый момент белогвардейского наступления… внес губительное разложение в дружный фронт трудящихся… — вышеупомянутых: Зудина, бывшего предгубчека, а также сотрудника его, Павлова… и бывшую балерину Вальц… расстрелять… Точка. Приговор привести в исполнение немедленно. Члены судебной комиссии…» — Готово?

Он взял исписанный лист протокола, прищурясь, прочел и расчеркнулся. Расписался и Ткачеев. И Щеглов подписал. И глаза его были встревожены и жестки.

Шустрый ходил по комнате из угла в угол, растерянно шаря по пустым стенам озабоченными глазками. За окнами стало совсем сине–сине, и все отчетливо сейчас услыхали, как то и дело звякали стекла от буханья дальних пушек.

— Вы велите–ка, — обратился Степан к секретарю, — вы велите–ка машинистке Игнатьева сейчас же перепечатать наше постановление на машинке. Одну из копий надо будет срочно передать по прямому в Цека. Другую немедленно сдать в типографию. Через три часа оно должно быть во что бы то ни стало расклеено по всем улицам и развезено по заводам. В газету тоже сейчас же обязательно. Я вместе с Игнатьевым выедем на фронт, должно быть, сейчас же. — Он взглянул на часы.

— Необходимо будет только Фомина еще повидать. Что он там успел сделать за ночь в чека? Впрочем, не зайдешь ли ты к нему, Ткачеев?

— Нет, я лучше примусь как можно скорей за заводы. К обеду я уже все их объеду и наберу крепкие рабочие дружины. Уже к вечеру все это будет на фронте. Этак будет верней.

— Да, да, да, хорошо! Ну, а ты, Щеглов, оставайся здесь, — кинул ему Степан, заметив что тот торопливо застегивает уже надетое пальто. — Ты останешься здесь и будешь держать связь с Москвой и с нами.

— Эх, — чмокнул Щеглов недовольно, — а я было тоже собрался сейчас на заводы…

— Нет, уж тебе придется посидеть этот денек в Исполкоме. По заводам поедет Ткачеев, прихватив кой–кого из оставшейся в городе местной публики. А ты уж здесь посиди, пока мы не вернемся. Поговоришь по прямому с Цека. Да ведь вот еще, чуть было я не забыл! Комбриг Шкляев прислал вчера вечером мне срочную телеграмму. Ему до зарезу нужно шестнадцать пулеметов. Я еще с вечера распорядился, — сейчас их, наверное, уже приготовили. Надо будет их срочнейшим порядком немедленно же отправить с кем–нибудь на автомобиле к Шкляеву. Поговори–ка об этом с Лаврухиным. Я и сам бы повез, да думаю, что мы проедем сначала к Крастилицам. Надо будет прежде взглянуть, что делается у курсантов.

Все уже были одеты в пальто, и Шустрый натягивал тужурочку. Секретарь унес протокол и завернул свет. Стены сделались серо–сизыми. За окнами стлался молочный туман. Стекла упруго вздрагивали и дребезжали.

— В-вы разрешите мне, — остановился Шустрый бочком перед Степаном, — вы разрешите мне отвезти эти пулеметы от Лаврухина к Шкляеву. Кстати я и останусь там, у него, пока положение будет серьезным. Ведь все равно же мне здесь больше делать абсолютно нечего, — и он потупился.

— Да, да, поезжайте. Это отлично так будет, — ответил Степан.

Все направились к дверям.

— Да, а ведь надо будет, все же, кому–нибудь из нас объявить Зудину о нашем решении. Ты, что ли, сходишь, Щеглов?

— Нет, Степан, я прошу… не могу… тяжело мне…

— Ну, и мне тоже некогда. Придется, очевидно, тебе, Ткачеев, зайти сейчас к нему на минутку…

Вышли из комнаты все сразу деловою сплоченной торопливой гурьбой. Стало сразу тоскливо и тускло. На полу валялись окурки и клочья бумаги. На красной скатерти стола лежал брошенный Степаном переломленный надвое им карандаш. А на табурете остался вдруг, так неожиданно ставший теперь никому не нужным, позабытый Шустрым его туго застегнутый черный портфель. Пахло табачным дымом, который качался густой сизой пеленою, напоминая о грохоте ближнего боя и о треске предстоящего расстрела.

9

Какая–то длинная тяжелая цепь тянет Зудина за руку, и нет больше сил сопротивляться. Он жалобно стонет, ворочается и открывает глаза. Серое утро смотрит трезвым расчетом, а у кровати стоит, неожиданно так, бородатый Ткачеев. Зудин вскакивает. Ему сразу же очень тепло… до горячего, и сердце стучит о стенки груди, как пулемет.

— Я разбудил вас, товарищ?! — Как мягко и радостно он говорит. Кожа Зудина вся горит от волненья, и пот выступает.

— Но не было времени ждать. Надо спешить, и мне поручено сообщить вам наше решенье.

Он садится с ним рядом на жесткий, колючий тюфяк измятой кровати. Зудин весь так и пьет жадно отблеск его тяжелых опущенных глаз.

— Да!.. Расстрелять, — отвечает он, так грустно и мягко на немой вопрос, подымая глаза.

— Я это знал, — шепчет Зудин и ласково берет Ткачеева за руку, — я это знал.

Ткачеев вздыхает.

— Тяжелое, товарищ Зудин, это дело! Вы не подумайте, что мы с ненависти там какой или мести: выхода нет больше! — и поднял Ткачеев на Зудина свои глубоко запавшие замученные глаза. — Конечно, этот Шустрый много ерунды натрещал. Но ведь и он парень хороший, честный такой, убежденный и искренний; недалекий немножко — ну, да где же всем за звездами гоняться. Конечно, мы с ним не согласились.

— А я было думал… — как бы пугаясь чего–то мелькнувшего, дернулся Зудин.

— Нет, мы рассуждали просто: конечно, ты виноват, ты был виноват. Ты обострил недоверие рабочих так, что может погибнуть все наше дело. Ты понимаешь: не мы, а наше дело! И дернула тебя нелегкая пожалеть эту бабу. Мало ли этой жалкой сволочи осталось нам по наследству. Ведь ты же старый революционер?! Ты должен был глядеть только в главное, и поэтому: мимо, мимо бы! Но, разумеется, эта старая гниль очень прилипчива. Себя поскребешь, — все мы, пожалуй, такие же, за самыми малыми исключеньями. А когда вскинешь после этого взгляд на ту гору, на которую мы так дерзко влезаем, — даже самим себе противны делаемся. Много уже липнет к нам этой слизи. И все это было б, конечно, сущей ерундой, если бы мы были одни. Какие есть, такие и есть. Черного кобеля не отмоешь добела. А то ведь мы тащим: мы вожди! Стоишь иной раз на площади на митинге и прищуришь глаза: сколько под тобой этих самых голов, голов, голов, словно волны на море, — не видать им конца–краю. И ведь, знаешь, революцию–то, переустройство мира на новых началах делают вот они, эти самые головы, а не мы одни. Это, товарищ, мираж, самообман, будто мы, вопреки им, свою волю творим. Предоставим думать так дурачью. Ни черта не можем мы делать насильно. Нет, мы лишь сковываем в единую волю их стихийные желания. Мы сберегаем от непроизводительных затрат и тем увеличиваем в тысячи раз и направляем в нужную цель напор нашей классовой силы. Только то мы делаем и можем делать, что подпирается вот самыми простыми и грубыми желаньями вот этих тысяч голов. Самая возвышенная идея растет из корней самого узкого и жадного интереса масс. И это правильно и это хорошо.

— Ребята, хотите сытой и привольной жизни? Чтоб не трястись в драных опорках над черствыми корками хлеба! Чтобы жандармы не гноили бы больше рабочих по тюрьмам! Я говорю вам: хотите?!

Рев идет, пена брызжет у них по губам.

— Я укажу вам, как это сделать, чтобы всем их раздобыть. За мной все! Разбивай это! Бей то! Наворачивай третье! — и рушатся бетонно чугунные стены, стальные балки трещат, как гнилые лучины, потому что это делают они, массы, которые сами порою мало что знают, но верят, что сейчас вот все они получат желанную сытость и волю.

— Но стены разбиты, воля завоевана, а сытости все нет — как нет. Ты пачками ловишь усталые, злые глаза недоверья. Но разве ты их обманываешь?! Разве ты сам–то не знаешь, что путь к этой сытости хоть и труден, но верен. И ты смотришь уверенно, открыто и честно им прямо в глаза, потому что ты прав, ты им не лжешь. Ты один твердо верен самому широчайшему интересу. Понемногу все успокаиваются.

— Где же сытость?

— Товарищи, вы слишком нетерпеливы. Вы встали всего лишь на первую ступеньку. Запаситесь выдержкой и злостью к врагам, чтобы таким же стремительным, дерзким напором дружно подняться — и дальше. Или вы не видите, что желанная сытость к вам ближе?

— Видим, видим, конечно, — кричат они восторженно, но они ровно ничего еще пока не видят и не могут так скоро увидеть, они только искренно верят, что видят.

— Ты их ведешь, и они тебя слепо любят, свято боготворят. Ты их герой, кавалер всех орденов, побрякушек, регалий, ты их бог, диктатор, добрый черт, — ну словом все. Ты крушишь вместе с ними все преграды, что попадаются нам на пути. И эта масса рада жизнь положить вся, как один, за тебя. Ради сытости? Нет! Ты знаешь: о самой–то сытости она минутами совсем забывает. Она упивается невиданно дивным размахом, процессом самой борьбы. Но не подумай, что теперь ты можешь тянуть за собой всю эту массу, пользуясь только одним ее увлеченьем. Маяк этой сытости, ради которой она поднялась, должен светить постоянно, — все ярче и ближе и ощутимей. Только тогда наш успех улучшения устройства человеческого общества обеспечен. Только тогда вся эта масса рада пожертвовать жизнью ради борьбы, ради идеи твоей, которую пускай досконально не знает и не понимает, но великолепно чует ее своим подсознаньем. Она ощущает ее в тебе, в твоем сердце, в твоем образе, в твоей форме, в твоей честной, открытой любви к этим самым томящимся массам, — любви, тоже ежесекундно готовой на смерть ради счастья всех их исстрадавшихся. Вот тогда ты становишься пульсом, сердцем, мозгом всей этой святой и великой толпы. И ты можешь с ней делать величайшие сказки чудных подвигов, которые еще не видывал мир, и, взглянув на которые, небо обвиснет в немом изумленьи разинутым ртом. Только гляди, сам не ошибись. Все рассчитай, взвесь, передумай, проверяй каждый свой личный и общественный шаг. Вникай в суть всего, чтобы потом перед новой, неожиданной раньше преградой не проявить ни полтени смущенья, а шутливо крикнуть: «Даешь?!»

— Вот смотри на себя, как ты весело сверкаешь глазами и глядишь мне в рот. А теперь ты подумай, вообрази только, как один из этих могучих вождей, что зовет и ведет огромные массы голодных и жадных страдальцев на борьбу, разрушение и подвиг, — ты понимаешь ли: подвиг самопожертвованья! — вдруг нагибается и прячет, не думая ни о чем, просто так, машинально, какой–то отбитый кусочек старой роскоши к себе в свой карман. И все это, понимаешь ли, видят. Ты только подумай.

Ткачеев снова вздыхает и долго крутит головой.

— Уж очень, товарищ, высоко мы залезли: никуда не спрячешься. Как же тут быть? Борьба слишком жестока и рискована. Из ошибок и поражений ткутся паруса недоверья. Каждый зорко смотрит друг за другом. Каждый следит за общим достиженьем. Недоверчивы мы, недоверчив Шустрый, и ты недоверчив. Не качай головой. Я видел, как ты смотрел на нас там, в комиссии, как на враждебный тебе узколобый синклит. Ведь это так чувствовалось. И вот, вся рабочая масса прядает резко назад, подымая все гуще и гуще леса кулаков.

— Изменник, предатель! А может быть?.. ну да, ну конечно, и все вы такие же! Одним миром мазаны! Бей их! — звучит где–то сперва совсем одиноко дерзкий провокаторский голос. Вот и скажи, как тут быть?! И ведь теперь еще одна только секундочка промедленья — и, нас всех растерзают в клочки: объяснять тут и поздно и невозможно! Враг у ворот. Город падет, если мы сразу же не двинем всю массу рабочих на бой.

— Масса никогда не поймет длинных оправданий. Масса понимает лишь односложное: да или нет! И все дело, — понимаешь ли, все великое дело борьбы за счастье миллионов людей, все что уже добыто столькими жертвами, с такими усилиями, страданиями и кровью нескольких поколений, — сейчас вот разлетится, как дым как мыльный пузырь, из–за ничтожнейшей детской неосторожности одного несчастного товарища, который устал, оторвался и совсем позабыл, кто он и где он находится. Ну, скажи, что же с ним делать, чтобы спасти все великое дело?!

— Убить, — глухо, зловеще произносит Зудин.

— Да, убить! — подтверждает Ткачеев. — И мы убиваем тебя, чтобы спасти наше дело, и зная, что все это сам ты должен понять… — и Ткачеев крепко стискивает его руку и встает. — Да, конечно, все это ужасно тяжело, если во всем этом разобраться как следует. Вот Щеглов предлагал даже поступить так, чтобы тебя не убивать, а только сделать для всех искренний вид, что убили, куда–нибудь скрыть, ну послать за границу, что ли, навсегда, на подпольную работу, под чужою фамилией. Но уж очень, брат, трудно, немыслимо трудно что–либо сделать, чтобы это осталось для всех неизвестным, незамеченным… Уж очень мы все наверху, на глазах. А кроме того, мы ведь партия, и партия колоссально большая. И кого только у нас нет? Не будем говорить о подозрительных субъектах — в кубанках, галифе и венгерках, которые жадно бегают глазами по сторонам, и за которыми нужен глаз да и глаз. А сколько таких, которые честно и искренне, рука об руку с нами рвутся вперед, но стоит только возникнуть малейшей задержке, замешательству в наших рядах, — вот, как сейчас, — и сразу же мертвенная бледность ползет, как мокрица по лицам и их языки заплетаются, а глаза, как крючки, цепко хватаются за первую соломинку, которая, сам знаешь, тонет. Скажешь, мало таких?.. И вот если сейчас мы объявили бы всем им, в массе честнейшим и преданным людям: — Знаете, Зудин натворил уйму гадостей, сам того не сознавая, — как бы ты думал, поняли бы они что–нибудь? Поверили бы?! Не потом, когда в дикой и долгой борьбе за переустройство всего мира они переустроили свои мозги. Нет, а сейчас вот, когда все оно есть так, как есть?! — Никто не поверит. Ты понимаешь ли, — никто не поверит: только вспомни о Шустром!.. И ты знаешь, что подумают?! — Ткачеев сердито размахнулся рукою. — Черт знает, что подумают!.. — И ты думаешь, этих опасностей в виде шоколада, шелков, балерин, золота, вин, музыки, картинок, конфеток и всяких других пустяков и бирюлек, в которых, по существу, абсолютно ничего нет презренного и гадкого, но которые сейчас просто и непривычны и недоступны для массы, потому что на всю массу этого добра не хватит, так как все это только остатки мишурной шелухи от небольшой горсточки прежних властителей мира! Ну, скажи, разве этих проклятых опасностей не валяется чересчур что–то много под нашими ногами?! Именно, под ногами всех нас, идущих впереди, то есть партии. Или ты думаешь, соблазн не велик? Или мы будем хвалиться, что среди нас очень много таких, у которых есть монашеская закалка подполья? Да и то, надолго ли хватит ее?! — И он опять сердито потряс бородой. — Ну, и что же скажут тогда остальные, когда узнают, что старый, испытанный и уж, казалось бы, честнейший Зудин, который так «подло всех обманул», — и это, брат, верно, что «обманул» и именно «подло всех обманул», и который брал взятки и шоколадом, и шелком, и золотом — в этом последнем, ты их тоже не разуверишь, потому что вековая нужда их заставила быть подозрительными на этот счет, — и вдруг, этот самый злодей Зудин на словах–то расстрелян, а на деле… спрятан… вождями!.. Ай, да вожди!.. — Ты понимаешь, Зудин, что это было бы благодатным, теплым, весенним дождем на робкие всходы наглых хищений, лицемерного карьеризма и прочего бурьяна, который, как еж, жадно топорщился кверху, к шумному росту, на гибель нашему делу.

— Если Зудину это было можно, это сошло, — то нам и подавно.

— И мы обязаны примерно тебя наказать, дав урок остальным. О, конечно, в другое время мы смогли бы все это не спеша разъяснить, а тебя перекинуть в другую работу. Но сейчас, сам видишь, времени нет. Времени нет. Надо мгновенно вернуть подорванное тобою доверье. И двинуть всю массу в бой, в смертельный бой. Вот почему теперь мы отвечаем на это громоносным кровавым ударом. Мы кричим им всем и себе, прежде всего:

— Беспощадный террор! Кровавый ужас! Всем, кто сейчас забудется, всем кто устанет, кто имел наивную дерзость встать для революции впереди миллионных масс всего мира, не рассчитав своих сил!

— И ты посмотри, как мы поэтому твердо и исторически неуклонно, точно стальной острейший резец, движемся все вперед и вперед несокрушимейшим клином. Пусть мельчайшие крошки нашего стального острия незаметно отскакивают, ломаясь от внешних ударов, — борьба требует жертв. Пусть порой и внутри что–то жалобно хрупает, — но сейчас же следующий заступает опустелое место, и острый стилет неотвратимо и быстро ползет. И ты подумай только: на гребне какой гигантской, всемирной волны мы построили из самих себя этот дерзкий клинок и как верно мы режем, уж казалось бы, такой затвердевший десятками тысяч годов гнойный мозоль на теле всего человечества, — эксплуатацию одним человеком другого. И знаешь, мы быстро добьемся своей цели, если только останемся искренни, честны и крепко спаяны со своим классом, а также беспощадны и к другим и к себе. Вот какова, Зудин, вся наша и твоя доля! Ну, а теперь о разных мелочах. Мы постановили не медлить, и приговор привести в исполнение сегодня же днем. Не так ли? — и Ткачеев опять пожал его руку. — Вальц и Павлов уже, наверное, расстреляны сегодня утром.

Он помолчал.

— Кроме того, эти дни просилась на свидание к тебе твоя жена с детьми. Мы отказывали до сегодня. Ну, а сегодня, — как хочешь. Они должны сейчас прийти вниз, к коменданту, и теперь ты решай, как ты: их примешь или опять лучше отказать?

Зудин мучительно сжался, скрививши свой рот и втянув через зубы воздух.

— Пускай придут, — протянул он устало.

— Ну, до свидания!

— До свидания.

— Не сердись, брат. Будь молодцом.

Но Зудин не мог дальше стоять и, опустившись бессильно, лег навзничь, глядя в потолок.

Давно когда–то, в незапамятном детстве, так же, как сейчас вот, лежал он часто, запрокинувшись кверху и глядя не в потолок, нет, а в такое вдруг страшно близкое, голубое, бездонное небо. И ручонки держались за землю, чтобы не упасть. Неслись на просторе тонкие длинные нити серебряных паутинок, извиваясь от легкого ветра, а рядом в овраге, часто поросшем сухим и колючим репьем, летали и пинькали стаи пестрых щеглов. И было и мирно, и весело, и в то же время о чем–то так грустно–прегрустно, тоскливо. Пахло чахлой травою, пригретой прощальным солнышком, и помойкой, сверкавшей невдалеке огоньками битых пузырьков и больших золотисто–зеленых таинственных мух. И совсем не хотелось думать, что там вот, совсем недалеко отсюда, за грязным двором, в заплесневелом низком подвале ожидает его с нетерпением, пославши за синькой в лавочку, чахлая мать, с висящими тряпками бесцветных грудей и с простиранными до крови белыми морщинами выбитых пальцев. Вот точно так же томительно грустно сделалось Зудину и сейчас, а почему именно так сделалось — он не знал ничего, ни теперь, ни раньше.

Но в комнату донеслись из коридора чьи–то очень громкие и знакомые голоса. Зудин встрепенулся, вскочил, оправил кровать и, стараясь улыбнуться, смотрел, как мимо часового в комнату мягко и робко ввалилась Лиза и с нею испуганно жавшиеся к ней Митя и Маша.

«В тех же худых стареньких валенках», — подумалось Зудину, и он неестественно развязно и весело протянул им руки.

— Ну, вот и здравствуйте! Небось соскучились?Испугались? — пытливо уставился он на Лизу, вдруг сразу в изнеможении осевшую на табурет.

— Леша, голубчик! Что же это? Что же это? — и женщина навзрыд разревелась слезами.

— Эх, Лиза! какая ты, право, у меня мокроносая! Ну, что такое особенного случилось? Арестовали на пару деньков? Уж, казалось бы, к этому пора и привыкнуть?!

— Да, но тогда жандармы. А теперь ведь свои! И все говорят, все говорят, что мы пропали, что тебя уже расстреляли, что нашли какое–то золото, шоколад… Леша, милый! Ведь это же пытка! Ведь это же пытка! Ты пойми! — и она опять, истерично вздрагивая всем телом, скачками выговаривая звуки слов, залилась слезами.

— Мало ли что говорят! Сама–то ты ведь знаешь настоящую правду? Так что же тебя пугает? Бабьи сплетни подворотных кумушек?! Ну, да ладно. Брось, брось, перестань, успокойся! Все теперь прошло, и плакать больше не о чем! Ну, улыбнись!

— Митя, Маша, давай–ка, садитесь отцу на коленки. Я покажу вам, как скачут верхами казаки. Да не бойтесь! Вот так. Ну, теперь держитесь ручонками крепко за пиджак. — Ехал казак вскачь, вскачь!..

Спустил детей сразу на пол.

— Ну, чего же ты, Лиза, все рюмишь? Это что же, без конца, пока табурет под тобой не расклеится? Ну, о чем же?

— Леша, милый, мне страшно. Я ничего–ничего не знаю и ничего не понимаю: что, за что, почему?!

— И нечего тут понимать. Воспользовались белогвардейцы, что мы взяли с тобой шоколад и чулки, и подсочинили кое–что. Ну, вот меня и арестовали, чтобы проверить. И теперь выяснили, что все это неправда, и дело кончено!

— Ах, Леша, Леша, я так испугалась. Ведь и меня в тот же день арестовали: был обыск, все перерыли, и двое суток я не могла выходить из квартиры — у дверей стоял часовой. Народу скопилось на двор, почитай, со всех кварталов, грозили бить окна. И буржуи и свой брат. Насилу разогнали. Потом приходил какой–то маленький бойкий, весь такой стриженный и с портфелем; все выпытывал, не брала ли я золота, или ты? Уж как я тряслась вся! — сама не понимаю, с чего. Все говорили, что тебя уже нет в живых. Ну, потом часового сняли и сказали, что могу ходить, куда угодно. Только вот к тебе не пускали. Да и боязно что–то со двора выходить, ан, и дома не сладко… А потом, знаешь ли, какие только гадости про тебя ни говорили?! Будто ты… жил… с Вальц! — и, стыдливо нахмурясь, покраснела. — Леша, неужели это правда? Ты? ты меня обманул?!

— Что ты, Лиза? Какой, в самом деле, вздор! Я все такой же твой верный и неизменный Алексей!

Она облегченно вздохнула.

— Что же дальше теперь будет? Ты говоришь, все дело кончено? Значит, тебя отпустят опять на свободу? А то без тебя мы пропали. Я совсем потеряла голову. Пушки рычат все дни. Сегодня — особенно. Буржуи шипят на всех перекрестках. Ты ведь знаешь: говорят, что сегодня город сдают…

Выпрямился стрелой. Окаменел.

— Город сдают?! Нет, это неправда. Понимаешь, это неправда!.. — Он быстро зашагал взад–вперед, пристально вглядываясь в окна.

— Леша, боже, как ты похудел и осунулся! Неужели тебя здесь не кормят?!

— О чем ты?.. Что ты говоришь?.. Ах, кормят!.. Успокойся: кормят отлично, а похудел потому, что слегка прихворнул от простуды. Не заметил как–то раскрытой форточки. Но теперь все прошло. Завтра буду на воле. Только знаешь, Лиза, это ужасно неприятное дело. Вальц оказалась простой белогвардейкой и воровкой. Помнишь, как я говорил тогда тебе: не надо было брать ни чулок, ни шоколада. Ах, как я был тогда прав!.. Она так меня подвела, что мне после этого совершенно нельзя оставаться в России. Цека срочно отправляет меня за границу, в Австралию, на работу. Это очень, очень далеко, и командировка протянется — самое меньшее — год, если не больше. Самое ужасное во всем этом то, что совсем не удастся писать. Ведь это за океаном, по ту сторону земного шара. Возможно, что придется пробыть даже несколько лет… десяток, а быть может и больше. И ничего не поделаешь: разве революция и счастье всего мира для меня не дороже? Ну, скажи?! — и он ласково заглядывает в ее вновь заплывшие слезами глаза, прильнувшие к его теплой руке.

— Леша, ах, как это больно! Осиротеть, остаться совсем одинокой во всем свете, без тебя?! Леша милый, миленький мой, отговорись как–нибудь! Мой родименький, не уезжай.

— Какой вздор ты мелешь, а еще: жена революционера! Гордись, что твой муж бросает семью, родную страну, быть может, надолго, быть может, навсегда, чтобы на другом конце света бить своею острою киркою мысли и дела по цепям, оковавшим всех нас. Лизочка, милая, ты только подумай об этом подвиге: разве это не величайшая гордость?!

Нависло тяжелое долгое молчанье с тихим плачем жены.

— Тебя здесь не оставят: детям помогут; словом, ты не пропадешь. В случае чего, отыщи Щеглова, Василия Прокофьича. Он сейчас приехал сюда из Москвы. Все обойдется, поступишь на фабрику. Непременно даже поступай на фабрику. Детей можно пока к тетке в деревню. И, кроме того, ты совершенно свободна. В самом деле, быть может, я совсем не вернусь. Я нисколько на тебя не обижусь, если ты выйдешь замуж за другого, лишь бы он оказался таким же честным и смелым, как я, человеком. Напротив, это будет даже гораздо лучше, чем киснуть монашкой во вздохах о прошлом. Ребятишек, разумеется, только при этом не забудь. Из них надо сделать хороших и крепких людей, умеющих брать жизнь сразу за глотку, а не нагибающихся вниз!

— Леша, мне страшно! Ты так странно сейчас говоришь, будто в самом деле прощаешься. Может быть, ты от меня скрываешь что–то ужасное?

— Вот дура! Чего же мне скрывать? Ничего более ужасного мне не угрожает, иначе я вел бы себя по–другому. Просто я трезво смотрю на вещи и говорю: очень скоро я должен уехать чрезвычайно далеко, так что, быть может, больше никогда не встретимся. Я даже очень боюсь, как бы приказ об отъезде не пришел слишком быстро, например, завтра утром. Тогда это свиданье окажется помимо нашей воли последним. Поэтому давай–ка простимся на всякий случай, как будто бы навсегда, — тем радостней будет новая встреча, если только будет. Вот и все! — и они нежно обнялись.

Он отошел и стал гладить по волосам оробевших детей.

Только Лиза продолжала нервно всхлипывать, как на солнце ручьи после прошумевшей грозы, — через час их не будет.

— Эх, Леша, если бы ты знал, как все это тяжело! Как все это мучительно тяжело, словно вся наша жизнь — вдруг насмарку. Конечно, я тобою горжусь, и еще как! Ведь ты же мой светлый, единственный! Ты не такой, как все! Поэтому–то я так безумно и люблю тебя. Но жить без тебя, знать, что ты далеко где–то скитаешься по чужбине одиноко и, может быть, погиб уже, и только я этого не знаю еще и никогда–никогда не узнаю об этом, — ну скажи, разве это не пытка?! Ах, Леша, Леша, у меня нет больше сил. Это же всю жизнь, ты понимаешь — всю жизнь, как только я встретилась с тобой, я, как проклятая, все мучаюсь вечною пыткою сердца! И домучилась! Вот!..

И в безысходном страданьи эта неинтересная бледная женщина опустила свой прозрачный от плача струящийся взгляд куда–то сквозь пол, силясь что–то отыскать там, в глубине… но ничего не нашла.

— Лиза, здесь срок свиданья всего лишь десять минут: такое уж правило. Я боюсь, что мы много просрочили. Собирайся, моя радость. Лучше зайди завтра опять, предварительно справясь у коменданта по телефону, не уехал ли я?!

Вздохнув тяжело и глубоко, Лиза стала собираться, кутая голову в теплый платок.

— Да, вот еще! Как это, в самом деле, я забыл тебя предупредить о самом главном. То, что я рассказал тебе здесь о своем отъезде, есть величайшая партийная тайна. Об этом никто не должен знать никогда. Ты понимаешь? Ты должна мне поклясться, что никому никогда не разболтаешь об этом, иначе я погибну немедленно и навсегда. Ты понимаешь? Никто, кроме трех членов Цека и тебя не будет знать об этом. Для всех остальных будет широко опубликовано всем в назидание, что за доверие белогвардейцам Зудин расстрелян. Понимаешь, так будет везде напечатано: за доверье, за взятки. Иначе нельзя, ведь в этом я виноват, в этом моя вина, Лиза!.. Но все это будет неправда. Ты теперь знаешь настоящую правду, что я жив, но только уехал далеко, вот и все… Ну, прощай, Лизочка! Будь твердой и достойной своего мужа!

Он наспех перецеловал ребятишек и, облокотясь о стол, смотрел, словно клещами распялив улыбку, как, согнувшись от плача, вышла жена в коридор, как подавлено жались к ее юбке ребята и как потом, вдалеке где–то, гулко раздались опять их звонкие, такие родные и милые голосенки.

Только тогда Зудин больше не выдержал, кинулся в постель и беззвучно зарыдал, дергаясь всем телом и ввинтившись зубами в подушку.

Теперь все кончено. Впереди только маленький, невзрачный и такой скучный, один пустой моментик смерти.

«Все кончено!» — Сколько людей произносили и произносят эти слова, не понимая, что они при этом грубо лгут и думают о чем–то жутком и страшном, которое вот–вот только сейчас непрошенно должно будет начаться взамен того обыденного и привычного, что так уютно тянулось всю их жизнь. Ну, и говорили бы тогда: «начинается что–то ужасное!» — а то ведь нет же: «все кончено!» — сердито подумал про кого–то Зудин и стал успокаиваться.

«Вот уж тут кончено, так кончено!.. — подумал он, — и больше нет ничего впереди, ничегошеньки, даже смерти, потому что ее не почувствую. Почувствую, быть может, острую физическую боль, и то, наверно, какую–нибудь одну десятую секунды, последние ощущения уходящей жизни. Но смерти, самой–то смерти я так и не почувствую, потому что ее нет. Для живого человека ее нет. А мертвый ее не чувствует. Конечно, с точки зрения своей личности, расстаться с жизнью крайне тяжело и обидно», — и он задумался.

«Досадно вот также, что убьют и ошельмуют, и все теперь будут знать, что вот он какой прохвост и мерзавец, этот Зудин, бывший председатель губернской чрезвычайки, который попался на взятках и за это был расстрелян ради победы над капитализмом».

«Ах, если бы опять пожить, хоть немножечко, если б опять, поработать… Вот хоть на фронт бы сейчас… Какой новой и радостной показалась бы ему эта жизнь, и как совершенно по–новому он сумел бы теперь ее направить»…

«Горький позор достанется детям, когда они подрастут и будут слышать от всех презираемое, всеми запачканное имя. Узнают они все подробности и проклянут память родного отца. Неужели нельзя было без этого?! Как жаль, что он не коснулся этого вопроса в разговоре с Ткачеевым! Просто не подумал».

И, сунув руки в карман, Зудин подошел к окну, стекла которого вздрагивали и дребезжали от частых выстрелов. Он взглянул на реку. Лед шел так же упрямо и красиво, как и раньше, хоть все кругом было пасмурно и сыро. Внизу, за желтой стеною, на каменной панели улицы играли дети, потому что их голоса и движенья ручонок мелькали оттуда. Изредка маленькая девочка с тонкой косичкой, в коротеньком плюшевом пальтеце, прыгала на одной ножке, перескакивая через нарисованные ею ж мелом на камнях панели широкие клетки, и косичка ее дергалась кверху. Вспомнилась Зудину его Маша, и снова противный комок стал подступать прямо к горлу. Но Зудин пересилил себя и сел спокойно за стол.

«А может быть, в самом деле, никак нельзя было не шельмовать! Ведь, в сущности, важно только одно, — чтобы дело, дело скорейшего счастья всех людей не погибло. Вот что единственно важно, а все другое…» — и Зудин задумался.

«Ну, что бы было, если бы его расстреляли и потом рассказали бы всем, что убили хорошего товарища? Как бы это было нелепо. Никто ровно бы ничего в этом деле не понял, а главное, никто бы в это не поверил. Сказали бы — если не виноват, тогда зачем же было убивать? Значит тут что–то не так! — И все стали бы думать совершенно не о том, о чем надо было думать».

«И лукаво смеялись бы те, что, прижав робко ушки, жадно тащат по своим одиночным щелям жирные крохи зернистой икры и бутылки вина, намазывая рты голодающим глиной под хохот игривых своих „секретарш“. Иль таких нет?!»

«А сколько есть честнейших товарищей, которые так охотно подбирают, только из любви к искусству, все эти объедки шоколада, всех этих балерин, чтобы бережно хранить эту рухлядь, этот мусор минувшего, как святую культуру прошедшего, катаяся в ней, как сыр в масле, и не замечая в орлином гнезде пауков. И для этой „культуры“ вырывается, может быть, последняя черствая корочка у тысячей новых, еще неизведанных, худеньких жизней, таких молодых, таких лепестковых и так безвременно обреченных теперь на голодную верную смерть. Как не крикнуть всем этим старьевщикам дерзко и смело в лицо, да так, чтобы крик это звякнул кровавой пощечиной:

— Смотрите на Зудина! Был такой негодяй, ради прошлого на одно лишь мгновенье позабывший о будущем. Он убит всеми нами, как презренная тварь, как собака! Вас не прельщает его участь?! Так бросайте ж скорей все старье, всякий хлам, как бы ни был он красив и ценен, и думайте только о будущем! О будущем и настоящем!»

«А может быть, — подумал Зудин, — найдутся и такие, и работой и бытом совсем оторвавшиеся от масс одиночки, что начнут мудрить и придумывать, — чем черт не шутит! — как бы спасти революцию… от масс, от рабочих, от бунта, и додумаются… до балерин с шоколадом. И за гаванской сигарой, студя шоколад в тонком фарфоре, играя массивной цепочкой жилета, они будут мычать так спокойно гладко выбритым ртом:

— Мы, коммунисты…

Что?! А Зудин?! Или этого подлеца, ради вас изувеченного, вы позабыли?!

Нет, пусть эта ничтожная, жалкая личность вопьется вам всем в мозг, как отвратительный клещ, и станет отныне символом предательства, низости, подлости по отношению к честнейшему и чистейшему делу постоянной и вечной революции ради счастья всех обездоленных людей. В этом упрямом и вечном движении вперед и только для будущего, и только для счастья несчастных, — весь коммунизм, и ради этого стоит и жить, и погибнуть!»

Зудин гордо и весело распрямился, сверкнул дерзко искрами глаз и, быстро сев прямо на стол, стал от нетерпенья барабанить по нему пальцами.

Там вдали, за рекой, уже струились черною рябью бесконечные колонны рабочих, и над ними весенний воздух гулко звенел и качался от мощного пенья «Интернационала».


Иван Козлов БОЛЕВОЙ СИНДРОМ Роман

Предисловие

Связь была на удивление четкой, Макарову даже показалось, что он слышит дыхание говорившего с ним генерала. Голос того был слишком уж бодр, и Макаров, знавший своего шефа много лет, понял, что ничего хорошего ждать от встречи с ним не придется. Впрочем, все хорошее, как ни крути, в природе, кажется, вообще перестало существовать.

Он вышел из «кашээмки», достал было сигареты, но взглянул на часы и опять сунул пачку в карман.

Перед ним тотчас появился старший лейтенант Зырянов, спросил:

— Едем, товарищ полковник?

— Едем, в Бамут. Туда, где машинно-тракторная станция стояла, знаешь?

— Знаю, на северной окраине. Там полковой командный пункт, медики.

— К девкам наведывался?

— Я Витю Рындина туда вез, товарищ полковник, когда его… Не довез живым.

Макаров, обозлясь на себя, буркнул:

— Поспешаем.

Езда по жесткой раздолбанной дороге заняла почти час. Посреди пути пришлось сбросить скорость еще и из-за того, что почти вплотную к трассе подступал островок леса. Бойцы приникли к бойницам по левому борту бэтээра, туда же направили ствол пулемета. Обошлось.

Генерал уже ждал Макарова. Засветился хитрой улыбкой, шагая от вагончика навстречу полковнику, протянул руку:

— Привет, Олег.

Лет десять назад они, тогда оба подполковники, учились в академии, ходили вместе в театры, а иногда в ресторан и были, естественно, на «ты». Но десять лет есть десять лет…

— Здравия желаю, товарищ генерал-майор.

Тот недовольно качнул головой:

— Брось ты это, не на параде ведь. Как живешь? Глаза чего-то у тебя тусклые.

Тронул за локоть, не спеша повел в сторону застывшей в чистом поле «вертушки». Макаров ничего не ответил, но отметил про себя, что генерал выглядит тоже неважно. Поредел, побелел чуб, высокий лоб изрезали темные морщины.

— Дома давно был? Как Тома?

— Я ее четыре месяца назад видел.

— Ясно, ясно, — генерал поднялся по короткому трапу в вертолет. — Заползай, располагайся. Боржоми хлебнешь? Коньяк не предлагаю, скоро на побывку поедешь, там разговеешься. На месячишко подыщем тебе подмену. Вот только…

Генерал зашелестел картой, раскладывая ее на узком сиденье, и у Макарова от дурного предчувствия дернулась левая щека. Всего несколько дней назад в тяжелых боях он потерял убитыми и ранеными до трети офицерского состава, местные и дальние госпитали забиты его солдатами, а пополнение пришло молодое, зеленое, необстрелянное, его еще учить и учить, об этом все знают и обещали Макарову дать такую возможность. На кой же черт эта карта?

— Вот только завтра тебе придется поддержать соседа-армейца, — бодренько, почти весело произнес генерал. — Смотри сюда: здесь скопились «чичики»…

— Я пацанов в бой не поведу, Борис Романович. — Макаров демонстративно отвернулся от карты и стал разглядывать огромную серую муху, бьющуюся в окно иллюминатора.

Генерал, кажется, был готов к такому ответу. Не удивился, не возмутился, сказал, не повышая голоса:

— Знаешь, почему ты свои три звезды на одну вышитую никак не поменяешь? Зарываешься не там, где надо, забываешься. Думаешь, ты шахтер, и тебе углем о каску стучать можно, бастовать? У нас война, Олег…

— У нас война. — Макаров продолжал смотреть в выпуклое стекло. Глупая муха билась о него и не улетала. — Война, а не скотобойня.

— Ты полегче, полегче.

— Куда уж легче? Пацанов дали, которые еще не знают, зачем подствольник в автомате, и их под пули бросать? Я не смогу это сделать, не поведу их.

Генерал подошел к двери «вертушки», выглянул наружу, словно желая удостовериться, не подслушивает ли их кто, потом сказал уже менее дружелюбно:

— Ты меня, Макаров, за самодура не считай. Думаешь, это моя выдумка, да? Думаешь, не знаю, какое у тебя положение? Но что делать! Все газеты только и пишут, что наши войска — тыловые крысы, сидят за спиной армейцев.

— А мне до фени, кто и что пишет. Мне сегодня не с кем идти на эти вот ваши цели!

Генерал тоже завелся:

— Это, товарищ полковник, и ваши цели, если вы еще себя командиром считаете. А не считаете — что ж, найдем другого, кто понимает, что такое устав и приказ. При другом, правда, больше твоих же бойцов ляжет, но если и это тебя не волнует…

— У меня зеленая пацанва!

— А у других что, сплошь «краповые береты», что ли? Самолетов не хватает, чтоб гробы и раненых увозить, а ты тут в позу становишься. Не хочешь понять, что ситуация такая сложилась — особая. Исключительная, можно сказать, ситуация.

— Как в Карабахе тогда, что ли?

Макаров тут же пожалел, что сказал эту фразу. Но она сорвалась с языка непроизвольно.

Это произошло в самом начале карабахского конфликта, когда оба они были подполковниками, но уже заметно разнились по занимаемым должностям, потому один жил в палатке, поставленной наравне с другими за полем военного аэродрома в Гяндже, а другой — в гостинке.

«Ко мне тут из села одного жители приходили, из Чайкенда, боятся, что азербайджанцы на них не сегодня-завтра нападут, так ты выдели людей, офицера и человек десять, пусть поживут в Чайкенде для успокоения масс. Никакого нападения, конечно, не будет…»

«Боря, так дело не делается. Согласно тактике…»

«Да брось ты о тактике рассуждать, не в академии находишься. Тут же исключительная ситуация. Если боишься, то знай: я на себя всю ответственность беру. Тебе моего слова достаточно?»

Макаров отправил в Чайкенд капитана Судакова и десятерых солдат. В следующую же ночь офицер и трое воинов погибли в результате налета на село бандитов. У тех было до полусотни стволов, бэтээр, бээмпэшка…

Макарову подходил срок получения очередного звания, но вместо звезды ему объявили строгача. Могли и совсем уволить из войск, но, как он узнал позже, однокашник хоть и не взял на себя ответственность за происшедшее, однако на каком-то уровне все же замолвил за него слово. А позже, при встрече, даже извинился: «Ты из-за меня полковника не получил». Ему надо было бы о Судакове вспомнить, а не о звании, так тогда Макаров и сказал… На том разговоре закончилась их дружба.

У генерала сошлись в точку тонкие губы:

— Не хамите, товарищ полковник. Служить надоело? Выходите на пенсию, езжайте на море отдыхать…

— На Белое? Южные-то профукали.

— … А можете и пенсию не получить. Приказ вам не нравится? Выполните его, а потом обжалуйте в установленном порядке. Идеалом себя не считайте, если что, вам и старые грехи вспомнят. Ваши полеты, поездки с Рамазаном…

— А вот этим не грозите, Борис Романович, — подчеркнуто перешел на имя-отчество Макаров. — Меня уже достаточно попугали, разучился бояться. Тот же Рамазан обещал и голову снять, и семью порешить, а вы только пенсии лишаете. И за что? Я же не воевать отказываюсь, я отказываюсь гробить людей. У меня половина взводных пороха не нюхали, они вчера только лейтенантские звездочки на погоны нацепили, надо время, чтобы хоть чему-нибудь их обучить…

— До завтра у тебя время есть. Возвращайся к себе, по дороге обо всем подумай хорошенько и перезвони мне, будешь ли писать рапорт об увольнении. Что же пороха касается, то его как раз и нюхают в бою, а не в курилке.

Из Бамута возвращались той же дорогой. Макаров всех усадил внутрь машины, а сам сидел сверху на броне и курил.

Высунулась из люка голова старшего лейтенанта Зырянова:

— Товарищ полковник, вы бы спустились, «зеленка» сейчас пойдет.

— Поучи, поучи, — проворчал Макаров в ответ.

— «Чичики» к вечеру там часто засады устраивают. Зачем мишень из себя устраивать, товарищ полковник?

Женю Зырянова Макаров уважал, парень он и смелый, и грамотный. Но тут попался под горячую руку:

— Ты что это разговорился со мной, как на базаре? Бойцов инструктируй, а не командира. Я сам как-нибудь разберусь, что мне делать. Понял?

— Так точно, товарищ полковник.

Бэтээр на скорости вписался в поворот дороги, теперь он шел точно на заходящее кровавое солнце. Низко над землей в сторону Ассиновской прошли два вертолета. Слева от дороги красной ртутью блестела вода, залившая старую воронку. Справа уже окутывался в сумерки лесок. Колючая мошка волнами била в лицо.

Зырянов прав, подумал полковник, сейчас лучше бы укрыться за броней. Но после разговора с генералом на него навалились непонятные усталость и безразличие ко всему. Впрочем, не в одном генерале дело. Которую ночь кряду он уже не может по-человечески заснуть, лишь на минуты проваливается в беспамятство и тут же приходит в себя. Аппетит пропал. После тушенки уже нет привычной изжоги, но вряд ли к лучшему то, что желудок привыкает к дерьму. Почти полгода не видел жены. Последнее расставание с ней было не очень хорошим, нервным и скомканным было расставание. Да и понятно: женщине нужен муж, который всегда под боком. Особенно если нет детей, если не на кого больше переключить заботу и внимание.

Солнце слоилось в мареве, вытягивалось в эллипс. Мошка забивала глаза.

Но Макаров успел увидеть людей за стволами деревьев приблизившегося леса. Он смог бы в прыжке уйти в люк или распластаться за спасительным выступом брони, но вместо этого смотрел на показывающиеся стволы чужого оружия, на короткие огоньки, выплескивающиеся из них и, кажется, даже увидел тяжелые темные точки, летящие прямо на него. «Вот так-то», — подумал он.

Солнце ожило, запульсировало, разлилось красным цветом по всему небу.

Глава 1

Врач только нащупал пульс Макарова и застыл взглядом на секундной стрелке часов, как рука больного, до этого все дни вялая, недвижимая, неожиданно сильно извернулась и цепкие пальцы обхватили его запястье.

— Фу, черт, Олег Иванович, так ведь можно человека и заикой оставить!

Полковник, не открывая глаз и никак не прореагировав на эту фразу, спросил:

— Ну рассказывай, какие у вас на этом свете новости. Начни с того, долго ли я тут валяюсь и как я… вообще. Живу, нет?

— Уже живете, — врач улыбнулся, попытался было высвободить руку, но потом оставил это, поскольку хватка Макарова не ослабевала. — Вы восемь дней у нас, ранения в голову и грудь, оперировал я.

— Пить можно будет? А то я там не все еще выпил.

— Там вам пить уже не придется, Олег Назарович. С такими ранениями увольняют вчистую. А дома хорошая водка, да под селедку, не противопоказана. В меру, конечно.

— А с Чечней что у нас, без меня до конца не разобрались еще?

— У вас в палате телевизор, можете теперь смотреть с утра до вечера.

— Насмотрелся, теперь послушать хочется. Моих к вам привозили?

— К нам всех везут, — уклончиво ответил врач и тут же начал новую тему. — Два дня назад Борис Романович звонил, интересовался, как прошла операция. Оттуда звонил, с командировки.

Полковник открыл глаза, пару секунд смотрел в белый потолок, потом опять закрыл их:

— После меня кого из моих к вам привозили?

— Привозили, — вздохнул врач. — Там бой был, так что…

У Макарова задергался кадык, он с силой сжал запястье врача, потом отпустил, положил руки поверх одеяла на грудь: видно, заныла рана.

Хирург встал:

— О телевизоре я вам уже говорил, пульт рядом, на тумбочке, но в первые дни желательно поменьше его включать: головные боли могут начаться. Посещать вас тоже я пока никому не разрешаю, хотя рвутся тут… Вы к нам надолго, так что наговоритесь еще.

Врач имел в виду не Тамару, сделал вывод Макаров. Рвутся — это, наверное, местные, госпитальные. А жена, значит, не приходила. Он бы в первую очередь сказал, если бы приходила жена.

— И кто же меня видеть желает? Сослуживцы?

— Да. — Врач помолчал, потом добавил: — И не только они.

Он опять не о Тамаре, подумал Макаров.

— Понимаете, Олег Иванович, рано или поздно вам это надо сказать, и уж лучше сразу, поскольку затягивать нет смысла…

— Так не затягивай.

«Погиб кто-то из моих, — подумал он. — Прошин, зам? Или начштаба? А может, подполковник Куценко?..»

Хирург налил из графина полстакана воды, залпом выпил, вновь налил, бросил туда таблетку.

— Ваша жена за городом, на «Жигулях»…

«Вот в чем дело, — подумал полковник. — Хреново. Тамарка на машине, наверное, кого-то сбила. Вообще-то ездит она аккуратно, по-женски…»

— Это ярославская трасса…

— У нас по ней дача, — сказал Макаров.

— Вернее, не совсем трасса. Немного в стороне, на проселочной дороге. Там что-то типа котлована заброшенного…

Макаров поморщился, пытаясь поймать суть сказанных слов. При чем тут котлован? По пути на дачу нет никакого котлована, от шоссе отходит бетонная ветка и ведет прямо к дачам, от нее до гаража — пять метров. Котлован…

Тотчас тупо заныл затылок.

«Так, задачи решать мне пока рановато. А врач чего-то тянет. Вот же дипломаты тыловые, привыкли тут к болтовне. Нет чтобы изложить все в двух словах и ясно».

— В общем, машину сгоревшей нашли, а в ней труп. Выпейте, я туда добавил… Голову можете повернуть? Я сам вам стакан дам.

— Без пол-литра ничего не пойму, — пересиливая поднимающуюся уже ко лбу боль, выдавил полковник. — Что нашли, и при чем тут Тамара?

— Она в машине и была. Ваша жена погибла, понимаете?

* * *
Следователь был худым, сутулым, и фамилия его на все сто процентов соответствовала внешнему виду: Чехотный. Разговаривал он тоже, как тяжелобольной: тихо, монотонно. Но зато кратко и понятно.

Тамара погибла за день до того, как «чичики» сняли с брони Макарова. Даже не за день — в ночь перед этим. Это был не несчастный случай — это было убийство. Убийство, страшное по жестокости. Криминалисты установили, что Тамару Алексеевну Макарову посадили за руль ее же машины уже мертвой: застывшее тело было скрючено так, будто оно сутки до этого пролежало в багажнике. Раздроблен таз, сломана нога, разорван позвоночник. Машину облили бензином, столкнули в котлован, потом подожгли. Но и это еще не все. Зачем-то дважды выстрелили, хотя пули были уже ни к чему.

Визуально опознавать было нечего, так обгорело тело. Хоронила Тамару ее единственная родственница, тетя по матери, Волчкова Валентина Сидоровна.

— Ваша жена носила янтарные бусы, Олег Иванович?

— Еще у нее был перстень, тоже с янтарем.

Чехотный кивнул:

— Правильно. И туфли с металлическими застежками.

— Да. Я их сам покупал.

— Часики золотые тоже вы покупали?

— Давно уже. На тридцатилетие. Но она их все время носила. Они что, остались?

— Ровно настолько, чтоб можно было определить, из какого металла и какой марки. Макарову убили не с целью грабежа, я так пока думаю. Простите, что отвлеченно говорю о вашей жене, — специфика к тому приучила… Она никогда не жаловалась? Может, ей кто-то угрожал раньше?

Макаров взглянул на тщедушную фигурку следователя, идущего чуть впереди по госпитальной аллее. «Хотя бы сумасшедшим не посчитал», — подумал про себя, а вслух сказал:

— Угрожал. И я знаю, кто убил Тамару.

Тут же заныл затылок. Конечно, Чехотный его не поймет, конечно, спишет эти слова на бред человека с пробитой башкой, — что, мол, с него взять? За два месяца, проведенные здесь, в клинике, он ловил уже настороженно-сочувствующие, даже испуганные взгляды собеседников, когда начинала дергаться в тике левая щека — следствие контузии полугодичной давности, когда под Серноводском попал под бомбежку своих же самолетов. Теперь щека дергалась чаще, даже при пустяковых волнениях.

Следователь не удивился, даже не замедлил шаг.

— Я догадывался, что вы это скажете. Кавказский след, не так ли?

— Да, я это и имел в виду.

— Мне приходилось пару раз быть в Карабахе в составе оперативно-следственной группы, там я впервые услышал вашу фамилию.

— В связи с чем? — спросил Макаров.

— В связи с вашими контактами с Рамазаном, помните такого? Кстати, он сам вышел на нас, стуканул, что вы предлагали ему купить партию обмундирования и горючее по бросовым ценам.

Макаров остановился:

— Ну и?..

— Он крупный торгаш и порядочная сволочь. Мы сказали: раз предлагают, покупай, в чем же дело. Он все понял правильно и исчез. Потом появилась листовка с вашей фотографией и указанием суммы за голову подполковника Назарова. Вы тогда под этой фамилией там были, так же?

— Мою настоящую Рамазан все равно узнал, — сказал Макаров. — Мы с ним встретились под Лачином, совершенно неожиданно. Во всяком случае, для меня. Водку вместе пили, можете себе представить?

— Могу, — просто ответил Чехотный.

Боль в затылке исчезла, дышать стало легче. Макарову вдруг захотелось положить руку на плечо следователя, но он вовремя остановил себя.

— Мы пили местную водку, и Рамазан назвал мне мой домашний телефон, мой адрес, место работы моей жены.

— Угрожал?

— Мы пили водку, я же говорю. Были гостями в одном доме. В гостях никто никому не угрожает. Но потом, уже в Чечне, этой зимой…

Следователь поднял умные грустные глаза на Макарова:

— Опять судьба свела?

— Война, скорее.

— Интересно. В двух словах можете рассказать?

— В двух — нет. А на большее у меня пока на хватит времени: пора идти в процедурный кабинет.

Чехотный взглянул на часы, развернулся и зашагал к госпитальному корпусу.

— Мы с вами еще встретимся, конечно. А пока лишь один вопрос. Вы думаете, что убийство Тамары Алексеевны — дело рук Рамазана или его людей, так?

— И вы к этому пришли? — вопросом на вопрос ответил полковник.

— Во всяком случае, в порядке версии такой вариант приемлем. Все можно было обратить в несчастный случай, понимаете? Или хотя бы попытаться это сделать. Ну ехала, ну опрокинулась… А стрелять зачем, жечь зачем? И потом, ее могли убить и просто закопать в лесу, там же лес в районе котлована. А машину угнали бы. Но убийцы нам дали понять, что действовали обдуманно. Они как бы акцентировали: не сомневайтесь, женщина убита. И пусть это узнает тот, для кого ее смерть предназначена.

Чехотный остановился у дверей корпуса и так же, снизу, взглянул на полковника:

— Извините, Олег Иванович. Для вас эти слова звучат, наверное, кощунственно…

— Я так понимаю, что найти исполнителей будет невозможно, они, скорее всего, уже на Кавказе?

Следователь неуверенно повел плечом:

— Почему же, есть в Москве их диаспора, у нас на нее кое-какие выходы… Работать будем.

— Заказные убийства обычно не раскрываются. Об этом же ваша статистика говорит. Откровенно: шансов — ноль?

Чехотный ответил не совсем понятно, будто рассуждал сам с собой:

— Это пока одна версия, но могут быть и другие. Могут, почему бы и нет?

Глава 2

В длинном переходе метро стоял, опершись на костыли, парень лет двадцати пяти. Одет он был в застиранную камуфляжную форму, блеклую старую тельняшку. На ногах — чистенькие, но сношенные, рвущиеся уже берцы, возле них на каменном полу — темный берет с горкой купюр. На правом костыле висела табличка: «Отвоевался в Чечне. Отсидел в плену. Теперь не на что жить».

На болезненно бледном, зеленоватом лице видна трехдневная щетина.

Народ шел и щедро бросал солдатику деньги. Дающие привыкли к погорельцам, переселенцам, операционникам, а военный с протянутой рукой — это что-то новенькое, как же не дать?

Женька шел по противоположной стороне перехода, но, увидев человека в камуфляже, приостановился, вытащил из заднего кармана джинсов кошелек, неловко прижал его правой культей к груди, а левой открыл и достал пятидесятитысячную купюру. Тем же порядком кошелек водворился на место, а Женька подошел к инвалиду:

— Брат, где был?

— В Чечне, — охотно пояснил попрошайка. Он уже увидел деньги и то ли поправил, то ли подвинул костылем поближе к заговорившему с ним человеку берет. — Год назад, осенью девяносто пятого, долбануло. Осколком ноги перебило. Потому и взяли меня.

— Это как же, рядом никого из своих не было, что ли? Как взять могли?

Кажется, только теперь парень в камуфляже заметил, что у собеседника нет кисти на правой руке. Лицо его заметно поскучнело.

— Так и взяли. Танк наш подбили, куда ж деваться было? Чудом живой остался, и то хорошо.

— Из «Фагота»?

Попрошайка задумался, потом ответил:

— Из Костополя я, это Украина. Жрать там нечего, а на нашу пенсию — так вообще…

Женька покрутил в пальцах купюру, явно не спеша бросать ее в берет:

— Смотрю, брат, ты по возрасту вроде не срочник. Офицер, прапор?

— А чего это я тебе должен все объяснять? — Парень нагнулся, поднял берет, сбил лежащие в нем деньги в стопку и сунул их в нагрудный кармашек.

— Ничего ты мне не должен. Я тоже у них неделю сидел. Знаешь, где Чемульга? Если со стороны Орехова, то за Бамутом, повыше.

— Я в других местах был. — Инвалид всем своим видом явно показывал, что собирается уходить, но Женька стоял к нему почти вплотную, грудь в грудь. — Посторонись, пойду я, голова кружится, отдохнуть мне надо.

— Отдохнешь еще. Так сколько ты, говоришь, у «духов» в плену был?

— Два месяца, а что?

— Ничего. «Алхамдулиллахи раббил…» Как там дальше, а?

— Ладно, псих, отойди, мне отлить надо.

— «Субханаха ва бала». Сейчас ты у меня, сука, тут прямо отольешь, кровью отольешь, сука. Я тебе покажу, что такое чеченский плен, растолкую…

Попрошайка все же успел прикрыть лицо костылем, но от этого ему стало не намного лучше. Удар Женьки был таким, что деревянная ручка костыля, кажется, вошла в череп парня. Того будто подкинул батут. Он взлетел в воздух, смачно приложился спиной к каменной стенке, сполз по ней на пол и затих. Тотчас вокруг скучился народ.

Кто-то восторгался классным ударом слева. Кто-то пояснял, что два инвалида подрались за место для сбора милостыни. Кто-то выкрикивал, что надо позвать милицию и врачей.

Парень в камуфляже совершенно неожиданно для Женьки вскочил на ноги, врезался плечом в толпу, разбрасывая в стороны зевак, помчался к близкому эскалатору, забыв про костыли. Женька мог бы, конечно, догнать его и уже собирался это сделать, но тут кто-то цепко схватил его за локоть. Цепким оказался сержант милиции.

— Что тут происходит?

— Не того хватаешь, сержант.

Милиционер нехорошо сощурился, видно, он не любил советов посторонних:

— Пройдемте.

— Так этого надо поймать, который побежал. Он тут народ дурачил.

— Сам пойдешь или силой вести? — спросил сержант.

Женька легонько, как от зубной боли, застонал.

* * *
— Паспорт.

Он вытащил бумажник, толстый от денег, попросил:

— В отделе, под «молнией», возьмите сами, мне открывать трудно.

Старший лейтенант, не по званию в возрасте уже, наверняка за тридцать ему, вытащил паспорт и взвесил на руке красивый кожаный бумажник:

— Хорошо живешь. Щедры подаяния?

— Какие подаяния? Я, можно сказать, вчера только форму снял, государство мне за потерянную руку заплатило. Тоже скажете, подаяния… Хотя, если по большому счету, то тут вы правы.

Старший лейтенант шумно втянул ноздрями воздух, прищурил глаза:

— Постой-постой, уж не пьян ли ты, дружочек?

— Я, пьян? Да ты что, брат! Мы по бутылке всего выпили, а ехали почти сутки в поезде. Я из Ростова еду, протез тут в одной конторе заказать надо.

— Так и запишем: распивал в купе. — Офицер достал из стола бланк и стал заполнять его, поглядывая в паспорт Евгения. — Пол-литра ему, видите ли, мало.

— Мало. — Женька заулыбался. — Контора пишет… И куда же ты, брат, потом эту бумагу пошлешь, кому сообщишь о моем недостойном поведении?

— Кому надо, тому и сообщу. — Старший лейтенант веселость клиента не оценил, посуровел лицом. — И потом, мы не родственники, слава Богу, так что братом кого-нибудь другого называй.

— И сиди нормально, а то развалился, как у себя дома, — поддержал офицера стоящий у двери со скрещенными на груди руками сержант.

Женька не повернулся к нему, но выпрямился на стуле, потер ладонью затылок:

— Я в Чечне с омоновцами подружился, толковые братаны, поддерживали там друг друга. Мы общий язык с ними запросто находили.

Офицер прекратил писать, несколько секунд смотрел на заполненный бланк, потом смял его и бросил в корзину. Протянул Женьке паспорт и бумажник:

— Ты бы документы с деньгами вместе не таскал, вытащат — горя не оберешься.

— Это у меня вытащат? — хмыкнул Женька. Но совет учел: паспорт сунул в нагрудный карман куртки, а бумажник — опять в брюки.

— В гостинице жить будешь? — спросил его старший лейтенант.

Женька неуверенно повел плечами:

— Не знаю. Тут командир мой обитает, когда-то в гости приглашал…

Офицер встретился взглядом с сержантом, подмигнул ему, чуть заметно дернул головой. А Женьке сказал:

— Ладно, свободен.

И встал из-за стола, словно демонстрируя этим, что действительно пора прощаться.

Женька встал, но тут неожиданно резко и громко заговорил сержант:

— Надо все же проверить… Есть координаты командира? Адрес, телефон?

Женька невольно повернулся к говорившему, и в это время старший лейтенант неуловимым движением выхватил из кармана его бумажник, положил на стол и тут же прикрыл стопкой свежих газет, а сам вразвалочку пошел к окну, облокотился на широкий подоконник.

Женька удивленно смотрел на сержанта:

— А зачем вам мой командир понадобился? Вы что, ему звонить будете?

— Звонить ты будешь, — сказал сержант. — А мы разговор послушаем.

Женька перевел взгляд на офицера. Тот невозмутимо обрабатывал ногти маникюрной пилочкой.

— Мне что, действительно звонить?

— Ясно же сказано, — вяло ответил старший лейтенант и зевнул. — Аппарат на столе, так что…

Женька присел на краешек стола, прижал щекой к плечу трубку, набрал нужный номер один раз, потом другой. В кабинете было тепло, после выпитой водки его немного разморило, он расстегнул куртку, и полы ее распахнулись над перекидным календарем, пластмассовым стаканом с карандашами, газетами, пепельницей.

— Осторожней, ты нам поопрокидываешь тут все, — сказал сержант.

Женька небрежно положил трубку на аппарат:

— Не отвечает.

— И телефон разобьешь, — продолжил сержант. — Алексей Алексеевич, да отпустим его, а? Вроде же свой, из одного министерства. Ты во внутренних войсках служил?

— В них.

— Спецназ? — это спросил уже старший лейтенант.

— Он, родимый. Рота разведки.

— Хорошо, иди. Только, раз выпил, контролируй себя, понял? Не все такие добрые, как мы, задержат и будут правы.

Женька улыбнулся:

— Добро ваше не забуду.

— И на людей не бросайся.

— Хорошо. На людей — не буду. Но если еще раз встречу этого, в берете, — прибью. Вы ему так и передайте. Вдруг тоже встретите.

Он пристально посмотрел на сержанта, так, что тот не выдержал взгляда, повернулся к двери и открыл ее:

— Ладно, свободен.

Женька вышел.

Старший лейтенант достал сигарету, начал разминать ее толстыми короткими пальцами:

— Вася, ты скажи этому своему безногому калеке, пусть он пластинку сменит. Сейчас из Чечни многие возвращаются, точно прибить могут.

— Афганцем пусть станет, что ли?

Офицер тягостно вздохнул:

— Жертвой монголо-татарского ига. Какой же он афганец с его юной харей? Ничего не придумаете — пусть лучше вообще от нас убирается.

— Так отстегивает же, Алексей Алексеевич. Платит всегда исправно.

Старший лейтенант щелкнул зажигалкой, но прикуривать не спешил:

— Копейки. Мы с лопуха больше взяли. Сейчас посмотрим, сколько, но чуть выждем: вдруг обнаружит пропажу и вернется.

Он наконец закурил, сделал три глубокие затяжки, потом быстро прошел от окна к столу:

— Взглянем на добычу.

Отбросил в сторону газеты и… ничего не увидел. Перевел недоуменный взгляд на сержанта:

— Где бумажник?

Вася в ответ только усиленно заморгал глазами, взял газеты, затряс ими над столом.

— Бумажник не игла, соображай!

— Тут же еще один был, который мы у этого, с бородой, увели! Там три тыщи долларов… — Вася чуть не плакал.

Старший лейтенант выплюнул под ноги сигарету.

— Ну, мать же твою… На перроне его искать бесполезно, он, конечно, уже уехал. Выждали, называется, на свои головы.

— Три тысячи долларов! — повторил сержант.

— Деньги не главное. — Старший лейтенант закурил новую сигарету, сел за стол. — Он раскусил нас, усек? Хорошо, если он «чеченец», а если нет?

— «Чеченец», — неуверенно сказал сержант. — Он же нашего безногого на чем поймал? На молитве. Там пленных заставляли молитву учить, а наш, на костылях-то, этого и не знал. Потому и схлопотал.Нет, будь это из отдела внутренней безопасности, он бы не пил и драку в переходе не устраивал. Да и без руки. Калеки же у нас не служат.

Старший лейтенант чуть приободрился:

— Тут есть логика. Хотя… Как его фамилия?

Он полез в мусорную корзину, вынул оттуда скомканный лист, расправил его:

— Зырянов Евгений Иванович. Надо запомнить на всякий случай.

* * *
В чужом кошельке, помимо долларов, лежали аккуратно свернутые документы и красивая визитка на имя Лаврентьева Игоря Викторовича, генерального директора фирмы «Грань» из Новокузнецка. Домашний адрес, телефон — все чин по чину. На обороте карандашом выведены еще семь цифр, тоже, похоже, телефон.

Может, нынешний, московский?

Женька набрал эти цифры из телефона-автомата. Трубку сняла женщина:

— Слушаю!

— Мне нужен Игорь Викторович.

Минутное замешательство, потом — естественный в таких случаях вопрос:

— А кто говорит?

— Человек говорит, — раздраженно ответил Женька. Но потом понял, что раздражаться, в принципе, нечего, что на ее месте он бы, наверное, тоже поинтересовался этим же, и нечего строить тайну на пустом месте. — Я нашел кошелек, а в нем этот телефон.

— Игорь, — крикнула женщина в сторону, неплотно прикрыв ладошкой трубку. Голос ее теперь звучал глухо, но отчетливо. — Документы твои нашлись.

Тотчас трубку взял мужчина, спросил не слишком дружелюбно:

— Что вам угодно?

— Я нашел ваш кошелек.

— Понимаю. Сколько вы хотите от меня?

Женька все-таки вспылил:

— Да ничего я не хочу! Скажите адрес, я привезу кошелек и отдам вам его.

— Нет, это исключено. Я подъеду к вам сам. Вы где находитесь, как выглядите?

— Я выгляжу хуже, чем раньше.

Мужчина помолчал, переваривая услышанное, но так ничего и не понял:

— В каком смысле?

— Вам нужна особая примета? У меня нет руки. Кисти руки. А стою я у памятника Лермонтову, метро «Красные ворота».

В разговоре последовала опять пауза, потом Лаврентьев спросил:

— Если вам мало тех долларов… в кошельке… то скажите, сколько мне взять с собой?

— Я могу тебя и на хрен послать, — перешел с незнакомцем на «ты» Женька. — Ничего мне от тебя не нужно, сообразил? Если нет, то найдешь свою ксиву в мусорном ящике, он тут поблизости стоит.

— Я выезжаю.

Лаврентьев обладал легкой походкой, был по-спортивному подтянут, смотрелся в свои, наверное, пятьдесят. Появился он из толпы, покидающей чрево троллейбуса на конечной остановке, но Женька не был уверен, что хозяин кошелька приехал на общественном транспорте. Не так ухоженный Лаврентьев выглядел, чтобы толкаться в салонах троллейбусов.

Женька протянул ему кошелек. Тот не спешил брать его, не сводя настороженных серых глаз с однорукого парня.

— И что вы ждете от меня в порядке вознаграждения?

Женька уже не злился, ему просто стало смешно.

— Не ломай комедию, Игорь Викторович. Бери кошелек и — до свидания. Впрочем, можешь сказать спасибо.

— Так не бывает, — Лаврентьев осторожно провел рукой по своей аккуратной бородке, видимо, рассуждая, с какой стороны следует ждать подвоха. — Кошельки не затем вытаскивают, чтоб потом возвращать их владельцу.

— А вы уверены, что у вас его вытащили?

— Да. В метро. Там с утра была толчея. «Ага, значит, в общественном транспорте он все же путешествует, тут я фраернулся», — подумал Женька.

Лаврентьев словно прочел эту его мысль:

— Я ночью пил водку с друзьями, за руль сесть не рискнул, вот и спустился в вашу подземку.

— А в милицию как попали?

Лаврентьев криво улыбнулся:

— Ну ясненько. Если ты даже это знаешь… — Он расставил ноги пошире, словно готовясь принять удар. — Кончаем базар. Что тебе от меня надо?

Женька шумно вздохнул, бросил кошелек на стоящую рядом скамейку и пошел к переходу, в сторону метро. На зеленый свет дорогу проскочить не успел, стал у обочины. Минуты через две его тронул за плечо Лаврентьев:

— Так не бывает, но все же… Ты уходишь просто так?

— А как мне надо уходить?

— В бумажнике все на месте.

— Я им, видно, очень быстро подвернулся, не успели твои деньги поделить.

— Деньги — ерунда. Но там у меня еще лежали бланки договоров… Им — это кому? Кому ты быстро подвернулся?

Женька не стал уточнять:

— Ничего не пропало — и слава Богу.

Загорелся зеленый, он пошел было через дорогу, но Лаврентьев чуть попридержал его за локоть:

— Погоди, я подвезу тебя, куда надо. У меня машина, — он кивнул за спину. — И потом, мне же еще надо спасибо сказать, я не могу в долгу оставаться. Куда едем? Женька вытащил паспорт, открыл его там, где лежал обрывок конверта с адресом:

— Улица Паромная, в каком-то Братеево. Там у меня командир живет.

— Так ты военный? — повеселел Лаврентьев. — Теперь хоть что-то понятно. Я поначалу думал, или дурак, или бандит. А оказалось, из золотой середины между ними. Не обижаешься, нет?

— На что обижаться-то?

— Где служишь?

— Уже нигде.

Лаврентьев скользнул цепким взглядом по пустому рукаву куртки:

— Прости… Из Чечни, что ли?

— Ага.

Подошли к серой «Ауди», Лаврентьев вытащил ключи:

— Торгаши там — сплошные жулики, с ними дела нельзя проворачивать.

— Я не с торгашами дело имел.

— Да это я так, к слову. Садись. Где ездить предпочитаешь, впереди, сзади?

Женька пожал плечами:

— За баранкой бы предпочел, но теперь… Теперь по телевизору гонки смотреть буду. «Формулу». Если у командира, конечно, телевизор есть. Слушай, Игорь Викторович, а не боишься, что после ночной пьянки милиция опять прицепится, а? Бумажник ведь у тебя менты увели. А я — у них. Свой и твой заодно.

— Ты даешь! А бояться — не боюсь. У меня дома таблеточки такие есть… Я их уже принял… Вот что, заскочим мы по пути в один магазин, если ты не больно торопишься…

Женька остался в салоне машины, Лаврентьев вошел в магазин сам, долго там не задержался, вышел в сопровождении парня, несущего картонную коробку. Она еле уместилась в салоне на заднем сиденье.

Ехать пришлось довольно долго. Уже затормозив у нужного дома, Лаврентьев сказал:

— Послушай, офицерство — народ гордый, и я унижать тебя не хочу, но возьми «баксы», которые у меня в кошельке. Ты спас бумаги, цена которым… В общем, ты меня здорово выручил, честное слово.

— Но раз выручил — то при чем тут деньги?

Лаврентьев даже повернулся, посмотрел на Женьку повнимательней, покачал головой и сказал тихо, словно самому себе:

— Туго тебе, парень, будет. Хорошо, хоть молодой, приспособишься еще, — потом уже добавил погромче: — А почему с пустыми руками идешь? Где коньяк, цветы?

— Фляжка тут, — Женька хлопнул рукой по карману куртки. — Плоская, из нержавейки. Комбата моего. А цветы не нужны, некому их дарить. Жена у командира моего погибла, на машине разбилась. Ладно, брат, спасибо.

— Визитку с московским телефоном оставь себе, авось еще понадобится. Я в столице еще проторчу.

— Бывай.

Женька вылез из машины, поискал глазами нужный подъезд. Лаврентьев выволок на асфальт купленную картонную коробку, поставил ее у ног Зырянова:

— Может, у командира действительно телека нет, так что смотри свои автогонки по этому «ящику».

Он досказывал эту фразу, уже садясь за руль. «Ауди» резво рванула с места, и Женьке просто не оставалось ничего иного как попросить бегающих у дома пацанов подтащить упакованный «Панасоник» к лифту.

С ним он поднялся на пятый этаж, там еще раз сверился по обрывку конверта с адресом, вздохнул и нажал на звонок у нужной двери.

Дверь открылась почти тотчас.

— Ачхой Мартан, товарищ полковник! — выкрикнул Женька.

— Воистину Мартан! — протянул навстречу ему руки улыбающийся Макаров.

Глава 3

У Чехотного были другие версии.

За два дня до гибели, странной, непонятной, Тамара Алексеевна Макарова встречалась с подполковником Ляшенко, сослуживцем и товарищем ее мужа, Олега. Ляшенко приезжал в Москву из Чечни всего на неделю. Самолет из Чкаловского увез его обратно на войну на следующее утро после того, как сгорела в машине Макарова. Жена и две дочери Ляшенко лето проводили на Дону, у тещи, так что в квартире он жил один. В роковую ночь дома его никто не видел, свет в окнах не горел. Летевшие одним самолетом с ним показали, что выглядел Ляшенко необычно: был хмур, неразговорчив.

Все эти факты, впрочем, — послесловие. А предисловие выглядело так.

Волчкова Валентина Сидоровна, тетка покойницы, показала, что племянница в последнее время неоднократно жаловалась ей на угрозы со стороны мужа. Так, четыре месяца назад, когда Олег Макаров был в Москве, он якобы заявил Тамаре, что та испортила ему жизнь, что он чувствует, что она ему изменяет, и готов убить ее, если это подтвердится.

Перед отъездом в Москву подполковника Ляшенко Макаровым был устроен маленький сабантуйчик, в нем участвовало несколько офицеров, и один из них слышал, как полковник говорил другу: «Если все подтвердится, ты знаешь, что делать, да?»

Чехотный не любил наушничество, Чехотный презирал тех, кто закладывает друзей, но никогда не пренебрегал полученной информацией.

Тот же самолет, который доставил в Чечню Ляшенко, обратным курсом взял на борт тяжелораненого Макарова. Друзья не встретились и уже не встретятся. Ляшенко в бою оторвало ногу, он умер от потери крови. По дороге, пока «вертушка» везла его в госпиталь, неоднократно просил передать Макарову, что все подтвердилось и он поступил, как договаривались.


Так-то вот: умирал, а говорил черт-те о чем. Впрочем, это часто бывает: в последнюю свою минуту не обязательно жизнь и родных вспоминают. Бывает, начинают разбирать всего один какой-то эпизод, не проходной, кончено. Вот и тут. Убить человека — событие далеко не рядовое даже для боевого «чеченца». О нем и вспоминал Ляшенко.

Такая вот версия была у следователя. Стройная, логичная, почти без изъянов.

В принципе, изъян был один: Чехотному импонировал полковник Макаров, наитие подсказывало ему, что все в данном раскладе не так просто, а своему наитию он верил.

Глава 4

— Так, значит, она не погибла, Олег Иванович? Ее, значит, убили?

Женька разлил из фляги по фужерам коньяк и переспросил:

— Даже стреляли в нее, говорите? А экспертиза хотя бы установила, из чего?

— Калибр «девятка», «макаров», скорее всего. Может, завяжем на сегодня питье, а?

Женька выпил коньяк как воду, даже не скривился, бросил в рот две виноградины:

— Ты не думай, командир, я алкашом не стал. Но сегодня столько поводов, что грех не надраться. Когда убивают любимую жену…

— Я не любил ее, — сказал Макаров. — Да и она меня тоже. Последних лет пять-шесть мы жили каждый по себе. Но это ничего не значит. Убили близкого мне человека, и убили из-за меня, вот что самое страшное.

— Рамазан… Он что, чеченец?

— Не знаю. Я-то их по внешнему виду уже научился распознавать, но этого… Поначалу думал, он азербайджанец, там в первый раз с ним встретился.

— В Карабахе, что ли?

— Да, в Ханларе. Мы на окраине города размещались, в здании школы. Окна ее прямо на горы выходили, а там, по разведданным, проходили подготовку боевики и были склады с оружием…

* * *
Посетителя звали Рамазан. Одет он был в дорогое пальто, в костюм при галстуке, вел себя по-хозяйски, даже нагловато. Макаров хотел было поставить его сразу на место, но передумал: пусть порисуется, выговорится. Лишняя информация никогда не помешает.

Рамазан уже с порога, едва оглядев кабинет, заявил, что мебель тут надо поменять, освещение переделать, навесить новую дверь:

— Я так понимаю, что вы надолго сюда поселились, да? Тут действительно неспокойно, без русских братьев не обойтись.

С этими словами он подошел к столу, протянул руку для приветствия, представился:

— Рамазан. Просто Рамазан.

— Просто Назаров, — сказал Олег.

— Я, по-вашему, тыловик. В политику не лезу, занимаюсь вопросами снабжения. Если есть просьба — пожалуйста. Можем помочь с питанием, с баней.

Эти вопросы Макаров накануне обговаривал с городскими властями, чиновников этих было около десятка, но Рамазана среди них он не приметил. Об этом и сказал сейчас снабженцу.

— Город более ограничен в возможностях, чем мы, товарищ Назаров. Скажу так: я один в состоянии дать вам то, что не сможет дать вся администрация Ханлара. Яблоки, апельсины, виноград — сегодня договоримся, завтра уже будут на ваших столах.

— Договоримся — это как? — спросил Макаров.

— Хороший вопрос. — Рамазан положил на свободный от бумаг угол стола кейс, открыл крышку. — Сейчас время обеда, да? Ставь чайник, у меня есть кофе, бутерброды, хороший коньяк. Десять граммов никогда здоровью и беседе не помешают, правильно?

Рамазан извлек банку черной икры, нарезанную, уложенную в вакуумную упаковку ветчину, коробку шоколадных конфет. Появился и коньяк.

— Командир, у нас на Кавказе любой разговор издалека начинают, но я с прямого вопроса начну: в чем нуждаешься, что тебе надо?

— А тебе?

Гость поднял рюмку:

— Кажется, мы уже начинаем понимать друг друга.

Выпили. Макаров сразу же показал на бутылку:

— Убери. Коньяк хороший, но пить больше не буду.

Рамазан быстро согласился:

— Да, не за этим встретились. Сначала — о деле. Я тебе продовольствие, любое, ты мне — камуфляж: легкий, зимний — любой.

Макаров посмотрел в окно. Редкий ватный снег оседал и таял на еще теплой, неостывшей земле, но горы уже начали белеть от него. Конечно, неплохо бы угостить ребят виноградом.

— Какой размер нужен?

Рамазан тихо засмеялся:

— Шутник! Возьму все, что предложишь. И сколько предложишь. Сто — сто, двести — двести. Заплачу нормально. Кроме того — он начал насыпать в чашки кофе, замолчал, будто не зная, продолжать дальше разговор или нет.

Теперь уже захотелось рассмеяться Олегу.

— Можешь не продолжать. За коньяк и кофе спасибо, а без винограда как-нибудь обойдемся.

— Я все-таки продолжу, — сказал Рамазан. — Понимаю: ты такой же Назаров, как я Рамазан, но все же кое-что скажу тебе честно, как на духу. Хочешь получить наводку на склад оружия? Там не охотничьи дробовики, а автоматы, пистолеты, цинк с патронами. Орден получишь, подполковник. Так неужели игра не стоит свеч?

— Да у меня склады пустые, нет обмундирования!

Рамазан ответил так, что Макарову вмиг расхотелось смеяться:

— К Кюрдамиру для вас эшелон идет, с техникой и одеждой. Думаю, там он и остановится, местные жители пути блокируют, и вам придется доставлять все сюда иными способами. Но так или иначе, склады заполните.

Макаров знал, что доставка груза предвидится, только в общих чертах. Он недоуменно взглянул на Рамазана.

— Я знаю, где что будет и к кому когда обратиться, — сказал тот. — Информацию о Кюрдамире, считай, я подарил тебе бесплатно. Что же касается всего прочего… Договоримся, думаю?

— Нет, — ответил Макаров.

* * *
— И что следователь?

— Не знаю, Женя, не знаю. Я думаю, он тоже остановился на кавказском следе. Хотя оговорился, что не исключает и другие версии. А какие другие? Грабеж? Так с нее даже колечко не сняли.

Была уже полночь. Они стояли на балконе, курили. По асфальту, гоняемые ветром, шелестели сухие листья. С верхних этажей кто-то выбросил окурок, он трассером пролетел вниз.

— А сколько за вашу голову давали, Олег Иванович?

— Так цены, Женя, менялись. Наши, когда из Карабаха уходили, почти все оружие там оставили. А я сказал: хрен вам, хоть под трибунал отдавайте! Ни ствола не отдал.

— Ну и?..

— Ну и ничего. Не попал под трибунал, как видишь. А цена на меня возросла, если по нынешним деньгам, то это порядка двадцати миллионов.

— Вы тогда, говорят, опять с Рамазаном виделись?

— Виделся. Но это в двух словах не расскажешь, потом как-нибудь…

— Но он грозил расправиться с вами, с семьей?

— Потом, Женя, потом…

— И менты, конечно же, на него не выйдут.

— Давай спать, Женя.

— И ты, командир, палец о палец не ударишь?

— Это мое дело, я не хочу сюда никого впутывать.

— А сам доберешься до Рамазана?

— Ты докурил? Отбой. Дрыхнуть пора. Что кривишься, рука болит?

— Мне с рукой повезло, командир. Правую отстрелили, не знали, что я врожденный левша. Но, так думаю, еще не поздно, еще узнают. Ты меня столько раз спасал, командир, и теперь моя очередь…

— Нарезался ты, однако, Женя. Ладно, сегодня повод был, но с завтрашнего дня мы с тобой объявили сухой закон.

— Да что я, алкаш, что ли? Я же на войне вообще не пил, ты же знаешь, Олег Иванович. Сейчас расслабился малость. Но скажешь завязать — завяжу!.. Говоришь, торгаш он, твой Рамазан?

— Говорю.

Женька тоже трассернул вниз окурок и поежился от ночной прохлады.

— Есть у меня один ходик…

Макаров сказал недовольно:

— Забудь. Протезом занимайся, другими своими делами. Ходы за мной оставь.

— Молчу, командир, молчу.

Глава 5

Обычная утренняя неразбериха на рынке.

— Томаз, почему мое место заняли? Почему я должна теперь стоять на задворках? Что я там выручу?

— Томаз, машина с баклажанами пришла. Куда ее загонять и что просить?

— Шеф, муниципалы в десять приедут с проверкой, Галину с ее товаром пока в тень надо загнать, там документация хилая…

Томаз, он же шеф, по документам всего-навсего подсобный рабочий рынка, подобно римскому императору Цезарю, решает одновременно по несколько вопросов, прохаживаясь вдоль торговых рядов. Веса в нем пудов десять, рост под два метра, и славную эту фигуру портит лишь лысина, обрамленная редким венчиком седеющих волос.

— Томаз, тобой тут интересуются. В черном свитере, у стойки, где корейцы торгуют.

Мужик, толкающий впереди себя тележку с персиками, сказал это сквозь зубы, даже не глядя на десятипудового гиганта, и тот вроде бы не услышал этих слов, продолжал идти, куда шел, обогнул очередной ряд, пошептался о чем-то с женщиной, торгующей парфюмерией, и только потом направился к тому месту, где корейцы предлагали покупателям острую капусту и маринованный чеснок.

Парень в черном свитере, высокий, сбитый, с зелеными нахальными глазами, ему не понравился. Чисто бандитская рожа. К тому же где-то потерял руку. Такие или деньги клянчат, или на понт брать пробуют, дурачки. Но с Томазом у них ни первое, ни второе не пройдет, Томаз не ребенок, он прошел хорошую школу. Надо этому мальчику сразу показать, кто есть кто.

— У меня нет времени на длинный разговор. В двух словах: что надо?

— Надо найти время на длинный разговор, Томаз.

Наглый мальчик, однако. Можно, конечно, мигнуть своим, они в пять минут ему другую руку оторвут, но можно наглость и уважить, это тоже иногда дивиденды приносит. В мире дураков много: у них мозгов нет, но зато есть стволы. Зачем этот в карман куртки полез?

— Я так понимаю, ты хочешь предложить какой-то товар? Или торговое место получить?

Парень вытащил пачку «Явы», неловко встряхнул ее так, что две сигареты выскочили и упали под ноги. Ясно, калекой он стал недавно, еще не привык к этому.

Томаз откинул крышку своей тяжелой желтой зажигалки, крутнул колесико, поднес горящий фитиль к губам незнакомца, ухитрившимся уже выудить сигарету из пачки. Зазвучала мелодия, зажегся огонь.

— «Князь Игорь», — сказал парень и глубоко затянулся, прикрыв глаза.

— Кто? — не понял Томаз.

— Мелодия, говорю, Бородина. Композитор такой в России был. Зажигалки бог знает где делают, а музыку нашу вставляют.

Нет, подумал Томаз, такой не деньги пришел просить. Тут что-то другое.

— Пойдем к машине? Она у меня рядом стоит, на стоянке.

Уселись в синий «Опель», не новый, но богатый, даже роскошный внутри.

— Музыкант? — спросил Томаз. И открыл зажигалку. Вновь зазвучал «Князь Игорь».

— Нет, это у меня один сержант вздумал походную под эту мелодию разучивать. «В пещере каменной нашли рюмашку водки, цыпленок жареный лежал на сковородке. Мало водки, и закуски мало…» Не слышал?

— Так ты военный? — Томаз сразу же прикинул, с какой бы это стати им могли заинтересоваться люди в погонах, но не нашел ответа.

— Хорошая у тебя зажигалка, — вроде невпопад сказал парень. Не Рамазан подарил?

Зажигалка сразу же исчезла в огромном кулаке:

— Рамазанов на земле много.

— Мне один нужен. Тот, кто тебя тут держит.

Томаз закрутил головой:

— Чувствую, ты ошибся, парень. Я на рынке подсобный рабочий, понимаешь?

— Понимаю. Ты селедку в лотки раскладываешь и дорожки по вечерам подметаешь, мусор носишь. За все это получаешь копейки, так?

У Томаза, до этого говорившего по-русски на удивление чисто, зазвучали кавказские акценты:

— Давай не будем считать чужие деньги, слушай. Тебе нужен Рамазан — ищи. Я в этом деле не помощник. Если у тебя к нему рыночные вопросы — давай сами решим, слушай. Не обижу, был бы хорошим товар.

— Мне Рамазан нужен, и ты скажешь, где он. Не сейчас, так после. Мы встретимся еще, и ты поймешь, что молчание — не всегда золото.

Томаз улыбнулся:

— Пугать не надо, ладно? Я знаю, что если заговор, то вот тогда мне хуже уже не будет, это точно. А встречаться с тобой я больше не хочу. Мог бы не предупреждать, но предупреждаю: на рынке больше не появляйся. Иначе тебя просто…

Просторный салон «Опеля» позволил Женьке нанести два коротких удара левой. Здоровяк уронил руки с колен и ударился мордой о рулевое колесо, жутко, со стоном, стал втягивать в себя воздух. К ногам его упала золотая зажигалка. Зырянов поднял ее, открыл дверцу, но, прежде чем выйти, сказал:

— Это ты мне собираешься диктовать, где в Москве можно ходить, а где — нет? Я за нее руку отдал, а ты мне… Ты не персики продавай, ты к себе езжай и там порядки устанавливай. На твои деньги пацанов моих погробили, и ты же еще хозяина Москвы из себя корчишь! Ладно, зажигалочку я тебе верну, но разговор уже в ином ключе пойдет. Так что вспоминай, по какому адресу Рамазана найти можно. От души рекомендую вспомнить.

Женька вылез из машины и не спеша отправился по грязному тротуарчику к автобусной остановке. А к «Опелю» тотчас подскочил худощавый, желтый то ли от Боткина, то ли от наркотиков мужичонка лет тридцати:

— Шеф, муниципалы вот-вот приедут, а ты тут рассиживаешься.

Томаз наконец отдышался, вытер обильный пот, покрывший лысину:

— У нас все чисто?

— Вроде бы. Как ты говорил, все сделали, комар носа не подточит.

— Этого видишь? — показал он глазами на Женькину спину. — Скажи Борису, Рублю, пусть ведут его. Надо узнать, где живет. И если получится, отобрать зажигалку.

— Как это — если получится? У однорукого-то? Да Борис его пальцем раздавит!

— Крови не надо…

* * *
Автобус пришлось ждать минут десять. Рабочий люд был уже у станков и за столами, а для праздношатающихся график движения общественного транспорта и предусматривал такие паузы.

— Мразь! Во мразь! — Женька ходил по остановке и никак не мог успокоиться. — Ладно, еще пообщаемся! Обменяемся мнениями и по национальному вопросу.

Минут двадцать автобус тащился к ближайшей станции метро. На другой стороне улицы стояли киоски, столики: там можно было купить и выпить водку в пластмассовых стаканчиках и закусить горячими сосисками. Женька немного поколебался, потом, решив, что выпить ему просто необходимо за вредность общения с мразью, нырнул в переход и вынырнул возле окошка, за которым восседала красивая девочка.

— Красавица, согрей.

Та заулыбалась:

— Прямо тут, что ли?

— Так некуда мне тебя пригласить.

— Ха! Были бы деньги…

Зырянов вытащил тугой кошелек, пристально посмотрел на чистенькое личико блондинки:

— Это есть, что дальше?

Щечки продавщицы тотчас вспыхнули:

— Хам!

Она рассерженно поставила на прилавок водку и тарелку с закуской. Такому обороту дела Женька обрадовался и с удовольствием извинился:

— Прости. Ну вправду, прости, одичал я без вас.

— На зоне дичал, что ли? — опасливо поинтересовалась блондинка.

— Есть и другие мужские компании.

— А-а, — сказала она, будто что-нибудь поняла.

Зырянов отошел к дальнему столику, повернулся так, чтобы продавщица, даже если бы захотела, не увидела его правую руку. Повернулся и отметил знакомую морду. Фраер весь на «ша»: в кожанке, модных очках, тяжелых шикарных штиблетах. Он видел его на рынке, когда искал Томаза, потом в автобусе. Так, и еще один из автобуса.

То ли им тоже приспичило выпить, то ли…

Женька пил водку медленно, по глотку. Дуэт то и дело бросал на него взгляды, пытался это делать украдкой, но что есть попытки профанов перед профессионалом? У Женьки светленько заработала голова, так, как работала, когда он ползал с бойцами по Чечне и знал, что если, не дай бог, сделает одно неточное движение… То был не страх — то был азарт рискового игрока. Проигравшего, что случалось довольно часто, убивали. Ну что тут сказать? Не можешь — не играй.

Зырянов, как на занятиях по тактике, сориентировался на местности. За киоском — хоздворик, уставленный грудой пустых ящиков. Отхожего места лучше не придумать. Сейчас он пойдет туда, и если эта пара сунется следом, — пусть это будут ее проблемы!

Он дожевал сосиску, выбросил в урну бумажную тарелку, стаканчик, словно желая подчеркнуть, что уйдет сейчас отсюда и уже не вернется. Две пары глаз ловили все его движения. Нет, не две — три. Блондиночка тоже разглядывала его через стекла витрины.

Женька завел за спину искалеченную руку, тут же ругнул себя: «А чего это я, собственно?» И зашагал к тарным ящикам.

Зашел за первый их блок, замер. В тяжелых штиблетах на цыпочках не походишь. И потом, кругом — павшая сухая листва, как по заказу. Вот она, трещит. Двое идут — спешат. Сладкая парочка.

Они уже было проскочили его, и Женьке пришлось свистнуть, чтобы обратить на себя внимание.

— Соколики, вы не меня ищете?

Один из соколиков, который в кожанке, оказался настолько дурным, что сразу полез в кулачный бой: от неожиданности, наверное. У дурака были какие-то спортивные задатки, и Женьке пришлось подставить под его удар правую руку, а потом уже своей любимой левой вмять модные очки в переносицу. Получилось все нормально, но шумновато. Фраер проделал коридор в тарном хаосе, и ящики, как рассерженные Помпеи, обрушились на него. Второй противник был бойцом более слабым: он тотчас закрыл лицо руками и начал пятиться.

Женька подсечкой бросил его на землю.

— Что надо? Быстро!

— За… зажигалку.

— Обойдетесь.

О зажигалке знал только Томаз, значит, это он послал вдогонку своих гвардейцев. Жидковаты они у него. Впрочем, и сам господин базарник птица отнюдь не высочайшего полета. Так себе — ворона мокрая.

Женька уже выходил из лабиринта ящиков, когда спиной почувствовал опасность. Чувствовать спиной не учат ни в училищах, ни даже в академиях. Этому война учит. Он резко обернулся. Кавказец был уже рядом, уже заносил руку с ножом. Женька ударил его ногой, когда нож резанул воздух, а кавказец пошатнулся, потеряв опору. Удар был на пятерку: противник ушел в пространство, до горизонта бы долетел, если бы не ящики…

Так, выкрики со стороны метро. Шум услышан, кажется, приближается доблестная милиция. В принципе, ничего страшного, пусть бы приближалась, но это — то самое метро, где несут службу старший лейтенант Алексей Алексеевич и сержант Вася. Старые знакомые — не всегда добрые знакомые. А делать нечего. На одно лишь надо уповать: другая смена несет дежурство. Слабенькое, конечно, упование. Но не бегать же от них по городским улицам?!

Отворилась дверь киоска, блондинка высунула голову, хочет, видно, понять, что тут за шум происходит в ее владениях.

— Пусти, девочка!

Она чуть шире распахивает дверь.

Женька запрыгивает в киоск, и почти сразу же за тонкой пластиковой стеной раздается знакомый голос сержанта Васи:

— Что тут произошло?

— Не знаю. Пьянь, наверное. Вон один побежал!

— Ага, убежит он, как же!

«Черт, — подумал Женька, вслушиваясь в удаляющиеся шаги милиционера, — а мог бы влипнуть ни за что! Не случись драки, спустился бы в метро и угодил в кутузку. Мышей ловить перестал! Расслабон устроил, салага!»

Девочка захлопнула дверь, накинула крючок, потом повернулась к нему, глаза ее стали испуганными:

— Господи, свитер в крови!

Он перевел взгляд на руки и только теперь заметил, что правый рукав свитера действительно набух от крови. Еще неприятнее стало оттого, что симпатичная блондинка узрела отсутствие кисти. Как бы еще истерику не закатила.

Но она метнулась к своей сумочке.

— Сейчас, у меня кое-что есть.

— Шов разошелся, — зачем-то пояснил Женька.

— Сейчас, сейчас. Только не обращай внимания.

— На что?

Но она уже подняла рукав свитера, положила на рану мягкую прокладку и начала бинтовать руку.

— Здорово у тебя получается.

— Я медучилище заканчивала.

— А чего же тут торчишь?

— Хочется не только хлеба, но и кофе… Вот и все. Кровь не выступит, не бойся. Спокойно доедешь домой. Там — прокладка, с которой женщина чувствует себя уверенной всегда и везде. Рекламу по телевизору смотришь?

Зырянов поежился, глядя на бинт:

— Ты даешь!

— Ничего больше под рукой не было.

— Спасибо. Я посижу у тебя пару минут, пусть сержант уйдет.

— А ты почему его боишься? Мне кажется, ты не должен бояться милиции.

Женька не стал пускаться в объяснения:

— Не должен, но и говорить с ним не хочется.

— Кофе тебе дать?

— Если можно, с телефоном.

— С домашним? — насмешливо взглянула она на него.

— Это само собой. Должен же я тебя найти и отблагодарить за то, что спасла от смерти. Ну пока — мне сейчас позвонить надо.

— Держи, — протянула она ему трубку.

Лаврентьев был дома.

— Игорь Викторович, ты еще не улетел в свой Новокузнецк?

— Нет, но собираюсь. Как твои розыски, увенчались успехом?

— Спасибо, Игорь Викторович, Томаза нашел, остальное — дело времени.

— Больше я тебе ничем помочь не могу, Женя. Честно скажу: если бы эти кавказцы не были такими паскудами в сделках, не накалывали нас — я бы вообще промолчал. Хотя, где Рамазан — действительно не знаю. Но то, что он зажигалки своим дарил — это точно. Он любил жесты. Если только это вообще тот Рамазан, который тебе нужен.

— Игорь Викторович, всего один вопрос. Не знаешь, что за товар он сейчас доставляет в Москву?

— Турецкие куртки. Не очень дорогие, но вроде хорошая кожа.

— Турецкие куртки и челноки привозят.

— У нашего общего знакомого они от иной фирмы. Она называется… У тебя есть, чем и где записать?

Глава 6

Чехотного заинтересовал подполковник Ляшенко.

Пути их никогда не пересекались. В Чечне Чехотный не был, в Карабахе, правда, случалось им бывать в одних регионах, но это только теперь выясняется: дела ведь у каждого свои были.

Макаров писал на Ляшенко ходатайство о досрочном присвоении тому майора, потом подполковника. Ляшенко был готов идти за командиром куда угодно. Хотя, как выясняется, не один Ляшенко такой…

Но речь идет пока только о нем.

Итак, подполковник на неделю прибывает в Москву, занимается служебными делами, встречается с Тамарой Алексеевной Макаровой и за день до отлета на Кавказ исчезает. Исчезает на своей машине. Будь бы жена и дети поближе, логично бы выглядело предположение, что он махнул к ним, но на Дон и обратно за сутки не домчишься. Чехотный, конечно, и это проверил на всякий случай — нет, не видели родные мужа, отца и зятя.

Хорошо, что есть на свете рыбаки. Один из них, сосед по подъезду, выходил с удочками и рюкзаком к первому автобусу, это, значит, около пяти утра, и видел, как Ляшенко ставил машину в гараж — металлическую «ракушку».

«Все бегом делал, можно сказать, и не поздоровался, только кивнул. Оно понятно: спешил, потому что в то утро на войну улетал».

Спешил и оставил в гараже кавардак. Даже пластмассовую канистру с маслом не закрутил: и канистра, и пробка покоились у переднего колеса на газете. Газета Чехотному очень понравилась. Такой в Москве не купишь. Районная газета, выходит в городке Мещовске Калужской области. Датирована одним из последних дней пребывания Ляшенко в столице.

Не купить такой газеты в московских киосках. А это значит… В общем, значит кое-что. Или гость оттуда приезжал, или подполковник туда мотался.

Будь что-нибудь интересное напечатано в ней для Ляшенко, он бы прибрал ее, а не использовал в качестве подстилки.

Тем не менее Чехотный прочел районку от корки до корки и ничего интересного из материалов не выудил. Надои неважные, сенокос плохо идет, коммунисты и демократы хают друг друга, готовясь к выборам президента…

Гостя у Ляшенко никто не видел. А кого мог подполковник посещать в калужских краях? Родственников? Проверил Чехотный: нет там родственников. Сослуживцев? И об этом добыл справку следователь. Из той воинской части, где служил Ляшенко, в Мещовском районе никто не живет. А вообще из внутренних войск купили дома в деревнях четыре отставника, все уволились еще до начала чеченской заварухи, но были в Карабахе. И еще одна женщина живет под Мещовском, была медработником, в звании прапорщика, пять лет назад не продлила контракт, вернулась к родителям, работает в детском саду, воспитывает сына.

К полковникам-отставникам сломя голову, рискуя опоздать на самолет, Чехотный не помчался бы, даже если бы и были они его хорошими знакомыми. А вот к женщине…

Она была в Карабахе, Леся Котенкова.

* * *
— Олег Иванович, вы готовы к приему гостей, нет?

На пороге стоял Чехотный, усталыми грустными глазами смотрел на Макарова.

— С какими новостями? — спросил хозяин, когда они уселись за журнальным столиком, заваленным грудой газетных, журнальных вырезок. Олег смел все их в папку, туго завязал тесемки на ней, поставил в книжный шкаф.

— Новости… Мы обычно так говорим: шел мимо, дай, думаю, заскочу по дороге, чаю выпью.

— Есть и хороший коньяк, вас угощу, но сам — пас.

— Мне тоже не надо… Олег Иванович, а ведь вы раньше выпивали, во всяком случае, в компаниях, а сейчас что случилось? Врачи не велят?

Макаров поставил на стол розетку с медом, печенье, конфеты.

— Чай скоро закипит, я его перед вашим приходом на огонь поставил. Как чувствовал. А что касается спиртного… Не далее как вчера принимал. Сослуживец приехал, он бы не понял, если бы я отказался.

— Так все-таки: врачи сухой закон прописали?

Макаров выдержал паузу, потом ответил:

— Это неважно.

— Пусть будет так. Хотя, поверьте, с моей стороны это не совсем праздное любопытство. У вас по поводу… бутылок были серьезные ссоры с женой, так? Наверное, именно по пьянке вы даже как-то грозились убить Тамару Алексеевну. Или не было этого?

Макаров запрокинул голову, потер ладонью лоб.

— Вам плохо, я не должен был…

— Должны. Вы все должны. — Макаров встал, пошел на кухню, где уже засвистел чайник. — Спрашивайте. Буду отвечать. Скажу все. Мне надо выговориться. — Он повернулся, наполнил чашки, сел, горько усмехнулся. — Не к психиатру же, в самом деле, идти. Вы, вижу, многое о нашей семье уже знаете. Тамара выпивала. Нередко приходила с работы… поддатой, особенно в последнее время, перед последней моей командировкой. Ну я ее как-то встретил такой, сказал в сердцах: «Убить тебя мало». Она за телефон сразу, тетке звонить: «Приеду к тебе ночевать, муж лютует…» Вам об этом Волчкова сказала?

— Она странная женщина. — Чехотный намазал мед на печенье, откусил, запил лакомство густым чаем. — Черт, а я заваривать до сих пор не умею, хоть заварку и не жалею. На пару его выдерживаете?

— Нет. Просто хорошие сорта покупаю. Могу себе это позволить. Получил выходное пособие, за ранения, хорошую пенсию. Осталось тратить на чай и на хлеб. Машина не нужна, квартира есть, дачу продам…

— Я как раз о квартире и хотел сказать, — продолжил Чехотный. — Странная, повторяюсь, у вашей жены тетка. Недавно была у нотариуса, интересовалась, имеет ли она какое-нибудь право на вашу квартиру, если вас посадят или убьют. Она не знала, что вы уже отвоевались.

— Я этому не удивляюсь. Она недавно приходила сюда, забрала вещи Тамары. Даже старые колготки. Такая вот у нас тетя Валя.

— А снимки жены у вас есть?

— А как же. Альбом искать я сейчас не буду, но вот, за стеклом, в шкафу — это она на сорокалетие снималась.

— Можно взглянуть?

— Конечно.

Макарова была красивой, может, несколько полноватой женщиной. Чуть надменный, знающий себе цену, взгляд. Парикмахер соорудил ей высокую праздничную прическу.

— Она, наверное, нравилась мужчинам, — сказал Чехотный.

Макаров промолчал.

— Простите, Олег Иванович, но все мы люди. И раз вы разрешили спрашивать обо всем…

— Да, я не думаю, что она была эталоном верности. Ей часто приходилось быть одной, я месяцами пропадал в командировках, такого сдерживающего фактора, как дети, у нас не было. Но об этой стороне дела что-либо конкретное я сказать не могу. Не знаю.

Чехотный долил себе заварки, потом спросил:

— Когда в Москву из Чечни уезжал подполковник Ляшенко, что он должен был проверить и подтвердить по вашей просьбе? Дело, если не ошибаюсь, касалось женщины. Не вашей ли жены?

Макаров за все время разговора так и не притронулся к чаю. «Он, кажется, не только не пьет, но и ест очень мало, — подумал Чехотный. — Здорово похудел даже по сравнению с госпитальной встречей. Не умеет готовить, живет всухомятку?»

— Дело касалось не жены, — ответил наконец Макаров. — С женой вопрос был решен. Если бы не ранение, я бы по возвращении в Москву оформил с нею развод.

— Она знала об этом?

— Да.

— И дала бы согласие на развод?

— Думаю, да. Мы уже тяготились друг другом, когда были рядом.

— Но ваше материальное положение…

— Тамара работала в системе газового хозяйства города, неплохо зарабатывала. И потом, она не была жадна к деньгам.

— К кому же ездил Ляшенко в таком случае?

Чехотному не понравилось лицо Макарова, напряженное, побледневшее, и он решил тут же дать отбой:

— Ладно, чувствую, напрямую это к делу не относится, так что…

— Относится, все относится! И Тамара, и Рамазан, и Мишка, и Леся — все относится. Я расскажу, все расскажу, только не перебивайте. Я эту Лесю всего неделю знал. И вот… и все… даже она! Из-за меня все!

— Давайте отложим разговор, Олег Иванович. Вы, вижу, неважно себя чувствуете.

— Будет еще хреновей, если все во мне и останется. Нет уж! — Он взглянул на Чехотного, через силу улыбнулся. — Может, подскажете, что мне действительно психиатру показаться надо. Но это не комплексы, это действительно моя вина во всем. Еще раньше капитан Судаков погиб — он тоже на моей совести. Я слюни распустил, «чичикам» подставился, в госпиталь лег, а на другой день моих пацанов покосило — и Миша Ляшенко, и Зырянов без руки остался. Я из квартиры не выхожу, чтоб, не дай бог, кого из родителей и жен моих ребят не встретить, — я не смогу на них глаза поднять! Я в таком состоянии… Я пить просто боюсь. Пью и думаю, что это я приучил к бутылке жену. Да так оно и было фактически. Приеду домой — это как праздник. А как праздник без стола? А как уезжать без этого дела?

Рядом с ногой Чехотного лежала газетная вырезка, ее случайно смахнул на пол Макаров, когда убирал со стола. Чехотный попросил:

— Олег Иванович, поставь еще кипятку.

Когда хозяин вышел, он подобрал вырезку и положил в карман.

Макаров зашел в комнату, облокотился на спинку кресла, спросил:

— Я так понимаю, по гибели Тамары у вас пока ничего нет? Рамазан ушел в подполье?

— Не будем пока о нем, Олег Иванович. Зачем Ляшенко ездил в Мещовск к Котенковой?

Лицо Макарова вытянулось в удивлении:

— Ее фамилию и адрес не знал никто, кроме Миши. А Миша не мог никому… Откуда вы все узнали?

— Работа у меня такая.

Засвистел чайник, но Макаров, кажется, не услышал его.

Он стоял так же, у кресла, и отрешенно смотрел в угол комнаты.

— Леся… Мы в Степане… В Степанакерте, значит, то ли в пустующей школе, то ли в училище квартировали. Там актовый зал был, где елку поставили. Я только к часу ночи освободился, приехал — мои отмечают Новый год. Все чин по чину: минералка в бутылках, водка в чайнике. Пьяных не было, уже каждый знал, чем пьянка может кончиться. В общем, поспел я на танцы. Леся ко мне подошла… Я и в этот день, и позже жене звонил, хотел поздравить с праздниками, никто трубку не брал, не было ее дома. Такое настроение… А тут — Леся. «Я на вас давно глаз положила, еще десять дней назад, как только приехала… Но вы всегда такой строгий… Давайте Рождество вместе встретим…»

Макаров замолчал. Чехотный сам пошел на кухню, принес чайник, но хозяин этого не заметил. Он продолжал:

— Я даже не помню ее толком. Темненькая, высокая. Грудь красивая. Перед Рождеством позвала на чай… Подробности не нужны?

— Потом она уволилась от вас?

— Потом меня по Карабаху еще швыряло, по Осетии, по Чечне… За это время столько уволилось и столько новых пришло! Но этой весной, в самом начале марта, меня под Серноводском посекло малость, в лазарет угодил. А врач — из старой гвардии. Ну и вспомнили Карабах, Новый год, чайник с водкой. Так я и узнал, что Котенкова уволилась, сына растит. Они переписывались иногда…

— И что вам сказал Ляшенко, когда вернулся?

— Он уже ничего не сказал.

— Простите. Но он просил вам передать…

— Да, я знаю. Мне передали. Я понял, что сломал жизнь еще одному человеку. Ей плохо живется. Миша, правда, отвез немного денег…

Чехотный смотрел в чашку, будто гадал на кофейной гуще.

Молоденькая красивая женщина родила от Макарова, у которого не было детей. У полковника могла начаться новая жизнь. Одна помеха — жена. Это Макаров говорит, что она была согласна на развод. А на самом деле? Делить двухкомнатную квартиру, машину, дачу…

В принципе, Макарову могли убить и люди Рамазана, но по чьей команде? На какой уровень отношений вышли в конце концов полковник и торгаш?

По лицу Макарова, уже которой раз за время разговора, прошла судорога.

«Хорошо, если бы я остался в дураках», — подумал следователь, а вслух спросил:

— И что вы теперь намерены делать? По-прежнему с утра до вечера лежать на диване и плакаться на судьбу?

— Я уже просто боюсь что-либо предпринимать. Все выходит боком для других.

— Поезжайте к ней, Олег Иванович.

— Вы так думаете?

…Еще в метро, не дотерпев до приезда домой, Чехотный вытащил из кармана подобранную с пола газетную вырезку. Речь в ней шла о событиях десятилетней давности. Офицер, вернувшийся из Афгана, с особой жестокостьюрасправился со своей женой, изменявшей ему. Он расчленил тело на куски и отнес в лес. Потом сам пошел в милицию и заявил о пропаже жены. И алиби придумал: косил в тот день теще сено. Теща это подтвердила. Она ведь не видела, что он сел на мотоцикл и отсутствовал пару часов…

Чехотный аккуратно свернул газетную вырезку и сунул ее обратно в карман.

Глава 7

Женьке повезло. Командир уезжал дня на три, как он сам сказал, и оставлял в его распоряжении квартиру. Три дня — срок нормалек, за три дня он из-под земли выкопает Рамазана, он покажет тут всем паскудам, как дорого это стоит — грозить спецназовцам.

— Женя, девочек сюда можешь приводить, но водку не пей, прошу тебя.

— Да разве я алкаш, Олег Иванович?!

— Все, поехал я.

— Может, адрес оставишь в случае чего…

— Никаких случаев. Случаи у нас закончились бесповоротно. ТАМ остались.

Он стоял уже у порога одетый, в плаще, в нелепой кожаной кепке.

— Командир, ты не обижайся, ладно? Сними эту… Тебе краповый берет больше шел.

— Сейчас он для нас с тобой уже не по сезону.

— Да брось ты так… Он всегда будет… Я дома только его носить буду, «чичиков» по улицам гонять. И ты… Командир, ты же их руками рвал, а теперь вареным ходишь. Ты не в монастырь собираешься устраиваться?

Перед уходом из киоска блондиночки, которую звали старинно и красиво — Маша, он выпил еще рюмашку — за победу над врагом, запил ее уже дома банкой пива, и Макаров учуял это.

— Приеду — пить вообще завязываем. А то, смотрю, ты и сегодня…

Ах, что было бы, если бы командир засек это где-нибудь в Чечне! Не сносить бы Женьке головы, поскольку все знают, что большое начальство доставало полковника Макарова: «Головорезов растишь!» Снял бы ему командир башку, и горы долго бы хранили эхо его изысканной стилистики.

Не тем стал Макаров, Женька его отказывается узнавать.

Конечно, раны все залечатся, все пройдет. Но пока он не помощник, пока самому надо решать вопросы с Рамазаном, отомстить уже и за жену командира, и за него самого. Пацанам будет стыдно рассказать, в каком состоянии сейчас Макаров.

Зырянов остался в квартире один. Взглянул на часы: восемь вечера. Время — самое то: съесть бутерброд, выпить… чаю, чаю, чаю, раз командиру дал слово. И сбегать в гости к Томазу. Томаз, спасибо информации Лаврентьева, живет у вдовушки, он не такая фигура, чтоб личной охраной обзаводиться, но на всякий случай игрушку можно в карман положить. Почти граната. Как можно назвать почти мужчиной евнуха.

Значится, что надо-то? Узнать у базарника, где можно отловить Рамазана. Хоть что-то же он должен знать. А не получится — есть более долгий путь. Турецкие куртки. Эх, найти бы еще пару надежных ребят!..

На плитке лежали в сковородке еще теплые куриные окорочка. Женька заглянул в холодильник: в стойке дверцы покоилась бутылка водки. Он рассмеялся:

В пещере каменной нашли бутылку водки,
И ножки Буша возлежат на сковородке.
Мало водки, и закуски мало…
Вечер выдался неважный: с холодным ветром и колючим дождем. Женька хотел было поймать частника, но потом решил ехать на троллейбусе: на всякий случай, пусть никто не знает, по какому адресу едет слишком уж приметный однорукий человек. А вдруг придется Томазу мылить шею и тот после этого решит обратиться в милицию? Это вряд ли, конечно, но предосторожность не помешает.

Полупустой троллейбус мчался на удивление быстро, недлинным оказался и путь от остановки до нужного дома. У второго подъезда стоял уже знакомый «Опель».

Дверь на одиннадцатом этаже открыла женщина с махровым полотенцем, накрученным на голову. От нее пахло шампунем: видно, она только что вышла из ванны.

— Я к Томазу, — сказал Женька, — поймав ее удивленный взгляд.

— А вы договаривались о встрече?

— Нет, я хотел сделать для него своим приходом приятный сюрприз.

Он бесцеремонно переступил порог, вытесняя хозяйку внутрь квартиры.

— Но Томазик в ванной, приходите через час…

— В ванной? Там и посетит его нежданная радость. Небось он меня уже заждался, поэтому я без стука, уж не обессудьте.

Женька быстро сориентировался в планировке, безошибочно прошел по коридору к нужной двери и рванул ее так, что выломалась и заболталась на согнувшемся шурупе внутренняя щеколда.

В ванной белыми сугробами высилась пена. Эти белые сугробы подступали вплотную к темной глыбе с такими же темными выпученными от удивления глазами. Глыба была головой Томаза.

— Слушай, — на полном серьезе спросил Зырянов. — Как же ты тут умещаешься?

— Томаз, — сказала женщина, опасливо косясь на странного посетителя. — Я ничего не пойму, кто это? Я его сюда не пускала, он сам вошел.

— Томаз это понял. — Женька уселся на стиральную машину, стоявшую у стены. — А теперь, женщина, дай нам поговорить.

Через десять минут я уйду.

— Томаз… — слезно заскулила вдова.

Тот, наконец, пришел в себя, вздохнул, и вода от вздоха взволновалась так, что чуть не выплеснулась на пол.

— Это… — Он опять вздохнул, теперь уже тише. — Это тот, который ищет Рамазана, я тебе говорил сегодня о нем. Пойди накрой стол.

— Только без спиртного, — попросил весело Женька.

— Может, ты выйдешь? Я оденусь.

— Может, и выйду. Когда услышу от тебя все, что надо. Вода, говорят, успокаивает, помогает сосредоточиться. Мне повторять вопрос?

Темная туша заколыхалась, приняла сидячее положение, отряхнула пену с лысины:

— Это глупо. Ты же не дурак, ты понимаешь, что я могу тебе сказать все, что угодно. Назову любой адрес, лишь бы ты убрался отсюда.

— Я не дурак, — согласился Женька. — Но тогда мы встретимся в третий раз, в последний… В последний, понимаешь?

Непонятный шум раздался у входной двери. Кажется, в квартиру зашли люди.

— Гостей ожидаешь? — спросил Зырянов.

Томаз покачал головой:

— Это хозяйка соседей пригласила. Моих коллег, между прочим. Я ей кое о чем говорил, и она сразу поняла. Ты ведь приметный.

— У вас на Кавказе женщин в мужские дела обычно не посвящают.

— На Кавказе я их и не посвящаю. — Торгаш уже успокоился, пришел в себя. — А тут без этого нельзя.

В проеме двери появляются два амбала со злыми дикими глазами. Женька мгновенно оценивает их. Одной левой тут не управиться, хоть она у него и боевая.

— Есть проблемы, Томаз?

Томаз нехорошо улыбается:

— Нас надо поменять с этим молодым безруким человеком. Я вылезу, а вы его опустите в ванну, можно не раздевая.

— В третий раз мы не встретимся, — говорит Женька.

— Не встретимся, — поддакивает торгаш и косится на халат, висящий в углу.

Двое злых и диких одновременно перешагивают порог ванной, но тут же замирают. Цепенеет и взгляд Томаза, теперь уже не на халате, а на руке Зырянова. Женька молниеносно выхватил из кармана гранату, вырвал зубами кольцо и все в той же удобной позе продолжал восседать на стиральной машине.

— Из вас служил кто-нибудь? Знаете, что произойдет, если я разожму пальчики?

Темная глыба головы кавказца побелела так, что стала почти неразличимой на фоне пены.

— Дурак, ты что?..

— Мы же вроде минуту назад договорились, что я не дурак, или забыл?

— Выйдите все, — заорал Томаз. — Ничего без меня не предпринимать!

Повторять дважды не пришлось: его соседи улетучились, затихли.

— Ты же и сам на куски разлетишься. — Томаз все еще не отрывал глаз от гранаты.

— А мне без Рамазана все равно не жить, — усмехнулся Зырянов.

— Ты думаешь, он докладывает нам, какого числа приедет в Москву и где остановится? Пойми, мы для него пешки. Мы сбываем его товар, и все.

— У Рамазана много пешек в Москве, — кивнул Женька.

— Ну, я же об этом и говорю.

— Но я не случайно пришел именно к тебе, Томаз. Не знаешь почему?

— Почему, почему… Для русских мы на одно лицо, вы думаете, раз мы с Кавказа, значит, все повязаны, все заодно. Я не знаю, зачем тебе Рамазан, но я его в жизни всего пару раз видел.

Женька тоже смотрел на гранату.

— Сейчас мои пальцы от возмущения разожмутся, и выпущу я тебя, подружка. А что, мне терять нечего. Служить мне заказано, в контору инвалидов я не пойду, любимой девочке калека не нужен, это мне она дала понять. На пенсию жить стыдно. Ты тоже ничем в этой жизни не дорожишь, а, Томаз? Женщина у тебя, правда, ничего, да дома небось жена есть, дети? А может, тебе все надоело? Пусть рванет эта штука, а?

Базарник поверил, что Зырянов не шутит.

— Я вправду не знаю, чем могу тебе помочь.

— Знаешь, все ты знаешь.

Этой весной по дороге Баку — Ростов ты провел три фуры с азиатскими шмотками и аппаратурой. Было такое?

Томаз молчал.

— Барахло принадлежало Рамазану, и именно он постарался, чтоб машины никто не задерживал, откупился ото всех. Выходит, не пешка ты для него. Пешке он такое дело не доверил бы.

— Что ты еще знаешь? — спросил Томаз, чуть помолчав.

— Я знаю, что ты действительно торгаш, но у Рамазана есть в Москве охранники, которые встречают его и сопровождают. И устраивают беседы с коллегами. Разборки, по-вашему, так? Еще я знаю, что двое-трое из них трудятся вроде бы на одном из складов, в которых Рамазан держит свои товары. И последнее, что я знаю: ты сейчас вылезешь из воды, оденешься, и мы с тобой на твоем «Опеле» подъедем к этому складу. Там я тебя отпущу.

— А она раньше не рванет? — кивнул Томаз на гранату.

— Может. Но это будет зависеть от твоего поведения. Если я увижу, что за нами последует хвост, если ты попробуешь меня надуть… В общем, не пробуй, ладно?

* * *
Дорога долго шла вдоль железнодорожного полотна, потом резко свернула, но «Опель» сворачивать не стал, а поехал прямо, правда, уже не по бетонке, а по грунтовой колее. Выскочили на пустырь. Томаз тотчас заглушил мотор и погасил фары:

— Приехали. Смотри.

Освещенный по периметру фонарями, стоял каменный забор, за ним — полусферический металлический ангар.

— Как туда попасть?

— Ночью — никак, собаки без привязи ходят. Да ночью там никого, кроме сторожа, нет. А днем вход свободен.

— Ясненько. Кожаные турецкие куртки сюда привезли?

Томаз сощурился:

— Кто же тебе все продал, а?

— А я по чуть-чуть информацию собирал. С миру по нитке, с человека — по слову.

— Нет, кто-то продал.

— Представь себе, все бескорыстно поступали. Как и ты. Ты же мне ничего не продавал, так?

Томаз закусил губу.

— Говоришь, фамилия главного здесь — Шунт?

— Это не фамилия. Фамилию его я не знаю. Зовут все его так, по кличке. Вот он у Рамазана вроде телохранителя. И если надо, с нами связывается: когда подъехать, что получить.

С минуту посидели молча. Женька проверял, хорошо ли он запомнил дорогу сюда. Потом сказал:

— Разворачивайся. Высадишь меня по пути, я скажу, где именно.

Поехали. Томаз несколько раз облизнул губы, косясь на Зырянова, словно желая о чем-то спросить, да все никак не решался.

Наконец решился:

— Слушай, я много тебе открыл, да?

Женька понял его по-своему:

— Не переживай, не заложу.

— Да, я думаю, тебе незачем меня закладывать. Но о другом спросить хочу: зачем тебе Рамазан?

— Он человека убил, женщину, — неожиданно для себя признался Женька.

Томаз тихонько засмеялся:

— Не надо так шутить. Рамазан все купит, все продаст, но убивать никого не станет. Была бы на нем хоть капля крови, с ним никто бы дела не имел. Мы и так живем — трусимся.

— Я тоже думаю, что сам он не стрелял, — сказал Зырянов. — Зачем руки пачкать? Так, светофор видишь? За ним сразу останови.

Минули троллейбусную остановку, торгаш притормозил вплотную к тротуару:

— А с гранатой что делать будешь?

Женька рассеянно переспросил:

— С какой гранатой? Ах, с этой? Да не нужна она мне, держи на память.

И бросил ее на колени водителя.

Томаз дернулся так, что чуть не вышиб плечом стекло. А Зырянов, открыв дверцу и сойдя уже на тротуар, сказал:

— Только ты учти: я не все время шучу. Следующий раз, не дай бог, придется, не муляж прихвачу, а самую что ни на есть боевую, и не «эфку», а помощней. А то тебя «эфкой» и не взять. Ну, бывай!

Женька взглянул на часы: быстренько уложился. Настроение у него отличное, он, чтобы сразу срезать путь, повернул в узкий неосвещенный переулок и замурлыкал свою походную:

В пещере каменной нашли бочонок водки,
И слон под соусом лежал на сковородке.
Мало водки, и закуски мало…
Сзади, метрах в двадцати, хрустнула под чьими-то шагами сухая ветка. В холодном пустом пространстве звук, если хочешь, можно услышать издалека. Приглушенный голос. Значит, не один следом топает. «Неужто Томаз обхитрил-таки разведку, пристроил хвост?» — подумал Женька.

Впереди стояло бетонное ограждение для мусора. Он нырнул за стенку, присел, притих.

Рядом шаги, и голоса рядом:

— Я, Коля, ей ведь по-хорошему сказал: пусти. А она: «Иди к тому, с кем пил». Ладно, завтра я ей устрою праздник. Завтра я ей патлы повыдергаю.

— Сань, и моей повыдергай….

Женька беззвучно рассмеялся. Выждал немного, потом почти во весь голос затянул:

В пещере каменной нашли цистерну водки.
И стадо мамонтов на жаркой сковородке…
Едва войдя в квартиру, он бросился к телефону:

— Маша, бери тачку и езжай сюда. Я встречу у дома, расплачусь. Завтра утром на смену? Отсюда на смену и пойдешь. У меня у самого денек завтра жаркий. Что значит, для чего тебе сюда ехать? Посидим, о жизни поговорим… А, ну понял, тебя не позднее время смущает, тебя рука моя смущает. Многих она смущает. Ну ладно, адью, девочка!

Женька бросил трубку и стал зло снимать с себя куртку. Правильно, все правильно. И Ленка, одноклассница, именно поэтому сказала ему «прости». Для них и нормальных мужиков хватает…

Он открыл холодильник. Ладно, командир простит. Сегодня чуть-чуть можно. Налил рюмку…

Минут через сорок в дверь позвонили. Первое, что подумал Зырянов — вернулся командир, не уехал.

На пороге стояла Маша.

— Ты умнее ничего не придумал? И сразу — трубку бросать!

Хорошо, я по телефонному справочнику адрес нашла…

Глава 8

С тем, что кавказцы грозили нашим военным, оценивали их головы, Чехотный сталкивался часто. Но одно дело — угрозы, и совсем другое — их воплощение, так сказать, в жизнь. Точнее — в смерть.

До того, как сгореть в машине, Тамара Макарова была уже мертва. Более того, погибала она мученической смертью: об этом говорят травмы позвоночника, лица… То ли ее машиной сбили, то ли пытали: долго и изощренно. Второе вероятней. Сбить, конечно, тоже могли, но в таком случае слишком уж большой и неоправданный спектакль разыгран с трупом. Зачем предавать его вместе с машиной огню, обливать бензином, стрелять, наконец? Просто ритуал какой-то получается.

Что ж, думает Чехотный, предположим теперь, что ее пытали. Рамазану это нужно? Нет, конечно же. Можно, правда, допустить, что он добивался того, чтобы смерть жены офицера выглядела угрожающей, послужила предостережением для других, но зачем тогда жечь труп, уничтожать следы пыток?

Дальше поехали. Совершено заказное убийство, заказчик — Макаров. Тут могут быть два мотива. Жена — помеха для воссоединения с Лесей Котенковой. Убийца в таком случае какой-то изувер, причем не профессионал. Профессионалы-киллеры никогда не усложняют своей задачи. Мотив второй — ревность. Тут что-то есть. Оправдано хотя бы избиение. Перед смертью Тамару пытали, с кем она изменяла мужу. Или просто наказывали за измену. Излишняя жестокость? Но есть такая штука, как синдром войны. У людей притупляются чувства, они такое видели, и в таком сами участвовали, что происходят необратимые процессы в психике.

Афганец расчленил жену…

Интересно, и остальные вырезки у Макарова такого же характера? Зачем он собирает их? Это, мягко говоря, не совсем здоровый интерес.

А если не совсем здоровый, то ревность могла возникнуть и на пустом месте. Не было у Тамары никого, но поскольку Макаров не вылезал из горячих точек, поскольку сам жене изменял, то, конечно, допускал…

Стоп! Он спокойный крепкий мужик, боевой офицер, и не надо его вот так, в грязь… Не надо!

— Что? — раздался рядом чей-то вопрос. — Я вам ничего не сделала.

Чехотный огляделся. Он стоял в проходе троллейбуса, вокруг толпились пассажиры. Кажется, он настолько задумался, что последнюю фразу сказал вслух, и ее приняла в свой адрес дамочка с сумкой. Сумка чем-то тяжелым и острым уперлась в колено Чехотному, он развернулся, и дамочка тут же среагировала:

— На такси надо ездить.

Чехотный вышел на две остановки раньше.

Ему надо было настроиться на разговор, хотя он в общем-то не предвещал ничего интересного.

* * *
— Валентина Сидоровна, при вас Макаров часто с женой ругался?

— Дак а как же! — Волчкова, щупленькая, но вся живая, вся в движении старушенция, даже руками развела. — Все время. Этот-то ее, Олег, если что не по нему, как глазами зыркнет, как плечами поведет… Он сейчас тихенький стал, после госпиталя, а до этого прямо бандитом был! Гонял племянницу…

— С топором за ней бегал, что ли?

— Ну что ты, Бог с тобой! Нет, он руку на нее не поднимал, но я ж говорю: как зыркнет! Ну до того суровый мужик. Я вообще не знаю, как она с ним пятнадцать лет прожила.

— И не собиралась разводиться?

— А зачем же? Машина, дача, квартира хорошая. Да, они не ладили, но он же все в отъезде и отъезде, а ей одной разве плохо жилось? На ту же дачу уедет, и никто ее не видит, чем она занимается, с кем.

«Так, — подумал Чехотный, — „с кем“. Что-то знает старушенция. Надо вопросик подкинуть».

Но Волчкову трудно было остановить.

— Вот за дачу хочу сказать. Я считаю, нечестные у нас законы. Я единственная наследница Тамары, и мне что-то должно после смерти отойти. Дачу бы дали.

— Вы не наследница, — сказал Чехотный.

— Ну, пусть это по-другому называется, все равно единственная родственница. Если с Олегом что случится, кому все отойдет?

— Поговорите с ним, пусть завещание на ваше имя напишет. У вас ведь тоже никого нет? А вы — на его имя напишете.

— Да? Обойдется. — Она обиженно поджала губы. — И не надо меня хоронить.

— Давайте и Макарова хоронить не будем, Валентина Сидоровна. Я вижу, вы с ним в неважных отношениях, да?

— Чужой — он и есть чужой.

— Он отдал вам все вещи Тамары Алексеевны…

— Да. А дачу? Собирается продавать, будто у него денег нет. Отдал бы мне. Чужой.

— Странно, — сказал Чехотный. — Ушел человек на пенсию, масса свободного времени у него появилась, ковырялся бы в земле… Почему, интересно, он так спешит от дачи избавиться?

— Так догадывается же, наверное. Тамара-то там, на даче, в последнее время с Лехой хозяйничала.

— Леха — это кто?

Волчкова поняла, что сказала лишнее, задергала головой:

— Да никто. Это у меня чего-то с языка сорвалось.

Чехотный, насколько смог, принял суровой вид:

— Утаиваем, значит, информацию от следствия? Это нехорошо, гражданка.

Официальный язык Волчкову напугал:

— Ладно, ты только не говори никому, хорошо?

Чехотный чуть было не улыбнулся при этом, но все же сдержался:

— Хорошо.

— У них-то дача, считай, брошенная. Никто на ней не возится. Вот я и выпросила пару грядок: зелень посадить да редис. Макаровы, правда, не жадные были, приезжай, говорят, когда хочешь, и сажай что душе угодно. Ну я «когда хочешь» и поехала. Перед этими майскими. Им позвонила — Олег на войне, Тамары дома не было, — села на электричку, потом на автобус и заявляюсь туда. А они оба пьяненькие и в обнимочку, Тамара и Леха этот. Она мне: «Тетя, ты только Олегу не говори». А с какой стати мне Олегу докладывать?

— И кто он, Леха? Как выглядит, где работает?

— Я его тогда первый и последний раз видела. Ни он мне не нужен, ни я ему. А выглядит… В куртке был, в пятнистой, военной, как у Олега; пониже и помоложе его, кажется. И машина у него… Похожая на такую, которая за Олегом со службы приезжает, зеленая, только не наша, и светленькая. Я грядки вскопала, и он меня на ней до города довез.

— Как довез? Вы же говорите, что он пьяным был. Или не был?

— Был. Не то, чтоб на ногах не держался, конечно, но пахло от него здорово. Я еще спросила, как же он не боится за руль садиться, на трассе же милиции полно, а он говорит: «Меня никто не задержит». И правда, он гаишникам рукой махал, они ему… Нормально доехали.

Больше ничего интересного Волчкова не сообщила.

* * *
Сотрудника ГАИ по имени Леха, сорокалетнего обладателя белого джипа, среднего роста, выявить не удалось.

Глава 9

В Калугу поезд прибывал в пять утра.

Олегу не спалось. Он ехал к Лесе, но, как это ни странно, думал сейчас совсем о другом. Лесю он, можно сказать, почти не знал, не мог четко вспомнить даже лицо. Видел мимолетно, а прошло шесть лет.

Правда, давно, до войны в Чечне еще, был миг, когда он вспомнил именно эту девочку.

Приближался конец карабахской кампании. С группой своих бойцов он полетел на горные заставы Лачина. На Карабахском хребте, где ютились по скалам вперемежку армянские и азербайджанские селенья, шла «овечья» война. Вооруженные люди нападали на чабанов, часто убивали их, угоняли в горы отары. На поиск одной такой банды и вылетела сейчас «вертушка». Макаров сел в нее, чтобы хоть немного отвлечься от грустноватых мыслей. Уже вовсю шли разговоры о том, что войска отсюда будут уводить, но матбаза якобы должна остаться здесь…

Вертолетчик Ваня — так звали его и генералы, и рядовые — выглядел школяром, хулиганистым двоечником. Но он был уже воякой, с разницей в полгода получив две пулевых отметины. Обе пули по касательным, снизу вверх, как и положено для летунов, порвали кожу на ногах. Ваня безбожно матерился и лихо гонял машину над самой землей, распугивая овец, пацанов, разметая со скирд сухую солому. Ему все прощалось, тем более отговорка у Вани была весомая: «Так не собьют».

Их сбили. Это случилось, когда «вертушка», устав петлять по ущелью, набрала высоту и по прямой пошла к Кубатлы. Третья пуля опять нашла пилота, и машина стала падать.

Макаров понял, что это все. И вот тогда, глядя в выпуклое окошко Ми-8, он увидел лицо девочки, ясно-ясно, до маленькой родинки у нижней губы. Лицо было спокойное, строгое.

Черт знает как, но Ваня очухался и что-то там успел сделать. Вертолет уже у самой земли ожил, затрепыхался, и, хотя жестко ударился о каменистую почву и спецназовцев мазануло по жестяным бортам до багровых кровоподтеков, все остались живы.

Ване пуля, пробив тонкую броню сиденья, вошла в бедро. Он ругался: «Кавказцы только и умеют, что задницы рвать!»

Макаров зашел в холодную Акеру, стал смывать кровь с рассеченного лба и брови. К босым ногам тотчас подползли крабы, стали щипаться, и он понял, что остался жив. Видение исчезло, уплыло по быстрой воде.

Связист возился с рацией, никак не мог настроиться на нужную волну, когда в небе показался идущий почему-то со стороны гор вертолет.

— Не наш, — сказал лежавший на бушлатах Ваня. — И не армейцев. Без опознавательных.

Бойцы заняли оборону. Вертолет сел от них метрах в ста. Еще при работающих винтах с него выпрыгнул один человек, в камуфляже, с бородой.

— Назаров! — крикнул он и замахал руками.

Бойцы опустили стволы.

Олег поднялся и пошел навстречу бородачу. Он уже узнал его, это был Рамазан.

— Назаров, а я хотел с тобой в Кубатлах встретиться, когда мне говорят, что-то с «вертушкой», то ли сел ты, то ли упал.

— Обстреляли нас, — сказал Олег. — Но откуда ты все узнал?

— Перво-наперво поверь, что к обстрелу я не имею никакого отношения. Второе: у меня медик в машине, помощь нужна?

Макаров подумал немного, покосился на радиста, безуспешно колдующего над рацией, на небо, начинающее затягиваться низкими облаками.

— Надо бы пилота посмотреть.

— Ваню?

Макаров прикусил губу, а Рамазан повернулся к своему вертолету, вскинул руки над головой, скрестил их, сжал на одной пальцы в кулак. Жест его прочли правильно, и еще двое, лет двадцати восьми — тридцати мужчина и такого же возраста женщина сбежали с трапа вертолета и поспешили в сторону носилок. За спиной Макарова тут же заклацали затворы автоматов, медики остановились, но Олег повернулся к своим, крикнул:

— Пропустите.

И вновь обратился к Рамазану:

— Откуда ты знал, что я лечу этим маршрутом?

— Э, друг Назаров, думаешь, я только это знаю? Ты напрасно, Олег Иванович, тогда, в Ханларе, не захотел со мной дружить. Со мной стоит поискать общий язык. Ты сам, наверное, еще не знаешь, что пришел приказ на тебя? Полковником стал, поздравляю. Я, наверное, первым тебя поздравляю, а?

По сути дела, так оно и было.

— Я бы тебе, Олег Иванович, по такому случаю мужской подарок сделал, хороший пистолет подарил, но нас не поймут, да? Спросят и с полковника за неучтенное оружие. Потому возьми маленький презент для Тамары Алексеевны Макаровой, ты хоть и Назаров, но должен знать такую, — Рамазан довольно улыбнулся и протянул Олегу небольшую коробочку из синего бархата.

— Спасибо, не надо, — сказал Олег.

— Хочешь, чтобы мы сами ей это вручили? Можем. Я в Москве часто бываю, адрес знаю. А подарок — от чистого сердца, поверь. Она же у тебя Дева, в начале сентября родилась, вот я ей и хотел подарить медальон с ее знаком Зодиака.

Медальон — предлог, решил Макаров. Рамазану просто надо продемонстрировать, что он в курсе всего. Откуда, интересно, такая осведомленность? И зачем Рамазан выкладывает ему сейчас всю информацию? Опять торговаться хочет и пугает?

— Перейдем к делу.

— Да, — Рамазан кивнул и взглянул на часы. — Тем более времени у нас не так и много. Даже если рация молчит, вертолет начнут разыскивать… Впрочем, и я могу связаться с вашей базой. Может, Ване очень плохо и ему нужна срочная помощь?

Макаров взглянул в сторону вертолетчика: тому врачи накладывали повязку.

— Перейдем к делу, — повторил он.

— Согласен. — Теперь голос собеседника стал сухим, деловым. — Олег Иванович, вы скоро будете уходить из этих краев, так ведь?

— Я таких вопросов не решаю.

— Понимаю… Будете уходить, а склады и ружпарки оставите здесь.

— Нет, — быстро ответил Макаров. — Хватит, наоставлялись уже.

— И таких вопросов ты не решаешь, Олег Иванович, — нравоучительно заметил Рамазан. — Они — в другой компетенции. Но речь не о том. Лично мне что надо-то? Первым взять под охрану ваши склады. Потому буду очень признателен, если ты накануне отъезда свяжешься со мной и сообщишь, в каком часу снимаешь охрану. А то, понимаешь, любителей до чужого добра очень много, можно не успеть за ними. А общей информацией не только я владею. Ты за это внакладе не останешься, поверь.

Макаров подошел к реке, опять омыл лицо холодной водой. Рамазан стоял за спиной, пояснял:

— Догадываюсь, о чем ты думаешь, и спешу успокоить. Более всего тебя волнует, что ваше же оружие в вас и стрелять начнет. Так вот, Олег Иванович: если заберу его не я, а другие, политики долбаные, то такое очень даже может быть. Я же автоматы и все прочее сплавлю за границу.

— А ты что, уже не политик? Уже не член национального фронта?

Рамазан рассмеялся:

— Я член другого фронта. Для меня, знаешь, чем подштанники от АКМ отличаются? Ценой. А то, как я тебе в Ханларе представился, — игра. Это почти то же самое, если ты Макаров, а называешь себя Назаровым.

Врачи закончили возиться возле летчика, подбежали к Рамазану:

— Там нормально, пуля под кожей сидит, удалят ее, как занозу.

С вертолета без опознавательных знаков высунулся парень в темной кожанке, прокричал что-то не по-русски, тут же исчез в кабинке.

— Ну вот, — Рамазан опять взглянул на часы. — Сейчас вас вылетают искать, так что будем торопиться. Давай договоримся, как свяжемся, когда уходить будете.

— Никак, — Макаров скрестил руки на груди. — Никак мы не будем связываться.

— И жалеть потом об этом не будем?

Рамазан не дождался ответа, развернулся и вместе с медиками пошел к своей «вертушке».

* * *
Вот о чем вспоминал Макаров, глядя в темное окно вагона.

— Не опаздываем? — спросил он проходившую мимо проводницу.

— Для вас даже лучше будет, если опоздаем, — ответила та. — Поезд в Калугу-два приходит, до автовокзала вам автобусом добираться надо, а автобусы так рано не ходят еще.

— Нет, я дальше, пожалуй, на такси поеду.

Она смерила его взглядом:

— Вроде на нового русского не похож. Неужели так горит, чтоб деньгами бросаться? Дело подождет, а для свиданий уже вроде прошло наше время.

Проводница была ровесницей Олега.

— Горит, — ответил он.

— По семейным обстоятельствам спешите, что ли? — опечалилась та.

— По семейным.

Частник подвез Макарова к воротам нужного здания, взял с него даже меньше, чем Олег предполагал, пожелал удачи, будто знал, зачем приехал сюда худощавый, но широкий в кости человек.

Олег тихо пошел аллейкой к двухэтажному, утопающему в ярких красках кленового листа зданию детского сада. Во дворе его гуляла малышня, собирала букеты.

— Вы за кем? — спросила его полненькая женщина в очках, видно, воспитательница.

— Я за Лесей. Лесей Котенковой.

Женщина нахмурила лобик:

— Это из какой группы?

Макаров растерялся, не зная, что ответить. Но воспитательница уже все поняла и рассмеялась:

— Вам Леся Павловна нужна? А я думала, вы за внуком или внучкой пришли.

— Я такой старый, что в родители не гожусь?

Она смутилась:

— Ну что вы! Просто я всех пап и мам знаю. А Леся Павловна на втором этаже.

На втором этаже оказалась приоткрытой первая же попавшаяся ему дверь, оттуда доносился запах кофе и слышались женские голоса. Олег заглянул. Три женщины в белых халатах сидели за столом, тихо разговаривали. Ни одна из них не была ему знакома.

— Как мне найти Котенкову?

Одна из женщин встала, опрокинула чашку с кофе, коричневое пятно расползлось на светлой скатерке.

— Олег… Иванович?

У женщины были красивые соломенные волосы и огромные зеленые глаза.

— Это мой командир, — сказала женщина. — Полковник Макаров. Вы какими судьбами здесь?

Голос ее дрожал. Он не вспомнил и голос.

* * *
Уже знакомой аллейкой выходили они из садика.

— А сына не забираешь? — спросил Олег.

— Его здесь нет. Он приболел, дома.

— Сам?

— Ну почему, с бабушкой и дедушкой.

— Ты пригласишь меня домой?

Леся немного подумала, потом ответила:

— Только не сразу. Я… я должна вам кое-что сказать, Олег Иванович.

— Как мальчишку зовут?

— Олежка.

Он на ходу вытащил пачку сигарет, обжег огнем зажигалки пальцы.

— Ну вот. А остальное я все знаю, Леся.

— Вам Миша Ляшенко доложил? Простите меня, я ему наговорила… Все не так, понимаете?..

— Поехали к тебе, — сказал Олег.

— Но выслушайте меня…

— Нет. На правах старшего по званию и должности, — он выдавил улыбку, — запрещаю вести все разговоры. Где дом?

— Надо к автостанции идти, это километрах в восьми отсюда.

Он поднял руку, и остановился первый же проезжающий мимо них автомобиль. Молодой парень через темные очки вопросительно посмотрел на Макарова.

— Шеф, нам… Как деревня называется? — повернулся он к Лесе.

Та сказала. Водитель все так же молча смотрел на Макарова.

— Не бойся, не обижу.

— Тогда поехали.

Олег сразу протянул парню пятидесятитысячную купюру. Леся увидела это:

— С ума сошел!.. Нет, мы автобусом…

Но Олег уже чуть ли не силой усадил ее на заднее сиденье, сел сам, устроил у ног огромную сумку:

— Трогай!

Уже у калитки темного деревянного дома Леся остановилась, тронула его за рукав:

— Олег Иванович, я вам так и не сказала…

Он внимательно взглянул на нее. Легонький плащ… Надо бы купить шубку, холода приближаются… И на голову что-нибудь посущественней. Беретик симпатичный, но тоже не по сезону. Лицо… Да, да, то самое лицо. И родинка. До весны пусть с сыном они поживут тут, он будет постоянно ездить сюда, привозить им одежду, фрукты. А весной заберет в Москву. Пройдет год после смерти Тамары… Что она хочет сказать такое?

А может…

— Ты не замужем?

— Нет, что вы. Но вы, знаю, думаете… — Она опустила голову. — Я Мише соврала. Олежка — не ваш сын.

Пожилой мужчина в старом ватнике, валенках вышел из сарая, пристроил ладонь на лбу:

— Доча, это ты с кем?

* * *
Олег ставил на стол вино, коньяк, ветчину, консервы, Филипповна, мать Леси, укладывала на тарелку горячую картошку, а Павел Павлович, отец, одобрительно косясь на бутылки, вроде как оправдывался:

— Третий месяц с матерью пенсию не получаем, на дочкину зарплату живем… Этикетка такая — не то что не пил, а и не видел.

Олежка, притихший, растерянный, сидел на диванчике, обложившись игрушками.

— Очумел, — сказала бабушка. — У него-то за всю жизнь что и было, так это пластмассовый конек, и машинку ему как-то на день рождения подарили, да и то не новую. А тут — все светятся, стреляют, бегают сами.

— Твое здоровье, Олег Олегович, — сказал дед, поднимая рюмку. — Надо вообще-то за гостя пить, но у меня внучок такой любимый, что я — за него первую завсегда. За Олега Олеговича.

Отчество он будто бы специально подчеркивал, выделял. Макаров вспомнил свои детские фотографии. Он потолще был, конечно, но такой же белобрысый.

Макаров выпил стопку и больше к спиртному не притрагивался. Павел Павлович, можно сказать, в одиночестве закончил бутылку, начал другую, потом посмотрел в окно:

— Скотину ведут. Пойдут корову загоню, овец.

— И мне по хозяйству выбежать надо, — сказала мать.

Леся налила себе и Макарову по половине рюмки, спросила:

— Вы что, действительно не пьете?

— Да.

— Простите меня, Олег Олегович. Простите. Мы с Мишей так мало виделись… Он вскочил в кабинет: «Правда, есть сын? Правда Олег? Правда, командира нашего?» Не знаю, почему я «да» сказала. Растерялась, что ли…

— Ты говоришь неправду сейчас. Он такой же лопоухий, как и я. И светленький.

— Он просто бледный. Искусственник: у меня молоко рано пропало.

— А почему — Олег Олегович?

— Да разве мало Олегов на свете!

Она подошла к дивану, уложила на подушку заснувшего сына. Он так сжимал ручками огромного улыбающегося мишку, что она оставила игрушку у него.

Макаров смотрел на мальчика и находил все больше общего со своими детскими фотографиями.

— А если я скажу, что не верю тебе?

Леся ответила без промедления:

— Я докажу. Олег родился в мае, а у нас это… было в январе. Вот так.

Зашла в комнату Филипповна:

— Парного молока будете?

— Давно не пил.

— Попейте. У нас заночуете?

— Нет-нет, я вечерним поездом уезжаю.

Леся тоже стала собираться:

— Я провожу.

— Подари мне фотографию Олежки, если можно.

— Конечно. — Она взяла с полки деревянной тумбочки, сработанной, скорее всего, руками отца, темный пакет от фотобумаги. — Здесь все его снимки. Выбирайте любой.

К вокзалу они ехали автобусом, потом шли еще немного пешком по заметенному осенней листвой тротуару.

— В городе я бы тебя не узнал, — признался Олег. — Ты волосы перекрасила. Зачем?

— Седина полезла, — ответила она. — Вот и осветлилась. А вы тоже изменились. У вас что-то с глазами. Они вроде как потухли. Вы в отпуске сейчас, да? Миша говорил, что вы в отпуск собираетесь.

«Она ведь абсолютно ничего не знает, — подумал Макаров. — И ладно, и пусть не знает».

Пришли очень удачно: через пятнадцать минут отправлялся московский.

Олег зашел в вагон, когда объявили отправление. Стал у окна. Поискал глазами Лесю и не нашел. Вынул фотографию, взглянул на знакомое худенькое лицо. Перевернул ее. Там стояла короткая подпись: «Сделана в день, когда тебе, Олежка, исполнилось ровно пять лет. 11 октября 1996 года».

Состав дернулся, тихо поплыл перрон.

Макаров рванулся к выходу. Проводница попробовала было его удержать:

— Куда! Провожающий, что ли? Теперь до следующей остановки здесь сиди! Разобьешься, а я — отвечай, да?

Он взял ее за талию и легонечко отставил в сторону.

— Это я разобьюсь? Смотри!

Он выпрыгнул и замер на асфальте, даже не зашатался.

— Циркач! — крикнула проводница совсем не зло.

— А хрен же! — И он засмеялся, кажется, впервые за многие месяцы.

Вишневый плащик Леси было видно издалека. Он догнал ее и положил руки на плечи. Леся вздрогнула, подняла на него лицо. Оно было мокрым от слез.

— Ты говорила мне неправду.

Она закрыла глаза:

— А зачем вам правда? У вас семья, жена-красавица, а у меня вечно болеющий ребенок. Он родился таким слабым…

— Значит, ты уволилась из войск из-за меня?

— Из-за Олежки. Чтоб он ничего не видел, не знал… Помните, в марте у нас бэтээр в пропасть свалился? Я была, когда ребят из машин вытаскивали. Я ведь уже всего понавидалась, а тут плохо стало. Я поняла, что это уже из-за ребенка. И ушла.

— А я даже не заметил, — сказал Олег с горечью.

— А почему вы должны были заметить? У вас вон сколько людей. Я же получила все, что хотела. Что хотела, понимаете? Ребенка от здорового мужчины.

— Пусть даже от нелюбимого?

— Я любила вас… Послушайте, почему вы не уехали?

— Ну-ка, посмотри внимательно, — попросил он. — У меня глаза не засветились?

Глава 10

— Скажи, — спросила Маша, — ты еще когда-нибудь меня сюда пригласишь?

— Понравилось? — Женька выключил закипевший чайник и стал разливать кипяток по чашечкам из тонкого китайского фарфора.

— Классно! Особенно здорово было, когда ты вчера свечи зажег. Подсвечник необычный такой, наверное, очень старинный, да?

— Не очень.

— Бронзовый?

— Латунный. Из гильз от «зушки», зенитки. Это командиру подарили, когда он на дембель уходил.

Они сидели на кухне за небольшим столиком. Женька — уже в джинсах, свитере, его он напяливал в первую очередь, чтоб не была видна воспаленная рана вместо правой кисти. Маша — в одних нейлоновых, прозрачных трусиках, белые ее красивые груди выделялись на фоне загоревшей смуглой кожи.

— Ладно, хватит о подсвечниках. Тебе что, только подсвечники и понравились, что ли?

Она улыбнулась:

— На комплимент напрашиваешься, да? Ты мне тоже очень понравился. Особенно вначале: как с цепи сорвался. Не успела я порог переступить…

— Ты прости. Долго говел. Война, потом госпиталь…

— А чего же прощать? Тут благодарить надо. Но я ведь, кажется, тоже ничего, а? Стою того, чтоб еще раз в гости пригласить?

Женька долгим задумчивым взглядом посмотрел на нее, потом спросил:

— А ты бы со мной на Дон поехала, а? Только не улыбайся, я серьезно.

Но Маша все-таки так и не стерла улыбку с лица, чуть приподняла ладонями груди:

— Что, так понравилась? Это, Женечка, у тебя от долгого говения, как ты выразился.

Женька залпом допил кофе.

— Ладно, у нас еще будет время об этом поговорить. Одевайся, надо спешить.

— Мне — ясно куда, к прилавку. А тебе ведь можно и дома отоспаться, а?

— Нет, миленькая. Пока живет на белом свете тип по кличке Шунт…

Маша вскинула на него удивленные глаза:

— Фу, какая гадкая кличка. Кто это?

— Да так, одна складская крыса. Я еще его морду не видел, сегодня вот только поеду знакомиться. И тебя провожу, это по пути.

На такси доехали до уже знакомого ему киоска, там Маша вышла, а он сказал водителю:

— Теперь направо до переезда через железную дорогу. Там меня и высадишь.

Женька конечно же не видел и не слышал, как Маша, едва зайдя в торговую палатку, тут же подняла телефонную трубку и набрала нужный ей номер:

— Борис? Это я. Он поехал к какому-то Шунту, тот на складе работает. Ты знаешь его, да?

* * *
Утро выдалось теплое. Женька оставил любимую свою кожаную куртку на вешалке и поехал в толстом вязаном свитере. Если предстоит махать руками, то лучше, конечно, не заковывать их в кожу, тем более что придется действовать одной левой.

До склада пройти надо было метров триста, но Зырянов решил, что являться туда пешком просто несолидно, а точнее говоря, подозрительно. Он тормознул «москвичок»-фургон, попросил подбросить. Водитель, пожилой мужчина с огромными обвислыми усами, поинтересовался:

— Чего это ты сюда своим ходом топаешь? На себе товар переть будешь, что ли?

— Да я не за товаром.

— А за чем же, интересно, на склад можно еще ходить?

— У меня к Шунту личное дело.

Водитель присвистнул:

— По личным делам к нему на «мерсах» обычно подъезжают.

— Ничего, он мне и так обрадуется.

На складе не было никакой толкучки: то ли Женька приехал рано, то ли товар тут отпускался точно по графику. Молодой парень принял бумаги из рук водителя «Москвича», вопросительно взглянул на Зырянова:

— А вам что?

— Шунта.

— Договорились?

— Нет.

— Ха! Он, может, вообще не придет.

В планы Зырянова такой вариант не вписывался. Значит, с Шунтом придется встречаться не в его кабинете, не тет-а-тет, а вот здесь, при свидетелях. И еще неизвестно, сколько надо будет ждать. Атаки с ходу не получится, факт. Надо менять тактику…

— Вам повезло, — сказал парень, бросив взгляд на дорогу. — Явился не запылился. Только Шунтом его не называйте, если хотите о чем-то договориться. Он Александр Васильевич, можно лишь по отчеству.

К дверям склада подъехала черная «Ауди», из нее вышли трое: один в костюме при галстуке, остальные — в темных свитерах. Огляделись, словно выискивая кого-то, ощупали взглядом «Москвич», пошептались о чем-то и лишь потом направились к ангару. Двое в свитерах прошли в глубь склада, лишь чуть кивнув кладовщику, при галстуке с ним не поздоровался, только спросил:

— Все нормально? Меня никто не спрашивал?

Кладовщик показал глазами на Зырянова, и Шунт сделал вид, что только теперь заметил Женьку, хотя, Женька знал точно, этот тип еще от машины одарил его пристальным взглядом.

— Пройдем в кабинет или тут все решить можно? — спросил Шунт.

— Лучше в кабинете, Александр Васильевич.

Еле заметная улыбка тронула его губы.

— У меня хороший кабинет, — он показал рукой в глубь склада, предлагая идти по проходу меж огромными фанерными коробками, контейнерами, вдоль высоких стеллажей. — Знаете, чем он удобен? Впрочем, увидите сейчас.

Подошли к двери, обитой дерматином. Она оказалась незамкнутой, даже чуть приоткрытой. Женька уже понял, что его ждет за этой дверью. Заложил-таки Томаз, и тут ему приготовили встречу. Жидок торгаш оказался, в слабостисвоей расписался…

Переступая порог, Зырянов сделал первый ленивый шаг, неспешный, неуклюжий, на полную ступню. Но шаг второй уже был иной — пружинистый, широкий полупрыжок с поворотом на сто восемьдесят. Один из стоявших за дверью обманулся — махнул кулаком в пустоту, потерял равновесие. Сейчас страшен не он, а второй. Второй поумней, второй, видно, учил азы драк: ушел в сторону так, что нормальный боксер не достал бы его правой…

Но он забыл, что у Женьки нет правой, и не знал, что у Женьки ударная другая рука.

— Да левша я, левша! — Кулак вошел снизу в чужую скулу так, что противника будто подбросила вверх пружина, и тот, впечатавшись спиной в стену, кулем осел на пол. Теперь бы правой отразить удар того, первого…

Но нету правой! Об этом сам Женька еще забывает, не хочется к этому привыкать.

Защиты не получилось, и вот он уже летит над темно-красным ковром, сшибая головой и плечами стулья. Это не все, конечно, далеко еще не все! Сейчас он встанет на ноги, сейчас он им покажет, что спецназ и одной левой кое-что может сделать. Есть еще две ноги, крепкий лоб, зубы.

Не так легко, как хотелось бы, но на ноги Женька встал. Оглядел поле боя. Одного врага он вырубил капитально, но легче от этого не стало. В руке Шунта пистолет ТТ. А тот, кто нанес ему удар, вынимает из кармана нож. Хоп! Длинное светлое лезвие зафиксировано щелчком, теперь идти с одной рукой на такого врага — безумие. Но есть же еще и другой, с пистолетом…

— Так я не договорил об удобстве своего кабинета, — продолжает Шунт прерванный еще на подходе к двери монолог. — Стены тут выложены звукоизоляционным материалом, представляешь? Можно даже без глушителя стрелять — никто не услышит. А мне умельцы и глушитель поставили. Ладно, пора, наверное, и поговорить, да?

Он сел за стол, не выпуская из рук оружия, а Женьке сказал:

— Ты стой, где стоишь, а то вдруг начнешь фокусы показывать.

Заворочался лежавший на полу, с утробным стоном стал на колени, обхватил голову. Хорошо, видно, затылком к стене приложился.

— Поговорить пришел? Говори.

Зырянов немного подумал и решил, что скрывать ему нечего.

— У моего друга убили жену. Он на Кавказе воевал, с ним грозили расправиться. Рамазан грозил. Я думаю, это сделали вы.

Шунт, кажется, удивился. Он положил пистолет на край стола, присвистнул:

— Если б мне не сказали, что ты офицер, я бы подумал, что ты инвалид с детства, по психбольницам валялся. С таким обвинением сюда соваться… У тебя что, есть какие-то доказательства?

— У них, Шунт, у «афганцев» и «чеченцев», — у всех заскоки, — подал голос человек с ножом.

— Это не заскоки, Коленька, это — синдром войны. Двухмерность видения. На фронте ведь как? Есть только друг и только враг. Они так сживаются с этим, что, когда возвращаются сюда, продолжают еще долго шашками махать по сторонам. Ущербные люди.

Женька напрягся, готовый к прыжку в сторону пижона в галстуке, пытающегося судить о жизни и убеждениях не раз погибавших в горах бойцов, но Шунт предугадал его действия, опять быстро взял в руку пистолет:

— Давай не будем дергаться, а? У меня не только оружие, я могу еще и кулаками бить. А у меня их два. — Он многозначительно посмотрел на пустой рукав свитера Зырянова. — Два, в отличие от некоторых.

— Не тебе судить, — сказал Женька. — Ты там своих пацанов не терял.

— Я их тут терял, — спокойно продолжил Шунт. — И потом, ты ведь тоже торговлей, насколько я понимаю, никогда в жизни не занимался, а судить о нас берешься. Мы все мошенники, убийцы и дебилы, да? Что ты думал, когда к Шунту шел? Что тупого мордоворота увидишь? Такого, который только и умеет делать, что «бабки» считать? Который на кличку отзывается?

Женька уже успел хорошо рассмотреть своего собеседника. Ровесник, лет двадцать пять. Холеный, но не хлипкий, мышцы угадываются даже под пиджаком. Базарить умеет, так что не дурак, конечно. «Ролекс», перстень золотой, «Ауди» у порога…

Женьку понесло.

— Мы там под пули лезли, мы, как ты говоришь, ущербные, руки-ноги теряли для того, чтоб вы тут жировали, деньги делали, да?

— Деньги? — Шунт пожал плечами. — Разве у нас деньги. Их делали те, кто с этой целью и послал вас на войну, ты же неглупый, ты должен это понять. Нам от тех сумм, как от богатого стола, объедки остаются, но мы, правда, не брезгливые, подбираем. И этого, поверь, нам хватает, с ножами да пистолетами за твоими полковниками Макаровыми мы не бегаем.

— Ну вот, — сказал Женька. — Все ясно. Ты проговорился, Александр Васильевич. Я тебе фамилию моего товарища не называл.

— Макаров-то? Ты не говорил, что и живешь сейчас у него. Мы это только сегодня выяснили. И только сегодня я узнал, что есть на белом свете Макаров, у которого погибла жена.

— От кого узнал?

Шунт скривился:

— Это уже другая песня.

— Ладно, он у меня ее пропоет, — выдавил Женька.

— Мы тоже предателей не терпим и умеем их за это наказывать. Но не будем отвлекаться от главной темы. Ты получил ответы на свои вопросы. Что дальше?

— Мне нужен Рамазан, — сказал Женька.

— А может, тебе встречу с президентом России организовать? — Шунт, кажется, начал сердиться и стал ритмично постукивать по столу рукояткой пистолета. — Я сводником не работаю. Эта профессия у нас вообще не в чести, за нее бьют, порой крепко бьют. Как бьют чрезмерно любопытных и настырных. Другого мы бы измочалили и выбросили на свалку, честно говорю.

— А почему я исключение?

— Ну как лупить однорукого?

— Жалеете, значит? — В Женьке опять стала закипать ярость. Он понимал, что она — от бессилия, но не мог остановиться. — Отряд бы мой сюда на вас! Эти душманы в горах ребят наших стреляют, а вы тут с ними якшаетесь, выручку делите! Встречаете их с цветочками! Суки вы! Подождите, наши с войны вернутся, постараются разобраться, что тут происходит.

— Можем и не жалеть, — жестко сказал Шунт. — Твоим вернувшимся наверняка новую работу придумают, они тут не засидятся. А лично тебя… — Что-то вроде жалости мелькнуло, правда, лишь на миг в его глазах. — Я же тебя предупреждал…

Двое в свитерах пошли на него сзади, Шунт, по-прежнему с пистолетом в руке, поднялся из-за стола и тоже шагнул вперед.

Женька уцепился рукой за спинку тяжелого стула, пожалел, что на ногах туфли, а не тяжелые берцы:

— Давай, поганки рамазановские…

Бил он ногами, рукой, кажется, попадал, но уже не видел — глаза заплыли от ударов, залились кровью из рассеченного лба. Потом он перестал и слышать. Звуки отдалялись, отдалялись, и, когда совсем исчезли, наступила такая гнетущая, тяжелая тишина, что Зырянов не выдержал ее и рухнул навзничь, лицом вперед.

Шунт перевернул его ногой. Женька застонал.

— Добить? — услужливо спросил Коленька.

— Нам трупы не нужны. Скажите кладовщику, пусть, как стемнеет, в фургончике отвезет его на свалку. Вот там, в дерьме, пусть и очухается, пусть узнает свое место, дурак.

— А не скопытится до вечера?

— Нет, эта порода живучая.

* * *
Женьке снился красивый цветной сон. Лысая гора, что под Бамутом, снилась Женьке. Паша Глазычев приполз оттуда и доложил, где у «духов» окопы полного профиля, где — капонир для «двойки», для бээмпэшки-два, значит. Женька хлопнул прапорщика по плечу: «К Герою представлю!» — «Ачхой с ним, с Героем», — заржал Паша.

И они пошли. Впятером. Жорика Горностаева взяли и двух Славок — Коробейника и Абсаликова. Абсаликов и начал, из РПГ по блиндажу врезал. А остальные «эфки» туда швырнули и вперед, палят из «ксюх» от живота. «Духи» очухаться не успели, побежали.

Тут полковник Макаров откуда ни возьмись. Мать-перемать, почему, мол, самовольничаете, почему без приказа, а сам смеется. Ладно, говорит, награждаю вас, негодяев, почетными грамотами. И протягивает что-то вроде фотографий. Четверым дает, а Абсаликову — нет: «Ты, Славка, женат, тебе нельзя, я тебе лучше свои часы подарю». И отдает «командирские». А Женька на фотографию смотрит — что за хреновина! Саманта Фокс. Макаров подмигивает: «У вас еще женщин не было, так пусть самая лучшая будет». Женька опять на нее глаза дерет — да нет, не Саманта, Маша, из торговой палатки…

— Слышь? Слышь, парень?

— Зырянов разлепляет глаза. Правый открывается, левый не желает. Плохо видно. Ему кажется, что это Горностаев склонился над ним.

— Жорик, а где остальные?

— Меня Володей зовут. Тебя кто интересует? Шунт? Его сегодня уже не будет.

Женьке тяжело сразу прийти в себя, болит, прямо-таки раскалывается голова.

— Из пятерых я один в живых остался, представляешь? Друганы были, мы под гитару все время вместе пели. В Чечне погибли.

Кладовщик помог ему встать:

— Ну вот, а тебя чуть тут не добили.

— Хрен им, я живучий.

— За что они тебя так?

— За идейные разногласия. Взгляды на национальный вопрос не совпали.

— Э, тебе в больницу надо. Или в госпиталь, как у вас принято?

Женька через силу улыбнулся:

— У нас принято сначала задание выполнить, а потом уже лечиться. Не дрейфь, Володя, со мной уже все нормально. Тебе что было велено сделать?

— Да ничего хорошего. На свалку надо было тебя отвезти и там сбросить.

— И куда ты меня повезешь?

— Да куда скажешь. Но сначала пойдем, умоешься. У меня спирт есть, прижжем раны. О, слушай, у тебя свитер разодран, джинсы…

— Обмундирование спишем, другое получим. Лучше скажи, зеркало тут где-нибудь есть?

— Есть, но тебе в него можно не смотреть, все равно себя не узнаешь.

Осторожно смыли с лица кровь, грязь, но выглядеть лучше от этого оно не стало. Пришлось прибегнуть к помощи лейкопластыря, Володиных темных очков. Он же дал Женьке из кипы новеньких джинсов брюки и такую же куртку. Женька, морщась, переоделся.

— Может, коньяку тебе граммов пятьдесят налить?

— Давай, раз промедола нет.

— А что это — промедол?

— Первое лекарство, когда пуля тебя зацепит. Ладно, поехали.

— Куда?

— В таком виде — только по женщинам.

— Нет, я серьезно.

— И я серьезно. Подбрось меня к одному киоску и там подожди пару минут, если можешь. Есть у меня подружка, медик, между прочим, авось не откажется от такого пациента. Ты нас тогда до одного дома добросишь…

Тронулись.

Вот по этой же дороге не далее как вчера Зырянов ехал с Томазом и проглядел все-таки «хвост». Когда, как? Двоих пьяниц в переулке он засек, больше ни сзади, ни спереди никого не было, тут можно голову на отсечение дать! Не было! И потом…

— Вот здесь останови.

Покупателей у Машиной палатки не было, но он все же решил подойти сразу с тылу, со стороны знакомого уже дворика, заставленного тарными ящиками. Постучался. Она открыла дверь, побледнела, расширенными глазами уставилась на него.

— Не пугайся, все нормально.

Маша молчала, кусая губы.

— Ты можешь сейчас поехать со мной?

— Куда?

— Господи, да чего же ты дрожишь так? Я же живой, и это главное.

— Куда ехать? — Маша потихоньку направилась к двери.

— К тебе нельзя?

— Можно, — ответила она скороговоркой. — Только я сейчас сбегаю предупрежу, что ухожу. Тут рядом…

— Конечно, конечно. Только не задерживайся нигде, машина ждет.

Маша выбежала, а Женька опять подумал о Томазе. Как же торгаш вычислил его? Нет, «хвост» исключается. «Хвост» мог бы узнать лишь то, в какой подъезд вошел Зырянов, и все. Свет в прихожей горел, Женька, как только порог переступил, сразу к телефону бросился Маше звонить. Ни в зале, ни на кухне лампы не включал, так что по освещенным окнам вычислить снизу его тоже не могли…

А вычислили. Узнали, что он остановился в квартире Макарова… Нет, о командире он Томазу ничего не говорил, фамилии не называл. И вообще, никому, кроме ментов в метро, вот в этом самом, которое рядышком, даже не заикался, где в Москве остановится. Но менты не знают ни адреса, ни телефона. И выходит, что ни одна живая душа, кроме Маши, конечно…

Стоп!

Кроме Маши…

Она знала и то, что он поехал к Шунту!

Женька тихо открыл дверь, выглянул из-за ящиков в ту сторону, в которую удалилась продавщица.

Маша стояла у выхода из метро, а к торговой палатке шагал, расстегивая на ходу кобуру, пожилой старший лейтенант Алексей Алексеевич.

«Итак, вот, подруженька, почему ты была такой перепуганной, — сообразил Зырянов. — Ты думала, я все понял и пришел расквитаться с тобой. А я не понял, я дураком был. Что-то я все время в дураках тут хожу».

Женька проскользнул меж ящиками, поспешил к дороге под их прикрытием, сел в машину к Володе:

— Гони!

— Куда?

— Сейчас — куда угодно, лишь бы подальше отсюда.

Проехали с километр, и Женька стал соображать, где лучше повернуть, чтобы проехать к дому Макарова. Но потом он принял иное решение. Нельзя туда ехать. Квартиру командира он и так засветил, о ней теперь узнают и менты… Выродки!

Там, в Чечне, он называл московских омоновцев братанами, он и сейчас готов за них последнюю руку положить, но эти…

Разыскать бы сейчас тех, с кем вместе лазили в горах! В принципе, это нетрудно, но не хочется их в такую кашу втягивать…

— Останови тут, что ли, — попросил он.

Володя притормозил у тротуара, спросил:

— А почему «что ли»?

— Потому что все равно, где выходить.

— Податься некуда, да?

Зырянов промолчал.

— Слушай, — сказал водитель. — У меня бабушка в деревне, классная старушка такая, и всего полчаса езды от кольцевой дороги. Поедем, отлежишься там, а? Я тебе денег дам на мелкие расходы…

— Деньги у меня есть. Спасибо, брат!..

Глава 11

Лес был лиственный, светлый, опавшая листва уже чуть подгнила в теплые дни и пахла йодом. Грибов было много, но одни уже почернели от старости, другие, попадавшиеся Макарову, почему-то оказывались несъедобными и даже ядовитыми, по утверждению Леси. Но настроения ему это ни капли не портило.

Да и до лампочки ему были всякие сыроежки и подберезовики! Он почти не выпускал из рук Олежку. Паренек оказался чересчур серьезным и рассудительным. Говорил он крайне мало, недоверчиво, по-взрослому прищуривая глаза.

— Ты правда мой папа?

— Правда, сынок, правда.

Макаров попытался было покрепче прижать сына к груди, но тот выгибался упругой лозой, уходя от объятий.

— А война совсем закончилась?

— Для кого как.

Мальчика этот ответ не устроил, он не понял его:

— Что ли, не закончилась?

— Закончилась, Олежка.

Тот немного помолчал, потом заключил:

— Тогда ты правда мой папа.

Макаров даже остановился, пытаясь вникнуть в детскую логику.

— С чего ты решил?

— Мама говорила, что ты вернешься, когда закончится война и если тебя там не убьют.

Непонятный спазм комом подкатил к горлу. Все еще не трогаясь с места, Олег спросил тихо, почти шепотом:

— Ты рад, что я пришел?

— Не знаю. У нас в садике еще у Коли Ивченкова папы нет, и его все обижают. А ты можешь теперь забирать меня из садика?

— Нет вопросов!

— Все время будешь забирать, пока другая война не начнется?

— Не начнется, Олежка, уже не начнется.

Он осторожно спустил сына на землю, взял его за руку:

— Где там наша мама пропала? Пойдем ее искать.

— Пойдем. Только мама пропасть не может, мамы не пропадают.

«Господи, в пять лет — и уже философ, — подумал Макаров. — Или дети все в пять лет философы? Мне просто не приходилось их выслушивать».

Большая темная птица, тетерка, наверное, сорвалась из-под ближайших кустов, тяжело пошла над землей. Рябина рубиново отсвечивала на солнце. Желтый березовый лист запорхал бабочкой и доверчиво уселся на вязаную старенькую шапочку Олежки.

«Что было бы, если бы Леся не подписывала фотографии? Что было бы, елки зеленые?!»

— А я белый гриб нашла! Эй, где вы?

Макаров и Олежка побежали на голос по пружинистой листве. Леся стояла на коленях у толстого ствола березы, отгребая от толстой ножки гриба лесной мусор.

— Олег Иванович, посмотрите, какая прелесть!

— Смотрю, Леся Павловна!

Она смутилась, молча уже срезала гриб, поднялась, сказала, глядя на сына:

— Пусть пока будет так. Мало ли что… — Подняла глаза на Макарова. — Чтоб потом еще раз не переучиваться.

Он положил ей руку на плечо. Она не отстранилась, но напряглась, будто не зная, куда шагнуть: вперед или назад.

— Пусть будет пока так, — согласился Макаров.

Вернулись домой уже на закате. Павел Павлович, оказывается, зарезал овцу, развел за садом костер и готовился жарить шашлык. Филипповна вытаскивала из печи два яблочных пирога.

— Мама, да что же вы в новом платье, в саже выпачкаете. Ой, даже бусы надели!

— Ничего, доча, ничего!

— Олег Иванович! — кричал из сада Лесин отец. — Иди, поможешь мясо нанизывать!

— Иду, Павел Павлович!

— Уксус захвати!

— Хорошо.

— И бутылку…

Ужинали за низким деревянным столиком, поставленным недалеко от тлеющего кострища. Павел Павлович, хоть и выпил порядочно, очень трезво рассуждал о том, что стоит вот в деревне их дом, почти новый, большой, и пристроек полно, и можно бы большое хозяйство завести, да силы уже не те, самому не потянуть, без подмоги… И еще он хвалил грибные леса, рыбное озеро, свой сад и чистый воздух, ругал асфальт, и все понимали, куда он клонит, и, кивая, улыбались про себя…

— Тут через четыре километра еще одна деревня стоит, — сказал Павел Павлович. — Сестра моя там живет. Мы с Филипповной пойдем, отнесем ей свежего мясца, до утра там, наверное, и побудем. — И, словно убоясь, что его не так поймут, заключил: — Я к тому говорю, чтоб ты, доча, корову утром в стадо выгнала, не забыла.

Олежка бегал с тлеющей головешкой и рисовал ею в густеющем темном воздухе понятные лишь ему узоры. С собакой Цапой он выскочил за ворота, провожая уходивших дедушку с бабушкой. Уже оттуда прокричал:

— Ма, я с ними, можно?

— А чего у папы не спрашиваешь? — укоризненно сказал Павел Павлович.

Малыш ничего не ответил, но вскоре послышались его легкие частые шаги. Он остановился метрах в пяти от столика, настороженно взглянул на Макарова:

— Можно я пойду с дедушкой и бабушкой?

— Беги.

Олежка подбежал к нему, ткнулся носиком в плечо, тут же развернулся и попрыгал к калитке. Заорал громко и весело:

— Папа разрешил!

С ветки упало созревшее яблоко.

Леся чуть вздрогнула, встала со стула и села на скамейку, рядом с Макаровым. Он положил свою огромную руку ей на плечи.

— Олег Иванович, я не хочу, чтоб мы чувствовали себя должниками друг перед другом. Не обижайтесь, хорошо? Я не хочу видеть вас в роли благодетеля. Мы с Олежкой и так поднимаемся, обязательно поднимемся.

— Я завтра дня на три уеду домой, — сказал Макаров. — Потом вернусь.

— Ну что ж, вернетесь — хорошо, не вернетесь… Значит, не вернетесь.

— Вернусь, — повторил Макаров. — Война для меня закончена. — Он горько улыбнулся. — Знаешь, Леся, я от нечего делать стал собирать газетные вырезки о том, как война порой из людей зверей делает. У меня на даче старых газет полно было, вот увидел там одну статью… Первый раз в жизни испугался. Сначала появилось желание журналисту морду набить за то, что он военных как потенциальных преступников рассматривает. Потом задумался: а вдруг?.. И жутко стало. Приучил я своих тельники на груди рвать, понимаешь? Там, в горах, это нужно, а что будет, когда они домой вернутся?!

— Вы много вины на себя берете, разве так можно, Олег Иванович? За все, что вокруг творится, отвечать — ни нервов, ни даже жизни не хватит. Это тоже своего рода комплекс: не виноват, а мучаешься. Я знаю, вы из-за этого и меня разыскали. Поэтому вам лучше не возвращаться сюда, понимаете? А если возвращаться, то не виноватым ни в чем.

Макаров вспомнил слова Женьки при расставании.

— В краповом берете? — спросил у Леси.

Та сразу поняла, что он имел в виду.

— Да, в краповом берете.

* * *
Если Зырянов водку и пил, то не больше рюмки, отметил Макаров, взглянув на стоявшую в холодильнике бутылку. А вот насчет девок принял пожелание к сведению: в ведре для мусора лежит тампон. И почему-то бинт с темными пятнами крови.

Ладно, рапорт при встрече. Прийти скоро должен поручик, уже вечер, холодает, а куртка его висит.

Женька, Женька. Хороший парень, вот только энергия через край бьет. К Лесе в деревню его на недельку взять, что ли? Пусть там с Павловичем навоз вилами побросает, огород вскопает — во благо силу его обратить надо, чтоб она дурью не стала. Точно, дня через три они туда и поедут.

А за эти три дня кое-что успеть надо. Первое — поставить хорошее надгробье Тамаре, с фотографией. С той, которая нравилась ему и ей. Лет десять назад, может, даже больше, был сделан тот снимок. Там у жены несвойственная ей мягкая улыбка.

Так, где можно разыскать альбом со снимками? Скорее всего, среди журналов, которые покупала Тамара. «Экран», «Силуэт», «Бурда»… Стоят ровными стопками в нижней секции шкафа.

Альбом наверху, вот он.

Макаров взял его, пошел к журнальному столику, включил настольную лампу, стал листать. Дальше, дальше, дальше… Стоп, это уже совсем далеко, фотография была поближе, на той странице еще красной пастой был нарисован чертик. Это к ним в гости соседи с сынишкой приходили, взрослые посмотрели альбом, начали пить водку, а мальчишка взялся за фломастер…

Вот он, чертик.

Олег выключил настольную лампу, потом опять включил ее. Нет, никакое это не видение. На месте знакомого снимка неопрятно, что само по себе уже странно, был наклеен другой, совершенно дурацкий, долгое время валявшийся среди неоприходованных фотографий в обычной картонной коробке, лежавшей в том же шкафу, возле альбома. Пикник, лесная полянка, человек десять сидят на траве с бокалами и стаканами, все уставились в объектив…

Глянец — пятнами, резкость отвратительная. Клей выступил по краям снимка, прихватил соседнюю страницу, потому Макаров вначале и пролистал этого чертика, не увидел его.

Загадочка.

Олег теперь уже более внимательно пролистал весь альбом, от первой до последней страницы, проверил, так сказать, свою зрительную память, которой он всегда гордился. Не хватало по крайней мере трех снимков. На одном Тамара была еще школьницей, стояла с портфелем и букетом цветов. На втором она в купальнике на пляже. Купальник очень смелый для ее сорока лет, но зато здорово смотрелась фигурка…

Макаров сразу же подумал о Волчковой. Она тут копалась в вещах, возможно, наткнулась на альбом, взяла то, что ей понравилось… Но зачем надо было переклеивать фотографии?

Он набрал номер телефона Валентины Сидоровны без всякой надежды застать ее дома. Тетка то по соседям бегает, то у подъезда на лавочке сидит. И точно: длинные гудки, никто не берет трубку.

Ладно, это не срочные дела. Видно, сама Тамара изъяла, может… Да кто ее поймет, женскую логику?

На надгробье придется взять другую фотографию. А сейчас можно и поспать. Ключи у Женьки есть, дверь сам откроет, когда бы ни пришел… Гулена.

Макаров погасил настольную лампу, вышел из зала, мельком взглянул на вешалку… Потом остановился, взял в руки Женькину куртку, поднес ее ближе к свету.

Светлая подкладка ее правого рукава была темной от крови.

* * *
— Вы из милиции? А мы не вызывали милицию…

Женщина, открывшая Макарову дверь, все же посторонилась и пропустила его в комнату. Олег сразу пошел на голос, болезненный, натужный, раздавшийся из комнаты с красивой витражной дверью:

— Кто там, Лора?

— Это я, — сказал, входя, Макаров.

Человек с болезненным голосом лежал на широкой кровати. Голова его была похожа на темный металлический шар, залепленный десятком узких белых полосочек. Такие клеят где попало, и пишут объявления типа «Пропала кошка с белыми лапками…».

— Томазик, наверно, это милиция, — сказала женщина, нерешительно разглядывая Олега.

— Вы милиция? — спросил черный металлический шар с белыми объявлениями.

— Я Макаров, — Олег, не дожидаясь приглашения, сел на стул рядом с кроватью. — Как самочувствие?

— А, так вы врач, — с облегчением сказала женщина, но тут же спохватилась. — Но мы и врача не вызывали, нам не нужен врач!

— А кто вам нужен? — спросил Макаров. — Может, сиделка?

Женщина совершенно не поняла его шутки, начала говорить, что для лечения Томазика созданы и так все условия, но сам Томаз уже кое-что сообразил и попросил:

— Выйди, Лора, нам поговорить надо.

Лора сузила глазки:

— Стол накрыть?

— Нет, — слишком поспешно ответил торгаш. — У нас, я так понимаю, будет короткий деловой разговор.

Женщина аккуратно закрыла дверь.

— Насчет стола — это что-то вроде пароля, да? — спросил Макаров.

Томаз, не отвечая, молча смотрел на него своими печальными глазами.

— Хорошо, начнем без предисловий. — Макаров сжал кулаки и положил их себе на колени. — Меня интересует Евгений Зырянов. Что вы можете сказать по этому поводу?

Томаз вздохнул, как всхлипнул, но потом все же собрался и решил изо всех сил выглядеть понезависимей.

— Кого это — «меня»? Вы какую контору представляете? И почему пришли ко мне?

— Ладно, отвечу. Мой товарищ не вернулся домой, хотя должен был, и в кармане его куртки я обнаружил записку с вашим именем и телефоном. Кто я — это неважно, думаю, знакомство наше долго не продлится. Так, нет?

— Вы без гранаты пришли?

Макарова вопрос поставил в тупик:

— Какая граната? При чем тут граната?

Томаз горестно улыбнулся:

— Ваш дружок ею меня пугал.

— Если вы скажете, что на лице — следы от гранаты, я не поверю. Я вообще не поверю, что вас бил Зырянов. Следы побоев просматриваются с обеих рук, а у него — всего одна, левая.

— Мне не только лицо разбили… — начал было говорить Томаз, но Олег его перебил, еще раз напомнив, что он не врач и осматривать его руки-ноги с грудной клеткой не намерен.

— Где Зырянов?

Торгаш молчал, потом выдал:

— Меня из-за него так отделали. Теперь могут совсем убить. Я ничего вам не скажу.

Олег пожал плечами.

— Вы останетесь в проигрыше, Томаз. Женьку я так или иначе найду, но тогда уж на каждом перекрестке раззвоню, что всю информацию о нем получил от вас. Не думаю, что в этом случае вам будет легче.

— Но я вправду не знаю, где ваш дружок. Мы поговорили и расстались с ним. И все.

— О чем поговорили?

— Если вы с ним заодно, то и так все знаете. Его интересовал Рамазан.

Макаров так стремительно встал со стула, что Томаз в испуге дернулся и застонал, скривившись.

— Рамазан? Это точно, Рамазан?

Торгаш только чуть кивнул.

— И что ты ему сказал про Рамазана?

— А что я мог сказать? Я ничего не знаю. Мне привозят от него товар, я его продаю — и все!

Макаров вновь сел и уже основательно перешел с собеседником на «ты»:

— Куда Зырянов от тебя ушел?

— Он мне не докладывал. Я сказал, что ничего о Рамазане не знаю, на этом мы и расстались.

— Если бы вы на этом расстались, у тебя бы морда лица почище была. Это раз. Если Зырянов к тебе приходил, то он наверняка знал, что ты кое-какой информацией владеешь, это два. А теперь три: скажи, кто тебя лупил, и я узнаю, куда пошел от тебя Женька. Это — логика, понимаешь? Наука есть такая.

Томаз молчал, уставя тоскливый взгляд в потолок. Казалось, он вот-вот расплачется.

Олег продолжал его ломать:

— Поверь, я ведь не остановлюсь на полпути. Я начну его искать сам. Ниточки есть для этого. В записке еще сказано о каких-то турецких куртках, я этот след проработаю. Я с Рамазаном не раз встречался и обязательно повстречаюсь еще раз…

— Враки, — хмыкнул торгаш.

— Чем доказать, что не вру?

— У него на правой руке татуировка. Какая?

Олег вспомнил руки Рамазана, длинные музыкальные пальцы, тщательно обработанные ногти…

— У него нет татуировок. Но на мизинцах — длинные ногти.

Томаз закрыл глаза.

— Конечно, может быть, он их иногда срезает…

— Не срезает, — сказал торгаш. — Ваш Зырянов собирался на следующий день после встречи поехать на склад к Шунту… Все! Он убьет меня, если узнает, что я о нем рассказал.

— Женька поехал к Шунту, и вы Шунта об этом предупредили?

— Нет! Честное слово, нет! Я не знаю, как они все узнали. Не знаю даже, кто меня заложил!

— Закладывают всегда ближние, иуды закладывают. — Макаров улыбнулся Томазу и даже подмигнул ему, но тот опечалился еще больше. — Ладно, засиделся я тут. Рассказывай, кто такой Шунт и как к нему добраться. Может быть, я заодно и за тебя ему отомщу, а? Если он хоть пальцем тронул Женьку…

* * *
— Только не говори, что я толкаю тебя на противоправные действия, хорошо?

Толик Шиманов, омоновец, один из тех, с которыми Макарову приходилось топтать чеченские высоты, погладил короткий чубчик:

— Олежек, бля, ты мне еще про устав и про долг с совестью что-нибудь расскажи, я, бля, в последнее время люблю на эти темы уши разувать. Надо Жеку твоего выручить — все, выручим. Это цель, а остальное меня не… колышет, говоря по-культурному. Зырянов — это светленький такой паренек, руки длинные, да?

— Правая теперь на кисть короче.

— Помню я его. Славный пацан. Вытащим хоть из-под земли, если он еще на этом свете. Бутылка с тебя.

— Дело сначала, Толик, сделать надо.

— Это не заржавеет. Картишки раскладывай, с чего пойдем?

Макаров коротко рассказал ему о своих планах. Надо добыть «Газель», бумажки-накладные, в бумажках пусть будет явная «липа», по такому случаю их пригласят в кабинет к главному, то есть к Шунту…

— Может, Толик, и по своей кафедре по складу этому что-нибудь криминальное накопаете.

— О, бля, ты меня опять смешишь! Олежка, запомни: сейчас на любой склад езжай и бери всех в кутузку! Тут такой бардак творится, что, говоря по-культурному, охренеть можно! И наркоту хранят, и оружие, и неучтенку… Но это сегодня не мое дело! Я с тобой еду как частное лицо! Я, бля, как какой-то Ваня Ванечкин, усек? Потому что по всем законам, которые ты уважаешь, я сегодня нахожусь на посту при исполнении совсем в другом месте. Теперь ты посиди у меня минут десять, а через эти десять минут к подъезду подадут и «Газель», и мамзель, и все, что ты хочешь! И все только ради тебя, Олежка! Потому что эти сценарии мне не по нутру, бля. Я бы ударил по газам, хоть на МАЗе, хоть на велосипеде, все равно прикатил бы в этот дерьмовидный ангар и набил бы всем морды! Посадил бы их на пол, как на рынке «черных» всех сажаем, и дал бы им всем, говоря по-культурному, минуту подумать… Но — хозяин барин! Будем, бля, снимать кино! Если тебе скучно жить, чего не повеселиться?

Ровно через десять минут Шиманов зашел в кабинет, бросил на стол перед Макаровым пистолет, сам разулся, убрал в шкаф легкие туфли и вытащил оттуда тяжелые берцы:

— Ствол — муляж, естественно, а вот эта обувочка — настоящее оружие. Им как е… Бля, по-культурному-то и слова равноценного не найдешь. Ладно, карета подана, куда путь держать будем?

Они уже спускались бегом по лестнице, когда Макаров сказал Толику адрес склада. Тот остановился так резко, что Олег чуть не налетел на него:

— Ты чего?

Шиманов потер пальцем переносицу:

— А ничего, однако. Это — «двадцатка», елы-палы. Туда даже мы не суемся, понял?

— Нет, — признался Макаров.

— М-да. — Омоновец все еще не сходил с места. — Поясняю для непонятливых.

— Говори.

— «Крыша» над складом. Не знаю чья, но мы туда не суемся.

Макаров прислонился плечом к крашеной стене, судорога опять пробежала по щеке:

— Я так понимаю, ты не едешь?

Омоновец с хитрым прищуром покачал головой:

— На «двадцатку», бля, не едет подполковник Шиманов, это ему противопоказано, но Ване Ванечкину все пути открыты, и он повеселится напоследок. Айда!

— Напоследок — это как понимать?

Толик уже садился за баранку «Газели», разудалая веселость на миг слетела с него:

— Опять в Грозный еду, Олежка. Есть данные, «чичики» собираются столицу свою брать, и Москва отдаст ее, не сомневаюсь, а нас туда или на заклание, или козлами отпущения… В общем, кино будет вроде того, какое мы едем делать, только масштабы другие, и все перевернуто. Бля!

За всю дорогу, отнявшую минуту сорок, Шиманов не проронил больше ни слова.

* * *
Кладовщик посмотрел накладные и выпучил глаза:

— Что это за абракадабра?

— Зачем абракадабра? — с южным акцентом и темпераментом вступил в диалог Толик. Макаров просто поразился тому, как перевоплотился его друг. — Не обижай, дорогой. Склад? Склад. Адрес правильный? Правильный. Мы тебе — бумаги, ты нам — водомерные счетчики давай, биля!

— Я тебе покажу «биля», — вскинулся кладовщик, мужчина лет пятидесяти, худой, с огромным бегающим по шее кадыком. — Не соображаешь, что это значит, не вякай, русский лучше учи. Что это за подписи у вас? Адрес правильный, а все остальное… И потом, у нас никогда в жизни и счетчиков таких не было. — Он со всех сторон рассматривал накладную и, кажется, поражался все больше и больше. — О, галиматья, а?

— Ты скажи, что коньяк хочешь, дорогой, биля! Я дам коньяк. А ты мне — счетчики.

Кладовщик осатанел:

— Не обзывайся! Я тебе обзовусь! Приезжают тут и начинают хреновину пороть! — Он схватил телефонную трубку, не набирая номера, сказал: — Шунт, тут с бумагой непонятной приехали, адрес наш указан, насосы хотят получить… Фу ты, счетчики водомерные, я о таких даже не слышал… Ну я им все это и объясняю, а они коньяк суют. Ну какой, хороший коньяк, не греческий, конечно. Ага!

Он положил трубку и откинул деревянную перегородку:

— Идите к начальству, там разбирайтесь.

— Спасибо, биля!

Макаров хотел было пойти первым, но омоновец умело оттер его плечом:

— Я задачу понял, так что доверь инициативу мне. До поры до времени сопи в две дырочки и перенимай опыт братьев по оружию.

Зашли в просторный кабинет. За столом — прилизанный, весь на «ша», парень лет двадцати пяти. Кисловатое выражение лица, брезгливо сведенные губы. Навстречу вошедшим он не поднялся, лишь спросил лениво:

— Что там у вас?

Шиманов с бутылкой коньяка последовал к столу. Поставил бутылку. Потом без размаха, совершенно неожиданно даже для Макарова, ударил Шунта в лоб. Удар был таким, что Шунт перелетел через спинку тяжелого кресла, к потолку поднялись его ноги, задрались штаны, обнажив голубизну кальсон. Ноги эти еще не успели опуститься, а Толик уже был за креслом, приподнимал завскладом за лацканы пиджака своей огромной ручищей и искал глазами хорошее место, куда можно швырнуть этот груз. Нашел. Дальний угол кабинета был заставлен картонными коробками, вот туда и спикировал Шунт.

Толик опять шагнул к нему, уже лежащему горизонтально, и сказал почти примирительно:

— Лежачего не бью, поднимайся, тварь ты этакая, чтоб еще раз к твоей морде руку приложил.

Шунт лишь замычал в ответ, рука его заскользила под пиджак, но Шиманов угадал ее движение и первым добрался до наплечной кобуры. Сказал при этом:

— Смотри, Сань, он как настоящий, вооруженный. — И опять с нескрываемым наслаждением двинул противника по челюсти.

Макаров сначала не понял, с чего это Толик перепутал его имя, но потом до него дошло: омоновец не исключает, что Шунт очухается и попробует найти своих обидчиков. Пока же завскладом был в отключке.

— Ну что, гнида, еще пару раз тебя звездануть — и можно вопросы задавать, так?

Нет, Макаров ошибся, соображать Шунт не перестал. Разул ставшие мутными глазки:

— Спрашивайте.

Олег присел на корточки:

— У тебя был парень без правой кисти руки, Зырянов. Где он?

Шунт наморщил лоб, делая вид, что вспоминает.

— Это когда было?

Шиманов улыбнулся:

— Я же говорил: еще два удара не хватает. После них все вспомнишь.

— А, да… — затряс головой Шунт, но Толик уже пустил в ход кулаки, и ему пришлось сделать вынужденную паузу. — Да, — простонал он минуту спустя, — был Зырянов.

— То, что был, можно и не признавать. Вопрос по-другому стоял: куда он делся?

— Мы… здесь…

— Или ты перестанешь тянуть кота за хвост, или я тебя добью, слово даю. — Омоновец осмотрел кабинет. — Хорошее тут местечко: стены звуконепроницаемые. На кой черт такая роскошь на складе? Так, ладно: добивать?

Не только Шунт, но и Макаров поверил в то, что Шиманов не шутит.

— Он орать на нас начал, угрожать…

— На вас? Сколько вас тут было?

— Трое.

— Можешь не продолжать. Вы втроем напали на однорукого. Не исключено, что и оружие в руках держали. Но детали меня не интересуют. — Толик рывком поднял Шунта и, удерживая его на весу, спросил: — Парень жив?

— Думаю, да.

— Ах, эта мразь еще и думает! Закатил бы я тебе пощечину, да ведь дуба дашь. Куда дели Женьку?

— Отвезли на свалку. Но он был жив. Я лично через два часа там проезжал — никого не было. Значит, он ушел. А куда, не знаю.

— Что Зырянов от тебя хотел? — это уже спросил Олег.

— Он искал Рамазана. Но откуда мне знать, где Рамазан? Мне такие вещи не докладывают.

— Так, придется по-новому, — Шиманов начал закатывать рукава.

— Я тогда действительно ничего не знал! — срывающимся, плачущим голосом выкрикнул Шунт.

— Тогда? А сейчас?

— Он прилетает в пятницу, послезавтра.

— Ты это знаешь потому, что встречаешь его?

— Да.

— И в какой гостинице заказан номер?

— В самой обычной, в «России».

— Да, «Россия» уже самая обычная. — Шиманов повернулся к другу. — Саня, еще вопросы к этой падали есть? Наверное, надо узнать рейс, время, номер «люкса»…

Пока Макаров продолжал допрос Шунта, Шиманов сел в начальственное кресло за стол, откупорил бутылку коньяка, осмотрел полки стоящего рядом шкафа, нашел там рюмки, коробку конфет.

Через пару минут к столу подошел и Олег.

— Ну что, дружок, — сказал ему омоновец. — Коньяк я заработал, так? Посему выпьем… Ах, хорошая штука, не скоро теперь такого откушаю. Даже жалко его хмырю этому отдавать, но надо. Ползите сюда, господин Шунт.

— Я не хочу пить, — все еще тяжело дыша, проворчал завскладом.

— А вот это уже не твое дело, хочешь ты или нет. — Толик налил ему полный тонкостенный стакан, стоявший у графина. — Тост можешь не произносить, но выдуй все до капли, чтоб я тебе через клизму его не закачивал. Давай!

Шунт выпил коньяк, как воду, даже не скривился. И конфету не взял.

— К действиям работников правопорядка претензий не имеешь? — Толик налил ему еще полстакана и так при этом взглянул, что Шунт, не протестуя, тут же выпил.

— Вы не менты, — ответил он, все еще держа пустой стакан. — Менты бы сюда не сунулись.

— Соображаешь, — вроде как разочарованно произнес Толик. — А кто же мы тогда по-твоему?

— Я так понимаю, что мне лучше не выяснять.

— Правильно понимаешь. А начнешь копать — битьем морды дело не ограничится.

— Чувствую.

— Нравятся мне чувственные, еще бы с тобой посидел, да дела торопят. Что бы у тебя, кроме пистолета, взять на память о встрече, а? — Толик задумчиво посмотрел на Шунта. — Возьму-ка я у тебя телефон на всякий случай.

— Номер? — спросил тот. — У меня визитка есть…

— Шутник. Посмотри, у этого аппарата мы отрезаем шнур, вот так… А другой, мобильный, ты мне даришь. Я же не поверю, что ты, такой козырный, обходишься без «Джи-Эс-Эм» или чего-то подобного.

Лицо хозяина кабинета пошло пятнами то ли от выпитого коньяка, то ли от злости.

— В верхнем ящике стола.

Шиманов открыл стол:

— «Джи-Эс-Эм». Не подкачала интуиция. Ладно, Саша, поехали. А ты нас не провожай. Допей коньяк…

Завскладом с отвращением посмотрел на бутылку.

— Допей, я сказал… Вот так. И сиди там, где сидишь, не рыпайся.

Кладовщик только что отпустил очередную машину, увидел идущих по проходу склада чудаков, приехавших за непонятными счетчиками, сказал язвительно:

— Будете товар получать?

— Дорогой биля, действительно счетчиков нет. Все у вас есть, а счетчиков нет.

Макаров, возможно, прошел бы вообще молча мимо этого мужика, но взгляд его случайно упал на небольшой стеллаж, стоявший рядом со стулом кладовщика. На полке стеллажа лежал скомканный черный свитер.

Олег отфутболил ногой стул, схватил свитер. Под ним оказались джинсы. Одежда была порвана и окровавлена.

Олег одной рукой поднял за грудки кладовщика и, как пресс-папье, покачал его по столу:

— Где Женя? Это его одежда. Где Зырянов, я тебя, гад, спрашиваю?

Он, видно, чересчур надавил на грудную клетку мужичка, у того сперло дыхание, он лишь зевал, не в состоянии вымолвить ни слова. Шиманов прочел ситуацию, перехватил руку друга:

— Спокойней, старик, а то он и что знает забудет. Расслабься.

Кладовщик соскользнул со стола на пол, присел там испуганным кроликом:

— Я ничего не знаю! Я только сегодня из отпуска вышел, барахло тут уже лежало!

— А кто знает? Где твой сменщик?

Сменщика звали Володей. Кладовщик дал его адрес и телефон, но предупредил, что Володя попросил недельный отпуск в связи с болезнью бабушки. Где живет эта бабушка и есть ли она у него вообще, кадыкастый мужичок не знал.

Когда друзья уселись в «Газель», Олег сказал:

— Ты артист. Ты с Шунтом даже разговаривал совсем не так, как обычно говоришь.

— А ты чего хотел? Чтоб какой-то там Ваня Ванечкин базарил языком подполковника Шиманова, бля? — Он тронул машину и продолжил: — А вот ты не изменился. Потому я хорошо сделал, что инициативу на себя взял.

— Ты о чем?

— Я ведь по Чечне знаю, как ты умеешь руками махать. Ты бы этого Шунта прибил до того, как он хоть слово успел вякнуть. Хорошо, я хоть старика успел спасти.

Макаров закусил губу. Со времен госпиталя такое с ним впервые случилось, как он ни контролировал себя, как ни старался сдерживаться.

— А вообще, все правильно, — заключил Толик. — Пусть наших знают! Помрем — переменимся, а пока живы, в игры живые и будем играть. Так, пока едем, две нелегкие задачки решить надо…

Задачка первая касалась пистолета. Шиманову ствол был ни к чему, и оприходовать он его не мог, поскольку с Шунтом дружески беседовал Ваня Ванечкин, а не омоновец. ТТ надо было или выкинуть в первый же водоем, или…

— Возьми его, Олежка, вдруг пригодится? Обращаться с ним, думаю, умеешь… Теперь насчет свитера и штанов. Зажми себя меж ног, но мы сейчас позвоним одному общему другу и узнаем все о трупах за вчера и сегодня. Ельчанову позвоним, он в этих делах дока. Знаешь такого?

— Еще по Осетии, — ответил Макаров.

В морги с характерными приметами Зырянова людей за последние два дня не поступало.

Глава 12

Соседи по даче ни разу не видели Тамару Алексеевну Макарову с посторонним мужчиной. Правда, на дачах они бывали в основном в выходные дни, а Макарова за неделю до гибели ушла в отпуск и проводила его, так сказать, на лоне природы.

Чехотный побывал в конторе, где работалаМакарова. Его там многое интересовало. Само собой, производственная характеристика. «Опытный специалист, умелый наставник молодых, опора руководителей…»

О мертвых плохо не говорят, хотя вполне допустимо, что Макарова и обладала всеми перечисленными качествами.

— А как в моральном плане?

— О, это был идеальный человек…

Чехотный мог находить нужных для бесед людей, мог разговорить их. Это только с виду он был сонный, замкнутый, походил на сгорбленного усталого человека, которому ни до чего нет дела, но внешний вид так часто бывает обманчив…

У Тамары были две подружки. Одна очень серьезная, жена работника министерства, другая незамужняя, прошлой осенью справившая свадьбу своей единственной дочери, живущая одна в трехкомнатной квартире, пухляшечка с зазывными серыми глазами.

К ней, Леночке Саламатиной, без труда напросился в гости Чехотный.

Леночка, как и многие люди веселого характера, хоть и не нищенствовала, но жила без лишнего рубля в кармане: дочь студентка, зять инженер — как не помочь? Хорошо, хоть квартира у них есть.

К торту и хорошему вину Леночка отнеслась благосклонно, похоже, именно на это она и рассчитывала, зазывая к себе следователя:

— О жизни говорить за бутылочкой надо, да и не в казенном кабинете…

— А где вы живете?

— Вот так, сразу?.. Хотя приезжайте.

И вот они уже сидят за столом, на Леночке шикарнейший, подчеркивающий все ее прелести халатик, правда, уже с еле заметными точками штопки. Но хочется женщине оставаться молодой и красивой.

— Как же вы умудрились такую взрослую дочь иметь? Вам самой если есть тридцать, то это максимум!

— Мне все так говорят. Обладаю секретом молодости!

— Ну-ка, ну-ка, записываю.

— Записывайте! Надо получать удовольствие от жизни. Вот как тебе хорошо, так и живи. Есть дуры, которые себя диетами мучают, условностями разными. «Ах, я не буду пить вино, муж унюхает…» Зачем держать такого мужа, который тебя на пороге обнюхивать будет, ну скажите? Я была замужем, тоже с этим столкнулась. Сказала ему: «До свидания!» И не жалею. А чего жалеть? Мужчину, если надо, всегда найду…

— Макарова, я слышал, тоже собиралась разводиться?

Леночка, доказывая, что диеты — не для нее, положила в свою тарелку новый кусочек торта:

— У Тамары все по-другому было. Олег, муж, может быть, и идеальным мужиком был, но он же дома не жил! Появится, покрутится недельку — и опять на полгода исчезнет. Что жене делать прикажете — на стенку лезть?

— Ну зачем же на стенку. Можно завести друга.

— Ага, можно! И потом ждать, когда муж вернется и пристрелит обоих?

— Макаров из таких мужей?

— Да я не конкретно о нем, а вообще…

А конкретно Саламатина мало что говорила.

Да, бывало, что они с Тамарой за вечер «уговаривали» бутылочку шампанского, а то и коньяка. Бывали в их компании мужики? А как же: то главный инженер, то замдиректора в гости напросятся, но им не до амурных дел, им горло промочить и к женам бежать.

— А нам с Тамарой спешить некуда…

— Она, судя по фотографиям, тоже молодо выглядела. Значит, не мучилась условностями? Ну хотелось же ей мужчину под боком иметь, на белом джипе с ним проехаться, в театр пойти, и чтоб не самой…

— Джип? Так вы знаете… Ну, в театр они, допустим, не ходили. Тамара сама признавалась, что Леха если чем и интересуется, то только футболом. Прапорщиком где-то служил, потом уволился, охранником в банке работал и деньги на машине специальной возил, на броневичке таком. Потом устроился возить грузы на коммерческих авиарейсах, там очень хорошо платили.

— Так хорошо, что он дорогую машину смог купить.

— Нет, это машина служебная, в рейсы-то он нечасто летает и возит на джипе свое начальство. Он ведь еще и гонщик, на соревнования куда-то даже ездил. В общем, молодец, парень, крутится, этим, наверное, Тамарку и купил.

— Парень, говорите?

— Ну да. Он же лет на восемь моложе Макаровой. Душечка. А что по театрам не ходит… Вы думаете, для нас, баб, это главное — в театр ходить? Пусть и футбол смотрит, лишь бы… — Леночка Саламатина не договорила, печально вздохнула и потянулась к рюмке.

Фамилии Лехи она не знала. И вообще, видела его всего два раза. Один раз сюда заезжал, когда они с Тамарой допоздна засиделись. Тамара позвонила, и он тут же примчался.

Второй раз, издали, Леночка видела Леху на кладбище, в день похорон. Через день он позвонил ей по телефону, интересовался, что говорят о смерти Тамары.

— А что у вас говорили об этом?

— Тамара как-то на работу листовку приносила. Муж грязную форму дома оставил, то ли стирать, то ли выбрасывать, и она в кармане эту листовку нашла. Там его портрет и подпись, что ни ему, ни его семье не жить. Кавказцы Макарову убили, кто же еще?!

— Вы это Лехе и сказали?

— Ну да. А чего скрывать?

— И что он?

— Он сказал, что рассчитается с ними. И вроде как заплакал. Трубку сразу бросил…

Со второй подругой Тамары Алексеевны, госпожой Карандиной, разговор вышел короче. О друге Макаровой она слышала, но ни разу не видела его. Однако посчитала своим долгом выяснить, не проходимец ли он. Выяснила. Это материально независимый человек, энергичный, инициативный. За Макаровой приударял не корысти ради. У Макаровой больших денег никогда и не было. В одежде она себе не отказывала, питалась хорошо, машину купили, дачу… По нынешним меркам, средний достаток.

— Ну, не совсем средний, — попытался возразить ей Чехотный.

— Ее френдбой имел раза в два больше, вот что я хотела сказать.

* * *
Найти «френдбоя» после полученной информации оказалось делом техники.

Был он хоть уже и не юноша, но еще и не муж. В том смысле, что не женат.

— Я знал, что вы меня найдете, — сказал при встрече с Чехотным.

— А самому не хотелось со мной встретиться?

Он пожал плечами:

— Зачем? Если бы я хоть что-нибудь знал… А так, что светиться? Дойдет до мужа, Олега Ивановича, ему еще больнее будет. Тамара говорила, что он неплохой, в принципе, человек, так что…

У Лехи была озорная фамилия — Кучерявый. Но все озорство фамилией и заканчивалось. Перед Чехотным сидел человек, сделавший себя с нуля, и это поневоле вызывало уважение.

— Сейчас что человеку надо? Голова и руки. Это есть — он всего достигнет.

Ладони у Кучерявого были широкие, с жесткой, отшлифованной физическим трудом кожей. О баранку машины так ее не сотрешь. Чехотный сказал об этом собеседнику.

— Я в стройбате служил. Там то с бутовым камнем возились, то копали день и ночь. И когда уволился, подрабатывал грузчиком на станции. Это мешки только с виду мягкими кажутся, а так кожу дерут — будь здоров.

— Значит, голова и руки, — повторил формулу Кучерявого следователь.

— Ну, еще чтоб водка и женщины не погубили.

— Не пьешь?

— Пью, но знаю свою норму до капли. Не шатаюсь и по канавам не валяюсь.

— И за руль не садишься?

— Почему? Даже лучше вожу, когда граммов пятьдесят употреблю. Но не больше.

— А как же ГАИ?

— А что, им деньги не нужны? И потом, знакомые почти все.

Перешли на женскую тему.

— Я с ними никогда не баловался, кого угодно спросите. На них же деньги не заработаешь, только разоришься. А я задачу себе поставил, когда пацаном был… Насмотрелся на все в селе, нанищенствовался. Десять кур в хозяйстве было да две яблони — и шесть ртов.

— Ты как, кстати, к детям относишься?

— Ну, как… Очень хотел бы — были бы уже. Но теперь — все. Тамара рожать не может…

— Не могла, — поправил Чехотный.

Кучерявый покраснел так, что, кажется, слезы выступили на глазах.

— Не привыкну никак. Она, если не считать… В общем, она первой женщиной у меня была… Ну с которой я не просто… это самое, а как по-семейному жил. Что-то ей покупал, она мне что-то покупала. По мелочи, конечно. Все-таки замужняя, и сразу попросила, чтоб никаких дорогих подарков я ей не делал.

Кучерявый, наверное, в состоянии делать дорогие подарки. В начале года он купил в столице квартиру. Водятся, значит, денежки. С виду больно простоват, и удивляет, как это московские невесты, у которых нюх на лопухов, не сумели окрутить его. А окрутила женщина, которая почти на десять лет старше.

— Как думаешь, Алексей: Макаров не догадывался о твоем существовании? И вообще, Тамара Алексеевна не говорила: он ревнивым был?

Леха на все вопросы отвечал не задумываясь. Такие собеседники нравились Чехотному: все, что на уме, напрямую на язык идет. Пусть слова порой нескладными выходят, зато — искренними. Иногда, правда, актеры попадаются, вызубривают тексты заранее, но Кучерявый на таких не похож.

— Вы так спрашиваете… Думаете, он мог убить? Подговорить кого-то? Нет, такого не может быть. У них же к разводу дело шло, Тамара сама говорила.

— Развод хотела она?

— Оба, наверное, хотели.

— И что было бы потом?

— Мне трудно сказать. Если б она согласилась, я бы на следующий день отвез ее в свою квартиру, оформили бы все по закону. Но тут были сложности.

Чехотный удивился:

— Какие же сложности? Юридически никаких препятствий для вашего воссоединения не намечалось. Или вы имеете в виду сложности по разделу имущества Макаровых?

Леха даже вздрогнул:

— Какой раздел? Я же говорю: квартира есть… Ни рубля бы не взяли, все бы Олегу Ивановичу досталось. Я другое имел в виду. Тамара не хотела оформлять наши отношения. — Он попытался дословно процитировать ее слова. — «Неловко, ты такой молодой, скажут, старая баба женила на себе». Так что после развода, я думаю, она бы некоторое время выждала, но потом все равно бы я ее перевез к себе.

— Выждала — это как? Снимала бы квартиру?

— Может, и снимала бы, я бы платил. Но муж ее все равно долго в городе не задержался бы, на Кавказ опять уехал. Так что могла Тамара остаться и в своем доме.

Да, подумал Чехотный, обстоятельный мужик этот Кучерявый. Все у него продумано, просчитано, все подчинено логике здравого смысла. Молодая девка эти качества, может быть, и не оценила, а вот зрелой женщине они наверняка пришлись бы по душе. Рациональная хватка и нечерствая душа.

— Я слышал, Алексей, ты каждый месяц на кладбище ходишь?

— Да чего об этом… Пока хожу, а скоро приезжать буду, пореже, конечно. Все, наелся я столицы. Куплю дом где-нибудь в маленьком городке, где автоклуб есть и работа по душе.

— А московская квартира?

— А чего московская? Я ее обшарпанной купил, задешево. Все своими руками там так сделал — никакого евроремонта не нужно. Найду покупателя и хорошие деньги за нее возьму.

Чехотный тоже устал от суетной Москвы. Он часто, как Манилов, мечтал о маленьком городе, тихой речке, огурцах на грядках… Но он знал также, что никогда и никуда не уедет отсюда: не хватит духу.

А вот у Кучерявого — хватит.

— Последний вопрос, Алексей. Где ты был в ночь, когда погибла Тамара?

— У нас сборы были, у автогонщиков, четырехдневные. Меня с работы без звука отпустили. Я вернулся на второй день после ее смерти.

Когда Кучерявый ушел, следователь полистал телефонный справочник, нашел нужный номер, позвонил:

— Девочки, в конце мая на базе вашего клуба сборы автогонщиков были. В связи с этим у меня два вопроса. Посмотрите в списках всех спортсменов на букву «К» и назовите точно числа, когда начались сборы и когда закончились.

Было слышно, как девочки переговаривались, хохотали, жевали бутерброды, запивали их чем-то, потом молодой и веселый голос спросил:

— Вы записываете? Значит, так. На «К» три фамилии: Котлов С., Котлов Н. и Кучерявый А. А числа на другом документе… Сейчас посмотрю…

Сборы были действительно четырехдневные, и действительно в дни, которые назвал Леха.

«А ты что, на другое рассчитывал?» — спросил себя Чехотный.

* * *
Могло быть все.

С Тамарой Алексеевной Макаровой мог расправиться муж. Нанять для этой цели кого угодно, тех же кавказцев.

Мог убить любовницу и Леха Кучерявый, пусть даже не своими руками.

Но в обоих случаях отсутствует такая штука, как мотивация.

Чехотный выгуливает на пустыре у дома уже пожилого и такого же сутулого, как хозяин, афганца, специально выбирает места, где можно ступать по опавшей шуршащей листве, дымит «Явой» и щурится на ранний серп луны, выскочивший из-за плотной дымчатой тучи.

Пусть даже Олег Иванович Макаров озверел в непрерывных кровавых боях, идущих на Кавказе, но на кой черт ему убивать нелюбимую женщину? Даже если представить, что какой-нибудь доброхот как-то известил Макарова о неверности Тамары, то зачем ему идти на крайние меры, когда вопрос о разводе уже, можно сказать, решен? О нем сама Тамара говорила и тетке, и подругам, и дружку.

Макаров не был Отелло, не был ревнивцем. Даже когда жена задерживалась, он упрекал ее только за нетрезвый вид, и не больше. Конечно, люди со временем меняются и не всегда логично ведут себя в экстремальных ситуациях. А на Кавказе ситуация в этом плане экстремальная. Дело даже не в боях, а в оторванности от семьи, от женского пола. Душевное равновесие нарушается, и тогда можно сотворить несусветную глупость…

Но мысли Макарова в последние чеченские дни были заняты не женой, а сыном и Лесей Котенковой. Жена, теперь Чехотный уже понял это, не создавала никаких помех таким мыслям.

Так, дальше деревца заканчиваются, земля голая, некрасивая и топать по ней не больно хочется. Это понимает даже афганец, поворачивает назад.

Пора порассуждать о Лехе Кучерявом.

А что тут рассуждать? Ему-то зачем гибель Тамары? Меркантильные интересы отпадают сразу. Будь он в то время в Москве, можно было бы хотя бы теоретически предположить, что убийство совершено им в состоянии аффекта. Ну наехало что-то на парня, ярость слепая обуяла.

Но Кучерявый в это время гонял машину по буеракам, или по чему они там гоняют машины…

Процесс убийства Макаровой — это спектакль пусть с запутанным, но все же сюжетом. Готовилось убийство, не наспех произошло. Иначе бы не везли тело в багажнике, а бросили его в первом лесном овраге. Не гнали бы машину Макаровой к карьеру — она сама к тому времени уже была мертвой и, естественно, сидела не за баранкой. Не поджигали бы тело и «Жигули». Не делали бы уже ненужные выстрелы.

Убийство было плановым.

Или он, Чехотный, чего-то недоглядел, не понял, не усек, или Кучерявый и Макаров не имеют никакого отношения к гибели Тамары Алексеевны.

Нет мотивации.

Значит, остается кавказский след.

В пятницу в столицу из Германии прилетает Рамазан. Его бизнес достиг уже международных уровней, более того, замешен на высокой политике. Он член какой-то там торговой комиссии, он за руку здоровается с государственными мужами…

Нет, дело совсем не в том, что Чехотный трус и боится тянуть за ниточку этого клубка. В другом дело. Пусть даже Рамазан большой бандит с большой дороги, но ведь большой же! Зачем ему убивать женщину? Это не добавит ни славы, ни денег, это чревато потерей не только свободы, но и высокого положения в обществе, которым так дорожат кавказцы.

Тут напрашивается одно предположение. Макаров и Рамазан встретились в Чечне, и разговор их носил такой характер, касался таких тем, что даже такая игра, как убийство, стоила свеч. В этом случае убийство — прямое предупреждение самому Макарову: мы не шутим, с тобой будет то же самое…

Так о чем же мог быть разговор? Не о политике, Макаров — вояка, он далек от нее. О деньгах? Об очень больших деньгах?

Тогда, может, не случайно и то, что полковник Макаров попал в засаду? В лесопарке обстреляли не просто очередной российский БТР — в деревьях сидели и ждали именно Макарова?

Знать бы, о чем при последней встрече говорили Рамазан и спецназовец с полковничьими погонами. Может быть, о луне и поэзии, и тогда все эти догадки летят к черту.

Нет, не о луне. Макаров еще в госпитале, на прогулке, сказал, что знает, кто убил жену, — кавказцы. Тогда же всплыло имя Рамазана.

Знает ли о его приезде в Москву Макаров? Не захочет ли встретиться? Интересной может быть эта встреча. Надо тут поработать, чтоб глупостей не вышло. Поговорить с Макаровым надо. Не в лоб, конечно. Если настолько серьезным был у него разговор с Рамазаном, то он о нем ничего не скажет.

Повод для встречи с Олегом Ивановичем у Чехотного есть. Мелковатый повод, но все же…

Надо поинтересоваться у Макарова, не пропало ли у него что из квартиры. В сумочке Макаровой лежало много разной ерунды, но не было ключей от квартиры. Именно в этой сумочке она их носила. Они, конечно, могли потеряться, но если их взяли убийцы, то зачем?

Глава 13

Бабушка кладовщика Володи оказалась действительно классной женщиной. Женька приехал сюда не только избитым, но и психованным, нервным. Меньше всего в те минуты он хотел кому-либо объяснять, кто он, что с ним, и Матвеевна — так звали хозяйку — ни о чем его не спросила, уложила в кровать на жаркую пуховую перину, напоила травами…

После госпиталя это была, наверное, первая ночь, когда он спал расслабленно, не просыпаясь до утра. Даже дома такого не было. Дома он спал так чутко, что слышал, как ходила по комнате мама, как вздыхала и всхлипывала, поправляя без надобности одеяло на нем, как, тоже далеко за полночь, стучал бутылкой о стакан отец, говорил неизменное: «Ну что ж теперь…»

Раньше отец выпивал от счастья, что его сын, шалопай, который вместо того, чтоб делать уроки, гонял с утра до вечера на мотоцикле, выбился в люди, поступил в военное училище, надел офицерские погоны… Теперь — от горя: не помощник в доме Женька. Своими силами хотел отстроиться, хату новую поставить, кирпич уже купил, цемент, лес, ждал только сына в отпуск… «Ну что ж теперь…»

Плохо Женьке спалось дома и оттого, что крутнула задом его девчонка. Ждала вроде, а как увидела, каким из госпиталя пришел: «Извини, но…»

Проснулся он поздно. В окно билась снаружи крупная оса, будто просилась в хату. Вышел во двор. Из сада пахло яблоками и мятой. Дружелюбный мохнатый пес, видно, по недоразумению посаженный на цепь, вылез из будки, лизнул рану на его руке, присел у ног.

Матвеевна собирала под деревьями грушу-дичку.

— Вам помочь?

— Ага. Сходи за хлебом, это на краю деревни, там увидишь. Две булки возьми. Сейчас денег дам.

Женька только улыбнулся и потопал по улице. Купил консервы, макароны, пряники, две бутылки водки. Когда вернулся, Матвеевна уже ощипывала курицу. На покупки посмотрела не слишком одобрительно:

— И чего деньгами сорить? Потом, водку сюда редко привозят, уж если душа горит, лучше самогонку взять, соседка продает.

Женьке дважды одно и то же говорить не надо: взял он и самогонки. За завтраком чокнулся стаканами с Матвеевной, потом пил один. Пил за огородами, сидя прямо на земле, на потемневшем по осени клевере, среди еще желтых головок пижмы. При этом напевал под нос:

В пещере каменной нашли глоточек водки,
Пескарь зажаренный лежит на сковородке…
Зырянов знает, что такое пещера. Он несколько дней жил в ней. Никогда не думал, что так легко возьмут его «духи». Мина справа рванула, офигенная боль по всему телу пошла, в глазах потемнело. Когда очухался, понял, что его везут на машине горной дорогой. Затрепыхался — получил прикладом по голове, опять отключился. В себя пришел, когда ему кисть руки отрезали. Она после взрыва мины, кажется, только на честном слове и держалась, но когда чикать по ней бородатый эскулап начал — опять боль, от пяток до макушки. И потом, жалко свое же отдавать, глядя, как летят пальцы на камни, в сторону огромного серого пса-волкодава.

Забился Женька, заорал… Весь русский мат вспомнил, ни одного слова не пропустил. Потом ему стакан спирта дали и что-то горькое зажевать, вроде редьки. Закусь в горло не лезла.

А через день охранник, тоже бородатый, лет пятидесяти, худой, с запавшими глазами, начал обучать его молитве. «Илаха иллаллаху мухаммадан…» И бил сухим крепким кулаком в лоб, когда Зырянов посылал его на хрен. Раскалывалась от этого голова.

— Джохара убили, сына убили, брата убили! А не хочешь нашему Аллаху ничего сказать?!

Огрубевшие костяшки кулака врезаются в висок, мозги под черепушкой кажутся жидкими, штормят, переливаются из стороны в сторону.

— … Мухаммадан расулуллахи. Субханака ва бала. Ну, молчать будешь? Сейчас доктора свистну, попрошу, чтоб он тебе яйца отрезал. Если мне из-за вас не дождаться внуков, то почему я кого-то щадить должен?

Женька молчал. Двоились в глазах его камни, деревья, двоился сам охранник, все вокруг то теряло окраску, становилось черно-белым, то расплывалось неестественными радужными мазками.

— Залечишь руку — в сухой колодец тебя бросим, — продолжал бородатый. — Там тебя комары загрызут, там у тебя почки отпадут.

Зырянов знал: так все и будет. Сухая и относительно теплая пещера — явление временное. И надо решаться на побег сейчас, пока еще наверху, пока враг не верит, что у Женьки есть силы уйти или к ингушам, или назад к Бамуту, к своим, если они еще там…

— За тебя, за калеку, денег никто не даст, разве что на пару своих у федералов выменяем. Но ты к тому времени уже перестанешь соображать, кто свой, а кто чужой. Тебе все равно будет. Доктор не согласится — я тебе сам все, что надо, отрежу.

— Субханака ва бала, — выстонал Женька…

Охранника он, кажется, убил ранним вечером: своей сильной левой зажал камень, выждал момент и приложился к чужому виску. В рожке автомата оказалось всего шесть патронов, если бы за ним пошла погоня, он не отбился бы. Но боевики возвращались на базу позднее. Женька бежал буковым лесом, сначала ориентируясь на короткий закат, потом на звезды, а больше — на удачу. Она была слепой, и утром он вышел точнехонько на блокпост…

В пещере каменной нашли бочонок водки,
И гусь с гусынею лежат на сковородке.
Мало водки и закуски мало…
Он пристально смотрит на стакан, зажатый на уровне глаз. Не дрожит стакан. Списали Женьку из войск, но в нем еще осталась сила! Он покажет всем этим…

Трое на одного. Они, наверное, подумали, что сломали старлея Зырянова. Как бы не так! И девка эта, стерва, блондинка длинноногая, продала его. Почему? Да потому, что ей не нужен калека. Но он докажет, он им всем докажет…

Выйти бы еще на Рамазана. А что, разведка — и не выйдет? Да запросто!

Он сидел среди клевера и пижмы, и ему казалось, что голова соображает на удивление чисто и ясно.

На Шунта сейчас лезть не стоит, Шунт на закуску останется. Женька выйдет на убийцу Тамары Алексеевны и без него. Это же просто! Э-ле-мен-тар-но! Его сдала Машка. Кому? Тут куча выводов. Вряд ли у нее есть связь напрямую с Шунтом. Кто Машка и кто — Шунт? Несопоставимые величины. Нет, продавщица вышла на шестерок того, кто охраняет Рамазана. Кто в конечном итоге погубил Макарову: не сам же Рамазан, да и не холеный завскладом жгли «жигуленок». Черная работа — для черных. Подручные Шунта расправились с женой командира, это ясно. Только вот кто они? Менты? Тот старший лейтенант с сержантом, которые несут службу в метро, рядом с киоском блондинки? Нет, они, конечно, гады, но не настолько же! И потом, доложи им Машка о Зырянове, они бы не Шунту стали звонить в первую очередь, а сами бы захотели встретиться с тем, кто стащил со стола два бумажника.

Стоп! Есть еще те двое, которые сопровождали его от рынка до ларька, которым Женька намылил-таки шеи. Машка их тоже обслуживала с улыбочкой: она знала их. И они, убегая от Женькиных ударов и приближающейся милиции, все-таки могли засечь, что Зырянов зашел в открывшуюся дверь ларька. Даже если Машка и не из их кодлы, они заставили ее шпионить за ним и затем донести, куда он пойдет.

Надо для начала найти эту парочку. Где? Конечно же на рынке. Опять один против двоих, и безрукий. А ведь они могут и третьего пригласить, и четвертого…

Женька с сожалением посмотрел на опустевшую бутылку, отбросил ее в сторону. Нет, размышлял он, прямо на рынке разговор устраивать не стоит, там можно проиграть. Иной ходик нужно изобрести. Чтоб тет-а-тет с каждым. В горы бы их, в ту пещеру, и чтоб никого рядом…

В пещере каменной нашли реку из водки,
И буйвол жареный лежал на сковородке…
Так, он завтра же поведет их в горы, к пещере, к сухому колодцу, и отрежет им…

На считанные минуты хмель улетучился, сознание прояснилось. Какие горы? Какая пещера? Это он набрался, и все путается в башке. Но в главном — прав. Надо найти и поговорить с теми двумя. Сейчас поспать, а завтра, со свежими мозгами и крепкой левой… Все, это завтра! А сейчас — спать!

…Володя приехал к бабушке под вечер.

— Где наш гость?

— Спит. Еле-еле его к кровати притащила. Напился и отключился.

— Ну извини, бабуля. Я отпуск взял на несколько дней, повожусь с ним. Неплохой же вроде парень.

— А я и не говорю, что плохой. Досталось ему, конечно, вот и потянулся к бутылке. А пить, вижу, не умеет. Хорошо было бы, если б и не научился.

— Я с ним потолкую завтра, бабуля. Знаешь, он мне понравился.

Но назавтра утром кровать, на которой спал Зырянов, оказалась пуста.

* * *
Почти вплотную к рынку прилегал небольшой прудик. Летом по нему сновали два ярких педальных катамаранчика, сейчас у кромки воды сидели на бетонных плитах удильщики, а выше, в траве, — тихие недвижные зрители, знающие толк в рыбалке. Так же, как и сами обладатели бамбуковых и плексигласовых удилищ, они не сводили глаз с поплавков, и руки их непроизвольно дергались, когда рыбаки подсекали небольших, с ладошку, карасиков.

Впрочем, один из зрителей смотрел чаще не на воду, а на продавцов и покупателей, сновавших по рынку. На берегу пруда он сидел уже давно, ничем не выделяясь среди соседей: обычный джинсовый костюм, темные очки… Высокая трава скрадывала отчетливый недостаток молодого человека: отсутствие кисти правой руки.

Женька торчал здесь с утра, когда еще только начали оживать торговые ряды. Томаза он не видел, но лица тех двоих, с которыми ему пришлось схлестнуться у ларька, то и дело мелькали. Один, кавказец, откликался на имя Боря, другого называли по кличке — Рупь, от рубля, наверное. Оба постоянно, через каждые четверть часа, выпивали по бутылке пива и с той же постоянностью бегали в туалет.

День был будничный, народу вдоль лотков ходило немного, и это Зырянова устраивало. Не все же тащатся на рынок для того, чтобы в туалет сбегать. Так что можно, наверное, и в этом заведении поговорить хотя бы с одним из любителей пива.

Он дождался, когда оба отошли в дальний край рынка, и поспешили по недавно проложенной узкой асфальтированной полоске к убогому, из красного кирпича, зданьицу, от которого за версту несло специфической вонью. Но внутри тут оказалось на удивление чисто и опрятно. Плиточный пол, раковина с зеркалом, четыре закрывающиеся кабинки. Женька зашел в дальнюю.

За время, проведенное у пруда, он решил, что беседовать лучше с Борисом. Рупь — он и с виду рупь, ни копейкой больше. Весь интеллект — на лице, помятом, небритом, с невыразительными маленькими глазками, с желтыми зубами, выглядывающими из-за тонких желто-синих губ. Нет, холеный, следящий за собой Шунт вряд ли возьмет такого к себе в помощники. Он предпочтет Бориса, хотя бы потому, что тот следит за собой, даже таская тележку с яблоками, выглядит фраером. Прошлый раз, правда, и Рупь выглядел ничего, в кожанке, в модных очках, но очки ему Женька раскрошил, куртка наверняка тоже в тот день превратилась в лохмотья, а когда мишура не отвлекает внимание, видна суть. А суть — вот такая рожа…

Так рассуждал Зырянов, выбирая в «собеседники» Бориса, когда в логическую цепь влез вроде бы случайно вопросик: «А не потому ли — Борис, что он кавказец?» Вопрос Женька тотчас прогнал, оставив его без ответа, но знакомая дрожь нетерпения, как когда-то в горах перед очередным боем, волной прошлась по телу.

Он еще не привык к тому, что остался с одной рукой, но уже понимал, что драчун теперь из него — никудышный. Ввязываться в потасовку — последнее дело, он понял это на складе у Шунта. Тактика должна быть иной…

Шаги. Через щель в двери Женька увидел, что в туалет зашел мужчина с авоськой, наполненной картофелем. Лучше бы, конечно, до покупок сюда заходить, ну да ладно, не об этом надо сейчас думать. Ведь Борис может появиться здесь не сам, кто-то еще может захотеть в эту же минуту «облегчить душу». Что тогда? Сидеть здесь и ждать, когда же кавказец опять напьется пива и прибежит к унитазу без сопровождения? Выдержки на это у разведки, конечно, хватит, и не такие испытания проходил старлей Зырянов. Но не хочется впустую тратить время.

Товарищ с картофелем уходит, и на смену к той же кабинке топает… Борис. Женька усмехнулся: услышал, наверное, тот его мысли.

Борис уже на ходу расстегивает ширинку, пританцовывает, гад. Что ж, это хорошо. В такой ситуации враг меньше всего думает и чаще говорит именно то, что у него на языке. Ему не до сложных рассуждений, ему диктует нормы поведения не голова, а мочевой пузырь.

Так, зашел в кабинку, не закрыл ее за собой. Это хорошо, не придется дверь с петель срывать. Остается одно: ударить так, чтоб сбить дыхание, чтоб не было у кавказца даже желания сопротивляться. Есть и со стороны спины такая точка, знающему человеку попасть в нее — нечего делать.

Раз!

Борис валится вперед, надо поддержать, чтоб не врезался мордой в бачок. Дело не в том, что жалко морду или сам бачок: он может вырубиться, и придется терять минуты, чтоб приводить его в сознание.

Два!

Враг на коленях, рука на изломе, нос почти уткнулся в дно унитаза. Процесс идет, не остановишь, то бишь, моча льется в брюки.

— Когда встречаете Рамазана?

— В пятницу.

— Время?

— Самолет… в два… в четырнадцать.

— Где он остановится?

— Гостиница «Россия».

— Номер, этаж?

— Не знаю.

В такой ситуации может соврать только высокий профессионал. Боря — слабак, хоть и фигура спортсмена. Женька верит каждому его слову. В четырнадцать так в четырнадцать. Не знает так не знает.

Он отпускает заломленную руку, но одновременно делает подсечку, и кавказец тычется-таки мордой в нечистый фарфор унитаза.

— Не рыпайся, побудь здесь, пока не обсохнешь, понял? — Зырянов выходит, перебрасывает руку через дверцу, закрывает кабинку изнутри. Добавляет: — Шунту привет. Передай при встрече, что я обязательно встречусь с ним. Долг верну.

По асфальтовой тропке он опять идет в сторону пруда, а навстречу Рупь. Не разминуться. Рупь замирает, хлопает глазами. Узнал.

— Привет! — Женька идет уверенно, сворачивать с тропинки и не думает, и Рупь отпрыгивает на обочину, взгляд его начинает метаться по сторонам: то ли подмогу хочет найти, то ли путь, по которому лучше немедленно убежать. Он даже чуть съеживается, словно ожидает удара, но Зырянов проходит мимо. К остановке подходит автобус, он спешит войти в него и успевает сделать не только это, но и оглядеться. Нет, следом никто в салон не запрыгивает.

Растерянный Рупь так и стоит на фоне туалета.

* * *
К телефону очень долго не подходят. Зырянов уже собрался повесить трубку, как на том конце провода наконец-таки откликнулись:

— Слушаю!

— Игорь Викторович? Это Женя, Зырянов.

— Слушаю тебя, спаситель. Вовремя, кстати, позвонил: я сегодня отбываю вечерней лошадью, вещи вот собираю. Приезжай в аэропорт, выпьем на дорожку.

— Спасибо, приеду. Но я сейчас вот по какому делу звоню. Мне ствол нужен, Игорь Викторович.

Ошарашенный Лаврентьев несколько секунд молчал, потом пришел в себя:

— Одно из двух: ты или шутишь, или сошел с ума.

— Третьего не дано? — спросил Зырянов.

Предприниматель ответил опять после некоторого молчания:

— Я, Женя, специалист по мирному атому, а не по ядерным бомбам. Если тебе нужны консервы или хорошая выпивка… Да и такие даже вопросы решаются не по телефону, это понимать надо.

Женька разозлился:

— В другое время и в другом месте я бы тоже их не по телефону решал.

— Тогда бы у тебя таких вопросов не было, хотя бы потому, что стволов бы ты не искал.

— Да. Знал бы, что меня ждет, прихватил бы с собой и патроны, и пистолет.

Лаврентьев вздохнул и менторским тоном изрек:

— Кавалерийская шашка, конечно, хорошо, но к цели надо стараться идти цивилизованными путями. Москва — далеко не Чечня, тебе пока трудно к этому привыкнуть…

— Короче, — сказал Зырянов. — Помощи от вас мне можно не ждать?

— Нет. Но в аэропорт приезжай все же.

Зырянов повесил трубку и вышел из будки телефона-автомата.

Был полдень. По-осеннему белесое чистое небо, холодное солнце, студеный ветерок. Рядом продавали горячие пирожки. Женька вспомнил, что не ел уже сутки. За лотком стоял краснощекий улыбающийся парень лет двадцати в голубом халате продавца. Он услужливо склонил голову, открыл дымящийся бачок и спросил:

— Вам сколько, молодой человек?

Женька совершенно некстати вспомнил почему-то Славку Коробейника, вот такого же крупного, только не рыхлого, не в таком идиотском халате. Славку зарыли где-то там, под Бамутом.

— Сколько пирожков вам, молодой человек?

— Да пошел ты на хрен! — ответил Женька и еле поборол желание двинуть продавца в ухо. — Хорошо устроился, да? По здоровью в армию не попал? Там пацаны гибнут…

Парень капризно сжал толстые губы:

— А что, вы были бы счастливы, если бы и я с ними там погиб, да?

— Лучше заткнись! — Женька почувствовал, что может не сдержаться, резко повернулся, пошел по тротуару, но про себя решил: «Если только вякнет…»

Но продавец проявил благоразумие и промолчал.

А Женька шел скорым шагом, пока не наткнулся на магазин «Охотник». Он располагался в подвальном помещении, был тесен, но богат на ассортимент товаров. «Тулки», «ижевки», одностволки, «вертикалки», «винты»… Правда, свободно ружья не продавались, но Женька решил, что это не проблема, если есть деньги. А деньги у него еще были. Проблема была в другом: как с такой длинноствольной дурой идти по Москве, караулить Рамазана у гостиницы? Обрез из той же «ижевки» смонастырить? А где и чем пилить металл? И как это, если у тебя одна рука? Надо было прихватить с войны…

Продавец до странности внимательно посмотрел на него. Женька поймал себя на том, что мыслит вслух.

— Тебе плохо? — спросил продавец. — Лицо у тебя горит. Температура, да?

— Наверное.

Женька пошел к выходу и машинально тронул ладонью лоб. Ничего не почувствовал, но усмехнулся про себя: естественно, только в горячке и можно додуматься до того, чтобы посреди Москвы охотиться с обрезом на человека, которого ни разу не видел. Это — не Танги или Аллерой, здесь враг с зеленой повязкой на голове ходить не будет. А Зырянова никто не пустит в «Россию», никто не санкционирует досмотр номеров. Так на кой же хрен обрез? Сидеть с ним у входа в гостинку и ждать типа, который появится в сопровождении старых знакомых — Шунта и Бориса? Но в «России», наверное, несколько входов и выходов, а с Рамазаном могут приехать и два, и три человека. В кого стрелять? «Мухи» мало, а то — «ижевка».

Он повернул на бульвар, сел на свободную скамейку. Рядом работали метлами женщины: сдирали с асфальта листву. Она лежала здесь толстым слоем, снизу уже темная, подгнившая.

— Пересели бы, — попросила одна из уборщиц, опасливо косясь на правый рукав куртки.

Женщина была в оранжевой фуфайке и такого же цвета брюках. К некрасивому лицу такой костюм почти шел.

— Чего вы боитесь? — спросил Зырянов. — Вы ведь боитесь меня, да?

— А чего бояться? — Женщина оперлась на метлу. — Руку твою жалко. Молодой такой и вроде не бандит с виду.

Женьке стало весело:

— А вы бандитов часто видели? У них рога растут?

— У них морды довольные. — Она подошла чуть ближе. — Тебе бутерброд дать? Ты с Чечни, наверное?

— Оттуда.

— Теперь чечены, говорят, в Москву отрядами прибывают, будут тут чего-то взрывать, поджигать. Это правда?

Женька поежился, его знобило. Он вспомнил фотографию Тамары Алексеевны Макаровой и не знал, что ответить женщине. Сказать, что чечены уже здесь, и пусть она идет с метлой в аэропорт и там встречает их? Он болезненно улыбнулся. Что-то с головой. Не то чтоб она болела, но сразу сброд мыслей шастает по мозгам, не фильтруется. Понятно, отчего это. Конечно, ему надо было отлежаться после драки у Шунта, но нету же времени! Командир стал слабаком, никак не очухается от ран, а убийца его жены завтра прилетает в Москву, возможно, не надолго, и нельзя отпустить его отсюда просто так…

Женщина смотрела на него, все еще ждала ответа, но Зырянов молча встал со скамейки и пошел по мягкому листовому настилу.

— Эй, возьми бутерброд, а?

— Спасибо, не заработал, — ответил Зырянов.

* * *
Лаврентьева он нашел у стойки, где должна была начаться регистрация рейса на Новокузнецк. Игорь Викторович стоял рядом с невысокой полненькой брюнеткой. Увидев Женьку, он тотчас оставил свою спутницу и поспешил навстречу ему:

— Ты вовремя. Я уже, если честно, устал от ее щебетания. Прощаться с любовницами — это, знаешь ли, препротивная процедура.

— Она красивая.

Предприниматель довольно хохотнул:

— У меня жена не хуже. Ладно, пойдем выпьем, угощаю. Я ведь обязан тебе, если бы ты знал, как обязан! Алла, — повернулся он к спутнице. — Мы сейчас.

— Я с вами, — она подхватила стоящую у ног спортивную сумку.

— Тебе пить нельзя, ты за рулем.

— Но кофе же можно. — Подошла, оглядела Зырянова, как осматривают скульптуры в музее. — Здравствуйте. Вот вам граммов пятьдесят коньяка просто необходимы, если у вас не врожденная бледность лица. Хотя, вполне возможно, вы при операции потеряли много крови.

— Прекрати, Алла, — недовольно сказал Лаврентьев.

— Не вижу причин, — брюнетка передернула плечиками. — Во-первых, мы все взрослые люди, во-вторых, я врач… Вы можете снять на минуту очки?

Женька не ощущал ни малейшей неловкости от бесцеремонных слов женщины.

— Не могу. У меня там кровоподтек.

— Это я и так вижу… Ну ладно, пойдем к бару, а то скоро посадку объявят.

Выпили по две рюмки хорошего коньяку, потом Лаврентьев сказал подружке:

— Мы оставим тебя, не обижайся, но есть мужские секреты.

— А у меня есть еще кофе…

Коммерсант с Зыряновым прошли длинным коридором, мимо служебных кабинетов. Остановились возле одной из дверей, Игорь Викторович без стука приоткрыл ее, переступил порог. В крохотной комнатке сидела за столом женщина, смотрела такой же крохотный телевизор.

— Валюша, будь добра, дай нам переговорить с товарищем, а? — сказал Лаврентьев.

— А что мне за это будет? — улыбнулась та.

— Милая, разве я тебя когда-нибудь обижал?

— А как же! Я вынуждена не смотреть свой фильм. Гони моральную компенсацию.

Лаврентьев протянул ей купюру, Валя тотчас упорхнула, а он сказал:

— Доят, стервы, на каждом шагу, хотя я ведь их и так не обижаю… Ладно, у нас действительно мало времени. Ты ствол просил.

Игорь Викторович вынул из кармана пистолет и положил его на стол. Женька удивленно взглянул на него:

— Вы оружие таскаете, как семечки. А если бы я не пришел, как бы досмотр прошли?

Коммерсант махнул рукой:

— Тоже мне — проблема! Есть мусорные ящики, есть туалет. На улице темно — в клумбу уронить можно.

— Или Алле отдать…

— Нет, — возразил Лаврентьев. — Я ее в свои дела не впутываю. И потом, игрушка не такая дорогая, чтоб рисковать. Я в них не соображаю, но мне сказали, что она одноразовая. Выстрел — и можно выбрасывать. Бывают такие?

Женька взял пистолет…

Такую никелированную игрушку он держал в руках лишь однажды. Она действительно одноразовая. Пистолет ходил у курсантов из рук в руки, а фээсбэшник, молодой подполковник, оружейный фанат, рассказывал, как он устроен и как действует…

— Сколько я за нее должен?

Коммерсант облизал сухие губы. Было видно, что он волнуется, но все же держит себя в руках.

— Ерунда, это презент. Ты для меня сделал больше. Ну что, пойдем, еще по пять капель пропустим.

Женька снял пистолет с предохранителя.

— Пойдем, пойдем, — заторопил его Лаврентьев. — Алла нас заждалась.

Женька зажал пистолет локтем правой руки, а левой взялся за затвор:

— Сгораю от любопытства. Просто посмотрю: неужели действительно такая хорошая машина способна выпустить лишь одну пулю?

— Постой! — Коммерсант боязливо, вытянутой рукой, тронул его за плечо. — Не делай этого. Я забыл тебе сказать: он взорвется.

Зырянов улыбнулся и вновь щелкнул предохранителем:

— Ты, наверное, не в курсе: я из разведки. Я знал, что он взорвется.

Лаврентьев тяжело опустился на стул:

— Я бы тебе об этом обязательно сказал…

— Ну да, ты же мне многим обязан.

— Нет, я в самом деле сказал бы.

— Врешь. Ты бы просто не давал мне такое оружие, если б не хотел, чтоб меня разорвало на куски. Но зачем-то же дал.

Коммерсант поднял на Женьку почти плачущие глаза:

— Да вычислили же меня! Элементарно вычислили! У Рамазана знаешь какая спецслужба? И своя есть, и государственная вроде на него работает. И Рамазан знает, кто мог на него накапать, по чьей информации ты мог взять его след. Нас таких здесь немного, он приедет и элементарно во всем разберется. И найдет меня не только в Новокузнецке, но и в Америке, если бы я туда уехал. Вот так.

— Вот так, — помолчав, повторил последнюю фразу Лаврентьева Женька. — Никто, значит, тебя еще не вычислил. Ты просто боишься, что это может произойти, потому решил сделать мне подарок.

— Как это — не вычислили? — встрепенулся Лаврентьев.

— А так. Если у Рамазана такие умные специалисты, они бы просто так тебя как предателя не отпустили, и мне бы никелированные игрушки не подсовывали. Проще и дешевле для них убрать человека, которого в Москве никто не знает. Ты просто побоялся, что когда-нибудь я могу попасться им, расколоться и выдать тебя. Раз я начал играть по-крупному, раз мне понадобилось оружие, значит, надо ждать беды. Ты рассудил правильно.

Лаврентьев тяжело вздохнул, спросил:

— И что ты теперь собираешься со мной сделать?

— А ничего. За последние дни не ты первый, кто меня предал. Я к этому уже привык.

— Я что, могу встать и идти в самолет?

— Да, если тебя пустят туда с оружием. Сейчас менты ждут диверсий от Чечни, за урнами следят, и я не знаю, куда ты можешь выбросить пистолет. И времени, чтоб подумать над этим вопросом, маловато. Посадка, наверное, заканчивается. Такие дела.

Коммерсант, глядя себе под ноги, глухо попросил:

— Возьми пистолет. Я, конечно… Возьми, прошу. Я не могу отложить вылет. Просто не могу. Безвыходная ситуация.

— Ну почему же, у тебя есть выход. Передернизатвор — и все.

Лаврентьев потер ладонями лицо.

— Ладно. — Женька положил пистолет в карман куртки. — Идем, а то действительно опоздаешь.

Коммерсант так заторопился, что переступил порог кабинета одновременно с Зыряновым, на миг привалившись к нему своим крупным телом.

— Спасибо.

— Когда-нибудь отплатишь за добро добром, да?

Лаврентьев ничего не ответил, почти побежал к уже опустевшей стойке, где оформлялся его рейс. Там стояла только Алла. Она что-то укоризненно выговорила ему, подставила щечку для поцелуя…

Женька развернулся и пошел к выходу вокзала. От остановки только-только отошел автобус. Он задумался: ждать следующий или взять такси? На такси, конечно, проще, но хватит ли денег, чтоб заплатить за протез? Вот же черт, он совсем забыл, зачем приехал в Москву. Ладно, впереди времени полно, надо разобраться с Рамазаном и потом уже заняться собой. Вопрос лишь в том, как разобраться. Ночь придется подумать. Правда, земля в глазах качается, то ли от голода, то ли оттого, что день такой бурный. Иногда ничего, а иногда просто каша в голове, трудно на чем-то сосредоточиться. С коммерсантом, кажется, без осечек отработал, теперь бы вот не вырубиться.

Автобус, такси… А куда, собственно, ехать? К Макарову? Нет, командир не должен знать, чем занят старлей, иначе даст отбой. В деревню, к бабушке Володи? Но где она, та деревня? Женька даже названия ее не запомнил. Остается одно: покрутиться ночь на любом железнодорожном вокзале. Там же можно попить какой-нибудь горячей бурды, съесть сосиску. Плохо, что нельзя отдохнуть…

Но раз нет лучших вариантов, то надо топать к автобусной остановке. На такси спешить некуда.

— Женя, вас подвезти?

Зырянов вздрогнул, оглянулся. Позади стояла Алла, крутила на пальчике ключи от машины.

— Нет, спасибо.

— Поехали, я же все равно в город. Вам куда?

Женька сел в салон «жигуленка» и почувствовал, что опять «плывет». Сиденье закачалось под ним, как лодка в неспокойном море.

— К любому железнодорожному вокзалу.

— Очень конкретно и понятно. — Она посмотрела на него, потом, не спрашивая, сняла очки. Женька ничего не сказал, ему было все равно. — Поверни-ка сюда голову. — Сильные руки взяли его за подбородок. — Ага. Ну ладно, покатили.

Женька вырубился. То ли заснул, то ли потерял сознание. Очнулся, когда машина затормозила и женщина тронула его за плечо:

— Выходим, тут ночлежка есть.

Зырянов, еще не до конца соображая, что делает, поплелся за ней к лифту жилого дома, поднялся на седьмой этаж. Лишь когда Алла вытащила из сумочки ключи, он прозрел:

— Так это ваша квартира?

— Да. Я приглашаю вас на ночь к себе.

— А не боитесь?

Она уже вошла в прихожую, зажгла там свет, сняла плащ, повесила его на вешалку и встала возле зеркала, поправляя прическу:

— А чего мне бояться? Половые притязания мне не грозят, вы сегодня не в той форме, да если бы и грозили — я секса не боюсь. Зато поможете опустошить холодильник: после Игоря там осталось столько продуктов, что мусоропровод забьется. Сейчас я накрываю на стол, а вы идите в ванную. На полочке — электробритвы. Три. Выбирайте любую. Поужинаем, а потом станете моим пациентом. У вас сотрясение мозга, Женя, я в этом кое-что смыслю…

Дальнейшее все происходило как в тумане. Он брился и никак не мог сообразить, почему в квартире одинокой женщины лежат три электробритвы, потом сидел за столом и ел, кажется, много, потом глотал таблетки, потом упал в кровать и терпеливо сносил укусы иглы. Уши словно ватой заложило, и сквозь эту вату он слышал, как Алла с кем-то разговаривает по телефону, кажется, с Игорем… Голос ее становился все глуше, наконец совсем замолчал, и только тут Зырянов испугался, что уснет. Дело ведь — дрянь! Лаврентьев и по телефону, и там, в аэропорту, в минуту прощания, мог сказать, что Зырянов опасен для них, что в его кармане лежит пистолет и хорошо бы заманить его к себе, а потом сдать!

Женька через силу разодрал глаза, сел на кровати. Ночь, оказывается, прошла. Окно уже было бледным от наступающего рассвета.

Он встал и пошел к вешалке, ощупал карман: пистолет лежал на месте. Но было что-то еще и кроме пистолета…

В прихожей вспыхнул свет, у выключателя в легком халатике стояла Алла.

— Как себя чувствуете, больной? Хотите смыться по-английски, не прощаясь?

Зырянов почувствовал себя неловко в плавках, босиком, с неприкрытой красной раной на руке. Он не знал, что ответить хозяйке.

— Так не пойдет. — Она покачала головой. — Сейчас — укол, потом легкий завтрак, а потом уже каждый будет действовать по личному расписанию. Договорились? Или у нас будут еще совместные планы?

Женька не понял, что она имеет в виду, пока Алла не подошла и не положила ему руки на плечи:

— Ты, вижу, оклемался. Фигура у тебя хорошая, крепкая. И глаза прояснились. Пойдем?

Позже, когда Алла уже делала ему укол, он спросил:

— Послушай, а почему у тебя три электробритвы?

— А потому, что у меня трое мужчин останавливаются. Когда приезжают в Москву, то не в гостиницы спешат, а сразу сюда. Все знают друг о друге, у них, видимо, график есть, и никогда вместе не заявляются. Без накладок дело идет, как говорится.

— А тебе это зачем?

— Затем, чтоб, работая в поликлинике и получая оклад, ездить на машине и иметь все, что надо, в квартире. Да и еще на работе считаться очень добропорядочной и нравственной. Тебя устраивает такой ответ?

— И как они…

Женька хотел спросить, расспрашивают ли они ее друг о друге, но Алла продолжила фразу по-своему:

— Как они в смысле секса? Да почти никак. Слышал бы ты, с каким упоением они рассказывают мне о сделках и контрактах, когда надо… — Она замолчала, поцеловала его в голую спину и заключила: — Все трое тебя одного не стоят, без лишней лести говорю.

Женьке все же стало грустновато от этой похвалы.

— А ты не думаешь, что мне неприятно это слышать? Ну, о других мужчинах.

— Конечно не думаю. Ну кто мы друг другу? Так… Будто шли каждый по себе, остановились на миг, закурить попросили и разошлись навсегда. Ах, как тебе бы надо было еще полежать денька три-четыре!

— Нет, мне пора.

Уже на улице он сунул руку в карман и вытащил на свет божий стопку пятидесятидолларовых купюр. Лаврентьев сунул их, скорее всего, в тот миг, когда они столкнулись при выходе из дверей. Искупал вину, называется. Ну что ж, пусть будет хоть так.

До прибытия самолета с Рамазаном у него еще была масса времени, и Зырянов решил убить его, добираясь до Внуково на электричке, а не на такси. Цель поездки была одна: найти в толпе встречающих рейс из Германии Шунта, проследить, к кому подбежит он на полусогнутых. Рамазана надо знать хотя бы в лицо.

Что будет потом — Бог подскажет.

Но и этому его небогатому плану не суждено было сбыться. Едва Женька зашел в здание аэровокзала, как услышал за спиной:

— Зырянов, я не ошибся, я знал, где тебя искать!

Глава 14

Расставшись с Толиком Шимановым и вернувшись домой, Макаров первым делом принял ледяной душ, чего не вытворял со времен выхода из госпиталя, а потом выпил полфужера холодной водки. Кровь в жилах проснулась, прошла даже ноющая боль в затылке. Она появилась, когда они с Толиком сидели у телефона и ждали информацию о моргах.

Теперь Макарову опять надо не отходить от аппарата. Великое дело — фронтовое братство. Те, с кем он в разное время встречался там, в горах, позвонят и выдадут ему все: фамилию Володи-кладовщика, всю его биографию, место жительства бабушки…

К бабушке, конечно, придется ехать самому. Да он и на край света готов сейчас мчаться, только бы Женька не успел свалять дурака, только бы не подставился! Ну зачем он ляпнул ему про Рамазана? Наболело? Все равно в себе надо было таскать!

Последняя встреча с Рамазаном была, конечно, самой тяжелой, горчайший осадок остался после нее.

Он подъехал на армейском «уазике» в сопровождении генерала с большими звездами и двух гражданских — их лица мелькали на экране телевизора, хотя экран этот приходилось видеть крайне редко. Гражданские сразу побежали в окопы проверять, есть ли вши у солдат, и интересоваться, что они ели на завтрак. Генералу было тоже не до Макарова, он отбыл на позиции, где работали телевизионщики.

Рамазан остался с Макаровым.

— Я могу на правах старого знакомого попросить у вас чаю, Олег Иванович?

— А почему бы и нет? Заварка только неважнецкая, труха, а не чай.

Макаров налил воды в электрочайник, старый, помятый, прикрыл его вместо утерянной крышки куском фанеры, включил в розетку. У вилки заискрило, завоняло горящей изоляцией.

— Да, — протянул Рамазан. — Живете вы тут…

— Как и жили, — пожал плечами Макаров.

— Не скажи, Олег Иванович. Ханлар помнишь? Тот кабинет, который я хотел тебе отремонтировать? То был кремль, а это — курная изба. И чайник, наверное, еще с тех времен, я не ошибся?

Олег закурил, и Рамазан поморщился:

— Пока вода вскипать будет, пойдем отсюда на свежий воздух. Там весна все-таки.

— Да неужто? — хмыкнул полковник. — А я как-то и не заметил.

— Пойдем, пойдем.

Весну Макарову нельзя было не заметить. Весна — бездорожье и грязь, многоколенный водительский мат, прилет комарья.

Вышли, уселись на грубо сколоченную скамью, проводили взглядами пятнистой раскраски вертолет.

— Как Ваня, летчик, которому мои люди перевязку делали, летает еще?

— А что, — с вызовом спросил Макаров, — ситуацию уже не отслеживаете?

— Масштабы не те, дорогой. Раньше, если помнишь, я на поклон да с просьбами к тебе, подполковнику, бегал, теперь же генерал считает за честь меня в машине провезти.

— Прости, — сказал Олег. — Без оркестра встретил тебя, не знал о повышении.

— Не ерничай, Олег Иванович. Честное слово даю: приехал сюда только для того, чтоб на тебя посмотреть. Интересный ты человек. Найди мы с тобой еще тогда, в Карабахе, общий язык, высоко бы летал сейчас.

— С высоты больней падать.

— Падать можно, и на ровном месте споткнувшись. А про высоту — это зеваки придумали, которым просто хорошо видно, как сверху вниз летят. Ты знаешь кто? Орел, который как ворона за плугом ходит.

— А ты кто? — спросил Макаров.

— Я научился летать, слава Богу или Аллаху, даже не знаю, как сказать.

— Это интересный вопрос. Человек вне нации и вероисповедания. Ты и в Карабахе, и в Осетии, и в Чечене. И я никак не пойму, на чьей ты стороне.

— Это несложно понять. Раз с тобой сижу — значит, на твоей. — Он заулыбался. — Правда, не далее как вчера с людьми Масхадова шашлык ел и чай пил. Двух русских солдат из плена выкупил. За свои деньги, между прочим.

— Спасибо.

Рамазан опять засмеялся:

— Спасибо — много, нам бы на бутылку, так у русских говорят. Мне бы еще двух-трех выкупить — не беднее арабского шейха стал бы.

Макаров недоуменно взглянул на собеседника:

— Это как понимать?

— Это не надо понимать, Олег Иванович. Политику ведь простому смертному никогда не понять, так? А я делаю политические акции. Я не правый, не левый, у меня нигде нет врагов, и это сейчас главное. Я вашим пленных возвращаю, но говорю: задействуйте в плане восстановления республики.

— Дома и заводы строить хочешь?

— Нет. Хочу всего-навсего иметь доступ к деньгам, к хорошим деньгам. Вокруг любой войны всегда крутятся хорошие деньги, так ведь? Это закон, он не мною придуман. Когда деньги оседают, прекращают крутиться, прекращается и война. В Чечне как раз к этому идет, надо не упустить шанс.

Макаров отстрелил сожженную до фильтра сигарету, тотчас вытащил из пачки другую.

— Значит, бизнес на войне делаешь. На наших пленных.

— Но ведь пленным, Олег Иванович, от этого не хуже. И потом, ты же понимаешь, что бизнес и на тебе делают, и на других таких, как ты. Пока вы воюете, вы даете шанс умным людям неплохо заработать и сделать карьеру. Я, к примеру, уже вхож в коридоры власти, мне министры руки пожимают, просят в какие-то комиссии войти. А вот не торчи вы тут, в грязи, не штурмуй вы Грозный или Самашки, кем бы я был, а? Наперсточником, ну, бухгалтером, в лучшем случае. Так что это тебе спасибо, Олег Иванович.

У Макарова судорогой свело щеку, он прикрыл ее ладонью, погладил, успокаивая. С трудом взял себя в руки и ровным голосом спросил:

— Рамазан, ответь, только честно: на хрен ты меня заводишь? Я же чувствую, что специально заводишь. Ну, дам я тебе в морду, чего ты добиваешься, а дальше что?

Рамазан покачал головой:

— Я не этого добиваюсь. Хотя, представь, и такой исход мне бы на пользу пошел: хорошая реклама. Партия мира спасает из плена солдатиков, а партия войны машет кулаками… Но я с другой целью к тебе приехал, Олег Иванович. Я приехал тебе доказать, что ты был не прав, не считаясь со мной. Я не люблю, когда со мной не считаются, понимаешь? Я ведь не вслепую на тебя выходил тогда, при первых встречах. Мне большие люди говорили на мои предложения: мы не против, но иди к Макарову, поскольку складами конкретно заведует он, а не мы. Согласись ты со мной — каждый бы имел свою долю: и они, и ты, и я.

— А за счет кого?

— Ты бойцов имеешь в виду?

— Да.

— Олег Иванович, не считай меня идиотом, на войне все списывается и восстанавливается. У тех, с кем я смог договориться, солдаты с голоду не пухли и голыми не ходили. И, мотай на ус, наград у них побольше, чем у тебя.

— Эту тему не трогать, — глухо сказал Макаров.

— О бойцах, похоже, один ты и печешься, — словно не услышал его Рамазан. — Эти двое, которые в окопы побежали, — думаешь, им надо, чтоб солдатам легче и лучше было? Нет, им надо вшей найти и антисанитарию и прокричать об этом везде. Тогда их имена на слуху будут — вот что им надо.

— Закончим. — Макаров сжал кулаки и постучал ими по коленям. Глаза его потемнели.

Все это не укрылось от взгляда Рамазана, тем не менее он продолжил:

— Нет, не закончим. Я все-таки думаю, что что-то из моих слов до тебя дошло, Олег Иванович, и потому делаю тебе последнее предложение. От тебя не так много и надо, поверь, но внакладе не останешься…

— Рамазан, уйди, иначе битьем морды дело не ограничится.

Рамазан сощурил глаза, словно оценивая, насколько всерьез надо принимать слова полковника. Оценил, но все же решил продолжить:

— Ты пугаешь — и я пугать буду. Макаров, мне ведь ничего не стоит размазать тебя так. — Он потер ладонью о ладонь. — Как тлю. Это мы раньше глупыми были, листовочками вас пугали. Теперь листовок не будет, Макаров. Теперь тебя просто смешают с дерьмом. И ведь будет за что. У тебя же полно солдат, которые портянки еще не научились на ноги наматывать, служат всего два-три месяца. Я их даже пофамильно знаю…

Макаров встал:

— Рамазан, меня размажут еще раньше: за то, что тебя прибью. Уйди, последний раз прошу.

На этот раз Рамазан понял, что полковник действительно на пределе. Он тоже поднялся, отошел метров на пять, но не удержался и сказал на прощание:

— У тебя же еще жена есть, Тамара Алексеевна. О ней бы подумал.

И быстро зашагал в ту сторону, куда уехал генерал.

Олег пнул берцовкой ни в чем не повинную скамью, вспомнил, что включил электрочайник, опять шагнул под полог палатки. Вода, естественно, давно выкипела, остыл и сам чайник: видно, что-то в нем перегорело. Захотелось швырнуть его в дальний угол, но Макаров все же сдержал себя. Есть электрик, хороший паренек, надо отдать, пусть поковыряется, починит.

Вошли двое гражданских, приехавших с генералом и Рамазаном. Один из них четким и суровым, как у генералиссимуса, голосом сказал:

— Товарищ полковник, что же у вас тут творится, а? Вы когда личный состав в бане мыли?

— В Сандунах? — спросил Макаров.

— Не надо в позу становиться! Вы знаете, что у солдат вши есть?

— Знаю. И у меня есть. И у вас будут, если поживете тут немножко. Дальше что? Советуете прекращать войну и возвращаться в лагеря?

* * *
…Зазвонил телефон, Макаров прервал невеселые свои воспоминания. Звонят, скорее всего, по поводу кладовщика, того, кто последним видел Женьку.

Но он ошибся.

— Олег Иванович? Это Чехотный. Я подъеду к вам через полчаса, а?..

И вот он уже сидит за кухонным столом, удивленно наблюдает за тем, как Макаров разливает по рюмкам водку.

— Вы же, кажется, сухой закон себе устанавливали.

— Сам установил, сам и ликвидирую. И вообще, законы для того и создаются, чтобы их нарушать, так?

Чехотный хмыкнул:

— Я, наверное, дверью ошибся. К другому человеку попал. Тот был как послушник в монастыре.

— Вот-вот, мальчик-послушник. Но я вдруг вспомнил, что уже годы не те, чтоб роль мальчиков играть, чтоб себя же бояться.

— Себя бояться? Это как? — Следователь поднял рюмку, посмотрел ее на свет.

— А так… Это долго говорить. В общем, в ту дверь вы вошли, в ту.

— А я ведь по вопросу двери и пришел.

Макаров недоуменно взглянул на Чехотного:

— В каком смысле?

— В самом прямом, Олег Иванович. Меня интересует вот эта ваша входная дверь.

— Давайте все-таки выпьем для начала, чтоб соображалось легче.

Выпили. Чехотный перевернул рюмку:

— Все, я больше одной не пью. Олег Иванович, у меня такой странный вопрос: вы не заметили, у вас из квартиры ничего ценного не пропало, а?

— А что вы ценным называете?

Следователь с полминуты изучал рисунок линолеума на полу кухни, потом сказал:

— Ладно, начнем с другого конца. В сумочке вашей жены лежало все, что нужно женщине: губная помада, зеркальце, расческа, прочая мелочь… В этой же сумочке она обычно держала и ключи от квартиры, так?

— Да, — кивнул Макаров. — На брелоке с бронзовым орлом. У меня брелок с головой медведя, а у нее — с орлом. Я их лет десять назад купил.

— Так вот, Олег Иванович, — продолжил Чехотный. — Наши эксперты даже следы сгоревшей расчески обнаружили, а ключей при Тамаре Алексеевне не оказалось. Конечно, она их могла просто потерять… Но вы теперь понимаете, почему я спрашивал о том, все ли ценные вещи в доме целы?

— Все. Мы в шкафу на верхней полке обычно деньги держали на домашние расходы. Так вот, и они не тронуты, там тысяч триста было. И в общем-то, на виду. Что пропало, так это… Макаров привычно пожевал губу, раздумывая, сказать или нет, потом махнул рукой. — Да может, это и не пропажа. Я хотел из семейного альбома снимок переснять, который нам обоим нравился, — снимок Тамары, естественно, а его на месте не оказалось, другой там налеплен… Ну, в общем, это ерунда, конечно. Кто бы из-за снимка в квартиру лез? Наверное, жена его взяла. Куда вот только и зачем?

Чехотный попросил подробнейшим образом описать пропавшую фотографию, потом сказал:

— Время переходить к кавказским делам. Олег Иванович, честно и откровенно: знаете, когда появится в Москве Рамазан?

Макаров посмотрел на бутылку:

— Может, все же еще по одной нальем?

— Значит, знаете. И что намерены делать?

— А что по этому поводу вы делать посоветуете?

— Наливай. — Чехотный поставил свою рюмку на ножку. — Только половину, тут на трезвую голову разговор идти должен, так ведь?

— Согласен.

— Потому, Олег Иванович, что мне надо во всех деталях знать о ваших взаимоотношениях с кавказцем. Сколько раз встречались, при каких условиях, о чем говорили…

* * *
С Чехотным просидели часа полтора. Сошлись на том, что никакой самодеятельности со стороны Макарова не последует, что горячку тут пороть не стоит.

«Поверьте, Олег Иванович, я сделаю все возможное…»

Макаров следователя понял. Прибить Рамазана, конечно, можно, но ведь надо еще и доказать его вину. С этим сложнее.

Телефон, видно, ждал, когда хозяин проводит гостя. Лишь только за Чехотным закрылась дверь, как позвонили товарищи из милиции. Два слова воспоминаний о горах, об операциях, потом информация по сути. Есть у Володи-кладовщика и фамилия, и бабушка, она живет, кстати, рядышком с Москвой, если время терпит, завтра ребята могут и машиной помочь…

— Нет, ребята, спасибо. Транспорт есть.

Транспортом, который есть, Макаров назвал электричку. Получилось очень удачно: он прибыл на вокзал за минуту до ее отхода. А через час уже беседовал с кладовщиком.

— Я из-за Жени с работы сорвался, понимаете? Сказал там, что бабушка приболела. Но даже не успел поговорить с ним. Приехал — он спал, а проснулся — никому ничего не сказал и смылся.

— Значит, ты его, избитого, посадил в машину и сразу привез сюда…

— Ну да! Хотя, мы еще в одно место заехали, к девке, он хотел ее с собой прихватить. А она за ментами побежала. Женя усек это, вернулся в машину ну и сказал вроде того, что Машка, стерва, заложила его кавказцам.

— Кавказцам? — переспросил Макаров. — А разве ваш Шунт тех кровей?

— Шунт работает с азерами, армянами, дагестанцами. Склад их в основном.

— Володя, а ты слышал такое имя — Рамазан?

— А как же! Кавказцы — его люди, а сам Шунт — вроде телохранителя. Но в глаза я его ни разу не видел. Меня и Женя расспрашивал, как Рамазан выглядит, но чего не знаю, того не знаю.

Сомнений у Макарова не оставалось: Зырянов ищет Рамазана. Ищет методом тыка, нарываясь на сплошные неприятности. Такие поиски могут закончиться печально для него. Спасать надо Женьку. А для начала — найти. Пока — никаких концов. Куда он мог утром уехать из деревни? Если верить Шунту, Зырянов не знает, когда конкретно появится в Москве Рамазан. Не знает, но, естественно, захочет узнать. Какие у него для этого пути?

Нет путей.

— Володя, ты можешь мне рассказать подробно, где стоит тот ларек, в котором работает девка, предавшая Женю? Как она сама выглядит?

Машу Володя в глаза не видел, но запомнил, к какому ларьку подходил Зырянов.

— Садитесь в машину, я вас прямо сейчас туда и подкину. Я все равно в город ехать собирался.

* * *
Красивые куколки, разыгрывающие роль невинных овечек, Макарову были знакомы.

— Господи, на старости лет повстречать такую прелестницу!..

— Да какой же вы старый? — Маша заиграла глазками. — Мужчина в самом расцвете сил.

— При этом, заметьте, холостой и богатый.

— Да вы все так говорите!

— Ах, Машенька, я могу прямо сейчас пригласить вас в квартиру холостяка. Будет музыка, вино, кофе — и никакой пошлости.

Блондиночка игриво засмеялась, потом сказала:

— А знаете, я вам верю. На садиста и насильника вы совсем не похожи.

— Ну, если совсем — то это плохо.

Опять искренний чистенький смех.

— Так как насчет моего приглашения?

— Вы это серьезно?

— Серьезней не бывает.

Маша изобразила на личике смятение:

— Если начальство увидит, что я прогуливаю…

— Машенька, я компенсирую этот прогул и материально, и морально. Ну?

— А, ладно!

Через две минуты она уже стояла рядышком с ним: в пушистом, с отложной горловиной, свитере, в короткой юбчонке, не скрывающей красивых длинных ног.

— У вас машина, надеюсь? А то я легко одета, чтоб трамваями добираться.

Хорошее лицо, не тронутое даже тенью разврата и старения. «А может, Зырянов ошибся, и эта девочка ни при чем? — подумал Макаров. — Все-таки возьму-ка я ее за локоток, чтоб не сбежала».

— Машина есть. Тебя не будет шокировать, что повезу туда, где ты была с Женей Зыряновым, парнем без руки? — на всякий случай уточнил он.

Блондинка рванулась в сторону, но хватка полковника была надежней любых наручников. Личико ее пошло пятнами — от страха.

— Я милицию вызову!

Как нарочно, в это самое время из тоннеля метро показался поднимающийся по ступенькам милиционер, сержант. Наверное, он слышал фразу Маши — их разделяло метров пятнадцать.

«Ладно, — подумал Макаров. — Пусть подходит. Все же одно министерство, авось договоримся». Он даже подмигнул сержанту, а вслух сказал:

— А я, думаешь, кто, красавица? Твой клиент, что ли?

Сержант застыл, потом, вопреки ожиданиям Олега, попятился и исчез в том же тоннеле. Макаров не придал этому особого значения. Ну действительно: сержант принял его за своего, не захотел вмешиваться, чтоб не создавать лишнего шума. Все правильно.

— Поедем мы сейчас с тобой, Маша, в участок, и думаю, что ты там надолго задержаться можешь.

Продавщица сникла, даже ноги ее вроде стали короче.

— А что я сделала?

— А вот если ответишь, что ты сделала, честно ответишь, то можешь тут же возвратиться к своему прилавку. Такой вариант тебя устраивает?

— Да, — слишком быстро ответила блондинка.

Олег понятия не имел, о чем ее спрашивать. Он ведь совершенно не знал, что произошло между Зыряновым и этой красавицей. Если задавать вопросы слишком общие, издалека, она может-таки наврать, выпутаться. Тут точность нужна, а где ее взять? Одно лишь известно…

— Зачем же ты Женю продала, девочка?

— А что делать оставалось? Борис видел, как этот парень после драки ко мне забежал. Потом он пришел часа через полтора…

— Кто?

— Ну Борис же! И я ему по глупости сказала, что дала Жене свой телефон. И он приказал, если мы встретимся, ему… сообщить. Он бы мне голову свернул, если бы я умолчала об этом.

— Ты с Борисом давно знакома?

— Да. Он сюда часто с дружками приходит пиво пить. У меня выбор, а на рынке у них пиво только одного сорта.

— Где сейчас можно найти Бориса?

— Какого?

Макаров сурово взглянул на нее, хотел было уже сказать, чтоб не придуривалась, но она пояснила:

— Мой шеф, который киоски держит, тоже Борис.

— Киоскер мне пока не нужен.

— А тот на рынке, наверное.

— Спишь с ним?

— Да.

— С которым?

Она подняла на него невинные чистые глаза:

— И с тем, и с другим. Им что-то передать надо?

Макаров чуть не рассмеялся. Но от одного все же не удержался. Погладил блондиночку по голове, сказал:

— Девочка, тебя ждет прекрасное будущее. Судя по всему, ты вырастешь большой б…ю.

В это же самое время, в подземке, в комнате милиции, проходил разговор иного рода. Старший лейтенант милиции пинком выпроваживал из кабинета очередного подвыпившего клиента, когда его чуть не сбил с ног сержант.

— Вася, ты сбрендил, что ли?

— Алексей Алексеевич, Машка!..

— Что Машка? Рожает или клиента очередного сняла?

— Ее взяли! Высокий такой, наверняка из отдела безопасности. Я услышал, он про однорукого спрашивал, ну, которого мы обули. То есть который нас потом…

Старший лейтенант схватил со стола, из-под газет, кошелек, кинул его в верхний ящик стола, потом передумал, бросил на пол и ногой загнал под сейф.

— Ага, — сказал сержант. — Он сейчас придет сюда. Он меня увидел, подмигнул или кивнул… Накапали ему уже, как пить дать накапали. Берем у всех без разбору, а ведь я же вам говорил…

— Заткнись! — старший лейтенант поправил на себе форму. — Я иду на перрон, а ты тут будь.

Офицер вышел, а Вася сел за стол, тут же — видно, давно уже об этом подумывал — начал писать на стандартном листе бумаги:

«Я, сержант милиции Тихонин Василий Васильевич, добровольно сознаюсь в том, что…»

* * *
— Олег, — сказал Шиманов, выслушав по телефону Макарова. — Я рад, что мы перед моим отъездом еще раз поговорили, честное слово, рад. Сейчас сделаем все, что надо, правда, завтра, бля, пресса вой поднимет, что опять мы кавказцев задницами в грязь повтыкали. Ну да хрен с нею, с прессой. А начальство пусть меня в Чечне ищет, чтоб втык сделать… Я, Олег, все понял, ты ни во что не вмешивайся, замри где-нибудь в сторонке, тебя наши сами найдут.

— Как?

— Ну ты вопросики задаешь, бля. Думаешь, один на белом свете профессионал, что ли?

Макаров остановился у пруда, почти на том самом месте, где недавно сидел Женька. С удочкой торчал только один рыбак, и то, наверное, лишь потому, что ноги его уже не несли и он дремал на стульчике, окружив себя пустыми бутылками. Пацанва ради хохмы вытащила из его рук удилище, заменив его поломанной хоккейной клюшкой. Люди тыкали в сторону мужика пальцами и ржали.

Рынок был маленький, компактный, и Олегу было видно, как к обоим выходам из него почти одновременно подъехали «рафик» и «уазик». «Черные береты» выскочили из машин, с дубинками, короткими автоматами. Заволновалась, задвигалась базарная масса…

Никаких деталей издали он не видел, хотя одну картинку ему стоило бы посмотреть.

Среднего роста крепыш-омоновец стоял за спиной человека, опершегося руками о кузов машины с картофелем, ударами берцовок «помогал» тому пошире раздвинуть ноги. Потом тихо, чтоб никто другой не слышал, спросил:

— Ты Борис?

— Да.

— В кутузку хочешь?

Молчание.

— Хочешь, значит?

— Нет.

— Тогда не выделывайся, когда с тобой говорят. Однорукий к тебе сегодня приходил?

— Приходил.

— Что спрашивал?

— Во сколько прилетает Рамазан. Рамазан — это…

— Ты сказал во сколько?

— Да, завтра, в два дня. То есть в четыр…

— Свободен. Пока.

Не видел и не слышал этого Макаров. Со стороны пруда он лишь следил вместе с другими зеваками за тем, как минут через десять омоновцы заняли в машинах свои привычные места и отбыли от рынка. Сколько «беретов» выходило, столько и уехало. Олег уже подумал было, что Толик Шиманов фраернулся, недоинструктировал своих ребят, но тут рядом с ним приостановился молодой парень с пакетом черного винограда.

— Борис сообщил Зырянову о том, что самолет прибывает завтра в четырнадцать часов.

Ни здравствуйте, ни до свиданья. Сказал и ушел.

* * *
Куда как много событий за денек набежало, да и те, как оказалось, не закончились.

Впереди главное событие дня было.

Макаров вернулся домой уже затемно. Врубил телевизор — шла очередная многосерийная импортная муть. Мальчик лет шести в строгом белом костюмчике, при бабочке, раздувая пухлые щечки, гасил свечи на именинном пироге.

Макаров вспомнил Лесю и Олежку. Вспомнил и удивился: как же так получилось, что он на день забыл о их существовании? Как же так? А у сына тоже скоро день рождения, и нет у Олежки ни белого костюма, ни галстука-бабочки, а есть штопаный свитерок… Надо завтра же облететь все магазины…

Нет, завтра надо решить вопрос с Зыряновым. Конечно же он помчится в аэропорт встречать Рамазана. И его там скрутят. Москва — не Чечня, тут надо менять тактику, тут надо чаще всего ждать удара сзади… Женька еще не привык к этому.

Телефонный звонок.

— Олег Иванович?

Знакомый голос, но кому принадлежит — сразу не вспомнить. Постой-постой… Не может быть!

— Олег Иванович, это Рамазан. Я очень хотел бы с тобой встретиться, и прямо сейчас.

— Гостиница «Россия»? — только и спросил Макаров.

— Устаревшая информация. По ней, кстати, я вообще только завтра должен был прилететь.

— А куда подъехать?

— Туда, куда тебя привезут. Жди машину. Но я хочу сразу сказать, Олег Иванович: на мне нет никакой вины. Думаю, ты понимаешь, что я имею в виду. Очень не хочется, чтоб мы натворили глупостей.

Макаров осторожно положил трубку, не двигаясь, посидел некоторое время за столом. Потом вытащил пистолет, осмотрел магазин: он был снаряжен под завязку. Встал, достал из шкафа белую наплечную кобуру, подошел к окну. Зачем же он позвонил, гад? Зачем ему нужна встреча? Причем такая спешная?

Не виноват? Он что угодно сказать может, кто же добровольно в таком признается? Хотя крови за ним Макаров не знал. Лесть, шантаж, угрозы — это было. Но убийство…

Рамазан — вор, вор высокого пошиба. Эта специализация, насколько знает Макаров, не предусматривает смертельных исходов.

Но, с другой стороны, сейчас закон не писан никому: ни президенту, ни депутату, ни бандиту. Время такое, что не до кодексов.

Зачем же все-таки ему нужна встреча?

К подъезду дома подкатила темная иномарка, кажется, «Вольво». Дверцы не открываются, никто не выходит. Водитель, скорее всего, ждет его, Макарова.

Олег поправил кобуру, взял в руки плащ и пошел к лифту.

Едва он вышел из подъезда, дверца машины тотчас открылась. Светловолосый парень, не спрашивая ничего, жестом пригласил занять место на заднем сиденье.

За всю дорогу не было произнесено ни слова.

Остановились у гостиницы, которую недавно отреставрировали турки. Она сияла огнями и чистотой. Швейцар даже не спросил документов, лишь чуть кивнул, словно знал его, Макарова, сто лет.

В лифте светловолосый протянул Олегу ладонь:

— Оружие.

— Пошел ты к черту, — сказал Макаров.

Тот лишь дернул бровями: мол, как знаешь, свое дело я сделал.

Дверь в номер Рамазана была приоткрыта. Это был стильный люкс с белой мебелью. Рамазан в дорогом синем костюме смотрелся на этом белом фоне как киноактер. Олег не сразу узнал его. Ни бороды, ни усов, короткая аккуратная стрижка. Встал из-за маленького журнального столика, поздоровался, но руки не протянул.

Спросил:

— У тебя пистолет?

— Да.

— По нашим обычаям, в дом хозяина гости заходят без оружия.

— Кто гость, а кто хозяин, надо еще разобраться, — хмуро сказал Макаров. — И чьи обычаи надо чтить в этом городе.

— В таком тоне нам трудно будет говорить. — Рамазан опять сел и спросил: — Может, пусть принесут коньяк, лимон? Или водку?

— Мне все равно. Но немного выпил бы. Хотя совсем не хочу затягивать нашу встречу. Зачем я тебе нужен?

— Я постараюсь это объяснить как можно короче, Олег Иванович. Понимаю твой настрой… Хотя еще день назад я не мог даже предположить, что ты меня заподозришь в этом.

— После последних твоих угроз — и не мог предположить?

Рамазан сморщился, будто съел лимон.

— Тут я виноват. Язык мой… Но я не оправдываться перед тобой хочу. Ни я, ни мои люди к трагедии с твоей женой отношения не имеют. Верь, не верь — твое дело. Но мне уже вчера позвонили за границу и дали такую информацию… А сегодня эту информацию дополнили… Моими людьми заинтересовались ОМОН, спецназ, допросы проводят, избивают. Наверняка меня самого завтра кое-кто в аэропорту ждал бы совсем не с цветами. Я, Олег Иванович, всего этого не боюсь, у меня у самого служба охраны если не президентского уровня, то не многим хуже. Но я не хочу, чтоб твои люди и мои схлестнулись, понимаешь? Кто победит, не знаю, но мы с тобой оба проиграем от этого.

— Выходит, Рамазан, мы «стрелку» забили и производим сейчас бандитскую разборку?

— Нет, Олег Иванович. На «стрелках» делят сферы влияния и выручку, нам же делить нечего. У нас другое. Ты хочешь «заказать» меня, другими словами, шлепнуть, а я только сейчас почувствовал вкус жизни и власти и не хочу терять ни то, ни другое.

Светловолосый водитель поставил на столик коньяк, рюмки, вазу с фруктами. Рамазан спросил:

— Может, ты нормально поужинать хочешь, Олег Иванович? Сейчас устроим.

— А ты, Рамазан, не только бороду сбрил, ты рассуждать и выражаться научился, как прирожденный парламентарий.

Тот ответил без улыбки:

— Не только люди делают деньги, но и деньги делают людей, это действительно так. Кстати, я предлагал тебе стать состоятельным.

— За счет чего?

Рамазан наполнил рюмки:

— Опять иронизируешь. Да, за счет войны. Но я еще раз говорю: на ней нагрели руки тысячи, ты их видишь, ты о них читаешь, и, поверь, я, вполне возможно, самый честный из них. Я взял там первоначальный капитал и сказал: хватит!

— А что ты мне хотел предложить во время последней встречи? И как же твое решение участвовать в восстановлении разрушенной республики?

— Так эта же прибыль уже будет не от войны, а от мира. А что предлагал — то ушло, давай не вспоминать о нем. Выпьем молча?

Выпили.

— Теперь о деле, — сказал Рамазан. — Кроме твоих подозрений, не хочу брать на себя конкретный грех. На тебя работает сумасшедший один, Зырянов. Я не знаю, почему он еще жив. Но я боюсь, что такое везение у него не надолго, понимаешь? Я дал своим людям задание вычислить, кто его в Москве навел на мой след. Зырянов мне не нужен, но не нужен и предатель. Последний — моя забота, а ты своего головореза убери куда-нибудь подальше.

— Одного не пойму, — сказал Макаров. — Думал, из Чечни сюда приеду, как из войны в мир. Думал, если не убили там, то уж тут точно не убьют. И ты врешь, Рамазан, насчет своей честности. Ты просто понял, что тут такой же бардак и надо быстрее столбить в столице свой участок. Тут можно погреть руки, да?

— Грей, Олег Иванович. Кто тебе это делать не дает? Даже наоборот: предлагают. А ты все воюешь. А закончил воевать — и что? И нет никакой цели.

— У меня есть цель, — хмуро сказал Макаров.

— Какая? Научиться солить грибы?

— Узнать, кто убил Тамару и за что. И если ты, Рамазан, в этом замешан…

— Не трать времени зря, Олег Иванович. Ни я, ни мои люди тут ни при чем. Убери Зырянова с моего следа, договорились? Это добром не кончится.

— А ты следов меньше оставляй, Рамазан.

Макаров поднялся, пошел к выходу. Рамазан предложил отвезти его домой на машине, но Олег ничего не ответил, вышел из гостиницы и не спеша пошел по ухоженной, освещенной мертвенным фонарным светом аллее.

Глава 15

Кавказский след в деле убийства Макаровой Чехотный начал разрабатывать давным-давно, еще когда полковник лежал в госпитале. Но что такое «разрабатывать»? Любой полевой командир мог послать в Москву своих людей с подобным заданием: убрать конкретного человека. Никакие усиления, никакие бэтээры на перекрестках опытным киллерам не помеха. Они могли приехать в столицу без оружия — тут стволов «гуляет» десятки тысяч, захочешь — добудешь.

Но…

Подобные акции носят характер устрашения — иначе зачем же ехать за тысячу километров и стрелять в женщину? Тот же полевой командир должен был ударить себя в грудь и проорать, что берет на себя ответственность за теракт и так будет с семьей каждого офицера, проливающего кровь граждан гордой республики…

В общем, чего-то подобного, пропагандистского, следовало ожидать, но Чечня молчала. Более того, Чехотный получил информацию, что в тех отрядах, которые непосредственно колотил Макаров и которые вроде бы должны иметь зуб на полковника, даже не знали о гибели Тамары Алексеевны.

По иным мотивам мог расправиться с женщиной Рамазан. Почему не допустить, что у него — личные счеты с полковником, которые не стоит афишировать? Макаров, правда, отрицает это, но отрицанию могут служить разные мотивы. Тут игра уже получается поинтимней. Тут можно не во весь голос орать, а на ушко прошептать: «В Чечне я тебя не добил, но посмотри, как расправился с твоей женой. Жди и сам того же, если…»

Что такое «если», Чехотному сейчас не решить. У него на первом плане пока другая задача.

Рамазан — фигура заметная и в криминальном, и в политическом плане. Поставлял на московские рынки армейскую тушенку, фээсбэшники шепчут, что торговал оружием с иранцами, но этот грешок пока замалчивают, он пошел ему в «накопитель» наряду с другими, чтоб всплыть в нужное время…

Ладно, это Чехотному до лампочки. А не до лампочки — вот что.

Есть у Рамазана, как это принято сейчас говорить, команды. Следователю известны две, в каждой около десяти человек, работают автономно друг от друга. Направленность обеих — коммерческая, уголовного компромата за ними не тянется. Или не выявлено, что уже совсем другое.

Чехотный может себя погладить по головке, он эти команды знает сейчас пофамильно, и знает также, чем эти люди занимались накануне и в ночь гибели Макаровой.

Одну команду возглавляет некто Шутенко, он же Шунт. Через него проходят вещи, принадлежащие Рамазану. Не личные, ясное дело: одежда, парфюм, в меньшей степени аппаратура. Все это продают «топтуны» на рынках, забирают и оптовики, прямо со склада.

Так вот, Шунт. Фраер, сам на «мокрое» дело никогда не пойдет, хотя наверняка оружие таскает, и не только холодное, но и ствол. Закончил инженерно-строительный, по специальности не работал ни дня, в коммерции пробовал себя еще студентом. Примернейший семьянин, причисляет себя к «новым русским», отдыхает с женой на Адриатике, а в выходные посещает ночные клубы и театры.

В ночь гибели Макаровой был с женой и друзьями в «Метелице».

Правая его рука — Николай Каширин. Судимостей пока нет, но вполне могут быть. Крепко поддает, часто дерется, говорят, дуреет от крови, может кого угодно забить, но пока вроде от этого его Бог миловал. Человек недалекий, ограниченный, но Шунту предан, потому тот его и держит возле себя.

Алиби есть и у Каширина: с вечера напился так, что его отвезли домой спать.

Далее: Томаз Чантурия. Человек, который не обжулит своего хозяина даже на копейку. Но — слабохарактерный, трусоватый. Иначе наверняка добился бы большего.

Со своей постоянной московской подругой и сожительницей в ту ночь, которая интересует Чехотного, был в гостях у соседей: там отмечали день рождения ребенка.

Борис Расулов. Жестокий, злой, любитель женщин и развлечений типа мордобоя. Обожает хорошую одежду и дорогие одеколоны.

Алиби: ночь провел у игрального автомата.

У остальных из этой группы тоже алиби, алиби, алиби.

Чехотный откладывает в сторону один лист и подвигает ближе к себе другой. Есть у Рамазана еще одна группа. С нею он не сделки совершает, не коммерцию ведет, а отдыхает. Здесь и банкир, и депутат, и артист, и директор ресторана… Почти у каждого — свои телохранители, свои службы безопасности. Им вообще незачем было убивать Макарову, они бы не пошли на это, но все же Чехотный и тут покопался. Результат тот же.

Странная смерть. Необычная. Уже который раз думает об этом следователь. Корыстные мотивы исключены: ничего не похищено. Ключи можно не считать. Во всяком случае, пока не считать: ими не воспользовались. В доме ничего не пропало, кроме фотографии… Но и это не пропажа, а скорее всего, недоразумение. Макарова подарила ее, к примеру, своему дружку, Кучерявому, вот и все.

Так, корысть, значит, исключена.

Потом, эти непонятные травмы на теле. Может, она стояла на обочине, ее сбила проходящая машина? В таком случае, конечно, те подлецы могли попробовать замести следы преступления и подобным образом, хотя проще было бы прирыть труп в лесу, а машину угнать или просто отогнать подальше от места аварии… Ну ладно, они решили все-таки пойти более сложным путем, отбуксировали машину к карьеру, подожгли…

Но стрелять-то уже в мертвое тело им зачем?

Нет, убийство Макаровой афишировано специально. Тело не зарыли, машину не угнали с одной целью: чтоб никто не сомневался, что убит не кто-нибудь, а Макарова Тамара Алексеевна. Только кому нужно это афиширование?

Чехотный поверх исписанных листков положил карту. Проселочная дорога и котлован на ней конечно не отмечены. Вот здесь эта дорога. Ведет от асфальтовой трассы к деревням Репкино, Вознесенка и там заканчивается, потому что дальше — болото.

Котлован вырыт лет десять назад, строители-дорожники брали там песок. От трассы он — чуть больше километра, от Репкино — два километра, отВознесенки — пять.

А дача Макаровых намного выше по трассе, до нее еще километров тридцать. Валентина Сидоровна Волчкова едет автобусом до поворота, там сходит и с километр топает пешком. Сначала электричкой, потом автобусом, потом пешком.

В Репкино и Вознесенку точно так же добираться. В старые времена туда ходил автобус, сейчас отменили. Теперь по грунтовке пешком топать надо…

При чем тут все это, елки зеленые?! Макарова пешком не топала. Ее сожгли в собственной машине.

* * *
Алексей Кучерявый из Москвы еще не уехал, но с работы уже уволился и искал покупателей на свою квартиру.

— А нельзя взглянуть, во что умелые руки обычную типовую квартиру превратить могут? — поинтересовался у него Чехотный.

— Так а что, приезжайте, прямо хоть сейчас.

От метро дом Кучерявого стоял далековато, в трех троллейбусных остановках, но следователь никуда не спешил и решил преодолеть это расстояние своим ходом. Шел мелкий, как пыль, дождик, руки стыли от холодного ветра, но он, слава Богу, дул в спину. Легко дышалось. Прохожих было мало. Все это любил Чехотный: и дождь, и безлюдье, и чистый неаллергический ветерок.

Зашел в нужный подъезд. У лифта уже горела красная кнопка вызова. Старушка с хозяйственной сумкой подозрительно взглянула на следователя и, едва только он вслед за ней зашел в кабину, спросила:

— Вам на какой этаж? Мне на шестой.

— И мне, — сказал Чехотный.

Поехали.

— И к кому это вы у нас?

— К Кучерявому.

— К Алешеньке? Наверное, квартиру покупать?

— Пока смотреть, — честно ответил он.

— Чего ж там смотреть, картинка, а не квартира. Только б лучше он ее не продавал.

— А что так?

— Жалко, такой сосед! И раковину всегда починит, и свет — и все бесплатно. Да и непьющий еще. Где такого найдешь? Вы небось выпиваете?

Чехотному стало как-то неловко:

— Бывает. И в электричестве не разбираюсь. Не надо покупать квартиру, да?

Старушка заулыбалась:

— Так все равно ж продаст, и неизвестно кому. Он тут уже и бывает редко.

— А зачем продает-то?

Она почему-то перешла на шепот:

— Любил он одну женщину, красавицу просто, а ее убили хулиганы, их у нас полно развелось. Только о женщине ему ничего не говорите, он не любит вспоминать.

— И после ее гибели он сюда никого не водил?

— Да что вы! Он такой серьезный…

Кучерявый открыл дверь без промедления. Сразу же извинился:

— В комнатах неуютно, хорошую мебель уже продал.

Полупустые комнаты только подчеркивали уровень проведенных здесь ремонтных работ. Паркетный пол, новые оконные рамы с тонированными стеклами, дорогие обои, пластиковые плинтуса. Кафель на кухне, кафель в ванной и туалете, выложенный рисунками. Аккуратнейшие швы между плитками. Чехотному так ни в жизнь не сделать.

Книг в квартире мало, но зато много фотографий. Цветные вырезки из журналов: различные марки машин, самолетов. Черно-белые снимки с соревнований: заляпанные грязью машины и лица гонщиков.

— Я и не похож тут на себя, да? Трасса после дождя была глинистая.

Снимки на стенах смотрятся, конечно, немного по-деревенски.

— Алексей, а фотографии Тамары у тебя нет?

— Нет.

— Она никогда не дарила тебе своей фотографии?

— Нет.

— Ты не просили ее об этом?

— А зачем? Когда я хотел ее увидеть, мы встречались, и все.

— Ты с работы уволился, квартиру еще не продал — трудно, наверное, материально?

Кучерявый фыркнул:

— А руки на что? Я с товарищем за три дня баньку одному дачнику срубил — три миллиона получили. А позавчера день поупирался, импортную сантехнику в богатой квартире ставил. Миллион заплатили. Я даже сам сказал, что много, а хозяева — бери, говорят. Качество им понравилось. А на той неделе «Форд» дурню одному чинил, который ездить не умеет. Запорол такую технику!.. Сейчас скажу… За неполный месяц миллионов пять вышло. Так я же еще домой на неделю ездил, к матери.

— Туда и перебираться будешь?

— Нет! — ответил он категорично. — Деньгами помогать им всегда помогу, но жить там не могу. Где в деревне работу найдешь? Там пьют все. Не знаю еще, куда уехать. В любом городе не пропаду.

От чая Чехотный отказался, опять вышел под моросящий дождь, опять не захотел ждать троллейбуса и пошел к метро пешком.

Думалось обычно по такой погоде хорошо, но тут ничего не лезло в голову.

Сутки ничего не лезло.

Но через день, ближе к вечеру, ему вдруг позвонил Алексей Кучерявый:

— Вы меня о фотографии Тамары спрашивали. Я совсем забыл: есть у меня ее фотография. Перебирал сейчас старые журналы и нашел. Хотите, привезу?

Это была та самая фотография, о которой говорил ему Макаров. Тамара Алексеевна на ней улыбающаяся, еще молодая, похожая на актрису Аллу Ларионову.

— Алексей, никогда бы не подумал, что ты забывчивостью страдаешь.

Тот смутился и покраснел, как ребенок.

— А как фото в старые журналы могло попасть? Ведь Тамара Алексеевна тебе его подарила незадолго до гибели, так? И потом, что-то я не видел у тебя журналов.

— Они на антресоли лежали. Не соображу, как туда снимок Тамары попал.

Кучерявый, говоря это, старательно отводил глаза в сторону.

Чехотному Леха впервые не понравился. И история со снимком не понравилась.

Захотел бы — стоял бы на своем: не дарила — и все. Но вдруг зачем-то вспомнил и нашел.

В принципе, мелочь. Но тут что-то есть!

Глава 16

Макаров все рассчитал правильно: Женьку надо искать в аэропорту, в час, когда прибывает из Германии самолет. Вряд ли Зырянов знает, что благодаря тому шороху, который он навел, Рамазан вынужден был прилететь накануне.

Олег мчался в аэропорт, тревожась об одном: что, если люди Шунта тоже не знают о прилете босса, крутятся тут и засекут Зырянова?

Женьку он узнал в спину и даже издали. Подошел сзади, сказал негромко:

— Зырянов, я не ошибся, я знал, где тебя искать!

Тот резко повернулся, изумление было написано на его лице:

— Командир? Ну ты даешь! — Последовала пауза секунд в десять, потом Женька начал соображать. — Понял. Ты тоже узнал, каким рейсом прилетает Рамазан, так?

— Примерно. Но хватит тут торчать, едем домой, я тебе по дороге кое-что поясню.

— Как едем? Олег Иванович, надо же с этим гадом встретиться!

— Сейчас важнее с другими гадами не встретиться. А Рамазан уже сутки в Москве…

Почти час проговорили в электричке, поделились своими новостями. На нужной остановке сошли, Макаров сразу же потащил Женьку в магазин:

— Вечером пирушку устроим. Сына нашел, тебя не потерял — разве не поводы?

Купили мяса, зелени, фруктов. Женька с тоской покосился на винный отдел, и это заметил Макаров, улыбнулся:

— Выбирай что душе угодно.

— И сколько угодно?

— В расчете на двоих.

— Ты что, вылечился? Так и это, Олег Иванович, надо отметить! Причем так отметить…

Вечером сидели они за столом, называли дерьмовой самогонкой шотландское виски, пили молча третий тост, после четвертого начался наконец разговор по существу.

— Женя, а что, если я был не прав и ты мог грохнуть невиновного?

— Невиновного? Не смеши, командир! Он на чем наживался? На крови нашей наживался, на войне бизнес сделал. Да таких всех надо…

— Ты прав, Женя: на Чечне многие себе карманы набили. Ну и что? Всех стрелять будем? Без доказательств? Тогда скажут: вот он, кавказский синдром. Все оттуда чокнутые вернулись. Ты хочешь, чтоб о нас так говорили?

Зырянов покачал головой:

— Командир, мне до лампочки, что о нас говорят и думают. Вот мы тут сидим, ты с башкой простреленной, я без руки, и слюни пускаем, а под Ведено вон… Ты смотри, смотри телевизор! Морозильники под Ростовом нашими пацанами переполнены, а мы в гуманность играемся. Доказано, не доказано… Жену у тебя убил… Какие еще тебе доказательства нужны, Олег Иванович?

Макаров невольно бросил взгляд на снимок Тамары, стоявший за стеклом шкафа.

— Узнаю, кто ее жизни лишил, тогда либеральничать не буду. Тогда, может, и тебя попрошу: пойдем, скажу, Женя, спину мне прикроешь. Но пока я не узнаю, кто убийца, и сам ни на кого руку не подниму, и тебе этого сделать не позволю.

— А как узнаешь?

— Ну, есть же люди, которые не только шашками, как мы, махать умеют.

— А нам в это время что делать? Если сидеть вот за этим столом в ожидании, то никакой водки не хватит, думаю.

Макаров вытащил фотографию Олежки и положил ее перед собой:

— Займемся жизнью, старлей Зырянов. Снимем погоны и займемся жизнью. Мне надо семью лепить — у меня настоящей семьи еще никогда не было. Я даже не ребенка имею в виду. Не понимали мы друг друга с Тамарой. С Лесей тоже пока не все просто, но я чувствую: все будет нормально. Вот и ты…

— А что я? — Женька потянулся к бутылке, наполнил рюмки. — Что я, командир? У меня тыла нет, у меня нет ни Калуги, ни ребенка, и не нужен я никому. Мне погоны снимать — все равно что крест на всем ставить. Иногда мне кажется, что лучше б я под Лысой горой остался, чем… — Он приподнял изуродованную руку и ничего больше не сказал, только застонал зло.

— Нам с тобой отвлечься ото всего надо, — сказал Олег. — Поедем дней на десять со мной в деревню, а? К Лесе? У нее отец мировой мужик, я ему мешок сахару привезу, он самогонки наварит получше, чем это импортное виски. Там, между прочим, есть дома заброшенные, так что можешь вполне самостоятельно пожить, посмотреть, как у тебя это получится. Я хочу, чтоб ты сына моего увидел, чтоб местных девок там как следует погонял. Поехали, Зырянов. Там и подумаем, как дальше жить. Мы ведь еще и не думали с тобой об этом.

— А что, — Женька потянулся вилкой за огурцом, не попал в него с первого раза, — можно и прокатиться. Но погоны я снимать не буду!

— Да нас с тобой и не спрашивали о желании: сняли уже. Это мы их на плечах просто ощущаем, но, дай бог, пройдет и это.

— Не хочу, чтоб проходило!

Женька опять хотел выпить, но Макаров, видя, как того разобрало, накрыл ладонью его рюмку:

— Раз решили ехать к Лесе, пить сегодня прекращаем. Завтра рано вставать: побегаем по магазинам, ты мне посоветуешь, что лучше Олежке, Лесе, старикам купить. И послезавтра утром на автобусе…

Зырянов не возражал, вылез из-за стола, неровной походкой подошел к кровати:

— Командир, считай, что я уже сплю. Поеду с тобой в деревню. Но погоны с меня хрен кто снимет! А в деревне просто отдохну, а потом… потом…

Он заснул, как показалось Олегу, не успев еще голову положить на подушку. Макаров снял с него туфли, куртку, на всякий случай проверил карманы: не с «пушкой» ли приезжал Зырянов в аэропорт на встречу с Рамазаном? Карманы были пусты, если не считать денег.

Макаров даже предположить не мог, что лежал у Зырянова под подушкой красивый никелированный пистолет.

* * *
День был дождливый, ветреный, черно-белый. До метро Макаров с Женькой ехали в полупустом автобусе, затем зашли в такой же вагон, сели у крайнего выхода.

А с противоположной стороны успел вскочить в уже закрывающуюся дверь высокий человек в темных очках и с палочкой в руке. Он медленно пошел по проходу, с завыванием обращаясь к пассажирам:

— Граждане, кто может, помогите чернобыльцу! Я потерял зрение в результате взрыва атомной станции, и государству нет до меня никакого дела. Одна надежда — на отзывчивость русского сердца, на доброту россиянина. Не прошу много — лишь на пропитание и лекарства…

Макаров полез за кошельком, но сказал негромко, так, чтоб услышал лишь Женька:

— Врет все, конечно. Шустро он в вагон забежал, так слепые не бегают. Но тысяч пять дам.

— Погоди, Олег Иванович, не спеши. Я тебя познакомлю с этим Гомером.

Полковник недоверчиво взглянул на Зырянова:

— Шутишь?

— Не шучу.

— Ну ты даешь! Первый раз в столицу-матушку прибыл, а успел и с бандитами, и с торгашами, и с нищими перезнакомиться. Коммуникабельный ты человек, Женя.

— Да уж какой есть.

Слепой подошел к двери, ожидая очередной остановки, повернувшись спиной к Макарову и Женьке.

— Возьмите у меня деньги, товарищ, — сказал Олег.

Слепой не шелохнулся.

Женька встал, подошел к нему:

— Ладно, танкист, или как там тебя, не вороти морду. Камуфляж снял, нас не позоришь — и то хорошо.

Проситель милостыни просипел:

— Ну все, выйдем — заплачу, сколько надо.

Макаров тронул Женьку за рукав:

— Не заводись. Поживем немного без приключений, а то не скоро в деревню попадем.

— Все нормально, командир, — ответил Зырянов. — Я только хотел гражданина проинструктировать. Раньше он играл роль солдатика и не знал, что такое «Фагот». Теперь хочу спросить: какие конкретно лекарства нужны облученному человеку? Ведь спросит же кто-то.

— Отцепись от меня, а? — проныл парень. — Что я тебе плохого сделал?

— Дурной пример показываешь, — неожиданно зло сказал Женька. — Оказывается, и так можно существовать: ходить и попрошайничать. Может, и займусь этим. На пару с тобой ходить будем, а? Людям головы морочить, доказывать им, что есть еще те, которые и хуже живут.

Вагон еще не остановился, а старый знакомый Зырянова уже стал тыкаться в дверь, как муха в стекло. Лишь только створки открылись, он выпрыгнул, испуганно оглянулся на Женьку и поспешил к эскалатору, расталкивая прохожих.

Макарову показалось, что его старлей сейчас помчится следом за этим типом, и он тоже быстро встал, взял Женьку за локоть:

— Нам на следующей выходить… Ты чего-то, смотрю, опять разволновался. Ну насшибал мужик на бутылку, и черт с ним! Тебя чего это беспокоит?

Зырянов внимательно посмотрел на него:

— Командир, думаешь, я шутил, да? Если, как ты говоришь, сниму погоны, тоже таким стану. А почему бы и нет? «Государству до меня никакого дела, одна надежда — на отзывчивость русского сердца»… Все подходит.

— Хватит молоть ерунду, Женя. Напрасно я тебе с утра налил. Что ли, мы жить по-людски не сможем?

— Олег Иванович, а мы до этого по-людски жили, там, в Чечне? Там себя подставляли, а зачем? Что тут от наших потерь изменилось? Врут и предают. Всех бы их в ту бойню окунуть, как в дерьмо…

Женька говорил уже не шепотом, на них стали оглядываться, в чужих глазах были жалость и боязнь.

— Порядок тут, командир, навести надо…

«Да, — подумал Макаров, — увозить отсюда Женьку надо, и как можно быстрее. По сути дела, он еще пацан — ну что такое двадцать три года? Многое видел, многое пережил, ему бы душой отдохнуть, реабилитационный курс пройти, а тут — такое… Зырянов приехал к командиру вроде как в гости и за помощью, а выходит, что получил новые боевые задачи. И продолжает воевать».

— Наша остановка, Женя.

Магазин никуда не денется, решил Макаров и повел Зырянова прогуляться по старому парку. Дождь шелестел по распластанной на земле листве, струился серебром по темным стволам лип. У пустых скамеек возились синицы, искали еду. Белка застыла на ветке, любопытными глазами следя за единственными прохожими, бесцельно бродящими по мокрым аллеям.

Но цель у Макарова была, и он, как ему показалось, достиг ее. Женька оттаял, успокоился, даже заулыбался. Когда наконец зашли в магазин, он, пока Макаров выбирал одежду для сына, накупил целый мешок игрушек.

— Куда столько? — удивился Макаров.

— А мы с Олежкой твоим играть будем, вдвоем. Какие еще на сегодня вводные, командир?

— Пассивный отдых перед завтрашней дорогой. В ванной попаримся, телевизор посмотрим, газеты почитаем…

— Водочки попьем!

— Не без этого. И пораньше ляжем спать. В семь утра надо уже быть на Киевском вокзале.

Газет Женька так и не почитал. Перекусив на скорую руку, принялся крутить телефонный диск.

— Алла, чувствую, что я еще часа на два нуждаюсь в постельном режиме… Нет, лучше без уколов, но если ты настаиваешь…

Положил на аппарат трубку, взглянул на Макарова, потирая шею:

— Олег Иванович, я отлучусь на вечерок, а?

— Тут я тебе не командир, Женя.

Он сказал только это, не задал никаких вопросов, но Зырянов решил раскрыться сам:

— Понимаешь, Олег Иванович, мы с тобой еще наговоримся, и тут, и в деревне, а вот с женщиной… Я же только руку потерял, а не чего-нибудь другое. Домой вернусь — там с бабами напряженка: село есть село. Ты не ругай меня, ладно?

— Только не задерживайся, подъем ранний будет, чтоб на первый автобус успеть.

— В десять вечера буду сидеть уже вот на этом стуле. — Он помолчал, потом добавил: — Знаешь, она постарше меня, красивая и не врет вроде. О чем думает, то и говорит. Ты встречал таких женщин?

— А ты?

— Что я? У меня еще жизненного опыта в этом деле маловато. Вот пойду его набираться.

* * *
— Почему ты все время пытаешься спрятать от меня правую руку? Ну что ты ее в простыню зарываешь? Там кожа должна дышать, понимаешь?

Женька присел на кровати, повернувшись к лежащей Алле все же левым боком.

— Я думаю, тебе неприятно смотреть на это…

— Господи, вот уж не думала, что ты можешь комплексовать. Мне казалось, что офицеры этой болезнью не страдают.

— Я уже не офицер.

Алла легко соскочила с кровати, подняла с ковра свою одежду, начала одеваться.

— В плане секса ты офицер, и еще какой!.. А насчет «приятно-неприятно»… Дня через два ко мне приезжает один из тех, чьи бритвы в ванной лежат, Марк Геннадьевич. Так вот, как только он порог квартиры переступает, я его посылаю сразу под душ. От него потом за километр разит. И я ему об этом прямо говорю. «Доплачивайте, — говорю, — за вредность». И он духи покупает и только смеется на мои слова. А ты… Женя, у тебя боевая рана, а это совсем не уродство.

Уже в трусиках, бюстгальтере она вопросительно взглянула на Зырянова:

— Так, какая у нас дальнейшая программа? Идем на кухню готовить ужин? Тогда я халатик надеваю. А если хочешь прогуляться…

Женька щелкнул по циферблату:

— Мне бежать надо.

— Я выйду с тобой, провожу. Подышу свежим воздухом: там подмораживать начало.

В лифте она спросила:

— Ты чего скуксился? Был все время веселеньким, а теперь нос повесил?

Зырянов кисло улыбнулся:

— Представил тебя в постели с этим потным и старым Марком. Он ведь старый, если ты его по отчеству зовешь?

Алла весело засмеялась:

— Вот в чем дело! Ну, во-первых, я никогда с ним не спала, он уже перезрел для этого, только кайф ловит, когда я по комнате бегаю в халатике с разрезом от бедра и в декольте до пупка. Я с ним в театры хожу, кормлю его, рубашку могу постирать… Это все, Женечка, во-первых, а во-вторых, тебя моя жизнь не должна огорчать! Не дай бог, мы почувствуем какую-то обязанность друг перед другом, утратим независимость… Лично я этого не хочу, честно тебе говорю.

В город действительно пришел морозец: лужи сковало льдом так, что по ним можно было скользить. Звучно, будто они фанерные, ломались под ногами листья. Небо очистилось от туч, предвещая усиление холода.

— Алла, ты замерзнешь. Возвращайся домой.

— Наоборот, я хочу, чтоб ты садился не на этой остановке, а на следующей. Пройдем аллеей, поговорим. С тобой, кстати, интересно говорить…

Но поговорить они не успели. Едва зашли в темное, без фонарей, пространство, как прямо по глазам ударил мощный луч фонарика.

— Она? — спросил чей-то голос.

— Она. Барсукова.

Первый голос продолжил:

— Кавалер может… нет, должен уйти, а к даме у нас несколько вопросов.

— Ты их знаешь? — тихо спросил Аллу Зырянов.

Она покачала головой, а вслух за нее ответил все тот же грубоватый, с ленцой, голос:

— Она нас не знает и никогда не узнает. А ты, товарищ или господин, катись отсюда. Неужели я что-то неясно сказал?

— Новак, — раздался голос третьего, справа от Женьки. — Это же однорукий, которого мы на складе мутузили. Точно, он!

— Попридержи язык, — недовольно произнес тот, кого назвали Новаком. — Но если это так, то все становится на свои места. По крайней мере, я теперь знаю, о чем докладывать шефу. Отведите в сторону этого субчика, у меня к нему вопросы во вторую очередь будут, а сейчас я побеседую с этой б…ю.

Женька ударил наугад, просто резанул тяжелым ботинком тьму повыше фонаря, туда, где, по его расчетам, должна находиться голова. Если бы он ошибся, то, конечно бы, фраернулся — потерял равновесие, на скользкой земле мог даже упасть. Но ботинок четко приложился к чужой морде, луч света подпрыгнул, потом спикировал и затух. Но тотчас зажглись еще два фонаря, уже с боков. Женька, набычив голову, метнулся вправо. Есть! Угодил лбом в чью-то грудь, противник со сбившимся дыханием даже не вскрикнул, рухнул на спину.

Но кто-то невидимый уже схватил за плечо и Зырянова, сейчас надо ждать удара… Вернее, не надо ждать! И он сгруппировался, подпрыгнул как мячик, развернулся в воздухе, ударил одновременно двумя ногами в чей-то живот, оттолкнулся от него, как от батута, сделал в воздухе сальто, приземлился метра за два от противника, ухитрившись остаться в вертикальном положении.

Но лучи двух фонарей тут же опять поймали его на скрещении.

— Новак, что с тобой? — раздался голос.

Под Новаком затрещали промерзшие листья, он вставал с земли.

— Ну ладно, — сказал он. — Если так, то и мы будем говорить с тобой по-другому.

— Подойди, поговорим, — ответил Женька.

— Где эта, Барсукова, не сбежала? — спросил кого-то Новак.

— Нет, мы ее под «перышком» держим. Дернется — лезвие как раз в горло войдет. А этот однорукий что-то потерял, когда прыгал.

Свет опустился, пробежал по аллее, остановился на никелированном пистолете.

Тотчас рука невидимого Зырянову Новака подняла оружие.

— Хорошая игрушка! И как раз вовремя найдена. Ты, хрен однорукий! Я бы тебя оставил в живых, даю слово. Но на меня еще никто не поднимал руку.

— Я на тебя ногу поднял, — поправил говорившего Зырянов.

— Заткнись! А поговорить хочешь — скажи лучше: ты о Рамазане узнал от Лаврентьева, да? Мне надо выяснить, кто тебе разболтал о Рамазане. Не узнай мы тебя, то поговорили бы об этом с Барсуковой, — не слышала ли она ничего существенного от своего дружка новокузнецкого, вдруг он при ней с тобой болтал? Но раз ты — вот он, то все понятно. Случайностей в таких делах нет. С тобой мы сейчас потолкуем, а девочку… Эй, отпустите ее, пусть катится куда хочет.

Да, подумал Зырянов, будет хорошо, просто замечательно, если Аллу отпустят. Этим ему развяжут руки… Руку то есть. Ударная у него левая, но все же очень жаль, что нет правой. Он бы показал этим сволочам… Да и покажет, только бы знать, что от этого не пострадает Алла. Можно будет попробовать и уйти: темень, деревья…

Глухой хлопок раздался там, где стояла Барсукова, и тотчас хриплый натужный стон сопроводил его, под падающим телом зашелестела ломающаяся трава. Новак вскинул пистолет в сторону Женьки, пытаясь рассмотреть, что происходит там, где стояла Алла. Фонарь опять был в его руках, и Женька пошел на этот свет, чуть боком, пританцовывая, готовя для удара ногу.

— Стой! На месте стой! — заорал Новак.

Женька хорошо видел освещенный ствол, направленный в его лицо, но шага не сбавил.

— Получай! — заорал Новак.

Вспышка направленного взрыва на миг осветила все вокруг. Зырянов был готов к этому и успел увидеть все, что его интересовало. Стоит Алла, рядом с ней валяется на земле человек, еще двое — чуть в стороне, закрылись ладонями от слепящего света.

Женька подскочил к Барсуковой, схватил за руку, увлек за собой:

— Бежим, пока не очухались.

Побежали сначала по аллее, потом свернули к жилым домам.

* * *
В десять вечера Зырянов домой не вернулся. Макаров, уже начиная волноваться, стоял у темного окна, смотрел на улицу.

Он обещал Лесе приехать через три дня, но недобрые предчувствия подсказывали ему, что и завтра поездка в Калугу не состоится. Если Женька к утру не объявится, он, конечно, из Москвы не уедет. Парень, судя по всему, на пределе, нельзя его сейчас терять из виду…

И тут раздался телефонный звонок.

— Олег Иванович, это я.

— Что случилось, Женя?

Даже по короткой реплике Зырянова Макаров понял, что что-то там произошло.

— Нужен твой совет, Олег Иванович. Мы не можем подъехать к дому, боюсь «хвоста»…

— «Мы» — это как понять?

— Выйди к трассе, мы остановимся правее троллейбусной остановки. Синие «Жигули». Будем там минут через десять, при встрече все и расскажу.

Машина уже стояла в обусловленном месте, когда Олег вышел к шоссе. За рулем сидела эффектная женщина, изо всех сил старающаяся казаться спокойной, но даже короткое свое имя она произнесла с дрожью в голосе:

— Алла.

Зырянов располагался на заднем сиденье, туда же влез и Макаров:

— Что у вас за чепе, ребята?

Рассказывал один Женька, женщина сидела молча и смотрела то в лобовое стекло, то в зеркало заднего вида.

Увернувшись от ножа, первый выстрел из газового пистолета сделала Алла. После этого нажал на спусковой крючок Новак и получил заряд в грудь и лицо, что с ним сталось, неизвестно. Алле домой возвращаться опасно, адрес ее известен тем, кто поджидал женщину на аллее.

— У вас нам тоже появляться нельзя: я и так вашу квартиру засветил, а если еще и знакомая Лаврентьева туда нагрянет…

— Машину угнали, что ли? — спросил Олег.

— Нет, это моя, — ответила Барсукова. — Она стояла у дома, мы вернулись, сели и…

Макаров помолчал, потом задал новый вопрос:

— Вас на работе не бросятся разыскивать, если вы исчезнете на несколько дней?

— Нет, мне надо только позвонить и предупредить.

— Там есть телефон, — сказал Макаров.

— Где это — там?

— У меня на даче. Женя, разворачиваемся и поехали.

— Это не так далеко от Москвы, да?

— Мне кажется, чем дальше, тем лучше.

— Нет, командир. Мне в столице поработать надо. Понимаешь, из-за меня мужик пострадает, Лаврентьев Игорь Викторович.

— Хороший человек?

Женька вспомнил никелированный пистолет, покачал головой, но ответил так:

— Каким бы ни был, но я его вроде как подставил, получается. И с Рамазаном, таким образом, мне все равно встречи не избежать. Еще не знаю, что ему скажу, подумать надо, но коммерсанта нельзя оставлять под ударом, командир.

Макаров был категоричен:

— Значит, так. С дачи ты носа не высунешь. Договорились? Фамилию твоего друга я запомнил, сам о нем с кавказцем поговорю.

— Олег Иванович, лучше бы тебе не впутываться в это дело. И потом, как же Калуга? Тебя Леся ждет, сын.

— Сын ждет, когда я воевать закончу. А тут, видишь, какое дело…

«Жигули» затормозили, поплыли по скользкой дороге застывшими на тормозах колесами. В свете фар было видно, что впереди остановился автобус, из него выскочили пассажиры: мужчина, женщина и ребенок. Взявшись за руки, побежали через трассу, к проселочной дороге. На указателе было написано: «Дер. РЕПКИНО. 2 км».

— Здесь недалеко тот котлован, где Тамара погибла, — сказал Макаров.

Еще минут через сорок они подъехали к домику, который Макаров не очень любил посещать. На даче, среди грядок, цветов, колючих кустов крыжовника, ему было скучно.

Он вышел из машины, отомкнул ворота, потом дверь гаража. Алла загнала туда «жигуленок».

— Так. Ну, пойдемте знакомиться с хижиной. Там, конечно, холодно, но в коридоре всегда лежат, по крайней мере так было раньше, сухие дрова, а в холодильнике не переводилась бутылка водки.

Они зашли в дом. Макаров думал, что здесь будет бардак и слой пыли на всем, потому порядок и чистота его даже удивили. Еще больше он удивился тому, что от печи шло тепло, плита была даже горяча — руку на ней невозможно было удержать. Объяснение этому можно было найти лишь одно…

Олег подошел к телефону и набрал номер тетки жены, Волчковой. Та оказалась дома.

Поговорили о жизни, здоровье и погоде. В конце разговора он спросил:

— На даче давно были?

— У вас-то? А чего мне там делать? Нет, как собрала урожай в начале сентября, так больше и не появлялась. Вот если бы вы переписали ее на меня…

* * *
Через неплотно прикрытую дверцу печи пробивался огонь и отражался на белой стене. Женька и Алла лежали на кровати, разговаривали: им не спалось.

— Послушай, зачем ты полез в драку? Тебя они отпускали, а мне ничего не сделали бы.

— Да? Надо было тебя оставить, а самому взять и уйти? А потом, этот гад тебя обозвал…

— Подумаешь, обозвал. Разве это повод, чтоб голову свою подставлять?

— Повод.

— И Олег Иванович: бросает все свои дела, везет нас ночью на дачу, взялся хлопотать за Лаврентьева — зачем ему это нужно?

— А зачем тебе нужно было сажать меня в машину и везти к себе?

— Не сравнивай, я врач, это у нас профессиональное.

— У нас тоже.

— Странно. Знаешь, я таких еще не встречала…

Она поцеловала его в плечо.

* * *
Макаров в это время тащился на маршрутном автобусе домой.

Он думал совсем о другом. Кому понадобилось посещать его дачу? И с какой целью?

Глава 17

Тренер был толстый, лысый, и создавалось такое впечатление, что он не говорил, а кричал. Впрочем, Чехотный сразу нашел этому объяснение: попробуй поговори с подопечными нормально, когда вокруг ревут моторы.

У тренера был маленький кабинет, в котором, как показалось следователю, даже пахло бензином. Машины разных мастей, заполнившие стол и книжную полку, вроде бы только-только заглушили двигатели.

— Одно скажу: жаль, конечно, что Леха от нас уходит, — рокотал он. — И гонщик он хороший, но главное — другое. Леха любую технику знает как свои пять пальцев, механики у него консультации берут, вот так… Чай будете? В термосе завариваю, на травках.

Чай тоже отдавал бензином.

— Одно скажу: Кучерявый ни разу режим не нарушил. На сборах даже шампанское не пил, хотя что нам шампанское?! А он — никогда! И с бабами — ни-ни! Кто же его заложил, а? Или секрет?

— А что, — спросил Чехотный, — водились за парнем грехи, о которых можно поведать?

Тренер коротко хохотнул, но глаза его при этом оставались серьезными:

— Да знаю я, за что вы к нему прицепились. Хотите на спор?

Чехотный сам еще четко не знал, почему он заинтересовался Кучерявым, лишь на чутье свое полагался, и потому уверенно ответил:

— Не знаете.

Тренер удивленно захлопал глазами:

— Не из-за пистолета?

Всегда невозмутимый Чехотный расправил сутулую спину, что было знаком крайнего удивления. На лице, наверное, тоже это чувство проявилось, и лысый толстяк довольно улыбнулся:

— Я же говорил! И его, кстати, предупреждал: нашел, мол, чем баловаться. Он пистолет этот сам выточил, но, если вы его видели, от настоящего не отличишь, ведь так? Поменьше только.

— От какого настоящего? Какой марки?

Тренер наморщил лоб:

— Дак… А черт его знает! Я служил давно, стрелял из «калашника», а видел только «Макарова» у офицеров. Но я другое имел в виду: пистолет сделан, как игрушка, не отличишь от заводского. И бьет здорово. Леха-то зачем его смастерил? На сборах уток бить диких. И убивал. Даже зайца одного подстрелил.

— Этой весной, что ли?

— Да уж не помню… Нет, весной у него заморочка одна вышла, он раньше времени уехал.

В то майское утро, по рассказу тренера, гонщики позавтракав, уже выходили из столовой. Он сам, значит, достал сигареты, решил возле крыльца подымить. Кучерявый мимо проходил. От крыльца, если смотреть в сторону трассы, просека ведет, не очень широкая, но саму трассу метров на пятьдесят видно. Как раз посреди, на обочине, увидел тренер стоявший «жигуленок». Кучерявый тоже на него раз взглянул, второй, потом туда потопал. На насыпь поднялся — женщина из машины вышла. Поговорили они минуты три, не больше. Леха вернулся, просит: «Отпусти, дело важное». Расстроившийся такой был.

— Мы уже знали, что он с замужней встречается. Я и подумал, что это она примчалась. Отпустил. А чего ж не отпустить? Одно скажу: парень надежный во всех делах, вы плохого про него и не думайте.

— Машину вы, конечно, не запомнили?

Тренер обиделся:

— Как это? Номеров, конечно, не видел, а все остальное как же не запомнить? «Шестерка», кремовая.

— А раньше эта женщина к нему приезжала?

— Ни раньше, ни позже я ее больше не видел. Они вроде сейчас и не встречаются уже.

— Кучерявый уехал вместе с женщиной, на ее «жигуленке»?

— Зачем? У него в ту пору «Форд» был. Он купил его как груду металла, а сделал такую тачечку!.. Нашему же парню и продал его месяца два назад. Кстати, считаю, по дешевке, лично я бы дороже отдал.

* * *
Чехотный после встречи с тренером автогонщиков узнал от Макарова о том, что кто-то посещает его дачу.

«Вот где и выплыл не обнаруженный в сумочке Тамары Алексеевны ключ», — подумал сразу же. Потом сам эту версию и отмел.

На кой черт убийцам или убийце почти через полгода после совершенного преступления лезть в дачный домик Макаровых? Если они надеялись обнаружить в нем что-то ценное, они бы воспользовались ключом сразу, в ночь убийства. И потом, проникли они в помещение не для того же только, чтоб растопить печь! Макаров сказал, что по сравнению с летним его приездом на дачу в комнатах ничего не изменилось, никаких признаков того, что кто-то рылся в вещах. Даже водка в холодильнике не тронута. Холодильник, кстати, все время был включен: там сливочное масло, консервы, соки… Все осталось на месте, Макарову даже показалось, консервов больше стало. Но это, конечно же, только показалось.

Чехотный теперь не исключал того, что жену полковника, свою любовницу, по каким-то неведомым пока причинам убил Кучерявый. Сейчас он уехал из Москвы, куда конкретно, неясно, но ясно — зачем: ищет хороший городок и квартиру в нем.

Допустим, Леха врет, никуда он не уехал, а проводит время на даче Макаровых…

Зачем ему это? Что он там потерял? С женщиной вновь встречаться? Так домой бы ее привел, не женат ведь. И потом, забирать у жертвы ключи только ради этого…

Можно еще предположить, что какой-то бомж воспользовался жильем, чтоб греться в нем по ночам, открывал замок отмычкой, старался ничего в доме не трогать, чтоб не вызвать подозрения у хозяев.

Но он бы проник в дом, чтоб провести там именно холодную ночь! Почему же покинул его с наступлением темноты? Где логика?

И наконец, Макаров обратил внимание на отсутствие пыли в доме. Вряд ли бомжу пришло бы в голову протирать пол, клеенку на столе…

Чехотный вздыхает, смотрит на пса, тихонько скулящего у двери, поднимается из-за стола и идет одеваться на вечернюю прогулку. При этом решает выкинуть пока из головы историю с теплой печкой в дачном домике. Есть куча и других вопросов, не менее важных.

Тамара Алексеевна, если это была она, приехала на тренировочную базу к Кучерявому утром, а погибла в следующую ночь. Зачем приехала? Ведь никогда же не делала этого. Значит, был повод, привезла дружку какое-то не терпящее отлагательств известие. Произошло это через день после встречи с подполковником Ляшенко. Ляшенко, по словам Макарова, встречался не только с женой командира, но и с женами других офицеров-«чеченцев». Передал от мужей приветы, рассказал, как они там живут-воюют. Так происходит всегда, если кто-то вырывается на пару дней с гор домой…

Да, следователь проверил: Ляшенко встречался и с женами других офицеров. Но нельзя проверить, о чем же он все-таки беседовал с Тамарой Алексеевной… Что мог сообщить такое, что женщина не дождалась двух дней, когда должны были закончиться сборы у Кучерявого, и сама помчалась туда?

Мало того, это известие должно было носить такой характер, что Леха, человек спокойный и рассудительный, человек, о котором все говорят только хорошее, убивает любовницу. Причем убивает не просто, а с особой жестокостью, вот ведь дело какое.

Ну не мог он совершить такой поступок!

И никто не мог залезть в дачный домик для того, чтоб лишь протопить там печь!

И с фотографией задачка, с той, которую обнаружил у себя Кучерявый… Если любимая женщина полгода назад подарила ему снимок, то он просто не мог бы об этом забыть, не мог его сунуть бог знает куда.

О чем все это говорит?

А хрен его знает о чем.

Впрочем, одно предположение есть, но это предположение сумасшедшего.

И все-таки надо связаться с коллегами из области.

* * *
Коллегу этого звали Вадик, и было ему двадцать два года. Впрочем, глаза у мальчика были хорошие, не сонные глаза, и Чехотный сразу простил ему молодость и некоторый налет апломба.

— Вас, товарищ Чехотный, собственно, что конкретно интересует?

— Женщины, сынок.

В общем-то до панибратства Чехотный никогда не опускался, но любого собеседника раскусывал с первого взгляда и безошибочно выбирал соответствующий тон. Вот и сейчас не ошибся: Вадик, обманутый его вызывающе простоватым видом, его старческой сутулостью, сразу понял, что имеет дело с мэтром, а не затюканным жизнью и годами следователем. Голос у Чехотного жесткий, уверенный, взгляд ироничный, и слово «сынок» понимается не иначе, как «деточка», а то и хуже — «сосунок».

Пока Вадик раздумывал, обидеться или нет на такое обращение, Чехотный заговорил уже действительно как с коллегой, сто лет знакомым, проверенным и надежным:

— Помощь твоя нужна. Запутаннейшее дело, у меня таких мало было. Давай вдвоем мараковать.

Он разложил на столе карту, помолчал, словно давая время коллеге ознакомиться с ней, потом сказал:

— Это, как видишь, твоя вотчина. Вот здесь, — ткнул острием карандаша, — находится старый карьер. В один из майских дней здесь сожгли в машине женщину.

Лицо Вадика стало возмущенным, он уже собирался достойно ответить следователю, но тот не дал ему это сделать:

— Естественно, не сомневаюсь, что ты в курсе, что ты даже можешь мне сказать, кто там погиб…

— Да, конечно, я могу сказать!

— Однако, Вадим Евгеньевич, меня интересует, скажем так, не совсем эта история.

В своей конторе по отчеству Вадика, наверное, мало кто называл, потому он сразу оценил поступок Чехотного, стал сама серьезность:

— Я слушаю.

— В тех же числах мая в этих вот деревеньках вдоль трассы ничего криминального не произошло? Драки с летальным исходом, изнасилования… — Он сделал паузу. — Может, из дому кто пропал? Ты только на память не полагайся, лично я никогда это не делаю, давай по бумагам посмотрим.

— Было, что-то было. — Вадик полез за папками. — Не уверен, что именно в эти же числа… Женщина пропала, из Репкино, это, кстати, недалеко от того самого карьера… Ага, вот. Когда ваша москвичка там погибла?

— Двадцать девятого, часа в три ночи.

— А у нас двадцать седьмого Гагаева Полина Владимировна уехала в Москву и не вернулась по сей день. Мы объявили ее в розыск.

— Кто такая? Давай все, что о ней знаешь.

— Эта дамочка с прибабахом, ей за сорок, не замужем и никогда не была, живет в доме с отцом… Сейчас… Гагаев Владимир Миронович, пенсионер, хобби — алкаш. Дочь взяла его пенсию, поехала в Москву за покупками, обещала привезти сахар на самогонку… Если бы не это, он, может быть, и не всполошился. Полина часто пропадала и на три, и на четыре дня, она у трех вокзалов проституцией подрабатывала, была неоднократно бита, доставлялась в кутузку.

— И посему на вид ей лет семьдесят, да?

— А вот и нет. Я же говорю, что она чокнутая. По деревне всегда ходила, как манекенщица. Дорогие духи, помада, туфли… В таких туфлях — по лужам, по грязи. Говорила всем, что ее обещает взять на работу сам Слава Зайцев, модельер который. Впрочем, могла и про Диора сказать: состояла на учете в психдиспансере.

— Фотография есть?

— Естественно. Вот, полюбуйтесь, не королева красоты, но и не Баба Яга. Она, кстати, любила фотографироваться, видно, все деньги, заработанные на панели, тратила на помаду и фотосалоны.

Чехотный посмотрел на снимок. Ничего схожего с Макаровой.

Вадик продолжал рассказывать:

— Гагаева могла возвращаться домой или автобусом, или электричкой. И так, и этак до деревни еще надо топать лесом, от автобуса — по грунтовке, от электрички — тропой. Но ее так исходили, что она как аллейка. Мы проверили: ничего похожего на захоронения не нашли. В моргах московских тоже ее не оказалось. Так что, скорее всего, уехала во Францию, на фестиваль моды, — он улыбнулся своей шутке. На руках у нее в тот день было сто десять тысяч плюс пять долларов. Тысячи — отца, доллары — ее.

Глаза Гагаевой сразу выдают болезнь — плавающие глаза, не сосредоточенные. Белые волосы. Это пока единственное, что роднит ее с Тамарой Алексеевной. Теперь надо узнать вес, рост, размер ноги, что там у нее с зубами было… Да многое надо узнать.

— Что еще в тех же числах интересного у вас было? Больше никто не пропадал?

— Нет. Ну, если не считать двух бычков из колхозного стада…

* * *
Гагаева Полина Владимировна была на два сантиметра ниже Макаровой, обувь носила на размер меньше, наверняка время от времени мучилась зубной болью: пломбированы два зуба.

Теперь эксперты должны были решить, кто же сгорел в машине. Чехотный ненавидел процедуру эксгумации тела и всю бумажную канитель, предшествующую ей.

Макарову он не стал объяснять причину.

— Олег Иванович, не будете возражать? Надо…

— Надо так надо, — только и ответил тот.

Глава 18

— Нет, я сегодня не могу, — сонно ответил Рамазан. — День по минутам расписан. Ты позвони мне завтра с утра, и может быть…

— Думаешь, я хочу встретиться с тобой для того, чтобы рубль выпросить? — зло спросил Макаров. — Ты газеты сегодняшние читал?

Одна из них лежала сейчас перед Олегом. В ней — небольшая заметка о ночном происшествии.

«Кровавыми разборками в Москве уже никого не удивишь, а эта история заслуживает нашего внимания лишь потому, что „героем“ ночной драмы стал телохранитель одного высокопоставленного лица, фамилии которого до уточнения некоторых фактов мы пока не называем.

Патрульная машина вневедомственной охраны проезжала как раз улицей Кубанской, когда там прогрохотал взрыв. На месте происшествия милиционеры увидели окровавленного человека, который скончался на их глазах, — взрыв неустановленного характера буквально опалил его лицо и грудь. Рядом лежал еще один пострадавший, но уже от газового оружия. Органам правопорядка он хорошо знаком как член так называемой восточной группировки. Что связывало телохранителя государственного мужа с бандитом, покажет следствие».

Рамазан даже если и не читал эту заметку, то наверняка уже знал о том, что произошло ночью. Он чуть помолчал, потом ответил:

— Думаю, наши фамилии в прессе не появились, так?

— «Наши» — неверно сказано, — ответил Макаров. — Моя не появится. Твоя — может. Газа нахватался Николай Каширин, сподвижник твоего Шунта. Может, лично вы с Кашириным и незнакомы, но за последние дни он о тебе очень даже многослышал. Ладно, коль нет у тебя времени на разговоры, то отложим их.

— Постой, — Рамазан выговорил это поспешно, словно боясь, что Олег бросит трубку. — Приезжай прямо сейчас. Ты откуда звонишь, чтоб машину подослать?

— В гостинице разговора не получится. Я жду тебя у троллейбусной остановки на проспекте Андропова. Там хорошо — ветрено и просторно.

— Но я действительно спешу, меня ждут в Белом доме, а это не шутка…

— Тогда прощай.

— Хорошо, выезжаю.

* * *
Бетонные плиты и худенькие черные деревца-подростки — невеселый антураж для душевных разговоров. Впрочем, разговор и не намечался быть душевным.

Хмурый Рамазан оглядел ряд мокрых скамеек:

— Здесь даже сесть негде.

— Прогуляемся, это полезно.

Сухой северный ветер кололся редкими снежинками, рваный пластиковый пакет, зацепившись за куст, трещал так, что ныли барабанные перепонки. Рамазан зло сорвал его и бросил в сторону. Пакет тотчас нашел другой куст и продолжил свою ужасающую музыку.

— Уже не торопишься? — спросил Макаров.

Тот неопределенно пожал плечами.

— Что там, в наших верхах, серьезный вопрос решался? Или это секрет?

— Серьезный для меня, — сказал Рамазан.

— Что, коммерсантам разрешат скупать оружие и продавать его на юге?

Рамазан словно не услышал иронии во фразе Макарова.

— Речь идет не о Юге, а о Западе. Как тянуть туда нефтепровод: через Чечню или в обход.

— А тебе не все равно?

— Мне все равно как. Главное — чтоб я был поближе к этой трубе.

— Но у тебя много конкурентов, и они только и ждут, чтоб подсидеть друг друга, так? Компромат копают, грехи чужие ищут…

Рамазан остановился:

— Если ты, Олег Иванович, считаешь грехом мою давнюю коммерческую деятельность, то можешь прямо сейчас собирать пресс-конференцию и трубить о ней на всю Россию. У тебя же нет никаких фактов на руках! С тем же успехом можешь обвинять меня и в убийстве твоей жены. Что ты имеешь на руках? Старые листовки времен Карабаха? А как доказать, что это я их выпускал? Тем более что это действительно не я…

— Мы встретились по поводу задержания Каширина, — напомнил Макаров.

— И что нам Каширин?

— Раз ты ради него приехал сюда, а не в Белый дом, значит, он для тебя что-то да значит.

— Лично он — ничего. — Рамазану, наверное, было зябко в дорогом кашемировом пальто, он нахохлился, как воробей. — Я не из-за него приехал, а из-за тебя. Я так и не смог понять, какие силы стоят за тобой, — времени мало было для этого.

— Большие силы, — сказал Макаров.

Рамазан кивнул:

— Да, вы многое успели сделать. Признаюсь, с Шунтом… — он бросил быстрый взгляд на Олега, — и с прочими у меня не все гладко, тут можете меня подловить, так что давайте торговаться. Я хочу, чтоб Каширин молчал. Что хотите со своей стороны вы?

«Однако! — подумал Макаров. — Кавказец даже допускает, что я как-то могу повлиять на Каширина. Что ж, пусть допускает».

— Тебе уже сказали, как Зырянов вышел на твой след? — спросил он.

— Зырянов — это однорукий?

— Да.

— Сказали. Я как-то имел дело с Лаврентьевым, торгашом из Новокузнецка…

— Ты не тронешь его.

— И Каширин будет молчать?

Пластиковый пакет наконец сорвался с куста, закрутился на ветру и умчался в сторону реки. Стало непривычно тихо, и Рамазан продолжил говорить вполголоса:

— В принципе, он обо мне ведь почти ничего не знает. Надо лишь, чтоб вы ему ничего лишнего не нашептали.

— Что касается меня — даю слово, — сказал Макаров. — А ты не можешь сказать, о чем ты меня хотел попросить в ту последнюю чеченскую встречу?

— А, мелочь. Действительно мелочь. Мне нужно было, чтоб ты на своем транспорте через блокпосты провез кое-какой груз, вот и все. Ты этого не сделал, зато сделал другой человек. Теперь он ездит на хорошей машине.

— Кажется, мы обо всем договорились. — Макаров вынул сигарету, попробовал закурить на ветру, сломал спичку. Рамазан протянул ему тяжелую желтую зажигалку:

— Возьми на память.

— Нет, спасибо. Ты их, знаю, своим людям даришь, так что это вроде как не по чину мне.

— О своих людях, кстати. Если надоест на пенсии сидеть, приходи, дам хорошую должность и хорошие деньги.

— Я воров не обслуживаю, Рамазан.

Рамазан наконец не выдержал, резко повернулся к Макарову, лицо его пошло пятнами:

— Я не все могу простить!

— Я тоже, — ответил Олег, глядя ему в глаза.

— Тебе нечего прощать. Кровь твоей жены — не на мне, который раз говорю.

— Есть газета такая — «Ситуация». — Макаров глубоко затянулся, тоненькой струйкой выпустил дым. — Мы ее там, в Чечне, больше любой другой ждали.

Рамазан недоуменно вскинул голову:

— Это ты к чему?

— К тому. — Новая затяжка, и от сигареты остался только фильтр. — Там списки наших убитых публиковали. Твои деньги в красных пятнах? Нет крови моих ребят на твоих деньгах?

— Ну, знаешь, — Рамазан нервно хохотнул, — если так рассуждать, то тебе многих судить придется.

Кавказец посмотрел через плечо на дорогу, где его ждала машина с водителем:

— Ставим точку. Я не трогаю Лаврентьева, вы оставляете в покое Каширина. Так?

— Каширин никому не скажет, что ты наживался на войне и наживаешься еще.

Рамазан больше не проронил ни слова, широко зашагал к трассе. Водитель вышел и открыл ему дверцу.

Макаров направился в глубь проспекта, в сторону Москвы-реки, где в такую погоду не было ни одной живой души и лишь молчаливые чайки проносились в сторону Кожуховского залива.

* * *
— Ты все слышал?

Водитель убрал телескопическую антенну в коробочку чуть больше сигаретной:

— Да.

— И как тебе наш разговор?

— Не знаю, Рамазан. Держится Макаров, конечно, независимо, но почему бы и не допустить, что блефует? Я же проверял по своим каналам: у него нет контактов… ну буквально ни с кем!

Тот махнул рукой:

— Так вы работаете! Омоновцы навели шорох на рынке только для того, чтобы узнать, когда, каким рейсом я прилетаю.

— Да, эта операция не была запланирована, до сих пор не ясно, кто дал такой приказ.

— А кто ворвался к Шунту, ясно? Там уже не менты работали, а те, кто хотел бы себя выдать за них. Да менты бы не сунулись… Вот и доказывай после этого, что нет у Макарова контактов ни с МВД, ни с какой-то бандитской группировкой.

— Рамазан, но ты же не думаешь, что мы напрасно едим твой хлеб? Дай еще немного времени…

— Где я вам его возьму, это время? Вопрос, буду ли я на коне, решается сейчас, и, если не решится в мою пользу… На паперть пойдете деньги просить — ни копейки не заплачу, слово даю! Разве я много прошу? Узнать, через кого Макаров может передать на меня информацию.

— Но ты же пять минут назад говорил, что эта информация не страшна для тебя.

— Ему я иного и не мог сказать. Но посуди сам: если оппозиция зацепится за тот же Карабах и начнет копать…

— Дело может кончиться отставкой, да?

Рамазан с усмешкой взглянул на водителя:

— Отставка? Милый, я бы и сейчас уже ушел в отставку, средства на хлеб есть, да обстоятельства не пускают. Если под меня начать копать, то в первую очередь станет страшно даже не мне, а тем, о ком я могу кое-что сказать. Меня просто уберут, вот и все. За то, что я был в юности немного болтлив. — Рамазан посмотрел в сторону уходящего Макарова.

— А зачем же ты ему открылся?

— А как бы я решил свои вопросы? Но дело в другом. В нелепой случайности дело. Если бы у него не погибла жена и если бы он не заподозрил меня, наши пути просто никогда бы не пересеклись. Теперь же…

Немного помолчали, и водитель озвучил мысль, которую недосказал кавказец:

— Теперь он может шантажировать тебя до скончания веков, так?

— И чем выше я буду подниматься, тем он будет опасней. Я знаю такую породу: они воюют до конца.

— Мертвые не воюют, шеф.

Рамазан опять взглянул в сторону, куда ушел полковник, но уже не увидел его. Видно, он спустился с обрывчика к воде.

— Я поехал, — сказал Рамазан. Взглянул на часы. — Сейчас шестнадцать, в семнадцать у меня встреча. Так что ты не спеши.

— Да на тебя бы никто и не подумал. — Водитель вытащил пистолет, стал накручивать глушитель. — Мне после всего этого позвонить?

— Нет. Ни звонить, ни приходить, ни напоминать о себе через кого бы то ни было. Если все-таки у Макарова есть контакты, то намечается опасная игра, и я ее очень хочу выиграть.

— Вопросов нет, шеф. И у меня, как ты понимаешь, та же кровная заинтересованность.

Водитель вышел из машины, мягко, по-кошачьему, ступая, пошел по бетонным плитам.

Рамазан сел за руль. Прежде чем тронуться, сказал тихо самому себе:

— Не та же. Ты деньги у другого хозяина найдешь, а где мне другую жизнь взять?

Он рванул с места и продолжал думать, правильно ли поступает. Как ни крути, правильно. Демонстрация силы не помешает. Если Макаров и завязан с какими-то серьезными структурами, пытающимися навредить ему, Рамазану, то теперь пусть эти структуры задумаются, стоит ли игра свеч. Все, конечно, упирается в огромные деньги на Чечню и в нефтепровод. Все хотят иметь кусок при разделе пирога. И Рамазан своего не отдаст. Но на полюбовное соглашение может пойти.

* * *
Человек, отправившийся вслед за Макаровым, был если не профессионалом, то во всяком случае неплохим специалистом. Жертву свою он увидел издали и до поры до времени решил не форсировать событий и не идти на сближение. Ну гуляет себе человек берегом реки — и пусть гуляет. Тем более что идет безлюдным маршрутом, углубляясь все дальше от шоссе, жилых застроек. Рамазан тоже просил выждать некоторое время, так что…

На некоторое время Макаров потерялся, но виной тому был лишь ландшафт: русло поворачивало, берег был обрывистым, а он шел у кромки воды. Ему некуда было деться, бывшему вояке Макарову.

Человек взглянул на часы. Так, уже можно действовать. Правда, если следовать просьбе кавказца, хорошо бы выдержать еще минут пятнадцать, но собачий холод вносит свои коррективы. И потом, время мало что значит в данной ситуации. Вечереет, людей нет, труп обнаружат только завтра…

Осторожный он, шеф. Даже сейчас не сказал: пойди и шлепни. И так — во всем. Кто его не знает, тот запросто примет за чистоплюя. А он коварен, кавказец, горло кому угодно перегрызет.

Вот уверял Макарова, что не убивал его жену. Сам, конечно, нет. Но приказ такой мог отдать запросто. Он умеет наказывать непослушных чужими руками.

Так, как сейчас.

Ладно, хватит стынуть на этом чертовом ветру, пора делать дело, потом бежать домой, принять горячую ванну и выпить такого же горячего глинтвейна.

Он ускорил шаг, вышел по верху обрывчика к повороту реки. Похвалил себя: все правильно рассчитал.

Макаров сидел спиной к нему, а лицом — к воде, на камне, прислонясь к росшей на песчаном берегу ветле. Уже вечерело, видимость была неважная, но в стрельбе человек Рамазана чувствовал себя королем. Было время — брал призы на соревнованиях. Что сейчас надо? Никаких разговоров, никаких лишних телодвижений. Требуется лишь вскинуть руку, прицелиться под нижнее поле кепчонки…

Вот так! Он даже не почувствовал боли, наверное. Чуть дрогнул — и все. Теперь подойти, сделать контрольный выстрел в голову…

— Стоять!

Человек замер. Краем глаза он уже заметил Макарова, одетого в один свитер, увидел и ствол в его руках… Да, лучше не дергаться, раз лопухнулся.

— Брось оружие.

И это надо сделать. Все надо делать, лишь бы не получить пулю в дурную башку. Макаров заметил слежку, сбросил с себя одежду… Будет сейчас и глинтвейн, и ванна, и премия от Рамазана.

— Шагай вперед, к воде!

Неужели пристрелит и столкнет по течению? Не надо ждать выстрела.

— Погоди, Макаров, я все скажу!

— А что ты скажешь? Я лично не знаю только одного: кто убил мою жену. Это сделали люди Рамазана?

— Не знаю, я о твоей жене ничего не знаю.

Так, Макаров нагнулся и поднял с песка его пистолет с глушителем. Ясно, из него он и выпустит пулю.

— Я другое знаю. Рамазан — подлец. Если хочешь, я прямо сейчас напишу все, что нужно. Все, что нужно!

— Как тебя зовут? — спросил Макаров.

— Гена. Геннадий Пузанов.

— Помолись, Геннадий Пузанов.

— Ну, не убивай! В конце концов, мы же коллеги, я тоже служил…

— Да? Впрочем, чему удивляться, иуды есть везде. Помолись, Геннадий Пузанов, и шагай вперед, как я тебе и сказал.

— Там же… Там же вода.

— Все правильно. В нее и лезь. Выплывешь на тот берег — радуйся. Нет — значит, не судьба.

— Макаров, это же почти убийство… Я не умею плавать.

— А ты, когда стрелял, хотел меня пулей по головке погладить, так?

— Макаров, давай договоримся…

— Я фронтовик, коллега, «чеченец», а они такие нервные и невыдержанные, что могут и с двух стволов сразу башку тебе разнести, не дать и минимального шанса на спасение, которого ты, тварь, не заслуживаешь. Топай вперед: дерьмо ведь не тонет.

Макаров не смотрел, как плывет Пузанов, и плывет ли. Он оделся, сунул было в карман плаща пистолет, но тотчас вытащил тот, который с глушителем, не глядя швырнул его через плечо далеко в воду. Постоял немного и отправил вслед за ним и второй ствол.

* * *
Поздно вечером того же дня он набрал уже знакомый ему номер телефона. Трубку поднял Рамазан:

— Да.

Макаров молчал.

Рамазан выдержал паузу, потом сказал недовольно:

— Я же тебя просил не звонить. Все нормально?

— Нормально, — сказал Макаров. — Твой водитель, между прочим, хорошие мемуары написал, посвященные твоей персоне. Так что все нормально.

— Ты врешь! — заорал кавказец. Макаров отметил, что на его памяти нервы изменили этому расчетливому подлецу впервые. — Врешь! Как фамилия водителя?

— Фамилия его Пузанов, зовут Геннадий. Почерк разборчивый, слог прямой, какой и свойственен бывшему офицеру. Вот так.

— Зачем ты мне звонишь? — спросил кавказец.

— Ну, ты же мне все время хотел добро делать, вот и я тебе той же монетой решил отплатить. Добро за добро. Спокойной ночи.

Рамазан, конечно, ничего не понял из этого объяснения, и от этого у него на душе стало еще тревожней. Пузанов знал побольше, чем Каширин… Рвутся те нити, которые вроде никогда не должны порваться!

Он посмотрел на чемодан, стоящий у прикроватной тумбочки.

А Макаров в это время посмотрел на часы. До поезда на Калугу оставалось еще два часа. Можно было не торопясь попить чаю и сделать еще один звонок.

Но телефон на даче молчал.

Макаров звонил, звонил, звонил — но в ответ были слышны лишь длинные гудки. И он понял, что поезд уйдет с вокзала и на этот раз без него.

Глава 19

Алла проснулась от холода. Морозный ветер за ночь выстудил дом, заслонку в печи они не закрыли, обогреватель не включали.

И еще она проснулась от необыкновенной тишины. В московской ее квартире такой тишины никогда не было. Там через стены, через этажи ревели машины и выли собаки, ругались соседи сверху и плакали дети снизу. Здесь мир был, кажется, необитаем.

— Эй, есть кто-нибудь живой?

Открылась дверь, в проеме ее показался Зырянов.

— Я не хотел тебя тревожить. Вот сижу и жарю ветчину с луком.

— А разве ветчину жарят?

— Я жарю. Ты лежи, я тебе прямо в постель все подам.

— Дожила! — Она рассмеялась. — Мне никогда ничего не подавали, ну разве что пальто в гардеробе. Я вскакивала и кормила своих постояльцев завтраком.

— Давай не будем о постояльцах, — попросил Женька.

— А почему? — Алла сделала удивленные глаза. — Ты можешь сказать почему?

— Не могу. — Женька исчез из дверного проема, наверное, отошел к электроплитке.

— Эгоист, — весело крикнула Алла. — Сам со мной так переспал, но не можешь простить, что я это делала с другими мужиками. Скажи, не мо…

Она смолкла на полуслове. Побледневший Зырянов переступил порог спальни, держа в руке поднос с дымящейся тарелкой. Он не подхватил ее тон, не разделил ее игривости. Она закусила губу:

— Жень, ну перестань, мы же не дети, так?

Он присел на край кровати:

— Я включил электрочайник. Тебе чай или кофе?

— В холодильнике, я видела, была бутылка коньяка. Значит, будем пить кофе.

Он кивнул:

— Хорошо, только я от коньяка воздержусь. Алла, ты сможешь здесь побыть одна?

— То есть? — Она оторвалась от подушки, приподнялась, закутавшись в одеяло.

— Понимаешь, я как-то сразу не сообразил вчера — не до соображений было. В общем, получается, что я командира бросил.

— В каком плане? — Алла взяла из его рук поднос. — Ты ведь, по большему счету, и меня сейчас собираешься бросать, так?

Зырянов положил под спину женщины подушку, чтоб ей удобней было сидеть.

— Макаров там с Рамазаном. Но они — не один на один, я просто уверен в этом. Я нагляделся на кавказцев, знаю их тактику. У Рамазана, как у Шивы, наверняка много рук, а командир после госпиталя не очухается никак…

— Женя, ты так говоришь… Москва — это же не Чечня, что в столице Макарову твоему грозит?

Зырянов пошел к закипающему чайнику и уже из другой комнаты сказал:

— Не Чечня, это точно. В Чечне мы бы отбились как пить дать. В Чечне спину командиру всегда прикрывали. А тут Макаров остался без прикрытия.

Он вернулся с двумя чашками кофе, одну поставил на поднос Алле, из второй принялся пить, спросил:

— Так что, коньяку налить?

Она не притрагивалась ни к еде, ни к напитку, сидела на кровати и смотрела на Зырянова.

— Молчание знак согласия, да? Добавить в кофе или из рюмки будешь?

— Я поеду с тобой, — сказала она. Откинула одеяло, потянулась за одеждой, висящей на спинке стула. Взяла юбку, недоуменно взглянула на пол, за спинку кровати, потом на Женьку:

— А где блузка, свитер?

— Что, нигде нет? — ответил он вопросом на вопрос. — Ну вот видишь, не отправишься же ты в таком виде в город. Придется все-таки тебе посидеть здесь. Продукты есть, телевизор есть…

— Не шути так со мной, Женя. Я тебе что, неразумная девочка?

— Да, ты неразумная. Иначе бы ты поняла, что можешь помешать мне.

— Ладно, верни мне одежду, я оденусь, уеду отсюда и не буду никому мешать.

Она натянула колготки, надела юбку, поправила бретельки бюстгальтера.

— И куда же ты уедешь? — спросил он. — Твой дом наверняка под присмотром, машина тоже на заметке. Нет, пока не решим вопрос с Рамазаном, будешь сидеть тут. — Он слабо улыбнулся. — Весной петрушки посадишь, летом огурцы засолишь…

Алла не приняла его шутку:

— Дай блузку и свитер! Какое тебе дело до того, что будет со мной? Я ведь тебе не командир, меня прикрывать не надо.

Зырянов выпил кофе, кивнул на чашку Аллы:

— Остынет ведь.

Встал, снял с вешалки куртку:

— Я не знаю, когда вернусь, но постараюсь хотя бы дозвониться.

— Я хочу отсюда уехать, слышишь? — разъяренно крикнула женщина. — И ты не вправе…

— Да вправе я, вправе! Одежда твоя лежит во второй комнате, но ты сейчас останешься одна, подумаешь и поймешь, что надо пересидеть здесь.

Он был уже на пороге, когда она спросила:

— Зырянов, какое тебе дело до меня, а? Уеду или останусь, поймают меня, не поймают? Тебе что от этого? Или за себя боишься, а не за меня? Боишься, что подставить и предать могу, да?

Женька даже не оглянулся, только уронил голову, будто рассматривал ботинки:

— Женщины меня уже предавали. И ты, наверное, предать можешь. Для проверки этого и хочу, чтоб ты живой осталась.

Он аккуратно закрыл за собой дверь, пошел через двор к калитке, мурлыча под нос:

В пещере каменной нашли рюмашку водки…
Походная песня была весьма кстати. Он чувствовал, что сегодня ему придется походить. Он уже знал, что будет делать. Надо отследить командира, «прицепиться» к нему, если тот решит договориться с кавказцем не по телефону, а при личной встрече. Тут самое главное — чтоб Макаров не узнал своего разведчика. Есть дурные деньги от Лаврентьева — надо купить плащ, шляпу, зонт. Все это сделать в темпе и быстренько подкатить к дому командира, проверить, на месте ли он еще. Хорошо, если бы был на месте…

Из телефона-автомата, стоящего через подъезд от нужной двери, Зырянов набрал номер Макарова. Последовало три длинных гудка, потом хозяин поднял трубку:

— Слушаю.

Женька ничего не ответил и только довольно улыбнулся: никуда не ушел еще командир, и это главное. Остальное — дело техники.

С техникой у разведчика было все в ажуре: несмотря на безлюдье, он сумел сопроводить Макарова до проспекта Андропова, дождаться там его встречи с Рамазаном, увидеть заплыв «моржа» Пузанова…

* * *
Во второй половине осени, да еще в пасмурную погоду, темнеет просто стремительно. Макаров не прошел и полсотни шагов, а уже растворился в густом мрачном воздухе. Пловец тоже долго не был виден. Женька решил уже, что тот или добрался до противоположного берега, или пополнил собой слой грязного ядовитого ила Москвы-реки, как услышал плеск воды. Видно, Пузанов не потерял благоразумия, не поплыл через реку. Но шел он по воде пьяно пошатываясь, ноги еле держали его.

Женька, как недавно командир, повторил ту же команду и тем же тоном:

— Стоять!

Пузанов застыл на миг, повернул голову, увидел Зырянова, и тут силы изменили ему: не сгибаясь, как ствол дерева, он рухнул, так и не дойдя до берега. Женьке пришлось мочить ноги, чтоб вытащить крупное тело помощника Рамазана на сухое место. Тот открыл наконец мутные глаза, перевернулся со спины на живот, сделал судорожное движение… Началась рвота.

Зырянов переждал ее, потом спросил:

— Все? Полегчало?

Пузанов лишь дернул головой.

— Вот и хорошо. Тогда хватит отдыхать: продолжай свой заплыв. Тебе же было сказано держать курс на тот берег, так?

Лежащий чуть отжался на дрожащих руках, поднял голову:

— Не надо, я прошу тебя!

— Это командир у меня жалостливый, его просить еще можно, но не меня.

Пузанов сделал, казалось бы, невозможное: он вскочил на ноги, растопырил пальцы, кинулся на Женьку. Но тот ударом ноги вернул его в первоначальное положение.

И тогда Пузанов тихонько, обреченно завыл, и слезы поползли по его щекам:

— Дай пожить! Ну хочешь — дерьмо твое сожру! Все сделаю, только — не в воду.

— Мне надо достать Рамазана, — сказал Зырянов и ковырнул носком ботинка смерзающийся песок. — Так что у тебя небольшой выбор: или поможешь мне в этом, или отправляешься «моржевать».

— Дай подумать, дай подумать…

— Думай. — Женька отошел метра на четыре в сторону и присел на поваленное дерево. — А если туго сейчас соображаешь, то я тебе даже помогу кое в чем. Ты не выполнил распоряжение шефа, не убрал Макарова, он тебя за это по головке не погладит. Значит, и тебе выгодно, чтоб Рамазан слинял отсюда, так?

Пузанов начал понемногу приходить в себя, почувствовал холод, тело его стала сотрясать дрожь.

— Раздевайся, — приказал Зырянов.

— Нет! Погоди еще немного, я придумаю что-нибудь!

— Да я не к тому. — Женька положил на колени пакет, вытащил оттуда джинсовый костюм, который снял еще в магазине в примерочной. — Сухое.

Пузанов завозился с брюками, потом поднял глаза на Женьку:

— Мне их самому не снять. Петли намокли, а пальцы не слушаются.

Зырянов достал перочинный нож и распорол брюки в поясе:

— Ширинку я тебе расстегивать не буду, ясное дело. Теперь стаскивай их.

Костюм Пузанову пришелся впору.

— Плыть в нем удобно будет? — спросил Женька.

— Мне нужен телефон, — сказал Пузанов.

— Пойдем поищем. Но предупреждаю: любой твой фокус боком выйдет.

На фокусы Пузанова явно не хватало. Он пережил такое потрясение, что даже шел как на автопилоте, Женьке приходилось корректировать его походку, чтоб избежать столкновений с бордюрными камнями и фонарными столбами.

У троллейбусной остановки нашли телефон-автомат.

— Жетоны у меня есть. — Женька протянул Пузанову пару пластмассовых кругляшек. — Кому звонить собираешься и что говорить?

— Валентинову. — Пузанов спиной привалился к стенке телефонной будки, по мутноватым глазам Женька определил, что тот еще не пришел в себя, а значит, не играет, на самом деле держится на ногах из последних сил. Знать бы, кто такой Валентинов…

Кто такой Валентинов на самом деле, знали лишь единицы. Даже Пузанов, как и многие его сослуживцы, сокращенные из службы безопасности после осени девяносто третьего, работающие ныне на двух-трех хозяев одновременно, не раскусил до конца того, по чьему заданию он втерся в доверие к кавказцу. Валентинов лишь однажды чуть проговорился: «Нам нужны деньги и связи этих толстосумов: на одни выборы столько надо… За это их и к политике, как в прихожую на коврик, подпустить можно. Но не дальше, естественно».

Валентинов был невысоким, сухоньким, с холодными зелеными глазами. «Да, — говорил он, — нашими руками делается политика, они у нас грязные, руки, в дерьме, по вышесказанной причине, но за это и деньги платят соответствующие».

Вот ему и звонил сейчас Пузанов.

Гудков не было, ни длинных, ни коротких, но трубку на другом конце провода подняли:

— Слушаю.

Ни здравствуйте, ни как дела, ни до свиданья. Весь разговор вместился в одну фразу:

— Встреча состоялась, он может сдать всех, на него есть компромат.

Вышли из будки.

— Что дальше? — спросил Пузанов.

— В какой гостинице остановился Рамазан?

У того вытянулось лицо:

— Этого не знаете? Или меня проверяете?

— А если так?

Он ответил и задал вновь тот же вопрос:

— Что дальше?

— Тебе дать денег на такси?

Опять удивление на лице:

— Я что, свободен?

Женька ничего не ответил, вскочил в подошедший к остановке троллейбус, встал у заднего стекла. Он увидел, как Пузанов слепо подошел к грязной скамейке, сел на нее, уронив плетями руки.

Троллейбус тронулся, и «пловец» тут же стал невиден в темной ночи.

* * *
Возле гостиницы было много света и мало людей. Зырянов толком и сам не знал, зачем он приехал сюда. Прошелся по тротуару мимо массивных, из светлого дерева, дверей, перешел на другую сторону дороги, посмотрел на вычурное здание издали. Конечно, туда не зайти. Ну а если и зайдешь, что дальше? Если даже среди сотен дверей найдешь нужную, зайдешь к кавказцу, дальше-то что? Пальчиком ему грозить и говорить, чтоб он ничего не предпринимал против Аллы?

На даче Макарова были московские телефонные номера, и Женька, так и не спуская глаз с гостиницы, набрал нужный номер.

Алла тотчас взяла трубку.

— А знаешь, действительно, это самое разумное, что я осталась тут. Ты свои дела уже сделал? К которому часу тебя ждать?

— Думаю, что я скоро вернусь, вот только на пару минут заскочу к Олегу Ивановичу.

— Буду ждать. Ой, у меня… Погоди…

И дальше произошло непонятное. Сначала Женька отчетливо услышал шум шагов, потом то ли негромкий взрыв, то ли хлопок двери — и все замерло.

— Алло, Алла, Алла!..

Он вновь закрутил диск, но пошли обычные длинные сигналы, будто Алла положила трубку на аппарат и не хотела поднимать ее. Что-то там произошло, страшное, совершенно непонятное.

— Алла!

Длинные гудки.

Зырянов выскочил из кабинки телефона-автомата, поднял руку, чуть не угодил под колеса проезжающего «Форда».

— За город надо, подбрось!

Молодой сытый парень сказал сквозь зубы:

— Твое счастье — спешу! Отбивную бы из тебя сейчас сделал, идиот. Сойди с трассы.

Женька даже не понял, о чем его предупредили, кинулся к вишневой «девятке», но тут кто-то схватил его за спину и чуть ли не выволок на тротуар. Зырянов хотел уже было пнуть напавшего сзади ногой, но вовремя заметил, что это милиционер. Мужчине в чине капитана было за тридцать, он чуть брезгливо оглядел Женьку, потом сказал:

— Вроде не пьяный, не обкуренный. Чего на бамперы бросаешься?

— Мне надо срочно на Ярославку, — Женька назвал деревню. — Плачу сколько надо.

— К жене, что ли, торопишься?

— К жене. — Он не солгал, это было действительно так.

Капитан хмыкнул:

— Ну, во-первых, ты неудачную улицу выбрал: тут ездят в основном те, которых твои деньги не интересуют. Погрязней и потемней трассы для этого выбирай. А во-вторых, пойдем-ка со мной, разберемся, что ты за гусь, и не вздумай брыкаться.

— Мне некогда, капитан, честное слово, некогда!

Удивленный офицер сдавил ему плечо.

Зырянову ничего бы не стоило уйти от этой хватки, с одной рукой провести болевой против капитана, но, даже находясь в горячке, он понимал, что тогда уж точно не попадет сегодня к Алле.

— Послушайте, мне надо, там с ней что-то случилось, будьте человеком, товарищ капитан!

Офицер смягчился, ему уже не тыкали, говорили так, как положено говорить с блюстителем порядка, да и большого греха за парнем вроде не просматривалось, можно было его и отпустить…

— Документы покажи.

Женька полез во внутренний карман плаща и застыл. Он увидел, как открылась дверь гостиницы и из нее вышел Рамазан, неся объемистый чемодан. Подошел к машине, той самой, на которой уехал после встречи с Макаровым, бросил чемодан на заднее сиденье, сам сел за руль. Иномарка плавно тронулась с места.

— Я говорю, документы покажи, чего остекленел-то? Странный какой-то. Придется все-таки с тобой пройти куда следует.

— Да нет, все нормально…

Машина вырулила со стоянки, набирая скорость, пошла по трассе. Вот уже только сигнальные красные огни ее видны, ничем не отличающиеся от других…

Знакомый до омерзения звук — так рвется мина. Клуб темного дыма с отсветом желтого огня — и нет уже сигнальных лампочек. Глухие стуки сталкивающихся машин, скрежет тормозов, крики людей…

— Е… — Капитан отпустил Женьку, по тротуару побежал туда, где раздался взрыв.

Зырянов вспомнил звонок Пузанова, вспомнил и фамилию человека, которому тот звонил.

— Валентинов, — сказал он вслух. — Дай Бог, чтоб это была хорошая работа.

«Скорая» прибыла к месту происшествия очень быстро, будто специально стояла за углом и ждала, когда тут что-то случится.

Пострадавших было несколько человек. Но на носилки погрузили лишь одного: Рамазана. Выглядел он как окровавленный, чуть закопченный ствол старого дерева.

Рамазана накрыли простыней, простыня сразу пропиталась кровью.

Зырянов повернул в темный переулок, поспешил побыстрее уйти от гостиницы, от элитных машин и сытых водителей. Махнул проезжающему мимо «Москвичу». Тот притормозил, шофер высунулся из окошка:

— Куда?

Женька сказал. В ответ услышал:

— Ты что, рехнулся?

«Москвичок» набрал было скорость, но тотчас сбавил ее, и человек за баранкой поинтересовался:

— А сколько дашь?

Глава 20

Последние сомнения развеялись: в могиле лежала не жена полковника внутренних войск, а жительница деревни Репкино Гагаева Полина Владимировна.

Теперь если и не все, то многие факты выстраивались для Чехотного в логическую цепочку. По крайней мере, он уже мог кое-что из них объяснить.

К примеру, поджог машины и пули, выпущенные уже в труп. Огонь нужен был для того, чтобы жертва осталась неопознанной, вернее, чтобы скрыть, что убитая женщина — не Макарова. Пули должны были свидетельствовать о чеченском следе.

Но вместе то и другое было уже перебором.

Плюс к этому многочисленные ушибы на теле…

И с этим ясно, по крайней мере, теперь есть версия. Знать бы только, где сейчас Кучерявый, не придется ли подавать на него в розыск.

Чехотный закрутил телефонный диск и даже удивился, когда услышал, что ему ответили:

— Слушаю!

— Алексей? Мне надо с вами встретиться.

Кучерявый без особого энтузиазма воспринял слова Чехотного:

— Я завтра хотел с раннего утра уезжать, надо собраться, кое-кого навестить…

— Могилу Тамары Алексеевны?

Гонщик быстро ответил:

— И это, конечно.

— Вот и ладненько. Давайте встретимся возле кладбища. Через час вас устроит?

…Следователь приехал даже чуть раньше, но Кучерявый уже ждал его. Пошли по мокрой глинистой дорожке мимо частых могильных холмиков. Разговорились о предстоящем отъезде. Квартиру Кучерявый купил в одном небольшом городке на берегу Волги — Чехотный пока не стал уточнять, в каком именно. Центр, две комнаты, плюс к этому хозяин дает автомобиль с гаражом и дачный участок.

— Так вы не продали-купили, а обмен нашли?

Чехотный был корректен и любезен с собеседником, обращался на этот раз к нему только на «вы».

— Обмен. Так получилось даже выгодней. Машина, правда, ремонта требует, но я все сделаю сам.

Подошли к нужной могиле, Алексей положил у деревянного креста гвоздики.

— Макаров собирается здесь обелиск поставить. Скромную гранитную плиту с надписью. А то безымянная какая-то могила стоит.

— Да, — согласился Кучерявый.

— Будь вы на его месте, какую бы надпись сделали на камне?

Кучерявому разговор этот явно не нравился, он попросил:

— Не будем об этом.

Чехотный занял место чуть сзади Алексея:

— А я бы без всякой там лирики высек на мраморе лишь годы рождения и смерти да фамилию.

Кучерявый кивнул:

— Я бы тоже.

— Гагаева Полина Владимировна. Она в каком году родилась, не знаешь?

Кучерявый вздрогнул, зашевелил губами, потом потер ладонями лицо.

— Я знал, что этим все кончится, знал.

— Думаешь, все уже закончилось?

Он пожал плечами:

— Так а что же… Раз все знаете…

— Может быть, и не все. Я, например, хотел бы знать, где твой пистолет, у Макаровой?

— Да.

— А она сама уже в городе на Волге?

— Я отвез ее туда вчера.

— Ты забрал ее прямо с дачи?

Он кивнул:

— Тамара день провела там. Поздно вечером я заехал за ней…

— Вернемся к пистолету. Зачем ей понадобилось оружие? И кому из вас пришло в голову подобным образом избавляться от Гагаевой?

— Во всем виноват я, только я… Я сбил эту женщину на машине…

— Нет, — Чехотный распрямился, сутулость его исчезла, он смотрел сейчас в глаза Лехе. — Гагаева погибла, когда ты был на сборах. Похвально, конечно, что ты как мужчина стараешься выгородить Макарову, но давай все выкладывать начистоту. Тамара Алексеевна сбила Гагаеву ночью, а утром примчалась за тобой… Вот с этого начинай. В ту ночь она была выпивши, да? Зачем ты отдал ей пистолет?..

В ту ночь Макарова была действительно выпивши. Она не успела затормозить, когда вышедшая из маршрутного автобуса женщина стала перебегать дорогу. Удар был сильным: Гагаеву отбросило на несколько метров от машины, она катилась потом еще по асфальту, как мяч. Тамара затормозила, выскочила из салона своих «Жигулей»… Незнакомка погибла сразу, ей уже нельзя было помочь.

Тамара понимала: если труп останется на дороге, то кто-нибудь из водителей вызовет милицию, начнется расследование, на ее машине обнаружится след от удара, соседи по даче могут рассказать, что видели ее выпившей и выезжающей из гаража поздно ночью… Она тогда выпила одна, ей стало тошно от этой жизни, этой проклятой дачи, от одиночества, захотелось в город…

Короче, она открыла багажник машины и сумела уложить туда сбитую женщину. Развернулась, вернулась на дачу, а утром, на рассвете, поехала на базу к Кучерявому…

* * *
— …Вот и все, — сказал Кучерявый. — И нет больше вопросов, да?

Они вышли из-за кладбищенской ограды, шли по грязной асфальтовой полоске. Глина густо облепила их обувь и теперь подбиралась к брюкам.

«Я правильно вычислил почти все, — думал про себя Чехотный. — Не знал лишь некоторых мелочей, но они не столь и важны».

— На чем мы прокололись? — Леха говорил так спокойно, будто речь шла об ошибке, допущенной в решении шахматной задачи. Знает ли он, интересно, что его ждет?

— Знаю, специально Уголовный кодекс листал, готовился, так сказать. Так на чем?

— Макарова в последний свой приезд на собственную квартиру взяла не только вещи, но и фотографии, да?

— Она хотела хоть что-то иметь от прошлого, выбрала самые дорогие для нее снимки. Я сказал ей как-то: «Умерла так умерла». Она день проплакала. Значит, в фотографиях дело. Она испугалась, когда я ей рассказал, что вы интересуетесь, нет ли их у меня.

— И еще — ключ. Ей не надо было забирать ключ от квартиры и от дачи.

— Ей не надо было… — Кучерявый не договорил, начал фразу заново, правда, уже несколько видоизмененно. — Нам не надо было… Впрочем, что ж теперь, после драки, кулаками махать.

— Ты очень спокоен, Леха.

Он печально улыбнулся:

— Ни жены, ни детей на свободе не оставляю. А еще, я уже узнавал, мужики говорят, что если есть руки, то и в зоне прожить можно. Отсижу, выйду, дождусь Тамару…

— Будешь ждать? Серьезно?

— Очень серьезно.

— Она сейчас в твоем волжском городке?

— Да.

— Чем занимается?

— К сожалению, выпивает. Психом стала. Мне говорит: успокоюсь в мае следующего года, когда, значит, круглая дата с той ночи минет. Тогда, мол, поверю, что все забыто, брошу пить…

— Кем забыто? — спросил Чехотный. — Неужели она бы все забыла или ты?

Вышли на широкий чистый тротуар, остановились у лужи, вымыли холодной водой, уже колючей от ледка, обувь.

— Олег Иванович уже в курсе?

— Нет.

— Как он ко всему этому отнесется? Ему ведь и так досталось.

— Да, получается, что и еще достанется… Так где пистолет, Кучерявый?

— Честно скажу: не знаю, где он. Тамара заверяла меня, что выбросила ствол, но… Может, вместе с тряпками он у нее и лежит.

— Магазин снаряженный под завязку был?

— Два патрона должны были остаться.

Глава 21

Водитель «Москвича», парень года на четыре постарше Женьки, оказался почти коллегой: срочную служил в конвойке, после нее сразу поступил в военное училище, проучился полгода и залетел по большой пьянке с дракой.

— Что, говоришь, с женщиной твоей случилось-то? На полуслове разговор прервала? Может, обиделась на что? Бывает такое, моя тоже иногда неделями не разговаривает. Но ночами все равно дает! — Он рассмеялся.

— Нет, там что-то другое…

— Проверим, я с собой хорошую монтировку вожу.

— Что же я, тебя подставлять буду? Как-нибудь сам управлюсь.

— Ладно тебе, одна рука хуже трех, неужели в арифметике не соображаешь? Только ты заранее скажи, где дом, чтоб мы подъехали потише и машину подальше от него поставили.

Во всем дачном поселке свет горел только в окнах дома Макарова, да еще в одном, метров за триста.

Оказывается, здесь, за Москвой, днем выпал снежок и лежал теперь тонкой пленкой. От калитки до ступенек веранды шла черная тропа: значит, кто-то топал этим маршрутом. Кто-то крупный: прочитывались отдельные следы не меньше сорок пятого размера.

На окнах задернуты занавески, слабые мужские голоса доносятся из-за закрытой двери. Дверь изнутри закрыта на хлипкий крючок. Женька знал, что, кроме крючка, изготовленного из толстой, но мягкой проволоки, никаких запоров там не предусмотрено.

Водитель подмигнул Зырянову:

— На «ура» пойдем, так? Ты ногой вышибаешь дверь — и полный вперед! Погромче ори, а я монтировочкой помашу. Сколько их там есть, столько и положим, сучар! Так, ты готов! Давай!

Раз! Крючок то ли разогнулся, то ли вырвался из гнезда, Женька даже не почувствовал его сопротивления. И вот он уже в комнате, и ревущий как медведь водитель у него за спиной…

Вскрикивает Алла, вскочив со стула, стоящего перед телевизором. А на экране его вихляется Якубович с микрофоном в руке:

— Три буквы! Три угаданных буквы!

Женька потихоньку приходит в себя, он смотрит на то место, где еще утром стоял телефон:

— У нас разговор оборвался…

Алла тоже что-то начинает понимать.

— Я с тобой говорила, а тут чайник закипел. Хотела снять его с плиты, зацепила ногой шнур… Разбила аппарат на мелкие кусочки. Но я куплю!

— Вы даете, ребята! — Водитель присаживается на краешек дивана, начинает смеяться, сначала тихо, потом все громче и громче.

— А следы? — спрашивает Женька. — Кто-то же недавно заходил в дом?

— Соседка, больше никого не было. Спрашивала сахару или конфет к чаю.

— В валенках, в валенках больших, да? — Водитель хохочет, не может никак успокоиться.

— Ну да, в валенках. — Она смотрит на Женьку. — Ты что, испугался из-за меня и ради этого так мчался?

Зырянов смущенно качает головой:

— Боюсь, как бы и Олег Иванович сейчас сюда не нагрянул.

— С гранатой в руке! Ну, ребята, вы даете! С вами не соскучишься! — У шофера от смеха уже слезы текли из глаз. — «Женщине, которую я люблю, угрожает кровавый враг…» И я рубаху на груди рвать начал и песни военные петь. Ну, ребята, даете вы!..

— Ты из-за меня сюда мчался?

— Макаров тоже ведь наверняка звонит и не может дозвониться. — Зырянов смотрит на чайник, стоящий на столе. — Предлагаю по чашечке кофе выпить и всем ехать в Москву. Олег Иванович в Калугу должен отправиться, а из-за нас, чувствую, опять дома останется.

Водитель успокаивается, подходит к столу, пьет крепкий кофе:

— А этот Макаров ваш тоже такой веселый? Если такой, то я его в Калугу хоть сейчас отвезу.

— Ты что, серьезно? — спрашивает Зырянов.

— Серьезней быть не может. Извозом кормлюсь. Туда он заплатит, из Калуги, знаю, тоже пустым не вернусь.

Зырянов вытащил из кармана три пятидесятидолларовые бумажки, оставленные Лаврентьевым:

— Хватит?

Водитель взял две:

— Вполне.

* * *
В два часа ночи «Москвич», под завязку загруженный коробками и сумками, тронулся от дома Макарова в сторону киевской трассы. Олег перед отъездом больше инструктировал не Женьку, а Аллу:

— Ты усмири его малость, он ничего не умеет, кроме как воевать. А надо протезом, наконец, заняться и вообще — дух перевести. Да, несколько дней лучше у меня поживите, Рамазану я не больно верю, может гадость какую-нибудь сотворить, а квартиру твою, Алла, его люди знают. Ко мне же он не сунется, обжечься побоится.

— Куда уж больше, — буркнул себе под нос Женька. О взрыве машины он Макарову ничего не сказал. Зачем? И Алла пусть не знает. Оно и вправду лучше, если она тут поживет…

— А когда вернусь — не знаю. С этим у меня — темный лес. Леся, Олежек, — по сути, заново жить начинаю. Ничего за спиной, все — впереди.



Козлов Игорь Рапорт лейтенанта Климова

В ту ночь начальник заставы капитан Михайленко как нормальный человек спал дома… В ту ночь на заставе дежурил его молодой заместитель лейтенант Климов.

Под утро, когда снился капитану удивительный сон, неожиданно зазвонил телефон. Михайленко ошалело вскочил, схватил трубку и тихо, чтобы не разбудить жену, сказал:

— Слушаю…

— Извините, товарищ капитан, — робко началКлимов. — Тут вот какое дело… Приехал из тайги геолог. У них рабочего убили.

— Сейчас буду.

Михайленко положил трубку и на цыпочках вышел в соседнюю комнату. Здесь он надел форму, чертыхаясь, натянул не просохшие за ночь сапоги всю неделю лил прямо-таки тропический дождь.

Облачившись в плащ-накидку, Михайленко открыл входную дверь и нырнул в сплошной поток воды. "Вот и ладушки — умываться не надо…" — усмехнулся он.

Часовой, нахохлившись как воробей, стоял посреди океанской лужи. Казалось, этим он выражает свой протест природе: прятаться куда-либо не имело смысла.

Увидев командира, солдат строевым шагом направился к нему, чтобы доложить по всей форме. Брызги из-под его сапог разлетались фонтаном.

— Отставить… — поспешно махнул рукой Михайленко и понуро побрел к заставе.

В углу канцелярии, чинно положив руки на колени, в напряженной позе сидел сухощавый мужичишка. Вода медленно капала из каждой складки его одежды, так что под стулом уже образовалось маленькое озерцо. Увидев начальника заставы, он вскочил, четко, стараясь угодить военному, представился:

— Прораб Иван Кириллович Тихомиров.

Михайленко пожал ему руку, как бы между прочим спросил:

— Что у вас стряслось?

— Вот ведь беда какая… — сбивчивой скороговоркой залепетал Тихомиров. — Убили промывальщика Мохова. За что — неясно… Будь он неладен! Зачем я его только взял…

— Вы не торопитесь, Иван Кириллович… — Михайленко снял с вешалки вафельное полотенце, вытер лицо. — Расскажите все по порядку. Где труп обнаружили? Когда?

— В камеральной палатке обнаружили… ночью… — Тихомиров подался вперед, как-то неестественно вытянул ладонь, хрипло прошептал: — И ведь… самородок в кулаке зажат. Прямо жуть…

— Что такое камеральная палатка?

— Ну, навроде вашей канцелярии. Там у нас все это хранится… Карты, шлиховые пробы…

— Золото нашли?

— Похоже, на россыпь напали…

Михайленко и Климов переглянулись. Лейтенант сразу понял своего командира, тихо встал, вышел из канцелярии. Через несколько секунд все наряды, охранявшие границу, получили «вводную»: в пограничной зоне убит человек; преступник может попытаться уйти за границу; усилить бдительность.

А тем временем Михайленко продолжал уточнять обстановку.

— Чем его убили?

— Сюда тюкнули… — Тихомиров показал на свой висок.

— Ваши все на месте?

— Так точно. На месте.

— В лагерь кто-нибудь приходил?

— Никак нет. Кто ж туда доберется в такую погоду.

— Значит… кто-то из своих?

Тихомиров неопределенно пожал плечами.

— Вас начальник послал?

— Да… Вадим Петрович… Езжай, говорит, доложи. Пусть на Большую землю сообщат.

Михайленко задал еще несколько вопросов, затем вызвал старшину, велел выдать Тихомирову сухое обмундирование, накормить, напоить чаем… Потом он некоторое время размышлял над картой, оценивая возможные маршруты нарушителя от лагеря геологов до границы, дал соответствующие распоряжения. И наконец, приказав связистам соединиться с управлением пограничного отряда, доложил дежурному о происшествии.

Не успел он отойти от аппарата, как отряд сам вызвал его на связь.

— Что у вас случилось, Михайленко? — Это был голос начальника штаба.

Капитан еще раз доложил о всех обстоятельствах.

— Ваши действия? — строго спросил начальник штаба.

— Охранять границу… — спокойно сказал Михайленко и после небольшой паузы добавил: — Усиленно… — Он считал, что в любом случае для пограничника это самый правильный ответ.

В телефоне слышался монотонный шелест. Начальник штаба куда-то пропал. Михайленко даже дунул в микрофон, проверяя, не оборвалась ли связь.

— Прекратите свистеть в трубку! — раздраженно крикнул начальник штаба; он еще немного помолчал и наконец сказал: — Я проконсультируюсь с товарищами из прокуратуры, потом дам указание…

Через час он снова вызвал Михайленко.

— По такой погоде следователь будет добираться к вам несколько суток… Поэтому приказываю: границу охранять усиленно; лейтенанту Климову вместе с инструктором службы собак направиться к месту происшествия, постараться уточнить все обстоятельства гибели, по возможности выявить преступника… Вопросы?

— Вопросов нет.

Дождь нежно шуршал по капюшону. Лейтенант Климов, покачиваясь в седле, боролся со сном. Впереди мутным пятном маячила спина прораба Тихомирова. Климов обернулся — сержант Исаев, положив собаку поперек лошади, старался укрыть ее полой плаща.

Климов сомкнул тяжелые веки, неторопливо размышлял о превратностях судьбы пограничника. Месяц служит он на заставе, но, честно говоря, так и не привык к калейдоскопу событий.

В первый же день граница подарила ему боевое крещение. Климов только представился капитану Михайленко, и вдруг: "Застава, в ружье!"

Дерзкий лазутчик — днем, в легком водолазном снаряжении — преодолел пограничную реку. Он тихо вышел к протоке, стал осторожно пробираться в наш тыл. Контрольно-следовую полосу нарушитель перескочил очень лихо: только один плоский отпечаток остался в центре бугристой ленты. Его-то и заметили пограничники, бывшие в наряде. Началось преследование… Климов прямо в парадной форме поехал с тревожной группой. Лазутчик, зажатый заслонами, забрался в кусты, вяло отстреливался… Михайленко ломал голову: как выкурить без потерь нарушителя из его убежища?

И тут Климов вспомнил повесть «Казаки». Еще на первом курсе училища кто-то из курсантов с удивлением открыл, что она о пограничниках: "Вся система охраны границы описана!" — радостно восклицал он. Володя тогда внимательно перечитал сочинение отставного поручика Льва Толстого. И теперь наскоро пересказал начальнику заставы, как казаки брали противника, толкая впереди себя арбу с сеном. Плащ-палатки набили землей, связали узлами, уложили в «уазик», сняли дверцы — ни дать ни взять танк получился!

И вот на полной скорости машина задом влетела в кусты. Она буквально выдавила из них лазутчика. Михайленко с нарядом наступал с фронта; Климов выскочил из «уазика», выбил пистолет из рук ошалевшего нарушителя…

Так в настоящем деле познакомился начальник заставы со своим новым заместителем. Михайленко неделю таскал его по участку, чтобы тот знал каждый бугорок, каждую ложбиночку, "как дорогу к крылечку любимой". Потом солдат, который нес службу на наблюдательной вышке, доложил, что границу перелетел воздушный шар и упал где-то в сопках. Михайленко выделил Климову опытный наряд и послал на поиски. Несколько дней утюжили они лес и наконец обнаружили этот проклятый шар: он повис на кедраче, к нему был прикреплен какой-то контейнер. Находку передали в отряд… Потом внезапно пошли нескончаемые дожди. Сухие низины превратились в озера, овраги — в бурные реки. Пришлось эвакуировать склады, восстанавливать линии связи. Дозоры готовились на службу, как водолазы перед погружением. Основная нагрузка ложилась на них — потоки воды практически смыли контрольно-следовую полосу… В общем, забот хватало, и вот теперь геологи эти…

К лагерю геологов добрались только к обеду. Лошади выехали на плоскую поляну, лежащую уступом на склоне сопки. Здесь стояли две палатки: одна побольше — над ней торчала жестяная труба, сделанная из консервных банок; вторая поменьше — видимо, это и была здешняя «канцелярия».

Тихомиров сполз со своей кобылки, громко высморкался, вопрошающе глянул на Климова:

— Так что… товарищ лейтенант… куда пойдем?

— А где люди?

— Работают… Там, у реки… — Тихомиров махнул рукой в сторону, откуда доносился гул воды. И тут же раздался глухой взрыв. Прораб усмехнулся: — Во, Вадим Петрович шурфы рвет.

— И дождь не помеха?

— Что поделаешь?.. Сезон-то один — надо приноравливаться. — Тихомиров немного помолчал, потом сказал: — Может, зайдем погреемся? Мы тут печурку сложили. Или… труп пойдете смотреть?

Климов сглотнул слюну, торопливо ответил:

— Погреемся…

Пошли к большой палатке. Прораб отдернул полог, жестом предложил войти.

Палатка была сделана добротно: каркас сколочен из тонких жердей, на него натянута белая «наволочка», потом байковый «утеплитель», потом уже сам "брезентовый дом". Вдоль одной стены тянулись нары, в центре стояли самодельный стол, чурбаны-стулья; в углу сверкало гранитом некое сооружение — что-то вроде камина; пол устлан свежей хвоей.

— Хорошо устроились, — похвалил Климов.

— Стараемся… — Тихомиров начал хлопотать по хозяйству. — Вадим Петрович до аккуратности очень строг. Свинства не любит.

Прораб подбросил в печурку сухие поленья — их заготовили впрок, чиркнул спичкой. Весело затрещал огонь, осветив полумрак палатки. Тихомиров сунул свои лапы прямо в языки пламени.

— О-о-о… — радостно прорычал он. — Сейчас ушицу подогреем, вкусную… Вчера… сам приготовил…

Сержант Исаев и его пес Джек расположились у входа.

— Товарищ лейтенант, — обратился сержант, — мне собаку покормить надо.

— Действуйте.

Исаев тоже подошел к печке, достал из вещмешка продукты, металлическую миску, стал стряпать немудреную собачью еду. Джек, повизгивая, нетерпеливо смотрел на хозяина.

Климов еще раз окинул взглядом палатку — простая рабочая обстановка. Неужели здесь зрела трагедия? И на этих нарах бок о бок спали враги, затаенно лелеяли в душе ненависть… А пришло время — выплеснули ее наружу, и один убил другого. Убил, как дикарь, древним способом — ударил в висок, и все…

За что они поцапались, что не поделили? Кусок металла — золото… Зачем оно им? Куда они его денут?.. Ох, люди, люди, как же вы дошли до такого?..

…Тихомиров звякнул ложками, достал из фанерного ящика сухари.

— Ваши придут обедать? — задумчиво спросил Климов.

— Нет… — Прораб начал разливать уху. — Они с собой берут, чтобы время на переходы не терять.

— Ну и ну… — удивился лейтенант. — Эксплуатирует вас начальство. Не ропщете?

— Мы же в разведке, — усмехнулся Тихомиров. — У нас тут строгие законы: приказ командира — закон для подчиненных.

— Как фамилия вашего начальника?

— Шаронов… Вадим Петрович Шаронов… Угощайтесь…

"С чего же начать?" — разомлев от еды, неторопливо размышлял Климов.

— Иван Кириллович, вас всего пять человек?

— Так точно… — Тихомиров тыльной стороной ладони провел по влажным губам. — Было пять…

— Назовите их.

— Значит… Я, стало быть, — прораб… Вадим Петрович… Шурфовщик Петя Никишин; промывальщики Вася Тужиков и этот… Мохов. Вот и все…

— У Мохова враги были?

Тихомиров покачал головой, тихо ответил:

— Кто ж его знает?.. Работа у нас тяжелая… народ мы нервный… — И снова повторил: — Кто ж его знает?

— Убитый в руке самородок держал… Так?

— Так, — подтвердил Тихомиров.

— Значит, что?.. Он его похитить хотел?

— Не знаю, товарищ лейтенант… Мохов этот «золоточек» сам нашел… Вадим Петрович радовался самородку, как ребенок: понял, на жилу идем… А Мохов… он из старателей. Может, он пожалел, что не утаил «золоточек» кто ж его теперь узнает? А душа-то болит… День болит, два болит — своими руками такой «золоточек» выложил. На третий день пошел в камеральную палатку, взломал сундучок и ку-ку…

— Просто в сундуке хранился?

— А куда же его положить? Сейфа в тайге нет!

— Охранял кто-нибудь палатку?

— Так в ней Вадим Петрович спит.

— А где же он в ту ночь был?

Тихомиров недоуменно пожал плечами.

Вся сонливость мгновенно слетела с Климова. "Вот как поворачивается!" — возбужденно подумал он. Лейтенант хотел тут же начать осмотр камеральной палатки, но еще какой-то неясный вопрос смутно копошился в нем. Наконец он уловил, что его волнует, строго спросил:

— Как старатель Мохов попал в вашу партию?

— Тут такое дело… — кисло прищурился Тихомиров. — Группа наша трудно формировалась… Руководство управления не одобряло и всячески того… Ну, вы сами понимаете. Промывальщиков не хватает, а Мохов сам пришел… Узнал, что мы в этот район идем, и пришел… Сказал, что мальчонкой с дедом здесь старательствовал, тянет его сюда… Я и взял…

— А почему руководство было против?

— Это я не знаю… Это вы у Вадима Петровича спросите… — засуетился Тихомиров.

В камеральной палатке тоже было строго, опрятно: стол, топчан, сундучок… На топчане лежал труп крупного мужчины: руки сложены на груди, ноги ровно вытянуты, глаза закрыты… Климов первый раз видел убитого человека. Он с некоторым трепетом готовился к этой «встрече», но с удивлением обнаружил, что никакой дрожи в его душе нет.

Лейтенант всмотрелся в лицо убитого. На вид ему было лет пятьдесят; широкие скулы, маленькая курчавая бородка, подернутая легкой сединой, высокий лоб, на левом виске — лиловое пятно.

— Кто обнаружил? — хрипло спросил Климов.

— Вадим Петрович… Меня позвал, мы вдвоем сюда положили, а вообще-то он вот здесь лежал… — Тихомиров подошел к сундучку, показал широким жестом.

Климов обернулся — сержанта рядом не было, крикнул:

— Исаев, где ты?

— Здесь я, товарищ лейтенант, — донеслось снаружи. — Джек волнуется, я его увел.

— Ладно…

Вышли из палатки. Климов глянул на сержанта.

— Что-то ты загрустил, Исаев?

— Нет, товарищ лейтенант… Все в порядке.

— Молодец!.. — Климов уже пообвыкся и начал действовать.

— Товарищ Тихомиров, укажите основные маршруты вашего передвижения… Исаев, улавливайте!

— По этой тропинке ходим на делянку, — четко доложил прораб. — По этой, извиняюсь, в тайгу… по нужде… Все.

— Вот так, Исаев, вам задача: проверить следовую обстановку в районе лагеря. Вопросы?

— Вопросов нет.

— Действуйте… А мы с вами, товарищ прораб, пройдем, стало быть, на делянку.

Тихомиров впервые за сегодняшний день улыбнулся.

Дождь несколько поутих. Хрустальные капли висели на хвое, словно неведомые сказочные ягоды. Лес вздыхал, шевелился, жил…

Климов зорко глядел по сторонам, впитывал в себя дикую красоту. Когда его направили на участок, где на десятки километров вокруг не было никакого жилья, он вначале загрустил: как-то воспримет все это "боевая подруга"?

Жена Климова оканчивала пединститут. Они поженились, когда Володя учился на третьем курсе. А сам лейтенант удивительно быстро полюбил здешний край: вот за эту первозданность, суровость.

Преодолев невысокую каменистую гряду, Тихомиров и Климов вышли в долину реки. Справа и слева она была зажата мохнатыми сопками. Обычно зеленые, во время дождей они обросли ковром голубики и приобрели жутковатый ультрамариновый цвет.

Вся долина была покрыта свежими воронками шурфов. И на всем этом огромном полигоне жалкими козявками копошились три человека: один, согнувшись, стоял на берегу реки; второй долбил лунку, чтобы заложить очередной заряд; третий таскал к реке грунт.

Тихомиров зорким взглядом окинул долину, обращаясь к лейтенанту, удовлетворенно сказал:

— Все на месте… К кому пойдем?

— К начальнику.

Прораб понимающе кивнул, заковылял вдоль берега.

Вадим Петрович Шаронов в резиновых сапогах стоял в воде, нежно, как люльку младенца, качал лоток, выбрасывая пустую породу. Наконец он довел пробу до кондиции и дрожащими от возбуждения пальцами достал из кармана непромокаемой куртки большую лупу. Он с надеждой глянул в нее, как в волшебное зеркало, и тут же среди желтых пылинок кварца сверкнули золотые чешуйки. "Вот так-то…" — ехидно сказал Шаронов и кому-то невидимому погрозил кулаком.

— Вадим Петрович… — услышал он за спиной.

Шаронов оглянулся: на берегу стоял прораб Тихомиров и рядом с ним румяный коренастый пограничник; накинутый плащ скрывал его погоны.

"Кто это? Офицер или солдат?" — тревожно подумал Шаронов.

— Вот… товарищ лейтенант… с заставы.

— Сейчас…

Шаронов вышел на берег, осторожно собрал пробу в полотняный мешочек, завязал его. Затем вытер тряпкой воспаленные, красные кисти, протянул офицеру руку, представился:

— Шаронов, начальник поисковой партии.

— Лейтенант Климов. Прибыл по сигналу… Следователь будет через несколько дней.

Вадим Петрович пристально глянул на пограничника, кадык его нервно дернулся.

— Замени меня, — приказал Шаронов прорабу и кивнул на лоток; затем предложил лейтенанту: — Отойдем в сторонку, потолкуем…

Пошли к небольшому переносному навесу, сели на пустые ящики.

— Курите?.. — с надеждой спросил Шаронов.

— Нет.

— Жалко… А то мои промокли… — Вадим Петрович приподнялся, посмотрел, как Тихомиров начал промывать очередную пробу, снова недоверчиво зыркнул на лейтенанта: — С какой миссией прибыли?

— Выяснить обстоятельства преступления… — Климов кашлянул и для солидности добавил: — В целях охраны границы…

— Вот как? — Шаронов удивленно вскинул брови. — А я думал, сейчас заломите нам руки и поведете под конвоем.

— Такого указания не было.

— И на том спасибо… — Вадим Петрович облегченно вздохнул. — Ну что ж… выясняйте…

— Скажите, вы… кого-нибудь из своих подозреваете?

— Любой мог угробить! — спокойно заявил Шаронов. — Дрянь народ…

— Не понял.

— Тужиков — бывший уголовник. Ему это дело оформить — пара пустяков… А Петя Никишин — ординарец начальника нашего управления товарища Власенко. Он ко мне специально приставлен, так сказать, для досмотра… Из стратегических соображений тоже мог…

— Как это?

— Пояснить? — Губы Шаронова вытянулись в узкую нитку, подбородок обострился. — Вы знаете, что такое для геолога найти золото?..

Золото требует интуиции, удачи… Я несколько лет доказывал, что здесь оно есть… В управлении надо мной смеялись, товарищ Власенко лично говорил: заболел "золотой лихорадкой". С большим трудом я пробил эту разведку… И что же?.. — Вадим Петрович распахнул куртку, достал из-под нее планшет с картой. — Вот, смотрите… Это линии шлиховых проб, распределения золотых «знаков»… Контуры россыпи почти определены… Но мало того, как раз в ту роковую ночь я понял: здесь не просто россыпь… Здесь золотоносный узел! Там… — Он указал рукой на холмы, откуда текла река. — А это уже открытие мирового значения… И Петя Никишин все рас-пре-крас-но понимает… Он быстро смекнул, что будет с его шефом, когда в министерстве всплывут стенограммы наших заседаний, на которых я бился лбом, отстаивая свою идею… Но сейчас мы имеем один явный результат — труп промывальщика Мохова… Пролитая кровь проявит свою магическую силу… Считайте, эта карта залита ею… Хотите, я вам расскажу, что будет в ближайшие дни?.. Нашу разведку ликвидируют, меня на несколько лет отстранят от поисковых работ. А на следующий год сюда нагрянет товарищ Власенко! И блестяще подтвердит свои "гениальные догадки"!.. Так-то!..

Климов с изумлением выслушал этот монолог. Он недоверчиво всматривался в лицо Шаронова, не понимая, разыгрывает тот его или говорит серьезно? Вадим Петрович смотрел на него как сфинкс.

— Думаете, Никишин мог из-за этого пойти на преступление? — тихо спросил Климов. — Что-то не верится…

— Вы военный, значит — карьерист… Должны понимать!

Климов обиделся:

— Почему вы решили, что офицер обязательно карьерист?

— А что еще могло привести вас в армию? По виду вы парень городской, культурный… Или у вас папа маршал?

— Нет. Мой отец — врач… А службу свою я люблю. Такое явление вам известно?

Шаронов криво усмехнулся.

— За что, если не секрет? Что она вам дает?

— А за что любили свою работу Ушинский, Макаренко, Сухомлинский?.. Любой офицер, кроме всего прочего, — педагог… Или организатор воспитательного процесса… Каждый год ко мне приходят молодые ребята из деревень, из аулов, из поселков… А через два года я верну Родине настоящих мужчин — разве это не святое дело?

Шаронов облизал обветренные губы, прищурился, спросил:

— Вы сколько служите на заставе?

— Месяц.

Геолог рассмеялся, потом спросил:

— Как ваше имя, отчество?

— Владимир Николаевич.

— Давайте, Владимир Николаевич, заниматься своим делом. Я вам еще нужен?

— Нужны, — властно произнес лейтенант. — Расскажите, при каких обстоятельствах вы обнаружили тело Мохова?

— Я вам уже говорил: этой ночью у меня мелькнула догадка о золотоносном узле. Своего рода озарение… Понимаете?.. Характерные геологические особенности района, карта шлиховых проб — все это жило во мне, терзало, мучило… И вдруг я понял почему!.. Я был очень возбужден… Хотелось как-то успокоиться, проверить свои доводы… Надел куртку, вышел, долго ходил вдоль берега. Вернулся — в палатке лежит человек. Он был еще теплый… Я посмотрел на часы — без десяти минут два… Что еще? Замочек на сундуке был сорван. В руке Мохов держал самородок… Ну, это вы, наверно, знаете? Вот, пожалуй, и все…

— Когда выходили, ничего подозрительного не заметили?

— Нет. Все спали, день был тяжелый… Я сам падал от усталости.

— Потом вы пошли в большую палатку, подняли Тихомирова?..

— Да.

— Все были на месте?

— Я уже говорил: дрыхнули без задних ног…

— Как отнеслись люди к такому необычному происшествию?

— Спокойно. Народ суровый, без эмоций.

— Вы обращали внимание, у Мохова с кем-нибудь были сложные отношения?

— Повторяю, народ своеобразный… Джека Лондона читали?

Климов утвердительно кивнул.

— Вот… Значит, представление имеете… Любой из них мог его угробить. Даже Тихомиров… Он мужик себе на уме…

Спотыкаясь о крупную гальку, Климов брел по долине к тому месту, где кончалась линия воронок. Там здоровенный детина долбил ломом землю.

Лейтенант был недоволен предыдущим разговором. Во-первых, сам Шаронов ему не понравился — злой какой-то, дерганый. Но не это главное… Климову показалось, что Вадим Петрович не до конца был искренним, что-то не рассказал — утаил…

Между тем детина вставил в лунку красный патрон, вкрутил взрыватель; выполняя правила техники безопасности, огляделся по сторонам и увидел Климова. Он смахнул пот со лба, стал терпеливо ждать, когда тот подойдет.

— Здравствуйте… Я лейтенант Климов.

— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — сверкнув крупными зубами, ответил богатырь. — Моя фамилия Никишин… Петя… Руку протягивать не буду: зело грязная… — Никишин снова улыбнулся и добродушно сказал: Вас, товарищ лейтенант, еще там… на заставе, приметил. Я ведь тоже в пограничниках служил, в Среднеазиатском округе. Так что закален жгучими песками.

— Вот это замечательно, Петя, что вы бывший пограничник! — искренне обрадовался Климов. — Это подарок судьбы! Давайте мы с вами, как воины границы, обсудим оперативную обстановку?

— Давайте… — покладисто согласился Никитин. — Только сначала я «ахну» этот шурф, потом у меня по плану перекур. Тогда, стало быть, и поговорим. Ладно?

— Ладно… — Климов тоже улыбнулся и про себя подумал: "Все-таки Шаронов молодец! Личный состав свято блюдет дисциплину".

Никишин завел лейтенанта за большой валун, крутнул ручку машинки. Хлопнул взрыв, брызнули по сторонам комья грунта, запахло кислой гарью.

— Ну, вот и все, — трагическим тоном сказал Никитин. — Слушаю вас, товарищ лейтенант, очень внимательно.

— Как вы думаете, Петя, кто убил Мохова? — Климов старался уловить, какие чувства пробудит в собеседнике этот вопрос.

Никишин сунул руку под капюшон, почесал затылок. Шерстяная шапочка сдвинулась, из-под нее выползла потная прядь морковно-рыжих волос.

— Черт его знает, товарищ лейтенант! Ума не приложу! Может, кто со стороны? Хотя кто же? Разве медведь… — Петя достал из кармана кубик сахара, предложил: — Хотите?.. — Климов отказался; Никишин бросил сахар в рот, заложил за щеку, посасывая, сказал: — Мохов этот… скрытный мужик был, жадный. Я его не любил!

— С кем он дружил?

— Да ни с кем… Все больше молчком. Правда, иногда с Вадимом Петровичем шушукался.

— О чем?

— Не знаю.

Климов помолчал, обдумывая очередной вопрос, потом спросил:

— А Вадим Петрович… Он как… ничего парень?

Никишин лукаво ухмыльнулся:

— Начальство неудобно обсуждать.

Лейтенант смутился, попытался оправдаться:

— Вы меня не так поняли… Я уже говорил с Шароновым, он рассказал, что у него непростые отношения с Власенко — начальником управления.

— "Непростые" — не то слово, товарищ лейтенант. Власенко по-своему любит Шаронова. Вадим Петрович — его ученик, самый толковый… Только ведь он какой, Вадим Петрович? Самолюб — одного себя понимает… Власенко, пока начальником стал, и комариков своей кровушкой покормил, и болота помесил. За ним — медь, цинк, уголек в Якутии… А Шаронов сразу на золото нацелился.

— Так ведь нашел?

— Нашел… — уныло подтвердил Никишин.

— А Власенко не верил в успех?

— Честно говоря, сомневался.

— И что?

— В каком смысле?

— Что теперь будет?

— Золото будем добывать, товарищ лейтенант! — весело гаркнул Петя, вскочил, широко развел руки, словно собирался пуститься в пляс. — Поставим тут др-р-раги — и пойдет р-работа!

— А с Власенко что будет?

Никишин недоуменно глянул на Климова.

— Власенко? Орден, наверно, получит. Его же управление отличилось… — Петя хихикнул и добавил: — И мне, может, медаль дадут.

— Так он же не верил?

— Мало ли что не верил. Это ж, товарищ лейтенант, наука, а не религия… Да, сомневался! Но все-таки ума хватило разведку послать… И на том, как говорится, спасибо! Другой бы вообще рогом уперся… Бывает такое?

— Бывает… — усмехнулся Климов.

— Во… — Никишнн задумчиво глянул вдаль и нежно произнес: — Вася Тужиков топает… Вы с ним говорили?

— Нет.

— Значит, сейчас вас представлю. По всем правилам старательского этикета.

К воронке, волоча за собой брезентовое ведро, действительно подошел невысокий крепыш. Он покрутил головой, недовольно крикнул:

— Петя, ты где?

— Ку-ку… — игриво отозвался Никишин.

— Хватит дурака валять! Глаз выбью! — ласково предупредил Тужиков.

— О! — Никишин весело подмигнул Климову. — Видали? Серьезный парень. — И снова проворковал: — Ку-ку, Васюта…

Тужиков наконец уловил направление звука. Громыхая сапогами, ринулся к валуну, за которым укрывались Никишин и Климов.

— Я тебе… — начал было Тужиков, выходя из-за камня, и вдруг осекся — увидел Климова.

— Ну-ну… Продолжай! — балагурил Никишин. — Вот, Васюта, товарищ лейтенант прибыли. Брать тебя будут!

— Хватит болтать! — огрызнулся Тужиков. — Здравствуйте, товарищ Климов. Я про вас знаю — прораб рассказал… Иди, Петя, лунку долби, мне с начальником потолковать надо.

Никишин сделал квадратные глаза, играя в обиду, оттопырил нижнюю губу, сказал;

— Вот такой человек Васюта! Строг, но справедлив.

Он нарочито тяжело вздохнул и направился к своему рабочему месту, и вскоре по окрестности снова разнеслось его зычное кряканье.

Тужиков кинул на Климова пристальный, оценивающий взгляд, резко бросил вопрос:

— Думаете, я Мохова пришил?

Лейтенант оторопел, поежился, ответил:

— Нет. У меня нет никаких данных, чтобы так думать.

— Разве Шаронов не подарил вам версию?

— Он сообщил, что вы бывший заключенный, но из этого еще ничего не следует.

— Все-таки сообщил… — сквозь зубы прошептал Тужиков. — Вот слушайте, товарищ лейтенант, гадом буду — Шаронов его и уложил! Я давно усек — между ними какие-то делишки. Он ему и поблажки делал, и даже побаивался маленько… Почему — не знаю! Но уж это точно. Теперь слушайте: самородок этот для Шаронова дороже всего. Он один показывал, что дело серьезное. Пропади «золоточек» — чем докладывать? Песочком? В наших краях такие «знаки» на любом огороде намыть можно. Шаронов вернулся в палатку, а Мохов — с «золоточком». Поцапались они — точно! Шаронов в драке и тюкнул его!.. — Криво усмехнулся. — Может, этим «золоточком» и тюкнул! — Тужиков пригнулся, зашипел: — И еще утром… я его засек: он у Мохова в мешке рылся, бумажку какую-то нашел, забрал… Точно говорю — он, змей, убил! А на меня валит…

Каждый пограничник знает: проверять после дождя следовую обстановку одно удовольствие. Влажная земля ярко держит отпечаток, а мокрая трава это своего рода копирка, опытный следопыт все на ней прочтет.

Сержант Исаев склонился над четким следом. "Здесь ты, голубчик, и прошел… — ласково думал он. — Вот пятка, вот ступня…"

Резкий запах тревожил Джека, но вышколенный пес терпеливо сидел рядом, ждал команду. Исаев глянул на него, усмехнувшись, сказал:

— Что, брат, хочется побаловать? А нельзя — служба…

Исаев уважал своего четвероногого друга и вообще всех пограничных собак. Судьба их удивительна и мало кому известна. По многу лет служат они на одной и той же заставе. Каждые два года приходит новый инструктор: один веселый, другой нервный, третий бывает и злой, а пограничной собаке приходится к каждому приноравливаться, с каждым нести свою нелегкую службу. А как трудно проходит иной раз расставание!.. Исаев помнит, как прощался с Джеком его предшественник — у обоих на глазах блестели слезы… Потом Джек долго грустил, плохо ел… Но делать нечего — нужно жить, нужно выполнять свой долг.

Умный пес Джек — что и говорить! Многому научил он Исаева, стал ему настоящим другом… На заставе пес — старожил. Сержант изучал его личное дело — девять задержаний на счету Джека. И стреляли в него, и травили, и ножом пыряли… Через все прошел Джек, все преодолел и, наверно, без границы не представляет свою жизнь. Исаев много раз наблюдал, как готовится пес-ветеран к службе: без часов точно чувствует он время выхода в дозор — весь как-то подтягивается, возбуждает себя, даже шерсть, кое-где уже седая, дыбом встает… А когда наряд в машине едет, Джек все норовит в окно морду высунуть, чтобы контрольно-следовую полосу видно было… "Проверяет! — смеются молодые солдаты. — Ну Джек! Ну службист! Что твой старшина!.."

Хрустнула ветка — сержант резко обернулся: за толстым стволом кедра стоял человек.

— Кто прячется? Выходи! — строго приказал он.

Из-за дерева появилась рука с зеленой фуражкой, раздался знакомый голос: "Свои, Исаев, свои…" И наконец вышел лейтенант Климов.

— Молодец, сержант, — улыбаясь, похвалил он. — Чуткость для пограничника — большое дело.

— Как же вы меня нашли, товарищ лейтенант? — удивился Исаев.

— По следам… — усмехнулся Климов. — Все по тем же следам.

— Близко вы подошли… — до конца осознав ситуацию, сказал сержант и, с укоризной глянув на Джека, добавил: — Что ж ты, брат? Прозевал?

Пес понуро опустил свою крупную породистую голову, как будто хотел сказать: "Вот, дескать, ни за что досталось…" (Он давно заметил лейтенанта, но тот дал ему знак — не суетись! А Джек начальство уважал.)

Лейтенант рассмеялся, потрепал собаку по холке, честно признался:

— Нет, он не виноват! У нас с ним уговор был… — И, быстро сменив тон, спросил: — Ну как дела? Докладывайте!

— Никаких признаков появления в районе лагеря чужого человека не обнаружено. Я уже вторым кругом иду… Вот медведь какой-то шатается… Сержант указал на отпечаток. — Я его след несколько раз встречал.

— Один и тот же?

— Так точно.

— Почему так думаете?

— Видите, у него на левой передней лапе крайний коготок обломлен… Особая примета.

Лейтенант внимательно осмотрел отпечаток, одобрительно кивнул, задумался о чем-то, потом сказал:

— Хорошо. Давайте связь с заставой.

Сержант достал из подсумка скрученную в моток гибкую антенну, подкрутил винт — антенна превратилась в упругий, извивающийся прут; вставил ее в рацию.

— "Заря". Я — «Сокол»… "Заря". Я — «Сокол». Прием…

Щелкнул тумблер. В наушнике несколько мгновений слышались шорохи, а затем раздался радостный голос дежурного связиста:

— "Сокол". Я — «Заря». Слышу вас хорошо. Что имеете для меня? Прием!

Сержант протянул Климову микрофон. Лейтенант вызвал на связь начальника заставы.

— Климов, почему так долго молчали? Докладывайте, — взволнованно и даже с некоторым раздражением сказал Михайленко.

— Товарищ капитан, выяснил обстановку. Дело темное…

— Что значит «темное»? Ушел кто-то?

— Нет. Все на месте. Спокойно работают. Никакой паники.

— Так в чем же сложность?

— Непонятно, кто его убил. Чужих следов нет. Исаев два раза проверял.

— Прокуратура поручила нам провести первичное дознание. Расспросите каждого. Проанализируйте факты. Есть у вас подозрения, версии?

Климов замялся: ну что ответить? Неожиданно всплыла в памяти едкая фраза Шаронова: "Заломите руки и поведете под конвоем…"

— Нет, товарищ капитан… Никаких идей. Может, их на заставу доставить? Пусть под присмотром будут.

— Если у вас нет явных улик, мы не имеем права никого задерживать… — Начальник заставы замолчал. Видимо, теперь он размышлял над обстановкой, потом сказал: — Значит, так: оставайтесь пока в лагере. Обеспечьте неприкосновенность места происшествия. Метеослужба обнадеживает — может, завтра прилетит из отряда вертолет с оперативной группой… И вникайте, лейтенант, вникайте в ситуацию. Ведь кто-то из них — преступник. Не сам же себя этот Мохов в висок ударил?..

Странно устроен человек… Вот, казалось, четко представлял Климов всю картину: знал, что едет не к теще на блины, а сказал начальник заставы эти слова — "ведь кто-то из них — преступник", — и проснулась в душе тоска… Может, в глубине сознания жила надежда, что будут "чужие следы", что какой-то пришелец совершил это ужасное деяние… И тогда начнется привычное для пограничника дело — преследование нарушителя, пусть преступившего границу закона, но все-таки нарушителя, и будет ясно, где он, куда ушел. А теперь что? Четыре человека — все такие разные и вместе с тем обычные, наши люди. И кто-то из них — убийца, кого-то нужно подозревать…

Не было у Климова опыта общения такого рода, не было, и, честно говоря, не хотел он его приобретать.

Как же теперь с ними разговаривать? О чем?..

Все эти мысли переполняли Климова, когда они вместе с Исаевым возвращались к палаткам. Сержант тоже был задумчив, наверно, и его одолевали смутные чувства. Один Джек топал весело, легко — он честно выполнил свою работу.

"Кто же из них? — задал себе вопрос лейтенант. — Шаронов — злой, нервный… У них с Моховым были какие-то неслужебные контакты… Но зачем Шаронову эта смерть? Он сам говорит: успех стоит на грани провала — это для него самое главное… Нет, что-то здесь не так, все сложнее… Никишин тоже странный парень… Труп лежит, товарища твоего убили, а ты веселый, балагуришь, шутишь… Ну не любил ты его… Но все-таки это же человек, рядом преступник ходит — должно же это повлиять… Вася Тужиков боится, что его заподозрят. Если ты не виновен — чего волноваться? Правда, он бывший заключенный, у них своя психология… Интересно, за что он был осужден?.. Тихомиров недоволен, что влип в это дело: "Зачем я его только взял?.. Будь он неладен…" Значит, моя хата с краю… Известная позиция. Э-хе-хе…"

— Товарищ лейтенант… — прервал его размышления Исаев. — Разрешите обратиться.

Климов молча кивнул.

Сержант шевелил губами, мучительно подыскивая слова, наконец неуверенно спросил:

— Что же теперь получается?.. Кто-то из геологов… этого человека убил?

Лейтенант глянул на Исаева и словно споткнулся о его взгляд: голубые глаза парнишки смотрели изумленно, чуть наивно и в то же время напряженно, строго.

"Эх, дорогой ты мой, если бы я знал точный ответ…" — грустно подумал Климов.

— Пока нет никаких доказательств, чтобы делать такой вывод, спокойно ответил он. — Но мы с тобой пограничники, должны быть бдительными и готовыми ко всему. Согласен?

— Так точно.

Неожиданно Джек остановился, грозно зарычал. Из чащи величаво вышел огромный бурый медведь. Длинная мокрая шерсть лохматой бахромой висела на его лапах.

Исаев торопливо сбросил с плеча автомат, лязгнул затвором.

Климов успел перехватить его руку.

Медведь наклонил большую лобастую голову, маленькими красными глазками сурово посмотрел на людей. Он мотнул туловищем из стороны в сторону и не спеша, с достоинством пошел своей дорогой. Только один раз оглянулся и недовольно, хрипло проворчал…

Придя в лагерь, Климов принял окончательное решение: они с Исаевым будут по очереди охранять камеральную палатку — обеспечивать неприкосновенность места преступления. По крайней мере, это поручение они смогут выполнить и тем самым оправдать свое присутствие здесь.

Лейтенант отправил Исаева спать, а сам стал медленно расхаживать по поляне. Сгущались сумерки. Рваные, корявые тучи низко ползли над землей, но дождь почти прекратился. Климов с волнением ждал возвращения геологов. "Почему они не идут? — тревожно думал он. — Темно уже… Может, случилось что-нибудь?"

Климов прислушался: нет — ни криков, ни взрывов; только шумит тайга угрюмым протяжным гулом и горько всхлипывает река на перекатах.

"Наверно, зря я их оставил, — подумал лейтенант. — Нужно было там оставаться, присматривать…" Но тут же он вспомнил багровые, простуженные руки Шаронова, капли пота на лбу Пети Никитина, сгорбленную фигуру Тужикова, вечно хлюпающий нос прораба… Нет, не смог бы он быть, стоять и наблюдать за ними. Люди работают честно, трудно, а он что бы среди них делал? Стыдно дурака валять… И почему он должен кого-то из них подозревать, по какому праву? И может ли преступник вот так спокойно работать?.. Преступнику бежать надо, скрываться…

Лейтенанту почему-то стало обидно, что не видел и даже не знает Шаронов, как они брали в кустах того нарушителя. Ему захотелось, чтобы Вадим Петрович разглядел в нем профессионала, мастера своего дела — тоже сложного, непростого, требующего вдохновения, порыва…

"Ишь ты, «озарение» к нему пришло, — завистливо думал Климов, вспоминая рассказ Шаронова. — А ты смекнул бы, как того гада из чащи выкурить? Дай тебе волю — сунул бы ребятишек под пули… Для тебя ведь народ — дрянь. Главное — доложить о победе…"

И, поймав себя на дурной мысли, лейтенант до конца осознал, что все-таки уважает Шаронова — сильный он мужик, волевой.

Послышался приглушенный говор, из мрака выплыл одинокий огонек папиросы. "Идут!" — обрадовался Климов. Он включил фонарик. Впереди с непокрытой головой шествовал Шаронов, за ним вразнобой топали его «богатыри»; Петя Никишин, как всегда, хохмил — задирал Тужикова.

В нескольких шагах от лейтенанта вся компания остановилась. Вадим Петрович смачно выплюнул окурок, засунув руки в карманы, задиристо спросил:

— Ну что?.. Какие новости?

— Завтра, наверно, прилетит вертолет, — ответил Климов. — Нам поручено охранять место происшествия. Поэтому входить в камеральную палатку запрещаю.

— Позвольте, у меня там личные вещи, — возмутился Вадим Петрович, но не очень яростно. (Климов понял, что у него отличное настроение — видимо, день принес новые результаты.)

— Одну ночь обойдетесь как-нибудь.

— Вот… чисто армейская логика! — иронично хмыкнул Шаронов. — Между прочим, до вашего прихода я в этой палатке делал все, что мне угодно… И, если бы хотел, мог уничтожить любые следы.

И тут лейтенант не выдержал:

— Вы, между прочим, до моего прихода были под строгим наблюдением, от которого, опять-таки между прочим, не ушел тот факт, что вы рылись в мешке Мохова и забрали оттуда какой-то документ.

В воздухе повисла напряженная пауза.

— Та-а-ак… — на выдохе, тяжко вымолвил Шаронов. Затем бросил выразительный взгляд на своих подопечных (Тихомиров даже поежился), каким-то чужим, хриплым голосом сказал: — Идите, братцы, ужин готовьте… — И добавил для Климова: — Потом поговорим, Владимир Николаевич, за столом…

Шаронов неожиданно увидел себя как бы со стороны, глазами этого румяного лейтенанта. Увидел и содрогнулся…

Вадим Петрович попросил у Тихомирова полотенце, мыло; пошел к ручью. Он долго тер руки, пытаясь смыть въевшуюся под кожу грязь, — ничего не получалось. "Запустил, забылся… — мрачно думал Шаронов. — Теперь всю жизнь буду с такими лапами ходить…"

Он вернулся в палатку. На столе уже дымился ужин. В углу на нарах спокойно посапывал сержант. Его не тревожили ни тусклый свет керосиновой ламвы, ни говор людей, ни шум, который сопровождал каждое их действие.

— Позвать лейтенанта? — неуверенно спросил прораб.

Шаронов кивнул.

Климов вошел, снял фуражку.

— Садитесь, Владимир Николаевич, — сказал Шаронов.

Захрустели луком, взяли ложки, стали дружно уплетать все ту же традиционную уху. Утолив первый голод, Шаронов облизнул губы и начал свой рассказ:

— Так вот, значит, товарищ лейтенант, и вы, други верные… Поведаю вам историю о моем знакомстве с покойным Моховым… Делаю это осмысленно. Потому как, по всему видать, прибудет завтра следователь. Начнутся другие разговоры — серьезные. И, чтоб каждый из вас не нес ему свою ахинею, говорю все как есть. И попрошу… — Вадим Петрович строго постучал ладонью по столу. — попрошу после этого изобретение легенд и мифов прекратить…

— Давай, Вадим Петрович, открывайся, — хихикнул Никишин. Чистосердечное признание зачтется.

Шаронов зло глянул на него, но сдержался.

Тихомиров подобострастно вытянулся, как гончая. Тужиков зло косился из-под редкой челки. Климов нервничал, мял пальцами корку сухаря.

Шаронов тусклым, монотонным голосом исповедовался:

— С Моховым я познакомился в первый год работы в управлении. Я тогда был холостым, каждый день ужинал в чайной. Мохов там регулярно употреблял… — Вадим Петрович выразительно постучал по бутылке. — Однажды он был внедопитии. Я налил ему стакан — на том и сошлись… Мохов разомлел, стал рассказывать мне, что знает "златые горы", где самородки, как картофель в земле, лежат. Дед его еще до революции там промышлял и ему эту тайну перед смертью передал… "А я никому не открою! — шипел на ухо. — Все казна заберет — шалишь! Сам как-нибудь доберусь. Хочешь, вместе пойдем?.." Я, честно говоря, к этому рассказу отнесся иронично, потому как у каждого старателя такая байка за душой лежит. Как выпьет, так она из него и вылезает… Мохов, видимо, почувствовал это недоверие, обиделся, завелся — достал из нагрудного кармана старинный серебряный портсигар, а из него вытащил потрепанный лист бумаги: "Не веришь! На, смотри…" Это был план местности, на нем крестиками отмечались какие-то "особые точки". Я в то время изучал карты области… Мельком глянул — сразу определил, где это место… — Шаронов перехватил острый взгляд Никишина. — Да-да, Петя… Ты правильно догадался — это здесь… Но тогда я все равно не придал этому факту никакого значения… Правда, позже, определяя границы оловоносной провинции, я случайно наткнулся на отчет поисковой партии, которая работала как раз в этом районе. В нем, между прочим, указывалось, что в одном из шурфов была проба с весовым золотом. Это меня уже насторожило. Я стал изучать этот районнаправленно — на золото и через некоторое время окончательно убедился, что оно может здесь быть… Дальнейшее вам известно… Мохов каким-то образом узнал о нашей разведке. Он приходил ко мне домой, просил, чтобы я взял его с собой. Я подумал, что отказать ему несправедливо. Он очень переживал, плакал, проклинал себя за болтливость… Я успокаивал, говорил, что рано или поздно это месторождение все равно обнаружат и вообще, хватит ему прошлым веком жить! Вроде угомонился, работал как все… Но когда нашел самородок, с ним что-то произошло, прямо черт какой-то в него вселился… Помню: идет, несет «золоточек» — лицо зеленое, руки дрожат, глаза кровью налились… Опять начались упреки. Потом он стал угрожать, что расскажет всем, как я вышел на золото. Я на него прикрикнул, сказал, что меня это не пугает: я на государство работаю, а не себе в карман. Тогда он затребовал каких-то гарантий; спрашивал, какая ему будет «премия», одним словом — извел и себя и меня…

— Ты не выдержал — и трахнул его по башке, — мрачно произнес Никишин.

— Нет, Петя, ошибаешься… Мне его жалко было. Понял?

— А ты умеешь жалеть-то? Ты же презираешь всех.

— Зря ты так, Петя… Все я умею: и любить и жалеть… Только пойми, чудак, если человек живет целью, она его в плен берет и… сушит, конечно. Чем-то за страсть платить надо… От меня и жена ушла. Я до сих пор люблю ее… Мне без нее так плохо, хоть вой. А что толку? Женщине нужно внимание оказывать, а я не могу… Разучился… Ладно, это другой разговор…

Шаронов встал, подошел к нарам — там под курткой лежал его планшет. Он вытащил из него желтый листок, вернулся к столу.

— Это тот план, о котором я говорил… — Вадим Петрович протянул его Климову. — Возьми, лейтенант, отдашь следователю… Тут есть мой грех… Знаешь, как в боксе: бывает «чистая» победа, а бывает так… по очкам… Вот я и хотел… — Он не договорил, обреченно махнул рукой. — Ну да теперь все равно…

Климов вышел из палатки. Лицо его горело. А на душе было тоскливо.

Как это сказал Шаронов: "За страсть платить надо…" Неужели правда? И, словно подтверждая его вопрос, в лесу кто-то заухал, захохотал — так жалобно, одиноко.

— Не боись, лейтенант, то филин дурачится, — раздался из темноты голос Тужикова.

— Я и не боюсь… — поспешно ответил Климов и на всякий случай расстегнул кобуру пистолета.

— Что ж ты за пушку хватаешься? — усмехнулся невидимый собеседник.

"Сам ты как филин…" — раздраженно подумал лейтенант.

Чавкнула вода под подошвами; Тужиков подошел ближе — выплыла из тумана его коренастая фигура.

— Ложись-ка ты спать, лейтенант, — добродушно сказал Тужиков. — Кому он нужен — упокойник этот…

— А вы почему не спите? — Климов попытался придать своему голосу достойную суровость.

Тужиков шумно вздохнул, промолчал, потом сам спросил:

— Вы следы чужака искали?

— Нет никаких следов, — честно ответил Климов.

— Выходит, мы его пришили… Так? — И тут же, как бы перебив самого себя, страстной скороговоркой залепетал: — Не верю я этому, лейтенант, понимаешь — не верю! Я давеча на Вадима Петровича тебе наговорил — это так, от страха за свою шкуру. Не мог он его убить, не такой это человек… Он же страдалец, нутро-то у него ранимое, я это давно разглядел… Ты бы видел, как мы тут начинали… Рвем шурфы — и ничего… Одна грязь в лотках… Он каждый день собирал нас на совет — ведь у нас, работяг, свой опыт есть. Он нам свое мнение докладывает и просит: "Соображайте, братцы… Туда ли идем? То ли делаем?" Веришь, лейтенант, я себя человеком почувствовал… Соратником великого дела, единомышленником… Смерть эта проклятая нас порушила!..

— Но ведь кто-то его ударил? Допустим — не ты, не Шаронов. Тогда кто?.. Никишин?.. Тихомиров?..

— Сам думаю — голова пухнет…

— Вот Никишин… Он что, всегда такой шебутной?

— Всегда… Уж его таким мать родила. Он и в своей-то могиле одной ногой стоять будет — все равно что-нибудь отчудит… Нет, Петя даже в драке не бьет; я сколько раз видел: он схватит обидчика за руки и держит его, пока тот пощады не попросит.

— Тогда остается Тихомиров.

— Знаешь, Кирилыч по пьяному делу мог бы. Так-то он трусливый мужичок, но как выпьет — в нем обида эта, за робость свою, наружу выходит. И тогда держись!.. Только ведь он в тот вечер трезвый был… — Тужиков помолчал, а потом вдруг спросил: — А ты что, совсем не пьешь?

— Нет.

— Больной?.. Или за идею страдаешь?

— За нее… — Климов усмехнулся и пояснил: — Не хочу я, чтобы мое настроение от стакана отравы зависело.

— Занятный ты парень, лейтенант. Трудно тебе будет.

— Почему?

— Армия дело суровое, нудное.

— Как же нудное? Ты что?.. Все время люди разные… вокруг тебя… Каждый с собой целый мир приносит.

— Люди-то разные… — Тужиков смачно зевнул. — А дурь у всех одна. Ладно, пойду я… Завтра Вадим Петрович рано поднимет.

В два часа ночи Климов, шатаясь от недосыпа, пошел будить сержанта. Он положил руку на его плечо и вкрадчиво произнес:

— Вам пора на службу…

Привычная для каждого пограничника фраза сразу «включила» Исаева. Он вскочил, огляделся. Вспомнил, где находится.

— Фу ты, забылся я, товарищ лейтенант… — растерянно сказал сержант. — Думал, что на заставе.

— Заступайте на пост… бдительно… — ватными губами сказал Климов и, не снимая сапог, упал на теплые нары — сразу провалился в темноту.

Он спал воистину словно убитый и не слышал, как пришел в лес рассвет, как запели ранние птицы, радостно заржали лошадки; не слышал, как поднял Шаронов геологов, как гремел котелком Никишин, чертыхался Тихомиров… Ничего не слышал лейтенант, лежал как чурка — все в нем смазалось, стерлось, заглушилось.

Но вот из-за туч выполз долгожданный луч, и сразу что-то дернуло Климова изнутри. Он открыл глаза, встал, вышел из палатки.

Мир радостно встречал солнце. Лес искрился, сверкал, тянул к небу каждую былинку, каждую иголку, каждый лепесток.

Сержант и его верный Джек понуро стояли посреди поляны. Было видно, что оба чертовски устали.

— Здравия желаю, товарищ лейтенант, — пытаясь говорить бодрым голосом, сказал Исаев. — Никаких происшествий не произошло.

— Ночью выходил кто-нибудь?

— Никак нет… Утром встали, позавтракали и пошли на работу.

— Хорошо. Идите отдыхайте… Оставьте рацию.

Климов связался с заставой. Доложил, что у него все в порядке. Михайленко сообщил: вертолет из отряда уже вылетел.

— Скоро кончатся твои муки… Замаялся?

— Что вам сказать, товарищ капитан?.. Муторно как-то… У нас на границе все проще: здесь — свои, там — чужие. А тут… не разберешь.

— Ну, ничего… Теперь уже недолго осталось, потерпи.

Щелкнул тумблер — оборвалась ниточка, связывающая лейтенанта с родной заставой.

"Наверно, нужно какой-то документ подготовить", — после некоторых колебаний решил Климов. Лейтенант вошел в палатку. Сержант и Джек безмятежно спали; он достал из планшета несколько листочков бумаги, шариковую ручку. Сел за стол, задумался: "Как же его назвать?.." Подумал-подумал, написал печатными буквами: «РАПОРТ». И стал канцелярским стилем излагать, как приехал в лагерь, как беседовал с геологами, как узнал о карте Мохова… Вначале слова вяло становились друг к другу, толкались, не хотели прояснять смысл. Но постепенно Климов увлекся, вспомнил подробности и даже сам не заметил, как исписал всю бумагу. Перечитал текст, хмыкнул — прямо рассказ получился… А вывод какой сделать?.. Подпер лейтенант ладонью голову, уставился в угол, долго так сидел…

Приглушенный стрекот прервал его раздумья. Климов облегченно вздохнул, надел фуражку, поправил портупею. И пошел к выходу.

Зеленый кузнечик вертолета, словно оглядываясь по сторонам, повис над поляной, потом плавно опустился. Из палатки, торопливо застегивая тужурку, выскочил взволнованный сержант. Винт вертолета потоками воздуха причесал влажным зализом траву. Какое-то время он еще вращался — все медленнее, медленнее… Наконец остановился. Отъехала в сторону дверца, из полумрака блеснула физиономия солдата-бортмеханика; он подвесил лесенку. По ней на землю осторожно спустился бравый молодец в ярких резиновых сапожках, в джинсах, в модной нейлоновой курточке и кокетливой лыжной шапочке (в руках — черный "дипломат"), за ним вышел пожилой сухощавый мужчина (в руках потертый чемодан) и еще один — крепкий, в котором даже в гражданской одежде сразу признаешь милиционера (в руках — рюкзак).

Молодец упругим шагом направился к пограничникам.

— Лейтенант Климов.

— Следователь Хрустов.

Подошли остальные пассажиры. Хрустов светским тоном сказал:

— Врач-эксперт Гаврилов Юрий Петрович, оперуполномоченный Мандрыка.

— Здравия желаю.

Из машины выпрыгнули летчики, приветственно помахали Климову руками, стали возиться со своим агрегатом, который, остывая, тихо пощелкивал.

— Позвать свидетелей? — спросил Климов. — Они работают в долине.

— Не надо, — ответил Хрустов. — Уже идут… — И, заметив удивление в глазах лейтенанта, улыбнувшись, пропел: — Нам сверху видно все, ты так и знай…

— Товарищ следователь, — протокольным голосом начал Климов. — Пока они подойдут, я считаю, вам нужно ознакомиться с этим документом.

Он отстегнул клапан планшета, достал свой рапорт.

Хрустов с легким поклоном взял климовское «эссе», прищурился близорукий, стал внимательно читать. Лейтенант с волнением вглядывался в его лицо. Следователь был ненамного старше Климова, но две-три горькие складки у рта выдавали в нем человека, повидавшего жизнь. "Тоже ведь работенка, — подумал Климов. — Со всякой швалью общаться приходится…"

— Ну что ж, — деликатно кашлянув, сказал наконец Хрустов. — Серьезное психологическое исследование. Спасибо… Я думаю, оно поможет нам.

— Я, правда, выводы никакие не сделал.

— Это как раз хорошо.

Вскоре на тропинке появились геологи. Шаронов был несколько бледнее обычного. ("Волнуется", — определил Климов.) Подошли, представились.

— Теперь все в сборе, — констатировал Хрустов. — Начнем осмотр места происшествия. Вы готовы, Юрий Петрович? — Пояснил для Климова: — Его немного укачало…

— Да-да, я в норме! — торопливо ответил врач.

— Товарищ следователь, мы можем возвращаться на заставу? — с надеждой спросил Климов.

— Я бы попросил вас задержаться, — мягко, но настойчиво сказал Хрустов. — Мне нужны понятые, больше ведь некому…

— Есть, — грустно согласился Климов.

Хрустов направился к камеральной палатке. Все гуськом потянулись за ним. Следователь достал из «дипломата» очки в позолоченной оправе.

— Предлагаю такую тактику… Сначала мы исследуем и опишем тент. Потом его снимем, чтобы лучше было видно, и продолжим работу… Есть возражения?

Все, насупившись, молчали.

— Возражений нет, — подвел итог Хрустов. — Тогда прошу в палатку войти понятых. Мандрыка, садись за стол, будешь записывать.

Покачиваясь с пятки на носок, следователь начал медленно диктовать:

— Протокол осмотра места происшествия… Какое сегодня число, Мандрыка? — оперуполномоченный ответил. — Вот… Значит, пиши… Такого-то числа, года… следователь прокуратуры… Хрустов К. Л. — Глянул на Климова. — Константин Леонидович… В соответствии со статьями… Уголовно-процессуального кодекса… составил настоящий протокол… Хрустов перевел дыхание, поправил очки, продолжил: — Прибыв сего числа на место обнаружения трупа гражданина Мохова… — Посмотрел на Шаронова. Как его имя, отчество?

— Макар Васильевич.

— Значит, гражданина Мохова М. В. с ушибленной раной головы… Доктор, не возражаете против такой формулировки?

Эксперт в это время внимательно изучал покойника.

— Нет, — отозвался он.

— Хорошо… В присутствии понятых… Климова?..

— Владимира Николаевича.

— Отлично… Проживающего?

Лейтенант назвал адрес войсковой части.

— И?..

— Сержант Исаев Евгений Васильевич.

— Замечательно… Проживающего там же… И с участием судебно-медицинского эксперта… Сам допиши.

Хрустов прошел в центр палатки, продолжил:

— Осмотром установлено… Место, где обнаружен труп, находится в брезентовой палатке на окраине лесной поляны…

И далее он самым подробным образом стал описывать, из каких деталей состоит тент палатки, как он натягивается, на что крепится, какого цвета…

Климов и Исаев выразительно переглянулись.

Закончив "первую главу", Хрустов спросил:

— У понятых есть замечания по протоколированию состояния тента?

— Нет, — в один голос ответили пограничники.

— Тогда будем снимать…

Никишин, Тужиков и Тихомиров за несколько секунд скрутили брезент. Солнце ярко осветило маленький квадратик земли, на котором разыгралась трагедия.

— Другое дело! — оживленно воскликнул Хрустов. — Свидетель Шаронов… — Вадим Петрович вздрогнул, вытянулся. — Сейчас многое зависит от вас… Мне нужно как можно точнее знать первоначальное положение трупа. Сможете вы хотя бы приблизительно начертить его контур?.. Как он лежал? Где были руки, ноги?

— Я могу это сделать совершенно точно, — сухо ответил Шаронов. — У меня профессиональная память на контуры.

— Великолепно! Мандрыка, дайте ему мешочек с порошком гипса.

Оперуполномоченный порылся в своем рюкзаке, вытащил полиэтиленовый пакет, протянул Вадиму Петровичу.

— Вот, обозначьте… — предложил Хрустов. — Не торопитесь, вспомните, как лежало тело по отношению к другим предметам.

Теперь Шаронов встал в центре палатки. Лицо его было напряженным; он закусил губу, нахмурил лоб, вглядывался в очертания земляного пола, как в горный ландшафт.

Наконец, видимо приняв окончательное решение, Вадим Петрович надорвал уголок пакета и тоненькой струйкой белой пыли стал медленно рисовать на земле какой-то чертеж. Постепенно плавные линии замкнулись, и все увидели изображение человека: голова, вытянутая рука, слегка согнутые ноги…

— Очень интересно! — возбужденно сказал Хрустов. — Значит, голова лежала именно так — рядом с сундучком?

— Да, — уверенно подтвердил Шаронов и указал: — В этой руке был зажат самородок.

— А где он, кстати?

Вадим Петрович благоговейно вытащил из нагрудного кармана носовой платок. Развернул его — тускло блеснул красновато-желтый корявый камушек величиной со спичечный коробок.

"Так вот ты какой?" — меланхолично подумал Климов и немного удивился, что ему раньше не пришла в голову мысль посмотреть на виновника преступления. — Неужели это из-за тебя?.."

Следователь спокойно взял самородок, как будто это был обыкновенный булыжник, положил его на траву, в то место, где была обозначена рука. Некоторое время он в мрачной задумчивости взирал на эту картину.

— Константин Леонидович… — неожиданно громко в наступившей тишине прозвучал голос врача. — А ушиб-то слабенький. С размаху так не бьют.

Эта фраза сразу преобразила Хрустова. Его как будто током тряхнуло. Он вытащил из «дипломата» лупу, подошел к сундучку, уставился на его угол.

— Юрий Петрович, полюбопытствуйте! — позвал он врача.

Гаврилов оторвался от своего «объекта», заглянул в увеличительное стекло.

— Угу, — подтвердил он. — Похоже… Вот эпителий… брызги крови…

— Так!.. — Хрустов оживленно потер ладони. — А скажите-ка мне, граждане свидетели, ваш Мохов на здоровье не жаловался? Голова? Сердце?

Тихомиров встрепенулся…

— Жаловаться не жаловался… А за грудь в последнее время хватался… Я замечал… Вздохнет — так тяжко, жалобно… И руку к сердцу тянет.

— Во-о-от… — протяжно, выразительно сказал Хрустов. — А вы, товарищ лейтенант, говорите «выводы»…

Честно говоря, Климов не понял, на что намекает следователь. И только по тому, как весело сверкнули глаза Хрустова, окруженные золотой дужкой очков, ощутил: произошло нечто важное, проливающее свет на всю эту мрачную историю.

И вдруг послышался какой-то странный, булькающий звук. Шаронов, схватившись рукой за горло, извиваясь всем телом, не то рыдал, не то смеялся. Лицо его обмякло, как будто с него сползла тонкая резиновая маска. Лейтенант с удивлением увидел — перед ним совершенно другой человек: напряжение, державшее Шаронова в тисках, бесследно ушло. Да, он смеялся, хохотал, рычал… И, глядя на него, Хрустов почему-то тоже улыбался…

И снова была лесная тропа, и снова сочно чавкала грязь под копытами лошадей, и снова сонно качался Климов на своем жеребце, а сзади — с Джеком поперек седла — ехал побуревший от усталости Исаев. Они возвращались на заставу — спокойные, умиротворенные. Картины прошедшего дня — несколько утомительных часов осмотра, отправка трупа с вертолетом на Большую землю, заключительная беседа с Хрустовым, прощание с Шароновым — все это толпилось в сознании, воспринималось как тяжкий, давний сон.

Перед отлетом Хрустов сказал Климову:

— Кстати, ваш «рапорт» многое прояснил. Мохов был крупной, внешне здоровой особью, поэтому никто из вас не заподозрил естественную смерть, а тут еще этот шрам на виске… Но, во-первых, Мохов сильно пил, а во-вторых, то нервное состояние, в котором он находился, неумолимо вело к срыву. Видимо, сердце не выдержало…

Климов прикрыл веки. И ему вдруг представилось видение.

Ночь, шуршит дождь по палатке… А Мохов не спит: белыми от ненависти глазами смотрит он в темноту, и в который раз накатывает на него тяжкая тоска. И пульсирует в его голове одна и та же едкая мысль: "Что наделал? Что наделал?.. Сколько лет лелеял в душе мечту-тайну… Все думал, надеялся — придет пора, найдет он эти "златые горы". И тогда начнется совсем другая жизнь — веселая, праздная: вино забулькает — сладкое, душистое; сударки-любовницы будут заглядывать в глаза, ловить каждый блеск его желания… Эх, все пропало! В один миг… Мозгляк этот проклятый за стакан водки купил дедовскую тайну. Теперь все прахом пойдет, все казна заберет, перемелет…" И снова заныло нутро, что-то там жгло, томило… Он встал — страшный, озверевший, тихо пополз вдоль нар. Спят-сопят кореши, намаялись… Нет им до него дела, никто не знает, что с ним творится, как корежит его судьба…

Зачем он шел в камеральную палатку? Может, хотел убить Шаронова? При осмотре в кармане Мохова был обнаружен охотничий нож.

Он стоял перед этим паршивым сундучком, в котором лежал «его» самородок… Нет начальника… Куда же Шаронов делся? И здесь ему повезло — уберег друг-случай… Потянул заскорузлыми пальцами замочек — только петелька звякнула… Вот он — «золоточек», лежит на ладошке… "Мой это! Никому не отдам… Зубами глотки перегрызу — за свое, за дедовское…" И вдруг накатил страх, отчаяние… "Что сделаешь? Придут, отнимут, заберут…" Вспыхнула в груди ярость, схватила лютая боль — будто взорвалось что-то внутри… Подкосились ноги, захрипел, дернулся… Падая, ударился головой, но сжимал, сжимал в кулаке желанный кусок золота… И холод от него стал медленно разливаться по всему телу…

Климов покачнулся — конь оступился в бочажок. Лейтенант открыл глаза, провел рукавом по лицу, смахнул прилипшую к губам паутинку.

Впереди за деревьями блестела река. Значит, застава совсем рядом.

Месяца через полтора Хрустов прислал Климову подробное письмо, в котором писал, что версия о естественной смерти Мохова подтвердилась, что сейчас он занимается новым сложным делом и на пути к истине следует ответить на множество вопросов. Но надежды на благоприятный исход не теряет. Желает Климову не забывать юридических уроков, полученных в связи с расследованием обстоятельств гибели Мохова.

Климов усмехнулся. Все же он испытывал явную симпатию к жизнерадостному и уверенному в себе Хрустову.

Колбергс Андрис Вдова в январе. Обнаженная с ружьём .

ВДОВА В ЯНВАРЕ

ЯНВАРЬ

В середине декабря стало вдруг таять, за несколько дней поля почернели, канавы наполнились водой, а если где держалась крошащаяся корка льда, то по ней не рискнула бы пробраться и кошка. Грунтовые дороги развезло, ни пройти ни проехать, а шоссейные пугали своим гололедом, потому что ночью ртуть в термометре падала ниже нуля. В последний день старого года диктор телевидения трагическим голосом сообщил, что на большей части территории республики ожидается дождь, и тем самым испортил праздничное настроение, потому что о грозах и слякоти уже наслушались летом и осенью.

Для организаторов лыжного поезда «Ратукалнс» сообщение диктора прозвучало некрологом, потому что деньги в управление железной дороги были уже переведены. Если снега не будет, пропадет надежда выручить хотя бы четверть этой суммы. Кто это тебе поедет за сто километров, чтобы весь день месить холодную грязь, а ночью ворочаться на узких, жестких вагонных полках и слушать, как моросит дождь по железной крыше?

Гнев на силы небесные начальник лыжного поезда вымещал на подчиненных. Он же им говорил, что билеты надо распространять по физкультурным коллективам, как обычно, а они протестовали. Пусть в кассах продают! На всех желающих все равно не хватит. И вот результат налицо.

Того, что в первые два дня нового года дождя не было, начальник даже не заметил, так что, когда, проснувшись на третий день, увидел за окном порхающие хлопья, он не поверил своим глазам.

Снег!

Он выскочил из постели и подбежал к окну!

Снег!

Он распахнул окно и высунул руку, чтобы поймать порхающую снежинку на ладонь и разглядеть как невиданное сокровище. И помчался в другую комнату — смотреть на барометр. Снег и снег!

Видимо, сыпало всю ночь, потому что и двор весь белый, и крыши, и ветви деревьев, и те обездоленные машины, которым гаражей недостает. Эти выглядели просто как сугробы. Но начальник все еще не был убежден в счастливом исходе дела и тут же заказал разговор с гостиницей в Эргли. Разбуженная дежурная сначала не могла понять, чего от нее хотят, потом решила, что ее разыгрывают, и наконец все же ответила: «Да, снег. И еще какой!»

Это была не единственная квартира, обитатели которой в то утро сорвались с постели, радостно вопя: «Снег!» «Ура!» кричали всюду, где жил хоть один лыжник. Никогда еще, наверное, столько людей одновременно не стояли у окон и не упивались видом снежного, пушистого одеяла, которое город натянул по самые глаза. Никогда еще столько людей не выволакивали одновременно из чуланов, сараев и с антресолей лыжи, палки и прочие принадлежности, чтобы еще раз их проверить и подогнать. Никогда еще столько мальчишек враз не привязывали к своим санкам веревки. И никогда телефонная линия не была так перегружена разговорами:

— А места еще в автобусе будут? И нас запишите. Три-и-и! Ну, так в субботу, в половине восьмого!..

Упоминались все места в Латвии, где имеется хоть какой-то взгорок, выражали глубочайшую уверенность, что до конца недели все это никак не растает, каждый третий сиял, как медная пуговица, и даже метеорологическое бюро улыбалось, рисуя черный квадратик, что означает, что прогноз не оправдался.

Большой зимний спорт начался. С опозданием, но начался!

В Латвии снег валил с короткими перерывами почти неделю, и пушистый слой снега стал таким толстым, что казалось, декабрьской оттепели и в помине не было.

В Риге уличное движение в это субботнее утро было таким же напряженным, как и в рабочий день. Всюду сновали легковые машины и автобусы, набирали пассажиров и спешили с ними за город, трамваи и троллейбусы усердно подвозили пассажиров к вокзалу. У главной лестницы, ведущей на перрон, где всегда разные компании поджидают своих задержавшихся товарищей, гоготали, толкались, откалывали номера, хвастались и до тех пор выколачивали зябнущими ногами дробь по цветным бетонным плитам, пока не забывали где-нибудь рюкзаки, за которыми потом неслись сломя голову. Здесь гордились слаломными ботинками и креплениями самых разных фирм, тут сверкали всеми цветами лыжи из стекловолокна. Гайзиньские матадоры тащили брезентовые чехлы с лыжами, в которых, можно подумать, упакованы паруса с небольшой яхты вместе с мачтой, и высокомерно демонстрировали модные одежды лыжницы. Глядя на этих матадорш, человек диву давался, сколько толстых свитеров можно поддеть под нейлоновую куртку и все же сохранить женственность.

Билетные автоматы мигали зелеными и красными глазками и высовывали билеты, как мальчишки язык, когда хотят подразнить дворника или злую тетку. И у билетных касс стояли толпы. Там продавали билеты на организованный лыжный поезд «Ратукалнс».

На стоянке машин у вокзала в это утро, застряв среди десятков других автомобилей, стоял желто-оранжевый пикап. Уж довольно подержанная машина с облупившейся эмблемой на дверце. Только специалист мог установить по этой аббревиатуре, что машина принадлежит некоему стройуправлению. Из-за мороза шофер время от времени включал мотор, а вентилятор работал без остановки, иначе моментально запотели бы окна. В машине сидели два человека. Старший — за рулем, младший — рядом.

— А если зря ждем? — проныл младший.

— Предоставь это мне.

— И вообще… Зачем нам трястись в поезде, когда можно на машине?

Старший не посчитал нужным отвечать. Разве втолкуешь этому нытику, что машина довольно приметная и в Эргли ее могут запомнить?

— И обратно быстрее бы добрались…

И это осталось без ответа.

На перроне началась толкотня — подали состав «Ратукалнс». Гулко лязгнули буфера, и звон этот полетел с высокой насыпи над Московским форштадтом, который еще лежал в ночной мгле и огнях.

Проходя к кассам, Гвидо Лиекнис успел поздороваться со множеством народа. Вообще-то он не знал даже, как многих зовут, виделись только в транспорте, выезжая на лыжные прогулки, но ведь часто, из года в год. Наверное, еще с тех времен, когда в лес ездили шестым трамваем и собирались вокруг «Котла» или трамплина. Или позже, когда дошел черед до Сигулды, Эргли и Гайзиня. Тех, кого довелось повстречать в Карпатах или на Кавказе, он знал лучше, потому что все латыши, а в чужом краю лучше держаться вместе, интересы общие, так что нередко знакомство переходило в дружеские отношения.

— Гвидо! Куда двинем?

— Да, пожалуй, на Журавлиную гору. Приедем — увидим, что сейчас можно сказать.

— Километров пять по Кокнесской дороге…

— Это я знаю. Пилатов холм. Хорошее место, только вот спуск один. — И Лиекнис встал в очередь к кассе. — Надоело мне целый день взбираться и спускаться. Сегодня поеду взглянуть на родные пенаты, как сказал бы доктор гонорис кауза. Видишь, я даже слаломные не взял.

— Ну, как знаешь! Привет!

За Гвидо встал молодой парень в толстом сером свитере. Один из того двухметрового поколения, что расхаживает ссутулясь, смотрит тусклыми глазами и ужасно флегматично. Много таких Лиекнис брал на работу и всегда потом радовался, что удавалось избавиться, потому что продукты акселерации оказывались на редкость слабосильными и беспомощными. Этот хоть постарше и явно после армии.

«Определенно схватит воспаление легких, — подумал Гвидо, еще раз оценив толстую, мохнатую пряжу, по которой были рассыпаны черные и красные четырехконечные звездочки. — Сначала вспотеет, потом замерзнет как таракан».

У парня был красивый овал лица, светлые усы, которые как будто придавали ему мужественный облик, только неприятно контрастировала нечистая и неровная кожа.

Самое тесное место в мире — это вагон лыжного поезда за три минуты до отхода. Тех, кому надо пробиться вперед, примерно столько же, как и тех, кому надо назад. Даже взаимная вежливость не может проход расширить. В воздухе так и порхают «разрешите», «пожалуйста», «благодарю», а лыжи, набитые рюкзаки и палки продолжают цепляться за оконные занавески, за дверные ручки, за плафоны, за все, что только можно и о существовании чего доселе никто не подозревал.

Держа в одной руке рюкзак, в другой лыжи, Гвидо Лиекнис боком продвигался вперед. Целеустремленно, как ледокол, которому надо вывести из залива караван. Следом за ним по проложенной дороге довольно легко шла женщина в ярко-желтой куртке.

Гвидо вошел в купе, женщина за ним. Она остановилась в дверях, ожидая, когда Гвидо уложит на верхнюю полку свои лыжи.

— Разрешите и ваши…

— Большое спасибо, — кратко поблагодарила она и подала большую желтую спортивную сумку. Потом чинно уселась подле окна.

Поезд дернулся и медленно пошел.

— Чуть не опоздала! — слегка улыбнулась женщина. — Еще вчера не могла решить, ехать ли, а сегодня такая погода… Побросала в сумку что попало — и на вокзал…

Кто-то сунул голову в открытую дверь, но, видимо решив не мешать парочке, прошел дальше.

— Здесь так тепло…

Она стащила куртку и слегка прикрыла дверь, оставив лишь небольшой просвет.

— Если вы не возражаете… Неприятно сидеть, как на улице…

— Ради бога!

— Великолепная погода, может быть, удастся позагорать…

— В январе вроде бы рановато…

Волосы у нее слегка подкрашены, чтобы не были видны редкие седые ниточки. Одежда дорогая, но уже, надо думать, третьего сезона. Нет, явно не из процветающих.

Женщина потянулась к сумке, Гвидо кинулся помочь. Но она отвергла его помощь: и сама может справиться. Из бокового кармана сумки она достала сложенный журнал «Лиесма» и принялась его довольно небрежно листать, время от времени поглядывая в окно.

Поезд уже шел в окрестностях Риги. По обе стороны тянулись огороженные предприятия и фабричные территории, где скорее валяются, чем хранятся всякие металлические конструкции, только из-за снега они уже не выглядели заброшенными и забытыми, как осенью, когда земля сплошная лужа и у заборов сохнут крапива и конский щавель.

Колеса стучали на стыках все чаще, мимо бежал кустарник, который из-за уже наступившего дня не казался черным и огромным.

Гвидо со скрытым интересом приглядывался к женщине, пытаясь определить ее возраст. Двадцать пять — заключил он, хотя и не вполне уверенно. Длинные, почти черные волосы контрастировали с белой кожей, брови широкие, сросшиеся, губы тонкие, фигура удивительно стройная.

Точно уловив его взгляд, она резко оторвалась от цветных иллюстраций, взглянула на Гвидо большими карими глазами и смущенно улыбнулась.

— Меня зовут Илона.

— Гвидо Лиекнис. — Он привстал. — Инженер. — Чопорно поклонился. — Визитные карточки забыл во фраке.

— То, чего вовсе нет, всегда забывают!

— Честное слово! Я же как-никак начальник, у меня целый десяток подчиненных! — насмехался над собой Гвидо. Он был великолепный специалист, товарищи утверждали, что в области слабых токов равного ему нет, но с повышением отставал, не умея ладить с начальством, да еще считался человеком с большим самомнением. Друзья советовали как-нибудь прийти во время праздников в клуб, где по сему случаю и стол накрыт, и потолковать по-свойски с руководством, которое, надо думать, только этого и ждет, но считает ниже своего достоинства делать первый шаг. Руководство же побаивалось, что из-за довольно низкой зарплаты инженер Лиекнис в конце концов перейдет на другое предприятие, тогда как он по своим знаниям и организаторским способностям как нельзя лучше подходит на место главного инженера, которое вскоре освободится, когда теперешний уйдет на пенсию.

Причина конфликта Лиекниса с администрацией была самая нестоящая. На одном собрании Гвидо бросил в глаза начальнику управления: «Вас, Федор Михайлович, заботит не то, какие мы на с а м о м д е л е е с т ь, а какими выглядим в отчетах!» Было это не совсем справедливо, это и сам Гвидо понимал, но смелые слова обеспечили ему популярность у широкой аудитории. Сначала говорили, что у инженера сильная рука, если он на такое осмеливается, а потом уже Лиекнис приобрел репутацию страдальца за правду и мученический венец этот нес последние четыре года.

— Я и вам могу дать журнальчик, — предложила Илона, и вновь он на миг увидел ее глаза, которые, надо думать, могли покорить любого.

— Чтобы я променял увлекательный разговор с дамой на журнал?!

— Хорошо, тогда я жду такого разговора! — И она отложила журнал.

— Сию минуту! Дайте сосредоточиться!

В это время кто-то рванул дверь и просунул в купе голову:

— Пардон!

— Пожалуйста. Заходите… — крикнул Гвидо и узнал того двухметрового парня со светлыми усами в толстом, усеянном звездами свитере, который стоял за ним в очереди в кассе.

— Где-то тут и мое место должно быть. — И парень вгляделся в билет. — Шестой вагон, двадцать вторая полка!

Он вошел в купе, сел рядом с Илоной и вытянул длинные ноги. От него слегка попахивало спиртным.

— А что, матрацы и постельное белье уже раздавали? — спросил он вдруг.

— Еще нет, — сердито ответил Гвидо.

— Вот и хорошо! А то я боялся, что опоздал. Встретился с дружками и немножко приняли по сему случаю. Барахлишко мое у них осталось… Моменто! — Парень сунул руку под свитер, вытащил трешку, совсем новенькую и непомятую, и, держа ее за уголок, как открытку, протянул женщине. — Если бельишко принесут, заплатите за меня. И постельку можете постелить. Ух, люблю, когда дама постель стелет, да и ей, я же знаю, это дело нравится. Все мы на один лад!

На той стороне бумажки, которая была обращена к соседке Лиекниса, большими буквами было написано: «Выйди в тамбур!»

— Не желаю я заниматься вашей постелью! — резко и раздраженно ответила женщина.

— Ну, сразу и обижаться. — И парень спрятал трехрублевку.

Гвидо не мог решить, как ему вести себя, — все произошло слишком быстро. Помог ему сам парень.

— Ясно! Я вам мешаю, вы меня не любите! Что ж, уйду туда, где меня любят! — Он встал. — Но вечером мне придется вернуться, к сожалению, потому что в снегу спят одни эскимосские собаки! До свидания.

— Плата за матрац и одеяло входит в стоимость билета, — умиротворяюще сказал Гвидо.

— Ура! Значит, я все равно что нашел полдюжины пива! — Он вышел в коридор, но тут же сунул голову обратно в купе: — Сударь, можно вас на пару слов?

Гвидо посмотрел на соседку, снисходительно усмехнулся и встал.

Парень плотно прикрыл за ним дверь.

— Друг, если это твоя девушка, то извини, — озабоченно проговорил он. — Мы тут с дружками немножко тяпнули…

— Ничего, все в порядке…

Поезд летел через заснеженный лес. Похоже было, что маленькие елочки сами заскочили в этот снег, чтобы спрятаться.

— Нет, друг, ты скажи, чтобы я знал, как действовать.

— Какая разница…

— Если ты ее не кадришь, то я стану кадрить… У нас есть там свои, но это, я тебе скажу, штучка! Ты что, не видишь, что она едет поразвлечься? Посмотри на правую руку! Кольцо час назад сняла, еще след виден. Если у тебя ничего не выйдет, то уж не знаю… Ну ладно, до вечера!

И, не дожидаясь ответа, пошел в голову состава. В соседнем купе весело пели старый романс об ужасно трагичной, отвергнутой любви, а в конце вагона другую, уже современную песню.

Привстав на цыпочки, женщина рылась в своей желтой сумке. Зажигалку она уже нашла, теперь искала сигареты. Гвидо снял сумку с полки, чтобы ей было удобней. Да, след от кольца есть, парень глазастый.

Узкая рука ее слегка дрожала. Взгляды их вновь встретились, и теперь Гвидо увидел в нем то, что до сих пор не мог разглядеть, — тоскливую покорность неотступно преследуемого человека.

— Выйду покурить…

— Готов вас сопровождать! — весело предложил он.

— Спасибо, не надо! Я одна…

За окном мелькнуло здание Кангарской станции и несколько пассажиров на перроне.

ВДОВА

Когда Маргита вылезла из трамвая, на больших электрических часах над проходной было без десяти семь. От остановки до турникета было недалеко. Незадолго до семи это расстояние было принято преодолевать легкой рысцой в плотной колонне, на бегу отыскивая в карманах или сумочках контрольную карточку. Никому не хочется объясняться с начальником цеха из-за нескольких минут опоздания, поэтому каждый на всякий случай прибавляет шагу и быстро ныряет в крутящуюся дверь, как в колесо водяной мельницы.

Но за проходной, когда автомат уже сделал отметку на контрольной карточке, рвение угасает. Большинство следует дальше уже неспешно, вразвалочку. Только те, у кого конвейер начинает двигаться ровно в семь, несутся как угорелые.

До цеха Маргиты было еще с полкилометра. Первое время она несколько раз заблудилась, разыскивая его в этом городе, называемом заводом. В городе с почернелыми, неоштукатуренными, давно построенными зданиями, рядом с которыми возвышались совсем новые стены из силикатного кирпича, с большими многостворчатыми окнами и еще не убранным строительным мусором перед дверьми, в городе с прямыми, асфальтированными бульварами, вдоль которых тянулась высокая, только что зацветающая сирень, в городе с узкими, темными переулками, где всегда, если только не устраивается большой субботник, валяется какое-то железо и блестят масляные лужи. Электрокары проезжают там, как моторные лодки, вздымая струи грязной воды.

У литейного цеха два голых до пояса, мускулистых парня перекидывали лопатами формовочную землю. Потные, покрытые черной пылью тела блестели как намасленные. На одном армейские брюки и армейский пояс. Хотя литейный работает по скользящему графику, а это значит, что выходной редко приходится на субботу и воскресенье, что работа трехсменная, так как мартеновская печь никогда не потухает, разве что в ремонт, здесь в людях нехватки не испытывают. Видимо, потому, что есть возможность прилично заработать после совсем краткого обучения. Особенно тянет сюда парней только демобилизовавшихся, которые перед армией не успели овладеть профессией получше.

— Гляди, еще одна малолетка из зверинца, — бросил долговязый парень, заметив Маргиту. Второй тут же подхватил:

— Эй, крошка, чем это ты ночью занималась, что глазки слипаются?

Маргита не нашлась, что ответить, только вызывающе вскинула подбородок и молча прошла мимо нахальных парней. Только уже мелкими шажками, ставя ноги ровно одну перед другой, как это делают в Доме моделей, чтобы выглядеть стройнее и шире раскачиваться в бедрах.

Свернув за угол, она вновь стала думать о сапогах, которые надо купить сейчас, — ведь зимой не достанешь. Ах, если бы у нее хоть одна подружка работала в обувном магазине, проблема была бы решена сама собой. Но ведь нет такой подруги. Тогда она стала перебирать родичей и с горечью вынуждена была признать, что родилась в самой заурядной семье, где единственный человек, у кого есть блат, это дядя Янис, у которого школьный приятель работает грузчиком на дровяном складе, поэтому они обеспечены сухими и хорошими дровами.

В женской раздевалке уже никого не было, да и в мужской, отделенной дощатой стенкой, не слышно, чтобы хлопали шкафчиками. Маргита взглянула на часы и начала медленно переодеваться. Спешить некуда — первый холодильник покинет монтажный участок минут через десять. Только тогда подаст голос Айвар: «Марга, забирай товар!»

Одеваясь, Маргита посмотрела в зеркальце, прикрепленное к дверце шкафа изнутри. И с удовольствием отметила — грудь и талия идеальные. Потом взяла сантиметр — время еще было — грудь: восемьдесят восемь, талия: шестьдесят три. Любая бы так хотела!

В этот момент с силой распахнулась дверь мужской раздевалки и за перегородкой послышались сердитые голоса. Маргита сразу узнала старшего мастера, но по оборванным фразам сначала не могла понять, кто же другой. И лишь потом догадалась, что мастер разговаривает с заместителем начальника цеха. Оба хлопали дверцами шкафчиков и что-то искали. Значит, опять кто-то на монтажном конвейере не явился на работу, и мастер ищет его инструмент для того, кого поставил на его место. Чтобы добраться до многочисленных винтов и болтиков, размещенных под холодильным агрегатом, обычные отвертки и ключи не подходят — их надо сгибать под определенным углом, подгонять или специально изготовлять самому.

— Надоело! — Это мастер. — Подам заявление! Детский сад какой-то, а не цех!

— Считай, что это крест, который тебе надо нести…

— А я больше не могу! Не могу я после обеда шарить по всем углам и будить тех, что дрыхнут! Какое мне дело, что они вчера до пяти на танцульках веселились? Будь моя воля, закрыл бы я эти клубы, которые танцы в будний день устраивают!

— И не дадут тебе такой воли.

— Не дадут. Вот потому я и уйду!

— Комитет комсомола не даст согласия.

— А я пошел старшим мастером в комсомольский цех, а не в экспериментальный ансамбль комиссии по делам несовершеннолетних! Пацан может десять дней на работу не являться, а я его даже уволить не могу! Проводите собрания, перевоспитывайте, убеждайте! А сколько можно один и тот же спектакль устраивать? Они же над нами и смеются. Позавчера твою подружку Лидку вытащили на обсуждение: опять ночью задержали в гостинице с каким-то не то марокканцем, не то тунисцем, и опять божится, что это не повторится.

— Ты же знаешь, что Лидку мы держим из-за ее матери. Понять не могу, как у такой порядочной женщины такая оторва выросла. Но ведь работает-то Лидка неплохо.

— Когда на работе. А это не так уж часто бывает!

Нелегкая жизнь у мастера цеха холодильников…

Идея о создании комсомольского цеха возникла еще тогда, когда здание было не совсем готово. Казалось, что появилась возможность создать образцовый цех, который, как белый маяк на морском берегу, будет показывать путь предприятиям других районов и всего города. Там будет чистота и порядок, там будет высокая культура труда и современный интерьер. Словом, все будет так, чтобы даже самый придирчивый иностранец широко раскрыл глаза и восхищенно закивал. Чтобы это был действительно молодежный цех, шефство над кадрами взял комсомольский комитет. Никому из желающих там работать не сулили златые горы, и все равно набралось полсотни человек. С десяток поглотило конструкторское бюро, еще с десяток административный аппарат, а остальные быстро образовали крепкий и трудолюбивый коллектив. Наверное, потому, что большинство пришло из других цехов, а не прямо с улицы. Три дня в неделю они безропотно копали, бетонировали, рубили и колотили, чтобы скорее сдать здание в эксплуатацию, а в оставшиеся два дня в небольшом помещении совсем в другом конце завода овладевали будущей профессией. Здесь каждый мог набить руку, подгоняя штампованные дверцы, орудуя аппаратом точечной сварки, шлифуя, монтируя компрессоры. Старыми и несовершенными средствами в новом цехе каждый месяц делалась дюжина холодильников, но зато они были отделаны как конфетка, и разные начальники отовсюду везли своих гостей полюбоваться на них. Кроме того, газеты разнесли весть, что этотвместительный, подвешенный к стене холодильник стоит всего сто двадцать рублей и рассчитан на маленькую кухню. Судьбой холодильников заинтересовались жители почти всех республик. Вначале производственники ликовали, видя этот интерес к их продукции, но в конце лета призадумались.

Цех медленно набирал скорость, один за другим выстраивались конвейеры и полуавтоматические линии. Для их обслуживания требовалось все больше и больше рабочих. Они вливались в уже сложившийся коллектив и разбавляли золотой фонд старых работников. Стали появляться и те, кто обошел обычный порядок приема на работу, — сынки и дочки влиятельных родителей: один провалился на приемных экзаменах, другой надеется не запачкать здесь руки, все-таки тонкая продукция. Впервые мастер на вопрос, почему вчера не был на работе, получил ответ: ужасно утром спать хотелось. Администрация быстро собрала производственное совещание и решила за каждый неуважительный прогул переводить виновного на месяц в грузчики. Грузчики в заработке проигрывали, работа там тяжелая, и условия, особенно осенью в дождь и зимой в мороз, куда хуже, чем в цехе. В результате сразу же поступили краткие и обоснованные заявления об увольнении, которые мастер и начальник цеха с нескрываемой радостью незамедлительно подписали. Ах, знали бы они, горемычные, что спустя полгода сами будут просить собрание отменить прежнее решение, потому что нарушителей дисциплины у них будет столько, что грузчиками они смогут обеспечить не только свой цех, но и весь завод!

Те же, кто все-таки оставался, через какое-то время становились нормальными ребятами с нормальным чувством долга и радовали своих родителей. О благородном примере затрубило радио, интервью с самыми примерными организовало телевидение, а уж газеты и подавно не хотели отставать.

— Молодцы, молодцы! — восторженно хлопали холодильщиков по плечу руководители разных фабрик и заводов. — Мы вот так не можем!

И это «мы так не можем» они твердили всюду, а больше всего в комиссии по делам несовершеннолетних, которая и им направляла трудновоспитуемых ребят, для которых требуется не только сокращенный рабочий день, но и лучшие условия за счет остальных рабочих. А вместо благодарности — опоздания и прогулы. Да еще приходится краснеть за их хулиганские проделки, за мелкие кражи, за распивание алкогольных напитков в общественных местах, выслушивать бесконечные жалобы рыдающих матерей.

Эти самые «беспомощные» руководители были умные люди, неумеренно прославляя холодильщиков, да еще подводя под их действия теоретическую базу: молодой молодого лучше понимает, лучше воздействует, вместе будут не только на работе, но и веселиться. Где столько орлов-комсомольцев, там и успех обеспечен!

— И как нам самим это в голову не пришло? — удивились в комиссии по делам несовершеннолетних и давай тут же выписывать направления только в холодильный цех. Вскоре там уже каждый шестой был неблагополучный ребенок, уровень дисциплины резко упал, так как оказалось, что не только хорошие могут влиять на плохих, но и наоборот. А когда холодильщикам увеличили производственный план, последовал дефицит деталей, которые надо получать от других цехов, вынужденные простои незамедлительно сказались тоже на дисциплине, а штурмовщина во второй половине месяца тяжелым молотом грохнула по качеству.

«Заказать сапоги в „Элеганте“?» — подумала Маргита, кончив переодеваться. Очередь в этом салоне надо занимать с вечера. Но долгое стояние в очереди пугало ее куда меньше, чем возможная цена заказа. По дороге домой она решила этот вопрос выяснить. А вдруг есть модель, которую может позволить себе девушка с зарплатой в сто рублей?

Еще входя в цех, она увидела, что не опоздала, — Володя только навешивает дверцу у первого холодильника, а Айвара вообще не было. Они выполняли самые последние, самые ответственные монтажные операции. Пока с утра может справляться один, Айвар шныряет по металлообработочным и красильным участкам, прикидывая, будет ли смена обеспечена работой, и если выясняется, что могут быть простои, идет в штамповочный цех, чтобы добром или худом утянуть недостающее число деталей, и сам тащит их малярам. Потом тщательно проверяет груды изоляционных материалов и осматривает ящики холодильных агрегатов. Пройдет вдоль конвейера, взглянет, хватает ли у девчонок мелких деталей, и только когда убедится, что все в порядке, сам становится рядом с Володей и берется за свою прямую работу. А уж если чего недостает, Айвар находит мастера и поднимает такой тарарам, что тот как ошпаренный носится по кладовщикам в поисках нужного. Пускаться с Айваром в объяснения мастер никогда не решается, потому что тот политехнический почти окончил. Время от времени Айвара хотят повысить, уже вроде так возьмут в оборот, что не выскользнешь, но нет, в последний момент он найдет такой убедительный довод, что его на время опять оставят в покое, и он победно заявляет:

— Остаюсь в слесарях! А что еще делать человеку, если у него трое детей?

Благодаря утренним заготовкам, постоянному контролю и способностям людей на любом участке и к любой работе приложить руки этот монтажный конвейер простоев почти не знает. Что-то Айвар с Володей стараются оставить и второй смене. И те пытаются перенять опыт, но ничего у них не получается: нет никого там с таким авторитетом, чтобы мог посылать любого на любой участок помочь, если это в интересах всей бригады. Даже старший мастер не может этого добиться, не говоря уже про мастера. Иногда он упрекает Айвара за его действия, но тот рубит ему в ответ:

— Мы на работу приходим работать. Спать и дома можно, там даже удобнее. Да, мы приходим заработать. А вы зачем сюда приходите?

Заработки в бригаде такие высокие, что нормировщик стонет, с радостью бы срезал расценки наполовину, но ничего не может поделать из-за второй смены — им тогда только гроши достанутся, разбегутся по другим цехам без оглядки.

— Рвачи, кулачье! — ворчит нормировщик, глядя в ведомость. Это он взял ее в бухгалтерии, чтобы показать начальнику цеха. С одной стороны, и начальник в затруднении, а с другой стороны, побольше бы в цехе было таких рвачей.

Когда Володя заметил Маргиту, она уже сидела за своим письменным столиком, заполняя паспорта холодильников.

— Привет!

— Здравствуй, Володя! — чинно ответила Маргита. — Готов?

— Когда будет готов, кликну… Дверца с перекосом…

«Почему именно в „Элеганте“? Есть же мастерские подешевле… Но лучше всего магазин… Ах если бы хоть одну знакомую продавщицу! Даже и не надо, чтобы отложила под прилавок… Просто сказала бы, когда ожидается…»

— Пиджак у этого араба был огненно-красный с блестящими лацканами… Я вообще-то терпеть не могу арабов. Но этот высокой марки, граф какой-нибудь… Представляешь, эффект, когда мы в зал вошли? Он в красном пиджаке, волосы черные, цвета воронова крыла, я блондинка… Он меня ведет под локоть, только самыми кончиками пальцев касается… — слышала Маргита, как Лидка все это рассказывает за спиной. Это ее с другой девчонкой поставили мыть холодильники. Слышно, как они шоркают щетками и как вода плещет на бетонный пол.

— Да ведь ты же рыжая, — возразила девчонка.

— Все равно считаюсь блондинка, — ответила Лидка.

— Марга, забирай товар! — крикнул через плечо Володя и принялся за следующий холодильник. На продолжающем скользить конвейере он повернул холодильник задом. Быстро. Вращающееся основание не успело скрипнуть. Наложил пружину, ввернул четыре винта, сунул инструмент в наружный отвисающий карман и повернул холодильник обратно. Он еще покачивался, когда левая рука за спиной нашарила на стеллаже дверку, подняла и почти без помощи правой руки надела на петли. Ни одного лишнего движения. Словно безупречный автомат.

Маргита взяла паспорт холодильника, свою печатку контролера и встала из-за письменного стола.

Работа заняла две-три минуты. Надо было сличить номер компрессора с записанным в паспорт, похлопать крышкой испарителя, внимательно проверить, нет ли у пластмассовой камеры трещинки, как плотно закрывается дверка. Сунула щуп под магнитную резину и пошатала туда и обратно — зазор не должен превышать десятой доли миллиметра.

— Послушай, Марга, — сказал Володя, не прерывая работы. — Мы с Айваром тут подумали… Может, ты хочешь к нам перейти на конвейер? А то боимся, что придется кого-то с улицы брать… Будешь на три-четыре красненьких больше получать. Ты сейчас не говори ничего, ты подумай…

— Угу… — кивнула Маргита. Поставила штамп на холодильнике, шлепнула на паспорт, сунула паспорт в виток капиллярной трубки и пошла обратно к столу. Холодильник проехал мимо нее и исчез в бесшумной камере. Это его следование по конвейеру составляло лишь половину дела: до того, как упакуют, должен он еще пройти разные проверки — какой рабочий режим и сколько потребляет энергии.

Лишние сорок рублей в месяц — это соблазнительно, только пугает жуткий рабочий ритм Айвара и Володи. Как с утра встанешь, так и вкалывай весь день до вечера. Рита уходит в декрет, наверное, на ее место.

Это самая грязная операция на монтажном конвейере, так как надо работать клеем и ножовкой. Подгонять куски пенопласта для изоляции. Пенопласт крошится, обломки электризуются и плотно пристают к одежде, как бумажки к натертому янтарю. Нет, туда не пойдешь работать в ярком, наглаженном атласном халатике. И вообще там, будто в бочке, в том конце конвейера, где все завалено грудами пенопласта и пустыми, только покрашенными корпусами. Туда редко кто и заглядывает. Пока с утра подготовишь рабочее место, а вечером все уберешь, вот и полчаса прошло, а здесь, на техконтроле, можно и опоздать чуточку, никакого шума.

Взвешивая все «за» и «против», Маргита продолжала заполнять паспорта. Когда заполняешь сразу несколько, дело движется живее.

Через час устроили пятиминутный перекур, и Айвар с Володей смогли обсудить ближайшие перспективы.

— Маргита не пойдет, — подбил результат Айвар. — Пока не вышла замуж, ей эта тридцатка не больно нужна, мама всегда тарелку супу подаст. А престиж? Если она не будет на контроле, ты ей не будешь медовым голоском щебетать: Марга, взгляни на этот шкафчик, вроде годится! Марга, ты на эту царапину не гляди, я сейчас закрашу! Мама ее так воспитала, что работать надо лишь для того, чтобы было что поесть и что надеть. В школе ее учили, что уровень жизни растет год от года, вот она и ждет с мешком. По ней этот цех гори синим пламенем, она и глазом не моргнет — работа всегда найдется, все равно что делать. А для тебя это бы трагедия была. Для всех, кто здесь начинал, трагедия…

— Мне кажется, что ты зря обижаешь ее…

— Не обижаю. И это самое страшное.

Потом Айвар рассказал о предложении поднять дисциплину, которое встретило одобрение начальства. Теперь мастер на заводском автобусе будет в половине восьмого объезжать запаздывающих и отвозить их на завод. Володя полагал, что эта привилегия опаздывающим заставит и остальных рано не вставать и вскоре понадобятся два автобуса.

— Судя по всему, на место Риты всучат какую-нибудь телку ленивую, потому что в бригаде у нас только Лидка и Ролис, на кого последнее время жаловаться не приходится, — кипятится Айвар. — У остальных уже по пять-шесть таких подарочков.

— Если опоздает — по сусалам! Ленится — по сусалам! В раздевалке. Чтобы никто не видал.

— Макаренко!

— А вот увидишь, поможет! А не поможет — сам запросится в другое место! Я за них не собираюсь крутиться и в заработке терять!

Подергавшись, конвейер вновь двинулся.

ЯНВАРЬ

Лыжный поезд несся без остановок, будто международный экспресс. Певцы в соседнем купе приумолкли, собираясь понемногу вылезать, — натягивали джемпера, те, что поленивее, торопились смазать лыжи, складывали провизию, так как обедать положено у костра.

— А вы были на карнавале на Гайзине в прошлом году? — спросил Гвидо.

— Я ведь начинающая лыжница. После долгого перерыва опять осмелилась!

— Ага, тогда я могу дать вам ценное указание! Сначала насчет маршрута…

— Отпадает! — В ее удивительных карих глазах запрыгали чертики. — Маршрут мне уже известен. Я здесь в Эргли летом снимаю комнату. Не в самом городе, а километрах в пяти. Божественное место. Река, солнце, холмы, ни одного соседа, парное молоко сколько душе угодно!

— Понятно, корову с собой из Риги возите.

— Еще чего! — Незамысловатую остроту она все же не пропустила мимо ушей. — Корова у бабуси, которая мне комнату сдает. Трогательное, симпатичнейшее существо.

— О, вы хотите просто обречь меня. И я останусь, как теперь принято говорить, в одиночестве вдвоем с этим изумительно тактичным усачом. Надеюсь, правда, что постель меня стелить он не заставит.

Довольно давно они уже балансировали на грани, за которой начинается флирт. Гвидо вначале с той легкостью, которую порождает само присутствие красивой женщины, она же — с целенаправленностью, чуть ощутимой в интонации замужней женщины, для которой семейная жизнь стала обузой и которая хотя бы на несколько дней хочет чувствовать себя свободной. Тогда даже самый неуклюжий комплимент достигает цели, тогда просыпается легкомыслие девчонки-подростка, смешанное с опаской преступить грань дозволенного.

«А ведь я ей нравлюсь», — самодовольно подумал Гвидо и продолжал невинную игру.

— Я тоже люблю парное молочко…

Илона сделала серьезное лицо, долго молчала, потом вдруг спросила:

— Вы женаты?

— Нет.

— Тогда послушайте моего совета — не женитесь!

Инженеру Лиекнису было тридцать лет, но он уже успел приобрести комплекс холостяка. Ему казалось, что все знакомые женщины только и думают, как бы накинуть ему на голову брачную узду. Холостяки отнюдь не враги прекрасного пола, но они всегда настороже, как мустанги в диких прериях, где их часто преследуют ковбои с лассо наготове. Любовные романы их коротки, и в них никогда нет безумства, которое придает им неповторимую красоту. Они боятся подпустить к себе любовь, поскольку живут в уверенности, что от этого незамедлительно возникают алименты с судебными издержками. Они ищут женщин без претензий и без иллюзий, а потом сами дивятся, что в отношениях чего-то недостает. И хотя не ждут от брака ничего хорошего, позже все-таки женятся, так как иначе мужчине обзавестись детьми невозможно. И рассказывают, что они становятся самыми идеальными мужьями и заботливыми отцами, которые с работы всегда приходят вовремя, надевают в передней теплые шлепанцы и в ожидании ужина прочитывают по меньшей мере три газеты. И если потом, уже в зрелые годы, допускают кое-какие похождения — исключительно редкие и исключительно малозначащие — то потому лишь, чтобы самому себе доказать, что ты еще способен покорять. В действительности же их призвание самая пуританская семейная жизнь, и проходит довольно порядочное время, пока они сами это осознают.

Слова Илоны подсказали Лиекнису, что он рассматривается как возможный дерзкий покоритель, и это ему польстило.

«Жаль мне тебя, незнакомый друг, — с деланным сочувствием обратился он про себя к мужу Илоны. — Не отпускай в другой раз такую красивую жену одну! Ей может повстречаться привлекательный и одаренный инженер Гвидо Лиекнис».

Этикет надо соблюдать… Гвидо пообещал помочь Илоне освоить основы лыжного дела, развести костер, вырезать вертела и правильно пожарить охотничьи колбаски. Он пообещал ей изумительный день, изумительный вечер и изумительное утро. Он выразил единственное сожаление, что на ночь придется возвращаться в лыжный поезд и оставить Илону одну в ее пустынном домике. А может быть, у бабушки-старушки найдется еще матрац, на котором можно будет переспать? Он бы ей с готовностью заплатил. К тому же в рюкзаке у него есть бутылка приличного коньяка и шоколад. Может быть, удастся этим смягчить суровое сердце бабушки-старушки?

— Я думаю, да, — смущенно ответила Илона. — Места там много…

— Ну, все же…

— Ну, скажем, что вы мой двоюродный брат.

— Хорошая идея!

— Она вообще понимающий человек.

— Это звучит многообещающе.

— А я, может быть, и сказала это многообещающе…

— Вы просто прелесть…

— А вы кажетесь мне очень милым и отзывчивым.

Станционное здание и перрон в Эргли, на которые подобное нашествие гуннов обрушивается только зимой, ходуном ходили от грохота лыж, криков, гула подъехавших машин, летающих снежков, наставлений, как укреплять рюкзаки, лая растерявшихся собачонок, снующих в самой гуще в поисках хозяев.

— Как дети малые! — добродушно сказала бабуся, стоящая неподалеку у продуктовой лавки и с интересом разглядывающая это столпотворение.

Толпа покатилась к центру города, так как возвышенности находились в той стороне.

Только два человека пересекли рельсы: мужчина с рюкзаком за спиной и желтой сумкой в руке и женщина в куртке такого же цвета с лыжами за плечами.

Свернув подле леска на дорогу, ведущую вокруг Ратукална, они надели лыжи и неторопливо направились дальше. Дорога была накатанная машинами, так что лыжи у женщины то и дело разъезжались.

— Ничего, — успокаивал ее мужчина. — Вот выберемся на снег, я пойду первый, и дело наладится! Чемпионкой ты явно не была.

— Я художественной гимнастикой занималась. Честное слово! Где-то здесь должна быть просека и поворот налево. По ней мы выйдем к озеру. А ты не боишься идти через озеро?

— Боюсь, но не покажу этого!

— Так и поступай! Ага, вот и просека! Когда подойдем к озеру, на другой стороне, на холме, будет обзорная вышка, надо держать на нее. Первым пойдешь?

— Это единственная возможность утонуть на твоих глазах со словами: «Навеки твой!»

После большой оттепели лед не мог быть толстым, и он старался держаться подальше от прорубей. Рыболовы отмечали их сосновыми и еловыми ветками, чтобы найти даже в метель. А может, это вовсе и не тот долбил, кто на мормышку ловит, а браконьер, что на щук снасть поставил и вечером придет за уловом.

На левом берегу Гвидо увидел большой дом, выложенный из отесанных валунов, а у деревянной вышки на ослепительном снежном фоне кучу черных муравьев, которые то появлялись, то исчезали за склоном.

— Нас опередили, — сказал Гвидо. — Там уже катаются.

Он остановился и посмотрел назад. Хотя и старался идти медленно, Илона далеко отстала. Лыжи плохо слушались, раскрасневшееся лицо сделалось еще красивее, распахнутая куртка невольно подставляла взгляду грудь, которая так и ходила под тоненьким джемпером.

«Обалдеть от такой можно», — подумал Гвидо и отвернулся.

— Дальше куда? — спросил он.

— На гору и подниматься не надо… По кромке…

На склоне лыжи глубоко уходили в снег, иногда даже заскакивали под него.

«Если старушка в ночлеге откажет, придется обоим возвращаться в Эргли и устраиваться в гостинице. Не может быть, чтобы за деньги этого нельзя добиться!»

Они пересекли большую дорогу, прорытую в снегу бульдозером. Запорошенные снежком скосы казались высеченными в мраморе.

— Теперь держите вон на тот большой дуб, а там уже и речка недалеко. — Они все еще путали «ты» и «вы».

«Ну и глушь, — подумал Гвидо. — Уже ни одного дома не видать».

И в этот момент он рассмотрел вдалеке Огре, берега которой были отмечены вереницей ив и толстыми льдинами. В излучинах течение нагромоздило льдины одна на другую, и теперь под полуденным солнцем лед на изломах сверкал и переливался.

— Колоссально! — восхищенно выдохнул Гвидо.

— Через реку надо, — сказала Илона. — Дом на той стороне.

— Ступай первая…

— Я боюсь.

— Тогда поцелуй на прощанье! — И он боком подался к ней.

Поцеловать она не поцеловала, но прижалась к подставленной щеке и на миг так и застыла. Мягкие волосы пощекотали шею.

— Все. Иди… — шепнула Илона.

Он оттолкнулся и метнулся вниз, подняв облако снега, сверкнувшее на солнце. В прикосновении этой женщины было столько сдержанной нежности и ласки, что это его испугало. Ему и хотелось бы, чтобы усатый парень в сером свитере оказался прав, что Илона всего лишь искательница приключений на одну ночь, и уже не очень верилось в это. Все говорило о том, что случайная встреча может окончиться совсем не так, как планировалось. Положение было для него чужим, незнакомым, хотя теоретически он предвидел, что когда-нибудь это случится…

Спуск был довольно пологий, но Илона все равно побоялась съезжать и «лесенкой» спустилась до половины.

Они встали на берегу, глядя на течение, мчащееся между обледенелыми камнями, уходящее под ледяной навес, украшенный прозрачными сосульками, и так же бурно вырывающееся дальше наружу.

У человека, знающего Огре, ледяные завалы на берегах удивления не вызывают, они говорят лишь о том, что во время первых сильных осенних холодов уровень реки был довольно высокий, потом резко упал, между льдом и водой образовалось свободное пространство. Великолепный ледяной мост какое-то время может выдерживать свой вес, но первый же снег непременно его проломит.

Справа, слева и перед ними простирался маленький сказочный мир. Он обхватил рукой женщину за плечи и привлек к себе, чувствуя податливость ее тела.

— Ты замужем?

— Не надо об этом, пожалуйста…

Но в висках у нее пульсировала кровь, и она с ужасом твердила про себя: «Что я делаю! Что я делаю!»

Может быть, она даже повернула бы назад в Эргли, если бы Гвидо не пошел по берегу, разыскивая тихое место или такое, где бы лед образовывал плотину.

— Гляньте, выдра здесь шныряла. — И Гвидо указал на частые перепончатые следы. — Шкурка не меньше трех сотен стоит.

— Да, да, — засмеялась Илона и закивала. Упоминание о деньгах тут же прогнало слабость — мир снова стал реальным.

Где-то за лесом слышались какие-то удары. Удивительно резко доносились они поверх верхушек елей, и Гвидо подумал: где-то приколачивают или вбивают колья. Везде бывают недоумки, не сообразившие вогнать колья осенью, и не могут подождать, пока солнце прогреет землю: ведь тогда работа пойдет в два раза легче.

У следующего изгиба, зубчатого, как спина голубовато-белого крокодила, над потоком нависал ледяной завал. Мороз спаял льдины, словно цементом, но сильное течение стесывало лед снизу. В просветах, где лед был потоньше, даже просвечивали камешки на дне.

Гвидо снял лыжи и пошел первым. Шел внимательно, каждую следующую глыбу шевеля носком ботинка, потом наваливался всем телом, в любой момент готовый прыгнуть назад. И лишь после этой обстоятельной проверки становился обеими ногами и начинал проверять дальнейший путь.

— Илона! — наконец крикнул он с того берега. — Только не вздумайте шагать в сторону, идите прямо по моим следам.

С нескрываемым удовольствием следил он за ее грациозными движениями, наконец протянул руки навстречу и рывком вытащил ее наверх, на надежный берег. И вдруг она очутилась слишком близко. Лица были близко, глаза близко, губы близко. Слишком близко…

Поцелуй был долгий и жадный. Жадный — именно так подумал Гвидо, еле переводя дух. Ничего в этом поцелуе уже не было от прежнего невинного прикосновения, одна явная, может быть, даже подчеркнутая страсть.

— А она поверит, что я твой кузен? — деловито спросил Гвидо, все еще держа Илону в объятиях.

— Поверит. Я летом ей раза два говорила, что может брат появиться, только он не приезжал.

— Такой же кузен, как я?

— Нет, настоящий. Ну, поехали!

Он подумал, что приличия ради надо бы ее еще раз поцеловать, но потом решил — не стоит себя зря возбуждать. Гвидо помог Илоне надеть крепления, чтобы она не снимала перчатки и не морозила руки.

Продравшись сквозь ивняк, в этом месте редкий, как дворницкая метла, они вышли на узкую лесную тропинку у подножия холма. По ней в эту зиму еще явно не ходили.

— Налево, — сказала Илона.

Идти было тяжело, так как то и дело приходилось поднимать согнувшиеся от снега березки, черемуху или ольху, которые преграждали путь. Дальше, круто свернув, дорожка пошла вверх.

Часа два они уже в дороге. Гвидо почувствовал усталость и легкое раздражение. Не радовали даже остроты Илоны, казавшиеся вначале такими веселыми. Долгое время по обе стороны тянулись тощие, голенастые елки с хвойными венчиками на самой верхушке, потом пошли и старые, могучие деревья, а за ними без всякого перехода лес оборвался. Гвидо от изумления остолбенел. Перед ним самая настоящая пастель художника Волдемара Ирбе, которых он наверняка написал сотни, потому что в отличие от великолепных жанровых картин с базарными, церковными и кабацкими сценами, заинтересовавших даже Дрезденскую галерею, зимние видочки были его коммерческой продукцией. Массовый тираж, к тому же полное соответствие стандартным вкусам своего времени. Красивенькие, сладенькие, элегичные, они и по сей день еще могут до слез трогать непритязательные души.

В лесной излучине лежал лужок — наверняка там не только луг, но и парочка обработанных участков тощей земли, но сейчас, зимой, пространство это казалось нетронутой целиной, которую укрывал от ветров полукруглый холм, поросший большими елями. Основание подковы было круто срезано — видимо, там был обрывистый берег реки.

На взгорке, почти на самой опушке, стоял домик с заваленной снегом крышей и, разумеется, с дымящейся трубой. Дым был белый и поднимался к небу почти вертикально. Еще виднелся край хозяйственных строений и несколько каких-то кустов, выглядящих просто пучками сохлых веток.

— Идеальная картинка для рождественской открытки! — присвистнул Гвидо.

— Вот и пришли.

Спуск кончался у самого крыльца.

— Неси туда вещи, а я сейчас, — сказала Илона и повернула к хозяйственным постройкам.

— Ничего, я подожду…

— Иди, так будет лучше. — Она заговорщически подмигнула и исчезла за углом.

Гвидо оббил снег, поставил в сенях лыжи и постучал. Сначала тихо, потом посильнее, но, не дождавшись отклика, распахнул дверь. «То ли старушка плоховато слышит, то ли где-то в глубине дома», — решил он.

Света от крохотного окошка в кухне было мало. После солнца и слепящего снега он в первый момент мог разглядеть только плиту, в которой весело трещал огонь.

— Закройте дверь и входите, — спокойно произнес мужской голос.

— Здравствуйте, — растерянно пробормотал Гвидо, прикрыл дверь и попытался разглядеть этого человека. Ведь Илона же не сказала, что, кроме старушки, есть еще и дядюшка.

— Снимите рюкзак… Присаживайтесь… Располагайтесь как дома…

Глаза быстро привыкли к сумраку. В конце стола, привалясь спиной к покосившемуся шкафу, сидел невысокий человек, лицо у которого было напряжено, как стальная пружина.

— Я двоюродный брат Илоны, — сказал Гвидо, снимая рюкзак.

Человек понимающе кивнул. Лиекнису не понравилось его напряженное лицо.

— Илона… Мы вот решили…

— Да садитесь вы! — прикрикнул человек так, что мурашки пробежали по спине.

Гвидо машинально оглянулся. Подле двери, вытянув длинные ноги, сидел сосед по купе в сером свитере. У Лиекниса зарябило в глазах от этих черных и красных звездочек, от злости сами собой сжались кулаки, когда он увидел это усмехающееся лицо.

— Только без фокусов, а то буду вынужден стрелять! — предупредил парень.

И Гвидо увидел у него на коленях пистолет. Вернее, что-то среднее между револьвером и пистолетом. Смертоубийственное это орудие наверняка заинтересовало бы специалиста-оружейника необычной конструкцией. Это был четырехзарядный бескурковый пистолет Бера с двумя стволами, один под другим. Сбоку он напоминал «бульдог», которыми полны витрины музеев революции, только этот был совсем плоский, без курка и без скобы вокруг спускового крючка. Когда сделаны два выстрела, в середине пистолета поворачивается патронник в виде спичечного коробка, вместо пустых гильз против стволов оказываются новые патроны и можно выстрелить еще два раза. В начале века этот пистолет из-за его плоской формы рекомендовали носить в кармане для самозащиты. Калибр девять миллиметров делал это оружие довольно угрожающим, а поцарапанная, ободранная деревянная ручка даже отпугивающим.

Скорее ошеломленный, чем испуганный, Гвидо продолжал таращиться на архаическое оружие, которое, как старый преданный палач, ждало только кивка, чтобы привычно взяться за свое дело.

— У жизни есть один недостаток — слишком короткая, — произнес человек с напряженным лицом, сидящий у шкафа. И заключил с усмешкой: — И какой смысл самому ее сокращать, а?

— Что вам надо? — воскликнул Гвидо, готовый к драке.

— Давай потише, а то трудно слова разбирать…

Гвидо был не трус, но он все еще не мог поверить, что Илона заманила его в ловушку, хотя об этом явно говорило присутствие парня. Во всяком случае, он обязан предупредить женщину. Мозг моментально оценил ситуацию — оба сидят, пистолет на коленях. Если табуреткой хватить парня, то другого можно двинуть столом и свалить или заполучить тем временем оружие. Гвидо нагнулся, делая вид, что собирается сесть, взялся за табурет, но не смог оторвать его от пола.

— Мы его немножко приколотили, чтобы соблазна не было…

Гвидо выглянул в окошко и увидел на солнцепеке Илону. Она стояла, привалясь к стене сарая, и курила.

ВДОВА

Маргита ждала довольно долго, но продавщицы не появлялись. Едва внятные голоса где-то в глубине служебного помещения, распахнутая дверь в торговый зал в углу, покрашенный бронзовой краской щит стенной газеты, к которому прикреплены заметки на клетчатой бумаге, — только это говорило, что корабль не совсем покинут и нельзя считать себя счастливцем, нашедшим его и согласно морскому закону получившим на него права.

За широкими и высокими окнами жила Старая Рига, где из-за узеньких тротуаров пешеходы конфликтовали с водителями. Война эта напоминала крестовые походы, так как облаченные в хромированные и лакированные доспехи вельможи были в подавляющем меньшинстве. Опустив боковые стекла, они высовывали голову, рисковали даже нарушить правила, запрещающие звуковые сигналы, и ругались или молили, чтобы их пропустили, но героическая пехота делала вид, что ничего не слышит.

Время от времени с улицы в магазин входил какой-нибудь потенциальный покупатель, но, скользнув взглядом по тому, что демонстрировали полки и витрины, поворачивал обратно.

Наконец в двери появилась сухопарая девица с длинными начерненными тушью ресницами. Ожидание Маргиты, очевидно, ввело ее в заблуждение, так как она просто не усматривала причины, почему эта особа может здесь стоять.

— Вы кого-нибудь ждете? — вежливо спросила она.

— Мне нужны осенние сапоги.

— Нету. — И девица покачала головой. — Только наши.

— А вы не можете сказать, когда будут? — жалобно спросила Маргита. Это уже был шестой или седьмой магазин сегодня.

— Мы и сами не знаем, — все так же вежливо ответила продавщица.

Хорошо бы дать ей цветочек или плитку шоколада, но как это сделать и не зря ли будет все? Хоть бы немножко знакомая была, тогда другое дело.

Маргита повернула к выходу.

— Подождите немножко, — сказала девица и скользнула мимо стенгазеты в коридор.

Спустя минуту она вернулась с большой белой коробкой и предложила померить за прилавком, чтобы нечаянному посетителю не попались на глаза эти сапоги.

Сапоги были не бог весть что, не суперкласс, на такую жертву продавщица была не способна, но чистенькое и дешевенькое чешское изделие на пластмассовой подошве. Во всяком случае, они превосходили все тайные ожидания Маргиты.

И вдруг просто отчаяние — не налезают! Малы! Хоть бы на размер больше… У Маргиты даже слезы навернулись на глаза, когда она возвращала коробку.

— Какая жалость!

Но продавщицу уже охватило стремление добиться своего. Другой пары у нее действительно не было, но она подумала, что именно эту удастся обменять на большую у завскладом или у другой продавщицы, и она опять исчезла в коридоре, на сей раз надолго.

Вернулась она с пустыми руками, даже сама от этого чуточку сконфуженная.

— Нет. Другой пары нету.

— А может быть, мы могли бы как-нибудь договориться? — вырвалось у Маргиты.

Она никогда не умела договариваться. И родители ее тоже, к сожалению, ни о чем не могли договориться, и, наверное, поэтому семья все еще ютилась в двух маленьких комнатах в доме, который давно не ремонтировался, так как в перспективе был определен на снос. Многие товарищи отца по работе уже получили новые квартиры, хотя у них условия были куда приличнее. Мать тоже ни о чем не могла договориться и поэтому вынуждена была после тяжелой работы в красильном цехе выстаивать длинные очереди в рыбном и овощном магазинах. Она не жаловалась, полагая, что и все остальные так же стоят, но у дочери этой твердой уверенности уже не было. Та знала, что есть люди, которые обо всем могут договориться, все раздобыть, и завидовала этому искусству.

— Заскочите в конце июня, — сказала девушка за прилавком.

— Спасибо! Большое, большое спасибо! — И Маргита радостная выбежала из магазина. Ведь не знаешь, что лучше, — то ли сразу получить сапоги, то ли завязать дружбу с продавщицей…

Если не считать времени на пересадку из одного трамвая в другой, от дома Маргиты до центра было не больше часу езды, но в центре она все-таки бывала редко. У окраинной жизни не одни теневые стороны, как обычно полагают, имея в виду отсутствие комфорта и затруднения с сообщением. Окраина вся погружена в жасмин и яблони, и от этого от нее веет каким-то благодушием, которого совершенно нет у заносчивого центра, глотающего чад и дым. В каждом окраинном районе есть свои знаменитости, которых все знают и с которыми все здороваются: свой атаман на танцульках, своя мисс Европа и свой Янка Маляр, представляющий интересы субъектов с лиловыми носами, что собираются на пустых ящиках за продуктовыми лавками. Кроме того, у каждого окраинного района крайне напряженные отношения со всеми остальными районами. Если кто-то из Милгрависа осмелится проводить после танцев Анну или Жанну в Чиекуркалн, то можете быть уверены, что дома ему придется делать примочки от синяков, а большую часть пути он будет озабочен не тем, позволит ли Анна или Жанна себя поцеловать у калитки, а тем, чтобы не замешкаться на старте и достаточно быстро бежать обратно. Но если милгравец и чиекуркалнец встретятся на танцах в Московском районе, они будут геройски сражаться бок о бок, как кровные братья, чтобы на другой день вновь сводить счеты друг с другом.

К сожалению, со строительством новых жилых массивов различие между районами исчезает вместе с устойчивыми традициями, так как вновь прибывших с этими местами ничто не связывает, кроме квадратных метров.

Окраину, где жила Маргита, еще не оккупировали законченные крупнопанельные дома с обломанными, чахлыми липками во дворах, и даже незаконченных, возле которых торчали бы хоботы кранов, нигде не было видно. Здесь мальчишки лазали за чужими яблоками еще со страхом, здесь кумушки могли обсуждать поведение не только ближних, но и дальних соседей и прикидывать, кто из парней женится на какой девице. Здесь каждой квартире принадлежал хоть один куст смородины и пяток грядок, которые возделывались с необычайным тщанием. Здесь живущие никогда не говорили: поеду в центр. Нет, они говорили: надо в Ригу съездить, а очутившись у Пороховой башни или возле оперы, крутили головой и даже рот раскрывали от виденного.

Хотя за последние десять лет на окраинах менялось представление об отдаленности от центра — центр стремительными шагами входил в окраины, — старшее поколение это приближение не одобряло. Оно хотело оставаться со своими привычками, с неторопливым образом жизни, а молодое поколение ничего кардинального не могло предпринять, потому что и в квартирном и в материальном отношении зависело от старших. Поэтому молодые — до поры до времени — вынуждены были жить, как угодно старшим, или хотя бы делать вид, что они живут так же.

Очутившись в центре, Маргита, разумеется, не помчалась сломя голову домой. Она прошлась по Старой Риге, перешла у Бастионной горки канал. Потом какое-то время позволила нести себя людскому потоку, из которого она выбралась только у строившейся новой гостиницы, посмотрела в витрине «Сакты» на чудесные жакетики и блузки и вновь очутилась в Старой Риге. Был тот приятный час, когда закрывают магазины и у дверей кафе уже скапливаются кучки ожидающих.

В телефонной будке возле гостиницы «Рига» она увидела Лидку. На Лидке было яркое платье, ниспадающее свободными складками, как в модных журналах, и золотистые туфли на высоких каблуках. Ярко накрашенные губы и прическа делали ее просто шикарной. Лидка тоже увидела ее и замахала, чтобы подождала, когда она кончит разговор.

— Вот здорово, что я тебя встретила! — радостно затрещала Лидка. — А я уж четырех девчонок обзвонила, никого дома нет… У, паразитки! Ты на свиданку?

— Нет, сегодня не сговаривалась, — уклончиво ответила Маргита. Зачем Лидке знать, что у нее уже несколько месяцев нет своего парня?

— Ух, Марга, у меня идея — с небоскреб! Ты же меня можешь выручить!

Около пяти Лидке позвонил какой-то незнакомый мужик (но очень тактичный и вежливый!). Номер телефона ему дал (такой-то и такой-то — Лидка его вспомнила, только не могла вспомнить, из какого он города). Хочет передать от того знакомого самый сердечный привет. Сам он в Риге первый раз, по делам службы. И вообще ему немножко скучновато, и он был бы рад, если бы Лидка нашла время поужинать с ним. Когда она явилась, столик был уже накрыт (как положено!), но с этим мальчиком был еще один, товарищ по работе, что ли. И пристали к ней, чтобы она еще какую-нибудь подругу позвала. А кто будет сидеть вечером дома?

— Ну что ты, Марга, как такое в голову придет! Исключительно солидные люди! И с утра на работу, а то опять меня начнут таскать по комиссиям, а муттерша просто посинеет от злости. Вроде как никогда молодая не была! Поболтаем, потанцуем — и по домам!

Домой Маргиту не тянуло. Отец в кухне все строгает полки, которые обещал подарить матери на день рождения и тем самым разрешить проблему вечных завалов в коридоре, братец в сарае «доводит до ума» свой мопед и каждые пять минут трещит им. В проходной комнате сестренка готовит уроки и, грызя карандаш, пристает, чтобы ей объяснили, как делать задание, в задней комнате мать из-за слабых глаз совсем уткнулась в швейную машинку, что-то перешивает или обметывает. По телевизору сегодня ничего интересного, а книжки Маргиту никогда не привлекали.

Несколько раз она была в маленьких кафе в центре, но наверняка не в самых лучших. Эти не очень отличались от «забегаловки», что недалеко от их дома, — единственный оазис в довольно обширной пустыне. Днем это просто столовая с самообслуживанием, а вечером кухню отделяют занавеской и приходит оркестр из трех человек. Но столики остаются те же — на ножках из дюралюминиевых трубок и с пластиковой поверхностью.

В ресторане «Рига» наверняка все было по-иному. Здесь определенно для каждого посетителя проведенный вечер был праздником.

— Но если мне не понравится, я уйду!

— Делай как знаешь, Марга! Что-нибудь насвистишь — и катись, когда надоест!

Но тут Маргита вспомнила о деньгах на сапоги, лежащих в сумочке, и чуть было не отказалась. Потом сдалась на Лидкины уговоры, решив принять меры предосторожности.

Перед тем как войти в ресторанный зал, она проскользнула в туалет, достала из сумочки деньги и сунула за лифчик, потом достала месячный трамвайный билет, подумала и сунула туда же.

Невероятно высокие потолки, колонны и хрустальные люстры, цветные лучи прожекторов, направленные на танцевальную площадку, картины на стенах и витражи в окнах, позолоченные виноградные кисти по верху колонн и в углах. Дюжина официантов во фраках с белоснежными салфетками через руку скользят между столиками, как на роликовых коньках.

Мягкий полумрак и тяжелые бархатные занавески, ковровая дорожка под ногами. Солистка, энергично манипулирующая шнуром микрофона, чтобы не запутаться, — Маргита несколько раз видела ее по телевидению. Слишком много всего для одного раза — ей захотелось повернуть назад. Маргита удивлялась Лидке, которая, схватив ее за руку, смело тащила за собой сквозь танцующих.

Неожиданно перед ними возник человек с высокомерным лицом. И он был во фраке, но без салфетки. Стоял он так, что проскользнуть мимо него было невозможно.

— Чем могу служить? — как будто и вежливо осведомился он, но по интонации сразу можно было судить: «А вам здесь чего надо?» При этом в уголках губ у него пролегли презрительные складки. Почти не прикоснувшись к Лидке, взгляд его скользнул по одежде Маргиты и по всей ее фигуре.

Презрительные складочки сделались еще глубже. Кровь ударила в лицо Маргите, от стыда она готова была повернуться и бежать куда глаза глядят.

— Ты что, Феликс, уже не узнаешь меня? — вымученно улыбнулась Лидка.

— Потому и спрашиваю, что узнаю.

— Мы вон там, в углу сидим… У меня родственник приехал из Москвы…

Феликс взглянул в указанном направлении, увидел сидящих спиной к залу двух мужчин и, злясь на себя за то, что ему не дано больших прав, сказал:

— Но чтобы я сегодня тебя не слышал и не видел!

— И тебя тоже! — добавил он, взглянув на Маргиту.

— Завзалом, — по пути шепнула Лидка. — Жуткий идиот! Надо было через ту дверь, через гостиницу, а я и не подумала!

Увидев приближающихся девушек, мужчины встали и отодвинули кресла, чтобы тем было удобнее садиться.

Маргита была сама не своя. С кем связалась! С Лидкой! Ведь сколько уже о ней всякого слышно было! И вот сидит теперь с двумя стариками! Мальчики нашлись! Мальчиками они были, когда мама по танцам бегала! От стыда снова кровь прилила к ее лицу, она украдкой покосилась на соседние столики, но, к удивлению ее, там никто не усмехался; похоже, что их с Лидкой даже не заметили.

Лидкиному кавалеру было лет за тридцать. Уже довольно полноватый. В нагрудном кармане тесноватого, потертого пиджака торчат несколько ручек, на левом лацкане вузовский ромбик. Между значком и сукном аккуратно вырезанная пластмассовая прокладочка. Он уже был под хмельком, поэтому изображал разбитного и веселого кавалера — вскочил, жестом подозвал официанта, скомандовал: «Шампанского дамам! И музыку! Я плачу!» — и вновь жестом, истинно генеральским жестом, посылающим в бой тысячи солдат, отправил официанта побыстрее выполнять заказ. И только заигралоркестр, он уже пригласил Лидку танцевать. Та, хихикая, ухватилась за его протянутую руку, и они ушли.

— Что я могу вам предложить? — спросил запланированный для Маргиты кавалер. Голос у него был приятный, ненавязчивый.

— Ничего.

— Ешьте, ешьте, детка, в ваши годы о фигуре еще не думают. Может быть, лососины? — И он уже держал продолговатую тарелочку, на которой розовели нежные ломтики, помог положить и подал масло. — Вы, наверное, недалеко живете, если так быстро пришли?

— Да я случайно оказалась. — Лучше уж сразу все поставить на свое место, чтобы потом недоразумений не было. — Мы с Лидкой… с Лидией… вместе работаем.

И она рассказала, что была у знакомой продавщицы, чтобы купить импортные сапожки, но не купила, номер не подошел, что у телефонной будки случайно встретила Лидку и та уговорила ее зайти. Этим она в известной мере объяснила сшитую матерью блузку, швы на которой были далеко не безупречны, и самую простую, магазинную, клетчатую юбку.

— Насчет сапог потом напомните мне, может быть, я смогу помочь, — коротко заметил мужчина, так как уже возвращались Лидка с Валерианом.

Сколько ему может быть лет? Уж наверняка пятьдесят. Волосы на висках с сединой, слегка вьются. Модные очки с толстыми стеклами, здоровые, крепкие зубы. Лицо сухощавое, с тонкими губами, и стройная, гибкая фигура. Так и веет от него стерильной чистотой и аккуратностью, а голос располагает к откровенности. Человек, которому можно довериться. Валериан рядом с ним напоминает потный, измятый, залоснившийся ворот пиджака.

— У вас странное имя. Сэм…

— Вообще-то Самуил, но кто запомнит такое длинное?

— Вы его начальник? — кивнула на Валериана Маргита.

— Нет. Мы сослуживцы.

В незнакомом месте ей бы полагалось помалкивать, постепенно осваиваться, она и сама, входя в зал, считала, что слова не сможет выдавить, но Сэм вызывал у нее почти детское любопытство, и она тут же торопилась его удовлетворить. Время от времени она спохватывалась, что слишком глупа, чтобы с таким человеком разговаривать, уходила в себя, но скованность как-то сама собой проходила. По большей части они одни сидели за столом, Валериан с Лидкой возвращались, только чтобы выпить, и тут же опять шли танцевать.

Ярче всего запомнилось Маргите такое событие.

Неизвестно откуда к их столику подошел молодой чернявый южанин и пригласил ее танцевать. У Сэма он разрешения не спросил, а только смотрел ей в лицо своими цыганскими глазами, точно гипнотизируя. Маргита замялась, ожидая, что скажет Сэм, но тот напустил на себя безразличие, и она пошла. Подчеркнуто небрежно, но тщательно одетый кавалер рассыпался в чисто южных комплиментах. Сочтя это уже достижением для себя в таком роскошном зале, проявлением признания, Маргита даже улыбнулась ему. Сэм видел это, тихо встал и пошел перекинуться несколькими словами с завзалом Феликсом.

Когда танец кончился и парень хотел проводить Маргиту на место, появилась Лидка и схватила подружку за руку:

— Пошли со мной!

В туалете она принялась кричать на Маргиту:

— Дура ты ненормальная! Куда ты, дура, лезешь? Ты что думаешь, тебя затем пригласили, чтобы ты с другими ошивалась? Пошевели мозгами!

Потом, переведя дух, продолжала уже спокойнее:

— Говорил, чтобы ты к ним пересаживалась?

— Да.

— Давай лети! Каждой надо хоть раз крылышки обжечь! Сказки твоей бабушки про всякие страсти тьфу по сравнению с той пакостью, которая тебя ожидает! А потом еще обокрадут. Эти самые грязные базарные бабы!

И, хлопнув дверью туалета, Лидка ушла в зал.

Маргита была так ошарашена, что просто не знала, что делать. Лучше всего было бы совсем убраться, но на стуле осталась ее сумочка.

Валериан тем временем расспрашивал Сэма:

— Откуда у вас в Риге столько этих черных навозных мух скопилось?

— Цветами торгуют.

— Папочки выращивают, а сыночки сбывают?

— Государство выращивает, а эти только навар снимают… Этакая мафия, которая умеет всем, кому надо, дать на лапу. Эти ленивые дикари только мелкие агенты. Наверное, уже нет городов, куда бы они не забрались, и сливки собираются густые… Пока межреспубликанская торговля не будет по закону передана в ведение только кооператоров, до тех пор эта саранча будет перемещаться от Владивостока до Мурманска и обратно.

Валериан наполнил рюмки. Чокнулись. На этот раз и Сэм выпил. Наверное, вторую за вечер.

— Ты все еще рассуждаешь, глядя с государственных высот? После всего, что случилось! — удивленно поддел его Валериан.

Сэм молчал. С ним действительно последние годы случилось много чего.

Увидев, что Маргита вновь входит в зал, чернявый тип вскочил и помчался навстречу, хотя их столик находился все равно на пути следования Маргиты. Крепко схватил ее руку выше кисти и силой привлек к себе:

— Познакомься, дорогая! Мой друг профессор и доцент. — Имя промелькнуло мимо ушей, так как она с гневом пыталась высвободить руку. — Художник…

Один из троих за столиком пошел искать стул. В горлышках двух выпитых (из четырех) бутылок шампанского торчали пятидесятирублевые бумажки для всеобщего обозрения. Так они терпеливо сидели, как сидят рыбаки на берегу Салацы, закинув донки и поджидая глупого рыбца.

— Пустите! Мне больно!

— Почему сердишься? Чем я тебе не понравился? Пожалуйста, только один бокал за дружбу! Наливай скорее, профессор и доцент! У нас такой обычай…

— Больно же!

В поисках спасения Маргита огляделась по сторонам. Нет, она среди слепых и глухих. Ей стало страшно.

В этот момент рядом возник завзалом Феликс. Нет, он как будто совсем не видел Маргиту, смотрел мимо или сквозь нее.

— Кто вас впустил? — холодно осведомился он у южан. Те наперебой пустились что-то объяснять ему. Маргита почувствовала, что рука свободна, и тут же убежала. — В таком виде? Здесь не столовка на центральном рынке! — Возражений Феликс не слышал. Короткий взмах официанту: — Подай им счет. И если через пять минут я вас еще увижу здесь, вас увезут. И не на такси и не туда, куда бы вам хотелось. Все!

— А я уж полагал, детка, что ты нашла себе другую компанию, — с улыбкой сказал Сэм, и Маргита не уловила в его словах глубоко скрытой иронии. — Мы уже хотели отнести сумочку в стол находок.

— Я бы выпила, — сказала Маргита.

Сэм налил. Коньяк был темный и пахучий.

— Что скажет ваш друг, когда узнает о сегодняшних похождениях своей возлюбленной?

— А я не обязана отчитываться! — бойко ответила Маргита.

Воспоминание вспыхнуло тут же. Наверное, от коньяка, от всего пережитого сегодня, а может быть, потому, что как раз и не хотелось вспоминать последние три года. Множество мелких эпизодов сплелись в тугой мускул, и вот он расслабился. И каждый обозначился явственно, детально.

…Вот она перед семейным трибуналом. Надо бы заплакать, но слез нет. Но голову повесить надо — это она понимает. Брата с сестрой выгнали во двор, отец тоже с радостью бы дезертировал, но мать приказала ему сидеть.

— Может, ты в положении? — донимает мать.

— Нет.

— Уверена?

Маргита кивает.

— А он сказал своим родителям?

Маргита пожимает своими узенькими плечиками.

— Говори! — кричит мать.

— Не знаю.

— Ведь ему еще отслужить надо! Как ты могла!

А хочет ли мать слышать правду? И может ли она понять, что такое любовь? Или ей приятнее было бы услышать, что парень добился своего силой? Сколько в материном гневе правдивого, а сколько притворного, требуемого окраинной моралью?

— Только еще одиннадцатый класс кончили! Дети еще!

Дальнейшее мама берет на себя. Где-то когда-то происходит разговор с родителями парня. Сам виновник в недосягаемости — он служит на Украине и каждую неделю присылает Маргите два письма с тоской, поцелуями и клятвами.

— Пойдешь работать к его матери. Так надо. Там ты у нее все время на глазах будешь, а дома я за тобой пригляжу. И никаких танцулек, никаких дней рождения, чтобы разговоров о тебе не было!

Мать парня — бригадир в маленьком картонажном цехе, где изготовляют конверты и коробки для тортов. Она добрая и относится к Маргите как к невестке. Восемь пожилых женщин, Маргита и дяденька, который варит клей. Запахом клея так пропиталась его одежда, волосы и кожа, что и на другой стороне улицы чувствуется.

Цех в нескольких шагах от дома, хотя Маргита с удовольствием проходила бы десять километров. Ведь такая жизнь больше на тюрьму похожа!

Спустя полтора года поток писем прекратился.

— Женился и остался там жить, — сообщила мать парня. У нее заплаканные глаза, ей жаль Маргиту, она осуждает поступок сына.

Маргита в тот же день написала заявление об уходе и поехала на трамвае к остановке, где есть доска объявлений с предложениями работы.

Только бы отсюда! По возможности на другой конец города, где тебя никто не знает! Вполне достаточно выражений соболезнования со стороны ближних соседей и сочувственных взглядов дальних.

«Ага, она сейчас на мели, — сообразил Сэм. — Если в данный момент у нее ни одного дружка нет, то у меня есть определенные шансы».

— Здесь скучно. Надо было лучше поехать в «Перле», там хоть бы приличная программа варьете, — сказал Сэм.

— Я варьете только в кино видела, — призналась Маргита.

— Как-нибудь сходим… — Сэм долго смотрел на нее, точно оценивая. — Сшей, милочка, такое же платье, как у Лидии. Тебе оно чертовски будет к лицу, ты тут будешь первой дамой.

Маргита прикусила губу, чтобы не всхлипнуть. Такого дорогого платья у нее никогда не будет! Лидка! Нашел, кого в пример ставить!

— Мне домой пора!

— Я тоже собираюсь откланяться.

— А мы еще посидим, нам недалеко, — многозначительно подмигнул Валериан. Лидка ничего не сказала.

— Ну, в каком краю света ты живешь, детка? — спросил на улице Сэм.

— Я на трамвай.

— У меня возле оперы стоит машина.

— Нет, я на трамвай!

«Нет, видимо, у нее все же кто-то есть», — раздраженно подумал Сэм, но это не помешало ему проститься весьма любезно и даже поцеловать ей руку.

«Старый шут!» — усмехнулась про себя Маргита, но все же шла, гордясь собой, даже прогнувшись в спине, потому что руку ей целовали впервые.

На углу они расстались.

— Погодите! — вдруг окликнула она Сэма и, чарующе улыбаясь, пошла обратно. — Я забыла напомнить про сапоги…

— А… Хорошо… Давай деньги, номер я помню…

Маргита помялась, потом отвернулась и ловко вытащила спрятанные деньги.

Сэм засмеялся, но, когда деньги очутились в его ладони, тут же осекся. Кровь просто закипела. Рубли были еще теплые, и воображение само нарисовало упругую девичью грудь, на которой они согрелись.

— Едем… Я подвезу!

— Спасибо, я на трамвае. До свидания. — Она вновь чарующе улыбнулась.

Спустя два дня Лидка принесла на работу коробку с сапогами.

— Сэм передал Валериану — для тебя, — пояснила Лидка. — Им самим спешно в Крым надо было. Фирменные!

Это были сапоги, о которых и мечтать невозможно, — огненно-красные, длинные, из самой настоящей и самой мягкой кожи, элегантные и легкие. Голенища плотные, но хорошо облегают икры и делают ноги стройнее, при ходьбе ни малейшей морщинки, и на правом сапоге болтается маленькая золотая буква М. Если такие сапоги подвесить на вершине ярмарочного столба, уж все рижанки от семнадцати до семидесяти лет постарались бы туда влезть.

Анна, технолог, увидев сапоги, тут же заперлась в своем кабинете, чтобы позвонить матери и выяснить, сколько дома есть денег. Вернувшись, она с плохо деланным безразличием заявила, что готова дать двести рэ, но не больше, хотя, как только ей дали примерить один сапог, тут же накинула еще двадцать.

В раздевалке сапоги щупали, пробовали на зуб, мяли и примеряли. Порой казалось, что вот-вот они исчезнут из поля зрения Маргиты.

Владелица стояла растерянная и счастливая. Было ясно, что женский пол всего цеха будет говорить о ней и ее сапогах не меньше недели. Даже старшего мастера впутали в это дело, так как на подошве был выдавлен только серебряный герб, по которому нельзя было понять, в какой стране изготовлен этот шедевр обувного искусства. Поскольку на коробке никакой надписи не имелось, старший мастер стал изучать на свет шелковистую бумагу, в которую был завернут каждый сапог отдельно. Но водяные знаки на бумаге повторяли все тот же герб, что и на подошве. Старший мастер геральдику не проходил даже факультативно, единственно, что он смог установить: бумага рисовая и используют такую для производства сигарет высшего класса.

Примерка и разглядывание сапог продолжались бы еще долго, если бы до раздевалки не долетели недоуменные и яростные голоса Володи и Айвара:

— Куда они провалились? Эй, конвейер уже пошел! Конвейер пошел, черти бы вас драли!

Маргита виновато бросила сапоги в большую белую коробку и уже хотела сунуть ее в свой шкафчик, как тут же десяток голосов дружно воскликнул:

— С ума сошла! Хоть пока еще в нашей раздевалке, слава богу, ничего не пропадало, но искушать людей тоже нечего!

Чтобы не сталкиваться с Володей и не выслушивать его, вся кавалькада во главе с Маргитой и белой коробкой, промчалась через красильный участок, где на толстых крюках парят, будто ягнята в орлиных когтях, некрашеные корпуса холодильников, выползающие из камер обезжиривания, через механический участок, где пощелкивают автоматы точечной сварки и шипят ацетиленовые горелки, вбежала в монтажный и прислушалась. Володя яростно надрывался возле раздевалки, а Айвара нигде не было видно.

Девицы разбежались по местам и быстро принялись за работу, чтобы наверстать упущенное. Коробку с сапогами хозяйка сунула на шкаф, стоящий подле ее письменного стола, но душа все равно не была спокойна, и вскоре Маргита стащила ее оттуда и положила рядом со стулом.

К счастью, через несколько дней задул восточный ветер с дождями и холодами, окраинные улицы покрылись лужами, прохожие кутались в плащи и все равно дрожали.

Она надела сапоги и прошлась в лавочку за хлебом и молоком. Эффекта никакого. Никто даже не заметил, лишь одна-другая из понимающих задержали на них взгляд. И в «забегаловке», куда Маргита затащила подружку выпить чашечку кофе, триумф не состоялся. Здесь был не центр, здесь окраина. Здесь за модную одежду можно скорее заработать насмешку, чем восхищение. Здесь все с головой ушли в свои грядки и неотложные домашние дела, пилили и складывали дрова, чинили крышу, чтобы спокойно встречать осень, убирали и сушили горох или бетонировали подвалы, чтобы ссыпать туда картофель. А кроме того, здесь царил прочно утвердившийся стандарт: темный костюм, белая рубашка и полосатый галстук. Даже молодые не смели полностью отойти от этого стандарта, и, зайдя в магазин, они долго приглядывались к ярким нейлоновым курткам, но в конце концов покупали что-нибудь темное и проверенное. Показаться в модной одежке — это надо ехать в центр, на бульвары.

Прошла неделя, но Сэм о себе не напоминал. Маргита получила зарплату и радовалась, что сможет доплатить, потому что тех семидесяти рублей наверняка не хватило. А больше всего ей хотелось, чтобы Сэм вообще забыл о ее существовании, так как из-за этих сапог она столкнулась с новыми проблемами. Они лихорадочно заставили думать о подходящей одежде — ведь нельзя в таких сапожках ходить в клетчатой полушерстяной мини-юбочке. Она даже побродила по комиссионкам, надеясь найти что-нибудь ношеное, но подходящее, только и там молочных рек не оказалось и принцип политики цен царил, как и везде — хорошие вещи стоили дорого, плохие отдавали почти задаром. Маргита уже готова была пойти на жертву, встать вместо Риты к конвейеру, но спохватилась слишком поздно, когда место было уже занято.

Сэм появился тогда, когда его меньше всего ожидали. Он стоял у проходной и нервничал, потому что времени у него, как обычно, было мало.

— Здравствуй, детка, — приветливо сказал он и взял Маргиту под руку, чтобы проводить до трамвайной остановки. — Сапоги подошли?

— Спасибо… Очень хорошие… Я вам столько хлопот доставила… — Маргита тут же перешла на «вы», чтобы устранить ненужные иллюзии. И интонацией надо было отметить определенную дистанцию, поэтому говорила она холодно, как со случайным знакомым, к которому испытывает лишь определенное уважение. — А денег хватило? Я не должна доплатить?

Сэм благодушно посмеялся, показав белые зубы.

— Доплатить надо сто двадцать рублей, но не вытаскивай их сейчас же из сумочки, детка, сочтемся… Держи… — И Сэм сунул ей в руку маленький, мягкий сверточек. — Крымский сувенир. Не разворачивай, успеешь дома посмотреть! Между прочим, что ты делаешь в субботу? Мы компанией решили махнуть в Таллин, пообедать. С утра туда, вечером обратно.

«Продам технологу сапоги… Жалко, но другого выхода нет», — решила она про себя.

В сверточке был чудесный шелковый платок. Из Гонконга. Зелено-желтый, именно ее цвета, а в углах китайские фанзы среди мандариновых деревьев.

…В воскресенье утром она проснулась в Эстонии, на плече у Сэма. Большое окно гостиничного номера было приоткрыто, за окном редко когда проезжала машина, в ванной комнате гудела труба. Сэм без очков выглядел мужественнее, она удивилась, что он не кажется ей противным, даже наоборот. Руки его, несмотря на прохладу, не спрятанные под одеяло, покрывали темные, почти черные волосы — Маргита легко провела по ним пальцем. Ну, как бы то ни было, это мужчина, на которого можно опереться, не то что какой-нибудь мальчишка, у которого в голове свищет ветер.

Она все помнила отчетливо.

— Детка, я тебя сделаю королевой! — страстно говорил Сэм.

— Нет, я не могу!

— Но я ведь тоже не могу. Я еще не импотентный старец, которому достаточно выражения отеческих чувств. Видимо, утром нам придется расстаться и больше мы уже никогда не встретимся.

Сэм нажал выключатель ночной лампы — комната погрузилась во тьму.

— Я все понимаю, но я не могу! — тихо подскуливала она, позволяя тем не менее раздевать себя.

…Она не могла забыть сцену перед окошком администратора гостиницы, когда надо было заполнить бланк. Заполнить по паспорту дочери Сэма, которая была всего на два года старше ее.

ЯНВАРЬ

Усатый парень у двери от неожиданного смеха, которым разразился Гвидо, так растерялся, что для пущей верности взял в руку пистолет, все время спокойно лежавший у него на коленях.

Тот, что постарше, глубже вобрал голову в ворот спортивной куртки и ничего не сказал, но его пристальный, колючий взгляд стал злым.

Гвидо продолжал корчиться от смеха. При этом он пытался вставить хоть слово. Это был смех от смятения, от неожиданно сорвавшихся нервов. Подобный хохот обрывается резко, не оставляя чувства приподнятости, которое приносит обычный, повседневный смех.

— Замолчи! Или я развалю тебе башку, как вареную репу! — Тот, что постарше, вскочил, мышцы под желтоватой кожей его лица нервно подергивались. Но он тут же сдержал порыв ярости, хотя злость в глазах осталась.

Гвидо оборвал смех.

Какое-то время они стояли, глядя друг на друга.

В плите трещал огонь. Чугунная поверхность ее в двух местах треснула. Когда из-за перемены ветра тяга менялась, пламя выбивалось наружу.

На солнцепеке за сараем Илона — если только так зовут эту женщину — докурила свою сигарету. Бросила окурок, протерла лыжи, чтобы освободить их от налипшего снега, оттолкнулась и съехала с довольно пологого взгорка, на котором стоял сарай. Потом опять «лесенкой» поднялась туда и еще раз съехала.

— Если ты, паршивец, еще раз посмеешь хохотать над тем, что я говорю, так это будет последний раз! — сказал сурово человек, сел и вновь привалился к боку шкафа.

— Простите, но… По-моему, то, что вы говорите, вообще невозможно… Разрешите пояснить…

— Валяй!

— Вы сказали, если только я правильно понял, что хотите обчистить фабрику «Опал»… — Гвидо вопросительно смолк, точно ожидая подтверждения или отрицания, но сидящий подле шкафа даже не шелохнулся. — Сделать это невозможно… Я немножко знаком с фабричными условиями… Там дежурит вооруженная охрана с собаками…

— Так вот, инженер Гвидо Лиекнис… Послушайте внимательно, это последнее вам предупреждение. За следующее вранье я прикажу вас бить. — И он продолжал медленно, передразнивая Гвидо: — «Я немножко знаком с фабричными условиями…» Вы с ними очень даже хорошо знакомы, Гвидо Лиекнис! Вы проектировали и устанавливали сигнализацию центрального сейфа!

— Это не меняет дела!

— Для вас не меняет, для нас меняет!

— Абсурд! У сейфа двойная дверь со многими запорами!

— Когда мне понадобится ваш совет, я его спрошу! Сколько времени необходимо, чтобы нарисовать точный план второго этажа?

— По памяти?

— Вы же никакой документации с собой не прихватили, так ведь? — насмешливо сказал человек, подтащил к себе желтую сумку Илоны, раскрыл, достал стопку писчей бумаги, линейку и простую школьную готовальню.

— Сигнализационное устройство вмуровано в стену? — И он подтолкнул бумагу и готовальню к Лиекнису. — Ну, живее за дело! Молодчик, — обратился он к парню со светлыми усами, — покажи господину его кабинет!

Не выпуская пистолета, парень встал и открыл дверь в комнату. Гвидо заметил, что на двери тяжелый, кованый засов.

— Подними лапы, чтобы я мог ощупать, что у тебя в карманах! — скомандовал парень и, зайдя со спины, стал обшаривать Гвидо. — Ремень оставить? — спросил он у старшего.

— Живя у нас, инженер очень хорошо может поддерживать штаны рукой и обходиться без шнурков… Так сколько часов вам понадобится?

— Не знаю… — пробормотал Лиекнис. — Я так никогда не работал.

— Ничего, в следующий раз будет легче, — пошутил старший, в то время как Гвидо расшнуровывал ботинки.

Хотя он и старательно возился с узлами, дело что-то плохо двигалось. «Нервничает», — довольно подумал старший.

Почти полминуты изучал Гвидо положение ног парня, надеясь, что тот встанет так, как ему нужно. Когда наконец парень перенес всю тяжесть тела на левую ногу, Гвидо все же испугался и не рискнул. Да, сейчас он мог бы сломать ему эту ногу и, если бы парень завалился на спину, перепрыгнул бы через него и выскочил за дверь. В самом худшем случае выстрел раздастся, когда он будет уже на пороге. На близком расстоянии и учитывая, что цель движется по прямой, промахнуться почти невозможно. Если первый выстрел только ранит, то следующим прикончат и закопают где-нибудь в зарослях, чтобы до весны не нашли.

И если Лиекнис все же не пошел на риск, то потому лишь, что на успех было слишком мало шансов. Даже если с выстрелом запоздают и он успеет выскочить на двор, застрянет в снегу по колено. Без лыж выбраться отсюда нельзя.

Днем нельзя, а вечером, когда стемнеет? Мозг уже выискивал иные варианты. «Главное — добраться до лесной чащи, где преследователям придется снять лыжи и брести по снегу, Тогда я смогу помчаться куда глаза глядят, а им надо сначала найти мои следы!»

— И как подробно я должен обозначать объекты?

— Ну, по возможности детальнее.

— Тогда хорошо, если к утру управлюсь!

— В принципе времени у нас хватает.

«Нет, так быстро нельзя соглашаться, — подумал Гвидо, — это может вызвать подозрения».

— По-моему, вы все же напрасно надеетесь на успех…

— Не суй нос в наши дела.

— Как знаете… — Гвидо взял чертежные принадлежности и с достоинством прошел в комнату. С нарочитым шумом задвинули за ним засов.

Дом, очевидно, заброшенный, и заброшен недавно, судя по тому, что пол еще не покрыт толстым слоем засохшей грязи, что кирпичи еще не выломаны, лежанка греет и стекла в окнах целые. Такие дома можно сейчас найти в любом уголке Латвии, где из-за мелиорации или из-за гусеничных тракторов нарушились подъездные пути, и потому с отъездом жителей этих хуторов в поселки горожане на них не зарятся, а колхоз все не соберется разобрать на дрова.

Двери между двумя проходными комнатушками нет. Кто-то снял с петель и утащил. Гвидо подумал, что, может быть, эти же самые люди, чтобы лишить его возможности забаррикадироваться в последней комнате. Да ведь нечем — из всей мебели ему оставили один шаткий табурет, который должен выполнять роль письменного стола. Гвидо положил на него чертежные принадлежности и стал ждать, когда глаза привыкнут к сумраку, который здесь был еще гуще, чем в кухне. Окно заколочено. Снаружи забрано толстыми досками, но необструганные края прилегают неплотно, солнечные лучи пробиваются сквозь них и вонзаются в трухлявые, грязные доски пола. В лучах летают миллиарды пылинок, которые подняли тяжелые ботинки Гвидо и ветер, проникающий между бревнами. Почернелый потолок, стены, где болтаются еще обрывки обоев, — все это пропахло дымом и крысами, которые оставили в углах помет и груды изгрызенных обоев.

Время! Надо тянуть время!

Кто-то вышел из кухни на улицу и захрустел по снегу вокруг дома. Подошел к первому окну и постучал по уже приколоченным доскам молотком — проверяет. Теперь Гвидо понял, что за звуки долетали до него на берегу реки. Очевидно, эти люди только-только явились и поспешно принялись устранять возможность выбраться из этих двух комнатушек наружу. И Гвидо Лиекнис сделал для себя открытие — от дома до железной дороги есть куда более прямой путь.

Человек снаружи пошел дальше, обогнул угол и подошел ко второму окну. Опять удары молотком, только на сей раз они перемежались с кашлем. Потом что-то застучало уже над окном.

Удары повторились, и Гвидо, тихонько подобравшись к окну, прижался лбом к стеклу. Хотя от щелей между досками его отделяло сантиметров десять и поле зрения было довольно узкое, Гвидо разглядел простую деревенскую приставную лесенку из жердей и одновременно услышал глухой шум над головой — кто-то обходил чердак.

В передней комнате посыпался с потолка песок. Равномерные струйки песка, точно в песочных часах, текли и текли на пол, образуя пирамидки. Песок продолжал сыпаться и тогда, когда человек уже спустился с чердака. В сенях он долго оббивал снег, потом говорил о чем-то в кухне, и Гвидо показалось, что там слышится и женский голос. Это заставило его бессильно скрипнуть зубами.

Болван! Ведь он же в ее глазах всего лишь болван и лопух! Когда во время разговора в кухне он увидел, что она катается с горки, его просто поразило это невинное занятие, потому что оно совершенно не соответствовало содержанию разговора в доме. Тогда ему некогда было думать о ней, так как он смотрел на черные дула пистолета, как-то парализовавшие его и заставлявшие думать только в одном направлении. И тем глубже теперь женский голос уязвил его самолюбие, он даже пожалел, что все же не пытался бежать. Если бы даже его подстрелили и милиция так и не нашла бы виновных, светлоусый парень на всю жизнь остался бы колченогим. Отпечаток кольца на пальце Илоны был такой же ширины, как кольцо у парня, но значит ли это, что она его жена? Во всяком случае, если она жена кого-то из них, то уж, конечно, атлетического парня, а не одержимого манией величия типа с тупым лицом, которому он пытается придать значительность.

Присев на лежанку, Гвидо принялся небрежно набрасывать план кладовой. В конце концов, надо же что-то делать, а то распахнется дверь и проверят, чем он занимается.

День клонился к вечеру, мороз крепчал, и в комнате было уже ниже нуля, но от лежанки тянуло теплом, которое сквозь куртку и свитер согревало спину.

Карандаш легко скользил по бумаге, в памяти возникало довольно большое помещение, стены, потолок и пол которого образовывали толстые стальные плиты; под ними был солидный слой асбеста — на случай пожара, а уж под асбестом крепчайший бетон. Чтобы пробить в нем отверстие, подчиненный Гвидо пневматическим молотком, без конца затачивая долото, трудился часа два. Дверь толщиной в стену запирается выдвигающимися из нее тремя стальными засовами диаметром в руку, которыми управляет похожая на небольшой штурвал рукоятка в центре двери. Механизм перемещения засовов несложный — он выполняет только функцию дверной ручки. Сложным является замок, запирающий этот механизм.

Каждое утро в половине девятого особые люди на «Опале», число которых весьма невелико, могут наблюдать впечатляющую картину. Заведующий кладовой, прозванный из-за больших оттопыренных ушей и очков Микки Маусом, направляется к начальнику охраны, и потом оба просовывают головы в кабинет главного бухгалтера. Главбух тут же встает из-за стола и идет с ними. Втроем, обычно не разговаривая, они проходят мимо охраны, которая дежурит у входа на второй этаж, пересекают два коридора и останавливаются у решетки, какая бывает в тюремных камерах. Начальник охраны достает огромный ключ, который все время оттягивал его карман, и вставляет его в замочную скважину. Обычно в этот момент бухгалтер хватает его за локоть и спрашивает:

— А сигнализация отключена?

— Да, — отвечает тот, и тут же распахивается толстая решетка, петли которой, как их ни смазывай, все равно ужасно скрипят.

Многие ломали голову, зачем еще решетка перед сверхпрочной дверью кладовой. Что она для взломщиков, если замок там проще простого, — специалист своего дела может открыть его обычной отмычкой. Потом все единодушно пришли к заключению, что решетка не от взломщиков, а от любопытствующих, которые рады подержаться за штурвальчик и побрякать круглой медной покрышкой, прикрывающей замочную скважину, дабы туда не попадали пылинки и песчинки — они могут помешать работе точного механизма. А вдруг такой вот любопытствующий засунет в скважину спичку или ту же песчинку? Последствия могут быть самые грустные — понадобится целый день, пока дверь разберут и вытащат эту пустяковину из всех этих пружин, эксцентриков и зубчаток, отливающих бронзой и нержавеющей сталью. Возможно, что тогда, когда выстраивали этот огромный сейф, любопытных было еще больше, и эта решетка была просто необходима. Судя по медалям, полученным на международных выставках, серебряные отливки с которых были прикреплены к верхней части двери, соорудили сейф в тысяча восемьсот девяностом году. Позднее он только оснащался сигнализационной системой, которую улучшали или заменяли.

Вопрос бухгалтера, отключена ли сигнализация, не праздный. Выключатель находится в помещении охраны, и как-то, несколько месяцев назад, начальник забыл о нем, и чуть не всех троих хватил удар, когда взвыли сирены и залаяли служебные собаки. Охрана в панике дала в воздух предупредительный залп, а по улице уже мчалась сюда патрульная милицейская машина, так как один из каналов сигнализации ведет прямо в дежурное помещение милицейского управления.

— Ну ты и лопух! — воскликнул Микки Маус. Ни до того, ни после никто ничего подобного от него не слышал.

В нише, в двух метрах от решетки, находится вход в кладовую.

Прежде чем взяться за ключ, бухгалтер с Микки Маусом проверяют, целы ли пломбы, потом открывают — ключ у каждого свой — и крутят круглую рукоятку, чтобы переместить обратно в дверь стальные засовы.

Сам момент открывания необычайно толстой двери у Гвидо всегда ассоциируется с отверзающейся скалой в сказке про Али-Бабу и сорок разбойников.

— Ну, так до вечера, — кивает Микки Маус и входит в свое царство. Двубортный костюм из старомодной полосатой ткани сидит на нем как влитой. Несмотря на очки, в глазах можно увидеть молодые искорки.

Вдоль стен помещения до самого потолка идут стеллажи. На нижних полках лежат серебряные, золотые и платиновые бруски, поскольку они самые тяжелые и чаще всего требуются, по форме напоминающие брикеты прессованного зеленого чая. Повыше мотки серебряной и золотой проволоки, которыми пользуются для пайки. Но все эти овеянные легендами металлы не очень интересуют Микки Мауса. Неравнодушен он к драгоценным камням. О них он может говорить часами с нежностью и любовью.

— Перед войной мне посчастливилось видеть в Британском музее «Девонширский смарагд», — поверял Микки Маус Гвидо тайну, о которой многим не надо знать. — После отречения дон Педро привез его в Европу и подарил девонширскому герцогу. Его нашли на знаменитых копях Мюзо в Колумбии. У кристалла характерная для изумрудов форма — шестигранная призма с плоским основанием. Он удивительно густого зеленого цвета и весит почти десять унций. Если вам доведется бывать в Англии, непременно сходите на него взглянуть. Лет тридцать назад его вновь видели на выставке ассоциации торговцев ювелирными изделиями в Лондоне, а в пятьдесят пятом показывали в Бирмингемском городском музее.

Хотя Гвидо не разделял его восхищения и старик это, вероятно, улавливал, тем не менее он продолжал рассказывать. Может быть, для того, чтобы еще раз пережить то, что было изведано в молодые годы.

— Да, много я повидал в своей жизни… В Амстердаме мне дали взглянуть на «Тигриный глаз». У этого бриллианта интересная янтарная окраска, и весит он шестьдесят один карат, почти в три раза меньше, чем сам алмаз до отшлифовки. Это самый большой бриллиант, какой я держал в своих руках. Но не самый красивый! Ничего не может быть красивее «Хоупа» — редчайшего бриллианта сапфирного оттенка. Изумительно чистый, великолепной шлифовки, правильных пропорций — не слишком высокий, не слишком широкий. Вы, может быть, не знаете, но бриллианты могут быть самой разной окраски. В короне русского царя, например, был «Павел Первый» божественного рубинового оттенка. В Москве хранится «Орлов», наверное, самый замечательный из всех алмазов, когда-либо найденных в Индии. И «Шах» хранится в Москве, и…

Работа по установлению новой сигнализации в кладовой Микки Мауса затянулась, и Гвидо приходилось проводить там долгие часы, регулируя автоматику. По сравнению с предыдущей моделью в эту внесены были значительные изменения. Даже сам Гвидо постарался. Допуская, что неожиданно прекратится подача электроэнергии — несчастные случаи и аварии возможны везде, — Гвидо сконструировал небольшое устройство, которое в данной ситуации автоматически подключало систему сигнализации и прожекторов к источнику постоянного тока.

У Микки Мауса было много свободного времени и много материала для рассказов. Как только старик начинал ерзать на стуле возле письменного стола, Гвидо был уверен, что сейчас услышит нечто необыкновенное. Обычно ерзанье начиналось сразу же, как только прекращали выдавать мастерам недоконченные кольца и прочие украшения, ночью хранящиеся в кладовой, когда бригадиры получили материал, большой стеклянный колпак был бережно водружен обратно на точные весы, а картотека и конторские книги заперты в письменный стол.

В один день Гвидо узнавал, что такое троянская унция, что вес жемчуга определяется в гранах, в другой — что еще недавно для определения веса бриллиантов не было единого карата, а эквиваленты в Лиссабоне весили больше, чем во Флоренции, а самые тяжелые были в Венеции и Мадрасе.

— Если бы ювелиры пользовались теми же названиями, что и минералоги, порядок в этой области был бы образцовый, но жить было бы неинтересно. Ювелиры все красные камни зовут рубинами, хотя название это следовало бы применять только к красной разновидности корунда. А торговцы хотят торговать, им надо сбыть турмалины и гранаты. И потому они придумали для них другие названия — «Капский рубин», «Аделаидский рубин». И вот дамочки по дешевке могут обзавестись рубинами, хотя на самом деле они всего лишь гранаты. Аметист — это красивый лиловый кварц, но с прибавкой «восточный» это уже лиловый корунд или даже лиловая шпинель. И в то же самое время некоторые ювелиры зовут аметистом и сверкающий сибирский кварц. Изумрудами сначала называли зеленые камни. «Восточный изумруд» — это зеленый корунд, а «уральский изумруд» — самый обычный зеленый гранат. Если вы собираетесь подарить жене драгоценный камень, первым делом избегайте тех, кто пытается навязать вам что-то с эпитетами «восточный», «уральский», «аризонский», «бразильский» — разновидностей сотни. А я ведь вам еще ничего не рассказал об искусственных драгоценных камнях. Там я тоже могу кое-что сообщить! — И следовала лекция по меньшей мере на два академических часа.

Когда Микки Маусу нужно было наглядное пособие, он просто снимал с полки ту или иную коробку, доставал камень и разрешал Гвидо покрутить его в двух пальцах на свет. Некоторые камни были довольно крупные, один даже почти в три карата весом. Старик восхищался им с наивной, почти детской радостью.

— Смотри, как играет! Гляди, как искрится! Как сельтерская!

Камни были для него живыми существами со своими биографиями, найденные под счастливой или несчастливой звездой, могли принести владельцу радость или горе. Отцу его принадлежала небольшая ювелирная мастерская. О латышском ювелирном искусстве по серебру он был высокого мнения и мог сослаться на такие же высказывания мировых авторитетов в этой области, но все эти подвески, перстни и броши не могли его увлечь так, как драгоценные камни, и он уехал учиться своему ремеслу в Западную Европу.

Учился и жил Микки Маус во многих столицах, пока не понял, что, к сожалению, ему недостает таланта, и никогда он не войдет в первую тысячу ювелиров своего времени. Это была трагедия, которую он героически пережил и поэтому мог теперь сказать с грустной улыбкой: «Я вроде искусствоведов — знаю много, а сам не могу ничего!»

…Гвидо прислушался. Да, женского голоса в кухне уже не слышно. Он припал ухом к двери, но дверь толстая, из двойных шпунтованных досок.

Пока светло, надо изучить окрестность и продумать маршрут бегства. Ботинки придется держать в руках, а уж когда выберется на дорогу, можно будет надеть. Эргли довольно большой городок, там есть свой участковый, только как его найти? Первым делом надо в отделение связи. Телеграф, наверное, работает круглые сутки, там будет телефон, и номер инспектора ему скажут…

В другой комнате стекло было укреплено небольшими гвоздиками. Один за другим он расшатывал их, вытаскивал и вновь вставлял в отверстия, чтобы проверяющему — вечером наверняка кто-нибудь из них зайдет — не бросилось в глаза, а в случае надобности гвозди можно за несколько секунд вытащить. И выставить стекло.

Некоторые заржавевшие гвозди не хотели вылезать. Края шляпок были острые и резали пальцы. Выступила кровь. Пошарив в мусоре на полу, Гвидо нашел большую пластмассовую пуговицу от пальто: хоть какое-то орудие.

Вынув стекло и приставив его к стене, он припал к щели между досками. Теперь обзор был гораздо больше, но увидел он немного — в нескольких метрах из снега стеной торчал высохший малинник. Похоже, что растет он на краю оврага, потому что почти на такой же высоте за ним виднеются вершины елей с шишками. Овраг для бегства — это хорошо, потому что туда можно скатиться кубарем, а преследователи на лыжах вряд ли сумеют спуститься за ним. Придется им бежать так, а стало быть, преимущества у них не будет, или придется им бежать на лыжах в обход.

Интересно, что бы они со мною сделали, узнав, что я вынул стекло?

Когда Гвидо вновь сел на лежанку и принялся набрасывать план, кровь закапала сильнее, и он запачкал верхний лист. На всякий случай он сунул его в середку стопки и продолжал работу…

— Настоящие камни, молодой человек, — говорил Микки Маус, и улыбка полумесяцем освещала его лицо, — овеяны яркими легендами о преступлениях, совершенных ради них. И обагрены кровью! Почти у каждого камня на совести человеческая кровь. «Орлова» какой-то французский солдат выломал из статуи Брамы, где он служил в качестве глаза. «Санси» какой-то мародер взял с трупа Карла Смелого, спустя двести лет его купил Людовик XIV, а в начале французской революции его опять украли. Комендант форта святого Георгия в Мадрасе так боялся, что украдут его «Регента», что от страха его продал. Спустя несколько десятилетий его таки украли, но потом удалось найти. Тогда Наполеон заложил камень, а на эти деньги финансировал несколько походов. Исключительно кровавая история у рубина «Тимура». Внука Тамерлана, прославленного астронома Улугбека, убил его собственный сын. Видите, молодой человек, какие страсти бушуют из-за жалких камешков! Даже среди мужчин! А если бы я рассказал, на какие низости ради камней готовы женщины, вы бы не поверили. Но их можно понять. Если для мужчины драгоценный камень — это только вопрос престижа, то женщина благодаря ему становится красивее. Во всяком случае, так они думают. Все, что я здесь говорил, кажется слишком меркантильным, но тех, кому бриллианты доставляют чисто эстетическое наслаждение, слишком мало. И поэтому порой становится очень грустно…

ВДОВА

Не так давно Сэм занимал высокое общественное положение и соответствующие должности. Но он как будто всегда стоял на краю обрыва и любовался изумительным видом, и вот однажды земля под его ногами обрушилась, и он полетел вниз, пытаясь ухватиться то за один, то за другой куст. И только когда бурлящий поток был уже совсем близко, удалось за что-то зацепиться, и он очутился на толстой зыбкой иве, хотя ноги уже были в воде. Он не считал себя виновным, гневно проклинал окружающих, готов был даже судиться с начальством, может быть, чего-нибудь и добился бы, но этот путь ему был заказан. Вместо того чтобы смириться, он начал всех обвинять, будучи не таким уж безгрешным. Если бы Сэм вовремя спохватился, ему удалось бы зацепиться куда выше. Работать Сэм умел — этого не могли отрицать даже его недруги, поэтому друзья какую-то должность со служебной машиной ему предоставили бы.

Человека, который выбросил его из седла, Сэм знал давно. Фактически он был в большом долгу у Сэма, и Сэм рассчитывал на его благодарность, злясь потом, что просчитался. В пятидесятых годах они, молодые и образованные парни, работали вместе. Желая прославиться, допустили невероятную ошибку. Фактически из-за трусости Додика — тот в последний момент испугался и этим сорвал все предприятие. То, что Сэм сделал для Додика, во фронтовых условиях может быть приравнено к спасению раненого друга из простреливаемой пулеметами полосы. Сэм, являясь замом, взял все на себя. У него был свой расчет — за эту жертву он потом, когда страсти утихнут, мог рассчитывать на благодарность не только Додика, но и его родителей.

Какое-то время Сэм потоптался в нижнем ярусе, потом опять начал подниматься. Поработали с Додиком в разных отраслях, и прошло несколько лет, прежде чем бывший начальник смог пригласить к себе бывшего зама. У начальника теперь уже был большой светлый кабинет с отдельным столом для заседаний. Заместитель получил кабинет кудаменьше, но тоже с секретаршей.

Вскоре люди стали замечать, что приказы из маленького кабинета не совпадают с приказами из большого, причем первые, поскольку они оказывались ближе к подчиненным, выполнялись, а вторые нередко забывались. Двоевластие долго существовать не могло. Додик пытался договориться с Сэмом, но тот держался высокомерно и даже заносчиво: в конце концов, Додик ему обязан спасением, пусть теперь и платит! Так продолжалось несколько месяцев. С каждым разом Сэм действовал все бесцеремоннее.

Домогающихся благодарности не любят так же, как не любят кредиторов, потому что любой долг — это ярмо. А Сэм каждодневно напоминал ему своим присутствием: «Ты оказался трусом, ты оказался трусом!»

Кроме того, Сэм нравился женщинам, тогда как внешность Додика не представляла для них никакого интереса, поэтому он в обществе представительниц прекрасного пола всегда вел себя очень робко. Чтобы преодолеть эту робость и привлечь к себе внимание, одна из сотрудниц обратилась к Додику с заявлением защитить ее от домогательств Сэма, хотя не было для этих обвинений никаких оснований. Последнюю каплю добавила жена Сэма, потребовав, чтобы муж вернулся на супружеское ложе. И Сэм покатился. К подножию откоса он свалился с огромным грузом незаслуженных обид — во всяком случае, так ему казалось, со мстительным решением жить в дальнейшем только для себя.

Человеческие увлечения столь обширны, что попытки произвести им перепись всегда терпели неудачу. Один, рискуя сломать шею, лазает по горам, другой, закрывшись на четыре запора, переклеивает свою коллекцию марок, третий, согнувшись под тяжелым грузом, тащит в отдаленный уголок приморских дюн крохотные саженцы, от которых ему самому никогда проку не будет, четвертые вкалывают до седьмого пота, чтобы дешевым винишком поскорее доконать свое здоровье.

Сэм любил устраивать жизнь женщин, с которыми у него были интимные отношения. Делал он это бескорыстно и с самыми лучшими намерениями, хотя в какой-то мере это было его хобби. Сэм охотно помогал даже тем женщинам, с которыми давно порвал, чтобы никогда уже в интимных ситуациях не встречаться. Как доверенное лицо, он улаживал их дела в официальных учреждениях, устраивал родственников в больницу, мужей и подрастающих детей на работу, а в случае надобности помогал и материально, чем некоторые беззастенчиво пользовались, так как подлинную нужду доказать порой трудно.

Маргита оказалась для Сэма чудесной находкой. Точно нетронутый брусочек пластилина, из которого можно вылепить все, что угодно. Этому же помогло то, что Маргита по-настоящему влюбилась в него. И удивляться тут было нечему: ее покорило интеллектуальное превосходство Сэма, его жизненный багаж. Куда бы она с Сэмом ни ходила, все казалось ей интересной экскурсией. Здесь гости не сходились, чтобы наесться до отвалу, и хозяйка не сновала с посудой на кухню и обратно, здесь обслуживали вышколенные официанты и, прежде чем наполнить бокал, просили выбрать, из какой именно бутылки. Здесь не пели «Выпьем мы за Ваню (или Яна) дорогого», а внимательно слушали профессиональных артистов (по большей части не во фраках, а просто друзей или знакомых). Здесь произносили длинные тосты, перечисляли заслуги и положительные качества присутствующих, обычно преувеличивая их и приукрашивая, а дамам непринужденно целовали руку. Наверняка в этих домах были и молодые, но их никогда не было видно: очевидно, они предпочитали иные развлечения. Если мужчины с первого взгляда пожирали Маргиту глазами, то на лицах женщин неизменно появлялось скептическое выражение — Маргита была вдвое моложе самой молодой из них. И где это Сэм выкопал девчонку с такими угловатыми движениями, которая даже не знает, куда ей деть лежавшую на тарелке льняную салфетку? Уж никак не в приличном обществе.

— Ты посмотри, как он сам помолодел, — усмехнулась одна, глядя на Сэма, такого стройного и подтянутого в кучке мужчин. — Ему еще нет шестидесяти пяти?

— Вроде бы нет. Ты что, действительно ревнуешь к этой девчонке?

— Нет, просто припоминаю.

— Старость начинается не тогда, когда забывают, а когда начинают вспоминать…

Где бы Сэм ни появлялся, он всюду собирал вокруг себя слушателей, потому что обладал редким даром после нескольких фраз полностью овладевать беседой и говорить на любую тему, так как во многих областях был достаточно компетентен: мог рассуждать и о политике, и об экономике, и о сенсационных слухах, которые время от времени возникали в связи с каким-нибудь уголовным делом.

День Сэм проводил в кабинете у телефона, и тогда Маргита просто не могла надивиться, как ловко он налаживает общение с совсем незнакомым человеком и как выжимает из него то, что ему необходимо. Каждому он мог чем-то помочь и что-то устроить. В элегантном костюме, сидит, откинувшись в кресле, — телефон ради удобства на коленях — и все говорит, говорит. И кажется, никогда не забывает, что обещает. Кому-то для ребенка нашел домашнюю учительницу французского языка, другого без очереди устроил на прием к загруженному медику, третьего обеспечил стройматериалами, четвертому добился разрешения ловить рыбу в запретной зоне. Деятельность эта напоминала сказочное Бюро добрых услуг. Маргите, да и не ей одной, казалось, что нет ничего, что бы Сэм не мог устроить. Несмотря на то что должность у него была вовсе не высокая, — работал он всего лишь председателем управления жилищного кооператива.

Но главной задачей его, кажется, было устройство будущего Маргиты. Начал он с того, что заставил ее уйти с завода и поступить на бухгалтерские курсы, где немножко учили и машинописи, следил за ее успехами, а как только она их закончила и собиралась передохнуть — учиться ей никогда не нравилось, — Сэм заявил, что она должна поступить в группу готовящихся поступить в вуз, чтобы летом уже сдать вступительные экзамены. Он сам собрал все необходимые документы, в том числе и липовую справку о трудовом стаже и профессии, и обо всем договорился с педагогами и руководством, так как занятия уже начались два месяца назад.

То ли бухгалтерша кооператива сама подала заявление, то ли Сэм заставил ее это сделать, но спустя неделю после окончания курсов Маргита уже сидела в передней комнате и через открытую дверь слушала бесконечные разговоры Сэма по телефону. Иногда он прикрывал дверь, но мог бы и не делать этого, так как Маргита все равно ничего в этих разговорах не понимала. И вообще они были неинтересны: одни кубометры, расценки, сроки и вагоны.

Подарками, как вначале, Сэм больше не разбрасывался, но одета Маргита была хорошо и со вкусом. Особенно она чувствовала это, когда они ходили в ресторан. Не в тот, сравнительно простой, где они каждый день обедали, а в шикарный, с бархатисто затемненным баром, программой ревю и неслышно скользящим персоналом. Но бывали они там раза два в неделю, когда к Сэму приезжали по делам из соседних республик или еще откуда-нибудь. Чтобы гость мог как-то скоротать вечерние часы, Сэм приглашал его поужинать, и тогда Маргите надо было надевать самые шикарные туалеты, потому что, как Сэм выразился, я — магазин, а ты витрина этого магазина.

Входя в ресторанный зал, Маргита теперь всегда отыскивала взглядом свою соперницу — самую красивую и нарядную женщину, чтобы сравнить себя с нею. Иной раз она чувствовала себя победительницей. Прежняя робость скоро у нее исчезла, и она вела себя за столиком как дома, не смущаясь от множества приборов и рюмок. Скоро официанты и метрдотели уже знали ее и с улыбкой здоровались издалека. И взгляды, взгляды из-за соседних столиков! Чего только в них не было. Зависть и ненависть, желание и нежное признание. Сознание своего превосходства возрастало. Она в центре, все в этом зале вращаются вокруг нее! Каких только не было попыток завоевать ее расположение, но она всегда вежливо отвергала их, и это лишь еще больше разжигало страсти. О ней говорили, недоуменно пожимая плечами.

Стоило ей появиться в дверях, как в углах зала уже перешептывались, — в этих заведениях меняется только часть публики, остальные здесь свои люди, которые если и курсируют по разным барам и ресторанам высшего класса, то лишь затем, чтобы не очень мозолить глаза в одном месте. Сегодня они здесь, завтра рядом, а послезавтра едут в Юрмалу или в «Грибок». Не слишком молодые и не слишком старые, поначалу оживленные, потом задумчивые, прозябают они там, мня себя высшим обществом. В период задумчивости они пьют куда больше и швыряются деньгами, потом норовят занять или закладывают какую-нибудь ценную вещь. Это признак, что вскоре человек этот пропадет бесследно и от оставшейся компании можно будет узнать о растрате в магазине, спекуляции или обкраденной квартире богатого родственника. А спустя год за одним из столиков читают вслух полное былой бравады письмо из мест заключения или поселения.

Всех этих нюансов Маргита не знала, для нее это были лишь самые дорогие рестораны с самой лучшей публикой, вероятно, заслуженными людьми. Так она хотела думать и так думала. Главным образом потому, что так хотела. И, следуя под руку с Сэмом к заказанному столику, позволяла себе иной раз поздороваться с улыбкой признанной красавицы.

— Маргита, нам надо поговорить, — позвала как-то ее в заднюю комнату мать.

Она почувствовала, о чем будет речь.

— Маргита, что это за люди, которые привозят тебя по ночам на машине?

— Друзья…

— Почему ты нас с ними не познакомишь? Мы что, недостаточно хороши для них?

— Все со временем, — попыталась улыбнуться Маргита.

— Не делай из меня дуру! Откуда у тебя такие дорогие наряды?

— Я же работаю, вот и зарабатываю!

Этого ей не надо было говорить совсем. Мать была против ее ухода с завода, потому что бухгалтер в ее глазах был не бог весть что, но, когда она узнала, что дочь стучит на машинке, она любой ценой решила добиться, чтобы Маргита из конторы ушла. Машинистка — это почти то же самое, что секретарша, а для чего служит секретарша, это ни для кого не секрет! Если не сегодня, так завтра! Мать пребывала в уверенности, что в мире есть лишь одна истина — та, которой служит она. Все остальное — вранье или чепуха.

Характер у матери был железный. Таким, точно стальным клином, можно колоды раскалывать, самые суковатые. Несгибаемый характер был и у ее матери, и у бабки, а может, и у всех предыдущих женских поколений. К сожалению, она не предполагала, что его может унаследовать и дочь. Зарабатывает!.. Она уже выяснила, сколько такие яркие тряпки могут стоить! За одно такое платье отцу костюм можно сшить!

— Завтра подашь заявление и пойдешь ко мне работать, в шерстемойку! И чтобы больше никаких машин! — Она еще могла понять замужество без любви, но не могла понять любви без замужества.

— Нет!

— Тогда ищи себе другую квартиру! Ты младшей сестре пример должна подавать, а ты что делаешь?! Уже и так все старухи нашу фамилию треплют! Или будь человеком, или уходи куда глаза глядят!

Мать другом быть не могла — или угодливой служанкой, или тираном…


Пятиэтажный каменный дом, возвышающийся над окрестными деревянными домишками, которые наставили для себя строительные рабочие в конце прошлого века, когда вслед за бурным ростом рижской промышленности гналось и строительство, со стороны внушает надежды. Но они тут же рассеиваются, как только входишь на лестницу. Узкая и темная, пахнущая плесенью и кошками, тянется она вверх среди однокомнатных квартирок, будто солитер. Можно подумать, что бывший хозяин дома участвовал в конкурсе, как выжать больше денег из каждого вложенного кирпича, и наверняка завоевал далеко не последнее место. Если кто-то тащит из подвала дрова или корзину с брикетами, то спускающемуся надо податься назад, чтобы разминуться с ним на лестничной площадке, иначе можно запачкаться.

Туалеты находились на полуэтажах, каждый на четыре квартиры, канализация чрезвычайно устарелая и дешевая, главным образом из стоячих труб. Засорится что-нибудь — и грязная вода выходит из раковин и заливает нижние помещения.

Очень приличный человек, заявившийся к старушке на четвертом этаже, внушил ей полное доверие — такой вежливый, хорошо воспитанный и незаносчивый.

— А как же вы сами устроитесь? — вежливо спросил он, осмотрев помещение. А что там и смотреть — длинная, узкая кухня с окном в самом конце и небольшая комнатушка. Ремонт не делался уже несколько десятилетий.

— Так ведь я и на кухне могу ночь проводить… В подвале у меня еще совсем хорошая кушетка… А сколько вы положите?

— Двадцать…

На большее старушка и не рассчитывала, но не могла удержаться от соблазна поторговаться.

— Я ведь не ради денег эту девушку беру… Ноги меня уже не держат, а зимой дрова надо носить… Опять же лекарства… На пенсию еще как-то можно сводить концы, если подсоблять…

— Простите, я вас не понимаю…

— Ну, из медицинского училища… Вроде как свой доктор в дому. Потому я и написала вам.

Сэм задумался. Квартира ни для него, ни для Маргиты не очень подходила. Когда приятель подкинул ему письмо, присланное в ответ на газетное объявление о жилплощади для учащихся медицинской школы, он рассчитывал на нечто лучшее. Но сейчас важнее всего пристроить Маргиту куда-то под крышу, потому что потом он наверняка ее с матерью помирит.

— Не захочет носить, — громко сказал он.

— Что?

— Дрова не захочет носить!

— Так что же мне, старому человеку…

— Мадам, я вас понимаю, но никого из наших я не могу принудить!

— Вы порядочный человек!

— Именно поэтому я прихожу и все выясняю, чтобы не было конфликтов. Но, между прочим, я знаю одну девушку, если только она еще не нашла места…

— Нет, нет, зачем вам хлопоты…

— Это дочь хороших родителей, поступает на курсы для подготовки в вуз, осенью собирается начать заниматься.

Бабуся, к которой переселилась Маргита, была не особенно злая и без предрассудков, но, как и всякий человек, она всю жизнь копила привычки и в старости решила, что они-то и есть ее главное богатство. Почтальонше, приносящей пенсию, она давала сорок копеек на чай, за квартиру платила каждое пятое число, белье стирала сама и сушила на кухне, потому на чердаках крадут, раз в неделю ходила к подруге на «кофий», и тогда Маргита обязана была сидеть дома, так как квартиру оставлять нельзя, посуду она мыла с горчичным порошком, а сковородку чистила только газетой. Она могла понять, что Маргита все эти премудрости может не знать, но не могла ей простить, что та не усваивает их в дальнейшем. И тогда она начинала вредничать. То прикидывалась больной, и Маргите надо было ехать на Матвеевское кладбище убирать могилу покойного мужа, то бегать по магазинам в поисках хлеба из цельного зерна, потому что «доктора только такой прописали». Неожиданно у Маргиты пропадали ключи от квартиры, чтобы потом столь же неожиданно найтись, когда в мастерской уже были заказаны новые, а лекции оказывались за буфетом, на котором они никогда не лежали.

Жиличка старалась не конфликтовать с хозяйкой, но и не хотелось, чтобы та садилась на голову. Может быть, их отношения как-то наладились бы, как обычно бывает, если жильцу некуда податься, но Маргита была уверена, что Сэм для нее — а стало быть, и для себя — найдет что-нибудь получше. А пока что мелкие разногласия, точно древоточцы, подтачивали согласие, и вот однажды старушка заявила: «Чтобы в десять быть дома! Когда поздно приходишь, будишь меня, и я потом заснуть не могу!» Маргита клялась, что через кухню пройдет в чулках и в комнате даже свет не будет зажигать, но та стояла на своем. Она в с в о е й квартире, уж наверное, может держаться с в о и х порядков! Судя по интонации, ей принадлежал по меньшей мере королевский замок.

Когда Маргита рассказала о назревающей катастрофе Сэму, тот только посоветовал поладить со старухой и действительно какой-нибудь вечер посидеть с нею у телевизора или же начать переговоры с родителями, и Маргита поняла, что Сэм не настроен заниматься ее квартирными проблемами. Но Сэм не догадывался, что имеет дело уже не с неуклюжей фабричной девчонкой, а с модной дамой, которая вращается в высоких кругах, где весьма ценится расчет и элегантная хитрость, с модной дамой, которая начинает сознавать свою цену. Нет, Сэма она все еще обожала, ей и в голову не пришло бы встречаться с кем-то украдкой — а приглашения эти она теперь получала часто, Сэм был ее заступник и повелитель, другого на месте Сэма она и представить себе не могла, но все это не помешало ей разыграть маленький спектакль.

Как-то она вошла в кабинет к Сэму с самым невинным выражением лица.

— У тебя нет телефона Миервалда? Он давал мне визитную карточку, но я ее не могу найти.

— Да, да, детка! — кивнул Сэм, продолжая разговор по телефону, пытаясь кого-то в чем-то убедить. Сказанное ею начало доходить до него только постепенно.

Сэм встал из-за стола, что делал весьма редко, и подошел к открытой двери.

— Он тебе что-нибудь обещал?

— Я думаю, что, может быть, он как-то устроит мне квартиру.

— В чем дело? — разъярился Сэм, тонкие губы его стали еще тоньше, голос старчески задрожал. — Тебя что, выкинули со всеми вещами на улицу? Ты думаешь, получить квартиру так просто? Ты уже не можешь несколько недель подождать?

И, резко повернувшись, ушел к своему письменному столу, чтобы вновь говорить по телефону. На сей раз Маргита внимательно прислушивалась, но надежды ее не оправдались; к квартирному вопросу разговоры эти не имели отношения.

— Ни в коем случае! — протестовал Сэм. — Все мы смертные! Где гарантия, что завтра мне на голову не свалится кирпич или не переедет трамвай? Я и вам не могу это гарантировать! Любые денежные дела надо улаживать у нотариуса, и только у нотариуса! Поверьте мне, стоит потратить эти полчаса и несколько рублей, чтобы потом уже зря не нервничать! До свидания!

Маргита заметила, что последнее время Сэм часто пользуется в разговорах словом «нотариус».

В то время Сэм был чрезвычайно занят — ему незамедлительно надо было найти хотя бы три-четыре адреса, по которым можно прописать в Риге людей, которые потом надеялись получить кооперативные квартиры. Конфликт Маргиты с хозяйкой его и не обеспокоил бы, если бы не был упомянут этот скот Миервалд, который всегда готов влезть с ружьем в чужие охотничьи угодья. Разумеется, Сэм мог и сам отказаться от Маргиты, но только и не помышлял об этом: девушка по-прежнему была ему дорога.

Как обычно, на помощь пришел случай, имеющий ко всему этому весьма отдаленное отношение.

Подруга хозяйки, у которой она раз в неделю пила «кофий», решила покинуть свою комнату, которую невозможно было натопить, и перебраться в пансионат для престарелых. Так советовали ей родственники, но она целый год упорствовала: «Богадельня, она богадельня и есть!» Но под конец согласилась хотя бы съездить и посмотреть. То, что она увидела, потрясло ее не на шутку — чистота, порядок, цветной телевизор, клуб, концерты, комната на двоих. «Это же пансионат! И кормят как, хорошо кормят! Сможешь ко мне в гости приезжать, и будто мы в лесу, смолой пахнет. Я здесь ни одного дня не хочу оставаться, только жду не дождусь, когда племянник документы оформит».

— А пенсия и квартира пропадают, — возразила хозяйка Маргиты, хотя больше жалела о том, что уедет ее единственная подруга.

— Чего-то на расходы оставляют, опять же можно официально прирабатывать, вязать там, вышивать. Если только сам хочешь…

На основании этой информации Сэм придумал сложную комбинацию, которая должна была увенчаться хорошенькой квартиркой для Маргиты. Он был убежден, что делает это ради нее, а фактически старался больше для себя. В обществе, из которого он качал средства для широкой и приятной жизни, начало возникать сомнение в его способностях уладить все что угодно. Для Сэма это могло окончиться трагически, поэтому незамедлительно надо было предпринять что-то такое, что бы успокоило сомневающихся. Квартира для Маргиты была вполне подходящим доказательством.

Хозяйка Маргиты дала уговорить себя за тысячу рублей, обещание отвезти мебель в комиссионный и устроить ее в тот же пансионат, где живет подруга. Предварительные игры можно было считать успешными, но главные матчи были впереди, так как в исполкоме каждый квадратный метр по нескольку раз крутят в пальцах всякие комиссии. Даже если Маргита пропишется и возьмет старушку на свое иждивение, в ордер ее не впишут. Эти номера уже не проходят. Отбросив еще пять-шесть подобных вариантов, Сэм дал хорошую взятку в одном сельсовете. За это Маргита была прописана в квартире, владельцы которой и в глаза ее не видали. Последовала пара молниеносных комбинаций с фиктивными справками, которые, будучи подкреплены дюжиной телефонных разговоров, дали желаемый результат — несуществующую квартиру в провинции Маргита обменяла на существующую в Риге, а хозяйка несуществующую жилплощадь милостиво оставила сельсовету и перебралась в пансионат для престарелых, где счастливо проводила свои закатные дни, лакомясь шоколадными конфетами, которых на тысячу рублей можно было купить немало, и не переставая жаловаться на оценщика комиссионного магазина, который, жулик этакий, оценил ее хороший, еще довоенный шкаф всего за сорок рублей, тогда как рядом точно такой же продавался за сорок пять.

— Я хочу ванную, — потребовала Маргита. — Кухня длинная, ее можно разделить.

Ремонт для Сэма был уже вопрос техники, так как кооператив начал строить гаражи. На заседании правления ему оставалось только встать и озабоченно произнести:

— Я тут наладил кое-какие связи, можно бы ускорить строительство, но… — «Но» непременно надо было подчеркнуть и потом глубокомысленно помолчать.

— Сколько? — тут же осведомился самый сообразительный.

— Да, по сути дела, ничего, — пояснил Сэм. — Кое-какие материалы и техников на пару дней. К сожалению, мы это никак не можем оформить.

— Да и не надо ничего оформлять! Мы же свои люди, знаем друг друга, скинемся без всякого оформления! — Это предложил второй член правления и принялся искать бумагу, чтобы набросать нужное.

Примерно неделю в квартире Маргиты долбили, тесали, ломали, вбивали, подгоняли и цементировали, а через две, когда молодая хозяйка помогала дворничихе отмывать лестницу, квартирка ее напоминала конфетку с новогодней елки. Стены оклеены хорошенькими обоями, на полу гладкий релин, вместо печки маленький, отделанный красным кирпичом электрический камин, придуманный специально для тех, кто не хочет колоть дрова, а немногочисленная старая, купленная у старухи мебель интересно сочеталась с современной: диван, шкаф с антресолью и низкий журнальный столик.

Но основные изменения произошли в кухне. Из нее выкроили не только ванную комнату. Поскольку на место дровяной плиты поставили газовую, еще осталась территория для небольшой прихожей с вешалкой для чужих пальто.

Маргита думала, что теперь Сэм переберется к ней, но этого не произошло. Зато он забегал сюда два-три раза на дню, чаще всего в ее отсутствие, и приводил с собой гостей. Иногда одного, иногда нескольких. Это видно было по кофейным чашкам в раковине. Если Маргита была дома, Сэм просил ее сварить кофе и подать печенье. Сам он тем временем демонстрировал гостям чудеса строительства и рассказывал, что скоро проведет сюда телефон. А некоторых просил не рассказывать о виденном — это была верная гарантия, что те разтрезвонят по Риге. Если же оставался ночевать, то принимал много снотворного, иначе не мог заснуть, чего раньше с ним не случалось. И вообще Маргите казалось, что, обычно полный энергии и сообразительности днем, вечером он сникал, точно под нечеловеческим грузом. В контору забегал только на несколько минут, видимо, улаживая какие-то другие дела, но по телефону его спрашивали непрерывно, и Маргите больше приходилось проводить время в его кабинете, чем в своей бухгалтерии.

— Будет позднее… Вышел… Позвоните часа через два…

А что она еще могла ответить? Разве что записать номер телефона, куда Сэма просили непременно позвонить, когда появится.

Но вот как-то Сэм пропал совсем. Ни в конторе его не было, ни к ней не появлялся. Она начала тревожиться, хотела уже попросить кого-нибудь позвонить ему домой, не заболел ли. Не мог же он уехать, не сказавшись?

В обеденный перерыв Маргита пошла домой взглянуть, не появлялся ли Сэм. Если даже и не оставит записки, она увидит это по посуде на кухне.

Проходя через двор, она поздоровалась с дворничихой, которая беседовала с тремя молодыми мужчинами. На одном была наглухо закрытая на «молнию» нейлоновая куртка, словно он был простужен. Дворничиха кивком ответила ей и продолжала разговаривать.

Не успела Маргита запереть за собой дверь, как снаружи кто-то нажал кнопку звонка — и мягко ударил электрический гонг.

На пороге стоял человек в наглухо застегнутой куртке.

— Это вы будете… — Он отчетливо произнес ее фамилию, имя и отчество.

— Да.

Тогда он предъявил служебное удостоверение и ордер на обыск. Тут появились двое других с дворничихой. Последняя теперь держалась весьма официально: можно было подумать, что она Маргиту даже и не знает.

Дворничиху попросили найти понятых, Те все время обыска просидели, ни слова не сказав, подписались и ушли.

Главным, видимо, был в куртке, потому что он задавал Маргите вопросы и вписывал все в специальный бланк.

— Есть ли у вас в квартире деньги и драгоценности?

Маргита выдвинула ящик старомодного буфета — там было рублей тридцать, потом другой, под зеркалом, — несколько стандартных колечек и серебряный браслет.

— Есть ли в квартире деньги и драгоценности, которые передало вам на хранение другое лицо?

Маргита покачала головой.

— Да? Нет? Жесты я протоколировать не могу.

— Нет.

Подчиненные его перебирали и разглядывали флакончики с парфюмерией и тюбики с кремом, смотрели, как у стульев приклеены ножки, щупали обивку дивана, легко, кончиками пальцев, проводили по релину — нет ли чего под ним. Работали они чрезвычайно медленно и методично.

— Начальник, надо все-таки аппарат, тут только что делали ремонт. — И один из них постучал по стене. — Пустота в нескольких местах, но, может быть, стены такие — дом-то уже не новый. Жалко ломать.

— И если можно женщину какую-нибудь, — подхватил второй. — В грязном женском белье рыться…

— Может быть, вообще другую бригаду? — с издевкой спросил главный. Вид у него был такой, будто его донимает язва желудка.

— У кого еще есть ключи от квартиры и кто сюда может попадать в ваше отсутствие?

Маргита замялась, потом сказала.

За буфетом, плотно прижатом к стене, нашли завернутую в бумагу толстую пачку денег. Ровно две тысячи рублей.

— Что это за деньги?

— Не знаю.

— Значит, не ваши, и вы на них не претендуете?

— Нет, — испуганно выдохнула Маргита.

Вечером, когда обыск кончился, ей пришлось поехать в управление милиции. Через час Маргиту вызвал в кабинет майор, которого она раньше не видала. Он спрашивал ее подробно и бесстрастно. Ничего из сказанного Маргитой он не опровергал, только записывал и записывал. Во время допроса несколько раз открывалась дверь, его куда-то вызывали, но он отказывался идти — раньше надо закончить разговор с этой гражданкой.

Вопросов у него хватало. Когда познакомилась с Сэмом? Кто был при этом? Где? Из какого города был Валериан? Кем работает? В какой гостинице жил? Кто это может знать? Лидка? Фамилию, пожалуйста. Адрес не знаете? Спасибо, достаточно места работы. У каких друзей Сэма вы бывали дома? Он вам давал деньги? Вы записывали телефоны, по которым он должен был позвонить? На чем записывали? На листочках календаря? Один момент!

Майор снял трубку и позвонил в контору. Хотя была уже поздняя ночь, там находились люди, так что майор попросил продиктовать ему записанные Маргитой телефоны.

Уходя, она столкнулась с Миервалдом. Оказывается, милиционеры его только что подняли с постели. Он был взлохмаченный и сонный, но кинул взгляд на идущую навстречу Маргиту и выпалил:

— На Сэма объявлен всесоюзный розыск!

На другой день в контору явились ревизоры. Но самая тщательная проверка технической документации и бухгалтерских документов не дала желаемых результатов. Не считая кое-каких мелочей, ревизоры ничего не обнаружили, и Маргите показалось, что уходили они несколько раздосадованные.

В правлении кооператива, где наверняка знали об их отношениях с Сэмом, ей предложили подать заявление. Разумеется, она могла бы отказаться и даже судиться, но не сделала этого — зарплата здесь маленькая, бухгалтеры везде требуются. Спустя две недели, когда пришло известие об аресте Сэма в далеком волжском городе, Маргита уже работала в отделе зарплаты большого завода. В похожей на зал комнате стояли десять столов, все время кто-то разговаривал по телефону, стучали счеты и жужжал арифмометр, когда начальница проверяла расчеты, сделанные предварительно на маленькой электронно-счетной машине.

Работали здесь только женщины, все уже давно замужние, с детьми, так что разговоры были всегда чисто семейные: о месте в пионерском лагере, о том, что сегодня есть в кулинарном столе столовой, об одежде, необходимой на зиму, о детях, которые хорошо учатся или не хотят учиться, и, конечно, об отношениях с мужьями. После широкого диапазона разговоров, обсуждения глобальных проблем, взлета мысли Сэма, после всего блеска, который ее окружал, — ведь среди их знакомых никому и в голову не пришло бы даже упоминать какую-то десятирублевую премию, не то чтобы ссориться из-за того, что не всем она достается, — Маргита чувствовала себя отброшенной назад, из центра на окраину. Она презрительно посмеивалась в душе над сослуживицами, так как считала себя явлением более высокого порядка, почти аристократкой, работала стиснув зубы, но порученное ей выполняла. Она еще ждала. Ждала, что Сэм выпутается из неприятностей, так как верила в его звезду. Ведь он же умнее этих следователей, по кабинетам которых ей теперь приходилось ходить. И потому внутренний голос говорил ей, что Сэм скоро будет на свободе. Кроме того, судя по вопросам следователей, в смертных грехах Сэм не обвинялся, хотя явно был не без вины, так что Маргита старалась ему помочь, в пределах возможного, отвечала на вопросы следователей главным образом «не знаю» или «не помню». Следователи все это как будто принимали на веру, записывали, но потом задавали такие окольные вопросы, на которые уже невозможно было отвечать «не знаю» и «не помню». В большинстве случаев Маргита не понимала, к чему этот вопрос ведет, какое звено в цепи проясняет, поэтому думала, что вышла из положения победительницей. Она была так уверена в превосходстве Сэма над этими следователями, костюмы которых говорили о том, что зарплата у них не шибко большая и связей никаких нету, что даже ожидала вопросов об их интимных отношениях, чтобы высокомерно и вызывающе бросить им в лицо: «Он был настоящий мужчина! Я его люблю и буду любить, что бы вы мне о нем ни говорили!» Но вопросов этих не задавали — следователи интересовались только мелочами.

— Во сколько вы кончили в «Лире» обедать?

— Около трех.

— Куда потом направились?

— Обратно на работу.

— С кем вы шли вместе?

— С Самуилом, конечно!

— Насколько я вижу из других показаний, до места работы вы все же не дошли. Вот здесь написано. — Следователь полистал бумаги назад. — «Я дождался их с секретаршей у ресторана „Лира“ в своей машине. Секретаршу мы отвезли к месту работы в контору жилкооператива, а сами…»

— «Лира» кафе, а не ресторан! Я не помню, чтобы нас кто-нибудь поджидал или…

— Как часто вам с шефом приходилось ездить в машинах, которые поджидали вас у двери ресторана?

— Так сразу я не могу сказать… Семь, восемь раз… Может быть, больше…

— Спасибо.

Но как узнать, какой именно ответ хотел бы услышать Сэм?

— А теперь вернемся к «Лире»… Темно-зеленая машина «Жигули»…

— Да, на такой мы ездили.

— Спасибо.

На работе Маргита соврала, что впуталась в историю, связанную с автомобильной аварией, в результате чего попала в свидетели. Какое-то время транспортные случаи и роль свидетелей обсуждались во всех аспектах, но в дальнейшем повестки из прокуратуры уже никого не удивляли.

Сэма еще с двумя незнакомыми Маргите людьми судили спустя полгода. Стройный, умный и такой видный, как всегда, он защищался отважно. Задавал пострадавшим и свидетелям ехидные вопросы, от которых те мялись и порой даже отступались от своих требований, презрительно относился к проходящим с ним по одному делу, потому что те не только признались в совершенных, но даже и в запланированных махинациях, по нескольким эпизодам просил доследования, спорил с прокурором, по десять раз в день просил суд обратиться к показаниям пострадавших на первом следствии, поскольку они для него более благоприятны, но всегда оставался корректным и элегантным.

Главная цель его была воздействовать на обоих заседателей, играющих при вынесении приговора столь же важную роль, как и судья. Поэтому он выставлял себя этакой благородной душой, которую лишь стечение обстоятельств привело на скамью подсудимых. Дело он поворачивал так, что сами пострадавшие вынуждены были говорить о том времени, когда его биография была безупречна. В один голос они утверждали, что тогда он был честным человеком и не злоупотреблял служебным положением, хотя и мог бы. После этих ярких страниц появился какой-то дальний родственник жены, к сожалению, уже покойный и потому не в состоянии выступить свидетелем, который попросил Сэма купить в ювелирном магазине кольцо с бриллиантами за сорок тысяч рублей. Было это уже давно, Сэм долго рассказывал, что человек этот боялся обмена денег и сберкасс и хотел вложить деньги в надежную вещь, цена на которую может лишь подниматься. Вызванные родственники заявили, что, по их мнению, такая сумма их дяде и во сне не снилась, но признали — человек он был чудаковатый, ужасно скупой, все копил и скрывал. В полуразвалившемся домишке в разных углах после его смерти находили завернутые в тряпицы серебряные монеты и царские золотые рубли. По просьбе адвоката Сэма ювелирный магазин дал справку, что в таком-то году за такую-то цену некоторые кольца были действительно проданы.

Следующий ход Сэма мог показаться наивным — он заявил, что портфель со многими тысячами он забыл в такси. Но на самом деле он был не только не наивный, но напоминал ларец фокусника с двойным дном. Во-первых, в нем скрывалось объяснение начала его преступной деятельности. И это выглядело благородно. Он не мог сказать о случившемся старому, больному человеку, потому что того хватил бы удар. И бриллианты не на что было купить. Оставался один-единственный шаг — занять деньги и потом постепенно отдавать. От зарплаты, разумеется, отрывать было нельзя. Чтобы за его оплошность не расплачивались близкие, он развелся и ушел от семьи, но дочь продолжал материально поддерживать в установленных законом пределах — прошу суд рассмотреть приложенную к делу справку за номером таким-то и страницу дела такую-то. Но и после достижения совершеннолетия дочь получала материальную поддержку, может быть, не так регулярно, как хотелось бы, но все же — это она вам и сама показала.

— Обращались ли вы после потери портфеля с заявлением в милицию?

— Я в отчаянии бегал по столам находок, несколько раз был в таксомоторном парке.

— А в милиции?

— Нет, в милиции я не был. Позднее я понял, что это моя ошибка. Признаюсь, что я испугался. Как бы я объяснил, откуда у меня, служащего с зарплатой в триста рублей, взялась такая большая сумма?

— А родственник?

— Я уже сказал… Если бы он узнал о пропаже, это кончилось бы трагически. И эта смерть до конца дней была бы на моей совести.

— Итак, вы утверждаете, что стали брать деньги у разных лиц с тем, чтобы отдать больному родственнику?

— Совершенно верно.

— Какие реальные основания были у вас полагать, что впоследствии вам удастся выплатить долги? Ведь у вас же давно не было трехсотрублевой зарплаты, вы получали сравнительно небольшое вознаграждение председателя жилищного кооператива.

— Я надеялся… Мне обещали, что я смогу вернуться на прежнее место.

Система, по которой Сэм действовал, была не особенно новая и не особенно остроумная. Он лишь ввел некоторые, но весьма существенные улучшения. Сначала он пустил среди знакомых слух, что можно будет без очереди получить кооперативную квартиру. Нет, не сразу. Если кто-то вдруг выйдет из кооператива. Но деньги тогда нужны сразу, в полчаса. И необходимые документы должны быть оформлены. Нет, он за деньгами бегать не намерен, разве что согласен дойти до сберкассы.

Один хотел квартиру для себя, другой думал о детях. В конце концов, не все ли равно, где находятся деньги, у Сэма или в сберкассе? Не отсчитывал же эти тысячи где-нибудь в подворотне за углом, а в присутствии нотариуса и под расписку от Сэма. Не получит квартиру? Ну и что? Получит назад деньги копейка в копейку. Разумеется, все дело надо держать в глубочайшей тайне и не разговаривать о нем даже с самыми близкими друзьями. Стоило кому-нибудь пикнуть, Сэм тут же отчитывал его и возвращал деньги. Потом тот был счастлив, если Сэм соглашался вновь принять деньги. Если у кого-то возникала надобность в деньгах, он получал их на следующий же день, если кто-то целый год не осведомлялся о своих деньгах, Сэм сам звонил ему и сообщал, что, вероятно, ему придется уйти с поста председателя, так что он просит забрать свои деньги и глубоко сожалеет, что не смог помочь дорогому приятелю. Спустя полгода без всяких усилий деньги можно было получить вновь.

Так Сэм создал себе репутацию честнейшего человека.

В желающих получить квартиру нигде и никогда недостатка нет, у знакомых были свои знакомые, у тех, в свою очередь, свои, и к Сэму ехали даже из дальних мест России и с Украины. Ему пришлось бы построить на окраине Риги по меньшей мере три небоскреба, чтобы обеспечить всех желающих. В интересах фирмы — любому предприятию нужна реклама — Сэм за взятки добыл несколько квартир и именно потому сейчас и сидел на скамье подсудимых не один.

Долгое время на небе не было ни облачка, ничто не предвещало грозы. Казалось, что цепь из получаемых и отдаваемых денег вечна, а сам он жить вечно не собирался, даже по самым оптимистическим расчетам давал себе только лет пятнадцать.

Получив от последнего клиента деньги, он честно возвращал первому, требовалось лишь немного расширить круг, чтобы покрывать каждодневные траты. Но, как сказал один умный человек, нет такого таланта, чтобы его нельзя было пропить, нет таких денег, чтобы их нельзя было растратить, и нет такой случайности, на которой нельзя было бы споткнуться.

Один из клиентов Сэма попался на хищении государственного имущества. Разумеется, он был заинтересован в немедленном покрытии недостачи, но мог сделать это только в том случае, если бы получил от Сэма три тысячи. Так как телефона у него в камере не было, а свидания с близкими до суда тоже запрещены, он не нашел другого выхода, как привлечь для получения денег своего следователя. Разумеется, он не сказал: я заплатил, чтобы получить вне очереди квартиру.

— Хорошему человеку надо было, вот я и одолжил.

Но впутывать в любое дело следователя опасно. Он не удовольствовался распиской, а пошел к нотариусу и сунул нос в шнурованную книгу. И там он увидел, что три тысячи тому же самому хорошему человеку дал и другой человек, живущий в маленьком селении на Карпатах. И следователь начинает интересоваться: а почему, собственно, дали? А люди, если их вызывают к следователю, начинают волноваться, и прежде всего, конечно, за свои деньги. Особенно если видят перед дверью этого кабинета нескольких знакомых с озабоченными лицами. Страх заразителен и, кажется, передается даже на расстоянии — в несколько дней Сэм раздал почти все, что у него лежало в сберкассе, и последним вынужден был говорить:

— Через неделю, деньги не у меня!

С оставшимися «почти» Сэм сел в спальный вагон, даже не успев продать машину и забежать на квартиру к Маргите за спрятанной пачкой денег…

Сэм допускал, что не только судья, но и заседатели не верят сказочке о потерянном портфеле со многими тысячами, но ведь если они честные люди, не могут совершенно и отбрасывать эту версию. В таком случае его позднейшее неблагородное поведение в большой мере объясняется благородной целью, и если принять во внимание прежние заслуги, то смягчающие вину обстоятельства должны быть учтены. И кроме того… Маловероятно, что заседателям так уж симпатичны потерпевшие. Не говоря уже о том, что многие потерпевшие получали весьма скромную зарплату, но занимали должности, которые любого нормального человека наводят на мысль о побочных доходах, судье и заседателям должны претить типы, которые теперь вопиют о полученных синяках, хотя сами на них нарывались, бесцеремонно отпихивая старых и молодых, больных и здоровых. Тогда их интересовало только одно — первыми пробиться к корыту.

Сэм надеялся, что кто-нибудь из заседателей сам живет в комнате, где невозможно повернуться, не наступив члену семьи на ногу, и почти безнадежно ждет в длинной очереди за девятью метрами на душу. Ждет или ждал. Только тот может понять, что за гнусные типы вот эти норовящие пролезть без очереди, только у того может кипеть ненависть к ним до конца дней. Сэма он не оправдает, но часть ответственности переложит на самих потерпевших, и, стало быть, на долю Сэма придется меньше. Тем более Сэм помог им, напомнив, что в некоторых случаях он даже не требовал денег, а эти тысячи ему просто навязывали.

И еще один козырь был у него — чистосердечное признание. С самого начала следствия он делал вид, что признается в мельчайших проступках, а если чего и не сказал, то из-за старческого склероза — стоило назвать имя, и Сэм тут же сыпал как по книге. Какая разница, будет ли гражданский иск больше или меньше на несколько тысяч? Все равно надежды у потерпевших вернуть назад свои деньги нет никакой, даже если Сэм проживет тысячу лет. Разве что разделить на всех деньги за конфискованную машину и те пять жалких забандероленных пачек, которые нашли при обыске у Маргиты? Хорошо, если на каждого придется по рублю в месяц. Чистосердечно признаваясь в присвоении чужих денег, Сэм потихоньку уходил от ответственности за посредничество во взяточничестве, так как это грозило более суровым наказанием.

В общем, Сэм рассчитывал отделаться тремя годами, но дали ему восемь. И не потому, что он оказался плохимпсихологом, а потому, что сумма была слишком большая и судья прицепился именно ко взяточничеству, и усугубило дело еще одно обстоятельство: на суд явилась плачущая женщина с ребенком, которую он взял в клиентки с чисто экспериментальной целью. Случайно обнаружил ее фамилию и телефон в списке тех, кто должен был в будущем году получить квартиру. Сэм позвонил и сказал, что желает с нею побеседовать, поскольку он, возможно, сможет ей помочь. Разговор проходил в конторе кооператива, видно было, что женщина ждет ребенка. Она нервничала и с первых же фраз стала держаться неприязненно.

— Вы могли бы устроить мне квартиру раньше? Я сказала бы вам «спасибо». Но давать кому-то деньги я не собираюсь!

— Как вам такое могло прийти в голову! За кого вы меня принимаете? Я совершенно официально предлагаю вам обменный вариант, а вы меня оскорбляете!

— Тогда я чего-то не понимаю…

— Меня интересует квартира в том районе, где предусмотрена строительная площадка для вашего дома.

— Не такой уж замечательный район, в Межциеме было бы лучше… — растерянно сказала женщина.

— Кому нравится мать, а кому дочь… Иманта вас устроила бы? Если нет, скажите сразу, я поищу кого-нибудь другого.

— Иманта… Очень хорошо…

— Дом уже заложен, если угодно, можете съездить посмотреть… Я гарантирую, что через полгода сможете въезжать. Да, совсем забыл… Вы даете мне двухкомнатную, а получите взамен малогабаритную трехкомнатную… Надеюсь, что и это вас устроит.

— Да, но ведь это же дорого.

— Сейчас посмотрим… — Сэм полистал планы и прочую документацию. — Вам придется доплатить всего лишь шестьсот рублей.

— А я не могу вам завтра позвонить и дать окончательный ответ?

— Вы не хотите трехкомнатную? — удивился Сэм.

— Предложение настолько неожиданное… Я должна поговорить дома…

Мог ли Сэм предполагать, что она в тот же вечер отнесет в скупочный магазин зимнее пальто и до полуночи будет бегать по знакомым, занимая по двадцать пять и пятьдесят рублей, чтобы набрать эти ничтожные для него шестьсот рублей? Мог ли он представить, что она копила на квартиру всю свою сознательную жизнь, что мать ее уже продала дом в деревне, чтобы перебраться к дочери — приглядывать за малышом. Нет, она не замужем и мужа у нее не было. И зимнего пальто больше не было. Только долги и мать с ребенком в комнате четыре на три… шага, за кухней, с окном на грязный, похожий на шахту двор. Очередь ее в жилищном кооперативе уже прошла, из списка на фабрике она давно была вычеркнута, и она понимала, что три тысячи четыреста она от Сэма уже не получит, а двадцатирублевки и пятидесятки придется самой зарабатывать и отдавать.

— Что же мне теперь делать? — покорно обращалась она к судье и заседателям, которые, хотя и часто видели человеческие трагедии, кусали губы, потому что не знали, что ей ответить и как ее утешить.

Сэм уже сожалел, что впутал эту женщину в свои комбинации, но тогда идея казалась слишком заманчивой — спустя полгода он деньги отдаст, ожидающая получит свою квартиру — и все в порядке. И теперешнее ее положение он не мог воспринять. Ему трудно было представить, что нет иного выхода, что тем придется втроем жить в малюсенькой комнате.

Хотя отец Сэма с трибуны призывал рабочих продолжать семейные традиции и приводить сыновей к себе на завод, ему самому и в голову не приходило, что и Сэм мог бы стоять у токарного или сверлильного станка. А ведь он действительно верил в величие рабочего человека. Просто для своего наследника еще до его рождения запланировал светлый жизненный путь. Так что Сэму завоевывать мир не надо было, ему его просто подарили. Начиная с детского сада и кончая институтом его вели заботливые руки, держали зонтик над его головой, если начинало моросить, и разметали дорожку, если на ней можно было поскользнуться. Нет, он никому не хотел зла, но меньше всего хотел причинить зло самому себе.

В школе он еще думал, что все живут в больших квартирах, что тракторист на поле работает в отутюженной рубашке и при галстуке, поскольку грязь как таковая давно ликвидирована, и что все ездят отдыхать на те же самые курорты, что и его родители. А позднее, когда зародились сомнения, изменились и взгляды на некоторые стороны жизни. И он понял, что супу на всех хватает, а вот фрикаделек нет, так что делить их поровну даже будет неправильно. Как же тогда быть с естественным и искусственным отбором? Он же должен существовать.

С началом самостоятельной деятельности начались первые проблемы — будет ли кабинет с секретаршей или кабинет без секретарши?

Проблема содержания.

Проблема этикета.

Проблема субординации.

И еще разные производственные проблемы, которые надо разрешать, осторожно лавируя среди других. А в генах заложен боевой дух далеких предков.

Восемь лет — тяжелый приговор, но во время его произнесения Сэм еще не осознавал всей его тяжести. Это не так уже непоправимо. Еще можно обжаловать в высших инстанциях, и здесь, в республике, и в Москве, еще была надежда на освобождение после отбытия половинного срока. В таких случаях обычно работают на большой стройке. Принимая во внимание образование, возраст и ранее занимаемые должности, ни лопату, ни лом ему наверняка в руках держать не придется. Но ведь могло быть и хуже. Могло быть гораздо хуже. Вместо восьми лет дали бы пятнадцать — и для такого приговора были все основания.

Да, легенда о забытом портфеле была наивной, но умной она и не должна была быть — она должна была колебаться между откровенной ложью и допустимой случайностью. И так все и должны были понимать. В определенных кругах нужно было посеять мысль, что эти сорок тысяч Сэм не потерял, не растратил, а спрятал в надежном месте. Для этих кругов Сэм должен был создать иллюзию, что у него еще есть деньги, и укрепить надежду, что свои деньги они получат с соответствующими процентами. Не случайно единственный телефонный разговор, который Сэм позволил себе во время бегства, был с одним деятелем из тех кругов.

— Не волнуйтесь, — сказал тогда Сэм. — Все получат от меня до последней копейки!

Она почти вымерла, но все же существует, секта поклонников денег со своими законами и моралью, против которых прегрешить и легкомысленно и опасно, а особенно опасно затронуть самое священное, что у них есть, — деньги. Постоянно находясь в натянутых отношениях с законом, спекулируя, доставая, ростовщичествуя, они вынуждены жить неинтересно и замкнуто, встречаться только со своими, максимально избегать роскоши, так как занимаемые ими должности незначительны, а большинство их вообще всего лишь пенсионеры — блеклые старцы с юркими глазками, единственное удовольствие для которых пересчитывать и пристраивать свой капитал, проверять таблицу тиража трехпроцентного займа и играть в преферанс или кункен с высокими ставками по воскресеньям.

Удивительно, как быстро входящий в эту секту перенимает их нравы и как быстро исчезает у него стремление к нормальной жизни, которой живут все вокруг и которой сам он жил еще недавно. У деньгопоклонников своя мораль. Воровство и насилие по отношению к частным лицам внешнего мира строго осуждаются, а прочие статьи уголовного кодекса могут и не существовать. В их мире самое тяжелое преступление — обман, так как, чтобы не оставлять вещественных доказательств, приходится обходиться устными обязательствами, занимать и отдавать без всяких нотариально заверенных расписок. Обман даже страшней предательства.

Многим из этих людей Сэм обещал квартиры, разумеется, ничего конкретно не гарантируя и только взяв деньги. Он легкомысленно включил их в число обычных клиентов, не подумав, что у этих людей рубли приросли к сердцу и когда их отрывают, образуется кровоточащая рана, взывающая к мщению. Помимо жульничества с несуществующими квартирами, на Сэме лежали и другие, до сих пор не раскрытые преступления, которые юристы квалифицируют как присвоение государственного имущества и нарушение закона о валютных операциях. Махинации эти не принесли ему больших сумм, но давали бы суду возможность вынести более строгую меру наказания, которая исключает досрочное освобождение. Махинации эти он совершал с одним старичком из секты деньгопоклонников, и другие тоже кое-что об этом знали. И вот один из них, обнаружив, что он обманут, не вынес удара… Желая отомстить, он написал следователю анонимное письмо, приводя конкретные данные: тогда-то и тогда-то, такой-то с тем-то… Анонимщика не волновало, что вместе с Сэмом он «завалит» и своего знакомого. Что там говорить о каком-то знакомом: во-первых, тот никогда не узнает, кто его «заложил», а во-вторых, получит хороший урок — держи язык за зубами!..

Не всегда Маргита могла вырываться с работы и бывать в суде, хотя и симулировала грипп, что во время эпидемии не так уж трудно сделать. Сидела она, забившись в угол, на последней скамье и безмолвным кивком здоровалась со знакомыми, если кто-то обращал на нее внимание, жадно ловила каждое слово Сэма, следила за его взглядом, который он порой бросал в зал. Она все еще любила, даже, может быть, сильнее, чем прежде…

Как обычно в судебных процессах, на поверхность всплыли те эпизоды из жизни Сэма, которые он тщательно скрывал. Словно злобное, изрытое оспой лицо мелькало вдруг в окне, чтобы тут же исчезнуть. Прозрачный речной поток, струившийся доселе по белому песчаному дну, вдруг наполнялся тиной и сгнившими листьями, потому что кто-то случайно задел тонкий слой песка поверх них. Да, это сердило Маргиту, но не потрясало — она всему находила объяснение или даже оправдание, как мать находит объяснение дурным поступкам избалованного сына в дурном влиянии друзей. Женщин, с которыми у Сэма были интимные отношения в то же время, что и с нею, Маргита возненавидела. И торжествовала, если какая-нибудь из них входила в число обманутых клиенток. Значит, Сэм оказывался в чужой постели лишь для того, чтобы войти в доверие, а не потому, что любил. О каждом шаге Сэма она делала заключение, которое находилось в противоречии с заключением любого другого человека. И если хоть на короткий миг возникало какое-то сомнение, оно тут же развеивалось, стоило ей прийти домой, потому что здесь все было куплено Сэмом, все предназначено для нее. Ей он только дарил. Ей даже казалось, что все, что в ней есть самой, идет от Сэма.

Когда зачитали приговор и осужденных увели, Маргита плакала от этой жестокости и торжественно поклялась себе ждать его.

В коридоре адвоката Сэма окружил кружок сочувствующих. Адвокат, как обычно в таких случаях, уверял, что еще не все потеряно, в Верховном суде он добьется отмены статьи о взяточничестве: ведь по этой статье Сэм не признал себя виновным. А если отпадет статья о взяточничестве, то больше пяти лет суд не сможет дать при всем желании.

В бога Маргита не верила, поэтому молила судьбу, чтобы слова адвоката сбылись…


Спустя неделю к Маргите постучал человек средних лет. Довольно потертый, и лицо невыразительное. Человек сказал, что он друг Сэма, поинтересовался, нет ли от него известий, и выразил готовность помочь — в министерстве юстиции у него есть кое-какие знакомые. Маргита честно рассказала все, что знала, в том числе и про обыск, но заметила, что тот слушает невнимательно и не может на что-то решиться. Потом он предложил сходить в ресторан поужинать… Там можно спокойно уединиться и обсудить, как действовать дальше, когда от Сэма поступит какая-нибудь информация.

Сначала Маргита хотела отказаться, потом подумала, что этот деловой человек действительно может пригодиться и отказать ему было бы глупо. Он подождал в кухне, пока Маргита быстро переоделась, и они пошли.

Ресторан был второразрядным, без того шика, который присущ ночным барам, но несколько знакомых лиц Маргита заметила. Тем больнее почувствовала она отсутствие Сэма — этот потертый был ему не чета.

Один из бывших знакомых, поздоровавшись с Маргитой, подтолкнул соседа:

— Это что за охламон подцепил Сэмову вдову?

Второй лениво пожал плечами. Он начал свой загул еще днем и теперь томился: то ли пить дальше, то ли не пить. Официант из гостиницы для интуристов — ему нравилось в свободные дни, чтобы его обслуживали другие официанты.

— Сэмова вдова… Сэмова вдова… Это ты хорошо сказал! — и рассмеялся, представив, как завтра в «Интуристе» выдаст эту шуточку за свою.

Кличка «Сэмова вдова» прилипла к Маргите так, что и не оторвать.

Человек заказал по шницелю, попросил принести водки и нахмурился, узнав, что в буфете только коньяк, потом попытался Маргиту подпоить и долго оспаривал счет, наконец сунув его в карман. Так и не договорились, как можно Сэму помочь, потому что сначала нужно получить от него хоть какое-нибудь известие.

Проводив Маргиту до трамвая, человек свернул в переулок и скоро очутился в грязной комнате, хозяин которой, высохший старик с короткими, жесткими тюленьими усами, шмыгая носом, возместил ему половину ресторанных расходов.

— То ли она действительно ничего не знает, то ли продувная баба, — сказал гость.

— Я же говорил, что ничего из этого не выйдет. Из тюрьмы письмо прислать не так-то легко.

— Это ты мне не рассказывай! Если захочешь…

— А риск? Я бы рисковать не стал! Если девка не знает точного места… А если даже и знает! Как возьмется милиция да посулит конфетку, так и…

— Из этой ничего не вытрясешь. Еще та девка!

— Через несколько месяцев его в колонию отправят, можно бы и подождать, но худо другое! Если он не успел разделить, а упрятал в одном месте, то не решится никому доверить, чтобы не обчистили.

— Это уже не мое дело. Тут я голову ломать не буду. Пусть сам думает! Только успел он разделить. У девчонки за буфетом две тыщи нашли.

— Может быть, может быть! Пусть будет так! — Шмыгающий носом старик успокоился и прикрепил кнопкой выгоревший лоскут обоев.

Механизм волшебного ларца с двойным дном сработал безупречно…

ЯНВАРЬ

Перекосившаяся дверь сарая зависла на петлях, но через отверстия были видны прислоненные к стене, все в сухом навозе, доски и жерди, вероятно служившие раньше стенками стойл.

Парень в сером свитере кинул жалкие дровишки, последние из выковыренных из-под снега, вцепился в дверь обеими руками и попытался ее открыть. Сухое дерево сработало, как пружина, его швырнуло вперед, но нижняя часть двери не шелохнулась. Носком лыжного ботинка он стал отбивать снег, но и это не помогло, так как низ двери просто вмерз в землю.

— Так его перетак… Что я ему, кочегар какой?

Подобрал кинутые поленца и уже хотел идти в дом, но передумал. Он-то за дровами не пойдет, это ясное дело. Самому же еще раз придется выбираться из теплой кухни, потому что принесенной охапочки надолго не хватит — вся ночь впереди. Старый дом отсырел, только плита и отгоняет эту сырость.

— Вот барин на мою голову сыскался! — злобно проворчал парень. Он был слегка под хмельком, как почти все последние месяцы.

Взяв поленце покрепче, он принялся долбить промерзшую землю, но и оно, тоже трухлявое, переломилось, а дверь не подалась.

Тогда он яростно трахнул в дверь подошвой, неожиданно пробил доски и ободрал лодыжку, правая нога застряла, а левая поскользнулась — и он упал. Но теперь дверь была открыта.

Присев на чурбан, рядом с которым лежал тупой, заржавелый топор на длинном топорище, он задрал штанину и сокрушенно посмотрел на ссадину. Кровь хоть и не бежит, но мелкие капельки все-таки выступили там, где кожа ободрана.

Парень тихо чертыхнулся, перевязал ссадину носовым платком, достал из-под свитера плоскую бутылку, которая оставалась там для всех незамеченной, морщась, отпил пару глотков, плотно закупорил и спрятал бутылку в угол сарая под старые лоскуты толя.

— Пусть он меня обнюхивает…

Компаньон запретил ему брать с собой спиртное, но парень все равно для надежности прихватил. После того как Гвидо Лиекниса «сделали» и заперли, когда нервное напряжение спало, в самый раз было глотнуть. Он сказал, что пойдет еще раз проверить заколоченные окна, а на самом деле зашел за угол и приложился. Не могут все же быть такими, как он, который ходит будто машина и думает как машина.

Если пить по глоточку, то он ничего не заметит! К перегару пусть не вяжется, сам же велел выпить пару бутылок пива, когда послал в купе разговаривать с инженером. А если и учует, какое ему дело?! Да пошел он, знаешь куда! Нашелся мне начальник!

И тем не менее парень боялся. Он ни минуты не сомневался, что наказание ему будет, только не знал, насколько суровое, и это заставляло его нервничать. Ничего, послезавтра все станет уже позади… Он обещал дать несколько тысяч авансом, а «товар» по своим каналам постепенно сбыть. Удивительно, что парню и в голову не приходило, что он может его надуть, хотя обычно, когда он брался за дело с кем-нибудь, эта мысль не давала спокойно спать, пока не получишь все до копейки…

Надо будет дернуть куда-нибудь на южный курорт, а там поглядим… Совсем с Ригой прощаться не хотелось бы, но надо понимать, что здесь не развернешься, хотя бы потому, что он не позволит. Но этот надзор ему уже опостылел, давно бы уже от него отказался, если бы имел другой выход.

Парень взял ржавый топор и принялся рубить доски от стойла. Трухлявые, ломаются, а не колются.

Вот ведь как получается. У тебя, может, денег в сто раз больше, чем у того, кто «Жигули» взаймы купил, а он все равно перед тобой в козырях, потому что может жить, где захочет. Ну нет, он еще шиканет, заведет себе заграничную машинку и как-нибудь прикатит в Ригу на пару денечков. Пусть поглядят те, сидя в своих «Волгах». Но парень понимал, что не сделает этого, опасаясь, что он сможет узнать об этой поездке.

Ах, как этот он, которого парень сам же отыскал, сумел быстро нависнуть над ним, будто оберегая орлиными крыльями от бурь и гроз, а на самом деле зажав в тиски и не давая ни шелохнуться, ни пикнуть. Парень сам себя обманывал, внушая, что в удобный момент взбунтуется, но понимал, что ничего этого не будет, и от этого еще больше злился на себя. Наконец решил, что остается только смириться, сделал еще глоток и опять спрятал бутылку.

Нет, другой компаньон его бы даже не устраивал. Этот уникальный. И такого масштаба человек не может ходить ни у кого в подчинении.

Сколько встречаешь типов, у которых общее число лет, проведенных в заключении, уже за десяток перевалило, а похожих на н е г о и близко нет. Один-единственный е г о властный взгляд на них подействует успокаивающе, как милицейский патруль во время пьяной драки. Отсидеть сколько-то лет, разве это тебе диплом о большом уме? Чем хвастать-то? Скорей уж это говорит об окончательной и неизлечимой тупости. Ведь большинство за что сидит? А почти ни за что. Врезал по пьянке бабе по сусалам — и две зимы подряд хлебает баланду из алюминиевой миски. Заорал по-блажному, нагадил в подъезде — и еще один срок глядит на побеленный изнутри забор. И так и идет: туда — обратно, обратно — туда. То кепку сорвал, то кладовку взломал или у соседей деньги на доставку брикетов выманил. Полжизни отсидел, а больше пятерки зараз в руках не держал! Или квартирные взломщики… Когда сложишь все, денег вроде бы куча, а кто из них больше года на воле провел и сколько на самом-то деле от барыг получил? В лучшем случае столько, чтобы по кабакам с девками помотаться. Нет, воровством еще никто денег много не зашиб. Он исключение. Потому что у н е г о совсем другой класс. О н и я с н и м. У, черт, какую же мы деньгу отхватим, фантастика!..

Кончив колоть, парень всадил топор в чурбан. И тут услышал за стенкой всхлип. Удивленно пожал плечами и пошел поглядеть.

За коровником, привалившись к стене, стояла женщина и плакала. Заходящее солнце окрашивало снег на склоне в красный цвет, а дальше, внизу, бурлила и струилась река, перекатываясь через валуны.

— Что с тобой?

— Не знаю, — покачала та головой и заплакала еще громче, почти в голос.

— Да не канючь, никто тебя облапошить не собирается!

— Отстань от меня! — вскрикнула она и еще раз повторила умоляюще: — Оставь меня в покое…

— Реветь ты и в сарае можешь, а не здесь, где вдруг какой-нибудь придурошный лыжник проедет. — И, посмотрев на солнце, уже садящееся за горизонт, добавил: — Уж если о н сказал, то все равно что в банке!

— Уйди, пожалуйста…

— Да кончай ты этот театр, стерва… А то… по морде отхватишь!

Он сердито обогнул сарайчик и исчез в проломанной двери, чтобы спустя минуту появиться с охапкой дров.

Человек у стола любопытства ради крутил в руках револьвер.

— Сколько ты патронов расстрелял? — спросил он.

— Когда пробовал?

— Угу.

— Да штук двадцать, — ответил парень, подкидывая в плиту. Он делал вид, что очень занят, и старался не дышать в сторону его. — Сначала я только ржавчину думал содрать, а уж там пошел… Ты знаешь, здорово бьет! Во дыра остается, палец можно засунуть!

— Красоточка там не замерзла?

— Да заявится, куда ей деться.

— У меня в рюкзаке котелок. Набей снегом и поставь на плиту. Чай заварим…


Кто-то, выходя на улицу, с силой хлопнул дверью, дом вздрогнул, и с потолка вновь посыпался песок. На этот раз уже не в одном месте, а несколько струек вдоль всей доски.

Гвидо перестал чертить и все приглядывался, пока струйки не иссякли. А может, лучше через чердак? Прислушавшись, не топчется ли кто за дверью, он влез на лежанку и надавил на доску, но та не шелохнулась. Тогда он снял с табурета чертежные принадлежности и надавил им потолок. Песок посыпался вновь, обильно, даже тогда, когда он опустил табурет. Да, без хорошего лома тут не обойтись — раньше большими гвоздями приколачивали. А риск какой! Хотя еще неизвестно, станут ли в него стрелять, даже если поймают, — очень уж он нужен бандитам. И Гвидо постарался во всех подробностях восстановить в памяти последний разговор, отыскивая там ответ на вопрос — застрелят или не застрелят его при попытке к бегству?

Чтобы показать, что он действительно углубился в работу, Гвидо постучал в дверь и осведомился насчет инструментов, которые будут в распоряжении взломщиков. Через дверь, разумеется, разговаривать было неудобно, поэтому его выпустили в кухню. Там находились только мужчины. Илоны не было видно, хотя Гвидо во время разговора не оставляло ощущение, что она где-то поблизости и слышит их. Может быть, в сенях. Раз даже показалось, что кто-то там переступает и нейлоновая куртка зашуршала о стену.

— Инструменты? — переспросил старший. От него, как и раньше, веяло холодной рассудочностью, безжалостностью и подозрительностью. — Вы хотите пойти навстречу и разработать для нас весь план действий?

Гвидо и не подозревал, что вопрос можно повернуть и так. Он не собирался осчастливливать бандитов планом, но теперь, видимо, отступать уже было некуда. Да и какая разница? Все равно они потом спросят, как отключить сигнализацию центрального сейфа, так уж он, Гвидо, узнает о намерениях взломщиков побольше — лишняя информация никогда не повредит.

— Кроме того, я хочу обсудить условия…

— Гвидо Лиекнис, жадность вам не присуща, это мы хорошо знаем. И вообще мы о вас много знаем.

— Да какую бы сумму вы мне ни предложили, я бы не взял.

— Почему? — Молодой парень резко повернул голову.

— Ближайшие десять лет я не мог бы ею воспользоваться. В сейфе слишком крупные ценности, чтобы милиция скоро забыла об их исчезновении. А если будет парализована система сигнализации, автором которой частично являюсь я, то, разумеется, я окажусь в числе подозреваемых, и стоит мне истратить лишний рубль, как следователь уже будет тут как тут. А ведь рубль, он соблазняет своими возможностями…

— Можно только пожалеть, что вы не мой партнер. — С многозначительной усмешкой старший поглядел на парня. — Логики у вас больше, чем надо, а вот кое-кому ее очень недостает. Надеюсь, здравый смысл объединит нас. А если вам все же понадобится пара тысчонок, скажите, не стесняйтесь, мы охотно вам их предоставим.

— Я хочу только гарантии, что выберусь отсюда живым и невредимым!

— Вы не в такой ситуации, чтобы требовать каких-то гарантий.

— Но ведь я же могу начертить схему сигнализации неверно, так что вы еще не попадете во двор, как поднимется тревога.

— Не можете. Если вы так сделаете, мы просто перережем вам глотку и спустим под лед, — спокойно, не повышая голоса, сказал старший.

— Но вы же не успеете проверить правильность схемы. Если бы вы знали, где заделаны провода, вам не надо было бы меня заманивать. Вы извините, но здравый смысл подсказывает и это!

— Мне эти долгие диспуты начинают надоедать. Вы довольно бесцеремонно тратите время, которое принадлежит не только вам, но и нам. Но чтобы вам было ясно ваше положение…

— Завтра вечером вы вернетесь с лыжным поездом как ни в чем не бывало. Мы вам это обещаем… — вмешался парень, но острый взгляд старшего тут же заставил его замолчать.

— Разумеется, если вы добросовестно выполните наши требования, — продолжал старший. — А что касается проверки… Ведь ваш заместитель Гибало тоже знает все о системе сигнализации, так ведь?

— Думаю, что да… — пробормотал Гвидо. — Практически должен…

— Его родственники живут подле Резекне?

— Брат и родители. Мы иногда ездим туда ловить рыбу…

— Да у них там нет телефона… Ночью ваш помощник Гибало получил телеграмму, что мать очень больна и к утреннему поезду его будет ждать машина… Я думаю… — и человек взглянул на часы, — что сейчас он уже начал вычерчивать план. Разница лишь та, что ваши условия немножко комфортабельнее. Теперь вы понимаете, что у нас будет возможность сравнить оба плана? Причем мы не будем выяснять, кто из вас соврал, а просто прикончим обоих. Подумайте, стоят ли эти жалкие минералы двух жизней! Теперь об инструментах… У нас будут бесшумные электросверла с победитовыми, а если понадобится, то и с алмазными фрезами. Практически они режут металл, как масло. Погодите, одна у нас с собой… — Старший повернулся к парню: — Достань в правом кармане рюкзака, покажи ему…

Это был довольно тонкий, но большого диаметра металлический диск из сплава, усеянный мелкими блестками. В центре ось, которую, видимо, зажимали в головке сверла. Диаметр большой, так что работать надо осторожно и умело, но проникнуть можно почти всюду.

— Остальное — отмычки. Это вас не может интересовать…

— Конечно, конечно, — ошеломленно ответил Гвидо.

— На фабрику мы отправимся восьмером: к сожалению, приходится считаться с возможностью, что придется отстреливаться. В таких делах всего никак нельзя предвидеть.

На миг промелькнуло сомнение — отстреливаться? Чем, если у вас только допотопный пистолет?

— Мы предстаем перед вами с открытым лицом, а не натянув на голову чулок с дырками для глаз. Поступаем так сознательно, чтобы вам было ясно — шутки шутить не приходится. Мы можем покинуть это место только в полной уверенности, что вы будете молчать. Живой или мертвый… В первом случае вас принудит сам начерченный план ограбления центрального сейфа, во втором… Ну, хорошо, лучше не будем, но помнить об этом следует, это уводит от желания делать глупости. Не волнуйтесь, если утром вместо нас увидите других людей. Наш уговор остается в силе: они точно выполнят мои указания и освободят вас, чтобы вы успели на лыжный поезд. У вас есть время — ровно до половины десятого утра. Если захотите, то успеете!

Парень открыл дверь в комнату. Гвидо, чуть не шатаясь, вошел туда и упал на лежанку. Мысли о побеге оставили его.

Парень взглянул на старшего с восхищением. Тот самоуверенно усмехнулся — инженер Гвидо Лиекнис поверил ему.

Женщина, весь разговор простоявшая в сенях, вошла в кухню. У нее были красные заплаканные глаза.

«А она порядочнее, чем я думал», — с некоторым уважением заключил старший.

ВДОВА

Дочь Сэма держалась если не дружески, то, во всяком случае, товарищески. Это была молодая, хорошо одетая женщина с продолговатым лицом и светлыми, длинными, свободно падающими волосами. От нее веяло точно такой же стерильной чистотой, как и от Сэма: казалось, к подошвам ее туфель даже песчинки не пристало. Ни манерой разговора, ни как-нибудь еще она не давала понять, что разговаривает с любовницей своего отца. Они болтали о нем, как о хорошем общем приятеле.

— Глупо, конечно, но у них там такой порядок, что письма разрешают посылать только членам семьи.

— И я не могу ему писать?

— Там цензура. Ваше письмо отошлют обратно нераспечатанным.

— Как я хочу его видеть!

— И он мне то же самое сказал. Он о вас много думает. — И она украдкой обвела комнату таким женским взглядом, который готов уловить любую деталь, говорящую о присутствии здесь мужчины. Маргита уловила его и все поняла.

— Я живу одна, — сдержанно сказала Маргита, а в душе поднялась буря возмущения: «После него? Как она могла только подумать!»

На кухне засвистел чайник, и Маргита пошла варить кофе.

Дочь Сэма весьма философски относилась к пристрастию своего отца к прекрасному полу. Она не осуждала его, а все случившееся восприняла как факт. Ее удивляла сама Маргита — эту девушку она не могла понять. Так же как не раз уже удивлялась, что отец мог жениться на такой нетерпимой и невыносимой женщине, как ее мать.

Когда Маргита вернулась с чашками, гостья разглядывала фотографию на своем паспорте.

— Вам надо подсветлить волосы, — сказала она. — Я принесу эту самую блузку, в которой снималась: она по фасону очень бросается в глаза. Хотя все это, конечно, лишнее: кто там особенно будет изучать фотографию. Вот возьмите!

Маргита положила паспорт в ящик буфета, под зеркало, и они стали пить кофе. Дочь Сэма рассказала ей, в какое окошечко надо стучать, что говорить и что примерно скажет охранник. Она была только на обычном свидании, а во время так называемого личного на двадцать четыре часа отводят в специальную комнату вроде гостиницы, где никто не мешает.

Маргита покраснела, опустила глаза и продолжала помешивать кофе, хотя сахар давно уже растаял. Дочь Сэма моментально перевела разговор все на ту же блузку, которую придется где-то немного ушить, а где-то выпустить…

Как она ждала этого свидания! Уже полгода прошло после суда, адвокат, конечно же, ничего не добился, только все твердил, что еще не все потеряно, что приговор обжалуется все выше и выше, в каждой инстанции, Маргита уже надоела ему своими частыми телефонными звонками и визитами в юридическую консультацию, где к нему стояла очередь других клиентов. Он уже потерял выдержку и вежливость, и при виде ее у него начинал дергаться глаз. Только в силу профессиональной этики он не мог сказать резко:

— Неужели вы не понимаете, что это уже конец, что мы ничего не добьемся!

…По ту сторону улицы из-за высокого зеленого забора виднелись старомодные строения с толстыми почерневшими, никогда не чищенными кирпичными стенами и маленькими, зарешеченными окошками. За первым забором был второй, почти такой же высокий, только побеленный.

Открылись ворота, и выехали грузовики с грудами пустых ящиков, свежие доски которых, казалось, еще пахли лесом.

У входа в проходное помещение переминалось несколько замкнутых, ушедших в себя женщин с набитыми авоськами. Ждали, когда у них примут передачу.

Время от времени в стене открывалось окошечко и после короткого разговора одну из женщин впускали.

«Я скажу ему то, что раньше стеснялась говорить! Я тебя люблю! Нет, не так! Нежнее… Я люблю тебя. Тебя, только тебя люблю! Нет, не так… Будто из песни взяла. Неужели сама от себя ничего не могу сказать…»

— Это не вас? — подтолкнула ее женщина, стоящая за Маргитой. Видимо, фамилию произносили уже несколько раз, так как из окошечка высунулась голова в форменной фуражке и крикнула во всю улицу:

— Райзенкова!

Маргита спохватилась и бросилась к окошку, сжав в руке документ.

— Райзенкова?

Только спокойно… Еще немножко распахнуть пальто, чтобы блузка была прямо перед глазами…

— Райзенкова — это моя мать, но ее не будет… Ее позавчера увезли в больницу…

— А вы кто?

— Дочь.

— Давайте паспорт! И проходите в комнату ожидания!

Квадратная комната, посредине стол в виде прилавка, за которым стоял немолодой человек с круглым, добродушным лицом, которое не мог сделать свирепым даже шрам. Он разговаривал с женщиной, вошедшей перед Маргитой. Перед ним были обычные хозяйственные весы с оцинкованным лотком на одной чашке и гирями на другой. Взвесив принесенные продукты, он выложил их на стол, где лежали несколько дощечек, большой нож и стальные спицы.

— Ну, начальник… — заискивающе взмолилась женщина и попыталась подтолкнуть небольшой сверточек к уже свешенным продуктам, но мужчина сердито оттолкнул его.

— Нельзя! Для меня все они одинаковы!

Потом он ловко раскромсал колбасу на ломти и побросал их в пластмассовую корзинку, какими пользуются в магазинах самообслуживания.

— Передача? — не прерывая своих занятий, спросил он Маргиту, а видя ее растерянность, переспросил: — Передача или свидание?

— Свидание…

— Выгружайте, что в сумке, я сейчас проверю…

Из соседнего помещения вышел его сослуживец с паспортом Сэмовой дочери. Маргита узнала его по фиолетовой обложке.

Проверка продуктов заняла немного минут. Несколько уколов спицей в пачку масла, в батон хлеба, с банки консервов сорвали этикетку, чтобы посмотреть, нет ли под нею отверстия, через которое можно заменить содержимое.

— Есть ли у вас с собой деньги, медикаменты? Если есть, положите в эту корзинку, получите, когда будете уходить… Нет? Тогда сюда, в эту дверь.

Лязгнул двойной засов, приводимый в действие автоматически, скрипнули петли, в совершенно пустом, длинном коридоре отдались шаги.

— Вот сюда, налево!

В лицо ударил дневной свет, который показался сейчас таким ярким, что глаза сами зажмурились. Мощеный дворик с небольшим, хорошо покрашенным домиком в углу, напоминающим коттедж.

Провожатый отпер дверь и вежливо пропустил Маргиту вперед. Она очутилась в кухне двухкомнатной коммунальной квартиры, где громко играл репродуктор, на сковородке шкворчала отбивная, в которую тыкал вилкой полуголый мужчина. Левой рукой он обнимал растрепанную женщину.

— Гм, — кашлянул провожатый, чтобы их с Маргитой наконец заметили.

Женщина, хихикнув, шмыгнула в одну из комнат и, видимо, уселась на кровать, так как громко звякнули пружины.

— Здравствуйте, начальник! — Мужчина остался на своем месте у плиты, и только тут Маргита заметила, что он наголо острижен, как призывник.

— Вот так, Жанис, соседи у тебя… Пожалуйста, в эту комнату. Сейчас я отца приведу, он еще на работе… До свидания!

— Спасибо, — пробормотала Маргита. Нервное напряжение совершенно притупило все ее чувства.

У Сэма не будет его красивых вьющихся волос — вот первое, о чем она подумала, прямо в пальто присаживаясь на край кровати. Наверняка без волос он будет смешным. Она не представляет себе Сэма без волос.

Последние недели, ожидая этого свидания, Маргита не думала ни о чем, кроме Сэма. Что бы она ни делала, где бы ни находилась, она все время в воображении проводила с Сэмом те сутки, которые ей будут отпущены. Иногда они виделись ей как сплошные демонические страсти, иногда — окрашенными нежностью и лиризмом. Она не могла остановиться ни на первом варианте, ни на втором. И решила, что предоставит выбрать самому Сэму.

Увидев на притолоке ключ, она подумала, что он, должно быть, от двери. Попробовала: да, действительно, изнутри можно закрыться. Она предусмотрительно оставила ключ в замке и повесила на вешалку пальто.

И вот Маргита услышала его голос в кухне: очевидно, Сэм поздоровался с человеком у плиты. Она повернулась к окну, по спине побежали мурашки, на глаза навернулись слезы, хотя она и старалась их сдержать.

Скрипнула дверь… Он вошел… Ключ… Почему он не запирает дверь?

— Здравствуй, детка!

— Закрой дверь, милый… — шепнула Маргита.

— Да, да… — сказал Сэм и звякнул ключом.

Маргита повернулась и даже покачнулась, точно на всем бегу наскочила на какое-то препятствие. Эти развалины Карфагена не имели ничего общего с Сэмом. Ватник и хлопчатобумажные рабочие штаны со следами еды, которые оставляет обычно беспомощный человек, у которого трясутся руки. Вокруг шеи клетчатый изжеванный шарф. Черные старушечьи боты, из которых торчали серые портянки. Некогда холеные руки от небрежного мытья выглядели грязными, из ушей и носа торчали пучки волос, наголо остриженная голова была совершенно неправильной формы, губы дудочкой, глаза потухшие, тусклые. На лице — тупое равнодушие и чисто животное желание выжить. Сэм, родившийся с ордером на трехкомнатную квартиру в кармане, перед которым была широкая дорога, ведущая от вершины к вершине, очутившись в тарном цехе колонии с молотком в руке, в цехе, где надо сносить угрозы бригадира и пятиэтажный мат за невыполнение нормы, сразу сломался.

«Только бы он ко мне не подходил… Только бы не подходил!..»

Нет, не подошел. Опустившись на колени, он стал шарить под кроватью, нет ли там спрятанного микрофона. Потом, бормоча что-то про себя, стал ходить по диагонали из угла в угол. Напомнил, что Маргита должна быть ему благодарна, жаловался на глупость адвоката, выразил сомнение, что за шкафом у Маргиты было всего две тысячи: он хорошо помнит, что прятал там две с половиной. Он не упрекает ее, что она взяла оттуда перед обыском пятьсот рублей, но, принимая во внимание его теперешнее положение, должна бы их вернуть. Жаловался на друзей, которые бросили его в беде, и грозил, что все напишет о них следователю, если те не помогут. Видимо, только поэтому Сэм и хотел увидеться с Маргитой, чтобы передать эти угрозы.

Из уважения к «покойному» она потом позвонила кое-кому. Одни хихикали, другие просто бросали трубку, а третьи, и этих было довольно много, предлагали встретиться, вели в хороший ресторан, но с любовными предложениями не навязывались. Считая Маргиту доверенным лицом Сэма и его союзницей, они просто хотели перетащить ее на свою сторону.

Послушав Сэма, а это длилось довольно долго, Маргита соврала, что ей надо на работу. Сэм не возражал, только наказал, чтобы она не перепутала, кому звонить и кому что говорить.

Маргита отдала принесенные продукты, он быстро затолкал их под рубаху, и, даже не пожав друг другу руки, они расстались. Если бы на их свидании присутствовал кто-то третий, он увидел бы на лице ее ту же заботу, которая бывает у идолопоклонников, которые собирают покойника в дорогу, на тот свет, и поэтому дают с собой горсть зерна, необожженную глиняную кружку с водой и щепоть табаку.

Она не сожалела, что встретилась с Сэмом, которого любила, но тот Сэм умер, и она никогда не смешивала его — даже мысленно! — с тем жалким стариком, который вызывал у нее только такое же сочувствие, как и любой другой немощный человек.

После поездки к Сэму Маргита почувствовала себя еще более одинокой. Было грустно вспоминать время, проведенное в «их» обществе, вспоминать свой триумф первой дамы, заинтригованные взгляды, когда руководитель оркестра объявлял в микрофон:

— Этот танец наш ансамбль посвящает прекрасной Маргите!

Она знала, что за посвящение заплатил Сэм или еще кто-нибудь из их тогдашнего круга, и все же было приятно. Ведь и за подарки платят деньги, а разве от этого их любят меньше?

Маргита сознавала, что то время безвозвратно миновало, что с легкомысленных белых облаков надо возвращаться на прозаическую землю, но все медлила в ожидании какого-то чуда, хотя ничто его не предвещало.

Когда она раскрывала шкаф и взгляд ее падал на великолепные наряды, подступала тоска. Эти платья годились для ресторанов суперкласса, оперных премьер и торжественных юбилеев. И было чувство, что все самое чудесное в жизни уже миновало, остался только горький осадок.

Маргита бросила учебу — у нее уже не было никаких обязательств перед Сэмом. От этого дни тянулись еще тоскливее и скучнее. Оставалось разве что томиться у телевизора. Ну чего она может добиться? Попросить у матери прощения и вернуться на окраину? Там ее считают «дамой полусвета» и, стало быть, начнут сокрушаться или просто отвернутся. Подружки решат, что она явилась соблазнять их мужей, подвыпившие юнцы сочтут вполне возможным стучаться по ночам в ее дверь, и матери будут пугать сыновей дурными болезнями, которые легко подхватить в этаких случаях.

Даже если окраинное общество и смилостивится, то выслушивать их болтовню о порядочности и любви — о, если бы половина из них любила в жизни хоть раз! — тоже удовольствие маленькое.

Родственницы попытаются всучить в мужья какого-нибудь пьянчужку, который больше ни на что не пригоден, и будут гордиться своим благодеянием — нельзя же, чтобы бедняжка осталась век вековать. Нет, на окраине она будет такой же одинокой, с той разницей, что здесь ей никто не мешает.

Для танцевальных вечеров она была уже старовата, на работе были в основном женщины, на улице никто за нею не шел, чтобы объясниться в любви, и в «Рекламном приложении» к газете «Ригас балс» только начали печатать предложения познакомиться. Она наверняка бы на них откликнулась, и кто-то получил бы преданную, мягкую, а со временем, может быть, и любящую жену.

Просто удивительно, как много людей знали, что Маргита была на свидании с Сэмом.

После звонков его бывшим друзьям ей было «дозволено» на несколько вечеров вернуться в роскошные залы с подтянутыми официантами. Сюда ее приводили те, кто чрезвычайно интересовался самочувствием Сэма и его планами на будущее. После обычно следовали обещания помочь ей, но только должно пройти какое-то время, чтобы можно было начать кампанию по организации помощи. Это были пустые векселя. Будь Маргита предприимчивее, она постаралась бы заполучить себе лучше оплачиваемую работу или хотя бы поддержку наличными.

Появились люди издалека. И они много расспрашивали о процессе и о том, что Сэм сейчас сказал, на свидании. Приехал Валериан и прикинулся старым другом, но, всегда готовый следовать за любой юбкой, на Маргите даже взгляда долго не задерживал. Видимо, боялся Сэма. Просил Маргиту познакомить его с какой-нибудь подружкой, с которой можно было бы скоротать время в Риге, — Лидка вышла замуж за парня из института гражданской авиации и вся ушла в семейную жизнь. После нескольких вечеров в ночном баре, где Валериан демонстрировал власть денег над вещами и обслуживающим персоналом, он сделал на прощание подарок к 8 Марта, хотя до него было ещедалеко. Когда дома Маргита достала из коробочки флакончик французских духов, она увидела под ним аккуратно сложенную сторублевую бумажку.

С месяц Маргита появлялась в ресторанах даже чаще, чем при Сэме, и вновь к ней были привлечены взгляды. Только взгляды эти и шепот за разными столиками были несколько другими:

— Вдова гуляет!

— Вдова дает жизни!

— Если так и дальше пойдет, она Сэма обчистит! Сколько, по-твоему, могло у нее остаться в чулке?

— Милиция ничего не нашла… Какие-то крохи…

— По меньшей мере с четырьмя нулями!

— Кто это знает!

На Маргиту смотрели и говорили о ней. Со временем слухи обросли реальными деталями, богатство ее стало очевидностью, которую не надо доказывать.

Перемена образа жизни, а в особенности разлившееся море слухов о ее богатстве встревожили стариканов из секты потертых деньгопоклонников. Для паники еще не было оснований, но имеющуюся информацию следовало проанализировать. Прикинувшись дальними родственниками Сэма, которые готовы что-то заплатить, но только позже, когда дело удастся завершить благополучно, они поговорили с адвокатом. Поняв, что на солидный гонорар рассчитывать не придется, адвокат сказал, что он подумает. Возможно, на результат разговора подействовал не сам гонорар, а то обстоятельство, что все разговоры о деле Сэма адвокату уже осточертели — они напоминали ему о неспособности добиться смягчения приговора хотя бы на год. В глазах клиентов и коллег это чести ему не делало, он же по своему складу был честолюбив и только потому и взялся за это дело. Тогда он видел известные юридические возможности смягчить приговор, знал, что процесс будет долгий и что разговоров о нем в Риге будет много, а это казалось ему хорошей рекламой и могло сделать его популярным.

— Ну а как вообще Сэм себя чувствует? — осведомился старик с короткими и жесткими усами. — У него, говорят, была гражданская жена. Раз уж мы в такую даль ехали, может быть, можно ее навестить?

— Это уже ваше семейное дело — тут даже адвокат не может дать совета. Я ее хорошо помню: эта девчонка каждый день сюда наведывалась.

— А теперь больше не приходит?

— Нет, вот уж месяц не показывалась и не звонила. Пожалуй, даже больше. Я советую вам обратиться к администрации колонии. Принимая во внимание, что вы приезжие, вам наверняка не откажут в свидании.

«Родственники» тут же засобирались и сердечно поблагодарили за советы.

По улице шли молча, угнетаемые мрачными предчувствиями. Только войдя в грязную комнату старика с тюленьими усами, стали обсуждать сложившуюся ситуацию.

— А я тебе скажу, что эта девка — крупная стерва! Это точно, Желвак! — сказал гость, крутясь на скрипящем венском стуле, который в любую минуту мог под ним развалиться. Во время разговора он морщился, так как в комнате пахло головками копченой салаки, нестираным, пропотевшим постельным бельем и затхлой макулатурой. — Девка добилась личного свидания, чмокнула старикашку, у того сердце растаяло — вот он и сказал, где денежки укрыл.

— Сэм не дурак!

— Ты не понимаешь, что т а м значит личное свидание!

Желвак шаркал возле стены, прикрепляя кнопками лохмотья обоев, и удивлялся, сколько этих кнопок приходится тратить — коробочка уже пустая.

— Обо всех он никогда не скажет! — возразил старик.

— Сходит к нему через полгода и остальное выманит! А за ум его я после этого суда и гроша больше не дам! Эта паршивка шляется по кабакам и мотает наши денежки!

— Да, а мы-то что можем сделать?

— Я такие номера с собой не дам проделывать! Я не прощу! Ты меня узнаешь!

— Надо бы подождать еще какое-то время…

— Желвак, ты стареешь! — И гость встал, собираясь уходить. Здесь же просто дышать нечем, а от этого старикашки никакой помощи не дождешься.

Словно подтверждая эту мысль, старик опустился на край вытертого дивана и сказал:

— Я полежу, что-то у меня сердце щемит…

Но как только гость удалился, старик вскочил и напялил пальто. У него уже был план действий, как спасти отданные Сэму деньги и еще заполучить сверх того.

Сопя и отдуваясь, поднялся на верхний этаж дома, стоящего во дворе, и позвонил.

Открыл ему краснощекий человек в голубой рубашке с накладными карманами. Роста такого, что, стоя на пороге, он закрывал почти весь дверной проем. Лет ему можно было дать так двадцать пять. Погулявший и избалованный, он уже стал округляться, но, если распрямиться, фигура еще вполне спортивная. Одевался он хорошо, даже старался выдержать стиль. Усы придавали его лицу некоторую суровость, но все равно не могли скрыть явного самодовольства.

— Чего тебе, Желвак, от меня понадобилось?

Вопрос звучал насмешливо и грубовато.

— Катя дома?

— Боишься ее, что ли?

— Ты отвечай, разговор серьезный есть.

Гундар пропустил старика и запер дверь.

Квартирка была небольшая, но удивительно чистая, вылизанная, каждая вещь на своем месте. На стенах висели вполне приличные картины в позолоченных рамах и иконы. Шедевров среди них не было, но на сохранность пожаловаться они не могли. На серванте с выдвижными стеклами, где виднелись книги, стояли и кое-какие антикварные безделушки: подсвечники, резная китайская вазочка с цветами и гроздьями винограда, фаянсовая пивная кружка без крышки, юнхановский будильник с музыкой и треснутая хрустальная сахарница с серебряной отделкой и ручкой.

Желвак был приятно изумлен переменами, происшедшими в квартире. Последний раз он был здесь лет восемь назад, незадолго до смерти матери Гундара. Тогда квартира была запущена, вся в табачном дыму, пропахшая кислым пьяным духом. Вся округа знала эту квартиру как «монопольку», потому что после закрытия магазинов мать Гундара торговала водкой. Участковый не раз и не два штрафовал ее, даже возбудил уголовное дело, но ничего не помогло; то ли штрафы были маленькими, то ли вообще эта баба была неисправима.

Семнадцати лет вернувшись из колонии для малолетних, куда он попал за взлом трамвайной кассы-автомата, Гундар спустил с лестницы своего очередного отчима и стал участвовать с матерью в ее коммерции, только клиентов подыскивал на улице у ресторанов. Мать лишь немножко всплакнула об утраченном муже, зато не могла нарадоваться на подросшего сына. Она была уже неизлечимо больна и вскоре умерла.

А Гундар принялся ремонтировать и отделывать квартиру, грязь в которой уже опостылела ему. Приметив эту бурную деятельность, участковый облегченно вздохнул и сделал вычерк в списке своих «подопечных» — Гундар не только работал, но и пообещал с осени поступить в вечернюю школу, но тут его призвали на военную службу.

Вернулся он вроде бы остепенившимся, и, возможно, рассказ был бы со счастливым концом, если бы по улицам вокруг не бродили его прежние дружки. И Гундар, самый сильный из них физически, любил проявлять свою власть над теми, кто от него зависел или был послабее. С детских лет он видел, как мать обходится с пьяницами. Она была неумолима, как скала, с теми, кто любил выпить в кредит. А перед сверхнастойчивыми просто захлопывала дверь.

На первом месте работы после армии Гундар продержался месяца три, на втором еще меньше, а потом поступал на работу только тогда, когда его предупреждали об ответственности за уклонение от общественно полезного труда.

Тогда водочные спекулянты, кружившие вокруг ресторана «Мельник» и его окрестностей, объединялись в небольшие группки, чтобы легче было увертываться от милиции, внимательно следившей за этим районом и часто бравшей за шиворот покупателей. Торговать в группе было удобней — один получает деньги, другой ведет к подворотне, третий подает бутылку, четвертый доставляет ее из надежного укрытия. Из-за этого разделения труда милиции трудно было собрать доказательства, но тем не менее, дважды за один год заплатив штраф по полсотни рублей, Гундар решил сменить источник доходов.

Отношения преступных элементов с остальными членами общества анализируются, преступники всегда в центре внимания. Этого нельзя сказать о тех отбросах общества, которые — за редким исключением — никогда не дорастают до уровня настоящих преступников, но, к сожалению, и нормальными людьми — тоже за редкими исключениями — так и не становятся. У нас их стараются приобщить к труду, воспитывать при помощи товарищеских судов и лечить от алкоголизма. Кражи, совершаемые ими, обычно мелкие — до пятидесяти рублей, когда не возбуждают уголовное дело, так как любое расследование требует больших расходов.

В народе их зовут «синюшниками», так как они неприхотливы в выборе напитков и нередко пьют денатурат, отливающий синим цветом. Они не все на один манер: одни где-то работают, другие только подхалтуривают — пилят старухам дрова, а третьи могут лишь дотащиться до сборного пункта у магазина и уже давно живут милостью членов своей семьи. Но все они побираются, готовы подхватить то, что плохо лежит, и через пять минут «толкнуть» по дешевке. Как только выпьют и силенок прибавится, так и начинают шнырять по лестничным проемам, чердакам, подвалам, и только из-за них приходится нам покупать замки на дровяные сараи, втаскивать детские санки в дом и приглядывать за повешенными на дворе простынями. Их голубая мечта — заполучить в прокат телевизор и «толкнуть» его, но большинство довольствуются стиральной машиной.

Гундар среди них свой парень, многие еще помнили, как ходили по ночам за водкой к его матери в «монопольку». Он не задирал нос и не гнушался постоять за бутылкой пивка в компании, если случалось проходить мимо. Рослый и хорошо одетый, он выглядел среди них как бог. Покупал он только лучшее из того, что подвертывалось, расплачиваясь или деньгами, или крепленым портвейном.

Ему тащили развалившиеся кресла, которые он сам склеивал, обтягивал и нес в комиссионный магазин, старые медные ступки, которые он великолепно умел отчищать. В бросовые настольные лампы и люстры он вставлял новые провода и зарабатывал в десятикратном размере, потому что в моду опять начали входить вещи тридцатых годов. Сломанных и полусломанных люстр ему предлагали много, работы хватало — ведь всегда есть люди, которым нужен общепринятый стандарт, и люди, которые от этого стандарта бегут как от чумы и потому покупают все только в комиссионных магазинах. Одни выбрасывают, другие покупают, а Гундар, посредничая, снимал навар.

В подвале он устроил мастерскую, где на полках лежали груды деталей. В стилях он ничего не понимал, но умел из трех сломанных люстр сварганить одну целую, да такую сверкающую и соблазнительную, что покупатели просто вцеплялись в нее из них тоже почти никто ничего не соображал в истории искусства, да им казалось, что это и не нужно, достаточно взглянуть на товарную бирку с ценой. В конце концов, если покупка не подойдет, можно отнести ее назад и получить почти столько же, если не больше.

Постепенно у Гундара появилась клиентура, которой не хотелось бегать по комиссионкам, но которая охотно вкладывала деньги в антикварные вещи, спекулируя на растущих ценах, Гундар не знал, что он сам для них находка, поскольку продает дешевле, чем они могут купить в другом месте. Знакомство началось с бронзовых ручек, которые «синюхи» за винишко откручивали от каких-то парадных дверей. Обдирание старых домов, идущих на снос, было Клондайком для Гундара, так как оттуда для него тащили печные изразцы, декоративные кованые ставни и дубовые панели. Те, что сносили дома, обычно откладывали эти вещи для себя, чтобы потом увезти, но ночью появлялись «синюшники» и, понося тяжкий свой труд, волокли все Гундару. Склад при мастерской оказался тесноват, и пришлось оккупировать еще дровяник.

— Ну, Желвак, так от какого это ты не можешь товара избавиться и хочешь всучить его мне? — Гундар взял из корзиночки, стоящей на столе, кусочек пастилы и принялся со смаком жевать. Гостю он не предложил.

— Есть одна девка.

— Ну?

— Девка при деньгах. Самое малое сорок косых.

— Тонн… Теперь говорят сорок тонн! — пробормотал Гундар, чтобы прийти в себя. Если для человека средней квалификации это такая сумма, которую тот может накопить, не евши, не пивши, не одевавшись и не ездивши на трамвае, от колыбели до могилы, то для человека, который занимается старыми железяками, это тоже почти фантастика. Гундар даже о десяти тысячах никогда не мечтал, а тут вдруг предлагают сорок. Да давайте в придачу хоть старуху, которая уже лежит в морге! К сожалению, предлагает Желвак-тряпичник, а ему Гундар не очень-то верит, и он стал ждать второго пункта разговора, когда старый жмот попытается что-то выцыганить или заполучить почти даром, — ведь Гундар ни на миг не сомневался, что Желвак явился ради какой-то выгоды. Иначе просто не могло быть. И лицо Гундара оставалось равнодушным.

— Ты мне не веришь, — обиделся старик.

Гундар потребовал доказательств.

Старик ловко ухватил и сожрал кусок розовой пастилы и потребовал гарантии, что получит пять тысяч — Сэму он дал три, — если все дело завершится благополучно.

Гундар начал нервничать, почувствовав какое-то доверие к словам Желвака, но у него не было ни пяти, ни трех, ни двух тысяч, всего лишь сотни две оборотного капитала и массивный золотой перстень с монограммой. Перстень этот за бутерброд уступили бывшие дружки из колонии малолетних, которые стащили перстень с пальца у одного старика. Сначала Гундар думал его переплавить, потом решил, что он ему и самому подойдет. Людей с такими перстнями не больно-то много. Если доведется сидеть с одним из них за столом, тут уж точняк — как ни сиди, что ни делай, а перстень сам себя выказывает, поневоле на него смотрят, как на резного апостола на носу старинного корабля, можно потолковать, какой вес, фасон, где делал, вообще про цены на золото…

Желвак для начала потребовал перстень — Гундар грубо послал его в одно место, так как вежливо посылать могут только профессиональные дипломаты.

Хотя так и не смогли договориться о гарантиях, прок от разговора все же был: Гундар поверил, что Желвак приходил не просто потрепаться, а Желвак убедился, что Гундар готов участвовать в авантюре. Особенно после того, когда старик немножко раскрыл карты и рассказал, кто такой был Сэм и какое значение в его жизни имела Маргита.

Тут появилась Катя — хорошенькая, но ужасно стервозная баба, которую боялись все обитатели дома. Только у себя она была тихая и проворная, как мышка, потому что Гундар за малейшее неповиновение награждал ее звучной оплеухой.

…Маргиту купили на старомодный прием. Кто же нынче знакомится, посылая письма! Писавший признавался, что следовал за нею, чтобы разузнать адрес, хотя и понимал, что это неприлично, но иного выхода у него не было. Он предлагал Маргите встретиться у театра драмы. Это заинтересовало ее, но на свидание она все же не пошла, так как опять приехал кто-то, кто интересовался самочувствием Сэма, и повел ее в ночной бар. Там, между прочим, была новая программа ревю. Только немного неловко было, когда, принимаясь за шампиньоны, поданные в миниатюрных кастрюльках из нержавеющей стали, она представила парня, который сейчас, может быть, стоит на ветру и все надеется, что она придет.

— Осторожная, зараза! Ничего у тебя не получится! — шипел Желвак. — Будь у меня такие деньги, я бы тоже близко никого не подпускал! Нет, ты для такого дела грубый, неотесанный!

— Похоже, что придется жениться, — сказал Гундар, все еще не утративший самоуверенности. — Приду домой и отдам цветы Катюхе. Вот глаза вылупит!

Следующее письмо было короткое и мужественное, но в нем чувствовалась горечь. Он извинялся, что беспокоит еще раз, но больше этого не будет. И если ей не помешает что-нибудь исключительно важное, то он хотел бы все-таки встретиться в субботу.

Гундар пришел без цветов, но маленький букетик все же купил, когда они проходили мимо цветочных рядов. Еще не решив, как держаться с Маргитой, он чувствовал себя смущенно, и серые глаза его лучились детской простотой. И вообще, конечно, он выглядел очень простовато, хотя и старался быть галантным кавалером, но Маргита, прошедшая светскую школу с Сэмом, сразу уловила, что парень вырос в семье, где все едят ложкой, что «спасибо» и «пожалуйста» ему внушили только в армии и сейчас эти слова в его речи казались лишними. Но парень очень старался, и это понравилось женщине. Кроме того, одна без Сэма она чувствовала себя неуверенно, понимая, что никому не нужна. Когда Маргита заметила перстень, Гундар смущенно пояснил: «На ювелирной фабрике работаю…» — и Маргита подумала, что свое дело он явно знает. На ювелирной фабрике он, конечно, не работал, но на другой же день побежал туда устраиваться жестянщиком второго разряда, и Маргита не могла поймать его на мелкой лжи.

Гундар решил вести себя очень скромно, так как материально независимые женщины любят диктовать свою волю. Провожая ее домой, он признался, что впервые увидел Маргиту в троллейбусе, что она ему страшно понравилась, но он так растерялся, что не смог слова вымолвить. А она вылезла и затерялась в толпе. Когда он опомнился, было уже поздно. Но спустя неделю счастье вновь улыбнулось ему — он опять увидел Маргиту. Не сообразив, что можно сказать женщине ни с того ни с сего, он следовал за ней до самого дома.

А потом они стали встречаться каждый день: обычно Гундар поджидал ее у ворот фабрики, и сослуживцы открыто восхищались рослым парнем, который, не стесняясь, целовал ее прямо на улице и на ходу обнимал за плечи.

Несмотря на то что Маргита узнала, что Гундар больше года провел в колонии для малолетних, а Катя собиралась устроить скандал из-за уведенного мужа, хотя и неофициального, два месяца до и после свадьбы были самыми счастливыми в жизни Маргиты. Рядом с нею был тактичный, бескорыстно любящий человек. Ей даже было стыдно, что она не может во всей полноте ответить на его чувства. После официальной регистрации в загсе даже мать частично простила ей грехи молодости.

— Ну, хоть машину-то она тебе пообещала подарить? «Жигули»? — спросил Желвак.

— Пока ничего не говорит.

— Ох, тертая!

Гарантии Гундара Желвака не особенно удовлетворяли, но барыш он все-таки с этого дела имел. Во-первых, за свою запущенную комнату, которая отошла Кате, Желвак взял аккуратненькую квартирку Гундара, во-вторых, распродав картины и прочие почти антикварные вещицы, Гундар наскреб полторы тысячи.

Чтобы побудить Маргиту вытащить кошель с большими деньгами, Гундар принялся отговаривать ее от устройства шикарной свадьбы, как будто она выражала подобное желание. Маргита согласилась, а он, дурень, истолковал это как послушание молодой жены. Даже свадебное платье было перешито из какого-то старого наряда, а он все еще верил в зарытое богатство, полагая, что такими вот маневрами отводятся всякие подозрения о его существовании. В запасе у него еще был ход, который должен был сработать стопроцентно. Сначала, конечно, это даст только сотни, но мешок уже будет развязан, а там добраться до основного содержимого нехитрое искусство.

Вскоре после того, как Маргита забеременела, Гундар вернулся домой немного озабоченный. На работе у него предлагают две путевки в туристскую поездку вокруг Европы. Жалко, денег нет, а то потом жди второй раз такого случая. Пока малыш родится, пока подрастет… На другой день вернулся с работы улыбающийся, с целой кучей десятирублевок: продал свой перстень.

— Всего, дорогая, четырехсот не хватает, подумай, где бы мы могли наскрести!

Маргита съездила к матери, но вернулась ни с чем: то ли у матери действительно не было, то ли та полагала, что деньги, вложенные в столь легкомысленное дело, как поездка, назад легко не получишь.

И тут Гундар стал смутно догадываться, что его бессовестно надули.

Он кинулся к Желваку — тот клялся-божился, что не соврал, что надо еще подождать. Но Гундар ждать больше не хотел. Придя домой, он провел дознание, во время которого бил Маргиту с тем безжалостно-садистским наслаждением, которое свойственно только трусливым людям, когда они мстят за свои неудачи. После полуночи он уже знал биографию Маргиты до последних подробностей. И понял, что денег нет ни у нее, ни у Сэма.

Тем временем Сэм был вновь переведен в тюрьму, в следственную камеру. В прокуратуре получили анонимное письмо. В ходе проверки приведенных в нем фактов нити привели к нескольким уголовным делам, в которых Сэм фигурировал и как обвиняемый, и как свидетель. Но человек, который в комнате Желвака сказал: «Я этого не прощу! Ты меня еще узнаешь!» — большого удовлетворения не получил. Ввиду плохого состояния здоровья Сэму оставили ту же самую меру наказания, только из-за применения соответствующей статьи он лишился права на досрочное освобождение.

Новый приговор Сэм воспринял с полным равнодушием, характерным для людей психически неполноценных…

ЯНВАРЬ

Взгляды обоих мужчин устремились на вошедшую в кухню женщину, а та, будто не замечая этого, подошла к плите, на которой в алюминиевом котелке бурлила снежная вода, бросила туда горсть чаю и отставила в сторонку, чтобы чай настаивался, но не кипел.

— За дровами надо сходить, — сказал молодой и толкнул пистолет по столу в сторону старшего. Поднялся. Распрямившись во весь рост, он почти доставал до матицы, за которую были заткнуты пучки разных трав. То ли во время переезда забыли о них, то ли в пору цветения набрали свежих и не хотели на новое место везти старые. Теперь стебли уже пересохли, и от малейшего прикосновения к ним сыпалась пыль.

— Да пока еще хватает, — скучающе сказал старший.

— Лучше сейчас сходить, чем потом впотьмах.

— Тогда не стой, иди.

На дворе уже смеркалось, лес подступил ближе, тяжелый и зловещий. Где-то далеко залаяла собака, но тут же смолкла — холодно, наверно.

Старший смотрел через потемневшее окошко, как молодой бредет через двор в дровяному сараю.

«Значит, бутылка у него там спрятана, — подумал он. — То, что сейчас пьет, беда небольшая, пол-литра такому буйволу ерунда, пару часов поспит ночью, и все, но вот когда ухватит свою долю, тут за ним надо будет приглядывать, держать в узде. А как это сделать? Будем надеяться, что второй поллитры у него с собой нет. Нет, это уж точно нету». — Зная слабость парня, он, перед тем как вылезти из поезда, незаметно ощупал того, как это делают карманники с будущей жертвой.

Женщина заняла место парня в конце стола, накрыла его полотенцем и стала резать хлеб. Почувствовав пристальный взгляд, она на минуту оторвалась от своего дела и сказала:

— Если очень хотите, я сварю сардельки.

— В другой раз. Когда поедем на пикник.

Она заставила себя улыбнуться. В сарае трещали разбиваемые доски от стойла. Сгорая, они наполняли потом комнату резким запахом навоза.

«Опять у нее глаза красные… Все-таки он паскуда еще больше, чем я думал… Ну а что плакать, если любви уже нет?» — думал человек, чувствуя самую настоящую ревность, хотя никогда бы в этом себе не признался: ведь он лишь теоретически допускал, что подобное чувство может существовать.

А на самом деле он завидовал усатому парню еще с первого раза, когда увидел эту женщину.

Было это в зале суда. Женщина героически лгала, сама рискуя свободой, лишь бы спасти парня от тюрьмы — он был замешан в спекулятивных махинациях.

Уже тогда в главаре, который сидел сейчас в кухне покинутого дома, привалившись спиной к шкафу, проснулась зависть. Вот человек, у которого есть настоящий друг, а у него такого никогда не было. Даже матери не было.

Он уже давно верил в свое предопределение и ничего больше от жизни не ждал, как не ждет неоднократно отталкиваемый человек. Главную вину за свою незадавшуюся жизнь он готов был принять на себя, но часть-то все-таки приходилась на других.

Его преследовало чувство неполноценности, которое характерно для всех, кто долго пробыл в заключении. Работу им не дают, потому что не прописаны, а в общежитие не берут никого, кто не работает на этом предприятии. Понять можно и коменданта общежития, который, молитвенно сложив руки, заклинает своего кадровика:

— Не берите вы этого каторжника! Найдите какой-нибудь предлог, чтобы отказать! Вспомните, был у нас уже один такой… Спер восемь одеял и сбежал, а потом порядочным людям нечем было одеваться, пока я новые не получил.

Кадровик вспоминает и этого, и еще того, который на работу-то приходил всего три или четыре раза, зато сразу же надо было писать длинную характеристику для суда, потому что он уже опять успел набедокурить. И почему именно ему надо рисковать, если за углом есть другой завод и там тоже требуются рабочие?

Так после освобождения его наказали еще раз. Отвержением. Одиночеством. Но человек стадное животное, он ищет себе стадо. И находит. Находит место среди таких же обоснованно или необоснованно отвергнутых. Нет, дружбы там не бывает, эти люди не созданы для дружбы, но он приобретает власть над ними и упивается их подчинением.

Освободившись в следующий раз, он вновь искал пути в большой мир, только их было найти еще труднее. И тогда он стал думать, что и большой мир такой же мусорный ящик, где друг на друга целый день скалят зубы и все шныряют, как прожорливые чайки, воюя из-за жалкого куска хлеба и гнилой салаки. И нечего удивляться, что он видел мир иным, чем он был в действительности, — из тюремного окна широкой панорамы не увидишь.

В заключении он много читал и, читая, прожил десятки жизней, но жизни эти были для него нереальными, выдуманными, схожими со снами. О жизни он слышал главным образом от своих сотоварищей по злоключениям, но это были не очень надежные слова, потому что им, хочешь не хочешь, приходилось говорить о жестокости, недоверии и предательстве.

— Как вы думаете, сколько это может протянуться? Кассационную жалобу я уже написал! — растерянно стал как-то спрашивать его в карантинной камере красивый парень Варпа, который только что чуть не заработал карцер, так как не хотел в тюремной бане остричь свои пышные волосы. Жертва обстоятельств и поспешного следствия, он был слишком хорошо одет для тюремной жизни, поэтому его соседи по камере начали его потихоньку раздевать, обкрадывать, выманивать или выпрашивать, кто на что был горазд, — шарф, перчатки и всякие мелочи, что были в карманах. Когда позднее парня угрозами хотели заставить поменять кожаную куртку на линялую синтетическую тряпку, человеку, который сидел сейчас в заброшенном сельском доме, стало его жаль, хотя жалость вообще-то ему была несвойственна и раньше он никогда ей не поддавался. Но Варпа выглядел слишком беззащитным, точно спустился к каннибалам с другой, благородной планеты.

— Брысь! — послышался окрик — и крысы тут же разбежались по углам и оттуда, посверкивая глазами, стали глядеть, что будет дальше.

Но этот его поступок нельзя было подать как проявление жалости, иначе он будет истолкован лишь как признак слабости, поэтому пришлось кожаную куртку надеть на себя. Дня через три Варпа ее получил обратно, но в этом маневре мародеры усмотрели уже высшую политику, недоступную их уму, и посему обходили парня стороной.

Только после нескольких месяцев, проведенных в колонии, парень смог оценить эту и позднее оказанную ему помощь и попытался выразить благодарность.

— Я уже домой собираюсь, — робко сказал Варпа, сознавая, что как-то неловко говорить о возвращении домой, когда собеседнику суждено провести здесь еще десять лет. — Когда освободитесь, приходите в гости, может быть, я смогу быть вам полезен. Вот, — и он протянул бумажку, — адрес и номер телефона.

— Да ладно, — усмехнулся человек. — У вас свои друзья, у меня свои.

Но парень чуть не силой воткнул ему бумажку в карман ватника, и человек пронес ее через годы как курьез, как экзотический сувенир, вся ценность которого лишь в необычности и связанном с ним воспоминании.

И все же после освобождения, когда он находился в неопределенном состоянии, без работы и без постоянного места жительства, когда его постепенно опять толкали в сторону колонии, он позвонил Варпе.

Правда, побуждением к звонку явилась другая причина: в квартиру Веселой Машки, где он временно обретался, вдруг провели телефон. Неделю назад во дворе видели людей, которые крепили по стенам какие-то провода, а однажды утром они заявились в квартиру и поставили телефонный аппарат, который выглядел даже чересчур роскошно в большой комнате, хотя и был поставлен прямо на грязный пол — на покрытый коричневой нитроэмалевой краской дубовый паркет.

— Я же давно когда-то заявление подавала, — вспомнила Машка. — Весь дом писал, ну и я написала. Что я, хуже?

Так как все счета по квартплате и коммунальным услугам оплачивала ответственная съемщица, ее мать-пенсионерка, жившая совсем в другом месте, то вполне возможно, что она заплатила и за установку, и за аппарат.

— У моего батьки был телефон, — сказал Машкин муж Федя Тайный. — Только на работе.

Он приставил к стене маленький столик, поместил на него светло-желтый вэфовский аппарат, приложил трубку к уху, проверил, попискивает ли там, и стал искать по карманам номер, который ему дал кто-то, кто интересовался запасными частями для машины, но так и не нашел. Потом стал шуровать по карманам плаща и в выдвижном ящике большого стола, одновременно понося Машку и пытаясь свалить пропажу на нее.

Машка тоже захотела позвонить, но было некому. Тогда она взглянула в «Киноэкран», и набрала номер кассы кинотеатра «21 июля», который находился в пяти минутах ходьбы: можно ли достать сегодня на вечер билеты? На предпоследний сеанс еще были, и она погнала Федю, чтобы он взял два билета, потому что гость, или неизвестно как его лучше назвать, идти отказался: его что-то в сон клонит, так что он лучше ляжет.

Когда хозяева ушли, гость залез под рваное одеяло, пошуршал газетой и попытался уснуть, только не смог.

Деньги, заработанные в колонии, подходили к концу. Вчера он обошел последние строительные организации — только у них одних есть общежития, так как из-за нехватки рабочих рук, а это там было всегда, приходится набирать кадры, которые сами же потом именуют «лодырями», со всего света. На эти организации он и рассчитывал, когда освобождался, и вот оказалось, что напрасно. Как только там полистают трудовую книжку, так сразу лицо делается строгим и голос суровым. И если работу еще какую-то скрепя сердце предлагают, то уж в общежитии твердо отказывают. Что делать? Искать в провинции? Идти к прокурору: «Вот он я, делайте, что хотите!» Надо было скорее решать, сколько можно сидеть на шее у Машки с Федей. А как только кончатся деньги, на поиски работы придется махнуть рукой и ехать в Литву к своим дружкам. А там уж все дело в везении, сколько ему останется быть на свободе. Жалко, что из-за отсутствия прописки нельзя паспорт получить, с ним можно дольше кантоваться.

Как ни парадоксально это звучит, но свобода его не очень-то влекла. Столько лет он к ней стремился, как к спасению и избавлению от всех бед, но речь в этом случае шла скорее о божестве, которому молятся, чем о реальности. Он так много лет сознательной жизни провел в заключении, что фактически сросся больше с колонией, чем с внешним миром.

Во второй жизни, на воле, ему приходилось всему учиться заново, поскольку здесь ничего, кроме профессии, не годилось. Отталкиваемый в сторону, он все глубже уходил в себя, еще пытался войти в какую-то колею, но попытки эти были безуспешными. Незаметно для себя он стал ненавидеть всех членов общества, обвиняя их в своих несчастьях и утверждаясь в своем комплексе неполноценности.

И лишь там, где собирались ему подобные, его встречали с распростертыми объятиями, там он из преследуемого неудачника становился авторитетом и звездой первой величины. Но там нельзя заводить разговоры о честном труде и нравственной жизни. Разумеется, многим и там эти мысли приходят в голову, но они соблюдают приличия и никогда не высказывают их вслух. Свое воровское бессилие и страх перед наказанием они объясняют отсутствием подходящего случая, разговаривают на жаргоне и демонстрируют дурацкий форс перед милицией, которая наведывается в места их сборищ.

И все же время от времени кого-то приходилось оплакивать. Чаще всего карманников, чье пребывание на свободе самое короткое, короче, чем взломщиков квартир и магазинов. Последние попадаются главным образом из-за сулящих златые горы скупщиков краденого или наводчиков, которые сами ничем не рискуют, поэтому разнюхивают кое-как, зато долго рассказывают, как много и легко можно будет там добыть…

Человек в квартире Машки Веселой прошлепал к телефону, но все еще не мог решиться позвонить Варпе. Он уже готов был услышать: «Здесь больше не живет», «Простите, но я вас не помню!»

В трубке детский голосок сообщил, что папы сегодня вечером не будет, пусть позвонят завтра утром.

Детский голос всегда вызывает доверие и ощущение семейности. Охватило странное, давно забытое чувство.

«Я у него ничего просить не стану, просто скажу несколько слов по телефону, и все. Да и интересно узнать, как он живет. Он же никогда не был нашим, в колонию угодил сдуру, по недоразумению — есть такие, несколько лет отсидят, а так никогда нашими и не станут, выйдут за ворота, и ты уже точно знаешь, что сюда они уже не вернутся. А есть и такие, которые колонии в глаза не видали, а встретишься, поговоришь — свой. И никакого сомнения нет, что он в этих отдаленных местах еще побывает, и не раз».

Варпа женился, обзавелся детьми и был доволен жизнью. Он, разумеется, и слышать не хотел о разговоре лишь по телефону, завтра он на несколько дней уезжает в командировку, так что лучше всего встретиться сегодня же. Жена достала хорошей свининки, на всю квартиру пахнет отбивными, так что приезжай. Но обедать им пришлось вдвоем — супруге куда-то спешно надо было ехать. Судя по тому, что у жены, когда она здоровалась, взгляд был не очень любопытствующий, он понял — биография его здесь неизвестна, пожалуй, она даже не ведает, где они с ее мужем встречались. Те, кто знает, откуда он явился, смотрят пытливо, но осторожно, как на интересного, невиданного зверя, который в любой момент может ударить когтистой лапой и оставить на лице медленно заживающие царапины.

— Живу нормально… После экскурсии по стройкам за проволокой закончил два оставшихся курса института, — вспоминал с улыбкой Варпа. — Вечернее отделение. Работаем с женой проектировщиками, дослужился до старшего инженера… Влезали в долги, чтобы обзавестись всем необходимым, теперь расплатились, через год-другой, наверно, сможем машину купить… Если только решим, что она нам необходима… Мы ведь не охотники копить, тогда и жить не стоит, если каждую копейку высчитывать… Да, кстати, как у тебя с деньгами?

— Ничего, обхожусь.

— Если надо будет, не стесняйся…

— Я тут сижу на шее у старых знакомых… Хоть и говорят, что могу жить сколько надо, и от денег отказываются, но неудобно как-то.

— Погоди! — Варпа вышел в коридор к телефону и долго названивал, отыскивая какую-то женщину, но все неудачно.

— Думаю, что уладим, — сказал он, вернувшись. — Позвони, когда я приеду.

Вдохновленный благородной миссией, Варпа энергично взялся устраивать жизнь старого знакомого. То, чего не могли дать долгие хождения по стройконторам и унижения в отделах кадров, сделали два телефонных звонка и занимаемая должность. Вопрос с работой был решен успешно, отверженный стал грузчиком-экспедитором и даже послан был за счет организации на курсы водителей, чтобы после окончания их получить повышение. А вот с жильем было потруднее — действительно свободных мест в общежитии не было. Прописку еще можно провернуть, а жилье никак. И Варпа стал уговаривать свою тетку, чтобы та сдала меньшую из своих двух комнат.

— У вас там столько старых и хороших вещей… Теперь они большие деньги стоят… Будет мужчина в доме, все же надежнее…

Уговаривая, Варпа вдруг сообразил, что он ничего про этого человека не знает, кроме того, что тот чуть ли не всю жизнь провел по тюрьмам. Тогда он ему почему-то помог, но, может быть, он и сам выкарабкался бы. Устройством на работу Варпа уже с лихвой с ним расплатился. А не вводит ли он его в соблазн?

Но тетка уже согласно кивнула, и отступать было некуда.

«Нет, он ничего не тронет, если я скажу, что я единственный наследник. Это все равно что меня самого обокрасть».

И все же по-настоящему Варпа успокоился, лишь когда увидел, как текла жизнь этого квартиранта в последующие месяцы. Но в поспешности действий упрекал себя по-прежнему. Оснований для этого было предостаточно — на улице изредка он встречал кого-нибудь из бывших сотоварищей по колонии, наружность и одежда которых показывали, что они совершенно опустились. Он делал вид, что не замечает их не потому, что было жалко дать рубль-другой, а потому, что те, окончательно обнаглев, таскались бы за ним, чтобы заполучить еще. Могли даже фамильярно и громко, так, что оглядывались бы прохожие, называть должность и фамилию, чтобы поскорее добиться желаемого. Некоторым, кто был ему когда-то симпатичен, он пытался помочь, только помощь эта оборачивалась против него самого.

У большинства тех, кто попал в заключение случайно, судьба сложилась почти так же, как и у него. Вернувшись, они постарались вычеркнуть и забыть потерянные годы, работали, учились и, видимо, именно из-за сопротивления, которое им оказывали вначале, позднее заняли более высокие и лучше оплачиваемые должности, чем другие.

Человек, которому Варпа теперь старался помочь, не шел в сравнение с серой массой, этот был из элиты, такие должны иметь определенные моральные качества, чтобы среди серой массы выжить. И физическую силу, но эта уже играет второстепенную роль, потому что спать должен как сильный, так и слабый, а вот во сне-то с ним и могут посчитаться. Отличала его известная яркость ума, благодаря которой он разительно выделялся на общем фоне колонии.

Среди нормальных людей его высокомерно-презрительное поведение исчезало, так как это была лишь отработанная поза, создающая дистанцию между собой и прочими. Но вот обстоятельства изменились, человек этот пытается полностью перейти в другое общество, приспособиться к нему, а Варпе стало все больше казаться, что он переоценил этого человека. Возникло даже какое-то чувство разочарования, так как поддержка его исходила главным образом из эмоций, а не из подлинного анализа сущности человека. Эмоции вначале всплеснулись, как костер от брошенной в него сухой хвои, и тут же опали пеплом. Да, конечно, переоценил. Человек, которого он устраивал в новой жизни, не выказывал ни малейшего стремления к знаниям, ни желания занять место получше, что Варпа считал необходимыми признаками характера. Он видел у постояльца только одну потрепанную общую тетрадь с лекциями, записанными на шоферских курсах, хотя за стеной у хозяйки пылилась огромная библиотека, где можно было найти все, что душе угодно. Но жилец предпочитал торчать целый вечер у телевизора, смотреть дурацкие и ненужные программы или валяться на диване, курить и глядеть в потолок, чем читать Голсуорси или Бальзака. Все пепельницы в его комнате были полны окурками, казалось, даже штукатурка пропиталась никотиновым дымом. Так как друзей у него не было, раз или два в неделю он заглядывал к своему благодетелю, но уже в четвертый или пятый приход, когда тема воспоминаний была исчерпана, им не о чем было говорить — ведь чтобы разговаривать, нужна хоть какая-то общность интересов. Они уже томились друг с другом. Парень, поскольку он был интеллигентнее, терпел, а этому просто некуда было податься.

Наконец жена Варпы не выдержала:

— Вы меня простите, но он вам, наверное, никогда сам не скажет…

Хозяин еще не вернулся с работы. Гость молча встал и вышел. Снаружи его поджидал большой, торопливый и равнодушный город, который придуман, чтобы отчуждать людей. Как он не мог сообразить, что в рай попадают только по особым пропускам?

В кармане у него было два письма. Он откликнулся на объявление в «Рекламном приложении». В первой квартире ему открыл парень лет семнадцати, который понимающе ухмыльнулся. Дальше можно было не идти. По второму адресу его встретила симпатичная женщина. Они пили чай с печеньем, долго говорили о жизни, но женщина все время пыталась повернуть разговор так, чтобы выяснить, не страдает ли он запоями и не было ли у него в роду наследственных болезней. Она хотела иметь здорового ребенка, и чтобы этот ребеночек развивался гармонично. Во имя его она готова терпеть неудобства, которые доставляет в квартире чужой мужчина.

Приходили и другие письма, но он их даже не вскрывал, так как в это время уже увидел ту, которая готова была всем пожертвовать ради своего мужа. Иную он уже для себя не хотел…


— Сколько нам на каждого придется? — деловито спросила женщина, продолжая резать хлеб и раскладывать на расстеленное полотенце. Казалось, ее сейчас интересует только качество бутербродов и размер предполагаемой суммы, хотя в действительности вопрос был лишь обманным движением, как в боксе, чтобы отвлечь внимание противника. Но противник на сей раз представлялся ей необычайно сильным, и она опасалась, что он может даже по лицу прочитать ее намерения.

— Не знаю… Много… Я об этом не думал… — Эта деловитость его неприятно поразила.

— Но сколько?

— Право, не знаю.

Женщина молча стала раскладывать на ломтики хлеба сыр и нарезанные яйца, потом вновь спросила:

— Для него тоже сделать? — И кивнула на дверь в комнату.

— Обойдется, не помрет, — зло ответил человек.

К этому времени инженер Гвидо Лиекнис уже понял, что иного выхода нет, — остается начертить детальный план второго этажа фабрики ювелирных изделий с сигнализационным устройством центрального сейфа. Он еще не совсем сдался, но сидеть сложа руки было бы неразумно. Зачем преждевременно вызывать огонь на себя?

Карандаш легко и привычно бегал по гладкой почтовой бумаге. По обе стороны коридора начали выстраиваться кабинеты, производственные и подсобные помещения.

Работа шла хорошо, заминка произошла лишь тогда, когда инженер вспомнил об одном охраннике, который по ночам дежурит у двери и просматривает весь коридор в длину. Сколько Лиекнис помнит, всегда дежурит один и тот же — уже пожилой, с простоватым лицом, вечно или порезанный во время бритья, или с оставленными пучками рыже-седых волос. Мундир всегда измят и запачкан, только галуны на погонах сверкают. По государственным праздникам прицепляет медальки, и те не очень броские, как и вся его внешность. Вечно жует бутерброды с килькой, а поев, идет к автомату сгазированной водой. Хотя стакан моет старательно, запах кильки остается, и каждый раз, когда пьешь после него, с души воротит, чуть стакан не грохнешь. Потом старикан обзавелся алюминиевой кружкой и пил газировку из нее. Пост этот ему назначили, надо думать, из жалости, чтобы мог дотянуть до пенсии.

И вот получается, что из-за этого несуразного человека взломщикам невозможно пересечь коридор незамеченными.

— Придется дать ему по затылку, если я ничего лучше не смогу придумать, — криво усмехнулся Гвидо Лиекнис, продолжая вычерчивать помещения. Проблему прохода через коридор он оставил на потом…

ВДОВА

Четыре проведенные с Гундаром месяца не могли пройти бесследно. Маргита даже и мысли не допускала, что на самом деле ее не любили, а любовь эту разыгрывали, как в театре. Перед тем как идти в загс, она хотела откровенно рассказать все о своих отношениях с Сэмом, но Гундар не дал ей говорить, сказав, что прошлое его не интересует, что лучше его не знать и не ворошить. Маргита приписала это благородству Гундара и с готовностью согласилась, так как, говоря о Сэме, ей пришлось бы пользоваться словом «любовь».

Но вот Гундар услышал о Сэме от других, и наверняка со всякими гнусными добавлениями. Чтобы искупить свою вину, она старалась быть внимательной и послушной и не предъявляла никаких прав. Гундар мог всю ночь где-то гулять, но она была благодарна, что он вообще утром приходит домой. Гундар не давал ни рубля на хозяйство, но она была благодарна, что он приходит и садится за стол. И только когда он потребовал, чтобы она сделала аборт, она пыталась воспротивиться, но он тут же сломил этот протест.

Такая жизнь Гундара в общем-то устраивала, и он готов был ее продолжать, пока не подвернется вариант получше.

Если он сразу не выбросил Маргиту на улицу, то только потому, что она была тогда в положении и это вызвало бы большие осложнения: еще, того гляди, родила бы, и тогда его, Гундара, стали бы донимать исполнительными листами за неуплату алиментов, пришлось бы судиться из-за жилплощади и всякое такое. И не пожалел, потому что его кормили, как быка, в постели с нею было тепло, а если Маргита пыталась в чем-то возражать, он тут же обзывал ее содержанкой, шлюхой и последней дешевкой, а иногда мог и врезать хорошенько, но чтобы синяков не оставалось.

Мечта заполучить большой куш развеялась — жалко, конечно, но поскольку он не отличался широким полетом мысли и потребности его не выходили за рамки хорошей гульбы, то он смирился. Иной раз во хмелю даже пытался себя убедить, что он в выигрыше, так как вся зарплата остается себе, а будь у Маргиты большой кошель с деньгами, она бы заставила его плясать под свою дудку, а этого ему совсем не хотелось.

Как только кончился условленный срок, Гундар отправился к Желваку за своими деньгами. Он аккуратно выписал на бумажке, что ему полагается получить: деньги за проданные картины, компенсацию за утраченную мастерскую и потери на обмене квартиры — сто пятьдесят рублей за квадратный метр. Если все пойдет нормально, Желваку придется выложить четыре тысячи. Глядя на эту сумму, Гундар чувствовал, как тепло становится на душе, — таких денег у него еще не было, и он даже не надеялся, что будут. Разумеется, Желвака придется прижать, но на стороне Гундара было физическое и моральное превосходство. Если не получится, достанет из кармана нож и начнет потрошить Желваков диван и подушки: авось там что-нибудь найдется. А не там, так еще где-нибудь, потому что Желвак деньги в сберкассе не держит.

Поднимаясь по лестнице, Гундар встретил соседку, они учтиво обменялись приветствиями и продолжали каждый свой путь, но ему показалось, что на лице женщины что-то мелькнуло.

Причину он понял позднее, когда подошел к двери, — квартира Желвака была опечатана. От косяка на дверь налеплены две полоски бумаги с печатью.

Он еще не мог понять, то ли Желвак умер, то ли арестован, но бумажки сказали ему главное — все потеряно. Опомнившись, он принялся колотить в соседние квартиры, но никто не мог ничего связно рассказать, так как произошло это тогда, когда все были на работе. Наконец отыскалась тетушка из дома, выходящего на улицу, к которой врач из «Скорой помощи» заходил звонить, чтобы выслали машину за трупом и отвезли его в морг.

Старушка оказалась словоохотливой. Она даже вспомнила, когда Желвак умер, как он в рубашке, черной, будто земля, упал на пороге своей квартиры и неизвестно, сколько там пролежал. Когда приехала «скорая», оказалось, уже преставился.

Произошло это недели три назад, и теперь Желвак спал в сырой земле.

Гундар слушал, скрипел зубами и вначале думал, что его намеренно дразнят.

— Когда увезли покойника, приехала дезинфекция и так все там опрыскала, что кошки два дня не могли на лестницу выходить. Домоуправление описало имущество, потом появились какие-то наследники и под железом перед плитой нашли какие-то деньги…

Гундар охнул и кинулся бежать — больше ему здесь делать было нечего.

— Ух как я набью морду этой стерве! Ух как я ее отвожу!..

Сослуживицы Маргиты были люди тактичные и не считали вправе вмешиваться в чужую семейную жизнь. Только начальница как-то, когда Маргиты не было, озабоченно сказала:

— Я бы на ее месте развелась.

— Чтобы этому прохвосту квартира досталась?

— И такого зверя можно любить!..

— Просто не знаю, как бы мы могли ей помочь. Не будем больше об этом…

Беда налетает, как реактивный самолет, — быстро и бесшумно, звука не слышно, даже когда истребитель или бомбардировщик уже над головой. И поэтому, как и летательные аппараты, несчастья приходят целой эскадрильей.

Работу на стройке Гундар, конечно же, не считал ни исполнением житейских мечтаний, ни средством как-то материально себя обеспечить. Только потому, что строительство подходило к концу и деньги там платили действительно хорошие, он еще держался. По разработанному им для себя кодексу он считал, что работать нужно, чтобы участковый не лез, а вот деньги зарабатывать следует совсем иными путями. И если Гундар не пустился сразу в какую-нибудь спекуляцию, то лишь потому, что не знал, за что ему взяться. Торговать по ночам водкой — это мальчишество, да и компания у «Мельника» давно сменилась и вряд ли достаточно одного звания ветерана, чтобы оттеснить конкурентов.

И тут ему предложили место грузчика на пункте приема стеклотары, сказав, что две десятки в день гарантированы. Он поехал по указанному адресу. Угрюмая очередь с авоськами, портфелями и мешками тащилась в подвал. За узким окошечком приемщика мелькал туда-сюда парень в рубашке «сафари» и золотым крестиком на шее. Он выстраивал бутылки, пересчитывал, щелкал счетами, выдавал деньги, зубоскалил, огрызался, а другой — в окошечке лишь мелькали его руки — хватал эти бутылки, чтобы клиент не успел спохватиться, — и глядишь, уже лишний гривенник скатывался в общую кассу приемщика, которую вечером делили на всех.

Как раз начинался обеденный перерыв, очередь выгнали на двор и закрыли дверь. Третий парень, такой квадратной формы, что наверняка раньше занимался поднятием тяжестей, выстраивавший штабеля полных корзин с бутылками, понимающе оглядел фигуру Гундара.

— Тебе хорошо, везде можешь кидать, подтягиваться не надо!

Он отер пот, так и струившийся по его лицу, хотя подстрижен был совсем коротко. Мокрая рубаха прилипала не только под мышками, но и к спине.

— Тут уж вкалывать надо дай бог как, а не кантоваться, зато две красненькие в день ни один слесарюга на фабрике не выколотит… Да еще зарплата идет…

Он был заинтересован заполучить себе сменщика, так как самому ему обещали место заведующего на другом пункте.

Двое остальных упали на ящики от усталости, даже зубоскал в «сафари», казалось, слова больше не мог вымолвить. Наконец он пробормотал:

— Вообще-то ничего, вот только когда машину нагружать…

Жарко, душно, пахнет как в отхожем месте плохой пивнушки.

«Да пошли вы с вашими красненькими, не собираюсь я уродоваться! — подумал Гундар, уходя. — Поищите другого придурка!»

С ностальгией, свойственной человеку, который, оторвавшись от родины, вспоминает росистые луга детства, Гундар вспомнил мастерскую в подвале, шлифовальный круг и разный хлам, который тащили ему несчастные алкаши. Он понимал, что они перлись через весь город не для того, чтобы встретиться с ним: деньги на винцо им были нужны сразу, незамедлительно.

Места сборищ не изменились, его встретили восторженно. Когда поставленное угощение было выпито, языки развязались, и старые знакомые принялись излагать все как есть. Оказалось, появился новый скупщик, который не только использовал все введенные Гундаром приемы, но даже ввел усовершенствования. Это была та самая стервозная баба — Катя. Она ухитрилась выйти замуж, но за мужика, которого лупила сама, раскатывала в его антикварной «Победе», которая дребезжит, как консервная банка, когда ее пустишь по булыжнику, строит из себя даму в своей дешевой нейлоновой шубейке и покупает все, что тянут ей алкаши. Даже те бабские мелочишки, от которых Гундар, ничего в них не смысля, раньше отказывался. Нет, собутыльнички клялись, что не забыли Гундара, что все самое лучшее и ценное они будут доставлять ему, как и прежде, и он не сомневался, что клятвы эти исходят от чистого сердца, но в то же время знал, что исполнить свои обещания не смогут: ведь жажда настолько же больше, насколько больше число километров, разделяющих их.

— Проклятый Желвак и эта стерва Маргита!

Но ведь недаром сказано: кто ищет, тот находит. Нечаянно он встретил товарища по колонии, у которого приобрел перстень. Наружность того говорила, что он преуспевает, вот только лицо от веселой жизни стало грязно-желтым. Вспоминая проведенное в исправительном заведении время, они завернули в ближайшее кафе, где приятель щедро расплатился с официанткой. Не желая признаваться, что он выбитый из седла неудачник, Гундар рассказал, что покупает, переделывает и потом вновь продает люстры, и так насобачился, что может из ничего сделать что-то, а дураки берут, с руками берут.

— Язык держать умеешь? — спросил приятель.

— Век свободы не видать!

— Тогда поехали!

Такси привезло их к дому на окраине, где во дворе стояло несколько гаражей. Приятель ушел и скоро вернулся с ключами.

Гараж оказался довольно просторный. Протиснувшись мимо грязной машины «Жигули», они попали в большое, но захламленное пространство, часть которого занимал массивный стол, грубо сколоченный верстак с тисками, полки со старыми автомобильными деталями и стоящие у стены старые покрышки.

Под столом лежало что-то прикрытое замасленными тряпками. Когда их сняли, появилась чудесная позолоченная бронзовая люстра прошлого века и примерно той же эпохи пятисвечники, покрытые воском.

— Можешь получить, только с условием, чтобы в Риге это не толкать.

— Темное?

— Нет, валялось, подобрал.

— Люстру ремонтировать надо.

— Ты мне мозги не пудри, говори, сколько даешь!

— Да сразу трудно сказать.

— Две!

У Гундара заколотилось сердце — с первого взгляда видно, что стоит это вдвое дороже. Но дома у него были только деньги за удачно проданный перстень — немножко больше тысячи, а начать торговаться, приятель еще может обидеться и прекратит разговор.

— Цена нормальная, только все сразу не могу взять. Я тут неделю назад вложил деньги в одно дело, надо подождать, когда навар вернется.

— Сколько можешь сейчас выложить?

— Косую. Вторую через неделю-две.

— Н-ну… Я один не могу решить.

Приятель опять ушел и вернулся с мужчиной лет пятидесяти. Видик у него был не очень ухоженный, с утра не бритый, но обращался он к Гундару исключительно на «вы» и все время вставлял всякие словечки вроде: «как вам известно», «сами понимаете», «ситуация», «конкретно» и «решающе»…

Потом люстру разобрали и вместе с канделябрами положили в багажник, чтобы отвезти на квартиру Маргиты. Мужчина сел за руль, а приятель на прощание сказал:

— Со второй тыщей не тяни, а то можем обидеться.

«Из какого же это древнего закоулка сперли такие вещицы, если на подсвечниках еще воск, а не стеарин? — размышлял Гундар, отваривая канделябры в бельевом котле. — Музейный фонд?»

Когда вода остыла, на поверхности ее загустел слой воска, который легко можно было снять и начать следующую операцию.

После тщательной промывки, просушки и отчистки скипидаром и нашатырем позолота засверкала. Гундар стал соображать, что же делать дальше. Наказ не сбывать вещи в Риге заставил его предпринять еще несколько шагов предосторожности: а что, если все это немного переделать?

Вначале люстра предназначалась для свечей, а Эдисон хоть родился, но до появления электрических лампочек еще должно было пройти несколько десятилетий. В центре люстры находился бронзовый шар размером с арбуз, от которого, как щупальца осьминога, отходили в разные стороны опоры подсвечников. Шар висел на массивной цепи, место соединения украшал двуглавый орел — символ рухнувшей империи.

Специалист назвал бы эту люстру точной копией голландского светильника семнадцатого века. Позднее, в век электричества, свечи были заменены искусственными, куда ввинчивались продолговатые лампочки. Из-за монолитной отливки подсвечников изолированные провода замаскировать было невозможно, поэтому их позолотили, чтобы не очень бросались в глаза, и просто примотали.

Прежде всего Гундар устранил все, что говорило о том, что люстра когда-либо имела отношение к электричеству, потом отломал двуглавого орла и наконец гнезда для свечей вместе с блюдцами поменял на гнезда и блюдца от канделябров. Для этого пришлось сделать новую нарезку, канделябры теперь выглядели более грузными и неуклюжими, зато маловероятно, что бывшие владельцы их узнают. Не признают их и оценщики в комиссионных, которым, возможно, уже представлены описания или фотографии украденных предметов. Лучше всего канделябры продать по одному в разных городах, но по отдельности они стоят куда дешевле, чем в паре. Наконец Гундар решил, что будет достаточно, если он люстру и канделябры продаст в разных географических точках.

Уложив канделябры в автоматическую камеру хранения на Рижском вокзале столицы, он с разобранной люстрой в двух чемоданах спустился в метро.

Время работы комиссионного магазина еще не наступило, а возле двери уже стояло несколько человек, и Гундар занял очередь за старушкой с мраморным мопсом. Хотя он и был уверен, что засыпаться не может, самочувствие его нельзя было назвать даже удовлетворительным. Трусоватый по натуре, в этом большом городе и среди чужих людей он чувствовал себя совершенно беззащитным и беспомощным.

Присев на скамью и раскрыв чемодан, он стал с помощью разводного ключа и плоскогубцев монтировать люстру. Нагнувшись, доставал в чемодане нужную деталь, прикручивал, отыскивал следующую. И вдруг увидел между чемоданами носки ботинок, направленные к нему.

Перед ним стоял человек в темном простом плаще с невыразительным лицом.

Ловко приподняв носок правого ботинка, человек постучал по крышке чемодана и сказал:

— Выйдем поговорить!

И направился к двери, которая, вероятно, была запасным выходом.

У Гундара коленки тряслись, когда он поднимался со скамьи.

Двор был большой и чистый. Ветер гонял по асфальту песок и бумажки.

— Откуда? — теперь человек заговорил уже вполне дружелюбно.

— Из Прибалтики, — пробормотал Гундар, все еще соображая, то ли имеет дело с работником милиции, то ли с перекупщиком, которые всегда крутятся возле комиссионок.

— Мне нравятся твои железки.

— В наследство достались, а потолки низкие, некуда повесить… У вас цены повыше.

— А что толку, если покупателей нет! Я еще в прошлом году дрезденский фарфор сдал, скоро год уже пылится на полке. Не сезон… — Это столица цену сбивает, но ведь провинция тоже маневр понимает.

— А мне торопиться некуда… Все равно раньше будущего квартала другую командировку не дадут… А там поглядим…

Сделку оформили в другом месте, далеко от комиссионного магазина. В загаженном голубями помещении, освещенном крохотными окошками, все детали люстры были внимательно осмотрены, тщательно проверены деньги. После этого тяжелые чемоданы тащил уже владелец.

Разумеется, в комиссионном Гундар получил бы больше, но надо было вновь таскаться по Москве, да и в архиве наверняка остались бы паспортные данные и адрес.

Похоже, что сделка устроила обе стороны.

— Мне иногда кое-что попадается, могу привезти… — предложил Гундар, надеясь, что покупатель даст свои координаты или телефон, но тот был человек осторожный. Пусть с утра приезжает прямо в комиссионный, в очередь, а там он сам Гундара найдет.

Они уже простились, когда рижанин обмолвился:

— Канделябры у меня есть хорошенькие…

— Дома?

— Нет, здесь, в Москве.

— Тоже нельзя повесить, потолки низкие? — усмехнулся покупатель. Он почувствовал, что его провели. Сочтя Гундара за мелкого жучка, которому люстра досталась случайно и который всего лишь надеялся выгадать разницу между ценами в Риге и в Москве, он долго не торговался. Две сотни псу под хвост! Он с удовольствием послал бы Гундара подальше, но именно канделябры просил его достать один денежный человек, который только что выложил у себя в гостиной камин.

Подавив возмущение, человек со скучающим лицом остановил такси, и они поехали на Рижский вокзал.

Увидев канделябры, покупатель понял все. Он был тертый перекупщик антиквариата, годами крутился у магазинов, десятки раз писал объяснения в кабинете следователя. От него не ускользнуло, что гнезда и блюдца другого стиля, что они обменены с люстрой, и понял, зачем это сделано. Поэтому назвал смехотворно маленькую сумму, и лишь когда Гундар собирался разговор прервать, накинул немного. И на эту цену Гундар никогда бы не согласился, если бы не лень было ехать в Ленинград и искать покупателя там. Кроме того, он надеялся, что уж теперь-то войдет в доверие и больше не придется прибегать к комиссионкам, что сопряжено с нежелательными последствиями.

— Я думаю, вам самому было бы удобнее дать мне свой адрес…

— Да! Да! Конечно! — быстро согласился покупатель и продиктовал семизначный телефонный номер. — Попросите Вячеслава Львовича…

И, быстро простившись, уехал, а Гундар отправился обедать и бродить по магазинам, так как до вечернего поезда времени оставалось еще много.

Телефон был придуманный. И никакой он не Вячеслав Львович, и Гундара он видеть больше не хотел. Жизнь научила его, что воры в конце концов попадаются и тогда тянут за собой и скупщиков. И он решил несколько месяцев ходить по другим комиссионкам.

В приятном расположении духа Гундар лениво прошелся по проспекту Калинина и Арбату, заходил в магазины, хотя покупать ничего не собирался. Разве что попадется что-нибудь «супер», но ничего такого не видно. Легко доставшиеся деньги не давали покоя, и после сытного обеда в ресторане он позволил себе купить две летние югославские рубашки и несколько долгоиграющих пластинок. Последние чисто случайно: за ними была давка, ну и он выбил в кассе чек. Пока толкался в очереди у прилавка, слышал вокруг, как превозносят этот ансамбль, название которого было написано на ярких конвертах.

Едва поезд отошел от Москвы, как он уже перебрался в вагон-ресторан и просидел там до самого закрытия, так как в купе кряхтели две толстые бабы и тихо листал свои газеты военврач в очках.

Вагон-ресторан как будто создан для того, чтобы наблюдать жизнь, если у тебя нет желания надраться до помрачения. Устроившись в уютном уголке у окна, здесь можно посидеть очень даже интересно, потому что публика в общем-то меняется быстро — ведь заходят только поесть, а официанты не особенно надоедают, главное же дело делается: ты едешь.

Поев, Гундар заказал кофе и бутылку чудесного португальского портвейна, который и потягивал потихоньку. Когда бутылка опустела наполовину, Гундару вдруг стало жаль своей прожитой жизни. И что это он взламывал трамвайные автоматы, торговал водкой и скупал у «синюшников» всякий хлам?! И если хлам хотя бы повышал квалификацию, то оба предыдущих занятия только портили репутацию. Ему было стыдно, что он занимался такими мизерными делами, что растрачивал свой талант и даже радовался, когда за ночь зарабатывал десятку.

Гундар! Гундар! Как ты мог так жить? Мечтать о десятке недостойно тебя! Это столь же унизительно, как мечтать о носках, которые купишь с очередной получки, или о галстуке с последующей! Нет, о носках ты не мечтал, а вот о десятке — да! Стыдись! Ты, который смог за несколько дней заколотить почти две тысячи! Эти деньги сейчас же, незамедлительно, надо вложить в бизнес!..

Попивая, он перемигивался с буфетчицей, и той, очевидно, понравился рослый парень, а вполне может быть, что ей нравятся все, кто ей подмигивает. Когда дело уже шло к закрытию ресторана, она на минуточку присела к его столику, чтобы обменяться игривыми словечками. Судя по всему, тут можно было кое о чем договориться, и он уже собирался это сделать, но вдруг вспомнил о деньгах, рассованных по карманам, и о высокой миссии, которая ему и этим деньгам предназначена.

«Ничего, могу подождать и до дома». Гундар сделал вид, что не понял, что скрывается за игривостью буфетчицы. Это сработало молниеносно, женщина тут же встала. Может, и показалось Гундару, что она предлагала себя, скорее всего дурака валяла, чтобы слегка встряхнуться после тяжелого дня, но только Гундар сегодня казался себе такой важной личностью, что приближение к нему женщины не мог расценивать иначе…


Маргита жарила рыбу. На столе стояли тарелки с разбитыми яйцами и с мукой. Обваляв филейные кусочки, она клала их на сковороду, где шипело масло. В квартире стоял запах рыбы и подгорелого масла.

— Здравствуй! — сказал Гундар, войдя на кухню.

Маргита вздрогнула от неожиданности. Последние месяцы он не здоровался иначе как «Чао, шлюшка!». Даже когда, как сейчас вот, возвращался после многодневного отсутствия. Этим обращением он ставил жену на место, одновременно оно служило предостережением, что она в любой момент может отхватить, что ей положено.

— Наверное, чаду полно, сейчас я окно открою, проветрю, — торопливо сказала она. — Ты ел?

— Ладно, давай чего-нибудь. — Гундар поставил на стол в комнате новую вместительную сумку, которую тоже купил в Москве. — Только ополоснусь.

Маргиту ошеломило, что он на этот раз не хмурый и не злой. Наоборот, какой-то просветленный, солидный. Откуда ей было знать, что со вчерашнего вечера ее муж поднялся на более высокую ступень и называть ее «шлюшкой» ему теперь не пристало.

Раздевшись до пояса, Гундар исчез в ванной, и оттуда послышались звуки льющейся воды. По дороге в ванную и обратно Гундар в узком проходе задевал за Маргиту, стоящую у плиты. На ней был только легкий халатик.

«Эта дура-буфетчица вчера взбудоражила все-таки меня», — подумал Гундар, возвращаясь в комнату. Желание все нарастало.

Бросив на стул обе югославские рубашки, он достал из сумки пластинки, не зная, что же с ними делать. Маргита на кухне выключила плиту и начала накрывать на стол.

— Иди-ка сюда, — позвал Гундар.

Маргита тут же появилась в дверях.

— Мне посоветовали… Вот я тебе в Москве купил пару дисков… Если самой не нравится, отдашь кому-нибудь…

Маргита крутила пластинки, словно разглядывая надписи и рисунки на конвертах, но ничего не видела — в глазах ее стояли слезы. Простил! Наконец-то простил! Наконец-то вернулись эти счастливые четыре месяца, благодаря которым она все терпела.

Гундар поднял ее и отнес на диван…

Заснули они поздно, усталые, обнявшись. Гундар долго гадал, что это так всколыхнуло обычно прохладную Маргиту, и решил, что причиной всему подарок. Ну ладно, такую мелочь он может себе позволить и дальше, стоит того!

В понедельник утром, идя на работу, Гундар собирался послать мастера подальше, если тот начнет придираться за прогул. Пошлет — и напишет заявление. Скоро лето, и работать вовсе не захочется, с переменой квартиры переменился и район, здесь уже другое отделение милиции. Если какие документы и переслали, в чем Гундар сомневался, то любая проверка уже подтвердила, что он стал безупречным рабочим человеком и семьянином.

Строительство нового корпуса на ювелирной фабрике, как думали прохожие, рассматривая длинное четырехэтажное здание, подходит к концу. Один только прораб знал, что понадобится по меньшей мере год, чтобы в цехах заработали машины. Еще даже не начали внутреннюю отделку, так как проект за время его длительных путешествий по инстанциям успел устареть. Заказали совсем иные рабочие столы и поточные линии, так что пришлось выламывать только что сложенные стенки и возводить новые. Куда ни пойдешь, везде битый кирпич, ведра с застывшим раствором, в углах высятся плиты для пола и торчат электропровода. Как всегда, когда работа прервана на половине и бригадир не может придумать, чем занять рабочих, — он и сам не уверен, не начнут ли завтра ломать то, что сегодня выложили, — дисциплина падает, и люди клонятся все больше в ту сторону, где находится ближайший винный магазин.

— Ну что я им скажу? — допытывался мастер у прораба, портя ему и без того дурное настроение.

— Пусть еще немного потерпят, а там исправленный проект дадут. Не может быть, чтобы в таком большом здании не нашлось для них работы, — уклончиво отвечал прораб. Он-то хорошо понимал, что всерьез его ответ принимать нельзя.

— Напишем — простой!

— Если вы не хотите работать в нашей системе, то это не значит, что и я не хочу. Нет стройки, где бы не было простоев, но нигде и никогда это не показывают. Так не принято!..

— Что-то надо придумать! Поговорите с администрацией фабрики, может быть, им требуется уголь сгружать, территорию приводить в порядок, красить помещения. Надо же что-то рабочим делать, а то совсем распустятся. Уже теперь у меня на глазах спокойно в картишки шлепают. Поверьте моему опыту, когда исправленный проект получим и надо будет нажать, нажимальщиков не останется!

— Я позвоню директору!

— Да хоть это сделайте! — сказал мастер и вышел из кабинета прораба, находящегося на первом этаже.

В другое время мастер накинулся бы на Гундара, как орел на суслика в степной траве, так как два дня прогула сами за себя говорят, но на сей раз он разговаривал спокойно.

— У тебя что… бабушка пятый раз умерла?

— Да такая ерунда получилась, что и говорить неохота!

— Ну-ну! А ты расскажи.

— Автобус сломался.

— А я-то думал, будильник не зазвонил!

— Нет, без шуток… автобус! Вечером поехали к родственникам жены в Тумажи, думали, последним автобусом вернемся, а он, набитый до отказа, как банка кильками, даже не остановился.

— И в пятницу с утра не остановился, да?

— А по пятницам там утреннего нет, в лучшем случае я мог в Ригу приехать около двенадцати. Пока домой переодеться… А какой смысл из-за двух часов? Остались на субботу и воскресенье, помогли там что надо…

— Ну что мне с тобой делать?

— Не знаю! — сказал Гундар и вновь принялся выравнивать киянкой оцинкованное железо для крыши — никак лист не хотел ровно ложиться на бетонное покрытие.

— Другие тут вкалывают, так сказать, в поте лица, а он филонит. Статью тебе в трудовую книжку и соломинку в задницу!

— Давай! Сейчас же сдам инструмент!

— Погоди! Не слезай! Ты мне эти два дня отработаешь!

— Когда?

— Еще не знаю. Когда понадобится, тогда и отработаешь!

— Спасибо, мастер!

Уже уходя, мастер вдруг вернулся и грозно помахал своим сухим пальцем:

— Но чтобы ты сегодня не уходил, пока навес мне не сделаешь!

«Это я ловко придумал, — потирал он руки, переправляя в табеле букву „н“ — не явился — на цифру 8 — восемь часов работы. — Теперь малый у меня на крючке! Когда штурмовать начнем, он у меня отработает субботу или воскресенье!»

По дороге домой Гундар завернул к приятелю по колонии. Застать его он не надеялся, но ведь достаточно оставить записку, чтобы тот понял и зашел за деньгами.

Возле дома, въехав двумя колесами на тротуар, стояли «Жигули», но Гундар не стал бы уверять, что это та самая машина, которую он видел в прошлый раз. Грязь отмыта, хромированные части блестят, а горчичные тона у этих машин встречаются часто.

Оба кредитора попались ему на лестнице. Они торопились. Известие о деньгах их очень обрадовало, но тем не менее старший отказался менять маршрут.

— Нам нельзя опаздывать, он жутко пунктуальный! — сказал владелец машины, открывая дверцу. Выглядел он озабоченным, как человек, опасающийся пропустить очень важный визит, который играет решающую роль в его жизни. — Договориться можем и потом…

— Ну нет, монету надо забрать! — запротестовал приятель Гундара.

— Садитесь… Быстрей, быстрей! По дороге договорим! — подгонял их старший.

Им долго пришлось ждать просвета в автомобильном потоке, чтобы выбраться с окраины. Парни сидели развалясь, сзади. Гундар попросил, чтобы его выбросили где-нибудь подле троллейбуса, но водитель отмахнулся: видно будет!

— Тут у нас барахлишко кое-какое завелось… — сказал приятель.

— Могу посмотреть… — лениво сказал Гундар, скрывая заинтересованность, которая могла повлиять на цену.

— А деньги-то у тебя будут?

— Если понравится, так и денег хватит.

— Ну и порядок!

Приехали в тот район города, где Гундар жил раньше, — здесь он не только фасады домов знал, но и дворы. Немало подростком тут колобродил!

Машина неожиданно остановилась у зеленого, невзрачного деревянного дома. Узкие окошки со ставнями, перекосившиеся водосточные желоба и слегка приоткрытые деревянные ворота, чтобы только пройти можно было, так как снаружи нет ни одной двери.

— Успели, — сказал водитель, взглянув на часы, и выключил мотор.

Гундар вспомнил, что в школьные годы — еще в младших классах — он приходил сюда за макулатурой. Ее давала дрожащая старушка. Ребята удивлялись, что в таком некрасивом снаружи доме такие большущие, высокие комнаты с богатыми, выложенными позолоченными изразцами печами, на вершине которых сидели ангелы с дудками, а стены и потолки — с ясеневыми панелями. Большая комната была вся в книжных полках, и старушка каждую кампанию по сбору макулатуры одну из полок очищала для них.

По дороге они перелистывали книги и выдирали красивые цветные картинки, делили между собой, а потом в школьном подвале, куда сваливали макулатуру, он видел, как учительница английского языка с интересом перелистывала их.

Человек, вышедший из зеленых ворот, был низкорослый, лет этак сорока, просто одетый, но подтянутый, и чувствовалось, что у него большая физическая сила. Не ожидая приглашения, он открыл дверцу, кивком поздоровался и сел рядом с водителем.

— Ты знаешь, мы чуть не опоздали… Улицы так забиты, что на каждом углу приходится стоять… — Водитель вновь включил мотор. — Может, отъедем подальше?..

— Зачем?

— Как знаешь… — Компаньон приятеля выключил зажигание.

Человек достал из кармана листок бумаги и развернул. Во всю его длину был начерчен ключ. Гундар даже подумал, что просто обвели шариковой ручкой настоящий, а не начертили. Интересной формы ключ — длинный стержень со множеством мелких зубцов с обеих сторон.

— Как ты мне сказал, это ключ от твоего гаража, который ты потерял, а тебе надо дверь открыть… — Человек отчетливо выговаривал каждое слово.

— Гм… — многозначительно кашлянул компаньон, но тут же пожалел об этом, так как человек бросил на него такой взгляд, что тот готов был вскочить, звякнуть шпорами и отдать честь.

— Этот т в о й к л юч о т г а р а ж а очень интересный ключик, удивительно, где тебе такой удалось раскопать. Вот здесь, — он указал на одно место, — на шарнире западает книзу, а вот здесь, — палец прикоснулся к другой точке, — здесь кверху.

— Попробуем подпилить…

— Без оригинала не сделать. — В голосе его была скрытая снисходительность, характерная для высокого класса специалистов, когда те говорят с дилетантами.

— Ты хоть скажи, какие инструменты нужны.

— Ты этого не сделаешь никакими инструментами!

— Так подсоби…

— Я больше не практикую.

— Да ведь не даром же, круглая деньга будет…

— Я больше не практикую! Извини, но перерыв уже кончается. Я иду хоккей смотреть. — Человек открыл дверцу и, выбравшись, поклонился пассажирам на заднем сиденье. — До свидания!

Он решительным шагом пересек тротуар и исчез за воротами.

— Надо было одному поехать, может, удалось бы уговорить, — горестно вздохнул компаньон. — Он у меня в большом долгу.

— Что-то раньше я его здесь никогда не видел, — сказал Гундар.

— А он здесь раньше не жил… И теперь… Всего полгода, как на воле. — Машина тронулась. — В колонии ты о нем наверняка слышал. Это сам Жип.

Гундар пожал плечами. Имя это ничего ему не говорило.

— Ну, у недомерков, может, о нем много и не говорили… Самый большой специалист по сейфам, каких мир видел. Если у тебя английский замок, он только мизинцем два раза стукнет — и все, открыто. Но шуток не прощает. Барыга, из-за которого он погорел, от страха в окно выскочил, когда Жип, выйдя на волю, зашел к нему поздороваться. Вот так! — Компаньон явно гордился таким знакомством. — Ну что, сначала за деньгами едем, а потом товар смотреть?

Решили, что сначала смотреть товар, чтобы за деньгами дважды не ездить.

По дороге водитель долго еще рассказывал о своих встречах с Жипом. На воле им раньше не доводилось находиться одновременно, зато в колонии встречались несколько раз.

— Чем будем дело делать? — озабоченно прервал его приятель Гундара.

— Сверлом и пилой.

— Чертова работа.

— Зато потом хлеб с изюмом!

— Вот же проклятый ключик!

— Раньше мастера черт-те что выделывали. — Машина свернула во двор и остановилась у гаража. — Идите смотреть, а я здесь побуду, чтобы кто-нибудь не сунулся!

На сей раз в углу гаража под теми же самыми мешками находились четыре стенных подсвечника, старинные, с барочными завитушками, и распятый Спаситель среди толпы людей, нарисованный на деревянной доске, метр на метр. Приятель сказал, что были еще две чаши, но их они толкнули в первый же день, так как не думали скоро Гундара увидеть.

После долгого торга Гундар остался почти без денег, но все эти вещи переселились в квартиру Маргиты. По картине видно, что она из какой-то не то лютеранской, не то католической церкви, и на нее он возлагал большие надежды. Работа явно старого мастера, может быть, и копия, но и за такую платят хорошие деньги. И если ему отдали за полцены, то лишь потому, что не знают, где найти покупателя на такую, религиозного содержания, картину, так как скупщик православных икон уже видел ее и отказался.

Гундар теперь понял, откуда поступает товар, — это его весьма успокоило. Он уже видел много разворованных церквей с разломанными органами, ободранными печами и выбитыми окнами, да и сам в компании как-то забирался в одну из них и разводил там из оставшихся скамей костер, и никто даже не пришел одернуть их, когда дым повалил наружу. Ведь они же были герои, которые борются с невежеством и мракобесием. И на разрушение церквей многие смотрели сквозь пальцы, вероятно, полагая, что это даст положительные результаты в деле воспитания молодежи.

Кто поймает приятеля и его компаньона в их ночных похождениях? Эти доживающие свой век богомольные старухи? Милиционер на такое дело наплюет с высокого этажа и пойдет своей дорогой, даже протокол не составив.

Гундар просто не знал, что слабые голоса протеста пробудили здравый смысл, что некоторые церкви стали охраняться как памятники архитектуры, а в других начали тщательно учитывать предметы искусства, которые находились там веками, и стали в первую очередь подходить к ним как к художественным ценностям, а не как к культовой атрибутике.

— Ну, вы на золотую жилу напали! — завистливо сказал Гундар.

— Ты только денежки готовь, скоро еще будет! — довольно усмехнулся приятель…


Директор фабрики ювелирных изделий понимал заботы прораба. И особенно когда они совместно обошли строительство и встретили там трех-четырех работников с красными глазами.

— Я только выясню, сколько человек можно обеспечить работой, и дам распоряжение выписать пропуска, — сказал директор на прощание.

Пропуска строителей были недействительны для прохождения на территорию старой фабрики, хотя люди и считались работниками «Опала». Не всем, кому можно доверить кирпич, доверишь бриллианты, платину и золото. Кроме того, теперешние штаты внутренней охраны — о будущих вопрос еще решался — не могли обеспечить надзор и за старым и за новым корпусами. Пока что обходились так: пять вооруженных охранников в милицейской форме и две злые собаки круглые сутки дежурят на старой территории, а новую обнесли легкой изгородью и на ворота посадили тетку, которая пропускала строителей и машины со стройматериалом. Чтобы тетка зимой не мерзла, ей сколотили будку с чугунной печуркой, которую она топила брикетами и обрезками досок, так что жара у нее стояла как в финской бане.

Новый и старый корпуса были состыкованы друг с другом, в переулок не выходило ни одного окна, ввысь вздымались гладкие стены — у одного белая, из силикатного кирпича, у другого красная, уже позеленевшая, сложенная еще с раствором. Из точно такого же кирпича была выложена пятиметровой высоты ограда, которая, описав петлю, возвращалась к старому корпусу.

Выстроив своих подчиненных в кривую шеренгу, словно призывников, суровый мастер основательно пропесочил их, хотя те еще не успели нагрешить, но он придерживался правила, что все что-нибудь натворят, а тогда пойди ищи виновного.

— Там вы увидите всякие яркие штучки, но боже упаси что-нибудь утянуть! Перед уходом домой вас в проходной тайком рентгеном просветят, а уж он покажет, даже что у вас в брюхе!

Перед этим он говорил о рабочей чести и премии, которую будут срезать беспощадно. Насчет рентгена у него вырвалось в последний момент, когда он вспомнил аэропорт, — тогда он забыл в кармане ключи — и в этакой подкове, через которую надо было проходить, что-то задребезжало.

Сам мастер никогда в старом корпусе не бывал, но работяги не должны об этом знать! Пусть даже он глубоко убежден, что в числе его ребят воров нет — любому из них он доверил бы свой кошелек и ключи от квартиры, душа была неспокойна от предстоящего экзамена на честность. Словно мать из глухой провинции, провожающая своего сына в столицу, где везде столько всяких соблазнов, столько, что она даже не в силах ото всех предостеречь, так как не все их знает, поскольку сама там никогда не была.

— Погодите! Не расходитесь! Кто из вас с электрокаром умеет обращаться? — спросил мастер, когда шеренга уже дрогнула.

— Я, — лениво поднял руку Гундар.

— Тогда явись к начальнику транспортного цеха…


Примерно в это же время в далекой Москве происходили заслуживающие внимания события. Среднеуважаемый, но весьма денежный человек по имени Игнат Матвеевич завинтил пластмассовую бутылочку с жидкостью для чистки драгоценных металлов и бронзы, перевел дух после тяжелого труда и бросил в камин ватный тампон, пахнущий нашатырем. Потом опустился в кресло и стал довольно оглядывать новое приобретение — два пятисвечника, которые сверкали на камине, будто они из чистого золота.

— Чудесно! — прошептал он.

По всем стенам густо висели иконы и картины, в витринах жили своей жизнью фарфоровые фигурки, чашечки, блюдечки, сахарницы и декоративные тарелки. Под потолком висела павловская люстра с зеленой стеклянной сердцевиной и хрустальными подвесками на выгнутых бронзовых разветвлениях.

— Дорого, но красиво! — прошептал он снова.

И воображение нарисовало ему картину комиссионки двадцать первого века, где его внуки получат за эти канделябры, фарфор и иконы огромные деньги, раз в десять больше, чем он в них вложил. Будущее внуков обеспечено! Даже если они вырастут такими же беспутными, как его, Игната Матвеевича, дети, которые умеют только мотать деньги, но не зарабатывать. Нет, вообще-то они ничего, да вот не добытчики! Интеллигентщина!..

В дверь позвонили, и Игнат Матвеевич обрадовался, что еще кто-то сможет полюбоваться его приобретением. К сожалению, это был всего лишь сосед Серафим, у которого испортился телефон и который хотел позвонить в бюро ремонта.

Серафима Игнат Матвеевич ставил не очень высоко, но не смог отказаться от соблазна — провел гостя в комнату и равнодушным жестом указал на канделябры.

— Великолепно! — выдохнул Серафим.

— А вы ближе посмотрите! — великодушно позволил Матвеевич.

— Бронза, — сказал Серафим, подойдя к самому камину. — Позолоченная бронза. Жалко, что гнезда и блюдечки потом подогнали.

— Чистый стиль!

— В стилях я не разбираюсь, но вот металлы — это, разрешите вам заметить, моя специальность, и потому я думаю…

— Почему вы так думаете? — яростно спросил Игнат Матвеевич, но Серафим этой ярости не заметил.

— А вы поглядите сюда, где позолота сошла. — И он ткнул пальцем туда, где сходились гнездо и монолит. — В обоих случаях под позолотой видна бронза, но другого цвета. Вот здесь желтоватая, а здесь почти красная. Цвет бронзы зависит от пропорции олова и меди. Чем больше меди, тем сплав краснее. Чем больше олова, тем сплав желтее.

— Глупости, — буркнул Игнат Матвеевич, хотя следил за рассказом весьма внимательно.

— В старину каждый литейщик придерживался своего, проверенного состава. Я даже не могу представить, что должно было случиться, чтобы он от него отказался. Изменение состава осложняет дальнейшую работу: надо менять плотность формовочного материала, металл иначе течет по формам и может застывать, не доходя до конца… А подсвечники действительно прелестные, только жалко, что… Ну, я пошел, а то сказали, что монтер сейчас придет…

Игнат Матвеевич хорошо разбирался в артикулах джемперов и курток, металлургия и искусство для него были глухой лес, но нельзя от одного человека требовать слишком много. Во всех иных областях жизни приходилось полагаться на честность специалистов и на цену. А если честность продавца хромает?

Игнат Матвеевич до тех пор разглядывал желтые и красноватые пятна бронзы, что у него в глазах зарябило.

Ему стало нехорошо. Ну прямотак, будто ему дали взятку фальшивыми деньгами, которые ни в одном магазине не примут. Нет, надо как-то успокоиться…

Игнат Матвеевич сел к телефону, позвонил продавцу и попросил его незамедлительно приехать. Тот почуял, в чем дело, обругал себя за то, что не переставил гнезда с люстры обратно: ведь он же понял, что Гундар этим обманом хотел сбить с толку тех, кто будет искать украденное, но и он не захотел рисковать. А теперь уже помочь никак нельзя: люстра вчера уехала в южную республику.

— Вас пугает, что бронза разного цвета? Это часто бывает, — отчаянно держался продавец. — Не каждый мастер может отлить фигурное основание. Такому мастеру не окупается возиться с гнездами и блюдечками, и он заказывает их другому. Ценности предмета это не снижает. «Если этот дурень вздумает потащиться с канделябрами в комиссионный, то моя репутация погорела», — в отчаянии думал он, так как репутация порядочного знатока была главным источником его доходов.

— И вы готовы вернуть мне деньги? — выкинул главный козырь Игнат Матвеевич.

— Через полчаса, если вам угодно!

— Нет, мне не угодно… Я просто так…

Но, когда продавец ушел, Игната Матвеевича вновь охватило беспокойство: появится еще какой-нибудь Серафим и осрамит тебя перед всеми.

И вдруг у него возникла гениальная идея. Он получит официальную бумагу, которая всем заткнет рот. Стоп, стоп… Кто же это рассказывал про атрибуционную комиссию, которая существует при музеях и в которой сидят ученые доки. Уж сколько надо, столько и заплатит, дело не в этом!..


Есть слова, которые волнуют и будоражат, — «золотых дел мастер», «банк», «сейф». Фабрика ювелирных изделий относилась к их числу. Слова эти почему-то связаны со сказочными богатствами — наверное, тут заслуга приключенческой литературы, и мы упрямо не хотим считаться с тем, что говорит рассудок: в большинстве сейфов хранят документы, а в большинстве банков, даже международных, шуршащие бумажки привозят только в день, когда надо выплачивать зарплату, как на самом обычном предприятии, а большинство золотых дел мастеров с золотом дела не имеет.

И хотя работавшие на крыше и на верхних этажах и глазевшие через забор фабрики ювелирных изделий говорили, что ничего заслуживающего внимания там нет, подчиненные старого мастера возле проходной «Опала», где исключительно придирчиво проверяли документы, сравнивая фотографии с оригиналом, стояли раскрыв рот и рассчитывали увидеть за воротами хоть одно чудо. Никакой корысти в этом ожидании не было, но кто же откажется от удовольствия потрогать слиток золота или хотя бы поглядеть на ящик с серебром, с обрезками серебряной пластины после того, как штамп вырубил из нее нужные детали. Ведь потом остаток жизни можно об этом рассказывать! Но когда они прошли за ворота, глазам их предстал небольшой, самый обычный асфальтированный двор, в конце которого высилось главное здание с живописно вылепленным порталом. Венчали его две мощные девы, которые из цинковых кувшинов с узкими горлышками лили в цинковую амфору не то воду, не то вино. Скорей последнее, потому что вокруг колонн портала вились виноградные лозы с листьями и гроздьями. Ясно было, что администрацию надо искать за этой дверью.

В обоих концах здания были еще входы, но высокие и широкие, чтобы туда можно было въезжать на машине.

По правой стороне двора стояло одноэтажное длинное подсобное помещение, судя по большим дверям из шпунтованных досок, — гараж. В том конце валялись разного размера железные балки, некоторые, наверное, довольно давно, так как успели уже заржаветь.

Когда все смирились с тем, что кровельщики были правы и никаких чудес здесь нет, из подсобного помещения вышел милиционер-старшина. На поясе у него кобура, видна даже ручка пистолета, а в руках дымящийся чайник, который он нес очень осторожно, чтобы не ошпарить ноги.

Милиционер пересек двор, провожаемый взглядами рабочих, так как на своей стройке милиции им видать не доводилось.

Старшина прошел в угол, где высокая стена, сделав резкий поворот, образовывала острый угол. Там на кронштейнах — крыша на одном уровне со срезом стены, чтобы снаружи не было видно, — прилепилась небольшая дощатая будка. Окошечки ее отсвечивали на солнце, их было много, чтобы обзор был во все стороны.

Жонглируя чайником, милиционер взобрался по лестнице, напоминающей корабельный трап.

И вот теперь строители разглядели тросы, тянущиеся параллельно стене, заметили надетые на них кольца, к которым были прикреплены цепи, — когда рабочий день кончится, на цепи сажают сторожевых собак, и те могут бегать вдоль всей стены. Крупные, обученные овчарки. На таких же кронштейнах через каждые пятьдесят метров установлены мощные прожекторы, а два находятся над крышей будки — их можно вращать так, чтобы луч проникал в любой угол двора.

— Тут нас сторожат почище, чем в тюрьме! — присвистнул Фредис, одинаково хороший и работник, и картежник. — Моя мама может быть спокойна, здесь я никуда не денусь!

Несколько человек оставили убирать двор, остальных распределили по цехам, а Гундар получил красный болгарский электрокар. Постоянный водитель его довольно тяжело заболел, и раньше чем через полмесяца его не ждали.

Ночью электрокар хранился в подсобном помещении, где одно отделение предназначалось для зарядки аккумуляторов. Явившись, Гундар отсоединял клеммы выпрямителя и ездил по фабрике куда пошлют: возил тару, детали из главного цеха на монтажные участки, из штамповочного в гальванический, мотки мельхиоровой ленты и листы нержавеющей стали, многолитровые стеклянные бутыли с химикалиями и заклеенные картонные коробки с готовой продукцией на склад. В первый же день он изъездил все четыре этажа вдоль и поперек, усвоив, как быстрее можно подъехать к грузовым лифтам, которые поднимают груз вместе с электрокаром на нужный этаж. Только на втором этаже этот лифт нельзя останавливать. На втором этаже Гундару вообще нечего было делать — здесь было тихое царство с милиционером у запертой двери и спецпропусками. Казалось, этот этаж, практически часть этажа, так как остальное занимали кабинеты администрации, куда мог попасть любой, и оправдывал вывеску: «Фабрика ювелирных изделий „Опал“». Все остальное было придатком, огромным грибом-трутовиком, чужеродным наростом, в десять раз больше самого тела. На остальных этажах штамповали, красили, лакировали, покрывали эмалью, полировали, и самый ценный материал там был мельхиор, но и его расходовали аккуратно. И чего там только не делали: бензиновые и газовые зажигалки, алюминиевые подстаканники, простые запонки и булавки для галстуков, чайные ложечки, цепочки для часов и большие кольца стоимостью в полтора рубля штука с красным камешком, а в рубль двадцать — с белым.

Выяснилось, что учет здесь ничуть не лучше, чем на других фабриках. Когда Гундар спер коробку с десятком зажигалок, никто не рвал на себе волосы и не причитал, скорее всего пропажи никто не заметил, а если и заметил, то не считали нужным из-за двадцати рублей поднимать шум — у каждого хорошего мастера есть запас деталей, а смонтировать зажигалки — невелика хитрость. И вынести добычу за ворота оказалось нетрудно, только Гундар не смог найти, кому эти зажигалки сбыть, и потому операцию не повторил. Он уже стал с пренебрежением относиться к фабричным порядкам и продукции, как вдруг одно событие заставило его пересмотреть это отношение.

Как-то перед самым обеденным перерывом железные ворота раскрылись, каждая половинка отъехала в свою сторону, и впустили во двор темно-синий, почти черный автобус. Он очень напоминал обычный пикапчик, в которых по кулинариям развозят булочки, здесь тоже рядом с шофером сидел всего один человек. Только автобус был раза в три больше и число антенн показывало, что в нем по меньшей мере две рации и еще радиотелефон.

Ловко развернувшись посреди двора, машина задним ходом подъехала к главному входу. И стала ждать, когда из караульного помещения и из проходной выйдут три милиционера — двое из них встали возле двери, как почетный караул, третий преградил движение по лестнице, не разрешая больше никому ни подниматься, ни спускаться. И тут вылезли и шофер и сопровождающий. Оба были вооружены. Сопровождающий держал какие-то накладные и конторскую книгу в дерматиновой обложке. В эту же самую минуту со второго этажа спустился высокий, очкастый человек с большими ушами, кивком головы приветствовал приехавших и взглянул в поданные ему накладные.

Наконец шофер и сопровождающий достали из карманов каждый по ключу и отперли заднюю дверцу машины. Гундар увидел, что дверца эта толщиной не меньше двадцати сантиметров, как у сейфа, и что стенки машины почти такие же.

Очкастый старикан потянулся и достал из машины запломбированную коробку размером с консервную банку, проверил, в порядке ли пломба, и торжественно понес ее по лестнице. За ним следовали провожатый с документами и оба милиционера из почетного караула.

— На мороженое хватит, а? — усмехнулся Фредис, который тоже был в числе зрителей.

— Как по-твоему, что там? — спросил Гундар.

— Ясно что, камешки! Здесь ведь делают и такие брошки и серьги, которые продают только за границу за валюту.

Провожатый вернулся, теперь у него под мышкой была лишь конторская книга. Сразу же за ним высыпали на двор милиционеры, и автобус уехал, а у Гундара перед глазами все еще была невзрачная жестяная коробка, которой оказаны такие почести.

И тут он сообразил, что и сам стоит по стойке смирно, будто матрос при виде адмирала.

Ну, миллиона там, конечно, нету, это число первым выскакивает в таких случаях… А вдруг? Нет, не будет… Ведь не сказано, что коробка обязательно полна, наверняка и половины нет… А все-таки интересно узнать, на сколько эта штука тянет…

Мысль о коробке изводила Гундара весь день, а когда под вечер отпустила, Фредис вновь подлил масла:

— Ну, придумал, как этот фургончик грабануть?

— Баба-ба-ба-бах, коробку сгреб и на трамвай!

— Не выйдет, у этой машины пуленепробиваемые стекла!

— Ну, тогда не будем и грабить.

— Не будем! Привет, до завтра! — Фредис махнул рукой, перешел улицу и нырнул в толпу на троллейбусной остановке.

А что, неужели такой автобусик ни разу не обчистили? Это уж точно, что нет, иначе бы слышно было. А если попробовать? Нет таких денег, чтобы нельзя было выманить, и нет такого ключа, чтобы нельзя было подделать… Но тут Гундар вспомнил про антенны на крыше — наверняка во время следования поддерживается радиосвязь.

«Вот бы Жипу это увидеть, он бы как профессионал от злости на свое бессилие из штанов выпрыгнул бы», — усмехнулся про себя Гундар. Довольно усмехнулся. Потому что дома его ждала работа, сулившая небольшой, но надежный доход. Картина пока что стояла за буфетом целенькая, Гундар понемногу реставрировал стенные подсвечники. Работа кропотливая, но потихоньку двигалась. Как только будет готово, отправится снова в Москву.

С такими вот мыслями Гундар приближался к дому, где находилась квартира Маргиты, которая уже давно стала и его жильем.

Если бы он обращал больше внимания на окружающую обстановку, он бы заметил на дворе у поленницы зеленые «Жигули» с асфальтово-черной крышей, которых здесь никогда не бывало. Из-за покрывающего поленницу рубероида казалось, что прикрыта заодно и машина. Он бы наверняка заметил, что номер машины начинается с ЛАР — серия, которой пользуются исключительно служебные машины латвийской службы внутренних дел.

Гундар коротко позвонил. На лестнице пахло жареным мясом, он сглотнул слюну — хорошо бы, если бы его жарила Маргита.

Дверь широко распахнулась — на пороге стоял лейтенант милиции.

— Пожалуйста, пожалуйста! А мы вас уже поджидаем.

Оба одновременно прикинули расстояние до лестницы — это единственный путь к бегству — и каждый понял свои возможности.

В комнате было полно людей. Маргита сидела на диване вся белая, стиснув губы. Какой-то человек в штатском писал протокол, который уже подходил к концу.

— Гундар Одинь? — спросил он, не переставая писать шариковой ручкой.

— Да.

— Прочитайте! — Левая рука протянула ему заполненный бланк, правая продолжала писать.

Это был ордер на обыск.

«В соответствии со статьей Уголовного кодекса ЛССР… В связи с возбуждением уголовного дела…»

— А что это за восемьдесят девятая прим? — угрюмо спросил Гундар.

— Хищение государственного имущества в особенно крупных размерах, — ответил человек, предлагая подписать протокол понятым.

— Да, да… — продолжал он, видя, что Гундар остолбенел. — Все церковные здания и предметы в них — это государственное имущество.

Маргита вдруг заплакала. Сначала тоненько, сдавленно, потом громко, открыто, в голос, уже никого не стыдясь. Это было весеннее половодье, прорвавшее плотину и теперь смывающее все на пути.

— Прекратите истерику! — взглянул на нее человек в штатском. — Еще и двух лет не прошло, как я здесь проводил последний обыск! Тоже мне — барышня из института благородных девиц! Одевайтесь, поедем в управление и поговорим там.

Шаря перед собой, словно во тьме, Маргита встала и пошла к шкафу. Гундар помог ей надеть пальто. Она взяла его руку и прижала к щеке.

«По дороге надо шепнуть ей, как я ее люблю, — подумал Гундар. — Будет хоть на свидания приходить, глядишь, сала принесет».

Два стенных подсвечника и картину уложили в багажник, два других лейтенант держал в руках.

Маргиту поздно вечером отпустили домой, а Гундара лишь на следующий день привели в кабинет следователя. Он был завален распятиями, иконами, дискосами, купелями, толстыми книгами в коже и аккуратно сложенными антиминсами, а посредине грудой лежали бронзовые вещи, главным образом паникадила и подсвечники.

Следователь тер покрасневшие глаза — прошлую ночь он не спал — и старался убедить кого-то по телефону, что сейчас нужны эксперты, чтобы хотя бы приблизительно определить ценность предметов.

— Так вот, Одинь, — сказал следователь устало, — в вашей квартире обнаружено четыре стенных подсвечника и алтарная картина…

Гундар кивнул.

— Что вы еще покупали у обвиняемых?

Гундар поколебался, потом решил врать — ведь признание сразу же делало его соучастником. Он рисковал, так как эта ложь лишала его возможности получить низшую меру наказания за чистосердечное признание.

— Ничего я больше не покупал.

— А обвиняемый Светов показывает иначе.

— А меня мало интересует, что эта подлюка показывает.

Следователь донимал Гундара еще с полчаса, но, не добившись нужного ответа, велел привести бывшего товарища по колонии. Тот выглядел довольно кисло. Со всеми подробностями он рассказал, как продал Гундару люстру и канделябры. И даже добавил, что Гундар перепродал это в какой-то другой республике.

Последний упрямо отрицал это. Тогда Светов, которого Гундар поколачивал в колонии, из опасения, что им еще придется там еще встретиться снова, решил действовать по-джентльменски. А может, он и впрямь это продал кому-то другому? Тогда ему со многими приходилось иметь дело, так что насчет Гундара он категорически утверждать не решается. Следователь ведь и сам видит, что покупателей набралось уже около двадцати, может, действительно, перепутал и это был совсем другой человек.

Для следователя Гундар был только один из многих, с большинством еще предстояло беседовать, а он уже устал. Он не очень-то верил ни Гундару, ни Светову, но в пользу Гундара говорило хоть бы то, что он на работе не прогулял ни одного дня — табель его проверили, — так что никакой дальней поездки не мог совершить. Все дни был на работе, все отмечены цифрой 8.

— Дайте подписку о невыезде, — сказал следователь.

ЯНВАРЬ

Во рту оказалось всего несколько капель — бутылка была пуста. Парня в сером свитере это так поразило, что он поболтал посудиной и посмотрел на свет, повернувшись к воротам сарая. Пустая!

Он сунул ее под старые обрывки толя и принялся колоть изопревшие доски.

Он чувствовал, что непременно надо хотя бы еще стакашек, но хорошо понимал, что не получит его, так как спиртного больше нет. Нет в этой проклятой снежной пустыне, из которой впотьмах не найти дороги к какому-нибудь жилью. Того и гляди при переходе через речку поскользнешься, упадешь в воду, а там тебя затянет под лед. Он так отчетливо представил себе эту картину, что даже передернулся, будто ледяная вода уже коснулась его кожи.

И как он не сообразил прихватить две бутылки! Вот эту большую и еще «Ласите». Она плоская, и в нее входит не меньше трехсот. Он всегда наполнял ее и носил с собой, когда ехал на мотокросс или еще куда, чтобы рассеяться на лоне природы, потому что «Ласите» не оттягивает пиджак.

Нет, вовсе он не алкаш, просто в такой момент стакашек в самый раз… Может, выпить чаю и желание пройдет?

И вдруг парень бросил топор и кинулся к спрятанной бутылке. На ней же отпечатки пальцев!..

Жажда выпить на миг заглохла, подступил страх.

Это же для мильтонов чистая находка! Сравни отпечатки на бутылке с картотекой, бери «воронок» и поезжай прямо в дом. Он зажал бутылку с двух концов и принялся энергично тереть о свитер.

Вот бы где мы, бараны, загремели! А какого черта мне ее надо вытирать? Я же могу ее просто закинуть или — еще лучше — засунуть в снег. Нет, не годится… Останутся следы… Конечно же, мильтоны пойдут по следам… И уж точно надыбают, делов-то! Разве бросить где-нибудь на полдороге, а самому продолжать идти? Но ведь у мильтонов собака может быть, а?

Размахнуться и забросить как можно дальше… Лучше всего с горы вниз, это лишних пяток метров… А весной снег растает… Значит, в лучшем случае до весны, когда кто-нибудь из местных ее найдет и, конечно же, зная, что именно в этом заброшенном доме произошло в январе, позвонит участковому… А скорее всего мильтоны уже сейчас обшарят всю округу…

Нет, от бутылки избавиться невозможно!

Вспомнились газетные статьи о работе экспертов-криминалистов. Как отпечатки находили даже тогда, когда взломщики работали в резиновых перчатках, — они изнутри сохранили рисунок папиллярных линий.

Ладно, он сможет вытереть бутылку, вытереть топорище, но он не может вытереть все, к чему прикасался в этом доме. А тут еще специалист и эта стерва!.. Все вокруг излапали! От фундамента до чердака! Да еще лыжные следы, да еще следы лыжных ботинок, да еще следы палок… И хотя он в эти газетные статьи не особенно вникал, читал их вскользь, почему-то сейчас вспомнилось, что, зная длину шага человеческого, ширину его и угол, легко можно вычислить рост и примерный возраст. Нельзя же сгрести весь снег, по которому они вчера шли! Нет, он считал шефа куда умнее! Наивняк! Откуда у того этот ум может взяться, если только и знал, что сидел! Умный не сидит! Умные покупают машины, строят дачи и борются с воровством, опасаясь, как бы у них самих чего-нибудь не сперли…

Только и чести, что сяду по одному делу со знаменитым специалистом по сейфам!..

Не взяв нарубленные дрова, парень помчался к дому, чтобы хоть как-то успокоиться.

Выходя, он оставил дверь приоткрытой и потому слишком неожиданно появился, застав врасплох шефа и женщину.

Она продолжала готовить бутерброды, а он стоял рядом, держа ее за талию.

— А ты подумал, сколько отпечатков мы здесь везде оставили? — спросил парень, сделав вид, что не заметил, как шеф снял руку с талии и покраснел.

«Ах ты, потешный старикаша, от этого же не беременеют! А ты, стерва, умна, перестраховалась! Бери ее, бери, раз позволяет, мне плевать! Только тебе до этого еще далеко, ты ведь старомодный. Ты наверняка сейчас думаешь, в какой дворец ее ввести да на какую золотую кровать уложить, а ее надо на мусорный ящик валить! И как я раньше не заметил, что вы уже спелись?»

— Отпечатки сейчас не имеют значения. — Старший сел на свое место к шкафу, глуповато посмотрел на свою руку, которая была на талии женщины, и вдруг разозлился: — Милиции сюда нечего соваться…

Он опасался, что женщина его руку стряхнет и взглядом выразит: «Ах, папаша, что это на вас накатило?» Или, не желая обидеть, тихо скажет: «Не надо… Вы мешаете…» А она сделала вид, что не заметила руки, что вообще ничего не случилось, и это уже что-то значит. Теперь надо о чем-то заговорить, что-то же надо сказать, а он знает только то, что в таких случаях говорят в книгах, и понимает, что в жизни это звучит искусственно и глупо. Но еще глупее стоять вот так молча, ведь она же ждет, что он что-то скажет.

— Ты в Крыму уже была?

— Нет.

— Поедем?

— Хорошо.

И тут ворвался парень и давай стращать отпечатками пальцев. Удивительно, как он от страха испариной не покрылся. О дактилоскопии он, конечно, имеет представление самое смутное, и старший решил, что рассказывать такому дурню про отпечатки нет смысла.

— А если мильтоны придут, тогда мы горим…

— Инженер будет молчать, — сказал старший. Парня все же надо было успокоить. — Он у нас не возьмет ни рубль, ни тысячу, ни десять тысяч, купить его нельзя, но он скорей повесится, чем проговорится о своей трусости… До того как откроем шкаф с бриллиантами, он в милицию не пойдет, а потом уже смысла не будет… План, который он начертил, его не только трусом делает, тут уж соучастием пахнет — долю свою не получил, вот и побежал доносить… Для пущей надежности я ему скажу, что мы ведь так и покажем, а уж остальное пусть сам соображает…

Все из-за той же руки на талии старший не решался взглянуть парню в глаза, иначе бы он увидел, как при слове «инженер» взгляд парня метнулся к рюкзаку Гвидо Лиекниса, долю секунды задержался на нем и вновь обратился к старшему.

— Ну и скажи!

— Запри за мной дверь… Я с ним еще одно дело хочу обсудить… Если он попытается какой-нибудь фокус выкинуть, оставь пистолет ей и иди на помощь… Да не надо — сам справлюсь.

Как только дверь за ним была заперта, парень кинулся к рюкзаку Лиекниса и стал шарить в нем, засунув обе руки по локоть. Ну, конечно, есть! Первые радости с дамой без спиртного не вытанцовываются!

Он достал из рюкзака бутылку коньяка и сунул себе за пояс.

— За дровами пойдешь, да?

«Она меня презирает. Она всегда меня презирала. Я вколотил в нее страх и покорность, но презрение выбить никак не удалось. Вот это и скребет! А пусть! Послезавтра мы видимся последний раз, стоит ли из-за дерьма расстраиваться!»

— Если ты стукнешь ему, я тебе зубы выбью! Не сейчас, а потом! Ты знаешь, что я в таких делах слово держу, стерва! Сгребу за волосы и выбью, иди потом к доктору, вставляй железные.

Каждое слово он выговаривал со вкусом. Вспомнился один саксофонист в оркестре, которому вот так же пригрозил его товарищ, Женька, узнав, что саксофонист встречается с его бывшей дамой. Но встречи продолжались, тогда они подстерегли саксофониста после танцев и у троллейбусной остановки затащили в подворотню. Лицо саксофониста напоминало отбитый кусок мяса. У самого парня остались на большом пальце два глубоких шрама от клыков того музыканта. С неделю, наверное, палец болел. Милиция долго искала виновных, но не нашла, так как Женька в этом деле участия не принимал — у него было железное алиби со свидетелями. Парень не мог припомнить, что там дальше было с избитым, но в том клубе на саксофоне он уже не играл.

— Оставь меня в покое, как и я тебя!

— Повежливей, слышишь! Ты чего с папашей заигрываешь? Хочешь отвалиться от меня?

— Он мне симпатичней.

— Ври больше, стерва! А хоть и врешь, мне плевать! По мне, можешь с него хоть последний пиджак снять и подорвать, только я не советую тебе этого делать.

— Не городи ерунду.

— Ну-ну… Пусть будет ерунда!

А тем временем в комнате шел деловой разговор. Инженер Гвидо Лиекнис показывал чертеж.


Если бы парень в свитере мог анализировать, а не хранил бы в памяти только события с острыми сюжетными поворотами, он был бы удивлен переменой, которая с ним произошла.

Они, ребята, которых объединяло общее несчастье, с чем они свыклись и делали вид, будто его не существует и о нем даже неприлично говорить, собирались на дворе между поленницами дров, где сами смастерили себе столик и пару скамеек. Сюда сходились со всей округи, сколачивали футбольную команду и мчались к железнодорожной насыпи играть. Здесь собирались, чтобы ехать на Киш-озеро или на Юглу купаться, здесь ковырялись в каком-нибудь старом будильнике, обсуждали школьные события и спортивные новости. Здесь был центр, в котором перекрещивались судьбы многих ребят.

Если кто приводил приятеля и тот спрашивал, может ли он прийти еще раз, ему отвечали одной и той же фразой: «Двор, он для всех!» Никого не гнали и не лупили только за то, что сует свой нос, но проходила неделя-другая, и один новенький сам больше не появлялся, а другой прилипал как репей и скоро становился своим. Надо было, чтобы ты подходил этой компании. А для этого необходимо было иметь свое несчастье. Конечно, немножко иное, чем у всех, но ведь и два кирпича не совсем совпадают, а уж несчастья и подавно. Но в основном совпадают.

У этих ребят вроде и был дом, а в то же время его не было, и они старались находиться на дворе как можно дольше, иной раз и за полночь, и их никогда не звали спать. У этих ребят как бы были родители, у кого один, у кого оба, а в то же время как бы и не было. Поглядишь, как родители шатаются, послушаешь, как ругаются, год-другой — и вся любовь к ним уже выплакана, и с дружеской помощью других ребят слезы сменялись гоготом и насмешкой. В школе они были одеты хуже всех, форменные пиджаки изжеваны, порваны и запачканы, потому что это ведь единственная одежда и уж что только ей не приходилось выносить! У некоторых были бабки, жившие в другом месте, этим одежонку порой стирали, и тогда владелец ее ходил отутюженный и подстриженный, гордясь сам собою. И старался не прислоняться к кирпичной стене, не бить по мячу, брался только судить, вообще как-то держался среди своих особняком. К счастью, на свете хватает углов и выступов, за которые можно зацепиться, так что скоро он уже опять был на равных.

Ребята эти почти всегда были голодны, и если кто выходил с ломтем или краюшкой черного хлеба, посыпанной сахаром, то, не ожидая просьб, сам делился с другими. Они быстро приучились обчищать карманы пьяного отца, где, кроме мелочи, обычно ничего и не было, и потом бегали в столовку есть манную кашу и пончики с вареньем.

В школе их чаще всего использовали в качестве наглядного пособия — демонстрировали как образец лености и неряшливости, наказывали, не брали с собой на экскурсии.

Мальчишки считали себя пасынками и принимали облик гордых и злых упрямцев. Так как чаще всего на помощь со стороны не приходилось рассчитывать или же та по разным причинам обычно запаздывала, они начинали помогать сами себе.

Несчастье не монополия одних только мальчишек, поэтому в компании входили и девчонки, становясь «своими парнями». К ним относились с завидным джентльменством, не приставали и на танцах оберегали от притязаний чужаков. Может быть, понимали, что девчонки свою трагедию переживали еще горше?

Юнец, теперешний парень в свитере, в эту компанию не очень-то вписывался: материна левого заработка, несмотря на разных отчимов, изрядно тянувших из нее, вполне хватало, чтобы сын был накормлен и прилично одет. Эти два недостатка он старался компенсировать лихим поведением и горлом. А может, и умением подладиться к вожаку — Женьке.

Иной раз на дворе стояла блестящая «Победа», по тогдашним понятиям, мечта автомобилистов. Лимузин принадлежал благодушному дядьке, про которого говорили, что он спекулирует чем-то. Гараж у него был далеко, поэтому он машину оставлял на ночь во дворе, если рано утром надо было куда-то ехать.

Женька в тот вечер был очень злой, так как мать не дала ему денег в понедельник на обеды и теперь всю неделю приходилось жить впроголодь. Придя из школы, замесил на воде тесто, чтобы испечь блинчики, но оказалось, что дома нет ни маргарина, ни растительного масла, а из мучной болтушки можно было лишь сварить что-то вроде клейстера, который даже с солью не лез в глотку. Кроме того, учительница велела ему зайти к Екуму и сказать, что задано. Тот по своей сознательности — отличник же! — даже и во время болезни хотел учиться.

Войдя в большие и светлые комнаты, Женька оробел, за что потом и злился на себя. Екум лежал под толстым ватным одеялом, рядом стоял пластмассовый столик на колесиках, который ломился от лекарств, кувшинчиков с питьем и фруктов — осень же, груш и яблок на базаре навалом — и конфет. А он, конечно же, и не думает все это пробовать, потому что ему, видите ли, из-за температуры все невкусно. Поинтересовался, когда будет сбор дружины, кто вместо него старостой класса и чисто ли дежурные класс подметают. Как только Женька сказал, что надо читать и писать, тут же Екум схватился за учебники и погнал Женьку домой готовить уроки, хотя тот с удовольствием поглядел бы еще на всякие красивые вещи вокруг.

Из «Победы» вылезла дочка владельца и заносчиво поглядела на мальчишек у столика. Ей было лет двенадцать, но фигура ее уже начала формироваться. Хотя она жила в этом же доме, ребята даже не знали, как ее зовут, потому что она училась в какой-то другой школе и где-то в другом месте проводила время. На руке у нее висела юбка, какие в старину носили, со всякими узорами — наверное, выступает в каком-нибудь танцевальном коллективе. Она ждала, когда отец закроет машину и достанет из багажника вещи. Кроме разных кульков, там была корзина с изумительными красно-желтыми яблоками. Выбрав самое спелое, девочка так вонзила в него зубы, что Женька почувствовал, как у него из уголков рта потекла слюна.

Ух как ему захотелось врезать по ее самодовольному лицу!

Девчонка с отцом исчезли на лестнице, а злость продолжала клокотать в Женьке. Он подобрал возле мусорного ящика гвоздь и провел по боку машины во всю длину рваную борозду. И сразу стало как-то легче, как будто он отомстил за себя.

— Дурак, что ты делаешь! — всполошились остальные. — Под монастырь подведешь!

Уже смеркалось, и у столика их оставалось всего пятеро.

— Буржуи проклятые! Спекулянтская душа! Вот завтра захнычет, как увидит!

— Ага, не будь таких, всем бы жилось лучше, — подхватил другой.

Мудрость была не Женькина, а дома усвоенная. Когда мать искала причины своего бедственного положения, она ни себе, ни другим не хотела признаться, что главную вину надо искать в себе самой. У нее были два громоотвода — отец Женьки, который часто задерживает алименты, и живущие по блату, которые получают огромную зарплату, так что другим ничего не достается. То, что она сама ни на одном месте дольше недели не задерживалась, это в такие минуты забывалось. О, она великолепно знала, что надо делать! У нее были радикальные планы переустройства, и она готова была изложить их перед миллионной аудиторией, только ни один из этих планов не включал ее собственной занятости трудом, а основывались они исключительно на переделе уже существующих ценностей. К счастью, миллионная аудитория была занята на работе, но в грязных и галдящих квартирах она находила иногда благодарных слушателей, и тогда целый вечер напролет шли разговоры о больших и малых несправедливостях, которые без ведома короля творят его неправедные слуги.

— Все эти дачи спалить! Раз все равны, так никому! А машины? Разве на машину можно честно заработать? Честным трудом только вошь на аркане да нужду заработать можно! Я за десять лет столько не получила, сколько «Москвич» этот стоит. А ведь ездят! Потому что воруют! У меня малость украл, у тебя украл — вот он уже и барин! Брюхо вперед, весь в шубе и нос кверху! Да будь у меня власть, я бы…

— Тогда бы один винокурни и вытрезвиловки работали! — заржал один из компании и, перегнувшись на табуретке, стал довольно оглаживать свои ляжки.

— Постыдился бы! Я своего ребенка воспитываю… Своего…

Это подчеркнутое «своего» больно уязвило собеседника, так как ему приходилось воспитывать чужого. Если можно назвать воспитанием то, что спишь с ним в одной комнате.

Какие бы ни были мотивы, вызывавшие желание переделить все ценности, — то ли зависть, то ли отчаяние, то ли комплекс неполноценности, кое-какие словечки и рассуждения выламывались из общего текста и западали в умы ребят, как падают зерна в весеннюю, набухшую почву.

Борозда на полировке «Победы» была как бы сигнальной ракетой для дальнейших действий. В ту же ночь в квартире Екума были выбиты все стекла со двора.

— Он и ветра не почувствует под своим ватным одеялом, — сказал Женька, вспомнив белый накрахмаленный пододеяльник и отливающее вишневым атласом одеяло.

Все то, чем они ранее восхищались и чему завидовали, стали ненавидеть и захотели сокрушать, разбивать, уничтожать. Пробудившийся дух протеста обратился прежде всего против утверждаемых школой норм поведения и учения вообще. И главным образом потому, что большинство не справлялось со школьной программой из-за неналаженных бытовых условий и отсутствия контроля в семье, из-за отсутствия элементарных условий для регулярной работы.

Им было всего четырнадцать-пятнадцать лет, но, сбившись в стайку, они стали сознавать свою физическую силу. Для начала отлупили всех чистеньких-аккуратненьких и пошвыряли в канаву их учебники. Большинство из побитых были дети просто из нормальных семей, но компания все равно считала их чем-то иным — враждебным, чужеродным телом.

Первый разговор в инспекции по делам несовершеннолетних. Дяденьки и тетеньки дружески втолковывают, что черное — это черное, а белое — белое. В вежливой форме угрозы, но больше так, на всякий случай.

Домой ребята ушли злые из-за нотаций, унижений и обещаний, которых от них требовали и которые они дали, чтоб отвязались.

— У меня дома бардак, — грустно сказала одна из девчонок, которой сегодня досталось за то, что она вместе с мальчишками сбежала и жила в садовом домике в Дарзинях. — Они же это хорошо знают. А так как мою муттершу законами не проймешь, они ругают меня. Ничего, как только получу паспорт, выйду замуж!

Женька с надеждой посмотрел на нее. Ни для кого не было секретом, что девчонка ему нравилась и потому могла им крутить как хотела.

— Если только школу удастся кончить, — продолжала она, — то можно и не выходить замуж. Пойду в профтех, там общага…

— Морды свинячьи, — прошипел теперешний парень в свитере, имея в виду дядек из инспекции. Ему-то особенно жаловаться было нечего, но и он хотел подладиться к общему настроению. Внутренний голос подсказывал, что сейчас самое время утвердиться в главарях рядом с Женькой. Был он малый рослый и физически сильный, но Женьки боялся, потому что тот был из тех, кого можно было победить, лишь убив. Если его побеждали кулаком, он хватал с земли кирпич, не думая о последствиях, а если вырывали кирпич, то убегал в дом и выскакивал с ножом или топором. Может быть, Женька создал себе такую репутацию, но ребята верили в это, боялись мальчишку и подлаживались к нему.

Хотя внешне это не проявлялось, человек он был расчетливый и за всеми его действиями что-то стояло: каждый шаг должен был принести что-то, необязательно даже материальную выгоду. Так, играя в карты, он чуточку жулил, даже когда игра шла не на деньги, потому что хотел сохранить за собой репутацию удачливого игрока.

От инспекции они прошли квартал, а может, чуть больше. Оживленный перекресток с магазинами, аптекой и газетным киоском остался позади. Оглянувшись, можно было увидеть, как там мелькают троллейбусы и машины — некоторые уже включили габаритные огни. По обеим сторонам улицы тянулись облупленные, неприглядные дома с большими проходными дворами, забитыми дровяниками, кривыми гаражами и цветочными грядками.

Впереди появился парень с гитарой. Лет двадцати, довольно широкоплечий, очень хорошо одетый, мускулы так и играют под модной нейлоновой курткой. Оценив встречных ребят, он счел за благо своевременно перейти на другую сторону улицы.

Юнец тоже перешел улицу, и встреча была неизбежна. Никакого сговора не было, так что Женька с остальными только остановились и смотрели, что будет.

Парень сошел на мостовую, чтобы пропустить задиру мимо, но и подросток сделал несколько шагов в ту же сторону. Тогда парень подался к стене дома, но тот был опять перед ним.

«Сейчас побежит назад», — подумал юнец и уже представил, как он, стоя на месте, затопает, чтобы убегающий подумал, что за ним гонятся, и прибавил скорости. Вот смеху-то будет!..

Но парень не побежал — он застыл на месте.

— А ну сыграй! — приказал юнец.

Парень стал лихорадочно дергать струны. Вообще-то он играл хорошо, но от волнения не мог взять ни одного аккорда.

— И пой!

С губ сорвались какие-то сиплые звуки. И в этот же момент юнец примерился и ударил. Удар его скользнул по подбородку и по чистой случайности пришелся на кадык. Парень схватился за горло и упал. Он хрипел и не мог перевести дух. Юнец почувствовал что-то вроде счастливого возбуждения: он же впервые осмелился ударить взрослого человека. Он бы и сейчас этого не сделал, если бы рядом не стоял Женька с товарищами и если бы парень не перепугался до оцепенения.

Победитель двинул упавшего по ребрам, но реакции не было никакой: тот продолжал дергаться и хрипеть.

Герой поднял гитару и провел большим пальцем по струнам.

Точно в ожидании совета взглянул на своих, стоявших по другую сторону улицы, и, выражая недоумение, выразительно пожал плечами. Потом взял инструмент за гриф и уже хотел трахнуть об стену, как девчонка закричала:

— Менты!

Сзади по булыжной мостовой на большой скорости мчался милицейский «газик», длинная антенна моталась, как хлыст, во все стороны. Наверное, кто-нибудь из окна увидел происходящее и позвонил дежурному, и тут, как на грех, совсем близко оказалась оперативная машина, которой по радио отдали приказание.

Чтобы не спугнуть подростков, не включили ни синюю мигалку на крыше, ни сирену.

Юнец, не выпуская гитару (ему даже в голову не пришло бросить ее), нырнул в ближайшие ворота. Пробегая мимо дровяников, он слышал за спиной топот остальных. На улице взвизгнули тормоза, послышалась отрывистая команда, и машина рванулась вновь. Из этого двора было несколько выходов, и юнец понял, что милиционеры об этом знают и теперь или на машине будут кружить, или поставят по милиционеру у каждого выхода, а остальные погонятся за ними по пятам.

На улицу высовываться нельзя, надо спрятаться где-то здесь!

В одном дворе находилась двухэтажная хозяйственная постройка, кирпичный каркас которой был облеплен сарайчиками. Вокруг строения тянулся какой-то балкончик с перилами, служащий и опорой для крыши, и проходом. И там, одна подле другой, двери узких, но зато глубоко уходящих чуланов.

Взобравшись по скрипучей лестнице, юнец стал дергать висячие замки: а вдруг найдется незапертая дверь. Если ничего ценного нет, хозяева порой обходятся просто щеколдой или загнутым гвоздем.

Уже через полминуты такой сарайчик был обнаружен, и юнец шмыгнул туда с Женькой и девчонкой, бежавшими за ним. В щель между досками была видна большая подворотня и часть двора. Сердце от всего пережитого колотилось так, что казалось, его слышно снаружи.

Вскоре в подворотне появились два милиционера с парнем, который все еще держался за горло. Посовещались и вышли на улицу. Тут же послышался шум машины.

— И болван же ты! — сердито сказала девчонка. — Тебе бы за эту барахольную гитару пришили ограбление, а может, и Женька не вывернулся бы! Очень она тебе была нужна?

Девчонка смело болтала языком, зная, что Женька не даст ее в обиду.

— Выгодно толкнул бы, у меня покупатель есть, — на ходу придумал юнец. — А вы видели, как он спикировал? Да этаких на меня двоих надо!..

— Тебя и один бы хорошо умыл, не стой Женька рядом, — не унималась девчонка.

— Чего там, рядом! Да я…

— Да заткнитесь вы, может, менты еще внизу стоят! — цыкнул на них Женька. Те продолжали спорить, только уже шепотом.

— Сколько ты за нее получишь? Пятерку? Уж если деньги нужны, так лучше пойти колпаки с машины снимать… или… Ты знаешь, сколько стоит запаска, если ее из багажника вытащить? — Благодаря знакомым матери девчонка знала несколько надежных приемов, как раздобыть деньги. При случае она ходила с матерью на Большое кладбище за пол-литровыми банками из-под цветов, а потом сдавала их. Брали и цветы, но их не очень покупали и с подозрением крутили в руках, расспрашивая, почему на листьях песок и отчего привялые.

— Я ему потому врезал, что он стукач!

— Что ты свистишь, ты его первый раз видел!

— Кто тебе сказал, что первый раз? Я его с дружинниками видел!

— Свисти, свисти больше!

И теперь, спустя годы, парень вспоминал эту девчонку с большой неприязнью. И даже с бо́льшей, чем раньше, потому что девчонка стала элегантной, независимой дамой. У нее теперь двое красивых детей, тихий и солидный муж, а сама она работает в ателье мод закройщицей. Чтобы сшить у нее пальто или костюм, надо долго ждать в очереди. Парня она как будто и в упор не видела, но Женьке, который допился до инвалидности, подкидывала то трешку, то пятерку. Даже выхлопотала ему место в лечебном профилактории, но тот ушел в загул и уже не просыхал. Мужа ее парень в свитере помнил со школьных времен, но близко не знал. И не знал также причины, почему девчонка так резко отделилась от компании. Появилась какая-нибудь дальняя родственница? Устроили в интернат? С матерью это никак не могло быть связано, так как старухи поговаривали, будто мать в трезвом виде смотрит на свою дочь из лестничного окна дома напротив, когда та после работы выходит из ателье.


…На дворе уже была кромешная тьма, так что происходящее в кухне отражалось в давно не мытом окне. Вот женщина, нагнувшись, что-то делает на столе, вот даже виден пар из котелка на краю плиты…

— Где мой хромированный фонарик? — грубо спросил парень, словно женщина умышленно засунула куда-то эту вещь, лишь бы ему досадить.

— В желтой сумке… — Она сразу поняла: хочет в сарае пить коньяк инженера. Какую же позицию теперь занять? Дозволить ему или помешать? Напившись, он тут же в тепле заснет, а когда проснется, будет сволочной и невыносимый. При шефе ее не тронет, но не исключено, что попытается излить гнев на инженера. Ах, и почему такая сила дана такому дряблому человечишке, такой размазне?..

— О чем ты думаешь?

— О тебе…

Парень рассмеялся.

— Обо мне ты долго будешь думать! Я неизгладимыми буквами вписан в твоюбиографию! Так где-то было написано, я читал. Да, вот так, стерва!

— Как тебе не надоест!

— А потому что ты мою жизнь исковеркала! — Чтобы успокоиться, ему немедленно надо было сделать хоть глоток. Не вынимая бутылку из-за пазухи, он отвернул металлический колпачок и сделал пару глотков. — Ну чего мне до тебя не хватало? Все у меня было! Все мне нравилось!

Открылась дверь комнаты, и появилась голова старшего.

— Иди сюда, — крикнул он.

— Чего тебе? — сердито осведомился парень. Алкоголь подействовал на него почти моментально — он уже ничего не хотел делать.

— Иди. А ты запри за нами дверь. Откроешь, когда я скажу. Договорились? — Последнее слово шеф скрепил улыбкой, которая сделала лицо совсем чужим — так редко он улыбался.

Женщина от волнения вздрогнула, но постаралась не выказать нервозности, опасаясь, что острые глаза шефа тут же это заметят.

Засов крепкий, если бы достать какую-нибудь жердь, дверь можно бы еще крепче запереть, не выломали бы. Вот с окнами хуже… Только не бояться… Только не бояться…

Она взяла круглый электрический фонарик и, освещая протоптанные в глубоком снегу следы, быстро пошла к сараю…

— Покажи ему место, где мы выходим в коридор, — приказал старший парню.

Толстые и тонкие, пунктирные и прерывистые линии занимали весь лист бумаги. Они скрещивались и изгибались, шли параллельно, сходились, чтобы тут же снова метнуться в разные стороны.

Усатый парень сделал серьезное лицо, но все равно ничего не мог понять.

— Это план второго этажа, — попытался ему помочь Лиекнис. — Он еще, конечно, не закончен, но…

— Да вижу, вижу…

Мысленно парень мог пройти каждый отрезок пути, так как план взлома принадлежал ему, он уже десятки раз его продумывал, пока выложил старшему. Он исходил весь путь от старта до финиша, который в предварительных играх был куда ближе — у дверей центрального сейфа.

У тетки, которая охраняет еще не законченный корпус ювелирной фабрики и строительную площадку, есть собака, и ей за эту дворняжку что-то приплачивают, но она бегает снаружи только летом и не очень долго, так как бабуся волнуется, как бы ее не покалечили коты, к которым она по своей собачьей натуре лезет, хотя уже столько раз вынуждена была с воем удирать. Зимой собачонка спит в проходной возле печурки и облаивает только того, кто открывает дверь и впускает холод.

Да и сама-то сторожиха не часто выходит, потому что снег глубокий. Будучи сознательной, иной раз еще дойдет до нового корпуса и подергает ручки дверей, заперты ли. Дотуда можно пройти по наезженной машинами дороге. Машины подвозят всякий отделочный материал, а вывозят строительный мусор, на который мастер просто ополчился, — загорелось, видите ли, ему сдать эксплуатационникам здание вылизанным. И теперь, как только кому делать нечего хоть минуту, старик тут же сует в руки лопату и тачку. Мужики ворчат по углам, но спорить не осмеливаются, потому что он тут же осведомляется:

— Что? Ты хочешь, чтобы тебе платили, когда ты в курилке сидишь, ручки сложив? И сколько я тебе должен за это платить?

Так что дорога укатанная.

По замыслу, завтра вечером, с наступлением темноты, взломщики должны перейти двор по протоптанной тропинке, которая начиналась у пролома в заборе недалеко от будки сторожихи. Протоптали ее те, кому надо к трамваю. Таким образом они выгадывают каких-нибудь двести метров. Доски в заборе держатся только на верхних гвоздях, так что их можно отодвинуть, и образуется чистенький, удобненький проход. Учитывая, что ликвидация этого прохода затрагивает интересы слишком многих, мастер не велел его заделывать, хотя ради приличия ворчал.

Опасными являются только первые пятьдесят метров — тут сторожиха может увидеть их в окошечко. К сожалению, реакция старухи непредсказуема. Парень полагал, что она выйдет и начнет допрашивать, как положено, но предосторожность заставляла допустить и телефон: испугается людей и позвонит в милицию.

Для милиции была придумана легенда. Чтобы она была более или менее правдоподобной, надо минут двадцать выждать у входа в корпус и только тогда открыть его. Этих двадцати минут с избытком хватит, чтобы приехала оперативная группа. И если она действительно приедет, то обнаружит неудачную попытку открыть дверь, виновником которой является один из строительных рабочих и его приятель. Оба изрядно выпившие — запах можно легко изобразить, полив водку на одежду и пополоскав ею рот. И этот самый рабочий божится, что в комбинезоне забыл кошелек с деньгами, а у приятеля оказался такой же ключ, вот они и решили пойти за деньгами. Ключ, который он предъявит, лишь отдаленно напоминает нужный, а нужный шеф с появлением милиции забросит. Так как никаких орудий взлома у них не будет — парень постепенно пронес их и запрятал в строящемся корпусе, — то их наверняка отпустят. Особенно после того, когда окажется, что в комбинезоне действительно кошелек с деньгами.

Парень не раз и обстоятельно взвешивал все «за» и «против», особенно там, где дело касалось нового корпуса: на втором этаже старого ему редко приходилось бывать.

Итак, они закрыли за собой дверь корпуса. Вокруг тишина и темнота. Он нажимает на кнопку фонарика. Сквозь цветное стекло пробивается только тусклый свет — яркий луч может мелькнуть в окнах, и его снаружи кто-нибудь заметит. Лестница погружена во тьму. Между подошвой и цементом слышится, как поскрипывают песчинки.

— Сюда. — И он идет первым.

Пахнет свежей краской и раствором. Они пересекают коридоры, большие и маленькие помещения. В некоторые уже внесены рабочие столы, здесь еще стоят ящики с надписями «Не бросать!», «Аппаратура!» на четырех языках, и пальцы любопытствующих уже надорвали в разных местах бумагу, чтобы разглядеть металлические части, все в густой вазелиновой смазке.

И вновь помещения, и вновь коридоры.

По дороге он подхватывает стремянку. И вот входят в небольшой закуток.

Он раздвигает стремянку, влезает на самый верх и дотягивается до декоративной решетки кондиционного устройства. Та довольно долго дребезжит, но наконец поддается. Шеф принимает решетку и ставит к стенке.

Чтобы дотянуться до старомодного саквояжа — в фильмах про старые времена с такими ходили врачи, отправляясь по визитам, — надо стать на цыпочки, потому что воздухопровод глубокий. За саквояжем следуют два электрических сверла.

— Дай, я заделаю… — Парень указывает пальцем на люк. Шеф несет свои инструменты.

— Теперь надо в правое крыло… Я нарочно все спрятал в другом конце…

Шеф ничего не говорит, но про себя одобряет его действия. Он ведь король взломщиков, именно поэтому парню хочется блеснуть перед ним, доказать, что и он что-то может, не просто мальчишка на побегушках, которому можно лишь доверить принести спички. Если еще раз придется вместе работать… Нет, не придется… В этом сейфе слишком много добра, хватит на всю жизнь… Может, даже на десять или на сто жизней…

Опять они блуждают по незаконченному корпусу, и может показаться, что именно блуждают, но на самом деле все продумано и вымерено до последнего шага.

Наконец-то! Пустое помещение, похоже на зал, с цементным полом, в котором два длинных углубления, — здесь через несколько месяцев будут скользить конвейеры. В пол вбетонированы толстые стержни с нарезкой. Они размещены в определенном порядке, обычно по четыре, образуя квадрат, в центре которого отверстие. Из него торчат концы трехжильных кабелей, тщательно изолированные. На эти болты насадят основания токарных, фрезерных, расточных, штамповочных станков, подтянут, чтобы не шатались и не вибрировали, а к кабелям подсоединят электромоторы.

— Надо организовать ток, — говорит шеф. — А я пока подключусь…

— Сначала надо отметить место, — возражает парень.

— И верно, — поспешно подтверждает старший, когда его подводят к стене.

— Вот здесь центр, — указывает парень на чуть заметную царапину.

— Что-то уж очень ты уверен, — недоверчиво говорит шеф.

— Потому что раз двадцать измерял.

Взяв центр за ориентир, они вычерчивают на стене трапецию. После того как просверлят, выломают, отобьют и опилят, она станет отверстием, которое пройдет через стену толщиной в два кирпича, отделяющую новый корпус от старого. Сквозь него можно проникнуть в душевую на втором этаже, из душевой пройти в раздевалку, из раздевалки — в коридор.

— Я пошел! — И он круто направляется вниз к распределительному щиту, чтобы включить электричество. Он уже точно знает, который из многих рубильников надо дернуть книзу. Но он включает не только тот зал, но и коридор, и комнаты в конце здания. Так что надо сначала слетать туда и вывернуть лампочки, иначе какая-нибудь из них загорится. Об экономии энергии говорят много, мастер в конце рабочего дня носится как ищейка, щелкая выключателями, что обычно другие забывают делать, но и он за всякой верхотурой не может уследить, поэтому обязательно надо вывернуть, что, между прочим, шефу и в голову не придет.

Наконец-то все в порядке: сверло включено в сеть, остальные инструменты разложены, чтобы удобно было действовать. Они садятся на пол и ждут. Шеф то и дело поглядывает на часы, а парень лишь посмеивается: ему на расписание поездов плевать. Когда состав будет подходить, даст знать сигнал на переезде. Шлагбаум еще не опустили, а звонок уже дребезжит. Сверлить и долбить стену можно, только когда мимо проходит поезд, его шум все остальные шумы заглушает…

— Ну, показывай! — подталкивает старший, но парень тупо смотрит в паутину нитей, начерченных инженером, и ни черта не соображает.

— Вот это кабинет директора, — помогает ему Лиекнис. — Здесь сидят технологи… Здесь…

— Ага… Это стеклянная дверь?

— Да.

— О’кэй! Вот здесь раздевалка и душевая?

Лиекнис кивает.

— Вот через эту стенку мы и хотим пожаловать… в гости…

Гвидо Лиекнис не удивлен: его, кажется, уже ничто не может удивить…

К тому времени, когда мужчины возвращаются в кухню, женщина уже набросала в угол у плиты хорошую кучу дров. Лицо ее раскраснелось от ходьбы к сараю и от холода.

— Погоди, я наношу, — предлагает парень. — Чтобы ночью больше не таскаться.

Старший садится на свое место, приваливается к шкафу, потом, заметив на столе бутерброды, тянется за одним, откусывает сразу половину и как-то сонно начинает жевать. Челюсти ходят механически, еда кажется безвкусной. Разумеется, даже не поблагодарил: не настолько акклиматизировался в нормальном мире, чтобы пользоваться словом «спасибо», которое среди заключенных обычно истолковывается как вздох беспомощного.

Его лицо, послушное воле, как обычно, ничего не выражало, в противном случае на нем отразился бы неожиданный прилив страха. Как иной раз у хорошего пловца, который беззаботно плывет навстречу волнам, но тут перед ним горой вздымается девятый вал, и он почти машинально, движимый инстинктом самосохранения, оглядывается, далеко ли берег.

План слишком грандиозен, чтобы быть реальным.

Какое-то пятое или шестое чувство говорило: «Это невозможно!», «Не ходи туда!».

Не ходи туда, беги, пока не поздно!

Но только из-за грандиозности цели он и пошел на разговор с этим подонком. Чтобы сделать то, чего еще никто не сделал. Чего никому и в голову не приходило. И парню этому не пришло бы в голову, не будь он дилетантом. Серьезно и тот не думал о вскрытии центрального сейфа, просто нравилось от нечего делать размышлять с битым и опытным волком. Ведь любая сопля хочет, чтобы с нею разговаривали и относились к ней, как к стоящему человеку. Жадности, вот этого у него хватает, а ума лишь на то, чтобы выполнять те простые поручения, которые шеф стал ему потом давать: разъезжая на электрокаре, подручный смог измерить толщину двери комнаты-сейфа, расстояние между замочными скважинами, засовом и заклепками.

Фирма «А. Т. Шеер и К°» — именно она изготовила и встроила центральный сейф фабрики ювелирных изделий — в конце века была довольно известной в Европе, и сейфы ее считались весьма надежными из-за сложности механизма замка. Кроме того, дверь и боковые стенки делались из сплава, который в те времена не брали ни сверло, ни пила. Но ведь прошло восемьдесят лет, прогресс двинул технику вперед — с этим не поспоришь. Уже делаются алмазные диски, сверла и фрезы, которым любой материал по зубам, у трехфазных сверл теперь тысячи оборотов в минуту. В результате развития техники сейф, конечно, утратил некоторую свою супернадежность.

Обмеры помогли набросать схему засова и положение механизма в двери. Постепенно можно было подойти и к ключу.

Когда все попытки подручного разглядеть ключи ни к чему не привели, так как Микки Маус с ними не расставался ни на минуту, взломщик все же не оставил надежды. Наполеоновский комплекс уже так вступил ему в голову, что сделался для него просто необходимым. Если у парня даже дух захватывало при мысли о богатстве, которое ему привалит, и о радостях, которые он себе доставит благодаря этому богатству, то старшего пьянило сознание могущества — он будет первый! Самый, самый, самый первый! Богатства и связанные с ними блага были для него довольно абстрактными понятиями, потому что ни того ни другого он не знал. Среди воров-взломщиков богатых нет, их радости — это радости ограниченных и очень бедных людей. Одно лишь и есть у них — это наигрыш и заносчивость прожигателей жизни, за которыми скрывается страх перед возмездием, которое может наступить уже завтра.

Когда общаешься с тем, кто провел долгое время в заключении, то это прежде всего общение с ребенком, которому расти да расти. Нередко с цинично-злобным, безжалостным ребенком с философией хитрого старца: «А сколько мне и жить-то осталось!», которая как бы наделяет его особыми правами и оправдывает любые его действия.

«Как бы рассуждал я сам, если бы сидел в дирекции фирмы „А. Т. Шеер и К°“, а ко мне явился клиент с просьбой изготовить комнату-сейф? — задавал себе вопрос старший. — Размеры уже определены архитектором исходя из функций фабрики. Итак, я могу только одеть стены, пол и потолок в огнеупорный материал и обшить стальными плитами от взломщиков. Остается дверь, но и ее размер уже определен. Есть ли смысл ради одной двери привлекать нескольких конструкторов? Дорого и долго. Ведь есть же простой выход — увеличить механизм существующих в производстве сейфов в соответствующее число раз, а замки, к которым отмычку не подобрать, оставить те же самые».

В Риге, оказывается, еще имеется немало больших и малых сейфов «А. Т. Шеер и К°», которые украшают кабинеты, а в ремонтных мастерских порой можно увидеть сразу два. Пропорции дверцы везде совпадали, и теперь уже было точно известно, где надо сверлить и пилить, чтобы открыть запирающий механизм и заставить его работать без ключа.

Не хватало лишь точных сведений о сигнализации.

…Заметив, что женщина надела желтую куртку и идет к двери, парень спросил:

— Куда это ты?

— Ты тоже можешь туда, — отрезала она. — Куда фонарик дел?

И тут же увидела его сама. Парень сунул его за матицу. Она потянулась, взяла его и проверила — горит ли.

— Пейте чай… сахар в моей сумке.

С жалобным скрипом закрылась за нею дверь.

Парень видел в окно, как луч фонарика проскользнул во двор и исчез за сараем. В темноте выделялось только пятно света, вычерчивающее разные геометрические фигуры. Самой женщины не было видно.

— Я этой стерве… За ней поглядывать надо…

— Я тебе запрещаю ее обзывать… Мы… Нам надо заодно быть! — Старший старался говорить резко и отчетливо, как обычно, но на сей раз у него это звучало не очень внушительно.

— Вы что, сговорились, что ли? — Это было уже не просто любопытство, а скрытая насмешка.

— А тебя это не касается.

— Ты не очень-то ей верь. Ни одной бабе нельзя верить. На меня жаловалась?

Старший понял, что молчание в этом случае не лучший ответ, но ничего на скорую руку придумать не мог. Умом он понимал, что с женщиною ведет себя смешно, как мальчишка, но что же делать? Несмотря на солидный возраст, опыта в любовных отношениях он почти не имел. Он несколько раз пытался прикидывать, как компенсировать разницу в годах, если только удастся заполучить и удержать эту женщину.

— Инженер не раскис?

— Нет, старательно работает. Ты цветных карандашей для него купил?

— Угу… — кивнул парень. — Чтобы сигнализацию обозначал красным… А как глубоко провода могут быть проложены?

— Как где… Одни сантиметра на два под штукатуркой… Он расскажет, какие препятствия и где нам припаивать новые сопротивления…

— Отсоединить от сети, и все!

— Инженер лучше знает. Он уже мягонький стал, потек…

— А как ты скажешь, что его ждет, если план к утру не будет готов?

— Он и сам понимает.

Парень взглянул в окно, но фонарика нигде не заметил.

Зайдя за сарай, женщина выключила фонарик и подождала, пока глаза привыкнут к темноте. Вскоре она уже могла различить острые вершины елей на фоне неба, белый снег и очертания строений. Она пошла дальше.

Обойдя вокруг, подошла к открытой двери сарая, прислушалась, что происходит дома — там разговаривали, но слов нельзя было разобрать, — и исчезла в сарае.

Идя за дровами, она хорошо запомнила, где находится колода с воткнутым топором. Но сейчас долго и беспомощно шарила вокруг. Боялась задеть какую-нибудь доску, чтобы шумом не сорвать весь план.

Наконец топор был у нее.

Пройдя почти по самой кромке оврага, она подошла к дому сзади и стала пробовать доски последнего заколоченного окна. Все искала щель, куда можно просунуть топор.

Если гвозди выдирать, они могут заскрипеть.

Нечаянно можно задеть стекло, и оно разобьется.

Ее могут начать искать.

«Убить не убьют, старик не даст: он, кажется, в меня влюбился».

Наконец повезло: она нашла щель под нижней доской, сунула туда топор, уперлась и потянула за топорище. Тянула изо всей силы, но доска не поддавалась.

«Не смогу», — в отчаянии думала она.

За окном кто-то дышал. Это мог быть только о н.

Как же ему объяснить?

— Я вам хочу помочь, — прошептала женщина.

Ответа не было, хотя она ясно слышала, как он там дышит.

От холода даже пальцы прилипали к топору…

ВДОВА

— Наша церковь находится поодаль от селения. Место на отшибе, каменная ограда и большие деревья, — показывал суду свидетель. Лицо у него было бурое от загара, поэтому голубые глаза выглядели по-детски светлыми. На парне была куртка из искусственной кожи, через локоть висел мотоциклетный шлем. — В тот вечер я возвращался с работы поздно.

— Почему? — спросил один из заседателей. Такой уж у него был нрав: все время задавать вопросы, и потому, хотя процесс шел только третий день, судья уже морщил лоб, когда тот опять получал слово.

— Так ведь у нас в деревне не как в городе, — усмехнулся свидетель. — Мы не по часам работаем, а по барометру… Можно дальше рассказывать?

Судья кивнул.

— В тот вечер я возвращался с работы поздно, было уже темно… Чтобы ребятишек не будить, оставался на кухне. Поставил чайник, стал искать в холодильнике, чего бы поесть.

— Суд это не интересует.

— А вот и нет! По-моему, это очень важно, так как, сидя за столом в комнате, я бы не видел дорогу.

— Продолжайте.

— Налил чаю, стал хлеб намазывать… Вдруг вижу — «Жигули» катят. Как автостраду проложили, по старой дороге почти никто не ездит. Только свои. А этот чужой, из-за выбоин едет тихо, а местные так не ездят, они каждую кочку знают и дуют себе смело. У меня еще никаких подозрений не было. Огни исчезли в деревьях у церкви. Будто в воду нырнула машина, из-за поворота уже не показывается. Поел я, убрал со стола, а как-то не по себе. Инспектор нам говорил, что в последнее время церкви часто обворовывают, а жена у меня в сельсовете работает, я знаю, что ждут мастеров, которые в церкви сигнализацию установят, как в магазине. Теперь-то ее, между прочим, сделали, а тогда еще не было. А меня в сон клонит — все же восемнадцать часов отработал…

Судья опять хотел сказать, что свидетель слишком многословен, но передумал — это может занять еще больше времени.

— Я уж хотел рукой махнуть и спать ложиться, но тут подумал: это же я буду виноват, если церковь обворуют. Вполне же возможно, что я единственный эту машину заметил. И вот из-за моей лени какие-то подонки распотрошат старый храм, который стоит здесь больше трехсот лет…

При слове «подонки» оба подсудимых подняли головы и злобно посмотрели на свидетеля, но тут же вновь понурились.

— Накинул я вот эту самую куртку и пошел взглянуть. Была полная луна, ночь прямо как для привидений создана.

Адвокат что-то быстро отметил в своем блокноте, напоминающем конторскую книгу: не забыть упомянуть эти привидения в защитительной речи.

— «Жигули» стояли метрах в ста от церкви, за углом кладбища, чтобы с дороги видно не было. Я бы даже проскочил мимо, но луна ярко освещала следы протекторов и стало понятно, куда машина свернула. Я к ней не подошел, а через кладбище к церкви. Во-первых, потому что так ближе, а во-вторых, дома я провозился довольно долго, и воры могли возвращаться оттуда. Фактически мне надо было узнать номер, бежать домой и позвонить в район — милиция на автостраде задержала бы машину без всякого шума. Но ведь неудобно людей сразу называть ворами из-за того, что их машина ночью стоит у кладбища. И еще поди знай, помчится ли районная милиция сломя голову ловить кого-то, если я не могу конкретно доказать сам факт ограбления.

Обошел я церковь кругом, ничего подозрительного — дверь на месте, окна целы. Понять ничего не могу, потому что близко в округе ничего ценного нет, из-за чего бы машина могла сюда прикатить. Даже рыболовы это не могут быть — ни реки, ни озера.

Вдруг слышу в церкви щелкает что-то, под сводами отдается. Вроде как толстый провод перекусывают.

Обошел я церковь еще раз, уже прислушиваясь, и к дверям хорошенько пригляделся. Главная дверь целая, а вот маленькая, которая ведет в помещение за алтарем, на метр от земли перепилена ниже замка и держится на одной петле. Воры влезли и половину эту за собой плотно прикрыли, так что и пропил не виден. Даже когда я ручку подергал.

Ну, ясно, что я один ничего не сделаю, нужен помощник, да ведь грабители тем временем удерут. Я уж было стал искать, чем бы эту отпиленную половину припереть снаружи, как пришло другое решение. Сбегал я к машине и открутил у колес вентили — если и примутся накачивать, так это порядочно времени займет, и я успею вернуться.

Разбудил своего школьного товарища Арона, позвонили в милицию. Там нам сказали, чтобы мы по возможности воздержались что-либо предпринимать, сейчас оперативная группа приедет. Потом подняли ветеринара, он неподалеку живет, и втроем опять к церкви. Приложил ухо к двери — слышно, как воры орудуют: ходят, берут что-то, кладут, тихо переговариваясь.

— Надо что-то делать, — не унимается ветеринар, — а то от одной порчи будет больше потерь, чем от кражи.

Я сказал, что мне велел дежурный в милиции, но тут к ветеринару присоединился и Арон, потому что в алтаре и на кафедре у нас резьба красивая. Поломают, а кто чинить возьмется? А если и сыщется мастер, так каких денег это будет стоить!..

— Эй вы там! Что вы там делаете? — громко крикнул я и забарабанил в главную дверь.

В церкви все стихло. А мы только тут спохватились, что промашку дали, — даже веревок у нас нет, чтобы их связать, когда вылезут. Ветеринар пошел на хитрость, чтобы дать Арону возможность слетать домой за веревкой. Стали мы с ним спорить, есть кто в церкви или нет. Я говорю, что слышал там шум, а он говорит — голуби это, что на колокольне живут. Поспорили, обошли вокруг церкви и опять разговор завели, что это, похоже, и впрямь голуби, потому что нечего человеку в такой паршивой церкви делать. Это чтобы грабителям внушить, что мы сейчас уходим.

Старший из подсудимых, попавшийся на эту уловку, поднял голову и с такой яростью посмотрел на куртку из искусственной кожи, что она должна бы была загореться и расплавиться.

— Когда Арон вернулся, а с ним прибежал и его братишка, — мы потребовали, чтобы бандиты вылезали по одному: во-первых, мы не знали, сколько их, а во-вторых, по машине понятно было, что не с подростками имеем дело.

Какое-то время те молчали, потом попробовали ставить условия, потом торговаться, как в Ташкенте на барахолке. Обещали нам ящик водки, грозили церковь спалить, если не дадим им уйти по-хорошему. Это длилось довольно долго, а милиция все не ехала. Чтобы время протянуть, стали вроде бы уступать.

Но тут оказалось, что они нас обхитрили, а не мы их. Покамест один балабонил с нами из-за задней двери, другой открыл большую — она закрывалась изнутри на засов. Слышим вдруг, парламентер оборвал разговор на полуслове, дощатый пол загудел. Мы к другой двери, но они опередили — первый мелькнул будто тень и уже перелез через ограду. Ребята — они вперед вырвались — кинулись за ним, но под старыми деревьями такая темень, ну он и улизнул. Потом в милиции сказал, что добрался до «Жигулей», но увидел, что колеса спущены, и давай пешком уходить. Нам сразу стало ясно — попробует выйти на автостраду и там будет голосовать. Так и вышло, там его милиция и прихватила.

С другим, помоложе который, я схватился один на один, потому что ветеринар с Ароном искали по кладбищу первого и братишка Арона им помогал.

Этот ворюга бросился на меня из распахнутой двери, чтобы проскочить к воротам. В правой руке железяка, орет: «У, стукач! Уложу, собака!» Я подпрыгнул и ногой ему под ребра. Он и свалился, железяка отлетела в сторону, в лужу. Связали, посадили на церковную ступеньку, а там и милиция приехала.

Адвокат, желая отвести от клиента неприятности, связанные с железной палкой, что суд расценивал как вооруженное нападение, сначала стал задавать свидетелю окольные вопросы, чтобы вывести его из равновесия.

— А какие у вас религиозные убеждения?

— Никаких… — Парень недоуменно пожал плечами и в поисках поддержки взглянул на судью, но тот в это время перечитывал подшитые объяснения подсудимого и взгляда его не заметил.

— Лютеранин? Католик? Когда был крещен? Был ли у причастия? Как часто бываете в церкви?

Парень мямлил что-то, потом преодолел смущение, и тон его ответов стал злым.

— Вот вы сказали: я подпрыгнул и ногой ударил его под ребра. Это ведь специальный прием нападения. Где вы тренировались?

— Я служил в десантных войсках.

— Где в церкви могла оказаться эта железная вещь?

— Наверное, с собой принесли — концы сточены, можно было использовать как лом.

— Интересно, почему же милиция в первый день никакого лома не обнаружила?

— Наверно, не до того было, надо было ловить ворюгу, который сбежал.

— Прошу суд приобщить к делу медицинскую справку, — адвокат обошел столик и остановился перед судьей, — что мой подсудимый получил легкие телесные повреждения. Вся ответственность за это ложится на свидетеля, который стоит перед вами. — Адвокат подал судье форменный бланк и направился к своему месту. — А насчет лома… Позвольте усомниться, что он вообще был! Мало ли что можно было найти в грязи поблизости от места происшествия!

— Ну, понятно, что это я главный виновник! Они, — и парень кивнул на скамью подсудимых, — обокрали четырнадцать церквей и причинили ущерб, который не смогут возместить, даже если проживут сто пятьдесят лет, как тот знаменитый абхазец, про которого в журнале «Здоровье» писали, а виноват я! Это верно, уважаемый адвокат, не надо было мне их ловить! Пускай взламывают, пускай крадут, пускай грабят! Вы же их ловить не стали бы, так ведь? Что ж, учту — исправлюсь!

Во время перерыва адвокат отыскал в коридоре парня и отечески вразумил его:

— Вы напрасно на меня обиделись… Это же суд, а суд — это поединок умов и фактов. Милиция с этим ломом допустила ошибку, а я ею воспользовался…

Парень оскорбленно посмотрел на него, повернулся и вышел на улицу…

На четвертый день судья совершенно случайно столкнулся с тем, что приходилось на начало его карьеры. Знакомясь с материалами предварительного следствия, судья упустил тот факт, что у одного из свидетелей, помимо обычного имени и фамилии, еще имеется и кличка Жип.

Тогда судья еще учился. Крохотная стипендия не давала даже сводить концы с концами, поэтому он перешел на вечернее отделение и устроился на работу в юридическое учреждение, которое занималось трудновоспитуемыми подростками.

И вот этот Жип — судья как сегодня помнит это дело, потому что оно было у него первое, — в очередной раз бежал из закрытого воспитательного заведения. И хотя парнишка вскоре был задержан на квартире у матери, положение весьма волновало воспитателей. Они просто не знали, что делать с Жипом, — парнишка ухитрялся отпирать любые замки. Обычные — гвоздем, сложные — тонкой медной пластинкой. Причем с необычайной легкостью. Повар только отвернулся, чтобы помешать в котлах, как Жип, который вместе с другими мальчишками чистил на кухне картофель, открыл кладовую и «увел» пакет с пиленым сахаром. Все вместе и съели. Двенадцатилетняя биография его состояла из многочисленных краж.

Сделав суровое лицо, начинающий юрист приказал беглеца, бродягу и воришку в одном лице привести к себе в кабинет, чтобы предупредить его, что в будущем ему грозит колония и строгий режим. Хотя и сам не верил в эффективность предупреждения, так как по материалам дела было видно, что мальчишка большой пройдоха и лгун.

И каково же было его удивление, когда он увидел зареванного мальчонку с черными подтеками на лице, тщедушного даже для своих лет!

— Сахар украл?

Мальчишка отрицательно покачал головой.

— Я только отмычку сделал.

— Ты хочешь сказать, украли старшие?

Мальчишка стоял стиснув зубы.

— Отвечай же!

Мальчишка молчал.

— Ты в группе самый маленький?

— Да.

— Тебя обижают?

Ответа нет.

«Куда я его дену?» — размышлял взрослый. Ему почему-то показалось, что колония мальчишке пойдет только во вред. Хотя криминологии он еще не проходил и не имел понятия о типизировании, классифицировании и прогнозировании правонарушителей, каким-то чутьем он понимал, что обратно мальчишку посылать не надо бы. Хотя теоретически пребывание в исправительном заведении ни одному подростку не могло осложнить в дальнейшем жизнь, но практика показывала, что в школах и в отделе кадров с ними лишь мирятся, как с зубной болью. И наверное, не без оснований.

Прежде чем принять окончательное решение, судья решил поговорить с его матерью.

Это была довольно красивая женщина с ученым званием, лет тридцати с лишним. Муж ее несколько лет назад погиб а автокатастрофе. Двухкомнатная квартира ухожена, полы натерты до блеска. Так и кажется, что из всех углов веет порядком, что жизнь здесь течет ровная и спокойная. Когда судья попросил разрешения закурить ему, конечно, было позволено, хоть пепельницы в доме не водилось и после окно наверняка не закрывали два дня. А самый крепкий напиток, который в этом доме когда-либо пили, — самодельное яблочное вино.

Мать грустным голосом рассказала, что сынишка связался с уличными мальчишками и совершал вместе с ними мелкие кражи. По правде говоря, делал он это за компанию, так как сын полностью обеспечен, ни в чем недостатка не испытывает. Кроме того, в этой стайке воришек нет ни одного, кто бы был достоин мизинца ее Жипа, — четвертый класс он окончил с отличными оценками, много читает, интересуется механикой. Во дворе у них есть небольшая слесарная мастерская — мальчик пропадал там целыми днями. Точил, пилил, шлифовал. Помогал мастерам, которые охотно это позволяли, так как у них благодаря этому оставалось время подхалтуривать или бегать к пивному автомату. Потом в детской комнате милиции ей показывали и поддельные жетоны для пивного автомата, которые сынишка выточил на станке.

— Его надо было вырвать из-под влияния банды, — деловито продолжала мать. — Я списалась с дальней родственницей в деревне и за плату отослала его туда. Пусть живет на свежем воздухе, рыбу ловит. Там чудесное место, вокруг реки и озера, я ему даже велосипед купила. И все равно его тянуло назад, в город, к своим дружкам. Через неделю он вернулся. Приехал в поезде без билета, бежал от контролера. Я отругала его, отвезла обратно, и все равно скоро он был здесь. На сей раз я его наказала и только тогда отвезла — у одного из моих коллег есть машина, он помог. И родственницу — между прочим, очень порядочный и тихий человек — поведение мальчика волновало. После третьего побега домой сын уже не явился, спал где-то на чердаке и в садовых домиках.

Туда дружки носили Жипу еду, там он начал уже воровать. Так, вполне профессионально был «взят» киоск с продтоварами — тогда такие синие вагончики на автомобильных колесах встречались часто, в них продавали рыбные и мясные консервы, масло, сыр, конфеты и прочие товары первой необходимости.

Дважды мать видела сына на другой стороне улицы, когда возвращалась из института, но в обоих случаях он убегал. Ей ничего не оставалось делать, как сообщить в детскую комнату милиции и попросить помощи. Подростков вскоре задержали, нашли у них часть украденного, они признались, что в ближайшие дни планировали ограбить еще один киоск.

— Что он вам сказал, когда на этот раз появился дома?

— Сказал, что за хорошие отметки и поведение ему разрешили два дня побыть у меня. Но я хорошо помню, что было в последний раз, когда он сбежал. Поэтому я велела ему идти в ванную и отмыться, а сама тем временем позвонила воспитателям. Вскоре за ним приехали…

Юрист стал говорить о статистике, которая его потрясла. Слишком большой процент воспитанников исправительных заведений позже вновь вступают в конфликт с законом. Вместе с этой женщиной они пытались понять, почему это происходит. Она полагала, что сам исправляемый материал не без дефектов, поэтому нельзя требовать, чтобы конечный продукт отвечал высоким стандартам. Он высказал мнение, что человек, являясь существом общественным, ищет друзей соответственно своему статусу. Статус уже раз судимого зыбкий, поэтому он ищет таких же друзей. Они объединяются в группы, чтобы вызывающе относиться к окружающим людям и к установившимся порядкам, которых не придерживаются.

— Подросток закон никогда в одиночку не нарушает. Для этого нужна группа или хотя бы двое людей. Почти девяносто процентов случаев именно такого рода.

Женщина согласно кивнула.

— Я думаю, что виновата урбанизация. Образ жизни горожанина можно охарактеризовать как анонимный, поэтому падают общие показатели дисциплины. Число нарушений закона на тысячу жителей в городе больше, чем в деревне.

— Да, вы правы. К сожалению, процесс урбанизации неизбежен…

Его поразили ум женщины и ее уровень образованности. Она не боялась пользоваться многими иностранными словами и никогда не ошибалась в их выборе. На все процессы, происходящие в жизни, она смотрела куда шире, чем другие люди, которых он знал.

— Если вы напишете заявление, я, может быть, смогу добиться возвращения сына домой… Так он мог бы избежать влияния колонии. Боюсь, что в противном случае мальчик замкнется, так как он физически довольно слабый и там его будут обижать…

— Глупости! — резко возразила женщина. — Там достаточно педагогов!

Судью удивил больше тон, чем смысл сказанного.

— По учебному материалу он не отстал, разве что не стоит его посылать в ту же самую школу…

— У вас абсурдная идея! Пока он в колонии, я могу хотя бы быть спокойна, что ничего страшного с ним не случится. Не хотите ли посмотреть телевизор?

Тогда подобное предложение значило совсем иное, чем теперь. Тогда в квартиры редких владельцев телевизора собирались все ближайшие соседи, а родственники и друзья приезжали даже издалека. Невероятное явление — кино с доставкой на дом, пусть фильмы и старые, зато бесплатно! Понадобилось время, чтобы к нему привыкли, а пока что на экран размером в игральную карту смотрели нередко человек двадцать. Вскоре придумали линзу, наполненную дистиллированной водой, которую ставили перед экраном, и стали смотреть как бы через увеличительное стекло.

Женщина воткнула вилку, на полу загудел стабилизатор, щелкнув, начал нагреваться аппарат.

У молодого юриста волосы стали дыбом, и он торопливо попрощался. Спустя десять лет он уже не приходил в такое смятение от предательства матерей. Сыновья мешают матерям устраивать личную жизнь так, как им хочется, и они ищут предлога, чтобы хотя на время от них избавиться. Они готовы щедро платить, поэтому в колонии едут огромные корзины с передачами, и соседи говорят, что такой заботливой матери еще не видели.

Жип, наверное, обожал свою мать, раз убегал из деревни, чтобы встретиться с нею, чтобы хотя бы взглянуть на нее с другой стороны улицы, если уж убегал из колонии, рискуя быть наказанным. Неразделенная, отвергнутая, трагическая любовь. Разве может она не превратиться в ненависть, когда раскроется предательство? И какова будет цена этой ненависти?

А еще десять лет спустя судья старался найти истоки бессердечия этих матерей, которые удобно паразитируют на принятых обществом нормах. Паразитируют, хотя порой кажется, что они чем-то жертвуют. И скорее всего ими руководит не эгоистический расчет, а результаты их воспитания. Это женщины из таких семей, где все в жизни регламентировано, начиная с рекомендованного школьникам режима и кончая датой платежей, предписанных домоуправлением, где детей превращают в деревянных человечков с рациональным мышлением вычислительной машины, которая не допускает никаких импровизаций. А уж если случаются какие-то отклонения, она сама отведет сына куда следует и не выронит ни слезинки. Ненависть со стороны детей, которая их обычно постигает, они считают абсолютно незаслуженной и очень переживают…


— Судились? — спросил судья.

— Да.

— Когда? За что?

— Гражданин судья! Пожалейте секретаря…

— Ведите себя прилично! — одернул судья Жипа, продолжая изучать справку, приложенную к делу. Взгляд его скользил по строчкам указа 1947 года, по которому раньше судили за хищение государственного имущества, а потом по статьям теперешнего кодекса. — Что вам известно о ключе?

— Ничего мне не известно! Принес рисунок ключа — очень неточный — и попросил сделать. Я отказался.

— Объясните причины.

— Такой ключ можно сделать только по оригиналу, а не по рисунку.

— Вам, как специалисту, конструкция замка наверняка указала на его старину. Зная человека, который попросил вас об услуге, вы могли хотя бы примерно представить, для какой цели он может понадобиться.

— А чего догадываться? Я и так знал. Он мне сам сказал. Сказал, что потерял ключ от гаража, но остался его контур на бумаге. Машина у него есть, так что вполне логично сделать вывод…

— А почему нет? Теперь в деревне много заброшенных строений… Это уж массовое явление… У половины рижских гаражей огромные замки от клетей, которые делали местные кузнецы. Они довольно надежные, потому что у каждого ремесленника был свой фокус. Современная промышленность ничего подобного предложить не может, все слишком стандартизировано.

— Будут еще вопросы к свидетелю? — И судья перевел взгляд на прокурора и адвоката. — Пожалуйста! — И он заметил поднятую руку старшего подсудимого.

— У меня не вопрос, а пояснение. Так же как на предварительном следствии, я утверждаю, что свидетелю не было ничего известно о моих намерениях и он даже не мог о них догадываться.

— Конечно, если бы я догадался, я бы тут же побежал в милицию! — усмехнулся Жип.

— Как поживает ваша мать? — спросил судья.

Губы Жипа сжались и стали тонкими, на лице выступили белые пятна.

— Вы знаете мою мать?

— Немножко.

— В марте тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года я прочитал в газете, что она защитила докторскую диссертацию. Мой ответ вас удовлетворяет?

— Займите место на какой-нибудь скамье.

— Спасибо.

Протиснувшись между сидящими, Жип пролез в самый угол к стене. Судебное заседание продолжалось.

Вскоре Маргита почувствовала, что на нее неотрывно смотрят. Взгляд не был сверлящим, но вызывал беспокойство. Во всяком случае, ей было неуютно. Быстро оглянувшись, она заметила, что виной всему последний свидетель. Тот самый, с которым Гундар вчера на лестнице в здании суда подобострастно поздоровался.

Процесс подходил к концу, оставались еще кое-какие «хвосты», которые надо было уладить. В деле только позавчера появился документ, требовавший конкретного, неотложного действия. Какая-то музейная атрибуционная комиссия уведомляла, что гражданин имярек принес для обследования пятисвечовые канделябры, унаследованные от прапрапрабабки. Если не считать гнезд и блюдечек, канделябры идентичны тем, фотографии которых получены от уголовного розыска. Кроме того, канделябры были изготовлены лет на двадцать позже кончины бабушки. При разговоре с инспектором уголовного розыска владелец признался, что он вовсе не унаследовал, а купил у пока что не установленного лица.

С одной стороны, судья должен был бы вернуть дело на доследование, чтобы выявили посредника, который отвез канделябры в Москву, а с другой стороны, это опять на несколько дней оторвало бы следователей от работы и при этом нет никакой гарантии, что посредника удастся найти. Подсудимые сам факт похищения признали, потерпевшая сторона свое имущество получит… И судья предложил заседателям соломоново решение — передать там-то и там-то обнаруженные канделябры юридическому владельцу.

— Ну, теперь ты у меня, стерва, попляшешь! — с издевкой заявил Гундар Маргите спустя день после вынесения приговора. — Ты же дала суду заведомо ложные показания, ты хорошо тогда знала эти штуки, я тебе сам показывал и рассказывал.

— Ничего ты не рассказывал.

— Тебя посадят, а мне квартира останется. Ничего, хорошенькая квартирка.

— Гундар, не можешь ты такую подлость сделать… Ты же знаешь, что мне некуда деться…

— Не волнуйся, койка и баланда в тюряге тебе обеспечены. Наконец-то я смогу тебе по-настоящему отплатить за ту пакость, которую вы мне с Желваком сделали!..

Толстые, почернелые, никогда не чищенные кирпичные стены… На улице у проходной переминаются замкнутые, ушедшие в себя женщины… Время от времени открывается оконце в стене, и после короткого разговора одну из них впускают… Булыжником мощенный дворик с небольшим домиком в углу… Кухня, где громкоиграет репродуктор и на сковородке шкворчит отбивная, в которую тычет вилкой полуголый мужчина. Левой рукой обнимает растрепанную женщину. Сэм… Нет, эти развалины Карфагена не имеют ничего общего с Сэмом! Это только говорящая рухлядь, засунутая в старушечьи боты, из которых торчат серые портянки. «Не удивляйся, детка, в этих стенах очень холодно… Очень холодно…» — говорит то, что осталось от элегантного Сэма…

— Ты просто хочешь меня застращать!

— Сто семьдесят четвертая статья, сама расписалась.

— Ладно, тогда я расскажу все! И про зажигалки, и про…

Гундар расхохотался. Глаза стали узкие, мешки под глазами тряслись вместе с кадыком. Наглый, самоуверенный приказчик с набриолиненными волосами по воскресеньям, который считает себя самым неотразимым мужчиной в округе.

— Разведемся, — тихо сказала Маргита. В ней что-то порвалось. Она вдруг поняла, что это слово надо было произнести уже давно, что это единственно верный выход, что иначе просто невозможно, и все же слезы навернулись на глаза.

— А чего это мне разводиться? Мне и так хорошо! Раз я муж, так смело могу тебе по морде врезать, когда заслужишь.

Вечером Маргита поехала к матери. Конечно, не верила, что мать может понять, так хотя бы простит. Но, войдя в дом, она даже и разговора не завела о том, что привело ее сюда. В задней комнатушке устроилась сестра с мужем, переднюю перегородили шкафом и занавеской, в ней спали родители и брат. Телевизор выставлен на кухню.

— Не так страшен черт, как его малюют!.. — Оптимист у нее брат. — Как только молодые малышом обзаведутся, а это уж само собой, нас сразу поставят на очередь. Если они долго не будут чикаться, годика через четыре мы тебя, Маргита, пригласим в ванне мыться и в лоджии загорать.

— Да как тебе в голову пришло! — возмущалась начальница. — Во-первых, общежития тебе не дадут, во-вторых, ты будешь последняя дура! Оставить такому негодяю свою квартиру! Он только этого и ждет! Пожалуйста, разводись, но от жилплощади не отказывайся ни за какие деньги! В жизни все может случиться: познакомишься с человеком, который его в баранку скрутит и с лестницы спустит, или этот спутается с какой-нибудь девкой, у которой свой домик или хотя бы две комнаты… Тогда он сам с готовностью удерет от тебя, потому там при разводе ему больше светит. У Зойки-табельщицы так и получилось. Что хочешь, но квартиру оставлять ему я тебе не позволю!..

Гундар часто не ночевал дома, Маргиту это устраивало, но появление его всегда было связано с большими или малыми конфликтами и оскорблениями. Если эту тактику применять систематически, можно довести до самоубийства. Когда запугивание судом не дало нужного результата, Гундар запланировал длительное, позиционное наступление, сулящее помимо всего и удовольствие, которое испытывают мальчишки, мучая кошек и прочих животных.

Неожиданно, когда после суда прошло три или четыре месяца, Гундар заговорил по-человечески.

— Я знаю, Маргита, ты хочешь, чтобы я убрался… Верно, квартира фактически принадлежит тебе. Для двоих разведенных она тесновата. Я готов уйти, если ты окажешь мне одну услугу.

— Я больше не верю ни одному твоему слову. Я знаю, что ты никогда не сделаешь того, что в первую очередь не принесет тебе пользы.

— Ну, конечно, иначе я был бы полный остолоп. Просто тут такой случай, когда мы с тобой хорошо бы заработали, а внакладе остался кто-то третий. Я вижу, что ты мне не веришь, поэтому есть предложение встретиться с одним человеком, который хорошо знает Сэма. Они вместе были в колонии. Сэм ему про твои прелести все уши прожужжал, так что он влюбился в тебя заочно… Нет, он же тебя видел один раз, в суде.

Хотя воспоминание о Сэме особенно не грело, все же приятно сознавать, что хоть кто-то говорит о тебе хорошее…

ЯНВАРЬ

— Я хочу вам помочь, но… У меня мало сил, — шепнула женщина и выжидательно замолкла. Она слышала дыхание инженера по другую сторону заколоченного окна.

— Я действительно хочу вам помочь, — вновь прошептала женщина. И вновь напряженно прислушалась, ожидая ответа. Она не чувствовала ни этого ночного холода, ни снега, забившегося в лыжные ботинки, ни побелевших от мороза рук.

— Бегите в Эргли и на почте свяжитесь с милицией. Телеграф там открыт всю ночь.

Пауза была долгой.

— Нет, — шепотом ответила женщина. — Тогда я погибла… Вы их не знаете… Надо придумать что-то другое…

— А иначе вы, Илона, мне не можете помочь.

— Меня не Илоной зовут. Я плохо знаю окрестности. Я заблужусь… Они меня поймают, не успею и до реки добраться…

— Тогда вы не можете мне помочь.

— Уже шесть часов, осталось всего три.

— Бегите в Эргли… Бегите, пока еще темно…

— Прежде всего они убьют вас, а потом меня…

— А может, вас подослали меня уговорить? Как я сразу не сообразил! Но ведь я же не упираюсь, я же черчу, делаю, что от меня требуют, просто я не могу вспомнить разные детали, но к девяти все будет сделано! В каком месяце вы родились? Если в феврале, то ваш счастливый камень аметист, если в марте, то аквамарин… Заберете все — и у вас будет очень много счастья!

— Тише! — прошептала женщина. — Прошу вас, тише!

Поняв, что Гвидо Лиекнис сейчас не владеет собой, она быстро пошла назад.

Злость улеглась так же быстро, как вспыхнула, но вместе с нею исчезли и силы, и инженер вяло добрался до лежанки. По дороге он зацепил табурет, тот опрокинулся, исчерченные и чистые листки и чертежные принадлежности рассыпались по грязному полу, свеча упала и потухла.

А зачем им меня стрелять? Какой от этого прок? Старший хочет продемонстрировать молодому свою непреклонность, чтобы добиться от того полного послушания? Старший, добивающийся власти любой ценой, так он и выглядит. А ведь, по сути дела, ему нужна лишь гарантия, что я буду молчать. Ну, разумеется, я буду молчать! Буду, буду, буду молчать… — Лиекнис опомнился, сообразив, что при каждом слове он бьет затылком о печку. — Нельзя же убить человека только за то, что он не помнит…

Спустя час инженер Гвидо Лиекнис сообщил старшему бандиту, этой взведенной, тугой, злобной пружине, что не помнит некоторых мелочей в одном из блоков сигнализации и потому не может гарантировать отключение ее от центрального сейфа. Младший растерялся, но старший, кажется, понял или хотя бы почувствовал, что дело не в памяти инженера. Прищурив и без того маленькие, острые глазки, он спокойно сказал, хотя за этими словами чувствовались жестокость и угроза кары, которая постигнет за ложь:

— У вас еще есть время… До девяти… Больше у вас времени не будет…

Как там дела у группы, которая схватила в Латгалии Гибало? Как он себя повел? Ведь и ему, когда он рисовал план, пришлось столкнуться с тем же самым препятствием. Парень он как бык, но именно у таких обычно сдает характер. Если он нарисовал все, мое самопожертвование не имеет уже никакого значения! Тогда это уже не жертва, а банальная глупость. Из-за тупого старика мы можем погибнуть. Два молодых, образованных человека, которые еще много могут дать обществу. У Гибало семья, а об этом старике, может, никто не всплакнет, в его возрасте многие из-за войны лишились родных. Он обществу уже ничего не дает, только берет. Хоть кого спроси, никто не скажет, что надо уберечь неряшливого старика, а пожертвовать молодым человеком, у которого остались маленькие дети. Как я потом смогу его сиротам в глаза смотреть? Мне было жалко этого старикашку? А почему тебе не было жалко нашего папу, спросят они…

Ну, одного из этих типов я покалечу, прежде чем второй успеет отправить меня на тот свет!

И тут он вдруг отчетливо почуял запах кильки, хотя и знал, что в комнате нет ничего такого, что могло быть хоть немножко схоже, и поэтому подумал: я начинаю сходить с ума!

Если бы раньше кто-то сказал инженеру, что этот жалкий охранник — в нем не было ничего, абсолютно ничего, заслуживающего внимания, — займет его мысли хотя бы на две минуты, Лиекнис счел бы это неудачной шуткой. Сейчас он продумал о нем всю ночь, как будто сотню раз мысленно ощупал с головы до ног, прошелся по каждому шву его измятой одежды. Что он, по полу ползает или по помойкам роется, что всегда так выглядит? В простоватом, даже глуповатом лице его он знает каждую морщину, волосы седые, вечно перхоть на пропотелом воротнике.

Любая счетно-вычислительная машина вывела бы результат — сто к одному: если из двоих только один может остаться в живых, то преимущество за инженером. Любые объективные факторы за этот выбор. К сожалению, право решать вопрос на сей раз принадлежало не машине, а Гвидо Лиекнису.

Старик, дежурящий на втором этаже, — наверняка у него какая-то болезнь, если работает по ночам, — своим присутствием мешает взломщикам пересечь коридор, чтобы очутиться у двери центрального сейфа.

У старика письменный стол с телефоном и замусоленное мягкое кресло, в котором он по ночам дремлет, а по-настоящему, наверное, никогда не засыпает. Даже если иной раз и заснет, это мало что даст — не могут же они сидеть за углом и быть в полной зависимости от старикова желания поспать, когда они уже пробились через столько стен! Тогда им остается идти ва-банк. Нет, старика миновать невозможно! Невозможно так пересечь коридор, чтобы тот не заметил, а заметив, он выхватит пистолет и нажмет ногой на педаль тревоги под письменным столом или на кнопку сигнала рядом с телефоном — и началось столпотворение: завоют сирены, помчатся машины, залают собаки, прожекторы начнут ощупывать заборы, крышу, послышатся резкие команды, и взломщикам придется сдаться. Неудачу они, без сомнения, припишут предательству Гвидо Лиекниса, и кто-то здесь, в этом холодном доме, с равнодушным видом всадит ему в живот пару пуль.

Если удастся изолировать старика или пересечь коридор, взломщики смогут работать довольно шумно и ничто им не грозит. Лиекнис придумал с десяток ходов, как нейтрализовать старика, один фантастичнее другого. Все они предусматривали необходимость связать или оглушить его, но он сам же, Лиекнис, вынужден был их отвергнуть, так как планы оказывались нереальными.

Столкнувшись с неудобным стариком, Лиекнис сперва даже обрадовался и рассказал обо всем старшему.

Оказалось, что те уже информированы об этом охраннике и приняли его в расчет.

— Со стариком мы сами все уладим, — мрачно сказал старший. — Вы насчет сигнализации позаботьтесь.

Ну, конечно, они решили убить охранника! Иначе и быть не может!

Инженер против своей воли стал размышлять, как преступники это сделают. Как убить, чтобы смерть наступила мгновенно? И ему пришло в голову, что от распределительного щита, который находится недалеко за углом, можно протянуть кабель и сзади подвести к сидящему два оголенных конца… Американцы в своем электрическом стуле используют две тысячи вольт, но можно и меньше… Смерть быстрая и безболезненная… Гуманная… Сколько стариков в больнице годами корчатся от боли, не в силах дождаться, когда же придет костлявая с косой… Кошмар какой, я собираюсь стать убийцей… Я вынужден стать убийцей… Я вынужден стать убийцей, если сам хочу остаться в живых… Если я начерчу план до конца, они убьют старика. А не нарисую — расправятся со мной… А может, не расправятся? Какой им смысл стрелять в меня? Ведь им же нужна только твердая гарантия, что я буду молчать!

Да нет, какая там гарантия — им нужно золото!

Неожиданно из щели на потолке на него посыпался песок. Он чиркнул спичку и зажег свечу. Поднял голову, чтобы лучше видеть, но тут еще загудели шаги и струйки песка посыпались в разных местах.

— Сдурела ты, что ли? — забранился кто-то на чердаке. По голосу — парень в свитере.

— Нет, честное слово, мне показалось, что здесь кто-то есть. Ясно слышала… Погляди, вот эта доска не отстала? Нет. Нету… А та?

— Активная больно стала! Пошли, еще часик можно поспать!

Шаги стихли в той стороне дома, и через минуту заскрипел снег, когда они пошли вдоль строения.

Лиекнис скрипнул зубами. Потом приложился ухом к двери.

— Ну? — спросил старший.

— Мерещиться уже начинает…

— Ничего, свежий воздух тебе на пользу пойдет, — сказал старший, и все в кухне опять стихло.

Парень сразу заснул — коньяк еще держал его в своей власти, старший закрыл глаза, но заснуть не мог, как и раньше. Женщина была сама настороженность, но притворялась спящей. Она прикорнула на стуле в самом углу у двери, прикрывшись своей желтой курткой. Номер прошел, ей удалось осмотреть чердак, но надежда ее не оправдалась: доски там слишком прочно держатся, явно ей не под силу.

«Если я вбегу к нему в комнату, как долго мы сможем там оставаться? Нет, тогда уж лучше залезть на чердак и втащить туда лестницу. Но долго я там не продержусь, уж они-то придумают, как меня стащить».

Где-то далеко, в стороне Эргли, слышался ленивый собачий лай, напоминающий, что есть в мире другие дома и другие люди.

Поленья в печи прогорели, но жаркие угли еще не подернулись пеплом и время от времени постреливали огоньками.

«Красные флажки… Маленькие красные флажки… — вспомнила она. — Маленькие красные флажки, которыми отмечают лыжную трассу… Наверняка она всегда проходит через реку здесь и хотя бы один конец должен выходить к Эргли…»

Днем, не желая находиться при разговоре с инженером, она каталась с горки за сараем. Спуск кончался, выходя за угол леса, и ей приходилось пересекать лыжную дистанцию, отмеченную флажками.

Неожиданно в лицо ей ударил яркий луч карманного фонарика. Парень проснулся — это с ним в подпитии случалось, — и уже начинался похмельный комплекс.

— Перестань! Дай поспать! — И она отвернулась от света.

— А чего это у тебя глаза блестят? Как у кошки весной!

— О тебе думаю! — отрезала она и натянула куртку на голову.

Парень выключил фонарик и вскоре засопел. Перед этим он взглянул на старшего и на часы. Без нескольких минут семь. Усатый парень не знал, что старший бодрствует, только прикрыл глаза, и что разговор он слушал внимательно.

«Если он думает, что я буду стрелять, то ошибается! — Устроившись поудобнее, парень заскрипел табуретом. — Пусть сам сует голову в петлю!»

Злость на старшего нарастала в нем с каждым часом. И потому, что тот частично уже взял женщину под свое покровительство и она тут же нахально поспешила этим воспользоваться, делая глазки этому неискушенному в любви человеку и крутя задницей, чтобы подчинить того своему влиянию и выскользнуть из-под его власти. И еще потому, что на успех этого дела оставалось все меньше надежд. Если инженер действительно чего-то там не помнит, так нечего и близко к фабрике соваться, можно прямо шагать в милицию или в тюрягу.

«Если бы я не связался с ним, все было бы иначе, — злился про себя парень. — Напарников бы себе нашел и со временем сообразил бы, как вскрыть сейф и отключить сигнализацию. Как и все остальное, так же бы хитро обмозговал! И все было бы в лучшем порядке, если бы тому не стукнула в башку идея насчет инженера!» Разумеется, мысль о вскрытии сейфа и отключении сигнализации была всего лишь хвастовством пьяного. Лишь полная неосведомленность в этой области заставила его искать опытного компаньона.

Женщина думала, вспоминала весь ход событий.

У нее было мало информации…


— Это правда, что за вельветовые штаны просят двести рублей? — спросил шеф.

— За белые еще больше, — подтвердила она.

— Ну, раз просят, значит, есть кому платить. Да, кто живет на зарплату, тот всю жизнь ездит только на трамвае. — Помолчав, чтобы дать возможность переварить текст и подтекст, он продолжал. — Нам нужна помощь.

Они разговаривали, сидя в оранжевом «Москвиче» с грузовым кузовом. Мотор и вентилятор работали, иначе запотевали стекла.

Усатый парень стоял, прислонясь к стене дома, и поплевывал от скуки.

«Наконец-то я избавлюсь от него», — с торжеством подумала женщина.

— А конкретно? — спросила она.

— Инженеру нравятся красивые дамы… Он не пропускает ни один лыжный поезд… — Шеф говорил коротко и деловито. В заключение он сказал: — Мы с утра исчезаем, а ты останешься, чтобы освободить инженера незадолго до возвращения поезда, и сама с ним поедешь на станцию. На обратном пути он наверняка будет не таким любезным…

Женщина будет приглядывать за инженером от заброшенного дома до Риги, в Риге на вокзале за Лиекнисом будут следить — усатый парень пешком, шеф — на оранжевом «Москвиче». Если инженер захочет покаяться в грехах, он в тот же вечер свяжется с милицией.

— Я ему скажу, чтобы он с вокзала шуровал прямо домой, чтобы не могли какой-нибудь его шаг неправильно понять, — сказал старший. — Явившись в Ригу, он вынужден будет помалкивать, а там ему и дальше придется молчать.

— С утра он встретится на фабрике со своим помощником Гибало.

— Это не имеет никакого значения. Он же сам будет маскироваться, рассказывая об удачной лыжной прогулке, так что все, что расскажет помощник, будет тоже считать маскировкой.

«Конечно, если бы он нарисовал план, было бы проще, — думала женщина. — Как только они бы убрались, так и мы сразу же… Уж какая-нибудь машина нас бы подобрала».

— Вы глядите… Ждете-ждете, а он себе на теплой лежанке похрапывает… — громко сказала она, не обращаясь ни к кому конкретно.

— Тебя не спросили, — брюзгливо ответил парень. «Нет, эта стерва далеко пойдет, гляди, как ловко она начинает мной командовать! Неужели старый барсук это не замечает? Ведь ты, охотник до сладенького, скоро будешь ей завтрак в постель подавать и туфли чистить. И как я мог с таким дураком связаться! Ведь у меня же был такой план, такой план!.. И он все испортил… Дурак!.. Инженер ему понадобился! Ну, где у тебя план второго этажа? Нет и не будет! И я не стану и не пойду смотреть, не жди! Кто этого инженера придумал, тот пусть сам от него избавляется… Я в девять встал на лыжи — и ходу! А как ты, папаша, с ним управишься, сам думай, я уже далеко буду. И тебе бы советовал — забрать эту курву и смываться, иначе в большое дерьмо влипнешь! Завтра оба приедете, а я ее вещички за дверь выкину. Такой план испортил! Договорился бы с кем-нибудь другим, завтра у меня грандиозная жизнь началась бы!..»

— И верно, поглядите-ка, что он там делает, — сказал старший. Как он ни старался отворачиваться, взгляд его все время обращался к женской фигуре.

Поскольку парень не поднялся, он прикрикнул:

— Оглох, что ли?

Лязгнул засов.

Со скрипом открылась дверь комнаты. Парень остановился на пороге.

Женщина прошла мимо него и скользнула в сени. Там она наткнулась на прислоненные лыжи, которые с грохотом соскользнули. На ходу она успела заглянуть в комнату пленника. Инженер не рисовал план. Он словно застыл, упершись затылком в печку и глядя в потолок. Наверное, даже не слышал, как открылась дверь. Свеча на табурете почти догорела.

Женщина прислонилась к стене дома и заплакала. Тихо, беззвучно. Уже утро, а еще совсем темно. Между снежным покровом и звездным небом обозначились силуэты хозяйственных строений и леса.

«Если мне удастся бежать, они не посмеют расправиться с инженером… Ах если бы я умела хоть немножко ходить на лыжах!

Маленькие красные флажки вдоль лыжни… Лыжня твердая и накатанная… Сейчас, в темноте, я, скатившись с горы, могу выйти на трассу и если меня догонят, то когда уже рассветет…»

— Эй, что ты там так долго? — постучал кулаком по двери парень.

— Дышу свежим воздухом, душно очень в комнате.

— Иди, дай чего-нибудь горло прополоскать… Хоть помирай…

Чтобы не злить его, она вновь вошла в кухню, нашла кружку уже остывшего чая и подала парню:

— Здесь совсем нечем дышать… Мне нехорошо…

И старший не сомневался, что игра проиграна. Кто бы мог подумать, что сигнализационные устройства стали такими сложными и что незнание параметров двух-трех сопротивлений и конденсаторов может свести на нет весь тщательно разработанный план! Но еще вовсе неизвестно, проиграл ли он от этого. Парень неуравновешенный, хвастун, стремясь к большим деньгам, может наделать больших глупостей. Как он будет отбиваться от умелых ходов следователя? И сомнений нет, что за него возьмутся на другой день, как уже судимого. Дураков нет, сообразят, что какой-то соучастник работает на фабрике. Сначала отсеют тех, кто имеет доступ и в старый и в новый корпус, потом тех, кто и в старый, и в новый, и на второй этаж. Ну ладно, наберется с полсотни, у тех алиби, у этих нет, тылы у парня обеспечены хитрым приемом, в первый заход его не возьмут, но в поле зрения он все равно попадет. Незаметно и неслышно учтут каждый истраченный им рубль, заинтересуются друзьями. Нет, до меня они не доберутся, нас вместе не видали, но и мною поинтересуются, только наверняка позже. Немного на счету у милиции таких, кто может взять солидный ларь с деньгами. О девке волноваться нечего, она с умом, если и потратит, то эти гаврики решат: из прежних сбережений — многие ведь уверены, что у нее должны быть.

«Я должна что-то сделать… Я должна что-то сделать сейчас же… — Женщина пыталась собраться с духом. — Как бы я не вызвала подозрения тем, что часто выхожу…»

А старший продолжал обдумывать последствия неудачи: «Ведь я от этого дела сколько раз хотел отстать. Могу спокойно сказать: дверь сейфа вскрыть невозможно, и он поверит. Но не скажу. Из-за бабы этой? Я что, хочу перед ней покрасоваться и, впутав в общее дело, привязать к себе? А зачем мне этот сейф вскрывать, какой прок я от этого иметь буду? Сумма такая огромная, что за десять лет не растратить! Угрозыск только и ждет, чтобы у тебя лишний рубль сверкнул! А через десять лет и мне уже до пенсии недалеко, и врачи разрешат только в шлепанцах по комнате ходить да овсяночку принимать! Нет, судьба знает, что делает, даже хорошо, что у инженера память отшибло!..»

Женщина встала и вышла за дверь. Слышно было, как она топочет в сенях. «Наверное, ботинки тесноваты, мороз сразу хватает», — подумал старший.

— Она радуется, что у нас ничего не получится, — злобно сказал парень, словно надеясь, что этой фразой он их поссорит. — Куда ты думаешь потом инженера засунуть? В шкаф? Светло становится, нечего там болтаться. — Страх перед неизбежным возмездием подавлял желание убежать в одиночку. И он только надеялся, что до осуществления плана дело так и не дойдет.

Женщина тихо взяла лыжи и воткнула в сугроб у двери. Топала она в сенях для того, чтобы не слышно было стука лыж и креплений, но ей казалось, что вот-вот кто-нибудь выйдет посмотреть. Она постаралась действовать еще осторожнее, еще тише, но мужские лыжи были длинные и тяжелые, их не поднимешь как пушинку. А тут еще волнения, холод, чистый воздух, который как будто звенит, точно до предела натянутая струна, даже когда к ней и не прикасаются.

— Я должна это сделать сейчас… Мне надо это сделать сейчас же… — словно сама не своя твердила она и продолжала свое дело. Но самое тяжелое уже было позади: решение принято, и каждое очередное движение отдаляло ее от возможности отменить его.

Лыжи в сугроб она воткнула плотно друг к другу и немного наклонно, носками в сторону сарая, чтобы на ходу удобно было взять под мышку.

Она будет на середине двора, когда те увидят в окно, но когда парень выскочит и спросит, куда это она понесла лыжи, она уже будет за углом. Ответить надо как-то неопределенно, например: «Я сейчас!» или «Мне пришла хорошая мысль!», чтобы парень не сразу побежал за нею. А если сделает это, тогда все пропало, она не успеет добраться до своих лыж, а ведь надо еще застегнуть крепления и спуститься до половины склона. Увидев, что она уносит и остальные лыжи, он все поймет и понесется как ошалелый. Страх погонит его так, что глубокого снега он сначала не заметит, а когда она будет уже на опушке, он, конечно же, будет стрелять.

Она обдумала все, исключая одно: что же будет, если пуля ее зацепит.

Ничего не будет. Он меня догонит и убьет.

Она рассчитала, что успеет свернуть на наезженную лыжню в сторону Эргли, прежде чем парень успеет, побежав по прямой, перехватить ее у реки. А если он от дома побежит наискось по речному обрыву, она свернет влево — трасса наверняка проходит вблизи какого-нибудь жилья или подходит к проезжей дороге. При первом варианте будет легче. Перебираясь через реку, она три лишних пары лыж спустит под лед. Не надо будет их с собой нести. И конечная цель ближе.

Надо быть самоубийцей, чтобы в такой ситуации, когда ты остался в глубоком снегу, почти беспомощен и знаешь, что скоро сюда явится милиция, пытаться прикончить инженера.

Когда все лыжи были воткнуты в сугроб, она взяла свои и понесла по протоптанной дорожке мимо выломанной двери сарая за строение. Там она положила лыжи на накатанную вчера лыжню, высмотрела просвет между кустами и пошла назад.

Парня ошарашило ее появление, когда они столкнулись посреди двора.

— Ты что… стерва… собираешься делать?

Не успел даже ни перчатки схватить, ни шапку.

— Без одной минуты девять мне захочется покататься на лыжах, — заявила она. — Я буду вон там, если надо, позовете. Пошли в дом. — И женщина проскользнула мимо него.

— Что это значит? — угрожающе спросил парень, указав на торчащие в сугробе лыжи, идя следом за женщиной.

— Вы оба жуткие дураки! — ответила она и, войдя в кухню, стала греть руки у печи. Брошенные на почти потухшие угли, щепки ярко занялись. — Удивительно, как это мы вчера не дождались гостей! Я думаю, не в наших интересах кому-то показываться. — Она помолчала, потом продолжала: — Если у дверей увидят лыжи, то никто не полезет мешать чужой компании, а заброшенный дом всегда привлекает любопытных горожан. Ладно еще, если их двое-трое, а что вы будете делать, если пожалуют целой группой? Инженерик может такой номер выкинуть, что вы не будете знать куда и деться! А в чем его можно обвинить? Он же не виноват, что вам нужны деньги! И вообще, я бы на вашем месте его отпустила. Добейтесь от него какой-нибудь гарантии, что он даст вам недостающие сведения…

Говорить! Надо заставить себя говорить еще! Неважно что, только бы отвлечь внимание от лыж!

— Ну, стерва! — яростно вытаращил глаза парень. Похмелье у него еще не прошло, и был предлог сорвать злость. — Отпустить, пусть идет!.. Ты, конечно, ничем не рискуешь, а мы…

— Конечно, меня только побранят! Куда он побежит? В милицию? Пусть идет! Скажет, что его силой заставили дать план? Пусть говорит! А я скажу, что он начал ко мне приставать еще в поезде и что он в твоем присутствии осмелился меня лапать, и мы решили его проучить — заперли в комнате одного. До утра. А больше того, чтобы он в подпитии не заблудился и не замерз.

— Мы с тобой в разводе.

— Но наши отношения могут поправиться, что, впрочем, никогда не произойдет. — И она бросила молниеносный взгляд на старшего. — Милиция пошлет его подальше!

— Одна женщина стоит двух змей, — процедил старший. Величественное выражение лица его не изменилось. На самом деле он радовался, что предложение освободить инженера исходит не от него. — Милиция его действительно пошлет к черту. В действительности же все будет выглядеть так, что он хочет отомстить тем, кто его держал взаперти. Если он сможет дать нам конкретные гарантии, что нужные сведения мы позже получим…

— Гарантии эти есть! — воскликнула женщина. — Точный, до конца не дочерченный план. Он многое отдаст, чтобы никто об этом не узнал! И поедем назад с утренним поездом все вместе…

— Не верьте ей! — вскочил парень, неожиданно перейдя на «вы». Губы его и руки тряслись от ярости. — Она что-то замышляет! Она давно хочет со мной рассчитаться!

Воцарилось гнетущее молчание. И длилось бы оно довольно долго, если бы в дверь не постучал Гвидо Лиекнис. Стучал он нетерпеливо, словно опасаясь что-то упустить.

— Делайте как знаете! — сказала женщина и вышла в сени.

«Когда они в кухне заговорят, я побегу. Гвидо на какое-то время отвлечет их внимание от окна, и тогда мне обязательно повезет. Хоть бы повезло! Хоть бы один раз в жизни повезло! Хоть бы раз!»

В голове одну мысль мгновенно сменяла другая. «Если тот погонится за мной, Лиекнис останется с шефом в кухне один на один. Если пистолет останется на кухне, то у преследователя его не будет… Если он погонится за мной с пистолетом, тогда тем в кухне придется драться голыми руками…»

И тут она услышала, как Гвидо сказал:

— Я вспомнил…

Фраза, которую она так ждала. И совершенно не обрадовалась ей.

Неожиданно ей стало жаль, что больше не надо из-за него рисковать собой, что он никогда об этом не узнает.

Женщина вошла обратно в кухню и вновь стала греть руки, словно ничего не случилось и не случится. Она спокойно смотрела на испепеляющиеся в огне щепки, словно за спиной ее и не было троих мужчин, склонившихся над чертежом и обсуждающих грандиозный план ограбления фабрики ювелирных изделий.

Заинтересованнее всех говорил инженер. Шаг за шагом, деловито, предостерегая о каждой мелочи, которая могла подвернуться на пути, обозначая на плане восклицательным знаком каждое опасное место, он как бы за руку подводил грабителей к сокровищнице. Это приближение возбуждало их, вызывало тревогу, мысли о необходимых укрытиях, которые понадобятся, о посредниках, которые, продавая, попытаются ухватить самый большой куш, о милиции, которая тут же пойдет по следу. Эти большие деньги, они считали, уже принадлежали им, а значит, вполне реальными были и края с кипарисами, красивыми женщинами в ярких туалетах, блестящие лимузины и мягкие ковры в роскошных отелях, о чем им только рассказывали или что они видели в цветных сентиментальных фильмах. На миг даже исчезла мысль о милиции, а когда вернулась, то появление ее вызвало ярость: ведь эта милиция хочет изгнать их из рая!

Женщина ждала и так хотела, чтобы он вспомнил все детали на плане, а теперь, когда это случилось, ей показалось, что он что-то предал. И с каждым словом предает вновь и вновь. Что именно предает — этого она не знала, но что-то большое, высокое, такое, о чем она втайне мечтала и ради чего готова была на жертву. И предает так, что прощение уже невозможно. Предает надежду. Предает тот мир, который сам в ее глазах олицетворял и представлял в этом логове.

Предавал мир, из которого она так давно ушла и на простоту которого сначала смотрела с презрением, так как, казалось ей, она нашла лучший. Она стремилась на сцену, но в спешке проскочила мимо нее и очутилась за кулисами, где тесно, пыль, где воздух душный и света мало. Даже увешанная самыми настоящими драгоценностями, она в последнее время чувствовала себя лишь придатком к бутафории и раскрашенным клеевой краской кулисам.

Энтузиазм в голосе Лиекниса ее потряс — она уже опять не видела выхода. Он лишал смысла ее продуманные, героические действия и делал их смешными. Он, чье появление было возвращением утраченного!

— Здесь сидит старик охранник, — показал Лиекнис на плане. — Я не знаю, как вы с ним управитесь, но у меня есть такое предложение… Или перехватить его по дороге, когда он пойдет в уборную, или за водой для чая, или позвонить… У него на столе есть телефон, я скажу номер… Можно несколько раз позвонить, но не говорить… Пусть думает, что где-то не соединяется… И сразу же после этого позвонить по другому телефону, который за углом коридора. Он встанет и пойдет, понимая, что звонят ему.

— А если не пойдет?

— Почему не пойдет?

— А если не пойдет? — мрачно повторил старший. — Надо отсоединить и ту сигнализацию, которая находится у него под столом.

— Это невозможно. — Инженер в отчаянии схватился за голову. — Не будете же вы долбить бетон у самых его ног?

Внимание всех приковано к плану. Теперь можно незаметно исчезнуть, спуститься к трассе, но что-то не хочется.

— В стене? — спросил шеф.

— Стена в два кирпича, а провод идет в середине… Начнете долбить, а вдруг обломки посыплются прямо на крышу будки начальника охраны?

— Надо! — взревел парень. — Думай, времени у тебя осталось мало! — Для пущей угрозы он выхватил из кармана пистолет. Жест был настолько выразителен, что не поверить ему было невозможно, — у Лиекниса задергалось лицо.

— Нельзя… Никак нельзя… — забормотал он.

Женщина смотрела на остывающие угли. Она ждала только одного — хоть бы скорее все кончилось. Внутри у нее кто-то хохотал над ней отчаянно и страшно: «И ты еще боялась, что не сможешь рассказать ему все о себе достаточно приличными словами… Этому?»

Преступники смотрели на Лиекниса и молчали.

— Пусть дама выйдет! — решился инженер.

— Ничего, у нее нервы крепкие!

— Как вам угодно. Сами будете виноваты… Как угодно… За углом есть распределительный щит… Если не сможете придумать ничего лучше… Надо взять с собой кабель, концы оголить… Смерть наступит моментально, без боли… Если сами ничего не придумаете…

Предложение Лиекниса застало бандитов врасплох, но инженер их растерянность понял превратно:

— Такой грязный старик… Вечно жрет кильку… Стакан в автомате с газированной водой потом воняет за версту…

«Убийство!» До женщины наконец доходит суть разговора, но она отказывается верить. Отказывается упорно, отчаянно, хотя Лиекнис с инженерской точностью продолжает говорить о необходимой длине кабеля и других деталях страшного плана.

«Ты становишься убийцей! Замолчи!»

Надо что-то предпринимать. Надо что-то предпринять сейчас же.

Женщина встает и делает несколько шагов в сторону Гвидо. С детским удивлением смотрит ему в лицо, будто хочет убедиться, что все здесь происходит наяву.

«Замолчи же! Хочешь, я упаду перед тобой на колени, только замолчи!»

Ей необходимо на что-то опереться, иначе она упадет, и ее рука находит плечо парня в сером свитере, и она прячется за его спиной.

Но слова продолжают преследовать.

Слова ее колют и рвут.

Слова жгут.

Слова принимают реальный, убийственный облик и наезжают на нее гусеницами.

— Электрический стул… Две тысячи вольт… Самый гуманный вид… В двадцати четырех штатах и на Гавайских островах. — Она уже видит только движения губ инженера, предложения ломаются на части. — Конденсаторы… Трансформатор… Сухая кожа имеет большое сопротивление… В конце проводов следует припаять острие иголки… Я запах кильки не могу переносить с детства…

Женщина берет со стола пистолет и стреляет инженеру Лиекнису в грудь. Она совсем не хочет его убивать, просто надо заставить его замолчать. Остановить поток предательских слов, которые рушатся на нее.

— Стерва! — вскричал парень, вскочив. И сделал это так резко, что женщина была отброшена к двери, но пистолет остался у нее в руке.

«Пустим милицию по следам инженера, — промелькнуло в голове шефа. — Пока его ищут, к остальным внимание не будет приковано…»

«А уж ты, милый, у меня в неоплатном долгу!»

Парень повалился на стол, не успев повернуться к ней лицом. Пуля угодила точно, рука не дрогнула.

Немного замешкалась с патронником, в котором было еще две пули и которые надо было повернуть к двум стволам. Если бы старший не сидел, привалясь к шкафу, он бы убежал.

«А может, его не надо? Все равно… Четвертую пулю в себя… Четвертую пулю уже в себя…»


Лыжный поезд проснулся довольно поздно.

Тяжелые, темные, недвижные ели только еще ждали утреннего ветра, как ждут его беспомощные барки и бриги с истосковавшимися по ветру парусами, но снежинки, зацепившиеся в мелких веточках осины, уже сверкали в солнечных лучах, снежный покров слепил голубоватой белизной, и местные мальчишки уже который раз мчались на санях, на которых возят бревна. Вспыхивающие пылинки сухого снега неслись за ними, как сноп искр, мальчишки весело кричали и махали руками, а перед кустарником скатывались и падали в мягкий сугроб, как в пуховую перину. Потом маленькие снеговики отыскивали среди старых, почтенных ветел и болотных березок свои санки и вновь тащили их на гору.

Сначала из зеленых вагонов, точно десантники, вылетели полуголые мужчины и парни, смехом и криками отпугивая мороз, — они обтирались снегом и делали зарядку. Вернувшись в купе, они уже не дали спать остальным, и вскоре весь перрон заполнился людьми.

У кого-то оказался бинокль, и он переходил из рук в руки, потому что каждый хотел взглянуть на склонившиеся ветлы и огромные дубы, которые позировали, точно атлеты перед фотографом, демонстрируя свою мускулатуру, или разглядеть что-нибудь необычное среди белой, ровной пелены, которая тянулась за рельсами и в дымке сливалась с горизонтом.

— Я что-то вижу… Только понять не могу…

— Разрешите мне… — Начальник поезда протянул руку. — Где? Ничего особенного я не…

— Правее… Там, где заросли рогоза…

Взгляд начальника быстро скользнул по снегу и по острой осоке, пучками торчащей из него.

Он увидел темноволосую женщину в желтой спортивной куртке. Она, выбиваясь из сил, брела по колено в снегу, оставляя за собой глубокую, неровную борозду, ранящую белую, тихую гладь. В ее совершенно автоматических движениях было что-то безнадежное, отрешенное. Шла она, подавшись вперед, и начальник поезда видел, что руки у нее голые и обмерзшие, губы стиснуты, глаза закрыты.

— Ничего особенного, — сказал он и вернул бинокль. — Какая-то женщина…

Потом, уже поднявшись в вагон, он подумал, что все же есть что-то особенное, если бредут по глубокому снегу, а не по дороге, но тут же решил, что, очевидно, так ей ближе…

ОБНАЖЕННАЯ С РУЖЬЕМ

Ружье было вскинуто слишком рано, руки скоро устали, и мушка, яркая золотая капелька между двух вороненых стволов, начала прыгать.

Снизу, как из глубокого колодца, многократно отдаваясь о стены, перила и запутываясь в решетке лифта, долетали шаги Димды. Туфли у него с высокими каблуками, сейчас это в моде, вот и стучат эти каблуки особенно звучно.

Ружье опустилось, и руки расслабились. Человек зачем-то стал считать шаги Димды. Сколько же еще ждать, сколько еще шагов Димде осталось? Двадцать? Тридцать?

Полуэтажом ниже раскрыто окно с красно-сине-желтым витражом; с весны правую створку открывают обычно на целый день, чтобы проветрить затхлую сырость, накопившуюся за зиму. И тут уж сквозняк свищет от чердачных до подвальных дверей — глядишь, через неделю вся духота и затхлость улетучились.

Сколько шагов Димде еще осталось?

Когда-то давно, сразу после войны, витраж основательно пострадал, так как старик, который и посейчас еще живет на втором этаже, увлекался рыбной ловлей, ему нужен был свинец для грузил, и сам господь бог догадался обеспечить его этим металлом, только из двери выйди: цветные стеклышки витража — на свинцовом каркасе. Он брал отвертку и среди бела дня шел за своим свинцом. И никто ему был не указ, потому что тогда он пребывал в самом расцвете сил. Потом витраж малость починили — чтобы оставшиеся стеклышки не выпадали, вместо цветных вставили простые, потому что цветных нигде нельзя было достать. И теперь на оконный косяк падали красные, синие, желтые и самые обычные солнечные зайчики.

В окно видна та часть двора у ворот, через которую нужно пройти, чтобы выйти на улицу. Иного пути во внешний мир у людей, живущих во дворе, нет.

Вот внизу скрипнула, потом со стуком распахнулась дверь.

Ружье вновь поднялось, вновь приклад вжался в плечо, прорезь прицела поймала золотую капельку, боек стукнул по капсюлю, за ним — второй боек — грохнули выстрелы.

Димда вздрогнул, остановился, потом повернулся лицом к окну, из которого стреляли, и на лице этом было самое настоящее изумление. Потом проковылял еще несколько шагов, точно желал выбежать на середину двора, и повалился навзничь, глядя стекленеющими глазами в детское голубое небо, которое висело сегодня над этим домом и над этим городом.

Убийца не видел, как он упал, не видел, как потекла кровь по асфальту двора, не видел слипшихся от этой крови волос. Выстрелив, убийца сразу же бросился бежать. Бегство это было рассчитано по минутам, времени оставалось мало, но он был убежден, что подвести его может только случайность.

Распахнулись окна, стали перекликаться люди, каждый старался кого-то к чему-то призвать, в воздухе витал страх, и только старик со второго этажа не растерялся: один он знал, что надо делать, — он позвонил в милицию.

— Убит? — усомнился дежурный милиционер.

— Готов! — сказал старик. — Я их столько видел, этих мертвецов, что мне и щупать не надо, сразу вижу, что кончился.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Снега зимой выпало много. Сначала его пытались вывозить машинами, но он повалил еще обильнее, люди осознали свое бессилие и махнули рукой. Поэтому и сейчас еще, в конце апреля, вдоль тротуаров чернели грязные, осевшие сугробы, из которых сочились тонкие струйки, отчего асфальт был мокрый и чавкал под ногами.

По одной из главных рижских улиц спешил уже немолодой человек в хорошо сшитом плаще. На голове у него была коричневая шляпа из искусственной кожи, на ногах — такого же цвета ботинки на толстой подошве, сработанные как будто нарочно для ходьбы, по таким вот грязным тротуарам.

На ходу он смотрел на номера домов, пытаясь определить, какой ему нужен, так как жил неподалеку и знал все фасады домов этого квартала. И если не помнил нумерации, то повинна в этом была сама нумерация, так как сорок седьмой мог быть с близнецами, обозначенными буквами А, В и даже Д, и пятьдесят первый тоже.

Дома по этой улице большие, почти все шестиэтажные, грузные. Большинство свежепокрашенные в желтые и серые тона, и фасады почти у всех с декоративными элементами в зависимости от того, что каждый владелец мог себе позволить. Один дом предлагает вниманию ангелов, другой — японских драконов и европейские гербы, а на третьем лишь под самой крышей надпись: «Anno 1901». В войну им повезло — ни бомба, ни снаряд в них не попали.

Человек еще не дошел до конца, как уже понял, куда ему надо. Над воротами этого дома четыре обнаженные девы с греческими лицами, стоя на сильных рыбьих хвостах и выпятив пышную грудь, держали тяжелый балкон.

«Похоже, что здесь я никогда не бывал», — подумал человек и взглянул на часы. С того момента, как в его комнате зазвонил телефон, прошло четыре минуты — машина уже должна быть в дороге.

В арочном, холодном проезде, который казался еще холоднее от выкрашенных в синий цвет ободранных стен и ветра, свистящего в закрытые створки ворот и в приоткрытую калитку для пешеходов, стояли несколько человек и опасливо глядели на неподвижное тело посреди двора. Людям явно было не по себеоттого, что они стоят здесь, а не находятся там, подле лежащего: ведь ему, может быть, требуется помощь. Но рисковать они не хотели. Тем более что медика среди них нет, так что помочь никто не может, а в «Скорую помощь» и в милицию уже позвонили. И все равно им было конфузно друг перед другом.

И тут с улицы вошел человек в плаще.

— Не заходите во двор, — предупредили его. — Мы ждем милицию.

Человек ничего не ответил, а подошел к краю арки и обвел глазами окна, выходящие во двор со всех сторон.

— Откуда стреляли? — спросил он и как-то сразу стал управлять дальнейшими событиями.

Кто-то встал рядом с ним и неопределенно указал на левое крыло.

— Оттуда.

Человек с минуту разглядывал асфальт, пока не увидел растрепанные пыжи. Направление указали верно, хотя в таких многоэтажных колодцах легко ошибиться.

— Никто отсюда не выходил?

Ответ был отрицательный.

Человек в плаще еще раз обвел взглядом окна и увидел, что одно из них на втором этаже открыто и всклокоченный старик властно машет ему рукой:

— Проходить запрещено! Чтобы сохранить следы!

Еще две минуты прошло, а машины все нет. «Глупое положение, — раздосадованно подумал человек. — Не могу же я вот так стоять вместе со всеми и трусливо ждать».

Он разглядел выбоины, которые оставили в асфальте пули. Одна мелкая, другая поглубже — эта пуля прошла мимо. Теперь примерно известно пространство, которое убийца может обстреливать.

Прицелиться — две секунды, две десятых секунды нажать на спуск, одна десятая — на полет пули… Можно успеть. Не стоять же здесь и ждать!

— Откройте ворота, но не впускайте с улицы любопытных. Сейчас прибудет милиция! — приказал человек в плаще и с необычной для его возраста ловкостью метнулся из-под арки к левому крылу.

Здесь он остановился у лифта, огражденного слегка заржавелой, пыльной сеткой, из которой делают изгороди вокруг частных домов. Кабина где-то между этажами, потому что не видно ни ее, ни бетонного противовеса. Металлическая дверь шахты окрашена той же темно-коричневой краской, которая покрывает на высоту человеческого роста стены на лестнице, и так же исцарапана и исписана мальчишками.

Слева от лифта начинается лестница наверх. Справа — другая, узкая, вниз, в полутьму. Стрелявший наверняка нырнул в подвал, так как в этой части города всюду под домами просторные подвалы — вначале эти квартиры все были с печами, и в подвалах, теплых и сухих, хранились дрова.

Человек в плаще был явно недоволен собой. Зачем было рисковать? Какой смысл? Сделай это кто-нибудь из его подчиненных, он бы его так взгрел, что «храбрец» надолго бы отучился от эдаких штучек. Подобный риск может только усложнить поимку преступника. Всадит тебе, пулю в живот этот отчаявшийся недоумок, который уже отправил на тот свет человека и, может быть, впал сейчас в глубокую апатию, а может быть, поведет себя как затравленный зверь, который видит спасение только в бегстве. Этот может выстрелить в любой момент, но выстрел можно предотвратить, если он увидит явное превосходство противника и осознает безнадежность своего положения. Окажись здесь сейчас группа со служебной собакой, он стрелять не станет, но при виде одинокого пожилого человека, который может помешать, сорвать план бегства, созревший в охваченном больной идеей мозгу, он нажмет курок не моргнув глазом.

В человека в плаще уже стреляли, поэтому он, стоя возле лифта, где можно сейчас получить пулю с обеих сторон, чувствовал себя довольно неуютно, а от этого не переставал ругать себя за необдуманный поступок.

Человек оглянулся на двор, но оперативной группы все еще нет, и надо на что-то решаться. Самое верное, кажется, кинуться по лестнице в подвал. Он толкнул ногой входную дверь, чтобы не стоять перед преступником, как на освещенной сцене.

Теперь время работает на него. Если он присядет у лифта, то преступник вообще не сможет в него попасть, а престиж милиции не пострадает, так как дверь захлопнута и люди под аркой его не видят. И он присел на корточки.

Внизу, в конце узкой лестницы, вдруг послышались странные звуки, происхождение которых трудно было объяснить: похоже, что металлической щеткой скребут стену, а вот сейчас — металл, только этот звук приглушеннее.

Азарт, обычный азарт игрока, который уже не являлся к нему много лет, сначала было вызвал неприязнь, а сейчас уже верховодит им и приказывает рискнуть. Потом он будет ворчать на себя за это мальчишество, а сейчас азарт сильнее.

Можно, конечно, распутать загадку логически — внизу подвальный лабиринт, преступник явно собирался бежать по нему, но тут случилось что-то непредвиденное.

Человек нервно похлопал себя по карману плаща и достал фонарик, небольшой, но с сильным лучом, узким, как стрела.

Сам оставаясь за прикрытием, он отвел руку с фонариком вбок и нажал на кнопку. Луч света пробился сквозь темноту и отразился от неоштукатуренной стены. Выстрела нет. Царапанье продолжается.

— Выходи! Никто не отвечает.

Фонарик погас и тут же вспыхнул снова — человек в плаще уже не мог оставаться в укрытии. Упрямо сморщив лоб, он пошел вниз. Пошел, хотя и слышал, как во двор въезжают машины, хотя знал, что в одной из них его ребята, и даже слышал, как они переговариваются со стоящими под аркой людьми.

Еще пять шагов.

Лестница такая узкая, что промахнуться почти невозможно.

Еще пять шагов. На лбу выступил пот. Кому и что я хочу доказать?

У подножия лестницы площадка — для дворницких инструментов. В углу лопаты, большой совок, метлы и обшарпанный шланг для поливки на деревянной катушке.

Человек озадаченно посмотрел вокруг, ожидая, что вновь послышится этот скребущий звук, но нет. Слышно, как колотят молотком по зубилу. За стеной. Вот работающий крякнул, отложил инструмент, взял другой.

— Я просто законченный идиот! — прошипел человек в плаще.

Он чувствовал себя одураченным, он был просто зол на себя за этот не очень умный спуск в подвал, за азарт, которому поддался. Теперь-то ясно, что там, за стеной. Там работает сантехник. Вот теперь он проволочной щеткой сдирает ржавчину… Вот стукнул раз-другой молотком, чтобы стронуть гайку… Регулирует вентиль…

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
В воздухе пыль, и пол по неделям не метен. Квартира вся какая-то несуразная и неуклюжая, слишком широкая и слишком короткая. Архитектор, конечно, спланировал ее иначе, но в связи с послевоенным жилищным кризисом она подверглась перестройкам — как утвержденным домоуправлением, так и неутвержденным. Длинный коридор, по обе стороны которого размещались жилые комнаты и подсобные помещения, тянувшийся от входной двери до самого «черного хода», посредине заложили, и у Димды от пяти комнат остались две — одна большая, темноватая, с окнами во двор, вторая маленькая, но солнечная.

Отец Рудольфа Димды, известный своей принципиальностью советский работник, сам попросил разделить квартиру.

— Я депутат, — объяснил он жене, — не могу я себе позволить жить в пяти комнатах, если в той среде, которую я представляю, многие еще ютятся в подвалах. С девятнадцатого года я борюсь за бесклассовое общество, а получится, что боролся только за теплое место под солнцем. Придет время — можно будет эту стену в коридоре убрать.

И вот последние вещи Цилды были увезены, маленькая комната стояла пустая, и голые стены явно взывали к ремонту. Цилда, все делавшая кое-как, даже не удосужилась подмести, и теперь тетушка Паула вооружилась мокрой тряпкой, чтобы придать полу хотя бы сносный вид.

— А ты не мог себя пересилить и простить ей? — спросила Паула. — Только не рассказывай, что сам по этой линии всегда безгрешен.

— Тут другое дело, — ответил Рудольф.

— Чего там другое! С чего это вы, мужчины, вообразили, что вы все какие-то другие?

— Простить я бы мог, но забыть не смог бы. А какой тогда смысл прощать?

— Простил — и живите себе дальше!

— А мне кажется, что была бы одна видимость.

— А на что она поменяла?

— Да вроде две комнаты, только без удобств.

— Как бы не попался какой-нибудь пьяница. Тогда ты скоренько поседеешь. Главное, с самого начала поставить его на свое место! Главное, с самого начала, чтоб уважать тебя привык! Распустишь, потом уже слова ему поперек не скажи!

— Да ладно… Седина у меня уже есть.

— Это еще не седина! Вот у моего мужа, как перевалил за сорок, вся голова была как снег. У тебя еще ничего, у тебя только на висках…

Рудольф ничего не ответил, а пошел убирать большую комнату. Хотя фактически разошлись они с Цилдой уже с год, но он так и не успел по-настоящему обосноваться в большой комнате. Имущество поделили, но все было в куче. Что-то из принадлежащего Рудольфу еще стояло в комнате Цилды, а ее вещи — в комнате Рудольфа. И если они и провели какую-то разграничительную линию, то Сигита ее начисто не признавала и блуждала со своими тетрадками по обеим поделенным через суд территориям, когда ей заблагорассудится. Только теперь он по-настоящему понял, что большая некогда квартира сократилась до одной комнаты, что отступать уже некуда и будь готов обосноваться здесь надолго.

Во дворе послышался шум мотора и громкий голос. Голос этот сливался с шумом мотора и сотрясал дом до самого чердака. Посреди двора стоял плечистый человек в сером, запачканном известкой комбинезоне и исполнял обязанности этакого лоцмана — жестами и возгласами регулировал действия шофера. Грузовик с высоким брезентовым верхом застрял под аркой ворот, которая, проходя сквозь дом, соединяла двор с улицей. Наконец, ободрав арку, грузовик все же протиснулся, из кузова выпрыгнули люди в таких же комбинезонах и поспешно откинули задний борт с немилосердно скрипящими петлями.

Тут же за грузовиком мягко вкатило такси. Дверца раскрылась, и оттуда, опираясь на костыли, осторожно выбрался довольно молодой человек. Он обвел каким-то удивленным взглядом двор, точно сомневаясь, сюда ли его привезли. Шофер такси тем временем раскрыл багажник, извлек чемоданы и поставил их рядом с разобранной мебелью, которую грузчики вытягивали из крытого брезентом кузова, как фокусник вытягивает вещи из блестящего цилиндра.

— Ну, хозяин, показывай, куда нести! — крикнул один из грузчиков, взвалив на плечо тумбочку письменного стола.

— Десятая квартира, — сказал человек на костылях и подал ключи. — А вы не могли бы вытащить коляску? Мне трудно стоять.

Димда услышал на лестнице тяжелые, шаркающие шаги и вышел отпереть дверь. По дороге он распахнул и дверь бывшей комнаты Цилды, а потом ушел на кухню к тетушке Пауле. Он ничуть не пытался скрыть, что новый сосед ему не по душе.

— Я в уборщицах у больного ходить не собираюсь, — сердито сказал Рудольф.

— Так ведь человек, может, не виноват, что у него такое несчастье, — спокойно ответила Паула.

— Я тоже. Пойдем в мою комнату, посмотрим, как мебель расставить.

Вскоре оборвались голоса грузчиков на дворе, уехал грузовик, потом хлопнула дверь, и все как будто стихло. Но вдруг они услышали свист. Сомнений не было — в комнате Цилды насвистывает молодой человек на костылях, и насвистывает он одну из тех навязчивых мелодий, которые в середине семидесятых годов заставляли целый танцевальный зал вскакивать и трястись в шейке.

Рудольф улыбнулся. Уживемся, подумал он, определенно уживемся.

Вскоре после этого началась благородная миссия тетушки Паулы в этой обители холостяков. Она приходила убирать квартиру, приводила в порядок белье, ковыляла на базар и готовила обед. Делала она это больше ради удовольствия, чем ради денег. Своя семья у нее уже давно разлетелась по свету, привычка хозяйничать вошла в плоть и кровь, а тут опять есть куда руки приложить.

— Уж хоть бы ради дочки не разводился.

— Да, может, ты и права… Но теперь уже поздно…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда на лестнице появились приехавшие, человек в плаще стоял у лифта. Большая служебная овчарка хорошо его знала, но выказала это весьма своеобразно — сделала вид, будто не замечает.

— Доброе утро, товарищ полковник! — поздоровался сержант, державший в руке длинный брезентовый поводок.

— Доброе утро! — произнес и Арнис. Он, с точки зрения полковника Конрада Ульфа, был еще совсем молодым парнем, всего лишь под тридцать, но рассудительным и уравновешенным. Из тех, у кого много талантов, но ни одного такого, который возвышает над собратьями. Такие люди отличные работники, но никогда ярко не выделяются на фоне других и потому часто остаются незамеченными.

Полковник ответил на приветствия.

— Тут, должно быть, подвал, — кивнул Арнис на лестницу, ведущую вниз, и сержант сразу понял, что делать. Он уже собирался пустить собаку впереди себя или даже спустить с поводка, так как лестница оказалась чрезвычайно узкой.

— Внизу никого нет, — сказал полковник. — Зря время терять.

Сказать это было нелегко: Арнис сразу же поймет, как он поступил. Сегодня при нем даже оружия нет, и Арнис это тоже знает.

Все молча повернулись и пошли наверх. Собака впереди. Не дергала поводок и не поскуливала, значит, никакой угрозы вблизи нет.

Лестничная площадка на втором этаже выложена восьмигранными плитками — на светло-желтом фоне красная чайная роза. По обе стороны высокие дубовые двери. Когда уже миновали их, в одну изнутри постучали, чтобы привлечь к себе внимание. Потом старческий скрипучий голос произнес:

— Стреляли здесь, выше! Вы поняли, где надо искать?

— Откройте, пожалуйста…

Дверь открыли на длину цепочки.

— Это я звонил, я сообщил о происшествии. Стреляли наверху…

Старик с высохшим лицом, в ужасно помятой полосатой пижаме, с достоинством выслушав благодарность Арниса, тут же метнулся обратно к кухонному окну, откуда можно было наблюдать внешний мир. Сегодня в этом мире происходили чрезвычайно интересные события, и ему хотелось в них активно участвовать. Старик раскрыл окно и облокотился, в ожидании когда к нему обратится с вопросом кто-нибудь из милиции или «Скорой помощи». Ему даже подумалось, что он мог бы и дверь открыть, чего уже десять лет не делал. К нему только раз в неделю являлись две особы: одна доставляла продукты из стола заказов, другая — чистое белье из прачечной и забирала грязное, но и этих он впускал лишь после пристального изучения в глазок двери. Магазинная особа ужасно ворчала, что ей приходится тащить еще и хлеб, но старик сразу ставил ее на место, доказывая свои права. Чем старее он становился, тем больше боялся, что на улице его кто-нибудь толкнет и он попадет под мчащийся троллейбус или трамвай, боялся, что под длинной аркой ворот, где всегда сумрак, его ударят ножом в спину, как многие когда-то обещали, если они вернутся, а ведь он уже заметил, что многие вернулись. Со временем страх стал болезненным, и он заперся в своей большой квартире, как в тюрьме, превратив ее в трехкомнатную одиночную камеру, куда в половине восьмого почтальон совал через щель почтового ящика пачку газет и где после обеда можно было включить телевизор.

Стоя на лестничной площадке третьего этажа, Конрад подумал, что стреляли, очевидно, отсюда, так как в открытое окно виден был убитый, вокруг которого сейчас возились следователи, эксперт и фотограф. Поодаль ожидали два медика в белых халатах, но им нечего было делать. Следователи что-то записывали, о чем-то переговаривались. У следователя прокуратуры на плече болтается новенький диктофон, только непохоже, что он им пользуется.

— Идеальное место, — сказал Арнис. — Даже ствол не надо высовывать в окно, так пали.

— Где Бертулис?

— За дворничихой пошел, она не в этом доме живет.

Конрад рассеянно обвел взглядом одинаковые двери квартир — их здесь три, — после чего последовал за сержантом, который, увлекаемый собакой, был уже этажом выше.

Не оставляло ощущение какого-то промаха. Такое чувство, будто ты вышел из дома и тебе кажется, что ты забыл что-то сделать, кому-то позвонить, что-то захватить.

У чердачной двери, запертой на два огромных заржавелых замка, стоял сержант. Собака, вывалив язык, сидела рядом и с интересом смотрела на Конрада, который тяжело дышал после быстрого подъема.

— Дохлый номер, товарищ полковник, — кивнул сержант на висячие замки.

— М-да… А надо бы все же заглянуть…

Это относилось к Арнису, и Арнис кивнул, что понял. Профессионалам, уже много лет работающим вместе, чтобы понять друг друга, нужно куда меньше слов, чем потом это будет в бумагах, которые начнут гулять по следовательским и судебным инстанциям.

— Надо подождать Бертулиса с дворничихой… Я думаю, что на чердаке никого не будет.

— А осмотреть надо… Неужели этот парень забился в какую-нибудь квартиру?

Арнис пожал плечами. Он полагал, что лучше исполнить приказ и «осмотреть». Слово довольно емкое. Это значит, что надо дождаться Бертулиса, потом послать висячие замки для экспертизы в лабораторию, где установят, не пользовались ли отмычками или подобранными ключами. Теоретически может быть, что преступники действовали вдвоем, что соучастник закрыл стрелявшего на чердаке, а сам ушел в свою квартиру. Открыв дверь, надо будет осторожно осмотреть чердак, установить, нельзя ли по крыше перебраться на соседний дом, не остались ли какие-нибудь следы, говорящие об этом.

— Он на редкость глуп, если думает, что в квартире мы его не найдем, — брюзгливо сказал Конрад.

Мистическое о н было произнесено работниками угрозыска в четырнадцать пятьдесят пять, когда Арнису сообщили о случившемся и он отправился по длинным коридорам к оперативной машине, чтобы выехать на место происшествия. Перед этим он еще успел позвонить Конраду и предложить послать к нему домой вторую машину, но Конрад ответил, что дойдет пешком, так как это совсем близко от его дома. Мистическое о н не означало ни мужчину, ни женщину, ни представителя какой-то профессии; оно обозначало врага, обозначало человека, который совершил убийство, человека, которого им надо найти и передать следователю прокуратуры. Потом будет суд, последует наказание, но это уже не их дело.

Где-то внизу хлопнула дверь. Сначала дверь квартиры, потом дверь лифта, и кабина быстро поехала вниз.

Арнис шагнул к окну, выглянул, но ничего не сказал, и Конрад понял, что движение лифта внизу замечено и едущего в нем задержат.

— Я уж думал, что дом совсем вымер, ан нет, — сказал Конрад.

Даже если бы они не знали никого из тех, кто сейчас работал во дворе, человека, спустившегося в лифте, они указали бы сразу. Слишком он выделялся на фоне этой деловитой среды, среди этих деловитых людей. У него был высокий, открытый лоб, симпатичное лицо с висячими модными усами, безупречно ухоженными, так же как и черный спортивный ежик волос. Возраст трудно определить, но уж никак не больше тридцати. Голубая тренировочная куртка с белой отделкой, черные брюки с тщательно отутюженными складками.

Человек этот сидел в инвалидной коляске на велосипедных колесах. Здесь, на солнце, хромированные крылья и костыли сверкали и отсвечивали. Перемещаясь, он крутил колеса руками — бархатисто мягкими, белыми руками, и Конрад заметил, что маневрирует он удивительно ловко.

— Вы что-то хотели нам сказать? — спросил Конрад, спустившийся во двор вслед за ним.

— Нет… Я… Мы… Хотелось бы знать, есть какая-нибудь надежда? — смущенно спросил он и быстро добавил: — Я его сосед по квартире. Его зовут Рудольф Димда.

— Поднимитесь наверх, мы сейчас к вам зайдем.

— Он… умер?

— Да, он умер. Поезжайте, мы сейчас будем. Нам нужна ваша помощь, мы осмотрим квартиру покойного.

«Он усиленно старается не показать, насколько он взволнован», — заметил про себя Арнис, не зная, что и Конрад отметил то же самое.

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
— Валдер, Валдер… Где я эту фамилию слышал? — пытался вспомнить человек, которому руководство комбината надомного труда поручило обеспечить Валдера работой. Человек этот был из тех болельщиков, которые все свободное время торчат на трибуне стадиона и горестно стонут, когда телевидение в одно и то же время передает две разных игры. Несколько лет назад он превозносил имя Валдера при каждом разговоре, а теперь вот оно уже погасло в его памяти. Только явившись к Карлису домой, он вспомнил парня и растерялся, так как былой кумир выглядел человеком, которому надоело жить. Какое-то время они поговорили о футболе. Человек этот все смотрел на груды книг, заполнявших комнату Карлиса, и думал, что парень их в лучшем случае всего лишь перелистал. Он понимал, что Валдеру первым делом нужна интересная работа, но знал, что в рамках своего комбината ничего подобного предложить не может, что вязать женские кофточки или делать мишек для ребятишек — такое занятие Валдеру никакого удовлетворения не доставит. Но тут он узнал, что Карлис довольно хорошо рисует.

— А может быть, попробовать обратиться в комбинат «Художественное творчество»? У меня там знакомство, — предложил он.

Карлису Валдеру было все равно. Так началась его карьера мастера по янтарю. В бывшей комнатке для прислуги поставили шлифовальный станок и вентилятор, в начале месяца принесли мешочек с небольшими кусками янтаря, показали, как его обтачивать, шлифовать и полировать, как просверливать дырочки и вделывать мельхиоровые крючки. И он стал изготовлять запонки. Для подобной работы требуется элементарное умение и столь же элементарные познания. Работа восторга не вызывала, о янтаре он ничего не знал. Познания и восторг пришли позднее, но это занятие позволяло сознавать, что другим в тягость он уже не будет, а даже наоборот — приносит пользу.

Но вскоре удивительный солнечный камень, который в отличие от других драгоценных и полудрагоценных камней подернут какой-то дымкой таинственности, потому-то немцы и зовут его горючим, а финны и эстонцы морским камнем, вошел в жизнь Карлиса Валдера, чтобы прочно в ней остаться.

Карлис узнал, как по структурным признакам различать наплывной, капельный и пластинчатый янтарь, при какой температуре он становится пластичным и начинает плавиться, узнал, что из янтаря делают янтарную кислоту, янтарное масло и янтарный лак. Вскоре он, взяв в руки кусок янтаря, уже мог сказать, крапчатый ли это, выродившийся или дутый, и радовался, когда мог присоединить к своей небольшой коллекции красно-желтый геданит, найденный под Гданьском, или черный станденит. Если попадался терпеливый слушатель, Карлис рассказывал, какой янтарь находят на Байкале и на Сахалине, у подножия вулкана Этна и в Северной Сицилии, в Бирме, Новой Зеландии и Гренландии.

Он стал посещать выставки декоративного искусства, где экспонировались украшения как латвийских студий, так и студий соседних республик, сравнивал приемы обработки. Появился интерес к латышской археологии.

В те годы янтарь использовали главным образом для украшений — в кулонах, брошах или кольцах, для цепочек и оправы все художники брали медь или мельхиор и очень редко теплое серебро, к которому янтарь так и просится. Выставляли украшения с ажурным металлическим плетением или литьем, где янтарю отводилась второстепенная роль.

Но вот как-то Карлис увидел изделия из янтаря старого мастера Артура Берниека. В книге. Цветные фотографии. Какая нежность и спокойствие в этих гладких фигурках пловцов! Раньше он и не слыхал об изваяниях из янтаря. Фигурки эти выявили совершенно новые возможности солнечного камня, но он понял, что сам так работать никогда не сможет, потому что он не ваятель.

— Смотри, что я раздобыл! — весело воскликнул как-то Рудольф, входя к нему. На его ладони лежал необработанный кусок янтаря размером с персик. — Классная штука, жаль, что с дыркой. Хоть ты и не именинник, подношу тебе эту красотищу! Будь здоров, мне пора на работу!

Янтарь по форме напоминал яйцо. Мутный верхний слой в трещинах, но по смолисто-желтым жилочкам в трещинах Карлис заключил, что внутри он должен быть прозрачный. Когда он ободрал верхний слой, камень открылся во всей красе — в самой середке удивительно прозрачного камня виднелось вкрапление: комар с распростертыми крыльями. Липкая смола застала врасплох дремлющее насекомое — в те времена в тропическом лесу смола капала с каждого поврежденного дерева. Комар очнулся, ноги его влипли в вязкую массу, он попытался взмахнуть крыльями, но масса текла и текла, пока не охватила его всего. И тогда крупная капля под силой земного притяжения начала скользить по стволу дерева, пока не наткнулась на сучок и не затвердела. За тысячелетия веточка истлела, а смола превратилась в красивый янтарь, и только отверстие в этом янтаре указывало место, где проходил сучок.

Подобные вкрапления уникальны. Несколько месяцев Карлис Валдер не решался обрабатывать этот кусок. Целыми днями он набрасывал металлическое плетение, которое должно было служить оправой для ценного камня. Но какой бы узор и какую бы форму он ни находил, все делало янтарь неживым, искусственным.

И тогда он решил — никакого металла, никаких плетений! Он бережно отполировал громадную каплю, вместо цепочки пропустил в отверстие от сучка узкий замшевый ремешок и послал на выставку. Кулон с названием, придуманным Рудольфом Димдой, — «Веселый комар».

«Комар» два года не возвращался к владельцу, все перелетал с выставки на выставку по столицам разных государств, где его фотографировали для популярных иллюстрированных и профессиональных журналов по прикладному искусству, и приносил славу своему мастеру. А вернувшись, занял почетное место на черном бархате над рабочим столом.


Лифт, сотрясаясь, пошел наверх. Остановился.

Карлис Валдер выкатил коляску на площадку и въехал в квартиру. Из его комнаты слышалось рыдание Паулы.

«Надо действовать сейчас, потом будет поздно», — стиснул губы Валдер. Как ясно работает мысль. Как раньше, когда на штрафной площадке противника, в толчее, он получал пасовку. А дальше все как в замедленной съемке: он сразу все охватывает, видит, как продолжают двигаться защитники, в каком положении они окажутся в момент удара, улавливает свободный угол в воротах противника и сильно посылает туда мяч. И все это в несколько мгновений.

Хоть бы Паула не вышла!

Карлис Валдер тихо открыл дверь комнаты Рудольфа Димды и вкатился туда. Там он пробыл неполную минуту, а выехав, тут же отправился на кухню, чтобы сказать Пауле, что Рудольф Димда мертв. Но старушка об этом уже догадалась.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В воротах появился высокий, плечистый, прямо тебе из американской баскетбольной команды, с аккуратным пробором и приглаженными волосами Бертулис. Рядом женщина в пальто салатного цвета и мохнатой лиловой шапке. Лицо топорное, выражение недовольное, голос гулкий. Всегда у нее претензии к жильцам, а у жильцов всегда претензии к дворничихе, так как подметала она ровно столько, чтобы сохранить квартиру. В домоуправление она перешла работать только ради казенной квартиры и теперь ждала, когда кончится срок трудового соглашения, после которого ее уже нельзя будет выселить. А там найдет работу в другом месте, где — этого она еще не знала, поскольку никакой специальности не имела.

Конрад спросил у нее, знает ли она убитого, и дворничиха ответила, что вроде когда-то видела, может, он даже и живет здесь, но поручиться не может. И вообще не могла сказать ничего связного о жильцах дома, только что на втором этаже живет старик, который никогда не отворяет дверь.

— А другого выхода с лестницы нет? — Вопрос был задан только для порядка, только потому, что задать его надо. Ведь они же были на лестнице и прошли ее снизу до самого верха.

— Там коридор есть… Раньше его запирали, а теперь замок испорчен и больше не запирают…

Выйдя из лифта на третьем этаже, они очутились как раз перед дверью, на которой не было ни номера квартиры, ни фамилии жильца. Единственное отличие от двух других дверей на этой площадке. У Конрада даже не было оснований упрекать себя, что он не сразу заметил это отличие, так как подобные двери встречаются часто, особенно в старых рижских домах, где преобладают огромные квартиры в восемь, а то и в одиннадцать комнат. У этих квартир обычно было два выхода: парадный — для господ и «черный» — для прислуги. «Черный» вел в темный конец коридора или прямо в кухню. В шикарных домах у «черного» хода и лестничная площадка отдельная, но в менее презентабельных обе двери в квартиру обычно находятся рядом.

— Тут вон, — ткнула в воздух дворничиха.

Бертулис побежал вниз за сержантом с собакой и сотрудником, который соберет вещественные доказательства.

Осторожно, чтобы не стереть отпечатки пальцев, если они оставлены, Конрад нажал на дверную ручку, гладкую, бронзовую ручку, во впадинах которой скопилась ядовито-зеленая патина.

Дверь открылась, тонко заскрипев, и показался узкий длинный коридор. Конрад достал фонарик, и в свете его они увидели, что метров через пятнадцать коридор заворачивает влево.

— Электричества здесь нет? — резко спросил Конрад.

Дворничиха покачала головой.

— И не подметалось лет двести!

— Пусть подметает кому надо! Мне этот коридор не засчитывают! Что мне, больше всех надо!

Несмотря на пыль, висящую в воздухе и перекатывающуюся комками по полу при малейшем дуновении, здесь явственно чувствовался резкий запах сгоревшего бездымного пороха.

Вернулся Бертулис с проводником собаки. Ни о чем не спрашивая, сержант прошел в коридор, пустив собаку на поводке. В другой руке у него был большой, мощный фонарь, освещавший коридор, как фара автомашины. Собака натягивала поводок и, похоже, не только приличия ради.

— Нечасто здесь ходят, — сказал Арнис, внимательно изучая пол.

Никто ему не ответил, так как сержант остановился и уставился в землю недалеко от того места, где коридор сворачивал влево.

На полу лежала гильза от охотничьего ружья, а через несколько шагов вторая. Здесь сильнее, чем раньше, пахло порохом.

Больше ничего не нашли, если не считать очень давно заложенную кирпичом дверь в стене коридора. Свернув налево, коридор выводил на другую лестницу, в другом доме. Она была без лифта, но очень широкая и светлая, с коричневыми полированными дверями, похожими на платяные шкафы. Тяжелая наружная дверь с системой противовесов открывалась легко и бесшумно, а если оставить ее открытой, сама так же мягко и бесшумно закрывалась.

Здесь был переулок, некогда сказочный тихий уголок в самом центре города, а теперь, когда город перенасытился автотранспортом, здесь возникла улица с довольно оживленным односторонним движением и многочисленными пешеходами.

Собака не взяла след ни в начале коридора, ни тогда, когда нашла гильзы, ни сейчас. Не желая, чтобы прохожие разглядывали его и собаку, словно музейные экспонаты, сержант попросил у Конрада разрешении уйти и удалился в оперативную машину.

— Просто удивительно, как этот коридор еще не разнюхали аферисты, — сказал Арнис, прикидывая, сколько домов остается до угла улицы. — Более идеального места и желать нельзя… Что-то похожее есть недалеко от университета. Там приезжих обчищали. Два чернявеньких мальчика прибили на дверь коридора квартирный номер, приспособили ключ и даже табличку с фамилией приладили. Уже около двадцати ковров сумели «продать» узбекам из туристического поезда, когда я их взял. Один постучит в дверь, второй, в майке, лицо в мыльной пене, высунется в дверь, хозяина квартиры изображает, а бедные узбеки, рот раскрыв, терпеливо стоят перед дверью, ждут, когда им вынесут обещанный ковер или деньги.

— Надо искать машину, — сказал Конрад. Как будто он из рассказа Арниса ничего не слышал.

— Почему именно машину?

— А потому, что в моей практике еще не было случая, чтобы убийца с ружьем под мышкой спокойно шествовал к трамваю! — отрезал Конрад.

И как он сразу не подумал о коридоре? За каким чертом этот коридор вообще сделан? Будь здесь место для какой-нибудь подпольной явки или конспиративная квартира, так здесь бы уже давно висела мемориальная доска. А будь здесь… Судя по площади, оставляя такой коридор, хозяин терял почти целую квартиру.

Когда Конрад и Арнис вернулись во двор, труп уже увезли и кровь засыпали песком.

— Я еще нужна? — нетерпеливо осведомилась дворничиха.

Конрад ответил, что ей придется идти вместе с ними осматривать и опечатывать комнату убитого.

Криминалист достал из портфеля два полиэтиленовых мешочка с найденными в коридоре гильзами и показал Арнису.

— Похоже, что ружье не новое, бойки здорово сбиты.

— А что с отпечатками?

— Нет.

— Теперь все дошлые, да и перчатками каждый может обзавестись.

— Не было перчаток. Или брался за ручку через носовой платок, или потом вытер. Что тебя еще интересует?

— Пока что ты и сам немного знаешь.

— Думаю, что до вечера я дам свое заключение. Занесу Конраду.

Машина выехала со двора, а Конрад Ульф, приказав Бертулису узнать, в каких квартирах в момент выстрела находились Люди и что они могут показать, вместе с дворничихой и Арнисом пошел в квартиру Рудольфа Димды.

Пока дворничиха звонила в дверь, Конрад все смотрел на коридор и пытался понять, как он возник и почему сохранился. Такой уж он был дотошный, не уймется, пока не узнает что хочет, и не уснет, если не удастся узнать. Вечером, придя домой, он долго изучал старые планы Риги и своды земельных участков. Наконец нашел, что искал, но это устроило его лишь частично — против номера земельного участка с обоими домами значилось: «Унаследовано семейством Бас». Ага, значит, оба дома выделены из какого-то наследства и завещаны каким-то Басам, стало быть, у них был один владелец. Может быть, в завещании даже было сказано, что оба дома надо соединить коридором, чтобы лучше за ними присматривать? По заложенной двери ясно видно, что коридор возник позже, а не во время постройки дома. Поди знай, сколько у этого старца завещателя осталось ума, но если он написал, что коридор нужен, то закон требовал, чтобы ты его непременно проделал…

Дальше этих размышлений Конрад в тот вечер не продвинулся, и прошло еще два года, прежде чем он наткнулся на информацию, которая могла удовлетворительно объяснить происхождение коридора. Его внучка, которая вошла уже в тот возраст, когда девицы начинают интересоваться модами, как-то заговорила об этом, и он решил показать ей, как основные линии фасонов повторяются в определенной последовательности. Чтобы все было наглядно, он разыскал в своей обширной библиотеке комплекты старых журналов, и вместе с внучкой они принялись листать их — предпоследние страницы и тогда, так же как и сейчас, предоставлялись откровениям диктаторов моды. И, листая эти страницы, он наткнулся на небольшую заметку, в которой упоминался номер дома, где был застрелен Рудольф Димда.

«В субботу полиция обнаружила тайный лотоклуб, вход в который был искусно устроен совсем с другой улицы. Виновные арестованы».

После первой мировой войны лотоклубы были довольно выгодным предприятием и процветали вроде игорных домов в Монте-Карло. Вначале доходы шли в кассы различных благотворительных обществ и для поддержания профсоюза актеров, но потом игра так распространилась, что по решению сейма лотоклубы закрыли. Только желающих играть было много, и предприимчивые дельцы стали создавать тайные клубы, чтобы не упускать деньги, которые сами текли в их карманы. Так продолжалось до конца двадцатых годов, и именно благодаря этому игральному азарту и возник коридор…

Дверь открыла старая низенькая старушка с седыми волосами и заплаканными красными глазами, а за нею виднелся тот самый молодой человек в инвалидной коляске. Лицо его казалось еще бледнее, чем внизу, во дворе.

— Это из милиции, — сказала дворничиха, и голосом ее вещала сама власть.

Старушка молча отошла в сторону, пропуская дворничиху, Конрада и Арниса в коридор, который резко разделял квартиру надвое.

Квартира выглядела довольно странно: справа, сразу же от входа, тускло отсвечивали створки широкой двери с матовыми стеклами, по краешкам которых были выгравированы цветы с длинными стеблями. По другую сторону коридора — дверь в другую комнату и только потом кухня и прочие удобства.

— Раздевайтесь, — предложила старушка, указав на вешалку.

Конрад и Арнис поблагодарили и повесили свои пальто, но дворничиха не пожелала следовать их примеру. То ли решила, что пребывание здесь будет кратким, то ли хотела подчеркнуть, что не доверяет этим людям. Старушка сделала вид, что больше не замечает ее.

— Мы должны осмотреть комнату Рудольфа Димды, — объяснил Конрад. — Ключ у вас есть?..

— А мы здесь ничего не запираем… Пожалуйста! — И старушка распахнула двустворчатую дверь.

Комната очень просторная, метров сорок, не меньше. И с первого взгляда видно, что здесь живет фотограф. Дальний угол у окна даже выглядит небольшим ателье — на стене ослепительно белый экран, а перед ним трехножные металлические штативы с мощными лампами и рефлекторами, в которых отражаются окружающие предметы. Из-за сферической поверхности рефлекторов предметы эти теряли свои истинные пропорции: довольно пролежанный диван неимоверно вытянулся, а письменный стол, на одном конце которого стояли фанерные картотечные ящики, так вымахал в высоту, что напоминал небоскреб.

— Вы не знаете, где у него хранятся документы? — спросил Конрад.

— Я покажу, — вызвался молодой человек в инвалидной коляске и, подъехав к письменному столу, выдвинул средний ящик.

Технический паспорт машины, водительские права, членский билет охотничьего общества и разрешение на оружие, сберегательная книжка…

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
С весны фотограф Рудольф Димда был одержим идеей «Натюрморта с диким кабаном». На это его вдохновил объявленный одной большой фирмой, производящей охотничье оружие, конкурс на рекламный снимок, который должен был бы заинтересовать покупателей разных стран. Задание было поистине трудным, потому что выделиться, запомниться читателю толстенного, в несколько сот страниц, каталога сначала казалось просто невозможным. Оружие там демонстрируют красивые женщины, обладательницы необычайно стройных ног, даже популярные кинозвезды с непередаваемо ослепительными улыбками. Эти женщины позировали на фоне айсбергов или медвежьих шкур. Вот они на сафари в Африке, где виднеется кусочек саванны с баобабами и носорогами вдали, а в тексте говорится о стоимости лицензий на отстрел. Вот они в элегантных каминных залах, где на однотонных стенах, высоко над камином, на резной дубовой панели, висят самые большие в мире рога маралов, привезенные с зеленых холмов Монголии. Мужчин в каталогах мало, а если и есть, то это прославленные завсегдатаи сафари или видные общественные деятели, которые с признанием отзываются об охоте как об активном отдыхе, что позволяет им «расслабиться», не думать о повседневной работе с ее проблемами, что в особенности важно для деятелей умственного труда. Рекламируют и самые простые одностволки за двадцать-тридцать долларов, и те, что стоят тысячи. И автоматические, и двустволки, и с горизонтальными и вертикальными стволами, и калибры от восьми до пятидесяти двух, крошечные, как ячменное зернышко, ружьеца. Посмотришь такой каталог, и кажется, что уже ничего нового нельзя придумать, что все, что ты найдешь, тут же утонет в груде таких же снимков, растворится и забудется.

Познакомившись с условиями конкурса и еще раз перелистав каталог, Рудольф Димда решил в нем не участвовать, потому что изготовление конкурсной фотографии — процесс очень трудоемкий и только в случае удачи приносит удовлетворение, но ведь такой счастливчик приходится один на полтысячи неудачников. Что он может выставить против кинозвезд с жемчужными зубами и вызывающей улыбкой? Ну, ладно, найдет он красивую девчонку, даже очень красивую, уговорит ее сниматься для конкурсного снимка, она преодолеет укоренившийся у нас предрассудок, что, рекламируя что бы то ни было, девушка рекламирует и себя как товар, и все равно это будет всего лишь фотография красивой девушки, потому что она дилетантка, не умеет создать образ, а для хорошей рекламы важен конкретный образ. Если на фотографии женщина с яхтой, то с первого взгляда должно быть ясно, что она умеет уцепиться за ванты и повиснуть, спиной касаясь воды, не давая яхте перевернуться, а если уж она на кухне у плиты, то не должен возникнуть вопрос, в какой воде она варит картофель — в холодной или в. кипящей. Для хорошей рекламы надо приглашать хороших актрис — это понимают все, но так же понимают и то, что просто неловко ее приглашать, занимать почти на целый день за какие-то рубли с копейками, на какой бы максимум оплаты ни шла осмелевшая бухгалтерия. До сих пор в некоторых авторитетных кабинетах считают целесообразным сэкономить несколько десятков рублей на рекламе и в то же время упускают тысячи на экспортных заказах.

Только в одном отношении Димда чувствовал себя сильнее авторов виденных им рекламных фотографий — в ощущении реальности. Почти ни в одной фотографии не чувствовалось атмосферы подлинной охоты. Авторы хорошо разбирались в композиции, в освещении и прочих элементах фототехники, но сами, очевидно, не были охотниками, и поэтому от снимков веяло статической красивостью, не исходило от них того неповторимого возбуждения, которое охватывает охотника, когда он слышит, как ломаются под ногами животного ветки, как оно приближается; в них не было того трепета, который пробегает, когда в сумерках слышишь вальдшнепа, вот он все ближе и ближе, и пальцы сами спускают предохранитель.

Дикий кабан, вот что ему нужно! Только что застреленный кабан, у которого на загривке еще стоит щетина, глаза застыли, но все еще красные от ярости, на страшных клыках, длинных и острых, как бритва, еще налип песок и мох, потому что он в миг агонии еще бил ими в ту и другую сторону, но вместо врага поражал только землю.

И все же Димда лишь раздумывал об участии в конкурсе, еще сомневался, понимая, что одного кабана мало. В сомнениях прошло месяца два, и вдруг ему повезло. Он зашел в охотничий магазин купить дробь — пятый номер, так как приближался сезон охоты на уток и тогда дробь станет дефицитом. У двери директора томилось несколько человек, желавших сдать ружья на комиссию. В руках у них были более или менее потрепанные чехлы, и они ворчали, что приходится долго ждать.

Димда уже сунул мешочек с дробью в портфель, когда от директора вышла пожилая женщина с чем-то завернутым вполосатый деревенский полог. Она посмотрела на ожидающих, потом увидела Димду и пошла к нему, так как своим видом он внушал доверие больше других.

— Скажите, а в Риге еще где-нибудь принимают ружья?

— Вы хотите продать?

— Ну понятно, что продать, да только он, — и она сердито кивнула на дверь кабинета, — не берет. Не будут, говорит, такое покупать, в милицию надо сдать. Из таких теперь никто не стреляет.

Во время этого разговора полог слегка развернулся, и Димда увидел часть приклада с отделкой, которой у современных ружей уже не бывает, если не считать роскошного оружия, предназначенного больше для коллекционирования, чем для охоты. И ему тут же стало ясно, что должно быть на фотографии рядом с кабаном. Старинное ружье. Старинное ружье и охотничья шляпа с еловой веточкой, которой венчают отличившегося охотника. Это символизирует поединок, в котором одержал верх охотник, и победил он не с помощью пятистрельного новейшего автомата, а с помощью самой обычной фузеи, что делало эту схватку одинаково опасной для обеих сторон. Разумеется, небольшой театр тут есть, но ретро-театр теперь в моде. В него не поверят, его примут с оговоркой, но примут — и он останется в памяти. И рекламный текст о предлагаемом фирмой современном оружии прочитают, потому что фотография привлечет внимание.

Чтобы вокруг не толпились зеваки, они с тетушкой пошли в соседний двор и совершили там сделку. Цена была пустяковая. Потом Рудольф поехал в милицию, чтобы зарегистрировать ружье и получить разрешение на его хранение.

Лейтенант, которого Димда знал довольно хорошо, так как несколько раз ездил с ним на охоту, долго крутил в руках старинное ружье, поочередно разглядывал заржавевшие стволы и щелкал курками.

— С таким еще на мамонтов ходили, — наконец сказал он.

— А ты погляди, какая резьба на замке и на ложе!

Лейтенант засомневался, можно ли внести ружье в разрешение Димды. Ведь ружье-то заказное, нигде ни фирмы, ни номера. На барочной резьбе по ложу можно разобрать два причудливых вензеля, которые явно обозначали изготовителя, но для регистрации этого маловато. Наконец на стволах обнаружили еще стершиеся буквы Н с еще более стершимися царскими коронами над ними — знак, что для стрельбы можно пользоваться бездымным нитропорохом.

— Слушай, ты что, пришел меня разыграть? — рассердился лейтенант. — Где у этой шомполки номер?

Рудольф пожал плечами:

— Я же с ним охотиться не собираюсь… Я для фотографирования купил.

— Тогда иди и просверли в патронниках дырки, чтобы нельзя было стрелять, и я выдам тебе разрешение, что можешь держать на стенке… Договорились?

— Будет сделано!

Эти дырки в патронниках можно было проделать сразу, ничего хитрого тут нет, так как стволы не делают из слишком твердой стали. У Карлиса, который зарабатывал теперь свой хлеб насущный, делая металлические и янтарные украшения, и сверло найдется, и станок, но Димда боялся, что отверстия на фотографии можно будет различить. Бутафория, как ее тонко ни делай, всегда вызывает у зрителя подозрение. Димда решил сначала сделать фотографию и только потом проделать дырки.

Лицензию на отстрел кабана Рудольф получил в охотничьем обществе без особых трудностей, так как после нескольких теплых зим кабаны расплодились и стали наносить ущерб полям. Больше вытаптывали, чем съедали. Каждое лето колхозники составляли акты об этих потравах, а охотники набивали патроны и садились в засаду подле полей, втайне надеясь, что уж на этот-то раз удастся кого-то подстрелить и тем самым внушить этим свиньям уважение к колхозному имуществу. Но то ветер к лесу, откуда кабанам выходить, — и их тонкий нюх ловит запах охотников, — то охотник вскорости после захода солнца дезертирует, не в силах отбиться от комаров, то вдруг свиньи задумают на диете посидеть и вовсе не вылезают из чащобы.

Сначала Димда ездил на охоту один, потом стал брать с собой Карлиса, за что тот был ему очень благодарен: есть возможность подышать свежим воздухом. Димда усаживал Карлиса возле ближнего картофельного поля — с расчетом, что если кабаны пойдут туда, то присутствие Карлиса их отпугнет и, возможно, они кинутся сюда, где их поджидает с ружьем сам фотограф. Благодаря этому Димда уже дважды мог выстрелить, только кабаны были далековато, а раненый зверь все равно уберется в лес, и попробуй его ночью найди — и опасно и безнадежно.

Карлис от поездок приходил в восторг. Ему еще не доводилось бывать на природе. Как все горожане, он знал, что в лесу живут зайцы и косули, но сам видел их только в зоопарке, знал, что на свете бывает туман, что он пластами залегает во впадинах на опушке, но никогда не думал, что может увидеть торчащую из него гордую голову лося, который пройдет совсем рядом, даже не ускорив шаг при виде Карлиса, потому что прошлая охотничья осень для него уже что-то далекое, какое-то нереальное прошлое и он уже давно без страха, величественно обходит свое царство.

Для Карлиса понемногу раскрывалось великое чудо природы, в которое нельзя проникнуть, совершая экскурсии в горы или в далекие прославленные города. Он сидел, закутавшись в овчинный полушубок Рудольфа, на валуне или куче камней и пней, которую оставил посреди поля бульдозер мелиораторов, и с неослабным вниманием смотрел распахнутыми изумленными глазами, как ребенок, зашедший в магазин игрушек, где полки ломятся от кукол, мишек и всяких игр. Вот в сумерках юркнула лиса, выслеживая уток и вынюхивая их гнезда, вот ловкими прыжками пронеслась косуля, чтобы в кустах остановиться и оглянуться на то, что ее спугнуло, а вот заяц, тот совсем безмятежно похрустывает своим диетическим ужином из сочных корешков и лишь изредка поднимает длинные уши, когда на ближайших хуторах скуки ради зальется собака или низко над головой пронесется со свистом запоздалая пара уток.

Видимо, намерения кабанов не совпадали с намерениями Димды, а срок конкурса неумолимо приближался. Димда стал нервничать. Теперь они ездили на охоту каждый вечер, видели десятки зверей, но не тех, кого нужно. А кабаны бродили где-то совсем недалеко, потому что жители окрестных усадеб жаловались леснику чуть не каждый день. Тогда Димде пришло в голову удвоить свои возможности. Карлис говорил, что раньше он стрелял из мелкокалиберки, а ведь у Димды два ружья, не считая старинного, предназначенного для фотографирования. Если одно дать Карлису… Разумеется, неприятности могут быть. И не отопрешься, потому что передавать охотничье оружие не разрешается.

Идея возникла после того, как стая кабанов второй раз не подошла на выстрел, потому что стрелять из гладкоствольного ружья дальше пятидесяти метров могут только идиоты или злоумышленники. Вот если бы усадить Карлиса со вторым ружьем метрах в ста поодаль, тогда была бы перекрыта вся опушка. Лесник уже привык, что Карлис приезжает, и ничего не заподозрит. Лишенный охотничьей жилки, лесник никогда не оставался охотиться, а указав место, шел спать. Ружье Карлису можно принести потом. Кто не рискует, тот не выигрывает.

Начал поспевать овес, и они устроились возле него. Кабаны проделали там широкие округлые туннели. Если овес по всему полю одинаковой высоты, то стрелять можно только на самой опушке, когда животные пересекут межу, но, к счастью, посреди поля на взгорке овес низкий, всего по колено. Здесь их хорошо будет видно.

— Сейчас я тебя проэкзаменую, — сказал Рудольф, пригласив Карлиса в свою комнату. — Сейчас тебе придется признаться, что ружье ты видишь впервые в жизни!

Рудольф достал из шкафа ружье, сунул в стволы по патрону, потом долго шарил в столе. Наконец нашел огарок свечи, расправил фитиль, зажег и прилепил на шкаф.

— Вот тебе ружье, и покажи, на что ты способен, — протянул он заряженное ружье Карлису.

— Давай… — Карлис спокойно взял ружье, спустил предохранитель и долго целился, ожидая, когда Рудольф удержит его своим криком. Но нет, не кричит. Карлис опустил ружье, многозначительно посмотрел на Рудольфа, потом быстро прицелился и выстрелил.

Выстрел оказался негромким, штукатурка нигде не посыпалась, свеча на шкафу продолжала гореть.

— Промахнулся, дружок, — насмешливо сказал Рудольф, взял двустволку и выстрелил сам. Огарок погас, будто его задули. — Тренировка нужна. — И Рудольф дал ему еще патронов. По правде говоря, это были пустые гильзы с пистонами жевелло. — Вот так в цирке трюкачат. Красивая девушка ставит на голову зажженную свечу, а кавалер стреляет — и фук! потухло! Если бы он стрелял настоящими пулями, так ему бы то и дело пришлось хоронить хорошеньких блондинок, и дирекция этот трюк запретила бы, потому что практики возрождения красоток из мертвых в мире пока что не существует. Пали еще раз: если прицелишься точно — свеча обязательно погаснет! Весь трюк в колебании воздуха, ничего сложного нет… Ловкость глаза и никакого мошенства! Тебе надо серьезно потренироваться, потому что охотиться — печалить по животным, а убивать их. Лицензия у нас только одна, а пистонов жевелло пол-литровая банка.

Ружье принесло Карлису совсем новое, еще неизведанное чувство. Лежащий на коленях холодный металл придавал смелости — ему, Карлису, даровано право казнить или миловать. Если вначале он боялся, что не сможет выстрелить в зверя, то потом, свыкнувшись с ружьем, от всей души желал, чтобы из леса вышел какой-нибудь волк или енот, которого можно сразу уложить и к которому не надо испытывать жалости. И он не будет жалеть, он будет мужественным, он вскинет ружье и выстрелит. Если на опушку выходила косуля, он долго и тщательно целился под лопатку, чтобы привыкнуть видеть мушку на силуэте зверя, ловить место, куда должна ударить пуля, а когда мимо шествовал спокойный барсук, Карлис вел мушку за ним, пока видел его, так как Рудольф учил, что, стреляя по идущему зверю, надо ружье вести за ним.

Чувство это бывает у каждого охотника, когда он впервые берет в руки оружие, но оно проходит, когда к оружию привыкаешь, когда знаешь, на что оно способно, когда в сознании «убивать» и «охотиться» уже не смешиваются, а стоят, не соединяясь, на своих местах. Так по птице бьют только по летящей, а по косуле — только по бегущей. Так свыкаются с предоставленной властью, когда ясно понимают, какую ответственность она возлагает.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

— Нам надо немного побеседовать, — сказал Конрад старушке.

— Что? Повторите, я плохо слышу…

— Нам надо бы побеседовать, — повторил Конрад громче.

— Хорошо, — старушка кивнула седой головой. — Спрашивайте. Меня зовут Паула.

— Здесь будет неудобно. Здесь сейчас люди начнут работать, мы им будем мешать.

— Можно к Карлису пойти или на кухню.

— Лучше на кухню, я с детства люблю кухню.

Шаркая шлепанцами, старушка вышла в коридор. Конрад последовал за нею.

— Кто приходил к Димде в гости?

— Карлис знает… Я здесь уже мало бываю, обед приготовлю да пыль оботру… Немолодая уже, скоро ровно восемьдесят.

Кухня была чистая, и Конрад подумал, что, пожалуй, это самое чистое место во всей квартире. И довольно большая — вон дровяную плиту после установки газовой не разобрали, надо думать, иногда даже пользуются ею.

Стол, три стула и выкрашенный в белый цвет старомодный буфет в углу, над ним дощечки с аккуратно развешанными кухонными принадлежностями, еще выше полка, на которой тесно стоят фаянсовые баночки с немецкими надписями: Muskat, Mandeln, Zimt. Над раковиной блеклый, но чистый коврик с вышитыми синими гномами, которые тащат большущий кувшин с водой. Справа дверь в кладовку, слева… Наверное, комната для прислуги, подумал Конрад, и приоткрыл ее. В нос ударил запах смолы, в глаза бросился толстый слой белой пыли, которая, словно только что выпавший снег, запорошила все, что есть в комнате, — шлифовальный круг, бормашину, электромотор и провода от него, а кое-где даже висела гроздьями.

— Здесь Карлис, уж вы простите, свой янтарь обрабатывает, — сама пояснила Паула.

— Да-да, — кивнул Конрад, прикрыл дверь и выглянул в окно. То место, где лежал Рудольф Димда, уже можно было узнать только по очерченному мелом силуэту и по кучкам песка, которым засыпали кровь. — Где вы живете?

— Да недалеко… Прихожу им обед готовить и немного убрать… Только говорите, пожалуйста, громче, я последнее время совсем плохо слышу.

— Каков был Рудольф Димда?

— Фотограф он был.

— Это я знаю, я другое имею в виду… Может быть, любил весело пожить? Может быть, имел подозрительные знакомства? Кто к нему приходил?

— Рудольф был порядочный человек, я его с детства знаю, мы с его матерью дружили. И Карлис порядочный… Для него это большая потеря. Рудольф о нем очень заботился… Это вам все скажут, все, кто в этом доме что-то о соседях знает…

— Может быть, у Димды были враги?

— Не верю, — покачала головой Паула. — Слишком он был незлобивый, чтобы заводить врагов.

Слышно было, как время от времени в коридоре открывается дверь, входят или выходят люди. При осмотре комнаты собрались сотрудники угрозыска, понятые, следователи.

— Что вы делали, когда это случилось?

— Повторите еще раз, я же плохо…

— Что вы делали, когда раздались выстрелы?

— Мы с Рудольфом только что пообедали. Карлис сказал, что пока обедать не будет, ему надо работу кончить. Рудольф, как всегда, спешил, ему в три обязательно нужно было вернуться в лабораторию… Я осталась на кухне одна, мою посуду… Тут слышу, как что-то ухнет, как во дворе кто-то закричит… Что кричат, я не слышала, не могла слов разобрать, но голос такой взволнованный, вот я и подошла к окну… И тут я его увидела… Открыла окно, зову по имени… Кричу людям, чтобы объяснили, что случилось. А он лежит и не двигается… Тогда к Карлису. Он работал за своим столом и ничего не слышал, у него окна на улицу выходят. Потом вы приехали. Карлис дал мне лекарства и велел сидеть в его комнате, он боялся, что в кухне я не выдержу и подойду к окну. Сам он спустился к вам. А я сидела сама не своя. Сейчас самое тяжелое уже позади… Я много близких в жизни потеряла… Две войны столько людей забрали… И между войнами…

Старушка увидела возле плиты шелуху, подняла ее и бросила в ведро.

— Не везло ему, Рудольфу… Хороший человек был, а все как-то не везло…

В дверь кухни постучали, и появился Арнис.

— Пришла какая-то женщина… Требует начальника… Хорошо бы вы, товарищ полковник, с ней поговорили… Удивительно настойчивая…

— У вас там еще надолго?

— Скоро кончим.

— Есть что-нибудь интересное?

— Абсолютно ничего.

— Пусть эта женщина войдет.

— Пройдите сюда, — сказал Арнис кому-то в коридоре, пропустил ожидающую мимо себя в кухню, а сам ушел опять в комнату Димды.

Женщине было лет сорок, больше сухощавая, чем стройная, хорошо одетая, но довольно экстравагантно. Ярко-красные сапоги на высоких каблуках. Вся как напряженная струна. Кратким кивком поздоровалась с Паулой и тут же обратилась к Ульфу:

— Я его жена!

— Как жена?

— Я жена Рудольфа Димды. Моя фамилия тоже Димда.

— Ты, Цилда, бывшая его жена, — вмешалась старушка. Голос ее зазвучал вдруг сильно и строго.

— Насколько я знаю, Паула, других жен у него нет, есть только любовницы!

— Вы хотели мне что-то сказать? — спросил Ульф.

— Я хотела бы сейчас же получить документы на машину и ключи от гаража. И чтобы вы комнату непременно опечатали.

— Как стервятник какой. Человек еще и остыть не успел, а она уже тут, — с отвращением скривилась Паула, но Цилда хладнокровно пропустила это мимо ушей.

— У Димды должны быть ценные вещи и порядочно денег, — пояснила бывшая жена Димды.

Старушка покачнулась на стуле и взглянула на нее с нескрываемым удивлением.

— Двести пятьдесят в месяц… И еще халтура… Разные там балы и свадьбы снимал, — продолжала Цилда. — Вот и должно скопиться! Не раздавал же он калекам всяким!

— Ты Карлиса не трогай! Он и сам хорошо зарабатывает!

— Я никого не обвиняю, я только должна быть уверена, что здесь никто ничего не сможет утащить! — При виде усмехающейся старушки она взвилась еще больше: — Да, Паула, мне нужны деньги! Я должна воспитывать его ребенка. Ребенка этого повесы и бабника!

— Ты-то ему тоже ничего, кроме рогов, не приносила!

И вдруг старушка мелко и звонко засмеялась:

— Вот уж у тебя, Цилда, денег никогда не было и не будет. Слишком уж ты за ними гонишься!

— Товарищ начальник, так могу я сейчас получить ключи от гаража?

Ульф задумчиво смотрел во двор. В окна все еще высовывались люди, видимо, в ожидании еще каких-то зрелищ.

— Вы, может быть, предполагаете, кто это мог сделать? Может быть, у вас есть подозрения? Может быть, у него есть враги? Не грозил ли кто-нибудь посчитаться с ним?

— Не знаю. Меня это не интересует.

— А меня интересует.

— Но я действительно не знаю. Ну, разве что какой-нибудь ревнивый муж. Но ведь таких мужчин больше уже нет. Тряпки! И представить не могу, кому понадобилось прикончить его… С последними подонками он все-таки не водился, для крупного мошенника был глуповат…

— Товарищ начальник! — поднялась старушка. — Я этого больше не могу слушать… Я пойду к Валдеру, пока вы тут беседуете…

И, не дожидаясь разрешения, пошла к двери, потом вернулась и прошипела Цилде прямо в лицо:

— Ты поганка в красных сапогах!

— Да садитесь же! — кивнул Конрад, когда они остались вдвоем. — Кто вам сказал, что Рудольф Димда мертв?

— Не знаю. — Женщина села, закинув ногу на ногу. Стройные, довольно красивые ноги.

— Как это не знаете?

— У нас была договоренность, что я позвоню ему на работу сразу же после обеда. Трубку взял кто-то другой — откуда мне знать кто, их там много — и сказал, что с Рудольфом дома случилось большое несчастье. Я отпросилась с работы и помчалась сюда, у ворот встретила соседей, и они мне все рассказали.

— По какому поводу вы ему звонили?

— Он обещал выплатить мне алименты… — Женщина замялась. — У меня предвиделись кое-какие расходы. Скажите, а формальности с наследством долго протянутся? У него никого больше нет, только дочь. Да, насчет ключей от гаража…

— Какую сумму вы должны были от него получить?

— Мы говорили о трехстах… Ему взбрело в голову дать мне сразу за шесть месяцев. — И женщина деланно улыбнулась.

Какими бы различными ни были люди, с которыми следователям приходится сталкиваться в повседневной практике и задавать им вопросы, отличий в их ответах и жестах немного. Пусть эти люди представляют различные социальные слои, пусть имеют совершенно различный уровень образования — все они сразу же подпадают под следовательскую — зачастую он и сам этого не сознает — классификацию, в зависимости от того, как держатся со следователем. Это может быть надменный ответ: «Я не знаю!», — хотя в действительности человек хочет сказать: «Вам не удастся ничего доказать!» Это может быть плачущее: «Я не помню…» вместо того, чтобы сказать: «Я не хочу закладывать друга…» Есть категория произносящих это кокетливо, чтобы следователь непременно уловил второй смысл. И дружка «заложил», и до конца дней может клясться и документально доказывать, что он сказал всего лишь: «Я не помню…»

Конрад Ульф допросил и разгадал куда больше людей, чем его молодые сотрудники, поэтому его классификационная система была разработана куда основательнее. Когда Цилда Димда выхватила из сумочки крохотный платочек, приложила его к глазам и всхлипнула, Конрад Ульф подумал: в чем-то она проговорилась и сейчас постарается утопить ошибку. Скорее всего попытается дать дополнение к уже выложенной информации.

— Ему так было удобнее, сразу за шесть месяцев… Он платил за прошлые месяцы, а не вперед!

— Почему вы на это соглашались?

— Потому что дура! Он всегда крутил мной как хотел! — Женщина вновь всхлипнула, но уже не так демонстративно. — Товарищ начальник, эти деньги должны быть у него в кармане, если он шел на работу. Он мне сказал, что перед обедом снимет их с книжки, а после обеда чтобы я позвонила, тогда договоримся, где нам лучше встретиться… Фактически это деньги ребенка… Девочке уже двенадцать лет… То школьные принадлежности нужны, то всякое другое… У меня зарплата маленькая, я продавщицей работаю… Мыло, лосьон, всякая мелочь… Сейчас у нас есть лезвия «Полсилвер». Вы безопасной бреетесь?

— В кармане у Рудольфа Димды было только несколько рублей, — сказал Конрад. — А в комнате вообще никаких денег не обнаружено.

— Не может этого быть! — воскликнула Цилда. — Если Рудольф сказал, что после обеда деньги будут, значит, так оно и есть! Уж в чем в чем, а в таких делах он был пунктуален.

Ульф нервно пожал плечами. Не верил он, что Рудольфа Димду убили из-за этих трехсот рублей, но какую-то роль эти триста рублей должны играть, потому что именно эту сумму Димда снял сегодня с книжки. Сберкнижка найдена в письменном столе, а денег нет.

— Кому вы сказали, что получите от Димды деньги после обеда?

— Н-н… никому…

— Даже дочери?

— Нет.

— Подумайте, подумайте.

— Один человек об этом знал… Но… Но он вне подозрений. Это директор нашего магазина. Я звонила Рудольфу из его кабинета, он сидел рядом…

— Вы полагаете, что директор мог уловить из вашего разговора, что речь идет о трехстах рублях?

— Нет… Нам удалось как-то так насчет этих денег выразиться, вообще… Я между прочим это сказала…

— Зачем вам нужны были эти деньги? — спросил Конрад.

Цилда слегка вздрогнула, словно ее на чем-то поймали, но спокойно продолжала:

— А почему вы думаете, что это мне нужны деньги? Деньги нужны не мне, а ребенку! Ребенку есть надо! Бог с ними, с деньгами, отдайте только ключ от гаража!

— Во-первых, я не имею права этого делать, он уже занесен в протокол осмотра.

— Но ведь ключи висели здесь, на кухне!

— Да, Карлис Валдер предъявил их и сказал, что они принадлежат Рудольфу Димде.

Цилда выразила сожаление, что Конрад ее не понял или не хочет понять. Напряжение ее стало проходить, она обмякла, ее категоричность исчезла. Она даже сказала, что юридически Конрад, конечно, прав, и, по сути дела, неважно, получит она машину сейчас или позднее, когда дочь введут в права наследования. У Рудольфа Димды действительно нет больше наследников, кроме дочери, это могут засвидетельствовать и Паула, и Карлис Валдер, а если надо, то и у него на работе, в «Фоторекламе». Формальности могут продлиться все лето, какой же смысл машине весь сезон ржаветь в гараже? Водительские права у нее есть, и если бы она имела возможность пользоваться этой старой «Волгой», дочка хотя бы по вечерам или в конце недели могла подышать воздухом за городом…

— Я и без того столько пережила всяких несправедливостей. — И губа ее уже задергалась. — Когда разводились, суд присудил мне две тысячи, а машину оставил мужу. Тогда на рынке меньше чем за десять «Волгу» нельзя было получить. И тогда она была еще совсем новенькая, теперь и говорить-то о ней не стоит. Но на ходу все же, вот Рудольф и ездил. И нам с дочерью хватило бы…

— Мы сейчас ведем пустой разговор. Я неправомочен решать наследственные дела.

— Может быть, вы хотя бы скажете, куда обратиться, и замолвите там слово?

— Поговорите со следователем, он скажет то же самое… Когда вы последний раз виделись с Рудольфом Димдой?

— Я ему позвонила утром, чтобы он по дороге на работу зашел ко мне в магазин. Я сказала, что мне нужны алименты, и он пообещал снять триста с книжки и сразу после обеда передать мне. Где я могу найти следователя?

— Он находится в соседней комнате, но сейчас он занят. Я дам вам его рабочий телефон, позвоните, ну, скажем, через несколько дней.

Конрад написал на листке записной книжки телефон следователя, вырвал листок и подал Цилде.

— Вы невероятно любезны! — поднимаясь, ехидно сказала Цилда. Можно было подумать, что в ней клокочет ярость, хотя на самом деле она была близка к отчаянию.

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
— Но чтоб поели, с пустым желудком нечего спать ложиться! Во сколько обратно будете? — спросила Паула.

— Часа в два, не раньше, — деловито ответил Карлис.

Все ружья — в том числе и то, которое предстояло фотографировать, — находились в футлярах, — рюкзак с патронташем лежали на полу рядом с ними, а полушубки висели в коридоре. Оставалось только Карлису скинуть мягкие шлепанцы и натянуть длинные резиновые сапоги, чтобы ноги от росы не промокли.

Покамест он переобувался, вошел Рудольф.

— Послушай, — озабоченно начал он. — А у тебя самого нет какой-нибудь шубейки потеплее? Может быть, с нами поедет одна дама.

«Марина?» — почему-то подумал Карлис о неразговорчивой женщине, которая из всех посетительниц Рудольфа была ему наиболее симпатична. Все ее существо как будто выражало извинение за то, что она пришла к этому мужчине, как будто она сожалеет об этом, и рано утром она исчезала невидимо и неслышимо.

— Нет, не Марина… Ее… — Похоже, что Рудольф не был уверен, что верно помнит имя этой женщины, поэтому так и не назвал его. — Я ее пригласил на охоту, она согласилась, но, может быть, и не придет… Это дама, у которой ничего нельзя понять…

Карлис достал толстый вязаный джемпер с высоким воротом, а на него надел ватник, чтобы не продувало.

Валдер мог медленно передвигаться на двух костылях или с помощью одного костыля и палки. Последний вид передвижения был ненадежен и давался с большим трудом, но все же, когда он ездил в художественный салон сдавать продукцию или по другим делам, он всегда прибегал к палке, чтобы не выглядеть таким уж беспомощным калекой. На сей раз нужды в палке не было, и тем не менее он взял ее. Можно бы вообще не брать ничего, так как по полю к месту охоты Рудольф носит его на закорках и так же снес бы и к машине, но в окнах все время кто-нибудь торчит и смотрит, так что Карлис это небольшое расстояние к машине через двор всегда преодолевает сам.

Старая «Волга» — это все, что осталось у Рудольфа от супружеской жизни. Он даже свои костюмы не взял, а Цилда потом отказалась их отдать — в судебном решении о них ничего не говорилось. Рудольф плюнул и не стал настаивать, хотя с деньгами у него тогда было туго, так как жене пошли все сбережения. «Волга» оказалась старым и надежным средством передвижения и громыхала гораздо меньше, чем от такой старушенции следовало бы ожидать.

Стартер долго тарахтел, пока не дал искру, и мотор наконец застучал. Карлис поудобнее устроился на заднем сиденье, погрузился в него чуть не по уши и с интересом стал поглядывать в окно, и на дома, и на машины, и просто на прохожих. Как обычно под вечер, у светофоров приходилось долго стоять, а поток пешеходов заливал переход даже при желтом свете с такой беззаботностью, что сквозь него невозможно было пробиться и танку.

— Тут прождешь! — тоскливо прозвучал голос Рудольфа.

Но вот вырвались из толкучки в центре, и ехать стало легче.

На тротуаре недалеко от большого перекрестка стояли две женщины и оживленно беседовали. У одной в руках была авоська, у другой рюкзак.

Димда притормозил и крикнул:

— Привет прекрасным охотницам!

В нем вдруг проснулась какая-то бодрость, он стал улыбчивым и энергичным. Выскочил из машины, чтобы открыть дверцу. Можно подумать, что из галантности, хотя виной была разболтавшаяся защелка дверцы. Чтобы дверца держалась крепко, надо ее уметь закрыть.

Женщины поспешно простились. Та, что с авоськой, пошла дальше, бросив через плечо: «Ни пуха вам, ни пера!», за что Рудольф послал ей воздушный поцелуй. Взяв под руку вторую женщину, Рудольф повел ее к машине. Стройная фигура, живое, выразительное лицо с маленькими морщинками под глазами — от смешливости, и длинные, свободно ниспадающие волосы. По требованию моды поверх блузки джемпер с разноцветными горизонтальными полосами, узкие бедра затянуты в элегантные джинсы. Красивая женщина и явно сознает это. На Карлиса она бросила беглый взгляд, так же бегло обронила «добрый вечер» и привычно, удобно устроилась рядом с Рудольфом, который, вновь заведя мотор, с удовольствием поглядывал на ее фигуру и пытался угадать ее возраст. Под тридцать, заключил он, хотя из-за манеры держаться и одеваться выглядит девчонкой. Вновь влиться в поток машин было трудно, тут требовалось все внимание, поэтому Рудольф не заметил, что Валдер на приветствие женщины не ответил и еще глубже ушел в сиденье.

Как он хотел встретить Мудите! Все эти годы. И даже не встретить, а хотя бы увидеть. Хотя бы на улице, мимоходом. В тех немногих случаях, когда он выезжал в коляске, ехал он медленно и сам себе не признавался, что из-за нее. Иной раз, чаще на противоположной стороне улицы, он видел женщину, которую сначала принимал за Мудите. У одной ее грациозная походка, небольшие шаги, у другой такая же фигура, у третьей свободно ниспадающие волосы. Вначале каждый раз он бешено крутил колеса, мчался к следующему перекрестку, чтобы переехать на другую сторону, чтобы оказаться поближе, но потом перестал это делать, катил по своей стороне и лишь поглядывал, пока не убеждался, что это была не она. С годами желание увидеть Мудите не уменьшилось, но он уже не хотел с нею встретиться и поговорить. Ради самой Мудите. Он не хотел, чтобы ее стало мучить сознание вины, а ведь встреча могла бы привести к этому. Он сам перестал писать ей, и его немного задело, что, не получив ответа, Мудите уже не написала другое письмо, как будто предыдущее не могло затеряться на почте или в санатории, где он тогда лежал.

Желание увидеть Мудите было так велико, что он рано утром ехал на такси к ее дому и, остановив машину напротив ворот, ожидал, когда она выйдет. Шоферы стоять не любят, они на этом теряют, поэтому ругаются или говорят, что о таком ожидании надо заранее договариваться, они из-за всяких сумасбродных идей терять в заработке не намерены. И через полчаса приходилось ехать обратно. Так что позволить себе такие поездки он мог только раз в месяц.

В больнице и в санатории прошли несколько лет. Мудите уже должна стать взрослой женщиной. Он думал, что, может быть, встретит ее с ребенком или с мужем. Но увидел только ее мать, уже довольно дряхлую старушку. Потом случайно встретил в художественном салоне бывшего школьного товарища, и тот рассказал, будто слышал, что Мудите вышла замуж и поселилась где-то далеко, чуть ли не в деревне.

И все же, проезжая по улице, он продолжал внимательно смотреть по сторонам.

— Как по лугу едет! — сердито воскликнула Мудите, когда передняя машина, не просигналив о повороте, стала менять ряд. — Меня зовут… — Она повернулась назад, к мужчине на заднем сиденье, на которого, садясь, не обратила как следует внимания. — Меня зовут Мудите…

— Да, я знаю…

— Карлис… Карлен! О, какие у тебя шикарные усы, какой ты сейчас чужой! Карлен! — звонко и сердечно рассмеялась она, и все вдруг стало на свои места. Это была все та же Мудите, которая, запыхавшись и опаздывая, прибегала на свидание, которая, сверкая глазами, махала Карлису с трибуны стадиона и, безуспешно скрывая грусть, оставалась ждать, когда он по трапу поднимался в самолет, улетая на матч в другом городе.

— А что ты имеешь против моих усов? — И Карлис провел указательным пальцем по верхней губе. — Усы как усы… Массового производства.

Когда он увидел ее на тротуаре, в голове промелькнули десятки мыслей сразу. Он решил, что она станет изображать обиду на то, что он первый бросил писать, допускал даже, что она его больше не узнает, допускал все, только не то, что в ее голосе услышит теплоту.

— Куда ты запропастился! Я у всех расспрашивала, никто про тебя ничего не знает! Вот так встреча!

— Сидит как паук в своем гнезде и подстерегает хорошеньких женщин! — сказал Рудольф, уже придя в себя от изумления. — И вообще я протестую! Только познакомишься с красивой женщиной, кто-то уже рвет ее из рук. Но вы, Мудите, ему не верьте, он опасный человек!

— Ничего, я не из боязливых! — И Мудите вновь взглянула на Карлиса. Он увидел, что только сейчас она заметила костыль и палку, стоящие рядом с ним. Это внесло тревогу в беззаботную интонацию. Голос ее нервно завибрировал.

— Где ты живешь? Чем занимаешься? Никто ничего о тебе не знает. Наш класс собирается раз в три года. Обычно у Дзинтры, она врачом с Саулкрасты… У Астриды трое мальчишек, она математический окончила… Элла с Казиком поженились, в Вентспилсе живут… И мой старший брат там… Казис ничуть не изменился, все такой же болтун, как был… И будет! Это уж я ручаюсь… Ивар огребал деньги за мытье окон, потом перешел в стройконтору прорабом… Мы всегда всех вспоминаем. Тех, кого нет рядом. А уж тебя-то вдвойне, ты же был знаменитостью. Теперь уж не отвертишься, теперь и ты будешь приходить! Я запишу твой адрес… Телефон у тебя есть?

— Да.

— Ну вот, совсем удобно…

Мост, который с началом разговора как будто опять соединил их, стал расшатываться.


Большое красное солнце быстро клонилось к горизонту. Все вокруг приобрело серые тона, которые становились все темнее и темнее, пока ели на опушке совсем не почернели, и вот уже силуэты их не выделяются на фоне леса. Тишина. Только желтое спелое овсяное поле шелестит, когда налетит ветер, да в кустах с криком ужаса вспорхнет спугнутая мелким хищником пичуга.

Карлис поймал себя на том, что все время напряженно вслушивается, не донесутся ли какие звуки оттуда, куда ушли Рудольф и Мудите. Рудольф, конечно же, быстро придумал причину, почему Мудите не должна оставаться с Карлисом: груда камней мала, двоим здесь сидеть будет неудобно, зато там, где он подстерегает кабанов, места сколько угодно.

— Хорошо, хорошо… — торопливо согласилась Мудите. — Идем.

Сначала Карлис еще слышал короткий смешок Мудите, потом он стих. И хотя они были в какой-то сотне шагов, до Карлиса не доходило ничего.

Если он… Если он обидит Мудите, я ему пулю всажу в брюхо! Нет, на насилие Рудольф не способен, хотя с женщинами не очень-то церемонится, и даже удивительно, что это им нравится.

Чего Рудольфу надо от Мудите, Карлису было ясно. Он только не мог понять, как этого не понимает Мудите. Ведь уже взрослая женщина, должна бы соображать, что означает приглашение на ночную охоту.

Ничего не слышно… Может быть, они ушли дальше? Но ведь Мудите могла бы настоять, что хочет остаться с Карлисом, и Рудольфу пришлось бы согласиться. Может быть, она в спешке не поняла этого?

Сначала он услышал глубоко в лесу хруст ветвей, потом шлепанье, словно стая кабанов продирается сквозь чащу. Да, приближаются, уже слышно, как вожак остановился и тянет воздух. Принюхивался долго, может быть, больше угадывая, чем улавливая, чужой запах, так как ветер дует от леса в поле.

Карлис дрожал от волнения, даже дышать боялся. Уже который раз он внушал себе, что надо делать: как отвести предохранитель, как нащупать выключатель прожектора, что надо нажать одновременно со спусковым крючком. Ведь кабан, наткнувшись на сноп света, не будет стоять и удивляться, как в старину, а быстро прыгнет в сторону — почти после каждой такой вспышки в них стреляют, и эти на редкость умные животные хорошо все усвоили.

Опять хрустят ветки — кабаны перебрались через канаву на опушке. Топоча по высохшей земле, пробежали кусочек и с хрюканьем принялись теребить овес. Слышно, как взвизгивают поросята, которых отпихивают большие свиньи, когда те слишком бесцеремонно путаются под ногами.

Пока что все это Карлис мог определить на слух, надо еще выждать, когда на фоне желтого овса метрах в двадцати он увидит черную спину. Карлис поднял ружье, и в этот же момент к нему вернулось хладнокровие. Поскольку прожектор нужен лишь для корректировки, Карлис целился в темноте. Он уже прикинул, насколько ниже линии спины стрелять, чтобы выстрел был смертельным, и приготовился ко второму выстрелу, так как сразу после первого кабан потащится в чащу.

И тут рядом с первой спиной возникла вторая, куда выше и отчетливее.

Если я свалю этого, подумал Карлис, это будет настоящий триумф! Если я свалю его… Надо подождать, пусть кабан подойдет поближе…

В этот момент вспыхнул прожектор и грянули два выстрела. Казалось, они грохнули совсем рядом, хотя на самом деле стреляли на втором поле, которое отделяла узкая, заросшая кустами канава.

Овсяное поле перед Карлисом как будто ожило и двинулось с места — это свиньи скачками кинулись к опушке. Самих рассыпавшихся по полю кабанов не было видно, только слышался визг и можно было различить, как пляшут длинные стебли овса. Карлис включил прожектор и заметил своего кабана уже у самых кустов. Он казался совершенно черным. Черная прыгающая копна с зелеными горящими глазами.

На соседнем поле выстрелили еще раз, и только тогда зажегся фонарь и послышались голоса. Переговаривались быстро, оборванно, потом стало видно, как человек с фонарем идет к лесу.

— Карлис!

— Да.

— Темно, как в пекле, ничего невидно! Включи свет, а то я шею сломаю!

Через поле по пояс в овсе шел Рудольф.

— Готов. Точно попал, как в аптеке, оставил там Мудите сторожить.

Карлис осторожно попытался встать с груды камней, но чуть не упал.

— Лезь на закорки, отнесу!

— Не надо. Возьми только ружье, я сам.

— Не придуривайся, все равно же провозимся до утра, пока со всем управимся.

— Я сказал, что сам! — Карлис подал Рудольфу ружье и, опираясь на костыль и палку, решительно двинулся.

Рудольф больше не настаивал, закинул ружье за плечо и пошел к машине за фотооборудованием.

Спустя полчаса они добрались до того места, где Мудите ожидала возле убитого кабана. Это был на редкость крупный экземпляр с пожелтевшими клыками и вздернутой верхней губой, щетина на загривке жесткая, как иголки у ежа.

— Посвети! — скомандовал Рудольф, протягивая Мудите плоский электрический фонарик. Потом достал из кармана наждачную бумагу и принялся обрабатывать ею клыки. — Надо снять желтизну, чтобы на снимке контрастнее были.

— Неужели вам обоим и впрямь не жаль его? — вдруг спросила Мудите. — Ведь он же вам ничего плохого не сделал. Он же вокруг Риги не рыскал, вас не подстерегал! Жил там, где ему природой отведено было жить. Тогда уж лучше убивайте тех людей, которые вас чем-то обидели. Ну хоть из корысти стреляйте, это можно понять и логически объяснить!

— Ему на роду написано быть съеденным, и да будет так! — торжественно произнес Рудольф и тут же добавил: — А что, Карлис, в вашем классе все девчонки были такие, ханжи?

— Я не ханжа.

— Тогда вы, Мудите, просто чего-то не понимаете. Охота — это прежде всего удовлетворение инстинкта. Во-вторых… А вы отбивную любите? Наверняка. Про вас не скажешь, что вы вегетарианка, которая довольствуется лютиками да ромашками.

— Я говорю про убийство!

— Ага! Ясно, мясцом, значит, не гнушаетесь. Но в таком случае вы соучастница убийства, потому что именно ради вас овечкам и телочкам перерезают глотку. Если бы вам не хотелось мясца, то овечки могли бы жить и плодиться вечно. Значит, мы с Карлисом в ваших глазах величайшие мерзавцы, хотя мы участвуем в процессе естественного отбора. Если бы этот кабан окончил свой кабаний университет, то он бы нас учуял и из кустов не вылезал, а если бы окончил кабанью спортивную школу, то он после выстрела смог бы интеллигентно исполосовать нас своими клыками, что, между прочим, случается почти каждый год. Мы с Карлисом вышли на бой, как гладиаторы, и мы же еще и плохие, а какой-нибудь деревенский старичок, который приносит в ведерке болтушку, чешет своей свинье спинку и уговаривает получше поесть, чтобы потом раз — ножиком своей милой крошке по горлышку, да так, чтобы и капли крови на землю не упало, потому что ее всю можно в колбасу пустить, старичок, который бренные останки своего сокровища волочет на базар и продает за полновесные рубли, — он для вас хороший. Стыдно, Мудите!

Мудите засмеялась, достала платок и стерла со лба Рудольфа пот, который стекал по лицу и щипал глаза. Ночь была на редкость жаркая, быстрая пробежка к машине и возня с клыками сделали свое — вот-вот пот покатится градом.

Карлис, присев на межу, угрюмо смотрел на них. «Какие у них отношения? Пока что, кажется, никакие, если еще на „вы“. Неужели и Мудите скоро станет одной из тех, кто прибегает к Димде и потом кутается в его мохнатый утренний халат? Ну, раз она такая, так пусть идет! Мне это совершенно все равно! Тогда я откровенно буду ее презирать!»

— Уберите руку! — резко воскликнула Мудите.

— Это действительно было нечаянно, — с явной иронией откликнулся Рудольф.

Он стоял возле кабаньей головы на коленях. Мудите рядом, чтобы лучше светить. Ее ноги были так близко, что он не удержался от соблазна погладить их.

— Еще раз вот так нечаянно сделаете — и я уйду. Не волнуйтесь, до шоссе я доберусь, дорогу найду!

— Не глупи, Мудите! Никуда я тебя не пущу! — крикнул Карлис. Опираясь на палку, он попытался подняться.

— Все в порядке. Мы уже договорились, так ведь? — И Мудите заглянула в нахмуренное лицо Димды.

— О чем договорились?

— О мирном сосуществовании.

— Если вы думаете, что у вас самые красивые ноги, которые я когда-либо видел…

— Я ничего не думаю.

— Что ж, чисто женское занятие!

И Димда стал готовиться к съемке. Сначала он попросил Мудите отойти подальше, чтобы прожектор освещал большее пространство. Мудите отошла и села рядом с Карлисом. Как будто она даже готова прижаться, только присутствие Димды мешает.

— Посмотри, что сейчас будет, — шепнул ей Карлис. — Когда он начинает возиться с аппаратом, то становится просто одержимым… Ничего тогда вокруг не видит…

Рудольф оттащил кабана за задние ноги немного подальше, к самому краю утоптанного места. Над ним, точно благословляя его, свесились колосья овса. От того, что его протащили, щетина зверя еще больше взъерошилась, глазки, маленькие и злые, смотрят с ненавистью, глазные яблоки налиты кровью, красная пасть слегка раскрыта, жуткие клыки зловеще белеют на черном фоне.

Карлис тихо рассказал Мудите о конкурсе, объявленном оружейной фирмой. А вот заметил ли он, с каким интересом стала теперь поглядывать на Димду Мудите?

Рудольф отступил на несколько шагов, потом подскочил к кабану, прислонил старое, покрытое декоративной гравировкой ружье и положил охотничью шляпу с приколотой еловой веточкой. Нет, что-то ему не понравилось, повернул шляпу, чтобы видно было эмблему охотничьего общества. Вот так. Готово.

Нет, еще не совсем. Шляпу еще правее, ружье наклоннее. Слишком бросается эмблема, надо лишь край ее, она должна не привлекать внимания, а только создавать ощущение достоверности, не больше.Ровно настолько, чтобы было ясно, что шляпа с узкими полями принадлежит охотнику, а не какому-то фланеру.

— Карлис, ты оставайся там со своим фонарем, а Мудите, становитесь правее… Мудите, держите выше! Еще выше, на вытянутых руках! Замрите, черт вас подери!.. Три… Два… Один… Порядок! Еще раз… Три… Два… Один… И еще разок…

Затвор фотоаппарата беспрерывно щелкал.

— Спасибо, голубчики… Все…

Рудольф сел на вытоптанной площадке перед кабаном, потом повалился на спину, глядя в черное небо, словно надеясь что-то там высмотреть.

— На три с плюсом, не больше… — спокойно произнес он немного погодя. — Слишком статично и плоско… Не стоило и труда… — И вновь молча уставился в небо.

— Не пора ли домой? — спросила Мудите.

— Сейчас я управлюсь… Это недолго… Только выпотрошу и по дороге скажу леснику, чтобы приехал с телегой… На три с плюсом, не больше… Черт бы побрал! Да пошли они с их конкурсом!.. И конкурс-то идиотский…

И вдруг он перевернулся на живот и жадно уставился на Мудите. Зрачки его расширились, взгляд бесцеремонно шарил под ее одеждой, ощупывая тело сантиметр за сантиметром.

Мудите почти физически чувствовала этот взгляд, до того ей стало неловко.

— Ну, сделали что собирались, а теперь едем! — И она решительно встала.

Взгляд Рудольфа не отрывался от нее, оценивая ее грудь.

— Раздевайтесь, — прошептал он. В глазах его была странная, ненормальная яркость, губы вдруг пересохли.

Мудите опасливо взглянула на Карлиса и увидела, что происходящее поразило его точно так же, как и ее.

— И еще что? — тускло спросила она.

— Раздевайтесь, я вас сфотографирую!

— Привет!

— Погодите, Мудите! Не уходите! — Рудольф вскочил на ноги и крепко схватил ее за руки. — Второго такого случая не будет! Это единственная возможность… Я уже вижу, как колоссально это будет выглядеть!.. Белое пропорциональное женское тело, кабан и ружье… Это будет потрясающе!

Его одержимость и отталкивала, и одновременно привлекала. Мудите ничего не ответила, но и рук не вырвала.

— Карлис, помоги мне! — взмолился Рудольф. — Карлис, скажи ей, чтобы она согласилась! Другого такого случая не будет, ты же знаешь, сколько раз мы ездили впустую… Белое женское тело, кабан и старинное ружье… Мудите, неужели в вас нет ничего от художника? Это же будет колоссально! Нечто фантастическое!

— Отпустите руки, мне больно!

— Простите! — И Рудольф отпустил ее.

— Голой я сниматься не желаю и не буду, — величественно сказала она и тут же пожалела об этом, увидев, что в Рудольфе что-то потухло, опало, что он вновь становится таким же, как всегда, ничем особенным не выделяющимся, разве что бросающейся в глаза одеждой и манерой отпускать вольные шуточки, впрочем, без особых сальностей.

В большом женском царстве, которым был склад готовой одежды, где работала товароведом Мудите, он появился давно, правда, заглядывал редко. Обычно его водила, показывая товар для рекламирования, какая-нибудь начальница. Поговаривали, что с одной из них у него был мимолетный романчик. Так оно, верно, и было, потому что вдруг стало известно, что он разведенный, имеет свою квартиру. Позавчера показать фотографу ассортимент мужских рубашек выпало Мудите. Она сразу поняла, что понравилась ему, да он и не пытался это скрывать и тут же с целеустремленностью избалованного в любовных делах человека предложил ей встретиться. Мудите это польстило и, хотя она не приняла Рудольфа всерьез, пофлиртовать не отказалась.

— Вы поведете меня в кино? — насмешливо спросила она.

— А вы хотите в кино? Извольте!

— В кино меня уже приглашали, в театр тоже. Много всяких было приглашений. Вот бы что-нибудь оригинальное…

— Извольте! Будет! Ради вас я на все готов! Мы с приятелем едем на охоту, официально приглашаю вас принять участие!

— Во-первых, я завтра работаю.

— Извольте, я перенесу охоту!

Так ни до чего конкретного и не договорились, и Мудите была уверена, что все останется на уровне заигрываний, но на следующий день Рудольф позвонил, и Мудите была почти вынуждена согласиться на встречу, так как вокруг сновали навострившие уши подруги и долго вести переговоры было нельзя. И что она теряет, отправляясь на такое свидание? Насчет того, чтобы вечер прошел интересно, Димда позаботится…

Во всяком случае, это же приключение, а приключений в ее жизни пока что не было, потому что вся она налажена и отрегулирована безупречно, иди по ней хоть со стаканом воды в руке — ни одна капелька не выплеснется. Единственно, чего она боялась, так это что Жирак не поедет за дичками, к которым собирается привить редкий сорт розы, но все сложилось удачно — и в три часа дня Жирак уехал. Когда Димда позвонил, у нее от радости все так и затрепетало. Даже еще больше затрепетало, чем в те времена, когда она еще не была замужем и собиралась вечером на свидание.

— Возьмите ружье… Одной рукой за приклад, другой под ложе… Вот эта ложа, эта деревянная штука под стволом… А ну поставьте одну ногу на шею кабану!.. А ну, Карлис, посвети как следует!.. — командовал Рудольф, но в голосе его уже не было ничего от прежнего энтузиазма, и Мудите стало его жаль. Теперь Рудольф действовал как обычный ремесленник, не больше.

«Я же лицемерю, — подумала она. — И что я лицемерю? Наверно, потому, что так принято? И откуда взялись такие предрассудки и кому они нужны? Жирак этот журнал никогда не увидит, даже если он тиражом в сто тысяч. Никуда он не ходит, ничего не видит, ничто его не интересует. За исключением цветоводства. Ему можно готовить раз в день, но если и этот раз пропустишь, то вряд ли он заметит. Схватит кусок хлеба — и доволен. Фигуры мне стыдиться нечего, такой каждая женщина может гордиться. Даже кинозвезды». Ей стало стыдно, что у Димды из-за нее не будет нужного снимка, которого он добивается с таким вдохновением. Но, упрекая себя, она не думала о главном, она даже не сознавала его — Димда не простит. Что бы потом ни было — он не простит.

Рудольф, прищурясь, поглядел в видоискатель, потом махнул рукой:

— Не стоит… Гаси свет, Карлис, потрошить и при фонаре можно…

Рудольф отставил аппарат на межу и достал из ножен охотничий нож. Мудите продолжала стоять, поставив ногу на шею кабана. И вдруг она решилась.

— Карлен, хотя бы ты не смотри.

— Что?

— Закрой, пожалуйста, глаза. Отвернись!

— Ладно…

Джемпер… Блузка… Она быстро разделась.

— Рудольф… Пожалуйста… Мне неловко…

Рудольф отвернулся и стал торопливо возиться с аппаратом.

— Я готова.

— Сейчас! Присядьте на беднягу… Грудь, слишком много груди… Повернитесь немного вправо и пригнитесь… Нет, лучше все-таки прямо… Мудите, вы прямо богиня… Ах какой будет снимок! Это труд всей моей жизни, и поэтому я вас буду любить всю жизнь! Волосы, слегка пригладьте волосы! Нет, совершеннее уже ничего быть не может… Только вот лицо… Не хватает отношения к происходящему… Представьте, что вы его убили и теперь это переживаете… Не годится… Нет, нет… Как в плохом театре…

— Что же мне делать? Я же не могу заплакать ни с того ни с сего… И мне холодно…

— Держите патрон… Зарядите ружье… О, это вы великолепно умеете… И стрелять тоже? От сарая в поле попасть можете?

— У брата есть ружье… Мы ворон стреляли.

— Так вы действительно умеете стрелять?

— Немного… Стреляла… Только давно.

— Берите ружье и идите сюда! Рядом!

— Я что-нибудь надену…

— Не надо надевать! Некогда. Да идите же! — Он схватил ее за руку и потащил вдоль межи. В другой руке у него был карманный фонарик, которым он описывал шарящие круги по земле.

Вся живая тварь в траве уже устроилась на ночлег, только какая-то мохнатая гусеница крутила во все стороны головой в поисках новой точки опоры, вот ловко шмыгнул в убежище паук, рассерженный слишком ярким светом.

Еще дальше, вперед. Через межу, где трава мокрая от росы. И тут в луч света попала лягушка. Свет ослепил ее, и она недвижно продолжала сидеть. Только вытаращенные глаза вращаются да бока ходят.

— Стреляйте! — приказал Димда.

— Зачем? Что с вами?

— Стреляйте! — закричал Димда, уже не сдерживая себя.

— Я буду звать на помощь!

— Глядите! — Димда схватил ружье и выстрелил в лягушку.

Выстрелил дробью, и от маленького существа осталась только кровавая кашица и клочки кожицы.

— Видели? Вот и запомните! — Димда уже подтащил Мудите обратно и толкнул к кабану.

— Карлис! Большой фонарь! Куда ты светишь? Ты что, действительно зажмурился? Открой глаза и посвети сюда, ничего красивее ты никогда не увидишь!

Позднее, когда проявили пленку и сделали отпечатки, на лице Мудите можно было различить и страх, и смятение, и жалость…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Пока Конрад беседовал с Паулой и Цилдой, инспектор Бертулис успел обойти большинство квартир на лестнице и расспросить других жителей дома, но ничего конкретного этот опрос не дал. Фотографа Рудольфа Димду знали многие, но близких контактов с ним не имели. Женщины, чьих детей он снимал на детских праздниках, говорили, что снимки он делал дешево, потому что брал только цену материала, а от платы за работу категорически отказывался. Кто-то сказал, что у Димды есть «Волга», довольно уже разбитая, которую он держит в гараже у Гризинькална, что Димда — заядлый охотник и что он часто возит на охоту своего соседа, частично парализованного, Карлиса Валдера, бывшего футболиста юношеской сборной, который теперь дома янтарные брошки делает. В общем, улов был небогатый, но совпадало одно — почти никто не видал Димду с каким-нибудь другим человеком, кроме Карлиса Валдера.

Свой обход Бертулис закончил стариком на втором этаже.

В двух комнатах висели люстры мейсенского фарфора с цветочками. Заметив, что Бертулис бросил на них заинтересованный взгляд, старик объяснил, что привез их из Германии и что таких теперь нигде не достанешь. Он выменял их на мясные консервы. Наверное, на те же консервы выменял он и серебряные каминные часы, которые стояли на полированной секции, так как по своим габаритам нигде больше не помещались. Фигурки на них участвовали в битве, даже слоны и верблюды тут были, не говоря уже о вооруженных копьями и луками воинах. Очень старая работа, может быть, даже и Динглингера.

На письменном столе аккуратно сложены газеты. Старик сел в свое кресло и вдруг превратился в статую, на губах которой застыл вопрос: «По какому делу?», а в голове запрограммирован один-единственный ответ: «К сожалению, ничем не могу помочь!»

Разумеется, и старик в момент выстрела не находился у окна, так что все им сказанное было совершенно несущественно.

— Вы давно здесь живете?

— С сорок пятого.

— Тогда вы могли бы охарактеризовать Рудольфа Димду как соседа, — сказал Бертулис рассеянно, подумав при этом, что в сорок пятом году даже его отец и мать еще не могли быть знакомы, а он в семье третий, самый младший сын.

Старик встал и большими шагами принялся мрачно мерить комнату. Разумеется, он может кое-что рассказать о Димде, хотя ни разу с ним не встречался и даже не здоровался.

— К нему часто приходили разные женщины.

Уже порядочно лет тому назад, когда сын старика оканчивал высшее военное училище, в квартирах меняли систему центрального отопления. Работу эту делали три человека, лицо одного из них показалось старику знакомым. Именно этот человек обещал посчитаться, когда вернется, — его посадили за неуплату налогов.

И вот этот человек здесь и меняет трубы центрального отопления, прикидываясь, будто не узнает хозяина. Самое поразительное — спокойствие, с которым этот уже постаревший человек нарезает концы труб и набивает сальники. «Вот с такой же спокойной деловитостью он свернет мне шею», — подумал старик. У него еще оставалась надежда, что он ошибся, но с помощью окольных расспросов он выведал, что тот действительно проживал в той самой волости, более того, у этого человека умерла вся семья. Используя свои связи, старик добился, чтобы этого человека перевели на другой объект. Вдобавок ко всему сын окончил военное училище, и его послали служить в Заполярье. Старик остался в квартире один и чувствовал себя совершенно беззащитным. Он пока ходил в магазин, в баню, еще кой-куда, но как-то встретил неподалеку от дома человека, у которого были основания посчитаться с ним, и больше старик никуда не ходил, заперся и стал усиленно интересоваться окружающим, чтоб быть готовым к нападению. Ничего не происходило, но именно от этого страх не только не унимался, но даже возрастал. Страх действовал по какому-то странному закону сохранения энергии. Некогда старик сеял его в других, и вот теперь он прорастает в нем самом. Если бы он умел молиться, то, может быть, бог как-то уменьшил бы его терзания, но молиться старик не умел.

Днем он спал, а ночью, приставив к двери тяжелое кресло, сидел и прислушивался, что творится на лестнице. Если он будет информирован об опасности своевременно, то сумеет позвонить в милицию. Он слышал, как дочка соседей поздно возвращается с танцев, как иной раз она целуется и перешептывается с парнем, перед тем как закрыть дверь, как снует вверх и вниз лифт, слышал шаги в пролетах. Все эти шумы он мог логично объяснить, поэтому не боялся их, но скоро до него донеслись такие звуки, которые логическому объяснению не поддавались. Где-то выше, скорее на третьем, чем на четвертом, этаже хлопнула дверь, раздался голос, скрежетнул замок, и все стихло. Потом, позднее, ночью, эти звуки повторились уже в иной последовательности. Все указывало на то, что там кого-то впускают и выпускают из квартиры, но никто не едет на лифте вниз и не спускается пешком.

Старик знал о коридоре, который ведет с третьего этажа в соседний дом, он понял, что пользуются им. Как и положено, возникло подозрение к людям, которые не хотят, чтобы видели, как они идут через двор. С какой целью они подобрали ключ? Тут же он сообщил об этом в домоуправление, но ему грубо ответили, что замок там давно испорчен, что починить его нельзя, таких больше не делают, и что вообще домоуправление не видит причин, почему этот коридор нужно запирать. Раз уж коридор есть, то и пусть по нему ходят кому надо. Старик не успокоился, он позвонил участковому, а потом, когда тот не кинулся незамедлительно исправлять замок, начальнику районного управления внутренних дел. Но он перестарался, живописуя, какие страшные последствия может вызвать этот проклятый коридор, и его приняли за человека слегка невменяемого. Кроме того, нельзя требовать, чтобы милиция занималась тем, что находится в ведении домоуправления. Старик понял, что он уже не имеет власти даже на то, чтобы заставить кого-то починить паршивый замок, и, тяжело переживая свое бессилие, он еще глубже забился в логово.

Но в интересах безопасности требовалось все же разобраться, что за люди пользуются коридором и как часто приходят в квартиру на третьем этаже. Он пытался уловить разговор через открытое окно — безуспешно. С помощью стремянки пытался услышать что-нибудь через потолок, но и это не дало результатов. Шаги слышны, но не более, дом же старый, с хорошей звукоизоляцией. Тогда он вспомнил средство, помогающее переговариваться из помещения в помещение, хоть там и толстые стены, и даже разные этажи. Алюминиевую кружку прижимают дном к стояку центрального отопления, проходящему через все этажи, и говорят как в микрофон. Для приема используют ту же кружку, только прижимают ее наоборот.

Кружка старику помогла: он слышал наверху музыку, голоса, иной раз даже отдельные громкие слова, если люди сидели близко от радиатора.

— К этому Димде ходило очень много женщин. У меня вечером окна открыты, и тогда я не знал, куда деться от их хихиканья и болтовни, — сказал сердитый старик.

— Может быть, вы видели хоть одну из них?

Старик покачал головой:

— Он проводил их к себе через темный коридор… Да, через коридор! Запишите мое предложение закрыть его, а может быть, даже замуровать! Это вам зачтется как профилактическая работа, которая приведет к уменьшению преступности в нашем городе… Я дам вам это письменное предложение с собой, чтобы и ваше начальство подписало!..

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
Ее звали Мудите. Они учились в одном классе девять лет, но он ее не замечал, так же как не замечал и любую другую девчонку, потому что все его мысли и время занимал спорт. Ему предсказывали известность и славу, в пятнадцать лет он уже играл в чемпионате республики в команде юниоров, а в юношеской сборной единогласно был признан лучшим нападающим, так как у него были завидные физические данные, он великолепно видел поле, обладал ситуационным чутьем, комбинационным умением и в любой свалке точно бил по воротам. Если в промежутках между учебой и стадионом у него оставалось хоть немного свободного времени, то и его он отдавал футболу, читая и анализируя всю возможную литературу о манере игры Пеле и прикидывая, как он может забить одиннадцатиметровый Яшину — этому загадочному феномену, который чувствует, в какой угол ворот сейчас ударят и на счету которого была почти половина взятых одиннадцатиметровых.

Он не ходил на танцы, на школьные вечера, так как не умел танцевать, и не проявлял к танцам никакого интереса, и даже не замечал девичьих кокетливых взглядов.

Но вот как-то играли на стадионе неподалеку от школы, и он, уходя в перерыве в раздевалку под трибунами, увидел Мудите. Зрители сидели редко, как обычно на республиканских играх. Мудите сидела одна, держа на коленях большую папку с нотами. Прогуляла урок музыки. Она уже жалела об этом, наверняка учительница послала с кем-нибудь записочку матери, и дома жди хорошую взбучку. А Мудите не настолько самостоятельная и храбрая, чтобы самой признаться матери, что не будет больше ходить на музыку. Она понимала, что соврать не сумеет, что взбучка будет основательная и за ней последуют всякие карательные меры и запреты. Ей хотелось по возможности отдалить этот миг, потому она и сидела тут и смотрела на зеленое поле, по которому гоняли мяч.

— Алло, Мудите! — махнул ей Карлис, возвращаясь с перерыва.

— Алло! — махнула Мудите и улыбнулась.

Ему вдруг захотелось играть особенно хорошо и как-то выделиться. Он провел несколько весьма сложных комбинаций, которые чуть не закончились голом, и решил, что Мудите должна это оценить. Его вдохновляла мысль, что на его игру смотрит кто-то из своих и переживает за него, разделяет удачи и неудачи. Ему очень хотелось забить гол, больше, чем когда-либо, но противник был сильный и счет остался ничейным.

— Подожди меня! — крикнул он, когда игра кончилась и игроки под звуки марша, льющегося из всех динамиков, вновь зашагали к раздевалке.

— Я буду у ворот! — ответила Мудите.

Для Карлиса это было потрясением — он заметил первую девушку в своей жизни. Заметил, какая она красивая и отзывчивая. И он заволновался, как бы не опоздать, как бы Мудите не ушла, не дождавшись его. Даже не пошел под душ, только ополоснул лицо и причесался.

Мудите ждала.

И он проводил ее домой, неся ее нотную папку. Поговорили о школе, о футболе, без всякого подтекста, без всяких намеков. Подтекст заключался уже в том, что они были вместе и, расставаясь, смутно ощущали какие-то права друг на друга. Оба были взволнованы и счастливы. Карлис потому, что заметил Мудите и она не отстранилась, Мудите потому, что ее наконец-то заметили, так как в классе она не была самой красивой, только сейчас ее фигура начала приобретать женственные линии, тогда как с другими девочками это произошло гораздо раньше, и именно из-за этих линий старшеклассники их замечали и приглашали танцевать.

После школы Карлис под каким-то предлогом пошел в ту сторону, где жила Мудите, потом пригласил ее на следующую игру. Мудите обещала прийти, но не пришла, так как из-за пропущенного урока музыки была переведена на особый режим. И когда начались следующие игры, она со слезами на глазах написала Карлису длинное письмо, сунув его утром в гардеробе ему в руку. Пусть знает, что она хотела, очень даже хотела прийти… Письмо было на двух тетрадных листах. Она просила прощения, что пишет на такой бумаге, но другой возможности нет, так как сейчас она делает уроки за кухонным столом, а мать все время ходит мимо и единственная возможность — писать прямо в тетради, чтобы видели, что человек сидит и готовит домашнее задание.

На следующую игру Мудите пришла. Опять она ждала у ворот, и опять Карлис спешил, успев только ополоснуть лицо над раковиной. Тренер был человек опытный, он все понимал, даже слишком хорошо. На следующей тренировке он сказал Карлису:

— С девчонками начал водиться… Рановато, дружок! Я видел много талантов, которые закатились, попав к бабе под одеяло!

Тренер мыслил в иных, понятно, категориях.

Карлис покраснел, ничего не ответил и продолжал встречаться с Мудите. Как обычно, препятствия делают цель только еще желаннее.

И вот настал день, который рано или поздно должен был наступить. Была середина июня, последние экзамены, на радость себе и учителям, сданы, кому-то надо ехать к бабушке в деревню, кому-то в лагерь, кому-то запрягаться в работу, чтобы сколотить за лето на одежку, но на такую, какую сам хочешь, ведь она же заработанная, а не родителями подаренная.

И Мудите собиралась работать, уже нашла место — где-то в самом конце Юрмалы, за Вайвари. Там много пионерских лагерей и всегда не хватает вожатых. Мудите охотно взяли, тем более что она умеет играть на пианино. У отца на фабрике она заработала бы куда больше, мастер даже предлагал то же самое место подсобницы, что и прошлым летом. Но разве сравнишь работу в литейном цехе, где всегда пахнет горелой землей, где всегда что-то дымит, а из-за пыли на обрубке отливок рабочие друг друга разглядеть не могут, разве это сравнишь с пустым пляжем утром, когда солнце еще не вышло из-за сосен, но уже чувствуется. Разве сравнишь это с тем же пляжем вечером, когда толпы людей, как на бульваре, и все хорошо одетые, вышли прогуляться и полюбоваться кроваво-багряным закатом. Разумеется, лишние пятнадцать рублей в месяц тоже не помешают, потому что одному отцу на пять ртов заработать нелегко, а мать из-за большой домашней нагрузки может работать только на полставки уборщицей, но Мудите хотелось моря — и мать ее поддержала. Понимала ли она, почему Мудите этого хочется? Наверняка. Иначе она не говорила бы так много о целебном свежем воздухе. Мать, конечно же, понимала, что больше всего Мудите хочет какое-то время, хоть какое-то время, чувствовать себя самостоятельной, иметь свою собственную кровать. Дома у нее таковой не было, потому что из-за газового баллона в кухне нельзя было ставить ни диван, ни какую-нибудь другую мягкую мебель. А так как в небольшой комнатке впятером они спать не могли, приходилось использовать и площадь в кухне. По вечерам Мудите снимала со шкафа раскладушку и стелила себе там. Но уже тогда, когда все помоются, так как изножье раскладушки выходило прямо под раковину.

В пионерлагере Мудите обещали отдельную комнатку на двоих, с другой девушкой.

И вот настал день расставания. Кое-кто из девочек воспринял его трагично и пролил горькие слезы, кое у кого из ребят вырвался подавленный вздох, не обошлось и без клятвы писать длинные письма. И разумеется, не обошлось без вылазки на лоно природы. Всегда находятся организаторы таких вылазок, всегда их имена держатся в глубокой тайне, так как участвуют только те парни, у которых есть свои девушки, хотя в действительности о вылазках знают все, включая директора школы, и он обычно, мысленно перебирая список участников, решает, что ничего ужасного произойти не может, поэтому и продолжает делать вид, будто ни о чем не слышал и ничего не знает. Происходят краткие и лихорадочные сборы, достают палатки, потому что такого рода вылазки проводятся непременно с ночевкой и непременно с удочками. Куда ехать, всем ясно — чем дальше, тем лучше, но в конце концов верх берет здравый смысл и избирают легкодосягаемое, но живописное и тихое место. Компания, в которой были Карлис и Мудите, поехала на Малую Юглу, на берегах которой еще цвела запоздалая черемуха и где самые закаленные могли поплескаться в холодной воде.

День выдался жаркий, безветренный — листочек не шелохнется. Когда разбили палатки и на скорую руку перекусили, парочки разбрелись во все стороны: одни вооружились удочками в надежде наловить на уху, другие просто пошли посмотреть окрестности, холмистые, с заросшими орешником оврагами и лесными лужками. Лужки эти скрывались в ивняке, и трава там была такая густая и зеленая, что просто манила к себе.

Карлис был охвачен беспокойством ожидания. Видя, как другие ребята ходят, обхватив девушек за талию, он тоже осмелился на такой жест, и его поразило, что Мудите ничуть не возражала, а даже прижалась к нему. Затрепетав, Карлис повел Мудите подальше от палаток, подальше от посторонних глаз. Так они прошли по берегу километр или два, давно уже не видя людей, потому что день был будничный, рабочий. Наконец Карлис предложил присесть у заводи, со всех сторон закрытой кустами.

Карлис бросил на землю свою спортивную куртку. Так они посидели, прижавшись, глядя, как в заводи снует рыбешка, проверяя, действительно ли не годится в пищу упавший в воду мусор и листья.

Карлис погладил мягкие волосы Мудите, и это просто наэлектризовало его. Он хотел поцеловать ее, но не знал, как это сделать. И тут Мудите повернула голову, и у нее были слегка приоткрытые губы.

Мудите откинулась в траву, он целовал и целовал ее губы, ее глаза, ее волосы, ее шею. Всякая робость уже исчезла. Мудите была его, Мудите была часть его самого… Она вся принадлежала ему, и это была правда, и пусть даже не физически, тем не менее ничуть не меньше…

Ночью они спали в палатке. Она уткнулась ему в бок и легко, неслышно дышала, но Карлис не мог уснуть, ему казалось, что он стал страшно богат, и все думал, уже как взрослый человек, о своем и ее будущем.

Через несколько дней Карлису надо было играть в далеком южном городе. Мудите пришла в аэропорт проводить его с цветами и не испытывала никакого смущения от того, что она здесь как равная среди жен других футболистов и, так же как они, уже сейчас с нетерпением ждет возвращения своего любимого, а когда машина поднялась в воздух, она уже проклинала футбол, принесший эту разлуку, на миг забыв о той гордости, которая охватывает тебя, когда игроки под звуки марша выбегают на поле.

Никто не был виноват в несчастье, которое постигло Карлиса Валдера. Так уж сложились обстоятельства, предвидеть их было невозможно, и повториться такое может только через много лет. Противники играли корректно, но скорость была слишком большая, страсти кипели, и желание победить было сильнее всего. То и дело перед воротами образовывалась свалка. Карлис поскользнулся, кто-то налетел на него, на того другой, стараясь не задеть кого-то шипами, и вдруг Карлис почувствовал дикую боль, словно в позвоночник всадили шило. Больше он уже ничего не помнил, в сознание пришел лишь в больнице. И двинуться не мог, так как находился в гипсе. Врачи выражали уверенность, что особых последствий не будет, хотя с футболом, конечно, придется проститься. Только ведь и врачи не пророки, при всем их старании и познаниях обе ноги остались парализованными. Из больницы его отправили прямо в санаторий, потом еще в один, и еще, и еще, и все равно частичный паралич остался, и Карлис мог передвигаться только на костылях или в инвалидной коляске.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Дворничиха скучала. Впервые ей довелось присутствовать при обыске. Сначала она интересовалась, что извлекают из шкафов и выдвижных ящиков, даже попыталась было дать ценный совет, но следователь, писавший за столом протокол, довольно резко осадил ее.

— Прошу не мешать! — сказал он и так свирепо взглянул, что у дворничихи пропало всякое желание указывать. Теперь она только смотрела, вытягивая шею, на предметы, которые держал Арнис, — подержит, осмотрит и кладет обратно. Потом попыталась завязать тихий разговор с Карлисом насчет больших фотографий, которыми были увешаны все стены. Начала она с того, что вот эта фотография красивая, а другая, рядышком, никуда не годится.

— Да, да… — машинально соглашался с нею Валдер, глубоко уйдя в сиденье своей коляски. Он очень внимательно следил за каждым словом Арниса, за каждым его движением.

— А чего там подписано под каждой карточкой? — не унималась дворничиха.

— Название журнала, где она напечатана, или выставки, где она экспонировалась…

— И в Москве тоже?

— И в Лондоне, и в Париже, и в Сан-Паулу, и в Рио-де-Жанейро.

— Гляди-ко! Такой знаменитый и жил в нашем доме… Я его как-то видела. Еще поздоровался со мной, теперь вспоминаю. Здравствуйте, Мария Павловна, сказал. А Рио-де-Жанейро это где?

— В Бразилии.

— Ага, верно, мальчишка про это учил. У самой-то из головы вылетело, запамятовала. А вон там карточки не хватает! Вон там, в самой середке. — И дворничиха указала на пустое место. — Сразу видно, что недостает. — И никак эта баба не могла уняться. — Сверху ровненький рядочек, низом идет ровненький рядочек, а в середке пусто. Наверно, стекло разбилось или рамочка повредилась… Бывает, что стекло не держит. Я на магазинный клей не надеюсь, я беру муку и клейстер развожу, хоть для обоев годится, хоть для чего!

— Да помолчите же, мы работать мешаем! — резко одернул ее Валдер, будто кнутом щелкнул. Почему-то он вдруг стал еще бледнее, и губы сжал плотнее, а глаза встревоженные.

— Действительно, вы бы, товарищи, могли помолчать, — сказал следователь, начиная новую страницу. — Можешь называть… Фотоаппараты?

— «Пентафлек», номер… — Арнис медленно, цифра за цифрой продиктовал номер фотоаппарата, отложил его в книжный шкаф и взял другой. — «Никон», номер…

Проводив Цилду за дверь, в комнату вошел полковник Ульф. Постоял, посмотрел, как Арнис со следователем работают, взял уже исписанные страницы протокола и стал проглядывать. Да, здесь есть то, что он искал, память не подвела. Квитанции денежных переводов.

Конрад прошел к письменному столу в другом конце комнаты — на нем лежали документы Димды, все, что были найдены в указанном Карлисом Валдером ящике.

Пачка квитанций довольно толстая, схваченная большой скрепкой. Конрад сел, включил настольную лампу, надел очки и стал перебирать их. Все переводы были отправлены Цилде Артуровне Димде, и всюду значится одна и та же сумма — пятьдесят рублей. И пометки — «алименты за июнь 1978 года», «алименты за январь 1979 года». В семьдесят девятом году деньги посылали четыре раза, значит, алименты заплачены и за апрель, который еще не кончился. Подобное аккуратное ведение дел не редкость, если у разошедшихся супругов имеется договоренность об определенной сумме. Надежная страховка от обвинений, что за тот или другой месяц деньги не получены.

Зачем же Цилда солгала? Почему сказала, что бывший муж выплачивал за полгода? За прошедшее время — это еще можно понять: надежда получить деньги еще раз, если они найдутся в его кармане. Несолидная, но надежда.

Конрад перелистал сберегательную книжку. Нет, он помнил верно. Сегодня Рудольф Димда был в сберкассе и снял триста рублей, осталось еще двести восемнадцать с копейками. Значит, насчет этих трехсот Цилда не солгала. Но где же они, черт бы их побрал. Может быть, Цилда уже успела их получить до обеда и теперь только прикидывается, будто ничего не знает? В подобном поведении нет логики, или же логика есть только в одном случае, если Цилда знала, что в кармане Рудольфа Димды лежат триста рублей. Так же нелогично думать, что убийство произошло из-за исчезнувших денег. Ведь стрелявший дал Димде спуститься по лестнице и только тогда нажал курок. Если же жертва была ограблена на лестнице, она бы спокойно не шла по двору. Арнис со следователем внесли в протокол найденные охотничьи ружья, сравнив их номера с номерами, вписанными в разрешение на хранение оружия.

— Охотничье ружье образца Иж-26, охотничье ружье образца Иж-27… — диктовал Арнис. — Оба ружья находились в книжном шкафу, в разобранном виде, дверь шкафа не заперта, стволы протерты…

— Димда с кем-нибудь говорил в обеденное время по телефону? — спросил Ульф у Карлиса Валдера.

— Нет… Не помню… Мне кажется, что нет…

— А утром?

— Я был в ванной… Помню, кто-то звонил… Рудольф подходил к телефону — он у нас в коридоре — и довольно долго разговаривал…

— Он не говорил, кто звонил?

— Он на работу спешил.

— Даже не простился?

— Наверное, очень торопился.

— О чем вы разговаривали за завтраком?

— Ни о чем… Какой может быть разговор за столом.

— А эта старушка, Паула, сказала, что за завтраком Рудольф Димда много болтал. Все ему казалось хорошим, чудесным и красивым. И день чудесный, и деревья. Сказал, что в июле вас покинет и поедет в Карелию. С девушкой. Вас он не приглашал?

— Сегодня так случилось, что мы не обедали вместе.

— Он собирается ехать только с девушкой или еще с кем-нибудь?

— Не знаю. Рудольф мне ничего конкретного не говорил.

— Его часто навещали?

— Приходили иногда. Натурщицы… Он часто фотографировал дома… И так женщины приходили. Мужчина интересный. Разведенный.

— Вы можете назвать нам фамилии, адреса?

— Всех я не знаю. Они часто менялись. Быстро забывались… Да и жили мы каждый сам по себе.

— Вот на стенах многих можно видеть.

— Эта с краю — Инара. На киностудии администратором работает, кажется, так… Для рекламного плаката позировала. Видели, наверное, в витрине рыболовных принадлежностей… Девушка в таком купальнике, который почти и не заметен, в высоких рыбацких сапогах, в одной руке спиннинг, а в другой — большая щука с разинутой пастью… Жених ей не позволял одной приходить, мы во время съемки пили с ним кофе, а он курил одну сигарету за другой… Еще помню…

— Пока что спасибо! Если моим ребятам что-нибудь будет интересно, они к вам обратятся. — И Конрад, собираясь уходить, стал застегивать плащ.

Арнис спросил, оставить ли ружья здесь, опечатав шкаф отдельно, или взять с собой. Конрад спросил, как шкаф запирается, и, получив ответ, согласился — можно оставить. Но все документы покойного взять с собой. А когда вернется инспектор Бертулис, пусть тут же берется за картотеку. Для начала достаточно просмотреть сведения за последний год, но пусть всю увезет с собой! Словом, Бертулис сам увидит, что в картотеке ему годится и каким периодом оперировать. Когда закончите, позвоните, за вами придет машина.

Конрад Ульф быстро направился к двери, но, так и не выйдя, быстро повернулся и, глядя прямо в глаза Карлису, спросил:

— Где его записная книжка?

— Что?

— Записная книжка Рудольфа Димды. У фотографов много контактов с разными людьми, им надо знать множество адресов и телефонов. Я еще не видел фотографа, который мог бы обойтись без записной книжки.

— Да… У него была записная книжка… В черной обложке…

— Здесь ее нет. И при нем не было.

— Может быть… Может быть, на работе?

— Возможно… — Конрад не мог отделаться от ощущения, что этот парень что-то утаивает, чего-то недоговаривает. Он знает больше, чем говорит, и сейчас только седьмым чувством можно уловить в его ответах и его лице хорошо скрытую неискренность, а тогда, во дворе, когда он спустился со своей коляской узнать, жив ли Димда, это проявлялось куда ярче, тогда он еще не наловчился так хорошо скрывать эту неискренность.

«Может быть, я и ошибаюсь, — подумал Конрад. — Ощущения, бывает, подводят».

— Что вы сделали, когда увидели Рудольфа Димду лежащим во дворе?

— Я поехал в коридор звонить в «Скорую помощь», но кто-то успел это сделать раньше, и мне сказали, что машина уже выехала.

— Паула сказала, что вы звонили долго.

— Ну, не так уж и долго… Паула в это время сама не своя была… С первого раза я не добился соединения, наверное, набрал неверный номер, но не так уж и долго…

Явная неправда. Карлис Валдер промолчал, что после «Скорой помощи» он позвонил еще куда-то.

Позвонил и мысленно увидел желтый телефонный столик с двумя толстыми абонентными книгами. Но трубку там никто не поднял, хотя Карлис, вслушиваясь в протяжные гудки, ждал довольно долго.

— Мне надо принять лекарство, — заерзал в своей коляске Карлис, ожидая разрешения от Арниса, так как Конрад Ульф уже ушел.

— Буквально две-три минуты, и мы кончаем… Вы можете начать читать протокол. Подпишитесь на каждой странице внизу.

…Наконец-то ушли! Карлис прислушивался к тому, как затихают, удаляясь, шаги.

Он набрал номер и стал ждать, когда ответят, асам все глядел на опечатанную дверь Рудольфа. Полоска бумаги с двумя подписями и с круглыми печатями.

— Зигурд Жирак на проводе! — отозвался громкий и вызывающий голос. Судя по интонации, мужчина был в изрядном подпитии.

— Пожалуйста, позовите Мудите…

— Она здесь больше не живет! Послушай, а кто ты такой? Чего тебе надо?

— Я ее знакомый… Приятель… Вы меня… не знаете…

— А выпить тебе, жучок, не хочется, а? А то мне одному не пьется! Слушай, знакомый-приятель… Мы, похоже, оба с носом остались, ха-ха-ха! С носом!..

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
Магазин, где работала Цилда, по форме напоминал большую квадратную скобку. В нем было несколько отделов; в одном торговали молочными продуктами, в другом — кондитерскими изделиями, в третьем — хлебом, а четвертый, самый маленький, находился в ведении Цилды — витрины его были завалены тюбиками зубной пасты, кремом, одеколоном и туалетным мылом в самой разной упаковке. Кроме того, здесь продавались сигареты и всегда на полке стоял коньяк двух сортов, хотя брали его редко, так как неподалеку был винный магазин. Покупатели шли туда в надежде на больший выбор и возвращались лишь в том случае, если очередь в соседнем магазине была слишком длинная.

Пара бутылок коньяка и начальнику треста глаза не колют, а у завмага благодаря этому спасательный круг в руках. Окрестным заводам зарплату выдают в последние числа месяца, когда завмаг уже видит, выполнил он план или нет. Если план горит, завмаг мчится на базу и вырывает машину-две с дешевым крепленым вином, которое сам и в рот не берет и никому из знакомых не советует. И на базе ему не отказывают, потому что, если смотреть сквозь пальцы, законное основание все же есть — алкогольные напитки в магазине так и так продают, вон и коньяк стоит на полке!

На другой день Цилда ставит на своем прилавке табличку «Отдел закрыт» и перебирается торговать на улицу, где прямо на землю сгружены с машины штабеля винных ящиков. Товар этот она распродает быстро и бойко, так как перехватывает жаждущих, идущих в магазин, — от какого завода ни иди, мимо этих ящиков не пройдешь. Благодаря этому «спасательному кругу» магазин постоянно выполнял взятые обязательства и в тресте его ставили в пример другим. Справедливости ради надо отметить — жалоб от покупателей здесь было мало, вот и поговаривали, что завмага скоро переведут на работу в министерство.

Когда Цилда в это утро снимала пальто и вешала его в шкаф (работники магазина раздевались в углу обширного складского помещения), на пороге своего кабинетика появился завмаг и угрюмо сказал:

— Зайди ко мне!

Цилда сразу поняла, что ее тайна раскрыта. Со страхом перед этим моментом она жила уже почти год, и вот час расплаты настал. Она все надеялась, что еще положит деньги в кассу, но всегда подворачивались другие, неотложные траты, и погашение долга всякий раз отодвигалось еще на одну зарплату. Бог его знает, куда только деньги разошлись! То именины у одной подруги, то свадебное торжество у другой, то знакомые парни устраивают поездку в финскую баню, то девочки из промтоварного принесли такую венгерскую блузку, что глаз не оторвешь. И всегда, транжиря, Цилда прикидывала, что остается еще что-то от зарплаты, чтобы вернуть в кассу, и даже откладывала что-то, только, к сожалению, не всегда, и сумма растраты постепенно росла.

— Вот уж от тебя, Цилда, я не ожидал! Теперь получишь по заслугам! Расхищение государственного имущества, статья восемьдесят восьмая, пять лет я тебе гарантирую!

Цилда тихо заплакала.

Раньше она еще думала, что если что и откроется, то удастся выкрутиться, поскольку прямых доказательств нет: может, экспедиторы виноваты. А сейчас все стало на свои места и даже как-то легче, что не надо врать.

Продавщицы менялись по вторникам, отдел принимала другая материально ответственная смена, поэтому в понедельник вечером проводили нечто вроде инвентаризации.

Вначале, чтобы сдать смену, Цилде не хватало рублей сорока, и она в нижний ящик штабеля с коньячными бутылками — ящики стояли в загроможденном складе — сунула несколько пустых бутылок. Сменяющие этого не заметили, на следующей неделе Цилда долг погасила, но тут опять понадобились деньги. На этот раз она пустые бутылки наполнила чаем и надела на горлышки металлические колпачки. Понемногу число поддельных бутылок росло, содержимое верхних ящиков распродавали, их место занимали новые, а нижние продолжали стоять на складе. И Цилда по-прежнему оставалась бы непойманной, если бы одному из знакомых завмага не понадобился непременно молдавский коньяк. На полке его не оказалось, и завмаг сам пошел на склад посмотреть, не завалялась ли где бутылка-другая. Да, в самом нижнем ящике был молдавский коньяк. Знакомый расплатился и радостно убежал, но спустя полчаса вернулся с руганью: он такие шуточки не признает, за такие шуточки можно и по морде съездить! Долго еще он кипятился, пока завмаг не сообразил, в чем дело. Выпроводив разъяренного знакомого, он осмотрел все оставшиеся коньячные бутылки, все колпачки, изучил все надписи на них и пришел к выводу, что недостает товара на триста рублей.

— Я тебя сейчас прокурору передам, такую стерву нечего жалеть! — кричал он на Цилду, которая не переставала плакать. — Доигралась со своими хахалями, которые тут перед Новым годом крутились! Тот, что с красным шарфом, уже сидел, да и второй не лучше, вся биография у него на морде! Я-то сразу смекнул, что они ради водки сюда таскаются, на что им еще сдалась такая драная коза! Ладно, меня твои постельные дела не интересуют, но деньги сегодня же должны быть в кассе!

— Я внесу, — прошептала Цилда, хотя ей было совершенно ясно, что такую сумму и за неделю собрать трудно. Мысленно она уже прикидывала, что можно сделать. Нет, надежд мало — одета она хорошо, но одежда эта не из дорогих, именно из-за дешевизны продавщицы из промтоварного и придерживали этоттовар «для своих». И все уже ношенное — можно ли вообще продать? И нет такого знакомого, который может сотнями одалживать. Занятая в мыслях судорожными поисками выхода, она только урывками слышала крик завмага.

— Сколько я здесь работаю, никогда ничего подобного не случалось!.. Тебе и дела нет до репутации нашего магазина, которую коллектив заслужил усердным трудом!..

Вообще-то говоря, орал завмаг без особого энтузиазма, потому что результат разговора его уже устраивал. Даже не в интересах магазина, а в своих собственных интересах замять это дело. О растрате будут кричать на всех собраниях, скажут, что завмаг не обеспечил эффективный контроль, что завмаг не воспитывал коллектив, все примутся обличать и поучать, хотя сами не могут толком сказать, как обеспечить этот надежный контроль и как именно воспитывать. Что красть нельзя, это одинаково хорошо знает как тот, кто крадет, так и тот, кто не крадет. Может быть, прикажете каждый вечер осматривать пробки и перевешивать пакеты с мукой? И что ты скажешь на таком собрании? Повинись и обещай исправиться, умнее ничего не придумаешь. Он в торговле с самых низов работает, сначала грузчиком, потом учеником, потом младшим продавцом, уже и трестовское руководство стало для него не таким недосягаемым. Теперь, когда ему намеком дали понять, что возможна должность в министерстве, — и вот на тебе! Если только эта история куда-нибудь просочится, все пойдет прахом. Ведь наверняка он не единственный кандидат, и, когда начнут обсуждать кандидатуры, достаточно кому-то сказать: позвольте, да ведь этот не смог обеспечить руководство одним магазином, там же растрата была… И кончен бал, жди потом еще сколько-то лет, пока вакансия появится, а ему уже и до пенсии совсем немного осталось. А что в торговле может завтра случиться, этого никто не знает, пока же репутация у него чистенькая.

— Где ты деньги возьмешь? — спросил завмаг.

— Позвоню бывшему мужу, — тихо всхлипнула Цилда.

Завмаг придвинул ей телефон.

Цилда взглянула на часы и позвонила Рудольфу домой; наверняка еще не ушел.

— Прости меня за вчерашнее, — сказала она. — Я была не права. От злости даже не соображала, что говорю, нервы совершенно разболтались. Я знаю, как ты любишь Сигиту. Ребенок же не виноват, что у нас жизнь не сложилась, он-то почему должен страдать? Теперь я понимаю, что ты был совершенно прав! Я сделаю все, чтобы исправить положение. Вы должны чаще встречаться, она уже достаточно взрослая, вы поладите. Зайди по дороге ко мне в магазин, поговорим серьезно. У меня, кстати, к тебе небольшая просьба, но об этом потом, когда зайдешь, это не для телефона.

К пяти вечера в кабинет завмага, еле держась на ногах, вошла женщина в высоких красных сапогах. Она села на стул и долго сидела, раскрыв рот и тупо глядя на завмага.

— Денег я не достала, но скоро я буду богатой… В обед застрелили моего бывшего мужа, я получу его «Волгу» с гаражом, обстановку и сберкнижку… Не я, а моя дочь, но это почти одно и то же.

У завмага глаза от страха выкатились. Он вскочил, схватил Цилду за плечи и затряс ее:

— Где ты была весь день? Ты же пьяная!

— Немножко… Деньги искала… Никто не хочет дать, ни у кого нет, ха-ха! А в обед убили моего мужа. Паф — и готово! А мне осталась машина с гаражом. В десять мы еще пили кофе и рассуждали о семейном счастье, а в три — уже душа его вон. Паф — и готово! Убийца не найден…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Ну, конечно, он мог бы поручить это кому-нибудь другому! Арнис или Бертулис справились бы не хуже его. Может быть, даже лучше, сказал себе Конрад Ульф. Потому что они моложе и поэтому ближе Рудольфу Димде, Карлису Валдеру и Цилде в красных сапогах. У каждого поколения немного иное видение мира, каждое, целуя девушку, обнимает ее иначе. Может быть, тут всего лишь нюансы, но умение разбираться в этих нюансах дает инспектору угрозыска большое преимущество. Конечно, Арнис или Бертулис справились бы с этим, но у них уже есть задания, а Конрад не хотел перегружать их.

Хотя Ульф располагал точным адресом, отыскать «Фоторекламу» оказалось нелегко. Полуподвальное помещение во дворе, зарешеченные окна и маленькая табличка с официальным названием конторы на двери.

Ступеньки вниз, мимо туалета, затем поворот налево и еще более крутой спуск, а там расходятся три коридора. Ульф наудачу пошел по среднему и дошел до съемочного павильона, заставленного прожекторами и штативами. На желтом возвышении три бутылки «Солодового напитка». Конрад повернул и пошел назад.

Во втором коридоре несколько запертых дверей, но Конрад не сдавался — раз уж не заперта наружная, то хоть одна живая душа должна здесь быть. Наконец он услышал шум за дверью «Лаборатория» и постучал.

— Войдите! — отозвался резкий тенорок.

В темноте при красном свете маячит какая-то фигура в цветастой рубашке и слышится плеск воды. В большой цементной ванне плавают фотографии, и, тихо жужжа, крутится барабан большого глянцевального аппарата.

— Вы ко мне?

— Вероятно, поскольку больше никого нет…

— Подождите немного, я сейчас кончу… Какая организация?

— Министерство внутренних дел.

— Нет, такой заказ через мои руки не проходил, придется вам завтра прийти. Мы работаем только до пяти, все уже давно ушли.

Человек щелкнул выключателем, и с легким потрескиванием зажглись лампы дневного света. Конрад увидел невысокого усатого парня в потертых джинсах.

— Вот так, папаша, — сказал он. — Придется завтра…

— Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня.

Парень вопросительно взглянул на него. Лицо живое.

— Вы, наверно, насчет Димды?

— Угрозыск. Кончайте свою работу, у меня есть время, — сказал Конрад, изучая фотографии ярко накрашенных девиц, вырезанных из журналов и рекламных проспектов, которыми были оклеены бока цементной ванны.

— Я только руки сполосну… Весь день с химикалиями… Мы с Димдой вместе работали, он даже в какой-то мере был моим учителем… Такого хорошего фотографа этой яме уже не видать! Мы все фотографируем, но по сравнению с Рудольфом это младенческий лепет.

Парень охотно рассказал, что у них с Рудольфом было даже что-то вроде дружбы, хотя он ручается, что ни одного настоящего друга у Димды не было.

— Он типичный одиночка, и, как только кто приблизится, он прикидывается этаким весельчаком.

— Ну, от женщин он не особенно шарахался, — возразил Конрад.

— Бывало, что иной раз и прижмет какую-нибудь, а кто не прижимает?

— Я, например.

— Ну, вы уже человек старый. — Парень открыл бутылку с минеральной водой и наполнил стакан. — Минеральной не желаете? Ничего лучше нет, я ведь спиртного не признаю. Наше поколение вообще алкоголь не признает. Разумеется, за исключением дегенератов. Какой смысл притуплять удовольствие водкой?

— Боржом? — спросил Конрад, выпив предложенный стакан.

— Нарзан… Если кого Рудольф и любил по-настоящему, так это свою дочурку. Он очень переживал, что его бывшая жена настраивает девочку против него. Это уж действительно свинство!

— Вы знаете его жену?

— А чего там знать. Сорок лет, все ясно.

— Не понимаю…

— Сексуальные ножницы! Потребность в мужчине стремительно нарастает, готова на любые глупости, поиски партнера значительно моложе… Вы что, не читали? Об этом везде пишут, было бы время, я бы вам все графически продемонстрировал, с диаграммами… К счастью, период нимфомании у них непродолжительный, потом секс сходит до нуля — и можно уже звать бабушкой.

— Кого из подружек Рудольфа Димды вы знаете?

— А вы знаете, чем отличается северянин от южанина? Южанин о своих любовных похождениях кричит на весь мир, да еще приукрашивает, а северянин ничего не рассказывает. Рудольф ничего не рассказывал.

— Но ведь кто-то же к нему сюда приходил?

— Неправда! Звонить звонили. Да и то редко, так как телефон у нас в том конце, людей много и начальник неохотно зовет.

— Сегодня не звонили?

— Не знаю. Я даже думаю, что романов у него было не особенно много. Пожалуй, только с той, которую он сфотографировал подле убитого кабана. Фантастическая комбинация — обнаженное женское тело и кабан!

— Не знаете, как ее зовут?

— Сразу не вспомнить. Мирового класса снимок! Она работает в магазине, только не знаю где. Мне к другу на свадьбу, а сорочки модной нет, ну, Рудольф через нее раздобыл. Импортную. Первый сорт, на прилавках такие не появляются.

Конрад спросил, где у Димды находятся его вещи. Парень кивнул на вешалку, где висели темно-серые замызганные халаты.

— Вы знаете, меня очень интересует его записная книжка, — спокойно сказал Конрад. — Там я бы смог найти адреса и телефоны… Это нам может пригодиться…

Парень широко улыбнулся, подошел к одному из халатов и стал обшаривать карманы.

— Я вас правильно понял? — хитро спросил он. — Сами не смеете?

— Смею или не смею, но это заняло бы много времени. Закон требует соответствующих формальностей. Вы на редкость сообразительны.

— Ничего. Совершенно пустые карманы. — Он пошел к своему месту, но по дороге спохватился: — Может быть, в письменном столе?

Действовал он весьма бесцеремонно и как будто даже ждал, что Конрад оценит его ловкость. Ключа от стола Димды у него, конечно, не было, но парня это не смутило. Он раздобыл большую отвертку, сунул в щель между ящиком и столешницей, налег на ручку — поверхность поднялась, язычок замка выскочил из паза, и ящик можно было выдвинуть. Совершенно пустой ящик.

— Так я и думал, — сказал парень. — Что-нибудь существенное здесь нельзя хранить, разве какую-нибудь документацию в связи с заказом или готовые снимки… Вы знаете… Может быть, это вас заинтересует… Все, как один, утверждали, что Рудольф ушел обедать в очень приподнятом настроении… Странно, верно?

— А больше у него здесь ничего нет?

— Только халат и ящик. Нас много, а места нет.

— А если бы ему понадобилось оставить здесь деньги? Куда бы он их положил?

— Пойдемте посмотрим!

Парень повел Конрада по коридору, потом открыл одну из многих дверей.

Видимо, это была бухгалтерия, так как на столах стояли счетные машины и валялись типографские бланки — чистые и заполненные. В углу громоздился тяжелый приземистый коричневый сейф.

Вновь пустив в ход отвертку, парень проник в закрытый ящик письменного стола и под грудой документов отыскал ключ от сейфа.

Сейф был вместительный, но пустой. Парень достал несколько конвертов. На них были написаны фамилии и суммы. Парень вытряхнул содержимое конвертов на стол, пересчитал и вложил обратно.

— Ничего лишнего нет! Для надежности позвоните завтра нашей секретарше, я вам дам телефон… — Парень написал на клочке шестизначное число и подал Конраду. Потом спрятал обратно ключ от сейфа и сказал: — Из-за денег Рудольфа убивать не стали бы, мы здесь не такие деньги зарабатываем, чтобы из-за них убивать.

— Обычно в таких случаях все допытываются, как да почему это случилось, а вы необычно сдержанны, — сказал на прощание Конрад.

— У меня девушка учится на юридическом…

— Ну и?..

— Следствие еще не закончилось, вы все равно ответите уклончиво и правду не скажете… Судя по вопросам, вы и сами еще не много знаете… А Рудольфу, к сожалению, уже все равно. Я могу спросить у наших, может быть, кто-нибудь знает о его романах побольше, только сомневаюсь.

По дороге в магазин, где работала Цилда, Конрад попытался установить связь между записной книжкой и пропавшими деньгами. Он почему-то решил, что записная книжка скорее могла явиться поводом для убийства Димды, а деньги прихватили лишь для отвода глаз. Но как преступник мог завладеть своей добычей? На лестнице и после выстрела он это сделать не мог. Значит, до обеда или по дороге домой, но это никак не вяжется с приподнятым настроением Димды. Надо еще раз побеседовать с Цилдой, узнать, что она сказала по телефону и что ответил Димда.

В магазине он прошел вдоль прилавка, но Цилду нигде не увидел. В отделе, где продавали зубную пасту, одеколон и сигареты, торговала другая женщина. Конрад спросил заведующего, и она ушла позвать его.

— Кто спрашивает? — Завмаг сегодня выглядел очень нервным.

— Не знаю.

Завмаг через приоткрытую дверь испытующе пригляделся к Конраду, который топтался в другом конце зала, и задумался. Потом достал из бумажника триста рублей, свернул, чтобы пачечка стала как можно меньше, и сунул в карман халата продавщицы.

— Положишь в кассу, Но так, чтобы никто не видел!

Продавщица кивнула и вернулась к своему прилавку. И тут же за нею последовал завмаг.

— Кто меня здесь спрашивает? — осведомился он, напряженно вытянув шею, точно отыскивая в толпе знакомого.

Конрад подошел к нему и тихо произнес:

— Я из милиции.

Когда он сунул руку за удостоверением, завмаг удержал его.

— Не надо, не надо… Я верю… Может быть, пройдем в мой кабинет, там будет удобнее разговаривать… Сюда, пожалуйста…

— Ах, какое ужасное происшествие, — сказал завмаг, когда они уселись. — Целая трагедия… Хотя они давно уже разошлись, Цилда страшно переживает. Я отпустил ее домой, в таком состоянии нельзя стоять за прилавком! Ребенок лишился отца… Ужасно! Вы уже напали на след убийцы? Цилда полагает, что это сделал какой-нибудь ревнивый муж. Рудольф… если я правильно помню, его звали Рудольфом… он ведь был порядочный бабник…

— Цилда сказала мне, что вы утром слышали ее разговор по телефону с Рудольфом Димдой,

— Частично, только частично, — покачал головой завмаг. — Вот по этому самому телефону она и говорила, но я не знаю с кем… Я во время разговора выходил, на склад вроде бы… Сейчас мне кажется, что да, со своим бывшим мужем, потому что упоминалась дочь… Цилда сказала, что он должен чаще встречаться с дочерью.

— А насчет денег? Что она сказала про деньги?

— О деньгах речи не было! — подпрыгнул завмаг. — О деньгах определенно не говорилось, это я поклясться могу! Она еще сказала, что он был прав, но о деньгах ни слова. И мы о деньгах никогда не говорили, касса у нее всегда в порядке, она вообще очень сознательный и старательный работник, разве что немного нервная…

— А что у нее за друзья?

— Откуда я могу знать! Женщина она еще интересная, наверняка какой-нибудь друг есть. Но я его не видел. Я сижу здесь, она работает там… — Завмаг беспомощно развел руками. — Если бы было что-нибудь неприглядное, до меня непременно дошло бы, теперь уж так водится, что руководитель должен отвечать за все… Кто-то должен получать взбучку… Наверняка друг у Цилды есть, но я не видел… Там, у прилавка, всегда кто-нибудь стоит, поди знай, кто покупатель, кто кавалер…

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
Цветы в саду подле этого дома цвели всегда. Машины, проезжая мимо по довольно оживленной улице, притормаживали, чтобы можно было взглянуть на ковер роскошных красных тюльпанов, который тянулся от высокой металлической изгороди до парников, где, стоя на цыпочках, грелись на осеннем солнышке белые, лиловые, пламенеющие и всяких прочих оттенков гладиолусы. Обычно сад только радовал глаз проезжающих мимо, но порою машины останавливались и пассажиры долго-долго смотрели сквозь изгородь, иной раз доставали карандаш и что-то записывали. Лексикон их пестрил одним только цветоводам понятными специальными терминами и названиями сортов: Вирсавия… Гелиос… Кениген Вильгельмина… Оксфорд… Президент Рузвельт…

— Белые голландские Маурен у него были уже тогда, когда в ботаническом саду о них впервые услышали… Мы вызывали его в общество, требовали, чтобы он представил карантинное свидетельство…

— Кто ему привозит? Моряки?

— Контрабанда, она контрабанда и есть, хоть моряки привезут, хоть железнодорожники, хоть туристы! Но мы ему ничего не могли доказать. Сказал, что луковицу Маурен ему предложил кто-то на базаре, человек по виду порядочный, ну он и рискнул купить. И действительно, белые Маурен у него принялись!

— Говорят, жулик!

— Не жулик, а бандит! Так-то и блоху не убьет, но, когда дело коснется цветов, становится самым страшным гангстером, любому глотку готов перегрызть. Его уже чуть было не посадили! Эта изгородь была куда ниже, и вот какой-то парень, желая доставить удовольствие своей девице, перелез и сорвал один тюльпан. А это был как будто селекционный экземпляр. У Жирака пена на губах пошла пузырями, он этого парня до тех пор лопатой бил, пока тот и шевелиться перестал, хорошо, в ворота ворвались прохожие. Парень долго пролежал в больнице, а Жирак ходил сам не свой. Говорят, потом вроде поладили, только Жираку это в копеечку влетело.

— Шерсть у него густая, есть что стричь!

— Ерунда! Я думаю, он все деньги в коллекцию всаживает. На богатство он не падок, да и на славу тоже. Только вот со своим сортом ему не везет! Я шутки ради послал на международную выставку свой и, пожалуйста, девяносто восемь очков получил!..

Из теплицы вышел человек с наголо обритой головой и принялся вытирать платком потное лицо и шею. Все в нем было каким-то коротким и разбухшим — руки, ноги, массивное туловище. Только лицо правильное и солидное. Несмотря на пятьдесят лет, кожа на лице свежая, хотя и заметны мешочки под глазами. Человек приставил к стене дома тяпку и принялся сыпать в лейку какие-то химикалии.

Сидевший в машине шофер выжал сцепление и включил передачу.

— Не хочу, чтобы он меня увидел. — И машина тронулась с места.

— Ему что, за того парня условно дали? — спросил пассажир.

— Мне кажется, до суда вообще не дошло. Но страху натерпелся. Даже на тещу дом отписал, на мать Мудите, жены, чтобы не конфисковали.

— Типично бандитский прием!

— Но если тебе что надо, иди к нему смело. Поможет.

— Ничего мне не надо, у меня есть все.

— Не скажи, не скажи…

Жирак налил в лейку воды из черной, нагревшейся на солнце бочки и стал помешивать ее деревяшкой, чтобы растворилось удобрение. Потом опять пришлось утереть лицо, хотя уже поздняя осень, но солнце хорошо пригревает.

«Какие у него толстые пальцы», — подумала Мудите, глядя в кухонное окно. За десять лет их жизни она как-то не замечала этого. Позже, за ужином, она увидела, что и щеки Жирака, и двойной его подбородок основательно обвисли. А как он по-мужицки ломает хлеб и чавкает… «Он уже совсем не считается с моим присутствием, я, видимо, для него ничего не значу».

— Ну, ладно… — И Жирак, продолжая жевать, поднялся. — Мне еще надо заглянуть в теплицу.

— Может быть, съездим в кино? — кротко улыбнулась Мудите.

— Когда? — Жирак развел руками и вышел из кухни.

— Но я хочу! — воскликнула Мудите.

— Загляни в программку, по телевизору сегодня должно быть что-то интересное, — крикнул Жирак из коридора.

Моя посуду, Мудите слышала, как он возится в теплице и что-то передвигает.

Лет двадцать пять назад имя Зигурда Жирака склоняли все республиканские газеты, и известность эта доставила ему много неприятностей. В частности, она принесла ему прозвище «дезертир зеленого фронта». Этим званием, на время ставшим газетным штампом, награждали всех специалистов сельского хозяйства, сбегавших из деревни в город, но Жираку пришлось претерпеть больше всех, потому что по случайному стечению обстоятельств, — может быть, именно потому, что сельскохозяйственную академию он окончил с отличием, — его протаскивали в сатирических журналах, сатирических приложениях к газетам и с высокой трибуны. Как-то он даже попытался защищаться и написал в редакцию открытое письмо. Колхоз, куда его по распределению направили, находясь долгое время в руках нерадивых хозяев, совершенно пришел в упадок. С крестьян бесконечно требовали, но взамен ничего не давали. У колхоза не было финансовой базы, поэтому он не мог обеспечить себя минеральными удобрениями в нужных количествах, а без них еще никто не наловчился собирать нормальный урожай. Техника была изношенная. Кто не хромой да не немощный, тот искал себе работу в лесничестве или в районном городке.

Письмо Жирака не напечатали, но стали цитировать по кускам с трибуны, и куски эти, вырванные из контекста, обращались теперь против самого автора. Послышались пламенные призывы лишить Жирака диплома, но никому конкретно это не поручили, да никто, собственно, и не рвался.

Объехав несколько районных городков, «дезертир зеленого фронта» вернулся в Ригу. Отец его к этому времени умер, и Жирак поселился во временной постройке на участке, отведенном покойному, и стал выращивать раннюю капусту, которую перекупщики возили в Псков.

Жирак удачно устроился преподавателем труда в одной начальной школе на окраине: пусть зарплата маленькая, зато свободного времени много, поскольку в столярной мастерской, где чудесно пахло стружками или отвратительно воняло столярным клеем, приходилось бывать только несколько часов в неделю, чтобы показать мальчишкам, как из фанерок склепать солонку на стену или выпилить хлебную доску. Сам преподаватель почерпнул эти сведения из «Спутника пионервожатого», а может быть, из довоенного «Юного техника».

Другие учителя равным себе его не считали, так как были уверены, что имеют дело с довольно-таки ленивым мастеровым, раз уж он работает в школьной мастерской, а не на фабрике, где заработок куда больше. Разве можно с ним разговаривать о явлениях высшего порядка и изящных искусствах, может, у него на самом деле и законченного среднего нет? Мало ли что в бумажке написано…

Но когда было дано указание незамедлительно организовать кружки для внеклассной работы, вспомнили и о Жираке: у него же нет общественной нагрузки. И весьма удивились, когда тот без всякого сопротивления взялся вести кружок юных ботаников.

Был конец апреля. Жирак посадил немногочисленных членов кружка в электричку и повез в лес. Вернулись они с вкусными, сочными листьями медвежьего лука в бумажных кульках и с латинским названием «аллиум урсинум» в голове. Кроме того, они узнали, что обычный лук «аллиум сативум» относится к семейству лилий, что его пьют со сладким молоком от глистов, с солью от колик в животе, с медом кладут на раны, лошадям от рези дают лук с табаком.

После этой небольшой экскурсии в ботаники готовы были записаться все, но Жирак брал только тех, кто усерднее всех работал в школьном саду, где теперь беспрерывно копали, рыхлили, пересаживали, подстригали и опрыскивали.

К сожалению, осенью Жирак из школы ушел. На него пожаловалась учительница физкультуры. На соревнования по метанию гранаты не явились шесть мальчишек, что нанесло непоправимый урон спортивной чести не только школы, но и всего района. Допрошенные мальчишки сознались, что в это время они преспокойно пекли с другими ботаниками выращенный ими картофель сорта Черный гамбийский.

И вместо того чтобы самокритично признать свою вину и пообещать исправиться, разъяренный Жирак подал заявление об уходе.

Когда Мудите познакомилась с Жираком, ему еще не было сорока. Эпоха выращивания ранней капусты и картошки на частных участках кончалась, так как заготовители неожиданно открыли, что в нашей огромной стране есть республики с более изобильным солнцем, чем в Латвии, и оттуда пошли вагоны с ранними овощами по умеренным ценам. Частный сектор быстро перестроился, и началась эра цветов и цветочных луковиц. Жираку это принесло известность, так как в отличие от других он изучал агрономию. К нему приходили за советом, просили определить кислотность почвы или порекомендовать посадочный материал — наконец-то его познания кому-то пригодились. Кое-как был достроен нижний этаж дома, и начато возведение теплицы. Ради дома Жирак особенно не отказывал себе, носил хорошо сшитые костюмы, которые скрывали дефекты его фигуры, ходил на концерты и в театр, и поскольку был человеком, который лишь в исключительных случаях поднимал рюмку с коньяком или бокал с шампанским, выглядел моложе своих лет и чувствовал себя весьма бодро.

Мудите восхищалась его познаниями и спокойствием, с которым он по десять раз объяснял посетителям одно и то же. На каждом шагу она чувствовала превосходство Жирака, подчинялась ему, слегка даже побаивалась и полагала, что именно таким и должен быть глава семьи — на Жирака можно было положиться. Наверняка сыграл роль тот факт, что еще в двадцать два года Мудите по вечерам ставила на кухне свою раскладушку и слышала сквозь сон, как капает вода из крана. Если многие девушки в ее возрасте уже пресытились любовными приключениями, то Мудите к ним еще не прикоснулась. Может быть, это была заслуга и ее матери, может быть, обстоятельства так сложились, а именно то, что стряслось с Карлисом Валдером, на вечера она не ходила, чувствовала себя покинутой, перестала учиться музыке и поступила в торговый техникум, откуда и попала на склад готовой одежды, который был настоящим женским монастырем.

Жирак еще какое-то время колебался, раздумывал о разнице в годах, потом по секрету от Мудите поделился своими опасениями с ее родителями. И получил благословение.

Мудите фактически уже сдалась, оставалось только опустить подъемный мост и выйти с ключами на вышитой подушечке. Мудите вошла в дом, под крышей которого никогда не было ни бурь, ни вьюг, всегда только ясная погода, мягкий, ровный климат…

Жирак, покряхтывая, все возился в теплице — перетаскивал ящики с саженцами подальше от вентиляционного люка.

«Так все и осталось, и ничто уже не изменится», — подумала вдруг Мудите, и ей стало грустно.

Она попробовала все три канала, но ничего интересного по телевизору не было.

«Почему я не могу позвонить? Даже обязана сделать это ради приличия!» Прислушавшись к тому, как Жирак уходит в другой конец теплицы, она набрала номер.

— Попрошу Карлиса Валдера.

— Валдер слушает.

— Говорят из института общественного мнения. Скажите, какого размера у вас квартира, площадь ванной и ширина дверей. Метр у вас есть?

— Мудите! Почему ты так долго молчала, Мудите? Я так рад, что ты позвонила! Снимок колоссальный, Рудольф просто на крыльях парит и называет тебя ангелом!

— О нем я этого не могу сказать…

— Я тебя понимаю… Есть у него такая слабость, а так он вполне приличный человек. Ты его хорошо осадила, до самого дома пыхтел. Мудите, если тебе неудобно приходить, я могу тебе одну фотографию прислать. Честное слово, мирового класса!

— Не присылай! У меня же муж, что я ему скажу?

— Тогда приходи!

— Я заскочу… Когда будет побольше свободного времени, вот квартал кончится, а то мы по уши в бумагах сидим…

Жирак что-то перевернул в теплице и потом долго ворчал себе под нос. Мудите подумала, что раньше у него ничего из рук не валилось и с собой он не разговаривал, как старик склеротик.

— Карлен… Я бы не хотела, чтобы кто-нибудь еще эту фотографию видел…

— Глупости, Мудите, это настоящее искусство, в ней нет ничего предосудительного… Ты на ней божественная! Когда ты сможешь прийти?

— У меня тут звонят… Пока!

— Привет Рудольфу передать?

— А он там, что ли?

— Нет, куда-то вышел.

— Не вздумай передавать, а то еще бог знает что подумает!

— Ты позвони перед приходом, чтобы я мог тебя как следует принять.

— Хорошо, хорошо… — Мудите положила трубку. Она вспомнила Рудольфа, как он лежал на спине на вытоптанном овсе и в отчаянии смотрел в черное августовское небо. — Нет, не пойду! — решила она, хотя очень хотелось видеть фотографию.

Но когда в середине декабря местком стал ломать голову, где заполучить фотографа для новогоднего карнавала, Мудите дала телефон Карлиса.

— Пусть попросят Рудольфа, — наказала она. — Придумайте что хотите, только не говорите, что я имею к этому какое-то отношение!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Арнис помог Бертулису поднести большой черный полиэтиленовый мешок с картотекой, усадил его в автобус, а сам свернул в переулок, точнее, на улицу Метру, прикидывая, могла ли здесь остановиться машина, на которой приехал стрелявший, и кто бы мог его видеть. Работу весьма облегчало то обстоятельство, что одна сторона улицы автоматически исключалась для стоянки. Разумеется, это не означает, что не придется разговаривать с дворниками домов на другой стороне, но если машины стоят плотно, найти нужного человека уже проще. Хотя бы потому, что приезжающего или уезжающего лучше всего запоминают водители других машин. Во-первых, соседние машины мешают им стоять там, где бы им хотелось, во-вторых, неловкий водитель, который пытается встать, — а неловким каждый считает почти всех остальных, потому что манера водить почти у каждого своя, — вызывает трепет за состояние своего лакированного бока, а в-третьих, у них неистребимое любопытство ко всем другим машинам. Почему он не покрасил диски? Глянь-ка, у него переднее крыло уже почти проела ржавчина, а судя по номеру, машина совсем еще не старая! Что это за погремушка висит за задним стеклом? Словом, интерес к другим машинам и стремление сравнивать их со своей столь велико, что вопросы возникают десятками, не говоря уже о тех случаях, когда объект сравнения является изделием фирмы, редко у нас встречающейся.

Хотя на сей раз надежда получить информацию у дворников была невелика — какой дворник будет тебе подметать улицу в три часа дня! — Арнис обошел близлежащие дома. Нет, дворники ничего не могли сказать. Какие-то машины стояли, каждый день их полно, но владельцев и каких-либо особых примет у машин назвать не могут.

Рядом с подъездом, из которого стрелявший должен был выйти, находилась другая, столь же солидная дверь. Сквозь матовые стекла ничего не видно, на окне с внутренней стороны масляной краской намалевана огромная дымящаяся кофейная чашка. Такая большая, что края блюдечка упираются в оконные рамы, и нет возможности заглянуть в кафе хотя бы потому еще, что остающееся свободное место занято информацией на двух языках о принадлежности кафе к какому-то предприятию общественного питания, о выходных днях и часах работы. «Закрыто от четырнадцати до пятнадцати», — прочитал Арнис и подумал, что обслуживающий персонал, который, скучая, поглощал в это время свой обед, мог бы все же что-то видеть в окно. Он толкнул дверь, над головой звякнул звонок, и он очутился в маленьком помещении с двумя четырехместными и одним двухместным столиком. Зато кофе здесь без дураков — один запах чего стоит! За стойкой крутилась женщина средних лет в ярком сатиновом халате и с усталым лицом.

Арнис заказал кофе, похвалил его и тут же, привалясь к венгерскому автомату «Экспрессе», стал пить. Нет, отсюда, улицу не видно, только силуэты прохожих.

Неожиданно в стене за стойкой открылось откидное окно и появилась мужская голова в высоком белом поварском колпаке.

— Эрна, принимай товар! — произнесла голова, жилистые руки просунули противень с булочками, и окно захлопнулась. Видимо, в глубине помещения находится кондитерский цех какого-то ресторана и кафе относится к нему, так как здесь не торгуют ни коньяком, ни вином.

— Наконец-то! — радостно воскликнула женщина за маленьким столиком, единственная посетительница, кроме Арниса. — Заверните мне полдюжины.

— Вечером всегда можно получить, — сказала продавщица, накладывая еще теплые булочки в кулек, — а днем так давятся в очереди!

— Что ж, таких вкусных нигде больше в Риге не пекут, — сказала покупательница, собирая с тарелки сдачу. — До свидания!

Арнис сказал продавщице, что его интересует, но она ничего не видела, и он простился.

Смеркалось. На противоположной стороне улицы над галантерейным магазином зажглись красные неоновые буквы. Рядом с магазином, в парикмахерской, можно было лицезреть под хромированным колпаком для сушки волос величественную круглолицую женщину с золотыми полумесяцами в ушах и тройным подбородком.

Но ни в галантерейном магазине, ни в парикмахерской ему ничего интересного не могли рассказать, поэтому он решил поиски сегодня не продолжать, сел в троллейбус и поехал в таксомоторный парк.

Возможность, что стрелявший воспользовался для бегства такси, весьма реальна. Он мог просто подъехать на любом такси, попросить подождать, а потом вернуться как ни в чем не бывало, так как выстрела на этой улице слышно не было. Но в такси, с точки зрения преступника, имелось одно большое неудобство — машину надо было оставить как раз у парадного, раз уж для такси с включенным счетчиком знак «Стоять запрещено» не существует. Но подъезжать к самой двери не в интересах преступника, может найтись человек, который заметит такси, а водитель, в свою очередь, запомнит пассажира. Преступнику надо было бы, чтобы машина стояла хотя бы за полквартала, но тогда шофер, видя, что пассажир уходит по улице, решит, что тот убегает, не заплатив, и погонится за ним. А если ему заплатить вперед, то нет гарантии, что тому не надоест ждать и он не уедет, предоставив пассажиру добираться пешком.

Но ведь такси можно вызвать по телефону по определенному адресу и к определенному времени. Обычно в таких случаях диспетчер таксопарка даже не звонит заказчику и не сообщает ему номер машины. Так что неважно, из какого дома, к какому дому вызывают, просто надо подойти и дать шоферу хорошие чаевые, для пущей надежности даже оставить в машине какой-нибудь чемодан и сказать, что надо еще забежать за угол, так что минут десять-пятнадцать придется подождать.

Но больше всего Арнис надеялся на другое. Хотя сама улица Метру довольно узкая, дома здесь большие, жильцов, как обычно в центре, много. Могло же так случиться, что кому-то понадобилось вызвать такси как раз в то время, которое интересует Арниса. Водители такси — люди глазастые и с не меньшим любопытством разглядывают стоящие рядом машины. А что еще делать шоферу в ожидании клиента, который вот-вот должен подойти? Разве что «Вечерку» почитать, но в половине третьего ее в киосках еще нет.

В диспетчерской таксопарка, где за полированным прилавком одновременно разговаривали по телефону несколько сотрудниц, принимая заказы и уточняя маршрут, Арнису вручили регистрационный журнал.

Не везет. Между половиной третьего и тремя на улицу Метру ни одно такси не вызывали.

Что еще здесь делать? Да почти ничего. Но Арнис для надежности написал объявление, в котором просил дать о себе знать водителя, который около трех брал пассажира на улицу Метру, собственноручно прикрепил листок на доске объявлений у ворот и отправился домой спать. С утра его ожидают свидетели по другому делу, которых он еще до происшествия с Димдой вызвал из далекого курземского городка. Хотя приказом Ульфа от этого дела он временно освобожден, нельзя же заставлять людей напрасно ездить в такую даль.

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
Новый год… Ведь, в сущности, завтра будет самый обычный зимний день, как и сегодня, вчера и позавчера. Ради праздника ни метель не начнется, ни гололед. Новый год… Просто повод пображничать, за десятилетия возведенный в ранг закона.

— Ну, Карлис, съешь еще чего-нибудь… Под Новый год надо есть рыбу и в двенадцать часов держать в горсти чешую, чтобы деньги водились.

— Эти глупости ты мне, тетя Паула, в конце каждого года говоришь…

— Да ведь и я не верю, а все-таки… И бумагу можно жечь, а потом держать против свечи, чтобы тень на стену падала… По-всякому люди гадают… От души это идет, не от ума. Ум, он холодный… Погадаешь, и тут же подумается — а вдруг да сбудется! Если не будешь больше есть, я в кладовку снесу, на столе держать нельзя, тепло!

Оставляя по дороге все двери распахнутыми, чтобы на обратном пути не надо было открывать, Паула начала выносить яства праздничного стола. Только сейчас Карлис заметил, что ходит она уже мелкими, шаркающими шажками и может держать в каждой руке всего лишь по маленькой тарелочке. И все равно бодрости в ней еще хватает. Вернувшись в комнату, она повелительно наказала:

— Рудис, наверное, уже пообедал, но если захочет, то целый холодец пусть не трогает, в холодильнике есть начатый! И пусть рыбу попробует! Хрен со сметаной может сам смешать — если я сейчас сделаю, то он осядет…

По телевизору передавали праздничную программу. В ней участвовало несколько редакций, и каждая считала своим долгом пожелать зрителям счастья и успехов в новом тысяча девятьсот семьдесят девятом году.

Наконец на экране появился циферблат, быстрая секундная стрелка отмечала последние мгновения старого года.

— Тетушка Паула, да идите же! — крикнул Карлис, откупоривая шампанское. Он хотел, чтобы пробка выстрелила одновременно с последним ударом курантов Кремля, но опоздал.

Шампанское тихо шипело в бокалах.

— Ну, Карлис, всего тебе, чего сам хочешь… чтобы сбылось… За твое здоровье. Здоровье никогда лишним не бывает.

— И вам того же, тетушка Паула!

Они чокнулись, старушка отпила половину, облизала губы.

— И спокойной ночи!

— Сейчас концерт начнется!

— Нет, нет… Я человек старый, мне уже спать пора… Подъезжай-ка к окну, как красиво сверкает!

Над ночными крышами домов взлетали красные, зеленые, желтые ракеты, но, как будто испугавшись высоты, застывали и медленно сплывали вниз. Некоторые погасали, вместо них с шипением взлетали к облакам новые.

Карлис открыл окно. На улице слышались веселые голоса. С пятого этажа дома напротив бросали горящие бенгальские огни. Посередине улицы со всеми зажженными огнями промчалась машина. Возле парадной двери, между парикмахерской и галантерейным магазином, парень целовался с девушкой в светлом платье, им кричали что-то бросающие бенгальский огонь, те помахали и пошли в дом, — видимо, одна компания.

Когда Карлис вернулся к телевизору, правительственное приветствие уже кончилось, на экран выскочил танцор с бамбуковой тросточкой и в цилиндре. За его спиной колыхался кордебалет девиц со стройными, длинными ногами.

— Спокойной ночи! — на прощание еще раз пожелала Паула.

— Спокойной ночи! — улыбнулся ей Карлис.

Он налил себе еще шампанского, поднял бокал, но передумал и поставил обратно.

В коридоре зазвонил телефон. Карлис медленно поехал туда.

— Карлис? — Судя по голосу, Рудольф был в отличном настроении. В трубке слышался гул голосов и оркестр. Кто-то настоятельно просил закрыть дверь в зал, так как абсолютно невозможно разговаривать. — Карлис, привет в новом году! И Паулу позови, нашу добрую, старую Паулу! Мне надо сказать ей кое-что важное!

— Паула уже пошла спать.

— Жалко, до утра забуду! Я думал, что здесь будет тоска и уныние, а все идет лучше не надо!

— Сколько тысяч народу там собралось, этакий шум устраиваете! — нехотя пошутил Карлис.

— Нас тут… Погоди… Первая шеренга, становись!.. Быстрей, быстрей, другие тоже хотят поговорить по телефону! На первый-второй рассчитайсь! Семь! Ура! Семь — счастливое число, семеро могут усесться в два такси! Карлис, мы сейчас едем к тебе!

— Кофе сварить?

— Не надо! У нас тут целая сумка шампанского! Только приличия ради еще минут на пять вернемся к столу. Приготовь мешок, для тебя будет, особый сюрприз!

Карлис достал из шкафа большую коробку с шоколадом «Лайма» и отвез в комнату Рудольфа. Потом долго выбирал в кладовке закуски и приготовил в стеклянном кувшине морс из малинового сока. Достал из буфета бокалы, аккуратно протер салфеткой. Накрытый стол его самого восхитил, он уже слышал громкие похвалы, гости уже, наверное, в дороге. Вернувшись к себе, он привернул телевизор, чтобы слышать, как поднимается лифт, и заранее открыть дверь. Если уж принимать гостей, то с фасоном! Потом решил, что гости захотят зажечь елку, поэтому поменял свечи и перетащил ее к Рудольфу.

Он ждал часов до трех, потом выключил лампу, прилег одетый и продолжал ждать, хотя не верил уже, что гости приедут.

Разбудил его скрип двери у Рудольфа, шорох в коридоре у вешалки и чей-то шепот. Знакомый женский голос твердил: «Ну тише, да тише же!» Неужели Мудите?

— Карлис! Ты уже спишь?

Карлис не ответил.

— Храпит! — сообщил Рудольф стоящим за ним.

— Не стоит будить, — сказал кто-то.

— Ни в коем случае, — произнес уже знакомый женский голос. Сомнений не было, это Мудите. — Пожалуйста, не надо! — даже прикрикнула она на Рудольфа, который еще пытался было возражать.

Слышно было, как все ввалились к Рудольфу, восхищаясь накрытым столом, как двигают стульями.

Потом дверь закрылась и стало тихо.

Немного погодя кто-то вышел в коридор позвонить и долго разговаривал по телефону, а еще кого-то Рудольф выводил показать, где туалет.

— Ты так сопел, что мы и добудиться не могли! — сказал Рудольф, когда они часов в девять столкнулись на кухне. В голосе Рудольфа слышались виноватые нотки. Меньше всего он хотел сейчас встретить Карлиса.

— Что же я могу поделать, если у меня такой крепкий сон?

— Да и не было смысла ради такой компании будить. Все слишком уж поддали, все говорят в один голос, а слушать никто не хочет.

На газовой плите зашипел кофейник, Рудольф снял крышку, заглянул, сколько там воды, и подлил еще немного — у него кто-то есть.

«Если это Мудите, я плесну ему кипящим кофе в лицо, — зло подумал Карлис. — Если она осталась здесь ночевать, то это черт знает какая подлость по отношению ко мне. Нет, на такую подлость человек неспособен!»

«Все равно же он ее заметит — пальто висит в коридоре, — размышлял Димда. — И я еще буду виноват. Я ее не удерживал, она сама хотела остаться!»

— Карлис, погляди за кофе, я чашки отнесу! — Это Рудольф нашел предлог предупредить Мудите, но она уже сама встала и причесывалась у зеркала.

— Кошмар! — воскликнула она. — Уже десять… Что я скажу дома?

— Придумай что-нибудь. Что у тебя, опыта нет?

— Ты не поверишь, но действительно нет. Вызови, пожалуйста, такси.

— На улице схватим, так скорее.

В дверь постучали. Держа в одной руке исходящий паром кофейник, въехал Карлис.

Диван только что застелен… Мохнатый утренний халат Рудольфа лежит в ногах… Как обычно после такой ночи… Старинное ружье со взведенными курками лежит поперек стола среди неубранной посуды. То ли какую-то игру затеяли, то ли просто так баловались.

Мудите и Карлис обменялись стандартными пожеланиями.

— Поставь кофейник, я сейчас налью, — сказала Мудите и, ловко собрав грязные тарелки, вынесла их на кухню. Рудольф спустил курки и прислонил ружье к стене, но оно соскользнуло и упало. Он поставил его вновь.

Вернулась Мудите и разлила кофе по чашкам.

— Вот что я придумала… — сказала она и выжидательно взглянула на руки Карлиса. В одной он держал чашку,а второй быстро размешивал сахар ложечкой. — Карлис может мне помочь… Если только согласится…

— Слушаю с большим интересом, — резко отозвался Карлис, но Мудите не уловила в его голосе ни ненависти, ни презрения, хотя он и вложил все это в свои слова.

— Сударыня, я и сам вас провожу, — вмешался Рудольф, предчувствуя продолжение.

— Ни в коем случае. Только Карлис может поехать со мной… Он мой школьный товарищ… И у Жирака не будет причин для глупых подозрений, для которых, как ты, Рудольф, сам знаешь, нет никаких оснований…

Рудольф не выказал удивления, только в глазах можно было прочесть: а ты, женщина, далеко пойдешь!

— Без бутафории даже самый лучший театр не смотрится! — громко сказал Димда.

— У меня в альбоме должна быть фотография нашего класса… — заметила Мудите.

— Он не поверит, что ты так поздно едешь со встречи Нового года! Ты, Карлис, в принципе согласен?

— Ты этого хочешь? — Карлис спокойно взглянул в глаза Мудите.

— Так определенно будет лучше! — И она опустила глаза.

— Без декорации этот номер не пройдет. — Рудольф плеснул в свой кофе бальзама, предложив остальным, но те отказались. — Если бы можно было еще раздобыть шубу Деда Мороза и свернуть ее в узел! Сразу каждому видно, что действующие лица возвращаются с работы. Или набить какую-нибудь большую коробку блестящими елочными игрушками… Слушай, Карлис, возьми вот это ружье и сунь в карман пистонов жевелло. Скажешь, для аттракциона надо было…

— Ничего не надо, вполне достаточно, если Карлен поедет со мной! — Мудите встала и направилась к вешалке.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Инспектор Бертулис, прозванный друзьями «магистром гражданского права», так как в угрозыск он попал из университета по распределению и не скрывал, что по истечении трехлетнего обязательного срока уйдет отсюда, поскольку решил специализироваться в области авторского права, расставил картотечные ящики Рудольфа Димды на письменном столе в кабинете, который он называл своим, так же как и три его товарища. Случалось, что они одновременно вызывали для допроса свидетелей, и тогда здесь царила такая же толкотня, как в летнее время у бочки с квасом.

Сейчас, поздним вечером, все было темно и тихо, только в длинных коридорах горели тусклые дежурные лампочки.

Фотоархив Рудольфа Димды был в идеальном состоянии: маленькие черные квадратики в строгом, хронологическом порядке, к каждому конвертику приклеена полоска бумаги с датой и местом нахождения объекта. «1.IV.78. — Олайне», «4.IV.78. — павильон „Фоторекламы“», «5.IV.78. Сад скульптур», «3.V.78. — Река Огре в Эргли возле усадьбы „Грантыни“». Вскоре Бертулис уразумел смысл указаний на место съемки и уже не удивлялся, если на некоторых конвертиках его не было. Димда боялся забыть фон, на котором снимал объект, освещенность, которую давал определенный павильон. Так, на фотографии «Река Огре в Эргли возле усадьбы „Грантыни“» нельзя было увидеть ни зданий, ни реки. О присутствии реки говорили только брызги и нос складной лодки, вонзившейся в снимок, как клин дровокола в чурбан. На снимке лица лодочников, несущихся ранней весной по порогам: на одном — дерзость, на другом — растерянность, на третьем — страх. И все это на фоне огромного красноватого обрыва, где еле держится одна-единственная береза, которая вот-вот рухнет вершиной в омут. Если будет нужда еще раз сфотографировать что-то на фоне такого обрыва, Димде не надо терять времени на поиски — садись в машину и поезжай в Эргли. Кроме того, должным образом продемонстрированный обрыв может повлиять на ход переговоров с заказчиками рекламы, которые почти всегда хотят показать, что у них тоже есть вкус, а может быть, и почище вашего! С ними надо считаться, потому что они платят «Фоторекламе» деньги, от них зависит план и зарплата.

В каждом конвертике негатив и такого же размера отпечаток, иногда — в случае публикации — сведения о номере издания, каталоге или проспекте.

«Магистр гражданского права» отложил конвертики за последний год, остальные сунул обратно в черный полиэтиленовый мешок и отнес вниз, в подвальное помещение, на хранение.

Когда Бертулис разложил фотографии, словно пасьянс, по всему столу, у него даже душа ушла в пятки — объем работы был такой, что всю ее все равно не переделаешь. Тогда он решил классифицировать каждый снимок и так отделался от целой груды снимков детских садов, таких, на которых нет воспитательниц. Отошли в сторону снимки похорон и свадеб, потом, с тяжелым сердцем, вообще все групповые фотографии.

Веселый новогодний карнавал в каком-то учреждении, серпантин вокруг танцующих и в женских волосах, глаза сверкают, как драгоценные камни, большая елка осела от тяжести украшений, как старая дама, девушка декламирует Деду Морозу с мешком подарков, другая получает лотерейный выигрыш… «Магистр гражданского права» поколебался, потом отложил и эти. Фотографирование карнавала — это явно для заработка.

Ну, теперь можно и передохнуть, хотя самое трудное еще впереди. Как все фотографы, Димда часто использовал для рекламных снимков одних и тех же натурщиц. Вот эта блондинка предстает то с пачкой стирального порошка, то с удочкой, то в кружевном фартучке с электрической соковыжималкой.

Из-за малого размера фотографий черты натурщиц различить трудно, так как на переднем плане всегда какое-нибудь рекламируемое изделие. Бертулис воспользовался увеличительным стеклом: он сравнивал, откладывал ту или эту, потом опять возвращался к первой — надо отобрать самые отчетливые лица с самыми выразительными чертами. Стебелек за стебельком перебрал он весь стог сена, чтобы найти иголку, и, когда на последнем трамвае ехал в Задвинье, от всей груды лиц остались одиннадцать женщин и двое мужчин, личность которых завтра надо будет выяснить, так как теоретически кто-то из них и может, иметь отношение к убийству Рудольфа Димды.

— Тринадцать нехорошее число, но я надеюсь, что ты не суеверный, — сказал разбуженный рано утром Конрад, когда Бертулис доложил ему по телефону план дальнейших действий, который полковник и одобрил.

Когда инспектор явился в «Фоторекламу», дверь еще была закрыта, но вскоре пришла одна из технических работниц, которая занималась оформлением договоров. Она тут же выразила готовность помочь Бертулису. Фотографов можно и не ждать, они приходят позже.

Если натурщица согласна фотографироваться и теряет на позирование время, то ей наверняка за это платят, а если платят, то в бухгалтерии должны быть платежные ведомости с паспортными данными и росписями.

Обоих мужчин и четырех девушек работница «Фоторекламы» узнала по лицам, так как они фотографируются часто, демонстрируя новые модели одежды.

— Манекены из Дома моделей… — Работница подошла к шкафу со стеклянными дверцами, за которыми виднелись корешки синих, зеленых и желтых скоросшивателей. — Я сейчас найду старые трудовые соглашения, там все данные имеются…

Через несколько минут «магистр гражданского права» заносил в свою записную книжку:

«1) Инара Фрицевна Лаука, рожд. 1954, адрес… и т. д.».

А дальше застопорилось, так как остальных семерых женщин работница в лицо не знала. Но выход нашелся: на некоторых конвертиках написано, где и когда реклама печаталась. Бертулису дали комплекты газет и журналов, он находил номер с опубликованной рекламой, показывал ее любезной сотруднице «Фоторекламы», она читала текст и тут же определяла, кто заказал, доставала журнал регистрации заказов, находила соответствующую запись, заглядывала в какую-то толстую тетрадь и уже твердым шагом направлялась к шкафу за трудовым соглашением.

К обеду только на двух фотографиях оставались женщины, инкогнито которых не было раскрыто, так как снимки нигде не публиковались и ничего не рекламировали — немного грустная грузинка на берегу моря и откинувшаяся на скрещенные лыжные палки смеющаяся лыжница в вязаной пестрой шапочке. Оба снимка Бертулис показывал и работницам конторы, и фотографам в павильоне и в лаборатории, но никто ничего не мог сказать — снимки они видели впервые. И парень в цветастой рубахе, который вчера советовал Ульфу расспросить о знакомых Димды его коллег, ничего не смог прояснить. Когда Бертулис уходил, парень проводил его по лестнице, даже за дверь, и вдруг без всяких предисловий выдал:

— Хотите взаимовыгодную торговую сделку?

И, спокойно глядя в лицо Бертулису, продолжал сгибать упругую металлическую линейку.

— Я читал, что выгодные сделки чаще всего приводят к банкротству…

— Могу представить магнитофонные записи… Лучшие ансамбли… Самые последние. Если понадобится что фотографировать, в любое время я в твоем распоряжении…

— А что я должен взамен?

— Отдай мне женщину с кабаном. Я никому не скажу.

Только не выказать удивления, не прерывать его, пусть продолжает!

— Гм… — задумчиво протянул Бертулис.

— Пойми меня правильно, мне нужна не фотография. Это работа Рудольфа — честь ему и слава! Скажи только адрес этой дамы или где ее найти. Это модель, о которой мечтают всю жизнь. Я хочу ее фотографировать. У нее не внешний эффект, а внутренний. Вот таких и надо снимать! Чтобы мужчины, увидев снимок, готовы были бросить жену, детей, профессию, а женщины от злости рыдали бы, рвали и метали. Секс, сдержанный, дикий секс!..

Металлическая линейка вырвалась из его рук и звякнула об асфальт двора, он даже не поднял ее.

— Красивых девчонок я тебе могу выставить вагон. Глаза яркие, но холодные, рыбьи… Кому такие нужны? Женщина прежде всего объект желания, а уж потом идет красота. И такой ее и надо показывать!

— Как ты сказал? Как ее зовут?

— Мудите… Кажется, Мудите… Нет, это точно, Мудите…

— Ты мне фамилию скажи, имя я не запомню.

— А знай я фамилию, так не валялся бы у тебя в ногах, сам бы дотрюхал до справочного бюро. Ты, верно, меня не понял, я не собираюсь ее куда-то утащить, выгородить, по мне, можешь ее допрашивать до помрачения. Мне только адрес нужен. У тебя он есть. У тебя же не хватает только грузинки и лыжницы.

— Не припомню что-то фотографии с кабаном…

— Тогда ты слепой! Или прикидываешься слепым, потому что боишься!

— Я попробую согласовать ваш вопрос с начальством…

— Будка-то у тебя вроде как у нормального, а душа заячья!

Парень с нескрываемым презрением оглядел Бертулиса с головы до ног, ловко повернулся и, видимо, забыв про линейку, ушел обратно в мастерскую. К черту эту работу, чертыхнулся Бертулис. Заячья душа!.. А ведь прав он: заяц, которому надо играть дурака!

Но самое неприятное из того, что выяснилось: архив-то неполный, в нем недостает снимков! Сколько же отсутствует? Десять? Сто? Почему?..

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
Шофер такси крутился на своем месте и всячески выказывал нервозность. Счетчик тикал, набрасывая по копейке.

От калитки через весь участок тянется чисто подметенная дорожка к гаражу, с сугробами по обе стороны.

Карлис все еще видел Мудите, идущую по этой дорожке. Идущую упругой, неповторимой походкой. Прошло уже несколько минут, как она вошла в дом, но Карлис все еще видел ее — пальто расстегнуто, в одной руке платок и сумочка, волосы тяжелыми волнами спадают на плечи.

Шофер испытующе оглядывал владения Жирака. Родственник его недавно выразил желание перебраться из деревни в город и просил поинтересоваться ценами на дома. Шофер аккуратно выписывал из рекламного приложения к «Вечерке» адреса, по дороге осматривали беседовал с хозяевами, так что уже считал себя специалистом в вопросах купли-продажи. И ему нравилось, глядя на законченное или незаконченное строение, решать своеобразный ребус. Начнем с участка, говорил он себе. Участок тут больше шести соток, значит, еще в пятидесятых годах отводили. Вокруг у всех домишки были готовы, когда этот стал строиться. У всех они приплюснутые, четырехугольные, по типовым проектам той поры, и снаружи не смотрится, и внутри не ахти что, а у этого в два этажа, с верандой и гаражом. Это уже говорит о шестидесятых годах с их послаблениями, когда архитекторы по-другому запели. Домик, конечно, игрушка, не какая-нибудь тебе дранка или шлакобетон, а хороший силикатный кирпич, дерево и оцинкованное железо на крыше. И теплица основательно построена. Колонки не видно, значит, в подвале насос, и, стало быть, внутри все удобства, включая ванну. Сад явно ухоженный, подумал еще шофер, глядя на высокие кусты гортензий вдоль изгороди и дорожки, на макушках которых еще темнели высохшие, шуршащие шапки соцветий.

— Интересно, что бы ты сказала, если бы я как-нибудь не явился ночевать домой! — гневно произносил в это время Зигурд Жирак. Он стоял в коридоре у телефона и стаскивал с себя грязный запыленный ватник. Рукава слишком длинные, поэтому он их засучил, так что виднелись жесткие манжеты модной рубашки с серебряными запонками. Безупречно повязанный галстук лежит на животе.

— Я пойду и скажу, чтобы он уезжал, — сказала Мудите, стряхивая с тщательно выглаженных брюк Жирака приставший песок. И укоризненно добавила: — Мог бы и переодеться, когда идешь в подвал!

— Только переодеванием мне и заниматься, на дворе свыше двадцати градусов, глаза стынут от холода!

— Так я пойду и скажу, чтобы он ехал. Я скажу, что ты очень устал.

— Нет, нет, пойдем вместе! Я хоть взгляну на хорошего человека, который утром доставил мне жену обратно домой!

— Ну, перестань!..

Жирак все еще был полон подозрений, торопливые объяснения Мудите их не рассеяли, хотя выглядели они логично и прицепиться было не к чему. Жирак знал, что Мудите одна из организаторов новогоднего бала, и понимал, что это накладывает на нее дополнительные обязанности. Мудите сказала, что некоторых гостей до восьми невозможно было выпроводить, а потом еще надо было убрать столы, подмести пол и вымыть посуду. На балу оказался ее школьный товарищ, которому посчастливилось вызвать такси, и он согласился сделать крюк и подбросить Мудите домой.

— Надеюсь, ты не возражаешь, если я с ним познакомлюсь, — скривясь, сказал Жирак и стал искать на вешалке, что бы ему надеть.

— Зигурд, перестань изображать ревнивца! Противно!..

— Может быть, и ты пойдешь со мной, чтобы представить его? Я, между прочим, звонил тебе, но никто не подходил к телефону.

— Как будто ты не знаешь, что все остальные помещения перед праздником опечатаны.

— А я и не подумал, — сказал Жирак. И сказал неправду. Сразу же после звонка он подумал об этом и позвонил на проходную. Но когда дежурная сняла трубку, он дал отбой. Было это часа в три ночи. По телефону были слышны далекие голоса и оркестр. А что он мог сказать дежурной? Попросил бы позвать Мудите? А знает ли она такую, Мудите? Ведь на базе работает несколько сот человек. А если и знает, где она отыщет ее в суматохе бала?

Жирак надел хорошо сшитый пиджак и проверил, есть ли в кармане деньги. В пиджаке он не выглядел таким по-мужицки коренастым. Выдавали только красные натруженные руки с короткими пальцами, а так его можно было принять за начальника среднего ранга.

Из калитки на улицу Жирак вышел первым. Мудите следовала в нескольких шагах. Резкий взгляд мужа тут же отыскал на заднем сиденье Карлиса, и в нем вновь забурлила ярость, копившаяся всю ночь: слишком уж красивое и молодое лицо.

Жирак обошел машину и открыл переднюю дверцу.

— С Новым годом, — сказал он, взглянул на счетчик и протянул шоферу пятерку. — Сдачи не надо!

Потом резко повернулся и подал Карлису руку:

— Жирак. Муж Мудите.

— Валдер.

И тут он увидел рядом с Карлисом костыли и большой сверток, в котором находилось старинное ружье. Ты гляди, они мне тут театр разыгрывают, подумал он, приходя в еще большую ярость, могли бы и без бутафории обойтись. Раньше он никогда в верности Мудите не сомневался, и поэтому теперь сомнение удвоилось. Этот юнец наверняка наставил мне рога, если они разыгрывают такой спектакль! Костыли, видите ли, ему понадобились!

— Мудите про вас так много рассказывала… Рад познакомиться… Как насчет бокала шампанского?

— Зиги, оставь его в покое! Он устал, ему надо домой! — взволнованно сказала Мудите, подойдя к дверце.

— Всего лишь бокал! А потом я вызову такси, телефон у нас есть. Согласны? — Жирак пристально глядел в растерянное лицо Карлиса.

— Я школьный товарищ Мудите… Мы в одном классе учились…

— Я вам помогу вылезть! Мудите про вас столько рассказывала…

Мудите стиснула губы: ничего она не рассказывала. А Жирак уже распахнул заднюю дверцу и чуть ли не силой вытащил Карлиса из машины.

— И Мудите просит… Она тоже хочет, чтобы вы зашли, посмотрели, как мы живем!..

Посмотрим, знаешь ли ты, как костыли под мышку приставить, красавчик!

— Возьмите, пожалуйста, этот сверток… Там ружье… Оно нам нужно было для одного номера.

До самого дома Жирак вглядывался, как передвигается Карлис, и понял, что ошибся: Валдер действительно инвалид. Нет, это не конкурент! И вообще, как я мог подумать о Мудите такое! А парень, похоже, приличный, вполне даже приятный юноша!

Песок — это проклятие частных домов, и неважно, находится ли это строение в глухой деревне или в самой Риге. Клади три половика подряд, и все равно в комнатах песка не избежать. Всегда с обувью наносится, переобувайся не переобувайся в передней, все равно набьется в дорожки. И когда выколачиваешь коврики, просто диву даешься, откуда берется столько песка и такая туча пыли. Коридор у Жираков даже, пожалуй, грязнее, чем в других подобных дачах, так как повсюду — на полках, на полу, даже на ступеньках, ведущих наверх, — ящики с рассадой. Везде виднеются пробивающиеся из жирного чернозема бледно-желтые ростки.

А вообще-то все в доме, кажется, удобно, все-таки три или четыре комнаты, хотя Жирак сказал, что верх еще не закончен, так что временно приходится пользоваться лишь гостиной и спальней. Мудите тут же упрекнула мужа, что он никогда не закончит второй этаж, последний год там вообще ничего не делается.

Гостиная просторная, с камином, отделанным красным кирпичом, но, видно, пользуются им редко, так как в доме центральное отопление. Обставлена без претензий на оригинальность, недешевой, но стандартной мебелью, полировка которой требует постоянного ухода.

Жирак поставил на журнальный столик водку и шампанское и пригласил Карлиса осмотреть теплицу, пока Мудите приготовит закуску. Если Жирак и мог чем-то гордиться в своем доме, то это теплицей.

Воздух там, душный и влажный, обволакивал кожу. Даже холодные лампы дневного света не раздражали, И Карлис подумал, что именно такой сырой и настоянный воздух должен быть в тропиках, где небо закрыто листвой огромных деревьев.

В цветах Карлис разбирался не больше, чем рядовой горожанин, который покупает их дважды в год для подношения. Разумеется, он мог различать розу, тюльпан, каллу и лилию, но этим его ботанические познания и исчерпывались. Здесь были такие цветы, которые он видел в магазине или на базаре, только не знал их названий, и такие, которых он явно не видал никогда. Три широкие полосы цветов тянулись во всю длину теплицы, большинство еще в бутонах, нераспустившиеся, но кое-где на темно-зеленых крепких стеблях разноцветные солнышки фрезий и пышно-консервативные амариллисы. И декоративные растения есть — покорно, вроде кактусов, дремлют в глиняных горшочках или вьются по узловатым веревкам, взбираясь под самый потолок, затягивая все пышной листвой и кое-где выбрасывая огненные фонарики.

Лицо Жирака преобразилось; казалось, что морщинки возле рта, делающие его жестоким, разгладились, в нем появилась размягченность, даже мечтательность.

— Чувствуете, как пахнет? — шепотом спросил Жирак и глубоко втянул воздух. — Запах-то какой!

Карлис кивнул, хотя этот коктейль из ароматов не вызывал в нем особого восторга.

— Присядем здесь, на ящиках, — сказал Жирак, все еще жадно втягивая аромат теплицы. — Садитесь смело, здесь все видно!

— Йеллоу долл, — указал Жирак на небольшую розу. — Я ее выращиваю среди камней, к ним она больше всего подходит… А вон рядом Голдн слиппер… Довольно редкий сорт… Во время цветения лепестки у него меняют окраску. Что касается роз, то тут я вывел кое-какие новинки, охотно рассказал бы, но вас ведь это, наверное, не интересует.

— Я просто ничего в этом не понимаю, — улыбнулся Карлис. — Но мне здесь очень нравится. Никогда еще не бывал в теплице.

— Приезжайте весной, увидите, что тут творится! Тогда здесь рай! За цветами вы листьев не увидите! Вам бы приехать накануне женского дня. Для нас, цветоводов, это самая страда, тогда хорошая цена держится, но иной раз, честное слово, рука не поднимается срезать. В конце концов срезаешь — а куда денешься, для того и выращивают, чтобы срезать. И тому, кто дарит, приятно, и той, что получает. Куда денешься, такова жизнь! Один цветок срежешь, а тут уже ростки нового пробиваются. У вас нет блата насчет каменного угля?'

Карлис покачал головой.

— Но если что-то наметится, не забудьте, позвоните. В холодную зиму я при этом лимите даже до февраля не могу дотянуть, все время приходится левака искать, но последние годы на предприятиях так туго с этим стало, что и за двойную цену не получишь… Как повеселились на балу?

— Бал как бал, ничего особенного…

— Я, знаете, раньше одержимый был танцор, а теперь уже не тянет. Лучше дома посижу, зайду сюда, что-нибудь поделаю. По правде сказать, я бы вообще из дома не выходил, я же здесь все сам построил, все мне дорого. Что меня там ждет? Чужая чесотка? Телевизор есть, захотел — посмотрел, что тебе надо. Пойдемте в дом, а то Мудите рассердится… Цветы красивые, но они много требуют постоянного ухода. Даже на новогодний бал я не мог пойти! На дворе такой мороз, что страшно от котла отойти… Всю ночь уголь подбрасывал. Если ртуть в теплице упадет до нуля, то половина саженцев у меня пропала… Каторжный труд! Так как вы там повеселились?

Карлис, держась одной рукой за стенку, медленно двинулся по ступенькам.

— Да всякие… смешные номера выкидывали…

— Ну-ну… Это интересно!

— Вот будем в комнате, я покажу.

— А я в полночь олово лил. Стою в котельной, гляжу на огонь и думаю, почему бы мне не погадать на счастье. Консервная банка валяется, ведро с водой есть, а олова у меня сколько хочешь… Накатила этакая сентиментальная глупость! Теперь самому смешно!..

Стол был накрыт довольно богато. Мудите угощала то одним, то другим, Жирак наполнял рюмки и предлагал не сбиваться с темпа. Сам он пил до дна, быстро опьянел и то ли не замечал укоризненных взглядов Мудите, то ли и не хотел замечать. Время от времени он вставал и шел бросить лопату угля. В последний раз он уже маршировал к двери, громко топая и лихо распевая: «Я конь рабочий, дайте мне овса!» Карлис начал чувствовать себя неуютно. Вызвали такси, но оно долго не появлялось. Жирак настойчиво требовал, чтобы ему показали смешной номер. Пришлось развернуть ружье, поставить на камин свечку и выстрелить по ней капсюлями жевелло, которые Карлис прихватил с собой. Но ни Карлис, ни Жирак не попали. Жирак был очень удивлен своей неудачей, так как он был отличником по военной подготовке и чуть ли не чемпионом академии по стрельбе. Последний раз он промахнулся чуть ли не с двадцати сантиметров, разозлился и сшиб стволом свечу — хорошо, что та погасла, падая, и закатилась под диван. Ружье Жираку очень понравилось, он его уже не выпускал из рук. Сел в кресло, зажал его между коленями, неожиданно уронил голову и заснул.

— Не спи! — возмущенно крикнула ему Мудите.

Жирак с удивлением приоткрыл глаза, оглядел все вокруг идиотским взглядом, ухватился за ствол ружья, как за кол в изгороди, чтобы удержать равновесие, сказал: «Договорились!» — и громко захрапел.

— Да не спи ты! — встряхнула его с еле сдерживаемым гневом Мудите, но это ни к чему не привело, и она, точно оправдывая Дирака или саму себя, сказала: — Когда мы поженились, он почти не пил…

Наконец приехало такси.

Карлис вопрошающе взглянул на ружье. Мудите поняла, но махнула рукой:

— Я завтра по дороге на работу, завезу…

Ей хотелось поскорее убрать со стола и лечь спать. Если Жирак сейчас проснется, он, пожалуй, долго будет бродить по дому в поисках, чего бы еще выпить. Начав, он уже не мог остановиться и делался отталкивающим, болтливым и назойливым, но, к счастью, больше двух-трех раз в году Жирак не напивался.

Мудите проводила Карлиса к такси.

Уже садясь в машину, Карлис собрался с духом.

— Только пойми меня правильно… — выдавил он. — Я хочу тебя предупредить… Рудольф…

— Не надо больше об этом говорить… Никогда больше не говори… Это не повторится!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Коридоры в управлении уголовного розыска длинные, замкнутые в кольцо, соединяющее лестничные клетки по периметру здания. Но почему-то большинство лестничных площадок и дверей в коридор закрыто — то ли в целях экономии топлива, то ли чтобы сквозняки по всем этажам не гуляли. Надо хорошо разобраться в местной топографии, чтобы без излишнего петляния и многократных расспросов попасть именно туда, куда нужно, так что один представитель прокуратуры, побывавший здесь впервые, сказал потом: «Не жизнь у вас, а малина! Если кто-то заработал пять лет, надо только выставить его из кабинета, а спустя пять лет указать, где выход, чтобы бедняга не блуждал лишний срок!»

Поэтому Ульф был весьма удивлен, когда Цилда Димда уже ждала у кабинета, удобно сидя в кресле, закинув один красный сапожок на другой.

— Вы ранняя пташка, — сказал Ульф, взглянув на свои электронные часы. — Девяти еще нет.

— Я только что явилась… Доброе утро. — Цилда встала, ожидая, когда Конрад откроет дверь.

— Доброе утро…

— Когда я пришла домой, дочка передала мне оставленное вами приглашение. — Цилда порылась в сумочке и протянула Ульфу повестку. Лицо у нее уже не было напряженным, скорее на нем виднелось скучающее спокойствие. Следуя приглашению Конрада, Цилда уселась, продолжая рассказывать: — У меня есть дальний родственник, который работает адвокатом. Я поехала к нему поговорить насчет наследства. Он думает, что часть его я могу получить по судебному постановлению раньше определенного времени…

— Когда вы вчера встретились с Рудольфом Димдой?

Ульф задал этот вопрос как нечто само собой разумеющееся, как будто у него и сомнений не было, что Цилда с Рудольфом встречались вчера, хотя это было всего лишь его предположением. Завмаг сказал, во всяком случае, так Ульфу показалось, что во время телефонного разговора Цилды с Рудольфом деньги не упоминались. Кроме того, звонила-то Цилда, а не Рудольф, как вытекало из ее прежних показаний. И вполне логично, что разговор о деньгах произошел, когда они встретились. Но для надежности Ульф подготовил себе отступление, и если Цилда скажет, что с Рудольфом вчера не встречалась, он скажет, что оговорился, что хотел сказать: «Когда вы созвонились с Рудольфом Димдой?»

— Около девяти. По дороге на работу он зашел в магазин, и тогда мы пошли поговорить в кафе.

— Вчера вы о встрече не говорили…

— Вчера я вообще ходила как дурная. Такое происшествие. Я только на таблетках держалась! Да, теперь я припоминаю… О деньгах могли слышать в кафе… За соседним столиком сидели два совершенных дегенерата с трясущимися руками. Я припоминаю, что один из них все время прислушивался, о чем мы говорим. Рудольф сказал, что идет прямо в сберкассу, снимет триста рублей и после обеда отдаст мне. Эти синюшники были в таком состоянии, что для них триста могли показаться миллионом! Наверняка официантка помнит их, может быть, даже, знает…

Да-да, подумал Конрад, выглядит вполне правдоподобно, я бы охотно в это поверил, если бы несколько человек не утверждали, что в середине дня Димда был в приподнятом настроении. Это был бы первый случай в моей практике, когда у кого-то после ограбления поднимается настроение. И один из немногих случаев, когда ограбленный тут же не спешит за помощью к милиции. Цилда заинтересована в наследстве, по темному коридору она и сама ходила много раз, и она знала, что Димда пойдет домой обедать…

— Какое кафе? — И Конрад приготовился записывать.

— «Капелька».

— Спасибо. О чем вы беседовали?

— Ну, обо всем. Я предложила Рудольфу больше заниматься воспитанием дочери… Главным образом говорили о дочери и о деньгах… Вы простите, я вчера немного солгала… Я попросила Рудольфа заплатить алименты за полгода вперед… Я подумала, что деньги у него в кармане, что вы мне их не отдадите, если я не скажу, что это алименты за шесть прошедших месяцев… Деньги нужны, весна идет, у них в школе выпуск, их класс собирается в дальнюю экскурсию… Платьице надо какое-нибудь сшить…

— Вы правильно сделали, сказав о том, что солгали… В противном случае на суде оказались бы в неловком положении…

— На каком суде?

— Когда убийцу поймают, будет суд, и вам обязательно придется выступать свидетельницей!

Никакой реакции. На лице все та же сонная скука.

— Прошу назвать фамилии и адреса ваших близких знакомых. Начнем с адвоката, у которого вы вчера были…

Ага, встревожилась!

— Я жду. — Ульф покрутил в пальцах ручку.

— Рихард Левен… Не понимаю, к чему это! Может быть, поясните? Или вы считаете, что это я стреляла? Ха-ха! Да я ни к одному ружью в жизни не прикоснулась!

— Да, у вас есть алиби. В момент происшествия вы находились за прилавком.

— Нет, никаких фамилий и адресов я вам не назову! У вас нет права вмешиваться в мою личную жизнь! — В глазах Цилды горел гнев, кровь отлила от лица.

Выпятив толстые губы, Конрад Ульф долго и спокойно смотрел в ее лицо.

— Я познакомлю вас со сто семьдесят четвертой статьей уголовного кодекса… Отказ давать свидетельские показания карается лишением свободы на срок до пяти лет… — Конрад достал из ящика кодекс и подал его Цилде. Она нервно принялась листать его, переспросила, какая статья, прочитала, захлопнула кодекс и с вызывающей улыбкой произнесла: «Достаньте бумагу побольше!»

Записывая, Конрад вспомнил слова парня из «Фоторекламы» насчет «сексуальных ножниц»…

В кабинет полковника Ульфа продолжала стекаться информация. Медицинская экспертиза дала заключение о времени, когда наступила смерть Рудольфа Димды, о том, куда попала пуля, криминалистическая лаборатория сообщила о составе пороха, о материале, из которого сделаны пыжи; по гильзам было видно, что использованы магазинные патроны, заряженные пулями Мейера.

Разделавшись со свидетелями из Курземе, вошел Арнис, а за ним сразу же и Бертулис. Он рассказал о недостающей фотографии в архиве Димды и при этом был страшно расстроен тем, что вся работа по разбору архива ни черта теперь не стоит: ведь может статься, что не хватает не одной, а многих фотографий. И, как учит опыт, недостает всегда именно той, которая нужна. Это новое известие не понравилось и Конраду, но он поспешил успокоить Бертулиса.

— Нет худа без добра! — заверил он, расхаживая по кабинету по диагонали. — Это даже неплохо, что никому не удалось эту Мудите увидеть! Если негатив такой хорошей фотографии Димда не держал в архиве, стало быть, на это у него были причины. И это еще раз говорит об их конспиративных встречах. Эта женщина замужем, и у нее ревнивый муж!

— Или у Димды ужасно ревнивая любовница, — так же серьезно продолжил Арнис, чтобы поддеть Конрада, — и это тоже не так уж плохо…

Конрад ядовито взглянул на него, высморкался в большой платок и приказал Бертулису съездить к Карлису Валдеру. Он единственный может знать, кто из девиц приходил к Рудольфу Димде.

— Я тоже хочу съездить туда, — сказал Арнис. — Собираюсь выйти из подъезда именно в ту минуту, когда вышел стрелявший.

— Тебя что, осенило, а? — нахмурился Конрад. — А у меня для тебя есть кое-какое заданьице. Было бы весьма полезно узнать, не забыла ли Цилда Димда назвать мне кое-кого из своих знакомых. А если забыла, то почему бы это? И что этот знакомый делал вчера? Шаг за шагом, не упуская ни минутки. Только если она никого не забыла, мы возьмемся за список. Я записал адреса и нескольких хороших подруг, уж они-то насчет ее кавалеров все выложат.

— Все ясно, только я хочу сначала заглянуть на улицу Метру. Нельзя оставлять поиски стоянки машины, завтра узнать что-то будет уже куда труднее.

— Ага, у тебя есть идея! — проворчал Конрад. — Бери свою идею и дуй на улицу Метру!

— Я там долго не задержусь, с полчаса, не больше.

— Ну, так поезжайте, на часах уже скоро два. Погодите! Этот парень из фотомастерской, а он явно парень не дурак, утверждает, что фотография «Женщина с кабаном» была великолепная. Не делал же ее Димда ради своего удовольствия, и, если бы она была напечатана в каком-нибудь журнале, коллеги его знали бы об этом. Может быть, посылал на выставку за границу?

Арнис пожал плечами.

— Хорошо, ступайте! Все равно ничего толкового не сможете сказать. Я позвоню какому-нибудь деятелю от фотографии. Должен же кто-то знать, куда такую фотографию можно послать. Может быть, мы ее еще раздобудем! Ну, пошли, пошли!..

И Бертулис с Арнисом вышли в коридор.

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
Вскоре после полудня Жираку позвонил знакомый администратор Дома культуры, который немного занимался выращиванием гладиолусов в своем огородике за ипподромом и любил заглядывать к Жираку за консультацией. На редкость навязчивый тип. Ему, видите ли, нужны цветы, чтобы поздравить каких-то там артистов, обзвонил уже полмира, но никто не хочет продавать: начало марта, и все придерживают цветы для женского дня, когда будут самые высокие цены. Жирак бы тоже послал его подальше, но администратор сопровождал танцевальный коллектив в поездках по Чехословакии и Венгрии и всегда оттуда привозил новейшую литературу по цветоводству, делясь и с Жираком.

Помочь, конечно, можно, но в теплице еще куча всяких мелких дел, которые никак нельзя отложить. Администратор готов был хоть сейчас приехать, однако Жирак пообещал привезти цветы вечером сам. Когда-то еще придет с работы Мудите — стоят холода, и оставлять без надзора котел пока нельзя.

Три раза в неделю Мудите посещала курсы кройки и шитья, хотя Жирак и пытался ее от этого отговорить — все равно же платья себе не шьет, а маленьких детей в доме нет. Но потом, видя, как Мудите расстроилась, уступил. Чем бы дитя ни тешилось…

Курсы были через день, но иной раз занятия переносили, поэтому Жирак позвонил на базу и попросил позвать Мудите к телефону.

— Только что где-то крутилась, — ответил совсем юный женский голос, потом он же послышался в отдалении от трубки: — Эй, Мудите! К телефону! — Спустя минуту ему сказали, что на складе ее нет, так как на железнодорожной ветке разгружают вагон с товаром и начальник послал Мудите туда приходовать груз. — Что сказать, если появится?

— Скажите, чтобы непременно позвонила домой.

— Хорошо! До свидания!

Конспирация соблюдалась безукоризненно, и главная заслуга тут принадлежала молодым подружкам. Уже расставаясь с Димдой, Мудите позвонила на базу, узнала о звонке Жирака и позвонила домой. Рассказала, что еще на работе, но сейчас выезжает.

Из-за Карлиса встречаться у Димды было неудобно, но у одного из друзей Рудольфа была дача недалеко от Риги, и он предоставил ключи от нее. Рудольф приезжал туда за час, колол дрова и топил камин, чтобы хоть морозные цветы с окон согнать.

— Оцени, женщина, мое самопожертвование! Из-за тебя у меня скоро будет ломота во всех костях!

— Скоро уже весна… — мечтательно отозвалась Мудите.

— Мне кажется, что Карлис все равно догадывается… Только он слишком благороден, чтобы намекнуть.

— Почему ты мне это говоришь?

— Потому что ты мне нравишься. Только поэтому. — Рудольф обнял ее голые плечи и привлек к себе.

— Ты хочешь, чтобы мы перестали встречаться? Во-первых, это зависит от тебя!

— Надо будет подумать.

— О, ты уже прибегаешь к удобным для тебя ответам! — В голосе ее прозвучала горечь.

— Несмотря на Карлиса, через мою комнату могла бы пройти сотня других, а вот ты — нет.

— У него нет на меня никаких прав. Мне было тогда семнадцать годочков! Великая любовь и великие клятвы! Не знаю я такой девушки, которая в семнадцать лет не клялась бы, и такой, которая эти клятвы позднее сдерживала бы! Детские игры, больше ничего, а ты теперь делаешь из этого бог знает какую проблему.

Рудольф понял, что зашел слишком далеко, поэтому принялся целовать Мудите. «Лучше было бы с этим романом кончать, но, пожалуй, не сумею, — робко подумал он, — она сильнее меня. Ни с одной женщиной мне не было так хорошо и наверняка не будет». И вдруг он возненавидел Жирака, которого ни разу не видел.

— Ты спишь с ним в одной постели? — спросил он, но Мудите вовремя уловила в его голосе презрение и тут же соврала:

— Я перебралась на второй этаж. Сказала, что не могу больше выдержать, когда он по нескольку раз за ночь встает и идет обогревать свою теплицу.

— И он согласился?

— Я сомневаюсь, чтобы его интересовало еще что-нибудь, кроме гладиолусов и тюльпанов.

— Тогда ты могла бы спокойно развестись.

— Женщине сначала нужна семья, а уж потом муж.

— Ну что это за семья — без детей?

— Я в этом не виновата. И давай кончим этот пустой разговор. Я буду с тобой, пока ты хочешь, и достаточно!

После этого разговора Мудите начала часто навещать Карлиса. Заходила после работы, приносила что-нибудь сладкое, пила чай и болтала о давних школьных временах или о жизни вообще. Если дома был Димда, то и его приглашали, играли в лото и смотрели телевизор. Потом Рудольф галантно провожал ее до автобуса, за что и получал поцелуй в щечку. В журнале посещаемости на курсах кройки и шитья все чаще появлялись «н/б», а вскоре она и вовсе забросила их, потому что ведь и на дачу к Рудольфу надо ездить. Димда сказал, что за два месяца он наколол тысячу кубометров дров…

Цветов клубному администратору понадобилось много. Жирак увязал целый тюк нарциссов, открыл гараж и стал прогревать мотор старых «Жигулей», который долго не заводился, так как машиной с осени не пользовались. Положил тюк на заднее сиденье — в багажнике цветы могли замерзнуть — и выехал на улицу.

Администратор нервно ждал в фойе. Цветы он тут же передал контролерше, велел разделить на букеты, чтобы на всех артистов хватило, а Жирака пригласил с собой в бухгалтерию за деньгами. Пришлось подняться на второй этаж.

— Не хотите заглянуть в зал? — предложил администратор, когда финансовый вопрос был разрешен.

— Времени мало, — попытался отговориться Жирак, так как театр его не интересовал, а такие вот литературные вечера и подавно.

— Сейчас Акмене будет петь свои песни. Это стоит посмотреть, она изумительна! Ради нее одной народ сбегается, за два часа билеты были распроданы.

— Я видел по телевизору…

— Что телевизор! Здесь ее живую можно увидеть!

Из коридора на втором этаже вело несколько дверей на балкон. Администратор тихо приоткрыл одну из них.

— Сюда, — шепнул он, — здесь директорская ложа.

Стулья были заняты, и они остались стоять в дверях. Отсюда была видна половина переполненного зала, часть зрителей даже стояла возле стен. На сцене какой-то поэт читал по обтрепанным листкам свои стихи. Читал монотонно. Время от времени отрывался от рукописи и бросал сердитый взгляд на яркие прожекторы, которые целились в него. Поэта проводили вежливыми аплодисментами.

«Пора и уходить», — подумал Жирак, но в этот момент на освещенное пространство вышла стройная светловолосая женщина с гитарой. Декольтированное пурпурное платье ее касалось затоптанных досок сцены.

Зал принялся бурно аплодировать, женщина, робко улыбаясь, несколько раз натянуто поклонилась. Администратор толкнул Жирака в бок.

От противоположной стены отделился человек с фотоаппаратом и, подойдя к сцене, сделал несколько снимков — вспышка его работала как пулемет, даже когда женщина уже запела.

Человек отошел на свое место к стене и принялся укладывать орудия производства в четырехугольную кожаную сумку, которую держала в руках…

Жирак почувствовал, как краснеет даже его гладко выбритый затылок. Сумку держала Мудите. Хотя в зале был полумрак, Жирак видел ее довольно хорошо — обтягивающий джемпер и темно-зеленую юбку с отгибом, эту знакомую улыбку, которая делала ее совсем девчонкой и которую она подарила сейчас фотографу, когда тот обхватил ее за талию, чтобы удобнее было стоять.

— Долго еще до конца? — Голос у Жирака дрожал, но администратор этого не заметил.

— Минут десять.

— К сожалению, мне пора… До свидания!

Администратор пожал плечами и оскорбленно подумал: «Стоит ли метать бисер перед свиньей? Не только лыс, но еще и глух!» Вслух он ничего не сказал. Только кивнул.

Жирак перегнал машину на противоположную сторону улицы и стал ждать. Время от времени он выключал мотор, и тогда слышался голос певицы, только слова не проходили сквозь окна, И различить их было невозможно. Одновременно с аплодисментами из клуба посыпались владельцы машин, торопясь завести моторы.

Только спустя какое-то время на улицу хлынул поток людей в зимних пальто и разделился на отдельные ручейки.

Мудите шла, держась за локоть фотографа, который нес на правом плече уже знакомую Жираку сумку. Они перешли улицу и, о чем-то оживленно беседуя, пошли куда-то.

Жирак почти догнал их и поехал вдоль самой кромки тротуара. Улица была людная, пешеходов много, и он боялся потерять их в толпе. Но и двигаться медленно тоже нельзя — мешаешь другим машинам.

У телефонной будки мужчина подождал, пока Мудите позвонит, и потом они медленно пошли дальше. К автобусной остановке.

Жирак сообразил, что если на этом автобусе переехать за Двину и там пересесть, то можно добраться до их дома.

Когда вдали появился автобус, мужчина попытался привлечь к себе Мудите, но она со смехом вырвалась, поцеловала кончики своих пальцев, потом приложила их к губам мужчины и в последний момент прыгнула в заднюю дверь автобуса, которая тут же закрылась. Мужчина поднял руку и помахал, потом повернулся и прошел мимо самой машины Жирака. «Привычно глупо улыбаясь», — подумал Жирак.

Выждав, когда он дойдет до угла, специалист по гладиолусам развернул машину, продолжая исполнять взятую на себя роль детектива.

Не пройдя и квартала, фотограф свернул в парадное большого дома рядом с кафе. И хотя Жирак затормозил всего на несколько секунд позже, ему неудалось узнать, в какой квартире мужчина исчез, так как замешкался внизу, опасаясь очутиться с преследуемым фотографом с глазу на глаз. Где-то наверху слышались его шаги, потом стукнула дверь, и все стихло. Жирак стремглав помчался наверх, но нигде не запирали дверь изнутри и ни за одной дверью не было движения. Потом он долго изучал доску со списком жильцов, но знакомых имен среди них не нашел.

Из ближайшего автомата Жирак позвонил на работу Мудите. Отозвался все тот же молоденький голос:

— Мудите? Ну что вам стоило позвонить несколько минут назад! Только что была здесь и уехала домой!

Жирак повесил трубку.

До этого он еще надеялся, что это не серьезный роман, а только случайный флирт с походами на концерты, но сейчас эта надежда угасла: слишком уж основательно были прикрыты тылы. Необходимо принять решение, как действовать, и выслушать, что скажет сама Мудите.

С несокрушимым мужицким терпением Жирак слушал болтовню Мудите, сколько сегодня было работы и как она устала. А ведь ему хотелось крикнуть: «Стерва ты, я же все знаю!» — но он подавлял это желание, так как знал пока слишком мало.

Вечером, когда Мудите раздевалась перед сном и он увидел ее упругую фигуру, на которую давно уже не обращал внимания, да и теперь заметил только потому, что на эту его собственность покусился вор, он вновь задрожал от ярости, но опять сумел ее подавить, так как рассудок взял верх над эмоциями, которые за последние годы, проведенные в теплице, совсем заглохли. И чтобы они не вспыхнули вдруг, как забытый в золе уголек, он собрал постельное белье и перебрался на диван в гостиной.

— Передавали, что ночь будет холодная, — пояснил он. — Надо много топить, и я тебя буду все время будить…

— Хорошо, хорошо, — согласилась Мудите. — Только не забудь взять вторую подушку!

«Вот и не надо больше лгать Рудольфу. Знал бы он, что я по-прежнему сплю с Жираком в одной постели, он бы меня прогнал, а может быть, и оплеуху влепил», — подумала она со странной гордостью за Димду, хотя и не чувствовала себя виноватой перед ним, как не чувствует себя виноватой ни одна любовница, которая вынуждена довольствоваться редкими любовными минутами и которой будущее больше ничего не сулит.

Жирак ночью не спал: он вырабатывал стратегический и тактический план. Измученный размышлениями, он действительно несколько раз вставал и ходил в котельную подбросить угля и брикетов. Как опытный полководец, Жирак решил прежде всего произвести подробную разведку и потом ударить по самому слабому месту противника.

Он вытряхнул на стол содержимое сумочки Мудите, но ничего компрометирующего там не обнаружил. Потом просмотрел алфавитную тетрадь, прозванную в их доме «шнуровой книгой», которая лежала на телефонном столике. Ни один из телефонов и адресов не вызывал у него подозрений — всех этих людей он знал, хотя большинство не видел уже годами. Были и старые записи на отдельных листочках, но сделаны они его твердым, каллиграфическим почерком. Карлис Валдер… Номер телефона и адрес… Но и эти сведения Жирак сам записал, только не мог вспомнить, когда это было. Ну да, поддал тогда как следует, тыкал пером куда попало, вон буквы разбрелись, будто лошади, кто куда… Нет, и Карлис Валдер не может Жирака интересовать.

Оставшись ни с чем, он обшарил карманы ее пальто, потом принялся рыться в ее белье и наткнулся на большой тяжелый сверток. Осторожно развязал бечевки, развернул оберточную бумагу и увидел забытое Карлисом Валдером ружье. На другой день, когда у него было похмелье, Мудите попросила его разобрать это ружье, но то ли забыла потом отвезти, то ли Валдера не было дома. Видимо, ружье этого калеку совсем не интересует, если он так и не дал о нем знать! Жирак вновь завернул его в бумагу и засунул под вышитое, кружевное и цветастое хозяйство Мудите.

А вообще-то с ружьем получилось не совсем так, как предполагал Жирак. Сначала Мудите не отвозила его Димде нарочно, понимая, что он сам рано или поздно о нем вспомнит и ему придется отыскивать Мудите, хотя бы позвонить. А когда он вскоре это сделал, они тут же о ружье забыли, а потом последовало нечто непредвиденное, и Рудольф попросил Мудите подержать еще какое-то время ружье у себя.

Рудольф Димда получил вызов явиться в милицию для перерегистрации охотничьего оружия. Уложив в чехлы и сунув под мышку обе свои «ижевки», он поехал в охотничье общество. В небольшом зале для собраний, который использовали для осмотра и перерегистрации, толпилась довольно большая кучка охотников, а за письменным столом сидел темноволосый милиционер в офицерской форме, которого Рудольф не знал. Работал он на совесть старательно — осматривал на свет стволы, проверял предохранитель и, держа ружье в вытянутой руке, делал резкие движения, чтобы проверить, нет ли «люфта». Двоим он отказался продлить разрешение — пусть идут сначала в мастерскую и отремонтируют, а у одного даже конфисковал изношенную «Тикку».

Когда подошла очередь Димды, милиционер отыскал его регистрационную карточку, сравнил с выданным разрешением и, отодвинув оба документа, принялся за проверку. Оружие у Димды было в полном порядке, но милиционер, осмотрев его, поставил в угол к конфискованным.

— Где третье? — У него были маленькие, острые глазки.

«Вот так камуфлет! Из охотничьего общества выпрут сразу же!» — подумал Рудольф и прикинулся дурачком.

— У меня только два, — изумленно пожал он плечами, понося, однако, себя последними словами. И чего надо было тянуть с этими дырками в патроннике? Ведь есть же у Карлиса дрель, за две минуты все мог сделать! Может, соврать, что дырки уже просверлены и ружье висит на стенке? До утра можно заполучить ружье у Мудите и все сделать, а если милиционер заставит принести сейчас же? А если вздумает поехать с ним на квартиру, что ничуть не исключено? Незарегистрированное оружие да еще переданное на хранение постороннему лицу!.. Из охотничьего общества тут же на веки вечные, и хорошо еще, если обойдется без суда!

— Честное слово, у меня только два, — поклялся Димда.

Ему показали регистрационную карточку. В нижней строчке простым карандашом легко вписано:

«Без фирмы, без номера, 12 кал. для коллекции».

— Валентин меня не так понял! — тут же громко стал рассказывать Димда, назвав сослуживца этого милиционера по имени. — Ко мне в магазине пристала старуха с берданкой допотопных времен. Ну, я притащил ее сюда, чтобы выяснить, дадут ли мне разрешение на коллекционирование. Я уже собирался купить, но тут старуха сразу заломила столько, что и для миллионера было бы дорого! Пусть Рокфеллера ищет, мне такую берданку не надо!

— Адрес продававшей?

— Не знаю, села в трамвай…

— А вы сами где живете?

— Здесь, в центре… Недалеко…

— Подождите немного… Сейчас я закончу и, если не возражаете, съездим взглянуть, как вы храните оружие.

— У меня в этом отношении все в порядке. Ружья и снаряжение хранятся в запираемом шкафу… Хорошо, я подожду!

Разрешение офицер подписал только в квартире Димды, убедившись, что третьего ружья в шкафу нет и что патроны действительно хранятся под замком, но Рудольф не был убежден, что он еще раз не явится для проверки, поэтому попросил Мудите пока что ружье не привозить. И все думал, как бы провернуть легализацию этой покупки, потому что совсем расставаться с ним не хотел — для фотографирования ружье было уникальным.

Промтоварная база, где работала Мудите, возникла лет двадцать назад на самой черте города. Тогда там были только луга, заросшие осокой, годившейся скоту лишь на подстилку, а старые усадебки с ухоженными садиками и огородиками разбросаны так редко, что еле видели одна другую, зато перед всеми тянулась полоска сосняка. Строительство вели с размахом, построили шестиэтажные просторные склады, где даже дирижабли можно держать, провели железнодорожную ветку с эстакадой, заасфальтировали конечную автобусную остановку — пассажирами на этой линии, за редким исключением, были только работники базы, все посторонние сразу бросались в глаза. У многих в автобусе были свои излюбленные места, которые другие не решались занимать. Если бы Жирак решил выслеживать Мудите в прежние времена, ему пришлось бы зарыться в землю по шею, да и тогда его бы наверняка заметили. Теперь же он мог спокойно ставить машину на стоянку, и его «Жигули» среди своих лимонно-желтых, красных и васильковых собратьев становились чем-то таким малозначительным, что даже вездесущие пронырливые мальчишки не обращали на него внимания. За невероятно короткий срок база оказалась в окружении белых девятиэтажных домов, современных продмагов, желтых цистерн, из которых летом продавали квас и пиво, цветочных киосков, кафе, почтовых, отделений и бытовых мастерских — былые луга пошли под самый обширный жилой массив, в перспективе на сто тысяч жителей. Высотные дома росли как грибы: вчера еще крыш нет, а сегодня уже на балконе развешано голубое и розовое белье.

Со стоянки Жираку был виден вход в административное здание и ворота, куда въезжали и выезжали грузовые машины. Иногда оттуда выходили и люди, но редко.

На следующий вечер Мудите честно поехала домой, но спустя день уселась возле проходной в старую «Волгу» и умчалась так быстро, что Жирак не успел записать номер: пока он старался выбраться со стоянки, «Волга» была уже далеко. Жирак надеялся нагнать ее на главной улице, но «Волга» куда-то свернула, и след ее исчез. Вернувшись довольно поздно, Мудите рассказала, что училась шить рукава.

Еще день спустя Мудите села в автобус, но не тот, который возит ее домой. Жирак следовал в отдалении, соблюдая осторожность. Сошла она на остановке, до которой проводил ее после концерта в клубе фотограф. Жирак просунул голову на лестницу; оказалось, что он опять опоздал — так и не услышал ее шагов и запираемой двери.

Ничего не поделаешь, оставалось сесть в машину и ждать. Раздражали запотевающие окна машины, а кроме того, не оставляла мысль о прорастающих луковицах. Сегодня он перевел их из холодного режима в более теплый, но перепад температур может повлиять на прорастание. Понервничав, он поехал домой, подбросил в котел брикетов и слегка приоткрыл вентиляционный люк. И хотя старался действовать быстро, все это вместе с дорогой обратно заняло полтора часа, и он подумал было, что Мудите уже ушла. Но все же решил подождать, раз уж вернулся.

Спустя несколько минут из парадной двери вышла Мудите с фотографом. Она все так же держала его под руку, и так же они пошли к автобусу. Глядя, как они целуются на прощание, Жирак вдруг осознал: а ведь ему решительно все равно, что этот мужчина делает с Мудите. Его даже это ошеломило, и он попытался убедить себя, что это не так, что он просто был подготовлен к этому поцелую и поэтому он его не затронул.

Когда автобус уехал и фотограф повернул к дому, Жирак проехал мимо него, чтобы первым попасть на лестницу. Он прошел к чердаку и прислушался, но сердце от напряжения колотилось и мешало услышать шаги. Медленно и тихо Жирак направился вниз, и на сей раз ему удалось увидеть дверь, в которую вошел фотограф. Жирак приложил к ней ухо, но ничего не услышал. Припал покрепче и нечаянно задел ручку. Скрипнули петли, и он увидел темный коридор.

Несмотря на свою мешковатую внешность, Жирак был не трусливого десятка, но без света в темный коридор идти не хотелось. Он подъехал к ближайшему хозяйственному магазину, купил карманный фонарик. Проходя мимо полок, он остановился и долго задумчиво смотрел на тяжелый разводной ключ, потом попросил продавца хорошенько завернуть его.

С фонариком и разводным ключом он вернулся в коридор и по нему вышел на другую лестницу. На двери рядом с выходом висела табличка: «Карлис Валдер и Рудольф Димда».

«Если бы Мудите входила в подъезд, а выходила через двор, меня бы еще долго водили за нос, — подумал Жирак. — И этот проклятый калека с ними заодно! Одна шайка-лейка!»

В тот же вечер Жирак поехал к родителям Мудите. Купил плитку шоколада и бутылку вина, так как вопрос, который он собирался обсуждать, был весьма деликатного свойства и старики никак не должны почувствовать, что он собирается с Мудите разводиться.

Старый деревянный дом слегка подремонтирован, кое-где в обшивке виднеется новая доска, но пол в коридоре все такой же скрипучий. На натянутых вдоль и поперек веревках в кухне болтались пеленки, и теща торопливо принялась освобождать часть стола, чтобы было куда усадить дорогого зятька. Отца нет дома; как вышел на пенсию, стал подрабатывать сторожем. Всего и дела-то сходить да выспаться, а глядишь, семьдесят в месяц и к празднику премия.

В комнате был включен телевизор — верно, фильм показывают, так как между разговорами слышалась музыка. Потом заплакал ребенок, его принялись успокаивать, и вскоре он заснул.

— Вилнис вывел собаку погулять, сейчас будет… Он в охотку рюмочку выпьет, я уже не могу, у меня давление…

«Глупые же люди, в такой тесноте еще собаку заводят! Но старуха на все согласна, наверное, никакого веса в доме не имеет», — подумал Жирак и попытался вспомнить, как выглядит жена Вилниса, младшего брата Мудите. Нет, никак не мог представить, давно здесь не бывал.

— Арнис в плавание ушел…

— Я знаю, мне Мудите говорила, это же ее любимый брат.

— А больше ничего нового, так вот и живем…

— У меня дело к вам, мама. Надо как-то пойти и переписать дом обратно на меня… — Жирак заметил, что старушка плоховато слышит, поэтому заговорил громче: — Сначала нам надо в милицию съездить, выписаться, потом можно к нотариусу дарственную оформить… Вы только паспорт не забудьте… Когда поедем, я еще напомню…

Почти одновременно распахнулась дверь в комнату и наружная. В дверях комнаты появилась невестка с ребенком на руках — молодая, полная, как всегда, с обиженным лицом. Белый фланелевый халатик, в ушах сережки с жемчужинками. Не поздоровавшись с Жираком, она закричала на свекровь:

— Вы, мама, с этим домом не путайтесь! Сначала надо с Вилнисом поговорить!

— Это так, это так… — поспешно закивала старушка.

В этот момент, вытерев ноги, вошел младший брат Мудите — в плечах широкий, в бедрах узкий, с черными, зачесанными назад волосами. Только кожа лица уже не такая свежая, какую Жирак помнил. Теперь она была уже изжелта-темная, морщинистая.

На поводке Вилнис вел породистую таксу с медалькой. Именно такую, о какой мечтает весь охотничий коллектив. В нору может залезть за лисой или енотом, косулю гонит медленно, лось на такую смотрит с презрением и уходит шагом, а не скачками, как от лайки или гончей, но кабана такая вот такса держит на месте, пока не подойдет охотник и не свалит клыкастого.

С характерной для этой породы смелостью и нервностью такса тут же кинулась облаивать Жирака и, пожалуй, вцепилась бы ему в штанину, если бы Вилнис не ухватил ее за загривок и не кинул в комнату, куда тут же ушла его жена.

— Привет! — сказал Вилнис.

— Привет! У тебя семья растет не по дням, а по часам!

— Я же пока еще не дряхлый импотент, из которого песок сыплется.

— А какого черта тебе еще и собака понадобилась? Здесь же и так повернуться негде.

— Из-за таксы меня теперь рвут на охоту наперебой и ни один хмырь-интеллигентик не сопит, что я в автобус с нею влезаю! Теперь я привожу домой две порции мяса — одну себе, другую таксе. А насчет тесноты это ты, Жирак, верно сказал! Тесно, тесно нам здесь…

— Он насчет дома приехал поговорить, — несмело вставила мать.

— Лад-дно, потолкуем. Иди в комнату!

— Да, да… надо приглядеть за маленьким… — И мужчины остались одни.

Жирак почуял что-то неладное.

— Ну, разлей, зятек, коли принес! — Вилнис вымыл руки и долго вытирал их висевшим возле раковины полотенцем. — Всухую трудно разговаривать.

Вилнис опрокинул свою рюмку, будто ягодку в рот бросил, а Жирак чуть пригубил и тут же налил еще зятю.

— Мы с Мудите решили, что пора дом оформлять обратно на мое имя, — соврал Жирак. Все равно же с Мудите придется говорить. — Расходы я покрою и за все труды устраиваю шикарный пир в кабаке. Только вы должны придумать, куда наследника деть, потому что твоя жена, — Жирак никак не мог вспомнить ее имя, — тоже обязательно должна пойти!

Вилнис выпил вторую рюмку и угрюмо сморщился.

— Сволочь ты все-таки, Жирак! — нахально заявил он. — Наша семья тебе помогла, когда ты сидел в дерьме по уши? Помогла! Факт! Мама всю неделю по нотариусам бегала, когда ты дарственную затевал. А теперь ты даже про ее день рождения не вспомнил и на смотрины к моему сыну не пожаловал! Это родственник, да?! Сволочь ты, Жирак!

— Вы же к нам тоже не приходите!.. — ощетинился Жирак.

— Не дам я больше маме таскаться по нотариусам и заниматься всякими махинациями. Точка. Потому что дерьмовые вы родичи.

— Погоди, погоди… Но это же мой дом, никто к нему и палец не приложил…

— Жирак, ты чуть не убил человека, и мы спасли тебя от суда. Если бы у тебя дом остался, ты бы определенно загремел на долгие годы! И этот дом у тебя бы конфисковали! Как мы тогда из-за тебя бегали, как маму отсюда выписывали и к тебе прописывали! А теперь ты ее на улицу хочешь выбросить?

— Слушай, что с тобой сегодня? Что ты от меня хочешь?

— А ты знаешь, почему меня на фабрике в очередь на квартиру не поставили? Потому что муттер у тебя прописана и у нас не меньше четырех с половиной метров на человека,

— Да ты бы хоть позвонил… За неделю бы все уладили…

— Теперь уже поздно. И нам здесь всем тесно. Берите стариков к себе! Верхний этаж у тебя не достроен, старик быстро эти комнатушки доведет до ума. Он еще крепкий мужик. Мебели никакой покупать не надо, шкаф и кровать с собой заберут. Мама тебе в саду помогать будет, про старика и говорить нечего, нет такого ремесла, которого бы не знал! Не пожалеешь, рад будешь!

— А ты знаешь, каким трудом я этот дом поднял? — У Жирака от злости даже губы затряслись. — Да ты знаешь, сколько я работал, чтобы под крышу его подвести? Восемнадцать часов в день! Ни праздников, ни воскресений годами не знал и теперь еще не знаю!

— Он мне, работяге, рассказывает про работу! Лох ты этакий! — Вилнис вскочил, сделал круг по кухне и вновь уселся, — Работают на фабрике! Как я работаю!

— Да что ты умеешь, работничек, когда даже восьмой класс тебе было трудно закончить! Только тачку гонять и умеешь! Придешь на работу и знай перекуры устраиваешь, а потом жалуешься, что зарабатываешь мало!

— Ни к каким нотариусам мать не пойдет! И точка!

Жирак выскочил за дверь, Вилнис крикнул ему вслед:

— Штаны от злости не обделай, баба базарная! И Мудите чтобы сюда не являлась, я ее тоже выставлю!

Адвокат, который был знаком Жираку еще по студенческим годам, выслушал его горестный рассказ очень внимательно, только позевывая и прикрываясь ладонью, — бессонница его мучила.

— Этот малый просто глуп! Он мог бы снять с тебя все до последней рубашки! — покачал адвокат головой. — Радуйся тому, что он еще не заставил мать переписать дом на него! И тогда в один прекрасный день в твою калитку постучал бы судебный исполнитель, чтобы ты чемоданы укладывал. Как только дело против тебя прекратили, надо было сейчас же к нотариусу бежать и аннулировать дарственную. С согласия лица, которому дарят, это можно было сделать. И вообще, зачем надо было затевать такую аферу, не верю я, чтобы приговор был с конфискацией имущества.

— Мы с женой подумали — для пущей надежности… У меня еще тогда была небольшая неприятность с крокусами. Что я дом строил своими руками, это все соседи могут показать. Я у некоторых даже деньги занимал на материалы… У нотариусов в книгах записано, можно найти… — растерянно стал объяснять Жирак.

— Это все не поможет… Дом ты подарил, и этим все сказано. Может, ты этому прохвосту пообещаешь отступного? — прикинул адвокат. — Нет, лучше не обещай. Такой только почует, что деньгами пахнет, глотку перервет. Ты понимаешь, он уже свыкся с мыслью, что дом его. Плевать ему на то, что ты строил и работал. Он считает, что у тебя добра много и отнять у тебя что-то даже похвально, этим он докажет свои умственные способности. Нет, Зиги, ты просто дурак! — Знаток кодексов даже сам разнервничался. — А вдруг старуха неожиданно умрет?

— Видишь ли…

— Что видишь? И видеть нечего! Дом твой поделят ее наследники. Сколько у нее детей?

— Второй сын порядочный человек. Моряк.

— Хорошо, даже если он откажется от своей доли, у вас с женой останется лишь третья часть, ведь и отцу…

— О, черт! Ну что мне проку от твоей надгробной речи?

— А я хочу, чтобы ты серьезно оценил свое положение. Совет есть, и очень простой. Бери стариков к себе, иного выхода нет. Когда они расстанутся с тем прохвостом, страх пройдет, и старушка за милую душу вернет тебе дом. Насколько я понимаю, она человек честный…

— Непременно! За стариков я ручаюсь! Я думаю так, — помолчав, продолжал Жирак. — Может быть, подождать, пока вернется из плавания старший брат, и собрать семейный совет?

— А что это даст? Пока старики с этим прохвостом, они и не пикнут. Боятся, но и любят, наверное. Дочь, конечно, тоже не чужая, но ведь у сынка-то это единственный шанс как-то выбиться… Поступай как знаешь, я тянуть не советую!

— Но пойми, сад для меня все… Если у меня отнимут сад и теплицу, я — ничто. Когда я вижу заросшие сорняком грядки, то спать не могу.

— Поэта ты еще мог разжалобить, юрист руководствуется законом. Почему ты не хочешь взять стариков к себе? Думаешь, не уживетесь?

— Я этого не говорил.

— Что ты еще выгадываешь? На кофейной гуще гадаешь, как бы худа не было?

Мудите Жирак сказал, что по дороге заезжал к старикам. Пятерым с собакой там определенно тесно, и он решил, что старики могли бы перебраться сюда. Хотя бы на лето.

— Зиги, ты просто ужасен! — воскликнула Мудите. — Ты хочешь, чтобы отец даром отстроил тебе второй этаж, а мать от зари до зари полола твой сад!

Она уже забыла, что значит снимать вечером со шкафа раскладушку и всю ночь слышать, как из крана капает вода.

Выдав себя за человека, который собирается менять квартиру, Жирак узнал в домоуправлении, что, кроме Валдера, в десятой квартире живет еще некий разведенный Рудольф Димда, работающий в «Фоторекламе». И хотя уже не было никакого смысла больше следить за ним, он все же несколько раз выслеживал фотографа.

И тут он задался вопросом: чего я от Димды хочу? Ответ вроде бы убедительный: он хочет узнать, насколько глубокие чувства связывают фотографа с Мудите и какие у Димды дальнейшие планы, хочет ли он жениться или только встречаться, как до сих пор. Умом Жирак понимал, что он должен бы взорваться, надавать этому фотографу по морде, может быть, наехать на него машиной в тихом месте, отомстить за унизительный для него увод жены, за наставленные рога, но нет, его вовсе не привлекает скандал. Будь это возможно, Жирак подошел бы и дружески спросил, серьезно это у него с Мудите или только для времяпрепровождения.

Мудите, не подозревавшая об осведомленности мужа, вновь поздно возвратившись, рассказывала о сверхурочной работе или о курсах, которые, как поговаривают, продлят еще на пару месяцев. Хотя Жирака и раздражало это вранье, он был доволен уже тем, что знает правду и в любой момент может бросить ей в лицо: «Я могу сказать, где проходят эти курсы и кто там преподает!» И только при виде ее упругой фигуры чувствовал себя куда старее. Это угнетало. Он пытался определить, когда же началось его отчуждение, почему он не тянется больше к этому телу, и никак не мог вспомнить, где был поворотный пункт. Оставалось смириться с выводом: к сожалению, это произошло. Он старался не находиться рядом с Мудите, когда та приходила с работы, — исчезал в теплице, шел, когда звали ужинать, и тут же опять исчезал. «Может быть, поговорить с нею прямо? — размышлял он. — Но что она знает? Этот фотограф в постели… В постели правду не говорят!»

Расхаживая по теплице, которая сплошь наполнилась распустившимися цветами, он радовался хотя бы тому, что вопрос с переселением стариков продвинулся вперед. Для переезда решили использовать свободные майские дни. Вилнис уже сговорился с помощниками у себя на фабрике, Жирак должен только обеспечить им обед с выпивкой.

— Приедем оравой, чтобы долго барахло не таскать. Потом дерябнем как следует. Официально! Пускай этот жмот ставит ящик белой, а то промеж глаз ему засветим! Раз обещал выставить, пусть обеспечит! — так сколачивал свою бригаду добровольцев Вилнис.

В конце марта Жираку позвонила подруга юных лет. Он и помнил-то ее только по необычному имени — Эстер. Когда-то у них был короткий, но бурный роман. И откуда только она раздобыла его телефон?.. Словом, она была в полном отчаянии. Ей надо ехать на свадьбу к племяннице, а любимый котик изодрал приготовленный букет. Наверное, соседи по квартире облили его валерьянкой. Времени до поезда остался всего час.

Жирак был ошеломлен при виде элегантной, стройной женщины на высоких каблуках и с ярко накрашенными губами. Годы как будто ничего не могли с нею поделать.

— По шведскому календарю тридцать первого у меня именины, — с улыбкой сказала на прощание Эстер. — На именины никого не приглашают! Я сейчас живу одна. Дочери замужем, сын женат. Только внуки иногда терроризируют, но я им не разрешаю называть себя бабушкой. Я еще не созрела для этого.

В последний день марта Жирак побрился и вырядился почище принца Уэльского. Вернулся около четырех утра, сияющий и самодовольный. Подкинуть разве угля? Серебряные запонки с монограммами сверкали как звезды, когда он размахивал лопатой.

Утром Мудите нечаянно услышала его разговор по телефону, заставивший ее задуматься.

— Доброе утро, дорогая… Какие у тебя планы на сегодня? Ага! Хорошо, сходим!

ГЛАВА ОДИННАДЦАЯ

Теперь на каждой улице и в каждом дворе есть свои постоянные машины. Раньше купит кто-нибудь «Москвич», а потом с заявлением в руках и с отчаянием в сердце годами готов просиживать в приемной исполкома или рыскать по всему свету, лишь бы найти для своего лимузина дровяник хоть у черта на куличках, куда на поезде два часа ехать. Машина без гаража казалась чем-то невероятным, непростительным и предосудительным. Сегодня, когда известно, что гаражей нет и не будет, гараж кажется какой-то излишней роскошью. Те, у кого гаража нет, держат машину возле дома. Они ездят часто и используют с комфортом вложенный капитал, так как дольше пяти лет кузов «Жигулей» не выдерживает ни с гаражом, ни без гаража. У каждого такого машиновладельца есть место на дворе или на улице, которое видно из окна квартиры, и четырехступенчатая сигнализация от воров. Такое же обжитое место есть и возле работы, потому что кто это будет давиться в трамвае, когда машина ржавеет от безделья дома.

Вот на этом и строил свои надежды Арнис, когда расстался с Бертулисом у двери Валдера и свернул в темный коридор, чтобы выйти на улицу Метру. Вышел он как раз в ту минуту, когда и стрелявший. Только спустя сутки. Машин стоит мало, и именно те, что находятся здесь всегда. Не то что вчера — после рабочего дня все машины сбились в кучу, люди едут в центр города за покупками, в кино, по делам, тогда обочины заполнены машинами и некоторые вынуждены останавливаться здесь потому, что там, куда им надо, невозможно втиснуться. Эти бегут квартал, а то и два пешком, попробуй их отыскать! И что заметит человек, который бежит куда-то? Ничего! А вот гражданин, который поставил свою машину, а сам работает рядышком, этот не забывает время от времени поглядывать на персональное транспортное средство. А вдруг там кто-нибудь «дворники» снимает? Или какой-нибудь парнишка гвоздем на дверце чертика рисует?

Пройдя коридор, Арнис спустился вниз и резко рванул наружную дверь, открывающуюся внутрь. Он почти втянул на лестницу женщину в клетчатом платке, которая, видимо, прислонилась к ней. Он извинился и прошел по улице Метру сквозь очередь, которая скопилась к концу обеденного перерыва перед маленьким кафе, где можно купить булочки.

Машин действительно мало. Арнис даже не пытался сразу же найти их владельцев — это займет много времени и не все же здесь местные.

Он достал записную книжку и, обходя «Жигули» и «Волги», стал записывать номера. Так он прошел от одного угла до другого и захватил еще следующую улицу. Завтра в это же время придет и вычеркнет случайные номера. И тогда останутся лишь постоянные. Через автоинспектора он узнает адреса владельцев, вечером за два часа объедет их, и, возможно, что-то удастся узнать. А почему не может повезти? Другие даже в лотерее выигрывают. О происшествии наверняка во всем районе сейчас говорят, так что время помнится. Может быть, и сейчас кто-то рассказывает: «Стреляли средь бела дня… А я как раз рядом работаю… Еще не нашли, даже на работу побаиваюсь ездить!»

На обратном пути Арнис увидел, как женская очередь ворвалась в кафе, и оттуда начинают выходить уже поодиночке с большими свертками. Выйдут, перейдут улицу — и в парикмахерскую…

И тут его осенило. Стрелявшему тоже вчера пришлось прорываться сквозь очередь в кафе! Нельзя выйти из парадного, чтобы не наткнуться на очередь.

Большинство любительниц булочек уже получили их, но у прилавка еще оставались три-четыре покупательницы и в дверь еще входили, так что Арнис решил не ждать. Он отозвал продавщицу в сторону и показал служебное удостоверение.

— Кто у вас обычно покупает?

— Кому нужны теплые, вкусные булочки, те и покупают. Я их не знаю.

— Никого?

— Ну, не то чтобы совсем… Вообще-то одни и те же… Поблизости… Парикмахерши приходят ко мне, а я к ним забегаю причесаться или маникюр сделать… Из галантереи… В лицо я всех продавщиц знаю и они меня. Там вон, за углом, сапожная мастерская, оттуда приемщица приходит… Таких булочек, как у нас, вы во всей Риге не найдете! Попробуйте — и не захотите ни взвешивать, ни в лабораторию отсылать!

— А вот сейчас в очереди стоят парикмахерши?

— Нет, эти из швейного цеха. У меня еще обеденный не кончился, а у них уже начинается, так что на улице топчутся. Они вон там напротив шьют. Спрашивайте быстрей, что надо, а то меня ждут…

Спустя десять минут Арнис был уже в комнате мастера, отделенной стеклянной перегородкой от цеха, широкого четырехугольного помещения, посередине которого тянулась конвейерная лента с низко висящими над нею лампами дневного света. По обе стороны ленты жужжали электрические швейные машины. Как обычно в швейном цехе, в синеватом свете ламп плавали серебристые, посверкивающие пылинки. Работницы, не поднимая головы, быстро хватали из проплывающих мимо пластмассовых ванночек выкроенную деталь и так же быстро клали обратно, как только была сделана нужная строчка.

И лишь у пуговичного автомата, точно петух среди кур, возился с отверткой механик — единственный мужчина в этом женском царстве, в белоснежной рубашке, с галстуком, в коричневом пиджаке.

— Как он был одет? — спросил Арнис.

Обе женщины пожали плечами. Наконец старшая осмелилась:

— Уж что одет, это точно, не голышом!

— Ну, попытайтесь вспомнить еще раз! В пальто? В куртке? В пиджаке?

— Ну, не особенно высокий и не особенно низкий, иначе мы бы его заметили. Мы у самой двери стояли, ему между нами пришлось проталкиваться. Шляпа такая, самая простая.

— Да-да… Шляпа, это я тоже заметила, — подхватила младшая, совсем еще девчонка.

— В руках у него что-нибудь было? — настаивал Арнис.

— Парусиновый чемодан. Верх и бока дерматиновые, с большими, блестящими…

— Хромированными, — вставила младшая.

— С большими хромированными застежками, а бока парусиновые. В такую мелкую черно-красную клетку. Кажется, у нас «Сомдарис» такие делает, довольно часто на улице попадаются.

Больше о мужчине, который вышел из парадной рядом с кафе в третьем часу, Арнис ничего узнать не смог. Свидетельницы даже не назвали приблизительный его возраст, так как лица не разглядели.

Выйдя, мужчина повернул направо и спокойно удалился.

Человек с чемоданом, и как раз незадолго до трех! Сколько там на лестнице может быть квартир? Десять? Хорошо, пусть даже двенадцать! Хоть бы и пятнадцать! Это уж, конечно, придется зайти во все, выяснить, расспросить. Был у вас вчера гость? Во сколько ушел? Ах, около трех? Спасибо! Где живет? Есть у него спортивная сумка или чемодан?


Пока Карлис Валдер рассматривал женские фотографии — они уже были увеличены до размера открытки, — взгляд Бертулиса блуждал по комнате. В самом центре стоит большой цветной телевизор. Когда Бертулис входил, он был включен, да так и остался включенным, Валдер лишь убрал звук, чтобы не мешал разговаривать. Певицы, когда не слышно музыкального сопровождения, выглядят весьма импозантно со всеми их жестами и телодвижениями. На письменном столе, покрытом толстым зеленым картоном, инструменты Валдера: Бертулис оторвал его от работы. На самом видном месте стоит коробка с одинаковыми металлическими крючками — видимо, детали какой-то подвески или ожерелья. Картонная коробка с отшлифованными кусочками янтаря, наковаленка на круглом деревянном чурбачке, различной формы щипцы и пассатижи, чтобы выгибать мельхиоровые пластинки и дужки, мелкие винтики, комплект мелких сверлышек и зубоврачебная бормашина с мягким приводом. Все в определенном порядке, все под рукой.

В дальнем углу комнаты, частично отделенном четырехдверным темным полированным шкафом, застеленная кровать. Если не считать почетных грамот и дипломов над письменным столом — за выставлявшиеся работы или за успехи в футболе, — стены голые и комната какая-то нежилая.

Бертулис сидел на единственном стуле, Карлис в коляске. Он отъехал к широкому окну, где было много света, и раскладывал врученные ему фотографии на две кучки. Бертулис встал рядом с ним. За окном тянулась главная улица с ее кипучей жизнью, трамвайными звонками и фырчанием легковых машин, которое особенно раздражало, когда на перекрестке зажигался зеленый свет и стая машин с ревом устремлялась вперед.

— Порядок, — сказал Валдер. — Вот этих пятерых я видел. Астра, — он еще раз вгляделся в правильный овал лица с длиннющими ресницами, — эта приходила только фотографироваться. И эта маленькая тоже, но имени ее я не знаю. Заставляла Димду выходить из комнаты, когда переодевала платье или блузки для демонстрирования. Другие обычно говорят, чтобы не пялил глаза.

— Значит, вот с этими тремя были интимные отношения?

— Я не хотел бы их оговаривать… Это было бы бестактно с моей стороны…

— Нам же надо найти убийцу.

— Вы помните халат Димды? На крючке висит у печки. Мягкий такой, пушистый… Серый, с серебристой крапинкой. Кому-то из Аргентины прислали, и Рудольф перекупил за большие деньги. Потом хвастал, что такого даже у императора нет.

— Не помню. Я в осмотре комнаты почти не участвовал.

— А что я могу подумать, если я видел этих женщин на кухне или возле туалета одетыми только в этот халат? Димда ни одну из них не любил. Я его за это презирал и сейчас еще презираю.

— А что сам Димда говорил?

— Как-то сказал, что он дурак — в своей округе ворует. Кто-нибудь еще навесит ему по маковке.

— Он это серьезно высказал?

— Вроде бы. Вот это Элита, — и Валдер протянул фотографию женщины в купальнике в точечку, — прибегала ко мне прятаться. Все в том же халате, одежда под мышкой, в руках туфли, еле дышит от страха. Машет мне, чтобы я молчал. Она замужем была. И каждый раз скрывалась, когда позвонят в дверь, а особенно тогда…

— Когда это было?

— Давно. Осенью. Или в начале зимы?

Бертулис взглянул на пометки на обороте фотографии. Элита Заскевич. Снималась неоднократно, последний раз в декабре.

— А не могло это быть в декабре?

— Нет. Раньше. Может быть, бывала и в декабре. Если кто-нибудь приходил, я старался не высовываться и не путаться под ногами. Иной раз Димда сам позовет. Часто кофе надо было сварить, потому что фотограф он был отличный, позировать у него приходилось часами, пока не сделает такой снимок, какой хочет. Тогда мы сидели в перерывах и кофе пили. Иной раз сюда приходили телевизор посмотреть, если интересная программа. Насколько он со мной был хорош, — такого хорошего соседа у меня уже не будет, — настолько с женщинами вел себя гнусно! — В глазах Валдера вспыхнула злость. — Он считал, что все женщины только для того и созданы, чтобы с ними баловаться! Верно, врал им и обещал бог весть что. Сам как-то говорил мне, что достаточно только десяти минут красивого вранья. Для любой достаточно. Должна же была когда-то и расплата наступить за эту ложь, ничто не вечно под луной!

Бертулис сунул фотографии в карман, но уходить еще не собирался.

— Ему не дано было понять, что любовь должна быть святыней, — с жаром продолжал Валдер. — Он не понимал, что ради любви могут жертвовать собой. Для него любовь — это только когда кровать скрипит! Прискорбно! Его любовь не могла толкать на высокие чувства, у него…

— Скажите, а кроме того архива, который мы взяли, был у Димды еще какой-нибудь?

— Думаю, что нет. — Валдер сразу насторожился, и Бертулису показалось, что даже слишком.

— Может быть, он какие-то негативы спрятал или уничтожил?

— Не думаю.

— Вам не приходилось видеть фотографию, на которой сняты женщина и кабан?

— Нет. Определенно — нет!

— Женщину зовут Мудите. Фотографии у нас еще нет, но в ближайшее время мы ее раздобудем. Мудите… Попытайтесь вспомнить…

— Как я могу вспомнить, если впервые слышу такое имя! — резко ответил Валдер.

На этом разговор кончился, и инспектор Бертулис распрощался. Спускаясь по лестнице, он решил сначала отыскать Элиту Заскевич. То ли на работу к ней поехать, — хотя уже довольно поздно, — то ли прямо домой…

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
— Не будь дурой! — наставляли сослуживицы. — Если хочешь его удержать, надо действовать! Ни один мужчина добровольно не скажет: я хочу на тебе жениться! Если он это говорит, то это уже заслуга женщины. Их надо ставить перед фактом, и только тогда они открывают рот!

— Это будет нечестно, — возражала Мудите.

— Ты хочешь, чтобы его перехватила другая?

Понемногу в шкафу Рудольфа Димды стала скапливаться одежда Мудите. Сначала появился халатик, потом ночная рубашка, за ними последовало платье, блузка и выходные туфли.

Рудольф забеспокоился, но старался не выдать себя, чтобы не обидеть Мудите. Паула долго не протянет, должен же кто-то заботиться о хозяйстве. И все пытался придумать, как покрепче привязать Мудите, не обременяя себя обязанностями главы семьи, хотя и понимал: любое начинание, в котором права не сбалансированы с обязанностями, в самом зародыше обречено на провал.

Ловушку помог устроить и Карлис. Вначале он предлагал перебраться жить к Пауле, чтобы Рудольф с Мудите заняли и его комнату, но, когда Рудольф категорически отказался от подобного свадебного подарка, у Карлиса возникла новая идея. Он посмотрел чердак, где хозяйки сушат белье, и нашел, что чердак высокий и там еще много свободного места. Потом, никому ничего не говоря, пригласил опытного строителя, чтобы выяснить, возможно ли там устроить мастерскую и во что это обойдется. Строитель походил с метром в руках, полазил по стропилам, постучал костяшками пальцев по трубе. И все удивлялся, как это такой чердак не попал на глаза какому-нибудь художнику, потому что свет здесь падает сверху, прямо из слуховых окон в крыше. Если поставить две стены и настелить пол, то мастерская выйдет немного меньше нормы, зато не будет мешать хозяйкам сушить белье и не надо будет техническую инспекцию упрашивать, чтобы та приняла зажмурясь.

Но когда Валдер с заявлением в руках явился в домоуправление, там уже лежало другое заявление. Подал его известный художник, которому мог подарить или продать эту идею приглашенный Валдером строитель.

— Им будет тесно с Рудольфом в одной комнате, — объяснял Карлис ход своих мыслей. — Ему надо где-то работать. Для моего янтаря места и так хватит. Мастерская пойдет Рудольфу, если только мы сейчас начнем оформлять документы. У меня, как у инвалида, преимущество!

Словом, стремительно приблизился момент, когда Рудольфу надо было решаться на что-то.

А что скажет Сигита, когда узнает, что папа вновь женился? Подростки так впечатлительны и категоричны. Лучше сказать ей заранее, чем потом поставить перед фактом.

Рудольф отправился навестить Сигиту, надеясь, что Цилды не будет дома, но оказалось наоборот — Цилда чистила на кухне картошку, а Сигита только что убежала на спевку.

Цилда тут же заговорила о деньгах.

— Пятьдесят рублей в месяц! А что нынче можно купить на пятьдесят рублей? — завела она, и Рудольф понял, что опять назревает скандал.

— Одежду я ей кое-какую покупаю…

— Да-да… Копейку бросишь иной раз своему ребенку.

— Я не требую, чтобы ты ребенка кормила, достаточно и того, что ты ее одеваешь и обмываешь… Но тебя я содержать не собираюсь. Пятикласснице двух студенческих стипендий вполне достаточно, еще останется.

— Меня тебе содержать не приходится, я и сама зарабатываю!

Это понятно, что Цилде денег не хватает. С ее бестолковостью и неумением хозяйничать, с ее потребностью вечно быть в обществе и в центре внимания, при ее абсолютном безразличии к своему дому и повседневному быту, конечно, может не хватать средств.

— Если одежду Сигите буду покупать я, тебе это обойдется дешевле… Я все же работаю в торговле. Но вот если бы ты заплатил алименты, скажем, за шесть месяцев вперед…

— То обошлось бы и совсем даром, — закончил за нее Рудольф и ехидно усмехнулся. — Ты достаточно долго была моей женой, и наверняка еще и сейчас я бы ради Сигиты тянул этот воз, как осел, если бы не давал тебе больше трех рублей за один раз!

— Опостылел ты мне с твоей скупостью!

Рудольфу захотелось сказать что-нибудь особенно язвительное.

— Зато теперь у тебя щедрые друзья. Одного я как-то видел, он в наших краях живет. Явно заколачивает большую деньгу, раз уж смог перешить мои костюмы!

Рудольф понял, что попал в цель: обычно бледное лицо Цилды побагровело.

— Убирайся! — прошипела Цилда, так что даже и губы у нее не шевельнулись. — Убирайся и больше никогда сюда не приходи. В эту дверь ты больше не войдешь!..

Было уже темно, но в актовом зале все еще повторяли конец какой-то песни. Рудольф присел на скамейку перед школой, закурил и стал ждать. Спустя полчаса к нему присоединился благодушный папаша. Появились две мамаши. Поговорили перед дверью, потом стали прохаживаться подорожке, посыпанной тенниситом.

Рудольф заметил Сигиту, когда она вышла вместе с другими девочками, но тут же застыла и кинулась обратно в школу. Димда подумал, что она что-то забыла, и спокойно продолжал ждать. Остальные хористы вместе с поджидавшими их родителями разошлись. Прошел учитель пения, уже престарелый человек, который еще пытался держаться стройно и подтянуто. Под мышкой у него был футляр со скрипкой.

Рудольф встал и подошел к двери. Широкая, застекленная двустворчатая дверь, сквозь нее видно фойе и лестницу, ведущую вниз, в гардероб.

Сигита стояла в углу лестницы, лицом к стене. Плечи ее дергались, она плакала.

— Сигита… — Рудольф легко прикоснулся к ее плечу.

— Оставь меня…

— Достань-ка платок…

Девочка вырвалась и, глотая слезы, выскочила на улицу, в темноту. Рудольф нагнал ее, крепко схватил и прижал к себе. И сквозь пальтишко чувствовалось, как дергается ее худенькое тельце.

— Сигита, милая ты моя…

— Папа, вернись к нам обратно!.. — И она посмотрела на Рудольфа большими зареванными глазами. Взгляд ее искал спасения. — Маме плохо… Ей очень плохо… — И девочка опять зарыдала. — Ее никто не любит, только я…

Он хотел объяснить, почему ему нельзя вернуться, хотел сказать, что мама сама этого не хочет, но вспомнил Сигиту совсем крохотную, как она ковыляет по комнате босыми ножонками, вспомнил ручонки, которые всегда поджидали его у двери, чтобы обвиться вокруг шеи, вспомнил первый школьный год, когда Сигита приходила делать домашние задания к нему, а не к Цилде, — и все объяснения так и застряли в горле…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Телефон на столе полковника Ульфа зазвонил медленно и тихо, точно нехотя. Ульф взглянул на него с удовольствием — всю вторую половину дня он регулировал его громкость. «Не выношу, когда меня по пятьдесят раз на дню заставляют подпрыгивать», — туманно пояснил он сослуживцу, сваливая все на громкость звонка. От долгой службы разболтался упорный винт и язычок слишком свободно ходил между чашечками звонка. Ульф ножом для разрезания бумаги поворачивал винт на четверть оборота и ждал, когда кто-нибудь позвонит, потом подкручивал еще. И сам себя похваливал за то, что процесс регулирования совсем не занимает линию.

— Товарищ Конрад Ульф?

— Я слушаю.

— К сожалению, не знаю вашего отчества… Хорошо, хорошо, не до этого… Я звоню в связи со вчерашним убийством… В данный момент в десятой квартире сжигают вещественные доказательства! Клубы дыма вырываются в окно.

— Откуда вы звоните?

— Я живу этажом ниже… Я предоставил информацию о том, что к Димде приходили женщины легкого поведения… Приезжайте быстрее… Сожжение началось сразу же после того, как ушел инспектор Бертулис… Не теряйте ни минуты, пожарным, я позвоню сам!

Хотя были открыты обе вьюшки, дым в трубу не шел, пламя от горящей бумаги выбивалось между кругами плиты. С тех пор как установили центральное отопление, трубы не чистили, застоявшийся воздух сидел там пробкой. Дым заполнил кухню, ел глаза и горло. Карлис открыл окно, дым повалил наружу. Фотография с кабаном сгорела быстро, лишь на миг в пламени мелькнуло лицо Мудите, и бумага тут же распалась пеплом. Рамка от фотографии затрещала и рассыпалась, а вот записная книжка Рудольфа Димды в пластмассовой обложке, только тлела и корчилась, хотя Карлис то и дело бросал сверху скомканные газеты. Наконец и корочки уступили, задымили и охватились синеватым пламенем, расплавились и впитались в золу.

Конрад Ульф с пожарными появились одновременно, и обе машины — милицейская «Волга» и большая красная машина — встали у обочины тротуара одна за другой.

— Сюда… — приказал Ульф офицеру пожарников. — Я знаю куда.

Молча прошли они под аркой, остановились во дворе и взглянули на кухонное окно десятой квартиры, откуда дым уже тянулся лишь тонкой струйкой.

— Там уже сами справились, нам тут делать нечего, — уверенно сказал пожарник. — Но сходить поглядеть надо.

— Что здесь происходит? — строго осведомился пожарник, когда перед ними открылась дверь.

— Я пытался растопить плиту, но труба не тянет… — объяснил по дороге на кухню Карлис. Он заметил и Конрада, но не поздоровался.

— Не шутите с дровяной плитой, у вас есть газовая, — сказал пожарник, осмотрев плиту и подойдя к окну. — Труба, конечно, давно не чищена… А ради вас одного чистить не станут… Трубочистов не хватает… До свидания!

Пожарник ушел, но Конрад остался стоять в кухонных дверях. Какое-то время они молча смотрели в глаза друг другу.

— Пойдемте в мою комнату, я хочу вам кое-что сказать. — И Карлис ловко выбрался на своей коляске из кухни. Конрад пропустил его и пошел следом.

Возле двери покойного Димды полковник на миг остановился. С одного взгляда видно, что полоска бумаги, которой запечатана дверь, осторожно отклеена от косяка и не приклеена обратно. Почему? Не успели?

— Вы были в комнате Димды?

— В связи с похоронами. Паула волновалась, что не может достать его черный костюм и туфли… Вот видите, я их оставил здесь, в коридоре. — Карлис кивнул на вешалку. — Вы удивлены? А мне терять нечего!

— Товарищ полковник, — торжественно начал в комнате Карлис, потом попытался проглотить слюну, до того у него пересохло в горле, и из-за этого слова как будто не проходили.

— Товарищ полковник, — повторил он. — Я, Карлис Валдер, рождения тысяча девятьсот…

— У меня мало времени. — И Конрад взглянул на часы. Он подумал, что парня в инвалидной коляске надо немного вывести из равновесия, для предстоящего разговора это только полезно.

— Я убил Рудольфа Димду!

И какой же реакции он ожидал от старого полковника? В первую очередь, конечно, изумления. Изумления и какого-то одобрения. Вроде того, что тот должен дружески хлопнуть его по плечу: правильно, парень, сделал, у лжи короткие ноги, все равно бы тебя поймали. Как в школе, когда нашкодивший собирался с духом и шел каяться к директору в кабинет, и тот никогда его сурово не наказывал.

Но лицо полковника Ульфа не дрогнуло, осталось столь же маловыразительным. Какой-то момент Карлису даже показалось, что он так и не произнес признания, а только собирался, и поэтому повторил полушепотом:

— Я убил Рудольфа Димду.

— Вы хотите сделать официальное признание?

— Да, хочу. Только скажите, как это сделать.

— Бумага и ручка у вас есть?

— Я найду… — И Карлис нервно задергал ящиками в поисках бумаги и ручки.

— Обращайтесь к начальнику Рижского управления внутренних дел… Далее фамилия, имя, отчество и место жительства… Вы сделали это с заранее обдуманным намерением?

— Мы поссорились. Я указал ему, что нельзя жить так, как он живет. Я сказал ему, что это недостойно человека, что другие из-за него страдают, а он только посмеялся. Тогда я взял ружье и убил его.

— Вы должны подробно описать, как это произошло.

— Хорошо, постараюсь.

— Отложим пока заявление, пройдемте в кухню.

— Вы хотите увидеть, как это произошло? Я покажу!

Конрад заметил, что на сушилке над раковиной стоят две тарелки и три маленьких алюминиевых судка, которые скрепляются одной ручкой. То ли Паула принесла обед из столовой, то ли приготовила у себя дома. Ульф уселся на место Димды за столом, Карлис подъехал к своему.

— Я слышал, как он в ванне моет руки и потом идет в свою комнату. Я знал, что он сейчас уйдет… У меня возник план… Следуйте за мной… Я покажу…

Валдер развернул коляску и на миг застыл. Только позднее Ульф нашел сравнение. Так застывает спринтер на старте. Каждый мускул напряжен, как струна, вся нервная сила сосредоточена на одном, от лица отливает кровь, глаза ничего не видят вокруг.

Когда Валдер двинулся, Ульф нажал небольшой выступ на своих электронных часах. От этого они начали работать как хронометр, и в прорези запрыгали, обгоняя одна другую, цифры.

Карлис быстро проехал через кухню, открыл дверь, въехал в коридор и остановился у комнаты Димды. Но только на миг, чтобы развернуть коляску и без промедления нырнуть в следующую дверь. Движения у него были точные и рассчитанные, словно он проделывал этот маршрут уже десятки тысяч раз. Даже ящик письменного стола, где хранились ключи от шкафа, он выдвинул ровно настолько, насколько это было нужно, ни на сантиметр больше. С верхней полки шкафа достал два патрона, а с нижней ружье с горизонтальными стволами. Тут ему показалось, что он замешкался, и он закрутил колеса еще быстрее, даже на лбу блеснул пот. В несколько секунд он пересек комнату, проехал по коридору к двери, перебрался через порог и выехал на лестничную площадку. Ружье он держал между коленями.

Довольно громко щелкнули пружины бескуркового ружья, ружье вскинули к плечу, и тут же щелкнули скрытые бойки.

Конрад остановил хронометр. Прошло ровно двадцать восемь секунд. В тот же день, но уже без Карлиса, Ульф дважды спускался от десятой квартиры до того места на дворе, где был застрелен Рудольф Димда. В первый раз он проделал этот путь за тридцать четыре секунды, во второй за тридцать восемь. Рудольф Димда был моложе Ульфа, поэтому Конрад старался идти быстрее, чтобы компенсировать разницу в возрасте. Итак, чтобы спуститься по лестнице, Димде необходимо было тридцать четыре секунды, а Валдеру, чтобы оказаться с ружьем в лестничной площадке, только двадцать восемь. Прибавить еще секунды, чтобы прицелиться и нажать на спуск, но все равно времени у Валдера хватало.

— Что вы сделали потом?

— Не понимаю…

— После того как выстрелили…

— Открыл дверь в темный коридор и бросил туда выстреленные гильзы, чтобы вы подумали, что убийца убежал туда. Потом вычистил ружье и поставил обратно в шкаф. Времени у меня было достаточно: вы крутились во дворе и бегали по лестнице, а Паула плакала на моей кровати. Она плохо слышит, я мог действовать в комнате Димды свободно.

Где-то вверху стукнула дверь, я они вернулись в квартиру.

— Вы же не психопат, чтобы из-за какой-то ссоры пойти на убийство.

— Я не убивал. Я прикончил. Это не одно и то же.

— Для того, кто прикончен, это одно и то же.

— Я не жалею, что сделал это.

— Вы тщательно проработали свой план. Довольно долго над этим думали.

— Я прикончил его, чтобы он не мешал жить другим!

Конрад почувствовал, как в нем поднимается гнев. И рад бы подавить его, да сил нет. Конечно, у этого правдолюбца есть свой резон, впрочем, его можно найти в мотивах любого преступления. Но ведь этот парень прямо-таки доволен собой, лаврового венка жаждет.

— Чтоб не мешал жить другим! Красиво! Одевайтесь, я вызову машину! Даже председатель Верховного суда не берется лично решать, кому жить, а кому нет! Даже когда речь идет об особо опасном преступнике!

— Я не виноват, что законы несовершенны! Сюда приходила Марина… Я вам про нее рассказывал… У нее двое детей… Она думала, что Димда на ней женится… Детям нужен отец… Не знаю, может быть, он и обещал… Наверняка обещал, потому что она все приходила и приходила. А потом у него оказалась другая. Я видел, как Марина плачет. Ни одного звука, только слезы катятся. И эту другую сменила еще одна. И опять он, наверное, что-то обещал. Весь мир должен служить ему садом для удовольствий…

Конрад Ульф вызвал по телефону специальную машину, так как подумал об инвалидной коляске, которую надо прихватить с собой, подумал об изоляторе временного содержания, который находится в подвальном помещении управления, куда придется втащить коляску. Из ничего возникла проблема, и не знаешь, как ее разрешить. Если он попросит, прокурор, может быть, и не откажет в разрешении оставить Валдера до суда на свободе, но нельзя ему оставаться одному. Валдер может пойти на другую крайность, он может вспомнить, сколько хорошего сделал для него Димда, еще возьмет и в муках раскаяния накинет на шею петлю.

— Он никогда ни одну женщину не любил, но ведь они-то искали любви! И, не найдя ее, уходили осмеянные. И ведь на следующий раз они уже не будут ее искать и уже сами над нею посмеются! Он душу в них уничтожал!..

Конрад прошел к шкафу и взял оба ружья. По дороге занесет их в лабораторию и отдаст Игорю. Он уже знал, что Игорь скажет при виде их:

— А, опять железяки с дыркой! Оружие, которое не заряжено, всего лишь железяки! Что ты от меня хочешь?

— Гильзы ты уже получил, — скажет Конрад.

— Тебе повезло! Сначала гильзы, потом ружье. Ты не только в рубашке родился, но и в рубашке под счастливой звездой. Заходи завтра.

— Сегодня.

— Нет, старик, сегодня я не управлюсь.

Игорь, разумеется, прав, так как на часах уже пять, и пока ружья окажутся на письменном столе Игоря, пройдет не меньше часа.

Но завтра до полудня заключение Игоря наверняка будет, и Валдера еще можно будет переслать в следственный изолятор. Там у него хотя бы будет отдельная койка и коляску можно будет держать в коридоре. Наверняка разрешат держать в коридоре и пользоваться ею для прогулок. Для него это куда лучше.

— А эта девчушка, Инара, с другой лестницы? Как-то он снимал ее, я сам слышал, как она кричала: «Не хватайте! Уберите свои руки!» А он: «Милая, кто же так ведет себя с начальством! А ведь я в какой-то мере для тебя начальник». Потом слышу, она уже смеется… А ей только двадцать лет, она замуж собиралась…

Конрад слушал это краем уха. Многое пролетало мимо, тут надо думать, как поскорее закончить это дело и передать его следователю прокуратуры. Спорить с Валдером он не хотел, это парня только взбудоражит и ничего хорошего не даст ни тому, ни другому. Бедняга хочет душу выложить? Ладно, пусть выкладывает. Он как будто не от мира сего. Как будто обитает в некоем мире подростков, где живут книжные Джульетты, где представления о любви и духе обожания Беатриче и Лауры. Где любовь существует как чистое искусство, вне времени и какого-то практического смысла. А может быть, это и есть настоящий мир? Мы же уходим из него не намеренно, а всего лишь заблудившись.

Конрад очень хорошо понимал, что теоретически такой мир может существовать, но, будучи человеком практичным, он знал и многое другое. Есть еще много других миров наряду с нормальным, в котором живет большинство. Он видел детские дома, видел молодых, модно одетых девиц, которые навсегда отказывались от только что родившихся младенцев без всякого смущения и сожаления. Как будто отказываются от билета на скучный фильм или от вещи, которая никогда больше не понадобится. В его кабинете сидели женщины, которые вызывающе говорили: «Шлюха? Ну и что? Тоже работа! Побольше тебя, начальничек, зарабатываю!», и женщины, для которых любовная игра только средство, чтобы попасть в чужую квартиру и прибрать к рукам, что в ней есть ценного.

Он старался понять Валдера, но не спешил осудить Рудольфа Димду. Он думал, что Валдер преувеличивает цинизм Димды, так как смотрит на это с высоты своего идеала. Женщины приходили к Димде сами, силы он не применял, да и хитрости особой, наверное, тоже. Если бы Валдер знал что-то об этой хитрости и уловках, так сразу бы это выложил. Сорокалетний мужчина с довольно легким, возможно, даже предосудительным образом жизни, так бы характеризовал Ульф Рудольфа Димду. Предосудительно, но неподсудно. Ульф и не пытался что-то доказать Валдеру, не пытался его переубедить. Он не видел смысла в этих проповедях, это дело суда, в распоряжении которого будет более широкий фактический материал. Задача Конрада Ульфа куда проще: ему надо найти убийцу — и он его нашел.

Когда во двор въехала милицейская машина, они вышли на лестничную площадку, и Ульф опечатал квартиру.

Нет, все же он испытывает к Валдеру симпатию. Хотя бы потому, что преступление не банальное, как девять тысяч девятьсот девяносто девять из десяти тысяч других — украл, потому что эту вещь хотелось иметь; убил, потому что деньги были нужны; ограбил, потому что надо было продолжить гульбу; избил, потому что не понравилось, как тот посмотрел. Все прямолинейно и однотипно. Валдер хотя бы пытается доказать свою правоту, допустим, весьма сомнительную, но ведь правоту.

Гудящий лифт спустил их вниз.


Тяжелая, толстая, обитая железом дверь и глазок размером с пятак. Время от времени в него заглядывает дежурный, чтобы видеть, что происходит в камере. Снаружи глазок закрыт фанерным кружком.

Камеры по обе стороны длинного коридора. Сначала слышны шаги дежурного, потом, как он останавливается, и в глазке появляется глаз, посмотрит, кружок упадет, и шаги удаляются.

В большое окно под самым потолком видна лишь узкая полоска синего неба. Окно забрано решеткой, а перед нею еще дощатая конструкция. Кроме полоски неба, в него ничего не видно, разве что слышно, как чьи-то шаги простучат или трамвай прокатится.

Сколько бы Карлис ни смотрел на синюю полоску, он не видел ни одного голубя. Странно, ведь Рига не только переполнена голубями, они уже считаются здесь бедствием.

Пол цементный, стены и нары окрашены темно-зеленой краской. Нары своими отполированными досками напоминают полок в большой городской бане. Только лежать удобнее, в головах повыше, а в ногах пониже. Когда красили, старый слой краски не соскребли, и сквозь верхний слой проступают очертания всего нацарапанного. Чаще всего инициалы или имена, реже тексты. Два из них Карлису удалось разобрать: «От судьбы и от тюрьмы не убежишь» и «Опасайтесь Костелова из Вецмилгрависа!»

Под потолком, покрытая пылью и известкой, день и ночь горит тусклая лампочка.

Часов в восемь в камеру впустили какого-то серого человека средних лет. У него тряслись руки и дергалось лицо. Он устало сел на нары и сказал:

— Вот похмельице…

— Ну и напился, — спустя какое-то время вновь произнес он, обращаясь скорее к себе, чем к Карлису. — Я-то все думал, долго ли это протянется… И вот на тебе. Та же самая статья. Теперь уж точно добавят, что условно давали!

Он снял у себя на работе электромотор и как раз переправлял его через забор, когда охрана сгребла его за шиворот.

— Две бутылки «Тейзела» раздавил, да еще хотелось. Дурак! Теперь вот сиди ни за что!

Потом повалился на нары и, к великому удивлению Карлиса, захрапел. Просто заснул здоровым непробудным сном.

Довольно, поздно, когда на дворе было уже темно, по коридору провели женщину. Она громко поносила милиционеров, всю милицию в целом и персонально какого-то следователя, которого она называла по имени. Выражения были увесистые и сочные. Половины сказанного Карлис не понял из-за блатного жаргона. После того как ее заперли в камеру, женщина принялась во все горло петь, но после краткой перепалки с дежурным, который пригрозил наказать, все стихло.

Под утро Карлис заснул, а когда проснулся, дверь камеры была открыта и в ней стоял надзиратель с костылями в руках. Он подал костыли и показал, куда пойти помыться. Сосед был уже там и украдкой затягивался где-то раздобытым окурком.

— Хочешь затянуться? — предложил он. Карлис сказал, что не курит.

— А помыться сможешь? Помочь тебе?

— Ничего. Смогу.

— Тогда мойся скорей, скоро завтрак дадут. Слышишь, на лестнице уже посудой громыхают.

Видя, что Карлис собирается высыпать сахар в чай, сосед наставительно сказал, что надо разломить кусок, чтобы получилось два, потом смочить и сахар тонким слоем распределить на оба, а чай пить так.

— Иначе сыт не будешь, это уже проверено. Обед здесь хороший, потому что из столовой приносят. Для нескольких человек не окупается специально готовить… А вообще-то норови поскорее перебраться в тюрягу, там совсем другая жизнь. Я уже сознался, меня, может, сегодня же туда шуранут, — и, как будто оправдываясь, добавил: — Какой был толк запираться. За руки схватили, свидетели есть… Да, надрался я!.. В тюряге у тебя будет коечка, простыни дадут… Каждый день целый час на свежем воздухе, гуляй, в шашки можно, козла забивай. А как в тюряге будешь, поскорее в колонию отрывайся. Там уж все равно что на воле, только забор вокруг. Родня может к тебе с кешером ходить… Не знаешь, что такое кешер? Ну, передача, продукты всякие… Так и зовут — кешер. Восемь классов кончил? Так тебе совсем хорошо будет, в вечернюю школу не потянут! Да, а я вот надрался!.. Я уж и сам думал, когда же это кончится, каждый день в дупель пьяный. Только и имел от этой свободы, что помогал ликероводочному заводу план выполнять. А уж какую они пакость делают — на другой день ни работать, ни помереть. Одно время звон было пошел, что не станут больше такое выпускать, но я сразу сказал, что звон один, потому что винным заводам план каждый месяц накидывают. Я знаю, у меня там дружок слесарит по всяким трубам. Звон этот только для старых баб, которые вопят, что мужиков у них спаивают, а это винишко поганое как раз для их мужиков, чтобы те не слышали бабьей ругани. И все хорошо! А у тебя какая статья?

— Не знаю.

— Как это не знаешь? Ты же подписал!

— А я не смотрел.

— Дурак! Тебе же бог знает что наклепают! Государственное имущество? Частное?

— Убил я.

— Мокрое дело, значит… — В голосе соседа прозвучало что-то вроде уважения, даже сочувствия. — Вещи при тебе нашли?

— Нет, я ничего не брал.

— Ясненько… Насчет вещей не признавайся, а то горишь! А какую тебе шьют — девяносто восьмую или девяносто девятую?

— Я же сказал, не знаю.

— Если девяносто восьмую, то хороший адвокат еще может повернуть на сто вторую или на сто первую.

— Ничего я в кодексе не соображаю.

— Ну, ты вроде как защищался… Ты же инвалид, драться не мог, вот и схватил пушку, значит, так и дуй…

— Я издали его убил, в спину.

— А это доказано? Это еще пусть эксперты докажут… А может, у вас перед этим ссора была?

— Да.

— Тогда ты жми на это и стой на своем, хоть ты тресни! Он тебя, дескать, ругал, толкал до тех пор, что ты уже не соображал, что делаешь. Если только вещи у тебя не найдут!..

— Да не брал я ничего, на самом деле!

— Ладно, ладно…

Инструктаж в подвальном помещении еще не закончился, когда наверху в своем кабинете появился Конрад Ульф. Он решил как можно быстрее покончить с формальностями, связанными с делом Карлиса Валдера, и сегодня же передать документы следователю прокуратуры. Чтобы сделать это, ему не хватало лишь заключения криминалистической лаборатории. Он позвонил секретарше, но телефон был занят. Какое-то время он поработал над документацией, потом перечитал собственноручное признание Валдера, порадовался, что оно такое детальное, и позвонил снова. Телефон все еще был занят.

Ульф решил, что проще и быстрее спуститься в лабораторию самому, запер дело Валдера в сейф и вышел.

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
Жирак увидел Мудите, когда та открывала калитку. Она тащила большой желтый чемодан, держа его за ручку обеими руками. С плеча свисала сумка, необычно набитая, разбухшая.

Жирак сразу все понял, но в это время он находился в теплице. Пока пробегал по ней. пока схватил на бегу куртку — в теплице он работал в одной рубашке, — пока добежал до улицы, прошло не меньше минуты, а то и больше, и Мудите уже шла к автобусу. Какой-то железнодорожник помог ей втащить в салон вещи.

— Мудите! — крикнул Жирак, но она, видимо, не слышала, так как от калитки до автобуса было порядочное расстояние. «Это она, глядя в окно, дождалась, когда автобус отойдет от предыдущей остановки, и тогда лишь пошла к калитке», — подумал Жирак, глядя на номер отъезжающего «Икаруса» — двести семнадцать. Медленно и тяжело автобус заколыхался по ухабистой улице, расплескивая то одну, то другую лужу.

Жирак раскрыл ворота, которые днем обычно не запирал, откатил дверь гаража, включил мотор и схватил с телефонного столика бумажник с водительскими правами. Подумал было, что надо переодеться, но махнул рукой, — выбравшись на асфальт, автобус покатит быстро, можно и не догнать.

На этот раз Жирак гнал свой лимузин, не жалея ни амортизаторов, ни рессор. Поехал он не по автобусному маршруту, а прямо к той остановке, где Мудите должна пересесть, направляясь к фотографу.

Двести семнадцатый уже ушел, а Мудите ждала на остановке. Чемодан стоит рядом, сама ищет в сумочке проездные талоны. Отсчитала, оторвала, сунула в карман пальто. Даже не заметила, как Жирак подъехал, как подошел к ней.

— Поговорим, Мудите, — сказал он спокойным, даже усталым голосом.

— Не подходи ко мне, я закричу! — У Мудите сверкнули глаза. Говорила она тихо, сквозь зубы, но взгляд ее метался по ожидающим автобуса, выбирая возможных спасителей из мужчин. Нет, здесь на успех надеяться трудно. — Ничего твоего я не взяла. Только свою одежду и трехпроцентные облигации, которые на свою зарплату купила. Пятьсот рублей, больше ничего. Не станешь же ты из-за этого шум поднимать, Жирак?

— Отойдем в сторонку, на нас начинают обращать внимание…

— Никуда я не пойду, я жду автобус.

— Не думаешь ли ты, что я стану удерживать тебя силой?

Мудите перенесла чемодан к стене дома.

— Зигурд, я бы хотела обойтись без такого разговора… Так будет лучше.

— Тебе чего-нибудь не хватало в моем доме?

— Все слишком сложно… Просто между нами ничего больше нет…

— Может быть, можно еще все как-то изменить?

— Нет!

— Он хочет на тебе жениться?

— Он на этом настаивает, — соврала Мудите и, ободренная своим враньем, продолжала: — Я уже подала заявление о разводе. Это просто, детей у нас нет.

Теперь была его очередь врать:

— Мудите, ты получишь все, что хочешь. Только не оставляй меня одного. Только сохраним семью. Любовь пройдет, сгорит, а семья должна остаться. Я не буду тебе запрещать, можешь ходить, куда и когда захочешь… Я буду терпеливо ждать… Только сохраним семью…

Подошел автобус, с шипением раскрылись пневматические двери.

— Помоги мне внести чемоданы…

— Подумай еще раз… Я прошу только одного, хорошенько подумай… не спеши… — И Жирак послушно понес чемодан.

Автобус отошел от кромки тротуара, и его подхватил транспортный поток.

Поодаль Жирак увидел надпись: «Бутербродная».

— С сыром? С колбасой? — спросила буфетчица, отмеривая стопку водки.

— Пять. С килькой, — пробормотал Жирак, подавая деньги. Широкий, покрытый пластмассой прилавок огибал на высоте груди все небольшое помещение. Придерживая стаканы, подле него стояли и галдели старые и молодые мужчины. Забившись в угол, Жирак хлопнул все пять стопок подряд.

Да, Мудите не вернется, старики не переедут… И пропал я, без сада мне не жить…

Водка подействовала. Жирак опять протиснулся к буфету и заказал еще три стопки. Из затененных углов на него взирали с явным уважением.

Он понимал, что здесь не то место, где можно искать выхода, и уже пошел к двери, но вынужден был остановиться, так как в нее ввалился потасканный тип, подбирающий обычно недоеденные бутерброды. Высокий, нахальный, обтрепанный. Буфетчица тут же принялась его честить, выгонять и грозить милицией. Тип, отвечая ей довольно дерзко, тут же принялся шарить по еще неубранным тарелкам. Слова его вызвали хриплый смех присутствующих. И это, в свою очередь, вызвало у Жирака зависть к этому безмятежному восприятию жизни.

Оставив машину у обочины, Жирак взял такси и поехал к знакомому юристу.

— Барахла этого в доме мне не жаль, пусть все им достается. Мне жаль того труда, который я в теплицу и в сад вложил, ведь они же теперь все испортят.

— Тебе надо все вывезти. Вырви и разбросай все посаженное. Чтобы ни корешка на грядке не оставалось. Только тогда и начнем разговаривать с прохвостом. Из квартиры тебя выселить не могут, а дом с жильцом продать трудно. На этих двух факторах и должна теперь строиться твоя защита.

— А сад?

— Сад выкорчуй! Сейчас же! Незамедлительно! На хороший сад всегда найдется покупатель! Если не сорвешь и не снесешь все цветы на базар, их снесет тот прохвост. И рядом будет стоять судебный исполнитель, когда он будет это проделывать!

Совет адвоката все же давал какую-то надежду. Жирак вернулся домой.

С двумя пустыми ящиками вошел он в теплицу, так как справедливо решил, что распродажу надо начать с самых ценных сортов. Но рука не поднималась вырвать хоть один.

Уже в темноте, когда родители Мудите ужинали на кухне, неожиданно появился Жирак. Выглядел он странно, сказал, что ему надо поговорить о чем-то очень важном. Так как от предложенного чая он отказался, его провели в комнату. Но спустя несколько минут он вышел и простился, сказав, что зайдет завтра или послезавтра.


Мудите накормила Карлиса ужином, но сама есть не стала — в ожидании Рудольфа.

Карлис думал, что она что-нибудь скажет насчет большого чемодана, внесенного в комнату Димды, но она молчала, и это обидело его. Он всегда защищал интересы Мудите, пытался как-то воздействовать на Рудольфа, но сейчас, очевидно, никакая помощь не требуется, и мавр, сделав свое дело, может уходить.

Карлис уехал в свою комнату. Передавали хоккейный матч. Глядя в телевизор, Карлис нервничал, хотя игра была неинтересная. «Неужели Мудите думает, что я не понимаю, почему она явилась с чемоданом? Или нарочно молчит? Хочет указать мне, что мое место, как у собаки, в углу! Чтобы понял, что у них своя жизнь и мне запрещено в нее вмешиваться! Извольте, сударыня! Я человек гордый, вмешиваться не буду! Мне от вас ничего не надо!» И он с довольно злорадным чувством подумал, что разрешение на мастерскую на чердаке еще не получено.

Пальцы его все ломали спички — паршивая привычка, от которой он никак не может отвыкнуть. Карлис сердито швырнул коробок на письменный стол, а взгляд его в это время задержался на прозрачном янтаре на черном бархате. На этой подвеске, принесшей ему такую славу. Он взял большую теплую каплю в руки, посмотрел на свет. Казалось, комар, увековеченный благодаря смоле древних лесов, трепещет раскинутыми крыльями. Губы Карлиса искривились в улыбке.

Крутя левой рукой колесо, он выехал в коридор. В правой был зажат «Веселый комар». Мудите еще возилась на кухне.

— Рот открой, глаза закрой! — с улыбкой скомандовал он. Такая была детская игра, когда закрывший глаза получал конфетку или что-нибудь вкусное. — И пригнись!

Надевая янтарь на шею Мудите, он вынужден был прикоснуться к ее волосам. И по нему пробежала огромная электрическая искра. Он даже качнулся от такого удара.

— Это тебе свадебный подарок!

— Карлен, я не могу его принять! Это было бы жестоко с моей стороны! Все, что угодно, только не это!

— Поцелуй за это! — И Карлис подставил лицо.

— Да нет же еще свадьбы, Рудольф еще официально не сделал мне предложения.. — Мудите легко и быстро прикоснулась губами к его щеке.

— Как же не будет свадьбы, когда сундук с приданым уже привезен! — И Карлис поехал к себе в комнату.

Вопрос Мудите задержал его на полдороге:

— Ты не знаешь, где Рудольф сегодня так долго болтается?

— Старых подружек обходит… Так уж принято.

— Я не ревнива, — громко засмеялась Мудите. И уже с восторгом принялась разглядывать подарок Карлиса. — Все свои вещи я не могла взять. Я не забыла, но мне просто некуда было их положить. Как-то надо будет договориться, съездить и забрать все. Как ты думаешь, ваша старая хозяйка не обидится, если теперь я буду готовить?

— Вот уж хоть это вы могли бы уладить без моего посредничества! — резко бросил Карлис и поехал к себе.

По голубому льду резво сновали красные и белые хоккеисты. Практически одни уже проиграли, и обе команды только тянули вовремя, то и дело поглядывая на табло. Карлис выключил телевизор, принял две таблетки снотворного и лег в постель.

Разбудил его шум в коридоре. Он не мог понять, что происходит. Какое-то время еще думал, что это ему снится. Комната была в темноте, но в окно падал отсвет уличного фонаря.

В коридоре что-то упало и покатилось по полу, потом с вешалки сорвали плечики. Приглушенный мужской голос урезонивал, пытался кого-то остановить и без конца твердил: постарайся и меня понять! Время от времени мелькало имя — Сигита.

Женщина громко плакала, и то, что она говорила, скорее выкрикивалось: «Будь проклят тот день, когда я тебя повстречала!», «Нет, ни минуты я здесь не останусь! Уйду, хотя мне некуда больше идти!», «Оставайся, негодяй! Будь счастлив!»

Карлис стал сердито одеваться, но так и не успел. Хлопнула входная дверь, и в коридоре стало тихо.

Когда Карлис открыл дверь своей комнаты, он увидел Димду, поднимающего телефонный столик. Волосы растрепаны, лицо растерянное.

— Ты чего не спишь? — глупо спросил он.

— Ты прогнал Мудите, — констатировал Карлис.

— Не гнал я ее, она сама убежала. Она вне себя. Она бы меня в порошок стерла, если бы могла. Я ей говорю, а она ничего не желает слышать!

— Ты прогнал Мудите! — тихо повторил Карлис, И Димда увидел в его глазах что-то дикое, несдерживаемое, что заставило его даже вздрогнуть.

— Да все уладится, завтра опомнится.

Карлис спиной въехал в свою комнату, закрыл дверь и запер изнутри.

Димда прибежал к двери и забарабанил в нее кулаками.

— Безумный мир! — кричал он. — В женском журнале сидят брошенные бабы, которые учат, как строить супружескую жизнь, бесплодные смоковницы диктуют, как растить детей, а ты будешь мне указывать, когда и на ком жениться! Безумный мир!..

Ответа не было.

На другой день в четырнадцать пятьдесят фотографа Рудольфа Димду убили выстрелом из ружья.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Если войти в коридор, то рабочий кабинет Игоря первый, хотя сама лаборатория тянется и дальше. Конрад сожалел, что так до конца жизни и не узнает, что делается в разных комнатах и комнатушках, где над сдвоенными и обычными микроскопами, над колбами и пробирками колдуют женщины и мужчины в белых халатах. Вечно где-то горят газовые рожки, шипит жидкий воздух, пахнет какими-то химикатами, и ревет вентилятор. Конрад говорил, что достаточно одних названий: кабинет аналитической, синтетической и физической химии, кабинет баллистики, трасологии и одорологии, чтобы человек вставал и отдавал честь. И вечно по всем кабинетам слышно, как трещат счетные машины и стучат пишущие машинки. Просто диву даешься, как такой тарарам могут поднять всего каких-то две дюжины человек.

Игорь ухитрялся выглядеть так, будто приходит на работу в своем лучшем костюме, а галстук и рубашку приобрел по дороге. Ногти на длинных пальцах аккуратно подстрижены, ботинки блестят как лакированные, хотя всучить их кому-то за новые он бы никак не смог. Когда Конрад вошел, он сидел за столом и через большую лупу словно от нечего делать разглядывал какой-то винтик. И вообще выглядело все так, будто он никогда ничего не делает, а так просто сидит за столом и демонстрирует ослепительно белую рубашку и галстук в голубоватую искорку.

— Доброе утро, — произнес Конрад.

— Садись, — кивнул Игорь. — Сейчас я смогу полюбоваться, как ты упадешь в обморок. Вода в графине свежая, не бойся!

Он еще покрутил под лупой винтик, потом положил его в ящик стола. Глаза красные и слегка слезятся. И ведь регулярно промывает их борной, только мало помогает, потому что приходится работать при ярком освещении и с разными оптическими приборами.

Не вставая со стула, он открыл сейф, достал оба ружья Димды, положил перед собой на стол и придвинул Конраду.

— Гильзы, найденные в коридоре, не от этого оружия. — Игорь с насмешливым любопытством посмотрел на Конрада, ожидая его реакции.

— Кончай меня разыгрывать, — сказал Конрад и побарабанил пальцем по ружью с горизонтальными стволами. — Вот это. Из этого он стрелял.

Игорь покачал головой.

— Из этого ружья стреляли год назад, а может быть, и два. Это точно.

— Не валяй дурака!

— Заключение перепечатывается, сейчас ты его получишь.

Конрад налил воды, выпил, встал и принялся прохаживаться мимо стендов взад и вперед, время от времени поглядывая на них, словно его сейчас больше всего интересовали разложенные пистолетные и револьверные гильзы с оставленными следами бойков в центре или с краю пистонов, словно он никогда раньше не видел таких вот пуль с закругленными, острыми и спиленными носами.

— Ты сам смотрел? — спросил он, неожиданно остановившись!

— Сам. Я сам разобрал затвор, хотя в этом не было никакой нужды, и так все видно. Вот из этого, — Игорь кивнул на ружье с вертикальными стволами, — стреляли с месяц назад, может быть, немного раньше. Даже если оно все время находилось в закрытом шкафу в лежачем положении, как ты писал в сопроводиловке. Точнее ничего сказать не могу. Но совершенно определенно утверждаю, что у этого ружья нет ничего общего с теми гильзами, которые вы нашли в коридоре, соединяющем обе лестницы. И еще я утверждаю, что именно из этих гильз вылетели пули, которые угодили в фотографа.

— Когда я вошел, там еще слышался запах пороха.

— Совпадает не только время. Все точно, это те самые гильзы.

— Впервые сталкиваюсь с чем-то подобным! — И Ульф вновь заметался по кабинету. Теперь уже поперек его. — А не хочешь ли ты сказать мне еще что-нибудь, что ты не берешься утверждать?

На лице Игоря появилась самодовольная улыбка. Он мягко откинулся в кресле, закинул ногу на ногу, поставил локти на подлокотники и оперся подбородком на сложенные большие пальцы.

— Есть еще третье ружье, — сказал он.

— Это-то я и сам теперь понимаю? — отрезал Конрад, так как его всегда раздражала театральная игра Игоря.

— Я долго думал насчет третьего ружья, — невозмутимо продолжал Игорь. — Оно появилось на свет не в Туле, не в Ижевске, так как мне кажется, что диаметр ствола другой. По двум гильзам утверждать это трудно, но пули полностью деформированы. Диаметр канала может колебаться в пределах трех десятых миллиметра. Сначала я думал, что это бельгийское «франкотт» или английское «холлэнд энд холлэнд». Ружей «франкотт» в Латвии хватает, но у них короче патронник, а «холлэнд энд холлэнд» — это такая шикарная фирма, что ты его не найдешь, пяти пальцев на одной руке хватит. Исключительно ручная работа и такая цена, что нам с тобой за долгие годы не заработать. И у этого ружья эжекторы, автоматически гильзы выбрасывает. Вывод? — И Игорь выжидательно замолк.

— Говори, говори! Меня твои лекции страшно увлекают.

— Именно эжекторы «холлэнд энд холлэнд» заставили меня удивиться, почему вы нашли гильзы. Потоку что — это ты можешь записать в свою книжечку, я разрешаю, — гильзы после выстрела должны оставаться в стволах, а не валяться на полу. Даже у ружья с эжекторами они остаются в стволах, если ты разламываешь ружье. В сопроводиловке ты пишешь, что расстояние между гильзами составляло шестьдесят сантиметров.

Конрад кивнул и сел.

— И ввиду этого я не могу допустить, что стрелявший разломил ружье нечаянно перед разборкой, так как эжектор выбрасывает гильзы на несколько метров, они бы непременно отскочили бы от стены коридора, угол отражения разный, расстояние между ними было бы куда больше. Даже если не ударились бы о стену, это я только так, между прочим. Есть одна-единственная возможность, почему гильзы оказались так близко. Когда ружье разбирали, гильзы выпали из стволов. Вывод? Это старое ружье с разношенными патронниками, может быть, даже сделанное для стрельбы металлическими гильзами. Ищи такое ружье!

Такими нынче не хотят пользоваться из-за плохого качества. Может быть, из-за этого владелец расточил патронник? И для снятия размера пользовался не новой картонной гильзой, а уже бывшей в употреблении? Иного объяснения я дать не могу. Фирмы могут быть самые различные. «Ронже и сын»? «Пайперс»? «Пирло»? «А. Кузнецов»? Даже в самых старых каталогах обычно не указывали, что ружье предназначено только для стрельбы металлическими гильзами, но такое бывает, и не так уж редко.

— Не пойму, какой смысл был этому Валдеру… Ну, это уже моя забота. Спасибо, Игорь!

— Какой смысл? Я тебя не узнаю! Смысл очевидный! Сейчас он признался, а когда дело дойдет до суда, скажет, что не виноват и ничего не знает, что хотел лишь пошутить, ну что-то в этом роде. Что делает суд? Посылает мне ружье на экспертизу. А я могу сказать лишь то, что только что сказал тебе, — из этого ружья не стреляли. И он свободен из-за отсутствия доказательств. Бери разрешение на обыск, может быть, он еще не успел закопать или утопить третье ружье.

— Ты знаешь, это другого рода человек…

— Я знаю одно, что это другое ружье. Бери разрешение на обыск!

— Это-то я сделаю, это само собой понятно.

Когда Конрад вернулся в свой кабинет, Арнис уже пришел и стучал на машинке. Заключение эксперта обескуражило его. После этого они целый час крутили и так и этак и вынуждены были констатировать, что никуда не продвинулись. Поведение Карлиса Валдера оставалось непонятным. Логика требовала, чтобы он, давая ложные показания, откручивался от тюрьмы, а он прямо рвется туда. Таких, кто норовит убежать от тюрьмы, они видели десятками, подготовлены были к их уловкам и умели с ними бороться. Людей, которых не смущали ни ложные показания, ни симуляция психических заболеваний, ни неожиданная пропажа вещественных доказательств, совершенно сбил с толку этот парень в инвалидной коляске. Так они и не смогли придумать ничего, кроме постановления на обыск. Секретарша прокурора сказала, что постановление можно будет получить около десяти, так что оставалось еще полчаса.

Пришел Бертулис. Он удивился, с чего это видит мрачные лица и не слышит фанфар. Ведь виновный уже признался. Ему вкратце рассказали о случившемся.

— Валдер старается кого-то выгородить, — спокойно сказал Бертулис и сел.

Конрад с Арнисом снисходительно улыбнулись: ответ не показался им гениальным.

— А что вы посмеиваетесь? Факт, что он кого-то спасает и платит за это своей шкурой.

— Нас удивляет цена, которую он готов заплатить, — сказал Конрад.

— А может быть, он свою шкуру не так уж высоко ценит?

— Несколько лет назад в одном городе застрелили начальника патентного и изобретательского бюро. В его кабинете. Сделал это маньяк, который полагал, что его изобретение просто не может пробиться через бюрократический барьер. И он надеялся, что убийство привлечет внимание к его изобретению.

— Валдер не маньяк. Он даже не чудак, хотя некоторые его взгляды кажутся нам детскими, — сказал Конрад. — Но не исключено, что это мы со своими взглядами чудаки.

— Мы думаем так, как думают все, — поставил точку Бертулис.

— Думать так, как думают все, еще не значит думать правильно, — проворчал Арнис.

— Мы должны искать женщину, — неожиданно сказал Конрад. — Ради ревнивого мужа он не возьмет на себя вину, но ради женщины может это сделать. В особенности если у неесемья, дети. Парень очень впечатлительный, даже нервный. Более вероятное мне что-то в голову не приходит.

— Не годится, — покачал головой Арнис, — это противоречит фактам. Каково положение за минуту до убийства? Димда выходит на лестницу, закрывает за собой дверь. Замок автоматический, сам защелкивается за ним, а «глазка» в двери нет. Стрелявший стоял на лестничной площадке возле десятой квартиры. Чтобы его увидеть, Валдеру достаточно было открыть дверь. Но если бы он ее открыл, то выстрела не было бы, поскольку рядом свидетель, а при свидетелях никто не идет на убийство.

— Погодите! — Бертулис вскочил и убежал в соседний кабинет. Вернулся он с показаниями ворчливого старика со второго этажа. — Старик пишет, что сразу же после выстрела он слышал, как наверху хлопнула дверь. Мы полагали, что это дверь в коридор, а ведь это могла быть и дверь Валдера.

— Почему мы считали, что в квартире были только Валдер, Димда и Паула? В квартире мог быть и кто-то четвертый. И именно он мог быть зол на Димду, именно он мог убить Димду и вновь вбежать в квартиру. И Валдер мог спокойно спрятать его у себя в комнате. Мы же туда не заходили. — Конрад даже оживился.

— У нас и не было права туда заходить, — сказал Арнис. — А ружье? А Паула? Вы думаете, что четвертый сидел в шкафу?

— Ружье все еще в комнате Валдера, или же преступник, уходя ночью, унес его. Теперь я понимаю, почему Валдер спустился к нам во двор. Ему было очень важно узнать, жив ли еще Димда. Он уже тогда готов был принять вину на себя.

— Почему же он этого не сделал? При этом он мог бы отдать и настоящее ружье? Так сказать, еще дымящееся.

— Надеялся, что четвертый сумеет избежать наказания.

— А теперь уже не надеется? — спросил Бертулис. — В таком случае действительно ищите женщину! Жаль, что он успел сжечь… А что он успел запихнуть в плиту? Остается только с прискорбием констатировать, что у Валдера было достаточно времени, чтобы сжечь решительно все, что могло бы навести нас на след этой женщины. Даже одежду, не говоря уже о фотографиях, записной книжке и прочих мелочах. Вот что самое неприятное!

— Придется ждать постановления на обыск, — сказал Арнис.

Конрад встал и вновь принялся ходить из угла в угол.

— Обыск ничего не даст. Мы ничего не найдем, — снисходительно заметил он.

— Всегда же какая-то мелочишка остается, — возразил Арнис.

— Но мы даже не знаем, что искать! В распоряжении Валдера были целые сутки. Он забрал доказательства не только из своей, но и из комнаты Димды, если только они еще оставались. Рассказ о костюме и обуви для похорон — чистый предлог.

Бертулис заерзал на стуле. Ему было неловко оттого, что он не знает, куда девать свои длинные ноги и руки. Руки он наконец скрестил на груди, но ноги все равно оставались на полу и Конрад ходил чуть не по ним. При этом полковник двигался как во сне, почти ничего не видя вокруг себя.

Бертулис отъехал со стулом к самой стене и подобрал под стул ноги.

— Надо побольше узнать о корреспонденции Карлиса Валдера, — предложил Арнис.

— Да, да, — кивнул Конрад, продолжая расхаживать. Он так погрузился в размышления, что казалось, его здесь нет.

Спустя какое-то время он заговорил, но словно про себя, ни к кому не адресуясь. Одиннадцать шагов в одну сторону, поворот, одиннадцать в другую, поворот.

— Почему Валдер взял вину на себя! Потому что убежден, что мы близки к цели поисков. Это хорошо, что он все сжег… Сожжены только дополнительные доказательства, главные в наших руках. Сожжением он как бы сказал: вы знаете виновного. Он взял вину на себя и сжег все, что еще могло вызвать интерес к этой женщине, так как боится, что на допросе она может признаться.

— Послушай, Магистр, — обратился Конрад к Бертулису, когда его метание прекратилось и он спустился на землю, — перескажи подробно свой разговор с Валдером. В конце концов сразу же после твоего ухода он и принялся жечь. Он что, похож был на человека, который вот-вот готов признаться в убийстве?

— Насколько я могу судить, нет… Только… Когда я спросил, были ли у Димды, кроме взятых нами фотографий, еще и другие, он очень насторожился…

— И когда ты упомянул женщину с кабаном по имени Мудите…

— Он сказал, что не видел такой фотографии и не слыхал такого имени.

Рассказывая это, Бертулис выложил на стол фотографии разыскиваемых женщин. И тут Конрад поудобнее уселся в кресло, сложил фотографии в стопку, словно колоду карт, и торжественно поднес их Бертулису.

— Спрячь в сейф и забудь!

Арнис и Бертулис недоуменно посмотрели на полковника.

— Нет такого художника, который сначала не показал бы удачную работу друзьям и коллегам. Нет и такого мастера фотографий, который не поступил бы так же с удавшейся фотографией. К тому же фотограф в гораздо лучшем положении, так как фотографию можно сунуть в карман, а иная картина даже в грузовик не влезет. Женщину с кабаном специалисты считают на редкость удавшейся работой, так что друг и сосед Валдер ее, конечно, видел. Но он этот факт скрывает. Значит, эту женщину нам и нужно искать. Имя ее мы знаем, и это уже не так мало. Надо искать людей, которые видели их вместе. Они должны быть. Чтобы убить из ревности, нужно, чтобы был и объект ревности. А вдруг у Рудольфа Димды назревал новый роман?

— Что будем делать с Валдером?

— Ты знаешь, этот парень мне даже симпатичен, но пусть еще полежит на нарах, иначе, оказавшись на свободе, он опять начнет совать нам палки в колеса. Кроме того, у нас есть законное основание подержать его. За введение в заблуждение следствия.

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
После ухода Мудите из дому прошло два дня. Жирак не выдержал и поехал по городу. Незадолго до конца работы он привел свою машину на стоянку возле базы и вновь стал ждать, как тогда, месяц назад, когда у него возникли подозрения.

Прождал до темноты, но Мудите не появилась. Он предположил, что не заметил ее, так как несколько раз к воротам подъезжали грузовики с прицепом. Нагруженные высокими контейнерами, в которых перевозят швейные изделия, они на какое-то время закрывали проходную и дорожку, по которой работники базы шли к автобусной остановке. Жирак поговорил с охранником, и тот разрешил ему позвонить на склад, но там уже никого не было. Поколебавшись, он набрал номер Валдера, но и там никто не снял трубку. По дороге домой Жирак дважды останавливал машину и звонил из автомата, но в квартире Димды по-прежнему никто не отзывался: Карлис в это время уже пребывал в изоляторе временного содержания в управлении внутренних дел.

Подъехав к дому, Жирак вновь передумал, развернул «Жигули» и помчался в другой конец города, к родителям Мудите. Как и пообещал во время позавчерашнего краткого визита. Решил выведать окольным путем, не изменилось ли положение и готовятся ли старики на майские праздники перебраться к нему, успела ли Мудите сообщить о разводе и приняло ли семейство другое решение.

Нет, родители дочь свою не видели, мать даже спросила, как Мудите себя чувствует, и Жирак ответил, что все по-старому. А потом принялся подробно расписывать, какая прекрасная жизнь их ожидает. Воздух там куда чище, чем в этом промышленном районе, и человек чувствует себя куда бодрее. Снег почти уже сошел, но грядки еще сырые, чтобы что-то высаживать, однако ревень на солнцепеке уже высунул свои морщинистые головки, напоминающие красные сморчки. И нежный первый лук можно будет скоро есть, а там и до щавеля недалеко. И все единогласно порешили, что щавелевый суп с крутым яйцом и сметаной еда не только вкусная, но и чрезвычайно полезная.

— От меня тебе уже никакой помощи не будет, — чуть не всплакнула теща; сгибаться ей, видишь ли, тяжело, голова кружится.

— Насчет большой работы, это вы, тещенька, из головы выкиньте! — отрезал Жирак. — Хватит, побегали, погнули спину!

На глазах старушки выступили неподдельные слезы.

Тесть сказал, что уже подал заявление об уходе, никакого резона в такую даль таскаться, сторожем везде можно устроиться. А как насчет второго этажа? Какой материал уже имеется? У него есть еще с довоенной поры доски для пола. Метров двадцать, на одну комнату должно хватить. Инструмент он уже весь перебрал, завернул и уложил в большой ящик. Показывая его Жираку, он вдруг вспомнил что-то и заорал на Вилниса:

— Ты мне принеси от этого паршивца мой рубанок с фасонным железком! Взяли на два дня, а целый год не несет! И по какому такому праву ты вообще ему дал? Подержит, подержит, а потом толкнет с похмелья — и пиши пропало!

— Ладно, ладно, принесу, — пробормотал Вилнис и ловко улизнул из комнаты. Жираку показалось, что злополучный «рубанок с фасонным железком» уже давно «толкнули».

Разговор со стариками успокоил Жирака; наконец-то в его руках есть какие-то козыри. Если только умело их использовать… Завтра он перехватит Мудите у базы и скажет, что был у стариков, что они уже уложились, и если отменить переезд, это их расстроит.

«Последствия могут быть еще печальнее, — скажет он. — Ты же знаешь, что у матери больное сердце, что ей надо побольше бывать на свежем воздухе. А там ни в доме ей нечем дышать, ни на улице. Все в дыму! — И, выдержав паузу, закончит: — Возвращайся, Мудите! Не обязательно нам в одной постели спать, даже в одной комнате не обязательно жить. Или сама скажи старикам, что разводишься со мной. Я не смог, мне их жаль, они так настроились на спокойную старость… Ты же знаешь, у меня родичей нет, я даже согласен, чтобы старики жили у меня, если ты и не захочешь вернуться. Одному в таком большом, пустом доме не очень уютно».

А когда будут прощаться, он скажет:

«Ты что-то плохо выглядишь. По лицу не скажешь, что у тебя медовый месяц. Что-нибудь случилось?»

В зависимости от ответа он бы медленно повел разговор к своей цели. Варианты возможны разные, он их по дороге домой детально проработал.

Но сначала надо поймать Мудите. Он опять звонил Карлису Валдеру и вновь слышал в трубке долгие гудки. Тогда он подумал, что, может быть, Мудите ночует у какой-нибудь подруги. Но где тогда ночует инвалид? Наверняка испорчена линия. Скорее всего.

Ничего, до утра можно подождать.

Но грянувшие утром события спутали все его планы. Его выдернули из постели еще в шестом часу. На дворе только начинало светать, и он ничего не мог понять со сна. Долго и настойчиво звонил в коридоре телефон.

— Что? Кого позвать? — Жирак одной рукой держал трубку, а другой пытался протереть глаза и прогнать сон, но понял поначалу только то, что стоит босиком на холодном полу. — Жену?

Звонил начальник Мудите. Говорил он быстро, просто сыпал словами. Надо отправлять какие-то вагоны, Мудите должна подписать какие-то документы, так как юридически никто не правомочен это делать. Да, он понимает, что Мудите больна, он выражает сочувствие, но обстоятельства вынуждают его прислать с шефом документы, это-то Мудите может — нацарапать пару строчек.

— Ее нет дома… Уже третью ночь ее нет дома…

— И вы так спокойно это мне сообщаете! — ошеломленно воскликнул начальник.

— А что мне еще делать?

— А кто ее муж? Я или вы?

— Я думал, что на работу она ходит.

— Он думал! Звоните и разыскивайте свою жену! Может быть, с нею несчастье случилось. Звоните в милицию! Обегайте все больницы! — И начальник принялся сыпать советами и приказаниями, а бросая трубку, сказал еще кому-то рядом: — Ну и кретин!

Сотрудник районного отделения внутренних дел, к которому обратился Жирак, сначала попросил написать заявление, потом стал задавать вопросы.

— Была ли ваша жена, уходя, в состоянии депрессии?

— По-моему, нет.

— Между вами был конфликт?

— Как вам сказать… Мы не ссорились, но… Она сказала, что уходит к другому…

— Вы этого человека знаете?

— Нет. А какое это имеет значение?

— Видите ли, вернуть вам жену мы не сможем…

— Я отлично понимаю, что вы хотите этим сказать. Особым тактом вы не отличаетесь. И все же я настаиваю на поисках. Она не явилась на работу, даже не звонила туда. Никогда ничего подобного с нею не случалось, и, кроме того, на складе она материально ответственное лицо.

— Напишите подробно, как она была одета! — И сотрудник отделения сердито подтолкнул Жираку заявление. — И какие вещи при ней были? Деньги?

— Пятьсот-шестьсот рублей трехпроцентными облигациями, — ответил Жирак, принимаясь писать.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Корреспонденции была целая куча, толстые и тонкие конверты. Сверху секретарша положила телеграмму.

Сердито поморщившись, Конрад повесил в шкаф плащ. Почти каждое утро портит настроение давка в троллейбусе.

Усевшись, он прочитал телеграмму.

«Ответ Ваш запрос № 643—79 можем сообщить следующее двоеточие а) объявленный конкурс рекламную фотографию уже закончен зпт б) конкурсе могут принимать участие все проживающие территории СССР граждане зпт в) работы присылаются закрытых конвертах под девизом зпт г) конверту прилагается второй котором содержатся сведения об авторе, его местожительстве и почтовый индекс зпт д) работы представляются не позже…»

«Уважаемый товарищ, — мысленно обратился Конрад к автору телеграммы, — я участвовать не буду. Я плохо фотографирую».

Читать было трудно, так как знаки препинания надо было вставлять самому. Конрад перескочил через остальные условия, занимавшие еще полстраницы. Наконец нашел ответ на вопросы, которые его интересовали.

«Если среди присланных работ обнаружится фотография женщины кабана ближайшее время вышлем вам копию тчк жюри конкурса».

«Интересно, сколько времени займет это ближайшее время? — мысленно спросил Конрад. — Год? Полтора? Десять лет?»

В дверь постучали.

— Войдите!

Вошла Цилда Димда. В трауре.

— Я пришла внести ясность относительно этих трехсот рублей, — сказала она, усаживаясь и закидывая ногу на ногу. Платье поднялось довольно высоко.

Конрад вопросительно взглянул на нее, но ничего не сказал.

— Я получила их! Все-таки какой он был крохобор!

— Простите, кто?

— Рудольф Димда. Вместо того чтобы передать мне из рук в руки, он прислал их по почте. Телеграфом. И я вчера получила. — Цилда нашла в сумочке корешок перевода и подала Ульфу. А тот уже знал, что там будет написано: «Алименты за V–X месяцы 1979 г.» Конрад взглянул на штамп почтового отделения: похоже, что все в полном порядке, но ведь он не эксперт и может ошибиться.

После нашей встречи он побежал в сберкассу за деньгами и перевел их мне. Я просто оскорблена таким поступком! Он не мог мне доверить какие-то рубли, ему обязательно нужно иметь доказательство, что такая-то сумма в счет алиментов выслана. И это после того, как мы поговорили с ним в кафе! Я уже почти согласна была вернуться к нему. Ради дочери, разумеется!

— Удивляюсь, как вы не обнаружили квитанции! — переведя дух, продолжала она с тем же запалом. — А в гараже вы смотрели? Может быть, он поехал на машине и бросил квитанцию в ящичек, а потом забыл взять. Это довольно часто бывает!

— Спасибо, что пришли! — поднялся Конрад. — Корешок я с вашего позволения приобщу к делу.

— Пожалуйста, пожалуйста! — поднялась и Цилда.

Конрад проводил ее до двери, но не открыл ее, пристально посмотрел в глаза Цилды.

— Вы в трауре…

— Это так… Из-за Сигиты… — улыбнулась она.

— Вы знаете о своих слабостях?

— Я была бы несчастнейшим человеком на свете, не будь у меня их.

— Это не моя обязанность, но все же хочу дать вам совет. Напишите сами заявление, чтобы девочке назначили опекуна.

— Мы и сами с наследством управимся! — Глаза Цилды вновь стали злыми.

— Она еще слишком мала, чтобы управляться, а у вас есть кое-какие слабости. Кроме того, суд может назначить опекуна и без вашего согласия. Девочка впоследствии будет вас упрекать, и тогда вы потеряете и ее. Примеров подобных много. До свидания! — И Конрад открыл дверь.

— До свидания, — растерянно пробормотала Цилда и, не поднимая глаз, вышла в коридор.

Конрад продолжал просматривать корреспонденцию.

Позвонил Арнис и спросил, нет ли срочного задания, так как он собирается обойти все квартиры дома на улице Метру. Это не займет много времени. Кроме того, он получил в автоинспекции адреса и телефоны нескольких владельцев машин… У некоторых есть и телефоны на работе. Если других указаний не будет, он займется этим. Управившись с квартирами, позвонит.

Конрад вскрыл очередной конверт и, все еще слушая Арниса, рассеянно прочитал:

«В ответ на Ваше письмо за № 643—79, сообщаем: а) объявленный конкурс на рекламную фотографию закрыт; б) в конкурсе могут участвовать все проживающие на территории СССР…»

Взгляд его перескочил центральную часть страницы и задержался на последних строчках:

«…высылаем вам копию запрошенной фотографии. Жюри».

Фотография была размером во весь конверт, но изображением вниз, так что он и не заметил ее.

В центре выхваченный из темноты ярко освещенный кусок овсяного поля. На переднем плане обнаженная женщина. Она присела на убитого кабана, на красивом лице растерянность и страх, рядом старинное ружье, украшенное гравировкой.

Вот оно оружие, о котором говорил в лаборатории Игорь!

— Алло! Попрошу лейтенанта Бертулиса. Магистр? Сейчас же ко мне!

Вскоре они уже разглядывали фотографию. Бертулис вздохнул:

— На редкость красивая женщина…

— К сожалению, в Риге много красивых женщин, — сказал Конрад, тщательно разглядывая отделку ружья. — Будь всего одна-единственная красавица, так каждый знал бы, где она живет… И возле ее дома вечно бы толпились…

— Пойду отдам размножить… Одну сделаю в натуральную величину, чтобы на стенку у себя повесить, а остальные в размер открытки… Не волнуйтесь, товарищ полковник, там будет только лицо!

— Возмутительно красива… Ладно, хватит веселиться! Скажи, чтобы привели Валдера.

— Вот увидите, ни слова не скажет.

— Сказать не скажет, да может проговориться.

— Так я пошел… Да, вот что я хотел сказать… Вы вчерашнюю сводку проглядывали? Какой-то человек разыскивает свою жену, Мудите, которая вышла из дому несколько дней назад и пропала без вести.

— Ступай, я сейчас прочитаю…

Бертулис взял фотографию и ушел. Даже идя по коридору, он не мог оторвать от нее глаз.

Для сотрудников милиции сводка — это поле повседневной деятельности. Если, скажем, ночью был задержан подозрительный субъект с автомобильным колесом, которое, как он утверждает, принадлежит ему с детства, и если инспектор угрозыска почему-то не поверит его словам, то он утром первым делом прочитывает сводку и обычно находит там следующее:

«Обокрадена машина ВАЗ-2101. Вор взломал багажник, забрал комплект инструментов и запасное колесо».

«20-го вышла из дома и еще не вернулась Жирак Мудите Петровна, рождения 1947 года. Заявление о розыске подал муж».

Полковник позвонил капитану, который получил заявление. Тот прочитал ему по телефону приметы.

— А у вас есть ее фотография? — спросил Конрад.

— Она была у мужа с собой, но он обещал принести еще.

— Где она работает? Вы говорили, но я пропустил мимо ушей.

— Товароведом на складе готовой одежды.

«Так вот откуда у парня из „Фоторекламы“ шикарная рубашка, — подумал Конрад. — Вовсе не из магазина, а со склада».

— Мне нужны все данные о Мудите Жирак, — спустя несколько минут приказал он Бертулису. — И фотография. Наверняка нам придется объявить всесоюзный розыск, ты лично отвечаешь за то, чтобы имелась самая подробная информация. Кроме того, нужны данные и на ее мужа. Есть ли у них машина? Есть ли разрешение на хранение оружия?

— Понял, товарищ полковник! — вытянулся Бертулис. Обычно он держался сутуло, смущаясь своего роста, поэтому сейчас выглядел весьма внушительно.

— Ну, конечно, — проворчал Конрад, — тебе сверху самому должно быть лучше видно.

Как только Бертулис вышел из кабинета, вошел дежурный — доставили Валдера.

Два дня, проведенные в изоляторе временного содержания, сказались — хорошо ухоженное лицо приобрело желтовато-серый оттенок, и еще темнее стали висячие усы. Глубоко запавшие глаза горели ненавистью. Глядя, как Ульф заполняет протокол допроса, он так сильно заламывал пальцы, что суставы трещали.

— Прежде чем мы начнем разговаривать официально… — Полковник на минуту прекратил писать. — Может быть, у вас есть какая-нибудь просьба?

Валдер упрямо покачал головой. «А я тоже хорош, не поинтересовался, с кем его посадили», — попенял себе Конрад.

— Может быть, вы хотите дать дополнительные пояснения?

Валдер вновь покачал головой.

— Ваши жесты я не могу зафиксировать на бумаге. — Конрад отложил ручку, встал и пошел к сейфу за прежними протоколами. Он заметил, что Валдер внимательно следит за ним насмешливым взглядом победителя, однако сделал вид, что не замечает этого.

— Товарищи по камере научили вас молчать на следствии? Глупый прием. Правда все равно выяснится, — произнес спокойно и монотонно Конрад. Звучало это наставительно, по-учительски. — Опытные люди в камере всегда учат тех, кто попадает к ним впервые. И все время твердят: не говори, иначе влипнешь! Удивительно, но ни один рецидивист сам не следует этому совету!

Валдер продолжал насмешливо смотреть, только перестал ломать пальцы.

«Героем себя воображает», — подумал Конрад. И переменил тон, перейдя на резкий, безжалостный.

— Вы ведете себя со мной недостойно, — сказал Ульф, садясь в свое кресло. — Вы отнимаете у меня время. Вам недостаточно того, что вы, запутывая следствие, признались в убийстве, которого не совершали! Теперь вы еще разыгрываете немого! Хотя я собираюсь предложить освободить вас от уголовной ответственности за введение в заблуждение. Не заставляйте меня передумывать. Мудите Жирак мы все равно найдем, а вы пострадаете ни за что! Страдать ни за что — это не геройство, а глупость!

— Оставьте ее в покое… Пожалуйста, оставьте ее в покое! — взвился Валдер. — Она не виновата!

— Димда сам застрелился!

— Это Рудольф довел ее! А она просто была очень гордая!

— Я бы на вашем месте не рискнул брать на себя функции суда. Где она взяла ружье?

— Рудольф сам отдал ей на хранение! Если бы я это предвидел! Если бы я предвидел, что она способна выстрелить! Я бы вызвал такси и съездил за ружьем в тот же самый вечер, когда она ушла… Жирак отдал бы, он думал, что ружье мое. Я бы взял и бросил его в Даугаву! Ружье наверняка было у нее с собой в чемодане… Не знаю… Я действительно ничего не знаю…

Чтобы выяснить, о каком ружье идет речь, Конрад собирался было показать Валдеру фотографию с кабаном, но тут же передумал. Снимок усилит эмоции вдвое, а ведь Валдер все еще любит Мудите. По-рыцарски, отрекаясь во имя любви к ней даже от самого себя. Как в старых романах. Сегодня такую любовь и понять невозможно, сегодня она многим покажется даже смешной, потому что она не требует: «Все мне!», а застенчиво предлагает: «Все тебе!»

— Что побудило вас взять снимки из фотоархива Димды?

— Во дворе вы сказали мне: поднимайтесь к себе, мы сейчас к вам придем. И добавили: мы осмотрим комнату покойного. Въехав в квартиру, я послушал, как плачет Паула на моей кровати. Она плохо слышит, я это знаю. И тут мне пришло в голову, что надо убрать все, что как-то связано с Мудите. Если окажется, что стреляла не она, ей хуже не будет. Хотя после разрыва с Димдой в прошлую ночь я понял, что она в полном отчаянии. Что она смертельно оскорблена, опозорена… В комнате Димды я сорвал со стены две большие фотографии Мудите, взял из архива негативы и из письменного стола записную книжку. Хотя имя Мудите там совсем не значилось, только телефон замдиректора склада, куда Мудите могли звонить на работу. Димда был связан с ним по работе — там регулярно заказывали рекламные проспекты. Все, что я взял, я спрятал у себя в комнате. Когда вы ушли, я позвонил ее мужу, Жираку. Он был пьян и откровенно сказал мне, что Мудите его бросила. Я понял, что она сбежала или… Вы действительно ее еще не поймали?

— Еще нет.

Валдер закрыл лицо руками.

— Боюсь, что вы напрасно ее ищете…

— Почему вы не сожгли фотографии сразу, а только после разговора с лейтенантом Бертулисом? — Конрад вернул разговор на прежние рельсы.

— Я хотел… Я собирался… Но не мог! Я понял, что никогда больше ее не увижу. Потом появился этот долговязый юноша, и у меня уже не было другого выхода… Я сказал все… Прошу, не спрашивайте меня сегодня больше ни о чем!

— У нее были подруги?

— Я не скажу! Я ничего больше не скажу! Может быть, ей повезет… Случается же, что не могут найти…

— Но ведь никогда не знаешь, что лучше — чтоб нашли или чтоб не нашли. — И Конрад принялся заполнять документы, необходимые для освобождения Валдера. Может быть, послать кого-нибудь за Паулой? Очень важно, чтобы хотя бы ближайшее время подле этого парня был какой-нибудь человек.

Обход квартир дал Арнису не очень много. Как он рассказал Конраду, в большинство из них он даже не смог попасть и собирался наведаться в дом на улице Метру вечером, когда люди уже приходят с работы.

Зато он узнал, что между половиной третьего и тремя в переулке стояли две чужие машины, а третья находилась на соседней улице, довольно далеко за углом.

— Человек, который сказал мне об этом, даже взглянул на ее номер, только не запомнил ни цифр, ни серии. Он работает в обрамочной мастерской. Брат попросил его пропустить через строгальную машину несколько деталей, а он их с утра забыл в багажнике и вспомнил только тогда, когда уже пообедал. Он полагает, что это было около половины третьего или чуть позже. Вспомнил и сломя голову побежал за своими дощечками. Багажник закрыт, а открыть никак не может. Так и этак крутился, все не открывается. Только тогда опомнился, что это вовсе не его машина, что его-то «Жигули» рядом стоят. Обе машины светло-коричневые, вот и перепутал.

— Когда машина уехала?

— Этого он не знает. В смысле времени нас может заинтересовать «Волга». Там ручались, что за рулем сидела женщина. В половине третьего ее видели вылезающей из машины с толстым длинным рулоном бумаги, а в три часа машины уже не было.

— Что это значит, длинный, толстый?

— Когда его поставили на землю, он был высотой почти с машину, но в смысле толщины рулон, похоже, был все-таки тонковат, чтобы в нем можно было спрятать охотничье ружье. Кроме того, на боку машины была надпись: «Служба безопасности движения». Третью машину видели как раз перед тремя часами, но не удалось заметить ни ее марку, ни модель. Единственное, что заметили, это яркую игрушку, болтавшуюся рядом с внутренним зеркалом, и то, что из переднего крыла выходила согнутая антенна.

— Какие организации могут писать на машинах «Служба безопасности движения»?

— Кажется, таксопарк… Может, и еще кто… — Арнис пожал плечами. — Надо будет в автоинспекции справиться…

— А ты знаешь, как выглядит Зигурд Жирак? — ни с того ни с сего вдруг спросил Конрад. — Не знаешь? И я не знаю. Почему бы нам с ним не познакомиться? В ожидании Магистра мы же все равно здесь бездельничаем.

— Вы думаете, что Мудите скрывается у подруги или родных?

— А нам все равно надо установить ее адрес…

Когда садились в оперативную машину, Арнис вернулся к мысли, которую уже высказывал накануне.

— Я допускаю, что Мудите Жирак вовсе не стреляла в Димду. Валдер же не видел, как она стреляла, он только думает, что это она. У людей вроде него повышенная чувствительность. Я верю, что он способен глубоко переживать то, что сам себе внушит. Кроме того, он знал, что Димда оставил ей на хранение ружье…

— Да уж найдется кто-то, кто видел, как стреляли! Мудите Жирак сбежала, вот это важный аргумент!

— Дорогой начальник! — воскликнул Арнис. — Вы не знаете женщин! Мудите так же хорошо могла спрятаться у какой-нибудь подруги, чтобы поглядеть со стороны, как Димда ее ищет. И если бы это случилось, она бы великодушно простила, чтобы тут же уложить фотографа на лопатки!

— Нет, ты никогда не женишься! У меня пропала последняя надежда!

— Вы слишком высокого мнения обо мне. В женитьбе есть известное благо — отделываешься от невесты!

— Да откуда ей у такого старого холостяка взяться?

Машина остановилась у двухэтажного частного дома с необычно высокой проволочной изгородью, сквозь которую виднелись черные, хорошо унавоженные грядки с талой водой в бороздах, и шофер сказал: «Прибыли!»

По дорожке навстречу им шел Зигурд Жирак. Конрад и Арнис представились. Жирак спросил, чем может быть полезен. Адреса подруг и родственников?

— Здесь неудобно беседовать. Прошу! — И Жирак указал на дверь дома. Непринужденно, как полагается хорошо воспитанному человеку. Поведение его и манеры свидетельствовали о годах, проведенных в вузе и обществе, в котором приходилось вращаться. Если это и выглядело сейчас немного нелепо, то единственно потому, что он только что работал в теплице, — фланелевые лыжные штаны, резиновые сапоги с отвернутыми голенищами, поношенный пиджак. Давным-давно сшитый у первоклассного портного, пиджак этот сохранил хорошо проработанную грудь и лацканы.

Внимание Арниса привлекли ворота гаража, ему очень бы хотелось незаметно заглянуть туда, но он не знал, как это сделать. Сбоку в стене есть узкое, продолговатое оконце. Если подпрыгнуть, можно ухватиться за подоконник, подтянуться, как на турнике, и заглянуть.

— Вот сюда, налево. — И Жирак пропустил неожиданных гостей в гостиную, а сам, следуя за ними, взял с телефонного столика в коридоре алфавитную «шнуровую книгу». — Присаживайтесь! — указал он на кресла, а сам подтянул к себе обычный стул. Раскрыл книгу на «А». — Аснате… Здесь, к сожалению, только телефон, но по нему вы сможете узнать и адрес…

— Записывай, — кивнул Ульф Арнису, который уже приготовил записную книжку.

Какого же цвета машина? Может быть, попросить у хозяина разрешения и позвонить Бертулису? Но успел ли он вернуться?

— Ты что, заснул?

— Ручка не пишет.

— Один момент… Что-нибудь найдем, — сказал Жирак, но не успел встать, так как Арнис уже вскочил и мягко усадил его обратно на стул.

— У меня в машине есть другая… Я сейчас…

Арнис вышел в коридор, слышно было, как за ним захлопнулась дверь.

Жирак скучающе встал, подошел к окну и без особого интереса поглядел, как Арнис идет по дорожке к калитке.

«Надо спасать положение», — подумал Конрад.

— У вас красивый сад, — сказал Конрад.

— Я ведь агроном по специальности…

Дальше ждать нельзя. Если в калитке появится Арнис, будет уже поздно: Жирак догадается об уловке. Он только напускает на себя скучающий вид, отсутствие Арниса тревожит его.

Конрад перешел в другой конец комнаты и стал разглядывать посредственную акварель на стене.

— Красиво, — сказал он, чтобы Жираку пришлось повернуться к нему. — Только вот подпись невозможно разобрать. «Черт возьми, подойдет он сюда или нет! Даже и не собирается разговаривать со мной, спиной повернулся!»

— Подпись вам ничего не скажет, это любительская работа, — оглянулся через плечо Жирак.

— А вы искали жену?

— Только у ее родителей. — Это Жирак уже не мог сказать через плечо, пришлось встать спиной к окну. — А где же еще мог я ее искать? А если бы и нашел, что бы я ей сказал? Единственное, что ее ищут на работе. Но я думаю, что она вернется… Уход ее был необдуманным шагом, минутным импульсом, и теперь она наверняка об этом жалеет. Если бы не настаивал директор склада, я бы и не тревожил вас своим заявлением.

— Знакомым не звонили?

— Трезвонить на весь мир, что тебя бросила жена?! И вы бы не стали этого делать. В приемные отделения звонил, но напрасно.

На обратном пути Арнис увидел, что Жирак стоит спиной к окну. Он ловко скользнул за угол, подтянулся к узкому оконцу и заглянул туда. Там стояли «Жигули» светло-коричневого цвета.

Входя в комнату, Арнис подал Конраду одним им понятный знак, что подозрение подтвердилось, сел к столу и принялся записывать телефоны и адреса.

Какое решение примет Конрад? Уедет с только что полученными сведениями, чтобы усыпить внимание Жирака, или, получив подкрепление и разрешение, произведет обыск?

— Гражданин Жирак, я хотел бы взглянуть на ружье, которое оставил в вашем доме Карлис Валдер, — неожиданно сказал Конрад.

Арнис был ошеломлен. Так прямо? Без всякой подготовки? Как новичок? И это делает сам полковник Ульф? Но тут же понял ход мыслей Конрада: он сам разговором о машине натолкнул его на это.

Конрад руководствовался железной логикой; он пришел к выводу, что Жирак находится в безвыходном положении и просто не мог избавиться от ружья. Ружье должно находиться там, где его спрятала Мудите. Даже перепрятать его было невозможно! Мудите неожиданно вернется домой и не обнаружит ружья, и уж тут-то она обратится в милицию и сообщит о своих подозрениях. Она молчать не станет, потому что убит мужчина, за которого она собиралась выйти замуж. Не станет она жить с убийцей.

Жирак раскрыл шкаф и достал из-под белья сверток в бумаге, перевязанный бечевкой. Когда он подавал его Ульфу, сверток выпал из его рук, грохнулся на пол, бумага порвалась и появились части ружья, покрытые мелкой серебряной чеканкой.

— Вы не поверите, но я сначала вовсе не хотел его убивать… Я хотел выстрелить мимо, чтобы Мудите поняла, насколько положение серьезно, и стала бы опасаться за жизнь фотографа… Ей бы пришлось прийти ко мне объясниться, и мы бы поладили… Димда о своем ружье, понятно, помалкивал бы… Я был готов на компромисс. Но когда я увидел его на мушке… До сих пор я его не ненавидел… Но когда увидел на мушке, все вдруг изменилось… У меня появилась власть над этим человеком, я мог позволить ему жить, а мог и не позволить… Вот он, там внизу, на дворе, а можно сделать так, что его и не будет… Есть, но не будет…

— Кто вам продал патроны?

— Не знаю. Не могу сказать. На Центральном рынке предложил какой-то незнакомый человек. Довольно давно уже, — ответил Жирак.

— Было бы лучше, если бы вы сказали правду, — спокойно посоветовал Арнис.

Ульф видел, что Жирак заколебался.

— Я уже сказал правду…

«С патронами он будет запираться долго, — подумал Ульф. — Почему? Какой ему смысл запираться? Видимо, не хочет выдать друга, который, сам того не сознавая, становится соучастником убийства».

Жирак вспомнил тот вечер, когда ушла Мудите, разговор с адвокатом и себя с пустыми ящиками для рассады в теплице. Нет, он не сможет вырвать ни одного стебелька! Пусть это делает кто-то другой, он не сможет! И тут ему пришла в голову абсурдная мысль, которая тогда показалась логичной; когда дом перейдет к родственникам Мудите, он снимет у них теплицу и сад.

Ему показалось, что разговор надо провести сейчас же, незамедлительно.

В каком-то помрачении явился он к будущим домовладельцам. В самом конце стола, лицом к двери, сидел Вилнис. Нагнувшись над тарелкой, он хлебал макаронный суп и с усмешкой поглядывал на гостя. Растрепанная жена его нянчила ребенка. Из какой-то дальней дали слышал Жирак голос тестя; он предлагал чаю, а когда Жирак отказался, сказал, чтобы он шел в комнату и посмотрел пока телевизор.

На экране серьезные мужчины разговаривали о весеннем севе. За дверью, в кухне, скреблась и лаяла злая такса. Окрики на нее совсем не действовали. И вдруг в углу у шкафа Жирак увидел ружье в дерматиновом чехле и рюкзак. Видимо, Вилнис собирался на охоту. Рюкзак был затянут неплотно, сверху виднелся патронташ коричневой кожи.

— Патроны мне дал брат Мудите. Я попросил, и он дал… — нахально солгал Жирак. И ложь эта укрывалась за мелкой, злой усмешкой. На очной ставке эта усмешка перешла в открытую улыбку. Чем темпераментнее Вилнис клялся, что ничего не давал Жираку, тем убедительнее Жирак утверждал противоположное. Экспертиза установила: некоторые патроны из патронташа Вилниса идентичны тем, которые были выстрелены по Димде. И младший брат Мудите со слезами молил, чтобы Жирак признался, что украл их, но зять упрямо настаивал на своих показаниях…

РАССКАЗ ВНЕ РАМОК СЛЕДСТВИЯ
Когда в дверь коротко позвонили, Паула в очередной раз воевала с раковиной: чуть ли не кипяток лился на ее красные руки, полные пасты для мытья, жесткая щетка оттирала эмаль до ослепительной белизны.

Сначала Паула решила, что и не подумает открывать, так как ей уже надоели стычки с дворничихой. «Вы здесь не прописаны! По какому такому праву вы здесь находитесь?»

Звонок повторился, Паула сполоснула руки и, вытирая их передником, пошла к двери.

На пороге стояла незнакомая красивая женщина.

— Я бы хотела видеть Валдера…

— Проходите в коридор, я погляжу, не спит ли он…

— Карлис, к тебе! — позвала она Карлиса, заглянув в комнату, и он принялся одеваться. — Вы из собеса?

Женщина покачала головой.

— Сейчас он выйдет, — сказала Паула и ушла в кухню завершать схватку с раковиной.

Карлис выехал в коридор и увидел Мудите.

— Добрый вечер… — смущенно поздоровалась она.

— Добрый вечер, — ответил Карлис. Все как будто уже отболело, ушло, отмерло, хотя прошла лишь неполная неделя. — Идем в комнату.

— Нет, я только на минутку… Мне на поезд надо, я теперь в Вентспилсе живу, у старшего брата… Приехала забрать документы с места работы… У меня все в порядке… Брат сам в море, а мы с его женой и ребятишками ладим… Один вечер в кошки-мышки играем, другой в прятки… Я оставляю тебе адрес, напиши мне как-нибудь…

Мудите нацарапала на листочке в блокнотике адрес, вырвала и подала Карлису.

— Спасибо, Мудите! — улыбнулся он.

— Ну, я побежала… — Она сама открыла дверь и вышла на лестницу. Карлис задержал коляску в открытой двери.

Подойдя к черному ходу, Мудите повернулась и сказала:

— Если доведется когда-нибудь быть в Вентспилсе, не стесняйся, заходи…

Карлис молча кивнул, так как слова застыли на его губах. Кто-то другой в ужасе кричал в нем: «Уходи! Сейчас же уйди с этого места, женщина!»

Вчера именно на этом самом месте напротив коридора стоял Зигурд Жирак и показывал следователям, как он целился в Рудольфа Димду. Даже ружье у него было то самое, старомодное, с чеканкой.

Мудите повернулась и быстро побежала по лестнице.

Карлис Валдер проехал в кухню, поджег листок с адресом и бросил в плиту. Он еще не понимал, что это ни к чему. Наспех набросанные строчки запечатлелись в его памяти, и нет надежды, что он когда-нибудь от них избавится.

«Они все время будут меня преследовать», — в отчаянии подумал Карлис…

Андрис Колбергс ТЕНЬ

Глава первая

День начался как обычно.

Едва она распахнула обитую дерматином дверь приемной, где вдоль стен рядком стояли бордовые стулья, как из настенного громкоговорителя послышались протяжные сигналы и бодрый дикторский голос возвестил: «Точное время девять часов. Послушайте обзор республиканских газет».

Из кабинета выпорхнула секретарша — всякий раз, едва у подъезда тормозила кремовая «Волга», в кабинете и приемной после проветривания спешно закрывались окна — и, поздоровавшись, любезно напомнила начальнице, что к парикмахеру та записана на семнадцать пятнадцать.

— Да, знаю.

Она прошла к себе и бесшумно притворила двери.

Блестел паркет, сияла фанерованная ясенем мебель, пестрая дорожка уходила к массивному письменному столу, вызывая в памяти школьные уроки рисования.

Повесив пальто в шкаф, она задержалась на минутку у зеркала. Среднего роста сорокатрехлетняя женщина, элегантная, без единого седого волоса, в костюме модного покроя. И еще что-то неуловимое, что-то от старой девы…

На столе лежали свежие газеты. Она стала просматривать их в поисках статей, которые следовало бы прочесть по долгу службы. Мадридская встреча… Сирия требует применения строгих санкций к Израилю, аннексировавшему Голанские высоты… Ирано-иракская война продолжается.

Перебирая всю пачку, она дошла до последней газеты, и лицо ее скривилось. Она нажала клавишу селектора:

— Зайдите ко мне!

Секретарша, увидев на столе «Рекламное приложение», публикующее брачные объявления, густо покраснела — она купила его для себя и в утреннюю почту вложила по недосмотру.

— Уберите! По-моему, семья у вас есть, да и пенсия, кстати, не за горами…

— Я случайно, просто хотела взглянуть… — сконфузилась секретарша, хотя на своем веку не раз попадала в щекотливое положение и властных начальников перевидала великое множество, иные пошли в гору, другие канули в небытие.

— Я вообще не желаю, чтобы вы покупали эту, с позволения сказать, газетенку. Это может поставить меня в двусмысленное положение. Идите!

Она могла быть довольна собой. Хозяйничает здесь всего несколько недель, но уже все под нее подстраиваются и бросаются выполнять малейшее желание.

До совещания оставалось часа два. Она достала блокнот, решив поработать над конспектом выступления, пошлифовать текст и подчеркнуть цифры, но тут из селектора послышался голос секретарши:

— Зайга Петровна, вас спрашивает какая-то Сцилла…

— Фамилия?

— Не назвала, говорит, приятельница…

«Сцилла? Где она узнала номер телефона? На встрече выпускников я никому его не давала. Да и побыла там с полчасика, ради приличия, чтоб не подумали, что зазналась».

— Ладно, соедините…

— Заяц? Приветик! Ну и ведьма у тебя в приемной! Как делишки?

— Не жалуюсь. Говорите, что нужно, у меня очень плотный день.

— Перестань выкать, Заяц! У нее плотный день! А у меня бедлам, мои девчата маркируют куртки на выставку. Поняла?.. Времена настали! Круговые перевозки: сперва грузи шмотки, потом их же принимай назад. Но я не поэтому тебе звоню. Камбернаус сыграл в ящик!

— Какой Камбернаус?

— Райво Камбернаус, с которым у тебя был роман. Сердечная недостаточность. В субботу отвезли в больницу, да поздно, он в последнее время жил на бормотухе и тройном. Вынос тела завтра около десяти. Мне моя сестренка сказала, она в операционной работает.

— Какой еще Райво Камбернаус?

— Идиотка несчастная! Да твой ухажер!

— Что-то не припомню.

— Такой длинный, красавчик, волейболист.

— Впервые слышу.

— Да? Нет, ну правда же, он с тобой шлялся! Да ты от него аборт делала.

— Ты меня с кем-то путаешь…

— Ну, как хочешь, а только девочкамнашего общежития он запомнился навсегда. О нем газеты писали. Наша надежда… Оправдал надежды… Неотразимый удар и все такое прочее… Пойдешь на похороны? Купим парочку левкоев, глянем, как переселяют в вечную обитель… А какой был красавчик! У меня завтра первая половина дня свободна.

— Не знаю… Не обещаю… Чужой человек…

— Да ты его видела, видела! Могу поклясться! У тебя Динкиных координат нету?

— По-моему, она работает на этом филиале, на Югле. Где, говоришь, хоронят?

— Где же еще, как не в Улброке… Ладно, хватит трепаться, я звоню Динке!

— Да, да… Позвони ей. До свидания. — Зайга стиснула зубы, чтобы не разрыдаться в трубку. К счастью, голос ей не изменил, ровный, бесстрастный, даже с оттенком скуки.

Клавишу селектора… Так… Возьми себя в руки, размазня!

— Ко мне никого — готовлюсь к докладу. И больше ни с кем не соединяйте.

Все. Силы ее оставили. Она уронила голову на стол, прижалась щекой к полированной крышке, и слезы, копившиеся годами, хлынули из глаз. Она корчилась, стонала, сжимала кулаки… все напрасно — ее сотрясали рыдания. Через четверть часа спазмы прекратились, она попыталась перебороть себя и окончательно успокоиться, но не смогла и снова заплакала, но уже беззвучно, не сдерживая слез.

— Вот, Камбернаус, услышаны мои молитвы, ты в могиле! В могиле! Не сразу, но судьба тебя наказала, ты в могиле! И черви тебя…

Она не понимала: были это слезы радости или отчаянья, хотя с чего бы ей отчаиваться — сбылось проклятие, исполнилось желание.

Придя в себя, она сообщила секретарше, что заболела и переносит собрание на послезавтра, отказалась от предложенного градусника и таблеток, быстро оделась и вышла, наказав и дома не беспокоить.

Шоферу она велела везти себя домой, но по дороге передумала и попросила остановиться у небольшого кафе — из тех безликих неуютных заведений, какие стали строить в рижских микрорайонах в начале семидесятых годов, — пробыла там недолго, а когда вернулась в машину, шоферу почудился коньячный аромат.

— На Улброкское кладбище!

Кремовая «Волга» осталась ждать на обочине.

Она не глядя прошла мимо лотков цветочниц.

Похоронная процессия показалась из часовни и двинулась по аллее, усыпанной хвоей, четыре музыканта, идя сторонкой, дули в блестящие трубы… Она переложила из сумочки в карман пальто хрустящую десятку — так будет сподручнее всучить ее работнику часовни. Он должен снять крышку с гроба Райво Камбернауса. Ей во что бы то ни стало надо на него взглянуть.

Но едва хвост похоронной процессии скрылся среда сосен, часовня вновь наполнилась народом.

Она встала на пороге и скользнула взглядом по гробам, где лежали покойники, которых предадут земле если не сегодня, то завтра. В одном из гробов должен быть он. Прикусив губу, она уставилась на домовины; кладбищенский распорядитель выяснял у родственников вехи биографии и семейное положение покойника, но она ничего не слышала.

За спиной, на дворе, снова выстраивались музыканты с духовыми инструментами. Другие. Звуки первого оркестрика доносились уже издалека, из-за холмов. Один из музыкантов дунул в мундштук, и ей почудились первые такты популярного когда-то на танцульках монтановского шлягера «О Париж…». Она пошатнулась, вышла из часовни и присела на скамью. Кружилась голова, в ушах вперемешку звучали старые мотивы: «Истамбул — Константинополь… Истамбул — Константинополь», и «Джамбулай», и «Мамбо итальяно», и все перекрывал Бруно Оя, поющий в клубе трамвайщиков, что за церковью святого Павла, «Шестнадцать тонн»…

Ты был красивым парнем, Камбернаус. У тебя был патефон, подключавшийся к радиоприемнику. Чтобы пластинки служили дольше, мы сами делали бамбуковые иглы для адаптера.



Для какой цели строились эти здания? Кого это после войны интересовало! Клуб раньше был гаражом. А спортзал?.. И тот и другой отличались высоченными потолками, побеленные металлические стойки подпирали крышу. Был ли в танцзале паркет? Кажется, да. А в буфете отчаянно скрипели половицы. В спортзале с пола сошла вся краска, доски были выскоблены добела, как в старое время в деревенских избах. Попахивало потом, которым насквозь пропитались майки гладиаторов. И целый день стоял неумолчный гул — то баскетболисты бомбили «корзину», то боксеры дубасили забинтованными кулаками набитые опилками «груши», то перекидывались мячом волейболисты. А внизу, в зальчике, впритык к чулану с инвентарем, сражались в новус, и щелкали, ударяясь в борта, разноцветные шашки. Какой там зальчик — просто комната в подвальном этаже, чуть больше обычной, с цементным полом. Но для двух столов места хватало. Когда происходили межцеховые баталии, сюда набивалось с полсотни болельщиков…

Здесь, на погосте, чертов Райво Камбернаус, черви источат твое смазливое лицо, и безупречный торс Аполлона, и большие невинные голубые глаза.

Зайга заплакала навзрыд, люди бросали на нее сочувственные взгляды.

Лишь одетые в траур женщины, шедшие за гробом, смотрели пугливо и недоуменно.

Наискось от главного корпуса завода ВЭФ, ближе к Воздушному мосту, стояла старая кованая ограда. Она и сейчас стоит. За ней был «коридор» — узкий проход между приземистыми кирпичными постройками. Он обрывался у дощатых ворот, ограждавших игровые площадки и березовую рощицу, где среди ярко-зеленой густой травы росли старые раскидистые деревья. Под вечер ворота обычно запирались, чтобы любители балов не болтались в роще, но парочки, выбегавшие из танцзала хлебнуть воздуха, проникали туда в обход, через щели школьного забора.

Долгие годы, пока нынешний Дворец культуры ВЭФа еще строился, вечера отдыха устраивались в помещении, которое притулилось в конце «коридора», возле самых ворот. Зал был вместительный, состав публики почти не менялся, и бессменный Габис, кривой старик, исполнял три должности сразу: кассира, контролера и танцмейстера — ставил пластинки. Это был самый дешевый клуб в Риге. Здесь обходились проигрывателем. Аппаратура размещалась в углу зала, в будке, похожей на командный мостик речного буксира. Время от времени оттуда выглядывала голова Габиса, и все ждали, что он сейчас объявит в микрофон: «Аплаус»[97], «Дамы приглашают кавалеров» или «Аплаус до конца».

Пожалуй, состав публики определялся вовсе не дешевизной, а местоположением клуба — не центр и не окраина, хотя именно дешевые билеты привлекали сюда девчат из техникума. Стипендии никогда не бывают слишком жирными, но в те годы у техникумовских девчонок «степухи» были совсем тощими. Девушки выходили из положения, меняясь друг с дружкой платьями, юбками, кофточками, и таким способом зачастую ухитрялись выглядеть неплохо одетыми. Мужскую моду в то время диктовали отнюдь не журналы мод, а нечто витавшее в воздухе. Когда студентка-первокурсница Зайга, приехавшая в Ригу на учебу, стала заглядывать с подружками в вэфовский клуб, где, виляя бедрами, «стиляли» румбу, парень считался шиково одетым, если на нем был хлопчатобумажный тренировочный костюм, поверх него пиджак в узкую полосу, на ногах туфли на толстенной каучуковой подошве с зубчатым рантом и огромными пряжками, а на лацкане поблескивал значок спортсмена-разрядника, предпочтительнее боксера.

У билетной кассы, совсем не рассчитанной на столпотворение, как правило, стояла горланящая толпа и то и дело затевались потасовки между теми, кто не успел выяснить отношения на предыдущем вечере. Те, которым некогда, заполняли собой весь проход, то дерзко напирая плотной массой, то разбиваясь на группки, но у них никогда не возникало стычек с теми парнями, которые в это же время стекались на тренировку в спортзал, его двери были напротив. Правда, однажды бравому спортсмену, который протискивался сюда, оттесняя очередь чемоданчиком, двинули-таки по уху, но обидчикам вскоре пришлось за это поплатиться.

Часам к одиннадцати из-за отсутствия вентиляции в танцзале нечем было дышать, и тогда кривой Габис открывал двери черного хода, который вел прямо на улицу. Подбавлял кислороду. Тут уж кто угодно мог войти в зал и даже станцевать, если был без пальто или находил живую «вешалку». Безбилетников не выгоняли, так как до конца оставалось всего ничего. В тот памятный вечер, едва Габис толкнул дверь, в зал ввалилось с полдюжины боксеров и штангистов, косая сажень в плечах, да еще человек двадцать представителей других не менее мужественных видов спорта. Исход возможной схватки сомнений не вызывал, и потому местные заводилы (а в каждом клубе свои главари) выдали виновных без сопротивления. Триумфаторы, увы, не пришли к согласию, какую меру наказания избрать, и два-три наглеца, покусившихся накануне на честь спорта, отделались легким испугом и разве что парочкой оплеух. Но с тех пор задевать спортсменов было запрещено, вошло в силу нечто вроде вето или табу, и хотя в адрес спешивших на тренировку молодцов по-прежнему раздавались обидные реплики, но уж дорогу им уступали беспрекословно, а словесные уколы они сносили со стоическим спокойствием, считая их проявлением зависти и, может быть, даже невольного восхищения.

Как-то раз техникумовские девчата, серенькие и незаметные, заняли очередь в кассу — она растянулась на весь проход — и, томясь в ожидании, прислушивались, как распинается перед двумя разодетыми девицами парень в ярком клетчатом пиджаке. Подружки обиженно дулись, не понимая, с чего это мальчики липнут к размалеванным особам, красотой отнюдь не блещущим. Парень, жестикулируя, изображал, видимо, какое-то недавнее происшествие: «один пижон» приставал к его «даме», так что пришлось «съездить по вывеске». Изъясняясь, оратор сдувал с сигареты пепел, смачно сплевывал сквозь зубы, и его набриолиненный «кок» дергался вверх-вниз. Когда окурок стал жечь ему пальцы, пожелтевшие от табака, он небрежно выстрелил им через плечо, нимало не беспокоясь, что может попасть в кого-нибудь из очереди. Парень принадлежал к местному клану и был уверен в своей неприкосновенности, на остальных ему было в высшей степени наплевать, они для него просто не существовали.

Тлеющий окурок, описав дугу, попал в высокого скромно одетого юношу с чемоданчиком (вероятно, спортивные сумки еще не были изобретены). К очереди он не имел никакого отношения, просто проходил мимо. У молодых людей, маявшихся в ожидании входных билетов, проснулся интерес к дальнейшему развитию событий, хотя исход таких конфликтов всем был известен заранее. По неписаному ритуалу пострадавший должен был пробурчать себе под нос что-нибудь вроде: «Эй ты, поосторожней!» — чтобы хоть как-то среагировать на обиду и не уронить свое достоинство в глазах окружающих, а виновному полагалось пропустить сказанное мимо ушей.

Однако пострадавший ритуалом пренебрег, он схватил курильщика за рукав и рванул его к себе с силой, какую трудно было заподозрить в худощавом человеке.

— Подними! Здесь не помойка!

— А я те не дворник! — огрызнулся клетчатый пиджак.

— Подними, говорю!

Клетчатый пребывал в добродушном настроении, ведь на дворе стоял чудесный апрельский вечер, из танцзала доносился щемящий английский вальс, во время которого дозволялось прижимать к себе девушку теснее обычного, и ему совсем не хотелось ссориться, но положение, занимаемое в клане, налагало определенные обязательства. Все же он великодушно предоставил противнику возможность для отступления.

— Позови Федьку с Борькой! — велел он кому-то из очереди.

— Считаю до трех.

Клетчатый стиснул кулаки, прижал подбородок к ключице и набычился. Куда это подевались Федька с Борькой, черт бы их побрал!

Запахло потасовкой. Федька, работая локтями, пробивался сквозь толпу, зрители инстинктивно сторонились, чтобы ненароком не быть втянутыми в драку.

— Ты это мне? — шагнул вперед клетчатый пиджак.

— Подержи-ка! — долговязый протянул неожиданно чемоданчик подоспевшему Федьке. Стало ясно, что они знакомы.

— Не надо, Райво, это свой… — примирительно сказал Федька.

— Ах, здесь все свои? — забияка уловил поворот событий и решил выйти сухим из воды.

— Подними!

Клетчатый искательно посмотрел на Федьку. Но тот преспокойно держал врученный ему чемоданчик, и клетчатый прочел в его взгляде нечто вроде усмешечки: «Нарвался? Выкручивайся сам, а то вечно прячешься за мою спину!»

— Стану я из-за всякого дерьма… — засопел клетчатый и, расталкивая очередь, принялся искать злополучный окурок, но его скорее всего втоптали в землю.

Увидев, что поднимать больше нечего, долговязый щелкнул обладателя клетчатого пиджака по носу, сказав ему: «Свинья ты!», забрал чемоданчик и тихо-мирно пошел рассказывать Федьке про свои дела: его включили в резерв сборной, трех тренировок в неделю мало, надо являться ежедневно. А клетчатый вдруг сник и куда-то испарился, Зайга его в тот вечер больше не видела.

Одни похоронные процессии сменялись другими, одни музыканты уступали другим. Она вспомнила о шофере, который томится в кремовой «Волге». Машину надо бы отослать, не то он еще начнет поиски. Что скажешь, если он застанет ее тут сидящей в одиночестве? Конечно, она не обязана ничего объяснять, но и отнекиваться глупо, это вызовет кривотолки. К тому же глаза заплаканы.

Она постаралась привести себя в порядок, намочила платочек под струйкой воды, льющейся из железной колонки, снова и снова прикладывала его к глазам, но ничто не помогало.

Главное, чтобы шофер не увидел ее здесь, еще догадается, что она тут сама по себе, как неприкаянная.

И, выпрямившись, она упругим шагом пошла к выходу. Завидев ее издали, шофер вылез из лимузина, обошел вокруг и открыл дверцу.

— Меня тут попросили помочь… Можете быть свободны.

— Я не тороплюсь.

— Вы очень добры. — Она заставила себя улыбнуться и тут заметила на противоположной стороне улицы автобусы, ожидавшие участников похорон. — Я поеду со всеми вместе, на автобусе. Позвоните утречком, может, и не понадобитесь, подремонтируете в гараже машину…

Видишь, Райво Камбернаус! Даже после смерти ты заставляешь меня лгать. Но это будет последней твоей подлостью.

Она подошла к ближайшему лотку и купила первый попавшийся букетик, чтобы не выделяться в толпе провожающих, и цветочница, окинув ее цепким взглядом, содрала с нее лишних двадцать копеек.

В часовне работник подметал выложенный тусклыми плитами пол, собирал подсвечники.

— На сегодня все, — сказал он, увидев Зайгу в дверях.

— Мне нужно с вами поговорить.

Он выжидательно посмотрел на нее, готовый услужить.

Зайга сложила вчетверо десятирублевую бумажку и опустила ему в карман.

— Я хочу взглянуть на Райво Камбернауса.

Или он вообще ничему не удивлялся, или умел притворяться. Прикрыв дверь, тихо спросил:

— Это который будет?

Шесть гробов стояли вдоль стен, седьмой возвышался посредине на бетонном катафалке. Завтра с этого начнут.

Зайга пожала плечами.

Мужчине показалось, что в помещении темновато, — из верхних окон лился слабый свет, — и зажег электричество.

— Которая посредине — старушка, — кивнул он в сторону катафалка. — Посмотрим у стеночки… Тут, должно быть, тоже женский пол: драпировка розовая… Когда вашего-то привезли?

— Видите ли, я проездом, к родным зайти не успела…

— Из больницы его?

— Да-да… из больницы! Сердечная недостаточность…

— Гм… Наверное, вон тот… — Мужчина указал на коричневый гроб в самом углу. — Вам придется подмогнуть мне, один-то я крышку не сыму… Нет, нет! Так… Приподымайте… Только за ручки не хватайтесь, сразу отлетят, они декоративные. Теперь гробы из стружечных плит делают, с ума сойти, какие тяжелые! Если могилка подальше, восемь человек несут, и все взмыленные!

Я должна взять себя в руки, взять себя в руки!

Я буду спокойна, спокойна, совершенно спокойна.

Камбернаус. Она разорвала бы его на части. Прошло столько времени, ненависть должна бы растаять, как снег, истлеть, как угли в камине, схлынуть, как паводок, но нет — с годами она все росла и крепла, и с ней становилось все труднее справиться, она разрасталась, как какой-нибудь сорняк, крапива на пепелище.

— Хорошо сохранился, ничего не скажешь! Черепок подрезали, это теперь всем так, умер ли человеком, в больнице, или распоследним бродягой…

Голос работника звучал как дальнее эхо, но смысл слов до нее не доходил, хотя при виде Райво Камбернауса все всплыло перед глазами. Постепенно пелена спала, и она отчетливо увидела кожу его лица, бугристую, изжелта-серую, словно из воска и грязи, рассмотрела жидкие волосы, особенно на висках и затылке, веки…

— Давайте закроем, — спокойно сказала она. — До завтра.

— А как же!.. Только прихватите с собой галстук, красивей глядится, когда галстук, завязать я помогу…

— Он очень любил галстуки.

— Цветочки! Разве с собой унесете?

— Ах да… извините. — Она положила букетик на грудь Райво Камбернауса и помогла установить крышку на место.

— Бывает, с кем не бывает, в такие минуты человек как без памяти…

— Он очень любил галстуки.

— До завтра, уважаемая… Будьте здоровы.

— До завтра.

На кладбище еще виднелись кое-где согбенные старушки, а провожающие и музыканты уже отбыли на автобусах.

Ей удалось поймать такси.

— В Межапарк, — сказала она устало и откинулась на заднее сиденье.



Он любил галстуки и часто их менял. И в отличие от других мужчин иногда даже сам покупал их, не дожидаясь подарков. Когда они десять лет назад виделись в последний раз, на нем был только что купленный галстук, хотя костюм видал лучшие времена. Она до сих пор не могла понять, почему он тогда пришел. Его успели разлюбить и бросить две жены, и он, видимо, искал тихую гавань. Зайге тогда было за тридцать, почему бы не посчитать ее дом такой гаванью. А может быть, он явился к ней, гонимый воспоминаниями юности? Он еще держался на плаву, прикидывался весельчаком, подшучивал над собою и посмеивался над спорткомитетом, который не присылал больше приглашений даже на соревнования местного масштаба.

— Иду как-то мимо школьной площадки, — рассказывал Райво, — вижу, пацаны в волейбол играют. Тренер куда-то отлучился, сами с усами. И ничего, прилично стукают. Дай, думаю, посмотрю. Один все норовит с короткого паса лупануть, но выпрыгивает поздновато. Терпел я, терпел, наконец не выдержал: «Ты, пацан, в момент паса должен быть вот где!» — «А откуда вы, дяденька, такой умный?» Насмехается, значит. «Я Райво Камбернаус». — «Ну и что? Я вот Карлис Берзиньш, и у меня второй разряд!» И ну ржать. Никто из них даже не знал, кто такой Райво Камбернаус. Я поджал хвост и ушел как оплеванный. И ведь не так-то много времени прошло. Сейчас за месяц забывают то, чем по полвека восхищались раньше. У славы теперь короткая память.

Зайге нравилось, что он не строит из себя человека, которому все еще сопутствуют одни победы, и не впадает в другую крайность — не винит в своих несчастьях других, не выставляет свои беды на всеобщее обозрение. Вроде он и не очень-то сожалел, что бросил волейбол и вообще ушел из спорта.

— Поступил бы в институт физкультуры, мог бы работать тренером, — сказал она, разливая кофе. От волнения у нее дрожали руки.

— Считаешь, тренер много получает? Да он, как филатовский медведь, целый день пляшет на своих двоих, сочиняет планы, да еще с него же стружку снимают. Платят везде одинаково скромно, а ведь больше чем в трех местах не повкалываешь.

Райво устроился дежурным насосной станции, работа не бей лежачего, уйма свободного времени. Он раздобрел, как это зачастую бывает с классными спортсменами, вдруг переставшими тренироваться.

— Мне кажется, у тебя и чувства притупились, а?

— Не исключено… Что-то во мне оборвалось. При втором разводе пришлось продать «Волгу», иначе не наскрести было сумму, которую присудили мне выплатить. Все знали, что я помешан на машинах, а тут мне ни холодно ни жарко. Отдаю ключи, остаюсь круглым пехотинцем, и хоть бы хны. Сам на себя будто со стороны смотрю и сам себе удивляюсь.

— Почему ты развелся?

— Из-за тебя.

— Не паясничай!

— А все-таки из-за тебя. Всех последующих я с тобой сравнивал, и все они оставались в проигрыше.

— Врешь.

Сама лгу! Зачем это я? Ведь я ждала, что он вернется, а теперь, когда это вот-вот произойдет, веду себя как последняя дура.

— И давно ты развелся?

— Два года назад.

— О, так ты ко мне или на руках шел, или скакал на черепахе. — Она горько усмехнулась.

— А я, думаешь, знаю, как сюда попал? Думаешь, мне хотелось заявляться к тебе, чтобы ты меня унизила? А вот ведь унижаюсь. Или что, я не мог найти себе бабу? Да начиная с молоденьких курочек и кончая высохшими воблами! Только зачем? Опять сравнивал бы с тобой. — Он опустил голову, закрыл лицо руками. — Никто не сможет меня любить, как ты, а я никого, как тебя.

— Замечательно. И это ты уразумел только теперь!

Почему мне хочется его обидеть? Мы оба виноваты в равной мере. Я даже больше. Определенно, я виновата больше!

— Да я бы давно к тебе пришел, но не хотелось лезть в твою жизнь. Мне передавали, что ты не одна… Я был уверен, что ты прогонишь меня ко всем чертям. И вообще, я тогда еще одной ногой стоял на пьедестале. Где там перебороть самолюбие!.. Почему ты не вышла замуж?

— О, это было так давно, что я и не помню. Наверно, не любила.

— Карточки не сохранила?

— Сожгла. Все до последней. И твою тоже, чтобы больше не видеть. Судьба милостива: за эти годы мы ни разу не встретились. Ничто о тебе не напоминало.

— А газеты?

— Газеты я читаю по-своему: страницу со спортивной информацией или лишь открываю, или просто в нее не заглядываю.

— Ты и теперь побоишься взглянуть на фото?

— Теперь нет. Теперь это неопасно.

— Вот и я так думаю. Смотри! — Он подал ей фотокарточку.

Она вся напряглась как струна, губы скривились в усмешке.

Их первая совместная фотография. На переднем плане восторженное лицо Райво, держащего высоко над головой только что завоеванный кубок, сзади аплодируют какие-то представители судейской коллегии, и она — в Динкиных туфлях на высоких каблуках. Из змеиной кожи. В кадр она попала случайно. Получив фото, оба были рады до чертиков.

— Глянь, какое число на обороте.

Она перевернула снимок. Сегодня годовщина.

— Смешно… — Она задышала учащенно. — Смешно…

— Я тоже все порвал и сжег, как мы договорились, а эта осталась в альбоме у матери… — Он решительно встал, обнял ее за плечи и почувствовал, что она вся дрожит. — Я нашел ее случайно месяца два назад. Прости, что не пришел сразу. Простишь мне эти два месяца?

Она была сама не своя, но не противилась, когда он стал ее раздевать. Нагие, они стояли посреди комнаты и исступленно целовались. Упреки, горести, печали, предрассудки — все отступило в тень, во всем мире остались только он и она. Им было не за тридцать, им снова было по восемнадцать, четырнадцать лет куда-то сгинули, они повернули время вспять и начали жизнь сначала, с того самого мига, как расстались.

И вдруг она вскрикнула: «Нет!»

— Убирайся, Камбернаус!

Он медлил. Она схватила со стола стеклянную вазу — первое, что попалось под руку, — и швырнула в него с размаху, он успел заслониться локтем…

Райво Камбернаус заканчивал туалет во дворе за кустами. Пощупав ушибленный локоть, он небрежно присвистнул, оглянулся на ее окна и, направляясь к калитке, замурлыкал: «Окна темны у милашки…» А она в это время колотила кулаками в стену, повторяя как заведенная: «Останься! Останься! Не уходи!» Но только вздумай он вернуться, все повторилось бы сначала.



— Я почему-то думал, что детсад, — получая с нее деньги, сказал таксист, — а теперь вижу: хоромы, в три этажа.

— На третьем только две крохотные мансарды. Они не отапливаются, я там держу разный хлам.

— А что домоуправление?

— Дом частный. Счастливого пути!

Дом отделен от улицы широким газоном и несколькими соснами. К нему тянулась пешеходная дорожка, выложенная бетонными плитами.

Ворота заперты, значит, женщина, топившая у нее и убиравшая дважды в неделю, уже ушла.

Может, так оно и лучше, решила Зайга, нашаривая в сумочке ключ.

По крутой, потемневшей от времени черепичной крыше, чирикая и то и дело затевая драки, прыгали воробьи.

Большой, пустой, сырой дом.

Надо заказать цветы, чтобы не хватать завтра первые попавшиеся.

Не придумав ничего лучшего, она позвонила секретарше:

— Мне нужны цветы на завтра.

— Какие?

На миг она задумалась, потом сказала:

— Темно-красные.

— И сколько?

— Двадцать четыре.

— Извините, четное число дарить не принято.

— Мне нужны ровно двадцать четыре розы. Пусть шофер с утра привезет их ко мне домой. Да, и вот что. Если о времени собрания, которое мы перенесли, еще никого не оповестили, назначьте его после обеда, мне так удобнее.

— Зайга Петровна, может, для верности отложим его на конец недели?

— Собрание состоится, я чувствую себя намного лучше. Розы должны быть крупными, яркими и свежими.

Едва она положила трубку, телефон зазвонил.

— Заяц? Это Дина. Ты помнишь того красавчика Райво Камбернауса, волейболиста? Сцилла сказала, что он умер. Ты случаем не знаешь, у кого из наших девчонок был с ним роман?

— Не помню.

— Вот и у меня в памяти белые пятна, как на карте Антарктиды. Я нашла тебя по телефонной книге. Ты не против, что я звякнула?

— Напротив, это очень любезно с твоей стороны. Привет.

Она ухватилась за телефонный провод и выдернула его из розетки.

Глава вторая

В понедельник утром Харий Даука поехал на работу не троллейбусом, как обычно, а трамваем, чтобы попасть на рынок и купить дочке, лежавшей в больнице, что-нибудь лакомое.

Спозаранку рынок, как всегда, был великолепен в своем разноголосье и суете. Даука протискивался сквозь толпу, здесь что-то несли и волокли, тянули и толкали; зычно требовал дорогу водитель электрокара, груженного плоскими ящичками с салакой и треской; казалось, ее коптили тут же за углом; цветочный базар, несмотря на промозглую осеннюю погоду, — по ночам морозцем прихватывало городской канал и тротуары обледеневали, — благоухал, как розовый сад, хотя в основном тут продавались астры и мелкие хризантемы.

Под навесом в добрую тысячу квадратных метров, на котором ворковали и хлопали крыльями голуби, в длинных рядах торговали квашеной капустой, петрушкой и всем прочим, чем человечество заправляет котел.

Один из столов оккупировали смуглолицые южане в широченных кепках-сковородах. Напялив на себя всю одежду, что была с собой, завязав уши шарфами и поминутно дыша на озябшие пальцы, они стоически терпели северный холод, неся вахту у горок урюка, орехов, гранатов, мандаринов. Как только в сферу их притяжения попадал потенциальный покупатель, они, жестикулируя, по-южному темпераментно зазывали его обратить внимание на их товар.

Харий, которому жена редко доверяла делать покупки даже в магазинах, на рынке чувствовал себя как пловец в незнакомом водоеме.

— Иди сюда, дорогой, посмотри… Нэ покупай сразу, нэ надо…

Харий остановился.

— Мандарины смотришь? В больницу, да? — Посланец юга не был ясновидцем, но отлично знал, в каких случаях покупают эти дары природы. — Если в больницу, денег нэ жалей, святое дело. Я тебе, дорогой, самые лучшие выберу. Смотри!

И торговец ловко стал отбирать и класть на весы самые желтые, налитые соком плоды с тонкой гладкой кожурой — к шероховатым, зеленым он не притрагивался.

— Сколько брать будешь? Кило? — Не дождавшись утвердительного ответа, продавец нахально спросил: — Тебе для больного человека пяти рублей жалко?

— Подождите… Я подумаю… — Как-то неловко было на людях доставать кошелек и пересчитывать деньги.

Внезапно Харий понял, почему торгаш отбирает ему плоды получше. Конечно, и те и другие — мандарины, только росли они в разных точках планеты: которые зеленые — на Кавказе, где солнца поменьше, а остальные в Тунисе или Марокко. Если первые выращены, может быть, дальним родственником этого торгаша — у рабочего человека обычно нет времени по рынкам шататься, — то вторые он купил в магазине или овощная база сбыла налево, вот и хочет от них побыстрее избавиться.

— Дорого? Ты бедный, да? Даром отдам, хочешь? Эсли ты нищий, нэ ходи на базар, нэ заставляй весы портить!

Это уже был спектакль для его соотечественников — все на одно лицо, они ухмылялись, обнажая золотые зубы, и весело перебрасывались репликами на непонятном языке.

У Хария застучало в висках.

Мысли путались; до сознания, как отравленные стрелы, долетали выкрики:

— Ты еще здесь? Уходи! Иди, тебе говорят!

Он не пошел — понесся прочь. Ему было не до осенних даров — слив, яблок и груш, сложенных пирамидками и дожидавшихся своих покупателей. Он почему-то боялся вновь нарваться на оскорбления, услышать, как обзывают его нищим, ведь он был из тех, кто живет на зарплату.

Рынок остался позади, но и здесь, на улице, его все еще душила бессильная злоба. Он все никак не мог успокоиться, даже когда, взяв в дежурке ключ от кабинета, поднимался по лестнице. Даука не уловил иронии в голосе дежурного:

— Поторопись, тебя ждет жертва насилия.

В длинном коридоре, голом, с обшарпанными стенами, которые истосковались по ремонту, сидел на лавочке южанин — очень похожий на тех, что подвизались на рынке. И на нем была кепка-сковорода, и чернели под носом усики, и весь он съежился от холода.

Не успел следователь райотдела Харий Даука сунуть ключ в замочную скважину, как южанин сорвал с себя головной убор и вскочил на ноги:

— Товарищ начальник! Помоги, ради бога!

Монолог Мендея Мнацоканова длился добрых полчаса, и Даука не прерывал его ни репликами, ни вопросами. Диалог начался позднее. К тому же дала сбой магнитофонная кассета, и начало рассказа не записалось, оно было зафиксировано только в машинописном протоколе. Пока Харий заметил неисправность и заменил кассету, первые минуты этого монолога на специфически неправильном русском языке уже канули в небытие.

— …выше средний рост. Худой-худой. Кожаный пальто носит. Финский. Бежевый, с погонами. В руке черный дипломат, денег — видимо-невидимо. Честный слово, товарищ следователь, он неделю назад у меня орехи покупал. Открыл дипломат и сыпет туда орехи, а там — сто рублей, пятьдесят рублей не видал, а по двадцать пять много. Но больше — трешки, пятерки, червонцы. Почему я связался с ним, солидный человек казался. Сколько лет, не скажу, думаю, тридцать нету. Один раз с ним женщина была. Кольцо тут, кольцо там, в ушах бриллиантовый сережки, шуба искусственный. А познакомились… Подходит к столу и говорит: «Тебе что надо?» Я не понимаю, что ему надо, я отвечаю: «Мне ничего не надо. У меня все есть. Изюм есть, миндаль есть, урюк есть. Тебе продать могу. Рыночный сбор плачу, почему не продать?» А он смеется. Говорит, он рыночный сбор не платит, а что продать, найдет. Пусть я свешу орехи. Вешаю. Мне что, для того и ехал. Платит. Вот тогда я видал эти деньги. Говорю: «Ковер сделаешь?» Нет, он не воробей, с крохами дело не имеет. Он на стройках большой человек, при случае может вагончик сделать, но не всегда, при случае. Вечером я звонил родственнику — у него сын женится, дом строить надо. Прошло три дня, четыре дня, опять он тут. Очень вкусные орехи, жена просит еще. У меня, правда, орех что надо, спелый снял. Говорю: у родственника сын женится, дом строить надо. Смеется: жениться — глупо, дом строить — это дело. Договорились: придет к концу дня, говорить будем. Пришел, конечно, сволочь такой, свинья, чтоб ты сдох, аферист, веревка по тебе плачет! Пережиток капитализма, разбойник, шакал вонючий…

Парень явился перед закрытием рынка и очень торопился. Мнацоканов оставил свой урюк под надзором соотечественников и последовал за ним. Такси с включенным счетчиком ждало на стоянке.

— Министерство строительства, — скомандовал парень и извинился перед Мнацокановым за то, что придется сделать крюк. В министерстве кончается рабочий день, а ему до зарезу нужна одна подпись. Достал из дипломата сколотую скрепкой пачку заполненных бланков, наморщил лоб. В министерстве он пробыл минут пятнадцать и вышел оттуда веселый и улыбающийся.

— Чем могу быть полезен? — спросил он. — Может, ведерко раствора?

— Шифер мне нужен. У родственника сын женится, дом строит.

— Слыхал-слыхал, хватит, оставь при себе. Сколько?

— Может, вагон… — неуверенно сказал Мнацоканов.

— Твой родственник в честь молодых целый жилой квартал строит, что ли? — присвистнул парень. — У меня не один объект, но столько я все равно не наскребу. Разве что пару грузовиков с прицепом, а уж транспорт ищи сам. Грузчиков беру на себя.

— Куда мы едем?

— Как куда? Смотреть шифер. На некоторых стройках я неделю не был, надо взглянуть, как там подъезды, не загорожено ли всяким хламом.

— А цена как?

— Цена — стандарт, ни больше ни меньше. Останови! — Парень хлопнул водителя по плечу и, оставив дипломат на сиденье, вылез из машины.

На той стороне улицы возвышался дощатый забор, за ним виднелись контуры строящегося здания. Стройка была громадная, и, хотя пока лишь серые железобетонные конструкции вздымались в небо, планировка помещений и оконные проемы позволяли прийти к определенному выводу: возводится корпус какого-то промышленного предприятия.

Южанин удовлетворенно отметил размах работ. Больше возможности поживиться. Перепадет и кровельное железо, и краска, а может, даже лесоматериалы. Если не от этого начальника, то от другого. Он отметил на клочке бумаги адрес, чтобы потом, если понадобится, без труда найти стройку.

Тем временем молодой человек прошел через чугунные решетчатые ворота и нырнул в будку с дымящейся трубой. Через минуту он уже махал рукой Мнацоканову. Пожилой сторож, улыбаясь как майское солнышко, пропустил их обоих на территорию.

Наискосок от ворот у самого корпуса штабелями были сложены листы шифера.

— Будем брать отсюда, здесь подъезд удобный, — сказал парень и принялся считать листы, покупатель зорко следил за ним, повторяя про себя счет и загибая на каждый десяток палец.

Затем Мнацоканов извлек из кармана кусок мела и провел на штабеле вертикальную черту: налево — купленный им шифер, направо — остальной.

Когда они уходили, сторож, не переставая улыбаться, отвешивал им поклоны.

— А цемент достанешь?

— Увези сперва шифер. Накладные-то я тебе дам, но стопроцентную безопасность не гарантирую.

— Скажи, как построить дом без цемента?

— Может, и сделаю тонн пять. Но с трудом и не здесь… На другом объекте. В понедельник утром, пока ребята будут грузить шифер, мы оба туда слетаем. Это недалеко. Мне причитается восемь сотен задатка.

— В понедельник все сразу и получишь.

— Нет, задаток сейчас. Я за тобой бегать не стану, по званию ты за мной бегать должен. Две сотняжки отсчитаешь отдельно, я сторожу отдам.

Мнацоканов отсчитал требуемую сумму, парень снова направился в сторожку.

— Ты куда теперь? — спросил он, вернувшись.

Мнацоканов назвал адрес, по которому он и еще несколько торговцев с рынка снимали комнату. Это нам по дороге, сказал парень, как раз мимо проедем, пусть Мнацоканов ждет его там в понедельник утром…

— Этот шакал опять меня надул — пришлось платить за такси двенадцать рублей!

После того как уплыли восемь сотенных, деньги за такси стали последней каплей, переполнившей чашу терпения. Казалось, снес бы покорно все, но не это.

Дальнейшие события потерпевший Мендей Мнацоканов мог следователю Харию Дауке и не живописать, так как проходной двор с несколькими выходами на соседние улицы, у которого парень вылез из такси, был хорошо знаком как мошенникам, так и работникам милиции. Следователю было ясно, почему Мнацоканов со своими грузовиками напрасно прождал мнимого строительного босса и без толку искал его на стройплощадке; неясна была, единственно, роль сторожа во всем этом, но не очень-то верилось, что это не подставное лицо.

— Вот вам бумага, ручка, в конце коридора стол. Опишите все вкратце, постарайтесь не упустить ничего существенного…

— Начальник, лови его скорей, он растратит мои деньги!

— …Только помните, написать надо все четко и подробно.

— Дай еще бумаги, мне тут не хватит!

— Почем у вас на Кавказе мандарины с базара?

— На базар не ходи. На село надо ехать. А ты вообще не покупай! Верни мне деньги, я тебе мандарины так принесу!

— А где у вас продают цемент?

— Где продают! В магазине продают. Везде продают… Кто как может, так и покупает, — уклончиво ответил Мнацоканов.

— А у нас шифер и цемент продают только в магазинах стройматериалов.

— Хорошо, буду знать.

— И у вас их продают только в этих магазинах.

— Нет, начальник! Неправда! Клянусь, неправда! Мой сосед строил дом, у него материал остался, он его продал. А куда девать? Деньги вложил, вернуть надо… Слушай, начальник, я не понимаю, что ты хочешь! Человека обманули! Меня обманули! Восемьсот рублей отняли! На что домой ехать! У меня семья, дети!

— Когда вы в первый раз видели купюры у него в дипломате…

— Много денег. Целые пачки, как в банке! По двадцать пять, десятки, пятерки… Сперва арестуй этого сторожа, он на объекте сидит… Может, он самый главный! Вчера брал деньги, кланялся, а сегодня говорит: «Не мешай работать, ты здесь посторонний человек!» Со стариком строго надо, тогда он покажет, где тот, в кожаный пальто, живет!

Функция денежных купюр Харию Дауке стала ясна сразу, но вот роль сторожа по-прежнему осталась непонятной. Заклеенные пачки денег должны были внушить возможному клиенту доверие к хозяину. Скорее всего дензнаков в каждой пачке было раз-два и обчелся — сверху и снизу, — а посередке нарезанная бумага. Жулики называют такие пачки «куклами» и довольно часто ими пользуются. По всей видимости, и женщину он брал с собой, чтобы произвести впечатление на клиентуру, хотя она точно так же не вписывается в эту компанию, как и сторож объекта.

— И в самом деле серьги с бриллиантами?

— С большими бриллиантами, начальник! Карат, не меньше. Настоящий бриллиант, мы на юге сразу видим, нам лупа не нужен, это у вас так смотрят!

Следователь Харий Даука вынул из ящика письменного стола альбом с фотографиями ранее судимых жуликов. Большинство из них уже вышли из заключения, некоторые были осуждены вторично. Следователю ОВД, которого работой в значительной мере обеспечивал Центральный рынок, без такого альбома не обойтись.

— Взгляните, может, увидите знакомое лицо. — Даука подвинул альбом Мнацоканову. Хотя бы выяснится, насколько точно потерпевший способен описать разыскиваемого. — Номер такси, на котором вы разъезжали, конечно, не помните.

— Как я забыл про номер сказать! Он у меня записан! — Южанин пошарил по карманам и подал следователю смятый листок бумаги. — Улица записан… Номер дома записан… Такси тоже записан…

Мнацоканов быстро пролистал альбом, не задерживаясь взглядом ни на одном снимке.

— Здесь эта зараза нет, — сказал он категорически. — Сторожа брать надо!

— Ладно. В коридоре стол, пишите заявление.

Оставив Мнацоканова в конце коридора наедине с бумагой и ручкой, Даука зашел в соседний кабинет, где майор Филипенок что-то подсчитывал с помощью калькулятора.

— Что приключилось с сыном гор? — не поднимая головы, спросил Филипенок. — Девочки обчистили? Присядь. Сейчас покончу со стрижкой мамонтов и буду в твоем распоряжении.

— Покупал шифер, но успел лишь расстаться с деньгами. Я, между прочим, сегодня утром был на рынке, хотел купить дочери мандаринов в больницу…

— И тебе предложили марокканские по пятерке за килограмм. Это недорого, — бодро ответил Филипенок. Он руководил отделением по борьбе со спекуляцией и хищениями социалистической собственности.

— Похоже, тебя это радует.

— Рыдаю, но не могу подступиться. Целый месяц хожу вокруг да около, но никак. Нет смысла брать их с этими жалкими килограммами, надо выйти на магазин или склад, где им отпускают товар налево. Я вообще-то уже готов был взяться за них как следует, но на меня свалилась стрижка мамонтов.

— Мне всегда казалось, что археология — сложная наука.

— На рынке сидят старушки с шерстяной пряжей. И рассказывают всем, что стригут дома овечек. Но стригут-то мамонтов! Каждая из них продает около четырехсот килограммов шерсти в год, а где ты найдешь овечку, способную дать больше десяти?

— И у тебя то же самое.

— Что ты сказал?

— Я говорю, и у тебя то же самое: не было бы тетушек, готовых купить триста девяносто килограммов ворованной шерсти в год, не было бы и поставщиков.

— Опять спор о том, что было раньше: курица или яйцо? И вор, и скупщик — звенья одной цепочки.

— А меня все время заставляют играть в одни ворота. Возьмем, к примеру, того же Мнацоканова. Если я предложу Алстеру завести на него уголовное дело, возникнут возражения. Во-первых, он, видите ли, сам себя наказал, лишившись восьмисот рублей, во-вторых, он наш гость. А у них там другой образ жизни, свои традиции.

— Но почему ты должен к ним приспосабливаться? — спросил Филипенок. — Не ты едешь в гости, а к тебе приезжают. Традиции! Разве там за воровство или спекуляцию не судят? Совсем просто: у кого там под ногами земля горит, те сюда прут. Знаешь, что показала проверка документов у торговцев мандаринами? Все они горожане, ни у кого нет и грядки с зеленью. Утверждают, что они от дальних родственников, а это сразу не проверишь. Те, кто тут зимой и летом днями напролет торчит на рынке, никогда ничего не выращивали и выращивать не собираются. После войны я валялся по госпиталям и в Осетии, и в Азербайджане. Люди как люди, гостеприимные. Единственно, бог им больше солнца дал. И темперамент непривычный. А во всем ином — люди как люди, у меня там были хорошие друзья. Там никто не волнуется и не кричит: «Нас не любят! Нас притесняют!» А здесь этому даже базарные торговки выучились, в надежде извлечь выгоду. А мы, как дураки, рты разинули и слушаем: опять кого-то там обидели, бедняжку? А они еще громче причитают и садятся нам на голову. Прав я, Харий, или не прав?

— Самое глупое будет, если я жулика найду и тот Мнацоканову деньги отдаст. Фактически он сознательно намеревался участвовать в расхищении государственного имущества, при этом в крупных размерах. По меньшей мере, сознательное приобретение краденого, и не имеет значения, что попытка не удалась.

— Представляю, как сморщится Алстер, — рассмеялся Филипенок. — А ты не отступайся, раз твоя правда.

— А вообще-то это только половина дела. Надо объявлять розыск.

— Жулик из числа старых знакомых?

— Нет,какой-то новенький. Если свидетели сумеют припомнить подробности, попрошу художника по фотороботу нарисовать портрет. Выставим в витринах у рынка, еще в нескольких местах. Где бы жулик ни находился, все равно рано или поздно на рынок он вернется.

— Сказано: ищите женщину.

— Может, и на сей раз это верно. Черноволосая, экстравагантная женщина, серьги с бриллиантами по карату. Не знаешь, Алстер пришел?

Филипенок взглянул на часы и улыбнулся:

— Ровно пять минут назад. Ты только не обращай внимания на его ужимки, гни свою линию. Перед законом все должны быть равны. И с черными усиками, и с лысыми затылками.

Мендей Мнацоканов, явившийся в милицию не столько за справедливостью, сколько за своими восемью сотнями и в этот момент сочинявший подробное заявление, способное, подобно бумерангу, вернуться и больно ударить бросавшего, видел, как следователь Харий Даука прошел в противоположный конец коридора и постучал по косяку обитых дерматином дверей.

Глава третья

Эрик проснулся за пять минут до звонка, передвинул стрелку будильника на час вперед, повернул часы циферблатом к Ивете и, стараясь не шуметь, встал с постели. Как обычно. Остальные продолжали посапывать во сне, разве что мать проснулась, так как спала чутко и вряд ли не расслышала шум плещущей воды в ванной или звяканье посуды на кухне. У строителей, возводящих стены новых домов, одна забота: лишь бы не просвечивали.

В старом было, разумеется, не лучше. Когда дядюшка Иост по ошибке приносил из сарая суковатое полено, не пролезавшее в плиту, и принимался колоть его на чурбаке, казалось, крохотные квартирки двухэтажного деревянного домика вот-вот рухнут. Достаточно было чихнуть в одном конце дома, чтобы говорили «будьте здоровы» в другом.

Однако жильцы с гордостью повторяли — наш дом построен в добрые старые времена, и это несмотря на то, что уборные воняли от первых оттепелей до первых морозов, а если вовремя не чистили выгребные ямы, из-за мух нельзя было открыть окна. Но воспоминание о «добрых старых временах» можно было понять, ведь почти для всех жильцов то были молодые лучшие годы жизни, с домом их роднили давние события, они как бы жили с ним одной жизнью. Здесь обитал честный рабочий люд, даже в первый послевоенный год никто не зарился на чужое добро, на то, что плохо лежит. Здесь не удивились поэтому, когда старый Йост, которому перед самой пенсией выделили квартиру в новом доме, отказался от нее в пользу Эрика. Ивета ждала ребенка. Потом оказалось, что исполкомовцы на передвижку очереди пошли с большой неохотой и даже пытались выяснить, не дал ли Эрик или его мать Йосту взятку. А на самом деле все произошло очень просто. Как-то вечером старик сказал:

— Вам, Эрик, вчетвером в этой каморке будет тесно… И дует из всех щелей… Мы решили так: ты должен взять эту нашу новую квартиру. Что мы там, в чужом районе, делать будем? Ни знакомых, никого! И еще это приданое — шкаф, он же не разбирается, и думать нечего, в теперешние узкие двери не пройдет… А центральное отопление сушит. Здесь, в деревянном доме, совсем другой воздух!

Дядюшка Йост умер, ни разу в жизни не побывав у врача и не дождавшись почетных проводов на пенсию, и Эрик теперь приходил сюда каждую неделю, чтобы натаскать вдове дров и угольных брикетов.

Этот сосед сыграл важную роль в жизни Эрика. Уже в мальчишеские годы. Парень рос без отца — его он видел лишь на любительских фотографиях в альбоме да по туманному рассказу матери знал, что тот в погоне за длинным рублем завербовался на Север, где во время бурана пропал без вести. Дядюшка Йост, понятно, был для мальчишки самым большим авторитетом, так как обо всем имел весьма категорическое суждение и сомнений не знал. Когда Эрик еще пешком под стол ходил, комната и кухня Йоста стали ему вторым домом. Особенно если мать работала в вечернюю или ночную смену. У соседей для него всегда находилась тарелка супа, Йост давал ему читать старые, жутко интересные книжки о графах, разбойниках и бледных фрейлинах, научил не бояться темноты в пустой квартире, ловить рыбу и собирать грибы и, наконец, обучил его ремеслу.

— Из всех наук труднее всего научить человека работать! — сказал матери Йост, когда Эрику стукнуло пятнадцать и он оканчивал восьмой класс. — Ты, соседушка, женщина честная, но жалованья тебе за это не прибавят. Ладно, будешь вкалывать не разгибая спины, поможешь кончить гимназию. Ну а потом? Станет ныть и требовать разных всяких благ, а тут уж до беды рукой подать.

— Мы думали, в техникум. Там стипендия. Все-таки легче будет.

— Все, соседушка, течет и меняется, а ремесло в руках остается. И начальники приходят и уходят, а мастера остаются. Взять хотя бы сапожника Сеска из четырнадцатого дома: намедни лимузин купил. А разве сапожное дело такое тяжелое ремесло? Кольнуть шилом, вогнать шпильку, проехаться щеткой по голенищу каждый может. Но, гляди-ка, машина при нем. Не знает, правда, где у ней перед, где зад, одна радость тряпкой по утрам голубиный помет счищать.

— Я думаю, пусть мальчишка сам решает. Летом не помешало бы и отдохнуть…

— Как же, измотался, что твой мерин в пахоту!

А мальчишка уже все решил. И давно. Год, если не два назад. Когда на девчонок стал глядеть не с прежней ухмылкой, а с восхищением; когда весенними вечерами пацаны собирались гурьбой и обходили квартиры своих одноклассниц: заглядывали в окна, трезвонили в двери и чуть что — со смехом скатывались вниз по лестнице; когда во время уроков стали гулять под партами первые записочки; когда девчонки притащили проигрыватель и организовали для мальчишек курсы танцев, чтобы на школьных вечерах были собственные кавалеры. Тогда-то он впервые, и очень остро, почувствовал, что одной школьной формы молодому человеку маловато. Понял, но стиснул зубы, — жалея мать, не сказал ей ни слова, так как прекрасно знал состояние семейного бюджета. В каникулы пошел работать в садоводство. Не понравилось, но выдержал два месяца, хотя платили немного. Редиска, редиска, одна редиска! Весь мир — сплошное поле редиски. Дергай до ряби в глазах, срезай ботву до мозолей на ладонях. Порезов на больших пальцах не счесть, спины не разогнуть, а кожа сходит лоскутами. Без рубашки нельзя — обжигает, и в рубашке нельзя — натирает как теркой. Но дважды в месяц день зарплаты. На первый заработок он купил себе дешевые, местного производства джинсы и летнюю рубашку с короткими рукавами. Надо было видеть, как он носил свою обнову. Любой обладатель костюма, сшитого из лучшей ткани и у лучшего портного, мог ему позавидовать. Он работал до последнего августовского дня и в школу уже явился не в старом форменном костюмчике, хотя в смысле одежды все равно не мог тягаться с детьми из состоятельных семей. Но чувствовал, что знает, как с ними сравняться. По общему настрою сверстников он, к сожалению, еще не понимал, гордиться ли своими шершавыми, мозолистыми ладонями или нет…

А в пятнадцать лет в трудовой книжке Эрика Вецберза появилась запись: «Принят учеником» — и штамп отдела кадров стекольного завода «Варавиксне». Теперь-то он станет учиться ремеслу, а дальше видно будет, может, поступит в вечернюю школу, если заставят, а вообще учеба казалась ему чем-то столь же неприятным и утомительным, как капитальный ремонт.

Зажатый между двумя шестиэтажными многоквартирными домами и подпираемый сзади более крупным заводом, «Варавиксне» остановился в своем развитии: три сотни рабочих, две печи для варки стекла и один-единственный, хотя и довольно удобный, производственный корпус.

Как и повсюду, в подсобных рабочих здесь нуждались больше, чем в учениках, поэтому вместо шлифовальных камней Эрику достались две тачки. Сменный мастер с ним не цацкался, показал, какие участки обслуживать, и исчез за загородкой для администрации, называемой по-старому конторой.

Поначалу все на заводе вызывало живой интерес. И бункера с мелким белым песком, химикатами и прочими сыпучими материалами, и люди, пропыленные, как мельники, с масками на лице, которые составляли шихту в разных пропорциях, в зависимости от того, какое стекло было необходимо получить.

Нравились выложенные изнутри огнеупорным кирпичом ванные печи, в красных пылающих зевах которых таяла стеклянная масса. На верстаке, напоминавшем верхнюю палубу корабля и полумесяцем огибавшем печи, в метре от цементного пола орудовали мужчины и женщины. Мужчины напоминали ему пиратов: высокого роста, крепко сложенные, летом всегда обнаженные до пояса, потные и прокопченные. А плоскогрудые женщины, их подручные, в огненных бликах, плясавших по чумазым лицам, походили на ведьм, хотя на многих посверкивали золотые серьги и кольца. Белели зубы, когда они гоготали или балагурили. Пестрые юбки с прожженными дырами развевались, как у цыганок. И мужчины, и женщины носили на босу ногу башмаки на толстой деревянной подошве. На голове залихватски повязанные ситцевые платки, чтобы не рассыпались волосы, когда нагибаешься к зеву печи за сироповидной массой. У большинства когда-то новенькие платки успели превратиться в лохмотья.

Искусством стеклодува человек овладевал в течение нескольких лет, шаг за шагом приближаясь к вершинам мастерства. Стекло для этих людей было живым, временами казалось, что они беседуют с ним. Вот концом металлической трубки стеклодув набрал каплю стекла. Легонько коснулся губами отверстия на противоположном конце трубки, и капля превратилась в этакого благодушного головастика. Еще немного стекла — выдох — немного стекла — выдох, и мастер, охлаждая массу, почему-то начинает раскачивать выдувальную трубку со стеклянным шаром на конце: туда-обратно, как маятник часов. Может, чтобы шар удлинился и легче входил в форму?

Формовка — это как бросок на финишную ленточку; мастер крутит в руках рукоятку выдувальной трубки, голова его опущена, глаза от напряжения наливаются кровью, легкие на пределе сжимают воздух, расширяя вначале податливый, а затем начинающий твердеть материал, деревянная форма дымится… И вот на том конце трубки поблескивает женственно округлая ваза.

Выдувальщик передает работу одной из своих помощниц, она бережно относит ее в сторону, кладет на транспортер и отделяет от трубки стеклянное изделие. Мастер не прочь бы перевести дух, но другая помощница уже подсовывает ему следующую трубку с каплей на набеле, — будешь поминутно переводить дыхание, ни хрена не заработаешь, — и вся процедура начинается сначала. А вазу транспортер доставляет в лер для отжига. Здесь она медленно будет остывать. На том конце печи ее ждут резчицы — зарабатывают они меньше, но зато и работа у них не такая утомительная. Здесь уже нет адской жары стеклодувного участка и не обязательно весь день стоять на ногах. Резчицы при помощи газовой горелки обрежут у вазы припай, оплавят острые края и отправят на алмазный участок, где, увлекая за собой песок и воду, крутятся в горизонтальной плоскости большие чугунные шайбы. Здесь переизбыток воды, кожа на руках работниц набухла от влаги, на ногах у них тяжелые резиновые башмаки.

Рядом с алмазным участком железная дверь, открывать ее дозволено далеко не каждому, ибо сидят за этой дверью «аристократы» стекольного дела. На них тоже деревянные башмаки и прорезиненные фартуки, но под фартуками приличная одежда, белые рубашки с закатанными рукавами. Цеховая марка! Их десять, Йост — старший. Он может и умеет все, хотя, если не считать высокого разряда, в его трудовой книжке та же запись, что и у женщин с размокшими ладонями: шлифовщик. Но женщины только и делают, что трут абажуры люстр о чугунные шайбы против вращения, а Йост может самую обычную пол-литровую баночку превратить в произведение искусства. Случается, кто-нибудь из старых выдувальщиков приглашен на круглый юбилей. Выдувает он по этому случаю, например, бокал величиной с крюшонницу. Это нелегко. Приходится делать пять, шесть, семь заходов, пока получится то, что нужно, ведь форм таких нет, а ни один из этих мастеров не позволит себе пасть так низко, чтобы преподнести в подарок стандартную вещь, пусть даже давно снятую с производства. Нет, все должно быть сделано «на глазок», и единственным вспомогательным приспособлением служит деревянная форма: чурка с выемкой. Сперва на конце металлической трубки колышется стеклянная сфера, тонкая и прозрачная, как воздушный шарик, затем «прихватывается» стройная, иногда тройного кручения ножка, которую заканчивают пяткой, раскатанной на доске для отделки. Отнюдь не просто присоединить ее к ножке, так как пятка должна быть достаточно большой и строго горизонтальной, не то бокал окажется кривой. Когда со всем этим покончено и бокал ползет по транспортеру к леру для отжига, мастер начинает нервничать. Вдруг за что-нибудь зацепится? Или на повороте треснет? Или пойдут в стекле крапинки — мошка? И хотя он знает, что коллеги обрежут и оплавят бокал лучше его, все-таки решает все сделать сам, своими руками. Не в состоянии усидеть на месте, он мечется по цеху; перебросится парой слов то с одним, то с другим, напомнит работнице, стоящей у транспортера в том конце лера: «Анюта, принимай!»

И вот бокал, чистый и гладкий, радует взор мастера, и он важно шествует с ним к Йосту, с которым уже обо всем условлено. Нет, не за деньги, за деньги тут свое искусство не показывают. А приведется Йосту быть приглашенным на юбилей, и он, в свою очередь, явится к выдувальщику и тоже попросит сделать одну «вещь» и объяснит какую. И выдувальщик на следующее утро прибежит на работу спозаранку и будет волноваться, переживать, точно для себя старается.

Йост рассматривает бокал на свет, легонько постукивает ногтем и, довольный, прислушивается к звону. Потом спросит, гравировать ли одни инициалы, или имя и фамилию полностью, нужна ли дата. Он не настаивает, он только рекомендует, черпая из кладовых своего огромного опыта. И вот любитель водной стихии получает изображение яхты с волнами и чайками, охотник — скрещенные ружья и оленей, застывших в прыжке, а заядлый рыболов — стайку рыб. Но больше всего нравится Йосту выводить плавным почерком какое-нибудь пожелание и украшать бокал цветами. Чего только нет в таком букете! Тут и гроздья винограда, и ячменные колосья, розы, тюльпаны, лилии и аспарагусы — вьются, буйствуют, переплетаются. Любую линию найдешь, начиная от филигранной, словно нарисованной тончайшим пером, и кончая широкой полосой, похожей на стружку, снятую рубанком.

— Ладно уж, попытаемся! — обещает Йост и отставляет бокал в сторонку: займется он им вечером, после смены.

Помогать друг другу в таких случаях — традиция стекольщиков, идти против нее глупо. А себестоимость сырья настолько низка, что ее в деньгах и не выразишь, и не левая это продукция, которую продают из-под полы.

Настоящие выдувальщики и шлифовщики даже приветствуют друг друга по-особому, с чувством собственного достоинства и взаимным уважением, такого уважения не дождется от них ни начальство, ни малоквалифицированные рабочие. Видно, потому, что и те и другие могут при случае найти себе работу в другом месте, а выдувальщики и шлифовщики со стекольным заводом как бы повенчаны — это очень старые, весьма редкие и, можно сказать, отмирающие профессии. Если кто-нибудь из них и уходит со «стеколки», то это значит почти наверняка, что он вообще расстается с этой отраслью промышленности: ведь подобных предприятий в Латвии раз-два и обчелся.

Они не могут обойтись без «Варавиксне», и «Варавиксне», в свою очередь, не может обойтись без них. Они это отлично понимают и потому к работе относятся серьезно — среди этих «аристократов» нарушений дисциплины не бывает. Точно так же нет среди них подлиз и подхалимов, явных или тайных, здесь все, что думают, говорят в глаза, это не всегда приятно руководству, однако в завком выбирают самых достойных, иногда и по второму, и по третьему разу.

Йост не возражал, когда Эрика поначалу снабдили брезентовыми рукавицами и тачкой подсобника, не исключено даже, что это была его идея, которую он сам и подкинул сменному мастеру. Обойти завод и познакомиться с ним можно, разумеется, и за полчаса, но от такой экскурсии невелика польза. Что с того, что новичок увидит погруженный в полумрак, прокоптившийся насквозь стеклодувный цех, огромный, как самолетный ангар, с большими, в частых переплетах окнами, сквозь которые свет едва сочится, так как они становятся маслянисто-грязными уже на другой день после мытья. Увидеть этот цех мало, его надо ощутить, коль уж решил здесь работать. И надо впитать в себя запахи кислот в травильне, песочную пыль пескоструйки и мокрядь алмазного участка. С заводом сперва надо сжиться и лишь потом искать себе на нем постоянное место. А кто приходит сюда экскурсантом, тот экскурсантом и уйдет.

Теперь парню приходилось вставать ранехонько: видя, как сына одолевает сон, мать его жалела, но опаздывать было нельзя — за стенкой жил Йост, на работу они уходили вместе. Бутерброды, аккуратно завернутые в пергаментную бумагу, клали в потертый портфельчик шлифовщика.

Заботливо приготовленные матерью бутерброды с колбасой, утренний гомон у проходной, личный шкафчик в раздевалке, как у всех, и вверенные транспортные средства возвышали парня в собственных глазах. Хотя в первые недели он падал от усталости и во всем теле не было мышцы, которая не давала бы о себе знать, а по утрам суставы не гнулись, все же он не хныкал. Может, и не сдюжил бы, может, и сломался, работай вокруг здоровенные мужики, но он имел дело с женщинами. И в теле, донельзя усталом, рождался новый прилив энергии, когда его окликали: «Эй, мужик!» Особенно если оклик доносился с верстака, у подножия которого стояла железная бочка, понемногу она наполнялась бракованными изделиями и боем стекла. Эрикова тачка была приспособлена для перевозки таких бочек. Надо было одной рукой подать бочку вперед, другой подкатить под нее тачку и тут резко толкнуть пузатую на себя, чтобы она сама плюхнулась на повозку. Где взять мальчишке силы для такого фокуса? На какую-нибудь десятую долю секунды опоздаешь рвануть на себя бочку, упустишь момент неустойчивого равновесия — и начинай все сначала. И так раза три, а то и четыре. А подсобить никто тебе не может, у каждого своя работа.

Уже потом, несколько лет спустя, Эрик узнал, что работницы боялись, что пацан не выдержит, а мастер беспомощно разводил руками: кем прикажете заменить? Пожаловались Йосту, но тот остался при своем мнении: боксеров, мол, закаляют в бою; разве что в обеденный перерыв, после еды, заставлял Эрика прилечь на кипы упаковочной стружки и задрать ноги.

Через неделю кризис миновал; правда, старые ожоги еще напоминали о себе, зато новых не прибавлялось, посадить бочку на место уже не составляло проблемы. И никто больше за ним не приглядывал, когда он гнал свой «агрегат» через весь цех, чтобы вывалить бой под навесом для переплавки. После того как он наловчился управляться с тачкой, второе транспортное средство — что-то вроде вагонетки на четырех роликах — показалось детской игрушкой. В ответ на призыв: «Эй, мужик!» — Эрик мчался на шлифовальный участок за абажурами, чтобы отвезти их в травильню. После недолгой обработки кислотой в специальных ваннах абажуры становились тускло-матовыми. А то доставлял на склад упакованные в ящики после оплавления кромок чайные стаканы и пивные кружки. В большие ящики, словно в Ноев ковчег, упаковывали, прокладывая стружкой, плафоны для настольных ламп. Груз этот не тяжелый, но с ним тоже морока — как подвести под ящик вагонетку: то она ускользает, то соскочит с нее тара. К счастью, подворачивался Крист — в свободную минуту, когда на дворе не стояли под погрузкой автомашины, он забегал сюда пофлиртовать с девчонками. Крист недавно вернулся из армии и теперь донашивал галифе с широким ремнем и медной пряжкой. Он и до армии работал на «стеколке» грузчиком, его тут знали все, фигура Криста — осиная талия, косая сажень в плечах — была предметом всеобщего восхищения. О силе парня ходили легенды, на теле его рельефно выделялись все группы мышц. Транспортным рабочим приходилось тяжело, они, подобно штангистам, накрепко бинтовали руки в суставах, чтобы не растянуть жилы при погрузке ящиков с молочными бутылками — каждый брал по шесть-семь ящиков зараз, и, надув щеки и жонглируя на ходу этаким «небоскребом», они бежали, как заправские циркачи, через весь двор, туда, где дожидались их грузовики с откинутыми бортами. У самой машины «небоскреб» выжимался на грудь и ставился прямо на пол кузова. В большинстве своем люди эти были не первой молодости, но их силе и здоровью можно было позавидовать.

— Глянь, малец, как это делается, — сказал Крист и отодвинул засмущавшегося Эрика в сторону. — Сила тут не нужна, одно соображение.

Заметив, что на них поглядывают девчонки, Крист указательным пальцем небрежно приподнял ящик за угол и ногой подтолкнул под него вагонетку.

— Смекнул, как мариновать селедку?

Хоть Эрик и покраснел, но уязвленным себя не чувствовал — слишком уж впечатляла оголенная спина Криста, который, напевая «Сибонэй, та-ра-ра-рам…», фланирующей походочкой удалялся к девчонкам.

Обидно было, что его по-прежнему считают молокососом, хотя он управляется с мужской работой и, когда приносит домой получку настоящего мужчины, у матери слезы радости стоят на глазах. Из-за жары в выдувальном и резальном цехах на женщинах были, как правило, легкие рабочие халаты, а под ними только то, что от бога или от матушки-природы. Доверху тут не застегивались, и без того финская баня, так что кое-какие пуговицы болтались без дела. Работницы нет-нет нагибались, круто поворачивались или откидывали стан, и халатики распахивались, приоткрывая интимные части тела. Едва на горизонте появлялся Крист или другой стоящий мужчина, девицы, словно по команде, хватались за пуговки, а Крист, бывало, обхватит Янину или Ирину за талию и приговаривает шутливо:

— Покажи-ка, покажи, что у тебя там, может, не стоит и время терять!

Приближение Эрика никого не волновало. Как раз наоборот: ему казалось даже, что некоторые озорницы нарочно изгибаются. При виде того, как он отводит взгляд и смущается, глаза девушек насмешливо искрились.

Как-то на исходе лета появилась у проходной афиша, извещавшая о карнавале в клубе добровольного пожарного общества. Это мероприятие под названием «Дружба» сообща организовали культорги трех соседних предприятий. Танцзал был убран молодыми березками, работал буфет, отпускавший отменное пиво с горячими сардельками, играл популярный оркестр. Мужской состав стекольщиков числом был невелик, кавалеры в высшей степени солидно угощали дам пивом и отплясывали твист, как вдруг кто-то со шляпной фабрики, проникнувшись, видимо, завистью к богатырской стати Криста, толкнул его в бок: «Эй ты, дай дорогу!» Крист посторонился, и задира со своей партнершей прошествовал было мимо, но вскоре опять объявился на горизонте: «Откуда здесь эта каланча? Чего путаешься под ногами, смотри, как бы с лестницы не спустили!» Кругом заухмылялись. Крист выразительно посмотрел на задиру, но тот, чувствуя рядом локти своих, не унимался. Крист отпихнул его легонько кончиками пальцев, шляпник, поскользнувшись на паркете, шмякнулся и закричал как резаный: «Наших бьют!»

И пошло-понеслось. У Криста с треском разошлись швы пиджака, не рассчитанного на размашистые движения. Эрик получил в глаз, прежде чем успел решить, что теперь делать. Вмиг драка занялась во всех углах. Музыканты отодвинулись в глубь сцены, но продолжали чинно играть. Не исключено, что вначале если не все, то по крайней мере некоторые из дерущихся хотели всего лишь унять темпераментных зачинщиков и с надеждой прислушивались к свистку ночного сторожа, одиноко дребезжавшему где-то посреди сбившихся в кучу женщин, но были втянуты в водоворот событий.

Когда появилась милиция, Эрик и Крист геройски сражались плечом к плечу, отбиваясь от превосходящих сил противника, в то время как остальные стекольщики были загнаны в угол.

Наутро выяснилось, что у Эрика под глазом фонарь величиной с блюдечко, а Крист, хотя и приговорен к штрафу в размере десяти рублей, отнюдь не расстроен, поскольку пиджак разошелся только по швам и его можно сшить заново.

— Ну и балбесы! — Крист расхаживал по цехам, громко и вслух досадуя на парней, бросивших его на произвол судьбы у помоста сцены. — Только Эрик не сплоховал. Подстраховывал меня сзади железно!

Панегирика Эрик явно не заслуживал, но похвала приятно ласкала слух, а фонарь под глазом превратился в некое подобие медали, которую грех скрывать от народа.

— Куда ты ходишь на вечера? — Соня впервые заговорила с ним как с равным. Ей было лет двадцать.

— Куда придется, — ответил Эрик неопределенно, так как не ходил никуда.

— Если пригласишь меня, разрешу проводить до дома.

Об этом разговоре каким-то образом узнал Крист и в обеденный перерыв отозвал Эрика в сторонку.

— Прошу тебя как мужик мужика: оставь Соню в покое. Ее Витольд, конечно, сволочь, пырнул одного ножом в спину, но как-никак он мой друг. И срок его скоро выйдет… Может, Соня продержится. Ты меня понял? Да и стара она для тебя!

— Понял! — У Эрика сердце так отчаянно заколотилось, что казалось, вот-вот выскочит из грудной клетки. Он был посвящен в мужчины.

…В подъезде хлопнули двери, и Эрик вышел во двор. Как и повсюду в новых кварталах, это был, собственно, не двор, а просторная площадка между одинаковыми пятиэтажными домами. Тарахтели моторы — ночью подморозило и владельцы машин прогревали двигатели. Деревья и кусты, уцелевшие от бывших здесь когда-то индивидуальных огородов, в потемках казались выше и гуще. Ивета больше всего ценила именно этот четырехугольник — можно почаще прогуливать малышку, да и воздух здесь более или менее чистый. К тому же, если надо что сделать по дому, не обязательно самой выходить во двор: молодые мамаши из соседних домов давно перезнакомились и смело доверяют друг дружке свои сокровища, когда в магазин надо сбегать или в случае другой срочной надобности.

На полпути к автобусной остановке Эрика застиг мелкий, сыпучий снег. В нынешнем году он, кажется, первый. Вдобавок еще ветер студеный. Эрик поднял воротник куртки. Автобус, как всегда, запаздывал, но, к счастью, в толпе людей, нетерпеливо топтавшихся на конечной остановке и с надеждой глядевших в даль пустынной улицы, не было ни одного знакомого, не надо было произносить слова вежливости, ничто не прерывало размышлений. Да нет, ему вовсе не хотелось думать об этом, с удовольствием переключился бы на что-нибудь более приятное, но почему-то именно эта мысль закогтила мозг и никак от нее не избавиться.

Что Витольда следует лечить от алкоголизма, ни у кого сомнений не вызывало, но когда начинался конкретный разговор, все вдруг теряли дар речи. Конечно, никто не хочет ссориться, у всех одно желание — выйти сухими из воды, ограничившись болтовней. Интересно, почему, например, вывих ноги не вправляют заговорами? Алкоголизм — это болезнь, неужели им непонятно, что к нему относиться надо как к болезни? Наверное, непонятно. Желая добра, они только и делают, что причиняют Витольду зло. Ладно, у начальника цеха своя политика, он опасается, что сразу не найдет вместо Витольда другого сантехника, — кто же захочет за такую зарплату то поджариваться у плавильных ванн, то выбегать на мороз! К тому же у Витольда золотые руки. Предположим, мастер золотые руки найдется, но где сыскать такого, кто знал бы здесь каждый угол, каждую трубу? Если вода вдруг перестает идти или, наоборот, бьет фонтаном, Витольд не теряется в догадках, отчего да почему, ему всегда все ясно с первого взгляда. А вот старичок, что работает с ним на пару, ничего не умеет, кроме как зашпаклевать стыки и промазать их суриком. А ведь и у него четвертый разряд, и важничает он что твой китайский мандарин, хотя без Витольда — просто мальчик на побегушках: разыщи то, принеси это… Начальник, известное дело, боится за воду. Час-другой нет воды — и закрывай лавочку, притом надолго, все углы и закоулки будут забиты полу— и даже четвертьфабрикатами аж до самого потолка. Уж ни одной подсобки не осталось на заводе, план что ни год увеличивают, а расширяться-то некуда.

— Двадцать ночей в месяц я сплю спокойно, — сказал как-то начальник не то в шутку, не то всерьез на заседании завкома. — Остальные десять ворочаюсь с боку на бок.

Это те, когда Витольд гуляет.

Встретятся просто так, неофициально, все жалеют Соню и детей, понимают, чем могут кончиться кутежи Витольда, все знают, что эта снисходительность может дорого стоить, поскольку Витольд гуляет не в одиночку, а ищет компаньонов в котельной или среди составителей шихты. Еще состряпают какой-нибудь адский коктейль, хлебнут тогда лиха! Да, понимать-то все понимают, но когда доходит до дела и надо голосовать, молчат как в рот воды набрали. Будто не на лечение, а на каторгу посылают. Правильно говорит Ивета: «Ты что, по врагам соскучился?» Нет, враги ему не нужны! Как пить дать не нужны! Будь что будет, он не в ответе. Он тоже будет молчать и вести себя паинькой. Человек по своей сути обязан искать разумный путь, для этого ему голова дана. Трудности пусть испытывает обезьяна или какое-нибудь еще более ограниченное существо.

С тех пор как на вечере «Дружба» Эрик Вецберз показал свои бойцовские качества и посему был признан мужчиной, минуло десять лет. Позади остались годы ученичества, строгость Йоста и рвущаяся из груди радость, когда он, Эрик, справился со шлифовкой своей первой вазы из хрустального стекла, — старик дал добро на свой страх и риск, ему пришлось бы выложить деньги из своего кармана, если бы Эрик вазу испортил…

Потом была служба на пограничном посту высоко в горах, где ничего заслуживающего внимания так и не произошло, поскольку тропы нарушителей границы остались где-то в стороне. Были длинные письма Иветы, не содержавшие и не требовавшие клятв, ведь клянется тот, кто в себе не уверен, и вообще это всего лишь особая форма лицемерия. Потом возвращение в Ригу, небогатая, но веселая свадьба — ждать дольше, чтобы поднакопить деньжат и закатить пир горой, нельзя было по той причине, что правила приличия запрещают молодой жене рожать раньше чем через четыре месяца после бракосочетания. Криком возвестила о своем появлении на белый свет девочка по имени Даце… Неужели все это произошло за какой-то десяток лет — отрезок времени, который история чаще всего проскакивает без остановки, как скорый поезд мимо полустанков.

В раздевалке стоял резкий запах пота, лежалой, давно не стиранной одежды, а пар, валивший из душевых, делал воздух еще более спертым. Скрипели фанерные дверки шкафчиков, мужчины, переодеваясь, оживленно толковали друг с другом, смеялись и выходили гурьбой, стуча деревянными башмаками. Причиной веселья был Витольд, удравший из раздевалки злой как черт. Даже Крист не сумел его успокоить, тот и ему посулил съездить по зубам. Вчера с Витольдом впервые обошлись круто, отставив в сторону пустые разговоры. Он был пьян, как всегда после получки, но то ли перебрал, то ли обычную дозу нутро не приняло, — словом, шатался по цеху, выделывая ногами кренделя, цапался с Соней и лез на тех, кто пытался заступиться за плачущую женщину. Кончилось тем, что он задел возле транспортера штабель молочной тары — и тот рухнул с грохотом наземь, правда без особого ущерба. Но как-никак это было ЧП, которого не скроешь, и сменный мастер, чтобы не решать самому, собрал на скорую руку членов цехового комитета. Никто из собравшихся, в том числе и Эрик, не желал рядиться в тогу судии, осуждая человека, с которым столько лет работали вместе, но тут кое-кто стал высказываться в том смысле, что и Соня не без вины.

— Я думаю, мы собрались не для того, чтобы обсуждать семейные отношения, — рассердился Эрик. — В цеху пьяный. В любую минуту может произойти несчастье с ним или с кем-нибудь еще по его вине.

— Надо уговорить его пойти домой.

— Он только и ждет, чтоб его уговаривали, — не унимался Эрик.

— Срезать десять процентов премии.

— В прошлый раз срезали двадцать.

— Пусть будет двадцать.

— Пять бомбочек отнимем — как бы его удар не хватил.

— Наказывать так наказывать, чтоб неповадно было, — опять вмешался в разговор Эрик. — Надо вызвать машину из вытрезвителя, хоть на время поможет.

— Нехорошо. Как раз в нашу смену… — начал было мастер, но, заметив, что на этот раз даже самые мягкотелые либералы его не поддерживают, согласился.

Витольд так или иначе узнает, что он, мастер, был против. Мастер пуще огня боялся Витольда, этот алкаш уже сколько раз грозился в отместку остановить цех, поди докажи потом. И тогда план горит синим пламенем, вытяни-ка его до конца месяца. А ему ничего не докажешь, он себе на уме. Кто хоть раз побывал за решеткой, досконально знает все ходы и выходы, все лазейки в законе, знает, как обернуть его себе на пользу. Случись маломальская авария, он либо будет тянуть резину, либо таких деталей потребует, каких на складе сроду не бывало. Захочет — найдет у себя «в заначке», не захочет — не найдет, на него где сядешь, там и слезешь.

И все же машина вытрезвителя забрала Витольда без заминки, он до того удивился, что даже не ругался. И вообще, видно, вел себя послушно, так что к вечеру показался на заводе. Вначале его видели трезвым, но с каждым часом взор его все больше затуманивался, — наверное, в закутке было припрятано горючее, за ним-то он и явился, а вовсе не для того, чтобы работать. Он ни за что не хотел отправляться домой, да никто на том и не настаивал, зная, что ехать ему далеко, а последняя электричка на Огре ушла.

Витольд улегся на скамейку в раздевалке, а под утро, когда рабочие третьей смены пошли принимать душ, сладко дремал в душевой под теплыми струями. И тут какому-то шутнику пришло на ум перекрыть кран горячей воды.

Вскоре продрогший, посиневший от холода Витольд, клацая зубами, выбежал в раздевалку.

— Ну, гады! Давно по морде не получали! Кто это сделал? Да я его башкой в сортир засуну! Меня тронешь — от меня получишь! Пожалеет! Ох как пожалеет тут кое-кто!

Сплошной хохот выгнал его в цех, но он вернулся и продолжал доискиваться виновного. Поняв, что ничего у него не выйдет, привязался к Эрику.

— Это ты вчера вызвал кар-рету!

— Что прикажешь — на руках тебя носить, что ли? Ты на ногах не стоял, — ответил Эрик, завязывая прорезиненный фартук, и по углам вновь прокатился смешок.

— Витольда не трожь! — Сантехник подскочил к Эрику, угрожающе помахивая у него под носом грязным пальцем. — У Витольда, чтобы ты знал, мстительный характер! Он тебя с дерьмом смешает и на помойку выбросит! Мне все известно!

— Тогда ты самый большой умник из всех, кого я знаю, — отрезал Эрик и пошел к выходу, осыпаемый угрозами Витольда.

— Ты у меня еще поплачешь! Ох, и поплачешь ты у меня! С дерьмом смешаю! — неслось ему вслед.

Незадолго до обеденного перерыва к Эрику подбежала табельщица: звонили из проходной. У входа ждет его по очень важному и срочному делу какой-то человек. Говорит, пусть выйдет на минутку.

Может, дома что стряслось, испугался Эрик, здоровье матери в последнее время было неважное. Снял в раздевалке фартук, накинул пиджак и припустил через двор. Сторожиха окинула его странным взглядом, но он не обратил внимания.

На улице его поджидал стройный человек лет тридцати в кожаной кепке. На нем была темно-серая спортивная куртка с капюшоном. Он пристально посмотрел на Эрика и сказал:

— Товарищ Вецберз?

— Да, — растерянно ответил Эрик.

— Следователь ОВД Харий Даука. — Мужчина показал служебное удостоверение.

На противоположной стороне улицы щелкнула задняя дверца «Жигулей». Из машины вылез мужчина примерно одних лет со следователем и выжидающе уставился на них.

— В чем дело? — встревожился Эрик.

— Я вынужден попросить вас дать кое-какие сведения.

— Не понимаю! Ничего не понимаю!

— Вам придется проехать с нами.

— Тогда я пойду надену пальто.

— Ничего, мы на машине.

— Все равно мне надо сказать мастеру…

— Отдел кадров в курсе, оттуда позвонят в цех. Прошу! — Следователь жестом пригласил его в машину.

— Вы зря теряете время, это какое-то недоразумение!

— Надеюсь. Прошу, прошу!

Эрика посадили на заднее сиденье, следователь поместился с ним рядом. Задержанный отметил, что дверца с его стороны не имеет ручки. До ОВД ехали молча.

Дежурка, как обычно в середине дня, полупустая. Только в углу за столом сидит какая-то женщина и пишет. Видимо, объяснительную или заявление, издали виден столбик коротких строчек в верхнем углу листа. Только здесь, наверно, еще и увидишь деревянные ручки со стальными перьями и чернильницу. Со скрипом выводя фиолетового цвета завитушки, перо дерет бумагу.

Входит дежурный. По чину — майор. Он в упор смотрит на Эрика, потом весело подмигивает следователю Дауке:

— Ну ты счастливчик! Откровенно говоря, я не верил.

— Скажут ли в конце концов, зачем меня сюда привели! — кипятится Эрик.

С трудом сдерживаемое возмущение так и рвется наружу. Он желает объясниться в присутствии этого майора, который по званию несомненно выше следователя. Он хочет перечислить свои общественные обязанности, сказать, что одна из его работ награждена дипломом Выставки народного хозяйства, что он член завкома, дружинник и все такое прочее, но слова застревают в горле, он не в состоянии сказать ничего путного, а в следующий миг говорить слишком поздно. Его сбивает с толку абсолютное спокойствие майора.

— Вот он вам сейчас объяснит, — кивает майор на следователя.

— Но… — хочет возразить Эрик, однако на него не обращают внимания, у дежурного со следователем свои дела.

— Мне еще раз понадобится машина. Можешь дать? — спрашивает Даука.

— Далеко?

— Приволочь сюда этого старикана. Он наверняка дома, где еще ему быть, в его-то возрасте.

Майор, закусив нижнюю губу, что-то прикидывает и обещает старикана доставить.

Узкая лестница с металлическим ограждением (захочешь — не спрыгнешь).

Харий Даука открывает ключом одну из многочисленных дверей в длинном коридоре, и они заходят в кабинет, уставленный сильно изношенной стандартной учрежденческой мебелью. Еще в кабинете стоит софа неизвестного стиля с жестяным инвентарным номером на ножке.

— Прошу, вот вам бумага, вот ручка…

— У меня своя ручка.

— Тем лучше… Садитесь вон за тот стол и подробно опишите все, чем занимались в прошлую пятницу. Число я скажу. Где и с кем были, с кем встречались. И если кого встретили, то имя, фамилию и место жительства гражданина. Задача ясна?

Он диктует, кому адресовать объяснительную.

— Не нервничайте и не торопитесь, времени у нас с вами достаточно.

— Здесь какое-то недоразумение. Разрешите позвонить домой.

— Может, попозже, не теперь.

Начальнику ОВД от гражданина Вецберза Эрика, проживающего в Риге, улица Лиепу, дом… Объяснительная. Семнадцатого числа сего месяца я… Да, что же я семнадцатого делал?.. Не упомнишь всего, что вчера-то было, а тут — неделю назад!

— А вы сами можете вспомнить, чем занимались семнадцатого?

— Не нервничайте, пишите не торопясь. Шаг за шагом. Итак, утром вы встали…

— Я каждое утро встаю! Это вас удивляет?

— Не грубите. Я делаю свою работу, а вы делайте свою.

Эрик вспомнил парня с татуировкой и понял, что его привезли сюда не потехи ради и только от него самого зависит, как быстро рассеется недоразумение. Он наклонился над листком бумаги, который никак не хотел заполняться.

«Семнадцатого числа сего месяца я утром встал. Была пятница».

Если подумать, ничего особо сложного тут нет. «За несколько минут до половины седьмого явился на работу и пробыл там примерно до 15 часов 45 минут, так как смена заканчивается в 15 час. 30 мин.».

— Что вы делаете в обеденный перерыв?

— Как когда. Иногда беру с собой бутерброды — молоко есть у нас в буфете, а чаще всего иду в столовку. Это недалеко, если идти проходными дворами, а готовят там вкусно. Очередь есть всегда, но часа вот так хватает!

— А в пятницу?

— Слишком многого вы от меня хотите.

— С кем вы обычно ходите обедать?

— Никакой определенной компании нет. Иногда один, иногда с кем-нибудь, ведь я на нашем заводе всех знаю.

— Кто может подтвердить, что в пятницу вы ходили в столовую?

— Никто. Я и сам не помню, ходил или не ходил.

— Продолжайте, продолжайте.

«Кажется, в этот день я после работы пошел к мотористу нашей пожарной команды, чтобы узнать, в каком состоянии дизель насоса. На тренировках мы им пользуемся редко, но на соревнованиях понадобится. Моториста я не встретил, никто мне не открыл. Живет он на другом конце города, поэтому домой вернулся только около семи».

Эрик еще писал, когда дверь кабинета открылась и сержант доложил, что старик ждет в дежурке. Следователь попросил сержанта пригласить нескольких человек, а потом привести сюда старика.

— Где вы покупали свое кожаное пальто, если не секрет? — вдруг спросил Даука.

— Нет у меня никакого кожаного пальто. Мне и не нужно. Слишком дорого. За такие деньги можно купить мотоцикл. — У Эрика так и чесался язык прибавить, что и сам следователь наверняка обходится без кожаного пальто.

Харий Даука быстро пробежал глазами объяснительную и попросил Эрика пересесть на софу. Отворил дверь и пригласил войти из коридора нескольких мужчин, они сели рядом с Эриком.

Эрик понял, что предстоит опознание, или как там еще называется на их юридическом языке. Он и читал об этой процедуре, и видел ее не раз в кино. Еще им нужны два свидетеля, вспомнил Эрик. И верно, появились свидетели. Вслед за ними приковылял старичок в шинельке службы вневедомственной охраны. Он держал на весу зеленую форменную фуражку с козырьком.

— Гражданин Берданбело, знаете ли кого-нибудь из этих людей?

— Да, — важно кивнул старик, будто стоял с невестой у алтаря.

— Кого именно?

— Вота этого! — вытянутым пальцем он указал на Эрика, который при этих словах вымученно улыбнулся и помотал головой. — Он дал мне десять рублей.

— Расскажите, при каких обстоятельствах это произошло, гражданин Берданбело.

— Произошло? Совсем по-глупому, я вам уже написал. Рабочий день кончался, кругом никого, сижу я в своей будке и завариваю чай. Тут вижу, у ворот такси останавливается, вылезает из него вона этот юноша и прямиком ко мне. И так это широко-о улыбается.

«Держи, папаша, рыженькую и не говори, что это не деньги!» — и сует мне десятку.

«Что у тебя на уме?» — спрашиваю.

«Сколько в том штабеле листов? В высоту, а?» — и показывает мне в окно на стройплощадку, где у нас шифер.

«Не знаю», — я, значит, пожимаю плечами.

«Пятьдесят илименьше?»

«Больше, конечно».

«Значит, я выиграл — и десятка, папаша, твоя!» До смерти он обрадовался. Поспорил, вишь, с одним дураком, что в том штабеле не меньше как пятьдесят листов. На пять бутылок этого… коньяка. Ну, теперича тот, мол, будет рвать на себе волосы. Пусти нас, говорит, пересчитать, иначе дурень-то платить не захочет. А мне что, не крадут ведь. Десять рубликов… Кому они не нужны! Вот и вы, товарищ начальник, не задаром работаете. Сосчитали оба те листы и уехали себе. Честь по чести. Но вот кады в понедельник тот второй, усатый, с грузовиками приехал, на стройку ломился да начальника требовал, а потом кричал на меня: «Аферист! Аферист!» — тут я скумекал, что дело нечистое. Он, вишь ты, мелом что-то там начертил на штабелях, может показать. Сперва грозился меня зарезать, потом милицию вызвать. «Иди зови, — это я ему сказал. — Милиция вон в той стороне. А на объект я тебя все равно не пущу, потому как ты лицо постороннее!» Ну, а потом вы, товарищ начальник, объявились, и я вам сразу во всем признался.

— Как тот молодой человек был одет?

— В кожаном пальто с такими вроде погонами. И с виду солидный, грех плохое слово о нем сказать.

— Нет у меня кожаного пальто! — вскочил Эрик.

— Сядьте. Успокойтесь. Все выяснится. А вы, гражданин Берданбело, подпишитесь вот здесь и можете быть свободны. Когда понадобитесь, вызовем повесткой.

У дверей старик обернулся и сказал следователю с опаской:

— Тама… этот стоит.

— Не бойтесь, он вас не тронет.

Процедура повторилась во всех подробностях, только вместо старичка в кабинете возник гражданин из далекой южной республики Мендей Мендеевич Мнацоканов, в крови его бушевал природный темперамент, в душе царила трагедия. Следователю пришлось не раз призывать его к порядку — Мнацоканов ругался, пробовал затеять драку или принимался жалобно хныкать, требуя у Эрика назад свои деньги. Удивительно, однако, что до удаления буяна из кабинета дело не дошло.

В коридоре громко разговаривали на незнакомом языке, там собрались рыночные собратья Мнацоканова, чтобы выразить своим присутствием общественное мнение. Наконец Даука не выдержал, открыл дверь и потребовал тишины. И вдруг изменился в лице — встретился взглядом со смуглым мужчиной, который давеча на рынке бесстыдно пытался всучить ему марокканские мандарины по спекулятивной цене. Они узнали друг друга, наступила неловкая пауза. Харий вспомнил, как в комнатке ожидания в детской больнице толпились родители, и у всех свертки или авоськи с продуктами, и почти в каждой авоське мандарины, а у кого их не было, те будто чувствовали себя виноватыми, после получки непременно постараются мандарины купить, не разорятся ведь из-за нескольких рублей, сэкономят на чем-нибудь.

— Отдай мои деньги, сволочь!

— Предупреждаю в последний раз! Вы не имеете права никого оскорблять!

Мнацоканов на секунду затих, но, верно вспомнив о восьми сотенных, распалился вновь:

— Признавайся, какой шлюхе ты их сунул! У вас тут кругом шлюхи!

— Молчать! — Губы следователя сжались.

— Я… Да хоть мать, хоть дочь — я любую…

— Сержант! Спуститесь к дежурному и принесите бланк протокола. За мелкое хулиганство…

Мнацоканов смекнул, что дело пахнет керосином, и угодливо заверещал про большую дыню, которую он принес с собой и оставил в коридоре.

Полдыни ему пришлось съесть самому, когда его доставили в управление, где на следующее утро сердобольный судья приговорил его к десяти суткам общественно полезной работы по подметанию улиц, а вторую половину у него в камере стащили, стоило ему на минутку задремать. Потом за парашей он нашел лишь обглоданную кожуру.

Следователь и Эрик Вецберз остались в кабинете одни. Снова вопросы и ответы, но никакой ясности они не внесли. Оба раза в пятницу, когда жулик появлялся на рынке, совпадали со временем, на которое у Эрика не было алиби, — он не мог вспомнить, с кем в тот день обедал, и не имел ни одного свидетеля, кто бы мог подтвердить, что вечером после работы он ездил к мотористу пожарной команды. И как нарочно, будто для того чтобы позлить их обоих, доносились из коридора громкие возмущенные голоса южан — они бегали от одного начальника к другому с жалобой на Хария Дауку.

— Вы мне не верите, — мрачно подытожил Эрик. — Но посудите сами, где тут логика! У меня жена, которую я люблю, и дочь, в которой я души не чаю…

— Сколько ей?

— Скоро три.

— А моя уже в третьем классе.

— У меня старуха мать, она мне очень дорога… У меня работа, квартира… Более того… Я знаю, что меня решили выдвинуть кандидатом в местные Советы… Насколько я понял, у этого южанина выманили восемьсот рублей… Это немало, мой трехмесячный оклад, но… Подумайте логически… Я всего третий или четвертый раз в милиции! Впервые попал сюда мальчишкой, потом — когда паспорт получал, и вот теперь…

— Я тоже когда-то думал, что моим сильнейшим оружием будет логика, а оказалось, нелогичного в преступлениях отнюдь не меньше. У самого счет в сберкассе, личная машина, а вымогает сторублевую взятку или крадет краски на пятьдесят рублей для дачи…

— Насмотрелись заграничных фильмов… Там за деньги каждый готов душу продать!

— Правильно! Садитесь, пять! Стефенсон изобрел паровоз, чтобы загрязнить атмосферу. Все хорошее идет с востока, а плохое — с запада. Логично то, что квартира скупщика краденого закрыта обитой железом дверью с парочкой французских замков — и все-таки его обворовывают, и нелогично, что честный во всем остальном человек покупает в подворотне сорванную с кого-то шапку и не только не чувствует угрызений совести, но даже рад своей дешевой покупке. Я столько раз разочаровывался в логике, что теперь верю одним лишь фактам. А факты говорят не в вашу пользу, Гражданин Мнацоканов утверждает, что это вы его обжулили, сторож стройплощадки Берданбело показывает, что это вы подкупили его десяткой, а вы не можете противопоставить ни одного достаточно серьезного аргумента.

— Они все заодно! Они хотят выжать из меня деньги. Этот южанин мне в глаза сказал: гони деньги и гуляй себе на здоровье.

— Будете вы гулять или не будете, это от гражданина Мнацоканова не зависит. — Следователь быстрым движением выдвинул верхний ящик стола и положил перед Эриком отпечатанный типографским способом лист среднего формата. — Случаем не знакомы с этим гражданином?

Если бы Даугава внезапно вышла из берегов и начался потоп или Бастионная горка вдруг превратилась в действующий вулкан — вряд ли это поразило бы Эрика сильнее.

— Моя фотография… Это я… — шептал он. Губы вмиг пересохли. А взгляд запрыгал по крупно набранным строчкам:

«Разыскивается преступник… Рост около 182 см, манера говорить интеллигентная, глаза голубые, волосы темные, слегка курчавые…»

— И рост точно… Как раз метр восемьдесят два… — прошептал Эрик, затем с мольбой взглянул на Дауку, как если бы тот мог что-либо изменить в его пользу.

— Может, напишете объяснительную заново? Есть еще такая возможность.

— Кто вам дал мою фотографию?

— Это не фотография, а рисунок по фотороботу. На основе словесных показаний гражданина Мнацоканова, сторожа Берданбело и того водителя такси, который возил преступника и Мнацоканова по Риге. К сожалению, таксист заболел и в опознании принять участие не смог.

— Я видел, как такие рисунки делают… В кино… — непонятно почему взялся объяснять Эрик. — Подбирают разные части лица…

— Этот очень удачный.

— Я впервые попал в такое положение: наверно, мне трудно будет доказать свою невиновность, но…

— Вы не должны доказывать свою невиновность, я должен доказать вашу вину. Полагаю, что сумею это сделать. Даю вам последний шанс изменить показания. К тем, кто признает свою вину, суд относится мягче.

— Мне оставаться здесь? Или меня тут же арестуют? — встав, спросил Эрик с чувством собственного достоинства. С растерянностью он уже справился. — Надеюсь, вы быстро найдете настоящего виновника.

Харий Даука колебался. Предъявить Вецберзу конкретное обвинение или нет? Будь в биографии парня хоть одно темное пятно, он ни минуты бы не сомневался.

Нет, никуда он не денется, решил наконец следователь. Найду, когда понадобится…

— Можете быть свободны, — сказал Даука.

— Надеюсь, меня отвезут назад. Ведь без шапки и пальто я не могу ехать автобусом.

— Странный вы человек. Другой на вашем месте бросился бы отсюда сломя голову, а вы еще требуете карету. Ах да, — иронически добавил Харий, — на вас абсолютно нет вины, я совсем запамятовал… — Он набрал номер. — Мне дежурного…

Эрик молчал мрачно и решительно.

— В следующий раз так не поступайте, — сказал следователь, ожидая, пока дежурный возьмет трубку. Он чувствовал невероятную усталость. Это все из-за Айги. Врачи не обнадеживали: никаких изменений, а это значит, нет изменений к лучшему. — Мне, может, легче доставить вас в надежное место, чем раздобыть транспорт, чтобы отвезти обратно на завод.

— Меня это не интересует. Я к вам в гости не напрашивался.

— Лучше бы помолчали. — И в трубку: — Мне тут одного на «Варавиксне» подбросить. Ничего, он подождет, пока кто-нибудь поедет в ту сторону…

Эрик оставил кабинет, не сказав ни «до свидания», ни «прощайте».

Эти листки с фотографией где-то вывешены, с ужасом подумал он, входя на территорию завода.

По цехам уже ходили слухи, распускал их Витольд.

— Моя вытрезвиловка этому чистоплюю боком выйдет! Со мной по-хорошему — и я ничего, а кто на меня — берегись! У меня везде свои люди.

Разгадка была на редкость простой: у рынка, недалеко от вытрезвителя, находилась информационная витрина, где вывешивались фотографии объявленных к розыску преступников. Вечером Витольд случайно взглянул на нее и увидел своего врага, а утром позвонил в милицию и назвал фамилию и место работы разыскиваемого.

Глава четвертая

Вначале похоронная процессия двигалась медленно, но вот распорядитель взглянул на часы и незаметно прибавил шагу, чтобы уложиться в срок. Он хотя и работал по графику, составленному, правда, с учетом десятиминутного отдыха между процессиями, но наметанным глазом видел, что тут без речей не обойдется и на всякий случай не мешает минуту-другую сэкономить.

Первой, отделившись от остальных провожающих, за гробом Камбернауса шла его мать, и Зайга подумала, что ей, должно быть, уже за восемьдесят, так как Райво родился поздно — ей тогда было сорок пять.

С черным шелковым шарфом на голове, в черном пальто и черных туфлях на небольшом каблуке, она, пошатываясь и моментами чуть не падая, держалась позади гроба. Когда-то это была стройная женщина, а теперь сгорбленная исхудавшая старуха. Прежде чем гроб закрыли крышкой, она торопливо поправила подушку в головах сына, и всем бросилось в глаза, как сильно у нее дрожат руки. Как при болезни Паркинсона. Однако Зайга не спешила с выводами, она отлично помнила, что эта особа всегда прикидывалась хилой и легкоранимой, но стоило кому-нибудь задеть интересы небесного создания, как на ваших глазах она превращалась в разъяренную тигрицу. На памяти Зайги она никогда не поступалась своими интересами. Разве что из-за Райво. Может быть. Может быть, только ради него.

Считайте меня сухой и бессердечной, но даже в такую минуту мне ее не жаль! А тебя, Райво Камбернаус, я ненавижу! И презираю! Еще как презираю!

Перед гробом несли два венка — один от спорткомитета, другой от товарищей по команде. Из разговоров Зайга поняла, что объявления в газете не было, это мать всех обзвонила и пригласила лично. Объявление вряд ли привело бы их на кладбище, так как Райво держался высокомерно и его не любили.

Процессия, с Зайгой в самом хвосте, петляла, уходила все глубже в низкорослый сосняк. Здесь могилки были свежее, не успели еще обрасти декоративными кустарниками. Там и сям виднелись кучи белого песка, с краю высилась гора жухлых листьев, оберточной бумаги, увядших цветов и венков.

Гроб больше не открывали и после краткой речи опустили в яму. Могильщик зачерпнул лопатой песок, обошел с нею провожающих. Первые три горсти бросила мать Камбернауса, и этот троекратный стук заставил Зайгу вздрогнуть. Потом каждый бросил в могилу свою горсточку. Комья песка глухо ударялись о крышку гроба.

Сперва ты погребла меня, злющая баба, а теперь хоронишь своего сына, никого у тебя не осталось на свете. Тебя будет преследовать рок, как и меня. Ничего у тебя не остается!

Могильщик раздал присутствующим мужчинам лопаты, и все дружно принялись засыпать могилу.

Бум… бум… бум… бум…

Зайга спохватилась, что стоит с закрытыми глазами и что-то бормочет. Проклятия, что ли? К счастью, она была позади всех и никто ничего не заметил.

…Мячи мелькали в полете. Они бухали об пол, как пушечные снаряды. Игроки обороны падали на спину, кидались со всех ног: отразить нападающий удар удавалось редко. Особенно когда бил Райво. Он отличался удивительным хладнокровием и обладал какой-то необыкновенной способностью сориентироваться уже в прыжке. Достаточно было малейшей небрежности при блокировке, и он бил в обход блока, в незащищенное место площадки, обманные удары почти не применял.

На улице моросил октябрьский дождь, осеннее пальтишко так пропиталось влагой, что хоть выжимай, пробирала дрожь, а ведь в спортзале было тепло. Стоя за деревянным барьерчиком, отделявшим площадку от раздевалок так, что образовывался узкий проход в малый зал, на склад инвентаря и в душевые, Зайга смотрела блестящими глазами, как Райво взмывает над сеткой и заколачивает мячи. Он бил как с короткого, так и с длинного паса, пронзая тройной и даже четверной блок. Тренер скупо его похваливал.

В другой части зала лысый ветеран бокса Жанис Дзенис гонял своих учеников. Менее прилежные из них мимоходом посматривали на хрупкую девушку в клетчатом шерстяном платке и с пятнами на лице. Она была не столь красива, чтобы задерживать на ней взгляд, и боксеры вновь прижимали подбородок к ключице, группировались в стойку и, время от времени резко «выстреливая» левой, продолжали охоту за несуществующим противником на воображаемом ринге.

Своих часов у нее не было, и она то и дело поглядывала на циферблат чуть ли не под самым потолком — времени оставалось в обрез, часовая стрелка уже покидала восьмерку.

Райво помахал ей рукой, значит, заметил, и девушка благодарно улыбнулась, хотя и сомневалась, что ее улыбка долетела до адресата.

С улицы, топоча, ввалились двое мальчишек и встали рядом с нею у барьера. Сюда каждый мог заходить запросто, отсюда никого не прогоняли. Парни смотрят, смотрят и в один прекрасный день просятся в команду. Так в спортзальчике завода ВЭФ начинали многие известные в свое время спортсмены: исключительно техничный тяжеловес Свеце, хоккеисты Крастыньш и Салцевич.

Наконец Райво на минутку освободился и подошел к ней. До чего же нравилась девчонке его походка! Гибкая, эластичная. Впрочем, она все в нем тогда боготворила! Каким ничтожеством она ощущала себя рядом с ним, как боялась, что он одумается и выберет себе более красивую девушку, и как была благодарна за то, что он этого не делал.

— Ну, у тебя уже все в порядке, малышка? — Он поцеловал ее в щеку. Майка прилипла к спине, шея и лицо усеяны мелкими капельками пота, который он смахивает рукой.

— Сказали, быть в девять.

— Тогда тебе пора. — Райво посмотрел на часы.

— Идем со мной!

— Ну, малышка! — Райво укоризненно-ласково взглянул на нее.

— Я тебя очень прошу, пойдем со мной, мне страшно. — Зайга прижалась лбом к его плечу.

— Бояться нечего.

— Тебе легко говорить.

— Возьми себя в руки, малышка! Ведь ты у меня храбрая!

— Пожалуйста, пойдем со мной!

— Но у меня тренировка. — Райво бросил взгляд на волейбольную площадку, где его товарищи по команде, делая глубокий вдох и резкий выдох, упражнялись на расслабление мышц, и заторопился. — Когда мы встретимся?

— Только завтра. Мне сказали обязательно взять с собой деньги на такси. Завтра возле техникума. Я буду ждать.

— Держись, малышка. — Райво подмигнул. — Видишь, наши уже строятся. — Райво прижал палец к губам, потом к ее щеке, и девушка радостно улыбнулась.

— Беги, тебя ждут. Я еще пару минут посмотрю, там надо быть ровно в девять.

— До завтра!

— До завтра! — Она чувствовала, как на глаза навертываются слезы.

Волейболисты разделились на две команды и начали игру.

Девушка еще немного постояла и пошла прочь.

Могильщик ловко подровнял лопатой могильный холмик, распорядитель подал знак, чтобы клали цветы. Невдалеке показались двое мужчин с венком, они трусили чуть ли не вприпрыжку и лишь в последнюю минуту спохватились и сорвали с себя головные уборы.

Им дали возможность положить венок и сказать речь.

— Наш трудовой коллектив выражает глубокое соболезнование… Насосы под его надзором за восемь часов давали городу столько-то и столько-то тысяч кубометров воды… Мы его никогда не забудем, никогда не забудем…

Потом, уже на обратном пути, они объяснили, как обознались. Работают на головном предприятии, а насосная станция где-то у черта на куличках, так что своего усопшего товарища, пожалуй, и в глаза не видывали. Так что ничего удивительного.

А представитель спорткомитета говорил прочувствованно, сомнений не было: он знал Райво, возможно, даже играл с ним в одной команде, но когда он сказал: «Это был один из лучших наших волейболистов», Зайга чуть не крикнула: «Врешь! Не один из лучших, а самый лучший!»

Когда девушка вышла из спортзала, осенний дождь барабанил по лужам, небо обложило тучами, и, видимо, надолго. В клубе, наверное, был закрытый вечер в честь Октябрьской годовщины — многочисленные вэфовские цеха устраивали эти вечера один за другим. О том, что вечер закрытый, догадаться было нетрудно: оркестр играл «Рок эраунд зе клок». В то время голос Била Хейли впервые перелетел через Ла-Манш, и, хотя ни Чак Берри, ни — позднее — Элвис Пресли не представляли серьезной угрозы для континента, кое-кто встрепенулся. В газетах писали, что со стороны создается впечатление, будто танцующие рок-н-ролл растирают спины мокрыми полотенцами. В рижских клубах организовывали бригады блюстителей порядка, и те без предупреждения выталкивали любителей рок-н-ролла из зала. Появились и теоретики, которые связывали все беды в воспитании молодежи с этим неприемлемым тандем. Но, подобно всякому запретному плоду, он стал пользоваться особым успехом, и на закрытых вечерах рок-н-ролл наяривали часто и даже как бы в знак протеста.

«Какая-нибудь смазливая куколка, конечно, сманит моего Райво, обязательно сманит, но эти месяцы, которые принесли мне столько счастья, никто у меня не отнимет. Такой счастливой я больше никогда не буду, — размышляла девушка, торопясь по проходу между спортивным и танцевальным залами на улицу, где горели вечерние огни и громыхали трамваи. — Но не слишком ли рано я поджимаю хвост? Ведь это он меня искал в тот раз, а не я его. Я даже не пригласила его на дамский танец, а он все равно разыскал меня и пристал ко мне как банный лист. Нет, он не из тех, кто бегает за каждой юбкой».

На улице Берзаунес, тянущейся вдоль заводских корпусов перпендикулярно сверкающей главной магистрали, было темно, как в глубоком колодце. Одни лишь стволы берез белели, да чавкали под ногами опавшие листья. На миг ей стало страшно, хотя неподалеку, на углу улицы Скангалю, светились фонари.

Она уже была здесь позавчера со Сциллой, та ходила договариваться.

— Только запомни как следует дорогу, не то заблудишься. В темноте все такое чужое и незнакомое. Сейчас мы пройдем мимо вечерней школы, потом повернем направо, а там темным-темно, как в яме, и грязь по щиколотку. Фонари-то стоят, но все лампочки шпана из общаг поразбивала…

— А она что, фельдшерица?

— Почти что врач. А может, и поумнее. Солидная седая дама. Ты ей только не ври, тогда все будет в порядке. Говоришь, пятый месяц, да?

— Я думаю…

— Индюк на навозной куче тоже думает. Ей надо знать точно.

А вот и вечерняя школа. Точь-в-точь как другие здания — аккуратные, построенные перед самой войной двухэтажные особняки. Разве что у школы окна пониже, и прохожим видны с трудом втиснувшиеся за обычные школьные парты взрослые ученики. Встанет отвечать, а парта ему по колено.

От перекрестка и до самого железнодорожного полотна — большой участок, постепенно обрастающий частными домами. Невыразительные, похожие друг на друга, серые, огороженные заборчиками, они выстроились рядами вдоль улочек, спрятались в закоулках. Чем отличались земельные участки один от другого, так это числом фруктовых деревьев и кустов. Но в темноте деревьев не было видно, и девушка ориентировалась исключительно по табличкам с номерами домов, освещенным крохотными тусклыми лампочками. Хотя эра телевидения пока не наступила и час был еще не поздний, свет горел лишь в нескольких окнах. Тротуаров тут не было, ноги утопали в грязи, пробирала холодная дрожь. То поблизости, то вдали лениво тявкали собаки.

Где-то здесь, за поворотом… Третий от угла…

Примерно там, где стоят машина «скорой помощи» и милицейский газик с брезентовым верхом. Может, у ее дома и стоят? Позавчера Сцилла запретила ей идти дальше: если все будет как надо, она сама договорится, а если не выгорит, то докторша только рассердится присутствию лишнего человека и, может статься, в дальнейшем не пожелает иметь со Сциллой никаких дел.

Надо было разглядеть номер дома. Если окажется, что машины приехали к докторше, она как ни в чем не бывало пройдет мимо, если же это возле дома соседей, то ей нет до них никакого дела. Условлено ровно в девять, надо быть вовремя.

Хотя номер дома она помнила не хуже дня своего рождения, в записочку все-таки глянула. Заодно ощупала зашпиленный английской булавкой карман с деньгами: все в порядке, можно идти.

Она пересекла улицу и пошла дальше. Дождь припустил сильнее, капли с шумом шлепались в грязь.

Это был единственный дом, все окна которого освещены. Когда она поравнялась с ним, над крыльцом как раз зажегся довольно сильный прожектор, высвечивая дорожку из бетонных плит и ворота.

Двери открылись, и показались санитары с носилками, на них лежало что-то накрытое белой материей, скорее всего простыней. Из машины «скорой помощи» выскочил шофер, распахнул заднюю дверцу, помог установить носилки.

Внезапно она, сама того не сознавая, подошла к машинам и очутилась между «скорой помощью» и газиком. И увидела на носилках молодую женщину, ее густые черные волосы обрамляли лицо, бледность которого бросалась в глаза даже на фоне простыни. Женщина испустила стон.

Стукнула парадная дверь, и на крыльцо вышли офицер милиции и человек в белом халате с медицинской сумкой, на которой красовался красный крест.

— В таких условиях! Какое варварство! Настоящее убийство!

Человек в халате сел в машину, и она тотчас отъехала, а офицер милиции вернулся в дом. Одно за другим гасли окна. Зайга все стояла, как громом пораженная, и смотрела на номер дома, который только что проверяла по бумажке.

Первой посадили в милицейскую машину какую-то старуху. Та сопротивлялась, доказывала, что она тут ни при чем, ничего, мол, не знает, всего лишь грела воду. Затем вывели женщину в поношенной шубе.

Зайга очнулась и пошла назад. Милицейская машина, поравнявшись с нею, притормозила, и она скорее почувствовала, чем увидела, что через боковое окно ее внимательно разглядывают. Затем газик тронул с места — и вскоре его габаритные огни растаяли в темноте.



Похоронные речи окончены.

Распорядитель с трагическим выражением лица, будто только что потерял дорогого ему человека, выражает матери Райво последнее соболезнование. Его ждут не дождутся в часовне, чтобы начать новые похороны.

Мало-помалу толпа вокруг могильного холмика редеет, провожающие расходятся. Кто-то вполголоса декламирует: «Плитой придавили могилу Роба…» Долг исполнен.

Мать Райво и представитель спорткомитета еще медлят, она, кажется, объясняет ему, каким будет памятник, а он поглядывает через плечо, прикидывая, успеет ли догнать приятелей, удаляющихся по аллее. Они все же решили пропустить по стаканчику, помянуть-таки усопшего в компании экс-спортсменов.

Ишь, Райво Камбернаус, даже памятник тебе поставят! И, может быть, большой, красивый; скульптор ведь не знает, что ты был за человек. А если и знает, все равно сделает красивый, ведь деньги платят не за правду, а за красоту!

На Зайгу с упакованным в бумагу букетом не обращали внимания, все думали, что она подошла просто из любопытства.

Она приблизилась к куче мусора — выбросить оберточную бумагу — и с трудом удержалась, чтобы не отправить туда же и розы. Цветы свежие, словно только что срезанные, на нежных темно-красных лепестках — капельки росы. Стебли длиннющие, да и букет огромный, ценой, пожалуй, затмит все остальные цветы на могиле Райво.

— На, жри и подавись, Камбернаус! — губы ее шевелятся беззвучно, а в душе стоит крик. — С этой минуты я забуду тебя! Ты умер, и все, и конец!

Огромные розы цвета любви удивляют и потрясают старуху в траурном одеянии. Она вскрикивает:

— Надломите, надломите стебли, не то украдут!

— И пусть!

Откуда тут эта богатая, элегантная дама? Кем она была для Райво? Лучше бы не тратилась на цветы, а спасала его, пока был жив!

Не припомнишь меня, старая? Конечно, нет. Слишком многих он проводил через свою комнату.

«Желаю счастливой старости!» — расчетливый удар. В самое сердце. Если бы Райво порадовал тебя внуками, они обязательно присутствовали бы на похоронах. И распорядитель тоже никаких внуков не упоминал.

Стройная, представительная, одетая, как манекенщица из дома моделей, она направилась к выходу, провожаемая взглядом остолбеневшей старухи.

Интересно, тот ли у тебя теперь взгляд, равнодушный и невидящий? Как ты умела степенно кивать головой, отвечая на мое робкое приветствие! Приветствие краснеющей, стыдливой девчонки, которая, чтобы не беспокоить хозяйку, проходила через ее комнату в чулках. Мои туфли ты всегда видела в прихожей, не так ли? Ты замечала их только потому, что они были очень уж простенькие и не раз побывали в починке. Что же делать девчонке, если лучших у нее нет? Стипендия с гулькин нос, из дому денег прислать не могут. Пришлют иногда шмат сала или мешок картошки, и на том спасибо. Те, кто ютился в общежитии, были из бедных семей: кто посостоятельнее, снимали вдвоем или втроем комнатушку. Может, они и не жили лучше, зато настроение у них было другое.

Сколько я помню, ты всегда смотрела телевизор, утопая в мягком кресле. Да-да, у тебя был телевизор. Я впервые увидела этот ящик в твоей квартире. Он должен был свидетельствовать о том, что твоя семья живет в достатке, занимает привилегированное положение и шагает в ногу с прогрессом. Считанные вечера тебя не было у телевизора. Иногда закрадывалась мыслишка, что ты специально поджидаешь нас, чтобы потом лечь спать.

— Привет, ма, — говорил Райво, таща меня за руку.

Мать, не отрывая взгляда от экрана, величественно кивала. Так, будто никакой девушки здесь нет, будто никто, кроме ее сына, и не промолвил «добрый вечер».

Комната Райво была маленькая, почти треугольная. Стол, несколько стульев, магнитофон, привинченная к двери вешалка, полка с кое-какими книжками, купленными еще в школьные годы, диван, и над ним, в лакированных рамках, дипломы за спортивные достижения. И еще газета «Спортс» — свежие номера и старые — на столе, на подоконнике и даже на полу.

— Музыку поставить?

Она покачала головой.

— Немножко…

— Ладно, поставь.

— Пойду поищу чего пожевать. Ты ведь хочешь есть?

Она утвердительно кивнула. Райво исчез и вскоре вернулся с бутылкой молока, бутербродами с колбасой, сыром и другими яствами, которые нашлись в холодильнике.

Подкрепляясь, они ждали, пока в первой комнате мать выключит телевизор и постелет себе.

— Погаси свет, — сказала она. Боялась, что он увидит набежавшие слезы, и это оттолкнет его. Увидит округлившийся живот, и это его отпугнет.

— Какие у тебя налитые груди…

— Так и должно быть, — прошептала она.

— Как я хочу тебя!

И она подчинилась, хотя охотнее всего отвернулась бы и дала волю слезам.

— Может, еще разок попробовать у той докторши? Может, ничего страшного там не произошло? — спросил Райво чуть позже.

— Попрошу Сциллу, пускай сходит.

— Если там не выйдет, я поговорю с Варисом. Ты его не знаешь, он играет в защите. Его жена работает акушеркой. Да, кстати, тренер думает, что меня все-таки возьмут в сборную. Вот когда начнется колоссальная житуха!

Прошло еще две недели.

Внезапно обнаружилось, что Райво Камбернаус очень занят, он не пришел на свидание, а потом позвонил в общежитие и сказал, что тренируется в сборной и нет ни одной свободной минутки. Кроме того, надо оформиться на другую работу, там будут платить побольше, чем на ВЭФе, только вот новый начальник вообразил, что, когда у спортсменов нет соревнований или тренировочных сборов, они должны потеть на работе наравне со всеми. Не грусти, малышка, выше голову!

Она слушала голос, доносившийся из трубки, и машинально кивала, у нее уже не было ни сил, ни храбрости, ни веры.

В красном уголке крутили пластинку с песнями Ива Монтана, мягкие, округлые, как вербные сережки, слова скатывались по крутой деревянной лестнице общежития: «Мертвые листья легли на порог, забыть ничего я не смог. Помню и ласку, и каждый упрек, смех твой и слезы в сердце сберег! Как же ты хочешь, чтоб я позабыл твой образ прекрасный…»

Еще через неделю она собралась с духом и пошла к матери Райво. Она хотела поговорить с нею, но, завидев в дверях эту гордую и неприступную женщину, едва слышно вымолвила:

— Скажите, пожалуйста, Райво дома?

Я видела, старая карга, как ты колебалась, пускать ли меня в квартиру. Чтобы объясниться на лестничной клетке, тебе хватило бы одной-двух фраз. Но, подумав, ты решила, что рано или поздно придется со мной переговорить, а на лестнице могут услышать соседи, и вдруг я в отчаянии зареву. Райвик был гордостью клана, звездой для всего дома, ты не могла допустить, чтобы померк непорочно чистый блеск этого светила.

— Райво на сборах, когда приедет, он вам позвонит. Зайдите на минутку.

Ты уселась в свое мягкое кресло, это вечное, проклятущее кресло, а я стояла перед тобой, как подсудимая.

— С женой Вариса ничего не вышло… Если бы раньше, дело другое, а так слишком большой срок…

Я стиснула зубы и потупила взор. Хотя можно было и обрадоваться тому, что ты в курсе и мне ничего не надо из себя выдавливать.

— У одной моей подруги есть знакомая, она может помочь… Это дорого, но я вам добавлю, сколько понадобится… Адрес…

— Нет, — пробормотала я, но ты, видимо, не поняла, иначе твой спокойный тон изменил бы тебе.

— Но с таким уговором, что после этого вы поедете к себе в деревню, вам нужен будет абсолютный покой. Вы из какой волости?

— Я живу в поселке.

— В субботу…

— Не заставляйте меня! Пожалуйста! Я не хочу этого! — Я заплакала в голос. — Мне страшно! Я могу умереть! — Захлебываясь, я принялась рассказывать о черноволосой женщине, все еще стонавшей на носилках, стоило мне прикрыть глаза.

Я была готова упасть на колени и поклясться, что буду самой лучшей, самой послушной невесткой, какую только можно вообразить, что буду любить свекровь, уважать ее и трудиться по дому в поте лица. Что и Райво хочет быть со мной, быть всегда, что через два года я окончу техникум и сама смогу прокормить себя и своего ребенка, что я не буду никому в тягость. К работе я привычная и никогда ее не чуралась. Но ничего этого не сказала, только молола языком одно и то же: все о той женщине, об упиравшейся старухе, вопрошавшей: «За что же меня, я только грела воду», о возмутившемся человеке в белом халате: «В таких условиях! Настоящее убийство!»

— Помочь можно только тому, кто хочет, чтобы ему помогли! — холодно промолвила ты в ответ. — Справляйтесь сами, у меня тоже есть нервы!

Ты выбросила меня за дверь. Я была унижена, я была в отчаянии. Ушла-то я сама, ты меня и пальцем не тронула, но все равно: меня выставили за дверь. Как потаскуху, как последнюю шлюху. Хорошо еще, что ты не сказала: «А может, Райво не единственный претендент на отцовство?» Не лги, эта фраза была припасена у тебя, чтобы заставить меня решиться, но ты побоялась ее высказать. Из-за Райво. Ведь он притаился в своей комнате и слышал все до последнего слова. Да, он был тряпкой, и ты это знала. И опасалась, что такая фраза заденет его мужскую гордость. Но, наверное, не стоило опасаться.

Уже внизу, во дворе, я слышала, как ты хлестала его по щекам. Окно было открыто. Рыдая, ты кричала в гневе: «Кобель поганый! Чтоб духу твоего тут не было!» И отвешивала ему оплеуху за оплеухой, а он только и мог что лепетать: «Не надо, мамуля, ну, не надо, мамуля!» Так ты облегчила свою совесть.

А в общежитии я узнала, что мое дело будет рассматриваться на заседании педсовета. Возможно, никто за мной специально не следил, скорее собственный живот меня предал. Как ни одевайся, а скрыть уже ничего нельзя было.

Ну а чем могла попрекнуть своего баловня ты, старая карга? Глупо было разыгрывать удивление. Ты же десятки раз видела, как я остаюсь с Райво на ночь; может, думала, мы всего лишь целуемся? Последний дурак тебе не поверит. Нет, ты просто надеялась, что все обойдется. Мальчику ведь это необходимо для правильного обмена веществ. К тому же хорошо, что у него одна девушка, не то еще подхватит дурную болезнь. Ты не считала меня за человека, для тебя существовал один Райво и еще его слава. И теперь ты пожинаешь то, что посеяла. Только что вместе с этим размазней предали земле твои надежды и мечтания, а ты сама, в наказание, еще помучаешься, побегаешь за своей смертью…

У кладбищенских ворот стояла живописная группа мужчин. Видно, мать Райво поручила кому-то из его ближайших друзей пригласить провожающих на поминки. Все были в сборе, ждали только старуху.

Зайга слышала, как за спиной шуршат по усыпанной гравием дорожке мелкие спотыкающиеся шажки. Это старая карга пыталась ее догнать. Черный шелковый шарф и широкая юбка развевались на ветру.

Обходя стоящих у ворот мужчин, Зайга убавила шаг. Тут-то мать Райво и схватила ее за рукав.

— Мадам, извините меня… Может, выкроите время? У нас накрыты столы в ресторане…

— Далеко не все хочется вспоминать, мамаша Камбернаус.

— Я вас когда-то уже видела, да?

— Да, очень давно. Меня зовут Зайга. Прощайте!

И она быстрым шагом прошла к машине.

— Зайга! Милая Зайга! — в голосе старухи послышалось отчаяние.

Выстрелив облачком дыма, «Волга» тронулась с места. Провожающие, как по команде, поглядели ей вслед и пошли искать свой автобус.

— Домой? — спросил шофер.

— Нет, на работу.

Где же триумф победительницы? Сладость мести? Где все это? Почему ты мне и в этом отказываешь, Райво Камбернаус?

И она вдруг расплакалась, размазывая по лицу тушь и румяна.

Шофер никогда не видел ее плачущей. Он притормозил у кромки тротуара, но она приказала ехать дальше.

— Ничего… Сейчас пройдет… Сейчас я возьму себя в руки… Может, слышали такую фамилию — Камбернаус? Волейболист Райво Камбернаус?

— Может, и слышал когда-нибудь… — Шофер равнодушно пожал плечами.

Глава пятая

В фанатиках нигде и никогда не было недостатка. К счастью, не все из них одержимы опасными для окружающих идеями, некоторые фанатики в повседневной жизни — обыкновенные люди, прекрасные коллеги, но стоит кому-нибудь невзначай затронуть предмет их безумной страсти, как они становятся нетерпимыми и заумными. По сути, они очень похожи на коллекционеров, с той разницей, что падки не на пергаменты, подверженные тлению, или какое-нибудь барахло, тронутое молью, а надеются завоевать мировую славу и обессмертить свое имя трудами, о которых серьезные люди не имеют представления и за которые ни одно учреждение денег не платит. У Хария Дауки был такой коллега — Петерис Сиполс, он отпросился в архив, где, по мнению всех остальных, разгонял папками пыль. Но сам Сиполс любил рассказывать, что задумал большое дело и бьется над ним так интенсивно, что аж полысел.

Столетней давности успехи француза Бертильона в создании картотеки преступников на основе данных о длине рук и ног навели Сиполса на мысль об улучшении существующей картотеки управления.

Эта мысль не давала ему покоя ни днем ни ночью — ему все казалось, что он опоздал; не может быть, чтобы столь простая догадка уже не осенила кого-нибудь. К счастью, Сиполс владел четырьмя языками и, снедаемый желанием установить, кто украл его идею, не вылезал из читален, пока не проглотил всю имеющуюся в Риге специальную литературу. В ней не было ни намека на что-либо подобное, и от волнения у Сиполса дрожали руки и ноги: могло статься, что его еще не успели обскакать.

Ценой больших усилий Сиполсу удалось пробить себе отпуск раньше срока, и он помчался в Москву, однако и там не нашел никаких указаний на то, что кто-либо работает в интересующем его направлении или уже добился каких-нибудь успехов.

Постепенно жена и дети стали забывать его дорогие черты, так как домой он являлся затемно и ненадолго. В коридоре отдела, встречая товарищей по работе, Сиполс уже не говорил им «доброе утро», как положено воспитанному человеку, а сразу же набрасывался с расспросами о фотороботах.

Если хорошенько подумать, то какая-то доля здравого смысла в затее Сиполса была. Он основывался на том, что фотороботы, представляющие изображения разных лиц, складываются из одних и тех же частей. Сиполс кинулся эти части особым образом нумеровать. В итоге каждый фоторобот получал восьмизначный индекс, в котором первая цифра обозначала лоб, вторая — нос, третья — рот и так далее до восьмой, которая информировала о форме ушей. Если проставить соответствующее восьмизначное число на хранящейся в картотеке личной карточке и допустить, что свидетели в одной из позиций могут ошибиться, то время поиска все равно сократится по меньшей мере в сто раз. Последнее обстоятельство было особенно важным, поскольку преступник часто торопился изменить свою внешность, чтобы ввести в заблуждение свидетелей и помешать следствию.

Вопреки тому, что Петерис Сиполс ни минуты не сомневался в пользе своего открытия, в том, что его личный вклад в усовершенствование картотеки огромен, до сих пор этим способом не удалось найти ни одного разыскиваемого. Сам автор объяснял это тем, что успел обработать только треть карточек и пока не нашел формулы для определения возрастных изменений в облике человека. Часть «героев» милицейской картотеки запечатлена на фото лет двадцать, а то и тридцать назад, и так как затем эти люди закона не преступали, то и снимков посвежее в картотеке не было.

Неуспех огорчал Сиполса, и он старался не пропустить ни одного случая, а они были довольно редкими, когда в малом зале собирали свидетелей, чтобы с их помощью сконструировать фоторобот.

Откинувшись в мягких креслах, приглашенные смотрели на экран и командовали, какие из предлагаемых частей лица оставить, а какие — убрать. Иногда возникали разногласия, но в целом ничто не нарушало напряженной рабочей обстановки.

Едва был готов фоторобот, Сиполс с восьмизначным индексом в руках стремглав несся в архив, чтобы проторчать там без сна ближайшие двое суток, так как начальство еще не дало разрешения расположить карточки по системе отверстий или по краевой перфорации, и ему приходилось выискивать каждую в отдельности и сравнивать, сравнивать.

Вот почему было бы неразумно удивляться наигранному равнодушию, с каким Сиполс, пытаясь скрыть свое ликование, неторопливой походкой, предварительно постучавшись, вошел в кабинет следователя Хария Дауки. Харий допрашивал свидетеля по одному из уголовных дел, находившихся в его производстве, он знал цену времени и готов был выслушать коллегу сразу же, но Сиполс жестом показал, что не будет ему мешать, и, расположившись на потертой софе а-ля бидермайер, небрежно закинул ногу на ногу и принялся изучать убранство кабинета с видом туриста, который попал на охраняемый государством объект, имеющий большую историческую ценность. Ух, как здорово он смотрелся! Даже звездочки на погонах блестели ярче обычного.

Наконец допрос свидетеля был закончен, тот, вздохнув, расписался на каждой странице протокола и ушел, а Сиполс, пересев на его место, вынул из конверта четыре фотографии и разложил перед Харием. И поглядел на следователя, как бы спрашивая: «Ну, каково?»

— Поздравляю, старик! — с непритворной радостью воскликнул Харий, никогда не завидовавший чужому успеху. — Ты войдешь в историю!

— Который из них тебе годится?

— Эрик Вецберз. Я не знал, что он имеет судимость. Девчата из бюро дали неправильную информацию. Это многое меняет.

Лица на снимках были довольно схожи, но Харий без колебаний взял второе фото справа. Всего лишь пару дней назад он встречался с этим человеком, да и фотография была нестарая, годичной давности, не больше. Здесь не могло быть ошибки.

— А с каким искусством он разыгрывал передо мной целый спектакль! Знаешь, надо будет взять в оборот этих девиц из справочного!

— Слушай, — растерялся Сиполс, у которого душа вдруг ушла в пятки. — Это никакой не Эрик Вецберз. — Выхватив у Дауки фотографию, он отогнул пришпиленный к ней листок и прочитал: — Виктор Вазов-Войский. По кличке «Шило». Родился в пятьдесят шестом в Риге. Рост метр восемьдесят два. Образование среднее. Три судимости, все три — квартирные кражи.

— Ты уверен?

— Сам выписывал.

— Что о нем еще известно?

— В последний раз выпущен на свободу два с половиной месяца назад.

— Живет в Риге?

— Собирался податься к отцу в Мурманск. В Риге не прописан.

— Покажи-ка еще раз фото! Разрази меня гром… Черт… Это Эрик Вецберз!

Харий Даука достал из ящика стола размноженный типографским способом рисунок, сличил с фотографией — одно и то же лицо. Естественно, в мелочах кое-что не совпадало, ведь фоторобот — это снимок комбинированный, но оба криминалиста не сомневались, что имеют дело с одним и тем же субъектом.

У обоих мелькнула мысль, что Вазов-Войский живет по документам Эрика Вецберза, но в этой мысли было слишком много нелогичного. У Вецберза высокая квалификация, редкая профессия, он трудится на одном заводе целых десять лет. Вецберз имеет семью и соседей, рядом с которыми живет достаточно долго. Наконец, у Вецберза…

— Не знаю уж как, но в архив вместо фото Вазова-Войского попал снимокВецберза, — сказал Даука.

Сиполс покачал головой.

— Волосы еще можно подкрасить, но рост — как две капли воды. Сантиметр в сантиметр. Тут какая-то загадка.

— Я запрошу Мурманск.

— И ничего умнее не придумаешь. — Возникшая неясность заметно огорчила Сиполса, так как отдаляла миг возложения лаврового венка на голову триумфатора. — Ну, я пошел. Скопилась масса работы.

У следователя тоже был нелегкий день, но он сумел урвать после обеда пару часов, отложив допрос Мендея Мнацоканова, — тот, в отличие от Вазова-Войского, никуда исчезнуть не мог, так как подметал улицы под строгим надзором.

Как и следовало ожидать, по телетайпу из Мурманска сообщили, что гражданин Виктор Геннадиевич Вазов-Войский ни в самом городе, ни в Мурманской области не прописан.

Из всех способов, с помощью которых Даука мог разыскать невесть где проживающего трижды судимого рецидивиста, Харий для начала выбрал наименее трудоемкий: пошел в архив знакомиться с последним уголовным делом Войского, лишившим того радостей вольной жизни на три года. В деле должны быть хотя бы ссылки на то, в какой части города его искать. Несколько месяцев свободы — обычно слишком малый срок, чтобы обзавестись новыми друзьями, чаще всего довольствуются старыми.

Грубо сколоченные архивные стеллажи петляли по длиннющим сводчатым ходам, но Даука быстро раздобыл нужную ему папку.

Он сел за стол и, стряхнув с папки пыль, начал перелистывать дело.

Группу из шести человек судили за квартирные кражи и угон автомашин. Вначале машины служили для перевозки краденого, но когда разошлись награбленные деньги, были проданы по частям. Главарь группы — старший по возрасту, ему было за тридцать — участвовал почти во всех кражах. Суд признал его главным виновником и осудил на максимально возможный срок: шесть лет лишения свободы, так как один год у него еще оставался от предыдущего срока. Вазов-Войский по важности в группе был вторым, хотя участвовал лишь в двух кражах. В отличие от остальных они были тщательно подготовлены, и в обоих случаях потерпевшие лишились вещей, ценность которых выражалась в пятизначных числах. После задержания преступников из этих вещей хозяевам не вернули почти ничего: Вазов-Войский утверждал, что продал все неизвестным лицам, прямо на улице, а полученные деньги промотал в ресторанах и проиграл в карты. Похоже, его действительно преследовала страсть к картишкам: о них упоминали в своих объяснениях и остальные осужденные. Чаще всего играли в трехкомнатной кооперативной квартире самого Вазова-Войского, где в основном и хранили награбленное до продажи. Новичками в этой шестерке были только двое, они и в карточной игре оказались молокососами — кроме денег проиграли старшому и Вазову-Войскому свою долю. Решением суда квартиру отдали в распоряжение кооператива, но компенсация покрыла лишь ничтожную долю материального ущерба, понесенного потерпевшими. В свои двадцать два года Вазов-Войский наделал таких долгов, что практически не имел надежды отдать их до конца жизни.

Все осужденные жили в микрорайоне Кенгарагс, и Даука, созвонившись с участковым уполномоченным, условился с ним о встрече через полчаса.

Участковый, коренастый майор, сказал, что работает здесь давно. Говорил он с едва заметным латгальским акцентом.

— Конечно, Виктор, — буркнул он, глянув на фотографию. И вздохнул. — Покатился по наклонной плоскости, даже и не заметил как. А хороший парень был. С другими возишься, шпыняешь их, а с этим никаких зацепок. Вежливый, шапку снимет, ножкой шаркнет. Как подрос, реже показывался на глаза, здесь танцулек-то почти не бывает, молодежь едет веселиться в центр. И вдруг — на тебе, квартирные кражи. Отец враз осунулся, как-то приметил его на улице — не узнать, мать все бегала, хлопотала, возмещала убытки потерпевшим, чтобы хоть до суда оставили сына на свободе. Оставили. В другой раз Виктора с одним парнем застукали прямо на квартире. Вещи у них уже были сложены в чемоданы. Дали порядочно, но малолетним льготы: через полтора года вернулся домой. Я еще возился с ним, на работу устраивал: восемнадцати нет, да из колонии, кто такого по собственной воле возьмет. Я уж обрадовался, думал, все образуется, а через два месяца он опять влип — и снова за то же самое. Мать померла, отец дождался сынка из колонии, отдал ему квартиру, а сам уехал куда-то на Север… Родители порядочные люди. Единственный ребенок, но вот потянуло его на легкую дорожку, и амба. Вроде глупо, но тем не менее это так. Опять что-то натворил?

— Похоже…

— Ну-ну… У меня с полдюжины таких, волю и понюхать как следует не успевают.

— Где его можно найти?

— Виктора? — спросил майор и тут же понял, что вопрос не к месту. — Не знаю, не видел, но кто-то мне говорил… Да, кто же это был? Не дворничиха ли из его прежнего дома? Сейчас позвоню ей…

Майор ловко повел разговор, упомянув о Викторе мимоходом. Была, вероятно, причина, почему с дворничихой следовало говорить обиняками, но по кивку Харий понял, что нужная информация получена.

— Есть у меня тут одна, как я называю, бар-дама, — сказал майор, снимая с вешалки фуражку. — Сходим к ней, так или иначе пора потрясти ее за тунеядство. Дольше месяца ни на одной работе не держится. Конечно, ей нелегко, — майор усмехнулся. — Ночью по кабакам, утром на работу. Кто это выдержит? Две сестры — и обе хороши! Мамочка работала завзалом, вышла замуж и оставила дочерям квартиру. Для таких вот квартиры сыплются, как из рога изобилия.

Пешеходная дорожка вилась между кирпичными многоэтажками с чахлым кустарником и песочницами во дворах.

— Пришли. На четвертом этаже.

Узкая, довольно грязная лестница. Напрасно майор колотил в дверь. Пожилая женщина, проносившая мимо детскую коляску, ехидно заметила:

— Стучите громче, эти днем спят.

Когда возвращались к автобусной остановке, майор сказал:

— Может, и к лучшему, что не застали. Если Виктор здесь бывает, то вернее нагрянуть утром, часиков в шесть. В это время им негде время убить — и они расходятся по своим берлогам. Утречком подъедете? Заодно обыск сделаем, если понадобится. Но советую — вместе, мне этот район хорошо знаком. До завтра!

— А если в пять?

— Годится!

Рано утром прозвонил будильник, следователь Даука глянул в окно и увидел, что машина опергруппы уже стоит у подъезда. Он прыгнул в брюки, электрической бритвой проехался по щекам и, сопровождаемый недовольным урчанием голодного желудка, сбежал по лестнице.

Участковый стоял в условленном месте и перелистывал какие-то документы; когда подъехал «бобик», он запихнул их во внутренний карман шинели.

— Машина пусть тут постоит. — Майор взял руководство в свои руки. — Увидят в окно, поймут, дело серьезное, а эти дамочки серьезных дел как огня боятся.

Они звонили и стучали, но им никто не открывал. Майор, приложив ухо к двери, внимательно прислушался. Внезапно он зажмурился, и Харий понял, что в квартире кто-то есть.

— Открой, Белла, это я! Не выводи меня из терпения!

Он постучал изо всех сил и снова прижался ухом к двери. По выражению его лица и подмигиванию можно было понять, что там, внутри, зашевелились.

— Белла, открой!

— Кто там? — спросил тревожный женский голос.

— Это я, участковый!

Звякнула дверная цепочка, щелкнул замок, и на пороге появилась заспанная женщина лет двадцати трех или чуть постарше; лампочка, освещавшая лестничную площадку, раздражала ее, она жмурилась. Харий ожидал увидеть расхристанную взлохмаченную особу, но эта скорее была похожа на ухоженную девицу из итальянского коммерческого фильма: наскоро накинутый длинный шелковый халат с декоративной вышивкой, на ногах комнатные туфли с загнутыми кверху носами, бигуди в волосах под газовым платочком. Миловидная женщина.

— Почему не открываешь, когда стучат? — спросил майор, бочком протискиваясь в квартиру.

— А я знаю, кто это ломится среди ночи?

— Какая ночь, люди уже на работу встают. Ты-то где работаешь?

— Вагоны мою. Но сейчас на бюллетене, простыла.

— Покажи больничный!

Женщина отвернулась и стала шарить в секретере.

Ассоциаций с итальянскими фильмами комната не вызывала, но и запущенной ее нельзя было назвать, хотя косметический ремонт все же требовался. Здесь явно не хватало мужской руки. Купленная когда-то дорогая темная стенка успела расшататься, дверца шкафа держалась на одной петле, но следов ночных попоек не было видно.

Харий нарочно оставил наружные двери открытыми и прошел с Беллой и майором в комнату. Если кто и прячется на кухне или в туалете, более благоприятного момента, чтобы дать деру, ему не дождаться. Тут он и наткнется на парней из опергруппы, поджидающих во дворе.

Белла подала майору голубой больничный листок. Взглянув на дату, он вернул его.

— А сестра? — участковый кивнул в сторону соседней комнаты.

— У ее сына сыпь.

— Постучись, я хочу посмотреть.

— Она знает, кто пришел. — Белла отворила дверь и зажгла свет.

На широкой постели лежала женщина постарше и с нею мальчонка с красноватыми пятнами на лице. Нет, ни та, ни другая не прогуливались по рынку с бриллиантами в ушах, сопровождая плута из плутов, смуглые кавказцы ту даму описывали совсем иначе.

Майор ловко опустился на колено и заглянул под кровать. Белла презрительно фыркнула, майор покраснел и сказал:

— Я твоего старика вспомнил, который под кровать забрался, а выбраться не смог. Подумал, может, и сейчас кому надо помочь. Он больше не приходит? Открой-ка заодно шкаф!

Белла открыла шкаф — и там никого.

Все трое вернулись в прихожую, сестра Беллы с мальчиком остались в кровати.

У майора было неспокойно на душе, он обошел остальные помещения, но ничего не нашел.

— Когда ты увидишь Виктора? — внезапно спросил он.

— Какого Виктора?

— Ты знаешь, о ком я спрашиваю.

— Вазова-Войского?

— Да, да… Шило.

— Об этом жуке слышать ничего не хочу!

— Зато мы хотим. Мой коллега прямо жаждет с ним повстречаться. Ведь он у тебя живет, так?

— Жил! Когда отсидел свое, куда ему было податься, вот я его и приютила. Как-никак старая любовь. Приняла, откармливала, как бычка, а он стащил мое барахло и смылся.

— Заявление в милицию написала?

— Ничего я не написала и писать не буду. Пусть подавится!

— Ты все-таки скажи, где его искать.

— Оставьте вы меня в покое… Я за ним по пятам не хожу, за этим идиотом!

— Ты, Белла, голос не повышай, а то ведь я могу и рассердиться.

— Идите к цыганам, там он! — вдруг крикнула из другой комнаты сестра.

В машине майор потер заспанные глаза и, ни к кому не обращаясь, сказал:

— Ну что я могу с ними поделать? Ничего. Скандалов не устраивают, приводят из кабачка старичков малахольных, те во всем слушаются и ведут себя спокойно. Молодые, цветущие бабы, а сами себя губят. И неглупые, небось понимают, что вечно так продолжаться не может. Мойщицы вагонов с лакированными ноготками! Хороши! Поработают пару недель — и ищи-свищи! Им бы приличному ремеслу обучиться, тогда, может, и встали бы на ноги.

Машина тем временем выехала из квартала и повернула на широкую асфальтированную улицу, параллельную железной дороге.

— Езжай прямо, — сказал майор. — Путь неблизкий.

— Что это она молола о старой любви?

— Чепуха, — махнул рукой майор. — Белла, может, и была для него первой любовью, но никак не наоборот. Во всяком случае, так мне дворничиха рассказывала. Еще когда Виктора в первый раз арестовали. Ей, в свою очередь, поведала мать Виктора. Мамаши, известно, всегда найдут романтическую причину. Краденые денежки он спускал на пару с Беллой, ей все было мало, все грозилась уйти к другому. Ездили кутить в Таллинн, в Ленинград. Подростка ночами нет дома, а мамочка молчит, как заговорщик. Вот и домолчалась до инфаркта.

Между улицей и железнодорожным полотном стоял не огражденный забором розовый дом в два этажа, перед ним выстроился ряд дровяных сарайчиков, темнела чугунная водокачка.

— И этот у меня вот где! — проговорил майор, вылезая из машины. — Все жильцы вроде работают, а на самом деле шляются по Центральному рынку, спекулируют.

— Когда-то тут пасся конь рыжей масти.

— Это давно было. Когда в доме одни цыгане жили.

— А теперь?

— Теперь всякий народ, но все равно гляди в оба. Все время что-нибудь случается. Весной четверых посадили за изнасилование.

Решили, что и на этот раз наверх пойдут вдвоем, а оставшиеся в машине последят, чтобы из дома никто не удрал.

За дверьми был облупленный, грязный коридор с квартирами по обе стороны. Где-то хныкал ребенок, на него покрикивала мать.

— Здесь… Только осторожно, не споткнитесь.

На второй этаж вела крутая скрипучая лестница без перил, со сбитыми ступеньками.

— Как в бочке… Держитесь рукой за стенку, — наставлял майор.

В дальнем конце коридора тускло светилось окно, на дворе светало.

Все же номеров квартир было не разглядеть, и майор принялся считать двери.

— Кажется, тут, — проворчал он и постучался.

Дверь открыли сразу, и Харий увидел женщину, кутающуюся во фланелевый халат. В лицо пахнуло теплым смрадом.

— Доброе утро!

— Доброе… — ответила женщина. Взгляд у нее был робкий и пугливый. Видно, утренние и вечерние визиты милиции были ей не в диковинку, казалось, она уже смирилась с очередной потерей.

— Виктор дома?

— Он спит.

Харий с майором прошли на кухню. Половину ее занимала плита, на которой стояла сковорода с недоеденной вечером картошкой. Стены пропитались дымом и кухонными запахами.

Майор, ничего не спрашивая, миновал кухню, нащупал у косяка выключатель. Комнату залил белый свет, лампочка была без абажура и очень яркая.

На диване, лицом кверху, лежал, раскрыв рот, Виктор Вазов-Войский. Он негромко похрапывал. Лицо его, покрытое трехдневной щетиной, выглядело серым. На полу стояли две пустые бутылки из-под крепленой бурды, неизвестно почему именуемой портвейном.

— Вставай! — Майор тряхнул спящего за плечо.

Приоткрылись воспаленные глаза, видно было, что он пытается оценить ситуацию, чтобы понять, как действовать дальше.

— Оставьте меня в покое, я спать хочу! — враждебно произнес парень и отвернулся было к стене, но участковый потянул его за плечо.

— Просыпайся-подымайся, — добродушно сказал он. — Скоро у тебя будет вволю времени, успеешь выспаться.

Женщина на кухне тихонько заплакала.

— В чем дело? — Молодой человек привстал с постели. И заросший, он разительно походил на Эрика Вецберза. Даже морщины те же, разве что более глубокие.

— Поедем, там узнаешь…

— Никуда я не поеду!

— Поедешь… поедешь… Давай-ка лезь в штаны, нам некогда.

— Вы на меня собак не вешайте. Моя совесть чистая.

— Тогда тем более поторопись.

— Не дадут человеку отоспаться с похмелья. — Парень сел на краешек дивана. — Мария, дай мне чистую рубашку!

Казалось, каждое движение дается ему с трудом, причиняет боль. Харию вспомнилось, как его дед тяжело, с натугой вставал по утрам и одевался, торопясь в хлев, чтобы накормить скотину; но всю одеревенелость — ему тогда было под восемьдесят — как рукой снимало, стоило деду войти в конюшню и услышать тихое ржание встрепенувшейся в стойле Тиллы.

— Где работаешь?

— Брось сети накидывать, начальник! Всего два месяца! Я еще выбираю. Наш брат тоже законы знает!

— Он уже пристроился в топливном тресте, но… — бормотала женщина, роясь в шкафу.

— Заткнись! — прикрикнул на нее парень, и она тотчас умолкла.

Наконец он собрался — дешевые туфли, поношенные джинсы, спортивного покроя трикотажная рубашка, куртка на искусственном меху с пристежным капюшоном. Нет, непохоже, что у него совсем недавно были восемьсот рублей.

— А бритва, помазок! — спохватилась женщина.

— Не боись, милая, стричь и брить меня там будут бесплатно.

Женщина застыла посреди бедной комнатки — ждала, что он с ней попрощается. Она держалась стоически, но глаза уже наполнились слезами.

— Ну, бывай, Мариша! — парень похлопал ее по плечу.

— Пиши…

Майор вышел на кухню, Харий Даука последовал за ним. Женщина даже не допускала мысли, что парня взяли по ошибке, что он может оказаться невиновным, и это потрясло Хария. Наверно, не первый, кого вот так уводят из этой квартиры, потому-то на ее лице, когда она открывала дверь, не было и доли изумления, одно лишь примирение с судьбой.

Провожая взглядом уходящих, она ни с того ни с сего вдруг сказала следователю, который поотстал от остальных:

— Не везет… Страшно мне не везет…

И резким движением притворила дверь, повернула ключ в замке. Будто опасалась, что Харий станет допытываться у нее, почему не везет. Даука представил себе своего начальника Алстера и решил, что уж тот не раздумывал бы над ответом.

«Не тех друзей выбираете, — сказал бы Алстер. — В следующий раз будьте поосторожней!»

И в его словах было бы много правды. С одной поправкой: в этот дом приходят не те, кто обитает в комфортабельных квартирах с лоджиями на солнечной стороне.

Харий слышал, как идущие впереди спускаются по темной лестнице, рукой придерживаясь за стену.

— Она-то работает? — спросил у Виктора майор.

— Оставь ее в покое, начальник. Она святая. Может, бог мозгами обидел, но святая, точно.

— Прохладно. Может, наденете пальто? — поеживаясь, сказал Харий Даука, когда они вышли на улицу. Он умышленно пропустил слово «кожаное». — Вернитесь, мы подождем.

— Нет у нас, начальник, теплой пальтушечки, — ответил Вазов-Войский и, завидев на обочине милицейскую автомашину, пошел к ней без приглашения.

— Я останусь. — Майор протянул руку Харию. — Коли встал рано, проверю заодно несколько адресочков поблизости. Где-то тут один неплательщик алиментов скрывается.

Распрощались.

Подымался туман, встречные машины шли с ближним светом, чтобы быть заметнее.

Вазов-Войский сидел нахохлившись и всю дорогу смотрел в заднее зарешеченное стекло.

Допрос почти ничего не дал.

Битых два часа следователь Даука путал Вазова-Войского вопросами и ставил ему логические ловушки, но тот и не собирался признаваться. Единственно, появились какие-то вехи, указывающие направление дальнейших поисков. Когда Виктору необходимо было о чем-то умолчать, он пользовался ответом, который казался ему универсальным средством от всех бед.

— Не знаю, — говорил Вазов-Войский. — Не помню, бухой был.

Даука записал всю беседу на магнитофон и то же самое запечатлел на бумаге. Он не старался что-либо доказывать задержанному, только спрашивал и спрашивал, чтобы потом, в одиночку, не спеша проанализировать его ответы и наметить схему дальнейшей работы. На втором допросе он прижмет Войского как следует; доказательств для осуждения достаточно, парень знает, что за чистосердечное признание наказание смягчают, так что, возможно, расколется. Во всяком случае, он не похож на тех твердолобых, которые на следствии с перепугу твердят, что белое это черное, и только на суде рыдают горючими слезами, надеясь на смягчение приговора.

О том, что совесть у допрашиваемого нечиста, говорило грустное прощание с Марией и то, что у него слишком много этих «не знаю» и «не помню».

— Сколько дней вы работали после выхода на свободу?

— Ни одного.

— Эта женщина что-то говорила про топливный трест.

— Мария? Это я ей нагородил, чтобы у нее полегчало на душе.

— Где теперь ваш отец?

— Не знаю. Где-то на Севере.

— Кому вы сказали, что поедете к нему?

— Чего не наплетешь в кабаке. Кодла в курсе, что мой старикан большая шишка, вот я и гну, пусть думают: уедет Виктор и вернется с мешком башлей, то-то гульнем! С таким заливом я еще месяцок мог бы керосинить за их счет.

— Почему же вы обманываете своих дружков и не едете к отцу? — спросил Даука с сарказмом.

— Я не знаю, где его искать… Он решил порвать со мной родственные связи, еще когда меня в позапрошлый раз определили. Только не выписался, чтобы оставить мне хибару. А сам ушел; высказал все, что обо мне думает, а я ему — что думаю о нем, и наше вам с кисточкой. Мы даже не переписываемся. Чесслово, я не загибаю. В колонии всю корреспонденцию дотошно регистрируют, можете проверить. Если я по ошибке не сделаю какой-нибудь девке ребенка, мой старикан останется без наследника и свои почетные грамоты и деньги заберет в могилу; от встреч со мной он отказывается. Да стань я хоть ангелочком, все равно не даст.

— Вы уже ангел. Вы все время меня в этом уверяете. Где вещи Беллы?

— Ничего не знаю, — отрезал Вазов-Войский, чванливо откинувшись на спинку стула, но выдержал лишь короткую паузу. — Что она там написала, стервоза?

— Я был пьян, не помню, — усмехнулся Даука и подумал, что Алстер подобную пикировку вряд ли бы одобрил, хотя душевного покоя ради замечание бы делать не стал.

— Из-за этой дешевки среди ночи хватают человека из постели! Дайте мне очную ставку, и она заберет свое заявление назад. И была вам охота, начальник, себе лишнее дело навешивать. А мне и подавно ни к чему оно! Ха, я не собираюсь сворачивать этой курице шею, готов покалякать с нею в вашем присутствии.

Инспектора угрозыска и следователи беседуют с преступниками ежедневно, преступники же с инспекторами и следователями — только в промежутке между отсидками. Эти тренировочные нагрузки настолько неравноценны, что у виновного почти нет надежды уйти от ответственности, даже если он сбалансировал свои ответы и обеспечил себе алиби. Как бы ни была пестра жизнь, ситуации, с которых начинается драматический диалог следователя с нарушителем закона, непрестанно повторяются, что дает возможность следователю учиться на своих ошибках и использовать любую неточность противника. К счастью для общества, это неравный бой. И чтобы оставался таковым всегда, целые институты заняты совершенствованием методики сыскного дела; психологи, психиатры дают свои рекомендации, а криминалистические лаборатории и кабинеты моментально усваивают достижения науки. Что всему этому может противопоставить преступный мир? Разве старичка в засаленном ватничке, сосущего, сидя на корточках, дешевую вонючую сигарету и поучающего новоприбывших зэков, которым он кажется непререкаемым авторитетом:

— Только не признавайся. Тверди одно: не помню! Пущай докажут!

Если бы его слушатели пошевелили мозгами, у них в голове зародился бы вопрос, почему этот всезнающий старик затягивается сигареткой здесь, а не в парке с фонтаном. Но для таких умных вопросов у них мозгов не хватает, и к тоске по сладкой, ленивой жизни присоединяется уверенность, что наказания можно избежать, что остаться безнаказанным довольно просто, хотя на самом деле «засыпка» — это только вопрос времени. И вот они снова и снова отправляются на скамью подсудимых, пока им не становится безразлично, по какую сторону ограды существовать.

Даука был опытным следователем, поэтому из ответов Вазова-Войского он уяснил себе намного больше, чем хотелось бы парню. Во-первых, Харий сделал вывод, что разговоры о краже на квартире Беллы скорее успокаивают Виктора, нежели тревожат. Значит, кража — меньшее из зол, и к тому же виновный знает средство, как вынудить Беллу отказаться от жалобы, если требует очной ставки с нею. Удивлен, что Белла вообще рискнула написать. И он прав: даже побуждаемая майором, она этого не сделала.

Во время допроса в кабинет следователя заходил Алстер и другие коллеги, видевшие Вецберза, — естественно, чтобы взглянуть на Вазова-Войского; все они изумленно пожимали плечами. Только Сиполса, которому это зрелище доставило бы вагон удовольствия, не было на месте: он не ожидал, что Вазова-Войского так быстро найдут, и уехал в командировку.

В десять должны были привести временного подметальщика улиц Мендея Мнацоканова, поэтому Харий отправил арестованного вниз, в изолятор. Тот все еще продолжал требовать встречи с Беллой.

Вернувшись к себе в кабинет, Даука позвонил на стекольный завод «Варавиксне». Как и в прошлый раз, отозвалась табельщица. Не представившись, Харий попросил позвать к телефону шлифовщика Эрика Вецберза. Похоже, что его просьба не вызвала у табельщицы энтузиазма: ничего не ответив, она положила трубку на стол, и Харий слышал скрип дверей и монотонный стук, доносившийся, очевидно, из цеха. Видимо, работал автомат, паузы повторялись через равные промежутки времени.

— Эрик Вецберз слушает.

— Тут из ОВД…

Тишина. Неприятная для обеих сторон, но для Хария — особенно.

— Я распорядился изъять рисунок из фотовитрин.

— А ведь как смотрелся! Ну что ж, и на том спасибо, значит, розыгрыш закончен?

— По телефону трудно объяснить, но если бы вы могли приехать часам к двенадцати, сами бы все уразумели. Поймите меня правильно, ваш приезд необязателен.

— Сколько времени это займет?

— Час или около того.

Подумав, Эрик согласился.

— Хорошо. Буду. Этот час отработаю потом, после смены.

Еще надо позвонить в больницу. Узнать об Айге…

Занято.

Подождал и снова набрал номер.

Опять занято.

Неужто у них телефон испорчен? Если управлюсь с делами до шести, может, и успею, доктор сегодня принимает вечером…

Глава шестая

Ветер разбушевался. Он налетал короткими, злобными порывами, срывая с одиноких дубов бурые листья, которые стойко сопротивлялись осенним холодам и могли бы продержаться на деревьях всю зиму. Наступила ночь, одна из тех жутких ночей, когда в лесу осины со звоном ударяются стволами и кругом стоит треск, это деревья ломаются пополам и кроны рушатся на землю с грозным шумом, увлекая за собой молодую поросль и кусты. Мудрые вороны первыми, каркая, покидают лес, их примеру следуют лоси, они выбегают на лесосеки, поросшие ольшаником. Только кабаны приникают к земле, прижимают уши и стараются заснуть, а малые птахи забираются на ели и раскачиваются вместе с ними, выставив грудки против ветра, чтобы холод не проникал под оперение.

На подступах к Межапарку шквал несколько ослаб, но все же сосновые ветви и шишки бомбили черепичные крыши, а ветер завывал так, что невольно мороз продирал по коже.

Хотя Зайга и привыкла к одиночеству в этом большом неуютном доме, вечерняя буря тревожила ее, действовала на нервы. Она не хотела себе в этом признаться. В комнате неуютно, надо бы разжечь камин. Топить было нечем, что-то прислуга в последнее время распустилась, подумала Зайга и, накинув старый плащ, пошла под навес за дровами. Дело знакомое, ведь она начинала здесь домработницей, жила в мансарде с крохотным слуховым оконцем, спала на раскладушке.

По небу бежали низкие, рваные облака. Редкие капли дождя больно хлестали по лицу и оголенным рукам.

«Видно, небо тебя не принимает, Райво Камбернаус!» — Зайга криво усмехнулась.

Топор лежал где обычно, и она принялась колоть большие суковатые поленья, которые тем хороши, что не так быстро сгорают.

Надо бы купить собаку, вдруг подумала она. Большую немецкую овчарку или колли. А может, элегантного и умного добермана. Английская полиция берет на службу исключительно доберманов. Станет сторожить дом, не надо будет подключать сигнализацию. В дом, по которому разгуливает собака, ни один вор не полезет. Места, где порезвиться, вволю, прислуге достаточно приоткрыть дверь и выпустить пса во двор.

«Как ты считаешь, Райво Камбернаус? Молчишь? Ну как же, тебе некогда ломать голову над моими проблемами, у врат рая ты замаливаешь грехи. Не надо было грешить, Камбернаус, сам виноват, что ангелы не угощают тебя манной небесной! Сейчас я растоплю камин и устрою тебе пышные поминки, милый! Бар у меня заставлен такими напитками, каких ты, жалкий пьяница, при жизни в глаза не видывал».

Сначала камин изрыгнул в комнату клуб дыма, как бы в отместку за то, что его давно не топили, а когда появилась тяга, язычки пламени стали лизать поленья, и те весело затрещали.

Идея устроить поминки так ей понравилась, что она притащила с зимней веранды стол побольше и уставила его яствами и напитками. Опорожнила холодильник, без всякой на то нужды вскрывая консервные банки, нарезая ломтиками колбасу, ветчину, поставила жаркое, оставшееся от обеда. Принесла из погреба банки с компотом и консервированный салат, достала из буфета севрский сервиз — даже старая Кугура, в последние годы жизни просто помешанная на сервировке, позволяла себе это лишь в особо торжественных случаях.

Собиралась было накрыть стол на двоих, но потом подумала, отчего бы символически и старую хозяйку не пригласить попользоваться фарфоровой и хрустальной посудой тончайшей работы. Да, и вот еще что — какие же поминки без цветов! Выход нашелся: она сломала две ветки серебристой ели, росшей у ворот, и поставила их в роскошную вазу.

Есть совсем не хотелось. На тарелки Зайга ничего не положила. Пусть лучше прислуга увидит завтра утром три совершенно чистые тарелки, чем две чистые одну с остатками еды. Небось подумает, что я начинаю сходить с ума от одиночества. Хотя… может, это и недалеко от истины.

Камин топится, и все-таки прохладно.

«В шкафу слева большой толстый платок, накинь на плечи. Он в темную клетку, тебе к лицу, и нисколько не испортит поминального настроения», — словно услышала она наставление Кугуры.

Зайга закуталась в платок и заняла свое место за столом, у камина. Огонь уже обуглил поленья, но форму еще они не потеряли и переливались красным светом, время от времени выстреливая голубыми искрами.

Женщина выключила люстру и осталась сидеть в потемках.

«Кем он тебе приходился?» — почти явственно прозвучал голос Кугуры. Будь она жива, в этом году ей исполнилось бы девяносто пять. Ее упоминают в числе зачинателей рабочего движения в Латвии. Революция 1905 года, потом ссылка, деятельность в эмиграции. До последних дней жизни старушка сохраняла ясность ума, память и способность к логическому мышлению.

«Не знаю… как бы это объяснить, мадам Кугура».

«Ты о чем-то умалчиваешь».

Зайга кивнула.

«И ладно. Если речь идет о любви, каждый сам себе судья. К сожалению. Человек со стороны судил бы не так строго».

Зайга откупорила бутылку и налила в фужер шампанского.

Пью за то, что наконец-таки мне удалось отделаться от тебя, Райво Камбернаус!

Выпив, она выхватила из вазы лапу серебристой ели и бросила ее в камин. Взметнулось пламя, с треском загорелась хвоя.

Покой. Наконец-то покой. Все! Аминь!

«Ты опять за дровами? — проскрипела Кугура. — Может, хватит на сегодня? А прислугу ты распустила, вот мне не приходилось носить дрова. С горничными нельзя либеральничать. Когда мы жили в Люцерне… Нет, кажется, в Цюрихе… Я была вынуждена нанять домработницу, дети еще пешком под стол ходили, а у нас с мужем все время, каждая минута уходила на оргработу. Нам было поручено без лишнего шума приобрести типографское оборудование и по частям переправить его через границу. Я никак не могла понять, почему мне попадаются презлющие домработницы и ни одна из них не держится дольше месяца. Как-то пожаловалась на свое горе княгине, жившей по соседству и тоже бывшей замужем за революционером. „Вы сидите с кухаркой за одним столом? — рассмеялась княгиня. — Удивительно, что они по месяцу у вас выдерживают. Во-первых, на кухне она может досыта есть что душе угодно, а ваше присутствие ее сковывает, ей стыдно наедаться. Во-вторых, человек согласен служить лишь более значительной персоне, чем он сам. Служить высокопоставленному лицу — это честь, а прислуживать ровне — унизительно. Вы унижаете человека по десять раз в день и удивляетесь, что он ищет работу в другом месте. И не надейтесь, подарки не спасут положение, они лишь приведут к новым унижениям и переживаниям“. Следующая кухарка отработала у меня вплоть до того дня, когда мы покидали Швейцарию, и на перроне заливалась слезами, так ей было жаль расставаться с госпожой. Если бы она знала, как я измучилась, изображая светское высокомерие!»

К лешему этот дурацкий спектакль, поставленный для одного зрителя, себя самой! Райво в гробу, мир его праху и сему дому! И никаких проблем.

Не убрав со стола, Зайга поднялась в спальню. Кровать была застелена белыми накрахмаленными простынями, уголок одеяла отогнут.

Она влезла в ночную рубашку, открыла книгу, прочла полторы страницы, но не запомнила ни слова, мысли ее блуждали где-то далеко.

Выключила свет, закрыла глаза, но не смогла заснуть. Она прислушивалась, как ветер буйствует за стеной и швыряет на крышу сухие ветки.

Нет, я обязательно куплю добермана! Завтра же попрошу шофера, и он сделает, он все может, у него всюду дружки и связи.

Часы показывали далеко за полночь, а она все еще ворочалась с боку на бок и никак не могла уснуть.

…Окна родильного отделения над парадным подъездом кирпичного здания с башенками и флюгерами. Больничный сад разросся и напоминает парк. В хорошую погоду по дорожкам прогуливаются больные в серо-голубых фланелевых халатах до пят и широких пижамных штанах в полоску, которые почти всем не по размеру. Одни гуляют в одиночку, другие вышагивают в окружении свиты родственников. Связь с внешним миром обитатели больничного корпуса поддерживают через парадную дверь, и тот, кто сидит у окна, видит, как подъезжают машины «скорой помощи», санитары везут на тележках обед в больших армейских термосах, деловито снуют медсестры.

«Ты не думай, я на тебя не дуюсь, — пишет в своей записке Марга. — Сама виновата, никто меня за язык не тянул. Попалась на удочку Обалдуя. Он только вошел в аудиторию, а я уже по лицу сообразила, что сейчас будет. Это было на следующее утро после того, как тебя упекли в больницу. Я поняла, что ты меня не выдала, иначе бы он затащил меня в свой кабинет.

— Я требую от вас правды! — завизжал Обалдуй голоском евнуха, точь-в-точь как визжат у нас в деревне поросята, когда их кастрируют. — В последний раз спрашиваю! Кто из вас прошел медосмотр вместо нее? Вы же понимаете, я так или иначе дознаюсь — и тогда пощады не ждите! Ложь на тараканьих ножках ходит! Честь техникума поставлена на карту!

Если бы секрет был известен мне одной, ни за что бы не призналась, но ведь знала об этом половина курса. И я решила: лучше уж встану.

— Вы? Вы?!

— Мне очень жаль, товарищ директор, — мычу жалобно.

— Почему вы это сделали?

— Она попросила, — я пыталась пустить слезу, но по заказу у меня никогда не получается. — В начале осмотра я пошла к врачу со своей карточкой, а под конец — с ее.

— Вы понимаете, что это была медвежья услуга?

— Теперь — да.

— Марш в канцелярию за документами! — орет Обалдуй и под удивленный гул аудитории принимается колотить по столу журналом успеваемости. — Исключение из техникума в данном случае самая легкая мера наказания, ведь это настоящее уголовное дело!

Уголовный кретин, вот он кто! Уж я-то плакать о его техникуме не стану! Мне обещают сезонную работу на взморье и комнату на двоих дают, так что пусть он подавится своим общежитием. А к осени мой милый подыщет что-нибудь и получше. Ты обо мне не беспокойся. Будь здоров и держи хвост пистолетом!»

Каждый больничный корпус посетители штурмовали по-своему. Где взбирались на груду пустых ящиков, чтобы поговорить с близкими через окно, где проникали внутрь через кухню, а здесь передачи поднимались наверх по веревочке. Обитательницы родильного отделения менялись, но вновь прибывшие как бы получали этот метод по наследству. Дурная привычка прижилась, как приживается, врастает корнями в почву неистребимый пырей, она приятно разнообразила монотонность будней, давала выход частице авантюризма, которая заключена в каждом из нас. Время от времени начальство выходило из терпения, тогда сестра-хозяйка отбирала спрятанную под какой-нибудь тумбочкой веревку, но уже через час находилась другая — и все продолжалось по-старому. Руководство отделения меняло время приема передач, подстраиваясь под посетителей, но ничто не помогало. Посетители родильного отделения никак не могли обойтись без дыры в дощатом заборе со стороны тихого переулка, откуда до ворот почти километр кружного пути, им просто было необходимо привязывать пакеты со снедью к веревочке, спущенной из окна второго этажа, и напряженно следить, как они взмывают вверх, раскачиваясь из стороны в сторону. И, воровато озираясь, перекрикиваться отрывистыми фразами, пока не шуганет их кто-нибудь из персонала. Переговоры через окно и фокусы с веревочкой престижу больницы не вредили, так как корпус находился в глубине сада, вдали от людских глаз, а вот лазание через дыру в заборе удивляло, конечно, прохожих, и поэтому главврач, вызвав бригадира столяров, приказал ему заделать щель наглухо. В сотый раз занимаясь этим делом, бригадир решил: чем попусту переводить гвозди, лучше смастерить красивую калитку. Обе стороны были удовлетворены, а главврач как-то раз даже прихвастнул: мол, калитка его изобретение, и как это больница могла столько лет без нее существовать!

Среди посетителей были разные люди, со своими семейными проблемами, из разговоров можно было понять, что ожидаемое пополнение семьи и связанные с этим неизбежные хлопоты радуют далеко не всех. Но некоторые изнывали от нетерпения — так им хотелось поскорее лицезреть своих наследников.

Самым нетерпеливым был один морской офицер, лет ему было, пожалуй, под пятьдесят. Весь седой, но стройный, подтянутый, с пружинистой походкой, он появлялся с точностью Кремлевских курантов дважды на день, всегда в парадной форме, с кортиком на бедре. На его суровом лице было написано сознание огромной ответственности.

Всеобщий интерес к «адмиралу» — кличка прилипла к нему сразу — вызвал интерес и к личности его супруги, и вскоре все уже знали что она намного моложе своего мужа, любит его и ждет первенца.

Благодаря пунктуальности «адмирала» понапрасну дежурить у окон не приходилось, и его встречала уйма любопытных взглядов.

Первой в щель обычно просовывалась голова его шофера — молоденького, простодушного матросика с повадками деревенского хитреца.

— Деушки, а деушки, позовите, пожалуйста… — просил он, возводя по-детски наивные глаза к заветному окну.

— Девушек сюда не кладут, Вася, — отвечали ему со сдержанным смешком.

— Знаю, — кивал он, краснея. — Спустите веревочку.

Зорко поглядывая вокруг, он привязывал к веревке один увесистый пакет, потом второй и, пока драгоценный груз втаскивали в окно, докладывал о содержимом:

— Ананасовый компот. Из Мексики. Очень вкусный.

— Ты-то сам пробовал? — спрашивали сверху, но он пропускал насмешку мимо ушей.

— Мы с Геннадием Павловичем одну банку открыли. Вкусно.

Доставленной за все это время снеди хватило бы, пожалуй, чтобы без малого два месяца кормить экипаж небольшого крейсера. Ни роженицы, ни санитарки — никто уже воду не пил, жена моряка одаривала всех банками с соком и компотом. Но все равно еще оставалось, и она слезно умоляла санитарок забирать гостинцы домой.

— Скажи, Вася, своему Геннадию Павловичу, что его Ирочка не верблюд. Не надо столько приносить.

— Соки пить треба. Это ж витамины, — степенно отвечал Вася.

Ирочка по состоянию здоровья в операции «Витамин» не участвовала, но когда появлялся «адмирал», удержать ее в постели было невозможно. Более десяти лет совместной жизни не притушили ее восторженного, романтического чувства — любви школьницы.

Геннадий Павлович о том только и думал, как отвезти будущего ребенка домой, куда его уложить, чем укутать, но, увы, единственным его советчиком в этих вопросах был Вася. И они тщательно готовились: покупали пеленки, мишек, погремушки и еще всякую всячину из «Детского мира». Подобно всем энтузиастам, они жаждали общественного признания и не раз являлись с покупками в больницу — продемонстрировать плоды своих усилий. Ирочка лежала в постели пунцовая от смущения, но видно было, что усердие мужа доставляет ей радость, да она это и не скрывала.

Как только у калитки показывалась ослепительная фигура Геннадия Павловича, соседки помогали Ирочке подняться с постели.

— Я все время хочу увидеть тебя во сне, но у меня ничего не получается, — повторяла она его слова.

— Это потому, что мы близко друг от друга живем… Но скоро ты увидишь меня во сне.

— Ты куда-нибудь уезжаешь?

— В Мурманск. На четыре дня. Я дам телеграмму, пусть мама прилетит.

— Не надо. За четыре дня ничего не случится.

— А вдруг?

— Ты мне ничем не сможешь помочь, ты же не акушерка.

— Буду писать длинные письма.

— Но я их получу только после твоего возвращения.

— А телеграммы?

— Пожалуйста, не надо! Терпеть не могу телеграмм.

— Ложись в постель, тебе нельзя долго стоять на ногах.

— Еще немножко.

— А если я вернусь, а тебя в этой палате уже не будет?

— Тогда я буду чуть-чуть подальше. Следующее окно. Но лучше сперва позвони в ординаторскую.

— Если я опоздаю, ты не волнуйся. Знаешь, самолет… Нелетная погода, и торчи в каком-нибудь аэропорту. Я все-таки дам знать маме.

— Не надо. Я не буду волноваться. До встречи, целую!

— Два раза!

— Ладно. Два раза.

Трогательные разговоры.

Однажды, когда Вася в очередной раз приволок «адмиральские» свертки с провизией, соседка по палате пошутила: мол, может, Вася и ребенка Ирочке вместо начальника сделал? Долго потом никто с этой женщиной не разговаривал, да и сама она ходила сконфуженная.

Через три дня в Мурманск полетела телеграмма с известием, что у Ирочки родился сын. Ответ был такой длины, что его подклеивали на нескольких бланках. Если бы Геннадий Павлович одержал победу в большом морском сражении, вряд ли бы он радовался больше. Сын был его Гангутом.



Под утро ветер с радостным воем отодрал от крыши кусок черепицы. Всю ночь напролет бесновался, пытаясь зацепиться за что-нибудь своими когтями, но крыша благодаря почти что отвесному скату не поддавалась, и вот наконец-то ему посчастливилось, и он с громыханьем погнал свой трофей по черепичным ребрам, чтобы шмякнуть его о бетонную плиту тротуара.

Зайга встала, не включая свет. В одной ночной рубашке она стояла у окна, вглядываясь в слабеющую тьму. На фоне неба скорее угадывались, чем виднелись раскачиваемые ветром верхушки сосен. Ночь прошла, она ни на миг не сомкнула глаз.

Ей привиделся рассвет у моря, накатывающие на берег громадные белопенные валы.

И снова — он. Сгинь, Райво Камбернаус, проклятый! Хочешь, на колени перед тобой стану, только оставь меня! Сгинь! Я давно все забыла! Ты мне ничего не должен! Прошу тебя, уйди! Прочь, прочь!

Она вдруг что-то вспомнила и спустилась в гостиную. Странно, в камине под пеплом еще тлели два уголька, как настороженные глаза притаившегосязверя.

Ощупью Зайга добралась до выключателя, и люстра вспыхнула белым ослепительным светом.

Она выдвинула средний ящик буфета, где хранилось столовое серебро старой Кугуры и тупоконечные нержавеющие английские ножи с черенками из слоновой кости, нашарила в глубине и достала крупноформатный конверт.

Она выкладывала из конверта записки, фотографии, газетные вырезки, рассматривала их, комкала и бросала на тлеющие уголья. Год любви с Райво. Нацарапанные наспех записки, которые он оставлял у дежурной по общежитию, когда переносилось свидание; несколько писем Зайге, адресованных в колхоз, куда ее посылали на уборку урожая, или в родной городишко, откуда она под любым предлогом мчалась назад, в Ригу; газетные вырезки разного формата — она собирала все, что писали о Райво и его команде; любительские и профессиональные фотографии, сделанные во время соревнований и после.

Бумага не хотела загораться, и ее пришлось поджечь спичкой.

Все растаяло в дыму быстро и бесследно.

Зайга поднялась к себе в спальню и мгновенно уснула.

Глава седьмая

После полудня Виктора Вазова-Войского в закрытом фургоне доставили в следственный изолятор. Успели отвезти и в баню, где он встретил Хулиганчика, который с видимым удовольствием тер себе живот горстью мелкой древесной стружки. Его вместе с остальными сокамерниками привели сюда заблаговременно, а Виктора и еще двоих поторапливали — всех надлежало помыть и остричь до того, как послезавтра их определят на жительство более продолжительное.

Хулиганчика жалели все, потому что никто, в том числе и он сам, не понимал, как ему удается снова и снова попадать за решетку. Тюремные стены видели и просто хулиганов, и настоящих башибузуков, но среди них, пожалуй, не было ни одного, кто сидел бы за хулиганство шестой раз подряд. К тому же этот несчастный по натуре своей был самым что ни на есть сонным флегматиком.

— В последний раз, когда выходил на волю, решил поставить окончательную точку, — едва не плача, рассказывал он Виктору. — А вишь, опять я тут. Как бы не пришили мне особо опасного, еще сошлют туда, где сам полярный медведь ежится. Что я отсиживал по малолетству, то не в счет, когда по амнистии выпустили, вроде бы тоже не должны засчитывать, а если засчитают? Тут из меня сделают рецидивиста. Доктор предупреждал, помнишь, который за взятку сидел: не смей ни капли. И я что, сухой ходил, покамест у дядьки на юбилее не уговорили лизнуть шампанского. Уважение сделать. И готов! Наклюкался под завязку, кто-то что-то не так мне сказанул, против нутра, ну я и мазнул ему по фасаду. Это был как бы запев. А дальше пошло-поехало. Родня-то ничего, так ведь я в соседней хате выставил окошко, а хозяина спустил, значит, с лестницы. У того перелом ноги. Теперь в обвинительном заключении будут фигурять телесные повреждения. И вот опять сижу, сам не знаю за что!

— Не пищи ты!

— Проверяли на психа, думал, найдут, ан нет — здоровый!

— Тебя тут знают, приставят к художнику стенгазету оформлять. — Виктор пытался успокоить Хулиганчика, но дружок был чрезмерно озабочен статьей о рецидивизме и, о чем бы ни заходила речь, все возвращался к ней.

— Может, попросить, чтоб адвокат достал характеристику с отсидки? За все годы у меня ни одного нарушения режима. А драк или чего такого и в помине не было. Как думаешь, суд учтет? К примеру, ты и счет потерял, сколько просидел в карцере за то, что одеколон пользовал, ну, там в картишки, или Юрка Зуб… У Юрки сплошь нарушения, а у меня ни одного. Даже замечаний — ни-ни. А за тобой опять хаты?

— Фармазон.

— Ну ты и тип! Такие, как ты, никогда не наживут особо опасного. В один заход тыщу хат заделаешь и в придачу тыщу старух облапошишь, а рецидивиста тебе не пришьют. А я поставил кому-то банку — не иначе он сам меня и завел, не может быть, чтоб я с крючка сорвался — двинул, значит, ему по вывеске, и теперь мне особо опасного запросто пришить могут! Не думай, я не завидую, только разве это справедливо?

Помывшись, они встали в очередь к парикмахеру, который, щелкая машинкой, стриг всех, как говорится, под одну гребенку. Вряд ли он знал другую прическу, только наголо, да кое-где оставлял по клочку волос, — машинка была тупая и стригла неровно.

Хулиганчику очень хотелось облегчить душу; кроме Виктора, знакомых у него не было, ему единственному можно было довериться, в надежде что тебя поймут и не будут потом над тобой издеваться.

— Мамаша мне даже невесту подыскала, ничего бабонька, вполне. У дядьки дом, у тетки дом, наши все неподалеку там, когда строились, друг другу помогали. Нет, это рыло чего-нибудь поперек нутра мне сказануло, иначе стал бы я его с лестницы кидать?

— Если бы ты у меня в доме окна повыбивал, я бы тоже тебя хвалить не стал.

— Ничего, маманя раздобудет хорошего адвоката, он-то отведет от меня эту статью, про особо опасного. Как думаешь?

В другой ситуации Виктор не стал бы водиться с Хулиганчиком: его ограниченность была под стать допущенным им нарушениям закона, однако здесь, в карантине, не было выбора, к тому же вдвоем они представляли определенную силу.

Вернувшись из бани, они скатали матрац на нарах, соседних с Хулиганчиком, и кинули на длинный, через всю камеру, стол. Чтобы освободить Виктору место.

Хозяин матраца хотел было возразить, но Хулиганчик посмотрел на него белым оком и буркнул под нос:

— Ничё, там тебе лучше.

На этом инцидент был исчерпан, поскольку их было двое, а здесь каждый стоял только за себя. Остальные двадцать девять обитателей камеры при словах «там тебе лучше» разразились хохотом — единственное свободное место было возле параши, в эпицентре отвратительной вони.

Вдвоем плотно поужинали и легли спать.

— Ты хоть бы кого из наших на воле видал? — уже засыпая, спросил вечный хулиган. — Одного видал, и то через окно троллейбуса… Жуть! Сходить некуда, покалякать не с кем. Старые кореши ощенились и усохли, те воблы, с которыми я водился, повыходили замуж и слиняли куда-то. А новых пока раздобудешь… Пофилонил бы месяц-другой, тогда может быть. Да и то… Я вот что скажу: у непьющего шансов мало. Не любят непьющих. Никто не любит.

— Да видел я кое-кого, встречал…

— Да уж… А я говорю, мало. Если и объявится кто, в сторонке держится, боится, чтоб не втянули.

Хулиганчик уснул крепким здоровым сном, лишь изредка переворачивая с боку на бок мощное туловище.

При хилом свете ночника время от времени то там то сям всхрапывали, бормотали во сне слова, обрывки фраз.

Наверное, упекут. Наверняка посадят. Южане дружно указывают на меня, сторож со стройплощадки тоже… Полный засыпон. Даука только не может понять, куда девались деньги… Ничего, умрет в неведении. От этого фрукта жалости не жди. Только на потерпевшего затмение нашло: может, тот, а может, не тот, не ручается. Шофер такси тоже колебался, его, наверно, сбил с панталыку тот похожий на меня тип, который маялся в коридоре. А сторож чуть ему пальцем глаз не проткнул: «Он! Он! Етот!» Признаться? Все равно ведь не поможет, четвертая судимость, все равно припаяют на все деньги, без остатка. Хорошо еще, что часть первая сто сорок второй больше чем на два года не тянет. Но уж два обеспечены с гарантией. Самое удивительное: как они меня нашли? Белла? Со злобы за то барахло? Нет, Белла вряд ли. Даже если бы захотела, не выдала бы. Об этом заходе она ничего не знала. Никто ничего не знал, Дауке просто повезло, вслепую меня нащупал. Как свинья рылом!

Он хотел заснуть, ворочался, пытался лечь поудобнее, но полудрема, вначале притомившая его, улетучилась напрочь.

В ожидании сна он сосчитал до тысячи и обратно, начал гадать, сколько времени пройдет до суда и куда отправят. Лучше бы туда, где сидел в последний раз; впрочем, свои везде найдутся, устроят на теплое местечко, чтоб не пришлось давать проценты плана и потеть, как фрайеру.

Он сосчитал на пальцах, через какое время ждать передачу от Марии, — передачи тут принимали в определенные дни, — и опять мысленно вернулся к тому человеку, в коридоре. Когда его, Виктора, выводили из кабинета Дауки, он лишь взглянул на этого человека и будто в зеркало посмотрелся. Сходство было поразительное. Будь они в одинаковой одежде, их, пожалуй, никто бы не отличил. Странный каприз природы, ухмыльнулся он и вдруг подскочил, будто его ударило током. Даже стукнулся лбом в поперечину, державшую верхнюю койку. Черт! Он вспомнил нечаянно оброненную отцом фразу, на которую когда-то не обратил внимания.

Виктор встал и, как был, в нижнем белье, заходил по камере вокруг стола. Его шаги, видимо, мешали спать, кто-то вроде собирался что-то сказать, но, узнав в нем приятеля Хули-бедолаги, счел за благо притвориться спящим.



— Идиот! — возмущенно кричала Белла. — Только этого мне не хватало: измазаться твоей кровью!

— Дай же мне в конце концов кусок ваты или марли!

— Стой на месте, не лапай! И без того весь пол замызган. Что я теперь скажу Вадиму Петровичу? Я-то хлопотала, чтоб устроить тебя на приличную работу… Стой на месте и придержи вату, пока разыщу, чем завязать… Ты думаешь, это было легко?

— В постели все трудно. Я тебе верю. Клянусь, верю.

— Как тебе не стыдно!

— А ты думаешь, у меня глаз нет? Я не так глуп, как хотела бы ты и твоя сестра.

— Не по вкусу, скатертью дорожка!

Кровь из раны текла за шиворот, налипала в волосах, просачивалась через ткань спортивной куртки.

Наверно, когда падал, ударился о подножку грузовика, подумал Виктор и попробовал припомнить, где стоял он, а где Свамст. Вначале оба они сидели в кабине, Свамст завел мотор и, не отпуская сцепления, принялся крутить баранку, чтоб легче было выехать со двора.

— Сколько? — спросил Свамст.

— Нисколько, — ответил Виктор.

Свамст не поверил, решил, что Виктор шутит, он-то видел, как старуха мяла в руках трешку и как всунула ее в карман Викторовой куртки. Этот жест, похоже, освободил старушку от нервного напряжения, она, казалось, выполнила свой постыдный долг, ее сухая сгорбленная фигурка даже будто распрямилась.

— Не трепись, давай сюда!

— Говорю, нету!

Странно, что Свамст все еще не верил, но тут щеки его побагровели и стали одного цвета с «Жигулями», на которых он ездил на работу, хотя дровяной склад был в десяти минутах ходьбы от его дома. Такой ухоженной машины Виктор в жизни не видывал. В автомагазине она наверняка выглядела хуже — там вряд ли кто изо дня в день полировал ее польским и югославским бальзамами. А для Свамста это было первым делом, и гори все синим пламенем: сверхсрочная работа, грузовик возле склада, груженный дровами и мешками с угольным брикетом, Свамст всегда найдет время обойти вокруг своей машины и, поругивая цены на бензин, чистой мягкой тряпочкой потереть забрызганные грязью места.

— Он наш лучший шофер, я поставлю тебя к нему, — сказал Вадим Петрович, принимая Виктора на работу. — Силища у него что у быка, и работать любит. Он не отсиживается в кабине, как другие, помогает разгружать. Вдвоем вы сделаете большие деньги.

О том, что из этих денег сотню в месяц надо отсчитывать Вадиму Петровичу, сказал ему Свамст.

— Все платят, — добавил он. — Другие — меньше. С нас сдирают, но зато у нас нет простоев и всегда самый лучший товар. Сам увидишь, это окупается… И еще вот что: хоть я и не сидел, водить себя за нос никому не позволю! — Свамст выключил мотор и зверски глянул на Виктора.

Нет, такому говорить правду бессмысленно: не поймет.

А правда была простая: старушка, видно, перебивалась на крохотную пенсию, она прямо-таки дышала на ладан и это уже не поправишь. Бедностью веяло от изношенной скатерки, недопитой бутылки пахты и комочка творога за окном; о бедности кричало древнее пальто в прихожей и старые обои, под которыми определенно наклеены еще довоенные газеты. Виктор сложил несколько охапок на полу у плиты — остальные дрова вместе с брикетами они со Свамстом перетаскали в подвал — и вспомнил, как однажды он равнодушно прошел мимо такой вот старушки; она сидела на нижней ступеньке рядом с вязанкой дров и плакала от бессилья. Может быть, сейчас он впервые в жизни осознал, что и сам когда-нибудь будет старым, больным и немощным.

Виктор сунул руку в карман и вернул трешку, сказав:

— Нет, хозяйка, мы не берем…

Круто повернулся и выскочил наружу, чтобы не слышать, как она рассыпается в благодарностях, ведь это только подчеркнуло бы тупость его поступка. Ей-богу, тупость! Мы не берем! А если Вадиму Петровичу надо!

Свамст обежал вокруг кабины, рванул Виктора на себя.

— Ах ты, каторжник проклятый!

— Брось паясничать. — Виктор не успел еще сообразить, что происходит, а Свамст уже лез к нему в карман за деньгами.

— Свои кровные, заработанные, зубами вырву, понял!

Виктор хотел ударить снизу, в подбородок, но промахнулся. Свамст в ответ жахнул его как кувалдой. Еще он помнил: лежит плашмя на мостовой, а Свамст, склонившись над ним, проверяет внутренние карманы куртки. Ничего не нашел, плюнул с досады и уехал.

— Белла… Послушай, Белла… У меня в жизни сплошной перекос… Да и у тебя ничего путного… Давай попробуем вместе, а? Но не здесь. Здесь у нас толку не будет…

— Убирайся! Я ему такую работу достала!

— На дорогу дашь?

— Еще чего!

— Белла…

— Не пытайся выставлять мне счет, не то уже этой ночью будешь петь «Над головою небо голубое»…

Это было расставание, больше они не виделись.



Чтобы попасть в ресторан поезда дальнего следования, надо было пробираться бочком через вагоны, где в проходах заспанные пассажиры в пижамах и с полотенцами через плечо дожидались своей очереди в туалет, открывать и закрывать двери тамбуров и балансировать на шатких платформах, под которыми лязгали буфера сцепления.

В одном из купе, коротая время, играли в подкидного. Он постоял, понаблюдал оценивающе за игроками, благо профессионалы никогда не приглашают с ходу сыграть в «петушки» или преферанс. Старички выглядели довольно серо, но это еще ни о чем не говорило. У него в кармане завалялась сотня с лишком, остаток от продажи шмоток Беллы. Для начала вполне хватило бы.

В ресторане сидел как на иголках, боясь опоздать, вдруг вместо него пригласят другого. Он уже считал, что его место там, хотя никто его в компанию не звал. Игрока по силе эмоций можно сравнить только с ревнивым любовником. Войдя в азарт, уже не мог сидеть на месте и дожидаться официанта, застрявшего на кухне: Виктор положил под блюдце пятерку, хотя наел максимум на три рубля, встал и пошел прочь. Ноги сами вели его к цели, сопротивляться было бессмысленно, даже если бы он упирался и хватался руками за дверные косяки; точно так же многих каждую среду и субботу тянет на ипподром, хотя еще с вечера они твердо решили туда не ходить и у касс тотализатора не торчать.

В купе все еще весело резались в подкидного, и стало ясно, что эти ни на что больше не способны. Пламя азарта сникло и погасло.

В дурном настроении он возвращался к себе по уже пустым проходам и окутанным сизым дымом тамбурам, где, притулившись в углу, позевывали курильщики.

В его купе на нижних полках, отвернувшись к стене, спали женщины, а мальчишка на верхней во сне посвистывал носом. То ли для того, чтобы их потом не разбудили, то ли из чисто женского стремления к уюту дамы постелили и ему — подушка в наволочке, матрац аккуратно застелен простынями и одеялом.

Виктор повернул защелку, и теперь снаружи дверь можно было открыть лишь настолько, чтобы внутрь проникал воздух. Он снял туфли и тихо, по-кошачьи взобрался на свою полку. Но раздеваться не стал, лег поверх одеяла. Вытянул ногу. Уперся пальцами в каракулевую шубу, через носок ощутил завитки меха. В купе все крепко спали и наверняка видели красочные сны.

Такая возможность бывает не часто, за шубу запросто отвалят тысячу, она по меньшей мере втрое дороже. Он лихорадочно думал. В нем снова проснулся азарт.

Новая, мало ношенная каракулевая пальтуха. Пристраивая на вешалку свою куртку, он не рассмотрел как следует, но и без того ясно: шубенция новая, из полноценных шкурок, не из лапок. И завитки некрупные, тысячу дадут как минимум. Адресок ленинградских корешей с ним, помогут сбыть. Свободный художник, что хочу, то и делаю! Шиковый отель, классная житуха! Разве после выхода из тюряги я жил, как человек? В отеле опять что-нибудь подвернется, там иностранцев полно, денежные тузы, там… В последние годы он никогда не думал вперед больше чем на неделю, ну, максимум на две, это получалось как-то само собой. Вроде тонущего посреди океана, который вымаливает у судьбы минутку-другую в надежде на чудо, хотя на деле уже изверился…

Шуба наверняка принадлежит той рыжеволосой, что едет с мальчишкой.

— Хочу показать мальчику отца, а то забудет, как он и выглядит, — шутила она.

Ее муж полгода плавал на какой-то торговой посудине и вот теперь возвращался, на этот раз без захода в Ригу. Радиограмма извещала — встречайте в Мурманске. Другая женщина была постарше и классом пониже, она ехала домой из санатория «Кемери». Виктор благодаря своей воспитанности и вполне литературному языку, посредством которого он общался в миру, быстро завоевывал симпатию и доверие попутчиц. Особенно после того, как, увлекшись, показал мальчику решение шарады из «Уголка досуга» в каком-то журнале. Они бы не поверили, скажи им, что этого опрятного парня с длинными, аристократическими пальцами неудержимо тянет в грязные притоны, где собираются «синюшники», у которых с похмелья дрожат руки, и где доступные женщины со следами былой красоты обсуждают во всех деталях способности своих кавалеров, а у хозяина хаты тревогу вызывает разве что стук в дверь не по условленному сигналу да поножовщина, которая нет-нет да вспыхнет среди его гостей. Они забирались сюда, как забиваются летучие мыши в темные щели, где, уцепившись за пыльные потолочные балки и подремывая вниз головой, ожидают сумерек, когда, ощерив полную острых зубов пасть, можно будет броситься на охоту за насекомыми, по легкомыслию или необходимости покинувшими свои укрытия. Тут пили всё, от чего не подыхали сразу на месте, и ничем не закусывали. Тут обжуливали и обкрадывали любого, но чаще всего своих же, благо они были рядом и собственные грехи не позволяли бежать в милицию. Дружба тут была невозможна, да никто в нее и не верил, самым большим достоинством здесь считалось урвать что-нибудь для себя силой или хитростью, и ничто не вызывало большей насмешки, чем самопожертвование ради кого бы то ни было. Тут бессчетное числе раз договаривались не выдавать своих в случае провала, но милиция почему-то всегда забирала всех подчистую; потом в лагерях и колониях они, размахивая табуретками, сводили счеты, и редко кто из непосвященных понимал, что это не более чем ритуал, подобный борьбе ящериц игуан на Галапагосских островах за самый теплый, нагретый солнцем камень: шумят, угрожают друг другу, устрашающе раздуваются, но никакого кровопролития. Эти, с табуретками, тоже обходились без крови — себе же сделаешь хуже, могут ведь в карцер посадить или перевести на тюремный режим.

Мать хозяина квартиры когда-то была «хипёжницей», слово это так устарело, что отсутствует даже в словарях воровского жаргона, выпускаемых для работников прокуратуры и органов милиции, хотя оно давным-давно в ходу. Так называли красивых женщин, завлекавших денежных мужчин в отели или на частные квартиры, где жертву потом грабили до нитки. Теперь это была обрюзгшая вонючая старуха, лежавшая на кишащей клопами перине под кучей грязного тряпья. Едва только откупоривали бутылку, она начинала стонать, словно от ужасной боли, в надежде, что и ей нальют глоточек, а иногда ударялась в слезы при виде того, как рушатся последние остатки морали преступного мира. Безграмотные взломщики ее времен в сравнении с нынешними просвещенными эгоистами выглядели милыми провинциальными зайчатами-балагурами. Старуха, всю жизнь никого не боявшаяся, чувствовала, что эти при первой возможности перережут ей горло, лишь бы добраться до денег, спрятанных в перине. Сын вряд ли поднимет руку на мать, но закроет глаза и отвернется, когда ее будут резать, а потом вся эта свора набросится на перину, увязая по локти в пуху. Она охотно отдала бы эти несколько сотен рублей сыну, но опасалась, что деньги только раздразнят их и ускорят события, ведь тут все были уверены, что у нее припрятана не одна тысяча.

Что же искал молодой лебедь среди этих облезлых, вшивых ворон? Контраста своему пышному оперению? Может быть. Женщин? Ведь он считал приходящих сюда самыми-пресамыми, и они, в ожидании сумерек, от нечего делать, тоже называли его мужчиной, шутя перебрасывались непристойностями. Им нравилось, когда он краснел, они не верили, что есть еще на свете такое, за что человеку стоит краснеть. Может быть, это было бегством от стерильной правильности, тепличных условий родительского дома? Ему запрещалось смотреть телевизор после девяти часов вечера, он еще пешком под стол ходил, но уже в деталях была спланирована его военная карьера (в сорок два года будет полковником!); сами того не сознавая, родители учили его разделять людей на друзей, врагов и ничто. Зажатый в тиски предубеждений и этикета, в притоне он вдруг столкнулся с демократизмом. Кому как, а ему эта жизнь казалась демократичной. Другой бы призадумался, прежде чем отведать запретный плод, но у него не было времени на раздумья, через час ему надлежало быть дома и лежать в постели. И совета не у кого спросить, да и стоит ли, если ответ заранее известен. Дважды два четыре, кто спорит. С пустыми руками на квартиру старой «хипежницы» не пойдешь — высмеют, а то и за дверь выставят. Вначале Виктор воровал дома деньги, потом стал уносить книги, вещи. Этого добра у родителей было много, прошел год, а пропажи и не заметили.

Женщины в купе мирно спали, мальчишка тоже как ни в чем не бывало посвистывал носом. Виктор еще раз коснулся ногой каракулевой шубы.

Избитый Свамстом и отвергнутый Беллой, он в который раз собирался начать новую жизнь, но точка опоры, обитель надежды у него была только одна — отец.

Тысячу отхватил бы. Пальтуха новая, железно, тысячу.

Он представил, что эти деньги уже у него в кармане, и эта мысль родила в нем странное ощущение свободы и независимости. Замечательное, бесподобное ощущение. Скучная жизнь с зудящими нравоучениями отца подождет пару недель, а коли повезет, и дольше…

Поезд остановился на каком-то полустанке. Фонари освещали асфальтированный перрон и вокзальное здание с названием станции, за ним все тонуло в темноте, вдали ни огонька.

Раздался гудок, тепловоз дернулся, подался вперед, сдвигая с места вагоны, и они медленно, мягко заскользили по рельсам. В конце перрона застыл, провожая отходящий поезд, дежурный по станции в форменной фуражке с малиновым верхом.

Виктор отметил, что проводница даже не дошла до дверей. А если и дойдет, тоже ничего страшного. Еще лучше: откроет дверь. Шубу увидит, только когда я уже буду на перроне. Кто за мной погонится в такую темень? Морячка голяком не побежит, а для объяснений времени не хватит. До этого и не дойдет, станут машинист и начальник станции из-за какой-то истеричной бабы поезд задерживать!

Затем он прикинул, как с вокзала пробираться дальше. Возможностей достаточно, до шоссе доберется, а там неужто не подвернется рейсовый грузовик. Хорошо, что чемодан полупустой, можно шубу туда втиснуть.

На ощупь перевесил куртку и шубу так, чтобы одним махом сгрести то и другое, тихонько снял с антресолей свой чемодан, надел туфли и вышел в коридор.

По расписанию, висевшему на стене, выходило, что следующая остановка минут через двадцать.

Держась за поручень, Виктор вглядывался во тьму — блеснет вдали за окном огонек и погаснет, закрытый кустом или купой деревьев.

Наконец поезд стал тормозить, мимо окна проплыл состав нефтевоза, стоявший на подъездном пути. Он изготовился к старту. Проще простого: левой рукой схватить куртку с шубой, правой — чемодан и — ходу.

Поезд тормозил долго, он открыл купе.

— Вы тоже не спите? — тихо спросили из темноты. — Какая это станция?

— Не разобрал, — буркнул он.

Забравшись на полку, он стал мысленно проклинать женщину, которая так некстати проснулась и тем самым спасла свою шубу, клял на чем свет стоит старушку с трешницей, из-за которой его побили, ругал Свамста и Беллу с ее Вадимом Петровичем и всех прочих. Он жалел себя за невезение, он ощущал себя жертвой.

Виктор растянулся на полке во весь рост, опять коснулся носком шубы и отдернул ногу, как от раскаленной плиты.

Я жалкий неудачник… Как мне в последнее время не везет… А раньше было иначе…

Жалость к себе росла, и вместе с нею росла злость к женщине, не вовремя проснувшейся и поэтому оставшейся при своих шмотках. Если бы за это не грозило наказание, он сорвал бы шубу силой, а может, и ударил бы при этом, потому что шуба в его восприятии была уже не чья-то вещь, а прочная основа свободы, этого крылатого чувства, этих двух недель, которые он мог бы проколобродить, где хочет и как хочет. Две недели напропалую! После таковой прелюдии не грех и постоять перед отцом с опущенной головой, полицемерить, понадавать гору обещаний. А что делать? Другого выхода нет. Или скукотища, или — под забор, откуда даже милиция тебя подбирает без особого рвения. Если нет у тебя определенного места жительства, если не за что зацепиться, проще пареной репы докатиться до жизни под забором.

С утра, как только открылся вагон-ресторан, он пошел туда и как следует напился. С горя и хандры. Сам дал такое определение. С хандры и горя. Последняя возможность напиться, завтра все — если отец почувствует хотя бы легкий запах спиртного, визит можно считать неудавшимся.

Пока он сидел за столиком, у него появилась хорошая мысль: он будет учиться. Год займут подготовительные курсы, лет пять уйдет на учебу. Старик от умиления расплачется! И даже при самых средних успехах готовь мешок — деньги посыплются, а с ними и прелести студенческой жизни перейдут в иное качество. Гаудеамус игитур… Молодость скоро кончится! Мышей ловят крадучись, как говорит английская пословица. Для начала сойдет и общежитие, потом отец комнату снимет. Не сразу, вначале будет принюхиваться, приглядываться. Зато потом радость старика будет безмерной. «Мой сын студент», — это звучит. К тому же вместе с отцом жить не придется, лучшие вузы — в Москве и Ленинграде. По пути с вокзала загляну в библиотеку, полистаю газеты, чтобы разговор вышел конкретный: мол, собираюсь в такой-то и такой-то институт, подготовительные курсы тогда-то и тогда-то.

Он уже видел свое будущее в розовом свете. Пригодится-таки диплом об окончании средней школы, полученный в колонии. А он, дурак, чуть было не смирился с судьбой, чуть было не пошел на завод вкалывать по-черному.

Отец жил за городом — в новом квартале, отсюда ему было ближе до порта. Дом неприглядный, штукатурка облупилась, лестницы узкие.

— Присядь, я заварю чай, — сказал отец и вышел на кухню. Было слышно, как он разговаривает с женщиной, именуя ее по имени-отчеству. Квартира была коммунальной.

Все говорило о том, что с отцом произошел перелом. После рижского жилья, где обновляли обстановку, хотя, по правде говоря, эта инициатива принадлежала матери, где каждой безделушке следовало быть наилучшего качества и по возможности дефицитной, недоступной обычному, рядовому человеку, — после всего этого низкий потолок мурманской комнаты казался еще ниже и казарменная обстановка — еще более убогой.

Нет, до раскладушки отец еще не дошел, но невелика дистанция — в комнате лишь необходимая мебель и самые нужные предметы. Если и налицо, например, серебряные подстаканники, то это остатки прежней роскоши, они были приобретены еще матерью и от ежедневного употребления потеряли блеск, стали какими-то будничными. Здесь, у отца, они были всего лишь необходимыми предметами, предназначенными для определенной цели, и не более.

«Может, завел какую-нибудь кралю и она прибирает к рукам его деньги?» — задумался Виктор, но, так и не вспомнив ни одного случая, который мог бы бросить на отца хотя бы тень подозрения, успокоился.

— Странно, что ты не примчался сюда сразу после освобождения. За спасательным кругом.

— Я пошел вкалывать.

— И уже надоело?

— Не в этом дело. Ты думаешь, за решеткой не надо работать? Просто я понял, что способен на большее.

— На сейфы?

— Не насмехайся, отец! У меня было достаточно времени на размышления.

— И неоднократно, — со смешком добавил Вазов-Войский-старший.

— Да. Неоднократно. Увы, мне трудно с этим справиться, ты единственный человек, у кого я могу попросить совета.

— Пожалуйста! Совет денег не стоит. Могу дать тебе совет. Как-никак знакомый человек, столько лет в одной квартире прожили!

Виктор ожидал всего, только не иронии. И еще он не ожидал, что с ним будут разговаривать как с гостем, который забежал на минутку поболтать о том о сем. Ирония отца его шокировала, он начал терять уверенность в себе. К нему относились как к человеку, слова которого ничего не стоят, который задержался в развитии. В свои двадцать пять он еще ничего не достиг, это так, но когда же достигать, если без конца отсиживаешь. А вот среднюю школу он все-таки кончил и выучился на механика по швейным машинам, правда, из-за отсутствия практики знания уже успели выветриться из головы.

Он даже предполагал, что старый моряк не пустит его на порог, что ж, сел бы на лестнице и ждал смиренно своего часа. Виктор допускал, что как блудный сын, возвратившийся в отчий дом, будет встречен лавиной упреков и, возможно, заработает парочку оплеух, он рассчитывал увидеть в глазах отца слезы, но в них были лишь презрение и откровенная издевка.

— Все время в Риге?

Виктор утвердительно кивнул.

— Ну и как чувствуешь себя, когда встречаешь моих старых друзей? Например, Остапыча? Когда ты был маленьким, он качал тебя на коленях.

Виктор прикусил губу.

Это он предложил «очистить» квартиру Остапыча и сам принял участие в грабеже. Обворовали и других коллег отца, из-за которых тот так тяжело переживал позор, что с ним случилось тяжелое нервное расстройство, но квартира Остапыча была особая статья. Вазовы-Войские дружили с этой семьей, и Виктор без малого считался женихом дочери Остапыча. Отношения между домами были настолько тесными, что Виктор мог в любое время суток явиться к Остапычу в дом и ему ни в чем бы не отказали. Семья Остапыча обычно уже весной переезжала на дачу. И как-то раз, когда на квартире Вазовых-Войских затянулся ремонт, Остапыч предоставил свою в их полное распоряжение. Остапыч и его жена были единственными, кого не столько волновали украденные вещи, сколько сам факт кражи, хотя квартиру обчистили основательно. Оставшись чуть ли не среди голых стен, они категорически отказались от возмещения убытков, предложенного матерью Виктора, — видимо, потому, что возмещать убытки надо было также другим пострадавшим, причем без промедления, и мать в отчаянии повсюду занимала деньги. Остапыч даже помогал вызволять Виктора из-под ареста.

— Не заводись, отец…

— Я тебе не отец!

— Хочешь, я сейчас же уеду — и мы никогда больше не увидимся? Мне это будет нелегко, у меня в душе все переворачивается, но я это сделаю, если ты так хочешь.

— Хочу? Конечно, хочу!

— Не горячись, отец, — вставая со стула, сказал Виктор.

Ничего не попишешь, одним махом такую крепость не возьмешь, это можно было предвидеть. Надо было загодя поздравительные открытки по праздникам слать, а то и письмишко накропать. Лихим кавалерийским наскоком эти стены не одолеешь, ну что ж, изобразим оскорбленную гордыню и подождем, пока подоспеет тяжелая артиллерия.

— Я хотел тебе написать, но ты сам запретил мне напоминать о себе. Извини, что я затруднил тебя своим присутствием, но это получилось ненарочно: еду в Ленинград поступать в институт, отсюда до Мурманска рукой подать, вот и не выдержал. Я рад, что ты жив и здоров. Надеюсь, отец, что ты еще будешь мною гордиться!

— Я тебе не отец. Мать мне призналась, что в больнице тебя подменили…

— Да? Это она для тебя придумала. Она хотела, чтобы ты легче переносил мои выходки. Она тебя очень любила. И все-таки «до свидания», а не «прощай».

— Ты в Ленинград? — Лицо отца посерьезнело, на нем отразилось волнение. — Какого совета ты хотел?

— Знаешь, будет лучше, если я сейчас уеду. Может, появлюсь, когда сдам экзамены.

— Что ж… Пожалуй. Ты серьезно готовился?

— Было нелегко, но уж как-нибудь.

— Надо брать частные уроки.

— Да, хотя бы по математике. У меня большой перерыв, да и языку нас в вечерней обучали так… все больше по верхам.

Отец подошел к шкафу, достал из мундира портмоне, пересчитал деньги и вручил их Виктору.

— Не надо, отец… Я решил взяться за дело и хочу полагаться только на свои силы.

— Не переоценивай свои силы. Уроки бери у приличного преподавателя.

Виктор оставил Мурманск, не зная, что ему делать дальше. Он и в самом деле охотно пошел бы в вуз, но не имел представления, сколько времени требуется на серьезную подготовку к вступительным экзаменам, не говоря уже о конкурсе. Получить в этом мире место за письменным столом становится все труднее. Прожив несколько дней в Ленинграде, он понял, что может надеяться лишь на вечернее отделение какого-нибудь техникума, и то при условии работы по выбранной профессии. Решив, что в Риге будет полегче, он подался домой. Отцовы деньги успели незаметно растаять, не так уж много их было.

В общем, он был доволен, что с отцом удалось худо-бедно установить контакт, появились хоть какие-то виды на будущее.



Надзиратель — правильнее сказать, контролер — время от времени приоткрывал глазок и заглядывал в камеру. Виктор подумал, что этот филин долго его разгуливания не потерпит, откроет дверь и прикажет лечь, но надзиратель, видимо, понимал его душевное состояние и не мешал.

В больнице подменили… Для успокоения мать могла старику и не такое нарассказать. Больше всего отец беспокоился о добром имени Вазовых-Войских. Он вставил бы его в золотую рамку и повесил на стену. В каких-то старинных мемуарах отец вычитал, что некий Вазов-Войский принимал участие в Синопском сражении, и стал почитать его как родоначальника. Каждому, кто бывал у них в гостях, приходилось выслушивать, как утонули в бою три тысячи турок, ранили самого Османа-пашу, в то время как русская эскадра потеряла всего лишь тридцать семь человек. Вазов-Войский сыграл в этой битве выдающуюся роль; в том числе, рискуя жизнью, он спас дворянина, своего командира, уже валившегося за борт. Правительство поддержало ходатайство спасенного: будущие Вазовы-Войские могли разгуливать, высоко подняв голову.

Однажды некий лейтенант, не подозревая, как прикипел душой его начальник к этому бою с турками, развил заслуги предков нашего героя в историко-логической последовательности.

— Это далеко не вся причитающаяся ему слава! Во время революции тысяча девятьсот пятого года вашему ближайшему предку оказалось не по пути со столбовым дворянством, а в горячие дни Октября он избрал путь с теми, от кого начался. Да здравствует трижды герой!

Если ребенка подменили в больнице, значит, этот не вылезающий из тюрем каторжник — вовсе не Вазов-Войский, не потомок т о г о, а совершенно другого роду-племени человек, и последний Вазов-Войский может с достоинством нести свою седую голову. Такая интрига, а может, афера, черт знает как это назвать, как раз в стиле покойной матери. Если она вообще говорила нечто подобное, если это не выдумал сам старик, вероятен последний вариант, так как, услышав про учебу, отец все же кинул какой-то мизер на оплату репетиторов. Если бы действительно была совершена подмена, он бы не уехал просто так из Риги, рылся бы в архивах, нанимал своих людей, пока не нашел бы настоящего отпрыска, — у него для этого достаточно связей и власти. Ну конечно же никакой подмены не было, и отец это отлично знает.

Глава восьмая

— Вам знакомо имя Нина Черня? — спросил следователь Даука, продолжая раскладывать бумаги на письменном столе. Они только что поздоровались, и Виктор Вазов-Войский еще не успел как следует оседлать стул, новый, но скрипящий ничуть не меньше развалюхи софы а-ля бидермайер.

«Все! Попался!» Виктору показалось, что его кольнули длинным шилом. Если этот деятель вышел на Нину, пиши пропало, полный завал.

И все же, наверное с отчаянья, он решил отрицать знакомство с Ниной, хотя сам понимал, что это просто мальчишество. Три дня, проведенных в изоляторе, еще будили надежду, что, может, наказания удастся избежать. Виктор твердо намеревался «держать стойку», выстроил оборонительный вариант и теперь не прочь был уверовать в его крепость. Сколько «за» и сколько «против»? Нет, бросьте, игра идет не в одни ворота. Как он и предполагал, Белла из-за шмоток шума не поднимала. Будь у Дауки ее заявление, он бы пустил его в ход, но у него одна лишь голая информация, а ее к делу не подошьешь, даже если сведения исходят от этой кобры! Значит, остается шифер. Сторож, конечно, ткнул в него пальцем, но сам-то кавказец наверняка ничего не утверждает. Больше того, колеблется и шофер такси. Он видел, как кто-то считал деньги? Так это был не я! Граждане судьи, они ошибаются! Я никого не упрекаю, я верю, он честный человек, но ведь может гражданин обознаться!

«В самом деле?» — спросят заседатели.

«Мало ли на свете людей, которые на меня смахивают! Граждане судьи, в коридоре РОВДа я, например, видел гражданина Вецберза, так мы с ним как две капли воды, ну просто близнецы. Пригласите его сюда и посмотрите сами, вы не отличите, где я, а где он! Кожаное пальто?! Да я в жизни не носил кожаного пальто. Следствию выгодно бросить меня в торбу: ранее судимый, в момент ареста не работал… Но у меня, граждане судьи, никогда не было кожаного пальто!»

Судья пустится в поиски упоминаний о кожане, а тот всплывает только в показаниях свидетелей!

«У вас в самом деле никогда не было кожаного пальто?»

«Я не я, если вру!»

Судья откашляется, обнаружит, что Даука и не пытался выяснить, где Виктор за несколько дней растратил восемь сотен, обозлится, что нет никого, кто мог бы подтвердить, что действительно видел у Виктора в то время кучу денег, и отшвырнет дело на доследствие. А времечко-то течет, а след-то простыл. Были — и нет их!

Надежды эти росли с каждым днем, потому что Даука не показывался. За это время некоторые детали уже должны были испариться из памяти свидетелей. А в том, что следователь не разыщет Нину Черню, Виктор был более чем уверен.

— Значит, вы ее не знаете? — спросил Даука.

— Впервые такое имя слышу! — апатично пробормотал Виктор.



Последний раз Виктор отсиживал в колонии строгого режима, так как с общим режимом он познакомился до того. В строгом публика не та — мрачная, нервная, с меньшими шансами на перевоспитание, хотя статистика вроде бы этого не подтверждает. Возвращаются сюда одни и те же личности, кто в четвертый, кто в пятый, а кто и в десятый раз, а вот процент вторичного возврата будто бы не выше, чем в других режимах: видимо, большинство из тех, кого моральные увещевания не отвращали от вторичного покушения на чужое имущество, только здесь осознавало, что такое лишение свободы, поскольку тут не было и следа поблажек — вплоть до запрещения свидания с женой, — которыми пользовались в других колониях при первой судимости. Здесь изъяснялись на воровском жаргоне, иные и вовсе забывали нормальный язык. Низменные инстинкты тут брали верх; по темным углам старички разбойнички еще блюли моральный кодекс вора в законе, где наберется, пожалуй, несколько вполне человеческих установок, но у стариков уже не было физических сил, чтобы навязать этот кодекс остальным; среднее поколение переняло у них лишь местный фольклор, а самое молодое, получившее обязательное восьмилетнее образование, чихало на все нормы морали, боготворя только рок-музыку; своекорыстие у них на первом месте, холодный расчет и эгоизм лезли из всех пор, стариков они считали жалкими сентиментальными идиотами и, отправляясь «заделывать хату», кроме отмычек прихватывали с собой ножи и обрезы — на тот случай, если хозяева не вовремя вернутся домой. У них были вполне однозначные представления о «лафе»: вельветовые джинсы, ночные рестораны и «Жигули». Окрепшее материально общество вскормило их рослыми, здоровыми. Если старикану либо уголовнику среднего поколения глянется шарфик или перчатки новичка, он их выпросит, выманит или выиграет в карты, а юный молодец просто сорвет шарф с шеи и будет считать своим.

В первый же день Виктора основательно пообчистили, несмотря на то что с некоторыми из этих обитателей он сидел еще в колонии для мальков или отбывал предыдущий срок. Он воспринял это как само собой разумеющееся, даже удивился, что взяли не все. Подними он шум, ему наставили бы синяков и пересчитали ребра. Он приготовился к тому, что в ближайшее время придется расстаться и с оставшимися вещами, но совершенно неожиданно его сделал своим помощником начальник бани Черня, в обязанности которого входила также выдача чистого белья.

— Следующий! — сказал Черня и глянул в дверное окошечко, чтобы записать фамилию очередного получателя.

— Вазов-Войский.

— Чего? Вы случаем не в родстве с моряком Вазовым-Войским?

— Это мой отец.

Черня удивился до крайности. Он сам был из флотских и все еще гордился морской косточкой. Он хорошо помнил в высшей степени строгого, справедливого и принципиального командира и даже в дурном сне не мог представить, что встретится в зоне с его сыном. Черня велел Виктору задержаться после всех, расспросил об отце, выдал новенький комплект белья и предложил служить при бане, так как прежний помощник только что освободился.

Черня в этой колонии был белой вороной: с первой судимостью. Как-то здесь работала стройбригада облегченного режима, которую по утрам отвозили на стройку, но после сдачи объекта бригаду расформировали, а бригадира Черню собирались было перевести в другую колонию. Тут-то администрация и предложила ему остаться, как они в шутку сказали, «директором бани». Предложили потому, что были уверены — конторские книги бельевого склада будут содержаться в образцовом порядке, не говоря уже про все, лепившееся вокруг бани: цирюльню, халупу для починки простыней, сапожную мастерскую и другие. Эти «объекты» администрацию не особо беспокоили, но все же опыт показывал, что там обычно находят приют нарушители режима, если «директор» размазня или рецидивист, у которого в зоне много дружков-приятелей.

Черня принял предложение с двойственным чувством. С одной стороны,строгий режим — не фунт изюма, с другой, здесь он уже обжился, а «директор бани» в колонии — чуть ли не самая привилегированная должность. И администрация его знает, можно надеяться на внеочередную передачу или встречу с женой, а потом и на досрочное освобождение. Это немало, если тебе еще сидеть и сидеть. Брошу якорь, решил Черня и предложение администрации принял. Если на то пошло, то льготы у него и здесь будут, в соответствии с означенным режимом, разве что тут забор повыше и публика погнилее. Он ни с кем дружбы не водил: карманники без конца повторяли свои байки, злостные хулиганы и прочие насильники были ему физически противны, а убийц он вообще считал психически ненормальными. Людей его круга в этой колонии не было, но и к ним он отнесся бы без особого пиетета, ведь это они, провалившись, потянули за собой и Черню. Статья, по которой его судили, была серьезная: хищение государственного имущества в особо крупных размерах. Кроме того, ему пришили и взяточничество, но тут он виновным себя не чувствовал — скользкие людишки заваливали подарками его жену Нину, так как почуяли, что таким образом можно без особого труда сориентировать мужа в желаемом направлении…

Как это бывает с людьми, обладающими большой властью, Черня забыл, что власть его небезгранична. Вскоре вокруг него вились одни подхалимы и проходимцы, которые соглашались с каждым его словом и пели ему «аллилуйю», за что им, в свою очередь, дозволялось отхватывать куски от государственного пирога.

На суде выяснилось, что подпевалы загребали намного больше своего шефа, они считали Черню лопухом, оттого и поспособствовали его выдвижению на высокую должность, так как опасались, что назначат кого-нибудь из молодых, энергичных, умеющих и, не дай бог, желающих работать. Лишь в одном они ошиблись: не думали, что Черня так быстро войдет во вкус и разовьет непомерный аппетит.

Он готов был признать свою алчность и злонамеренность, но его обвиняли еще и в ограниченности. Это уж было невыносимо.

— Что ты там сегодня наплел? — сурово спросил он в «черном вороне», возившем их на суд и обратно, у своего бывшего зама. — Ты в самом деле так считаешь?

— На суде грешно лгать. Из тебя такой же руководитель, как из твоей Нинки актриса. Такому, как ты, гуталином торговать, хотя я бы и этого тебе не доверил. Все, что ты умеешь, это пафосно вещать. Должность тебе найти можно, а мозги где взять? Да еще в такой затирухе, как экономика. Ты, конечно, воображаешь, что все делаешь правильно, ведь последствий твоих приказов сразу не видно. Если бы мы тайком не подправляли твои распоряжения, уже давно все пошло бы прахом.

Наказание сильно запоздало, и мера его оказалась большой, с конфискацией имущества. Нина, однако, успела кое-что спрятать у матери и рассовать по приятельницам, чего не додумались сделать жены умников замов. И это несколько утешало Черню. Хотя он поклялся себе никогда больше не преступать закона и сознательным трудом возместить государству хоть малую толику причиненных убытков. Несмотря на то что он воспринял судебный процесс неким чистилищем, освобождающим его от прошлых грехов, о припрятанных вещах и драгоценностях не проронил ни слова. Он уже привык делать одно, говорить другое, а думать третье. Это выходило у него совершенно органично и не мешало жить, он попросту не замечал этого разлада.

Черне всегда недоставало близких людей; кроме Нины, у него, наверное, никого не было. Они вращались среди приятелей, знакомых и коллег, однако никто из них к близости не располагал. Может, на самом деле, а может, лишь чудилось, но в каждой встрече проглядывала корысть, и это отталкивало. Балы, пикники, юбилеи поскромней и пограндиознее, в финских банях и на дачах — это не сближало. Не потому ли, что осторожность требовала общения только с людьми своего круга, — чужак ухватит суть по случайно оброненной фразе. И о чем станешь говорить с посторонними? Каждый из гостей расскажет по анекдотцу, провозгласит тост в честь виновника, споет пару куплетов и, покуривая, заведет разговор о работе. Только и всего. И все удовольствие за такие-то деньги. Если не считать тайных радостей — нескольких часов уединения со смазливой секретаршей или чужой женой в жалкой, взятой внаем комнатенке. Но ни сам Черня, ни Нина этим не увлекались.

Среди «своих» были, наверное, и такие, кто даже в семье чувствовал себя отчужденно, не говоря уже о дружеской компании, — каждый что-то знал о махинациях другого, более удачливым, конечно, завидовали, но зависть и мошенничество — отнюдь не те качества, которые располагают к духовному общению.

Здесь Черня вновь почувствовал себя отшельником — он ведь прошел чистилище и теперь считал себя вновь честным человеком, в то время как здешние обитатели в большинстве своем только и ждали побыстрее выйти на волю и сварганить новое дельце. Только похитрее, чем в прошлый раз, так, чтоб не влипнуть. Кроме того, здесь в основном сидели закоренелые плебеи, для которых пределом мечтаний было урвать добавку каши в обед или прошмыгнуть в воскресенье в клуб на оба киносеанса, хотя фильм был один и тот же, просто из-за нехватки стульев его крутили дважды. Может, поэтому появление на горизонте Виктора так обрадовало Черню: сын командира — это была плоть от плоти его, кость от кости. Разница в возрасте позволяла Черне войти в роль учителя и воспитателя. И потом, Виктор прилично играл в шахматы. Вскоре все у них стало общим: продукты — из получаемых Черней передач и купленных в местном киоске, книги и даже кое-что из одежды, так как оба были примерно одного роста. Они вместе читали газеты, следили за политическими новостями и важно их обсуждали. Виктор в политике разбирался плохо, но Черня, увлекаясь комментированием событий, этого не замечал.

Когда Виктор начал готовиться к выходу на волю, Черня искренне загрустил и при посредничестве Нины — он уже давно наговорил ей с три короба о замечательном парне — начал подыскивать ему работу в учреждениях, руководимых старыми дружками. Но то ли влиятельные люди боялись вступать в контакт с Черней, то ли не желали путаться с имеющим судимость юношей, а может, действительно ничего стоящего не подворачивалось, но Виктор остался ни с чем. Тогда он поведал своему наставнику, что поедет к отцу, и они вместе обсудили эту затею. Черня настаивал, что ехать надо немедленно, чтобы в Риге не столкнуться с корешами. Он, конечно, Виктору вполне верит, только зачем искушать судьбу. В кругу давних друзей поднять стаканчик за встречу — ничего в этом нет плохого, но мало ли что может случиться, а виноват будет он, Виктор. У кого судимость, тот и козел отпущения. На самом деле Черня опасался, что Виктор, опьянев от свободы, свою поездку к отцу отложит, спутается с какой-нибудь бойкой девчонкой. Отсюда недалеко и до захудалой, бесперспективной работенки, а там, глядишь, дети пойдут, быт, мелкие дрязги и заботы. Черне же хотелось, чтобы Виктор занял более видное положение, но это возможно лишь под руководством достославного отца. Правда, и при отце ему будет трудно, уголовные делишки не так просто замазать. Вот если бы парень там, на Севере, обзавелся тестем под стать отцу, считай, карьера обеспечена.

Хотя Виктор по вполне понятным причинам скрыл от Черни, что отношения с отцом разорваны давно и бесповоротно, ему в последний вечер в зоне приятно было слышать разглагольствования Черни о планах на будущее. И более того, он даже поверил, что для обеспечения сытой, хотя и не очень интересной жизни непременно надо съездить к отцу и вымолить прощение. Конечно, торопиться некуда: двадцать пять лет — еще не тот возраст, чтобы изнывать в кресле перед телевизором; и потом, на свободе его ждет кругленькая сумма.

— Раньше середины дня не выйдешь.

— Наверно. — Виктор зевнул.

— Надо было сказать Нине, чтобы купила тебе билет! Как я об этом не подумал раньше!

— Ничего, как-нибудь… — Виктор зевнул еще раз.

— А ночевать где будешь?

— Посмотрим.

— Нет, кроме шуток. Я черкну Нине записочку. Теперь, правда, не то что раньше, но раскладушка найдется. И ужином накормит.

Записку Виктор взял, чтобы не огорчать Черню. Идти к его жене он не собирался. Позже Черня узнает, что никто с его запиской не приходил, и подумает, что Виктор то ли успел на поезд, то ли улетел в Мурманск самолетом. В конце концов, разве так важно, что он подумает.

Конечно, отправился прямиком к Белле. Был конец лета, женщины в легких одеждах, на лицах и ножках вводящий в искушение загар, а в глазах еще светится весна…

В день освобождения хочется быть лучше, чем ты есть на самом деле, ты готов услужить любому встречному. Лишь только в троллейбус вошла женщина, Виктор вскочил как ужаленный и уступил ей место, на следующей остановке женщин набилось в салон великое множество — рабочий день подошел к концу. Едва от конвейеров и кульманов, они весело щебетали и смеялись. И все почему-то страшно спешили; протискиваясь к выходу, они касались его ненароком, и невдомек им было, что он готов как безумный увлечь за собой любую. Фактически в отношениях с женщинами он еще совсем мальчишка. Сколько раз Виктор мысленно наслаждался женскими чарами, упивался воображаемыми сценами, придумывал донжуанские или грубые способы знакомства, а теперь, когда окружило столько женщин, настоящих, живых, не с журнальных картинок, он, дрожа всем телом, увертывался от их случайных прикосновений. Как потерянный стоял он среди сероглазых и кареглазых инквизиторов в легких платьях, блузках, не скрывавших, а, наоборот, выставлявших напоказ их фигуры, обзывал их про себя дурами и, может, вышел бы из троллейбуса, да путь к дверям загораживали такие же вертихвостки. Мне они не нужны, твердил он себе, я еду к Белле. С Беллой у него ассоциировались все женщины, которых он видел или о которых думал. Ее он возвысил до символа женственности и красоты. У них с Беллой будет медовый месяц… Куда-нибудь махнут. Хотя бы в Крым. Снимут комнату, будут спать и купаться. Сезон в разгаре, Белла обязательно согласится.

Возбужденный и раскрасневшийся, он взлетел по узкой лестнице на четвертый этаж и постучался. В полупустом чемодане булькали две бутылки шампанского и коньяк, а в руке он держал аккуратно завернутый букет кроваво-красных роз: они приводили Беллу в восторг. Розы он купил с рук, цветы сожрали едва ли не половину оставшихся у него денег.

Открыла ее сестра, она ему нисколько не удивилась. Виктора это задело: будто он выходил на минутку в гастроном за спичками.

— Белла говорила, что ты вот-вот заявишься, — пояснила женщина. — Чемодан можешь оставить.

— А сама она где? — Виктор был неприятно удивлен. И что за тон… Впрочем, они всегда не переваривали друг друга.

— Белла завербовалась в какую-то киногруппу и будет только в субботу.

В комнате все как прежде. Если не приглядываться, то мебель кажется совершенно новой.

— Знала ведь, что я буду! — с упреком воскликнул Виктор.

— Наверно, решила, что хватит. — Беллина сестра визгливо рассмеялась. Ее радовало все, что досаждало Виктору.

Возбуждение его не оставляло.

Они похожи, помимо воли молнией мелькнуло в его голове.

— Ну, ты… Чего уставился, как бык… Возьми, за чем прискакал, и проваливай. Ко мне сейчас придет дружок, и я не хочу, чтобы он тебя видел. Еще подумает бог знает что.

— Послушай, женщина! — Он попытался схватить ее за руку, но она ловко увернулась.

— Отвяжись, болван! Скажу Белле! Не хватало мне еще с тобой путаться, у меня, знаешь, принципы.

Упоминание о Белле слегка охладило Виктора.

Он достал из шкафа свои фирменные, в обтяжку, джинсы и стал рыться в поисках джемпера, который когда-то сидел на нем как влитой.

— Не переворачивай все вверх дном!

— Где мой полосатый джемпер?

— Кажется, стащили.

— Как это?

— Стащили, и все… Нас ведь обокрали. Прошлой зимой. Сначала думали на Вовку, но оказалось — не он. Кто-то из своих, это уж точно. По ночам у меня сынишка дома, а тут как раз отослала его на пару недель к матери. Мы спокойно себе сидим в «Русе», в баре за канатами, и потягиваем коктейль. А они тут пошуровали. И когда уходили, еще закрыли на ключ, гады! Всю фирму взяли. Пришлось ставить второй замок.

— А почему мои джинсы не взяли? — воскликнул Виктор, чтобы уличить ее во лжи. Он уже почувствовал приближение беды. Над его головой сгущаются тучи.

— Теперь в таких не ходят, теперь вельвет носят.

— А т е в е щ и тоже сперли?

— Конечно. Правда, кое-что Белла, кажется, отнесла к матери.

— Но ведь т е в е щ и были спрятаны! Я сам прятал!

— Тут спрячешь! Сколько ни прячь, все как на ладони. Загнать надо было, когда у Беллы имелся покупатель, сейчас законные башли лежали бы на книжке.

— Как же, вам с сестрой только и доверить деньги! — Он рассвирепел и начал кричать: — Решили сделать из меня дурака! Не выйдет номер!

— Дурак и есть дурак!

— Милицию вызывали? — спросил он тише, но голос его по-прежнему дрожал от злости и подозрения.

— А как же! Приехали, посмотрели и уехали.

— И что?

— Сказали, что, по их мнению, вор был один.

Как ни смешно, он принялся ругать угрозыск за плохую работу, словно был в полном смысле жертвой ограбления. Словно пропавшее добро он не награбил, а приобрел за годы честного труда. На голову милиции посыпались проклятия одно хлестче другого. По правде говоря, ему бы радоваться, что не нашли т е в е щ и, — ведь среди них было несколько фарфоровых ваз из квартиры, за кражу которой он избежал наказания.

— Мы на Вовку думали, решили, он навел: вначале был с нами в баре, а потом куда-то исчез. Оказалось, по Ритке соскучился.

— Этот может. Точно, Вовка! Правда, никто ему о т е х в е щ а х не говорил, но пронюхать он мог.

— Твое барахло нам дорого обошлось. Если сосчитать, у меня одной сотни на три унесли.

— Три сотни! У меня несколько тысяч пропало! Даже больше! — Подсчитывая в колонии ценность спрятанных вещей и зная о повышении цен на изделия из серебра и хрусталя, он лишь самую малость надбавил к прежней стоимости.

— Те серьги, которые ты Белле подарил, в тот вечер тоже были дома.

— Завтра же Вовке придется идти к протезисту жернова вставлять. Все до одного!

— Так он тебе и дался. И потом, что это изменит? Надеешься от него назад получить? Успокойся, он давно все спустил и клянчит на кружку пива. И вообще… кто же мне сказал… будто он опять в зоне. Но, может, брешут.

Два коротких звонка. Женщина бросила на Виктора полный досады взгляд и пошла открывать.

У вошедшего была аккуратная лысинка, мягкие, ухоженные руки.

— Я шофера не отпустил… Может, поужинаем в «Сените»? Какая нужда торчать в Риге? — сказал он еще с порога.

— С удовольствием. Страшно проголодалась. — Ишь как разулыбалась, разговаривая с этим наодеколоненным старичком. — Я сейчас…

При виде Виктора посетитель нахмурился. Он был из тех, кто платит щедрой рукой, требуя взамен чуть ли не настоящей любви и уж во всяком случае полной верности, чтобы застраховаться от дурной болезни.

— Это к Белле… Зашел оставить чемодан… — забеспокоилась она. — Не забудьте, пожалуйста, свои цветы! — и подала Виктору неразвернутый букет.

— Добрый вечер! — Старик сухо кивнул, чтобы не показаться невежливым. Но тут его взгляд упал на джинсы, переброшенные через спинку стула.

Хозяйка гневно посмотрела на Виктора и кинула джинсы в шкаф.

— Чемоданчик можете оставить, а остальное улаживайте с Беллой сами. Мне ваши дела ни к чему.

— До свидания! — коротко сказал мужчина, как только они втроем вышли на лестничную клетку: мол, разговор окончен, топайте вниз.

— До свидания! — смиренно ответил Виктор и в самом деле потопал, хотя на языке у него вертелось: «До какого еще свиданьица?! Мы уже не увидимся. Ты-то будешь в усиленном режиме, а я только в строгом!» Но эти фразочки могли сильно осложнить отношения с сестрой Беллы, а ведь он собирался здесь пожить, когда Белла вернется.

— Ну, честное слово! — послышался сверху плаксивый женский голос. — Я тебе все расскажу, это Белкин кадр…

У подъезда стояла белая «Волга». Водитель дремал, положив голову на ладонь.

Ну, Вовка! Твое счастье, если тебя действительно замели! Это твоих рук дело, даю голову на отсечение! Буду бить, пока не признаешься!

Только что с того, что признается? Я же ему не говорил: туда не ходи и т е в е щ и не трогай! А я сам удержался бы, зная, где плохо лежит? Ждите! Да еще посчитал бы себя молодчагой: на минимальном риске сработал.

Ну и помойка! Тонна дерьма!

Может, Белла не кое-что, а все к своей мамаше унесла?

Жуткая помойка!

О себе он был довольно высокого мнения — по крайней мере знавал многих похуже.

«Вовку встречу, морду набью», — окончательно решил он, поджидая троллейбус в сторону центра.

Судьбе было угодно, чтобы встреча Виктора Вазова-Войского и Нины Черни стала неизбежной, если он не хотел оставаться без ужина и ночевать на вокзале.

О Нине он знал немало, ее фотография в аккуратной рамке на тумбочке у Черни примелькалась, гляди — не хочу. Бывало, — дело в колонии обычное — уведет ее какой-нибудь ненормальный, и бросится Черня искать виновного, готовый вступить в драку даже с превосходящими силами противника; отыскать виновного, а тем более фото не удавалось, но вскоре в рамке появлялся новый снимок. Нину фотографировали часто — она руководила двумя драмкружками, окончила какую-то театральную студию, но, видимо, особых талантов не имела, так что Черня об этом не распространялся.

Они были одной из тех счастливых пар, у которых в постели все ладилось, что сами супруги объясняли родством душ и сходством характеров. Нине еще не было сорока, она хорошо смотрелась и одевалась довольно броско. Теперешние средства уже не позволяли ей, как раньше, обзаводиться моднейшими нарядами, но она старалась выйти из положения при помощи ярких расцветок: подобно большинству женщин, подвизающихся на сцене и за кулисами, она испытывала потребность обращать на себя внимание, нравиться мужчинам.

В первый год разлуки с мужем за нею увивались многие и, даже получив от ворот поворот, не верили, что Нина одна.

Отвергнутый считал, что его уже опередили, Нина соблюдает строжайшую конспирацию, чтобы щадить мужа. Похоже, что и сам Черня так думал, ибо даже в самых неподходящих ситуациях не упускал случая подчеркнуть безупречное поведение и верность жены. В качестве доказательства он приводил ее неослабевающие связи с родней: была у тетки на чаепитии, принесла племяннице книжку с картинками, вместе с деверем и свояком ездила в Карелию. Скорее всего, ему тоже не верилось, что Нина без него жила одиноко, хоть это была сущая правда. Первый год, пока подавались кассационные жалобы и оставалась еще какая-то надежда, был для нее самым трудным. Она наловчилась обманывать себя обещаниями — еще три месяца, и уж тогда… Но по прошествии трех месяцев делала себе отсрочку еще на три. И внезапно поняла, что преспокойно может ждать все шесть. Что-то в ней замерло, уснуло. Она вела монашеский образ жизни, общалась почти исключительно с женщинами и детьми, из драмкружка для взрослых перешла в детский, а случайные взгляды мужчин натыкались на ореол скромности и благородства, который окружал теперь ее прелестную головку. Однако в последнее время ее начали донимать тревожные мысли.

Это был один из тех домов конца тридцатых годов, обитатели которых, если уж возникала необходимость поменять квартиру, в конце объявления дописывали «в новых домах не предлагать». Здесь были настоящие водопроводные трубы, непривычно высокие потолки, дубовый паркет и бронзовые дверные ручки. Две комнаты в этой четырехкомнатной квартире занимала супружеская чета пенсионеров, они день и ночь копались в огороде и наведывались в Ригу лишь в зимние холода, чтобы обойти всех врачей. У Нины были две большие смежные комнаты. Черни успели внести деньги на кооперативную квартиру, но судебный процесс перечеркнул эту мечту. Как и сбывшиеся к тому времени: дачу, автомашину, мебельный гарнитур. Часть добра Нина успела отнести в комиссионки, но не всё, так что павлин был изрядно ощипан. Картины старых маринистов уступили место какой-то керамической дребедени из числа подарков благодарных мам к Женскому дню и по завершении отчетных концертов. Со вкусом расположенные вещицы украшали все стены. Хотя материальной ценности в этих поделках не было, с ними были связаны воспоминания, и Нине они были ближе картин, изображавших зеленоватые валы, шхуны, бриги и бригантины с парусами, разодранными шквалом, тех картин, до которых в память о славных годах своей морской юности был так охоч глава семьи.

Нина прочитала записку, и в глазах ее мелькнуло недоумение. Неужто Черня подослал этого мальчика, чтобы ее проверить? Дорогие кроваво-красные розы совсем сбили с толку, и она едва не взорвалась. Когда Виктор понял, в какой переплет он попал из-за цвета роз, было уже поздно говорить, что их прислал муж.

Виктору подали рядовой ужин, на стол накрыли в передней комнате, затем пригласили посмотреть телевизор. Показывали фильм о животных, кажется, довольно интересный, но кадры не запечатлевались в его сознании. Он был наэлектризован сидящей рядом женщиной. Его воображение рисовало картины одна слаще другой. Вот она встает, сбрасывает с себя длинный, вышитый шелком халат и остается нагишом… нет, под халатом у нее кружевная комбинация, и он помогает от нее освободиться…

— Как фильм?

— Ничего, — пробормотал он, очнувшись. Растерянный и робкий, неспособный сказать этой женщине ни слова, готовый к рабскому повиновению.

— Спокойной ночи!

— Спокойной ночи! — произнес он и понуро поплелся в другую комнату.

Проснулась Нина среди ночи. Он стоял на коленях у дивана и, упершись лбом в постель, что-то глухо бормотал, о чем-то рассказывал, только она не могла понять о чем. Она хотела оттолкнуть парня, но поразилась, увидев, что по лицу его катятся крупные слезы.

Силы ее покинули.

Она сразу поняла, что в постели он новичок, а к утру ужаснулась тому, что начинает его просвещать, и не без удовольствия от сознания, что оков больше не существует.

После полудня, когда они окончательно проснулись, Нина выставила его на улицу, запретив приходить к ней. Будто и не было этой ночи.

Вопреки запрету, он через неделю набрался решимости вернуться.

Шатаясь по городу без копейки в кармане, он набрел в парке на крохоборов, которые «забивали козла», и, переключив их на картишки, абсолютно честно выжал из них почти сто рублей! Он не помнил, когда еще шла такая карта. У партнеров кончилась монета. Один из них побежал занимать, да, к сожалению, вернулся ни с чем.

Виктор опять купил кроваво-красные розы — по экономическим соображениям букет поменьше — и отправился к Нине. Еще на лестнице он чувствовал себя вполне уверенно, но при виде властной, красивой женщины снова превратился в робкого мальчика. Наверное, только поэтому она его не прогнала.

Если я обойдусь с ним, как в прошлый раз, это будет просто смешно, подумала Нина на следующее утро.

— Почему ты не уехал в Мурманск?

— Я поеду. У меня тут еще дела. Часть мебели пропала, вот ищу. Кое-что продали в уплату по исполнительным листам, а кое-что конфисковали незаконно. Вот ищу, куда подевалась.

— Если я к тебе привяжусь, я пропала, — мрачно произнесла Нина. — И ты будешь негодяем по отношению к Черне. Скорее уезжай отсюда.

Опасаясь, что привыкнет к нему, трезвым умом понимая, что ничего хорошего из этой связи получиться не может, Нина не разрешала приходить к ней часто, зато, когда они встречались, для обоих наступал настоящий праздник. Они отправлялись на прогулку, не торопя событий, или шли в кино. Чтобы рядом с ней Виктор не чувствовал себя оборвышем, Нина заставляла его надевать кое-что из гардероба Черни.

Чаще всего он гулял в замечательном кожаном пальто. Очень дорогом и элегантном пальто, Виктор становился в нем совершенно другим человеком…



Харий Даука поглядел на Виктора не то скучающе, не то с сочувствием.

— Значит, Нину Черню не знаешь? Окончательно и бесповоротно?

— Впервые слышу это имя.

— А с тобой в колонии не сидел некто Черня?

— Что-то не припомню.

Ну и дурак же я, по-глупому запираюсь! Болван, распоследний болван. Неужели он уже встречался с Ниной? Что она сказала? Может, все отрицает? Может быть, этот уже разнюхал, где и когда я просадил эти деньги? Так или иначе, но это провал! Я попался!

Следователь насмешливо улыбнулся.

— Ты веришь в счастливые числа и в счастливые дни?

— Бывают счастливые числа и счастливые дни.

— Тогда прочитай внимательно и распишись.

Это было постановление о его освобождении. У Виктора отнялся язык.

— Амнистия вышла? — наконец прохрипел он.

— С твоими-то судимостями? Не будь наивным. Считай, что сегодня счастливое число и счастливый день. — Даука укладывал документы в портфель. — И не делай заячьи глаза, я тебе все равно не верю. Ну, бывай, так сказать, до скорого.

Даука нажал кнопку, охранник открыл дверь, и следователь торопливо вышел, не дожидаясь благодарности от остолбеневшего Виктора.

Вазова-Войского охватил страх. Непонятный страх. Его колотил озноб. На лбу выступила испарина, вспотело под мышками, подергивались лицевые мускулы. Когда надзиратель впустил его в камеру за матрацем и постельным бельем, которые надлежало сдать на склад, вид у Виктора был до того страшный, что даже Хулиганчик испугался.

— Что с тобой? — спросил Хулиганчик.

— Они что-то против меня замышляют, — дрожащим голосом прошептал Виктор.

— Требуй адвоката! Без адвоката держи помело на замке. — Это была вершина мудрости для Бедолаги, выше залететь его ум был не в состоянии. — Адвокат тебя должен защищать хоть так, хоть эдак.

— Ну, бывай! — Виктор взвалил скатанный матрац на плечо и вышел.

Никогда еще он так не жаждал свободы, как теперь. Его отделяла от воли всего сотня-другая шагов, но он был уверен, что ему не удастся преодолеть это ничтожное расстояние, вот-вот из-за угла вынырнет Харий Даука и отошлет его назад в камеру. У следователя все козыри, ему, Виктору, некуда деться, он во власти Дауки. Тут он вспомнил один английский фильм, который смотрел как-то по телевизору. Документальный фильм о кошачьем выводке на заброшенной ферме. О том, как старый кот каждое утро обходит границы своей территории и — этому была посвящена большая часть ленты — об охоте на мышей: прыжок, хватка, игра перед насыщением. Ученые, комментировавшие фильм, сошлись во мнении, что жестокая игра с жертвой, прежде чем ее прикончить, коту биологически необходима.

А вдруг его сейчас задержат?.. За этим углом… Нет, за этим его нет, значит, за тем… Так… Мы уже во дворе… Проклятая булыжная мостовая, удивительно, что никто не сломал себе шею… Столетняя, позеленевшая кирпичная стена, известковый раствор сделал ее твердой как скала… За спиной шаги… По ту сторону забора грохочет поезд… Эх, чтоб тебе, Даука, меня не перехватить, и я за воротами… Вот был бы смех… Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!

Часовой на пышке, с которой просматривался узкий, стиснутый с двух сторон оградой коридор, а параллельно ему железнодорожные пути, — сперва растерялся, затем на всякий случай снял с плеча автомат. Он не знал, как действовать. Через тюремные ворота пропустили парня в нейлоновой спортивной куртке с капюшоном, а он пустился наутек, словно за ним гналась свора собак. На гладких камнях заскользили подошвы, он споткнулся, чуть не растянувшись во весь рост, но, чудом удержав равновесие, побежал дальше как сумасшедший.

Беглец, подумал часовой и машинально спустил предохранитель. Но почему-то беглеца никто не преследовал. Нелогично. А какой смысл бежать, если он, скажем, опаздывает: поблизости никакого транспорта…

Значит, все-таки побег?

— Стой! Стрелять буду! — крикнул часовой, но парень даже не оглянулся. Может, не слышал? Расстояние приличное.

Беглец с ходу влетел на мост и помчался галопом, расталкивая прохожих. Караульный проводил его взглядом. Хорошо, что не выстрелил. А может, плохо? Он уже ясно слышал гневный голос сержанта: «Ты что, не видел? Ты мне за это ответишь!» И свои слабые оправдания: «Откуда я знаю, что он удирал? Перелезал бы через забор, другое дело… Могли позвонить, для чего же телефон?..»

Перехватило дыхание, казалось, сердце сейчас лопнет от напряжения, а он все бежит и бежит через запущенные дворы с покосившимися дровяными сарайчиками, мимо низеньких, обшарпанных домишек. Этот район Московского предместья он знал как свои пять пальцев, пацаном нашнырялся здесь в поисках макулатуры и металлолома. В начале сороковых немцы устроили здесь еврейское гетто, хозяевам домишек в качестве компенсации предоставили квартиры в центре Риги. Еще и теперь то и дело возникали слухи, что кто-то, перестраивая дом или копаясь в огороде, наткнулся на спрятанные евреями сокровища.

Наконец у него подкосились ноги, и он прилег под забором в малиннике, напряженно вслушиваясь, нет ли за ним погони. Он понимал, что этот сумасшедший кросс был ничем не оправданной глупостью, ведь Даука выпустил его не для того, чтобы через пять минут организовать погоню, видно, у него есть какие-то далеко идущие планы. Но у таких людей, как Виктор, грехов на совести больше, чем известно милиции, и поэтому они не без оснований трясутся, как бы не выплыло наружу какое-нибудь уголовно наказуемое дельце. Конечно, улепетывать глупо, но страх потерять те крохи свободы, которые неизвестно почему ему вдруг кинули, сильнее доводов разума. Он знал, что Харий Даука в любой момент может снова упрятать его в тюрьму за обман Мендея Мнацоканова, что свидетелей и доказательств у следователя пруд пруди, и, чтобы провести пару летних месяцев на воле, требуется одно: не встречаться с Даукой и ему подобными. Скорее всего, они в своих замыслах в чем-то просчитались, но вскоре спохватятся и ринутся вдогонку. По-видимому, они расследуют какое-то тяжкое преступление, подозревают, что в нем замешан Вазов-Войский, и вот теперь надеются, что он приведет их к сообщникам или же к тайнику с добычей.

Вместе с дыханием к Виктору вернулась его способность рационально мыслить. Но еще звенело в ушах и дрожали руки, ясно, что надо лечить нервы, и немедленно: колонии, азартные игры и жизнь под угрозой ареста сильно их потрепали, он, оказывается, далеко не всегда способен контролировать свои поступки. А это может сыграть роковую роль, взять хотя бы последний случай. Он не должен был исчезать из поля зрения Дауки, а зачем-то исчез. Весь сегодняшний день он мог как ни в чем не бывало водить Дауку и прочих ищеек за нос, а вместо этого как последний идиот бросился наутек, буквально провоцируя следователя на новый арест.

С минуту поколебавшись, он решил идти «к цыганам». Этот его шаг должен был успокоить всполошившихся помощников следователя.

На приличном удалении от розоватого двухэтажного здания стояли светло-серые «Жигули». Когда Виктор поравнялся с машиной, мужчина за рулем небрежно закурил. Из машины торчала длинная изогнутая антенна, и Виктор уже не сомневался, что это человек Дауки. Он с трудом подавил желание дать стрекача по задним дворам и потом махнуть через железнодорожное полотно, чтобы его не смогли догнать на машине.

В нижнем этаже две женщины быстро лопотали на незнакомом языке, откуда-то доносились звуки не то магнитофона, не то радиоприемника. Сухая деревянная переборка с трухлявым опилочным наполнением пропускала звуки так же легко, как решето — воду.

Ключ был в обычном месте под стрехой, рубашки выглажены и аккуратно развешаны в шкафу. Он умылся, переоделся, заварил чай и поел. Отсчитал двадцать пять рублей из тридцати, хранившихся в шкатулке для хозяйственных расходов, хотел было написать записку, но решил, что Мария и так поймет по грязной, брошенной на табуретку сорочке, кто был в квартире.

Светло-серой машины на противоположной стороне улицы уже не было, зато на троллейбусной остановке топталась группка мужчин. Виктор продефилировал мимо, сделав вид, что никого не замечает, и тоже остановился в ожидании троллейбуса.

В центре города двое пассажиров сошли там же, где он.

Нет, на трезвую голову этого не вынести!

В небольшой и, несмотря на дневное время, битком набитой забегаловке он взял стакан крепленого вина, сел за столик и стал попивать его не спеша, мелкими глотками. Наблюдая при этом за дверьми. Тех двоих не было, люди входили и выходили, и трудно было сказать, кто следит за ним. Равным образом это могла быть и женщина, с отсутствующим видом поглощавшая у стойки сухое пирожное, и мужчина в шляпе, углубившийся будто бы в чтение брошюрки, а может быть, кто-нибудь еще.

И все-таки у меня сегодня счастливый день, решил Виктор. Еще утром думал ли я, что смогу вот так, сидя гоголем, пропустить стаканчик? Может, дойти до парка Зиедоньдарзс? Если день счастливо начался, почему бы ему так же и не завершиться? Сыграю, так сказать, под пристальным взглядом моей милиции. Хвост от меня не отстанет, куда бы я ни пошел. Виктор уже начал свыкаться с мыслью, что вскоре его арестуют.

Как всегда к концу рабочего дня, на аллеях парка было довольно много народу, но никто не прогуливался, не дышал свежим воздухом — люди просто сокращали дорогу домой.

В глухом углу сада, у высокой каменной стены, где обычно собирались картежники и доминошники, топталось всего несколько человек. Или милиция их тут гоняла, или денег не было перед получкой. Похоже, и эти вот-вот разойдутся, азарт не разжигали пи рублевки, ни трояки выигрышей, которые совались тайком. Счастливчики выстраивали лабиринты костяшек, сидя верхом на скамейке, а остальные стояли сбоку, пряча костяшки в красных озябших ладонях. Дул жгучий ветер, воротники поношенных пальто и спортивных курток у всех подняты. Играли молча, отдельные звуки речи напоминали кошачье мурлыканье, только в конце партии разговор оживлялся, и тогда кто-нибудь произносил длинное и сочное ругательство.

Картежников и вовсе не видать, любопытствующих тоже, хотя обычно они торчали здесь часами, вытягивая шеи, и, в конце концов раздухарившись, рисковали каким-нибудь мизером, но проигрыш мало кого из них приводил к решению не путаться под ногами у профессионалов.

Виктор постоял, переминаясь с ноги на ногу, у одной из скамеек, но, когда ему предложили вступить в игру, отказался. Ни обычное домино, ни «козел», ни игра «на очки» доходов не сулили, одни расходы.

— Я только в картишки…

— Эти там, в детском саду. Знаешь?

— Я тут давненько не бывал.

— Вон, — говорящий показал жестом. — Прямиком в ворота — и увидишь…

Прежде чем свернуть на центральную аллею, Виктор оглянулся украдкой, но ничего подозрительного не заметил.

«Хорошо работают», — подумал он чуть ли не с одобрением.

Письменные жалобы заведующей детсадом на пребывание посторонних на вверенной ей территории ласточками летели в ближайший штаб ДНД, к участковому, в исполком и еще выше, но все без толку, так как, если не считать нарочно или ненароком оборванных телефонных проводов — проказы мальчишек, лазавших по крышам летних павильонов, — материального ущерба не отмечалось. Запоры калитки ломались как бы сами собой: завхозу уже надоело их менять.

Не успевал персонал детсада разойтись по домам, как во дворе вокруг качелей, горок и прочих атрибутов детской площадки собирались окрестные подростки, а в последнее время стали захаживать и этакие красномордые детины. Этих интересовали не качели, а павильоны с удобными лавочками под навесом, где не продувал насквозь норд-ост. После себя они оставляли окурки, а иногда и пустую тару.

Виктору еще издали показалось, что человек, который сидел, прислонившись к стене, и держал банк игры «в очко», ему знаком. Это был Коля-Коля, рецидивист. В колонии его иногда приглашали в компанию картежников, которая собиралась в бане, когда было известно, что не нагрянут ни контролеры, ни Черня. Коля-Коля принадлежал к старомодному поколению уголовников, хотя ему не было еще и пятидесяти. Почти две трети своей жизни он провел на казенных харчах, объездил всю страну, в колониях Дальнего Севера рассказывал о райском житье в Прибалтике и на Кавказе, а за прибалтийскими заборами — о райских кущах на Севере. Он был полон достоинства и просто-таки напичкан жуткими и одновременно наивно-романтическими легендами, долженствовавшими удостоверить этические принципы гибнущей касты воров в законе. Он почти никогда не опускался до нецензурной брани, так как причислял себя к аристократии преступного мира. Под стать старомодным взглядам были и его приемы работы. Последний срок он отсидел за кражу на вокзале чемодана, в котором обнаружилось шесть килограммов гречки и бумажный отрез на юбку. Заниматься трудом после освобождения он считал непростительной глупостью, его рекордом были десять месяцев пребывания на свободе.

При виде того, как проворно Коля-Коля тасует карты, с абсолютной точностью делит колоду пополам и тут же, проехавшись большими пальцами по уголкам, сливает обе половины, как он словно бы гипнотизирует партнеров, молча заставляя то взять еще карту, то воздержаться от прикупа, становилось ясно, что это виртуоз карточной игры, которая занимает в его жизни большое, если не главное, место.

Когда Виктор зашел в павильон, Коля-Коля травил байки о том, как тасуют на Севере, только называемые им огромные суммы выигрышей не вязались с мятым зауженным пиджачишком. Вся биография Коли-Коли читалась по его лицу, короткой стрижке и сплошной татуировке на руках — скрывать ему было нечего.

Неужели не узнает? Или не хочет узнавать?

Прошло пять минут, десять, а Коля-Коля по-прежнему не замечал Виктора.

— Здесь, молодой человек, тебе не театр, — внезапно сказал один из мужиков, который сдавал карты. — Или бери, или иди с миром, чудеса, они везде.

— Дай на два целковых, — Виктор протянул рублевки. И тут же выиграл и получил выигрыш, так как в банке денег было намного больше.

Виктор, с ироническим любопытством поглядывая на Колю-Колю, стал осмотрительно участвовать в игре. И снова выиграл. Единственный на весь круг.

— Шел бы ты лучше на променад, — сердито проворчал банкомет.

Виктор забыл об осторожности и о том, что за ним следят, он видел только карты, Колины пальцы, он подчинялся внутреннему голосу, который диктовал ему: «Бери… Бери еще… Хватит».

Через час, когда в кармане у него очутилось сорок восемь рублей, поднялся последний из непосвященных.

— Нет времени. Отложим до следующего раза. — И торопливо ушел. Как и предыдущий, он сослался на нехватку времени, а не денег.

Они с Колей-Колей остались в павильоне вдвоем. То взлетая, то опускаясь, жалобно скрипели качели.

— Игра так себе, — вздохнул Коля и сунул колоду в карман. — Сорок восемь, верно? На Севере за это время ты рванул бы косую. Ну, минимум кусок! Как делишки?

— Перебиваюсь. — Виктор понемногу приходил в себя.

До него дошло, что Коля-Коля сразу его узнал и просто дал ему выиграть, чтобы остальные не заподозрили банкомета в нечестной игре. «Не усек, — сокрушенно подумал он. — Знал, с кем играю, за его пальцами следил и все равно не усек, как он это делает!»

— Твои гадалки?

— Нет, одного из этих… Того, кто смотал первый.

Да еще с чужими картами!

Злость на свою беспомощность оборачивалась ненавистью к Коле-Коле.

— Бери. — Виктор достал из кармана помятые бумажки и швырнул Коле-Коле на колени. Тот отсчитал себе тридцать рублей.

Поднявшись, Виктор заметил шедшего мимо калитки мужчину, который очень напоминал одного из тех двоих, что следили за ним в троллейбусе.

План возник мгновенно. Они выйдут с Колей-Колей вместе и внезапно расстанутся. Если хвост один, он пойдет за Колей-Колей, так как местонахождение Виктора им известно, по крайней мере они так думают. Паспорт в кармане, денег на первое время хватит, надо бежать куда глаза глядят.

— Пошли, ставлю стопарь, — с притворным дружелюбием сказал Виктор.

— Чего там стопарь… Пузыря возьмем. — Коля-Коля доверчиво шел в западню.

На вокзал? Нет, лучше на автостанцию!



Знай Виктор истинные мотивы, по которым Харий Даука освободил его из заключения, он наверняка действовал бы иначе.

Как и следовало ожидать, Алстер отклонил предложение возбудить уголовное дело против Мнацоканова. Он пыхтел, долго морщил лоб, но смог привести один-единственный и весьма неубедительный аргумент:

— Обычно так не делается.

— И напрасно! — Даука перешел в атаку. Он заранее был готов к тому, что его шеф станет увиливать, поэтому привел цитату из уголовного кодекса: — «Приобретение или сбыт государственного или общественного имущества, заведомо добытого преступным путем, причем если эти действия совершены в виде промысла или в крупных размерах, наказываются лишением свободы на срок до четырех лет с конфискацией имущества или без таковой».

— Да, но…

— «Покушением на преступление признается действие, умышленно направленное на совершение преступления, если при этом преступление не было доведено до конца по причинам, не зависящим от воли виновного. Наказание за покушение на преступление определяется в соответствии с законом, предусматривающим ответственность за данное преступление».

— Что ты мне тут проповедуешь прописные истины! — раздраженно сказал Алстер. — И без того ты обошелся с этим Мнацокановым… Как бы это сказать… Ты попробуй войди в его положение… Восемьсот рублей — это большие деньги…

— Думаешь, нас упрекнут в негостеприимстве?

— Ничего я не думаю, однако… Ты меня понимаешь…

— А вот я таких не люблю! Ни местных жуликов, ни приезжих.

— Слушай, что с тобой происходит? — Алстер вдруг переменил тон на задушевный. Это был славный, чуткий человек, просто чересчур добрый для своей должности. — С дочкой хуже, да?

— Мне объясняют функции желез и внутренних органов, рассказывают, как действует на них болезнь, но ничего конкретного не говорят…

— А может, болезнь такая, что ничего конкретного и не скажешь?

— Может быть.

— Чем тебе помочь? Дать отпуск?

— Ты думаешь, дома мне легче? Здесь я хоть занят другими мыслями. Да и материальное положение не такое, чтобы брать отпуск. Вторая моя — сущая разбойница… Мнацоканов… У меня такое чувство, что он что-то важное скрывает…

— А не кажется ли тебе, что хватаешь через край? — усмехнулся Алстер.

— Э, да ты главного не знаешь! Докладываю по порядку. Предъявляю я вчера Мнацоканову обвинение по этим статьям, он мрачнеет и вдруг заявляет, что Вазов-Войский вовсе не тот человек, который выманил у него деньги. Если помнишь, то на опознании и очной ставке он не говорил ни да, ни нет. Теперьякобы все тщательно обдумал и пришел к выводу: нет, не тот. Я тогда не понял, куда он гнет, но сегодня объявилась делегация его рыночных собратьев, галдят, перебивают друг друга и показывают мне толстый истрепанный конверт. «Все разъяснилось, начальник, все в порядке! Этот парень только что был на базаре и отдал нам деньги Мнацоканова. Вот в этом конверте. Очень извинялся, это была шутка, он хотел сразу отдать, но вышла задержка. Мы на него зуб не держим, мы ему прощаем. Не надо на шутки сердиться, кто же не любит пошутить! Парень писать — как назло, чем писать не было! Но он сказал, как его зовут, да разве ваши фамилии упомнишь? А записать — как назло, чем писать не было! Но он сказал, что обязательно еще раз придет, чтобы встретить Мнацоканова и лично перед ним извиниться».

— Так… Впервые сталкиваюсь с таким делом… Пронюхали об исполнительных листах Вазова-Войского и решили: не стоит ждать, пока по копейке возвратят свои рубли? А может, в самом деле за всем этим кроется что-нибудь похитрее?

— Весь смысл, кажется, в словах «парень пошутил, Мнацоканов тоже пошутил…». Мнацоканов теперь попытается доказать, что это была всего лишь шутка, ничего серьезного.

— Да, шито белыми нитками…

— Лично я тоже так думаю. А Вазова-Войского придется отпустить. Мне это совсем не по душе, но кажется, я вышел на след элегантной женщины, с которой он разгуливал по рынку.

— Сообщница?

— Нет.

Через двадцать минут их известили: с места работы — осужденные на пятнадцать суток приводили в порядок стадион — бежал гражданин Мендей Мендеевич Мнацоканов. Розыск к успеху не привел.

В ответ на запрос из Риги милиция далекого солнечного города сообщила, что так же безуспешно разыскивает Мнацоканова за кражу и неуплату алиментов. Теперь следователь Даука понял, почему этому гастролеру понадобилось бежать, но легче от этого ему не стало.

Глава девятая

— Если не возражаете, я спущусь вниз, взгляну на карбюратор, — сказал шофер Зайге и направился к дверям, словно уже получил разрешение.

Ей хотелось осадить его за такую бесцеремонность, но она сдержалась, потому что мотор «Волги» всю дорогу чихал и на обратном пути могла случиться непредвиденная задержка.

Щенок, гладенький и гибкий, как выдренок, вынырнул из-за груды книг, вцепился в штанину шофера и сердито зарычал. Ему было месяца три или чуть больше. Светло-коричневой масти, но со временем потемнеет.

— Вам налить? — спросил хозяин, доставая бутылку ликера.

— Нет, спасибо, — решительно отказалась Зайга.

— А я для вас даже посуду разыскал! — Он указал на стакан, как на какое-то чудо. — Вы думаете, в этом развале легко что-нибудь найти? Но я не спасовал перед трудностями! И сполоснул! А колонка, изволите видеть, во дворе. Если умножить массу ведра на длину пройденного пути и мою квалификацию, откроется прелюбопытный факт: влага, которой я мыл стакан, дороже, чем в австралийской пустыне Симпсона, где годовое количество осадков не достигает двухсот пятидесяти миллиметров. Да что Симпсона! Как в центральной части Сахары!

Мужчина налил себе рюмку тминного ликера:

— Прозит! Меня зовут Вилибалд!

— Мы уже знакомились.

Щенок бочком обежал круг, приблизился к Зайге, положил голову к ней на колени и, виляя хвостом, заглянул в лицо. Умными карими глазами. То и дело жалобно повизгивая, он словно бы предупреждал: не ровен час, возьму да натворю…

— Я вижу, Шериф, дама тебе импонирует! Я хочу тебя предупредить, песик, это мой долг, не будь легкомысленным, не доверяйся женщине. Посмотри, как разорили меня. До развода было все, а теперь — одни лишь горы книг, да еще за них заплатить придется, и немало.

Зайге хотелось поскорее завершить сделку, бормотание подвыпившего хозяина действовало ей на нервы, хотя вначале его монолог казался не лишенным остроумия. Будь перед нею собачник, Зайга не стала бы церемониться, но тут другой случай: этому типу (он работал в какой-то лаборатории) щенка добермана подарили остроумные друзья. Чтобы заставить его жениться вторично: надоест ведь подтирать за щенком лужицы по углам. Шофер прознал, что Вилибалд лучше расстанется с подарком, чем даст себя оженить, и условился по телефону о встрече. Оказывается, обзавестись породистой собакой вовсе не просто, даже если за ценой не постоишь. На некоторые породы очередь годами.

Зайга обвела взглядом комнату, словно ища ответа на мучивший ее вопрос.

Затхлая комнатенка в двухэтажном доме на окраине, скрипучая, шаткая лестница, в общем коридоре у каждой двери накрытое крышкой эмалированное ведро с питьевой водой, жильцы готовят на электроплитке. Раскладушка со скомканными простынями, колченогий стул, столик и книги — до потолка. Понадобится том — не найдешь. По полу раскиданы полиэтиленовые мешки с одеждой и обувью. В углу — новые слаломные ботинки, пластмассовые, говорят, бешеных денег стоят.

Хозяин налил себе еще. Бриться он утром, видимо, брился, но кое-как. Сорочка старомодная, с длинными уголками, брюки мятые, шлепанцы стоптанные. Фигура, правда, спортивная, несмотря на намечающееся брюшко, а тронутые сединой волосы и борода придают лицу донжуанское выражение. Сорока нет, но к тому идет.

— Шериф, — Зайга погладила щенка по голове и почесала у него за ухом. Тот зажмурился от удовольствия.

«Уплачу, сколько ни запросит, — подумала Зайга. — А не продаст, украду. Честное слово, украду! У меня ты будешь жить по-царски. Большой дом, хороший двор, где можно резвиться вволю. Закажу для тебя ошейник с серебряными ромбиками, и все собаки умрут от зависти. Но тебе надо будет учиться, и прилежно учиться, чтобы ты у меня был не только красивым, но и умным песиком».

— Прозит! Меня зовут Вилибалд!

— Извините, сколько я вам должна?

— Шериф, прости меня, если можешь, но я вынужден продать тебя в рабство! Ты же неглупый пес, сам видишь, нам тут с тобой тесно. Да и ты не без вины, приятель, по правде говоря! Разве это я порвал чулки и изжевал туфельку той особы, которая, гм… соизволила продемонстрировать нам свою прелестную фигурку? Ты это был, Шериф, разбойник, не отрицай! Вот теперь у тебя будет своя хозяйка, ну и грызи на здоровье, и не надо ждать, пока в эту гавань снова завернет какая-нибудь каравелла! Мадам, скажу честно, это будет недешево! — Он воздел руки, требуя к себе внимания. — Дешево продавать друзей — неэтично! Вы согласны со мной, мадам? Судя по книгам, которые изгрыз Шериф, он по крайней мере кандидат наук… Вы знаете, что у ливов собака была священным животным? Если собака не ест и тяжело дышит, будет гроза, катается по земле — к дождю. А к пожару… Но, как говорил еще Брем, пес становится заносчивым шутом, если его пустоголовый хозяин тщится явить гордыню.

Зайга нервно раскрыла сумочку.

— Сколько я вам должна?

— Мадам, представьте, что по утрам он будет приносить вам шлепанцы к постели. И это не все! Я надеюсь, мадам, вы согласны, оплате подлежит не только собачья шкура, но и умственные способности пса. А они у собак поистине колоссальны! Например, Плутарх утверждает, что видел собаку, которая бросала камешки в узкогорлую амфору, чтобы поднялся уровень жидкости и можно было дотянуться до нее языком. В одном французском монастыре был пудель, хвостом ловивший раков. В Сан-Бернарде воздвигнут памятник собаке Барри — спасателю людей, занесенных снегом, а в штате Индиана — псу-сыщику Бобу. Но и это еще не все! Перед первой мировой войной газета «Южный край» сообщала, что на харьковском рынке часто появляется черный сеттер, который хватает какую-нибудь выставленную на продажу вещь и мгновенно скрывается. Этот пес был натаскан для воровского дела. А в Лондоне собака по кличке Мисс Скотти умела играть в бридж. Отчего бы вам не натренировать Шерифа, скажем, на дефицит…

— Извините, я тороплюсь… Если бы мы договорились, я завтра бы прислала за ним шофера…

— Шериф, я завидую тебе, в отличие от меня ты не будешь толкаться в переполненном автобусе! Прозит, меня зовут Вилибалд! Ах да, о цене! Условимся так: вы одалживаете мне до конца месяца сотню — и собака ваша! Немедленно.

— Согласна. — Зайга положила на стол две пятидесятирублевые купюры. — Помогите, пожалуйста, отнести его в машину.

— Сам дойдет. Вы ему нравитесь, вас он будет слушать. А деньги я отдам, честное слово! Просто завтра эта сумма мне абсолютно необходима.

— Шериф, пошли! До свиданья! — Зайга открыла двери. Но щенок залаял и попятился.

Хозяин взял его под мышку и спустился с ним по лестнице.

Никогда еще домашние заботы не поглощали у Зайги рабочее время, скорее уж наоборот. Может быть, именно потому она поднялась так высоко по служебной лестнице. Ей завидовали, ей сопутствовал успех, удачи, большие и маленькие, жизнь как будто била ключом, чего еще желать человеку, не имеющему семьи! Она убедила себя, что целиком отдается работе, остальное неважно. Казалось, она забыла о том, что на свете существует семейный очаг, за пределами которого холодно и рационально.

После аспирантуры Зайга сама напросилась на производство, и на предприятиях с ее появлением воцарялась строгость несусветная, пух и перья летели. Ее не могли остановить ни месткомы, ни судебные решения о восстановлении уволенных. Она освобождалась от подчиненных с малолетними детьми, так как болезни детей мешали ритмичной работе, освобождалась и от тех, кто еще только ждал прибавления семейства. Убедившись, что законным путем делать это невозможно, она научилась создавать несносные условия, а когда не удавалось отпугнуть, переводила неугодных на хорошо оплачиваемые должности за пределами основного производства, так что появилось в ходу выражение «посадить в пенсионное кресло». Тут еще никто не заработал инфаркта, тут царили мир и спокойствие, и эмблемой этих кресел мог бы стать холеный голубь, откормленный на городском зернохранилище. Зайга тормошила тех, кто подремывал в ожидании скорой пенсии, и преследовала активных бездельников, числившихся на трех местах одновременно и нигде ничего не делавших. Всю эту деятельность окрестили «террором Петровны», полетели по инстанциям жалобы, авторы которых поминали всуе дедов, павших в гражданскую войну, и отцов, погибших в Отечественную. Безрезультатно. Несмотря на то что для вида свирепая начальница получила парочку выговоров, кстати, через полгода снятых, своего она добилась. Вскоре за ней с затаенным восхищением следило несколько пар настороженных глаз; неужто не свернет себе шею? Ведь у активных бездельников всегда в запасе темы морали. Активным бездельникам так и не удалось выследить, где и с кем Зайга бывает. Других козырей у них не было, и они благоразумно решили, низко кланяясь и пятясь раком, бить отбой. Следившие за ней глаза довольно перемигнулись: из этой симпатичной вычислительной машины в юбке будет толк, одного предприятия для ее мощностей, очевидно, маловато, дадим ей производственное объединение. Приняв новую должность, Зайга сформировала свой боевой отряд. Он состоял почти только из молодых энергичных специалистов, но и с ними она была беспощадной, если этого требовали интересы производства.

И вдруг с нею произошла разительная перемена. В несколько дней ослабла железная хватка; порой в ней проглядывала, даже страшно сказать, чисто девичья нежность.

В ее доме внезапно поселилось живое существо, долгие вечера она теперь коротала не только у телевизора или с книгой в руке — в одной из комнат некто царапал когтями двери и сердито ворчал, грыз ножки стульев или мочился на паркет, создавая ей новые заботы. Как и положено псу благородных кровей, Шериф сразу же верно оценил ситуацию и со всей силой щенячьего чувства привязался именно к Зайге, а не к приходящей прислуге. Правда, под давлением природных потребностей раз в день он позволял старушке подать себе обед. Однако его радость, когда Зайга, выкроив полчасика, прибегала домой, не поддавалась описанию. А как он гордился своей хозяйкой, когда они вдвоем выходили на прогулку! С неподдельной ревностью Шериф по очереди бросался на всех собак, независимо от их габаритов, и не будь он щенком, пришлось бы ему почувствовать остроту их клыков, пока же на этого задиру никто не обращал внимания.

Проделки Шерифа были непредсказуемы. Щенок мог подолгу смирно лежать на полу и вдруг прыгнуть Зайге на колени, чтобы лизнуть ее в лицо или уткнуться носом в волосы. Мог резвиться, как сущий бесенок, и вмиг обернуться милым ласковым созданием.

По утрам он просыпался рано, но у него хватало ума не будить Зайгу. Иногда, проснувшись, она обнаруживала его голову на подушке рядом со своей: Шериф стоял, упершись в диван передними лапами, глаза его были полны чистой любви.

Привыкшая вертеться на работе волчком с первой до последней минуты, раньше она дома не находила себе места, вынужденная леность, перемена ритма ее раздражали. Теперь дома ее ждали приятные хлопоты. Благодаря Шерифу расширился круг общения. На собачьей площадке она перезнакомилась с завсегдатаями, заставлявшими своих четвероногих друзей ходить по бревну, взбираться и спускаться по лестнице, прыгать через препятствия.

Шериф, видимо, не принадлежал к числу особо одаренных собак, но и средние способности пса гарантировали его хозяйке безопасность: иногда Зайга даже искушала судьбу, возвращаясь с Шерифом домой по неосвещенным закоулкам Межапарка. К сожалению или к счастью, хулиганы ей навстречу не попадались.

Незаметно подкралась осень с хорошо знакомой производственникам штурмовщиной, напряженным ритмом конца года, когда так остро чувствуется нехватка материалов, катастрофичность простоев и прочих бед, ставящих под угрозу выполнение плана. В эту пору в кабинетах озабоченных руководителей появляются представители иных предприятий, и на лице у них маска благодетеля. Прослышали, что у вас не хватает оцинкованной жести, понимаем, к каким последствиям это может привести, и потому мы здесь. Можем помочь. Но не бесплатно, правда, и не за деньги. В обмен на стройматериалы. Предложение, конечно, бессовестное, и руководитель стоит перед выбором — выполнить ли план этого года и в следующем пытаться выбраться из еще большего прорыва, или план завалить. Беды, предстоящие через двенадцать месяцев, кажутся куда менее страшными, чем те, что поджидают у порога, поэтому вымогатели обычно добиваются своего и уходят, довольно потирая руки.

Подобного «благодетеля» и ожидала Зайга в своем кабинете, когда секретарша доложила о Вилибалде Гардиньше. Зайга спохватилась, что имя посетителя ей неизвестно, она знала лишь, от какого предприятия должен явиться порученец.

— Да-да… Пусть заходит.

Как только мужчина переступил порог ее кабинета, Зайга поняла свою ошибку и напустила на себя холодный и неприступный вид. Где она видела этого типа? Сразу не припомнишь, но ясно, что ни ей самой, ни производству этот визит не важен.

— Чем могу быть полезна? — спросила Зайга, просматривая отчеты и ставя галочки.

— Прежде всего я хочу извиниться и вернуть долг. — Мужчина положил на стол две пятидесятирублевые купюры. — Я бы давно расплатился, но, к сожалению, не знал вашего адреса, ни домашнего, ни рабочего. Был в командировке в Новосибирске. Думал, на пару недель, а оказалось, почти на пять месяцев. Шериф, наверно, уже с теленка…

— А, Вилибалд! Прозит!

Она пожалела о своих словах, ибо взгляд мужчины сразу потускнел.

— Простите, я не хотела…

— Ничего, ничего… Все правильно. Если пьянствуешь каждый день, все сразу заметят, когда ты трезвый, а если…

— Простите меня великодушно…

— Вы не можете меня обидеть, и не мне вас прощать.

— Неправда, вы обиделись. — Она нажала клавишу селектора и попросила секретаршу: «Кофе, пожалуйста!» — Я немного не в себе, с работой не ладится… К тому же не по нашей вине… Садитесь, прошу вас! А Шериф просто чудо! Я не должна вам его показывать, иначе вы захотите забрать его назад.

— Он меня, наверно, уже не узнает. У щенков короткая память.

Секретарша с дежурной улыбкой на губах принесла поднос с сахарницей и чашками. Вода еще не закипела.

Увидев на письменном столе купюры, она заморгала и удалилась с совершенно неподобающей ее возрасту резвостью. «Я ничего не видела. Я ничего не видела», — клялась она потом самой себе.

Странно, но по дороге домой Зайга подумала о Райво Камбернаусе. Уж он-то не был робким просителем. Самоуверенный, хищный, он брал и только брал. Нет, в этом конкурсе у Вилибалда не было шансов. Да, он поумнее, без малого доктор наук, но у него на все припасено «наверно» — этих слов Райво вообще не знал. Райво не ведал сомнений и считаться с мнением других полагал унизительным. Даже превратившись в спившегося голодранца, он не утратил королевских манер.

Нет, я не жалею, что судьба свела меня с ним. Это были счастливые времена, которых хватит на всю жизнь!

Поднявшись на верхний этаж, она стала судорожно рыться по ящикам в поисках фотографии Райво. Где-то должна ведь заваляться хотя бы одна… Нет, неужели она сожгла все до единой? К чему вообще был этот идиотский жест? Что он изменил? Жалкая попытка обмануть себя. Иллюзия, что это удастся. Но не удалось! Были у меня мужчины и после него, но ведь не их я видела рядом с собой, а одного Райво, всегда Райво. Чего я хотела достичь, сжигая фотографии? Сжечь воспоминания? Хорошие или плохие, все они огнеупорны, как асбест. Воспоминания, связанные с Райво, самые прекрасные из всех, какие у меня есть. И ничего похожего никогда не будет!

Ни одной фотографии она не нашла.

Зайга стала гадать, у кого из ее подруг по техникуму мог сохраниться хотя бы один снимок, чуть не бросилась обзванивать, но вовремя одумалась. Могут начаться пересуды, а это ей совершенно ни к чему. Тут ее осенило поговорить с фотографами из мира прессы. Не многие из них обращаются к спортивной тематике, однако тот, кто взялся за это дело, уж не расстается с ним. Вне всякого сомнения, среди них есть ветераны, снимавшие и Райво Камбернауса в пору его расцвета. Ни один профессионал негативы не выбрасывает, они аккуратно сложены в его личном архиве и дожидаются какого-нибудь круглого юбилея, чтобы еще раз украсить газетные или журнальные полосы, оживляя события минувших лет.

Послушай, Камбернаус, вот что я сделаю! Твой снимок в натуральную величину я повешу на стену! Слышишь ты!

И вдруг она заплакала навзрыд. А Шериф, с чисто собачьей интуицией понимавший душевное состояние хозяйки, ластился к ней и отрывисто повизгивал.

Глава десятая

До тех пор гражданские иски обворованных им людей Виктор воспринимал как нечто абстрактное, исполнительные листы догоняли его уже в исправительной колонии. Из той пустячной суммы, что оставалась после вычета на питание и охрану, переводили по исполнительному листу, а он и в ус не дул, ведь семь рублей, перечисленные в ларек на курево и сахар, никуда не денутся. Остальное перечислялось на личный счет для выдачи в день освобождения, чтобы как-то перебиться первое время. Кто сидел подольше и работал прилежнее, у того набегала вполне приличная сумма. Как ее тратить, обсуждали долго и со смаком. Фантазия подсказывала различные купеческие жесты: битком набитые девочками такси, почетные эскорты и наемные оркестры, в сопровождении которых виновник торжества должен был объявиться в родном захолустье. Но, освободившись, мечтатель приезжал домой поездом, без единой побрякушки, которая хотя бы отдаленно напоминала браслет от часов. Освободиться из заключения значило либо начать новую жизнь, либо взяться за старое — в обоих случаях это было достаточно сложно, а иногда даже весьма нелегко и требовало средств: пусть маленькие, но приятные подарки близким и деньги на пропитание до первой зарплаты, чтобы не обременять домашних. Были, конечно, и другие способы потратить деньги, случалось, вольная пташечка на следующее утро просыпалась с тяжелой головой и без копейки в кармане — свои же дружки-собутыльники обирали до нитки, — но такое бывало не часто: кому охота оглядываться на высокую ограду и зарешеченные окна!

При прочном материальном положении семьи и беспредельной материнской любви Виктору после первых освобождений не приходилось думать ни об одежде, ни о карманных деньгах, не говоря уже о таких само собой разумеющихся вещах, как квартира и пропитание, и, ежемесячно расписываясь в исполнительном листе, он в душе подсмеивался над теми, кто столь неосторожно уставил свои квартиры дорогими вещами, а теперь получает за них копейки. Виктор чувствовал к потерпевшим что-то вроде ненависти; это ведь из-за них он лишился радостей вольной жизни. Успокаивало его только то, что утраченного им не вернуть, не наскрести с помощью его жалких выплат: человеческая жизнь для этого слишком коротка.

Но сейчас он стоял у стола кассира вконец растерянный, тупо уставившись в строку расчетной ведомости, где значилась цифра шестьдесят два. Расписаться рука не подымалась.

Тем временем кассир разыскал конверт с его фамилией, вытряс и пересчитал деньги.

— Шестьдесят два рубля и тридцать копеек.

— Мало…

Кассир пожал плечами. Он привык, что всегда говорят «мало», никто никогда не сказал «много».

— Заработок двести двадцать один рубль. Подоходный налог… За бездетность… В остатке сто восемьдесят четыре и шестьдесят копеек. Минус половина по исполнительному листу… Аванс у вас был выписан тридцать.

— Раньше у меня высчитывали только двадцать пять процентов.

— Верно. Двадцать пять. Но теперь высчитывают в двойном размере. За месяцы, которые вы не платили.

— Ладно, — мрачно проговорил Виктор, взял деньги и вышел из вагончика.

Вокруг вырубки тихо шумели мачтовые сосны.

Пахло смолой.

В сторонке, у лесосклада, парни в брезентовых рукавицах подтягивали трос, чтобы опоясать им концы бревен. Медью блестели на солнце загорелые спины.

Нет, здесь ему делать нечего.

Он пошел в сторону жилых вагончиков. Надо писать заявление об уходе. Жизненный стандарт? Как называется то, что определяет образ жизни отдельных людей? Один, к примеру, знает, что ему вечно вставать в семь утра и втискиваться в трамвай, чтобы не опоздать к пуску конвейера, знает, что отнюдь не всегда его отпуск придется на лето и надо будет довольствоваться поздней осенью или ранней весной. Другой о таких мелочах даже не задумывается, он шагает прямиком к высоким целям, подстегиваемый честолюбивыми замыслами. Третий, вроде него, Виктора, болтается по жизни наобум, в поисках приключений, успокаивая себя, что в запасе у него отцовская квартира, куда возвращаются блудные сыновья, встречаемые слезами радости.

Когда Виктор в последнюю минуту избежал заключения, с которым в душе уже смирился, он бросился прочь из города куда глаза глядят. Одно имя следователя Хария Дауки наводило на него ужас. Он был уверен, что сейчас, сегодня же, самое позднее завтра его опять арестуют. Хоть бы лето продержаться, а осенью будь что будет!

Чтобы запутать следы, он ехал то автостопом, то поездом. Влача жалкое существование и не упуская случая поправить свое финансовое положение любым способом, он наконец очутился в небольшом городке на северо-западе Латвии. На краю рыночной площади стояла цистерна с пивом, ее обступили мужики с пенящимися кружками и весьма глубокомысленными для столь раннего часа взглядами. Конец апреля был необычайно жарким, по радио сообщали, что на юге Италии, Франции и Испании бушуют лесные пожары. Жара расслабляла, да и ночь он провел в стогу сена неспокойно. Не помогли купание в прозрачной речушке с галечным дном и энергичная чистка зубов. Полотенце уже почернело, рубашка липла от грязи: когда находишься в бегах — не до чистоплюйства, хорошо, если воротничок постираешь. Однажды он собрался с духом и заночевал в гостинице, но заснуть так и не смог. Гадал, не звонит ли администратор в милицию, даже окно открыл, чтобы в момент опасности выпрыгнуть во двор. Куда бежать, разведал еще с вечера и паспорт забрал у администратора. Сказал, идет в сберкассу счет открывать. Лишь только одолеет дрема, слышатся голоса, и сна как не бывало.

Поначалу он строил планы, как скрыться от любопытных глаз и жить при этом с комфортом; казалось, проще простого. Но то в теории, а на практике… Провалился план найти себе женщину, пусть постарше, но со своим домом где-нибудь на отшибе. В «Рекламном приложении» большинство просили слать письма до востребования, а среди тех, чьи адреса ему удалось разузнать, дома были лишь у двух, да и те не свидетельствовали о достатке. Первая же увидела его насквозь. Правда, она охотно выслушала его вымышленную, полную сентиментальных подробностей историю, угостила кофе, но под конец, рассмеявшись, сказала:

— Мне бычок на откорм не нужен.

Вторая задыхалась от хлопот с детьми и хозяйством, ей просто-напросто не хватало в доме мужской руки. Виктор для этого был чересчур глуп и молод. Она, конечно, не возражала бы, но не хочется сплетен. Из-за детей. Женитьба? Ничего не выйдет, ей с ушедшим мужем невыгодно разводиться.

Создавалось впечатление, что публикация соответствующих объявлений о знакомстве усилила бдительность женщин, и для брачных аферистов настали трудные времена. Раньше они преспокойно женились, подговаривали супругу продать, дом и пожитки и потом исчезали с вырученными деньгами, в пику уголовному кодексу, под который их действия не подпадали. Виктор в колонии наслушался таких рассказов, но в большинстве своем победы эти существовали только в воображении собратьев по колонии. Внешние данные Виктора и манеры, привитые матерью, должны были обеспечить ему успех, но не тут-то было — он терпел фиаско. Ему не бросались на шею ни директорши комиссионок, ни счастливицы, которым заграничные родственники жаждали прислать к свадьбе «кадиллак». И потом, разве такие женщины бывают незамужними? Скорее уж те, кто честно трудится на колхозных полях и в заводских цехах.

Виктор размышлял об этом, потягивая вторую кружку пива в тени рыночного навеса. Настроение хуже некуда, брачный аферист из него не получился, гроши на исходе, куда податься, что предпринять… Сидеть бы в тенечке, ни о чем не думать. Будь что будет, какая разница. Он собирался взять еще кружку пива, уже настроился преодолеть двадцать метров под палящим солнцем — ну и апрель, так его разэтак! — как вдруг на рыночную площадь въехал большой десятиколесный грузовик и из него выкарабкался парень с двумя молочными бидонами.

— Давай, давай… Эй вы, с мелкой посудой, налетай, не жди… Если я приложусь, ничего не останется! — крикнул пьющим владелец бидонов. Кое-кто и впрямь, большими глотками допив свое пиво, поспешил протянуть кружку продавцу.

Рудис! Ей-богу, Рудис!

Они сидели вместе в колонии для малолетних. Вначале Рудиса, благо он был из деревни, пытались вышучивать, но парень оказался упрям и к тому же силен невероятно. Вскоре он и застенчивость свою преодолел, и любому мог показать, почем нынче деревенские.

— Рудис!

— Ух ты! Не верю своим глазам! Вик Шик? Ты что в этой кладбищенской норе делаешь? Командировка?

— Да так… С бухты-барахты…

— А что, в Риге работу нету?

— Работа есть, башлей мало.

— Башлей всем мало, мешками раздавай — не хватит! Эй, шинкарь, — Рудис обратился к продавцу, — налей-ка нам дважды по паре и еще вот в эти бидончики… Но лей доверху, как полагается, я проверю! Там внутри зарубка, недольешь — попляшешь у меня!

Взяв в каждую руку по две кружки, Рудис повел Виктора под навес и принялся пересказывать последние серии своей биографии.

— Как на волю вышел, — Рудис выдохнул, отпил большой глоток и продолжал: — Доктора нашли у меня какое-то плоскостопие, вот и тяну лямку. Подвернулась работенка электриком, халтурка перепадает, жить можно. И вдруг у одной бабы от меня сопляк родился, мозговал я, мозговал и махнул рукой — лады, женюсь! И оказалось, жена высший сорт. Хозяйственная бабенция. Как запряжется, пыль столбом. Сейчас, правда, приутихла: второго ждем.

— Я рад, что у тебя о'кей и ты доволен житухой, — серьезно сказал Виктор, и лишь тот, кто его хорошо знал, мог уловить в голосе иронию.

— Теперь-то да, а вначале думал — ну, пропал. У нее ведь земельный участок! Был момент — или все к черту, или воровать! На зарплату электрика даже вместе с халтурками вигвам не построишь. А теперь хоть бы хны! Теперь моя старуха по дому только на скотинке пару сотенных в месяц загребает. Председатель говорит: пусть приходит на ферму или еще куда. «А ты дашь ей столько, сколько она, не выходя из дома имеет?» — спрашиваю. Старому хрычу и крыть нечем. А меня уговорил на лесоповал, с гуцулами. Семь потов сходит, зато башляем. Еду варили по очереди, смотрю, так недолго и с голоду подохнуть. Подошел мой черед, слетал я к крестному — он как раз свинью зарезал — и такой ужин закатил, дружки-гуцулы объелись и полночи за хлевом на корточках сидели. Давай меня уламывать: иди поваром. А мне что, на кухню я с удовольствием. Всех кругом знаю, как только кто скотинку режет, я тут как тут. Не задарма, конечно, — в конце месяца рубчиков шестьдесят, а то и семьдесят с брата выходит, но зато какая шамовка! Они ж меня на руках носят!

— Не пристроишь, а?

— Теперь уже не бог весть что… Масленица пару лет как кончилась. Я и сам помаленьку навостряю лыжи, но с хлопцами свыкся, нельзя сразу так взять и уйти.

— Мне хватит.

— Поговорить, конечно, могу!

Первые дни в лесной бригаде Виктор выдержал только потому, что не хотел оскандалиться перед Рудисом, но вскоре попривык. Будь перед ним перспектива, хоть в какой-то мере его удовлетворяющая, он, как знать, может, и почувствовал бы себя на какое-то время счастливым. Вроде Рудиса, имеющего в жизни точные и ясные цели, которых он достигает кратчайшим путем, как на танке. Нынче осенью — подвести дом под крышу, следующим летом — отделочные работы, а там пора откладывать на «жигуленка».

Если Даука меня найдет, суд зачтет добросовестный труд как смягчающее вину обстоятельство, бригадир напишет красивую характеристику и, может, попробует заполучить меня на поруки, рабочие ему нужны.

— Да уж, как ни вертись, а зад все сзади, — прокомментировал Рудис положение Виктора. — Где ж ты эти тысячи промотал?

— Я и десятой части от них не видел… Ворованное идет за бесценок. И разве тут помнишь об исполнительных листах? Тебя одна мысль гложет: как повеселее деньгу спустить. Теперь только начинает до меня доходить, что доли-то отдавать придется.

— Да, лет десять под хомутом походишь! Допустим, не всегда половину срезать будут, но и четверть — это немало. Ведь ты больше сотенной в месяц не сделаешь, а что сегодня сотня? Фукнул и нету! Тебе бы поискать работенку, где мало платят, но есть левый заработок. Шофером автобуса, к примеру. Днем как-нибудь, а вечером возишь в финскую баню, в выходные — рыбачков на Чудское…



В тот день Рудис согласился подвезти его до райцентра, и они отправились по лесной тропе к нему домой, за мотоциклом. Как всегда на склоне лета, в лесу все пересохло, шагнешь в брусничник, а он шуршит, как тростник.

По жаре примолкли птицы, и грустным было расставанье с этим чистым сосновым бором, дарившим ему полные бодрящей свежести рассветы; с косулями, спокойно глядевшими издали на лесорубов; с первыми лучами солнца, пробивающимися сквозь кроны деревьев; сойкой, каждое утро дежурившей на одном и том же суку и вдруг взлетавшей, чтобы криком предупредить сородичей о грозящей опасности. Иногда в самую рань показывалась на дальней поляне лосиная семья. Присев в клеверной отаве, зайцы быстро-быстро жевали молодые листочки, и тут же рядышком лиса, вздымая хвост, большими прыжками ловила мышей. Раньше он ни в чем таком потребности не ощущал, но теперь знал, что первое время всего этого ему будет не хватать.

Труд как необходимость для Виктора не существовал, труд в его сознании всегда ассоциировался с подневольным принуждением. Хотя в воспитательных беседах с сыном отец проповедовал иные взгляды, да и с годами его собственное мнение тоже изменилось, в кругу из ближайших друзей и знакомых слово «труд» не употреблялось. В ходу были «служба», «звание», «должность». Постановление правительства о сокращении числа служебных автомашин некоторых из них обидело до слез. Они почувствовали себя низко павшими, с того дня как у подъезда перестала торчать «Волга» с изнывающим от безделья водителем! Теперь они открыто высказывали недоумение, демонстративно пожимали плечами. Сколько можно сэкономить на шоферских окладах? Пару тысяч в год с каждого? А не летят ли тысячи в трубу, эх, и говорить тошно! Что такое пара тысяч для предприятия, даже для среднего колхоза — чепуха! Когда отец Виктора, связанный с этими людьми лишь воспоминаниями юности, опрометчиво заметил, что во всей Англии с ее огромным автопарком лишь несколько десятков человек имеют личного шофера, на него всерьез обиделись, посчитав эти слова враждебным выпадом. Они все считали себя атлантами — кто в области организации труда, кто в экономике, кто в торговле. И были твердо убеждены, что без их участия все развалилось бы и рассыпалось в прах.

Они не были высокого мнения о так называемом рядовом труде и своих детей с большим сомнением провожали в студенческие стройотряды, разве что в штаб заниматься организацией других. Ибо слово «труд» связывалось в их понимании с недостатком образования и проворства. Однако это не мешало им заискивать перед слесарем домоуправления, когда надо было ввинтить парочку-другую шурупов. На деле они таких людей презирали, как, впрочем, всех, кто не сумел завоевать в жизни привилегированного положения. Они умели изящно острить по поводу узкого кругозора мастеров, их дешевых сигарет, их одежды и даже по поводу своей снисходительности: когда, например, строителей дачи или ремонтников кормили Горячими обедами. Тут уж зависимость от прихотей мастеровых казалась особенно унизительной, но выхода не было: людей с молотками в руках уже меньше, чем людей с авторучками, и к тому же таких становилось все меньше, кто соглашался на левую работу за счет своего отдыха, вот почему приходилось терпеть неудобства безропотно. Как ни маскируйся, а человек чувствует отношение к себе лучше, чем иволга приближение ненастья. И мастера отвечали им презрением, прибивали и долбили как попало, а потом, если надо было оправдать негодную работу, несли всякий вздор об осадке фундамента. И смеялись над хозяином, когда тот, с важным видом выслушав разъяснения, уходил, полагая, что разобрался в тайнах строительства. В свое время, окончив школу, он, по счастью, лучше разбирался в высших премудростях, чем в делах земли грешной, так что источникам дополнительного заработка строительных рабочих ничто не угрожало.

Наивно было ждать от Виктора изъявления восторгов по поводу работы в лесу, пусть хорошо оплачиваемой, но неквалифицированной. Хватай, поднимай, тащи. С подъемниками, моторными пилами и прочими механизмами работали те, кто кончил соответствующие курсы, да вряд ли и эти профессии могли дать Виктору чувство удовлетворения своим трудом. И заработки не прельщали его, как прочих, — дома он видывал суммы намного крупнее, домашнее воспитание настроило его на достижение куда более значительных целей. Возможно, даже таких, для штурма которых и способностей не хватит; родители ведь в их оценке редко бывают объективными. Честолюбивым замыслам матери как неизменное приложение сопутствовали материальные блага, причем весьма значительные. И вот теперь они казались Виктору совершенно необходимыми для нормальной жизни: квартира, автомобиль, дача, путешествия. Их не могли обеспечить никакие отменные заработки на лесоповале, предстояло искать другие пути. Кратчайшие. Двадцать пять лет уже прожито, сколько там еще осталось? Лет десять, пятнадцать нормальной жизни. Важно, чтобы ты их прожил с шиком. Квартирные кражи, конечно, ребячество, из этого возраста он уже вышел. Прекрасно было поработать в лесу, дать отдых нервам и укрепить здоровье при помощи столь рекомендуемой врачами физической нагрузки, доказать себе и другим, какой ты сильный. Теперь надо найти деловых людей. С некоторыми из этой братии у него в колонии сложились неплохие отношения, может, и примут как своего. Недотепа! Сколько времени потерял, с тех пор как вышел на свободу! Белла ему была нужна! Нет чтобы устраивать свою жизнь — он, видите ли, стал возчиком дров! Афера с шифером не в счет, то была случайность, импровизация. Все равно что нашел тугой кошелек, который жалко отдавать в стол находок. И не более. Начнет жить на широкую ногу, Белла сама прибежит, разок он ее пустит на порог, а в другой раз оставит за дверью.

Отцу он написал несколько длинных писем, но ответа не было. Он писал о неудаче на вступительных экзаменах, о своей решимости следующей осенью опять попытать счастья, о здоровой работе в лесу ради заработка. Старика надо было и разжалобить, и разозлить. Чтобы, читая его письма, он воскликнул: «Ни один Вазов-Войский никогда еще не работал простым грузчиком!» И позвонил кому-нибудь из своих влиятельных друзей.

— Пристроиться в Риге есть где? — озабоченно спросил Рудис.

— Найдется.

— Тогда порядок… В конце концов, и на сотню прожить можно.

«Ты бы точно смог, у тебя потребностей никаких», — подумал Виктор, но сказать ничего не сказал. Он гордился, что к плебеям не принадлежит, что у него потребности есть.

Междугородный автобус медленно разворачивался на узких улочках старинного городка, пока не вынырнул на рыночную площадь. И вдруг Виктору показалось, что и не было вовсе этих месяцев, проведенных в лесу, что это вчера стоял он в тенечке под крытым навесом и потягивал теплое выдохшееся пиво. Бочка на том же месте, мужики с глубокомысленными взглядами тут как тут. По утрамбованной земле ветер гнал песчаную пыль и обрывки газет.

За это время он почти что не тратил денег, лесорубы обычно работали от зари до зари, да и магазина поблизости не было, поэтому в кармане Виктора была приличная сумма. И привычными радостями не успел себя порадовать. Правда, однажды он подбил ребят перекинуться в картишки, но вмешался Рудис, который потребовал прекратить игру. Когда же он понял, что на его речи никто не обращает внимания, выказал-таки мужицкое упрямство: сгреб часть колоды и бросил в огонь. Виктор попытался было что-то возразить, но Рудис, раскрасневшийся, заорал что есть мочи:

— Здесь ворованное не в ходу… Здесь все честно зарабатывают свои деньги!

Физическая сила Рудиса пользовалась достаточным авторитетом.

Хмуро ворча — все игроки без исключения были высокого мнения о своем искусстве и верили в удачу, — они разбрелись по углам и больше подобным образом развлекаться не пытались.

«Икарус» выкатил на новую широкую автостраду, проложенную в обход городка, и мотор загудел на полную мощность. Люди подремывали в комфортабельных креслах, их было немного, автобус, набирая пассажиров, завернет еще в три или четыре таких городка и только тогда возьмет курс на Ригу. За окном тянулись ухоженные холмистые поля, пастбища, рощицы, изредка мелькнет одинокий домишко, прячущийся в купе деревьев. Проплывали мимо огромные животноводческие фермы, над которыми, как задранные к небу «цеппелины», вздымались серебристые силосные башни.

Автобус прибудет в Ригу под вечер, сегодня ничего путного уже не предпримешь. Что скажет Нина, увидев его после долгой разлуки? Успеть бы купить цветы. Темно-красные розы с бархатистыми лепестками, сколько бы ни стоили. Нине для настроения нужны цветы. Как ей объяснить, почему так долго не был, почему не писал, ничего не хотел знать о ней?

Он не допускал и мысли, что ночь ему придется провести «у цыган», с женщиной, к которой он был равнодушен, а в общем добрейшей души человеком, сделавшей свой дом пристанищем голодных и бездомных. Фантазия рисовала в ярких красках предстоящую встречу с Ниной, она умела окружать себя атмосферой тысячи и одной ночи, рядом с ней женщина из «цыганского» дома казалась особенно серенькой и неприметной.

Но Нина Черня категорически и без всяких объяснений отказалась его впустить. Они разговаривали через закрытую дверь. Разозлившись, он начал кричать и молотить кулаками, на лестничную площадку выглянули соседи и предложили ему немедленно убираться восвояси. Букет роз он растоптал и расшвырял у ее порога, наговорив соседям глупостей, и чуть было не попал в милицию. Благо у самой машины сержант сжалился над ним: парень вроде трезвый и у него такой убитый вид.

Наутро он стал донимать Марию расспросами: искал ли его кто-нибудь и когда?

— Никто не искал.

— Как же так?

— Не искал.

— Из милиции ведь приходили?

— Нет, не приходили.

— Не может быть!

— Честное слово!

— Но участковый-то заходил, как бы между прочим, узнать, как живешь, что поделываешь и все такое?

— Никто не приходил.

— Тогда они наверняка расспросили соседей, не ночует ли у тебя кто.

— В нашем-то доме! Не ходят сюда спрашивать, знают, что бесполезно.

— В самом деле никто меня не разыскивал?

Женщина помотала головой. У нее были жидкие, свалявшиеся волосы.

— Мне сегодня надо пораньше на работу, — сказала она, вставая. — Если пойдешь куда, ключ положи на старое место.

— Никуда я не пойду, только на почтамт, отцу звякну.

На ней все висело, а эта фиолетовая комбинация… Жуткая безвкусица.

Женщина рылась в шкафу, выбирая, что надеть.

— Я дам тебе денег на продукты, — сказал Виктор. — Подай мне куртку.

— Купи чего-нибудь сам, если увидишь. Вчера давали болгарские помидоры.

Что-то у них там пошло кувырком. Почему они меня не ищут? Если бы искали, ясно, что начали бы отсюда, где застукали в прошлый раз.

Далекая Мурманская область отозвалась тут же, слышимость была на удивление хорошей. Отец поднял трубку сразу, после первого гудка, наверно, сидел за письменным столом.

— Привет, па! Жив-здоров? Сколько ни смотрю по телевизору прогноз погоды, у вас в Мурманске сплошные климатические капризы. Сразу вспоминаю твои сердечно-сосудистые. Мои письма получил? Пожалей себя, не гори на работе.

— Ты откуда звонишь? — Вопрос о письмах отец проглотил со стоическим спокойствием.

— Из Риги. Только приехал. Все лето вкалывал в лесу на ветровалах. Полезно для здоровья, но я не затем туда подался Заколачиваю мощную деньгу. Я тебе уже писал. На вступительных провалился. Ну, не с треском, но двух баллов не хватило. Трудно тягаться с мальчишками со школьной скамьи. В жизни ничего не смыслят, но назубрились зверски…

Хотя речь его не была продумана до мельчайших деталей, она журчала, как ручеек. Сейчас он скажет, что категорически отказывается от денежных переводов, если отцу вздумаетсяих посылать, он ведь сам в состоянии заработать на жизнь, а вот если отец выразит желание помочь устроиться на работу, тогда другое дело. Учиться он будет на вечернем или заочном, для дневного отделения уже, пожалуй, староват. Да, документы подал, все решено окончательно. На экономический. Не мешало бы, конечно, найти работенку, естественно, чтобы не с утра до вечера. Оклад можно и небольшой, из лесу привез кучу денег, но если бы ты созвонился кое с кем и попросил, к примеру…

— Послушай, а может быть, в том, что с тобой происходит, виноват не столько ты, сколько наследственность?

— Впервые слышу, что среди твоей или маминой родни были ущербные.

— Значит, ты мне не поверил.

— В ту чепуху, что ты нагородил в прошлый раз? Конечно, не поверил. Просто мама придумала эту версию, тебя жалеючи! Она не надеялась, что я стану порядочным человеком, и хотела избавить тебя от лишних переживаний. Бедная ма, все-таки у нее было доброе сердце! И как она нас с тобой любила! Почему я этого не ценил!

— Ты не Вазов-Войский. Мне, конечно, не все равно, как устроится твоя жизнь, ведь я тебя воспитал, но ты не мой сын.

— Отец!

— Ты знал мать так же хорошо, как и я. Она не могла солгать. Она до последней минуты надеялась, что ты возьмешь себя в руки.

— И все-таки абсурд, я в это не верю.

— Верить или не верить — твое дело. Я в принципе считаю, что мы разные люди, понимаешь… Мне было трудно решиться на этот шаг. Каким бы ты ни был. Ведь надежда всегда оставалась. Теперь я старый, одинокий человек. И к тому же ты начинаешь исправляться.

— Отец, я…

— Как бы то ни было, мать говорила правду. Когда она забеременела, врачи не советовали ей рожать. Говорили, что это для нее опасно, что ребенок будет болезненным и мы с ним намучаемся, что она будет несчастна. И все-таки она рискнула из-за меня, зная, как я хочу ребенка. Это было самопожертвование. Родился мальчик… Никогда — ни до, ни после — я не видел ее такой счастливой. И вдруг, на третий или четвертый день, она стала меня уговаривать усыновить еще одного ребенка. Я был удивлен, не мог понять зачем, а она все рассказывала и рассказывала, какой это здоровый и подвижный мальчуган, что его мать, совсем молоденькая деваха, наверное, от него откажется, и как здорово было бы, если бы оба мальчика росли вместе. А я как топором отрубил: «Нет!» Боялся, что тот, второй, окажется умнее и сильнее, чем мой кровный. Теперь я понимаю, что с нашим сыном, видимо, произошло неминуемое и она без моего ведома усыновила другого.

— Это абсурд, то, что ты говоришь, отец! Нельзя так просто похоронить или усыновить. И еще без твоего согласия! Абсурд, отец!

— Не называй меня отцом, мне больно. Я сто раз об этом думал. Ты никогда не болел. Почти никогда, во всяком случае ничем серьезным. Такое здоровье, как у тебя, только поискать. Она рассказала бы мне все подробно, но не успела… Она никогда мне не лгала…

Телефонистка прервала их, оплаченное время кончилось. Виктор выбежал из кабины и сказал, что доплатит, пусть продлят разговор. Но пришлось заказывать заново.

Он запросил срочный. Они проговорили еще пять минут, но ничего нового Виктор не узнал, старик знай молол свое о жене, которая никогда ему не лгала, и чужом ребенке, которого она хотела усыновить.

Повесив трубку, он вышел на улицу оглушенный, в полной растерянности. Об устройстве на работу они так и не поговорили.

Глава одиннадцатая

Старик сидел в плетеном трехногом кресле в самом углу застекленной веранды и при свете, падавшем с двух сторон, листал истрепанный, пожелтевший комплект журналов. На веранде все было таким же старым, как этот старик. Да и весь юрмалский домик, наверное, тоже, просто он выглядел свежее, так как его недавно покрасили. Домик был окружен ухоженным садом, и это говорило о том, что здесь обитают не дачники, а постоянные жильцы; двойная детская коляска на лужайке и доносившееся оттуда веселое щебетание принадлежали внукам или, скорее всего, правнукам.

У дверей веранды с улицы не было ручки, видимо, ее никогда не открывали. Светлая и достаточно просторная, веранда почему-то служила складом старого, но еще пригодного для употребления барахла; здесь хранились и обшарпанные шезлонги с латаной-перелатаной тканью, довоенного выпуска велосипед; огромный, похожий на шкаф, буфет, заваленный какой-то рухлядью; высокий, окованный бронзой ночник; середину занимал большой круглый дубовый стол. Стол был накрыт куском полиэтиленовой пленки, и на нем стояла тарелка с остатками еды, недопитый стакан чая в нейзильберовом подстаканнике, уйма пузырьков с лекарствами и были рассыпаны какие-то таблетки. Однако большую часть стола загромождали газеты, журналы, книги.

Все покрывал толстый слой пыли, ее не вытирали, наверное, несколько лет, и, когда открылась дверь, мириады пылинок поднялись в воздух, словно тут только что выбивали ковры.

Старик, несмотря на преклонный возраст, читал без очков и слышал хорошо; не успел Виктор войти, как он устремил на него заинтересованный взгляд.

— Здрасьте, — пробормотал Виктор.

— Здравствуйте, здравствуйте, — ответил старик, продолжая разглядывать его, как какую-нибудь каракатицу.

— Меня прислала к вам Ранне. Эмма Ранне.

— Милейшая Ранне? — Старик вдруг по-детски захихикал. — Как это любезно с ее стороны! И большое ей спасибо за поздравительную открытку. Получил, получил, изумительная открытка. Садитесь, молодой человек.

Виктор огляделся, но так и не нашел где присесть. На диван, что ли, с крутой спинкой и круглыми валиками по бокам, но диван стоял в противоположном углу, пришлось бы перекликаться через всю веранду.

— Я постою.

— Нет, нет… Садитесь, садитесь. Возьмите шезлонг, один из них еще вполне-вполне. Как поживает милейшая Ранне?

— Работает, — отозвался Виктор, раскладывая шезлонг.

И вот он уже сидел напротив старика, так близко, что мог разглядеть обложку журнала и прочитать, что на ней написано. На переднем плане был пожарник в каске, за ним толпа людей. И текст: «Так гасят зажигательные бомбы: сперва песком, затем водой».

— Еще работает… Кто бы мог подумать! Ну да, она ведь моложе меня! И все там же?

— Да. В больнице. Ночной сиделкой.

— Верно, верно, старого человека к операциям не допускают… И что же она вас прислала, по какому делу?

— Она подумала, что вы мне сможете помочь…

— Нет, молодой человек, я уже давно, давно не практикую. Как вышел на пенсию, так все. Даже инструменты свои раздарил. А инструмент у меня был хороший. Немецкий. Довоенный.

— Мне хирургическая помощь, доктор, не нужна. Но, может, вы припомните… Ранне думает, что это было во время вашего дежурства. Одна девушка отказалась от ребенка… Двадцать пять лет назад. И потом его подменили. Моя фамилия теперь Вазов-Войский.

— Говорите громче, я не слышу…

— Вазов-Войский.



…Женщина пробиралась по длинному холодному коридору больницы. Только халат шелестел в ночной тиши. Дверь в комнату дежурного врача была приоткрыта, он мыл руки, когда увидел крадущуюся вдоль стены и заметил безумный блеск ее глаз. Он испугался, но было поздно, женщина вошла в кабинет, притворила за собой дверь, повернула ключ и предостерегающе прижала палец к губам:

— Тсс!

— Почему вы не в постели, больная? — строго спросил врач, собравшись с духом.

— Тсс! У меня есть брошь с бриллиантами… Почти два карата… Я редко ее ношу, Вазов-Войский не заметит… Она стоит больших денег, вы разбогатеете… И никто никогда не узнает…

Старик шевельнулся, скрипнуло плетеное кресло. Он захлопнул подшивку и бросил на стол — руки у него были еще достаточно сильные.

— Чего же хочет от меня милейшая Ранне?

— Она думает, что вы поможете мне разыскать ту девушку, которая тогда отказалась от ребенка.

— Сколько я их перевидал! Приезжают сюда рожать неизвестно откуда, чтобы потребовать на этом основании комнату. Мы не можем больницу превращать в общежитие, но ведь и на улицу не выбросишь, пытаемся свалить эти хлопоты на исполком… А едва получат крышу над головой, о ребенке больше не вспоминают. Разве порядочные женщины являются невесть откуда?

— Ранне припоминает, что та была здешняя.

— Здешняя. Я и здешних видал. Но скажу вам: не всегда это плохо, когда от ребенка отказываются. Хорошие семьи годами стоят в очереди на усыновление или удочерение. Я ходил со всякими комиссиями по квартирам родителей. Грязные, голодные дети… Хорошо еще, если в тряпье укутаны… Не знаю, как теперь, но тогда лишить родительских прав было почти невозможно. Каких родителей мы должны предпочесть для ребенка, настоящих или приемных? Первым ребенок нужен лишь для того, чтобы оправдать собственную леность и безделье тем, что у них на иждивении малолетний, а вторые хотят воспитать и воспитывают человека!

— Вроде она не то чтобы отказалась… Ребенка фактически подменили.

— Этого не может быть! Это абсолютно исключено!



Женщина впилась в доктора взглядом, он попятился, вытирая о полотенце руки. Шаг назад, она — шаг вперед.

— Поймите, я никому не скажу… Я ради него, Вазова-Войского. Что ей, девчонке, с двумя-то делать? Почему у нее двое, а у меня ни одного? А… Мой сынок умер. Может, вы не знаете, но мой сынок умер.

Неужто она не помнит, что произошло днем?! Еще несколько часов назад в этом же кабинете она ругала всех убийцами и фашистами. Наверное, не стоило обращать на это внимание, свежи еще были раны послевоенных лет.

Ребенок, кричала она, родился живым, я сама слышала его крик. Кто виноват?! Почему мальчик умер? Она отмахивалась от врача и сестер, требовала профессора Кротова. Старик приехал, познакомился с обстоятельствами дела и имел с ней долгий разговор в пустой палате. Когда он вышел оттуда, на него страшно было взглянуть — губы плотно сжаты, по лицу белые пятна.

— Простим ее, коллеги, — проскрипел он. — Будем великодушны, попробуем войти в ее положение. В такие минуты люди не ведают, что говорят…

И засеменил прочь по коридору, постукивая тросточкой.



— Так вы говорите, Ранне еще работает? — переспросил старик. Скрипнуло плетеное кресло. — Когда-то она бабочкой порхала, вверх-вниз по лестнице, вверх-вниз. С утра до вечера. Теперь уж не смогла бы, а впрочем, кто знает…

— Еще очень даже бодрая, — заверил Виктор. — …А та девушка… — напомнил он, боясь, что разговор уйдет в сторону. — По словам Ранне, у вас тогда были большие неприятности… Даже скандал.

— Кто их сосчитает, эти неприятности и скандалы!

— Девушка тогда еще училась.

— Кому же учиться, как не молодым, в старости ничего в голову не лезет. И зачем старому человеку учиться? На что ему все эти премудрости? В могилу с собой не возьмешь.



Молодой человек потоптался у двери с медной дощечкой, на которой было выгравировано «Директор». Закрыто на два замка. Он разыскал учительскую, но и туда не попал. Надо найти кого-нибудь из персонала, они подскажут, когда кончается урок и начинается перемена.

Школьный звонок, далекий и позабытый, застиг его на лестничной площадке, серебристые трели разнеслись по длинным пустым коридорам. Одна за другой хлопали двери, в коридор гурьбой высыпали девчонки-подростки, появились и девчата постарше, с манерами взрослых дам. Он вспомнил, что этот техникум называют «Монастырем», и тут увидел невысокого стройного мужчину с классным журналом под мышкой — мужчина отпирал директорский кабинет, звеня внушительной связкой ключей. Он выждал, пока мужчина скроется за дверью, и постучался.

— Войдите! — раздалось словно издалека. Оказалось, двери двойные, к тому же одна из них обита дерматином.

Молодой человек поздоровался, и директор ответил. В его голосе и взгляде читался немой вопрос.

— Я врач, — сказал вошедший. — Из родильного отделения центральной больницы.

— Ах, это по поводу нашей студентки! Педсовет решил ее исключить. За прогулы без уважительной причины.

— Видимо, если бы директор возражал, педсовет не принял бы такого решения. Ведь, между нами, прогулы — это, в данном случае, только повод, другие прогуливают и больше.

Директор не возражал.

— Чем могу быть полезен?

— У вас что, другого пути нет, кроме исключения?

— Нет.

— Послушайте, товарищ директор! Хочу, чтоб вы знали: я пришел сюда не по долгу службы. Как врача, меня совершенно не волнует, что она родит. Молодая здоровая женщина… Если уж на то пошло, рожать — ее долг! Если бы она сделала аборт, вы бы ее не исключили, не так ли? Парадокс! Смешно, хотя и не до смеха!

— Мне тоже. Курите? — Директор предложил сигарету. Они закурили. — Да вы присядьте…

В коридоре прозвенел звонок к следующему уроку. Отсюда звук казался мягким и неназойливым.

— У меня их тут без малого полтысячи. И почти все молодые и, как вы говорите, способные рожать. Плохо, что одни девчата, плохо. Привыкают к мысли, что на свете мало парней, не упустить бы случая. А парни с гитарами околачиваются у общежития — мы на всякий случай запираем уж в девять. Но все равно не удержать. Я вот удивляюсь, почему большинство все-таки остается учиться. Думал, может, потому, что держу в ежовых рукавицах? Оказывается, не поэтому. Педагоги, кому девочки доверяют, говорят, все очень просто. Одни приехали в Ригу получить профессию, а другие — развлекаться. Первым наша строгость помогает держать себя в узде, вторым ничто не поможет. Поэтому я не имею права давать им ни малейшей поблажки. Для вас она — молодая здоровая женщина, призвание которой рожать, а для меня — студентка, которой надо дать профессию.

— Она хочет отказаться от ребенка.

— Вот это новость! — Директор встал из-за стола и забегал по кабинету. Пальцы, державшие сигарету, дрожали, и пепел осыпался на пол. — Ну и ну! И теперь мною, как букой, будут пугать детей! Выбросил на улицу! И вы пришли, чтобы я оставил ее в общежитии?

— Почти угадали.

— Нет, в общежитии моего техникума младенцев не будет! — Директор умолк, будто на миг заколебался, и продолжал: — Ладно, пусть напишет заявление об академическом отпуске. Девушка способная, успеваемость у нее хорошая, потом наверстает упущенное. Пусть несет заявление, я подпишу!

— Ей необходимо жилье! Ваш авторитет не пострадает, если вы разочек отступите от своих принципов.

— Вы законы знаете? Не знаете! Я уже не смогу выдворить ее из общежития! Только если взамен будет комната. Конечно, исполком мне такую комнату даст! Может, не сразу, но даст. А за счет чего, спрашивается? За счет жилплощади, которую должны получить наши педагоги. Хорошо, если нам выделяют хоть что-то один раз в два года. Преподавательница химии работает в техникуме с первого дня и, заметьте, терпеливо ждет своей очереди. Шесть человек на шестнадцати квадратных метрах! Пойдите и скажите ей, что надо подождать еще пару лет, потому что одна сопливая девчонка играла в папу-маму, пока не доигралась! У меня духу не хватит!

Директор нервно закурил новую сигарету.

— Вы ей передайте, что самое разумное — написать заявление об академическом отпуске. По состоянию здоровья, и точка. Я ведь не заинтересован, чтобы это чепе бросило тень на весь техникум. Девчонки и так по углам шепчутся, а толком никто ничего не знает. Ее подружка, которая подменила нашу красотку на медосмотре, пробкой у меня вылетела из техникума. А эту мамашу кто-нибудь в больнице навещает?

— Кажется, нет.

— Хорошо! Это очень хорошо! Заглохнут толки!

— Вы напрасно волнуетесь насчет техникума. Его репутация какой была, такой и останется. Ни замалчивание, ни разглашение ничего не изменят. Давайте лучше поговорим конкретно, чем мы сообща можем ей помочь. Я как врач и вы как педагог.

— Любопытно, как же мы можем ей помочь? Лично я умываю руки! Пусть думают родители!

— У нее нет родителей, одна бабушка.

— Она сама вам это сказала?

— Да. Мы разговаривали.

— Минуточку. — Директор выскользнул за дверь. Вернулся он не сразу. В руках у него была тонкая папка салатного цвета. — Ее личное дело. — Он подал папку врачу. — Мать работает в сельсовете, отец — в колхозной строительной бригаде. Есть, конечно, и бабушка, сестры и есть брат на два года моложе.

— Извините, я вас задержал! — заторопился врач.

— Ничего, ничего… Полезный обмен мнениями. Но заявление пусть подаст, я подмахну. — Он вдруг стал по-отечески заботливым, как и подобает победителю. — Я, конечно, понимаю: была ей охота возвращаться домой с дитем и без мужа, но…

— До свидания!

Врач дал себе зарок никогда не пытаться что-то втолковывать администраторам. Он был зол на себя за свою наивность и доверчивость.

Старший коллега — без пяти минут пенсионер, — выслушав его рассказ об этом визите, посмеялся в свое удовольствие:

— Вот и не суй нос в чужие дела! Ишь, заступник! Работай на совесть, потом выходи на пенсию. Вот и вся премудрость.



Не понравилось Виктору лицо старика. Вроде бы сама любезность, а во взгляде какое-то затаенное коварство.

— Ранне сказала, что родилась двойня. У той женщины. Она только не знает, двое мальчиков или мальчик и девочка.

— А я вот не помню, меня в это дело не впутывайте. — Старик тяжело задышал и уставился в окно, хотя в саду все было по-прежнему. — Мне восемьдесят два. Так сказать, на краю могилы… А вот милой Ранне, коли доведется встретить, низко кланяйтесь от меня…

Вцепившись в подлокотники, он стал подниматься с кресла. У него были тонкие, высохшие ноги, штанины висели мешком. Мелкими шажками он проковылял к дивану и прилег, положив голову на валик.

— Говорите, что ничего не знаете, а сами просите, чтобы не впутывали.

— Ничего не знаю. Честное слово, можете мне поверить! — Это прозвучало почти плаксиво.



Я не хотел. Я бы ни за что и не впутался, но они не могли без меня обойтись, на документах нужна была и моя подпись. И они принялись меня уламывать. Я сопротивлялся. Да, да… Я долго не соглашался! Даже предостерегал: «Как бы это не выплыло наружу!» А они снова за свое. Они боялись той женщины, у которой умер ребенок.

— Придет моряк, потребует расследования, — заведующий отделением не решался взять ответственность на себя.

— Нашей вины тут нет, любая экспертиза подтвердит, — возразил молодой коллега. — Этот чокнутый идеалист бегал к директору техникума. Сам мне потом рассказывал.

— Ну и получите нового завотделением, — в сердцах сказал заведующий.

— Неужели ты думаешь, что мы могли ребенка спасти?

— Не об этом речь. Во время войны немцы мобилизовали моего брата в латышский легион, теперь это наверняка откроется.

— Какое все это имеет значение! — не понял младший коллега. — Я уже говорил, чокнутый идеалист.

— Для тебя никакого, а для отдела кадров имеет значение. Обязательно найдется какой-нибудь очень бдительный товарищ.

— Не верится.

— Зато ты веришь во многое такое, чему действительно не следовало бы верить.

— Что ты предлагаешь?

— Эта соплячка отказывается от своих двойняшек окончательно и бесповоротно. Она не передумает?

— Завтра, предупредила, в последний раз будет кормить, и я не думаю, чтобы ее кто-нибудь переубедил. Она словно забралась в бетонный дот, ее не то что словом — пушкой не прошибешь. Отказывается что-либо слышать, видеть, понимать. Все, что я говорю, как об стену. Вчера я не выдержал. Она будто моченым кнутом стеганула: «Чего вы от меня хотите? Если понадобится совет, я сама у вас спрошу!» — «Все ясно! — ответил я. — Заглядывайте почаще, будем ждать! Закон на вашей стороне!» Наверное, зря я так. А Ранне мне говорит: «Этот парень вовсе ее и не бросил. Вчера опять переговаривались через окно. Долго мурлыкали».

— Дети есть дети.

— К сожалению, у этих детей у самих уже дети.

— Такой век, еще и не то увидим!

— Вот что мне пришло в голову, раз уж мы завели этот разговор. — Заведующий отделением прикусил губу. — С точки зрения закона это, может, и не совсем, но с другой стороны… Женщина, у которой умер ребенок, в таком отчаянии, что готова на все. Кто знает, кому еще она будет предлагать взятку. Потом будет поздно. Если уж решаться на что-либо, то немедленно.

— Разве она хочет обоих?

— Да. Одного выдаст за своего, а второго усыновит.

— Лучшей матери не найдешь. В детдоме с двойняшками труднее, — наморщил лоб молодой коллега.

Я собрался уходить, но они меня не отпускали, им нужна была моя подпись. Я сопротивлялся. Я говорил: это может всплыть. Они уверяли меня, что никогда, если держать язык за зубами. А я по-прежнему боялся подписывать, хотя они уже заставили меня взять ручку. Теперь ты видишь — мои опасения подтвердились. Где больше двух, не говорят вслух. Может, до тебя не доходит, почему я боюсь сказать тебе то немногое, что мне известно? Будешь в моем возрасте, поймешь! Все так думают: в старости — вот когда можно будет рисковать вволю — нечего терять. Чепуха! Твоего остается так мало, что начинаешь все ценить вдвойне. Взвешиваешь до миллиграмма. Что пользы, если ты разыщешь эту особу? Беспокойство тебе и беспокойство ей. И уходи, не тревожь меня. Я старый человек, мне вредно волноваться, разволнуюсь — и амба! Бесстыдник! Нет чтоб пощадить старика, ты собираешься затаскать меня по судам!

Старик закрыл глаза и ровно задышал. Заснул буквально на глазах у Виктора. А ведь такие надежды возлагались на этот визит…

Пришлось уйти.

Только когда стукнула садовая калитка, старик приподнял голову. Ушел! Дай-то бог, чтоб навсегда! Надо сказать невестке, чтобы какое-то время никого не впускала, пусть говорит — очень болен, при смерти.

Старый врач был доволен собой. Даже горд. Сумел-таки отстоять свой принцип: не суй свой нос в чужой вопрос. Дряхлый, больной, а глянь, как выстоял.



…На станции Лиелупе в электричку набилось много народу. Видно, в яхт-клубе закончились соревнования — с моста виднелась стайка треугольных парусов и моторных лодок, а гребные двойки, четверки и восьмерки перебрались на правый берег.

Виктор сидел у прохода, размышляя о старике и Ранне, которая послала его к нему. Нет, продолжать поиски без архивов — пустое дело. А какая польза от архивных материалов? И как к ним подобраться? Вот если усыновление произошло через детский дом, дело другое. Но детей ведь просто подменили. Какого лешего я вообще в это встрял? Что это мне дает? Просто удовлетворяю собственное любопытство, и больше ничего!

Электричка приближалась к следующей станции. Кто-то, проходя мимо него, остановился, обернулся и хлопнул по плечу:

— Здоров!

Коля-Коля. Гроссмейстер карточной игры. Ишь, загорел, округлился.

— Здорово! Сидай!

Пиджачок в обтяжку исчез, уступив место просторной куртке в клеточку. И рубашка не из дешевых. Сандалеты. С виду ну прямо мужик средней тупости, квалифицированный работяга, имеющий в новом районе двухкомнатную квартиру, стены которой он аккуратно оклеил импортными обоями, а в углу поставил купленный в рассрочку цветной телевизор. Толстая жена, непослушный ребенок, сиамский кот и выдрессированная теща: когда хозяин дома, и пикнуть не смеет. Сегодня, изволите видеть, искупался в море, выпил пару пива и теперь ждет не дождется сойти с электрички и закурить.

— Выйдем в тамбур. Дело есть.

Виктор встал и последовал за ним.

— Как житуха? — спросил Виктор. В тамбуре больше никого не было.

— Случается. Позавчера Франька Бригадир банк взял. Таракан землю ел, обещал отмазаться. Мишка Фонфирчик был.

— Какой Таракан?

— Васька Таракан. С золотыми фиксами. Ну… Этот… Рот как Ювелирторг! Тебе шкары не нужны? Хорошие. Новые. Неси в скупку, кварт заработаешь. — Повернувшись спиной к застекленным дверям, чтобы его не было видно из вагона, Коля-Коля вытащил из-за пазухи помятые брюки большого размера.

— Мне коротки, — отказался Виктор.

— Да не себе, продать!

— Ношеные брюки?

— Ну. Я продавал. У меня были эти, с бирками — марка! Много взял.

— На пляже подфартило?

— Только сегодня, так, мимоходом… Старый фрайер с часиками, солидный. Раздевался на песке. Рубашка ничего. Даже бабочка при ей. Лезет в воду, плюх-плюх по животику… Куда гнида часы сунул, я так и не усек. Часики на батарейках. Ночью нажмешь, лампочка горит… Не проглотил ведь, в песок закопал, не иначе! В корочки глянул, там только связка ключей. Ну, думаю, в брюках будет… А рубашка тебе не нужна?

Виктор покрутил головой.

— Как бы эти брюки толкнуть? Найди мне, кто это сделает, — не отвязывался Коля-Коля. — Рубаха тоже первый сорт.

Набалакал с три короба, видно, в восторге от краденой одежонки и связывает с нею свои ближайшие планы. Виктор подумал, что более отдаленных планов у Коли-Коли и быть не может, будущее его не вызывает сомнений, разве что неизвестно, в какую колонию попадет после суда. Статья — как всегда: кража личного имущества граждан или бродяжничество. Вероятно, уже теперь во сне видит, как бегут здороваться с ним дружки, когда он в числе новоприбывших появляется в очереди у вещевого склада за матрацем и одеялами. Как дружки спешат к завскладом торговать матрац потолще и одеяло поновее. И дружки же сделают, чтоб он дрых среди своих и столовался среди своих, и в первые вечера соберется вокруг него кодла, и он будет травить байки о далекой, экзотической стране Свобода, где он провел свой отпуск. У молодых дрогнут ноздри, когда он скажет, что случалось ему видать и голых баб, а которые постарше, похлопают себя по ляжкам и одобрительно крякнут: «Ну, Коля-Коля! Ну, старый хрыч, ты даешь!» И никто не усомнится ни в чем, все поверят, что именно так оно и было, и так будет и с ними, когда они, в свою очередь, выйдут погулять на свободе. Потом посыплются вопросы о предварилке, карантине и прочем. Кого из знакомых встретил? За что сидят? Сколько дали? Куда посадили? А потом сообща будут решать, куда бы спрятать всего ничего дензнаков, бывших у Коли-Коли в момент ареста и припрятанных им при первой же возможности в шов, чтобы не нашли во время обыска вертухаи. В этом деле Коля-Коля был мастак, этому его учить не надо, из рук любого контролера выскользнет как намыленный!

А про часики он просто выдумал, решил Виктор. Не было часов, это уж точно. Не хочет Коля-Коля выглядеть в моих глазах мелким крысятником, старается создать впечатление, что задумал крупную кражу. Сам ты гнида, а не тот старик, что голышом бегает теперь по пляжу и, может, пока не понимает, что это не дружеская шутка, а что его действительно обокрали. Ты и твои дружки — все вы гниды! До вас и не доходит, какие вы гниды, но не мне же вам это втолковывать. Другими вы все равно не станете, зато, открой я на вас варежку, со злости можете двинуть мне обухом по башке или всадить нож в спину.

— Ну, а ты? — спросил Коля-Коля, будто прочитав мысли Виктора. — При «Волге» небось.

— Да уж навкалывался.

— И где ж это? Носом землю рыл?

— В лесу работал.

— Ну и балда! В зоне еще навкалываешься!

— Хорошо платили.

— Значит, вот что тебя тревожит, сыграть охота, — сделал вывод Коля-Коля. Его же самого беспокоили краденые вещи под мышкой, он сунул под куртку руку и примял их, чтобы не выпирали. — Отдам Франьке Бригадиру, загонит… Его вся Рига знает. А если сыграть охота, отведу к Вдове. Как спущу эти шмотки, сам тоже подключусь. Местечко что надо, теперь все наши там. Гогораш, Борька Пирамидон. В прихожей сымаешь корочки, тапки подносят. Паркет, понимаешь! Водяра по ночной таксе, зато закусь на тарелках. Там не подадут в бумаге. Стол со скатеркой. Пепельница. Культура.

— Это не возле диетической столовки?

— Во, во! Третий этаж, пятая квартира. Мартыновна. Скажи, от Коли-Коли. Да что я тебе вкручиваю, сам многих знаешь. Гогораш, Франька Бригадир, Борька Пирамидон… Пусть кто выйдет и подтвердит, что ты свой, на арапа не пустят. И на меня можешь сослаться, я Мартыновну предупрежу.

— Вряд ли скоро, у меня дело серьезное.

— Силком не тащим. Но на всякий случай я Мартыновне скажу.

Зачем вообще такой вот Коля-Коля существует на белом свете? Лучше уж пулю в лоб, и аминь. А зачем я существую? Может, тоже лучше пулю? Ведь никто ничего не заметит. Даже те, в чью пользу взыскивают по исполнительным листам, даже они слезинки не прольют.

Глава двенадцатая

Лето на излете. Столы на рынке ломятся от изобилия овощей и фруктов. Погода солнечная, и в море купаются не только «моржи», но и вполне обычные люди.

— Раньше в это время в церквах оглашали имена новобрачных, — сказала мать, глядя в окно на кроны деревьев, в которых уже появились желтые и рыжие вкрапления. Дом, где жили Вецберзы, обступали клены и каштаны, их вершины почти касались крыш. Деревьев было немного, но достаточно, чтобы не создавалось впечатления, будто живешь на пустыре.

— И ваши с отцом имена тоже оглашали?

— Что ты! Мы были неверующие, в церковь не ходили. Я там только до войны бывала, когда бабушка брала меня с собой…

— Вы поженились в деревне или в Риге?

— В Риге. — Мать пристально взглянула на Эрика, он уплетал завтрак, не подымая глаз от тарелки. Как и каждое утро. — Почему ты спрашиваешь?

— Просто так, в голову пришло.

— Мы перебрались в Ригу, поженились, родился ты, и отец подался на заработки.

— Спасибо. Бегу. Сегодня буду позже, заседание комиссии.

Пока Эрик надевал куртку, мать рассказывала: соседи по дому узнали, что он избран депутатом, и готовят для него жалобу. На грязные чердаки и сырой погреб, где все плесневеет.

— Ладно, сделаем воскресник! Через две недели.

— Вряд ли они пойдут на воскресник.

— А я не собираюсь один чистить эти чердаки. Так им и передай. Пусть даром не марают бумагу. Привет!

В автобусе, покачиваясь на сиденье, Эрик задумался и едва не проехал свою остановку. В последнюю секунду выпрыгнул через заднюю дверь.

Вот уже два дня, как в нем поселилось беспокойство, в душу закралось подозрение.

Он снова и снова пытался припомнить разговоры с матерью об отце, о его отъезде. Еще когда был мальчишкой, он заметил, что некоторые детали ее рассказа меняются: время отъезда, количество писем, описание условий работы на Севере и даже места пребывания отца. Казалось странным, что мать никогда не заговаривала об отце первой, инициатором всегда был он, Эрик, хотя по логике вещей должен ведь существовать день свадьбы с фотографированием, десятки мелких, достойных особого внимания деталей, дорогих любящим друг друга людям: первое знакомство и первый поцелуй, дареные цветы, эмоции отца, когда он узнает, что у него родился сын. Мог же он, наконец, опоздать на свидание или вымокнуть до нитки, ожидая суженую. Каждый человек словно облеплен крохотными приключениями, подробностями личной жизни, а вот у его отца ничего подобного, наверное, поэтому сын никогда не мог представить его как человека во плоти. В рассказах матери отец являл собой начертанный углем эскиз, романтическую легенду. Эрику, естественно, хотелось в нее верить, но, откровенно говоря, уже в старших классах верилось с трудом, оказалось, что он не один, у кого отец с такой романтической судьбой. Отцы уезжали на новостройки Сибири.

В легендах об отцах фигурировали и моряки, никогда не возвращавшиеся на берег, и разведчики, работавшие на благо Родины где-то за кордоном и не имевшие права писать домой. Среди матерей же не было почему-то ни одной легкомысленной особы, которой кто-то когда-то вскружил голову посулами вечной любви, соблазнил, а потом скрылся. Вполне может быть, что ложь об увитых славой отцах на первоклашек еще и оказывала воздействие, но годы шли, изменить в легенде ничего уже было нельзя, и в конце концов эти байки, словно старые пики, оборачивались против самих же сочинительниц: подростки и чистой правде не верили.

Когда Эрик шел через проходную, вахтер встал по стойке «смирно» и отдал ему честь, приложив два пальца к козырьку. Шутка. Теперь он проделывал это каждое утро, с тех пор, как Вецберза избрали депутатом.

Ближайший путь в раздевалку вел мимо стекловарочных ванн. В их жерлах пылало пламя, багровый отсвет падал на хлопочущих здесь рабочих. Навстречу шли люди из инструментального склада, неся формы, выдувальные трубки и прочий инструмент. Эрику приходилось раз по двадцать здороваться, пока он добирался до раздевалки. Все это: гудение пламени в печах, стук башмаков по цементному полу и деревянному верстаку, опоясывающему ванны, залитый адским светом прокопченный цех, скрип колес вагонетки из пристройки, куда подвозили песок для составщиков шихты, лента конвейера, которая, дернувшись, приходила в движение, хотя нечего еще было пропускать через лер для отжига, и сама напряженная заводская атмосфера перед началом трудового дня — все это помогало обрести душевное равновесие, придавало уверенности в себе. Навязчивые мысли об отношениях матери с отцом отошли куда-то на второй план, на потом.

На алмазном участке заработала трансмиссия, кое-кто уже направлял наждак — занятие трудоемкое и нудное. Эрику достались в наследство от Йоста шведские точильные камни. Он знал, что эти камни были предметом всеобщей зависти: при всем разнообразии форм он не задумываясь мог взяться за любую работу, непосильную для других.

Эрик пододвинул к себе ящик с заготовками, заменил камень деревянной шайбой, проверил, не заносит ли ее при вращении, и стал наносить разметку на вазы — шестнадцатиконечные звездочки должны были находиться на одинаковом расстоянии одна от другой. Достаточно сдвинуть одну, как соответственно сдвигаются и остальные, и ваза пойдет разве что третьим сортом.

Разметка, как и любая другая операция, конечно, была необходима, но высококлассный специалист выполнял ее механически: смоляной камешек на деревянном диске касался своей гранью заготовки по центру и еще раз по центру, только с противоположной стороны, затем по окружности сантиметрах в десяти от основания — орнамент не должен соскользнуть слишком низко — и снова по окружности сантиметрах в десяти от верхнего края — орнамент не должен подниматься и чересчур высоко. И вновь по тем же линиям, уже успевшим побледнеть. Делая эту работу, Эрик мог думать о другом.



— Меня зовут Виктор Вазов-Войский.

— Быстро вас освободили.

— К вашему сведению: через пару дней после ареста.

— С каких это пор жулики стали неприкосновенными?

— Спросите у Дауки. Вы тоже с ним знакомы, правда?

Ощущение необычное: видеть своего двойника и разговаривать с ним. Одинаковой была даже прическа! Это вызывало ни с чем не сравнимое чувство неловкости.

Однажды он испытал такое чувство. Совсем недавно. На телевидении. Его пригласили на «круглый стол», посвященный профессиональной ориентации молодежи. Он тщательно подготовился к передаче, желая дать зрителям возможно более полное представление о заводе. Даже понаделал диапозитивов. Они должны были дополнить сказанное и заинтересовать. Не привлечь, а именно заинтересовать.

Редактор передачи провела в углу фойе маленькую репетицию. Репетиция прошла удачно, и они отправились в студию. Эрика не смущали люди с экспонометрами, микрофонами и блокнотами, сновавшие в закутке между камерами операторов и прожекторами осветителей, не пугали электронные часы на высоких штативах по обе стороны от столика — моргающие цифры показывали, сколько времени в запасе у говорящего, не волновали вопросы редактора, звучавшие теперь совсем по-иному, не так, как на репетиции.

Пугали его четыре телевизора, установленные в нескольких метрах от столика, на их экранах он мог лицезреть самого себя. Это, видимо, было необходимо для корректировки позы и движений, более опытные выступающие, наверное, так и делали, но Эрика это совершенно выбило из колеи. Ему казалось, что он превратился в четыре разных лица и в то же время отвечает за них за всех. Огромное, невыносимое чувство ответственности. Он уже неспособен был думать, о чем говорит, на все вопросы отвечал наспех, дежурными фразами, о диапозитивах и вовсе забыл. Он был занят тем, что думал, куда деть руки, как повернуть голову, какое плечо поднять повыше и какое опустить пониже. Казалось, те четверо ему не подчиняются, он хотел повернуться так, а они поворачиваются иначе, он хотел только чуть-чуть приподнять глаза, а они уже буравили взглядом потолок.

В разговоре с Вазовым-Войским возникло сходное ощущение. Эрик раздвоился.

— Ради бога, не занимайте денег от моего имени, — попытался шутить Эрик.

— Нам надо поговорить.

— Только не здесь, не у проходной, а то мне завтра не отделаться от расспросов, — сказал Вецберз.

— Приглашаю в ресторацию «Пять небоскребов».

— Стоит ли? У меня мало времени.

— О, там обслуживают мигом! Это недалеко отсюда.

Они молча шагали по узким улочкам мимо покосившихся деревянных домишек, дышавших все же семейным теплом и уютом. Все знали, что этот квартал подлежит сносу и на его месте воздвигнут двадцатидвухэтажные здания, все понимали разумность этого, а все-таки в глубине души было жаль и домиков, и улочек — утрата, которую не восполнить. Лишь начисто лишенным воображения людям могло казаться, что здесь одни лишь пыльные переулки, ветхие заборы, неудобные квартиры да старые, уже не дающие урожая яблони.

— По-моему, поблизости никаких ресторанов нет, — хмуро сказал Эрик, когда они отмахали с полкилометра.

— В конце концов, не все ли равно, где говорить, — буркнул он, пройдя еще несколько кварталов. — Если это так важно, как вы утверждаете.

— Не заметили, как на нас смотрят? Мы очень похожи. Это бросается в глаза.

— В школе тоже был один похожий на меня мальчишка, не помню его фамилии, — холодно ответил Эрик. — Я где-то читал, что почти все президенты имеют двойников. И не только президенты. И денежные тузы, и кинозвезды — боятся, что их похитят, подменят.

Пришли… Здесь, за углом…

Через узкие двери магазинчика протискивались наружу мужчины с бутылками и бумажными свертками в руках и тотчас скрывались в соседнем дворе.

И Виктор вынырнул из лавчонки с двумя парами пива.

— Куда массы, туда и мы, — сказал он.

За длиннющим забором, на котором огромными буквами было написано «Осторожно — стройка», «Работы ведет СУ-57», простиралась недавно заложенная строительная площадка. Железобетонные панели, полузасыпанные ямы с дождевой водой, траншеи для коммуникаций. На огромной территории виднелось несколько зеленых островков, посреди которых торчали концы балок, арматура — все, что осталось после сноса деревянных хибар; кирпичные дымоходы потемневшими перстами грозили небу.

В кустах красной и черной смородины шныряли старухи, собирая урожай. Какой-то мужчина в шляпе выкапывал хрен. Рядом с ним на земле стояла высокая корзина. Корзина почти доверху была полна кореньев. Нелегко будет тащить, подумал Эрик.

Примостившись у железобетонных панелей, мужики разливали вино по граненым стаканам, закусывали с ножа рыбными консервами и вели задушевные беседы.

— Ресторан что надо, верно? — усмехнулся Виктор.

— Я не могу здесь оставаться…

— О! Разместимся по соседству. Там меньше посетителей и никто не мешает мыслить большими категориями… Не следует отрываться от масс. У нас, народа, тоже свои проблемы. Как с утра опохмелиться и к вечеру окосеть.

— До свиданья!

— Погоди! — Виктор взял его за руку. — Этот ресторан сущая ерунда по сравнению с тем, что я тебе сейчас скажу! Сдается мне, ты мой брат! Ты мой брат-близнец! У нас не только одинаковая внешность, мы и родились в одном месяце и в одной и той же больнице. Так что сомнений быть не может! Только я по документам на два дня старше.



Смоляной камешек на деревянной шайбе… Круговая линия в десяти сантиметрах от основания заготовки, чтобы орнамент не соскользнул чересчур низко…

Он пытался восстановить свое душевное состояние в ту минуту, когда Виктор заявил об их родстве. Нет, он не был к этому готов, хотя предчувствовал нечто подобное, вышагивая рядом со своим двойником. Но, услышав это от Виктора, он упрямо, едва ли не яростно, отказывался поверить очевидному. Потому что не хотел верить, отмахивался от приводимых фактов, лихорадочно выискивал контраргументы. Ему этот человек был неприятен, но повернуться и уйти Эрик не мог, другой возможности выяснить это недоразумение, говорил он себе, не представится. Я остаюсь, чтобы выяснить истину, установить, что никакого брата у меня не было, нет и не будет, отмести необоснованные подозрения от матери. Уговаривал, убеждал себя и все же был сам не свой. У меня есть брат.

Брат.

Как теперь вести себя дома? Как ни старайся, по-старому не получится. Надо поостеречься, чтобы мать не увидела Виктора. Она больна, для нее это может кончиться плохо. И ничего больше у нее не спрашивать. Утром она и так выглядела встревоженной. Где уж ей в одиночку было управиться с двумя мальчишками? Мать-одиночка… И все равно это не оправдание. Понять можно, оправдать нельзя.

Кто-то легонько стукнул его по плечу. Эрик обернулся, увидел Витольда. Из-за шума не было слышно слов, и Витольд жестами показал, чтобы он выключил агрегат.

Эрик слез с высокого табурета и вышел с Витольдом за дверь.

— Одолжи до получки, — сказал Витольд.

— Сколько?

— А сколько ты можешь?

— Надо прикинуть.

— Зинка из резального продает модные туфли. Купила, а жмут. Хочу взять для Сони, ей в самый раз.

Прошла третья неделя, как Витольд вернулся из наркологической лечебницы. Держался пока молодцом и работал как вол. Соня расцвела, помолодела, но внимательный человек мог прочесть в ее глазах полный страха вопрос: «Надолго ли?»

— Пошли в раздевалку, посмотрю, что у меня там в кошельке.

— Я с получки отдам!

— Ладно… Слышал.

А если Виктор ошибается? Конечно, может быть и ошибка. Пока до конца не проверено, нечего и голову ломать. Дни рождения почему-то не совпадают. Виктор на два дня старше. Стоп! Может, это его очередная мошенническая выходка? На всякий случай надо позвонить в милицию следователю Дауке. Как мне сразу не пришло в голову, что все это может быть обыкновенным жульничеством? Хотя… Что он может у меня выманить? Ничего. Ровным счетом ничего. И все-таки Дауке надо было позвонить.

После работы Эрик должен был встретиться с Виктором. Вазов-Войский надеялся за эти дни раздобыть новые факты.

— Добрый вечер!

— Привет!

— Куда пойдем?

— Какая разница. Особых новостей нет. Сдается мне, я нашел объяснение, почему не совпадают дни рождения. Если меня подменили, то я ведь живу с датой рождения того, другого ребенка.

— В принципе верно.

— И еще. Сдается, и у тебя мать ненастоящая, тебя тоже усыновили.

— Чем дальше в лес, тем больше дров… Что ты еще наплетешь?

— С больницей у меня все, больше сведений не наскрести. Может,ты попробуешь?

— Вот уж чего не умею.

— Сходи, поговори.

— С кем?

— Сестрички, доктора… В городском архиве у тебя нет связей?

— У меня нигде нет связей. Ты думаешь, в архиве еще хранятся больничные документы тех лет?

— Где-то должны же они храниться.

— Двадцать пять лет… Многовато.

— Ну, бывай. Как-нибудь объявлюсь. Вечерком.

— Где ты работаешь?

— Свободный художник. О работе в другой раз, мой трамвай идет.

— Ты женат? Дети у тебя есть?

— Бывай!

Почему мать мне никогда не говорила: «Вот здесь, в этой больнице, ты появился на свет»? Странно, кажется, матери обычно это говорят. Здесь ты родился. За этими окнами.

Здесь ты родился! Звучит замечательно, торжественно, почему же мне никогда этого не говорили?

Вечером, за ужином, он нервничал, боялся, что слово, сказанное невпопад, может выдать его с головой. Но временами исподволь смотрел на мать, как на чужую женщину. В конце концов уговорил Ивету удрать в кино. На последний сеанс.

Прошло еще несколько беспокойных дней. В мозгу у него складывались версии, одна другой причудливей. Эрик старался задержаться на работе подольше, иногда выручало какое-нибудь затянувшееся заседание в исполкоме. И все-таки ничто не помогало, нервы были напряжены до предела, в любую минуту у него могло вырваться: «Все ложь, мать! Я имею право знать правду!»

Наконец Виктор объявился снова, и оказалось, что он, Эрик, ждет его с огромным нетерпением. Он уже испытывал к нему какое-то родственное чувство — они оба были обмануты, но связывало их, пожалуй, не только это.

— Я придумал, — сказал Виктор. — Мы должны начать с другого конца. С тебя. Меня подменили, на меня не может быть никаких документов, зато если тебя усыновили… Дошло?

— Не совсем.

— Если тебя усыновили, записи о тебе должны быть в детдоме. Я узнал, в каком. Айда, авось еще застанем директора и врача.

— Насколько я знаю, таких сведений не выдают.

— Но это не значит, что нельзя попробовать.

Они направились к ближайшей троллейбусной остановке.

— Знал бы я, что ты сегодня придешь…

— И что же?

— Привел бы показать свою дочку. Шустрая девчонка.

— Не надо, — поморщился Виктор.

— Почему? — не понял Эрик.

— Потом она закидает тебя вопросиками, заврешься, как сивый мерин. И подумай, что она наговорит дома. Ни к чему это.

Детдом размещался в бывшем особняке, в тихом переулке, в тени высоких ясеней. Со стороны лужайки, отделенной от улицы декоративным забором из кованого чугуна и рядом серебристых елей, доносился хор детских голосов.

— Опоздали, — сделал вывод Виктор.

Все же тяжелая наружная дверь поддалась, и они очутились в просторном вестибюле. Стены и потолок были обшиты дубовыми панелями с цветными гербами — по всей вероятности, то были гербы знатных ливонских родов. Наверх вела деревянная лестница с резными перилами.

— Похоже, здесь жил маркиз или граф, — озираясь по сторонам, с оттенком почтительности в голосе сказал Эрик.

— И ты. Я надеюсь, и ты здесь жил… Потопали наверх, директора везде и всюду сидят на втором этаже.

В коридоре, тоже обшитом деревом, но менее дорогим и без гербов, они услышали два исполненных ненависти женских голоса.

— Нет, тут определенно есть живые люди, — усмехнулся Виктор.

Разговор доносился из директорского кабинета. Они переглянулись и решили обождать у дверей.

— Вы женщина-а-а… вы должны понимать материнское чувство! У меня сердце разрывается! Верните мне ребенка-а-а… — Она выла так, что мороз по коже подирал. — Отдайте мне ребенка-а-а… Я хочу воспитывать сама-а…

— Воспитывать? Нет, не воспитывать вы хотите! За четыре года ни разу к Стелле не пришли, вас не интересовало, здоров ваш ребенок или болен…

— Я не могла, я работала на дальних рейсах.

— Даже письмеца вы Стелле не прислали. Да, да… Она уже читает, она исключительно одаренный ребенок. Если вам ее отдать, малышка получит травму похуже, чем в прошлый раз. Да не нужна она вам, я знаю, вам она не нужна.

— Я открытки слала. Ко всем праздникам. К Октябрю, к Маю. Несколько раз. Где они, мои открытки?

— Будьте человеком и не калечьте ребенку жизнь. Вы уже достаточно зла ей причинили. Стелла почти уже вас забыла, примирилась, понимаете!

— Отдайте мою доченьку-у… Мое дитя-а-а…

— Перестаньте выть. Не ребенок вам нужен, а справка, что ребенок существует. Я связалась с руководством по месту работы вашего мужа. Через неделю заседание комиссии по распределению жилой площади. Кому из вас пришло на ум, что неплохо бы получить лишнюю комнату за счет Стеллы? Вам или вашему мужу?

— Ах ты!..

— Все! Разговор окончен! У вас на Стеллу никаких законных прав. Идите!

Эрик глянул на Виктора и удивился: зубы стиснуты, на скулах желваки. Их взгляды встретились, и они поняли, что думают об одном и том же: «Прочь отсюда!»

Но в этот момент дверь распахнулась, и прилично одетая женщина с перекошенным от гнева лицом и красными, заплаканными глазами выбежала из кабинета. Они были поражены: думали увидеть тупую, грязную, опустившуюся.

— Вы к директору? — спросила девушка в белом халате медработника. За все время спора она не проронила ни слова.

— Да… Мы хотели…

— Пусть войдет, — сказали из кабинета.

— Вы вдвоем по одному делу? — хотела спросить директор, маленькая, седеющая женщина с открытым умным лицом, но, разглядев посетителей, замялась на полуслове. — Садитесь… Чем могу быть полезной? Минуточку! Эви, у нас есть кофе? Свари, пожалуйста! Вы ведь пьете кофе, не так ли?

— Да, конечно… — машинально пробормотал Эрик.

— Ну-с, пока Эвочка сварит нам кофе, мы можем поговорить. Только, чур, ничего не скрывать, иначе я не смогу вам помочь. У кого из вас язык лучше подвешен? Итак, как вы познакомились?

Виктор бросил на Эрика тревожный взгляд и сказал:

— Разрешите мне. Мы познакомились в кино… В «Гайсме». Сеанс окончился, зажегся свет, и я смотрю… Словом, мы очутились рядом. Смотрим друг на друга и не верим своим глазам. Потом начали встречаться, разговаривать. Раз, другой… Я вспомнил, что как-то отец обронил фразу…

— У вас лично двое родителей?

— Было двое.

— А у вас?

— Только мать. Но я боюсь у нее что-либо спрашивать. Ей нелегко было меня воспитать. Я ей многим обязан.

— Похоже, вы близнецы, — весело сказала директор. Эви принесла дымящийся кофе. Комната наполнилась ароматом. — Только, милые люди, мы близнецов не делим… Кто желает усыновить, должен брать обоих. Я директорствую здесь уже больше десяти лет, но мы никогда не разлучали двойняшек. Может, раньше поступали иначе, но не думаю.

— О, я еще не все рассказал. Источник информации — мой папаша. Между прочим, мы родились в одной больнице и едва ли не в один день. Вот сколько мы уже выяснили.

— Рассказывайте, рассказывайте. Ведь мы уже условились: подробно и без утайки. Я вас внимательно слушаю.

Кофе пили маленькими глотками.

Слушая, директор кончиками пальцев поглаживала щеки.

Она старалась угадать, сколько правды в рассказе Виктора. Хорошо, если половина. За его словами крылась какая-то большая трагедия семьи Вазовых-Войских, если уж старый морской волк бросил в Риге все и отправился в добровольное изгнание, где ведет аскетическую жизнь мученика. Какие бы мотивы он ни придумывал, на самом деле это попытка искупить грехи. Старик, видимо, чувствует себя виноватым. А признание матери… унес бы его с собой в могилу, имей он хоть малейшую надежду, что сын еще может стать человеком. Отец сильно разочаровался в сыне, не исключено даже, считает, что смерть любимой жены — результат поведения сына.

— У вас есть судимость? — внезапно спросила директор.

— М… да…

— Продолжайте, продолжайте…

Нынче все осведомлены о генах и наследственных болезнях. Все же рискуют. И правильно делают, так как счастливый билет в этой лотерее дает выигрыш, крупнее которого нет на свете, дает возможность продолжить себя, реализовать то, чего сам сделать не успел или не смог. Теперь ведь воспитывают ребенка не для того, чтобы был кормилец на старости лет, наоборот, родители отдают себе отчет в том, что придется помогать детям, даже когда родятся внуки.

— Трудно будет выяснить, — сказала директор, когда и Эрик рассказал о себе. — Трудно. Двадцать пять лет прошло. При моем предшественнике архиву не уделяли никакого внимания, выпала документация за несколько периодов. Вы полагаете, что Эрик усыновлен? Но это с одинаковым успехом могло произойти и на первом, и, скажем, на пятом году его жизни.

— Если бы мне было четыре или пять… я бы помнил какие-нибудь детали… Память у меня хорошая. Я помню… Дядюшка Йост, наш сосед, принес мне деревянную лошадку. И я не мог на нее взобраться. «Не новая, но еще послужит», — сказал дядюшка Иост. Как сейчас помню. А раз не мог взобраться, значит, мне было не больше трех.

— Вы не пробовали окольным путем расспросить мать?

— Этого я делать не буду.

— Однако для выяснения истины… — хотел было вставить Виктор, но Эрик перебил его:

— Истина в том, что она меня воспитала. Это ее заслуга, что я сегодня тот, кто я есть.

В глазах Виктора мелькнула насмешка, но он промолчал.

— Мы с Эвочкой покопаемся в документах, однако предупреждаю, надежд мало… Позвоните через недельку. — Директор взяла листок бумаги и написала на нем номер телефона.

— А как вы думаете: мы братья? — спросил Эрик.

— Возможно. Но не обязательно. Правда, это не должно мешать вам жить, как братьям. — Она рассмеялась.

— Я читал, что у близнецов схожи папиллярные линии, — сказал Виктор, кладя в карман листок с телефонным номером. — И о совпадении групп крови тоже кое-что читал…

— Это уже из области судебной медицины, в ней я не разбираюсь. — Директор встала из-за стола. — До свидания!

— Спасибо за кофе!

— Будьте здоровы!

В коридоре ждал приема какой-то мужчина с унылым лицом.

Когда они спускались вниз, старинная лестница поскрипывала.

Было время ужина, поэтому с лужайки уже не доносились детские голоса.



— Как с работой? Устроился?

— В принципе. Но впрягаться неохота. Пока мы с тобой не распутаем эту детективную историю…

— Это ведь может затянуться.

— Деньга меня пока не поджимает. Кто знает, вдруг в десятой серии детектива я обрету родителей, которые повернут мою жизнь на сто восемьдесят градусов.

— Как же, начнут выплачивать тебе пенсию за незаслуженные страдания. Жениться тебе надо, детей завести! Какую работу обещают?

— До трех сотен в месяц. Гуляешь из магазина в магазин и чинишь тару. Заведи со мной блат, будешь иметь кусок колбасы и пачку масла.

— Рассуждаешь, как мальчишка.

— Не понял.

— Стоять с молотком — это не ремесло! Сегодня тара деревянная, а завтра — металлическая или пластмассовая, и опять ищи работу.

— Но платят лихо.

— Да, может, платят и прилично, но ты при этом — никто. Вроде рассыльного, кому настоящей работы не доверишь. Только и всего. И по утрам ты идешь не на работу, а будто на каторгу. И всегда тебе будет казаться, что мало заплатили! Слушай, я поговорю с начальником цеха…

— Да оставь ты меня в покое, я же тебя не трогаю!

— Не хочешь? Не надо. Кума с возу…

— Хватит спорить, может, мы вовсе и не братья.

— Я совершенно серьезно. Могу поговорить. Мне не откажут.

— Отложим до следующего раза.



Они еще не успели расстаться, когда Эви на одной из архивных полок нашла нужные папки с документами. Чтобы не бегать вверх-вниз с каждой папкой в отдельности — речь шла о периоде времени в несколько лет, — она сложила их на левую руку, как поленья.

— Ох и тяжелые, — сказала Эви, вывалив весь этот ворох на директорский стол, и принялась массировать себе руку. Пыль взвилась столбом.

— Что ты принесла, деточка? — директор взглянула на нее исподлобья.

— Из архива… Тут все в кучу… Накладные на продукты, банковские документы, инвентаризационные акты…

— Разве я просила тебя об этом?

— Я решила… Завтра не выйдет, вы весь день будете заняты. Я думала, помогу.

— Эви, ведь ты разумная девушка.

— Я действительно…

— Ты думаешь, мы найдем? Впрочем, может, и найдем. И как, по-твоему, что мы найдем?

— Я вас не понимаю. Фамилию той женщины.

— Правильно, Эви. Фамилию той женщины. Фамилию женщины, которая родила двойню. А эти ребята ищут мать. Мать. Не поняла?

Девушка в замешательстве помотала головой.

— А это не мать. Не мать. Теперь не военное время, теперь дети у матерей не пропадают, теперь их теряют с умыслом. Мне этих ребят жаль. Ну скажем им фамилию, ну дадим адрес. Они пойдут по адресу и встретят грязную алкоголичку. Ты знаешь, чьи дети к нам поступают.

— Но не все же такие.

— Не все. Правильно. Но ведь это поступок, которому нет оправдания. Самое подлое предательство. Она будет перед ними плакать, лгать, клясться. И они простят. Верь мне, они ее простят, так как они ищут мать, и это слово для них святое. И потом эта, с позволения сказать, мать повиснет у них камнем на шее.

— Но… Может быть…

— Никаких «может быть». Разве люди, воспитавшие этих ребят, не заслуживают, чтобы их по меньшей мере пожалели? Ты понимаешь, каким это будет ударом для них?

— Что делать? Нести обратно?

— Нет у нас документов за этот период времени! Не сохранились! То, что они братья, они установят и без нашей помощи.

— Я не знала, что вы можете быть жестокой.

— Нет, я не жестокая. Я просто хочу быть справедливой.

Может ли ложь быть справедливой? Иногда, вероятно, может.

Но Виктора слова директора не остановили, он искал другие источники информации — в родильном отделении больницы и за ее стенами. Сведения были довольно расплывчатыми, но после просеивания кое-что могло и сгодиться.

Глава тринадцатая

— Как в той песне поется: и опять, и опять?.. — спросил Виктор.

Эрик ничего не ответил, он неотрывно смотрел на официантку. Казалось, она навечно застряла в дверях, через которые полагалось выносить чудеса кулинарного искусства. Он ждал, чтобы она сдвинулась с места, а она ждала, когда стихнет очередной порыв резкого осеннего ветра, который в этом кафе на открытой веранде просто свирепствовал, трепал полосатые полотняные зонты, явно намереваясь разорвать их в клочья, гулял по столикам. Она уже заработала насморк, и руки у нее были красные, озябшие. Хотя она и старалась подольше побыть на кухне. Несколько посетителей, торчавших за столиками, вызывали у нее ненависть. Не будь их, администрация закрыла бы это заведение — и она бы давно уже работала в тепле, как все порядочные люди.

— Два кофе и… и два по сто водки, — заказал Эрик, но карандаш официантки не запрыгал по блокноту.

— Насколько мне известно, водки в нашем кафе никогда не было, — высокомерно сказала она.

— Коньяк? — Эрик повернулся к Виктору. Тот одной рукой оберегал от ветра помятые листки бумаги, а другой ставил на них какие-то таинственные знаки.

— Бери ликер, такая же дрянь, но дешевле.

— Двести ликера.

— Какого? У нас их несколько.

— Покрепче.

— Бенедиктин, — уточнил Виктор. — Депутат, дай-ка мне ту книженцию!

— Прошу тебя…

— Извини, старик, забыл. Больше не буду! Посмотри-ка, где улица Спаргелю.

— Знаешь, кажется, дома мне больше не верят… — начал Эрик, листая «Краткий справочник». — Ивета еле сдерживается, вот-вот пойдут расспросы. Пока ей гордость не позволяет. Я говорю, занят на подготовке пожарной команды, сейчас до меня дошло, она ведь может позвонить в депо.

— У тебя красивая жена.

— А ты откуда знаешь?

— Не знаю, мне так кажется.

— Почти угадал. Может, и не писаная красавица, зато хорошая. Улица Спаргелю… Ориентир один — улица Красотаю…

— Далеко… Отсюда далеко. Нам надо бы… — В этот момент официантка принесла заказ и, не сказав ни «пожалуйста», ни «приятного аппетита», удалилась. Виктор отпил глоток тепловатого кофе и вылил в чашку ликер из стакана.

— Разве так вкуснее?

— Скорее проймет сверху донизу. Адреса в центре пометим, скажем, буквой «А», те, что подальше, в сторону Юглы, буквой «Б»… Каждый район Обозначим индексом, иначе потеряем время без толку.

— Мудрец!

— Мудрец и красавец!

— Вдвойне мудрец, кофе с ликером и в самом деле можно пить.

— Улица Пиена… Найди…

— Нечего искать, я и так знаю, где она. Первым троллейбусом до конца.

По дороге к троллейбусной остановке Виктор думал о жене и дочери Эрика. Неправда, он знал их не только по его рассказам. Девчушка совсем еще крохотная, что о ней скажешь; а вот в Ивете была какая-то степенная, величавая красота, и он завидовал брату. Всякий раз Ивета вспоминалась с ребенком, будто без ребенка вовсе и не существовала. И он поехал посмотреть на нее еще разок. Теперь было проще, Виктор знал, когда она выходит с ребенком гулять. Он почувствовал, что зависть начинает перерастать в ревность. Виктор осмелился пройти совсем близко от нее. Пряча лицо. Да, это была она. О такой он всегда мечтал. Белла? Недоразумение, яркая погремушка, не больше. Белла — погремушка, Нина — страсть. Как он обманывал себя с этими женщинами! Эрик с Иветой конечно же счастлив, такое вот благородство и умиротворенное спокойствие женщины не может не делать мужчину счастливым.

Виктору стало необходимо раз или два в неделю видеть ее, но когда Эрик решил познакомить его с Иветой, он категорически отказался. Наш положительный герой думал, что Ивету можно даже посвятить в их заговор, но Виктору было ясно, что таким образом брат хочет оправдаться перед женой за свое вечное отсутствие по вечерам.

— Берегись, у близнецов одинаковые вкусы, — с деланной веселостью сказал Виктор.

— Ты тоже об этом читал?

— Нет, я об этом догадываюсь.

Эрик рассказал, что библиотекарша дала ему статью о близнецах в медицинском журнале. Близнецы, живущие вместе, тратят максимум усилий, чтобы отличаться друг от друга и таким образом подчеркнуть свою индивидуальность. А близнецы, живущие раздельно, обладают одинаковыми вкусами, их прельщают одни и те же блюда, им нравится одна и та же музыка и у них одинаковые увлечения. Англичанок Фреду и Грету Чаплин, до тридцати лет живших раздельно, по очереди пригласили в один и тот же магазин. Всем на удивление, они вышли оттуда, купив одинаковые платья. А Джанетта и Айрин Гамильтон при своей первой встрече были буквально шокированы: обе носили одинаковую прическу и одежду, и даже их подружки на школьных фотографиях оказались похожими.



Виктор слушал краем уха, он думал об Ивете, вспоминая, как впервые увидел ее. Было часов девять или десять утра, он возвращался с совершенно дикого полуторадневного карточного марафона у Мартыновны. Утомленного, одуревшего от длительного бодрствования, его не брал даже алкоголь. И вдруг ему пришло в голову, что надо бы увидеть жену Эрика. Он понимал, что это глупо, и все-таки сошел с трамвая, нашел такси и велел водителю ехать в этакую даль. Долго сидел на скамейке под деревьями, ждал, когда она выйдет с ребенком погулять. И едва Ивета показалась в дверях, сразу узнал ее, хотя раньше никогда не видел, разве что на маленькой фотокарточке, которую Эрик носил с собой в бумажнике.

У Мартыновны игра шла по-крупному, дух захватывало, Виктор за несколько часов просадил почти все, что оставалось от заработанного в лесу. Он вышел из игры, имея рублей десять в кармане для решительной ставки, решил подождать, когда внутренний голос опытного игрока скажет ему: «Давай!» Коля-Коля был пустой уже к десяти утра, они оба с Тараканом куда-то смотались и вернулись со столовым серебром, и вдова Мартыновна купила его у них по сорок копеек за грамм. У нее были черные пластмассовые весы, как в фотолабораториях, а Коля-Коля за сорок отдавать не хотел, в скупочном магазине дают девяносто.

— Поищите другого покупателя, может, дадут больше, — вежливо сказала Мартыновна. Обиделась.

Таракан стал Колю-Колю уламывать, опасаясь, что вдова откажется от покупки, наверное, больше некому было загнать серебро. Виктор подумал про старика скупщика, но промолчал, ибо Мартыновна могла осерчать, а ему, мелкой сошке, расположение хозяйки дома было больше чем кстати. Пока торговали серебро, Франька Бригадир проиграл кожаную куртку, оцененную в двести рублей. Выигравший взял ее и небрежно, через плечо, бросил в угол. Хлопнувшись о стенку, куртка упала на пол да и осталась там лежать. Прослышав о большой игре, явился Борька Пирамидон. У него были с собой деньги и еще провонявшая нафталином шапка из выдры.

— Чур, моими гадалками, — сказал Пирамидон и положил на стол нераспечатанную колоду карт.

Невысокий мужчина, почти непрерывно выигрывавший, безразлично пожал плечами:

— Если окажутся разного размера и с проколами в углах, смотри. Уловил? На, проверь, чтоб потом не каркал! — и он оттолкнул от себя нераспечатанную колоду.

— Пирамидона тут все знают! — зашелся Борька.

— Лады… — победитель не упорствовал в своих правилах, зная, что упрямство может обернуться плохо, даже кровопролитием. Сам он выглядел не ахти каким силачом, назвался немцем, а походил на цыгана и карты тасовал по-простецки, сбоку.

— Чего тасуешь, как барышня-крестьянка? — распетушился Пирамидон.

— Боюсь, спугну тебя прежде времени.

Заржали в голос и тотчас налили по новой. Кое у кого глаза посоловели, после каждого банка покрупнее чернявый победитель отсылал к Мартыновне за водкой, но сам пил мало. Желая хоть как-то окупить проигрыш, неудачники не расходились, курили сигареты и папиросы, попивали на дармовщинку и изображали из себя болельщиков триумфатора, ставившего выпивку, хотя с превеликим удовольствием увидели бы его обобранным до нитки, в одних подштанниках.

Долгое время игра шла с переменным успехом, чего только не выделывал с полученными картами похожий на цыгана игрок, дышал на них и мял, но девятки от этого десятками не становились. Несколько раз куртка Франьки Бригадира переходила от одного хозяина к другому, наконец ее выиграл Гогораш и, к большому неудовольствию Франьки, напялил на себя.

Немца-цыгана здесь никто толком не знал, он не хвастал годами, проведенными на Севере дальнем, но татуировка на руках свидетельствовала о том, что сидеть ему приходилось. Он вообще был немногословен, сказал — зовут Фредом, и баста. Вот уже месяц, как он то и дело объявлялся у вдовы, то выигрывал, то проигрывал, но никто не ожидал, что привалит ему такое везение сегодня. Следовало, правда, признать — он одинаково хорошо играл в любую из карточных игр.

Наконец Виктору показалось, что момент настал, и он попросил карту. Вроде все в ажуре, вроде к месту и картинки, и цифирь, по восьмерку включительно. Играя в такой компании, оставаться на тринадцати было бы не только легкомысленно, но и несолидно. Он сыграл, конечно, на все, получил туза и мигом остался без копейки в кармане — давненько такое с ним не случалось. И вдруг особенно ясно почувствовал, что спешить ему некуда, можно торчать здесь безвылазно, — куда пойдешь? Уже не хотелось ни ходить с Эриком по адресам, ни искать теплого местечка у старых приятелей, сумевших после отбытия срока опять устроиться по соседству со складами, шерстопрядильнями или торговыми предприятиями. Правда, перебрал он в уме с десяток вариантов, как мигом обзавестись деньгами, чтобы еще сегодня продолжить игру, но все они были хуже некуда, рисковать без нужды не было смысла. Тогда он предложил в соседней комнате Мартыновне свою нейлоновую куртку.

Вдова отказалась — товарец не первой свежести.

Тем временем в зале — комната и вправду была построена в виде зала, с звездообразно выложенным паркетом и изразцовой печью с камином, уже по самую решетку заваленным окурками, — проигравшие потребовали поменять игру, условились в рамс.

— Валяй заместо меня, пока я малость дерябну, — сказал Виктору Таракан, кошелек которого тоже вконец отощал.

Старый трюк, как заманить удачу. Никто в этот фокус не верил, но, дойдя до ручки, все раз за разом его испытывали. Какая-то логика в этом была — ведь на чужие деньги человек играет точнее и хладнокровнее. Как бы там ни было, но Виктор начал для Таракана исправно выигрывать. Почти на каждый кон что-то перепадало — трешка, пятерка, даже пятнадцать рублей. Таракан сидел в углу как на иголках, жевал мундштук «Беломора» и опрокидывал рюмку за рюмкой. Видно было, как лихорадит и немца-цыгана. Кончилось тем, что он веером разложил по столу карты и сказал:

— Гляньте! Нужны новые!

Все сунулись к картам, будто не они мяли их в ладонях, загибали в определенных местах, прочерчивали ногтями риски. Каждый старался пометить новые, чтобы при следующем коне знать, кому пошел этот туз или та десятка. Метить карты таким образом не считалось преступлением, это было в порядке вещей.

— Кому топать?

Игроки отводили взгляды, идти, ясно, должен один из тех, кто уже давно хлещет дармовую водку.

Пошли отговорки — да торгуют ли поблизости картами и, мол, надо узнать, когда в магазинах обеденный перерыв.

— В киоске напротив и в галантерейном на углу, — авторитетно заметил Гогораш.

— Я схожу, — поднялся Виктор.

— Нет, почему же ты? — занервничал Таракан. — Ты шпиляешь, так и сиди!

— Прошвырнуться надо, башка дурная… Оприходуй!

Таракан принялся отсчитывать Виктору пятую часть выигрыша.

— Слышь, Шило, сам сегодня не играй, тебе не светит, — наставительно произнес Коля-Коля.

На столе появилась кучка мятых рублевок, Виктор сунул деньги в карман.

— Сколько брать? — спросил он.

— На все… Но бери дешевые, все равно скоро менять.

В киоске сидела старушка в очках с толстыми стеклами. Карты были, но только однотипные. Надеясь найти с другой рубашкой, Виктор дошел до галантерейного магазинчика. Здесь были другие, но выбора тоже никакого. Виктор купил три колоды и пошел обратно. Тяжесть из головы постепенно улетучивалась.

Пятая часть от добычи для Таракана — не так уж много, разве что для начала. Он вступил в игру. Через полчаса у него опять осталась одна мелочь, в боковом кармашке.

Самому играть не следовало, Коля-Коля был прав, мрачно подумал Виктор. Просто некуда деваться, о завтрашнем дне не хочется думать, снова лучшее из всего, что его ожидает, это посиделки на интерес. Единственное утешение — почти все проигрывали, фортуна снова улыбалась Фреду. Меняли карты, брали новые колоды, но все оставалось по-прежнему — счастье как репей прилипло к цыганистому.

Понемногу стали расходиться те, кто остался вовсе без денег, — две ночи кряду им все равно не выдержать. По просьбе Мартыновны кто еще стоял на ногах — уводил за собой пьяненьких. Зал потихоньку пустел, после полуночи осталось всего несколько человек.

Виктор решил вздремнуть ненадолго. Проснулся он вдруг, словно его потревожили, хотя игроки, как и прежде, беседовали вполголоса. Удивился — за окном светало. Фред сидел к нему в профиль. И внезапно Виктор его узнал. Узнал резко очерченный рот, нос. Все это время им владело ощущение, что он уже где-то видел Фреда, но не мог вспомнить где. Теперь вспомнил. Мужчина у газетного киоска на улице Лицавас вытаскивает из портфеля и подает киоскерше запечатанные колоды карт. Своим странным поведением он тогда привлек к себе внимание Виктора. Киоскерша спрятала комплекты под прилавок, и они еще о чем-то долго разговаривали. Теперь до Виктора дошло — те колоды были меченые. Видимо, и там неподалеку была квартира, где собирались картежники. В таких случаях всегда нужны новые, нераспечатанные колоды. И, естественно, покупают их в ближнем киоске, где он побывал сегодня, и в галантерейном магазинчике наверняка можно купить только меченые, поэтому и не было никакого выбора. Киоскерше за это презентуется шампанское или бальзам, продавщице в галантерейном — флакончик духов или губная помада. Им-то что! А здесь гребут лопатой! Пока играли картами Пирамидона, выигрывал то один, то другой, то третий, а как только пошли в ход карты из киоска, загребать стал он один.

Виктор встал и, будто разминая ноги, обошел вокруг игорного стола. Он никак не мог решиться, сказать Коле-Коле с Тараканом или не говорить. Нет, нужны доказательства, иначе нечего и затевать. Виктор поднял с пола выброшенные карты. Перед тем как распечатать новую колоду, проигравший, бранясь, швырял оземь старую — обычная шутка, на которую никто не обижался.

Следы щипков, сгибов, царапин… Нет, определенно не то. Эти метки возникли потом, в процессе игры. И в углах не было никаких шероховатостей, сделанных для ощупывания кончиками пальцев. Значит, разгадка в орнаментированных рубашках. Как Виктор ни старался, никаких дорисованных знаков он обнаружить не смог. Но, занятый изучением карт, перехватил тревожный взгляд Фреда и понял, что он на правильном пути.

— Еще два круга, дольше не могу, — посмотрев на часы, вдруг заявил Фред. Партнеры пытались протестовать, но напрасно.

Виктор вышел в туалет и разложил на полу всю колоду рубашками кверху. Наконец-то! Сомнений быть не могло! Орнаменты одинаковы, но оттиски на разном удалении от бока или конца карты. Это не ошибка типографская, а несовершенство типографской техники. Купив несколько комплектов, можно их переформировать в определенной последовательности: пики — рисунок сдвинут влево, у бубен — вправо, трефы — в один конец, у червей — в другой… Вероятно, можно найти и более конкретные комбинации, но хорошему игроку и этого достаточно, чтобы объегорить остальных.

Увидев в прихожей телефон, Виктор подумал, что Фред пожелает вызвать такси, и выдернул из трубки провод.

Идти или не идти в зал? Лучше не идти.

Взяв с вешалки куртку, Виктор вышел на лестницу, дверь с автоматическим замком захлопнулась. Поднялся этажом выше и стал ждать.

Затем решил, что нужна засада получше. Спустился вниз и встал за газетным киоском.

Минут через двадцать на улицу вышли четверо и, не подавая друг другу рук, наскоро распрощались. Коли-Коли и Таракана среди них не было. Немец-цыган пошел в сторону центра. Значит, ищет такси или частника. Он один, это облегчает дело, только надо выждать, пока скроются из виду остальные. Да и в квартире кто-то остался, может появиться в любую минуту.

Виктор поднял воротник и быстрым легким шагом, по самой кромке тротуара, пошел вслед за Фредом. Если покажется такси, он его перехватит. А там видно будет, главное, чтобы Фред не уехал один.

Внезапно Фред побежал, на пустынной ночной улице гулким эхом отдавались его шаги.

Если успеет добежать до бульвара, там люди, уйдет!

Но разница в возрасте сказывалась, вскоре Фред, тяжело дыша, прислонился к стене.

— Не подходи! — прохрипел он. — Нарвешься на бритву!

Виктор остановился в двух метрах от него. У Фреда в руке действительно была бритва. С коротким широким лезвием.

— Чего тебе? — выдохнул Фред.

— Свои гроши.

— Всего-то? — он перевел дыхание. — Обычно пытаются захапать все!

— Дыхни я о твоих художествах, был бы ты как решето.

— Почему?

— Потому. Обставил всех подчистую, не простили бы.

— И самим вышка! Повстречались бы в белых тапочках!

— Косые все… Кто в таком разе о вышке помнит. Стоит одному начать, остальные прикончат. Мартыновне пришлось бы жить на голую вдовью пенсию. Убери бритву, бриться будешь дома.

— Сколько твоих было?

— Сто семьдесят.

— Дам тебе три. А ты, между прочим, фартово шпиляешь.

— Трех мало. Двинули, пока легавых не видно.

— Лады, дам четыре, больше не могу… Не жлоб я, но больше никак. Сколько, по-твоему, я рванул?

— Куска два.

— Как бы не так! Тыща сто с мелочью. А у меня должок на шее. Я в это кодло, где хлещут как сапожники, и не сунулся бы, деваться некуда.

— Двигай на юга, на курорты.

— Так я ж только оттуда. Пустой номер. Много таких умников, и все в Сочи или в Пицунду. А там, оказывается, с денежными мешками на перекрестках не стоят. Кто сумел деньгу заиметь, тот ей расход знает. Не подберешься! Они с тобой играть не станут, в своем круге шпиляют. А у меня еще татуировка и цыганистая вывеска. Тут, в Риге, та же история! Парк Зиедоньдарзс за километр обхожу, чтоб не примелькаться, все никак на лафу не выйду. Сведи меня с торгашами, в долю возьму!

— Можно потолковать.

— Серьезно?

— Только вряд ли они шлепают в ближайший киоск за гадалками.

— Будь спок. За один круг все, что на столе, на свои поменяю. На, забирай, — Фред потянул ему пачку денег.

— Ровно?

— Пересчитывай, твоя воля. Мне считать не надо. Я беру на ощупь.

Виктор взял пачку, не пересчитывая, потом оказалось, что в ней ровно четыре сотни.

Надежды, которые он связывал со старыми знакомыми, орудовавшими когда-то по хозяйственной части, на поверку оказались чересчур радужными. Все, кого он сумел разыскать, или действительно замкнулись в своей скорлупе, или притворялись паиньками. Он надеялся, что им нужен человек, умеющий смотреть в оба и держать язык за зубами, а при случае рискнуть за приличную плату. Он лелеял надежду, что годы, проведенные им в заключении, окажутся хорошей гарантией и даже рекламой, но вышло наоборот. От имевших судимости в денежных местах отделывались любой ценой — чтобы не привлекать лишнего внимания. Кроме того, многие из бывших уже успели так съехать вниз по служебной лестнице, что от их воли не многое зависело. Чинить тару в магазинах — максимум, что ему предлагали. Но ведь и это могло стать зацепкой к знакомствам в кругах торгашей! Может, мостик выведет туда, где играют тузы? И, может, помощь Фреда вовсе не понадобится, хватит придуманного им шулерского способа? Однако место человека с молотком еще не освободилось — через месяц, не раньше.

— Ты все еще не работаешь? — спросил Эрик, когда они вышли из троллейбуса на кольце.

— Опять за свое! Хочешь выдать мне пособие по безработице?

— Я просто спрашиваю.

— У нас разные взгляды. Тебе нужна работа, мне нужны деньги.

— Не понимаю, откуда взять деньги, не работая.

— Не совсем так. Грех летом вкалывать на государственной службе. Мы шабашили — проводили центральное отопление в частный дом. И пожалуйте вам, четыре сотни за пару недель. Так что деньжата у меня есть, не беспокойся.

— Такая работа ни в стаж, ни…

— Зато трояк в час на брата.

— Жирно, конечно, и все-таки… Ты что, в сантехнике разбираешься?

— Ни бельмеса. Я копал и таскал.

— Жаль, нам на фабрике нужен сантехник. Я бы поговорил с начальником цеха.

Все-таки он ужасно ограниченный, с раздражением подумал Виктор. Замкнулся в четырех стенах на своем заводе и думает, что у кого выше зарплата, у того и денег больше. Наверное, двухкомнатная квартира кажется ему дворцом, а мотоцикл — «роллс-ройсом» с шофером в ливрее. Но больше всего Виктора раздражало, что он не говорит Эрику правду, а только и делает, что врет. Вконец изоврался. Боится, что тот развернется — и был таков. Эх, дорваться бы до денег, подарил бы ему что-нибудь такое-разэдакое, чтобы Ивете понравилось. Такое, чего на зарплату не купишь.

Улицу Пиена они нашли без труда, она начиналась сразу за перекрестком и шла почти параллельно главной магистрали. Тротуар у дома был выложен серыми цементными плитами, по-видимому очень старыми, так как выбоины были заделаны кирпичом.

Они объездили уже двадцать с лишним адресов, но не дошли еще и до половины списка. Информация была весьма жидкой, хорошо еще хоть такая. Виктору удалось раздобыть — он отказался объяснять Эрику, каким путем — выписку из регистрационного журнала больницы за тот месяц 1956 года, когда они родились. Фамилия, имя, адрес — направлена в родильное отделение. И вот теперь они ходили по этим адресам. Иногда было достаточно поговорить с соседями, так как женщины, вернувшиеся из больницы с ребенком, их не интересовали. Другое дело бездетные — среди них скрывалась отгадка.

У дверей Эрик приосанился и нацепил на нос большие солнечные очки.

— Вылитый мафиози после ограбления банка, — ухмыльнулся Виктор.

— Тебе легко говорить…

— Вот здорово, напорешься на своих избирателей. Мол, интересуюсь бытовыми условиями. Станешь популярным.

— Ничего смешного. То, что мы делаем, настоящая афера. Я возражал с самого начала.

— Надоело, смени пластинку.

Эрик не ответил, и они стали подниматься по лестнице. Это был многоквартирный дом с шестью дверями на каждой площадке.

Виктор прокашлялся и нажал кнопку звонка. Тотчас женский голос спросил:

— Кто там?

— Из Латвийского радио, — отозвался Виктор.

— Минуточку…

Дверь приоткрылась, и на них уставилась женщина лет тридцати пяти.

Слишком молодая, подумал Виктор, но решил рискнуть.

— Если не ошибаюсь, мы имеем честь разговаривать с… — в руке он держал список адресов и водил по нему карандашиком.

— Заходите, прошу!

Вычищенный до блеска, длинный, похожий на поваленный колодец коридор.

— Проходите в комнату! — сказала женщина, хотя поначалу не собиралась пускать их дальше прихожей.

В комнате был педантичный порядок, на столе стояла глубокая стеклянная ваза с яблоками. Внимание Эрика привлекла необычная орнаментальная шлифовка, но женщина истолковала его взгляд по-своему:

— Угощайтесь!

Эрик отказался, а Виктор надкусил сочное яблоко.

— Вкусно, — сказал он с благодарностью. — Но не за этим мы сюда явились… Итак, я имею честь разговаривать… — и он очень четко произнес имя и фамилию.

Текст Виктор варьировал в зависимости от того, кто открывал им дверь. Чаще всего это отнюдь не был возможный объект их поисков, в таком случае он говорил: «Могу я видеть такую-то?» или же: «Где я могу встретить такую-то?» Молодые люди отвечали: «Мать на работе». Иногда говорили: «Скоро должна быть». Или сообщали: «Я ее муж». Тут Виктор заводил басню о том, что редакция общественно-бытовых передач готовит ряд интервью по случаю трудового юбилея врача Вийпура и медсестры Ранне. К сожалению, в больничных документах названа только мать, поэтому… Как назвали ребенка, где работает? Благодарю, если материал используем, сообщим об этом особо. До свидания!

Диапазон деятельности ставших взрослыми уроженцев того роддома оказался весьма широким: от воспитания детей на дому до работы за рубежом. К удивлению Виктора, пока еще не попадались среди них личности, отбывавшие срок в исправительно-трудовой колонии, но он был уверен, что найдутся и такие.

После каждой встречи Эрика буквально передергивало от чувства неловкости и досады, но у него и в мыслях не было оставить Виктора одного или дожидаться его на улице.

— Теперь я не сомневаюсь, что это ты выманил у южанина восемьсот рублей, — как-то раз хмуро обронил он. — Ты опасный субъект!

Виктор усмехнулся, нисколько не обидевшись…

— Вы ошибаетесь, — удивленно сказала женщина. — У меня совершенно другое имя и другая фамилия.

— Извините, пожалуйста. — Виктор еще раз провел карандашом по строчке.

— Нет, такая здесь никогда не жила, все время только мы с мамой. Стойте! Вы говорите… Я тогда была маленькой девочкой. Мама сдавала какой-то молодой паре комнату, правда, на короткий срок. На пару месяцев. Фактически девушка жила одна, парень лишь приходил в гости и платил за комнату. Он принес магнитофон — тогда это была диковинка. Лента часто рвалась, и он все просил у мамы уксусную эссенцию. Девушка мне не нравилась, а парень — помню только, что он был очень красивый. Она болела. То ли вообще была болезненная, то ли из больницы, не знаю. Но здесь она никогда не была прописана.

— Может, стоит поговорить с вашей мамой?

— К сожалению, это уже невозможно. — Женщина опустила голову.

— Простите… понимаем… — Эрик неловко поклонился.

На троллейбусной остановке некуда было спрятаться от колючего ветра, взявшего разгон на просторном перекрестке. Виктор переписал этот адрес на отдельный листок. Один адресок там уже был — женщина уехала работать куда-то далеко, родственники обещали сообщить, если получат от нее весточку. Она вернулась из больницы без ребенка.

— Напрасно стараешься, — заметил Эрик. — Если она жила тут без прописки, то в регистрационном журнале не могло остаться ее адреса.

— Может, не хотела говорить настоящий и назвала этот. Или надеялась, что ее здесь пропишут.

— В больнице предъявляют паспорт.

— А кто паспорт потерял, разве не рожают?

— Серьезно, требуют паспорт.

— Верю, верю.

— Все равно этим адресом мы не сможем воспользоваться!

— Справочному бюро достаточно знать фамилию, имя, отчество и год рождения.

— Ты просто упрямишься. Не хочешь отступиться от своего.

— Ну и ладно.

— Не болтай, где там следующий адрес, ночь на носу. Тебе ничего, будешь дома спать, а мне рано утром на работу!

— Тебе, конечно, труднее, но ты же у нас закаленный и ко всему привычный!

Эрик не расслышал горечи в голосе Виктора, он не знал, что тот весь день размышляет, где бы переночевать, сравнивая себя с бездомным псом.

Позже, проводив Эрика на автобус, Виктор доехал до вокзала, где в одной из автоматических камер хранился его скарб. Надел свитер — что-то знобило, а болеть ему сейчас было совсем некстати. Два предыдущих дня прошли в напрасных поисках комнаты. Правда, он договорился на завтра о встрече с каким-то типом, предлагавшим хибару на взморье. Видимо, тот искал кого-нибудь, кто жил бы на даче зимой.

— Вы только купите калорифер, — сказал он. — И вовсе не обязательно жечь его весь день, комната небольшая, за ночь прогреется. Деньги я согласен получить в два приема. До Нового года — сейчас, остальные после.

Свитер согревал, но дрожь не проходила. Недалеко от вокзала была дыра, где обычно ночевал Коля-Коля.

Там хотя бы теплее, подумал Виктор.

На темной кухне, больше похожей на помойку, Коля-Коля с хозяйкой, грязной старухой, рыдая, пил водку. Виктору он обрадовался как родному.

— На! — он налил, всхлипывая, чайный стакан до краев. — Выпей, друг! За Васю Таракана!

— Не бойсь, доктора спасут! — перебила старуха. — Нынче медицина чудеса вытворяет!

— Взяли Таракана, взяли человека, — продолжал Коля-Коля завывать, как хорошо оплаченная плакальщица. — Замели, проклятущие!

Оказалось, что слезы эти меньше всего относятся к самому аресту. Коля-Коля оплакивал вообще акт неуважения к человеческой личности. По словам очевидцев, пострадавший гражданин, у которого Таракан вытащил кошелек из кармана, зверски его избил. Лежа на земле, Таракан кричал: «Не бейте! В милиции разберутся!» А этот гад поставил его на ноги и опять двинул по морде.

— Вся вывеска в крови! — скулил Коля-Коля. — Совести у людей нету! Вор в законе, весь Север прошел… Там его и пальцем никто не тронул, а туткакой-то фрайер избивает до крови! А ведь Вася инвалид. Туберкулезный он. Выпей, выпей, браток, подрезали вольной птице крылья!

Виктор выпил, но мрачные мысли не отставали. Кто следующий? И что ждет впереди?

Глава четырнадцатая

Близились Октябрьские праздники, по главной улице разъезжала машина с гидравлическим подъемником, предназначенным для замены перегоревших ламп, — высоко над проезжей частью вывешивались флажки союзных республик. Автомашина службы «Ригасвет» улиткой ползла вдоль осевой разметочной линии. Виктор и Эрик залюбовались рабочим, стоявшим в выдвижной металлической корзине: он брал из стопки флажок и точным движением цеплял его за проплывающий мимо провод или оттяжку.

Братья сидели в «самозваном» скверике, фактически во дворе, заросшем старыми кустами сирени, жасмина, вишневыми деревцами. Детская песочница, качели и скамейки тоже, видимо, появились еще в то время, когда этот двор был скрыт от постороннего взгляда за дощатым забором; но вдруг почему-то возникла необходимость снести забор, и окрестным жителям достался еще один зеленый уголок, сюда стали наведываться в основном дети. Вечерами со всего района в скверик стекались собачники — очень уж нравилось колли, пуделям и прочим псам справлять свои надобности под сенью сиреневых кустов.

Четырехэтажный дом смотрел из глубины двора на эти перемены.

— Что поделываешь на праздники? — спросил Виктор.

— Поведу жену на бал.

— Для тех, кому за тридцать? Слышал, теперь только два вида вечеров. Для тех, кому за тридцать и кому нет еще пятнадцати.

— Мы сняли столовую. В складчину. С оркестром.

— Лучше бы в ресторане.

— Не все могут сколачивать тару в подсобках и зарабатывать три сотни в месяц.

Виктор невольно взглянул на свои ладони. Фаланги пальцев в ссадинах, кожа растрескалась, полно заноз. Неприятно ныли мелкие незаживающие ранки, которые он по неопытности наживал, работая с металлической лентой.

— Идет! — Виктор локтем подтолкнул Эрика.

Женщина свернула в скверик. Усыпанная гравием дорожка вела к дому. Над дверью горела лампочка без плафона — несколько ступенек парадной лестницы она освещала ярко, как сцену. Женщина была хорошо видна. Независимый вид, лицо ухоженное, элегантная сумочка. Удерживая в памяти облик проходящей женщины, они затем впивались взглядом в окно на третьем этаже, второе от угла. Из этой она комнаты или нет? Если из этой, то сейчас в ней вспыхнет свет, если нет… Если не из той, то им все равно. Они тут для того, чтобы дождаться женщину, которая зажжет огонь во втором окне от угла. В окне с белыми накрахмаленными занавесками, расшитыми светло-зеленым орнаментом, идущим плотными горизонтальными рядами, — при дневном свете удалось различить и эти мелочи…

— Не она, — вздохнул Виктор, едва осветилось другое окно.

— Что ты ей скажешь? — спросил Эрик.

— Почему я?

— Потому что ты старше, тебе и карты в руки.

— Я старше только по документам!

— Ну, потому что из-за тебя мы начали.

— Еще не сказано, она ли это будет.

— Почти наверняка. Время совпадает, место совпадает… Семейное положение совпадает… Слишком много совпадений для одного человека.

— Кроме одного: родила ли она двойню? Пока нам это неизвестно.

— Раз уж тебя взяли Вазовы-Войские, нигде в документах двойня фигурировать не может. В документах значусь один я. — Эрик приумолк, затем продолжал: — Много адресов осталось?

— Восемнадцать и дама с улицы Пиена.

Они уселись спиной к дому, глядеть на улицу было веселее, и принялись болтать о всякой всячине, чтобы разрядиться. Слишком долго ждут они своей минуты, которая тем не менее неотвратимо близится, — так истощается струйка в песочных часах. Хотя эта женщина может вообще не прийти, соседи предупреждали: с работы она возвращается затемно.

— Черная икра не нужна? Мне утром предлагали, а я не взял. Куда девать? Чай иногда дома завариваю, и все. Ветчина и рулет сегодня были. Если что-нибудь надо, я возьму.

Эрик покачал головой.

— Не беспокойся, мне вовсе не трудно.

— Ты не понял.

— Дурак!

— Какой уж есть, не взыщи.

— Это потому, что ты… Ты даже не представляешь себе, как люди живут. Но я, к сожалению, так жил, и, может быть, моя беда именно в том, что копыта и ребра меня уже не удовлетворяют, я тоже хочу кусок вырезки!

И Виктор принялся выкладывать свои наблюдения за несколько недель работы. Он рассказывал посмеиваясь, а Эрик отчего-то краснел, будто это он, а не кто-то другой пользовался всяческими лазейками, чтобы подкармливаться. Он с радостью возразил бы, если бы мог. Виктор быстро освоился с торговой атмосферой, продавщицы ему симпатизировали, так как он никогда не отказывался перетащить мешок или ящик во время отлучки подсобника. В головном магазине работали почти исключительно женщины в возрасте. Сами они на Виктора не заглядывались, но женить обещали — в каждой женщине, затаившись, живет сваха. Если выпадал юбилей и в честь него устраивалось кофепитие, обязательно приглашали и «того парня с молоточком». Ничто не предвещало, что над его головой сгущаются тучи, однако два дня назад директор имел неприятный телефонный разговор, после которого стал смотреть на Виктора другими глазами.

— Кто тебя интересует? — Директор не сразу понял собеседника, так как слышимость была неважной. — Какой парень?

— Тот, что возится с тарой.

— Что тебе от него нужно?

— Мне ничего не нужно, я просто сижу и размышляю.

— Это Всеволод просил его устроить.

— Всеволод! Ты что, Всеволода не знаешь! Он всегда был сердобольным человеком!

— Они вместе были… Ну там… Ты меня понял? Мальчишкой наломал дров, что же теперь, всю жизнь попрекать?

— Но та-ам он был не раз!

— Ну и что! Главное, он хорошо работает и я им доволен. Но если что замечу, сразу — вон, тут не может быть двух мнений! Я ему так и сказал, когда принимал на работу.

— На него исполнительный лист пришел.

— Все верно: заварил кашу, расхлебывай.

— Да, конечно, и однако… Я, правда, не считал, но тысяч на двадцать по меньшей мере.

— Фью-ить! — присвистнул от неожиданности директор. — А у него губа не дура!

— Ты меня не понял. Это не государственное имущество. Это все квартирные кражи.

— Иди ты! Не может быть… Всеволод…

— Всеволод тюфяк и рохля! У него та-акой характер: кто ни попросит, никому не откажет!

— А почему ты думаешь, что не государственное?

— Думаю?! Я вижу! Эти бумаги у меня на столе! В пользу гражданина та-акого-то столько… В пользу гражданки та-акой-то столько… Этот фрукт из тех, кто по квартирам шастает! Иначе откуда такая сумма?

— А что же Всеволод? Не знал?

— Как ты не понимаешь, Всеволод размазня! Хуже всего то, что у тебя та-акой магазин, куда заглядывают, сам знаешь…

— Нет, об этом нечего беспокоиться. Они не контактируют. Кто подъезжает, идет прямо ко мне, а уж я зову продавщицу…

— Ах ты, господи, я же не думаю, что он кого-нибудь схва-а-тит за горло! А вдруг совпадение? У Сомерсет, например, вчера днем взломали дверь. Взято, правда, только из прихожей, наверно, кто-то па-амешал.

— У Лианы Сомерсет? Я ж ее прекрасно знаю, мы когда-то вместе работали.

— Между двенадцатью и двумя. В двенадцать она ушла на ра-аботу, а в два сын пришел из школы и видит — двери настежь. Счастье, что так. Два пальто, туфли. Но ведь ма-агли подчистую!

— Да, теперь только и слышишь: днем и днем!.. Вообще я скажу, парень ничего, работящий, неприятно только, среди наших затесался.

— Им ведь нужен ка-акой-то наводчик, чтобы знать, где плохо лежит. На авось теперь квартиры не берут, теперь все ученые… И не дай бог, если из на-ачальников, кто к тебе заезжает, кого-нибудь обва-аруют!

— Свинья этот Всеволод! Пусть лучше не попадается мне на глаза!

— Я тебе еще раз повторяю: он славный малый, только характер та-акой.

…Тихо шуршат по асфальту машины, потрескивая штангой, проносятся троллейбусы, редеет толпа пешеходов, никто уже не торопится. Прогулочным шагом, весело переговариваясь, мимо скверика идет патруль ДНД, молодые симпатичные девушки. Во время инструктажа молодой лейтенант милиции посоветовал им брать пример с тех дружинников, что задержали вчера на вокзале вора-рецидивиста. Рецидивист в его устах стал особо опасным злодеем — лейтенант назвал четыре его фамилии, прибавив на всякий случай и пятую, поскольку сам принимал участие в задержании. Но лавры за поимку вора целиком и полностью принадлежат общественным блюстителям порядка. Кто-то из них заметил слонявшегося по залу ожидания мужчину, а через полчаса увидал его на перроне с двумя большущими чемоданами. «Каждый нормальный человек с такой поклажей останавливался бы через пять-шесть шагов, чтобы передохнуть, а не летел сломя голову, как на пожар», — подумал дружинник и пошел со своими товарищами за мужчиной. На лестнице, служащей выходом с перрона, они его остановили и, предъявив удостоверения, предложили описать содержимое чемоданов. Измученный ношей — чемоданы были собственностью какого-то задремавшего пассажира, — вор пытался бежать, но был схвачен и доставлен в отделение железнодорожной милиции. По дороге он ругался и угрожал дружинникам расправой, а потом категорически отказался назвать себя, заявив, что будет разговаривать только с офицером.

— Когда я пришел, он первым делом спросил, как меня по имени-отчеству. Сам-то Николай Николаевич. По кличке Коля-Коля. Поговорили, так сказать, за жизнь, с уважением, — инструктаж приближался к концу. — При расставании он мне сказал слова, достойные вашего внимания: «Плохо, начальник, работаете! Посчитайте, сколько месяцев я продержался без паспорта, прописки и определенного места жительства! И еще сто лет продержался бы, коли на перроне не подвернулись бы эти…» Гм… Я не хотел бы в присутствии прекрасного пола употреблять его терминологию, но он имел в виду именно общественных блюстителей порядка. И в самом деле, вы — наши ближайшие и вернейшие помощники, без вас нам было бы гораздо труднее. Желаю успеха, товарищи!



— До скольких будем ждать? — спросил у Эрика Виктор.

— Боишься опоздать на поезд?

— За тебя боюсь. Ивета, наверное, волнуется. Тебе все же придется выложить ей все как есть. А то она черт знает что может подумать.

— Я же ночую дома. И потом, она меня знает, она знает, что я никогда…

— Ты ее тоже знаешь, а как бы ты рассуждал, если б она каждый вечер проводила неизвестно где и неизвестно с кем. Еще твоя дурацкая выдумка о тренировках в пожарном депо! Надо же…

— Но что-то я должен был сказать. Обычно она туда не звонила.

— Потому что обычно ты по вечерам бывал дома. Или же она знала, куда ты пойдешь.

— В ее поведении ничего особенного нет.

— Вам хочется сцен?

— Нет, но… Теперь говорить ей не имеет смысла, это надо было делать с самого начала. Если вообще надо было.

— Придумай что-нибудь, солги, только не мучай ее!

— Ни разу не видел ее, а переживаешь.

— Ты ж не показываешь!

— Я полагаю, что так лучше. А?

Ветер прошелся ко кустам сирени, довершая листопад, и Эрик смахнул ладонью со столика несколько мокрых листьев. Встал, потянулся. И, невзначай повернув голову, увидел окно. На третьем этаже. Второе от угла. Они сегодня вволю на него насмотрелись…

В окне горел свет!

— Смотри!

За белыми занавесками видны были очертания люстры. Лампочек довольно много, но не особенно яркие. Цвет орнаментовки на занавесках нельзя было различить, даже зная, что она зеленая. Что-то вроде плотно нанизанных на стержень кругов.

— Черного хода нет, — сказал Виктор. — Она, наверное, заходила к соседям.

Это могла быть только одна из тех женщин, кто проходил мимо них по усыпанной гравием дорожке. Но которая?

Они все смотрели на освещенный квадрат. За занавесками скользила тень — женщина пересекала комнату между окном и люстрой. Оба молчали, вспоминая фигуры, лица, одежду виденных возле дома женщин и стараясь отгадать, которая из них та, что составляет предмет их долгих поисков.

— Пошли? — спросил Виктор шепотом. — Ты придумал, что говорить?

Эрик помотал головой. Он оторвал взгляд от окна и уставился на голый куст сирени.

— Так придумай!

Эрик опять помотал головой.

— Я не пойду, — с трудом произнес Эрик. — Мне ей сказать нечего.

— Я не ослышался?

— Мне не хочется с ней говорить. Я даже видеть ее не хочу. Не пойму, почему я вообще… Любопытство, что ли? Двух матерей у человека быть не может. У меня есть мать. Вот. Хорошая. И что я потом скажу своим детям — которая настоящая? Сказать правду? Солгать? Как лезвие — оба края режутся. Извини… Я пойду, Ивета заждалась.

— Послушай!

— Ну что? Не моя вина, что я люблю свою мать. И не ее вина, правда? Если мы еще встретимся, прошу тебя, не говори мне ничего об этой женщине. Ладно? Я ничего не хочу про нее слышать. Она меня не интересует. Чужой человек. Вот.

— Эрик, мы…

— Если я тебе понадоблюсь, приходи к проходной. Домой не ходи, слышишь, это все осложнит.

— Ничего, я уж как-нибудь сам…

— Не обижайся, к проходной в самом деле лучше. Вот. Ну, я пошел. Поздно. Ивета заждалась. И мать, наверно, волнуется, не спит. Она никогда не ложится, пока я не приду.

Захрустел гравий — Эрик уходил.

Звуки его шагов удалялись. Дальше, еще дальше.

На миг, на фоне освещенной улицы, Виктор увидел силуэт брата, затем тот исчез за углом.

Не оглянулся.

А в окне по-прежнему горел свет. Теплый, мягкий свет. На глаза наворачивались слезы, но он сдержался. Он неотрывно смотрел на окно, а думал об Эрике, Ивете и об их малышке.

«Я никогда не любил! — внезапно с ужасом подумал он. — Ведь я никогда никого не любил! За что мне такое проклятие, почему я не способен по-настоящему полюбить? Кто меня проклял?»

Он в отчаянии сел на скамейку, лицом к дому, стоящему в глубине скверика.

В окне, втором от угла, все еще горел свет.

Глава пятнадцатая

Во вторник утром мастер Чапст привез на грузовике обработанные детали книжной стенки и выгрузил их в прихожей. Прислуга в отчаянии позвонила Зайге — что делать, он на нее не обращает внимания, смазывает концы досок какой-то дрянью из всяких там банок и склянок, запах по всему дому такой, что дышать нечем. И потребовал запереть Шерифа, подумать только, боится собак, его сильно искусали в детстве. Иначе работать отказывается. Отвела Шерифа в пристройку, так он теперь воет так, будто с него шкуру спускают, соседи вообразят невесть что.

Делать нечего, пришлось отлучиться на часок с работы, ведь от Вилибалда в хозяйстве никакого толку: не умеет он ни гвоздь заколотить, ни туфли себе почистить. Когда надо привинтить розетку, починить пробки или заменить предохранитель в телевизоре, он заводит длинные бесплодные речи о том, что ему необязательно все это уметь, что при комбинате бытового обслуживания должны быть соответствующие службы, как он видел за границей. И упрямо отворачивается, если пришедший по вызову мастер хочет ему показать, как заменить предохранитель, чтобы в следующий раз не оформлять наряд в мастерской, на что времени уходит столько же.

Чапст, шестидесятилетний убежденный холостяк, — одежду он, наверное, покупал с запасом в два размера, на случай если сядет после стирки, и костюм на его аскетической фигуре висел, как на вешалке, — показал хозяйке груду досок, не скрывая удовлетворения собственной работой:

— Красота, мадам!

Какая в досках красота, Зайга не поняла, но что работа, видимо, сделана честь по чести, до нее дошло. Хотя бы потому, что слава отличного мастера следовала за Чапстом по пятам. И потом, он втайне восхищался некоторыми женщинами, и Зайга чувствовала, что является подходящим объектом его поклонения. Рядом с нею Чапст готов был находиться бесконечно долго и по нескольку раз замерять высоту потолка в углах комнаты, где решено было ставить книжную стенку. Он нудно объяснял, на сколько сантиметров и почему с годами может осесть пол.

— Я подымусь посмотреть, не надо ли оттуда чего-нибудь вынести, — сказала Зайга.

— Верно, верно, мадам! Больше свободного места — быстрее сложим. К послезавтра я хотел бы закончить, послезавтра меня ждут у доцента Энциня.

— Я могу прислать в помощь своего шофера, — предложила Зайга.

— Нет, нет. Я без помощников, я сам!

На втором этаже были две комнаты, и Зайга решила, что большую отдаст Вилибалду под кабинет, а меньшую оставит под спальню. Кабинет прежнего хозяина, строившего этот дом, находился на нижнем этаже, позади зала, но если все так оставить, то студентам, которые непременно будут являться сюда со своими зачетками, проходить придется через зал, мешая гостям.

Из окон этой комнаты были видны сосны, а внизу, примерно в метре от карниза, — черепица зимней веранды, увитая в теплое время года виноградными лозами, на которых в иное лето висели гроздья мелких фиолетовых ягод. Может, комната была темновата, но Вилибалд имел обыкновение работать по ночам при свете настольной лампы.

— Послушай, Камбернаус! Придется тебе потесниться! — Зайга рассмеялась.

Мебель сдвинули к окнам, повсюду лежали связки Вилибалдовых книг, но на стенах еще висели фотографии Райво Камбернауса. Как на выставке. Сильно увеличенные, отретушированные, застекленные, в рамках. Негативов у фотографа было много, он позволил ей покопаться в них и сам оформил снимки, заказанные для этого обозрения. Райво Камбернаус среди товарищей по команде, Райво Камбернаус в высоком прыжке над сеткой, Райво Камбернаус принимает «мертвый» мяч… И, конечно, фото с большим кубком, и на заднем плане нечаянно попавшая в кадр Зайга в Динкиных туфлях из змеиной кожи. Тут фотограф пробовал отговорить ее: мол, кадр смазан, возьмите лучше другой, с лицом Райво крупным планом на фоне кубка.

Что думает Вилибалд об этих снимках? Он никогда ничего не спрашивал. Рассеянность? Тактичность? Или просто страх осложнить спокойное течение жизни?

Пусть думает, что хочет, ей все равно!

Три фотографии все же придется убрать, иначе не хватит места для стенки.

Было слышно, как Чапст поднимается по лестнице. А вот и он, держа боковые полки, тягуче рассказывает ей, как все это будет выглядеть в натуре. Зайга сняла со стены фотографии и положила их на связку книг.

— А остальные? Останутся?

— Да, останутся.

— Я вот что подумал… Если вам не нужно, я возьму рамки… Очень аккуратная работа, и лаком покрыты. Сразу видно, из настоящего сухого дерева.

Шериф в пристройке почувствовал хозяйку и завыл от тоски, мастер на втором этаже ритмично стучал молотком. Прислуга поинтересовалась, на какое число назначена свадьба, ей надо знать точно, чтобы подготовиться, и вообще она… «Ваше присутствие, тетушка, обязательно, ведь должен кто-то из своих приглядывать за кухарками и вообще распоряжаться по хозяйству. Больше мне не на кого положиться», — стала уговаривать ее. Зайга. Стол будут обслуживать официанты, которым уплачено вперед, хотя до свадьбы еще почти четыре недели: регистрация назначена на тринадцатое февраля. А Шериф продолжал выть и царапаться в дверь, и в Зайге росла злость к этому трусливому холостяку Чапсту, из-за которого приходится мучить собаку.

На работе на письменном столе лежали только что доставленные приглашения на свадьбу — белые с голубым, буквы золотые. Сегодня она еще раз просмотрела список гостей и распорядилась, чтобы секретарша разослала приглашения. Избранное общество, всего шестнадцать человек. Почти половина севрского фарфора так и останется в буфете. Будут только самые близкие люди, которых нельзя не пригласить: из родни — родители Вилибалда и ее отец. Она не знала, с кем посадить отца, но позвать его надо было, и она послала брату денег, чтобы отцу купили или пошили приличный костюм. Она собиралась пригласить трио из бара, но передумала и отказалась — присутствие лишних людей избранному обществу будет обременительно, вполне достаточно, если профессор консерватории Таубе сядет на минутку за рояль. Кофе подадут на зимней веранде, и, пока Вилибалд будет показывать гостям комнаты, она успеет переодеться.

Все будет, вдруг подумала она, не будет только брачной ночи. Брачная ночь уже была, и повториться она не может. Как давно это было!.. Ах, не все ли равно? Вилибалд мне подходит, не так ли, подонок Камбернаус? Сознайся, ведь тебе завидно! Я начинаю жизнь сначала, а ты забыт, ты умер, ты в могиле.

Чем больше успевала она сделать, тем больше обнаруживалось прорех. Вдруг оказывалось, что портниха не может найти те пуговицы, которые они с ней выбрали, и приходилось срочно решать, какими их заменить, затем целый вечер ушел на то, чтобы расставить по местам книги в кабинете Вилибалда, в одиночку он с этим не справился бы: взяв в руки какой-нибудь том, он тут же раскрывал его и погружался в чтение, и проходило по меньшей мере полчаса.

А в среду кроме министерской коллегии грянул гром с ясного неба: остановились конвейеры в восьмом филиале, и никто не знал, что делать. Причина, как обычно, — лень и еще благие намерения. В основном благие намерения. Получив сразу два груза нестандартной ткани, на фабрике не составили актов, думали, закройщики как-нибудь уложатся в нормы расхода материала. Оправдываются теперь, что не было времени пригласить представителей, так как на складе достаточных запасов ткани все равно не имелось и ряд цехов находился под угрозой простоя. Теперь же стояла вся фабрика. И еще эта весть, что по всему объединению гуляют списки пожертвований на свадебный подарок. Зайга вызвала секретаршу, та поклялась, что ничего не знает, тем не менее Зайга приказала, чтобы всем жертвователям немедленно вернули их рубли.

— И не рассказывайте мне, что вы впервые об этом слышите, без ведома секретаря такое не происходит.

— Но люди от чистого сердца…

— Я приму только цветы. И не перебарщивать — учтите, букет моего мужа должен быть самым лучшим. В течение часа доложите мне, что все сделано так, как я сказала!

Селектор заработал уже через несколько минут, и голос у секретарши был встревоженный:

— Звонят из милиции…

— Соедините!

— Здравствуйте! Моя фамилия Даука… Следователь Харий Даука из районного ОВД…

У дома стояло несколько милицейских машин, и шоферу «Волги» пришлось их объехать. Кто-то разгуливал по крыше зимней веранды, еще двое торчали во дворе.

«Только этого мне не хватало!» — распахивая калитку, со злостью подумала Зайга. Следователь сказал по телефону, что вещи унести не успели.

У входных дверей, головой на земле, хвостом на бетонной плите неподвижно лежал Шериф. Остекленевшие глаза, морда в зеленой пене.

Изверги! Какие изверги!

Зайга стиснула зубы и вошла в дом.

У входа в зал она увидела соседа, долговязого, сонного на вид мужчину с усами, его дом был напротив. Они не общались, только здоровались на улице. Зайга даже не имела представления, где сосед работает. Рядом с соседом — офицер милиции: видимо, беседовали до ее прихода. Больше никого. Только наверху, на втором этаже, слышны шаги.

— Это перст божий, соседушка, что я позвонил в милицию. Я не хотел звонить, думал, это мастер… В последнее время вы ремонтом занялись, материал, вижу, к вам возят, в доме, слышу, работают. Думал, заодно решили крышу починить. Но странно, что зимой… И холодно, а он легко одет. В той же куртке, что осенью. Я его тут в третий раз вижу. Сразу после Октябрьских, затем на прошлой неделе и вот сегодня. Видимо, разнюхивал, что за вещи, стоит ли брать… перед Октябрьскими он долго вертелся у вас под окнами, все заглядывал… А сегодня… Забрался на крышу веранды, подходит к окну, встает на корточки. С крыши не слезает, забирается через окно в комнату. Был бы это стекольщик, высунулся бы изнутри, так? Тут собака залаяла. Страшно лает, верно, шерсть дыбом, и вдруг замолкла. Совсем, ни звука… Вот я и позвонил, и товарищи из милиции сразу приехали.

— Моя фамилия Даука. Мы с вами говорили по телефону. Меня интересует, не пропало ли что-нибудь из вещей.

— Вряд ли я так сразу смогу сказать.

Зайга окинула взглядом зал. Все было вверх дном, дверцы буфета раскрыты настежь, ящики вытянуты, и содержимое вывалено на пол, в шкафу полный кавардак, на полу у камина осколки разбитой вазы. А посреди комнаты два желтых чешских чемодана, которые они с Вилибалдом купили для предстоящего путешествия. Видно, битком набитые. И большущий саквояж старой Кугуры из крокодиловой кожи, купленный старухой в Швейцарии на рубеже столетий, и спортивная сумка, и еще клетчатый полотняный чемоданчик на молнии, о существовании которого она уже успела забыть, — с ним она пришла в этот дом ухаживать за старой женщиной; значит, вор перерыл антресоли в прихожей.

— Если вы хранили дома деньги и ценности, посмотрите, все ли на месте.

— Денег было немного. Рублей сто. Взяты!.. Они были здесь, в этом ящичке. Но почему Шерифа, почему собаку, изверг!

— Не специально. Просто собака ему помешала.

— Все равно изверг!

Следователь Даука пожал плечами и сказал:

— Надо бы достать из чемоданов вещи и сложить, как лежали, так вы быстрее определите, чего не хватает и что разбито.

— Его уже увезли?

— Нет, он наверху. Показывает, как проник в дом и тому подобное. Обычные формальности. Мы сейчас с вами поднимемся. Похоже, парень пропал окончательно. На самое дно опустился. Я с ним не впервые встречаюсь.

Сосед, моргая близорукими глазами, изучал набор воровских инструментов.

— Взгляните, что за отмычки, — показал он на связку ключей.

— Вначале он пытался проникнуть в дом через двери, но не сумел их открыть.

— Здесь ничего нашего нет, — сказала Зайга, взглянув на связку отмычек, трехрублевую купюру, монеты различного достоинства и несколько нераспечатанных карточных колод. Все это лежало на большом круглом столе.

— Это нашли у него в карманах, — пояснил Даука. — Что они там так долго возятся!

— Товарищ следователь, а я вас знаю, — сказал сосед. — Айгин папаша, да? Она лежала с моей внучкой в одной палате. Теперь ей лучше?

— Да. Вроде все в порядке. И все-таки, знаете, живем в страхе, как бы не повторилось.

— Да-да, понимаю… Извините, я не хотел вас отвлекать.

Давно не бритый, грязный, в затасканной одежде. Возбужденный блеск глубоко запавших глаз. Смотрит дерзко и с ненавистью. Когда вошла Зайга, он откинулся в кресле (оно должно было стоять за письменным столом Вилибалда, но было придвинуто к стене), демонстративно закинул ногу на ногу, скрестил на груди руки и застыл, как изваяние. Он проделал это так быстро, что милиционеры не успели ему помешать.

И вдруг всем бросилось в глаза необычное сходство вора с юношей на фотографиях, развешанных по стенам, фотограф запечатлел его в прыжке у волейбольной сетки, с завоеванным кубком в высоко поднятой руке, в кругу восхищенных болельщиков. Только вор был, пожалуй, несколько старше и имел не столь благополучный вид. И все же в первый момент казалось, что это он изображен на фотографиях, сделанных несколько лет назад, хотя по одежде болельщиков можно было определить — это конец пятидесятых, начало шестидесятых годов: галстучные узлы с булавочную головку, брюки узкие, как дудочки.

«Они определенно состоят в каком-то родстве, и Вазов-Войский это знает, — подумал Харий Даука. — Он же открыто демонстрирует это, чтобы мы, во всяком случае хоть кто-то из нас заметил». А мысли тем временем не спеша и основательно перемалывали недавно всплывшие факты. Как обычно. Будто без его участия. И оказывалось, что вопросов больше, чем ответов.

Если этот бедолага впервые был здесь перед Октябрьскими праздниками и все разузнал, то почему не вломился сразу же? Что его остановило? Может быть, именно з а м е ч е н н о е сходство? Не заметить фотографий он не мог, если, стоя на крыше зимней веранды, смотрел в окно, как свидетельствует сосед. Почему тогда не ломился, а сейчас вломился? Да еще собаку прикончил! Состояние крайнего отчаяния? Да нет, какие только глупости не придут в голову! И все же…

— Простите! — извинилась хозяйка дома и торопливо выскользнула за дверь.

Даука с удивлением отметил, что не слышно ее шагов вниз по лестнице. Ведь в коридорчике одни лишь голые стены, оклеенные симпатичными обоями. Что там могло ее задержать?

Так прошло секунды три-четыре, вдруг дверь с треском распахнулась — и на пороге вновь появилась хозяйка. Глаза ее теперь сверкали гневом, губы сжаты в струнку и на скулах выступили красные пятна. Следователь Даука, не раз бывавший в подобных ситуациях, насторожился. Если женщина поведет себя в отношении задержанного чересчур агрессивно, ему придется вмешаться. Однако она вдруг накинулась на самого следователя, тон ее был угрожающим.

— Это только шутка… Не было никакого преступления! Вы поняли? — И все это повелевающим тоном, каким разговаривают начальники, когда заставляют подчиненных поверить в то, что черное это белое, и в тому подобную чепуху. Неумно. При отсутствии элементарной логики разве могут помочь угрозы в голосе, барская поза! Наивная надежда одержать верх в борьбе, где победить вообще невозможно. — Ничего ровным счетом не произошло! Вам ясно, я спрашиваю? Отправляйтесь по своим делам, здесь вам делать нечего!

Следователь Даука оторопел.

По лицу Вазова-Войского пробежала усмешечка.

Высоко подняв голову, женщина вышла в коридор походкой победительницы. Каблучки застучали по лестнице, шаги ее отдавались гулким эхом, словно в замкнутом пустом пространстве.

Она вошла в кухню, и тут силы ее оставили. Что-то в ней надломилось, мысли сделались вялыми, движения — механическими. Машинально открыла она холодильник и стала выгружать на стол его содержимое: масло, салаты, сыр, консервы. Еды было много, ведь в этом доме только завтракали и ужинали, обедали же в столовой или кафе. Она вскрывала одну за другой консервные банки — сардины, шпроты, икру, паштет, тушенку. Все подряд.

В кухню едва ли не бегом влетел Вилибалд, надувшийся как индюк. Гладко отутюженные сорочки и элегантные галстуки вернули ему сознание собственного достоинства. То ли он случайно тут оказался, то ли позвонил кто.

— Я требую объяснений, дорогая!

— Уходи… Я тебя не задерживаю… — бесконечно усталым голосом сказала Зайга.

— Я, кажется, имею право знать…

— Ну иди же… Оставь меня в покое… Я тебя очень прошу…

Если он не закроет рот и не уберется отсюда, я швырну в него чем-нибудь. Я швырну в него чем попало или ударю его сейчас.

И она сосредоточенно продолжала вскрывать консервные банки. Одну за другой. Впечатление было такое, что она собирается накормить целую роту солдат, а вовсе не одного-единственного человека.

Хлопали двери, слышалась какая-то возня, люди входили и уходили. Зайга хотела собраться с духом и выглянуть в окно, но видеть, как его уводят, несмотря ни на что, — как это страшно. И в этот момент молнией пронеслась в голове ужасная мысль: «А как же второй?»

Жить не хотелось.

Андрис Колберг ТРЕХДНЕВНЫЙ ДЕТЕКТИВ

Пролог

Этот дом заложил отец Людвига еще четверть века назад. Тогда мир только что начал приходить в себя после войны и частным застройщикам нарезали земельные участки не по нынешнему принципу — шесть соток и ни пяди сверх того. Тогда человек приглядывал подходящее место, столбил участок — вбивал по углам колышки с фанерками и писал на них химическим карандашом: «Калнынь», «Тяутис» или «Страпцукан». И дело было сделано. Почти что сделано, потому что все быстро оформлялось в исполнительном комитете — желающих получить надел почитай что не было. А здесь, километрах в двадцати от Риги, желающих не было вовсе: по тогдашним понятиям, Дони были так же далеко, как Тукум или Лигатне. Раньше, когда за надел приходилось платить звонкой монетой, люди, экономя на всем, копили серебряные латы, чтобы купить землицу, а как только стали давать бесплатно, никто не захотел брать: не хватало людям ощущения, что они владеют реальной ценностью. Да, о пятачках за ВЭФом еще стоило подумать: почва там жирная, чернозем. А кому нужен доньский белый песок? На нем ни картошка не вырастет, ни морковка, ни свекла, может, только спаржа пойдет, да и то если навоз станешь тачками возить. И как вообще до этих Доней добираться? В такую даль! Сперва шестым трамваем до конца — а шестой ходил тогда по одной колее и почти на каждой остановке сворачивал на запаску и дожидался, пока пройдет встречный, — а потом еще полтора часа пароходиком. Ну, да! Летом — пароходиком, а зимой? На лыжах? Нет уж! Благодарю покорно!

У Римши, Людвигова отца, был старый «Москвич», который в годы своей юности бегал в два раза медленнее, чем теперешние «Жигули». Зато по грязище он катил, как по нормальной проезжей дороге. Еще у Римши был сынишка. Сынишка день-деньской играл в «классы» на тротуаре или удирал от дворника, которому во что бы то ни стало надо было стирать эти нарисованные мелом клетки. Еще у Людвигова отца была болезненная жена и семейный огородик возле ипподрома, где он в свободное время занимался селекцией разных сортов яблонь, хотя окрестные мальчишки успевали обобрать все яблоки до того, как они созреют. Еще у него была удочка и поплавки, неприязнь к толчее и тяга к природе. Эта тяга тайно гнездится в большей части крестьян, которые, переехав на жительство в город, будто бы даже и попривыкли там и зарабатывают хорошо по сравнению со своими односельчанами. Все же он отправился в Дони словно шутки ради — чертовски далеко! Но ведь может человек позволить себе хоть одну экскурсию? В гофрированную коробку от противогаза он насыпал мыльный камень, в надежде выменять на него сала или яиц, и поехал.

От шоссе ответвлялась едва приметная, паршивая дорога. На редкость паршивая. Песок и еловые корни.

Позже отец Людвига узнал, что автомобили никогда еще по ней не ездили, и вела она к дальнему хутору, где обитало двое одиноких стариков. Единственным их транспортом была лошадь. Если налетал восточный ветер, то гулкими вечерами можно было услыхать ржание, и поэтому Людвигов отец так описывал своим коллегам место нахождения своего будущего дома:

— Ближайшие соседи на расстоянии ржания.

Дорога была такая паршивая, что он давно бы погнал «Москвич» обратно в город, да только развернуться негде было. Он проехал с километр, когда лес внезапно кончился и автомобиль выкатил на лужок у озера.

Светлое, с белопесчаным дном лежало перед ним Белое озеро. И синее, синее небо, а на нем ни одного щупальца дыма. Мальчик подбежал к самой воде и принялся собирать ракушки, намытые волной на берег.

— Искупаться надо бы, — сказал отец, глядя на озеро.

Подальше от берега темнели заросли тростника, высохшие головки терлись друг о друга. В оконцах среди зарослей у самой поверхности воды играли красноперки, закручивая хвостами маленькие водовороты

Он снял рубашку, брюки, скинул сандалеты, потом, минутку подумав, бросил на траву плавки и голышом вошел в озеро. Погрузив лицо в воду, он открыл глаза. Водоросли возвышались, как небоскребы, а между ними висел угрюмый ерш, вращая круглыми, хитрыми глазами. Передние плавники его медленно шевелились.

Была бы лодка, поставил бы перемет на угрей, подумал он. И ему представилось раннее утро… Солнце еще не взошло, и над озером перекатываются алые клубки тумана, а он проверяет перемет. Он слышит, как окуни бьют по бечевке, видит у самой поверхности воды белое брюхо угря, в отчаянье выписывающего восьмерки, видит лещей, висящих, как поплавки, и попавшего на крючок упрямого линя, засунувшего голову в ил.

На берегу он видит дом. Белый, двухэтажный, с еще одним — подземным — этажом, где размещаются гараж, погреб и кочегарка. У мостков покачиваются на воде серебристая моторка и простая лодка для рыбной ловли. А вокруг дома раскинулся яблоневый сад с теплицей посередине.

Да, он знал до мелочей, каким будет дом. Он видел такой на берегу Киш-озера.

Тогда он был учеником, жалованье получал грошовое, ученическое, и должен был сам о себе заботиться. За пять латов в месяц он снимал неотапливаемую летнюю комнатенку в Межапарке. Он снимал ее с октября по май, потому что в мае хозяин сдавал ее дачникам. С ужасом читал он прогнозы синоптиков, предвещавших зимние холода, а по вечерам всеми силами старался оттянуть момент, когда надо будет раздеваться и лезть в постель, потому что комната настывала так, что простыни казались не накрахмаленными, а замерзшими. Поэтому дом владельца магазина Гуре, где полы были устланы мягкими коврами, казался ему сказочным дворцом — теплым и тихим. Они с мастером меняли там электропроводку. И в мечтах он строил для себя точно такой же дом, только еще теплее. И ездил на таком же «Рено», только большем, И жену такую же взял себе, только еще красивее.

Ополоснувшись, он побрел к берегу. Жена в купальнике, с развевающимися волосами, ловила сына — мальчишка, подымая тучи брызг, носился по мелководью.

— Дом мы назовем «Людвиги», — сказал Римша, усевшись на подножку машины.

— Глупый! Я вовсе не собираюсь заделаться дикаркой!

— Через двадцать лет шалаш на робинзоновом острове будет стоить дороже семикомнатной квартиры в центре Нью-Йорка.

— Не дури! Если уж ты свихнулся на этом доме, поговори с дядей и получи участок хотя бы возле Тейки, Почему ты не хочешь поступать, как все?

— Куда идут все, там скоро становится тесно.

— Но уж здесь-то я жить не стану!

Станешь, подумал он. Я стану, и ты станешь. Вынув из багажника топорик, он вытесал четыре колышка, тупые концы обрубил наискосок и на срубах написал «Римша». Колышки вогнал по углам облюбованного участка с таким расчетом, чтобы захватить и небольшой пригорок. Шикарное место для парника! Можно даже попробовать посадить виноградную лозу. Авось, выдержит, если осенью укрыть получше.

На обратном пути он остановил машину возле моста через Юглу. Уже вечерело и здесь кишмя кишели рыбаки. Пристроив длинные удочки на сваях разрушенного временного моста, рыбаки ожидали лещиного жора. Те, кто удил на особо хорошем месте, возле двора «Юглас мануфактуры», хвастливо поднимали сетки, полные рыбы; посередине канала ворочались неуклюжие лодки любителей судаков.

— До войны здесь пусто было. Хорошо, если увидишь, двух-трех рыбаков, да и то много, — заметил он словно между прочим и включил мотор. Теперь он знал определенно, что поставит дом на берегу озера. И родилось в нем такое чувство, что он обогнал время и околпачил его.

1

Магазин трикотажных изделий находился в новом доме. Он был просторный и светлый — так обычно случается, если помещение для магазина не встраивают, не перестраивают и не реконструируют, а предусматривают сразу, в общем архитектурном проекте всего квартала. Покупатели свободно двигались между полками, брали, ощупывали и разглядывали все, что душе угодно.

Продавщицы боролись со скукой. Это было их основным занятием — бороться со скукой: магазин располагался далеко от центра, в новом районе, поэтому покупатели появлялись только около пяти часов, когда возвращались домой с работы — на дефицитные чудо-товары они надеялись только в конце месяца.

Обе продавщицы то болтали, прислонясь к стене, то перелистывали журналы. Новые журналы за июнь 1973 года с яркими ситцевыми летними платьями на последних страницах. Или переговаривались с кассиршей, которая восседала на своем троне в другом конце зала.

Все три скучали и мечтали о переводе в какой-нибудь центральный магазин, где хотя бы людей увидишь.

Обо всем переговорив, они, чтобы убить время, принимались глядеть в окна, которые были наклонно выдвинуты наружу и тянулись вдоль всей стены, Казалось, что это одно-единственное огромное стекло, потому что алюминиевые крепежные полосы не мешали смотреть. Если в солнечный день стать у стены, которую обычно подпирали продавщицы, то могло показаться, что ты в широкоэкранном кинотеатре, где показывают немые фильмы: люди шли и шли к троллейбусной остановке, выводили на прогулку собак, катили детские коляски; по ту сторону асфальтированной улицы мальчишки гоняли мяч по песчаной площадке; порой на ее углу собирались дядьки с бутылками, ветру на радость бросали на землю скомканные бумажки от бутербродов — он потом гонял их по всему кварталу. Актеры на экране все время двигались, но звука не было, и фон не менялся. На первом плане всегда оставался тротуар, потом шла полоса зелени, асфальт улицы, телефонная будка, площадка между двумя девятиэтажными домами, покрытая грязным, рыхлым песком, и обломанные поникшие деревца.

Сцены за окном давали хоть какой-то повод поболтать.

— У этой каланчи опять новое пальто. Видишь?

— И откуда только люди деньги берут? Не пойму! Мне ничего не надо давать маме на еду, все самой остается, и то не могу позволить себе такого.

— Может, у нее муж какой-нибудь ученый…

— Деньги у ученых? Смеешься! Да и молодой он еще.

— Симпатичный чувак.

— Везет же людям!

С виду они знали почти всех жителей района. Тех же, кто ходил на троллейбусную остановку, они знали наперечет. Кое-кто из этих людей, сам того не ведая, получил новое имя: Соня, Хромой, Эта с рыжей лисицей, Иисус, Цветочный дядечка.

— Глянь-ка, какой чудной старик! — сказала одна из продавщиц. — Нездешний… Наверно, к нам зайдет…

Старик вертелся возле стеклянной двери, подносил к самому носу какую-то бумажку и в конце концов все-таки вошел в магазин. У него был бегающий, все осуждающий взгляд, и лицо выражало ту непреклонную решимость переделать мир во что бы то ни стало, от которой у всех работников, имеющих книгу жалоб и предложений, душа уходит в пятки.

Продавщицы моментально перестали подпирать стену, кассирша любезно улыбнулась.

Старик сгорбился, подошел прямо к ней и без околичностей приступил к расспросам.

— Что здесь написано? — он протянул скомканную бумажонку, по-видимому, клочок некогда существовавшей тетради в клетку.

— Улица Вирснавас, четыре, четвертый корпус, тридцать первая квартира, комнаты солнечные, окна на север… — прочла вслух кассирша.

— Это который дом будет? Я добрых полчаса хожу, время уже к семи, а найти никак не могу! Кто здесь отвечает за нумерацию домов?

— Мы живем не здесь, — кассирша пожала плечами, перекладывая деньги в брезентовый инкассаторский мешочек, и добавила, что, по ее мнению, надо обойти дом вокруг, потом свернуть направо мимо третьего корпуса и там уже кого-нибудь спросить, кто-нибудь там да найдется.

— Спасибо! — коротко бросил старик и проворно засеменил к выходу.

— Квартиру меняет, — лениво отметила кассирша, пломбируяинкассаторский мешочек. Денег было немного, неполных двести рублей, и она подумала, что за нынешний месяц опять, наверно, не будет премии, потому что вряд ли удастся выполнить план. Она могла бы поспорить, что многие жители квартала купили в нынешнем месяце жакетки и джемпера, но сделали это, конечно, в центре. По инерции.

— Сегодня капитан Клосс по телевизору, — сказала младшая продавщица. — Давай потихонечку собираться.

— Через полчаса можно закрывать.

Дверь распахнулась, и опять появился старик. Он не вошел, а ворвался. Видно, был рассержен не на шутку и толкнул дверь так сильно, что она долго еще раскачивалась на своих хромированных петлях.

— Где у вас домоуправление? Я здесь наведу порядок!

— Не знаю, — резко ответила кассирша, ей старик до смерти надоел. — Я не обязана это знать.

— Вы не знаете, в каком домоуправлении работаете? Прекрасно!

— Я работаю в магазине!

Старик медленно двинулся в другой конец зала к продавщицам, чтобы повторить свой вопрос.

Продавщицы видели, как подъехало такси с инкассаторами. За деньгами пошел Виктор. Это был парень атлетического сложения. Фланелевая рубашка с засученными рукавами, широкий пояс с кобурой и джинсы делали его похожим на ковбоя из вестерна. В отличие от своего напарника, он был молчуном. Говорили, что в следующем году Виктор заканчивает медицинский институт.

Почти в тот же момент, когда у магазина затормозило такси, в торговый зал вошел какой-то человек в больших солнечных очках. В руке у него была свернутая трубочкой газета. Человек остановился возле вертушки, на которой висели образцы галстуков, и принялся их разглядывать, повернувшись к стене. Продавщицы видели, как он вошел, но особого внимания на него не обращали. Пока. Потому что его сутулая фигура с покатыми плечами не могла идти ни в какое сравнение с великолепными, загорелыми бицепсами Виктора.

Виктор громко поздоровался, взял у кассирши инкассаторский мешочек и пружинистым крупным шагом направился к дверям. Он был уже почти у двери, когда человек с покатыми плечами ловко обернулся и ударил его по затылку свернутой в трубочку газетой. Что-то глухо хрустнуло. На какой-то миг Виктор застыл на месте, потом рухнул на пол. Продавщицы разом пронзительно вскрикнули, и в магазине воцарилась полнейшая тишина. Позже кассирша говорила, что в эти минуты она даже слышала тикание своих часиков.

Человек с покатыми плечами, кажется, вовсе не спешил. Он отбросил газету, которая упала тяжело, но без металлического звука, поднял инкассаторский мешочек и вышел.

Из такси с пистолетом в руке выскочил напарник Виктора. Его удивило, что грабитель идет прямо на него. Не торопясь. Спокойно.

Напарник Виктора поднял пистолет, но тут приглушенно и тупо прозвучал выстрел из машины. Инкассатор упал на газон. Зарычал мотор такси, человек с покатыми плечами сел рядом с шофером, и машина умчалась.

В магазине все оцепенели. У Виктора из уголка рта сочилась кровь.

Первым пришел в себя старик.

— Где телефон? — крикнул он.

Обе продавщицы бросились показывать дорогу на склад — телефон стоял там.

— Я дозвонюсь, идите помогите пострадавшим!

По собственной инициативе он взял на себя командование, и все ему охотно подчинились. Минуты две спустя он вылетел со склада — телефон, бог знает, почему, давал сигнал «линия занята» — и побежал через улицу к автомату. Но в спешке он забыл о двухкопеечных монетах, в кармане оказалась всего одна монетка, чтобы позвонить в «скорую помощь». К счастью, у газона уже толпились люди, так что монеты нашлись. Воротившись, старик распорядился, чтобы ничего не трогали, и встал у дверей магазина — отгонять любопытных.

2

Валоя из тех населенных пунктов, которым вечно приходится терпеть капризы администрации. Еще удивительно, как ее до сих пор не перекрестили.

Сначала Валоя была местечком, потом городом, потом поселком городского типа и, наконец, стала просто поселком. Эти перемены титулов не доставляли городишке особых забот. Заботы пришли, когда он заделался районным центром, — и еще позже — когда перестал им быть.

Теперь в Валое на средства местного совхоза нет-нет, да и построят какое-нибудь четырехэтажное здание с газом, центральным отоплением и горячей водой, но тогда, когда в Валою приехал Людвиг Римша, она расширялась только за счет индивидуального строительства А строиться начали в «райцентровские» времена, потому что тогда можно было получить работу в управлениях сельского хозяйства, статистики, Госстраха и других, которым положено быть в каждом порядочном райцентре. Пока люди свозили кирпич и заливали фундаменты своих домов, районный центр Валою ликвидировали. Управления, которые не сумели списать канцелярскую мебель на дрова, свалили ее в грузовики и отвезли в следующий райцентр, а бывшие работники стояли и смотрели вслед, словно провожая дорогих усопших.

Там, где прежде была теснота, оказалось много пустых помещений. Но те, кто начал строиться, решили все же подвести дома под крышу. Дольше других пустовало помещение милиции — никто не хотел брать там квартиру. Наконец в здании разместились пожарники, штаб дружины и потребительское общество, и начались нескончаемые споры о том, кому владеть бывшими камерами в подвале здания

Когда индивидуальные застройщики закончили свои дома, им, конечно, не захотелось никуда уходить — дома ведь топить надо, чтобы сырость не ела стены, а в фундаменте на завелся грибок. Но топить собственный дом — не занятие, на это не проживешь, и они рыскали повсюду в поисках работы. Но назад в колхозы никого не тянуло. Почта, молокозавод, пожарное депо, потребобщество, школа, магазин, парикмахерская и железнодорожная станция… Какой Валоя была, такой и осталась — не меньше и не больше.

Ведь до той самой поры, когда колхозников вместо вопроса «на что купить?» не стал мучить другой — «что купить?», оставалось еще два года.

На стенках будочки автобусной станции начали появляться однообразные объявления: «Срочно продаю новый жилой дом с плодовым садом и ягодником».

Вскоре слово «срочно» сменилось на «дешево».

Днем и ночью авторы объявлений мечтали о сказочных огнях Риги и сокрушались о ничтожестве Валои. Однако покупатели не появлялись, а бросить дом на произвол судьбы может только тот, кто его не строил.

И вдруг, ближе к осени, произошли великие перемены. Весть о них молнией сверкнула над Валоей и своим огненным хвостом дочиста обмела все стены автобусной станции. На базе окрестных колхозов создали совхоз. А если обещают твердую месячную зарплату, а не туманное «в конце года будет видно», тогда уж никто не бежит от земли.

Хозяйство имело большой кредит и велось с размахом, так что вскоре надежды сменились уверенностью. Откуда-то взялись люди, которые тщетно искали продающийся дом. Как же, продадут здесь дом! Нашли дураков! Лучше бы кирпича привезли или мешок цемента — деньги заработали бы! Или сами взялись за строительство — ремесленники в Валое теперь гpeбут деньги обеими руками! Надо надстраивать вторые этажи, рыть колодцы, ставить основательные хозяйственные постройки… По вечерам много ли успеешь, а днем надо вкалывать на юсударсгвенной службе

Как раз в это время в Валою приехал Людвиг Римша — двадцатисемилетний, довольно видный, хотя и с небольшой склонностью к облысению, неженатый молодой человек. Он снял комнату. Такую, чтобы кроме кровати, в ней уместился небольшой чемодан под кроватью.

— Вы насовсем? — поинтересовалась хозяйка.

— На два месяца… В прошлом году я отпуска не брал, вот и получил теперь сразу за два.

— У нас тут негде отдыхать, надо было вам к морю ехать… В Айнажи, Куйвижи или Салацгриву…

— Я заключил с вашим хозяйством договор на перемотку электромоторов.

— Работать будете?

— Надо же деньги зарабатывать.

У хозяйки на языке вертелся вопрос: зачем это молодому неженатому человеку нужны деньги, но она решила приберечь его до более подходящего случая.

Людвиг отправлялся в механические мастерские чуть свет, когда все остальные жители Валои еще спали сладким сном, в обед мыл руки, в столовой быстро съедал две полные тарелки супа и опять бежал к электромоторам, хотя другие в это время еще покуривали на солнышке. И по вечерам домой не спешил — окошко каморки электриков светилось допоздна.

Бригадир электриков сказал директору хозяйства Стиге, что этого психованного рвача надо бы насовсем переманить — за две недели четыре сотни заколотил, но директор, смеясь, отмахнулся. Дескать, не имеет смысла пробовать, все равно ничего не выйдет. Наверно, он уже раньше знал Римшу и знал также, почему нет смысла затевать разговор. Бригадир вроде даже обиделся, что ему не объяснили подробнее, и махнул рукой.

— Чего мне больше всех надо? По мне, так пропади они все пропадом!

Работы, предусмотренные договором, Людвиг закончил еще до Янова дня. Лег далеко заполночь и на следующее утро проснулся поздно. Разыскал хозяйку — та в огороде мотыжила бобы, — попросил у нее утюг, потому что выходной костюм, в котором он приехал сюда, измялся в чемодане.

Плотно пообедав в столовой, он явился к главному бухгалтеру хозяйства — сорокалетней, видной, но совершенно седой женщине. Идти к бухгалтерше можно было или с плиткой шоколада или с ромашкой — что-то принести полагалось обязательно. Следовало предоставить ей возможность воскликнуть с упреком и благожелательно, так, чтобы было слышно во всех углах большого, забитого столами помещения:

— Ну, зачем же!

Шоколад съедался всеми конторщицами сообща, а посетитель мог выжать и подпись, и печать, и перечисление — смотря, кому что надо.

Возможно, Людвиг Римша не знал про шоколад или не принес его из скупости, но так или иначе, а пришел он с пустыми руками.

— Я, — сказал он главному бухгалтеру, — сделал все предусмотренные договором работы.

Девчонки — счетоводы, зная, какая последует реакция, ухмылками и смешками вдохновляли седую даму и в ожидании змеиного шипения от любопытства вытягивали шеи.

— Мне об этом ничего не известно!

— Я принес вам акт, — спокойно сказал Людвиг — ему даже не приходило в голову, что он обидел кого-то. — Я только хотел попросить, чтобы мне скорее выплатили деньги, иначе придется напрасно потерять день, чтобы приехать сюда еще раз.

Девчонки прыснули со смеху и спрятали рожицы за грудами документов.

— Не мешайте мне работать!

— А как же деньги?

— Наглец! Вон!

— Я пришел сюда не для того, чтобы слушать ваши грубости.

— Прочь! — у главного бухгалтера от волнения задергалось лицо. — Деньги эти вы получите только в третьем квартале.

Бухгалтерша торжествовала. Так она и сделает, В третьем квартале. Пусть жалуется куда хочет, а добиться ничего не добьется. Она затянет оформление акта приемки, опротестует его, устроит проверку, а тут и третий квартал!

— Можете жаловаться! — слова ее прозвучали, как щелчок кнута.

Римша постоял немного, потом молча вышел. Девчонкам-счетоводам было жаль его — самую чуточку. Бухгалтерше, наверно, тоже, но она уже не могла отступиться, разве что этот Римша публично принес бы ей извинения.

Директор Стига был умный руководитель и потому не вмешивался в работу бухгалтерши: хозяйство, где директор грызется с главным бухгалтером, никогда не пойдет в гору. Поэтому седовласая дама была очень удивлена, когда через час ее вызвал Стига и приказал:

— Двадцать седьмого, когда кассир поедет за зарплатой, вы рассчитаетесь с Римшей.

Директор говорил подчеркнуто решительно, и седовласая дама сразу поняла, что все будет так, как он сказал. Поэтому она только побледнела и кивнула —

— Попытаюсь…

— Пожалуйста, сделайте!

Уж не родственник ли Стиге этот Римша? Но Стига никогда не жил в самой Риге, он жил в рижском районе возле какого-то озера,, неподалеку от городской черты. Может, в тех же Донях, что и Римша?

До сих пор бухгалтерша считала Стигу во всех смыслах честным человеком, но вдруг эта уверенность пошатнулась. Ей вспомнился один разговор, который она услыхала совсем нечаянно. Директор Стига хотел купить машину. Он хотел «Москвич», а ему предлагали «Волгу».

— Хорошо, — отмахнулся Стига. — Пара тысяч туда, пара тысяч сюда — на сей раз это большого значения не имеет. Главное, мне нужна машина.

Конечно, директор получал приличную зарплату, премии, но семья у него была — пять человек, и жена не работала. Бухгалтерша подсчитала доходы директора и пришла к выводу, что собрать две тысячи он может в лучшем случае за два года. А о деньгах, которые копят так долго, никто не скажет «туда-сюда, никакого значения».

— Послушай, — бархатным голосом спросила она начальника отдела кадров, — как называлось то местечко, где Стига раньше работал?

— Дони.

— Ага, припоминаю. Там не то совхоз, не то колхоз…

— Не знаю. Он там не работал, он руководил цехом на промкомбинате и заочно окончил сельхозакадемию.

— Ага, спасибо!

3

Когда Алвис примчался к магазину на улице Вирснавас, почти все остальные, кому положено явиться в таких случаях, уже явились: оперативные милицейские машины стояли вперемешку с автобусиками «скорой помощи».

Милиционеры пытались раздвинуть плотное кольцо людей, которое все туже и туже стягивалось у магазина и бесстрашно занимало часть мостовой.

Из окон соседних домов высовывались люди. Те, кто запоздал, спрашивали, что случилось, и, узнав, вытягивали шеи. Мимо Алвиса прошла какая-то парочка.

— Давай, посмотрим, — предложила женщина. Мужчина отказался. Нервы не позволяют ему глазеть на автомобильные катастрофы. И парочка свернула за магазин, так ничего и не увидев.

Как на пожаре, подумал Алвис. И почти тут же понял, почему на сей раз толпа вызвала у него такую ассоциацию: у автобусиков «скорой помощи» не были выключены опознавательные огни, и они, мигая, бро сали красные блики на лица и одежду людей. Адвид осторожно, но решительно отодвинул в сторону высокого человека в длинном кожаном пальто, который стоял в самом последнем ряду. Долговязый кинул сверху вниз на Алвиса ничего не понимающий взгляду Он ведь стоит позади всех и никому не мешает. К тому же он такой высокий, что его не часто осмеливаются толкать. Алвису он крикнул вслед:

— Что, выходишь на следующей, да?

— Разрешите, пожалуйста! — Алвис подвинул в сторону бледную малокровную женщину, в глазах у которой стояли слезы.

— Разрешите…

— Куда лезешь? — строго спросил усатый милиционер. Он успешно удерживал толпу любопытных и ни на сантиметр не разрешал переступать линию, которую провел в собственном воображении.

— Уголовный розыск. — Алвис сунул руку в карман, чтобы достать удостоверение, но так и не достал, потому что милиционер вовсе не собирался требовать документов.

— Извините! — милиционер козырнул и тотчас же снова принялся за своих подопечных. — Куда лезете? Дома, что ли, нечего делать? Тоже комедию нашли!

Свободное пространство, окруженное людьми, чем-то напоминало цирковой манеж. Так и казалось, что вот-вот погаснет свет и под звуки фанфар на зеленый ковер газона выйдут одетые в блестящие трико акробаты, стройные гибкие канатные плясуньи, кувырком вылетят пестрые клоуны, а медведи, совершая круг почета, станут кланяться зрителям.

У дверей магазина Алвис увидел следователя прокуратуры. Это был славный парень, но выражение его лица никогда не менялось — только серьезность и сосредоточенность. Он смотрел, как санитары бережно поднимают на носилки инкассатора, которого ранили возле машины. «Скорая помощь» попятилась на газон, задние двухстворчатые двери были распахнуты настежь, а возле них и в самой машине прилежно и быстро, как муравьи, что-то делали люди в белых халатах.

— Добрый вечер, — поздоровался Алвис со следователем.

— Добрый вечер, товарищ Грауд! — они пожали друг другу руки, и следователь прокуратуры тотчас добавил: — На сей раз нам удалось явиться раньше вас.

— Я должен был распорядиться, чтоб задержали такси, но сначала пришлось позвонить в банк и узнать номер машины. На это ушло почти десять минут.

— А разве товарищ Улф… Алвис не дослушал вопроса:

— Он скверно себя чувствует и сразу после обеда пошел домой. Я позвонил ему и послал за ним машину.

— Эх, старый Конрад, — следователь прокуратуры сочувственно вздохнул. — Наша работа требует железного здоровья и железных нервов. Конраду пора па пенсию, он бы сразу почувствовал себя лучше. Даже гранитные памятники в один прекрасный день начинают разрушаться…

— Чаще их или взрывают или сносят.

Алвиса раздражали эти разговоры. Об уходе полковника Конрада Улфа на пенсию говорили и думали многие; может быть, даже ждали с нетерпением момента, когда освободится кресло начальника отдела; ждали, но никто не смел намекнуть Конраду о пенсии. Разговоры эти, из года в год ползая по кабинетам, стали обычными и банальными, как разговоры о погоде и о мудрых поступках родных детушек. Сотрудники, встречаясь в коридорах министерства, сперва обсуждали возможность достать те или иные запчасти для машины, потом, в зависимости от времени года, говорили о футболе или хоккее, затем о том, кому начальство в приказе задало перцу, а кого обласкало, и в конце концов о том, что старый Конрад долго не протянет и все же уйдет на пенсию, хотя большинство в глубине души было уверено, что из уголовного розыска Конрад по доброй воле не уйдет: отсюда его могут только вынести в гробу.

— Да, да, железные нервы и железное здоровье. — Алвис закивал. — Но Конрад этого не понимает. Вы могли бы ему подсказать. — И, сделав паузу, добавил: — Ну, я пошел.

Следователь прокуратуры был отнюдь не дурак. Or понял, что его хотели уколоть, и лицо его тотчас приняло обычное выражение серьезности и сосредоточенности, от которого он в начале разговора почти освободился.

«Скорая помощь», включив сирену, умчалась. Едва взвыл сигнал, люди метнулись в стороны, словно их ударило током. Странно, что рычание мотора — угроза гораздо более реальная — не произвело на них никакого впечатления.

За стеклянными дверями магазина время от времени сверкала «вспышка». Блеском своим она слепила людей, и потом они долго моргали.

Виктора уже увезли. Там, где он лежал, темнели пятна крови и белел наведенный мелом контур тела, четко выделявшийся на темно-сером бетонном полу.

— Добрый вечер! — Алвис подошел к медицинскому эксперту, седому, очень тихому мужчине. Глаза у него были выпуклые, и поэтому он всегда выглядел испуганным.

— Добрый вечер! — эксперт взял руку Алвиса за запястье и осторожно пожал. — Ничем не могу вас порадовать.

В магазине толпились милиционеры и люди в штатском Чувствовалось, что все жаждут деятельности и только ждут команды, чтобы начать действовать. Кассирша стояла у служебного входа и то ли по привычке, то ли действительно опасаясь, следила, как бы не сунули что-нибудь в карман. Может, Алвису только казалось так из-за остроты ее взгляда.

Алвис поздоровался и, ни о чем не спрашивая прошел мимо кассирши, отворил дверь служебного входа, протиснулся между грудами тонких картонных ящиков, сложенных вдоль стен длинного темного коридора, и чуть не ткнулся в табличку, на которой курсивом было выгравировано «Директор магазина». Из кабинета доносились всхлипывания женщины и мужской голос. Сквозь щели в двери просачивался синеватый мертвенный свет неоновой лампы. Глядя на эти вертикальные полосы света, Алвис опять вспомнил Конрада, который боролся против всяческих «новомодных выдумок».

В своем кабинете старый полковник расправился с неоновыми лампами куда как быстро — он просто их не включал, Его громадный дубовый письменный стол — мебельные музеи мира не заинтересовались им только из-за неосведомленности — до сих пор освещался настольной лампой с абажуром салатового стекла, напоминавшим сплющенный берет. Эту лампу сослуживцы подарили Конраду к тридцатилетию со дня рождения — с точки зрения Алвиса — во времена допотопные.

События за дверью развивались. Мужчина вроде хотел успокоить женщину, но добился противоположного результата — она всхлипывала все громче и надрывней.

Алвис постучался и, не дождавшись ответа, открыл дверь. Кабинет был узкой, сплошь заставленной комнатушкой; из-за тесноты казалось, что вещи здесь подпирают друг друга, и достаточно тронуть одну из них, чтобы опрокинулись остальные. К простому фанерному шкафу, на который столяры пожалели даже бейца — такие обычно стоят в заводских гардеробах, — прислонилась груда похожих на круглые пеналы коробок. Торцы их были украшены фотографией длинноногой рекламной герл. С другой стороны коробки упирались в стену, а улыбка герл — в корзину для бумаг, мешавшую вытянуть ноги.

Бывший однокурсник Алвиса, нынче инспектор районного отделения внутренних дел Юрис Гаранч сидел за столиком директора. В столике с правой стороны было два ящика. Верхний выдвинули, и в него засунули телефон.

Напротив Юриса на расстоянии прыжка мыши стоял диванчик, на краешке которого пристроились две девушки в коротеньких форменных халатиках, с красивыми голыми коленками. Рядом сидел удрученный чем-то морщинистый старик; казалось, ему только что пришлось съесть горькое дикое яблоко. Одна из девушек закрыла лицо руками и всхлипывала тихо, словно постанывая; другая была почти в истерике — лицо ее будто полиняло, тушь на ресницах размокла и расплылась, губная помада размазалась, но ей было явно не до этого: истерические всхлипы становились все надрывнее. Юрис, похоже, не знал, что делать. Охотнее всего он свалил бы допрос на кого-нибудь другого или отложил на завтра, послезавтра, даже на неделю; но он не имел на это права, потому что приметы преступника нужно было выяснить сейчас же. Милицейским постам на автострадах, шоссе, на всех сухопутных путях, ведущих в Ригу и из нее, знать приметы просто необходимо, чтобы имелся хоть какой-то отправной пункт. Чтобы до тех пор, пока не выяснится что-нибудь новое, пока не составят фоторобот или словесный портрет преступника или не получат его фотографии, милиционеры на постах знали бы по крайней мере, рыжие у него волосы или черные, двадцать пять ему лет или пятьдесят, не было ли на его руках татуировки, на кого он похож больше — на великана или на карлика. Сведения эти нужны были немедленно. Сейчас же, чтобы через несколько минут они улетели по радио в самые отдаленные уголки Латвии. Что случилось с этими девушками? Неужто увиденная впервые насильственная смерть произвела такое впечатление, вызвала шок? Наверно.

Алвис все понял без слов.

— А кассирша? — спросил он.

— Ничего не видела.

— Как?

— Обычное явление. Она подает инкассатору мешочек с деньгами, и на том ее функции кончаются. Кассирша высыпает перед собой горсть мелочи и склоняется, чтобы пересчитать. Когда она поднимает голову преступник уже стоит к ней спиной. Он выходит из магазина, направляется прямо к такси, и она, естественно, видит только его спину.

— Значит, абсолютно ничего?

— На нем был коричневый югославский плат покроя реглан. Пятьдесят второй размер, четвертый рост.

— Вот это глаз!

— Такой профессионально наметанный глаз у каждой третьей продавщицы.

— Плащ был не совсем коричневый, — вмешался вдруг старик. Его глаза так и вспыхнули от желания действовать. — Он был коричневый с серым.

— Вы же находились в самом конце зала, — Юрис недоверчиво поглядел на старика.

— А я могу и не говорить, — ощетинился тот. Рыдания девушки стали уже конвульсивными, и Алвис, испугавшись, побежал за медицинским экспертом — врачи всегда носят при себе успокоительные средства.

Когда он воротился в сопровождении озабоченного доктора, Юрис сказал, что Алвису звонили из таксомоторного парка. Шофер Людвиг Римша проживает на хуторе «Людвиги» в селе Дони Рижского района. В таксомоторном парке уверены, что Римша скорее может стать жертвой, чем преступником.

Усевшись в машину, Алвис заметил, что подъехал Конрад, но задерживаться не хотелось.

— Жми! — крикнул Алвис шоферу. — В Дони.

— А где это? У черта на рогах?

— Где-то возле Белого озера, сейчас уточню по справочнику. — И, видя, что Конрад уже выбрался из машины и идет к магазину, Алвис нажал на клаксон, открыл дверцу и крикнул: — Я позвоню!

Конрад кивнул — понял, значит, — и медленным матросским шагом пошел дальше. Ветер трепал полы его белого парусинового пиджака.

Любопытные разбрелись. Как только пострадавших увезли, плотный круг распался: какой интерес глазеть на пустой газон? Остались только самые заядлые. Они отошли подальше и, показывая на газон, где недавно лежал раненый инкассатор, самозабвенно просвещали тех, кто еще был не в курсе.

4

В то самое время, когда Людвиг приехал из столицы в Валою, туда прибыла и Нелли, но совсем из других краев и совсем другим образом: ее привезли на лошади. Выглядело это не бог весть как, и потому, завидя идущих навстречу парней, она морщила свой маленький носик. Дядя привез Нелли в Валою, чтобы устроить на интеллигентную работу на почте. В телеге стояли два ларя и полдюжины чемоданов. Провожая дочку в путь, мать заливалась слезами радости и горя: наверняка, крышка верхнего ларя еще не успела просохнуть. Мать радовалась, что дочери удалось вырваться из колхоза: теперь она станет торговать конвертами в почтовом отделении и ногти у нее всегда будут наманикюрены и ходить она будет только в шелковой блузке, а в жены ее возьмет какой-нибудь валоец или — что тоже возможно — какой-нибудь цессисец или валмиерец. На рижан мать не надеялась, потому что сама никогда не бывала в Риге. От радости слез было пролито куда больше, чем от огорчения: мать думала, что дочка, выйдя замуж, возьмет ее к себе.

Нелли только что закончила среднюю школу. Ей было восемнадцать лет, она любила кокетничать, была неравнодушна к танцам и другим общественным увеселениям. К тому же она была услужлива, добродушна и всем сочувствовала. Никто и никогда не видел ее злой. Она не была ни Джокондой, ни моделью для античного скульптора. Даже фотоснимок на обложку модного журнала с нее не прошел бы. Но все-таки она была привлекательна, и ее ничуть не портили неумело подкрашенные губы и ресницы. Она, конечно, не рассчитывала, что все валойские парни потеряют из-за нее голову, но тем не менее была уверена, что кое-кто все же потеряет, и она сможет выбрать себе подходящую пару.

В первый же субботний вечер, она, дрожа от нетерпения, натянула свое лучшее платье, черным карандашом нарисовала в углах глаз маленькие закорючки, тряпочкой навела блеск на лаковые туфли и отправилась на бал в старый парк бывшего имения. Там была устроена квадратная танцплощадка с перилами. На возвышении играл оркестр, но танцоры еще не собрались с духом. Парни теснились по краям, курили и сплевывали сквозь зубы. Девушки без всякой необходимости реставрировали краску на губах и критически наблюдали за непредприимчивыми парнями.

Нелли купила билет, положила его в сумочку и отважно пошла через пустую середину танцплощадки. Она видела и чувствовала обращенные на нее заинтересованные взгляды и понимала, что к ней не придерешься — платье в крупных пестрых цветах очень ей шло.

Она пересекла уже почти всю площадку, когда ее окликнул какой-то парень:

— Красотка, как тебя зовут?

Она повернулась к парню и кокетливо прикусила нижнюю губку: — Отгадайте!

— Илга!

— Вия!

— Майга!

— Ария!

Парни отгадывали наперебой, а она стояла, склонив головку улыбаясь; и ждала, когда угадают ее имя Она не понимала, что игра затянулась, становится скучной, а это уже опасно.

— Пеструха! — крикнул вдруг кто-то, глядя на ее пестрое платье.

— Пеструха! Му-у! — подхватили парни в один голос. Имя было такое неожиданное и такое знакомое, что они корчились от смеха.

Глаза Нелли наполнились слезами, их начало щипать от туши. Сдерживая рыдания, она побежала на другую сторону площадки, но и там ее встретили с поразительным единодушием. Сопрано, альты, тенора и басы глубокомысленно тянули:

— Му-у-у-у!

Нелли взвизгнула и бросилась прочь с площадки.

Ничто так крепко не прилипает, как прозвище в малом городишке. Нелли, казалось, получила его на всю жизнь. Она согласна была вытерпеть любые лишения и беды, только бы избавиться от прозвища. Может быть, все было вовсе и не так страшно, но, завидя улыбающихся или смеющихся людей, Нелли воображала, что это смеются над ней, и глаза ее сразу же наполнялись слезами. Мимо почтового отделения гнали мычащих коров — и опять у нее на глазах выступали слезы, и она готова была всех их уничтожить. Напротив теткиного дома белело здание молокозавода, и Нелли казалось, что даже оно построено с одной единственной целью — унизить ее. И все-таки однажды надо было рискнуть и пойти на бал, потому что иначе не имело никакого смысла жить в Валое.

Сразу за парком бывшего поместья начинался Ирбуленский луг, окруженный частными домишками. Почва здесь была сухая и твердая, травка короткая, казалось, она выросла только для того, чтобы на ней кувыркались. Мало-помалу частники отгрызали от луга по кусочку, но территория была еще большая — в пять или шесть футбольных полей. По будням Ирбуленский луг оккупировали владельцы коров и коз; они привязывали здесь свою живность, а сами с хворостиной садились рядом. Но в Янов день на луг являлись все валойчане.

Так было и в том году.

Сперва здесь воткнули шест со смоляной бочкой на конце и надежности ради закрепили его тросами. Потом привезли дрова и старые шины (когда их поджигали, они так дымили, что нечего было и думать подойти к ним с подветренной стороны) и длинные скамьи для музыкантов.

Люди начали собираться, как только спустились сумерки. Они приходили маленькими группками, и у всех в корзинах были пироги и сыр; мужчины несли бидоны и ведра с пивом, а у иных во внутренних карманах пиджаков были запрятаны бутылки с более крепкими напитками. Компании разожгли костры и теперь, попивая пиво, посматривали друг на друга, К тому времени явились музыканты и принялись настраивать инструменты. Инструменты они настраивали долго, потому что каждая компания считала делом чести послать к ним делегата с ведерком пива и пирогами.

— Попробуй, как получилось! — делегат черпал из ведерка пиво и протягивал кружку всем по очереди. — Чистый ячмень, сахару ни вот столечко не положил!

— У! — выпив, музыканты ладонью утирали рот; это был, конечно же, духовой оркестр, и, конечно же, мужчины там были пожилые.

Не успел первый делегат отойти, как подошли другие. Потчуя друг друга, они сокрушались, что пиво еще не успело как следует добродить, и в оправдание перечисляли всякие помехи, которые судьба учинила совершенно неожиданно.

Потом самые предприимчивые попробовали поджечь бочку со смолой, что торчала на верхушке шеста. Как обычно, запал, по которому огонь должен был подобраться к бочке, несколько раз затухал, и в этом обвиняли, конечно же, того, кто поджигал, хотя виновата была солярка, испарившаяся из запала. Парни взбирались друг другу на плечи и поджигали снова. И, наконец, настало мгновение, когда пламечко с запала перепрыгнуло через край жестяной бочки. На какое-то мгновение показалось, что смола погасла, но потом в дырочках, пробитых для тяги в нижней части бочки, засветилось, и пламя с глухим ревом рвануло вверх.

Все, кто сидел у костров, поднялись и молча смотрели на общий Янов огонь. Первыми пришли в себя музыканты — они начали играть, и люди, заслышав музыку, очнулись, зашевелились.

Одна из компаний с песней лиго и полными кружками двинулась к другому костру, чтобы угостить соседей и пропеть им хвалу; соседи в свою очередь пропели хвалу пришедшим, угостили их, и обе компании, объединившись, пошли к третьему костру, и вот уже все столпились вокруг желто-красного Янова огня, и Ирбуленский луг загудел под ногами танцоров. И не было среди них ни одного чужого, и никто здесь не был лишним, и никому не жалели ни пива, ни пирожков, и каждую девушку можно было обнять за талию. В вечер Лиго все люди — соседи и друзья.

Людвиг еще не решил — идти ему на праздник или нет, он стоял у окна и повязывал галстук, когда его заметил знакомый, с которым они работали в каморке электриков за соседними столами. Знакомый этот вместе с шумной компанией как раз направлялся на Ирбуленский луг; четверо несли обвязанную длинными полотенцами бочку пива и зазывали в свою компанию чуть не всех и каждого.

— Старик, дуй сюда! — помахал знакомый Людвигу.

— Не знаю… — Людвиг пожал плечами.

Бочку без промедления поставили посреди улицы, и вся компания, включая уставших носильщиков, грянула, глядя на окно Людвига:

Это что за привиденье.

Лиго, лиго…

Не справляет Янов день.

Лиго…

Людвиг почти что не пил и потому пьянел несильно. Настроение у него было прекрасное, он пел и танцевал, наполнял кружки пивом и дирижировал, прыгал через костер и рассказывал анекдоты. Он снова был таким, как восемь или десять лет назад, когда на него еще не свалился дом.

Ближе к утру Людвиг приметил красивую девушку — она стояла в сторонке и плакала.

— В Янову ночь — и плакать? Еще чего!

Он схватил девушку за руки и потащил на танцплощадку.

— Милка в Риге поселилась, Я застрял в своей деревне! На такси катает Милка, Я — на хроменькой кобылке… — Увлеченно пел старую песенку один из музыкантов, ничуть не тоскуя о микрофоне и усилителях Реджента.

Танец закончился, и все зааплодировали, чтобы его повторили. Девушка слабо улыбнулась, но тут какой-то юнец, плечистый и агрессивный, прищурил глаза и замычал прямо в лицо Людвигу:

— Му-у!

Девушка как по команде опять зарыдала.

— Что? Бычок потерял свое кольцо? — спросил Людвиг.

Парень, не зная, что ответить, с угрозой выкрикнул:

— Гляди, как бы тебя не отделали! — и тяжело затопал прочь.

Людвиг пригласил девушку к своему костру. Ее звали Нелли.

Днем прошел дождь, и потому сейчас, ночью, воздух был теплый, плотный и душистый, как парное молоко, Сладко пахли увядающие венки, цветы и аир.

— Был деревенщиной нуль уважения. Раз не министр — так откуда почтенье? Нету ни фрака, ни трости в руках. Знай щеголяет в посконных портах.

В очередной раз направляясь с Нелли танцевать, Людвиг подумал, что солидный столичный оркестр, в котором есть гитара-соло и бас-гитара, а саксофон играет стерильно чисто, — здесь, на зеленом лугу, этот солидный оркестр провалился бы с великим треском: сельский духовой оркестр и старинные песенки куда лучше сближают людей и напоминают заодно, что к танцам нельзя относиться слишком серьезно, что дело это добровольное, а между делом можно и пива выпить и поцеловаться.

Сквозь тонкую белую блузку Людвиг видел кружева комбине, а под ними взволнованно вздымающуюся грудь. Когда Нелли прижималась к нему, его лица касались светло-каштановые мягкие, шелковистые волосы.

Она была робкая, податливая и нежная. Только слишком молоденькая, подумал он.

— Станцуем следующий или пойдем к костру, пивка выпьем? — спросил он весело.

— Потанцуем… потом еще больше пить захочется. Если бы Людвиг был ясновидцем или просто умел читать по глазам, он увидел бы в ее взгляде благодарность, удивление, доверчивость и — триумф. Глаза ее так и светились триумфом, и она нетерпеливо искала среди танцоров своих недавних обидчиков.

У их костра было тихо. Охочие до песен перебрались к соседям, и здесь оставались только те, кто причислил себя к «классу стариков». Они уже не так прытко опустошали кружки: все были увлечены спором о соединениях в трехфазном электромоторе; кто-то раздобыл кусок штукатурки и теперь чертил на бочке схему.

Людвиг наполнил две кружки. Они с Нелли громко чокнулись и, глядя друг другу в глаза, выпили до дна.

— Пойдем, погуляем…

Нелли давно уже чувствовала, что такое приглашение последует, но она еще не решила, что ответить. Однако все получилось гораздо проще, чем она думала: Людвиг просто взял ее под руку, а вырываться казалось глупо и нетактично.

В парке было прохладно. Людвиг обнял ее за плечи Она не противилась, потому что не хотела противиться, и оправдывалась перед собой: смешно же быть недотрогой, смешно требовать, чтобы с тобой ходили за ручку, как в детском саду. Рука, лежавшая на ее плечах, была тяжелая и сильная — Нелли чувствовала как она крепка.

5

Утверждать, что полковника Конрада Улфа знают все жители республики, нельзя, хотя он неоднократно выступал по телевидению, отвечал на вопросы комментатора и рассказывал о работе уголовного розыска.

Любил он начинать свою речь примерно так: «Уважаемые зрители! Прежде всего я хочу обратить ваше внимание на два понятия „уголовное следствие“ и „уголовный розыск“. Повторяю: „уголовное следствие“ и „уголовный розыск“. Следователи по уголовным делам за день исписывают полтонны бумаги, а потом отправляют все это в суд. Делается это для того, чтобы доказать, что совершено преступление и что его совершил именно гражданин Н или М или оба вместе и что имеются законные основания предать их суду. А мы, работники угрозыска, делаем только заметки в своих записных книжках, ибо на самом деле мы являемся этакими современными шерлокхолмсами. Мы ищем преступников, ищем свидетелей, чтобы можно было доказать вину преступника. Мы разыскиваем. И, скажу я вам, наша работа — одно из самых интересных занятий, потому что мы, как правило, находим того, кого ищем. Об этом свидетельствует статистика. Надеюсь, я выражаюсь достаточно ясно? До свидания в следующий раз, когда вы и многоуважаемый комментатор уже не будете путать понятия „уголовное следствие“ и „уголовный розыск“ и научитесь различать их».

Разумеется, нельзя утверждать и того, что старого Конрада знают все жители Риги. Но живет он здесь давно. Очень давно. Это его город. Конрад никогда ог него не отказывался, никогда его не бросал. Годы войны не идут в счет: тогда он всего лишь отступил из Риги, но ни разу не терял уверенности в том, что вернется. Город никогда его особенно не баловал, но Конрад и не ждал этого. Просто Рига была его городом, Конрад родился здесь, чтобы навсегда остаться среди его серых камней; он был уверен, что остаться навсегда и жить можно лишь там, где ты родился, что никто и никогда не сможет прилепиться к месту, куда забрел случайно.

Конрад родился в тысяча девятьсот тринадцатом году, как раз в тот день, когда Краузе на предолимпийских соревнованиях «Марса» взял рывком одной рукой 189 фунтов, а Рижская городская управа за 4800 рублей приобрела первый дезинфекционный автомобиль с двигателем в 24 лошадиных силы. У автомобиля были колеса со спицами, два никелированных сигнальных рожка, а по бокам на трех языках значилось: «Городское дезинфекционное учреждение». Надпись на латышском языке страшно злила немцев. Они истолковывали ее как открытый бунтарский выпад. Они же так долго старались внушить этим латышам, что их, латышей, скоро в мире не останется вообще и что, в сущности, их уже нет, а потому их онемечивание неотвратимо. Немцы расстреливали этих латышей и вешали, они агитировали русского царя, и он со своими черными сотнями стал союзником немцев, но к чему были все усилия, к чему было все затевать, если эти уцелевшие латыши осмеливаются делать на городской собственности надписи на своем языке? Что бы там ни было написано, но написано было по-латышски, а потому читалось: «Долой немцев!»

Отец Конрада был человеком, который одинаково хорошо подходил любой власти, потому что день-деньской прилежно добывал хлеб своей семье и принуждал себя верить передовицам газет, где говорилось, что всем трудно.

Отец Конрада собирал, писал и предлагал газетам и журналам рекламу. Тогда она была весьма однообразна — крупным шрифтом имя владельца и несколько строк обо всем остальном:

В. К. Кислинг

бульв. Бастея, № 4

рояли, пианино, фисгармонии. Очень выгодные условия оплаты.

Только изредка кто-нибудь забрасывал наживку с более ловко припрятанным крючком:

Вниманию уважаемой публики! В связи с тем, что в последнее время некоторые владельцы магазинов используют марку моей фирмы в корыстных целях, предлагая малоценный товар, настоящим имею честь сообщить уважаемой публике, что мой магазин деликатесов находится только на улице Мариинской, 22, там в любое время можно получить первосортную ветчину, которая по качеству стоит вне всякой конкуренции.

Я, Эглит, владелец фирмы Э, Зоммер

С утра до вечера он рыскал по городу в своем потрепанном пальто, улыбался, льстил, сдержанно предлагал, просил и отмечал заказы в записной книжке, а по ночам писал.

Они жили напротив Верманского парка, на шестом этаже. Из окон обеих комнат были видны крыши соседних домов. Маленький Конрад сидел на подоконнике и глядел, как на коньках крыш балансируют коты. Мать, маленькая, ясная, словно озаренная солнцем женщина окончила драматические курсы Дабура. Сразу же после окончания курсов она вдруг поняла, что актриса из нее не получилась и никогда не получится. Поняла и растерялась. И не зная, что бы еще наскоро придумать, вышла замуж. Она не могла таскать тяжелого Конрада вверх и вниз по лестнице и потребовала другую квартиру. Отец защищался. На его визитных карточках значилось: «Я. Улф, специалист по рекламе, Рига, Елизаветинская улица», и это давало лишнюю копейку: работа специалиста, живущего в центре, оценивается соответствующе. Если он переселится на какую-нибудь рабочую окраину, они вовсе не смогут сводить концы с концами и влезут в долги, После долгих размышлений нашли все-таки компромиссное решение: Улфы перебрались в хорошенькую квартирку в Гризинькалне, но адрес на визитных карточках отца остался прежним за небольшое вознаграждение сторожиха дома на Елизаветинской отбирала из приходившей сюда корреспонденции письма, адресованные Улфу. Так и жил старый Улф и думал, что живет правильно и что сын возьмет пример именно с него. И лелеял мечту увидеть однажды на последней странице обложки какого-нибудь ведущего журнала цветную рекламу, текст которой он сочинил уже давно:

Предприятие торговой рекламы

Я. Улф и сын

Неограниченные возможности, умеренные цены

И больше — ни слова, потому что длинные рекламы забываются. «Я. Улф и сын» будет набрано массивными широкими блочными буквами, символизирующими стабильность, вечность. При чтении последующего текста в подсознании возникнут мысли о красоте и уверенность, что здесь каждый получит за своиденьги то, что заказал. И никаких стилизованных на латышский манер букв, никаких подчеркиваний, которые могут навести на мысль, будто у предприятия есть что скрывать никаких букв «ампир» — от них разит показным. Ничего роскошного, все — просто, красиво и точно. Остальной текст должно набрать английским курсивом — изящные и стройные буквы вызовут в памяти надежные государственные облигации, бланки гарантированных векселей и белые британские купюры достоинством в десять и пятьдесят фунтов: английский фунт — валюта стабильная, доллар не может и никогда не сможет тягаться с ним. Предприятие он открыл в начале тридцатых годов, когда в мировую экономику глубоко и крепко вцепился кризис. Улф неплохо зарабатывал, объявляя о распродажах, и на аукционе ВАКО ему пообещали устроить за гроши обстановку для конторы.

Через несколько месяцев он обанкротился. Кризис достиг кульминации, никто ничего не покупал, кроме крупы и хлеба, поэтому не было никакого смысла тратиться на рекламу. И все же до конца жизни старый Улф при любой возможности напоминал:

— Когда-то мне принадлежало рекламное предприятие.

В погоне за своей мечтой он выпустил сына из поля зрения. Сын изучал юриспруденцию, читал книги, играл в теннис и однажды даже участвовал в соревнованиях, устроенных Латвийским автоклубом, потому арест сына во время ульманского государственного переворота оказался вовсе неожиданным. Однако в тюрьме его продержали недолго и даже позволили продолжать занятия в университете. В следующий раз сына арестовали, когда тот учился уже на последнем курсе и одновременно проходил практику в уголовной полиции.

Это был громкий, широко освещавшийся в печати процесс, и выиграл его обвиняемый. В последних рядах зала все время аплодировали. Бывший студент и бывший чиновник уголовной полиции так ловко оперировал фактами и статьями закона, что сумел не только опровергнуть свою принадлежность к подпольной организации, спасти, таким образом, от ареста своих товарищей, но и избежать отправки на принудительные работы, которая угрожала политзаключенным. В конце концов вышло, что он всего-навсего простой мошенник и отправить его можно только в Срочную тюрьму. Какие-то «неизвестные лица» присылали Конраду букеты роз с записками: «Считаем это твоей дипломной работой!»; работники прокуратуры в ярости пощипывали жиденькие бороденки: еще бы! — государственный преступник избежал заслуженного наказания. А отец потерял последнюю надежду на собственную рекламную контору и от этого прямо-таки чахнул, хотя имя Конрада Улфа теперь привлекало внимание и без помощи массивных блочных букв. Отец понял, что сын пошел другим путем, но не мог понять, плакать ему или радоваться; изменить он ничего не мог.

В «Черной Берте» Конрада отвезли в тюрьму, что возле станции Браса, одели в полосатый, похожий на пижаму костюм, и он провел полгода в обществе, отнюдь не изысканном: в камере сидели мошенники от коммерции, в том числе и злонамеренные банкроты, двое свинокрадов, двое взломщиков, двое фальшивомонетчиков и какой-то сердитый молодой человек, который представлялся следующим образом:

— Я сижу за чужие радости!

Он содержал тайный веселый дом.

Сидя на единственном стуле в кабинете директора трикотажного магазина, Конрад не мог понять, почему в его памяти всплыл именно этот эпизод юности. Ведь он помнил много гораздо более приятных моментов: освобождение из тюрьмы после восстановления советской власти и назначение на пост начальника районного отделения милиции, получение на фронте боевой награды — ордена, рождение дочери, чествование в день шестидесятилетия… Но нет, сейчас все это было словно затянуто туманом, а в памяти ясно встала камера, фальшивомонетчики и человек, который «сидел за чужие радости».

Что ж, если бы мы могли вспоминать только приятное, тогда, наверно, мы все были бы самодовольны и ленивы, думал Конрад.



Седуксен помог, на лицах девушек постепенно высохли слезы. Инспектор Юрис Гаранч расспрашивал морщинистого старика. От умственного напряжения и избытка тепла — старик, как к невесте, прижимался к радиатору центрального отопления, — на лбу его выступили мелкие капельки пота. Юрис диву давался, как в таком сухом старике могло оказаться хоть сколько-то жидкости.

— Итак…

— Рыжий, как Распутин.

— А какой нос?

— Нос как нос.

— Товарищ Улф, — Юрис обернулся к Конраду, — я покажу ему альбом… — В альбоме — фотоснимки глаз, лбов, носов разных форм.

Вообще-то альбом этот был нелегальным и ветхозаветным, однако в отличие от громоздких новомодных проекционных аппаратов, с помощью которых в специальных залах создают фотороботы, его можно носить в портфеле.

— Позже. Пусть сперва сам расскажет все, что может.

— Рассказывать? — старик вздернул брови.

— Рассказывать, — кивнул Конрад.

— Я бы сюда вовсе не поехал, но мне сказали, что здесь свежий воздух. Чепуха, в Риге нигде нет чистого воздуха. Сперва я думал, что дым этот от свалок в конце Деглавской. Там отбросы сжигают. Ан нет.

Свалка больше не дымит, а воздуха как не было, так и нет.

Юрис грустно глянул на Конрада. Эта канитель будет тянуться часа два, не меньше, говорил его взгляд.

Конрад достал прямую трубку с головкой из темно-красного корня вишни, кисет, спички ж разложил перед собой на директорском столике.

Я могу перебить его, подумал Конрад, но вряд ли мы выиграем в смысле времени. Он опять скажет: нос как нос, а если показать ему альбом, он растеряется совсем. Пусть уж лучше закончит без помех свое предисловие, это успокоит его и придаст уверенности.

— Да, да, — поддакнул Конрад.

— А то как же! — старик чуть не подпрыгнул от радости: не каждый день встретишь родственную душу.

Юрис забрал обеих продавщиц и отправился искать другое подходящее для допроса место или хотя бы какой-то тихий уголок. Лучше, чтоб они не слушали старика: его россказни только напрасно взбудоражат их воображение. Они уже почти что успокоились, поэтому Юрис не хотел вести их в торговый зал, опасаясь, что там с ними опять будет истерика. Они пошли на склад, уселись на какие-то тюки, зашитые в мешковину, — от тюков тотчас же поднялась мелкая, едкая джутовая пыль — и начали потихоньку болтать, как дети, которые забрались в уголок двора, подальше от родительских глаз.

— А то как же! — повторил старик Конраду. — Травят насмерть!

Конрад пососал пустую трубку. В мундштуке хлюпала никотиновая жижа, но один раз набить еще можно было.

— У меня, товарищ начальник, квартира на улице Дзирнаву. Район, сами знаете, неплохой — магазины рядом, прачечная, кино. Все под рукой. Центр. Но воздуха нет. И тут я вдруг читаю, что меняют двухкомнатную квартиру на улице Вирснавас, 4 на двухкомнатную квартиру, в центре. Я и задумался.

Конрад набил трубку и раскурил ее. Он пока не хотел признаться себе, что болтовня старика ничего ему не даст, и все же втайне радовался, что Юрис еще не вернулся и не слышит, как Конрад преуспел в допросе. Конечно, Юрис не посмел бы насмехаться открыто, но это ничуть не значило, что он не усмехнулся бы вообще.

— Вот я и подумал: квартира у меня хорошая, но там, в новом районе, воздух наверняка лучше. Для нас, стариков, это много значит. Нам нельзя есть жирное, мы должны много гулять на свежем воздухе. Тогда мы еще молодых переживем. Закваска другая!

И старик вдруг замолчал. Это было странно и неожиданно. Конраду казалось, что он садит в автобусе, который вдруг, ни с того ни с сего, затормозил.

— Ну, и что же дальше? — очнулся Конрад.

— Я не буду меняться. Здешний воздух никуда не годится и, по правде говоря, воняет гнилыми костями. Лучше попробую обменяться на Сигулду или Цесис. Там курортная зона, там никто не имеет права загаживать воздух.

— Вы ничего не сказали о магазине…

— Ох, все было, как в кино!

— Пожалуйста, продолжайте… Извините, я не знаю вашего имени…

— Голубовский… Николай Голубовский… Я зашел в магазин спросить кассиршу, какое домоуправление отвечает здесь за нумерацию домов, а она не знала, и я пошел в другой конец магазина, чтобы спросить продавщиц. Я слышал, как кто-то вошел в магазин, потом еще кто-то вошел, но я не обратил внимания… Конрад слушал старика и записывал в книжечку имя, фамилию и адрес.

— Когда я, товарищ начальник, обернулся, Дуршис уже ударил. Я только не знал, кого. Это я понял, когда он забрал мешочек с деньгами и ушел.

— Кто ударил? Повторите еще раз! — У Конрада от удивления трубка чуть не выпала изо рта, но он успел на лету подхватить ее.

— Дуршис, — Старик вытащил старомодный потрепанный бумажник с белыми проплешинами и достал оттуда небольшую газетную вырезку. — Дуршис А. Л.

— Он ваш сосед? Откуда вы его знаете? — Конрад вскочил. Он еще не мог поверить услышанному.

— Он мне не сосед, он часовщик. Лучше бы он грабежами занимался, а не портил людям часы. Лучше бы я никогда его не знал. Видите ли, у меня дома есть часы фирмы «Густав Беккер». Сорок лет они работали прекрасно, сорок лет отбивали каждые час и полчаса, но…

Но теперь Конраду не к чему было слушать ни об обмене квартиры, ни о стенных часах. Он встал напротив Голубовского и, впившись в его сердитое, морщинистое лицо, спросил чужим, ледяным голосом;

— Значит, вы утверждаете, что в нападавшем узнали часового мастера А. Л. Дуршиса?

— Я бы его узнал, если бы не эти большие очки! — оказал Голубовский, словно оправдываясь.

— Так вы узнали его или не узнали?

— Почти узнал.

— Как это понимать? — Конрад словно застыл, двигались только его губы. Поза была неудобной, но сейчас он наступал и не мог ее менять, потому что любое лишнее движение могло уменьшить напряжение.

— Будто бы он, а будто бы и не он. Раньше он носил маленькую бородку…

— У вас хорошая память на лица?

— М-м-м… Считайте, что я ничего не сказал.

— Нет, вы сказали!

— Знаете, все-таки это был не Дуршис…

— Итак, вы утверждаете, что нападавший не Дуршис?

— Нет, я ничего не утверждаю… Конрад обошел стол и опустился на стул. Тот скрипнул под его тяжестью.

— Значит, вам кажется, что это гражданин Дуршис, но вы в этом не уверены.

— Да, так будет правильнее.

— Почему вы сразу же не сказали об этом сотрудникам милиции, которые первыми прибыли на место происшествия?

— Я уже начинаю жалеть, что вообще что-то сказал, — старик совсем понурился. — Ни за что ни про что теперь по судам затаскают. Будь я уверен, что это Дуршис, я бы так и сказал милиционерам. Сердце мое чувствует, что это именно он! Я его из тысяч узнаю, он мне такие часы испортил! «Густав Беккер», я уже говорил… Я даже в «Ригас балсс» написал, вот, пожалуйста… — он протянул Конраду газетную вырезку, о которой оба забыли на какое-то время.

Под заголовком «Это мешает нам работать» была статейка десятка в два строк. Там были слова «революция», «пятилетка», «социализм», «ударные темпы», «империалисты», «Густав Беккер» и «часовой мастер А. Л. Дуршис», который не выполнил работу в указан —ный в квитанции срок, а когда, наконец, выполнил, то так небрежно, что получил за это предупреждение oт администрации. И подпись: Николай Голубовский, пенсионер.

Напряжение потихоньку отпустило Конрада, зато очень разгорячился владелец испорченных часов — часы больше не отбивали половину. Он крикнул:

— У меня квитанция! Я эти полчаса у него из глотки вырву!

Показания Голубовского были очень интересны: он утверждал, что нападавшим был часовой мастер Дуршис или кто-то другой, невероятно похожий на него, но без бороды. Это облегчало поиски преступника, ибо при создании его портрета можно будет взять за основу фотокарточку часовщика. Мысль же о том, что преступником мог быть сам часовщик Дуршис, вызвала у Конрада только усмешку.

Инспектору Юрису Гаранчу совсем не везло, потому что девушки ничего не видели. Это было странно: они видели все, но не заметили ни одной детали, которая пригодилась бы следствию. Они словно наблюдали за действиями каких-то безликих фигур. Правда, одна из продавщиц заикнулась, что у нападавшего были черные волосы, но потом сказала, что просто темные, и, наконец, заявила, что, возможно, темные волосы — всего лишь плод ее фантазии.

Пока Юрис их допрашивал, небо затянуло, на улице стемнело. Девушки боялись закрывать магазин и в одиночку возвращаться домой. В конце концов Юрис был вынужден попросить у Конрада машину, чтобы отвезти их.

— Заодно узнай, где живет гражданин Дуршис А. Л., и достань его фотографии, — приказал Конрад.

— М-да… Этот человек очень обрадуется ночному визиту милиции… Заодно я отвезу домой Голубовского, с утра он ведь нам понадобится…

Конрад согласился.

Голубовский, Голубовский… думал он. Знакомое имя!

6

Сквозь кусты черемухи, жасмина и сирени с танцплощадки доносилось:

— Мамочка, мамуля,
Дай мне погулять,
Хоть одну минутку
У Гауи постоять…
Слова были слышны ясно. Алые отсветы костров на Ирбуленском лугу отражались в темно-синем звездном небе.

— А где мы найдем Гаую?

— Поищем, — Нелли робко улыбнулась.

Людвиг знал, что такими душистыми ночами с девушками не стоит говорить о законах Фарадея, похищении суперлайнера Бойинг — 747, романах Золя, повторном матче между боксерами Листоном и Петерсоном или о всемирном конкурсе красоты в лондонском «Ал-бертхолле», потому что вообще ни о чем не надо говорить. Надо целовать.

Людвиг запрокинул голову Нелли, погладил ее шелковые волосы и запечатлел на ее губах поцелуй. И был удивлен, что она совсем не умеет целоваться. Но противиться она не противилась, даже не пыталась уклониться от его губ, поэтому он, целуя, больше не сжимал ее в объятиях, а гладил волосы и плечи и чувствовал, как она дрожит.

— Гауи у нас нет, но ведь мы можем пойти к озеру?

— Хорошо, — тихо ответила Нелли.

Людвиг снял пиджак и укутал им Нелли. Она казалась себе совсем маленькой. Ее впервые целовали по-настоящему, потому что поцелуи с мальчишками-школьниками были всего лишь своеобразным ритуалом, не больше. А сейчас она была в опьянении от поцелуев, в том опьянении, в котором послушно следуют хоть на край света.

Озеро было недалеко. Если идти лугом, а не по дороге. Белая песчаная коса тянулась от берега до самой пучины — озеро было глубокое, а берега зыбкие, — замшелые и поросшие мелким березняком, они почти повсюду ходили ходуном. Берега покрывал толстый дерн, под ним стояла рыжеватая вода; его можно было насквозь проткнуть палкой и не достать дна.

Валойцам песчаная коса служила пляжем, потому что только здесь не было ни ям, ни ила и можно было спокойно войти в озеро.

— Идем лугом, — сказал Людвиг.

— Хорошо…

Людвиг опять целовал ее, потом снял с нее туфли и сунул их в боковые карманы пиджака. Высокие каблуки упорно не желали влезать и торчали наружу.

Роса была студеная, трава касалась икр.

— У вас промокнут брюки, — заботливо сказала Нелли.

— У тебя!

— У тебя промокнут…

Они опять долго целовались. Можно было еще расслышать оркестр, если хорошо прислушаться.

Впереди, в долине, укрытое туманом, лежало озеро.

— Искупаемся? Нелли покачала головой.

— А я искупаюсь.

Он опять обнял ее за плечи и повел дальше.

— Может, все-таки искупаешься?

Она опять покачала головой и села на его пиджак, который он расстелил на земле.

Когда он разделся и большой, медлительный неторопливо вошел в озеро навстречу темно-синим с серебристыми спинками волнам, она пожалела, что не захватила с собой купальник. Ей хотелось быть рядом с ним.

— Вот это вода! — в восторге воскликнул Людвиг и поплыл баттерфляем. Он был не из хвастливых, но тут подумал, что вряд ли кто из валойчан знает этот стиль.

Задул легкий ветер, туман поредел, и Нелли на какой-то миг увидела на взгорке сарай под серой жестяной крышей. И испугалась.

Нет, этого она не хотела. Это должно было случиться иначе. Теперь мысль работала четко и ясно. Он привел ее сюда нарочно! Как противно…

Симпатия к Людвигу таяла и готова была исчезнуть совсем.

С Ирбуленского луга доносились визг и смех: должно быть, парни закинули чью-нибудь жакетку или платок на дерево и теперь требовали выкупа.

Выйдя из воды, Людвиг быстро оделся. Наверно, ему было не очень-то тепло, руки покрылись гусиной кожей; казалось, у него вот-вот начнут стучать зубы.

— Пойдем домой, — капризно сказала Нелли. Она встала и отдала Людвигу пиджак.

— Кто же в Иванову ночь дома сидит, — возразил Людвиг.

— Наденьте пиджак, вам же холодно.

— Тебе холодно. Тебе!

Нелли ничего не ответила, но Людвиг не заметил внезапно происшедшей в ней перемены. Он опять закутал Нелли в свой пиджак.

— Лучше уж я замерзну, чем буду смотреть, как ты дрожишь. Эта твоя блузочка почти что теоретическая.

— Пойдем домой.

— Хорошо. Пошли.

Людвиг опять обнял ее плечи. Они уже повернули, чтобы идти через луг, но сделали всего лишь несколько шагов. Нелли вдруг остановилась.

Позже она оправдывалась: все, мол, случилось потому, что она так дурно подумала о Людвиге и нарочно хотела еще раз его проверить.

— Пойдем по правой стороне, через пригорок, — сказала она. — Здесь, кажется, ближе…

— Пойдем…

Она шла с опаской. Возможно, они прошли бы мимо сарая, возможно, просто не заметили бы его в тумане…

Людвиг опять начал ее целовать. Она охмелела от поцелуев, испугалась, и ей вправду захотелось домой.

— Здесь надо левее, — она схватила руку Людвига и потянула его за собой. Она была уверена, что сарай останется справа.

— Небо посветлело, утро скоро.

— Жаль.

— Мне тоже.

Они опять обнялись.

И ни один из них не заметил, как они очутились перед входом в сарай. Большие, как ворота, двери, были сняты с петель, чтобы в сарай могли въехать возы, и стояли снаружи, прислоненные к стене. Пахло свежим сеном. Ах, господи, как может пахнуть сено!

Людвиг взял Нелли на руки.

— Нет, — тихо и покорно сказала она.

— Да.

— Нет, — попросила она.

Людвиг внес ее в сарай. Сено было теплое и мягкое.

— Не надо…

Она чувствовала его губы, его ласки, она хотела вырваться, но тут его ладони скользнули под блузку…

Когда Нелли проснулась, снаружи сияло солнце. Сквозь дверь сарая видно было синее, прозрачное мейсенского фарфора небо, в небе, словно нарисованные тушью, метались ласточки. Еще в дверь был виден угол нескошенного луга, но там не было ничего такого, на чем можно было бы задержать взгляд.

Нелли поглядела вверх. Где-то под крышей в смертном страхе пищала муха, на которую охотник-паук ухитрился накинуть свое лассо.

Людвиг спал на спине, тихо и крепко, губы были чуть приоткрыты; он дышал глубоко и ровно. Она лежала, свернувшись у него под мышкой и укрывшись его пиджаком. Нелли заметила, что грудь у нее голая, и покраснела, но надевать ничего не стала — ее охватило нечто вроде гордости от того, что теперь и у нее есть мужчина, и он имеет право смотреть на ее обнаженную грудь. И она знала, что он захочет смотреть, потому что грудь ее безупречна, однако она еще не была уверена, сможет ли выдержать этот взгляд без смущения.

Ночью он остался победителем, но теперь, утром, победительницей чувствовала себя она.

Нелли села и почти счастливым взглядом оглядела свою добычу, которая спала здоровым детским сном и вкусно сопела.

У Людвига было довольно правильное лицо, в его широких плечах чувствовалась скорее сила, чем выносливость. Нет, он не был ее идеалом, но скольким девушкам удается встретить свой идеал? Нелли даже не слыхала, чтобы такое когда-нибудь случалось.

Идеал Нелли ходил не в готовом, а сшитом в «Балтияс модес» костюме, он был гораздо стройнее и волосы у него были темные. Словом, Элвис Пресли из Риги, Валмиеры или Цесиса. Какой должен быть характер у ее идеала, Нелли было не совсем ясно: у него должно было быть так много разных прекрасных качеств, что они просто не уместились бы в одном человеке. Он должен был быть кротким ягненком и демоном одновременно. Он должен был быть отважным рыцарем, но, в случае необходимости, — тихим и робким. Что же касается Людвига, то каждое из его качеств, которое Нелли удалось подметить, она заприходовала и разместила по воображаемым полочкам, но пока что сведений имелось слишком мало.

Больше всего Нелли не нравилось то, что волосы на затылке у Людвига были очень жидкие — она не знала, что такие волосы бывают почти у всех борцов, прозанимавшихся спортом лет пять-шесть. Еще ей не нравился поношенный выходной костюм, который даже в Валое мог называться выходным только с большой натяжкой.

Но как бы то ни было, а Людвиг принадлежал ей; она испытывала угрызения совести и счастье одновременно. В конце концов, ощущение счастья одержало верх, потому что Людвиг был мужественный и веселый. Да и вообще — что теперь можно было поделать?

Внезапно утихшие было угрызения совести превратились в страх, и этот страх загнал ощущение счастья в самый далекий уголок души. Может, он уже женат? Может, у него есть дети? Он даже ничего не обещал ей. Нет, она просто несчастная дура. Дура! Что теперь будет? Она готова была расплакаться и теперь с ужасом ожидала его пробуждения.

Людвиг потянулся, открыл глаза и увидел рядом с собой взволнованную, полуголую девушку, которая куталась в его пиджак и ждала, что он скажет.

— Доброе утро, — сказал он. Единственное, что может сказать человек, который начинает вспоминать вчерашнее событие и хочет выиграть время, чтобы как-то сосредоточиться.

Девушка всхлипнула.

— Почему ты плачешь, крошка? — Как назло он позабыл ее имя.

— Вы не должны были так делать…

— Ты…

Это немножко успокоило Нелли.

— Ты не должен был…

Он обнял ее дрожащее тело и притянул к себе. Она послушно подставила губы.

Самым неприятным было расставание. Происходило оно за Валойским парком, потому что здесь Людвигу нужно было свернуть направо, а Нелли не хотела, чтобы он ее провожал.

— До вечера, — сказал Людвиг.

Нелли грустно улыбнулась. Она ощущала внутри какую-то странную пустоту. Она уже знала, что Людвиг уезжает самое позднее — послезавтра. В какие-то Дони. Он даже не сказал, что напишет ей. Все случившееся принял как само собой разумеющееся, не испытывал ни малейших угрызений совести и вовсе не чувствовал себя должником.

Не я первая так влипла, с горечью подумала Нелли. На свидание она решила не идти. Лучше уж пусть все рухнет сразу, незачем тешить себя иллюзиями.

Людвиг пришел к ней на работу незадолго до закрытия почты. Он казался озабоченным.

— Выйди-ка на минутку, — позвал он. Нелли вышла.

— Ты не сможешь прийти вечером на свидание? — спросила она. — Не стоило беспокоиться из-за этого.

— Из-за этого нет… Знаешь… Нелли, будь моей женой…

Нелли покачнулась.

— Послезавтра я получу деньги… У меня в Донях дом…

7

Прошел почти час, пока Юрис узнал адрес часового мастера. Дуршис жил в Старой Риге, неподалеку от Русского драматического театра, в невзрачном доме, бароккальный портал которого был увешан черт знает каким количеством вывесок черт знает каких учреждений. Дверь на лестницу вела из подворотни и там тоже были вывески. И все же учреждения не заняли всего дома, и где-то на самом верху еще глухо шумели большие, неудобные и темные квартиры.

Юрису этот поход казался визитом вежливости, чем-то таким, что не имеет особого смысла, но что надо соблюсти. Личность преступника так просто не выяснишь: пока что еще не случалось найти на месте преступления его паспорт или другие документы. Конечно, бывают и исключения. Исключения подтверждают правила, но если уж смотреть с такой точки зрения, тогда нет ничего невозможного. Практики мало что могут почерпнуть из этого кладезя мудрости, а инспектор Юрис Гаранч как раз был практиком, поэтому он поднялся наверх по узкой, не очень чистой лестнице довольно неохотно. Он даже не верил, что ему пригодится фотография Дуршиса, потому что Голубовский был не тот человек, которому можно верить.

У дверей квартиры был не электрический, а простой звонок, так называемый «коровий хвост», к тому же он не работал. Дверной замок, видно, несколько раз взламывали и меняли. Это пытались скрыть — обили косяк жестью, но неумело.

Юрис энергично постучал.

— Кто там? — спросил низкий, шепелявый голос.

— Свои!

— Сейчас!

Юрис попал в темный коридор, в другом конце которого проступали контуры шкафа и буфета. В коридоре стоял характерный запах, присущий долго немытым и не проветривавшимся помещениям.

— Заходи на кухню.

На кухне было несколько газовых плит и разрозненная мебель — непререкаемое свидетельство того, что кухня коммунальная. В углу на белом, похожем на комод шкафчике стояли пять трехлитровых банок с бледно-желтой мутной жидкостью и кружка без ручки.

— Дернем по одной, — сказал хозяин и наполнил кружку.

У него было широкое, одутловатое лицо. Должно быть, он пал жертвой своих химических опытов: вода плюс сахар, плюс дрожжи плюс соответствующая температура.

— Первый сорт, — сказал хозяин, подавая Юрису кружку, — даже с перегонкой возиться незачем. Комар носа не подточит! Ну, давай!

— Будь здоров! — Юрис выпил еще не перебродившую сладковатую брагу, даже не моргнув глазом: свои-то не должны морщиться. — Продукт что надо!

— А я что говорю? Нечего возиться с перегонкой!

— Часовщик дома?

Наливая кружку для себя, хозяин покачал головой:

— Уехал.

Надо было продолжать разговор.

— Он еще употребляет? — спросил Юрис, как и полагается порядочному собутыльнику. — Давненько мы не виделись.

— Разве ж это питье? Он даже от магазинного горючего нос воротит.

— Дурак.

— Точно! Еще по одной!

— У меня внизу таратайка, — соврал Юрис.

— Еще одну можно. Я потом дам тебе парочку гвоздик, погрызешь — и порядок.

— Он не говорил, когда вернется? Может, мне взять какую полшу и зайти попозднее?

— Полшу ты не бери. Лучше возьми два крепких вермута или «Волжское». Смешаем с этим фирменным напитком и — слона наповал.

Представив, что за коктейль получится, Юрис почувствовал комок под ложечкой, который медленно поднимался вверх.

— А когда мне прийти?

— Когда хочешь. Его не будет. Сказал, чтоб раньше следующего месяца не ждали. Взял рюкзак, ружье и ушел.

— Давно?

— Шести еще не было.

Юрис встряхнулся, чтобы прийти в себя, и не придумал ничего лучшего, как сказать!

— Налей-ка еще.

— Идет!

Свинское счастье, подумал Юрис, точно свинское счастье! Он еще не мог поверить этому до конца.



Отыскав на карте «Рижского справочника» Дони, Алвис показал шоферу. Кружочек, означавший Дони, размещался наполовину на берегу Белого озера, наполовину в его водах. Шофер прибавил газу, и Алвис попросил, чтобы он выключил сигнальный свет — незачем напрасно привлекать внимание прохожих и водителей к желто-синей милицейской «Волге».

Что случилось с шофером такси? Такси 86—37 выехало из гаража примерно за сорок минут до прибытия в банк, где взяло инкассаторов. За эти сорок минут, наверно, убрали шофера. Путевка была в машине. За руль сел другой человек.

— И, спросив у дежурного милиционера, где находится Государственный банк, поехал за вожделенными мешочками. — Алвис словно слышал возражение старого Конрада.

— А может, это бывший таксист, который не хуже Людвига Римши знает двор банка.

— Но, может, это таксист, да не бывший, а у которого сегодня выходной?

— Возможно.

— Но, может, это вовсе не таксист. Может, это служащий банка, который хорошо знает тамошние условия. Или бывший служащий банка?

— Тогда у него должны быть водительские права!

— Почему? Он только должен уметь водить машину. Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь, что администрация банка принимает на работу только таких людей, которые заслуживают доверия. Мы, сынок, должны думать иначе, мы не администрация банка. Мы не стыдимся пользоваться словами «может быть…» Конечно, мы не кричим об этом громко и не пишем в стенгазете, но помним всегда. «Может быть» — прекрасные слова, без них мысли и речь стали бы намного беднее. «Может быть» формирует мозговые извилины. Мотивы преступлений так разнообразны, что все мы должны держать это «может быть» в резерве.

Шофер выключил передачу. Теперь машина шла, постепенно сбавляя скорость.

— Приехали?

— Знак был.

Метрах в двухстах впереди работники автоинспекции проверяли машины. На обочине шоссе выстроился ряд «Жигулей», «Волг» и «Москвичей». Сегодня, как оказалось, не щадили даже грузовики и автобусы. Алое солнце отражалось в лакированных крышах лимузинов, и все они казались красноватыми. Автоинспекторы в начищенных сапогах, галифе и серых форменных рубашках при гастуках прогуливались по свободной середине шоссе. Полосатыми жезлами они указывали путь, и шоферы послушно съезжали на обочину. Автоинспекторы, козырнув, получали через окошко документы и приказывали включить поворотные огни. Алвис подумал, что работникам ГАИ, наверно, уже прислали приметы преступника, но тотчас отбросил эту мысль — слишком мало времени прошло с того момента, как он уехал из магазина. Минут пятнадцать, не больше.

— Ишь, как стараются, — сказал шофер.

— Наверно, вчера здесь что-нибудь случилось.

— Один включил правый поворот, но пошел на обгон и загнал того, кто ехал позади, во встречный ряд. Металлолома было столько, что пионерам и за год не сдать.

Шофер снизил скорость до минимума, готовясь свернуть на лесную дорожку, которая была отмечена на карте, но оказалось, что дорога на Дони приличной ширины и даже заасфальтирована.

Нет, преступник определенно был связан с таксомоторным парком. Он точно знал, какие машины командируются сегодня в банк, и наверняка умел водить новую «Волгу», что тоже не мелочь, потому что ему предстояло, совершив преступление, уходить на «Волге» на большой скорости. И главное — ему надо было остановить машину Римши. Вряд ли Римша остановил бы машину по просьбе незнакомого человека. Конечно, не остановил бы. Он же ехал по заказу, и возможность подхалтурить была ничтожной. От гаража до банка меньше сорока минут езды, но и сорок минут не слишком много — * так выезжают почти все шоферы, чтобы спокойно пообедать и заправить машину.

Сосняк стал реже, в просветах между деревьями замелькали белобокие дачи, потом они вовсе вытеснили сосны, и возле них зеленели теперь яблони, вишни и ягодные кусты, но земля здесь была скудная и сады выглядели поникшими.

Дачи стояли пестрые, как цветы на клумбе, все легкие, пригодные для жилья только летом. В огородиках полуголые люди разрыхляли землю, их вид и неуверенные движения говорили о том, что это всего лишь начинающие огородники. Час был поздний, и большинство занималось поливкой.

Появление милицейской машины в этом царстве покоя, тишину которого нарушал лишь треск мальчишечьих мопедов, вызвало молчаливый, но живой интерес — почти все провожали ее взглядами.

Там, где улица расширялась, образуя что-то наподобие площади, была конечная остановка автобуса доньской линии; тут стояла желтая колесная цистерна с пивом, ее окружали жаждущие мужчины. Иные, взяв кружки, устроились тут же, на травке под забором.

— Надо спросить дорогу, — предложил шофер.

— Езжай дальше…

Шофер остановил машину за следующим перекрестком. Дача рядом словно была вырезана из американского или шведского рекламного журнала. Из пропитанных олифой досок, стекла и цветного шифера было сооружено нечто, похожее на индейский вигвам — очень крутая двускатная крыша служила сразу и стенами, а торцы были застеклены. Дача просматривалась насквозь. Сейчас какая-то женщина стелила там постель, казалось, что она делает это в витрине.

Владелец дачи сидел под сосной в удобной качалке и читал газету. Из-под газеты виднелись только парусиновые штаны и сандалеты хозяина. Наверно, он был единственным здесь, кто сохранил на своем участке сосны и зеленую мураву.

— Этот покупает помидоры в магазине, — сказал шофер.

Выйдя из машины, Алвис энергично хлопнул дверцей, чтобы обратить на себя внимание хозяина.

Над газетой появились глаза, потом хозяин встал и подошел к калитке.

— Чем могу служить?

Мужчина был пожилой, стройный, в белой тенниске.

— Не подскажете ли, как найти «Людвиги»?

Хозяин минуту подумал.

— Поезжайте вперед — сказал он. — Доньские старожилы в конце поселка. Второй раз вам этот круг делать не придется, обратно вы сможете проехать по старой дороге.

— Там живет некий Римша?

— К сожалению, не знаю.

— Римша — шофер такси.

— А-а, вот вы о ком! Мне несколько раз случалось ехать с ним сюда. Производит впечатление интеллигентного человека. Знает два иностранных языка…

Во всяком случае, это интересно, подумал Алвис.

— Простите, мы спешим…

— Извините… Поезжайте прямо. Его дом самый последний по левую сторону, дальше начинается старая дорога. Случилось что-нибудь?

— Об этом в другой раз, — Алвис улыбнулся. — До свидания!

— Почти тактичный ответ, — проворчал хозяин и пошел к своей качалке.

«Людвиги» — двухэтажный особняк — был огорожен довольно высоким забором из металлической сетки, которая крепилась на массивных бетонных столбах. Забор был недавно окрашен, местами масляная краска еще сохранила блеск.

В заборе было двое ворот. Меньшие, кованые, были размером с дверь, другие, больше, вели к хозяйственным постройкам и гаражу, который находился под домом. Они скорее походили на открывающуюся секцию забора, чем на ворота. За ними с лаем прыгала большая овчарка.

От маленьких ворот к парадному входу дома тянулась посыпанная красным тенниситом дорожка, по обе стороны которой стеной росли декоративные кусты с продолговатыми, серебристыми листьями.

Калитка оказалась закрытой, и Алвис нажал кнопку звонка, прикрепленную к столбу.

Едва он позвонил, дверь отворилась и на крыльцо вышла женщина лет тридцати. Она была немного растрепанной, и Алвис тотчас подумал, что острый на язык милицейский шофер, оставшийся в машине, примерно так охарактеризовал бы ее:

— Могу поспорить, что она постоянно стонет насчет своей фигуры, а за ужином регулярно съедает по два куска торта.

Женщина была полнокровна, довольно вульгарно накрашена и достигла той опасной границы, когда толстой не называют только в силу привычки.

— Сейчас отопру, — сказала она мягким, приятным голосом. В руке у нее был ключ.

— Скажите, Людвиг Римша здесь живет?

— Да, конечно.

— А с кем я имею честь говорить?

— Я его жена. Нелли Римша. Входите, на улице неудобно разговаривать. Скажите пожалуйста, что случилось?

— Я из милиции, моя фамилия…

— Это я поняла по вашей машине. У мужа авария?

— Нет. Было бы лучше, если бы вы позволили спрашивать мне.

— Понимаю.

Она сдержанно и очень спокойно пригласила Алвиса в комнату, Здесь все говорило о том, что хозяева — состоятельные, пресытившиеся люди: темная полированная секционная мебель, мягкие стулья, ковер с длинным ворсом — изделия мастеров художественного салона, рюмки богемского хрусталя, на стене — то ли купленные по случаю, то ли полученные в подарок акварели.

— Пожалуйста, присаживайтесь!

— Спасибо, у меня мало времени. Скажите, пожалуйста, когда ваш муж был дома в последний раз?

— Сегодня.

— В котором часу?

— До поездки в банк.

— Вы хотите сказать, что он уехал… — Алвис растерялся.

— Он сегодня работает в вечернюю смену, а приехал из гаража перед банком.

— Почему?

— Скажите, что случилось?

— Ответьте, пожалуйста, на мой вопрос.

— Он взял плащ.

— Зачем? Сегодня ведь небо чистое.

— Не знаю.

— Что еще он взял?

— Не знаю. Не посмотрела. Скажите, пожалуйста…

— Вы сказали, он взял что-то еще, но вы не посмотрели, что именно.

— Утверждать я не могу. Я только слышала, как он в коридоре открывал свой шкаф с инструментами.

— Покажите мне этот шкаф!

Шкаф был встроен в стену и находился почти у самой входной двери. Охотничьи ружья холодно поблескивали в нем воронеными стволами. Рядом с ружьями висели патронташи. На полке, которая отделяла верхнюю часть шкафа, виднелись пачки патронов с большими красными номерами калибров на торцах, весы, мешочки с дробью и круглые коробки с бездымным порохом.

— Все ли ружья на месте?

— Да, все четыре.

— Вы уверены?

— Да. Три зарегистрированы, одно нет, — она показала на крайнее ружье.

Алвис быстро заглянул в стволы. Нет, из этих ружей сегодня не стреляли.

— Когда он приехал, в машине был еще кто-нибудь?

— Нет.

— Вы уверены?

— Он въехал во двор. Я стояла в кухне у окна и все прекрасно видела.

— И он сказал, что приехал только за плащом?

— Он ничего не сказал, — она зло усмехнулась. — Уже недели две, как мы не разговариваем.

Нелли Римша довольно подробно описала одежду мужа, по просьбе Алвиса отыскала в альбоме фотоснимки.

— У вас есть телефон?

— Да.

Но Алвис передумал и не стал звонить Конраду, На улице шофер со скуки гонял мотор. Над калиткой дома напротив торчала голова любопытной девчонки с черными как смоль волосами. В открытое окно особняка смотрел круглолицый мужчина в очках, должно быть, ее отец.

— Гони! — Алвис прыгнул на сиденье рядом с шофером.

В тот момент, когда машина тронулась, Нелли упала на один из мягких стульев и начала всхлипывать. Всхлипывания постепенно перешли в вопли — у нее началась истерика.

Старая дорога ответвлялась от новой неподалеку от главного перекрестка и была, безусловно, короче.

На шоссе автоинспекторы все еще нагоняли страх на шоферов.

— Куда едем?

— В фотолабораторию.

— Идет.

Машина стремительно набирала скорость. Асфальт свистел под шинами.

— Включи мигалку, скорее пойдем.

Шофер пробурчал что-то нечленораздельное, но над крышей замигал синий огонек, бросая отблески на капот.

8

Есть вещи, которые можно делать только быстро, но для этого нужно быть внутренне готовым делать их, нужно созреть. Людвиг Римша созрел для женитьбы, как яблоко в сентябре. Пришла пора упасть. Потому что ему надоело таскать белье в прачечную, томиться в очередях за творогом, есть на ужин «Салаку жареную в томате», польскую колбасу, омлет и пить чай с вареньем, которое варила еще его мать. Ему опротивела тишина в большом, недостроенном доме, где он жил один. Даже Джерри после смерти хозяев поспешил оставить этот мир и, наверно, лаял теперь где-нибудь на том свете, в своих «Великих охотничьих угодьях». Людвигу опротивело, воротясь домой с работы, надевать тотчас грязные брезентовые штаны, нахлобучивать малярскую, сделанную из газеты шляпу, смешивать гравий с гипсом и цементом для штукатурного раствора и надрываться до поздней ночи с кельней или шпактелем, как самый разнесчастный бедолага, — второй этаж не успели достроить, даже пол не настлали. Людвига вполне устроило бы, если бы дом планировался без второго этажа, но труд начали много лет назад, бросить его было не так-то просто и это гнало Людвига вперед. Раз отец начал строить, Людвиг должен закончить, только он никак не мог понять, зачем отцу понадобился такой непомерно большой дом — это строительство заставляло отца отказываться от многого, поглощало все средства, которые можно было бы употребить для более приятных целей, отнимало часы отдыха; оно продолжало отнимать все это и у следующего поколения, но однажды его надо было закончить. Конечно, одному жить в таком доме нельзя, даже полить на спину и то некому, приходится просить соседскую девчонку, и каждый вечер он в роли просителя идет через улицу. Козиндовы дочки, бойкие девчонки лет десяти, качают воду из колонки, вдвоем нажимая на тяжелую ручку насоса, и смеются, когда он, фыркая, подлезает под струю. Может быть, эти визиты даже радуют Козинда; дом он купил готовым, в нем только кое-что надо переделать по собственному вкусу, приспособить для нужд семьи, и тут совет Людвига и помощь материалами и инструментом неоценимы — занимаясь строительством, Людвиг стал первоклассным каменщиком, штукатуром, маляром и столяром. Он также мог показать Козинду, как разбить сад и обрабатывать его: эта славная семья делала первые шаги в сельском хозяйстве.

Балы или, как их стали называть потом, вечера отдыха, в программу которых входил обычно один-единственный пункт — танцы, никогда особенно не привлекали Людвига. Работа, вечерняя школа, тренировки по классической борьбе — это было до службы в армии, а, вернувшись из армии, он стал помогать отцу строить дом.

До службы Людвиг стеснялся девушек, а после армии он поступил электриком на фабрику, где вокруг были одни женщины. Здесь его быстро перевоспитали: из стыдливого парня он превратился в довольно-таки бесстыжего. Людвиг был именно в том возрасте, когда женятся, потому многие девушки и разведенки, которым опять нетерпелось замуж, поспешили выставить свои кандидатуры. Каждая делала это по-своему, но все — интересно и с выдумкой, из-за того Людвиг и не женился, хотя несколько раз собирался было всерьез. На середине третьего десятка он охладел к «кандидаткам», через год они охладели к нему, и Людвиг был исключен из числа тех, кем имеет смысл заниматься, потому что все равно он не жених. Иногда он ухаживал за какой-нибудь замужней женщиной, но подпольные поцелуи не приводили женщин в восторг, и он начал испытывать к своим коллегам нечто вроде ненависти: ему казалось, будто его обидели. И Людвигу захотелось сделать им в отместку что-нибудь неприятное, к тому же такое, что вызовет удивление. Но подходящего случая не представлялось, и всю свою ненависть он обратил против дома. Он закончит его еще нынче! Будет вкалывать ночи напролет! И тут, по счастливой случайности, он встретил своего бывшего соседа Стигу, который теперь работал директором какого-то совхоза в Валое, и там надо было перемотать электромоторы. Он согласился заключить договор с Людвигом. Людвиг посчитал, что на деньги, которые он заработает, перематывая электромоторы, можно будет нанять двух штукатуров и одного рабочего настлать полы. А если он сам будет работать вместе с ними, дом можно закончить к сентябрю. Он взял отпуск. Сложил в чемодан инструмент. Надел свой самый лучший костюм — вообще-то гардероб его был в плачевном состоянии: избалованный прекрасным полом и обворованный собственным домом, он перестал заботиться о своей одежде. И сел в автобус, чтобы выйти в Валое и спросить у первого попавшегося, где найтидиректора Стигу.

Расставшись у парка с Нелли, Людвиг прежде всего отправился домой отоспаться. Потом съел в столовой сытный обед, запил его компотом из ревеня, зашел к хозяйке проститься и, снова улегшись в постель, принялся читать «Жизнь животных» Брема. Работы по договору он выполнил, и теперь его к Валое привязывали только деньги, которые еще надо было получить. Предстояло как-то убить время до пяти, прослоняться где-то весь завтрашний день, а послезавтра вечером он будет дома.

Он уже видел все, что ждет его там. Комнаты со спертым воздухом, ящик с грязным бельем, одинокая тарелка с засохшим, окаменевшим хлебом на кухонном столе. И он переходит из комнаты в комнату, открывая окна и отыскивая глазами метлу, чтобы подмести полы, хотя их давно уже надо было бы как следует вымыть теплой водой. Потом он увидит лестницу на второй этаж, которую никак не удается содержать в чистоте, потому что вечно к подметкам прилипает раствор или известь, и из-за этого лестница всегда пестрая. Разве могло его тянуть туда, в этот дом, где даже собачья будка — и та пустовала.

И тогда он вспомнил свое сегодняшнее пробуждение, вспомнил полуобнаженную Нелли, которая сидела рядом на сене и, всхлипывая, говорила: — Вам не надо было вчера так делать…

И он вспомнил, как послушно протянула она ему свои губы, и вспомнил ее соблазнительную грудь. Да, если хочешь жениться, надо ехать в такой вот маленький городок!

А почему я не могу жениться? — внезапно подумал он. — Девчонки бегают за мной, как чумные! Вытащи такую из провинции, она будет почитать меня и ни слова поперек не скажет. И никаких бывших романов! — О любви он не думал, потому что не верил в нее.

Девчонка красивая и лет ей не больше восемнадцати. То-то будет хороший удар этим фабричным старым каргам! — машинально думал Людвиг Римша, спеша на почту. Но, по правде, эти «старые карги» были вовсе ни при чем. Просто Людвиг не хотел больше быть один.

По дороге с Рижского автовокзала в Дони они завернули в ЗАГС подать заявление.

Мать Нелли, узнав о замужестве дочери, испугалась — что если девчонка поспешила? Может, стоило обождать, и появились бы женихи получше? Нечего хватать первого попавшегося! К тому же разве не обидно, что у нее не спросили совета и не ее слово было решающим. Но в сущности, своего она достигла: девчонка не будет жить в колхозе.

И, утерев уголком платка слезы обиды, она пошла к соседу за помощью: не заколешь хрюшку и теленка — порядочную свадьбу не справишь, а баба что? — она палить может да потрошить, а убойщик из нее никакой.

Свадьбу гуляли в тещином деревенском доме. Три дня кряду пели, пили и ели, но ни съесть, ни выпить всего не смогли. Людвиг привез из Риги хорошего спирта — больше половины молочного бидона. Пива наварили столько, что каждому гостю давали с собой сколько душе угодно и все равно часть прокисла. Музыкантов привезли из Лимбажей, шампанское — из Валмиеры, цветы, бог знает, почему, покупали у садовника, а в гости пригласили даже давно позабытых родственников из Латгалии, и те явились с огромными тортами собственного производства.

Чтобы не представлять в единственном числе столицу и семью Римшей, Людвиг со своей стороны пригласил несколько парней с фабрики, которым было все равно, где веселиться в субботу и воскресенье, и которые поздравили его от имени фабкома, и еще своего доньского соседа Козинда с женой. В отличие от мужа, который, выпив, становился хвастливым и тотчас принимался рассказывать, что он на «ты» с самым большим начальником и с еще большим начальником, жена всегда была покорной, прилежной и тихой, всегда готовой чем-нибудь помочь. Наверно, им никогда не жилось блестяще, за дом они заплатили изрядно. Знакомые удивлялись, где это Козинд достал столько денег, потому что, хотя он и был шофером и ночами стоял со своей машиной на вокзальной площади, поджидая выгодную халтуру, накопить столько было трудно. Козинд возил большого начальника, поэтому ежедневно отправлялся на службу в белой рубашке. Целыми днями томился Козинд в тепле роскошной машины у дверей министерства и, наконец, пришел к выводу, что и сам он почти такой же начальник. Он коротал время, кляня сельских шоферов, которые приезжали в город на запыленных грузовиках и, опешив от мощного движения и обилия уличных знаков, медленно тащились вдоль тротуаров.

Обзаведясь домом, Козинд занял денег у знакомых я купил старый «Запорожец». Долг он вернул через полгода, а свою мини-машину обвешал хромированными зеркалами, дополнительными поворотными огнями, туманными фонарями и амулетами и так отполировал, что она сияла, словно надраенный сапог. На свадьбу Козинд прибыл в собственном транспорте, почти не отходил он него и рассказывал о значении каждого своего нововведения. Он немедля отвечал на любой вопрос, потому что был всезнающим человеком. Если бы он не остался на все три дня, ему бы, наверное, поверили. Но вся беда в том, что к вечеру второго дня Козинд начисто забыл все, что говорил накануне утром, и потому слава о всезнайке не прогремела по окрестностям Валой.

Нелли вошла в доньский дом маленькая, застенчивая, будто испуганная его просторностью. Зато ее мать, приехав осенью, когда уже высохла краска на новых полах, носилась по дому, словно автомобиль без тормозов — это нужно поставить сюда, кровать передвинуть туда, а буфету в углу не место. Она двигалась, как оркан Ненси, который нанес японцам ущерб в несколько миллиардов долларов. Нелли потерянно улыбалась, а Людвиг постепенно понимал, почему добрая треть всех анекдотов нацелена против тещ. В следующее воскресенье после отъезда тещи они опять таскали мебель и расставляли все по своим местам, а потом распили бутылку хорошего вина в честь того, что Валоя, слава богу, находится достаточно далеко от Доней. А чтобы предотвратить в дальнейшем такие стихийные бедствия, они решили по возможности чаще навещать родные края Нелли.

9

Усевшись за свой большой, громоздкий письменный стол, Конрад попыхивал трубкой. Документы и листки бумаги — на них только и было, что несколько фамилий — он разложил перед собой, как гадалка — карты, и кряхтел, словно буксирчик, который тащит плот мимо Заячьего острова. Это означало, что он недоволен собой. На полу, в углу, возле холодной печки, горела электрическая плитка, и шипел длинноносый чайник. Алвис колдовал над чаем, смешивая разные сорта.

Конрад достал из стола сахарницу.

— Значит, ты настаиваешь на своем? Считаешь, что они не успели улететь самолетом?

— Время же нам известно точно. Как по заказу. Лучшего грешно желать.

— Давай еще раз!

— Я же написал, на столе лежит.

Пах, пах, пах — запыхтела трубка Конрада.

«18.35. Преступники бегут с места преступления.

18.45. Милиционер у Юглского моста замечает такси, идущее в направлении Пскова. Скорость настолько превышена, что он записывает номер машины».

— Где объяснительная милиционера?

— Больше там ничего не было. Он не заметил, были ли в машине пассажиры. Не заметил даже, с каким огнем она шла — с зеленым или желтым.

— Такси номер 86 — 37.

Порой вопросы Конрада смахивали на старческое брюзжание.

— Потом такси никто не видел?

— Никто.

Алвис поставил перед Конрадом стакан чая, себе положил сахару и, медленно помешивая, принялся расхаживать по комнате.

— Но почему ты уверен, что они не могли удрать самолетом?

Алвис молча взял один из исписанных листков и по-ложил его рядом со стаканом Конрада. «Рига-Ташкент 18.37 Рига-Алма-Ата 19.50».

— Это расписание только одного аэропорта, А Слилве?

— Один самолет на Минск в 19.30, второй — на Лиепаю в 20.10.

— Ну, ну…

— Реальные только рейсы Рига-Минск и Рига — Алма-Ата, потому что пассажиров самолета на Лиепаю наши коллеги проверили — у них уже имелись словесные портреты Людвига Римши и часовщика.

— Значит, Алма-Ата или Минск.

— Только Минск! С самолетом на Алма-Ату наши связались, когда он находился еще в воздухе. Минский самолет к тому времени уже сел, и пассажиры разошлись. Но на нем летели наши баскетболисты и только несколько мужчин. Стюардесса уверяет, что по фотографии сможет узнать их лица. Завтра к ней сходят. — Алвис начинал сердиться.

Конрад еще сосал трубку, но она уже не курилась. Наконец, он положил ее на стол и начал пить горячий чай мелкими глотками. Где-то в соседнем доме стенные часы четко пробили полчаса. Наверно, часы били и днем, но они никогда их не слышали, зато по вечерам ясно доносился вибрирующий звук. Свет горел только в двух окнах верхнего этажа напротив.

— Вы едете домой? — спросил Алвис. — Надо дождаться Юриса.

— Я останусь.

— Ты останешься, ты останешься, — Конрад будто бы передразнил его. — Какая мне польза с того, что ты останешься? Как фамилия этого Юриса? Вечно забываю.

— Гаранч.

— Да, правильно. Юрис Гаранч. А как насчет железной дороги и автобусов?

— Судя по сообщениям коллег, они могли проделать какой-то путь, — Алвис подошел к электроплитке и хотел вытащить вилку, но Конрад прикрикнул на него:

— Не выключай! Пусть горит! Я не собираюсь погибать от холода из-за этого изверга-завхоза! Трех поленьев для печки жалеет! Пусть горит!

— Мои заметки о поездах на письменном столе, с правой стороны.

— Докуда они могли доехать?

— До Сигулды или Айзкраукле.

— Слава богу! — Конрад откинулся на спинку стула. — Послушай, сынок, а сам-то ты что об этом думаешь?

Алвису сразу стало теплее, хотя голос Конрада звучал отечески покровительственно.

— Я думаю, что они сразу за Ригой пересели в другую машину.

— Частную?

Вдруг Алвис затряс головой, словно желая избавиться от неприятной мысли.

Частная машина… Он вспомнил широкие двери, которые вели в гараж под домом Римши.

Алвис схватил телефонную книгу и принялся быстро листать ее. Дони… Да, вот…, Римша.,5 Римша… Римша Л.

Трубку подняли после первого гудка.

— Алло! — голос казался измученным.

— Нелли Римша?

— Да, я слушаю.

— С вами говорят из милиции, сегодня мы уже с вами встречались…

— Да.

— Скажите, какой марки машина у вашего мужа?

— «Запорожец».

— Новый?

— Да, этот, похожий на жука.

— ЗАЗ — 365?

— Наверно.

— Машина стоит в гараже?

— Конечно.

— Вы в этом уверены?

— Вполне.

— Спасибо. Я, наверно, разбудил вас?

— Нет, я не спала. — Нелли Римша положила трубку.

Конрад попросил, чтобы ему еще подлили чаю, и задумчиво потер лоб:

— Хорошо, что так… Кому вообще нужны такие звонки? Телефон есть телефон, по телефону все что угодно наболтать можно. Если уж проверять, так проверять! Надо своими глазами посмотреть.

— Хорошо, — Алвис обиделся. — Только я не знаю, где мне завтра взять эти два часа, которые нужны, чтобы съездить в Дони и обратно!

Конрад упрямо молчал.

Алвис дозвонился до внутреннего справочного бюро и выяснил, что у часового мастера Дуршиса нет ни автомашины, ни водительских прав.

Юрис все не шел, и они, наконец, решили отправляться по домам. Если понадобится, Юрис подымет их с постели, а томиться теперь здесь не было никакого смысла. Особенно потому, что завтра рано вставать.

10

В январе тысяча девятьсот шестьдесят пятого года из исправительно-трудовой колонии строгого режима вышел блондин высокого роста, лет пятидесяти пяти. На нем была шапка серебристого каракуля, зимнее пальто, с таким же воротником, в руке — элегантные, в тон туфлям кожаные перчатки, а на носу золотое пенсне. Для полноты картины не хватало только объемистого портфеля, и внимательный наблюдатель, наверное, заметил бы, что именно отсутствие портфеля немножко стесняет движения мужчины: он словно утрачивает какую-то часть солидности. Мужчина был осанистый, с властным взглядом, из тех, кому ничего не стоит заставить замолчать любого.

Ни по виду его, ни по поведению нельзя было сказать, что у него есть что-то общее с остальными — этими мелкими, словно линялыми людишками, которых ворота колонии выплюнули на круглый булыжник улицы. Серые людишки стояли, нагруженные узлами и старыми чемоданами, и их серые лица были глупыми от счастья, а спины, казалось, еще дымились от острот, которыми их обстреляли оставшиеся. Чего только они вообще ни наслушались на прощанье! И пожеланий вернуться поскорее — к концу апреля, чтобы успеть к праздничному Первомайскому обеду, и вполне серьезных наставлений, как дольше продержаться на свободе. Большей части эти наставления могли и вправду пригодиться, потому что был даже такой случай, когда тип, отсидевший два года, сумел добраться только до ближайшего винного магазина и там заварил такую кашу, что ее хватило еще на один срок. Серые человечки выходили из ворот, и их охватывал страх: они боялись оглянуться назад. Суеверно плевали трижды через левое плечо, ломали о колено алюминиевые столовые ложки, бросали их через забор, чтоб больше не возвращаться, и вздрагивали всем телом, если кусок ложки, стукнувшись о колючую проволоку, опоясывающую деревянный забор, падал по эту сторону. То была колония строгого режима. Сюда попадали имевшие не меньше двух судимостей с отбытием наказания в местах заключения. Обычно такие «заслуги» бывают у карманников, взломщиков и хулиганов.

Сразу за деревянной наружной дверью проходной была вторая — железная. Когда она захлопывалась, прохожие оборачивались. На сей раз оглянулась пожилая пара, но оба тотчас отвернулись, ибо вышедший ничем не отличался от начальства колонии.

Ромуальд Сашко остановился и глубоко, полной грудью вдохнул воздух свободы. Сердце билось, как птица в силках, а он не хотел, чтобы волнение проступило на его лице. Он снял пенсне и выцветшим, но чисто выстиранным платком протер запотевшие стекла, потом медленно двинулся в сторону города.

Вопреки запрещению, из окон колонии за ним следили завистливые до ненависти взгляды — многие хотели бы оказаться на его месте.

Сашко шел мелким, неторопливым шагом. У трамвайной остановки он задержался, но передумал и пошел дальше — он не мог решить, куда сперва ехать, День был ветреный, на улицах почти не осталось снега. Северик кружил хрупкие, похожие на маленькие градины снежинки.

Сашко испытывал мощную потребность действовать, но он все еще не мог сообразить, что надо предпринять и чего, собственно, он хочет.

— Рассчитаться! — сверкнуло в мозгу, как электрический разряд.

Месть! Вот чего он жаждет. Теперь он знал, куда ехать.

Скорее! Скорее отомстить! Ему необходимо унизить Вилиса! Чтобы через это унижение возвыситься самому. Чтобы увидеть Вилиса у своих ног.

Скорее!

К счастью, на стоянке такси оказалась свободная машина. Он сел на заднее сиденье. Машина была новая, поэтому почти не чувствовалось, что она идет по булыжной мостовой. Он вспомнил свой конфискованный «мерседес-спорт» с сиденьями, обтянутыми бархатно-мягкой красной кожей, и с горечью подумал, что уж машину-то суд мог ему оставить, потому что вторую такую ему не купить.

Проезжая мимо Видземского рынка, он поглядел вверх, на окна огромной квартиры Шиена. Может, подняться? Шиен будет ползать на брюхе. Он единственный поймет, что Ромуальд Сашко скоро опять станет большим человеком. Шиен — прирожденный подхалим. Лощеный подлец. И прихлебатель. Однажды Сашко попросили, чтобы он оформил Шиена художником в цех. У Шиена было несколько трудовых книжек, и доброхоты постоянно заботились, чтобы он за ничегонеделание получал несколько зарплат, а он в свою очередь обеспечивал доброхотам положение инкогнито и поставлял им девиц. Со временем он начал поставлять пятнадцатилетних и моложе. Однажды Сашко сам видел, что происходит у Шиена в большом зале, где посредине стояла двуспальная кровать. Почти все доброхоты Шиена занимали видное положение. Но они были словно пустые ящики с нарядными этикетками. У них, правда, хватало ума понять свою опустошенность, и в этом была их трагедия, и трагедия глупых, обманутых девчонок, издеваясь над которыми, «столпы» общества надеялись самоутвердиться и вернуть себе былую уверенность.

— Куда дальше? — спросил шофер.

— По Калнциема до переезда.

— Адрес! — рассердился шофер.

— Не знаю.

Шофер включил радио, и в машину ворвался хоккейный репортаж. Комментировали так навязчиво, что хочешь не хочешь, а приходилось слушать. То и дело мелькали слова «экс-чемпионы мира».

Жажда мщения чуть поутихла, и Ромуальд Сашко с горечью подумал, что он к своим многочисленным «экс»:

экс — офицер

экс — начальник

экс — директор

сегодня добавил еще одно — «экс-заключенный». Наконец, он решился и добавил к этим «экс» еще одно — а это сделать было труднее всего — «экс-инженер». Конечно, диплом у него был, и с таким дипломом его, наверно, взяли бы на инженерную работу. Таков закон. Тщательно соблюдаемый, но не слишком понятный, так как ставит на одну ступеньку диплом инженера и пенсионную книжку. Его приняли бы инженером, хотя в действительности он не был инженером уже тогда, когда руководил большим предприятием. А, может быть, еще раньше. Может, сразу после того, как он бросил конструкторское бюро. Чтобы оставаться инженером, надо было следить за новшествами изо дня в день, а он не следил совсем, потому что стал организатором и каждую свободную минуту изучал эту не слишком популярную в то время науку. Большинство его коллег, которые уже успели протереть хотя бы пару штанов, сидя в директорском кресле, считали, что главное в руководстве предприятием — система кнута и пряника, и насмехались над ним. Прошло немало лет, прежде чем и он получил возможность усмехаться, глядя, как его коллеги беснуются на своих предприятиях, жонглируя кнутом и пряником, но все равно никак не могут справиться с простоями в начале и авралами в конце месяца. Эти простои и авралы били по качеству, словно крупнокалиберные орудия, и отпугивали даже высококвалифицированных рабочих, и те уходили к Ромуальду: они хотели отдыхать в субботу и воскресенье, хотели быть уверенными, что за хорошую работу им хорошо заплатят.

Надо потом проехать мимо завода, подумал он, и стал показывать шоферу, как и куда свернуть.

Улочки здесь были маленькие и узенькие, освещение слабое, машина, переваливаясь, шла по ухабам, в них стояла вода, покрытая тонкой корочкой льда, и лед ломался под колесами.

Мимо скользили однотипные особнячки из серого пенобетона или белого силикатного кирпича, с покатыми крышами, ухоженные садики, кое-где торчали из снега ящики парников.

— Остановите!

Несколько мгновений спустя он уже стучался у дверей домика.

Открыла жена Вилиса. Должно быть, она только что хлопотала на кухне, потому что теперь торопливо вытирала руки о цветастый ситцевый передник.

— Товарищ прокурор дома?

— Да, — она пропустила гостя в коридор. — Раздевайтесь, пожалуйста!

Гость был в превосходно сшитом, но очень старомодном костюме, тонкой льняной рубашке и безукоризненно повязанном галстуке.

— К тебе! — крикнула жена куда-то в коридор, но дверь в коридоре не открылась, и тогда она сказала: — Заходите. Он уже толком не слышит.

Выдвинув швейную машину на середину комнаты, прямо под люстру, Вилис смазывал ее маслом. На нем был толстенный халат и овчинные шлепанцы. Он что-то напевал себе под нос и отбивал шлепанцем такт.

— Добрый вечер! — сказал гость.

— Добрый вечер! — ответил Вилис, потом резко поднял голову и удивленно сказал: — Ты?

— И семь лет проходят…

— Садись где-нибудь… Я сейчас закончу… Тебе же дали пять!

Сашко выбрал мягкое кресло в углу комнаты между окном и длиннолистной пальмой в деревянном вазоне.

— Однажды напала на меня хандра и я попробовал бежать. Семь часов пробыл на свободе, потом одумался и вернулся в колонию. За эти семь часов мне и накинули.

— Столько это примерно и стоит, — сказал Вилис, пошевеливая валлк передачи, чтобы масло попало в буксы. Визит Сашко был ему неприятен.

Оба они думали об одном и том же, и оба выжидали, как велосипедисты на треке, чтобы первым взял старт противник.

Вилис запихнул на место швейную машину, вытер испачканные маслом руки и открыл старомодный буфет. Дверцы были из непрозрачного зеленого стекла.

Сашко достал из кармана выцветший носовой платок, подышал на стекла пенсне и принялся наводить на них блеск. Так старательно, что казалось, он полностью погружен в это занятие и ничего не замечает вокруг.

На маленьком журнальном столике, над которым склонялись ветви большой пальмы, Вилис поставил две тонкие рюмки и пепельницу. Потом он открыл второй шкафчик с точно такими же зелеными стеклами и спросил:

— «Зубровку»? Или «Рябиновку»?

— Лучше «Мартель», если нет «Наполеона», — насмешливо ответил Сашко.

— Значит, «Рябиновку». Я думаю, что от коньяков ты тоже воздержишься. И особенно от французских.

Поставив рядом с рюмками довольно вместительный графин, он пошел к жене попросить чаю и бутербродов. Когда он вернулся, Сашко все еще полировал стекла пенсне. И Вилис не выдержал.

— Ты пришел пристыдить меня? — резко спросил он.

— А может, мне больше некуда пойти. У меня же по приговору суда все отняли. Квартиру, мебель, машину, сберкнижку. Долго ли может согревать человека единственное пальто на вате? — в голосе Сашко звучала горечь. — Может, ты все-таки нальешь?

Вилис наполнил рюмки. У него слегка — совсем чуть-чуть — дрожали руки.

— Прозит!

— Прозит!

«Рябиновка» была ароматная и почти совсем не обжигала.

— Почему ты не предлагаешь мне кров?

— Потому что ты пришел совсем по другой причине.

Сашко принужденно засмеялся:

— От тебя ничего нельзя скрыть!

— Можно. И скрывают. Не для того ли ты пришел, чтобы апеллировать к моей совести? В таком случае ты напрасно спешил. Угрызения совести меня мучить не будут. Я не чувствую себя виноватым. Я почти не чувствую себя виноватым.

— Да, так будет точнее.

— Но ты ошибаешься, если думаешь, что знаешь, почему.

Сашко насторожился.

— Я испугался, — продолжал Вилис. — Мне не нужно было отказываться от следствия по твоему делу. Но я отказался. Я испугался, что после моего расследования тебе вынесут смертный приговор. Только потому я и отказался, и ты от этого выиграл. Тот, кто вел следствие потом, работал быстро, но довольно поверхностно, и мне кажется, тебе не раз удалось обвести его вокруг пальца.

— Гм, — многозначительно хмыкнул Сашко, — Налей еще по одной.

— Пожалуйста? — Прозит!

— Прозит!

— Значит выходит, что ты спас мне жизнь! — Ромуальд Сашко упрямо сохранял иронический тон. — Наконец-то мы в расчете! Знаешь, когда я вытягивал тебя из окружения, и вдруг выяснилось, что сквозь колючую проволоку пропущен электрический ток, тогда мне тоже хотелось отказаться. Во-первых, потому, что ты был тяжелый, во-вторых, потому, что ты был без сознания, в-третьих, потому, что я один почти наверняка добрался бы до своих. А еще мне надо было разорвать свою рубашку, чтобы залатать твои многочисленные дырки. Знаешь, если бы я не умел плавать и оказался вдруг на середине Даугавы в дырявой лодке без весел, то и тогда мне, наверно, не было бы так страшно.

Вилис нервно размял сигарету и закурил. Потом он опомнился и предложил гостю, но тот отказался — стандартно, как все некурящие:

— Еще не научился.

Жена Вилиса внесла на подносе крепкий чай, сахарницу и тарелку с бутербродами. Ее появление немного остудило накаленную атмосферу. Поставив все на столик, она вышла из комнаты.

Вилис опять наполнил рюмки:

— Закусывай!

— Не беспокойся, голодом нас не морили. — Сашко выпил, но бутерброда не взял и принялся размешивать чай.

— Чем я могу тебе помочь?

Ромуальд Сашко вскочил, от гнева у него дрожало все лицо:

— Да, я крал, да! Но никогда не побирался!

— Конечно, крал! — спокойно отвечал Вилис. Так спокойно, как может говорить только человек, который преодолел сомнение в своей правоте.

Сашко откинулся в кресле.

— А знаешь ли ты, как это началось? — еще дрожа от гнева, спросил он, но в интонации чувствовалось желание оправдаться. — Когда я получил завод, у меня был только один склад. Один! И если железная дорога не присылала вовремя вагонов, мы за две смены набивали их полностью, а излишки приходилось хранить во дворе. Мы пробовали прикрывать их брезентом, но думаешь, помогло? Мы же не валуны выпускали, а тонкие механизмы. Несколько капель воды — и с приветом! Нас поносили, присылали рекламации, вызывали на заседания в министерство, снимали премии… А мои люди вкалывали, как звери, и моей обязанностью было позаботиться, чтобы у них были премии! Но у дождя и снега свои планы, у железнодорожников — тоже свои. На этих мы, правда, могли иногда повлиять с помощью «бальзамчика», коробочек «Ассорти» или тортов. А в солнечные дни наша дорогая продукция потела под брезентом, и тогда даже армянский коньяк не помогал! Что в таком случае сделал бы разумный человек? Построил бы склад. Но, для того, чтобы строить, нужны деньги. Деньги у нас в банке были, но думаешь, нам их давали? Ни черта подобного! Покажите сперва проект. Пожалуйста, проект есть! Докажите, что стройка окупит себя. Это же не производственные помещения, говорю я, как можно доказать, что благодаря новому складу столько-то и столько-то механизмов не заржавеет? Не можешь? Тогда шиш получишь. А какая же строительная организация станет разговаривать с голодранцем? Голодранцу никто и кирпича не даст, А в придачу весна случилась ранняя, дождливая. — Сашко сам налил себе из графинчика и выпил. — И тогда я встретил Пундикиса, — продолжал Сашко. — Пундикис знал все и все умел. Я взял его начальником отдела снабжения. Через месяц у нас уже были деньги, и шесть столяров числились в цехе электролиза гальванщиками, — иначе им нельзя было бы выплачивать по две с половиной сотни в месяц. За живые денежки Пундикис навез стройматериалов и фиктивных квитанций. В начале июня у нас уже был склад, и я, склонив голову, отправился за строгим выговором за незаконное строительство, чтобы можно было легализовать нашу новостройку и выбить штатную единицу — завскладом. В карман я не положил ни копейки — вот как это началось! А там, наверху, — наверху знали, за что дают мне строгий выговор! И поддержали потихоньку, потому что иначе мне бы вовсе не видать склада!

— Сколько дали Пундикису?

— Десять.

Сашко опять встал. Казалось, он успокоился.

— Знаешь, я пойду. Поздно уже.

— Посиди. Выпьем по рюмочке и поговорим о чем-нибудь толковом.

— В другой раз. Поздно уже.

Проводив Ромуальда Сашко, Вилис вернулся в комнату за грязной посудой.

— Кто это был? — спросила жена.

— Мы с ним вместе сидели в окопах.

— О чем же вы спорили?

— Мы не спорили.

Улица напоминала широкий сводчатый туннель. Холодный ветер, свистя, раскачивал лампочки, висевшие на верхушках редких столбов. Там и сям в окнах низеньких, прильнувших к земле домишек еще горел свет, под ногами с хрустом ломался тонкий ледок, где-то жалобно выли собаки, накликая метель.

Как мальчишка! Я распинался перед этой свиньей словно на исповеди! — только теперь он понял, как ненавидит Вилиса. Ненавидит потому, что когда-то Вилис спутал его планы. Пока в прокуратуре того района, где находилась фабрика, работали чужие люди, Ромуальд по крайней мере соблюдал осторожность. Но потом туда перевели Вилиса, и Ромуальд с облегчением подумал: «Вилис не станет мне вредить. Надо только следить, чтоб все бумаги были в порядке».

Даже попав в тюрьму, он смеялся, ибо был уверен, что Вилис его спасет, что долг Вилиса спасти его, и в самом худшем случае он, Ромуальд, отделается лишь легкими ссадинами…

Добраться бы до какой-нибудь большой улицы, там может быть, удастся поймать такси, подумал Сашко и поднял каракулевый воротник пальто — ледяной, колючий ветер обжигал.

Ромуальд Сашко пошарил сперва в одном кармане, потом в другом — сколько же денег осталось? Пять рублей, не считая мелочи. Он запихнул купюру в нагрудный карман пиджака и вспомнил, что прежде такие «капиталы» были распиханы у него по всем карманам, потому что он считал это мелочью.

Пять рублей… Должно хватить.

Вдали уже был виден перекресток; там, сверкая фарами, проносились машины. Сашко прибавил шагу.

Шофер такси, включая счетчик, угрюмо спросил: — Куда?

— В Дони.

— В какие Дони?

— У Белого озера.

— Гм, — сердито пробурчал шофер. Маршрут был невыгодный: в такой поздний час ни одного пассажира не наскребешь на обратную дорогу. И он пожалел, что остановил машину, Но у него еще оставалась надежда.

— В Дони — и все?

— Я пробуду там минут десять. Если сможете — обождите.

— А потом?

— В центр.

— Хорошо, подожду, — проворчал шофер и с присущим иным таксистам азартом погнал машину по ночным улицам.

Зачем ему понадобилось ехать к Вилису? Чего он ждал от этого визита? Сочувствия ему не нужно, советов — тоже. Помощь? Какая помощь? Слепой поведет зрячего?… Сашко искал причины своих действий, но упрямо избегал слова «месть». Может быть, желание увидеть Вилиса в неловкой ситуации? Пристыженным? Услышать его оправдания? Или желание великодушно простить, чтобы еще больше унизить?

Ему стало неловко. Он понимал, что на фронте был другим человеком, и ему стало жаль, что никогда уже он не будет таким. Он даже рассердился на себя за то, что сейчас пытается выторговать почет, который заслужил когда-то.

Вдоль дороги раскачивались сосны. Сашко теперь внимательно смотрел на шоссе, чтобы не проехать старую доньскую дорогу.

— Поезжайте медленно, — попросил он шофера. — Здесь где-то слева должна быть…

11

Утро не принесло ничего нового. На оперативку, которая началась около девяти, Конрад явился с красными от бессонницы глазами. Прежде ему хватало двух часов, чтобы выспаться, и он вставал совсем бодрый, теперь этого было мало. Он утратил способность засыпать мгновенно, но не позволял жене пичкать себя снотворными — он вообще из медикаментов употреблял только ромашковый чай, грог и против ожогов — сырую тертую картошку.

Конрад заснул только за каких-то полчаса до того, как зазвонил будильник.

В кабинете замминистра собрались те из коллег, кто был так или иначе связан с расследованием вчерашнего преступления.

Первым взял слово медэксперт, чтобы зачитать свое заключение. Конрад уже был знаком с заключением и едва не задремал.

— Преступник, который побывал в магазине, использовал в качестве оружия продолговатый округлый предмет. Я уверен, что это была завернутая в газету резиновая дубинка, которую мы нашли на полу рядом с потерпевшим. Упомянутая дубинка имеет в длину триста шестьдесят миллиметров, в диаметре — пятьдесят пять миллиметров. В результате удара у инкассатора проломлен череп. Рана на черепе имеет в длину пятьдесят два миллиметра, ее ширина…

Черт, как упорно опускаются веки! Стоит только на мгновение отвлечься от них, и они склеиваются, словно смазанные эпоксидной смолой. Стоит только на мгновение отвлечься от них, и…

Конрада разбудила пауза в монотонной речи медика. Пока он дремал, врач успел рассказать о состоянии здоровья первого инкассатора, которое можно считать хорошим, и долго и подробно распространялся о втором, нудно расписывал, как тот лежал на газоне и в какую сторону света были вытянуты его ноги. Перед главной частью заключения он перевел дух.

— Во второго инкассатора стреляли с расстояния примерно девяносто сантиметров. Выстрел произведен охотничьим патроном.

— Стреляли из ружья с обрезанным стволом? — спросил кто-то.

Конрад опять задремал.

— Судя по рассеиванию, это было или ружье с укороченным прикладом и обпиленным стволом или же ракетница, приспособленная для стрельбы охотничьими патронами.

Слова оратора долетали до Конрада, как сквозь туман, казалось, они звучат где-то далеко-далеко и не имеют к нему никакого отношения.

Медик еще долго говорил о каждой дробине в отдельности: в каких местах они проникли в тело, какие внутренние органы и кости задели. Речь свою он закончил сообщением, которое ни для кого уже не было новостью, но тем не менее испортило всем настроение:

— Полчаса назад он скончался в больнице. Наверно, именно от этих слов Конрад проснулся.

К тому же он чувствовал себя выспавшимся, хотя знал, что ощущение это бывает обманчивым и сонливость может тотчас же вернуться.

Потом было сообщение о блокировании шоссе, железной дороги и аэропорта. Прочли банковскую справку о величине похищенной суммы — преступники захватили восемьдесят шесть тысяч рублей.

— Считаю, что работа проделана отлично, — сказал представитель прокуратуры. Услышав сдавленные смешки, он понял, что сказал двусмысленность, и поправился: — Я имею в виду работу угрозыска! С момента совершения преступления прошло всего несколько часов, а у нас есть даже фотографии преступников!

Кто—то предложил нынче вечером показать фотографии преступников по телевизору. Предложение поддержали.

Получалось, что все уже обговорено: были высказаны даже соображения о том, как действовать дальше. Никто против этих соображений не возражал, в них не было ничего особенно оригинального, а поэтому и спорного. Рекомендации были на строго профессиональном уровне и высказаны были лишь затем, чтобы коллеги не забыли ни об одной из закономерностей расследования.

Если бы кому-нибудь пришло в голову написать о нем брошюру, то в ней обязательно были бы такие подзаголовки: «Следователь опирается на помощь общественности, в основном через посредство телевидения и дружинников», «Надо продолжать блокировку транспортных магистралей», «Патрулирование на автомобилях и без них», «Розыски в биографиях преступников», «Выявление и допрос родственников преступников и их знакомых», «Предупреждение администраторов гостиниц», «Ознакомление инспекторов райотделов милиции республики с материалами о личностях преступников», «Привлечение экспертов-криминалистов», «Установление связей с министерством внутренних дел других республик и их отделениями».

Последний раздел брошюры назывался бы определенно «Остальные мероприятия» и там было бы, наверно, столько же советов, сколько во всех предыдущих вместе взятых. Дельных советов, которые не раз уже оправдывали себя на практике, потому что розыск преступника — это ремесло и, как всякое ремесло, имеет свои законы, и с течением времени в них вносятся поправки — законы улучшаются и модернизируются.

— Товарищ Улф выслушал похвалы и теперь, может быть, захочет сказать что-нибудь в заключение, — замминистра улыбнулся.

— Хорошо, я скажу! — Конрад встал. Он хотел сунуть руки в карманы пиджака, как делал обычно, но потом сообразил, что перед подобной аудиторией вести себя так непристало; однако, куда девать руки, он не знал, и это его разозлило.

Когда Конрад заявил: «Хорошо, я скажу», — Алвис и Юрис выпрямились, потому что в те далекие времена, когда Конрад изучал юриспруденцию, обучали также и риторике, и Конрад, видно, хорошо усвоил предмет: каждое его выступление превращалось в настоящий спектакль.

— Хорошо, я скажу, — «Конрад скрестил руки на груди, и Алвис подумал, что для полноты впечатления не хватает только, чтобы на Конраде были старинная судейская мантия и черная треуголка. Чтобы ораторствовать было удобнее, Конрад вышел на середину комнаты.

— Спасибо за похвалы! Самые большие порции именинного пирога причитаются Алвису и Юрису, вернее, Юрису и Алвису, потому что Алвис вчера небрежно выполнил одно из своих заданий и сегодня, должно быть, еще не исправил ошибку. Он знает, о чем речь.

Алвис зарделся. Какая необходимость еще раз тащиться в Дони? Чтобы сунуть нос в гараж Римшей и убедиться, что там действительно стоит тупоносый «Запорожец»?

Замминистра вопросительно глянул на Ллвиса, и Алвису пришлось сказать.

— Как только освобожусь, сейчас же поеду в Дони.

— Это уже не имеет значения. Если вчера на машине ездили, сегодня она вполне может находиться в гараже. А если считать, что и Нелли Римша замешана, то после твоего телефонного звонка, так оно наверняка и есть. Если же она ни при чем, то проверка вовсе не нужна.

— Ах, святая богоматерь Аглонская, чудотворная! — Юрис происходил из семьи рьяных латгальских католиков, поэтому в его речи время от времени мелькали святые.

— Теоретически так оно должно быть.

— Теоретически доказывали, что никаких биотоков нет и быть не может! — Сейчас он выпалит то, что у него на уме.

Конрад глубоко втянул воздух и вздохнул.

— Ведь ни один из вас не верит в интуицию. По крайней мере, вы так утверждаете. Может быть, потому, что отрицать интуицию модно, и как бы то ни было, мода свое берет. А я в интуицию верю. В интуицию и подсознание. В моем понимании интуиция — это то же самое подсознание. Оно выуживает из клеток мозга всякие мелкие, незначительные фактики — такие мелкие и незначительные, что сознание наше не желает на них останавливаться. Выудит, сбросит все в тачку и подвезет нам — берите. А мы, может, и взяли бы, но начинаем судить да рядить да на месте топтаться: фактики-то мелкие, детально их не разглядеть, и мы в конце концов отказываемся от всей тачки. Ясно ли я говорю? Не очень? Я хочу сказать, что интуиция возникает не на пустом месте. И моя интуиция подсказывает мне: в деле инкассаторов что-то не так!

— Но интуиция не может служить доказательством! — воскликнул представитель прокуратуры, который знал Конрада меньше других.

Вокруг глаз полковника Улфа собрались смешливые морщинки. Алвис понял: Конрад напрашивался именно на такую постановку вопроса и получил то, чего хотел.

— Правильно. Интуиция — не доказательство. Интуиция — стимул, который гонит меня в определенном направлении. Или — как в данном случае — велит остановиться и подумать. И я остановился и стал думать. И поэтому не смог заснуть до самого утра, — он перевел дух и продолжал. — Вы думаете, что мы располагаем множеством веских материалов. Ничего у нас нет! Ничего фундаментального, такого, чему можно было бы поверить и не ошибиться. За исключением тех фактов, что похищены восемьдесят шесть тысяч, один инкассатор убит, а второй лежит в больнице. Но без фундамента даже дровяной сарай не построишь. А уж следствие начинать… То же, что нащупывать путь во тьме.

— Нельзя ли конкретнее…, — замминистра слушал очень внимательно.

— Пожалуйста! Вы знаете, где находится такси 86 — 37? Такси пропало. И не найдено. И я, как и вы, думаю: далеко оно уехать не могло. Вот мы и подошли к первому сообщению, которому можно верить: такси переехало мост через Юглу. До Сигулды оно не добралось, до Саулкрастов тоже; не видели его и в Огре.

— Значит, оно в лесу.

— Если сегодня его не обнаружат, держу пари, что и в лесу такси нет.

— Но ведь имеются фотографии обоих преступников, — сказал представитель прокуратуры.

— Преступников у нас всего лишь фотографии двух людей, но не преступников. И не дай бог, чтобы кому-нибудь пришла в голову мысль показать их по телевидению с комментариями: «Милиция ищет двух особо опасных преступников». Ведь пока что никто не может утверждать, что Дуршис не карабкается себе спокойно на гору, а Римша не поехал по бабам.

— Голубовский показывает…

— В том-то и беда, что только Голубовский показывает и только Нелли Римша показывает! И каждый о другом человеке. Достаточно, чтобы один из них солгал или ошибся, и зашатается все здание, которое мы так тщательно построили. Нужен фундамент! Нужно, по крайней мере, доказательство, что Дуршис и Римша были знакомы.

— Надеюсь, товарищ Улф не отказывается вовсе от использования телевидения, — сказал замминистра.

— Этого я не говорил. Фотографию Римши можно прокомментировать так: «Вышел из дому и не вернулся…» И надо еще попросить, чтобы сообщили, не замечено ли где-нибудь такси 86 — 37. А вот о том, чтобы демонстрировать часового мастера, думать еще рано.

Конрад сел. И теперь казалось, будто он вовсе не поднимался со стула.

Установилась довольно длительная неловкая тишина.

— Товарищ Улф полностью разбил наши иллюзии, но, к сожалению, опровергнуть его мы не можем… — сказал замминистра. — Еще кто-нибудь хочет высказаться?

Никто не хотел.

— Может быть, у полковника Улфа есть предложения?

— Да! — Конрад резко встал. Мысль возникла внезапно, она была неотразимо соблазнительна. Так соблазнительна, что он не мог с ней бороться. Конрад вошел в азарт… И все же он принудил себя говорить медленно, чтобы слова падали тяжело и веско. — Я хотел бы… Руководимый мною отдел угрозыска в настоящее время работает нормально. Кроме обсуждаемого, есть только рядовые преступления. Коллеги, занимающиеся ими, опытны и не испытывают особой необходимости в моих советах. И все же мне приходится размышлять обо всем этом: и о взломах, и о… Впрочем, зачем я рассказываю? Вы и так меня понимаете…

Заместитель министра сразу ухватил мысль:

— Товарищ Улф хочет, чтобы его на время освободили от всех обязанностей и позволили заниматься только делом инкассаторов.

— Не, могу, конечно, гарантировать, что справлюсь с делом лучше других, но все мы верим в свою звезду, и я не составляю исключения.

Коллеги смотрели на него в недоумении.

— А кто будет руководить отделом?

— Нельзя же из-за одного преступления тотчас же…

— У меня хороший заместитель, — прервал Конрад. — Он отлично справляется, когда я в отпуске. И когда уйду на пенсию, тоже будет справляться… Такая постановка вопроса попросту нелогична! Пожалуйста, примите во внимание степень опасности преступника! Я выберу себе самых подходящих помощников. Я…

— Конрад, — возразил замминистра, — все мы вас очень ценим. Вы это знаете. Я бы с удовольствием поддержал ваше предложение, но не будет ли для вас слишком трудно так резко изменить ритм работы?

— Слишком трудно? Вы шутите! За целых двадцать лет не было такого дня, чтобы я мог позволить себе заниматься лишь одним преступлением. Вы просто омолодите меня на двадцать лет и таким образом продлите мне жизнь.

12

Чтобы попасть к Конраду, надо было пройти через кабинет Алвиса. Была, правда, еще одна дверь из кабинета Конрада прямо в коридор, но так уж повелось, что ею почти не пользовались. Месяцами дверь была заперта, и, если бы дежурный по министерству, у которого хранились все ключи, увидел однажды, что ключа от нее нет, он обязательно поднял бы тревогу. Некоторым дежурным за все время службы ни разу не привелось выдать этот ключ, а Конрад, просматривая однажды свою собственную связку ключей — никто не мог понять, почему у негоразвелось так много замков, — долго и глубокомысленно соображал, от чего этот ключ. Он даже заподозрил, что Алвис нарочно прицепил ключ, чтобы позабавиться.

— Может, ты знаешь, что я отпираю этим ключом? — он сунул злосчастный ключ под нос Алвису.

— Я же не знаю, что запирают остальными, — уклончиво ответил Алвис.

— Вот появятся у тебя в доме две полуторагодовалые внучки, тогда поймешь. Боюсь, скоро не останется места, где можно что-нибудь спрятать от них. Не помню, каким я был в их возрасте, но клянусь, таким непослушным — никогда.

Из — за того, что кабинеты были смежные, Алвис стал кем-то вроде секретаря Конрада. Время от времени дверь его кабинета открывалась и в нее просовывалась чья-то голова:

— Полковник есть?

— Старик у себя?

— К товарищу Конраду можно?

Другие же просто кивали на дверь, что означало: «Как настроение у Старика? Стоит к нему толкнуться?»

Ошибочно было бы утверждать, что Алвиса радовало создавшееся положение. Оно действовало ему на нервы. Когда же терпение у него лопалось, он кричал:

— Только не забудьте принести мне в Женский день цветы и шоколадку! Ведь другим секретаршам вы носите!

Когда Конрад, Алвис и Юрис возвращались с совещания, Алвис предложил пройти прямо в кабинет Конрада, через вторую дверь:

— Тогда наверняка не станут беспокоить!

— Чай пить будем? — спросил Конрад, когда они заперлись.

Юрис равнодушно пожал плечами. Он знал Конрада достаточно хорошо, но здесь был впервые. Довольно просторный и почти пустой кабинет не очень-то ему понравился.

— Ваше заявление, конечно, шокировало публику, но, по-моему, все не так страшно, — Алвис поставил чайник с водой на электроплитку.

Конрад достал чайницу и смешивал разные сорта чая.

— Точно, как у русских купцов, — сказал Юрис.

— Это ты про чай? — спросил Алвис и тотчас добавил: — Почему не как у английских лордов или китайских мандаринов?

— Мандарины пьют зеленый чай.

— Мы тоже могли бы угостить тебя зеленым, — проворчал Конрад. — И сахар сэкономили бы. Рассказывай о таксомоторном парке.

Когда Юрис закончил свой рассказ, Алвис подумал, что Юрис, наверно, не спал всю ночь. Почти что так оно и было.

Собрав сведения о часовом мастере Дуршисе, Юрис с двумя помощниками помчался в таксомоторный парк в надежде застать шоферов, с которыми Людвиг Римша заступил на смену.

Юрис стоял рядом со сторожем и проверял номера въезжавших машин — у диспетчера он отметил те, которые были в одной бригаде с Римшей. Римша работал в этой бригаде со дня поступления в таксопарк, и шоферы должны были хорошо знать его.

Машины, подмигивая желтыми, круглыми, как у рыси, глазами, выныривали из темных переулков и застывали у ворот, словно опять готовясь к прыжку. В краткие мгновения остановки сторож и шофер совершали необходимые формальности, а Юрис предупреждал водителя, что хочет сказать ему несколько слов.

Обычно он тотчас же садился в машину, они въезжали во двор таксомоторного парка и, лавируя между сотнями других «Волг», отыскивали место стоянки.

Шоферы охотно рассказывали обо всем, что знали, потому что происшествие с Римшей взволновало всех. Слухи доходили самые разные, и шоферы надеялись, что Юрис разъяснит им все. Юрис, сохраняя известные рамки, отвечал на вопросы и слушал. Он чувствовал: шоферы говорят так охотно потому, что убеждены: Людвиг Римша — жертва, а не преступник.

— Мы с ним болтали о блеснах, — рассказывал один. — Как раз перед самым выездом из гаража. Сидели каждый в своей машине. Через окошко говорили. А потом сели вместе.

— Вы перешли к нему?

— Нет, он — ко мне. Эта медная бляха — моя.

— Не понимаю.

— Людвиг делает мировые блесны. Он вальцует царские серебряные рубли и склепывает с медной бляшкой, потом разрезает, разрезает и полирует. А вы что, покупаете блесны в магазине?

— Я не ловлю спиннингом.

— А…

— Значит, у вас есть медная пластинка, которую Римша хотел получить?

— Мы договорились на послезавтра. — И озабоченно добавил: — Мне эта история с Людвигом очень не нравится.

— Он поехал прямо в банк?

Шофер пожал плечами. Не интересовался.

Поговорив с одним шофером, Юрис опять спешил к воротам, чтобы встретить следующего. Если он не успевал, то следующего допрашивал кто-нибудь из помощников. Эти ребята готовы были томиться тут сколько угодно — таковы все практиканты юридического факультета, которым вдруг представилась воз можность участвовать в расследовании сложного дела Но уже около двух часов ночи приехал последний шофер бригады. Кто-то уговорил его свернуть с шоссе и по проселку подвезти к самому дому. На полдороге машина забуксовала, а пассажир сбежал, поэтому парень был зол, как черт.

— Я говорил с Римшей, — сказал парень. — Ему чертовски не хотелось ехать в банк.

— Не хотелось?

— Факт! Никто не хочет. А Людвиг, если знает, что копейка не светит, лучше ничего не будет делать. Инкассаторы чаевых не дают, целый день колеси только за зарплату.

Когда опросили всех членов бригады, Юрис получил у диспетчера свободную комнатку и вместе с помощниками взялся подводить результаты.

Людвиг Римша явился на работу как всегда, о состоянии мотора своей машины не очень-то беспокоился, хотя предстоял такой рейс, и это казалось несколько странным. Но машина у Людвига была еще совсем новая, и, возможно, проверка не так уж и была нужна, он же лучше других знал свою машину. Потом Людвиг поспорил с кем-то о преимуществах селенового генератора, договорился о медной пластинке, посетовал на предстоящую невыгодную работу и уехал.

По утверждению членов бригады, Римша был семьянин и хозяйственный человек: всегда он находил в своем доме что-то такое, что нужно покрасить или подправить. Дни он проводил в трудах, на охоте или рыбалке, а еще — у телевизора. Считали, что у него даже любовницы не было. Наверно, потому, что жена красивая. Нередко к Римше ездили смотреть спортивные репортажи, потому что ни у кого в бригаде не было цветного телевизора. Жена всегда угощала их булочками с кофе и еще чем-нибудь покрепче. Нелли охотнее встречала гостей, чем провожала. И если кто-то приходил, то всячески его привечала.

Пока Юрис рассказывал, Алвис вызвал машину, выпил чай и теперь собирался уходить.

— Но, может быть, именно невозможность доказать знакомство Римши и Дуршиса как раз и есть доказательство? — спросил Алвис на прощание.

Конрад неожиданно рассмеялся.

— Можно поставить вопрос и так. Наверно, существует еще десять других вариантов. Хорошо, что я не стал перечислять их там, наверху, — сумасшедший дом получил бы изрядное пополнение. Наверно, мне вовсе не следовало распространяться там, наверху, надо было только сказать о телевидении, но они меня спровоцировали. Самоуверенностью своей, спокойствием. Будто бы эти типы уже в ловушке.

— Я поехал, — сообщил Алвис решительно, так как ему показалось, что Конрад сказал уже все, что хотел. — Заодно покажу Нелли фотографию часовщика. Не хочет ли товарищ Гаранч прокатиться?

— До отдела.

— Пожалуйста.

Конрад размешивал сахар, осевший на дно стакана. Это был уже третий стакан, поэтому на лбу выступили капельки пота, и Конрад почувствовал, что работать будет с удовольствием.

Он сказал, что пообедает тут же в кабинете, чтобы не отрываться от телефона: в поисках преступников участвовало несколько групп, и могло случиться, что факт, установленный какой-то одной из них, внесет коррективы в действия других, поэтому от каждой группы ежечасно поступали сообщения.

Оставшись в одиночестве, Конрад набил трубку, удобно откинулся на спинку стула. И подумал, что все-таки время беготни для него уже миновало, и ему стало жаль этого времени. Как жаль всего, что уже не вернуть.

Группа, искавшая такси 86 — 37, передала, что машина пока не найдена.

Люди, которые отправились проверять личные дела бывших и нынешних сотрудников банка, сообщили, что приступают к работе, и Конрад посоветовал им прежде всего обратить внимание на бывших сотрудников. Но они и сами это знали.

Через полчаса из банка опять позвонили. Недавно за систематическое нарушение трудовой дисциплины был уволен с работы инкассатор, некто Куелис. Легкомысленный, поддающийся влиянию парень. Конрад приказал одному из членов группы выяснить и проверить алиби Куелиса.

Потом опять позвонили те, кто искал такси. У них пока что ничего нового не было, и Конрад разрешил им звонить через каждые два часа: все-таки они обыскивали леса.

Конрад выбил пепел из трубки в корзину для бумаг и принялся расхаживать по кабинету, чтобы размять затекшие ноги.

Уже не гожусь даже на то, чтобы сидеть, подосадовал он. И все равно он будет сидеть у телефона, пусть хоть мозоли себе насидит, потому что ему нужны факты. Нужны железные факты. Каждый такой факт позволит вычеркнуть кого-то из списка возможных преступников, и он хоть на шаг да приблизится к настоящему. Только так — потихоньку и высиживанием. Молодые — беготней и допросами, а он — высиживанием.

Было уже почти одиннадцать, когда позвонила группа, которой было поручено допросить всех шоферов такси, обслуживавших банк в тот день; не хватало показаний еще двух или трех шоферов, но члены группы были уверены, что недостающие показания не изменят общей картины.

Такси 86 — 37 пришло вчера в банк с небольшим опозданием, во всяком случае остальные такси уже стояли во дворе и ждали инкассаторов. Шоферы собрались кучкой курили и рассказывали анекдоты.

Из машины Людвиг Римша не выходил, но многие не выходят. Дожидаются своей очереди и только тогда регистрируют путевки. Людвиг Римша приехал с опозданием и зарегистрировал путевку, когда остальные уже уехали. Служащей банка, регистрировавшей путевки, были предъявлены фотоснимки Римши и — еще двух шоферов, которые возили, инкассаторов. Она не помнила ни одного из них.

Это было уже что-то. Кое-какая пища для мозгов. Конрад теперь энергичнее расхаживал по комнате. Почему Римша в гараже держался с товарищами иначе, чем в банке? Почему в гараже он был искренним и общительным, а в банке — замкнутым? Впрочем, замкнутость понять можно — человек готовится совершить преступление, ему нужно сосредоточиться, собрать все силы: он отказывается от семьи и всей своей прежней жизни, к тому же перед ним несомненно маячит призрак возмездия. Однако есть еще возможность отказаться от задуманного. Впрочем, может быть, у Римши ее уже не было. Может быть, он несколько лет назад каким-либо обещанием или преступлением лишил себя такой возможности? Может, он был замкнутым именно поэтому? Может, в гараже он еще не знал, что ему придется участвовать в преступлении? А когда выехал на улицу, его остановил человек, который по каким-либо причинам мог повлиять на его дальнейшие действия? Или же за рулем такси сидел вовсе не Людвиг Римша?

Конрад попробовал дозвониться до больницы. Спустя какое-то время это ему удалось, и дежурная сестра отправилась разыскивать врача. Трубку она оставила на столе и слышно, было, как хлопнула дверь, когда сестра выходила. Теперь трубка кому-то мешала, и ее пихали в сторону, но наконец раздался нетерпеливый голос врача:

— Я слушаю!

— С вами говорит начальник отдела уголовного розыска полковник Улф.

— Рад познакомиться!

— Я звоню в связи с инкассатором, которого к вам привезли вчера вечером.

— Пожалуйста!

— Нам сказали, что его здоровье больше не вызывает опасений.

— В принципе так оно и есть.

— Видите ли… В сложившейся ситуации было бы очень важно, если бы вы разрешили мне показать ему одну фотографию и задать один-единственный вопрос: «Не с этим ли таксистом вы ехали?»

— Через неделю.

— Через неделю, дорогой мой, я и сам это буду знать.

— Через три дня.

— Теперь для нас каждый день равен месяцу.

— Послезавтра, не раньше.

— А раньше действительно нельзя?

— Нельзя.

— Значит, договорились.

— Только вы сперва позвоните!

— Хорошо. До свидания!

— До свидания!

Послезавтра… Долго ждать! Пассажирский самолет делает в час восемьсот километров, за два дня можно слетать во Владивосток и обратно. За два дня преступник уже доберется до места. Потом Конрад подумал, что, возможно, преступник уже «на месте». На месте в понимании преступника.

Позвонил Юрис. Он не узнал про Дуршиса ничего нового. Жалобы на него были — как на всякого другого часового мастера. Не больше и не меньше. Люди никак не могут понять, что часы не вечны, что жизни их однажды приходит конец, несут чинить, а когда чинить отказываются, изливают досаду на часового мастера: он, якобы, «вытащил всю хорошую середку, а она еще с мирного времени». И жалуются. Жалоба Голубовского занимает целую страницу.

Юрис собрал целую кучу адресов подруг и приятелей Дуршиса и сейчас со своими помощниками начнет их обходить. Несколько приятелей вызывали интерес уже тем, что жили в других республиках — во Львове, в Одессе, в Омске, а какой-то Сактанберген Алжиков — в столице Казахстана Алма-Ате. Юрис сказал, что он предупредит тамошнюю милицию, и Конрад счел это правильным, хотя сам был почти уверен, что преступнику не удалось выбраться из окружения.

Алма—Ата! Алвис уверял, что в Алма-Атинском самолете преступников не было. На сколько процентов верить этому утверждению? На девяносто? Не слишком ли много?

Группе, разыскивавшей такси 86 — 37, до сих пор не повезло. Она планомерно, квадрат за квадратом, обыскивала лесной массив. Чтобы ускорить поиски, группа теперь ехала на машине по шоссе и у каждой лесной дороги и тропки высаживалось по двое; они шли по дорожке до тех пор, пока не натыкались на высохшую лужу или песок, где непременно остались бы следы протекторов «Волги».

В мыслях своих Конрад все еще пытался найти; доказательства невиновности Римши. По второму телефону он позвонил в отдел ОБХСС, где знали все о ценах на черном рынке.

— Сколько может стоить приличный двухэтажный дом в Донях? — спросил он.

Слышно было, как на другом конце провода консультировались. Сумма оказалась астрономической — тридцать тысяч рублей.

— Сколько? — переспросил Конрад.

— Самое малое — тридцать тысяч.

— Спасибо, я покупать не буду.

— Дешевле не отдадим. До свидания, товарищ Улф. У нас есть другие клиенты. Они заплатят.

Тридцать тысяч! Тридцать тысяч… С ума сойти можно! Я в месяц зарабатываю двести рублей. Рука словно сама собой потянулась к бумаге. Вдвоем они похитили восемьдесят шесть тысяч, значит, каждому по сорок три. Тридцать тысяч за дом, две за «Запорожец», еще по крайней мере две — за обзаведение, еще две за одежду, ружья и остальное. Потом Конрад подумал, что половина имущества может принадлежать жене, и для верности позвонил в Доньский исполком — в конце концов времени у него было достаточно, так или иначе надо сидеть тут и ждать.

— Дом «Людвиги» отец подарил сыну еще при жизни, — объяснила делопроизводитель исполкома.

Больше Конрад ни о чем ее не расспрашивал: он и сам знал, что на дареное имущество не распространяется закон о дележе в случае расторжения брака.

Тридцать тысяч… Тридцать тысяч!

Конрад нервно постукивал по столу тупым концом карандаша. Только полный идиот захотел бы обменять тридцать тысяч на сорок и оказаться в придачу под угрозой смертной казни. Но из того, что известно о Римше, вытекает, что он никакой не идиот. Он мог просто продать дом, получить свои тридцать тысяч и жить, как душа пожелает. Нет, логичны только два варианта: либо его с преступником связывает какое-то давнее тяжелое преступление, либо он вовсе не появлялся в банке. За деньги-то его не купишь!

Значит, преступником был если не этот Куелис, то другой Куелис или Муелис, но уж никак не Римша. Да, но ведь он приезжал домой за плащом!

Тут позвонил Алвис. И перепутал все прогнозы Конрада.

13

Тетушка, которая около полуночи вынесла мусорное ведро и, немало не беспокоясь о ночном отдыхе соседей по огромному дому, немилосердно стучала им о край урны, видела, как в сводчатую подворотню, по обе стороны которой были лестницы, вошел стройный человек в высокой серого каракуля шапке и рассматривал таблички над дверями. Искал нужную квартиру, значит давно, а то и вовсе никогда здесь не был.

К кому такой солидный гость мог пожаловать? — спросила она себя, глядя, как мужчина исчезает на лестнице. И, мысленно перебрав всех жильцов с первого до шестого этажа, так и не смогла найти ответ. На этих лестницах квартиры были небольшие, и жили в них хотя и не голодранцы, но и не такие, к кому могли бы приходить солидные люди в пенсне и в высоких шапках из серого каракуля.

Она готова была заплакать от досады, когда наверху скрипнула дверь и гостя впустили — ей так и не удалось определить на слух, на каком этаже, но что где-то высоко — это точно.

Она опять перебрала всех жильцов — теперь только верхних этажей, но так и не догадалась, кто мог бы удостоиться чести принимать такого гостя. Не Хуго же Лангерманис, в конце концов.

Хуго, конечно, не был ни хулиганом, ни пьяницей, но к нему вечно таскались разные компании, ночь напролет крутили магнитофон, к тому же он работал, смех сказать, спасателем утопленников на взморье. За лето он, правда, чернел, как негр, но получал всего-то шестьдесят рублей…

— Ну, привет, фатер!

— Привет, сынок!

Они обнялись тут же, в прихожей, потом Хуго помог отцу снять пальто.

— Я уж подумал, что тебя задержали до завтра, — сказал Хуго, пропуская отца в комнату.

Глядя на заботливо накрытый стол и слушая, как Хуго гремит на кухне кастрюлями — Хуго зажарил на ужин по доброму куску карбонада, — глядя на кильки вперемешку с половинками яиц, на вареного судака под майонезом и хреном, которого всегда по случаю торжеств покойная мать Хуго готовила на радость Ромуальду, глядя на аккуратно разложенные ломти ветчины и мисочки с салатами, Ромуальд понял, что его действительно ждали.

Положив на тарелку отцу карбонад, Хуго принес запотевшую бутылку водки и опять исчез на кухне.

У Ромуальда словно камень с плеч свалился — с сыном, кажется, все в порядке. Может, что и не так, как хотелось бы, но мелочи легко исправить. Мальчик его любит, вот что главное. Все эти годы он боялся, что Хуго окончательно собьется с пути — оставить двадцатилетнего парня одного в отдельной квартире и, по сравнению с былыми временами, совершенно без денег, чертовски рискованно. Это могло возбудить ненависть к отцу. К тому же Хуго знал, что Ромуальд не настоящий его отец. Настоящий умер. Осталась только фамилия. Лангерманис. Нет, с мальчиком, кажется, почти все в порядке. Двадцать шесть лет — это уже мужчина. Как с ним говорить? За то, что бросил институт, хотелось бы пропесочить, как мальчишку, но можно ли?

Ромуальд вышел в прихожую и возвратился с бутылкой выдержанного коньяка — лучшего из тех, что можно было купить в буфете баложского ресторана.

— Ого! — удивленно воскликнул Хуго. — Еще бурлят чистые горные ручьи?

— За тебя!

— За твое возвращение!

А вдруг вся встреча — всего лишь игра? Сашко не хотел этому верить, потому что боялся получить самый сокрушительный удар.

Ромуальда Сашко разбудили непривычные звуки — через полуотворенное окно вливалось звяканье трамваев, и когда вагоны проходили мимо, колеса стучали на стыках. Скрежетали тормозами тяжелые грузовые автомашины, приглушенно рычали их надсаженные моторы. А если на какой-то миг все эти звуки затихали, можно было расслышать шаги прохожих.

Ромуальд выспался, но выныривать из сладкой дремы еще не хотелось — было приятно сознавать, что можешь спать, сколько хочешь, и что за это тебе не грозит внеочередная чистка картофеля на кухне.

Если бы квартира пасынка — слово «пасынок» сам Ромуальд не употреблял даже мысленно — не была такой чистой и если бы каждая вещь не лежала на своем месте, она была бы похожа на пристанище богемы, где большая часть мебели заменена очень ценными и абсолютно ничего не стоящими, с точки зрения работника торговли, мелочами. Безделушки обычно свидетельствуют не о вкусах самого хозяина — не станет же он покупать слепленную из шишек — семейку цыплят — но о вкусе тех женщин, которые здесь бывают. Поэтому-то пластмассовый пеликан соседствует с украшенными янтарем пивными кружками, рыжеватый камень — свидетель каких-то важных событий — или простая озерная ракушка — со старым игрушечным автомобилем и фигуркой из мейсенского фарфора, за которой коллекционер отправился бы за тридевять земель.

На стене висели карнавальная маска, несколько картин без рамок — должно быть, подарки художников — и большой ватман со стишками в честь двадцатипятилетия.

Диван, на полу у изголовья магнитофон, самодельная книжная полка вдоль всей стены, столик, две табуретки; и пол, исчерченный резиновыми каблуками. Это от танцев. Даже шкафа у него нет, подумал Ромуальд, но потом вспомнил, что два шкафа встроены в стену кухни. Это была идея начальника стройучастка на заводе.

— А чего тут раздумывать? — сказал он. — Зачем парню такая громадная кладовка? Я сделаю из нее два первосортных стенных шкафа. Чистый блеск!

Сашко с женой долго размышляли, что можно подарить мальчику к совершеннолетию. Ромуальд предложил мотоцикл, но жена была категорически против, — она не хотела подвергать сына даже малейшему риску, и Ромуальд с ней согласился. Автомобиль? Две машины в одной семье привлекут ненужное внимание. Но Хуго учился хорошо и честно заслужил подарок. Может, деньги? Нет, дареные деньги это всего лишь деньги. Как-то Сашко свершенно случайно обмоявился о своем сложном положении председателю завкома. Этот председатель четко знал, кто стоит выше него и кому надо помогать всеми доступными (законными и незаконными) средствами, и так же четко он знал, ради кого не имеет смысла ста раться. За всю свою жизнь он сделал одно-единственное открытие, и оно несло его на своих крыльях с одного профсоюзного поста на другой. Он открыл, что профсоюзному деятелю гораздо выгоднее защищать интересы администрации, и в спорных случаях ухитрялся выдавать их за интересы государственные, по сравнению с которыми любые другие интересы равнялись нулю. Это открытие так ему понравилось, что самому уже казалось — меня обходят, мне давно уже пара сидеть где-нибудь в совете профсоюзов.

— Вы, товарищ директор, могли бы подарить мальчику квартиру, — сказал он дня через два.

Сашко непонимающе моргал глазами.

— Современная молодежь, товарищ директор, в восемнадцатилетнем возрасте не только целуется, — лицо председателя завкома сморщилось сокрушенно, потому что, кроме всего прочего, он от всего сердца боролся с моральным разложением среди молодежи. — Я думаю, это был бы самый подходящий подарок для мальчика. К счастью, у вас разные фамилии. Можно сейчас же оформить его на работу и прописать в общежитии. Когда у него день рождения?

— Через два месяца.

— Успеем, — уже вполне деловито сказал он. — Есть у меня кое-что на примете. Правда, не в новом доме, но со всеми удобствами. Одна семья из наших перебирается в трехкомнатную квартиру.

— Но… — Сашко хотел спросить, не вызовет ли это скандала, потому что на фабрике, так же, как и везде, многие ждали жилплощадь. До сих пор его можно было упрекнуть в чем угодно, только не в том, что он обижал своих рабочих.

— Все остальное я устрою!

Звучит так, словно он с радостью подставил бы вместо меня свою голову под меч палача, подумал Сашко. Он не мог понять, что лежит в основе услужливости председателя — подхалимство, глупость или хитрость.

Этот вопрос долго не давал директору покоя, и в конце концов он пришел к выводу, что причина совсем другая. Зависимость. Он старался представить себе, кем мог бы быть председатель завкома, если бы он не был председателем, и обнаружил, что он был бы попросту ничем, потому что для физической работы он был слишком вялым, а для умственного труда недоставало образования и таланта. Значит, он мог только чахнуть где-то за писанием глупых отчетов и планов, исполнение которых почти никогда не проверялось, повторять миллион раз слышанные фразы, украшая их процентами и цифрами местного происхождения, и пуще всего бояться чего бы то ни было нового или спорного.

Эту пиявку надо бы расстрелять, подумал Сашко. В последние годы он собирал вокруг себя всяких жуликов, но те по своей натуре были умными и деятельными людьми. Теперь, вопреки своему обыкновению, он стал принимать на должности начальников разных стариков, которые дожидались пенсии, и людей, которых из-за недостатка образования можно было в любую минуту вышвырнуть на улицу. Сашко установил единовластие, хотя так он надел на свою шею двойное ярмо.

— Зачем нужны тебе эти болваны? — удивлялись компаньоны-жулики.

— А вы послушайте, какие гимны они поют мне с трибуны и за столом, — улыбался Сашко. Ему начали нравиться эти «гимны», и постепенно он им поверил. Сам того не замечая…

Ромуальд Сашко вылез из постели, чтобы закрыть окно. Хуго заботливо положил на табуретку свой теплый халат, поставил шлепанцы.

Вчера они засиделись заполночь и в конце концов выпили еще бутылку водки. Потом Хуго уехал.

— Старый холостяк всегда найдет себе ночлег, — сказал он.

К заводу, который находился по ту сторону улицы, как пчелы к улью, спешили люди. Возле проходной стояло несколько машин. Мотоциклы и велосипеды рабочие отводили на территорию завода.

Ромуальд закрыл окно и опустил занавески.

Еще рано, подумал он, но все-таки решил пойти в ванную. Тут зазвонил телефон.

— Алло! — Как непривычно было говорить по телефону…

— Доброе утро, Хуго! — сказал женский голос.

— Хуго будет дома после обеда. Он на улице Вальню, на каких-то курсах по спасению утопающих.

— Ах, теперь это так называется? — спросила она подчеркнуто иронично. — А кто вы вообще такой?

— Я из деревни, родственник Хуго! — Ромуальд положил трубку.

Впервые в жизни он надел чужую одежду — пусть это был всего лишь халат — и впервые брился чужой бритвой.

Нет, совместное житье никуда не годится. Бритву, халат и прочие мелочи он купит сейчас же, но не это главное. Нужна квартира или хотя бы комната. Для начала.

И его с новой силой охватила жажда деятельности — союзница, которая никогда, даже в колонии, не покидала его. Прежде всего надо пойти к Крысе. Старик он алчный, но всегда все знает. А если с Крысой ничего не выйдет, тогда… Нет, сперва к Крысе.

Он набрал нужный номер, и почти тотчас в трубке раздался сиплый, но ласковый голос:

— Я слушаю…

— Сашко.

— Сейчас, голубчик, я только дверь прикрою… Здравствуй, голубчик…

— Хочу зайти в гости.

— Не знаю, удобно ли, голубчик… Господа уже музицируют.

— Гм… И долго это будет продолжаться?

— Уже высоко поют. Я бы мог спуститься в парк. Захватить что-нибудь с собой?

— Шапку. Не то уши обморозишь.

Ромуальд слышал, как хрипло засмеялся Крыса. Они договорились встретиться в двенадцать.

В те не очень далекие времена, когда Ромуальд познакомился с Пундикисом и начал его узнавать, когда «дополнительные доходы» стали превышать основной в десять, а то и в двадцать раз, когда приходилось ломать голову над тем, как тратить деньги, а не как их заработать, Сашко был представлен каким-то подонкам, которые одевались модно, считали себя сливками общества и ухитрялись так ловко жить двойной жизнью, что часть из них занимала даже ответственные посты и ездила на служебных машинах. Крыса в этой деградирующей толпе занимал особое место: к нему приходили играть в карты. В его двухкомнатной квартире царили азарт и риск — страсти, которые следовало тщательно скрывать, когда сидишь за массивным письменным столом. Здесь не надо было с опаской ждать конца пятилетки, чтобы подвести итоги, здесь ты с утра мог четырьмя взятками посадить партнера сан-брандер и стать героем, а к вечеру оказаться несчастной жертвой и продуть три тысячи с кинг-роялем на руках.

В прихожей у Крысы уже к полудню собирались частники-сапожники, которые в те времена заколачивали бешеные деньги, делая для дам босоножки из змеиной кожи; наездники со своими подручными, игравшими на тотализаторе, и мясники. Это была малая гильдия. Они играли в очко и подметку и платили Крысе четыре процента с каждого банка — Крыса уважал риск только тогда, когда ему самому рисковать не приходилось. Члены малой гильдии проходили через облупленную длинную кухню, где были стол с полупустыми банками дешевых консервов, чуланчик и раскладушка с матрацем, набитым сберкнижками, облигациями трехпроцентного займа и небольшим количеством чистогана. В этой кухне он терпеливо коротал жизнь, отвечая на телефонные звонки — телефон стоял на кухонном подоконнике. А жить ему было нелегко, потому что уже давным-давно единственным его развлечением стало накопление денег. Когда ему хотелось порадоваться, он пересчитывал свой капитал. Сначала у него теплело на сердце, но потом приходила грусть — он сожалел о деньгах, которые потерял из — за того, что времена менялись. О латах он не особо сокрушался: их у него осталось немного — он сам был виноват, что сглупил и не растратил их своевременно. Когда же он думал о потерявших какую бы то ни было ценность остмарках и рейхсмарках, тогда да — тогда слезы жгли глаза. К советскому рублю Крыса относился так же положительно, как и к советской власти — ему нравилась сильная власть: сильная власть рождала в нем уверенность, что жить все-таки стоит.

— Все ничего, — говорил Крыса. — Мешает только старомодная честность.

Эта его фраза приводила в восторг членов большой гильдии, они оглушительно хохотали, поэтому Крыса повторял любимую фразу довольно часто. Члены большой гильдии играли в задней комнате в русский преферанс, покер или бридж и тоже отдавали Крысе четыре процента с банка. Дверь, соединявшая обе комнаты, была обита и заперта. Что по соседству обосновались высшие существа, мужичишки из малой гильдии могли понять только по многозвездным бутылкам, которые Крыса носил через прихожую из чуланчика, где были изрядные запасы. Члены большой гильдии появлялись сплоченной компанией поздно вечером и перед тем звонили по телефону. Крыса впускал их в квартиру через вторую дверь, которая выходила на совсем другую лестницу; узкую, длинную кухню и прихожую никто из них никогда не видел, с кухней их соединял только звонок — стоило нажать на него, и появлялся услужливый хозяин.

В парк Крыса пришел вовремя, и Сашко с завистью отметил, что старик ничуть не изменился. Живость сквозила не только в его глазах, но и в быстрых, резких движениях.

— Здравствуй, здравствуй! Со счастливым возвращением. — Это прозвучало тепло и искренне.

— Здравствуй, дирижер! — отшутился Сашко. Ему нравилось, что Крыса вовсе не старается казаться лучше, чем на самом деле. Даже алчность свою он не пытался скрыть. А может, не мог или не хотел скрывать — так было легче получать дополнительные мелкие доходы, продавая напитки и закуски с наценкой.

— Не ахти какие музыканты у меня остались, — пожаловался Крыса. — Играют по пятидесяти копеек за очко. Сапожнички разорились и спились, ипподром закрыли… Давай-ка сядем…

Вечерний ветер так тщательно сдул снег со скамейки, будто уборщица вытерла ее мягкой тряпкой.

— Я же мог подняться на господскую половину, — сказал Сашко.

— Туда пришел кое-кто… — уклончиво ответил Крыса.

Ясно. Значит, из большой гильдии его выпихнули. Он был готов к тому, что некоторые из прежних «коллег», «не заметят» его, встретив на улице, но он не был готов к тому, что его, при всех его деньгах, вытолкают из игорного дома. Крысе, наверно, неудобно было предложить ему играть в передней комнате, но теперь Ромуальд твердо знал, что в задней для него места больше нет. Может, те, кто остался, считали себя сортом повыше или боялись, что Сашко попробует выжать из них деньги, на что он по справедливости имел право, или же его присутствие тяготило бы их, как прообраз будущего. Как бы то ни было, но, очевидно, того, кто упал однажды, туда не принимали. Внезапно Ромуальда Сашко охватил бессильный гнев. Еще бы! Во время следствия он никого не завалил, держал язык за зубами и многих спас от той скамьи подсудимых, на которой сидел сам. Он выдержал до конца, и все же они его вытолкали. Нет, чувство деликатности чуждо этим типам, ими руководит только страх. Трусы, ха-ха! Дряни и трусы. И Сашко понял, что они спекулируют на его собственном страхе. Если бы не страх, он мог бы пойти к прокурору и действительно открыть душу, и был бы новый процесс, и сидели бы все рядышком, как братья, но они знали: Сашко побоится пойти к прокурору, не захочет, чтобы его опять упрятали в тюрьму. В бессильном гневе Сашко поклялся себе, что однажды все же увидит, как они на брюхе поползут к нему. Это была слепая клятва, без всякого основания, без какой-либо программы действий.

— Мне нужна квартира.

— Квартиры сейчас дорогие.

— О цене говорят, когда товар показывают.

— Большая нужна?

— Трехкомнатная. Можно и больше.

— Вместе с Хуго?

— Мне пятьдесят семь лет. Я еще сам хочу пожить.

— Тебе надо искать двухкомнатную квартиру со смежными комнатами. Большую ты не достанешь.

— Хорошо еще, что не советуешь поступить на работу и дожидаться, когда выделят жилплощадь.

Крыса открыл свой потрепанный портфель, достал оттуда корешки квитанций на денежные переводы и протянул их Ромуальду.

— Это бухгалтерия. Я отправлял все время из одного и того же почтового отделения и обратный адрес тоже не менял. Теперь там женщины уже здороваются со мной: «Доброе утро, товарищ Берзинь», Я выбрал фамилию неприметную.

— Он получил все.

— Это хорошо. Я боялся, что он когда-нибудь не получит, и почтальоны отошлют деньги обратно — теперь такой порядок. Представляешь, какая началась бы кутерьма! Адрес я тоже подходящий подыскал — там живет какой-то Берзинь. Думал — если он не дурак, денежки приберет и будет молчать. Как Хуго?

— Все в порядке.

— А ты этими переводами не превратил его в лентяя? Он работает?

— Работает.

Крыса достал из портфеля довольно-таки тощую пачку денег, перевязанную ниткой.

— Это все, что у меня осталось. Сто восемьдесят. Проценты я вычел. Мы квиты.

Значит, Крыса тоже хочет от него избавиться, подумал Сашко.

— Хуго не таскался к тебе играть?

— Был пару раз в передней комнате. Он, наверно, больше до девчонок охоч…

— Так как с квартирой?

— Есть у меня одна идейка…

Идея была не о квартире, а о верхнем этаже особняка. Три комнаты и большая зимняя веранда. Удовольствие стоимостью в семь тысяч, но главное то, что это не покупка, а подарок. Сейчас Сашко будет считаться всего лишь квартирантом, но старая хозяйка упомянет его в завещании и даст целую кучу юридически оформленных гарантий, что не передумает.

— Так что официально тебе ничто не принадлежит, и ты живешь из милости у старой дальней родственницы.

— Идет.

— Когда ты хочешь осмотреть дом? Там нужен большой ремонт, все сгнило. Ну, будешь смотреть?

— Чем скорей, тем лучше.

— И… м… да…

— Деньги? Деньги будут.

— Будут или есть?

— Будут.

Вечером Сашко еще раз позвонил Крысе. Они опять уговорились встретиться в парке. Наметанный глаз Крысы безошибочно определил, что Ромуальд или не достал денег вовсе или достал только часть. И он подумал, что самое верное — потихонечку избавиться от такого покупателя.

— Достал? — простодушно спросил Крыса.

Было уже поздно, но белый снег разбавлял темноту до сумерек.

— Будут!

— Тогда нам не горит ехать глядеть на эту хибару.

— Золото возьмешь?

— Пять пятьдесят за грамм.

— Я платил одиннадцать.

— Ты вкладывал деньги, а мне надо какой-никакой процент заработать.

— И сколько же ты хочешь заработать?

— Хоть расшибись, а в Риге больше, чем по шесть пятьдесят, не получишь. И то надо продавать приезжим!

— А как же! Рига ведь находится вне пространства и времени. Во всем мире цена на золото растет, а в Риге падает!

— Что происходит в мире, мне неизвестно, — отрезал Крыса. — Зато я знаю, что не могу заплатить больше, чем по пять пятьдесят.

— Хорошо, Хватит об этом. При доме есть гараж?

— Есть.

— Тогда пригони мне «Волгу».

— Ого!

— Плевать мне на то, что это в глаза бросится. Пусть докажут! Дуралеи! Мне уже столько лет, что надо торопиться жить. Я оклею одну стену комнаты десятками, и ни черта мне не пришьют, потому что я буду жить у дальней родственницы, а от дальнего родственника получу наследство. Честное слово, оклею одну стену! Это же ничего не стоит — пятьсот рублей — квадратный метр!

Может быть, пригласить его в господскую комнату, подумал Крыса, но все-таки не пригласил, потому что не любил, когда хвалятся деньгами. К тому же интуитивно предчувствовал беду.

Двумя днями позже Ромуальд Сашко, гражданин вполне солидного вида, рассерженный до потери самообладания, с небольшой, но очень тяжелой дорожной сумкой, вошел в самолет, отправлявшийся в дальний рейс в маленькую республику, благословенную горами и виноградом.

Ромуальд Сашко посмотрел сверху на Ригу и ему даже в голову не пришло, что он видит ее в последний раз. Он был уверен, что, вернувшись, завоюет ее. Все равно как, но станет первым! Первым, потому что иначе не имеет смысла жить! Пусть первый среди жуликов, но первый! Будут деньги, и он купит хоть какую-нибудь власть. Обязательно.

И он даже не вспомнил о том, что лет пятнадцать назад, тогда, когда он еще не был знаком с Пундикисом, каждый раз, улетая из Риги, он также, как и теперь, смотрел вниз на город и искал глазами завод, где он оставил чертову уйму дел — столько дел, что впору было просить у стюардессы парашют. Сколько раз приходилось ему прыгать на фронте, и никогда ничего с ним не случалось!

Сейчас он увидел завод помимо воли. Завод сам бросился ему в глаза. Сашко отвернулся, но потом опять взглянул на него.

Может, пойти в туалет и выбросить в горшок всю эту дрянь, что лежит в сумке и карманах, подумал он. Золотой дождь над городом!

Но такое обычно бывает только в мечтах.

14

Маленький курорт Дони тянулся вдоль берега озера; полоса белого песка, а за ней — зеленые луга, поросшие низкой травой и тянувшиеся до леса — все это напоминало Айнажское взморье. Но глубже дно озера, должно быть, становилось илистым, потому что купальщики собирались только в определенных местах. Песок там от постоянного хождения по нему стал серым, а трава на лугу была сплошь вытоптана, и кое-где валялись скомканные бумажки от бутербродов.

Теплое солнце рано выманило из постелей отдыхающих, и они, собравшись в кружок, перекидывались мячом, остротами и колкостями.

Шофер поставил машину рядом с «Волгой» и «Москвичом», которые стояли в тени сосен, и сказал, что неплохо бы окунуться. Так он и сделал, а потом присоединился к играющим.

Алвис же пошел назад, к центру поселка.

Сегодня на площади вместо пивной бочки жарко парилась на солнце бочка с квасом, и продавщице незачем было спешить: возле бочки стояло только несколько человек с трехлитровыми банками и молочными бидончиками. Наверное, для окрошки: женщины, стоявшие перед Алвисом, предлагали друг другу попробовать какие-то рецепты. Алвис подумал, что мог бы порадовать Конрада этими рецептами, но половину уже пропустил мимо ушей и поэтому не имело смысла запоминать остальное.

Найти бы еще хоть одного человека, который мог бы засвидетельствовать, что до поездки в банк Людвиг Римша действительно побывал дома. Алвис оглядел площадь — газетный киоск, магазин, почта, бочка с квасом. Людвиг Римша должен был проезжать здесь, а его, наверно, знают и киоскерша, и почтальон, и продавщица, потому что Римша живет здесь с самого основания Доней, а не просто приезжает на лето.

Почти все проходившие мимо мужчины останавливались и на всякий случай спрашивали:

— Пива нет?

Алвис вспомнил вчерашних любителей пива, которые устроились со своими кружками вдоль забора и нагло окидывали прохожих критическими взглядами. Скучающие люди обычно многое замечают.

— И не будет?

— Обещали.

— Это же просто мистика! Стоит появиться солнцу, как пиво исчезает.

— Вам-то жаловаться нечего, рижане пива вовсе не получают.

— А куда ж это пиво девается? Я его что-то совсем не вижу. — На этом кончался диалог продавщицы кваса и потенциального покупателя пива.

Квас был густой и душистый.

— Вы знаете Людвига Римшу?

— Почему я должна его знать?

— Я же только спрашиваю.

— Я никого здесь не знаю, я в Донях всего второй раз. А чего это вы спрашиваете?

— Хочу скорее состариться. Спасибо за квас.

— Пожалуйста, пожалуйста… Чудак какой-то… Но Алвис уже шел к газетному киоску.

Окна киоска служили витриной и изнутри были выложены открытками, конвертами, детскими книжками, блокнотиками, значками, пластинками и шариковыми авторучками. Тут можно было купить даже зубную пасту «Мери» и туалетное мыло. На прилавке грелись под солнцем стопки газет и старых скучных журналов, потому что новые и интересные раскупались моментально. В киоске сидела старушка в белом платочке и «хиппозных» очках в тоненькой металлической оправе.

Алвис, перелистывая какой-то толстый журнал, спросил, не у нее ли покупает журналы Людвиг.

— Людвиг хороший клиент.

— На каких же языках он читает?

— По-немецки и по-польски.

— Римша?

— А кто же? Польский он сам выучил, а по-немецки еще в детстве с покойным своим отцом так лопотал, что весь лес звенел. Способный к языкам.

Но вчера старушка не видела Людвига Римшу.

Продавщица продмага длинным ножом срезала с копченых рулетов бечевки и бросала их в ярко-синюю корзину для бумаг.

Да, она знает Людвига Римшу, но вчера не видала. Нет, ни на машине, ни пешком — вовсе не видала.

Говорят, будто он пропал куда-то, но каких только глупостей люди не мелют!

Посещение почты тоже было безрезультатным, и Алвису ничего не оставалось, как только опросить соседей Римши.

Римша должен был проезжать по главной улице, поэтому прежде всего надо пройти по ней.

Солнце, как назло, жарило самым наглым образом. Над главной улицей, хотя она и была заасфальтирована, поднималась пыль и липла к потной коже. Алвис действовал автоматически: открывал калитку, улыбаясь, здоровался с хозяином или хозяйкой, показывал служебное удостоверение, терпеливо сносил изучающие взгляды, объяснял, что следовало объяснить, и шел дальше.

Владельцы летних дачек Людвига Римшу не знали, они знали только, что старожилы живут в самом конце главной улицы. Большинство из них никогда там небывали, потому что дорога к пляжам лежала через центр, а в лесу за хозяйствами старожилов грибов нет и не было. Но одна женщина вчера после обеда шла к автобусу и мимо нее в тот конец промчалось такси. Она запомнила это потому, что, увидев машину, сошла с дороги и чуть не угодила в канаву, но ее все равно обдало пылью и потом пришлось чистить одежду. Расписание автобусов имелось, и Алвис довольно точно подсчитал, что именно Римша мог в это время вести такси. Во всяком случае машина проехала здесь как раз в те сорок минут, которые прошли с момента, когда Людвиг Римша выехал из парка, и до того, как он приехал в банк за инкассаторами.

Во всех следующих домах Алвис спрашивал не только о Римше, но и о такси. Оказалось, что еще один человек видел, как такси ехало по направлению к старым хозяйствам. Правда, он не мог назвать время так точно, как женщина, но такси было такого цвета, как и то, которое видела женщина и в какой было окрашено такси 86 — 37. Кроме того, он заметил еще одну интересную деталь: в такси был только шофер.

— Такси ехало с желтым огнем, но сидел в нем только шофер. Такое не часто увидишь. А где же пассажир? — подумал я. Но потом сообразил, что, Наверно, едет по заказу и на самом деле ничего необычного тут нет.

Алвис показал фотоснимок Римши, мужчина сказал, что будто бы где-то видал его, и разумеется, в этом не было ничего удивительного, так как дома стояли на расстоянии каких-нибудь двухсот метров друг от друга, но похож ли человек с фотографии на шофера вчерашнего такси, — мужчина сказать не мог.

Из его дома Алвис позвонил Конраду, который готов уже был вычеркнуть Римшу из списка подозреваемых, и отправился дальше.

Но везение кончилось. Никто больше не видел ни такси, ни Людвига Римшу.

Наконец, Алвис подошел к дому ближайшего соседа Римши Козинда, на которого он возлагал самые большие надежды.

Если в конце поселка стоят обособленно только два дома и их разделяет только улица шириной в несколько метров, то почти невозможно не заметить подъезжающую автомашину.

Дом Козинда был сложен из белого силикатного кирпича. Вдоль забора из крашеного штакетника тянулся ряд кустов красной смородины, сплошь в крупных ягодах.

Вход в дом был с торца, напротив располагалась хозяйственная постройка, очевидно позже к ней пристроили гараж. Все постройки были аккуратные, ухоженные. Алвис про себя уже сетовал, что дома, наверно, будет только одна хозяйка, но ошибся — дома был только хозяин. Услышав скрип калитки, он вышел из гаража и окинул незнакомца не очень-то любезным взглядом:

— Вы кого-нибудь ищете?

— Так точно. Инспектор уголовного розыска Алвис Грауд.

— Очень приятно,,, — Хозяин протянул руку: — Козинд.

— Я боялся, что никого не застану дома, — признался Алвис. — Все надежды были на хозяйку.

— У меня их тут целых три штуки. Которую вы имели в виду? — Козинд вытирал тряпкой испачканные маслом руки, а вытерев, сунул тряпку в карман не слишком чистого полукомбинезона.

В распахнутые двери гаража Алвис видел тупой нос «Запорожца» цвета морской волны с хромированным буфером и декоративной решеткой.

— Вы, наверно, догадываетесь, в связи с чем я пришел.

— Пойдемте в сад, присядем.

За домом, под большими старыми вишнями стояли столик и несколько плетеных стульев. Ветви вишен низко склонились над ними, и создавалось впечатление, будто сидишь в беседке.

— Римша еще не нашелся? Алвис покачал головой.

— И не найдется! — Козинд засунул большие пальцы за лямки комбинезона и манерно наклонил голову, словно бросая собеседнику вызов.

Алвис чуть не вздрогнул.

— Но такое убеждение должно же на чем-то основываться!

— Разговор останется между нами?

— Хорошо. — Алвис заметил, что верхняя часть затылка Козинда плоская, словно срезанная.

Над головой звенели телефонные провода. Почему они звенят? И почему в его голову лезут всякие глупости?

— Сколько он стащил?

— Восемьдесят шесть тысяч.

— Значит, он уже бог знает где, и вы его не поймаете.

— Вы уверены, что Людвиг Римша виновен?

— Да. Потому что это — эксцесс. А он способен на любые эксцессы. Он действует по первому побуждению и только потом, когда дело уже сделано, задумывается о последствиях. А так — золотой человек, золотой сосед, лучшего и желать нельзя.

Остальная часть участка до самого забора была занята под парники. Их откинутые рамы пускали в небо солнечных зайчиков. С некоторых парников рамы были вовсе сняты и составлены пирамидой; над ними, окутывая сад радужной дымкой, крутились роторы дождевальных установок.

— Вы знаете, как он женился? Не знаете? В Янову ночь познакомился, а утром сделал предложение. Почти в двадцать восемь лет. Еще примеры? Попалась ему какая-то польская книжка, а прочесть ее он не может. Разозлился. Полгода из дому не вылезал и научился по-польски. Без какой бы то ни было особой необходимости, даже в туристическую поездку не собирался. Наконец, после восьми лет совместной жизни вдруг влюбился в собственную жену. Когда он женился, он ее не любил, но ему нравилось — заметьте! — ему нравилось, что она его любит. Через восемь лет она уже любила другого. Людвиг за ней и так и этак увивается, а она — ноль внимания. Недели две назад он сидел на том самом месте, где вы сидите, и говорил мне: «Оставлю ей все и уйду, пусть себе живет!» — «Зачем же тебе уходить? — спрашиваю. — Дом-то твой». — «Но я ведь женился на ней без любви», отвечает.» — Козинд помолчал немного, а потом постучал себе пальцем по лбу: — у него тут не все дома.

— Вчера, около двух часов дня, вы не видели как Людвиг Римша приехал домой в такси?

— Нет. В это время меня дома не было. Я в городе был. По делам.

— По каким?

— Купите машину, и дел у вас появится уйма. И не дай бог, если эта машина будет не слишком новая. Я сам ремонтирую, а начальник у меня большой человек, поэтому я все могу достать для своей машины, но все же вечно чего-нибудь не хватает. Отпуск идет к концу, а вы думаете, я отдохнул? Ничуть. Вечно как белка в колесе.

— Хозяйки тоже не было дома?

— Хозяйка, наверно, была, и старшая дочка тоже, потому что обе собирались на работу. Они проводницами в фирменном поезде — полтора суток на работе, трое свободны. Дома будут завтра утром примерно в это время. Я могу вам позвонить, когда они приедут.

— Буду очень благодарен. Значит, вечером у вас никого дома не было?

— Может быть, только младшая дочка. Правда, она больше сидит на пляже… Постойте, кажется, стукнула ее дверь, сейчас взгляну… Козинд подошел к углу дома и позвал: — Тереза! Тереза, иди сюда!

В ответ послышалось приглушенное:

— Сейчас!

— В доме две квартиры, — объяснил Козинд. — Мы с женой занимаем один конец, дочки другой. Поначалу, когда я купил дом, мне это не нравилось, но потом я понял, что так даже очень неплохо. Девочки выйдут замуж, будет у них свой угол.

Тереза оказалась кареглазой, шустрой девчонкой в коротеньком махровом халатике. Должно быть, она сегодня еще не виделась с отцом, потому что Козинд строго спросил:

— Когда ты вернулась вчера домой?

— Папа, ты же знаешь, что я была на карнавале.

— Я не спрашиваю, где ты была. Я спрашиваю, когда ты пришла?

— Раз ты так спрашиваешь, значит точно знаешь, потому что слышал, — сказала она обиженно и, минутку помолчав, поставила точку: — Папа, мне же двадцать лет!

К счастью, семейный конфликт не разросся. Козинд представил Алвиса дочери, а сам вернулся в гараж. Он, дескать, понимает, что своим присутствием может только помешать, поэтому оставляет их наедине.

Тереза была по-детски любопытна. Она училась на третьем курсе политехнического, а теперь у нее были каникулы.

15

Когда вчера Тереза около полудня вернулась с пляжа и повесила на веревку в саду купальник, к ней стала приставать старшая сестра. Сестра, как обычно, лежала на одеяле между кустами черной сморо —дины — ей, неизвестно почему, больше нравится загорать здесь, чем у озера, — и упрекала Терезу в лени. Ей предстояла полуторасуточная тряска в поезде и нужно было на ком-то сорвать злость. Ее злило, что она не красавица, что устроилась проводницей, хотя была квалифицированной ткачихой; устроилась потому, что надеялась на людях скорее встретить жениха, однако он почему-то до сих пор не появлялся, и теперь она жила совсем как монашка, начала копить деньги, да так усердно, что даже мороженого себе не позволяла. Не отличаясь красотой, она пыталась сверкать добродетелью. Мысленно часть вины за отсутствие кавалеров она взваливала на Терезу: та была моложе, красивее и образованнее и, как магнит, притягивала окрестных парней. Даже тех, кто не имел реальных перспектив завоевать ее симпатию. Поэтому сестра постоянно пилила Терезу по всякому поводу и без. повода.

— Так уж у нас в семье повелось, — сказала она, переворачиваясь на другой бок. — Один гнет спину на работе, другой прохлаждается на пляже.

— Знаешь ли, те времена, когда принцы подъезжали верхом к самым смородиновым кустам, давно прошли.

— Не у всех же есть время плескаться в озере, кому-то надо зарабатывать сестре на наряды.

— Ты-то мне и ломаного гроша не дашь.

— Ты бы вовсе голая шлялась, тогда парни еще больше к тебе липнуть станут.

— Ко мне и к одетой липнут! — отрезала Тереза и пошла в дом. Она слышала еще, как сестра кричала ей вслед, что пора очистить дом от лентяев, выгнать их вон.

Настроение было испорчено. Тереза достала из шкафа пеструю цыганскую юбку, которую она взяла напрокат в театре специально для карнавала. Швы в некоторых местах разошлись, но юбка сидела хорошо, и ей захотелось, чтобы вошла сестра и от зависти опять начала брызгать раскаленной лавой.

Но сестра не появлялась. Тереза отыскала иглу и, сев к окну — поближе к свету, — принялась чинить юбку.

Потом она увидела, что со стороны леса приближается Хуго. Он подошел к калитке дома Римшей, достал ключ и, оглянувшись — не видит ли кто, отпер калитку. Терезу подмывало крикнуть:

— Привет, Хуго!

Для Хуго это было бы как ведро ледяной воды, и вообще — великолепная, хотя и злая шутка, и Тереза обязательно крикнула бы, будь она хоть чуть-чуть приодета. Хотя бы по-пляжному. А так пришлось отойти от окна.

Отперев калитку, Хуго быстро нырнул в сад. Раза два тявкнул пес Римшей и замолчал — узнал Хуго, потому что тот всегда приносил ему угощение.

Нелли слишком далеко заходит, подумала Тереза. — Зачем так глупо рисковать? У него же есть квартира, да и на спасательной станции они могут встретиться…

Хуго и Нелли были знакомы уже довольно близко, когда Тереза впервые увидела их вместе. Они как раз выходили из лиелупского пивного бара. Хуго обнимал Нелли за талию, она смущалась и краснела: ей казалось, она уже стара, чтобы так разгуливать, но не отталкивала Хуго, и его ладонь лежала на ее бедре.

— Чао, Нелли! — смеясь, сказала Тереза.

— Добрый вечер, — растерянно ответила Нелли.

Когда позже Нелли отозвала Терезу в сторону и со слезами умоляла ничего не рассказывать Людвигу, Тереза с трудом сохраняла серьезное выражение. Бедная, старомодная Нелли!

В Хуго было все, что надо, чтобы в него влюбилась такая добродетельная домоседка. Он был строен, с черными, как вороново крыло, волосами и такими же бакенбардами. У него были глаза, которые просили пожалеть его и позаботиться о нем, у него были узкие губы и острый подбородок — свидетельство мужественного характера, а морщинки вокруг глаз говорили об усталости. У него были десятки моднейших галстуков, но только два поношенных костюма и много раз чиненные туфли, зато Хуго курил сигариллы — длинные, тонкие, похожие на карандаш сигары, а из нагрудного кармана всегда выглядывал краешек чистого носового платка. В компанию он входил быстро; он сносно пел и был бы находкой для какого-нибудь самодеятельного ансамбля. Он определенно умел, оставшись наедине с дамой, нашептывать ей милые глупости и при случае быть рыцарем.

— У него есть все качества, необходимые любовнику, — сказала Тереза отцу, когда тот узнал о романе Хуго и Нелли и решил, что в результате один брак будет расторгнут, а другой заключен. — У него есть все качества, чтобы быть любовником, но он к тому же умен и обладает довольно широким кругозором. Поэтому мне кажется, что он просто-напросто ломает комедию.

— Нет, у Хуго серьезные намерения, — возразил отец. Он знал Хуго — тот привозил ему минеральные удобрения и луковицы гладиолусов, уворованные в каком-то садоводстве. — Он просил меня узнать, были ли у Нелли любовники.

— Ни одного — Тереза не лгала. Впрочем, если бы это и было неправдой, отец все равно не дождался бы от нее другого ответа.

Разговор с отцом Тереза передала Нелли. У Нелли глаза засверкали, как у молоденькой девчонки, и к щекам прихлынула кровь. Она рассказала, что перестала есть после семи вечера, чтобы сохранить фигуру. Потом она надела ошейник на пса и повезла его на взморье дрессировать. Дрессировка собаки была официальной версией, хотя единственным инструктором был Хуго, и бедное животное терпеливо сидело, привязанное снаружи к будке спасательной станции. В свободные минуты Хуго обучил пса давать лапу, и дома Нелли изо дня в день демонстрировала это достижение Людвигу.

— Как ты, вернувшись со взморья, можешь сейчас же лезть в постель к Людвигу? — не понимала Тереза.

— Я стараюсь этого не делать, — сникнув, отвечала Нелли.

После прихода Хуго прошло, может быть, полчаса, когда к дому подкатило Людвигово такси. Людвиг открыл большие ворота и завел машину в гараж под домом.

Наверно, в машине Людвига оказалась неисправной какая-то мелочь, а он находился неподалеку и потому заехал исправить — все-таки скорее, чем ждать, пока подойдет из парка аварийный автобус.

Или у него возникли подозрения? Нет, вряд ли. Ведь Хуго был дома у Нелли всего раза два.

В доме у Римшей было по-прежнему тихо. Конечно, Людвиг человек интеллигентный, и Хуго тоже не пентюх — такие не вцепятся друг другу в глотку.

Будет развод или нет? Наверно, будет, потому что Людвиг очень самолюбивый. Он уймет свою любовь к Нелли: теперь она все равно не имеет никакого смысла.

Сам виноват. Распустил жену. Нелли нужен муж с характером дрессировщика, такой, который заставил бы ее плясать под свою дудку. И Хуго заставит, уж он-то не станет носить ей кофе в постель и гладить белье. Правильно говорят: плохую жену муж балует. Все искусство в том, чтобы не быть слишком плохой.

Потом такси уехало — так же внезапно, как приехало. Абсолютно спокойная Нелли вышла и закрыла за ним ворота.

Тереза вздохнула с облегчением — очевидно, все закончилось хорошо. Потом она чуть не расхохоталась, представив, что чувствовала Нелли. Наверно, пока Людвиг возился в гараже, она успела спрятать Хуго. Как в добрых старых романах! Тереза представила, как Хуго стоит в шкафу полуголый, прижимая к груди одежду, которую не успел натянуть, и старается не дышать. Но приходит Людвиг и распахивает дверцы шкафа. Голый Хуго выходит наружу и торжественно произносит:

— Я давно уже хотел серьезно с вами поговорить! Терезе так понравилась эта созданная ее воображением сцена, что она подошла к телефону и позвонила:

— Чао, Нелли!

— Чао…

— Можно, я забегу к тебе поболтать?

— Лучше попозже, я что-то устала.

— Тогда ложись в постель.

— Я и собираюсь…

— Правильно. Это не самое плохое из того, что может делать человек. Ата!

— Привет!

Нелли совсем одурела из-за этого Хуго. Чуть-чуть не засыпалась и тут же опять в постель. Но, наверно, это здорово — так влюбиться!

— Вы видели, как Хуго ушел? — спросил Алвис, так пристально глядя в глаза Терезе, что она даже смутилась.

— Нет.

— А после этого еще кто-нибудь входил в дом Римшей или выходил оттуда?

— Нет, не видела. Я же не все время сидела у окна.

— А сестра?

— Не знаю.

— А вы заметили, что я приезжал сюда вчера вечером?

— Да, но до того никто не входил и не выходил от них.

Людвиг знал об ожидавшемся визите Хуго, убил его, потом ограбил инкассаторов, чтобы бежать при деньгах. Это была первая мысль, пришедшая в голову Алвису, и ему стало стыдно, потому что в ней совсем не было логики: Нелли не молчала бы, если бы Хуго был убит.

— Как фамилия Хуго?

— Не знаю.

— А где он живет?

— Тоже не знаю. Позвоните на спасательную станцию.

— Придется. А сегодня вы не видели Нелли?

— Я звонила, но ее не было дома.

— Пожалуйста, позвоните еще!

— Придется вам выдавать мне зарплату, — она подошла к телефону и набрала номер. В трубке долго раздавался жалобный писк — в доме Римшей никто не подходил к телефону.

— А где может быть Нелли?

Тереза пожала плечами — капризно, нервно.

Алвис пошел в гараж попрощаться с Козиндом. Козинд приготовил в консервной банке густой раствор. Банку он держал в левой руке, в правой шпатель. Уголком шпателя Козинд отрезал кусочек раствора и замазывал дырки в штукатурке гаража. Дырки были глубокие и размером с грецкий орех.

— Не нужно ли пожиже?

Козинд вздрогнул, и у него начала дергаться кожа под левым глазом.

— Я думал, вы давно уже ушли!

— Нам с Терезой понадобился телефон, и мы пошли в дом.

— Вряд ли жидкий будет держать.

— Попробуйте добавить гипса.

Козинд поставил банку и шпатель на багажник ^Запорожца» цвета морской волны, вытер руки тряпкой и вышел из гаража.

— Тереза рассказала что-нибудь интересное?

— Для нас все интересно.

— Жаль, что в юности я не изучал юриспруденцию. В вашей работе нет однообразия, каждый день что-нибудь новое, захватывающее. Да, жаль…

— Некоторые мои коллеги наоборот жалеют, что изучали юриспруденцию… До свидания!

— Всего хорошего.

Козинд проводил Алвиса до калитки и посмотрел, как тот бросил в почтовый ящик Римшей записку. Это было приглашение Нелли явиться для дачи показаний и позвонить, как только появится дома…

Прежде всего нужно допросить Хуго, с Нелли можно подождать.

16

На этом черноморском курорте зима еще не чувствовалась, хотя октябрь подходил к концу, и жители умеренного пояса уже покупали детям коньки и лыжи, а женщины надели высокие теплые сапоги, которые только что вошли в моду.

Здесь были субтропики. Здесь был ботанический сад Зеленого мыса, где цвели гортензии всех оттенков, где бананы раскинули свои громадные листья, где бамбук протыкал асфальт крепкими острыми ростками, а с деревьев падали созревшие орехи и огромные кедровые шишки.

Все зеленело, алело, белело и синело. Синело море. Вода в нем была такой прозрачной и чистой, что камни и рыба различались даже на глубине в несколько метров. Почти у самого горизонта слегка покачивались на волнах огромные белые корабли, а слева от них угадывалась туманная полоска земли — это была Турция.

Доносился шум южного базара. По утоптанной глинистой земле сухо постукивали туфли, сапоги и сандалии, мелькали мальчишечьи ноги. Над землей стелилась мелкая оранжевая пыль, земля была усыпана всяким сором: бумажками, окурками, шкурками мандаринов, кусками картонных упаковок, огрызками яблок, но люди, видно, так привыкли к этому, что не замечали ничего.

На длинных дощатых столах пестрыми горами лежал виноград разных сортов с мускатом на первом плане. Ягоды, казалось, вот-вот лопнут. Над крупными золотистыми грушами вились тучи ос, но ни продавцы, ни покупатели не обращали на них ни малейшего внимания. Продавали самодельные твердые конфеты из виноградного сока и грецких орехов, похожие с виду на охотничьи колбаски. Висели длинные гирлянды стручков красного перца и маленьких темных сушеных цветочков, которые обычно кладут в соус. Рядом с мандаринами самодовольно выпячивали блестящие животы помидоры всех цветов — от малинового до огненно-красного. Из разрезанной дыни с воткнутым в бок ножом мутными слезами капал густой сок. Ерепенился петух со связанными ногами, чувствуя, что где-то поблизости есть куры. В большой клетке прыгали предназначенные на жаркое перепела — здесь не признавали битой дичи.

Хозяйки несли домой купленных поросят, впрочем, поросята несли себя сами, балансируя на передних ногах, потому что обе задние были подняты вверх: хозяйка держала свое приобретение за одну ногу и подталкивала в нужном направлении. Иные женщины в другой руке несли еще хозяйственную сумку или сетку и со всем этим багажом привычно лавировали среди автомобилей, двигавшихся по узеньким приба-зарным улочкам. Поросята порой начинали визгливую перекличку.

Винный базар был тише, здесь раздавались только голоса продавцов, зазывавших под свои навесы, расположенные вокруг довольно просторной площади:

— Цинандали!

— Гурджани!

— Целикоури!

— Тибаани!

— Хванчкара!

— Саперави!

— Мцване!

Но покупали почти только одни приезжие. Может быть, у всех местных было дома свое вино, а может, они предпочитали покупать в государственных магазинах.

С удовольствием наблюдая весь этот пестрый базар, вслушиваясь в жизнерадостную, непонятную речь, шел сквозь толпу человек высокого роста в рубашке-сеточке, соломенной шляпе и с небольшой, но тяжелой сумкой — приезжий, не успевший еще устроиться в гостинице. Он часто моргал — глаза его не привыкли к яркому свету и слезились.

Человек проследовал мимо торговца деревянными игрушками — вместо обычных сосок тот продавал устройства, похожие на трубки, в головку которых можно было вложить что-нибудь сладкое, — и вошел в застекленную будку телефона-автомата. Он достал записную книжку и набрал какой-то номер.

— Да! — ответил молодой женский голос.

— Попросите, пожалуйста, Анзара Агулию.

— Извините, но кто его спрашивает? — Голос был очень милый. Наверно дочка, — подумал мужчина.

— Один его коллега из Риги.

— Товарища Агулии нет дома. Вы могли бы…

— Извините… Я говорю с его дочерью?

— Нет.

— Нана?

— Нет, хозяева ушли, я домработница.

— Не могли бы вы дать мне номер его рабочего телефона. Я пробовал звонить, но телефон изменился, а нового я…

— Товарищ Агулия будет дома самое позднее через полчаса. Вы можете подождать его у нас. Вы знаете наш адрес?

— Да.

— Значит, я вас жду.

— Благодарю за любезность. Но я лучше осмотрю пока город и позвоню попозже.

— Как хотите. До свидания.

— До свидания.

Ромуальд Сашко решил дойти до моря. Он свернул в ближайший переулок и остановился у дома, над порталом которого развевался красный флаг с белым полумесяцем и звездой — это было турецкое представительство.

Ромуальд Сашко взял сумку в другую руку и пошел дальше. Вскоре он уже стоял на морском берегу, похожем на дамбу. Внизу, на каменистом пляже, на деревянных лежаках загорали отдыхающие в ярких купальных костюмах, дальше, справа, купались, а еще дальше, на огромных волноломах толпились одетые люди. Вокруг волноломов по мелководью бродили мужчины и мальчишки, жестикулируя и громко перекликаясь. Рубашками и обрывками сетей они ловили мелкую рыбешку, похожую на кильку, и ссыпали ее в ведра на засол.

Это была хамса — устойчивый морской ветер пригнал ее к берегу. Казалось, что под водой колышется серая вуаль — рыбешки шли плотно одна к другой, стаи их были огромны и все время меняли форму, превращаясь то в цепеллин, то в огромного спрута с растопыренными шупальцами. Вслед за хамсой шла ставрида и скумбрия. Скумбрия плыла небольшими дисциплинированными эскадрами. Прицелившись, они молниеносно устремлялись на большое стадо хамсы, отделяли от него двадцать-тридцать рыбешек, и через несколько секунд от них оставалась одна чешуя, а эскадра выстраивалась для нового нападения.

Вплотную друг к другу — как в трамвае — на волнорезах стояли рыболовы с примитивной снастью — должно быть, большинство из них удило лишь в эти редкие, но благословенные невероятно богатым уловом дни. Когда стадо хамсы подходило к самому берегу, они черпали рыбешку шапками и ссыпали себе под ноги, прямо на бетон, где она моментально погибала от жары. Это была наживка. Дохлую или высохшую рыбку насаживали на большие крючки. Почти сразу за заметом следовала подсечка, и какая-нибудь ставрида или скумбрия уже билась в руках рыбака — родственники тунца заглатывали все, что двигалось вне стада.

Улов уносили в высоких двуручных корзинах из неокоренных прутьев и часа через два уже предлагали на базаре жареную или копченую рыбу.

Город понравился Ромуальду своей необычностью, все, что происходило вокруг, он воспринимал как театральный спектакль. Здесь цивилизация еще не успела обкатать людей, как морскую гальку.

Почему бы мне не купить дом, подумал он. Экзотики мне тут хватит еще на много лет. За это время дома поднимутся в цене — люди сыты и одеты, скоро их мысли целиком переключатся на автомашины и дачи, — и если экзотика мне надоест, я смогу выгодно продать дом и вернуться в Ригу. Тут никто не станет ни считать мои деньги, ни спрашивать, откуда они — Анзор Агулия имеет немалый вес, может быть, теперь его даже повысили в чине, а местные перед большим начальством прямо-таки преклоняются. Да, почему бы мне не купить себе дом здесь, почему бы не проводить свои дни в достатке и покое. Найду себе какое-нибудь занятие для развлечения и — баста. Например, займусь фотографией. Увлекусь, стану посылать снимки на выставки, может, даже прославлюсь. Достаточно я надрывался, себя не жалел!

Так размышляя, Ромуальд подошел к легкому фанерному павильону с террасой, увитой диким виноградом. Из павильона плыл запах жареной баранины.

За павильоном был телефон-автомат. Ромуальд нашел двухкопеечную монетку. В квартире Анзора Агулии ему ответил тот же приятный женский голос:

— Коллега из Риги?

— Да, я…

— Товарища Агулии еще нет, но вы могли бы помочь мне скоротать время… У нас в холодильнике прекрасное вино…

— Я подумаю. До свидания.

— До свидания.

Заманчивое предложение, черт возьми! Домработница… Интересно, жена Агулии ничего не подозревает? Конечно, она уже старая, может, просто не хочет ни подозревать, ни видеть. Домработница… Узнать бы, сколько он платит ей в месяц. Надо будет и мне взять домработницу, раз уж здесь такая мода. Ей-богу, нечего мчаться обратно в Ригу, надо только снабдить мальчика деньгами, чтобы он «унаследовал» за семь кусков этот второй этаж. Все ему останется. Хорошо еще, что есть кому оставить. Только надо нажать на него, чтоб закончил институт — теперь без бумажки никем не станешь.

Запах жареного мяса заманил его на террасу. У входа он еще колебался. Может, пойти к этой домработнице? И все же он решил не идти. Может, Агулия разозлится, увидев их наедине — южане горячие, ревнивые. А сейчас гораздо важнее завоевать благосклонность Агулии, чем его домработницы, хотя, конечно, со временем обстоятельства изменятся, если он здесь приживется.

В павильоне работал мужчина «усатый, в черном жилете. Он был здесь один, но все успевал. Работал, как эквилибрист. Казалось, одной рукой он откупоривает винную бутылку и подает рюмки, другой чистит огурцы и режет помидоры» салат приготовлялся прямо на глазах у клиента, — третьей принимает деньги, а четвертой переворачивает шампуры с шашлыком, который скворчит позади него на сковородке. Кроме того, он успевает еще нарезать лук, опрыскать его винным уксусом, погасить огонек, пробравшийся в жаровню, присыпать салат измельченной петрушкой, смолоть перец, положить шашлык на тарелку, выдавить на него сок из граната, выругать собиральщицу посуды за то, что она медленно двигается, и пожелать гостям хорошего здоровья и аппетита.

Ромуальд заказал полбутылки вина, шашлык и салат. За тарелками он ходил дважды, так как не хотел оставлять сумку у стола.

Шашлык был такой, каким и должен быть — мягкий и сочный. Ромуальд не помнил, когда в последний раз он ел с таким удовольствием. Сколько лет прошло с тех пор и где это было? Нет, не вспомнить… Никак не вспомнить… Теперь он часто будет так есть, он будет приходить сюда обедать. Ни на какую должность его теперь не поставят, да ему и не надо. Он станет наслаждаться жизнью. К черту все президиумы и собрания! К черту подчиненных! Он уже насмотрелся на склоненные головы. С него хватит!

Он точно знал, что купит здесь дом.

Вино проникало в голову медленно и осторожно, словно боясь оступиться.

Интересно, сколько здесь можно запросить за грамм золота? Наверно, надо просить десять, а там будет видно. Продать какой килограмм, а за следующий просить уже больше. А он, дурак, хотел отдать Крысе по шести!

Утерев салфеткой рот и поклонившись хозяину, Ромуальд Сашко пошел звонить.

— Да, — опять ответил ему приятный женский голос. — Товарищ из Риги? Анзор Агулия дома, но позвать я его не могу, так как он как раз в ванной. Да, я рассказала ему о вас, он был очень рад и наказал, чтобы вы сейчас же ехали сюда. До свидания!

— До свидания!

— Ясное дело, он рад меня видеть! — пробурчал Ромуальд про себя. — Набьет себе карманы за мой счет!

Это была ирония судьбы — то, что женщина с приятным голосом сказала о ванной. Анзор Агулия и вправду в тот момент собирался мыться — его гнали в тюремную баню. Уже месяц, как он был арестован, а в его квартире оперативная группа милиции устроила засаду. Женщина с приятным голосом была капитан милиции Челидзе, и пение этой сирены заманило в ловушку уже не одного покупателя и продавца валюты.

Неделю назад паломничество в золотую Мекку прекратилось, и начальство решило снять засаду. Казалось, она потеряла смысл, потому что весь черный рынок гудел разговорами о трагическом конце Анзора Агулии. Авантюристов мучали жуткие опасения за собственную судьбу: должность у Анзора Агулии была такая, что он принадлежал чуть ли не к сонму богов. Если милиция рискнула арестовать такого человека, то что она сделает с рядовыми, у которых даже тылов никаких нет?

— Опечатаем квартиру, — сказал майор. Капитан Челидзе возразила, хотя дежурство в квартире Агулии было для нее сопряжено с немалыми трудностями: дважды в день она бегала домой кормить ребенка:

— Я надеюсь, что в других республиках ничего еще не знают…

— Ну, хорошо, еще неделю, — согласился наконец майор.

На четвертый день в квартиру Агулии пришел человек в пенсне, не выпускавший из рук тяжелую дорожную сумку.

— Мир вашему дому! — приветствовал Ромуальд Сашко капитана Челидзе, одетую в простенькое платьице.

Голос у нее гораздо красивее всего прочего, подумал Ромуальд. Может, Анзор действительно нанял ее только как кухарку или приходящую прислугу?

— Я умираю от жажды, как путник в пустыне, — сказал он.

— Кахетинское? — спросила Челидзе, доставая из буфета высокий хрустальный бокал.

— С удовольствием.

Вино было прозрачное и, казалось, даже искрилось. Последний бокал вина в его жизни…

17

Выкрашенный яркой краской домик спасательной службы, казалось, забрел в море и привстал на цыпочках. Впечатление возникало от того, что второй его этаж был значительно меньше первого и походил на вытянутую шею — в нем размещался наблюдательный пост, большие светлые окна смотрели на все четыре стороны.

Домик был построен на бетонных сваях, и в комнатах нижнего этажа было слышно, как под полом плещутся волны. К домику вели обычные деревянные мостки, к которым были привязаны весельная лодка, и катер, легкими своими очертаниями напоминавший чайку.

Суденышки терлись друг о друга боками, а то и стукались. Устроившись на носу катера, моторист — загорелый, голый до пояса парень — поднимал недлинный багор. Рядом стояло ведро — наверно, туда он бросал свой улов.

Хотя было лето и на пляже стояла толкотня и гам, как на бульваре в вечерний час, до мостков спасательной станции доносилось только:

— Срочное фото! Срочное фото! Кто желает срочное фото?

Фотограф, который вертелся возле сооружения, похожего на мольберт, где были выставлены образцы фотоснимков, имел на редкость зычный голос, выскакивавший из общего шумового фона, как стремительный хариус за комаром.

В передней комнате за столом сидела молоденькая медсестра и читала книжку. Видно было, что она загорела не хуже парня с катера и что под белым халатом на ней только цветастый купальничек.

Когда Алвис вошел, она запахнула полу халата, чтобы не слишком многое ему было видно, и положила книгу на стол. Все ее существо дышало любопытством.

— Могу я видеть начальника? — Алвис прочел в раскрытой книге латинский подзаголовок «Laryngitis acuta». Наверно, девушка еще где-то учится.

— Он наверху, — она кивком указала на лестницу рядом с входной дверью.

Начальник сидел на вертящемся стуле, лицо его было обращено к морю, на коленях лежал бинокль. Судя по возрасту, морской форме без петлиц и тону его ответов, в котором начальственные нотки соседствовали с добродушием, это был какой-то отставной мичман.

Сперва он глянул на Алвиса так, будто тот явился воровать казенное имущество.

Но когда Алвис представился, начальник несколько смягчился.

В общем—то он доволен Хуго Лангерманисом. На работу не опаздывает, к инвентарю относится бережно, пьет в меру, только вот с женщинами путается.

Во время вечерних дежурств обязательно какая-нибудь дамочка торчит у него в комнате. Деньгами не швыряется, бережлив, потому что зарплата здесь как на полмужика. Раньше, лет пять назад — тогда да, тогда он жил припеваючи.

— По каким признакам вы так судите?

— По разным. По тому, как одевается, и по тому, кто расплачивается в кафе — он или дама. Раньше он всегда сам платил. А однажды в день получки… С утра все вместе не могли собрать двадцать рублей, у него тоже не было. Точно не было, потому что деньги мы для него собирали. Решили обождать, пока кассир привезет. А через полчаса он приходит ко мне и кладет на стол сотенную — одной бумажкой…

— Может, снял с книжки?

— Может. Какая разница?

— Он когда-нибудь говорил о своей сберкнижке?

— Не слыхал. А почему вы им интересуетесь?

— Начальство приказало.

Демобилизованный мичман кивнул — мол, понимаю. На бога ему было плевать, на начальство нет. Даже на чужое начальство.

Тем временем медсестра, сидевшая на первом этаже, продвинулась до раздела «Oedema glottidis».

Она здесь работает второй сезон, работа нормальная, хватает времени на учебу. Зарплата, конечно, могла бы быть больше, но так, наверно, думают даже министры. Хуго Лангерманис? Как коллега он безупречный — услужливый… Ну, вообще безупречный. Только противно, что он живет за счет женщин. Подцепит какую-нибудь старую развалину с толстым кошельком и доит. Прошлым летом чуть не спился. Ей такие мужчины отвратительны. В этом году он за курортницами не охотится, нынче он отхватил где-то и вправду симпатичную, кругленькую дамочку с собакой. Она приезжает через день, пса привязывает снаружи на мостках. Пса зовут Джери, а как зовут дамочку — этого она не знает. Друзья? Да, есть у него один друг. Работает в какой-то озеленительной конторе, наверно оттуда таскает луковицы гладиолусов — и редких и обычных сортов, которые не просто сбыть. В последний раз отдал целый кулек за пол-литра. Этакий барашек, который грозится купить автомашину. Нынче летом один только раз был, округлился, солиднее стал. Принес две бутылки хорошего вина и цветок для меня. Зимой они с женой перебрались куда-то в Видземе, он работает помощником садовника, звал Хуго с собой.

— В этом году к нему часто приходили знакомые?

— Были. Две или три. Но как начался роман с этой дамочкой, никого больше не приводил.

— Я имел в виду знакомых мужчин.

— Нет, никто не приходил. — Но потом она вдруг вспомнила и прикусила нижнюю губу. — Ой, нет, был здесь один тип. Весной…



По пляжу гуляли еще в пальто и шапках, хотя снег и лед давно уже сошли, и только под кустами в дюнах лежали выветренные и обтаявшие куски грязного льда. Ребята чинили попорченные за зиму мостки, кряхтя тащили по песку весельные лодки. Начальник целыми днями носился по складам, выбивал и перевозил на станцию спасательные круги, баллоны для аквалангов, манометры, легкие водолазные костюмы, паклю, чтобы законопатить щели в лодках, и сотни других необходимых мелочей — спасательная станция готовилась к большому сезону.

В отсутствие начальника за главного оставался Хуго, потому что он и вправду лучше других знал, как и что надо делать.

Сестричка приводила в порядок свои медицинские инструменты и аптечку, когда кто-то окликнул ее низким голосом:

— Привет, красавица!

В дверях стоял мужчина среднего роста, лет сорока и без малейшего стеснения разглядывал ее ноги, высоко открытые мини-юбкой. Его взгляд словно прилипал к коже, вгрызался в нее.

— У вас работает эта морда Хуго? — у него было лицо дебила. Хотя и чисто выбритое, оно все равно казалось грязным. Брюки у него были заправлены в русские сапоги. Пиджак из хорошей ткани, но мятый и старомодный — такие модели давно уже продают в магазинах уцененных товаров, — и шелковая голубая рубашка на молнии. Когда он говорил, открывались золотые зубы.

— Он где-то снаружи.

— Ох, и баба! — тип хлопнул ладонью по голенищу и отправился искать Хуго. Держался он так, словно считал себя неотразимым и одетым по последней моде.

Сестричку удивило то, что Хуго вообще пускается в разговоры с таким типом, но он даже провел его в свою комнату. Всего разговора она не слышала, только отдельные восклицания «гостя». И хотя она хорошо понимает по-русски, некоторые слова ей совсем незнакомы: «феня», «стрем», «пахан», «шкары» и еще какие-то.

Через несколько слов шел очередной «тяжеловес» в подтверждение высказанной мысли. Тип произносил это так торжественно, словно печать ставил.

— О чем они говорили? — Алвис явно заинтересовался.

— Не знаю. Я не поняла.

— А Хуго понял, что от него хотели?

— Не знаю. По-моему, он тоже многого не понимал, потому что часто просил объяснить.

— А вам не показалось, что Хуго удручен визитом?

— Нет, скорее он даже обрадовался.

— Вы у него не спрашивали, кто такой его новый приятель?

— Он как-то отшутился.

— А потом этот субъект здесь больше не появлялся?

— Не видела; наверно, нет. Девочки из других смен мне бы рассказали.

— У него не было каких-либо особых примет?

— Руки. Ужасно противные. С короткими обгрызанными ногтями, все сплошь в татуировке. На одной руке солнце, похожее на ежа, на другой — женская голова. На пальцах одной руки вытатуированы кольца, на пальцах другой — буквы.

— Какие?

— Не помню. Я даже не прочла.

Алвис расспрашивал ее еще минут десять, но ничего нового так и не узнал, девушка больше ничего не могла сказать. А моторист катера работает на станции всего неделю. Он был горд, что удалось поймать сига на личинку ручейника, показал Алвису рыбу — красивую, словно чеканную, и прикрыл ведро крышкой, чтобы рыба не выскочила.

18

Юрис Гаранч обедал. Это был совсем прозаический погребок под одним из многочисленных производственных управлений. В столовой стояло всего несколько столиков, а грязную посуду посетители должны были убирать сами. Однако кормили здесь более чем прилично, и работникам управления доставался бы только компот из сухофруктов, если бы они не догадались поставить дежурного, который не пускал сюда чужих до трех часов пополудни. А поскольку работники ближайших учреждений не могли так долго дожидаться обеда, после трех здесь обычно было совсем пусто и тихо.

Когда Юрис уже садился за столик, в погребок вошел какой-то пожилой мужчина — они были здесь единственными посетителями.

Юрис хлебал сытный гороховый суп на сале и думал, что предпринять дальше. Прежде всего он пойдет в управление и отправит служебные телеграммы друзьям часового мастера. Не прямо друзьям, конечно, а в отделения министерства внутренних дел тех районов, где живут эти друзья. Может статься, конечно, что преступники до мелочей продумали каждый свой шаг, но как показывает практика, такое случается редко. Дуршис определенно попробует где-нибудь пустить корни. Но прежде всего он должен найти для этого подходящее место. Значит, будет ездить, Судя по собранным уже данным, Дуршис — человек разумный. Таких, как он, поймать было бы почти невозможно, если бы они не понимали, что их ждет за содеянное преступление. Однако, к счастью, они прекрасно это сознают, и потому параллельно разуму включается инстинкт самосохранения, а значит начинаются нервы: спокойствие разума не союзник инстинкту, а враг. Чаще всего таких людей временно спасает глупость. Они допускают какую-нибудь колоссальную глупость и не попадаются, потому что глупость вычислить невозможно, угрозыск не может предсказать глупые шаги преступника, но дважды, как известно, никому не удается получить в лотерее крупный выигрыш.

— Разрешите?

— Пожалуйста, — Юрис подвинул тарелки поближе. Разве не мог этот человек сесть за другой столик, ведь все свободны!

Пока что нет никаких осложнений и инстинкты часового мастера подчиняются разуму. Поэтому он будет избегать гостиниц, сомнительных компаний, связавшись с которыми можно попасть в милицию. Но ведь надо где-то жить. Остаются друзья. Откуда Дуршису знать, что Юрису известны адреса его друзей, живущих за пределами республики. Конечно, у него наверняка не все адреса, но все равно, это просто счастливый случай, что вообще удалось их получить!

Дуршис собирался жениться, они жили уже вместе, но потом — неизвестно почему — расстались. Вместе со своими книгами она нечаянно захватила и несколько адресованных Дуршису писем. Это случилось несколько лет назад, но она не выбросила письма. Может быть, хранила как память? Адрес девушки дал Юрису один из коллег Дуршиса.

Человек, сидевший напротив Юриса, отрезал большие куски карбонада и жевал их, противно чавкая.

— Что с вами? — воскликнул он вдруг, увидя, что Юрис закрыл глаза.

Юрис встал и словно ошалелый вышел из погребка. Часом позже он ворвался в кабинет Конрада и почти упал на стул.

— У него на руках джокер или козырный туз, — сказал Алвис Конраду. — Ты только глянь, как он сияет!

— Мы поем славу собственной глупости! — Юрис положил перед Конрадом листок, на котором было всего несколько строк.

«Дуршис Александр Лудольфович, часовой мастер, не женат, двадцати восьми лет.

14 июня с. г. в кассе предварительной продажа приобрел билет на рейс № 8141 Рига-Адлер.

28 июня с. г. в 17.00 вышел из своей квартиры на улице Муцениеку.

28 июня с. г. в 17.30 сел в самолет. Таким образом, участвовать в преступлении, совершенном в 18.35 28 июня с. г., не мог.

На 29 июня с. г, место пребывания Дуршиса А, Л. неустановлено.

Инспектор уголовного розыска ст. лейтенант Ю. Гаранч».

— Надеюсь, коллеги, вы не станете убеждать меня в том, что убийца Дуршис А. Л. отправил в Адлер своего двойника, чтобы создать себе алиби и спокойненько тюкать инкассаторов?

— Нет, коллеги тебе этого не скажут, — Конрад наморщил лоб и потянулся к трубке. — Все лавры в этой области пожал маршал Монтгомери.

— Об этом мне ничего неизвестно.

— Маршал Монтгомери отправил своего двойника в Северную Африку инспектировать войска, усыпил таким образом бдительность немцев в Европе и начал высадку десанта.

— Двойника видел Голубовский, — сказал Алвис.

— Один свидетель — еще не свидетель… Может, это воображение, может, обман зрения, может… Возможностей всегда в десятки раз больше, чем нужно…

Домой к Хуго Лангерманису Юрис и Алвис отправились вместе. Дело шло к вечеру, так что было больше тепла от нагревшихся за день булыжников, чем от солнца. В городе стояла духота, и все, кто только мог, старались убежать из него.

— Я кажусь себе невероятным болваном, — говорил Юрис. — Мне же с этого надо было начинать — проверить, куда подевался часовщик. Честному человеку незачем прятаться под чужой фамилией, честный человек идет в кассу аэрофлота и называет свое собственное имя. И ясно, что он отправится самолетом, потому что путь дальний, а дни, проведенные в поезде, фактически загубленные дни. У него, наверно, чертовски рыжие волосы, потому что стюардесса сразу его вспомнила. По волосам и огромному рюкзаку. Он еще пошутил, что везет с собой перину, мол, спать на скалах очень жестко.

Осмотрев снаружи дом, где жил Хуго Лангерманис, они поднялись по лестнице. Стучали напрасно, никто не открыл. Тогда позвонили в дверь соседней квартиры.

Нет, этот Хуго никакой не подарок. Раньше у него танцевали до утра. И парни приходили, и девчонки, но вот уже лет пять ходят одни только девицы. Неженатый, что ты такому сделаешь? Но уважительный. Увидит тебя на лестнице — ну, там с пакетом белья или картошкой — сейчас возьмет и несет наверх, и во всем другом услужит. А когда деньги занимает, обязательно вовремя отдаст, хотя с деньгами у него не больно-то густо. Весной он пустил к себе квартиранта, так тот его дочиста обокрал и, можно сказать, прямо у нас на глазах. Каторжник был такой, весь в татуировке. Трехэтажным крыл после каждого слова. А зубы золотые. Прожил здесь всего с неделю, пил без просыпу. Однажды, когда Хуго на работе был, пригнал грузотакси и грузчиков. Все из квартиры вынесли, только штанги гардинные оставили — сама видела. Прямо у нас на глазах и повынесли все. Сказал: «Мы, старая, теперь с Хуго как графья заживем. Это барахло в скупку, купим черные лакированные секции. Не видала? Все сплошь в золоте да перламутре!» И как ушел, так и нету. Наверно, сидит уже. Такие среди людей не живут! Даже одежу всю вынес! И радио. И этот ну, как его… магнитофон… Все подчистую. Хуго аж всего трясло, а потом ничего — махнул, наверно, рукой. Да и то: у кого ничего не было, у того и не будет! Скорее новую мебель купит. Может, даже и не заявлял. Хуго слишком мягкий. Другой на его месте у этой дряни свое добро с кровью вырвал бы. Нет, дома Хуго не был. Разве вчера днем. Я, вроде, шаги слыхала. Квартира теперь пустая и там шаги ой какие громкие. У него работа такая — как уйдет, так на целые сутки.

Тут же, на лестнице, Алвис написал Хуго Лангерманису записку — попросил явиться завтра утром в отдел уголовного розыска к полковнику Улфу и бросил в почтовый ящик.

— Судя по поведению и лексикону, этот квартирант был настоящий уголовник, — сказал Юрис, когда они вышли на улицу. — Франтоватый Хуго Лангерманис и висельник… странное сочетание…

Они остановились у троллейбусной остановки. В кинотеатре за углом только что кончился сеанс, и люди моментально заполонили улицу. Мощной бесконечной колонной двигались они через мостовую, нимало не заботясь об отчаянно сигналивших автомобилях.

— На подозрение наводит… Этих людей не может связывать обоюдная симпатия, их связывает что-то другое… Профессиональные жулики никогда не полезут туда, где им грозит вышка… они слишком себялюбивы. И сумма для таких слишком большая. Восемьдесят тысяч… В лучшем случае их добыча — несколько сотен. Правильно?

— Нет правила без исключения.

— Так можно доказать все, что угодно, — Алвис помолчал с минуту, потом продолжал. — Надо бы нам завтра же установить личность этого типа.

— За час сделаю. Мебель наверняка свезли в ближайший скупочный пункт, и магнитофон тоже…

— Судя по описанию одежды, он нездешний.

— Может, и нездешний, но выпущен здесь.

— Завтра узнаем.

Медленно подошел троллейбус. Алвис остался у задних дверей, потому что до его дома было две или три остановки.

18

Вася — Кот носил в воровском мире титул «ломом опоясанный», что по шкале аристократов голубой крови соответствовало какому-нибудь мелкому захудалому баронету, которому несоизмеримо далеко до графа, лорда или фюрста. По «специальности» он был «сонник» или «форточник», потому что по ночам бродил с приставной лестницей и кормился тем, что давали ему открытые форточки. Лестницу он оставлял в каком-нибудь дворе и обходил квартал, примечая, где открыты форточки или окна. По качеству занавесок и еще кое-каким приметам он решал, куда выгоднее забраться. Обычно он соблазнялся пиджаками и платьями, наброшенными на спинки стульев, будильниками, женским бельем и туфлями. Люди оставляли открытыми форточки и окна в спальнях, он забирался туда и с нежностью глядел на спящие женатые и неженатые пары, за что и получил прозвище «Кот». Идти в другие комнаты он не решался.

Вася — Кот перевидал столько голых доступных и недоступных женщин, столько спящих венер, что умей он рисовать, мог бы теперь без модели написать целую выставку картин.

Работа с «форточками» носила сугубо сезонный характер: Вася крал обычно летом, летом же его брали, и он получал по суду срок — ровно два или три года, как нарочно — чтобы он мог выйти на свободу опять летом. Обычно он выдерживал на воле около месяца, потому что за старые тряпки у скупщиков много не получишь, и рисковать приходилось каждую ночь.

Позже в одном из городов средней России он сообразил, что выгоднее красть и продавать продукты, выставленные за — окно на холодок. Он сделал лестницу, по которой можно было взобраться до третьего этажа, вооружился мешком и начал совершать набеги. Обычно ему удавалось набрать с полдюжины ощипанных кур, а то попадался гусь или яйца, и старушки на базаре уже считали его опасным конкурентом. Ходили слухи, что он из бывших кулаков, что сестра его живет неподалеку от города, но в колхозе не работает, потому что у самой хозяйство — около тысячи птиц, и на рынке ее без очереди снабжают кормом. Так нежданно-негаданно Вася обнаружил в себе талант торговца, дремавший в нем без всякой пользы почти сорок лет. Сверкая золотыми зубами, он взывал на всю площадь:

— Подходите, товарищи, подходите! Дешевая, только что забитая птица!

Покрытые татуировкой руки ему приходилось прятать в карманы.

Новое ремесло собирателя птицы казалось менее опасным, потому что не надо было забираться в квартиры, а Вася больше всего боялся, что его побьют: был он костлявый и хлипкий и не мог постоять за себя. Только глотка у него была мощная, как мегафон, а запас слов — как у камнедробильной машины, и если бы этого его оружия не испугались или он попросту не успел бы пустить его в ход, ему в два счета могли вывернуть руки-ноги или открутить голову.

Уже несколько недель Вася жил в довольстве и достатке, у него даже возникли кое-какие планы на будущее, когда на подоконнике третьего этажа какого-то нового дома он заметил этого проклятого индюка. Индюк был такой громадный и жирный, что заполнял собою всю сетку, и белая нежная кожа выпирала сквозь ячейки.

Потянет самое малое рублей на пятнадцать, — подумал Вася и отправился за лестницей.

Сетка даже привязана не была — ее просто повесили на загнутый гвоздь. Индюк был тяжелый. Такой тяжелый, что Вася пришел в благодушное настроение и решил оставить хозяевам вторую сетку с двумя банками маринованных грибов. Он стал спускаться, но не одолел еще и пяти ступенек, как над головой отворилось окно и в нем появился детина в тельняшке, рычащий диким манером. Он рычал так, словно индюка утащили прямо с его тарелки.

Вася попробовал спускаться быстрее, но это так разозлило детину, что он даже рычать перестал. Правда, тишина царила только секунду или даже десятую долю секунды. Владелец индюка ухватил лестницу за концы, оттолкнул ее от стены и заорал:

— Стой, не то хряпнешься, как с бомрея! Как с топа засвистишь!

С высоты второго этажа Вася глянул вниз — там был твердый асфальт.

Я инвалид третьей группы, в колонии я устроюсь дневальным, подумал Вася и решил — пусть лучше падает индюк. Индюк упал мягко, как перезрелая слива, и развалился на грязном асфальте.

— Ты сам его вымоешь! — орало сверху чудище в тельняшке. — Ты его у меня вымоешь десять раз. Сто раз!

Тем временем кто-то позвонил в милицию. Васю сняли с лестницы осторожно и ласково, как снимают с деревьев беглых попугаев и канареек.

Вася — Кот попал в совсем небольшую колонию. В рабочей зоне полировали корпуса для каких-то радиоприемников и клеили целлофановые мешочки для конфет, а в жилой зоне по вечерам играли в волейбол и пинг-понг. Так как на определенной части земного шара время аристократии уже миновало, вор-баронетт «Вася-Кот» занимался, как было записано в характеристике, общественно полезным трудом — убирал секцию — так в колонии назывались камеры. Подметал полы и стирал пыль. На работе он особо не надрывался, в кухню к обеду приходил первым и потому успевал еще отхватить добавку. Свободного времени было много. Он наряжался в сапоги и пиджак и прогуливался по двору, держа папиросу в углу рта. Если ему встречался подобный же «аристократ», они прогуливались вместе, степенно переговариваясь. Разговор обычно начинался с перечисления дат и мест, где тогда находились колонии, и с воспоминаний о том, как тогда в колониях правили «аристократы», как курили план, как ели сало, бездельничали и валялись на нарах, тренькали на гитарах, играли в карты и домино. И в воспоминаниях они опять становились властителями, а не какими-то дневальными с метлой.

Вася — Кот хорошо играл в карты и домино, фактически это умение и возвысило его до ранга «аристократа» — пользоваться своей мощной глоткой он научился уже потом. В карты он играл даже слишком хорошо и в колонии больше не мог найти себе партнера. Лучше всего он играл в «буру», но не брезговал и «очком».

Как—то раз, когда Вася-Кот красовался во дворе в своих сверкающих сапогах, в жилую зону ввели этап новеньких из тюрьмы. Съежившиеся, будто напуганные, они стояли у дверей вещевого склада и ждали, когда им выдадут матрацы и одеяла.

Вася, конечно, сейчас же пошел поболтать:

— Сколько дали? Из какой камеры? А Федя Зуб там не сидел? Что за птица? В который раз?

Все, за исключением невысокого, но очень плечистого человека — он выглядел почти квадратным — видели колонии не только снаружи. У квадратного было до смешного печальное лицо и большие оттопыренные уши. Его звали Никифором, и он сказал, что заведовал поселковым магазином, а в колонию его отправили потому, что недостача была очень велика, а еще он назвал судью вшой.

— Как здесь кормят? — спросил он.

— Мясо два раза в день, — ответил Вася-Кот и подмигнул остальным, которые уже ухмылялись.

— А на ужин?

— Жареная рыба.

— Хорошо, так жить можно. — Никифор облегченно вздохнул, остальные давились смехом.

Вася — Кот приметил, что на болване-лавочнике шерстяной свитер. Лавочнику он, наверно, был маловат и потому немного растянулся, но ясно было, что он толстый и теплый. Чемоданы этот торговец тоже наверно привез не пустыми.

— В карты играешь? — спросил Вася.

— Во что?

— В «буру».

— Первый раз слышу.

— А в «очко»?

— В «очко» я мастер! Никто во всем поселке не мог меня обыграть. Главное — не надо дергаться, надо банковать. Мне везет в карты. В «очко» я всех обставлял!

Он родился специально для того, чтоб его очистили до рубашки, подумал Вася и незаметно еще раз осмотрел свитер — он был из хорошей шерсти. Не сгодится самому, можно загнать.

Играли на нижних нарах, забравшись в последнюю секцию; сторожу у двери платили по сигарете с банка. Сторож сигналил, если в опасной близости появлялся контролер, Вася ловко совал карты под матрац, и они оба с Никифором бежали к столу и делали вид, будто читают газеты.

Вася дал Никифору выиграть две пачки курева, банку консервов, полкилограмма сахару и драные валенки без галош. Никифор не находил места от радости и ерзал так, что нары скрипели. Ну, теперь Вася видит, что у Никифора нет соперников в картах! Но он добрый, и консервы они за ужином поделят поровну.

Интересно, как ты, Накифор, голым пойдешь на ужин? — подумал Вася, увеличил ставку в три раза, деля банк, подпихнул десятку в середину, чтобы потом забрать ее себе, и сдал Никифору две карты. Для карточного шулера средней руки это обычный трюк. Сторож просунул голову в дверь и просигналил, что поблизости контролер.

В сознании Васи всплыли бедствия карцера и другие неприятности, которыми грозит запрещенная игра в карты. Это пугало его, как пугает подростка основательная трепка, которую он может получить от отца.

Еще придется из-за этой деревенщины две недели сидеть на одних сухарях, испуганно подумал Вася. Нечего возиться, надо по-быстрому обчистить фраера — и баста!

Умей Вася читать мысли, он был бы трагически изумлен — его партнер размышлял точно о том же.

— Девятнадцать… — Вася-Кот открыл карты.

— Двадцать… — Никифор забрал банк.

— Тебе и правда по-свински везет, — от души засмеялся Вася.

Но в следующие десять минут Вася-Кот перестал понимать, что происходит. Карта к Васе не шла. Шестнадцать, семнадцать, девятнадцать… Он распростился с рабочими штанами, полосатой рубашкой и новыми носками. Потом за какие-нибудь две минуты проиграл свой роскошный пиджак.

Вася с силой швырнул его в лицо Никифору, чтобы вывести его из равновесия.

— Жулишь!

— Докажи! — ледяным голосом ответил Никифор, и интонация была совсем необычной для него.

Еще двумя минутами позже Вася простился с ватником и шапкой.

— Прирежу! Пасть порву! Выложу! — кричал Вася.

Услышав шум, бдительный сторож бросил на произвол судьбы еще не полученный гонорар и пустился наутек. У него была надежда на досрочное освобождение, и ему вовсе не светило, чтобы она скапустилась из-за двух дюжин сигарет.

— Ни фига я тебе, жулику, не отдам! — Вася решил кончать игру, забрать свое «незаконно» отнятое имущество и гнать Никифора в шею, а еще на прощанье дать ему табуреткой по ребрам, чтобы злость выместить.

— В Ветлаге такие, как ты, мне сапоги чистили, на Воркуте они мне пятки чесали, чтобы спалось сладко на Колыме… — зарычал Никифор.

Вася — Кот побелел. Он слыхал, что в местной тюрьме сидит авторитет уголовного мира — Рвач, вор с «пышным хвостом», значит, почти маркиз. И вот Вася попал к нему в лапы!

Никифор — Рвач поднялся и сказал:

— Рассчитаемся после ужина! Сапоги у тебя какого размера?

— Сороковой.

— Малы… Обменяю.

И, сунув под мышку почти все выигранное имущество, он исчез.

Вася — Кот глянул на сапоги. Они ярко и грустно блестели. Нет, их он не отдаст!

— Сапоги он не получит! — Вася стукнул татуированным кулаком по нарам.

Заключенные уже возвращались из рабочей зоны, слышны были их голоса. Вася-Кот сорвал со стены красный огнетушитель типа «Богатырь», развинтил и вынул капсулу с серной кислотой. Потом взял стакан, налил воды из графина, добавил туда немного серной кислоты, швырнул ампулу с остатком на пол, выпил жидкость и разлегся на глинобитном полу. Прислушался — заключенные уже приближались к двери. Он закрыл глаза.

Васю — Кота увезли в тюремную больницу. Такие попытки самоубийства, а в действительности — симуляции попыток, не были чем-то необычным. Глотали косточки домино, ложки и даже цепи, которыми к парашам крепилась крышка, курили шелк, вдыхали тертое стекло, ломали пальцы рук и ног, Причины были разные. Вася-Кот, например, хотя и не отдал долг, но репутацию сохранил, а после попытки к самоубийству долги больше не взыскивали. Некоторые умышленно увечили себя, надеясь, что судьи, принимающие решение о досрочном освобождении, смягчатся при виде урода, другие просто надеялись поваляться какое-то время в больнице и посмотреть на медсестер; иные мечтали получить инвалидность второй группы, чтобы не надо было работать. Самоувечья обычно не могли и не особенно старались доказать — изувеченного человека всегда жалко. Врачи добросовестно ухаживали за ними — разницы между больницами в тюрьме и на воле не было.

Василию сделали промывание желудка, выругали, объяснили, что нехорошо пить серную кислоту, и уложили в двухместной палате на койку с чистыми простынями. Вторая койка, к сожалению, пустовала. Скучища такая, что впору газеты читать.

Койка пустовала целый месяц, но потом однажды посреди ночи санитары принесли в палату долговязого белого как лунь старика с невероятно светлыми глазами и впалыми щеками. Сбежались доктора и сестры, кололи старика чуть не в оба бедра сразу, давали ему пить какие-то таблетки и дышать из кислородной подушки.

Они хотят поставить этого жмурика на ноги, думал Вася. Ничего у них не выйдет. По лицу видно — не жилец!

Старик дышал глубоко и хрипло. Сестра наказала Васе вызвать ее, если старику станет хуже, и Вася свято ей обещал.

Спустя час или два старик вдруг тихо спросил:

— Ты был на фронте?

В палате горел ночник, но Васю-Кота старик все равно не видел, потому что не мог повернуться и глядел в потолок.

— Мне тогда было десять.

— Значит, ты молодой, вся жизнь у тебя впереди. Старик умолк и молчал добрых полчаса, потом сказал:

— На фронте все по-другому.

И опять нависла долгая тишина, но Вася не мог уснуть, его пугал странный старик.

— Когда-то я был большим человеком, много работал… — старик говорил с длинными паузами, словно собираясь с силами для следующей фразы. — Теперь мне больше нет смысла жить… Я и не хочу жить… И я умру оттого, что совсем не хочу жить…

— Здесь хорошие врачи.

— Никто мне не вернет то, что утрачено.

— Главное — это жить!

— Живешь, пока трудишься.

— Тогда я уже давным-давно в жмуриках.

— Значит, так оно и есть.

Утром врачи опять проверили, как работает сердце старика, и сказали, что кризис миновал. Старик попросил почитать ему газеты. Он хотел, чтобы Вася читал о промышленных предприятиях, и стоило Васе перейти к колхозной жизни, как он спрашивал:

— А об экономике ничего больше нет?

И Васе пришлось читать ему о промышленности из старых газет, но старику было все равно, из каких. Казалось, эти цифры, эти проценты, проблемы реставрации цехов, ускорения темпов монтажа станков, стандартизации крупнопанельных конструкций звучали для него, как божественная музыка. Он закрыл глаза, и лицо его озарило блаженство, он даже уснул и, наверно, видел хорошие сны.

Следующую ночь Василий проснулся от тишины. Он не мог сообразить, что случилось, но наконец понял, что старик больше не дышит… Василий спрыгнул с койки, но в тот же миг старик опять начал дышать и даже заговорил:

— Василий!

— Да!

— Когда ты освобождаешься?

— Через два года.

— Все равно… Мне конец…

— Да ну уж… — Василий хотел сказать весело, но не очень-то получилось.

Послушай! Когда освободишься, поезжай в Ригу, в Юрмалу, и найди моего сына. Он там работает на спасательной станции. Его зовут Хуго Лангерманис. Повтори!

— Хуго Лангерманис.

— Возле нашей старой дачи… на тропинке, что ведет к морю, возле калитки зарыта молочная бутылка. Он будет знать, что с ней делать… И пусть он даст тебе за это одну тысячу! Запомни! Скажи, что я думал о нем до самого конца. И скажи, пусть закончит институт… И про бутылку… Это последнее, чем я могу помочь мальчику… Я всегда хотел ему помочь…

Старик умер через два дня, больше не приходя в сознание. От сестрички Вася узнал, что он был осужден на пятнадцать лет за спекуляцию валютой, раньше жил в Риге, а зовут его Ромуальд Сашко.

«Хуго Лангерманис», — записал на бумажке Вася-Кот, но это было вовсе ни к чему, потому что в его мозгу было достаточно свободного места, где слово могло уместиться, и оно растопырилось там, как курица на яйцах.

Рига… Подумаешь, Рига! Люди там, наверно, живут такие же самые… Так же играют на гармошке, так же водку хлещут и так же матерятся. Наверно!

19

Звуки, сотрясшие ночную тьму, заставили Алвиса сесть в постели. Он почти инстинктивно, как боксер, выкинул вперед левую руку и, хотя в комнате была непроглядная тьма, точно схватил будильник. Зажатые в ладони часы прилежно тикали, отсчитывая по секундам дни, месяцы, годы. Нет, на сей раз будильник был ни при чем.

Когда настойчивый звук повторился, Алвис сообразил, что он доносится из коридора. Телефон. Потом он услыхал, как мать снимает трубку и говорит:

— Пожалуйста, пожалуйста… Да… Хорошо… Понимаю… Я позову…

После каждого слова мать выдерживала паузу, которую, должно быть, заполнял собеседник на другом конце провода. Когда мать сказала: «Я позову», — Алвис потерял последнюю надежду нырнуть в теплую постель.

Тихо приоткрылась дверь, и мать сказала:

— Тебя к телефону…

— Конрад?

— Нет, какая-то женщина.

Наверно, Нелли Римша. Она же особо заинтересована. Но где она была весь день?

Не закрывая скрипучей двери, чтобы не будить стальных, мать вернулась в свою комнату. Алвис включил ночник и взял со стула халат.

— Алло, Грауд слушает!

— Алвис?

— Да, Алвис, — ответил он сердито, потому что все еще не проснулся и совершенно не был настроен говорить по телефону.

— С вами говорит Тереза Козинд.

— Очень рад. Вы хотите сообщить мне, что Нелли нашлась?

— Нет!

— Но я же именно для этого дал вам свой домашний телефон. Между прочим… Сколько сейчас времени?

— Половина четвертого.

— Ясно, восход я еще не проспал!

— Алвис… Извините, что обращаюсь к вам по имени, но фамилии я никогда не помню…

— Грауд.

— Я позвонила вам потому… Мне страшно! Я глаз сегодня не сомкнула…

— Фармацевтический завод выпускает снотворные.

— Вы не хотите со мной говорить?

— Конечно, хочу. Даже очень.

— У Римшей в окне горит свет, но никто не подходит к телефону. И не заметно, чтобы там кто-то был.

— Давно горит?

— Не знаю. Это во втором этаже, со стороны леса. Я вечером заметила, когда возвращалась с озера…

— Гм…

— Папа говорит… Он думает, что просто забыли выключить свет, он горел весь день, а мы из-за солнца его не заметили…

— Может, он и прав.

— Папа не хотел, чтобы я звонила вам домой, и я бы не позвонила, но пес начал выть.

— Пес?

— Пес Римшей. Он где-то в доме. Ужасно жалобно воет, прямо мороз по коже… — И, чуть помолчав, добавила: — Я, наверно, просто дура. Да?

— Нелли, уходя, обычно запирала собаку?

— Она никогда не уходила так надолго.

— Минут через пять я вам позвоню.

— Хорошо, — в голосе Терезы звучала безграничная покорность…

— Полковник Улф слушает!

Пока Алвис рассказывал, Конрад тяжело вздыхал и пыхтел, наконец, он сказал, что снаружи они ничего толком не увидят, поэтому он достанет ордер на обыск и через полчаса будет у Алвиса, хотя любой нормальный человек отложил бы эту работу до утра. Но исчезновение этой Нелли Римши очень и очень загадочно.

Когда они приехали в Дони, уже светало. Из-за леса дул довольно холодный ветер, но над озером колыхался туман, то тут то там приоткрывая верхушки камышей.

Кто — то из милиционеров предложил пригласить понятых, но Конрад сказал, что пока не нужно.

Алвис постучал в Терезино окошко. Девушка тотчас отдернула занавеску — наверно, ждала стука. Кутаясь в маленький халатик, она отворила окно.

— Спите спокойно, — Алвис подмигнул ей, — Я буду вас охранять.

— А я любопытная.

— Собака давно перестала выть?

— Только что.

— Ну, я пошел. Не выстуживайте комнату.

— До свидания!

— Договорились.

— Иначе я как-нибудь ночью опять позвоню вам

— Только, пожалуйста, поближе к утру, Привет!

— До свидания!

Она опасно приветлива, подумал Алвис. Он услышал, как девушка закрыла окно, и ему захотелось вернуться. Тереза… Католическое имя. Тереза…

Один из милиционеров приставил лестницу и полез к освещенному окну. Конрад стоял внизу и, склонив голову набок, наблюдал за ним.

Милиционер, балансируя на верхнем конце лестницы, припал к оконной раме, оторвался и опять припал.

— Понятых! — крикнул он, поглядев вниз.

— Что там?

— Инкассаторские мешки и деньги!

— Святая Мария!

Где—то на первом этаже дома залаяла собака.

— Беги, позови эту девушку, — приказал Конрад Алвису.

— Черт знает, что мы еще можем там увидеть…

— Да, правда, — согласился Конрад, — Придется валерьянку искать… Разбуди ее отца.

Коллеги привели какого-то пожилого мужчину с сыном. Они жили дома через два, ближе к центру. Алвис вспомнил, что вчера он говорил с сыном, и тот ничего интересного не мог сказать. Отец и сын оба были в резиновых сапогах и с большой связкой удочек — собрались за щуками. Выйдя из калитки на улицу, они встретили милиционера, позволили себя уговорить пойти понятыми и теперь досадливо поглядывали на небо, которое светлело с каждой минутой — летом щуки выходят на охоту до восхода солнца.

Алвис пришел вместе с Козиндом. Козинд поздоровался с соседями; зевая, пожаловался, что с вечера он обычно поздно засыпает и поэтому утром не может подняться вовремя. Пес все лаял, Козинд позвал его, но это еще больше взволновало животное.

Дверь отперли быстро, и она бесшумно распахнулась. Неизвестно почему, сразу же на миг воцарилась тишина, слышно было даже, как переминается с ноги на ногу оставленный на всякий случай постовой. Потом собака опять залаяла. Но теперь ее лай звучал тише и глуше, чем снаружи.

— Джери на кухне, — прислушавшись, сказал Козинд.

В коридоре было пусто. Луч Алвисова фонарика пробежал по нему до конца и уперся в стену.

Дверь справа — она вела на кухню, откуда можно было попасть в гараж, — была закрыта, а дверь с противоположной стороны коридора распахнута. Алвис и Конрад подошли к ней.

Посреди комнаты в луже крови лежал длинный черноволосый мужчина. Алвис узнал его по фотографии — это был Хуго Лангерманис. Его открытые глаза остекленели — никто уже не мог ему помочь.

— Парня зовут Хуго, — не сказал — выдохнул Козинд. — Он иногда привозил мне селитру и калийные удобрения…

Тут Козинд лишился чувств. Пока Алвис доставил его домой, в подвале нашли Людвига и Нелли Римшу. Они были убиты из Людвигова ружья, которое теперь валялось возле лестницы на кухню. Посреди гаража стояло такси номер 86 — 37, а Людвигова «Запорожца» не было.

Увидев такси, Алвис побелел. Казалось, кровь из него вдруг испарилась до последней капли, даже губы стали белые и отливали синевой.

— Товарищ полковник, разрешите удалиться! — Алвис говорил тихо, но четко отчеканивал каждое слово.

Конрад глянул на него быстро, как горностай:

— Уходи!

20

Хуго Лангерманис катился вниз. Если в первую и вторую получку после отъезда отца он принял свою бедность с юмором, то уже в следующий раз осознал всю сложность положения. Глаза ему открыл Крыса, у которого он занял на покупку «Волги» восемь тысяч рублей — деньги, каких он не видел ни до ни после. Он принес деньги домой и попытался их пересчитать — они были десятками. Он считал долго, все время сколько-нибудь не хватало или наоборот оставалось. Наконец, он наловчился и стал складывать их отдельными пачками по сотне, чтобы не надо было пересчитывать каждый раз всю кучу. За лотерейный билет, на который пал выигрыш — «Волга», просили семь с половиной тысяч, но он взял у Крысы круглые восемь, чтобы отдать еще скопившиеся помаленьку долги — отчим все равно будет рад, потому что это вовсе не дорого. И он решил ничего не говорить ему о лишних пяти сотнях — это будет его бизнес. Другим отец заплатил бы комиссионных в два раза больше.

Жулики обобрали его легко и довольно примитивно. В газетной таблице выигрышей они подделали номер одного билета. Когда Хуго с «продавцом» вошли в сберегательную кассу, странным образом оказавшуюся почти рядом с местом их свидания, за столиком сидел какой-то мужчина и проверял свои лотерейные билеты. Их у него было около десятка.

— Не у вас ли новая газета? — спросил владелец выигравшего билета.

— Я сейчас кончу, — отвечал сидевший за столиком. — Подождите…

Он и вправду скоро кончил и отдал газету с подделанным номером Хуго. Хуго сверил номер билета с номером выиграша в газете. Совпали.

На лестничной клетке возле сберкассы он отдал владельцу билета тщательно перевязанные пачки денег.

О том, что его надули, Хуго узнал только в конце месяца. Он решил зарегистрировать билет на свое имя, чтобы и у него было право как-нибудь прокатиться на машине. А перед отчимом он оправдается, скажет, не знал, когда тот вернется, и боялся опоздать с получением выигрыша.

— На сей раз счастье от вас отвернулось. — Великолепная девушка в центральной сберкассе взмахнула длинными ресницами.

Хуго остолбенел.

Он обежал несколько сберкасс, в том числе и ту, возле которой купил билет. Вырезанные из газеты таблицы красовались на столиках под стеклом. Хуго вспомнил, что мужчина, проверявший билеты, положил на столик огромный портфель. Наверно, чтобы закрыть таблицу последнего розыгрыша.

С великим трудом, через посредничество многих людей, удалось найти мошенника.

— Надули, говоришь? Этим нечего хвалиться.

— Я пойду в милицию.

— Скатертью дорожка. Мне вряд ли что пришьют — не докажешь. А у тебя спросят, откуда такие деньги. Ферштеен?

— Скажу — занял.

— Это ты им рассказывай, не мне! Будь здоров и ума набирайся!

И захлопнул дверь.

Крыса тоже не мог ничего посоветовать. Подтвердить, что он дал деньги, Крыса категорически отказался. Откуда у пенсионера такие деньги? Пусть Хуго делает, что хочет, но его не впутывает. А еще лучше — пусть дождется возвращения отца.

Но от Ромуальда Сашко не было никаких вестей. С одной стороны, Хуго теперь не очень-то жаждал встречи с отцом — стыдно было признаться в том, что у него так по-глупому выманили деньги, с другой — он ждал Сашко с нетерпением. Хуго никогда еще не испытывал такой острой нужды в деньгах. Раньше, когда ему раз в месяц приходили по почте сто рублей, он насмехался над теми, кто «тянул» от получки до получки и больше всего на свете боялся залезть в долг, потому что занимать деньги может только тот, кто знает, что вскоре у него появятся излишки, с которых можно отдать долг. У того же, кто тянет, никогда не будет излишка, и он постепенно приучается жить на те средства, какими располагает. Теперь Хуго сам пытался быть экономным: покупал молоко не в пакетах, а в бутылках, потому что так было на копейку дешевле, в столовой брал только суп, а остальную еду готовил дома. Его тешила надежда, что такое положение кратковременно, что, может, уже завтра вернется отец, возьмет его за руку, и он опять окажется в стране кисельных берегов. Он уже начинал сердиться на отца за то, что тот задерживается, и даже приготовил несколько уничтожительных речей, в которых доходил вплоть до того, что отказывался признавать его отцом. И ему было из-за чего сердиться: приближался сезон, нужна была летняя обувь, новые рубашки и брюки. Любимец женщин не может одеваться, как чучело! Потом пришло письмо. «Дорогой сынок! Со здоровьем у меня, в общем, хорошо. Мне дали пятнадцать лет строгого режима, и я могу писать одно письмо в месяц. Вспоминаю тебя еще совсем маленьким и как ты ходил в школу. Ты писал красивые сочинения. Напиши мне немножко больше, чем тебе хотелось бы, у меня же никого нет, кроме тебя. Раньше по крайней мере были какие-то идеи, какая-то уверенность, радость труда, вера в будущее, но теперь нет и этого. Все, наверно, уходит от тонущих людей так же, как крысы бегут с тонущего корабля. Напиши, больше мне ничего от тебя не нужно, разве что ты сможешь прислать мне какие-нибудь книги. Как с институтом? Когда мне разрешат свидание, я тебе напишу. Как все-таки ничтожно мало расстояние между полюсами! Между полюсами богатства и нищеты!»

Хуго с письмом побежал к Голубовскому. Наверно, в поисках спасения.

Содержатель игорного притона от отчаянья, что потерял деньги, ударился в крик. Ему на Сашко наплевать, он одалживал деньги Лангерманису, у него есть расписка и он даст ей ход. Почему Хуго тогда не пожаловался на этих бандитов? Теперь пусть сам расплачивается, теперь жаловаться на них поздно. Он сам отговорил Хуго? Ничего подобного!

Голубовский трагически переживал потерю денег. Он не мог потерять детей, не мог потерять семью — никого и ничего у него не было, кроме денег, и, теряя их, он отчаивался так, как другие отчаиваются, теряя близких.

Хуго отправил отчиму горькое письмо и пачку книг. Рассказал он и о своем долге Голубовскому.

Отчим очень сокрушался о происшедшем и сообщал, что хотя и признает себя нищим, согласен взять на себя долг Хуго, если это можно оформить юридически.

Как ни странно, но Голубовского письмо успокоило:

— Если он называет себя бедняком, значит у него еще кое-что осталось! Бедняк никогда не признается в своей бедности, только богач может себе позволить рядиться в лохмотья. Бедностью не похваляются, ее скрывают, как проказу.

Переоформлять что-либо юридически он не хотел, оставил все по-старому. Пусть Хуго отработает эти деньги, решил Крыса. Он доставал кофточки домашней вязки с иностранными фирменными знаками, и Хуго, который все время крутился среди курортниц, очень выгодно их всучал. Но долг не уменьшался. К тому же надомников милиция вяла за шиворот, и обоим компаньонам оставалось только радоваться, что вышли сухими из воды.

Хуго не был спекулянтом, но готов был стать им. Взяв денег у Крысы, он поехал в Шауляй за дешевыми, но очень симпатичными летними туфлями. Весь товар он распродал одним махом, большую часть прибыли отдал Крысе, купил себе светло-синий элегантный костюм и думал уже, что наконец-то выбьется в люди. Дайте только час, и он будет ездить в собственной машине!

У дешевых шауляйских туфель были картонные стельки, а подошвы из подкладочного материала. После первого же дождя они расползлись. Курортницы помчались на спасательную станцию и чуть не разорвали Хуго на куски. Хорошо еще, что они не бросились в милицию, но убытки все равно пришлось возместить.

— Нет, торговец из тебя не получится, — ворчал Крыса. Ему пришлось бросить компаньону спасательный круг финансовой помощи, иначе он и сам мог потонуть. — Прожорливый ты — это точно, но осмотрительности нет! Я ж тебе говорил: продавай только тем, которые уже собираются на поезд! А ты толкал всем подряд, и я теперь неизвестно за что должен расплачиваться! Почему я должен страдать из-за чужой глупости?

Потом Хуго спутался со скупщиками с портовой набережной, которые, сидя в ресторане, лопотали по-английски и по-немецки, а ругались по-фински, добавляя еще шведские и исландские выражения. Двумя месяцами позже Хуго общался с ними, перестукиваясь через стену камеры и по ночам бросая в окно записочки для обитателей нижних этажей. Судебный процесс был очень разветвленный — один из парней скупал доллары, другой продавал ртуть, еще один покупал и продавал стереопластинки и швейцарские часы, а Хуго дорос только до самой первой фазы, когда зарабатывают на заграничных сигаретах. По сравнению с другими он был просто слегка согрешивший ангел, который, едва его выпустят, помчится заканчивать институт, а потом — на целину. Ему присудили ровно столько, сколько он успел просидеть до суда, и еще пожелали попутного ветра в море знаний.

В тюрьме Хуго сделал три вывода. Во-первых, трудом на человеческую жизнь все равно не заработаешь, поэтому надо устраиваться туда, где не будешь особенно надрываться и сможешь чувствовать себя свободным, то есть, спасательная станция — самое подходящее место. Во-вторых, долг не брат, но его можно не отдавать; конечно, слишком раздражать Крысу не стоит, поэтому нужно постоянно кормить его обещаниями. И, наконец, в-третьих, — деньги следует добывать таким способом, который не упоминается ни в каких статьях уголовного кодекса. Один из таких способов ему известен: он уже охмурял курортниц. Теперь надо слегка переориентироваться: выбирать не самых красивых, а самых богатых, и улыбаться не просто так — когда захочется, а тогда, когда надо. Конечно, на курортницах не разбогатеешь, но повеселиться повеселишься, побываешь в самых солидных заведениях. Это тоже немало, другие за такие удовольствия дорого платят. А между делом надо будет не торопясь присмотреть себе какую-нибудь обеспеченную девочку, разведенку или вдову. И со временем будет у тебя, Хуго, и своя машина, и поместье. Внешние данные у тебя есть, и язык хорошо подвешен. Вот только костюм какой-нибудь не мешало бы заиметь.

От Ромуальда Сашко изредка приходили письма. Хуго отвечал на них, но когда старик выпросил у начальства свидание, пасынок не поехал. Сначала он будто бы собирался, потому что попалась дама, которая жила в тех краях и выразила готовность финансировать этот неблизкий пикник, но потом, неизвестно почему, передумала. Почти все они передумывали и вместо костюмов дарили наборы для бритья, запонки и галстуки — самые модерные из них можно было по крайней мере продать, но — увы! — не все дамы обладали хорошим вкусом. Он чувствовал, что превращается в комнатную собачонку, на шею которой хозяйка вешает все, что хочет. Это было отвратительно — ощущать себя лакеем, но выхода он не видел. Случалось, что он в паре с какой-нибудь размалеванной старухой пил в ресторане или кафе выдержанный коньяк, закусывая деликатесами, а за соседним столиком бойкие девчонки, которые так много могли дать, выковыривали из кошельков последние монетки, чтобы заплатить за кофе, и широко улыбались, открывая ослепительно белые зубы. Ах, это бывали самые черные минуты, и тогда ему хотелось напиться до потери сознания. И если не всегда ему удавалось напиться, то только благодаря бдительности размалеванных старух.

Отчиму он написал, что болен и потому не может приехать. Отчим поверил. Но тут Хуго начал запаздывать с ответами на письма, а однажды не ответил вовсе. В отчиме заговорило упрямство. Ему было больно и горько, но он молчал. И Хуго почувствовал себя свободным, у него словно камень свалился с плеч: он ведь понимал, что должен послать отчиму по крайней-мере кой-каких продуктов или денег, но даже лишнего рубля у него не было. Так переписка кончилась — словно сама собой, и родство тоже. Осталось двое обиженных людей. Один обиженный тем, что щедрость его не была оценена, второй тем, что лишился плодов этой щедрости и без остановки катился в пропасть — до дна оставалось совсем недалеко. Хуго то и дело давал себе обещания взяться за ум, но тут же их нарушал.

Он читал газеты и удивлялся: оказывается, другие люди живут иначе и завоевывают уважение трудом. На спасательной станции Хуго тоже получил Почетную грамоту, но разве это была работа? Правда, не привлекали его и другие занятия. Кто-то перевыполнил семилетку и с воодушевлением взялся за пятилетку, государственные деятели ездили друг к другу и старались, чтобы развивалась экономика их стран, премьер-министры заключали мирные договоры, где-то кто-то бастовал… Все это было чуждо Хуго и неинтересно, зато он знал, как попасть в «Юрас Перле», знал, где поздней ночью можно раздобыть бутылку водки, и на каком рынке раньше всего начинают торговать вином.

Однажды он воспрянул духом — барыги пригласили его грузить бревна в вагоны и за это обещали большие деньги. Он проработал весь день и от усталости разевал рот, как плотва, выброшенная на берег. Вечером с ним рассчитались и сказали:

— Не серчай, но завтра не приходи… Будка у тебя здоровая, а силенки того… маловато. Ребята обижаются…

И тут в один прекрасный весенний день его разысказал Вася-Кот.

— Ты Хуго Лангерманис?

— Я.

— Папан к тебе послал.

— С неба?

— Я не шуткую. Отойдем-ка.

Они пошли за дюну, и Вася-Кот продолжал;

— Папан твой откинул лапти в аккурат при мне. А перед тем кой-чего мне сказал.

— Ну? — Хуго насторожился. Он вспомнил утверждение Крысы, что у Ромуальда осталось кое-что от его богатства.

— Две тыщи! — Вася даже покраснел, назвав такую огромную сумму. Он тотчас подумал, что запросил слишком много и был готов уступить половину.

Разговор продолжался у Хуго дома. Хуго обещал за раскрытие тайны тысячу рублей и билет на обратный путь, потому что Васе тут не понравилось — одеваются, как стиляги, и милиционеры на каждом углу.

Ночью они, прихватив лопату, поехали на старую дачу. К счастью, дачников еще не было, перебирались сюда только в конце мая, и они без помех выкопали закрытую пробкой молочную бутылку. В ней не было ни денег, ни ценных бумаг, в ней было только письмо, к тому же написанное на языке, которого Вася-Кот не понимал. Он смог разобрать только дату: «17 февраля 1961 года», потому что месяц был написан арабскими цифрами.

— Знать ничего не знаю! — сказал Вася, — Гони монету!

Вася был зол. Раз в жизни у человека могли появиться деньги, а тут на тебе — отдавать не хотят.

— Буркалы выколю! Пасть порву! — и ради пущей важности и справедливости Вася-Кот добавил: — Порешу!

Ночью, лежа на раскладушке в комнате у Хуго, он ругал себя за легкомыслие. Кто его заставлял верить полудохлому старику, придурку этому, кто гнал его в такую чертову даль? Свои пожелания сыночку мог по почте отправить! Долбанутый! Псих ненормальный1

Несколько дней кряду Вася-Кот запугивал Хуго, но выжал всего каких рублей двести.

— Отдавай долг! Укокошу! — орал Вася.

— Нету денег, — огорченно отвечал Хуго, откупоривая бутылку.

Вася захмелел и лег спать, но утром опять орал:

— Отдавай долг!

— Нет денег.

— Фраер! Зенки выколю! Глотку перережу! Долг признаешь?

— Я… За что мне…

— Прикончу!

— Признаю, — согласился Хуго, переводя дух. Он прекрасно знал, что с него взять нечего и что юридически долг оформить нельзя, а если даже и можно, то никакой особой беды в том нет. Чепуху будут высчитывать — итолько. Меньше всего ему хотелось, чтобы выплыло на свет подлинное содержание письма: когда Вася заставил переводить, Хуго сочинил совсем другой текст.

Но однажды Хуго не застал Васю в своей квартире. Вася исчез, а с ним исчезло все, что можно было унести. Сгоряча Хуго хотел бежать в милицию, но потом поразмыслил и успокоился он освободился от Васи на веки вечные. Если же пойти в милицию, там определенно захотят узнать, что это было за письмо. Но письмо было вовсе не письмо, а написанный от руки документ. Сам по себе он ценности не представлял, однако Хуго связывал теперь с ним все надежды на будущее.

21

Прямо с утра Козинду посчастливилось взять пассажиров на Вентспилс. Это были моряки, которые подняли на один тост больше, чем нужно; и потому Вентспилсский поезд ушел, предоставив им возможность добираться пешком. Они опасались, что их судно последует примеру поезда, и предвидели крупные неприятности.

— Подкинешь до Вентспилса? — спросил один из них, открыв дверцу автомашины.

Судя по интонации, он не очень-то рассчитывал на положительный ответ.

— Тридцать, — сказал Козинд. Это была низшая цена, но сейчас, в феврале, пассажиров было мало, и он не хотел отпугивать моряков. Шеф вернется из Москвы через неделю, и тогда уже не поедешь в дальний рейс, машина ежеутренне должна будет стоять у министерства.

Моряки забрались в автомобиль. Они повеселели и опять рассуждали о том, что по дороге не мешало бы остановиться возле лавки, где можно сразу купить и закуску.

— Тридцать новыми, — уточнил Козинд.

— Конечно, конечно!

Моряки хотели рассчитаться сразу. Они нагребли по карманам денег — там были и новые, и старые рубли — и отдали Козинду.

Козинд кинул взгляд на пачку и, не считая, сунул ее в «бардачок», где лежали карта и газеты.

Будет на туфли Терезе, подумал Козинд. Черт знает, куда эта девчонка растет!

— На Кубе опять бои, — сказал он.

— Пока мы на берегу, нам все это до одного места. Увидишь магазин, останови!

На обратный путь Козинд взял людей, ожидавших автобус. Они платили только как за билет, зато их набралась полная «Волга». Дорога была скользкая, начиналась метель.

Поеду домой, решил Козинд: сегодня по графику у него был выходной. И, высадив последнего пассажира, он повернул к гаражу, но тут какой-то человек поднял руку. Скорее по привычке, Козинд выключил передачу и нажал тормоз.

— Куда тебя? Сколько дашь?

— Лиелупе.

— Сколько?

— Договоримся.

— Сколько?

— Сто.

— Значит, десять.

— Сто старыми.

— Садись!

В течение всего разговора Козинд ни разу не счел нужным обернуться и посмотреть на пассажира, который устроился на заднем сиденье. Его лицо он увидел в зеркале.

— Товарищ Сашко?

— Я тебя тоже только что узнал. Как живешь?

— Работаю. В министерстве. Когда вас… — он замялся.

— Говори смело! — посадили… Нам же обоим это известно.

— Меня тягали по всяким следователям, но я ничего не сказал. Все удивлялись — персональный шофер, а ничего не знает. Он же больше ездил на собственной машине, сказал я.

— Я читал твои показания. Ты держался, как мужчина, я перед тобой в долгу.

— Шофер должен быть нем, как могила!

— Точно.

— Вас уже выпустили?

— Как видишь!

— Работаете?

— Отдыхаю пока.



Ромуальд Сашко бежал рано утром.

У ворот колонии заключенных грузили в специально переоборудованные машины с большими крытыми деревянными кузовами. Задняя стенка кузова — для вентиляции и освещения — была сделана из железной решетки, которая одновременно служила и дверью. В метровой щели между решеткой и задним бортом сидело двое караульных — у них в ушах свистел ветер, и они мерзли больше всех.

Заключенных возили работать на стройки в разные районы города. Объекты, на которых они работали, были обнесены колючей проволокой, а за ней шла неширокая, тщательно причесанная граблями полоса. Убежать отсюда было несравненно легче, чем из колонии, но с рабочих объектов не убегали — сюда посылали только тех, у кого была первая судимость и небольшой срок заключения.

— Сейчас, зимой, вы хотите перейти на стройку? — удивился заместитель начальника колонии, когда Ромуальд Сашко обратился к нему с просьбой перевести его из деревообрабатывающего цеха на строительный объект в Чиекуркалнс. — Только начало января, впереди самые страшные зимние морозы!

— Ничего мне мороз не сделает. Шестой бригаде нужен жестянщик. На самом доме никакой особой работы больше нет. Надо в мастерской делать заготовки для здания, под которое уже кладут фундамент.

Заместитель начальника колонии был молодой человек; из личного дела Сашко он знал о его боевых заслугах и о больших делах после войны, когда Сашко превратил захудалый заводишко в передовое предприятие. Он испытывал невольное уважение к Сашко, потому сказал не без смущения:

— Но вам сидеть еще почти четыре года…

Знай он так же хорошо, как Сашко, каковы обязанности жестянщика шестой бригады, он бы еще подумал, прежде чем написать на углу заявления резолюцию: «Не возражаю». Но, может быть также, что поставить резолюцию его побудила притягательность самого факта. Конечно, «не возражаю» совсем не то, что «приказываю», но результат-то ведь один и тот же! Ромуальд Сашко продумал все тщательно и пошел сразу к заместителю, минуя низшее начальство.

О побеге Ромуальд начал помышлять с конца декабря. Он знал, что повторить побег у него не будет возможности, и потому готовился к нему не спеша.

В шестой бригаде действительно больше не было работы для жестянщика, и поэтому предшественника Сашко перевели на другой объект. Но потом оказалось, что остались кой-какие хвосты и без жестянщика не обойтись. Самое неприятное было то, что деньги, предусмотренные для оплаты жестянщика на стройке, разошлись, а работать даром никто не хотел и никому нельзя было это приказать. Прораб едва не рвал на себе волосы. В колонии бригадир приставал ко всем подряд с обещаниями:

— В этом месяце ничего не получишь, зато в следующем заключим договор с госпиталем — он там же, рядом, и тогда жестянщик будет в деньгах купаться. Там надо менять часть крыши. А на ремонте совсем по-другому платят!

И все равно никого соблазнить не мог. Одни судили, что на крыше сейчас слишком холодно, другие решили дождаться, когда будут платить — известное дело, бригадиры всегда так: наобещают золотые горы! У них должность такая…

А Ромуальд Сашко согласился. Правда, жестянщиком он работал только в далекие годы ученичества, но на законченной стройке его знаний хватало — работа сама подсказывала, как ее выполнить.

Договор с госпиталем и в самом деле заключили, надо было заменить часть старого кровельного покрытия.

И вот, как-то в феврале за Сашко, который приехал на объект вместе со всеми, пришел солдат с автоматом. Это был славный парень, потом он стал приходить без автомата: до госпиталя по улице было мет ров двести и, видно, солдату становилось не по себе, когда прохожие смотрели на Ромуальда как на убийцу, а на него самого как на тюремщика. Вместо автомата он нес обычно рабочий ящик Сашко.

Центральным зданием госпиталя был большой желтый шестиэтажный дом, в форме буквы «Г». Со всех сторон он оброс домишками и пристройками. Территорию госпиталя опоясывал дощатый забор, в проходной сидел бдительный караульный, который закрывал дверь на задвижку даже тогда, когда шел отворить и запереть ворота за автомашиной.

Солдатик приводил Ромуальда на чердак, откуда можно было попасть на крышу, а сам оставался на посту снаружи за дверью и, усевшись на красный пожарный ящик с песком, читал. Около часа он отводил Сашко не стройобъект — пообедать, потом приводил обратно и шел обедать сам. В это время чердачную дверь охранял другой солдат.

На чердак вела одна-единственная дверь, поэтому парень никогда не вылезал на крышу глянуть, не пропал ли заключенный. Несколько дней спустя Ромуальд услышал, что парень замыкает дверь. Значит, куда-то собрался. Вернулся он примерно через час, сунул голову в люк на крыше и с радостью удостоверился, что Ромуальд никуда не удрал. Потом он стал уходить все чаще и чаще, и каждый раз задерживался дольше. Ясное дело, читать книгу, оседлав пожарный ящик, занятие не из самых приятных. Отлучки караульного потребовали пересмотра прежнего плана побега. Ожидая, пока его пустят на чердак, Сашко внимательнейшим образом наблюдал, как запирается чердачная дверь. Ключ был простой, Сашко сделал такой же с первой попытки, он поворачивался, ни за что не цепляясь. Ну, значит, на лестницу можно попасть в любое время. На «черном рынке» в колонии Сашко продал свои часы, чтобы иметь при себе хоть сколько-то чистогана — денег не выдавали, весь заработок переводили на магазин, где у каждого была своя карточка, как в сберкассе. Здесь можно было получить продукты и подписаться на газеты, остаток же выдавался при освобождении. Однако на «черном рынке» деньги были в обращении. Здесь цена их была гораздо выше, чем обычных, потому что чистоганом расплачивались за водку и таблетки кодеина, которыми кое-кто пробавлялся, — такой товар порой попадал в колонию кружными тайными путями.

Времени для побега было достаточно: в распоряжении Сашко имелось два месяца, однако он боялся, что приставленного к нему солдатика могут подменить другим или же он сам заболеет. И Сашко начал понемногу переправлять из колонии и прятать на чердаке гражданскую одежду. Она должна была быть по возможности простой.

Сашко был уверен, что вниз по лестнице он спустится беспрепятственно. В конце концов это же госпиталь, где абсолютное большинство людей незнакомы между собою. Если уж кого и знают, то только врачей — их видят во время обхода, да еще тех сестер, у которых очень тонкая талия, на редкость густые и длинные волосы или соблазнительно высокая грудь. Остальных просто не замечают. Значит, не знают в лицо и подавляющее большинство обслуживающего персонала. Рассудив так, Ромуальд решил, что больных ему опасаться нечего. Даже тех, которым известно, что его привозят из колонии, и которые видели его в лицо. Никто из них его не остановит, потому что побоится свалять дурака и заработать какое-нибудь язвительное прозвище, которое как бы далеко отсюда ты не уехал, все равно догонит тебя, ведь можно убежать от чего угодно, только не от прозвища. И Сашко был уверен, что парни, если даже заподозрят неладное, ни словом об этом не заикнутся.

Единственно опасной могла быть такая ситуация: заподозривший натыкается вдруг на караульного и решает его подразнить. Конечно, он выдумает о бегстве Ромуальда что-нибудь сверхфантастическое и разукрасит свой рассказ невероятными подробностями, и все-таки в разговоре всплывет истина, и тотчас же зазвучит сигнал тревоги. По расчетам Сашко, это могло случиться не раньше, чем через десять минут после того, как он окажется за пределами госпиталя.

Самое трудное, конечно, выбраться из госпиталя. Забор довольно высокий, а через проходную или ворота без пропуска не пройдешь. Можно, правда махнуть и через забор, но это сразу вызовет подозрения: госпиталь — военный объект, а военные объекты всегда связаны в воображении людей с важной тайной. Никто ничего не скажет, увидев человека, перемахнувшего через заводской забор потому что каждому приблизительно ясны причины такого поступка: если лезет на территорию завода, значит, опоздал на работу, если наоборот — значит, человек спешит, возможно, в лавку за водкой. Заводского забора бояться нечего: там тебе еще и помогут, и подсадят, и руку подадут. Точно на такую же помощь может рассчитывать солдат, замеченный возле казармы или госпиталя, потому что каждому совершенно ясно, что парень направляется к любимой девушке. Его понимают, за него держат кулак и про себя упрекают офицеров в излишне педантичном соблюдении некоторых статей устава. Все побывали на армейской службе, случалось, бегали в самоволку к любимым девушкам и за это по лучали наряды, если только не были трусливыми мямлями, из которых никогда не выходят настоящие солдаты.

Но совсем иное отношение к человеку в штатском, который лезет через госпитальный забор. Штатский костюм и госпиталь никак не сочетаются. Человек в штатском, перелезающий через госпитальный забор, моментально вызовет подозрения и размышления, его начнут преследовать, постараются привлечь к преследованию еще каких-нибудь граждан и станут высматривать дружинников или милиционера или же просто зайдут в проходную и сообщат караульному.

Неизвестно, как Ромуальд Сашко разрешил бы эту проблему, если бы не заметил, что мимо госпиталя часто прогуливаются молоденькие девушки. Они были одеты так, будто собрались в театр. Солдатики голодными глазами наблюдали за ними из окон, потом одно из окон открывалось, следовал обмен репликами, девушка уходила, окно закрывалось. Ромуальд заметил, что все девушки уходили в одном направлении и потом сворачивали налево, в переулок. Стоило девушке уйти, как из дверей госпиталя появлялся солдат с мусорными ведрами и направлялся к бывшей конюшне в дальнем конце двора, где стояли мусорники.

Иногда солдат возвращался только через час, а го и через два. Должно быть, в заборе за конюшней была дыра, и отбросы выносили только для близира: кто же станет столько времени вытряхивать мусор из ведра! Значит, надо поторопиться, пока госпитальное начальство не узнало о дыре, хотя вполне возможно, что оно прекрасно о ней знало и просто закрывало глаза на эти самоволки ради поцелуя. Тем не менее Сашко решил поспешить. Даже если дыры в заборе нет, удобней места, чем за конюшней, не сыщешь; там даже можно попытаться перелезть. С этим районом города он был знаком очень поверхностно, но знал, на какую улочку выйдет и куда идти потом, чтобы поймать такси.

В то утро дул сильный ветер и, ожидая у ворот колонии посадки в машину, Сашко придумал себе алиби. Он отопрет дверь, возьмет куски старой жести и понесет их вниз по лестнице, хотя обычно он их просто сбрасывал прямо с крыши в специально огороженный угол двора. Если его задержат до того, как он дойдет до мусорника, он скажет, что боялся бросать жесть с крыши, потому что при таком сильном ветре листы вполне могут спланировать и угодить в какое-нибудь окно. Он поклянется, что дверь не была заперта и что он вовсе не знал, будто ее запирают, когда он работает.

Простоватость может выручить, если хватит мужества разыграть ее. Это и было его алиби. Он надеялся, что даже если его застигнут, когда он станет карабкаться через забор, он сумеет оправдаться, и дело не только не дойдет до суда, но даже в колонии ничего не будет известно.

Главный врач госпиталя полковник; он прошел не одну войну и воевал на разных фронтах, он определенно поймет искушение, охватывающее человека, когда он оказывается в двух шагах от прекраснейшей страны, имя которой Свобода. Скорее всего расхлебывать кашу придется караульному, потому что полковник не поймет, как можно оставить пост, и солдатику дней пять или десять придется довольствоваться жидкой похлебкой на гауптвахте.

Солдатик был веселый — ему обещали отпуск. В марте, когда у них в деревне начнется пахота. А Ромуальд видел вспаханную степь? Видел? Ну, тогда незачем рассказывать. Нет, невеста его не ждет, он не хочет, чтобы сразу после службы его захомутали. Если не надо будет хозяйствовать вместо отца, он попробует поступить в сельхозтехникум. Жаль, что со службой не повезло — был бы в технических частях, воротился бы домой с пятью профессиями, а здесь — кем был, тем и останешься — ни пава, ни ворона.

Попав на чердак, Ромуальд сразу же начал переодеваться. Чтобы не испортить прекрасное алиби, он натянул сверху на серое летнее пальто ватник. Потом он его где-нибудь бросит. Сменил брюки — по цвету они не очень отличались от рабочих. Караульный запер дверь, подергал за ручку, хорошо ли заперто, и Сашко услышал, как он спускается по лестнице. Ромуальду было жаль, что солдатик не попадет в марте в свои степи. Такой славный паренек!

Сапоги… Шапка… Перчатки, поверх — рабочие рукавицы… Шарф… Теперь дорога каждая минута, каждая секунда, надо спешить.

Придерживая на плече куски жести, острые края которых даже сквозь одежду резали плечо, он отпер дверь и прислушался. На лестнице никого не было, откуда-то из длинного коридора доносились голоса и звон посуды — там раскладывали завтрак.

Ромуальд начал спускаться. Куски жести он переложил на левое плечо — теперь они закрывали его лицо и разглядеть его мог только встречный, а для тех, кто находился в боковых коридорах, оно оставалось невидимым.

Никого!

Он уже потянулся к ручке двери, ведущей во двор, как вдруг дверь открылась и в ней появилась какая-то медсестра с ведром. Увидев Ромуальда, сестра поставила ведро и придержала дверь, чтобы Ромуальд, мог пройти.

— Большое спасибо! — сказал он.

— Пожалуйста, пожалуйста! — любезно отвечала сестра.

Ромуальд медленно перешел двор, прислонил жесть к стене старой конюшни. Потом по одному брал куски, сгибал и совал в пустой мусорник. Он хотел оценить, как обстоит дело в тылу. Все было спокойно, только двое больных смотрели в окна четвертого этажа. Еще продолжался завтрак.

Ромуальд согнул очередной кусок жести и пошел к последней урне. Остановившись возле нее, он посмотрел за угол постройки и увидел борозду, какую оставляет в глубоком снегу стадо диких кабанов. Снег на поверхности борозды смерзся, значит, следов на ней не будет. Борозда упиралась в забор, но дыры там не было.

Придется лезть, другого выхода нет, подумал Ромуальд и, не оглядываясь, пошел за конюшню.

Оказалось, что перелезать через забор все-таки не надо. Там, где борозда упиралась в забор, доски держались только на верхних гвоздях и их можно было отодвинуть в сторону, как занавеску.

По другую сторону улицы, как раз напротив лаза, дворник сгребал выпавший за ночь снег.

Ромуальд прищурил близорукие глаза. Обратного пути не было. Пролезая сквозь щель, он окликнул дворника:

— Бог помочь, хозяин! Дворник распрямил спину:

— Ох, нарветесь вы однажды, лазальщики! Всыпят вам!

Ромуальд быстро зашагал по улице, Он подумал, что надо бы скинуть ватник, но нельзя было задерживаться. Мимо проехало такси и остановилось неподалеку. Он перешел улицу и зашагал дальше. Сзади стукнула дверца машины.

Интересно, уедет или вернется? Нет, гул мотора приближался. Ромуальд остановился и поднял руку.

— Куда?

— На взморье.

— Взморье от Айнажи до Колки, а от Колки до маяка Папе и еще чуть дальше!

— В Лиелупе.

— Могли бы и на электричке съездить! — пробурчал шофер, включая счетчик. Должно быть, он не слишком рассчитывал на чаевые.

Бежать из тюрьмы Ромуальда Сашко вынудила денежная реформа. О ней ходили слухи еще тогда, когда он был на свободе. Рассказывали, будто какой-то художник показывал какому-то деятелю эскизы новых денег. Копейки и более крупные номиналы — один, два, три и пять рублей. А в тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году якобы были изготовлены пробные образцы, и теперь их вертит так и сяк умное и тайное жюри. Монеты изготовлены из сплава меди и никеля. На одной стороне государственный герб, на другой — номинал.

До Ромуальда Сашко дошли сведения, распространителю которых надо было бы напилить много-много дров в самых удаленных северных областях страны. Но, как это обычно бывает, Ромуальд не воспользовался счастливой случайностью. Может быть, потому, что о смене денег болтали и другие, чья информация была совсем неправдоподобной и противоречивой. После бурного всплеска слухов разговоры затихли.

Но где—то на монетных дворах уже вращались трансмиссии, гравировались матрицы, подготавливался металл. Уважаемое жюри отклонило проекты монет по два, три и пять рублей, — и они остались только пробными образцами — объектом вожделения крупнейших нумизматов мира. Зато рубли были приняты, и в тысяча девятьсот шестьдесят первом году они со звоном покатились в народ.

За годы благоденствия Ромуальд Сашко успел снять неплохой навар с прибыли доверенного ему предприятия. Когда же пришло время рассчитываться, суд отнял у него довольно много; но «довольно много» не значит «все». Сашко лишился квартиры и счета в сберкассе, лишился автомашины и дачи. Разумеется, это причинило ему боль, но не помешало злорадствовать над неудачниками, которые искали его тайники. Они думали и действовали по шаблону, а Сашко мыслил нешаблонно. Он не прятал пачки денег, как другие, в стенах ванной, не замуровывал их в печь и не закапывал в саду. Он был слишком умен и не так алчен, чтобы держать деньги поблизости и ежеутренне проверять, не вскрыт ли тайник.

Но мудреца постигла беда мудрецов. Если ему не удастся бежать, то тридцать первого марта все его накопления превратятся в груду бесполезной бумаги — в золото он вложил совсем мало — и он выйдет из тюрьмы почти таким же нищим, как какой-нибудь ничтожный «крысолов», который крадет простыни с чердаков и варенье из подвалов.

Я слишком стар, чтобы быть нищим, подумал Ромуальд и решил бежать. К тому же он считал своей обязанностью обеспечить будущее Хуго.

— Остановите, пожалуйста! Я куплю лопату!

— Еще один такой пассажир сегодня, и мой план погорел! — сердился шофер. Он вообще был из породы ворчунов.

Мороз тронул только верхний слой песка, глубже он был сухой и рассыпчатый. Вытащив из ямы облипший песком чемодан, Ромуальд заботливо отер его ватником.

Ватник и лопату он бросил в лесу, где-то в полукилометре от ямы, чтобы какой-нибудь любитель ребусов не вздумал проводить параллели, и пошел на станцию. Он уже пожалел, что отпустил такси, но шофер ему не понравился, к тому же слишком это подозрительно: человек уходит с лопатой, а возвращается с большим чемоданом. Шофер непременно заметил бы белые песчинки за уголками чемодана.

Ромуальд вышел в Засулауксе, потому что беглецу разгуливать по центру Риги было бы более чем глупо. Здесь он взял другое такси и поехал к Крысе.

Никогда еще Крыса не продавал золото так выгодно, как в этот раз. Он продал все, что имел, и страдал от того, что больше золота не было. Он предложил Ромуальду ведро пятилатовиков, и Ромуальд купил, но в его чемодане оставалось еще немало денег.

— Я оставлю тебе неколько тысяч, чтобы ты ежемесячно посылал деньги моему мальчику, — сказал Сашко.

— Десять процентов за обмен, — ответил Крыса и тут же разозлился на самого себя за то, что не запросил больше.

От Крысы Ромуальд позвонил в управление Госстраха и долго уговаривал какого-то инспектора, чтобы он застраховал его или по крайней мере Хуго от несчастного случая. Но инспектор был неумолим: при страховке необходимо предъявить паспорт.

Ромуальд боролся с соблазном позвонить Хуго. Ну, что он мог ему сказать? Здравствуй? Или дать денег? Нет, от «здрасьте» парню никакой пользы не будет, а от больших денег — тем паче. После того, как деньги кончатся — а, учитывая доброту и легкомыслие Хуго, это случится очень быстро — после того, как деньги кончатся, он еще острее почувствует необходимость в них и, не дай бог, сотворит какую-нибудь глупость. Мальчик не из тех, кто способен делать деньги, а денег ему захочется. Пусть лучше Крыса посылает ему по сотне в месяц. Эта сумма позволит мальчику жить безбедно, но роскошествовать не даст.

Часы показывали половину двенадцатого. Может, я до обеда успею воротиться, подумал Ромуальд.

— Вызови такси!

— Иди на улицу и поймай. Сейчас день, пустых машин навалом, — посоветовал Крыса. Вызов такси он считал расточительством и не хотел его допускать, хотя речь шла не о его деньгах. Ромуальд же подумал, что у Крысы иные причины не вызывать такси, но не стал спрашивать, какие именно.

На улице плясала метель. Такси не было, зато появилась какая-то легковушка. Ромуальд поднял руку.

Дорога была скользкая и потому Козинд не торопился: видимость плохая, еще ткнется в бок какой-нибудь джигит. От этих ребятишек никакого спасения нет! На «Яве» газуют на всю катушку, стоит сесть в машину — все, педаль до отказа. Вот и приходится удирать от них, будто в пятнашки играешь.

Козинд пробыл шофером у Сашко неполный год. Ромуальд не мог вспомнить теперь, кто рекомендовал ему Козинда, но в какой форме это было сделано, он помнил.

— Если разрешить ему халтурить, то шофер будет у тебя — лучше некуда. Не слишком глупый, не слишком умный, и умеет держать язык за зубами!

Ромуальд попросил Козинда остановиться, когда до тайника было еще далеко. Спрятал в яму золото и пятилатовики и хотел было бросить туда и оставшиеся деньги, но передумал. Сумма была довольно большая — тысяч десять или чуть больше в пересчете на новые деньги.

Потом он засыпал яму, закидал ее сверху ветвями и вернулся к машине. Козинд читал газету. Он всегда читал газету, когда приходилось ждать.

— Поехали!

Сашко сделал предложение не вдруг. Он расспросил Козинда о семье, узнал, как растут девочки, попытался выяснить, какое у него настроение и материальное положение, вызнал, что делал бы Козинд, если бы вдруг ему в лотерею выпал большой выигрыш, и только тогда сказал:

— Я мог бы дать тебе тысяч десять…, Козинд глянул на него как на сумасшедшего.

— Я не шучу. Видишь ли, я не освободился, я просто убежал из тюрьмы и только что решил вернуться. Лучше отсидеть еще пять лет, чем до конца жизни быть в бегах.

Козинд побелел как мел и даже остановил машину.

— Эти деньги у меня за пазухой.

— Но мы же не можем оформить долговое обязательство…

— Никаких обязательств не надо.

— Так поверите?

— Сумма великовата, чтобы просто так…

— Я бы с удовольствием взял… Как раз сейчас в Донях продается дом. Человек для себя строил, а его переводят директором в Валою… Восемь тысяч новыми. Хороший дом. Я бы занялся гладиолусами и за пять лет вернул долг… Ну, самое большое за шесть Я подсчитал.

— Ты мне напиши расписку, Есть у тебя бумага?

— Тетрадь.

— Подойдет. Бери ручку, я буду диктовать. Сверху большими буквами: «Расписка». Дальше… Я, такой-то и такой-то, проживающий в Риге там-то и там-то… настоящим подтверждаю, что получил от Сашко Ромуальда сто шесть тысяч рублей на приобретение дома и инвентаря… А теперь внимательно… Мне известно, что упомянутые деньги приобретены путем хищения государственных средств, мне известно также, что эти деньги подлежат конфискации, что Ромуальд Сашко скрыл их от государственных органов и, учитывая тот факт, что он осужден с конфискацией всего имущества, эти деньги фактически являются государственной собственностью… Дальше дата и подпись…

Ромуальд дотянулся до чемодана, стоявшего на заднем сидении и открыл его:

— Вот они… — Я возьму пару десяток на дорогу… Ну, пора прощаться… Счастливой покупки!

— Счастливо!

Дорога была такая скользкая, что «Волга» забуксовала и не сразу тронулась.

«Вот это удача! Деньги определенно пропали бы, а теперь я по крайней мере хоть сколько-то получу!» — Ромуальд глянул на автомобильные часы. Двенадцать двадцать. К обеду еще можно было бы успеть. До старой дачи совсем недалеко. Он заторопился.

В продовольственном магазине Сашко купил пустую литровую бутылку.

Лопаты не было, он попробовал копать землю куском доски, но она скоро сломалась. Ничего подходящего больше не нашлось, и он стал рыть руками. Обломал все ногти, пальцы болели.

Когда он вернулся на шоссе, до обеда оставалось только пятнадцать минут, но он все же надеялся проскользнуть в лаз незамеченным и, в зависимости от обстоятельств, воспользоваться несколько измененным вариантом алиби. Он нащупал в кармане ключ. Великолепная улика! Вот бы следователь обрадовался… И Сашко закинул ключ в снег.

Такси он все-таки поймал, шофер мчался как черт, потому что Ромуальд пообещал ему за скорость все, что у него оставалось.

У лаза в заборе, через который солдаты из госпиталя убегали к своим девчонкам, стояли два милиционера со служеб-ной собакой на брезентовом поводке. Опоздал! Ромуальд велел ехать к колонии. Несколькими минутами позже он стоял в кабинете начальника и говорил, что до сих пор не может понять, что побудило его к побегу. Чердачная дверь была открыта, он снес вниз куски старой жести и там, у мусорников, увидел лаз в заборе. Дальше он действовал, как во сне. Ходил по улицам… Думал… Сожалел… Потому и воротился…

— А теперь можете кусать себе локти, — огорченно сказал начальник. — Явились бы часом раньше, и, может быть, не пришлось бы передавать дело в суд…

Никто не думал, что суд приговорит Ромуальда к двум годам — это была высшая мера наказания за побег. То, что он вернулся сам, все сочли смягчающим обстоятельством. Суд тоже так считал, однако приговор был суровым — в назидание другим.

22

В то проклятое утро Конрад так и не попал домой. Не имело смысла мчаться в Задвинье на каких-то два часа и потом трястись обратно. Позавтракать он может в кафе или просто купить в магазине пирожков и съесть их у себя в кабинете. Размышляя об этом, он уже ощущал приятный горьковатый вкус чая и его аромат.

— Остановите здесь, у магазина, — сказал Конрад шоферу.

В магазине было полно народу, как обычно сразу после открытия. Кондитерский отдел находился в самом конце, и оттуда плыли соблазнительные запахи.

Сперва Конрад хотел взять полдюжины пирожков, но они были такие теплые, что он попросил полный кулек — наверняка еще кому-нибудь захочется.

Когда они подъехали к министерству, Конрад увидел, что милиционер уже ведет кассиршу магазина с улицы Вирснавас, а из машины вылезает сердитый старик Николай Голубовский.

— Доброе утро! — приветствовал Конрад Голубовского и с сожалением подумал, что пирожкам суждено остыть.

— Здравствуйте! — Голубовский протянул тощую ладонь, и они пожали друг другу руки.

Потом они вместе пошли наверх. Два старика. Один шел враскачку, как моряк, и, мечтая о пирожках, с достоинством отвечал на приветствия. Второй — развалина, семенил мелкими утиными шажками и широкой улыбкой приветствовал тех, кто приветствовал Конрада.

— Насколько я понимаю, — засюсюкал Голубовский, когда они вошли в кабинет Конрада, правда восторжествовала.

— Садитесь, — Конрад предложил свидетелю стул. Тут же в соседней комнате послышалось движение.

Вошел Юрис. В руках у него была вешалка со светло-коричневым плащом покроя реглан. Юрис держал плащ высоко и поворачивал из стороны в сторону: так обычно держат одежду на ярмарочных распродажах и в химчистке, когда хотят разглядеть мелкие пятнышки. Юрис повернул плащ спинкой к Голубовскому.

— Узнаете? — спросил Конрад.

Голубовский пожал плечами, почесал висок, выпятил нижнюю губу.

— Черт его знает… Может быть… Примерно такой был на этом, который ударил… Но утверждать не берусь! Для того, чтобы утверждать, надо быть полностью уверенным. Для того, чтобы утверждать…

— Спасибо, Юрис!

— Для того, чтобы утверждать…

— Вам тоже спасибо! Юрис унес плащ.

Плащ нашли на диване на втором этаже дома Римшей, рядом с брезентовыми инкассаторскими мешочками. Преступник или преступники не хотели возиться с рублями, трешками и пятерками — деньги были рассыпаны по дивану и полу, общая сумма составляла около четырех тысяч. Казалось, все произошло в страшной спешке, потому что один инкассаторский мешочек завалился за диван и остался нетронутым — в нем было почти три тысячи.

— Посмотрите сюда! — Конрад пригласил Голубовского поближе к письменному столу, Он разложил целую серию фотоснимков. С фотоснимков смотрели разные мужчины. И Хуго тоже. Конрад включил настольную лампу, чтобы Голубовскому было лучше видно.

— Не похож ли кто-нибудь из них на человека, который вошел в магазин?

— Тогда?

— Тогда.

Голубовский нацепил на нос очки, его лицо собралось мелкими морщинками. Он сосредоточивался. Он выглядел как человек, который глубоко осознает серьезность доверенного ему задания и готов ради дела принести самые тяжкие жертвы.

Голубовский по нескольку раз рассмотрел каждую фотографию и с ударением произнес:

— Здесь его нет. На инкассатора напал часовщик Дуршис. Я это уже показывал.

— Вы утверждаете?

— Утверждаю, что на инкассатора напал гражданин Дуршис или кто-то очень на него похожий.

Конрад отложил в сторону фотографию Хуго и собрал остальные. Он двигался медленно, даже сонно, движения его были мягкими, как у лемура. Он тянул время и неприметно, но зорко следил за реакцией Голубовского.

— А не этот ли был в магазине? Пожалуйста, посмотрите внимательнее!

Голубовский присунул фотографию Хуго почти к самому носу, потом наклонился поближе к лампе.

— Не-ет. Впервые вижу.

— Этот снимок сделан год или два назад. У меня есть более поздний, но… — он нарочно не окончил предложенне, чтобы дать возможность Голубовскому попросить: «Покажите!»

Конрад ловко разложил перед ним снимки, сделанные после смерти Хуго. Хуго лежал на ковре в большой комнате Римшей. Казалось, будто тяжелый орнамент ковра давит на него, и он открыл рот, чтобы это сказать.

Ни одна черточка не дрогнула в лице Голубовского, однако руки предательски затряслись.

— В этом доме он был не один. Были там и другие трупы, — как бы между прочим заметил Конрад.

Руки Голубовского перестали трястись. Может быть, это была непосредственная реакция на жуткие фотографии? Он же не медик и не юрист, которые со временем привыкают к подобным картинкам.

— Ужасно…

— Не знаете?

Голубовский покачал головой. Казалось, он размышляет о чем-то. Конрад подписал ему пропуск и сказал?

— До свидания!

Голубовский вздрогнул, будто его внезапно разбудили, взял пропуск, поклонился и быстро вышел.

Конрад разминал сигарету, чтобы придать ей округлую форму, но она лопнула, и он бросил ее в корзину для бумаг.

Кто такой этот Голубовский? Почему он врет? Голубовский… Знакомая фамилия. Казалось, память вот-вот подскажет ему то, что нужно, но ей опять не хватило силы, и мелькнувшая было догадка рассеялась, так и не оформившись.

Кто такой Голубовский? Это надо узнать сегодня же.

Вошел Юрис и доложил, что продавщица трикотажного магазина сразу узнала плащ.

— Тот самый, — сказала она.

— Такой же, — поправил Юрис.

— Реглан, пятьдесят второй размер, четвертый рост, точно?

— Как в аптеке.

— Давно работаю в магазинах.

Но фотографию Хуго показывали ей напрасно: она не приметила лица преступника.

— Хочешь чаю с пирожками? Когда я покупал, были совсем еще теплые.

— Потом, — отказался Юрис. — Кассирше показывать картинки? Эти, свеженькие?

— Зачем?

— Я тоже думаю, что незачем, Пойду отпущу ее.

— Алвис не звонил?

— Нет.

— Хорошо. Я сам справлюсь. Иди… иди, но к одиннадцати возвращайся. И придумай что-нибудь умное, чтобы на совещании нам не пришлось хлопать ушами. Такой клубок накрутился, хоть вешайся, Что с квартирантом Лангерманиса? Выяснил?

— Вася-Кот. Сидит. Увел велосипед.

— Где сидит?

— В предварилке. Скоро суд. Я им займусь, как только появится свободная минутка.

— Ну, иди же! Чего стоишь? Время не ждет!

Не хватало ему еще неприятностей с Алвисом. Но куда ты денешься!

Ровно в девять дверь Конрадова кабинета отворилась, и на пороге появился Алвис Грауд. Он был очень аккуратно одет, волосы тщательно приглажены, лицо решительное. Ничего хорошего это не предвещало. Особенно, если учесть Алвисово упрямство.

— Разрешите войти, товарищ полковник?

— Заходите, заходите, товарищ капитан, — парировал Конрад, потому что официальный тон не был между ними принят.

— Приказываю заявление, которое лежит у вас в кармане, выбросить в корзину для бумаг!

Нет, не помогло.

Алвис деревянным шагом прошел через кабинет и вытянулся в струнку.

— Служебное задание было выполнено мною поверхностно, что явилось… Я готов отправиться на гауптвахту…

— Строгий выговор с предупреждением! — отчеканил Конрад. — А на собрании сможешь проанализировать свои ошибки.

— Нет, я прошу вас отправить меня на гауптвахту!

— И отправлю! На гауптвахте ты отдохнешь, когда мы закончим дело!

— Прошу вас…

— Будь же человеком, черт подери! Ну, что ты такое натворил? Поверил телефонному звонку; не съездил проверить гараж Нелли Римши? Но ты, между прочим, не имел никакого права лезть в ее гараж! Она могла послать тебя ко всем чертям! Ты же не пожарник, которому позволительно всюду совать нос, ты же инспектор уголовного розыска, и для того, чтобы ты мог куда-то сунуться, необходим специальный ордер. А выговор я тебе влеплю за то, что не сумел сунуть нос в гараж без ордера.

— Я бы попросил ее показать мне гараж, и она показала бы…

— Показала бы. Согласен. Если бы «Запорожец» еще никуда не пропал, а такси 86 — 37 еще не появилось, тогда бы она показала. В противном случае она потребовала бы ордер!

— Если бы не эти трупы, я…

— Ты не попросился бы на гауптвахту?

— Нет.

— Ты же просишься туда потому, что хочешь избежать собрания. Мудрецу Грауду трудно выступать в роли собственного обвинителя. Но неужели ты надеешься, что гауптвахта спасет тебя от последствий твоей ошибки? И совещание тоже не избавит. Так не бывает. Пирожков хочешь? Когда я покупал, были совсем теплые.

— Не хочу.

— А кто же их есть будет? Мне одному не проглотить весь кулек! У тебя есть хоть малейшее представление о том, как и что случилось в доме Римшей?

— Один собрал весь урожай.

— А, может, двое? Или трое? Может… Да садись же! Я рассмотрел различные варианты — просто хоть вешайся! — продолжал Конрад. — Если преступников двое и одного неизвестного гражданина мы обозначим через х, возможны будут разные комбинации. х+Римша. х+Хуго. Хуго + Римша. Единственно Нелли остается вне подозренией, потому что Тереза видела, как она запирала ворота за такси. Она также видела, что Римша приехал, но не видела человека, который уехал в такси. Никто не видел шофера такси!

— Надо начинать с другого конца. Надо начинать со стрельбы. Я был в Донях около половины восьмого и разговаривал с Нелли Римшей. Все ружья были в шкафу. К сожалению, как только я ушел, Тереза отправилась на карнавал — она бы услыхала выстрелы, а другие, дальние соседи Римшей могли их и не слышать, потому что стреляли в подвале. У Козиндов никого дома не было, так как сестра Терезы и мать уехали на работу, а хозяин в это время находился в городе. Он вернулся в девять вечера и выстрелов не слышал. Значит, бойня была между половиной восьмого и девятью вечера.

— Мимо! Соседи слыхали выстрелы. Один выстрел. Один-единственный выстрел около одиннадцати вечера. Только никто из них не подумал, что это выстрел, Козинд сказал: «Был вроде хлопок такой, я слышал. Не мог понять, что это хлопнуло». Другой сосед подумал, что мальчишки взрывают самодельные ракеты. Ну, ты еще не передумал дезертировать?

— Не передумал.

— Тем хуже для тебя. Все равно придется передумать. Юрис помчался в Огре, потому что «Запорожец» Римши еще вчера был найден в лесу у дороги Сунтажи-Огре. Рабочие в лесу заметили его уже утром, но думали, что это грибники приехали или ягодники. В Огре его доставили ночью, еще до того, как мы объявили розыск.

— Значит, этот тип уже далеко.

— К сожалению! — Конрад положил на стол кулек с пирожками: — Ешь, не пропадать же имуществу!

— Я схожу за водой, — Алвис взял чайник.

Алвиса одолели сомнения. Не выглядел ли этот разговор о гауптвахте чистой воды жеманством? Ночью гауптвахта казалась вполне заслуженным наказанием и единственно приемлемым выходом из нелегкого положения, в которое он попал по собственной вине. Теперь же он склонен был рассматривать этот жест как мальчишескую браваду.

Конрад выглянул в коридор — нет ли поблизости пожарников. Пожарников не было. И он включил электроплитку. Если пожарник однажды поймает, семь шкур спустит!

На столе зазвенел телефон, Звонил дежурный бюро пропусков.

— Полковник Улф? Товарищ полковник, явился некий Николай Голубовский. Он хочет дать совсем другие показания.

— Как он выглядит?

— Обычно.

— Взволнован?

— Трудно сказать. Лицо у него застывшее, словно восковая маска. Он требует, чтобы его немедленно провели к вам.

— Хорошо, пошлите его наверх!

Кулек с пирожками вернулся в ящик стола, Голубовский…

23

Они встретились в воскресенье. Козинд только что обошел сад, как и положено заботливому хозяину: накачал воды в бак и включил дождевальные установки — для цветов нет ничего лучше, чем хорошая поливка утром; открыл крышки парников — день обещал быть жарким, и рассада помидоров могла пойти в рост; посмотрел, как расцветает красная смородина; над кустами уже жужжали пчелы. Козинд решил приобрести пару ульев: и мед будет, и саду польза. Он сделал все, как надо, и отправился на кухню завтракать, но тут увидел, что во двор входит Хуго Лангерманис. Козинд, конечно, не узнал Хуго, и Хуго не узнал Козинда, потому что последний раз они виделись черт знает как давно.

Козинд с неприязнью смотрел на Хуго. Этакий потрепанный донжуан не первой молодости. Наверно, станет клянчить местечко на задворках за двадцать рублей в сезон, Сматываться будет с раннего утра и притаскиваться домой поздно ночью. Такие по двору ползают, поджавши хвост, а по пляжу разгуливают в красных индюшачьих плавках и грудь выпячивают по-индюшачьи. Что только женщины в таких находят? В конце концов их прибирают к рукам старушки, схоронившие уже третьего мужа. Чтобы в воскресенье было на кого навести лоск и вывести на поводке. Нет, нет, мне твоих двух косых не надо, можешь засунуть их себе в одно место. Не нужны мне ни две твои сотни, ни три, ни пять… Убирайся скорее вон и не топчи газон!

— Скажите, пожалуйста, здесь живет Козинд? — робко спросил Хуго Лангерманис.

— Снаружи под номером написано!

Кто—то его послал, но мне плевать! Пусть тот, кто послал, построит свой дом, а потом сдает.

— Это вы?

— Я. Что вам нужно?

— Вы жили раньше на Кристаповской?

— Кто вас послал? Этот разнесчастный Викторов? Он…

— Нам надо поговорить с глазу на глаз, — Хуго не дал Козинду закончить фразу.

— Это можно, — Козинд повел Хуго за дом, где под вишнями стояли скамеечки.

Хочет насвистеть чего-то, подумал Козинд.

Хуго протянул Козинду большой фотоснимок и, отвернувшись, стал разглядывать сад так внимательно, будто никогда в жизни не видел ни парников, ни теплиц, ни тем более ростков гладиолусов.

До того момента, пока Козинд не подписал продиктованную Ромуальдом Сашко расписку, он был совсем другим человеком. Разумеется,он никогда не ходил в ангелах, и характерец у него был не приведи господи, но ему не приходило в голову ни с того ни с сего вцепиться кому-нибудь в глотку.

На деньги, полученные у Сашко, он приобрел недостроенный дом, достроил его и купил подержанный автомобиль.

Козинд слыхал, что на гладиолусах можно разбогатеть, но для начала нужны были луковицы хороших сортов. Козинды затянули пояса потуже, потому что Ромуальдовы деньги кончились. Они не могли даже позволить себе купить дочкам по летнему платью. Целый год, обливаясь слезами, девочки проходили в старых туфлях. Козинд чувствовал, что и жена потихоньку глотает слезы: она была не настолько стара, чтобы обходиться одной юбкой и каждую свободную минуту ковыряться в земле.

По книгам выходило все просто: посади луковицы, срежь цветы, и — деньги в кармане. Конечно, работа потребуется, с этим они считались, но деньги, деньги… Деньги надо собрать и вернуть долг. Сашко открыл им путь к достатку, и они должны были воспользоваться этим путем. Другие дети ездили на экскурсии, девчонки Козинда копались в саду. Другие дети ходили по театрам, девчонки Козинда копались в саду. Другим детям покупали новую одежду, девчонкам Козинда перешивали и латали старую. Ни у кого в школе не было таких состоятельных родителей, но в действительности дочки Козиндов жили беднее всех. Дом и сад, как промокашка, впитывали в себя все деньги и все силы.

— Давай жить, как все люди, — заикнулась однажды жена.

— Заткнись! Жена ударилась в слезы.

— Еще одно лето — и мы выкарабкаемся, Мы уже всему научились, — Козинд был несгибаем.

Зимой луковицы поразил какой-то грибок и половина погибла.

Когда в шестьдесят седьмом году к Козинду приехал Ромуальд Сашко, он от волнения отдал ему те пятьсот рублей, которые были отложены на приобретение луковиц и саженцев. Появление Сашко было столь неожиданным, что Козинд опомниться не успел. Сашко появился ночью, Козинд только что выключил телевизор, потому что дикторша ласково пожелала спокойной ночи. Он уже надел пижаму и закурил свою вечернюю папиросу, когда в дверь постучали.

— Кто там? — зло спросил он. По его голосу можно было понять, что завтра тоже будет день и он охотнее встретился бы с пришельцем завтра.

— Открывай, Козинд!

Козинд пожал плечами — голоса он не узнал, но дверь все-таки отпер. И увидел Ромуальда. Душа у него ушла в пятки.

Потом он не мог даже вспомнить, как они оказались на кухне.

— Я пришел за долгом. Я дал тебе времени на два года больше, чем уговаривались, но процентов за них не требую.

— У меня дома нет таких денег! Я отдам все, что у меня здесь есть! — И, исчезнув на миг в комнате, он вернулся с пятьюстами рублями. От волнения он прихватил даже деньги, отложенные на хозяйство, и поэтому вышло на несколько десяток больше.

— Надо было предупредить, я собрал бы деньги, — врал он. — Деньги есть, но я их вложил.

— Недели хватит?

— Я попробую…

— Две. Я спешу, меня ждет такси, До свидания, Козинд.

Первая мысль, которая пришла в голову Козинду, была — продать «Запорожец». Тогда он смог бы отбить нападение Сашко еще недели на две, а то и на месяц. Но потом он задал себе вполне логичный вопрос: что продать еще? Дом? Квартиры-то больше нет. Часть дома? За часть много не дадут, части не в цене. И все равно он будет должен еще несколько тысяч. Тут нельзя было успокоить себя обычным образом: «ну, как-нибудь устроится, может счастье еще улыбнется». И он начал проклинать себя за то, что вообще связался с Сашко. Теперь они определенно жили бы уже в новой квартире, и достаток был бы, как у всех нормальных людей. Если бы ему сейчас предложили вернуться в старую тесную квартиру, он, наверно, согласился бы — так угнетал его дом. Тем, что вернуть его было нельзя.

То, что можно вообще не отдавать долг, Козинд сообразил внезапно. Сашко допустил ошибку. Если бы Сашко предъявил в прокуратуру расписку Козинда, против Козинда, разумеется, возбудили бы дело, дом и машину конфисковали бы, а самого, может, даже посадили бы на какой год. Но что ждало бы в таком случае Сашко? Ого! Нет, с этой бумагой он никуда не пойдет! Он же сам подтвердит, что сумел урвать не только те мелочи, за которые его судили. Одиннадцать тысяч пахнут пулями и порохом.

Нет, никуда Сашко не пойдет! Он умный.

Еще какое-то время Козинда мучили угрызения совести — он же занял деньги и обещал их вернуть.

Даже прожженному мошеннику неприятно нарушать данное слово, если только он в этот день не вышел специально на ловлю дураков. Уже потом Козинд начал искать себе оправдания. Чтобы оправдать себя, надо доказать, что Ромуальд плохо с ним обошелся. А человек, который ищет, может найти даже то, что у него никогда не пропадало. Обвинение, которое Козинд выдвинул против Ромуальда Сашко, было, по правде говоря, довольно сомнительным: сами они там, на заводе, крали, а мне не давали! Вот теперь пусть получает за свою жадность! Справедливость все-таки восторжествовала, и я вернул свою долю!

Счеты с собственной совестью он, вроде бы, свел, теперь надо было свести их с Сашко. В конце концов ои решил, что надо действовать так, как действовали два предводителя банды чикагских гангстеров:

— Ты допустил ошибку, Джо! Я победил!

— К черту, Майк! Я и вправду ошибся! Бармен, два двойных виски!

Я объясню ему коротко, ясно, по-деловому, думал Козинд. И уже сердился на себя за то, что сунул в глотку Сашко эти пятьсот рублей, которые весной нужно было израсходовать на сад.

Сашко больше не пришел. Через несколько лет Козинд услыхал, что Сашко судили за что-то на Кавказе, а еще спустя несколько лет он узнал, что Сашко умер в заключении. Козинд облегченно вздохнул, ему даже стало чуточку жаль Сашко.

…Подул ветер, зашелестел в вишнях над столиком, потом промчался по стеклам парника, как по катку, ухватил открытую дверь гаража и резко ее захлопнул.

Козинд вернул снимок Хуго Лангерманису.

— Так мы когда-то дурачились, — он звонко рассмеялся, — Глупо, да?

— Совсем глупо.

— Почему вы показали мне эту фотографию?

— Мне нужны деньги.

— Вы хотите продать мне эту бумажку?

— Можно сказать и так, — мрачно ответил Хуго, Он смотрел в землю, будто увидел там что-то интересное.

— Пару банок она, может, и стоит, — Козинд принужденно рассмеялся.

— Она стоит больше. Я сын Ромуальда Сашко. Я хочу получить всю сумму, потому что дом сейчас по крайней мере в три раза подорожал.

— Вы попросту дурак! Вы ничего мне не можете… — Козинд осекся.

Он понял, что Хуго сильнее, что все козыри у него в руках, но, в отличие от своего отца, ему нечего бояться суда, и что бояться нужно только ему, Козинду, И, когда в следующий раз они встретились в пустой квартире Хуго, Козинд понял, что Хуго близок к отчаянью и готов все поставить на карту. Надо добыть для него деньги во что бы то ни стало. Иначе он меня разденет догола и упечет за решетку, подумал Козинд и заговорил с Хуго как добрый друг.

— Таких денег у меня нет, но я их достану, Козинд правильно рассчитал, что Хуго согласится обождать, Так по крайней мере у него будет какая-то надежда, а это куда приятнее, чем торчать в пустой квартире, утешая себя тем, что Козинд сидит в тюремной камере и условия у него еще хуже. Денег у Козинда и вправду не было. Тенерь, сад позволял ему жить в достатке, даже более чем в достатке, но свободных денег у него не водилось.

24

Какими ужасающе однообразными и серыми могут быть дни в доме, тде обитают всего двое не слишком близких друг другу людей! Если жизнь Людвига Римши хоть как-то скрашивала работа, то Нелли спасал единственно телевизор. После обеда, часов в пять она включала его и смотрела все без исключения. Жизни не хватало смысла. Нелли знала, что на экране его не отыщешь, но все-таки телевизор хоть как-то помогал убить время.

Вечерами, укладываясь спать, она страдала оттого, что стала на день старше. Минул еще один день жизни, и опять ничего не произошло. Она понимала, что долго так продолжаться не может, что бездетная семья должна распасться, но родить ребенка не могла. Обещания врачей были туманны.

Нелли забеременела, едва перебравшись в Дони, но Людвиг не очень-то настаивал на ребенке. Она поехала в деревню и рассказала обо всем матери. Та начала причитать: «Зачем тебе сразу же взваливать на себя такую обузу? Разве нельзя пожить годик так, как самим нравится?»

Ради Нелли мать мучилась все послевоенные годы и теперь старалась уберечь дочь от этих мук. Нелли легла в больницу и после того ни разу больше не забеременела. В первые годы она была даже довольна, потом возникли опасения, а еще через несколько лет с ней стали случаться истерики.

Она заметила, что Людвиг становится равнодушен к ней. Вернувшись с работы, он исчезал в гараже или в саду. Он понимал, что поступает неправильно, и старался компенсировать это неловкими любезностями. Более того. Он потакал всем ее внезапным капризам.

Денег у них было вдоволь, и он мог позволить ей любые покупки: модные сапоги, платья, норковые воротники. Поездки к портнихе стали для Нелли развлечением. В них была особая прелесть, и ее не могло испортить даже то обстоятельство, что новые платья некуда было надевать: знакомых у них было мало, в гости их приглашали редко, а Людвиг вовсе не замечал ее нарядов.

У себя дома Нелли закатывала шикарные балы; за неделю принималась печь и варить, мариновать и тушить. Но ее гостями бывали обычно скучные, скованные люди, и не помогало даже то, что Людвиг их «накачивал». Когда они наедались до стона, а хмель уже туманил головы, хозяин почти приказывал:

— Ну, теперь споем!

И вдруг в этой непроходимой серости, где каждому о каждом известно все до последней мелочи, где все друг другу давным-давно надоели и приглашения делаются и принимаются только из вежливости, — вдруг появился Хуго. Его привела с собой чета Козиндов. Как хорошего знакомого и дальнего родственника.

Он покорил Нелли одной-единственной фразой, которую сказал, поспешив за ней на кухню, чтобы помочь нарезать хлеба:

— Сегодня вы самая прекрасная!

Хуго умел лгать женщинам, а ложь всегда звучит убедительней правды и ей всегда охотнее верят, потому что она красивее.

Месяц спустя Нелли уже была готова развестись с мужем, и Хуго Лангерманис почти каждое свидание уговаривал ее повременить. Она готова была следовать за ним куда угодно: в пустую квартиру, в комнату на спасательной станции — все равно…, Она решила, что это и есть идеал ее юности. Не каждому выпадает такое счастье — встретить свой идеал, а она наконец-то встретила. Встретила и не желала замечать, что идеал этот порядком пообтрепан.

Когда Нелли сказала, что хочет развестись с мужем, Хуго пошел к юристу. А потом помчался к Козинду: он ошибся. Если бы у него была еще какая-то возможность обзавестись деньгами, он оставил бы от Козинда мокрое место.

— Женись на ней сам! — бушевал Хуго. — При разводе она ничего не получит! Кое-какой хлам да свои тряпки… На книжке у них всего полторы тысячи… За эти семьсот пятьдесят рублей можешь сам на ней жениться…, А мне причитается одиннадцать тысяч!

— Десять!

— На дом рассчитывать нечего, дом подарен Людвигу! Нашел, называется, красотку с приданым! Доставай деньги!

— Видишь ли…

— Ничего я не вижу! Повторяю: доставай деньги! Шут гороховый! Я хочу уехать на другой край света и там начать порядочную жизнь! А эту бабу можешь себе замариновать! Сунуть в бочку и груз сверху!

Вот тут—то Козинд и вспомнил, что Людвиг иногда возит инкассаторов.

Неизвестно почему перед глазами Козинда появилась темная лестничная клетка. Оттуда можно было пройти во двор, а потом на улицу. Было еще вовсе не так поздно, но тогда, через год после войны, наступление темноты для людей было почти то же, что комендантский час. Война породила новый слой людей, стоявших вне общества, — породила отщепенцев, которые стали угрозой другим людям. В провинции плодом войны были бандиты, а в городе — шайки уголовников: в военные годы замки и щеколды мало что значили; но главное — многие разучились работать, привыкли к виду крови и к жизни «на всем готовом». Сырая лестничная клетка насквозь пропахла плесенью. Толику, наверно, было холодно. Он весь дрожал. Толик был длинный и костлявый с неправдоподобными кулаками, похожими на чугунные ядра.

— Пусть только какая появится! Ка-ак врежу — враз согреюсь.

Мужчин они с Толиком не трогали. Мужчины могли их проучить, потому что им было только по пятнадцать лет. К тому же Козинд был хилым, да и Толик никакой не акселерат. А помимо всего они после бегства из приюта почти все время голодали.

Во дворе послышались шаги.

— Идет, — тихо сказал Толик. Они уже научились различать женские и мужские шаги.

Женщина открыла дверь. Козинд прижался к стене, чтобы женщина его не заметила. У нее была хозяйственная сумка. Едва она сделала еще один шаг, как Козинд выскочил из темноты, схватил сумку и сильно дернул вниз. Женщина выпустила ручки. Толик уже был у нее за спиной и тут же ударил. Женщина привалилась к стене, и закричала:

— Лейтенант!

Но Толик ударил еще раз. По лицу.

— Снимай пальто!

— Лейтенант! — опять отчаянно закричала женщина.

Толик ударил опять. Козинда коробило от Толикиной безжалостности, а тот мог спокойно забить до смерти любого, кто не окажет сопротивления. Когда Козинд однажды упрекнул его, Толик ответил:

— Но я же вовсе не человек. И ты тоже. Меня, наверно, какая-нибудь черепаха родила, потому что отца-матери у меня нету. Даже отчества нет. Б/О. Без отчества. И ты тоже. Разве мы с тобой люди? — И, помолчав, добавил: — Все они, стервы, одинаковые! Я их всех разукрашу!

— Лейтенант, на помощь!

Толик срывал пальто с женщины, ухватив его за лацканы.

Но тут открылась дверь чьей-то квартиры, и на лестницу высыпала толпа подвыпивших мужчин.

— Бежим! — воскликнул Козинд.

Их догнали во дворе.

Когда сознание вернулось к Козинду, он услыхал пьяные крики и пение. Осторожно приоткрыл глаза. Оказалось, что он лежит на полу в углу большой комнаты. За круглым столом пировало около десятка мужчин с одутловатыми лицами и три или четыре женщины. Одна прижимала ко лбу мокрое полотенце и ругала Толика, который неподвижно лежал в другом углу комнаты; время от времени она ходила на кухню намочить полотенце, о чем свидетельствовало журчание воды в раковине.

Это была банда, которая хозяйничала в районе от Больших кладбищ до Гризинькална. Подобно Козинду и Толику, она по ночам снимала с прохожих пальто, кольца, часы, воровала из магазинов продукты и водку, а из подвалов домов — картошку. Банда обитала в огромной, запущенной полуподвальной квартире, в которой было множество комнат и коридоров, кладовок и кухонь. Главарем был муж —

чина в пехотной форме без знаков различия, Его называли лейтенантом.

Козинд прожил с ними несколько месяцев и заразился романтикой праздной, хмельной жизни и мечтой о «большом деле». О «большом деле» говорили каждый вечер, потому что «большое дело» было чем-то вроде легенды, которой можно дать жизнь. И Козинд думал: задержка только из-за того, что у парней кишка тонка.

«Большое дело» все не подворачивалось и решено было начать грабить буфеты, которые в то время имелись чуть ли не в каждом третьем доме. Как правило, это были полутемные помещения: в углу кто-нибудь пиликал на скрипке или бренчал на аккордеоне за гонорар натурой — в виде выпивки и закуски; в другом углу распевали другую мелодию, а посередине неутомимая, как автомат, буфетчица, полагаясь только на свой глазомер,, разливала по стаканам водку и бросала рубли в открытый ящичек. Когда ящичек наполнялся, она вытряхивала его содержимое в большой ящик из оструганных досок с красной печатью «Беконэкспорт» на боках.

Грабили просто и эффектно. Входили с автоматами, забирали большой ящик и шлепали домой. Это оказалось так легко, что никому больше не хотелось шататься по кладбищам и раздевать поздних прохожих.

Но однажды поздним вечером в дверь постучали. Козинд в это время был в туалете, который находился рядом с входной дверью. Поэтому он очень хорошо слышал приказ:

— Руки вверх!

Перестрелка началась через каких-то полминуты. Она была короткая, яростная. Бандиты попытались удрать через окно, но оказалось, что дом окружен.

Впервые в жизни Козинд слышал свист пуль и крики раненых, слышал хрип и ругань, которой кто-то пытался вдохновить себя на сопротивление.

В туалете под самым потолком были антресоли для хранения инструментов и всякого хлама, но лестницы не было. Козинд уцепился за водопроводные трубы и полез наверх, потом, опершись на бачок, ввалился в углубление. Когда стрельба затихла (судя по разговорам, убиты были лейтенант и одна из женщин, а четверо бандитов и двое милиционеров ранены), открылась дверь в туалет, вошел один из милиционеров и справил нужду.

— Туалет надо проверить, — сказал кто-то в коридоре.

— Там никого нет, я только что был.

Из квартиры Козинд выскользнул ночью и прямиком поехал назад, в приют. Его посадили в карцер, а потом отправили в ФЗУ.

Много лет спустя, когда он уже стал шофером у одного большого начальника, ему нередко приходилось ждать своего шефа во дворе банка. Он видел мужчин, которые, обливаясь потом, тащили мешки с мелкими деньгами, наблюдал погрузку денег в контейнеры, видел такси, дожидающиеся инкассаторов, видел шоферов такси, регистрирующих путевки, видел инкассаторов, перевозящих деньги. И нередко он вспоминал свою мечту о «большом деле». Вспоминал с улыбкой. Теперь он жил в достатке и ничего такого ему не надо.

Тогда у него еще не было дома. Тогда Козинды жили в тесной квартире, но у них была надежда получить большую. Тогда он считал, что достиг всего, и это приносило ему покой и удовлетворение, Дом был

полной чашей. Козинд мог порой позволить себе выпить стопку, поехать, куда хочется, снять дачу на взморье. Зарплата у него была небольшая, но ему нравилось уважение, с которым другие шоферы поглядывали на его сверкающую лаком машину, ему нравилось ходить в белой рубашке и галстуке, нравилось давать прикурить от великолепной зажигалки и в гараже перед коллегами с видом всезнайки бросить фразу-другую, которую он услышал во время поездки или которую шеф дружески ему сказал. Он был доволен. Еще и потому, что шеф был действительно большим человеком и не пытался разнюхать, не халтурит ли Козинд по вечерам. А левые рейсы обеспечивали ему по крайней мере еще одну зарплату…

Когда Хуго ушел, Козинд попытался вспомнить детали Людвиговых рассказов. Инкассаторы… Это было бы «большое дело»… Очень большое…

Он не верил, что Хуго побежит в милицию, чтобы разорить его. Эх, если бы Козинд мог ежемесячно подбрасывать Лангерманису по какой-нибудь сотенке! Но эти сотенки с неба не падают… Большое дело… Если удастся… Но, если все хорошо продумать, так обязательно удастся… Если удастся, он освободится от Хуго. И кроме того, купит новую «Волгу». Теперь никто не станет коситься на него, потому что все уверены: на гладиолусах можно заработать миллионы. На «Волге» он бы поехал в Крым. На нем была бы снежно-белая рубашка и пестрый широкий галстук. Он мог бы, например, выдать себя за заместителя министра финансов. Ах, как бы он отдохнул! Он не знал, как именно, но знал, что так никогда еще не отдыхал.

Если бы Хуго согласился участвовать в «большом деле», он больше не осмелился бы угрожать милицией: он будет связан, даже если не дойдет до того, чтоб обчистить инкассаторов.

И Козинд пошел к Людвигу поговорить… Так… Между прочим… Об инкассаторах.

25

Если бы полковник Конрад Улф мог стопроцентно полагаться на свою память, он и тогда не нашел бы в ее закоулках подобного случая, хотя десятки лет проработал в угрозыске, а до того — в уголовной полиции.

В кабинет полковника Конрада Улфа явился человек с двумя тяжелыми чемоданами. Человек, который решил переселиться в тюрьму.

— Не забыли ли вы чего-нибудь дома, Голубовский? — насмешливо спросил Алвис.

Николай Голубовский бросил на него презрительный взгляд. Он явился к полковнику. Он будет говорить только с полковником.

— В нашем возрасте, товарищ полковник, никогда нельзя быть уверенным, что что-нибудь не забыто, — заискивающе сказал Голубовский Конраду. — Главное в нашем возрасте — защититься от холода. Мы начинаем больше мерзнуть. Я взял с собой две теплые куртки — на какое-то время должно хватить…

— Вы пришли изменить показания? — голос Конрада был холоден. Так спрашивать могла бы вычислительная машина, которая из любого ответа извлекает только информацию о факте без каких бы то ни было эмоций.

— Да…, — покорно отвечал Голубовский. — Я хотел…

Все становилось на свои места: Конрад будет задавать вопросы, Николай Голубовский отвечать.

— Я жду…

— С великим сожалением, я отказываюсь от прежних показаний, потому что понял ошибочность своей позиции, и прошу арестовать меня. Я готов принять любое наказание, к которому суд меня приговорит.

Это скорее напоминало речь, которую следует произносить с трибуны, а не перед следователем, сидя на простом стуле, по обе стороны которого стоят чемоданы с зубными щетками, мылом, иголками, нитками, теплым бельем, рубашками и шапками. Голубовский успел даже подписаться на газеты и журналы, и в одном из чемоданов лежали корешки квитанций — когда станет известен новый адрес, он попросит переадресовать журналы. В чемоданах находились также несколько задачников по математике и таблицы логарифмов.

— Готовы вы принять наказание или не готовы — сколько суд даст, столько и будет.

— Я хочу дать показания по делу ограбления магазина трикотажных изделий на улице Вирснавас.

— Вы отказываетесь от всех своих прежних показаний?

— Я отказываюсь от всех своих прежних показаний.

— Рассказывайте!

— Примерно за неделю до ограбления ко мне пришел мой знакомый Хуго, Фамилии я не знаю, но живет он…

— Мы оба знаем, где он теперь живет, не правда ли? Дальше…

Чтобы сэкономить время, Алвис уселся за пишущую машинку и протоколировал допрос.

— Хуго Лангерманис…

— В каких вы были отношениях?

— Мы давно знакомы. С его покойным отцом мы были большими друзьями. Наши семьи связывала давняя дружба. Я всегда заботился о Хуго Лангерманисе, как о собственном сыне. Помню, однажды, когда он был еще совсем маленький…

— О своей доброте вы расскажете на суде и попробуете разжалобить заседателей. Итак, к вам пришел Хуго Лангерманис, И, кажется, с конкретным предложением.

— За месяц до того или даже больше Хуго Лангерманиса обокрали. Он пустил к себе квартиранта — какого-то каторжника с золотыми зубами, и тот обчистил его квартиру.

— В милицию об этом никто не сообщал.

— Хуго очень добрый по натуре, он никому не хочет зла. Приютил какого-то типа и, пожалуйста, — пришлось самому идти ко мне и клянчить раскладушку и одеяло, чтобы не спать на полу. Я ни в чем не могу ему отказать — дал. Пенсия у меня, конечно, маленькая, но много ли старику надо? Было б тепло да еда кой-какая…, — Заметив жест Конрада, призывающий держаться поближе к теме, старик послушно продолжал рассказывать.

— Значит, за неделю до того ко мне пришел Хуго Лангерманис и сказал: помоги, это, мол, последняя надежда. Если ты откажешься, я пойду один. Так что, если не хочешь, чтобы со мной стряслась беда, помоги. Тебе и сделать-то нужно не много. Пойдешь на улицу Вирснавас, в трикотажный магазин, к тому времени, когда инкассаторы приедут за деньгами. Сперва они остановятся у продовольственного, и тогда ты войдешь в трикотажный магазин и заговоришь о чем-нибудь, а когда они подъедут к трикотажному, войду я. Потом войдет инкассатор, и я ударю его во голове резиновой дубинкой. «Нет! — воскликнул я, — гримасничая, продолжал Голубовский. — Хуго, ты этого не сделаешь!» Нет, говорит он, сделаю! У него, мол, нет другого выхода. С инкассаторами ничего не случится, это его друзья. Он договорился с обоими, так что в действительности они всего лишь разыграют комедию, а деньги поделят между собой. «Шофера ты тоже знаешь, он ждет внизу, я его позову, и он тебе тоже скажет, что никакого убийства не будет, а просто так, жульничество». И я его послушался. Я, старый глупец! Какое наказание меня ждет? Почему я должен отвечать за чужие грехи?

Алвис увидел, что полковник вдруг заулыбался светлой, радостной улыбкой, которая совсем не соответствовала этому разговору, и смысл ответа тоже был не ясен:

— Потому что раньше вы терпели за чужие радости!

— Как?

— Вы содержали тайный веселый дом.

— Откуда вы это знаете? — вопрос Голубовекого вырвался сам собой.

— Мы все знаем!

Ах, как торжественно это было сказано! Даже пародийно-торжественно! Но Голубовский не понял иронии, его взгляд метался с одного предмета на другой, как у хорька, только что попавшего в клетку. Он все время задавал себе один и тот же вопрос: что они еще знают?

— В те времена, в условиях капиталистического общества, нам, трудящимся…

— Вы были сутенером.

— В те времена…

— В те времена вам слишком мало присудили! Каковы были ваши функции при ограблении инкассаторов?

— Я ничего не должен был делать. Я только должен был потом показать, что нападавший совсем не похож на Хуго.

— Прекрасно! Это вы ловко сделали. Направили следствие по ложному пути. Хотите, я скажу вам, как это случилось? Прежде всего, вам нужно было выбрать прототип, чтобы на допросах ничего не перепутать и чтобы показания звучали с максимальной убедительностью. Незадолго до того вы написали жалобу в часовой мастерской на часовщика Дуршиса, внешность его вы хорошо запомнили… Дальше рассказывайте сами!

— Ну, я еще раз сходил в эту мастерскую, чтобы узнать, как наказали Дуршиса за то, что он испортил мои часы. В это время он говорил кому-то по телефону, что завтра куда-то там не придет, потому что уезжает в горы. Очень жаль, что он не знал об этом раньше, но завтра в пять ему лететь, билет уже в кармане. На следующее утро его на работе не было, мне сказали, что он в отпуске без содержания.

Алвис удивился спокойствию, с каким Конрад слушал Голубовского. Позже он спросил, как это у него получилось, и — Конрад ответил, что был спокоен только по инерции. Эмоции во время допроса или после него — очень мешают, и раньше ему трудно было справляться с ними, но с годами он научился дисциплинировать себя. Со временем это удается всем.

— Настает такое мгновение, когда ты слышишь только — сообщения о фактах, и совершенное преступление теряет реальность, становится похожим на уравнение, которое надо решить с помощью определенных данных, — говорил Конрад. — Блок, который порождает эмоции, у тебя отключен, чтобы ты не наделал каких-нибудь глупостей. Не знаю, хорошо это или плохо, но я время от времени отключаюсь. Отключаться можно и на пять минут, и на несколько дней. И тогда ничто не мешает пережевывать и переваривать только сухие конкретные факты, а правда отстаивается себе потихоньку, как сливки на молоке. Николай Голубовский молол вперемешку полуправду, неправду и ложь. Он не знал, он не видел, он не представлял, он даже не предчувствовал… Но больше он так не будет!

— Итак, подведем итог, — сказал Конрад Голубовскому. — В магазине на улице Вирснавас вы находились с целью ввести в заблуждение следственные органы.

— Не совсем так, но…

— Какая часть добычи вам причиталась?

— Милый полковник, — Голубовский молитвенно сложил руки. — Я не получил ни копейки, да у меня и в мыслях не было получить хоть что-нибудь. Я совершил эту глупость только ради мальчика, ради Хуго. Мы с его покойным отцом были самыми сердечными друзьями!

— Пока что эта ваша, как вы выразились, глупость стоила четырех человеческих жизней… — сказал Конрад, глядя в потолок. Алвис не понимал, почему нужно было давать Голубовскому такую информацию.

У Николая Голубовского начали вздрагивать плечи. Он всхлипывал. По его щекам катились редкие, крупные слезы. Вид его был жалок, Это морщинистое старческое лицо, слезы, чемоданы, это будущее, сулящее только тюрьму… С минуту казалось, что Алвис поддастся жалости, той, что овладевает нами при виде хилой старушонки с мешком, которая копается в отбросах возле больших домов в поисках чего-нибудь такого, что еще может сгодиться в утиль. Неизвестно почему, мы ощущаем, что это неприятное занятие для них необходимо. Да, именно ощущаем, потому что знаем: пропитанием обеспечены все, копание в отбросах — скорее всего лишь порождение алчности, нечто похожее на азарт игрока на скачках.

— Хорошо… — спокойно сказал Конрад, и Алвис почувствовал, что он на что-то решился. — Спасибо, что вы пришли. Вашу судьбу определит суд. Вы должны будете дать показания также следователям, они пришлют вам повестку. До свидания…

Голубовский от растерянности даже выпрямился. Теперь я, кажется, понимаю, куда метит Конрад, подумал Алвис.

— Что? — Голубовский сам был сплошной вопрос и казался чуть ли не агрессивным.

— До свидания! Капитан Грауд проводит вас через проходную. Товарищ капитан, допрошенный может подписать протокол?

— Пожалуйста, — Алвис вынул из машинки и положил на стол перед Конрадом исписанные листки.

— Прочтите, подпишите и можете идти домой, — Конрад подвинул протокол поближе к Голубовскому.

Голубовский взорвался:

— Арестуйте меня! Я требую!

— Я это требование отвергаю, — спокойно отвечал Конрад, — Заключение до суда — крайняя мера, каждый заключенный обходится государству в значительную сумму, и в случае…

— Значит, вы не посадите меня в тюрьму?

— Нет!

— Я буду говорить с прокурором!

— Выйдя отсюда, вы можете прямым путем отправиться к прокурору… Капитан Грауд, узнайте, пожалуйста, когда завтра принимает прокурор…

Алвис понял, что Конрад хочет поговорить с Голубовским с глазу на глаз. Он вышел в свой кабинет. Его мучило любопытство. Очень хотелось знать, как теперь Конрад обрабатывает этого Голубовского. Удастся ли его уломать? Наверно, Голубовский непременно хочет попасть в тюрьму. Если человек чего-нибудь очень хочет, ему приходится платить за исполнение желания. И Голубовский заплатит. Конечно, это странно звучит: платить за то, чтобы тебя посадили в тюрьму. Но Голубовскому надо попасть в тюрьму. Почему? Наверно, опасается за свою жизнь. Он знает, что главный преступник (или преступники) боится сообщников: Римши уже отправлены на тот свет, а они, скорее всего, только кое-что знали; Хуго тоже убит. Зачем же преступнику оставлять в живых четвертого?

Алвис вернулся к Конраду и сказал, что прокурор принимает завтра с двух часов дня.

Конрад дал Голубовскому чистую бумагу и шариковую ручку:

— Пойдите в соседний кабинет и подробно все опишите.

— Слушаюсь.

Голубовский, нагрузившись чемоданами, потащился в переднюю комнату. Алвис показал ему свой стол и закрыл дверь.

— Прокурор нам больше не нужен, — Конрад криво усмехнулся, когда они с Алвисом остались в кабинете вдвоем.

— Все выложил?

— Нет, не из таковских! Оказывается, мы с ним знакомы тридцать пять лет. Во времена доктора Карла Ульманиса сидели в одной тюрьме. Тогда он отдувался за чужие радости, был содержателем тайного дома терпимости. На редкость мерзкий и скользкий тип.

— Он сказал, кого боится?

— Того, кто сидел за рулем инкассаторского такси. К сожалению, Голубовский его не знает. Шофер же, по словам Хуго Лангерманиса, знает Голубовского хорошо. Это не Людвиг Римша, Людвига Римшу Голубовский никогда не видал.

— А у Голубовского много знакомых?

— Сейчас он пытается всех их припомнить. Вплоть до прошлого года господа приходили к нему играть в карты, а потом кто-то проиграл одному шулеру казенные деньги, и дело кончилось дракой. В результате тяжелые телесные повреждения, порча аппартаментов. Так дошло до суда. Улик против Голубовского, очевидно, было мало, — ему дали только год условно. Кто были посетители игорного притона и сколько их было? Теперь этого не может сказать даже сам Голубовский.

— Что он еще говорил?

— Приоткрылся немного. Старик он алчный и участвовать в деле согласился ради того, чтоб вернуть собственные деньги. Отец Лангерманиса был подпольный богач. Отбыв наказание, он навестил Голубовского и сказал, что хочет купить «Волгу», и уехал куда — то на юг. Вскоре после этого к Голубовскому является Хуго Лангерманис и говорит, что ему предложили лотерейный билет, на который выпала автомашина. Хуго просит у Голубовского взаймы восемь тысяч, и Голубовский дает под десять процентов в месяц: Голубовский знает определенно, что отец Хуго — человек слова и непременно вернет долг. Долговое обязательство заверяют у нотариуса. Хуго Лангерманис попадает в лапы жуликов и остается без денег и без машины, но Голубовский не очень-то волнуется: он полностью полагается на отца. Проходит один месяц, другой, полгода, но отец Хуго не возвращается. Голубовский подсчитывает проценты, но понемногу начинает беспокоиться. Потом из далекой Абхазии приходит сообщение, что отца Лангерманиса осудили на пятнадцать лет строгого режима. Голубовский, рыдая, падает на колени перед Хуго, обещает простить проценты, только бы ему хоть что-то вернули, но с Хуго ничего не возьмешь. Судиться? Ну, хорошо. Суд заставит Хуго выплачивать Голубовскому по десять процентов с зарплаты. Это шесть или семь рублей. Следовательно, долг он погасит не раньше, чем через сто лет, а дома у Хуго ничего нет, один хлам. В конце концов они договорились полюбовно: Хуго постарается вернуть деньги, будет отдавать Голубовскому двадцать процентов в год и искать возможность погасить весь долг сразу.

— Довольно странно…

— Ничего странного тут нет. Голубовский купил себе дешевого помощника, — возразил Конрад и продолжал. — Проходят годы. Вдруг Хуго предлагает Голубовскому участвовать в имитации ограбления инкассаторов, кажется, он и вправду не сказал, что грабить будут по-настоящему. Ему вовсе незачем было говорить это — так можно было отпугнуть Голубовского.

— Но зачем вообще было брать Голубовского с собой? Какой смысл?

— А сколько времени у нас отняла погоня за часовым мастером? И еще в самом начале, когда время важнее всего…

— И все же…

— Хуго не мог знать, что продавщицы и кассирша вовсе не заметят его лица. Если бы кто-то заметил, показания Голубовского были бы для него бесценны, просто на вес золота. Тем более, если бы на Хуго пало подозрение. Голубовский клялся бы: это не он, там был другой, я хорошо видел этого бандита…

— Ну раз уж попал в тиски…

— А если всего лишь почти попал? Теперь Голубовский дрожит за свою жизнь и не без основания.

— Может, оставить его для приманки?

— «Запорожец» нашли под Огре… Приманивание — процесс длинный и скучный, и, может быть, Хуго Лангерманис просто-напросто соврал, что бандит знает Голубовского. Ведь Лангерманису очень хотелось убедить старика.

В дверь робко постучали. Николай Голубовский, чуть не кланяясь, внес объяснительную записку. На четырех страницах, исписанных мелким каллиграфическим почерком, шли сплошные жалобы: на свою жизнь, на обманщика Хуго Лангерманиса, на бедность, граничащую с голодом, и на живодеров, которые использовали квартиру пенсионера для удовлетворения своей пагубной страсти к картам. Голубовский валил в кучу все и всех. Но, к сожалению, фамилий было немного: большинство своих клиентов он знал, как правило, только в лицо.

— Капитан Грауд, отведите Голубовского в камеру предварительного заключения!

Когда Алвис вернулся, Конрад заваривал чай. На столе лежал кулек с пирожками.

Алвис передал Конраду брошюрку — таблицы логарифмов, — которую нашел в вещах Голубовского.

— Принес показать…

Конрад посмотрел страницы брошюры на свет и увидел рядом с некоторыми цифрами дырочки, проколотые иглой.

— Голубовский знает?

— Нет. Его отвели в камеру, я потом просмотрел. — Как думаешь, что это значит?

— Номера облигаций трехпроцентного займа, — Закопаны?

— Почему закопаны? В сберкассе. Выигрыши перечисляют на текущий счет.

— Последняя радость старого сутенера — сидеть в тюрьме и проверять облигации трехпроцентного займа. Забиться куда-нибудь в уголок, поглядеть, не подглядывает ли кто, и листать таблицы.

— Эта «радость» Голубовского оценивается тысячами.

— Деньги обретают ценность только в тот момент, когда их тратят! До того они просто бумажки. Деньги в сберкассе, если только их не копят с какой-нибудь целью, — ничто. Ноль! Капиталистам они по крайней мере давали известную власть…

— Меня проблемы накопления не мучают, У меня нет сберкнижки. Однако я не чувствую себя счастливее тех, у кого она есть.

— Ты меня не понимаешь.

— Может быть.

— Возьми пирожки, Когда я покупал, совсем теплые были.

— Только отнесу вниз таблицы Голубовского, нам они пока не понадобятся.

— Пусть ими занимается кто-нибудь другой. Я доложу начальству.

Вода в чайнике закипела. Конрад насыпал в стакан чаю, положил туда ложку, чтобы стакан не лопнул от кипятка, и достал сахарницу.

26

Так… Заключения экспертиз… Ничего нового не будет… Нет, все же… Гм…

Конрад расхаживал по своему кабинету и думал. Время от времени он просматривал заключения экспертов. Он только что выкурил трубку, а рука опять машинально скользнула в карман за кисетом. Табак был мягкий, кудрявый и душистый, потому что Конрад клал в кисет ломтик сырого картофеля для поддержания необходимой влажности.

Медицинский эксперт писал, что смерть Людвига Римши и Хуго Лангерманиса наступила сразу, одновременно с параличом, потому что пули задели позвоночник. О Хуго Лангерманисе эксперт написал две страницы. Он подробно рассмотрел место вхождения каждой пятимиллиметровой картечины и место, где она вышла или застряла. Каждую картечину он обозначил определенной буквой алфавита. Педантично точный отчет наводил на мысль о том, что экеперт работал с наслаждением. «Пуля внедрилась между четвертым и пятым ребрами, в двадцати двух сантиметрах от позвоночника; путь пули…» — Конрад читал последнюю строчку заключения и никак не мог понять, почему эксперт величает картечины пулями.

Конрад опять положил заключение эксперта на письменный стол. Его раздражало, что в конце каждого пункта указывалось: «выстрел произведен со спины». Как будто двенадцать картечин могли войти в тело со спины, а тринадцатая — спереди. В Хуго Лангерманиса вонзилось тринадцать круглых кусочков свинца.

— А не выбросить ли Голубовского из тюрьмы? — подумал Конрад. — Пусть ходит, как живая приманка. Если преступник захочет от него освободиться, то он попробует сделать это в ближайшие дни. И попадется.

Другой эксперт писал, что щеколду на двери гаража Римшей пытались сбить изнутри заводной рукояткой, при осмотре ее обнаружили тут же, под дверью.

Вдруг Конрад сердито бросил трубку в пепельницу.

— Старый дурак! Такого только на пенсию отправить!

Не медля ни секунды, он позвонил в районное отделение милиции.

— В квартире Голубовского необходимо устроить засаду. Да, да, у меня есть основания предполагать, что его попытаются ликвидировать. И вообще интересно узнать, что за птицы там крутятся. Как узнаете? Но это же проще простого! Если кто-то идет колоть скотину, то берет с собой по крайней мере ножик! У остальных только выясните личность. Ключи? Ключи даст сам Голубовский. Обязательно даст, это я гарантирую. С прокурором свяжусь. Ах, господи, все-то я должен за вас продумать! Нет, хорошо, хорошо… Худой мир лучше доброй драки. Вы сделаете так… Если кто-нибудь позвонит, снимите трубку, но не отвечайте… Пусть думают, что микрофон испорчен. Кто хочет прийти, тот придет. Всего хорошего! Нет, особой уверенности у меня нет, потому что «Запорожец» нашли под Огре. Неизвестно, вернулся ли в Ригу. Не верю. В таком случае можно было оставить машину гораздо ближе. Желаю успеха!

Вошел Алвис и положил на стол новые заключения экспертов.

— Что случилось?

— Ничего.

— Я же по твоей физиономии вижу, что что-то случилось! — рассердился Конрад.

— Я осмотрел найденный «Запорожец».

— Ну, ну?

— Ехал по грязи, толком ничего не поймешь, но не исключено, что недавно снимали номер.

— Все?

Дольше Алвис не мог выдержать.

— На баранке и рычаге передачи отпечатки пальцев.

— Четкие?

— Четкие. У машины светлая баранка. Группу можно было определить даже без фотографирования. На рычаге передачи большой и указательный пальцы.

— Ох!… — Конрад опять набил трубку и подумал, что сегодня очень много курит.

— Для порядка я проверил. Это отпечатки не Людвига Римши. Так и должно было быть. Тридцать километров пути.,. Разве отпечатки Римши сохранились бы?

— Фототелеграмму отправил?

— Только что.

Конрад поднялся и стал расхаживать. Тихо поскрипывали подошвы его сандалет.

— Плохо, — Конрад остановился. — Это не профессионал.

— Кто?

— Преступник. Профессионал непременно вытер бы баранку. Это же азбука.

— Может быть…

— Профессионал может, садясь в автомашину, механически, не размышляя, прикоснуться к зеркальцу, чтобы его поправить, если не видна дорога сзади, но уж руль он оботрет.

— Вообще, все так и есть…

— Только этого нам недоставало. Отпечатки пальцев на баранке! — сердито начал Конрад, но закончил, словно колеблясь: — Приходите, пожалуйста! Я живу там-то и там-то!

Конрад сердился все больше. Он сам распалил себя разговором. Ему очень не нравилось то обстоятельство, что второй бандит, так же как Хуго Лангерманис, начинающий. Начинающего, который успел прорваться через все блокированные участки шоссейных и железных дорог, поймать гораздо труднее, чем рецидивиста. У рецидивистов есть свои места сбора, свой определенный образ жизни, свой образ мышления, своя жажда похвальбы и своя зависть и, зная все это, можно так или иначе добраться до него; начинающему же доступ в это общество закрыт, и образ мышления у него совсем другой. А то, что желания и черты характеров у начинающих и рецидивистов схожие, мало что дает.

— Забрался вместе с деньгами в пещеру, как рак, а ты его ищи!

— Может, он по какой-либо причине незадолго до конца пути снял перчатки, а потом опять надел, но между делом чисто автоматически прикоснулся к рулю. Вполне возможно.

— Но потом отпечатки стерлись бы. — Отпечатки были маслянистые, они не могли так легко стереться.

— Ну, что ты поделаешь! Теперь нам остается только надеяться. Ах, надежда… Ты вечное прибежище человека! Да, ты-то не учил в школе закон божий…

Зазвонил телефон.

— Полковник Улф слушает… Товарища Грауде? Пожалуйста!

Звонили из отдела телетайпов.

— Мы только что получили телеграмму, — сказал девичий голос — Можете прийти.

— Продиктуйте, я заберу ее позже, когда пойду вниз.

— Отпечатки пальцев идентифицированы. Марков, Петр Владимирович, родился в 1928 году, проживает в Белорусской ССР, в Минске…

— Не диктуйте, сейчас спущусь, — Алвис бросил трубку.

— Нет, все-таки есть бог на свете, — сказал Конрад. — Беги, я закажу междугородный разговор!

Меньше чем через час Алвис был в аэропорту. Серебристые лайнеры двигались медленно, словно их кто толкал. Возле одних стояли кучки людей, к другим уже подъезжали трапы и там выстраивались очереди.

Минский коллега встретил Алвиса в аэропорту на машине.

— Он дома, ребята остались присматривать за ним, — рассказывал коллега, пока они ехали. — Сегодня у него выходной. Он шофер, работает на дальних рейсах, водит семитонный грузовик с прицепом. Позавчера взял в Риге груз тканей.

— По-моему, он мог это сделать часов до пяти дня, — сказал Алвис.

— Если бы жал на всю катушку, утром уже приехал бы в Минск. А он сдал груз только вечером.

— За что судился?

— Хищение государственного имущества.

— Сколько?

— Пять. В пятьдесят седьмом году. Для тех времен довольно много.

— Наказание отбывал у вас?

— Да.

Автомашина шла по кольцевой линии, чтобы не тащиться через центр города. По обе стороны шоссе тянулся болотистый подлесок.

Марков жил в белом пятиэтажном доме из силикатного кирпича. Такие дома можно увидеть в новых кварталах почти любого города.

Под навесами сушилось белье, мальчишки хоккейными клюшками гоняли по асфальту теннисный мяч, какой-то человек сердито пенял мотоциклу, который очевидно, отказался ехать дальше. Человек без всякого стеснения сыпал крепкими словцами и что-то подкручивал — под норовистой тарахтелкой валялись гаечные ключи.

За клумбами ноготков, на скамеечке напротив парадного мирно беседовали участковый и дворничиха. Участковый натянул фуражку до бровей, чтобы солнце не било в глаза. Возле скамейки лежал двор-ничихин совок, а метлу она держала в руках.

Инспектор был улыбчивый круглолицый парень, весь его облик свидетельствовал о неугасимом оптимизме.

— Никуда не выходил. Наверно, спит, — сказал он, когда их с Алвисом познакомили.

— Было бы лучше, если бы мы пошли только вдвоем, — предложил Алвис, — Коллеги могли бы обождать здесь.

— Мне что, я готов, — откликнулся инспектор.

Петр Владимирович Марков был человек среднего роста с редкими волосами и маленькими, бесстыжими глазками. Когда его подняли с постели, он сразу сообразил, что визит вызван не простым любопытством. Он натянул мятую, в широкую полоску пижаму, сунул ноги в теплые шлепанцы, выставил в коридор мальчонку, который возил по комнате цветной деревянный паровозик, уселся за стол и сказал:

— Бояре нынче стреляют вхолостую. Марков чист, как стеклышко!

Инспектор подмигнул Алвису и спросил:

— В Риге у вас много знакомых?

— Ни одного, — маленькие глазки зло блеснули.

Надо проверить, с кем он дружил в исправительно-трудовой колонии и не отбывал ли там наказание какой-нибудь рижанин, подумал Алвис.

— Письма из Латвии часто получаете?

Марков помедлил с ответом, но, может быть, Алвису это только показалось.

— Часто.

— Не покажете ли какое?

Марков достал из секретера стопку писем и бросил на стол. Письма были из Лиепаи.

— Можете читать, только в них нет того, что вы ищете! У меня в Латвии брат живет.

Постучавшись, вошла хозяйка, предложила чай, но Марков прогнал ее:

— Бояре не хотят чаю, они хотят кой-кого посадить.

— А других знакомых в Латвии у вас нет?

— Есть. Жена брата и ее малолетние дети.

— У меня для шуток не подходящее настроение.

— У меня тоже. Что вам нужно?

— Оденьтесь, вам придется поехать с нами.

— Без санкции прокурора я никуда… Я буду жаловаться! Я в Москву напишу! Генеральному прокурору!

— Одевайтесь!

Петр Марков моментально изменил свое поведение, нервничая, начал одеваться. Выхватывал из шкафа то одну рубашку, то другую, совал обратно, искал по ящикам брюки и божился:

— Честное слово, я ничего не натворил! Ей богу, вы ошибаетесь.

— Повторяю вопрос. Кого вы знаете, кроме членов семьи вашего брата? Они все живут в Лиепае?

— Все.

— Итак, с кем еще из Латвии вы знакомы?

— Ни с кем. Честное слово!

— Хуго Лангерманиса знаете?

— Впервые слышу.

— Людвига Римшу? Марков покачал головой:

— Вы, товарищи следователи, на неправильном пути. Марковых в Минске много, найдутся среди них и Петры Владимировичи, обязательно найдутся!

— Васю-Кота?

— Не знаю. Вы совсем не на тот след напали.

— Пошли, — инспектор надел фуражку. — Как-нибудь разберемся.

— Евдокия, к ужину я вернусь, — крикнул Марков, когда они проходили мимо кухни. Мальчонка со своим паровозиком выбрался на просторы комнаты, ничто другое его не интересовало.

Алвис не мог решиться. С одной стороны, в квартире Маркова нужно было сделать обыск. С другой стороны, с обыском можно было повременить. Нет пока не надо!

Допрашивали в городском управлении внутренних дел, На допросе присутствовало несколько офицеров, поэтому Марков сразу понял — дело серьезное. И отвечал Алвису без запинки и точно.

— Ваш маршрут?

— Минск-Ленинград-Таллин-Рига-Минск.

— В какое время прибыли в Ригу?

— Сразу после полудня.

— Когда получили груз?

— Поздно. Не помню, во сколько, но поздно.

— В восемнадцать? В семнадцать?

— Скорее, в семнадцать.

— Дальше.

— Поставил машину на улице возле базара и пошел присмотреть гостинцы.

— На какой улице возле рынка?

— Рядом платная стоянка для легковых.

— И долго вы пробыли на рынке?

— Рынок уже был закрыт, я таскался по магазинам. Купил жене туфли, а сыну паровоз. Вы сами видели.

— Сделали покупки и…

— Зашел поесть, — закончил Марков начатую Алвисом фразу.

— Во сколько?

— Около семи. Магазины уже закрывали. Надо было еще купить теще одеяло, но не успел, потому что магазины уже закрывали.

— Где вы ели?

— Разве ж мог я представить, что меня об этом спросят?

— В столовой? В кафе?

— В столовой. В Старом городе. Рядом еще такая круглая башня из красного кирпича. Наверно, памятник какой-нибудь, что ли. Иностранцы весь тротуар заняли, все фотографировали и лопотали по-своему.

— Вы могли бы показать это место?

— Конечно. Только вы, товарищ следователь, ошибаетесь. Марков чист, греха на нем нету.

Если Марков получил груз только в пять, то времени на магазины у него оставалось очень мало и он никак не мог быть тем, кто сидел за рулем такси и стрелял в инкассатора. Автомашина подъехала к банку в два, и, значит, с того момента и до самого ограбления за рулем сидел один и тот же человек, потому что инкассаторы не допустили бы смены шоферов. И опять он подумал, несмотря на все убедительные доводы Конрада, что это мог быть сам Людвиг Римша. Жаль, что к Римше нельзя применить метод «парафиновой экспертизы», ведь в него тоже стреляли и потому теперь не определишь, пользовался он в тот день огнестрельным оружием или нет. Каковы же могли быть функции Маркова? Какого черта его взяли соучастником, если рисковать должны были другие? Скорее всего, он явился в дом Римшей после его, Алвиса, первого визита, рассчитался с Лангерманисом, забрал деньги и уехал, А контакт с грабителями у него был тесный, в противном случае его не впустили бы в дом. Столовую Марков мог помнить по другому визиту в Ригу. Интересно, что он ел? Блюда очень просто проверить по позавчерашнему меню.

— Что вы ели?

— Суп с фрикадельками, салат из кислой капусты и антрекот… Вы, начальник, вправду напрасно со мной возитесь!

— Больше ничего не ели?

— Еще мусс с молоком.

— А потом вернулись к машине?

— Да, пошел к машине, но по дороге захотелось в кино. Когда вышел, уже начало темнеть. Тогда я припустил.

— Фильм?

— О войне.

— Вы медленно ехали…

— Я же не все время ехал. Я спал. Раньше я, правда, и по ночам катал, но теперь здоровье не то. Ехал до темноты, потом свернул. Прямо к Даугаве. Утром хотел половить на спиннинг, да разоспался, как кот на печи.

Алвис минуту подумал, как сформулировать следующий вопрос. Его обескураживала уверенность Маркова: так, без малейших колебаний, мог отвечать только человек с крепкими нервами.

— Вы рассказали мне решительно все, что приключилось с вами за время поездки в Латвию? Ни о каком эпизоде не позабыли?

— Все! Как на исповеди. Нет на мне греха, и вы на свою душу грех не берите. Вам нужен другой Марков.

Алвис достал из кармана фотоснимки отпечатков пальцев и разложил их на столе перед Марковым.

— Вот отпечатки ваших пальцев, Дактилоскописты нашли их на руле и рычаге передачи одной легковой машины.

Марков секунду недоуменно моргал, потом вдруг вскочил.

— «Запорожец»? — воскликнул он. — Старый?

— Да.

Марков бушевал по крайней мере минуту. Он выпалил все ругательства, какие знал, и те, какие, наверно, давно позабыл. Но теперь они всплыли, как жир на поверхности бульона. Когда ругательства были исчерпаны, потекла информация.

В каких — нибудь двацати-тридцати километрах от Риги, вблизи от того места, где Марков ночевал, его остановил владелец «Запорожца» и попросил нажать на педаль акселератора, пока он сам — шваль, скотина подлая! — ручкой заведет машину. Марков, конечно, помог, и мотор очень скоро заработал.

Как и следовало ожидать, лица человека Марков не помнил. Темно было. Помнит только, что мужчина был, примерно, его роста.

Если Марков не врет, а, кажется, он не врет, преступник обеспечивал себе алиби. Он позаботился о том, чтобы милиции попались отпечатки пальцев другого человека, и следователям просто чертовски повезло, что Марков когда-то уже был судим и потому отпечатки его пальцев имелись в картотеке. Конечно, после восторга, который они испытали, решив, что преступник у них в руках, случившееся скорее походило на неудачу, но и в этой неудаче было рациональное зерно — преступник обеспечивал себе алиби. Значит, он в известной степени был уверен, что раньше или позже попадет, а, может быть, и уже попал в поле зрения следователей. Он предполагал, что угон машины могут связать с ним. Но самое главное — пытался создать впечатление, что выехал из Риги, значит, в действительности, он не тронулся с места. Такой хитрый человек не мог не понимать, что, добывая отпечатки пальцев Маркова на руле, он в известной мере рискует. Гораздо проще было бы не оставлять вовсе никаких отпечатков, но ему нужно было алиби и он пошел на риск. Этим сознательным риском и объясняется тот факт, что Марков не может описать его внешность: преступник не доказывался, держался в тени, и если какое-то время он не мог укрываться за автомашиной, то стоял в темноте. Да, он сознавал степень риска!

Конечно, нельзя совсем исключить, что Марков врет. Теоретически он мог успеть отвести и спрятать в лесу «Запорожец», мог пройти десять километров до Огре, мог сесть в поезд и вернуться в Ригу за своей автомашиной, но во всем этом было слишком мало смысла. С таким же успехом он мог бросить «Запорожец» на любой улице Риги и ехать дальше на своем грузовике, потому что ему незачем было создавать впечатление, будто он вырвался из блокированного города Скорее наоборот.

Алвис послал Конраду телефонограмму, где изложил свои соображения, и поехал в аэропорт.

27

Солнце уже склонилось к закату, автомашины спешили к городу, как муравьи к родной куче, чтобы с темнотой быть на покое. Мелкий сброд вышел на охоту; на дверях ресторанов появились таблички с надписью: «Свободных мест нет»; из Юрмалы с мокрыми купальниками, плотно спрессованные в вагонах электричек, возвращались жизнерадостные отдыхающие; цветочницы на углу улицы Меркеля продавали последние цветы; а в парках уже целовались первые парочки. В этот вечерний час к министерству внутренних дел подошла дежурная машина. В нее сел солидный пожилой мужчина в парусиновой куртке и простых сандалиях. В зубах у него была трубка.

— Куда поедем, товарищ полковник?

— В Дони. — И почти тут же спросил: — Вам не мешает, что я курю?

— Я тоже этим грешу.

— Да, бывает все же польза и от грехов ближнего.

Эти несколько часов, которые прошли после телефонограммы Алвиса из Минска, Конрад провел, закрывшись в кабинете. Он не отвечал ни на стук, ни на телефонные звонки. Он только заваривал чай, пыхтел трубкой и, развалясь в мягком кресле, о чем-то размышлял. Выражение его живого лица все время менялось — то оно озарялось радостью, то омрачалось сомнением. Он словно блуждал в лабиринте мыслей, бродил впотьмах, ощупывал стены, и каждый боковой ход оживлял в нем надежду выбраться, но через миг он в очередной раз понимал, что ошибся. И он шел дальше, опять на ощупь.

Потом Конрад перебрался за письменный стол. Взял лист бумаги, нарисовал на нем человека. Со спины. От бедер до линии плеч. Наметил ребра и позвоночник. Приблизительно. Потом, подумав, приколол лист к заключению медэксперта. И отпихнул на самый край стола.

Потом он достал из ящика гильзу охотничьего патрона двенадцатого калибра и кулек с пятимиллиметровой картечью. Несколько раз насыпал картечь в гильзу, оттуда высыпал ее на стол, пересыпал и насыпал опять. Затем он отложил три картечины, остальными наполнил гильзу, потряс, чтобы улеглись ровнее, и, когда это не удалось, на лице появилось удовлетворение.

Все получилось так, как говорили ему охотники, — в гильзу входит шестнадцать картечин и располагаются они по четыре одна над другой.

Затем Конрад вернулся к своему рисунку и заключению экспертизы. В заключении эксперт указал входные отверстия тринадцати дробинок, и Конрад отметил их крестиками на своем рисунке. Теперь стало видно, что убийца находился не прямо за спиной жертвы — выстрел был произведен под небольшим углом и все раны располагались слева от позвоночника. Значит, три картечины прошли мимо левого бока Лангерманиса.

Конрад вспомнил, как лежал Хуго, и попытался представить, как он перед тем должен был стоять. Выстрел. Лангерманис падает… Но почему не разбивается со звоном окно? Окно ведь слева от Лангерманиса! Три дробины пролетают мимо Хуго, и одна из них обязательно должна попасть в окно. Может быть, она угодила в стену? Но коллеги заметили бы это, осматривая место преступления!

Сразу же за калиткой дома Римшей Конрад начал внимательно разглядывать землю. Тогда, ночью, все кругом затоптали. Наконец, около самого порога он обнаружил две параллельные бороздки длиной в полпяди и глубиной в сантиметр — у порога земля была мягче, к тому же это место обычно перешагивают.

Воздух в доме был затхлый, по кухне кружили большие синие мухи. Шаги глухо отдавались в коридоре. Хотелось поскорее выбраться прочь отсюда.

Конрад раскрыл лупу. Она была в серебряной оправе с длинной выдвижной ручкой, и поэтому можно было рассматривать, не тычась носом в пол.

Нет, как он и ожидал, пролетевшие мимо дробинки ничего здесь не попортили, значит их тут вообще не было.

Конрад набрал номер Юриса, но, услыхав его голос, положил трубку. Он сам справится.

Тщательно заперев дом Римшей, Конрад вышел на улицу и сказал шоферу:

— Если услышишь стрельбу, беги мне на помощь. Но не должно бы…

Враскачку, как моряк, полковник Конрад Улф пересек улицу и вошел во двор Козиндов.

Какое — то время он побродил по двору, ожидая, не появится ли кто-нибудь, но из дома никто не выходил. Он постучал — никто не откликнулся. Подергал ручку двери — дверь была заперта.

Потом Конрад услыхал, как стукнула крышка парника, и насторожился. Слух, казалось, различил шелест мелкого дождичка в листве — наверно, поливали сад.

Где это могло произойти? — Конрад осмотрелся. — Не перед дверью же!

Он думал, что это случилось в закрытом помещении, потому что в противном случае соседи, пожалуй, не приняли бы выстрел за хлопок.

Конрад пошел в сад. По пути заглянул в гараж — дверь была распахнута — и остановился: он увидел, где это случилось. На стене, на высоте пояса, Конрад заметил расположенные почти рядом три желтых

пятна свежей шпаклевки. Это случилось здесь. Здесь вошли в стену те три картечины, которые он тщетно разыскивал в стенах гостиной у Римшей. В воображении отчетливо возникла картина происшедшего.

Хуго Лангерманис стоял примерно тут — напротив этих пятен на стене. Убийца выстрелил ему в спину, подхватил под мышки и потащил в дом Римшей. Лангерманис был в туфлях, ноги его волочились по земле, и каблуки оставляли две бороздки. Убийца потащил труп Лангерманиса прочь сразу после выстрела. Расстояние между домами пустяковое, дистанция во времени совсем невелика, поэтому эксперт и не смог заметить то, что убийство было совершено в другом месте.

Конрад достал лупу, выдвинул ручку на всю длину и осмотрел номер Козиндовой машины. Впрочем, сам номер его не очень-то интересовал, его интересовали крепежные винты.

Эксперты, наверно, смогут установить, что номера на автомашинах Римши и Козинда были прикреплены почти в одно и то же время и одним и тем же гаечным ключом, — подумал Конрад, выходя из гаража. — Эта дрянь, подлец этот знал, что на дорогах стоят милицейские посты, поэтому надежности ради поменял номера «Запорожцев». И добрался до Туркалне! Может, ему нужно было спрятать там добычу? Или успеть на последний автобус до Огре, откуда в Ригу можно попасть и на электричке и на такси? Почему мне раньше не пришло в голову, что преступнику в тот вечер понадобились исправные документы на машину?

Козинд поливал гвоздики. Увидев Конрада, он положил шланг на землю и принялся вытирать о комбинезон облепленные песком ладони.

Засунув руки в карманы куртки, тяжелый и неподвижный, стоял перед ним полковник Улф. В его мрачном взгляде сквозила непреклонность.

28

Выехав из таксомоторного парка, Людвиг Римша увидел Нелли. Она стояла на краю тротуара и махала ему, чтобы он остановился.

Нелли села на переднее сиденье. Плащ распахнулся, и Людвиг увидел белые, округлые колени и подумал: как странно, что дома он никогда не замечал, насколько они соблазнительны.

— Куда тебя подкинуть?

— На рынок.

Нелли казалась усталой, в голосе ее слышалась тревога.

— Когда ты будешь дома?

— Около одиннадцати.

— Я не буду ложиться, подожду тебя… Ой… — Нелли вдруг схватилась рукой за грудь. — Ой!… В глазах темно. Раньше у нее бывали сердечные приступы, и оттого теперь все выглядело очень натурально.

— В поликлинику?

— Не надо. Пройдет. Останови!… Я прилягу… Людвиг остановил машину и опустил спинку сиденья.

— Тебе надо сходить к врачу, — сердился он.

— Ничего, все будет хорошо… Я схожу… Не мог бы ты отвезти меня домой?

Людвиг взглянул на часы. Он колебался.

Это было самое уязвимое место плана: Людвиг мог пересадить Нелли в другое такси, если бы оказалось, что он не успевает в банк.

— Пожалуйста, прошу тебя, отвези… — жалобно щебетала Нелли.

Людвиг погнал «Волгу» почти по белой черте, рассекающей посередине улицу Ленина.

Нелли стонала, и Людвиг еще раз напомнил о враче.

— Ты помоги мне подняться наверх, я вызову врача по телефону… Только заезжай в гараж, я не хочу, чтобы меня видели такой развалюхой.

— Болезни стыдиться нечего!

Нелли не ответила. Она больше не сомневалась, что Людвиг исполнит ее просьбу.

Хуго стоял за выступом стены в гараже Римшей. Чтобы подняться в жилую часть дома, Людвиг и Нелли должны были пройти мимо. Он оглушит Людвига дубинкой, затащит в кочегарку и закроет на задвижку железную дверь.

— А Нелли я скажу, что заткнул Людвигу рот платком, смоченным в хлороформе, — объяснял Хуго Лангерманис Козинду.

— Самый лучший хлороформ — топор, — засмеялся Козинд. — Потом ты распахнешь все шкафы, вытащишь ящики и раскидаешь тряпки, — поучал Козинд. — Пусть фараоны думают, будто ты что-то искал, но тебе помешали. Они должны быть уверены, что тебе помешали. Потом свяжешь Нелли и заткнешь ей рот. Около восьми я на правах соседа войду в дом и освобожу ее. Ты должен оставить ее в кухне, чтобы и мог ее увидеть с крыльца. — Козинд передохнул и веско продолжал: — Виновного они определенно станут искать среди таксистов. Против таксистов будут самые основательные подозрения. Знали, что Людвиг на работе… Знали, может быть, что Нелли вышла. Это выяснить просто: по телефону… Я скажу, что Джери приблизительно в это время лаял, но не зло, и скоро умолк. А это значит — был кто-то знакомый. Может, кто-то из тех, кто приезжал смотреть телевизор? А их тут побывало по крайней мере человек пятнадцать… И дальше — тоже все против таксистов. Удирает на такси, в «бардачке» находит наряд в банк. Как ехать туда и что там делать, он знает. Соблазнительная возможность… Совершенно неожиданно подворачивается удобный случай сделать большое дело… Совсем неожиданно — это самое главное. Мы должны убедить милицию в этом.

— Оставим записочку, — сипло крякнул Хуго.

— Возьми с собой еще какие-нибудь туфли и пошатайся в них по дому. Пусть думают, что было двое.

— Инкассаторы знают шоферов в лицо. Если им покажут таксистов, которые…

— Инкассаторы сидят на заднем сиденье, а я усядусь так, чтобы меня не очень-то было видно в зеркальце. За меня ты не беспокойся, меня не узнают.

— Один может сесть рядом с тобой.

— Надо прихватить какой-нибудь инструмент и разодрать обивку переднего сиденья. Чтобы пружины вылезли. Тогда штаны пожалеет и не сядет, где нам не надо!…

Хуго услыхал, как во двор въезжает автомашина. Открылась дверь гаража, и в тьму подвала ворвался яркий свет. Людвиг развернул «Волгу» и дал задний ход.

— Помоги мне подняться по лестнице и поезжай, — услышал Хуго голос Нелли.

— Хорошо, сейчас…

Они протиснулись мимо «Запорожца» и мимо выступа, за которым стоял Хуго. В сторону лестницы…

— Подожди, у меня здесь должно быть… Тебе сразу станет лучше! — сказал Людвиг и остановился.

Нелли прошла мимо Хуго.

— Я сейчас… — крикнул Людвиг, и Хуго услыхал, что он уже возится в кочегарке. Так и осталось неизвестным, что он хотел там найти.

Одним прыжком Хуго очутился у дверей, захлопнул их и задвинул щеколду.

— Кричи! — показал он знаками Нелли.

Нелли завизжала и для правдоподобности выкрикнула несколько бессвязных слов, что-то вроде;

— Пустите! Милиция! На помощь!

Людвиг Римша, услыхав крики жены, всем телом бросился на железную дверь, но она даже не дрогнула.

Хуго вскочил в «Волгу», включил зажигание и выехал на улицу. Пока он закрывал гараж и ворота, место водителя занял Козинд. Хуго не сказал ему, что не привязал Нелли — времени не было.

— Путевка в «бардачке»? — быстро спросил Козинд.

— Да, я проверил!

— Ну, тогда к черту.

Колеса такси швырнули пыль в лицо Хуго. Он пошел за машиной к центру — времени у него было еще достаточно. Нет, он не скажет Козинду, что не связал Нелли.

Хуго вошел в будку телефона-автомата и набрал номер Нелли.

— Алло!

— Привет, моя милая! Теперь я люблю тебя больше всего на свете. Я тебя люблю! Ты слышишь? Я люблю тебя! Я только потому позвонил, что не мог этого не сказать: я хочу тебя!

— Дорогой… — В трубке слышалось ее страстное, прерывистое дыхание.

Правильно пишет журнал «Здоровье», что эти яловые гиперсексуальны, подумал он. Как и все мужчины. Хуго испытывал презрение к бесплодным дамочкам, в бездетности которых он сам не был виноват. Он тоже подсознательно стремился к семье, а бездетная женщина — это всего лишь меблированная дача, снятая на лето, где можно с удовольствием провести три солнечных месяца в году, но где не устроишь постоянное жилье с очагом.

— В восемь позвони в милицию и скажи так, как мы договорились. Только не забудь добавить, что ты сама развязала веревку, которой тебя привязали к стулу. До их приезда выпусти Людвига…

— Мне противно к нему прикасаться!

— Милая, но это же нужно для дела.

— Но я уже не могу звонить…

— Что?

— Я только что говорила с Терезой по телефону.

— Как — говорила?

— Она мне позвонила. Она видела, как ты вошел, и решила, что мы в постели. К счастью, она думает, что на машине уехал Людвиг, а не ты.

— Никуда не уходи! Жди меня! Целую! — он в сердцах повесил трубку.

Лоб покрывала испарина, колени дрожали. Он будто слышал голос Козинда:

— Пусть Нелли оставит одно окно со стороны леса открытым. Перелезь через забор, а потом через окно — в дом. Особенно не топчись по клумбам, иначе мильтоны сообразят, что в дом вошел только один человек…

А он взял у Нелли ключ, потому что так казалось проще! От страха Хуго стала бить нервная дрожь. Он зашел в ближайшее кафе и выпил стакан коньяка, но ничуть не захмелел. Потом он заехал домой за фальшивым паспортом. Вообще-то паспорт не был фальшивым, и человек на фотографии не очень-то походил на Хуго. Это был паспорт моториста со спасательной станции. За несколько дней до намеченного нападения на инкассаторов этот паспорт попался на глаза Хуго, и он его прибрал.

Пути назад Хуго не видел. Как только он получит деньги, он убежит, куда глаза глядят. Он еще надеялся, что Козинду удастся заставить Терезу молчать. Он знал, что Козинд постарается это сделать, но только так, чтобы не навлечь подозрения на себя.

В скверике, остановки за две до магазина на улице Вирснавас, он заметил Крысу. Старик сидел на скамеечке и, расстегнув ворот рубашки, грел на солнце тощую утиную шею.

Шел бы этот Крыса спать, зло подумал Хуго. Никакого долга он не получит! Мне теперь деньги нужны больше, чем им обоим вместе.

Ах, как жаль, что не удастся запустить руку и в Козиндову долю.

Когда Козинд въезжал во двор банка, он тоже дрожал, но теперь страха больше не было.

Что произошло в магазине, Козинд толком не видел, потому что на какое-то мгновение его внимание отвлекла дубинка, лежавшая под соседним сиденьем. Парень на заднем сиденье одним глазом читал газету, другим поглядывал на дверь магазина.

Козинд уже держал дубинку на коленях. Он подумал, что мог бы ударить инкассатора прямо сейчас. И тогда, когда подойдет Хуго, останется только вытащить его из машины. Но он не был уверен, что Хуго не устроит какую-нибудь путаницу. Прежде всего ему нужно увидеть, как Хуго выходит из магазина. Тогда он сразу ударит. Заряженный обрез, который он прихватил на всякий случай, был заткнут за пояс и давил в бок; Козинд довольно легко мог выхватить его левой рукой. Но огнестрельное оружие было предусмотрено на самый крайний случай. Все бы, наверно, произошло именно так, как замышлял Козинд, если бы солнце не отражалось в стеклянных дверях магазина и не слепило бы Козинда. Остановись машина метром дальше или ближе, угол отражения был бы другим и, может быть, тогда луч слепил бы инкассатора, но сейчас он слепил Козинда. А инкассатору солнце даже помогало — просматривался весь магазин до самой кассы. Он увидел, что лро-изошло в магазине. И потому он угрем выскользнул из машины — на какую-то десятую долю секунды раньше, чем Козинд размахнулся, чтобы ударить его дубинкой по голове.

Выскочив из машины, инкассатор лихорадочно выхватил пистолет. Но Козинд выстрелил первым, и парень упал лицом в траву. Только тогда Козинд по-настоящему понял, что он наделал. Дикий страх, который охватил Козинда, когда он сообразил, что они засыпались и его ждут суд и тюрьма, — этот дикий страх был неукротим. Если бы Хуго не подбежал уже к машине, Козинд удрал бы один. Кровь стучала в висках, и все внутри кричало: «Беги! Беги! Беги!»

До моста через Юглу он ехал как с автопилотом. Автоматически замечал на перекрестках красный свет, автоматически выключал передачу, автоматически тормозил, потом так же автоматически давал газ. Только когда они миновали мост, Козинд постепенно пришел в себя, и ему даже показалось, что все кончится хорошо.

— Почему ты его… — робко заговорил дрожавший от страха Хуго.

— Так надежнее. Он, оказывается, узнал меня — встречались когда-то!

Ложь прозвучала на удивление убедительно. Хуго сразу же ясно понял, что и пальцем не сможет тронуть долю Козинда и возьмет ровно столько, сколько Козинд даст. У Крысы больше не было ни малейшего шанса вернуть свои деньги.

И тут вдруг Козинд увидел впереди на шоссе милиционеров. У него не было времени размышлять, почему они тут стоят, почему проверяют всех подряд. Он видел только машины и милиционеров — впереди на шоссе. Даже если бы он знал, что это автоинспекция, проверяющая технической состояние машин, то и тогда не рискнул бы ехать дальше — «Волга» неслась со скоростью сто десять километров в час, на заднем сиденье валялись брезентовые инкассаторские мешки с деньгами и в путевке было написано, что машина отряжена в банк.

Козинд сделал единственно возможное: затормозил и. свернул на лесную дорогу. Это была старая дорога, которая вела к дому Людвига Римши.

— Брось машину здесь, — пролепетал Хуго.

— Идиот! С собаками нас сразу же найдут! «Волгу» надо загнать в гараж Римши! А ночью перегоним куда-нибудь подальше.

Километрах в сорока от Риги они устроили один тайник, а в лесу за Туркалнской школой — другой.

— До тайника нам не добраться! Вся милиция будет на ногах!

Когда к дому подъехала милицейская машина, Хуго Лангерманис дрожмя дрожал в спальне на втором этаже. Он был так перепуган, что едва догадался в последний момент запихнуть инкассаторские мешочки под кровать. Неизвестно почему он вообразил, что достаточно Алвису войти и увидеть его, чтобы тут же арестовать, хотя на самом деле в тот момент он был для Алвиса всего лишь незнакомым человеком.

Хуго слышал, как Нелли разговаривает с милиционером. Она говорила спокойно и сдержанно, хотя в любую минуту Людвиг мог начать колотить в дверь, а на кухне это было бы прекрасно слышно. Правда, в кочегарке не было ничего такого, чем можно бить в дверь, Хуго это проверил. Он даже вынес оттуда ведро с брикетами, не говоря уж о кочерге. Хуго вспомнил, что на стене кочегарки висел пучок высохшей травы. Может, это трава от сердца, и Людвиг как раз за ней пошел, чтобы помочь Нелли?

Хуго проклинал Козинда, который сейчас, наверно, копается в своем саду, чтобы все прохожие видели, что он дома и занят делом, и решил, что если они засыпятся, он Козинда не пожалеет. Это была Козиндова идея, вот пусть сам и расплачивается. Потом Хуго стал думать, как отделаться от Нелли. Бежать вместе с ней было бы неразумно, парочку поймать легче. Он хотел придумать какое-нибудь алиби для Нелли, но ничего путного в голову не приходило, и тогда он, неизвестно почему, обратился к воспоминаниям. К тому вечеру, когда он уговорил Нелли стать его сообщницей. Он перекрыл реку любви старой, но надежной мережей. Он сказал, что его преследуют несчастья, что он беден, и единственное, что у него есть — это ее любовь. И как бы ему ни было трудно, он будет бороться за свою любовь. Он поедет далеко-далеко и заработает денег на их гнездышко. Поедет на Север, там можно много заработать. Нет, ее он оставит в Риге. Там, где ему обещали работу, женщин не берут. И вообще он не может принять от нее такой жертвы. Нет, он не переживет, если с ней что-нибудь случится, если она заболеет. Пусть остается здесь. И ждет. Год, может быть, два… Конечно, поначалу, пока не приобретешь навыков, много не заработаешь, но потом — на третий, четвертый год — ну, тогда он станет грести деньги лопатой!

Нелли знала, что она не самая красивая женщина на свете, но была почти уверена, что для Хуго она самая красивая, самая красивая до тех пор, пока бдительно стоит рядом. Она знала, что такие дальние и длительные отлучки мужчин не сулят ничего хорошего даже их законным женам и детям. Мало ли что может случиться в такой дали! Она разузнала о вербовщиках рабочей силы из южных республик, где они оба могли получить работу. Хуго обрадовался, но потом выяснил, что оттуда люди возвращаются не богаче прежнего.

Когда в ее присутствии Хуго начал заполнять анкету отдела кадров, Нелли была близка к полнейшему отчаянию.

— Если бы сберкнижка была не на имя Людвига! — запричитала она. — Я могу продать вещи, мне все равно, что он скажет, но за поношенные много не дадут…

— Копейки.

— Рублей двести-триста… Ну, пятьсот!

— Я и говорю.

На следующий день он пришел с предложением. Он встретил старого школьного товарища, который теперь работает инкассатором. У него такие же трудности с финансами, а второй инкассатор — тоже свой парень. Если бы Хуго смог достать такси, которое в этот день должно ехать в банк, и смог бы на несколько часов обезвредить настоящего шофера, они бы заплатили ему за это сорок тысяч.

Это был немного более смягченный вариант, чем тот, который слышал Крыса.

Нелли согласилась сразу. И заодно нашла себе оправдание.

— Римша погубил мою жизнь. Пусть его выкинут с работы! Больше времени останется на морковку и укроп. Знаешь, он мне отвратителен!

Весь вечер они считали деньги, раскладывая их по кучкам. Хуго увлекся, раскраснелся и почти что забыл, что эти деньги будут разыскивать. Он гордился собой, потому что для него понятия «работа» и «деньги» не были взаимосвязаны. А если он когда-то их и связывал, то только для того, чтобы повторить, что «заработанных денег» не хватает и надо «добыть» еще. Он еще в детстве сообразил, что в его семье тратят в основном «добытые деньги». Это было вполне нормальное, обыденное явление. Слова «добыть» и «украсть» имели совсем разный смысл. Крали банки с вареньем из подвалов и вывешенные для просушки простыни с чердаков. А деньги — нет, деньги доставали.

Отчима я все же не перещеголял, подумал Хуго, глядя на кучки зеленых, красных и сиреневых купюр. Он словно сравнивал себя с отчимом в тяжелой борьбе за «добычу денег». Он, конечно, проигрывал, и проигрывал значительно, но в общем был достойным противником.

У Нелли награбленные деньги никаких положительных эмоций не вызвали. Если ей сейчас предложили бы сделать то, что она сделала, она отказалась бы наотрез, даже если бы из-за этого пришлось потерять Хуго. Она не могла сформулировать, почему, но она совершенно определенно знала, что отказалась бы. А ведь она не знала всей правды!

— Платья мне брать с собой?

— Не бери, — Хуго обнял ее за плечи.

Груда денег успокоила его, потому что в них таилась странная власть, и теперь ему нужно было обдумать, как скрыться.

Он начал изображать их будущую жизнь и рассказывал, как прекрасна она будет. Где-нибудь на берегу другого моря он построит дом — «такой же красивый, как этот», заведет собаку — «еще больше, чем Джери», купит «Волгу». Нелли тихо встала и села у окна.

— Что с тобой?

— Ничего. Я хочу немножко посидеть.

— Будем ходить в театры, я одену тебя, как принцессу! Раз в неделю в определенный день мы станем принимать гостей. Столы будут ломиться, а стены — дрожать от песен.

По щеке Нелли скатилась тихая слеза. Она не знала, чего хочет, но знала: того, что обещает Хуго, ей не нужно вовсе. Почти все, о чем говорил Хуго, у нее уже было, но этого оказалось мало, чтобы жить. Только теперь ока поняла, что искала совсем не Хуго. Она искала, чем заполнить жизнь, искала смысл. Может быть, ребенка. Это был бы ее вклад. Дети не пошлина, а вклад. Дети — это ты сам. Вечный.

Внизу, в гараже, что-то упало. Шум был резкий и громкий. Хуго вскочил и бросился вниз по лестнице.

Странно, но Нелли чувствовала себя так, будто муж застал ее в постели с любовником. Суровый и безжалостный муж.

Ей было мерзко от того, что Людвиг заперт в кочегарке. Правда, пока они с Людвигом оставались в доме вдвоем, пока он время от времени колотил в дверь кочегарки, ее настроение даже приподнялось, потому что все это было похоже на розыгрыш. На фрагмент из старой комедии. Но потом приехал Хуго. Это был любовник, а Людвиг — муж. Хотя он и не имел возможности действовать, но он был рядом, и Нелли почти физически ощущала его присутствие. Она пыталась вызвать в памяти самые отвратительные сцены их совместной жизни, старалась вспоминать о Людвиге только самое худое и впридачу взвалила на него половину своих грехов, обзывала его про себя тварью и гадиной, но чем дольше она его ругала, тем меньше смысла оставалось в словах: они превращались в пустой, бесплотный звук. И вместе с тем она все четче осознавала свою вину. Она старалась избавиться от несносной мысли, старалась извести ее, как сорняк, и на миг ей это удавалось, но мысль тут же возвращалась, укоренялась и расцветала пышным цветом.

Теперь наверно Людвиг вырвался. Она, правда, надеялась, что этого не случилось — просто в гараже что-то упало, какой-то крупный предмет; здравый смысл подсказывал ей, что ни с того ни с сего вещи не падают, и что в гараже нечему падать, кроме двери котельной. Но все же она надеялась.

Если бы ей грозила физическая расплата, она встретила бы ее, не моргнув глазом. Ее пугала расплата моральная. И Нелли знала, что она уже близка, что она уже пришла.

Хуго был босиком и потому сбежал по лестнице бесшумно. Он пробежал всего шагов тридцать, но от волнения перехватило дыхание. Он приложил ухо к двери в гараж, но поначалу не мог расслышать ничего кроме толчков собственного сердца. Но в конце концов он услыхал, как кто-то шарит в темноте по стенам, как натыкается на автомашину, слышал еще какие-то неопределенные звуки. И тут, отступив от двери, он наткнулся спиной на что-то острое. Это был угол оружейного шкафа.

«Я не дам ему уйти», — внезапно решил он. Патроны лежат на верхней полке — это Хуго помнил. Людвиг хвастался перед гостями своими ружьями, и Хуго запомнил, что патроны с зелеными, коричневыми и красными гильзами были уложены на верхней полке шкафа, а на второй, пониже, было все остальное, что необходимо для заряжания.

Хуго нащупал и взял патроны. Он не имел ни малейшего представления об охоте, с таким же успехом он мог взять патроны с голубиной дробью седьмого номера, которая не пробивает даже рубашку из плотной ткани. Но он взял патроны, заряженные «жаканом». А «жакан», встречаясь с целью, открывается и ввинчивается как пропеллер, оставляя огромные раны.

Хуго зарядил ружье и толкнул дверь.

Людвиг включил фары «Волги» и, стоя посредине этого белого круга, пытался заводной рукояткой сломать железные пруты, служившие вместо щеколды.

Прут с правой стороны уже был сбит, и теперь он трудился над левым.

— Иди назад, в котельную, не то стрелять буду! Людвиг обернулся и бросился на пол, укрывшись за автомашиной, потом перевернулся на спину и обеими ногами стал бить по воротам. Наверно, левый прут уже едва держался, и он рассчитывал отбить его без лома.

Если я его упущу, мне конец… Если он, этот увалень, этот крестьянин, подойдет ко мне, мне конец…

Людвиг еще раз стукнул ногами по воротам.

Хуго почти не видел Людвига — его скрывала автомашина — и выстрелил наугад. И услышал звук, какой бывает, если ударить кулаком по мягкой, жирной глине.

Крик ужаса раздался на лестнице за его спиной, и тут же мимо промчалась Нелли. Она подбежала к Людвигу — тот уже был мертв — упала на колени и завопила:

— Прости! Прости! Прости! Прости!

Хуго подошел чуть ближе, она посмотрела на него расширенными от ужаса глазами и крикнула:

— Чудовище! Чудовище! Убирайся!

Он поднял ружье и выстрелил второй раз.

На следствии Козинд сказал, что он вынужден был ликвидировать Лангерманиса, потому что тот сошел с ума. Может быть, Козинд просто все выдумал, чтобы хоть как-то облегчить свою судьбу, ведь это звучало гораздо лучше, чем, скажем, — убил, чтобы избавиться от единственного свидетеля и забрать его долю. Но, возможно, Козинд говорил правду: по его показаниям психиатры определили, что Хуго Лангерманис, очевидно, страдал манией преследования. Заслышав какой — либо шум, он вставал и говорил: «Суд идет! Отчим и Крыса хотят отсудить свои тысячи, но я ничего не могу им дать, потому что у меня маленькая зарплата!»

Папки, в которых содержались документы по этому делу: протоколы, доклады, объяснения, заключения — давно уже отправились в архив министерства, чтобы покрыться там пылью забвения. И вот однажды, октябрьским вечером, Алвису опять пришлось ехать в Дони. Он долго искал свидетеля автокатастрофы, и ему только что позвонили, что тот живет в Донях.

Алвис попросил шофера ехать лесом по старой ухабистой дороге.

Волны с шумом разбивались о мель и обдавали берег озера белой пеной.

Во дворе Козиндова дома Тереза развешивала на веревках белье. Злой, пронизывающий ветер развевал ее черные волосы, трепал желтое платьице, высоко открывая загорелые дочерна ноги. Гладиолусы в саду пылали, как воткнутые в землю факелы.

— Притормози.

И Алвису стало грустно, что ему нельзя подойти к ней и сказать хоть несколько слов. Но, может, это только ему так кажется, что нельзя? Нет, нельзя.

Двери великолепного дома Римшей были заперты и опечатаны белыми полосками бумаги. Неубранный сад выглядел заброшенным и запустелым, казалось, что и дома уж больше нет, что он разрушен, сгорел.

— Пустое место, — сказал шофер.

— Поехали…

Андрис Колбергс Человек, который перебегал улицу

ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!

Глава 1

Мне сказали, что это несчастный случай.

Было около двенадцати или чуть позже, а все произошло примерно в десять. Только позднее я счел необходимым уточнить время. Трудностей это не представляет, потому что все телефонные разговоры с дежурным Рижского городского Управления внутренних дел записываются на магнитофонную ленту. Как только набирают ноль-два и дежурный снимает трубку, автомат фиксирует время и начинает запись. Разговор был деловой.

— Дежурный по городу слушает!

— Милиция? Здесь, возле нашего дома, женщина под трамвай попала.

— Давно?

— Только что… Толпа только-только собирается.

— Откуда вы звоните?

— Из своей квартиры… улица Мэтру, сто тридцать девять.

— Номер квартиры?

— Двенадцать.

— Спасибо, что позвонили.

— Не стоит…

Разговор начался в десять часов восемь минут, по-видимому, происшествие от этого момента отделяло не больше минуты.

После разговора события развивались в обычном порядке: приехала скорая медицинская помощь, примчались автоинспекция и эксперты. Все свидетельствовало о том, что произошел несчастный случай. В этом сомнений почти не было. Я говорю «почти» лишь потому, что иногда сомнения могут вызвать дажесовершенно очевидные вещи.

Учитывая изложенное выше, я не очень-то хотел ехать осматривать мостовую на месте происшествия, однако приказ есть приказ, и я, взяв служебную машину, отправился.

Сто тридцать девятый дом оказался большим серым зданием с узкими окнами и поэтому выглядел очень массивным. Старинные железные ворота закрывают подворотню до самого верха, асфальтированный двор полон легковых автомашин и мотоциклов. Со двора видно крыло другого здания с аркой, дальше еще одна такая же, а за ней — параллельная улица, по которой проносятся разноцветные автомашины.

Проходные дворы, должно быть, намного сокращают путь: пешеходов здесь не меньше, чем на улице.

Трамвайные рельсы проложены по обе стороны улицы, почти вплотную к тротуарам. Несчастный случай произошел иначе, чем я предполагал вначале. Я думал, что женщина вышла из ворот сто тридцать девятого дома и по рассеянности попала под проезжавший мимо трамвай, но заключение госавтоинспекции было другим. Женщина направлялась к воротам.

Она остановилась на, проезжей части улицы, пропуская трамвай (вагоновожатая ее видела), но вдруг неожиданно оказалась между вагонами. Теперь ей, конечно, уже никто не мог помочь: ее тащило метров двадцать, пока трамвай наконец остановился. На мостовой я увидел песок, которым присыпали следы крови, и начерченные мелом контуры — положение трупа.

Остановив машину напротив дома, мы с минуту наблюдаем, как через ворота входят и выходят люди. Знака перехода здесь нет, однако люди в этом месте переходят улицу или по нескольку человек стоят, ожидая, пока промчится транспорт. В основном это женщины с близлежащих предприятий — этот район построен еще до первой мировой войны, когда Рига росла очень бурно и главным образом за счет домов для рабочих, которые прибывали из сельской местности и заполняли окрестные фабрики.

Женщины обычно используют обеденный перерыв для покупок. Почти у всех в руках авоськи — у тех, которые направляются в сторону ворот, пустые, а у выходящих из ворот — полные. Большинство магазинов находится на параллельной улице. Хотя на этой улице тоже есть магазины: немного дальше впереди виднеется как бы повисшая в воздухе надпись «Гастроном».

— Ты в чем-нибудь сомневаешься? — спрашивает меня шофер.

— Как раз за сомнения я и получаю большую часть зарплаты.

Выхожу из машины и ищу двенадцатую квартиру, чтобы переговорить с человеком, звонившим в милицию.

Лестничная клетка узкая, темная, но чистая. Квартиру я нахожу быстро, двери одиннадцатой и двенадцатой квартир рядом и отличаются лишь тем, что у одиннадцатой косяки обиты латунью и на один замок больше.

Открыла мне бойкая женщина и, прежде чем я успел что-либо спросить, сразу поведала, что она с прошлого года на пенсии, но дома усидеть не может, поэтому работает в столовой уборщицей. Я поинтересовался, как ей пришло в голову позвонить в милицию, и она мне начинает выкладывать гораздо больше, чем мне хотелось бы услышать: с утра она жарила картошку, жир брызгался, и им запачкалась вся плита. Горячей водой и тряпкой она тщательно помыла плиту. До блеска! Окно было открыто. И тут она услышала крик и скрежет трамвайных тормозов.

— Что вы увидели, подбежав к окну?

— Сначала ничего. Гляжу — трамвай резко остановился, и, знаете, было какое-то нехорошее предчувствие. «Что случилось?» — спрашиваю у соседа.

— У какого соседа?

— Из одиннадцатой квартиры. Он тоже к окну подошел.

Комната соседа выступает вперед, образует своеобразный фонарь. В нем рядом с широким окном имеются узкие боковые, так что отсюда улица просматривается в пределах всего квартала.

Словно угадав мой интерес к архитектуре дома, хозяйка замечает:

— У нас квартиры лучше, чем у других, потому что раньше, когда квартиру еще не разделили, в ней жил домовладелец. Занимал весь второй этаж. Здесь, пожалуй, комнат двенадцать было.

— А сосед что-нибудь видел? — Я попытался вернуть разговор к существу дела.

— Он сказал, что ничего понять не может. Да, чуть не забыла… Когда я выглянула из окна, по улицу Лоню бежал какой-то мужчина.

Улица Лоню — довольно узкий проулок. Начинается напротив сто тридцать девятого дома и, сжатый с обеих сторон корпусами двух фабрик, тянется до вокзала. Здесь преимущественно одни пешеходы, машин почти не видно, и кажется, что и дальше по обеим сторонам этого проулка только заборы предприятий и нет ни одного жилого дома.

— Бежал?

— Да, по улице Лоню в сторону вокзала.

Где находился мужчина, когда женщина попала под трамвай? Мог находиться совсем недалеко от нее, может быть, даже совсем рядом. Вполне возможно, что рядом. Может быть, он толкнул женщину. Нечаянно? Умышленно? Как в одном, так и в другом случае у него была причина бежать. Если в такой ситуации человек убегает, то это можно рассматривать как бегство и не без причины.

— Вы его хорошо запомнили?

— Нет.

— Пожилой? Молодой?

— Не знаю. Я видела только, что он убегает.

— Может быть, на нем была приметная одежда? Шляпа? Подумайте, не торопитесь с ответом, подумайте…

— Нет, ничего не помню. Видела только, что он бежал…

Уж мне-то известно, что в правдивости этих слов нечего сомневаться. Она вообще этого человека заметила лишь потому, что он бежал. Бегущих людей мы замечаем потому, что в нас еще живет представление, унаследованное от наших далеких предков, живших тысячи лет назад, когда все бегущее могло стать для них пищей, а они, в свою очередь, могли стать пищей для тех, кто гнался за ними. Зато гораздо больше мы не замечаем вовсе. Чтобы заметить, нужно особенно заострить внимание на том или ином объекте, его-то в ходе уголовного расследования мы и стараемся нащупать, но сразу это удается редко. Однажды преподаватель криминалистики пригласил меня участвовать в эксперименте, который он проводил со студентами четвертого курса, то есть с почти готовыми юристами. Я в то время уже писал дипломную работу. Преподаватель, как обычно, вошел в аудиторию с портфелем, вынул конспекты и начал читать лекцию. Потом он выложил из портфеля на кафедру очищенную брюкву и, продержав ее там некоторое время, положил обратно в портфель. Через две недели мы провели опрос. Оказалось, что большинство студентов вообще ничего не заметили, лишь некоторые сумели припомнить, что это был какой-то овощ, но никто не сказал, что это была очищенная брюква. Вот и мне теперь предстояло выяснить приметы бежавшего мужчины. Что ж, будем надеяться на лучшее.

— Ваш сосед тоже видел бежавшего?

— Наверно.

— Он дома?

— Нет. Он на работе. — И после небольшой паузы уточняет: — Он работает завмагом. Его зовут Альберт Цауна. Я позвоню, узнаю, на месте ли он.

Цауны в магазине не оказалось: сказали, что он собирался ехать на базу, но не знали на какую.

Кто еще мог видеть бежавшего? Другие соседи, окна которых выходят на улицу. Значит, я должен сделать опрос еще в полсотне квартир. Сегодня уже не успею. Прохожие? Можно опубликовать в вечерней газете объявление, чтобы отозвались люди, видевшие несчастный случай. Хотя знаю, что в таких случаях отзываются редко — лишь немногие любят ходить в милицию, по судам, и давать свидетельские показания. Ведь приходится отпрашиваться с работы или менять привычный ритм жизни. Главное, что свидетели в подобных, случаях уверены — речь пойдет о нарушении правил движения, то есть не бог весть каком важном происшествии, хотя известно, что пьяный шофер за рулем опаснее дюжины взломщиков. Но принято думать иначе — именно поэтому еще долго будут думать иначе. Другое дело, если речь идет о поимке бандита — был такой случай, когда телевидение обратилось за помощью к населению, — казалось, нам одновременно звонят со всех телефонов Риги. Дежурные отделов не успевали «отсеивать зерно от плевел» — сигналов было так много, что оперативные машины накатали лишние сотни километров, и мы уже решили: допущена какая-то ошибка, из-за которой мы сами себе осложнили всю работу. Однако уже на следующий день вечером опять же при помощи телевидения мы объявляли благодарность всем, кто помогал — бандит сидел в таком месте, где уже не был опасен. Но на сей раз дело другое — дорожное происшествие помощников не активизирует.

Кто еще мог видеть мужчину? Вагоновожатая. С нее и надо начинать.

— Могу ли я воспользоваться вашим телефоном?

— Да, конечно!

В госавтоинспекции трубку сняли сразу.

— Вас беспокоит инспектор угрозыска Юрис Добен… — говорю я официально и с холодком, но в трубке радостно отозвались:

— Привет, старина!

Это немного выбивает меня из колеи. Но если ты всю жизнь прожил в Риге и тебе уже двадцать семь, и если ты просиживал штаны не только в средней школе, но и в университете и при этом не был домоседом да еще учился у Жаниса Дзениса технике ударов правой, которую следует применять, когда противник загнан в угол ринга, да еще если ты нарочно обходил стороной разрекламированные курсы танцев, а на вечеринках осваивал рок-н-ролл, чарльстон, твист и шейк, если на все на это хватало времени, тогда к тебе часто с полным правом многие обращаются: «Привет, старина!» В таких случаях не сразу угадываешь, кто это говорит, а признаться, что не узнаешь, как-то неловко. Приходится выкручиваться.

— Привет!.. Меня интересует дело о несчастном случае на улице Мэтру…

— Женщина под трамваем?

— Да.

— Это дело у меня; что именно тебя интересует?

— Вагоновожатая.

— Тогда двигай сюда, она еще здесь!

— Какой у тебя кабинет?

— Слева от входа.

— До встречи! — Положив трубку, я говорю хозяйке:

— Мне надо повидать вашего соседа.

— Он обычно бывает около восьми, — любезно отвечает она.

Глава 2

В последние годы, с тех пор как автомашины начали вытеснять людей из города, помещение автоинспекции превратилось, пожалуй, в наиболее обжитую территорию. Во всяком случае коридор нижнего этажа и на сей раз битком набит гражданами и гражданками, которые штудируют брошюры правил уличного движения. Свободного места нет, поэтому люди держат их буквально над головой. Нет никакой надежды протиснуться через эту толпу в другой конец коридора, к лестнице, ведущей на второй этаж. Конечно, если бы на мне был китель с лейтенантскими погонами, который висит сейчас дома в шкафу, эта живая стена сразу расступилась бы. Но я одет в серый вязанный джемпер, свидетель тех времен, когда я был женат.

— Может, вы все же пропустите меня? — настоятельно обращаюсь я к человеку, который упрямо не замечает меня.

Он медленно, неохотно уступает дорогу, а вокруг сразу начинают шуметь: один уже зашел только кое о чем спросить, но вот уже целый час не выходит.

В большой приемной на втором этаже пустовато. Два человека за столами пишут объяснительные; женщина с покрасневшими от слез глазами покусывает уголок носового платка. На ней шинель с нашивками трамвайно-троллейбусного управления, и я не сомневаюсь, что именно эта женщина мне нужна.

— Привет, старик! — обращаюсь я к человеку за письменным столом, хотя его звание выше моего, да и сам он стал круглым и солидным, как новый серебряный рубль. Учились мы на разных курсах, но в университетской баскетбольной команде были самыми низкорослыми. В те времена баскетбол еще не был, как сейчас, игрой великанов, и мы ростом в метр восемьдесят были обречены представлять только защиту, бросать «дальние» и «полудальние», с тоской поглядывая на отскакивающие от щита мячи.

— Что тебе не сидится?

— Будто не знаешь!

— Это обыкновенный несчастный случай. Вскрытие еще не делали, но мне кажется, бабенка была крепко под мухой. Она пропустила первый вагон, а потом не глядя поперлась вперед. С левой стороны у трамвая между вагонами нет решетки. У перекрестка трамвай снизил скорость, и она угодила прямо между вагонами.

— Что за перекресток?

— Там же напротив — улица Лоню. Такая маленькая улочка, ее оккупировали пешеходы. Водители трамваев это знают и всегда снижают здесь скорость.

— Свидетели есть?

— Да. Один в приемной пишет объяснительную, можешь с ним поговорить. — Хозяин кабинета поднялся, освободив для меня место за письменным столом. — Почему это дело так тебя интересует?

Пожимаю плечами. Я и сам пока не понял, чем именно этот несчастный случай привлек внимание Шефа.

— Шеф приказал.

— Ага! Значит вы тоже зовете его Шефом!

— За глаза — Шефом, в глаза — товарищ полковник.

— Вы думаете, он это не знает?

— Думаю, что он всегда все знает.

— Будь здоров! — Но, дойдя до двери, он поворачивается и добавляет: — С вагоновожатой ты поосторожнее: она очень переживает. Чуть не забыл — привет Гите!

— Вот этого не обещаю, — стараюсь говорить как можно спокойнее.

— Почему?

— Мы разошлись. Весной.

— Извини, но мне и в голову не могло прийти, что вы можете развестись.

— Знаешь, мне тоже.

— Ну, пока!

До сих пор все, что напоминает о разводе с Гитой, причиняет мне боль. Я, конечно, стараюсь скрывать это, так же, как и сейчас, но тупая боль не проходит.

Вагоновожатой лет тридцать пять, красавицей ее не назовешь, но и некрасивой — тоже: она из тех женщин, которых мужчины обычно не замечают, но тот, кто заметит и женится, не пожалеет.

Она знала, что в случившемся не виновата, что ее и не обвиняют, но все-таки происшедшее — факт, что при ее участии — не прямом, не наказуемом, может, даже случайном, но все-таки участии — погиб человек. И это она переживает трагически: то плачет, то курит, то отвечает совсем невпопад, и все время твердит, что должна была и могла еще раз посмотреть в зеркало. Мои возражения — водитель не обязан все время смотреть назад — тоже не помогают. Она решила написать администрации депо заявление с просьбой, чтобы ее перевели на другую работу, и это, наверно, к лучшему, потому что водить трамвай она пока не сможет.

— У нее остались дети? — внезапно спрашивает она.

— Мы о ней не знаем абсолютно ничего, — говорю я.

— Может быть, малыши в детском саду… Ждут…

Она сильно этим растравляет себя, и я чувствую, что разговор надо закончить как можно скорее. Злюсь на себя за честность — ведь я мог бы солгать, что у погибшей нет ни детей, ни мужа, вообще никаких родственников. К счастью, заходит шофер нашей дежурной машины узнать, куда я запропастился, и я прошу отвезти свидетельницу домой. Беседа у нас не получилась, однако я узнал то, что меня интересовало. Женщину вагоновожатая видела, мужчину — нет. Может, он вообще только плод фантазии словоохотливой пенсионерки?

Но думать так мне пришлось недолго.

В момент происшествия трамвай, оказывается, был почти пуст. В вагоне находилось всего несколько человек. Мужчина средних лет сидел слева, со стороны кабины водителя. Он пришел сюда не из сочувствия к вагоновожатой и не для того, чтобы постараться как-нибудь повернуть все в ее пользу. Такие свидетели мне наиболее симпатичны. Он не принадлежит и к тем, кто считает, что своими показаниями сможет уничтожить все зло на свете.

Это был ценный свидетель: в отличие от вагоновожатой он не мог смотреть вперед, он мог смотреть только в сторону, что и делал.

Когда он точно пересказал все, что написал в объяснительной и что соответствовало показаниям вагоновожатой, я неожиданно спрашиваю:

— А вы больше ничего не заметили? В движении?..

Он на мгновенье погружается в раздумье, потом, прищурив глаза, говорит:

— Видел мужчину… Как же, конечно, видел… Он бежал по улочке… Как же она называется?..

— Лоню…

— Да, Лоню… Трамвай уже тормозил…

— Он толкнул женщину?

— Нет, этого я не знаю… Женщина уже промелькнула за окном. Совсем близко. Потом раздался крик, трамвай затормозил, я обернулся, увидел бегущего мужчину, но не придал этому Значения, я вскочил посмотреть, что случилось с женщиной, но так и не увидел. Тут трамвай остановился.

— Как был одет мужчина?

— Не знаю, не могу сказать.

— В головном уборе? Без?

— Не могу сказать.

— А женщину заметили?

— У нее была коричневая сумочка с круглой хромированной застежкой. Чешская.

Наверное, заметив на моем лице недоверие, он торопливо добавляет:

— Не удивляйтесь! По профессии я модельер галантерейных изделий, дамских сумочек тоже. Несколько лет назад у нас был спор не на жизнь, а на смерть. Именно по поводу этих круглых пряжек. На одном из наших больших машиностроительных заводов в отходы штамповки выбрасывали металлические кругляшки точно такого размера, какой нам был необходим для пряжек. Первую партию мы получили по стоимости отходов, а вторую… Простите, я увлекся!

— Продолжайте, продолжайте… — После напряженного разговора с вагоновожатой для меня это хорошая разрядка.

— Попробую короче. Вскоре завод заломил цену — и начались споры. Вот почему такие застежки я теперь за километр узнаю.

— Значит, сумочка все-таки рижская?

— Нет, модели даже не похожи. Только пряжки.

— А что вы еще заметили?

— Можно откровенно?

— Конечно.

— В женщине было что-то вульгарное. Она производила впечатление легко доступной. Простите, если я ошибаюсь, но мне так показалось.

Это все.

Я вернулся к себе в отдел. Через несколько минут звонит Шеф. Должно быть, он просил дежурного доложить ему о моем прибытии.

Глава 3

— Лейтенант Добен, зайдите ко мне… — И в трубке слышны частые гудки.

В какой форме это сказано? Как сообщение? Как приказ? Наверно, все-таки как приказ, потому что сказанное им всегда точно исполняется. Почти всегда. Потому что Шеф никогда не дает заданий, которые нельзя выполнить. Если же он сам не уверен, что задание выполнимо, то никогда не забывает добавить — «пожалуйста, попытайтесь!»

Кладу документы в сейф, закрываю кабинет и иду к нему — наверх.

Коридор длинный, с голыми стенами. Удивительно, но стенды наглядной агитации делают их еще оголенней. Это оттого, что они лишены теплоты. Напротив двери моего кабинета висит стенгазета. Огромная фанерная доска с огромными — тоже фанерными — буквами поверху — «На страже порядка». Бугристые буквы позолочены. Еще со школьной поры помню, как это делается: буквы смазать клеем, посыпать крупой, а потом покрыть бронзовой краской. На скамье, прямо под стенгазетой, как бы под венцом из золоченых букв «На страже порядка», обычно сидят граждане, — случается, и с наголо бритой головой, — которые моими стараниями попадают в объятия суда, а позже в исправительных колониях узнают, как труд из обезьяны сделал человека.

Стучу в дверь.

— Войдите!

Кабинет у Шефа просторный, с большим письменным столом, к которому примыкает длинный полированный стол. Вместе они образуют букву Т. Это для совещаний. В кабинетах с такой расстановкой мебели располагается особая категория людей, которые в действительности являются или стараются произвести впечатление хороших организаторов. Если от такого Т-образного стола кого-либо переводят к обычному письменному, то это почти всегда означает понижение в должности. Наш Шеф обстановку своего кабинета воспринимает как нечто само собой разумеющееся, никогда никто не замечал у Шефа ни привязанности к ней, ни отрицания. И это делает Шефа в наших глазах особенно симпатичным.

— Присядьте, Добен!

— Благодарю! — Я сажусь на стул поближе к письменному столу.

Шеф курит длинные кубинские сигареты с черным табаком и едким дымом. Как обычно, он какое-то время молчит. Сосредоточивается. Как прыгун перед прыжком или копьеметатель перед броском.

Он высокий, всегда загорелый. Ему пятьдесят пять лет — вдвое больше, чем мне — и выглядит соответственно.

Костюмы он шьет у хорошего портного и довольно яркие, воротничок рубашки всегда чистый, педантично отглажен, галстук модный, с модным узлом. Шеф носит лимонно-желтые туфли, лимонно-желтые перчатки и такого же цвета кожаную шляпу. И большие темные очки.

У него массивные золотые запонки и массивные золотые часы с браслетом. Если бы все эти вещи носил я, то наверняка выглядел бы пижоном, а он, учитывая его положение, возраст и занимаемую должность, этими атрибутами производит обратный эффект, выглядит как бы еще важнее, даже символизирует основательность. Мы знаем, что некоторые над его манерой одеваться посмеиваются — особенно те, кто являются как на парад.

— Добен, что вы успели сделать? Вы уверены, что это несчастный случай?

— С места происшествия убегал какой-то мужчина…

— Есть подозрения?

— Подождем заключения медицинской экспертизы. Автоинспекция считает, что это обыкновенный несчастный случай.

— А вы?

— Мне не нравится этот убегающий мужчина. Личность женщины еще не установлена?

Шеф качает головой. Может он хочет еще что-то сказать, но его перебивает голос секретарши из селектора на самом краю письменного стола:

— Товарищ полковник, из банка…

— Пусть войдут!

Короткий стук в дверь, и в кабинете появляются два невысоких вежливых человека.

— Мы из банка, — говорят они в один голос.

— Присаживайтесь! — Шеф указывает на стулья и кладет перед ними на стол коричневую дамскую сумочку с никелированной пряжкой.

Мужчины, словно они только этим и занимаются ежедневно, открывают сумочку и вынимают оттуда деньги. Сторублевками. Целую кучу денег сторублевками. Я никогда не видел столько денег сразу и, наверное, никогда больше не увижу. Но у этих двоих деньги, кажется, не вызывают вообще никаких эмоций, у них даже глаза не заблестели. Один из них деловито пересчитывает. Пальцы его так и мелькают.

Сотенные сложены ровными пачками по девять и перегнутой пополам десяткой. Пересчитав пачку, первый мужчина подвигает ее другому, и тот также пересчитывает, — только пальцы мелькают.

— Одиннадцать тысяч четыре рубля шестьдесят копеек, — наконец объявляет первый мужчина, — сейчас выпишу чек.

Эти четыре рубля с копейками рядом с остальной кучей денег напоминают мне крошки на неубранном столе.

— Будьте любезны! — говорит Шеф.

— Пожалуйста! — Шефу подается заполненный бланк, который он внимательно изучает.

Другой мужчина открывает свой портфель «на молнии» и складывает деньги.

— Может быть, вам дать охрану? — спрашивает Шеф.

— Спасибо. Нас внизу ждет банковская машина, — говорит первый и встает.

— Спасибо и до свидания! — откланивается другой.

Оба исчезают.

Шеф испытующе смотрит на меня.

— Сумочка той женщины. Я, Добен, об этом заранее не говорил, чтобы не побуждать вас к преждевременным выводам.

БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА

Глава 1

Когда он проснулся, Беата и сын уже ушли. Рабочий день у Беаты в больнице начинался рано, но из большой любви к порядку она старалась всегда прийти раньше, чтобы к появлению уборщицы и санитарок все было наготове, и они не сидели бы, ожидая сменного белья, соды для мытья полов или чего-нибудь другого. Беата — образцовая сестра-хозяйка, и администрация больницы нередко ставила ее в пример другим.

Он повернулся, чтобы посмотреть на часы. Пружины под ним заскрипели. Девять. Пора вставать.

«У Ролиса начался второй урок», — подумал он.

За окном был скучный пасмурный октябрь. Мелкий, похожий на туман, дождь: на жесть оконного наличника падали редкие тяжелые капли. С крыши.

Он все еще флегматично смотрел на часы, которые весело тикали на полированном столе, как бы катая секунды по его скользкой поверхности.

Комната, как всегда, была прибрана, словно к празднику. Беата аккуратно повесила на спинку стула его одежду, которую он кое-как разбросал вчера вечером.

Темный дубовый паркет тускло поблескивал — как озеро ночью.

Пора вставать, снова подумал он, но продолжал лежать, глядя на часы. В голове гудело, во рту пересохло, под ребрами кололо, и абсолютно ничего не хотелось делать.

— Я не алкоголик! — внезапно со злостью выкрикнул он. — Я содержу семью! Я приношу домой зарплату целиком и даже больше!

В квартире никого не было, и он мог кричать сколько угодно.

— Всем бы такой достаток! — выкрикнул он опять, посмотрев на телевизор с большим экраном, который был виден через открытую дверь в другую комнату.

«Почему я кричу? Чтобы услышать свой голос? Чтобы убедить себя? В чем?»

И он умолк, устыдившись.

Стрелки часов неумолимо двигались вперед. Как бы подчиняясь им, он встал, пошел в ванную комнату и открыл кран с горячей водой. И его день начался. Как обычно, с бритья и ванны. Руки немного дрожали, он боялся, как бы лезвие, сбривая щетину, не поранило кожу.

После ванны он почувствовал себя бодрее, но знал, что это ненадолго, если не подкрепиться черным кофе. Он зажег газ и поставил кофейник с водой на огонь.

На кухонном столе его ожидал завтрак, накрытый чистым полотенцем. Он намазал белый хлеб паштетом и заставил себя съесть бутерброд. Как следует он поест за обедом.

Превосходно отглаженная сорочка — Беата после прачечной их всегда переглаживает — галстук, костюм, несколько движений щеткой по туфлям, плащ, шляпа. Готов.

На улицах уже не было утренней сутолоки, автомашины тоже поредели — катились не спеша — мягко, тихо, без завываний и скрипа тормозами.

«Пойду пешком, — решил он. — Так лучше».

Он миновал новую Гертрудинскую церковь, магазин «Умелые руки», где продавались всякие неликвиды промышленных предприятий. Магазин окружила толпа женщин с мешками; миновал Видземский рынок, кафе, где даже по утрам можно выпить коньяку, пересек улицу Миера, глянул вправо на небольшой скверик, примыкающий к забору больницы, отвернулся и, опустив голову, ускорил шаг. Там опять сидели они, те, кто наводил на него ужас своим существованием.

На скамейке в сквере, нахохлившись, как несчастные промокшие воробьи, томились шесть-семь человек. Вернее, то, что осталось от людей. «Синяя дивизия», у которой не было ничего общего с «Голубой» — корпусом Франко, брошенным на помощь фюреру. Старуха Оля, которая несколько лет назад приторговывала рыбой, а теперь попрошайничала и воровала по мелочам, наливала в стакан мутное фиолетовое пойло. На стакан с жадностью смотрели ее собратья.

Вот, наконец, и мастерская. Заказчики, утонув в глубоких мягких креслах, перелистывали журналы мод.

— Доброе утро! — поздоровался он с приемщицей, которая за своим столиком нумеровала квитанции.

— Доброе утро, начальник!

Он исчез за портьерой. Его комната — закройная — была пуста, но в соседних уже гудели швейные машинки, и было слышно, как гладильщик Саша расставляет на чугунной печурке свои утюги. Как профессионал Саша не признавал электрических утюгов, они казались ему слишком легкими, особенно когда приходилось гладить тяжелые зимние пальто. Перейдя сюда из другой мастерской, Саша привез с собой и свою чугунную печурку с набором утюгов, которым было не меньше ста лет, — литые, очень тяжелые, с истертыми ручками, утюги вставлялись в специальные гнезда. От печурки в помещении стояла немилосердная жара, из-за которой работницы, летом Одевавшие совсем легкие халатики, даже при настежь раскрытых окнах чуть ли не в обморок падали. Однако работа с этими утюгами спорилась намного быстрее, поэтому никто не роптал.

Вильям повесил плащ в шкаф, посмотрелся в зеркало — волосы причесаны безукоризненно. «Синяя дивизия» все не выходила из головы.

И почему таким разрешают шляться где попало? Он снова стал думать о пьяницах в сквере, потерявших человеческий облик.

Длинный, обтянутый сукном стол для раскройки ждал его. Он достал из ящика стола прямые и фигурные лекала, сантиметр, вынул из замшевого футляра большие ножницы и заточил мелок.

Так они, черт бы их побрал, сидят там каждое утро! И лакают денатурат!

Он бросил мел, подошел к телефону и набрал номер милиции.

— Дежурный слушает, — отозвались на другом конце провода.

— Говорит заведующий ателье мод Вильям Аргалис. Послушайте, это уже невозможно терпеть! Каждое утро, идя на работу, я вижу одно и то же — в сквере на углу улицы Миера толкутся разные деклассированные элементы. Распивают алкогольные напитки, сквернословят. Мимо ведь ходят женщины и дети… Приезжие могут невесть что подумать о нашем городе… Делайте же что-нибудь!

— В сквере на углу улицы Миера?

— Да.

— Проверим…

— Пожалуйста, проверьте! До свидания!

— Всего хорошего!

Когда он положил трубку, у него словно камень свалился с плеч.

— Что на тебя нашло, Вильям? — спросил незаметно вошедший Саша, присев по обычаю портных на край стола. Очевидно, он слышал весь разговор.

— Противно смотреть!

— С ними никто ничего не сделает. Это неприкосновенные личности.

— Отволокут в вытрезвитель как миленьких!

— Таких не волокут. Вытрезвитель их не принимает, потому что взять с них нечего — там их всех знают в лицо.

— По мне пусть с ними делают что хотят, но чтоб они там не болтались.

— Ничего не выйдет! Поверь мне! Пробовали их заставить работать, но какие из них работники! Стянут что-нибудь по мелочи и опять пропали. Ты бы таких взял? Нет, не взял бы! А другие, думаешь, глупее? Слушай, у меня винишко есть.

— Не хочу.

— Совсем?

— Потом. Может быть.

— Потом может и не будет.

— Не помру. Я кофе выпью.

— Смотри, этим кофе сердце испортишь! Да, твой завмаг ждет примерки. Не заметил?

— Нет.

— Тут он, тут! Прикатился, как бочонок… Может, все же налить полстаканчика, я принесу.

— Не надо!

И Вильям уже искал среди сметанных к примерке костюмов полосатый пиджак завмага. Это был выгодный клиент, костюмы он шил часто, хоть и заведовал магазином готового платья.

Отыскав пиджак, Вильям выглянул в вестибюль и позвал:

— Товарищ Цауна!

Альберт Цауна был из тех, кто всегда над чем-нибудь посмеивается. Он посмеивался над своей лысиной, над своими пятьюдесятью годами, над собственным большим животом, который от смеха колыхался между узкими лентами модных подтяжек. Смех его не был ни навязчивым, ни фальшивым, за ним не скрывались ни досада, ни колкость — Цауна смеялся искренне, от души радуясь тому, что ему выпало счастье жить в этом мире. И своей искренней радостью он охотно поделился бы с другими.

С Вильямом они были знакомы уже лет пять. Вильям теперь не мог бы припомнить, кто из знакомых направил Цауну к нему.

— Мне говорили, что вы сумеете сделать меня тонким, как тростинка, — сказал Цауна при первой встрече. — Уважьте на радость моим девочкам в магазине. Как в той песенке поется: «На берегу Даугавы стройный красавец Пидрик жил…»

— Кто вам шил до сих пор?

Цауна назвал имя старого и дорогого мастера-частника.

Вильям немного заколебался. Он знал, что его знаменитый коллега работает аккуратно, хотя и допускает ошибки, свойственные многим старым мастерам. Достигнув мастерства, они считают, что взобрались на предельную высоту. Они так и говорят: «Дальше идти некуда!» И сражаются между собой по пустякам, причем каждый считает себя достигшим недосягаемых высот. Глубже и шире смотреть обычно им мешает недостаток знаний. Ведь до конца тридцатых годов считалось, что ремесленнику достаточно уметь читать и писать, поэтому редкий из них имел полное начальное образование.

Моды менялись, как по двойной спирали, один за другим в моделях оживали старые элементы, над которыми довоенные мастера работали еще десятки лет назад: поэтому они думали — раз для них в этом нет ничего нового, достаточно перенести на костюм старые элементы, и он станет модным. Все как будто ладилось, получалось правильно, опытной рукой можно было иногда и подправить, и подгладить, но все же клиенты замечали, что костюмам не хватает той элегантности, которая на картинке в журнале мод. Это вызывало недоумение. Почему? А причина крылась в самой основе — в системах покроя, по которым работали старые мастера. Системы рождались, отживали свой век и отмирали, уступая место другим, более сложным, более соответствующим замыслам модельеров.

В разных странах мира системы разрабатывались, перерабатывались и из года в год совершенствовались, работали целые институты, стремясь к элегантности кроя и экономии материалов. Старым мастерам уже казалось невозможным освоить эти системы. Они обучились своему ремеслу по книгам Кадикиса, по системе Кадикиса, когда для раскроя костюма требовалось всего около двух десятков формул, а теперь приходилось работать по методу Мюллера из Западной Германии, разработавшему уже около двухсот формул. Если новые книги институтов моделирования и доходили до старых мастеров, то заглянув в них, они находили их слишком сложными и не признавали. Зачем напрягать мозги какой-то алгеброй, если «по Кадикису» просто и ясно: раздели объем бедер на четыре и прибавь один сантиметр. Зачем ломать голову, если заказчиков полно — целые очереди — и платят они те же самые деньги?

Вильям Аргалис принадлежал к поколению, которое начинало свою карьеру закройщика не с метлы в мастерской хозяина, а после окончания техникума, и с алгеброй Вильям справлялся без особых усилий. К счастью, ему не чуждо было и профессиональное честолюбие.

И если Вильям малость и заколебался перед тем, как нанести удар по авторитету старого мастера, то дело было не в нем самом — в себе он был уверен — Вильям опасался за свою бригаду швей; ведь он работал не в ателье высшего разряда, а в мастерской второй категории. Ладно, решил он наконец, — если что не получится, сам посижу за машинкой.

Но и на сей раз пиджак на завмаге сидел как литой и Цауна весело болтал, пока Вильям булавками наживлял высоту плеч:

— Вы, мастер, меня совсем разорите! Если у человека такой превосходный портной, как вы, он уже не может спокойно пройти мимо отреза. Руки сами тянутся к кошельку в кармане. Это, наверно, уже десятый костюм, который вы шьете, не так ли?

— Примерно.

— Ну, это не так уж много. Был такой французский писатель Бальзак, так после его смерти осталось сто жилетов. Жаль, что теперь жилеты не модны, в жилете я всегда чувствую себя очень удобно. Пиджак малость мешает, когда надо что-нибудь перенести или поднять. Теперь ведь директор магазина — наполовину грузчик — частенько самому приходится вкалывать. В подсобные рабочие на склад никого не заманишь… Что, уже все? Просто жаль снимать!

— Зайдите денька через три. Думаю, костюм будет готов.

— Ничего, ничего, — махнул рукой Цауна и начал одеваться, — мне не к спеху. Поспешишь — людей насмешишь.

Одевшись, Цауна ловко открыл портфель, вынул большую, завернутую в папиросную бумагу бутылку и поставил ее на стол.

— «Гавана клаб». По чайной ложке, отходя ко сну, или по стакану по утру, хи-хи-хи!

— Спасибо! — Вильям привычным движением поставил бутылку в небольшой шкафчик. Там она звонко стукнулась о другие — уже пустые.

— До свидания!

— Всего хорошего!

Цауна, должно быть, не успел еще выйти на улицу, как Саша уже был тут как тут.

— Ну как? Хорошая водка?

— Нюх у тебя хороший. Уже под градусом?

— Немного. Совсем чуть-чуть.

— Иди, работай!

— Какая уж работа, если подчиненному приходится выпить не только свою порцию, но и за начальника.

— Иди, меня люди ждут!

Саша вовсе не обиделся за то, что его прогнали гладить. Он никогда и ни на что не обижался.

Клиентов набралось с дюжину или даже больше, но Вильям управился быстро — в отличие от «старых мастеров» на примерку он много труда не затрачивал. Больше времени у него уходило на раскрой: система Мюллера требовала точности.

Как только Вильям разложил материю на столе и заточил мелок, снова появился Саша.

— Послезавтра двадцать первое число, — сказал он.

— Ну и что? — угрюмо спросил Вильям.

— День работников пищевой промышленности. Я прочитал в календаре. Булки ем? Ем. Значит, я просто обязан выпить за пищевиков. Ты ведь тоже ешь хлеб. — Саша со свойственной пьяницам настойчивостью не принимал никаких возражений.

— Если ты выпьешь еще рюмку, будешь совсем в стельку.

Вот это уже было неправдой. Старый Саша никогда не напивался в стельку, он всегда держался на одном уровне опьянения и, выпив, не шатался по мастерской, а работал.

— То, что я выпил раньше, уже испарилось возле моей горячей печки.

Вильям махнул рукой.

— Смотри, только одну! — пригрозил он.

Саша достал из шкафчика бутылку, отвинтил металлическую пробку, налил себе стакан и выпил.

— Вот это вещь! — выдохнув, похвалил Саша. — Хочешь?

— Нет.

— Ну, а если хорошенько подумать? Ведь полегчает: вчера мы все-таки перебрали.

— Занесла нечистая этого балбеса с его спиртом.

Саша уже наливал.

— Половинку, — предупредил Вильям.

Ром вкатился в горло легко и нежно, как шарик.

— Ладно, надо идти утюжить! — Саша поставил бутылку в шкафчик. — Зайду потом.

Вильям разложил на ткани выкройки, отметил контрольные размеры, обвел контуры больших выкроек и, стирая их, подогнал к контрольным. Дальше шли мелкие детали. Ничего нового для него в этом не было, порядок выкроек почти не менялся, и полстакана рому, конечно, помешать не могли. Наоборот, — он взбодрился. Вильяма тревожило только то, что он все чаще теперь выпивал по утрам. Несколько лет назад в мастерской браться за стаканы осмеливались только после закрытия, теперь это делали уже после обеда, а сам он нередко начинал еще раньше, хотя проснувшись утром, твердо обещал себе: сегодня ни капли. Вначале тревогу вызывала неспособность сдержать данное себе слово. Затем еще большую тревогу вызывало то, что он уже каждое утро обещал себе не пить, но всякий раз нарушал это решение без особых угрызений совести.

— Товарищ Аргалис, к телефону! — позвала приемщица.

Вильям по голосу узнал Цауну.

— Уважаемый мастер, у меня предложение, достойное внимания!

— Да, я слушаю, — Вильям думал, что Цауна захочет изменить фасон пиджака. Кое-что еще можно было сделать.

— Предлагаю пообедать вместе.

— Хм…

— Не откажите, сделайте милость! Это будет не простой обед. Во всяком случае, я надеюсь.

— Надо подумать…

— Мастер, я буду ждать! Спускайтесь ко мне в магазин, когда освободитесь от неотложных дел. До свидания!

Вернувшись в свою комнату, Вильям решил пропустить еще полстаканчика. Рома в бутылке заметно поубавилось — верный признак, что Саша приходил еще раз. Нет, уж лучше идти обедать, чем нализаться здесь с Сашей!

Магазин Цауны был недалеко. Он располагался за углом — в неоштукатуренном кирпичном здании, и из-за больших витрин помещения его хорошо просматривались. Магазин был небольшой: здесь работало всего несколько продавщиц, но находился он на бойком месте, выручку он тоже давал приличную — покупателей тут всегда полным-полно.

Длинные хромированные штативы тянулись во всю длину зала, на них пальто и костюмы висели так, чтобы покупатели могли товар поближе рассмотреть и пощупать. Это им нравилось, и покупали здесь охотно.

Вдоль внутренней стены расположились примерочные кабины, возле них стояли продавщицы в голубых халатах.

За примерочными кабинами — дверь с респектабельной черной табличкой «Директор», за ней крутая лестница вела в подвал. Была еще вторая лестница, которая вела во двор. Это служебный вход — по утрам, когда магазин еще закрыт, этим входом пользовался персонал, сюда подвозили товар и подъезжали инкассаторы. Обе лестницы вместе как бы образовывали букву «V», которая нижней точкой упиралась в склад, забитый такими же штативами и вешалками, как и наверху.

В одном из углов склада — ярко освещенная будка, в которой за небольшим письменным столом сидел Альберт Цауна и что-то отмечал в накладных. За его спиной как охрана стояли два голых манекена ярко-розового цвета.

— Вот тут, мастер, я и обитаю, — весело сказал Цауна. — Сейчас пойдем! — Он уже надевал пальто. — Ничего особенного в нашем магазине нет… Дыра! Но в другой магазин переходить не хочется, план мы тут перевыполняем. Зачем мне шикарный кабинет при пустом кошельке? А на базе я умею выбить хорошие вещи. Может, вашей супруге нужна шуба? Несколько штук у меня есть. Сибирская белка. Дороговато, правда, но крашеный кролик тоже ведь не дешево стоит. А эти синтетические… Настоящие дамы такое не носят. Сибирская белка — редкость, на прилавках таких шуб не бывает.

— Нет, не надо.

— О, тогда вам повезло с женой! Вы на зависть удачно женились! Я не знаю ни одной женщины, которая не нуждалась бы в шубе.

Беата, правда, о шубе мечтала давно, но таких денег у Вильяма не водилось.

Глава 2

«Вилнис» — небольшой уютный ресторан. Стулья обтянуты красной искусственной кожей, пол натерт до блеска, неброский интерьер. По вечерам здесь не танцевали, и это в значительной мере определяло состав посетителей — молодежь появлялась редко, в основном сюда приходили пожилые, занятые серьезными делами люди, а также постояльцы гостиницы, которая располагалась над «Вилнисом».

— Я здесь обычно обедаю, но сегодня обед особенный, и подадут нам сегодня тоже нечто особенное, — сказал Цауна.

Когда подошел официант, Цауна отказался от меню и попросил позвать шеф-повара, который появился незамедлительно — улыбающийся, как месяц ясный.

— Мое почтение!.. — профессионально и заискивающе поздоровался он. — Суп, конечно, заказывать не будем? Стоит ли накачиваться супом — он разжижает желудочный сок, а вот коньяк улучшает аппетит. Положитесь на меня — начать надо с заливной лососины.

— На такого знатока, как ты, можно положиться! — закивал Цауна.

Цауна был из тех, кто умел скрыть опьянение, хотя выпил он не меньше Вильяма. Шеф-повар опрокинул рюмочку, извинился и побежал на кухню распоряжаться. Так он несколько раз возникал у столика, потом исчез совсем.

Часов около пяти в Вильяме пробудилась сознательность, и он сказал Цауне, что должен вернуться на работу — там наверняка полно клиентов, но Цауна не хотел его отпускать. Сошлись на том, что посидят еще с полчасика. Черт знает, о чем они с таким интересом болтали, но когда Вильям опять вспомнил о работе, было уже семь часов. Возвращаться туда не имело никакого смысла — мастерскую может закрыть и приемщица.

— Посидим еще, — предложил Цауна. — Сегодня нам ужин ничего не стоит. Сегодня платит шеф-повар, потому что его жена получила шубу из сибирской белки. — И он сделал знак официанту, чтобы принес еще бутылку.

Спустя час Цауна приметил за соседним столиком двух молодых женщин — должно быть, приезжих, из гостиницы наверху. Он решил пригласить их за свойстолик.

— А по мне, пусть они сидят там, где сидят, — сказал Вильям. — Моя жена красивее, чем они обе вместе взятые. И вообще я люблю свою жену, и она тоже меня любит.

— Я тоже когда-то был женат, но больше уж не женюсь.

— Почему?

— Потому что развод мужчинам слишком дорого обходится, хо-хо!

— А зачем разводиться?

— Еще умнее не жениться вовсе. Ваше здоровье!

На улице свистел резкий ветер, но и он не охладил разгоряченную голову Вильяма, хотя до дома он прошел несколько кварталов. Слишком много он выпил.

Беата еще не спала, хотя обычно в это время в спальне уже было темно. Вильям наощупь прошел в первую комнату, услышал посапывание Ролиса. И ему снова стало стыдно, что он опять напился. Гораздо легче ему, наверно, было бы, если бы Беата встретила его шквалом злости. Но она сидела молча, подобрав колени к подбородку и наполовину укрывшись ватным одеялом. Вильям, хотя и был пьян, однако заметил, что она встревожена — под тонкой ночной сорочкой ее высокая упругая грудь напряженно вздымалась.

— Позвони на работу, — сказала без всяких предисловий.

— В полночь там обитают разве только привидения, — попытался сострить Вильям.

Тогда Беата пересказала ему то немногое, что по телефону ей удалось выведать у Саши.

После обеденного перерыва в мастерской собралось несколько клиентов. Прождав около часа, они начали осаждать приемщицу, требуя, чтобы она сказала точно, когда явится закройщик. Они, мол, не могут тратить время попусту, они хотят знать, когда в этой мастерской, наконец, будет порядок. Приемщица вначале успокаивала их заученной фразой: «Подождите немного, закройщик скоро будет!» Но вскоре ей пришлось прибегнуть к байке о срочном совещании у начальника управления. Как назло один из клиентов оказался газетчиком. Он и объявил, что уже давно ждал такого факта, и помчался к начальнику управления. И тогда нагрянула целая комиссия. Она и не разрешила приемщице закрыть мастерскую: такое право имеет только заведующий.

— Значит, мастерская до сих пор не закрыта?

Беата пожала плечами и натянула на себя одеяло.

Вильям подошел к телефону и набрал номер мастерской. Уже после второго гудка кто-то поднял трубку и незнакомый голос ответил:

— Алло!

Вильям, ничего не сказав, глянул на часы — было за полночь.

Беата, наконец, заснула, а Вильям лежал на спине с открытыми глазами и прислушивался к затихающему на улице шуму автомашин. Докатился, подумал он. Пропил пост заведующего мастерской. Теперь наверняка понизят до рядового портного, будешь пить дальше — переведут в простые гладильщики, а дальше… И он вспомнил доходяг в сквере, длинную костлявую старуху Олю, которая разливала фиолетовую жидкость. Он подскочил с намерением что-нибудь предпринять. Но не знал, с чего начать.

Наконец, он решил позвонить завмагу Цауне. Когда он в двух словах рассказал суть дела, Цауна велел немедленно ехать к нему. Хотя уже была глубокая ночь, Цауна возился на кухне — кипятил воду для кофе.

— Просидев в твоей мастерской до полуночи, комиссия, наверняка так обозлилась, что тебя турнут как пить дать, — рассуждал Цауна. — Тут тебя никакие знакомства не спасут. Я знаю только один путь — махнуть лечиться в Страуте. От алкоголизма. Дело проверенное: некоторые по этой дорожке прогулялись раза три, а то и больше, но всегда возвращались оттуда со справкой, удостоверяющей, что теперь они чисты как ангелы. И тебе такую дадут.

— Нет, это не так просто. Я и раньше подумывал о лечении. Нужны всякие анализы, на это уйдут недели.

— Передай с женой ключи от мастерской и напиши покаянное письмо начальнику управления! Извинись за то, что не предупредил, и присочини еще с полдюжины каких-нибудь историй — это любят. Анализы пусть тебя не волнуют, я все устрою.

ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ

Глава 1

Там, где теперь расположен воздушный мост возле станции Браса, в начале пятидесятых годов был железнодорожный переезд со шлагбаумом, который поднимали и опускали вручную. Здесь же, со стороны центра города стоял круглый, довольно большой пивной ларек. По воскресеньям, когда на трассе Межапарка гремел мотокросс, в ларек набивалось чуть не с полсотни мужчин; столики тут были маленькие, круглые, на одной ноге, как избушка Бабы-Яги. Большинство посетителей замечали эти столы только тогда, когда осушали свои кружки. Они, видно, считали, что столики для пустых кружек и предназначены. А полные кружки они держали в руках и потягивали пиво, подперев какую-нибудь стену или выходили из ларька на свежий воздух.

— Господь бог для всех господь, — сказал толстый мужчина, выходя из ларька на солнышко. В каждой руке он ловко держал по три кружки с пивом, через края которых перекатывалась и по стеклянным зеленоватым бокам сползала густая пена. Это злило стоявших в очереди и истомившихся от жажды.

Мужчина осторожно поставил кружки на большой дощатый ящик возле забора — в таких ящиках дворники хранят свои орудия труда, и начал медленно, со смаком переливать в себя золотистую жидкость.

— Жлоб! — крикнули ему из очереди, когда он взялся за вторую кружку.

— Господь бог для всех господь, а каждый — сам за себя! — веско изрек толстяк, сдул пену и приступил к третьей кружке.

Буфетчица — шустрая горластая бабенка лет сорока — каждое утро начиная работу, она надевала накрахмаленный фартук и белые крахмальные нарукавники, а вечером все это уносила домой, стирала, крахмалила и гладила, — наполняла кружки бочковым пивом и сурово относилась к тем, кто налегал на прилавок. Все это происходило с невероятным однообразием: кто-нибудь, увлекшись разговором, забывался и прижимался плечом к витрине, и эта великолепная стеклянная витрина, которая просто была поставлена на прилавок, начинала съезжать. Еще немного — и она с мелодичным звоном свалится на пол, но до этого никогда не доходило: бдительные карие глаза буфетчицы все замечали своевременно.

Рядом на бочке стоял глубокий поднос с кружками, в которых оседала пена. Пиво было теплым, пена оседала медленно, и в кружки, чтобы наполнить их до краев, приходилось доливать в три приема.

— Это еще что? Стоять не умеете? — Буфетчица поставила наполовину налитую кружку на поднос и так яростно посмотрела на виновника, что казалось, он сию минуту сгорит, и на затоптанном полу останется лишь кучка серого пепла. Буфетчица снова подошла к витрине и подвинула ее на прежнее место.

Витрина эта была сокровищницей не бог весть каких богатств — бутерброды, масло с которых и ножом уже не соскоблить, с засохшей килькой, с таким же засохшим сыром, а испеченные еще на прошлой неделе тминные булочки стучали как баранки.

Войдя в ларек, Зутис сразу оценил обстановку и ловко пристроился в конец очереди за широкоплечим пожарником в новой форме. Сам себе он казался очень важным и таким же важным хотел выглядеть перед остальными.

Затаившись за открытой дверью, Зутис выжидал, пока вдоль прилавка выстроится очередь нужной длины. Встав за пожарником, он оказался как раз возле края витрины, который был дальше всего от буфетчицы.

Следя за каждым ее движением и одновременно стараясь угадать, не посмотрит ли она на витрину, Зутис положил руку на прилавок, прижал пальцы к стеклу витрины и начал осторожно ее отодвигать. Образовалась щель, и он просунул туда руку, дотянулся до тарелки с тминными булочками — они были ближе других. Их удалось коснуться лишь самыми кончиками пальцев и, будь они не черствыми, а мягкими, может, их удалось бы не только коснуться, но и удержать.

Дальнейшее произошло в мгновение ока — булочка со стуком упала на пол, буфетчица вскрикнула: «Ого!» — Зутис кинулся к дверям, но пожарник обернулся и схватил его сзади за куртку. Молниеносно и резко, словно поймал мышь.

Последовала реакция присутствующих — те, кто больше других выпили пива, решили блеснуть знаниями из области педагогики.

— Надрать уши! Да как следует!

— Отколошматить да сдать в милицию!

Путь к дверям был отрезан, рука крепко держала Зутиса за шиворот. Любители пива негодующе шумели. Ждали, кто первым отвесит затрещину, чтобы последовать примеру, но, к счастью, настолько пьяным никто не был. Может, ждали решения буфетчицы, в конце концов, ведь это ее хотели обворовать.

Зутис тихо заскулил, глотая злые слезы. Слезы осознанного бессилия. Волосы у него сбились в грязные космы, руки давно не видавшие воды, были черны. Слезы оставляли на некрасивом прыщавом лице светлые дорожки. Двухцветная, сшитая из старых одеял, куртка — все, на что была способна мода при послевоенной бедности, — полуразвалившиеся теннисные тапочки на босу ногу — таким он стоял теперь перед своими судьями. Под ложечкой у него сосало от голода.

Буфетчица обошла прилавок, взяла мальчишку за ухо, но не дернула.

— Сколько тебе лет? — спросила она.

— Одиннадцать, — всхлипнув, соврал Зутис. Ему уже исполнилось двенадцать.

Буфетчица отпустила ухо, вернулась к прилавку, положила на тарелку две тминные булочки, открыла бутылку лимонада и все это подала Зутису.

— Ешь!

Инцидент, казалось, был исчерпан. Пожарник отпустил мальчишку и занял свое место в очереди за пивом.

Мальчишка, все еще всхлипывая, поставил бутылку лимонада на столик рядом с пустыми, в пивной пене, кружками и стал жадно есть. Казалось, всех желающих отлупить его такое развитие событий удовлетворило, и они с радостью вновь припали к пиву.

— Как тебя звать? — приветливо спросила буфетчица.

— Зутис,[98] — ответил паренек. Это была его фамилия и одновременно прозвище. Вот имя — Вилберт — в последнее время где-то затерялось.

— Мать у тебя есть?

Зутис покрутил головой: рот у него был полон.

— Отец?

Зутис кивнул — есть.

— А где ты спишь?

— Дома.

— Ешь, ешь! — Буфетчица задумчиво нахмурила лоб и снова встала за свой прилавок. «Отец, наверно, пьет», — подумала она.

Выйдя из ларька, Зутис присоединился к потоку пешеходов, валившему через железную дорогу. Он тоже хотел попытать счастья — втиснуться в общественный транспорт. По воскресеньям, во время мотогонок, когда по шоссе на «Нортонах» мчались оба лидера — Гринберг и Попе, на одиннадцатый маршрут депо дополнительно выделяло вагоны, но и их не хватало. Открытые платформы вагонов, похожие на катафалки с бронзовыми колокольчиками, были облеплены людьми, как весной ветка пчелами. Сидели на буферах и крышах, висли на поручнях, стояли на подножках, и встречные трамваи притормаживали, чтобы кого-нибудь не зацепить. Утром милиции еще удавалось поддерживать порядок, но уже к середине дня она была бессильна.

Добравшись до Межапарка, Зутис, не доходя до стола билетерши, пролез под веревками, ограждавшими трассу, и сопровождаемый свистками дежурных на трассе; пересек шоссе: он знал, где искать отца.

Вдоль веревки с красными треугольными флажками, ограждавшей внутреннюю и внешнюю стороны гоночной трассы и протянутой от сосны к сосне, стояли болельщики. Перелистывая программку, они отмечали номера мчавшихся мимо мотоциклов, ели мороженое, иногда выкрикивали «Ура!», если кто-нибудь из гонщиков обгонял другого и устремлялся вперед. В перерывах между заездами они разбредались по многочисленным буфетам — кто за горячими сосисками, кто за пирожками.

Уютнее других чувствовали себя семьи. Заботливые матери семейств приходили сюда с тяжелыми сумками, нагруженными всякой едой, и с белыми скатертями. Они расстилали их на пригорках, откуда вся семья и друзья могли наблюдать за ходом соревнований, держа на коленях тарелочки с золотой каемочкой и набив рты.

Еще прошлым летом Зутис обходил эти семейные островки стыдливо, как заблудившийся под дождем щенок: он всякий раз боялся, что какая-нибудь мать семейства поколотит его палкой или прогонит. Он не мог бы объяснить, почему он чувствовал себя так, словно эти люди имеют такое право. Но так он чувствовал себя только прошлым летом. Нынче глаза его разгорались, когда он замечал пустые бутылки — многим не хотелось тащить их обратно: до трамвая было довольно далеко. А если бы представилась возможность, он не постеснялся бы прихватить и чего-нибудь из съестного или стянуть все равно что, уж потом он сумеет продать или выменять на еду.

Больше всего зрителей толпилось возле крутого поворота, где высокие бугры образовали вполне сносный амфитеатр, здесь самых лихих гонщиков на асфальте заносило поперек полосы или резко выбрасывало на песчаную обочину трассы, как седока из седла. Но большинство зрителей не чувствовало в этих падениях привкуса крови, поэтому смотрели на них с интересом. Еще и потому, что каждое падение было сенсационным — оно вносило поправки в распределение мест победителей.

Напротив небольшой дощатой трибуны и белой финишной прямой, пересекающей шоссе, между соснами за огромным щитом из окрашенной жести с пламенным призывом «Сажайте кок-сагыз квадратно-гнездовым способом!» отдыхали мотоциклисты. Здесь крутились мужчины, одетые в кожаные куртки на «молнии», со шлемами в руках, прохаживались судьи, держа под мышкой стартовые флажки в чёрно-белую клетку, сюда время от времени сбегались восхищенные болельщики — качать победителей прямо вместе с мотоциклом. Случалось, что гонщик, крепко вцепившийся в руль на трассе, здесь, на финише, неожиданно обессилев, его отпускал, и когда восторженные болельщики подбрасывали его вместе с мотоциклом, в воздухе гонщик и мотоцикл оказывались порознь, но «ура» кричали обоим. Перед стартом здесь ревели моторы: еще раз проверяли, хорошо ли работают самодельные глушители, по виду напоминающие тромбоны, не требуется ли подтянуть проволоку, на которой крепились номера участников.

Отец сидел, прислонившись спиной к дереву, и смотрел вперед стеклянными глазами. Напротив на корточках присел один из гонщиков и о чем-то его спрашивал. Зутис расслышал только ответ отца:

— Все в порядке… Главное — спокойствие…

Гонщик возмущенно вскочил и набросился на группу мужчин, которые, судя по фуражкам с блестящими козырьками и кокардами, имели самое прямое отношение к мотоциклам и мотоспорту.

— Какая сволочь успела накачать Рыбку? Это уж слишком, в конце концов… Теперь я могу совсем не выходить на старт, карбюратор не отрегулирован — значит, мне там нечего делать!

— Отрегулируй сам!

— Я сумею это сделать так же, как ты. Или все остальные! Но так, как Рыбка, не сумеет никто! И какая-то сволочь накачала его как раз перед стартом! На первенстве страны!

Когда перед очередным заездом взревели моторы — взревели, конечно, слишком мягко сказано о том адском треске, от которого, казалось, с сосен осыпется вся хвоя, — база отдыха мотоциклистов сразу опустела: все заспешили к старту, чтобы запомнить порядок номеров после первого круга.

Даже Зутис-старший, прозванный мотоспортсменами Рыбкой, попытался стронуться с насиженного места на мягком мху, но ему это не удалось, и он махнул рукой.

— Все в порядке… Главное — спокойствие…

С войны Зутис-старший вернулся, потеряв больше, чем если бы лишился руки или ноги. Он потерял надежду стать тем, кем ему хотелось. По образованию инженер-механик, еще до мобилизации в легион он уже был автором нескольких запатентованных изобретений. Один популярный журнал, выходивший в буржуазной Латвии, напечатал как-то фотографию двух симпатичных счастливых молодых людей. Под ней была следующая подпись: «Брачный союз в кругу интеллигенции. Выпускница консерватории певица Вероника Даудоне отдала свою руку инж. мех. Янису Зутису».

С именем Зутиса связывали надежды развития механики в Латвии, а надежды Зутиса были связаны с механикой в Латвии и заводом сельскохозяйственных машин «Иганта».

Восстановления Советской власти в Латвии Янис Зутис как будто даже и не заметил — ни его родителям, ни ему, ни родителям жены не принадлежало ничего такого, что подлежало бы национализации, в политику он не вмешивался, потому что считал ее совсем пустым делом — в конце концов, основной движущий рычаг любого государства — это экономика, но как технократ он все же считал, что социализм располагает куда большими возможностями.

Когда началась война, он долго стоял на распутье, не зная, в какую сторону податься. Ему хотелось все обдумать, но времени не было. И он принял самое нерациональное решение — выждать.

Если бы в немецкую армию он вступил добровольно, если бы он был убежден, что воевать следует именно на этой стороне, то в конце войны он потерял бы меньше. Он мог проиграть, приспособиться к обстоятельствам и жить в ожидании реванша, тогда по крайней мере было бы ради чего ждать.

Но в немецкой армии он был всего лишь заблудшей овцой. В латышский легион он попал по мобилизации. Поэтому капитуляция казалась ему избавлением.

Отсидев в лагерях для военнопленных и переболев цингой, Зутис возвратился в Ригу в тысяча девятьсот сорок седьмом году. Он жаждал деятельности. Остальное его почти не интересовало — он хотел работать. Главное — работать. За годы войны и лагерей в голове у него накопилось немало идей. Он хотел реализовать эти идеи — идеи улучшения силовой передачи и повышения коэффициента полезного действия двигателей.

Устройство на работу Зутису представлялось важным событием. Он надел пиджак и брюки в полоску, которые носил со смокингом, жилет, положил в карман жилета серебряные часы с брелоком Талавии,[99] вдел в петлицу лацкана белую гвоздику, повязал яркий галстук. И, насвистывая мелодию довоенного шлягера, торжественно переступил порог отдела кадров.

Начальник отдела кадров в помятой гимнастерке, с деревяшкой вместо ноги, встретил его прищуренным, недоверчивым взглядом, каким встретил бы диверсанта, который пронес на фабрику чемодан со взрывчаткой. Особенное недоверие у него вызвали галстук и лакированные штиблеты Зутиса. Чему этот тип так радуется?

Начальник отдела кадров был совсем не тот человек, которому полагалось бы сидеть в этом кресле, но нужных людей не хватало, да и зарплата в отделе была невелика. Мало кто соглашался здесь работать.

— Что вам угодно?

— Надоело бездельничать!

— Что вы умеете?

Зутис не знал, что у начальника отдела кадров всего лишь начальное образование. Перемежая речь научными терминами, Зутис изложил свои знания в области механики. Кадровик и виду не подал, что из всей его длинной речи не понял и десятой доли, при этом он даже перелистывал какие-то документы, чтобы произвести впечатление знающего человека.

— Так на какую работу хотите устроиться? — он опять прищурил глаза.

— Я думаю, что самое подходящее, там же, где и прежде… — Хочешь одолжить сотню, проси минимум тысячу, подумал Зутис и пошел ва-банк. — Главным конструктором завода…

У начальника отдела кадров даже губы побелели.

— А директором не хотите?

Янис Зутис чуть подумал, потом покачал головой.

— Нет, директором не хочу… Директор — это все же административный работник, тут нужен другой талант.

В тот день на завтрак начальник отдела кадров съел лишь ломтик черного хлеба, смазанный тонким слоем маргарина. Хотелось побольше оставить детям. Голодать ему пришлось с самого начала войны, но и до сих пор он ни разу не наелся досыта. Продукты все еще распределялись по карточкам, и если бы не эти карточки, то семья вообще бы не выжила. На рынке царили фантастические цены, на свою зарплату он мог бы купить килограмм свинины и четверть пуры картошки. Хорошо, хоть картошка была своя: когда жена переехала в Ригу, они получили семейный огородный участок возле ипподрома. Овощи уродились, и когда он ночевал в будке, ему удавалось сохранить урожай от налетов воров. Тогда зимой тратились только на хлеб, сахар, какую-нибудь заправку и махорку. А вчера жену на рынке обжулили на консервах: вместо американской свиной тушенки — пойди, разберись, что там на банке написано по-чужому — подсунули бобы в томатном соусе. Жена проплакала все утро.

И вот теперь перед ним стоит этот тип в лакированных штиблетах и смеет требовать пост главного конструктора. «Может, он стрелял в меня, может, как раз из-за него у меня теперь нет ноги. Я заплатил своей кровью за победу, а он теперь стоит передо мной в лакированных штиблетах. Главный конструктор — это значит, он будет одним из тех пятерых, кто на заводе получает «литерные» — карточки первой категории. Им не приходится на огородах отбиваться от воров, они каждую неделю получают по литру сгущенного молока, свинину да конфеты в придачу. Значит, я за свою пролитую кровь смогу вдоволь наглядеться, как мои дети едят черный хлеб с маргарином, а твои лакомятся сгущенным молоком?»

— Вон! — заорал начальник отдела кадров. И со злости накричал еще глупостей: — Нам не нужны никакие конструкторы, время конструкторов кончилось! Кончилось время господ!

Административных кадров не хватало, поэтому люди со светлым умом были на особом счету. Хорошо если на каждую фабрику досталось по одному такому работнику. На заводе, где Зутис работал до войны, таким человеком был парторг; если бы Зутис после всего, что случилось, зашел к нему, все, наверное, уладилось бы, но Зутис даже не подозревал о существовании такой должности, как парторг.

С завода он ушел не потрясенным, а растерянным и удивленным.

Чего за четыре года не могла добиться вся геббельсовская пропаганда, постоянно твердившая, что послереволюционная Россия — это страна варваров, которых Америка снабжает десятиколесными студебеккерами и другой техникой, того за несколько минут добился один-единственный человек, который сидел не на своем месте.

Зутис старался понять, как же государство обойдется без конструкторов, но не смог. Мысли его перепутались, он шел, ничего не видя перед собой. На углу улиц Ленина и Гертрудинской на него чуть не наехала тачка — там разбирали развалины. Три стены дома еще были целы, а середина пуста. Это напоминало старый сломанный дуб с выгоревшим дуплом. Он вспомнил, что в этом здании был кинотеатр, но название его стерлось в памяти.

Как во сне он дошел до Видземского рынка. Около дамских туалетов милиционер ловил спекулянток папиросами. При появлении милиционера они разбежались, но одну он успел схватить за хозяйственную сумку.

На улицах было безлюдно, а рынок просто кишел народом. Каждый здесь что-нибудь продавал или покупал. Пока Зутис протискивался сквозь толчею, — он и сам не мог бы сказать, как и зачем он оказался здесь — ему предлагали сахарин, синьку для белья, масляную краску, мыльный камень и бритвенные лезвия. Откуда им знать, что у него в кармане нет ни копейки.

И вдруг он услышал радостный возглас:

— Да здравствует надежда латвийской механики!

Зутис просветлел. Перед ним, широко раскрыв объятия, стоял его бывший ротный товарищ Альберт Цауна с обветренным, покрасневшим лицом.

— Привет! — Зутис все еще не мог опомниться.

— Ради такой встречи с меня причитается… Давай-ка водочки! — Альберт, который всегда был большим хвастуном, схватил Зутиса за рукав и затащил в одну из серых базарных будок из фанеры.

Это было прокуренное помещение с четырьмя столиками, грязным, замызганным полом, мутными стаканами, тяжелым запахом тушеной капусты и костлявым официантом с полотенцем, перекинутым через руку.

— Леопольд! — бесцеремонно обратился Альберт к официанту. — Принеси нам божественный напиток солнечной страны!

— Сколько звездочек?

— С буковками. И черной икры!

Когда от первых рюмок коньяка тридцатилетней выдержки стало горячо в желудке, Цауне вдруг захотелось услышать от Зутиса признание, что тому еще не доводилось пить такой замечательный коньяк.

— Разве при Ульманисе при своей инженерской зарплате ты мог себе это позволить? Не мог. А икру? Ее подавали разве что на приемах дипломатов и то по нескольку икринок на бутерброд. А сегодня мы, простой трудовой народ, покупаем коньяк по цене водки и ложками лопаем икру. За это слава Иосифу Виссарионовичу! И аминь!

Цауна возвратился в Ригу уже с год назад. Когда войска, в которые он был мобилизован фашистами, сдались в плен, части латышей предоставили возможность проявить себя в рядах Советской Армии, и многие охотно это сделали. Цауну зачислили в полк, особо отличившийся под Кенигсбергом и Тильзитом. Когда прислали награды, Цауне тоже досталась медаль.

— Где ты работаешь? — спросил Зутис.

— Числюсь в конторе по сплаву леса…

— Как это… числюсь?..

— Э… Там, дружище, только числиться теперь и можно! Раз в месяц я прихожу расписаться в получении зарплаты и раз в год подписаться на государственный заем. Мою получку прикарманивает бригадир.

— А на что же ты живешь?

— У моего старика около ВЭФа есть домишко с большим сараем. Во время войны он пристроил там четыре легковушки и два грузовика. Слушай, у меня хорошая работенка есть! Автомехаником.

— Видишь ли, я конструктор, у меня накопилась уйма идей…

— Идиот, кто тебя возьмет конструктором! Ты ведь служил в легионе!

— А какое отношение имеет работа к биографии? Я в политику никогда не лез.

— Ты болтаешь, как гимназист.

— Похожу по заводам, попробую.

— Попробуй… Даже если тебе повезет, ты будешь зарабатывать шестьсот в месяц, а килограмм масла стоит четыреста. Я же дам тебе шесть тысяч. Подумай о семье!

— И все же я попробую…

Альберт Цауна подозвал Леопольда и высыпал — так сыплют корм курам — на стол три червонца.

— Не пересчитывай, — похлопал он официанта по плечу, — клади в карман!


Предприятиям требовались каменщики, штукатуры, маляры, электрики, слесари. Время конструкторов еще не настало. Везде работы было хоть отбавляй, устраивались воскресники по уборке развалин, в будни налаживали новые и чинили старые станки. Чем больше Зутис ходил в поисках работы, тем больше убеждался, что Цауна во многом прав. Если где и требовался конструктор, то Зутису прямо или косвенно давали понять, что шансов у него почти нет. Из-за биографии. Около месяца он ходил, злился и упрашивал, потом махнул рукой и пустился на поиски Альберта. Пройдет год-другой и все уладится. Так ему давали понять даже в отделах кадров. Пока еще могли подбирать конструкторов с подходящими биографиями и заслугами.

Домишко Цауны был маленьким, невзрачным, как и многие, построенные после первой мировой войны. Вначале построили бревенчатую хибару — комнату и кухню; через несколько лет сбоку прилепили еще комнату, еще через несколько лет — такую же с другой стороны. В самой старой комнате доски пола успели почти сгнить и из щелей проступал песок, а в новой пристройке пол ровный, как паркет, в первой окошко узкое и темное, в новой — широкое, почти во всю стену. Так, заплата на заплате, дом разросся примерно на сорок квадратных метров. Теперь дом с одного боку разбирали и на этом месте возводили двухэтажную кирпичную стену с шлаковой изоляцией и бетонировали фундамент теплицы.

— Пока я помещу здесь свиней и коров, — рассказывал Альберт, — а там видно будет. Лугов в Пурвциемсе хватает, а пасти коров найму какую-нибудь старуху… Не всем латышам так повезло, как нам с тобой. Некоторые валят лес в Сибири, кого занесло в Германию и Америку, а кто кормит червей на Волхове. Их матери остались здесь и слезами обливаются. Надо как-то им помочь выжить, а такой труд костей не ломит.

Сарай в отличие от дома у Альберта был добротной постройки, с дверями из шпунтованных досок. Деревянная конструкция покоилась на кладке в рост человека, она казалась сложенной навеки.

— Вот тут и будет поле твоей деятельности, — Цауна широким жестом показал на пыльные автомашины. — Сам себе начальник, заместитель и подчиненный.

Цауна отыскал настоящую золотую жилу. Научившись в армии водить автомашину, он каким-то окольным путем получил водительские права и раз в неделю отправлялся в какую-нибудь дальнюю волость Видземе. Появление автомашины Альберта там было целым событием. Все привыкли и знали, что он будет в четверг, и поэтому уже с раннего утра волновались, как бы в дороге с ним чего не приключилось. При встрече ему оказывали почести, на какие вряд ли мог бы рассчитывать капитан «Титаника», доплыви он до берега Америки. Его ждали взбитая постель с белоснежными простынями и молодыми свежесрубленными березками, поставленными в изголовье и изножье кровати, жарко натопленная баня, горячий ужин. В волостях, куда он заезжал, уже знали, что ему особенно по вкусу запеченный в тесте свиной окорок или заливной линь. Хозяйки так усердствовали в приготовлении этих блюд, что спустя лет десять, когда о наездах Цауны помнили лишь некоторые девицы, в те времена страстно желавшие, чтобы Альберт именно их ущипнул в бок, запеченный в тесте окорок украшал столы в дни самых больших торжеств, и поговаривали даже, что это — национальное блюдо края.

Альберта превозносили, Альберт был самый умный, у Альберта спрашивали совета, обратиться к нему по имени считалось редкой привилегией. Потому что все были вынуждены просить Альберта об услугах, все от него зависели.

До коллективизации еще оставалось два года, крестьяне еще трудились на своих хуторах, еще спорили с соседями, если те во время пахоты задевали межу, еще платили налоги. Продналог крестьян волновал не очень, но полагалось платить и деньгами, притом немалыми. Тут уж забивай по крайней мере быка и двух свиней. И вези все это на рынок. А как до него добраться? Хорошо, если самому удастся втиснуться в вагончик на узкоколейке и добраться, скажем, до Валмиеры, там можно пересесть на другой поезд. Сидя на полу в теплушке при дрожащем пламени свечи в фонаре, пассажиры ругали немцев. За несколько дней до отступления по железной дороге Рига — Руиена проехали два последних паровоза. Сцепленные один с другим, они тащили за собой устройство, похожее на плуг. Устройством этим немцы свернули рельсы вместе со шпалами в два мотка. Обломки шпал и рельсы потом долго валялись возле насыпи, словно указывая на то, как результат многолетнего труда можно уничтожить всего за пару часов.

Но как бы крепко ни ругали немцев, налоги от этого не уменьшались: все равно их приходилось платить. Мужики запрягали лошадей, и обозом в шесть, а то и в десять подвод отправлялись в далекую столицу. На дорогу уходило два с половиной дня, ехали через леса, где по политическим или уголовным мотивам скрывались разные субъекты. Они совершали налеты и грабили. Политические от уголовников отличались тем, что взамен отобранного выдавали подписанные офицерами разбитых или капитулировавших армий бумажки, по ним, мол, заплатят будущие правительства, за которые они борются.

В то время почти в каждом доме имелась по меньшей мере пара пистолетов да ящик с гранатами, некоторые могли бы даже на своей повозке установить пулемет, ну а кто не имел ничего подобного, мог в лесу набрать этого добра хоть целую корзину. И все же мужики не рисковали вооружаться: дороги часто патрулировались также чекистами, и в таком случае поездка в Ригу могла закончиться на пять тысяч километров восточнее.

И вот в такую трудную пору ко двору хорошо ухоженного хозяйства, взметнув пыль столбом, подрулил грузовик — из кабины вылез молодой энергичный человек.

— День добрый! — весело поздоровался он.

— День добрый, день добрый! — сдержанно отвечал хозяин. До сих пор ему доводилось встречаться только с такими «доброжелателями», которые не прочь что-нибудь отобрать.

— Не продадите ли картошки? — Цауна приготовился к элементарнейшей спекуляции — купить за рубль, продать за два.

Продать? Почему бы не продать? Только деньги давай! Стоп! Но зачем возить картошку, если можно возить мясо? Жена!

Грей воду, свинью будем резать! Сын, беги за Юлием, у него легкая рука! Вы, водитель, присаживайтесь, закусите, а картошку я вам даром отдам! Только отвезите свинину на базар!

Потом уже в волостях, которые взялся опекать, он появлялся поочередно по четвергам. Накануне в среду хозяйства оглашал предсмертный визг свиней, а в четверг вечером в его честь устраивали вечеринку с грампластинками фирмы «Бэллакорд» и застольными песнями, в пятницу он раздавал то, что просили привезти из города, и загружал машину, ну а в субботу с утра хозяева свиней подряжали на базаре рубщиков мяса. Дело наладилось настолько, что теперь уже пассажиры, узнав, в какую волость поедет Цауна, собирались возле его дома, но доход от них по сравнению с остальной прибылью был небольшим — мелочишка на обед, чаевые.

И вот теперь Зутису прежде всего предстояло начать ремонт грузовика «Оре! ВШг»: он работал на газогенераторе, а, когда нельзя было достать бензин, в кузов закидывали несколько мешков с сухими деревянными чурками и пилу на случай, если их не хватит. Так смело можно было пускаться в путь — лесов и пассажиров по дороге еще хватало, пильщики найдутся.

Потом настал черед легковушек. У него было два «фиата», «ТороПпо» и «Ва1М1а» — и пятиместный «мерседес», который выглядел так, словно сам уютно погрузился в свои комфортабельные сиденья.

Глава 2

Отец Цауны был сухой, сгорбленный старик с хромой ногой. Еще во время оккупации он работал грузчиком на товарной станции. Однажды при разгрузке вагона ему на ногу свалилась бочка с маслом. После этого он был зачислен в инвалиды. Будучи ломовым извозчиком, первую мировую войну он прошел пулеметчиком, но когда белые латыши начали воевать с красными, ловко исчез со сцены. В Ригу он приехал в начале двадцатых годов: ломовой извозчик имел телегу на резиновом ходу и нанялся на погрузочные работы — Красный крест Латвии посылал помощь голодающим жителям Поволжья. Рига для него была землей обетованной, он рассчитывал на то, что здесь сбудутся его честолюбивые мечты, ибо чего тогда в конце концов стоит пропаганда равенства и братства — в окопах он кое-что слышал об этом — по сравнению с собственной конюшней, десятком лошадей и извозчиками, которым ты по субботам выплачиваешь жалованье.

На гулянье пожарников Гризинькална — Цауна возил туда в буфет пиво — этот еще в недавнем прошлом деревенщина познакомился с хрупкой девушкой небольшого росточка. Она рассказала, что ее отцу принадлежит контора ломовых извозчиков, и Цауна не мешкая сделал ей предложение. Она, правда, не сказала, что контора отца в одних долгах, а в доме не наскребешь и двух латов наличными. У жениха от радости так дух перехватило, что известие это на некоторое время усыпило даже природное крестьянское недоверие к хитрым горожанам. К тому же отец невесты носил белый пикейный жилет, часы с золотой цепочкой на животе, и ломовику это показалось надежной гарантией.

Он проглотил эту наживку и только потом почувствовал, что нарвался на острый крючок, привязанный к крепкой леске. Не прошло и года, как извозчичья контора тестя развалилась под молотком на аукционе. И все остальное тоже: постройки, инвентарь, лошади и фамильная золотая цепочка.

Энтузиаст-деревенщина хотел схватить оглоблю и огреть ею аукциониста: «Где деньги, обещанные мне в приданое?»

Однако с женой ему повезло — после свадьбы она не стала корчить из себя светскую даму, а усердно взялась за работу. Хоть и была невелика ростом, но упорная, выносливая. Разорение отца сделало ее болезненно бережливой — Цауны годами, не покупали дров, жена приносила из Бикерниекского леса сучья и шишки, соседи даже прозвали ее Хворостинкой. Не дай бог, если кто-нибудь что-то покупал у нее или продавал ей! Своим нытьем, слезами и долгим торгом она доводила несчастного до того, что он бросал свой товар и убегал. А женушка собирала сантим к сантиму, сантим к сантиму. Сто сантимов — один лат. Других недостатков у нее, кажется, не было. Убогий домик всегда был опрятным, во дворе полным-полно цветов, а в огороде — ни одной сорной травинки.

Бережливость жены позволяла мужу быть немножко расточительнее, чем другие извозчики, поэтому, обедая в столовой, он всегда брал порцию пивных сосисок побольше, чем остальные его товарищи, от этого росла и его самоуверенность — как только начинались какие-нибудь разговоры, он всегда ругал правительство за высокие цены на овес.

Цауна-отец хромал по двору, опираясь на палку, и мешал Зутису работать. Он всегда подкрадывался сзади и как надзиратель следил, не бездельничает ли Зутис; или приносил где-нибудь подобранную гайку, бросал в ящик для инструментов, и приговаривал:

— Достанется тому, кто вещи разбрасывает! Ужо я поймаю!

Хотя и так было ясно, что на такое способен только пролетарий Зутис — только он может это сделать, да и делает он это сознательно, чтобы разорить хозяина.

Во время войны Цауны всплыли на поверхность, как кружочки жира всплывают в закипающем супе.

Еще за несколько дней до приближения линии фронта к Риге Цауна был всего лишь калекой, который хлебал чечевичный суп и трясся за свою припрятанную лошаденку. Но однажды ночью, когда артиллерия громыхала уже совсем близко, а советские самолеты густо «развесили» над городом «свечки», к нему примчался извозчик Сайсмакс, который жил недалеко от центра, поэтому припрятать лошадь ему не удалось.

— Уехал Ринтелис, — поведал он. — Удрал в Германию.

— Ну и что?

— Запрягай, нечего чтокать! У него в сарае полным-полно досок!

— М-м-м-м, — замычал Цауна. Доски ему были нужны, но и страшно тоже было. — А вдруг он вернется?

— Не вернется. Его зять жидов расстреливал.

— М-м-м-м… Как бы не вляпаться в дерьмо… — Но в уме уже прикидывал, в какую телегу запрягать.

— Скажу, что эти доски он мне перед отъездом отдал.

— Ладно, тогда поехали…

Сарай даже не был заперт. Они увезли три воза.

— Хорошо, что мы приехали, иначе забрал бы кто-нибудь другой, — сказал Сайсмакс для самооправдания.

— Конечно! — согласился приятель.

Никогда до сих пор ничего чужого они не брали, но в это утро, когда последние доски были уже погружены, они с жадностью глядели на другую сторону улицы, где в глубине, за большим старым фруктовым садом виднелась рыжая стена большого особняка. В нем жил директор какого-то департамента.

— Этот тоже, наверно, драпанул…

— Там, поди, дворник, сволочь, все подгреб.

— Нет, кажись, и дворник исчез… Да ведь он и не жил здесь. Моя старуха все разнюхает.

Следующей же ночью они взломали дверь черного хода в особняк и, спустившись в полуподвал, очутились в просторной кухне.

Выключатель находился у самого дверного косяка.

Такой большой кухни Цауна никогда раньше не видал — больше, чем весь его дом. Над плитой, на белой кафельной стене, висели начищенные до блеска кастрюли, и сверкали одна ярче другой.

Цауна и Сайсмакс стояли, сраженные порядком, в каком тут все было оставлено. Казалось, что кухарка лишь ненадолго вышла куда-то — в погреб или в кладовую. Нигде не было ни пылинки. Они никак не могли сообразить — что бы здесь взять. Сайсмакс сунулся в овощной погреб — дверь его выходила прямо на кухню, — там лежала только горсть высохших морковок. Даже директора департамента война, оказывается, не баловала продуктами.

Они еще потоптались, испытывая почтение, которое внушал им высокий чиновник даже в свое отсутствие. Наконец, Сайсмакс взял эмалированную кастрюлю и повертел ее в руках.

— Отнесу старухе… пускай порадуется!

Сигнал был подан. Цауне тоже сразу понадобилась кастрюля.

С кастрюлями в руках по черной лестнице они направились внутрь дома. Добрались до второго этажа, прошли по какому-то устланному ковровыми дорожками коридору, разглядеть здесь что-либо было трудно — закопченный фонарь освещал пространство на метр вокруг. Наконец, наугад они вошли в помещение за стеклянными дверьми, и Сайсмакс поднял фонарь над головой. Они находились в круглой комнате, окна которой были затянуты черной бумагой, как этого строго-настрого требовали правила противовоздушной обороны.

— Зажги свет…

Среди хрустальных подвесков, как бы напоминая о войне и экономии, зажглись две из двадцати электрических лампочек.

В салоне стоял только черный рояль и полдюжины старомодных мягких стульев. Стены обтянуты шелком. Розовым, с мелкими, неброскими цветочками. На стенах висели, теснясь — рама к раме — картины. Несколько — небольших — были сняты, об этом свидетельствовали яркие четырехугольники на стенах. Хозяин, должно быть, взял картины с собой в поездку, из которой возвращаться не намеревался.

— Мы вдвоем его и с места не сдвинем! — кивнул Сайсмакс на рояль.

— Дома такой негде поставить! — Цауна выключил электричество. Их ждала добыча в других комнатах.

Так совсем случайно извозчики увидели ту жизнь, которую даже вообразить не могли. Эту жизнь, правда, пытался изобразить «изысканный» кинематограф, иногда она описывалась в бульварных романах, но в фильмах и в книгах она была то ли слишком слащава, то ли чересчур обнажена. Наверно, сами авторы не имели доступа в эту жизнь, должно быть поэтому она и была так неправдоподобна. Разве извозчики читали романы? Им достаточно сенсаций в «Яунакас Зиняс» или в «Педея бриди» про какого-нибудь болвана полицейского, сообщений Тупиньша в «Айзкулисес» о промышленнике господине Н, который в четверг вечером заперся в отдельном кабинете одного из ресторанов с госпожой М, пробыл там два часа, заказал бутылку французского шампанского и салат из омаров, но, когда они ушли, оказалось, что салат почти не тронут. Изящных манер газета «Айзкулисес» не признавала, она хватала за горло без церемоний, заканчивая свои статейки трафаретной фразой «Подробности в следующем номере». Хотя в следующем номере подробности почти никогда не появлялись, так как выслеженный официантами промышленник Н бросался к редактору и кучей денег затыкал газете рот. И все же читатели ждали следующий номер с нетерпением. Кто этот промышленник? Хозяин мыловаренного завода, выпускающего знаменитое мыло «Ренол»? Мукомол Скрибе? А кто эта безнравственная дама? Может, какая-нибудь актриса? Но самое главное: разразится или не разразится скандал, привлекут или не привлекут к суду Тупиньша, этот вонючий ночной горшок. Как-то один журнал опубликовал карикатуру, на которой Тупиньш длинным языком вылизывает ночной горшок. После этого прозвище к нему пристало на всю жизнь. Могли ли классики мировой литературы тягаться с Тупиньшем? Читателям, однако, стало чего-то недоставать после того, как в тридцать втором году «Айзкулисес» перестала выходить: студенты, разозленные тем, что газета шантажом довела одну молодую скрипачку до самоубийства, на Юрмалском шоссе остановили машину Тупиньша, разбили еевдребезги, изорвали в клочья его модные клетчатые бриджи, самого его избили так, что он очень долго лежал в больнице, а редакцию разгромили в пух и прах.

Оба извозчика, бывшие почитатели газеты «Айзкулисес», у которых воровская алчность возрастала с каждой минутой, блуждали по коридорам, вестибюлям, ванным комнатам (в особняке на американский манер имелось несколько просторных ванных комнат) и другим помещениям. Бессознательно они как бы сочувствовали мелкому жульничеству Тупиньша, ведь он выжимал деньги из богачей; завались Сайсмакс с чужой женой хоть на церковной скамье, редактору до этого не было бы никакого дела.

Они и не подозревали, что Тупиньш несколько раз безуспешно пытался попасть в этот дом. Но здесь жили люди, которые могли с Тупиньшем не считаться, он был для них настолько мелкой сошкой, что здесь его не замечали. Это был дом для избранных, как тихая лагуна на поросшем кокосовыми пальмами островке в бушующем океане. И вот теперь ночью два рижских извозчика, освещая себе путь закопченным фонарем, дивились окружавшему их великолепию и думали-гадали, как бы утащить все и даже прозрачную, изумрудную воду лагуны.

Цауна позарился на книжный шкаф, стоявший вдоль всей стены кабинета; в его стеклах отражался огонь фонаря.

В комнате такой шкаф ни к чему, подумал он, а вот в кухне он пригодился бы для посуды, там бы в самый раз, если еще покрасить в белый цвет.

Цауна принялся охапками выгребать книги на пол: здесь были книги на разных языках — в кожаных переплетах с золочеными обрезами, украшениями и надписями на корешках. Это были тяжелые книги, и Цауна даже вспотел. Приятель с фонарем ушел в другую комнату, Цауна из осторожности не зажигал свет и трудился в кромешной тьме, часто натыкаясь на груды книг. И тут — он сам не мог бы объяснить почему — он начал искать оправдания. На сей раз уж не годилось и выглядело даже наивно то, что он придумал прошлой ночью — если Он вернется, мы отдадим. На сей раз Цауна выругался: «Так много честным трудом не заработаешь. Сам ворюга!»

Сайсмакс протиснулся в дверь с огромным узлом из атласной материи, и пожаловался, что узлы развязываются.

— Тут моим барышням кружевных штанов хватит аж до второго пришествия! — Он бросил узел на пол, и Цауне сразу стало ясно, что книжный шкаф — совсем не то, что немедленно следует уволочь домой. Книжный шкаф подождет.

Чего только той ночью они не навезли в свои сараи! Под конец уже и не выбирали, вытаскивали из шкафов и ссыпали из ящиков в мешки все дочиста, грузили на телегу, отвозили домой и вытряхивали прямо на глинобитный пол. Пусть старухи сами сортируют! Они — мужчины, их дело доставить вещи домой.

Уже под утро нашли ящики из гофрированного картона с напитками. Хозяин закупил их в последние дни буржуазной республики, скорее зная, чем предвидя развитие исторических событий. В высоких узких бутылках были прозрачные мозельские и рейнские вина, в тяжелых — португальские херес и мадера, были там и густые сладкие «Роизе-са?е» и «Сазз15», арака и кубинский ром.

— Этот я пил, это вкусно! — Цауна схватил какую-то темную плоскую бутылку. На ней готическими буквами по-латышски значилось «Доминиканский ликер». Этикетку оживляли яркие, как на переводной картинке, краски, которыми был разрисован краснощекий пышущий здоровьем монах на переднем плане. В правой руке он держал высоко поднятую рюмку, наполненную, казалось, эликсиром жизни. К пробке был прикреплен ярлычок «Налог в культурный фонд сдан». Такую бутылку Цауне однажды подарил какой-то чудак, который нанял его рано утром, возвращаясь домой. Он был в крахмальной манишке, визитке и цилиндре, но непременно хотел ехать на ломовом извозчике. По дороге он распевал «Так живет хозяин-сын, хоть налог не заплатил!» На прощанье он дал Цауне пять латов и бутылку ликера в придачу.

Цауна повеселел — он почувствовал даже превосходство над своим приятелем: нашлась же ниточка, хоть и маленькая, связывавшая его с господином директором департамента. Ведь они, оказывается, пили один и тот же ликер Отто Шварца. Странно — они здесь могли потрогать и взять все что душе угодно, все здесь принадлежало только им — однако они чувствовали себя существами низшего сорта.

Прилежная старуха жена не только успела припрятать большую часть вещей, но и нарядилась в блестящее, с бахромой платье и замшевые туфли морковного цвета, которые были ей велики размера на два, и поэтому ноги ее походили на ласты. Она вдруг стала самоуверенной, но Цауна, увидев жену в этом платье, впервые заметил, что грудь у нее стала совсем плоской.

На берегу Даугавы, где теперь Комсомольская набережная, стояли на погрузке большие корабли. Большинство из них было пришвартовано прямо к толстым бетонированным железным сваям, которые, казалось, вросли в крутой, мощенный тесаным булыжником берег. Причал в последний день своей власти немцы взорвали, теперь там зияли глубокие ямы — близко одна к другой, как будто им было тесно.

Сутолока на берегу возле кораблей была как на толкучке. Везде толкались, кричали, препирались и ругались люди с разными, зачастую веселых расцветок узлами, стараясь добраться до трапов, ведущих наверх, на суда. Тут же в распахнутые ворота трюмов въезжали танки и танкетки, конные упряжки втаскивали пушки, а оружейные расчеты в пестрых маскхалатах носили ящики с боеприпасами.

На Даугаве тоже царила суматоха — среди больших судов сновали буксиры, проводя их мимо мелей возле островов Зиргу и Курпниеку. Отходящие военные корабли напоминали обвешанные рождественские елки — так странно они выглядели из-за женщин, детей и других штатских, которые буквально облепили палубы. Многие из них не знали, куда и зачем они бегут, многие из них надеялись и пройдут десятилетия, прежде чем они снова увидят родной город, но уже как туристы. Гражданские, отъезжавшие на военных судах, были люди самых разных категорий — имелись даже запертые в трюмах — добыча жандармерии. В последние дни жандармы с собаками на улицах Риги охотились за мужчинами и теперь увозили их на запад, чтобы там быстро обучить военному делу, после чего отправить на фронт.

Но большая часть отъезжавших, конечно, были не местного происхождения — наследники тевтонского меча, поблескивая серебром плетеных погон, искали на своих судах спасения от Латышской гвардейской дивизии. Судьба посмеялась над ними: все это происходило на том самом месте, где много столетии назад, бряцая доспехами, на берег Даугавы высадился первый тевтонец.

Поток, хлынувший через город, казалось, увлечет за собой все, но это только казалось: остались за кочками заводи, в которых притаилась зубастая рыба.

Это произошло в тот день, когда немцы отступали в Задвинье.

На улице Кришьяниса Барона, неподалеку от воздушного моста, находились хлебопекарня и большой продовольственный склад. Он размещался в огромных сводчатых подвалах, здесь в громадных бочках хранились тонны квашеной капусты и соленых огурцов, ящики с шоколадными конфетами, маслом, маргарином, мешки с сахаром, водка, спирт, яйца, мармелад и еще много других продуктов, о существовании которых полуголодный город уже давно забыл. Неожиданный натиск Красной Армии что-то перепутал в точном механизме немецкой интендантской службы, и, чтобы этим добром не осчастливить противника, немцы ничего лучше не могли придумать, как открыть двери складов и сказать:

— Берите!

Весть о благотворительности немцев долетела до Сайсмакса примерно через час: несмотря на недостаток средств информации подобные новости распространялись быстро.

Возвещая о воздушном налете, выли фабричные сирены, но Сайсмакс с Цауной решили запрягать немедля, а то останешься с носом. И хотя время от времени, рассыпая искры, на мостовую падали тяжелые осколки зенитных снарядов, возле улицы Румпмуйжас им удалось пересечь железнодорожный переезд и, прячась за холмами Гризинькална, — заметь повозку немцы, они бы ее тут же реквизировали, — тихонько проехали до станции Земитаны и упрятали свое транспортное средство на огородах.

У входа в склад стоял немецкий офицер, а взвод саперов минировал хлебопекарню и здание склада. Над городом все еще гудели самолеты, постреливала зенитная артиллерия, поэтому те, кто успел урвать хоть что-то, проворно бежал к воротам соседнего дома, где было безопаснее.

Внизу в погребах все происходило организованно. В громадной бочке, где капусты осталось лишь до половины, стояла толстенная баба. Зачерпнув ведром капусту, она подавала его наверх другой женщине, стоявшей на верхней ступеньке прислоненной к бочке лестницы, а та, в свою очередь, передавала ведро тем, кто ожидал внизу в очереди. Возле другой бочки раздавали сироп сахарной свеклы, еще дальше — целая гора мешков с сахаром, но женщинам поднять их было не под силу, поэтому они просто вырезали в мешках дырки, и сахар ручейками стекал в прихваченные с собой кульки и мешочки…

До прихода Сайсмакса и Цауны тут орудовали только двое мужчин, они выносили со склада яйца. Яйца были сложены по тысяче штук в ящиках с длинными ручками, мужчины на ящик ставили другой и под редкой шрапнелью перебегали в соседний дом, где в подъезде их ожидали женщины. Мужчины все таскали и таскали, они жалели женщин, оставшихся с детьми — для детей эти перебежки могли закончиться круглым сиротством.

Цауна решил, что выгоднее всего взять водку — продукт, который не скоро испортится. Они уже начали перетаскивать к выходу водку, когда Сайсмакс вдруг заметил в нижних ящиках бутылки с красными лакированными пробками. Спирт!

Хотя до повозки было довольно далеко, они дотащили туда ящиков двадцать. Тем временем кончился и налет, но они не услыхали даже отбоя тревоги.

Оба уже изрядно устали, но вернувшись к складу, заметили, что офицера окружила толпа: люди о чем-то просили его.

— Ладно, — по-немецки сказал офицер, посмотрев на часы с черным циферблатом. — Еще десять минут. Ровно через десять минут будет взрыв.

Сайсмакс с Цауной с новыми силами бросились в склад. Они уже не тащили добро к повозке, а складывали в кучу прямо на улице. Сайсмакс нашел мешки с шоколадом и все не мог нарадоваться ценной добыче.

Когда он в последний раз пробегал мимо немца, тот предупредил:

— Сорок секунд…

— Да, да, — отозвался Сайсмакс.

Ровно через сорок секунд немец и глазом не моргнув подал, команду — склад и хлебопекарня взлетели в воздух.

Соседний шестиэтажный дом как будто даже приподнялся и снова сел на свой фундамент. В подворотне громко завыла толпа женщин, на тротуар со скрежетом упала связка жестяных форм для выпечки хлеба. Еще не осела пыль на развалинах, когда Цауна бросился к бывшему складу, но внизу; в погребах, ничего не было слышно.

Цауна разбогател за неделю. Тем, что он натаскал домой за несколько дней, семья могла жить все трудные послевоенные годы. Последним он прикатил «мерседес». У немцев кончился бензин, и они бросили машину с открытыми дверцами прямо на обочине улицы. Цауна впряг в машину свою лошаденку, опустил крышу лимузина и, стоя на заднем сиденье, взмахнул вожжами. Ух, черт, как мягко ехать!

После освобождения Риги Цауна не очень спешил устраиваться на работу. Из-за хромой ноги он снова числился инвалидом и стал хозяйничать по дому, приглядывая за рабочими, строившими новый дом, и за Зутисом. Каменщики были высоко, на лесах, а Зутис здесь, на земле, поэтому ему и доставалось больше. Цауна раз десять в день присаживался возле него выкурить дорогую сигару с золотым ободком и поучить уму-разуму. Все разговоры обычно заканчивались причитаниями:

— Эх, была бы у меня нога здоровая!

Его интонация наводила на мысль: будь у Цауны нога здоровой, в свой сарай он перетащил бы всю Ригу.

Цауниха целыми днями перематывала и перекладывала с места на место штуки тканей, пересыпала шубы нафталином и пересчитывала серебряные ложки. Провозившись так часа два со своим добром, она вдруг начинала важничать: однажды, например, подбежала к Зутису с куском свежей свинины в руке и сказала:

— Возьмите для своей семьи! Это от подбрюшины, мы такое не едим.

И это говорила женщина, которая совсем недавно, во время оккупации, вместе с другими женщинами целыми ночами простаивала у скотобойни в ожидании, когда на свалку выбросят потроха! Разнося вонь по всей округе, они притаскивали кишки и желудки в корзинах домой и варили из всего этого зельц.

Коллективизация больно ударила по благосостоянию Альберта Цауны — Цауны-младшего. Первый удар он, правда, получил годом раньше, когда пришлось распрощаться с грузовиками, но тут Альберт ловко передал их какой-то артели, устроившись туда шофером. В результате он потерял одну машину, а на другой мог по-прежнему объезжать свои золотоносные поля. Но окончательно коллективизация уложила его на обе лопатки тогда, когда отменили налоги и надобность мчаться на базар тоже отпала. Если и случались поездки, то Цауна зарабатывал на этом немного — так, шелуха по сравнению с тем полновесным урожаем, который он привык собирать здесь.

Под нажимом Альберта Зутис перебрался в артельный гараж. Это было большое строение с эстакадами, с аппаратом газовой сварки, токарным станком, слесарными и другими приспособлениями.

Зутиса приняли автослесарем. Один автослесарь в гараже уже был; когда Зутис его впервые увидел, тот ремонтировал мотоцикл марки «Harley-Davidson». Это был неразговорчивый мужчина и обычно он работал в другом конце гаража.

Когда Зутис дней через десять получил первую зарплату, этот неразговорчивый мужик перехватил его во дворе артели — правление находилось совсем в другом конце города — и отобрал половину.

— Карбид покупать надо? Надо. А кислород? Надо, — бормотал мужик, отсчитывая от получки Зутиса нужное количество рублей. — А если не позаботимся о дровах, то зимой перемерзнем, как мухи…

Тут Зутис признался, что ему вообще непонятно, что это за учреждение — артель: за две недели он не видел ни одной машины, не говоря уже о ремонте.

— Шоферы свои тачки держат возле дома, так им удобнее халтурить. А как сломается — сразу приедут! — И, немного подумав, слесарь добавил: — Ну, а вообще-то артель — это давняя мечта человечества. Вечный двигатель. Давай ему сырье или не давай, все равно работает и план выполняет.

Со временем Зутис понял, что в артели «работа» и «вознаграждение» — понятия друг с другом совсем не совместимые. На то, что платила артель, содержать семью было невозможно, но и особого усердия от него тоже не требовали. Значит, чтоб уравновесить семейный бюджет, следовало искать дополнительные средства, и артель для этого — самое подходящее место. Гараж вскоре стал прославленной на весь город мастерской по ремонту мотоциклов — знания Зутиса и токарный станок позволяли изготовлять многие детали самим, особенно после того, как они с напарником приобрели небольшую, но мощную печку для термообработки. Желающие отремонтировать мотоцикл выстраивались в очередь, они платили деньгами и натурой, а потом обязательным приложением стала и бутылка спиртного. Некоторые клиенты считали, что две бутылки ускорят выполнение заказа. Через год оба мастера начинали пить уже с утра, чтобы не дрожали руки.

Время шло, и руководство артели попало за решетку, потому что прокурор, разобравшись в деятельности вечного двигателя, понял, что он работает на взятках, с помощью которых артельщики получают сырье, предназначенное для государственных предприятий. Одновременно выяснилось, что деньги для взяток поступают за счет продажи левого товара. Тщательное расследование показало также, что разница в объеме между плановой продукцией и левым товаром такая же, как пылинка на спине слона.

Следователи прибыли в забытый всеми гараж, и здесь их жертвой стал Зутис: по документам значилось, что он незадолго до этого был назначен начальником гаража. Так как других начальников артели суд приговорил к заключению от пяти до десяти лет, то Зутис должен был чувствовать себя счастливым, что его просто уволили с работы с записью — как не оправдавшего доверия. Тогда же умерла жена, оставив на него сына Вилберта.

Но без средств к существованию Зутис не остался; так же как и раньше, он отправлялся утром в гараж ремонтировать частные мотоциклы, только артель ему за это больше не платила, а в качестве вознаграждения ему теперь хотелось получать только бутылки.

После смерти жены Зутис фактически и сам превратился в покойника, хотя прожил еще долго. Трезвыми глазами на мир он больше не смотрел. Иногда по утрам он чувствовал себя конченым человеком, сознавал, что из-за него гибнет и сын, но даже в такие моменты просветления он привык кидаться в магазин за верным успокоительным средством.

В последний раз сына он видел на мотогонках.

— Папа, тетю Агату увезли в больницу, — сказал мальчик.

— Все в порядке… Главное — спокойствие…

— Папа, за квартиру не уплачено! — мальчик уже плакал.

— Все в порядке…

Через месяц Вилберта Зутиса за мелкое воровство и бродяжничество отправили в колонию для малолетних. Он пробыл там почти четыре года и закончил восьмой класс круглым отличником, но воспитатели в его характеристике записали: «злой, коварный и хитрый, порой жестокий».

БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА

Глава 3

— У нас все пациенты обязательно должны трудиться, — сказал главврач больницы, — к сожалению, выбор работ невелик.

— Пойду в подсобники к каменщикам, — ответил Вильям. — Будет возможность попотеть.

— Это вам пойдет на пользу.

— Надеюсь.

Вначале Страуте казалось Вильяму спасительным убежищем от неприятностей, но теперь он захотел вылечиться по-настоящему. Вылечиться во что бы то ни стало. Он согласен пробыть тут хоть полгода, хоть год, но он должен излечиться от своего порока.

Он писал Беате длинные, исполненные уверенности письма, что больше никогда не прикоснется к рюмке. Он делился с ней разными идеями о том, как улучшить благосостояние семьи: купит дачу в Саулкрастах и за несколько лет накопит деньги на машину; тут в лечебнице был автомеханик по прозвищу Подливка, он сказал, что за две тысячи берется сделать вполне приличный «запорожец». Вильям уже считал дни, оставшиеся до встречи с Беатой. Он просматривал газеты и пришел к удивительному выводу: кроме кабаков, оказывается, есть еще немало мест, где можно провести вечер. Есть театры, кино, выставки и концертные залы, музеи и спортивные мероприятия.

— С женой я познакомился на баскетбольных матчах, — рассказывал он автомеханику Подливке, потому что ему очень хотелось кому-нибудь рассказывать о Беате. Ему все время хотелось говорить о ней. Хотя бы говорить. — Я тогда только отслужил в армии. Приятель пригласил посмотреть на игру класса «Б».

Беату он заметил сразу же. Играла она средне, но в команде бесспорно была самой красивой девушкой — хорошая фигура и темно-рыжие волосы, она все время весело смеялась над своими удачами и промахами. Вильям болел за ее подачи и броски.

— Понимаешь, только теперь я спохватился, что уж и не помню, когда последний раз видел жену смеющейся, — рассказывал Вильям автомеханику. — Много она из-за меня пережила.

— Ты уверен, что вылечишься?

— Уверен.

— Тогда я тебе дам хороший совет. Смени место работы.

— Почему?

— Смени, тебе говорят! Главврач скажет тебе то же самое. С этим не шутят. Я не сменил и вот… и снова тут.

Команда Беаты тогда выиграла — в конце игры судья торжественно объявил, что с таким-то результатом победила команда медицинского училища.

Чуть позже раскрасневшиеся от игры и горячего душа девушки прошли через зал к выходу.

Вильям догнал Беату во дворе.

— Меня зовут Вильям, — представился он.

— Шекспир! — в один голос воскликнули Беатины подружки. После победы у них было хорошее настроение. — Ура! Шекспир!

Он решил познакомиться солидным образом, а тут такие насмешки. Вильям растерялся и остался стоять столбом.

Девушки прошли по длинному узкому двору и уже почти у самых ворот он услышал, как они кричали:

— Шекспир! Куда подевался Шекспир? Здесь только что был Шекспир!

Он насупился и вернулся в зал, но быстро ушел, не дождавшись конца игры. Перед глазами все еще была смеющаяся Беата в облегающем тело спортивном костюме.

На другой день он отправился к медицинскому училищу, но опоздал — лекции уже кончились, зато в следующий раз пришел вовремя.

— Меня зовут Шекспир, — сказал он, увидев Беату.

— Извините, мы тогда совсем не хотели вас обидеть! — Глаза ее блестели насмешливо.

Через год Беата закончила училище, и они поженились, а еще через год у них родился сын. Теперь Ролису было уже пятнадцать, но Вильям ждал письма от Беаты, как нового свидания после первого поцелуя.

Беата на письма отвечала кратко и писала, в основном, о сыне.

Тогда он нашел другое средство общения. Каждый вечер, отшагав два километра пешком, он появлялся на почте и заказывал разговор с Ригой. За день накапливалось столько мыслей о переустройстве их жизни, что, он едва успевал рассказать — Беате порой не удавалось вставить ни слова.

Глава 4

С прежнего места работы его отпустили неохотно. Предлагали перевести в другую мастерскую вместе с бригадой, но Вильям знал, что слава о его побеге в Страуте непременно достигнет нового места, поэтому категорически отказался. Ему надо начинать все сначала.

— Сходите в «Моду», — посоветовал инспектор по кадрам.

— Там, говорят, массовая продукция…

— Сходите, сходите! Я точно знаю, что им срочно требуются закройщики.

— А что случилось?

— Некоторые евреи неожиданно затосковали по своей легендарной родине.

Вильям отправился туда, не лелея надежд на успех.

Главный цех и контора фабрики «Мода» находились недалеко от центра города — в той его части, которая как бы отделяет район бывших доходных домов от гражданских зданий. Контора «Моды» находилась в гражданской части, портал здания подпирали затылки двух сильных сфинксов. Квартиры здесь были пяти- и семикомнатные, потолки отделаны дубовыми панелями. А чуть дальше в сторону Московского предместья, на сколько видел глаз, тянулись вереница небольших двухэтажных деревянных домишек с маленькими квартирками, выгребными туалетами в коридорах или дома из неоштукатуренного кирпича с темным, как в казарме, жильем. По правде говоря, они скорее напоминали тюремные корпуса. Тут уж не было ни кондитерских, ни кафе, ни магазинов. Даже парикмахерских — и тех не было. Вообще ни одной вывески. Сфера обслуживания тут не функционировала — жители справлялись здесь со всем кто как умел.

Высокая сводчатая арка соединяла дом с неровным двором, вымощенным булыжником, вдоль его левого края выстроились бывшие конюшни с крепкими воротами из шпунтованных досок, за ними теперь, должно быть, отдыхали автомашины, прижав друг к другу свои лакированные бока.

Во дворе справа находилось трехэтажное здание из силикатного кирпича с голубым светом неоновых ламп, льющимся из окон. В помещениях стоял шум, напоминающий непрерывное гудение детской юлы, только гораздо громче — обычный шум цехов, где работают электрические швейные машины.

В полуподвале Вильям увидел двух женщин, настилавших ткань для раскройки. Одна из них стояла в конце длинного стола, от самого края которого на нужную длину настилали ткань. Другая, следя за раскладкой, на противоположном конце стола закрепляла ее при помощи металлической линейки. Технология была несложной. Когда настлали с полсотни слоев или чуть больше, пришел закройщик со связкой лекал, разложил их по верхнему слою материи и обвел мелом. Женщинам осталось лишь разрезать электрическим ножом ткань по контурам и перевязать стопки деталей, чтобы они при переноске или транспортировке не рассыпались.

Сообразив, что он прошел мимо конторы, Вильям вышел в коридор. Здесь дубовые панели кто-то старательно покрасил розово-серой масляной краской. В коридоре никого не было, и Вильям мог спокойно изучить таблички на дверях. «Плановый отдел», «Отдел труда и зарплаты», «Касса», «Директор», «Отдел реализации». Он прошелся по небольшому коридору несколько раз — контора разместилась в одной из старых квартир, — но, не найдя отдела кадров, решил зайти к директору.

Секретарша сидела в таком узком закутке, что казалась втиснутой между двумя дверьми.

— Кого вы ищете? — спросила она из-за пишущей машинки с благожелательностью, присущей всем женщинам на предприятиях, где мужчина — редкий гость.

— Отдел кадров.

— Вопросами кадров у нас занимается сам директор. — Она была миниатюрная, лет двадцати, хотя в действительности наверно была старше. Лицо казалось бледным, ресницы местами слиплись от туши.

— Вы не доложите обо мне?

— Там сейчас совещание, но подождите, я спрошу.

Фигура ее ничем особенным не привлекала. Так, стандарт.

Двери открылись, и он услышал голоса, даже почувствовал запах табачного дыма.

— Подождите немного, совещание сейчас закончится, — сказала, вернувшись, секретарша. Поблагодарив, Вильям вышел в коридор.

Совещание кончилось почти тотчас же. Первой, ощипывая пушинки с костюма, вышла кругленькая бабенка и исчезла за дверью с надписью «Технолог». За ней мелкими старческими шажками проследовал долговязый старик — казалось, ноги его цепляются одна за другую — и исчез в бухгалтерии. Затем появилась женщина довольно видной наружности, с таким скорбным выражением лица, как будто на нее одну взвалили все тяготы производства, будто ей одной приходится покрывать все убытки, работать по двадцать пять часов в сутки, одной обо всем думать и при этом получать черную неблагодарность людей. Однако было видно, что так просто она не сдастся.

— Пожалуйста, входите! — пригласила Вильяма секретарша.

Директор Андрей Павлович Крокатов стоял посреди основательно запущенного кабинета. Стройный, с совершенно седыми волнистыми волосами, он стоял навытяжку, как в строю. Он всегда носил форму пехотного офицера, но без погон, в костюме его можно было увидеть лишь на торжественных мероприятиях. Офицерские мундиры он покупал в армейском магазине довольно часто, поэтому менял их почти через день. У него было что-то вроде мании на мундиры, а может, он носил их, чтобы быть живым укором тем, кто уволил его в запас, хотя и с довольно приличной пенсией. Когда армия переживала очередной этап качественного изменения, и каждый офицер обязан был иметь образование не ниже среднетехнического, возникла необходимость освободиться от излишнего балласта. Однако балласт в прошлом служил безупречно, вина его состояла лишь в том, что это было дитя своего времени и слишком великовозрастное для того, чтобы учить его. Он служил с фанатичной верой и мысленно уже видел на своей груди растущее число знаков отличия, как вдруг ему приказали уйти в запас, в котором, наверняка, никогда нужды не возникнет. Балласт, конечно, чувствовал себя несправедливо обиженным и снял только погоны, продолжая носить их в кармане, чтобы можно было сразу пристегнуть к мундиру, как только святая справедливость восторжествует над темными силами. Того не сознавая, Андрей Павлович жил в ожидании этой справедливости.

— Я вас слушаю, — сказал Андрей Павлович. Он выглядел усталым. У него была слабость к совещаниям: во-первых, он по-настоящему и не знал, что же еще обязан делать директор, во-вторых, он хотел зарабатывать хлеб честно, в поте лица своего и так, чтобы все это видели.

— Я закройщик.

— Разряд?

— Высший.

— Шестой?

— Шестой.

— Пожалуйста, присаживайтесь! — Андрей Павлович указал на стул около письменного стола, сам же сел на свое место. — Где вы работали раньше?

Когда Вильям ответил, директор задумался.

— Это же индивидуальный пошив, — сказал он, — с производством массового пошива вы, очевидно, не знакомы?

— В техникуме изучал.

— Значит, вы хотите работать у нас?

— Этого я еще не сказал. Я хочу знать, что вы можете мне предложить.

— Пьете?

— Нет.

Андрей Павлович, очевидно, не мог понять, почему Вильям ушел с прежнего места работы, а спросить напрямик ему было неловко.

— Может, сперва осмотрим цех? — предложил директор.

В полуподвале было три помещения со столами, электрическими ножами и устройством, похожим на ленточную пилу, для выкройки мелких деталей. Кроме того был еще склад готовой продукции закройного цеха — каморка с пустыми полками вдоль стен. Заведующий складом, личность абсолютно невыразительная, играл в шашки с бритоголовым старичком в круглых очках с толстыми стеклами. У него топорщились острые усы, как у тюленя: смеясь, он демонстрировал золотые зубы.

— Как дела? — вместо приветствия спросил Андрей Павлович.

— Сражаемся, — ответил завскладом.

Другой, вежливо кивнув лысой головой на приветствие Вильяма, весело отвечал директору:

— Сражаемся. Два-два.

Бутерброды и бутылки молока, приготовленные к обеду, стояли нетронутыми.

Зато настильщицы с аппетитом ели, набив рты. Они собрались стайкой и жевали, о чем-то непрерывно болтая.

— Это все. Пойдемте, — пригласил директор.

Вильям задумчиво молчал.

— Работы много, но зато в одну смену. Ответственность. Однако на двести пятьдесят в месяц можете рассчитывать.

— Немало, — согласился Вильям. — Завтра дам ответ.

Глава 5

Выйдя из «Моды», Вильям, немного поколебавшись, все-таки повернул в сторону магазина Альберта Цауны. Он был в долгу перед Цауной, потому что если даже не считать идею о бегстве, поданную Альбертом, без его знакомства в лечебницу в Страуте он так быстро не попал бы, а тогда его спасение зависело только от скорости. Значит, к Альберту надо зайти. Да и стратегия этого требовала. Вильям считал, что укрепление семейного благосостояния, в первую очередь, надо начинать с повышения материального уровня. У него уже были некоторые, пока, правда, еще неопределенные планы: построить дачу, купить моторную лодку и тому подобное, ведь у непьющего человека чертовски много свободного времени и энергии. Пока что эти планы были лишь на уровне идей, так как их осуществлению мешало отсутствие материальной базы.

Бытует мнение, что мастера индивидуального пошива купаются в деньгах, Вильяму тут думать было нечего, он знал. Он все знал и поэтому теперь, идя в сторону магазина Цауны, просто подсчитывал, что ему может дать мастерская индпошива? Сто шестьдесят в месяц, около сотни рублей наберется чаевыми и одна-две бутылки коньяка ежедневно. Некоторые чаевых получают даже вдвое больше, потому что умеют «обдирать», но Вильяму столько не получить, потому что ему не по душе такие приемы «обдирания» клиентов, откровенно говоря, ему даже неприятно брать чаевые. По существу это деньги не заработанные: из-за них ведь качество изделия не меняется. Да и Вильям не принадлежит к тем ремесленникам, кто работает спустя рукава. И если только бригада швей чего-нибудь не напортачит, то одинаково хорошо будет сшито как для того, кто, стыдясь, сует пятирублевку, так и для того, кто в углу примерочной ставит бутылку коньяка или всего лишь говорит спасибо. И какая ему польза от этих коньяков? Какая вообще польза может быть человеку от динамита, который он тащит в свой дом, хотя уверен, что никогда им не воспользуется. Есть только риск взлететь в воздух. Да, еще бригада швей. Какую он получит? Может достаться такая, что даже старые клиенты разбегутся.

И чем больше Вильям прикидывал, тем больше склонялся в сторону «Моды». Особенно ему нравилось рабочее время — с семи утра до трех. Значит, можно еще кое-что успеть по вечерам, сшить, к примеру, костюм кому-нибудь из денежных заказчиков — вроде Альберта Цауны. Теперь за костюм он будет брать не чаевые, а семьдесят рублей чистоганом. Один костюм — это пара вечеров усердного труда, и тебя за быструю работу еще и вознесут до небес. Ладно, пусть не каждый день будет работа на дому, но ему вполне хватит четырех-пяти заказов в месяц. Останется свободное время для Беаты и для Ролиса, перед ними он в большом долгу, и этот долг надо погасить как можно скорее.

На углу возле винного магазина шумели. У дверей почему-то образовались две очереди — и теперь обе громко выясняли, у которой больше прав на место под солнцем. Вильям чуть поколебался, потом быстро встал в конец очереди: ему все еще казалось, что идти в гости без бутылки просто неприлично.

Очереди продвигались медленно, вокруг Вильяма угрюмо ворчали небритые субъекты, продавщицы действовали быстро, как автоматы, со стуком ставя на прилавок бутылки и перебрасывая костяшки на счетах, звенела мелочь, разгорались и гасли мелкие конфликты — продавщицы все время «ошибались» на пятнадцать копеек в свою пользу. При помощи этого трюка они имели масло к хлебу насущному. Под счетами они постоянно держали пятнадцатикопеечную монету, покупателям же давали сдачу на пятнадцать копеек меньше, высыпая мелочь прямо на прилавок. Если обсчитать не удавалось, и покупатель начинал бунтовать, продавщицы поднимали счеты, «находили закатившуюся туда монету» и требовали извинения.

Медленное продвижение Вильяма не волновало, он даже находил в этом известную привлекательность. Все, что тут происходило, к нему больше не относилось, он был выше этого.

На окружающих он смотрел даже с сочувствием, стараясь по лицам определить, кому из мужчин следовало бы немедленно отправиться на «исцеление» в Страуте, чтобы они, наконец, снова начали жить. Ему было приятно думать, что здесь, в этом магазине, он самый разумный человек, что из всех присутствующих у него здесь самая ясная голова. Равнодушно скользя взглядом по полкам с бутылками, он про себя отметил, что его ничуть не волнуют ни яркие этикетки с медалями, ни сами бутылки, как будто они стоят здесь пустые, и при этом он испытывал необычайную гордость за себя.

Альберт Цауна сидел в своей стеклянной клетке под охраной манекенов.

— Приветствую! — Он вышел навстречу с распростертыми объятиями, как старый друг.

Вильям поставил на стол завернутую в тонкую папиросную бумагу бутылку вина и сказал:

— От выпивки меня как будто отучили, но сброситься — еще могу.

— Подожди, подожди, придет время — и еще ожадеешь, — шутливо отвечал Альберт и засунул бутылку в угол за кипу документов. — Я с ней расправлюсь без тебя. Нечего искушать дьявола.

— Ко мне это уже не относится.

— Ты это твердо решил?

— Железно.

— Ну, тогда еще остались бабы и хороший ужин.

— У меня жена — красавица.

— Тогда тебе можно только позавидовать, хотя жены в наше время обходятся недешево.

— Только в том случае, если суд при разводе постановляет раздел свадебных подарков, — отшутился Вильям.

— При разводе мужчина остается гол как сокол, — Альберт смачно рассмеялся. — Я твоего возвращения ждал гораздо больше, чем твоя жена. Уже третий месяц ношу один и тот же костюм — мои милые дамы наверняка думают, что я совсем обнищал.

— Я, наверно, пойду закройщиком в ателье массового пошива. Сегодня ходил в «Моду», присматривал место.

— Только этого мне недоставало! При моем-то давлении!

— Не бойся, у меня дома тоже есть швейная машинка. Просто в «Моде» мне обещают хорошую зарплату.

— Ну конечно: каждому по способностям…

— Знаешь, мне даже хочется поработать дома. Это будет не какая-нибудь халтура, а солидная работа. Выпишу с десяток заграничных журналов мод и буду моделировать для каждого клиента. В мастерской это будничная работа, там мне всегда времени не хватало, а теперь шитье для меня будет настоящим хобби. Откровенно говоря, моделирование всегда мне доставляло большое удовольствие, только вот времени на это не оставалось.

— Я тебе достану английские журналы. Моряки привозят. Могу устроить еще лучше. У меня на одном из наших кораблей есть знакомый механик, он тебе в баках для горючего провезет целый паровоз. Очень нужный малый! Неделю сидит здесь на берегу, месяц — в загранке. И почти всегда в одном рейсе: Вентспилс — Ливерпуль, Вентспилс — Амстердам. У него там наверняка знакомства налево и направо!

— Сейчас мне это не по карману.

— Я ж с тебя денег не спрашиваю.

— Знаешь, мне хочется славы. Глупо, правда? Мне хочется, чтобы про меня говорили: «Вон идет лучший портной Риги». Я хочу, чтобы мою жену к себе в кабинет пригласил главный врач и застенчиво попросил, не сошьет ли ее муж пиджак. Я хочу, чтобы сын в школе мог гордиться мной, я хочу, чтобы со мной считались. И знаешь, почему я этого хочу? Знаешь? Потому что чувствую — могу этого добиться. Могу! Грех не хотеть, если можешь.

— Обдерут тебя фининспекторы. За славу, милый мой, приходится платить.

— Не догола же обчистят, хватит и мне. Я подсчитал, что за два года сумею встать на ноги, а тогда можно будет «Моду» даже из головы выбросить.

— Что значит «на ноги»?

— Скажем, начну строить дачу… И жене нужно что-то кроме работы… Чтобы она все время о чем-то думала, все время чем-нибудь была занята. Это укрепляет семью.

— С земельными участками трудно…

— Неужели нельзя?

— Ничего невозможного не бывает. В социалистическом обществе все возможно, а когда нам чего-нибудь не хватает в социализме, мы можем воспользоваться пережитками капитализма.

— Послушай, я, наверное, ужасный обыватель…

— Я не знаю, что такое обыватель. Я знаю, что у одних есть дачи, а у других нет. Я знаю, что у одних есть автомашины, а у других нет. И я знаю, что те, у кого этого нет, не возражали бы все это иметь. Значит, они точно такие же, как те, у кого все есть. Часто слышишь — тот-то гонится за длинным рублем; а разве тот, кто так говорит, пойдет туда, где заработки меньше? Пусть обо мне хоть в газетах пишут, но я все-таки хочу быть лучше обывателем с машиной, чем необывателем с голой задницей!

Вильям пришел домой и долго расхаживал по пустой квартире, не зная за что взяться. Наконец, он уселся в кресло с газетой, но читать не хотелось. И как бы со стороны разглядывая обстановку квартиры, стал прикидывать, что из мебели следовало бы заменить.

За долгие годы он впервые осмотрел квартиру хозяйским глазом. Вчера он только вернулся из Страуте, и на это ему не хватало времени. Вчера мысли его были заняты тем, как бы поскорее заполучить Беату в постель. Этой минуты он так долго ждал и так живо себе ее представлял много раз, что, увидев в узком вырезе халата белую грудь жены уже не мог сдержаться и, подхватив ее, понес к дивану. Беата слегка сопротивлялась, и это распалило его еще больше: он целовал ее колени, бедра, спину, грудь, она податливо отвечала губами. Он горел, он пылал, и все же ему показалось, что глаза у нее грустные.

— Тебя что-то угнетает? — спросил он после.

— Нет, — она устроилась под его рукой.

И все-таки ему казалось, что в глазах ее затаилась грусть.

Глава 6

Пришел Ролис и сразу включил телевизор. Показывали хоккей. Вильяма хоккей никогда не интересовал, но он уселся рядом с сыном. Так они и сидели. Молча. Между ними была какая-то пустота. Вильяма это пугало, и он решил высказать свои замечания об игре, надеясь, что это их сблизит, но добился обратного.

— Не мешай смотреть! Ты ведь ничего не понимаешь!

Ролис сказал это резко, категорично.

Но во время перерыва сын стал как будто мягче, уступчивее. Как котенок, который хочет приласкаться. Вильям подумал, что сын жалеет о своей резкости, но самолюбие не позволяет ему извиниться.

— Пап, ты не подпишешь мой дневник?

Вильям так и расцвел: этим его окончательно признавали главой семьи. Вдруг ему подумалось, что, если в дневнике двойка или замечание, он все равно подпишет. Главное сам факт. У него есть возможность и не подписать, выразить недовольство, возможность поинтересоваться, как и почему появилась эта двойка.

Вильям встал, вынул из ящика письменного стола авторучку. Это была старая модель с золотым пером и серебряным наконечником. Он не пользовался авторучкой несколько лет, а хранил как память: коллектив мастерской подарил ее давным-давно в день рождения. Чернила внутри высохли, на кухне он втянул в ручку несколько капель воды и встряхнул — для подписи хватит.

В дневнике не было подписи за прошлую неделю. Сын за это время получил три отметки — две пятерки и одну четверку. Расписываясь, Вильям подумал, не будет ли педагогичнее спросить, почему по английскому всего лишь четверка. Надо наказать, чтоб был поприлежнее.

— Пожалуйста! — сказал он, подписавшись в дневнике. — Ты хорошо учишься.

— В классе я один из лучших по успеваемости. — Вильям был горд за сына и за себя: расположение сына он почти вернул.

— Пап! — Ролис говорил уже ласково. — Я обещаю и впредь хорошо учиться, но ты купи мне мопед. Мы договорились летом отправиться в путешествие.

Что это? Осознанный торг? Тонко рассчитанный психологический подход? Неужели такой мальчишка уже способен на такое?

— Папа, ну так как? — нетерпеливо спрашивал он.

— Посмотрим, с какими отметками ты закончишь девятый класс.

Ответ сыну явно не понравился, но он ничего не ответил, только снова спрятался за стену отчужденности и уставился взглядом на телеэкран.

Вильям еще немного посидел рядом. Его не покидало чувство, что он только что проиграл какое-то важное сражение. Причем проиграл не в честном поединке, а из-за необъективности судей.

— О мопеде надо поговорить с мамой, — в конце концов он предложил ничью.

— Мама не согласна, — очень холодно ответил сын.

Значит, мальчишка и впрямь ластился с расчетом. Вильяма это настолько огорчило, что он вышел в другую комнату и начал рыться в книгах, подыскивая какое-нибудь легкое чтиво, чтобы отвлечься от мыслей о взаимоотношениях с сыном. А может он вовсе так и не думает? Может, это только предположение изощренного ума взрослого человека. Он все искал успокоения.

Роясь в книгах, Вильям нашел толстый журнал в яркой обложке. Это было шведское рекламное издание. Журнал предлагал все: от бритвенных лезвий и спичек до двухместных спортивных самолетов. Его в мастерскую принес однажды какой-то заказчик, чтобы наглядно показать, какие лацканы он хотел бы иметь на пиджаке. Теперь Вильям вспомнил, что здесь есть целый ряд страниц с фотографиями коттеджей. Он решил заново перелистать журнал. Вот эти домики — с мансардами и без, с плавательными бассейнами и без них, с коротко подстриженными английскими газонами и без них. Приятно было даже представить себе, что когда-нибудь в таком домике сможешь жить. Вот втаком, например. И Вильям выбрал. За красивой, орнаментами кованой оградой, за зеленым газоном-ковром, за клумбами белых и фиолетовых хризантем возвышался дом с островерхой крышей и зимней верандой, увитой диким виноградом, сквозь листву поблескивали стекла окон. С улицы больше ничего не было видно. К счастью, на другой фотографии был вид дома сбоку — хозяйственные постройки, похожие на навесы, и гараж. Было написано, что дом стоит сто сорок тысяч шведских крон. Первый взнос — десять процентов стоимости. До церкви около двух километров, дом отапливается нефтью. Вильям не знал, сколько это — сто сорок тысяч шведских крон и за какое время их может заработать министр, а за какое — грузчик, но, посмотрев на цены под фотографиями других коттеджей, с легкостью решил, что этот дом — один из самых дешевых.

Когда пришла Беата, хоккей давно закончился, и сын в соседней комнате крутил транзистор — даже уроки он учил под грохот электрогитары, а Вильям все еще сидел, листая журнал и прикидывая, что из вещей ему еще нужно приобрести. Вернее, будет нужно.

Беата пожаловалась на усталость и была нервозной. Она быстро приготовила ужин. Когда Вильям решил показать ей журнал с фотографиями коттеджей, она ответила, что нечего строить воздушные замки. Это еще больше подстегнуло в нем желание как можно скорее получить земельный участок. Ответ Беаты показался Вильяму вполне логичным — годами он почти не думал о семье, только обеспечивал, и теперь Беата, конечно, не станет рисковать даже в мечтах: в один прекрасный день все снова может утонуть в поллитровке. «Прежде всего я должен доказать твердость своих намерений, тогда и она потеплеет», — решил он.

В постели, когда Вильям попытался обнять ее, Беата отвела его руку — завтра рано вставать и вообще ей нездоровится. Вильям обиделся и сделав вид, что очень рассержен, демонстративно повернулся к жене спиной.

Глава 7

С тех пор, как Вильям возвратился из Страуте, прошел месяц. Вопреки грандиозным планам заработать шитьем, за все это время ему удалось сшить всего один-единственный костюм — для Цауны. Свободного времени не оставалось ни минуты.

Взявшись за руководство закройным цехом «Моды», он лишь постепенно начал понимать, какой груз на себя взвалил — хозяйство цеха было запущено донельзя. Конечно, те, кто уехал на свою никогда не виданную родину, в последние годы своей работы здесь о хозяйстве не думали. Лекала-выкройки, при помощи которых кроили несколько слоев деталей костюмов и пальто, излохматились, края их были неровными, местами даже выщербленными, некоторые линии приходилось дорисовывать на глаз. А это значило, если нагрянет инспекция по стандартам, она может сразу закрыть цех, потому что раскроенные здесь костюмы отвечали чему угодно, только не стандарту: пятидесятый размер — это было нечто среднее между сорок восьмым и пятьдесят вторым, но уж никак не пятидесятым. Механизмы в вертикальных электрических ножах износились до такой степени, что нижние слои настила не разрезали, а рвали, края получались драными или не соответствовали размеру. Их приходилось выкраивать заново или подравнивать обычными ножницами. Подравнивание требовало дополнительного времени, рабочей силы и материалов. Вильям приказал настилать ткань в два раза тоньше: вместо тридцати слоев только пятнадцать. Так можно было обойтись без подравнивания, но работницы ворчали: это ударило по их заработку. С работницами еще можно было договориться — делая приписки — например, оформить раскрой нескольких слоев не электрическим ножом, а вручную, хотя на самом деле кроили им. Если держать язык за зубами, то эту фикцию никто не обнаружит, потому что рабочие наряды, по которым начислялась зарплата, в «Моде» выписывали только два раза в месяц. А тогда уж никакая ревизия не сможет определить, что и как кроили, потому что костюмы давно сшиты, отправлены в магазины и, может быть, даже проданы. Администрация против приписок не возражала, потому что Вильям поклялся, что фондов заработной платы не превысит. Неприятную часть сообщения Вильяма директор выслушал с явным неудовольствием: утром он так радовался тому, что план фабрики за прошлый месяц выполнен на сто два процента, и «Мода» вышла в лидеры среди других швейных предприятий министерства, а тут является этот новый закройщик и жалуется, настаивает, требует. Директору даже показалось, что его заставляют делать что-то такое, за что и зарплату не платят: он просто не знал, чем мог бы помочь Вильяму. И когда Вильям, наконец, сказал, что есть возможность заплатить работницам, хотя и за фиктивный труд, но без ущерба интересам фабрики, директор согласился сразу. К нему вновь вернулось хорошее настроение — «Мода» все равно остается лидером.

Однако, как выяснилось, Вильям радовался напрасно. Сокращение настилов ткани не привело к желаемым результатам. Вдвоем с Константином Ивановичем они успевали подготовить чертежи выкроек, пока работницы настилали ткань, но сам процесс раскроя затягивался — столы оказывались надолго занятыми, и настильщицы простаивали без работы. Простои в раскройном цехе сразу сказались в швейных цехах — там женщины почти каждый день по часу сидели без работы. Швейные цехи забили тревогу в плановом отделе. «Девяносто четыре процента!» — глухо донеслось до администрации. Тогда и начался второй раунд, в котором Количество победило Качество с явным преимуществом.

Как выразился Константин Иванович — так к нему обращался директор и поэтому другие коллеги — кто шутя, кто всерьез, стали именовать его так же, хотя у латышей вообще не принято обращение по отчеству, — он был длинной затычкой. Вильям не понял, что это значит — длинная затычка. Константин Иванович долго и подробно объяснял, что в старые времена у пивных бочек не было кранов, зато были два отверстия: большее — для большой затычки, а меньшее — для слива. Его-то и затыкали длинной затычкой — длинной и тонкой палкой почти на всю длину бочки, чтобы сила бродящего пива не выбила во время слива.

— Так вот я в «Моде» как раз и есть длинная затычка, — говорил он. — Когда дети израилевы уселись в самолеты, меня уговорили на пару месяцев сделаться такой затычкой — поработать начальником раскройного цеха до тех пор, пока найдется кто-нибудь помоложе. А дома сидеть мне к тому времени надоело, — Константин Иванович был пенсионером, хотя во выправке, манере одеваться и жизнелюбию этого сказать нельзя было. — Ну, а теперь этот срок уже давно вышел, и мне снова захотелось на печку.

Константин Иванович — местный поляк, одинаково хорошо говорил на трех языках, о новостях в мире узнавал из сообщений варшавского радио, в обеденный перерыв неизменно играл в шашки с завскладом — такой же длинной затычкой, и тоже собиравшимся обратно на печку, но пока только на словах, а не на деле.

Константин Иванович производил впечатление человека, который за свою жизнь уже успел сделать все, и теперь не знает, чем заняться в оставшееся время. Еще до войны он построил в Пардаугаве солидный дом, сын его работал старшим научным сотрудником в железнодорожном институте и писал докторскую диссертацию, дочь была замужем и довольно удачно, сам он имел большую пенсию. Когда Вильям увидел сшитый им пиджак, он сразу понял, что имеет дело с классным мастером, который, может, если и не поспевает за капризами моды, зато работает основательно, с любовью. Как настоящий мастер Константин Иванович на массовую продукцию смотрел с усмешкой: он вообще немного свысока относился к людям, которые носят купленные в магазине костюмы. Он был убежден, что на человеке даже идеального сложения такой костюм не сидит как положено, хоть где-нибудь да морщит. Отношение к массовой продукции вообще определяло отношение Константина Ивановича к работе в «Моде».

— Чего ты переживаешь, — с искренним недоумением спрашивал он Вильяма, — какая разница: чуть больше или чуть меньше размер массового костюма? Какое покупателю дело до размера, ведь он примеряет в магазине!

Но Вильям переживал. После долгих лет, проведенных в дурмане, он жаждал работать. Ему доверили цех, и он хотел превратить его в образцовый.

Он считал, что начинать ему следует с обновления цехового хозяйства.

— На каждой порядочной фабрике имеется лекальщик, — заявил Вильям главному инженеру, — человек, который вместо изношенных лекал делает новые и в соответствующих инстанциях их утверждает.

— Да ну? — Инженер угрюмо усмехнулась. — Вот так новость!

— И нам такой человек необходим! — Вильям не уловил иронии.

— У нас, товарищ Аргалис, такой человек уже есть. Ваша симпатия и секретарша директора в одном лице. Ирена. Может вы знаете?

Глава 8

Инженеру Валентине Мукшане давно перевалило за тридцать, одевалась она со вкусом и в дорогие вещи. Жила одна, а в таком возрасте это уже порождает комплексы: во-первых, делала вид, что мужчины ей абсолютно безразличны и что ее интересует только работа; во-вторых, каждому мужчине на фабрике в своем воображении она приставила по хорошенькой работнице и ко всем им относилась едко. Она очень переживала свое одиночество и не видела из него выхода.

Валентина выросла в многодетной католической семье, где была старшей дочерью. Уже в пятнадцать лет она покинула живописные озера Латгалии и перебралась в Ригу. Чтобы остальным братьям и сестрам досталось на завтрак и ужин по лишнему куску.

Для завоевания столицы она имела трудовую закалку, какую получают деревенские дети, ситцевое платье, привлекательную фигуру почти созревшей женщины и кусок сала для того, чтобы задобрить дальнюю родственницу, у которой она надеялась получить кроватное место.

Все устроилось очень удачно — у родственницы в кухне стоял обтянутый зеленой материей узкий матрац, который она именовала «кушеткой». Еще у нее была большая скука. Проживание такой девчонки обещало известные перемены, разнообразие и сиделку на случай болезни — родственница была уже в том возрасте, когда можно слечь в любой день.

Валентина пошла работать ученицей в швейную мастерскую неподалеку от дома родственницы, — Рига пугала девушку своими просторами, вокруг рассказывали всякие страсти о кражах, грабежах, о том, что из людей варят мыло, и не без основания: это была послевоенная реакция. Валентина сразу же решила, что выходить из дому будет только на работу и в костел, ну, разве что когда сходит в кино: о трофейных фильмах она слышала много восторженных отзывов.

Валентина с детства привыкла к мысли, что работать придется всю жизнь — ни на минуту в ее голове не могла возникнуть мысль о праздной жизни. Она уже изведала, хоть и понемногу, всех тяжелых крестьянских работ и теперь знала, что от них грубеют руки. Поэтому ее практический ум привел ее не на завод, а в швейную мастерскую, где ее приняли ученицей со смехотворно низкой зарплатой. Валентина все время не упускала из виду одно обстоятельство — вдруг придется возвратиться в деревню, тогда она сможет работать портнихой. Реклама «училась в Риге!» тогда будет иметь немалое значение.

Швейная мастерская находилась тогда в помещении, где теперь был раскройный цех. Валентина во всем очень старалась, и все-таки часто вся в слезах выбегала во двор и плакала за конюшнями, потому что всегда находился желающий разыграть простодушную деревенскую девушку или какой-нибудь болван ко всеобщему удовольствию и веселью подтрунивал над ее латгальским выговором. Она изо всех сил старалась научиться правильно произносить слова, поэтому такие шутки были особенно обидны.

По воскресеньям вместе с, родственницей они ходили в костел. Зная об отношении окружающих к религии, на работе об этом она никому не рассказывала. Костел был большой, прихожан много, но в основном это были пожилые люди или совсем маленькие дети, которых женщины приводили с собой — в отличие от Латгалии молодежи здесь не было видно.

В католические праздники, бывало, семья Мукшанов отправлялась в Краславу в храм Святого Людовика, где алтарь был расписан Яном Матейко. Рижский костел не мог равняться с храмом ни алтарем, ни пышностью богослужений. По какой причине Валентина вскоре перестала ходить в костел, никто не мог бы сказать, даже сама она. Может потому, что и родственница ходила туда в основном для того, чтобы узнать кое-какие новости, а вовсе не из религиозных убеждений, а может потому, что Валентина пошла учиться в вечернюю школу, в шестой класс, и у нее, наконец, появились подружки-одногодки. Но смело можно утверждать: антирелигиозная пропаганда не вправе записать в свой актив вероотступничество Валентины, ведь она умела только повторять: «Бога нет!» — а на вопрос, есть ли черт, отвечала уклончиво.

К тому времени, когда Валентина кончала начальную школу, она уже почти свыклась со столицей. Потом поступила в техникум. На вечернее отделение.

Затем было довольно обычное восхождение по ступенькам служебной карьеры: сменный мастер (швейная мастерская к тому времени уже превратилась в швейное предприятие с несколькими филиалами), начальник цеха и, наконец, главный инженер. Хотя на этот пост нашлись кандидаты даже с высшим образованием, Андрей Павлович, не колеблясь ни секунды, назначил Валентину. За время совместной работы они научились думать одинаково, кроме того Андрей Павлович всегда больше доверял практикам — практик продвигается вперед равномерно, убыстряя шаг настолько, насколько этого требует план, а теоретики надеются лишь на галоп, который, по мнению Андрея Павловича, всегда связан с анархией и сплошными неприятностями.

Люди, которые из низовых работников дорастают до руководящих, обычно представляют два типа. Одни — это свои люди, к которым всегда можно подойти запросто и поговорить по душам, другие превращаются в неприступные крепости, изображая большую озабоченность, они опасаются, что бывшие товарищи готовят им какой-нибудь подвох; что все вокруг завидуют их выдвижению и нередко чувствуют себя чуть ли не предателями, потому что в новой должности им приходится бороться с маленькими хитростями бывших коллег, а эти хитрости им хорошо известны с прежних времен. Частенько они сознают, что их интеллект не соответствует должности. Эти новые начальники свой недостаток интеллекта чувствуют особенно остро среди тех, кому не приходилось, отработав смену, бежать в вечернюю школу, а потом еще несколько часов заниматься самостоятельно, среди тех, кто, днем прослушав лекции в институте, по вечерам собирались и дискутировали о литературе и искусстве. Немалую роль тут играет и самодовольство: большинство из них достигли таких высот, о которых в начале и не мечтали, на родине о них рассказывают легенды, и в отпуск они приезжают туда как покорители мира.

Валентина Мукшане к таким и принадлежала. Став начальником цеха, она приосанилась, постройнела, только на ее в общем-то красивом лице появились морщинки. К тому же она начала курить. Папиросы. Это тоже было принадлежностью к должности — во время совещания кстати закуренная папироска как бы подчеркивала важность положения. Теперь она выписывала газет больше — те же, что и Андрей Павлович, не подписывалась она только на армейскую газету, потому что ничего в ней не понимала. И совсем не из подхалимажа, она просто надеялась, что в этих газетах найдет именно то, чего ей не хватало — найдет материалы, которые расширят ее кругозор. Если по линии экономики и производства они внесли в ее представления кое-какую ясность, то по вопросам литературы и искусства полностью ее дезориентировали. Случалось, что какого-нибудь автора за одну и ту же работу одна газета возносила до небес, а другая обливала грязью или, например, одна и та же газета какой-нибудь эстрадный ансамбль сначала разносила в пух и прах, объявив абсолютно бездарным, раздутым рекламой, а несколько месяцев спустя расхваливала за дипломы, полученные на фестивалях, да еще подчеркивала, что это и следовало ожидать от такой талантливой молодежи. Но Валентина Мукшане искала ясности, путеводных огней. А когда поняла, что до самой последней минуты она шла совсем в другую сторону, в уголках ее рта залегло еще по одной морщинке. С тех пор она больше не высказывала свое мнение, боясь потом оказаться в смешном положении.

На недостаток поклонников Валентина не могла пожаловаться. Будучи сменным мастером, она собралась выйти замуж за одного шофера, но ее вдруг назначили начальником цеха — и парню она отказала.

Слушая «Сильву», она до слез переживала за танцовщицу, которой старый аристократ голубых кровей не разрешал выйти замуж за своего сына. Она категорически и от чистого сердца отрицала бы мнение, что отказала парню только потому, что он шофер, но в действительности так и было. В то время ей уже перевалило за двадцать пять, время безоглядной любви прошло — и она представила себе, что скажут люди, когда она летом приедет в свою Латгалию.

«Кем же ваша дочка работает?» — спросят соседи у матери.

«Начальником цеха», — гордо ответит та.

«Ого!» — воскликнут соседи: — «А муженек?»

«Шофером».

«Простым шофером?»

«Почему простым? Шофером!» — отрежет мать, но все же подумает, что дочке нужен муж более подходящий.

«Ну конечно, она ведь уже не девчонка…»

Валентина решила подождать. И заждалась, потому что снова последовало повышение. Встречаться с мужчинами того уровня, о котором она мечтала, ей почти не приходилось, да и те почти все были уже женаты, а с подчиненными она давно соблюдала дистанцию. Годы шли. И она, как женщина — руководящий работник — с каждым годом все больше утрачивала женственность по сравнению с остальными дочерями Евы. Отправляясь в отпуск, который она теперь обыкновенно проводила на знаменитом курорте, она надеялась повстречать своего настоящего, единственного навеки, там она оживала и, плюнув на все дистанции, бросалась в волны коротких и захватывающих курортных романов.

— Неужели свои симпатии к секретарше директора я проявил так откровенно? — спросил Вильям. Он был удивлен и старался вызвать в своей памяти хрупкий девичий силуэт.

— Несмотря на занимаемую должность, я ведь женщина, — угрюмо ответила главный инженер Мукшане.

ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!

Глава 4

Я решил не поддаваться любопытству и воспитать характер. Войдя в кабинет, кладу сумочку на стол, но не раскрываю. Сначала обед, потом работа.

Столовая находится в подвальном этаже отделения, выбор блюд обычно небольшой, но готовят прилично, а я считаю съедобным все, кроме клецок.

У кассы очередь — несколько человек. Как раз такая, чтобы успеть три раза прочесть меню и приготовить деньги. Утром в магазине мне сдали довольно много мелочи, и теперь я от нее избавлюсь.

Полпорции свекольника, бифштекс с яйцом и стакан кефира — семьдесят две копейки, я отсчитываю их заранее, чтобы быстрее пройти мимо кассы. И задумываюсь. О деньгах. Одиннадцать тысяч! Где человек может взять одиннадцать тысяч! Только в сберкассе. Значит, сразу после обеда мне надо обзвонить сберкассы и я узнаю имя человека, который снял со счета такую большую сумму.

Гениальная мысль!

— Вам, пожалуйста? — кассирша вежлива даже с засонями.

— Полпорции свекольника, бифштекс с яйцом и стакан кефира.

— Семьдесят две копейки.

Одиннадцать тысяч… Что человек собирался купить на такие деньги? Не бифштекс же с яйцом, а, скажем… Нет, я не могу придумать, что можно купить на такие огромные деньги. По правде сказать — для меня это не так уж важно. Хотя бы потому, что завтра я это узнаю безо всякой головоломки. Если даже не сегодня.

Пополнив свои энергетические ресурсы, иду обратно в кабинет и сразу звоню в наше справочное бюро, прошу, чтобы мне подготовили список телефонов всех заведующих сберкасс.

— Города Риги? — спрашивает работница.

Я вспоминаю, что улица Лоню находится у железнодорожного вокзала, и говорю:

— Рижского района и Юрмалы тоже.

Принимаюсь за сумочку, которую вместе с протоколом осмотра получил от полковника. Далеко не новая, чехословацкого производства — я с удовольствием отмечаю, что свидетель (пассажир трамвая) не ошибся, — кожа отделана под черепаховый панцирь.

Подкладка сумочки сильно изношена, местами до дыр.

Расческа с маркой эстонской фабрики «ТаДи КетгтмуаЬапк».

Двустороннее зеркальце.

Белая круглая пластмассовая коробочка «Витаминизированный крем ЛТО». Коробочка почти полная. При Латвийском Театральном обществе есть мастерские, где производят подобные мелочи. Как утверждала Гита, этот крем хорошего качества, в магазинах бывает редко.

И больше ничего. Конечно, я и не надеялся найти документы. Но хотя бы какую-нибудь зацепку. Мне ведь прежде всего надо узнать, кто эта женщина, и только тогда я смогу найти мужчину, который убегал по улице Лоню. Могу пытаться найти. Если его что-либо связывает с этой женщиной или с происшествием. Если же бежавший мужчина столкнулся с ней случайно и, если случайность является причиной несчастного случая или у мужчины с этим случаем нет ничего общего, тогда мои шансы на успех совсем ничтожны.

А пока у меня имеется три неизвестных, в сущности, даже не неизвестных, а факты, исходя из них — большая сумма денег, личность погибшей женщины и мужчина на улице Лоню — я и должен действовать.

Достав из ящика письменного стола лупу, я внимательно осматриваю зеркальце. Отпечатков пальцев нет. Нет их и на расческе и коробке с кремом. И все-таки я кладу предметы отдельно в целлофановые мешочки и мешочки заклеиваю, после чего складываю в сумочку и запираю в сейф.

Получив телефонные номера, начинаю обзванивать сберкассы. Представившись, спрашиваю, не снимал ли кто со счета в последние дни более десяти тысяч рублей. Я не имею права спрашивать, кто и сколько внес или снял со счета в сберкассе, на такой вопрос мне и не ответят, но, если мне скажут, что такая сумма снималась с какого-нибудь счета, я уж найду законный путь, как выяснить, кто это сделал.

— Такие суммы обычно не снимают, — отвечают мне в одной из сберкасс. — Я работаю очень давно, но не припомню подобного случая. Если человек покупает машину, он берет чек, а путешественники пользуются аккредитивами…

— Ну, а если я, скажем, покупаю дом?

— Продающий откроет в нашей или другой сберкассе счет, и с вашего счета на его счет перечислят необходимую сумму. Продающий дом ведь тоже не станет держать у себя такие деньги или таскать их с собой в мешке по городу. Во-первых, это невыгодно, во-вторых, неудобно, в-третьих, рискованно…

— Спасибо, я узнал много для себя нового.

Я упорно звонил, обзвонил все сберкассы, потому что закономерности имеют исключения, а я должен быть уверен, что деньги получены не в сберкассе.

Что, если это государственные деньги и получены в банке? Может женщина — кассирша какого-нибудь небольшого предприятия, и деньги получила в банке для зарплаты? Место, где произошел несчастный случай, как раз свидетельствует о противоположном, оно вдалеке от банка, да и женщина направлялась в противоположную сторону, к центру города, но я знаю, что легкомысленность некоторых кассиров безгранична, и они могут заскочить в парикмахерскую сделать маникюр или в толчее какого-нибудь магазина засмотреться на тряпки. Но тут же я спохватываюсь: вариант с банком отпадает. При ней ведь не было никаких документов. Зеркальце — для банка не документ.

В сберкассе, если тебя знают лично, можно еще получить вклад и без паспорта, но в банке даже паспорта и доверенности недостаточно. К тому же эти сотенные банкноты… Покажите мне такую фабрику, где зарплату выплачивают сотенными.

— Добен?

— Да, товарищ полковник!

— Какие у вас успехи?

— Никаких, товарищ полковник!

— Зайдите ко мне через десять минут!

Шеф всегда называет точное время, когда к нему следует явиться. И еще не было случая — по крайней мере со мной — чтобы приходилось ждать в приемной хоть минуту.

— Садитесь, Добен!

— Благодарю.

— Что вы успели сделать?

— Обзвонил сберкассы.

— Сторублевка — довольно редкий денежный знак. Должно быть, и вам нечасто приходилось держать ее в руках.

Я кивнул.

— Сторублевка — удобный денежный знак для того, у кого для хранения денег мало места.

— Для того, чтобы прятать?

— Можно сказать и так.

— Я считал, что сначала надо обзвонить сберкассы, товарищ полковник.

— Я вас ни в чем не упрекаю. — Шеф подает мне большой синий заполненный бланк. — Это опись одежды.

Я беру синий бланк и встаю.

— За результатами вскрытия я поеду сам.

— Меня мало интересует, как вы распределяете свое рабочее время, меня интересует результат. — Шеф наверно подумал, что был со мной чересчур официален, поэтому добавляет: — Желаю удачи!

Уже темнеет, я включаю настольную лампу и начинаю читать опись одежды.

Демисезонное пальто в крупную клетку с фирменным знаком «Белцо 30 година повереня», сильно выцветшее.

Брючный костюм, черный, трикотажный.

Шелковая блузка, светло-зеленая, новая.

Туфли — французской фирмы «Е1», сильно поношенные, с починенной подошвой.

Темно-красное белье, синтетическое.

Колготки капроновые, производства рижской фабрики «Аврора».

Кольцо из белого металла с коричнево-фиолетовым гладким камнем.

Перечитав опись одежды раз десять, злюсь на себя за то, что не могу представить, как выглядела эта женщина.

Рабочий день близится к концу, я убираю со стола документы и запираю их в сейф.

На улице моросит, все выглядит грязно-серым: дома, пешеходы, автомашины.

Домой идти не хочется. С тех пор, как там нет Гиты, квартира стала неуютной, как холодный гостиничный номер, где тебе предстоит переночевать, а утром отправиться на вокзал. Помещение, в котором нет ничего твоего и ничего твоего не останется. Нечто подобное представляет собой моя квартира. До Гиты она была теплой, при Гите тоже, а теперь стала пустой и холодной. Поменять? Мысль эта приходила мне в голову не раз.

Нет, идти домой не хочется. Поехать к Артуру? Это далеко, в Иманте, из центра минут сорок езды, поэтому я колеблюсь. И все-таки еду, потому что домой идти не хочется.

Трамвай катится позвякивая. Потом придется пересесть в автобус. В середине вагона возникла ссора. До меня доносится сравнение: «Разъелся, как главный кот в санатории!» Затем ссора разгорается с новой силой и становится все громче, и ничего уже не разобрать, потому что обе стороны решили не слушать друг друга. Радуюсь, что я не в форме, тогда меня постарались бы втянуть в разбирательство. Логика в таких случаях одна — зачем другим этим заниматься, если есть милиционер? Платим же мы подоходный налог, а ему за это деньги платят. Пусть берет этого пьянчугу и тащит куда следует! А ты, может, не спал двое суток, ты, может, сейчас едешь домой прикорнуть хоть часа на два, может, тебе опять не придется спать двое суток. Но до этого никому нет дела. Если ты милиционер, ты обязан следить за порядком, и если ты милиционер, то у тебя вообще нет рабочего времени как такового, ведь, говоря откровенно, ты ничего и не делаешь, только заботишься о порядке.

Я подумал: надо бы сперва позвонить Артуру. Вдруг вскрытие будет только завтра, тогда эта поездка к черту на кулички в Иманту напрасна.

Артур — судебный медик. Он сказал, что на сей раз, если мне жаль времени, я могу на вскрытии трупа не присутствовать. С ним я знаком так давно, что и не вспомню точно, с каких пор. По образованию он врач, но хочет посвятить себя криминалистике, поэтому стал специалистом очень широкого профиля. Его интересы тоже широки — от токсикологии до баллистики или еще дальше. На свете есть всего четыре места, где можно искать этого человека — дома у сравнительного микроскопа, на работе у сравнительного микроскопа, в лодке на озере с обоими сыновьями или на каких-нибудь курсах повышения квалификации по криминалистике.

— Я так и знал, что ты придешь, — увидев меня, говорит Артур.

Его комната — это книжные полки вдоль трех стен до самого потолка. У четвертой стены книжных полок нет — Артур живет в новом доме, четвертая стена — это сплошное окно, выходящее в лоджию, до которой дотягиваются верхушки сосен.

— Чувствуй себя как дома!

Пожелание странное: в комнате кроме полок только большой письменный стол и два стула.

— Откуда ты узнал, что я приеду?

— В связи с этой женщиной.

— Ты считаешь, что случай особенный?

— Мне не давали бы покоя эти одиннадцать тысяч. Тебе ведь тоже не дают.

— Да. Не дают, — признаюсь я.

Поездка к Артуру — не только ради того, чтобы сэкономить время. Все равно настоящая работа начнется только завтра утром, и времени фактически я выигрываю не более получаса: как только появится курьер, заключение экспертизы будет лежать на моем столе. Артур ведь все равно заключения не даст, все равно его принесет курьер, да и не ради заключения я сюда ехал. Я хочу услышать, что Артур скажет об этой женщине, хочу узнать его мнение о ней, потому что заключение — это сухой текст, который, к сожалению, не может пробудить моего воображения. Как правило, не может. А мне нужно вполне определенное представление об этой женщине.

— Сильно ее изувечило? — спрашиваю я и меня самого охватывает дрожь, когда я представляю себе тело, которое переехал трамвай.

— Порядочно… — Помолчав, он спрашивает: — Что тебя конкретно интересует?

— Я еще ничего толком не знаю.

— Ты же получил опись одежды.

Я киваю.

— Среднего роста, я бы сказал, хрупкая… Белая стройная шея… Грудь маленькая, крепкая… Талия нормальная, бедра округлые, абсолютно безупречные ноги. Волосы черные, жесткие. Красится.

— Что?

— Красит ресницы, губы… Я не слишком быстро тарабаню, ты улавливаешь?

— Продолжай, продолжай.

— Возраст — примерно двадцать три года.

— Вообще красивая была девушка?

— Да. В лице есть, кажется, что-то монгольское.

— Фотографию я получу?

— От лица мало что осталось, при реставрации придется здорово потрудиться.

— Может, я и без фотографии обойдусь.

— Как знаешь.

Значит, красивая, но довольно бедно одетая молодая женщина. Как у такой могли оказаться одиннадцать тысяч?

Артур ходит вдоль полок, ища глазами какую-то книгу. Наконец, видно, нашел. Артур встал на стул: книга оказалась очень высоко. Нет, он ошибся — не та книга. Слегка выдвинув ее, он глянул на обложку и сразу задвинул обратно. Разговаривая, все продолжал ходить вдоль полок.

— Может быть, ты и впрямь обойдешься без фотографии… По-моему, она имела судимость. В нашей картотеке отпечатков ее пальцев нет, тебе завтра придется связаться с Москвой…

Странно — когда Артур поучает или указывает, меня это не задевает, слушаю все как само собой разумеющееся. Наконец он находит книгу, которую искал и, стоя там же, у полки спиной ко мне, листает. Это какой-то альбом, потому что на страницах текста нет, только иллюстрации.

— У тебя есть основание так думать?

— Да.

Это альбом татуировок. В центре каждой страницы один рисунок.

— Посмотри вот на этот! — Артур постукивает пальцем по рисунку.

Жирная линия изогнута в виде сердца. Я говорю изогнута, потому что линия напоминает мне проволоку. В нижней части сердца видна попытка изобразить розу, в верхней — голубь с конвертом, в центре буквы «А» и «Ц».

— У нее почти такая же татуировка, только буквы «Б» и «Б». Но эти буквы наверняка к тебе не относятся: по идее они должны обозначать инициалы любимого человека. Такой рисунок чаще всего встречается и татуируется в женских колониях или исправительно-трудовых колониях для малолетних, — продолжает Артур, пока я рассматриваю другой рисунок на странице рядом.

— Малолетки ведь татуируются и на свободе, если собирается «настоящая» компания и в нее попадает «волк».

— И все-таки я думаю, что татуировка сделана в колонии, потому что она наколота на внутренней стороне бедра чуть выше колена. Кроме того, она сделана не тушью, а суррогатом, изготовленным из резиновой сажи и сахара.

Артур говорит сдержанно и очень напоминает лектора, который преподносит аудитории несомненные истины.

— У меня года два назад было дело, по которому проходил татуировщик, который накалывал руки-ноги своим дружкам обыкновенной иголкой и тоже использовал краску, сделанную из сожженного каблука. Помню. Так им казалось романтичней — больше попахивало тюрьмой.

— Точно помнишь.

— Я ведь не хочу тебе ничего навязывать, но свои мысли я должен тебе высказать.

— Нам не о чем спорить. Отпечатки пальцев я все равно завтра вышлю.

— А разве мы спорим? — Артур ставит альбом на место. — Да, я забыл сказать… Татуировка сделана лет пять или даже более назад, линии кое-где поблекли так, что едва заметны.

— Сколько ей тогда было?

— Посчитай! Примерно пятнадцать-шестнадцать.

— Трудновоспитуемый ребенок.

— Трудновоспитуемые дети обычно бывают у трудновоспитуемых родителей.

Еще раз пытаюсь представить себе эту женщину. Она привлекательна, но для зимы ее пальто бесспорно легковато. На ней не было ни шарфа, ни платка? Как мне это раньше не пришло в голову?

— Послушай, — говорю я. — У нее ведь не было ни шарфа, ни перчаток, ни платка!

— Хм! — Наконец и Артур удивился.

Как обычно в таких случаях, версии сыплются одна за другой, при этом медицинское образование Артуру не помеха.

— Она подъехала на такси. Такси остановилось на противоположной стороне улицы, у входа на фабрику. Она расплатилась, вышла, такси сразу уехало, а она пошла через улицу к воротам и попала под трамвай.

— А шарф, платок и перчатки укатили на такси. Позвони в таксомоторный парк — в стол находок! И все выяснится.

— Хочешь — смейся, хочешь — нет, но я завтра позвоню.

— Только я не верю, что тебе повезет.

— Я тоже не верю.

— Знаешь, она могла подъехать и в частной машине.

— Тогда, слава богу, мне не придется звонить в стол находок.

— Я думаю иначе. У кого-то — ее мужа, кавалера, знакомого, подруги — есть машина, ее могли подвезти и высадить возле нужного дома.

— Все равно, вспомнила бы о платке, когда вышла на холодный ветер.

— Могла и не хватиться сразу. В крови много алкоголя. Она пила даже сегодня утром. Коньяк. Армянский коньяк высшего класса, к сожалению, марку определить мы не могли.

— Феноменальное заключение!

— Ничего феноменального. Когда пила, пролила на блузку.

— Ты мне все сказал? Ничего не забыл?

— Подожди. Надо по порядку. Про кольцо. Из белого металла, красивое. Должно быть, дорогое.

— Платиновое?

— Пробы нет. Может, серебро или мельхиор.

— Значит, недорогое.

— Очень изящное. Очень тонкой работы.

— Мы все толкуем тут вокруг да около, но не о главном. Тебе не сказали: есть подозрение, что ее толкнули под трамвай?

— Впервые слышу, — Артур удобно устроился в мягком кресле. — Но это не имеет никакого значения. На улице скользко, одежда довольно плотная, никаких особых усилий не требуется, чтобы подтолкнуть. Следов все равно не останется.

— Я думаю, если ее кто-то толкнул, то он явно перестарался? Боялся, что легкого толчка будет недостаточно, и толкнул чересчур сильно.

— У нее было столько синяков, что мы все равно ничего не обнаружили бы. — Артур на минуту умолк. — Дело совсем в другом. Часов за десять — двенадцать до смерти она была здорово избита. Эти синяки уже не свежие, нам легко их было отличить от других и определить время нанесения побоев. Должно быть, она закрывала лицо руками, потому что обе руки в синяках до самых плеч. И грудь в синяках, и бока, и спина. Мне даже кажется, что ее лежачую били ногами.

— Ну, теперь, наконец, все?

— Все. Чай будешь пить?

— Кофе.

— Кофе вечером пить вредно.

— А что в наши дни полезно?

Пока я пил кофе, вошли оба сына Артура и, вежливо шаркнув ножкой, пожелали нам спокойной ночи. Мне тоже пора уходить.

В такой поздний час в сторону центра почти никто не едет — и несколько остановок я еду один в пустом автобусе. Разговор с Артуром и кофе разожгли во мне желание размышлять.

Вчера женщину избили; но, может, оттуда, где это произошло, ей удалось бежать только сегодня? Именно это могло быть наиболее реальной причиной того, почему она была без платка и перчаток. Она бежала! По-другому теперь представляется и поведение бежавшего мужчины. Он преследовал ее. Догнал возле трамвая. Он подбежал к ней сзади и толкнул, а может, она, увидев его рядом, сама бросилась вперед. Тогда мужчина повернулся и побежал обратно, по улице Лоню.

Квартира, из которой женщина убежала, должна быть недалеко от этого места. Мне не терпится скорее оказаться дома, чтобы по городскому плану посмотреть, сколько домов придется проверить. Но вдруг мне приходит в голову, что лучше будет, если выйду из автобуса и пройдусь по всей улице Лоню.

Ужасное время года. Днем шел дождь, теперь все покрыто тонким слоем снега, который блестит под фонарями и слепит глаза.

С параллельной улицы я прохожу через двор сто тридцать девятого дома, на минуту останавливаюсь там, где произошел несчастный случай, и иду дальше по улице Лоню. Ни души. Тускло светят фонари. Словно в вымершем городе. По обеим сторонам улицы теснятся высокие монолитные корпуса заводов. Кирпичные неоштукатуренные стены с окнами.

Переулок. Прохожу его до самого конца. По одну сторону — два — три шестиэтажных и несколько одноэтажных домов, по другую — фабричная стена без окон. Возможно, что квартира, которую я ищу, где-то здесь. Очень даже возможно.

Возвращаюсь на улицу Лоню и скоро выхожу к вокзалу. Здесь перекресток и единственный жилой дом, относящийся к улице Лоню. Дом большой, в нем много маленьких квартир.

Может, здесь сегодня утром за несколько минут до смерти стояла женщина в клетчатом пальто, не зная, куда бежать. Одна улица перекрестка ведет к зданию вокзала, противоположная — к центру города, третья выходит к сто тридцать девятому дому, а четвертая, стиснутая потемневшими корпусами фабрик, заканчивается тупиком.

Если женщина выбежала из квартиры, то ее обязательно кто-нибудь да видел, и я найду свидетеля, но если она сошла на вокзале с поезда, то мои надежды на свидетеля ничтожны.

К счастью, в нашем доме лет десять назад провели центральное отопление, а то я бы вечно мерз. Возвращаюсь с работы я обычно поздно, топить печку не хочется. А для того, чтобы не признаваться себе в своей лени, я всякий раз решал — топить уже нет смысла.

Ставлю на газ чайник. В холодильнике есть масло, но, оказывается, нет хлеба. Только черствая горбушка. Намазываю ее маслом и, в ожидании чая, грызу.

В комнате звонит телефон.

— Добен слушает, — говорю я. С тех пор, как работаю в милиции, у меня больше не поворачивается язык сказать «Юрис слушает».

Никто не отвечает.

Советую нажать на кнопку автомата. Бесполезно. Кладу трубку.

В последнее время мне иногда звонят такие немые особы. Думаю, что виноваты в этом немые телефоны, однако меня не покидает чувство, что тот, кто звонит, просто не хочет говорить, хотя и слышит меня. Мне иногда кажется, что это какая-нибудь очень красивая девушка. Но какими бы прекрасными и романтичными ни были эти мысли, я их отбрасываю, потому что точно знаю, что в наши дни таких робких и романтичных девушек не бывает.

БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА

Глава 9

Ирена казалась совсем юной — ослепительно белая блузка с воротничком-жабо, облегающая бедра юбка. Стройная алебастровая шея и длинные, спадающие на плечи волосы.

Она обольстительна, подумал Вильям. В последнее время многие женщины казались ему обольстительными. И это оттого, что Беата приходила с работы поздно, уставшая: в больнице не хватало санитарок, и из любви к чистоте Беата, конечно, не могла оставить что-нибудь неубранным, поэтому частенько сама хваталась за тряпку и ведро. От мытья полов руки у нее стали красными, потрескались. Она сказала, что так продолжится еще с месяц, и Вильям решил не бунтовать. Теперь он сам покупал в магазине продукты, готовил ужин — только к ужину семья собиралась вместе. Вильям старался приобщить к кухонным работам и сына, но тот всегда ухитрялся куда-нибудь исчезнуть или отговаривался, что ему нужно делать уроки. И Вильям оставался один на один с картошкой, фаршем и кастрюлями, но на все это и не жаловался бы, если бы Беата не возвращалась домой такой усталой.

— Не надо, очень тебя прошу, не надо… — в постели Беата снимала его руки со своих плеч, и Вильям тогда проклинал больницу и больничную администрацию, которая совсем не заботилась о штатах, и даже проклинал любовь Беаты к чистоте. Если и случались минуты близости, то они бывали холодными, односторонними и скорее напоминали уплату налогов или квартплату.

Вот почему Вильям все чаще и чаще замечал соблазнительных женщин, это, естественно, иначе и быть не могло.

Андрей Павлович выслушал Вильяма нехотя, он уже начинал сожалеть, что принял на работу этого зануду.

— Двадцать лет скоро, как я здесь работаю, и никогда никаких лекал не требовалось, — сказал Андрей Павлович с нескрываемой злостью.

Только после того, как Вильям раза три рассказал ему о возможном визите инспекции по государственным стандартам, Андрей Павлович нажал однажды кнопку звонка под крышкой письменного стола. За дверью звякнул электрический звонок, и тут же вошла Ирена. Она стояла в ожидании распоряжений и казалась еще привлекательней. Интересно, сколько ей лет? Больше двадцати, но меньше двадцати пяти.

— Ирена, — сказал Андрей Павлович, — по штатному расписанию вы числитесь у нас лекальщицей.

— Да, я знаю… — От смущения она казалась еще более юной.

— Ирена, товарищу требуется несколько лекал, будьте добры, сделайте их!

— Хорошо! — согласилась Ирена. — А как мне их делать?

— Товарищ скажет.

Вильям подумал — пора вмешаться, чтобы не поставить директора в смешное положение. Он сказал, что Андрей Павлович, должно быть, не так понял — ему нужны не мелкие лекала, а большие, изготовление которых сложное, требует большой точности, поэтому очень трудоемкое, что для этого нужно отдельное помещение со столом и мощным освещением, что нужен картон соответствующей марки и специальные чертежные инструменты.

Нажав другую сигнальную кнопку, Андрей Павлович вызвал Валентину Мукшане. Она объяснила, что есть и картон, и чертежные принадлежности, и лаборатория с соответствующим оборудованием, которую завхоз забил всяким хламом.

А через часвыяснилось, что директор какое-то время сможет обойтись без секретарши, и бухгалтер из нештатных фондов заплатит за эту работу, и что Ирена теперь на работу будет приходить во вторую смену, ведь Вильям сперва должен справиться со своими обязанностями в раскройном цехе, а уж потом браться за лекала.

Когда все они покинули кабинет Андрея Павловича, Валентина зло усмехнулась:

— Не удивлюсь, если эти лекала вы будете делать все ночи напролет!

Теперь Вильям утром вставал и уходил, возвращался только в полночь. Когда он сказал Беате, что в течение нескольких месяцев будет работать в две смены, она только согласно кивнула. Он ожидал хоть какой-нибудь реакции, хоть незначительной ревности, каких-то сомнений, но не дождался. Это его огорчило. Он все время думал об этом — почему все случилось именно так и не иначе и, вспомнив прошлое, пришел к выводу, что Беата всегда подчинялась его воле, соглашалась со всем, что он говорил. Да, ему повезло: у него на редкость хорошая жена! Даже когда он ежедневно приходил домой пьяным, скандалов она не устраивала, другая наверняка бы это делала. Лишь в первые годы после свадьбы она, помнится, протестовала, но и тогда — только тихонько поплачет в другой комнате или на кухне. Природа наделила ее очень спокойным характером.

Пока завхоз, проклиная свалившиеся на него заботы, рассовывал свой хлам по чердакам и подвалам, пока электрик приводил в порядок электропроводку в лаборатории и менял лампы дневного света, пока столяр чинил расшатавшийся инвентарь, Вильям просиживал вечерами в технических библиотеках. Конструирование лекал в техникуме он изучал, но многое забылось. Теперь он освежил свои знания. Книги по швейному производству в отличие от литературы по электротехнике, радиотехнике или металлообработке в библиотеке, видно, спрашивали редко, и Вильям набрал их целые горы. Некоторые издания на немецком языке до него никто даже не открывал.

Нельзя сказать, что он каждый день делал открытия, но они случались. Книги по конструированию и перекопировке лекал он одолел за неделю. Кроме того, Вильям познакомился с материалами по организации массового пошива и нововведениями в этой области, которые появились в разных странах.

Всюду боролись за экономию, за снижение отходов до минимума. Если на костюме удавалось сэкономить всего один сантиметр ткани, то общая экономия даже в государствах-карликах исчислялась в десятки километров. Разрабатывались методы рационального раскроя, операции максимально автоматизировались. Об автоматизации Вильям читал просто для сведения: «Мода» совсем не то предприятие, где можно было бы установить настилочные автоматы, про такие в республике и слыхом не слыхивали, однако о новых методах раскроя подумать стоило.

Размышлять Вильям отвык уже давно. В последние годы он опирался на рутину — раскроить по шаблону костюм для него не составляло никакого труда: как съесть, скажем, завтрак или пройтись до газетного киоска. С интересом он работал, если попадалась ткань с ярким рисунком или кривобокие клиенты. Если случалось, что он ошибался, то на примерке это обычно можно было исправить. Теперь индивидуальный пошив по сравнению с массовым казался Вильяму этаким паровиком, совсем тихоходным, который точно в срок и без всяких недоразумений прибывает на все станции и в пункт назначения.

Когда лабораторию привели в порядок, у Вильяма больше не оставалось времени на библиотеки, но он решил не бросать начатое дело. В библиотеках он находил для себя все больше интересного.

Лаборатория находилась на четвертом этаже дома, расположенного со стороны улицы. Сверху и снизу ее окружали квартиры, а из окна открывался вид на черную просмоленную крышу конюшни и на кошек, которые по ней прогуливались. Это была довольно просторная комната со входом прямо с лестницы. В прошлом это была контора бывшего домовладельца, здесь он принимал квартплату. Другая дверь вела в квартиру домовладельца, но теперь она была замурована и лишь неровная штукатурка указывала на этот вход.

Посреди помещения во всю длину стоял раскройный стол с бейцованным краем, над ним с потолка низко нависали лампы дневного света. Вдоль одной стены — крючки для полугодовых и готовых комплектов лекал, вдоль другой — конторские шкафы, несколько табуреток и огромное кожаное кресло, в котором можно утонуть, как в пуховой перине. Кресло, вероятно, принадлежало домовладельцу и оно еще не исчезло отсюда то ли потому, что было огромным, то ли потому, что его занесли в список инвентаря.

Ирена, провалившись, подпрыгивала в нем и весело смеялась, как умеют смеяться только дети.

Для работы ей выдали три инструмента — ножницы, сапожный нож и скальпель — вырезать начерченные на картоне лекала, а это было совсем не так просто, выровнять края и, наконец, пропарафинить. На второй день Вильям разрешил ей рейсфедером проводить на лекалах линии, определяющие направление нитей, проставить на лекалах размеры.

Теперь, когда они работали вместе, Ирена как будто старалась выдержать определенную дистанцию, чего раньше не замечалось. Раньше казалось, что ее можно в любой момент пригласить в кафе или кино, и она сразу же с готовностью согласится, теперь все было иначе. Теперь они работали совсем рядом и в то же время дальше друг от друга, чем раньше: прежде Вильям никогда не думал, что близость с ней возможна, а теперь эта мысль не покидала его. Может, это произошло из-за уклончивости Беаты, — она причиняла ему страдания, а может из-за юбки, вздернутой по-модному значительно выше колен, ноги у Ирены были абсолютно безупречные. Своим поведением она, однако, не побуждала к близости, не давала повода сделать хотя бы шаг в этом направлении, и Вильям ничего не предпринимал. Он уже так давно ни с кем не заигрывал, и теперь на это был способен разве только в своем воображении. Может, он и попытался бы сблизиться, но его очень пугала разница в возрасте. Ему казалось, что она широко распахнет глаза и, изобразив недоумение, спросит:

«Чего тебе, дяденька?»

Обещать он ей ничего не мог. Он был старомоден, считая, что необходимо что-то дать взамен или хотя бы туманно кое-что наобещать.

Ирена была неглупой девушкой, она много читала и сказала как-то, что на танцы вообще не ходит. Раньше, в семнадцать лет, ходила. Теперь скакать под шейк ходят даже тринадцатилетние, и она в свои двадцать два выглядит в такой компании как бабушка. В клубах, где оркестр с саксофоном играют на вечерах для старшего возраста фокстрот и медленный вальс, кавалеры сплошь закоснелые холостяки, от которых за версту несет козлом или такие, что не раз уже разводились.

Случилось все совсем неожиданно. Ирена стояла у стола и никак не могла разобрать размер, который Вильям на лекале отметил карандашом. Цифры надо было жирно обвести тушью, под ними более мелкими цифрами указать номер государственного стандарта. Она попросила Вильяма, чтобы подошел и разобрал, что он там понаписал.

Вильям подошел сзади, обнял хрупкие плечи Ирены и хотел рассмотреть лекало, но вдруг почувствовал, что она будто оцепенела, что тело под тонкой шелковой блузочкой слегка дрожит, и заметил, как от глубокого дыхания вздымается ее грудь. Губами он коснулся ее волос и шеи, а она стояла не шелохнувшись. Он повернул ее лицо к себе и поцеловал. Ее губы были податливы.

В двух шагах от них стояло огромное кресло.

Она отдалась легко, молча, сопротивление ее таяло мягко, как масло на сковороде.

Потом, дома, лежа рядом с Беатой, Вильям оправдывал себя — жена сама виновата в случившемся. Жена и эта проклятая больничная администрация, которая не обеспечивает ее санитарками. На самом деле он гордился тем, что случилось, гордился, что овладел Иреной, что она так молода. Ему подумалось, что завтра снова окажется с Иреной наедине, и от этой мысли растерялся. Что же он скажет ей завтра, что пообещает? И решил, что разыграет великую любовь.

Ради доказательств в обеденный перерыв он сбегал к цветочницам и купил самую красивую темно-красную розу. Ирена появилась в новом платье, несколько смущенная. Роза привела ее в восторг. Ирена куда-то исчезла, потом появилась с вазой.

Валентина Мукшане зашла узнать, не надо ли заказывать снабженцам картон. Понюхав розу, сказала, что это один из новых сортов, выведенных у нас, в Латвии.

Когда инженер вышла, Вильям, хотя и без особого желания, опять обнял Ирену за плечи.

— Не надо так! — На сей раз она не оцепенела. — Ты можешь прийти ко мне домой… — И вдруг прильнула к Вильяму. — Мне так стыдно за вчерашнее!

Вильям не знал, чем ее успокоить, поэтому молча гладил ее волосы.

На следующий день кресло было перенесено в кабинет директора, а Ирена вернулась к своим секретарским обязанностям, главный инженер нашла возможным высвободить с конвейера одну из работниц постарше, и теперь та помогала Вильяму вырезать лекала. Женщина обрадовалась работе в вечернюю смену, так как муж ее работал только по утрам, теперь же кто-нибудь из них всегда был дома с детьми.

Такая перемена удовлетворяла и Вильяма: продолжение отношений с Иреной ничего хорошего не обещало. Он не видел никакой цели, к которой они могли бы стремиться вместе. Поэтому он отступал. Медленно, но твердо, ссылаясь на занятость. Так от изменений, которые внесла Валентина Мукшане, выиграли все, исключая Ирену, однако она ловко скрывала это.

Глава 10

Газеты и календари в очередной раз разъясняли, что такое женщина, какова роль современной женщины в обществе и почему празднуется именно Восьмое марта, доказывали, что мир не погиб бы и без мужчин. Накануне в раскройный цех зашел представитель профкома с листком для записи о сборе денег и трагическим голосом произнес:

— Мужики, каждый должен дать хотя бы по трешке, потому что на каждого из нас приходится по дюжине!

Работу с лекалами Вильям закончил, на них уже имелись соответствующие обозначения, и их перенесли вниз, в цех. Они были тоньше старых, безукоризненно гладкие, и работа с ними спорилась лучше. Главный инженер закрыла лабораторию и унесла ключи.

С Иреной Вильям старался не встречаться. В конторе у него не бывало никаких особенных дел, да и находилась она в другом здании. Так что его поведение могло показаться вполне естественным. Не искала встреч и Ирена, хотя два-три раза она, как подумал Вильям, специально поджидала у окна, когда он будет проходить через двор, потому что они встретились в подворотне. В первый раз — это была случайность — он выходил вместе с Константином Ивановичем, в другой — он уже умышленно искал себе попутчика.

Накануне Женского дня Вильяма одолевали угрызения совести, и он послал Ирене большой букет белых мимоз, которые купил утром по пути на работу.

Сперва Вильям купил один букет, но, поразмыслив, купил и второй — для немолодой уже женщины, которая пришла в помощницы вместо Ирены. Он подумал, что так это не будет бросаться в глаза.

Работать кончили несколько раньше, в самой дальней комнате раскройного цеха женщины накрыли стол, каждая принесла из дома какую-нибудь закуску. Венцом всему было то, что Константин Иванович поставил на стол бутылку очень дорогого коньяка в честь прощания с «Модой» — с понедельника он уходил на заслуженный отдых. Он был весел, балагурил, смеялся, сверкая золотыми зубами, и совсем не был похож на пенсионера.

Главный инженер тоже пришла, пригубив рюмку, сказала, что и в других цехах веселятся.

— Только Ирена выпила лишнего, расплакалась, и ее пришлось отправить домой, — все это Валентина рассказывала, даже не взглянув на Вильяма.

— Какая Ирена? — спросила одна из настильщиц.

— Секретарша.

— А-а… Я только что видела ее у ворот с механиком Ромкой.

— Я попросила Романа, чтоб проводил, — объяснила Валентина.

— Ну, этот пощупает ее, — рассмеялась настильщица. — Этот свой случай не упустит.

Вильям задрожал от гнева. Он чувствовал себя так, словно у него что-то отняли, словно его ограбили. Он возненавидел Валентину, механика Ромку и Ирену. Но больше всего безрассудную Ирену. Ему казалось, что Ирена его обидела. Своим легкомыслием. Вечер был испорчен.

Часов около пяти стали расходиться — настоящий праздник у большинства был еще впереди.

Морозило, весны еще не чувствовалось. Возле перекрестков машины, затормозив, скользили по асфальту. На улицах было полно народу — самые торопливые, чтобы обогнать других, ступали прямо в сугробы по краям тротуаров.

Вильям все еще злился на легкомыслие Ирены, на бабника Ромку, которого попросили ее проводить, но в конце концов решил, что все это к лучшему, если уж тому суждено случиться. И чем раньше, тем лучше. Рассудком Вильям мог с этим согласиться. Только рассудком. Однако, представив себе, что Ромка теперь, может быть, сидит в комнате Ирены, Вильям почти наяву ощутил ее податливые губы и дрожащие плечи под тонкой блузкой. И сейчас он был готов сразиться с Ромкой хоть на шпагах, хоть на пистолетах.

— Уважаемый! — кто-то окликнул его, догоняя. — Выручите, дайте двадцать копеек. Только что вышел из больницы и не могу добраться до дома — нет на автобус…

Это был заросший щетиной мужчина, с перебинтованной на повязке рукой, но бинт казался по крайней мере недельной давности. В сторонке стояли еще несколько таких же помятых мужиков и жадными глазами наблюдали, добьется ли чего попрошайка. Перегаром от них разило за версту.

Вильям приостановился, посмотрел на грязный бинт и хотел было идти дальше, но попрошайка вдруг воскликнул: — Портной! Плюнь мне в глаза, если не портной!

Теперь и Вильям его узнал. Это был автомеханик Подливка, с которым он лежал в одной палате в Страуте.

— Ты, портной, еще держишься? — обрадовавшись, расспрашивал Подливка. — Ну, значит, ты богат, значит, можешь подкинуть тем, кому уже не за что зацепиться…

— А ты давно за старое взялся? — Вильям сгреб в кармане мелочь, добавил еще рубль и высыпал все Подливке в горсть.

— Да с месяц назад… После Женского дня снова отправлюсь на лечение… Спасибо, ты просто спас! — Получив деньги, Подливка очень заторопился и со своими дружками быстро исчез в толпе.

Пошел редкий снег.

Весь мужской род единодушно осаждал магазины, в которых продавались духи, дамское белье — кружевное и простое — или лучше того — уже упакованные подарки, потому что они выглядели особенно эффектно — на целлофане от света ламп поблескивали маленькие солнечные зайчики, ленты на свертках переливались различными цветами от бледно-розового до кроваво-красного.

Беаты дома не было. Ролис смотрел по телевизору концертную программу и громко смеялся. Вильям снял пальто и отнес на кухню покупки. В раковине, еще завернутые в бумагу, мокли цветы, которые принес сын — Вильям утром дал ему деньги для этого.

— Добрый вечер! — улыбаясь, сын перешагнул порог кухни. — Я гвоздики принес.

— Какого цвета?

— Пестрые. Мне нравятся.

— Ну, тогда они наверняка красивые.

— Пап, может мы приготовим для мамы ужин? Я начищу картошки…

То ли это у него от привязанности к Беате, то ли он хочет что-нибудь заработать проявлением такой доброты.

— Ну, если почистишь картошку, то давай… А завтра, думаю, придется готовить и завтрак и обед…

— Тогда ты встань пораньше и сходи в магазин.

Беата пришла довольно поздно, ужин был уже готов, и они сели за стол.

— Что же ты так поздно в предпраздничный день? — спросил Вильям.

— Пока все кладовки опечатали… Мужчины немного угостили нас…

— Я бегу, — Ролис торопливо проглотил последний кусочек котлеты, — по телевизору футбол… с югославами…

Простучав каблуками, мальчишка исчез.

— Где твои подарки?

— Сейчас покажу, — Беата встала и принесла из коридора аккуратно перевязанный пакет.

В нем была дамская сумочка. Коричневая лакированная сумочка с золотистой окантовкой, на длинном ремне.

Вильям засмеялся. Он смеялся долго, с наслаждением. Беата недоумевала. Тогда Вильям сходил в комнату, принес точно такую же сумочку и торжественно подал ее Беате.

— Это от меня и Ролиса!

Беата улыбнулась, но в улыбке не чувствовалось радости.

— Я купил ее в «Модных товарах»… Я решил, если все их покупают, то, наверно, такие теперь модны…

— Модны, — вздохнула Беата и стала убирать посуду.

Глава 11

Была ночь.

— Убери руку, — сказала Беата.

Вильям не пошевелился.

— Пожалуйста, убери руку! — попросила Беата.

Вильям попытался ее поцеловать, но она отвернулась.

В окно бил сноп света от уличного фонаря, за стеклом медленно кружились снежинки.

Вильям склонился над Беатой, губы его скользнули по ее плечу и груди, открытой в большом вырезе ночной сорочки.

— Нет! — закричала вдруг Беата и, выпрыгнув из кровати, упала в кресло. — Нет! Никогда больше этого не будет! Нет! — кричала она сквозь слезы. Она забыла о сыне, который спал в соседней комнате, она забыла обо всем на свете. Потом она заговорила тихо, как бы умоляя, чтоб ее поняли: — Не потаскуха же я! Не могу спать сначала с одним, а через несколько часов с другим… Не принуждай меня к этому…

Слушая все эти слова, Вильям тупо смотрел в потолок. Он вбирал в себя ее слова как губка, но самому ему говорить не хотелось.

— Ты мне безразличен…

Беата говорила с большими паузами. Она будто бы заряжала фразы в ружье, стреляла, вынимала пустую гильзу, снова заряжала и снова стреляла.

— Я люблю другого… Мы друг друга любим уже давно…

Снова наступила долгая пауза, затем она продолжила:

— Я хотела просить у тебя развод, но ты уехал лечиться… Ты писал письма… Я хотела…

Это и в самом деле была старая любовь. Лиан Свикша влюбился в Беату, еще будучи студентом, когда проходил практику в больнице. Тогда он учился на последнем курсе. Он оказывал ей разные мелкие услуги, дарил цветы в надежде, что его заметят, но Беата не принимала его всерьез. Окончив институт, он поступил в аспирантуру. Эта стезя снова привела его в больницу. И снова к Беате. Он делал новые попытки поближе познакомиться с ней. Он был недурен собой, преподаватели его считали одаренным и многообещающим, он не был недотепой и в отношениях с девушками, но присутствие Беаты его сковывало, делало до смешного застенчивым. И Беата над ним посмеивалась.

Дома для Беаты это время было очень трудным. Месяцами она не видела Вильяма трезвым, но если такое и случалось, то он был мрачен и сварлив. Она знала, что это из-за похмелья, но легче ей от этого не становилось.

Лиан тогда же сделал ей предложение. Совсем серьезно. Уже полгода он был обладателем однокомнатной квартиры, навез туда кое-какой мебели и потому считал, что имеет право сделать Беате предложение. Он был лет на пять моложе ее.

А ей в ту пору нужен был кто-нибудь, к кому можно было привязаться. Слишком долго она оставалась без такой опоры, и вдруг она нашлась. И все-таки Беата колебалась. В конце концов решилась в пользу Лиана, хотя и говорила себе, что делает это ради сына. Ребенку нужен хотя бы отчим. Если с Вильямом действительно придется развестись, у сына будет Лиан. Ее угнетало чувство вины, дома она была молчаливой и покорной — да и сколько она бывала дома — после работы надо было еще прибрать квартиру Лиана. Так продолжалось около года.

А Вильям в это время пил и находил в себе разные прекрасные качества, из-за которых Беата, как ему казалось, даже не упрекала его за пьянство.

Потом взбунтовался Лиан и потребовал, чтобы Беата развелась. Она уже почти согласилась, но тут Вильям уехал лечиться, и она подумала, что это причинит ему боль, если потребует развода именно сейчас.

— Но я же вернулся! — воскликнул Вильям.

— У меня не хватило смелости тебе это сказать.

— Чего же ты ждала? Чего же ты еще ждешь?

— Я думала… Я думала, что ты опять начнешь пить… Ведь почти все снова начинают… Лиан говорит…

— Эту радость я тебе еще предоставлю!

— Почему ты так говоришь…

— Завтра я тебя избавлю от своего присутствия!

— Ты можешь оставаться здесь… Я ведь тебя не гоню… Куда ты пойдешь?

— Найду куда!

В детстве он жил в маленькой комнатушке для прислуги рядом с кухней. В комнатушке вдоль стены можно было поставить только кровать и на гвоздях, вбитых в стену, развесить одежду. Завтра же он накупит полиэтиленовых мешков для костюмов.

Сразу после войны матери удалось для него получить эту комнатку, хотя ее добивались все соседи по коммунальной квартире.

— Как мы будем спать этой ночью? — спросила Беата. — К сыну я не могу пойти.

— Я исчезну сейчас же, если ты так хочешь. — Вильям встал и начал одеваться.

Так спустя много лет он вернулся в свою комнатенку — с парой костюмов, нижним бельем и туфлями, которые засунул под кровать. Лежа в постели и заложив руки под голову, он слушал, как во дворе звенит пила-циркулярка и вспоминал, что раньше здесь он так же слушал визг ручных пил. Однажды мать послала его за пильщиками. Они обычно околачивались у ворот Видземского рынка на улице Тербатас. Их внешний вид не внушал доверия, если бы при них не было инструментов, которые содержались в большом порядке — топоры в брезентовых и кожаных чехлах, пилы остро заточены и тоже зачехлены специальными деревянными рейками.

— А к обеду у хозяина чекушка будет? — дядьки ухмылялись, поглядывая на смущенного мальчугана.

О разводе мать почти не расспрашивала, и он за это был ей благодарен.

Странно, что он не особенно скучал по сыну. Скопившееся за годы пьянства отчуждение встало между ними стеной, и теперь нельзя было сказать, удастся ли когда-нибудь его преодолеть. А вот на Беату он злился и тосковал по ней. Он старался внушить себе, что это всего лишь оскорбленное самолюбие. Он вспомнил, что против женщины есть только одно лекарство — другая женщина.

Ирена! Ирена молода! Ирена красива! Ирена влюблена! А может быть, «полечиться» Валентиной? У нее положение, это не какая-нибудь сестра-хозяйка, ведающая простынями, это элегантная женщина. Может, с ней? — глаза у нее блестят как у мартовской кошки.

Однажды после работы он проходил мимо магазина Цауны. Цауна, как всегда, колдовал над своими накладными, но ради обеда был готов бросить их до завтрашнего утра.

— Думаю, что мужчин, ни разу не разводившихся, на свете очень мало, — услышав новость, изрек Цауна. — Но почему ты оставил ей всю квартиру?

— А что же мне делать?

— Разменять на две однокомнатные! В нынешние времена мужчина зарабатывает слишком мало, чтобы позволить себе роскошь быть джентльменом с широкими жестами.

— Сниму что-нибудь!

— С какой стати?

— Мальчишка уже слишком большой, чтобы жить с Беатой в одной комнате. И кроме того, не так-то легко разменяться.

— Пусть этот ее будущий муж отдаст тебе свою территорию! Одна комната теперь стоит по крайней мере две тысячи. У тебя есть лишние две тысячи? Или, может, ты надеешься в ближайшее время заработать две тысячи?

— Есть. — Вильям улыбнулся.

— Да?

— Да.

Изготовление лекал навело Вильяма на мысль о модернизации всего закройного цеха «Моды». Нет, он ничего не изобрел: в наши дни основу изобретений составляют совместная работа специалистов разных отраслей и тысячи экспериментов. Время, когда люди в одиночку делали открытия в механике, физике, химии и еще писали при этом стихи, кончилось и никогда больше не вернется. Для того, чтобы работать в каком-нибудь научно-исследовательском институте, Вильяму недоставало знаний, но он был прекрасным практиком и понимал главное — открытия институтов следует внедрять в производство, предприятию они принесут пользу.

Отобрав в библиотеке всю доступную литературу, Вильям отсеял материалы, относящиеся к закройному делу на швейных предприятиях массового пошива. Это были разработки институтов, материалы об опыте того или иного предприятия.

Многое из прочитанного ему не годилось. В конце концов он отбросил все то, что относилось к автоматизации или механизации труда в закройных цехах — он не знал, каково финансовое положение «Моды» и возможности приобретения нового оборудования. Кроме того, мешала теснота в помещениях. О механизации можно подумать и позже, а сперва надо ознакомиться с опытом других и использовать элементарное, что не требует ни новых капиталовложений, ни штатных единиц.

Изучать дело Вильям начал с работы настильщиц и пришел к выводу, что на каждом костюме можно сэкономить два сантиметра. При теперешнем методе настила ткани в концах образовывались сгибы, которые затем обрезались электрическим ножом. На расстоянии сантиметра от края. Если настильщица настилала ткань в один слой, сгибы, конечно, не образовывались.

Еще большую экономию обещал раскрой костюмов разных размеров из одного настила. Была разработана даже специальная таблица, которая определяла, что пятьдесят второй размер лучше всего кроить вместе с сорок восьмым, а пятьдесят шестой — с сорок четвертым. Конечно, это несколько усложняло работу, приходилось лишних полчаса посидеть за арифмометром, ведь при расчетах нужно было строго учитывать заказ торговой организации — сколько в какой партии должно быть костюмов такого-то размера и роста. Кроме того, всегда нужно было иметь в виду фактическую длину рулона ткани.

Но и это были сущие пустяки, потому что больше всего удалось бы сэкономить, подготовив чертеж для целого настила. До сих пор закройщики в «Моде» просто по памяти группировали лекала на уже готовом настиле. Каждый комплект насчитывал несколько десятков лекал, ГОСТы допускают в тканях разницу по ширине в пределах нескольких сантиметров, поэтому комбинаций возникало так много, что закройщик оставался довольным уже тогда, если он укладывался в норму расходов материала. Но были предприятия, где работали по-другому. Там в лабораториях разрабатывали наиболее оптимальные варианты раскладки лекал по каждому размеру для каждой ширины ткани, вычерчивали что-то вроде плана, и закройщик уже руководствовался им. Обрезки при этом можно было собрать двумя пальцами.

Теперь по вечерам Вильяму некуда было идти, если только он не решался заглянуть к Ирене, — ее покорность уже удручала его — теперь он до полуночи делал то, чем на других предприятиях занимались целые лаборатории — изобретал наиболее экономичные варианты раскроя. Бывали дни, когда он не мог придумать ни одного, а иногда удавалось даже два, а то и три.

Новая работа, которую он сам избрал, захватила его настолько, что думать о Беате времени почти не оставалось. Ей такое безразличие, должно быть, не понравилось — она позвонила сама. Они обменялись всего несколькими фразами, однако, почти договорились, что Вильям получит однокомнатную квартиру Лиана.

С Ролисом все было как будто в порядке. Он все еще считался лучшим учеником в классе.

Глава 12

Еще не растаяли сугробы, еще кружили метели, еще на вербе даже не набухли почки, не тронулся лед на реке, а галки уже принесли весть о весне. Черные птицы с криком кружили вместе с метелью, ища ночлег на карнизах под крышами домов.

Прилет галок еще до последних весенних метелей Вильяму всегда казался непонятным, он видел в этом какую-то ошибку — даже трагическую. Но, выезжая за город на свежий воздух, радовался, когда видел, как эти птицы важно вышагивают за плугом и подбирают червей. В тот год прилет птиц совпал для Вильяма с окончанием работы. Все эскизы были готовы, оставалось только написать заявку на рационализаторское предложение и вручить главному инженеру: «Мода» была небольшим предприятием и своего бюро по рационализации и изобретениям не имела.

Напряженная работа не оставила на лице Вильяма никакого следа — выглядел он бодрым. Неприятный период — сам процесс развода — был позади. На суде обошлось без копания в «грязном белье», Беата даже не сказала, что он раньше пил. Только квартирный вопрос оставался нерешенным. Беата больше не звонила, он тоже стеснялся это делать, но однажды, встретив давних приятелей семьи, узнал, что Беата, из завидного женского практицизма, решила приберечь квартиру Лиана для сына. Вильям просто не знал, что и возразить против такой постановки вопроса, хотя в нем накопилась горькая обида на Беату, которая о нем вовсе не подумала. Он имел право обижаться — ведь все, что находилось в их квартире, было приобретено на заработанные им деньги. Однако, Беата даже на суде упрямо ему ничего из вещей не предлагала, — а он так же упрямо ничего не требовал, хотя, может быть, из-за этого был в ее глазах дураком. Ведь ей, в конце концов, одной теперь предстояло воспитывать сына. Он не знал, что Беата о сыне совсем и не думала, молча борясь за имущество. Как большинство женщин, она считала, что квартира и обстановка должны остаться ей в качестве частичной компенсации «за погубленную молодость».

Вильяма подавляла атмосфера квартиры, в которой жила его мать. На кухне всегда что-нибудь жарилось или парилось, воздух был насыщен смесью запахов пряностей и подгоревшего жира — не помогали ни закрытые двери, ни войлок, которым Вильям законопатил все щели и обил двери — запахи все равно проникали в комнатушку, окно же все время держать открытым он не мог из-за холодной погоды.

Вильям мог бы перебраться в комнату матери в другом конце коридора, но он знал, что ей лучше одной, да и взваливать свои невзгоды на ее плечи, когда стоишь на пороге четвертого десятка, мягко выражаясь, неприлично.

Он пробовал снять комнату, но в лучшем случае ему предлагали неотапливаемые веранды. Тогда он включил в поиски Цауну, но и тот ничего не нашел — в Риге людей намного больше, чем комнат, и этот факт безжалостно давал о себе знать. Наконец, Цауна через знакомых своих знакомых ухитрился втиснуть Вильяма в очередь на кооперативное строительство, и ему немедленно потребовались три тысячи рублей. У матери были небольшие сбережения, еще немного он мог бы занять, но этим возможности исчерпывались, и Вильям так и остался без квартиры. Так и прозябал дальше в своем ящике с оштукатуренными стенками, где, сидя на кровати, и разведя руки в стороны, он упирался ими в холодные стены.

Если бы он не связывал свои надежды на будущее с рационализаторским предложением, экономический эффект которого был столь большим, что автор на полученные деньги мог купить не только квартиру, он, наверное, по суду отобрал бы у Беаты часть жилплощади, но он ни на минуту не сомневался, что скоро сам преуспеет в жизни.

Заявка на рацпредложение была краткой. Она уместилась на неполных двух машинописных страницах. Значительно больше места в папке, которую он передал Валентине Мукшане, заняли эскизы.

Вильям даже не заметил ироничной усмешки Валентины, когда она заглянула в папку.

— Хорошо, — сказала Валентина, — рассмотрим, тянуть не станем!

— Чем быстрее предложение будет внедрено в производство, тем лучше для фабрики…

Не прошло и недели, как Вильяму официально объявили о дне, когда будет рассмотрено рацпредложение.

Автор отгладил сорочку, повязал новый галстук, надел костюм, который сидел на нем, как литой, и до блеска начистил туфли. Ему нужна была уверенность, что выглядит он безукоризненно, он полагал, что это придает силы, ведь ему предстояло убедить комиссию.

В комиссию вошли три человека — бригадир слесарей-ремонтников «Моды», Мукшане (она вырядилась в желтый брючный костюм) и пухленькая блондинка из министерства. Комиссия собралась после окончания смены, когда столы были свободны, и настильщицы уже разошлись. Мукшане попросила Вильяма начертить костюм пятьдесят второго размера. Пока Вильям чертил, комиссии делать было нечего, и она решила выйти в коридор покурить.

Вильям быстро чертил тоненьким мелком. И хотя он был уверен в результате, но все-таки волновался. Нет, все кончилось удачно, чертеж получился точно таким же, как на эскизе.

Закончив, он хотел было идти за комиссией, но она вернулась сама.

— Итак, начнем по пунктам! — блондинка из министерства мило улыбнулась, окинув чертеж коротким оценивающим взглядом, открыла папку и извлекла заявку Вильяма. — Прежде всего о тех двух сантиметрах ткани, которые могут сэкономить настильщицы… — продолжала она, глядя в заявку. — Прием, так сказать, известный и сомневаться тут не в чем…

— Пусть вас не волнует, что прием известный, — заулыбался бригадир ремонтников. — Гонорару это не повредит. Если такой способ на нашей фабрике не применяется, то его внедрение уже считается рационализаторским предложением.

— Послушайте, Аргалис, — вступила в разговор главный инженер. — То, что вы предлагаете, было старой новостью еще в те времена, когда я училась в техникуме. И если я не ввела это в «Моде», то только потому, что не позволяет специфика нашего предприятия. Закройный цех тесен, а предлагаемый вами метод понизит производительность труда настильщиц на тридцать процентов. Швейным цехам просто нечего будет шить, ибо закройщики не будут поспевать, и фабрика останется без плана.

Вильям учитывал, что производительность труда настильщиц снизится, но не думал, что на тридцать процентов.

Мукшане тут же в цехе закурила папиросу и сердито продолжала:

— Вы предлагаете кроить два размера из одного настила, но и это не бог весть какое открытие. Это знает каждый профессионал. Но длина наших столов этого не позволяет! Не позволяет! Вы понимаете? Не позволяет!

— Столы можно сделать длиннее, это ведь элементарно!

— Но пока, их нет! Когда будут, тогда сможете подавать рацпредложения и набивать деньгами карманы за премудрости, высиженные другими!

— Валечка, а разве столы — проблема? — спросила блондинка.

— Конечно, проблема. Все это надо согласовать с пожарниками, строителями и еще черт знает с кем. Да ты не волнуйся, мы подумаем!

— Подумайте! — примирительно сказала блондинка из министерства.

Дальнейшее произошло с молниеносной быстротой. Мукшане взяла у блондинки папку с чертежами и заявкой и бросила ее перед Вильямом на стол.

— Заберите! Труды, сделанные в расчете на вечность, не устаревают! У вас там одни лишь двухразмерные эскизы.

После этого прозвучало «До свидания!», «Продолжайте, продолжайте, в следующий раз будет удачнее!», и комиссии в закройном цехе как не бывало.

Вильям остался, он чувствовал себя так, будто его не то холодной водой окатили, не то оплевали. Лишь спустя какое-то время он спохватился, что ему надо было доказывать и показать, что средние — наиболее ходовые размеры костюмов, именно их запрашивают торговые работники — можно выкраивать на тех же столах, но он не решился бежать вслед за комиссией. У него было такое чувство, что его рацпредложение для «Моды» скорее всего нежелательно. Однако, он не понимал, кому выгодно, что вместо экономии ткань кромсают на тряпки. И как ее действительно кромсают, он видел ежедневно. Он отыскал в записной книжке телефон Константина Ивановича.

— Добрый вечер! — раздался в трубке радостный голос. — Заходите, выпьем по рюмочке… Ах да, совсем забыл, что вы не пьете! Тогда я поставлю чай. Может быть, кофе? Нет, нет… Мне все равно.

Вся обстановка гостиной Константина Ивановича, приобретенная еще до войны — массивная, добротная, округлая. Даже чайник и чашечки были довоенные, кузнецовские, под стать буржуазному вкусу.

— Сыграем в шашки? — мягким голосом предложил хозяин.

— Сыграем! — Будет легче говорить, подумал Вильям.

Они пили чай и играли в шашки.

Вильям постепенно рассказал обо всем, что сегодня произошло в цехе, но Константина Ивановича, казалось, интересовали только шашки. Вдруг он как бы между прочим сказал:

— Не дождетесь вы этих длинных столов… — То забудут запланировать средства, то не найдется изготовителей на такой заказ… Думаю, ваше предложение уже сгорело синим пламенем…

— Пусть мне дадут двух плотников, и я удлиню столы за неделю!

— Мое рацпредложение тоже сгорело синим пламенем…

— Что?

— Мое, правда, не было так тщательно разработано, как ваше… Я просто предложил уменьшить нормы расхода материала в двух размерах…

— Что же это происходит? — Вильям вскочил. — Неужели Мукшане — тупица?

— Нет, она умная. Пойдете жаловаться к директору — ничего не добьетесь! В министерство — то же самое! Никто этот материальчик воровать не станет, его порежут на тряпки, и все будет по закону. А жаль — хороший материальчик!

— Если бы воровали, это я еще понимаю… — Вильям налил себе чаю. Быть может, это рефлекс — как только случалась напряженная минута — ему хотелось что-нибудь разливать. Но водки не хотелось.

— Я человек маленький, образования тоже мало… Мне они сказали, что это дело государственное…

— Тратить на костюм три метра материи, если можно пошить из двух восьмидесяти?

— Мне они сказали, что дело это государственное… Ткань, которую мы получаем, должна быть метр сорок шириной, но иногда она уже. То ли от сушки, то ли от краски — мало ли где ошиблись, и пожалуйста, — на сантиметр села… Тут надо вызывать представителей ткацкой фабрики, составлять акты, грузить в контейнеры, отправлять обратно… А цеха простаивают…

— Цеха могут тем временем шить что-нибудь другое…

— А если заказы окажутся невыгодными. Этого боятся. Да и с какой стати шить что-нибудь другое? Если у меня такая свободная норма расхода материала, как сейчас, по мне этот материал пусть хоть на два сантиметра будет уже. Или еще… Случается брак… Случается, костюмы из магазина возвращают… Если у вас такие свободные нормы, вы в любой момент можете скроить пятьдесят костюмов, а присланные обратно изорвать на ветошь. И еще парочку костюмов всучить завмагу, чтоб держал язык за зубами: за брак-то премию срежут у администрации. Или опять-таки… В конце года до плановых заданий экономии тканей министерству не хватает пары сотен метров. Сейчас же звонят в «Моду», мол, спасайте. И «Мода» моментально «сэкономит» в аккурат столько, сколько министерству нужно. Уж закройщики выкрутятся! Сэкономят! Чем не передовики? Да их озолотить мало! Понятно теперь, какой это важности государственное дело — скроить костюм из трех метров, а не из двух восьмидесяти. Так мне и сказали — государственное!

— Тоже мне государство! Начинается в нашей конторе, и кончается в министерстве.

— Вот и я говорю, что столов этих вам не видать…

— Да, наверное, не видать…

— Это уж точно.

Глава 13

Было весело. Выбравшихся на свежий воздух горожан пьянило не только ячменное пиво и сухой жар финской бани, но и желтые цветочки, пробившиеся на берегу.

В реке плескались вконец озябшие мальчишки — вода была все еще холодной. Любители сауны с клубящейся от пара спиной вылетали из бани, а через полминуты, покрываясь гусиной кожей и стуча зубами, еще проворнее бежали обратно. Голые ступни шлепали по мокрой лесенке, соединявшей сауну с речкой. Яркие купальники женщин на фоне еще коричнево-зеленых и выглядели необычайно красочно.

Вильям так и не понял, то ли работники базы сняли у колхоза баню, то ли же прямо с пивом получили как вознаграждение за какую-нибудь спецуслугу. Впрочем, его это не интересовало. Он сюда никогда не попал бы, если бы накануне вечером не позвонил Цауна и не расхныкался, чтобы Вильям выручил.

Цауна уже длительное время безуспешно волочился за одной юбкой. Он безуспешно израсходовал больше половины своего завоевательского арсенала, пока, наконец, предмет его вожделений не согласился поехать в финскую баню. Но с подругой. Вчера вечером Цауне пришла в голову мысль, что его позиции значительно улучшились бы, если бы для подруги он подыскал кавалера: тогда у нее не будет времени путаться под ногами.

Однако, на сей раз старый донжуан потерпел фиаско — его избранница со своей подругой порхала где угодно, только не рядом с почетным завмагом. Цауна страдал от такой неудачи, поэтому залил ее несколькими лишними рюмками, и теперь хотел поговорить о себе и о жизни.

— Думаешь, у меня есть деньги? — спросил Цауна Вильяма, потому что другого собеседника у него не было. Они сидели вдвоем в просторном предбаннике за таким роскошно накрытым столом, что при одном виде его добрая дюжина диетологов потеряла бы сознание. Остальная компания разбрелась куда-то нагуливать аппетит. Кто резвился в бане, кто в реке, а кто, разбившись на парочки, отправился в лес посмотреть, не растут ли уже сморчки. — Думаешь, у меня есть деньги? — еще раз спросил Цауна и сам себе торжественно ответил: — Нету!

Потом он выпил еще коньяка и рассказал, почему у него нет денег. Потому, что он все сознательно тратит. Всю зарплату. Уж который год он имеет только зарплату. Плутовать пересортицей нет никакого смысла — прибыль копеечная, а от милиции того и гляди заработаешь промеж глаз. И если он придерживает на складе для кого-нибудь пальто или брюки, то денег за это не берет, потому что опять же можешь получить по тому же месту.

— Ты думаешь, какая у меня зарплата? — Цауне во что бы то ни стало хотелось поговорить. — Двести. Но я не жалуюсь, мне хватает. Хватает, потому что я к ним отношусь по-человечески, и они ко мне так же. Ты обедаешь в ресторане за пять рублей, а я за обед получше твоего плачу рубль. Ты за шведскими лезвиями целый день простоишь в очереди и не достанешь, а мне приносят да еще упрашивают, чтобы взял. Захотел в театр — пожалуйста — в директорскую ложу. На концерт? Бесплатно — на служебные места. На хоккей? Пожалуйста, товарищ Цауна, для вас — в любое время! После войны у меня было четыре автомашины, механик и куль с червонцами, но жил я хуже — положения в обществе у меня не было… Что у тебя вышло с теми тремя тысячами? Раздобыл?

Вильям рассказал, как он оказался в нокауте.

— Сколько ты сказал? Можешь сэкономить тридцать метров? — переспросил Цауна.

— Около того.

— Почем за метр?

— Двадцать семь.

— Восемьсот десять… — Цауна считал в голове, как арифмометр — Ты им даешь восемьсот рублей в день, а они не хотят брать?

— Так получается, — тупо улыбнулся Вильям.

— Пусть не берут, возьмут другие!

— Другие не возьмут. Работа, которую я сделал зря, годится только для «Моды». В других местах — другие модели, значит, нужны другие эскизы и вероятнее всего, это уже кто-нибудь сделал.

— В твоих эскизах я ничего не смыслю и не хочу смыслить, но восемьсот рублей — это деньги. Это я намотал на ус. Я намотал и переговорю с нужным человеком. А теперь в парилку, на полок!

И подпевая магнитофону, забавлявшему компанию модной песенкой «В бане, в бане финской побываем», Цауна начал раздеваться.

Про разговорэтот Вильям скоро забыл, так как считал его пьяной болтовней. Какое предприятие может заинтересоваться его эскизами? Никакое. Но не прошло и месяца, как Альберт явился к нему в обеденный перерыв и предложил Вильяму сводить его в одно место, где в Риге можно получить шампиньоны в сметанном соусе.

— Я поговорил, — вдруг сказал Цауна, когда они принялись за еду. — Ткань он не хочет брать…

— Какую ткань?

— Ну ту, о которой мы говорили.

— А-а… — Вильяму нечего было сказать.

— Но в принципе я его заинтересовал, он подумает.

— К ткани даже и не подступиться. Каждый сантиметр десять раз учитывается.

— А ты не ломай голову! Я ему сказал, пусть думает он.

В целом разговор казался несерьезным.

ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ

Глава 3

Если бы этот долговязый прыщавый, очень некрасивый парень был общественным или политическим деятелем, его способности превознесли бы в газетах на разных языках; если бы этот человек был администратором, то его предприятие непременно процветало бы; если бы этот человек хотел пожинать лавры на научном поприще, он проник бы туда даже сквозь сложнейшие лабиринты, если бы этот человек был просто рядовым рабочим… Нет, рядовым рабочим он совсем не мог бы быть, так как его чрезвычайно деятельная натура и изощренное мышление просто-напросто не увязывались ни с однообразными трудовыми операциями, ни с сиденьем на одном месте или постоянным контактом с тем или иным станком. Если бы он был… Но он не был… Он был мошенником. Не совсем обычным мошенником, но все же мошенником. У него был только один объект мошенничества — государство. Он казался даже пассивным, он как бы играл в защите, если для сравнения пользоваться футбольными терминами, однако на самом деле напряженно выжидал, когда нерасторопные государственные институты планирования, цен, налогов, снабжения или какие-нибудь другие хоть в чем-то ошибутся, и он тотчас же оказывался тут как тут со своим мячом, проходил через центр и со штрафной площадки загонял его в верхний угол ворот. Он балансировал на линии штрафной площадки. Если ему и случалось ее переступать, то лишь самую малость — больше, чем к году лишения свободы суд никогда его не приговаривал, потому что он хитро лавировал по просторам статьи уголовного кодекса о запретном промысле и всегда ловко уворачивался от подпункта «под вывеской государственной или общественной организации», потому что этот подпункт влек за собой тяжелое наказание сроком на пять лет.

Звали его Вилберт Зутис, но это имя мало кому было известно. В свои тридцать лет с небольшим он, наверно, имел немало денег — всякий раз после выхода из тюрьмы покупал новую автомашину, старую обычно конфисковывали. Попавшись, Зутис никогда никого за собой в тюрьму не тянул и это обеспечило ему неплохую репутацию среди завмагов. По правде говоря, на колонны именно этой репутации и опиралось его благополучие. В отличие от других любителей запретных промыслов, которые ударялись в производство дефицитных товаров и продажу их на базаре «с рук» или мелко мошенничали, пришивая к самодельным вязаным кофточкам иностранные ярлыки, Зутис производил то, что он мог реализовать через магазин. Его товар даже до последней мелочи в упаковке был похож на тот, что находился на прилавках магазина и был изготовлен на том или другом предприятии. Качество тоже не вызывало ни малейших сомнений. Завмаги обычно платили Зутису за его товар семьдесят процентов наличными. Им вполне хватало остальных тридцати — фирма Зутиса не выпускала хлам, который не продашь. Она состояла, как правило, из нескольких филиалов — в одном какой-нибудь дяденька прессовал и мастерил модные солнечные очки, в другом штамповали пуговицы, в третьем делали авторучки и ремешки для часов, в четвертом — упаковку. Генеральный директор раз в месяц объезжал захолустные хутора — привозил сырье, которое для него собирали на свалках, сортировали и складывали в чистые бумажные мешки, выплачивал зарплату и забирал готовую продукцию. Когда Зутис прочел в газете постановление об использовании работы колхозников во вспомогательных отраслях, он криво усмехнулся.

— Я бы мог поделиться опытом!

Сроки заключения он воспринимал спокойно, хотя в том, что попадался, обычно виноват не бывал. В заключении он читал классиков, изучал практическую юриспруденцию, разрабатывал новую производственную технологию — мода все-таки меняется быстро — считал и подсчитывал, сетуя на ограниченные возможности поставки сырья. Случалось, возникала необходимость в хозтоварном магазине покупать полистироловые тазы и переплавлять их на оправы для солнечных очков, что увеличивало себестоимость продукции. Ему, правда, предлагали краденые на фабриках материалы, но он их никогда не покупал, опасаясь влипнуть в уголовное дело о расхищении государственного имущества.

Выйдя из тюрьмы, Вилберт Зутис сначала шел к старым друзьям — завмагам, потом объезжал нетронутые милицией объекты фирмы, приказывал возобновить работы и в дальнейшем прохлаждался, проводя время в путешествиях или культурных развлечениях.

Когда Цауна, желая помочь Вильяму, разыскивал Зутиса, чтобы переговорить о возможностях реализации тканей, господин генеральный директор был погружен в тяжелые раздумья. Он пришел к выводу, что в условиях социализма не сможет долго существовать. Он был благодарен социализму за те щели в экономике, которые вообще позволили ему существовать; но чего стоят щели, если распустились его работнички? С лентяями он, Зутис, еще мог бороться, ведь он платил сдельно, в борьбе с ворами он тоже нашел бы какое-нибудь средство, но что делать с пьяницами? Как ему в, одиночку справиться с ними, если на фабриках не справляются административный аппарат, товарищеский суд и местком? Он даже уволить такого пьянчугу не мог, потому что пьянчуга, будучи морально разложившимся элементом, может побежать в милицию, и она тотчас же прибудет за пресс-формами и шлифовальными кругами, а это все стоит огромных денег. Значит, от пьяниц избавиться нельзя. Но пьяницы между тем делают брак, пьяницы не соблюдают сроков, пьяницы — сплошь скандалисты. Кончится тем, что на скандал явятся стражи порядка, увидят оборудование и тогда уж не спасут ни заверения, ни клятвы. И еще одна проблема — колхозники! Раньше за десять рублей в день на него работала вся семья, теперь хоть каждому по десятке — не пошевелятся. Это все потому, что чересчур много платят за трудодень.

Но больше всего его встревожил последний арест. Он готов был поспорить, что не обошлось без доноса. Арестовали его в Литве, едва сошел с поезда. При нем было два больших чемодана с пластмассовыми туристскими солонками. Очень удобными, очень привлекательными и достаточно дорогими. Когда он с чемоданами вышел из здания вокзала, когда уже пересек площадь и подходил к стоянке такси, его окружили несколько мужчин и любезно попросили сесть в милицейскую машину.

— Что у вас в чемоданах? — спросили в отделении.

— Не знаю, — мрачно ответил Зутис.

— Как же так?

— Я их нашел. В тамбуре.

— Значит, украли?

— Нет, нашел. А что, кто-нибудь заявил, что его обокрали?

Никто ни о чем, конечно, не заявлял. Потом следователь долго исследовал красивый литовский фирменный знак на дне солонки и расспрашивал, для какого магазина этот товар предназначался. Зутис держался молодцом, следователь рассердился и отправил его до суда в тюрьму — за присвоение найденного государственного имущества законом предусмотрено четыре года лишения свободы. Следователь надеялся, что уже на следующем допросе Зутис сознается в недозволенном промысле — за это и наказывают меньше. Но Зутис не признался. На суде его адвокат потребовал опечатать чемоданы и с помощью экспертизы прежде всего доказать, что это государственное имущество. В заключении экспертизы было написано, что солонки эта фирма производит из пластмассы другой марки. Следователь понял, что его очень тонко обвели вокруг пальца: если солонки не государственное имущество, а частное, то за присвоение найденного частного имущества суд может вынести Зутису только общественное порицание. После двухмесячных игр в домино в тюрьме братской республики, общественно порицаемый Зутис вернулся в Ригу, но в ушах все еще звучали слова, которые со злостью прошипел ему на прощание одураченный следователь:

— Приезжай опять, дружок, к нам в Литву!

Шипение было настолько недвусмысленным, что о Литве Зутис больше и не помышлял.

Кто мог навести милицию на след?

Зутис встал и принялся кругами ходить по комнате. В ней почти не было мебели. Только ковер да огромный тяжелый письменный стол, украшенный резьбой. Должно быть, сработанный еще в прошлом веке, вероятно, его сконструировал сам мастер: в нем были потайные ящички и пластина-столешня, которая выдвигалась с одной стороны, таким образом получался стол на восемь персон.

Стены были увешаны картинами в самых разных рамках, некоторые коллекционеры картин даже говорили про Зутиса, что у него рамомания. Картину он вообще не вешал до тех пор, пока не доставал подходящую раму.

Зутис начал с коллекционирования спичечных этикеток в колонии для малолетних. Делать он это начал под влиянием воспитателя, который переписывался с филуменистами разных стран. Затем последовал период почтовых марок, который, конечно, сменился монетами, и, наконец, совершенно случайно он купил чуть ли не целый воз картин. Про картины ему сказал Альберт Цауна. Во время войны старый Цауна вывез их из дома директора какого-то департамента и засунул на чердак. Единственной наследницей недвижимого имущества старого Цауны стала сестра Альберта, а ее муж тогда хотел на чердаке оборудовать мансарду и надеялся за картины выручить деньги на доски и регипс — он был под стать своей теще и ни за что не хотел вытряхнуть из своего кошелька ни копейки.

Позолота на рамах облупилась — картины стояли в темном углу, чтоб не занимали много места — мыши обгрызли углы холстов, рейки от сырости отклеились, и на всем этом лежал слой пыли четвертьвековой давности.

— Главное… говори, что тебе не нужно, пусть ищет другого клиента, — поучал Альберт, которого при разделе наследства обделили, поэтому он имел зуб на зятя.

— О картинах тут не может быть и речи… Дыры-то ничего не стоят… — усвоив совет, сказал Зутис зятю Цауны.

— Ну, ну… Не так уж и страшно… — отстаивал свое владелец, кляня про себя тестя, который не сумел как следует сохранить картины и таким образом причинил ущерб своим наследникам. — Я ж не тысячи прошу.

Это был один из тех редких случаев, когда покупатель и продавец расстаются с удовлетворением: каждый ликовал, что весьма удачно объегорил другого.

Простейшим образом подреставрировав картины, Зутис развесил их по стенам — почти до потолка. Были здесь вполне приличные копии старых мастеров, художников, чьи имена Зутис слышал впервые, филигранный рисунок тушью Романа Суты, сцена в кабачке, написанная «босяком» Вольдемаром Ирбе, своеобразные работы Хильды Вики, ныне знаменитый американец Лудольф Либерт с его «Площадью в Венеции» и даже осенний этюд Пурвита в глубокой тяжелой золоченой раме.

Зутис поставил стул на середину комнаты и сел. Он почувствовал то, чего не чувствовал никогда, коллекционируя монеты. Будь это даже столетней давности талеры с бюстами надменных королей и гербами, все равно, такого чувства они не вызывали. Каждая картина завораживала своими красками, каждая была как окно, в котором столь знакомый мир казался совсем другим, и этот знакомый мир, этих знакомых людей ты вдруг начинаешь понимать совсем по-другому и сам чувствуешь себя причастным — и к этим людям, и к этому миру.

— Тетя! — крикнул Зутис. — Тетя!

В комнату медленно вплыла тетя Агата, в то время ей пошел восьмой десяток.

— Что, Вилбертик?

— Тетя, теперь я знаю, почему художники не умирают с голоду!

— Не чуди! Иди есть, суп стынет!

Это было излюбленное занятие Зутиса — поставить стул посреди комнаты, вытянуть длинные ноги и любоваться картинами. Обычно это успокаивало, однако на сей раз нервное напряжение было слишком велико.

Кто же сболтнул милиции? Кто?

Он перебрал в памяти всех, кто знал, чем он на самом деле занимается, потом выделил тех, кто располагал хоть малейшей информацией об изготовлении туристских солонок. Таких было мало, всего несколько человек, и все-таки один из них дал знать милиции. А это значило, что в милицию могут сообщить снова, ведь тот, кто сообщил, на сей раз не достиг своей цели. В чем причина доноса? Деньги? Ни в коем случае! Кустари без него ничего не сумеют подработать, потому что у них нет самого главного — связей с магазинами. На деньги они могут рассчитывать лишь до тех пор, пока Зутис на свободе.

Он еще долго ломал голову над причиной доноса, но так ни до чего и не додумался. Озарение пришло ночью. Его разбудил проезжавший мимо трамвай. Это был один из первых трамваев, потому что другого потом долго не было.

Марта! Зутис почувствовал себя пророком. Марта!

Марта — женщина, которую бог обделил красотой, зато дал ей фанатично ревнивого мужа — он работал шофером на пикапе. Дома Марта для Зутиса приделывала к пуговицам ушки — муж для нее все никак не мог подыскать работу, где работали бы только женщины, а мужчинам туда являться запрещал бы закон. Однажды, когда они встретились и Зутис забрал продукцию, он пригласил Марту на чашку кофе, через полчаса здесь же он назначил еще одну встречу. Выходя из кафе. Марта поцеловала его в щеку и сказала: «Спасибо!» Тут Зутис заметил ее мужа, который, должно быть, выслеживал жену. Они поздоровались, муж был угрюм и неразговорчив. Зутис чувствовал себя неловко, он решил, что Марта поцеловала его нарочно, чтобы позлить мужа.

Значит, муж Марты! Что знал этот мужчина? Он знал чертовски много. Он знал о всех четырех филиалах фирмы, потому что осенью, когда Зутис подхватил воспаление легких, муж Марты возил туда материалы.

Зутис понял, что это означает. У него еще не отросли сбритые в литовской тюрьме волосы, поэтому он особенно хорошо понимал, что нужно делать.

В течение нескольких часов орудия производства были перепрятаны в надежное место, а пресс-формы уничтожены. На неопределенное время фирма прекратила свою деятельность.

Неопределенное время продолжалось вот уже почти полгода, когда к Зутису явился Альберт Цауна и предложил ткань. Зутис поначалу категорически отказался, но обещал подумать. Чтобы по-хорошему отделаться от старого друга.

Глава 4

Вряд ли кто знает, когда зародился азарт, но и без доказательств каждому ясно, что вначале был азарт и лишь потом появились гладиаторы, доспехи и награды для победителей турниров — дама сердца, оторвав рукава от своего платья, дарила рыцарю, и тот прикреплял их к шлему. Азарт — порок, такой же древний, как этот мир, и он исчезнет, когда исчезнет последний хомо сапиенс, если только к тому времени его мозг не заменит электронно-вычислительная машина, а глаза — фотоэлементы.

Вилберт Зутис был расчетлив, казалось, что уж у него-то с азартом нет ничего общего, однако этот порок, как виноградная лоза, цепко обвил устойчивое древо расчетливости — и Вилберт Зутис потерял способность ориентироваться.

Если поначалу он категорически отверг предложение Альберта Цауны и только приличия ради пообещал о нем подумать, то через неделю он уже был не столь категоричен. Его можно было понять: изрядное время он мучился бездействием. Цауна, сам того не ведая, включил мыслительную систему Зутиса. В первый день система сказала: «Не связывайся с тканью, ничего хорошего из этого не выйдет! Ткань — имущество государственное, а государственную собственность уголовный кодекс охраняет особенно бдительно. И наказание за хищение государственного имущества особенно сурово».

Нет, на первых порах Зутису было абсолютно ясно, что его в это предприятие не втянут. Ни за что. Никогда!

И все же истомившееся от бездействия воображение уже перемешивало свои карты и раскладывало пасьянсы. Вскоре у безошибочного и бесповоротного заключения появились контраргументы. Запретный промысел он пока забросил. Хорошо, если через несколько месяцев его можно будет возобновить, но придется менять вид продукции и доставать новые пресс-формы, за которые опять надо будет выложить огромные деньги, то есть отдать почти все, что у тебя, Зутис, имеется. Потом снова нанимай рабочую силу, ведь прежние работники почти ежедневно приносят себя в жертву зеленому змию, а того, кто так не делает, все равно нельзя нанять — первые сразу смекнут, в чем дело, а завистники — народ опасный. И где гарантия, что они не станут поклоняться тому же змию? Куда ни глянь — везде одно и то же. Тракторист, не опохмелившись утром, уже не может завести трактор. Погодите — эти трактористы сравняют с землей не только запретный промысел, но и всю индустрию.

А не поддающиеся прогнозированию стихийные бедствия, вроде милиции и дурацкой ревности? Если бы мужу Марты самому пришлось покрыть те убытки, которые нанесла Зутису его ревность, он не раздумывая пожертвовал бы десятком жен.

Будущее запретного промысла теперь уже не казалось цветущим розовым садом, где по усыпанным гравием дорожкам прогуливаются мадонны в длинных белых платьях, теперь оно представлялось трассой мотокросса в осенний дождливый день, где под каждой лужей может скрываться глубокая яма и на каждом повороте мотоцикл может занести, где на спуске с любого пригорка можно свернуть себе шею.

Свернуть шею можно и на цауновской ткани. Тридцать метров в день — это дело крупное! За такое грозит суровая кара, но и деньги можно иметь большие. Нет, конечно же, Зутис не станет таскаться по магазинам с тюками под мышкой и предлагать их. Это обычная ткань, какой в магазинах завалены все прилавки, у покупателей она пользуется не бог весть каким спросом, хорошо, если продавцы дадут за нее полцены. Но и это не главное, можно отдать и за полцены, главное в том, найдутся ли потребители. За неделю он исчерпает все возможности и придется ждать следующей весны. Стоит ли рисковать ради нескольких сотен? Конечно же, нет! В детстве он рисковал, воруя с витрин банки с консервами, копченую селедку и черствые булочки, но тогда он рисковал из-за голода. Совсем другое дело — рисковать, когда урчит в животе, теперь же ради пропитания ему рисковать не нужно.

Зутис взял карандаш и от скуки начал подсчитывать. Тридцать метров — десять костюмов. Десять костюмов умножить на сто — тысяча рублей. Тысяча рублей! Подкладка, бортовка, пуговицы и пошив — уж так и быть, не сию же минуту кошелек раскрывать, — минус сорок. За десять костюмов четыре сотни. Чистой прибыли…

Шесть сотен чистой прибыли. Шесть сотен в день!

Зутис пересчитал еще раз и подскочил.

Шесть сотен барыша в день!

Он стал насвистывать старый куплет «Если станешь ты богатым, будут девушки любить».

Шесть сотен. Но на сколько это человек?

Закройщик, Цауна, найдется еще кто-нибудь… Тут нечего гадать на кофейной гуще, все это необходимо досконально выяснить! И он надел шапку, решив отправиться к Цауне. Теперь уже азарт вел его на поводке, как собачонку, — да, такой доходной фирмы у него еще никогда не было. Такой доходной фирмы ни у кого еще не было.

После обеда Цауна позвонил Вильяму на работу и пригласил поужинать.

— Послушай, старик, — сказал Цауна, разрезая отбивную. — Твое финансовое положение совсем не блестяще, ведь я понимаю, что тебе не хочется спрашивать Беату о квартире… Не хочешь его улучшить?

— Тебе опять нужен костюм?

— Нет. Тот человек, с которым я говорил, подумал.

— Про ткань?

— Да. — Отбивная была сочной и мягкой.

— Ничего не выйдет. Не могу же я выносить тюки из цеха!

— А экономить можешь? Можешь. За это будешь иметь три тысячи в месяц. Остальное тот человек продумает сам.

Вечером они встретились у Цауны. Зутис хотел знать о цехе кое-какие подробности и каким образом продукция из раскройного цеха попадает в пошивочный. Он был доволен тем, что одна дверь склада полуфабрикатов ведет прямо на улицу, а другая — в раскройный цех. Но больше всего он обрадовался тому, что завскладом действительно собирается на пенсию.

— Главное — без суеты, — сказал Зутис на прощание. — Без суеты и тихо. Мышей надо ловить тихо!

Идя домой, Вильям опять решил, что все это пустая болтовня.

Глава 5

Сигарета была немного влажной и потому горчила. Зутис, морщась, выкурил ее до половины, но больше не мог — открыл боковое стекло «жигулей» и выбросил.

Надо купить другие, подумал он, и завернул на улицу Стучки, где был киоск, торгующий табачными изделиями и разной мелочью. Как он и ожидал, пришлось проехать довольно далеко вперед, пока наконец отыскал место, где можно было поставить машину.

Зутис запер «жигули» и, дрожа от холода, пошел в обратном направлении к киоску — в машине было тепло, пешком он обычно не ходил, поэтому пальто с собой не брал. Теперь он пожалел об этом: тонкую кожаную подошву туфель и пиджак мороз легко прокалывал своими длинными иглами.

У киоска в очереди нетерпеливо переминалось несколько человек, и Зутис встал за добротным зимним пальто из темно-зеленого драпа с большим каракулевым воротником.

— Покажите мне, пожалуйста, гаванские сигары, — попросил низкий мужской голос, раздавшийся из большого воротника.

Нашел место канителиться, зло подумал Зутис — дать бы такому коленом в зад.

— Две, — мужской голос выбрал самые дешевые.

Получив свою пачку «Риги», Зутис хотел было уже бежать прочь, но увидел, что купивший сигары стоит тут же в сторонке и изучает фирменный знак на покупке. И узнал его.

— Привет, Джонг! — воскликнул Зутис.

Лицо Джона, которого звали и Джонгом, расцвело в широкой улыбке.

— Здорово!

Арвида Флоксиса перекрестили из Джона в Джонга в камере предварительного заключения. Из-за бритой головы — узкую полоску усов на верхней губе оставили, чтобы свидетели на суде могли его узнать, — впалых щек и немного раскосых глаз Джонг походил на китайца, хотя его фигура была весьма объемиста.

— Побежали к машине, а то я замерзну, — предложил Зутис.

— У тебя машина?

— Теперь у каждого порядочного человека есть машина.

— Ну, ну…

* * *
Домишко Бенаровичей был расположен в глубине леса, довольно далеко от колхозного центра. Все в округе называли его по-прежнему домом Бенаровичей, хотя Эрна уже довольно давно жила здесь одна. Она работала телятницей: старый Бенарович в свое время построил такой скотный двор из камня, что не надеялся уж и за двадцать лет разделаться с долгами, но грянула война, ссудно-сберегательные общества ликвидировали, долги погасили, потом коллективизация, и в конце концов колхоз получил, хотя и отдаленный, зато хороший хлев для телят, а единственная дочь Бенаровича Эрна удостоилась чина телятницы; но бог не дал старику дожить до этого.

В молодости Эрне довелось испытать несчастную любовь, потом ей понравилось ходить в обманутых и покинутых, потому что все жалели ее, а потом вдруг оказалось, что время женихов миновало. Эрна, правда, сделала пару отчаянных бросков сначала в одну, затем в другую сторону, но безрезультатно. Тогда она как одержимая набросилась на работу и лишь изредка субботними вечерами изводила себя мыслью, что упустила время возможного замужества.

Эрна чистила телятам ясли, когда услышала треск мопеда почтальонши. Она наперед знала, что треск сразу стихнет, как только почтальонша остановится и станет засовывать в почтовый ящик газеты и журналы, а потом возобновится с прежней силой — почтальонша поедет дальше. На сей раз она ошиблась: мопед умолк совсем, а почтальонша, чавкая сапогами по навозной жиже, направлялась к ней.

Эрна вытерла о передник руки и встала в дверях хлева.

— Эй, Эрна; тебе письмо! — крикнула почтальонша еще издали. — Что это у тебя за писака объявился?

— Жених! — отрезала Эрна, хотя на всем белом свете не было никого, кто мог бы ей написать письмо.

Конверт был обычный, с самой обычной почтовой маркой. Наконец, Эрна вспомнила об отдаленных родственниках в Земгале и подумала, что это приглашение на какие-нибудь похороны, но она на них ни за что не поедет: надо искать сменщицу к телятам, а при появлении чужого человека телята станут беспокойными и не дадут привеса. А если телята хоть два дня не прибавят в весе, она провалится, не выполнит своих обязательств. И тогда каждый сможет, ухмыляясь, тыкать пальцем в газету, где в связи с принятием обязательств была напечатана ее фотография.

— Ну, ну… — нетерпеливо подзадоривала почтальонша. — Распечатай!

— Потом! — Эрна сунула письмо в карман серого халата.

На том разговор и закончился.

Стояла поздняя осень, темнело быстро. Включив торшер, Эрна устроилась в кресле и взяла конверт, лежавший на полированном журнальном столике. Целый день он жег карман халата. Нет, ничего особенного она от письма не ждала, но сегодняшний день казался все же необычным, каким-то праздничным, значительнее, чем обычные. Поэтому она сперва сделала все по хозяйству, затопила печь, поужинала и только тогда взялась за письмо.

Совсем обыкновенный конверт. Два штемпеля. «25.10.60. П.О. Вирпени» — «23.10.60. Рига-13».

Рига! — Эрна пожала плечами. Жест этот был высокомерным и отрицательным. Про себя она сказала: «Рига!» с такой интонацией, как будто привыкла получать письма только из Лондона.

«Глубокоуважаемая Эрна!

В этот хмурый осенний день, когда во дворе завывает ветер, и с деревьев облетают последние желтые листья, когда с берегов Гауи в далекие страны улетели соловьи, когда у человека остается лишь тепло его собственного сердца, в такой день хочется этим теплом поделиться с кем-нибудь другим. Простите же за этот порыв!

Глубокоуважаемая Эрна! Извините, что я так фамильярно обращаюсь к Вам, но так мне повелевают мои чувства. Я верил, что когда-нибудь все же найду Вас. До этого я уже много, много раз видел Вас в своих мечтах. Да, я не лгу. Именно такой, какую теперь увидел на фотоснимке в газете. Да, Вы та, которую я напрасно искал много лет.

У меня сжимается сердце от ужаса, что Вы, может быть, замужем. И все же я не мог не написать Вам. Простите мне это!

Пусть пройдут месяцы, пусть пройдут даже годы, я никогда не перестану ждать от Вас хоть два-три слова!

Еще раз покорнейше прошу прощения.

Арвид Флоксис.

Рига, 23 октября 1960 г.»

В обратном адресе не упоминались ни улица, ни дом, только какая-то комбинация букв и цифр.

Эрна почувствовала, что за время чтения у нее пересохли губы. Она встала и принялась ходить по комнате, не зная, что делать. Наконец, вынула из комода бутылку домашней вишневки и налила себе рюмку. Потом разыскала газету, где был помещен ее фотоснимок и стала его рассматривать при свете торшера. Тогда ее предупредили, что приедет фотокорреспондент, и она накануне помчалась в парикмахерскую райцентра сделать прическу. Да, да, не просто завивку, а прическу. Прическа была к лицу, но моложе ее не делала. Лицо еще ничего, а натруженных рук на таких фотоснимках не видно. Может, съездить как-нибудь в Ригу в косметический кабинет, уж там расскажут про массаж и как ухаживать за кожей лица. Денег у нее хватит, сотня туда, сотня сюда — велика важность! Арвид Флоксис… Чем же она, черт побери, рискует? И так уже почти старая дева, а дважды старой девой не станешь.

Она долго обдумывала, как написать обращение в своем ответе, но так и не придумала. «Уважаемый сударь» или «Уважаемый товарищ»? Наконец, она отбросила и то и другое и написала «Привет из Вирпеней». Сперва написала об удивлении, которое вызвало письмо, потом выразила сомнение, можно ли влюбиться по фотографии, тем более, что снимок не удался, так что Арвида еще, может статься, ждет разочарование. После этого она описала свои страдания из-за несчастной любви в молодости и окольно выразила опасение, что снова может оказаться обманутой.

Рука ее давно не держала пера, буквы получались неровными, неодинаковыми. Поэтому она переписывала письмо несколько раз. И гадала, почему мужчина ее возраста и до сих пор не женат? Разведен и платит алименты? Или совсем спился? Уж какой-нибудь изъян у него есть.

Потом она жила в ожидании ответа, хотя трезвый разум и осторожность подсказывали ей, что в результате такой переписки не может получиться никакого замужества. Из такого закоренелого холостяка — хорошо, если он всего лишь старый холостяк! — разве получится настоящий муж. И все же она разыскала в кипе женских журналов те номера, где обстоятельно излагались косметические рецепты, и выбрала для сельских условий наиболее подходящие, — яичные маски, компрессы из отрубей и протирание лица соком свежих огурцов. Во всяком случае, письмо убедило ее в том, что она не так уж безнадежно стара, и в жизни, кроме телят, у нее еще может быть и кое-что другое. Она стала холить остатки своей привлекательности, это занятие понравилось ей само по себе, потому что внесло в ее жизнь известное разнообразие. Через день она решила, что пора пересмотреть свое отношение не только к коже лица.

Что толку от денег, если их не тратить? — подумала она. Только расходуя их, ты наслаждаешься плодами своего труда. Ей вдруг расхотелось шить свои платья у местной портнихи, и она укатила в райцентровское ателье мод. Так же внезапно ей понадобились разные подвески, цепочки, кольца, к которым до сих пор она была равнодушна.

Но больше всех в этой истории пострадал бригадир — Эрна заявила, что поедет в Ригу смотреть «Трембиту» в театре оперетты, и что на этом ее поездки не кончатся, она еще поедет и в цирк, где показывают дрессированных тигров, и в драмтеатр, где можно увидеть Анту Клинте.

Такое массированное наступление на культуру настолько травмировало бригадира, что он сорвал с себя шапку и с размаху швырнул ею оземь посреди двора, прямо в куриный помет. И прокричал единственный вопрос, который его интересовал:

— А кто при телятах останется?

— Уже лет десять подряд я беру выходной только в день поминовения усопших, а теперь все будет по-другому! Десять лет другие на колхозном автобусе разъезжают по театрам, а я все сижу дома — больше этого не будет!

Бригадир знал строптивый характер Бенаровичей, поэтому и ушел восвояси, проклиная свою трудную должность.

Пока разворачивались вышеупомянутые события, вирпенская почтальонша принесла Эрне второе письмо. Оно было в конверте поменьше и написано на розовой бумаге.

«Дорогая Эрна!

Когда получил твой ответ, даже небо прояснилось, и вся природа как будто ожила. Не поддается описанию радость, которая меня переполнила, когда я взял твое послание. Но потом мною овладела злость на себя за то, что я осмелился писать тебе, лебедь грез моих. Да, я верю, что у тебя чуткое и горячее сердце, но имею ли я право этим воспользоваться? Имею ли я право обращаться к этому сердцу со своими просьбами? Нет, у меня нет таких прав! И все же я решил рассказать тебе о себе абсолютно все.

В прошлом письме забыл упомянуть, что я осужден и нахожусь в исправительно-трудовой колонии. Срок мне дали большой, четыре года, но теперь уже осталось только шестнадцать месяцев. Я осужден почти безвинно, только за то, что доверился друзьям.

Нет, дальше я ничего писать больше не в состоянии, потому что ты все равно мне больше не ответишь. Прощай и будь счастлива, моя мечта.

Эрна!

Любовь и верность
Блестят, как злато,
И тот, кто любит свято,
Пускай не будет осужден.
Остаюсь всегда твой.

Арвид Флоксис

Рига, 21 ноября 1960 г.»

Письмо вызвало в Эрне двойственное чувство. С одной стороны, рассеялись ее сомнения относительно серьезности чувства Флоксиса, с другой — никто из Бенаровичей никогда не связывался с арестантами. К вечеру она, однако, пришла к выводу, что нельзя же всех осужденных мерять одной меркой, даже если они и виноваты. Ведь грабителя, напавшего темной ночью и содравшего с тебя пальто, никак нельзя сравнить с тем, кто втихую утащит мерку семенного зерна для своих уток. Или — нельзя же сравнить убийцу с тем, кто, опрокинув пару стаканчиков, на машине врезался в газетный киоск и разворотил его. Вообще не может быть двух в равной мере виноватых людей, о каждом следует судить особо.

Эти свои выводы Эрна излагала на бумаге весь вечер, пока не получилось такое толстое письмо, что обыкновенный четырехкопеечной марки не хватило, и на почте пришлось доплатить.


Джонг сидел за библиотечным столом в исправительно-трудовой колонии, зарывшись в кучи бумаг, как отъявленный бюрократ. Он писал письма. Благодаря заботам начальника колонии, ему в столовой ежедневно выдавали хлеб, а это было маслом к хлебу, и его он зарабатывал сам.

Библиотека колонии — довольно большое чистое помещение без окон — напоминала школьный класс. Перпендикулярно к боковым стенам стояли прямоугольные столы с четырьмя табуретками возле каждого. Здесь почти всегда царила тишина: сюда приходили почитать книгу, сыграть в шахматы, а колонисты-учащиеся вечерней школы — готовить домашние задания. Джонг приходил сюда писать письма. За столом он обычно располагался в одиночестве.

Словарный запас Джонга был ограниченным, зато он сопереживал тому, что писал. Это подтверждала его мимика — он то растягивал губы, то надувал щеки.

— Ну, Джонг, как клюет? — спросил долговязый угреватый человек с косо прорезанным ртом, как у прожорливого окуня.

Джонг развел руками в воздухе, что могло бы означать: «Работаем понемногу…»

Угреватый взял из стопки конверт, вынул из него письмо, уселся напротив Джонга, который продолжал выводить каллиграфические буквы, и начал читать. Это было письмо Эрны.

— Тут, Джонг, ты потерпишь фиаско, — сказал Зутис. — Этой нужен не бульварный прощелыга, а человек, который умеет пахать и бороновать!

Джонг огляделся по сторонам и только тогда извлек из кармана конверт, набитый фотографиями. Все они были немного засижены мухами и все одинакового формата. Джонг содрал их со старой доски передовиков, которую начальник отделения приказал ему отнести в столярную мастерскую на переделку.

Зутис перетасовал фотографии как игральные карты, и выбрал снимок очень серьезного мужчины с плотно сжатыми губами и вытаращенными глазами, с фуражкой на голове.

— Посылай этого, — посоветовал Зутис. — У этого на лбу написано, что ему век сидеть на тракторе, а по воскресеньям халтурить, распахивая приусадебные участки. Этот для нее в самый раз.

Сказав это, Зутис встал и, удалился. Джонгу удалось догнать его уже на лестнице.

— Перекурим! — Джонг извлек из-за пазухи и протянул Зутису шикарную иностранную сигарету.

— «Филипп Моррис», — прочитал Зутис и размял сигарету.

— У этой сестра работает в магазине, где продают за доллары, — пояснил Джонг. — А мне теперь Эрне надо писать, за что я сижу… Третье письмо… Я хотел выдать себя за начальника станции, где испортился телеграф, и…

— Железнодорожная катастрофа? Нет, нет… Не годится… Сразу на ум приходят трупы, плавающие в крови… Не годится… И какая бабе польза от железнодорожника? На паровозе ведь не вспашешь… Трактор — дело другое!

— Но я же должен ей написать, за что сижу!

— А почему бы не написать? Дал приятелю трактор поучиться ездить, а тот свалился в овраг. Приятель цел и невредим, трактор — вдребезги, председатель колхоза — обезьяна, а тебе — два года.

— Четыре…

— Ну, пусть четыре. Ради Эрны.

Фактически Эрну Бенарович следовало бы величать Эрной Второй, потому что одна Эрна уже присылала Флоксису посылки.

В те времена, когда Зутис с Джонгом, кутаясь в ватники, на лестнице исправительно-трудовой колонии курили сигареты «Филипп Моррис», «там еще можно было жить». Тогда еще разрешалось посылать и получать письма, сколько и кому угодно. Были и другие послабления, позже их отменили.

Вначале Джонг довольствовался адресами одиноких женщин, бывших соседок тех, кто теперь соседствовал с ним на нарах и подбрасывал эти адреса, но позже он выписывал фамилии и имена из газетных статей, где превозносили доярок, свинарок или передовых работниц фабрик. Годились ему и продавщицы, и почтальонши, и учительницы.

Джонг констатировал, что на первые шесть отправленных им писем он получает, по крайней мере, один ответ, а на третье письмо отваживается только одна из тридцати шести. Но третье письмо всегда было важной вехой — оно приносило Джонгу первую маленькую еще не рентабельную, но все же победу. В конце третьего письма Джонг в постскриптуме добавлял, что в настоящее время в магазине колонии нет почтовых марок, поэтому со следующим ответом он, возможно, задержится. Если после этого в конверте кроме письма он находил дюжину почтовых марок, то становилось ясно, что переписку стоит продолжать, хотя она и не всегда оправдывала надежды.

После третьего письма Джонг уподоблялся рыболову, который при помощи очень тонкой лески пытается вытащить крупную рыбу — он был весь внимание, тратил время, но не делал ни одного резкого движения, чтоб только рыба не сорвалась, чтоб он мог благополучно вытащить ее на берег.

Джонг любил порядок. Для ответившей он сразу же в своей учетной книге заводил чистый лист, куда заносил все сведения о далекой даме сердца, о членах ее семьи, о дальних родственниках, об успехах и неудачах в труде, об интересах, желаниях, взглядах и надеждах на будущее. Потом стать неотразимым можно было, только учитывая эти данные. Если дама сердца жила в деревне и не стремилась в город, Джонг совершенно не мог представить себя в городской толчее, но если даме сердца деревня надоела, тогда оказывалось, что у престарелой тетки Джонга есть большая квартира, тетка уже давно зовет его к себе, и ему — механику по точным приборам — на селе, конечно, делать нечего. Каждой он обещал именно то, чего ей хотелось. Если дама любила музыку, то Джонг играл на аккордеоне и рояле, если не любила — он был лишен музыкального слуха. Если какая-нибудь женщина, разведясь с мужем, не сгорала от желания официально заключить брак, то ей Джонг писал, что и не следует этого делать, а если она хотела, чтобы Джонг женился на ней и усыновил ее детей, то Джонг, ни минуты не колеблясь, решался и на это. Каждой везло, как в кино.

Созданье, приславшее почтовые марки, — в будущем он ее осчастливит — теперь должно было прислать какую-нибудь книгу. И не какую-то там беллетристику или сборник легкомысленных стихов, а нечто основательное и серьезное — «Справочник плотника» или «Техническое обслуживание трактора «Беларусь». Ведь человек с серьезными намерениями читает только серьезные книги.

Книги, присланные одной дамой сердца, Джонг незамедлительно пересылал другой. На сохранение. Он писал — теперь она может считать эти книги их первым общим имуществом, за которым последуют кровать, шкаф, стол, стулья и прочее. Второй даме сердца это придавало смелость — и она совала черту в пасть уже не только мизинец, спрашивая, не надо ли прислать что-нибудь из продуктов? Ведь ей это ничего не стоит: брат только что заколол свинью. Джонг отвечал — нет, он из принципа ничего не может от нее принять. Но между строк она читала его вздохи — вздохи изголодавшегося человека, который повстречался с сытым. И почта доставляла Джонгу посылку со свежим копченым салом и яблоками.

— У меня всего несколько случаев, когда сорвались те, кто начал присылать посылки, — рассказывал Джонг. — Если не пришлют еще, я могу рассердиться и не писать. И тогда прости-прощай прекрасный замок со всеми яблоками. А кто хочет, чтобы его добро пропало? Никто не хочет. Это как на ипподроме: проигрываешь раз за разом, но снова лезешь с деньгами к кассе, потому что надеешься сорвать куш.

Из колонии Арвид Флоксис вышел куда богаче, чем до нее — он тащил тяжелый груз выходных костюмов, которые ему прислали. Среди них, правда, были и поношенные, за них в скупочных пунктах он ни черта не выручил.

— А что — разве ни одна не пыталась посадить тебя за надувательство? — с интересом спросил Зутис.

— Может быть. Но мне об этом ничего не известно. Разве можно судить за то, что я принимаю подарки, которые мне навязывают?

Зутис пожал плечами. По виду Джонга нельзя было сказать, что он процветает.

— Где вкалываешь? — осведомился Зутис.

— Нигде. Просто живу. На жизнь мне хватает. Давно мы не виделись — лет десять, пожалуй?

— Я рыбачу в дальних водах. Куда тебя отвезти.

— Ты поезжай куда тебе надо. Селедку ловишь?

— Деньги. — Зутис засмеялся. — Хорошие денежки. — Он похлопал по рулю «жигулей», как хозяин похлопывает по шее любимого коня.

— Пообедать не хочешь? — вдруг спросил Джонг.

Зутис равнодушно пожал плечами.

— Пообедаем! — решил Джонг. — Останови возле автомата, я только позвоню.

Потом они поехали в Агенскалнс. Дверь квартиры открыла дамочка лет пятидесяти, с чуть подкрашенными волосами.

— Познакомься, дорогая! — Джонг представил Зутиса. — Наш товарищ куратор.

— Очень рада! — Хозяйка заискивающе улыбнулась.

Зутис поклонился с изысканной чопорностью.

Обеденный стол, накрытый на две персоны, богато украсили салфетками. Был подан бульон с пирожками, жаркое и компот со взбитыми сливками. Джонг наполнил рюмки из маленького запотевшего графинчика, и что-то плел о предстоящем собрании и о квартальном плане. Из-за машины Зутис от выпивки отказался. Он ел, смотрел на респектабельные авторучки в нагрудном кармане пиджака у Джонга, на его манерное поведение и думал, что в подобных ситуациях Джонга можно показывать, но разрешать ему говорить нельзя.

Покончив с обедом, Зутис вытер губы салфеткой, аккуратно сложил ее и положил рядом с тарелкой.

— Вам, коллега, можно только позавидовать! У вас такая превосходная хозяйка!

— Ну какая там хозяйка, — кокетливо, как девица, отозвалась дамочка и выразительно посмотрела на Джонга. — Это совсем будничный обед.

Джонг украсил свою широкую физиономию сигарой и глубокомысленно рассматривал дым, довольно скверно вонявший.

— Ты, дубина, хоть знаешь ли, что означает «куратор»? — спросил Зутис, когда они вышли на лестницу.

— Ну, это такой… такой… — Джонг разводил руками, чертя в воздухе круги.

— Если не знаешь, не болтай! Говори — директор или заместитель директора.

— Директор здесь уже был, а заместительдиректора — это я сам, — обиделся Джонг. — Она работает в парикмахерской, я у нее бреюсь…

— Куратор есть лицо, которому поручено наблюдать за работой какого-либо другого лица или учреждения. Заруби это себе на носу, наперед может пригодиться!

— Наедаюсь я тут досыта, — жаловался Джонг, когда они ехали обратно в центр, — а к звонкой монете не подступиться. Ты не хочешь хоть рубль заплатить мне за этот обед? В другом месте ты проел бы больше.

Зутис дал два и, прощаясь, спросил, как найти Джонга в случае необходимости.

Мошенников поджимало время. До ухода старого заведующего складом на пенсию оставалось меньше месяца, и до этого нужно было подыскать несколько кандидатур, чтобы выбрать подходящего и не принимать человека «с улицы».

Цауна договорился с кем-то из своих знакомых, но оклад заведующего складом того не прельщал, поэтому Цауна пообещал ежемесячно подбрасывать ему еще около сотни. Тогда тот насторожился и все выспрашивал, за что ему будут подкидывать такие деньги. Чрезмерное любопытство — признак того, что он позже всюду будет совать свой нос. Зутис посоветовал от него отделаться, и это Цауна выполнил с честью. Цауна сказал, что до сих пор заведующему складом платили еще жалование транспортного рабочего, но впредь вместо этого будут платить премию только десять процентов зарплаты. Любопытный подсчитал, что больше сотни все равно не выйдет, и от предложенного места отказался.

Взглянув на помрачневшего Зутиса, Цауна засмеялся и показал ему газету. На всю ширину страницы был растянут жирный заголовок «Требуются».

— Мне эти твои шутки вот где! — рассвирепел Зутис. — Где хорошо платят, в рабочих недостатка нет, надо только дать возможность притворяться, будто они не знают, что делают. Портнихи у меня уже есть. Брюки — восемь рублей, пиджак — пятнадцать. Цена нормальная.

Сначала Зутис хотел использовать старый, еще артельных времен прием — снять какой-нибудь частный дом на окраине Риги. Чего только таким образом не изготовляли в свое время из ворованных материалов и полуфабрикатов: пуговицы, «молнии», солнечные очки, джемпера, кожаные перчатки, туфли, платки и еще много — не меньше согни — других вещей.

Зутис даже облюбовал подходящий дом возле Серебряной горки — хозяин-одиночка согласен был перебраться на верхний этаж и в нижнем даже не показываться. В двух просторных комнатах можно разместить десять портных. Зутис уже искал списанные швейные машинки и лампы дневного света, но вдруг представил себе, как это все будет выглядеть в целом. А в целом все это выглядело бы печально.

Вечер. Одинокая автобусная остановка. Пустынные улицы окраины, сквозь фруктовые сады поблескивают редкие огни в особнячках. Подъезжает автобус, и из него выходят одиннадцать человек. Десятеро направляются на свою дополнительную работу, одиннадцатый медленно шагает за ними и размышляет — куда они идут: здесь на окраине люди застраивались в одно время и хорошо знают друг друга. А, придя домой, тот, который шел сзади, говорит жене — что за праздник у этого вдовца, к нему десять человек приехали. А жена уже рассказывает это соседке, соседка тоже удивляется. Следующим вечером этих десятерых видит уже другая соседка. А через три дня, распираемые любопытством, они подкрадываются к окну. Портняжная мастерская, вот чудеса-то!

И тогда по всей округе поползут слухи:

— Тсс, об этом не надо говорить! Каждый живет, как умеет. Не воруют ведь!

Но то, о чем не следует говорить, обычно разбалтывается через неделю, потому что всем кажется: это и так уже всем известно.

Участковый милиционер явится как будто совсем по другому поводу, потом придут другие, которые сфотографируют машины, останавливающиеся у дома, и тогда уж все дороги поведут совсем не в Рим, а к невыразительному ансамблю зданий, который выделяется только высоким забором со сторожевыми вышками.

«Нет-нет, — решил Зутис. — Это не для меня!»

Конечно, он мог бы соблюдать разные меры предосторожности: приказать являться по одному, тщательно замаскировать мастерскую, как-нибудь еще извернуться, но все эти предосторожности пригодны лишь для того, чтобы продлить время существования мастерской, потому что суть не менялась — моментов риска оставалось слишком много. Да и он — хочешь не хочешь — а раз в день должен был бы сюда подъехать — забрать готовую продукцию или привезти крой. А тут еще такая компания из десяти человек, которые, засыпавшись, получат разве что порицание? Что делать, если кто-нибудь из них начнет шантажировать? Как поддерживать дисциплину? Увольнять? Уволенный прямехонько направится в милицию, а там его сердечно поблагодарят.

«Нет, это не для меня! Пусть уж ловится рыбка помельче, лишь бы была вода помутнее!» И когда он уже совсем было серьезно решил отказаться от цауновского предприятия, его вдруг осенила идея. И окрылила.

Зачем ему мастерская? Не надо никакой мастерской! Разве мало в Риге портных, которые охотно возьмутся за вечер-другой сшить брюки или пиджак? Таких предостаточно. Если какая-нибудь бабенка за вечер заработает десять рублей, то это для нее хорошие деньги. И никаких расходов на оборудование мастерской, никаких расходов по устройству мастерской, никакой платы за аренду и электричество. Злой сосед может лишь подослать фининспектора, но его пусть опасается сама швея. Дисциплина тоже будет что надо. И шантажа нечего бояться — любому из них можно прекратить давать заказы, а значит, исключается возможность подстрекать других, ведь они не будут знать друг друга.

Зутис разными путями собрал адреса портних, которые шьют брюки. Многие женщины из-за того, что не хватает мест в детских садах, вынуждены были сидеть дома с детьми и охотно соглашались поработать несколько часов в день, — возможность заработать их очень радовала. Кроме того, нашлись и пенсионерки, которые не чувствовали себя столь старыми, чтобы совсем забросить свое ремесло. Они охотно пополнили бы семейный бюджет своей лептой. Правда, они работали медленно, но Зутис мог им это позволить. Швейные фирмы, которые все время кричали о нехватке рабочих рук и которым не доставало минимальной инициативы, чтобы подумать, как вовлечь в работу этих самых женщин, могут кричать и дальше, тогда как предприятие «Аргалис, Цауна и Зутис» готово в любой день приступить к работе на уровне самых высоких стандартов. И хотя специалистов по пиджакам найти было труднее, Зутис все же разыскал и их.

Пока в производственной цепочке не хватало лишь заведующего складом — и Зутис начал подумывать о кандидатуре Арвида Флоксиса. Джонг, конечно, был глуп, но какой такой особенный ум нужен заведующему складом? А если проверить кругозор всех заведующих складами, то вряд ли Джонг оказался бы на последнем месте. Конечно, у него еще с десяток неприятных черт характера, но ведь «нет Ивана без изъяна». Пусть у Джонга этих изъянов даже три — ну и что? Не детей ведь им крестить, даже в одной комнате не жить.

Перебирая в памяти прошлое, Зутис вспомнил джонговую учетную книгу с исчерпывающими сведениями о каждой даме сердца — Джонг аккуратен и ничего не напутает. Засыпавшись в прошлый раз, Джонг соучастников в тюрьму за собой не потащил, значит, понимает — если даже и не выпутается сам, то наказание все же будет меньше. К тому же до чертиков он не напивается и никогда не болтает чего не следует.

Зутис купил коньяк и поехал навестить Джонга.


Был полдень, а Джонг еще валялся в постели. Он открыл дверь; на нем был полосатый халат, немного ему тесноватый, и Зутис подумал, что халат, наверно, принадлежит его предшественнику.

— Ты один дома?

— У Вики на этой неделе смена.

— Что она делает?

— Махлюет с коктейлями.

— В «Виктории»?

— Нет, в другом месте.

Квартира была небольшая, но очень уютная. За окнами виднелись макушки заснеженных деревьев.

— Так ты тут один и хозяйничаешь? — Зутис поставил на стол бутылку коньяка.

— Пойдем в заднюю комнату, Викин мальчишка скоро придет из школы, — Джонг вынул из буфета рюмки и принес из кухни тарелку с бутербродами. Потом он долго искал лимоны, но так и не нашел.

В задней комнате было накурено, на полу, рядом с неубранной широкой двуспальной кроватью, лежала стопка старых журналов. Зутис заметил, что в комнату совсем не вписывается кульман и чертеж, прикрепленный к доске. На бумаге было много разных линий и Зутис подумал, что чертеж очень сложный.

— А где же чертежник? — спросил Зутис.

— Да я это на улице нашел, — кивнул Джонг в сторону шкафа, на котором валялся черный футляр, в каких обычно носят чертежи. — Кто-то потерял, наверно.

— А ты совершенствуешь?

— Нет, своей даме заливаю, что я изобретатель. Картинки эти иногда меняю, — Джонг наполнил рюмки и засмеялся. — Эта дуреха верит, что я через три месяца получу большую премию. Будь здоров!

— Прожить так, конечно, можно, — согласился Зутис и взял бутерброд, — но через несколько лет тебе придется жениться на старухе и ждать ее смерти, чтобы получить наследство.

— Мне такие уже попадались, но жениться я не хочу. У одной был даже дом с огромным садом, одной клубники каждый год продавала на тысячу рублей.

— Такую надо было брать.

— Что я, дурак?

— А чего ты ждешь — денежной халтуры?

Джонг помрачнел. Кем только он не работал! Снимался в массовках, по ночам выгружал из вагонов зерно, таскал декорации по сцене, клеил афиши и натирал полы. Он и сам уже не мог бы припомнить все места, где работал, так как был одним из тех, кто за неимением профессии ищут на досках объявлений место подсобного или разнорабочего. Но, проработав с месяц, он увольнялся — подсобникам платят немного, зато работы для них не жалеют. Так он все время попадал из огня да в полымя и снова в огонь.

— Нигде ни черта не платят. Целый месяц провкалываешь, а не можешь купить даже бумазейной рубахи.

— Сколько тебе хотелось бы зарабатывать?

— Ну, сотни полторы.

— Кроме этого у тебя есть где жить?

— Могу жить у сестры.

— Покажи трудовую книжку! — На сей раз рюмки наполнил Зутис.

Видавшая виды трудовая книжка Джонга Зутиса обрадовать, конечно, не могла. С такой книжкой можно найти все, что угодно, только не место заведующего складом.

— Сходи хотя бы в свой театр и скажи, что потерял! — Зутис отдал трудовую книжку. — Пусть выпишут новую. Если все образуется, две с половиной я тебе гарантирую.

БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА

Глава 14

Цауна позвонил Аргалису поздно вечером. Вильям уже облачился в пижаму, собрался спать. Мать на кухне, наверное, мыла посуду — оттуда доносилось звяканье кастрюль.

— Что поделываешь? Бабу охмуряешь? — В трубке рокотал смех Цауны.

— Собираюсь почитать немного.

— Лучше ложись и выспись, чтоб завтра голова была ясной.

Аргалис выжидающе молчал, и Цауна продолжал:

— Мы тут с ребятами потолковали, завтра можно начинать.

Аргалис молчал.

— Ты слышишь?

— Да.

— Ну, тогда… Пусть черт нам поможет! Хочешь не хочешь, а пришло время продавать душу дьяволу, на бога больше надеяться нечего. Так даже на лекциях говорят. Спи спокойно! Созвонимся!

— Созвонимся.

Аргалис думал, что после этого звонка не сможет уснуть, но все-таки заснул, и его даже не мучали кошмары.

Второй подготовительный период завершился. Первый завершился устройством Джонга заведующим складом. Благодаря заботам Зутиса и еще какого-то неизвестного человека, трудовая книжка Джонга преобразилась до неузнаваемости, и, как стабильный киль лодку, ее подпирал диплом об окончании учетно-бухгалтерских курсов в Ленинграде. В дубликате трудовой книжки, полученном в театре, значилось, что карьера рабочего сцены гражданина Арвида Флоксиса закончилась и он поступил в районный комбинат бытового обслуживания, где выучился на закройщика верхней одежды и там проработал несколько лет. Судя по трудовой книжке, Арвид Флоксис был неоднократно премирован, получал благодарности, и один раз — как-то очень давно — ему был объявлен выговор за недисциплинированность, когда он работал в колхозе на осенней уборке урожая. О лучшей кандидатуре на место заведующего складом полуфабрикатов отдел кадров не мог и мечтать — как закройщик он прекрасно будет ориентироваться в качестве деталей, кроме того, он знаком и с учетной документацией. Удивительно счастливое совпадение!

Несмотря на помощь Аргалиса, в первую неделю работа у Джонга шла через пень-колоду, но потом он все-таки освоился и больше не путал выкройки пиджачных пол со спинками. Большего от него и не требовалось. Документация оформлялась точно и каллиграфическим почерком — за это его хвалил главный бухгалтер. По его совету Джонг создал даже личную картотеку и теперь в любое время мог сказать о выкройках все: когда, сколько, какой модели, из какой ткани, какому цеху отправлено и кто их получил.

— Прилежный человек, — говорил главный бухгалтер. — Правда, не совсем еще освоил специфику нашего производства, но это придет со временем.

— Очень вежлив и всегда аккуратно одет, — добавила начальник первого цеха. — Наверно, неженатый.

— Оклад небольшой, как бы не убежал, — главный инженер озабоченно покусывала мундштук папиросы. — Отделу труда и зарплаты следует подумать, как его стимулировать. Между нами говоря, закройщик он неважнецкий — если что и умеет, то ровно столько, чтоб сварганить деревенские холщовые портки. Но это неважно, мы его не закройщиком принимали.

— Удивительно четкий почерк, — главный бухгалтер продолжал расточать похвалы. — Не припомню, у кого бы еще я видел столь ясный почерк. Взять в руки такие документы — одно удовольствие. Действительно надо подумать о материальном стимулировании.

На предприятии усиленно искали внутренние резервы. То в одном, то в другом цехе выявлялись возможности повысить темпы и снизить простои, но не все зависело только от цеховых рабочих — закройщики были далеко, поэтому случалось, что выкроенные детали в цеха поступали с опозданием, это приводило к тому, что швеи высокой квалификации садились за такие простые операции, которые по силам даже ученицам. Это снижало производительность и заработок. В конце месяца нередко случалось и так — начальники цехов ловили такси и, расплачиваясь из своего кармана, мчались через весь город в закройный цех, чтобы подхватить несметанные костюмы прямо со столов. На собраниях утверждали мероприятия по ликвидации такого ненормального положения — транспортный отдел составил железный график. Во столько-то машина получает полуфабрикаты, во столько-то прибывает в первый швейный цех, во столько-то во второй. Не помогло. Транспортный отдел мог руководствоваться только средними показателями роста производительности, а швеи их перекрывали, и снова получались часовые или получасовые простои. Тогда начальники цехов стали махлевать. Если мощность цеха составляла сто костюмов в день, начальник запрашивал сто двадцать полуфабрикатов, чтобы иметь в цехе какой-нибудь резерв. Но когда три цеха получали по сто двадцать, четвертому доставалось только сорок — и после обеда люди могли спокойно расходиться по домам. Администрация в интересах предприятия расправилась с тремя плутами, хотя прекрасно понимала, что в сущности они правы, и резерв полуфабрикатов в цехах необходим, так как без него не будет и роста темпов производства.

Администрация понимала, в чем кроется настоящая причина, — мощность закройного цеха не соответствовала мощности швейных цехов. «Мода» из крупной мастерской выросла в среднее предприятие, но росла она неравномерно — площади раскройного цеха увеличились не на много, и он уже не поспевал за швейными цехами. Необходимо было его расширить, а расширяться было некуда. Сначала этот цех был мощнее других и не доставлял никаких хлопот, поэтому его как-то выпустили из виду. Когда открыли четвертый швейный цех, то и тут не учли, что закройщики и так уже работают с предельной скоростью и что производительность труда в швейных цехах еще будет расти. Выход был один — расширить помещения раскройного цеха и установить хотя бы два новых десятиметровых стола. Но для этого нужна была соответствующая площадь.

И директор направился к начальству за площадью. Но и оно не могло ее дать. Тогда и начальство пошло по инстанциям. Общие результаты не очень обрадовали. Не было причины даже обидеться на ответ. «Вам отведен участок под строительство новой фабрики и выделены средства на строительство, проектировщики скоро закончат проект, через три года у вас будет такое здание! Это даже больше того, на что вы могли бы надеяться. А пока… Пока изыскивайте внутренние резервы… Спасибо, что зашли, но у нас еще очень много других забот!»

Когда однажды на собрании опять возник слезный разговор о препятствиях, которые «Моде» никак не удается преодолеть, Вильям Аргалис сказал:

— Особенно этим, правда, не поможешь, но хоть какой-нибудь прок, может, и будет. Если я на работу буду приходить раньше или уходить позже, — тогда не только настильщицы, но и резчики могли бы начинать одновременно. Тогда за день, может, и удастся раскроить лишний настил. Это сорок костюмов.

— Мы не можем платить за сверхурочные, — устрашающе воскликнул отдел труда и зарплаты.

— Добавим три дня к отпуску как дружиннику и три дня как пожарнику, — сказала главный инженер.

— Добавить можно всего три дня, — предупредил главный бухгалтер.

— Скажем, что очень активен. В порядке исключения позволят, — вмешался директор. — У нас имеется еще и другая возможность. За две недели до отпуска отправим товарища Аргалиса в командировку по обмену опытом, ну, скажем… Да куда захотите… Ну, например, в Крым или на Кавказ. Только надо выяснить, какие там имеются швейные предприятия. Зайдете, поставите штамп на командировочном удостоверении — только и всего… А дорога и питание бесплатные…

— Да, это можно, — согласился бухгалтер. — В таком случае нас никто за глотку не возьмет.

После этого собрания Вильям теперь стал оставаться в цехе после работы. Он подготавливал для настильщиц тюки ткани, для резчиков — чертежи, а иногда и сам раскраивал настил-другой, чтобы конторские работники и уборщицы привыкли к звуку электроножа в поздние часы. И лишь когда все уже уходили, он запирал и опечатывал наружные двери. К его работе по вечерам привыкли очень быстро и кажется очень удивились бы, если бы однажды он не остался после всех.

Страха Вильям Аргалис не испытывал, потому что работа была очень будничной. Нет, он совсем не воспринимал это как кражу, которая в его сознании связывалась с чем-то совсем другим — с присвоением чужого имущества, с бегством, с милицией. Он ведь просто работал. Никакая милиция здесь появиться не могла, потому что входную дверь он запирал изнутри. Сюда могла зайти лишь главный инженер — она бы постучалась, и он открыл бы ей — но что это бойкая дама поймет здесь? Ведь он получил разрешение администрации задерживаться на работе. А чтобы его разоблачить, пришлось бы опечатать цех, перемерить тысячи метров ткани. И в результате? Нашли бы тридцать метров излишков. Но и в таком случае он смог бы выкрутиться. Пожалуй, все бы кончилось тем, что его выгнали бы с работы.

Джонг безмятежно вышел со своего склада. Помочь настелить ткань. Вильям ему показал, как это делается, и, хотя Джонг не имел в этом навыков, они справились почти за четверть часа. Потом Вильям около получаса водил по настилу электроножом, а Джонг по полиэтиленовым мешкам складывал детали для брюк и пиджака. На том работа и кончилась. Очень просто и совершенно спокойно. Они уселись на столе и закурили, глубоко затягиваясь, но о том, что они делают, говорить избегали.

Ровно в семь в дверь два раза постучали — и Вильям открыл Зутису, у которого в руках был большой кожаный чемодан. Втроем они быстро побросали в него полиэтиленовые мешки, и Зутис ушел. Было слышно, как зарычала его машина, потом все стихло.

Вильям дрожал от страха. Мелкой дрожью, заметной только ему. То, что они сложили крой в чемодан, вернуло его к реальности — он крал. До сих пор он брал только чаевые, что в сущности весьма далеко от взятки, но теперь он крал. Крал! Его охватил ужас. Он готов был отказаться от дальнейшего соучастия. Он готов был отказаться даже от зарплаты, не говоря уже о своей доле краденого. Он готов был бежать куда глаза глядят и никогда больше сюда не возвращаться.

— Нечего тут торчать, правда? — сказал Джонг. — Пошли домой… На чем ты поедешь? — спросил Джонг, когда они вышли на улицу.

— Я пойду пешком, — Вильяму хотелось отделаться от Джонга.

— Рио Рома!

Сложив руки за спиной, Джонг медленно поплыл к трамвайной остановке. Ни дать ни взять —.солидный мужчина на вечерней прогулке.

Дворники большими лопатами сгребали в кучи выпавший к вечеру снег. На перекрестке звонил трамвай, требуя освободить дорогу, где остановилась машина. Возле афишной тумбы парочка, прижавшись друг к другу, изучала репертуар кинотеатров. Несмотря на то, что мостовая была скользкой, мимо с шумом проносились такси. Как обычно. Как каждый день. Как будто ничего не случилось.

Вдруг Аргалис подумал, что не знает, куда он идет. Может из-за одиночества. Проклятое чувство опустошенности и одиночества.

Подойдя к Видземскому рынку, он вспомнил вдруг «голубую дивизию». Вот будет отменный номер, если дать им пятерку! Пять рублей этим живым покойникам! Он хочет их видеть, эти развалины! Он даст им пятерку, а может, и больше. Пусть этот сброд удивится!

Но заснеженная скамья в скверике была пустой, и он почувствовал себя неприятно удивленным, как будто опоздал на важное свидание. От этого одиночество стало еще более тягостным.

К счастью, недалеко он увидел, словно подвешенные в темноте, изящно переплетенные неоновые буквы «Кафе».

Это было небольшое, почти заурядное кафе, где всегда найдется свободное место, потому что там в буфете бывает только какое-нибудь плохонькое винцо и дорогие коньяки. В углу зала был пустой неубранный столик, но Вильям подсел к двум парням в джинсах.

Они курили напропалую, запивая годичным сухим вином и что-то болтали об искусстве. Должно быть о прикладном. Это были уже не юнцы, похоже, что уже успели отслужить в армии. Вильям прислушался к их разговору и узнал, что «керамик Мартинсон со своими кубами — колоссальный старик», большинство поймет его еще не скоро, и что Мауриньш, и Блумберг, и Русиньш Розите тоже колоссальные мужики.

Появилась сонная и вялая официантка.

— Что будем заказывать?

— Ребята, может выпьете вы со мной по рюмочке коньяка? — спросил вдруг Вильям.

Парни недоуменно пожали плечами.

— Бутылку коньяка и три кофе!

— Какой коньяк?

— Армянский.

— Нету.

— Тогда дагестанский.

Официантка отошла в буфет, теребя счетную книжку. Вильям почувствовал: следует начать разговор.

— Дагестанский коньяк ничуть не хуже армянского.

— Мы, к сожалению, можем вам предложить только сухарика. Сходи, раздобудь бокал! — скомандовал парень, тот, что был подлиннее.

— Не стоит, сейчас принесут, — удержал его Вильям.

Наступила тишина — ребятам было неловко продолжать свой разговор.

— У вас, наверно, сегодня праздник, — заговорил, наконец, один из них.

— Так… Захотелось посидеть… Где вы работаете?

— Мы еще учимся. Будем скульпторами по дереву.

— Если закончим…

— Теперь уже закончим. Всего полтора года осталось.

Должно быть заказ — дорогой коньяк — взбодрил официантку: она даже наполнила рюмки.

— Ваше здоровье! — Вильям поднял свою и чокнулся. Раньше он опасался, что не сумеет преодолеть искушение, но теперь, держа рюмку, испытывал равнодушие.

— По какому поводу пьем?

— Без повода. Никакого праздника нет. Можно выпить за то, чтобы вы через полтора года закончили свою учебу.

— Ваше здоровье!

— Ваше здоровье!

Когда ребята увидели, что Вильям поставил на стол рюмку, нисколько не отпив, они смутились. Вильям, как бы оправдываясь, сказал:

— Мне больше нельзя ни капли. Всех радостей только и осталось, что посидеть, да поговорить… Не обижайтесь…

Но говорить им было не о чем. У ребят был свой мир, свои проблемы. С ними нельзя было поговорить даже о Беате, они бы не поняли. Можно было бы поболтать о хоккеистах рижского «Динамо» или о футбольной команде «Даугава», но эти темы Вильяму были чужды, да и ребята выглядели неподходящими для такого разговора. Чтобы найти выход из этой ситуации, Вильям задал глупый вопрос, трудно ли сдавать экзамены. И тут вдруг сообразил, что он за этим столиком лишний, мешает. Он мог бы заказать еще хоть десять бутылок коньяка, но все равно это их не сблизило бы.

Вильям взглянул на часы и сказал, что спешит. Ах, какой радостью засветились лица парней и как сердечно они распрощались!

У трамвайной остановки группа зевак глазела на огромного пятнистого сенбернара. Вильям вспомнил, что где-то в Альпах такой собаке воздвигли памятник за спасение людей. «Может, мне купить собаку?» — подумал он.

Домой идти не хотелось, он свернул на Таллинскую.

В окнах его бывшей квартиры горел свет. Он раза два прошелся мимо по противоположной стороне улицы, но к окнам так никто и не подошел. Тогда он вдруг подумал, что увидит больше из окна на лестничной клетке на пятом этаже в доме напротив.

Беата хлопотала на кухне у плиты. Ролиса нигде не было видно, может, еще не пришел. Беата была в цветастом халате и в лакированных туфлях на высоком каблуке. Халат плотно облегал фигуру, Вильяму показалось даже, что он видит ее большую белую грудь и чувствовал легкий аромат ее волос. Всякий раз, когда Беата поворачивалась к окну, он, отпрянув, отступал в темноту лестничной клетки. Будто она могла его увидеть!

Как жалкий соглядатай Вильям стоял и ждал, когда она начнет раздеваться и уляжется в постель.

Может, он и дождался бы, если бы к нему не пристал какой-то очень уж бдительный мужчина, допытываясь, кого он здесь на чужой лестнице ждет.

Вильям повернулся и заспешил вниз, а воображение рисовало Беату в прозрачной ночной рубашке, под которой скорее угадывались, нежели виднелись ее бедра, талия и плечи.

На улице ему посчастливилось поймать такси.

— К Ирене, — сказал он. На раскаленные угли надо было срочно плеснуть воды.

— Куда?

— В Пардаугаву.

— Адрес скажите! — Шофер медлил включать счетчик.

— Улица Робежу. Дом я покажу.

Но Ирены дома не было. Соседка сказала, что она с подругой уехала на концерт югославов — у подруги оказался лишний билет.

Придя домой, он не стал есть и рухнул в постель. Вдруг подумал — надо бы позвонить Цауне. Набрал номер, услышал голос Цауны, который непрерывно повторял: «Алло! Алло! Алло!» — и, ничего не сказав, повесил трубку.

ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!

Глава 5

Просыпаюсь ночью. На улице еще темно, как темно может быть в центре города, где всю ночь горят миллионы ламп. Будильник тикает на подзеркальнике. Вчера вечером я его завел и забыл там. Теперь мне очень хотелось бы знать, есть ли еще смысл поворачиваться на другой бок, но лень высовываться из постели. Прислушиваюсь — никаких звуков не слышно. Долго прислушиваюсь. Если мимо дома, шурша по асфальту, не проезжают троллейбусы, значит, шести еще нет. Можно было бы подремать еще немного, но я чувствую себя вполне выспавшимся.

Вчерашний мой восторг сник, я снова реалист и понимаю, что составленную вчера программу действий надо немедленно пересмотреть.

Почему я принял как факт, что женщина шла по улице Лоню? Об этом не говорил ни один свидетель. Какое же тогда я имею право наводить справки в близлежащих домах и на вокзале? Имей я много помощников — в случаях особо тяжких преступлений в группе работает до ста человек — такую роскошь я мог бы себе позволить. Но я определенно знаю, что помощников Шеф мне не даст. И нет даже причины жаловаться. Во вчерашнем происшествии нет состава преступления. И пока я не доказал обратное, это всего лишь несчастный случай, который нельзя переквалифицировать в преступление только потому, что по проулку в это время бежал какой-то мужчина. И деньги в сумочке, какую бы большую сумму они ни составляли, — еще не украденные деньги. Шеф помощников не даст. Ему просто-напросто некого дать — в отделе нет бездельников. Даже если докажу, что несчастный случай не несчастный случай, а преступление, навряд ли получу помощников — нельзя же из-за одного преступления прерывать расследование других.

Первым делом я должен выяснить, откуда подошла женщина к дому сто тридцать девять. Нужно допросить тех, у кого окна в квартире выходят на улицу. Допросить Альберта Цауну из одиннадцатой квартиры, соседа пенсионерки. Он наверняка что-нибудь да видел.

Женщину обязательно должны были заметить, ведь она была с непокрытой головой. В феврале, когда все кутаются, такого человека замечают сразу. Даже, может, не сознавая, но замечают. Подсознание намного восприимчивее сознания.

Сегодня я надеваю форму, потому что неразумно самого себя задерживать у дверей каждой квартиры, подолгу разъясняя, что я милиционер, и показывать служебное удостоверение.

— Форма тебе очень к лицу! — раньше говорила Гита, когда я, стоя у зеркала, завязывал галстук.

— Спасибо за комплимент, — отвечал я с такой же наигранной серьезностью.

— Разве что звездочки на погонах могли быть покрупнее, — подтрунивала Гита.

Иногда меня это задевало, но теперь мне так недостает этот подтрунивания. Теперь мне многого недостает.

У дверей отдела сталкиваюсь с курьершей. Она вышла из автобуса, а я быстро шагаю вперед — когда на тебе мундир, иначе ходить нельзя.

— Добен, вам бандероль, — говорит курьерша и протягивает мне пакет.

Прямо на лестнице расписываюсь в регистрационной книге. На лестнице через окно увидел, как на черной «волге» подъехал Шеф. Шляпа из лимонно-желтой кожи блестит.

Мне надо попасть в дом номер сто тридцать девять, прежде чем тот завмаг уйдет на работу.

Значит, надо быстро сделать самое срочное.

Вскрываю бандероль, но заключение экспертизы даже не читаю. Меня интересуют фотографии отпечатков пальцев и кольцо.

Вставляю в пишущую машинку бланк и быстро отстукиваю письмо-запрос московским дактилоскопистам. Письмо вместе с фотографиями вкладываю в конверт, заклеиваю и надписываю адрес.

Пишу второе сопроводительное письмо. Ювелиру, который на полставки подрабатывает у нас экспертом.

Звонит телефон.

— Лейтенант Добен, зайдите ко мне! — Шеф, покашляв, добавляет: — Через десять минут.

— Слушаюсь!

Значит, с утра завмага я не застану, он уйдет в свою лавку, на базу или еще куда-нибудь. Тут меня осенило — надо ему позвонить. Открываю телефонную книгу и разыскиваю на букву «ц» — Цауна А. Улица Мэтру.

Трубку снимают сразу, как будто у телефона дежурили.

— Алло, — говорит мелодичный и нежный голос.

Оба долго звенят в воздухе, словно звуки камертона.

— Мне, пожалуйста, Альберта Цауну…

— У телефона… — Это уже другой голос. Мужской.

— Вас беспокоят из милиции…

— Должно быть, это в связи с несчастным случаем вчера возле нашего дома? Соседка мне говорила о вашем визите…

— Мне нужно сегодня с вами встретиться.

— Знаете, я вам ничего нового не скажу.

— И все-таки мне надо с вами встретиться.

— Может подъехать к вам сейчас — по дороге на работу? Если это не займет много времени…

— Думаю, что наш разговор будет недолгим. Вы можете через полчаса?

— М-м-да, попробую.

— До свидания, товарищ Цауна!

— До свидания!

У меня есть еще несколько минут. Звоню в отдел находок таксомоторного парка. Нет, вчера никто не забыл в такси ни одного платка, ни одной женской шляпки. Перчатки есть, но мужские. Я оставляю номер своего телефона и прошу позвонить: вдруг случилось так, что шофер вечером прихватил находку домой и сдаст только сегодня, придя на смену.

Сегодня на Шефе темно-синяя сорочка с ярко-красными вертикальными полосками.

— Присаживайтесь, Добен!

— Благодарю, — я сажусь.

— Владелец денег еще не нашелся?

Я говорю, что не нашелся, и перечисляю все, что сделал и что удалось узнать.

— Вам не нужны помощники, Добен? Я могу прикомандировать парочку курсантов.

— Может, позднее, — говорю я.

— Позднее не будет, — Шеф засмеялся и прикурил сигарету. — У вас есть конкретный план действий?

Такой вопрос для меня весьма выгоден. В ответ можно долго перечислять всякие мелочи, поворачивая их то так, то эдак, но я упрямо говорю правду.

— Я подожду.

— Чего?

— Женщина эта была местная. Кто-нибудь начнет искать или ее или деньги. А кроме того, я подожду заключения по отпечаткам пальцев.

— Почему вы так уверены, что она местная?

— Колготки «Аврора» и крем Латвийского Театрального общества. Кроме того, при ней не было никаких документов. У приезжего был бы паспорт или какое-нибудь служебное удостоверение.

— А что, этот крем нельзя купить в любом магазине?

— В любом — нет.

— Колготки «Авроры» носят от Вецмилгрависа до Владивостока. По крайней мере, так писали в газетах. Девушка приезжает в Ригу к родственникам, и конечно, документы с собой не носит. А что удивительного в том, что она покупает крем Театрального общества? Может, она его ищет специально?

Дразнит он меня, что ли? Эту версию он просто притянул за волосы. Таких можно наплести десятки, но я должен исходить из предположения, что она рижанка, если «за» говорят три факта, а «против» — ни одного.

— Паспорт она оставила дома, потому что боялась потерять. Выйдя прогуляться, она взяла с собой одиннадцать тысяч рублей… — еле сдерживаюсь.

Взглянув на меня исподлобья, Шеф усмехается.

— Значит, помощников не хотите?

— Ждать я могу и один.

— Сколько дней вам надо?

Пожав плечами, хочу сказать — неделю, но полковник уже решил.

— Три дня, — говорит он. — На вашем месте я бы не сидел здесь, а пошел бы в городское управление внутренних дел к дежурным.

— Спасибо за совет, я уже и сам так решил.

Напротив моего кабинета под стенгазетой «На страже порядка» сидит плотный человек в модной дубленке, в брюках с острыми как ножи стрелками, в модных фиолетовых туфлях (к дубленке, по-моему, они никак не подходят), волосы длинные, седые, напомаженные. В общем, они ему к лицу. Все остальное ему тоже к лицу, за исключением дубленки. Наверно это Альберт Цауна. Я не ошибся.

Он рассказывает то же, что и его соседка, никакой новой информации я не получаю. Бегущего по улице Лоню мужчину он видел, но тоже не может толком описать.

— Вы вчера были дома один?

— Да, — кивает он. — Вчера я был один. Моя жена работает в детском саду музыкальным воспитателем, у нее один день полностью загружен до вечера, зато следующий совершенно свободен.

— Поэтому я сегодня сначала услышал женский голос, — говорю я.

— Да, это она, Минга… Необычное имя, не правда ли?

Он любезный, приятный человек. Черноволосую женщину без платка он не видел, потому что тоже подошел к окну лишь тогда, когда на улице раздались крики.

Я подумал — дежурные от меня никуда не денутся. Все равно надо прослушать вчерашние магнитофонные записи, послушаю заодно и сегодняшние утренние. Сначала надо отправить ювелиру кольцо.

Кольцо с овальным коричнево-фиолетовым камнем сантиметра три в длину. Вправлен он в богатое сплетение из белого металла. Орнамент плетения мне не знаком, он образуется из спиралек, закрученных в маленькие пирамидки с шариками на концах.

Когда с этими делами покончено, еду к сто тридцать девятому дому и хожу из квартиры в квартиру. Во все я, конечно, не попадаю — большинство людей в это время на работе. Ничего нового узнать не удается. Бегущего мужчину видела еще одна женщина. По крайней мере, ей показалось, что он бежал.

Мне повезло на проходной фабрики, которая находится почти напротив подъезда дома сто тридцать девять.

Нет, вахтер ничего не заметил, но он слышал, что женщину видела крановщица из литейного цеха.

Мы идем через один цех, потом через другой, наконец, оказываемся в литейном. Здесь нет ни огня, ни расплавленного металла, только рабочие в грязных спецовках вибраторами сжатого воздуха утрамбовывают формовочную массу и, судя по их взглядам, не могут понять, что здесь понадобилось милиционеру. Время литья еще не наступило, поэтому кабина крана пустовала, а крановщицу мы находим возле наждаков, там, где обрубают детали.

Усаживаемся в единственном тихом месте цеха — в комнате отдыха. Стол накрыт красной материей, на нем свежие газеты, на стенах почетные грамоты. Битых полчаса я пытаюсь разбудить, оживить память свидетельницы, но ничего нового мне добиться не удается.

Она шла на работу из поликлиники. Когда была уже у дверей проходной, чуть поодаль остановилась машина — из нее вышла темноволосая женщина. Она не обратила бы на нее внимания, если бы ее не злили молодые девчонки, которые, не заботясь о своем здоровье, в холод бегают с непокрытыми головами и в тонких чулках. Номер машины она не заметила, марку машины не заметила, цвет не заметила, такси или «частник» — этого она тоже не заметила. Вышел ли из машины еще кто-либо после женщины, этого она тоже не заметила, и уехала ли машина сразу после того, как вышла женщина, или нет — этого она уж и вовсе не заметила. И вообще — та ли это женщина, которую задавили, она не берется утверждать, потому что крик услышала, уже находясь во дворе фабрики, а поскольку она не из любопытных, то обратно не пошла.

Снова перебираю самые фантастические варианты. Эти варианты у меня как напасть.

Женщина вышла из автомобиля, потому что доехала до дома, в который ей надо было попасть.

Женщина вышла из машины, чтобы шофер не увидел, в какой дом она зайдет. Она прошла через двор, хотела на параллельной улице остановить другую машину и ехать дальше на ней.

Женщине на самом деле необходимо было попасть на параллельную улицу, но, чтобы ввести в заблуждение шофера, она выходит у проходного двора.

Женщина выскочила из машины, об этом говорит тот факт, что на ней не было ни платка, ни перчаток. Ее преследует другой пассажир, который и толкает ее под трамвай, а сам убегает по улице Лоню.

Каждый вариант тянет меня в свою сторону, но я-то не могу разорваться на части.

* * *
Мои знакомые, которые не имеют представления о милиции, считают, что дежурный милиционер — это человек, который сидит за письменным столом и только и умеет, что повторять как попугай: «Ваша фамилия? Где проживаете? Где работаете?» А между тем дежурный управления милиции — весьма ответственное лицо, спрашивает он мало, но отдает краткие и точные приказы, иногда привлекая к операции сотни людей.

Дежурка — довольно большой зал на нижнем этаже в здании Управления внутренних дел города Риги, здесь нет никаких письменных столов, только два пульта. У меньшего сидит дежурный, у большего — его помощники.

На стене огромный план Риги с лампочками, которые загораются, указывая место, где произошло что-нибудь чрезвычайное. Тогда дежурный принимает решение и через радиоцентр сообщает о нем моторизованному патрулю, в данный момент находящемуся ближе всего к месту происшествия. Дежурный или его помощники могут принять и другое решение, например, послать на место происшествия какую-нибудь из оперативных автомашин управления милиции, опергруппы которых томятся тут же, в вестибюле. В особых случаях достаточно двух-трех коротких приказов дежурного, чтобы тот или иной район города был оцеплен или же блокированы все воздушные, сухопутные и водные пути Риги.

О том, что мне здесь нужно, уже известно — Шеф проинформировал. Мне дают несколько магнитофонных лент и отводят в небольшую комнатку для прослушивания.

Подготовив блокнот и карандаш, включаю магнитофон.

В четыре ноль семь:

— На нашей лестнице лежит человек.

— Живой?

— Сопит… — на другом конце провода хихикают.

В пять тридцать одну:

— Приезжайте и заберите же, наконец, этого пьянчугу!

В пять тридцать три:

— У меня пропала дочь.

— Как это случилось?

— Ушла на танцы и до сих пор не вернулась.

— Возраст?

— Девятнадцать лет. Кристина Томниеце.

— Может, после танцев пошла к подруге?

— Так поздно к подругам не ходят.

— Но ведь так случается.

— Как это — так случается! — прорывается давно сдерживаемый гнев.

— Если до обеда не вернется, позвоните еще раз.

В пять сорок восемь:

— Ветром надломило дерево, еле-еле держится… Если упадет, порвет троллейбусные провода и перегородит улицу.

— Адрес? Спасибо.

Только около трех дня был звонок, который меня заинтересовал, и я отметил его у себя в блокноте. Звонил мужчина с ярко выраженным кавказским акцентом и, должно быть, очень темпераментный.

— Слушай, натшалник! Нэвеста пропал, помоги найти!

— В магазине «Детский мир»?

— Нет, в Сымфэрополэ.

— Где?

— Город такой. В Крыму. Симфэропол. Ты, натшалник, Крым не знаешь?

— Может быть, невеста уехала в другую сторону?

— Нет, на рижский самолет побежал, я догонял, нэ поймал.

— Стало быть, она от тебя сбежала.

— Сбэжала, а я хочу найти, помириться!

— Фамилия?

— Лакомова Тамара Викторовна.

— Одну минуту! — Помощник дежурного, очевидно, смотрит в какие-то документы. — Нет, у нас нет. Позвоните еще вечером.

— Помоги, натшалник, найти!

К такой маленькой хитрости — просьбе позвонить еще раз — прибегают для того, чтобы проверить: если вторичного звонка не последует, значит, разыскиваемое лицо нашлось, и его из списка можно вычеркнуть.

К концу дня у меня набралось восемь фамилий пропавших женщин в возрасте от пятнадцати до двадцати пяти лет. Не знаю, сколько лет пропавшей невесте кавказца, но думаю, что ей вряд ли больше двадцати пяти, К тому времени, когда я уходил, жених вторично не позвонил, но я оставил Тамару Лакомову в своем списке.

Когда я повторно проверил список, отпали сразу четыре: их видели после десяти часов, то есть времени, когда произошел несчастный случай.

Осталось четыре фамилии, затем одну я вычеркнул потому, что рост женщины значительно больше, а вторую — из-за светлых волос.

В списке остались только Лакомова и Кристина Томниеце. Кристина Томниеце была среднего роста, с черными жесткими волосами. Одежда особого значения не имеет — на другое утро она могла переодеться, но не верилось, что утакой строгой матери дочь может быть с татуировкой.

— Думаю, что она уже не зовет маму потереть спинку, когда моется, — сказал один из помощников дежурного.

— Что-то не доходит до мозговых центров…

— Татуировка в таком месте, что мать могла этого просто не знать. Особенно, если дочь не захочет показывать.

— Не ломай напрасно голову! — Его коллега хлопнул меня по плечу. — Успеешь это сделать и в последний день.

БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА

Глава 15

«Я теперь мог бы работать инкассатором», — подумал Вильям. — «У меня пропало уважение к деньгам».

Он прогуливался взад-вперед вдоль витрин, яркая пестрота которых хорошо выделялась на фоне серой ранней городской весны. В кармане у него было две тысячи рублей, но он относился к ним скорее как к факту, чем как к ценности. Он быстро привык к тому, что в кармане лежит довольно большая сумма денег, и теперь с усмешкой вспоминал первые полученные от Зутиса шестьсот рублей. Как он тогда волновался! В троллейбусе время от времени ощупывал карман, чтобы проверить, на месте ли деньги. На людей, стоявших рядом, смотрел с недоверием и в конце концов сошел на несколько остановок раньше. И решил, что впредь будет вызывать такси. Через неделю он снова получил столько же, но волновался уже меньше, и хотя троллейбус был переполнен, все же доехал до самого дома. Он гордился своей выдержкой.

Начало моросить, а Цауна все еще не появлялся. Прошло уже с полчаса, как он скрылся в мебельном магазине.

Наконец-то Вильяму удалось снять комнату. Она находилась в бывшем предместье, в самой обшарпанной части Риги — на границе между старинным и роскошным центром и белыми многоэтажными массивами. Но этот двухэтажный дом был построен в последние предвоенные годы по шведскому проекту, квартиры имели хорошую планировку и все удобства.

— Семьдесят рублей, — сказала хозяйка и попросила в коридоре снять туфли. — Ванная комната в конце коридора.

Хозяйке, похоже, уже за семьдесят, она, наверно, получила строгое немецкое воспитание: квартира выглядела стерильно чистой, кухонная утварь и посуда расставлены в определенном порядке, и, чтобы найти пылинку, пришлось бы, наверно, долго ползать под кроватями.

Комната, которую она сдавала, была только что отремонтирована и совершенно пуста, поэтому казалась большой.

— Семьдесят — дороговато, — сказал Вильям. Почему он торгуется, как нищий? Уж он-то может позволить себе этого не делать! Ему стало неудобно, и он добавил: — Прекрасная комната.

— У меня есть желающие, и они согласны платить, но я не хочу брать целую семью.

— Будем считать, что мы договорились!

— Вам только надо найти какого-нибудь помощника, чтобы перенести мебель с чердака.

— Зачем мне старая мебель, я куплю новую.

Он сказал это как бы между прочим, хотя давно решил, что будет подыскивать новую мебель, ведь потом, когда получит квартиру, все равно придется покупать.

И тут он прочел в глазах старушки почтительность. Она вспыхнула внезапно, но осталась, как бы застыла. Не только в глазах, но и во всей фигуре. У нее с мужем на приобретение мебели ушло чуть ли не полжизни, хотя они и считались состоятельными людьми. Только спальный гарнитур они купили после свадьбы целиком. В кредит. Две белые металлические кровати, украшенные никелированными шариками на спинках и довольно декоративным переплетением железных прутьев. Белый простой шкаф с зеркалом и две белые тумбочки. Это был не самый дешевый гарнитур, а от самого дорогого его отделяла пропасть. Она хотела купить и трюмо. Муж не возражал. Однако, если брать трюмо, то шкаф с зеркальными дверцами оказался бы лишним. Подсчитав расходы, от трюмо отказались. А с каким трудом приобрели они остальную мебель! По одной, только по одной вещи! Годами! Ведь рождались дети — и это опять было связано с расходами. Сперва платяной шкаф. Копили сантим к сантиму, сантим к сантиму. На обед рассольник и тушеная в духовке картошка с селедкой и творогом.

Если бы мать не научила ее хозяйничать, то бог знает, как долго пришлось бы ждать этого шкафа.

— Вы, наверное, большой начальник…

Ах, как Вильяму льстило такое почтение!

— Нет-нет, я что-то вроде начальника… Если бы вы согласились немного прибирать мою комнату, я бы добавил рублей двадцать.

— Мне это нетрудно… Пенсия маленькая — я ведь на государственной работе не состояла… Все по дому, детей растила…

— Вот за первый месяц, — Вильям подал сотню. Хозяйка достала из передника кошелек, чтобы дать сдачу, он остановил ее руку и сказал, что десятка — на новоселье, а шампанское он принесет сам.

Деньги, которые можно было не считать, делали его хозяином положения.

Это такое чувство, ради которого можно идти хоть на костер, подумал Вильям. Ты свободен. Ты господин.


На улице уже не моросило, а шел проливной дождь. Возле тротуаров образовались большие лужи — и проезжающие автомобили разбрызгивали воду до самых стен домов. Вильям уже почти потерял надежду на возвращение Цауны, но тот вдруг показался и затащил его в ближайшее парадное.

— Думаю, все устроится, — сказал Цауна. — Импорта нет, но есть наша.

— Я могу и подождать.

— Ты, наверно, думаешь, что я тебе предлагаю то, за чем стоят очереди? — Цауна показал на противоположную сторону улицы, где у просторных дверей мебельного магазина толпились люди. Те, кто протискивались в магазин, мешали тем, кто согнувшись под тяжестью ноши, выходили. Они выносили ровные стопки досок, стекла от буфетов, матрацы. Укрыв свои приобретения газетами, чтобы лакировку не попортил дождь, они во весь опор мчались к грузовым такси, стоявшим неподалеку в ожидании.

— Импорт можно достать раз в месяц, нашу — раз в год. Импорт с нашей и сравнить нельзя. Импорт — это всего лишь конвейерная продукция, а наша — люкс!

Вильям пожал плечами, тем самым окончательно подтвердив свою неосведомленность.

Цауна говорил о мебели, которая демонстрировалась на какой-то выставке. После выставки мебель была упакована и отослана обратно на фабрику в один из городов республики. Должно быть, вскоре на фабрику позвонили. Теперь уже никто не знал, откуда звонили — из министерства или из какого-нибудь другого учреждения и что обещали за это — то ли лимитированные станки или две дюжины путевок на знаменитый курорт. Но фабрика решила свои экспонаты продать. Фабричная комиссия установила цену, мебель сложили аккуратно в ящики и отправили в магазин. В отличие от других подобных ящиков, на этих имелась одна дополнительная надпись — «Максимову». Кроме того, экспедитор имел при себе конверт, в котором директору магазина слали дружеский привет и просьбу: ящики с такими-то номерами продать товарищу Максимову, который к нему явится лично. Поскольку директор магазина имел обыкновение тоже оказывать дружеские услуги руководству фабрики, то сомнений не вызывало, что ящики действительно он продаст только Максимову.

Когда Цауна увидел ящики с надписью «Максимову», он сразу смекнул, что это как раз то, что ему нужно. Он разыскал старшего продавца, с которым был знаком, ухватил за пуговицу пиджака и затащил в темный угол.

— Что в этих ящиках?

Старший продавец сморщил гримасу безразличия. Она означала: не знаю и знать не желаю. Это для директора, и самое разумное — вообще эти ящики не замечать и о них не думать.

— Сто! — сказал Цауна.

Старший продавец поднял вверх палец, как бы проверяя направление ветра, пошел к экспедитору, полистал накладные и, вернувшись, прошептал:

— Табу!

— Я у тебя спрашиваю, что там?

— С выставки.

Нет, Вильям мировой парень, и он, Цауна, все-таки раздобудет для него эту выставочную мебель!

— Сколько?

— Будет жуткий свистопляс, — покачал головой старший продавец. — Ты меня голым в крапиву сажаешь…

— Поговори с экспедитором! Мне нужна секция, мне нужен диван, мне нужны мягкие кресла, журнальный столик, шкаф…

— Разводишься?

— Я восстановил свои права человека еще десять лет назад. У меня друг только что получил комнату.

— Денежные однако у тебя друзья…

На фабрике экспедитору ничего не сказали, дали только письмо. Директора в данный момент не было на месте, старший продавец обещал положить письмо на стол директору. А в действительности конверт он скомкал и выбросил в мусорную корзину. Перед отъездом из Риги экспедитор позвонит директору и скажет, что для него на столе лежит конверт, тогда, может быть, его найдут в мусорной корзине, но мебель тем временем уже улетучится.

— Ну, тогда живо очищайте помещение! — Химический карандаш уже скользил по шуршащей копирке в расчетной книжке. — Но только живо!

Цауна и Вильям, стоя в очереди в кассу, видели, как ящики с надписью «Максимову», покачиваясь, проплыли к грузовой машине.

Вечером они уже собирали и скрепляли детали мебели, и тут Вильям подумал, что они вполне заслужили развлечение. Он позвонил Ирене. Ирена пришла и сразу же принялась хозяйничать. Завтра она привезет сюда две салфетки — одну полосатую, другую клетчатую и еще скатерть. И еще вазу и цветы. Цауна посмотрел на Вильяма исподлобья — подобные нападения на жилплощадь ему уже знакомы.

Цауне Ирена нравилась, ему даже казалось, что он в нее чуть-чуть влюблен. Справедливости ради надо отметить — вообще-то он чуть-чуть влюблялся почти во всех молодых женщин, которых встречал. Его сердце уже столько раз было разбито, что боли от новых трещин он не испытывал.

И он не мог оторвать глаз от Ирены, которая, подоткнув и без того короткую юбчонку, протирала тряпкой пол — время от времени взгляду открывались не только длинные стройные ноги.

Вильям ушел в магазин за шампанским, в комнате они были одни, и Цауне захотелось назначить Ирене свидание. Однако он быстро подавил свою прихоть — так можно испортить отношения с Вильямом. Другого портного он, может, еще нашел бы, а вот другого компаньона фирмы — нет.

Ирена разогнула спину, лицо ее от работы раскраснелось, глаза восторженно сияли. Изъясняясь цауновским языком, она была чертовски хороша.

Стоя в дверях с тряпкой в руках она обвела комнату хозяйским взглядом. Только б этот Цауна не сломал кресло — недовольно подумала она, — раскачивается как ребенок. Кресла с обивкой цвета мха имели высокие вогнутые спинки и хромированные металлические ножки на колесиках, которые легко вращались.

— Когда тебе понадобится мебель, ты тоже можешь мне позвонить, — все же не удержался Цауна.

Ирена холодно улыбнулась и ушла на кухню к хозяйке. Они щебетали так, что не услышали, когда вернулся Вильям.

— Как ты думаешь? — Вильям покрутил бутылку шампанского.

— Черт не дремлет!

— Не понимаю.

— Уж лучше не начинай!

— Где Ирена?

— На кухне пятую колонну формирует. Прислушайся, сейчас щебет смолкнет — они песню заведут.

Хозяйка принесла высокие хрустальные бокалы, гордость своего буфета, и они с Иреной снова исчезли на кухне. Готовить ужин.

Вильям сел в другое кресло. Оно показалось жестковатым, но было удобное, как футляр для скрипки.

— Большой скачок! — сказал Вильям. — Еще несколько дней назад у меня была всего лишь кровать в крохотной комнатенке.

— И несколько тысяч рублей, — дополнил его Цауна. — Это все-таки разница.


— Странно, но угрызения совести меня не мучают. Я совсем не чувствую себя вором.

— Потому что тебе хорошо платят… — Цауна вовсе не был циником, но не упускал случая таким казаться.

— Нет, правда, с совестью я в ладах. Как-то вечером взял и все основательно продумал. Как ни странно, но я вроде даже оказался благодетелем общества. Воры — это директор, наша элегантная главная инженерша и эта блондинка-клецка из министерства. Это они ради своих премий, ради своего подхалимства каждый год готовы зажилить три тысячи костюмов.

— Неужели так много? — встрепенулся Альберт.

— По десять в день, стало быть, три тысячи в год. А мы ткань, предназначенную для этих костюмов, не превращаем в лоскутки, как того желает банда наших администраторов и как им выгодно, а превращаем в костюмы, что выгодно государству…

— Да, да, мы выполняем функции, очень похожие на функции милиции… — Крупные цифры сильно взволновали Цауну. — Если нас накроют, то повесят администрацию «Моды»!

— Я не говорю про суд, я говорю про совесть.

— Кому нужна твоя совесть?

— С тобой сегодня нельзя нормально разговаривать.

— Если твоего директора и главного инженера поймают на их делишках, они отделаются обыкновенным выговором.

— Они «работают» так уж десять лет. Если подсчитать, можно было пол-Риги мужского населения одеть.

— Ну, хорошо, директора уволят, но в списках номенклатуры он все равно останется. Его назначат директором в другом месте. И он это знает. Может, ты думаешь, что в глазах своего начальства он станет хуже? Нет, облачится в терновый венок мученика, что в конце концов ему даже выгодно. Скажут — был свой парень, но не повезло, поскользнулся, какой-то подлец его подвел. Не будем забывать, что жульничал он ради нас всех. От плана его фабрики зависел план министерства, а от плана министерства — план республики, а от плана республики — план всего нашего огромного государства. Товарищи, это же государственное дело! В конце концов они и впрямь поверят, что делали нужное для государства дело. Потому что они подсчитывают проценты, а ты считаешь костюмы!

— Главную инженершу на некоторое время понизят до начальника цеха, — помолчав, продолжал Цауна. — Но потом директор ее снова возьмет к себе. Главным инженером или своим заместителем — в зависимости от того, какая единица по штату будет. Потому что она свой человек, а свой свояка видит издалека. Ее мышление притерлось к мышлению директора. Я себе в замы тоже не взял бы человека, который думает иначе, а тем более такого, у кого за свое «иначе» хватает смелости постоять. Взять такого к себе — значит причинить вред процентам плана и моей нервной системе.

— Но если…

— Хватит, поговорим лучше о бабах!

— Тут у тебя больше опыта, начинай…

— Ирена переберется к тебе?

— Нет, — Вильям насторожился.

— Тогда гляди в оба!

Альберт ничего не пояснил и заговорил о другом.

— Я забыл тебе сказать про земельный участок. Участка нет. Но продают фундамент с участком.

— Надо подумать…

— Думай на здоровье, только мне срочно надо дать ответ.

— Почему сами не хотят строиться?

— Вариант развода. Мужу остается машина и гараж, жене — квартира и участок, бабушке — дети. И все довольны.

Вошла Ирена с подносом. На нем стояли маленькие мисочки с разными салатами.

— На подносе очень удобно нести, — улыбалась она. — Нам тоже такой надо купить!

Цауна злорадно ухмыльнулся, но ни Ирена, ни Вильям этого не заметили. Ирена — потому что расставляла посуду на журнальном столике, уже накрытом хозяйкиным льняным полотенцем с большими неразборчивыми монограммами на концах. Вильям — потому что был очарован как бы расцветшей в этот вечер красотой Ирены. Он почти ощущал ее нежные ласки, мягкие волосы на своем плече, чувствовал губы и упругую грудь.

— Хороший диван, — сказал вдруг Цауна. — Твердоват.

Они с Вильямом подумали об одном и том же.

Шампанское в бокалах зашипело и опало.

— Прозит!

— Прозит!

— Прозит!

— А вы, сынок, совсем не пьете?

— Совсем.

— Вот уж повезло Иреночке — хорошо жить будет.

— Ах, какой вкусный салатик! — радовалась Ирена и казалась от этого еще красивее.

— Я тебя, дочка, научу готовить…

— Я буду прилежной ученицей.

— Мы с тобой уживемся!

Цауна еще раз многозначительно посмотрел на Вильяма. Тот был настолько ошеломлен, что не находил слов. Он ведь пригласил Ирену только так — скорее шутки ради, но она, видимо, чего-то недопоняла или не хотела понять. Но сегодня он ничего не скажет, чтобы не испортить вечер. Ни себе, ни ей.

Глава 16

В воскресенье Вильям с Цауной отправились посмотреть фундамент, который продавался вместе с участком. Это было километрах в тридцати от Риги и в получасе ходьбы от моря. Ночью подморозило, ухабы на дороге казались окаменевшими. С неба, сплошь затянутого тучами, сыпал редкий снег. Березы в аллее, вытянувшейся от железной дороги почти до самой дачной колонии, стояли без листьев. Голые молодые деревья — результат первого субботника — напоминали воткнутые в землю, растрепанные дворницкие метлы.

Колония застраивалась на осушенном болоте, изрезанном многочисленными отводными канавами, и теперь на ухоженной земле хорошо росли и кусты, и деревья, и живая изгородь.

— Зимой вообще все выглядит уныло, — сказал Цауна, уставясь на засохшие стебли помидоров: подвязанные к колышкам, они еще торчали кое-где на грядках.

Вильяма больше интересовали дома. Тут были двухэтажные с боковыми навесами для машин, были одноэтажные просторные, с такими огромными крытыми и открытыми верандами, что занимали весь участок, а покрытые тенниситом дорожки тянулись вдоль самого забора. Были консервативно-кубические, оштукатуренные и легкомысленно застекленные строения, и совсем маленькие — как будки для садового инвентаря на семейных огородах. По цвету они тоже были разными: от спокойного темно-зеленого, серого до яично-желтых, пестрые и яркие как картинки, но никакая краска не могла скрыть материальных возможностей застройщика: они были как на ладони.

Вильям и Цауна долго кружили по переулкам: названии улиц в колонии не существовало, здесь руководствовались только номерами земельных участков. Это отнюдь не означало, что номера соседствуют: вереница их вдруг обрывалась и возобновлялась совсем в другом месте.

Фундамент они отыскали на пригорке, рядом с ним стоял вполне приличный домик-времянка из кирпича, из трубы валили густые белые клубы дыма. До самой улицы простирался сад с яблоньками и грушами.

На скамейке у плиты с раскрытой дверцей сидела худощавая, чересчур ярко накрашенная женщина в пальто и кожаных перчатках, и, глядя на огонь, жгла бумагу. На раскаленной поверхности плиты шумел чайник. Женщина была лет сорока. Корзина рядом была еще наполовину набита бумажными свертками, письмами и потрепанными детскими книжками.

У окна стоял столик с немытой посудой, у крайней стены — дощатый топчан, застланный домотканым полосатым одеялом.

На топчане валялась черная лакированная сумочка.

— Ну вот, мы прибыли, чтобы посмотреть на ваш товар, — оживленно начал разговор Цауна.

Женщина посмотрела на покупателей так, словно это были грабители.

— Пожалуйста… Пожалуйста… — ответила она насмешливо и оскорбительно. Когда она говорила, у нее на лице нервно подергивались мускулы. Она достала из черной сумочки связку ключей и пошла вперед.

Под фундаментом скрывался целый этаж. Женщина водила их по многочисленным помещениям, и в ее голосе не стихала злая издевка.

— Здесь, господа, вы видите пивной погребок, — она словно пародировала гида. — Там у стены находятся козлы для двух бочек. Бочки подымаются и опускаются через люк. В одной бочке темное, в другой светлое пиво. Углубление на полу в углу — для винных бутылок. Они должны находиться в горизонтальном положении, так, чтобы вино смачивало пробки, и они не рассыхались. По проекту пивной погребок предполагается обставить так — здесь будет рассеченный вдоль дубовый ствол с чурбаками-стульями по обе стороны.

Она произнесла это как стишок — без запинки.

— Рядом погреб для овощей и прачечная с насосом, с другой стороны — котельная и финская баня с бассейном. — Она отперла еще одну дверь.

Финская баня была уже готова. В углу стояла электрическая печь, напротив — парилка с тремя полками. За баней — бассейн. Из середины почти до потолка поднималась похожая на трап железная лестница.

— Вода в бассейне подогревается. Насос находится в котельной. По лестнице дамы и господа из бассейна могут попасть прямо в гостиную и наоборот.

Она ничего сама не придумывала, просто повторяла то, что слышала десятки раз от мужа. Как только появлялся какой-нибудь гость, он водил его по строящемуся дому, повторяя как попугай:

— Здесь, господа, вы видите пивной погребок, бочки поднимаются и опускаются через люк…

Долгие годы им жилось нелегко, потому что они поженились будучи еще студентами, и она из-за ребенка институт так и не закончила. Зато муж постепенно взбирался по служебной лестнице вверх, пока не взобрался довольно высоко и там закрепился.

— Нельзя ли взглянуть на проект? — спросил Вильям, когда они вернулись во времянку.

— Лучшего проекта вы не найдете, — женщина показала документацию. — Жилая площадь в пределах нормы, зато вспомогательных помещений вдвое больше… Проект делал муж…

— Тогда, конечно, проект особенно хорош, — Цауна пытался подтрунить.

— Да, он был плохим мужем, но хорошим архитектором.

Женщина снова сунула в печку листы бумаги, они вспыхнули с мягким хлопком. И вдруг она разрыдалась.

— Он не думал о семье! Он обо мне и детях совсем не думал! Он бросил нас совсем нищими. Почему он так сделал?

— При разводе ведь имущество делят пополам, — глубокомысленно изрек Цауна. — Меньшую половину мужу, большую половину жене…

— Мы не развелись. Его арестовали. Его осудили. — Слезы чертили по щекам узкие грязные бороздки, а голос дрожал от гнева. — Если бы он любил семью, то никогда бы этого не сделал, зарабатывал бы деньги честно!

— Если можете поклясться, что до того ни о чем не подозревали, то бросьте в него камень… — буркнул Цауна.

Женщина так быстро вскочила на ноги и таким испепеляющим взглядом посмотрела на Цауну, что казалось — сейчас она его чем-нибудь огреет. Она пинком распахнула дверь:

— Пошел вон, жирная гадина! Убирайтесь оба! Мне противны жирные мужики! Вон отсюда!

— А у меня иммунитет против укуса тощей козы! — обозленный Альберт вышел за дверь, и Вильям молча последовал за ним.

Даже за калиткой они еще слышали истерические всхлипывания женщины.

В электричке Цауна брюзжал об испорченном воскресенье, но вдруг вспомнил, что он эту женщину видел на именинах у своего коллеги, который теперь ему сообщил о продаже участка. В сердцах Цауна сплюнул на пол тут же в вагоне.

— В той компании она была первой дамой. Одевалась с таким шиком — шикарнее некуда. У нее была большая камея тончайшей работы, тогда они только-только снова входили в моду. Она рассказывала, что эта камея в ульмановские времена принадлежала миллионерше и даже назвала фамилию.

— Знаешь, я бы этот дом все равно не взял, даже если бы мы с ней сговорились.

— Огромный дом. Чтобы построить такой, надо два мешка денег. А вообще… Я, например, ничего роскошнее не могу себе представить. Нынче дом — самый выгодный способ помещения капитала.

На том разговор о доме закончился, хотя в мыслях Вильям к нему возвращался не раз. У него были деньги, и ему хотелось извлечь из них какую-нибудь пользу или вложить во что-нибудь надежное. Он накупил костюмов, туфель, разных дорогих мелочей, купил самый дорогой цветной телевизор и решился бы на машину, если бы она его хоть немного интересовала. А что еще можно купить? Нечего. Жажду покупать сдерживали четыре стены его комнаты, и не было никакого смысла загромождать ее. Ирена у него выклянчила стереопроигрыватель, и на этом он окончательно поставил точку.

Вильям пытался помочь матери, но она отвечала, что ни в чем не нуждается, категорически от всего отказывалась. Наконец Вильям уговорил ее взять путевку на юг, в санаторий. Мать послушно прожила там месяц, но, вернувшись, заявила, что никуда больше не поедет — на юге ей не понравилось.

Да, если бы он теперь жил с Беатой, тогда он знал бы, куда девать деньги. Беата… Тут он подумал, что деньги помогут ему одержать триумф. Совсем скоро у Беаты именины. Двадцать пятого октября, ведь Беата — сокращенное от Беатриса. Он пойдет ее поздравить.

С помощью Цауны он купил шубу из каракулевых лапок, она была не так уж дорога (он мог себе это позволить), но с ней, конечно, не могли тягаться всякие нейлоновые суррогаты.

И вот, к вечеру он взял большой пакет с шубой и отправился в путь. Хотя ему надо было проехать всего несколько кварталов, он взял такси — шиковать, так шиковать! Вспомнив, как много времени проводила на работе Беата, Вильям беспокоился, что придет слишком рано, но беспокойство его было напрасным — дверь она открыла сама.

— Ты? — она выглядела несколько растерянной. Она не нарядилась, видно, не ждала гостей.

— С именинами! Желаю счастья! — переступая через порог, Вильям протянул большой букет чайных роз. Он заставил себя улыбаться.

Она поблагодарила, провела Вильяма в переднюю комнату, где теперь спал мальчик, а сама побежала в ванную обжечь стебли роз — цветы были ее слабостью, и она знала, что с ними надо делать, чтобы подольше цвели.

— Ну, рассказывай, как живешь, — крикнула она из ванной. — То, что ты еще работаешь, я знаю по денежным переводам сыну.

— И много бухгалтерия присылает?

— А разве ты не знаешь?

— Специально не интересовался.

— Около шестидесяти рублей в месяц.

— Хватает?

— Хватает и даже остается.

— Если будет мало, дай знать. Теперь уж моя жизнь как будто наладилась, получил хорошую комнату, обставил…

— Жениться не собираешься?

— Все раздумываю.

— Женись, потом одному будет скучно.

— Где Ролис?

— В спортивном лагере. Он в волейбол играет.

— А как школа?

— Это сборная республики, у них там на месте учатся. Насчет учебы я не беспокоюсь, за прошлую четверть в табеле были только две четверки.

Вильям развязал сверток и развернул шубу. Когда Беата вышла из ванной комнаты, он уже держал шубу за плечики.

— Примерь!

— Ты с ума сошел! — В глазах Беаты заблестело неподдельное изумление и неподдельная радость.

— За хорошее воспитание сына!

Беата в шубе покрутилась перед маленьким зеркальцем в прихожей, потом все же побежала в спальню к большому зеркалу. Радость сменил восторг.

— Такой дорогой подарок я от тебя принять не могу, — донеслось из спальни.

— Это не подарок, это вознаграждение…

Какой встречи он ждал? Ответить на этот вопрос он не мог. По дороге сюда он знал одно — на порог-то его пустят, ведь он шел к своему сыну. Хотя Беата ревниво оберегала любовь сына, она не могла запретить встретиться с Ролисом. И пока отец и сын оставались чужими, а такими они, к сожалению, были, Беата, разрешая такие встречи, ничем не рисковала.

Но как она все еще хороша! Она надела джемпер малинового цвета, который облегал фигуру и подчеркивал белизну ее бархатистой кожи. Никогда ни одна женщина не нравилась ему так, как Беата, ни одну он не желал так, как Беату. Он хотел встать, схватить ее и целовать. Целовать, целовать, целовать, целовать! Он почти было поддался этому искушению, но сработали тормоза разума. Если он хочет вернуть Беату, он должен быть дипломатом. Он должен быть стратегом, а не тактиком. И теперь он полностью убедился, что хочет вернуть жену, ее благожелательное поведение внушало надежду. Никакая другая женщина на всем белом свете ему не нужна, никакая другая, только Беата. А он-то, наивный, порой думал, что эту пустоту, которая бывает в сердце каждого одиночки, сможет заполнить Ирена. Какие смешные аргументы — Ирена молода, Ирена красива, Ирена всем нравится… Но Ирена, к сожалению, всего лишь Ирена, она не Беата и не может быть ею. Ему нужна Беата, только Беата… Бог с ним, с Цауной, пусть он берет эту мелочную хитрую девчонку и идет на все четыре стороны! Пусть избавит его от этой покорной пискли! Надо сказать ему прямо — забирай и ступай! Лучше быть одному и бороться за Беату. За Беату! По правде говоря, он Ирену презирает. Да, это точно! Презирает!

— Я никого не ждала, — Беата торопливо накрывала стол. Как же он раньше не замечал, насколько грациозно и ловко она это делает! Она сказала «Я не ждала…» Разве с этим Лианом у нее все кончилось?

— На именины всегда кто-нибудь да придет… — сказал Вильям.

— У нас гостей почти не бывает, — ответила довольно грустно Беата. — Когда мы с тобой развелись, и здесь стал жить Лиан, наши общие знакомые исчезли как по мановению волшебной палочки… Их сменили коллеги Лиана… Это другие люди… За столом всегда сидели две разные компании, и каждая веселилась сама по себе… И тогда наши старые знакомые исчезли и стали поздравлять только по телефону. Коллеги Лиана говорят обычно только о работе, поэтому наши, наверно, их сочли заносчивыми, хотя они совсем не такие. А нашим было неудобно со своими песнями и танцами… Я и правда очень рада, что ты сегодня пришел…

Вильям посмотрел на бутылку коньяка. Он сам принес ее. Она стояла на середине стола. Что произойдет, если он выпьет? Скорее всего — ничего. Прошло достаточно много времени. Конечно, каждый организм реагирует по-своему… Нет, ничего особенного не может случиться. Подливка начал пить уже через два месяца.

Вильям откупорил бутылку.

— Тебе разве можно? — заволновалась Беата.

«О чем она беспокоится? О моем здоровье или о том, что я могу здесь умереть!»

— Почему бы и нет?

— После первой рюмки, говорят, уже не могут остановиться.

— Почему ты думаешь, что эта у меня первая?

— Но ведь ты не пьешь?

— Выпиваю, но очень мало и очень редко.

— Лучше все же воздержаться!

— Все зависит от твердости характера.

Зачем я ломаюсь, как мальчишка? Дурак! Но отступать мне некуда, по крайней мере, пригубить надо.

Вильям, словно смакуя, отпил крошечный глоток и замер, приготовившись к тому, что в животе начнутся рези или его вырвет. Он думал, что придется бежать в туалет, но ничего не произошло, во рту остался прекрасный аромат коньяка.

Хотя Беата и говорила, что никого не ждала, закуски у нее все же были приготовлены.

У входной двери коротко позвонили.

— Лиан! — Беата немного смутилась.

Вильям увидел его в зеркале коридора. Лиан походил скорее на замухрышку, чем на сердцееда или атлета. На нем был помятый костюм из синтетической ткани, а на ногах самые простые туфли отечественного производства.

Лиан развернул и преподнес Беате три очень красивых гербера, которые напоминали малиновое, красное и оранжевое солнца с длинными лучами, наподобие тех, какие рисуют дети. За это он удостоился легкого поцелуя в губы.

Затем их познакомили.

— Лиан.

— Вильям.

— Садись, пожалуйста, — Беата взяла руководство в свои руки. — Что тебе положить?

— Извините, я сперва вымою руки, все-таки из больницы…

В ванной комнате вода лилась долго. Что испытывал этот Лиан? Ведь почти все в этой квартире было приобретено Вильямом. Кто к кому пришел в гости?

Визит пришелся Лиану не по душе, он настолько демонстративно предался дегустации зеленого горошка и ветчины, что Вильяму следовало бы встать и уйти, однако он был упрям — он откинулся на спинку стула и закурил.

— Хорошие стулья, — сказал Вильям. — Скоро уже семнадцать лет, как я их купил, а спинки еще не отвалились.

Взгляд Лиана сделался свирепым.

— Вы их сейчас возьмете с собой или потом?

— Нет, я просто говорю, что стулья хорошие.

— Извиняюсь, но мне, наверное, придется предоставить вам возможность одному развлекать Беату. Рад был познакомиться…

— Да, нам следовало сделать это еще лет пять назад.

Лиан положил вилку рядом с тарелкой и встал.

— Всего хорошего!

У него с Беатой был долгий разговор в коридоре, но обратно Беата пришла одна. Она выглядела не взволнованной, а подавленной.

— Лиан стал нервным, ему в последнее время не везет.

Вильям недвусмысленно посмотрел на грудь Беаты.

— Я бы этого не сказал.

— Он целый год проработал над докторской диссертацией, и оказалось, что кто-то недавно почти по этой же теме защитился в Ленинграде, и Лиану больше нет смысла продолжать работу.

— Кандидат ведь тоже, наверно, получает немало…

— Шубу купить он бы не мог… Может, нальешь еще по рюмочке?

Вильям налил, но сам снова выпил совсем маленький глоточек — он все-таки боялся.

Вильям уже собирался уходить, когда зазвонил телефон, который теперь стоял в коридоре. Вильям слышал только то, что говорила Беата, но было вполне достаточно, чтобы понять, кто звонит.

— Да, да… Спасибо, сынок, спасибо… Как твои успехи? В первый состав попадешь? Ну, тогда хорошо… Нет, гостей немного… Папа пришел. Какой? Ну, твой папа… Да…

— Дай мне с ним поговорить! — крикнул Вильям.

— Я ему передаю трубку.

— Ну, здорово, чемпион!

— Здравствуй, отец!

— Что поделываешь? — опять все тот же барьер! Опять не о чем говорить! Сколько раз он собирался навестить сына, и всегда его удерживала мысль, что им не о чем будет говорить. Живя бок о бок, они настолько отдалились, что друг друга решительно не понимали.

— Ничего не делаю, стою у телефона и вытираю пот, — голос мальчишки звучал бодро.

— Нет ли у тебя какого-нибудь тайного желания?

— У нас тут одному парню недавно привезли колоссальные японские кеды, если бы ты мог достать…

— Считай, что ты уже в них…

— Ух ты, папа!

— Я перешлю тебе их с мамой. Когда опять будешь в Риге, заходи в гости! Посмотрим по телевизору хоккей. Нет, у меня цветной. Совсем другое дело! Нет, нет, большой… Самый большой… Заплатил почти тысячу. Запиши телефон и адрес! У тебя есть чем записать? Ну, тогда валяй! И жди кеды!

Беата уже сварила кофе. Вежливый намек, что пора уходить.

— Ты шикарно живешь, — в словах Беаты прятался вздох.

— Я для «Моды» кое-что изобрел и не перестаю удивляться, что за это платят такие жирные премии. Проценты за такую экономию, проценты за сякую экономию… То сотня, то целая тысяча… За все это время костюма два скроил дома, да и то лишь по дружбе…

— Не думаю, что тебе всегда так платить будут.

— А я думаю, что это только начало: у меня голова полна идеями.

Вильям попивал кофе и делал вид, что не замечает возвратившегося Лиана. Беата стала убирать со стола, она, наверно, предчувствовала резкий разговор, поэтому исчезла на кухню с грязными тарелками.

Лиан остановился в дверях спальни, казалось — он сейчас взорвется.

— Может быть, сударь придет завтра? Нам пора спать!

Спать? Да, он, свинья этакая, пойдет спать с Беатой! Залезет к Беате под одеяло!

Вильям большими шагами вышел в коридор и натянул пальто. Только на пороге он овладел собой и с ухмылкой сказал:

— Завтра я не смогу. Но может приду послезавтра. Передайте это, пожалуйста, моей бывшей жене!

Война была объявлена.

Эта свинья полезет под одеяло к Беате! Вильям опять чуть не пошел подглядывать, ему снова захотелось подняться по лестнице в доме напротив и смотреть в окна своей бывшей квартиры. Только страх увидеть слишком много удержал его.

Вильям тихонько пробирался по коридору, чтобы не разбудить хозяйку.

Свет в комнате ему включать не пришлось — на диване лежала Ирена и читала журнал. На белых накрахмаленных простынях контрастно выделялось ее черное кружевное комбине. Это случилось впервые — она явилась сама, без приглашения.

— Где ты был?

— У бабы.

— Ты шутишь, а я так волновалась… — Ирена осторожно всхлипнула.

Вильям начал раздеваться.

Глава 17

Механизм, сконструированный Вилбертом Зутисом, функционировал безукоризненно: конструктор был не из дилетантов, в голове которых гуляют ветры идей, а профессионалом, для которого это и хлеб насущный, и масло, и к тому же колбаса. Вечером после смены Джонг помогал Вильяму настелить ткань для десяти костюмов, а часа через два раскроенные детали уже лежали в полиэтиленовых мешочках; сложив их в портфели, Вильям и Джонг уходили с фабрики через дверь, которая соединяла склад Джонга с улицей. В кварталах двух от «Моды» их поджидал в своей машине Зутис. В первые дни Зутис сам подъезжал за полиэтиленовыми мешочками, но вскоре от этой практики отказались — чужой человек у дверей склада мог возбудить интерес, а два работника, направляющиеся домой — явление обычное. И все же в конструкции Зутиса это был самый уязвимый узел, он старательно размышлял о его усовершенствовании. Если Джонга или Вильяма на улице задержат и проверят содержимое портфелей, то посадить обоих на скамью подсудимых для милиции не составит никакого труда. Что же произойдет дальше? Джонг, вероятно, скажет, что это не его портфель, скажет, что оба портфеля принадлежат Вильяму и еще как-нибудь по-дурацки будет выкручиваться; его, конечно, осудят, но из-за него все-таки до Зутиса клешни милиции не дотянутся. Иначе дело обстоит с Вильямом. У Вильяма нет закалки, он может расколоться еще до того, как ему покажут статьи уголовного кодекса о смягчении наказания за чистосердечное признание. Зутис не мог отделаться от мысли, что милиции удастся заговорить Вильяму зубы, нажав только на сознание чистой совести.

В случае провала Вильям наведет милицию на след Зутиса, в этом он не сомневался, поэтому было чрезвычайно важно подстраховать второе звено — Зутис — портные и третье звено портные — магазин.

Вильям может выложить милиции всю конструкцию, однако, если он не сможет подтвердить это свидетельскими показаниями, милиция окажется бессильной. Что Вильям знает? Он знает чертовски мало, и это хорошо. Фамилию Зутиса он не знает, где Зутис живет — тоже не знает, потому что они встречались только на нейтральной территории. Где находятся портные, он не догадывается, об этом не догадывается даже Цауна. Они наверняка думают, что есть какая-то подпольная мастерская, и пусть думают, пусть так и умрут, не подозревая о гениальной идее Зутиса — о надомниках. Их милиция не найдет и не сможет заполучить в качестве свидетелей. Звено Зутис — портные железное. И другое звено — портные — магазин вне всякой критики. Свой каменный гараж Зутис обменял на общественный, похожий на сарай и теперь его «жигули» стояли рядом с «москвичом» Цауны. Он открывал багажники обеих автомашин и обычно в восемь утра перегружал готовые костюмы из своей машины в цауновскую. Когда в девять Альберт являлся за машиной, чтобы ехать на работу, Зутиса уже не было и в помине.

За час до начала рабочего дня завмаг Цауна въезжал на своем «москвиче» во двор магазина и по служебной лестнице переносил левый товар на склад.

Зутис предвидел, что Цауна в любом случае будет петлять и отпираться до последнего. У Цауны найдут левого товара на какую-нибудь тысячу или чуть больше, он будет валить вину на базу, экспедитора и свою занятость — когда привезли костюмы, у него не было времени их пересчитать. Такое халатное отношение к работе, разумеется, наказуемо, но вряд ли за это посадят в тюрьму, присудят какие-нибудь проценты из зарплаты и все — покой в доме.

В целом Зутис чувствовал себя в безопасности, хотя ему и не нравились прогулки Джонга и Вильяма с полными портфелями. Он даже запланировал начать переговоры с шофером-экспедитором, который на пикапе развозил выкроенные костюмы по швейным цехам. Шофера звали Вилитис. Но настоящее его имя — Вилис Сайсмак, его отец и отец Альберта были друзьями и коллегами — оба ломовые извозчики. Сайсмак трагически погиб в день освобождения Риги. Сестры Вилитиса быстро повыскакивали замуж, и мать растила и баловала его до призывного возраста. Во время войны она разжилась кое-каким имуществом, а в послевоенные годы, под давлением обстоятельств, помаленьку все распродавала. Так она познакомилась с рынком и не могла уже от него отстать. Здесь у нее было свое постоянное место, уже несколько десятков лет она торговала зеленым луком, редиской и связками овощей для супа. По бумагам значилось, что все это она выращивает на своем семейном огородике, хотя на самом деле большую часть своего товара она скупала оптом у тех, кому не хочется стоять у весов на рынке.

Вилитис был смыслом ее жизни: после школы он обычно прибегал на базар, чтобы выпросить у мамочки деньги на пирожное. Она его баловала, поэтому, наверно, остальные мальчишки его ненавидели, называли маменькиным сынком и от уменьшительного имени «Вилитис» он никак не мог отделаться, хотя был плечист и упрям.

Еще до армии Вилитис получил от мамы мотоцикл. После армии мотоцикл он выгодно продал и вместо него купил сильно помятую, сплющенную «победу», владелец которой после аварии хотя и не сплющился совсем, все же решил, что трамвай — куда более удобное средство сообщения. «Победу» Вилитис ремонтировал долго, после чего она стала красной, как спелый помидор. Тогда Вилитис стал на ней катать дочку своего соседа, которую все считали очень богатой невестой. Женившись, «победу» он выгодно продал. Теперь можно было позволить себе купить сильно расплющенный «москвич».

Личность Вилитиса внушала Зутису надежду, потому что человек, ставший обладателем «москвича», впереди должен иметь отчетливо вырисовывающиеся такие ступени общественной иерархии, как «жигули-2101», «жигули-2103» и «волга» экспортного исполнения. Но Зутис еще медлил, накапливая информацию: он не мог себе позволить промахнуться.

Около одиннадцати утра Вильяма вызвали в контору к телефону — с аппаратом в закройном цехе что-то случилось. Ветер с улицы врывался прямо в подворотню и обдирал лицо мелкими и острыми снежинками как наждаком, мороз безжалостно щипал открытую кожу и в тех местах, где одежда потоньше.

Пересекая двор, Вильям дрожал и все старался угадать, кто ему мог позвонить. Наконец, решил, что Беата — она знает, где он работает, а в телефонной книге номер закройного цеха «Моды» не указан. Естественно, что она позвонила в контору.

Трубка лежала на столе рядом с пишущей машинкой Ирены.

— Кто звонит? — спросил Вильям.

— Какой-то мужчина, — Ирена равнодушно пожала плечами, и Вильям подумал, что она, небось, навострила бы уши, если б звонила женщина. В последнее время он заметил в ней глубоко скрытую ревность.

— Алло!

— Вильям? — Вильям узнал голос Альберта. — Слушай внимательно… Мы незнакомы!

— Что?

— Мы не знакомы. Очисти дом! Слышишь? Срочно! Зутис исчез вместе с машиной. Не думаю, что стряслось что-нибудь страшное, но дом очисти! Ясно?

— Гхм… Да… — пробормотал Вильям.

Альберт Цауна положил трубку.

— Неприятные известия? — спросила Ирена.

— Нет-нет… все в порядке… — Вильям как чумной, почти спотыкаясь, выбрался из Ирениной каморки. — Мне обещали одну вещь… Вечером будешь?

— Если ты хочешь…

— Я просто спросил.

— Если так, я могу и не приезжать.

— Нет, приезжай! — Ему не хотелось быть одному. Если явится милиция, Ирена хоть поможет сложить в чемодан необходимые вещи. Ему казалось, что он не в состоянии что-либо предпринять, прийти к какому-либо решению.

Он не чувствовал больше ни ветра, ни колючих снежинок. Он был слишком ошарашен, чтобы чувствовать что-нибудь. Он был как боксер, который провел бой в прекрасном стиле, набрал много очков и почти одолел противника, но под конец нарвался на короткий резкий удар, и очнувшись на четвереньках в углу ринга, теперь сквозь звон в ушах слышит голос рефери: «… пять… шесть… семь…».

Джонг выслушал Вильяма молча. Только сопел. Потом, все так же сопя, он сделал несколько кругов по складу и сказал:

— Я ничего не знаю!

— В цехе есть лишняя ткань. Метров двадцать.

— Я ничего не знаю. Оставьте меня в покое!

— Надо избавиться от лишней ткани! — Голос Вильяма был умоляющим. — Не могу же я ходить с тюком по фабрике.

— Я тоже не могу.

— Сейчас будет обеденный перерыв… Из цеха можно занести сюда…

— Надо… надо… — у Джонга опять пропал дар речи, и он руками в воздухе рисовал круги. — Изрезать… Ликвидировать…

В обеденный перерыв, пока женщины в задней комнате пили молоко, Вильям втащил тюк на склад к Джонгу, и, запершись, обыкновенным большим ножом они изрезали ткань на лоскутья.

И стали ждать милицию.

Когда и около трех милиция не появилась, Джонг слегка приоткрыв дверь склада, обшарил глазами цех и снова дверь захлопнул. Вильям больше не видел его до следующего утра, когда Джонг как обычно получал раскроенные детали. Они обменялись самыми скупыми фразами; никогда раньше они так официально друг к другу не обращались, но теперь такое положение казалось им единственно нормальным.

Работа у Вильяма не клеилась. За многие месяцы привыкнув к своему способу раскладки лекал, он не мог сразу переключиться на другой, пусть даже более простой, примитивный. Ни на миг его не покидал отчаянный вопрос: «Что теперь будет?»

Вильяму недоставало холодной расчетливости Зутиса и цауновского умения лгать; но он все же надеялся, что сумеет скрыть от милиции какую-нибудь мелочь, какую-нибудь деталь.


После именин Беаты, когда он позволил себе явиться этаким барином и когда сделал вывод, что Лиан Свикша не так уж крепко сидит в седле, Вильям разработал тактику, с помощью которой надеялся вернуть Беату.

Он сделал вывод, что в сущности у Беаты только один кумир — сын. Все, что она делала, делалось ради него. Ради сына она спуталась с этим Лианом, потому что под влиянием пьяницы-отца мальчик скорее мог сбиться с пути. Придя к абсурдной мысли, что Беате все равно, с кем жить — с Лианом или с Вильямом — лишь бы хорошо было Ролису, он начал борьбу за привлечение сына на свою сторону.

Ролису уже исполнилось шестнадцать, и он носил туфли на размер больше, чем у отца. Он был видный, стройный и очень вежливый. Кроме того, он хорошо играл в волейбол и считался в классе первым учеником.

Мать одевала его прилично, но не более того. У него не было ярких и дорогих модных туфель на платформе, костюм носил совсем простой, и давая карманные деньги, Беата тоже знала меру. Вот это и были те участки фронта, на которых Вильям одерживал блестящие победы.

Началось с интереса сына к цветному телевизору. Он пришел посмотреть первенство на кубок Европы по футболу и не мог нарадоваться, сколь необычайно ярко выглядят белые и красные, футболисты на зеленом фоне поля. Дня через два он пришел снова и с восторгом смотрел хоккей.

От сына Вильям постепенно узнал, что материальное положение дома далеко не блестяще, что денег в действительности меньше, чем в ту пору, когда Вильям еще не уехал лечиться. Взявшись за научную работу, Лиан отказался от дополнительных врачебных ставок, и дома это сразу почувствовалось.

— Тебе чего-нибудь не хватает? — спросил Вильям.

— Нет, — мальчишка пожал плечами. — «Не хватает» вообще термин условный. Я, например, мечтаю об элегантных французских туфлях, а другие, кому и вовсе нечего обуть, — о простых шлепанцах.

В следующий раз его ждали элегантные французские туфли.

Парень быстро научился удить рыбку в двух прудах. Особенно же хорошо клевало, если подбрасывал матери туманную угрозу, что скоро, может, переберется к отцу насовсем.

Это вынудило Беату позвонить Вильяму. А он ковал свои дальнейшие планы.

— Женщина после тридцати стремится к обеспеченной жизни. Ей нужна одежда как таковая, потому что тем, что под одеждой она блеснуть уже не может, — однажды сказал Цауна. — Она достаточно умна, чтобы не толкаться в трамваях, если можно с удобствами ехать на машине, и чтобы не разгуливать в ситце, если ей доступен шелк. Сумасбродство на молоденьких мальчиков у них бывает после сорока, но этот период не долог.

— Другие умнеют и раньше… — съязвил Вильям.

Альберт в очередной раз потерял свое сердце. Теперь оно застряло в спальне какой-то молоденькой актрисы. Друзья звали ее Мингой. В свои двадцать лет она безудержно стремилась к шикарной жизни. Правда, потом оказалось, что она еще не актриса, а всего лишь студийка, а еще через пару месяцев Альберту пришлось смириться с тем, что и студийка она бывшая. Однако, это не мешало девчонке причислять себя к артистическому миру и таскать запыхавшегося Цауну по квартирам и кафе, где собирались подобные ей попутчики искусства. Ради нее Цауна отрастил пышные баки и длинные волосы. Кроме того, Минга занималась и его гардеробом, и Цауне приходилось облачаться то в смокинг малинового цвета, то в потертые выцветшие джинсы. Цауна всем рассказывал, как сильно она его любит, и потому у знакомых создавалось впечатление, что между влюбленными далеко не все в порядке.

Чем больше Вильям размышлял о влиянии материального положения на любовь, тем чаще приходил к выводу, что деньги имеют отнюдь не второстепенное значение. И почему-то пришел к выводу, что любовь — это нечто вроде плесневого грибка, потому что ей нужна своя определенная питательная среда — пространство, тепло, изоляция, то есть то, что нейтрализует воздействие побочных отрицательных факторов.

Вильям внушил себе, что Беата вернется, если он докажет, что с пьянством покончено, и если он обеспечит сыну беззаботную жизнь.

И вот однажды он явился к Цауне за адресом той женщины, которая хотела продать фундамент с участком. Цауна не был уверен, что они еще не проданы. Он довольно долго звонил, пока, наконец, выполнил просьбу Вильяма.

Истеричную женщину они больше не встретили: земельный участок юридически принадлежал ее матери. Это была статная солидная дама в клетчатом переднике.

— Цена вам известна? — поинтересовалась она, пригласив их на кухню, потому что комнату ремонтировали.

— Та, которую мне назвали, показалась фантастической, — пытался вывернуться Вильям.

— Пятнадцать тысяч — не дорого… Это земельный участок для строительства зимнего дома, дачи облепили нас вокруг лишь несколько лет спустя.

— У меня нет таких денег, — вырвалось у Вильяма. — Может, мы договоримся о рассрочке…

— Если у вас нет денег на фундамент, то где вы их возьмете на то, чтобы построить дом? Одну шкуру с вас сдерут мастера, другую — продавцы стройматериалов…

— Тысяч десять у меня есть… Попробую занять.

— Попробуйте! До свидания!

Она удивилась, когда увидела Вильяма вновь. Он пришел сказать, что достал деньги. Ему одолжил Альберт.

— Теперь у тебя работы хватит на всю жизнь, а долгов на полжизни! — смеялся Альберт, похлопывая себя по животу. Вильям пытался отпереть двери домика-времянки, но то ли замок заржавел, то ли мальчишки в него что-то насовали. Альберт стоял с ним рядом и смотрел на фундамент.

— Зачем тебе такой дом? Из-за него ты себе все нервы перепортишь!

— Не дом будет, а дворец!

— Прославиться хочешь? Тогда лучше сделать памятник. Красивый такой. Вильям на коне или Вильям на слоне, хо-хо-хо-хо!


Милиция все еще не появлялась. Настильщицы уже начали одеваться, собираясь домой, в швейном цехе стихли моторы машин, за окнами слышалась болтовня уходящих женщин — их рабочий день кончился, — а милиция все еще не шла.

Вильям подумал, что, может быть, его не хотят арестовывать на фабрике, а ждут на улице. Подойдут два человека, покажут служебное удостоверение и попросят сесть в легковую машину, как это показывают в фильмах.

Но на улице его не арестовали и за ним даже никто не следил. Он шел дворами, через которые можно было выйти совсем на другие улицы, в последний момент вскакивал в трамвай и, проехав одну остановку, снова менял направление. Так он добрался до магазина Цауны.

Он приблизился к нему осторожно: огляделся сперва, нет ли поблизости милицейской машины, и лишь тогда прокрался во двор. Потом открыл дверь служебного входа. Внизу послышались голоса.

Вдруг Вильям сообразил, что делает громадную глупость. А что если милиция уже внизу? Альберт ведь по телефону предупредил: «Мы не знакомы!» Альберт, может быть, именно сейчас отпирается, а он явится, чтобы показать милиции, в каком направлении искать.

Он кинулся прочь, даже не закрыв дверь. Выскочив на улицу, он бросился в людской поток, вылившийся под вечер на улицу. Он пробивался через толпу с отчаянной энергией, локтями пробивая себе дорогу, задыхаясь. На него оглядывались, вслед ему летели реплики.

Когда Вильям окончательно выбился из сил, он забежал в какой-то подъезд, прислонился к стене и стал жадно глотать воздух. И все ждал — вот-вот услышит шаги преследователей.

Из автомата он позвонил Альберту, чтобы выяснить хоть что-нибудь, но в магазине никто не поднимал трубку.

А вдруг милиция ждет его дома? Кто же дал им адрес? Ведь он там не был прописан.

Он собрался с духом и решил идти домой, потому что бегать так еще час или два не имело смысла, завтра его все равно «заберут» с работы.

Хозяйка сказала, что ему никто даже не звонил.

Явится милиция, и у него останется лишь пустая комната. Пустая комната… Нет, когда он выйдет из тюрьмы, не будет и этой комнаты, и он опять вернется к матери в свою каморку. Опять придется все начинать сначала; под какой же несчастливой звездой он родился — опять и опять ему в жизни приходится все начинать сначала. А может, его осудят условно? Или за хорошее поведение освободят досрочно? Зачем себя обманывать, ведь знаешь, что срок будет большим. И ты знаешь, что сам виноват. Ты мог жить лучше, чем подавляющее большинство других людей, и все-таки спутался с Цауной. Ах, да! Альберт…

Он позвонил Альберту домой.

— Алло! — прозвучало в трубке, но по одному этому слову Вильям не мог определить ответил Альберт или кто другой, поэтому молчал.

— Алло! Нажмите кнопку! — поучал Альберт.

— Это я звоню.

— Ага… Из дому?

— Что нового?

— Все тихо.

— О нем ты что-нибудь узнал?

— Еще нет. Но ты не волнуйся, он будет держать язык за зубами, я его хорошо знаю!

Однако в словах Альберта не было уверенности. Что делают с человеком, который попадает в милицию? Его допрашивают. Так, вроде, должно быть. Допрашивают. А потом? Сразу отправляют в тюрьму? Может, сначала в тюрьму и только потом допрашивают? Почему милиции еще нет? Будет молчать… Так ему и позволят! Что он скажет, как объяснит, откуда у него костюмы? Чего бы ему не признаться, ведь главный виновник — закройщик! Наверно, милиционеры только ловят и отправляют в тюрьму к следователям — не зря же тюрьма возле Матвеевского кладбища раньше называлась следственной… Значит, сегодня вечером или завтра утром.

Нахлынула жажда деятельности. Вильям пересчитал деньги, хранившиеся в секретере, — почти тысяча рублей. Он вложил в конверт шестьсот и записку «Сынок, тебе на мотоцикл», заклеил и надписал «Сыну».

Потом он отсчитал двести пятьдесят за квартиру. За три месяца вперед, если все-таки суд приговорит его к условному сроку.

Он отнес хозяйке конверт для сына и квартплату. Вспомнив, как хозяйка восторгалась его электрическим «горным солнышком», подарил ей этот аппарат.

Он хотел всем оставить о себе добрую память, в нем было уже что-то от покойника.

Когда пришла Ирена, он отдал ей почти все оставшиеся деньги — купи сама все, что хочешь!

— Уж не думаешь ли ты откупиться? — Ирена, как всегда, была подозрительна.

— Нет, — он погладил ее по голове. — Я хочу только доставить тебе радость, ведь я знаю, что ты меня любишь.

— Я все еще не могу поверить, что ты это наконец заметил. — Она стала его целовать, и он сказал себе: «Я ее действительно люблю. Почему бы и нет?» — Угадай, чем бы ты меня больше всего обрадовал… — она прильнула к нему.

Магнитофон?

Рояль?

Шуба?

— Не знаю, — признался он.

— Угадай! — поцелуи ее становились чаще и горячее.

Сегодня нет, значит, завтра утром, думал он, ложась рядом с Иреной на диван. И кроме того, он думал, что Ирена действительно стоит того, чтобы ее любили. В этот вечер он был очень добродушен.

ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ

Глава 6

Инспектор Синтиньш работал в отделе, который боролся с расхитителями социалистической собственности, и поначалу можно было предположить, что он к утреннему происшествию не имеет никакого отношения. Синтиньш в милиции работал недавно, в университете он ничем особенным не выделялся, боги ему в колыбель никаких выдающихся талантов не вложили, и начальство даже иногда ворчало за его неразворотливость, если это влияло на сроки расследований. Но одно свойство Синтиньша возвышало его над расторопными и талантливыми — каждое доверенное дело он доводил до конца, расследовал все побочные факторы и непременно докапывался до самых корней преступления, поэтому Синтиньшу были особенно благодарны те, кому доводилось по этим делам вести судебные процессы.

Об утреннем происшествии Синтиньш собрал показания многих свидетелей, после чего мог ясно представить себе, как все случилось.

Почти в самом центре Риги, на нерегулируемом перекрестке, в половине седьмого утра столкнулись две автомашины. Виновный — сердитый дяденька лет пятидесяти, работающий на довольно ответственной должности и имеющий луженую глотку, в ранний утренний час выехал поучиться водить свои новые «жигули». Права он получил недавно, днем его пугало обилие машин на улицах, но научиться ездить по городу было необходимо, поэтому он, как человек сообразительный, использовал раннюю утреннюю пору.

Маневр переезда на перекрестке был элементарным, этот пункт правил дорожного движения он знал четко, как дважды два, — преимущество транспорту, что находится справа — однако же ему, бог весть почему, пришло в голову, что он едет по главной улице, и потому, преисполненный чувства своей правоты, вырулил прямо в бок «жигулям», которые вынырнули из-за поворота и загородили ему дорогу.

Сначала его противник затормозил, но, так как мостовая была мокрой и машина скользила, водителю не оставалось ничего другого, как попытаться проскочить мимо, и он изо всей силы нажал на педаль сцепления. Однако, тормозя, он потерял две очень важные десятые доли секунды. Раздался довольно громкий удар, посыпались стекла. Дяденька уже сожалел, что зашел так далеко в своей любви к справедливости — он, наконец, сообразил, что едет не на броневике из стали толщиной в двенадцать миллиметров.

Его машина скорчила бульдожью гримасу, а другой удар пришелся по задней дверце, который деформировал, наверно, и корпус — крышка багажника открылась и встала торчком.

У дяденьки еще дрожали ноги, когда противник — высокий мужчина с руками-лопатами, — выскочил из машины и попытался захлопнуть крышку багажника, но, убедившись, что это не удастся, быстро вскочил обратно в машину, прошипел «Идиот!» и попробовал спастись бегством.

Бегущий индивид всегда психологически очень сильно действует на окружающих. Виновник аварии тоже выскочил из машины и стал горланить, призывая милицию и справедливый суд. К нему моментально присоединились некоторые прохожие и черт знает откуда взявшийся в такую рань автобусик с курсантами милиции.

Беглеца поймали двумя переулками дальше, он в тот момент пытался отогнуть заднее крыло, о которое тёрлось колесо.

Курсанты сразу сообразили, что виновник аварии — дяденька, а удрал невиновный. Почему невиновный не захотел ждать автоинспекцию? Курсантам это было ясно — пьяный. Задержанного они тотчас передали в руки медиков, однако те не могли констатировать ни малейших признаков алкоголя. Тогда стали искать другую причину бегства. В багажнике «жигулей» обнаружили десять раскроенных мужских костюмов. Владелец машины, он же беглец, ничего не мог объяснить. Он вообще что-то плохо соображал: на все вопросы только мычал, как теленок. Вначале он пытался утверждать, что полиэтиленовые пакеты с выкроенными костюмами кто-то только что подбросил в его багажник, но, узнав, сколько свидетелей было рядом, от этой версии отказался.

Потом он уселся в дежурке милиции на скамье и неподвижно уставился в пол. Примерно в то же место, куда уставился дяденька, осваивавший искусство вождения — сейчас он писал объяснение, и у него от злости тряслась губа, потому что было ясно: придется платить за обе побитые машины. Время от времени он откладывал авторучку и в негодовании спрашивал стоящего рядом курсанта:

— А почему гражданин Зутис бежал, если он не виноват?

Казалось, он забыл о правилах дорожного движения и теперь хотел взять только логикой.

Зутис выпил стакан воды и вдруг поперхнулся. Его, очевидно, тошнило, пол в дежурке оказался под угрозой. Курсанты подхватили его под руки и потащили в туалет. Зутис закрылся на крючок и пробыл там довольно долго.

Инспектор Синтиньш из-за этого здорово чертыхался.

— Свидетели видели, что у вас была записная книжка, — Синтиньш пристально смотрел Зутису в глаза. — Где она сейчас?

— Не знаю, — Зутис флегматично пожал плечами. — У меня в туалете не нашлось другой бумаги…

— Свидетели видели, как вы вынули из багажника и положили в карман небольшой сверток. Где он?

— Хорошо, что вы заговорили об этом, мне самому было неудобно. Когда я ушел в туалет, сверток лежал на скамье, а когда я вернулся, его уже не было. Могу я попросить, чтобы мне его вернули? Там были шерстяные носки.

Синтиньш понял, что важнейшие вещественные доказательства Зутису удалось уничтожить благодаря неопытности курсантов, но он надеялся, что бой еще не проигран.

— Где вы взяли раскроенные костюмы?

— Какие костюмы?

— Те, что находятся в багажнике вашей машины в полиэтиленовых пакетах.

— Костюмы? Первый раз слышу. Я купил тряпки для мытья машины. Двадцать копеек — пучок. Десять пучков — два рубля.

— Это костюмы, которые остается только сшить.

— Не может этого быть, за двадцать копеек никто костюм не продаст!

В тот день Синтиньш больше вопросов не задавал: все ответы он предвидел. Где купили? На рынке. У кого? Не знаю. И так далее. Как по гладенькой дорожке. А надо, чтобы этот Зутис споткнулся и упал, надо было столкнуть его с этой гладенькой дорожки, на которую он выбрался благодаря курсантам.

Через неполные сутки Синтиньш с Зутисом встретились вновь. Зутис бушевал из-за того, что задержан, он Даже успел написать жалобу прокурору. Он был оскорблен, ужасно оскорблен. В связи с задержанием он квалифицировал действия Синтиньша как слабоумные.

— Вы за это ответите, — кричал он.

— Хорошо, хорошо, — кивнул Синтиньш. Он раскладывал по порядку полученные недавно документы и вдруг резко сказал: — Хватит кричать! Где работаете?

— На комбинате тепличных культур «Садовод». Истопником.

— Где проживаете?

— Можете посмотреть в паспорте.

— Хочу услышать от вас.

Зутис назвал адрес.

— Автомашина принадлежит вам лично?

— Где там! Мне не принадлежит ничего. Абсолютно ничего. Я простой пролетарий.

Синтиньш чувствовал, что задержанный становится ироничным, развязным, но не мог понять, что послужило причиной.

— Судимы?

— Нет.

Синтиньш усмехнулся. Ему показалось, что прежнее ощущение было ложным.

— Со вчерашнего дня меня заинтересовала ваша личность и поэтому я навел относительно вас некоторые справки… — сказал Синтиньш.

— Благодарю! — Зутис закинул ногу за ногу и скрестил руки на груди.

— В ходе расследования, вероятно, выяснится, — продолжал Синтиньш, — как могло случиться, что, числясь работающим на комбинате тепличных культур, вы там ни разу не были на работе. Все печи обслуживает ваш напарник. Он признался, что вы за это отдаете ему свою зарплату.

— Он меня оговаривает. Должно быть, надеется получить место старшего истопника.

— И в той квартире, где прописаны, вы не живете. Где вы живете на самом деле?

— Летом — на берегу реки, зимой — где-нибудь на чердаке. Я могу свозить и показать.

Судим был Зутис неоднократно, но Синтиньшу бросилось в глаза, что только один раз он пробыл в колонии больше года. Обычно он отделывался полугодовым пребыванием, условным осуждением или даже общественным порицанием. И всегда в приговорах суда упоминались какие-то неустановленные подробности. И всегда Зутис привлекался к ответственности по статьям уголовного кодекса о запретном промысле. В самом начале своей карьеры он производил бенгальские свечи.

В позднейших судебных приговорах доминировали пластмассовые изделия, застежки-«молнии» и браслеты для наручных часов.

— На сей раз вам не увильнуть с вашим запретным промыслом, — сказал Синтиньш. — Здесь довольно четко просматривается хищение государственного имущества — ткань ведь вы сами не ткали. У государственного имущества совсем другая цена — лет десять, пятнадцать…

— Ничего вы, милый мой, уже не докажете! Это же не импортная ткань, которая появляется на одной-двух швейных фабриках. Это наш самый обыкновенный товар, который можно украсть и в ткацком цехе, и в красильном, и на швейной фабрике, и в магазине. Такими тканями забиты ателье мод. Вы поседеете, проверяя, и, конечно, ничего не найдете. О моем исчезновении ведь уже известно сообщникам, и, если у них еще вчера и была недостача нескольких метров ткани, то сейчас ее уж точно покрыли.

— К чему такая откровенность? Хотите создать впечатление, что вам ничего не грозит?

— Года два, но для здоровья и это немало… Послушайте, у меня есть деловое предложение… У меня есть друг, который всем рассказывает, что у писателя Бальзака было сто жилетов. Вы мне симпатичны, я хотел бы, чтобы у вас было сто костюмов.

— Я взяток не беру.

— Зато я только тем и занимаюсь, что даю взятки и смотрю, как их берут. Красивая взятка — ключ к воротам рая. За взятку я вам добуду все. «Волжское крепкое» рано утром? Пожалуйста! Но на пятьдесят копеек дороже. «Рижский черный бальзам»? В любое время! Несколько рублей наценки. В «Автосервисе» я сначала плачу за подписи директора и технолога и получаю со склада нужные детали, а потом плачу мастеру, чтобы он их поставил: он считает, что за зарплату ему работать ни к чему.

— Значит, всегда, когда вы давали взятку, ее брали?

— Нет, не все. Всем не дают.

— Я все-таки обойдусь без сотни костюмов.

— Вчера я предложил бы вам даже больше, а сегодня и сто уже многовато.

Вчера Зутис встревожился не на шутку. До того, как меч Фемиды еще не был занесен над его головой, он как будто не задумывался о суровых мерах наказания, но вчера острие меча уже легонько коснулось его шеи. Если бы первыми подвернулись не курсанты, а этот Синтиньш, сегодня началось бы большое и тяжелое расследование: в маленьком мешочке лежали пломбы и фабричные ярлыки с ценами. Вместе с раскроенными костюмами они указали бы прямой путь, и к открытию магазина Альберта туда явились бы ревизоры. Да и в раскройном цехе Вильяма они бы уже побывали. Тогда оставалось бы только надеяться на господа бога. Но вчера Зутису удалось утопить в туалете не только ярлыки, но и свою записную книжку. Теперь инспектор может шарить в темноте, которую Зутис ему обеспечил.

Глава 7

Инспектор Синтиньш был неприятно удивлен, когда с самого утра его пригласили к начальнику отдела. Такие утренние визиты ничего хорошего не предвещали.

— Послушайте, Синтиньш, — начальник играл карандашом, — что у вас с делом Зутиса?

— Через неделю передам в суд.

— Он жалуется, что вы ведете расследование необъективно.

— Все они на что-то жалуются.

— Но эта жалоба обоснованна.

Синтиньш пожал плечами.

— Я прочту вам, что он пишет. «Инспектор Синтиньш по неизвестным мне причинам расследует дело необъективно. Несмотря на мои протесты, инспектор Синтиньш категорически отказывается разыскивать человека, у которого я покупал эти тряпки, из-за которых теперь нахожусь в заключении».

— Эти тряпки он покупал на рынке. У неизвестного гражданина.

— Послушайте, что он пишет дальше! «Я все время протестовал, когда инспектор Синтиньш в протоколе писал «неизвестный гражданин», потому что мне известны его имя и фамилия, а также его приблизительный адрес». И так далее и тому подобное. Короче говоря, Синтиньш плохой, прошу назначить другого. Отчаянный призыв к соблюдению гуманизма, конституции и гражданских прав.

— Товарищ майор! — У Синтиньша от волнения сорвался голос. — Это ложь, товарищ майор, это гнусная ложь!

— Я это знаю, — начальник отложил карандаш в сторону. — Кто он такой, этот Вилберт Зутис?

— Четыре судимости за запретный промысел. Уже два месяца пытаюсь выяснить, откуда у него эти раскроенные костюмы, а он утверждает, что я об этом его не спрашивал.

— Стоило ли на это тратить два месяца?

— Он предлагал мне взятку.

— Сколько?

— Сто костюмов.

— Ого!

— Это тертый калач. Он придумал какой-то трюк.

— Я пошлю к нему сейчас другого инспектора. Зайдите ко мне часа в три, тогда мы по крайней мере будем знать, чего он хочет.

Когда Синтиньш после обеда явился к майору, тот встретил его приветливо.

— Тряпки, как их изволит называть арестованный Зутис, он покупал у гражданина Мозера Вячеслава, проживающего по улице Биржу, одиннадцать. Гражданин Мозер всегда снабжал гражданина Зутиса тряпками, которые сам, якобы, покупал в «Умелых руках». Чтоб протирать машину, нужно много тряпок — а шерстяные для этого — самые лучшие. Возможно, гражданин Мозер крадет ветошь, но это гражданину Зутису не известно.

— Где этот Мозер работает? Выяснили?

— Мозер работал ночным сторожем на швейной фабрике «Вия», неделю назад он умер естественной смертью в возрасте восьмидесяти лет. Что вы, Синтиньш, об этом думаете?

Синтиньш кусал губы.

— Товарищ майор, это большая и хорошо организованная банда… Предложенные мне сто костюмов в денежном выражении составляют около десяти тысяч рублей. Он их предложил, не моргнув глазом. По ту сторону тюремного забора у Зутиса сильные сообщники, если они сумели разыскать покойного Мозера, на которого можно свалить вину.

— Это не так уж трудно. Зутису годился любой покойник, Мозер лучше других только потому, что работал на швейной фабрике. Хороший ход, чтобы повлиять на решение суда. Зутис ведь ничего не говорит, он дает возможность суду как бы самому обо всем догадаться. Что вы, Синтиньш, предлагаете?

Синтиньш пожал плечами.

— Знаете, Синтиньш, выпустим Зутиса на свободу! За недостатком улик. Он ведь этого ждет, не так ли?

На лице Синтиньша расцвела широкая улыбка, он понял майора. На свободе Зутис выведет их на своих друзей и тогда против него улик будет достаточно.

На следующий день Вилберт Зутис покинул жесткие тюремные нары и перебрался на свой мягкий диван. Было уже за полдень, когда он вернулся в объятия тети Агаты. Старушка от неожиданного счастья умчалась в магазин за курицей.

Вилберт вел себя странно. Он ходил и ходил по своей комнате, разглядывая картины и на расспросы тети Агаты отвечал только «да» и «нет». Жареного цыпленка уплел, не почувствовав его вкуса. Потом сказал, что пойдет отдохнуть, потому что его клонит ко сну. Но сон не шел, он лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок и размышлял. А мысли были невеселыми.

На сей раз ему повезло, причем очень даже повезло. Сам ангел-хранитель прислал в его камеру парня, который попался за драку. У него только что умер тесть Вячеслав Мозер, ночной сторож швейной фабрики «Вия». Да, на сей раз ему еще повезло, но что будет дальше? Что готовит ему будущее?

Он изобрел и привел в действие огромную машину. Машина работала четко, помол был тонкий. Он радовался этому. Радовался своей машине. Но изобретя ее, он не придумал, как эту машину остановить. И теперь это его пугало. И чем больше он об этом думал, тем становилось страшнее. Он понял, что привел в движение машину, которая в конце концов задавит его самого.

Суммы были слишком большие. Суммы были настолько велики, что соответствующая статья Уголовного кодекса запахла не только лишением свободы, но даже свинцом и порохом. Теперь он жил уже на мушке заряженного карабина, курок в любую минуту мог щелкнуть.

Зутис спрыгнул с дивана и вошел в комнату, где висели картины.

Карабин мог выстрелить в любой момент! Если хочешь жить, надо машину остановить. Зутис сел у телефона и набрал номер квартиры Цауны, но, услышав его голос, положил трубку. Он знал, что скажет Альберт. Он как-нибудь отшутится — ведь все идет превосходно, деньги текут рекой. Аргалис строит невероятно роскошную дачу — в самый раз конфисковать… На полдороге не бросит… Если дойдет до суда, то он, Зутис, окажется из них самым плохим и предстанет как главарь, ведь у него четыре судимости. Ему достанется больше всех, в лучшем случае дадут пятнадцать лет. Вот радость-то!

Он не сомневался, что однажды все лопнет. Это закономерно. Каждый раз, когда он создавал какой-нибудь филиал своей фирмы, он был уверен, что предприятие крепкое, и все-таки оно, в конце концов проваливалось. Так что провал — это закономерность.

Он кружил по комнате. Из золоченых рам на него глядели портреты. Тут были старики и юноши, тут были женщины и девушки. Одни одеты богато, другие — в лохмотья, и все-таки в глазах у всех он видел радость жизни.

А он был в западне. Он мог уже не принимать участия в делах фирмы и все-таки это не спасало, потому что, провалившись, Цауна с Аргалисом заложат и его, Зутиса. Сразу же. Чтобы спихнуть вину на изобретателя машины, чтобы выпихнуть его вперед и сделать жертвой. Ох, какая же подлая эта машина со стальными челюстями!

Кто он, Зутис, теперь? Свободный человек? Какой вздор! Он уже почти покойник. Как неизлечимо больной, который живет в ожидании смерти. Через полгода. Через год. Через полтора. Но костлявая все равно придет. Что же ему сейчас делать? Кутить? Швыряться деньгами? Да, теперь уже все равно.

И тут Зутис разглядел крошечный лучик надежды в этой кромешной тьме. Этот лучик призывал его немедленно упаковать вещи и уехать. В потайном ящике письменного стола лежала пачка денег, он не хотел ждать завтрашнего дня, поэтому отправился в путь, прихватив только это.

Через неделю майор устроил взбучку Синтиньшу за исчезновение Зутиса.

— Мне и в голову не могло прийти, что он исчезнет моментально, в тот же вечер, — оправдывался инспектор. — Машина в гараже, квартира в полном порядке, а самого нет.

— Может, вернется? — подумав, сказал начальник отдела.

— Обязательно! Ни одна из таких птичек еще не бросала своего добра.

ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!

Глава 6

Эти три дня были не из тех, что тянутся как вечность. Эти три дня пролетели быстро.

По утрам я сидел в отделе, а к полудню отправлялся в управление прослушивать в маленькой комнатушке магнитофонные записи за прошлую ночь и утро. Все единодушно решили, что мне нет смысла скучать рядом с помощниками дежурного всю смену, тем более, что целые сутки я все равно сидеть не мог. Добрые и любезные коллеги, помощники дежурного, отмечали время, когда сообщалось что-нибудь такое, что могло меня заинтересовать, и таким образом прослушивание занимает у меня не больше часа.

Утром последнего дня, из отпущенных Шефом, я встречаюсь с ювелиром. Он работает в небольшой мастерской, где ремонтируют также часы.

Ювелир завел меня за барьер, чтобы клиенты в очереди не слышали, о чем мы говорим.

Заключение он уже написал, и я быстро пробегаю его глазами.

— Дымчатый топаз, — читаю я. — Что значит дымчатый топаз?

— То самое и значит, — ювелир морщит лоб.

— Драгоценный камень?

— Так называемый полудрагоценный.

— Кольцо даже не из серебра. А мне показалось дорогим и красивым.

— Я думаю, что его сделал кто-нибудь из народных умельцев. Тонкая работа. Мельхиор вместо серебра взят умышленно, потому что прочнее, а цвет такой же.

— Сколько такое кольцо может стоить?

— Не меньше двухсот.

— Ого!

— Это вам не какой-нибудь искусственный корунд, это настоящий минерал. И цена его непрерывно растет.

— В Риге я мог бы купить такое кольцо?

Ювелир пожимает плечами.

— В комиссионке случается встретить даже индийскую слоновую кость, — говорит он.

— Я имел в виду не комиссионный магазин.

— По-моему, кольцо оригинальное, потому что вряд ли у одного мастера могут оказаться два топаза одинаковой величины, одинаковой шлифовки и одинаковой окраски. Для каждого камня мастер рисует свой эскиз оправы, хотя элементы орнамента могут повторяться.

— Где это кольцо изготовлено?

— Утверждать я не берусь, но думаю, в Крыму. Мне рассказывали, что во время шторма в Коктебеле на берег моря выбрасывает сердолик, яшму и агат — так же, как у нас на побережье в Курземе — янтарь. Попадаются там и топазы. И кроме того, в орнаменте есть что-то татарское, хотя спиральные пирамиды можно увидеть и у других степных народов.

Слово «Крым» в течение последних дней я слышу уже второй раз.

В отделе меня ждал ответ от московских дактилоскопистов.

«На Ваш запрос № 215/275 сообщаем, что таких отпечатков пальцев в картотеке не имеется».

Ребята Артура реставрировали лицо женщины. Артур по телефону рассказывает мне, что это было не так уж трудно.

Рисунок уже перефотографирован, могу за ним хоть сейчас ехать в лабораторию.

Фотоснимок мне нужен, потому что к вечеру третьего дня мой список пропавших женщин снова увеличился — до шести человек. Мать Кристины Томниеце, правда, получила от дочери письмо, но мне надо видеть саму Кристину Томниеце — письмо могло быть написано и за неделю до отправки.

Артур был прав с самого начала — на фотографии я вижу действительно молодую женщину со скуластым монгольским лицом, большими, чуть раскосыми глазами и чувственными губами.

Лестница в доме, где живет мать Кристины Томниеце, очень узкая, хотя квартира безупречна. По поведению матери видно, что милиция ей больше не нужна.

— Вы всегда приходите незваными? — она сердита. Может, дочь написала все, что думает о своей матери, и это было не очень лестно? Или, может, дочь написала, что находится там, где мать меньше всего хотела бы ее видеть?

— Покажите, пожалуйста, какую-нибудь фотографию вашей дочери! — Я не намерен пускаться в дискуссии.

Мать приносит целый альбом, и я имею возможность полюбоваться Кристиной с раннего детства до цветущей молодости. Нет, не ее я ищу: у нее узкое личико.

Чувствую, что мать хочет меня о чем-то спросить, но не решается.

Следующий адрес — жена уже нашлась. Нарочно уехала к дальней родственнице, чтобы муж побегал, разыскивая.

Еще один адрес. Разглядывают фотографии — я показываю ее вместе с портретами других женщин, чтобы исключить ошибку, — нет, это не она.

Еще адрес.

Еще.

И конечная цель моего пути — гостиница «Рига», где живет Мумин Бейвандов. Оказывается, он не кавказец, а таджик. Ему лет тридцать. Меня удивляет его поведение — то кажется, что он вышел из хрустального дворца с короной на голове, то наоборот — выполз из пещеры, кутаясь в невыделанную шкуру.

Как и полагается настоящему выходцу из Средней Азии, он беспрерывно пьет зеленый чай.

— Это у вас невеста пропала?

— Во, во! У мэна! Нашли?

— Еще нет.

— Ах, беда! Такой нэвеста! Такой нэвеста! Садысь, натшалник, пей тшай! Я здэсь год буду жит, всю жизнь буду жит, а она найду! Сама высокий, волосы шорный. Сама как мимоза. Ты болшой натшалник, а, натшалник? Ты же можешь узнават, уехал она из Рига в другой город или нэт. Когда билэт продают самолет, фамилии по паспорту пишут? Лакомова Тамара Викторовна. Ты болшой натшалник, тэбе в аэропорт дадут спысок смотрэт. Ящик коньяк дам! Не хочешь натура, дэньги дам! Тэбе это такой ерунда — смотреть спысык.

— Постоянное место жительства Лакомовой?

— Не знаю, натшалник! Зачем адрес? Отвезу к сибе жит. На Памир. Она в Крым жил, в Ялта… На троллейбус надо ехат, потом пешком налэво в гора.

— Может, какая-нибудь из этих? — я кладу рядом с цветастым чайником набор своих фотографий.

Бейвандов смотрит долго.

— Есть?

— Нет, — мотает головой Бейвандов. — Но эти тоже красивый.

Докладную о проделанной работе я пишу дома, потому что Шеф не терпит, когда работают после пяти. Он считает, что пользы от работника, который не торчит сверхурочно, намного больше: сверхурочник на следующее утро не работник. По существу Шеф прав. При одном условии — нас надо выключать, как электроутюги или плитки. В противном случае гнать нас домой не имеет смысла, так как, получив задание, мы как бы выключаемся и остаемся под напряжением, где бы ни находились. Но сегодня мне меньше всего хочется дразнить Шефа, потому что в докладной о проделанной работе я могу блеснуть разве что прекрасным литературным стилем. Вот и вся ценность.

Обнаруживаю, что я не записал год рождения Лакомовой. Не желая портить общее впечатление о докладной, звоню в гостиницу дежурной по этажу и прошу позвать к телефону Мумина Бейвандова.

— Он уже уехал.

— Куда?

— Не знаю… Наверное, к себе домой… В Таджикистан или еще куда…

— Невеста нашлась?

— По-моему, нет.

— И давно он уехал?

— Часа два назад. Сначала полетит в Москву, а потом дальше, потому что на прямой самолет нельзя было достать билет.

Я раздумываю. Почему великая любовь Бейвандова испарилась со скоростью эфира? Сообразил, что в таком большом городе искать бесполезно? Понял, что невеста не вернется к нему? Быть может, получил известие, что она уже дома, в Ялте?

Я еще не закончил докладную, когда позвонила Гита.

— Юрис? — Интонация безличная.

— Привет!

— Юрис, у меня к тебе большая просьба.

— Постараюсь ее исполнить.

Мы оба вежливы и сдержанны.

— Ты даже не спросил, что за просьба, а уже обещаешь выполнить?

— Ты не способна на подлости.

— А вдруг я изменилась, мы так давно не виделись.

— Двести двадцать четыре дня.

— Ты считаешь дни?

Как тепло это прозвучало, а я, как всегда в такие моменты, оказываюсь недотепой, и тепло мгновенно исчезает. Одновременно с моим ответом.

— Я сказал наугад.

— Ах так… Мне надо взять у тебя книгу. Помнишь, я ее привезла из Кишинева. О лекарственных растениях. В серой матерчатой обложке. Когда укладывалась, забыла.

Тогда весь пол был завален книгами, я помогал Гите их упаковывать и сносить вниз, к грузовику, который нанял Гитин отец на своей работе. Родители Гиты, наконец, добились, чего хотели. Я для их дочери был неподходящей парой, они найдут подходящего.

Я тогда нарочно упрямился. У Гиты иногда вздрагивали губы. Ее мать расхаживала по квартире, распахивала дверцы шкафов и совала повсюду нос.

Находя что-нибудь подходящее, она восклицала: «Это тоже наше!» — и приказывала мужу тащить вниз к машине, однако я подозревал, что она тут шныряла не только из-за вещей. Она боялась, что у одного из нас истощится гордое упрямство, и тогда снова придется таскать вещи, но уже вверх по лестнице. Но упрямства у нас хватило, как хватило его на суде и до него.

— Мне кажется, что книга стоит на верхней полке в заднем ряду.

Я обшарил всю книжную полку, но ничего не нашел.

— Там нет ни одной серой книги.

— Может, она коричневая. Знаешь, мне она очень нужна!

Гита по специальности фармацевт, и ей эта книга о ромашках, наверно, действительно очень нужна. Я шарю снова. И опять напрасно.

— Честное слово, не могу найти.

— У тебя на этой полке нет порядка!

— Конечно, нет.

— Найди молодую красивую хозяйку.

— Два раза в одну яму не падают.

— Разве ты еще не успел влюбиться?

— Успел. Хочешь знать сколько раз?

— Нет.

— Как ты думаешь, кто из нас сейчас больше упрямится — ты или я?

— Мне нужна только книга, пожалуйста, будь добр, найди!

Последний раз осыпаю на свою голову пыль с книжной полки.

— Нет!

— Есть! Просто я не могу тебе объяснить, какая у нее обложка, хотя она у меня стоит перед глазами.

— Слушай, приходи и ищи сама!

Гита колеблется. Во всяком случае пауза затянулась.

— Удобно ли… Я, конечно, предварительно позвоню…

— Вот это не забудь.

— Ну, тогда прощай!..

— Спокойной ночи!

— Тебе тоже!

Хожу и со злостью поглядываю на книжную полку. Она стоит в неудобном месте, в полутьме, поэтому названия на корешках книг невозможно прочесть. Куда этот научный труд мог запропаститься? В беспорядке на книжной полке есть все же известная система и обычно я все-таки нахожу нужное.

Глава 7

— Лейтенант Добен, зайдите ко мне!.

— Слушаюсь, товарищ полковник.

— Присаживайтесь, Добен!

Так начался день, который перевернул вверх ногами все мои предположения. Хотя я все еще оставался в уверенности, что погибшая женщина — рижанка, мне надо было расширить район поисков.

— На вашем месте, Добен, я объехал бы гостиницы, — прочитав мой отчет, сказал Шеф. — По телефону не звоните, а поезжайте и поговорите!

— Если будет свободная машина.

— Разрешаю взять свою. Она, по крайней мере, без милицейских знаков по бокам. Если бы я жил в гостинице, я не пришел бы в восторг, увидев у подъезда милицейскую машину. У вас, Добен, есть интересные мысли. — Полковник заглянул в докладную. — Вы усмотрели связь между разыскиваемой женщиной, Лакомовой, Бейвандовым и кольцом. А как быть с кремом для лица Театрального общества? Сперва проверьте гостиницы и заодно поищите Лакомову!

Единственным преимуществом черной «волги» является то, что выходя из нее чувствуешь себя более важной персоной, чем ты есть на самом деле, ипрохожие взирают на тебя, как на чиновника по особо важным поручениям. Я, правда, не вкусил этого уважения в полной мере, так как не взял с собой портфель.

Мы начали с гостиниц в Пардаугаве и понемногу приближались к центру. Администраторам я задаю два вопроса:

— Не прописана ли в гостинице Лакомова Тамара Викторовна?

— Не вспомните ли вы какую-нибудь из этих девушек? — и показываю фотографии.

В гостинице для туристов, где я по ошибке обратился к уборщице, потому что она уселась в кресло администратора, в ответ на мой первый вопрос я услышал восклицание:

— А как же! Ее теперь уже и милиция ищет?

— Кого? — В дверях служебного помещения показалась администратор.

— Лакомову, — сказал я.

— Ее уж которое утро ищет какой-то чернявый тип, — рассказывает администратор. — Но здесь она не живет.

— И сегодня он искал?

— Нет, сегодня его еще не видели.

Несомненно, речь шла о Мумине Бейвандове. Бейвандов несколько дней подряд в поисках своей невесты объезжал все гостиницы так же старательно, как теперь это делали мы. Как мне рассказывали администраторы, он всегда приезжал на разных частных машинах.

Проезжая мимо управления милиции, я попросил остановиться: вдруг помощники дежурного отметили что-нибудь интересное для меня. Тогда не придется снова трястись сюда на трамвае.

На поданной мне записке было написано: «Авдеенко Алла Александровна. Гостиница «Феникс». Не вернулась.»

— Кто звонил? — спросил я.

— Из гостиницы. Спрашивали, что делать с вещами.

«Феникс» — старая гостиница недалеко от железнодорожного вокзала. Она, должно быть, всегда была очень дешевой. В ней нет холла, администратор сидит за окошком, которое выходит на простую лестничную клетку. Единственное удобство — телефон-автомат в конце лестницы, единственное украшение — стеклянная входная дверь, через которую видны пешеходы и автомобили.

Меня ведут по коридору, по одну сторону которого расположены номера.

Очень маленький одноместный номер с окном во двор. Низкий шкаф, узкая кровать, письменный стол и стул.

— Чемодан был брошен на кровать, но уборщица положила его на шкаф. Эта женщина ни разу здесь не ночевала. Она приехала утром, занесла чемоданы, позвонила кому-то и ушла. После этого ни разу не появлялась.

— Когда она приехала?

— Пятнадцатого утром. Около восьми или…

В чемодане паспорт, коричневая замшевая юбочка и что-то размером с яблоко, завернутое в газету.

Авдеенко Алла Александровна, украинка, социальное происхождение из служащих, двадцати шести лет, паспорт выдан в Киеве.

С последнего места жительства Авдеенко выписалась шесть месяцев назад. Это был Усть-Алимск. Если память мне не изменяет, этот пока еще строящийся город находится на берегу какого-то притока Ангары. Второй штамп свидетельствует о том, что примерно в то же время Авдеенко уволилась с Усть-Алимского горно-обогатительного комбината.

— У вас камеры хранения нет? — спросил я.

— В том-то и дело, что нет.

С фотографии в паспорте на меня смотрит девушка с косами и плотно сжатыми губами.

Беру сверток. На ощупь кажется, что внутри — леденцы. Крупные леденцы.

В газету завернут туго перевязанный кожаный мешочек, а в нем — кусочки какого-то невзрачного камня. Темно-красные, тусклые, примерно одной формы.

Я еще не знаю, что это за камешки, но думаю, что такое количество камней одинаковой формы в качестве сувениров не возят. А может возят?

— Оформим документы об изъятии чемодана… Вы сказали, что она звонила?

— Звонила и долго заставляла отгадывать, кто звонит… Но больше я ничего не слышала. Да, она еще что-то записала на листке.

— Может, адрес?

— Может, номер телефона, может, адрес. Я не видела.

Через час я снова в «Фениксе» и снова расспрашиваю администраторшу и уборщицу. Долго. Основательна. Потому что теперь я знаю, что в мешочке не простые камешки, а рубины — очень редкие и драгоценные камни. Необработанные рубины, которые надо отшлифовать, и как мне объяснил ювелир, это сделать можно только на заводе, а не в домашних условиях.

ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ

Глава 8

На стоянке возле здания вокзала станции Лиелварде стояли легковые машины и автобусы, украшенные белыми лентами. Наверно, где-то играют свадьбу, и на машинах приехали встречать гостей. Там же возле машин слонялось несколько парней с розами в петлицах. Из пассажиров только что подошедшего поезда они никого не встречали — это был поезд дальнего следования.

— Опять белые флаги на мачтах, опять кто-то сдался, — многозначительно подмигнул Зутису какой-то помятый тип, стоявший рядом у окна вагона. Потом этот тип быстро исчез в купе, как будто и его свадьба находилась под угрозой.

Быстро темнело. После Лиелварде поезд долго не останавливался, мчался вперед. Вскоре стемнело и уже невозможно стало различить ни домов, ни деревьев, мелькали только желтые вереницы и точки электрических лампочек да ярко освещенные переезды с белыми кирпичными домиками стрелочников — они словно выныривали из воды, чтобы, на миг показавшись, опять исчезнуть.

Зутис постучал в дверь своего купе. Гомон там сразу стих и прозвучало вежливое:

— Да-да, войдите!

Женщины выглядывали на него из-под одеял. Зутису оставили нижнее место и даже застелили постель. Три пары глаз с усмешкой следили, как он поведет себя в этом гареме. Зутис сел на свою постель, словно собираясь о многом поразмыслить.

— Свет погасить или не надо? — спросили с верхней полки, с трудом сдерживая смех.

Зутис нажал на выключатель, и в купе стало темно, как в смоляной бочке, жалюзи на окне женщины опустили раньше.

— Варвар! — прыснули на верхней полке.

Из-за своего высокого роста Зутис устроился с трудом. Сон тоже не шел. Он слышал, что на полке напротив женщина тоже не может уснуть.

Был бы мужчина, о чем-нибудь потрепались бы, с сожалением подумал Зутис. Он не знал, о чем говорить с женщинами, поэтому в женском обществе был нем как рыба.

С женщинами Зутису не везло. Наверное, потому, что каждое сражение на любовном фронте он начинал, будучи уверенным, что победа невозможна, и каждое новое поражение эту уверенность только укрепляло. Он напоминал хоккеиста, который, хотя и выходит на лед, но бить по воротам противника не решается, так как уверен, что все равно не попадет. И уже с самого начала игры надеется только на ничью.

Даже тетя Агата, которая наизусть знала рецепты семидесяти соусов и окончила французский лицей, не понимала, в чем тут загвоздка. У Вилбертика всю энергию отнимают его дела, наконец, решила она, чтобы над этой проблемой больше не задумываться. И все же она снова и снова в мыслях возвращалась к этому, ведь Вилберт был для нее все равно что сын. Он жил у нее еще до того, как попал в колонию для несовершеннолетних, когда она тяжело заболела, и после колонии вернулся к ней. Она носила ему в тюрьму передачи, она была и домоправительницей, и его доверенным лицом. Она оплакивала его заключение в тюрьму, считая, что его забрали без всяких оснований, потому что само понятие «преступление» связывалось в ее сознании только с «кражей» и «насилием». Почему Вилберту не везет с женщинами? — тетя Агата никак не могла убедительно ответить на этот вопрос. В годы юности и лет так до двадцати пяти его чрезмерную застенчивость можно было бы объяснить тем, что он был некрасив; но какой некрасивый мужчина остается холостяком? Некоторые женщины говорят даже, что им как раз не нравятся красивые мужчины. Но наверно они все же лицемерят. Даже на деньги Вилберта ни одна не польстилась. Потом, правда, тетя Агата решила, что про его деньги знает только она одна. И все же… Одевается он хорошо, в дорогие вещи, не скряга какой-нибудь и машина у него собственная.

К женщинам Зутис был небезразличен. Наоборот, он завидовал Вильяму, у которого была Ирена, и Цауне с его молоденькой дамой сердца Мингой. Они жили, очевидно, каким-то образом договорившись друг с другом.

Бывало, Зутис мучился ревностью чуть ли не к каждому мужчине, который прогуливался по улице под руку с женщиной; он даже набрался смелости и решился заговорить с одинокими женщинами на улице, но мужество покидало его еще до попытки заговорить, потому что он как бы слышал в ответ:

«Сперва посмотритесь в зеркало! Из какой вы породы обезьян?»

Его робость исчезала, когда он имел дело с истасканными полупрофессионалками. Но разве это женщины! Они не обладали почти ни одним из тех качеств, которые мужчины ищут в желанной женщине.

И кроме всего прочего — ему просто негде было с женщинами знакомиться. Разве что на улице или в ресторане. Но для уличных знакомств он был слишком застенчив, в ресторане же немногих «лишних» дам расхватывали более видные и умеющие танцевать мужчины. Зутис, ставший большим знатоком женской психологии, благодаря тому, что начитался литературы по этому вопросу, всегда оставался ни с чем. Ему не везло с женщинами точно так же, как великим мыслителям Канту, Шопенгауэру, Ницше и Фрэнсису Бекону.

Утром Зутиса опять из купе выставили, предупредив, что впустят обратно нескоро, поэтому он счел более разумным пойти в вагон-ресторан, чем киснуть у окна в коридоре. В конце концов железная дорога скоро отпразднует свое стопятидесятилетие, и все уже в окно насмотрелись за это время.

Ресторан был полупустым. Зутис сел и стал ловить ускользавшее по столу меню.

Здесь никто не торопился, времени у всех было достаточно. У официанта тоже. Через полчаса он подошел и сообщил, что меню есть меню, а жизнь есть жизнь.

— Бифштекса с яйцом нет, бифштекса с луком тоже нет, — официант читал свою утреннюю молитву, которая была почти точным повторением молитвы вечерней. — Бефстроганова тоже нет, яичницы с ветчиной тоже нет, есть сосиски с тушеной капустой. Не смотрите в меню, там сосисок нет!

В тот момент, когда Зутис уже почти согласился на сосиски с капустой и пивом и официант почти захлопнул сметную книжку, за спиной раздался бодрый голос:

— Мне то же самое!

— Слушаюсь! — официант величаво поплыл за заказанным, но вернулся только с пивом и многообещающе сообщил, что сосиски — не плод фантазии повара и скоро сосиски будут.

Это была женщина, которая ехала с Зутисом в одном купе, с нижней полки. На ней был дорогой кримпленовый костюм, щеки ее разрумянились.

— Вы кофе не заказали? — спросила она.

— Не-е-т, — Зутис опять онемел.

— Налейте пива!

Зутис наливал осторожно, чтобы ни в коем случае не перелить через край, но это ему удалось лишь отчасти.

— Представляю, каково мужчине, когда в купе одни женщины!

Ей можно было дать лет тридцать пять и назвать средне привлекательной.

В купе тем временем происходило великое переселение. Насмешница с верхней полки — она ехала домой из дома отдыха — все же сочла возможным сказать:

— Я всю ночь о нем мечтала, а эта идет в ресторан и снимает парня, как яблочко!

— Думай-ка лучше о своем льве! — сказала другая. Они были подругами.

На следующей станции обе сошли.

Зутис, который опять стоял в коридоре у окна, собрался с духом и, войдя в купе, спросил:

— Вы далеко едете?

— В Молдавию. А вы?

— Я?

— Вы.

— Я тоже.

Почему бы ему не поехать в Молдавию? Говорят, там дешевые фрукты. Он, правда, собирался махнуть в Сибирь, а там покружить, заметая следы; но почему быть промежуточным финишем не может Молдавия?

Сколько времени пройдет, пока засыплются Цауна и Аргалис? Год, два? Зутис был заинтересован в том, чтобы это случилось как можно позже, тогда он оказался бы вне поля зрения следователя и по крайней мере на суде его не сделали бы главным обвиняемым.

— Что вы будете делать в Молдавии?

— Еду по обмену опытом, — сказала она. — Хочу узнать, как они добиваются такого прироста живого веса, откармливая телят в стойлах. А вы?

— Я просто так… Развлечься…

— Нехорошо оставлять жену дома одну…

— Нет, нет, — поспешно сказал Зутис. — Я не женат. Детей у меня тоже нет.

— А если все-таки… Меня зовут Эрна.

— Да нет, я правда не женат! Вилберт!

Глава 9

Председатель колхоза злился. Он видел насквозь этого субъекта, этого долговязого увальня, который пытался тут разыграть театр.

Уж председателю колхоза было ясно, чем закончится брак Эрны Бейнарович: этот тип ее обесчестит и смотается. Но председателю колхоза некуда было деться: он был словно в подарочном магазине, где хороший товар заворачивают вместе с никуда не годным и перевязывают крест-накрест розовой ленточкой. Этот тип был таким, что председатель с удовольствием вышвырнул бы его вон из кабинета, да еще спустил бы с лестницы, но в бухгалтерии сидела Эрна Бейнарович — «чистое золото» — и дожидалась конца разговора. «Чистое золото» была лучшей телятницей в районе. В Молдавии, в минуту помрачения рассудка она обвенчалась с этим прохвостом, который явился сюда, чтобы прибрать к рукам ее имущество. Председатель однако не сомневался, что «чистое золото» еще какое-то время будет крепко держаться за этого жулика, вот почему самое разумное — все-таки принять этого типа в колхоз.

— Ваша трудовая книжка? — строго спросил председатель, чтобы показать этому бандиту, что хотя он и женился на единственной простачке, но больше простаков в этом колхозе не найдет.

— У меня нет трудовой книжки, — скорбно отвечал бандит. Ни одна из записей в ней не сочеталась с его надеждами на будущее, поэтому не было резона книжкой бахвалиться.

— Где вы работали?

— В Молдавии… Грузил стеклянные банки.

— Без трудовой книжки!

— У меня есть справка. — Бандит положил на письменный стол красивый, отпечатанный на машинке бланк и в придачу рассказал о трагедии, в результате которой погибло несколько шестиэтажных домов вместе с его трудовой книжкой.

— Ташкентское землетрясение? — ядовито спросил председатель. — Полгода назад вы еще были прописаны в Риге, — перелистав паспорт, добавил он.

— Но я в Риге не работал. Я ездил в Среднюю Азию с геологическими экспедициями. По договору. Мы искали нефть.

— Почему, женившись, вы взяли фамилию жены?

— Я всегда, знаете, хотел избавиться от своей фамилии. Зутис! Ну разве это фамилия? Бейнарович — звучит совсем по-другому!

— Ну, тогда выбирайте бригаду — полеводческую или строительную?

— Лучше в строительную. — Однажды в исправительно-трудовой колонии Зутис полгода проработал плотником.

Эрну ждет тяжелый удар — однажды вечером она не найдет дома ни мужа, ни вещей — председатель был готов биться об заклад, что ждать такого долго не придется.

Но прошло полгода, а на Зутиса никто не жаловался. Председатель о нем забыл, и тогда о существовании этого субъекта ему напомнили совсем необычным образом.

— Этот тип даром отапливает свои парники, — информировали председателя. — Он соорудил такой ящик, черный изнутри, чтобы притягивал солнечные лучи и грел воду.

Механик потом рассказывал, как в том ящике циркулирует вода — подогретая скапливается наверху и по трубам течет к парникам, а вместо нее натекает холодная, и этот замкнутый цикл повторяется непрерывно, вода согревает землю в парниках, и потому у Эрны так рано поспела редиска, которую она продает ресторану в райцентре. И еще механик поведал, что в старом погребе, которым больше не пользуются, этот тип выращивает шампиньоны.

— Теперь он достает материалы для теплицы, — закончил механик свой рассказ. — По закону разрешается двадцать пять квадратных метров, но он будет строить ее в три этажа, чтобы получить семьдесят пять. И ведь не придерешься.

— А на работу в стройбригаде у него времени остается?

— Никто не жалуется…

Теплица существовала лишь в проекте, потому что Эрна была против и нетрудно было заметить, что она одержит верх. Если Зутис еще не сдался, то лишь потому, что ему просто больно бросить на полпути возможность обойти закон, и отказаться от идеи; которую он высиживал по вечерам. Ведь для него законы существовали лишь для того, чтобы хоть краешком обойти их.

Иногда он представлял себе судебный процесс, которого ждал, и изумленные лица заседателей — главный виновник, который нагреб тысячи, оказывается, намного честнее других, потому что добровольно отказался продолжать преступную деятельность. Только деньги… Да, деньги… И тогда он решил разыграть свой последний козырь. Конечно, столько денег, сколько он заработал на костюмах, у него уже не было. Но наличными оставалось еще тысяч двадцать. Он вытащит их из тайника и передаст в фонд государства. На суде это послужит для него самым большим оправданием, он предстанет просто святым. Если он заявит, что это деньги, которые он заработал, то ему поверят. А потом, сдав деньги, он напишет в Министерство легкой промышленности анонимное письмо, в котором потребует приравнять нормы расхода ткани в «Моде» к нормам на других предприятиях. Это будет второй его козырь. На суде он сможет тогда сказать, что считает все уже вполне улаженным, а если нормы действительно приравняют, то предприятие Аргалиса и Цауны остановится само собой и никакого суда вообще не потребуется. Конечно, лучше бы сначала послать письмо, потому что, если нормы уравняют и суда не будет, то нет и никакого смысла отдавать государству деньги, но в этом был известный риск, а рисковать Зутису совсем не хотелось.

Однажды, разыскивая в буфете запонки, Зутис нашел сильно выцветшую, засиженную мухами фотокарточку мужчины. На ее обратной стороне сохранились остатки желтого клея и строчки, написанные каллиграфическим почерком «На вечную память Эрне. Арвид Ф.» С фотографии смотрел ужасно серьезный мужчина с плотно сжатыми губами. На голове у него была фуражка, и фотография показалась Зутису знакомой.

— Был у меня такой кавалер по письмам, — мимоходом заметила Эрна. — Он страсть как красиво писал письма.

— Кто-нибудь из соседей что ли?

— Нет, он дал своему другу поучиться водить трактор, но случилась авария, и его посадили на четыре года…

Об этом событии Зутис тоже как будто слышал раньше, но подробностей припомнить не мог. Время, когда в библиотеке исправительно-трудовой колонии он помогал Джонгу советами в написании писем, кануло в далекое прошлое.

— Если он тут будет шляться вокруг дома, я его измолочу вместе с его трактором.

— У, сумасшедший! — угроза Вилберта пришлась Эрне по сердцу.

БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА

Глава 18

Дни сменяли дни, а неизвестность оставалась. Однажды, когда Вильям шел домой, мимо него проехал милицейский фургончик, помигивая синей лампой на крыше. Вильяму стало ясно, куда он едет, он даже почувствовал что-то вроде облегчения оттого, что эта неизвестность наконец закончится. Он зашел в продуктовый магазин и на все деньги накупил консервов и колбасы. Но фургончик, оказалось, спешил куда-то в другое место.

Через неделю он забрал у хозяйки конверт с надписью «Сыну», потому что надо было платить мастерам, которые возводили стены его замка. Расплатившись, он распорядился работы прекратить, потому что больше платить будет нечем.

Милиция дала ему время, поэтому он стал обдумывать, как сохранить хоть что-нибудь из приобретенного. Сначала он потащил мать к нотариусу и подарил ей начатый дом, потом надумал было перевезти к матери новую мебель, но смекнул, что милиция может прицепиться — куда подевались краденые деньги, докопается до дома и из-за какой-то пары стульев конфискует его. В это время позвонил Альберт и сказал:

— Зутис уже в тюрьме!

Вильяму показалось, что голос у Альберта радостный.

— Что же нам делать?

— Ничего. Каждый сам кузнец своего счастья. Не сумеешь, выковать — получится пшик.

— Похоже, что ты радуешься.

— Конечно, радуюсь. Если Зутис в тюрьме, значит он держит язык за зубами, и наши шкуры уцелеют. Я ведь говорил, что он будет молчать.

— Дай-то бог!

— Приезжай к нам ужинать, я сейчас буду жарить котлеты из кабанины. Минга тоже приглашает. — Да, это опять был жизнерадостный Альберт. — Минга тебе что-нибудь споет, мы купили электроорган.

У Минги было узкое, девчоночье лицо, длинные, прямые волосы, и никаких округлостей там, где они обычно бывают у женщин. Весила она хорошо если два пуда, носила карминно-красные или снежно-белые брюки, расклешенные внизу — они тогда входили в моду — и по своему образу жизни напоминала рысака на ипподроме, которому все же удалось выбросить жокея из коляски, и теперь, почуяв необычную легкость, он скачет впереди других лошадей или, сойдя с дорожки, делает круги по траве.

Она была юной, но не красавицей; ей всегда хотелось находиться в центре внимания, поэтому она выкидывала разные глупости, но этим привлекала внимание окружающих лишь на несколько дней. Это особенно причиняло ей боль. Тогда ее белые брюки — господи, каких только жертв она не принесла, чтобы заполучить их, потому что денег у нее не было! — тогда ее белые брюки заметил Альберт Цауна. Такая комбинация — седой, всегда благодушный мужчина и юная девушка — показалась Минге достаточно пикантной, чтобы завязать роман. К тому же взбунтовались ее предки, они гнали либо учиться, либо работать. Чтобы подавить их мятеж, Минга покинула родную квадратуру и ночевала у подруг, но это не было ни приятно, ни удобно. Внезапная возможность сделаться хозяйкой дома застала ее неподготовленной, но, осмотрев большой зал Альберта, — этот зал и еще маленькая комнатка достались Цауне после раздела квартиры домовладельца — она решилась на этот шаг и даже вышла бы за Альберта замуж, если бы это не выглядело так ужасно старомодно.

Альберт Цауна на своем веку изведал столько любовных приключений, что уж и не надеялся на то, что когда-нибудь увидит в женщине что-нибудь новое. Он протянул руку, чтобы сорвать Мингу, как сливу, и удивился, что ему это не удалось. Тогда он вспомнил о разнице в возрасте и о том, что Минга имеет какое-то отношение к искусству, в то время как он всю жизнь довольствовался сортировкой артикулов.

Жизнь с другими женщинами у Альберта протекала как по расписанию: рестораны, прочесывание магазинов, поездка в Палангу, лето в Юрмале, походы в гости к знакомым, где столы ломились от закусок, и между делом — какой-нибудь спектакль в театре или сентиментальный заграничный фильм. Минга в его жизнь внесла хаос. И разумом, и всем своим нутром он чувствовал, что та жизнь, которую ему предложила Минга, бутафорская, однако он охотно подчинился течению, потому что увидеть такие яркие берега с другой женщиной уже не надеялся.

В доме Альберта появились длинноногие лохматые субъекты с жидкими бороденками и такими же долговязыми девицами. Во время чтения стихов тут же на ковре они целовались, — Минга приказала отодвинуть стол в угол, стащила в одно место все одеяла и ковры, какие имелись в квартире, вычистила их пылесосом и теперь прямо на полу сервировала послеобеденный чай, а гости устраивались вокруг кто как умел. Приходили фотографы-фанатики показать свои художественные фотографии, художники, которые, правда, не умели нарисовать даже лошади, но зато говорили, что в красках умеют выразить тончайшие нюансы души. Приходили и молодые поэты — их ничего не стоило уговорить почитать свои стихи, но почти невозможно было остановить их чтение. Поздно вечером, после спектаклей, приходили молоденькие актеры — они еще только мечтали о ролях с текстом хотя бы в три предложения. Все они приходили сюда, потому что здесь они пользовались почетом, в этом маленьком обществе они ненадолго становились теми, кем желали стать в глазах всего большого общества.

У этих молодых людей денег не было — большое общество их работами еще не заинтересовалось, и Минга считала своей миссией удовлетворение их насущных потребностей. И поскольку делалось это на деньги Альберта, то ей это не доставляло особых трудностей. Альберт расходы воспринимал как само собой разумеющееся — если он хотел продолжать такие посиделки, то надо было платить. Разве за театр не надо платить? А для него в конце концов это было куда интереснее театра. Если он не позволит Минге хозяйничать так, как ей хочется, Минга сбежит. И кого он раздобудет взамен? Какую-нибудь женщину, которая начнет таскать его по ресторанам, где угрюмые типы жуют подгоревшие шницели? И будет ли этой женщине двадцать лет, как Минге? Да, Минга его муштрует. Сумасбродный генерал нашел себе сержанта и муштрует его. Волосы подстричь под Габена, бороду — под Хемингуэя. Виски напомадить, чтоб седина блестела. В дверь звонят, поди сюда, встань и стой прямо!

Друзья Минги — не бог весть какие поборники нравственности — оценили возраст мужа и старались завоевать благосклонность Минги — Альберту даже казалось, что некоторым из них эта благосклонность уже когда-то принадлежала, — однако Минга соблюдала дистанцию, хотя на словах восхваляла раскованность, как того требовала мода новой богемы.

Очень скоро Альберту эта дорогостоящая театральщина даже понравилась, он вошел в свою роль и играл ее хорошо.

Происходившее вокруг него напоминало ему игру, когда люди, взявшись за руки, мчатся по кругу в зале, друг друга заражая весельем. Он заражался молодостью.

— А что я потеряю? — прикрикнул однажды молодой Альберт на старого, расчетливого Альберта, который все-таки еще сидел в нем где-то в глубине.

В средние века в Западной Европе придворные балы приводили к разорению не только мелких герцогств, но и целых королевств, правители которых были помешаны на роскоши и внешнем блеске. Так что ничего удивительного нет в том, что в наши дни балы разоряют какого-то там завмага. В отличие от высокородных особ средневековья Альберт Цауна не мог увеличить свои доходы посредством организаций лотерей, перековывания денег или повышения налогов, но и его положение не было совсем безнадежным — Вильям Аргалис задолжал ему пять тысяч рублей.

И Альберт направился к нему.

Несмотря на прекрасную весеннюю погоду лицо Вильяма казалось хмурым. Вильям безгранично удивился, что нашелся человек, который думает, что у него есть деньги.

Альберт посоветовал продать дом недостроенным, но Вильям успел к нему привязаться, он простодушно надеялся за будущую зиму скопить денег на стройматериалы, а летом продвинуть строительство немного вперед своими силами: стены уже были сложены и подведены под крышу.

— Все это прекрасно! — Альберт рассердился. — Но я хочу получить свои деньги!

— За квартиру — девяносто… Мальчик приходит и выклянчивает около двадцати… На руки-то я получаю меньше двухсот пятидесяти. Вычеты!

— Мне все это до одного места, мне нужны мои деньги!

— Я могу тебе по вечерам сшить костюм. Хоть даром!

— Идиот, мне деньги нужны! Пусть тысячу для начала!

— Цветной телевизор тоже продать нельзя, сын приходит смотреть…

Альберт от злости заскрежетал зубами и убежал. В тот вечер убежал. Но на следующий день позвонил Вильяму и опять потребовал свои деньги. Наконец, выжал обещание, что Вильям подумает. Хотя думать-то было не о чем — единственное, что Вильям мог продать, чтобы отдать долг — это незаконченный дом. Может, ему продать только верхний этаж? Альберту до этого нет никакого дела, ему нужны деньги, потому что на книжке осталось рублей двести, с которыми Минга разделается быстро. Она привыкла к тому, что у Альберта деньги водятся всегда, поэтому тратила их, не считая. А напоминать ей о бережливости абсолютно бесполезно. На какое время ей хватит пяти тысяч? На год? Но все-таки это будет интересный год. А потом? Сбежит? Может быть. И все же не деньги привязывают Мингу ко мне, с воодушевлением думал Альберт, и в значительной мере он был прав. С самим Альбертом вряд ли ей трудно было бы расстаться, но с атмосферой, которую она сама создала, со званием хозяйки дома, с тем Альбертом, который своими седыми висками придавал этой атмосфере пикантность и уравновешенность — со всем этим в целом ей расстаться было бы трудно, без всего этого она почувствовала бы себя голой и замерзшей.

Вильям понимал, что деньги Цауне отдать надо, понимал, что добыть их можно, только продав дом, и все-таки медлил, ожидая чуда. Этот дом означал для него гораздо больше, чем думал Альберт, в воображении Вильяма этот дом уже давно был готовым дворцом, куда он приведет Беату. Дворец, в который вернется к нему Беата. Сюда она придет, даже если и не очень будет этого хотеть сама, но придет потому, что первым сюда придет сын. А мальчик придет — это он знал твердо. Мальчишка уже сейчас стремится к большей свободе, через год это стремление удвоится. У матери он спит на диванчике в проходной комнате, а у Вильяма он получит две комнаты с отдельным входом, и сможет возвращаться домой хоть поздно вечером, хоть рано утром. Через год у него уже будет подружка, некоторые уже в семнадцать лет женятся. Но Беата мальчика одного не оставит. И правильно сделает. Когда вся семья снова будет вместе, появится возможность немного ограничить свободу сына — это ему не повредит.

Но если придется продать дом, то все это останется лишь мечтой. За эти два дня, которые он выпросил у Цауны на размышление, Вильям перебрал в уме разные планы. Можно построить теплицу и зарабатывать на продаже зеленого лука или разводить нутрий — планов было много, только на их осуществление ушло бы несколько лет, а Цауне деньги нужны были немедленно.

Вильям боялся себе даже признаться, но мысли о деньгах всегда приводили к мысли о возобновлении предприятия. Через два месяца он мог бы отдать долг Альберту — а еще через два достроил бы дом, который в противном случае черт знает когда удастся закончить.

Цауна отрицательно качал головой. Против денег он не возражал, но разгребать горячие угли руками не хотел. Охотнее всего он получил бы деньги и потихоньку отвалил к своей Минге, а тут разыскивай следы Зутиса, узнавай, был ли суд или когда будет и что Зутис там наговорил.

Но Альберту не хотелось огорчать Вильяма, он чувствовал, что тот к своему дому прирос как гриб-трутовик.

И Альберт отправился на поиски Зутиса, чтобы доказать Вильяму, что для него единственный выход — это продать дом.

— Из тюрьмы его выпустили за недостатком улик, — рассказала о своем приемном сыне Альберту тетя Агата. — Он ведь умный.

Агата угощала Цауну вкусным кофе из цикория, который она поджаривала сама, и жаловалась, что ей уже трудно крутить кофейную мельничку.

— Дома пробыл всего часа два и опять исчез. Сказал, уедет далеко…

— И с тех пор никаких известий?

— Звонит по телефону. Холодно, говорит, там и вокруг медведи бродят, но зарабатывает хорошо. Так вот я тут и стерегу его имущество. Будешь проходить мимо — заходи на кофеек!

Новости, которые сообщила Агата, удивили Цауну и в то же время успокоили: так или иначе, а Зутис исчез — и милиция осталась с носом. Но вместе с Зутисом исчезла возможность шить костюмы. Подпольный цех из-за отсутствия руководителя ликвидировался сам собой, инвентарь пропал тоже. Денег для создания нового ни у Альберта, ни у Вильяма не было, поэтому на всем пришлось поставить крест.

Перед тем, как сообщить это Вильяму, Альберт вспомнил один свой давний разговор с Зутисом. Зутис жаловался, что у него мало портных, которые шьют пиджаки, а для шитья брюк людей он набрал достаточно. Он сказал, что таких, которым из-за детей приходится сидеть дома, немало. Не означает ли это, что цеха вообще не было, а на Зутиса работали у себя дома отдельные частники? Так или иначе, а таких частников Цауна тоже сумеет найти.

Тогда какая часть выручки полагалась бы Цауне? Две трети. Это уже капитал. Даже если Вильям намерен поработать всего несколько месяцев, все равно это капитал. Они с Мингой отправятся в заграничное путешествие, познакомятся с храмами искусства в Париже и Риме. Больше всего Альберта радовало то, что тогда им официально придется пожениться, чтобы можно было вместе путешествовать.

— Я поговорил с одним человеком, — через неделю сказал Альберт Цауна Вильяму Аргалису. — Он все уладит, но требует третью часть.

— Тогда все в порядке: мне одна, тебе одна и одна ему.

— Мне в голову пришла такая мысль… Надо бы поговорить с Вилитисом Сайсмаксом. Вы этот лишний десяток могли бы погрузить в его машину, и он отвозил бы домой, потом перегружал бы в свою, а мы с ним встречались бы уж после этого.

— Ты имеешь в виду шофера нашего пикапа?

— По-моему, он свой парень, я его знаю еще ребенком.

Вилитису сказали, что есть небольшая халтура, за каждую поездку — четвертак. Он клюнул сразу. Из-за того, что обещанный гонорар был небольшой. Если бы ему предложили сотню, он бы наверняка отказался. А деньги ему были нужны, он уже присмотрел себе расплющенные «жигули», а его «москвич» облюбовал кто-то из сельских.

Вильям обнаружил, что у Джонга по этому поводу нет никаких эмоций. Джонг не потребовал никаких объяснений, он только сказал:

— Хорошо!

ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!

Глава 8

На сей раз я не жду, когда в телефонной трубке раздастся: «Лейтенант Добен, зайдите ко мне!»

Я сам прошу принять меня, и меня сейчас же принимают. Шеф собрался уходить, на нем пальто, желтые перчатки, только шляпу он еще держит в руке.

— Пожар?

Я делаю вид, что не заметил иронии, и рассказываю не столько про Аллу Авдеенко, сколько про камни в кожаном мешочке. Для наглядности я подаю мешочек полковнику. Он взвешивает его на руке, кладет в шкаф шляпу и снимает пальто.

— Присаживайтесь, Добен…

На полпути к письменному столу он вспоминает, что оставил портсигар в кармане пальто. Достав его, Шеф устраивается в своем кресле.

Камни высыпаются из мешочка, постукивая по полированной поверхности стола.

— Сколько здесь?

— Четырнадцать.

— Документация об изъятии составлена?

— Конечно.

Лохматые усы вытягиваются вперед. Шеф словно приготовился свистнуть. Такую гримасу на его лице я вижу впервые.

— Вы не возражаете, если я закурю? — Рука уже тянется за портсигаром и вынимает черную, туго скрученную сигару.

Что бы он сделал, если бы я сказал, что у меня есть возражения? Черт тянет меня за язык, но я героически преодолеваю искушение.

Над головой Шефа как нимб нависает кольцо дыма.

— Я в таких камнях ничего не понимаю, — Шеф по одному бросает их обратно в мешочек.

— Это очень дорогие камешки.

— Сколько же они стоят?

— Даже ювелир не мог назвать их стоимость.

— Зачем нам эксперт, который не ориентируется в своем деле? В работе, за которую он получает зарплату.

— По-моему, ювелира на сей раз винить не в чем. Ювелир этот, кажется, знающий специалист и может определить и оценить ювелирные изделия, но в данном случае до бриллиантов еще далеко.

— Вы только что сказали — рубины.

— Я знаю, что шлифованный алмаз называют бриллиантом, но я не знаю, как называется шлифованный рубин. Может, тоже бриллиант?

— Если я этого не знаю, это еще не трагедия. Если вы не знаете — тоже не трагедия. Но, если не знает эксперт, то… Хотя бы приблизительно он должен знать.

— Этот мешочек за границей стоил бы приблизительно много десятков тысяч. В зависимости от рыночной конъюнктуры, уровня инфляции и так далее.

— Каких тысяч? Долларов? Франков? Марок? Пиастров? Говорите конкретно.

— Долларов. Я понял, что он говорит о долларах.

— Послушайте, Добен! Надо узнать, сколько эти камешки могут стоить у нас!

— Этого мне не скажет никто. Нешлифованными эти камни использовать нельзя, и отшлифовать их нельзя. В Советском Союзе никакое частное лицо не сможет. Только за границей. Наверное, за границей цена этих камней возрастает в десятки раз.

— Почему эти камни прибыли именно в Ригу? Не потому ли, что Рига — портовый город, и тут ежедневно стоят дюжины иностранных судов?

— Иностранцы теперь бывают повсюду.

— У иностранцев только карманы, а в кораблях — трюмы. Туристы через каждые две недели не возвращаются, а корабли — возвращаются. Например, финские и исландские — приходят за углем.

Я жду, когда он встанет и начнет ходить по кабинету: мне кажется, что напряженные размышления всегда связаны с ходьбой. Но Шеф продолжает курить сидя.

— Аллу Авдеенко тоже мне искать или этим займется кто-то другой?

— Узнайте, может она попала в больницу, может ее задержали работники другого отделения внутренних дел.

Алла Авдеенко на время заслонила Тамару Лакомову и ту женщину, которая погибла возле сто тридцать девятого дома.

Из своего кабинета пытаюсь дозвониться до Усть-Алимска. Ждите, говорят мне из недосягаемой дали. Голос кажется тоненьким-тоненьким.

Я размышляю, что значит горно-обогатительный комбинат, чем там занимаются. Наверное, отсеивают малоценную горную породу. Я знаю, что золото находят рядом с серебром и слюдой, что минералы в чистом виде почти не встречаются. Наконец, решаю, что не моя задача выяснять, как Авдеенко заполучила камешки, пусть это выясняет тамошняя милиция, достаточно, если я узнаю, куда девалась она сама и куда она эти камушки хотела сплавить.

В далеком Усть-Алимске неистовствует снежная буря и радиосвязь прервана. Мне советуют послать телеграмму, говорят, что отправят ее сразу же, как только буря утихнет. Я отказываюсь. Ночью я буду дома, может, хоть ночью получу разговор, если нет — телеграмму могу послать и завтра.

— Извините, звонит администратор из гостиницы «Феникс». Вы просили позвонить, если мы что-нибудь вспомним о той женщине.

— Может, мне зайти к вам попозже?

— Да нет, это такая мелочь. Уборщица видела, что она уезжала на такси.

— Я все же к вам зайду. Примерно через полчаса.

Усть-Алимск все молчит.

— Она закончила разговор по телефону, что-то записала на бумажке, побежала наверх и сразу вернулась… — рассказала уборщица «Феникса».

— В котором часу примерно это было?

— Около полдевятого, я закончила утреннюю уборку.

— Когда она сошла вниз, на ней уже было пальто, а на голове платок или шляпа?

— Этого я не помню. Я только помню, что это была она.

— Подумайте…

— Я в самом деле не помню.

— И что произошло потом?

— Потом она вышла на улицу, а я понесла в кладовку пылесос. Поставила, закрыла кладовку и пошла назад и тут увидела через стекла входной двери, как она садится в такси.

— В такси или просто в частную машину?

— В такси. Я точно видела.

Приехав домой, опять заказываю Усть-Алимск, и опять мне говорят, чтобы ждал или послал телеграмму.

Отыскиваю что-то из съестного, разогреваю и со скуки начинаю искать на книжной полке Гитину книгу о лекарственных растениях. Не могу найти. Рассердившись, складываю на пол все первые ряды книг и все-таки не нахожу. Пылинки, радостно планируя, садятся на мебель.

Наконец, звонит телефон.

— Лейтенант Добен, сначала я хотел бы извиниться перед вашей женой и сказать ей пару слов.

— К сожалению, это невозможно… — Про развод с Гитой на работе я никому не говорил. — Ее сейчас нет дома.

— Ну, тогда, Добен, извинитесь перед ней от моего имени. Завтра рано утром вы вылетаете в Симферополь. Мой шофер без пятнадцати девять будет возле вашего дома и отвезет вас в аэропорт. Он передаст вам билет на самолет, командировочное удостоверение, мои инструкции и несколько фотоснимков. Вы все поймете… Послушайте, Добен, у вас есть деньги?

— Немного есть.

— На неделю хватит?

— Думаю, хватит.

— И что вы теперь делаете?

— Жду разговора с Усть-Алимском.

— Хорошо, если бы вам до утра удалось с ним переговорить. Спокойной ночи! И не забудьте извиниться перед женой.

Шеф, очевидно, что-то выяснил без моего участия, если так срочно необходимо лететь в Симферополь.

Можно было бы сложить книги на место, но не хочется. Довольно быстро убеждаю себя в том, что сделаю это, когда вернусь. И даже расставлю книги по темам. Чего только человек не может себе внушить!

Надо позвонить Гите и сказать о «Лекарственных растениях». Набираю номер. Если подойдет не она, говорить не буду.

— Алло! — это Гита.

— Юрис говорит. Завтра утром выезжаю в командировку. Что мы будем делать с этой книжкой?

— Не знаю.

— Послушай, я оставлю ключи у соседей. Приходи и поищи сама.

— Но как же я так приду…

— Значит, ключи будут в соседней квартире. У меня есть другие.

— Ты надолго едешь?

— Сказали на неделю.

— Как ты решился позвонить?

— Я просто промолчал бы, если бы трубку снял кто-нибудь другой, а не ты.

— Ты неправильно думаешь о моей маме.

— На эту тему мы наспорились уже достаточно. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

Над Усть-Алимском все еще бушует пурга. Я ставлю телефон рядом с собой на тумбочку и ложусь спать. Засыпаю быстро и сплю крепко, так как телефон молчит. Молчит и тогда, когда выхожу из квартиры. Я вспоминаю, что однажды читал про снежную бурю, которая свирепствовала в течение нескольких недель.

Глава 9

Симферопольский аэропорт окончательно развеивает мои представления о теплых краях — в воздухе кружат тяжелые пушистые снежинки, под ногами полурастаявший снег… Троллейбусы собрались в кучку, потому что на горном перевале тоже снегопад, и надо ждать, пока расчистят снег. Наконец, я и трое попутчиков уговариваем таксиста ехать в Ялту.

Вдоль дороги мелькают корпуса санаториев, кое-где виднеются рощи карликовых дубков и ряды заснеженных кипарисов. Проезжаем перевал: справа над нами горы, слева — горы под нами, а мы сами в горах.

Мои попутчики — пожилая тетенька, которая едет из Ленинграда на месяц к родственникам, и два литератора, прибывшие на продолжительный семинар в доме творчества писателей.

Единственный, кто в таком пестром обществе чувствует себя непринужденно — это шофер. Он рассказывает о рыбной ловле, винах, своей жизни и жизни вообще.

— Сейчас не сезон. Сейчас к нам едет только всякая мелкая сошка… Председатели колхозов, директоришки… Летом им сюда путевки не достать! Летом им пришлось бы все равно кланяться или шапку снимать.

Он уже всего едал, всего пивал, всяких начальников видал, его уже ничем не удивишь.

Возле винных погребов Массандры оба литератора поклялись, что будут наслаждаться вином, потому что пить в Крыму что-нибудь другое по крайней мере неприлично.

Когда мы уже почти достигли Ялты, вдруг выкидывает номер ленинградская тетка. Ее, наверное, разозлило определение «мелкие сошки», котороеотносится и к нам. И вот теперь она обстоятельно расписывает, как неприятно, должно быть, на душе у человека, которому навязывают чаевые и еще более неприятное чувство испытывает тот, кто их навязывает. Шофер, правда, пытается что-то возражать в свою защиту, но уже поздно: оба литератора уже уловили тактику тетеньки и теперь чрезвычайно серьезно подчеркивают, какой огромной моральной силой должен обладать таксист, чтобы отказаться от лишних нескольких рублей и не съездить за чаевые по роже. Ведь каждый должен понимать, что шофер выполняет свою элементарную работу.

Я выхожу первым у главного почтамта.

Море зелено-синее. Каменные молы далеко выступают в искусственный залив.

В порту белый корабль, судя по флагу — итальянский.

Человек в дерматиновом плаще на краю мола забрасывает донки.

Склон, облеплен небольшими, выбеленными известью, домиками с многочисленными верандами и наружными деревянными лестницами; домики прячутся за каменными заборами.

Прибрежный бульвар — как витрина. Магазин лепится к магазину, кафе к кафе, ресторан к ресторану.

Под музыку и взвизгивания женщин крутится карусель.

Редкие современные многоэтажные здания, разместившиеся на полпути между морем и горными вершинами, с превосходством смотрят на распластавшийся город. И люди, люди, люди.

Мне надо зайти в милицию, там дежурный скажет, в какой гостинице мне заказали номер, однако, раз уж нахожусь недалеко от главного почтамта, то есть смысл зайти туда, потому что все равно в этом будет необходимость.

В кармане у меня две фотографии Аллы Авдеенко. Одна из них та, когда она жила в Усть-Алимске, более поздняя — примерно месяц назад — из Ялты. На обратной стороне ее рукой написаны даты и дарственные слова. Кроме того, у меня есть краткая справка, которую Шеф получил из Киева.

Авдеенко Алла Александровна родилась в 1949 году в Киеве. После средней школы окончила техникум пищевой промышленности и уехала работать в Усть-Алимск. Характер доброжелательный, уравновешена. Место жительства в настоящее время неизвестно, родственники письма адресуют в Ялту на главный почтамт «до востребования».

Последнее предложение Шеф подчеркнул. Сделал он это очень аккуратно — при помощи линейки.

Главный почтамт — крайнее здание на набережной, за ним — довольно большая площадь с памятником и декоративными насаждениями.

Судя по просторному залу, почта больше рассчитана на курортный сезон. Сейчас зал наполовину пуст. Письма «до востребования» выдают в нескольких окошках: вдоль двух стен тянется длинный стеклянный барьер. Приглядываюсь, замечаю над одним из окошек букву «А» и направляюсь туда.

— Извините, Алла Авдеенко здесь получает письма?

— А вам какое дело? — спрашивает симпатичная девушка.

Ясно: здесь без служебного удостоверения я ничего не добьюсь. Вскоре я узнаю, что Алла Авдеенко письма получает регулярно и — на получение таких сведений я и не надеялся — что она работает в пансионате на кухне. Что это за пансионат, девушка сказать не может, но она может объяснить, где он находится: троллейбусом доехать до кинотеатра «Спартак», потом свернуть налево, потом… Для того, чтобы заблудиться, ориентиров хватает, говорю я, но девушка считает, что заблудиться совершенно невозможно. Еще она говорит, что в пансионате работает ее подруга. Когда подруга однажды забежала к ней и стояла возле этого окошка, за письмом пришла Авдеенко, и они поздоровались. Работает ли Алла там и сейчас, девушка не знает, но мне уже достаточно и этой ниточки.

Пока я трясусь в троллейбусе, ветер разгоняет последние тучи, и сияет яркое весеннее солнце. Удивительно, но я и в самом деле не заблудился и уже вскоре иду вдоль забора из вертикальных железных прутьев со сплюснутыми концами, похожими на пики.

За забором — старый парк, по его дорожкам медленно прогуливаются группы людей. Наверно, эти прогулки предписаны врачом.

Дойдя до арочных ворот, замечаю в глубине парка несколько белых зданий архитектуры начала века.

В поисках кухни забредаю в большой обеденный зал.

— Вы кого-нибудь ищете? — спрашивает меня официантка.

— Я ищу Аллу Авдеенко…

— Подождите в коридоре, сейчас позову.

В коридоре зеленеют пальмы, отдыхающих ждут удобные кресла.

Появляется она — в белом халате, выглядит довольно высокомерной.

— Это вы меня искали? — спрашивает она.

— Если вы Алла Авдеенко, то я ищу. — Но я знаю, что это она — ведь я видел ее фотоснимки. Что заставило ее так поспешно покинуть Ригу и вернуться в Ялту? Так поспешно, что даже не хватило времени зайти в «Феникс».

— Я вас не знаю.

— Я из милиции.

— Что-нибудь случилось?

— Об этом я хотел бы спросить у вас.

Двери столовой открываются, и по коридору в нашем направлении движутся стайки сытых людей, теперь они напоминают мне медуз.

— Вы намерены долго расспрашивать?

— У меня командировка на одну неделю. Пока на неделю.

Она снимает халат и остается в том же платье, в котором снята на ялтинской фотографии.

— Пойдемте, я живу здесь недалеко.

Халат по дороге отдает кому-то из обслуживающих и просит отнести его на кухню.

Мы проходим мимо хозяйственных построек, мимо автомашины, из которой выгружают мороженое мясо, пересекаем узкую улочку и поднимаемся в гору.

Проходим через подворотню многоэтажного дома, идем мимо колодца и подходим к строению, которое я принял бы за дровяной сарай, если бы не многочисленные двери, тщательно покрашенные голубой масляной краской, с табличками номеров.

— Если вы ко мне из-за прописки, то должна сказать вам, что задержка произошла не по моей вине.

— Я не по поводу прописки.

Авдеенко отпирает дверь, и мы попадаем в крохотную кухоньку.

Комнаты значительно больше, проходную обогревает калорифер. И в проходной комнате, и в задней стоит по дивану и столу, шкаф, несколько стульев…

— Вы здесь одна живете?

— С подругой.

— Покажите, пожалуйста, свой паспорт…

Авдеенко открывает дверь шкафа, достает с полки пачку документов, перебирает ее и подает мне паспорт.

Я раскрываю и читаю. Сперва дважды про себя, потом вслух:

— Лакомова Тамара Викторовна…

Делаю вид, что мне не известна эта фамилия, потому что хочу увидеть ее реакцию.

— Извините! — Она спокойно встает. — Я вам дала паспорт подруги, мы храним документы в одном ящике. Потом она с нарастающим нетерпением роется на полке шкафа, но паспорта не находит.

— Не могли бы вы спросить у подруги, может она знает…

— Вы же видите, что ее нет дома!

— Может, она скоро придет?

— Может, придет, а может и нет.

Я кладу на край стола кольцо с коричнево-фиолетовым камнем и жду, когда она на него взглянет.

— Где вы взяли Тамарино кольцо?

— Это Тамарино?

Она осматривает кольцо внимательно.

— Да, это Тамарино. Его ей подарил Бейвандов.

Тогда я показываю ей фотографию. Ее высокомерие мигом улетучивается.

— Что это за фотография? Что с ней случилось? Скажите, что случилось с Тамарой?

— Ее больше нет.

— Как нет?

— Она умерла.

— Бейвандов ее убил, да?

— Этого я не знаю.

— Бейвандов! Это он! Конечно, он!

Когда Алла Авдеенко уехала из Усть-Алимска, ей было все равно, куда ехать. Сначала она думала о Средней Азии, но потом решила — в Ялту.

Мне надо было забыться, — сказала она. — После северной тишины хотелось чего-нибудь совсем другого…

— Почему вы оставили Усть-Алимск?

— Могу я на этот вопрос не отвечать? Это абсолютно никакого отношения не имеет к Тамаре.

— Договоримся так… Если мне потом покажется, что без этого ответа на вопрос мне не обойтись, я его задам еще раз — и вы ответите.

Летний отдых подходил к концу, в курортном городе это означало свертывание производства, подготовку к зимней спячке, объявления о найме исчезли с досок, кое-где еще сдавали комнаты.

Будучи по специальности технологом пищевой промышленности со стажем, Авдеенко обошла кафе, кондитерские и рестораны, однако безрезультатно. Так она и попала в припортовое кафе, где Тамара работала официанткой. Алле и здесь отказали, но в тот момент Тамара оказалась поблизости и сказала, что знает пансионат, где нужен сменный шеф-повар. Кончилось тем, что Тамара предложила проводить Аллу, так как пансионат находился недалеко от ее дома.

— Когда она узнала, что мне негде остановиться, — продолжала рассказывать Алла, — она сразу отдала мне одну из своих комнат. Я, конечно, была очень рада.

— Когда она предлагала комнату, она имела какую-то определенную цель?

— Нет, она всегда готова была помочь другому. Так я и поселилась в этой проходной комнате.

— И вам ни разу не хотелось отсюда уйти?

— Захотелось. И очень скоро.

— И почему же вы не ушли? Некуда было?

— Из-за Тамары. Думала, без меня девчонка совсем собьется с пути. Она была настолько же наивна, насколько легкомысленна, и в выборе приятелей у нее здорово хромало чувство меры. Я пыталась ее хоть как-то образумить. Но она просто не могла, чтоб за ней не приударяли. С месяц назад Тамара привела ночью Бейвандова. Сначала он назвался инженером, потом сказал — студент-заочник, а еще позже — руководитель рудника и начальник геологической экспедиции на Памире. Он всегда хвастал деньгами, щедро угощал и однажды в приливе особой щедрости подарил Тамаре дорогое кольцо с топазом. Он притворялся очень ревнивым. Из-за своей ревности мог целый день просидеть в кафе у Тамары и уже ночью вместе с ней приходил домой. Он пытался познакомиться с музыкантами в кафе. Угощал их, но близкой дружбы не добился.

Алла слышала, что он злился и упрекал Тамару. «Ты скажи этому Жозефу, что я подарю ему тарелки из чистого золота, если он мне поможет!» — обещал Бейвандов.

— В чем поможет? — спрашиваю я.

— Не знаю, — отвечает Авдеенко.

— Кто такой Жозеф?

— Ударник в оркестре кафе. Вообще скользкий тип. В кафе обычно крутятся иностранные моряки, когда их корабли заходят в порт. Однажды Тамара показала на какой-то корабль и сказала мне: «У Жозефа праздник, сегодня он сделает большие деньги, на этом египтянине у него друзья».

— Значит, Бейвандов искал контакт с Жозефом, а Жозеф относился к этому отрицательно?

— Так я поняла.

Четырнадцатого февраля, придя с работы, — Алла ту неделю работала во вторую смену, да еще ее задержали кондитеры, которые забыли о шафране, и вот пришлось идти на склад и разыскивать его там — Авдеенко услышала в квартире отчаянные крики.

«Не бей, милый, не бей, мне больно! Ой, как больно!»

«Воровка ты грязный! Буду бить, пока не отдашь или пока не убью совсем!»

«Ты сам, наверное, где-то потерял!»

«Вот тэбе, дрянь, еще!» Последние слова заглушил отчаянный вопль Тамары.

Алла услышала это, открывая дверь. Потом она отважно бросилась в комнату подруги.

Тамара и Бейвандов были полуголыми. Тамара на диване выла от боли, Бейвандов с искаженным от злости лицом потрясал кулаками.

— Он был настолько взбешен, что чуть и на меня не напал, — рассказывает Авдеенко. — Но я сказала, что сейчас же вызову милицию. Это Бейвандова немного охладило, но он еще долго не мог уняться. Странно, но Тамара тоже не хотела, чтоб я вызывала милицию. Потом она вроде даже помирилась с Бейвандовым — и оба уговорили меня ложиться спать.

— А что у Бейвандова пропало?

— Я не знаю.

— Может, документы? Сберкнижка или какая-нибудь вещь…

— В тот вечер у него исчез талисман, но ведь не из-за талисмана же он так буйствовал.

— Что за талисман?

— Обычно он его не снимал, даже ложась спать. Такой кожаный мешочек с осколками камней родного Памира. Он носил его на шее на шелковом шнурке.

— Он вам их показывал когда-нибудь?

— Нет, но я однажды пощупала. Какие-то камешки.

— И что было потом, когда вы ушли спать?

Алла проснулась от ужасного крика. В дверях задней комнаты стоял Бейвандов и что-то кричал на непонятном языке. Потом он забежал к себе в комнату, схватил одежду и бросился во двор.

Утром Алла поняла, что Тамара от Бейвандова сбежала.

— Бейвандов больше здесь не показывался?

— Нет, потом я его больше не видела.

— Почему вы не сообщили в милицию об исчезновении Тамары?

— Я уже собиралась это сделать, но сначала зашла к ней на работу, и там мне сказали, что Тамара отпросилась на целый месяц навестить родственников. Тогда я решила подождать.

— А были у нее родственники?

— Не заметила, чтобы она когда-нибудь писала им письма… Наверное, есть родственники, потому что сюда в Ялту она приехала всего несколько лет назад.

— Еще два-три вопроса, и я не стану больше вас мучить. У Тамары в Риге были знакомые?

— Были. Знаю определенно. Один разведенный. Она всегда говорила, что надо бы как-нибудь отпроситься и съездить на пару недель в Ригу повеселиться.

— Кто этот знакомый?

— Я не знаю. Совершенно ничего.

— Может быть, осталась записная книжка или какая-нибудь фотография?

— Записная книжка лежала на полке в шкафу вместе с документами, но она либо уничтожила, либо взяла с собой. Может быть куда-нибудь спрятала от Бейвандова.

Теперь у меня остался один вопрос. Я думаю, как поделикатнее его задать.

— Допускаете ли вы, что Тамара могла украсть?

— У меня нередко в шкафу лежало по пятьдесят рублей и больше, но она никогда не трогала.

— Вы уходите от ответа.

— Не слышала, чтобы она у кого-нибудь что-либо украла.

— Вы опять уходите от ответа. У вас есть какие-то подозрения?

— Когда, бывало, Тамара подвыпьет, она начинала говорить по-блатному. На Севере я достаточно наслушалась. Поэтому я поняла, что ей довелось довольно долго жить среди блатных. Слишком уж хорошо она знала жаргон.

Остаться в Ялте на ночь? Могу еще успеть на московский самолет, а если повезет, то в Москве и на последний рижский рейс. В худшем случае я приеду в Ригу утренним поездом. Чего я добьюсь, если останусь на ночь в Ялте? Разве только получу биографические данные о Лакомовой в отделе кадров треста кафе, но их можно запросить и по телефону.

Я снова в такси. Меня везут в симферопольский аэропорт. Должно быть так же, только дрожа от страха, сидела в такси и Тамара, когда с добычей и паспортом Авдеенко бежала от Бейвандова. Наверно. Теперь я знаю, почему у нее не было ни платка, ни шарфа, ни перчаток. Интересно, умышленно или нечаянно она взяла не свой паспорт? Если предвидела, что Бейвандов станет ее преследовать, то, может, и умышленно.

БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА

Глава 19

К тому времени, когда начали увядать июньские венки, развешанные на гвоздях накануне праздника Лиго, в цех нагрянула комиссия из министерства. По шуму, с которым ворвалась комиссия, беспристрастный наблюдатель сразу решил бы, что ничего особенного предпринимать она не собирается.

За день до появления комиссии Вильяма вызвали к главному инженеру Валентине Мукшане.

С течением времени прежнее резкое отношение Мукшане к Вильяму изменилось, и в последнее время она старалась к нему относиться даже по-дружески. Казалось, что она неравнодушна к Джонгу, и может, поэтому старалась заручиться поддержкой Вильяма — ведь они работали бок о бок и ежедневно виделись десятки раз.

— Присаживайтесь, Вильям! — Валентина пыталась скрыть свою небольшую озабоченность. — Завтра в вашем цехе будет комиссия из министерства, нам следовало бы согласовать наши точки зрения…

— Попробуем.

— Мне трудно будет рассказать, лучше прочтите сами, — Валентина подала Вильяму письмо, написанное на машинке, закурила папиросу и в ожидании стала пускать дым в потолок.

«Уважаемый Андрей Павлович!» — писал корреспондент. — «Со всей серьезностью и глубиной я исследовал тот славный путь, который под Вашим руководством прошла фабрика «Мода», однако хочу высказать несколько замечаний…»

Замечания заняли несколько страниц. Это была аналитическая статья о нормах расхода материала на различных швейных предприятиях Риги, Москвы, Ленинграда, Киева и за границей. Весь этот обширный анализ понадобился автору для того, чтобы доказать, что в «Моде» на один костюм расходуют материала больше, чем на других предприятиях, и чтобы в конце письма в десяти строчках выразить по этому поводу изумление, возмущение и надежду, что директор и есть тот настоящий человек, который безжалостно искоренит расточительность, как крапиву на огуречной грядке.

Письмо неразборчиво подписал то ли Фелдманис, то ли Элдманис, или кто-то в этом роде.

— Конверт есть?

— Штамп рижский. — Валентина закурила вторую папиросу. — Заказное, но обратного адреса нет.

Вильям только недавно возобновил работы по внутренней отделке дома, только что пообещал Ролису мотоцикл за хорошие отметки при окончании школы — это должно было ускорить переход сына в дом отца, так как при доме имеется гараж, а в Риге мотоцикл пришлось бы держать прямо во дворе, чего не может пережить ни один юноша, любящий технику.

Долг Дауне уже не давил на совесть Вильяма — предприятие «Аргалис, Дауна и Еще Кое-кто» приносило прибыль, куда большую, чем во времена Зутиса, однако Вильям из-за больших расходов постоянно испытывал недостаток денег, а будущие доходы были распределены уже на несколько месяцев вперед. В этом месяце он, например, рассчитается со штукатурами, купит обои, паркетные плитки и мотоцикл сыну, а в следующем надо раздобыть насосы и котел для отапливания теплицы: ему доказали, что строить дом без теплицы — грех, потому что это так шикарно, когда жена (когда Беата) в феврале в мороз поставит перед гостями тарелку с только что собранными помидорами.

— Что это за тип? Чего он добивается? — спросил Вильям у Валентины.

Валентина нервно пожала плечами.

— Если после этого письма мы уменьшим нормы расхода материала, он попытается отсудить премию за рационализаторское предложение. Другой причины я не вижу. Юрист считает, что подавать в суд в расчете на премию несерьезно, но этот Фелдманис или Элдманис, очевидно, не понимает.

Вильям заставил себя улыбнуться.

— Вспомните, Валентина, — говорил он, захлебываясь словами, — вспомните, как я начинал. Помните, я тоже, сидя за письменным столом, высосал из пальца огромную экономию. И все было обосновано, все было хорошо продумано, я только об очень простой истине забыл: письменный стол — это письменный стол, а закройный цех — это закройный цех, с вполне конкретными условиями труда. У этого Фелдманиса просто-напросто нет представления, как производится наша продукция, он навыписывал из каких-то журналов цифры и… Значит, именно из-за этого письма и явится комиссия из министерства?

— Они тоже получили письмо с таким же содержанием. Примерно с таким же.

— Я не спорю, какие-нибудь сантиметры и мы могли бы сэкономить, если хорошенько поднатужиться…

— Выслушайте, Вильям, мой совет! Если мы покажем, что способны сэкономить хоть один сантиметр, с нас спросят два, если покажем, что способны на два, спросят четыре. В комиссии будут люди, с которыми мы за долгое время дружно сработались, но будут и молодые, среди них бывают недоумки, которые любят выскочить… Не дай бог, если они ухватятся за этот один сантиметр… Они об этом целые дни, а может и годы будут говорить!

— В котором часу завтра ожидается комиссия?

— В час.

— Я отберу самые узкие тюки и приготовлю выкройки больших размеров. Комиссия будет счастлива, если вообще сумеет уложиться в норму… С вашего разрешения, конечно.

Валентина засмеялась. У нее был исключительно звонкий смех, никогда раньше Вильям не слышал, как она смеется.

— Разрешить я не могу вам ничего, ведь у нас с вами и разговора никакого не было.

На следующий день решением комиссии гражданин Элдманис или Фелдманис, или как его там, был признан идиотом, одержимым манией доброй воли, но из-за отсутствия обратного адреса официальный ответ ему послать не могли.

Справедливости ради надо заметить, что автор письма, который скрывался под псевдонимом Фелдманис или Элдманис, не очень-то разбирался ни в кройке, ни в шитье. В настоящее время он занимается сельским хозяйством, зовут его Вилберт Зутис, и отнюдь не возвышенные мотивы побудили его писать директору «Моды» Андрею Павловичу.

Когда Вилберт поливал шампиньоны теплой водой, у него появилась мысль, что письма могли бы благожелательно настроить судей, когда он вместе с Аргалисом и Цауной сядет на скамью подсудимых. Он даже представил себе, как встает и говорит полушепотом:

«Уважаемый суд, я сделал все, чтобы прекратить деятельность преступной группы, я был твердо убежден, что она действительно прекратилась и только поэтому я не сделал милиции личное письменное признание. Уважаемый суд имеет возможность убедиться в правдивости этих слов — мой адвокат приобщил к делу квитанции обоих заказных писем, они прикреплены к положительной характеристике, которую подписал председатель колхоза «Вирпени».

Кроме того, Зутис надеялся, что в «Моде» действительно сократят нормы расхода ткани, и бывшим компаньонам хищение больше не удастся. А если хищение прекратится, то появилась бы и реальная надежда на то, что оно канет в омут забвения.

Хотя рост материального благосостояния у мошенников был разным, кое-что перепадало и тем, кто был помельче.

Джонг был доволен, что впервые в жизни получил какую-то независимость, он казался себе более важным и значительным. Он жил у сестры, набил полный шкаф консервативными двубортными костюмами и развлекался почти по-пуритански — ходил в оперу и оперетту, сытно ужинал в ресторанах, не увлекаясь выпивкой, и среди официантов и швейцаров слыл как клиент, дающий щедрые чаевые.

Об устройстве своей жизни Джонг почти не заботился. Так много разных женщин пытались устроить его жизнь, что ему даже думать на эту тему уже не хотелось. Он решил, что пока надо радоваться жизни как таковой, а уж потом какая-нибудь охотница с сетями для него найдется.

На вечер, который устроила «Мода» в честь Женского дня, Джонг явился в суперэлегантном желто-коричневом костюме в полоску, великолепно танцевал вальс и танго, выделывая разные туры, целовал дамам ручки и угощал их в буфете шампанским.

После танца Валентина Мукшане пригласила его за столик, где сидела администрация: выглядело не совсем красиво, что за ним сидят одни женщины: Андрей Павлович подхватил насморк, и жена не выпустила его из дома.

Джонг по очереди танцевал со всеми дамами за своим столиком, произнес с полдюжины толковых тостов — писание красивых писем не было единственным его призванием — и предложил в этот вечер петь песни только о женщинах.

— В тихом Кемери, в тихом домике, жила Аннушка, раскрасавица… — начал он сильным голосом, и весь зал подхватил.

Джонг стал как бы центром зала, конечно, это произошло оттого, что сидел он за столиком администрации, потому что в «Моде» никто не мог соперничать с ним в солидности, а остальные мужчины были здесь просто приглашенными.

Джонг рассказывал своим дамам допустимо пикантные анекдоты и удивил их тем, что регулярно посещает оперу, а также рассказал, какие интересные разноцветные перья бывают на шляпах у героев.

Валентина приметила Джонга давно: да и как можно не заметить мужчину на фабрике, где сильный пол не превышает пяти процентов общего числа работающих, но она никогда и подумать не могла, что он может быть таким остроумным и приятным кавалером. Она смотрела на Джонга слегка прищурившись, грудь ее волновалась, она ждала дамский танец. Она сегодня была одета с изысканной элегантностью и даже курила не папиросы, а сигареты, чтобы не нарушить этой элегантности. Валентина ждала дамский танец, чтобы пригласить Джонга и, пока еще другие пары не поднялись, танцевать с ним посреди пустого зала, потому что ей так нравилось и танцевала она хорошо.

Джонг тем временем рассказывал необыкновенные случаи из жизни известных актеров, о которых наслушался, будучи рабочим сцены. За столом он держался свободно, ему не приходилось думать, как и чем едят маслины, как держать поданную салатницу и в какие рюмочки наливать ликер — посещая рестораны, тоже можно кое-чему научиться.

Приглашение Валентины на танец подсказало Джонгу, что он ей не неприятен, но его все еще смущали ее элегантность и занимаемая должность.

И в конце вечера он попросил у Валентины разрешения проводить ее домой и не получил отказа.

На улице стоял леденящий холод. Валентина была в шубе, мягкость которой чувствовал и он. И сознавая, как великолепно они выглядят вместе, он как бы свысока поглядывал на прохожих.

На улице Джонг внезапно лишился дара речи — они шли молча. К счастью, Валентина истолковала это по-другому. Джонг вдруг попал в ситуацию, в какой раньше не бывал. Рядом с ним шла женщина, которая ему очень нравилась, но которая знала, что он всего-навсего заведующий каким-то складом. А не знай она этого — что бы изменилось? Она умная и образованная, такой не наболтаешь, что он заместитель директора, и не наплетешь что-нибудь про собрания, она спросит конкретно, ей не наплетешь и про то, что его ждет государственная премия за чертежи — стоит ей спросить его про линии «А», про пунктирные или осевые линии — и он тут же сядет в лужу, потому что про эти линии слышал только краем уха. Нет, тут его виды невелики, поэтому лучше отступить с честью.

— Мы пришли, — Валентина остановилась возле нового многоэтажного дома. — Я живу здесь.

— Было очень приятно познакомиться поближе, — пробубнил Джонг, целуя протянутую руку.

— Благодарю… Не хотите ли чашечку кофе?

Джонг не был бы Джонгом, если бы в конце концов не ляпнул что-нибудь невпопад.

Когда Валентина поставила на стол дымящийся кофейник и печенье, Джонг стал плести, как в будни он обычно пьет гранулированный кофе «Негзпеу» и таким образом каждое утро экономит несколько минут. На прямой вопрос, где можно достать такой кофе, Джонг, разумеется, ничего не мог придумать лучшего, кроме «дяди в Австралии», который присылает ему посылки. Ткань для всех его костюмов куплена не в комиссионке, как можно было бы подумать, а прислана тем же дядей. Кофе «Негзпеу», по его словам, упакован в коричневые жестяные банки с золотыми надписями и герметичной крышкой.

— У вас старый и богатый дядюшка, — сделала вывод Валентина, усевшись рядом с Джонгом. Кофе был сервирован на лакированном журнальном столике, и сидеть можно было на кушетке со спинкой или в кресле, но, войдя в комнату, Валентина открыла окно, и теперь кресло оказалось на сквозняке.

— Он недавно умер. Оставил довольно приличное наследство, но мне сказали, что налоговые отчисления будут большими. Я принесу как-нибудь и покажу фотографии похорон — красивые цветные снимки.

То, что он нашелся, что пообещать, вернуло Джонгу уверенность в себе, и он рассказал Валентине, что у дяди мастерская по производству портфелей, и один такой портфель он прислал ему. На уголке тиснение «Р1ох 5 Со Мас1е т АихДаПа». Дядюшка — брат отца, поэтому и фамилии одинаковые.

Как близко она сидела, как была элегантна и соблазнительна!

Джонг обнял ее за талию, с минуту они сидели, словно боясь пошевелиться. Рука Джонга электризовала Валентину, но она умела подавить любую свою страсть, хотя потом кусала подушку и плакала навзрыд.

— Кофе выпили, пора домой! — сказала она и медленно поднялась. Джонг почувствовал себя так, словно на него выплеснули ушат холодной воды.

Она убирала посуду, он в коридоре начал одевать пальто. Она остановилась в кухонных дверях и сказала:

— Извините, Арвид, мне уже не пятнадцать лет и потому меня не увлекают дешевые приключения.

— Правильно… Вы правы… С глубочайшим уважением… — Джонг поторопился распрощаться.

— Обещайте, что придете в гости… Я по вечерам почти всегда дома… Вы в шахматы играете?

Это был второй ушат, но он перенес его с достоинством.

— Я постараюсь достать билеты на «Тангейзер»…

Квартира тридцать восемь, запомнил он, спускаясь вниз по лестнице.

Глава 20

Вильяму попались не самые плохие мастера, но и они были избалованы не меньше, чем остальные их собратья по ремеслу, для которых лихорадка дачного строительства в окрестностях Риги явилась просто золотой жилой. Плотники, каменщики и штукатуры стали настолько привередливы, что о сдельной работе больше и слышать не хотели, и лишь приличия ради оправдывались тем, что хозяин, может быть, не сумеет вовремя подвезти материалы, и тогда у них возникнет простой. Но они могли и не оправдываться, потому что из-за недостатка специалистов хозяева будущих дач все равно были вынуждены принимать любые их условия. Вначале мастера требовали за вечер по десять рублей на человека, потом пятнадцать, а когда им безропотно платили и столько, они установили твердую цену — двадцать рублей на человека плюс обед с водкой. Работали они бригадами, среди них случались люди, прекрасно ориентировавшиеся в трудовом законодательстве, поэтому после каждого академического часа все пятнадцать минут курили. Когда хозяин был рядом, а им очень хотелось подольше покурить, на все вопросы они отвечали с нескрываемым превосходством знатоков: «Сохнет. Надо подождать, пока затвердеет. Надо ждать, пока усядется». Получая новый заказ, они по крайней мере раза три выбегали за калитку. «Нет, нет! За это мы не возьмемся, это такая работа, за нее вы вообще не сможете заплатить!» — и позволяли хозяину поймать их на улице и втащить обратно.

Видя, как тает последний снег, столичные прорабы в ужасе стучали зубами: они знали, что скоро перелетные птицы расправят крылья. Прорабы безоговорочно подписывали заявления об отпуске, ибо тогда по крайнем мере к августу можно было ждать этих бродяг обратно. Им обещали квартиры, премии и места в детских садах. А если отпуск за свой счет не предоставляли, перелетные птицы писали заявления об увольнении, и тогда суд был на их стороне. Они имели такие специальности, которые требовались всюду, и им не приходилось волноваться, что осенью, когда индивидуальное строительство закончится, они останутся без работы.

Вильям со своими строителями договорился, что обедать за счет хозяина они будут в ресторане, однако, все равно каждую свободную минуту ему надо было находиться рядом: то не хватало цемента, то вовремя не привезли обещанный кирпич, и все это он должен был оперативно и быстро улаживать, чтобы меньше пришлось — платить за простои. Он часто ночевал во времянке, которую кое-как оборудовал. Никто, кроме Цауны, о его доме не знал; начальнику закройного цеха глупо бахвалиться строительством дома даже в том случае, если на работе нечем поживиться. Всегда найдется завистник, который соответствующим инстанциям сообщит о своих сомнениях относительно честности домовладельца, после чего обычно следуют долгие унизительные и неприятные проверки.

Однажды, когда Вильям в очередной раз остался ночевать во времянке, его разбудил очень энергичный стук в дверь. На дворе уже совсем стемнело, он сразу не мог нащупать выключатель, поэтому сонно спросил;

— Кто там?

Стук прекратился, в тонкую фанерную дверь толкнули плечом, тоненькая замочная щеколда выскочила из паза, дверь распахнулась, и в комнату ворвалась Ирена.

— А-а, вот вы где!

Когда Вильям включил свет, Ирена бросилась искать соперницу за плитой и под кроватью.

— Сдурела что ли! — прикрикнул на нее Вильям.

— Чей это дом? Почему ты здесь? — Ее глаза пылали от гнева.

— Если сейчас же не успокоишься, вызову «скорую помощь», — пригрозил Вильям. — Дура-истеричка!

— С кем ты путаешься… Как тебе не стыдно… Я тебя люблю… — В слезах причитала она.

Как он не догадался, что Ирена рано или поздно его выследит! Теперь ничего другого не оставалось, как рассказать ей правду. Полуправду.

— Дом принадлежит моей матери, глупышка! — он гладил ее, усадив на край топчана. — Она старый человек, сама уже почти ничего не может, кому-то за мастерами ведь надо присматривать.

— Когда ты меня познакомишь со своей матерью?

— Мне надо ее к этому подготовить, она очень тяжело переживала мой развод, — уклончиво ответил Вильям и стал помогать Ирене раздеваться.

— Какая я противная! Как я могла так о тебе подумать! — сокрушалась Ирена сквозь слезы. — Но ты должен меня понять. Я тебя очень люблю.

Вильям не заснул почти до утра.

«Как избавиться от этой козы? — думал он. — Как я от нее отделяюсь, когда дом будет готов?» Пока он уговорит ее придержать язык за зубами, ссылаясь на завистников и других недоброжелателей, но станет ли она молчать, когда он попытается отделаться от нее? Есть только один выход — когда закончится строительство дома, придется исчезнуть из «Моды».

Пусть мальчик переселяется уже теперь, пусть Ирена здесь пока помогает хозяйничать, а он успеет перейти в какое-нибудь ателье индпошива, и тогда ему Ирены нечего бояться, тогда он найдет какую-нибудь причину для скандала — и пусть она убирается, куда хочет, а сюда придет и будет хозяйкой Беата.

Глава 21

В лесу, через который Вильям шел со станции, уже цвел вереск, и он подумал, что это к ранней зиме, уже и клин диких гусей пролетел несколько дней назад, был слышен их гогот, а сосед, у которого были пчелиные ульи, рассказывал, что пчелы закрывают воском свои медовые соты.

На березках в аллее листья еще не пожелтели, но выглядели сухими, в саду соседа справа сгребали в кучу и сжигали гороховые стебли, по другую сторону дороги, раздевшись до пояса, мускулистый мужчина копал землю: на солнце было еще достаточно тепло.

Дом Вильяма виднелся издалека из-за красной, покрашенной суриком крыши, а еще и потому, что он был выше и больше остальных домов в округе.

Когда Вильям подошел ближе, он все не мог насмотреться на своей красивый яично-желтый забор. Вначале он не соглашался, чтобы забор красили в желтый цвет, ему казалось — слишком ярко, но художник нарисовал эскиз. Яично-желтыми были также оконные рамы, дверь гаража, ступеньки веранды, забор и еще какие-то разбросанные по фасаду четырехугольники — в комбинации с остальными красками, с зеленью сада, темно-красными пионами, с вьющимися растениями, усеянными мелкими цветочками, с ледяным блеском теплицы, желтый цвет выглядел просто великолепно, он согласился. Все же до самого последнего момента он боялся — вдруг ошибся. Теперь у него сердце было спокойно. Он мог гордиться своим домом.

Все три маляра сидели на ступеньках и пили пиво.

— Привет, начальник! — салютуя бутылками, поздоровались они.

— Привет, привет! — подходя по посыпанной гравием дорожке, весело отозвался Вильям. — Все в порядке?

— Присаживайся, начальник! — для Вильяма освободили местечко. — Выпей пивка!

В кружке, который образовали мужчины, стояла дюжина пивных бутылок, несколько из них были еще не раскупорены. Вильям отказался.

— С нашей стороны, начальник, все в порядке!

Интонация была многозначительной. Вильям вынул из портфеля и протянул им довольно пухлый конверт.

Маляр достал из него пачку денег и стал медленно пересчитывать, откладывая каждую сотню отдельно в сторону, на край ступеньки.

— Правильно, начальник, — сказал он, кончив считать, собрал пачки, вложил обратно в конверт и сунул в карман. Доли маляров были неодинаковыми, но в присутствии посторонних они обычно не рассчитывались.

Вильям удивился, услышав в доме стук молотка.

— Там еще работают?

— Телефон проводят.

Это было радостное известие, потому что Вильям не надеялся на телефон в ближайшие годы. Теперь он увидел и провода, которые от столба на улице тянулись к веранде.

— Мы в расчете? — спросил маляров Вильям еще раз, потому что скорее хотел поговорить с телефонистами, чтобы они установили параллельные аппараты также в погребе и на верхнем этаже — мальчику ведь звонить будут чаще, чем ему и Беате, бегай тогда по лестнице вверх-вниз к телефону.

— Все честь честью, начальник!

— Я только хочу еще попросить, чтобы вы собрали пустые бутылки…

— Хорошо, мы по пути сдадим!

В доме еще не все было закончено. Еще ковали дверные ручки и каминную решетку, еще недоставало дубовых панелей для гостиной и фаянсовых плиток для ванной, но это уже были мелочи.

— Здравствуйте, как дела?

— Вы хозяин?

— Вроде бы! — Вильям коротко и счастливо засмеялся. — Вроде бы.

— В таком доме и я бы не прочь пожить…

— До станции далековато… — Повод для недовольства всегда можно найти.

— Дайте мне одну комнату хоть в десять раз дальше от станции, и я буду рад, — крикнули с верхнего этажа. Говоривший стоял в конце лестницы и орудовал молотком. Оба телефониста были молодые парни.

— Вы еще и не такие дома успеете построить…

— Я уже коплю. У меня на книжке скоро будет сто рублей, — подтрунивал тот сверху. — Сколько времени вы копили?

— Кончай, а то халтуру спугнешь! — крикнул тот, что стоял рядом с Вильямом.

— Я, ребята, хотел договориться насчет параллельных телефонов. Можно это?

— Подумаем.

— Аппараты сами достанете или мне искать?

— Достанем. Покажите только, где вы эти телефоны хотите ставить.

Вильям взял план дома, по которому телефонисты работали, и поставил на нем крестики.

— В погребе тоже?

— Но ведь оттуда мы не услышим, что наверху звонят. Сегодня успеете?

— Как договоримся.

— Ну, тогда сегодня. Когда кончите, разбудите меня!

В нижние комнаты уже привезли мебель, но он не хотел искать простыни и одеяла, которые еще были в узлах: Ирена не успела их вчера разложить по полкам в шкафу. Он в последний раз отправился спать в садовый домик и, пока не заснул, размышлял, для чего бы использовать времянку в будущем. Может, сдать студентам с условием, что они сделают весенние и осенние работы в саду? Для мальчика это будет хорошая компания, он ведь тоже студент: вступительные экзамены сдал на одни пятерки. Жаль, что теперь его послали в колхоз, хотя… Чего там жалеть, силы у Ролиса достаточно, пусть поработает! Как только приедет, надо привезти его сюда и показать дом, тянуть больше нечего.

Телефонисты разбудили Вильяма, когда на улице уже стемнело. Он рассчитался с ними и, сожалея, что Ирена задержалась и придется обойтись без ужина, пошел в свой большой дом.

В передней не было мебели, поэтому парни поставили телефон на стул. Белый, элегантный аппарат. Вильям взял его в руки, сел на стул, поставил аппарат на колени и стал думать, кому первому позвонить. И ему захотелось услышать голос Беаты.

— Алло! — Он сразу узнал ее. — Вильям?

— Я!

И тут на него словно рухнули небо, потолок и весь дом, этот любимый им дом.

— Ты негодяй! Зверь! Тебе мало того, что ты погубил мою жизнь, тебе надо было изломать жизнь своего ребенка! — она выпалила все это сразу, как бы на одном дыхании, потом наступила неожиданная пауза. Вильям ничего не мог ответить, он не понимал, что случилось. — Сначала Ролис лишь смотрел свысока на других, когда ты ему дарил дорогие вещи, потом он уже позволял себе откровенно ухмыляться. Когда Лиан сделал ему замечание, Ролис обозвал его оборванцем! И это — Лиана, который работает с утра до вечера, и в больнице, и над диссертацией, и все же не может заработать больше, чем ты давал мальчишке на карманные расходы! Молчи, я все знаю. Лиана, который раньше всегда был для него примером, он обозвал оборванцем! Ты и мотоцикл ему подарил, теперь ты можешь радоваться! Мотоцикл принес свои плоды! Радуйся! И будь ты проклят! На веки вечные!

— Где мальчик?

— В больнице. А потом будет в тюрьме. Радуйся!

— Беата…

— Будь ты проклят!

И она бросила трубку.

Через полчаса Вильям уже знал, что случилось.

Ролис в колхоз поехал, конечно, на мотоцикле. Под вечер, от нечего делать, ребята собрались и выкопали картошку хозяйке, у которой жили. На радостях она угостила их самодельным вином. Потом ребята решили отправиться в Дом культуры на танцы, но Ролис непременно хотел ехать на мотоцикле. На прощанье он сказал: «Если я задавлю какую-нибудь лошадь, не велика беда. Мой старик за все заплатит!»

Что случилось потом, никто не мог объяснить. Какой-то шофер километрах в двадцати от хутора, где жили студенты, увидел ночью лежащего в придорожной канаве парня в мотоциклетном шлеме. Мотоцикл нашли по другую сторону канавы, значительно дальше, в лесу, а рядом с ним — девушку в вечернем платье и без защитного шлема. Врачи почти не надеялись спасти девушку, а мальчишка отделался сотрясением мозга и несколькими переломами. Не оставалось сомнений, что его будут судить и сурово накажут.

Ирена все не шла. Где она сегодня задерживается? Теперь, когда он все узнал, ему, так нужен был кто-нибудь рядом.

Его вдруг зазнобило. Бродя по пустому дому, он проклинал Ирену. Почему она не едет? Потом он вспомнил, что в подвале есть водка, которую он купил для строителей. Несколько бутылок там еще должно было остаться.

Спустившись в подвал, Вильям оставил дверь открытой настежь. На светлом фоне — в прихожей горел свет — он через некоторое время увидел Ирену, но она показалась ему довольно абстрактной, словно окутанной шлейфом.

— Я была у врача, — сказала Ирена.

Глава 22

Ирена спала лицом к стене, прижавшись к нему спиной, чтобы было теплее. Она дышала легко и тихо. За окном чуть брезжил рассвет, и в комнате можно было различить лишь контуры мебели, которая еще не была расставлена по местам, а стояла так, как ее сюда внесли.

Голова гудела. Вильям слышал, что у тех, кто однажды лечился от алкоголизма, похмелье бывает совершенно невыносимым. В голове гудело так, что от тупой боли во лбу, казалось, вылезут глаза из орбит, но он хорошо помнил, что вчера в подвале еще оставалась водка. Он тихонько вылез из постели и босиком по холодному полу, а потом по ледяному цементу доплелся до двери погреба и сошел вниз в пивной зал.

Он включил все лампы, но это неприятно слепило глаза, тогда он оставил только маленькую лампочку за витражом. Свет из-за сине-красного стекла рассеял по стенам, столу и чурбакам синие и красные зайчики.

Вильям помнил, что бутылки остались на столе, но теперь их здесь больше не было, наверно, Ирена убрала. Он облазил весь погреб, но нашел только пустую посуду. Заметив пивную кружку, он подумал, что в бочке, может, еще осталось привезенное для строителей пиво. Из крана со свистом вырвался лишь воздух, но это доказывало, что пиво в бочке все-таки есть. В кочегаркеон взял полено и подложил его под один конец бочки, чтобы наклонить ее вперед. Это помогло, пиво теперь сместилось к крану, и кружка наполнилась янтарным напитком, а душистая пена переваливала через края.

Первую кружку он жадно выпил тут же у бочки, нацедив вторую, пошел к столу.

Как помочь мальчику? Пока он в больнице, там, должно быть, все время сидит Беата, поэтому туда лучше не соваться — сейчас разумно разговаривать она, наверно, не в состоянии. Единственное — как-то попытаться спасти его от тюрьмы. Надо попросить Альберта подыскать адвоката с широкими связями и дать ему понять, что он будет щедро вознагражден.

Гул в голове постепенно утих.

Неужели этот несчастный случай с мальчиком навсегда разлучит их с Беатой? Вчера он в этом был уверен, но сегодня уже сомневался. Несчастье объединяет людей, а это ведь несчастье их ребенка. Вчера Беата, конечно, не могла с ним говорить. А если он спасет мальчика от тюрьмы? Если ему после больницы нужны будут тишина и покой? Мальчику здесь было бы хорошо… Беата никому другому уход за ним не доверила бы — она приехала бы для этого сама, а Лиан сюда не сунется… Первая любовь живет долго. Если она живет в нем, то должна жить и в Беате…

— Ах вот ты где отдыхаешь! — в голосе Ирены была насмешка.

— Я отдыхаю в своем доме.

— Ты помнишь, что я тебе вчера сказала?

— Нет. — Интонация свидетельствовала о том, что он об этом вовсе не жалеет.

— Я была у врача.

— Ну и что?

— Я была у гинеколога, у нас будет ребенок.

Этим и должно было кончиться, ничего другого ждать и не следовало. Он отпил из кружки большой глоток. Ему хотелось отрезать: «А мне-то какое дело!» — но так сказать он все-таки не смог.

— Почему ты молчишь, почему не подойдешь и не обнимешь меня, не пожелаешь счастья?

— Может, ты ошибаешься… Врач в этом уверен?

— Да, врач уверен.

— Ах, вот как… — в этих словах прозвучала отупелая растерянность.

— Вильям, нам надо пожениться!

— В Англии старым девам только двадцать девятого февраля разрешается делать предложение мужчинам…

— Ты издеваешься? Ты еще смеешь издеваться надо мной?

— Я думаю, еще рано поднимать панику…

— Ага-а! — Голос Ирены стал злым. — Старая песенка. Только сейчас ты у меня запоешь по-другому. Я все знаю!

— Что ты знаешь?

— Все!

— Опять тебе что-то мерещится.

— Я знаю, сколько ты заплатил малярам. Я знаю, за сколько ты купил этот фундамент. Я знаю примерно, во сколько обошелся тебе этот дом, и я знаю, что у твоей матери никогда ничего не было, кроме пенсии. Только пенсия!

— Ты шпионишь? — Он вскочил.

— У меня, дорогой мой, другого выхода не было, если я хочу тебя заполучить!

— Ну, что ты еще знаешь? Что ты еще разнюхала?

— Тебе мало?

— Говори! — Вильям схватил ее за плечи.

— Я, кажется, знаю откуда у тебя эти деньги…

— Говори, или я…

— У тебя было рацпредложение, которое почему-то отклонили… Мы тогда познакомились и вместе работали… Ты, наверное, сейчас проводишь эту рационализацию самостоятельно… Почему ты на меня так смотришь? Ты хочешь меня убить? Тебе совсем не надо меня убивать, тебе надо только жениться на мне…

— Ненормальная женщина!.. Я ее хочу убить! Лучше одевайся, а то опоздаем на поезд! — Вильям отпустил Ирену и, не оглядываясь, пошел наверх.

В обеденный перерыв компаньон Вильям Аргалис зашел к компаньону Альберту Цауне, чтобы договориться о ликвидации предприятия. Встреча состоялась на складе готовой одежды магазина, которым заведовал Цауна, в небольшой стеклянной будке с двумя голыми манекенами, стоящими у стены.

— Пока что будь с Иреной полюбезнее, — поучал Альберт.

— Об этом не волнуйся!

— Я только говорю. Надо тянуть, пока все утихомирится. Нельзя ли от нее откупиться?

— Не думаю.

— Уже через пару месяцев она может писать куда захочет и кому захочет — никто уже не докажет, что ты крал. Администрация «Моды», конечно, будет клясться, что вообще подобное невозможно, а две министерские комиссии это подтвердят.

— Это мне и в голову не приходило.

— Ну, тогда спасибо за компанию! — Альберт демонстративно пожал Вильяму руку. — Мы кончаем игру! Мы с тобой уже достаточно богаты и можем не воровать. А ежели тебе надо утихомирить разыгравшуюся совесть, то следуй моему примеру. Я всегда вспоминаю слова Конфуция: «Позаботьтесь, чтобы честность оплачивалась выше, чем воровство, и воровства не будет». И точка.

— Сколько денег у меня было, и все сожрал этот дом!

— Ну, ты уже прикидываешься беднее, чем на самом деле. Я начал переговоры с одним типом… Деньги — всего лишь бумажки, надо собирать более реальные вещи… У нас, Вильям, эти бумажки есть, теперь нам надо подумать, как с ними поступить. Если мы свои копеечки сложим вместе, получится красивенький круглый рублик, и его надо запустить в народ, чтобы он принес другой рублик. Оба вместе мы уже нечто большое, мы с тобой уже какая-то вершина. А вершиной быть важно, потому что до нее никто не дотянется. Вместе мы уже сила. Мы можем на рынке скупить, например, весь лук, попридержать его месяца два и тогда диктовать свою цену. Это нам принесет двойную или тройную прибыль. Сами в этом мы участвовать не будем, мы только вложим деньги. И жить будем с размахом! Я собирал эти милые бумажки не для того, чтобы забившись в угол, пересчитать их и закопать в землю. Я еще не настолько стар и глуп. Эти бумажки мне должны доставлять радость и власть. Помнишь, я тебе когда-то рассказывал о своем друге, корабельном механике — тот может провезти в танке для горючего целый паровоз? Это была шутка. Паровозы он не возит, но всякие другие хорошие вещицы — да. С нашим капиталом мы можем участвовать и в его делах. Мы с тобой уже никогда в своей жизни не будем крохоборничать!

— Мне еще предстоят большие расходы. У меня с сыном несчастье. Не знаешь ли ты какого-нибудь хорошего адвоката?

— Для тебя найду! Получишь своего сыночка целехоньким!

Глава 23

Абсолютно ничего не изменилось. Вильям все так же рано приходил на работу и так же поздно возвращался. Так же гудели электрические ножи, так же постукивали железные линейки настильщиц, ударяясь о скобы, при помощи которых отмечают длину настила, так же время от времени взвизгивал ленточный нож, быстро наматывая на большие колеса узкую острую стальную полосу. Ничего, абсолютно ничего здесь не изменилось, и ни чужой, ни привычный глаз не заметил бы никаких перемен. Только Вильяму стало немного легче работать, потоку что лекала теперь размещали на чуть большей площади ткани.

Так в спокойной работе прошло недели две или немного больше. Однажды, получив новый заказ — список с указанием сколько и какого размера костюмов выкроить, — Вильям обнаружил, что один из размеров очень невыгоден для закройщиков, потому что таких требовалось всего несколько штук, а времени на них уходило практически столько же, сколько на полный настил. К счастью, работницы как раз настилали ткань для этого размера, только по предыдущему заказу, и он попросил добавить еще два-три слоя для нового заказа. Однако, через несколько минут работницы сказали, что им не хватает ткани, хотя Вильям точно знал, что в цехе должна быть штука метров на тридцать. Сбились с ног, разыскивая ее, но напрасно. Даже Джонг вышел из своего склада и помогал искать.

В цех уже занесли штуки для второй смены, перебирали и их, но ту, которую искали, все же не нашли.

Вильям шума поднимать не стал, подумав, что он сам ошибся в своих записях и, когда заказы будут выполнены, недостача сама собой исчезнет. Однако, когда утренняя смена разошлась по домам, он решил добиться окончательной ясности.

Проверял он по двум главным направлениям — он знал, сколько тысяч метров ткани для заказа получено с центрального склада и сколько и какого размера полуфабрикатов он по накладным сдал Джонгу.

Для каждого размера была своя норма расхода ткани, поэтому он взял арифмометр и на обратной стороне каждой накладной карандашом записал результат — метраж израсходованной ткани.

Когда Вильям сложил вместе всю израсходованную ткань и сумму вычел из полученной со склада, то оказалось, что не хватает семидесяти метров. Примерно так и должно было быть — под столом валялась целая кипа отходов — концы штук, слишком короткие для раскроя костюмов, но из них еще могли выйти пиджак, брюки или, по крайней мере, кепки.

Вильям перемерял куски ткани. Не хватало двадцати восьми метров и шестидесяти сантиметров. То есть одной штуки.

Было два варианта — или штуки украли прямо из цеха, этому Вильям верить не хотел, или транспортные рабочие забыли принести ее с центрального склада.

Вильям хотел бежать к Андрею Павловичу и все рассказать ему, но одумался. Если окажется, что штуку украли, ему самому придется за нее заплатить, а он хоть завтра около тридцати метров сумеет сэкономить, выкраивая по своей системе. Нет, поднимать шум ему ни в коем случае не выгодно. Это повредит репутации и кошельку. Вильям подсчитал на арифмометре — пришлось бы заплатить около пятисот рублей.

Через неделю снова пропала одна штука. Вильям опять ничего не сказал и опять один день экономил. Теперь уже было ясно, что кто-то крадет.

Серьезнее всех Вильям подозревал транспортных рабочих, потому что ткань с центрального склада, который находился в подвале здания, выходившего на улицу, они носили в закройный цех на плечах через двор. По пути было достаточно темных углов, где штуки можно припрятать.

Когда в следующий раз рабочие вносили ткань, в закройном цехе их встречала работница с карандашом и бумагой — она записывала метраж, который был отмечен на ярлыке каждой штуки. Вместе вышло три тысячи метров и все штуки были в целости и сохранности. Все аккуратно сложили в штабель, который, как крепостная башня, возвышался посреди цеха.

Вильям с Иреной обычно обедали в столовой, но в тот раз была такая большая очередь, что при одном взгляде на нее аппетит пропал сразу, им пришлось довольствоваться подогретыми сардельками в кафе.

Вильям вернулся в цех немного раньше обычного, в задней комнате настильщицы еще пили молоко.

Вильям подошел к своему столу и хотел начать работу, но случайно взглянул на штабель. Ему показалось, что он слегка накренился. Сперва Вильям будто и не придал этому значения, но затем посмотрел еще раз. В каждом ряду штабеля было по пять штук и только в верхнем — четыре. Вильяму казалось, что он запомнил — в верхнем тоже пять, но утверждать это он не мог. Он взял листок, на котором работница отмечала метраж штук, и начал проверять по ярлыкам. Одной штуки не хватало.

«Джонг!» — сразу подумал Вильям. Никто чужой со штукой под мышкой не мог пройти мимо работниц, которые обедали в задней комнате. Никто чужой не смог бы даже войти. Значит, только через двери джонгового склада.

Джонг сидел за письменным столом. Вилитис примостился на одной из полок. Вилитис рассказывал Джонгу что-то о противотуманных фарах, которые он раздобудет для своих «жигулей».

Когда Вильям увидел их вместе, ему стало ясно, каким путем обе штуки отправились с фабрики. На пикапе Вилитиса.

— Отдай штуку! — сказал Вильям Джонгу.

— Что? — Джонг изобразил удивление. — Сдурел ты, что ли?

— Отдай штуку!

— Пошел вон! Шляйся по своему цеху, а не по моему складу! — И Джонг все свое внимание обратил к Вилитису. — Я тоже видел шикарные заграничные противотуманные фары. Внизу фиолетовая точка, а сама фара никелированная…

— Хромированная. Наверное, «Босх».

— Отдай штуку по-хорошему! — голос Вильяма стал угрожающим.

— Вы это серьезно? — спросил Вилитис.

Вильям взял трубку.

— Я позвоню в отдел охраны, пусть обыщут склад и пикап. Отдайте штуку по-хорошему.

Вильям заметил, что Вилитис закусил губу и побледнел. Джонг вскочил на ноги. Глаза его горели, он размахивал руками, бросая отрывистые фразы. Казалось, он вот-вот бросится на Вильяма.

— Так, так… Нет, это просто здорово!.. Когда вы тащили возами, так это ничего, а стоило нам взять что-нибудь, так он сразу сторожам звонить! Ну уж нет… Посмей только, тогда я больше молчать не стану! Предупреждаю! — Джонг грозил Вильяму своим толстым пальцем. — Думаете, нашли дураков, да? Сами колбасу жрете, а нам шкурки подбрасываете? Десять костюмов в день… это деньги… Вы тащите, сколько хотите, а мы прыгай тут перед вами… Заплатите нам честно нашу долю и разойдемся!

— Сколько было обещано, столько ты и получил, — отрезал Вильям.

— Кто ты такой? Я тебя совсем не знаю. Я уговаривался с Зутисом. Покуда был Зутис, до тех пор договор был в силе, тут я ничего не говорю, но потом будьте добры делить куш на четверых поровну, я из-за таких жлобов в дураках оставаться не собираюсь!

Джонг прислонился к полке и зашипел. В комнате было слышно только его шипение.

— У меня теперь такая женщина! — заговорил опять Джонг, но уже значительно миролюбивее. — С положением… Образованием… Я ей насвистел, что у меня в Австралии дядюшка помер и оставил наследство… Вилитису тоже нужны деньги!

— Я присмотрел колоссальную машину!.. — как бы оправдываясь, сказал Вилитис. — Восьмиместный, модель тридцать девятого года…

— Ничего не понимаю. — Внезапное признание воров Вильяма обескуражило.

Оба ясно видели смущение и бессилие Вильяма и ринулись в атаку.

— Меньше, чем на три рубля я не обедаю! — Джонг сердился и как бы оправдывался одновременно, и Вильям подумал, что Джонг с Вилитисом, наверно, понемногу воровали штуки и раньше, только из-за собственных махинаций он этого не заметил.

— Вам-то, конечно, нечего беспокоиться, нагребли достаточно, можете теперь честного изображать! — У Вилитиса от злости кривились губы.

— Стоит мне рассказать про его честность, так его сразу упекут в тюрягу на веки вечные! — торжествуя, сказал Джонг.

— Но всегда такой номер вам не будет сходить с рук, — воскликнул Вильям в отчаянии.

— Никто и не говорит, что всегда! Но мне же надо собрать хотя бы часть австралийского наследства?

— Мы же вас не впутываем, только не мешайте нам! Мы сами разберемся! — проскулил Вилитис.

— Как же! Вы будете таскать, а я экономить! Нашли дурака! А кто за это сидеть будет?

— В кузове пикапа я сделал двойной пол, ни одна собака не разнюхает! А в магазинах у меня свои девчонки работают.

— Придумайте что-нибудь поумнее, тогда поговорим! — крикнул Вильям и выбежал со склада, громко хлопнув дверью.

До вечера его буквально трясло от злости, однако вторично за украденной штукой он не пошел, хотя и понимал, что ни Вилитис, ни Джонг не осмелятся идти в милицию жаловаться, потому что им и самим тогда не избежать тюрьмы.

Поведение этих «рядовых» Альберта Цауну очень встревожило.

— Зутис — тертый калач, и то о ткани даже слышать не хотел, а эти болваны рассчитывают продержаться на поверхности долго и основательно! — негодовал Альберт.

— Знаешь, пусть они влипнут по уши! Я штуку-две в месяц как-нибудь стерплю. И чем скорее они влипнут, тем лучше!

— Да не о них я думаю! Я думаю о себе. Помяни мое слово, если они завалятся, то потянут нас за собой. Живоглоты!

— Что они могут доказать? Ничего!

— Не говори так… Докажут… В милиции дураков не держат… Может нам лучше договориться о какой-нибудь конкретной сумме? Заплатим сразу каждому тысяч по пять и аминь?

— Если мне придется отдать пять тысяч, то у меня почти ничего больше не останется.

— Я один платить не собираюсь.

— Нам вообще незачем платить!

— Меня тревожат эти штуки… Они действительно возьмут и засыплются!

— Может быть договоримся так… Откроем фирму еще на несколько месяцев, а деньги будем делить с ними поровну? Потом я напишу заявление об уходе и… до свидания…

— Пиши сейчас!

— Сейчас нельзя из-за Ирены, ты знаешь, какая она психопатка. Нельзя знать, что ей взбредет в голову.

— Джонг с Вилитисом будут согласны и на третью часть, — сказал Альберт.

— Знаешь, другого выхода я пока не вижу… За пару месяцев нам на хвост никто не наступит.

— Из-за этой трети оба не только будут держать рты на замке, но еще и языки прикусят. Этой третью мы их самих будем держать на крючке!

Через несколько дней фирма «Цауна, Аргалис, Вилитис и Джонг» возобновила работу. Она работала столь же плодотворно, как и раньше, изменилось только распределение доходов.

ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!

Глава 10

Когда в иллюминаторах показались огни Риги, было уже за полночь.

— Большой город! — говорит кто-то у меня за спиной.

— Триста пять квадратных километров, — добавляет другой.

— Вместе с Юрмалой?

— Нет, не считая.

Над маяком в Даугавгриве самолет разворачивается против ветра, и вскоре колеса уже запрыгали по бетонной полосе.

Багаж мне ждать не надо, поэтому я сразу направляюсь в зал ожидания аэропорта.

Я уже не надеюсь, что какой-нибудь автобус пойдет в центр города, но все-таки решаю поинтересоваться. Кто мог бы мне это сказать? Шагаю вдоль ряда закрытых киосков в другой конец зала… и замечаю в боковом окошке аптечного киоска что-то довольно знакомое.

Боковое стекло служит витриной, там разложены тюбики зубной пасты и зубные щетки с прозрачными ручками, бриолин, вазелин и разноцветные куски туалетного мыла, духи, одеколоны и круглая белая коробочка с витаминизированным кремом Латвийского Театрального общества.

Не здесь ли Лакомова купила крем? Судя по рабочему времени киоска, вполне возможно. Но какое теперь это имеет значение? Из-за коробочки я потерял несколько дней, из-за коробочки я считал, что Лакомова, фамилию которой я тогда не знал, рижанка. На ошибках учимся? Нет, ошибок не было. В следующий раз и в последующий я обязательно буду думать так же. И не могу думать иначе, ибо в девяти случаях из десяти я был бы на верном пути.

И все-таки один автобус идет в центр. Он переполнен: домой направляется и часть персонала аэропорта.

Гита заходила за книгой, и мне вдруг кажется — я в воздухе еще ощущаю сдержанный аромат ее духов. — «Рижской сирени». Мне жаль, что мы не встретились, но, наверно, так даже лучше.

Беспорядок в квартире ее шокировал настолько, что она не только книги, но и другие вещи разложила и расставила по местам.

Ровно в девять часов утра я звоню по телефону и прошу меня принять:

— Товарищ полковник, звонит Добен.

— Давайте, давайте побыстрее поднимайтесь. Я намылю вам голову!

Можно подумать, Шефа совсем не интересует, чего я добился. Он знай говорит свое, хотя после моего необыкновенно быстрого возвращения любому было ясно, что мне улыбнулась удача.

— Вы, Добен, знаете, за что мне платят зарплату? За то, чтобы я ничего не делал. Как только начальник начинает выполнять функции кого-нибудь из подчиненных, его немедленно следует понизить в должности. Понимаете?

Я стою по стойке «смирно», хотя, откровенно говоря, еще ни черта не понимаю.

— Когда начальник из организатора превращается в исполнителя, он и зарплату должен получать как исполнитель. Почему вы, Добен, хотите меня понизить в должности?

Столько-то я понимаю — если от тебя этого не требуют, то на вопросы лучше не отвечать.

— Почему мне, Добен, надо заниматься делом, которое поручено вам? Еще позавчера вы должны были разыскать шофера такси, который вез Авдеенко из «Феникса». Каким другим способом вы узнаете, куда ехала Авдеенко?

— Лакомова. Тамара Лакомова.

— А эта — возле дома сто тридцать девять — тоже Лакомова?

— Да.

— Значит, камушки принадлежат Бейвандову? Значит, жених не столько за невестой гонялся, сколько за камушками? Украла, да?

— Так точно, товарищ полковник.

— Примчалась в Ригу продать и часть уже продала. В восемь она прилетела в Ригу, а в десять у нее уже полная сумочка сотенных. Когда вы показали Бейвандову фотографии, ему стало ясно, что невеста либо мертва, либо разыскивается. Этого вполне достаточно, чтобы он скрылся. Послушайте, Добен, — как вы намерены подобраться к этому ларцу с деньгами, в котором теперь лежит и часть камушков, если вы не разыскиваете таксиста?

— Надо подумать, но это, конечно, не единственный путь. Позавчера я не успел…

— Я был вынужден сам связаться с таксомоторным парком вместо вас. Отправляйтесь туда, быть может кое-что уж прояснилось!

— Слушаюсь! — я поворачиваюсь на каблуках и мигом исчезаю, как в сказке.

В таксомоторном парке вывешено объявление милиции о розыске шофера, который пятнадцатого февраля около восьми тридцати взял пассажирку возле гостиницы «Феникс». Но никто еще не отозвался.

Я вдруг подумал — а что, если на улицу, где находится «Феникс», такси пришло по вызову, — и направляюсь в диспетчерскую проверить свою догадку. Может, какой-нибудь таксист стоял в это время, и он, наверно, заметил коллегу, который пассажирку взял.

Я беру регистрационный журнал.

Смотрю в журнал. Я ошеломлен. Не верю своим глазам.

«8.30. — гостиница «Феникс» — Максаков — в морской порт».

Далее следует номер такси.

— Как мне найти шофера этой машины? — спрашиваю у диспетчера и, должно быть, выгляжу очень возбужденным. Ах, как это просто! Диспетчер пододвигает к себе микрофон, который стоит перед ней на столе, и приказывает шоферу немедленно явиться к ней.

— Адреса я не знаю, но помню, куда ехать, — через десять минут рассказывает мне шофер. Разговор со мной ему особой радости не доставляет, но он сознательный, поэтому терпеливо несет свой крест. — Я ждал возле «Феникса» пассажира. Они вышли почти одновременно. Она прошла немного вперед, но вдруг повернула обратно. Я к тому времени уже уложил чемоданы пассажира в багажник. Она мне показала записку с адресом и спросила, могу ли я ее туда отвезти.

Я сказал, что сперва надо отвезти первым пассажира, который заказал такси, в морской порт.

— Далеко это? — спрашиваю я.

— Далековато, — отвечает шофер и заводит мотор. — Километров тридцать будет. Это одна из тех дачных колоний, которые построили на болоте.

Потом мы договариваемся, что тот дом, в поселке он мне покажет, и мы медленно проедем мимо него, но по дороге я передумываю.

Прошлой ночью выпало много снега. На проселочной дороге, куда мы сворачиваем с шоссе, по обе стороны навалены сугробы снега, проезжая часть настолько узкая, что двум машинам тут не разъехаться. Вскоре на обочинах дороги появляются голые березки и заснеженные дома.

— Вон, впереди… Тот желтый забор…

Дом большой и красивый, из трубы медленно поднимается белый легкий дым.

— Остановите! — вдруг говорю я. Шофер недоуменно глядит на меня и останавливает машину.

Калитка не заперта. К дому ведет протоптанная в снегу тропинка. На углу дома под номером большая медная табличка, на которой фамилия владельца протравлена готическими буквами «Вильям Аргалис». Стучусь.

Мне навстречу выходит мужчина лет сорока пяти со стаканом в одной руке и бутылкой коньяка в другой. Он хорошо одет, у него красное, немного одутловатое лицо, поэтому относительно возраста можно и ошибиться. В его поведении много надменной самоуверенности, которая характерна для алкоголиков, живущих в достатке.

— Вы не скажете, где тут живет Целминьш? — спрашиваю я.

По моим расчетам он должен недоуменно почесать затылок, но вместо этого он приглашает меня в комнату.

— Целминьш живет… — Он ставит бутылку и стакан на стол и показывает через окно на стоящий вдали какой-то дом. — Вон та крыша с антенной… Но я не думаю, что он там живет сейчас. В такую пору в собачьей конуре, каких здесь полно, не выдержишь… Только у меня здесь порядочная постройка… Я однажды рассержусь и спалю все эти халупы, чтобы не портили пейзаж.

Он хочет, чтобы я хотя бы окинул взором комнату и позавидовал. Если бы я захотел, он мне, наверно, показал бы весь дом, я вижу, что ему очень хочется этого. Он сделал такое приобретение, теперь ему необходимо общественное признание.

— Благодарю за информацию… Без вашей помощи я навряд ли нашел бы…

— Здесь довольно глупо все спланировано, только номера земельных участков, никаких улиц… Я поговорю со своими ребятами в исполкоме, мы это дело возьмем и перетасуем…

— До свидания! — откланиваюсь я.

— Подождите, молодой человек! Одну рюмочку! Посмотрите, что за коньячок! — Он достает из буфета хрустальную рюмку для вина и наполняет ее до краев.

— Давайте! — смеюсь я. Интересно, сколько шкур за такую шутку содрал бы с меня Шеф?

Через комнату проходит молодая хмурая женщина. Замечаю у нее на пальце очень широкое, массивное обручальное кольцо. Должно быть, это символ удачной семейной жизни.

Хозяин наливает коньяк и в свой бокал.

Хороший, темный, выдержанный коньяк. Судя по уровню в бутылке, это не тот, которым угощали Тамару Лакомову, пролившую изысканный напиток себе на блузку.

Женщина проходит через комнату еще раз.

— Теперь ты уже пьешь с первым встречным! — назидательно бранится она.

— Заткнись, Ирена!

И мы чокаемся.

После обеда полковник читает мой подробный рапорт.

— Вы, Добен, свой рапорт очень старательно написали…

— Я думал, что дальнейшее расследование дела вы передадите кому-нибудь другому.

— Да, Добен, свою задачу вы почти выполнили. Поздравляю! Присаживайтесь, почему вы стоите?

Я сажусь.

— В принципе вы, Добен, сделали все. Остаются только некоторые мелочи. Доказать, что Лакомова — жертва несчастного случая. Помните, ведь именно с этого вы начали? Чтобы доказать это, необходимо найти мужчину, который бежал по улице Лоню. Найти машину, на которой приехала Лакомова. Узнать, к кому Лакомова ехала. Вы не допускаете возможности, что убегавший мужчина — Бейвандов?

— Нет. Если бы Бейвандов был виноват в убийстве, он ни на минуту не задержался бы в Риге и уж ни в коем случае не пытался бы вступать в контакт с милицией.

Шеф молча обдумывает мои аргументы.

— Товарищ полковник, я считаю, что бегущий мужчина просто совпадение.

— Товарищ лейтенант! Я с удовольствием признаю это совпадение, если вы мне это докажете.

Сколько дней он мне на это даст? Три? Неделю? Как я стану действовать? Что буду делать? Надо только расшевелить мозги, а уж программа действий появится. Но трех дней мало, чертовски мало. Единственная надежда на Синтиньша, потому что дело скорее всего передадут ему. Я должен участвовать в допросе человека, который купил драгоценные камни, может, выяснится, куда Лакомова отправилась после этого. Все было бы хорошо, если бы не этот проклятый бегущий мужчина. Идиотизм! Где мне теперь его искать! Может, он бежал на вокзал? Вполне возможно. Куда еще человеку бежать? На работу. Но на улице Лоню нет фабричных ворот, значит, только на вокзал. Пенсионерка и человек в трамвайном вагоне, видевшие бегущего, смогут довольно точно указать расстояние до него… Эксперимент. Вот с чего мне надо было начинать! С эксперимента! Может быть, выяснится, что бегущий в момент происшествия вообще не мог находиться рядом с Лакомовой? С этого мне надо было начинать! Узнать точно, где бегущий мужчина находился в момент происшествия.

— Трех дней хватит? — спрашивает Шеф.

— Постараюсь, товарищ полковник! — я уже могу отвечать вполне весело.

— Послушайте, Добен, я вас, может быть, представлю к награде, но вы должны понять, что в полной мере вы этого не заслужили!

Так мы расстаемся на три дня.

На ужин грею чай и съедаю пару бутербродов. Хочется закрыть глаза и не думать. Не думать ни об эксперименте, ни о бегущем мужчине, ни о драгоценных камнях. Не думать ни о чем. Выключить ночник и закрыть глаза.

Тишины!

Утопия. В большом городе нет и не может быть тишины. А все же? Так. Сейчас… Еще немножко… Пусть уйдет этот троллейбус, пусть прошуршит мимо дома, и тогда будет тишина… Мягкая тишина… Белая тишина… Белая? Разве тишина имеет цвет?

Ясно слышу скрип входной двери.

Слышу, в передней кто-то вытирает ноги.

Зажигается свет на кухне, потом в проходной комнате. Садится. Наверное, к столу. Шелестит бумага. Листает журнал? Встает?

Стоит.

Опять садится.

Я тихонько вылезаю из постели и надеваю халат. Более всего я боюсь напугать посетителя своим появлением.

Встает.

Идет через комнату, что-то берет, возвращается к столу.

Чиркает спичкой. Снова начала курить?

Гита сидит за столом, курит, не сняв пальто.

— Сними пальто, ты в своем доме, — говорю я.

— Извини, я не думала, что ты вернулся… Это всего лишь минутная слабость, каприз…

Теперь я знаю, кто мне вечерами звонил и молчал. Теперь я знаю, почему я не смог найти ту книгу. Может быть, когда Гита звонила мне, эта книга лежала перед ней.

— Гита, милая, ты у себя дома.

Я беру у нее сигарету и тушу. Я становлюсь на колени, чтобы наши лица были на одном уровне, чтобы наши губы были близко-близко.

— Повтори по слогам: я у себя дома!

— Я у се-бя до-ма…

Потом она начинает плакать.

Но, расставаясь утром, я не уверен, что Гита вечером придет, хотя это ее единственный дом, хотя другого дома у нее нет. Она должна сказать о своем решении родителям, и я знаю, что тогда случится. У отца сразу заболит сердце, а у матери обморок, пойдут упреки в неблагодарности и разговоры о том, как трудно было в те времена вырастить ребенка. Сможет ли Гита пройти через это?

— Может, лучше позвонить? — робко предлагаю я.

— Что ты говоришь! Теперь я непреклонна.

Но я не верю в ее непреклонность.

— Ты сможешь навещать их каждый день…

— Да, да… Я понимаю тебя… Не бойся за меня, теперь я, правда, непреклонна…

ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ

Глава 11

Тамара лежала, зажатая между холодной стеной и Бейвандовым. Лежала с закрытыми глазами, делая вид, что спит, прижимая к холодной стене избитые плечи и руки, чтобы хоть немного унять боль.

В окно, сквозь голый виноградник был виден кусочек светлеющего неба. Значит, скоро утро.

Бейвандов дышал легко и глубоко. Как будто у него ничего не пропало, подумала Тамара.

Мешочек с рубинами она спрятала на кухне. Когда Бейвандов вечером заснул — они легли рано — Тамара маникюрными ножницами перерезала шелковый шнурок, на котором висел мешочек, бросила добычу на кухне в чемодан, а сама, вернувшись в комнату, стала одеваться. Но Бейвандов проснулся и тогда начался тарарам, который кончился бы бог весть чем, если бы не пришла Алла. А что будет утром? Бейвандов наверняка из квартиры ее не выпустит, а когда Алла уйдет на работу, опять станет бить. Если бы не рубины на кухне, можно было бы попросить Аллу вызвать милицию. Но какой смысл это затевать, если драгоценные камни приберет милиция? Бейвандов по своей тупости обязательно будет плести, что у него украдены часы, деньги или что-нибудь в этом роде, поэтому он и избил Тамару. Милиция будет искать тридцатирублевые часы, а найдет драгоценные камни стоимостью в тридцать тысяч. Вот это был бы для них улов! Бейвандов проснулся и зевнул.

— Грязный воровка! Я тэбе все кости перэломаю! — выругался он вполголоса, глядя на Тамару, встал и вышел справить нужду в кухонную раковину.

В комнате было совсем темно, но Тамара могла разглядеть почти голого Бейвандова вполне отчетливо — он стоял, покачиваясь, возле стола, на котором остались закуска и водка. Тамара в надежде затаила дыхание. Да! Бейвандов пил водку прямо из бутылки, она считала глотки. Три… четыре… пять… Очень хорошо! Может быть, все еще уладится! Скрипя пружинами, Бейвандов плюхнулся обратно на диван.

К операции «Рубины» Тамара готовилась серьезно. Знакомя Бейвандова с Жозефом, ударником из оркестра, она достаточно много слышала и сделала свои выводы. Конечно, и разговоры, и обещания были довольно туманны — у хороших людей есть возможность достать кое-какие камушки. Бейвандов на рудниках некоторых знает… Если бы Жозеф нашел среди своих знакомых моряков того, кто согласен купить… Не один, конечно! Из-за одного нет никакого резона гнаться в Душанбе! Ну, скажем, дюжину или две… И Тамаре стало ясно, что хранится в замшевом талисмане.

Отговариваясь то тем, то другим, Жозеф тянул время. Все считали его крупным контрабандистом, который обводит милицию вокруг пальца, на самом же деле это был мелкий спекулянтишка, способный лишь на то, чтобы, купив пару пачек сигарет «Winston» или «Marlboro», разглагольствовать о миллионах рублей. То выклянчит в кафе у какого-нибудь итальянца или грека солнечные очки, то пачку жевательной резинки или пару носков. Так постепенно он разоделся во все пестрое и, болтая о своих капиталах и о друзьях в разных портах мира, крутился в обществе таких же мелких скупщиков или их девиц.

Жозефу нравилась такая жизнь. Ему нравился блеск легенды собственного сочинения, нравилась его комнатушка, заставленная пустыми иностранными бутылками, куда он приводил девиц, и яркое солнце на небосводе. И вдруг является какой-то Мумин Бейвандов с тем, чтобы все это у него отнять. До чего же паршивая ситуация! Если Жозеф попытается продать эти драгоценные камни, хотя в успехе он очень сомневался, блеск легенды не померкнет, однако в тюрьме он вряд ли пригодится. А если Жозеф откажется продать драгоценные камни, то тщательно начищенная легенда потускнеет, и знакомые будут смотреть на него, как на трусливую вошь, какой он на самом деле и был. И Жозеф тянул время, делая вид, что ведет переговоры то с турками, то с египтянами, то с сирийцами.

Тамара первой поняла, что Жозеф — не того полета птица. И тогда она вспомнила об Альберте из Риги, с которым несколько лет назад познакомилась и весело провела время. Альберт однажды сказал, что его друг плавает механиком на торговом судне и, если надо, может спрятать от таможенников хоть самого черта. Когда они расставались, Альберт приглашал ее в гости, номер телефона у Тамары еще сохранился. Она об этом чуть не проговорилась Бейвандову, но вовремя одумалась. Ведь лично она ничего не выиграет! Разве что какую-нибудь мелочь в подарок. А Бейвандов и тот моряк получат огромные деньги. Если ей, Тамаре, перепала бы хоть часть, она уж сумела бы их потратить! Так, чтобы на всю жизнь запомнилось. Ах, если бы она знала, как разыскать хотя бы кого-нибудь из «ребят»!

«Ребятами» себя называла группа юношей из родного города Тамары, которые сумели утвердить свое господство в парке Весеннего района и в прилегающих к нему кварталах. Тамаре было пятнадцать лет, когда на танцплощадке она безумно влюбилась в одного из «ребят», намного старше себя. Несколько позже возлюбленный стал использовать Тамару как приманку. Возле гостиниц или в ресторанах она подцепляла «кавалера» и вела за собой в парк. По пути пили вино или водку. Когда бутылка попадала в руки Тамары, она, словно стесняясь, отворачивалась и подливала в нее раствор концентрированного нембутала. Вскоре «кавалер» во время поцелуев на скамеечке тут же засыпал, и тогда появлялся возлюбленный — забирал пиджак, кошелек, часы и туфли, если они были достаточно хороши. «Ребят» осудили на долгий срок лишения свободы: на их совести были грехи более тяжкие, а Тамару и еще двух-трех девчонок до наступления совершеннолетия отправили обучаться ремеслу в закрытом исправительном учреждении.

Перед тем, как дать нембутал Бейвандову, прелестная Тамара выклянчила у директора кафе отпуск и накрыла дома ужин. Однако, то ли таблетки теперь выпускали с меньшим содержанием нембутала, то ли Бейвандов к этому препарату был невосприимчив, но он проснулся, хотя по Тамариным расчетам должен был спать крепко, как медведь в зимнюю спячку.

Он проснулся, когда она еще полуголая искала на стульях одежду.

Улегшись рядом с Тамарой, Бейвандов снова дышал легко и глубоко. Последняя возможность. Сколько еще ждать? Десять минут? Полчаса?

Тамара выскользнула из постели бесшумно и ловко, как змея. Ожидая, пока Бейвандов заснет покрепче, она уже все продумала, рассчитала каждый шаг. Ни одного лишнего движения! Прижав белье и верхнюю одежду к груди, она стала осторожно открывать скрипучую дверь в соседнюю комнату.

Деньги лежат в шкафу, в ящике… Ах, да, еще паспорт… Паспорт обязательно нужен… Что ж я, дуреха, еще днем не уложила все в чемодан?

Прислушиваясь, не скрипнут ли под Бейвандовым пружины, она даже не подумала о документах Аллы, которые хранились там же.

Полностью она оделась только в подворотне соседнего дома, там же обнаружила, что забыла платок и перчатки, однако, возвращаться, конечно, не стала. С минуту она размышляла, что делать с чемоданом, и решила взять его с собой.

Кассирша аэропорта была по горло занята работой, ей некогда было изучать каждую фотографию, поэтому Тамара обнаружила, что взяла не тот паспорт, уже стоя в очереди на посадку в самолет. Оставалось рискнуть — в конце концов они с Аллой одного возраста, а этот паспорт получен еще во время учебы в средней школе.

* * *
В «Феникс» Тамара Лакомова попала случайно — у шофера автобуса, ехавшего из аэропорта, она спросила, как попасть в гостиницу. Шофер сказал, что вероятнее всего свободные места могут оказаться в «Фениксе», и когда Тамара выходила, указал дорогу.

В гостинице красавица свое лицо скрывала уже вполне сознательно — то наклоняясь, то поворачиваясь боком, когда администратор смотрела на нее. Она могла бы объяснить нечаянной подмену паспорта и перевести ее в детскую шалость, однако возможность встречи с милицией не приводила ее в восторг.

Когда Тамара позвонила Альберту, Минга собиралась в детский сад тренькать на рояле. Она слышала женский голос, который просил отгадать, кто звонит, поэтому перед уходом многозначительно сказала: «А ну, отгадай!»

Цауна Тамару помнил. Он охотно встретился бы еще разок-другой с пикантной официанткой из Ялты, но из-за Минги был категорически против превращения лирической миниатюры в эпопею.

— Знаешь, теперь я женат, — Альберт сразу объявил условия игры.

— Жаль, ты был толковый мужчина, — засмеялась Тамара.

— Женат, это ж не покойник…

— Я, Альберт, на мели… Только что прилетела в Ригу, а в кошельке даже десятки нет…

Держись от нее подальше, предупредил себя Альберт. Уж если по телефону зарится на твой карман, то держись от нее подальше!

— Послушай, золотко, — продолжала Тамара, — ты должен мне помочь… Я привезла товар, ты должен помочь его загнать…

— Что за товар?

— Рубины.

— Что? Кольцо?

— Камешки, Альберт, очень много камешков! Я смогу купить себе золотую ванну и купаться в шампанском и еще хватит уплатить тебе за то, чтоб целовал мне спину. Ясно?

— Я твоих шуток не понимаю.

— Это не шутки. Товар надо загнать. По телефону мы все равно ни до чего не договоримся.

— Запиши адрес… Это не мой, там живет мой друг. Бери такси и поезжай к нему. Ты говоришь — рубины?

— Да, нешлифованные рубины… Жена твоего друга не плеснет мне кислотой в глаза?

— Бери машину и отправляйся!

Если бы не занятые телефонные линии, Альберт Цауна справился бы со своей задачей еще быстрее. Нашел бы покупателя. Нет, это был не механик с корабля дальнего плавания, а совсем простой человек, который хотел как можно выгоднее вложить свои деньги. Альберт знал, что этот человек зароет покупку в углу своего сада и будет ждать лучших времен, когда подскочат цены. А дождавшись, будет ждать еще и еще. Парадоксально, но за перенос камушков с одного места земного шара на другое этот человек был готов заплатить тысячи. А еще считал себя умным, дальновидным и счастливым, заботящимся о своих потомках бог знает в каком поколении. Этот человек страдал аллергией к бумажным деньгам и сберкассам, платившим всего два процента в год, поэтому в последний период жизни искал реальные ценности, которые не попортит моль и на которые цена будет расти из года в год. И, конечно, рубины ему очень импонировали.

И все же Альберт был недоволен. Зачем ему в сделку втягивать Вильяма? Он вполне справился бы один, и тогда не пришлось бы делиться прибылью, но теперь поздно рассуждать, Тамара уже в пути. Это превратилось у них в систему: вместе они понемногу спекулировали — от одного к другому посылали продавцов разных товаров, чтобы сбить цену.

Позвонил Вильям.

— Алло! — Судя по голосу, он опять наклюкался. — Приехала эта твоя баба и за какое-то дерьмо просит пятнадцать тысяч!

— Предложи десять, я гарантирую!

— Ты думаешь? — Вильям засомневался. — Дома я больше не наскребу…

— Сперва опрокиньте по рюмочке коньяку!

— Это мы уже сделали трижды. У этих паршивых камней никакого вида…

— Плати!

— Ну, под твою ответственность, в этом барахле я ни бельмеса не смыслю!

— Попробуй за десять. Отдаст. Все одно эти камушки где-то украдены, а в Риге, кроме меня, она, наверняка, никого не знает. Я позвоню в магазин, чтобы до обеда не ждали, и приеду к тебе за ними.

Вильям заплатил Тамаре одиннадцать тысяч и, разыгрывая джентльмена, проводил до станции. Однако поезда он решил не дожидаться, потому что зимой здесь негде было выпить. Он распрощался.

Тамара ликовала. Она ходила по пустому и холодному залу ожидания из угла в угол и клялась себе, что станет настоящей дамой. Полет ее фантазии не достиг, конечно, высот недвижимой частной собственности, однако о ярко-красном лимузине она думала вполне серьезно. Она усядется в него и махнет в родной город. И подкатит в парк, к самой танцплощадке. Это будет шикарно! На ней будет черный облегающий джемпер из тонкой шерсти, чтобы выделялась упругая грудь. Вряд ли из «ребят» там еще кто-нибудь крутится. Интересно было бы повстречаться!

Тамара вышла на перрон и, все еще мечтая о своем триумфальном возвращении на танцевальную площадку, заметила телефонную будку. Она позвонила Альберту еще раз.

— Не хочешь выпить со мной шампанского? — спросила Тамара. — Мне хочется именно шампанского. Да, тебе еще раз спасибо, хотя у того типа денег не хватило…

— Он не купил?

— Те, что были со мной, купил, но у меня есть еще.

— Много?

— Почти столько же.

— Ты ему об этом сказала?

— Чего мне говорить, у него же больше нет денег…

От радости Альберт Цауна даже задрожал. Есть все-таки справедливость на свете. Остальные камушки он купит сам. И продаст сам. Не только алчность, но и осторожность велят ему купить эти камни. Чтобы Тамара в поисках покупателя не таскалась с ними где попало.

— У меня в холодильнике тебя ждет одна бутылка.

— Приличные женатые мужчины приглашают дам в гостиницу…

— Приезжай сюда, авосьпридумаем, что делать дальше! Мэтру, сто тридцать девять. Запомнила?

— Квартира?

— Я буду торчать у окна и ждать тебя.

Цауна видел, как Тамара подъехала на частной машине. Она вышла и долго поправляла волосы, машина успела тем временем отъехать далеко. Потом не очень твердой походкой перешла улицу и остановилась, пропуская трамвай. Но вдруг она увидела возле окна Альберта, кокетливо улыбнулась ему и внезапно, неизвестно почему, шагнула вперед, попав прямо между вагонами трамвая. Рядом с Тамарой в этот момент никого не было, но, когда раздался ее крик, и трамвай начал тормозить, Альберт Цауна заметил бегущего по улице Лоню мужчину, личность которого и причины бегства, наверно, так и останутся невыясненными. Однако, увиденное Альбертом Цауной, позволяет утверждать, что к смерти Тамары Лакомовой бегущий человек не имел никакого отношения.

Глава 12

Серая тюремная машина, которая везла арестованных из камер Управления внутренних дел, остановилась на перекрестке в ожидании Зеленого света. Кузов машины продольно разделен на две части узеньким коридорчиком, по обе стороны которого расположен ряд так называемых «боксов». «Бокс» — что-то вроде камеры шириной в стул, где арестованный должен сидеть, поджав колени к подбородку. «Боксы» один от другого отделены металлическими перегородками, летом они нагреваются так, что в них нечем дышать: свежий воздух поступает только через вентиляционные отверстия, просверленные в дверях, а зимой здесь дрожат от холода даже те, кто в ватнике.

Когда машина тронулась, и мотор заработал громче, в одну из перегородок осторожно постучали.

— Вильям? — спросил голос шепотом.

Человек, к которому голос обратился из-за перегородки, по-латышски не понимал, но он догадался, что было, названо какое-то имя.

— Бейвандов, — ответил он шепотом. — Мумин Бейвандов. Таджикистан. Памир…

— Послушай, друг Бейвандов! Узнай, нет ли с той стороны Вильяма Аргалиса!

Бейвандов осторожно постучал в другую перегородку. Вскоре Цауна получил ответ, что Аргалис в предпоследнем «боксе».

— Слушай, друг Бейвандов! Надо передать Аргалису, что он должен изменить показания. Все валить на Лакомову. Лакомова приставала к нему как к мужчине. Лакомова просила спрятать камушки… И главное — никаких денег он Лакомовой не давал! Ни рубля! Я скажу то же самое — когда с Вильямом, к которому я сам послал Лакомову по телефону, никакой любви не вышло — жена Ирена помешала — она, очевидно, примчалась ко мне — адрес и телефон я ей дал когда-то в Ялте. И ни слова про моряков, которым я эти камешки обещал продать. Моряков пусть он непременно выбросит из головы. Понял, друг Бейвандов?

Лицо Бейвандова налилось кровью, и глаза загорелись, как у зверя, но он выполнил просьбу. Он даже подождал и передал ответ Аргалиса: — Не думай, что другие глупее тебя!

В «боксе» Дауны наступила длительная тишина. Ее прервал Бейвандов.

— Сколко вы ей за камушки заплатыл?

— Одиннадцать.

— За такой камни толко одыннадцать?

— Мы покупали, чтобы на них заработать.

— Толко одыннадцать? За такой камни толко одыннадцать? — Бейвандов вдруг закричал. — Бандыты! Аферысты! В Одесс за такой дело вам бы глотка пэрерэзал. Одыннадцать тысяч за такой камни!

По жестяному полу коридора застучали сапоги часового.

— Что за крик?

— Одыннадцать тысяч! Толко одыннадцать тысяч за такой камни! — неслось из «бокса» Бейвандова.

— В карцер захотел?

— Гражданин натшалник! Толко одыннадцать тысяч за такой камни!

Слегка затрясло на брусчатке, лязгнули, захлопываясь, металлические ворота, и машина мягко вкатила в асфальтированный тюремный двор.

Господь на небесах для всех один, но каждый — сам по себе…

ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!

Глава 11

Шеф сидит, словно окаменел. Он очень внимательно слушает. Руки скрещены на письменном столе, губы чуть вытянуты вперед.

На нем элегантный костюм, сорочка цвета лососины и широкий модный галстук.

Я немного смущен, потому что впервые нахожусь в кабинете Шефа, когда здесь другие люди, но он меня только что сам вызвал.

— Присядьте, Добен! — Шеф взглядом показывает мне на стул возле стены, и вот он опять — весь внимание.

Теперь я могу рассмотреть посетителей Шефа. Их двое. Женщина в темном цветастом брючном костюме, аккуратно причесана, не очень молодая, но с привлекательным, ухоженным лицом; и мужчина лет около шестидесяти. Он строен, в скромной форме пехотного офицера без погон. На груди — орденские колодки.

Мужчина говорит без передышки, женщина только моргает и время от времени прикладывает платочек к уголкам глаз, промокая навернувшиеся слезы.

— В том, что мы с товарищем Мукшане абсолютно честные люди, до сих пор не сомневался никто. Руководимая нами фабрика «Мода» — не самое передовое предприятие, но мы не раз занимали почетные места в масштабах министерства и района. — То, что слышу я, является продолжением какого-то длинного разговора.

— Даже этому вашему так называемому инспектору Синтиньшу не удалось доказать, что к нашим рукам прилипла хоть одна государственная копейка!

Полковник снимает свои толстые очки и кладет их на письменный стол. У него маленькие колючие глаза.

— Доказано, что вы скрывали возможность экономить ткань.

— Это неправда, мы даже получали премии за экономию ткани!

— Вы показывали только ничтожную часть экономии.

— Мы это делали в интересах государства! — У мужчины от волнения начинает дрожать голос. — У меня награды! Я солдат. И всегда был и буду преданным солдатом! Вы понимаете, что это значит?

— Это очень важно. Выбирая меру наказания, суд принимает во внимание личность подсудимого. К сожалению, я вам не могу уделить больше времени. — Шеф встает, чтобы проводить посетителей до двери.

— Теперь он будет на вас жаловаться, — говорю я, когда за ними закрывается дверь.

Шеф не отвечает. Он стоит у окна и смотрит на улицу. Я, кажется, понимаю, что полковника удручает. Ведь этот человек, который только что был здесь, не чувствует себя виновным. Он получит наказание, терпеливо его снесет и все-таки будет думать, что он не виноват.

ЭПИЛОГ

Во всех углах сарая стучали молотки. Стук был неритмичным, звуки, словно залетевшие в помещение птицы, бились о стену, потом о потолок и наконец вырывались в окно, взлетая в светло-голубое небо.

В глубине, за штабелями готовых ящиков — их надо было складывать высокими рядами аккуратно один на другой в середине сарая, чтобы грузчикам легче было выносить их во двор, — работали рабочие тарного цеха исправительно-трудовой колонии.

Вильям перерубил проволоку на связке досочек, сложил аккуратным рядком боковину каркаса будущего ящика, специальной широкой вилкой подхватил гвозди так, чтобы шляпки расположились в одну сторону, и стал их забивать. На каждый гвоздь — один удар.

Раз, раз, раз, раз — гвозди входили в мягкую древесину, как в масло. А теперь с другой стороны досок — раз, раз, раз, раз! Так. Хорошо!

Из сустава указательного пальца левой руки все сочилась и сочилась кровь. Ничего, пройдет… На левой руке ссадин и синяков было много, и уже стало привычным, что она всегда болит, всегда перемазана зеленкой. Для сколачивания ящиков тут применялись не обыкновенные молотки, а очень тяжелые, с насечкой, чтобы от удара по гвоздю — увеличивалось трение. Стоило только какому-нибудь гвоздю погнуться, и левая рука оказывалась в опасности. А гвозди гнулись: нет-нет да попадется в связке заледенелая доска, потому что по ночам еще крепко подмораживает. А в лед гвоздь мягко не входит. Обычно или доска с легким треском раскалывается или гвоздь гнется.

Вильям приложил указательный палец к губам и пососал рану. На минуту боль утихла.

В щели между рядами ящиков показалась старческая голова с очень гладко выбритым лицом. Это был посыльный администрации колонии, тоже заключенный.

— Аргалис? — спросил посыльный властно.

Вильям кивнул.

— Немедленно следуйте за мной!

Посыльный на своем посту чувствовал себя настолько выше других, что даже не объяснил, куда Вильяма поведет.

Лавируя между грудами досок, штабелями ящиков и автомашинами, прибывшими за готовой продукцией или доставившими материалы, они вышли к двухэтажному зданию швейного цеха. Наверху с дикой скоростью, будто соревнуясь в беге, гудели электрические швейные машинки.

Посыльный влез в лужу — единственную вестницу весны здесь, за высоким забором — и на миг забыв о своем общественном положении, громко выругался.

— Жди здесь! — скомандовал он, когда они пришли в административный корпус. А сам пошел дальше по коридору.

В окно была видна улица перед воротами колонии. Кусочек свободы. Свобода! Кусочек совсем другого мира. Того мира, который сам по себе имел огромную, ни с чем не сравнимую ценность! Ему казалось, что никогда в жизни ему ничего другого не будет нужно, как только находиться в этом мире.

Далеко на улице он увидел красиво одетую женщину, которая с тяжелой сумкой направлялась сюда. Женщина в белом брючном костюме и пурпурно-красном пальто — на серой, мощеной, пустой улице. Походка ему показалась знакомой.

Это была Минга, она несла Цауне передачу.

Когда было объявлено, какую меру наказания требует прокурор для каждого, когда были выслушаны речи адвокатов и прозвучали последние слова обвиняемых, когда суд удалился на совещание, подсудимых увели обратно в камеры. В эти несколько часов одиночества Альберт Цауна как бы подвел итоги жизни. Нет, эти раздумья не имели ничего общего с биологической смертью: он прощался с той жизнью, по которой прогуливался с улыбкой и смехом. Это была оценка перспектив без иллюзий. Он обрел вдруг удивительную кротость, ни на кого не сердился. Потому что он прощался. С привычной работой, с привычными удобствами, с привычным образом жизни, с друзьями и знакомыми, с Мингой.

Минга и так для него сделала больше, чем он мог надеяться. После ареста Альберта она стала чрезвычайно активной, работала с утра до вечера, чтобы было чем рассчитаться с адвокатами, собирала положительные характеристики с бывших мест работы Цауны и осаждала следователей просьбами о внеочередных передачах. И если ее выдворяли в одну дверь, она входила в другую.

— Если мне все-таки дадут менее десяти лет, то это будет заслуга Минги, — размышлял Цауна. — Но после суда, все равно придет бумажка о расторжении нашего брака. Я даже не понимаю, почему она до суда так старалась, ведь все имущество конфисковано, а эти пустые комнаты и так ей достались бы…

Пролетели недолгие месяцы тюрьмы, наступили долгие годы колонии. А Минга все еще приходила и приносила. И Цауна расцвел, исчезла его флегматичность, он опять ожил.

— Я, правда, ничего больше не понимаю, — самодовольно жаловался он Вильяму. — Будем говорить откровенно! Какой из меня будет женский угодник, когда я выберусь отсюда! Я Мингу не понимаю!

Вильяма арестовали на работе, и по стечению обстоятельств Ирена узнала об этом за час до появления милиции в роскошном их особняке. Оказалось, что она того только и ждала. Это был как сигнал к старту. Хрустальные вазы и стаканы она упаковала в чемоданы и увезла к одной подруге, шубы к другой, деньги и облигации к дальней родственнице, она даже успела отогнать машину, но милиция ее обнаружила и описала вместе с мебелью и домом. С момента ареста Вильям для Ирены перестал существовать и если ее часто можно было видеть в помещениях юридических консультации, то потому, что она пыталась отсудить себе часть конфискованного имущества. В единственном письме, которое Вильям получил от нее в колонии, были лишь сетования на то, что большинство спрятанных вещей она не может получить обратно. Возможно, это была неправда, и Ирена просто старалась подготовить его к известию о том, что ему ничего не принадлежит.

Суд долго обсуждал судьбу Вилберта Зутиса. Случай был необычный. С одной стороны, он несомненно был соучастником, но с другой — это был человек, который добровольно отказался от продолжения преступной деятельности, а награбленные деньги внес в фонд государства. Как ни старался Синтиньш, он не смог доказать, что это сумма меньше той, которую Зутис получил в действительности. Зутис выкручивался так, что чертям в аду тошно было — а выкручиваться он умел. К тому же были представлены идеальные характеристики из колхоза, в котором Зутис теперь работал помощником главного механика, сам председатель колхоза готов был явиться в суд защищать его. И еще тетя Агата, которая жила теперь в Вирпени на его иждивении, да справка о том, что его жена ожидает ребенка.

Уже почти решили осудить Зутиса на поселение в определенном районе, но уперся один из заседателей. В конце концов Зутису дали четыре года условно. Последнее известие о нем, которое пришло в колонию, было таково: Вилберт ищет на автомобильном рынке «жигули»-фургон с прицепом.

— Иди за мной! — сказал посыльный и повел Вильяма дальше по коридору.

Начальник производственного отдела колонии попросил Вильяма сесть.

— Закройщик швейного цеха в следующем месяце выходит на свободу, — сказал начальник. — Мы, Аргалис, обсудили вашу кандидатуру. Что вы сами на это скажете?

— Нет… — пробормотал Вильям.

Начальник сдержанно улыбнулся.

— Не торопитесь с ответом, времени еще достаточно… у меня все.

Ранка на пальце левой руки по-прежнему ныла, и, шагая через двор, Вильям снова стал ее посасывать. Он свернул в санчасть, чтобы медсестра смазала ее зеленкой, а то еще загноится.

За столом медсестры сидел Джонг, облаченный в безукоризненно чистый белый халат. Перед ним стояла алюминиевая миска с жареной картошкой, плавающей в жиру — такую в общей столовой не выдавали даже по праздникам — и ломоть мягкого ржаного хлеба. Сразу по прибытии друзья устроили Джонга в санчасть уборщиком. Он был в числе элиты. Как почти весь обслуживающий персонал колонии.

— Что ты шляешься в рабочее время? — лениво спросил Джонг.

Узнав, зачем пришел Вильям, он на минуту задумался, потом торжественно открыл стеклянный шкафчик, где хранились простые лекарства, к которым дозволялось подходить, достал бутылочку и смазал палец Вильяма зеленкой. Рана заныла нестерпимо. В открытое окно сияло солнце и слышались неритмичные удары молотков из тарного цеха.

Прошел первый год заключения.

ВЫХОЖУ НА СВЯЗЬ Очерки о разведчиках

Ордена Трудового

Красного Знамени

Военное издательство

Министерства обороны СССР

Москва —1970

Составитель

капитан 1 ранга В. П. КУДРЯВЦЕВ

Предисловие

Наверное, мало найдется таких профессий, которые требовали бы от человека столько мужества и бесстрашия, выдержки и стойкости, находчивости и умения владеть собой, как профессия разведчика. Выполняя свою секретную миссию, находясь постоянно в окружении врагов, разведчик должен работать так, чтобы ни у кого не могло возникнуть и тени подозрения относительно его настоящего лица, его истинных планов и намерений, возложенного на него задания.

Предлагаемая вниманию читателя книга с документальной достоверностью рассказывает о славной деятельности советских разведчиков, работавших в годы войны на территории Польши и Чехословакии, Германии и Болгарии, Венгрии, Румынии и Югославии. Вместе с ними, презрев опасность, отважно действовали патриоты этих стонавших под игом фашизма стран.

Смелые и решительные действия бойцов невидимого фронта во многом помогали своевременно распознавать замыслы противника, упреждать и срывать намеченные им боевые операции.

Очерки, за которыми стоят скупые строки донесений разведчиков в Центр, рассказывают о великой силе духа, об отточенности знаний и навыков людей этой трудной и опасной профессии. Авторы очерков сумели убедительно показать, что главным стимулом успешного выполнения поставленных перед разведчиками заданий была неистребимая вера в дело, которому они служили, их пламенная любовь к социалистической Родине и священная ненависть к ее врагам.



И. Колос ПРЫЖОК В ТЕМНОТУ



Фронт приближался к Висле. На польской земле раскатисто ухали пушки, с воем проносились снаряды «катюш», грозно рычали танки. Они крушили гитлеровские позиции, и хотя враг отступал, но он в ярости еще сильно огрызался. Это было в суровые дни лета 1944 года. Я тогда написал родным письмо: «Вот уже три года, как мы воюем с гитлеровцами. Сегодня у нас большой день: долго мы готовились и теперь двинулись вперед. Вы, наверно, уже знаете об этом из газет. Если успех будет развит и дальше, то всю Белоруссию удастся освободить в несколько недель. Близок конец войны!»

Это письмо я написал 23 июня 1944 года. Действительно, прошло немногим больше месяца, а мы уже были в Польше. Слева от нас совместно с Войском Польским наступали части другого нашего фронта. Перейдя Западный Буг, они недели на две раньше нас пересекли границу.

Гитлеровские армии пытались оторваться от передовых советских дивизий, взрывали мосты на дорогах, яростно контратаковывали, но не выдерживали наших ударов и снова откатывались. Наступавшие войска не давали им ни дня передышки.

После взятия Минска-Мазовецкого (а это так близко от Варшавы!) многие мои товарищи из соседней польской части вспоминали даже расписание довоенных местных поездов из этого города в Варшаву, перечисляя промежуточные станции. Да, Варшава была уже близко, но каждый шаг к ней давался нашим войскам с огромным трудом.

2 августа разведывательные органы фронта получили данные, что в Варшаве будто бы началось восстание. Сначала никто не поверил. Однако известие вскоре подтвердилось. Что же это значит? Неужели гитлеровцы бросили на правый берег все наличные силы и настолько ослабили свой варшавский гарнизон, что с ним могли справиться небольшие повстанческие отряды? Это было уж слишком невероятно. Ведь наши летчики, делавшие ежедневно по нескольку боевых вылетов, докладывали, что в Варшаве большое скопление тыловых частей, специальных и вспомогательных войск противника. Много скопилось там зенитных средств и тяжелой артиллерии. По шоссейным дорогам подтягивались новые танковые соединения гитлеровцев. Везде отмечалось появление новых гитлеровских частей. Они были сняты и переброшены из Франции и Италии.

Из Варшавы слышались стрельба и взрывы. В разных местах пылали пожары. Иногда прорывались одиночные фашистские самолеты и сбрасывали на город бомбы. Плотный дым застилал большую его часть, но мы уже знали, что повстанцы разделены на несколько разобщенных, окруженных противником групп. Весь берег теперь был в руках гитлеровцев.

Советское командование стало доставлять повстанцам по воздуху вооружение, боеприпасы, продовольствие и медикаменты. Одновременно, чтобы разведать силы и состав гарнизона противника в Варшаве, оно забросило в город группу разведчиков. Но она бесследно исчезла. Не отозвалась на позывные и вторая посланная группа разведчиков. А нужно было срочно разобраться в обстановке в охваченной восстанием Варшаве. Поэтому было принято решение послать в Варшаву еще одну группу.

Вскоре я получил приказ срочно выехать в город Седлец, в штаб 1-го Белорусского фронта. Когда я прибыл в этот городок, по его улицам сновали штабные легковые машины, грохоча, проносились грузовики. Над городом часто пролетали, держа курс в сторону фронта, поблескивавшие на солнце эскадрильи серебристых «ильюшиных». Я смотрел им вслед, поверх крыш, в сторону холодного и низкого горизонта: за ним проходила линия фронта, а еще дальше, за Вислой, лежала восставшая Варшава.

Через полчаса я уже докладывал в штабе о своем прибытии и через несколько минут был принят командующим фронтом.

Когда я вошел и представился, он сказал:

— Я уже знаю о вас, товарищ Колос. Мне доложили. Присаживайтесь…

Я сел и, всматриваясь в командующего, приготовился слушать.

— Вам, по всей вероятности, известно, что в Варшаве поднято восстание?

— Известно, товарищ командующий.

— Так вот. Мы уже не первый день направляем самолетами в Варшаву медикаменты, оружие и продовольствие для повстанцев, но не знаем точно, куда все это попадает. Так что вам, — командующий встал, встал и я, — поручается ответственное задание: завтра вылететь на самолете в Варшаву, десантироваться к повстанцам, организовать разведку укрепленных точек противника, выяснить наличие войск и техники гитлеровцев в Варшаве и информировать нас обо всем этом по радио. Кроме того, свяжитесь с командованием Армии Людовой и сообщите нам результаты выброски грузов, в чем они нуждаются и какая им нужна поддержка. С вами вылетит радист — ваш старый друг Дмитрий Стенько. Вам ясно?

— Так точно, товарищ командующий! А насчет Стенько — спасибо, действительно боевой друг, испытанный…

— Выполняйте!

Очень хорошо запомнились мне последние минуты перед вылетом.

Вечер выдался на славу, теплый, безветренный. Мы слушали последний выпуск сообщений с фронта на радиостанции сержанта Стенько, когда к дому подкатил в «эмке» полковник Александр Васильевич Романовский, наш старый знакомый, снаряжавший и отправлявший нас не в один опасный путь.

Он был подчеркнуто спокоен, немногословен, и только какая-то натянутость, проскальзывавшая в его шутках и репликах, выдавала его глубокую внутреннюю озабоченность.

После того как в последний раз были проверены и оружие, и одежда, и вещевые мешки, и взятые с собой документы, мы долго сидели в землянке и говорили о предстоящем задании, о варшавском восстании, о судьбах Польши. Я внимательно слушал и запоминал мудрые советы полковника. Керосиновая лампа над столом чадила…

В человеческой памяти обычно очень странно переплетаются факты важные, значительные, но полустертые временем, с фактами, не столь уж важными, но по сей день сохранившими свою остроту и яркость. Очень хорошо запомнились мне последние минуты перед вылетом. Стоим мы в темноте у самолета, кричит что-то полковник Романовский, но голос его заглушает шум яростно заработавших моторов. Наверное, весь состав легко-бомбардировочной эскадрильи высыпал на поле провожать нас в ту памятную сентябрьскую ночь. Мы — я и Стенько — улыбаемся им смущенными улыбками — подумаешь, дело какое! Я на ощупь нахожу и пожимаю чьи-то руки. Лиц не разглядишь. Вспыхивают только огоньки папирос… Вот стоит передо мной Дмитрий Стенько. С ним мы не прощаемся — ведь через час-два встретимся…

— Ну, пока! — говорит он и уходит к своему самолету.

«А может быть, все-таки нужно было бы пожать руку Дмитрию? — думаю я, устраиваясь поудобнее в кабине позади летчика. — Кто знает!..»

Мотор заработал, и наш маленький По-2 поднялся в воздух. Вслед за ним взлетел и второй самолет, на борту которого находился Стенько.

Перед Прагой, предместьем Варшавы, занятым войсками нашего фронта, мы предъявили наш паспорт — зеленую опознавательную ракету и пошли на резкое снижение, перелетая Вислу на бреющем полете. Немцы сразу же нащупали нас установленными над Вислой прожекторами, открыли огонь. За гулом моторов — наши самолеты летели рядышком — послышались частые разрывы снарядов, повизгивала шрапнель. Трассирующие пули высекали в багровой мгле цветной пунктир, отражаемый близкой гладью реки; они неслись навстречу нашим самолетам, подобные мельчайшим осколкам метеоритов. С каждой секундой становилось вое «горячей» — немцы вели зенитный огонь со всех варшавских окраин.

Только центр города безмолвствовал; обрамленный венком орудийных вспышек, он казался сверху глубокой черной ямой. Причем диаметр ее, как я успел заметить, был не столь уж велик.

Я забыл о зенитках. Главное, выпрыгнуть не к немцам, а к повстанцам. Ну, лейтенант Лященко, не подкачай!

Пилот поднял руку. Это мне!.. Борясь с осатанело свистящим, насквозь пронизывающим ветром, я выбрался на плоскость. Внизу густо дымились занятые повстанцами кварталы, местами проглядывало пламя. Очертания ясно различимых теперь улиц, кварталов, площадей совпадали с хорошо запечатленной в моей памяти картой Варшавы.

Вот это, должно быть, мост Понятовского, а это, верно, Маршалковская. Последняя минута… Я мельком взглянул на часы — 3.10. Лященко выключил мотор, слышнее стал могучий ветер, слышнее выстрелы… Ближе… Ниже… Где Дмитрий? Заставляю себя смотреть вниз… Пилот Лященко!.. Что же он медлит?!

В ту секунду, когда земля стала невыносимо близка, когда остовы многоэтажных домов часто замелькали подо мной, Лященко резко взмахнул рукой — «Пошел!»

Часто вспоминал я потом этот полет и прыжок, но до сих пор не могу избавиться от впечатления, что парашют раскрылся почти в тот самый момент, когда я приземлился, — с такой малой высоты я выбросился из самолета.

Помню едкий запах гари. Снизу взметнулись каменные скалы домов, пики балок, изломанные стропила крыш. От сильного удара потемнело в глазах…

Когда сознание стало ко мне возвращаться, я смутно, как бы со стороны, почувствовал, что еще жив. Правой ослабевшей рукой провел по голове, лицу, ощупал грудь. Левая рука, по самое плечо налитая жаром и тяжестью, была неподвижна. Я попытался согнуть ноги в коленях: они одеревенели, но все-таки повиновались. Кругом — непроглядная мгла, а в ней мелькают какие-то неуловимые искры. Очевидно, у меня рябит в глазах… Кружилась голова, сильно тошнило. Неужели я ослеп?

…Медленно возвращались ко мне слух и зрение. Я лежал на груде мусора, раскрошенного кирпича, бетона и битого стекла. Откуда-то снизу сочился удушливый дым. Меня охватило такое волнение, что я едва смог трясущейся рукой дотянуться до финки… Спокойнее, спокойнее!.. Ну вот, наконец-то! Не легко одной рукой собрать стропы, обрезать их, особенно когда не можешь избавиться от этой проклятой торопливости…

Невдалеке послышался шорох осыпающегося щебня. Я выронил финку и схватился за гранату у пояса… Тихо…

Подождав немного, отстегиваю пряжки лямок на груди, стаскиваю с левого плеча планшет. Пистолет на месте… Хорошо!

Снова послышался шорох. В дыму, где неясно виднелись причудливо изогнутые железные балки, я начал различать какие-то тени. В это время в лицо мне ударил луч прожектора. Неподалеку, выделяясь из хаотического гула, громко затрещали автоматные и пулеметные очереди. Свет скользнул и исчез, стрельба утихла. Прошла минута тишины. Опять!.. Опять тот же шорох щебня. Глухо, неразборчиво прозвучала брошенная кем-то фраза.

Люди приближались. Что-то звякнуло, снова посыпался битый кирпич. Он падал куда-то вниз, как в пропасти, и будил гулкое эхо. Где же я? Неужели где-то высоко над землей? Я раскрыл глаза так, что от чрезмерного напряжения выступили слезы. Шагах в десяти от меня вспыхнула спичка. Взволнованный возглас… Громко щелкнул поставленный на боевой взвод пистолет…

— Тутай, Стефек, тутай!.. Пач — спадохрон!

У меня отлегло от сердца — поляки!.. Да, но какие?!

— Кто вы? — с трудом сказал я, не узнавая собственного голоса.

Легко касаясь руками перекрытия, ко мне пробирался человек. За ним вынырнули из темноты еще двое.

— Стой, ни шагу! — хрипло выкрикнул я.

Люди остановились.

— Вы русский?..

Не опуская пистолета, я сделал попытку привстать. В это время нас всех ослепил яркий свет. Я снова потерял сознание.

Когда открыл глаза, надо мной в тусклом багровом зареве висело серое предутреннее небо. Рядом, отброшенный силой взрыва, широко раскинув руки, лежал убитый поляк. Его одежда, скрюченные руки и лицо были покрыты слоем красной кирпичной пыли.

Новая группа людей появилась так неожиданно, что я не успел взяться за оружие. Поздно было пробовать повернуться или встать. Я прикрыл ресницы и, незаметно осмотревшись вокруг, взглядом нашел свой пистолет, выпавший из моей руки во время взрыва. Он упал в груду битого кирпича, торчал только один ствол, и дотянуться до него было нельзя. Оставался нож и граната. Медленно начал я подтягивать руку к поясу…

Ко мне спокойно подходил молоденький подтянутый польский офицер.

— Русский? — произнес он, глядя на мои погоны.

— Так есть, русский! — послышался за его спиной звонкий голос юноши, которого поручник называл Юзефом. Он опустился на одно колено и положил руку на грудь.

— Дышит! Жив русский летчик! — обрадованно воскликнул он, оглядываясь на товарищей, стоявших за офицером. Неловко ступая по кирпичам, те подошли и обступили меня.

Сделав вид, что очнулся, я открыл глаза и приподнял голову. Серые в рассветном сумраке лица тронула смутная улыбка, осторожные руки подняли меня. Я встал и тут только почувствовал боль в левой ноге, которая подламывалась подо мной. Видно, ее здорово ушибло при взрыве, а возможно, это были последствия удара во время приземления. Левая рука была странно вывернута и распухла. Кто-то из пришедших потянул ее и опустил. Сустав стал на место. Но рука безжизненно повисла, и ее пришлось подвязать. Мое сознание работало как-то особенно четко. По крайней мере, я отметил про себя, что хотя и чувствую боль в голове и слышу шум в ушах, однако схватываю все окружающее с какой-то необыкновенной быстротой. Только говорить не хотелось, вернее, это было слишком трудно, и я молчал.

Бережно поддерживая, повстанцы повели меня вниз по изуродованной лестнице разбитого снарядами дома. Юзеф нес мой шлем, найденный в кирпичах. Он заботливо отряхивал его, протирал очки и любовался ларингофонами.

Мне посчастливилось. Я мало пострадал, хотя и упал не на землю, а на разрушенный чердак над шестым этажом. Разрыв фашистской мины, убившей первого подошедшего ко мне поляка, только оглушил меня. Вторая группа людей, оказавшихся друзьями, проявила обо мне трогательную заботу. Будет ли так же счастлив Стенько?

Когда мы спустились двумя этажами ниже, Юзеф остановился и сквозь пролом указал мне на соседнее здание. Это была развалина, которую, казалось, вот-вот сдует ветром.

— Гитлеровцы! — сказал Юзеф.

С визгом посыпались пули. Пришлось немного переждать.

Я воспользовался остановкой, чтобы сказать Юзефу о сержанте Стенько. Как обрадовался Юзеф, услышав русскую речь! До этого я все время молчал, и он уже начал сомневаться, понимаю ли я его. Юзеф обещал немедленно снарядить группу на поиски «второго русского летчика».

Мы наконец спустились на улицу и сошли в подвал.

— Здесь! — сказал Юзеф.

Так я попал к варшавским повстанцам.

* * *
Несколько подвешенных к сводчатому потолку самодельных фонарей слабо боролись с темнотой, упорно подступавшей к нам из углов. В подвале было людно. Человек двадцать повстанцев окружили нас. Каждый старался протиснуться ближе. Они разглядывали мои погоны и перешептывались — должно быть, обсуждали, какой у меня чин. Юзеф вышел и тут же вернулся со стулом в руках. Вместе с Юзефом явился человек, в котором я сразу признал командира. Повстанцы с уважением расступились, пропуская его. Человек этот крепко сжал мою руку и долго держал ее в своей сильной, слегка дрожащей руке.

— Майор Сенк, командир сводной группы Армии Людовой.

— Капитан Колосовский.

Так это группа Армии Людовой партизан, руководимых Польской рабочей партией!.. Но кто же Юзеф?.. Кто он? Я решил выяснить это немного позднее.

— Поиски вашего товарища продолжаются, — обратился ко мне Сенк, пока медсестра, сняв с меня китель, перевязывала руку. В подвале стало так тихо, что слышались выстрелы, доносившиеся с улицы.

С майором Сенком и многими другими повстанцами я сразу же нашел общий язык и несказанно обрадовался этому. Понял, что и здесь — в Варшаве — мы, советские люди, имеем верных и преданных друзей.

Окончив разговор со мной, майор Сенк подозвал Юзефа:

— Как со вторым десантником?

— Пока еще не найден! — доложил Юзеф. — Разрешите мне пойти на поиски?

Я тоже не мог больше сидеть и гадать, что случилось с Дмитрием. Медсестра не хотела отпускать меня. Она настаивала, чтобы я немного отдохнул. Но разве я мог хоть минуту быть спокойным, не узнав о судьбе Дмитрия?!

Со мной пошли повстанцы Юзеф и Хожинский. Они повели меня по каменным катакомбам под городом. Мы шли по подвалам, котельным и соединявшим их траншеям. Трудно рассказать об этом пути. Мне иногда и сейчас еще снятся узкие каменные коридоры, холодные стены, мерзкая плесень и скользкие трубы, за которые приходилось держаться, чтобы не упасть. Мы часто спотыкались во мраке этих зловещих подземелий…

Иногда стены сдвигались, и над нами нависал неровный потолок. Приходилось идти не только сгорбившись, но и пробираться ползком. Однако и сюда доносилось еле слышное, слабое — слабее биения сердца, — далекое и частое уханье снарядов.

Мы попадали то в просторные подземелья, то в подвалы домов-гигантов.

В одной из таких каменных пещер, глубоко под землей, дорогу нам преградил труп, лежавший поперек коридора. Луч фонарика осветил юбку, как саваном, покрывшую ноги, и затейливую шляпку с примятыми цветами, вырезанными из разноцветного фетра. Светлые пряди волос обрамляли иссохшее лицо. Руки были костлявы и желты, словно в лайковых перчатках.

— Швабы застрелили, — с горечью произнес Юзеф.

— Здесь они были вчера, а сегодня их выбили отсюда.

Затем мы снова шли траншеями и вступили в последний на нашем пути подвал. Он был пуст. На полутемной лестнице, ведущей на улицу, сидел белобородый поляк. Старый мундир польского солдата мешком висел на его худых плечах. На коленях у старика лежала охотничья двустволка. Ее треснувшее ложе было стянуто проволокой. Услышав наши шаги, старик обернулся и кивнул головой в сторону подвала:

— Есть еще там живые? Я вот дежурю пока… Нельзя никого на улицу выпускать, здесь стреляют… А может, там и нет никого?

Он пристально всмотрелся, остановив взгляд на моих погонах, затем встал.

— Кто вы такой? — торопливо, смешивая польские и Русские слова, спросил он. — Неужто русский?

— Русский летчик… капитан! — ответил за меня Юзеф. — Вы, дедушка Адам, караульте строже.

Старик вытянул руки по швам, выпятил грудь.

— Слушаюсь, пане плютоновый! — с неожиданной силой и солдатской четкостью ответил он.

Старик был очень истощен и мог показаться человеком, потерявшим представление о жизни, утратившим грань между прошлым и настоящим. Именно это на минуту пришло мне в голову, когда я увидел его мундир. Но тут же я почувствовал, что ошибся. Передо мною предстало нечто более сложное и значительное. В дни смертельного голода и губительного огня, видя, что решается судьба родины, судьба его народа, старик взял в руки оружие. Кто и зачем поставил его на этот никому не нужный, как мне показалось, пост? Мне это было неизвестно. Может быть, он сам решил здесь остаться под огнем, чтобы охранять «гражданских людей»?! Старик был военным до мозга костей и выполнял свой долг как солдат.

Мы поднялись по ступенькам и вошли в подъезд. Дверь косо висела на одной петле.

Юзеф вдруг прикрыл рукой глаза:

— Пятый день света белого не вижу. Все больше по подземельям… Только рассветает, а мне так резануло глаза, будто уже полдень…

Улица была завалена грудами кирпича и камня. На самую высокую кучу нелепо взгромоздился и прочно стоял на ножках стол — самый обыкновенный обеденный стол, закинутый туда взрывом. Из-за ближних развалин часто бил миномет. То и дело рвались мины. Улицу группами перебегали люди. Я видел, как бежала с чемоданом, держа за руку мальчика лет семи, высокая женщина в мужском долгополом пальто. За ней, сгибаясь под тяжестью сундучка, спешила старушка в старомодном пальто и высоких ботинках на шнуровке. Они скрылись в подъезде какого-то дома, который глядел на улицу пустыми глазницами окон.

Разглядывая исковерканные стены домов, я думал: «Как тут найдешь Дмитрия?»

Мы пересекли улицу, с трудом пробираясь среди обломков. Следовало бы перебегать от укрытия к укрытию, но бежать я не мог — долгий переход по подвалам и траншеям вконец измучил меня.

— Ложись! — крикнул я по-русски, заслышав быстро нарастающий свист мины.

Мы упали. Острые камни впились мне в ладони, в колени, в щеку. В ту же секунду над самым ухом провизжали осколки, по затылку прошла горячая волна, а за ней по спине забарабанили мелкие камешки… Пронесло!..

Перейдя улицу, мы опять очутились в подземной траншее и проползли по ней метров двести до подвала. Встретившиеся нам повстанцы сказали, что мы находимся под домом, который накануне заняли фашисты. К сожалению, выбить их не удалось: у повстанцев не было ни гранат, ни взрывчатки.

— А вдруг именно на этот дом упал Дмитрий? — высказал я предположение.

— Вряд ли! — ответил Юзеф. — Здесь весь верх снесло взрывом…

Снова подвалы и переходы. Мы подходили к самому краю обороны одного из участков майора Сенка. Все чаще попадались навстречу небольшие группы повстанцев.

— Это тоже наши, — сказал Юзеф.

Некоторые по голосу угадывали во мне советского человека, и при свете фонарика я видел на их лицах радостное любопытство. Другие проходили стороной, не разглядев в полутьме подвала незнакомую форму.

Кого мы ни спрашивали — никто ничего не знал о Стенько, никто не видел «советского летчика», не встречал и людей, разыскивающих его.

Когда мы вновь остановились у выхода на улицу, то попали в расположение одного отряда, где Юзеф нашел своих друзей. Между ними сейчас же завязался оживленный разговор. Я отошел к двери, в которую вносили двух бойцов, раненных на баррикадах, и попытался узнать о Дмитрии. Нет, и эти ничего не знали…

Может быть, от усталости, но именно в этот момент я особенно резко почувствовал, как болят у меня ушибленная рука и раненая нога. Боль физическая сливалась с душевной, и мне было очень тяжело. В голове упорно билась мысль: «Надо как можно скорее найти Дмитрия»…

Снова вышли на улицу. Видимо, это была торговая улица — кое-где на стенах еще сохранились вывески. Мы забрались на развалины большого дома, откуда удобнее было оглядеться. В подворотне какого-то огромного здания увидели толпу стариков, женщин и подростков. У каждого была какая-нибудь посудина. Чего ждут эти люди здесь, на обстреливаемой улице? Ведь от магазинов остались только вывески…

— Очередь за водой… — объяснил Юзеф. — С водой у нас очень плохо. Нет воды… Стоят круглые сутки у колонки, вода еле сочится. Хотя на улице и опасно…

Опасно, да… На моих глазах снаряд разорвался у дома напротив. Часть его стены отделилась, на какую-то секунду повисла в воздухе, потом с грохотом рухнула на мостовую. Когда дым рассеялся — все у колонки оставалось по-прежнему. Никто не шелохнулся…

— С ума сойдешь, думая о воде, — снова заговорил Юзеф. — Я во сне все время по Висле плаваю…

* * *
Было уже около шести часов утра. Мы теперь бродили в районе улицы Сенной. Каждая новая минута уносила с собой частицу надежды. Я совсем было отчаялся найти Дмитрия, как нас догнали два бойца из отделения Юзефа. Они вышли на поиски сразу же после того, как узнали, что я выброшен не один.

— Нашли!

Я бросился к ним, забыв о больной ноге, и чуть было не упал, но меня поддержал Хожинский.

Ведя нас по уже знакомым подвалам, повстанец рассказывал:

— Он там — между Хожей и Сенной! Не так далеко от дома, на который спустились вы… Он повис на балконе, на пятом этаже.

— Да жив ли он? — закричал я.

— Не знаю, пане капитан… Там дальше, за Сенной, наших нет. Вдвоем мы не смогли достать его оттуда. Поэтому и побежали к своим за подмогой. По дороге узнали от водопроводчиков, что вы здесь.

Мы бегом, насколько позволяла мне больная нога, направились к месту, где находился сержант Стенько. Дом горел, вернее, только курился. Он, казалось, уже целиком выгорел, но откуда-то из разных щелей все еще тянулись полосы черного дыма, затягивавшего почти всю стену. Слабый ветер порой относил дым в сторону, и тогда возникали зияющие провалы окон. Где-то там, высоко над землей, уже много часов висел Дмитрий Стенько.

Позабыв о боли, я торопливо поднялся по ступенькам первого этажа, потом второго, третьего… Лестница впереди обрывалась — целый пролет разнесло снарядом, остались только искореженные железные балки… Спасибо Хожинскому и Юзефу — они протащили меня по ним, рискуя сами свалиться в глубокий провал. Наконец я снова встал на твердый надежный цемент ступенек. Четвертый этаж, пятый…

За время войны я привык ко многому, но то, что увидел, выйдя на полуразрушенный балкон, невольно заставило содрогнуться. У меня потемнело в глазах.

Тело Дмитрия висело над улицей почти горизонтально. Голова упиралась в перила балкона, а ноги застряли среди исковерканных прутьев его ограды. В первую секунду я не мог понять, что удерживает Стенько в таком положении. Потом увидел: тело было неестественно скрючено и обмотано стропами. Дмитрий был без сознания или мертв…

Ножом я перерезал парашютные стропы, а Хожинский с помощью Юзефа втащил Дмитрия внутрь дома. Из раненой правой ноги Стенько потекла кровь. Пульс не прощупывался, но когда расстегнули куртку и я положил руку на грудь, то вскрикнул от радости: сердце билось, хотя и очень слабо — мой друг был жив!

Наскоро перевязав Дмитрию ногу (у меня был индивидуальный пакет), Юзеф и Хожинский понесли его вниз. Не помню теперь, как мы перебрались через взорванный пролет, где были в это время бойцы, обнаружившие Стенько, — наверное, это они помогли мне спуститься вниз; сам я был еще слаб.

Когда мы вышли на улицу, она была забита колонной беженцев. Гитлеровцы захватили несколько домов, и этим людям пришлось покинуть свои прежние убежища. Отряд повстанцев сопровождал их к другому подвалу, подальше от баррикад. Люди были настолько обессилены, что равнодушно оставляли на дороге свои узлы, чемоданы и мешки. В толпе немало находилось матерей и сестер восставших варшавян. Бойцы старались, чем можно, помочь им. В колонне то и дело слышались тяжкие стоны, крики, рыдания. Кто-то искал отставших, окликая друг друга.

— Дорогу раненому русскому десантнику!..

Люди замедлили шаг, и без того ломаный строй колонны нарушился. Нас окружили женщины, старики, дети.

Странно было видеть светлые улыбки на этих изможденных лицах. Но глаза людей сразу потухли, как только они увидели состояние Дмитрия.

Меня оттеснили от друга. Несколько десятковрук подняли его и бережно понесли. Сильно припадая на ногу, я поспешил вслед за ними.

Дмитрия перенесли в подвал, в котором находился командный пункт майора Сенка, и там уложили поудобнее. Помогали все находившиеся здесь. Один майор Сенк сидел в стороне, разложив на столе крупномасштабную карту Польши, и изредка украдкой наблюдал за нами. Я снова склонился над Дмитрием, но он по-прежнему был в беспамятстве.

Медсестра в черной косынке и мужских брюках — молоденькая, почти ребенок — перевязала Стенько, потом подошла к майору. Когда она сняла с него пальто и пиджак и закатала рукав окровавленной рубашки, я встревожился, увидев, что он ранен. Но майор усмехнулся, поймав мой обеспокоенный взгляд.

— Пустяки! — облизывая сухие губы, сказал он и стер капнувшую на стол кровь. — Плохо другое: даже приличной карты не имеем. Нет ли у вас карты города?

Я вытащил из планшета и отдал Сенку карту Варшавы.

— Вот спасибо! Теперь мы все будем наносить подробно, а не наобум…

Медсестра достала из кармана брюк кусок материи, видимо от парашюта, разорвала его на узкие полосы и, вытерев спиртом раненое предплечье майора, перевязала его.

Рассказывая мне вкратце обстановку, сложившуюся в Варшаве, Сенк наносил на карту знаки в тех местах, где находились отряды Армии Людовой.

— Эти пункты были захвачены первого августа, в первый же день восстания!.. А вот это — Театральная площадь, политехническое училище. — Тупым концом карандаша он провел линию около Старого города. — Нам удалось потом расширить занятую территорию, но позднее пришлось вернуться на исходные позиции, да и те не везде удержали… Гитлеровцы с первых же дней применили методы, знакомые Варшаве еще по уничтожению восставшего еврейского гетто в апреле 1942 года. Они тогда ходили от дома к дому — взрывали, поджигали, забрасывали этажи и подвалы гранатами, бутылками с горючей смесью, убивали каждого, кто попадался им на глаза. Так жгут сейчас всю Варшаву. А город, как видите, красивый — даже на карте…

Он помолчал, водя карандашом по паркам и улицам. На одной из них он задержался, грустно улыбнулся какому-то воспоминанию…

— Да… В августе гитлеровцы предъявили нам ультиматум: они требовали, чтобы все население Варшавы с белыми флагами вышло из города в западном направлении. Обещали хорошо обращаться. Кое-кто поверил им…

Он сдвинул брови, глаза его сузились.

— Вы, русские, знаете, что такое ненависть. Мы тоже знаем. Всех наших, кто вышел из города, фашисты бросили в концентрационный лагерь… Ну ладно, хватит! — оборвал он себя. — Значит, обстановка такая… Точно установить количество стянутых к городу гитлеровских соединений нам трудно. Каждый день появляются новые части. По сведениям разведки, в районе Варшавы насчитывается пять дивизий, из них три — в самом городе. Командует гитлеровскими войсками в Варшаве какой-то обергруппенфюрер СС фон Дем-Бах. Вчера Юзеф принес мне документы убитого танкиста из дивизии «Герман Геринг». Вся ли дивизия здесь — мы еще не знаем. Попадаются отдельные саперные батальоны, какие-то пулеметные роты из укрепленных районов Германии. Ну и, конечно, всякие отряды СС и гестапо. Ясно, что эти шакалы сами не воюют — они за другими следом идут, но учитывать их надо — опасны. Трудно, говорю, разобраться в этой путанице отдельных частей и подразделений.

Я попросил Сенка определить меня в любое подразделение. Нельзя оставаться в стороне от борьбы друзей. Было решено, что я пойду к Юзефу. Его баррикаду наполовину разнесло артиллерийским обстрелом, и гитлеровцы решили, что им легко будет ее занять. Они несколько раз бросались на штурм баррикады, и каждый раз безуспешно. Когда фашисты пошли в новую атаку — шестую атаку за последние четыре часа! — повстанцы выбежали из подъездов, вылезли из окон полуподвальных помещений, где они прятались во время орудийного и минометного обстрела, заняли свои места и открыли по наступавшим губительный огонь. Стреляли из-за обломков развороченной баррикады, из простенков разбитого дома, из окон. Юзеф четко и быстро отдавал приказания. Гитлеровцы снова отступили, оставляя убитых, и скрылись за дальними полуразрушенными домами.

У повстанцев оказалось очень мало автоматов. Но зато были советские противотанковые ружья, сброшенные нами с самолетов.

Сноровку в уличном бою повстанцы приобрели хорошую, действовали они хладнокровно и решительно. Выработалась у них и своеобразная повстанческая тактика.

Озлобленные неудачей, гитлеровцы бросили против нашей баррикады танки. Четыре «тигра», один за другим, надвигались по узкой улице. Головной танк бил из орудия прямо по баррикаде и поливал ее пулеметным огнем. Три других танка обстреливали дома по обеим сторонам улицы.

Повстанцы не дрогнули, не отступили. По подземным ходам одна группа подобралась к борту последнего танка, ударила по нему три раза из противотанкового ружья и из автомата обстреляла смотровые щели. Другая группа била из ПТР по остальным танкам. В головную машину из-за баррикады полетела самодельная противотанковая граната; надо было иметь большое мужество, чтобы взорвать такой силы снаряд всего в нескольких шагах от себя. Повстанец, который решился на это, сам был сильно контужен. Зато бросок был очень удачным: поврежденная гусеница слетела, танк покружился немного на месте, уперся пушкой в дом и замер. Задний танк был поврежден меньше. Правда, он задымил, но все же смог отойти, очистив путь к отступлению для второго и третьего. На улице осталась только одна вражеская машина; три скрылись за углом, со страшным грохотом перевалив через груды кирпича и камня.

После недолгого затишья гитлеровцы вновь начали бить по участку Юзефа — на этот раз из ротных и батальонных минометов. Мы укрылись, ожидая начала новой атаки, и снова победа была на нашей стороне — повстанцы удержались на баррикаде. Но потери были тяжелые: сразу выбыло из строя четыре наших товарища. Гитлеровцы же оставили на подступах к баррикаде пять убитых солдат. Раненых они увели.

Трое смельчаков во главе с Юзефом попытались было доползти до убитых врагов, чтобы забрать оружие, боеприпасы, документы и фляги с водой, но безжизненно стоявший посреди улицы танк вдруг открыл пулеметный огонь.

Один из повстанцев пополз к танку.

— Назад, Карковский! — крикнул Юзеф. — Смотри-ка, на что гранату вздумал портить!.. Ребята, тащите побольше дров — мы их одной спичкой возьмем!..

Действительно, через несколько минут вокруг танка полыхал огонь.

Меня вызвал Сенк. Оставив баррикаду, я направился к командному пункту. Там уже шли приготовления к совещанию: два пожилых повстанца сколачивали деревянную скамью, двое других укрепляли ножки откуда-то принесенного стола.

Вечером в подвале Сенка собрались двенадцать командиров подразделений Армии Людовой, а также члены Варшавского комитета Польской рабочей партии. В этой группе людей было что-то знакомое и родное — такое совещание напоминало сбор командиров в штабной землянке одной из наших партизанских бригад. Виднелись пиджаки и френчи, рабочие блузы и военные мундиры, пальто и шинели, сапоги и ботинки.

Приветствие, с которым каждый входящий обращался к Сенку, было по-военному подчеркнуто четким. На утомленном лице Сенка светилась приветливая улыбка. Он каждому дружески протягивал руку, обменивался парой слов, затем вошедший отходил в сторону, садился на скамью и молча ждал. Мне сразу передалась эта атмосфера подтянутости собравшихся командиров, и я невольно стал так же сдержан, как и они.

— Товарищ капитан, вас просит сержант! — позвала меня медсестра, неустанно дежурившая у постели Дмитрия. — Ему стало лучше!

Дмитрий действительно пришел в себя. Он подозвал меня и спросил:

— Товарищ капитан, где мы теперь находимся?

Я подробно рассказал ему о нашем положении. Дмитрий немного взволновался, но потом успокоился, и мы расстались, так как мне надо было идти в штаб. Перед уходом я еще раз попросил медсестру позаботиться о Стенько, присмотреть за ним.

Ночью мы возвратились с Юзефом на командный пункт, где лежал Дмитрий. Сюда в подвал принесли еще несколько раненых с ближайшей баррикады. Сенк при свете коптилки внимательно рассматривал карту, а когда заметил нас, то сказал, обращаясь ко мне:

— Говорят, что Бур получил приказ из Лондона: советских десантников заполучить к себе… Этот тип ни перед чем не остановится.

— Но зачем мы ему? — спросил я.

— Если вы будете в его руках, вожаки Армии Крайовой по-прежнему смогут врать варшавянам, будто бы с Советской Армией у них имеется связь. Ясно?

Когда разговор с Сенком закончился, меня подозвал Дмитрий:

— Товарищ гвардии капитан! Майор дело говорит — вы поберегитесь… И вообще нам надо быть вместе.

— Сделаем, Дмитрий!

— Я теперь не в помощь, а в обузу. Но все-таки, если что случится, стоять в стороне не буду…

Я смотрел на неподвижное тело Дмитрия и чувствовал, как у меня сжимается сердце.

До нас донесся голос майора, отдававшего в другом конце подвала приказания:

— Если сегодня ночью советские самолеты будут сбрасывать оружие и продовольствие — все направлять сюда, на командный пункт. Кто добровольно хочет дежурить на улицах?

— Я! Я! — послышалось несколько голосов.

Сенк приказал:

— Мешки с грузом собирать в указанное место. Бдительность и еще раз бдительность. Район патрулирования укажу дополнительно.

Я поспешил к майору и громко сказал:

— Товарищи! Можете быть уверены, что наши летчики сбросят вам груз с предельной точностью.

От радостных возгласов и выкриков запрыгало пламя в фонарях.

* * *
С высоты девятиэтажных каменных корпусов — от них оставались лишь одни каркасы — группа Юзефа наблюдала за небом, на фоне которого мрачными утесами дыбились разбитые каменные громады. То слева, то справа изредка ухали орудийные залпы. Высокие зарева пожаров освещали небо, а внизу, среди развалин, пробиваясь сквозь черные клубы дыма, словно из кратеров вулканов, поднималось багровое пламя.

Бесшумно скользили лучи прожекторов. На востоке, около Праги, гроздьями рассыпались и подолгу мерцали созвездия ракет. К северу вполнеба тускло полыхали красноватые отблески сражения на Висле. Неверный багровый свет далеко раздвинул безлунную сентябрьскую ночь.

Минуя Варшаву и отдаваясь рокочущим гулом над ее окраинами, шли на запад тяжелые советские бомбардировщики.

И вдруг десятки самолетов пошли к Варшаве! Когда я услышал их приближение, мне показалось, что воздух до предела заполнен шумом их бесчисленных винтов.

Яростно затявкали автоматические немецкие зенитки.

В подвал вдруг проник слабый утренний свет: кто-то с улицы оттащил мешок с песком от окна.

— Панове, швабы шевелятся! — вместе с холодным ветром ворвался в подвал тревожный возглас. — Все на баррикаду!

Повстанцы поспешно оставили подвал.

— Вы разве тоже с нами? — спросил меня Адам, увидев, что я с трудом поднимаю Дмитрия. — Давайте вдвоем!

Мы подняли Дмитрия на руки и по возможности бережно перетащили в безопасный подвал… Дмитрий лежал молча, стиснув зубы.

Вскоре пришла медсестра. В руках у нее была немецкая фляга. Гордо улыбаясь, она искоса взглянула на меня и сказала:

— Почти полная…

Дмитрий лежал совсем обессиленный. Когда медсестра поднесла к его губам флягу, он поморщился, попробовал подняться, но не смог. Вдруг, видимо собрав все силы, он протянул руку за флягой.

Молодец! — весело сказал я, подбадривая друга. — Считай, что теперь тебе станет легче…

Стенько не ответил и как-то болезненно улыбнулся. Я попробовал было снова заговорить с ним, но он молчал. Потом открыл глаза и промолвил:

— Не смотри на меня так. Я еще…

Отчетливо помню эти его слова. Помню также, как вдруг качнулся и заскользил из-под моих ног цементный пол…

Когда я открыл глаза, яркий дневной свет свободно проникал в подвал. Стены словно и не бывало. Обломки ее в одном месте зашевелились, из-под них показалась чья-то рука. А рядом со мной лежал Дмитрий. Голова его была в крови.

Я дотянулся до него рукой. Осторожно прикоснулся к мокрой от крови щеке.

— Дима! Димка!..

Услышал ли я, или так показалось мне:

— Прощай… товарищ!..

Не стало Дмитрия. Всю тяжесть моего горя поймет тот, кто потерял на войне хорошего товарища, дорогого друга.

Прибежал Юзеф, за ним майор Сенк. Пришло много незнакомых мне людей — я не запомнил их, как не запомнил и тех, кто увел меня от Дмитрия, и тех, кто перевязывал мои царапины. Я плохо видел, плохо слышал… Из ушей и носа у меня текла кровь. Вероятно, меня контузило взрывом.

В подвал внесли какого-то человека и положили рядом с Дмитрием, на одну окровавленную шинель. По седой бороде я узнал Адама. Заговорил майор Сенк. Издалека, как бы из глухо звенящей дали, донеслись до меня обрывки его речи:

— …рядом с советским воином… старейший защитник Варшавы… Отстаивая Мадрид, он сражался и за Варшаву… Две тысячи польских волонтеров полегли у степ Мадрида… Смотрите, поляки, и не забывайте этого! Кровью лучших людей России и Польши спаяна наша дружба!..

Он протянул руку над Дмитрием и Адамом. Потом его рука тихо коснулась моей.

* * *
…С каждым часом кольцо сжималось вокруг повстанцев. Мы с майором Сенком находились в подвальном помещении в центральной части города, на улице Хожей, и обсуждали положение в Варшаве. Сенк часто отдавал приказания связным, и они тут же уходили на позиции.

Наш подвал содрогался от обстрела из шестиствольных минометов. Гитлеровцы методически обрушивали шквал огня на город. И такая обстановка очень усложняла мою работу — разведчика. Но как бы то ни было, а нужно было выполнять задание. Кое-что я уже знал. Например, то, что в Варшаву прибыли отборные дивизии, переброшенные из Италии и Франции, такие, как «Викинг», «Мертвая голова». Об этом подробно рассказал взятый нами в плен офицер из штаба фон Дем-Баха, командующего Варшавским гарнизоном.

Вот как это было. Ночью я пригласил своих польских товарищей, которые мне помогали в работе, и изложил план похищения офицера штаба. Они внимательно выслушали меня, и Юзеф сказал:

— Это очень сложно. Но мы пойдем по канализационным трубам, по траншеям. Подойдем к зданию, где находится штаб, и будем дежурить у люка…

Так и сделали. За сутки нам пришлось пять раз пробираться по траншеям и канализационным трубам под городом к этому зданию и вести наблюдение. На пятый раз мы подошли этим же путем к штабу вечером. Приоткрыли люк трубы и увидели, как к зданию подъехала машина. Хлопнула дверца. Смотрим — вышел офицер и тут же скрылся в двери.

Пришлось его подождать. Но ждать было небезопасно. Мы знали, что гитлеровцы периодически проверяли эти канализационные люки, часто бросали туда гранаты, пускали отравляющие газы.

Сидим час. Подошла грузовая машина, и солдаты стали сгружать какое-то имущество. Затем машина ушла. Подкатили еще две с ящиками. А за ними — еще три легковые, тоже к центральному подъезду. Видно было, что кто-то прибыл из начальства. Но кто именно?

Мы подготовились к действиям. У нас были гранаты, пистолеты и два автомата. Пришлось ждать еще минут сорок. Видим, из штаба вышли два офицера. Они подошли к машине, которая ближе стояла к люку. Вот тут-то мы выскочили из люка, схватили одного офицера за ноги и за руки и — в люк. Он от неожиданности даже не успел крикнуть. Второй, который был за машиной, стал звать напарника. Но, увидев, что люк открыт и напарник бесследно исчез, поднял тревогу. Пришлось дать автоматную очередь и заставить его замолчать. Шофер же, сидя в машине, не вышел на выстрелы. Испугался, видно, а может быть, подумал, что не стоит рисковать из-за господ офицеров своей головой.

Когда мы отошли метров на триста, то услышали взрывы гранат. Гитлеровцы поздно хватились…

Офицер оказался капитаном. Ну и тяжел же он был! Мы с трудом притащили его в расположение повстанцев. Рассматривая документы, оказавшиеся в его портфеле, я обнаружил, что офицер был одним из адъютантов штаба дивизии, расположенной в районе Океанце. Он приехал в штаб гарнизона для доклада.

В одной папке оказалась докладная записка о расположении войск в районе пригорода Океанце.

Допросили капитана. Он рассказал, как они готовятся к укреплению обороны своего участка, подтвердил, что с Запада прибыли свежие танковые части. Что касается повстанцев, то, по утверждению пленного, командование в ближайшие дни полностью разделается с ними.

Получив все эти сведения, я сразу же передал их по радиостанции нашему командованию в Центр. Сведения были важные. Из Центра их передали в штаб 1-го Белорусского фронта.

На третий день пребывания в Варшаве я снял армейскую форму. Так мне посоветовал майор Сенк. Дело в том, что в Варшаве находился и Центр английской разведки, которая тесно была связана с органами безопасности Армии Крайовой. Совместно они вели разведку гарнизона противника. Кроме того, их интересовали данные и о Советской Армии. Когда они пронюхали, что в Варшаве появились «советские летчики», английская разведка приняла все меры к тому, чтобы выяснить, с какой целью мы прибыли в Варшаву. Нужно было считаться с вероятностью, что англичане попытаются подослать ко мне своих людей. Поэтому мои польские товарищи нашли какое-то длинное пальто на меху, шапку, ботинки. В общем, из меня получился настоящий варшавянин. Никто меня не мог отличить от местного жителя. К тому же я хорошо разговаривал по-польски.

И вот, когда я находился в районе улиц Курчей и Сенной и держал связь по радио с Центром, ко мне прибежал адъютант Сенка и сказал, что майор просил меня переменить местонахождение. Спрашиваю, почему. Потому, отвечает, что за вами следят, охотятся… Я поблагодарил адъютанта за «приятную новость» и принял контрмеры.

Как-то пришел я к Сенку, а он и говорит мне:

— Вас спрашивала какая-то девушка… Она сказала, что выброшена сюда из Москвы… в 1942 году…

Любопытно узнать, что за девушка. Хотя я настороженно относился к случайным встречам, на этот раз пренебрег осторожностью. Чтобы пе попасть впросак, надо было продумать все детали встречи. Я попросил Сенка сообщить мне, как только появится эта девушка.

И вот во время радиосвязи с Центром вбегает мой Юзеф и говорит:

— Майор Сенк просил передать, что вас ждет девушка.

Я прекратил связь и поспешил в штаб Сенка, оставив у рации Юзефа. Он был надежным человеком. Не раз доставлял мне Юзеф важные разведывательные данные. Вхожу к Сенку, смотрю — сидит девушка: бледное лицо, глаза горят. Видно, переживает, очень ждет встречи. Не обращая на нее внимания, спрашиваю Сенка:

— Пан майор Сенк, как идут дела? — Сенк глазами указал на эту девушку, что-то ответил. Я понял, что это- она. Подхожу к ней, протягиваю руку:

— Дзень добрый, — по-польски обращаюсь к ней.

— Я хотела с вами поговорить… — отвечает она также по-польски.

— Пожалуйста.

И вот слышу такую историю. Она была выброшена в 1942 году со своим командиром из Москвы под Варшаву с радиостанцией. В одном поселке гитлеровцы запеленговали радиостанцию, сделали обыск. Хотели арестовать, по были встречены огнем. Командир был убит. Она же чудом уцелела, затем изменила место своего нахождения, закопала радиостанцию и вот из-под Варшавы попала в город. Теперь живет у своей тетки. Желает оказать мне помощь.

Что ж, помощь так помощь. От помощи я не отказываюсь. Назначил свидание с ней через день. Но у самого от этой встречи возникли другие ассоциации. Подозрение усилилось. Запрашиваю Москву, даю данные: псевдоним, позывные. И вдруг получаю ответ: да, такая была выброшена тогда-то, но будь осторожен.

Встретившись снова с этой девушкой, я спросил ее, где она живет, можно ли зайти.

— Можно, — говорит.

Под вечер мы с Юзефом нашли улицу и дом, где живет ее тетка. Квартира на первом этаже. Вошли, познакомились. Заметил, что не так уж плохо живет родственница нашей разведчицы. Да и выглядит довольно бодро. На вид ей лет тридцать восемь. Тетушка очень любезно пригласила сесть. Предложила кофе, хлеб и даже сыр. Было удивительно смотреть на такую роскошь. Повстанцы с трудом доставали воду, овсяную крупу, из которой варили «поплюйку». Эта «поплюйка» ценилась на вес золота. О хлебе и речи не могло быть! Люди тифом болели, умирали с голоду. А здесь ароматный кофе, сыр. Чудо!

Правда, повстанцев поддерживала Советская Армия. После того как я выпрыгнул в горящую Варшаву и информировал Центр о положении дел в восставшем городе, каждый вечер самолеты сюда сбрасывали груз: медикаменты, сухари, консервы, концентраты, сахар. Повстанцы, насколько могли, делились с жителями. Но этого было недостаточно. Чтобы насытить изголодавшуюся Варшаву, требовались ежедневно железнодорожные составы продуктов, а не десятки и даже не сотни тонн продуктов, которые можно было сбросить по воздуху.

Я присматривался и думал: откуда такой достаток у этой тетушки? Сидели часа полтора, разговаривал больше Юзеф. Я поблагодарил, сказал разведчице, чтобы она пришла к Сенку.

По дороге, когда мы пробирались по подвалам, под землей к себе, я спросил Юзефа:

— Как ты думаешь, что это за женщина?

— По-моему, — ответил он, — тут явно что-то неладно…

Когда мы вернулись, я поделился своими соображениями с майором Сенком. Решили понаблюдать с помощью верных людей за квартирой тетушки. А с девушкой продолжить встречи.

Вскоре мы установили, что тетушкину квартиру посещает агент английской разведки. Потом мы выяснили следующее. Наша разведчица действительно была выброшена под Варшаву, но попала к гитлеровцам в руки и затем бежала. Английская разведка каким-то образом узнала позывные нашей разведчицы и решила использовать их в собственных целях, найдя подставное лицо и поручив ей роль советской разведчицы. Надо сказать, что завербованная ими девица неплохо играла эту роль. Разоблачить ее до конца помогла мне действительная наша советская разведчица Елена Незабытовская, «Виктория», которая нашла меня в последние дни моего пребывания в Варшаве.

Обстановка в городе усложнялась. На десятый день я получил сведения от одного из офицеров Армии Крайовой о том, что Бур-Комаровский ведет переговоры с фон Дем- Бахом о капитуляции повстанцев. Это было, конечно, предательством, политическим банкротством.

* * *
Холодное дождливое утро. Улица затянута не то дымом, не то туманом. Вчера еще можно было но ней пробираться только ползком, по-пластунски. В центре города стрельбы почти нет. Она доносится только со стороны Жолибоша. Это подразделения полковника Кривичеля ведут бой. И Мокотув не сдается.

Гитлеровцы в центре в тот же день начали занимать кварталы. Майор Сенк решил со своими подразделениями пробраться на окраину города по подземным ходам и канализационным трубам. К нему примкнули многие повстанцы и офицеры Армии Крайовой. Повстанцы яростно атаковывали гитлеровцев. Пробиваясь сквозь засады, мы врывались во дворы и переулки, теряя людей под ожесточенным пулеметным огнем. Иногда нам на какое-то время удавалось оторваться от противника, и тогда мы скрывались в развалинах, готовясь к новой атаке. Сенк громко отдавал приказания. Они мгновенно доходили до каждого повстанца. Много раз участвовал я в боях, видел, как храбро дрались наши бойцы с гитлеровцами на фронте, но и здесь, в Варшаве, я увидел много незабываемых примеров самоотверженности и героизма. Повстанцы действительно сражались не на жизнь, а на смерть.

Снова появлялись гитлеровские тапки, тарахтели мотоциклы, раздавалась гортанная команда. Подъезжали грузовики, с них на ходу прыгали солдаты новых эсэсовских отрядов. Улицы простреливались плотным автоматным огнем, на изрытой мостовой валялись сотни убитых женщин и детей. Окруженные со всех сторон превосходящими силами врага, повстанцы продолжали борьбу.

Сенк отдал приказ занять полуразрушенное здание театра недалеко от Маршалковской улицы и ждать ночи.

Над грудами развалин и щебня, где когда-то был центр Варшавы, выли снаряды. Лишь изредка сквозь пороховой дым и копоть пожарищ проглядывала давно многими забытая небесная синева…

Двигаться дальше было невозможно. Может быть, когда стемнеет, удастся просочиться сквозь кольцо осаждающих?.. Но сейчас грязно-зеленые цепи гитлеровцев то и дело подкатывались со всех сторон к занятому нами зданию. Как ни были мы измучены, наши точные выстрелы не давали врагу подняться с земли. Гитлеровцы прекратили атаки и начали забрасывать нас минами. Силы были неравными. Пришлось уходить в подвалы, траншеи и исчезнуть под Варшавой.

— Юзеф! — хрипло крикнул майор Сенк, вытирая кровь с исцарапанного лица и потрескавшихся губ. Юзеф подполз.

— Ничего не забыл? — спросил Сенк, наблюдая за противником сквозь щель в стене. — Документы взяли?

— А зачем они нам? — глухо ответил Юзеф. — До Вислы все равно не добраться.

— Вы с капитаном проберетесь на тот берег! Кто ж это сделает, если не вы? Никто из нас лучше тебя не знает подземные ходы канализационных труб. Пробирайтесь по ним. Не может быть, чтобы гитлеровцы все там заняли. Как твоя рана? Ничего! Должен выдержать! Ну, капитан, попрощаемся…

Майор протягивает руку. Я не беру ее.

Сенк нахмурился и хотел что-то сказать, и вдруг над нами загудели моторы.

— Самолеты! — закричал вбежавший в подвал повстанец.

Майор выскочил за ним с ракетницей в руке. Минута — и земля заходила под ногами от взрывов.

— Наши! Наши!

Все разом кинулись к выходу из подвала. Я столкнулся с Юзефом. По лицу его текли слезы.

Наверху застучало. Так могут стучать только крупнокалиберные пулеметы в воздухе!

Мы выбежали на первый этаж и прильнули к окнам. Все кричали, размахивали винтовками, сопровождали каждую бомбу криком «ура». В ярком сиянии осветительных ракет было видно, как разбегаются гитлеровцы. Над ними с коротким ревом проносились наши штурмовики. По двору плыли клубы сизого дыма. Ко мне подошел Сенк.

— Ну вот и все, капитан. Теперь руку!

Мы обнялись, крепко поцеловались.

Я пошел за Юзефом, в последний раз оглядываясь на моих товарищей. Они глядели нам вслед и махали оружием.

* * *
Это было поздно вечером на Аллее Уездовской. Держа в здоровой руке фонарик, Юзеф по трапу спустился в канализационный колодец. Видно было, что он сразу до пояса погрузился в жидкую грязь. Я положил пистолет в нагрудный карман пиджака и спустился вслед за ним. Ледяная вода заливалась за голенища, потом поднялась выше колен, и намокшие брюки плотно прилипли к бедрам. С трудом я нащупал сапогами твердое и скользкое, вымощенное камнем дно.

— Зажги фонарик и держись со мной рядом! — сказал Юзеф.

Его голос глухо, но громко прокатился по трубе. «Зачем он кричит?» — подумал я. Но его губы едва шевелились.

Мы продвигались вперед, прижимаясь к круглым стенам, наступая на какие-то куски железа; до выложенного кирпичом тоннельного свода можно было дотянуться рукой.

Лучи наших фонариков прыгали в узком сдавленном пространстве, выхватывая из холодной мглы грязные стены, небольшое пространство зловонной воды, поднявшейся до половины тоннеля, трубы давно бездействующих насосов. Изредка докатывался до нас глухой рокот.

— Стреляют! — нарушил тишину голос Юзефа. — Иезус Мария! А что, если дальше грязь доходит доверху?!

Тоннель стал уже и ниже. По тому, как ноги стало тянуть назад, можно было догадаться, что ход поднимается, хотя и не очень круто. Жижа густела, наши ноги месили илистый слой грязи и песка. Юзеф шел теперь впереди. Сгибаясь все ниже, мы брели по обмелевшему дну, похожему на русло пересыхающего ручья. Воздух в этой темнице так давил на уши, что мне казалось, будто я оглох. Эта невыносимо гнетущая тишина иногда прерывалась пугающим шумом. С грохотом отскакивала задетая ногой консервная банка. Насквозь промокшая одежда, задевая о стену, громко шуршала.

Мы шли до того места, где в обе стороны от главного тоннеля уходили в темноту несколько широких и узких боковых ответвлений.

Юзеф остановился.

— Мы под гитлеровцами, — шепотом сказал он. — Не напороться бы на них!

Вскоре мы услышали далекие, перекатывающиеся под сводами голоса. Я остановился и выключил фонарик. Но Юзеф обернулся и успокаивающе сказал:

— Это очень далеко. Наверное, наши, из других отрядов или цивильные… Их тут должно быть много.

В одном месте свод тоннеля был продавлен и сплющен сверху, видимо, взрывом сильно углубившегося снаряда или большой авиабомбы. Нам пришлось ползти на четвереньках. Руки скользили в грязи. Хорошо еще, что здесь был подъем — будь тут пониже, пришлось бы нам возвращаться. На этой своеобразной мели табунами рыскали крысы. Они неохотно и медленно отступали под тусклыми лучами наших фонариков.

Неожиданно раздавшийся грохот оглушил нас. Казалось, что над нами с бешеной скоростью пронесся поезд. Минута тишины. Потом впереди замелькали частые вспышки, и тот же грохот снова пронесся над самой головой. По вспышкам я понял, что это бьют из пулемета. Третья очередь прозвучала уже много глуше. Мы ничком лежали в ледяной грязи, выключив фонарики.

— Это гитлеровцы, — донесся из темноты осторожный шепот Юзефа. — В обе стороны вдоль по трубе стреляют. Спустили в смотровой колодец пулеметчика. Надо его снять!

Мы долго ползли в кромешной тьме — ползли медленно, с частыми остановками, напрягая слух до звона в ушах. Еще дважды над нашими головами пронеслись пули…

Внезапно за углом впереди нас вспыхнул яркий свет. Совсем близко я увидел подвесную площадку и гитлеровца с фонарем в руке. Уже целясь в него, разглядел за ним другого, с автоматом. Они тоже увидели нас. Передний со стуком поставил фонарь на пол и припал к пулемету, второй стал срывать с плеча автомат.

Я нажал спуск и чуть не выронил ППШ от грохота своей же очереди. Гитлеровцы открыли беспорядочный пулеметный огонь. Они что-то истошно кричали, а когда мы уже были метров за сто от смотрового люка, нас сильно оглушило взрывной волной. Это немцы начали бросать вслед гранаты.

Мы бросились вперед и долго еще оглядывались на плотно сомкнувшуюся за нами темноту.

Юзефу было очень трудно — и суток не прошло с тех пор, как он получил тяжелую рану. По-видимому, у него была высокая температура. Зловонный воздух затруднял дыхание. Тоннель был здесь широким, мы шли рядом. Я обхватил Юзефа и слегка поддерживал его, делая вид, будто сам хочу на него опереться. Юзеф дышал в сторону, чтобы я не понял, как ему тяжело, но в трубе нельзя было утаить ничего, даже тихий звук низкие своды усиливали во много раз.

Когда мы выбрались из грязной жижи на узкую полосу сухого цемента, Юзеф прижался спиной к стене, но не удержался, соскользнул по ней и сел, вытянув ноги.

— Плечо что-то побаливает… — виновато произнес он. — Я сейчас, только отдохну минутку…

Мне не хотелось освещать его лицо: по голосу слышно было, что он измучен вконец. Делать нечего — присел рядом и я, расслабил мышцы, положил на колени тяжелую голову и задремал.

Снова далеко позади нас загрохотало. Видимо, гитлеровцы сменили пулеметный расчет. Юзеф встал и нетвердо зашагал вперед молча, сгорбившись, шаря здоровой рукой по стене. Он уже не освещал себе путь, а просто волочил за собой луч фонарика. Неожиданно пальцы его разжались, фонарик упал в грязь, Юзеф ахнул, хотел искать.

— Не надо! — сказал я. — Хватит одного.

Эта потеря была нам, пожалуй, на пользу: рука Юзефа освободилась и он стал передвигаться увереннее.

Я тоже очень устал. Мы шли, выбрасывая все лишнее.

Мы шли до распутья. Широкий тоннель здесь раздваивался и переходил в две узкие трубы. Юзеф попросил у меня фонарик, посветил им, ощупал стены пальцем, помолчал. О чем он думает?

— Скоро Висла! — шепнул Юзеф.

Я почувствовал надежду. Не знаю — понятно ли это будет тем, кто не испытал такого чувства сам, но иначе не скажешь: я почувствовал надежду всеми клеточками организма, словно меня медленно охватило приятное тепло.

— Налево удобней, короче, — сказал Юзеф, — но там швабы. А направо… Направо их может и не быть.

Юзеф опустился на колени. Я пополз вслед за ним в темноте — свет приходилось экономить. Пальцами вытянутой руки я касался его сапог, чтобы не потеряться в этом подземном лабиринте.

Потом мы опять шли рядом по широкому тоннелю, подолгу отдыхали и, тесно прижавшись друг к другу, сидели уперев ноги в противоположную стену. И снова ползли…

Запах, странный и непонятный, ударил мне в лицо. Юзеф засветил фонарик и стал чаще работать ногами. Я едва поспевал за ним. И только тогда, когда что-то легкое снова коснулось меня, я понял, что этот тревожащий непонятный запах — дыхание наземных просторов, свежий ветерок осенней ночи…

Над нами было затянутое спасительными тучами небо, кругом — тишина. А там за широкой, тускло отсвечивающей рекой чернела Прага — там были наши.

Мы лежали молча, плечом к плечу. После застойного смрадного воздуха тоннеля голова кружилась от обилия кислорода, в груди что-то хрипело.

— Ну, Юзеф, огонь, подземные трубы и чертовы зубы мы прошли! — вырвалось у меня. — Теперь в воду!

Я заторопился и сразу стал раздеваться. Дрожа от холода и возбуждения, оглянулся на Юзефа. Он лежал на животе, подперев лицо ладонями, и глядел в сторону Праги. Берега не было видно, но вдалеке голубели лучи советских прожекторов, а небо озаряли вспышки выстрелов наших орудий.

— Юзеф!

Он сел и протянул мне обе руки. Лицо серело в темноте, только блестели глаза.

— Да… — протяжно сказал он. — Эти пятьсот метров будут не легче тех километров, которые остались позади…

— Пройдем и это!

Мы осторожно спустились по наклонной трубе в воды Вислы.

Над Варшавой стояло темное зарево. Неумолчный бой гремел севернее Праги, на той стороне.

Течение быстрой реки понесло нас вниз, но мы пе тратили сил на то, чтобы с ним бороться. Оно нам даже помогало. Мы старались плыть без всплесков и много раз замирали, с головой погружаясь в воду, когда над рекой взлетала ракета. В одном месте мы почувствовали, что плыть стало вдруг трудно — нас так и тянуло ко дну. Это была отмель. Мы постояли, отдышались, прошли, сколько можно было, и поплыли опять. Отсюда до берега оставалось всего метров полтораста…

* * *
Уже почти у самого берега я почувствовал дурноту. Вот-вот потеряю сознание, утону. И вдруг под босыми ногами — что-то мягкое, упругое. Искрой пронзило — труп! Сознание вернулось. Оттолкнулся и, только показалась моя голова над водой, почувствовал — тянут! Потом уже я узнал, что поляк, которого я послал через Вислу, пробрался на правый берег и сообщил нашему командованию о моем возвращении. И меня ждали.

Пришел я в себя через несколько часов. Лежу в блиндаже под горячими полушубками, натертый спиртом. Рядом — Юзеф. Надо мною склоняется врач. И снова провалился в беспамятство…

На следующее утро за мной пришла машина из штаба фронта. Докладывал лично Маршалу Советского Союза К. К. Рокоссовскому и члену Военного совета генералу К. Ф. Телегину. Тут же на столе появилась карта Варшавы, были нанесены условные знаки, где находились укрепленные огневые точки гитлеровцев, дислокации танковых и моторизованных дивизий, размещения их штабов, а также системы окопных сооружений на набережных Варшавы.

Слушали меня внимательно. Потом командующий фронтом сказал: «Задание вы выполнили успешно. Военный совет фронта награждает вас орденом Боевого Красного Знамени»…

* * *
После тщательной подготовки 12 января 1945 года рванулся в наступление 1-й Украинский фронт, а 14 января в операцию на Висле включился и 1-й Белорусский фронт. Огненный смерч разорвал предрассветную мглу. Тысячи орудий, минометов, прославленных «катюш» крошили, рушили фашистскую укрепленную оборону.

…Утром 17 января Варшава была освобождена.


В. Кудрявцев В. Понизовский ГОРОД НЕ ДОЛЖЕН УМЕРЕТЬ…![100]

Завтра ночью



Луна разграфила улицу чересполосицей теней. Безмолвными часовыми стояли вдоль обочин тополя и фонарные столбы. За палисадниками светились беленые стены хат.

Лиза шла, прислушиваясь к окружившим ее звукам. Вот в тишине во дворе проскрипел журавль, звякнула дужка, глухо плеснулась вода, оброненная в колодезную глубину. Из сада сыростно, как из погреба, тянуло лежалым снегом. Шаги глохли в пыли. В соседнем дворе женский, с дребезжинкой, голос выводил песню:

В кинци гребли шумлять верби,
Що я насадила.
Нема того козаченька,
Що я полюбила…
Лиза вышла к реке. Деревенька уцелела. Чудом обошла ее война. Только здесь, у переправы, сгорела заодно с мостом крайняя изба. Саперы навели переправу да еще оставили штабель свежеоструганных бревен на будущие стены. А сами — дальше. Теперь они уже далеко. Бревна пахли смолой. Шелестели голые ветви ив над черной водой в реке.

Было так нетревожно и тихо, что память невольно возвращала всему вокруг мирные названия: «водной преграде» — речка, «переправе» — мост, «населенному пункту» — просто деревенька. А сама Лиза почувствовала себя маленькой девчонкой, и невесть от чего гулко застучало сердце.

Старший лейтенант сказал: «Вылет — завтра ночью». Она готовилась к этой ночи полтора года.


Полтора года назад, в ноябре сорок второго, с путевкой Инзенского райкома комсомола она пришла в военкомат. С кружкой, ложкой, мыльницей и зеркальцем в обшарпанном чемоданчике. Два ее брата, Степан и Дмитрий, были на фронте, а третий, Иван, самый младший, умирал от ран в госпитале. Лиза работала в райисполкоме, в горькую шутку прозванном «женским монастырем», потому что хозяйничали в нем одни только женщины-солдатки. Сослуживицы увещевали: «Куда и ты-то? И как можешь мать обездолить, бросить с малыми сестричками?» А как оставаться, когда фашисты на Дону и Волге? «Я должна идти, — отвечала она. И просила: — Не забывайте о маме».

Коридоры в военкомате были прокурены так, что щипало в глазах. Измученный бессонными ночами и тысячами забот, военком все равно каждого добровольца принимал сам.

Он молча выслушал возбужденную и сбивчивую речь Лизы.

Долго смотрел на нее, не произнося ни слова. «Откажет… откажет!» — затаила дыхание она. Но глаз не опускала, уставилась в лицо комиссара. Неизвестно, о чем он думал, устало глядя на нее. Так же молча он подписал направление. И только напоследок, пожимая руку, сказал:

— Поздравляю, товарищ Вологодская Елизавета Яковлевна, с вступлением в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Служи честно.

Лизу впервые в жизни назвали по имени и отчеству. От волнения у нее чуть не брызнули из глаз слезы. Она пулей вылетела из кабинета военкома.


В декабре сорок третьего она отлично закончила разведшколу. И новое назначение — в штаб 1-го Украинского фронта. В разведотделе штаба фронта Лизу направили в группу «Львов», готовившуюся для заброски в глубокий тыл врага.

В этой группе кроме Лизы были еще двое — мужчина и девушка. Лиза быстро подружилась с новой своей спутницей Анной — рослой, красивой полькой с большущими, чуть навыкате глазами и пышными волнистыми волосами. Руководитель — мужчина лет тридцати, с гладко зачесанными на пробор светлыми волосами, говоривший по- русски с польским акцентом, — был замкнут, но предупредителен, даже галантен. Его звали Юзеф. Но настоящее ли это его имя?..

Целые дни проходили в подготовке. Разведчик, уходя на задание, получает «легенду» — вторую биографию, которая должна помочь ему в работе во вражеском тылу. В самых глубоких тайниках памяти прячет он имена матери и отца, друзей и командиров, все факты своей настоящей жизни и взамен с мельчайшими подробностями и деталями усваивает новую биографию — «легенду». День за днем, шаг за шагом. Эту вторую биографию он обязан знать лучше, чем настоящую, город, где он якобы жил, — лучше, чем родной город. У каждого члена группы «Львов» была своя «легенда».

Сам командир группы Юзеф — высоколобый, тонколицый поляк — стал по «легенде» Брониславом Антоновичем Богуславским, сыном зажиточного крестьянина бывшего Львовского воеводства. Работал в слесарных мастерских фирмы Ковальского в Луцке. Там и остался после присоединения Западной Украины к Советскому Союзу. В Луцке незадолго до войны он познакомился с дочерью украинского врача Ольгой Петровной Вологодской и вскоре женился на пей. К ним вскоре приехала и двоюродная сестра Бронислава Анна Богуславская, дочь раскулаченного при Советах жителя Львовщины. Так по «легенде» Лиза стала Ольгой, женой этого молчаливого, вежливого поляка.

Продолжение «легенды» им предстояло узнать накануне отлета.

Весной подготовка группы была закончена. И вот последняя остановка перед стартом: тихая деревушка под Шепетовкой. Лиза неторопливо идет, прислушиваясь, вся словно бы превратившись в антенну «Северка». В избах — ни огонька. Черные изломы теней на дороге. Вербы над рекой. И женский голос с дребезжинкой все поет, тоскует:

Зеленьки огирочки, жовтеньки цвпточкп…
Нема мого миленького, плачуть кари очки,
Нема мого миленького, плачуть кари очки!..
Как здесь хорошо, в этой деревеньке, приткнувшейся между лесом и рекой! Далеко и навсегда ушла отсюда война. А они завтра ночью… Она прислушалась. Нет, не мирная тишина. Высоко в небе, казалось, выше луны и звезд, плыл слитный гул. Завтра в сводках Совинформбюро появится, наверное, фраза: «Дальняя бомбардировочная авиация произвела массированные налеты на железнодорожные узлы и по скоплениям войск противника…» На те узлы и по тем скоплениям войск, о которых сегодняшним утром или днем сообщили из вражеского тыла такие же, как она, радистки таких же разведгрупп…

Шаг в темноту

Поутру старший лейтенант в последний раз собрал группу «Львов». Ознакомил с продолжением «легенды». После прихода немцев семья пана Бронислава жила в селе Боянув. Двадцатого марта несколько домов в селе, в том числе и дом семьи Богуславских, были разгромлены и сожжены бандитами. Родственники пана Богуславского были убиты, а он сам, его жена и сестра бегут в Краков, хотят найти приют у знакомых.

— Все соответствует действительности, — сказал офицер. — Наши товарищи, работающие в районе Боянува, сообщили о нападении бандитов на село. Кстати, в том селе было и несколько семей с фамилией Богуславских. Все они погибли. А вотписьмо.

Он вручил Юзефу листок, исписанный по-польски. Лиза уже знала — это рекомендательное письмо, адресованное проживающему в Кракове на улице Ланда машинисту Томашу Чижу от его родственника Петра Сендора, бывшего члена польского партизанского отряда, ныне ставшего офицером сформированной в Советском Союзе 1-й Польской армии. Конечно же, в письме об этом не упоминалось ни единым словом; просто привет от родича и просьба помочь хорошим друзьям. Вместе с письмом старший лейтенант дал и фотографию Петра.

— Теперь, товарищи, еще раз тщательно проверьте все вещи, все карманы. Все лишнее сдайте.

У Лизы и Юзефа уже давно ничего «лишнего» не было. Анна с неохотой протянула справку. Лиза поняла: та самая, из партизанского отряда.

— Пожалуйста, сохраните, — попросила полька.

— Обязательно.

Группе был зачитан боевой приказ:

«В ночь на 28 апреля 1944 года авиадесантом убыть на выполнение специального задания с приземлением в районе устья реки Раба (приток Вислы), в дальнейшем легализоваться в г. Кракове по ул. Святого Яна у слесаря Гимитраж с задачей:

1. Вести разведку войск и гарнизонов противника в районе Краков — Катовице.

2. Определить Дислокацию штабов, узлов связи, баз с горючим, складов боеприпасов и т. д.

3. Установить характер инженерных сооружений на оборонительном рубеже по реке Висла и в районе Краков — Катовице.

4. Контролировать воинские перевозки по железным дорогам Катовице — Краков — Львов, Лодзь — Катовице — Живец, Катовице — Краков — Люблин.

Связь с Центром держать по радио».

Каждому члену группы присваивался псевдоним, которым они должны были подписывать свои донесения. Старший лейтенант Лизу назвал Комаром. В насмешку, что ли, за ее рост и вид?

— Не обижайся! Желаю тебе жалить фрицев так, чтобы их в озноб бросало! — перевел он все в шутку и, отведя Лизу в сторону, передал ей особые, предназначенные только для радиста, указания — Если тебе будет угрожать опасность, радиостанцию и шифр немедленно уничтожить. Если радиостанция будет захвачена внезапно и тебя заставят работать по принуждению, телеграммы подписывай вместо «Комар» — «Омар». Понятно?

— «Омар». Вместо «Комара», — повторила Лиза. — Понятно! Указания усвоила!

А про себя подумала: «Так они меня и заставят!.. И не может быть, чтобы меня захватили. Я — везучая!..»

Когда стемнело, они приехали на аэродром. Там, уже в «виллисе», их ждали трое немолодых мужчин в кожаных пальто. По всему видно — начальство.

Один из мужчин, самый старший, по очереди обнял их и поцеловал, а Лизу еще и потрепал по щеке пахнущими табаком пальцами. В распахнутом отвороте пальто она увидела генеральский погон. Догадалась: начальник разведотдела фронта… Генерал оглядел разведчиков:

— Доброго вам пути, товарищи! Успешного выполнения задания и возвращения с победой!

Потом Лиза, Анна, Юзеф и генерал со своими спутниками подошли к самолету. Летчики спрыгнули им навстречу.

— Ну, по русскому обычаю перед дальней дорогой…

Генерал сел на ящик. Все тоже расселись — кто на что. Лиза забралась на бочку из-под бензина. Помолчали. Один из летчиков тихо запел:

Прощай, любимый город…
Все негромко стали подтягивать:

Уходим завтра в море…
Лиза уже слышала раньше: такая традиция при проводах группы.

Пристегнули парашюты. На Лизу, чтобы «не зависла», кроме положенного снаряжения навьючили рацию, два комплекта радиобатарей. На поясе — саперная лопатка, финка, в карманах — гранаты Ф-1 — «эфочки». Груза получилось столько, что она не могла и с места двинуться. Инструктор-авиадесантник и штурман на руках внесли ее в самолет.

Задраена дверь. Взревели моторы. Лиза приткнулась к стеклу. За окнами скользнул по взлетной, полосе прожектор. И самолет рванулся в темноту.

Ревущий мрак подступил со всех сторон. Только в кабине пилотов мерцали приборы. Лиза сидела, придавленная грузом к жесткой скамье. Ее слегка знобило. Но она чувствовала, как горят щеки. Кружилась голова, и к горлу подкатывался комок. Лиза открыла рот и стала дышать глубоко — так учили, если вдруг будет тошнить. Нет, ни за что! Только не думать об этом! А о чем? Как — «о чем»? Ведь она летит на задание, в тыл к немцам. Час или два — и она уже среди врагов. Все! Все началось — и назад дороги нет. Ей страшно? Сосет под ложечкой, звенит в ушах. Какая-то слабость во всем теле. И знобит. Это страх? Она будто бы прислушалась к себе, к тому, что происходит внутри нее. В ней вибрировала какая-то звонкая, тревожная струна. Защемило сердце. Ей страшно? Она заставила себя вспомнить слова, те, что она говорила давно, когда только еще переступила порог разведшколы: «Я, Вологодская Елизавета Яковлевна, обязуюсь быть преданным, честным и мужественным борцом социалистической Родины и работать в тылу врага в качестве советского военного разведчика. И если понадобится, то смогу умереть за великое дело освобождения социалистической Родины от нашествия немецких захватчиков…» Елизавета Вологодская, Лиза… Нет, теперь она Ольга Богуславская. Ольга и «Комар», а Лизы больше не существует. От этих мыслей ей становится жутковато. И еще сильней и звонче вибрирует пронизавшая всю ее струна.

Темень. Вдруг внизу запульсировала огненная река. «Фронт!» Девушка снова прильнула к холодному стеклу. Огненные трассы снарядов. Вспышка где-то рядом, в небе. Еще. Еще. Грохота не слышно, только вспышки. Самолет дрогнул. Стал проваливаться. Ольгу откинуло, прижало к борту. По небу шарили прожекторы. Огненная река ушла назад. Но кругом в небе продолжало вспыхивать. Она догадалась: «Зенитки». Прожекторы погасли. Снова мрак. Но тут же, совсем рядом, над головой, застучал пулемет. Самолет стал выделывать замысловатые фигуры. Ольгу сорвало с сиденья, сбросило на пол, потащило в хвост.

Наконец пулемет замолчал. Самолет продолжал полет, а за окнами стало непроницаемо серо.

Появился стрелок:

— Чуть не накрыли нас «мессеры». Повезло — облака.

Пелена за стеклами стала серебристой. Сквозь ее тонкую прядь засветилась сбоку, ниже самолета, луна. Ольга почувствовала: «Снижаемся». Пронзительно завыл сигнал. Инструктор ощупал каждого, предупредил:

— Приготовиться!

Штурман открыл дверь. Ударил влажный и холодный воздух. Первым к двери подошел Юзеф. Шагнул в темноту. Следом за ним — Ольга. Почему-то груз не казался таким тяжелым.

Лицом к лицу

Непривычное, ни с чем не сравнимое чувство безудержного падения. Ольгу крутит в воздухе и несет вниз, и не за что уцепиться. Она судорожно заглатывает воздух, зажмуривает глаза от ужаса: «Все!» И Тотчас — рывок, болью отдавшийся в бедрах и плечах. Необыкновенная легкость. И разом схлынувший страх, вытесненный удивительным и непривычным ощущением плавного парения.

Она открывает глаза. Сквозь стропы мигают звезды. Луна сбоку. Протяни руку — коснешься сверкающего диска. Совсем светло. Ольга видит недалеко от себя безмолвно плывущие к черной земле парашюты. Земля приближалась. Были отчетливо видны мерцающая полоса шоссейной дороги, кусты вдоль обочины, поле, лесок и невдалеке — большое селение с костелом на холме. Ольга услышала даже лай собак и кваканье лягушек. И тут только осознала, что яркое свечение луны — опасность!

Она приготовилась к приземлению: поправила, как учил инструктор-десантник, лямки, согнула ноги в коленях, составила вместе ступни. Вспомнила: сигнал сбора — «удушливый кашель».

Но кашлять не пришлось. Все трое приземлились поблизости друг от друга. Огляделись. Откуда взялась эта деревня? Почему ноле и шоссе, когда должен быть лес у реки? Куда их выбросили? Но строить предположения некогда: со стороны селения нарастает заливистый лай. Закапывать парашюты тоже некогда. Нужно скорей уходить.

На земле Ольга снова почувствовала тяжесть своих вьюков. Шепотом попросила:

— Юзеф, возьмите у меня батареи питания.

— Своего хватает!

Ольга изумилась. Посмотрела на командира. В голубом свете его лицо казалось бледным, будто припудренным. А глаза — черными. «Наверное, как и я, струхнул». Она обняла в охапку парашют и сделала шаг к леску.

— Давай мне что-нибудь, — отозвалась Анна и по- польски что-то сказала Юзефу.

— Ладно, хватит, — с неохотой согласился он и взял у Ольги тяжелые батареи. — Пошли!

— Погодите. — Ольга достала из кармана пачки махорки. — Надо присыпать место приземления и натереть подошвы, чтобы собаки не взяли след.

— Еще выдумала! — снова огрызнулся Юзеф. — Кому вы здесь нужны?!

Но все же достал пачку.

«Что с ним? — удивленно подумала Ольга. — Куда девались его выдержка и учтивость?..»

Они пошли в сторону от селения. Страх перед неизведанным прибавлял силы и ускорял шаги. Впереди — ручей, разбухший от вешних вод. «Хорошо, собьет со следа». Они пошли прямо по воде, потом перебрались вброд на другую сторону. Когда уже начал брезжить рассвет, увидели лес, молодой, густо сплетенный кустарником. Укрылись в ветвях, стали слушать, нет ли погони.

В лесу уже все расцветало. Ветви — в клейких листьях, земля пронизана зелеными стрелками трав. Эх, сбросить бы рюкзак на эту мягкую землю, куртку под голову — и поспать!

— Что будем делать? — спросила Ольга.

Юзеф молча пожал плечами.

— Но надо же сориентироваться.

— Иди.

— Нет, Юзеф, лучше пойти вам, — стараясь, чтобы ее голос звучал спокойно, сказала Ольга.

— Почему лучше мне, а не тебе?

Она поймала его ускользающий взгляд. «Как он струсил!»

— Почему должен идти я? — Его голос сорвался на приглушенный крик.

— Потому что вы мужчина, — как можно спокойнее ответила она. — Могу и я пойти. Но я не знаю польского языка.

Он молчал, не двигаясь. Потом, будто сбросив с себя путы, передернул плечами, поднялся. Проверил пистолет. Осторожно раздвигая ветви, направился к опушке. Ольга смотрела ему вслед, пока он не скрылся за деревьями. «Странно он ведет себя. Странно…»

— Что с ним случилось? — спросила она у Анны.

— Не знаю… Таким и я никогда его не видела. Раскис, наверно. — Она презрительно оттопырила нижнюю губу: — Не люблю мужчин-зайцев.

— Я никогда б не подумала, что Юзеф…

— Нет, я тоже не думаю, что его испуг надолго, — успокоила Анна. — Он же сам попросился в разведку, я знаю. И опыт у него… Он рассказывал мне, что уже бывал на заданиях в тылу.

— Хорошо, — согласилась Ольга. — Но все же давай, пока его нет, закопаем парашюты и рацию.

Они нашли приметный двуглавый дуб, саперными лопатками вырыли меж его корневищ яму, уложили в нее снаряжение — все, что могло их выдать. Завалили землей, дерном, сучьями.

— Юзефу место не показывай, — предупредила Ольга.

Вскоре он вернулся.

— Поздравляю! — В его голосе звенело раздражение. — Нас вышвырнули к черту на рога, пся крев!

Рассказал: встретил крестьян, выехавших в поле. Выведал у них, что до Кракова полторы сотни километров. Крестьяне же сообщили, что местные жители вчера ночью видели, как опускались с неба три «гвяздки» — «звезды». Так они называют советских парашютистов. Видно, не первых тут выбрасывают. В том селе есть отделение фашистской жандармерии. Ночью гитлеровцы не выходят из села: боятся партизан. А с утра уже начали искать эти «гвяздки». Надо немедленно уходить. Сразу за лесом большое шоссе. По нему в сторону Кракова идут толпы беженцев из восточных районов, от линии фронта.

— Куда же нам идти? — растерялась Ольга.

— Присоединимся к беженцам. Затеряемся среди них, — спокойно ответил Юзеф. — Если жандармы даже с собаками будут искать, не найдут след. А документы и деньги у нас есть.

Ольга почувствовала в его голосе деловитую уверенность. «Как он быстро меняется… — Но на душе у нее полегчало: — Перестал, кажется, трусить…»

— Это вы хорошо придумали, — улыбнулась она. — Пошли!

— Погоди, — остановил он. — Как ты будешь разговаривать с беженцами? Польского не знаешь… По-русски? Откуда взялась русская? Сразу обратят внимание.

— Они же бегут от наступающей Красной Армии, — вставила Анна. — Как они к тебе отнесутся?

— Что же делать?

— Не знаю, — резко бросил Юзеф. — Я не господь бог.

Ольга опять уловила раздраженность в его тоне. Да, что ни шаг по этой захваченной врагом земле, то все новые задачи с неизвестными приходится им решать… Но не оставаться же здесь, пока не настигнет погоня. Должен же быть какой-то выход! Надо только хорошенько подумать.

— А что, если я притворюсь немой? — предложила она. — Онемела от всего пережитого ужаса… А? Буду молчать как рыба, Откуда они тогда узнают, советская я или нет?

— Сможешь, чтоб ни единого слова? — испытующе спросил Юзеф. — Даже во сне ни звука!

— Попытаюсь…

— Если проговоришься, всем нам — конец.

— Смогу!

Она сглотнула слюну, облизала губы: «Все, больше ни единого… Немая».

Они прошли через лес. На опушке, у дороги — кладбище. Ржавые кресты, деревянные распятья, мраморные изваяния. Они укрылись в старинном склепе, стали выжидать. Улучив удобный момент, когда толпа на дороге сгустилась, присоединились к беженцам.

По шоссе медленно струился шумный людской поток. Скрип колес, мычание, блеяние, ржание сливались с неумолчным говором, выкриками, рыданиями. Только смеха и песен нельзя было уловить в этом гомоне. Пыль, не оседая, желтой кисеей висела над дорогой…

Впереди движение застопорилось. По толпе тревожным ветром прошелестело незнакомое ей слово: «Боши!..»

— Немцы, — тихо проговорил Юзеф и вобрал голову в плечи. — Наверно, нас ищут!

— Матечка! — прошептала Анна.

Ольга пробилась к обочине, посмотрела вперед. В сотне метров поперек дороги стояла цепь гитлеровцев в темных шинелях. Сбоку — крытые машины — фургоны. И еще машины — с солдатами. На кабинах — наведенные на толпу пулеметы.

Толпа медленно просачивалась сквозь цепь, как река меж быков моста.

С каждым шагом фашисты были все ближе. Враги! Живые враги! До этого момента Ольга видела фашистов. Пленных — заросших, обмотанных тряпьем, с затравленными глазами. Видела карикатуры в газетах и плакаты, на которых гитлеровцы были изображены ощерившимися, безобразными, не похожими на людей и оттого тоже не страшными… А сейчас здесь, поперек дороги, возвышались мрачные, будто каменные изваяния. Широко расставлены ноги в тяжелых сапогах. На груди — лунообразные металлические бляхи. Из-под навеса стальных касок — ощупывающие глаза.

— Фельджандармерия!.. — снова прошептал Юзеф.

Кто-то проходил мимо жандармов, и за их спинами толпа снова смыкалась. Кого-то хватали и пинками забрасывали в автомобили-фургоны. Короткие крики повисали в воздухе.

Вот они — враги! Ольгу охватил ужас. Все ее страхи в самолете и в первые часы на чужой земле были ничтожной частичкой по сравнению с тем всепоглощающим воплем, который немо и яростно забился в ней. Ноги обмякли. Ей казалось, что она упадет. Ее била дрожь. «Бежать! Бежать!..» Но по обе стороны — гладкое поле. Кричать? Она сунула руку в карман, мокрой ладонью охватила ребристую округлую поверхность гранаты. Ощупала кольцо взрывателя. В последнюю секунду она выдернет чеку… Ей сразу стало спокойней: «А, была не была! Живы будем — не помрем!..» Тяжелый комок металла нагревался, высушивал ладонь. Она опустила голову, пошла, проволакивая подошвами по пыли и считая шаги.

Жандармы равнодушно проскользили по ней перекрестными взглядами. Проверили документы и пропустили Юзефа и Анну. И снова схватили кого-то позади них.

Ольга перевела дыхание и вынула руку из кармана. И почувствовала, как она устала: только что пережитое волнение, километры дороги, бессонная ночь — все разом навалилось на нее. Но надо было продолжать идти и идти…

Через несколько дней, благополучно миновав все преграды, они вошли в Краков. Столица генерал-губернаторства бурлила. Улицы были запружены беженцами, безработными, немецкими полицейскими, офицерами и солдатами.

Ольга уже больше не боялась гитлеровцев, даже жандармских патрулей: за время дороги страх притупился. Но все же, когда подходила к ним вплотную, рука привычно охватывала «эфочку». Однако на нее, маленькую, исхудавшую и безгласную, по-прежнему никто не обращал внимания. Она же, идя по улицам Кракова, с интересом смотрела по сторонам. Непривычный, красивый город, будто бы ожившая старинная картина: узкие, узорно вымощенные камнем улочки и круглые площади, и в центре каждой — памятники. Тесно прижались друг к другу дома — хоть и обветшалые, но выкрашенные в разные цвета, не похожие друг на друга, с лепными украшениями, узорными решетками на окнах, черепичными крышами и флюгерами. Чуть не на каждом шагу — древние монастыри и островерхие костелы со стрельчатыми цветными окнами. Остатки крепостных степ. Башни с узкими прорезями бойниц… И тут же, меж церквей и старины, — витрины магазинов, рекламы ресторанов… В центре, на площади перед дворцом Пилсудского, — рынок «Тандета», щупальцами рассосавшийся по окрестным улочкам. Над городом, на берегу Вислы, возвышается дворец польских королей Вавель, нагромождение величественных башен и устремленных в небо куполов.

— Сейчас в Вавеле резиденция гаулейтера Франка, — показал на дворец Юзеф.

Он ориентировался в Кракове превосходно. Казалось, ему был знаком каждый дом и каждый проходной двор. И они без помех добрались до улицы Ладна, нашли дом машиниста Томаша Чижа.

Томаш прочел рекомендательное письмо от брата, и лицо его засветилось. Но тотчас он стер улыбку и посмотрел на пришельцев с подозрением:

— А откуда у вас письмо Петруся?

Юзеф показал машинисту карточку Петра Сендора. Фотография рассеяла сомнения осторожного Томаша:

— Петрусь жив! Как он там? Рассказывайте, други! — Но все же оставить их у себя в доме отказался: — Зверствует гаулейтер Франк. Строжайший приказ: если найдут чужих, всей семье расстрел. А проверки и облавы каждую ночь. Бардзо пшепраше, панове!

— Что же нам делать?

Машинист задумался. Потом сказал:

— Чекайте! Я скоро вернусь.

Жена Томаша смотрела на незнакомцев налитыми страхом глазами. У ее ног сгрудились малыши. «Конечно, когда всей семье — расстрел…» — подумала Ольга.

Томаш вернулся и сказал, что их переправят в деревню Могила, к старикам — родителям Петра Сендора. Там не так опасно. Да и с харчем полегче.

— Я останусь в Кракове, — отказался Юзеф. — Надо осмотреться, оформить документы.

Анна спросила:

— Не боишься?

— Найду старых знакомых.

Ольга не стала возражать: правильно, надо осмотреться.

В семье Сендора девушек приняли как родных. Отец Петра и мать не знали, как отблагодарить за добрые вести о сыне. Не допытывались, кто они да откуда. Война разметала людей по свету, научила осторожности. Догадывались, наверное, старики, что девушки «оттуда», но как перебрались сюда и зачем — их дело. Днем Ольга и Анна прятались на чердаке или в стодоле — примыкающем к жилому дому амбаре с сеном и крестьянской утварью. Ночью переходили в избу.

Все документы и деньги остались у Юзефа. Девушки ждали: вот-вот он появится, они переберутся в Краков, легализуются и приступят к выполнению задания. Единственное, что они пока смогли сделать, — это перенести в дом рацию.

Прошло несколько дней — и они узнали страшную новость. Из Кракова приехал машинист Томаш. Заикаясь от волнения, он рассказал, что утром в его квартиру ввалился пьяный Юзеф. Он размахивал пистолетом, грозился, что приведет в дом жандармов, и допытывался, куда Томаш упрятал «этих девок».

«Невероятно!.. Может быть, Томаш что-то напутал? Как же так? Что теперь делать?.. — Мысли бились в голове Ольги. — Нет, не может быть!.. У Юзефа все деньги, все документы. Он же — руководитель… Несколько часов назад она передала в Центр: „Готовимся выполнению задания“. Неужели все пошло прахом?..»

Она взяла себя в руки:

— Успокойтесь, Томаш. Возможно, это ошибка. Он просто выпил лишнего… Мне надо самой увидеться с Юзефом. Скажите ему, пусть он приедет сюда.

Томаш уехал. Ольга вернулась на чердак. И почувствовала, что ее знобит. К ночи она разболелась. Поднялась температура. От боли раскалывалась голова. Анна меняла холодные компрессы и причитала:

— Цо бенде? Цо бенде?..

Предатель

Наутро Юзеф приехал. Пошатываясь от слабости, Ольга спустилась в комнату.

— Ну, что тебе от меня надо? — сразу с крика начал руководитель группы «Львов», при виде ее вскочивший со стула.

Лицо его было потное, лоснящееся, опухшее. Глаза потемневшие и наглые. С трудом можно было узнать в этом человеке того спокойного мужчину, с которым она жила в одном доме в Киеве. «Он снова пьян» — догадалась девушка. Негромко сказала:

— Потише, прошу вас… Почему вы не приступаете к работе? Где документы? Почему вы пьяны?

— Не твое дело, пся крев! — взревел Юзеф, снова вскакивая со стула. — Не задавай мне вопросы! Здесь задаю вопросы я!

— Успокойтесь.

— Здесь будет так, как хочу я! — продолжал кричать он. — Захочу — выдам тебя немцам, захочу — застрелю!

Он стал шарить рукой в кармане.

— Успокойтесь, Юзеф. Вы, наверное, сошли с ума… — Ольга устало села. — Вы же знаете: будет не так, как вы хотите, а как должно быть… Вы же знаете: мы тут работаем не одни.

Юзеф молча, мутно посмотрел на девушку. Отвел глаза. Вынул руку из кармана.

— Добже, не будем ссориться.

Ольге показалось, что он разом протрезвел.

— На днях мне обещали документы, — примирительно сказал он. — Я приеду, привезу. Вы отсюда не уходите, ждите.

На второй день снова явился машинист Чиж:

— Друзья узнали: у Юзефа в фашистской жандармерии работает родной дядя. Юзеф бывает у него каждый день. Вечером пьянствует в ресторане с женщинами. Что делать? Он всех нас продаст!

Что же делать? Ольга больше не сомневалась: Юзеф не может быть руководителем разведгруппы. Но кто он? Предатель? Или просто трус? От этого зависит степень опасности, угрожающей им всем. Но, если он предатель, почему он уже не выдал их? Если трус, почему так ведет себя?.. Медлить нельзя, нужно что-то решать.

Она тут же на чердаке установила рацию, по стрехе натянула антенну.

«СИБ!.. СИБ!.. СИБ!.. „Львов“ деньги тратит женщин и водку. Грозит. Занимается провокацией и шантажом. Все возможности легализации отпали».

Центр ответил:

«Порвите все связи со „Львовым“. Проверьте, нет ли за вами хвостов. Уйдите от возможного преследования…»

Ольга обсудила положение с Анной. Та предложила:

— Давай перебираться во Львов.

— Пожалуй… Фронт оттуда недалеко. В крайнем случае вернемся к своим, чтобы забросили снова.

Она сообщила об этом плане в Центр. Штаб ответил: «Разрешаю».

Девушки стали собираться. Напоследок сказали Сендорам:

— Уходим.

Младший сын Сендоров, Франек, брат Петра, остановил их:

— До Львова вам не дойти, а тем более с рацией! — Он показал на потолок, на чердак. — Не торопитесь. Я познакомлю вас с очень хорошими людьми.

Вскоре в дом Сендоров пришли двое: уже немолодой грузный мужчина с львиной шевелюрой седеющих волос и красивая женщина со спокойными серыми глазами.

Мужчина пытливо смотрел на Ольгу и Анну. Женщина села в стороне, молчала. Хозяева вышли из избы, со двора наблюдали за улицей.

— Но цо стало, паненки? по-польски спросил мужчина.

Анна рассказала все по «легенде». Мужчина выслушал, повернулся к Ольге:

— А вы что скажете?

Она решилась:

— Мы привезли старикам письмо от Петра. Он служит…

Мужчина остановил ее:

— Знаю, где он служит. А вы русская?

Он протянул руку и по-русски, почти без акцента, сказал:

— Зовите меня Михаилом. А ее — Валентиной. И не бойтесь. Мы — польские коммунисты.

— Откуда вы так хорошо знаете русский язык?

Михаил улыбнулся:

— Доводилось бывать в Советском Союзе… работал на. шахтах в Донбассе. — Он сделал паузу и добавил: — Можете нам полностью доверять. Говорите откровенно: кто вы и какая вам нужна помощь.

Ольга подумала: «А, была не была! Последний шанс! В крайнем случае, если они провокаторы, толку от нас им все равно будет мало».

— Мы — советские разведчики. Во-первых, нам нужна надежная квартира, где мы могли бы жить. Здесь мы подвергаем опасности и деда с бабусей, и всю деревню. Во-вторых, нам нужны разведывательные сведения.

— Что ж, все это осуществимо, — ответил Михаил и признался. — Мы очень рады встрече с вами. Мы сами давно ищем связь с Красной Армией.

Девушки рассказали о Юзефе.

Михаил помрачнел.

Ольга поделилась своими сомнениями: предатель он или трус?

— Кто бы он ни был, он очень опасен… — угрюмо проговорил Михаил. — Все это нам знакомо, чересчур знакомо. Из-за таких мы потеряли очень много хороших людей…

Он стал расспрашивать о Юзефе, снова замолчал, задумавшись. Потом как бы подвел итог:

— Нет, он не трус… А почему до сих пор не выдал? Может быть, ждет, когда вы установите связь с подпольем, чтобы выдать всех разом, ведь пока-то вы еще не очень ценные зверюшки, а?

Он улыбнулся. Встал:

— Добже. Мы еще сами кое-что проверим. А отсюда вам действительно нужно немедленно уходить. Жить устроим вас в разных местах. Связь друг с другом будете поддерживать только через Валентину. — Он показал на женщину. В движении и в голосе его Ольга почувствовала сдержанную ласковость.

Через час девушки оставили гостеприимный дом Сендоров. Анна ушла с Михаилом, Ольга — с Валентиной. Она несла в сумочке рацию, ее спутница — батареи. Поездом доехали до Кракова. Переулками, проходными дворами ушли от неожиданной облавы. Потом тридцать километров отшагали по шоссе, пока не добрались до Рыбны — вереницы хуторов, растянувшихся вдоль леса. В крайнем доме их встретил молодой мужчина Янек Касперкевич.

— Наш товарищ, русская, — представила ее Валентина. — Временно будет жить у вас.

— Бардзо рад!

— Вам будет здесь хорошо, — сказала на прощание Валентина. — Надежная семья.

Янек познакомил Ольгу с родителями, с женой — совсем почти еще девочкой, баюкавшей на руках малыша. В доме встретили ее приветливо.

Янек отвел ее на чердак, приоткрыл хитро оборудованный в стене тайник:

— Здесь будете хранить ваше хозяйство.

«Значит, знают!» Ольга посмотрела на Янека. Открытое лицо, умные, со смешинкой, глаза. Волосы коротко подстрижены и торчат. «Наверно, жена его зовет „ежиком“. Какая молодая у него жена, намного моложе меня». Ольга прилегла на приготовленную ей постель и только сейчас почувствовала, как устала, поняла, что все еще больна…

Снова встреча с Валентиной.

— Нет никаких сомнений: Юзеф — предатель. Он целые дни проводит в жандармерии. Решай.

Как просто сказать: «Решай!» Ей решать судьбу этого мужчины, даже не зная, кто он, что он, как он прожил свою жизнь?.. Удивительно, но она почти ничего не знает о нем, хотя провела с ним вместе почти полгода, день за днем. Там, на советской земле, он казался ей выдержанным, молчаливым, задумчивым. Надежным. Но ведь он — враг. Он тот, против кого воюет вся страна, против кого два ее брата бьются на фронте и из-за кого умирает в госпитале ее младший брат Иван. Против этого врага воюют и польские патриоты и должна воевать она.

Но ведь ей нужно решать: жить этому человеку или умереть… Как же может она взять на себя такое?! Ведь людей судит суд: судьи, прокуроры, адвокаты. А перед тем следователи ищут улики и доказательства вины. Как же может она одна? Ведь она никогда не решилась бы даже курицу… Ее никто не учил быть судьей или прокурором, она не знает ничего, ей ведь всего двадцать лет! Что же делать? Если бы она могла отказаться от необходимости решать, если бы кто-то другой… Но Юзеф прислан вместе с ней с заданием штаба советского фронта. Поэтому польские товарищи и требуют, чтобы решала она. Что же делать? Пусть будет как было? Но если останется в живых он, погибнут многие: и Сендоры, и веселый Янек со своим кареглазым сынишкой… Нет, есть закон военного времени. Она не может. Она не хочет. Но она должна решать… Она решила.

Польские товарищи установили: Юзеф каждый день в определенное время из здания жандармерии направляется в ресторан «Висла» обедать. Оттуда он снова возвращается в жандармерию и уже ночью, после наступления комендантского часа, вместе с несколькими гитлеровцами уезжает куда-то ночевать. Наиболее удобный момент — когда он один идет в ресторан. Но это — днем, на оживленной улице…

Подпольный комитет назначил участников акции. Одним из них пожелал быть Янек Касперкевич, молодой хозяин Ольгиной квартиры. Вторым был Франек Чекай. С ними пошли Валентина и Анна. Анна — для того, чтобы издали опознать Юзефа. Остальные прежде в лицо его не видели.

Они немного опоздали. Только повернули из переулка на улицу, по которой должен был идти Юзеф, как столкнулись с ним нос к носу. Анна не удержалась, воскликнула:

— Хлопцы, вот он!

Юзеф опешил. Остановился. Хотел повернуть назад. Янек и Франек взяли его под руки с обеих сторон:

— Чекай, пан.

Юзеф посмотрел на отошедших в сторону Анну и ее спутницу и, видимо, все понял. До Анны долетели его слова:

— Не надо, не надо! Я дам деньги! Я уеду!..

В конце улицы показался жандармский патруль. Юзеф сделал движение в сторону гитлеровцев. «Все пропало!» — подумала Анна. В этот момент Янек выстрелил в предателя.

Раздались пронзительные свистки. Автоматные очереди. С соседних улиц послышался топот сапог, рев мотоциклов. Толпа испуганных прохожих оттерла Анну и Валентину. Они лишь могли увидеть, как Янек и Франек склонились над Юзефом, вытащили из его карманов бумаги, а потом бросились бежать, отстреливаясь от преследовавших их гитлеровцев.


Во двор дома Касперкевичей Валентина вошла, задыхаясь от усталости. Жена Янека посмотрела на нее — и все поняла, смертельно побелела и опустилась на колени.

— Нужно немедленно уходить, Оля, — сказала Валентина. — У ребят могли быть документы с адресами…

Уже по дороге на хутор Игнаца Торговского — новую конспиративную квартиру, заранее приготовленную для советской радистки, — Валентина рассказала подробности: Янек и Франек успели добежать до железной дороги, укрылись в будке стрелочника. Гитлеровцы окружили их, поставили пулемет. От пуль парней полегло с десяток фашистов. Парни отстреливались, пока не были сражены наповал.

— Вот какая тяжелая плата, Оля…

«Вот плата за мое решение! — с ужасом подумала Ольга. — Если бы я решила по-другому, Янек и тот, неизвестный мне второй парень, были бы живы и не рухнула бы беда на дом, принявший меня! Что я наделала?!»

На хутор Торговского пришел и Михаил. Ольга сказала ему: она не может больше терять ни дня. Нужно работать. Она должна работать. Пусть хоть этим она оплатит смерть Янека и его товарища. Она не выдержала, разрыдалась.

Михаил успокаивающе погладил ее по голове:

— Не надо, детинко. На войне не бывает без потерь… — Потом сказал: — У нас есть верные люди на всех железнодорожных станциях и направлениях. Они постоянно следят за перебросками гитлеровских войск к фронту. Наши люди знают и о штабах, и о складах. Я отдал приказ, чтобы теперь они все работали для тебя. — И протянул широкую мягкую ладонь: — Давай познакомимся еще раз: я — секретарь подпольного областного комитета Рабочей партии и комендант Краковского боевого округа Армии Людовой Иосеф Зайонц.

«Ольга совецка»

Ольга шла по обочине шоссе. Босые ноги по щиколотку утопали в горячей пыли. Обгоняя ее, по дороге непрерывно двигались на восток фашистские войска: тяжелые семитонные «бюйсинги» с пехотой, бронетранспортеры с прицепленными к ним орудиями и шестиствольными минометами, шмыгали штабные машины «оппель-кадеты», «оппель-адмиралы». Ольга брела, пригнув голову, повязанную выгоревшим платочком, обдаваемая жаром машин и клубами пыли. До нее долетал солдатский гомон, шутки, отпущенные в адрес одинокой паненки. Чуть позади девушки два паренька лет семнадцати-восемнадцати на проржавелом велосипеде с выломанными спицами везли хворост. Они с интересом смотрели на немецкое воинство, махали руками солдатам в кузовах.

Сама Ольга, казалось, не обращала внимания на дорогу. Но из-под опущенных ресниц она, как бы раскладывая по полочкам памяти, цепко вела счет орудий и минометов, множила машины на количество сидящих в них солдат, запоминала условные эмблемы на бортах. В голове уже составлялся текст очередной радиограммы в Центр: «От станции Бохня на восток перебрасывается мотодивизия в составе артиллерийского и двух пехотных полков, танкового батальона из 20 танков. Эмблема: крест в красном круге. На вооружении мотодивизии…»

Но не только ради этого уже много часов шла она вдоль шоссе. Вот он, ориентир, — труба табачной фабрики; В полукилометре от фабрики, под навесом рощи — бетонированные бензохранилища, бараки. Со стороны дороги — три поста, усиленная охрана. Что там, за рощей?

Мимо поста вырулил на дорогу камуфлированный «хорьх». В нем гитлеровские офицеры. На высоких тульях фуражек — «крылышки». Машина свернула против потока дивизии, в сторону Кракова…

Через десять километров, по другую сторону шоссе, параллельно с ним, открылась широкая площадка: снова бараки, цистерны, взлетные полосы. Строения замаскированы небрежно, хорошо просматриваются с дороги. Ага, фальшивый аэродром! Значит, сведения, проверяемые ею, правильны: основной аэродром расположен в полукилометре от табачной фабрики. Ориентир — труба.

Ольга прошла еще немного по обочине шоссе и свернула на тропинку, убегающую в поле. Следом за ней повернули и два хлопца с ржавым велосипедом.


Уже три месяца работала Ольга в тылу врага. Поспевали в полях хлеба, сладкой становилась в лесу ежевика, мелели степные речки. И все чаще, разогнув спины, крестьяне смотрели на восток, прислушиваясь, пытаясь уловить гул приближавшегося фронта.

С кем бы ни сталкивала Ольгу за эти месяцы судьба, в каждом поляке она чувствовала клокочущую ненависть к оккупантам и желание делом помочь освобождению родины. Встречи эти были мимолетны, зачастую — случайны. Но они и самой Ольге прибавляли сил и выдержки. Регулярно она виделась только с Валентиной, связной Михаила — Зайонца.

Первое впечатление не обмануло Ольгу: спокойноглазая, неторопливая в движениях, эта красивая и безукоризненно одетая пани была опытнейшим подпольщиком- конспиратором. Она быстро запоминала — без всяких записей — задания, которые по радио передавал Ольге Центр, и при очередной встрече сообщала лаконичные, но емкие сведения. Она была изобретательна. Чтобы не привлечь внимание фашистов, назначала свидания в самых различных местах, каждый раз была одета по-иному, даже походка ее становилась другой. Со стороны — десятки различных женщин. Только неизменным- было ее спокойствие. Вместе с донесениями она каждый раз передавала советской радистке приветы от секретаря Краковского подпольного обкома партии Зайонца. Едва уловимый трепет, с которым она произносила его вымышленное имя Михаил, выдавал ее чувства. «Любит…» — думала Ольга. И ей почему-то становилось грустно.

Из кратких, но самых разнообразных сведений, поступавших через Валентину, Ольга понимала, что связная, как буек широкой, хотя и невидимой сети польского патриотического подполья, которая подобно тому, как и настоящая сеть, погруженная в море, невидима и только отмечена по поверхности буйками. Поначалу Ольга и не любопытствовала: кто же те отважные разведчики, бескорыстно рискующие жизнью, лишь бы приблизить победу Красной Армии? Но вскоре штаб фронта заинтересовался подпольщиками и потребовал от Ольги сведений о них.

Валентина с разрешения Зайонца выполнила и это задание, хотя можно было представить, с какими опасениями оно было связано: в руки Ольге сошлись все нити, ей были передоверены судьбы многих патриотов. А вдруг, если ее схватят гестаповцы, и она… Но по тому, как быстро был получен ответ на запрос Центра, Ольга еще раз убедилась: ей, советской разведчице, полностью доверяют.

Из рассказов Валентины перед ней открылась волнующая картина. Оказывается, Ольге помогали десятки людей. Самых разных. Крестьяне и горожане. Рабочие, служащие. Учителя и их ученики. Даже целые семьи. И Сендоры, и Касперкевичи, и хозяин нового ее пристанища Игнац Торговский, высокий жилистый крестьянин с длинными прокуренными усами. В Кракове сторожем на огородах, расположенных у самой железной дороги, работал Иосиф Присак. Сторож и сторож. А на самом деле известный музыкант, до войны гастролировал во Франции, Италии, знает несколько языков. Вся семья у него музыкальная — жена и дочери. Присак собирал сведения о передвижениях гитлеровских войск по железной дороге. А к тому еще вместе со всем семейством — целый квартет! — бродил по городу, играл. Поближе к штабам, воинским частям. Кто будет гнать бродячих музыкантов? Наоборот, частенько немцы приводили их в расположение своих казарм, за высокие заборы: пусть потешат бравое воинство. От семейства Присака поступали к Ольге очень важные донесения. В радиограммах в Центр, ссылаясь на источники информации, она называла Иосифа Музыкантом.

Все больше подпольщиков включалось в сбор сведений о враге. Донесения стекались к Ольге ширящимся потоком. Но полностью полагаться на них она не могла. Нет сомнений, польские патриоты стремятся добыть ценные данные. Однако у многих из них нет навыка сбора информации. Они могут перепутать опознавательные знаки частей, типы вооружения, ошибиться в определении количества войск, принять ложные сооружения за основные и наоборот. А штабу фронта нужны только абсолютно точные, тщательно проверенные факты. Иначе информации превратятся в дезинформации, и их работа будет не на пользу, а во вред.

Но кто мог проверять донесения? Только она и Анна. И Ольга отправлялась в дальние обходы. Подпольный комитет выделил для ее сопровождения и охраны двух парней: Станислава Нецека и Мстислава Конека.

В этих путешествиях Ольга привычно становилась немой. Гитлеровцы не обращали внимания на девчонку- замарашку. Часто приходилось переправляться через Вислу. Паром обслуживали немецкие солдаты. Непременно проверял документы жандармский патруль. К немой паненке и ее телохранителям уже привыкли. Разве только начинали задевать, насмехаться. И тогда Метек Конек отважно вступался:

— Не видите, она ж и так богом покарана!

За такую дерзость его, бывало, сбрасывали в воду или награждали подзатыльниками. Ольга стискивала зубы. Эх, сказала бы она им!..

Иногда она переодевалась мальчишкой. Волосы подбирала под картуз. Так было еще безопаснее.

Бывало, за сутки делали по пятьдесят километров; ночь заставала их в лесу или в поле. Шумели над ними черные деревья, холодным светом сияли звезды. Ноги деревенели от усталости. Хотелось зарыться в сено и спать, спать… Но надо было успеть к утру домой, подготовить для передачи радиограммы.

И снова с чердака крестьянского дома несется в эфир:

«Украинцу. Четыре километра юго-западнее Кшешовиц, южнее замка Рудный, параллельно шоссе Тыпалинок — Рудный, в лесу, находится склад боеприпасов, около семидесяти вагонов. Подвоз продолжается. Комар».

Ответ на радиограмму — удар бомбардировщиков по укрытому в лесу складу.

«Украинцу. Южной окраине Тарнува размещается 310-я танковая бригада, полк штурмовых орудий. Комар».

Ответ — полыхают танки.

«Украинцу. На станции Скавины три эшелона автомашин, эшелон с танками и орудиями ПТО. Комар».

Ответ — эшелоны и железнодорожные пути превращены в груды горящего металла…

Конечно, Ольга понимала: там, в штабе фронта, полагаются не только на ее донесения. Их перепроверяют авиаразведкой, опросом пленных. Может быть, где-то неподалеку действуют и другие разведчики. Но даже и в этой цепи ее звено необходимое.

Все это время она поддерживала связь с патриотами только через Валентину, ни разу не виделась даже с Анной. От Валентины она знала, что подруга устроена хорошо: у нее надежные документы, живет у верных людей. И сведения от нее поступают ценные — работает бесстрашно.

Прошел месяц после гибели отважных ребят Яна Касперкевича и Франтишека Чекая. Во время очередной встречи Валентина передала Ольге просьбу польского подпольного штаба: «Не может ли советское командование помочь отрядам Армии Людовой оружием, боеприпасами и взрывчаткой?» Сама Ольга тоже собиралась сообщить в Центр, что ей необходимо прислать батареи для станции. С каждым днем радиопитание истощалось, слышимость ухудшалась. А запасные батареи так и остались у Юзефа.

Центр ответил: «„Груз“ для вас и отряда Армии Людовой вышлем. Наметьте время, место и сигналы».

Ольга решила встретиться с Анной, чтобы все обсудить. Да и очень уж соскучилась по подруге. «Как она там? Научилась рано вставать? От горячего шоколада отвыкла?..»

Валентина подготовила встречу, дала адрес явочной квартиры. Ольга пришла раньше. Стала с нетерпением ждать. Но в условленный час Анна не пришла. Пунктуальность — закон для разведчика. «Анка, наверно, не рассчитала… — оправдывала подругу Ольга. — Ну, еще пять минут!» Стрелка отсчитала на циферблате пять делений. «Ну, еще пять…» Ольга прождала лишний час. Однако Анна так и не явилась.

С тяжелым предчувствием Ольга вернулась на хутор Игнаца: «Что случилось? Что могло с Анкой случиться?..»

Только на следующий день Валентине удалось разузнать все от очевидцев — крестьянок, ехавших в ту самую деревню, где была подготовлена встреча. В пути автобус был неожиданно остановлен выскочившими навстречу гитлеровскими мотоциклистами. Обычно они так и делали. Вместе с крестьянками ехала пани лет двадцати, пышноволосая, с большущими, чуть навыкате, глазами. Не здешняя, горожанка. Платье белое, в синий горошек.

Увидев фашистов, пани сунула в рот какие-то маленькие бумажки и проглотила их. Но держалась она спокойно. Немцы начали проверять документы и вещи. Городская пани их сразу заинтересовала. Они предложили ей выйти из автобуса. «Почему я должна прерывать поездку?» — очень спокойно спросила она. — «Куда изволите ехать?» — Гитлеровцы были любезны. — «К знакомым». — «Мы довезем вас быстрее, с ветерком!» Пани пришлось выйти: со швабами спорить не будешь. Крестьянки видели, как ее усадили в зеленую машину с завешенными окнами и эта машина повернула в сторону Кракова…

По всем приметам это была Анна.

— Собирайся, — сказала Валентина. — Нельзя терять ни минуты!

Прежде чем снять антенну исвернуть рацию, Ольга в последний раз из дома Игнаца передала в Центр: «Анна попала в гестапо. „Груз“ задержите. Ждите новых сигналов. Комар».

— Децко, децко… — горестно качал головой, провожая их с хутора, Игнац Торговский.

Снова она сидит перед Иосифом Зайонцем. Думает: «Я встречаюсь с ним каждый раз, когда случается беда. Сколько раз нам еще предстоит увидеться?..» Секретарь подпольного обкома все так же пытливо, с успокаивающей улыбкой смотрит на нее, не торопит с ответами, сам обдумывает каждое решение:

— Почему гестаповцы задержали Анну? Почему именно ее? Были не в порядке документы? Нет, она не один раз проходила с ними через патрули… Успел навести на ее след предатель Юзеф?.. Или выследили?

— Какое это имеет значение, раз она все равно схвачена?! — с отчаянием восклицает Ольга.

— Имеет. Очень большое, — говорит Зайонц. — Если выследили, след может привести к явкам, к провалам других товарищей. И что нашли у Анны во время обыска? Что удастся гестаповцам выпытать у нее?

— Не удастся! Анну не сломить!

— Хочу в это верить. И все же… Гестаповцы большие мастера по части пыток. Ты даже не представляешь, Оля, какие они мастера.

Иосиф опустил седеющую голову. То ли перевел дыхание, то ли задумался. Снова посмотрел ей в глаза:

— Как бы там ни было, но ждать сложа руки мы не имеем права. Нужно немедленно изменить систему связи, явки, конспиративные квартиры, о которых могло быть известно вашей подруге.

— Как же я буду теперь… совсем одна? — На глазах у Ольги навернулись слезы.

— Понимаю… — Зайонц положил руку на ее плечо, легко похлопал. — Может быть, переправить тебя через линию фронта?

— Нет! Я буду работать!

— Решай сама. Только знай: здесь ты не одна, даже когда никого из нас нет рядом.

Прощаясь, он обнял ее, как дочку, поцеловал в лоб:

— Валентина проводит тебя на новую квартиру. Через несколько дней она передаст новые пароли и явки.

По полям, по заросшим межам, связная повела Ольгу от деревни к деревне. Как и в тот раз, когда бежали они из дома Касперкевичей, в сумках у них был самый ценный груз, расстаться с которым Ольга не решилась даже на один день, — рация и батареи.

Она сменила еще несколько квартир, пока, наконец, не обосновалась в деревне Санка, у крестьянина Михая Врубля.

Много разных людей повидала она за это время. Почувствовала, как щедро одаривают ее теплом и заботой. Но нигде еще не было ей так по-семейному легко и хорошо, как в доме Врубля, этого бедняка из бедняков, изможденного работой и нищетой. Высокий, согбенный, лысый, всегда ходивший в жилетке поверх латаной рубахи, татусь, как она его звала, никогда не расставался с приветливой улыбкой и всегда находил ласковое слово для своей «дзечинко». У Врубля были две дочери: Роза и Стефа. Ольгу он принял как третью свою дочь с той лишь разницей, что ей предназначался лучший кусок за столом, самая мягкая подушка под голову. Теперь, когда Ольга осталась совсем одна, ее особенно трогала такая забота. Но она считала своим долгом предостеречь его:

— Татусь, за то, что я у вас живу, вам может грозить очень большая беда.

Он ответил:

— Если ты, россиянска дивчинка, можешь бороться за мою родину, то как же я, поляк, останусь в стороне?

Татусь, татусь… Отец Ольги умер несколько лет назад, и в ответ на отцовскую любовь Михая она стала платить ему дочерней привязанностью. Она подружилась со Стефой и Розой. Вечерами, когда бывала свободна — это случалось так редко! — они забирались на сеновал. Пряно пахла увядающая трава. Шуршали в ней мыши. Стефа и Роза тоненькими голосами, в унисон, выводили слова незнакомых песен, а Ольга лежала, расслабившись, наслаждаясь покоем.

Редко бывали такие вечера. Чаще Ольга заставала заход солнца далеко от дома. Когда она была в обходе, татусь и его дочки волновались, тревожились, встречали ее далеко в лесу или в поле. А когда Ольга поднималась на чердак, где была установлена рация, все трое Врублей занимали посты вокруг хаты и зорко наблюдали.

Сведений набиралось все больше, а передавать их становилось все труднее: почти совсем разрядились батареи. Вот-вот прекратится связь. Что же делать?

Валентина посоветовалась в подпольном штабе. Ответ был неутешительный: достать батареи в Кракове невозможно.

Угасающими сигналами Ольга отстучала в Центр: «Высылайте обещанный „груз“» — и передала координаты, те же самые, что были подготовлены польскими товарищами до ареста Анны. С того трагического дня уже прошло более месяца, но ни одна известная Анне явка не была разгромлена, никто из связанных с ней подпольщиков не был схвачен. Значит, гестаповцам не удалось сломить советскую разведчицу. Но где она, что с ней стало? Узнать это так и не удалось. Из штаба фронта радировали: «Самолет с „грузом“ ждите в ближайшие две-три ночи».

И тут, как назло, резко испортилась погода. Небо обложили многослойные тяжелые тучи. Перекатами зачастили дожди. Нелетная погода, а тем более для выброски парашютов на костры.

«Неужели прервется связь?» — Ольга никогда еще не чувствовала себя такой беспомощной. Окажись возможным подсоединить клеммы вместо батарей к своим нервам, к сердцу — она бы сделала это без минуты колебаний. К сожалению, невозможно. Что же делать?

Валентина разделяла ее беспокойство. Успокаивала:

— Наши что-нибудь придумают. Не могут не придумать.

Как-то в один из ненастных дней во двор Врублей вошел промокший до нитки парень. На сапогах пудовые комья грязи. Опустил в сенях с плеч мешок, сказал:

— Для Ольки-советки.

И сразу же ушел.

В мешке оказался аккумулятор с немецкой автомашины.

На следующий день, к вечеру, в сенях появился еще один мешок с автомобильным аккумулятором. Конечно, полностью и надолго они не могли заменить мощные радиобатареи. Но все же слышимость улучшилась. Рация продолжала работать.

Откуда же взялись эти аккумуляторы?

При очередном свидании Валентина рассказала:

— Доставать их очень опасно. Нужно, чтобы боши оставили машину без охраны. Да еще вдали от деревни, иначе несдобровать местным жителям. И совсем в другой стороне от твоего дома, чтобы не навести гестаповцев на след, — они-то могут догадаться, зачем понадобились аккумуляторы. Правда, хлопцам, совершающим эти акции, приходится заодно сжигать и машины, — улыбнулась она.

Ольга могла только догадываться, с каким риском польские патриоты совершали эти акции только для того, чтобы ее «Северок» продолжал работать. Кто они, эти неизвестные ей хлопцы? Они представлялись ей такими же веселыми и бесстрашными, как Янек Касперкевич, Метек Конек, Стась Нецек, ребята, которых она знала…

— Передай им от меня, от нашего командования… — она хотела, чтобы голос ее звучал торжественно.

— Зачем об этом говорить? — остановила Валентина. — Каждый делает свое дело.

Однажды поздно вечером Ольга возвращалась из очередного контрольного обхода.

В лесу на тропке ее встретил татусь. Он был взволнован:

— Дзечинко, тебя шукали!

— Кто? — Ольга похолодела.

— Россияне. Они пробирались до Вислы. Спрашивали: «Где тут Ольга-советка?» Сказали: если мы можем тебе передать — приходи к ним, они будут чекать тебя до полуночи на Висле, у мельницы.

Ольга растерялась: «Кто такие? Откуда они знают обо мне?» Решила: «Конечно, провокация!»

— А как они выглядели, татусь? Как одеты?

Врубль описал. Получалось: в советской форме. Даже с погонами и орденами. Чушь какая-то!

— А как они говорили?

— Вшистко по-российски. Все на добрых конях. У всех карабины, самопалы… Добже вооружены!

«Наверно, власовцы… Нет, не пойду!..»

Следом за татусем по тропинке устало зашагала к хутору.

Позади шагали Стась и Метек.

«Нет, нет, не пойду…» Но тут же закралось сомнение: «А если это действительно наши?.. Может быть, прислали из Центра. Почему же тогда не сообщили по радио? Нет, нет!.. А вдруг это прорвались армейские разведчики? Или рейд по тылам?..»

Чем ближе они подходили к опушке леса, тем сильнее одолевали ее сомнения. Если бы она могла со стороны разобраться в своих чувствах, главным в них была тоска по своим, по советским. Она так истосковалась!.. Но себя она убеждала: «Конечно же наши — иначе зачем им предупреждать? Да и что толку отсиживаться? Может быть, у них есть радиобатареи?..»

Решилась:

— А, была не была! Живы будем — не помрем!

— Ты цо говоришь? — не понял татусь.

— Это я так, — улыбнулась она. Повернулась к Стасю и Метеку. — Пойдете вместе со мной. Если что случится, даже если меня схватят — не ввязывайтесь.

Уже в темноте они подошли к опушке леса. За лесом — поросший кустарником, набухший от дождей луг, обрывающийся у реки. На берегу — старая мельница. По серому небу беззвучно скребут ее черные крылья.

Парни залегли на опушке, в кустах. Ольга пошла к мельнице напрямик. Чавкает под ногами мокрая трава. В руке теплая «эфочка». Обычно гранату она доставала, когда работала на рации. Сейчас взяла с собой. «Схватят или будут стрелять в упор?.. Нет, я — везучая…»

— Стой, кто идет?

Она продолжала хлюпать по болоту.

— Стой, стрелять буду!

— Смотри, не застрели своих!

— А ты кто? — спросил голос из темноты.

— Меня приглашали сюда.

Из-за кустов появился черный силуэт:

— Ты — Ольга? Проходи!

Несколько шагов, и снова:

— Стой, кто идет?

Так через три секрета. Последний часовой сказал:

— Ой, тебя там ждут! Мы уже хотели сниматься!

Оказались наши. Группа, пробивавшаяся с боями в Бескидские горы для усиления руководства партизанскими отрядами. Действительно: все в полной форме, даже с погонами, вооружены до зубов, крепкие, веселые. Командир, смуглолицый капитан с гусарскими усами, обнял, расцеловал, осветил фонарем с головы до ног:

— Вот ты какая! Слух о тебе идет по всей округе. Куда ни придем: «Ольга совецка» да «Ольга совецка». Описывали: баба-богатырь, мужиков в узел вяжет. А ты!..

Все вокруг расхохотались.

— Но учти: рискуешь. Эти слухи дойдут до фрицев.

Ольга стояла, упиваясь родной речью, глядя на родных ребят. Столько месяцев!..

— Хорошо, что пришла, — продолжал капитан. — Через десять минут мы бы уже двинули дальше.

Десантники столпились около Ольги. Каждый старался перешутить другого, сказать ей что-нибудь доброе. Один из парней, с мерцающими на груди от плеча к плечу орденами и медалями, шутливо спохватился:

— Да что ж это мы баланду травим? Наливай ей полную!

Кто-то уже тянул алюминиевую кружку, кто-то отвинчивал пробку фляги:

— Пей! Медицинский!

— Да что вы, ребята! — ужаснулась она. — Духа не переношу! Лучше расскажите, что там у нас? Как на фронте? Правда, что наши уже во Львове?

Отголоски событий доходили до нее. Но они были противоречивы.

— Да, и Львов освободили, и Станислав, Дрогобыч, Стрый, Равву Русскую, — начал перечислять командир группы. — Уже десять дней, как наш фронт и 1-й Белорусский вступили на землю Польши. Скоро наши к Висле подойдут!

— Скоро? Когда?

— Нам, конечно, это неизвестно. Но скоро, сестренка! — Он заглянул ей в лицо. — Ну чем мы можем тебе помочь?

Она зажмурила глаза. Эх, бросить все и уйти вместе с ними! В штабе скажут: «Дезертировала!» Но ведь они идут в бой. Они идут в глубь вражеского тыла. С ними будет еще опаснее. Зато не одна, а с ними… Она будет у них радисткой. Она будет ходить в разведку. Она будет… Все равно это значит дезертировать. Она не имеет права…

Ольга тяжело, горько вздохнула. Переборола себя:

— Есть у вас батареи для «Северка»?

Нашли ей батареи — новенькие, запечатанные. Нагрузили шоколадом, консервами, дали денег — злотых и оккупационных марок. Потом все выстроились — все пятьдесят, — и она по очереди каждого поцеловала.

Она стояла на берегу и смотрела, как исчезали они в темноте, в реке, уплывая и держа на поводу лошадей, пока не растворился последний плеск, последний звук.

Она опять осталась одна.

И снова походы в сопровождении Стася и Метека. Снова с чердака дома татуся беззвучными очередями бьют в эфир точка — тире, тире — точка.

В одной из радиограмм она передала:

«Через Плашев дороге Краков — Освенцим последнюю неделю проследовало 92 эшелона. Вагоны маскированы. Охрана усиленная».

Центр тотчас отозвался:

«Комар, уточните характер груза в 92 эшелонах, прошедших на Освенцим».

Железнодорожные составы шли без остановок, на больших скоростях. Глухо задраены двери слепых вагонов. На тамбурах, на крышах — пулеметы. В стремительный перестук колес вплетались, казалось, крики. Но, может быть, сдают нервы?.. Ольга не могла уточнить характер страшного живого «груза», в десятках эшелонов мчавшегося к маленькой станции Освенцим. И уж тем более не могла она знать, что в одном из накрепко запертых вагонов, направлявшихся в лагерь смерти, была ее подруга разведчица Анна Богуславская…

Ночные костры

Генерал захлопнул дверцу «виллиса» и направился к штабному домику разведотдела.

Перед кабинетом его уже ждал офицер шифровального отделения с только что полученными донесениями. Начальник разведотдела первым просматривал все донесения, а потом уже они растекались по разным службам штаба фронта. Благодаря этому генерал не только был хорошо осведомлен о положении в тылу врага, но и день за днем получал представление о деятельности каждой из своих многочисленных разведгрупп. Вот и сейчас замелькали псевдонимы — Володя, Медведь, Павел, Катя, Комар… Радиограмму от Комара он отложил в сторону.

В разных ситуациях оказывались посылаемые генералом разведгруппы. Бывало, что погибали. Некоторые подолгу не давали о себе знать. Большинство работало отлично. Но еще не было случая, чтобы руководитель группы оказался предателем… Погибла и вторая разведчица. Осталась одна радистка. А между тем поток информаций рос, сведения были ценными; за ними чувствовались хватка, смекалка и мужество.

Разведотдел сразу же после предательства Юзефа начал подбирать новую группу для заброски в район Кракова. На подготовку ее потребовались месяцы. И вот завтра группа вылетает. Генерал каждого проверял сам.

Командиром группы «Голос» назначен тридцатилетний коммунист Евгений Степанович Березняк. Человек с большим жизненным опытом. С семнадцати лет работал учителем в сельской школе. Несколько предвоенных лет заведовал во Львове городским отделом народного образования, был депутатом горсовета и членом горкома партии. Опыт педагогической и общественной работы — надежное подспорье для разведчика. Но этого еще мало для того, чтобы стать командиром группы. Генерал остановил свой выбор на Березняке прежде всего потому, что за плечами учителя были и два года работы в подполье: по заданию Днепропетровского обкома партии Евгений Степанович остался в тылу оккупантов членом нелегального Петропавловского райкома. Он успешно справился с заданием, активно действовал во вражеском тылу до самого прихода Красной Армии.

Его помощником был назначен Алексей Шаповалов, двадцатидвухлетний комсомолец с Кировоградщины. Еще молодой, но по боевому опыту не уступает Березняку. Перед войной, до призыва на действительную службу в армию, Алексей работал секретарем Новопражского райкома комсомола. В армии успел окончить школу связи, встретил войну командиром мотовзвода связи стрелковой дивизии. Выходил из окружения. Участвовал в боях за Ростов-на-Дону — и снова оказался в окружении. В тылу гитлеровцев Алексей организовал диверсионную комсомольско-молодежную группу и сам был комиссаром этой группы. В стычке с фашистами был схвачен, брошен в тюрьму. Бежал — и снова сражался в партизанском отряде. После освобождения Кировоградщины вернулся в свой район — и опять был избран секретарем Новопражского райкома комсомола. Внешне Шаповалов был полной противоположностью уравновешенному и осторожному Березняку — подвижный, темпераментный, с озорными глазами, весело поблескивающими из-под спадающего на лоб кудрявого чуба. Этот не растеряется ни при каких обстоятельствах. Наоборот, командиру придется сдерживать его прыть. Генерал дал Алексею псевдоним Гроза.

Третьим членом группы стала радистка ефрейтор Ася Жукова; она получила псевдоним Груша. Статная дивчина с черными глазами, опушенными густыми ресницами. Ася лишь недавно окончила десятилетку, работала в Новомосковском горкоме комсомола. Добилась, чтобы горком дал ей комсомольскую путевку в действующую армию. На фронте два ее брата. Сама она окончила школу радистов при горьковском учебном батальоне связи. Тоже, как и Ольга — Комар, — двадцати летняя…

Ну что ж, друзья, как говорится: ни пуха вам, ни пера!.. Скоро на его столе появятся в потоке других донесений радиограммы с подписью: «Голос».

Генерал открыл сейф, достал листки с уже отпечатанным текстом «Боевого приказа группе „Голос“» и размашисто подписал его.

Дежурный радист во время очередного сеанса связи с Ольгой передал:

«Комар, группа будет выброшена условленном районе от ноля до двух часов ночи 19 августа 1944 года. Организуйте встречу».

Ольга передала радостное известие Валентине. Связная в тот же день сообщила о нем Иосифу Зайонцу. Секретарь подпольного обкома привел в движение ранее подготовленный механизм. Перепроверены конспиративные квартиры. Широко по кругу намеченного района выставлены патрули. Ночью в месте приземления вспыхнул треугольник костров. Ольга заранее укрылась в доме одного из патриотов, вблизи условленного места, — она должна по паролю опознать советских разведчиков.

Затаив дыхание, она прислушивалась: вот-вот застрекочет самолет…

Уже загорелась кромка облаков на востоке — самолета не было.

Не было и на вторую ночь, и на третью…

Ольга запросила штаб. Центр ответил:

«Три человека и „груз“ выброшены ночью 19 августа. Подробности сообщить не можем, так как самолет на базу не вернулся. Постарайтесь разыскать наших людей».

Где разыскивать? Польские патриоты усилили наблюдение за каждым, незнакомцем, появлявшимся в их районе. Это помогло разоблачить нескольких шпиков и провокаторов. Но о группе советских разведчиков, хотя дни шли за днями, никаких вестей не было.

Наконец, 26 августа, прибежал мальчишка-связной от Игнаца Торговского из села Рыбны:

— Пшешла пани, пытает за тебя. Ходь со мной!

Ольга пошла. Игнац Торговский встретил ее далеко от дома. Рассказал, как выглядит пани. Все совпадало с приметами, которые сообщили Ольге из Центра. К тому же незнакомка назвала Игнацу условленный пароль.

— А где она сейчас?

— Сховал ее в стодоле, в сене.

Ольга прошла с Игнацем в стодол — большой сарай, пристроенный к жилой избе. В стодоле крестьяне хранили на зиму сено, свою утварь.

С солнечного света в амбаре сразу показалось непроглядно темно. Ольга зажмурила глаза. Открыла: перед ней стоит высокая черноволосая девушка.

— Ася?

— Оля?

Они бросились в объятия друг другу. Будто встретились после долгой разлуки сестры.

После первых торопливых расспросов, едва улеглось радостное волнение от встречи, Ольга критически оглядела свою новую подругу:

— Ты такая приметная! Надо тебе какую-нибудь одежду похуже…

Она сбегала в дом к Игнацу, принесла крестьянское платье, кошелку.

— Переодевайся. И пошли. Для тебя приготовлено жилье в деревне Санка.

По дороге, пока шли полями, Ася подробно рассказала, что произошло с ней и почему она задержалась на целую неделю.

Их самолет благополучно перелетел линию фронта. Когда штурман подал сигнал к прыжку, первым подошел к люку Алексей Шаповалов. Ася — следом за ним. Прыгнула. Лямки парашюта перехлестнулись под шеей. Душат. Хотела посмотреть, где приземляются товарищи, но голову не повернуть. Так и летела, будто повесили, вот- вот задохнется. Их предупреждали, что спуск будет недолгим, а тут показалось, что прошла целая вечность. К тому же, как догадалась уже потом, их и сбросили с очень большой высоты.

Наконец приземлилась. Отстегнула парашют, осмотрелась. Какая-то ограда. Сама она — на картофельных грядках. Невдалеке мрачный, без огней в окнах, дом. Сразу за оградой дорога. Приближаются шаги. Она затаилась. Видит — по дороге идут два гитлеровца. В касках. С автоматами на груди. Заметили? Парашют растянулся по грядкам, так и сияет в лунном свете. Сейчас увидят!.. Немцы прошли мимо, оживленно разговаривая о чем-то. Ася собрала парашют, зарыла его тут же, между гряд. Перелезла через забор, подошла ближе к дому. Смотрит, на воротах табличка на немецком языке. Прочитала: усадьба помещика такого-то. Надо же, приземлилась прямо в помещичьей усадьбе! Но почему надпись по-немецки?..

Времени терять некогда. Перешла через дорогу в поле и начала подавать условные сигналы сбора группы. Никто не откликается. Сигналила долго, пока не начало светать. Что же делать с рацией, оружием, со всем грузом, который при ней? Первый же встречный догадается, кто она такая… Решила закопать. Прямо в поле, у скирды.

Приметила место — и пошла. А куда идти? Впереди — деревня. Постучалась в крайнюю хату.

На стук вышла старуха полька. Ася рассказала ей свою «легенду». По «легенде» она, Анна Молодий, бывшая воспитанница детского дома в Виннице, с приходом немецкой армии была отправлена в Германию, работала в Берлине на заводе. В июне у нее обнаружили туберкулез легких, прогнали с работы — и теперь она пробирается домой. «Легенда» очень правдоподобная, да и документы — лучше некуда: официальное освобождение от работы в Германии, немецкий паспорт — «аусвайс».

Старуха выслушала с сочувствием, но в дом не пустила:

— Ходь, ходь отсюда, а то немцы сожгут хату!

Ася пошла наугад. В дороге ей повезло: встретила хлопцев, тоже направлявшихся в сторону Кракова. Присоединилась к ним. Вместе тайными тропами перебрались через границу между Германией и Польским генерал-губернаторством. А потом она уже шла сама. Жандармы не раз останавливали, проверяли ее документы. Но бумаги были в порядке, и «легенда» убедительная. Так она без особых приключений и оказалась в Рыбне, на хуторе у Игнаца Торговского. О судьбе своих попутчиков она конечно же ничего не знает.


Командир группы «Голос» Березняк прыгал последним. Приземлился прямо на шоссе. Только успел подобрать парашют и скатиться в кювет — пошли военные машины. Отполз в лесопосадки.

Когда прошла автоколонна, начал подавать условные сигналы сбора группы. Звуковой — скрежет финки о лопатку. Световой — мигание фонарем, свет красный — зеленый — красный. Подавал сигналы целый час. Без ответа. Уже начало дружно светать. Березняк закопал парашют и пошел куда глаза глядят, лишь бы подальше от станции и шоссе. В кармане пистолет, деньги группы: немецкие оккупационные марки, рейхсмарки, польские злотые, доллары. В рюкзаке батареи радиопитания. Шел по лесу до полудня, не встречая никого, не зная, в какую сторону и ориентироваться — на восток или на запад. Сказывалось нервное напряжение, двое суток без сна. Решил присесть на пенек, поесть, перекурить…

Очнулся, открыл глаза: лежит, облокотившись на пень, а над ним стоят два гитлеровца-жандарма.

Не говоря ни слова, обыскали, связали, бросили на повозку. Захватили с собой рюкзак. Повозка затряслась по просеке, потом по проселку. В селе все так же молча пересадили арестованного в автомашину, повезли в город.

Ночь он провел в камере-одиночке. А наутро его повели на допрос. На столе перед жандармским офицером пистолет Березняка, деньги, фиктивные документы, батареи.

— Предупреждаю: говорить только правду. Улик, чтобы вас вздернуть, больше чем достаточно. Кто вы?

— Я советский разведчик.

— Как попали сюда?

— Выброшен с парашютом.

— Какое имели задание?

— Я должен был доставить советской разведгруппе в Кракове радиопитание и деньги.

— Куда вы должны были прибыть?

— Адреса у меня не было. Встреча запланирована на краковском рынке.

— Когда вы должны встретиться на рынке с советским агентом?

— С двадцать четвертого по двадцать седьмое августа от четырнадцати до восемнадцати часов.

— Как вы узнаете его?

— Это он должен был узнать меня по приметам: темно-синий костюм, из левого кармана пиджака торчит носовой платок, в правой руке часы для продажи. Мужчина лет 30–35 должен был спросить: «Когда вы выехали из Киева?» Я бы ответил: «В среду». После опознания я бы направился за ним к выходу с рынка, передал деньги и радиобатареи, получил от него пакет и через линию фронта возвратился бы к своим…

Офицер стал уточнять детали. Березняк отвечал быстро и четко, стараясь держаться как можно естественнее.

— Отправим вас в краковское гестапо. Если вы говорите правду, можете рассчитывать на снисхождение. Если лжете… — Он выразительно щелкнул пальцами.

Итак, первый ход партии сыгран удачно. Передышка, которую невольно предоставили жандармы, врасплох захватившие его в лесу, дала время хорошенько обдумать план действий.

«Что же делать? Молчать?» Вооружившись логикой и хладнокровием, он стал размышлять.

Еще во время подготовки к операции в разведотделе он, тщательно изучая Краков, особо заинтересовался рынком «Тандета», расположенным недалеко от центра города. По прежнему опыту Березняк знал, что большой рынок — наиболее удобное место для встреч со связными, для ухода от преследования. Значит, он правильно сделал, сказав, что встреча, мол, назначена на рынке. Остальные детали придумать было нетрудно. Главное, чтобы они показались гитлеровцам правдоподобными.

Закованного в наручники, под усиленной охраной его привезли в краковскую тюрьму гестапо. Допрашивали еще трижды, пытаясь запутать. Он твердо держался своей новой «легенды».

Двадцать четвертого утром его приведи в тюремную парикмахерскую. Постригли, побрили. Сняли наручники, вернули его синий, даже отутюженный костюм. Из кармана пиджака торчало ухо розового платка.

Следователь, насмешливый верзила с оторванным указательным пальцем на правой руке, сказал:

— Пойдешь на рынок и будешь продавать часы. Вот твои батареи и часть денег. Можешь передать по назначению.

В закрытой машине его довезли до здания почтамта. Показали:

— Рынок там. Предупреждаем: если посмеешь дать какой-либо знак, кого-то предупредить, пуля в лоб. Если никого не встретишь, вернешься сюда же. Иди!

Рынок начинался далеко на подходах к площади. Круговорот, тысячеголовый муравейник. Чем здесь только не торговали! Сигареты, самогон, барахло… В ходу и оккупационные марки, и швейцарские франки, и английские фунты, и американские доллары. При всей толкотне и неразберихе — специализация: в одном месте промышляют спекулянты обувью, в другом — женским бельем, в третьем — солдатской амуницией. Торговцы часами облюбовали узкую улочку рядом с площадью.

Березняк достал часы, начал курсировать вдоль улочки. С обеих сторон его подпирали плечами дюжие молодчики тоже с часами в руках. «Гестаповцы», — догадался он.

Покупатели были. Но Березняк заломил за свою «Омегу» такую цену, что они шарахались в стороны, осыпая его проклятиями.

Первый день. Второй…

Наступил последний день, 27 августа.

Беспалый следователь, усмехаясь во весь рот, весело сказал:

— А не водишь ли ты нас, милый, за нос? Но водить нас за нос не так уж безопасно… Если сегодня ты никого не встретишь, пеняй, дружок, на себя.

Эти дни Березняк обдумывал варианты побега. Гестаповцы не отставали от него ни на шаг. Что же делать?.. Минуты стекают, как капли. Кап… Кап… Или это стучит в висках? Или стучит сердце?..

За час до закрытия рынка в центре площади произошла какая-то заваруха. Взметнулись пронзительные крики. Ударили выстрелы. Толпа, обезумев от страха, хлынула с площади. Людской поток ворвался в улочку торговцев часами, кого-то подмял, стал топтать, понес. Березняк почувствовал, что его увлекает вперед, крутит, как в водовороте. Оглянулся: сопровождающих вроде бы нет. Что есть силы заработал локтями и ногами. Выскочил в узкий проулок. Проходные дворы. Сад. Снова улочка. Поняв, что он уже далеко от площади, зашагал медленно, сдерживая дрожь в коленях. Испытанными приемами — переходя с тротуара на тротуар, наблюдая за отражением в стеклах — определил: хвоста нет. Неужели ушел?

К вечеру, соблюдая все меры предосторожности, он добрался до деревни Беляны, где находилась конспиративная квартира. Теперь он был в безопасности. Счастливейшая случайность? Да. Разведчику всегда должна сопутствовать удача. Но и случайности не оказалось бы, если бы он пал духом и перестал искать выход…


Ольгу предупредили: пришел! По лесенке она забралась на чердак крестьянского дома. Чердак завален истертыми хомутами, поломанными граблями. В углу, за снопами обмолоченной ржи, — глаза. Два большущих серых глаза.

— Я такой и представлял тебя, сказал Березняк, выбираясь из-за снопов. — Здравствуй, Комарик!

Его переодели в крестьянский зипун. В одну руку — мотыгу, в другую — кошелку, бриль — на голову, и Ольга повела его к себе, в дом Врублей. По дороге Березняк рассказал, какая с ним приключилась история.

К этому времени татусь уже оборудовал в своем амбаре схрон — потайную каморку. Со всех сторон и сверху до самой крыши навалил сена. Выход — в сторону леса. Доски в стене поднимаются, как в пенале. Для маскировки с наружной стороны, у самого выхода, врыл скамейку. В схроне временно и укрыли Березняка.

Ольге и полякам он назвался капитаном Василием Михайловым.

Итак, двое разведчиков группы «Голос» прибыли в назначенное место. Но где же третий, Алексей Шаповалов — Гроза?

Прошло еще несколько дней.

— Будем развертывать работу без Грозы, — решил Михайлов. В тоне его Ольга почувствовала горечь: «Да, надежды нет…»

И тут вдруг заявился Алексей — бравый, полный веселой энергии, с безукоризненными, подлинными документами работника военного завода «Ост Гюте», с настоящим немецким паспортом — «аусвайсом» и даже продовольственными карточками.

Видавший виды Михайлов — и тот был поражен:

— Откуда ты взялся? Где пропадал? Как раздобыл новые документы?

— Вы еще меня не знаете! — тряхнул кудрями Шаповалов.

История, которую поведал Алексей, оправдывала и его хвастливый тон, и самодовольную, до ушей, улыбку, и даже двухнедельную задержку с приходом на место.

При прыжке его парашют отнесло ветром, и Гроза опустился прямо в озеро. Хорошо еще, что озеро оказалось мелким, по пояс, а в непромокаемом рюкзаке за плечами был запасной костюм. Алексей выбрался на берег, переоделся. Когда убедился, что с другими членами группы не встретиться, зашагал прямо по шоссе в город. Смело сел в трамвай, в вагон с надписью: «Только для немцев». Посмотрел на пассажиров: платят за билет рейхсмарками. Достал, молча протянул кондуктору. Доехал до Сосновиц. Вышел. В сквере подсел к старику с нарукавной нашивкой «ост». Значит, угнанный с Востока. Разговорились. Старик сказал, что неподалеку, на Людровгассе, находится комитет, который помогает украинским беженцам-националистам, всякой шатии-братии из предателей и улизнувших от расплаты полицаев.

«Как раз то, что мне надо!» — решил Алексей. На доме вывеска: «Украинский допомоговый комитет». В комнате сидит комендант — усы, как у Тараса Бульбы, только запорожского оселка не хватает. Морда испитая.

Алексей с порога:

— Черт побери, да есть ли правда на свете? — и хлоп кулаком по столу под носом у коменданта.

— Сидайте, будь ласка! — пригласил пропойца. — Рассказывайте!

Шаповалов высказал ему все по «легенде»: работал во Львове, большевики наступают. Приехал сюда — вот так, в чем есть, ни денег, ни крыши.

— Мы вас зараз определим!

Комендант тут же выдал карточки на еду, немного денег из какого-то «фонда помощи».

— На военный завод робить пийдешь?

— Да я для великой Германии, нашей заступницы!.. — Алексей даже слезу выжал из глаз.

Комендант расчувствовался, дал ему направление на завод. Там ему оформили документы и поставили в цех отрезать трубки — взрыватели для снарядов. В цехе — немцы и все те же бывшие полицаи.

Алексей несколько дней пообтерся, пообвык, щедро прибавил свой «пай» к куче брака, тем временем разыскал веселую компанию контрабандистов, переправлявших товары из рейха в генерал-губернаторство и обратно, и вместе с ними ночью перешел германскую границу. А потом уже сам добирался до Кракова, а от Кракова — на явочную квартиру.

Конечно же, в кратком юмористическом рассказе Алексея все выглядело легко и просто, немцы и их наймиты представлялись дураками, а сам Гроза — этаким бесшабашным удальцом. В действительности же, догадывался Михайлов, все было, наверное, рискованней и опасней. Зато и Шаповалов проявил достойную разведчика смекалку и находчивость. Хороший помощник!

Теперь, когда вся группа была в сборе, Михайлов мог приступить к выполнению боевого приказа.

Прощай, татусь!

Первыми, с кем познакомила Ольга капитана Михайлова, были ее телохранители Метек и Стась. Хлопцы оробели при виде советского командира: Ольга-то что, своя, простецкая. A y капитана — пронизывающий взгляд, важная осанка. Потом на хутор пришла Валентина. Вскоре появился и секретарь подпольного обкома Иосиф Зайонц.

Вшестером, включая Ольгу, Шаповалова и Асю, они держали совет: как перераспределить силы разведчиков и польских патриотов, чтобы они незримой сплошной сетью охватили весь район Кракова и оборонительные рубежи вдоль Вислы, перепроверили сведения друг у друга.

По замыслу штаба фронта, Михайлов с помощью своей «легенды» и надежных документов должен был обосноваться в самом Кракове, в центре работы группы. Но теперь, после его провала и побега с рынка, об этом нечего и думать. Придется быть на нелегальном положении.

— В таком случае вам надежнее находиться не здесь, на хуторе, куда каждую минуту могут нагрянуть боши, а перебазироваться в один из наших партизанских отрядов и руководить работой оттуда, — предложил Зайонц.

— Это разумно, — согласился командир. — Там будет и рация. Ольга уже давно работает на одном месте, чересчур много слухов о ней, и гестаповцы могут напасть на ее след.

А как быть с Асей и Алексеем? Ася прислана с группой в качестве радистки. Но ее рация с комплектами питания и шифрами запрятана далеко отсюда, в поле немецкого бауэра. Рискованно возвращаться за ней, тем более что вновь дважды придется пересекать германскую границу, да еще не известно, найдет ли она место, где зарыла груз.

— Пусть лучше Ася займется сбором разведывательных сведений, а радисткой останется Ольга, — решил Михайлов.

Зайонц тщательно проверил документы Аси:

— Надежные. С такими бумагами мы поможем вам устроиться в самом Кракове.

Конечно, все шансы обосноваться в городе были и у Грозы. Но прежде он должен вместе с польскими связными отправиться в Бескидские горы, в партизанский отряд, чтобы договориться о переводе в него Михайлова и Ольги.

— С вами мы теперь увидимся не скоро, — сказал Михайлову на прощание секретарь обкома. — Но связные постоянно будут держать меня в курсе дела, и если понадобится еще какая-либо помощь, мы сделаем все, что в наших силах.

Уже на следующее утро Гроза с проводниками ушел в Бескиды. А еще через день покинула конспиративную квартиру и Ася. Подпольщики раздобыли ей рекомендательные письма и помогли устроиться горничной к вице-прокурору Кракова Гофу. Вице-прокурор имел большие связи среди верхушки генерал-губернаторства, и Михайлов рассчитывал получать от Аси важные сведения. Кроме того, безбоязненно разгуливая по улицам, она могла собирать данные о расположении штабов и войск противника в городе.

Тем временем продолжали поступать донесения от польских патриотов. И Ольга каждое утро отстукивала:

«В селах Беляны, Крисников, Лижки расквартированы моточасти, два полка. Знаки: ромб и квадрат…»

«Как сообщил Музыкант, через Краков на восток прошло 24 эшелона. Из них 101 вагон солдат пехоты, остальные — автомашины, боеприпасы…»

«Восточнее Бохни, параллельно шоссе Литанув — Сонч — Стары Сонч гитлеровцы поспешно строят оборону: окопы, проволочные заграждения, противотанковые рвы, дзоты…»

Через неделю Алексей Шаповалов вернулся из Бескид.

— В отряде вас ждут, все приготовлено, — передал он Василию Михайлову и Ольге.

— Можешь теперь отправляться в Краков, — сказал Михайлов Алексею. — Непосредственный контакт установишь с Музыкантом. Сам поступишь на строительство оборонительных сооружений. Работай — не ленись.

— Есть работать на фрицев — не лениться! — шутливо прищелкнул каблуками Алексей.

Энергия в нем бурлила. По озорно блестящим из-под кудрей глазам было видно: не терпится ему скорей приступить к работе, да еще чтоб работа эта была рискованной.

— Действуй поосторожней, с оглядкой, — попытался умерить его пыл Василий.

Алексей отправился в Краков.

Разведгруппа «Голос» в полном составе приступила к выполнению задания.

Шестнадцатого сентября, рано утром, Ольга забралась на чердак дома Врубля, достала из тайника рацию, подключила антенну. Рядом положила на солому гранату-«эфочку», скорее по привычке, а не для страховки. Теперь, когда Ольга была не одна, она чувствовала себя в безопасности. К тому же сегодня — последний радиосеанс из дома татуся. В следующий раз она будет разговаривать с Центром уже из горного лагеря. Как там будет, в отряде? Откуда взялся этот Мак? Хорошо, что больше не надо отправляться в проверочные обходы. Хотя она уже привыкла — и даже немного жаль расставаться с пыльными проселками, с полевыми тропками, со своими телохранителями Стасем и Метеком…

Легкие эти мысли кружили в голове, а пальцы уже настраивали рацию на нужную волну.

«СИБ!.. СИБ!.. СИБ!..» — понеслись в эфир ее позывные.

Станция Центра отозвалась тотчас. Слышимость отличная. Ольга начала выстукивать радиограмму: «Гроза сообщил: восточную окраину Краков — Кобетин прибывают части дивизии СС. Районе Тарнува размещается артиллерийская бригада…»

Стефа подошла к амбару, постучала в дощатую стенку схрона:

— Пан капитан, просимы на сняданье!

— Ольга уже спустилась? — отозвался Михайлов.

— Ешчше не.

— Позовешь, когда она кончит передачу.

— Добже…

Стефа ушла. Через десять минут Михайлов услышал хруст множества шагов со стороны леса и в то же мгновение — душераздирающий вопль Стефы.

Ольга была поглощена работой. Уши зажаты резиновыми лепешками наушников. Треск, грозовые разряды, улюлюканье перегруженных радиоволн. Сквозь гомон эфира прорвался вопль. Ольга еще не успела осознать — где кричат? — как ее рванули за волосы. Вскинулась — на чердаке гитлеровцы, на нее наведены автоматы. Рванулась к гранате. Не дотянуться. Схвачена!..

С нее сдернули наушники. Поволокли с чердака по ступеням вниз.

Распахнуты двери, настежь окна. Во дворе, распластавшись на земле, лицом вниз и раскинув руки, лежат татусь, Роза и Стефа. Немцев — человек тридцать.

Не давая опомниться, пожилой офицер на русском языке спросил:

— Советская?

— Советская.

Спокойствие. Даже не колотится учащенно сердце. Странное, ясное спокойствие. Много раз в минуты опасности она представляла этот момент: как нарывается на гитлеровцев, как отбивается, подрывает себя и их «эфочкой». Но теперь она чувствовала удивительное спокойствие, будто оцепенела. Вдруг резанула мысль: «Василий в схроне!»

Пожилой офицер продолжал переводить вопросы, которыми осыпал ее второй — молодой белобрысый капитан: «Откуда? Когда? Кто еще с тобой?..»

— Я сяду…

Она села на скамейку, что у самой стены схрона.

От Василия ее отделяли тонкая доска в несколько сантиметров. «Пусть слышит, что я буду говорить…»

Михайлов припал к доскам, затаил дыхание. Глубокий вздох — и его могут услышать. Протяни руку — спина Ольги. В узкое лезвие щели видна ее вскинутая голова. Без запинки Комар отвечает:

— Я здесь одна… И работала на рации одна… И сведения собирала одна!

Михайлов весь превратился в слух: «Выдержит? Не выдаст?..»

По другую сторону сарая лежит татусь. Ему не разрешают подняться с земли. Допрашивают по-польски, стоя над ним. Михайлов слышит и ответы старого Врубля:

— Ниц не вем… Девушка была одна…

Солдаты громыхают по хате. Вот вошли в амбар. Начинают сбрасывать сено.

Подступают к татусю:

— Кого еще укрывал? Сожжем хутор!

— Не вем ниц… Палите…

Спрыгнули с сена. Вышли из стодола.

Теперь с этой стороны сердитый окрик Ольги:

— Эй ты, почему рвешь сливы без разрешения хозяина.

И вдруг звонкий ее хохот. Михайлов снова припадает к щели. Два солдата с криком бегут от ульев Врубля. За ними тучей летят пчелы. Солдаты начинают кататься по земле. Вокруг них корчатся от смеха другие гитлеровцы. И снова возмущенный окрик Комара:

— Вы чего грабите бедняка? Мародеры!

Фашисты тащат из избы платья Стефы и Розы, кринки, часы-кукушку.

— Отставить! Пошли! — приказывает капитан.

Михайлов видит: солдаты, навьюченные награбленным барахлом, окружили Ольгу, татуся и его дочек, уходят. Старый Михай на мгновение остановился, обернулся, посмотрел на свой дом. Блеснули слезы.

Шаги стали затихать. Михайлову показалось, вроде бы Ольга даже запела: «Прощай, любимый город…»

Он прислушался. Тихо. Кажется, никого. А вдруг оставили засаду? А если вернутся и начнут искать более тщательно? Или подожгут хутор?.. Была не была!

Он осторожно выдвинул доски и поспешил к лесу…

Чем дальше уходили от дома Врубля, тем спокойнее становилось на душе у Ольги.

Их вывели на дорогу, посадили в автобус между солдатами.

Как предупредить татуся, чтобы не проговорился о «Голосе»?

Она запела, сама придумывая слова:

Милый татусь, милый татусь,
Я одна была с тобою!
Не пришел ко мне любимый,
Нет Василия со мною!
Солдаты гоготали. Показывали пальцами, как набросят им на шеи петли, как будут вздергивать на виселицу.

В Кракове, в тюрьме, их поставили в коридоре лицом к стене. Около каждого — автоматчик. Первой повели на допрос Розу. Потом Стефу. В коридор они уже не возвращались. Когда уводили старика, Ольга крикнула:

— Татусь, мужайся!

Караульный огрел ее по голове.

Ее привели в кабинет последней. За столом шесть человек. Все высокие чины: майор, полковник, эсэсовец- штурмбанфюрер. Тут же пожилой офицер, говоривший по- русски, и белобрысый капитан, участвовавший в ее поимке.

Вопросы задает полковник, а пожилой переводит;

— Фамилия? Имя?

Ольга отвечает по «легенде».

— С кем была?

— Одна.

Стали спрашивать о работе, о шифре. Она замолчала.

Эсэсовец остановил полковника:

— На сегодня хватит. Завтра, после ночи, она заговорит!

Ее отвели в камеру-одиночку. «Ночью будут пытать?»

Она огляделась. Вонючее ведро в углу. Шершавые липкие стены. Она присмотрелась: стены сплошь иссечены, искорябаны надписями. На разных языках. Больше всего на польском. Есть надписи и по-русски. Она начала отыскивать, читать: «Как мало я сделал!», «Как хочется жить!», «Умираю за Родину!» Сколько их здесь перебывало, безыменных людей!.. Что расскажут кому-нибудь эти надписи с накорябанными инициалами или псевдонимами, такие же, как ее имя — Ольга?.. Как умирали эти люди?.. Наверное, по-разному… Но она знает, как завтра умрет она.

В камере стало темно, и уже невозможно было разобрать надписи. В углу что-то зашуршало. «Здесь кто-то есть?» И вдруг с ужасом догадалась: «Крысы!» Волосы шевельнулись на голове.

Крысы вели себя миролюбиво. Попискивали в углу, терлись о ведро. «Что же делать? Буду кричать!»

Она услышала тяжелые шаги в коридоре. «За мной?» Шаги прогромыхали мимо камеры. Солдатские, лязгающие, и меж них — тяжело шлепающие, шаркающие.

Каменные стены пробил нечеловеческий вопль. Он захлебнулся, перешел в бульканье.

Ольга оцепенела. Снова животный, угасающий крик.

Всю ночь тюрьма жила, как какое-то огромное, разбухшее истязаемое тело: шаги, крики, стоны, приглушенные стенами надрывные голоса. Всю ночь Ольга не смыкала глаз, прислушиваясь к этим звукам, страшась крыс, ожидая…

«Что же мне делать? Что делать?..»

Кто он?

На рассвете внизу, во дворе тюрьмы, раздались автоматные очереди, предсмертные крики. Ольга, поняла расстреливают. Крысы убрались в свои норы.

В коридоре послышались шаги. Они приближались к ее камере. Скребок ключа в двери. Дверь распахнулась:

— Ауфштеен! Встать!

Снова комната допросов. За столом все те же. Землистые лица. Кажется, что они отсюда и не уходили. Не из этой ли комнаты доносились всю ночь до Ольги жуткие крики?..

Переводит пожилой немец, участвовавший в нападении на дом Врубля:

— Ну-с, теперь будем говорить? Прежде всего шифр.

Она молчит, мотает головой.

— Впрочем, можете себя не утруждать. Полюбуйтесь!

Перед ней раскладывают на столе таблицы кода, целую стопку ее расшифрованных радиограмм.

— Как видите, мы умеем разгадывать секреты. Вернемся к вашей персоне. Рассказывайте о себе.

Она начала отвечать. Конечно же, о предателе Юзефе и об Анне они знают. Да, она радистка этой группы. Осталась одна. Работала одна. Сведения собирала сама…

Ее обрывали. Сбивали. Запутывали. Она поняла: отвечает невпопад.

Но гитлеровцы за столом удовлетворенно кивали. В чем дело? Она стала прислушиваться к голосу пожилого немца, переводившего ее ответы. Он поправляет ее! Когда она ошибается в деталях и датах, он называет те, которые она говорила прежде! В чем дело?

Она начала внимательно разглядывать переводчика. Приземист. Обрюзгший. Розовая лысина в венчике каштановых волос. Железный крест на мундире. Типичный гитлеровец-солдафон. Почему он ей помогает?..

— Сделаем перерыв, господа, — предложил один из офицеров. — Пора пить кофе.

Все вышли, с Ольгой остался только пожилой немец переводчик. Он подошел к ней, тихо сказал:

— Если предложат работать на германскую армию, не отказывайтесь. Это даст вам возможность выйти из тюрьмы.

— Нет, продажной шкурой я не стану! И вам я не верю!

— И не надо. Я советую только одно: если будут предлагать работу, соглашайтесь. В остальном я вам помогу.

Он вернулся к столу.

После перерыва допрос продолжался.

Потом немцы стали о чем-то тихо совещаться. Ольга разобрала только слово «шпиель» — «игра» и обращенное к молодому капитану: «Браухен зи зи?» — «Нужна она вам?»

Наконец гестаповец в черном мундире повернулся к ней:

— За вред, который вы нанесли великой Германии, вы заслуживаете только смертной казни. Но мы предоставим возможность искупить вину. Требование одно: повиноваться и выполнять. Согласны?

Переводчик, пожилой немец, наклонил голову, как бы говоря: «Соглашайся».

— Что выполнять? — упрямо спросила Ольга.

— Так… разные поручения, — сказал переводчик и сам за нее ответил по-немецки:

— Она согласна. Зи ист айнферштанден.

Во дворе тюрьмы легковая машина. Ольгу усаживают меж двух солдат. Капитан и переводчик садятся рядом с шофером. Двери тюрьмы раздвигаются. Машина выезжает на улицу. Куда ее везут?..

Автомобиль выезжает за город. Рябь деревьев вдоль шоссе. Одна деревня, вторая… Будка часового. Двор. Все, приехали.

— Вы в отделении армейской контрразведки, — говорит пожилой офицер. — Герр капитан Кристианзен — начальник отделения. Я заместитель, меня зовут Курт Отман.

«Контрразведка! Этого еще не хватало!»

— Вы должны будете работать на радиостанции отделения, — добавляет Отман. — Осмотритесь — и за работу.

Теперь только она начала понимать, зачем ее сюда привезли и что означало слово «игра». Ее хотят использовать в радиоигре с советской разведкой, через нее передавать в Центр ложные сведения.

«Отказаться? Значит, снова тюрьма… А здесь даже при первом беглом осмотре есть шансы на побег. Полно солдат, территория огорожена, часовые, но все же не каменные стены. И потом этот Отман… На что он намекал? Или это тоже все игра?»

К Ольге приставили солдата, который не отходил от нее ни на шаг. Поселили в чулане рядом с радиорубкой.

Когда ее впервые ввели в радиорубку, она остолбенела. За аппаратами сидело несколько радистов-операторов.

А вдоль стены были сложены «Северки». Несколько десятков раций. Сколько же советских радистов, таких, как она, было схвачено фашистской контрразведкой! Нет, она не предаст эти «Северки»!

Ее рация стояла на отдельном столике.

Отман протянул ей листок радиограммы, уже закодированной ее шифром.

— Ну-с, приступим.

Что ж, эту радиограмму она передаст. Еще в разведшколе их учили, что нашим важно знать, в каком направлении пытается дезинформировать советское командование противник. Но главное — она должна сообщить Центру, что находится в лапах врага, что работает по принуждению.

«СИБ!.. СИБ!.. СИБ!..» — Пальцы, отстукивая позывные, не слушаются, будто они одеревенели. А уши напряженно ловят ответный сигнал. Он врывается четко, резко, звуками совсем другого мира, от которого отделяет ее целая вечность.

«АБГ!.. АБГ!.. АБГ!..»

Она начинает передавать. Она понимает: и эта радиограмма интересна для штаба. Но как отвратительно посылать дезинформацию, заведомую ложь! Ну погодите же!.. Текст передан. Подпись: Омар. Она стучит по ключу:

«Омар. Повторяю: Омар, Омар! Перехожу на прием!»

«АБГ!.. АБГ!.. Вас понял…»

Она слоняется по территории отделения. За ней неотступно вышагивает солдат. «Ну уж в уборную-то он со мной не пойдет?»

Кабинка уборной в самом углу двора. Задняя стенка выходит в переулок. Ольга запирается. Осматривает доски: «Если выдернуть эти гвозди, планки можно раздвинуть…» Солдат топчется за дверью. Часовой и по другую сторону забора, в переулке.

В радиорубке она отыскивает плоскогубцы, незаметно припрятывает их. Но она постарается бежать не с пустыми руками. «Куда кладут операторы свои шифры, которыми они передают распоряжения гитлеровским агентам за линией фронта? Ага, в этот окованный железный ящик…»

Операторы работают по сменам. Весь день.

Ночью, лежа в чулане, она не спит, прислушивается. За стеной, в радиорубке, голоса, писк морзянки.

Но вот шаги, хлопает дверь. Голоса замолкли где-то во дворе. Да, но за дверью солдат… Ольга встает с лежанки, осторожно, чтобы не скрипнула половица, прокрадывается к двери. Тишина. Равномерный прерывистый сип, вроде бы насос качает воду. Это же храп!.. Она приоткрывает дверь. Коридор залит голубым светом. Какая яркая луна! Как в ту ночь, когда они прыгали с парашютами. Часовой спит, уронив голову на руки. Автомат под руками, на коленях.

Ольга крадется к двери радиорубки. Не закрыта! Она входит. Комната ярко освещена луной. Светятся глазки индикаторных ламп. Мерцают рукоятки и рычажки на панелях радиостанций. Вдоль стены — штабель «Север- ков». Она подходит к окованному железом ящику. Конечно же, закрыт. Удастся ли взломать замок?

Луч света из угла комнаты прорезает темноту и падает на Ольгу. Как выстрел, голос из угла:

— Вы что тут делаете?

«Отман!» Она цепенеет. Заместитель начальника контрразведки подходит к ней:

— Не делайте глупостей. Возвращайтесь к себе. — Голос его, прозвучавший в первое мгновение ударом грома, теперь опускается до шепота: — Поговорим завтра утром. Идите. Идите спать!

Мимо храпящего часового она возвращается в свой чулан, бросается на постель. «Что происходит? Почему Отман не поднял тревогу, не приказал арестовать, расстрелять? Кто он такой, этот гитлеровский контрразведчик?»

Утром Отман через вестового вызвал Ольгу в свой кабинет. Оглядел ее с ног до головы. Она была в легком платьице без рукавов и босиком: такую ее схватили у татуся.

— Поедете со мной на хутор, где мы вас задержали, — холодно сказал контрразведчик. — Возможно, что- либо осталось из ваших вещей. И нам надо кое-что проверить.

Легковая машина. На переднем сиденье Отман, на заднем, меж солдат, она. За легковой пылит еще и бронетранспортер охраны.

«Зачем мы едем? Что это все значит?» — кругом идет голова у Ольги.

Они останавливаются на обочине, пешком идут к хутору. Дом татуся стоит разоренный, как птичье гнездо, в котором побывал зверь. Двери на оборванных петлях, разбитые стекла окон.

Солдаты оцепляют дом. Отман и Ольга проходят во двор.

— Посмотрите свои вещи, — приказывает он, а сам поднимается на чердак.

Ольга находит туфли, кофту. Удивительно, как это они уцелели после грабежа. Уж очень обтрепанные.

— Поднимитесь сюда, — зовет сверху Отман.

«Что ему там надо от меня?» — с невольным страхом думает Ольга. По этим ступенькам она взбегала каждое утро, чтобы в пахучей, настоянной на сене тишине ловить голос своих…

Отман стоит у затянутого паутиной окошка, смотрит на солдат, окруживших дом. Поворачивается:

— Наконец-то мы можем без опасения поговорить. Здесь нам никто не помешает.

— Кто вы? — вырывается у Ольги замучивший ее вопрос. — Вы наш?

— Вчера ночью вы вели себя очень глупо, — назидательно говорит Отман. — Ваш поступок можно объяснить только порывом отчаяния… Но он окончательно убедил меня в том, что я могу быть с вами откровенным.

Поединок

— Кто вы? — повторила Ольга.

— Нет, совсем не тот, за кого вы меня можете принять, — устало проговорил Отман. — Я сотрудник германской контрразведки, член национал-социалистской партии. Я присягал фюреру.

Ольга отступила к лестнице.

— Не бойтесь меня. Вам будет трудно понять. Вы еще очень молоды и воспитывались в ином духе. Понимаете ли… Я родился в России и до семнадцатого года жил в Петербурге. Мой отец имел там фабрику. Он вовремя перевел ее в Германию, и теперь владельцем предприятия являюсь я. Я чистокровный немец. Но Россия как бы моя вторая родина. И я всегда считал, и прежде и теперь, что Германии не следовало воевать с Россией. Еще, как известно, Бисмарк… Но дело не только в этом. Я никогда душой не поддерживал национал-социализм, но теперь он вызывает у меня лишь отвращение… Я разочаровался во всех идеалах, в самом фюрере! И еще… Я любил одну молодую русскую женщину. Она оказалась коммунисткой. Ее бросили в концлагерь. Она не выдала, что была связана со мной. Она погибла… Вы очень похожи на нее. Вы такая же отважная, отчаянная, дерзкая… Как только я вас увидел там, в этом дворе, как только вы стали смеяться над солдатами, я решил, что обязательно помогу вам вырваться на свободу… Я думаю, если я помогу вам, то в недалеком будущем вы сможете помочь и мне…

Ольга слушала сбивчивую исповедь Отмана, смотрела на его покрывшееся испариной лицо, на беспокойно перебегающие с нее на окно глаза и на нервно стучащие пальцы и вдруг поняла: он чувствует, знает, что расплата близка, что в нору, подобно крысе, не забиться, и ищет способ спасти свою шкуру. Может быть, все правда: и о русской женщине, и о Петербурге; но больше всего он дрожит за свою шкуру. И она почувствовала себя неизмеримо сильнее этого пожилого нациста. Не удержалась:

— А за что у вас крест?

— За Белоруссию… — Отман спохватился. — За одну операцию, в которой я даже не участвовал…

Она, вспомнила штабеля «Северков» в радиорубке. «Не участвовал так же, как и в поимке меня, в аресте татуся, Стефы и Розы? Как в допросах в гестапо…»

Они замолчали.

— Как же вы поможете мне вырваться на свободу? Отпустите сейчас?

— Нет, что вы! Это было бы неосмотрительно.

Отман задумался. Потом стал излагать свой план:

— Прежде всего, вы совершите побег, когда меня не будет в расположении отделения… Часть охраны я сниму, направив солдат якобы на проведение операции. О шифрах и не мечтайте: они заперты в сейфе, к которому подведена сигнализация. Кроме того, каждую минуту вас могут захватить врасплох. И, наконец, я отвлеку погоню в другую сторону. В каком направлении вы собираетесь бежать?

Она не ответила.

— Вы все еще не верите?

— В сторону села Морг, через лес.

— Чтобы вам лучше было ориентироваться, я дам свой компас. — Он заколебался. — Если вас все же схватят, скажете: украла.

«Трусит! Как трусит! Куда ни кинь — все клин… Нет, милый, так легко ты не отделаешься!»

— Теперь мои условия, — деловито проговорила она. — Мое освобождение еще недостаточный залог для вас в будущем.

— А что же? — невольно выдал себя Отман.

— Вы сами должны работать на нас.

— Я? Нет!.. — Он замолчал. — Я подумаю об этом… Сейчас нам пора идти.

На следующий день к вечеру Отман украдкой передал ей компас. Спросил:

— Как я смогу встретиться с вашими людьми, если… если соглашусь?

Ольга опять засомневалась: «Не провокация ли?» Но чересчур велик был соблазн заполучить в качестве осведомителя самого заместителя начальника военной контрразведки. Она назвала адрес Игнаца Торговского. Тут же придумала пароль.

— Спросите: «Не продает ли пан сливы?» Он ответит вам: «Нет, продаю груши». Тогда вы скажете, что хотите увидеть Ольгу.

К вечеру Отман и капитан уехали. В бронетранспортерах вслед за ними укатили и почти все солдаты. Остались только охрана у ворот, у домов и гитлеровец, приставленный непосредственно к Ольге.

В сумерках она осторожно вынула гвозди из досок в уборной; Попробовала — доски раздвигаются, в щель она пролезет. Вернулась в свою каморку, собралась. Подождала, когда совсем стемнеет. Ночь была облачная, глухая.

Снова вышла. За ней топает солдат. Прошла в уборную. Прислушалась. Солдат щелкнул зажигалкой. Она раздвинула доски и шагнула в темноту, в переулок. Несколько крадущихся кошачьих шагов, а потом бегом, что было духу. Вот и лес. Увертываясь от стволов, она бежала легко, будто ее несли крылья.

На рассвете она добралась до хутора Игнаца Торговского. Укрылась у него. Днем Игнац разузнал у крестьян: немцы большой силой ищут кого-то, перекрыли все дороги, прочесывают лес в районе Бачина. Это в противоположной стороне от хутора Игнаца. Значит, Отман выполняет свое обещание.

Ольга рассказала Торговскому о пароле, переданном гитлеровскому контрразведчику. Посоветовала: «На всякий случай в первый раз сделай вид, что ты ничего не знаешь».

К утру она была уже среди своих.

Осторожный Василий Михайлов сразу же после того, как Ольга была схвачена, приказал всем уходить в лес, на базу польского партизанского отряда. Ася — Груша оставила дом вице-прокурора, возвратился со строительства укреплений Шаповалов — Гроза.

В отряде, которым командовал польский патриот Тадеуш Грегорчик, были и русские: советские военнопленные, бежавшие из гитлеровских лагерей, летчики, сбитые над Польшей. У Михайлова возникла идея создать группу из советских людей и добывать сведения боем. В советскую группу вошли бывший лейтенант Красной Армии, гигант и силач Евсей Близняков, танкисты Семен Растопшин и Дмитрий Ильенко, еще несколько крепких и смелых парней, жаждавших поскорее поквитаться с гитлеровцами. Группа стала готовиться к операциям.

А тут появилась в отряде и Ольга.


Центр прислал «груз»: рацию, оружие для группы, снаряжение и продукты.

В один из первых же сеансов Комар приняла радиограмму. Штаб фронта передал группе «Голос» задание особой важности. В радиограмме говорилось:

«Установите точную численность войск и нумерацию частей в Кракове. Сообщайте о каждой новой части, прибывающей в город. Точно установите расположение артпозиций, танков, пехоты, все мероприятия немцев по обороне Краковского района. Данные молнируйте».

Штаб фронта не раскрывал перед группой «Голос» цели нового задания. Заключалась же она в следующем.

В конце лета 1944 года штабы 1-го Украинского и 1-го Белорусского фронтов начали разрабатывать под руководством Ставки одну из крупнейших операций Великой Отечественной войны — Висло-Одерскую. Ее предстояло осуществить на главном — берлинском направлении. Успех операции создавал условия для нанесения завершающего удара по Берлину.

Командующий 1-м Украинским фронтом маршал Иван Степанович Конев и начальник штаба фронта генерал армии Василий Данилович Соколовский доложили свой план Ставке Верховного Главнокомандования. Этим планом, в частности, предусматривалось, что войска южного крыла фронта должны освободить Краков, не допустив его разрушения. Чтобы сохранить город, командование категорически запретило авиации и артиллерии наносить по нему удары. Но полностью осуществить замысел можно было только при одном, решающем условии — стремительном наступлении, чтобы не дать времени гитлеровцам превратить древнейший и красивейший город в руины, как фашисты сделали это с Варшавой.

Стремительность достигается могучим и точным ударом по врагу, внезапным прорывом его обороны на заранее изученных, самых уязвимых участках. И тут главное слово принадлежит разведке. В сбор, передачу и взаимопроверку донесений включилась сложная сеть: от разведгрупп генерального штаба и штабов фронтов в глубоком тылу до разведбатальонов, добывающих сведения боем на передовой линии. А помимо этого, разведка авиационная, артиллерийская, инженерная.

В этой сети штаб фронта особое значение придавал группе «Голос», надежно обосновавшейся в районе Кракова и уже длительное время собиравшей ценную информацию о противнике.

Михайлов отнесся недоверчиво к рассказу Ольги о том, что она завербовала контрразведчика. Василий не сомневался в искренности Комара. Да, Отман помог ей бежать. Но с какой целью? Не для того ли, чтобы, как на приманку, поймать всю группу? Шаповалов разделял сомнения Михайлова.

Связной, пришедший с хутора Игнаца Торговского, сообщил, что какой-то немец настойчиво добивается встречи с Ольгой, называет пароль, указанный радисткой.

Хорошо, встреча состоится. Только пойдет на нее не Ольга, а Алексей Шаповалов.

Алексей ушел. В отряде с нетерпением ждали его возвращения.

Здравствуй, Краков!

Гроза вернулся со встречи с Отманом довольный, но смущенный:

— Кажется, Ольга права… Он ни единым словом не поинтересовался ни группой, ни отрядом. Работать на нас согласен. Только просит гарантию, что это ему зачтется. Я дал ему первое задание: собрать сведения о штабе фронта «Северная Украина».

Вскоре контрразведчик передал:

«Бывший командующий фронтом „Северная Украина“ генерал-фельдмаршал Модель переведен на Западный фронт. На его место назначен начальник штаба фронта генерал Гарпер. Начальник первого отдела — подполковник Стефанус. Начальник контрразведки — майор Гамерьер. Начальник оперативного отдела — полковник генштаба Ксаландер. Штаб расквартирован в Кракове, улица Пилсудского, угол аллеи Мицкевича».

Данные Отмана полностью подтвердились. Комар сообщила в Центр:

«Завербован работник военной контрразведки фронта Курт Отман. Кличка Правдивый. Есть основания верить. Данные будут проверяться нашими источниками. Правдивый обеспокоен своей судьбой после войны и готов сделать что угодно для своей реабилитации».

Отман отлично выполнял новые задания. Он сообщил нумерацию всех дивизий, входящих в 17-кг гитлеровскую армию, дислоцированную перед 1-м Украинским фронтом в районе Кракова. Указал количество солдат, офицеров, танков, артиллерии и даже участки, которые эти части занимают.

Он стал работать рьяно. За страх, но и на совесть. Однажды принес известие:

«В Краков прибыл майор немецкого генштаба для вербовки людей на разведслужбу в советский тыл».

Михайлову приходит в голову мысль:

«А что, если с помощью этого майора послать через линию фронта наших людей?»

Ответная молния из Центра:

«Немедленно направляйте. Правдивый должен сообщить через него: а) подробно о шпионах в тылу и в частях Красной Армии; б) о подготовленных агентах — кто они, где живут, кто хозяева квартир. Пароль для перехода „Доставьте меня к Киевскому“».

Агент с ценнейшими документами ушел на восток.

— Предложи Отману, чтобы он устроил в свою контрразведку нашего человека, — сказал Михайлов Алексею Шаповалову.

— Кого?

— Тебя.

И вот Алексей Шаповалов — Гроза стал Георгием Владимировым, сотрудником фашистской военной разведки — абвера, святая святых гитлеровского тайного сыска. Теперь с неприкосновенными своими документами и пистолетом в кармане он не только не опасался никаких патрулей и облав, но мог беспрепятственно проходить на любые самые секретные военные объекты.

Новая радиограмма из штаба фронта:

«Ваши данные исключительно ценные. Всеми силами сосредоточьте внимание на оборонительных обводах Кракова и инженерных сооружениях вдоль левого берега Вислы».

Михайлов понял: приближаются решающие дни.

Задание особой важности

Василий просматривал донесения, доставленные разведчиками. На сколоченном из ящиков столе была разостлана карта. Багровые языки коптилок словно бы лизали бумагу. В землянке тихо. Лишь по лагерю — приглушенные голоса. Неторопливые шаги караульных…

Рядом с Михайловым, подперев ладонями подбородок, сидит Ольга. Она ждет. Командир отберет из донесений самое важное, сожмет это важное в короткие фразы радиограмм. Потом она зашифрует их и рано утром передаст в Центр. Так — каждый день.

Но сегодня Василий медлит, неторопливо, как бы лениво, водя рукой по карте и делая на ней пометки. Лицо его хмуро.

— Плохие сведения? — нарушает тишину Ольга. — Ты недоволен?

Михайлов отвечает не сразу. Снова пробегает глазами донесения.

— Как тебе сказать… Ребята работают. Вот от Зайонца и его товарищей: «В Кракове, на Гердерштрассе, 11, расквартирован личный состав первой эскадрильи 77-й эскадры бомбардировщиков — около двухсот человек. Аэродром эскадрильи — в Раковице. Штаб восьмого летного корпуса — в Витковице». Вот сообщает Алексей: «Противник сильно укрепляет Краков. Замурованы окна первого этажа главпочтамта. В остальных — амбразуры, оборудован дот. В районе электростанции на улице Возжица — два дота. В костеле на улице Гродской — тоже два. Оборонительные работы ведутся днем и ночью». И твой дружок, Отман, прислал: «Командует обороной Кракова генерал-ортскомендант Китель. Гарнизон — три дивизии».

Михайлов замолчал.

— Что же тебе еще надо? Превосходный материал!

— Так-то оно так, — отозвался Василий. — Но ты посмотри сюда. — Он показал на карту. — Есть у нас полная картина вражеской обороны? Ясна нам система инженерных сооружений перед линией нашего фронта?.. Все наши сведения — зернышки. А чтобы из зерен хлеб получился, их еще перемолоть надо да испечь…

— Там испекут, в штабе фронта.

— На других будем надеяться? А в штабе надеются как раз на нас. Для нашей группы наступил самый ответственный момент.

— Что же нам делать? Как испечь этот хлебушек?

Василий задумался. Потом сказал:

— Главная беда — нет среди нас специалиста, инженера, который мог бы анализировать все эти разрозненные факты и воссоздавать общую картину.

— Где же нам раздобыть такого специалиста? Может быть, такой инженер есть в группе Зайонца?

— Нет, я уже спрашивал… К тому же нам нужен не подпольщик, а немецкий военный специалист.

— А что, если пригласить для консультации начальника фашистского укрепрайона? — насмешливо сказала Ольга.

— Остришь? Погоди, погоди… А почему бы и нет? — В голове Василия мелькнула еще смутная, но заманчивая идея. — Ладно, я подумаю, что нам делать. А пока давай подготовим шифровки.

К полуночи, уже завершая работу над донесениями, Михайлов обратил внимание на записку от Грозы, раньше показавшуюся ему малозначительной. По сообщению Музыканта, гитлеровцы в разных направлениях роют траншеи.

На окопы они не похожи — не так глубоки. Но что особенно подозрительно: работают сами немцы, а не поляки-горожане, как это делалось на строительстве обычных оборонительных сооружений. Цель, для которой предназначены траншеи, выяснить пока не удалось. Василий сделал пометку для Грозы: «Обратить на траншеи особое внимание».

К утру идея, зародившаяся в неиссякаемой на выдумки голове командира, оформилась в четкий план. Но даже и самому Михайлову этот план показался фантастическим.

Все же он собрал разведчиков и прибывших в отряд польских связных и дал им задание:

— Разведайте, где расположена инженерная часть Краковского укрепрайона. Кто ею командует. Какой у этого командира распорядок дня. Словом, все, что только можно.

Первым, через два дня, принес сведения Метек: «Инженерная часть укрепрайона дислоцируется в селе Рачиховице. Командует ею генерал-майор».

Михайлов поставил новую задачу: изучить месторасположение села, найти в Рачиховице надежных людей, явочные квартиры. Вскоре он уже получил имена и адреса польских патриотов. Он уже узнал, что вокруг села — лес, а в самих Рачиховицах — полным полно гитлеровцев.

Командир собрал свою боевую группу:

— Задание — самое важное за все время. И очень опасное. Нужны три хлопца. Кто пойдет?

Шагнули гигант Евсей Близняков, друзья танкисты Дмитрий Ильенко и Семен Растопшин.

— Добро. Задание — взять генерала, начальника укрепрайона. Обязательно живым.

Для связи и прикрытия группы Михайлов выделил еще двух бойцов. Проверил снаряжение каждого. Под плащами у парней целый арсенал: короткие немецкие пистолеты-пулеметы, гранаты, пистолеты, финки. В карманах плащей — бутылки с самогоном. Близняков повесил через плечо аккордеон.

— Ну, ребята, счастливо!

— Не поминайте лихом! — улыбаясь, ответил Евсей.

Через несколько дней связной группы вернулся:

— С генералом ничего не выйдет. Штаб очень сильно охраняется. Сам генерал выезжает только в бронеавтомобиле. Спереди и сзади — транспортеры с солдатами.

— Что же ребята не возвращаются? — Михайлов понял, что придется отказаться от столь заманчивого, но и столь же нереального плана.

— Они просят разрешить замену: вместо генерала взять майора, главного инженера укрепрайона.

Василий посветлел:

— Пусть тащат хоть майора!


Трое суток просидели в холодном погребе Евсей, Семен и Дмитрий, готовясь к операции. Да, генерала захватить не удастся. А вот майора… Польские патриоты, живущие в Рачиховице, установили, что пожилой майор стал наведываться в гости к сельской красавице Зосе.

Дом Зоси стоит на краю села. Чтобы пройти к нему, надо пересечь небольшую рощицу. Но майор осторожен: он посещает Зосю в середине дня с немецкой пунктуальностью — с часу до двух. В это время все улицы села заполнены солдатами. Попытаться схватить его днем? Риск огромный. На незнакомых парней могут сразу же обратить внимание. Никаких документов у них нет. Польского языка не знают. Первый же патруль… Ну что ж, в пистолетах-пулеметах полные диски, гранаты на поясах. Дешево они свою жизнь не отдадут. А иной возможности для выполнения задания нет.

Плащи — на плечи, шляпы — на самые глаза, бутылки — в карманы, аккордеон — на грудь. Трое загулявших польских хлопцев шумной гурьбой прошли через все село, к рощице. Разлеглись, будто бы прохлаждаясь, под деревьями.

Растопшин посмотрел на часы:

— Время!

По тропинке приближался, насвистывая веселый мотивчик, пожилой мужчина в офицерском мундире. На нагрудном кармане — гитлеровский Железный крест. В руках — какой-то сверток. Наверно, подарок Зосе.

Близняков еще издали пьяным голосом окликнул его:

— Пан офицер, разрешите прикурить?

Подошел Растопшин:

— Герр майор, выпьем шнапсу с нами за компанию?

А сзади — Ильенко. Вплотную, упирая из-под плаща пистолет-пулемет в бок, тихо:

— Геен рехтс, майн либе! Иди направо, мой дорогой!

Тут же, в рощице, за редкими деревцами, почти на виду у прогуливавшихся солдат, они набросили на майора плащ, нахлобучили бриль, надели через плечо аккордеон. И налили полный стакан самогона:

— Тринкен! Шнелль! Для храбрости!

Бутылку с остатками водки сунули ему в карман, взяли «приятеля» под руки и с песней провели по краю села к лесу. Видели, как немцы сердито провожают их взглядами и ругаются: «Ишь, мол, разгулялись, польские свиньи!..»

Только в лесу майор пришел в себя от изумления. Попытался сопротивляться и кричать. Пришлось связать ему руки и заткнуть рот кляпом.

С кляпом во рту, с вытаращенными от страха глазами майора втолкнули в землянку к Михайлову. При виде столь экзотической фигуры Василий сам вытаращил глаза.

Когда «языку» развязали руки и изо рта вынули кляп, он разразился проклятиями.

При обыске у майора обнаружили билет члена нацистской партии № 10340, выданный Курту Пеккелю еще в 1925 году! Майор тут же с гордостью заявил, что по этому билету как один из старейших членов национал-социалистской партии он имеет право входа в канцелярию самого фюрера.

Однако принуждать старого нациста к беседе не пришлось— язык развязался у него сразу. После первого же допроса Михайлов удовлетворенно сказал:

— Этот гусь лапчатый дороже любого самого жирного генерала!

Василий распорядился, чтобы принесли бумагу, линейки и карандаши, разложил перед инженер-майором карту:

— Не выйдете из землянки, пока не начертите весь план оборонительных сооружений укрепрайона. Предупреждаю: каждый объект будет перепроверен нашими людьми. За дезинформацию — расстрел.

Через несколько дней тщательно вычерченный, точнейший план «Группенсистемы» — всей линии оборонительных сооружений — был готов.

Ольга стала передавать его по квадратам. Центр запрашивал уточнения на отдельных участках. И майор Пеккель вновь склонял свою незадачливую, гладкую, как колено, голову над картой.

Группа «Голос» получила благодарность штаба фронта.

Новый, сорок пятый год встречали весело. Накануне отделение летчика Валентина Шипина совершило удачный налет на обоз гитлеровцев, и в новогоднюю полночь самодельные столы в землянках ломились от яств.

— Друзья! — провозгласил тост Михайлов. — Самые трудные испытания позади. В наступающем новом году нас ждет победа. За Победу!

В землянке, тесно прижавшись плечами друг к другу, сидели и Алексей — Гроза, и Ольга с Асей, и Валентина, и юный связной Метек, и партизаны из батальона Гардого. Все были празднично возбуждены, пили за мир, за дружбу, за долгие годы жизни и за встречи на земле свободной Польши.

Никто из сидящих за столом не думал в эти часы о том, что впереди их еще ждут суровые испытания, что над могилами некоторых из них прогрохочут прощальные салюты…

Нужно спешить!

Двенадцатого января 1945 года по маленькому батарейному радиоприемнику, с помощью которого разведчики слушали сводки Совинформбюро, они узнали — 1-й Украинский фронт перешел в наступление.

Ребята выскочили из землянок, бросали вверх шапки, обнимались, целовались.

И вдруг у самых землянок разорвалась граната. Из-за деревьев ударили автоматные очереди. Метнулись белые фигуры. Гитлеровцы!

— Тревога! Немцы! Занять круговую оборону! — отдал приказ Михайлов.

— Аларм! Боши! — подхватили в батальоне Гардого.

Паники не было. Каждый знал свое место, заранее определенное на случай нападения врага. Но как могло случиться, что они незамеченными проникли к самому лагерю?

Еще несколько дней назад Ольга приняла предупреждение из Центра: «По имеющимся данным, гитлеровцы готовят карательную экспедицию против партизан в районе Кракова. Примите меры предосторожности».

Об этом же через Грозу сообщил и Отман. Он сказал, что в городе обеспокоены действиями «группы Михайлова» и решили разделаться с ней.

Василий и Гардый приняли меры предосторожности. По опыту они знали, что фашисты обычно нападают на партизан на рассвете. Поэтому с ночи в лагере выставлялись усиленные дальние дозоры, многочисленные ближние посты. Так было и накануне двенадцатого января. Но к полудню усиленная охрана была снята, остались лишь отдельные часовые. И вот теперь, к двум часам, гитлеровцы, переодетые в маскхалаты, незаметно окружили лагерь, подползли к нему на расстояние броска гранаты.

Василий отстреливался, ловил на мушку подползающие из-за деревьев фигуры, а сам лихорадочно думал: «Вместе с ребятами Гардого нас около двухсот. А сколько немцев? Они лезут, когда их больше в пять или в десять раз. Будем держаться до последнего, или попытаемся отойти?»

Над лагерем, расположившимся в разреженном лесу на склоне горы, недалеко от хутора Козлувка, возвышалась лысая, каменистая вершина. Тропа, уводившая за перевал, в труднодоступный, хребтистый район, с этой вершины превосходно просматривалась.

К Михайлову подполз Гардый:

— Товарищ, прикажи своей группе отойти. Мы вас прикроем.

Первая мысль Василия — отказаться. Но как же задание, ради которого они провели здесь столько месяцев? И именно теперь, когда они нужнее штабу фронта, чем когда-либо, польские партизаны решили заслонить их своей грудью. Выбора нет.

— Спасибо, друг. Этого мы не забудем!

Василий отдал приказ к отходу на тропу.

Когда началась атака гитлеровцев, Ольга сидела у рации. Она не успела даже снять антенну. Бросила «Северок» в сумку. Главное — сохранить рацию. Связь с Центром — дороже жизни!

С красноармейцами, с ранеными из госпиталя Яна Новака она стала отходить под обстрелом к тропе.

И тут сверху, из-за камней, ударил пулемет. Каратели все предусмотрели. Отступление за перевал отрезано.

— Семен! — показал на голую вершину горы Михайлов.

Растопшин понял с одного взгляда. Пополз вверх по камням, припорошенным сухим снегом.

Пулемет яростно бил по тропе. Стрельба нарастала сзади и с обеих сторон. К автоматным очередям присоединился зловещий свист мин.

«Что же Семен? Не добрался?»

— Евсей!

К круче пополз Близняков.

И в этот момент эхо ответило разрывом гранат. Пулемет захлебнулся.

Василий вышел на тропу. Метр. Еще один… Пулемет молчал. А затем так же свирепо застрекотал, но только уже не по тропе, а по лесу, по наседавшим карателям.

Группа Михайлова и раненые партизаны устремились вперед. Они миновали перевал, начали карабкаться в гору. Уходили дальше и дальше, а сзади все раздавалась ожесточенная стрельба.

Уже в темноте к группе присоединился Семен Растопшин.

— Молодец! — обнял его Василий. — Выручил. Сколько уложил фрицев?

— А шут его знает! Тех, кого персонально считал, десяток наберется.

Михайлов проверил своих. Удивительное везение — группа не потеряла ни одного человека. Лишь несколько красноармейцев отделались легкими царапинами. И куда-то делся инженер-майор Пеккель.

Батальон Гардого держал оборону до самой ночи. Польские партизаны стояли насмерть. Они уничтожили более двухсот карателей и отошли лишь после того, как сами гитлеровцы прекратили атаку.

В суровом молчании оставляли лагерь партизаны, унося за перевал, за горы, своих павших товарищей. Среди героев, встретивших смерть в бою, был и юных патриот Мстислав Конек, бесстрашный телохранитель Ольги и связной Грозы. Так и не дождался Метек дня освобождения родного Кракова. Шальной пулей был убит и инженер-майор вермахта Курт Пеккель.

В ту черную, безлунную ночь еще не знали воины батальона Герарда Возницы — Гардого, что сражение в горах навечно войдет в историю партизанского движения польского народа под названием Козлувской вальки…

Наутро каратели, подсчитав потери, не решились снова атаковать лагерь. На лес налетели эскадрильи бомбардировщиков. Грохот бомб сотрясал горы на многие километры окрест. Он поглотил залпы прощального салюта, прозвучавшего над братской могилой, вырытой на безымянном склоне Бескидских гор.

Только после многократной бомбежки осторожно вступили гитлеровские солдаты в лагерь. Но лес был пуст.


До Алексея Шаповалова дошли тревожные вести о бое под хутором Козлувка.

«Что с ребятами?» — потерял он покой. Решил сам отправиться в горы. Не только беспокойство за товарищей привело его к этому решению. Если рация продолжает работать, нужно во что бы то ни стало передать в Центр чрезвычайно важные новости. И прежде всего — о тех злополучных траншеях, на которые первым обратил внимание Музыкант — Присак.

По тому, как гитлеровцы лихорадочно, дни и ночи, строили в городе оборонительные сооружения, Гроза понял: они решили сопротивляться ожесточенно. Буквально каждый дом был превращен в каменную крепость: в подвалах оборудованы доты, железобетонные бункеры. Окна нижних этажей превращены в амбразуры. На перекрестках установлены бронеколпаки. В скверах зарыты в землю танки. Улицы опоясывают окопы, надолбы, «ежи» из обрубленных рельсов. Бои в таком укрепленном городе — самые изнурительные, самые кровопролитные. Они будут стоить Красной Армии больших жертв и неотвратимо приведут к разрушению Кракова.

Внимательно изучая расположение оборонительных сооружений фашистов, сопоставляя свои наблюдения со сведениями, собираемыми Иосифом Зайонцем и его товарищами, Алексей пришел к очень важному выводу: вся система укреплений обращена лицом на восток. Значит, немцы ждут лобового удара советских войск. Этот вывод должен представлять интерес для штаба фронта. Уже ради одного него надо как можно скорее связаться с Центром.

Но что же тогда означают эти хаотичные, казалось, бессистемно, в разных направлениях прорытые траншеи — неглубокие, непригодные под окопы?

Секретарь подпольного обкома сосредоточил на этих траншеях главное внимание своих разведчиков. Они установили: работу ведет гитлеровская организация «Тодт», никто из поляков к ней не допущен. Стало известно, что по дну траншей укладываются какие-то кабели. Зачем? На этот вопрос не мог ответить даже Отман.

Разгадать зловещий замысел помог случай.

Музыкант установил, что в одном месте траншея проходит рядом с домом его приятеля. А тут как раз ударили морозы, подул ледяной ветер. Работающие на рытье траншеи немцы мерзли.

— Пригласи их погреться в дом, — предложил Присак своему знакомому. — Может быть, удастся что-нибудь выведать у них.

Немцы зачастили в теплые комнаты, обрадованные таким непривычным гостеприимством поляка.

Музыкант принес на квартиру приятеля водку, пиво. Надеялся, что хмель развяжет языки фашистам. Те пили, гоготали, но о работе не проговаривались.

— Надо подпоить кого-то из них как следует, — предложил Присак. — Давай — их командира, фельдфебеля.

В очередной раз, отогревшись и хлебнув спиртного, солдаты вернулись к траншее. Присак задержал фельдфебеля:

— Герр офицер, не желаете еще по маленькой?

— Зер гут!

Рюмка за рюмкой — и вот уже фельдфебель еле держится на ногах.

— Неужели вы отдадите россиянам наш город? — Присак изобразил на лице отчаяние.

— Найн! — замотал головой фельдфебель. — Найн!

— А если они все-таки прорвутся?

— О, гут! Зер гут! — закивал головой гитлеровец. — Руссиш, кам! Руссиш, кам!

И взметнул руки кверху:

— Бр-рум! Бабах!..

Догадка, которая возникла у Алексея и Зайонца уже давно, подтвердилась: фашисты собираются в последний момент, когда советским войскам удастся наконец овладеть Краковом, взорвать город! Новой проверкой установили: нет, траншеи проложены по городу не бессистемно. Они брали начало в форту на Пастерниках и веерообразно расходились ко всем основным сооружениям города, самым жизненно важным его объектам: к электростанции, вокзалу, заводам. Извивающимися щупальцами они протянулись к бесценным историческим и архитектурным сооружениям — Ягеллонскому университету, к башне древнейшего Мариацкого костела, даже к возвышающемуся над Вислой, над городом Вавелю, средневековому дворцу польских королей, облюбованному гаулейтером генерал-губернаторства кровавым Франком под свою резиденцию. В конце каждого щупальца-траншеи вырыты минные колодцы. В них заложены тонны взрывчатки. Если замысел фашистов будет осуществлен, Краков перестанет существовать.

Но что делать? Напасть на форт, откуда расходятся кабели, нет никакой возможности: он бдительно охраняется. Единственно правильное решение — одновременным ударом, в точно согласованный момент, перерубить все щупальца. В какой момент? Если сейчас, то немцы смогут устранить повреждения, а заодно усилить охрану траншей. Значит, в самый последний момент, когда Красная Армия подойдет к самым воротам города. Риск огромный. Все будет зависеть буквально от мгновений: кто раньше — или гитлеровцы включат рубильник, или патриоты отрежут путь электрическому току к минным колодцам. А главное — все будет зависеть от стремительности наступления Красной Армии, от замыслов командования 1-го Украинского фронта. Вот для того, чтобы сообщить обо всем этом в Центр, и должен спешить Алексей в горы, в группу Михайлова.

Вместе с Шаповаловым пошла и Валентина. Дороги были запружены немецкими войсками, двигавшимися к фронту, навстречу наступающей Красной Армии. Гитлер бросал в бой все новые и новые подкрепления, стремясь преградить доступ советским войскам к границам рейха.

На дорогах бесчисленные патрули. Но что значатэти проверки для сотрудника контрразведки абвера?

И вот уже Гроза и Валентина в Бескидах. От хутора к хутору, от деревни к деревне. Тут вступают в силу права Валентины — бессменной связной секретаря подпольного обкома и коменданта боевого округа Армии Людовой.

Наконец они в группе «Голос».

В установленное время Ольга выходит в эфир. За все это время связь с Центром прерывалась всего на два дня, когда они сражались под Козлувкой и отходили за перевал.

— Василий, может быть, мне остаться в отряде? — спрашивает Алексей.

— Нет, до последнего дня ты должен быть в городе. Они обнимаются:

— До встречи в освобожденном Кракове!


Перейдя в наступление двенадцатого января, войска 1-го Украинского фронта стремительно развивали успех. Гитлеровцы прилагали все усилия, чтобы удержать за собой Верхне-Силезский промышленный район с его крупнейшими предприятиями по добыче угля, производству стали, синтетического горючего и боеприпасов.

Советское командование понимало, что затяжные бои в этом районе поведут к разрушению и уничтожению этих предприятий и шахт. Поэтому было принято решение обойти немецкую группировку, создать для нее угрозу окружения, но не замыкать кольцо окружения. Расчет оказался точным. Командующий фашистской группировкой отдал приказ об отходе.

Выполняя строжайший приказ командования фронта, ни авиация, ни артиллерия не трогали Кракова. Зато укрепленные подступы к нему, на которых строилась вся система вражеской обороны, были подавлены мощным огнем. Фашисты могли только поражаться точности, с которой самолеты и орудия уничтожали тщательно укрытые цели. В последние часы перед бегством врага польские патриоты перерезали электрокабели к минным колодцам. Музыкант, в частности, — то щупальце, которое вело к зданию железнодорожного вокзала.

С ожесточенными боями наши армии преодолели оборонительные обводы Кракова и к вечеру девятнадцатого января прошли весь город насквозь. Над древним Краковом, целым и невредимым, взвилось красно-белое знамя свободной Польши.

Тем временем советские стрелковые и танковые корпуса добивали дивизии Краковской группировки противника на равнине и в предгорьях, далеко за городом.

Алексей Шаповалов и Курт Отман встретили Красную Армию в самом Кракове. Их доставили в отделение корпусной разведки. Гроза назвал условленный пароль: «Голос направляет меня к Украинцу». Услышал отзыв: «Украинец принимает». Через несколько часов он уже был в разведотделе штаба фронта. Отман был передан в органы советской контрразведки.

А группа Михайлова соединилась с нашими войсками лишь двадцать третьего января, когда передовые части, громя фашистов, достигли Бескид.

Ольга услышала стрельбу и слитное, многоголосое «ур-ра». Выскочила навстречу:

— Наши!..

Это были подразделения соседнего 1-го Белорусского фронта.

Ольга, Михайлов, Ася и все остальные ребята группы пришли в Краков. Разыскали Иосифа Зайонца и Валентину. Узнали от них, что Алексей уже в штабе фронта. Но найти своего «хозяйства» в городе они уже не смогли: фронт стремительно катился на запад.

Разведчики вместе с польскими боевыми товарищами ходили по улицам, заполненным людьми.

Группа «Голос» нагнала разведотдел штаба фронта под Ченстоховом, у самой границы генерал-губернаторства с рейхом — недалеко от тех мест, куда были сброшены прошлым летом Михайлов, Гроза и Груша.

Василий отчитался за работу группы во вражеском тылу. Не считая того времени, когда Ольга работала одна, группа собрала и передала в штаб больше полутораста радиограмм о дислокации фашистских дивизий и воздушных эскадр, штабах и аэродромах, воинских перевозках по железным и шоссейным дорогам и оборонительных сооружениях, примерно двенадцать тысяч цифровых групп шифра. Сотни тысяч ударов по ключу «Северка» Ольги. Кроме того, в боевых операциях группа «Голос» уничтожила более ста гитлеровцев, пустила под откос несколько эшелонов и подорвала несколько мостов.

Командование штаба фронта так оценило работу разведчиков: «Материалы группы „Голос“, действовавшей в чрезвычайно трудных и сложных условиях, были исключительно точны и важны. Все разведданные были подтверждены боями…»

В штабе разведчики встретились с Алексеем Шаповаловым. Его глаза возбужденно сверкали. Алексей был затянут в новенькую, прямо со склада, офицерскую форму. На погонах поблескивали лейтенантские звездочки:

— Ай да казак! Ишь, поперед батьки успел! — с завистью оглядел его Михайлов.

— Поздравьте — получил назначение!

Гроза показал бумаги: лейтенант Алексей Шаповалов направлялся для прохождения дальнейшей службы в пушечный полк артиллерийской бригады 3-й гвардейской танковой армии.

— Счастливо, ребята! До встречи после Победы!

Назначение в различные части действующей армии получили и другие ребята, члены боевой группы: Семен Растопшин, Евсей Близняков, Дмитрий Ильенко… Летчики Валентин Шипин и Анатолий Шишов возвращались в дальнюю бомбардировочную авиацию. Получила назначение и Ася Жукова.

А Ольга и Василий были оставлены при разведотделе для обобщения и изучения собранного материала. Они так и передвигались вперед вместе со штабом фронта.

День Победы они встретили на Эльбе, у стен Дрездена.

Ольга и Василий шли по улице, запруженной войсками. Войска стояли. Спали беспробудно среди дня, среди ликующего грохота солдаты с орденским золотом и серебром на груди. Дремали шоферы, уронив головы на баранки машин. Заливались русские гармоники и трофейные аккордеоны.

— Как же зовут тебя, Василий Михайлов? — спросила она.

— Евгений Березняк. А тебя, Ольга Комар?

— Елизавета Вологодская. Лиза… — Ей самой было странно произнести это имя.

Они сели на скамейку в парке. Деревья тянули к ним ветви, уже опушенные листвой.

— Вот и все, Женя… — с грустью проговорила Лиза. — Вот и все!

В парке, среди деревьев, чадили солдатские кухни.

Были первые часы мира.

Встреча через два десятилетия

В феврале 1966 года, впервые за два десятилетия, герои нашего повествования — члены разведгруппы «Голос» — вновь собрались в полном составе. Они приехали из разных мест в Москву на встречу с работниками редакции «Комсомольской правды».

Из Ялты прилетела Ася Жукова (ныне ее фамилия Церетели). Сразу же после окончания войны она вернулась домой, поступила в Днепропетровский медицинский институт. Окончила, получила назначение на Крайний Север. Почти полтора десятка лет проработала в Магаданской области. И вот уже два года лечит людей в Черноморской здравнице.

— Дядя Вася! — бросилась она в гостинице «Юность» в объятия своего бывшего командира Евгения Степановича Березняка. За все время, проведенное в Москве, она так и не смогла привыкнуть к мирному, настоящему имени капитана Михайлова.

Евгений Степанович после выполнения боевого задания снова вернулся к педагогической деятельности. Ныне он работает в Киеве, в Министерстве просвещения Украины.

Из родного Кировограда — из того города, откуда юным комсомольцем ушел в Советскую Армию, где партизанил в лихую годину фашистской оккупации и получил направление на работу в военную разведку — приехал на встречу с друзьями Алексей Трофимович Шаповалов. Сейчас он работает в Кировоградском обкоме партии. Седина уже тронула его кудри. Но Гроза все так же энергичен, подвижен, бодр.

Елизавету Яковлевну Вологодскую и по сей день все зовут Ольгой. И дома, даже мать, и на работе — в строительном тресте управления Львовской железной дороги. Однажды сверхдотошный кадровик в тресте забеспокоился: «Почему это вы Ольга, а по документам — Елизавета?» До последнего времени в тресте даже самые близкие ее друзья не знали, какая героическая биография у этой маленькой круглолицей женщины с задумчивыми глазами под тонкими дугами бровей. У Елизаветы Яковлевны дружная семья. Муж ее тоже работает на железной дороге инженером-электриком. Они живут во Львове на крутой улочке имени Кривоноса, у старого парка.

Елизавета Яковлевна по специальности техник-строитель. Она строит детсады и ясли, школы, промышленные здания, железные дороги и мосты, а больше всего — жилые дома.

Да, с той поры, о которой рассказывалось в повести, прошло более двух десятков лет. Но в добром здравии герои этой истории, занятые мирным трудом, — герои в полном смысле и с большой буквы. И по сей день памятен им каждый эпизод той боевой страды.

Дорожат этой памятью и польские друзья. Много лет разыскивали они членов группы капитана Михайлова. Но как найти, если советские разведчики действовали под вымышленными именами: Ольга Комар, Василий Михайлов, Гроза, Груша? Как найти, если на перепутье военных дорог, в спешке наступления не успели обменяться адресами?

А все же нашли. Иосиф Зайонц и Валентина — его боевая подруга и жена — написали во Львов Елизавете Яковлевне: «Действительно ли это ты, наша Ольга Комар? Отзовись!»

Разыскали и Михайлова — Березняка, и Грозу — Шаповалова. Вот только след Аси Жуковой затерялся в дальних северных краях. Сама же она по скромности своей не подавала вестей.

В адреса бывших разведчиков пришли письма:

«Президиум Рады Народовой города Кракова и Общество польско-советской дружбы очень просят Вас прибыть в наш город. Целью Вашего визита будет встреча с польскими товарищами по оружию, с которыми Вы вместе в тяжелых условиях гитлеровской оккупации воевали за свободу нашего Отечества. Ждет Вас также золотая награда Кракова. Ждут Вас знакомые и незнакомые, но близкие Вам, как братья, жители города Кракова…»

Иосиф Зайонц и Валентина не выдержали и, не дожидаясь приезда долгожданных гостей, сами отправились в Советский Союз. Побывали у Ольги во Львове, у Василия в Киеве, у Грозы в Кировограде. Что может быть взволнованней, чем встреча побратимов, не видевших друг друга десятилетия?.. Да, белым-белы стали волосы бывшего секретаря подпольного обкома и коменданта боевого округа Армии Людовой. Зато все так же красива спокойноглазая его связная. Сейчас патриоты уже на заслуженной пенсии. Но не оставляют общественной деятельности. Они — активисты Общества польско- советской дружбы. С радостью они узнали, что в свою очередь и Березняк, и Шаповалов — члены правления украинского отделения Общества советско-польской дружбы.

Через несколько месяцев и члены группы «Голос» приехали в Польшу.

Снова Краков… Для Елизаветы Яковлевны — в четвертый раз. И каждый раз он предстает перед ней иным. Вот и теперь: на улицах и площадях туристы со всего света; щелкают фотоаппаратами. Дружины харцеров — польских пионеров — идут с барабанным боем. Экскурсовод, похожий на профессора, назидательно поясняет:

— Тот, кто не видел Кракова, не может понять историю Польши, ее культуру…

Разноплеменная толпа переминается с ноги на ногу у башни Мариацкого костела, ждет. С остроконечной главы башни раздается тревожный звук трубы. Он обрывается на полуноте. По легенде, похожей на быль, с этой башни трубач возвестил о набеге на Краков татарской орды. Его сигнал оборвала вражеская стрела. Но вот уже века каждый час повисает над городом этот звук… Ольга тоже стояла в толпе у костела.

А потом началось путешествие в прошлое — по всем местам, где пролегали когда-то боевые троны разведчиков. Елизавета Яковлевна начала его с деревни Могила, с дома стариков Сендоров, которым она вместе с Анной Богуславской привезла письмо от их сына Петруся. Оказалось, нет больше такого села. На его месте поднялся индустриальный город Нова Гута — стальное сердце народной Польши. Старики Сендоры умерли: им и тогда- то было под семьдесят. Их сын Франек теперь сам уже в летах.

— Ольце! Децко мое! — издали узнал, бросился к Елизавете Яковлевне Игнац Торговский, когда приехала она на его хутор.

Время словно бы стороной обошло Игнаца. Он все такой же крепкий, так же длинны и густы его усы. Он усадил Ольгу за щедро накрытый стол, а сам сел в стороне, у стены. Смотрел, как она ест, и улыбался сквозь слезы:

— Децко, децко…

С его хутора они пошли полями в Рыбну, как ходили в ту пору не раз. Но заблудились, не нашли старую тропку. Видно, заросла она.

Уже когда прощались, вспомнил Игнац о гитлеровском контрразведчике Отмане:

— Цо с ним сталось?

Стало то, что и должно было быть. За злодеяния, совершенные им на советской земле и в Польше, он понес заслуженное наказание. Но суд учел и все то, что он сделал для советской разведки. Это смягчило приговор.

Три дня Елизавета Яковлевна гостила в доме Врублей. Стефу и Розу, дочерей старого Михая, Советская Армия вызволила из концлагеря. Они живут все в том же доме. У Розы семья, четверо детей. А татусь, добрый и мужественный татусь, погиб в Освенциме…

Повидалась Ольга и со Станиславом Мецеком, бывшим своим телохранителем, ныне майором Войска Польского, комендантом города Вроцлава. Встретилась с Тадеушем Грегорчиком — Тадеком, бравым командиром партизанского отряда, который принял под свою защиту группу «Голос» в Бескидах, после нападения гитлеровцев на дом Врубля. И конечно же пыталась она отыскать хоть какие-нибудь следы боевой своей подруги Анны Богуславской, с которой делила опасности самых тревожных первых месяцев на польской земле. Но подтвердилось только одно: гитлеровцы бросили Анну в Освенцим. И все. Если бы удалось ей остаться в живых, конечно, знали бы польские товарищи. Значит… Значит, безыменной погибла в фашистском застенке отважная дочь своего народа.

Прошла Ольга в Бескидских горах по местам партизанских стоянок. Сохранились землянки! Вернее, восстановлены в своем первозданном виде заботливыми руками харцеров. В хуторах и селах, где приходилось бывать в ту годину, Елизавету Яковлевну узнавали:

— Це ж та паненка! С аппаратом ходила!..

А потом были радушные приемы в Кракове. Краковская Рада Народова торжественно наградила членов группы «Золотым знаком города Кракова», а их имена навечно занесла в списки спасителей города.

И вот бывшие разведчики, все четверо, в Москве. К их советским и польским боевым наградам прибавлена еще одна — за мужество и отвагу, проявленные в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками в годы Великой Отечественной войны, им были вручены Почетные грамоты Центрального Комитета комсомола.

На встречу вместе с Елизаветой Яковлевной приехал в Москву ее двадцатилетний сын Василий — спортсмен, радиотехник по специальности, солдат Советской Армии. Только теперь он впервые узнал, какой была его мать в свои боевые двадцать лет. С настороженным вниманием слушал он воспоминания ее друзей. Потом сказал:

— Я горжусь матерью. Горжусь вами. И если нашему поколению придется сделать то, что выпало совершить вам, мы тоже не дрогнем.


С. Голяков «Я — КРЫЛОВ!»



1
— Разрешите доложить, товарищ полковник. По вашему приказанию для выполнения специального боевого задания люди подобраны.

Полковник Соколов оторвал взгляд от груды лежащих на столе телеграмм, потянулся к коробке «Казбека»:

— Ну что ж, докладывайте.

Капитан Михайлов достал из папки несколько листков:

— Командиром группы предлагаю назначить Харитонова Бориса Петровича. Двадцать шесть лет. Коммунист. Начало войны встретил на пограничной заставе. Был ранен. В сентябре 41-го попал в плен. В тот же вечер бежал. Но через четыре дня после побега, при переходе линии фронта, был снова схвачен немцами. В ноябре 41-го бежал из офицерского лагеря в городе Владимир-Волынском. Потом — партизанский отряд полковника Медведева. Медведев аттестует Харитонова как инициативного бойца, способного выполнить любое задание командования. Там же вступил в партию. В военной разведке с октября 1944 года. Хорошо знает немецкий язык.

Полковник молча кивнул:

— Так, кто еще?

Заместитель командира группы — Лобацеев Сергей Иванович. Двадцать пять лет. В армии — с первого дня войны. Отличный радист.

Командование первой чехословацкой дивизии в СССР рекомендовало включить в состав группы гражданина Чехословакии подпоручика Пичкарь Дмитрия Васильевича. Двадцать шесть лет. Перед войной жил в Венгрии. В 40-м году был арестован и брошен в тюрьму за отказ служить в хортистской венгерской армии. Дважды бежал из гестапо. Ловили. После третьего побега благополучно добрался до нашей территории. Учитывая специфику района действия группы, очень ценный разведчик. Знает радиодело.

Кроме того, в группу включена радистка — Саратова Майя Дмитриевна. Двадцать лет. Комсомолка, москвичка. В начале войны ушла из школы работать на завод. Потом окончила школу радиоспециалистов.

Капитан назвал фамилии еще трех разведчиков, кратко охарактеризовал их и заключил:

— Всего в группе семь человек. Все в сборе. Готовы приступить к отработке задания по получению приказа.

Полковник взял листки, еще раз внимательно перечитал биографии. Спросил:

— Где предполагается организовать занятия с группой?

— В нашем доме в деревне Гженск…

Полковник сделал пометку в блокноте, медленно смял в пепельнице недокуренную папиросу.

— Прежде всего объясните людям, что им придется работать рядом с друзьями. Мы знаем, что в Чехии и Моравии действуют партизанские отряды. Все попытки немцев ликвидировать их не имели успеха. Нам очень важно установить связь с партизанами, помочь им, если нужно, оружием, продовольствием, медикаментами. Враг у нас общий. И будет лучше, если мы станем действовать сообща. Пусть товарищи всегда помнят об этом.

Но главное, может быть, даже в другом.

Полковник Соколов встал из-за стола, подошел к большой карте Европы и неожиданно спросил:

— Где, по-вашему, закончится эта война, капитан?

— Думаю, что в Берлине, товарищ полковник. Возьмем Берлин — и баста.

— Так-то оно так, — как бы размышляя вслух, проговорил Соколов. — Берлин — столица гитлеровской Германии, цитадель фашизма. Но может случиться, что даже с падением Берлина война все же не кончится. У немцев ведь очень сильный плацдарм в Чехословакии. И они продолжают укреплять его, несмотря ни на что… Короче, не будем сейчас гадать, как развернутся события и где закончится война. Ясно одно: нам важно иметь в Праге своих людей.

— Понимаю, товарищ полковник, — ответил капитан Михайлов. — Все эти соображения будут переданы товарищам и отражены в задании группе.

2
Боевой приказ.

«Для выполнения особого задания в тылу противника назначается группа в составе семи человек. Командир группы — Харитонов Б. П., паспортная фамилия Крылов. Зам. командира — Лобацеев С. И., радисты — Пичкарь Д. В., Саратова М. Д. Разведчики Собко И. Д., Веклюк М. П., Богданов А. Е.

Группе приказываю убыть в тыл противника авиадесантом в район города Ческа-Тржебова (Чехословакия) с задачами:

— связаться с чешскими подпольщиками-патриотами в городе Ческа-Тржебова Дитром и Вацлавом и помочь им наладить радиосвязь с Центром;

— разведать дислокацию частей противника в пунктах Ческа-Тржебова, Забржек, Моравска-Тржебова, Оломоуц, Басковице. Установить нумерацию частей, состав, организацию и численность войск противника;

— выявить наличие и характер оборонительных сооружений противника, места нахождения аэродромов, количество и типы базирующихся на них самолетов в районе деятельности группы;

— освещать переброску войск и техники противника по железным и шоссейным дорогам в направлениях: Усть — Ческа-Тржебова, Ческа-Тржебова — Моравска-Тржебова — Забржек;

— обратить особое внимание на передвижение танковых и моторизованных частей противника;

— с целью получения документальных данных о противнике производить нападения на штабные машины, пленение отдельных лиц высшего и старшего офицерского состава, а также связных и посыльных;

— уничтожать склады боеприпасов и горючего в районе действия группы…

Все полученные сведения группа сообщает в Центр по радио и добытые документы направляет в Центр со связниками, выделенными из состава группы. Пароль для перехода линии фронта: „Я от Крылова иду к Соколову. Доставьте меня в крупный штаб“.

Пароль для связи с подпольщиками в Ческа-Тржебова: „Здрав Лаушман, котори встпомина ваши праце в Жупе и ваших зправ в выходической обзори“ („Приветствует Лаушман, который помнит о вашей работе в Жупе и ваши статьи в чешском обзоре“).

Все радиограммы за подписью Крылова направлять на имя Соколова. Радиосвязь круглосуточная.

Действующая армия. 20 февраля 1945 года».

Февраль 45-го… В те дни вместе с первыми весенними ветрами к людям пришло пьянящее ощущение близкой победы. Война подходила к концу. Советский солдат уже принес свободу народам Польши, Румынии, Болгарии, Югославии. Он снял оковы фашистской неволи с плеч миллионов своих братьев и с боями продвигался к Берлину.

Победа была близка. Но враг все еще не сдавался. Обреченный, он бросал в бой последние силы, жадно цеплялся за любую возможность отсрочить час неминуемой гибели.

Вполне понятно, что наше командование хотело иметь как можно больше достоверных данных о реализации этих планов. Именно с такой целью в феврале 1945 года в штабе 1-го Украинского фронта было решено послать в район будущих боевых действий специальную группу.

3
Капитан Михайлов взглянул на часы:

— Пора!

Они поднялись с пустого ящика из-под снарядов, на который присели перед дорогой. Михайлов протянул руку:

— Ну, как говорится, ни пуха ни пера. Удачи и попутного ветра. Первым делом береги людей. Напрасно не рискуй. Думаю, долго вы там не задержитесь. Воевать, по всему видно, осталось с гулькин нос.

Крылов улыбнулся:

— Вот я и боюсь, товарищ капитан: пока будем лететь до места, в Москве победный салют дадут.

Они обнялись. Крылов повернулся, шагнул в темноту, туда, где уже рвал винтами сырой ночной воздух готовый к вылету самолет.

4
В пять часов тридцать минут утра 22 февраля 1945 года радиоцентр штаба 1-го Украинского фронта принял сообщение:

«Группа выброшена в районе города Хрудим с ошибкой на 35 километров от намеченного места. Веклюк сильно побился. Принял решение уходить в лес в направлении города Высоке-Мито.

Крылов».

5
Крылов приземлился последним. Быстро погасил парашют. Тихо. Достал фонарик. Три короткие вспышки — сигнал к сбору. Когда через несколько минут разведчики собрались вместе, оказалось, что нет Веклюка. Его удалось отыскать довольно быстро. Веклюк беспомощно лежал под мохнатыми ветвями единственной во всей округе сосны. Случилось невероятное. Его парашют накрыл верхушку одинокого дерева. Веклюк повис метрах в восьми над землей. Ему удалось ухватиться за ствол, но опереться на него он не мог — мешал укрепленный на груди вещевой мешок. Веклюк полоснул ножом стропы. Упал. Хотел подняться. И потерял сознание.

При свете луны Майя присыпала раны стрептоцидом, забинтовала голову. Но самое страшное состояло в том, что Веклюк не мог идти — при падении он, по-видимому, не только сильно ушиб ногу, но и повредил себе позвоночник.

Крылов решил: до рассвета ждать не стоит. В любой момент могут нагрянуть немцы: повисший на сосне парашют не останется незамеченным. Приказал группе двигаться к ближнему леску. До опушки Веклюка поочередно несли на себе Крылов и Пичкарь. Остальные распределили между собой его груз: туго набитый вещевой мешок, рацию, комплект питания к ней. В лесу срезали две тоненькие осинки. Накрыли их плащ-палаткой. Уложили Веклюка на носилки.

К рассвету прошли километров пять. Шли молча. Крылов понимал: треволнения первой ночи утомили людей. А тут еще из-за ошибки летчиков пришлось двигаться почти вслепую по незнакомой местности. Особенно доставалось Майе Саратовой. Она с трудом тащила на себе тяжелую рацию. Товарищи несколько раз предлагали ей помощь. Майя хмурила брови: «Я не маленькая».

Разведчики остановились на небольшой полянке. Когда взошло солнце, запалили костер. Веклюку в пути стало совсем плохо. Нога раздулась, посинела. Из-под бинтов сочилась кровь. Временами он начинал бредить.

По карте Крылов определил: до ближайшего жилья километров шесть. Надо попытаться оставить Веклюка там. Но как знать: может быть, в деревне немцы. Все же решил рискнуть. С Веклюком пошли Пичкарь и Лобацеев. Вернулись под вечер. Взволнованные, улыбающиеся. Рассказали: чехи встретили их, как братьев. Долго расспрашивали о положении на фронтах. Интересовались, не нужна ли какая помощь, продукты. Веклюка взял к себе старик мельник. У него самое безопасное место во всей деревне. Кроме того, он обещал вызвать из города своего сына — хирурга, который сможет поставить разведчика на ноги.

Отряд снова двинулся в путь. Как и прежде, последним шел Богданов, посыпая следы нюхательным табаком.

6
«27 февраля 1945 года. Соколову.

Прибыли в район действия, в большой лес возле города Хоцен. В лесу много бежавших военнопленных. Местное население относится к нам хорошо. Сегодня с Пичкарем выезжал в Ческа-Тржебова.

Крылов».

7
Утро было свежее, безоблачное. В лесу еще царил полумрак, и голые стволы деревьев отбрасывали продолговатые серые тени. Когда Крылов выбрался из землянки, Пичкарь уже ждал его. На нем был обычный гражданский костюм, поношенная, с выцветшей ленточкой шляпа. Крылов был одет еще скромнее — в серый вязаный свитер и грубошерстные, пузырившиеся на коленях брюки-гольфы.

Путь предстоял не близкий — километров шестьдесят. Накануне Пичкарю удалось раздобыть два велосипеда. Краска на них давно покоробилась и облезла, ржавчина густыми веснушками покрыла никель. Но колеса крутились исправно. Разведчики выбрались из лесу на проселок и налегли на педали.

Дорога вилась между зеленеющими полями, перелесками, ныряла в лощины, где еще лежали ноздреватые шапки талого снега.

Город увидели издалека. Он раскинулся по обе стороны железной дороги. Чистенький, аккуратный. Красные черепичные крыши. Струйки дыма над трубами. Издали город казался тихим и безмятежным уголком земли, который война пощадила, обошла стороной.

— Хальт! Документы!

Крылов затормозил, спрыгнул с велосипеда. Вот она, первая встреча с врагом. Мельком взглянул на Пичкаря. Молодец! И глазом не моргнул. Спокойно полез в карман за документами, которые им приготовили еще там, у своих. Крылов тоже достал пропуск. Протянул фашистам.

— Вы что, не знаете, что эти пропуска уже неделю назад аннулированы? — спросил немец.

Пичкарь изобразил на лице искреннее недоумение.

— Просим прощения, господин обер-лейтенант. Были в отъезде в деревне. Еще не успели обменять.

Лейтенант обвел их подозрительным взглядом. Что- то сказал солдату. Тот подошел вплотную, обшарил карманы разведчиков.

«Хорошо, что не взяли с собой оружия», — мелькнуло в голове у Крылова.

— Проваливайте, и чтоб сегодня же все было сделано! — хрипло гаркнул лейтенант.

Они миновали несколько узких улочек, выбрались на привокзальную площадь. По пути обсудили положение. Документы были сделаны за несколько дней до вылета группы. Кто же мог предположить, что немцы решат их обменять на новые? Но факт оставался фактом. С просроченными пропусками в незнакомом месте находиться опасно. Пришлось изменить первоначальный план. Решили, не осматривая города, встретиться с подпольщиками и уже с их помощью выправить нужные бумаги.

Крылов и Пичкарь без особого труда разыскали дом, в котором проживал Вацлав Фиала.

Дверь открыла молодая опрятная девушка.

— Вацлав Фиала? — она подняла брови. — Он здесь теперь не живет. Справа от вокзала маленький домик за зеленым забором. Попробуйте поискать его там.

Но в маленьком доме за зеленым забором Вацлава тоже не оказалось. Пожилая женщина долго допытывалась, кому он понадобился. И только после того, как Пичкарь словно невзначай назвал условную фамилию Лаушмана, заперла за пришедшими дверь. Рассказала:

— Вацлава брали в гестапо. Видимо, немцы что-то пронюхали. Несколько дней пытали, потом отпустили. Но глаз с него не спускали. На работе Вацлав сказал, что уезжает в соседний город к брату. Несколько дней жил здесь, потом ушел к партизанам.

Итак, Вацлав исчез. Но оставался еще один адрес — улица Центральная, 17. Томаш Дитр.

Дитр был дома. Пожилой, седоволосый мужчина с осунувшимся, заросшим щетиной лицом. Всего несколько дней назад он похоронил единственного сына. Немцы пристрелили его за то, что он слишком громко распевал чешские песни.

— Пока что я вам не помощник. Простите, но у меня нет сил. — Он кивнул на соседнюю комнату: — Там его мать. Бедняжка убита горем. Слегла, и я должен о ней позаботиться… — На прощание сказал: — Только не задерживайтесь в городе. Немцы совсем озверели. Ищите людей в лесу…

8
«27 февраля. Соколову.

С Вацлавом установить связь пока не удалось. Дитр работать не может: болен. Пытаюсь установить связь с партизанами, найти новых людей.

Крылов».

9
Люди приходили сами. Лес, в котором расположилась группа Крылова, только внешне казался необитаемым. С конца 1944 года фашисты гнали через Чехословакию колонны советских военнопленных, прежде работавших в шахтах Силезского района. По пути многим из них удавалось бежать в близлежащие леса. Будь оружие, можно было бы организовать большой отряд, способный к серьезным самостоятельным действиям. В Центр полетела радиограмма. Крылов просил оружия, взрывчатки, медикаментов. Все самолетом. Срочно.

Тем временем люди Крылова рассеялись по окрестностям, изучали обстановку в районе, завязывали связи. Днем и ночью ходили они по деревням, хуторам, городкам, подбирали помощников, имевших возможность добывать нужные сведения. Опасность ждала их на каждом шагу. Облавы, проверка документов, аресты заложников, шпики. Ловушки полиции, капканы гестапо. Вскоре выяснилось: в районе действует крупный отряд партизан. Командир — Большой Гонза. Однако встретиться с партизанскими вожаками Крылову удалось только в середине марта, а до этого группе приходилось собирать сведения и завязывать связи своими силами. Между тем Центр требовал как можно скорее установить наблюдение за перевозками войск и оружия по железной дороге. Нужен был надежный человек, живший вблизи линии, или, еще лучше, местный железнодорожник. И такой человек скоро нашелся.

Крылов даже улыбнулся, когда услышал его имя — Ярослав Гашек, путевой обходчик на участке железной дороги Пардубице — Ческа-Тржебова. Разведчики познакомились с ним через брата. Ярослав понял все с полуслова. И теперь каждый вечер, в 10 часов, в тайнике на опушке Гашек и его товарищи оставляли подробную сводку. В ней сообщалось не только о количестве вагонов и эшелонов, но и о характере груза и станциях назначения.

10
Разведчики заметили: к опушке леса часто приезжает на подводе человек. Всегда привозит какие-то свертки, мешки. Судя по всему, связан с партизанами и военнопленными, скрывавшимися в лесу.

На встречу с незнакомцем был послан Пичкарь. Вернулся, доложил: Иозеф Смикл — пекарь из города Высоке-Мито. Свой человек. Привозит в лес хлеб, кое-что из одежды. В городе работает в пекарне, которая обслуживает несколько немецких гарнизонов в Высоке- Мито, Литомишле, Хоцене. Хорошо знает обстановку в этих городах.

Это была настоящая находка. Но Крылов не хотел спешить с выводами. Он знал: гестапо посылает провокаторов в самом разном обличье. Решил навести справки у партизан.

Ждать пришлось недолго. Лесной народ дал Смиклу самую лучшую характеристику — наш человек. Бывало так, что увозил из-под самого носа немцев целые обозы с продовольствием для партизан.

У группы появился еще один верный помощник. Прежде всего он помог разведчикам обзавестись надежными документами. Дело это было нелегкое. Через своих знакомых чех достал в комендатуре бланки пропусков. Но на плотные синие карточки со свастикой нужно было наклеить фотографии владельцев. Где их взять? У разведчиков не было с собой ни карточек, ни фотоаппарата. Тогда Иозеф привез в лес громоздкий деревянный ящик на раздвижной треноге, наподобие тех, что когда-то стояли у нас на рынках перед натянутыми холстинами с «южным пейзажем».

По этому случаю разведчики долго скребли бритвой заросшие щетиной лица, приводили себя в порядок. Но когда карточки были готовы, оказалось, что все они вышли почти на одно лицо: родная мать не узнает. Радовалась только Майя. Деревянный ящик проявил к ней явную благосклонность, и она упросила Смикла сделать еще несколько отпечатков. Никто не знал, что один из них она подарила Сергею Лобацееву.

Кроме карточек на пропусках должна стоять печать, которую немцы хранили за семью замками. Чех сам пошел к коменданту, прихватив большую бутыль спиртного. Пили прямо в кабинете. До поздней ночи. Когда немец захрапел, Иозеф взял у него ключи и открыл сейф. Наутро разведчики нашли в тайнике документы.

Крылов сообщил в Центр:

«Есть возможность организовать конспиративную квартиру в доме пекаря в городе Высоке-Мито».

Центр одобрил план. Предложил отправить в город Пичкаря с радиостанцией.

11
Ежедневно в Центр летели радиограммы. Теперь наше командование точно знало о передвижении вражеских эшелонов, строительстве оборонительных сооружений, численности гарнизонов, о расположении складов боеприпасов, аэродромов. Немцы начинали догадываться, что за каждым их шагом следят зоркие глаза. Теперь к лесу все чаще подъезжали крытые грузовики с усиками антенн на крыше. Пеленгаторы очень осложнили работу. Приходилось делать вынужденные перерывы, выходить в эфир по ночам.

Как-то из Центра сообщили: «Подготовьтесь к приему груза с продовольствием, оружием, взрывчаткой».

Крылов обрадовался: теперь группа сможет не только вести разведку, но и с помощью партизан наносить удары по врагу, пускать под откос эшелоны, громить склады. Послал ответ: «Ждем самолет с нетерпением. Место выброски в лесу 2 км северо-западнее села Добржиков. Опознавательный сигнал — три костра треугольником со сторонами 80 метров».

Костры жгли несколько ночей подряд, но самолет не появлялся. То ли подводила «небесная канцелярия», то ли с машинами в ту горячую пору было туго. Наконец из Центра пришла радиограмма: «Нынешней ночью самолет обязательно будет».

На всякий случай Крылов приказал зажечь костры поярче. На сухие ветки разведчики плеснули бензин, пламя взметнулось на несколько метров. И его заметили немцы. Несколько вражеских самолетов поднялось в воздух, закружилось над лесом. Костры быстро потушили. Но было поздно. Фашисты засекли их.

Наутро к лесу подъехали на машинах триста гестаповцев и эсэсовцев. С автоматами наперевес они двинулись в чащу.

Крылов приказал группе укрыться в хорошо замаскированных подземных бункерах. Сам остался наверху, чтобы следить за обстановкой.

Облава продолжалась несколько дней подряд. Фашисты ушли ни с чем. Выручил разведчиков партизанский опыт маскировки, самоотверженная помощь чешских друзей-патриотов, которые как могли отвлекали на себя внимание немцев, уводили их по ложному следу.

Тем не менее оставаться на прежнем месте группа не могла. Решили перебазироваться на несколько километров северо-восточнее. Не успели обжиться на новом месте — опять беда: кончилось питание для рации. Без связи с Центром работа разведчиков потеряет всякий смысл. Пропадут результаты огромного труда сотен людей. Ведь к Крылову стекалась информация не только от членов его группы, но и от чешских партизан, из отрядов «Ян Гус», «Ермак», «Орел». Партизаны держали под своим контролем обширные районы. И сведения, которые они добывали, представляли для нашего командования чрезвычайную важность. Где же выход?

Использовать для связи с Центром радиостанцию Пичкаря, с которой он отправился в дом к пекарю Смиклу? Но Пичкарь работал буквально под самым носом у врагов. Он передавал в Центр только крайне важные и срочные данные, касавшиеся положения на подступах к Праге. Постоянный контакт с лесом увеличил бы и без того огромный риск, которому он постоянно подвергался. И Крылов отверг этот план.

Помощь пришла совершенно неожиданно. Снова выручили чешские товарищи. Несколько комплектов питания нашлось у старого учителя маленького городка Горные Селени Мирослава Китлера.

В школьном кабинете физики, где он проработал долгие годы, хранился целый склад аккумуляторов и батарей, собранных Китлером для показа опытов. Учитель с готовностью опустошил шкафы, как только услышал, кому и для чего понадобились его запасы.

Контрольная лампочка на рации Крылова замигала ярче, веселее. По ночам разведчики жадно прислушивались к голосу Москвы, ловили последние вести с фронтов. Советская Армия успешно громила врага. Наши войска уже заняли всю северо-восточную часть Германии, освободили Вену, форсировали Одер. Упорные бои шли и на территории Чехословакии. Но здесь фашисты сопротивлялись с особенным ожесточением.

Каждый метр земли нашим солдатам приходилось брать с боем. Враг цеплялся за любую возможность замедлить продвижение советских воинов, часто бросался в отчаянные контратаки.

Центр требовал от разведчиков еще более подробных данных о переброске на фронт техники и войск, о сооружении узлов обороны.

Крылов догадывался: эти данные нужны командованию для подготовки последнего, завершающего удара. Судя по всему, ждать такого удара оставалось недолго. Особенно после того, как из Центра, пришло указание: направить Пичкаря в Прагу для сбора и передачи сведений непосредственно из чешской столицы.

12
Направить Пичкаря в Прагу… Легко сказать. Крылову и его товарищам предстояло решить уравнение со многими неизвестными: где раздобыть необходимые документы на въезд в Прагу, как найти в городе подходящее для Пичкаря место, каким образом установить связь с пражским подпольем, чтобы получать от него нужные Центру сведения.

Крылов решил посоветоваться с руководством местных партизанских отрядов. Большой Гонза внимательно выслушал его, обещал помочь. Через два дня в установленном месте появилась записка. Партизаны рекомендовали связаться с Аккерманом, жителем Праги, который в конце каждой недели приезжал в Высоке-Мито проведать свою семью.

Аккерман до войны работал в небольшой пражской газете. С приходом немцев бросил журналистику, устроился на службу в областной земельный отдел. В Праге у него была квартира, обширные знакомства, сохранившиеся еще со времен его работы в редакции.

Крылов стал с нетерпением ждать ближайшей субботы. Он и Пичкарь решили встретиться с Аккерманом в маленькой прокуренной пивной, где вечерами всегда много посетителей.

Аккерман вошел в зал точно в назначенное время. Его, видимо, уже успели предупредить о цели встречи, и он сразу же перешел к делу. Как только будут готовы документы, Пичкарь отправится в Прагу и остановится у него на квартире.

В Праге через Аккермана Пичкарь сможет установить нужные связи с патриотами. Он быстро окажется в курсе важнейших событий.

На прощание крепко пожали руки. Крылов спросил:

— Вы хорошо подумали, на какой риск идете? В случае провала — неминуемая смерть. У вас семья, дети.

В ответ услышал:

— Я коммунист!

13
«15 апреля 1945 года. Соколову. Завтра отправляю Пичкаря в Прагу. Будет работать с надежным человеком, у которого большие связи и исключительно благоприятные возможности для получения информации.

Крылов».

14
«16 апреля 1945 года. Соколову. Немцы ищут нас с пеленгаторами. Слушайте нас круглые сутки. Днем работать почти невозможно.

После нападения на немецкий склад удалось раздобыть около 700 килограммов тола, 20 винтовок. Приступаем к активным боевым действиям.

Крылов».

15
Это повторялось изо дня в день. С раннего утра до наступления темноты над лесом, словно ястребы, кружили черные фашистские самолеты. Разведчики установили: каждая машина снабжена пеленгатором. Видимо, гитлеровцы решили во что бы то ни стало засечь их рацию. Работать приходилось с предельной осторожностью, короткими сеансами.

А обстановка менялась чуть ли не каждый час. Немцы спешно стягивали к дальним подступам Праги воинские части, боевую технику. Усилилось движение по железным дорогам. С востока на запад беспрерывным потоком шли эшелоны с ранеными. В противоположном направлении неслись платформы с танками, цистерны с горючим, боеприпасами, техникой, войсками. Гашек рассказывал: фашисты мечутся, как ошалелые, — направят эшелон на запад, потом возвращают его на восток, потом снова гонят на запад. Ведь они не только вели ожесточенные бои с наступающими частями Красной Армии в районах Брно, Братиславы, Моравской Остравы, но и одновременно сосредоточивали резервы на подступах к Праге. Чешской столице была уготована ужасная участь — стать последним оплотом сопротивления гитлеровских банд.

Группа Крылова работала в эти дни с двойным напряжением. В Центр передавались подробнейшие сведения о расположении немецких штабов, о дислокации гарнизонов, сосредоточении техники, строительстве оборонительных сооружений.

Но разведчики не хотели довольствоваться сбором информации. Как только удалось раздобыть тол, начали налеты на вражеские склады, железнодорожные узлы, аэродромы. Один за другим летели под откос фашистские эшелоны, рушились мосты, горели хранилища горючего и боеприпасов.

1 мая провели дерзкий налет на фашистский аэродром возле Хоцена. Разведчики решили уничтожить те самые самолеты, которые немцы использовали для пеленгации их радиостанции. Операция прошла удачно. Все пять чернокрылых вражеских стервятников были уничтожены. Но в тот момент, когда группа отходила к лесу, вражеская пуля настигла Сашу Богданова. Погиб всеобщий любимец, весельчак и балагур, бесстрашный разведчик-комсомолец.

Крыловцы похоронили своего боевого товарища возле тихого чешского села Срубы. У засыпанного первыми весенними цветами холмика поклялись:

— Будем мстить врагу до последнего вздоха, до последней капли крови.

16
«29 апреля, Соколову. К обороне Праги готовятся три немецкие дивизии и 70 тысяч эсэсовцев. Коммунисты-подпольщики готовят население к вооруженному восстанию. На всех крупных предприятиях формируются боевые отряды рабочих».

17
Пичкарь прибыл в Прагу вместе с Аккерманом 19 апреля. Первые дни жил на его квартире, в большом сером доме недалеко от Карлова моста. Быстроустановил связь с подпольщиками. Но надежную связь с Центром наладить не удалось.

Квартира Аккермана находилась на первом этаже. Для радиопередач это самое неподходящее место: трудно установить антенну. Пришлось на время покинуть город. По совету подпольщиков Пичкарь перебрался в деревню Клинец, под Прагой. Стал жить у чеха Пешека. Аккерман присылал сведения через своих связных. Все шло благополучно, пока Пешек не принес тревожную весть:

— Регулярное движение поездов между Прагой и Клинцом прекращено.

Пичкарь решил вернуться в Прагу. Подпольщики подготовили для него новую квартиру. Представили хозяина:

— Иозеф Покорны, рабочий, коммунист. В доме живут его жена и брат. Не подведет никто.

Покорны провел Пичкаря в маленькую комнатку.

— Чувствуйте себя как дома. Кроме вас, сюда никто не будет входить.

Пичкарь наскоро натянул антенну, включил передатчик. Новостей накопилось много:

«Население Праги с нетерпением ищет прихода Красной Армии. Люди только об этом и говорят. Фашисты тоже готовятся. Почти во всех окнах больших домов устанавливают пулеметы.

Марионеточное „правительство“ протектората укрылось. в Градчанах, за плотными рядами проволочных заграждений. На всех дорогах, ведущих к Градчанам, усиленные патрули с тяжелыми пулеметами.

Коммунистическая организация города заканчивает последние приготовления к вооруженному восстанию».

1 мая Покорны в праздничном костюме, при галстуке, пригласил Пичкаря за семейный стол. Выпили по рюмочке сливовицы за скорую победу. Потом долго сидели, говорили о том, какая будет жизнь после войны.

А на следующий день разразилась беда. Вечером 2 мая гестаповцы оцепили весь квартал. В комнату к Пичкарю вбежала жена Покорны, крикнула:

— Беги!

Но бежать было поздно. Несколько фашистов уже ломились в дверь. Схватили всех, кто был дома. Нашли рацию.

Рыжий гестаповец вытащил из кобуры парабеллум, ткнул в грудь Пичкаря вороненый ствол.

— Кто? Шпион? Большевик? С кем держал связь? Кто твой руководитель?

Пичкарь молчал. Фашист выстрелил. Боль обожгла левую ногу. Пуля раздробила ступню. Но Пичкарь сдержался, не крикнул. Его выволокли из дома, бросили в кузов грузовика.

Очнулся Пичкарь в темной душной камере. Он еще не знал, что попал в Панкрац — гестаповский застенок, из которого мало кто выходил живым.

Глухо ухнула тяжелая дверь. Допрос. Потом еще и еще.

Так прошло два дня. Все это время Пичкарь был почти без сознания. На третий день в камеру явились двое. Снова стали выпытывать шифр. Пичкарю дали карандаш, листок бумаги.

— Если к утру не напишешь, расстреляем!

Но они не успели выполнить свое обещание. Утром 5 мая в Праге началось восстание. Двери тюрьмы распахнулись.

18
2 мая, в тот самый день, когда гестаповцы схватили Пичкаря, пал Берлин. Фашистский рейх доживал последние дни.

Но война, закончившаяся в логове врага, все еще шла на территории Чехословакии. К моменту подписания акта о безоговорочной капитуляции гитлеровской Германии части Советской Армии вели упорные бои в 250–300 километрах от Праги. Во всей Европе это было единственное место, где по-прежнему гремели орудия, свистели пули, лилась солдатская кровь.

Группа Крылова, как и предполагалось, действовала в районе, лежавшем теперь в направлении главного удара наступающих советских войск. Разведчики видели, как с юга, востока и севера устремились сюда остатки фашистских армий, отряды эсэсовских головорезов, последние колонны танков. Обезумевший враг задумал ознаменовать свою окончательную гибель чудовищным преступлением: превратить в руины чешскую столицу, похоронить под ее развалинами сотни тысяч людей.

Крылов передал в Центр: банды эсэсовцев, засевшие в Праге, рассчитывают на вступление в город фашистской группировки генерал-фельдмаршала Шернера, которая уклонилась от капитуляции перед советскими войсками и продолжает сопротивляться, чтобы выиграть время и в последний момент разрушить Прагу.

Теперь нужно было во что бы то ни стало добыть и передать командованию сведения о движении гитлеровских войск, уточнить местоположение штабов, узлов связи, численности и вооруженности отдельных полков и частей. И крыловцы при содействии чешских патриотов отлично справлялись с этой трудной задачей.

4 мая в Центр ушла радиограмма с важнейшими сведениями о местонахождении штаба генерал-фельдмаршала Шернера. Крылов сообщал:

«Штаб Шернера расположен 16 км севернее Градец-Кралове. При штабе находятся высшие офицерские чины, в том числе штурмбанфюрер СС. Узел связи при штабе имеет 160 телефонных линий, обслуживается 200 связистами. Некоторые отделы штаба располагаются в Ческа-Скалице. Там находится начальник службы железных дорог Чехии, начальник службы шоссейных дорог».

Из Центра передали:

«Поступившие от вас данные очень ценны. Большое спасибо».

А Крылов уже готовил новое сообщение:

«Центр. Соколову.

Захватили радиостанцию, 3 радистов и шофера 94-го горного артполка 4-й горной стрелковой дивизии. Командир дивизии — генерал-лейтенант Брайт, командир полка — подполковник Гарер. Дивизия насчитывает до 8 тысяч человек, расположена 30 км юго-восточнее Троппау, с боями отходит на, запад».

19
Вечером 6 мая к Крылову пробрался связной от Аккермана. Он сообщил, что обстановка в Праге осложнилась. Оправившись от растерянности, гитлеровцы предприняли ответные действия против патриотов. В город спешно перебрасываются танковые части. На захваченные повстанцами кварталы фашисты обрушили артиллерийский огонь, бомбардировали с воздуха.

Крылов немедленно передал эти данные в Центр. Запросил дальнейших указаний. Центр ответил: продолжайте передавать данные о противнике. Перебазируйтесь в район Праги.

Не знал Крылов, что в эти минуты на помощь восставшей Праге уже рванулись советские танки из-под Берлина.

Задача разгрома гитлеровской группировки и освобождения столицы Чехословакии была возложена на танковые армии генерал-полковника П. С. Рыбалко и генерал-полковника Д. Д. Лелюшенко. Руководил всей операцией Маршал Советского Союза И. С. Конев.

Боевым машинам предстояло пройти около 350 километров, круша оборону гитлеровцев, перевалить через Рудные горы и ворваться в Прагу. Этот беспримерный даже в истории Великой Отечественной войны молниеносный бросок решил судьбу красавицы Праги. Уже через два дня советские танкисты вышли на оперативный простор. С ходу форсировав Огржу и Влтаву, они оказались в тылу у немецкой группировки Шернера. Путь на Прагу был открыт.

20
На рассвете 9 мая 4-я и 3-я гвардейские танковые армии 1-го Украинского фронта вступили в Прагу. В течение нескольких часов наши войска при активной помощи населения полностью очистили город от гитлеровцев. В тот же день в Злату Прагу вошли подвижные части 2-го и 4-го Украинских фронтов.

Пражские улицы заполнили тысячи людей. Объятия, поцелуи, слезы, цветы… Счастье, огромное, ни с чем не сравнимое счастье свободы, победы, весны объединило сердца освобожденных и освободителей. И в общем радостном возбуждении никто не обратил внимания на маленькую группу усталых, заросших густой щетиной солдат, озабоченно искавших кого-то в ликующей толпе.

И наверное, никто не заметил, как пятеро нашли того, кого искали, как подняли его на руки и стали качать, и как обнимались и целовались потом, и как смахивала с глаз счастливые слезы худенькая, бледнолицая девушка, неизвестно как оказавшаяся среди этих бородачей. Потом девушка подхватила того, кто хромал на левую ногу, и все они исчезли с ликовавших улиц так же незаметно, как и появились.

А еще через несколько минут армейские радисты услышали в эфире чей-то взволнованный голос:

— Всем, всем, всем. Победа! Победа! Победа!

* * *
С тех пор прошло более двадцати лет. Как сложилась дальнейшая судьба героев-разведчиков? Первым удалось разыскать Сергея Ивановича Лобацеева. Он живет в Москве, работает на одном из московских предприятий. Бывший заместитель командира группы представил нам свою жену.

— Знакомьтесь — Майя Дмитриевна.

— Как, та самая?

— Да. После войны мы с Майей поженились. Вместе трудимся на одном заводе, растим двух дочерей.

— А где сейчас Крылов — Борис Петрович Харитонов?

— Борис работает в городе Ровно. После войны он окончил библиотечный институт. Часто пишем друг другу, бывает, что и в гости наведываемся. Последний раз виделись в чехословацком посольстве в Москве. Получили чехословацкие ордена.

— Значит, не забыли вас в Чехословакии?

— Наоборот. С каждым годом у нас там появляется все больше друзей. — Сергей Иванович достает пухлую пачку писем. — Смотрите, кто нам только не пишет. Старые боевые товарищи, простые чехи и словаки, помогавшие нам укрываться от врагов, ребята-пионеры, бойцы чехословацкой армии.

Борису Петровичу Харитонову после войны довелось побывать на местах наших походов. Его имя присвоено в Чехословакии новому рабочему поселку заводов «ЧКД» и «Орлиган», а сам он удостоен звания почетного гражданина города Хоцен.

Сергей Иванович достал несколько фотографий. На одной — строгий гранитный монумент, у подножия цветы. Это могила Александра Богданова. Каждый год 9 мая к ней приходят тысячи людей из окрестных сел и городов. Память героя священна…

Расспрашиваем о других членах разведывательной группы. Бывший разведчик Иван Дмитриевич Собко работает в одном из рыболовецких колхозов Приазовья. Михаил Павлович Веклюк обосновался в Дрогобычской области. До последнего времени был парторгом одного из заводов.

Ну, а Пичкарь? Где он сейчас? Чем занимается?

Жив и здоров Дмитрий Васильевич. После войны пошел на работу в органы милиции. И вот уже почти два десятка лет не снимает синей шинели. Старший сержант Мукачевского районного отделения милиции коммунист Д. В. Пичкарь отлично несет трудную, а порой и опасную службу.

Вот, кажется, и все.

Живут и трудятся рядом с нами простые люди, бывшие военные разведчики. Назовешь их героями — они отмахнутся: «Таких, как мы, было много. Поэтому и победили».


В. Понизовский НАД ВЛТАВОЙ КРИЧАТ ЧАЙКИ



Наконец-то я разыскал его. Вместо того чтобы по чешскому обычаю усадить за столик с бесчисленными кружками где- нибудь в сумрачном подвальчике «У Флека» или «У зеленой лисицы», Любомир потащил меня на улицы. И правда, на залитых солнцем улицах было куда приятней, чем в пивной. Сиял весенний мартовский день. Желтые стены домов, вымытые окна, голубоватый булыжник мостовых словно бы отражали свет неба, делали легкими и прозрачными тени. Прага грохотала трамваями, шаркала подошвами, верещала транзисторами, воробьями, детскими голосами. В створе меж домами в конце улиц проступали дымчатые силуэты таких характерных многокупольных ее соборов.

Мы вышли на Карлов мост. Вдоль парапетов с обеих его сторон громоздились изваяния королей. Над их головами в бреющем полете проносились птицы. Тротуар был узкий, и, чтобы пропустить юную пару с коляской, пришлось чуть ли не вдавливать себя в парапет.

Он остановился, облокотился на шершавый камень. Показал на реку:

— Над Влтавой кричат чайки…

Действительно, чайки кричали, добавляя свои пронзительные голоса в сумятицу весенних звуков.

— Над Влтавой кричат чайки, — повторил Любомир. — Это был пароль. По этому паролю он впервые пришел ко мне.

Мы прошли под черной аркой, некогда, наверное, защищавшей выход с Карлова моста, по узким средневековым улочкам Малой страны поднялись на Градчаны. Отсюда, из Райского сада Града, открывалась панорама чехословацкой столицы: мосты над рекой, черепичные крыши, готические башни. Светлая, сквозная, только-только проклюнувшаяся листва. Новая трава уже опушила газоны.

У ограды президентского дворца, по обеим сторонам кованых ворот, замерли часовые. По краям площади теснились туристские автобусы, а мимо часовых в распахнутые ворота текла неиссякаемая разноязыкая толпа, неуемно щелкали фотокамеры, жужжали киноаппараты, запечатлевая готику, барокко и рококо окружающих площадь дворцовых зданий.

Мимо нас прошествовала говорливая ватага первоклашек, предводительствуемая чопорной и строгой учительницей. Ребятам было не до барокко. Они смеялись, визжали, шлепали друг друга. Словом, вели себя точно так же, как любые их сверстники в любом краю земли.

Любомир проводил ватагу взглядом. Трудно вздохнул:

— Сулигу пытали в Печкуве дворце, бывшем штабе пражского гестапо. Сейчас там музей. Я был в тех комнатах. Из окон видны и башня Старомесского рынка, и Тынский собор, и Градчаны… Наверное, Сулига видел их, когда его пытали…

Любомир снова помолчал.

— Понимаешь: я не могу этого забыть… Вот. — Он достал из бумажника вдвое сложенный, выцветший, склеенный по сгибу листок. — Прочти — и ты поймешь…

На листке было напечатано:

«Податель сего выполнял особо важные задания командования Красной Армии и принимал активное участие в партизанском движении в Чехословакии. При выполнении заданий проявил себя храбрым и мужественным, преданным своей родине и делу освобождения славянских народов от немецко-фашистских оккупантов.

Начальник оперативной группы штаба

1-го Украинского фронта подполковник Соболев».


Да, наступала весна, рождались новые жизни, внизу, над Влтавой, кричали чайки, а его мысли неотступно возвращались к тому, что происходило здесь более двух десятилетий назад, незабываемой весной 1945 года…

1
В ночь на 19 февраля 1945 года с аэродрома недавно освобожденного польского города Ченстохова стартовал самолет Ли-2 № 11. На его борту кроме экипажа находились двое мужчин. Поверх гражданской одежды на них были парашюты, рюкзаки с рацией, батареями питания, оружием.

Над линией фронта самолет был атакован вражескими истребителями, но ушел от преследования в облака.

Через час полета в кабине заверещала сирена: «Ту-ту-ту!» Сопровождавший мужчин инструктор парашютно-десантной службы открыл люк и дотронулся до плеча каждого:

— Пора!

Двое с парашютами один за другим шагнули в черный, напружиненный ветром проем. За их спинами взметнулись купола. Незримо приближалась земля. Удар. Первый из приземлившихся погасил купол, отстегнул лямки. Прислушался. На всякий случай взвел автомат. Опустился на колени, саперной лопаткой выкопал яму, спрятал в ней парашют. Снова огляделся. Подал условный сигнал. Издалека услышал ответ. Пошел на него.

Облака рассеялись. На фоне звездного неба увидел приближающийся силуэт.

Второй условный сигнал — оба должны три раза присесть. Увидел: фигура приседает. Он повторил движения товарища. Когда сошлись, крепко пожал ему руку. Потом нагнулся, нащупал комок мерзлой земли, поднес его к губам, поцеловал и заплакал…

20 февраля оператор разведотдела штаба 1-го Украинского фронта принял первую радиограмму из района Праги:

«Приземлились благополучно. Приступаем к выполнению задания. Сулига. Колар».

2
Советские войска еще только приближались к государственной границе с Чехословакией, еще шли ожесточенные бои в Западной Украине и Молдавии — у Тернополя и Черновиц, Каменец-Подольска и Тирасполя, — а командование Красной Армии уже вело подготовку к операции по освобождению Праги.

Для того чтобы удар по врагу был сокрушительным и точным, командование должно как можно больше знать о войсках противника, их вооружении, рубежах обороны, мощностях военных заводов в глубоком тылу, моральном состоянии вражеских солдат и населения… Глаза и уши армии — разведчики. Штабы наступающих советских фронтов стали засылать разведгруппы в глубокие тылы фашистов.

Штаб 1-го Украинского фронта решил послать своих разведчиков в район самой Праги. Им надо было установить связь с чехословацкими патриотами-подпольщиками и обеспечить сбор и передачу по радио нужных сведений.

Но как проникнуть сквозь густую сеть фашистской контрразведки, через несколько пограничных рубежей? Еще до начала второй мировой войны, вскоре посла захвата Чехословакии, Гитлер расчленил ее на несколько изолированных зон: Чехия и Моравия, превращенные в протекторат, были присоединены к Германии; Закарпатская Украина и южные районы Словакии включены в состав хортистской Венгрии; остальная часть Словакии была провозглашена самостоятельным государством, возглавлявшимся профашистским марионеточным правительством, назначенным в Берлине. Каким же путем пересечь эти зоны?

В последние дни августа 1944 года в горах Словакии вспыхнуло народное восстание. 31 августа посол Чехословакии в Москве обратился к советскому правительству с просьбой оказать военную помощь восставшим. Отклик был немедленным: уже 8 сентября наши войска повели наступление через Восточные Бескиды, через труднодоступные горные хребты Карпат, отвлекая на себя основные силы гитлеровцев, брошенные на подавление восстания. Битва в Карпатах продолжалась два с половиной месяца, и завершилась прорывом наших войск и Чехословацкого корпуса Людвика Свободы на южные склоны Карпат. Финальным этапом наступления была битва на знаменитом Дуклинском перевале. Позже Климент Готвальд говорил: «На Дукле родился лозунг, прочно вошедший в чувства и сознание нашего народа: „С Советским Союзом на вечные времена! С Советским Союзом, и уже никогда иначе!“» В той операции наши войска потеряли убитыми и ранеными девяносто тысяч человек, Чехословацкий корпус — шесть с половиной тысяч…

Одновременно с наступлением в Карпатах наше командование через штабы фронтов и Украинский штаб партизанского движения направило непосредственно в центр Словацкого восстания многочисленные группы офицеров- инструкторов, помогавших повстанцам в боях против карателей.

Среди представителей Красной Армии, прибывших в главный штаб партизанского движения Словакии, был и офицер разведки штаба 1-го Украинского фронта, которому поручалось организовать подготовку к посылке разведгруппы в Прагу.

Штаб попытался перебросить несколько групп прямо из партизанского края, из Словакии. Но никто из них не достиг цели: одни вернулись, не сумев проникнуть на территорию протектората Чехии и Моравии, другие нарвались на фашистские засады и погибли. Тогда было решено действовать по-иному. Офицер штаба фронта стал подбирать среди словацких партизан человека, который смог бы пробраться в Прагу, установить там связь с нужными людьми, найти для советских разведчиков конспиративные квартиры, места для размещения радиостанций и определить безопасный район выброски парашютистов.

Выбор остановился на девятнадцатилетнем партизане Вавринце Корчише. Этот рабочий паренек уже несколько лет выполнял задания коммунистического подполья. Он не раз переводил советских военнопленных через границы протектората в Словакию. Многие из этих военнопленных — бойцов и офицеров — потом приняли активное участие в Словацком восстании. А Корчиш был назначен командиром взвода, на его счету были самые рискованные боевые операции. И вот в один из декабрьских дней 1944 года Корчиша вызвали в главный штаб партизанского движения. Офицер советской разведки рассказал ему о задании.

— Согласен?

— Конечно!

И сам предложил маршрут: он пойдет не напрямик, как пытались уже пробираться разведгруппы, а в глубокий обход — через Братиславу, Вену, Брно.

Невысокий, щуплый, Вавринец выглядел даже моложе своих девятнадцати. Единственный документ, который он взял с собой, — школьный диплом. Где пешком, где на попутной машине, на крыше товарняка, а один раз и с транспортом немецких раненых он к концу декабря добрался до Праги. Чешские патриоты, адреса которых он имел, встретили юношу с радостью. Они сами искали связи с Красной Армией и теперь сразу согласились помочь советским парашютистам. Определили сроки, район выброски десанта, пароль: «Иосиф приветствует Карла».

В начале января Вавринец Корчиш благополучно вернулся назад, в штаб партизанского движения, и доложил советскому офицеру:

— Задание выполнено. Товарищи в Праге с нетерпением ждут советских разведчиков!

3
Кому доверить выполнение столь важной операции?

В разведотделе штаба 1-го Украинского фронта придирчиво отбирали кандидатов. Выбор остановили на двух разведчиках: Степане Сулиге и Яне Коларе.

Бывают биографии короткие, на полстраницы. А бывают — словно судьба решила испытать свою фантазию. Сулиге судьба уготовила именно такой жизненный путь. Сын крестьянина-бедняка из Западной Белоруссии, находившейся в ту пору под властью буржуазной Польши, — из деревни Старомлины, Пинской области, — он, когда подрос, решил искать счастья в дальних краях. Эмигрировал в Аргентину. Но лучшей доли на чужбине не нашел. Был железнодорожником, безработным, металлистом, шофером и снова безработным… Но нашел он счастье в братстве людей труда: в мае 1937 года вступил в ряды Коммунистической партии Аргентины. Был избран секретарем ячейки, позже, уже когда работал на нефтепромыслах в Коммодоро-Равадавия, стал секретарем партийного комитета. А когда на другом краю земли, в Испании, начались мятеж «пятой колонны» и германо-итальянская интервенция, он вместе с другими коммунистами решил поехать добровольцем, в интербригаду сражаться за свободу республики. В памяти на всю жизнь осталось, как добрались до Парижа, а оттуда — в Пиренеи, потом пешком — до испанской границы. Как переходили ее ночью, а к рассвету уже были в городке Фигейрас, где располагался пункт по приему интернационалистов. Вскоре Сулига был уже на фронте. Стал бойцом роты имени Тараса Шевченко батальона имени Палафокса 13-й интернациональной бригады генерала Домбровского. Он участвовал в боях, был ранен на Эбро, под Гондессой — тяжело, миной в кость ноги. Воевал недолго, но в госпиталях провалялся до конца января 1939 года, пока фалангисты и интервенты не перешли через Эбро и не начали наступление по всей Каталонии. Уже тогда на немецких танках было написано: «Барселона — Париж — Москва». Интернациональные батальоны заняли оборону, чтобы стоять насмерть, но дать возможность всем раненым и мирным жителям уйти во Францию. Сулига идти не мог. Товарищи несли его по горным ледяным тропам. Потом, уже во Франции, ему сделали операцию. Потом отправили в лагерь для интернированных. Там его избрали секретарем подпольной парторганизации белорусской группы. Комитет лагеря возглавлял итальянец Луиджи Лонго — Галло, как называли его в интербригадах. По решению подпольного комитета лагеря Сулига в марте 1941 года совершил побег, добрался до полпредства СССР в Виши. Советское правительство предоставило ему, уроженцу освобожденной Западной Белоруссии, советское гражданство. Он уже ждал выезда на родину. И вдруг: война! Фашисты вероломно напали на Советский Союз… Сулига скрывается во Франции. Связывается с коммунистическим подпольем, выполняет задания движения Сопротивления. 15 февраля 1942 года он по предложению ЦК компартии Польши выехал в Варшаву, оттуда — во Львов для участия в партизанском движении, развертывавшемся в западных областях Украины. Во Львове его знали по подпольной кличке Ришард. Он был назначен заместителем командующего партизанским движением, охватившим обширный район, много городов. За плечами у Ришарда был большой партийный, боевой и жизненный опыт, так нужный здесь, в неустанных поединках с врагом. Горели заводы и склады, летели под откос фашистские эшелоны, пули возмездия настигали карателей… Он провел во Львове два года. Но с приближением наступающих советских войск партизанам все насущнее требовалось установить связь с Красной Армией для координации действий. По решению подпольного руководства Ришард ушел через линию фронта. 7 марта 1944 года впервые за всю свою жизнь он — на земле свободной Советской Родины.

Командование Красной Армии высоко оценило деятельность львовских партизан. Но чтобы их помощь была еще действенней, они должны не только совершать диверсии, а и вести разведку противника. Ришард прошел подготовку при штабе 1-го Украинского фронта. И вот уже он вместе с молодой и опытной радисткой харьковчанкой Людмилой Донской снова во Львове, он — руководитель разведывательно-диверсионной резидентуры штаба фронта.

Но к моменту его возвращения во Львов оказалось, что руководство партизанского движения разгромлено гестаповцами: в ряды подпольщиков проник провокатор. Схвачены и казнены десятки активистов. Гитлеровцы ищут Ришарда. И все же он, презрев смертельную опасность, воссоздал разведывательную сеть. И фронт начал регулярно получать сведения, которые имели важное значение для освобождения Львова и всей Западной Украины. Он посылал радиограммы до того часа, пока на улицах города не появились советские войска.

Затем — еще более разносторонняя подготовка в разведотделе. И вот новое задание: Прага.

Казалось бы, неисповедимы жизненные тропы, выведшие на одну дорогу Степана Сулигу и второго участника операции — Яна Колара. Украинец из прикарпатской Руси, из села неподалеку от Мукачева, он еще до войны служил в чехословацкой армии, окончил школу военных радистов. Когда нацисты оккупировали Чехословакию, Ян перешел границу Советского Союза. А когда на советской земле, в Бузулуке, началось комплектование первого чехословацкого батальона подполковника Людвика Свободы, он одним из первых вступил в этот батальон. Пулеметчик. Инструктор школы сержантов. Инструктор школы войсковых разведчиков… В составе 1-й Чехословацкой бригады он участвовал в боях за освобождение Киева, вместе с ней первым вступил на Крещатик. За Киевскую операцию он был награжден Чехословацким Боевым Крестом и досрочно произведен в вахмистры. После освобождения Киева Колар участвовал в боях под Белой Церковью. Здесь и вызвал его в штаб генерал Свобода: «Посылаю в Москву для подготовки к выполнению специального задания». Ян тренировался в воздушно-десантной бригаде. Решение командования: «Учитывая хорошее общее, политическое и военное развитие, может быть использован для ответственного задания в тылу противника». Вскоре приказ: прибыть в распоряжение штаба 1-го Украинского фронта.

В Ченстохове за несколько дней до вылета в тыл Ян и познакомился со Степаном Сулигой.

4
Каждый шаг разведчика в тылу врага — шаг навстречу неожиданностям и непредусмотренным опасностям, как бы тщательно ни готовился он к операции, какие бы варианты различных ситуаций ни отрабатывал.

Перед отлетом Сулиге был дан адрес конспиративной квартиры: деревня Неханице, дом 25. Хозяин — молодой рабочий Йозеф Глухи. Пароль: «Иосиф приветствует Карла». Затем с помощью Глухи разведчики должны связаться с Верой Цырыновой, а через нее и с другими подпольщиками. Кроме того, Сулига получил адрес явки Любомира. Пароль: «Над Влтавой кричат чайки». Колар об этом адресе не знал.

Итак, первое: добраться до деревни Неханице.

Приземлились они на поляне. Поодаль черная стена деревьев. Это уже хорошо, в лесу легче скрыть следы, спрятать снаряжение.

Они определили направление по компасу, пошли, чутко вслушиваясь в каждый шорох, в каждое дуновение ветра. Но не сделали еще и сотни шагов, как перед ними вырос высокий каменный забор. Двинулись вдоль него. Нет конца-краю. Вот забор повернул под прямым углом. Меж деревьев блеснула замерзшая гладь озера. Проступили высокие строения-башни…

— Это не лес, это парк… — предположил Сулига. — Чье-то поместье. Как бы не нарваться на охрану!

Они перебрались через ограду. Сразу за каменной стеной начиналось поле. Издалека доносился собачий лай. Наверное, за полем деревня. Какая? Куда идти?

Облака стали светлеть. На двух людей в открытом поле сразу обратят внимание. Здесь, вблизи Праги, в каждом населенном пункте, конечно же, фашистские комендатуры, посты жандармерии. Нужно действовать осторожно.

Сулига и Колар перебрались назад в парк. Отыскали место, где деревья были погуще и обросли у подножий кустарником, завалили прелой листвой рюкзаки со снаряжением, а сами накрылись плащ-палаткой.

Только пригрелись — послышались шаги. Приближалось много людей. Прямо к тому месту, где спрятались разведчики. Как легко попались! Сулига достал пистолет, взвел предохранитель. Ян раздвинул ветви и запрещающе замахал рукой. Тут и Степан увидел: идет группа женщин с вилами и лопатами.

Женщины остановились в нескольких шагах от них, начали сгребать только что освободившуюся от снега прошлогоднюю листву, перебрасывать компост. Оживленно переговариваются, тараторят о чем-то своем. Одна, широколицая толстушка, скребет граблями, подбирается все ближе к ним. Сейчас увидит. «Что делать? Или выходить из кустов, но тогда надо как-то объяснить свое здесь присутствие, или притвориться спящими». Так они и сделали.

— Ой! — отпрянула толстушка. — Пьяницы!

Подбежали другие, начали кто во что горазд:

— Вот нализались парни! Теперь замерзнут!..

— У девиц, наверно, нагулялись!

— У, проклятые, стыда нет! А дома, поди, ждут их!..

Сулига и Ян лежат, посапывают, похрапывают. Наконец женщины исчерпали тему, вернулись к своей работе. Через час к ним подъехал на велосипеде мужчина в незнакомой зеленой форме.

— Мы должны что-то предпринять… — обеспокоенно прошептал Колар. — Они, конечно же, сказали этому о нас. Скоро они разойдутся по домам и разнесут по всей округе!

— Выбора нет. Подойди к нему. Если это немец… — Степан выразительно показал рукой. — Выбора нет.

Колар спрятал пистолет в карман. Не вынимая руки из кармана, вышел навстречу незнакомцу в форме. Тот смотрел настороженно.

— Ты чех?

— Чех.

Ян отпустил палец, сжимавший спусковой крючок:

— Тогда будь чехом. Мы бежали с каторжных работ, из Тарновских гор. Помоги нам выбраться на Ясеницы.

— Хорошо. — Мужчина широко улыбнулся. — Помогу!

— А что это у тебя за форма?

— Я лесник, лесник в Протекторатском парке.

«Вон куда их занесло на парашютах! Поверить этому парню или не поверить? Если не поверить, тогда…» Ян крепче сжал в руке пистолет.

— Как тебя зовут?

— Ярослав Ира. — Парень почувствовал то ли в голосе, то ли в движении руки Колара угрозу. — Не сомневайтесь, помогу.

— И предупреди женщин, чтобы не трепали языками.

Ира собрал в отдалении женщин, поговорил с ними. Вернулся.

— Пошли.

Теперь уже в открытую они втроем шли по дороге, останавливаясь только для того, чтобы пропустить колонны гитлеровских автомашин.

У развилки Ира остановился:

— На Ясеницы — сюда. Счастливо!

Они подождали, пока лесник укатит на своем велосипеде за холм, и повернули в противоположную сторону. Теперь до Неханице было рукой подать.

Нашли дом, крайний от леса. Колар постучался. Выглянула пожилая женщина.

— Иосиф приветствует Карла!

Женщина вытаращила на него глаза:

— Какого Карла? — Посмотрела как на дурака.

— Это дом Глухи?

— Да.

— Мы — приятели Йозефа.

— Его нет дома, приедет из города только вечером.

— Можно обождать?

Хозяйка пропустила их в дом. В доме старик, молодые женщины. Ни о чем не расспрашивают, видимо, что-то знают или догадываются. Накормили, приготовили постели:

— Отдохните с дальней дороги.

К вечеру приехал Йозеф Глухи, парень лет двадцати пяти, темноволосый, светлоглазый, с грубоватым рабочим лицом.

Сразу же решили идти за снаряжением и рацией, оставленными в Протекторатском парке.

Теперь уже добирались напрямик, через поля. Вот и каменная ограда парка.

— Это счастье ваше, ребята, что прыгнули сюда. Везде вокруг немецкие гарнизоны и патрули.

— Счастье? А вдруг Ира выдал? Может, за оградой засада? — с сомнением проговорил Колар.

Сулига проверил оружие:

— Стойте здесь. Если услышите стрельбу, бегите. Если все в порядке, я два раза свистну.

Он вскарабкался на ограду, спрыгнул в парк. Тишина. Очень неприятная тишина…

В этот предвечерний час в суровом безмолвии замерли могучие дубы, тисы, сосны. Во всем парке — ни души.

Степан прокрался к тому месту, где они спрятали вещи, подхватил оба рюкзака и скорее назад. Каждое мгновение ждал за спиной окрика или выстрела.

Они ожидали выстрелов в спину, и когда торопливо уходили от парка — без дорог, через ямы, по тонкому льду ручьев.

Теперь Йозеф Глухи повел их не к себе домой, а в лес, на хутор.

— Здесь дача моего приятеля Фиалы. Здесь безопаснее.

Домик запущенный, все под слоем пыли: с прошлого лета, видно, никто не был. Выстуженный.

— Хорошо. Теперь давай обсудим план действий. Нам нужно встретиться с Верой Цырыновой.

— Я работаю вместе с ней на заводе «Аэро». Завтра же предупрежу.

— И подумай, кого еще можно привлечь к работе.

— Хорошо…

Йозеф ушел домой, в Неханице. А они, дождавшись условленного времени, на рассвете 20 февраля, включили рацию и в первый раз вышли на связь:

«Приземлились благополучно. Приступаем к выполнению задания. Сулига. Колар».

В ответной радиограмме Большая земля пожелала им бодрости и успеха.

Они еще не успели свернуть рацию, как услышали: в входных дверях поворачивается ключ.

«Преданы!» Они схватились за автоматы.

Дверь распахнулась.

— Не стреляйте! Прошу вас! Йозеф — мой друг.

Незнакомый человек с интересом оглядывал Яна и Степана, разворошенные рюкзаки:

— Я хозяин этого дома, Фиала. А вы те самые советские парашютисты?

Вот это конспирация! Если так пойдет и дальше, то через день не останется ни одного человека во всей Чехии, который бы не знал о них… И эта лесная дача не подходит: почему зимой здесь находятся какие-то люди?

Нет, надо как можно скорее уходить отсюда.

5
Степан познакомился с Верой Цырыновой на третий день после прыжка с самолета.

С Йозефом Глухи он стоял на Карловой площади, у здания городского уголовного суда. Молодая красивая женщина подошла к ним, приятельски кивнула Йозефу, его взяла под руку:

— Пошли!

Прижалась плечом. Заворковала. Со стороны — милая парочка. Опытом разведчика Сулига сразу оценил: «Работает хорошо». А она прошептала:

— Вы ужасно одеты. Чисто русский вид. Особенно эти сапоги!

Поехали трамваем. У него не оказалось денег, чтобы заплатить за билет. Заплатила она. Это тоже не принято в Праге. Могут обратить внимание.

Нужно ехать за двадцать километров, в городок Лиса-на-Лабе. Поездом не решились: по вагонам непрерывные проверки. Добрались автобусом до окраины Праги, а оттуда — пешком.

По дороге Сулига из разговора с Верой дополнил то, что уже узнал от Йозефа.

Муж Веры, Карел Цырын, работает в Праге на заводе «Аэро». На заводе активная подпольная организация. Карел уже долгое время участвует в ее деятельности. Выносит с завода материалы, из которых партизаны изготовляют мины. Бросают их на железнодорожные платформы с готовой продукцией — двухмоторными истребителями. Две такие мины сама Вера подложила в заводскую котельную. Одна мина взорвалась, другую обнаружили. Карел распространяет и листовки. Все связанные с ним люди готовы помогать советским разведчикам. Как раз к Карелу Цырыну и пришел прежде всего Вавринец Корчиш, пробравшийся в Прагу из главного штаба партизанского движения Словакии.

— А откуда Корчиш узнал о вашем муже? — осторожно спросил Степан.

— Не беспокойтесь. — Вера улыбнулась и добавила по-русски: — Вавринца я знаю с детства.

— А откуда вы знаете русский язык?

Вера рассказала. Оказывается, ее отец, Йозеф Олива, в гражданскую войну сражался красноармейцем за свободу Советской России. Позже, в 1926 году, с одной из групп чехов он приехал в СССР работать: тогда коммунисты из многих стран приезжали помочь молодому государству рабочих и крестьян твердо встать на ноги. Вера в ту пору была совсем маленькой девчонкой. Они жили в Николаеве. Вернулись в Чехословакию уже в тридцатых годах.

— Надеюсь, отец вам понравится, — закончила Вера. — Кстати, безопаснее всего вам жить у него в доме, в селе Точна.

В Лисе-на-Лабе Сулига встретился с мужем Веры, Карелом Цырыном. Он долго беседовал с ним и понял, что рабочий-подпольщик с завода «Аэро» хороший организатор, опытный и мужественный человек. Степан решил поручить ему руководство одной из уже складывавшихся резидентур — группой «Козак».

Степан предупредил его:

— Диверсиями на заводе больше не занимайтесь. Отныне для вас главное — разведка.

Буквально с первого дня группа «Козак» стала собирать ценнейшую информацию. Карел помимо завода «Аэро» взял под контроль оборонительные сооружения по реке Лабе. Вместе с Верой они держали под наблюдением также полигон танковых дивизий СС в соседних Мильовицах и крупнейший в районе Праги завод взрывчатых веществ во Влашиме. Товарищ Карела, железнодорожник Йозеф Кажа, работавший на станции Лиса, узнавал о перебросках германских войск, о снабжении фронта, о разбитых частях, возвращающихся с передовой. Он вел учет буквально каждого вагона. Так же активно работали и другие члены разведывательной группы. Благодаря этому штаб фронта мог воссоздать полную картину положения во вражеском тылу, на северо-восточных рубежах Праги.

Все сведения стекались к Вере Цырыновой. И она, взяв на себя полную риска обязанность связной, регулярно отправлялась на встречи с Сулигой. И сам Степан дважды в неделю наведывался в Лису-на-Лабе.

Обосновался он, как посоветовала Вера, у ее отца, в селе Точна. Село — цепочка хуторов вдоль леса. Дом Оливы ничем не выделяется среди других: две комнаты внизу, одна наверху, огород, пчелы, столярная мастерская… Старик встретил с распростертыми объятиями:

— Молодцы, что прибыли! Одно ваше появление, ваше мужество вселяют в нас боевой дух!

Одновременно с группой «Козак» работала и группа «Дуб», руководство которой Сулига поручил Йозефу Глухи. Чрезвычайно важные материалы добывал Мирослав Затржепалек, бывший офицер, опытнейший разведчик. Он узнал о размещении шестидесяти тысяч немецких солдат в районе города Мельник, о приказе создать трехмесячный запас продовольствия для ста тысяч солдат в районе Моравской Остравы, Оломоуца и Брно.

Встретился Сулига и с Любомиром. Пароль «Над Влтавой кричат чайки» сработал безотказно. Группа Любомира «Милада» уже была в полной готовности к действиям.

Сулига распределил силы так, чтобы донесения одной группы в какой-то степени контролировали и перепроверяли сведения, добываемые другой. Деятельность разведчиков развертывалась все шире. По времени она совпала с важными событиями, происходившими на фронте.

Шесть лет томилась уже Чехословакия под пятой гитлеровских оккупантов. В телеграмме, присланной в адрес Советского правительства чехословацкими патриотами- подпольщиками в канун Нового года, говорилось: «Мы уверены, что 1945 год будет годом нашего освобождения от немецко-фашистского варварства, освобождения, которое принесет нам так страстно ожидаемая наша освободительница — Красная Армия».

И Красная Армия предпринимала героические усилия, чтобы скорее принести освобождение порабощенным народам. Развернув боевые действия на территории Чехословакии осенью сорок четвертого года, советские войска упорно продвигались вперед, каждый свой шаг оплачивая кровью. Наши армии имели полуторное превосходство в живой силе. Вдвое больше было у нас артиллерии, в два с половиной раза — танков. Однако поросшие густыми лесами горы, отсутствие густой сети дорог играли на руку противнику. Коммуникации советских войск растягивались. А на гитлеровскую армию в ближнем тылу круглосуточно работали крупнейшие военные предприятия: заводы «Шкода» в Праге и Пльзене, оружейные заводы в Брно, заводы жидкого топлива в Мосте… Какую продукцию они производят, сколько куда направляют?

Разведчики под руководством Степана Сулиги установили, что в Прагу поступают стволы того калибра, которые устанавливаются на тяжелых немецких танках «тиграх». Провели расследование. Оказалось — из Пльзена. Определили место расположения кооперированных танковых заводов в обоих городах.

Еще сообщение: появились новые типы бомбардировщиков, несущих на себе истребители. Сколько их? На какие аэродромы базируются? Скоро были получены ответы на эти вопросы.

Поступило задание штаба фронта: уточнить дислокацию гарнизона противника в Моравской Остраве, систему оборонительных укреплений. Один из разведчиков группы «Милада» выехал на место. Через три дня в штаб ушла радиограмма с точными данными, с сообщением о том, что гитлеровцы приготовились к длительной обороне. На улицах — закопанные в землю танки, самоходные орудия. Наступление в лоб приведет к большим потерям…

Позже Сулига узнал: советские войска взяли Остраву в кольцо, движутся дальше, на Оломоуц.

В лесу под Лисой-на-Лабе — большое количество артиллерии и танков. С воздуха их не обнаружить: они закамуфлированы сетями, ветвями деревьев. По переданным координатам нагрянула краснозвездная авиация, разнесла все в пух и прах…

— Донесений собиралось так много, что Ян Колар, обосновавшийся в доме Йозефа Глухи, не в состоянии был их все обрабатывать и срочно передавать, хотя работал дни и ночи, спал не больше двух-трех часов в сутки.

Сулига решил запросить в помощь новых радистов.

Штаб фронта ответил:

«Согласны. Подготовьте место выброски парашютистов, квартиры и условия для работы».

Поздним вечером над лесом около Неханице стал делать круги самолет. На поляне вспыхнули три костра. В небе повисли купола парашютов.

Условные сигналы. Обмен паролями. И вот уже оба парашютиста на конспиративной квартире в селе Псари, в домике отставного полковника Юлиуса Филиппа.

Сулига и Колар придирчиво знакомятся с новыми товарищами. Юрий — двадцатипятилетний Зенон Чех из городка Коломыя, Станиславской области, еще до войны служил радистом в Красной Армии, в полку связи. Поляк по национальности, в 1943 году он вступил в 1-ю Польскую армию, сформированную на территории СССР. Был заместителем командира радиороты. Потом — специальная разведподготовка. Держится уверенно. Готов немедленно начать работу. Что ж, добрая подмога!

Второй, Тадеуш, — совсем молод, на вид застенчив, лицо болезненное. Земляк Сулиги — белорус из-под Пинска. Настоящее его имя — Павел Зуйкевич. Застенчивость и болезненность — отпечаток, который наложила на него нелегкая жизнь. Перед войной он учился в школе, вступил в комсомол. Война застала в постели, с жестоким воспалением легких, поэтому не мог уйти с Красной Армией. Когда выздоровел, включился в работу комсомольскогоподполья. Попал в облаву, отправили на каторгу в Германию. Работал в Ганновере. Пытался бежать. Не удалось, угодил в концлагерь. Там заболел туберкулезом и как непригодный к труду был отослан на родину. В пути познакомился с такими же искалеченными горемыками. Общими были у них не только болезни, но и испепеляющая ненависть к врагам, надругавшимся над их молодостью, их жизнью. Они решили включиться в партизанскую борьбу против оккупантов. До дома Павел так и не доехал: в Каменец-Подольской области удалось связаться с партизанским отрядом Миронова, действовавшим в районе Шепетовки, Проскурова, Старо-Константинова. Через полгода отряд соединился с частями наступающей Красной Армии. Партизаны влились в 141-ю Киевскую дивизию. Но Зуйкевича после медицинской комиссии ждал приговор: субкомпенсированный туберкулез легких — не годен, со снятием с учета. Дивизия ушла вперед… Но он не может оставаться в тылу, он должен воевать! Павел пришел в Проскуровский горком комсомола: «Пошлите в армию, готов на любую работу, только в армию!» Пообещали, но пока что направили лечиться. Когда поправился, предложили в разведку. Почему в разведку? Может быть, потому, что он знал польский, немецкий и французский языки, знал обстановку во вражеском тылу. Может быть, почувствовали: он так ненавидит фашистов, что не струсит, не дрогнет. Подготовка на радиста, успешное проведение дальних радиосвязей, заключение: «Практика прошла отлично». И вот Павел — Тадеуш в тылу врага, в уютном домике полковника Филиппа, в двадцати километрах от Праги…

Сулига решил переправить Юрия в Збраслав на квартиру к Франтишеку Хлада, где он сможет сразу же приступить к работе. А Тадеуш останется пока у полковника. Как раз сейчас создается новая разведгруппа в Жамберке, и он будет радистом при ней.

С конца марта часть информации стала поступать в Збраслав. Юрий жил и работал в сарае на усадьбе Франтишека. В сарае сено и крольчатники. Пищу хозяин приносил в корзине, маскируя ее свежей травой для кроликов. Так же приносил и разведданные. Во время радиосеанса Франтишек всегда работал в огороде и, если что, подавал сигнал. Юрий шифровал донесения ночами в доме хозяина, когда все ложились спать. Радиосвязь была хорошая. Штаб сообщал: «Результатами довольны».

6
В воскресенье, 3 апреля, Сулига приехал в Неханице, к Колару, привез новые разведматериалы для передачи в штаб фронта. Обсудили, как перебросить Тадеуша во вновь организованную группу в Жамберке. Члены группы, ассистенты генерал-коменданта криминальной полиции Праги Чижинский и Челеда предлагали перевезти его в почтовом вагоне под видом арестованного. Этот вариант устраивал лучше всего. Гитлеровцы к криминальной полиции относятся с доверием. Назначили дату отъезда Тадеуша на пятое.

Сулига собрался уходить.

— Останься, переночуй, — попросил Колар. — Круглые сутки работаю, как проклятый. Даже поговорить не с кем.

Степан остался. Поздно вечером, когда все легли спать, Ян перевел новые донесения с чешского языка на русский, зашифровал. Рано утром, как обычно, забрался на чердак, достал из тайника под соломой рацию, натянул антенну.

Штаб фронта ответил после первых же ударов ключа. «Молодец оператор», — обрадовался Колар.

— Как слышите?

— Слышу хорошо. К приему готов.

— Сегодня передам пять телеграмм.

Рука начала привычно стучать по ключу.

На чердаке сухо, тепло. Рация у оконца, выходящего на поле и дальний лес. У самого леса отель «Рене». В нем штаб гитлеровской дивизии. Если бы они знали!.. Утро солнечное, блестящее. Весеннее.

Радиограммы, как обычно, емкие, с важными сведениями: о размещении штаба командующего группой армий «Центр» генерал-фельдмаршала Фердинанда Шернера в поезде на станции Яромерж, о пятистах танках, прибывших на полигон в Мильовице, о секретном заводе, расположенном в семи тоннелях перекрытой железной дороги от Бранника на Йелове и выпускающем части для Фау-1 и Фау-2, о новых оборонительных сооружениях на рубежах Праги — на Лабе и Влтаве и, наконец, составленный Чижинским список сотрудников пражского гестапо с указанием их домашних адресов.

Колар передавал все утро, часа два подряд. Конечно, нарушение инструкции, по которой полагалось быть в эфире не более получаса. Но ведь эти сведения так важны штабу фронта. К тому же столько недель он ежедневно работал на рации по несколько часов — и все сходило нормально. Чувство опасности притупилось. Правда, во время последнего сеанса при приеме он услышал на своей волне радиопомехи чужой станции. Колар сообщил об этом в штаб, попросил переключиться на другую волну. Начал передавать. Но чужой ключ застучал и на новой волне. Ян попросил штаб изменить позывные и перейти на третью резервную волну. Чужие помехи исчезли. Что это: вражеские пеленгаторы или просто штабные радиостанции, которых так много вокруг?..

Колар отмахнулся от тревожных мыслей: риск есть риск, на то они и разведчики. Тем более что это последняя передача из Неханице. Через день он переберется на другую квартиру, в другое село.

— Как приняли?

— Приняли хорошо. До следующей встречи!

Оператор замолчал. Колар выключил рацию. Листки с зашифрованными радиограммами оставил в аппарате до следующего сеанса. Тоже нарушение правил. Но, если в штабе что-нибудь не разберут, он сможет повторить.

Спустился вниз, в комнаты. На столе уже стыл завтрак.

И в этот момент в дом вбежала сестра Йозефа Глухи Мария:

— Какие-то люди идут к дому от леса!

Со стороны села послышался шум автомашин, лай собак.

Колар бросился на чердак. Через окошко увидел: по полю, по озими, приближаются, растянувшись цепью, люди в военном и в штатском, собаки на длинных поводках.

«Что делать? Оружие здесь же на чердаке. Отстреливаться? Гитлеровцы уничтожат тогда всю деревню. Застрелиться? Но может быть, это обычная облава? А у меня и у Сулиги документы в порядке. Только бы не нашли рацию».

Ян завалил тайник с рацией всяким хламом. Открыл дверь чердака. Стал спускаться вниз.

— Руки вверх!

Два эсэсовца навели на него шмайсеры.

Показать удостоверение или прикрыться «легендой»? Удостоверение могут проверить. Значит, «легенда».

В комнате у стены уже стоят, подняв руки, Сулига, старики Глухи, Мария. Комната, весь дом, двор заполнены эсэсовцами. Главный — сухопарый мужчина в штатском, в пенсне.

Первый вопрос:

— Где рация?

— Я ничего не знаю. Я беженец из трудового лагеря. Его разбомбили…

— Обыскать!

Нашли удостоверение, которое сделал для него Чижинский.

— Ого! — Удивленно поднял брови мужчина в пенсне и прочитал вслух: — «Господин Ян Колар является писарем протекторатской криминальной полиции. Генерал-комендант полиции Праги комиссар Шейнога…»

Мужчина повертел в руках черное удостоверение:

— Подпись и печать настоящие. Любопытно… Откуда это удостоверение?

Все. Теперь только молчать.

С чердака спустился эсэсовец:

— Герр доктор Хорнишер, найдена рация и в ней пять зашифрованных радиограмм.

«Алоис Хорнишер! Сам начальник отдела IV-2!» Только полчаса назад Колар передал о нем в штаб подробные данные: Хорнишер — начальник отдела контршпионажа пражского гестапо.

— Московские гости? Приятно познакомиться.

Хорнишер взял у эсэсовца листки радиограмм, поднес к пенсне:

— Что-то оригинальное. Итак, прежде всего шифр, а потом об остальном.

— Я не знаю никакого шифра.

— Сейчас напомним.

Удар. Еще удар.

— Вспомнил?

— Нет.

Удар. Удар. Его валят на землю, начинают бить сапогами.

— Нет! Нет!

— Раздеть! Применить острый допрос!

Сорвали одежду, поволокли в сарай. Скрутили руки. Гитлеровцы забрались на стреху, натянули веревку, подвесили на вывернутых руках. Выворачивались суставы, рвались сухожилия.

— Шифр!

Нет, пусть лучше убьют — он не может выдать шифр! Этим шифром он передавал не только сведения о враге. Если они перехватили предыдущие радиограммы… В них списки людей, которые сотрудничали с ними, фамилии и адреса патриотов. Нет!..

Они били его — подвешенного, распятого. Он потерял сознание. Спустили на землю. Облили водой. Он открыл глаза.

— Шифр!

Он замотал головой.

Его выволокли во двор. Вдоль забора уже толпились согнанные со всего села жители. На земле валялся окровавленный Сулига.

— Фас!

Черные овчарки, спущенные с поводков, бросились на них. Люди закричали от ужаса.

Хорнишер вытер со лба пот:

— Советские свиньи, тупые животные! Но мы заставим вас заговорить!

Он приказал убрать собак, одеть арестованных. Одежда не налезала на них, пропиталась кровью.

— Во дворец Печека!

Дворец Печека — штаб-квартира пражского гестапо, страшный фашистский застенок.


Их выбрасывают из машины в каменном дворе-колодце, как разделанные туши, и волокут на второй этаж.

Комната № 102. Здесь не так грубы, как в первые часы ареста. Здесь изощренны. Здесь пытают электротоком, а потом усаживают в мягкое кресло, все в запекшейся крови, и предлагают сигарету. Здесь в специальных флаконах кислоты, которыми брызгают в открытые раны. А потом снова в кресло — и бокал содовой.

— Нам нужно только одно: шифр!

— Нет, нет, нет!

— Ну что ж, мы терпеливы. Отвезти в Панкрац. Завтра снова сюда на допрос. Советую подумать и быть более благоразумным.

Герр доктор Хорнишер закрывает папку начатого дела.

7
«Зеленый Антон» мчится по улицам вечерней Праги. Сулига и Колар лежат, брошенные на пол. Каждый толчок на выбоине дороги пронизывает болью. На скамьях вдоль глухого кузова сидят гестаповцы, держа руки на расстегнутых кобурах.

Автомобиль минует вокзал, Центральный парк, проезжает по узким улочкам, мимо затемненных и безмолвных жилых домов. Поворот. Лязгают ворота. Снова металлический лязг. Машина останавливается. Дверь кузова распахивается.

— Выходи!

Пинками их выбрасывают из автомобиля. Ставят в затылок один другому.

Квадратный двор. С трех сторон — одноэтажные серые здания. Впереди — трехэтажное. Окна в тяжелых решетках.

— Быстрей!

Железная дверь, Еще одна. Длинный сумрачный коридор со сводчатым потолком. Третья дверь не кованая, а решетчатая. За ней — отделение гестапо. Сзади и спереди грохочут сапоги охранников. Звуки гулко разносятся по зданию.

Тюремная канцелярия. Арестованных снова обыскивают. Дежурный гестаповец записывает в толстую черную книгу — журнал-список заключенных:

«№ 35274. Сулига Степан… Дата рождения: 17 марта 1917 года… Дата заключения в тюрьму: 4 апреля 1945 года, 21 час. Причина ареста: IV-2. ВI…»

«№ 35275. Колар Ян… Дата рождения: 3 ноября 1918 года… Дата заключения в тюрьму: 4 апреля 1945 года, 21 час. Причина ареста: IV-2. ВI…»

ВI — подотдел по борьбе с советскими парашютистами отдела контршпионажа пражского гестапо.

— Распишитесь.

Кругом серо-зеленые эсэсовские мундиры. Бляхи со свастикой на обшлагах. У стола стоит невысокий мужчина с заложенными за спину руками. В петлице знак обервахмейстера. К борту мундира приколота черно-бело-красная ленточка «за заслуги в борьбе с внутренним врагом». У ног черная овчарка с умными блестящими глазами. Заочно они уже знакомы с этим человеком: Соппа, начальник тюрьмы Панкрац, жестокий, беспощадный садист.

Сулига и Колар расписываются в книге. Потом Соппа привычным движением выносит руку из-за спины и наотмашь бьет их по лицу. Это его «роспись» в приемке арестованных. После того, что они уже перенесли, его удар — отеческая ласка. Овчарка подходит к ним, обнюхивает. Тоже знакомится…

— В камеры!

Их подталкивают:

— Быстрей! Бегом! Лос! Лос!

Они бегут. Из последних сил. Решетки. Решетки. Кафельный гулкий пол как шахматная доска, в черных и белых квадратах.

— Лос!

Люди, оказавшиеся в коридорах, шарахаются в двери камер. Когда ведут новых заключенных, никто не должен их видеть. Черные стены, черные радиаторы, черные поручни лестниц. Матовые стекла на окнах. Белые потолки.

Сулига — камера 109. Колар — камера 138. Закрываются тяжелые двери. Щелкает замок. Лязгает засов. Все. Тишина. Соломенный матрац вдоль стены. С подвесной койки у другой стены сползает косматый старик, склоняется над Коларом:

— Ой-е-ей! Весь синий…

«Ничего. Главное — самые страшные первые сутки позади. Главное — выдержал. И теперь тишина…»

Колар лежит на тюремном матраце. Старик причитает над ним. Ян не может пошевелить ни шеей, ни даже пальцем. Все тело распухло и почернело. Разве может выдержать такое человеческий организм? Может! Если может тело, то еще больше может выдержать воля. Решение простое, и от него на душе легко: нет, и все! Конечно, ничего они не добьются и от Сулиги. Но почему их схватили? Гитлеровцы запеленговали станцию или в группу проник провокатор? Кто арестован еще кроме них и семьи Глухи? Если только они, то другие группы смогут продолжать работу, а радисты Юрий и Тадеуш — передавать сведения в штаб фронта. Только бы знать!

8
— Товарищ подполковник, Колар не выходит в эфир с 4 апреля. Юрий — с 7. Тадеуш вообще не передал ни одной радиограммы.

— Что это может значить?

Подполковник Соболев задал этот вопрос не столько начальнику радиослужбы, сколько себе.

— Они должны были переменить конспиративные квартиры. Но они замолчали все трое. Может быть самое худшее…

— Проверьте с помощью других источников, — приказал Соболев и вызвал помощника. — Дайте дело всей группы.

Несколько желтых папок с грифом «Совершенно секретно». В них все об этих людях, посланных туда, за линию фронта. Эта группа, условно названная «Лукашевич», — одна из самых ценных и важных среди групп, засланных штабом 1-го Украинского фронта в глубокий тыл врага. Разведчики сумели легализоваться в труднейшей обстановке — в районе Праги, где гестапо и абвер развернули широкую агентурную сеть. Почти полтора месяца они передавали в штаб фронта обильную информацию о противнике из района вокруг чехословацкой столицы. Они передавали информацию особой важности. Что же с ними случилось? Что стало с другими членами группы?..

9
Широкая мраморная лестница. Хрустальные люстры. Обшитые дубом стены. Лепные потолки. Дворец Печека, банкира и владельца шахт Остравы. Перед приходом нацистов Печек удрал за океан. А его роскошный и аляповатый дворец пришелся по вкусу оккупантам: в нем обосновался главный штаб тайной государственной полиции гитлеровцев в Праге. Чехи презрительно прозвали дворец Печкарней и обходили его за много кварталов.

Однако Сулига и Колар, приезжавшие в Прагу на встречи с членами разведгрупп, назначали свидания чуть ли не у самых дверей гестапо. Как говорится в чешской пословице, «под свечкой всегда темно…»

Теперь им довелось увидеть дворец изнутри. Не анфилады залов с рассыпанными по паркету цветными бликами витражей — помещения для арестованных и для допросов были наглухо отгорожены от остального здания. Здесь стоял запах крови, и казармы и сами стены, казалось, кричали от боли.

После тюремной канцелярии Панкраца Сулига и Колар больше не видели друг друга, хотя день за днем проходили один и тот же крестный путь. Вот записи, сделанные рукой самого Колара:

«Меня начали бить по голове и лицу. Потом связали руки, натянули их на колени, продели палку, перевернули и начали бить палками. Ломавшиеся палки заменяли новыми, уставших гестаповцев сменяли другие. Потом стали бить резиновой плеткой с железным наконечником. Вытянули из комнаты за волосы так, что все волосы остались в руке тянувшего. Но сознание я не терял, я очень боялся потерять сознание. Вечером того же дня меня отвели в подвал и поставили у стены. Я думал, что расстреливают. Хотелось только, чтобы поскорее, чтобы скорее прекратились эти страшные мучения… После этого посадили в одиночную камеру смертников. Затем отвезли в Панкрац. Затем снова отвезли в гестапо. И снова допросы: где учился разведработе, куда летели, какие позывные, время работы, шифр, какой сигнал дан мне на случай, если гестапо заставит меня работать… В гестапо были подготовлены девять листов с вопросами. Каждый вопрос задают по нескольку раз. Если приходится выдумывать, человек очень легко запутывается. Каждый день водили меня на допрос и каждый день пытали. Но я знал, что мучаюсь за свободу, за родину, за народ. Помнил, что я не один, что за мной стоит героическая Красная Армия и армия Чехословакии. Эти мысли облегчали мои мучения. Я представлял себе, что миллионы людей думают о свободе, помнил героический поступок Зои Космодемьянской. Все это давало мне мужество, чтобы не бояться смерти. Много раз я желал, чтобы она скорее пришла, чтобы меня поскорее убили. Я решил не говорить в гестапо ничего. Лучше погибну, но не оскверню свою честь, свой народ, оправдаю доверие верховного командования…»

Точно такие же слова мог бы написать и Сулига. После утренних допросов, в перерыве, когда у пунктуальных палачей наступал час обеда, заключенных волокли из комнат пыток вниз, в просторный зал, и рассаживали вдоль стен. Зал, в котором в ожидании новых допросов томились несчастные, неизвестно кем и когда был иронически назван «кинотеатром»… Заключенные должны были здесь сидеть лицом к стене, выпрямившись, положив руки на колени. Сидеть, не шелохнувшись, час и два, а то и целый день. Невольное движение — и на голову обрушивается удар тяжелой дубинки: шесть гестаповцев возвышаются над узниками, восседая на высоких стульях, и зорко наблюдают за порядком. На стене объявление готическим шрифтом на немецком языке и на чешском: «Внимание! Если заключенные, находящиеся в этой комнате, попытаются без разрешения говорить, они будут наказаны трехдневной голодовкой и стоянием». Тем, кто наказан, гитлеровцы прикрепляли к колену металлический угольник специальной конструкции. Стоит немного согнуть в колене затекшую ногу — и угольник неумолимо зафиксирует это. И неумолимо последует новое истязание…

Да, «…„кинотеатр“ во дворце Печека — совсем не радостное воспоминание. Это преддверие застенка, откуда слышатся стоны и крики узников, и ты не знаешь, что ждет тебя там. Ты видишь, как туда уходят здоровые, сильные, бодрые люди и после двух-трехчасового допроса возвращаются искалеченными, полуживыми. Ты слышишь, как твердый голос откликается на вызов, а через некоторое время голос, надломленный страданием и болью, говорит о возвращении. Но бывает еще хуже: ты видишь и таких, которые уходят с прямым и ясным взглядом, а вернувшись, избегают смотреть тебе в глаза. Где-то там, наверху, в кабинете следователя, была, быть может, одна- единственная минута слабости, один момент колебания, внезапный страх за свое „я“ — и в результате сегодня или завтра сюда приведут новых людей, которые должны будут от начала до конца пройти через все эти ужасы, новых людей, которых былой товарищ выдал врагу…».

Это слова не Сулиги или Колара, а Юлиуса Фучика. Он был схвачен гестапо на три года раньше, в 1942 году, тоже в апреле, и прошел по всем ступеням Печкарни и Панкраца. Его камера № 267 находилась на этаж выше, почти над самой камерой Яна. Юлиус Фучик был казнен гитлеровцами в сентябре 1943 года. Но дух мужества и человеческого долга словно бы пропитал камни тюремных стен. За всю историю Сопротивления исключительно редки были здесь случаи трусости и предательства. Зато даже тюремщики запомнили и прониклись уважением к коммунистам, брошенным нацистами в этот ад…

Не случайно прозвали заключенные зал ожидания «кинотеатром». Желтая, в паутине трещин и налете пыли стена, на которую должен часами смотреть арестант, как на экран кинотеатра. Голый экран? Нет! «Все киностудии мира не накрутили столько фильмов, сколько их спроецировали на эту стену глаза подследственных, ожидавших нового допроса, новых мучений, смерти. Целые биографии и мельчайшие эпизоды, фильмы о матери, о жене, о детях, о разоренном очаге, о погибшей жизни, фильмы о мужественном товарище и о предательстве…о крепком рукопожатии, которое обязывает, фильмы, полные ужаса и решимости, ненависти и любви, сомнения и надежды…» Это тоже слова Фучика из его «Репортажа с петлей на шее».

Фильмы о собственной жизни долгими часами видели на этом желтом экране Сулига и Колар…

Думал ли Степан, что весь его долгий и трудный жизненный путь может закончиться вот так: гестаповским застенком, «кинотеатром» во дворце Печена? Да, думал. И готовился к этому. Он непрерывно воевал против фашизма с того тридцать восьмого испанского года — и каждый день этой войны был полон риска. Сотни раз уже подстерегала его смерть. Что ж, он немало сделал. Хотя жаль, что все оборвалось в самые последние дни войны. А так хочется жить!..

10
Камера — семь шагов от двери до окна, семь шагов от окна до двери. Окно — это только название. На самом деле шесть маленьких матовых стекол под потолком, семь прутьев. А дверь — тяжелая, прошитая железным листом, с двумя запорами и еще с цепью, с отверстием, в которое тюремщик просовывает миску с бурдой. Рядом с дверью параша. Один заключенный спит на откидной койке, другой — на полу.

Сулига — на полу. Отсюда, снизу, сводчатый потолок камеры кажется высоким, матовые стекла, за которыми воздух, — недосягаемыми.

Но если есть силы подняться с матраца и передвигаться, хотя бы цепляясь за стены, каждое утро нужно выходить на двадцатиминутную прогулку. Нужно и тюремщикам, чтобы теплилась в заключенном жизнь для дальнейших «острых допросов». Но особенно нужно самому заключенному, ведь это встреча с товарищами, чуть ли не единственная возможность обменяться немым приветствием, получить заряд бодрости на будущее, попытка восстановить цепь случившегося.

Тюремный двор — квадрат, огороженный серыми стенами в решетчатых окнах. С трех сторон — корпуса камер, прямо — здание суда. А справа в углу — башенка с часами. Иногда кажется, что стрелки их недвижимы, а иногда — что мчатся с бешеной скоростью. Особенно когда невольно подумаешь о том, как мало им осталось бежать для тебя. Нет, об этом — не сметь думать!

Тюремный двор — бетонные плиты по краю. Потом кольцо щебенки, будто здесь тренировочная дорожка для спринтеров. В центре двора газон. Летом на нем густо зазеленеет трава. Уже и сейчас, под апрельским солнцем, дружно пробиваются ее нежные стрелки. Можно украдкой сорвать травинку, положить на губы — и почувствовать сок жизни.

Гестаповцы стоят по четырем углам двора и на газоне, а заключенные гуськом бегают по кругу и по команде делают упражнения.

— Лос! Лос! Айн! Цвай! Драй!..

Если заключенный еле жив и есть разрешение от врача, он может неторопливо ходить по малому кругу, глубоко вдыхать свежий воздух и нежиться под солнцем.

В дальнем корпусе ухает гильотина «секирарни». Значит, снова заседает военный трибунал. В эти дни он заседает почти непрерывно. И каждый удар гильотины, от которого содрогается вся тюрьма, означает: казнен еще один боевой товарищ…

Узники Панкраца не имели права общаться друг с другом, кроме соседей по камере. Толсты и глухи тюремные стены. Но подобно тому, как где-нибудь в казахстанской степи молва опережает путника, так и в Панкраце вскоре каждый узник узнавал страшную историю тюрьмы, и особенно ее зловещего крыла «А», и болью отдавался в его сердце каждый удар «секирарни». До 1943 года осужденных на смерть гитлеровцы переводили в тюрьму в Дрезден и казнили там. Но все шире развертывалось движение Сопротивления — и все яростнее злобствовали в попытках сломить его фашистские суды. В Панкраце оборудовали крыло «А» — отделение смертников. В камеры этого отделения — номера с 32 по 35 и с 38 по 52 — переводились со всей тюрьмы осужденные на казнь. В первый раз тюрьма услышала удар семидесятипятикилограммового ножа гильотины 5 апреля 1943 года. С тех пор с садистской педантичностью гитлеровцы отрабатывали механизм уничтожения. После заседания трибунала осужденным на смерть разрешалась только одна прогулка в неделю, во вторник. Попарно, прикованными один к другому. За день перед казнью мужчин стригли наголо, женщинам зачесывали волосы вверх. Мужчин раздевали по пояс, на женщин надевали рубахи из бумаги. Ровно за двадцать четыре часа до казни каждого переводили в камеру- одиночку. Перед казнью связывали руки впереди и разрешали со связанными руками написать родным последние строки. Письма не отправляли. Затем обреченный снова представал перед трибуналом. Гестаповцы прокуроры Людвиг или Редер зачитывали приговор — и главный палач Алоис Вайсс вел свою жертву в соседнюю комнату, отделенную от трибунала лишь черной занавесью. Здесь пол и стоны были облицованы белым кафелем, под потолком двумя рядами светились матовые шары ламп. Под потолком же на стальном рельсе были укреплены крючья, как в магазине мясника, и с крючьев свисали петли. Это для тех, кто был осужден к смертной казни через повешение. А посреди белой комнаты громоздилось сооружение из дерева и металла, с ремнями и рычагами. Вайсс, его помощники Зауэр и Фиффа пристегивали ремнями жертву к ложу гильотины. Наблюдатель от гестапо засекал время. На всю процедуру полагалось пятнадцать секунд — ни одной больше. И если палачи мешкали, наблюдатель выражал неудовольствие. Впрочем, Алоис Вайсс очень редко нарушал лимит времени, он был профессионалом. Рычагом поднимал нож и педалью освобождал его для свободного падения. Потом он поднимал отрубленную голову и из-за занавеса показывал ее трибуналу. Шланги, работавшие непрерывно, смывали кровь с белого кафеля… Страшно писать об этом. Но без этого не было бы полной правды о фашизме!

По гулким ударам «секирарни» тюрьма вела счет казненных. Их было уже больше тысячи…


Степан Сулига ходит по малому кругу. По большому кругу один за другим бегают под окрики гестаповцев те, кто еще не испытал на себе весь ассортимент пыток. Степан может лишь с трудом передвигать ноги. Сегодня его не радует ни солнечное утро, ни зелень пробившейся травы. Когда его выводили во двор, в шеренге возвращавшихся с прогулки женщин он мельком увидел Веру Цырынову. Вряд ли из группы ее мужа арестована она одна. Значит, провалена и группа «Козак»… Кто арестован еще? Что с Юрием? И продолжают ли действовать группы «Дуб» и «Милада»?

— Прогулка окончена. По камерам! — обрывает мысли Сулиги окрик эсэсовца-тюремщика.


Колар не видел Веры. Но однажды во время очередного допроса в Печкарне за его спиной открылась дверь и он услышал, что в комнату кого-то втащили. Оглянулся. «Полковник Филипп!»

— Узнаете его, полковник?

— Нет.

Стереотипная фраза:

— Сейчас напомним.

Итак, в лапах гестапо и полковник Юлиус Филипп… Как жаль старика! Колар знает его вроде бы совсем недавно, но проникся к нему теплым сыновним чувством. Осанистый, седовласый, но уже с кровавыми следами первых допросов. Но чем может Ян облегчить его страдания? Он тоже сказал:

— Нет, не знаю его…

И снова посмотрел на Филиппа. Полковник встретил его взгляд, опустил веки и горестно покачал головой:

— Бедный, бедный мальчик…

Эти слова относились не к Колару. Ян понял: что-то непоправимое стряслось с юным радистом, который скрывался в доме полковника, с Тадеушем — Павлом Зуйкевичем.

11
В конце апреля 1945 года руководящий комиссар гестапо в Праге Леимер получил указание из Берлина: «Если наступающая Красная Армия воспрепятствует оттранспортированию арестованных, наиболее опасных ликвидировать в ходе особой акции „XVZ“».

По указанию Леимера акция «XVZ» распространялась на советских парашютистов. Кроме того, она касалась всех лиц, которые с этими парашютистами поддерживали связь и оказывали им помощь.

1 мая в черной книге Панкраца — журнале-списке заключенных — против фамилий Сулиги, Колара, всех членов семьи Глухи, Цырыновой Веры, Юлиуса Филиппа, его жены Власты, Франтишека Хлады, Яны Хладовой и Юрия были крупно, карандашом, выведены буквы шифра «XVZ». Этот шифр означал смертную казнь.


1 мая в Праге начались первые стихийные столкновения населения с оккупантами. На следующий день вспыхнули народные манифестации в окрестных городах. Затем поднялись жители деревень северо-восточнее Праги. К ним примкнули партизаны. Восстание охватило и Южную Чехию. В ночь на пятое мая выступили рабочие города Кладно. Несколькими часами позже — рабочие заводов «Шкода» в Пльзене.

5 мая на рассвете восстала Прага. Центры повстанцев: заводы «Шкода», «Аэро», «Вальтер»… Но только в самом городе находилось сорок тысяч вражеских солдат. Им на подмогу Шернер бросил эсэсовские дивизии.

Центральный Комитет Коммунистической партии Чехословакии обратился к народу с воззванием. В нем говорилось: «Железная дисциплина большевистской партии и воодушевление братской Красной Армии служат вам ярким примером».

В течение 6 мая восставшим удалось сдерживать гитлеровцев. Но фашисты повели наступление на Прагу с трех сторон: с севера, с юга и востока. Они начали неуклонно продвигаться к центру города. Силы повстанцев убывали с каждым часом. На город начала делать налеты авиация. Праге грозило уничтожение.

6 мая ударные группировки наших войск начали стремительное наступление на Прагу. Ломая ожесточенное сопротивление противника, советские дивизии продвигались вперед по двадцать — двадцать пять километров в сутки, а танкисты — по пятьдесят — шестьдесят километров. И это с непрерывными боями, по горам, сквозь леса.

В ночь на 9 мая танковые армии 1-го Украинского фронта совершили легендарный восьмидесятикилометровый марш и в 2 часа 30 минут утра достигли окраин чехословацкой столицы.

К десяти часам утра город уже был полностью очищен от гитлеровцев. А на следующий день советские армии замкнули кольцо вокруг основных сил группы армий «Центр». Лишь несколько дивизий группы армий «Австрия», располагавшиеся на флангах, не приняв боя, ушли на запад, чтобы сдаться американцам.

Так завершилась последняя наступательная операция Красной Армии в Великой Отечественной войне против фашистской Германии. В боях на территории Чехословакии советский народ потерял более ста тысяч отважных своих сынов. Об этом подвиге первый президент освобожденной Чехословацкой республики Клемент Готвальд сказал: «Самым главным и решающим условием, самым главным и решающим фактором явились вооруженные силы Советской Армии, союз и братская помощь Советского Союза…»

12
В одном из документов о группе «Лукашевич», составленном буквально в день вступления советских войск в Прагу, говорится:

«Материалов следствия и допроса членов провалившихся групп в канцеляриях гестапо не обнаружено. Есть основание предполагать, что все следственные материалы были уничтожены или вывезены гестаповцами. Аппарат гестапо, находившийся в Праге, убыл в направлении наступающих союзных американских войск. В канцелярии тюрьмы Панкрац был обнаружен журнал, в котором значилось, что все основные участники, в том числе Лукашевич, Колар, Юрий, Глухи и еще несколько человек, были приговорены к смертной казни. Были найдены две радиостанции — радистов Юрия и Тадеуша…»

Нет, не всем гестаповцам удалось бежать к американцам. Доктор юриспруденции, сотрудник пражского гестапо Алоис Хорнишер был арестован органами безопасности Чехословакии вскоре после освобождения столицы. Может быть, в протоколах его допросов — разгадка, почему была раскрыта группа «Лукашевич»?

В отношении ареста советских парашютистов в апреле 1945 года Хорнишер показал следующее:

«В феврале 1945 года службой подслушивания была установлена деятельность нелегального радиопередатчика, находившегося вблизи села Йелове. Дальнейшей пеленгацией было установлено, что передатчик находится в селе Неханице. За передатчиком непрерывно велось наблюдение. Село Неханице было окружено несколькими ротами СС. Пеленгаторы были применены вблизи направления передачи, которое показывало на дом Глухи. В квартире семьи Глухи были арестованы чужие лица, Сулига и Колар. Арестованные были подвергнуты допросу с целью добиться их признания, так как они все упорно отрицали. Были конфискованы передатчик и письменный материал, в особенности — шифрованные радиограммы…»

Пойманный тоже вскоре после освобождения Праги гестаповец Шнабел, принимавший участие в нападении на дом Глухи, а затем и в допросах, в своих показаниях добавил:

«Хорнишер проводил допросы арестованных очень „острым способом“. Степан Сулига был при допросах мучен раскаленными железными предметами, а в раны ему вливали едкие вещества. Зенон Чех — Юра был связан и бит, а затем его привязывали за руки к дереву и опять били до обморока. Так же и парашютист Колар, Глухи и другие арестованные были при допросах очень мучены…»

Однако, как свидетельствовали документы, никто из членов групп «Дуб» и «Козак», кроме перечисленных в книге Панкраца, арестован не был. Не попал в руки гестапо и ни один человек из группы «Милада», с руководителем которой, Любомиром, Степан Сулига поддерживал связь только лично, и никто другой, даже Ян Колар, о существовании «Милады» не знал.

Но ни черная книга Панкраца, ни допросы гестаповцев не давали ответа: что же стало с советскими парашютистами-разведчиками и их помощниками, была ли приведена в исполнение акция «XVZ»…

13
С документами о деятельности разведгруппы «Лукашевич» я познакомился весной 1965 года, накануне празднования 20-летия освобождения Чехословакии. Конечно же, продолжения истории нужно было искать на месте действия. Через несколько дней я уже был в Праге.

Работники министерства внутренних дел ЧССР охотно согласились помочь в поиске.

И вот звонок:

— Адрес Яна Колара: Прага — 5, Коширже, на Шмукыржце, дом 906/21.

— Довоенный адрес?

— Нет, сегодняшний. Колар ждет вас вечером в гости.

Жив бесстрашный радист!

Уютная квартира в доме на холме, на самой окраине Праги. По одну сторону холма — затянутый вечерней светящейся дымкой город, по другую — синие дали полей и рощ…

Вот ты какой, Колар! Время мало изменило его внешность. Радиста сразу можно узнать по старой фотографии. Лишь слегка поредели волосы, и прострочила их седина.

— Ну, рассказывайте, рассказывайте же, как все было дальше!

Ян не может одолеть волнения от нахлынувших воспоминаний. Бокал с вином дрожит в его пальцах.

— За ваше здоровье!

Он выпивает залпом, отставляет бокал в сторону:

— Да… Я уже знал, что без суда приговорен к смертной казни. Следователям так ничего и не раскрыл, и они уже перестали возить на допросы в Печкарню. Перевели меня в отделение «А», в камеру смертников. Ждал казни… И вдруг утром пятого мая услышал: в соседних камерах, по всей тюрьме поднялся шум, заключенные запели чехословацкий гимн. Услышал возгласы: «В Праге восстание!» Разбил стекло под потолком, увидел: полощется трехцветное знамя! — Радист перевел дыхание: — Но в тюрьме все еще дежурили эсэсовцы. Я ждал, что вот-вот откроются двери камеры и меня расстреляют. Но в коридорах голоса охраны стихли, а над Панкрацем стали кружить фашистские самолеты и сбрасывать на тюрьму бомбы. А мы, заключенные, — в каменных мешках, запертые в четырех стенах. — Он поднял повеселевшие глаза: — Но в пять часов вечера в Панкрац ворвались революционные гвардейцы. Они разбили запоры и освободили нас. Я был очень слаб. Но все жители Праги взялись за оружие. На баррикадах были лозунги: «Только через наши трупы!», «Свобода или смерть!» Я пошел на баррикады. Был ранен в голову. Попал в лазарет. Последние дни восстания были очень тяжелыми. Гитлеровцы с помощью артиллерии и бомбардировочной авиации прорвались к центру. Впереди своих танков они гнали чешских детей и женщин и сами стреляли в них… Но на рассвете 9 мая уже появились ваши танковые армии. О, какое это было счастье!

Колар продолжал рассказывать. После освобождения Праги он поспешил назад, в Панкрац. Как потом уже стало известно, буквально накануне восстания гестаповцы размонтировали «секирарню», ночью гильотину вывезли на Карлов мост и сбросили в Влтаву. А комнаты трибунала и казней заминировали: если вставить в дверь ключ — раздастся взрыв. Но пойманный в час освобождения тюрьмы помощник палача обервахмейстер Зауэр признался, что «секирарня» заминирована, и революционные гвардейцы проникли в нее через окна. Он же показал, в каком месте сбросили на дно Влтавы гильотину, и водолазы достали ее.

— Вскоре поймали и второго помощника палача — Роберта Фиффу. А вот главный палач Алоис Вайсс удрал. Переоделся в одежду заключенного… Знаем: сейчас он живет в Западной Германии. Богач. Ведь за каждого казненного он получал по пятьсот крон…

Колар после установления народной власти был награжден еще одним Чехословацким Боевым Крестом. У него медали: «За храбрость», «За заслуги», советские: «За освобождение Праги» и «За победу над Германией», Почетные грамоты президента республики за участие в революционных боях в Праге, Диплом почетного гражданина села Неханице, откуда он вел радиопередачи.

На следующий день после нашей встречи Колар, работающий геодезистом, отпросился со службы, и мы поехали по местам, с которыми была связана деятельность разведчиков.

В тринадцати километрах от Праги — бывший Протекторатский парк с дворцом, некогда принадлежавшим почему-то испанцу Сильваторе де Рокка. Ныне — любимое место загородных пикников пражан. Вдоль аллей стоят высоченные дубы, тисы, сосны и ели.

— Вот место, где мы приземлились с парашютами!

По дорожке навстречу нам катит на велосипеде мужчина в зеленом френче.

Мужчина притормаживает велосипед. Вглядывается в лицо Колара. И Ян буквально остолбенел:

— Постой, постой! Ира?

— Советский парашютист?

Они бросаются друг к другу, мнут друг друга в объятиях. Потом отступают на шаг. Садовник достает пачку сигарет:

— Закурите?

— Ты тогда точно так же предложил мне сигарету… А я держал руку с пистолетом в кармане.

— Я догадался. Но не боялся. Я сказал: «Я — чех!»

— Да, да! Я тебе дал шоколад и сказал: «Мы убежали из лагеря. Имеем кое-какие вещи… Нам нужно на Ясеницы…»

— Правильно. Я ответил: «Я покажу вам направление». A ты сказал: «Надо спрятать вещи». И спросил, как меня зовут.

— Да. Я записал твою фамилию. Подумал: если он предаст, его расстреляют, когда придут наши.

Они лихорадочно, перебивая друг друга, торопясь, будто кто-то мог их остановить, воскрешали события того утра. Я отошел в сторону, достал блокнот и старался со стенографической точностью записать их разговор.

— Когда вы прятали вещи, я сторожил на дороге.

— Да, да. Все было в плащ-палатках.

— Правильно, в зеленых. У меня еще сохранилась ваша лопатка. Когда я на следующий день пришел, она так и лежала на месте. Забыли.

— Ах, черт возьми… Это ж нарушение конспирации. Но мы торопились.

— А я боялся, что женщины проболтаются. Одна из них была служанкой у секретаря СА. Я ее боялся больше всего.

— Да, я почувствовал, что ты тоже нервничаешь. Я попросил: «Скажи женщинам, чтобы о нас не говорили».

— Они не проболтались. Но пришел еще один человек. Он мне сказал: «Не играй с огнем! Иди в контору, скажи!» А я ему: «Я буду плохим чехом, если скажу. Они бежали из лагеря». И выругал его. И еще был у нас главный садовник Франтишек Краус. Я ему сказал: «Если к вам придет один человек и будет говорить о незнакомых людях, не верьте ему». Он ответил: «Я не дам ему говорить». Наверно, он все понял.

— Ничего себе… Столько людей знали о нас!

— Я боялся. Но оказались все хорошие. Помнишь: я проводил вас на дорогу и сказал: «Можете спокойно идти, никого не встретите, только второго лесника, но он тоже хороший человек». А я посмотрю за вещами, чтобы никто не узнал.

— Да, да. Но я не сказал, когда мы вернемся за вещами, чтобы ты не подумал, какие это ценные вещи.

— Какое мое дело? Но это было ваше счастье, что вы прыгнули сюда, в парк. Вокруг было полно бошей.

— Мы расстались у перекрестка, под дубом.

— Правильно. И ты дал еще одну плитку шоколада. Я ее разломал на кусочки, чтобы дочка и сын не обратили внимания, что шоколад иностранный.

— Ах ты, черт! Вот же глупость! А я как-то не подумал…

— Жена все равно спросила: «Где ты взял шоколад?» Я сказал: «Были важные посетители, я прочитал им лекцию о растениях — и они мне дали». Она поверила.

— Ну и хитрец же ты!..

Они снова закурили, успокаиваясь. Рассказали друг другу о том, как живут сейчас. Ярослав Ира все так же работает садовником в парке. Уже дедушка. Обменялись адресами и договорились обязательно встретиться.

Мы уже далеко отъехали от парка, а Колар все сидел, погруженный в свои мысли, то хмурился, то улыбался, и в глазах его стояли слезы. Не легко возвращаться в прошлое…

Село Неханице. Бывший дом семьи Глухи. Мемориальная доска: «В этом доме отряд парашютистов 1-го Украинского фронта боролся против нацизма. 1945 год». Теперь в доме живет другая семья. Отель «Рене» у леса, где размещался на виду у советских разведчиков штаб гитлеровской дивизии…

Село Псари, бывший домик полковника Юлиуса Филиппа.

Колар показывает:

— Вот из этого окна пытался бежать Тадеуш… Но об этом вам лучше расскажет сам полковник.

— Он жив?

— Мы часто, по субботам, собираемся у него. — На обратном пути Колар задумчиво проговорил: — Сегодня 3 апреля? День удивительных совпадений: нас с Сулигой схватили как раз в этот день, двадцать лет назад…

В Праге мы спешим на квартиру полковника.

Юлиусу Филиппу уже почти восемьдесят лет. Белая голова. Дрожат руки. Но не теряет осанки кадрового офицера, хотя, конечно, не в мундире — в черном, толстой вязки, свитере. За стеклами очков — скорбные глаза. Еще до встречи я уже многое знал о нем. Юлиус Филипп — родом из высокопоставленной семьи, один из первых организаторов авиации Чехословакии, один из первых ее авиаконструкторов. Он сторонился политики. Но как только нацисты оккупировали страну, немедленно включился в подпольную работу. При гитлеровцах он отказался от службы в авиации. Его заставили работать инженером на заводе «Аэро». Здесь он познакомился с Йозефом Глухи. И вот однажды Глухи спросил, не согласится ли он предоставить свой дом под конспиративную квартиру для советских разведчиков. Полковник донимал, что за укрытие парашютистов его может ждать только одно — смертная казнь. Он согласился без минуты сомнений: «Я солдат. Я должен хоть так воевать против врага». Филипп и его жена Власта не только укрывали разведчиков, но создавали для них в своем доме обстановку непринужденности, гостеприимства и уюта. Полковник сам собирал для Сулиги и Колара важные сведения на заводе «Аэро»: о новых конструкциях немецких самолетов, о новых видах авиационного вооружения.

Филиппа тоже освободило из Панкраца революционное восстание. И хоть был он измучен и уже стар, вернулся в армию, работал в министерстве обороны, пока не ушел на пенсию.

— О дворце Печека лучше не вспоминать… И сейчас там в музее хранится палка, которую гестаповцы сломали, избивая мою жену. Жаль, не могу познакомить вас с Властой. Сейчас она в санатории, в горах. Вышли мы из тюрьмы, а дом разорен, разграблен… Люди дали — кто подушку, кто простыни, кто рубаху. Лучше не вспоминать о том проклятом времени… Но рассказать вам о юном Тадеуше — мой долг.

Тадеуш — Павел Зуйкевич скрывался на квартире полковника, ожидая переброски в Жамберк. Когда Юлиус Филипп узнал, что Сулига и Колар схвачены в доме Глухи, он спрятал радиста в лесу: дом полковника стоял как раз на самой опушке. Утром 7 апреля Павел пришел из леса поесть и обогреться. И в этот момент нагрянули эсэсовцы. Павел бросился в кухню, чтобы через окно уйти в лес. Но гитлеровцы окружили дом со всех сторон. Павел стал отстреливаться. Потом уже в его теле насчитали сорок восемь пулевых ран. Он ничего не успел сделать, юный разведчик. Он даже не успел передать ни одной радиограммы. Он пал смертью героя…

В тот же час на другой конспиративной квартире, у Франтишека Хлады в городе Збраслав, был схвачен и второй радист, Юрий — Зенон Чех.

— А как сложилась его судьба, товарищ полковник?

— Тоже освобожден Красной Армией. Стал бравым офицером Войска Польского. Несколько лет назад умер…

Звонок в дверь. На пороге — высокий, косая сажень в плечах мужчина.

— Знакомьтесь, — представляет полковник. — Иосиф Чижинский, бывший ассистент генерал-коменданта криминальной полиции Праги.

Отлично! Имя Чижинского не раз упоминалось в связи с работой группы Сулиги, но узнать о деятельности ассистента шефа полиции пока удалось очень немногое.

— Я участвовал в подпольной работе вместе с другим ассистентом, Франтишеком Челедой, моим давним и верным другом. Помню, улыбается Чижинский, — как Колар пришел на первую встречу со мной, как раз в кафе недалеко от криминальной полиции. Кафе «У медвежонка». В карманах — пистолет, гранаты. На всякий случай. Не доверял, наверное?

— Не доверял, — соглашается Колар. — Думал: «С чего бы это высокие чины полиции занимались революционной деятельностью?»

— А потом хоть понял?

— Понял.

— Наверно, после того, как сделали тебе удостоверение?

— Отличная была книжица. Вездеход. Вот только на Хорнишера не подействовала. Но ты не об этом рассказывай. О главном.

— Да, сначала сделали документы для советских разведчиков, потом стали собирать для них секретную информацию. Однажды от своих людей я получил сообщение о большом складе боеприпасов в Тыниште над Орлицей. Вместе с точной картой передал Колару. Потом узнал: советская авиация разбомбила склад. Приятно. Была у меня возможность по служебным делам бывать на всех вокзалах. Узнавал о переброске воинских частей. А Челеда регулярно носил корреспонденцию от шефа криминальной полиции для генерал-коменданта гитлеровской жандармерии. По дороге он знакомился с этой корреспонденцией, узнавал о секретных приказах нацистов.

Когда Колара арестовали и нашли у него удостоверение, сделанное нами, — продолжал Чижинский, — к нам в полицию нагрянули гестаповцы, начался переполох. Но установить, кто подделал удостоверение, гестапо так и не смогло. И все же мы с Челедой решили скрыться. Жили у знакомых, каждый день меняли квартиры. И так до самого восстания. Ну а потом, конечно же, на баррикады. Сразу после победы ко мне домой пришли Колар и Йозеф Глухи.

— Значит, жив и Йозеф?

— Да, жив. С ним тоже — история похожая: освобожден буквально накануне казни. Когда вернулся домой, узнал, что сестры и мать тоже освобождены. А вот отец, чтобы не попасть в руки нацистов, покончил с собой…

После победы Йозеф снова вернулся на завод «Аэро». Работал несколько лет слесарем, контролером. Потом служил в армии, потом назначен в министерство иностранных дел…


Лиса-на-Лабе. Чистенький, тихий городок под Прагой.

Карела Цырына мы находим в сквере у ратуши. Сидит на скамейке, греется на солнышке. В молодой траве пасутся голуби. По дорожкам вышагивают молодые мамаши, катят перед собой кареты-коляски.

Карел Цырын с трудом возвращается к дням, отгороженным не только десятилетиями, а и всем строем жизни.

— Неохота вспоминать, будь они прокляты… В тот день я как предчувствовал. Сказал Вере: «Спрячь получше донесения, чтобы не нашли». А она: «Что у тебя за мысли?» Я на своем: «Вот увидишь, что-то случится…» Пришел на завод, только направился к цеху, а меня останавливают товарищи: «Карел, за тобой пришли какие-то штатские, гестапо, видать. Беги!» Я — назад. У ворот стоит машина знакомого шофера. «Жми, — говорю, — Франта, за мной нацисты пришли!» Приехал к Оливе, отцу Веры, предупредил его, и мы оба — в лес. Там встретились с партизанами. С ними и действовали. А когда услышали по радио: «Говорит восставшая Прага! Вызываем на помощь партизан!» — поспешили, конечное дело, на выручку. А Вера… Пусть Вера сама о себе рассказывает. Уже, наверно, вернулась с работы, если только в парикмахерскую не зашла. А я, вот видите, уже пенсионер. Хе-хе!..

Пока идем к дому Цырыновых, каждый встречный почтительно, первым, снимает шляпу. Знают и уважают здесь старого Карела.

Вера статна и красива. С модной прической: только из парикмахерской. Ищу на ее лице неизгладимую печать Панкраца. Нет ее. Время стерло.

— Как сказать… Зубы выбиты. И до сих пор снятся ночами кошмары. — Соглашается с мужем: — Да, он как предчувствовал, когда посоветовал мне спрятать донесения получше. Оказывается, гестаповцы пришли к соседям уже в обед и до следующего утра караулили его.

Наконец в пять утра ворвались. Ничего у нас не нашли. Меня избили, отвезли в Панкрац.

— Как же вы все выдержали, Вера?

— Наверное, отцовская закалка, коммунистическая. И посчастливилось, что в камере я оказалась с женщиной, которая была арестована уже давно. Она мне сказала: «Молчишь — бьют. Говоришь — все равно бьют. Это у них такой метод». И меня били, ох, как били! О том, что Карел не арестован, я узнала в Панкраце. Во время прогулки какой-то незнакомый человек шепнул: «Мужу удалось бежать». Кто тот человек, так и не узнала, больше его никогда не видела.

Вера накрывает на стол. Заваривает густой, крепкий кофе. Рассыпает по скатерти фотографии.

— Это я вскоре после освобождения. Кожа да кости.

— Сейчас вы выглядите намного моложе.

— Спасибо. Но это, наверно, действительно так. Вернулась я домой совсем больной. А потом отошла. Чего ж дома сидеть, когда надо помогать республике? Пошла на металлический завод «Кавона». С тех пор — металлист.

«Металлист» она произносит подчеркнуто, с гордостью.

— А еще о судьбе кого из боевых товарищей знаете?

— Ну, Кажа как работал, так и работает на станции Лиса. Видимся и с Вавринцем Корчишем, другом детства. Правда, теперь он далеко живет, в городе Литвинове. Вавринец стал научным работником. Руководит подготовкой аспирантов и рабочих-заочников на крупнейшем нашем химическом заводе имени Чехословацко-советской дружбы в Мосте.

На стене в квартире — грамота в рамке: «Президент Чехословацкой республики награждает за личную отвагу, проявленную в борьбе за освобождение Чехословацкой республики от вражеской оккупации партизанку Цырынову Веру медалью „За храбрость“».

— А где сейчас Сулига? — спрашивает Вера. — Как сложилась его дальнейшая судьба?

— А разве и он уцелел?

— Неужели вам никто не рассказал? Правда, никто лучше нас не знает… Когда революционные гвардейцы открыли двери нашей камеры, я выбежала в тюремный двор и увидела Сулигу. Он лежал на земле, истерзанный, избитый, не мог даже подняться. Кое-как я дотащила его до ближайшего убежища, потому что фашисты уже начали обстреливать Панкрац. Люди в убежище отдавали нам все, что у них было: еду, одежду. Помогли нам добраться до дома, где располагался медпункт повстанцев. Двое суток я не отходила от Сулиги. Он нуждался в срочной врачебной помощи. И его отправили в лазарет на той самой Карловой площади, где мы впервые встретились с ним… Передала Сулигу врачам, а сама вернулась домой, в Лису, — я и сама-то еле дышала. Карел был уже дома. Он так волновался, так ждал меня! — Вера смущенно и счастливо улыбнулась. — Ну а через несколько дней, 12 мая, мы оба приехали в Прагу, в лазарет, и увезли Сулигу к себе. У нас он лечился и отдыхал. Потом за ним приехали офицеры из штаба 1-го Украинского фронта. С тех пор мы ничего не знаем о нашем командире, — закончила свой рассказ Вера.

14
Многие годы разыскивали Сулигу его бывшие боевые товарищи. Куда только не писали. Отовсюду ответ: «Степан Сулига не числится», «не значится», «такого не было…»

Не мудрено, ведь действительно Степана Сулиги не существует на свете. В штабе 1-го Украинского фронта отважного разведчика знали под псевдонимом Лукашевич. Имя «Степан Сулига» он придумал себе уже под Прагой, когда понял, что воспользоваться «легендой», разработанной в штабе, не удастся. Впрочем, не совсем придумал. Еще во Франции, после побега из лагеря интернированных бойцов испанских интернациональных бригад, он жил в городке Санте-Элюа у коммуниста подпольщика Владислава Сулиги… Настоящее же имя руководителя разведгруппы — Иван Прокофьевич Курилович.

В том же 1965 году, вскоре после возвращения из Праги, мне удалось разыскать и Куриловича. Город, в котором он руководил партизанским подпольем, в котором начал свою деятельность разведчика штаба 1-го Украинского фронта, — теперь его место жительства: Львов, улица Осипенко, дом 5, квартира 8.

Не удивительно, что ничего не знали о нем в Чехословакии. Даже во Львове почти никому не известно о его героическом прошлом. Потому что настоящие герои скромны. Они считают, что делали то, что должны были делать. А бывшие разведчики вообще не вправе говорить о себе… Конечно же, очень интересно было узнать, как сложилась после войны жизнь Куриловича.

Приехав во Львов, я поспешил на улицу Осипенко. В просторной прохладной квартире уют и добропорядок, свидетельствующие и о домовитости хозяйки, и о том, что этот дом счастливый. В гостиной — фотопортрет красивой девушки.

— Дочь. Уже упорхнула. Вышла замуж за офицера. Хороший парень…

Иван Прокофьевич в летах, ему за шестьдесят. Сухощав, подтянут. В черном строгом костюме и при галстуке. Он только что вернулся с работы. Необычная профессия ныне у бывшего воина-разведчика, совсем мирная: директор ресторана.

На работу в общественное питание он пришел сразу же после демобилизации, в августе 1945 года. Много лет был директором крупнейших ресторанов города: «Львов», «Интурист». Потом потянуло в дальние дороги, сказалась, наверно, неугомонность характера: работал директором ресторанов на морских лайнерах «Победа», «Грузия». Восемь раз он обошел вокруг Европы, вокруг Скандинавии, плавал по Дунаю, побывал в странах Африки.

— Пора бы угомониться, возраст… Ладно, этим летом в последний раз схожу… Есть у меня заветное желание… — после паузы говорит он. — По нашим правилам, по законам разведчиков, раньше я не мог его осуществить. Но раз уж снят гриф секретности с нашей былой операции… Все это время, и с каждым годом все желаннее, мне повидать Колара и Веру, Йозефа и старого полковника Филиппа — всех дорогих моих товарищей по оружию… Конечно, хотел бы я найти и товарищей по интербригаде в Испании, и товарищей по французскому Сопротивлению, по варшавскому подполью — всех, с кем вместе довелось воевать против фашистов…

15
В конце апреля 1965 года материал о ранее неизвестном подвиге советских разведчиков и чехословацких патриотов напечатала на своих страницах «Комсомольская правда».

Вскоре Иван Прокофьевич Курилович встретился в Праге со многими из участников разведгруппы «Лукашевич».

А некоторое время спустя в свое родное село Завадка, в Закарпатье, приехал Колар (его настоящее имя Стефан Шагур). Здесь и поныне живет его старший брат Юрий. Двое племянников Стефана учатся в вузах, две племянницы получили среднее медицинское образование. Не узнал Шагур родного села, которое оставил четверть века назад: богатый колхоз «Путь Ленина», клуб, магазины. В школе — музей «Они боролись за освобождение Закарпатья». Среди имен солдат-односельчан по праву здесь написано и его имя…

И вот 6 января 1968 года в печати был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР:

«— За успешное выполнение заданий командования Советской Армии в тылу немецко-фашистских войск в период Великой Отечественной войны и проявленные при этом мужество, инициативу и стойкость Курилович Иван Прокофьевич награжден орденом Красного Знамени;

— за активную помощь командованию Советской Армии в борьбе против немецко-фашистских захватчиков на территории Чехословакии в период Великой Отечественной войны и проявленные при этом мужество, инициативу и стойкость граждане Чехословацкой Социалистической Республики Йозеф Глухи, Карел Цырын, Стефан Шагур награждены орденом Отечественной войны 1-й степени; Йозеф Кажа, Вавринец Корчиш, Йозеф Олива (посмертно), Юлиус Филипп, Франтишек Хлада (посмертно), Вера Цырынова и Йозеф Чижинский орденом Отечественной войны 2-й степени».

Мы стоим у парапета Райского сада Градчан. Внизу лежит Прага. В солнечной дымке ее крыши, островерхие башни соборов, сверкающая излучина Влтавы с перехлестнувшими ее мостами. Лопнули почки, и деревья уже в светло-зеленом тумане.

Над рекой носятся, кричат чайки…

— Пойдем в город, — говорит Любомир. — Я покажу место, где мы впервые с ним встретились. А потом мы заглянем к «Флеку» или к «Зеленой лисице»…


В. Томин КОРО В ЭФИРЕ…



В июне 1945 года, через несколько недель после капитуляции гитлеровской Германии, в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе, 8, в бывшем гестаповском застенке были обнаружены стихи. Их нашел в щели между досками пола в камере № 2 бывший заключенный коммунист Генрих Штарк.

Сирены вой в тумане,
И стук дождя в стекло,
Все призрачно в Германии,
А время — истекло.
Я под тюремной крышей,
Как в каменном мешке.
И жизни гул не слышен здесь,
От жизни вдалеке.
Но цепи мне не бремя,
Для духа нет преград,
И сквозь пространство, время вдаль
Мечты мои летят.
Здесь, на последней грани,
Провижу правду я.
И ясность понимания —
Тут счастье бытия.
А вечность вопрошает:
Так стоило ли? Взвесь!
И сердце отвечает: да!
Наш главный фронт был здесь.
Да, жизнь была прекрасна…
За горло смерть берет,
Но смерти не подвластно то,
Что нас вело вперед.
Мы заронили семя,
И пусть должны мы пасть —
Мы знаем: будет время — дух
Низвергнет силы власть.
Не убеждают правых
Топор, петля и кнут.
А вы, слепые судьи, —
Вы не всемирный суд!
Харро Шульце-Бойзен, ноябрь 1942 г.
Голос из прошлого. Последнее слово перед казнью, завещание смертника живым… Эти стихи были написаны отважным бойцом против фашизма.

Сейчас о жизни и подвиге этого человека созданы легенды. Имя обер-лейтенанта Харро Шульце-Бойзена обливают потоками грязи и клеветы так называемые «солидные» западногерманские журналы «Der Spiegel», «Die Stern» и самые дешевые неонацистские газетенки типа «National und Soldatenzeitung». Бывшие гитлеровские офицеры, в свое время занимавшие видные посты в военной контрразведке третьего рейха — Вальтер Шелленберг, Пауль Леверкюн, В. Флик и другие, написали даже «научные» труды, обвиняющие Харро Шульце-Бойзена и его товарищей в «сотрудничестве с врагом».

О жизни и героической судьбе Харро Шульце-Бойзена рассказывает этот документальный очерк.


…30 августа 1942 года в служебном кабинете обер- лейтенанта военно-воздушных сил Харро Шульце-Бойзена раздался телефонный звонок. Худощавый человек с нервным лицом поднял трубку. Его вызывал полковник Бокельберг, комендант штаб-квартиры министерства авиации.

Когда Харро Шульце-Бойзен явился к нему, его объявили арестованным и передали сотруднику гестапо комиссару Копкову.

Мать и близкие Харро на неоднократные запросы получали в министерстве авиации стереотипный ответ:

«Обер-лейтенант Харро Шульце-Бойзен находится в служебной командировке с секретной миссией и не может писать. Чувствует он себя хорошо и вернется самое позднее в конце сентября».

А в это время гестаповские палачи подвергали Харро таким пыткам и истязаниям, перед которыми бледнели ужасы дантова ада.

Отец Харро, капитан 2 ранга Шульце, находился в Голландии. 28 сентября 1942 года он получил телеграмму: «Позвони немедленно в Берлин в связи с плохими известиями о сыне…»

Так он узнал, что Харро и его жена Либертас почти месяц тому назад исчезли из дому и, вероятнее всего, арестованы гестапо.

Капитан Шульце немедленно выехал в Берлин.


Харро родился 2 сентября 1909 года в г. Киле, в семье профессионального военного. Революционные события 1918 года пробудили в душе мальчика стремление постигнуть окружавший его мир, разобраться в причинах потрясений.

Впечатлительная, эмоциональная душа жадно впитывает в себя знания. Харро учится в Дуйсбурге и Берлинском университете, выезжает в Швецию и Англию, где особенно интересуется социально-экономическими проблемами.

Необозримый мир науки и литературы раскрывает перед ним свои сокровища.

Летом 1932 года Харро стал сотрудником либерально-буржуазного политического еженедельника «Ди гегнер», выходившего в Берлине, и вскоре был назначен главным редактором.

Он много пишет, и его гуманистические взгляды быстро привлекают к нему внимание не только прогрессивной интеллигенции, но и реакционеров.

1 апреля 1933 года в квартиру X. Шульце-Бойзена ворвались штурмовики. Они учинили в ней погром, а хозяина увели с собой.

В одном из фашистских застенков Харро подвергли жестоким пыткам: на нем испробовали шпицрутены, свинцовые плетки и другие орудия средневекового арсенала нацистских изуверов.

Харро был измучен физически, но не сломлен духовно. Его ненависть к насилию, мракобесию и невежеству получила могучий толчок и дальнейшее развитие.

К счастью, в гестаповских застенках Харро пробыл недолго, лишь три месяца. Его мать предприняла энергичные меры, чтобы вырвать сына из рук нацистов. С помощью влиятельных друзей это удалось сделать.

Харро Шульце-Бойзен был освобожден с условием, что покинет Берлин и не будет принимать участия в политической деятельности. С тех пор из «эмоционального» противника нацизма он стал ярым и убежденным его врагом.

По настоянию отца Харро поступает в авиационное училище.

На берегу неприветливого Балтийского моря в небольшом портовом городе Варнемюнде он постигает еще один урок жизни. Порывистой, поэтической душе молодого человека, его гуманистическим идеалам противостоит жестокая и тупая казарменная муштра. Неужели долгие и страстные мечты юноши об истине и добре будут навсегда затянуты в казенный мундир?

О духовном кризисе, пережитом Харро в те трудные месяцы, рассказывают его письма, адресованные родным.

«Да, последние месяцы были чрезвычайно тяжелы, но я не хотел бы исключить их из моей жизни. Несмотря на все мучения, я продержался, это закалило меня, и я думаю, что придут времена, когда и такой закалки в любом отношении будет не хватать». (3.09.1933 г.)

«У меня, правда, неопределенное, но вполне осознанное чувство, что мы приближаемся к европейской катастрофе гигантского масштаба.

Все в целом для меня лично невыносимо тяжело, жить в среде, совершенно чуждой мне, с другим сознанием, чем у других. И это не изменится. Со всеми последствиями этого факта я вынужден буду считаться». (15.09.1933 г.)

На берлинском озере Ван-зее в 1935 году состоялось знакомство Харро с Либертас Викторией Хаас-Хейе, которая вскоре стала его женой. Ее влиятельные друзья и родные представили Харро имперскому министру авиации Герингу. Тому понравился молодой и умный офицер, знавший несколько иностранных языков. Через некоторое время Шульце-Бойзен получил назначение в отдел атташата министерства авиации.

И вот Харро Шульце-Бойзен снова в Берлине, дома, среди тех, кто разделяет его взгляды и надежды. Он возобновляет свои занятия в Берлинском университете. Встречается с друзьями, горячо спорит, обсуждая настоящее и будущее Германии.

Поездки во Францию, Италию, Швецию, Югославию еще более расширяют его кругозор. Он изучает еще один язык — русский.

Приближение войны ощущалось всюду. Абиссиния, Испания, Чехословакия, Польша, Югославия стали жертвами фашистской агрессии. «Эта война похоронит всю старую Европу со всей ее цивилизацией, — пишет молодой офицер. — Наша жизнь кажется мне незначительной…» (11.09.1939 г.)

Это письмо было написано Харро десять дней спустя после нападения гитлеровцев на Польшу, явившегося началом второй мировой войны.

В те же грозовые дни состоялось знакомство обер-лейтенанта Харро Шульце-Бойзена с писателем и драматургом коммунистом Адамом Кукгофом. Откровенный дружеский разговор двух антифашистов выявил полную общность взглядов на характер развязанной нацистами войны, на кровавый режим, установленный Гитлером и его кликой.

Это знакомство определило дальнейшую судьбу Харро. Вскоре Адам Кукгоф представил его своему другу Арвиду Харнаку, старшему правительственному советнику имперского министерства экономики.

Позднее мать Харро рассказывала: «…Он нашел себе самых лучших боевых товарищей среди коммунистов, так как наиболее активные, непримиримые и смелые бойцы Сопротивления были именно в их рядах…»

Доктор Арвид Харнак был выходцем из либерально-буржуазной семьи. Он родился 24 мая 1901 года в Дармштадте. Огромное влияние на формирование его материалистических взглядов оказали отец Отто Харнак, известный литературовед, и дядя Адольф Харнак, крупнейший немецкий ученый-теолог.

Свое университетское образование Арвид завершил диссертацией на тему «Марксистское рабочее движение в Соединенных Штатах», за которую был удостоен научной степени доктора философии. Два с половиной года он провел в США, изучая условия жизни американских рабочих. В Мэдисонском университете он познакомился с мисс Мильдред Фиш, доктором, философии, которая стала его женой и товарищем по борьбе.

С целью знакомства с социалистическим плановым хозяйством Арвид Харнак зимой 1931/32 года вместе с профессором доктором Фридрихом Ленцем основал в Берлине научный кружок. В 1932 году вместе с группой немецких экономистов он посетил Советский Союз. Поездка по различным городам молодой Страны Советов укрепила в нем уверенность в том, что счастливое будущее немецкого народа будет обеспечено лишь тогда, когда капиталистические порядки в Германии будут уничтожены.

Наряду с другими произведениями классиков марксизма-ленинизма Арвид Харнак особенно много времени уделял ленинской книге «Государство и революция». Он стал убежденным коммунистом, и его взгляды влияли на всех, кто с ним соприкасался. Он дружески, с огромным терпением помогал своим товарищам разобраться в политических и социальных событиях в Германии, в характере войны, развязанной немецкими империалистами и правящей гитлеровской кликой.

Среди друзей и единомышленников доктора Арвида Харнака были самые разные люди: коммунисты Адам и Грета Кукгоф; профессор Вернер Краус; выдающийся ученый невропатолог доктор медицины Йон Риттмейстер; коммунисты художники Курт и Елизабет Шумахер; талантливый ученый-физик, инженер фирмы «Леве радио-гезельшафт» доктор Ганс Генрих Куммеров; референт имперского ведомства труда графиня Эрика фон Брокдорф; коммунист кинорежиссер и актер Вильгельм Шюрман-Хорстер; поэт и писатель Гюнтер Вайзенборн, сотрудник берлинского радио.

В работе антифашистской группы, созданной Арвидом Харнаком и Харро Шульце-Бойзеном, активно участвовали коммунисты журналисты Йон Грауденц, Вильгельм Гуддорф, Йон Зиг, Вальтер Гуземан, Мартин Вейзе; военные — лейтенант Вольфганг Хавеманн, сотрудник абвера обер-лейтенант Ганс Герберт Гольнов; студенты Берлинского университета Хорст Гейльман, комсомолка Урсула Гетше, католичка Ева-Мария Бух и многие другие…

По прибытии в Берлин капитан Шульце в тот же день встретился с женой, но никаких утешительных новостей не услышал. Он поехал в министерство авиации. Принявший его дежурный офицер тоже ничего не смог рассказать ему о сыне, но намекнул, что, наверное, об этом лучше всего узнать в гестапо. Шульце приехал на Тирпицуфер, в резиденцию абвера, к адмиралу Канарису. Представитель начальника военной контрразведки подтвердил, что его сын — Харро Шульце-Бойзен арестован гестапо по обвинению в государственной измене и что дело ведет оберштурмбанфюрер Панцингер.

Капитану Шульце удалось попасть на прием к Панцингеру. Низенький плотный человек вежливо выслушал его. Взвешивая каждое слово, сказал, что дело очень серьезное, безнадежное и трудно что-либо сделать… За заговорщиками давно следили. Почти все арестованные признались в преступлениях, совершенных против фюрера и рейха. Несмотря на тяжесть вины Харро, он постарается добиться разрешения о встрече с ним…

Вот что рассказывает об этом свидании, состоявшемся 30 сентября, капитан Шульце:

«…Комиссар по уголовным делам Конков, сотрудник Панцингера, проводил меня по длинным коридорам в комнату, казавшуюся нежилой. В одном углу стоял пустой письменный стол, вдоль длинной стены комнаты — софа, два простых кресла и небольшой стол. Здесь минуты две я был оставлен наедине.

Затем открылась боковая дверь и вошел Харро, сопровождаемый Конковым и другим чиновником. Он вошел тяжелым, медленным шагом, как будто отвык ходить, но, выпрямившись, обе руки держал так, что я вначале подумал, что он закован. Его лицо было пепельно-серым и страшно осунулось, глубокие тени залегли под глазами… На нем был штатский серый костюм и голубая рубашка. Я взял его за руку, подвел к одному из кресел у небольшого стола, сел сам на другой стул, который я придвинул вплотную к его креслу, и взял его руки в свои. Они так и покоились в моих руках во время всей беседы. И это пожатие было нашим молчаливым внутренним диалогом, который шел наряду с другим…

Оба чиновника садятся за письменный стол и наблюдают за нами; один, кажется, ведет протокол.

Я повернул свой стул так, чтобы они не могли видеть моего лица.

Я сказал Харро, что пришел для того, чтобы помочь ему, заступиться за него, и хочу выслушать его мнение, как это лучше всего сделать. Пусть он сообщит мне, почему он арестован. Одновременно я хотел передать ему привет от матери и его брата, которые также находились в Берлине, но которым не разрешили прийти.

Он отвечал мне спокойно и твердо, что ему невозможно и безнадежно теперь как-то помочь. Уже много лет он сознательно боролся против существующего государственного строя как только мог. Он делал это с полным сознанием опасности, которой подвергался, и теперь решил взять на себя всю ответственность.

Один из двух чиновников, до того молча присутствовавший при нашем разговоре, задал лишь вопрос, на который мне уже намекал Панцингер и который явно беспокоил гестапо.

Имелись якобы веские данные считать, что Харро до своего ареста через посредников переправил за границу совершенно секретные документы. До сих пор Харро отказывался давать какие-либо показания, и чиновник спросил, не намерен ли он теперь что-либо сказать по этому поводу.

Гестапо, видимо, считало, что Харро расчувствуется в эти прощальные часы и раскроет тщательно оберегаемую тайну.

Однако он твердо отказался сделать какие-либо признания о местонахождении документов. Без сомнения, он чувствовал, что гестапо со своей нечистой совестью страшно боится публикации подобных секретных документов и не скоро освободится от этого страха.

Конец моего разговора с ним был чисто личным.

Харро встал одновременно со мной, выпрямился и, стоя совсем близко около меня, гордо и твердо посмотрел мне в глаза. Я смог лишь сказать ему:

— Я всегда любил тебя!

Потом я подал ему обе руки, он пожал их. Я пошел к двери, но у порога обернулся и молча кивнул ему. Он стоял выпрямившись между двумя чиновниками. У нас обоих было чувство, что мы видимся в последний раз».


Йон Зиг шел по Франкфуртер-аллее и жадно разглядывал все, что попадалось ему на пути. Его глаза цепко обнимали широкий проспект, засаженный у обочины липами, витрины магазинов, зазывающие покупателей товарами и доступными ценами.

Шла война, но все в общем выглядело так же, как и раньше, в мирное время. Кроваво-красные стяги с черной паучьей свастикой напоминали о том, что в Германии по- прежнему господствуют нацисты. Зигу казалось, что берлинцам нет никакого дела до событий, которые совершаются на восточном фронте, и это раздражало его.

Лица пожилых рабочих и женщин, торопившихся в ближайшие булочные и молочные, были озабочены и хмуры, и Йон подумал, что среди них, наверное, найдутся такие, кто искренне обрадуется первому большому поражению нацистов…

Только два часа назад узнал он о крупном контрнаступлении советских войск, отбросивших фашистских захватчиков от Москвы. Вот оно, начало!

Еще будут новые, радостные известия о победах русских. Их общих победах! Еще будут впереди тяжелые дни, месяцы горьких отступлений и временных поражений, но все-таки придет тот светлый день, когда фашизм будет разбит и разгромлен.

На Штраусбергерплац Йон свернул к станции подземной городской дороги и спустился вниз.


Одинокий рыбак сидел у лодочного причала. Свинцово-серые волны Мюгель-зее тихо плескались у его ног, обутых в старые, видавшие виды сапоги.

Ставни на окнах и двери ближайшего ресторанчика и гостиницы для приезжих были еще закрыты. Было воскресенье, но хозяева, видно, понимали, что в хмурый декабрьский день рассчитывать на посетителей не приходится.

Йон медленно подошел к одинокому рыбаку и положил руку ему на плечо.

— Здравствуй, Отто.

Рыбак обернулся. Его суровое лицо смягчилось, когда он увидел пришельца.

— Здравствуй.

Рыбак привстал и вытащил из рюкзака еще один складной стульчик. Потом, придерживая рукой свою удочку, второе удилище протянул товарищу.

Оба молча уселись рядом. Разговор начал Йон. Он сообщил товарищу последние известия с восточного фронта.

Советские войска Калининского, Западного и Юго-Западного фронтов нанесли гитлеровцам серьезные удары, вынудив их оставить крупные населенные пункты, города… Началось наступление, которое будет началом разгрома.

После долгих месяцев ожиданий, когда безысходные, тоскливые мысли, казалось, навсегда отнимут надежду на будущее, их радость была вполне понятной… И хотя геббельсовские демагоги наверняка постараются замаскировать первое серьезное поражение вермахта, они оба были убеждены, что среди наиболее трезвых голов найдутся и такие, которые задумаются: «А что будет дальше?»

Йон Зиг был хорошо известен среди товарищей по партии как энергичный, умный журналист и организатор. В течение ряда лет он писал газетные статьи для «Роте Фане», а также для крупных буржуазных газет «Берлинер тагеблатт» и «Фоссише цейтунг».

Сразу после установления нацистского режима он просидел три месяца в тюрьме и, выйдя на свободу, продолжал журналистскую деятельность: писал нелегальные листовки, статьи.

Йон Зиг устроился работать на железную дорогу. Используя все возможные способы, он срывал график движения поездов и военных эшелонов, уходивших на фронт.

Художник и скульптор коммунист Отто Грабовски, рабочий печатник Герберт Грассе и железнодорожный служащий Йон Зиг осенью 1939 года положили начало подпольной организации нейкельнских коммунистов, впоследствии известной как группа «Иннере Фронт».

Йон Зиг был хорошо знаком со многими людьми, бывавшими у Харро Шульце-Бойзена, а также поддерживал тесный контакт с коммунистами — руководителями антифашистских ячеек на некоторых предприятиях Берлина.

Герберту Грассе были известны товарищи, работавшие в заводских ячейках, и некоторые писатели и артисты, собиравшиеся у коммуниста киноактера Вильгельма Шюрмана-Хорстера.

Отто Грабовски нашел старых друзей коммунистов из группы «Робби» (Роберта Урига).

Начались долгие трудовые будни. В садовый домик братьев Макса и Отто Грабовски, находившийся в Рудове, на Банхофштрассе, 117, был доставлен печатный станок.

Братья работали самоотверженно, не щадя себя. Одну половину домика занимала лавка красок, в другой жил Макс с женой. Днем в лавку заезжали клиенты, а ночью из цементированной ямы, у крыльца, извлекался станок и устанавливался в жилой половине домика. В подпольной типографии нейкельнских коммунистов печатались листовки, брошюры и бюллетень «Иннере Фронт», а также многие материалы и брошюры группы Шульце-Бойзена и Харнака.

Бюллетень «Иннере Фронт» печатался на плохой, дешевой бумаге. В каждом выпуске было от семи до четырнадцати страниц. Периодически выходили приложения к бюллетеню, печатавшиеся на немецком, французском, итальянском, чешском, польском и позже — русском языках. Эти приложения предназначались для немецких и иностранных рабочих, служащих полиции и солдат вермахта.

Бюллетень выходил нерегулярно, 1–2 раза в месяц, но тем не менее пользовался большим успехом, особенно среди рабочих берлинских предприятий.

Авторами большинства статей были коммунисты друзья Йона Зига: Вильгельм Гуддорф, Вальтер Гуземан, Мартин Вейзе и другие.

Так, например, в типографии братьев Грабовски была отпечатана брошюра Вильгельма Гуддорфа «Экономическая основа национал-социалистской Германии», в которой автор призывал патриотов Германии путем свержения господства финансово-капиталистической олигархии и слома ее фашистского государственного аппарата совершить решительный поворот в судьбах страны на благо народа. «Борьба будет еще более тяжелой, — писал он, — но никто не может уклониться от нее. Долг диктует каждому, в ком еще есть совесть, безоговорочно и всеми силами включиться в эту борьбу. Мы должны победить, и мы победим».

В одной из своих работ Йон Зиг разоблачал тщетные усилия гитлеровского правительства отвлечь немецкий народ от трудностей, которые с каждым днем все больше давали о себе знать повсюду. Его статья заканчивалась словами: «Конечная победа национал-социалистской Германии невозможна, нацистский режим должен быть уничтожен — это единственный путь для установления мира и спасения немецкой нации».

Йон Зиг был уверен, что с каждым днем будут увеличиваться их ряды, ряды армии незримого фронта. Ни удары гестапо, ни виселицы и тюрьмы не в силах помешать грядущей победе антифашистов, коммунистов, бойцов Сопротивления.

Йон рассказал Отто Грабовски о группе Шульце-Бойзена — Харнака. Ему известно, что в этой группе участвуют самые различные люди: писатели, артисты, студенты, военные. Среди них лишь немногие коммунисты, но их всех объединяет ненависть к национал-социализму, к преступной войне, развязанной Гитлером.

Йон Зиг, Вильгельм Гуддорф, Вальтер Гуземан и многие другие члены КПГ считали своим долгом расширять и укреплять подпольный антифашистский фронт.

— О контрнаступлении русских под Москвой нужно написать в наш бюллетень. Выпустить отдельную листовку, — предложил Йон. — Рабочие в первую очередь должны знать правду о событиях под Москвой.

Отто Грабовски с сожалением взглянул в свое ведерко и усмехнулся: за один час не вытащил ни одного окунька. Медленно он стал сматывать удочку.

— Верно, Йон, — проговорил он. — Мы выпустим листовку. Пусть только товарищи напишут ее. Восковку достанет Герберт Грассе.

Нейкельнские коммунисты поддерживали постоянный контакт с рабочими берлинских заводов «АЕГ», концерна Симменс, предприятий «БЕВАГ», «Шелл-ойль», «Хассе унд Вреде», «Дейче Верке», «Аскания», «Лоренц», мастерских железной дороги и городской электрички.

Йон был уверен, что придет час и рабочие скажут свое слово. А сейчас коммунисты должны еще больше работать. Листовка не только информация и призыв к борьбе. Листовка — визитная карточка антифашиста, сигнал о существовании коллектива, организации борцов. Рабочие должны не только помнить, но и видеть, что Коммунистическая партия Германии жива и она борется.

Свинцово-серые волны Мюгель-зее лениво бились у причала. Казалось, что они заговорщицки шептали: «Мы все знаем, мы все знаем…»


У руководителей группы Арвида Харнака и Харро Шульце-Бойзена было твердое решение: вести активную борьбу против гитлеровского режима. Но они понимали: силы немецких антифашистов распылены. Многие в тюрьмах и концлагерях, другие эмигрировали, а те, что остались в Германии, на свободе, ежечасно рискуют быть схваченными. Налаженная гестапо всеобъемлющая система доносов, духовное растление, полицейский аппарат и всеобщий страх ставили антифашистов в невыносимые условия. Нельзя забывать, что организация создавалась в период шумных побед гитлеровцев в Европе, в дни, когда Геббельс кричал о новых победах вермахта на Востоке… Однако Харнак и Шульце-Бойзен понимали: нельзя сидеть сложа руки, надо действовать. Надо жить и работать во имя будущего, которое трудно было представить себе светлым в той кромешной тьме.

Группа Шульце-Бойзена — Харнака, объединившая коммунистов и антифашистов из буржуазных кругов и немецкой интеллигенции, стала одной из самых значительных подпольных организаций Сопротивления в Германии в первый период войны. Ее руководители считали главной задачей создание широкого антифашистского фронта, опирающегося на рабочий класс и охватывающего широкие слои населения. С этой целью они участвовали в выпуске нелегальных листовок и других печатных материалов, которые в первую очередь распространялись в Берлине среди служащих, студентов, рабочих, а также солдат германской армии.

Учитывая силу и мощь безжалостной нацистской машины, а также временные военные успехи гитлеровцев на фронте, Харро Шульце-Бойзен и Арвид Харнак считали, что данная конкретная ситуация пока не способствует развитию массового антифашистского движения Сопротивления. Руководители группы пришли к выводу, что в настоящих условиях, только опираясь на внешние силы, можно сломить гитлеризм и добиться успеха.

Они понимали, что единственной реальной силой, способной противостоять натиску фашистских полчищ, является Советский Союз и только Красная Армия сможет разгромить германскую военную машину и гитлеровский рейх.

Харро Шульце-Бойзен и Арвид Харнак, а также их друзья знали немало ценных сведений. Арвид Харнак был видным чиновником имперского министерства экономики, он имел доступ ко многим документам, показывающим военную подготовку и планы фашистской Германии. Харро Шульце-Бойзен, служивший в министерстве авиации, был вхож в военные круги. Жена писателя Адама Кукгофа работала переводчицей в расово-политическом ведомстве национал-социалистской партии. Другие члены организации имели доступ во многие важные учреждения гитлеровской Германии.

Антифашисты решили установить связь с советским военным командованием. Решиться на это было нелегко. Нужно было перебороть себя, сбросить националистические шоры, отрешиться от многих традиционных понятий во имя высокой идеи и далекой, но благородной цели — возрождения новой, демократической Германии. И они нашли в себе мужество сделать выбор в пользу грядущей демократической, рабоче-крестьянской Германии!


Ганс Коппи взглянул на часы. Оставалось еще несколько минут до начала очередной передачи.

Его руки привычно настроили аппарат. В наушниках зашумели помехи.

Листок с рядами цифр был перед глазами, на столике.

Ганс уверенно отстучал ключом вызов-пароль. Глазок индикаторной лампы замигал. Радист явно торопился. Передать телеграммы нужно за очень короткое время: в его распоряжении были две-три минуты, не больше.

Их давно уже выслеживали гестаповские ищейки и агенты абвера. Неделю назад палатки «Рейхспочты» — специального подразделения с пеленгационными установками — почти вплотную подошли к их дому, и только счастливая случайность спасла его от провала. Проходивший мимо Йон Грауденц заметил пеленгаторы и немедленно прибежал, чтобы предупредить Ганса Коппи. Ему пришлось прекратить радиопередачи из своей квартиры и искать другое место…

…Точка — тире, точка — тире… Рука быстро отбивала текст сообщений, зашифрованных в колонки непонятных простому глазу цифр. За рядами загадочных чисел стоял огромный труд его друзей — антифашистов. Недели, месяцы безмерного риска, кропотливого анализа самых разнообразных данных, собранных отовсюду, из различных учреждений и ведомств. Нет, их подвиг не будет напрасным. Их сообщения помогут разгрому нацистского режима. Он не сомневался в этом.

Радиосигналы неслись через шелестящий, населенный тысячами звуков эфир… в далекую Москву.

…Тире — точка, тире — точка…

Пройдет несколько часов, а может быть, и меньше — и расшифрованные цифры лягут на стол человека, которого они знают только под загадочным именем «Директор»…

«Коро — Директору.

Источник — Мориц.

План II вступил в силу три недели назад. Возможен выход на линию Архангельск — Москва — Астрахань до конца ноября. Все снабжение отныне ориентируется на этот план».

«Коро — Директору.

Источник — Густав.

Потери немецких танков на восточном фронте равны на сегодняшний день в количественном отношении боевой технике 11 дивизий».

Передача окончена. Ганс выключил аппарат, сложил его в небольшую сумку-чехол и снял очки.

Глаза побаливали. Последние ночи спать пришлось немного. Вместе со своим товарищем Куртом Шульце, тоже радистом, они ремонтировали другой передатчик, вышедший из строя.

Запасные части удалось изготовить сравнительно легко в цехе фирмы «Леве Радио-гезельшафт», где Ганс работал техником, но пришлось повозиться с дефицитными лампами… Надо было найти такие, чтобы подошли к их аппарату.

Ганс Коппи не был новичком в подполье. С юных лет участвовал он в революционной борьбе. 16-летним пареньком, еще в 1932 году, был арестован и осужден «задеятельность в пользу Коммунистической партии Германии». Но тюрьма не «исправила» его, он снова продолжал борьбу…

…Тире — точка, точка — тире…

Важные данные, собранные его товарищами, дадут возможность советскому военному командованию правильно разгадать замыслы врага, нанести ему сокрушающие удары.

И то, что он, немецкий рабочий-коммунист, делает сегодня, сейчас и будет делать завтра, послезавтра, до конца, — это и есть пролетарский интернационализм на деле.

На Востоке, в жестоких сражениях с гитлеровскими полчищами, решается не только судьба Советского Союза, но и судьба всей Европы, идет борьба за будущее новой Германии, где хозяевами будут немецкие рабочие и крестьяне. И они, антифашисты, здесь тоже внесут свой вклад в грядущую победу. Ганс уверен в этом.

Откуда только ему не приходилось за последние месяцы вести радиопередачи! С тех пор как они покинули свой дом, Ганс Коппи вел передачи из разных уголков Берлина, из квартиры графини Эрики фон Брокдорф, из рентгеновского кабинета известного врача, из дачного домика старого знакомого — торговца.

Сегодня, как почти всегда, Ганс вместе с Тильдой. Жена отдельно от него приехала сюда электричкой, к берегу Ван-зее, и в своей объемистой хозяйственной сумке привезла передатчик, который он установил в небольшом, тесном помещении рубки их яхты.

Кто в этот воскресный день обратит внимание на старую, видавшую виды парусную лодку? Сейчас здесь, на Ван-зее, много таких. Берлинцы любят отдыхать на озерах.

«Коро» вызывает «Директора». Только Ганс Коппи и еще несколько человек знают, что под кличкой Коро скрывается Харро Шульце-Бойзен, руководитель антифашистской группы.

В эфир уходят сигналы. Бесчисленные ряды точек — тире будут приняты, расшифрованы, чтобы дать важные сведения далеким советским друзьям. Они бегут через эфир, наполненный музыкой, хвастливыми лозунгами нацистского фюрера, сквозь вспышки электрических разрядов и ударные волны разрывов бомб, туда, откуда разносится по миру уверенный голос русского диктора, читающего лаконичные сводки Совинформбюро.

За последнее время с помощью своих единомышленников Харро Шульце-Бойзену удалось собрать важнейшие сведения о планах верховного командования германской армии, данные о производительности немецкой самолетостроительной промышленности и заводах синтетического горючего. Антифашисты передали в Москву сведения о бомбардировочной авиации, перебрасываемой с острова Крит на восточный фронт, тактико-технические данные о новом самолете «Мессершмитт», сообщили о планах германского командования, касающихся весеннего наступления на Северный Кавказ.

Они передавали данные о местах и времени высадки десантно-диверсионных групп в советском тылу, о расположении немецких аэродромов и баз снабжения; сообщали о намечаемых нападениях на морские конвои, шедшие из Англии в Мурманск; информировали о внешнеполитических акциях германского министерства иностранных дел, о появлении трений между высшими военными кругами и национал-социалистским руководством. Им удалось узнать о сверхсекретном объекте в Пейнемюнде, где под руководством Вернера фон Брауна создавалось «оружие возмездия» — ракеты Фау, о разработке новых видов оружия и боевой техники…


После долгих поисков гитлеровцы напали на след организации, передававшей по радио важнейшие данные врагу. Им удалось узнать, кто скрывался под именем Коро. До этого гестапо не имело права доступа в министерство авиации, контроль за его сотрудниками осуществляла военная контрразведка (абвер). Для ареста обер-лейтенанта Харро Шульце-Бойзена гестапо получило разрешение Гитлера, который подписал специальный указ.

Через несколько дней была арестована жена Харро Шульце-Бойзена — Либертас.

7 сентября на одном из курортов гестаповцы арестовали Арвида Харнака и его жену Мильдред.

12 сентября — Йона Зига, Адама Кукгофа, Йона Грауденца, Ганса и Гильду Копни, Хорста Гейльмана и многих других, в том числе коммунистов — авторов подпольных изданий «Роте Фане», «Иннере Фронт»: Вильгельма Гуддорфа, Вальтера Гуземана, Мартина Вейзе.

В течение нескольких месяцев гестаповцы схватили свыше шестисот человек в Берлине, Гамбурге, Рурской области, в Голландии, Бельгии и Франции.

Начальник VI (иностранного) отдела главного управления имперской безопасности группенфюрер СC Вальтер Шелленберг писал впоследствии: «В итоге сотни людей оказались втянутыми в этот водоворот и попали за тюремную решетку. Некоторые из них, возможно, были только сочувствующими, но во время войны мы придерживались жестокого принципа: „пойманы вместе — повешены вместе“.

Чтобы вырвать нужные им признания у арестованных, гестаповцы избивали их, зажимали в тиски пальцы рук и ног, подвешивали вниз головой, подвергали облучению ультрафиолетовыми лучами.

Один из активных членов организации, руководитель нейкельнской группы „Иннере Фронт“ Йон Зиг после пятидневных непрерывных пыток покончил с собой в тюремной камере.

В результате жестоких истязаний 55 человек кончили жизнь самоубийством.

Большинство арестованных держались стойко. Харро Шульце-Бойзен подвергся зверским пыткам, от которых в течение многих дней не мог передвигаться, но ничто не могло заставить его говорить. Его мужество и выдержка приводили в удивление даже гестаповских палачей. Один из них признался его жене Либертас:

— Мы убедились, что у вашего мужа крепкие нервы.

Следствием руководил начальник отдела IV-a главного управления имперской безопасности оберштурмбанфюрер СС Панцингер и его ближайший помощник комиссар полиции Копков. О ходе следствия постоянно информировали Гиммлера.

По свидетельству Фалька Харнака, брата Арвида, рейхсмаршал Герман Геринг получил разрешение у Гитлера на то, чтобы этот процесс не был передан в руки народного суда, а проводился имперским военным судом, где его специальный советник полковник д-р Редер, отправивший на смерть сотни антифашистов, выполнял свое черное дело. Гитлер отдал распоряжение о том, чтобы его все время держали в курсе расследования, он оговорил за собой право на утверждение приговора как верховный судья и главнокомандующий.

Один из арестованных — Гейнц Шеель позже рассказывал: „Никому из нас не было предъявлено обвинение. Некоторым было официально объявлено, когда начнется процесс…

Это произошло около полуночи. В камеру к Курту Шумахеру, лежавшему скованным на койке, в сопровождении дежурного чиновника тюрьмы вошел человек в штатском и сказал:

— Не вставайте! Вы Курт Шумахер? Завтра вы предстанете перед вторым сенатом имперского военного суда. Вы обвиняетесь в следующем… — Дальше следовало перечисление параграфов обвинения. — Вы поняли?

Все продолжалось не более минуты. Этот фарс повторился и в камерах Грауденца, Гейльмана, Гольнова и Гертса, Шульце-Бойзена и Харнака. В ходе процесса такое предварительное уведомление было окончательно отменено“.

К началу декабря 1942 года следствие было закончено; материалы следствия составили тридцать томов.

Когда Гитлеру доложили результаты расследования, то, по свидетельству Вальтера Шелленберга, „фюрер был так подавлен докладом, что в этот день вообще не хотел ни с кем разговаривать и отослал Канариса и меня, даже не выслушав нашего дополнительного отчета о работе“.

Ранним утром 15 декабря 1942 года первые тринадцать обвиняемых были доставлены в Шарлоттенбург, в помещение имперского военного суда. Все они были в наручниках. Их сопровождали солдаты, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, так как гестаповцы опасались, что арестованных попытаются освободить.

Процесс проходил за закрытыми дверями, в атмосфере строгой секретности. Только высшие представители министерств, руководства национал-социалистской партии, тайной полиции и генерального штаба могли принимать участие в этом судебном фарсе в качестве зрителей.

Один из гестаповских комиссаров признался: „Мы вообще не можем пойти на опубликование этого материала…“ Обвиняемых нельзя было выдать за „порочных субъектов“. Большинство из них служили в вермахте или занимали важные посты. Вследствие распоряжения сохранять все в тайне обвинительная часть приговора была отпечатана лишь в трех экземплярах. Только четверо специально приведенных к присяге адвокатов были допущены к защите.

Харро знал: наступил тот час, к которому он готовился так долго. Час тяжких испытаний… Его мысли были далеко от всего земного, хотя он знал, что должен думать о предстоящем последнем поединке.

…В декабре 1941 года, навестив свою тетку Эльзу Бойзен, Харро увидел у нее книгу с рассказами Максима Горького. Это был его любимый писатель. И видимо, размышляя о выбранном им пути, Харро написал на одной из страниц несколько строчек:

Часы
Тик-так, тик-так… Человеческая жизнь до смешного коротка.

…С тех нор как люди существуют на этой земле, они умирают. У меня было достаточно времени, чтобы свыкнуться с этим. Сознание того, что твой долг выполнен, может спасти человека от страха перед смертью. Честно и мужественно прожитая жизнь — залог спокойной смерти.

Да здравствует Человек, господин над своими желаниями и сердце которого охватывает всю боль мира…

Ничего не останется от человека на земле, кроме его поступков. Вечно живут смелые духом, мужественные люди, служащие свободе, справедливости и прекрасному. Они освещают жизнь таким могучим, ярким светом, что прозревают незрячие.

Не щадить себя — наиболее прекрасная и благородная мудрость на земле…»

Нет, он никогда не щадил себя!


Свою речь на суде Харро Шульце-Бойзен начал с разоблачения гестаповских палачей, подвергших заключенных в период следствия жестоким пыткам. Но он не сумел сказать все, что хотел, председатель суда лишил его слова.

Закованные в кандалы, на скамье сидели обвиняемые. Небольшая группа, самые первые…

Обер-лейтенант Харро Шульце-Бойзен и его жена Либертас, старший правительственный советник Арвид Харнак и его жена Мильдред, скульптор Курт Шумахер и его жена Елизавет, техник Ганс Коппи, студент Хорст Гейльман, рабочий Курт Шульце, коммерсант и журналист Йон Грауденц, обер-лейтенант Ганс Герберт Гольнов, секретарша Ильза Штёббе, графиня Эрика фон Брокдорф.

Их всех обвинили в измене родине, в деятельности против германского рейха в сотрудничестве с врагом…

Да, они были бойцами внутреннего, классового фронта, заявил в своей речи на суде Харнак. Но они не изменники. Они делали то, что велел им их человеческий долг, и готовы умереть за свои идеалы.

Пройдут годы. История всех рассудит, скажет свое последнее слово. На развалинах третьего рейха возникнет новая, очищенная от нацистской гряди Германия.

Потомки узнают имена тех, кто боролся, кто погиб в неравной борьбе, отдав свою жизнь во имя свободы.

Выступление Арвида Харнака было ярким; оно явилось серьезным обвинением гитлеровскому режиму. Он изложил мотивы, по которым участвовал в антифашистской борьбе, и заявил, что лишь проложенный его товарищами путь спасет Германию и немецкий народ от катастрофы. Речь Харнака произвела глубокое впечатление даже на многих, принадлежавших к высшей нацистской элите. Когда он закончил свое выступление, в зале длительное время царила тишина.

Судебный процесс продолжался четыре с половиной дня.

19 декабря 1942 года был зачитан приговор имперского военного суда:

«Оберрегирунгсрат д-р Харнак и обер-лейтенант Шульце-Бойзен сумели сплотить в Берлине круг лиц из различных слоев общества, которые не скрывали своей враждебности к государству.

Их отношения к национал-социалистскому государству было отрицательным. Некоторые из них продолжали оставаться фанатическими приверженцами коммунизма. Они проводили дискуссии, во время которых обсуждались марксистская и ленинская литература. Вначале это имело место в небольших кружках, к работе в которых они привлекали преимущественно молодежь. Они сочиняли статьи и сообщения, которые изучались в узком кругу, кроме того, ими составлялись и распространялись подстрекательские листки коммунистического содержания, в которых они обливали грязью национал-социалистское государство. С началом похода против России они значительно усилили свою деятельность. Своей пропагандой они пытались привлечь на свою сторону представителей искусства, полиции и вооруженных сил…

Когда весной 1942 года в Берлине была организована выставка „Советский рай“, Шульце-Бойзен провел контрпропаганду. На улицах Берлина, в витринах, на стенах домов и рекламных тумбах были расклеены сотни листовок с текстами, написанными им: „Постоянная выставка нацистского рая — война, голод, ложь, гестапо. Сколько это еще будет продолжаться?“».

Все тринадцать обвиняемых, кроме Мильдред Харнак и Эрики фон Брокдорф, приговоренных вначале к заключению в каторжной тюрьме, были осуждены на смерть.

В тот же день, 19 декабря, в ставку фюрера самолетом вылетел специальный курьер. Гитлер утвердил приговор и приказал казнить всех осужденных на виселице. В отношении М. Харнак и Э. Брокдорф он распорядился пересмотреть дело с целью вынесения им смертного приговора[101].

22 декабря, в 10 часов утра, в Берлин вернулся курьер, доставивший приговор, утвержденный Гитлером.

В эти часы в холодных камерах смертников берлинской тюрьмы Плётцензее были созданы потрясающие документы человеческого духа.

В своем последнем, прощальном письме Харро Шульце-Бойзен писал:

«Берлин, Плётцензее.

22 декабря 1942 года.

Любимые родители!

Ну вот и все. Через несколько часов я покину свою земную оболочку. Я совершенно спокоен и прошу вас держаться так же твердо и воспринять все мужественно. Во всем мире решаются столь важные дела, что одна угасающая человеческая жизнь значит не так уж много. Что было, что я сделал — о том я не хочу писать. Все, что я делал, я делал, повинуясь своему разуму, своему сердцу и убеждениям. В этом плане вы, как мои родители, должны предположить лишь самое лучшее. Я прошу вас об этом.

Эта смерть по мне. Я как-то всегда предчувствовал ее. Это, так сказать, моя собственная смерть, как говорится у Рильке. Мне становится очень тяжело, когда я думаю о вас, моих дорогих. Либертас поблизости от меня и разделит мою судьбу в этот час. Я не только надеюсь, но и уверен, что время смягчит ваше горе. Я был лишь провозвестником в своих частично еще неясных мыслях и стремлениях. Верьте со мной в справедливое время, которое все разрешит.

Я до конца буду помнить последний взгляд отца. Я думаю о рождественских мечтах моей дорогой маленькой мамы. Потребовались испытания последних месяцев, чтобы сблизиться с вами. Я вновь нашел дорогу домой после стольких бурь и натисков, после столь чуждых и непонятных вам дорог.

Я вспоминаю многое, обеспеченную и красивую жизнь, которой я во многом обязан вам, и многое, за что я не отблагодарил вас. Если бы вы были здесь (незримо вы присутствуете рядом), вы бы увидели, как я с улыбкой гляжу смерти в лицо. Я уже давно ее одолел. В Европе теперь стало обычным производить духовный посев кровью. Возможно, что мы были лишь парой чудаков, но незадолго до финала можно позволить себе немножко совсем личных иллюзий.

А теперь я протягиваю вам всем руку и проливаю одну (единственную) слезу как знак и залог моей любви.

Ваш Харро».


22 декабря 1942 года, в 20 часов, в берлинской тюрьме Плётцензее были казнены Харро Шульце-Бойзен и его жена Либертас, Арвид Харнак, Курт Шумахер и его жена Елизабет, Курт Шульце, Ильза Штёббе, Рудольф фон Шелия, Ганс Коппи, Йон Грауденц, Хорст Гейльман — три женщины и восемь мужчин.

«Я ни в чем не раскаиваюсь. Я умираю как убежденный коммунист», — были последние слова Арвида Харнака.


Последний раз фрау Шульце-Бойзен видела сына в мае 1942 года, в г. Фрайбурге, куда он приехал навестить брата, лежавшего в госпитале. Вся семья была в сборе, за исключением отца, находившегося в Голландии.

Мать навсегда запомнила слова Харро:

— Гитлер может убить сотни, но не тысячи…

И когда она со страхом спросила его, относит ли он себя к этим сотням, то сын со свойственной ему прямотой ответил:

— А почему бы и нет?

Мать чувствовала, что за его словами тогда скрывалось многое… Она не смела его спрашивать ни о чем и только, предупреждая об опасности, которая, она была уверена, грозила ему, сказала:

— Тогда, в тридцать третьем году, нам удалось спасти тебя, но если это теперь опять случится, будет поздно…

Все это снова вспомнила мать Харро Щульце-Бойзена, когда 26 декабря 1942 года приехала в Берлин, чтобы повидаться со своей сестрой Эльзой, только что освобожденной из тюрьмы. Несколько месяцев провела Эльза Бойзен в одиночной камере по подозрению в деятельности группы Харро Шульце-Бойзена. Гестапо не удалось ничего доказать, и ее вынуждены были отпустить.

Встреча двух женщин была грустной. О трагическом конце Харро и его товарищей они еще ничего не знали…

Фрау Шульце-Бойзен пошла на Принц-Альбрехтштрассе, 8, чтобы передать сыну продовольственную посылку. Один из чиновников имперского управления безопасности, принявший ее, сказал, что Харро здесь нет, и посоветовал обратиться к полковнику Редеру, советнику верховного военного суда министерства авиации.

В сопровождении своего племянника, доктора Тённиес, проживавшего в Берлине, мать Харро отправилась по указанному адресу. Вот что впоследствии она рассказала:

«…Я очень скромна изложила ему свою просьбу, на что Редер ответил мне:

— Я должен сообщить вам, что в отношении вашего сына и его жены вынесен смертный приговор и в соответствии со специальным приказом фюрера от 22 декабря он приведен в исполнение. В связи с особо тяжким характером преступления фюрер заменил расстрел повешением.

Я вскочила и крикнула:

— Это не правда, вы не должны были этого делать…

Редер сказал:

— Вы так возбуждены, что я не считаю нужным разговаривать больше с вами…

После нескольких минут молчания я сказала:

— В гестапо заверили меня, что не будут приводить приговор в исполнение до конца следующего года. Как же можно было нарушать слово?

Редер ответил мне:

— На этом процессе так много лгали, что одной ложью больше, одной ложью меньше — это не так уж страшно…

Я попросила Редера о выдаче тел Харро и его жены, но он отказался сделать это. Мы не могли также получить что-либо из вещей на память о Харро.

— Его имя должно быть вычеркнуто из памяти людей на все времена. Это дополнительное наказание, — говорил Редер.

Всячески понося и оскорбляя его имя, он пытался исказить тот образ Харро, который мы носили в сердце. Когда я попыталась энергично возразить против таких заявлений, Редер угрожающе воскликнул:

— Я обращаю ваше внимание на то, что вы находитесь перед одним из высших чинов имперского военного суда и будете полностью нести ответственность за нанесенные оскорбления.

Когда мой. племянник пытался выступить в роли посредника, Редер очень грубо обрушился и на него, повторив, что его слова никто не может подвергнуть сомнению.

Затем я спросила, есть ли последнее письмо от Харро. Редер ничего не ответил на мой вопрос, но другой присутствовавший при этом чиновник, видимо проявлявший к нам какое-то сочувствие, молча протянул мне запечатанный конверт, в котором, как оказалось позже, был последний привет Харро. Затем Редер заставил меня и моего племянника подписать заявление, обязывающее нас хранить абсолютное молчание о смерти наших детей и всех этих делах. Нас предупредили, что в противном случае мы будем сурово наказаны.

А когда я сказала, что смерть осужденных не удастся долго скрывать, и спросила, что мне отвечать тем, кто меня спросит о Харро, Редер ответил:

— Скажите, что ваш сын умер для вас…»


В августе 1946 года Грета Кукгоф, жена казненного писателя-коммуниста, писала родителям Харро Шульце-Бойзена:

«…Я видела последний раз Харро в подвале на Принц- Альбрехтштрассе, очень бледного, прямого, напряженного как струна, с тем выражением во взоре, которое свойственно людям, уже пережившим свою личную смерть, неминуемо стоящую за их плечами…

…Для него годы нацистского господства не были годами ожидания, а были наполнены борьбой за светлое будущее…»

Далее Грета Кукгоф рассказывала, что обвиняемые держались мужественно и Харро Шульце-Бойзен и Арвид Харнак даже на процессе и в тюрьме были теми, вокруг которых группировались антифашисты, осужденные на смерть.

Господин Редер ошибся. Имя Харро Шульце-Бойзена и его товарищей, павших в борьбе против фашизма, не удалось вычеркнуть из памяти немецкого народа. Подвиг отважных и стойких борцов будет жить вечно!

Нацистский судья Редер, который несет главную ответственность за казнь членов организации Шульце-Бойзена — Харнака, в одной из книг, опубликованной в Западной Германии, опять поносит Харро Шульце-Бойзена как изменника родины. Убийца Редер, виновный в преступлениях против человечества, избежал суда и живет в Федеративной Республике Германии как почетный буржуа, получая высокую пенсию.

Военные преступники, недобитые нацисты и неонацисты называют изменниками родины людей, которые в подлинном смысле слова были истинными немецкими патриотами. История со всей очевидностью доказала, что поддержка героической борьбы Красной Армии немецкими антифашистами находилась в полнейшем соответствии с интересами немецкой нации.

В тяжкий и трудный для мира час они выбрали верный путь и мужественно прошли его до конца. Именно поэтому действия этих антифашистов, относящиеся к выдающимся эпизодам немецкого Сопротивления, достойны того, чтобы о них было рассказано более подробно, чем это имело место до сих пор.


В. Петров В. Миронов ЗА ЧАС ДО АРЕСТА



1
Они шли по вечернему городу. По пустынной улице, ведущей прямо к вокзалу. Подошвы скрипели на покрытых изморозью булыжниках. Черные дома и черные деревья смыкались над головами. Изредка, навстречу им или обгоняя, проходили патрули.

Милка быстро определила — «хвоста» нет. Еще не выследили? Или уже ждут на вокзале? А может быть, за тем углом?.. Не надо распускаться. Сейчас ей нужно быть спокойной больше, чем когда-либо раньше.

Уголками глаз она взглянула на мужа. Гино неторопливо шагал рядом, поддерживая ее под локоть. В другой руке у него был маленький чемоданчик.

Они шли и молчали. Они и вообще-то были малоразговорчивы. А за эти годы научились понимать друг друга, часами ведя молчаливые диалоги. Если она сомневалась, смотрела ему прямо в глаза. В них читала одобрение или укор. Сейчас Милка думала: плохо, что не нашли пистолета, который куда-то упрятал Михаил. Перерыли весь дом, но не нашли. И теперь Гино безоружен. Здесь, на улице, или на станции, или в поезде его смогут взять голыми руками.

Милка думала: он мужественный человек, ее Гино. Уж она-то знает, сколько душевной борьбы потребовало от него это решение. Удивительно: то, что другим могло бы показаться трусостью, на самом деле — и для него, и для нее — проявление настоящего мужества. Ему было бы во сто раз легче поменяться местами с ней. Но за свою работу он отвечает перед партией и Красной Армией. Для него она превыше всего, и только этим он может соизмерять свои поступки и решения.

Они приближаются к вокзалу. Гино останавливается:

— Ты поедешь со мной.

«Не выдержал». Она поворачивается к нему, смотрит ему в глаза:

— Ты поедешь один.

Он прижимает ее к себе:

— Я не могу тебя оставить.

Она не отстраняется. Шепчет ему:

— Мы же решили.

Они решили: утром Милка предупредит жену Михаила о провале и сразу же выедет следом. Они стоят, прижавшись друг к другу, и молчат. Ей незачем обманывать ни его, ни себя: может быть, ей действительно удастся разыскать Надю и благополучно уехать из Пловдива. Но надежды мало. Их группа в Варне арестована. С часу на час, с минуты на минуту гестаповцы могут оказаться здесь — если раньше еще не выследили (если кто-нибудь из варненских товарищей дрогнул на допросе). И тогда это последние их минуты вместе…

Когда она поняла, что укрыться вдвоем здесь, в Пловдиве, им негде, она решила: уедет Гино. У него сохранились связи в Софии с руководством ЦК, о которых знает только он. Гино — виртуоз радист и мастер по монтажу передатчиков. Он один знает резервный шифр для связи с Центром. Он нужнее. Поэтому прежде всего он и должен уйти от гестапо.

— Мы уедем вдвоем, — ответил он на ее доводы.

Милка спокойно и логично объяснила: пока не предупреждена жена Михаила, они уехать не могут. Они не имеют права терять ни минуты. Последний поезд в Софию в 21.00. Она задержится до утра. К тому же в квартире ничего не осталось, рацию и шифр они уничтожили.

А он должен уехать. Он уедет к ее матери. О том, что у нее в Софии живет мать, знают только он и она. Там он будет в полной безопасности. А Милка приедет следом.

Она умолчала о последнем аргументе, самом важном: если гестаповцы нагрянут, а их обоих не будет, они блокируют все поезда и дороги — и их непременно найдут. А если она останется, она примет удар на себя, попытается их обмануть, направить по ложным следам. И тогда он успеет скрыться.

Она не сказала об этом. Но Гино понял:

— Останусь я.

— Я сказала: не поеду. Не теряй времени.

Он знал: спорить с ней бесполезно. И она права.

И вот теперь они стоят на черной улице, прижавшись друг к другу. Дыхание паром обволакивает их лица на морозном воздухе. Они молчат и знают, что расстаются, может быть, навсегда. Стоит им разжать объятия и отойти друг от друга — и начнется для нее и для него что-то неизведанное и страшное.

Она сказала:

— Пора.

Они стоят в стороне, у столба, пока паровоз не дает гудок. Тогда Гино прыгает на ступеньку. Он и тут не отпускает ее руку, словно пытается удержать ее, сохранить все, что у них было. Поезд трогается.

— Завтра я жду тебя, Милка!

— Жди, Гино!..

Перрон пустеет.

Она идет домой.

Какое сегодня число? 21 февраля. 1943 год…

Милка смотрит на часы. Четверть десятого. Поезд прибудет в Софию в пять утра. Если за это время с ней ничего не произойдет, она сразу же уйдет из дома.

По может быть, они уже поджидают ее? Или ворвутся через час? Или на рассвете?..

2
Милка приближается к дому. Надо пройти улицу, потом свернуть за угол и по улице Бунтовнишка — до конца. Самый последний дом, за которым обрывается граница Пловдива и начинаются огороды, — их пристанище. Отсюда, с первого этажа, они в течение многих месяцев незримо были связаны с Москвой. И вот теперь связь оборвана: они сами несколько часов назад сожгли передатчик, а закопченные и покоробившиеся, но несгоревшие его детали закопали в подвале. Сожгли шифр. Они заставили себя вытравить из памяти все важное, что может интересовать врага. Сохранили и перепроверили только свои вымышленные биографии, подтвержденные фиктивными документами, с которыми они без малого три года назад высадились на болгарский берег. Три года работы во вражеском тылу. Три года, каждый день из которых был на особом учете и у них, и в Центре. Каждые сутки этих трех лет операторы, сменяя друг друга, ловили их позывные в Москве, и цепочки торопливых цифр превращались в полоски бумаг с текстами донесений. Милка знала: многие из этих донесений ложились на стол в самых высоких штабах Красной Армии. С учетом этих донесений военачальники определяли важные боевые операции на европейском театре военных действий. Ведь недаром Гино и она были солдатами немногочисленного и особого отряда — разведки.

«Все забыть! Все!»

Но сейчас, чем ближе к дому, словно надвигающемуся на нее, как мчащийся поезд, она вспоминает все особенно явственно.

Тревожно шелестят вдоль улицы замерзшие деревья. Промозглый ветер леденит щеки. Ноги скользят на покрытых пленкой льда булыжниках. Милка идет, не замедляя, но и не убыстряя шаг, а в памяти встают картины…


Позавчера, сойдя с поезда на Варненском вокзале и не встретив в условленном месте Зару, она пошла к ней домой. Может быть, это была ошибка. По законам конспирации, если товарищ не пришел на явку, нужно немедленно уходить прочь. Но нет самых строгих правил без исключений. Если бы она не пошла, она бы ничего не узнала. И Гино ни за что бы не согласился уехать в Софию.

Она так и не увидела подругу. От вокзала она проехала несколько остановок на автобусе. Но не до самой окраины, а сошла раньше. Решила: «Пойду, но буду осторожна». Медленно, не поворачивая головы, зашагала по противоположной стороне канала. Дом Зары на следующем углу, за грязным потоком. Краем глаза Милка наблюдала: вроде бы ничего не изменилось. Только почему-то никого нет во дворе. Поравнялась с домом. И вдруг на мгновение в окне — дочка Зары, Геневева. Махнула рукой: «Не подходи!» — и скрылась за стеклом. Милка повернула за угол, в противоположную сторону. Навстречу ей с тазом белья — соседка из дома напротив, пожилая Пенка Минчева. Когда поравнялись, шепнула:

— Зара арестована!

И дальше, за угол, к себе домой. Милка поняла: значит, Пенка увидела ее, нарочно выскочила, обежала кругом, чтобы предупредить.

«Та-ак… Надо собраться с мыслями. Который час? Половина девятого. Примерно в это время к Заре должен прийти и Михаил с донесением для Гино. Схватили и его? А если он еще не приходил? Надо немедленно предупредить».

Милка знает, в каком доме он останавливается, когда приезжает в Варну. Она без труда отыскала этот дом. Проход во двор через калитку. Только нажала на ручку, не успела отнять руку, как к ней подошел немолодой мужчина в штатском. Плохо одет, плохо выбрит. Пристальный взгляд колючих глаз.

— Кого ищете?

— Семейство Петровых. Но, кажется, перепутала дом.

Она повернулась и, не оглядываясь, пошла прочь, к центру города. Остановилась у зеркальной витрины ресторана. В ней, как в зеркале, появляется отражение того мужчины. Она пошла дальше. Еще несколько шагов. Совсем рядом толпа зевак и солдатни. Милка остановилась и, повернувшись к шпику, закричала:

— Ну чего вы пристаете к женщине?! Люди, он пристает ко мне!

Толпа обступила их. На шпика наседают солдаты, портовые хлыщи с тросточками. Он остолбенел. А Милка, воспользовавшись сумятицей, юркнула за угол. Потом забежала в кондитерскую, там устроилась в уголке так, чтобы была видна улица. Никого…

И вот она уже на вокзале. Выбрала купе, где расположилась женщина с ребенком. Села и сразу же взяла ребенка к себе на колени. По вокзалу, по вагонам прошли немцы в форме, полицейские в штатском. По физиономиям видно — кого-то высматривают. Милка отвернулась к окну, покачивает малыша.

Немного успокоилась, когда поезд тронулся. Всю ночь, на радость удивленной мамаше, возилась с ребенком.

В Софии пересадка. А мысли обгоняют бег поезда: что там, в Пловдиве? Как Гино?..

Прибежала в магазин. Он на запоре. Еще очень рано. Дворники подметают улицу. Милке нужно узнать, был ли вчера Гино в магазине. Не арестован ли? Она завела разговор:

— Вот, пришла пораньше, а мужа нет…

— Да, да, что-то он поздно закрывал вчера…

«Значит, вчера еще все было в порядке. Скорее домой!» Постучала. Гино открыл. Она — в комнату и прямо с порога выпалила:

— Зара арестована. С Михаилом не знаю что, но тоже, кажется, схвачен…

Затопили печь. Вспыхнули, скручиваясь в огненные жгуты, листки документов. Собрались. Взяли только самое необходимое.

— Придется уезжать из Пловдива, — решил Гино.

Они разобрали и сожгли в печке передатчик и последнее, что давало им возможность связаться с Центром, — книгу, служившую таблицей к шифру. Стали искать пистолет, который где-то в квартире припрятал Михаил, но так и не нашли. Гино в последний раз оглядел комнату. Обнял Милку:

— Ничего. Этого нужно было ожидать. Хорошо еще, что не неожиданно… Пошли.

Вот тогда-то она и сказала ему о своем решении, которое обдумала заранее: он уедет, а она останется. Ничего, еще все может быть хорошо, если за эти часы ничего не произойдет.

3
Дом, пустой и чуждый, стоит на углу, за низкой оградой. Кажется, никого нет… Милка отпирает входную дверь. Скрипят ступени. Она торопливо шарит по стене, ища выключатель. Зажигает свет. В коридоре. В первой комнате. Во второй. Никого.

Снова, теперь уже не спеша, еще раз проверяет, не осталось ли следов их работы. Передатчик, собранный ими самими, хранился в печке. Она еще раз поворошила золу. Нет больше передатчика. И таблицы кода нет. Черный прах.

«Но куда же задевался пистолет? Последний раз его брал Михаил. Он его привез, спрятал. Куда?»

Вот, кажется, и все. Делать больше нечего. Только ждать. Ей, почему-то совсем не страшно в этом пустом, наполненном ожиданием доме. Она разбирает постель. Выключает свет, отдергивает штору затемнения. За окном — луна. Голубые квадраты ложатся на пол и стену. Ветер колышет голые ветви, и по полу и стене беззвучно скользят тени. Милка ложится, сжимается калачиком, закутывается по самую шею. Спать она не будет. Она будет лежать и ждать. Ждать утра или того мгновения, когда они придут.


В темноте, просветленной лунными бликами, мысли приобретают рельефность и нижутся неторопливо и спокойно. И теперь ей почему-то вспоминается то время, когда она была еще не Милкой Петровой Владимировой — женой Гино и советской разведчицей, а была Свободой Анчевой, девчонкой-гимназисткой в Софии. Почему отец дал ей такое имя — Свобода? Он был народным учителем, ее добрый отец Михаил Костов Анчев. Потом заместителем редактора прогрессивной газеты «АБВ». Он был коммунистом. Однажды ночью — это случилось весной 1925 года, ту ночь она запомнила на всю жизнь — в двери дома гулко постучали. Отец открыл. Ворвались полицейские. Перевернули и распотрошили все, а отца увели. Больше они его не видели. Уже позже узнали: его живым сожгли в огромной печи в подвале дирекции софийской полиции. Так болгарские фашиствующие правители расправлялись с коммунистами.

Семья осталась без всяких средств к существованию. Они пошли бы по миру или умерли с голоду, если бы время от времени не приходили в их дом разные люди и не оставляли в пухлых конвертах деньги — бумажки и монетки.

Как-то вернувшись домой, Свобода увидела за столом пожилого человека. Грубое, сожженное солнцем морщинистое лицо, грубые руки. Потертый воротник рубахи.

— Сядь, дочка… Вот познакомься. Это один из товарищей отца по партии, — сказала мать. — Они хотят отправить тебя в Советскую Россию…

У матери на глазах навернулись слезы. Мужчина положил ладонь на ее руку, стал объяснять Свободе:

— Международная организация помощи революционерам, МОПР называется, вместе с нашей партией решила отправить в Советский Союз детей коммунистов, которые пали в борьбе или работают в подполье… В Советском Союзе ты сможешь учиться. Станешь кем только возмечтаешь — хоть доктором, хоть инженером… И ты станешь такой же революционеркой, каким был Михаил, твой отец…

Мать провожала до трапа парохода. Стояли на причале и плакали навзрыд. Хоть и мала была Свобода, а понимала: разлука на долгие годы, если не навсегда…

Пароход плыл по Дунаю, вдоль берегов Югославии, Венгрии. В Вене ее встретили двое, молодые супруги. От них узнала: на поездах и пароходах приезжают болгарские дети. Самым младшим по пять-шесть лет. Заботу о них взяли на себя австрийские коммунисты. Ребята жили у них по домам. Свободе запомнились качели в парке Пратер, детская железная дорога, а самое главное — как повели ее в большой магазин и купили пальто и платья. Через месяц, когда собрались все, группа выехала в Германию, в детский дом МОПРа, открытый немецкими коммунистами в деревне Эльгерсбург в Тюрингии.

В апреле все вместе, в одном вагоне, они отправились из Германии в Советский Союз.

Была ночь, когда их вагон пересек пограничный рубеж. Вошли советские пограничники. В остроконечных шапках-буденовках с огромными звездами, розовощекие, веселые. Заговорили на непонятном, но чем-то родном языке. Ребятишки начали смеяться и кричать.

Почти никто, кроме самых маленьких, так и не заснул. Все прилипли к окнам и смотрели. И, еще не осознавая того, пытались вобрать в себя первые впечатления от страны, которая отныне и на многие годы становилась их родным домом. На Белорусском вокзале Москвы их встречали торжественно и шумно. Было много людей. Тут и болгарские коммунисты, работники Коминтерна. Всех повели в ресторан и перед каждым поставили по большой тарелке гречневой каши с молоком.

И началась их жизнь в Москве.

Тогда, девчонкой, она не могла понять значение многих слов, ставших потом для нее азбукой политграмоты. Теперь же, вспоминая, как бережные руки болгарских, австрийских и немецких коммунистов несли их через границы стран, одевали и согревали, она понимает конкретный смысл слов «солидарность» и «пролетарский интернационализм»…

А потом была Москва! Их распределили по разным детским домам. Свободу и еще двух девочек-болгарок привезли в Дом юношества имени Тимирязева. Трехэтажный, посреди зеленого парка, он был расположен во Всесвятском переулке. Уже при ней напротив, на той стороне Ленинградского шоссе, построили стадион «Динамо». В Доме юношества жили бывшие беспризорники — хулиганистые мальчишки и девчонки, потерявшие отцов и матерей в гражданскую войну, в голод, в тиф. Ребята не очень-то сентиментальные, быстрые на суд. Но Свободу и ее подруг детдомовцы приняли по-особому, оберегали и опекали от случайных переделок.

— Ты это на кого с кулаками лезешь? Они же из Болгарии!

И неосмотрительному бузотеру доставалось вдвойне.

В детском доме в первый же год Свободу торжественно приняли в пионеры, а потом даже послали делегатом на 1-й Всесоюзный слет пионеров. От того слета ей запомнилось море красных галстуков, сверкающие огнями залы и золотые сабли в Оружейной палате Кремля, куда их водили на экскурсию. Позже в Доме юношества она вступила в комсомол. У нее была отличная память на цифры, и она на всю жизнь запомнила номер своего комсомольского билета, книжицы с силуэтом Ленина на желтой картонной обложке, — 1518644…

Детский же дом, когда пришел срок, направил ее ученицей токаря на завод со смешным названием «Самоточка». Но завод был серьезным — выпускал шлифовальные станки.

Потом «Самоточка» послала Свободу на рабфак. Там ее приняли в Коммунистическую партию. Она завершила курс и поступила в станкостроительный институт: полюбила станки за время работы на заводе.

Связь с Болгарией была неразрывной. Девушка регулярно приходила в интерклуб, в болгарскую секцию.

Здесь ее даже избрали секретарем комсомольской организации. Она с тревогой следила за событиями, будоражившими родину, и отсюда, издалека, по-новому осмысливала историю Болгарии. Переписывалась с матерью. Очень редко. Письма шли кружными путями, через другие страны. Знала: мать мыкается в бедности. Работала уборщицей в аптеке, стала ночной санитаркой в больнице. Да и эту работу нашла лишь благодаря помощи друзей отца. Мать радовалась успехам дочери, гордилась ею, а между строчек сквозила тоска: доведется ли увидеться когда-нибудь? Могла ли Свобода знать, что встреча с матерью состоится нежданно скоро?..

Как-то Свобода пришла к болгарам коммунистам, нелегально приехавшим из-за рубежа в Советский Союз. В тот вечер среди гостей был молчаливый человек. Ее внимание привлекло прежде всего именно это: молчаливость, и скромность, и большие задумчивые глаза. Их познакомили.

— Гино Стойнов, — представился он.

Они подружились. Свобода узнала, что он — член Варненского окружкома партии, заведующий военным отделом. А теперь по заданию ЦК Болгарской компартии приехал в Советский Союз. Временно работает на строительстве метрополитена. Он очень гордился званием метростроевца: «У нас такие замечательные товарищи! Московское метро будет самым красивым в мире!»

Прошло время, и они поняли: их чувство друг к другу — любовь. Решили: поженятся после того, как она окончит институт.

И вот блестяще защищена дипломная работа. Свобода Михайловна Анчева — инженер-станкостроитель.

Гино тоже рад. Они идут по летней вечерней Москве. Едут на пароходике по новому, недавно одетому в гранит каналу. Выходят на набережную. Никого нет, только крутые склоны, густо поросшие деревьями.

— Почему ты такой молчун, Гино?

Она ждет от него тех слов, которые он должен был сказать после того, как она защитит диплом.

— У нас будет очень серьезный разговор. — Он усаживает ее рядом с собой на траву. Отсюда, со склона, видно закатное небо и далеко — уже разливающаяся огнями Москва.

— Да? — Она улавливает в его голосе суровость и сама напрягается: «Таким тоном делать предложение?»

Гино повернул ее к себе, внимательно посмотрел ей в глаза. Потом заговорил, не сводя серьезного взгляда, как бы требуя откровенности. Но начал издалека: она, Свобода, знает, что гитлеровская Германия добивается присоединения Болгарии к антикоммунистическому пакту Рим — Берлин — Токио. Фашистские правители против воли болгарского народа готовы втянуть их родину в кровавую авантюру, которую агрессоры замышляют против Советского Союза, государства рабочих и крестьян…

«Зачем эта лекция? Я и без него все прекрасно знаю и понимаю. И при чем тут я, и он, и наша жизнь?..»

Но лицо Гино было по-прежнему суровым. Он продолжал:

— Любые усилия, направленные на срыв планов Гитлера и царя Бориса, на ослабление фашистов и их вооруженных сил, — благородное дело, и оно отвечает кровным интересам болгарского и советского народов. Наш с тобой долг, Свобода, как коммунистов…

— Конечно, — согласилась она, — мы должны участвовать в этой борьбе. Я понимаю это, но ты бы мог прочесть мне лекцию о международном положении и завтра. А сегодня…

Она отвернулась. Он снова взял ее за плечи:

— Да, сегодня. Сейчас я скажу тебе то, что ты или запомнишь на всю нашу жизнь, или должна забыть сию же минуту. Я не только коммунист-подпольщик. Я — разведчик Красной Армии.

Она переводит дыхание. Чувствует на плечах потяжелевшие руки Гино.

— Судьба народа Болгарии зависит от мощи Красной Армии. На эту работу меня рекомендовал Центральный Комитет нашей партии… — Он останавливается. Но не отпускает ее: — Это еще не все… Через некоторое время мне предстоит снова вернуться на родину. Ты знаешь обстановку. Там может случиться всякое… Подумай: согласна ты быть женой разведчика?

— Согласна.

— Не торопись. У тебя есть время, чтобы подумать.

— Мне не надо времени. Я согласна.

— Неторопись… Возможно, и тебе придется поехать вместе со мной. Это смертельный риск.

Она отворачивается. По небу полыхает заря. За рекой — огни Москвы. А для нее с этого часа начинается неожиданная и очень нужная жизнь. Кому нужная?

— Я очень хотела быть инженером… Но ты знаешь, что стало с моим отцом… Я — болгарка. И если нашему народу нужно, я согласна!

С того разговора на склоне горы весь уклад ее жизни резко переменился. Новые города. Уединенные квартиры. Строгие инструкторы… Заниматься приходилось много. Изучали радиотехнику. Заучивали на память принципиальные и монтажные схемы передатчиков, тренировались в сборке и налаживании радиоаппаратуры. Учились мастерству операторов, непрерывной двусторонней радиосвязи на дальние расстояния, шифровке текста. Свободе помогали техническая жилка, институтские знания. Иногда с грустью думала: «Понадобится ли когда-нибудь инженерный диплом, которого так добивалась?» Заставляла себя отгонять эти мысли. И действительно, они улетучивались, стоило представить себе: «Что бы сказал отец, узнав… И еще: в Софии мама, возможно, они скоро увидятся…»

Уже во время специальной учебы она распростилась со своим именем: из Свободы стала Милкой Петровой Владимировой, женой Петра Владимирова Мирчева. Гино сразу же освоился с новым своим именем и, даже разбуди его ночью, отзывался только на Петра. А она привыкала трудно, хотя новое имя ей понравилось…

И вот уже подготовка завершена. Задание: оборудовать в фашистской Болгарии радиостанцию и регулярно передавать сведения о подготовке к войне флота, войск и авиации. И особенно тщательно следить за характером и степенью проникновения в Болгарию гитлеровской Германии. Связь с Центром они должны открыть 15 февраля 1941 года. Радиообмен будет проходить в условленные числа дважды в месяц, а в случае войны — ежедневно.


Милка вглядывалась в далекую серую ленту, неровно бугрившуюся над морем. Болгария… Сердце сжималось. Вот она и возвращается на родину… Тайно уезжала, тайно возвращается. Двенадцать с половиной лет прошло с того дня, как мать провожала ее на пароход, державший путь в Вену. Тогда она плыла на пароходе впервые в жизни. Сейчас — второй раз. Она уезжала маленькой несмышленой девчонкой, а возвращается солдатом, коммунистом, членом того же боевого содружества, к которому принадлежал ее отец…

Берег родины!..

Под ногами похрустывает песок, ракушки. Цепляются пучки сухих водорослей. По тропинке они поднимаются на обрывистый берег.

За их спиной на десятки километров расстилалась равнинная Южная Добруджа, а дальше — города, порты и военно-воздушные базы. И с этого часа, с ночи 28 ноября 1940 года, начиналось выполнение их операции.

4
Время течет медленно. Луна за окном поднялась уже высоко, свет ее ушел из комнаты. Только голубым серебристым бруском мерцает подоконник. Зимняя ночь длинна. Но и эта ночь, полная тревоги и ожидания, должна же кончиться! Первый же луч за окном будет означать, что опасность миновала…

Она вспомнила, как беспомощно испугалась, в первый раз вдруг увидев полицейского. Разведчица, человек с высшим образованием, казалось бы, такая хладнокровная и сдержанная. В характеристиках, которые писали ей в разведшколах, с листа на лист переходили слова: «смелая», «настойчивая», «спокойная». А тут утром, после высадки на берег Южной Добруджи, на автобусной остановке, увидев подошедшего к ним полицейского, обмерла. Похолодела от нелепой мысли: «Узнает по глазам, кто мы такие!» Гино, уловив дрожь ее руки, тихо сказал:

— Спокойно!

Но она долго не могла отделаться от испуга. Впрочем, не только страх заставил сжаться ее сердце — образ полицейского, увиденного наяву, означал, что она вернулась в старый, казалось, уже вычеркнутый из ее жизни мир. Что ж, она добровольно решила вернуться…

Тогда страхи ее были напрасными: они благополучно добрались до города Добрич. Сняли небольшую квартиру.

Осматривались…

Каким бы опытным ни был разведчик, но один он немногое может сделать. Нужны связи, нужны помощники. Готовясь к операции, Гино заочно наметил себе в помощники Михаила. С Михаилом он познакомился еще в 1929 году, когда плавал кочегаром на пароходе «Бургас», на линии Варна — Стамбул. Уже в ту пору Гино был комсомольцем-активистом, создал среди матросов коммунистическую группу. На пароходе он познакомился с молоденьким белобрысым курсантом технического училища, проходившим стажировку, Михаилом, понравившимся ему ясной головой, восторженной революционностью. Знакомство их было недолгим: Гино пришлось бежать с «Бургаса», иначе предстать бы ему перед военным судом. Но и потом, бывая в Болгарии, он не упускал Михаила из поля зрения. Знал, что тот стал офицером технической службы военно-воздушных сил, быстро поднимался по служебной лестнице. Уже имеет чин капитана. Но взглядов своих не переменил.

Гино дал Милке адрес Михаила, описав его внешность.

— Спросишь только одно: хочет ли он встретиться со мной?

Михаил согласился без колебаний. Старые друзья встретились, обо всем договорились. Михаил служил на пловдивском военном аэродроме «Граф Игнатиев», имел много знакомых среди офицерского корпуса. Чувствовал приближение войны, ненавидел фашистов. Согласился собирать сведения о контактах болгарских ВВС с «Люфтваффе» третьего рейха.

При очередном свидании капитан передал им детали для передатчика. Собрали его сами.

Вторым человеком, на кого рассчитывал Гино, была Зара Стойкова, жена его родного брата Стойко. Они жили в Варне. Брат, столяр по профессии, не очень-то интересовался политикой. А Зара была коммунисткой-подпольщицей. Не страшась преследований, фашистского террора, она организовывала среди рабочих варненских заводов марксистские кружки, распространяла листовки, хранила партийные документы. Но что стало с нею за те пять лет, как Гино покинул Болгарию?

И к Заре он послал Милку. Она приехала в Варну, быстро нашла домик, грубо сложенный из кирпича, у канала со сточными водами, на улице Мадара, 5.

Представилась:

— Я жена Гино.

Зара, черноволосая сухощавая женщина с крепкой мужской фигурой, внимательно оглядела ее. Сдержанно поинтересовалась, где Гино, как он себя чувствует.

— Его здесь нет… Жив-здоров. А как вы живете?

Они сидели друг перед другом и перебрасывались малозначительными фразами: понимай, как пожелаешь, И Милка поняла. Стала прощаться.

— Передайте Гино, — сказала Зара, — все в порядке.

Милка вернулась в Добрич. Рассказала о своих впечатлениях: Зара ей понравилась — выдержанная, чувствуется опытный конспиратор и умница. Да и на Стойко, брата мужа, можно положиться. К тому же он работает теперь строймастером на аэродроме «Чайка», важном для них объекте.

— Хорошо, — подумав, согласился Гино. — Через пару дней опять съездишь в Варну и привезешь Зару сюда.

Зара обрадовалась, снова увидев деверя — старого боевого друга. Гино в общих чертах рассказал о цели своего приезда, прямо спросил:

— Будешь работать с нами?

— Конечно.

— В случае войны, а она приближается с каждым днем, Варна станет важным военно-морским портом.

— Да, дело идет к этому, — согласилась Зара. — В районе порта строятся казармы и пакгаузы, ремонтные мастерские для торпедных катеров.

— Вот ты и приступаешь к выполнению обязанностей, — улыбнулся он. — Но я хочу, чтобы ты не только собирала сведения. Мне нужна в Варне группа надежных людей. Эта группа будет самостоятельно передавать по радио донесения в Центр. Согласна быть ее руководителем?

— Я? Смогу?

— Думаю, сможешь. Станцию мы оборудуем. Милка обучит тебя работе на рации.

— Я буду стараться.

— Знаю. Но самое трудное: ты должна полностью выключиться из работы местной партийной организации. Ни листовок, ни даже встреч с товарищами.

Зара задумалась. Покачала головой:

— Это невозможно. Товарищи решат, что я струсила.

— Так нужно, Зара. Это не моя прихоть… Новая твоя работа будет очень важна и партии, и народу.

Зара уехала растревоженная, с тяжестью на душе. Договорились, что встретятся через две недели.

Наступило 15 февраля 1941 года. Зашифрованы первые радиограммы: просьба разрешить оборудовать вторую станцию в Варне и назначить ее руководителем Зару Стойкову; сведения, собранные Михаилом и ими самими о политическом положении в стране, о дислокации частей, о военно-воздушных силах. Для первого сеанса достаточно.

В полночь в погруженной во тьму комнате Гино садится за передатчик. Светится шкала «Телефункена». Кружок под лампой падает на листки шифровок. Милка наблюдает за мужем: «Ну же, ну!..»

Гино спокоен. Неторопливо, даже как бы с ленцой, настраивает приемник. Одной рукой прижимает наушник. «Ага, встрепенулся! Значит, поймал станцию Центра». Рука легла на ключ.

«ВСК… ВСК… ВСК!..»

Он уверенно и быстро передает тексты радиограмм, слушает, записывает шифровку из Центра. Молча подзывает Милку, передает ей наушник.

«МЛС… МЛС… МЛС…»

Группы цифр точками и тире азбуки Морзе. И в конце открытым текстом:

«Желаем успеха!»

Маска спокойствия спадает с Гино. Он обнимает Милку, подхватывает на руки, кружит по комнате, опрокидывая стулья.

Потом они расшифровывают радиограмму из Центра. Штаб уточняет задание, предупреждает: особое внимание — на проникновение в Болгарию германского влияния.

Предупреждение Центра оказалось своевременным. Фашистская Германия усиливала давление на Болгарию, стремясь неразрывно привязать ее к агрессивному блоку. Еще в октябре 1940 года она официально предложила царю Борису подписать Берлинский пакт держав оси. Царь согласился. Но он опасался, что вступление в германо-итало-японский блок вызовет волнения в стране. Об этом он прямо сказал Гитлеру во время их встречи на вилле фюрера в Берхтесгадене. Они договорились, что присоединение Болгарии к пакту будет сопровождаться вступлением в страну германских войск. В конце января 1941 года реакционно-фашистское правительство Болгарин одобрило эти переговоры и официально пригласило германские войска. 1 марта 1941 года в Вене был подписан протокол о присоединении Болгарии к агрессивному пакту — и в тот же день немецкие дивизии хлынули через границы Болгарии.

Во время второго радиосеанса Гино уже передавал:

«По железной дороге непрерывно перевозятся немецкие войска и снаряжение. По всем шоссейным дорогам прошли моторизованные части. Через Добрич на юг непрерывно движутся мотоциклы, грузовики, легковые машины, танки, артиллерия всех видов, перевозятся моторные лодки, каркасы для мостов. В городе располагаются немецкие части…»

Милка снова приехала в дом Зары. Теперь ей предстояло прожить здесь месяц. Для соседей она знакомая учительница, которая будет заниматься с дочкой Стойковых — Геневевой. В ее потрепанном чемоданчике учебники и детали для передатчиков.

Днем она действительно разбирала с Геневевой математические задачи. А ночами, когда десятилетняя девочка засыпала, монтировала передатчики и давала уроки уже матери: учила Зару радиосвязи, шифру, разведработе. Это был сжатый курс всего того, чему учили ее в Центре. Зара усваивала все быстро. Ее усердие было помножено на опыт нелегальной работы и желание принести пользу общему делу. Но разрыв с парторганизацией она переживала очень тяжело. Случалось, вернется из города — и стоит, оцепенев, плачет:

— Как они на меня смотрят! Хорошо еще, что не плюют в лицо…

Пока они готовились, Зара подбирала членов своей будущей группы. Они тщательно обсуждали каждую кандидатуру.

— Только что вернулся из заключения коммунист Басил Карагиозов, — сказала Зара. — Надежный товарищ, Гино знает его еще с двадцатых годов.

— За что он сидел в тюрьме? — поинтересовалась Милка.

— Басил руководил коммунистическими группами в армии и на флоте. В 1933 году произошли большие провалы, потому что в организацию пробрался провокатор. Карагиозова присудили к смертной казни, но заменили приговор каторгой, — объяснила Стойкова.

— Значит, он пробыл в тюрьме восемь лет? — Милка покачала головой. — Согласится ли он снова взяться за такое опасное задание?

— Конечно. Он же член партии.

— А не привлечет ли он внимание жандармов?

— По-моему, узколобые жандармы не смогут и представить себе, что вчерашний смертник снова готов идти за идею на смерть, — сказала подруга.

— Пожалуй, ты права, — согласилась Милка. — Но все же нужно, чтобы Карагиозов повидался с Гино.

В тот же день Зара передала Василю:

— Завтра ровно в полдень на улице Владислава ты встретишься с молодой женщиной.

Она описала внешность Милки: невысокая, с темными вьющимися волосами. Глаза большие, серые. В правой руке она будет держать сумку с хлебом.

— Пароль: «Привет от Зары». Вместо отзыва она даст тебе билет до Добрича, — продолжала Стойкова. — Сделаешь все, что она скажет.

Карагиозов ни о чем не спрашивал: подпольщики вопросов не задают.

И вот уже Васил и Милка едут в Добрич. Милка приглядывается к будущему товарищу по работе. От каждого нового члена разведывательной группы зависит не только более успешное выполнение отдельных заданий, зависит вся стратегическая операция и жизнь каждого из разведчиков. Поэтому при отборе кандидатур не должно быть ни малейших сомнений. Васил с первых же минут понравился Милке. Высокий, с умным лицом и спокойными глазами. Годы тюрьмы наложили свою печать: седина, резкие морщины, землистый цвет лица. Но держится без страха, с достоинством. Однако окончательно все решит Гино…

Милка приводит Карагиозова в их домик на улице царя Колояна, 30.

В первое мгновение Васил не узнает Гино. Потом с радостным восклицанием бросается к нему. Мужчины обнимаются, похлопывают друг друга по плечу. Милка видит: действительно встретились старые друзья.

— Я очень рад, что мы снова будем работать вместе, — говорит Васил.

Гино молча пожимает ему руку. Потом они обстоятельно обсуждают задание. Карагиозову, как бывшему моряку, Гино поручает собирать сведения о военных кораблях и береговой обороне варненского участка, об иностранных судах, приходящих в порт.

Уже когда Васил возвращается в Варну, Гино подробно рассказывает о нем Милке.

Они познакомились в 1929 году. Гино плавал кочегаром на пароходе «Бургас», когда туда же поступил машинистом Васил Карагиозов. Гино не потребовалось больших усилий, чтобы узнать в новичке товарища по духу — коммуниста. Стоило для этого хотя бы один раз услышать его разговоры с матросами о правах пролетариата, о Ленине, о капиталистах… Вскоре они уже вместе создали на «Бургасе» марксистский кружок. Однажды, когда весь болгарский торговый флот потрясла весть о гибели большой группы матросов, они стали готовить всеобщую забастовку. Но об этом разведала полиция. С встретившегося в море судна «Царь Фердинанд» моряки передали, что на берегу готовится арест Стойкова и Карагиозова. Что делать? Корабль «Бургас» встал на рейд в Стамбуле. И друзья, поставленные перед выбором: военно-полевой суд в Болгарии или политэмиграция, выбрали последнее. Они остались в Турции, чтобы среди болгар-эмигрантов продолжать партийную работу.

В Турции было много эмигрантов из Болгарии. В основном они работали на строительстве. Гино и Васил и здесь создали коммунистические группы, нелегально получали из Болгарии и распространяли среди товарищей партийную литературу.

На родину они вернулись только через два года. И снова — партийная работа. У Василя — среди солдат и военных моряков. У Гино — в Варненском окружкоме. На этой работе и настиг Василя провал и арест. А Гино заведовал военным отделом окружного комитета до 1935 года, когда по решению ЦК БКП выехал в Советский Союз…

И вот они снова вместе, плечом к плечу. И отныне им, как и прежде, по-братски делить и трудности, и смертельную опасность.

Вместе с Василем Карагиозовым в варненскую группу, возглавляемую Зарой, вошли и другие товарищи. Один из них — старый коммунист Диран Канонян, руководитель армянской парторганизации. Канонян был продавцом молока. Он имел обширные связи во всей округе, был вхож в расположение немецких и болгарских частей, в военный порт.

Для удобства работы, для того чтобы члены группы могли встречаться, не вызывая подозрения полиции, Зара по совету Милки сняла в Варне, на улице Шейкова, небольшое помещение. Вскоре над дверью появилась вывеска «Ресторан Тракия». Готовили и обслуживали посетителей сами хозяева. Здесь-то и начали отныне встречаться члены варненской разведгруппы.

Итак, подготовка закончена. Связь с Центром установлена, время и позывные определены. Первые сеансы они проводят вдвоем, пока Зара не приобретет навыки и уверенность. В Варне два передатчика. Если выйдет из строя один, Зара сможет работать на втором. А Милке тотчас напишет: «Больна, приезжай».

За это недолгое время они крепко подружились и расставались, как родные сестры. Да, так оно и было. Существуют узы, крепче кровных.

Они еще не знали, что подготовка к стратегической операции была завершена накануне чрезвычайных событий…

Каждое утро они слушали по радио последние известия из Советского Союза. И в то утро, в воскресенье 22 июня, тоже настроили «Телефункен» на волну Москвы. И вдруг комнату заполнил тревожный голос диктора:

«Фашистская Германия без объявления войны вероломно напала на Советский Союз!..»

Милка похолодела. Гино вскочил, припал к приемнику. Но тут же взял себя в руки.

— Садись… Спокойствие… Надо все хорошенько обдумать. Переходим с сегодняшнего вечера на радиосвязь по условиям военного времени: будем передавать донесения в Центр ежедневно.

Разыскали Михаила. Он обещал усилить сбор сведений, и особенно о германских войсках.

Ночью Москва, приняв радиограммы, пожелала бодрости и удвоенной энергии. Передала новое задание: настойчиво выяснять по разным каналам, собирается ли фашистское правительство Болгарии выступить на стороне Гитлера против СССР?

На рабочих, коммунистов были обрушены новые репрессии. Облавы сменялись облавами. Массовые аресты. По стране рыскала армия шпиков и провокаторов… Но группы, созданные Гино и Милкой, не только не прекращали, а, наоборот, усиливали работу. Начались боевые действия на Черном море, и Центр потребовал, чтобы из Варны сообщали самые детальные сведения о вражеском флоте и морской авиации. Кроме того, Зара стала ежедневно передавать метеорологические сводки, имевшие значение для операций советских кораблей и подводных лодок. Милка регулярно приезжала в Варну. Перепроверяла донесения, собираемые группой Зары. Сама привозила сведения. Она ездила и в Софию, и в порт на Дунае — Рощук, и в Бургас…

Однажды Гино сказал:

— Нам нужно уезжать из Добрича. Город чересчур маленький. Работы у меня так и нет. Это может вызвать подозрение полиций.

Выбрали Пловдив — второй по численности город Болгарии, крупный железнодорожный узел и, что наиболее важно, ставший главной военно-воздушной базой германских ВВС. Центр одобрил решение.

Но и в Пловдиве подыскать работу было нелегко. А нужна она была непременно, чтобы не привлекать внимание полиции.

Гино предложил Михаилу оставить службу в армии — и они вдвоем займутся коммерцией, откроют оптовый магазин по торговле сеном и овощами. Помимо всего прочего, это даст возможность без риска разъезжать по всей стране: мол, делают закупки. Михаил согласился. У него было неважное здоровье, и ему удалось уйти в отставку. Но прежние связи с друзьями — офицерами он сохранил. Наведывался в разные города к своим знакомым и за бутылкой ракии или сливянки узнавал нужные сведения.

22 мая 1942 года Гино радировал:

«Начинаю работать из Пловдива. Установил связи с пятью аэродромами…»

Поток самой разнообразной информации нарастал. В сентябре они получили новую задачу: «Освещать: 1. Состав немецкого флота, базирующегося на порты Болгарии, перевозки грузов по Дунаю, прибытие и выход в море военных кораблей; 2. Районы расположения немецких и болгарских авиационных баз и места строительства новых аэродромов; 3. Детально сообщать о всех мероприятиях немецкого командования, проводимых в Болгарии».

Радиограммы, радиограммы, радиограммы… Точки — тире — точки беззвучно уходили в эфир. После каждого сеанса разведчики тщательно уничтожали листки с донесениями. Но где-то там, за морем, за тысячи километров от Пловдива, их сведения значками ложились на стратегические и оперативные карты. И это был их вклад в общую борьбу, выполнение ими солдатского долга.

Как-то Милка прочитала объявление: молодые женщины приглашаются на вокзал для ухода за ранеными. Показала газету Гино. Он одобрил:

— Это может стать важным источником информации.

Она пришла на вокзал. Все помещения, даже перроны, были заполнены ранеными. Стонущие, изуродованные человеческие тела. С только что прибывшего санитарного эшелона выносят и складывают на полу, на жидкой соломе, все новых и новых перебинтованных солдат. Первое чувство — жалость. Но тут же подумала: «Это же немцы! Оттуда, с восточного фронта…»

Вернулась домой. Виновато сказала Гино:

— Не могу… Не могу на них смотреть! Боюсь, выдам свои чувства!

— Нервы? — Гино был недоволен.

— Да, нервы! — вспылила она. — Они намотаны на кулаки уже больше двух лет!

— На неделю я освобождаю тебя от выполнения заданий. Будешь отдыхать. Спать и готовить обед.

— Ты с ума сошел!

— Это приказ, Милка. — Он положил ей руки на плечи. — Нервы у нас должны быть, как канаты. На них тянуть еще годы и годы.

А наутро она получила письмо от Зары: «Заболела, приезжай». Значит, вышел из строя один из передатчиков.

Через час Милка выехала в Варну. Поломка оказалась пустяковой. Тут же починила. Неделю, которую Гино приказал ей отдыхать, решила использовать по-хозяйски: съездить в окрестные села и купить для дома кое-какие продукты. Договорилась с Зарой, что на обратном пути заедет. За это время подруга опробует передатчик и скажет, как он работает.

Встречу назначили на 20 февраля на вокзале. Зара будет ждать ее у выхода на площадь, и Милка придет к ней домой. К этому же времени туда должен наведаться и Михаил. Он объезжает побережье и передаст для Гино донесения.

Итак, встреча 20-го утром…

Поезд пришел вовремя. У Милки — большая сумка с мукой, сыром, мясом. Перекинула через плечо, направилась к выходу. Сейчас, через несколько шагов, только выйдет из вокзала — увидит Зару.

Но подруги не было. Милка подождала пять минут, десять… Опаздывать не в правилах Зары, опытной подпольщицы. В чем же дело?.. Милка сдала вещи в камеру хранения. Заколебалась: идти или не идти? Недобрым предчувствием заныло сердце. Но неизвестность хуже любой опасности. Нужно идти.

Она пошла. И вот тогда-то узнала, увидела: Зара арестована…

Сейчас, в эти самые минуты, когда она греется в постели, подругу пытают, стремясь вырвать признание, назвать товарищей по работе. Милка верит: Зара будет молчать. Но если схвачены и другие товарищи, знавшие о пловдивской радиостанции, о ней и Гино, — выдержат ли они?..

Тепло постели, усталость, тревоги и нервное напряжение дня сделали свое дело: Милка не заметила, как задремала.

Она проснулась от странного звука. И сразу догадалась: это хлопнула дверца машины. И тотчас — топот ног. И властный голос:

— Окружить дом!

Сердце сжалось.

В дверь забарабанили. Кулаками. Сапогами. «Вот как это бывает… Так было, когда пришли за отцом…»

Она встала, не торопясь оделась. Вышла в прихожую:

— Кто там?

— Полиция!

Открыла дверь. В проеме трое мужчин с пистолетами:

— Руки за спину! Иди вперед!

Одного из мужчин узнала: начальник полиции Варны — Райнов. С ним верзила в немецкой черной форме — гестаповец. И еще один.

— Садись на кровать! — ткнул в нее пистолетом Райнов.

А третий сразу же бросился к печке. Откуда им известен тайник? О нем, кроме нее и Гино, знал только Михаил.

— Где передатчик?

— Какой передатчик? Я ничего не знаю.

Райнов приказывает:

— Вставай!

Под пистолетом ее ведут в соседнюю комнату. Там жил Михаил. Открывают гардероб. Третий, молчаливый, засовывает руки в ворох белья и достает пистолет. Тот самый, который они так долго искали. Где он спрятан, знал только Михаил. Значит… Значит, схвачен и он. И самое страшное: он все выдал…

В комнатах начинается столпотворение. Все перевертывают, взламывают, вспарывают. Полицейских набился полный дом. Райнов садится напротив Милки, достает лист бумаги.

— Начнем. Где твой муж Петр Владимиров Мирчев, он же Гино Георгиев Стойнов?

— Не знаю…

— Где передатчик?

— Не знаю ни о каком передатчике.

Ее бросают в машину. Привозят в полицию. В кабинете первым вопросом снова:

— Где муж?

— Не знаю…

Ее повалили на пол. Сапогами притиснули к душному ковру. Сорвали туфли и резиновыми прутьями стали бить по ступням. Дикая, пронизывающая, словно от раскаленных штыков, боль. И одна только мысль: «Гино!..»

— Где у мужа родные?

— У него брат и сестра в Варне… Больше никого…

Она лежит на ковре. Слышит, как Райнов прямо из кабинета по телефону приказывает блокировать поезд, идущий в Варну.

И опять:

— Где передатчик? Где шифры?

И снова — резиновыми, нанизанными на стальную проволоку прутьями бьют по пяткам. Она теряет сознание. Приносят ледяную воду. Окатывают. Опускают раздувшиеся синие ноги в ведро.

— Где? Где? Где?.. Ты будешь у нас говорить!

Звонит телефон. Милка напрягает слух.

— Обыскали весь поезд? Нет?

Райнов склоняется над ней:

— А может, он поехал не в Варну?

— Не знаю…

Начальник полиции снимает телефонную трубку:

— Блокировать и обыскать поезд, идущий в Софию!

Там, у софийских гестаповцев, нет, видимо, фотографии Гино, и Райнов описывает его внешность: среднего роста, лысеющий, с усами. Документы на Петра Владимирова Мирчева.

«Неужели все напрасно? Который сейчас час?..»

Телефонный звонок. Райнов слушает. Швыряет трубку. Поворачивается к начальнику полиции Пловдива:

— Опоздали: четыре минуты назад поезд пришел в Софию и все пассажиры сошли.

«Успел!..»

Милка проваливается в глубокий обморок.

Она приходит в себя уже в каменной камере полицейского участка. И опять допросы. Опять пытки. Но теперь Милка в душе спокойна. Решила: будет молчать.

Через два дня ее везут в Варну. На ноги Милка ступить не может. Ее вносят в машину, схватив в охапку.

В Варне все начинается сначала. Но теперь спрашивают не только о Гино и о передатчике — о Заре, о Михаиле, где обучалась, что передавала. Она прикидывается простушкой, отвечает: родом из Бессарабии, неграмотная, работать на рации заставил муж, она не могла его ослушаться. Кажется, ей верят. И уж подавно никто не догадывается, что она — из Центра.

Потом очная ставка с Зарой. Подруга тоже изуродована побоями. Но взгляд открытый, голову не гнет, отвечает то же самое, что и Милка.

— Напрасно вы выкручиваетесь!

Следователь зачитывает им отрывки из показаний Михаила. Да, тот все признал. Со скрупулезной точностью рассказал и о Гино, и о Милке, и о Заре. Хорошо еще, что знал он не так уж и много. Следователь бахвалится:

— Я дал ему пистолет и сказал: «Или застрелись — или пиши». Он раздумывал только минуту. Начал строчить, не остановишь. А пистолет-то был незаряженный, ха-ха-ха!

Милка решает: нужно облегчить участь Зары и всех, кто, может быть, тоже арестован.

— И я кое-что скажу. Записывайте! — Зара с презрением смотрит на нее. — Записывайте. Зару обучала я. По требованию мужа я заставила ее работать, потому что она должна была нам деньги. Муж Зары Стойко ничего о нашей работе не знал. Он человек неграмотный. И никогда не видел, как мы работали…

Следствие продолжалось 68 дней. Потом тюремная камера. Оставили в покое, больше не бьют и не возят на допросы.

За время следствия Милка виделась только с Зарой. Но даже каменные тюремные стены имеют уши и сами могут рассказать о многом. И Милка уже знала, что арестованы все члены варненской группы: и Диран Канонян, и Васил Карагиозов.

Незадолго до провала Гино получил новое задание Центра: «Необходимо открыть третью радиостанцию, в Бургасе». Гино тщательно обсуждал с Милкой кандидатуры. Казалось бы, объективно больше подходил для роли руководителя третьей группы Михаил. Но… но что-то останавливало Гино. И он решил направить в Бургас Василя. Тот сразу согласился. Правда, он собирался жениться. Он записался на физический факультет Софийского университета… Но какое значение имеют личные планы по сравнению с заданием партии?

Однако третья радиостанция так и не начала работать… И теперь сам Басил снова в тюрьме. Его арестовали в Софии на десятый день после свадьбы… Теперь, учитывая предыдущий приговор, его ждет тяжкая участь…

И вот суд. Военно-полевой. За столом офицеры. Перед ними разложены вещественные доказательства: найденные у Зары передатчики, радиоприемник, донесения. В зале суда — полицейские и гестаповцы и лишь несколько ближайших родственников арестованных. Среди них и Геневева.

На скамье подсудимых Милка, Зара, ее муж, торговец молоком Диран Канонян, Васил Карагиозов и Михаил. Михаил обособился, не поднимает на них глаз. Лицо черное. «Вроде бы тебя и не били… — смотрит на него Милка, — или раскаяние точит? Может, и вымолишь пощаду».

Судебное разбирательство длится недолго. После короткого перерыва председательствующий, капитан, торжественно зачитывает:

— Приговор № 340. От имени его величества Бориса III, царя болгар, сегодня, 17 июня 1943 года, Шуменский военно-полевой суд на судебном заседании в Варне под председательством…

Милка чувствует странное спокойствие — как будто то, что произносит капитан, не имеет никакого отношения к ней.

— Слушалось дело по обвинению Гино Георгиева Стойнова, Милки Петровой Владимировой, Зары Стойковой Георгиевой, Дирана Бедрос Каноняна, Стойко Георгиева Стойнова…

Она усмехается про себя: «Ага, так и не узнали мое настоящее имя!..»

— В судебном заседании присутствуют все подсудимые, за исключением подсудимого Гино Георгиева Стойнова…

«Да, ушел Гино! Он жив, он борется. И значит, мы тогда поступили правильно. Всегда лучше, когда вместо двух солдат падает в бою только один, когда командир остается на посту…»

— Суд приговорил: подсудимого Гино Георгиева Стойнова за то, что с 1941 года по февраль 1943 года в интересах Советского Союза он собирал и передавал сведения военного и политического значения, представляющие государственную тайну;

— Милку Петрову Владимирову, уроженку села Курча, Измаильской околии Бессарабии, болгарку, православную, домохозяйку, первую помощницу мужа, посвященную в его деятельность и со своей стороны вложившую все усилия для успешного ее выполнения…

Да, все усилия, вся ее жизнь отданы борьбе. И даже сейчас она ни на мгновение не жалеет об этом…

— Зару Стойкову Георгиеву…

— Михаила… К смертной казни через повешение…

Капитан продолжает:

— Дирана Бедроса Каноняна — к пятнадцати годам тюремного заключения…

— Стойко Георгиева Стойнова — к двум годам тюремного заключения…

И особенно торжественно:

— Приговор прочитан сегодня, 17 июня 1943 года, в 16 часов в городе Варна и подлежит немедленному исполнению.

Значит — все. Без обжалований, без ожиданий…

После суда им дают короткое свидание с родственниками. У Милки здесь никого нет. А Заре на эти минуты понадобится все ее самообладание. Она держится спокойно. Обняла Геневеву, говорит:

— Не тревожься. Есть кому позаботиться о тебе.

Их выводят из суда, попарно скованными наручниками.

В камере Заре дали листок бумаги для последнего письма. И тут она не выдержала, разрыдалась.

Приговор подлежит немедленному исполнению. Наступила ночь. Первая ночь ожидания. Но дата суда совпала с днем рождения сына царя, принца Семеона. Может быть, поэтому и не привели в исполнение. Может, были какие-то другие причины. А потом началось их путешествие из тюрьмы в тюрьму, из одной камеры смертников в другую.

За полтора года, прошедшие с той страшной ночи, распятой ожиданием, Милка сменила целую вереницу тюрем: Варненскую, Шуменскую, Софийскую. И вот теперь самая страшная, самая гнусная — Сливенская. В каждой тюрьме ее держали в камере смертников, и тоже в постоянном ожидании.

Это произойдет в темноте. Они уже знали: приговоры приводятся в исполнение от полуночи до двух-трех часов утра. Поэтому они после вечерней поверки до двенадцати спали, а потом просыпались и ждали. Как-то, несколько месяцев назад, заснули крепко и очнулись от страшного крика, доносившегося со двора. Это казнили какого-то слабонервного мужчину. В ту ночь они решили: придут и за ними. Милка стала молча ходить из угла в угол камеры. А Зара села на нары, ссутулившись, и сказала:

— Лучше бы сразу, чем теперь, когда Красная Армия уже близко…

Та ночь миновала. И в другие ночи они слышали, как монтируют из тяжелых бревен в тюремном дворе «бесилку» — виселицу. Слышали выкрики:

— Прощайте, товарищи! Да здравствует коммунизм!

И вот теперь, когда Советская Армия уже подошла к границам Болгарии, по тюрьме распространился невесть откуда просочившийся слух:

— Все смертные приговоры будут приведены в исполнение!

Когда — этой ночью или завтрашней? Зара только что получила письмо от дочки. Геневева пишет: «Ходим на дорогу, смотрим, как удирают немцы».

Август 1944 года. Арестовали их в конце февраля 1943. Неужели нескольких дней не хватит им до уже брезжущей свободы?..

Они прислушиваются. Окно высоко под потолком камеры. Но оно обращено во двор тюрьмы. И слышно, как шаркают тяжелые шаги и скрипят тяжелые бревна. Милка и Зара понимают, что означают эти шаги и скрип, — в тюремном дворе будут монтировать «бесилку» — виселицу.

5
Ночь на 8 сентября 1944 года. Воздух наэлектризован и тяжел, как перед грозой. По тюрьме слухи: Советский Союз объявил войну фашистскому правительству Болгарии. Войска 3-го Украинского фронта с часу на час перейдут в наступление. В царской армии брожение: солдаты не хотят воевать против Красной Армии.

А за стеной камеры смертников — шаркающие шаги и скрип тяжелых бревен. Во дворе монтируют «бесилку»… Нервы уже не выдерживают. Вот-вот сорвется крик отчаяния.

— Спокойствие, Зара, спокойствие! — Милка говорит слова, которые в такие минуты произносил Гино. И ей самой делается легче.

Шаги. Шаги… Тишина. Теперь они не могут отвести глаз от окованных железом дверей. Лязгнет запор? Откроется дверь?.. Войди сейчас палачи — женщины бросились бы на них, как дикие кошки, и оторвать их могли бы лишь замертво.

Но ночь проходит спокойно. А к утру за стенами тюрьмы собирается бушующая толпа:

— Товарищи, Красная Армия вступила в Болгарию! Никакого сопротивления! Уже освобождена Варна!

И тысячеголосый рев:

— Свободу патриотам!

Лязгают двери камер. Топочут ноги. Ликующие голоса, рыдания… Но их камера на запоре, как и прежде. И соседняя, и третья — все камеры смертников.

За стеной — грозный гул голосов:

— Не уйдем, пока не выпустите осужденных на казнь!

Но проходит еще несколько часов, прежде чем распахивается заклятая дверь.

Свобода! Боже мой, какое это чудесное слово «свобода»! Солнце над головой. И ветер. И люди. Нет сил сделать навстречу даже один шаг.

Их подхватывают на руки и несут — к солнцу, на ветер, в толпу кричащих людей.

Уже позднее Милка и Зара узнают: действительно, фашистское правительство, доживавшее последние часы своего существования, отдало приказ по тюрьмам о приведении в исполнение всех смертных приговоров. Но Центральный Комитет Болгарской рабочей партии с помощью своих товарищей своевременно узнал о планах реакции и принял решение: встретиться в открытую с представителями правящих кругов. Встреча произошла на одной из дач под Софией. От имени коммунистов и Отечественного фронта реакционеры были предупреждены:

— Если вы посмеете осуществить свою подлую акцию, учтите — мы расплатимся с вами высшей мерой.

И в последнюю минуту правительство испугалось. Приказ был отменен.

…Сразу же после освобождения Милка и Зара расстались. Зара поехала в деревню, где у родственников была ее дочь. Взяла Геневеву — и домой, в уже освобожденную Варну.

А Милка устремилась в Софию, на поиски Гино. По дороге, в одной из деревушек под Плевеном, встретилась с передовыми частями Красной Армии, наступавшей без боев, без единого выстрела; осыпаемой цветами и виноградными лозами. Не выдержала. Выдерживала под пытками и в часы страшных ожиданий. А тут в слезах бросилась к солдатам в пропотевших гимнастерках, небритым и, улыбающимся.

Красная Армия катила на машинах и танках. Милка смотрела на солдат с порыжелыми полевыми погонами на плечах, со звездочками на пилотках. Она — такой же солдат, как они. Но никому, даже этому седому генералу, багровому от загара, она не вправе сказать, кто она. До той минуты, пока ей не разрешат сказать, об этом не будет знать никто, кроме Гино и ее товарищей по работе.

Через день она была уже в Софии, в доме матери. Что говорить об этой встрече?.. В первую же минуту здесь вернулось к ней настоящее ее имя — Свобода. Но она не могла так просто отказаться от Милки.

И в первую же минуту она узнала: нет больше Гино, погиб.

Она начала по крупицам собирать сведения о его жизни за эти полтора года и о его смерти. Гино так и не смог установить связи с Центром. Но он разыскал партийное подполье и стал выполнять задания Центрального Комитета. Дом матери Свободы превратился в явочную квартиру ЦК. По заданию оргсекретаря и члена Политбюро Цолы Драгойчевой Гино смонтировал радиоаппаратуру для Центрального Комитета, передатчики для связи со всеми областными комитетами партии. Пригодился и его опыт разведчика. Весной 1944 года Гино был направлен в Радомирский партизанский отряд. Там его знали как Александра Стойкова, зубного врача. В мае под деревней Дебели Лак отряд попал в окружение. Гино и еще пятеро партизан прикрывали отход остальных. Они отстреливались, пока отряд не скрылся в лесах. Все они были тяжело ранены. Фашисты их схватили, отвезли в Радомир и там в полиции пытали до смерти. Несколько дней их трупы были выставлены на городской площади…

7 ноября 1944 года останки Гино Георгиева Стойнова — советского разведчика и болгарского партизана — были торжественно перезахоронены в центре Софии, в братской могиле вместе с прахом руководителей Болгарской компартии, погибших в борьбе с фашизмом.

В этот день, 7 ноября 1944 года, на другом краю земли, за стенами токийской тюрьмы Сугамо, оборвалась жизнь соратника Гино по работе и борьбе, такого же, как он, мужественного разведчика, интернационалиста коммуниста Рихарда Зоpге.

В этот день, в 27-ю годовщину Великого Октября, Советская Армия уже освобождала Польшу, Чехословакию, Венгрию, Югославию, вела бои в Норвегии, в Восточной Пруссии.

Грохотали над Москвой и освобожденными городами орудийные салюты. И хотя мы еще не знали имен многих безыменных героев, но залпы гремели и в их честь — в честь бойцов и героев невидимого фронта, внесших свой вклад в грядущую великую Победу.

Эпилог
София. Улица 6 сентября, № 17… В дверях — немолодая женщина в строгом платье, с коротко стриженными волосами. В руках у нас фото. Между снимком и этим днем более четверти века. Но нет нужды спрашивать: тот же овал лица, та же прическа. А прежде всего — те же глаза: серые, спокойные.

— Здравствуйте, Свобода Михайловна!..

Так недавно мы встретились с героиней нашей документальной повести.

И уже на следующий день «Волга» мчала нас из Софии на юг — во все места, где работали Милка, Гино и их боевые друзья.

Многие места Свобода Михайловна увидела тоже впервые с той отдаленной десятилетиями поры. Волнуясь, обрывая дыхание, карабкалась она по отвесному склону берега в Южной Добрудже у селения Карапча — места, где ступила она на берег родины 28 ноября 1940 года. Под ногами, как четверть века назад, скрипела каменная крошка, песок, ракушки. Накатывались на берег гряды волн, выметая косы водорослей. Трава была колючая, выжженная солнцем, а за гребнем берега лежала золотая долина с уже скошенным, сложенным в скирды хлебом. Морской ветер трепал волосы. Свобода Михайловна стояла у кромки воды, на гребне берега. Мы не нарушали ее молчания…

Потом, в Добриче, на улице царя Колояна, 30, — с этой квартиры впервые заговорила с Центром их рация — к Анчевой бросилась, узнав, пожилая женщина, соседка Стоянка Колева:

— Милка!

Они целуются. У обеих на глазах слезы.

— Милка, я сразу тебя узнала, хоть ты и стала такой представительной дамой!

Варна — красавец курорт, притягивающий к себе туристов со всего мира. Многоязыкие пестрые толпы. Огромное количество автомашин. Белые корабли на рейде и на горизонте. Указатели: «Солнечный берег», «Золотые пески»… Трудно представить, что с этого рейда уходили сеять смерть вражеские корабли и подводные лодки, что были здесь страшные фашистские застенки… Так же трудно узнать в гостеприимной, плачущей от нахлынувших воспоминаний пожилой женщине мужественную Зару, с честью выдержавшую поединок с гестапо.

Да, много воды утекло… У Стойковых теперь не хибарка у сточного канала, а прекрасная квартира в центре Варны. И сама Зара уже давно бабушка: у ее Геневевы, мужественной девочки, нашедшей в себе силы предупредить Милку об аресте матери, уже свои дети: восемнадцатилетняя Бистра и тринадцатилетний Владимир. Много воды утекло, и слезы на глазах, но Зара по сей день осталась такой же, какой была всю жизнь. Уже через полмесяца после освобождения из тюрьмы она снова включилась в партийную работу. Последние тринадцать лет, до пенсии, работала в органах народной милиции, была бессменным депутатом горсовета. Да и сейчас она внештатный инструктор горкома партии. Награждена высокими орденами: «Девятого сентября» и «Народной Свободы». Удостоена почетного звания активного борца против фашизма. А Стойко и по сей день работает строймастером…

Мы возвращались с побережья в Софию. По дороге заехали в Пловдив, вышли у дома 30-а на углу улицы Бунтовнишка. Отсюда Милка и Гино вели последнюю передачу. Отсюда Милка провожала мужа на вокзал и здесь провела страшную ночь, ожидая ареста. Все так: и широкое трехстворчатое окно на улицу, и низкий потолок, и печь, в которой прятали передатчик… Только квартира отремонтирована заново и живут в ней другие люди. С удивлением смотрели они на нас, нежданно напросившихся в гости и пристально разглядывающих окно, печь, ступеньки в прихожей… Заокном уже не окраина. Пловдив раздвинул плечи: дома, дома… В душе мы кляли себя за то, что вновь обрушили на Свободу Михайловну переживания. Но, может быть, и нужно возвращаться к прошлому, чтобы ценить настоящее…

В дороге Свобода Михайловна рассказывала: сразу же после возвращения в Софию горком партии направил ее переводчицей в одну из частей Красной Армии, вступивших в столицу Болгарии. Переводчицей она была до 1 ноября 1944 года. А затем пошла работать на завод инженером: она же имела диплом Московского станкостроительного института. Так с той поры и работает. Ныне — в министерстве путей сообщения начальником отдела железнодорожной промышленности. А дома у нее стоит на тумбочке такой же радиоприемник «Телефункен», как и тот, с помощью которого она и Гино передавали донесения в Центр…

У Свободы Михайловны небольшая, но дружная, хорошая семья. Муж трудится на том же заводе, куда она пришла инженером после освобождения. Двое детей школьников: семнадцатилетняя Людмила и четырнадцатилетний Петр. Да, жизнь залечивает раны. И те, кто пал, пали во имя жизни…

Перед встречей с нашей героиней мы разыскали в советских архивах документы о Милке — Свободе Михайловне Анчевой. Вот один из них: «Тов. Анчева на протяжении всей войны находится в тылу противника, выполняя задания особой государственной важности. Своей честной и безупречной работой, сопряженной повседневно с исключительным риском, тов. Анчева, своевременно и регулярно информируя командование по интересующим вопросам, активно помогает разгрому немецко-фашистских захватчиков…»

Свобода Михайловна за выполнение задания особой важности, стойкость и мужество, проявленные во время ареста и суда, была награждена болгарским и советским орденами. Принимая награды, Свобода Михайловна сказала:

— Несмотря на то что этой работе я посвятила свои лучшие годы и потеряла на ней мужа, я горжусь, что поставленная передо мной задача считается выполненной.

Нужно ли что-нибудь добавлять к этим словам?..


М. Фортус О. Громов ГАБОР СООБЩАЕТ…

Введение в историю



Перед нами — папка в мягкой зеленой обложке, заметно выцветшей от времени. На лицевой стороне обложки — крупная надпись, выведенная от руки фиолетовыми чернилами:

РАЗВЕДГРУППА «БАЛАТОН».

Открываем первую страницу. Две фотографии. С одного снимка на нас смотрит мужчина лет тридцати, с гладко зачесанными назад темными волосами, в очках, сквозь которые видны серьезные и даже как будто слегка настороженные глаза. На нем офицерский мундир хортистской венгерской армии с тоненькими жгутами погон; в петлицах воротника — по две звездочки, что означает — на снимке запечатлен старший лейтенант. Под фото — подпись: «Командир группы Габор».

Ниже — вторая фотография. Это радист Рудольф. На нем форма рядового солдата; од заметно моложе. Открытое, чуть наивное лицо, прямой нос, широкий лоб, глубоко посаженные глаза. Густые, слегка волнистые волосы…

Мы перелистываем страницы: биографии разведчиков, их «легенды», досконально, со всеми подробностями, воссоздающие их «новое лицо», а вот и «приказ разведчику Красной Армии Габору», предписывающий ему вместе с радистом 30 марта 1945 года в 21 час 30 минут приземлиться с парашютом в районе Ленти. Группе вменялось в задачу: информировать о планах немецко-венгерского командования, о перевозках войск, техники и воинских грузов противника по железным дорогам через город Надьканижа; выявлять наличие, нумерацию, численность, вооружение войсковых частей, время их прибытия и убытия, направление движения, наличие штабов и их принадлежность.

В деле собраны и аккуратно подшиты все документы, относящиеся к подготовке, заброске во вражеский тыл и деятельности разведывательной группы «Балатон». Мы читаем донесения разведчиков, их отчет о проделанной работе, и перед нашим мысленным взором оживают волнующие события незабываемой весны 1945 года.

Дорога на Кечкемет

Весна 1945 года. Неповторимая весна конца войны, она в Венгрии как-то особенно захлестывала, пьянила, дурманила радостью близкой победы… А разве можно забыть венгерские дороги тех дней! На запад катилась лавина советских танков, автомашин, артиллерийских тягачей, кавалерии, а навстречу бесконечным потоком тянулись пестрые колонны бредущих на восток людей. Изможденные и больные, оборванные и разутые, почерневшие от многолетней тоски и унижений, от голода и грязи. Люди разных национальностей, говорящие на разных языках, но научившиеся уже понимать друг друга, они шли домой или туда, где раньше был их дом. Шли пешком или ехали на телегах и арбах, на каких-то клячах или мулах, шли и ехали, прижимаясь к обочинам дорог, с растерянной улыбкой на лицах и робким огоньком радости и счастья в глазах, счастья только что обретенной свободы. А над ними весело светило апрельское солнце…

Да, так будет в апреле, а в феврале 1945 года на территории Венгрии еще идут ожесточенные бои, еще злобно огрызаются контратаками немецко-фашистская армия и верные ей хортистские части.

После того как 13 февраля советские войска завершили разгром будапештской группировки противника и полностью освободили Будапешт, боевые действия все больше и больше переносятся в западные и северо-западные районы страны. А в восточных и центральных областях постепенно нормализуется жизнь, уже готовятся к весенним полевым работам крестьяне, которые в этом году впервые в своей жизни будут работать на себя, а не на помещиков. В городах возобновляют работу предприятия и учреждения, открываются магазины и маленькие кафе-эспрессо, начинают демонстрировать фильмы кинотеатры, регулярно выходят газеты, и горластые киоскеры бойко рекламируют их. На дорогах освобожденной части страны шумно и оживленно: гудят моторы танков и тягачей, сигналят автомашины, скрипят крестьянские повозки, громко переговариваются солдаты, водители машин, их случайные попутчики.

Зима в этом году выдалась в Венгрии затяжная, с обильными снегопадами, устлавшими дороги плотным снежным настом. В ясные дни, когда яркие солнечные лучи заливали все вокруг, снег бурел и таял и над образовавшимися проталинами, дрожа, клубился пар. Но к вечеру лужи затягивало ледком, и к утру наст снова уже был скован, как панцирем, и готов был принять на свою грудь новые вереницы машин…

В один из последних дней февраля из небольшого городка Кишкунфеледьхаза, лежащего на шоссе Сегед — Будапешт, выехал желто-серый «рено» и быстро покатил в направлении на Кечкемет. За рулем сидел молодой паренек с обветренным лицом, на котором весело поблескивали озорные карие глаза. Из-под сдвинутой на затылок шапки-ушанки, открывавшей чистый крутой лоб, выбивался русый чубчик. Павлуша — так звали водителя — обычно любил поговорить во время поездки, причем это нисколько не мешало ему уверенно и внимательно вести машину. Но на этот раз он чувствовал, что ни его непосредственная начальница — майор советской разведки, — сидевшая, как всегда, рядом с ним, ни их пассажир, венгерский офицер с сосредоточенным и, как показалось Павлуше, пасмурным лицом, уютно устроившийся сзади и погруженный в свои думы, не расположены были поддерживать разговор. Поэтому и он молча крутил баранку, тихо насвистывая что-то сквозь зубы.

— Поля и поля кругом, — прервала молчание женщина-майор (будем называть ее просто Марией). — Богатые, наверно, тут земли. Наконец-то они будут принадлежать своим исконным хозяевам.

— Да, да, — машинально отозвался венгерский офицер, все еще находясь, видно, во власти своих мыслей. — Что вы говорите? Ах да — хорошие земли… Вы правы, фрау майорин. Впрочем, в основном этот край славится скотоводством, в частности коневодством, и садоводством. Обширные степи Шольтской долины стали родиной наших породистых скакунов, известных во многих странах мира… А вот центр этого края, город Кечкемет, вы, наверно, знаете, фрау майорин, знаменит своими фруктовыми консервами и абрикосовой водкой.

— Как же, слышала, «барацк-палинка». Слышала, и не раз… Но, к счастью, лично пока не знакома с нею, — пошутила Мария.

— А мне приходилось тут в свое время вести торговые операции. Так что я эти места хорошо знаю… Мы едем в Кечкемет? — после короткой паузы спросил офицер.

— Да, — ответила женщина. — В Кечкемете я познакомлю вас, Габор, с вашим будущим напарником, радистом. Вы пройдете вместе небольшую подготовку, и начнем операцию, — многозначительно закончила она.

Эти слова окончательно вернули офицера, Габора Деметера, к действительности. Да, они едут из Кишкунфеледьхазского лагеря для военнопленных, где он после добровольного перехода на сторону Красной Армии находился несколько недель. Именно в этом лагере он в одной из бесед с фрау Марией, как представилась ему эта женщина с майорскими погонами, изъявил согласие активно помогать советским войскам в разгроме ненавистной ему гитлеровской Германии. Активно помогать — это значит стать разведчиком Красной Армии и, проникнув в тыл врага, сообщать о нем сведения, необходимые советскому военному командованию…

И снова, цепляясь одна за другую, стали наползать мысли о прошлом, о настоящем, о будущем…

Вот перед мысленным взором Габора, как на экране, предстала картина церемонии посвящения в офицеры. 20 августа 1932 года — праздник, день святого Иштвана. Жаркий солнечный день. На плацу просторного двора академии Людовика[102] в строю застыли молодые лейтенанты. На всех новенькое, с иголочки, офицерское обмундирование. На Габоре мундир сидит, как на манекене, — ведь недаром отец пошил ему форму у лучшего будапештского портного Ласло Конкоя… Церемония окончена. Всей семьей они едут на остров Маргит, где в тенистом уголке летнего ресторана Гостиницы «Гранд-отель» их уже ожидал изысканный обед… «Как давно это было! — думает Габор. — И как все тогда казалось веселым, праздничным…» Жизнь и служба представлялись ему в радужном свете. Впрочем, служба действительно складывалась у него удачно: прошло всего три года после окончания академии, а ему уже был присвоен очередной чин — старшего лейтенанта. Он служил тогда офицером штаба 1-й моторизованной бригады, стоявшей в Хаймашкере. Ни суровая чопорность красных кирпичных строений Хаймашкерского замка с его средневековыми башнями, ни промозглая погода ноябрьского дня не смогли омрачить его радостного настроения. Ох уж и кутеж закатили они в офицерской ресторации по этому поводу!

А вскоре пришла и любовь. Габор познакомился с очаровательной девушкой Илонкой. Она была, правда, балериной и происходила из еврейской семьи, а это уже тогда считалось непреодолимым препятствием для офицера, пожелавшего вступить в брак с еврейкой. Габор познакомил девушку с родителями, которым она понравилась. Все, казалось, предвещало радость и счастье…

Но небо редко бывает долго безоблачным. За яркими солнечными днями наступает обычно сумрачное ненастье. Так произошло и с Габором Деметером. Стоило ему заикнуться в полку о своем намерении жениться на Илонке, как его сослуживцы-офицеры, которых он до сих пор считал своими хорошими приятелями, вдруг, точно по команде, отвернулись от него. Габор вспомнил, как он чуть не избил своего ближайшего друга лейтенанта Аттилу Тарноки. Хорошо еще, что товарищи помешали, а то и до дуэли могло дойти дело. Тарноки в офицерском казино после нескольких бокалов бадачоньского вина развязно сказал: «Слушай, Габи, и чего ради ты хочешь тащить свою черноокую деву к алтарю? Уж если она тебе так приглянулась, получи от нее то, что тебе нужно, не даря ей обручального кольца. Не будь идиотом!» Габор отшвырнул от себя стул и в ярости ринулся на Аттилу, но несколько пар рук удержало его.

Однако самым тяжелым, пожалуй, был разговор с командиром их бригады. Полковник, член ордена витязей[103], прямо и недвусмысленно заявил Габору: «Мне в бригаде не нужны офицеры, вступающие в брак с девицами сомнительного происхождения. — И, словно смакуя, еще раз повторил: — Да-с, сомнительного происхождения…»

Так Габор оказался перед необходимостью выбора: или жениться на любимой девушке и оставить службу, отказаться от военной карьеры, которая как будто начала уже хорошо складываться для него, или же отказаться от Илонки, проявив малодушие и показав свою непорядочность, но зато снискать полное одобрение всех господ офицеров и снова вернуть к себе расположение командира бригады. Габор выбрал первое и, приняв это решение, сам подал прошение об отставке. Это случилось 1 августа 1938 года.

Деметер невольно улыбнулся при воспоминании о том, что, наверное, больше других сожалела об этом его сестренка Жофи, которая была в восхищении от офицерской формы и бравой выправки своего брата (недаром она и замуж потом вышла за военного летчика).

С помощью отца Габор Деметер устроился на работу агентом в транспортную контору, а позднее, уже в 1940 году, отец выделил ему небольшую сумму денег из своих скромных сбережений и помог открыть собственное автотранспортное бюро в Будапеште. Почувствовав под ногами прочную почву, Габор решил, что теперь он уже может жениться на Илонке. Они обвенчались. Все шло хорошо, он прилично зарабатывал, и в доме у них, казалось, прочно и навсегда поселилось счастье. Во всяком случае, так думали они с Илонкой…

Но вот в июне 1941 года гитлеровская Германия напала на Советский Союз. Началась война, в которую по милости послушного Гитлеру правительства Хорти оказалась втянутой и Венгрия. На первых порах война не очень больно ударила по стране. Но в начале 1942 года Гитлер потребовал, чтобы Хорти послал в Россию целую армию, и она была послана — двухсоттысячная 2-я армия под командованием генерал-полковника Густава Яни. А зимой 1942/43 года армия была наголову разбита на Дону. За что, во имя каких идеалов, ради чьих интересов погибли в снегах или попали в плен тысячи и тысячи венгерских солдат?! Этот вопрос волновал, разумеется, не одного только Габора, над ним мучительно раздумывали многие честные венгры. Но Габор все больше и больше приходил к мысли, что война, коварно начатая Германией против Советского Союза, — бесчестная, преступная война и она будет проиграна гитлеровцами, а значит — и Венгрией…

Возглавляя транспортное бюро, занимавшееся перевозками грузов, Габор имел возможность воочию убедиться, как грабила Венгрию фашистская Германия. Уголь, нефть, сырье, заводская продукция, зерно, битая птица, скот сплошным потоком шли в Германию, хотя сама Венгрия все больше и больше испытывала недостаток в сырье, зерне, в продовольственных товарах.

Деметер настолько погрузился в воспоминания, что даже не услышал, как водитель громко произнес:

— Кечкемет!

— Да, вот уже и Кечкемет, — повторила Мария специально для Габора. Тот встрепенулся и огляделся. Действительно, они уже въезжали в Кечкемет. На фоне прозрачно-чистого голубого неба отчетливо выделялись островерхие шпили церквей и ажурный силуэт возвышающегося над другими домами здания городской ратуши.

Освещенный лучами полуденного солнца, ослепительно ярко отражавшегося от снежных сугробов, от покрытых толстым слоем инея ветвей деревьев, от не успевших еще растаять снежных полос на крышах, город казался каким-то сказочно-праздничным. Однако стоило повнимательнее осмотреться вокруг, как взгляд быстро замечал то здесь, то там наглухо закрытые оконные ставни или мрачные и неприветливые прямоугольники окон, за стеклами которых угадывались спущенные жалюзи. Двери кое-где были даже заколочены снаружи досками, Другие же, наоборот, зияли пустыми проемами, и ветер гулял по лестничным клеткам, подхватывая скомканные бумаги и какое-то тряпье. Видно, хозяева в поспешном бегстве не успели запереть свои дома. Но заметны были и более зримые следы войны: отбитые снарядом углы домов, прошитые пулями стены и афишные тумбы, провалившиеся крыши… Да, суровое дыхание военной действительности словно погасило яркие краски солнечного дня, и он уже не казался таким радостным.

Взаимное знакомство

— Сейчас свернем с главной улицы в улицу Йожефа Катоны, а там первая маленькая улочка влево — наша, — проговорила Мария, обращаясь к Габору. — Там нас уже ждут. Ваша хозяйка Жужа очень приятная женщина, искусная вышивальщица и белошвейка, но главное — абсолютно надежный человек.

— Да, пожалуй, это самое главное, — отозвался Габор. — И она… все о нас знает? Обо мне и моем будущем радисте? — опасливо спросил он после небольшой паузы.

— Знает только, что вы настоящие венгерские патриоты и что ей нужно будет заботиться о вас, — с улыбкой ответила Мария. — Ну вот мы и приехали.

Машина остановилась у небольшого аккуратного домика под красной черепичной крышей. Перед домом был разбит палисадник; сейчас он утопал в снегу, покрывавшем газон, дорожки, лавочку, кустарник и деревья. Снег на ветках искрился и слепил глаза.

Габор, входя вслед за майором в калитку, невольно зажмурил глаза и восхищенно воскликнул:

— До чего же тут красиво!

— Весьма рада, что вам здесь нравится. Ведь как- никак, а вы теперь будете жить и работать в этом домике.

— Мы здесь будем жить? Одни, без охраны? — удивленно воскликнул Деметер.

— Конечно, без охраны! А зачем она вам? Ведь вы теперь свободные граждане, и вам надо привыкать к этому новому своему качеству. Правда, в город без особой нужды я вам пока по рекомендую выходить. Отдыхайте, читайте газеты и журналы — я тут вам приготовила последние венгерские и немецкие. Знакомьтесь с обстановкой в стране и на фронтах. Конечно, из газет вы получите не очень-то достоверную картину, мягко говоря. Но если вы сумеете читать и между строчек, то кое-какие правильные выводы об общем положении сможете сделать. А сейчас не будем терять времени. Пойдемте, я представлю вас вашему радисту и хозяйке дома, — закончила Мария.

Когда они вошли в просторную светлую комнату, служившую, очевидно, гостиной, с кресла у окна поднялась и поспешно пошла им навстречу полная черноволосая женщина лет сорока — сорока пяти в темном платье, поверх которого был надет белоснежный накрахмаленный передник.

— Добрый день, с благополучным прибытием и хорошей погодой, — проговорила она по-немецки и приветливо улыбнулась.

— Спасибо, Жужа, — ответила Мария. — Прошу вас познакомиться с вашим новым квартирантом, господином старшим лейтенантом Габором.

Жужа изобразила какое-то подобие книксена и тут же подала Габору руку.

Деметер слегка пожал протянутую руку и учтиво склонил голову; он не знал, как себя держать: должен ли он сказать традиционное «kezet csokolom»[104], что в данной ситуации означало бы, что он, венгерский офицер, считает эту женщину человеком, равным себе по положению. Или же, ограничившись каким-нибудь фамильярным приветствием, вроде «sZervusz, komaasszonyotn!»[105], сразу указать на дистанцию, их разделяющую. «Впрочем, о каких дистанциях я тут рассуждаю? — с иронией подумал Габор. — Это в моем-то положении!..» Поскольку, однако, отделаться молчаливым кивком головы ему показалось неприличным, он громко произнес:

— Добрый день. Погода действительно отличная.

В этот момент из глубины комнаты подошел молодой человек в военной форме; зеленые петлички без всяких звездочек свидетельствовали о том, что он рядовой и пехотинец. Вытянувшись в струнку перед Габором, он щелкнул каблуками начищенных до блеска сапог с короткими голенищами и, вытянув руки по швам, отчеканил по-венгерски:

— Честь имею доложить. Иштван Жарнаи, солдат взвода телефонной связи первого батальона десятого пехотного полка.

Габор внимательно вглядывался в лицо человека, с которым ему предстояло работать, которому он должен будет доверять, как самому себе. Первое впечатление было благоприятным: открытый высокий лоб, мягкая полуулыбка на чуть припухлых юношеских губах и твердый спокойный взгляд глубоко посаженных серых глаз.

— Szervusz, bajtars![106] — весело проговорил Габор и решительно протянул Иштвану руку. Они обменялись крепким рукопожатием, после чего Габор дружески похлопал своего будущего напарника по плечу. — Я думаю, пока мы здесь, нам незачем соблюдать субординацию и щелкать каблуками. А? — Видя, что Иштван смущенно улыбается, не зная, наверное, что ответить, как отнестись к его предложению, Габор перевел на немецкий язык свое предложение и спросил, что думает по этому поводу фрау майорин.

— Мне кажется, что Иштвану не следует отвыкать от внешних проявлений субординационных отношений между вами. Так принято в той армии, в мундирах которой вы скоро будете действовать, находясь в гуще ее… Так стоит ли вам сейчас перестраиваться на другие взаимоотношения — я говорю, разумеется, только о внешних проявлениях их, — зная, что в недалеком будущем строгое и неукоснительное их соблюдение явится для вас как раз надежным щитом? Я думаю, не стоит.

Габор и Иштван тотчас же согласились с доводами Марии. Видно было, что такое решение особенно по душе Иштвану, которому трудно было бы быстро перейти с «господином офицером» на дружескую ногу.

По просьбе Марии Жужа повела Деметера в его комнату, а заодно познакомила с расположением подсобных помещений в доме.

— Не угодно ли будет принять ванну с дороги?

«Ванна! Как давно это было! Кафельные стены, белоснежная ванна, горячая вода, теплый ласковый душ…» Разумеется, он не мог отказаться от такого заманчивого предложения. А Жужа вернулась в гостиную и стала накрывать на стол.

За столом было шумно и весело. Габор, чисто выбритый и помолодевший, непринужденно шутил, ловко оперируя двумя языками — венгерским и немецким. Но гвоздем программы оказался шофер Павлуша, который своей совершенно немыслимой смесью русско-украинского и немецко-венгерского языков буквально покорил всех.

Были, разумеется, провозглашены тосты — хозяйка поставила на стол бутылку выдержанного красного вина, знаменитой «Бычьей крови». Выпили за новые победы Красной Армии, за ее славную годовщину, которая как раз пришлась на этот день, за близких и друзей. Последний тост провозгласила Мария:

— Выпьем, друзья, за успешное выполнение предстоящего задания!

После обеда Габор, Иштван и Мария перешли за маленький столик, и Жужа принесла в маленьких чашечках дымящийся черный кофе.

— О, дупла![107] — воскликнул Габор, сделав небольшой глоток. Он прекрасно понимал, что в те трудные военные дни дупла настоящего черного кофе было большой роскошью. Этот лишний знак внимания к их венгерским вкусам и обычаям, знак заботы о них заметно растрогал Габора и Иштвана.

— А теперь, я думаю, будет неплохо, если Иштван расскажет кое-что о себе, о своей службе и обстоятельствах своего перехода на сторону Красной Армии, — сказала Мария. — Мне-то все это известно, а вот Габору, наверно, интересно будет послушать.

— Что ж, охотно расскажу свою короткую и малопримечательную биографию, — с готовностью согласился Жарнаи. Родился в 1921 году в селе Тисапюшпек, Сольнокской области, в семье полубатрака-полурабочего. Учился в сельской школе, потом в Будапеште, но получить законченное среднее образование не сумел — средств не было; пришлось пойти работать. На работу устроился в железнодорожное депо станции Сольнок… Впрочем, вскоре началась война с русскими и — «пожалуйте бриться»: призвали в армию.

Иштван рассказал дальше, что сначала он служил в Сольноке, во взводе телефонной связи, потом прошел специальный курс и получил профессию военного радиста и линейного телефониста.

В марте 1944 года его направили на фронт; вот тогда- то он узнал, почем фунт солдатского лиха. Началась тревожная и опасная жизнь солдата-радиста артиллерийского дивизиона полка. Жарнаи участвовал в боях под Керешмезё в Трансильвании. Оттуда их полк был переброшен на Карпаты; в апреле того же 1944 года их часть сражалась на перевале Торонья, а оттуда была передислоцирована под Станислав и Каламею. После нескольких дней кровопролитных и тяжелых боев, в которых венгры понесли огромные — потери, полк был отведен на отдых и расположен в 10 километрах от передовой.

Но отдых оказался слишком коротким; людей на фронте не хватало, и полк был снова брошен в бой. Весь апрель, май и первую половину июня опять пришлось вести беспрерывные бои, особенно под населенным пунктом Делабец. Кому-кому, а ему — линейному телефонисту на командном пункте полкового артдивизиона — было доподлинно известно, что, несмотря на все просьбы венгерских пехотных офицеров поддержать их в бою артиллерией, командир артиллерийско-минометного дивизиона, немецкий капитан, решительно отказывал в этом, высокомерно заявляя, что ему, мол, лучше знать, когда и куда следует направлять артогонь, что-де надо беречь снаряды и мины. А полк, принявший на себя весь натиск русских, нес все большие и большие потери.

Иштван замолчал, как бы заново переживая все виденное и испытанное в те трудные дни на фронте.

— Особенно тяжелым и кровопролитным был бой 19 июня, — продолжал он свой рассказ. — Всем было ясно, что остаткам нашего полка уже не сдержать противника и что он нас окружает. И снова на все просьбы пехотных командиров поддержать нас артогнем гитлеровцы отвечали категорическим отказом. А в это время русская артиллерия открыла огонь по Делабецу, отсекая город от защищавших его частей. Я сидел у полевого телефона и думал: «Зачем я торчу здесь? Чтобы выслушивать просьбы, которые все равно не будут удовлетворяться, чтобы быть свидетелем того, какие бессмысленные и огромные потери несет полк, а немцы нас и за людей не считают? Советские части подошли совсем близко. Многие из наших солдат чуть ли не вслух стали высказывать свои затаенные мысли, да я и сам думал, что нам нечего больше ждать, что давно уже надо было решиться перейти к русским. А более благоприятный момент вряд ли еще представится. Так что нечего медлить, надо тотчас же уходить и сдаваться в плен…»

Так в сердце молодого рабочего в солдатском мундире зрели те семена, что были заложены еще в Сольнокском депо его старшими товарищами по работе. Они не раз говорили и вспоминали добрым словом своих далеких братьев по классу в Советском Союзе. «Разве советские люди начали эту губительную войну? — рассуждали они. — Нет, русские рабочие никогда ничего плохого не сделали венграм, наоборот, они всегда нас поддерживали. А как они были благодарны тем нашим, которые помогли им в боях против контрреволюции и интервентов в годы гражданской войны на советской земле! Так зачем нужна нам, венгерским пролетариям, эта кровавая бойня?!» — Так думали и говорили многие товарищи Иштвана по работе в депо.

— А если это так, то почему я должен убивать русских? Почему я должен драться с ними за швабов, которые хладнокровно посылают на верную смерть моих товарищей? Что хорошего принес нашей стране германский фашизм? И что нам — рабочим и крестьянам — несет наш фашизм, нилашизм, верный прислужник гитлеровцев? Кровь и кровь! Так зачем мне гибнуть в этой войне? Не лучше ли перейти на сторону русских?..

И вот ночью, — продолжал Иштван, — я вышел из блиндажа, чтобы устранить разрыв телефонной линии, а потом плюнул на все и, вместо того чтобы искать место разрыва и исправлять связь, я ушел. Это было в ночь на 20 июня. Пройдя несколько сот метров, возможно с километр, я вдруг увидел в стороне темные силуэты людей, осторожно пробиравшихся в нашу сторону. Это были русские разведчики. Я тихонько окликнул их, они остановились и дали мне подойти с поднятыми вверх руками. Потом они меня подробно расспросили обо всем, что делается у нас на позициях, где находятся огневые точки, в каких местах выставлено боевое охранение. Среди, них был парень, хорошо говоривший по-венгерски. Затем меня отвели на сборный пункт, где я увидел очень многих других венгерских солдат. Некоторые из наших высказывали опасения, что нас на другой день расстреляют — ведь этим всех стращали немцы. Но я был уверен, что это враки. Зачем русским нас убивать, если мы уже против них не воюем? Кроме того, ведь многие из нас добровольно ушли с фронта. Конечно, никто и не собирался нас расстреливать. В лагере я попросил, чтобы мне позволили работать по моей специальности радиста или линейного телефониста, так как хотел бороться против фашистов. Такую работу мне очень скоро дали. А вот теперь предоставлена возможность пойти на боевое задание, и я готов его выполнить, чем бы мне это ни грозило. Буду очень рад, господин старший лейтенант, быть вашим верным и надежным боевым помощником, — закончил свою исповедь Иштван Жарнаи.

— Что ж, Иштван, спасибо за ваш подробный и откровенный рассказ, — проговорил после небольшой паузы Деметер. — Теперь моя очередь. Вам, правда, придется запастись большим терпением — ведь я почти на одиннадцать лет старше вас, а значит, и рассказывать мне дольше, — улыбнулся Габор. Потом он закурил, пустил несколько колец дыма и начал повествование.

Рассказав о своем детстве и юных годах, безмятежно прошедших в городе Деж в семье судейского чиновника, об учебе в академии Людовика, о получении первого офицерского чина, о любви к Илонке, завершившейся вынужденным уходом в отставку, то есть обо всем том, что уже известно нашему читателю, Габор подошел к тому решающему моменту в его жизни, когда он порвал с хортистской армией и перешел на сторону русских.

— …Словом, чем больше мы увязали в войне, тем хуже шли дела и в моей автотранспортной конторе, тем больше начали свирепствовать нилашисты (впрочем, вам это все известно), тем острее и острее я чувствовал, что над моей Илонкой и нашей маленькой дочуркой Дьёрдикой нависает угроза преследований со стороны венгерских расистов. С начала 1944 года, особенно после оккупации нашей страны гитлеровцами[108], жене с дочкой приходилось все время скрываться и прятаться у знакомых.

Осенью 1944 года меня снова призвали в армию. Сначала назначили в штаб 1-й танковой дивизии, а потом перевели в отдел пропаганды генштаба.

Габор горько улыбнулся:

— По долгу службы я должен был призывать наших солдат честно сражаться, безропотно идти в бой и, если надо, отдать жизнь за Венгрию. А за какую Венгрию? За Венгрию Хорти и Салаши?![109] Ведь я же первый ненавидел в душе этих предателей нашего народа, которые раболепствовали перед Гитлером и в угоду ему посылали на смерть наших солдат! Тогда-то я и понял окончательно, что мне не по пути ни с немецкими, ни с нашими фашистами. Я с детства любил и уважал нашу родину — Венгрию, гордился ее боевой историей, ее долгой и трудной борьбой за независимость, прославившей Дьердя Дожу, Ференца Ракоци, Лайоша Кошута, Шандора Петефи… И я решил при первой же возможности перебежать на сторону русских, ибо Красная Армия несла освобождение от гитлеровцев, а значит, и от их хортистско-салашистских приспешников.

Вскоре, — продолжал Деметер, — такая возможность действительно представилась! Наступали рождественские праздники. А в эти дни, рассуждал я, и гитлеровцы и наши наверняка ослабят бдительность. Господа офицеры будут бражничать, да и солдатам не до перебежчиков. Значит, нужно уходить в сочельник, принял я решение. Так и сделал. С наступлением темноты 24 декабря я отправился в путь. Поднялся на гору Хершег, оттуда прошел лесом в Будакеси. Дальше пробирался на Пилишсентиван, затем на Жомбек и Бичке…

Габор помолчал немного, потом добавил:

— Когда все уже было позади и я был у русских, советский генерал, к которому меня доставили как офицера-перебежчика, спросил меня, после того как я подробно рассказал ему о себе: «Значит, и вы хотите свести с гитлеровцами счеты, а? Ну что ж. Поможем вам в этом. Ваши, — говорит, — желания совпадают с нашими. Будем вместе бить фашистов и добьем их. А как вас получше использовать, подумаем…» Очень хорошо, — закончил Габор, обращаясь уже не к Иштвану, а к Марии, — что наконец наступил момент действовать и мы на деле сможем доказать искренность нашего желания помочь Красной Армии добить немецких фашистов.

— Да, этот момент наступает, — ответила Мария, сделав ударение на слове «наступает», как бы желая подчеркнуть этим, что понадобится еще какое-то время, прежде чем группа приступит к выполнению задания.

Разведгруппа «Балатон» готова к действию…

Дни бежали быстро. Подготовка к выброске шла полным ходом. Радист Рудольф хорошо освоил и шифр и работу на нашей портативной рации. Габор тоже вполне овладел всеми знаниями и навыками, необходимыми ему в предстоящей работе. По совету Марии они тренировали свою память, особенно зрительную, стараясь запомнить, сколько видели эшелонов, прошедших через Кечкемет, или автомашин на шоссе, с каким они проследовали грузом, какие опознавательные знаки были на бортах машин. Вместе с инструктором — веселым молодым лейтенантом — Габор и Иштван занимались стрелковой подготовкой: стреляли из карабина, автомата и пистолета. Габор, будучи метким стрелком, быстро завоевал расположение лейтенанта, одобрительно хлопавшего его по плечу после занятий и хвалившего по-венгерски:

— Йоо стрелок, надьон йоо![110].

Тренировались они и в вождении машины. Здесь в роли инструктора выступал Павлуша. Габор, отлично водивший машину, собственно, особенно и не нуждался в этих тренировках, но, с одной стороны, он не хотел нарушать программу их подготовки, выработанную и утвержденную, как он понимал, в высшем штабе, а с другой стороны, ему доставляло большое удовольствие прокатиться с ветерком на достаточно быстроходном, хотя и видавшем виды «рено» Марии. Иштван, располагавший значительно меньшим опытом вождения автомобиля, доставлял поначалу немало хлопот Павлуше, но вскоре и он научился вполне терпимо водить машину.

Словом, к началу марта подготовка была закончена и можно было бы уже приступать к осуществлению операции «Балатон», но тут серьезно осложнилась обстановка на фронте. 6 марта немецко-фашистская группировка войск в Венгрии — группа армий «Юг», насчитывавшая в своем составе и 7 венгерских дивизий, перешла в наступление в районе озера Балатон. Гитлеровское командование намеревалось разгромить войска 3-го Украинского фронта в Задунайской равнине тремя сходящимися ударами в общем направлении на Дунафёльдвар — Пакш. Главный удар наносился из района между Секешфехерваром (оз. Веленце) и озером Балатон. Завязались упорные бои. Немцы, не считаясь с потерями, рвались вперед, стремясь выйти к Дунаю и разрезать советские войска на две изолированные и, следовательно, ослабленные группировки.

В этих условиях было принято решение несколько повременить с выброской группы «Балатон», дождаться прочного перелома хода событий в нашу пользу. А враг продолжал наращивать удар. Каждый день боев стоил ему огромных жертв, но он гнал в наступление все новые и новые силы. Однако стойкое сопротивление советских войск срывало планы гитлеровцев, и к исходу 15 марта наступательная операция немецко-фашистских войск на направлении главного удара прекратилась из-за больших потерь. Сильная танковая группировка врага, не выполнившая своих задач, оказалась вытянутой в линию между озерами Веленце и Балатон и охваченной с двух сторон крупными силами советских войск. И вот 16 марта без какой бы то ни было передышки, естественной после таких ожесточенных оборонительных боев, советские войска 2-го и 3-го Украинских фронтов перешли в решительное наступление. Под мощным напором наших частей гитлеровцы начали откатываться назад. К 23–25 марта немецко-фашистские войска в районе между Дунаем и озером Балатон потерпели серьезное поражение, потеряв убитыми и пленными свыше 30 тысяч человек и очень большое количество танков и орудий. А за три дня — с 28 по 30 марта — свыше 45 тысяч венгерских солдат и офицеров добровольно сдались в плен советским войскам.

В огромной по масштабу, по задействованным силам и средствам наступательной операции Красной Армии в Венгрии, с полным напряжением действовала и транспортная авиация. Поэтому выделить самолет для заброски группы «Балатон» во вражеский тыл не представлялось возможным. Только 30 марта поступило распоряжение доставить Габора и Рудольфа на один из прифронтовых аэродромов. Однако погода в этот день была, как назло, совершенно нелетной. По небу стлались тяжелые серые облака, низко нависающие над землей, а под ними клубился туман; казалось, его рваные молочно-белые косяки спешили добраться до облаков и слиться с ними… О выброске разведчиков нечего было и думать.

Чтобы не пропадало зря время, вынужденную паузу заполнили повторением «легенд» (хотя в общем-то знали их уже назубок) — задавали друг другу каверзные вопросы, старались сбить с толку, запутать один другого. («Лучше мы сейчас сами, совместно выпутаемся из этого лабиринта, нежели нам придется искать спасительный ответ, когда будут придирчиво спрашивать гитлеровцы».)

Нужно сказать, что для Габора Деметера была разработана «легенда», основанная на его биографии. За ним сохранялись его имя и фамилия, истинные год и место рождения, главные вехи его военной карьеры. Сама «легенда» начиналась, собственно, с декабря 1944 года. В соответствии с нею Габор, служивший до того в венгерской танковой дивизии «Хуньяди», был назначен в 6-й отдел генштаба. 23 декабря 1944 года он получил приказ отправиться в Будапешт для распространения среди венгерских частей пропагандистского материала. 24 декабря вечером Габор прибыл в Будапешт, а на следующий день город был почти полностью окружен русскими.

17 января при переходе из штаба 12-й дивизии во 2-й штурмовой батальон он получил огнестрельные ранения обеих ног и был отправлен в полевой лазарет, где пролежал 11 дней, после чего был выписан — лазарет ломился от раненых — и получил отпуск по болезни; долечивался у частного врача. 30 января вместе с группой других офицеров решил выбраться из осажденного города — шли по единственно свободной дороге через Фаркашрет. Весь день 31 января просидели в лесу у Тёрёкбалинта.

С 1 по 4 февраля они пробирались по ночам в направлении на Будатетень, Будаёрш, Шоошкут. 5 февраля остальные офицеры пошли дальше, а он, Габор, остался со своим денщиком на одиноком хуторе, неподалеку от Бичке — разболелись натруженные раненые ноги. 16 февраля юго-западнее Бичке перешли линию фронта и вышли на шоссе, ведущее на Мор. Вскоре Габор остановил венгерский военный грузовик, который довез их до Мора. Там он разыскал знакомую семью немецкого крестьянина колониста Клейна; в его доме и остановились на отдых. Так как Габор чувствовал себя очень плохо и сильно ослаб, он направил в комендатуру денщика с запиской; к нему были посланы врач и младший офицер. Им он рассказал все обстоятельства перехода через фронт. Комендант разрешил ему временно остаться на частном постое.

28 марта вместе с денщиком они сели на попутную автомашину, надеясь присоединиться к какой-либо венгерской воинской части. В Чепреге они попали под бомбежку. Машина оказалась сильно поврежденной, шофер остался при ней, а они снова двинулись пешком, на запад, желая добраться поскорее до ближайшего села…

На этом «легенда» обрывалась. Дописывать ее должны были сама жизнь и, разумеется, Габор, сообразуясь с обстановкой в районе приземления. А выбросить их предполагалось где-нибудь над Ленти, с тем чтобы они смогли потом обосноваться в районе города Надьканижа. (Стремительное наступление советских войск, правда, могло существенным образом поломать конец «легенды». Но в этом смысле Габору предоставлялось право, более того, вменялось в обязанность действовать быстро и решительно, исходя из обстановки и задания — находиться и действовать в тылу основной массы войск противника.)

Что касается «легенды» для Иштвана Жарнаи, то она в значительной своей части, относящейся к последнему фронтовому периоду, повторяла «легенду» Габора Деметера, у которого Иштван состоял в денщиках. Звали его по «легенде» Ференцем Гэцом.

Габор с особой придирчивостью и в самые неожиданные моменты справлялся у своего напарника о том, как его зовут, однако всякий раз получал уверенный ответ: Ференц Гэц…

На следующий день погода улучшилась. Солнце разорвало серую пелену облаков и разметало туман. Летное поле, покрытое ковром молодой травы, ярко зазеленело под солнечными лучами. Деревья протянули к ним свои ветви с набухшими и готовыми вот-вот лопнуть почками. На венгерской земле бушевала весна.

Деметер и Жарнаи с нетерпением ждали вечера — только бы не испортилась вновь погода! Но вечерний небосвод не предвещал никаких каверз. С аэродрома один за другим взлетали самолеты и быстро таяли в еще не потухшем, розовато-оранжевом небе.

Вот на взлетную полосу вырулила машина, которая должна будет доставить Габора и Рудольфа в заданный район. Разведчики в сопровождении Марии и Павлуши пошли к самолету.

— Ваши люди готовы? — тихо спросил инструктор парашютного дела, подойдя к женщине майору. Получив утвердительный ответ, он громко сказал, обращаясь к Габору и Иштвану:

— Можно садиться!

Габор сделал шаг к Марии, взял ее руки в свои и, крепко пожимая их, взволнованно проговорил:

— Спасибо за доверие. Постараемся оправдать его. За нас не беспокойтесь. Документы у нас отличные, «легенда» самая что ни на есть правдоподобная. Все будет в порядке. Ждите телеграмм.

После того как и Жарнаи простился с Марией, разведчики тепло попрощались с шофером Павлушей, который, очевидно проникшись торжественностью момента, как-то присмирел. Затем оба пошли к трапу. Неуклюже взбираясь по нему, они то и дело оглядывались и махали рукой. Но вот дверца захлопнута, трап убран, и самолет, пробежав по полю, легко оторвался от земли. Сделав круг над аэродромом и прощально помахав крыльями, он лег на курс и вскоре скрылся из глаз.

Документы не подвели

Итак, ровно в 21 час 31 марта транспортный самолет с разведчиками на борту поднялся в воздух и полетел к линии фронта.

— Смотри, Пишта, как точно взлетели! — наклонившись всем телом к Жарнаи, почти прокричал ему на ухо Габор. — У русских действительно все четко организовано, недаром их армии громит гитлеровцев.

— Да, под ударами Красной Армии фашистам несдобровать, — отозвался Жарнаи. — Скоро русские придут в Берлин и Гитлеру будет капут. Глядишь, и поработать-то как следует не успеем.

— Успеем!

Прошло несколько минут. В иллюминаторах самолета синело вечернее небо. Чем выше, тем светлее и прозрачнее было оно, окрашенное последним багрянцем закатившегося дневного светила. А внизу, под крыльями самолета, синева сгущалась до черноты, и земля растворялась в ней, пропадая, как в бездне. Но вдруг в этой черной пучине заискрились, замелькали оранжевыми вспышками какие-то огоньки, и тут же самолет начало встряхивать. Габор и Пишта поняли, что они пролетают над линией фронта и попали под зенитный обстрел. Как бы в подтверждение их догадок из черноты внезапно, точно лезвие безумно длинной шашки, сверкнул луч прожектора и, вонзившись в самолет, залил его слепяще-ярким светом. Самолет закачало еще сильнее.

— Не хватает только сейчас быть сбитыми! — проворчал Габор, уже перебравший в памяти запасные варианты «легенды» на случай, если им придется приземлиться в другом месте, а не в том районе, где было запланировано по условиям задания. Посмотрев внимательно на товарища, Габор понял, что тот волнуется; он нашел его руку и крепко сжал ее:

— Nyugi, nyugi![111]

Иштван взглянул на Габора своими ясными серыми глазами и благодарно улыбнулся. Видно было, что это твердое рукопожатие вселило в него бодрость и уверенность.

«Хороший парень», — тепло подумал о нем Габор.

А самолет тем временем благодаря искусному пилотированию летчика сумел оторваться от назойливого прожекторного луча и вскоре миновал опасную зону зенитного обстрела. Снова ровно гудели моторы; их мерное гудение действовало успокоительно. Габор посмотрел в окно. Самолет летел на сравнительно небольшой высоте, и тут он узнал знакомые очертания озера Балатон, расстилавшегося под ними. Вот характерный выступ Тиханьского полуострова. У подножия его примостился курортный городок Балатонфюред. Сейчас он был погружен в сплошную мглу. «Когда-то это было веселое местечко, — невольно вспомнил Габор. — Разноцветные фонарики, музыка, нарядно одетая публика… — Там жила летом его семья. И в тот памятный день, когда праздновали окончание академии и производство Габора в лейтенанты, они пили вино, привезенное отцом из Балатонфюреда. — Как давно это было! Сколько воды утекло с тех пор!..»

Послышался сигнал-гудок: «Приготовиться!» Габор встрепенулся и вскочил с места. «Странно, — поймал он себя на мысли, — зачем нам понадобилось возвращаться к Балатону, и где мы сейчас, куда будем прыгать?..» Но времени для раздумий уже не оставалось. Поднявшийся вслед за Габором Иштван подошел к дверце самолета. Из кабины экипажа вышел инструктор. Проверив готовность разведчиков, он открыл дверцу и скомандовал: «Пошел!»

Иштван прыгнул и… застрял в дверях. Оказывается, он столько набрал с собой батарей питания (а во время полета они еще сместились), что «разбух» до неимоверности. Инструктор снова захлопнул дверцу, зашел в кабину к летчику, и тот стал делать еще один круг. Инструктор вернулся к Иштвану и помог ему переложить груз, распределив его более равномерно.

Снова сигнал. Дверца распахнулась. Снова команда: «Пошел!», и разведчики один за другим ринулись в черный проем. Свистящая струя воздуха подхватила их, крутанула, потом словно отпустила, и они камнем стремительно понеслись к земле… Им обоим казалось, что они с головокружительной скоростью ввинчиваются в плотную, хотя и податливую, воздушную массу. Но вот они почувствовали рывок, и падение их резко затормозилось, стало приятным и плавным. Над головой распустились белые купола парашютов.

Приземлившись, Габор быстро отстегнул парашют и, приподнявшись на одно колено, тихо залаял — это был условный сигнал сбора. Тотчас же невдалеке послышался ответный лай. Обрадованные, они бросились друг к другу, обнялись, не в силах сдержать своих чувств в этот первый момент удачного начала их новой, опасной и полной неожиданностей деятельности разведчиков во вражеском тылу. Потом заспешили к темнеющему поблизости леску. Там закопали парашюты, поправили на себе одежду и попытались сориентироваться. Однако определить по карте, имевшейся в офицерском планшете Габора, место приземления им не удалось.

— Что же, пойдем наугад из леса, найдем какую- нибудь проселочную дорогу или шоссе, а там уж будем действовать по обстановке, — предложил Габор.

— А вам не кажется странным, что от нас так близко фронт? — спросил Иштван. — Слышите: это гул артиллерийской канонады. И самолеты над нами летают, и где-то неподалеку бомбят…

— Правильно. Меня это тоже удивляет. Я думаю, что из-за зенитного огня, под который угодил наш самолет, место выброски, видимо, было определено не совсем точно…

Выйдя на проселочную дорогу, они «распределились», как полагалось по «легенде»: впереди налегке шагал старший лейтенант венгерской армии Габор Деметер, а за ним на расстоянии двух-трех шагов брел сгибавшийся под тяжестью поклажи — офицерского чемодана и плотно набитого солдатского вещевого мешка — его денщик — рядовой Ференц Гэц.

Вскоре они заметили стоявший немного поодаль от дороги одинокий хутор и решили зайти в него. Хозяин хутора, пожилой крестьянин, с готовностью объяснил им, что вышли они в район села Чепрег. («Вон там, за рощицей, видите зарево? Так это оно горит. А другое ближайшее отсюда село — Сентдьёрдьвёльд».)

Иштван при этих словах даже присвистнул, но, поймав строгий взгляд Габора, тут же присмирел. Габор, разумеется, понял причину такой неосторожности Пишты: из слов крестьянина явствовало, что они приземлились в 30–35 километрах севернее намеченного пункта выброски — села Ленти, в непосредственной близости от линии фронта.

— Пишта, дорогой, будь осторожнее в выказывании своих чувств, — сказал Габор, когда они вышли с хутора и снова зашагали по большаку в направлении на село Лендвалкабфа. — Ты же понимаешь, что, будь этот хуторянин помоложе да похитрее — а мог он на беду еще оказаться и нилашистом, — у него вполне могла вызвать подозрения «заблудшая пара»: офицер и денщик, не знающие, где находятся, да к тому же денщик, непочтительно свистящий в присутствии своего хозяина — господина старшего лейтенанта…

Иштван виновато молчал.

Было уже за полночь, когда они добрались до Лендвалкабфа. В селе царила страшная суматоха; оно было переполнено немцами. Их мотоциклы и грузовики с ревом проносились по большаку, оттесняя за обочины, к домам, рысцой бегущую пехоту.

Разведчики с трудом отыскали комендатуру. Габор обратился к заросшему рыжей щетиной долговязому немецкому капитану и попросил разрешения устроиться на одну из проходящих через село и останавливаемых на контрольно-пропускном пункте машин.

— Мы, — говорил Габор, — вынуждены были добираться сюда из горящего Чепрега пешком. В мою легковую машину попал осколок бомбы, бак взорвался, и ее пришлось бросить.

Рыжий капитан рассеянно выслушал Габора и обещал помочь: дать солдата, который сопроводит их до контрольно-пропускного пункта и там посадит на одну из машин отходящей на запад немецкой части.

Однако капитан тут же забыл о своем обещании, а вскоре и сам куда-то бесследно исчез (видимо, посчитал за лучшее, пока не поздно, оставить свой беспокойный пост в комендатуре и присоединиться к улепетывающим на запад собратьям. Его подчиненные попробовали было разыскать своего начальника, но, разумеется, безуспешно. Правда, некоторые из отправившихся на поиски капитана унтер-офицеров сами тоже подозрительно исчезли.

В такой обстановке панического отступления немецкого воинства венгерский офицер и его денщик, не расстававшийся с увесистым чемоданом своего господина и с собственным объемистым рюкзаком, заметно стали вызывать раздражение немцев, и Габор с Иштваном, воспользовавшись удобным моментом, выскользнули из комендатуры. Свернув в боковую улочку, они решили зайти в первый же пустой дом — нужно было радировать в Центр, доложить о благополучном приземлении.

Вскоре они увидели на противоположной стороне улочки небольшой домик, распахнутые настежь черные окна которого говорили о том, что он покинут своими обитателями. Разведчики вошли в него, осмотрелись и, убедившись, что в доме действительно никого нет, решили расположиться в сенях. Габор зажег карманный фонарь, Иштван извлек из вещевого мешка рацию и стал готовить ее к сеансу. Прошло немного времени, и в эфир полетели сигналы…

Сообщив в короткой радиограмме о благополучном приземлении и назвав примерное место выброски, Иштван не стал дожидаться ответа и, быстро собрав рацию, уложил ее в свой вещевой мешок. Только они вышли из дома, как в улочку вошла немецкая маршевая колонна. Кое-кто из солдат выбегал из строя и заскакивал в ту или иную дверь. Разведчики переглянулись: как вовремя они закончили сеанс и покинули дом!

Уже совсем рассвело. По небу плыли окрашенные в розовый цвет кучевые облака. Их причудливые, все время меняющиеся очертания напоминали то каких-то диковинных зверей, то ледяные айсберги, то вспененные морские валы… Утренний свежий ветер принес с полей ни с чем не сравнимый запах недавно освободившейся от снега сырой земли. И тут же к нему примешался и перебил его другой запах — горьковатый и едкий запах дыма и гари. Война не давала о себе забывать…

— Неплохо было бы и перекусить. Как вы считаете, господин старший лейтенант? — полуофициально обратился к Габору Иштван.

— И то правда, — ответил Габор, внезапно почувствовавший, что он страшно голоден. — Ведь мы, наверно, часов десять-одиннадцать в рот ни крошки не брали.

Отойдя в сторону от дороги, Габор и Иштван устроились в воронке от снаряда и немного перекусили. Потом снова вышли на дорогу и двинулись в направлении на Реснек. И тут произошла неожиданная и весьма неприятная встреча: по дороге и раскинувшись широким веером по обеим сторонам от нее шли эсэсовцы. Это был, очевидно, специальный патруль, в обязанность которого входило прочесывание местности в районе линии фронта и вылавливание дезертиров.

Итак, предстояло объяснение с гитлеровцами. И не с растерявшимся в паническом водовороте отступления капитаном из комендатуры, мысли которого были заняты только тем, как бы спасти свою шкуру, а с педантичными в своей «работе» эсэсовцами, которые, несмотря ни на что, строго и подозрительно оглядывали каждого встречного, кто бы он ни был, и так же придирчиво изучали его документы.

Габор понял, что от того, как он поведет себя, решится сейчас буквально все. Скосив взгляд на Иштвана, он почувствовал, что тот сильно волнуется (видимо, предстоящая встреча пугала его). «Нужно проявить максимальное спокойствие, — внушал себе Габор. — У меня отличные, вполне надежные документы, я хорошо говорю по-немецки, мне нечего опасаться этой проверки…»

— Тэшшек, окмань, фёхаднадь ур![112] — на ломаном венгерском языке проговорил оберштурмфюрер, возглавлявший патруль. Это был молодой, крепкий эсэсовец высокого роста, с крупными чертами лица. Из-под низко опущенного козырька фуражки с черепом и скрещенными костями вместо кокарды нагловато глядели холодные голубовато-серые глаза; над висками вились светло-пшеничные волосы. «Истинный ариец», — улыбнулся про себя Габор, но тут же вежливо ответил по-немецки:

— О, bitte, Herr Obersturmfuhrer[113], — и протянул эсэсовцу свои документы.

Пока тот внимательно листал его офицерскую книжку, Габор повторил гитлеровцам уже рассказанную в комендатуре в Лендвалкабфа историю о потере легковой автомашины, сгоревшей при бомбежке русскими села Чепрег. Эсэсовцы, очевидно, знали о печальной участи, постигшей гарнизон Чепрега; поэтому рассказ Габора не вызвал у них подозрений. Документы же действительно оказались безукоризненными. Да и немецкая речь и обходительное обращение венгерского офицера расположили к нему эсэсовца, и он, вернув Габору его книжку и предписание, доверительно сообщил, что в селе Реснек дислоцируется штаб кавалерийской дивизии СС «Рейхсфюрер». Немец назвал даже фамилии нескольких офицеров штаба дивизии.

— В случае чего сошлитесь на меня. Оберштурмфюрер Ротбах, честь имею. — И эсэсовец щеголевато приложил руку к козырьку, давая этим понять, что венгерский офицер и его денщик могут продолжать свой путь.

— Большое вам спасибо, господин Ротбах, честь имею, — откозырял в ответ Габор, и они с Иштваном двинулись дальше.

Пока происходил разговор с эсэсовцем и тот проверял документы, Габор уголками глаз наблюдал за происходящим вокруг. Он заметил, что в кустах стоят замаскированные орудия, а около них прохаживаются гитлеровцы. Некоторые из них дружески улыбались оберштурмфюреру или делали приветливый знак рукой, из чего Габор заключил, что они все из одной части или дивизии. В этом предположении его утвердило и то, что у них были такие же нарукавные знаки, как и у оберштурмфюрера. «Итак, кавалерийская дивизия СС „Рейхсфюрер“. Запомним», — отметил про себя Габор.

Когда разведчики отошли на приличное расстояние и в придорожных кустах уже не было видно гитлеровцев, Иштван произнес с облегчением:

— Ну, гора с плеч! А то ведь я думал: ну, как эти эсэсовцы проявят интерес к моему солдатскому рюкзаку или к вашему офицерскому чемодану, потребуют открыть. Конец тогда, пропали!

— Да, багаж у нас с тобой, конечно, не для показа эсэсовцам, — рассмеялся Габор. — Впрочем, если ты опасался за чемодан и рюкзак, то могу тебе признаться, что у меня вызывали опасения твои разбухшие от батарей карманы. Давай-ка в том густом кустарнике как-то утрамбуем чемодан и мешок и приведем твои карманы в божеский вид.

На гибких и тонких лозах кустов лопались почки, и маленькие клейкие листочки блестели яркой молодой зеленью. Прозрачная и словно пронизанная солнцем стена кустарника скрыла разведчиков.

— Весна! — воскликнул Иштван. — До чего же хорошо — последняя военная весна, а там скоро мир…

— Да, но, чтобы это случилось скорее, мы должны спешить, — ответил Габор. — А иначе, того и гляди, нас догонят и перегонят наступающие войска Красной Армии. Так что не будем терять времени и поспешим в Реснек.

Реснек оказался сравнительно большим селом. На его главной площади и прилегающих улицах толпилось много гитлеровцев. Они были как-то неестественно веселы и нестройно горланили песни.

— Э, да ведь сегодня первое апреля, пасха, — вспомнил Габор. — Вот вояки и перебрали шнапса.

Габор спросил по-немецки первого попавшегося эсэсовца, где найти штаб дивизии и не видел ли он гауптштурмфюрера Зандхауза (эту фамилию в числе других ему назвал оберштурмфюрер). Уверенный тон венгерского офицера и то, что он не только знал, что в селе размещался штаб дивизии, но и назвал по фамилии одного из штабных офицеров, навели гитлеровца на мысль, что этот венгр, наверное, офицер связи; поэтому он четко объяснил Габору, как пройти в штаб дивизии.

Габор поблагодарил и, откозырнув эсэсовцу, направился по указанному адресу. По дороге им еще несколько раз попадались подвыпившие, а то и просто перепившие гитлеровцы, но никто из них и не подумал остановить уверенно шагавшего венгерского офицера, сопровождаемого солидно нагруженным денщиком.

В штабе Габор быстро отыскал одного из тех, кого упомянул ему оберштурмфюрер Ротбах, и, сославшись на него, попросил помочь в размещении и отправке на попутной машине. Разумеется, и этому эсэсовцу Габор вновь повторил «досадную историю», приключившуюся с ним в Чепреге и лишившую его машины, «так необходимой в эти тревожные дни». Немец очень внимательно просмотрел документы Габора и, найдя их, очевидно, в полном порядке, проштамповал печатью с жирной свастикой. «Теперь-то уж, — подумал Габор, — с такими документами можно хоть к самому черту в лапы…»

Габор не спеша убрал документы в боковой карман кителя. Потом так же неторопливо достал портсигар и угостил сигаретами эсэсовца и двух других гитлеровцев, находившихся в комнате.

— Прошу вас угоститься отменными венгерскими сигаретами. «Вирджиния» — еще довоенная марка! — проговорил он и сам закурил.

Немцы пустили кольца пахучего, немного пряного дыма, и один из них тоном курильщика-знатока произнес:

— Да, сигареты что надо! Таких в маркитантском ларьке или в табачной лавке не очень-то купишь… Впрочем, венгерским господам офицерам их соотечественники, возможно, и продают, — язвительно ухмыльнулся он.

Габор сделал вид, что не заметил колкости. В душе он был очень благодарен фрау майорин, которая, помогая им комплектовать экипировку, продумала даже такую мелочь, как несколько пачек дорогих венгерских сигарет «Вирджиния» и «Симфония», которые были уложены в офицерский чемодан. Сейчас они оказались весьма кстати.

С удовольствием затягиваясь сигаретой, эсэсовец, проникнувшийся, как видно, полным доверием к Габору, рассказал ему об обстановке на фронте, не утаив и того, что она складывается неблагоприятно для немцев.

— Сейчас вам самое верное — это двигать на Редич, — закончил эсэсовец грубовато-фамильярным тоном. — Там, пожалуй, вы сможете у нашего коменданта и машину какую-нибудь выцарапать — не топать же вам весь путь пешком…

«Весь путь, — подумал Габор. — Ишь ты! А если наши пути расходятся?! Если мне совсем не улыбается перспектива ухода в Австрию, а потом в Германию?!» Однако он тут же поймал себя на мысли, что сейчас для него и Иштвана основная задача — поскорее опередить отступающие тылы и пристроиться к какой-нибудь из колонн главных сил врага. Поэтому Габор любезно поблагодарил эсэсовца за информацию и полезный совет и спросил, не поможет ли он им устроиться где-то на ночь. Тот, ни слова не говоря, сразу же написал записку на постой и приказал одному из гитлеровцев сопроводить господина венгерского офицера к квартирмейстеру.

Ночь Габор и Иштван провели в пустом доме какого-то нилашиста, который, по всем признакам, сбежал на запад. Из этого дома разведчики передали свою вторую радиограмму, в которой сообщили о своем местоположении. Впрочем, этот сеанс был очень коротким, так как Иштван боялся, что его легко запеленгуют в этом селе.

Ранним утром разведчики вышли из Реснека, и в лесу, километрах в четырех-пяти от села, Иштван повторно вызвал Центр, передал сводку с разведданными об эсэсовской кавалерийской дивизии и о положении на фронте.

В ответ на эту радиограмму поступило указание поскорее двигаться дальше на запад.

«Наше положение очень трудное…»

Прошло еще несколько дней. 4 апреля советские войска полностью завершили освобождение территории Венгрии от гитлеровцев. Немецко-фашистские армии с боями отступали в Австрию. Вместе с ними на запад уходили и остатки разбитых хортистских частей. Гитлеровцы недоверчиво относились к деморализованным и растерянным венгерским солдатам и офицерам, стращали их «красным террором», который-де их ожидает в Венгрии, если они там останутся, и почти насильно гнали на запад. Подразделения, совсем не внушавшие им доверия, они разоружали. Среди венгерских командиров началось брожение. Сумятица и полная неразбериха царила в небольшом приграничном городке Алшолендва, куда Габор и Иштван прибыли к исходу дня 3 апреля. Габор, уже не сомневавшийся в силе своих документов, направился в сопровождении своего «денщика» прямо к коменданту; они застали его как раз за поспешным уничтожением бумаг. Комендант встретил их очень неприветливо, даже грубо. Но когда Габор показал документы, снабженные эсэсовскими печатями, офицер в свою очередь проштемпелевал их и даже осведомился (правда, чувствовалось, что больше ради формы), не мог бы он чем-нибудь помочь господину старшему лейтенанту.

Габор решил до конца выдержать марку офицера генштаба союзной вермахту армии, командированного на фронт и в силу роковой случайности оказавшегося без транспортных средств. Поэтому он безапелляционным тоном заявил, что требует, чтобы ему предоставили машину. Комендант, капитан резерва и в прошлом (как это выяснилось в процессе дальнейшего разговора) сельский учитель, после коротких препирательств признался «по секрету», что у него имеется в резерве одна небольшая «легковушка» — ДКВ, которая принадлежала местному врачу, сбежавшему несколько дней назад отсюда.

— Вот ее, пожалуй, я любезно смогу предоставить в распоряжение господина старшего лейтенанта, — заключил он.

Габор без особых излияний поблагодарил коменданта, стремясь показать видом и тоном, что по отношению к представителю генштаба такая любезность в порядке вещей, и деловито осведомился насчет горючего.

Капитан сказал, что машина полностью заправлена, но на всякий случай он прикажет положить в багажник еще одну канистру бензина.

Машину по всем правилам оформили на Габора. За этими хлопотами разведчики провели в Альшолендве больше суток.

Тем временем под нажимом наступающих советских войск немцы откатывались все дальше и дальше на запад. Разрозненные венгерские части, а точнее, их остатки собирались в колонны и отходили вместе с немцами. К одной из таких колонн подключились и Габор с Иштваном на своем ДКВ. Разведчики сумели даже воспользоваться задержкой в селе Хетвезер и передать очередную радиограмму, в которой сообщили собранные ими данные об отступающих гитлеровских войсках. В радиограмме Габор запросил, как им быть дальше:

«…Венгерскую армию разоружают. Наше положение очень трудное… Если мы дальше будем держать при себе рацию, нас могут обнаружить. Прошу указаний.

Габор».

Ответ на эту радиограмму предписывал разведчикам соблюдать максимальную осторожность при сеансах, но с рацией не расставаться, ибо без нее они будут лишены возможности сообщать в Центр важные и ценные сведения о передвижениях немецко-фашистских войск.

После того как советские войска вышибли фашистских захватчиков из Венгрии, свои основные усилия наступающая Красная Армия направила на освобождение Австрии. Силы 2-го и 3-го Украинских фронтов, обойдя Вену с юга и севера, уже 6 апреля завязали бои за город. 13 апреля Вена была полностью очищена от гитлеровцев.

В то время как советские корпуса и дивизии вели бои за Вену, войска левого крыла 3-го Украинского фронта развивали наступление в сторону Граца. К середине апреля они вышли к Восточным Альпам, и здесь их наступление временно приостановилось.

К концу дня 14 апреля колонна, с которой двигались Габор и Иштван, вышла в район междуречья Раба и Мура. Сюда же с другой колонной прибыли штаб и разрозненные части и подразделения 7-й венгерской пехотной дивизии «Сент Ласло».

Габор сначала был очень обескуражен этим: ведь через боевые порядки этой дивизии он выходил из Будапешта в рождественскую ночь декабря 1944 года. Но, поразмыслив немного, Габор решил, что встреча со старыми знакомыми (особенно, если учесть, что он располагает вполне надежными, не раз уже проштемпелеванными гитлеровцами документами) ему только нáруку.

И он не ошибся. Документы и на этот раз сыграли добрую службу: порядком перепуганные штабные офицеры из дивизии «Сент Ласло», увидев перед собой «своего коллегу», пережившего уже, судя по пометкам в его предписании, немалые мытарства, не колеблясь, предложили ему должность начпрода дивизии, а точнее, ее уцелевших и отступающих на запад частей. Габор согласился принять это назначение, однако не преминул заметить помощнику начальника штаба, немолодому, усталому и, казалось, безразличному ко всему майору, что-де он соглашается «без особого восторга». Только тяжелая обстановка вынуждает, мол, его, офицера отдела пропаганды генштаба, согласиться на эту «дурно пахнущую работенку». Майор молча развел руками и тут же отвернулся, словно позабыв о Габоре.

В этот вечер Иштван вышел на связь и сообщил последние сведения, собранные о гитлеровцах, а также запрос Габора, что делать, если оставаться в штабе дивизии на предложенной должности будет опасно или нецелесообразно. Центр ответил:

«Габору. При невозможности работать в штабе 7-й дивизии отходите Грац, Линц. Работу ведите нелегально и доносите о частях, проходящих через Грац и стоящих в Граце. Держите связь в пути.

Начальник».

Габор принял указание Центра к исполнению и, как казалось венграм и немцам, с рвением взялся за возложенные на него обязанности. Он мотался от одной колонны к другой, из одного населенного пункта в другой. Ему, как начальнику продовольственного снабжения, в штабах подразделений и частей сообщали сведения об их реальном списочном составе, а также предполагаемые маршруты дальнейшего отхода и промежуточные рубежи. Все это Габор с помощью Иштвана незамедлительно передавал в Центр.

После завершения Венской операции войска 3-го Украинского фронта вновь перешли в наступление и в начале мая вышли на рубеж Линц — Клагенфурт.

В ночь на 5 мая Иштван передал очередную радиограмму Габора:

«Начальнику.

Шпильфельдский лес. Сообщаю дислокацию венгерских и немецких частей районе Марбург — Мурек — Грац. Штаб 7 венгерской дивизии — Лейбниц, 20 венгерская дивизия — Шприовбах, 25 дивизия — Кевальнеймарк и Яселер. Через Кларенберг и Клагенфурт в направлении на Марбург и Грац проходит много разрозненных венгерских и немецких частей. В Граце — казармы войск СС; сюда сводятся для переформирования и пополнения разбитые эсэсовские части. В городе — беспорядок. В Паутиле размещен большой лагерь для беженцев и военнопленных.

Габор».

Двигаясь с агонизирующей гитлеровской армией, разведчики прибыли 5 мая в небольшой австрийский городок, лежащий километрах в 15 от Граца. Здесь им неожиданно пришлось столкнуться лицом к лицу с серьезной опасностью, таившей в себе реальную угрозу провала и передачи в руки гестапо.

Когда Габор был у местного коменданта, совсем потерявшего голову немецкого пехотного капитана, говорившего хриплым сорванным голосом, напоминавшим лай осипшей от долгой брехни собаки, тот, чтобы поскорее отвязаться от венгерского офицера, настойчиво просившего квартиру под постой, выдал ему ордер на занятие дома, принадлежавшего женщине врачу, эвакуировавшейся из города.

Габор с Иштваном удобно разместились в этом небольшом особнячке. Однако, знакомясь с квартирой — Иштван хотел выбрать для радиосеансов комнату поглуше и предпочтительно выходящую в небольшой внутренний дворик, — они зашли в маленькую полутемную комнатку для прислуги и остановились в дверях, не веря своим глазам. Комната была буквально набита всевозможными вещами, характер которых нетрудно было установить: это было награбленное имущество (одежда, рулоны тканей, продовольствие, блоки сигарет, мешочки кофе в зернах, бутылки вина), которое кто-то сложил сюда, а при поспешном отступлении, видимо, не успел прихватить с собой.

Разведчики были в недоумении. Кто хозяин этого «склада»? Совсем он бежал или еще вернется за награбленным?

И как бы в ответ на их сомнения в передней отрывисто и требовательно прозвучал звонок. Габор быстро вытащил из кобуры пистолет, взвел курок и переложил пистолет в карман брюк. Иштван нацепил на плечо автомат и пошел открывать дверь.

Через минуту он вернулся. Вместе с ним в комнату вошла молодая, хорошо одетая женщина. Она манерно поздоровалась:

— Добрый вечер. Будем знакомы: фрау Краммер, Мой муж — офицер, тоже, между прочим, старший лейтенант. — И она стрельнула подведенными глазами в сторону Габора. — Мы с мужем некоторое время жили в этом доме… Вот я и зашла, так сказать, наведаться…

— Это не ваше ли имущество сложено в комнате при кухне? — не очень вежливо перебил ее Габор, сразу почувствовавший, что эта визитерша имеет к «складу» самое непосредственное отношение.

— Какое имущество? Какая кухня? — с наигранным удивлением переспросила женщина, избегая пристального взгляда Габора. — Здесь после нас размещались ваши, венгерские жандармы. Может быть, они что-нибудь позабыли?..

«Ладно, голубушка, — подумал Габор, — „наши“ или „ваши“ жандармы тут размещались, это мы постараемся выяснить, а вот ты-то, конечно, неспроста сюда явилась».

— Может быть, фрау Краммер оставила в квартире что-нибудь из своих вещей и хотела бы забрать? Или…

— О, нет, нет! — не дала Габору договорить гостья. — Я зашла просто так, заметив, что кто-то въехал в дом. Зайду, думаю, познакомлюсь с новыми хозяевами… В это страшное время, когда неизвестно, что нас всех ожидает, почему бы не провести вечер за приятной беседой… — И она снова метнула в Габора весьма недвусмысленный взгляд. — Как знать, сколько нам осталось таких вечеров…

— Очень мило с вашей стороны. Но, к сожалению, должен извиниться перед вами, что не смогу принять это заманчивое предложение, — ответил Габор, стараясь придать голосу любезные ноты. — Дела продовольственного обесценения отходящих венгерских частей вынуждают меня все время быть в беготне или разъездах. Вот и сейчас я убегаю на неопределенное время… А оставить вас на своего чурбана, — Габор кивнул в сторону Иштвана, — я, разумеется, не могу себе позволить.

— Что ж, очень сожалею. Но на войне, я понимаю, все должно быть подчинено ее интересам. До свидания. — Фрау Краммер слегка склонила голову и, повернувшись, направилась к выходу.

Габору ничего иного не оставалось, как сразу же вслед за нею тоже выйти из дома. Пришлось вернуться в комендатуру, чтобы узнать, где разместился штаб ближайшей венгерской части, и потом подскочить на ДКВ в соседнее село, в этот штаб — хотелось бы уточнить количество личного состава, числящегося на довольствии на сегодняшний день.

Когда Габор вернулся в городок, было уже около полуночи. Какое-то подсознательное чувство настороженности подсказало Габору мысль оставить машину в двух кварталах от дома и пройти к нему пешком.

Стараясь как можно тише ступать, Габор приблизился к особнячку. Он был уже в нескольких шагах от калитки, когда заметил у стены дома черную тень человека, пытавшегося заглянуть в окно через закрытые ставни.

«Ясно. Фрау Краммер проявляет повышенный интерес к нашей обители», — мелькнуло у Габора в голове. Впрочем, теперь это его не удивило: в комендатуре Габор сумел выяснить, что до них в этом доме несколько дней размещалась контрразведывательная команда абвера — фашистской военной разведки.

Но вот темная фигура отстранилась от стены и метнулась к калитке. Габор еле успел буквально «впечататься» в какую-то нишу соседнего дома. Фрау Краммер прошмыгнула в калитку. Габор услышал, как щелкнул ключ в двери черного хода и тонко скрипнула дверь. Он поспешил за фрау Краммер. К счастью, та не заперла за собой дверь, и Габор беспрепятственно проник в дом. Сбросив сапоги, Габор неслышно прошел через маленький коридорчик и тут же остановился: у одной из дверей во внутренние комнаты стояла фрау Краммер и к чему-то прислушивалась. Габор напряг слух и услышал характерное постукивание ключа «морзянки»: очевидно, Пишта, не пожелавший упустить время очередного сеанса, вышел в эфир, не дождавшись возвращения Габора.

Прошло несколько минут. За дверью послышались шаги, шорох. Габор понял, что Иштван закончил сеанс и складывает рацию.

Тогда Габор навел пистолет в спину женщины и грозно крикнул:

— Не оборачиваться! Руки вверх!

Тотчас же Пишта, услышавший шум, распахнул дверь и показался на пороге комнаты с автоматом в руках.

— Итак, фрау Краммер. Вы все-таки не могли отказать себе в удовольствии провести вечер в этом доме? — с издевкой спросил Габор. — Что же, пойдем навстречу вашему пожеланию и займемся приятной беседой. Если вам дорога жизнь, то вы немедленно все нам объясните. Чтобы вы не тратили время на бесполезную ложь, скажу вам: мне известно, что в этом доме размещалась контрразведывательная абверкоманда, к которой вы, надо думать, принадлежите… Рассказывайте!

Женщина, виляя и путаясь, пыталась изобразить дело так, что ее интересовало лишь имущество, оставленное абверовцами в этом доме. Она, мол, понимает, что война проиграна, уцелеет ли муж-офицер или нет — кто знает, а она хочет жить.

— Да, да, я хочу жить! — с надрывом чуть ли не прокричала она.

Поэтому-де она и хочет накопить побольше ценностей, которые потом можно будет реализовать…

Видя, что ее рассказу мало поверили, фрау Краммер начала плакать, умолять Габора отпустить ее, сулила за свое освобождение золото и другие ценности, которые, дескать, хранятся у нее в надежном потайном месте. Почувствовав, что эта приманка не действует, пленница стала угрожать:

— Учтите, господа, если со мной что-нибудь случится, вам тоже несдобровать. Давайте лучше расстанемся полюбовно. Вы меня не знаете и не видели, и я вас тоже не знаю и не видела…

Положение действительно было трудное. Отпускать эту фашистскую бестию, разумеется, было нельзя, но и оставаться с ней надолго под одной крышей было рискованно. Ведь за ней могли прийти немцы.

Разведчики связали фрау Краммер руки и ноги, а в рот сунули кляп, так как она пыталась было поднять крик. В таком виде ее отнесли в прикухонную комнату с награбленным имуществом и заперли там на ключ.

— Что же нам теперь делать? — спросил Иштван.

— Нужно уходить из этого городишка, — ответил Габор. — Как можно скорее и как можно дальше. Сейчас уже четыре часа утра. В шесть я пойду в комендатуру, скажу им, что налаживание продовольственного снабжения разбросанных частей нашей седьмой дивизии в таком бедламе — дело нелегкое, оно, мол, требует постоянных и подчас длительных разъездов. Поэтому, скажу, я прошу разрешения закрепить за нами выделенный нам под постой домик и никого в него пока не поселять, чтобы можно было в любой момент дня и ночи заскочить туда на пару часов передохнуть, привести себя хоть как-то в порядок и — снова в разъезды… Если это удастся, то мы постараемся за те два-три дня, что будут у нас в распоряжении, подальше оторваться от этого городка.

На том и порешили. В комендатуре, где особенно можно было почувствовать панику, охватившую гитлеровцев, никто не стал возражать Габору, никого уже не интересовал ни этот домик, ни венгерские части.

— Что вы лезете в такой момент с подобными пустяками! — грубо рявкнул комендант. — Держите себе этот дом хоть до новой войны. — И он неприлично выругался. Габор ничего не ответил, откозырнул и вышел.

— Итак, что же мы будем делать с этой фрау? — спросил Габор, когда они собрались уже уезжать из города.

— Самое правильное было бы пристукнуть эту гадюку, — предложил Иштван. — Одной фашистской тварью на свете меньше будет…

— Нет, Иштван, нет, дорогой. — Мы не можем с тобою устраивать самосуд. И здесь ее оставлять запертой с кляпом во рту тоже нельзя — задохнется иди с ума сойдет…

— Но не брать же нам ее с собой? — возразил Жарнаи.

— По-видимому, придется взять, а по дороге, где-нибудь на пути вероятного наступления советских войск, мы ее оставим, связанную. Сейчас тепло, не замерзнет…

Так они и сделали.

Перед отъездом из дома Иштван нацепил на входную дверь бумажку: «По распоряжению комендатуры дом закреплен за венгерским командованием». Затем для вящей предосторожности он замазал грязью номер автомашины.

— Слушайте, фрау Краммер, — сказал Габор женщине, смотревшей на него дикими, ненавидящими глазами. — Сейчас мы освободим вас от кляпа и развяжем вам ноги. Вы выйдете вместе с нами из дома и сядете в машину. Поедете с нами. Предупреждаю вас: одно лишнее движение, попытка поднять шум, крикнуть — и в то же мгновение мой денщик застрелит вас. Если вам дорога жизнь, не пытайтесь делать глупостей.

Фрау Краммер поняла, что с ней не шутят, и покорилась.

Через несколько минут они выехали из города и понеслись проселочной дорогой в сторону леса, в направлении, обратном тому, куда собирались держать путь. Они ехали навстречу приближающейся канонаде. На опушке леса фрау Краммер высадили, снова связали ей руки и ноги и посадили под деревом. В карман плаща (все документы у нее они отобрали еще раньше) Габор вложил заблаговременно написанную записку: «Это — шпионка, предательница и грабительница». Еще раз пригрозив расстрелом, если будет шуметь, покатили дальше в лес. Им пришлось сделать большой крюк, чтобы потом развернуться и поехать на запад.

В течение двух дней они колесили по округе, наталкиваясь на дорогах на скопления машин, техники и войск, потерявших единое управление и, разумеется, боеспособность.

7 мая, двигаясь на Лейтшаг, они столкнулись с небольшой колонной штабных машин, полевых раций «Р-7» и мотоциклов 7-й дивизии «Сент Ласло». Никого из штабников не удивило появление их продснабженца Габора. Более того, они тут же поручили ему возглавить колонну, страшно обрадовавшись, что нашелся офицер, кому они могут перепоручить ответственность за технику и разбегающихся солдат. Сами же они на трех штабных машинах, не медля ни минуты, укатили в западном направлении вслед за большой механизированной колонной немцев.

Габор решил, что такой поворот дела сулит ему с Иштваном определенные преимущества. Он сразу же скомандовал, чтобы шофер и радист с одной из радиомашин пересели на ДКВ, а сам с Иштваном устроился на машине полевой рации.

При первом же удобном случае они передали прямо из машины очередную разведсводку в Центр.

Так Габор и «его» колонна кочевали еще несколько дней, то попадая в «пробки», то подхватываемые бушующим на дорогах вихрем панического отступления. К ним присоединялись разрозненные подразделения каких-то разбитых или разбежавшихся венгерских частей; впрочем, многие из них «терялись» в дороге так же внезапно, как и появлялись.

Эфир был заполнен самыми противоречивыми слухами — сообщениями о конце войны, немецкими опровержениями, неизвестно от кого исходящими призывами сражаться до конца. Еще более несуразные и противоречивые слухи приносили те, с кем временно сталкивалась на дорогах колонна Габора.

Утром 12 мая пестрая колонна, возглавляемая радиомашиной Габора, вошла в австрийский городок Дейчландсберг.

Солнце ярко светило, в его лучах алели красные флаги, вывешенные над домами. В чистом утреннем воздухе отчетливо звенела гармонь, старательно выводившая известную уже всему миру «Катюшу». По улицам мирно расхаживали, пересмеиваясь и перекликаясь, солдаты. Советские солдаты!

Прибытие «боевой» колонны Габора, с машин которой выглядывали грязные, небритые лица, было встречено ими с огромным удивлением.

— Ребята! — крикнул кто-то из советских солдат. — А эти бедолаги, поди, и не знают, что война три дня как уже кончилась!..

Габор приказал «своим подчиненным» оставаться на месте, а сам попросил с помощью подвернувшегося на счастье добровольного толмача, чтобы кто-нибудь из советских солдат провел его к коменданту города.

Комендант размещался в здании городской ратуши. Высокий черноволосый подполковник с проницательными глазами на открытом приятном лице сначала отнесся недоверчиво к докладу Габора, но постепенно глаза его потеплели, а под пушистыми усами появилась добродушная улыбка.

— Что ж, значит, вы, выходит, не только задание успешно выполнили, но и даже технику, материальную часть и личный состав с собой привели. Добре, добре…

Габор попросил коменданта принять от него колонну, распорядиться, как он найдет нужным, материальной частью и людьми, а в отношении его и Иштвана запросить штаб 3-го Украинского фронта — когда и куда им явиться.

Через несколько дней Габор Деметер получил распоряжение на одной из радиомашин, оформленной на его имя, прибыть вместе с Иштваном Жарнаи в Вену и поступить в распоряжение полковника Галкина.

Операция разведгруппы «Балатон» завершилась.

Вместо эпилога

Прошло почти четверть века с тех пор, как отгремели последние залпы второй мировой войны, с того дня, как смелые разведчики Габор Деметер и Иштван Жарнаи успешно завершили свой «рейд» в тылу гитлеровских войск.

…9 августа 1967 года, 10 часов утра.

Одна из главных артерий Будапешта — прямой как стрела проспект Народной республики — утопает в зелени; от недавно политых газонов и цветников исходит неповторимый свежий аромат; все залито ярким солнечным светом…

В этот час в здании Советского консульства в присутствии приглашенных товарищей советский военный атташе при Посольстве СССР в ВНР вручил Габору Деметеру и Иштвану Жарнаи официальные справки, в которых удостоверялось, что каждый из них «с 1 марта 1945 года до окончания войны против фашистской Германии принимал активное участие в антифашистской борьбе на стороне Советской Армии, выполняя боевые задания 3-го Украинского фронта…»

В короткой и теплой речи, обращенной к виновникам этого торжества, советский военный атташе напомнил, что в грозные годы минувшей войны многие венгерские граждане проявили отвагу и мужество, выполняя свой патриотический и интернациональный долг. И к числу тех, кто внес свой вклад в священное дело антифашистской борьбы, с полным правом можно отнести и венгерских патриотов — Габора Деметера и Иштвана Жарнаи.


Ю. Заюнчковский В ПОИСКАХ «К-17»



Резко и неожиданно погас прожектор на взлетной площадке. В самолете стало вдруг темно и холодно. В ушах что-то назойливо и больно зажужжало. Капитан Александру Брэтеску невольно поежился. Чувство тревоги перед предстоящим прыжком сковывало все мысли: «Фу, черт, никогда так ничего не боялся, как этого прыжка! — подумал он. — Надо сосредоточиться на чем-нибудь другом…» Да, с чего все это началось?..

…Холодная приволжская степь. Плен. Разведотдел какого-то советского соединения и допрос.

— Я бывший лейтенант артиллерийской батареи двенадцатой Интернациональной бригады, — помнится, начал он, но, почувствовав полное безразличие сидящих перед ним майора и лейтенанта, осекся на полуфразе. «Не верят!» И, словно боясь, что ему не дадут высказаться, он торопливо продолжал: — Однажды я нашел в кармане своей шинели записку. В ней было написано по-испански: «Лейтенант, идите в плен. Найдите разведчиков из москвичей и передайте им эти стихи от имени „К-17“».

Вперед и вверх, в пространство голубое,
До дальних звезд, до глубочайших рек,
Передо мной Зимовники без связи с полем боя,
Познай его и победи навек.
Обращение «лейтенант», испанский язык! Об этом могли знать только товарищи из подполья или те, кто сидел со мной во французском лагере для интернированных в Перпиньяне. Впрочем, меня знали и в батальоне имени Тельмана. «Уж не пронюхала ли что-нибудь сигуранца?» —мелькнуло в голове. Мне припомнился один тип, он все время около меня крутился, когда я на радиостанции мотористом работал. Вскоре меня перевели в пехоту. Сами понимаете, получить после этого такую записку — дело тревожное. А тут еще ни с того ни с сего как-то вечером послали меня на пост с сержантом Штефаном Ситерушом. И это было дурным признаком: солдаты его службистом считали. Стоим у пулемета, молчим. Вдруг он возьми да и скажи:

— Помнишь, Илие, немца, который бывал у нас на НП с начальником штаба?

Но сколько я ни пытался представить себе всех немцев, которые заглядывали к нам на НП, мне так и не удалось вспомнить, кого имел в виду Ситеруш. Да это не мудрено: физиономии у большинства визитеров, нередко закрытые каким-нибудь нелепым шарфом, были заросшие, исхудалые до того, что все люди, казалось, были на одно лицо…

— Не помнишь? — продолжает Ситеруш. — Ну да ладно, не в этом дело… Так вот я заметил, что он всегда на тебя как-то странно смотрит. Будто вглядывается, ты ли это или не ты. А на днях… может, мне показалось… только вряд ли… Понимаешь, забрался я в нашу нишу, ну, знаешь, под бруствером за тряпкой. Думаю, дай, пока сержанта нет, чуть-чуть подремлю. Вдруг входит наш плутоньер[114], а с ним все полковое начальство. Меня так оторопь и взяла. Аж дыхание перехватило. Не дай бог, думаю, наш-то почует. Тогда головы не сносить. Лежу, а сам сверху в щелку поглядываю. Меня, к счастью, никто не заметил. Потом немец тот оглянулся, подходит к тебе этак сзади. Вот тут то ли показалось, то ли так и было, но вижу, вроде бы он тебе что-то в карман засовывает. А сам, ехидна, все этак в сторону тебя отпихивает, будто за биноклем тянется… Слышь, Илие. Думаю, не к добру это… Я его среди немецких танкистов видел. Это те, что сзади нас со вкопанными танками стоят… Мое дело сторона, сам знаешь, только люди у нас говорят про тебя разное… Не сорвись, браток. Уж если я, быдло деревенское, вижу, что ты не тот, за кого себя выдаешь, то другие, думаю, не глупее меня.

— А чего я? — отвечаю я Ситерушу. — Я больше насчет жратвы. Сам понимаешь, живот к хребту прирос, вот на ум и лезет всякая дребедень.

— Так-то оно так, — задумчиво отозвался он. — Осточертело все. В пору хоть… — Тут он осекся и со страхом посмотрел на меня. С тех пор мы и сдружились…

…Потом как-то раз с Думитру Бежан, Строяном и Кицу — их у нас в роте тремя мушкетерами звали — о войне разговорились. Слово за слово, слышу, про справедливые и несправедливые войны говорят и при этом меня исподволь агитируют. По терминологии, думаю, похоже, что из утечистов[115] будут. Пригляделся к ним, решил рискнуть…

— Ну вот что, капрал, отдохните, поднаберите силенок, а там видно будет, — сказал майор, прерывая допрос и устало поднимаясь из-за стола.

— Товарищ майор, я вижу, вы не верите. А жаль… Меня же сам генерал Лукач[116] знал, да что там, спросите генерала Вольтера[117], он к нам на батарею товарища Санто приезжал. Уж ему-то наверняка известно имя лейтенанта Родригос…

…Шли дни. В тыл отправили почти всех военнопленных. Только четверку румынских солдат все еще держали в одиноком, стоявшем на отшибе у самого берега Волги домике. Неопределенность положения начинала беспокоить всех четверых. Однажды утром капрала вызвали к коменданту. В комнате рядом с майором сидел незнакомый человек в военной гимнастерке без знаков различия.

— Он, товарищ комендант! — воскликнул радостно незнакомец. — Да кто же его не знал в те дни! Buenos dias, camarada![118]

Вспомнили все: как защищали Мадрид у Серро-де-лос-Анхелес, как по утрам взахлеб читали затертую до дыр «Юманите», вспомнили бои под Уэской и смерть генерала-популара[119]. Нашлись общие знакомые из славянского батальона и венгерской роты охраны штаба бригады.

— А помнишь политкомиссара Фазекаша, ну, знаешь, того, что со своей ротой у гарибальдийцев «Бандьера роса» разучивал. Славный был парень, ничего не скажешь…

— А этого помнишь?.. Ну да, того немца, которого начальником связи в бригаде назначили. Умора была, когда он на полном серьезе у Лукача для связи телефоны и кабель потребовал.

— Ну как же! Лукач ему тогда насчет реквизиции и смекалки так отрезал, что неделю ребята вспоминали. Век не забуду его растерянных глаз. А ведь потом все достал. Но вот как звать его, убей, забыл, вроде бы как-то на «Л»… Я его потом в Германии встречал, да не подошел… Сам знаешь — нельзя… Посмотрели друг другу в глаза, да и разошлись, как в море корабли. И не поверишь, появилось этакое у меня озорство напомнить ему, как он первую реквизицию телефона у буржуев проводил со своим любимым выражением «будьте настолько любезны, не откажите, пожалуйста, разрешите взять у вас для нужд народной армии…» Теперь, наверное, злее стал… если только… А, да что там! Все мы теперь другие…

И в этих бесконечных «А помнишь?!», «А знаешь?!» незримо пересекались судьбы знакомых и дорогих им товарищей по подпольной борьбе в Румынии, Венгрии, Германии. Всколыхнулась боль, осевшая в душе после французского лагеря интернированных в Перпиньяне, вспомнились и тайные переходы через франко-испанскую границу в Пиренеях. И о чем бы ни вспоминали они — во всем чувствовалось, что это люди одной боевой части. И хотя они давно разбрелись по свету, по многу раз сменили свои имена, выполняя каждый свою нелегкую задачу коммуниста-подпольщика, их никогда не покидало чувство боевого содружества, возникшего в героических боях «нашей 12-й Интербригады», как гордо произносили они. Затем зашел разговор и о судьбе четверки. Стало ясно, что будет готовиться рейдовая группа для засылки в тыл противника с задачей отыскания мест скопления немецкой техники. Вспомнили и о стихах «К-17». Незнакомый товарищ задумчиво произнес:

— Видимо, это советский разведчик-одиночка, из числа испанских ветеранов, с которыми потеряна связь с первых дней войны. В стихах недаром искажена третья строчка и вместо «Перед тобою мир, как поле боя…» говорится «Передо мной Зимовники без связи с полем боя…». Это небольшая железнодорожная станция с разбитым населенным пунктом, — пояснил незнакомец и, помолчав, продолжал: — «К-17» рассчитывает, что ваше появление там будет замечено им немедленно. А вот он, я думаю, вам на глаза попадаться не станет — будет наблюдать за вами. Сами понимаете, «К-17» хорошо законспирирован. Ему открываться первому встречному не резон, пусть даже из бывших интернационалистов. Он, конечно, если вы с ним столкнетесь, постарается незаметно появиться около вас и тогда в зависимости от обстоятельств войти с вами в контакт. Так что в этом плане вашу группу, видимо, ожидают неожиданности. Чтобы облегчить «К-17» налаживание с вами отношений, — и тут незнакомец, улыбнувшись краешком губ, взглянул в глаза собеседника, — мы решили послать с группой в качестве радиста лейтенанта Ивана Петровича Чабана. Он один из авторов этой песни. Однако прошу иметь в виду, что поиски «К-17» — это задача второго порядка, главным для вас остается указание целей для нашей пикирующей авиации. Танки, вражеские танки, братцы, нам нужны! Они сейчас главное. Найдем, разгадаем маневр противника — предотвратим внезапный удар по флангам наступающих частей Красной Армии.

…И вот теперь он по подлинным документам — капитан Александру Брэтеску, румынский офицер при танковой группе 6-й армии фельдмаршала Паулюса. Своего двойника ему приходилось видеть много раз, когда он служил мотористом на радиостанции, которая была непосредственно подчинена капитану. Это был неглупый человек, строгий до крайности с подчиненными, но, в сущности, незлобивый и отходчивый. Его нелюдимость и любовь к одиночеству объясняли по-разному. Офицеры — зазнайством, солдаты — скупостью. Всякое новое знакомство для него было в тягость…

И вот сейчас, в самолете, готовясь к прыжку, Илие невольно ощупал на груди пакеты и документы, найденные у пытавшегося выйти из окружения настоящего Брэтеску.

— А прыгать все-таки придется! — крикнул он на ухо Бежану.

— А? — ответил тот сквозь гул моторов и стал развязывать шапку. Но Брэтеску дал понять, что этого делать не следует.

Когда из кабины выглянул радист, сердце у Брэтеску учащенно забилось. Затем все случилось необычайно быстро. Черная дыра двери. Ледяной ветер. Немая пустота. Рывок парашюта — и ощущение, словно что-то тяжелое, страшное позади… Потом хруст ледяного наста, пушистый снег и одиночество. Каким страшным оно показалось в это мгновение! Кругом никого, только легкая поземка напоминает, что это милая твердая земля. Брэтеску просигналил зеленым светом и вскоре увидел редкие красные вспышки: к нему подходили другие парашютисты. Собравшись, все двинулись, ступая след в след, в сторону предполагаемой дороги на Зимовники. Добравшись до накатанной в снегу дороги, отряд остановился. Закурили.

— Сейчас бы какую-нибудь машину прихватить, — мечтательно произнес Иван Чабан и сладко затянулся папиросой.

— А что, дон капитан, идея! — отозвался Строян.

— Ба, вот и они, легки на помине. Глянь сколько! Выбирай — не хочу! — усмехнулся с досадой Иван Чабан.

Мимо с гулом и рокотом катили машины, обдавая сидящих у обочины тучами снежной пыли и дизельного перегара. Колонна исчезла в темноте.

— Дон капитан, дон капитан, вон еще одна идет! — крикнул кто-то.

Машина завизжала тормозами перед стоящим на дороге румынским офицером.

— Ну чего под колеса лезешь, жить надоело?! — высунувшись в дверцу, прокричал шофер и тут же увидел перед носом стволы двух автоматов — «шмайсеров». С другой стороны солдаты мигом выволокли сладко дремавшего помощника. Быстрота и успех первой операции окрылили всех.

— Ну, теперь со своим транспортом нам километры не страшны, а то бы пехом по степи, как при царе Косаре, — взвалив рацию на спину, произнес Иван Чабан и направился к Бежану, который уже проверял содержимое кузова.

— Э-э, да тут, братцы, харчей на батальон хватит! — торжествующе крикнул Бежан.

Строян деловито обошел машину, ударил ногой по скатам и, как заправский шофер, уселся за руль. Наутро остановились перед скопищем солдат, повозок, сгрудившихся около наскоро оборудованного полустанка невдалеке от станции Зимовники, на которую, видимо, время от времени еще прибывали товарные поезда.

Капитан Брэтеску, взяв с собой для представительности огромного мрачного Кицу, стал пробираться к перрону. Высокий, с иссиня-черной бородой, особенно оттеняющей его костистое белое лицо, в добротном полушубке, отороченном черной мерлушкой, в немецких кожаных летных сапогах, Брэтеску производил впечатление щеголеватого фронтового офицера из штаба какого-нибудь крупного соединения. Румынские солдаты расступались перед ним с почтительным страхом, немецкие же — с мрачным ожесточением. Вскоре Брэтеску оказался лицом к лицу с румынским молоденьким лейтенантом, который уверял немецкого фельдфебеля, что вагоны предназначены для перевозки обмороженных румынских солдат.

— Я ничего не знаю. Комендант станции, майор Фукс, приказал мне погрузить немецких раненых солдат… И хватит болтать, иначе…

— Что иначе, господин фельдфебель? — отчеканивая каждое слово, по-немецки произнес Брэтеску. — Что иначе, я вас спрашиваю?! — Толпа румынских солдат угрожающе загудела. Не поворачиваясь, Брэтеску величественным жестом командира, привыкшего повелевать, сделал знак молчать. — Потрудитесь разговаривать в более приличном тоне со старшим по званию. — Фельдфебель презрительно смерил взором с ног до головы лейтенанта и, не говоря ни слова, хотел было уйти. Его остановил зычный бас Брэтеску: — Фельдфебель! Я не кончил говорить с вами! — И тут он увидел, как, прокладывая дорогу локтями, к нему движется какой-то маленький, толстенький майор.

— Что здесь происходит?! Почему не освобождают вагоны, фельдфебель?!

— Да вот тут какой-то капитан влез не в свое дело и людей мутит.

Брэтеску щелкнул каблуками и, приложив пальцы к козырьку, представился:

— Офицер связи при штабе танковой группы шестой армии, капитан Брэтеску. — Толпа загудела и стала сжиматься вокруг офицеров. — Я имею честь говорить с комендантом станции майором Фуксом?

— Да!

— В таком случае вы мне позволите продолжить этот разговор где-нибудь в более спокойном месте?

Шарообразный майор, готовый было вспылить и оборвать румынского офицера, был покорен изысканной почтительностью Брэтеску. Буркнув что-то вроде «пойдемте», он решительно двинулся сквозь толпу. В небольшом, выкрашенном в белый цвет бараке майор встал за стол и принял картинную позу грозного начальства: «Я вас слушаю!» Брэтеску огляделся. В углу, не проявляя никакого интереса к вошедшему, стоял офицер в шинели и мрачно глядел в окно, под которым бушевало море солдатских голов.

— Господин майор, румынских солдат высаживать из вагонов нельзя. — И, предупреждая возможное возражение поднятием ладони, Брэтеску продолжал: — Это опасно, господин майор.

— По-моему, господин капитан прав, — внезапно вмешался в разговор стоящий в полумраке офицер. Глаза Фукса виновато замигали.

— С кем имею честь говорить? — повернувшись, произнес Брэтеску.

— Капитан Крупке… Вы, капитан, пойдете и успокоите румын, а вы, Фукс, наведете порядок среди наших. Пообещайте что хотите, но этих людей надо развести в разные стороны. Иначе для усмирения мне придется поднимать по тревоге наших танкистов. Вы меня поняли, Фукс? — Затем подчеркнуто вежливо добавил: — Если вас не затруднит, господин капитан, то после всего этого нам необходимо было бы совместно обсудить наше положение. Заходите вечером, поужинаем у нас в офицерской столовой.

Узнав о принятом решении оставить обмороженных в вагонах, румынские солдаты удовлетворенно перешептывались и с почтением поглядывали на неведомо откуда свалившегося защитника. Что же касается лейтенанта, то тот просто не сводил с него восторженного взгляда.

— Лейтенант, вон там стоит моя машина, получите немного продовольствия, — произнес он нарочито громко. Потом совсем тихо: — Мой друг, надо отвести наших в сторону от станции, ну хотя бы вон в тот лесок. Не ровен час, нагрянут самолеты большевиков…

— Что вы, господин капитан, наша станция не значится на карте и замаскирована превосходно, даже шпалы с рельсами выкрашены в белое. — Но, увидя на лице Брэтеску тень неудовольствия, осекся: — Слушаюсь, господин капитан!

Вскоре после того как Брэтеску сдал пакеты в экспедицию штаба тыла, его вызвали в комендатуру. Там он получил разрешение разместиться вблизи рощи, на окраине села, в старом полуразвалившемся сарае. Дежурный офицер при этом предупредил, что нарушение правил воздушной маскировки карается расстрелом, запрещается хождение по селу из сектора в сектор, а выход за пределы населенного пункта другими путями, кроме КПП, закрыт секретами. Когда об этом узнали все, Иван Чабан даже присвистнул от досады.

— Вот тебе бабушка и юрьев день! Выходит, без визы нам теперь ни туды и ни сюды.

— Друзья, — обращаясь к группе, начал Брэтеску, — положение наше не из легких, но, как любил говорить генерал Лукач в Испании, безвыходных положений не бывает. Решайте, как нам быть с этим нашпигованным танками селом! Все молчали, понимая, что бомбы посыплются не только на немецкие танки, но и на их головы… Немного помявшись, Штефан встал, одернул на себе шинель и, приняв стойку «смирно», спокойно заявил:

— Дон капитан, я так думаю, уж коли мы не испугались с самолета вниз головой прыгать да на такое опасное дело пошли, то одной опасностью меньше, одной больше — ничего не изменишь. Надо вызывать советскую авиацию. А там кому на роду что написано. Уцелеем — хорошо, не уцелеем — что ж, значит, так тому и быть… Но хоть не зря погибнем: ишь, сколько немчуры и их танков в ад отправится. — Все молча закивали в знак согласия.

— Вот и отлично, — улыбаясь, закончил Брэтеску. — Иван, разворачивай рацию, передай все, что нужно, только подчеркни, чтоб рощу не трогали: там, мол, обмороженные и раненые румынские солдаты. Так и передай — обмороженные и раненые. А я пойду в гости к капитану Крупке на званый ужин, надо позондировать почву.

— Слушаюсь!.. Я за вами так через часок Бежана с Ситерушем пошлю. — И, увидев протестующее выражение лица Брэтеску, добавил: — Не взыщите за прямоту, но от немцев вряд ли ускользнула ваша поразительная филантропия и поистине испанский темперамент. Так что Бежал с Ситерушем, право, будут не лишними. Знаете, как у нас в России говорят: «Береженого бог бережет».

В комнате дежурного по станции Брэтеску застал одного лишь капитана. Тот меланхолически смотрел в темное пятно окна и напевал какую-то невеселую песенку.

— А, господин капитан, очень рад, очень рад! Как устроились, каковы ваши дальнейшие планы?.. Да, чуть не забыл. Надо выполнить пустую формальность. Не могли бы вы мне дать ваши документы для проверки.

— Позвольте, господин капитан, я ведь обязан их предъявлять румынскому военному коменданту!

— Видите ли, мой капитан, как бы вам это сказать, чтобы не оскорбить ваше… э-э, обостренное национальное достоинство. У меня полномочия фронтовой контрразведки.

— Если угодно, господин капитан Крупке, я хотел бы в свою очередь увидеть какой-нибудь документ, в котором был хотя бы намек на занимаемое вами здесь положение.

Немец с вежливой улыбкой протянул удостоверение коменданта штаба армии и как бы между прочим добавил:

— Положение обязывает. Знаете, приходится выполнять эту скучную роль Шерлока Холмса. — И, взяв из рук Брэтеску удостоверение, стал внимательно его разглядывать. Потом, словно в нерешительности, опустил его в нагрудный карман. Заметив удивленный взгляд Брэтеску, он примиряюще поднял руку: — О нет, нет, не беспокойтесь, всего-навсего маленькая формальность. Завтра утром вы его получите обратно. А сейчас, мой друг, пойдемте поужинаем.

Брэтеску не оставалось ничего иного, как последовать приглашению. По дороге завязался непринужденный разговор. Надо отдать должное капитану Крупке, искусством светской болтовни он владел безупречно. «Хитрая бестия», — подумал Брэтеску, и при мысли об отобранном удостоверении у него по спине пробежал неприятный холодок. В столовой было шумно и людно. Усевшись за отдельный столик, Крупке хозяйским жестом подозвал вестового и заказал ужин. Затем, извинившись, куда-то вышел. Вдруг перед столом вырос огромный огненно-рыжий детина в форме лейтенанта.

— А, союзнички, черт бы вас побрал. — На громкий голос лейтенанта все повернули головы. Где-то сзади послышался ехидный голосок: «Ну вот, слава богу, хоть в столовой появились, а то в бою думаю: куда это они запропастились…»

— Слышишь, что фронтовики говорят? Я к тебе обращаюсь. Ты чего это делаешь вид, будто не замечаешь меня?!

— Вы пьяны, лейтенант, и будьте любезны оставить меня в покое! — Брэтеску в эту минуту невероятно захотелось со всего размаху двинуть в эту красную, словно заржавленную, морду. Он встал. Внутри все задрожало. И если бы не появившийся в дверях Крупке, скандал мог бы кончиться стрельбой. Увидев немецкого капитана, направляющегося к Брэтеску, лейтенант нехотя отошел от стола, продолжая поносить самыми последними словами румынскую армию.

— Извините, капитан, в период поражения все ищут виновников. Этого юного великана можно понять. Ему кажется, что виноваты румыны, а румыны, естественно, винят во всем немцев. Право, дорогой мой, надо быть выше всего этого… А вот и ужин.

Брэтеску вдруг заметил, как из полумрака открытой двери к нему, протянув руки для объятий, движется какая-то туша.

— Александру, дорогой мой, вышел из окружения!

«Вот она, западня, расставленная Крупке», — мелькнуло в мозгу у Брэтеску.

— Да ты вроде и не узнаешь меня, Александру. Неужто я так потолстел, что во мне нельзя узнать Фэникэ?

«Влип», — сверкнуло в голове. Чтобы как-то выиграть время и дорого продать свою жизнь, Брэтеску решил до конца разыграть роль оскорбленного офицера.

— Нет, господин капитан, я проучу этого сосунка, как оскорблять кавалера Михая Витязула и Железного креста. — И он шагнул мимо протянутых рук Фэникэ в направлении к двери. В этот момент из-за нее выглянула голова Ситеруша… И тут словно пришло озарение. Он вспомнил, кто такой был Фэникэ Илиеску для того капитана Брэтеску, который находился теперь в лагере для военнопленных где-то в глубине России. «У меня есть к нему письмо от сына…» Все идет прелестно. Надо проучить только этого рыжего танкиста. Он сбросил с плеч полушубок на руки Фэникэ, поправил на груди Железный крест и подошел к лейтенанту.

— Господин лейтенант, вы должны извиниться перед кавалером вашего ордена! Если вы этого не сделаете, я застрелю вас, как собаку. Слышите! — Краем глаза он увидел, как с автоматами наготове в столовую вошли Штефан Ситеруш и Думитру Бежан. Вдруг перед лейтенантом вырос капитан Крупке.

— И вы это сделаете немедленно! — прошипел он, угрожающе посмотрев на рыжего лейтенанта. В ответ послышалось какое-то жалкое лепетание вынужденного извинения. — А сейчас доложите вашему командиру полка, что вас арестовал комендант штаба армии на пять суток. Можете идти! — На лице Крупке на какое-то мгновение мелькнуло выражение досады. «Не мудрено — сорвалась очная ставка», — подумал Брэтеску. Но Крупке моментально овладел собой и любезно произнес:

— Господа, ужин же стынет.

— Благодарю вас, капитан, за ваше приглашение, я уже сыт, — продолжая сохранять благородную оскорбленность, отчеканил Брэтеску. — Фэникэ, у меня есть к вам письмо от сына. Пойдемте. Извините, капитан, за мной пришли мои солдаты. Мне пора. — С порога он краем глаза заметил настороженный взгляд коменданта…

По пути в село толстяк Фэникэ рассказывал про свои выгодные интендантские делишки. Брэтеску не слушал его. Одна и та же мысль сверлила голову: «Что послужило поводом к подозрениям коменданта? Где он переиграл роль румынского офицера? То ли на станции, то ли при встрече с ним?.. На станции!.. Ведь он же смотрел в окно и видел меня. Это он послал Фукса. Да, да, моя филантропия показалась ему странной!.. Ну, а этот болван, почему он не заметил, что я не Брэтеску?..»

— Слушай, Фэникэ, вот письмо. На душе у меня после всего случившегося очень скверно. Я зайду к тебе завтра. Ты не возражаешь?

— Да, да, понимаю. Ты знаешь, Александру, тебя так изменило окружение, что я никак не могу понять, ты ли это или не ты? Ну как угодно. Итак, до завтра!

Брэтеску прислушался к удаляющимся шагам Фэникэ и, убедившись, что тот не собирается возвращаться, хотел было повернуть в сторону села, но почувствовал, что кто-то стоит сзади него… Он сунул руку в карман, взвел курок пистолета и обернулся. Сзади него во тьме маячили два автоматчика…

— Дон капитан, может, этого Фэникэ ликвидировать, а? — И, не получив согласия, Бежан горячо добавил: — А мы вовремя пришли, дон капитан. Чуть что, мы бы нарубили котлет в этой столовой, будьте покойны… Радиограмму приняли.

Утро выдалось отличное. Ядреный морозец пощипывал лицо. На станции было пустынно. Где-то высоко, оставляя белую полосу, шел советский разведчик Пе-2. В селе раздались удары в рельсу. Немецкие танкисты поспешно прятались под навесы изб. Вдруг из-за угла крайнего дома появился комендант Крупке.

— А вот и я! Решил сам занести удостоверение и посмотреть, как вы здесь устроились. Да заодно еще раз лично извиниться за вчерашнее. — Но комендант не спешил отдавать удостоверение. Его явно интересовало что-то еще. Он медленно обошел машину, стоявшую под навесом. Потом, словно бы между прочим, заметил:

— Господин капитан, а номер на вашей машине немецкий. Уж не взяли ли вы ее у нас напрокат?

— Я, право, затрудняюсь вам ответить, мой капитан, ее выделили в немецком штабе для нашей службы.

— Ах, вот как! Возможно, возможно. А не скажете, капитан, уж не работала ли вчера ваша рация на передачу?

Брэтеску почувствовал, как что-то неумолимое сдавливает грудь. Стараясь не выдать своего волнения, он с предельным безразличием ответил:

— Весьма возможно…

— Я не очень затрудню вас, если попрошу дать текст этих радиограмм?

— К сожалению, господин капитан, я не имею инструкций, разрешающих мне сообщать секрет нашего шифра даже гестапо. (А сам подумал: «Наверно, уже кое- что расшифровал».) Но если это имеет для вас какое-либо значение, я могу сказать в общих чертах о содержании. — Капитан явно не собирался отказаться от того, чтобы узнать содержание, но и Брэтеску не принимал молчание за знак согласия.

— Вы не поймите меня превратно, капитан, но мне придется запретить работать вашей рации на передачу, так как это район дислокации немецкого соединения. — И, видя удивление Брэтеску, поспешил добавить: — Право, я здесь ни при чем, таково распоряжение начальника гарнизона генерал-майора фон Ауэ. — При упоминании этого имени Крупке пронзительно взглянул на Брэтеску. «Все ясно, мы оба знаем Ауэ по Испании. И он догадывается, кто я. Но почему не арестовывает, почему? — мучительно думал Брэтеску. — Впрочем, куда ему спешить. Я все равно никуда не убегу». В это время прозвучал отбой воздушной тревоги. К сараю подошел румынский лейтенант и полуофициально доложил:

— Господин капитан, ваше приказание выполнено. Мы здесь в роще, неподалеку от вас, чуть что, крикните — поможем, если потребуется.

— О, вы уже отдаете приказания, капитан! — воскликнул удивленно Крупке. — Сразу видно, инициативный офицер — везде командир.

— Вы преувеличиваете мои достоинства, господин капитан.

— Что вы, что вы. Я слышал от штабистов: вчера фон Ауэ познакомился с содержанием ваших пакетов. В них немало интересного говорится о ваших соображениях по использованию французских пушек на немецких лафетах. Интересно, очень интересно. А вы сами по образованию не артиллерист будете?

«Час от часу не легче», — подумал Брэтеску.

В этот момент резко и часто забили в рельсу. На горизонте показалась первая девятка «петляковых». Брэтеску успел заметить, как раскрылись люки и из них посыпались бомбы. От первой серии разрывов с танков слетели маскировавшие их ветхие крыши изб. Вскоре появилась вторая девятка. Сваливаясь в крутое пикирование, они с ревом выходили из него, оставляя за собой черную каплю летящей огромной бомбы…

Строян начал торопливо заводить машину. На ходу сворачивая антенну, из сарая выскочил Иван Чабан. При его появлении немецкий комендант, на мгновение оторопев, бросился ему навстречу. Затем взрыв. Горячая волна смрадной гари оранжевым отсветом полыхнула перед глазами Брэтеску. Словно в тумане, над ним проскользнуло широкое, с огромной красной звездой крыло самолета. «Вот бы таких Лукачу нам в Испанию», — мелькнуло в мозгу, и он почувствовал, как теплая дремота овладевает всем телом… А когда Брэтеску приоткрыл глаза, то сквозь отяжелевшие веки он увидел беспокойное лицо Штефана Ситеруша и улыбающегося капитана Крупке.

— Брэтеску, Родригос, Илие, дорогой мой, — теребил его Иван Чабан, словно боясь, что он уйдет, так и не дослушав его, — а нашелся-таки твой «К-17». Слышишь, нашелся!!!


…Очнулся Брэтеску от резкого запаха йодоформа, в купе немецкого санитарного поезда. За окном быстро пролетали верхушки деревьев и бесконечно долго ползло голубое небо. Мир перемещался куда-то назад в абсолютной тишине. Его очертания лишь изредка затуманивались, словно их чем-то размывало на чуть припорошенном снегом окне. Брэтеску хотел было повернуться, но острая боль резанула по всему телу. Нечто похожее на радость сверкнуло в мозгу: «Жив! Жи-и-и-в!»

Чуть скосив глаза, он заметил на противоположной стороне купе человека с высоко подвешенной ногой в гипсе. Сосед тонул в серой дымке и, проясняясь временами, превращался в капитана Крупке. Брэтеску скорее почувствовал, чем заметил устремленный на него тревожный взгляд лежащего напротив человека. Да, сомнения не могло быть. Это немецкий капитан Крупке. Надо было во что бы то ни стало вспомнить, почему он оказался здесь и что с ним произошло.

— Фрейлейн, принесите, пожалуйста, что-нибудь от головной боли, — послышался требовательный голос Крупке. Медицинская сестра неслышно встала и вышла в коридор. Легкий щелчок замка словно пробудил Брэтеску от нахлынувших на него тревожных мыслей. Он осторожно взглянул на Крупке.

— Родригос!

Брэтеску молчал. Молчал инстинктивно. Где-то в глубине сознания действовал рефлекс подпольщика. «Молчать… Молчать, — стучало у него в голове. — Молчать во что бы то ни стало».

— Родригос. Я «К-17»!

Брэтеску от неожиданности повернул голову. Острая боль заставила его сморщиться, но он пересилил ее и продолжал настороженно смотреть в глаза соседа.

— Иван Чабан мой однокашник по школе. Он автор стихов.

Брэтеску слабо улыбнулся и еле слышно произнес:

— Значит, мы оба выполнили боевое задание до конца.

Сосед приподнялся на руку и, чуть подавшись вперед, произнес:

— Все это так, мой друг, но мы опять оказались без связи… И нам придется начинать все сначала.

— Ничего, камарада, теперь нас двое, а это здесь целая интербригада!


В. Булычева ВЫХОЖУ НА СВЯЗЬ…



Майор Захаров, крупный, с уставшим лицом человек, склонился над картой.

— Место выброски, — тихо произнес он. — намечено на Дравском поле, в Словении, в восьми километрах от югославского города Птуй, неподалеку от населенного пункта Святой Янш. — Офицер поднял голову и посмотрел на троих людей, стоящих перед ним. — Понятно? — Карандаш заскользил по карте. — Здесь низменная равнина. Она прилегает к невысоким горам, покрытым лесом. Первая остановка — пункт Корено. Если родственники ваши живы, — обращаясь к тому, что постарше, сказал майор, — и там спокойно, остановитесь у них, осмотритесь.

Повторяю задачу: освещать передвижение войск и грузов противника, особенно танков, по железной и шоссейной дорогам на участках: Марибор-Птуй — станция Прагерско-Словенска — Бистрица. Сообщать наличие, численность, нумерацию воинских частей противника; места расположения его аэродромов, баз, складов, наличие оборонительных сооружений… Знание языка, — продолжал майор, — максимально используйте для успешного выполнения задан, поставленных перед вами.

Захаров обвел внимательным взглядом разведчиков.

— Задание у вас ответственное, сопряженное с огромным риском. Помните, потеря радиста равносильна провалу. Вы лишаетесь связи с Центром.

Майор взглянул на девушку, почти подростка. Гимнастерка ладно облегала ее худенькие плечи. Нежный румянец, длинные пушистые ресницы, оттенявшие темные глаза, придавали ее лицу миловидность.

— Ну, ну, не хмурься, Лена, — улыбнулся Захаров, — посмотри, какие орлы с тобой. — И похлопал по плечу высоченного парня. — При угрозе захвата рации шифр уничтожить, — продолжал офицер. — В случае потери связи вышлите связного в Центр. Пароль: «Вам привет от друзей». Отзыв: «Как здоровье друзей?» Если к вам придет человек из Центра, он скажет: «Где здесь можно поступить на работу?» Вы спросите: «А какая у вас специальность?» Он должен ответить: «Я кузнец-автогенщик». На это надо сказать: «Кузнецы здесь нужны, я помогу вам устроиться на работу». После чего пришедший вручит вам вот такую булавку с красной головкой…

* * *
23 января 1944 года в 21 час 10 минут разведгруппа под названием «Мститель» вылетела с Н-ского аэродрома в тыл врага, на оккупированную территорию Югославии. Шли на большой высоте. Никто не разговаривал. Лишь изредка Лена ловила на себе вопрошающий, тревожный взгляд Виктора и отвечала ему улыбкой: «Все в порядке!»

Она не испытывала ни страха, ни волнения: словно все атрофировалось. Сказывались беспредельно напряженные дни перед вылетом. Мерно гудели моторы самолета. В иллюминаторе — темнота. Иногда из-за туч показывался край луны.

— Приближаемся к линии фронта! — раздался голос инструктора.

И тут же блеснули вспышки разрывов снарядов. Еще. Еще. Рядом вспорол темноту прожектор. У Лены все сжалось внутри. «Только бы перелететь, хоть бы не сбили», — подумала она. Но вот линия фронта осталась позади. Самолет начал снижаться.

— Приготовиться! — прозвучала команда.

Словенцы (командир разведгруппы Иван Крапша — кличка Мирный, его заместитель Виктор Пекошак — Левич и советская радистка Лена) поднялись со своих мест. Сгибаясь под тяжестью парашюта, а также радиостанции, радиопитания и оружия, девушка первой направилась к выходу.

«Что ждет меня там, на чужой земле?..» — пронеслось в голове.

— Пошел!..

Лена, зажмурившись, сделала шаг в темноту. Вот ее резко тряхнуло: раскрылся парашют. Огляделась. Внизу все бело от снега. Минута, еще минута. И тут, когда земля была совсем близко, в лунном свете блеснула линия высоковольтных передач. Провода неслись на нее с ужасающей быстротой. «Это конец», — мелькнуло в мозгу. Провода все ближе, ближе. Еще секунда — она опустится на них и сгорит…

И вдруг рванул ветер, парашют оттянуло в сторону.

Лена больно стукнулась о жесткий снежный наст. Парашют поволок ее за собой. Она натянула стропы, парашют медленно начал «затухать». Девушка лежала, распластавшись на снегу, бесконечно ослабшая от только что пережитого. Холодная луна освещала пустынную равнину; лишь вдалеке, у горизонта, виднелись зубцы гор. Девушка поднялась, осторожно пошевелила ушибленной рукой: цела. Пощупала рацию: вроде в порядке. И стала освобождаться от парашюта, а потом обрезала ремни, которыми было привязано к ней снаряжение.

— Жива!.. — бросился к ней Виктор. — А мы-то думали… — Он торопливо сгреб в охапку парашют и вместе с подошедшим Иваном стал тут же закапывать в снег.

— Автомат потеряли, — огорченно сказал Виктор Лене. — Перекопали все вокруг и не нашли. Что делать?..

— Искать нет времени, — проговорил командир, — пора трогаться.

Иван, глубоко увязая в снегу, первым прокладывал путь. Двигались медленно. Промокшие валенки казались пудовыми гирями.

— Приземлились точно, — тихо сказал командир, я узнал место.

Миновав редкий лес, увидели населенный пункт. Обошли стороной. Пустынно. Маскхалаты растворяли разведчиков в белизне поля. Вдалеке показалось село. Чем ближе подходили к нему, тем тревожней было на душе: «Кто в нем, свои или чужие?» За околицей залегли. Прислушались. Тихо…

До рассвета оставалось часа три. Не было сил идти дальше. Решили, не заходя в дома, передохнуть в сарае, что виднелся на отшибе. Он был открытым, без дверей.

В углу разгребли сено, сложили все вещи, кроме оружия, затем по скрипучей подставной лестнице взобрались на сеновал, Левич отодрал в стене доску, чтобы можно было наблюдать за окружающим.

Лена закрыла глаза. Она не знала, то ли спала, то ли нет. Саднила рука, болели ноги, ломило все тело. Это было тяжелое тревожное забытье. Вдруг что-то скрипнуло. Она вздрогнула, открыла глаза. Виктор, приложив палец к губам, взглядом показывал вниз. Лена услышала шаги, немецкую речь. И тут буквально с ее ног грабли потянули сено. Дыхание остановилось. Сердце колотилось так, что ей казалось — стук его слышит немец. «Заметил или нет?» Шаги отдалились.

— Подойдет, буду прыгать и душить, — прошептал Виктор.

«Завяжется бой, живыми отсюда не выйдем», — подумала Лена. Гитлеровец вышел из сарая. И когда Иван, отодвинув доску, посмотрел во двор, тот был запружен немцами, машинами, конными повозками…

Лена вспомнила, что говорили в разведшколе о месте, где предстояло действовать их группе. Эта часть Словении была присоединена Гитлером к Германии. Именно сюда направлялись самые отборные части, в основном эсэсовские. Перед ними была поставлена задача — уничтожить всех партизан, до единого…

Весь день прошел в нечеловеческом напряжении. Лишь поздно вечером, когда затихло село, разведчики благополучно выбрались из сарая. В степи, в копнах кукурузы, дождались ночи, а затем двинулись в путь. Шли по целине. Шли час, два. Шли до тех пор, пока не свалились в снег. Уснули тут же. Разбудил страшный холод. И снова в путь. Впереди показались три домика — хутор Лека. Ползком добрались до среднего дома. Здесь, в этом доме, жила родственница Ивана — Юста Крейтнер. Он тихо постучал в окно, а сам спрятался. Через несколько минут в дверях загремел засов, открылась дверь и в просвете появилась женщина. Иван шагнул из темноты, и женщина испуганно отшатнулась. В первые секунды она не узнала его, но вот он заговорил, и страх сменился удивленной радостью.

Вскоре разведчики уже сидели за столом, пожилая словенка поставила перед ними еду, все, что было в доме, села рядом и, пока они ели, рассказывала:

— Фашисты всюду в округе, на каждом шагу, в соседнем доме штаб немецкой части. Рядом шоссе. И гитлеровцы всякий раз заходят на хутор поесть, обогреться. Надо уходить вам отсюда как можно быстрее. — Она назвала самые опасные места, где располагались части противника.

…Лишь на третьи сутки разведчики добрались до места, где жили родители Ивана, а неподалеку, в соседнем селе, его жена. Отец Ивана не задавал вопросов, только понимающе смотрел на Виктора и Лену. А мать все ходила вокруг сына, причитала и плакала от радости. Вернулся, живой!..

До войны Иван работал на фабрике «Плин» в Мариборе. Потом пришли немцы, угнали молодых парней и девчат в Германию, а в сорок третьем, когда гитлеровцев крепко стукнули под Орлом, Иван был мобилизован в гитлеровскую армию и спешно отправлен на Восточный фронт. В Бессарабии при первом удобном случае он сдался в плен к русским. Там познакомился с другим, таким же, как и он, пленным, своим земляком Виктором Пекошаком.

Сидеть бездействуя и ждать, когда кончится война, казалось невозможным. Все мысли были о доме, о близких. Иван и Виктор знали, как тяжело сейчас на родине, в их Югославии. Перед глазами неотступно вставали картины, свидетелями которых они были. Виктор ведь тоже до сорок третьего находился на оккупированной территории. Он видел, как фашисты тысячами угоняли словенцев в концлагеря, жгли села, расстреливали заложников — стариков, детей… Все чаще и чаще Виктор и Иван думали о фронте. Однажды они рассказали об этом советскому офицеру.

— Отправьте нас на фронт, — попросил его Виктор. — Мы должны воевать!..

Спустя некоторое время Виктор Пекошак и Иван Крапша узнали, что их направляют в часть особого назначения. Там, в прифронтовой школе разведчиков, они познакомились с девушкой невысокого роста, с густыми каштановыми волосами. Звали ее Леной…

…Иван плотно закрыл дверь на чердак. Вытащил спрятанную рацию. Привычными движениями Лена растянула антенну. И тут же вспомнила о своих товарищах, что там, далеко, за сотни километров отсюда. Как волновались они, наверное, эти трое суток, не зная, что с группой…

Лена села на ящик, пододвинутый Иваном, надела наушники, быстро настроилась на волну, взялась за ключ. «Наконец-то! — подумала она с волнением. — Выхожу на связь!» И вот уже полетели в эфир точки, тире, точки. Она выстукивала: «№ 1, 26 января 1945 года. Начальнику.

Приземлились благополучно, точно назначенном пункте. Связались с отцом Мирного, у него и база. Установили: Птуй, Марибор — много гитлеровских войск. Продвигаться ли на Загреб? Ждем указаний. Лена».

Радистка перешла на прием. В наушниках трещало, скрипело. Наконец сквозь шум пробились долгожданные звуки. Лена приняла радиограмму. Совсем коротенькую. Дрожащими руками она держала листок бумаги и молчала. Иван, стоя у нее за спиной, уже который раз спрашивал: «Ну что там?» А Лена все смотрела на листок.

— Ты знаешь, Иван, не знаю, что со мной. Смотрю и не понимаю, — испуганно прошептала она и взглянула на него огромными, ставшими еще темнее глазами.

— Ну, ну, не волнуйся. Успокойся же!..

Лена склонилась над листком бумаги.

— Подожди, подожди, сейчас!.. Кажется, вспомнила. — И торопливо стала записывать слова. — Слушай!

«Лене. Поздравляю всех благополучным прибытием. Желаю успеха. Сообщите, можете ли иметь своих людей Загреб, Марибор, Птуй. Начальник».

— Ура! — вскочила Лена. — Связь есть! — И захлопала в ладоши, по тут же смутилась и притихла…

Иван пришел вечером. Вернулся уставшим, мрачным.

— Встретился со знакомым, — тихо промолвил он. — Знаю, наш человек. Спрашиваю, где партизаны? По глазам вижу — знает. Помоги, говорю, связаться с ними, а он молчит. Не доверяет. Где ты был это время, интересуется. Я и про службу у немцев сказал и про то, как к русским в плен сдался… А вот теперь, говорю, вернулся, чтоб воевать. Помоги… А он в ответ: «У немцев, значит, служил?..»

…Спустя несколько дней Иван снова встретился со своим знакомым. Звали его Янко Дрозг.

— Один человек с тобой поговорить хочет, — сказал он. — Приходи завтра в два часа в балку — знаешь где…

В назначенном месте Ивана ждал Янко и с ним высокий лет сорока пяти мужчина.

— Роби, — назвал он себя, протягивая Ивану руку.

Сели на поваленное дерево. Роби, даже не пытаясь скрыть неприязнь, проговорил:

— С партизанами связь ищешь? А чем ты докажешь, на кого работаешь? Покажи документ.

Но документа, естественно, не было. И как ни старался Иван убедить Роби, что прислан Советской Армией, тот настойчиво повторял:

— Слова ничего не стоят…

— Пойми, — говорил Иван, — сложно нам. Людей еще знаем плохо. Связи пока не налажены. Да и оставаться в доме отца невозможно: кругом гитлеровцы.

Роби ничего не ответил.

На следующий день за Иваном и его разведчиками пришел Янко.

— Собирайтесь. Быстро. — И повел их по темным переулкам. — Здесь, — сказал он, подводя их к небольшому домику, весьма невзрачному на вид.

Янко стукнул трижды в дверь, она открылась, и разведчики оказались в небольшой винарне. Хозяин, звали его Франц Коронек, провел пришедших в подвал. Пол небольшого помещения был завален яблоками, а по бокам, у стен, стояли винные бочки.

— Тут можете оставаться… Вот за той бочкой — дверь. Она выходит на черную лестницу и затем во двор…

…Несколько часов Лена и Виктор, волнуясь, ждали Ивана. Он пошел в город. Эти вылазки становились все опаснее. Немцы в каждом человеке подозревали партизана. Участились расправы с мирными жителями, заподозренными в связи с партизанами. Город был буквально наводнен гитлеровскими солдатами и полицаями.

Вверху стукнула дверь. По ступенькам загремели шаги. Это Иван.

— Ух, — проговорил он, — ну и денек. Еле ушел. Тип какой-то за мной увязался…

Каждый раз, провожая Ивана или Виктора в разведку, Лена с тревогой думала: вернутся ли?Совсем им стало бы плохо, если бы не Янко. Не известно, чем удалось убедить его, но он поверил разведчикам. И сам, без ведома Роби, стал помогать. Однажды он прибежал злой, взволнованный.

— Роби решил арестовать вас, отобрать рацию. А за вами выставил слежку.

— Пусть свяжется со штабом Третьего Украинского через своих, — попросил Иван, — там подтвердят наши личности.

Но шли дни, а ответа не было. И когда наконец он был получен, трудно даже сказать, кто больше обрадовался — Роби или разведчики.

— Вот хорошо-то! — басил он. — Вы уж простите меня. Сами понимаете, не мог рисковать. — А потом добавил: — Ваши просят помочь вам…

…На связь с партизанским отрядом в горы решили послать Лену.

— Поедешь с одним дедом, — говорил Роби. — Оружия не бери. Наткнетесь на контрольный пункт — молчи. Дед скажет, что ты глухонемая…

Высокий сухой старик, с лицом, изрезанным глубокими морщинами, заботливо уложил на подводу сено. Помог взобраться Лене, сел сам. Попрощались. Дед натянул поводья. Лошадь тихонько затрусила.

Дорога была дальняя, ехали кружным путем, стараясь объезжать населенные пункты. Говорили мало. Лена плохо понимала по-словенски. О чем только не передумала она за эти часы! Мысль о доме отозвалась в сердце острой болью. Жив ли отец? Он был на фронте. А как там мама? Лена вспомнила ту жуткую ночь в Павлограде, на станции. Эвакуацию. Составы не успели еще отойти, как началась бомбежка. Рвались вагоны со снарядами, а рядом эшелоны с людьми. Крики, стоны, огонь… И — возвращение домой. Вплавь через широченную ледяную реку. Едва не утонула она тогда. Добравшись домой, надолго слегла. Простудилась, осложнение на ноги. Не могла ходить.

Гитлеровцы заняли город. Лена, поправившись, старалась не показываться на улице. Но вот однажды в дом принесли повестку с приказом — явиться на биржу труда. Гитлеровцы погнали население рыть траншеи, чинить дорогу. Потянулись страшные месяцы фашистской оккупации.

Но фронт все приближался. Павлоградцы ждали Красную Армию. И вот начались ожесточенные бои за город. Дважды он переходил из рук в руки. И наконец освобождение: кончились два кошмарных года оккупации. Никогда Лена не забудет этого дня, ликующего города, павлоградцев, обнимающих солдат, не остывших еще после боя…

Лена вспомнила свою подругу, милую Веру Баранову. Это от нее она узнала, что, если очень захочешь, можно попасть на фронт. Даже если нет еще восемнадцати.

И все-таки долго и очень горячо пришлось уговаривать Лене секретаря райкома комсомола… Уж больно невзрослый вид был у нее…

— Хальт! — раздалось над ухом.

Девушка вздрогнула. Из кустов, что у дороги, вышли два здоровенных гитлеровца в маскхалатах.

— Wohin fahren sie?[120]

Старик назвал деревню, сказал, что там у него больная сестра.

— А это, — показал он на девушку, — meine Tochter. Дочка.

Гитлеровец обернулся к Лене и что-то быстро стал говорить. Но тут же старик стал объяснять, помогая пальцами, что она, дескать, не слышит — глухонемая. Немец выругался и тут же принялся обыскивать подводу, потом старика, Лену. Ничего не найдя, отпустил их.

Несколько раз навстречу подводе попадались машины с немцами, но никто их больше не останавливал.

Наконец въехали в ущелье. Дорога, петляя между гор, поднималась все выше и выше. Совсем стемнело, когда вдруг рядом кто-то окликнул их. Старик придержал лошадь, и тут же появился молодой парень с оружием в руках. Дед что-то тихо сказал.

— Штима, кар за меной[121], — ответил партизан, взял лошадь под уздцы и пошел рядом. Через несколько минут их снова остановили, парень произнес какое-то слово, видно пароль, и двинулся дальше. Так повторялось несколько раз, пока добрались до отряда. В свете луны Лена различила небольшие домики, прилепившиеся к горам. Партизан жестом показал деду и Лене, чтобы следовали за ним.

Он ввел их в дом. За длинным столом сидели несколько человек. Они ужинали. Увидев вошедших, навстречу поднялся темноволосый худощавый человек. Поздоровавшись, приветливо пригласил к столу. И тут Лена сказала, что она русская и ей нужен командир отряда. Гром, раздавшийся средь ясного неба, удивил бы, наверное, меньше, чем появление здесь, ночью, в горах русской девушки. Удивление было столь велико, что в комнате на какое-то мгновение воцарилось молчание. А потом все вскочили. Кто-то помог снять пальто, кто-то поставил ей стул, подвинул тарелку, и все принялись угощать ее…

И только после того как Лена поела, поручик Станэ, тот самый худощавый мужчина, сказал:

— Командира нет сейчас здесь, но он скоро должен вернуться… Вам подождать его надо…

До глубокой ночи просидели за столом. В тусклом свете керосиновой лампы лица мужчин казались худыми, суровыми. Говорили о войне, о том, как ждет Югославия мира, как устали люди за эти жестокие долгие годы, как считают они дни, приближающие приход Красной Армии в эти края.

— Не знаю, — сказал один из партизан Лене, — что было бы со всеми на земле, если б не было Советского Союза, Красной Армии. То, что ваша армия вынесла на своих плечах главную тяжесть войны, — это факт. В этом нет никакого сомнения. Как и в том, что она победит. Мы верили в это даже тогда, когда в сорок втором фашисты захватили Крым, проникли на Кавказ, дошли до Волги. Мы все равно верили и ждали… Ждали и боролись…

Но вот откуда-то появилась гитара. Партизан, красивый, стройный парень, взял ее в руки, тронул струны и запел. Лена не понимала слов, но ей казалось, что она знает, о чем поет югослав. Когда он умолк, кто-то из партизан вдруг сказал Лене:

— Спой теперь ты свою, русскую… Просим тебя…

И она, смущаясь, тихо запела «На позиции девушка провожала бойца», а потом «О боях, пожарищах, о друзьях, товарищах…» Она пела о землянке, от которой до смерти четыре шага, пела «Катюшу»…

Низкий, грудной голос волновал людей.

— Еще, Лена, еще спой, — просили они.

И девушка пела. Щеки ее горели. Темнобровая, со слегка вздернутым носиком, густыми каштановыми волосами, она была очень красива в эти минуты. И таким домашним, далеким, мирным повеяло от нее, что глаза партизан потеплели, лица стали улыбчивыми и задумчивыми…

…Лену уложили спать на печку, а партизаны расстелили себе постели прямо на полу. Девушка блаженно потянулась и тут же подумала: «Прямо как у тети Марии». Тетка Лены жила километрах в семнадцати от Павлограда, в селе, и девчонкой Лена любила бывать у нее…

И от этого воспоминания детства Лене вдруг стало так грустно, что на глаза невольно навернулись слезы, и она почувствовала себя такой маленькой, такой слабой. И так ей захотелось, чтобы рядом оказалась мама и сказала: «Ты ж моя доченька, спи, моя хорошая…» Лена прикусила губы и усилием воли заставила себя не расплакаться…

Она услышала тихие шаги. Потом чье-то осторожное прикосновение: кто-то поправил сползший с нее тулуп…

…Спустя два дня вернулся капитан Вася, командир отряда.

— Хорошо, — сказал он Лене, — будем помогать вам. — Он разложил на столе карту района, где действовал его отряд. Показал место, куда в определенные дни будет приходить связной и доставлять сведения…

В тот же день Лена вернулась к своим…

…Фронт приближался. Советские войска и Народно- освободительная армия Югославии в упорных боях одерживали одну победу за другой. Все чаще Иван или Виктор приносили Лене радостные вести. Но чем отраднее становились эти известия, тем труднее было работать в тылу врага разведчикам. Гитлеровцы подтягивали все новые резервы. Любой ценой пытались они удержать в своих руках Югославию.

Каждая встреча со связными партизан могла стать последней. 8 февраля Лена радировала: «Начальнику. Вокруг полно солдат. Ходить невозможно. Все дороги охраняются. — И затем сообщала: — Мариборе помощник начальника станции работает на нас. Связь тяжелая… Лена».

А на следующий день новая радиограмма: «Начальнику. Мариборе 5280 военных, 1500 полицаев, командир полковник Вельтер; гестапо — 300 человек.

Вокруг Марибора — 151 зенитка 88 мм, 105 мм. Из Целие на Гамбург сегодня отправляются цистерны. Лена».

Вечером в дом буквально влетел Янко.

— Видели зарево?! Так это же цистерны пылали. Прямым попаданием!.. Ох и бомбили же ваши! — радостно сообщил он Лене. А потом, хитро подмигнув, заметил: — Значит, и мы сработали неплохо! — Затем, посерьезнев, сказал: — Вот что, братцы, уходить вам надо. Немедля. Только что узнал, что немцы вашу рацию засекли. Сейчас же собирайтесь — и в отряд, к капитану Васе. Все, что удастся разведать, передавать буду через Иванку Куплеш…

…Лена радировала из отряда: «…Ушли от облавы. Перебазировались Похорье».

И тут же получила ответ.

«22 февраля 1945 года. Лене. Ваши действия самоохране одобряю. Будьте бдительны. Вы для нас дороги. Желаю успеха работе. Поздравляю 27 годовщиной Красной Армии. Начальник».

Лена вместе со своими друзьями, Иваном и Виктором, поселилась в небольшом домике, куда привели их партизаны. В нем жила старушка с дочерью, женщиной лет тридцати, и четырехлетней внучкой. Хозяйка знала: если гитлеровцы обнаружат здесь партизан — расстрел. Не пощадят и ребенка. Но ни разу Лена не почувствовала, что обитатели дома ждут ухода разведчиков.

Глядя на этих женщин-словенок, Лена часто вспоминала то, что рассказывал ей Виктор еще там, в разведшколе, о своем народе.

Когда сюда пришли гитлеровские и итальянские оккупанты, они поделили Словению между собой. Немцы «свою» часть присоединили к рейху. Весной сорок первого они начали насильно выселять словенцев из их родных мест. Выполнялся людоедский приказ Гитлера, отданный им гаулейтеру Штирии (так называли фашисты «свою» часть Словении): «Machen Sie mir das Land deutsch»[122].

Итальянцы, правда, решили тогда действовать поосторожнее. Они объявили «свою» часть Словении «Люблянской провинцией», однако и они вынашивали планы уничтожения нации.

Но народ Словении твердо решил не покоряться врагу, не быть под пятой оккупантов…

Иван и Виктор действовали все с большим и большим риском. Порой приходилось работать самостоятельно. Отправлялись на «охоту» поодиночке. Вылавливали гитлеровцев, допрашивали. Полученные сведения перепроверяли.

Уходили от дома километров за пять в лес, чтобы не подвергать хозяев дополнительному риску. С какой ненавистью, презрением и даже чувством омерзения смотрела Лена на допрашиваемых ими «завоевателей». Злобные, жалкие и трусливые, они вымаливали жизнь любой ценой; от них разведчики узнали о 14-й дивизии «СС», о новых частях, прибывших в этот район. Сведения были очень важны для советского командования.

Однажды Иван и Виктор пришли к Лене с радостной вестью.

— В нашем полку прибыло, — сказал Иван. — Удалось установить связь с надежными людьми, местными партизанами. Один — учитель из Лоче — Франц Ловник. Другой — техник-строитель из Птуя — Иосиф Гашпершич. А через него еще с одним установили контакт. Это очень важный для нас человек, — продолжал Иван. — Он стрелочник на станции Прагерско, зовут его Петр Тушич.

И действительно, впоследствии разведчики получили от этих людей большую помощь, а главное, ценнейшие сведения о противнике.

Как-то вечером Иван, Виктор и Лена оказались вместе. Не часто такое бывало. Сидели, разговаривали. И вдруг девушка спросила:

— Виктор, как ты думаешь, скоро кончится война?

Все они чувствовали приближение победы. Ею словно пронизан был весь воздух. Над головой чуть ли не каждый день появлялись краснозвездные самолеты. Медленно проплывали штурмовики, за ними цепи тяжелых бомбардировщиков. Разведчики узнавали о новых победах Красной Армии, о новых городах, освобожденных в совместных боях с югославами.

— Ну, скажи же, Виктор, — снова спрашивала Лена, — каким будет этот последний день войны?

На лице Виктора появилось мечтательное выражение. Обычно горячий, шумный, порывистый, он вдруг как-то обмяк, глаза повлажнели.

— Не знаю, — тихо проговорил он. — Сколько раз пытался представить себе это… Победа!.. — медленно произнес он. — Это же радость всех радостей… И тишина… До звона в ушах…

…На рассвете разведчики внезапно покинули этот дом. Чудом ушли от облавы.

18 марта Лена радировала: «Начальнику. Трудностей очень много… Если можете, пришлите всей группе пять дисковых автоматов и патроны. Работаю в лесу. Квартиры ежедневно контролируются. Адреса нет. Связника будем принимать сами. Если можно, пришлите табаку и ручных гранат. Ориентир сообщу. Ждем автоматы. Лена».

Разведчики перебрались к партизанам. Однако легче не стало. Облавы повторялись ежедневно, с немецкой пунктуальностью. Но однажды разведка партизан донесла, что гитлеровцы стянули вокруг базы большие силы.

Пробиваться во что бы то ни стало, решили югославы. Виктор, Лена и Иван закопали рацию в снегу, неподалеку от базы. Это был не первый случай, когда всем лагерем приходилось внезапно срываться с места и уходить. Трое суток шли партизаны по глубокому снегу, отстреливаясь от наседающего врага, стремясь уйти от преследования.

Лена знала, что облавы против отряда стали чаще с тех пор, как здесь появилась ее рация, — ведь гитлеровцы обшаривали местность с пеленгаторами. И внутренне она чувствовала себя невольной виновницей этого. Как-то она поделилась своими сомнениями с капитаном Васей.

— Чтоб и в мыслях у тебя такого не было! — рассердился партизан.

…Лена потеряла сапог, провалившись в снег. Жакет был изодран в клочья. Она так устала, что еле передвигала ноги. Днем, пока шли, было жарко. Солнце сильно пригревало. А ночью в горах становилось холодно, зуб на зуб не попадал. Ни высушить обувь, ни обогреться. Костры не жгли, чтоб не выдать себя. Трое суток превратились в вечность. Упав, Лена думала, что больше не встанет. Но усилием воли девушка заставляла себя подняться и снова шла, падала, снова поднималась. К исходу третьих суток Лена почувствовала сильный озноб, ее бросало то в жар, то в холод. «Заболеваю», — подумала она. Иван и Виктор вместе с группой партизан прикрывали отход отряда.

Местность вокруг гористая. То и дело приходилось карабкаться вверх. Вот Лена, уцепившись за ветку дерева, стала подтягиваться на ближайший уступ горы и сорвалась, начала сползать вниз. Чьи-то сильные руки подхватили ее. Она подняла голову и увидела лейтенанта Сламича. Его звали в отряде «Урх». Он отличался исполинской силой и очень добрым и веселым нравом. Лейтенант подхватил Лену под мышки и вместе со своей ношей стал пробираться вперед.

Наконец, потеряв всякую надежду догнать партизан, гитлеровцы прекратили преследование. С помощью партизан разведгруппа «Мститель» перебралась в Разгонье — небольшой населенный пункт, расположенный неподалеку от новой базы отряда.

…А Лене стало совсем плохо. Нельзя было и думать о возвращении на старое место за рацией. К тому же местные жители сообщили партизанам, что немцы вокруг бывшего лагеря выставили усиленные посты, рассчитывая, что люди вернутся сюда. Температура у Лены не снижалась. Виктор разыскал врача, но привести его к больной не счел возможным, лишь попросил у него лекарства. Девушка или спала, или лежала в полузабытьи. Когда открывала глаза, у постели все время дежурил Виктор.

— И надо же было мне заболеть, — тихо говорила Лена. — Рация молчит. Наши, наверно, думают, что с нами что-то случилось…

— Ничего, Лена, не волнуйся. Все хорошо будет, — успокаивал ее Виктор. — Только бы ты поправилась…

…Наступил перелом в болезни. Вскоре девушка поднялась на ноги. Первого апреля разведчики, соблюдая все меры осторожности, вернулись на базу, на горе Похорье. Откопали рацию. Но, к величайшему огорчению, обнаружили, что питание… отсырело, а запасных батарей нет. Опять без связи. Вся работа впустую. Лена, похудевшая, бледная, поникшая, как тень, ходила по лагерю. Партизаны, возвращавшиеся из разведки, говорили, что вокруг стало еще тревожней. Чуть ли не на каждом шагу контроль. И все-таки Виктор решил отправиться в ближайшее село, чтоб попытаться раздобыть батареи. И вот, когда, казалось, совсем уже не было надежды, в одном из заброшенных домов он увидел старый испорченный приемник и в нем четыре батареи.

…Волнуясь, Лена стала настраивать рацию. Батареи оказались слабыми. И девушке с огромным трудом удалось установить связь.

Потекли дни, тяжелые, полные беспрерывного нервного напряжения. Виктор и Иван возвращались в отряд измученные, молчаливые. А Лена, взяв рацию, уходила подальше от лагеря в лес и вела передачи, постоянно рискуя быть обнаруженной гитлеровцами. Нередко она работала под охраной Виктора. Порой передача длилась часа по четыре — не могла обнаружить своего абонента.

Однажды в лагерь пришел Иосиф Гашпершич. Лена по его лицу сразу поняла: что-то стряслось. И действительно, гитлеровцы снова засекли рацию. Гашпершич узнал об этом от знакомого словенца, служившего в немецкой комендатуре.

Разведгруппа «Мститель» опять меняет адрес. Лена, Виктор и Гашпершич перебираются в соседнее село, а Иван и Лобник остаются в Похорских горах, но находят новую «квартиру».

…В районе Похорья, в местечке Верхняя Польскова, расположился полицейский отряд, основной задачей которого была борьба с партизанами. Командовал им офицер, по званию капитан.

— А не попытаться ли нам заставить этого гауптмана работать на нас? — как-то сказал Виктор.

Это было заманчиво для разведчиков, но чрезвычайно рискованно. Как найти «ключ» к нему? Иван отвергал один за другим варианты, предлагаемые Виктором.

— А что, если написать гауптману письмо? — подал мысль однажды разведчик. И тут же, вытащив листок бумаги, стал торопливо набрасывать текст послания. В нем очень вежливо Левич просил гитлеровского офицера явиться в назначенное время и место без всякой охраны для переговоров с партизанами.

— Поглядим, что выйдет из этого, — заклеивая конверт, сказал он.

Письмо передали девушке по имени Инга, знакомой немке из Словении. Виктор был уверен, что она сделает все как надо.

Инга явилась к гауптману. Высокая голубоглазая блондинка, она растерянно стояла перед гауптманом и, сбивчиво, мешая немецкие и словенские слова, говорила:

— Я шла домой, и вдруг — партизаны. Двое вооруженных. Они угрожали мне. Сказали — расстреляют, если не возьму для вас вот это. — И протянула конверт.

Офицер молча взял, так же молча прочитал письмо.

— Я могу идти? — спросила Инга. Он утвердительно кивнул головой.

В четыре часа, как говорилось в письме, разведчики расположились в засаде, но гауптман не явился. Виктор решил, что на попятную идти нельзя, и написал второе письмо. Однако тон его был уже совсем другим. В категорической форме разведчики требовали явки гауптмана. «В противном случае, — говорилось в письме, — вы будете расстреляны своими же людьми, связанными с нами, или будете уничтожены партизанами».

И снова Инга отправилась с письмом.

— Партизаны ворвались ко мне, — жаловалась она офицеру, — потребовали, чтоб я снова передала вам письмо. Возьмите его…

…В четыре часа Виктор, Гашпершич и двое партизан ждали в засаде гитлеровца. На дороге показалась машина. Метрах в пятидесяти от назначенного места из нее вышел пожилой человек в форме немецкого капитана. Он явно нервничал. Пройдя несколько шагов, остановился, осмотрелся вокруг.

Разведчики, выждав еще немного, поднялись из засады. Капитан вздрогнул от неожиданности. В глазах у него отразились и страх, и вопрос, и надежда.

Капитан, положите сюда оружие, — показал в сторону Виктор.

Гитлеровец вытащил из карманов пистолет, две гранаты. Присели на траву, закурили. Капитан долго молчал. На вопросы Виктора отвечал нехотя, односложно. И все- таки разведчики вызвали его на разговор.

Капитан сказал, что он австриец из Граца. Служит в 71-й пехотной дивизии.

— Я солдат, — произнес он, — и, говоря с вами, уже тем самым совершаю преступление. Но война осточертела мне, — тихо, очень медленно продолжал гауптман. — И зачем только начали ее. Я был уверен, что Гитлер проиграет войну, да, да, обязательно проиграет. Нельзя было начинать войну с Россией. Россия… Ее невозможно разбить… — Чувствовалось, обо всем этом он думал не раз.

— Устал я, хочу к семье. Хоть на старости лет увидеть немного покоя…

— Помогите нам ускорить победу.

— Что вы хотите от меня?

— Нам надо знать расположение войск в районе…

Гауптман молчал. Тогда Виктор предложил ему деньги — пять тысяч рейхсмарок в неделю и продукты. Офицер согласился. Договорились о связи.

— Дважды в неделю, — сказал Виктор, — к вам будет приходить та самая девушка, которая передала вам письмо… Но, учтите, если попытаетесь предпринять что-либо против нас, это кончится для вас плохо…

Гауптман слово свое сдержал. Партизаны систематически получали сведения о расположении и составе частей в округе, о готовящихся облавах на партизан. А однажды по просьбе Виктора гауптман принес ему форму гитлеровского офицера с поблескивающим на ней орденом — Железным крестом I класса. Разведчик собирался отправиться в этой форме в Марибор…

Лене было известно, что Иван и Виктор привлекли к работе также одного немецкого унтер-офицера из зенитного подразделения: Он жил во Фраме, небольшом городке, у человека, связанного с партизанами. Этот гитлеровец сообщал о наличии войск в Мариборе. Знала Лена и о другом помощнике — фельдфебеле, служившем при штабе немецкой комендатуры Марибора.

Позже Виктор познакомился во Фраме с чехом Влодовезским и через него установил связь еще с одним немецким фельдфебелем, также сообщавшим сведения о передвижении войск в Мариборе, оборонительных сооружениях по реке Драве. Через того же чеха удалось заручиться согласием радиста из штаба военной комендатуры Марибора работать на Красную Армию, передать разведчикам шифр, сообщить время работы на радиостанции. Но группе не удалось воспользоваться этим. Спустя несколько дней радист был расстрелян за связь с партизанами.

…5 мая Лена передала последнюю шифровку. Батареи в рации сели окончательно. Разведчики перебазировались к стрелочнику Петру Тушичу, надеясь раздобыть радиопитание, а главное, быть поближе к железной дороге, видеть продвижение войск, врага своими глазами.

Вот уже третий день на исходе, а рация молчит. То Виктор, то Гашпершич по очереди отправлялись в город за батарейками. Лена, глядя на то, как мимо окон, громыхая, идут эшелоны с войсками, горючим, танками, буквально страдала от беспомощности.

Но вот вечером 8 мая в дом вбежал Петр Тушич, запыхавшийся, радостный. Прямо с порога он выкрикнул:

— Война кончилась! Понимаете, кончилась!!!

Разведчики подбежали к старику. Виктор схватил его за плечи:

— Как, кончилась?!

— Немцы, немцы капитулировали…

И тут по лицу Лены покатились слезы. Уткнувшись в грудь Виктора, она громко зарыдала.

— Ну что ты, Лена, что с тобой? — гладил ее цо голове, как ребенка, Виктор.

— Ничего, — сквозь всхлипывания проговорила девушка, — сейчас пройдет, это от радости.

Потом все вместе они вышли из дома. Была теплая весенняя ночь. Небо темное, бархатное, словно усеянное мерцающими алмазами. Воздух напоен ароматом цветов. И пожалуй, впервые так остро Лена почувствовала весну.

Мимо, постукивая колесами, проходили воинские составы. На открытых платформах фашистские солдаты во всю глотку горланили песни. То тут, то там с платформ неслось: «Гитлер капут! Ура, ура!..»

На рассвете Лена, Виктор и Иосиф Гашпершич отправились во Фрам. Там они договорились встретиться с Иваном и Францем Лобником.

Что делалось в этом городке! Все население высыпало на улицы. С гор спустились партизаны. Всюду смех, музыка. И… выстрелы — это разряжали в воздух оружие.

Вскоре разведгруппа «Мститель» была вся в сборе. Предстояло разыскать свою часть и добраться до нее. Решили двигаться к югославско-австрийской границе. Иосиф Гашпершич где-то раздобыл трофейную машину. И они тронулись в путь.

На границе произошла встреча с советскими пограничниками. Очень быстро они выяснили, что часть, куда следуют разведчики, находится в Вене. И, дав разведчикам сопровождающего, они посадили их в поезд.

Иосиф Гашпершич крепко обнял друзей. Столько было пережито вместе!.. И вот теперь расстаются…

Штаб части располагался в небольшом особняке, окруженном уютным парком. Лена шла впереди, а следом за ней Виктор, Иван.

«Отчего так волнуюсь? — думала Лена. — Словно иду на задание, а не возвращаюсь домой… Ноги будто ватные». Девушка вдруг увидела полковника Галкина, того самого, что готовил ее в тыл к противнику. Он скользнул взглядом по ее лицу, и Лена поняла — не узнал. Полковник взбежал по ступенькам и скрылся за дверью. И тут Лена заметила во дворе знакомого радиста, окликнула его, поздоровалась. Он ответил, а сам продолжал напряженно вглядываться в ее лицо, силясь, видно, вспомнить, откуда знает эту девушку. И вдруг узнал:

— Дуся! Дуся вернулась!..

Он обнял девушку. А потом бросился в дом. Через минуту во дворе появились полковник Галкин вместе с радистом, еще какие-то военные. Они обнимали Лену, ее друзей, поздравляли с благополучным возвращением.

Полковник, когда улеглись первые радости встречи, глядя на истощенное, прозрачное лицо девушки, говорил:

— Теперь отдохнешь, поправишься…

…Все необычно в тот день было в старинном особняке Вены. В зал входили все новые и новые военные. Радость встреч, объятия, крепкие рукопожатия. Появилось несколько девушек, взволнованных, улыбающихся.

Но вот на пороге показался полковник Галкин в окружении старших офицеров. Весь вид их говорил, что предстоит что-то важное.

Раздалась команда «Становись!»

Лена в строю оказалась самой крайней и выглядела самой юной. Ей было тогда восемнадцать лет.

Полковник оглядел разведчиков. Вот они, его орлы. И волна теплых чувств охватила его.

— А где же тут наша мариборчанка? — улыбаясь, спросил Галкин.

Лена не сразу поняла, что это о ней. Сосед тронул ее локтем, словно говоря: «Выйди вперед».

— Евдокия Фоминична Котивец здесь? — снова задал вопрос полковник.

Лена вышла вперед. В наступившей тишине офицер произнес:

— На вашем счету сто семь дней мужества, постоянного риска. Находясь в трудных, а зачастую особо опасных условиях для жизни, вы сумели организовать бесперебойную связь с Центром. Мы получали от вашей группы очень ценные материалы, в том числе данные, которые помогли выявить крупную танковую группировку врага.

Советское правительство, командование Красной Армии награждает вас орденом Боевого Красного Знамени.

— Служу Советскому Союзу! — произнесла Дуся Котивец, не слыша от волнения собственного голоса.

Кто-то подтолкнул ее вперед, и Лена сделала несколько шагов навстречу полковнику. Офицер, обняв девушку, вручил ей боевую награду.

— Командир разведгруппы «Мститель», гражданин Югославии Иван Францевич Крапша. — торжественно произнес полковник Галкин, — вы с честью выполнили в тылу противника возложенную на вас советским командованием задачу. — И вручил разведчику орден Отечественной войны. Такую же награду получил и Виктор Пекошак.

А позже, когда закончилось вручение наград остальным разведчикам, Лена, Виктор и Иван шли по венским улицам, по знаменитой набережной Дуная.

— Никак не могу привыкнуть к тому, что ты не Лена, — грустно промолвил Виктор. Потом помолчал и, словно отвечая своим мыслям, сказал: — А знаешь, ты для нас так и останешься навсегда Леной…

…Поезд медленно подходил к Горловке, небольшому шахтерскому городку Донбасса. Я ехала сюда, чтобы встретиться с бывшей разведчицей Леной — Евдокией Фоминичной Котивец. С трудом удалось разыскать ее. Прошло двадцать с лишним лет после войны. Сейчас у нее другая фамилия, да и из родных мест, выйдя замуж, уехала она давно.

Я видела фотографию семнадцатилетней Дуси, а недавно слышала по телефону ее низкий, с мягким украинским выговором голос, доносившийся до меня через сотни километров.

— Ну, конечно, это я — Лена, да, да, та самая. Помню ли Югославию, друзей своих там, нашу общую работу?.. Да разве можно забыть такое?!

Мы договорились о встрече…

…По перрону торопливо шла невысокая, в коричневой шубке женщина. Увидев ее еще со ступенек вагона, я сразу решила: она! И действительно, это была Евдокия Фоминична.

…В квартире тихо. В соседней комнате спал после обеда сынишка, дочь была в школе, муж на работе. А мы все говорили.

— Трудно ли было тогда? Конечно, очень. Ведь до армии я дальше дома нигде не бывала. А тут сразу — незнакомые страна и язык, вокруг гитлеровцы. Сама удивляюсь сейчас — откуда только силы во мне брались? Правда, тогда не размышляла об этом. Надо было — прыгала с парашютом, спала на снегу под открытым небом, — словом, делала все, что требовалось от разведчицы…

Евдокия Фоминична замолчала, погрузившись в свои воспоминания. Я не мешала ей.

— Не все мои подружки вернулись из тыла врага, — тихо произнесла она. — Оля Куликова, моя землячка, погибла… Вера Баранова тоже. Даже могилы их неизвестны. Знаете, ведь мы с Верой в армию вместе уходили…

Про командира своего — Ивана Крапшу — ничего не знаю. А как хотелось бы узнать, жив ли, как сложилась у него жизнь?..

Евдокия Фоминична подошла к письменному столу и вытащила из ящика сверток, развернула его.

— Вот, посмотрите… Дорогие для меня реликвии…

Я взяла в руки маленькие пожелтевшие фотографии. На одной — улыбающаяся девушка в военной гимнастерке, темнобровая, круглолицая, удивительно симпатичная. В руках — охапка цветов.

На втором снимке — опять она, с долговязым широкоплечим парнем в военной форме.

— С цветами — это в школе разведчиков, перед Югославией, — объяснила Евдокия Фоминична. — А на другой — мы с Виктором. А Иван снимал нас… С новенькими орденами. На следующий день после вручения…

А вот письмо от Виктора. Я получила его через двадцать с лишним лет. Можете себе представить, как взволновало оно меня. Ведь столько было вместе пережито!..

…В коридоре хлопнула дверь, и в комнату с шумом влетела девочка лет тринадцати. Черноволосая, длинноногая, с тонкими, нежными чертами лица. Похожая и не похожая на Евдокию Фоминичну.

Увидев незнакомую, девочка смутилась, но тут же степенно подошла, поздоровалась.

— Лена, — представилась она, как взрослая.

Невольно я обернулась в сторону Евдокии Фоминичны. Мы встретились взглядом. «Вы понимаете, — говорили ее глаза, — как дорога мне та, моя Лена, что ее именем я назвала дочь. В память о своей боевой юности…»

Леонид Колосов НЕЗНАКОМЕЦ В ЧЕРНОЙ СУТАНЕ


Светлой памяти отца моего посвящаю

Про итальянских партизан

Земля быстро залечивает следы трагедий. Прошло немногим больше четверти века после окончания второй мировой войны, а кто отличит простую яму от воронки, вырытой фугасом, или глубокую траншею от лесной лощины. Иное дело судьбы человеческие. Еще многие безымянные герои ждут, когда о них вспомнят потомки, еще не заполнены все страницы истории последней мировой войны. Особенно много таких белых страниц в истории борьбы против фашизма партизан-подпольщиков.

В то время как Советская Армия героически сражалась против главных сил гитлеровского вермахта, во всех оккупированных странах Европы возникло вооруженное движение Сопротивления. Те, кто стремился к освобождению своей родины и в ком голос совести был сильнее страха за собственную жизнь, взялись за оружие, чтобы участвовать в борьбе против фашистского «нового порядка». Это движение объединило людей разных стран, разных убеждений и социальной принадлежности. Хотя силы были неравными и патриотам приходилось сражаться против хорошо вооруженной кадровой армии, мужество и самопожертвование бойцов Сопротивления помогало им одерживать блестящие победы.

Итальянское Сопротивление родилось в особых условиях. Фашисты в этой стране пришли к власти за много лет до того, как она подверглась гитлеровской оккупации. Еще в 1922 году во главе правительства оказался фашистский дуче — Муссолини. Итальянский фашистский значок изображал крепко связанный пучок прутьев — фашо, надетый на острую секиру. Смысл этого символа заключался в том, что объединенные железной дисциплиной отряды фашистов (от слова fascio) готовы жестоко расправляться и рубить головы всем противникам. А основным своим врагом они считали всех тех, кто покушался на господство буржуазии. Именно поэтому итальянские капиталисты помогли Муссолини захватить власть.

Фашисты установили в стране террористический режим: элементарные демократические свободы были ликвидированы, противники фашистского режима посажены в тюрьмы, воля Муссолини стала законом для всех итальянских граждан. За поведением итальянцев бдительно наблюдала всемогущая тайная полиция, названная четырьмя буквами — ОВРА. Это было сокращением от слова «пьовра» — спрут. По идее Муссолини, полиция должна была как спрут охватить своими щупальцами Италию, проникая во все уголки политической и социальной жизни.

Примеру Италии последовала буржуазия некоторых других стран Европы. Там, где капитализму угрожали революционные выступления пролетариата, к власти призывались фашисты с их тоталитарным режимом. В 1934 году фашистский режим был установлен в Германии. В те времена Гитлер называл Муссолини своим учителем и многое позаимствовал из его террористических методов. Однако вскоре роль первой скрипки перешла именно к Германии. Экономически она была значительно сильнее, кроме того, Гитлер далеко превзошел Муссолини в жестокости при расправе над противниками своего режима. И вот из «учителя» Муссолини превратился в ученика. По примеру Гитлера он причислил итальянцев к арийцам и объявил их высшей расой, призванной вместе с немцами господствовать над миром. Дуче начал усиленную военизацию страны, готовясь к захватническим походам. «Я буду муштровать итальянцев с утра до ночи, — заявлял Муссолини, — и добьюсь того, чтобы из нации мандолинистов они превратились в нацию суровых воинов».

Вся жизнь в стране была подчинена подготовке к войне. Особое внимание обращалось на молодое поколение. В шесть лет маленький итальянец давал клятву «не жалея крови» служить фашизму и зачислялся в отряды «сыновей волчицы»; в школьные годы он становился членом отряда «мушкетеров», которые готовили воинов для завоевания «великой Римской империи». Каждую субботу итальянцы целиком посвящали военной подготовке: в эти дни учреждения закрывались и люди всех возрастов занимались строевой подготовкой, изучали оружие и участвовали в спортивных соревнованиях. Для того чтобы подать пример другим, Муссолини тоже участвовал в «фашистских субботах». Он совершал проплывы через Неаполитанский залив и показывал, как следует маршировать строевым шагом на парадах. Муссолини усердно вооружал итальянскую армию и был уверен, что в союзе с Гитлером сумеет добиться мирового господства.

Как же случилось, что Италия, ближайший союзник гитлеровской Германии, попала под немецкую оккупацию? Дело в том, что, несмотря на все старания Муссолини, фашистский режим в Италии оказался весьма слабым и это стало ясным уже в самом начале второй мировой войны. Куда бы Муссолини ни посылал свои войска, всюду они терпели неудачи и бесславные поражения. Так было в Греции и Югославии, Северной Африке и на советско-германском фронте. Уже через два года после того, как Италия вступила в войну, страна оказалась в крайне тяжелом положении. Весной 1943 года англо-американские войска, находившиеся в Африке, стали готовиться к десанту на территории Апеннинского полуострова. Когда первые английские и американские дивизии высадились на Сицилии, итальянские солдаты, которым надоела фашистская война, устроили самую настоящую «забастовку». Вместо того чтобы сражаться, они встречали своих противников приветственными криками и целыми дивизиями сдавались в плен.

Не менее важные события происходили в это время в Северной Италии. Весной 1943 года здесь начались мощные забастовки. Около миллиона рабочих, занятых на военных заводах, прекратили работу. Во всех городах возникали митинги, ораторы требовали покончить с войной и фашизмом. Тайная полиция знала, что эти забастовки были организованы коммунистами, но ничего не могла поделать. Выступления были столь дружными, что власти побоялись двинуть против рабочих войска.

В фашистской верхушке начались раздоры и разногласия. Некоторые из фашистов думали, что они сумеют удержаться у власти, если Италия порвет с Германией и заключит перемирие с англо-американцами. Но для осуществления этого маневра необходимо было освободиться от Муссолини, слишком тесно связанного с Гитлером. Такого же мнения придерживался итальянский король Виктор Эммануил и многие монархически настроенные генералы.

25 июля 1943 года собрался большой фашистский совет— высший орган фашистской партии. Большинство его членов, заранее сговорившись между собой, проголосовало за резолюцию, которая требовала передать командование армии в руки короля. Муссолини не особенно испугался бунта своих приспешников. Он не знал, что король участвовал в заговоре, и был уверен в поддержке престарелого монарха, который почти двадцать лет безропотно исполнял его волю. Однако когда на следующий день дуче явился на королевскую виллу, к нему неожиданно подошли три полицейских офицера. Один из них заявил, что король поручил им охранять безопасность Муссолини. Растерявшегося дуче бесцеремонно затолкали в стоявшую рядом санитарную машину и отправили под арест.

Так неожиданно легко и просто осуществился дворцовый переворот. Король поставил у власти маршала Бадольо, наделив его диктаторскими полномочиями. Он надеялся вывести Италию из войны, пожертвовав Муссолини, но сохранив основу фашистского режима. Вмешательство народных масс смешало карты правящей верхушки. Сразу же после объявления по радио о смещении Муссолини по всей стране начались бурные антифашистские демонстрации.

Испуганные власти двинули против населения войска. Однако демонстрации продолжались с прежним размахом. Из подполья вышли антифашистские политические партии, и коммунисты возглавили борьбу рабочего класса. Стремясь предотвратить угрозу революционных выступлений, правительство поспешило с выходом из войны, 3 сентября в Сицилии было подписано соглашение о капитуляции Италии, Когда 8 сентября 1943 года было объявлено, что Италия выходит из войны, гитлеровцы разоружили итальянскую армию и оккупировали страну.

Правительство Бадольо ничего не сделало для того, чтобы оказать сопротивление гитлеровцам, которые к этому времени перебросили в Италию несколько дивизий.

Парашютисты-эсэсовцы во главе со специальным агентом Гитлера Отто Скорцени освободили содержавшегося под арестом Муссолини. При поддержке немецких штыков он попытался вернуться к власти и возродить в Италии фашизм. В то время как Южную Италию заняли англо-американские войска, на оккупированной гитлеровцами территории было создано марионеточное фашистское государство, так называемая «республика Сало». Свое название оно получило по имени небольшого городка в Северной Италии, где располагалось его «правительство».

Возвращение фашизма означало продолжение войны на стороне гитлеровской Германии. Итальянский народ не хотел этого и начал вооруженную борьбу против оккупантов и фашистов. В горах стали создаваться партизанские отряды, в городах — небольшие боевые отряды, так называемые «группы патриотического действия» (ГАП), состоявшие из отчаянных смельчаков. Они нападали на гитлеровских офицеров, организовывали диверсии и взрывы. Главную роль в руководстве партизанской войной играла коммунистическая партия. Ее отряды носили имя Гарибальди — национального героя Италии. Летом 1944 года армия патриотов представляла собой грозную силу — более 100 тысяч партизан действовали по всей стране, оттягивая на себя до 6–8 дивизий гитлеровцев и все силы неофашистской «республики» Муссолини.

В партизанских отрядах сражалось много иностранцев, большей частью это были бежавшие из гитлеровских лагерей военнопленные. Как пишут в своих воспоминаниях итальянские партизаны, лучшими бойцами были советские граждане. Не случайно первым партизаном-иностранцем, награжденным высшей итальянской военной наградой — Золотой медалью, стал русский Федор Полетаев, кузнец из Рязанской области. Он погиб в феврале 1945 года и похоронен на кладбище Стальено в Генуе. На его могиле всегда лежат свежие цветы — знак памяти и признательности итальянцев.

В апреле 1945 года, когда Советская Армия вошла в Берлин, итальянские патриоты подняли восстание. Они освободили главные города Италии до того, как к ним подошли англо-американские дивизии. Муссолини пытался бежать в Германию, переодевшись в форму немецкого солдата. Недалеко от озера Комо он был пойман итальянскими партизанами и расстрелян по приговору народного трибунала. Так закончилась вооруженная борьба итальянского народа против фашизма, длившаяся почти два года.

Главные события тех лет происходили в Северной Италии, где сконцентрирована большая часть промышленности страны. Именно здесь находилось наибольшее число партизанских отрядов, и их действия поддерживались выступлениями рабочих на предприятиях. Иная обстановка сложилась в столице Италии — Риме. Дело в том, что в сентябре 1943 года, когда началась немецкая оккупация, Рим был объявлен «открытым городом». Немецкое командование обязалось не вводить в город свои войска, а итальянские власти должны были обеспечить общественный порядок и безопасность германских вооруженных сил. Но подписав соглашение об «открытом городе», гитлеровские власти вовсе не думали соблюдать условия договора. В Рим вошли немецкие войска и установили в нем такой же жестокий режим оккупации, как и на всей остальной территории Италии.

Патриоты ответили на это вооруженной борьбой. Протекала она в гораздо более сложных условиях, чем в других городах Италии. Против боевых действий в Вечном городе выступали представители буржуазных партий, доказывавшие, что нельзя ожесточать гитлеровцев. Того же добивались представители католической церкви, осуждавшие «безрассудные действия, направленные против законных властей». Несмотря на это, римские коммунисты совершили немало боевых налетов, держа гитлеровский гарнизон в постоянном напряжении. Одной изсамых успешных операций был взрыв бомбы в самом центре города, на улице Разелла. 32 эсэсовца из проходившей по улице колонны были убиты наповал. Гитлер приказал пресечь движение Сопротивления в Риме и для устрашения населения расстрелять по 10 итальянцев за каждого из убитых эсэсовцев. Эта расправа, происходившая в Ардеатинских пещерах на окраине Рима, была одной из самых кровавых в Италии. Вместе с антифашистами в Ардеатинских пещерах погибло много людей, не имевших к Сопротивлению никакого отношения. Несмотря на жестокий террор, борьба в Риме продолжалась до тех пор, пока гитлеровцы не оставили его при подходе англо-американской армии в июне 1944 года. На улицах города находили трупы убитых эсэсовцев, рвались по ночам склады с боеприпасами на римских окраинах, с каждой неделей росло число дерзких побегов военнопленных из концлагерей.

Фашистская контрразведка буквально с ног сбилась в тщетной попытке напасть на след партизан. Гитлеровцам было известно, что в состав группы входят русские военнопленные — советские офицеры и солдаты, бежавшие из лагерей, — что они тесно связаны с представителями итальянского Сопротивления и выполняют задания его штаба. Гитлеровцы мобилизовали всех своих агентов, расклеили по городу объявления с обещанием баснословной суммы тем, кто поможет поймать партизан, но все было напрасно…

Об одной из групп русских партизан, получившей название «русского подполья», рассказывает эта книга, автор которой много лет прожил в Италии и был знаком с некоторыми из участников римского Сопротивления. Автор изменил имена большинства своих героев и сместил по времени некоторые события, которые тем не менее основаны на действительных фактах.

Г. С. Филатов

доктор исторических наук

Глава I ГЕСТАПО ИЩЕТ ПАРТИЗАН

В последнее воскресенье декабря 1943 года в Риме шел дождь. Он начался еще накануне вечером, барабанил по крышам всю ночь и не затих к утру. Подполковник Эрих Капплер проснулся с ужасной головной болью. Вчерашний «дружеский ужин», затянувшийся далеко за полночь, напоминал о себе самым откровенным образом. Подполковник потянулся к ночному столику, выдернул из смятой пачки сигарету, чиркнул зажигалкой и с отвращением закурил. Монотонный шум дождя раздражал и не давал сосредоточиться. Капплер включил радиоприемник, покрутил ручку. Сквозь шум и писк радиопомех прорвался чистый женский голос. Он пел песенку о прекрасном Риме и его голубом небе…

— Доннерветтер! Ничего себе голубое небо!

Вставать подполковнику не хотелось. Настроение было отвратительное. Нет, не только вчерашняя попойка тому причиной. В последнее время плохо стали идти дела у специального отдела гестапо при военной немецкой комендатуре, который возглавлял Капплер. Вчера по случаю «святой» субботы комендант Рима полковник Эберхард фон Маккензен целый час держал его «на ковре» и разносил на чем свет стоит. Этот индюк позволил себе даже угрожать ему Восточным фронтом, ему, Эриху Капплеру, кавалеру нескольких железных крестов, отличившемуся во французской кампании.

— Ах, Париж, Париж…

Подполковник зажмурился. Перед его глазами всплыла незабываемая картина: Триумфальная арка и проходящие рядом с нею отборные эсэсовские части. Казалось, «странная война», которую вели французские генералы почти без выстрелов и сопротивления, и останется «странной». Поначалу оно так и было. Парижская «ночная жизнь», дешевое шампанское и грациозные парижанки заставляли забыть о том, что где-то гремят выстрелы. Но вскоре все изменилось. Парижане словно осатанели — начали стрелять с чердаков и из темных парадных. Начальство Капплера выразило недовольство его работой, хотя вешал и расстреливал он даже за самую малость, не отступая от инструкции и «средненемецких норм»: за одного убитого немецкого солдата — десять французов, за офицера и того больше. Впрочем, дело было не в работе, а в интригах. Кто-то из «верхов» захотел продвинуть своего родственника на место Эриха и его быстренько перебросили в Рим. Конечно, не так уж плохо. Некоторые коллеги вообще оказались на Восточном фронте. В Риме сначала тоже было не очень хлопотно. «Открытый» город, золотистое «Фраскати», напоминавшее по вкусу белое рейнское вино, черноволосые римлянки… А потом — о дьявол! — опять та же история, что и в Париже.

Подполковник открыл глаза. Новый приступ мигрени заставил его поморщиться и крепко выругаться. Мысли вернулись к текущим событиям.

«Конечно, Маккензен в чем-то прав. Больше четырех месяцев в Риме действует подпольная партизанская группа, которая взрывает склады, убивает офицеров вермахта, и я со своим отделом ничего не могу сделать. Партизаны не оставляют никаких следов! Словно привидения из страшной сказки: появляются, стреляют, взрывают, поджигают и как будто бы проваливаются сквозь землю. Не помогает и агентура. Впрочем, разве это агенты? Паршивые макаронники! Умеют только клянчить деньги и сигареты, а дела не делают. Навербовали черт знает кого! Одна „Орхидея“ что стоит! „Орхидея“! Надо же было дать такую кличку старой ведьме, торгующей в своей дыре разбавленным вином и краденым барахлом. Впрочем, она-то еще ничего. Все-таки сумела кое-что пронюхать! Узнала, что в группе действуют сбежавшие из концлагерей русские военнопленные, которыми руководит какой-то „Серебряный“… А какой толк от того, что „Серебряный“? По всему городу развесили объявления: „Русская банда! За голову каждого — триста тысяч лир!“ Никакого эффекта! А тут последние события, одно загадочнее другого…»

Печальный ход мыслей подполковника прервали продолжительные телефонные звонки. Телефон стоял в передней. Морщась от боли, которая, казалось, раскалывает голову пополам, Капплер сунул ноги в шлепанцы, набросил на плечи мохнатый халат и, волоча простреленную партизанской пулей ногу, направился в переднюю. В трубке зазвучал картавый голос дежурного по комендатуре:

— Господин подполковник, господин комендант приказал явиться в комендатуру на совещание в двенадцать ноль-ноль. Совещание будет проводить специальный уполномоченный ставки майор Отто Хенке.

Вот этого-то совещания больше всего на свете не хотел Капплер. Майор Хенке, приземистый, с жабьим лицом шатен, прибыл в Рим из берлинской ставки гестапо расследовать три загадочных случая.

Первое происшествие случилось около двух месяцев тому назад. Ночью в комендатуру позвонили из полицейского участка на Тибуртине — грязной римской окраины. Полиция сообщила, что ею обнаружены два немецких офицера, один из которых убит наповал, а другой тяжело ранен. Капплер примчался на место происшествия вместе со своими помощниками. И убитый и тот, который умер через час, оказались офицерами абвера[123] прибывшими из Берлина. После короткой остановки в Риме они должны были лететь в Африку— в расположение армии Роммеля. Тот, который еще был жив, успел пробормотать, что в них стрелял эсэсовский майор, с которым они познакомились в траттории «У Джино».


Подробности пребывания в траттории трех офицеров вермахта выбивал из хозяина заведения сам Капплер. Захлебываясь кровью и слезами, тучный синьор Джино с десяток раз слово в слово повторял одну и ту же историю. Да, действительно тратторию посетили два синьора офицера, которые принесли с собой коньяк, хороший французский коньяк, как потом убедился Джино, убрав со стола опорожненную бутылку. Потом к этим двум подсел еще один синьор, очень высокий и сутулый, тоже офицер с нашивками СС. О, они долго сидели и выпили столько «Фраскати», что этого количества вина с избытком хватило бы на шестерых. Потом около полуночи они куда-то уехали, разбив несколько фужеров и не заплатив за разбитую посуду.

Допрос ничего не дал. Синьор Джино лишился нескольких зубов, а подполковник Капплер получил неприятнейший нагоняй непосредственно из Берлина.

Правда, в руках подполковника была еще одна улика, о которой он тогда, сам не зная почему, никому не сказал. Когда Капплер осматривал лежащих в канаве офицеров, он заметил под погоном одного из них — того, который был убит, — небольшой, сложенный вдвое листочек бумаги. Уже сидя в машине и развернув листочек, он прочитал написанные по-немецки каллиграфическим почерком четыре слова: «С приветом. Друг Германии».

Точно такое же послание он обнаружил и на трупах унтер-офицера и солдата ночного патруля, которые были убиты ровно через две недели после первого происшествия в одном из тихих переулочков неподалеку от улицы Номентана. Опять началась нудная процедура опроса всех живущих в домах, чьи окна выходили в переулок. Информация, которую получил Капплер, была из рук вон плохой. Несколько человек, которые проснулись после того, как тишину ночи разорвала автоматная очередь, и выглянули на улицу, увидели при ярком лунном свете два распластанных тела в мундирах, лежащих на мостовой, и быстро удалявшуюся от них фигуру монаха в темной рясе и круглой шляпе, какую обычно носят иезуиты.


На вопросы Капплера и его помощников, что собой представлял этот монах, все свидетели в один голос заявили, что он был «очень высокий и сутулый». Подполковник не мог, разумеется, не обратить внимание прежде всего на это совпадение в двух происшествиях: «очень высокий и сутулый». «А не одно ли это лицо? Чем черт не шутит…»

К третьему случаю Капплер не имел никакого отношения, во всяком случае, он всеми силами пытался убедить в этом свое начальство. Три недели тому назад из Берлина пришел запрос в отношении майора интендантской службы Франца Ноймана, который был командирован в Рим для отбора и отправки из Вечного города в Германию партии картин для какого-то высокого нацистского босса. Нойман из Берлина выехал, но в Рим не приехал. Во всяком случае, он не явился, как предписывалось, в римскую комендатуру и словно в воду канул. Никакие розыски не помогли. Ни среди живых, ни среди мертвых майора не оказалось… К этим происшествиям прибавились и другие: взрыв склада с боеприпасами неподалеку от виллы Ада, угон трех грузовиков, побег большой группы русских военнопленных из пересыльного лагеря… При побеге началась перестрелка между охраной лагеря и неизвестными, хорошо вооруженными людьми, видимо партизанами, которые прикрывали отход пленных. Когда к охране лагеря на грузовиках прибыло подкрепление, короткий бой уже закончился. Лагерная охрана собирала своих убитых и раненых. Партизаны, словно сквозь землю провалившиеся с пятью десятками пленных, оставили трех убитых — одного итальянца и двух русских, тоже бывших военнопленных. Капплер читал их «Фольо нотицие», «удостоверение личности», отпечатанные на плохой пишущей машинке, где говорилось, что одного из них зовут Николаем, а другого — Ильей. Все трое убитых были вооружены новыми автоматами немецкого производства…

Правда, майора Хенке, видимо, не очень интересовал факт побега пленных. Из Берлина он прилетел в связи с загадочным убийством двух офицеров и пропажей третьего. Именно этими делами он начал заниматься с места в карьер. По приказу свыше подполковник Капплер передал майору основную агентуру римского гестапо. Хенке ежедневно подолгу беседовал с несколькими агентами, причем некоторых из них после разговоров выносили окровавленными или потерявшими сознание. Капплера к своим делам он не допускал.

Подполковник пришел в комендатуру минут за десять до начала оперативного совещания. В комнате уже было накурено — хоть топор вешай. Подчиненные, повскакав с мест, защелкали каблуками, вытягивая руки. Капплер ответил им жестом, который больше напоминал жест отчаяния, чем традиционное гитлеровское приветствие, и, нечленораздельно пробормотав «Хайль Гитлер», сел на свободное место около окна, где было больше свежего воздуха.

Совещание началось в двенадцать ноль-ноль. Полковник Маккензен и майор Хенке вошли вместе. Майор был немногословен. Брезгливо морщась, он заявил, что Центр выражает совершенно справедливое недовольство неудовлетворительной работой римского отделения гестапо в «открытом городе», где безнаказанно убивают немецких офицеров, где они бесследно пропадают; что он, майор Хенке, имеет специальные полномочия на проведение чрезвычайных мер по уничтожению римского партизанского подполья и что подполковник Капплер вместе со своим спецотделом поступает в соответствии с указаниями Центра в полное и безоговорочное его подчинение.

Капплер хотел было возразить майору, что в «открытом» Риме ничего не проходило безнаказанным, что после убийства офицеров абвера были расстреляны 10 заложников и об этом широко сообщалось населению, но решил пока не обострять отношений.

После совещания Хенке, презрительно щуря водянисто-серые глаза и наливаясь кровью, говорил подполковнику:

— Как же вы, опытный офицер гестапо, профессиональный контрразведчик, не могли найти конец нити от партизанского клубка, ведь он у вас под носом… В городе распространяются номера коммунистического листка «Униты», свежие номера. Следовательно, подпольная типография находится в городе, и ее нужно накрыть в первую очередь. Я уверен, что от «Униты» щупальца поведут и к диверсионной, партизанской группе. Впрочем, теперь этой операцией займусь я лично, мне нужна только ваша агентура и часть оперативного состава… Жду вас завтра к четырем часам в комендатуре. Кстати, вы знаете, где был приклеен один из номеров «Униты», нет? На памятнике Паскуино. Слыхали о таком?

— Нет, не доводилось…

— Ай-ай-ай! Подполковник, надо знать город, в котором работаете, тем более что это — Рим. Так вот, вкратце эта легенда. При случае расскажете в обществе дам и сойдете за умного человека… Около пятнадцати веков назад в районе площади Навона, заметьте себе это, подполковник, жил портной, по имени Паскуино, довольно остроумный человек. Его стихи и эпиграммы, высмеивавшие монахов, очень потешали народ. Святая инквизиция, естественно, хотела убрать Паскуино за ересь. Но он был хитер и умудрился ни разу не попасться с поличным и умереть своею смертью в довольно преклонном возрасте. Когда после смерти Паскуино святые отцы разрушили его дом, то увидели врытую в землю безрукую и безносую статую, которую позднее окрестили именем портного. В течение многих лет на ее пьедестал приклеивали листочки — пасквили, в которых содержалась критика господ. Она и по сей день стоит, эта статуя, на углу двух тихих улочек, неподалеку от площади Навона. Но мне не хочется, подполковник, чтобы на этом историческом памятнике появлялись номера «Униты» или другие пасквили, направленные против великой Германии. Хайль Гитлер!

Майор выбросил руку вперед и повернулся спиной к подполковнику. Хенке не только явно издевался, но и намеревался один заработать очередной железный крест — это было совершенно ясно Капплеру. Еще более очевидным было и то, что, если майор преуспеет в своем начинании, подполковнику придется плохо, очень плохо… Капплер отпустил машину и пошел домой пешком. Мысль работала лихорадочно: надо что-то срочно предпринять, опередить этого выскочку Хенке.

«„Унита“, „Унита“, ах черт! Кто же мне говорил об этой газете? Ну конечно же, барон Помпили! У него работал на вилле какой-то столяр-краснодеревщик. Да, да, тогда он рассказывал, что поймал этого краснодеревщика с несколькими номерами „Униты“. Как же камердинера зовут: Дарио или Марио?»

Глава II ВНУК ГАРИБАЛЬДИЙЦА

Его звали Марио. Марио Мольтони. Он служил в доме заместителя начальника тайной фашистской полиции барона Маурицио Помпили. Барон возглавлял одну из старейших полицейских организаций «Казеларио политико», которая родилась в Италии в 1894 году, когда барон Помпили еще не появился на свет. Это было весьма солидное учреждение, находившееся в ведении римской полиции. Впрочем, помещение, где располагалось «Казеларио», мало чем напоминало полицейское управление. Тишина. Посетителей нет. Чиновников мало, и все они в штатском. Комнаты сплошь заставлены высокими, до самого потолка, шкафами со множеством выдвигающихся ящиков, заполненных десятками тысяч карточек. Они-то и были основным богатством «Казеларио». В карточках содержались подробные сведения на «граждан, представляющих потенциальную опасность для существующего государственного режима».

Барон Помпили считал «Казеларио политико» своим детищем. Когда его по личному указанию Муссолини назначили заместителем начальника тайной полиции, которую сокращенно называли ОВРА, он с первых же дней рьяно принялся за дело. Была значительно расширена сеть платных агентов, увеличено число чиновников, значительно усложнена система самих карточек, куда теперь заносились не только данные о политической деятельности того или иного «неблагонадежного» лица, но и другие сведения, касающиеся его личной жизни, друзей, знакомых и т. д. Благодаря неусыпным заботам барона «наследство», доставшееся ОВРА от прошлого века, сильно разрослось. Помпили получил чин генерала и личную благодарность Муссолини за «заслуги в области укрепления внутренней безопасности Италии». Новоиспеченный генерал чувствовал себя всезнающим и всемогущим. Он мог в любой момент отдать приказ своим тайным агентам установить слежку за любым лицом, скомпрометировать его и даже арестовать, не испрашивая никаких специальных разрешений.

Через картотеку «Казеларио» были наведены справки и о Марио Мольтони, которого барон впервые увидел у своих давних знакомых. Случилось это во время инспекционной поездки по Сицилии, когда он остановился в имении своих дальних родственников и богатейших землевладельцев князей Рондинелли. Как-то в разговоре за вечерним чаем Помпили посетовал на то, что никак не может найти достойного человека на должность слуги в своей огромной римской квартире на улице Бизаньо, к которой прибавилась только что отстроенная вилла в Чивитавеккии, небольшом портовом городке на побережье Тирренского моря. Барон получил участок для виллы практически бесплатно, в качестве дара за свои заслуги перед фашистским режимом и был очень им доволен: во-первых, недалеко от Рима, всего семьдесят километров, во-вторых, на берегу моря, да еще в городе, в котором когда-то был консулом Анри Бейль — великий Стендаль, современник и биограф императора Наполеона. А барон Помпили втайне считал, что он похож на французского императора как внешностью, так и твердостью характера.

Княгиня Рондинелли, разливавшая чай в тот душный августовский вечер, вдруг поставила чайник саксонского фарфора и воскликнула, словно сообщала миру о великом открытии:

— Блестящая идея, барон! Почему бы вам не взять Марио. Он помогает нашему мажордому. Круглый сирота, молод, хорошо воспитан и, как все сицильянцы, беззаветно предан.

Княгиня взяла серебряный колокольчик, позвонила. Бесшумно открылась дверь в столовую. На пороге в почтительной позе стоял черноволосый молодой человек.

— Марио, ты не был бы против пойти в услужение к нашему родственнику и дорогому другу барону Помпили?

— Как вам будет угодно, княгиня.

Барону юноша понравился с первого взгляда. Почтителен, немногословен, приятен лицом. Закурив сигарету, Помпили спросил:

— Родители есть?

— Нет, умерли, синьоре, вернее, умерла мать, а отца убила мафия[124].

— Мафия? Он был с ней связан?

— Нет, синьоре. К отцу пришли однажды двое мафиози и сказали, что он должен будет каждый месяц платить им премию за охрану гаража. У нас был гараж и мастерская по ремонту автомобилей. Отец отказался. Через несколько дней его нашли мертвым с зарядом волчьей картечи в спине…

— Вот как? Можешь идти.

Марио вышел. Барон погасил сигарету.

— Я вам напишу, княгиня, в отношении этого молодого человека. На первый взгляд он производит неплохое впечатление, да и ваша рекомендация уже сама по себе великолепная гарантия.

Барон не преминул поискать сведения на Марио Мольтони в картотеке «Казеларио». Но чиновники из управления сумели разыскать для своего шефа лишь полицейское донесение из Палермо, в котором говорилось о загадочном убийстве некоего Чезаре Мольтони, рядового члена фашистской партии, владельца гаража, и о том, что преступники не найдены. Палермский полицмейстер сообщал, что «убийство, видимо, совершено мафией, следы которой обнаружить невозможно». Прочитав последние строчки, Помпили поморщился: «Невозможно, невозможно…»

Причина недовольства барона заключалась в том, что в обязанности ОВРА входило и расследование преступлений, совершаемых мафией. Мафия возникла еще при феодализме и продолжала жить по своим законам, несмотря на смену эпох, формаций и режимов. Она имела своих людей повсюду, где пахло деньгами и барышом. В основе ее деятельности лежала «омерта» — круговая порука и обет молчания. Если кто-нибудь из мафиози проговаривался о делах или нарушал законы мафии, его ждала неминуемая смерть. Мафия убивала не только и не столько своих, сколько тех, кто отказывался платить ей дань или уступить выгодное место одному из ее представителей. Иногда мафиози убивали и фашистов, разумеется, не по политическим мотивам, а больше из-за денег, но это случалось редко. «Онората сочиета» — «достойное общество», как уважительно называли мафиози свою бандитскую организацию, предпочитала не ссориться с режимом чернорубашечников, тем более что некоторые ее высокие представители, особенно те, что родились на Сицилии, иногда пользовались услугами «рыцарей онората сочиета» для сведения личных счетов, мести или политических интриг. Барон Помпили был в курсе некоторых темных дел мафии, но тоже не проявлял особого рвения по их разбирательству, потому что побаивался этой организации.

То, что Марио Мольтони не начал судебного дела против мафиози после убийства ими его отца, показалось Помпили добрым признаком. «Парень не мстителен и, видимо, умеет держать язык за зубами. Надо его брать на работу…» Так Марио Мольтони стал слугой заместителя начальника ОВРА барона Помпили. Марио оказался мастером на все руки: и стол сервировать, и пальто гостям подать, и полы натереть до металлического блеска. При всем этом он был необыкновенно молчалив, почтителен, неприхотлив и, как казалось барону, предан ему в той же степени, что и Томми — огромная серая овчарка, с которой новый слуга необычно скоро подружился на почве обоюдной любви к длительным прогулкам по тихим римским переулочкам. Барон был доволен своим приобретением и при случае хвастался перед друзьями своей способностью «видеть людей насквозь» и «делать из них верных слуг».

Но Помпили, несмотря на свой полицейский нюх и профессиональную недоверчивость к людям, не все видел «насквозь» и много чего не знал. Для «Казеларио» Марио Мольтони был чистым листом бумаги. А его биография между тем была совсем не простой…

Марио рано лишился матери. После ее смерти они, оставшись с отцом вдвоем, переехали из Мессины в Палермо, где доживал свои дни дедушка Марио по отцу Ивано Мольтони. Отец находился в ссоре с дедом, но это не мешало юноше иногда навещать своего «предка». Юношу всегда удивляло его необычное имя. Однажды, а это случилось незадолго до кончины деда, Марио заехал проведать его. Дед Ивано хворал, у него открылась пневмония.

— Дедушка, я давно хотел спросить, почему у тебя такое странное имя?

— А тебе ничего не рассказывал отец?

— Нет.

— Видишь ли, Мариуччо, я очень рано осиротел. Отца моего убили, когда я должен был родиться, а мать, твоя прабабка, умерла от послеродовой горячки. Это были необычные люди, Мариуччо. Твой прадед воевал вместе с Гарибальди, был его адъютантом и геройски погиб в битве при Аспромонте в тысяча восемьсот шестьдесят втором году. А твоя прабабушка была русской. Да, да, настоящей русской. Она приехала из этой далекой северной страны вместе с несколькими десятками своих друзей, чтобы помочь святому делу. Они вступили в знаменитую «тысячу» Гарибальди, слышал о ней?

— Кое-что слыхал.

— Кое-что! Эх вы, молодежь! Ничем-то не интересуетесь, даже своей историей. Впрочем, чего ожидать от ваших воспитателей в черных рубашках? Для них Бенито Муссолини значит больше, чем Гарибальди. Но ты послушай… Только поправь мне подушки, а то неудобно лежать.

Марио взбил подушки и, сев в ногах у деда, весь превратился в слух.

— Рассказывай, дедушка.

— Это случилось не так уж давно, меньше века тому назад. Италия была занята чужеземцами. На севере, в Ломбардии и Венеции, хозяйничали австрийцы, на юге — французские Бурбоны. То там, то здесь вспыхивали крестьянские волнения. Особенно сильными были они здесь, у нас на Сицилии. Настолько сильными, что исчез страх перед мафией, да и мафиози попрятались где-то по своим норам, как тараканы. Сицилийские крестьяне уходили в партизанские отряды, начинали борьбу за землю против синьоров-феодалов. Тогда-то и появился Джузеппе Гарибальди.

— Я это знаю. Мы проходили в школе…

— Проходили! Слово-то какое! Ты не перебивай, слушай дальше. Вокруг Гарибальди собрались волонтеры: ремесленники, крестьяне, мелкие буржуа и интеллигенты. Были в их числе и иностранцы: поляки, венгры, русские и среди них твоя прабабушка и моя мать Мария. Как видишь, имя у нее было как у нашей святой. С прадедом она познакомилась в Генуе и уже не расставалась с ним до самой его смерти. В этом городе Гарибальди и собрал свое первое войско. Насчитывало оно тогда тысячу человек, отсюда и назвали этот поход «Походом тысячи». Понял теперь почему? В одну из майских ночей тысяча восемьсот шестидесятого года Гарибальди отплыл со своей «тысячей» из Генуи и через пять дней высадился в Марсале. Ты знаешь этот порт — он на самой западной оконечности северного побережья нашего острова. У Гарибальди была тысяча очень храбрых, но еще не обстрелянных бойцов, а у короля Франциска II Бурбона на Сицилии находилось около полусотни тысяч регулярного войска.

— Но Гарибальди победил!

— Да, победил. И знаешь почему? Потому, что народ восстал и поддержал волонтеров. А отчего было не поддержать? Гарибальди издал декрет, который обеспечивал каждому участнику освободительной войны участок общинных земель. Поэтому многие отряды восставших крестьян стали стекаться под знамена Гарибальди, и он в течение двух недель занял все главные города Сицилии, а затем двинул свое войско, которое увеличилось уже до десяти тысяч человек, на Неаполь.

— А что же было потом?

— Потом? Возьми учебник истории и узнаешь, что было потом. Я уже устал рассказывать… Впрочем, конец ты должен знать. В тысяча восемьсот шестьдесят втором году Гарибальди решил продолжить борьбу, доделать то, что он считал недоделанным, и самое главное — освободить Рим от владычества папы Пия IX. Со своими старыми боевыми товарищами и волонтерами он переправился на континент и после долгого марша остановился лагерем на горе Аспромонте. Напротив находились регулярные войска, которыми командовал генерал Чиальдини. Гарибальди решил избежать кровопролития. В сопровождении своих адъютантов, среди которых был и твой прадед, он поднялся на ближайший от неприятельской цепи холм. «Братья, не стреляйте! — крикнул он. — Дайте нам пройти и да здравствует Италия!» Но в этот момент раздался выстрел, и Гарибальди, тяжело раненный, упал на руки офицеров. Вторая пуля поразила твоего прадеда, и он скончался через несколько часов. Его жена, моя мать и твоя прабабушка, так и не узнала о его смерти, потому что сама в это время лежала в горячечном бреду после моего рождения…

— Это очень интересно, дедушка. Я ведь ничего не знал об этом.

— Не удивительно. Мы с твоим отцом не очень дружно жили. Были к тому причины. Я не хочу тебе о них рассказывать. Во всяком случае, он пошел не по тому пути. Бог с ним! Отцу твоему я оставлю немного денег, а тебе… Подойди-ка к секретеру и открой верхний ящик. Видишь, кожаная шкатулка? Дай ее мне.


Старик взял шкатулку, открыл и, порывшись в ней, вытащил небольшой золотой медальон на тонкой цепочке, овальной формы, с пятью потускневшими рубинами. Затем, порывшись еще, извлек сложенный вчетверо, пожелтевший лист плотной бумаги.

— Это медальон твоей прабабушки Марии. В нем локон твоего прадеда. Она всегда носила его на груди и с ним умерла. А на этом листе бумаги стихи. Они тоже остались от нее. Чернила выцвели, но все равно разобрать можно. Почитай их мне…

Марио осторожно развернул листок и начал медленно читать строчки, написанные мелким женским почерком:

И день и ночь австрийские войска
Следят за всяким словом и движеньем…
Ужели может мертвая рука
Владеть мечом, грозить вооруженьем?
Нет! То не гробовая тишина,
Надежды волны к нам на берег льются;
В нас сердце есть, рука у нас сильна,—
Нам нужен лишь сигнал, чтобы проснуться!
Тиран пятой нас должен был давить,
И тяготели бедствия над нами,
Чтоб закалить наш дух, чтоб окрестить
Свободу нашу кровью и слезами.
Италия мертва! Но память прежних дней
Сынам ее велит душой крепиться;
Греми же, лира, прозвучи сильней:
«Или погибнуть, иль освободиться!»[125]
По щеке деда побежала слеза. Он смахнул ее и тихо сказал:

— Мальчик мой, мне скоро придется давать отчет о своей жизни в другом месте. Но прожил я ее честно, и мне не в чем себя упрекнуть. Твой отец… спутался с этими проходимцами не потому, что фашист по своим убеждениям, а просто безвольный и слабый человек, считающий, что лучше приспосабливаться к тем, кто стоит у власти, чем бороться с ними. Я его не одобряю и тебе скажу: помни, что ты правнук гарибальдийца. Тебе, Мариуччо, с этими, в черных рубашках, не по пути. Поэтому попробуй найти в жизни другой путь. Поищи, дорогой мой, поищи…

— Дедушка, а как же насчет твоего имени, ты же ничего не сказал!

— A-а… Видишь ли, твоя прабабушка и моя мать говорила, что если родится мальчик, она даст ему имя своего отца — Иван. У русских это имя так и звучит очень странно— Иван, как будто бы его обрубили топором. После смерти матери не захотели нарушить ее волю, и меня нарекли Ивано, мы же не можем останавливаться на этой неблагозвучной букве «н». Понял теперь? Ступай, ступай. Медальон и стихи отцу не показывай, не надо. Да и другим тоже…

Вскоре дед умер. На деньги, оставшиеся после него, отец Марио оборудовал рядом с гаражом мастерскую по ремонту автомобилей. Но дела шли неважно. Не помогало и то, что отец был членом фашистской партии. Он был мелкой сошкой. Единственно, что удалось ему, — это устроить Марио через одного из своих влиятельных клиентов на службу к князьям Рондинелли в качестве помощника мажордома с перспективой занять это место через несколько лет.

Однажды в дом князей пришли из полиции. Они сообщили Марио, что его отец найден убитым неподалеку от своего гаража. По мнению полицейских, речь шла о вендетте[126] мафии. Марио не стал давать никаких показаний, хотя и знал людей, которые если и не были прямыми убийцами отца, то, во всяком случае, имели самое непосредственное отношение к его смерти. Он прекрасно помнил двух усатых, мрачного вида сицилийцев, которые ни с того ни с сего стали частенько наведываться к отцу. Они запирались в мастерской, и раза два Марио слышал, как отец высоким голосом кричал, чтобы его оставили в покое и что у него нет денег…

Денег действительно не было. После смерти отца судебные исполнители реквизировали и гараж, и мастерскую в уплату оставшихся от покойного долгов. Марио было жалко отца, хотя он и не разделял его идей. Ему ближе был дед — гарибальдиец… С мафией связываться не стоило, продолжать жить в Палермо было опасно. «Онората сочиета» старалась не оставлять свидетелей своих кровавых дел. Поэтому он, ни минуты не колеблясь, принял предложение барона Помпили и переехал к нему в Рим.

Всех этих деталей в биографии своего камердинера не знал барон Маурицио Помпили, заместитель начальника ОВРА. Не знал он и другого, того, что Марио крепко подружился со столяром-краснодеревщиком Луиджи Бокка…

Глава III КРАСНОДЕРЕВЩИК И МАЖОРДОМ

Предки Луиджи Бокка не сражались в гарибальдийских отрядах. Они возделывали виноград в предместьях Рима. Отец Луиджи, младший в большой семье, ушел на заработки в город и стал со временем квалифицированным строителем. Это был крутой человек, воспитывавший своего сына по-спартански с весьма нередким применением толстого кожаного ремня. Луиджи подрос, и его отдали на выучку к старому мастеру-краснодеревщику. Когда старик умер, его ученик, ставший к тому времени хорошим специалистом, с полным правом унаследовал всю клиентуру своего учителя. Отец продолжал заниматься воспитанием Луиджи. Правда, уже не при помощи ремня, а беря сына с собой на собрания коммунистов. В шестнадцать лет Луиджи стал коммунистом. К власти в Италии пришел в то время Муссолини. Компартию объявили вне закона. Луиджи вместе со всеми ушел в подполье.

Он был там, куда направляла его партия, делал все, что нужно: расклеивал листовки, мчался на другой конец Апеннинского полуострова со срочным донесением и многое другое. Он специально не нанимался на постоянную работу, чтобы иметь возможность в качестве представителя «свободной профессии» без ограничения разъезжать по Риму и за его пределами. Свобода передвижения была необходима Луиджи для того, чтобы в любое время выходить на явки. Позже именно Луиджи поддерживал постоянную связь с партизанской группой из бывших советских военнопленных и представителями командования итальянского Сопротивления, доставал деньги, оружие, взрывчатку, принимал участие в распространении газеты «Унита»…

Конечно, никто из проживавших на улице Бизаньо даже и не догадывался, что трудовое неустройство синьора Бокка, отменного мастера-краснодеревщика, было вызвано отнюдь не невезеньем. Правда, совсем недавно Луиджи в конце концов повезло — он получил крупный заказ от самого барона Помпили. А случилось это следующим образом.

Новый камердинер барона поинтересовался как-то у портье, где можно найти хорошего краснодеревщика, поскольку его хозяин намеревается кое-что сделать на своей новой вилле в Чивитавеккии. «О синьоре, — воскликнул портье, — для этого вам не надо никуда ехать. На нашей улице живет искуснейший мастер, каких мало на свете! Как раз сейчас он в баре напротив, пьет кофе. Пойдемте, я вас с ним познакомлю». Вот таким образом и увиделись впервые Марио Мольтони и Луиджи Бокка. Между ними в тот раз произошел следующий разговор:

— Я Марио Мольтони, камердинер барона Помпили. Моему хозяину нужно отделать столовую и спальню. Вы не взялись бы за это? Барон хорошо заплатит…

— А где находится вилла?

— В Чивитавеккии. Немного далековато, конечно, но вы не беспокойтесь. Одна из машин хозяина будет в вашем распоряжении.

Бывает, что везет в жизни. Но на этот раз фортуна раскошелилась просто по-царски. Именно в Чивитавеккии, небольшом, но важном морском порту, работала группа партизан, и римскому представителю штаба Сопротивления во что бы то ни стало нужно было наладить с ней регулярную связь. Луиджи, естественно, согласился на предложение барона.

Представитель штаба Сопротивления одобрил действия Луиджи и посоветовал попытаться завязать с Мольтони дружбу. «Сам понимаешь, — сказал он, — какую помощь мог бы оказать нашему делу этот человек». Но краснодеревщику ничего особенного не пришлось делать для того, чтобы завоевать дружбу Марио. Она родилась как-то непроизвольно, и Луиджи очень скоро убедился в ее искренности.

Работа на вилле барона Помпили в Чивитавеккии продвигалась успешно. Луиджи задерживался там по три-четыре дня, а когда надо было попасть в Рим, выезжал туда под предлогом необходимости подкупить недостающие материалы. Одна из машин барона действительно давалась ему по первому требованию. Связь с товарищами из Чивитавеккии была налажена. Луиджи перевозил в своем объемистом инструментальном ящике и в коробках с лаками и арматурой все необходимое для подпольной группы…

Машина шефа тайной полиции проезжала беспрепятственно через все полицейские заслоны и военные патрули. Но однажды поездка Луиджи чуть было не окончилась для него плачевно. Работа на вилле подходила уже к концу, и барон Помпили неожиданно решил поехать на виллу сам. Путешествие вместе с бароном не входило в планы Луиджи. Образцы дверных ручек, которые он вез в своем инструментальном ящике, были завернуты в пять экземпляров отпечатанной в подпольной типографии «Униты», которую следовало передать товарищам из Чивитавеккии.

А барон словно почувствовал что-то. Когда они вышли из машины и направились к вилле, Помпили вдруг остановил его.

— Луиджи, вы взяли образцы дверных ручек?

— Конечно, господин барон.

— Они у вас в ящике?

— Да…

— Покажите мне их.

Помпили указал рукой на садовую скамейку, мимо которой они проходили. Луиджи поставил свой ящик и стал возиться с замком, который, как назло, не открывался под пристальным взглядом барона. Тому, видимо, надоело ждать. Он оттолкнул плечом Луиджи и рванул крышку ящика. Она распахнулась. Помпили без труда опознал газету, в которую были завернуты дверные ручки.

— Что это, «Унита»?

— Не знаю, господин барон, я не смотрел, во что продавец завернул мне товар…


Голова Луиджи лихорадочно работала. Надо было назвать адрес какого-нибудь известного скобяного магазина.

— …Я купил ручки в магазине «Марасутти», в том, что неподалеку от железнодорожного вокзала Термини.

— Этот магазин с отличной репутацией. Странно, что продавцы заворачивают покупки в газету, типографию которой мы давно уже ищем. Вот что… Поедемте-ка в город, и вы мне покажете этих интересных продавцов. Впрочем, нет. Продолжайте работать и в следующий раз внимательно смотрите, во что завертывают ваши покупки.

Луиджи рассказал обо всем происшедшем представителям подполья. Связь с подпольной группой в Чивитавеккии была, конечно, прекращена. Краснодеревщика пока никто не трогал, может быть, потому, что работа еще шла полным ходом. Когда Луиджи показал всю работу, барон остался ею доволен. Заплатил ему сполна всю сумму, назначенную краснодеревщиком, и ни словом не обмолвился больше о случае с «Унитой». Луиджи безвыходно сидел дома. Подпольщики срочно подыскивали для него конспиративную квартиру. В один из поздних вечеров вынужденного безделья в квартиру Бокка позвонили. Луиджи открыл дверь. На пороге стоял бледный Марио.

— Я не буду раздеваться, некогда. Слушай, Луиджи, тебе грозит опасность. Вчера у барона собралась компания и среди них подполковник Капплер, знаешь такого?

— Нет, не слыхал.

— Он начальник специального отдела гестапо при немецкой комендатуре и лучший друг моего хозяина. Так вот, во время игры барон в качестве анекдота рассказал случай о том, как ты привез на виллу дверные ручки, завернутые в «Униту». Все посмеялись, а Капплер начал расспрашивать Помпили о подробностях этого случая. Потом, когда гости разъехались, хозяин вызвал меня в кабинет. Они были вдвоем с эсэсовцем. «Марио, — сказал Капплер, — вы должны заняться этим краснодеревщиком, постараться влезть ему в душу и посмотреть, какие у него друзья и куда он ходит. Немецкое командование вас не забудет, а уважаемый барон Помпили предоставит необходимое для этих дел время. О нашем разговоре никому ни слова».

Потом стал говорить барон: «Разумеется, Марио, вы должны помочь нашим союзникам. Но уверяю вас, подполковник, краснодеревщик тут ни при чем. Ему просто подсунули „Униту“. Я проверял этот проклятый магазин „Марасутти“. Там действительно оказался один из красных, продавец. Его, правда, не удалось поймать. Видимо почувствовав, что пахнет жареным, он сбежал. Но вы не беспокойтесь, милейший Капплер, у меня в руках есть ниточка, которая приведет в подпольную типографию. Через некоторое время я смогу дать вам ее конец, за взаимную услугу, конечно…» Тут они прекратили разговор и выслали меня из кабинета. Не знаю, ты или не ты привез «Униту», — меня это не касается. Тебе надо скрыться. Если что будет нужно, можешь рассчитывать на меня.

Времени для того, чтобы раздумывать, у Луиджи не было.

— Спасибо, Марио, за заботу и дружбу. Этой ночью я уйду, а ты скажешь своему барону и этому гестаповцу, что не нашел меня. Теперь слушай. Мы с тобой увидимся послезавтра на площади Болонья в сквере в два часа дня на скамейке возле бара. Если меня не застанешь, приходи на другой день на то же место и в то же время. Когда будешь идти ко мне на свидание, посмотри, не идет ли за тобой шпик. Ну прощай, еще раз спасибо тебе…

В тот же вечер Луиджи с женой предупредили портье, что уезжают погостить к родственникам в Милан на неделю-две. Взяв чемоданы, они действительно поехали на вокзал, сели в поезд, но сошли в пригороде, на Тибуртине, первой остановке после Рима. Походив с час по окрестным улицам, Луиджи и его жена навестили своих дальних родственников. Утром следующего дня Луиджи встретился на явочной квартире с представителем подполья и рассказал ему о происшедшем. «Дело сложное, — сказал тот. — Его следует обсудить в штабе вместе с Владимиро. Как раз послезавтра состоится совещание. Тщательно посмотри, не следят ли за тобой, прежде чем придешь на виллу. А сейчас вот тебе новые документы и адрес конспиративной квартиры, где будешь жить. Постарайся перебраться засветло, пока на улицах мало патрулей. Чао, до встречи послезавтра».

Владимиро. Это тот самый русский, ставший одним из руководителей римского подполья. А ведь поначалу Луиджи не верил ему. Как же, сын царского офицера, эмигрировавший из Советской России, и вдруг вместе с партизанами.

* * *
Трагично и запутанно складываются подчас человеческие судьбы. Владимир Николаевич Серебряков родился в семье бедного офицера. Когда началась Октябрьская революция, а затем гражданская война, Владимир Серебряков оказался на Кавказе, где учился в кадетском корпусе. Находившиеся здесь войска Врангеля, потерпев поражение, отступая, захватили с собой и кадетский корпус. Сначала училище эвакуировали в Крым, потом за границу. Таким образом, Серебряков оказался оторванным от своей родины. Затем последовал целый калейдоскоп стран и профессий — Болгария, Люксембург, Франция, Югославия… Формовщик накирпичной фабрике, шахтер, экскаваторщик, шофер…

После оккупации Югославии немецкими и итальянскими фашистами, где Владимир Серебряков очутился в начале 1941 года, его как русского тотчас же задержали. Последовало предложение в обмен на свободу вступить в белоэмигрантский батальон, который немцы намеревались использовать на Восточном фронте. Серебряков категорически отказался. За ним установили слежку. Попытка бежать к югославским партизанам не удалась. Полицейские власти арестовали Серебрякова и сослали его в маленький итальянский городок Монтеротондо, что неподалеку от Рима. Уже находясь на поселении, Владимир, или Владимиро, как стали его звать итальянцы, познакомился с коммунистами. Долго приглядывался к Владимиру пожилой каменщик Ренато Моро, с которым Серебряков работал на стройке в Монтеротондо. Заводил разговоры о жизни, о том о сем, интересовался политическими взглядами своего «русского друга». Владимир чувствовал, что беседы эти ведутся неспроста.

— Послушай, Ренато, довольно ходить кругом да около. Я ненавижу фашизм, мне дорога моя родина, и ты можешь мне верить. Давай поговорим откровенно.

Но старый каменщик замял тогда разговор и, хитро улыбнувшись, дружелюбно похлопал Серебрякова по плечу. Прошло еще некоторое время, и Моро пригласил однажды Владимира съездить в Рим, чтобы поболтать с друзьями. В маленьком ресторанчике на берегу Тибра, неподалеку от моста Виктора Эммануила, Серебряков впервые встретился с товарищем Молинари, руководителем партизанских коммунистических отрядов провинции Лацио и представителем штаба Сопротивления в этой римской провинции.

Пройдя двадцатилетний путь подпольной борьбы в условиях фашистской Италии, просидев немалое число лет в тюрьмах и побывав во многих ссылках, Молинари приобрел богатейший опыт подпольщика. Он прекрасно разбирался в обстановке, в политике, во всех трудностях борьбы, которую приходилось вести в Вечном городе. Он был незаменимым воспитателем подпольных кадров, безошибочно разбирался в людях, и поэтому его немногочисленный штаб действовал всегда дерзко, смело и, что самое главное, неуловимо. Именно от него, от Молинари, перенял Владимир Серебряков все необходимые качества подпольщика, которые так пригодились ему при руководстве «русским подпольем» в Риме.

А тогда в ресторанчике на берегу Тибра разговор начался с вина. Хозяин принес и поставил на стол старую запыленную фьяску — трехлитровую бутыль вина, оплетенную соломой.

— Эст, эст, эст, — сказал он гордо. — Какой у нас сейчас год? Сорок третий? Так вот, восемьсот лет назад ехал в свите императора Генриха Пятого, направлявшегося в Рим, некто Джованни Фарук — большой любитель выпить. Он послал вперед своего слугу и приказал ставить на дверях винных лавочек, где он найдет хорошее вино, слово «Эст!» («Есть!»). Слуга прилежно выполнял волю своего хозяина на всем пути. Когда же он оказался в винном погребке, который стоял на месте моего ресторана и выпил первый бокал вина, то вывел на двери сразу два слова «Эст!». А пригубив второй, он добавил к написанному еще одно «Эст!». Так вот, прошу отведать этого вина!

Все посмеялись, выпили по бокалу. Серебрякову вино не понравилось — слишком кислое, — и он невольно поморщился.

— Как, — забеспокоился хозяин, — синьору не нравится вино? Может быть, он не верит, что это настоящее «эст, эст, эст»?

— Нет, что вы, — поспешил исправить свой промах Серебряков, — прекрасное вино! Сроду такого не пил.

— И не выпьешь, — смеясь поддержал его Молинари. — Только хватит о вине. Перейдем к делу. Это будет твое первое дело, Владимиро, и, если хочешь, твоя проверка. В Монтеротондо, где ты работаешь, немцы пригнали русских военнопленных. Охрана там не очень многочисленная. Необходимо установить связь с кем-нибудь из этих русских, сколотить группу и организовать побег. Наш штаб со своей стороны позаботится об одежде и оружии. Действуй. Тебе будут помогать Ренато, Луиджи и еще двое наших товарищей. Желаю успеха.

Серебрякову повезло. Пленный, которого местным товарищам удалось незаметно увести с земляных работ, оказался старшиной Андреем Тряскиным. Встреча проходила в темном подвале одного из заброшенных магазинчиков на окраине городка. Когда ввели оборванного человека, Владимир не мог сдержать дрожи. Перед ним был русский, соотечественник, человек «оттуда», с родной земли.

— Здравствуй, товарищ!

— Здравствуй, браток! Неужели русский? Здесь?

Да, конечно, Андрей Тряскин хотел продолжать борьбу с оружием в руках. Есть ли надежные люди в группе пленных? Конечно, есть. Человек десять — двенадцать. За них Андрей готов поручиться головой. Когда может быть готова группа к побегу? Да хоть завтра. Этот вопрос ребята уже обсуждали.

Что ж, дело стояло за малым. Тут же, сидя на пустых ящиках из-под апельсинов, договорились о деталях побега. Андрею дали два трофейных пистолета и несколько ножей, которые он спрятал под своими лохмотьями. Побег был назначен в одну из ночей с субботы на воскресенье, когда охрана была самой малочисленной. Андрей и с ним еще тринадцать человек бесшумно сняли троих часовых и через подкоп под колючей проволокой вышли из лагеря. В километре от него, в небольшой лощине, их ждали двое провожатых и Владимир Серебряков. Пройдя еще несколько километров, группа оказалась в заброшенном карьере, где в пещерах находились люди Молинари с ящиками оружия, продовольствия и одежды…

Так возник первый в римской провинции Лацио самостоятельный отряд русских партизан, командиром которого назначили Андрея Тряскина. Отряд Тряскина разрастался. Встал вопрос о его разукрупнении, потому что в римской провинции было нелегко действовать большим партизанским соединениям. Ведь в окрестностях Вечного города нет ни густых лесов, ни высоких гор, удаленных от населенных пунктов. Безлесные холмы, редкие оливковые рощи, виноградники, близко расположенные друг от друга городки и деревушки, дороги, забитые гитлеровцами — таким было то не очень удобное поле действия, на котором приходилось воевать отряду русских партизан. Новый отряд создали в южном от Рима направлении, в районе городков Дженцано и Палестрина. Его командиром назначили уже приобретшего немалый боевой опыт Андрея Тряскина, а командование над отрядом в Монтеротондо принял боевой заместитель Андрея ефрейтор артиллерии Михаил Опанасенко.

Товарищ Молинари был доволен действиями «русской группы» и Серебряковым особенно.

— Владимиро, друг, я в тебе не ошибся, ты человек дела. Но хватит заниматься Монтеротондо, Палестриной и Дженцано. Андреа и Микеле прекрасные командиры, у них есть опытные помощники из наших товарищей, а ты нам необходим в Риме. Нужно подумать над созданием партизанского центра и расширением связей среди твоих соотечественников. Ведь наверняка в Риме есть хорошие люди из эмигрантов, которые могут стать нашими активными помощниками. Я дам тебе адрес одного римского товарища. Не записывай! Выучи его на память: Виа Карло Альберто, дом 34, второй этаж. Когда поднимешься, увидишь вывеску: «Зубной врач Паоло Гаспарроне». Это наш человек. Смело заходи и постарайся изобразить сильную зубную боль. Когда сядешь к нему в кресло, скажи, что у тебя болят зубы «под верхней левой и нижней правой коронками». Да, у тебя есть коронки на зубах? Нет? Тем лучше. Это пароль. Врач передаст тебе рекомендательное письмо в одно консульство. Им там срочно нужен мажордом. Об этом сказала Гаспарроне его постоянная клиентка — секретарь шведского посольства мадам Торсон. Мы сразу же приняли решение пристроить тебя. Какой дьявол заподозрит в мажордоме азиатского консульства подпольщика! Когда мадам Торсон пришла на очередной прием к Паоло, он рассказал ей о тебе. Ты можешь представить, что он наплел? Что ты и дворянин, и лютый враг большевиков, и наследство огромное потерял в России. А поскольку в тот раз мадам секретарь мучилась острой зубной болью, которую Гаспарроне ей ликвидировал, то она в благодарность заочно написала для тебя отличную рекомендацию. Действуй!

Так Владимир Серебряков стал мажордомом на «азиатской» вилле, а его связным со штабом итальянского Сопротивления — краснодеревщик Луиджи Бокка.

Глава IV ГОСТИ «АЗИАТСКОЙ» ВИЛЛЫ

Номентана, может быть, и не самая красивая, но наверняка одна из самых зеленых и широких римских улиц. По обеим ее сторонам тянутся фешенебельные виллы. Сам дуче не пренебрег этой улицей, приняв в личное владение от римских богатеев, князей Торлония, огромный дворец, окруженный тенистым парком с высокими и стройными пальмами. Сиятельные князья преподнесли столь богатый дар «почетному капралу» чернорубашечников не случайно. Им хотелось жить в дружбе с режимом. Он давал выгодные заказы, мог освободить от уплаты налогов.

Надо сказать, что бывший социалист Бенито Муссолини побаивался аристократов и вообще богатых людей до того момента, пока они не привели его к власти. А потом роли переменились. Дуче обретал самоуверенность не по дням, а по часам. Будучи человеком искушенным в провокациях и шантаже, Муссолини не стеснялся выбивать из сиятельных синьоров деньги не только на «создание тысячелетней империи», но и на личные нужды. Дуче ужасно любил «созидать» за счет чужого кармана. На западной окраине Рима выросли нелепейшие здания так называемого нового Рима, помпезные и бесполезные. Но Виа Номентана Муссолини, видимо, пожалел — на ней так и не появилось творений его придворных архитекторов. Зато на улице XXI апреля, тоже одной из самых широких, пересекающей Номентану трамвайными рельсами, среди элегантных особняков были воздвигнуты унылые квадратные казармы, так называемые «народные» дома. На каждом из них красовалась выведенная аршинными буквами надпись: «Opera del regime. XI anno dell’era fascista»— «Творения фашистского режима. XI год фашистской эры». Улица XXI апреля была названа так в честь годовщины Рима, который был заложен, согласно преданию, в начале третьей декады апреля 753 года до н. э. Надпись об одиннадцатой годовщине фашистской эры на фоне двадцатисемивековой истории Рима казалась смехотворной…

На самом углу двух пересекающихся улиц, Номентаны и XXI апреля, стоит изящный, выдержанный в классическом стиле особняк. Весной и летом его скрывает от глаз прохожих густая зелень столетних платанов. Когда листва осыпается и деревья как будто бы в великой скорби вздымают к небу голые и уродливо искривленные лапы ветвей, здание глядит на Номентану глухо закрытыми ставнями своих окон.

На вилле размещалось консульство одного небольшого государства Юго-Восточной Азии. Здесь нередко устраивались пышные приемы. Приходили дипломаты в элегантных черных смокингах и в роскошных экзотических одеждах, военные с аксельбантами и орденами по принципу — чем меньше страна, тем ярче мундир и больше металлических побрякушек, дамы в блистательных вечерних туалетах с бриллиантовыми колье, с дорогими мехами на плечах и без оных. Гостей встречал в дверях респектабельный мажордом невысокого роста с седыми волосами, с лицом, которое равно могло принадлежать и азиату и европейцу. Он одинаково свободно говорил на итальянском, французском и немецком языках. Но, пожалуй, только один консул и знал, что, помимо трех европейских языков, его мажордом не менее блестяще говорил и на русском языке.

Консула, представлявшего страну, находившуюся в дружественных отношениях с треугольником Рим — Берлин — Токио, мало беспокоило русское происхождение мажордома. Он получил на «синьора Владимиро» отличные рекомендации. Ему показали документы, утверждающие: Серебряков дворянин — сын офицера русской царской армии, который счел за лучшее покинуть большевистскую Россию после известных событий в октябре 1917 года. Короче говоря, у господина консула не возникало никаких сомнений насчет этого человека, и он с легким сердцем поручил исполнительному мажордому присматривать за виллой, когда дела у Муссолини пошли плохо и персонал консульства счел за лучшее перебазироваться на север Италии, поближе к дуче, который на берегах озера Гарда, в отчаянной попытке спасти разваливавшуюся фашистскую империю, создал свой последний бастион — марионеточную республику Сало.

…Серебряков сидел в просторном кабинете консула в кресле, которое, как и вся дорогая мебель виллы, было закрыто серым чехлом. В стену напротив было вделано огромное венецианское зеркало. «Вот и волосы стали все сплошь седыми. Видно, по шерсти и подпольная кличка — Серебряный. Вообще-то по фамилии, но и к волосам подходит. А итальянцы перевели ее как „Ардженто“, то бишь „серебро“».

Стенные часы, стоящие в углу, вдруг зашипели, потом начали мерно бить. Раз, два, три, четыре, пять… Сейчас на совещание должны собраться товарищи. Важное совещание. Будет сам Молинари (ему присвоили недавно партизанское звание полковника Сопротивления), краснодеревщик Луиджи Бокка, Паоло Гаспарроне, Стефан Непомнящий — «падре Стефано»…

Стефан приходил обычно первым. Серебряков очень ценил и любил этого бесстрашного подпольщика не только за то, что падре Стефано выполнял самые опасные задания подполья, но и за сходство судеб, судеб двух россиян, оказавшихся вдали от родины.

Стефан родился в литовской старообрядческой семье. Учился в частной гимназии, а когда ему исполнилось 18 лет, случай свел его с епископом Бучисом, наместником Ватикана в Прибалтике. По совету епископа Стефан поступил в Мариямпольский монастырь, где его постригли в монахи. Юноша явно пришелся по душе епископу. На его воспитание в католическом духе последний не жалел своего времени. И когда Бучис решил, что его воспитанник «созрел», он направил его в Италию, в католический университет «Ангеликум». Оттуда как подающего надежды Стефана перевели в «Руссикум» — «Русский институт» при Ватикане. Там и застала его война. В одной из аудиторий «Руссикума» на стене висела карта мира. Как и на многих картах той поры, здесь перекалывались флажки, обозначающие линии фронта. У карты постоянно толпились монахи. Они оживленно комментировали военные события. Многие утверждали: «Скоро возьмут Москву»… «А с кем я?» — задавал себе вопрос Стефан. Один из бывших слушателей «Руссикума» вернулся с Восточного фронта. Он рассказывал о зверствах фашистов. «Как совместить эти зверства с религией?» — спросил однажды Стефан у одного из профессоров. Тот ответил, что фашисты, мол, приносят меньшее зло, чем коммунисты… Они убивают тело, а коммунисты убивают душу…

Несколько раз Стефана направляли помощником капеллана в тюрьму, где немецкие фашисты расстреливали заложников — стариков, женщин, детей. Он увидел, как эсэсовцы стреляли в затылки приговоренных. Стреляли в упор. Кровавая расправа потрясла Стефана. Он решил мстить за невинных людей. В вечерние часы Стефан подкарауливал гитлеровцев между вокзалом и комендатурой. Пока приезжий еще не встал на учет, пока его никто не будет искать, он должен быть уничтожен.

Человек, начавший борьбу с фашистами, не мог оставаться одиноким. Стефан познакомился с зубным врачом Гаспарроне… Однажды он сидел в зубоврачебном кресле (это был уже не первый его визит), как и все больные, морщась в тот момент, когда врач включал бормашину. Разговор велся на обычные темы. О чем, как не о зубной боли, говорить в зубоврачебном кабинете? Вдруг Гаспарроне поднял кверху жужжащий бор.


— Падре Стефано, не вы выходили вчера из шведского посольства? Там у вас знакомые?

Монах побледнел. Провокация? Не похоже. Паоло Гаспарроне не раз выражал сочувствие борющимся против фашизма. Стефан решил рискнуть.

— Да, я был в посольстве. Просил помочь двум русским, бежавшим из концлагеря.

— Но зачем же так неосмотрительно, — укоризненно сказал врач. — Слепой риск не лучший путь к успеху…

Зубы падре Стефано уже давно не болели, но он регулярно ходил на прием к врачу, а вместо рецептов уносил листочки с адресами конспиративных квартир, где можно было пристроить на несколько дней бежавших из лагерей советских пленных. Монашеская ряса никогда не вызывала подозрения у фашистских патрулей.

…Раздался мелодичный звонок: трим-трим… Серебряков подошел к стене с венецианским зеркалом, нажал на малоприметный рычажок. Зеркало-дверь тихо отворилась. В проеме стоял Стефан…

— Чао, Владимиро! Все в сборе?

— Нет, ты, как всегда, первый. Чао, Стефан.

С тех пор как инженер римского муниципалитета Альфредо Пизантини дал подпольщикам карту подземных коммуникаций Рима, собираться на вилле азиатского консула стало значительно проще и безопаснее. Дело в том, что одна из подземных галерей Рима привела к старому подземному ходу виллы. Без большого труда можно незаметно попасть в эту галерею. На заднем дворе ресторанчика «У Лозы», которым владели супруги Каролини, Анна и Бальдо, активно помогавшие «русскому подполью», имелся колодец. Немного труда — и была открыта хотя и не очень комфортабельная и гигиеничная, но зато скрытая от посторонних глаз магистраль: ресторан «У Лозы» — «азиатская» вилла, которая, после того как господин консул улепетнул на север, стала настоящим штабом подполья, обладающим к тому же дипломатической экстерриториальностью, надежно защищавшей ее от визита гитлеровских патрулей.

Да, с Пизантини просто повезло тогда подпольщикам. Вопрос об использовании римской системы подземных коммуникаций, которая дала бы возможность соблюдать конспиративность в опасной работе, встал на другой же день после создания «русского подполья» в Риме. Серебряков дал задание всем товарищам заняться розысками человека, который был бы знаком с запутанными ходами римской канализации. Это оказалось очень нелегким делом. В Риме можно было сосчитать по пальцам специалистов, знающих топографию городского подземелья, и за всеми ими оккупанты установили строжайший надзор, понимая, чем может грозить им римская клоака, если туда проникнут патриоты.

Прошли долгие недели, прежде чем это задание было выполнено. Помог друг Луиджи Бокка — Чезаре Фальцони, работавший привратником на улице Бизаньо.

Фальцони сообщил, что он знает работника муниципалитета инженера Пизантини, являющегося лучшим знатоком римских катакомб и канализационных ходов.

— Это надежный синьор, — рассказывал Фальцони. — Однажды я был свидетелем того, как он спас двух русских военнопленных, которых я спрятал потом у себя дома и позже передал Луиджи. Это случилось на римской окраине Пренесте. Там под присмотром двух эсэсовцев работали на территории ветеринарной лечебницы двое советских военнопленных. К охране подошел итальянец и что-то спросил у них. В ответ они угрожающе закричали, один из эсэсовцев даже замахнулся на прохожего. А тот вдруг как стукнет одного, потом другого. Оба охранника как подкошенные упали на булыжник. Тут подоспел я и сказал, что помогу русским. Незнакомец похлопал меня по плечу, сказал, что я бравый парень, и дал свою визитную карточку, заявив, что он всегда готов помочь «хорошим людям». А на карточке было написано: «Альфредо Пизантини — тренер по боксу».

Действительно, Пизантини совмещал две профессии. Это Серебряков узнал уже позже, когда познакомился с инженером-боксером…

Опять прозвучало мелодичное трим-трим. В кабинет консула вошел полковник Молинари. Вскоре прибыли Тряскин и Опанасенко. Полковник начал:

— Товарищи, времени у нас в обрез. Засиживаться здесь нам не стоит… Все в сборе?

— Нет Луиджи…

— Ждать не будем. Итак, несколько слов о положении в Риме. Кессельринг со своими войсками собирается оккупировать город. Штаб Сопротивления поэтому ставит перед нами задачу: создать как можно больше мелких боевых групп, чтобы активизировать действия против гитлеровцев. Для этого нужны люди. Есть ли они? Есть! На окраине, как раз в конце улицы Номентана, боши разбили новый концлагерь для военнопленных. Нами получены данные о том, что среди них шестьдесят человек русских. Офицеры и солдаты, понимаете! Люди, имеющие большой боевой опыт и желающие — в этом нет сомнения — как можно быстрее взяться за оружие. Необходимо срочно организовать их побег и подготовить конспиративные квартиры. Операцию поручаю тебе, падре Стефано. Людей подберешь по своему усмотрению. Кроме того, надо усилить боевые действия в окрестностях Рима. По дорогам двигаются подкрепления генералу Кессельрингу и автотранспорты с оружием. Нужно не давать немцам покоя ни днем ни ночью. Налеты, диверсии, засады, минные поля. Ты, Андреа, и ты, Микеле, как командиры своих отрядов будете отвечать за это задание. Связь поддерживайте лично со мной и с Серебряным. Наконец, последнее — конспирация. Товарищи, наше подполье разрослось, увеличилось число конспиративных квартир, появилось много новых людей, порой не очень тщательно проверенных. Необходима предельная осторожность.

Новые боевые группы должны знать в лицо только своего связного. Встречи вроде сегодняшней сократим до минимума. Оперативные вопросы будем решать через связных. Не забывайте, в городе активно работает гестапо. Недавно прибыл специальный уполномоченный Гиммлера майор Отто Хенке. Фашистская тюрьма на улице Тассо опять полна. Вчера вывешено объявление о расстреле десятерых «врагов фашистского режима». Погибли заложники. Их расстреляли за двух абверовцев, убитых тобою, Стефано, на Тибуртине. Приговор заложникам подписал майор Хенке. Видите, как активно взялся за дело этот мерзавец. Ему, это нам стало известно, поручено нащупать и уничтожить подполье. И, видимо, он будет лезть из кожи, чтобы выполнить задание. Поэтому надо опасаться засылки провокаторов в нашу сеть. И еще одно, друзья. Нужно больше советоваться перед проведением любой, даже мелкой операции. Я никоим образом не хочу ограничивать инициативу бойцов, но была ли целесообразной ликвидация заезжих офицеров? За этих двух фашистов поплатились жизнью десять жителей Тибуртины.

Стефан поднялся с кресла и, вынув сигарету, сказал хрипловатым голосом:

— Я с тобой не согласен, товарищ Молинари. В сумке одного из офицеров было важное письмо к Роммелю, ты же знаешь…

— Да, верно. Письмо было важное. Но его можно было получить и без стрельбы. Ведь ты же говорил, что абверовцы были пьяны… Но не в этом дело. Я говорю о том, что все мы должны быть собраннее и все время советоваться, чтобы не допускать ошибок… Так, теперь вернемся к вопросу об освобождении советских военнопленных из лагеря на Номентане. У тебя есть какие-нибудь соображения, Владимиро?

— Да, есть. Я тоже получил сведения о том, что шестьдесят наших находятся в этом лагере, и мы уже кое-что обдумали со Стефано. Действительно, надо спешить, так как немцы в этой ситуации могут или уничтожить пленных, или перебросить их в другое место. Конечно, вырвать их из лагеря путем вооруженного налета, как предлагал Стефано, дело нереальное. По Номентане такую большую группу не проведешь. Остается еще один выход — подземные галереи. Правда, в непосредственной близости от лагеря галереи не проходят. Но к берегу реки Аньене ведет довольно широкая канализационная труба. Из нее можно попасть в главный коллектор и оттуда через катакомбы прямо в подвал нашей виллы.

— Есть одна очень немаловажная деталь, — вставил слово Стефан, — которая весьма усложняет этот, на первый взгляд, блестящий проект нашего друга Владимиро. Дело в том, что на карте, которую нам дал инженер Пизантини, все эти галереи запутаны так, что в них даже святая дева Мария не разберется.

Серебряков достал сигарету, закурил.

— Да, падре прав. Я могу к этому добавить еще и то, что около канализационной трубы, которая находится, в общем-то, в двадцати шагах от ограждения лагеря, день и ночь стоит эсэсовский пост с овчарками. Мало того, немецкий пост находится и под землей на пересечении двух галерей, проходящих под улицами Номентана и Реджина Маргерита. Но у нас нет иного выхода. Мы должны разобраться в галереях или с помощью святой Марии, к которой так привержен Стефано, или, если это потребуется, самого дьявола…

— А почему бы вам не взять с собой инженера Пизантини, — подумав, предложил Молинари. — Да, да, Владимиро, ты мне говорил, что он еще не совсем проверен. Но в данном случае риск оправдан. Вы же будете вместе с ним… Так будем считать, что и этот вопрос решен. Теперь дело к вам, Андреа и Микеле. Главный штаб доволен действиями ваших отрядов и просил объявить вам благодарность за два немецких транспорта с оружием. Оно нам всем пригодилось. Подробные инструкции о дальнейших действиях вы получите от меня несколько поз…

…Молинари не успел закончить фразу. Трин-трин… — прозвучал звонок как-то на этот раз очень тревожно. Зеркало-дверь открылась. Луиджи Бокка, бледный и запыхавшийся от бега, быстро проговорил:

— Товарищи, беда! Я только что встретился с Марио Мольтони, слугой барона Помпили из ОВРА, вы о нем слыхали, чудный парень. Он предупредил, что его барон через свою агентуру раскопал для подполковника Капплера из гестапо адрес подпольной типографии. Марио сказал так: «Я не знаю точно, какой это адрес, но подслушал, как Помпили объяснял Капплеру, что типография находится в районе собора Санта Мария Маджоре». Потом Марио сказал, что, как он понял из того же подслушанного разговора, операция по захвату типографии намечается завтра на пять утра.

Полковник Молинари потер рукою лоб, начал говорить медленно, растягивая слова:

— Да, действительно, в районе Санта Мария Маджоре была типография. Но мы ее перевели в другое, более безопасное место четыре дня назад. Кто мог знать, что она там была? Не сунул ли нам герр Капплер или майор Хенке своих агентов? Надо заняться этим делом. Человек, который знал о типографии, был там, следовательно, четыре дня назад и не в курсе, что ее перевели. Кто был четыре дня назад в типографии? Владимиро, ты должен знать…

— Четыре дня назад никто не был… А вот неделю назад Луиджи посылал двоих с тележкой зеленщика, чтобы отвезти им запас бумаги для очередного номера. Кто это был, Луиджи?

— Джино и Паскуале. Джино сразу же после этого уехал к партизанам в Дженцано и до сих пор там, а Паскуале, в общем-то, надежный парень и малоинформированный о наших делах…

— Сейчас нет времени с ним разбираться, займешься этим парнем позже. — Молинари начал нервно ходить по комнате. Пушистый персидский ковер глушил шум его шагов. — Надо что-то предпринимать немедленно. Ведь в помещении типографии находятся трое русских. Их вчера только освободили мои ребята, и они ждут переброски в Палестрину, в партизанский отряд.

— У меня есть план. — Стефан встал, одернул свою длинную рясу. — Правда, мне нужно заехать к Людмиле Южиной.

— А при чем тут Людмила? — Полковник остановил свой стремительный бег из угла в угол. — Зачем ты втягиваешь в эту историю нашу связную?

— Я не втягиваю. Просто у Людмилы находится комплект моего эсэсовского обмундирования, а в гараже ее отца вполне приличный «мерседес», который я получил в подарок от самого заместителя начальника гестапо майора Петера Коха…

— Опять очередная авантюра?

— Никакой авантюры. Насчет Петера Коха я расскажу вам позже, а насчет предлагаемой мной операции достаточно двух слов, чтобы вы дали согласие, мой дорогой полковник Молинари.

Стефан подошел к полковнику и минуты три шептал ему что-то на ухо.

— Ну как?

Полковник подумал, помолчал.

— Очень большой риск, друг мой. Причем рискуешь ты один.

— Конечно, один! В этом-то и весь смысл. А риск — святое дело… Итак?

— Ладно, действуй! Товарищи, нам пора расходиться.

Глава V ПОЕДИНОК

— Ты знаешь, а тебе идет эсэсовский мундир. Как странно, не правда ли? Форма врага, черный ненавистный мундир, а ты в нем удивительно хорош. Это, наверное, потому что я люблю тебя?

— Наверное, потому, что мы любим друг друга, Людмила. Начинает светать. Мне пора идти…

— Подожди. Ну, еще пять минут… Как тихо. Кажется, что и войны нет. Если бы ее не было! Не надо было бы прятаться, переодеваться и ждать неделями, когда ты придешь. Я бы тебя никуда не отпустила…

— И я бы тебе надоел через неделю.

— Нет, не надоел. Это опасно сегодня?

— Как всегда…

— Как всегда! Конечно, опасно. Ты просто не хочешь меня волновать. А я волнуюсь. Понимаешь, не хочу, чтобы погиб ты… Это эгоизм, да? Может быть. Но нельзя же брать на себя все самые рискованные операции, разве это справедливо? Мне ребята рассказывали, что…

— Ребята преувеличивают. Никаких рискованных операций. Все идет как надо, и ничего со мной не случится.

— А если случится, то я этого не переживу, потому что не могу без тебя.

— Вот это чистейшей воды эгоизм! Представь себе на минуту, если бы все стали так рассуждать. Любовь? Но разве не имеют права на нее те, кого пытают этой ночью в тюрьме на улице Тассо, или кого завтра на рассвете поведут на расстрел? А миллионы людей, которых убили, замучили, задушили в душегубках, сожгли в крематориях, они ведь тоже любили! Любовь дает жизнь. Жизнь — право на свободу и счастье. Но за них надо бороться! «Лишь тот достоин счастья и свободы…»

— «…Кто каждый день идет за них на бой». Это не ты сказал, а Гёте. Все это ясно и понятно, когда читаешь стихи, а не провожаешь дорогого тебе человека в неизвестность.

— Людмила, не раскисай. Ты сама не рискуешь, когда выполняешь задания подполья? Разве твой отец не волнуется за тебя? Но ведь он не говорит, что не надо, хотя старик осторожный человек.

— Что ты! Наоборот, когда я сказала отцу, что буду помогать подпольщикам, он благословил меня: «Иди, дочь, иди, борись и за себя и за меня против врагов нашей России…»

— Вот видишь — Россия… Она вмещает в себя все: и любовь, и долг, и право называться человеком. Нет, мы не тараканы и не нам жить за теплой печкой.

— Да… Ты знаешь, папа говорит, что, когда кончится война, мы вернемся в Киев. Там я родилась, там живут наши родственники.

— Поедем вместе!

— Правда?

— Конечно, ведь мы, как и они, боремся за свободу своей земли. Людмила, уже совсем светло. Мне нельзя опаздывать, потому что только от меня зависит успех этой операции и жизнь трех наших соотечественников.

— Они русские?

— Да, русские. Трое военнопленных, которых я должен вывести из западни… Прощай.

— Не рискуй… зря. С тобой кто-нибудь поедет?

— Да, шофер. Вернее, один из наших в роли шофера. Чао, Людмила.

— Чао, Стефан…

* * *
Незаметный четырехэтажный дом в одном из переулков, разбегающихся от площади Санта Мария Маджоре, был оцеплен со всех сторон немецкими солдатами. Редкие в этот ранний час прохожие, завидев грязно-зеленые мундиры и стальные каски, быстро сворачивали в сторону — в городе участились облавы и расстрелы заложников. Неожиданно из соседней улочки на бешеной скорости выскочил черный «мерседес». Завизжав тормозами, машина резко остановилась около шеренги солдат. Из машины выскочил офицер в форме обер-лейтенанта СС. Хлопнув дверцей и приказав шоферу уезжать, он резко выкрикнул:

— Хайль Гитлер! Кто здесь старший?

— Хайль Гитлер! Ефрейтор Штумпке, господин обер-лейтенант! — Ефрейтор стоял навытяжку и пожирал глазами эсэсовского офицера.

— Обыск начинали?

— Никак нет, господин обер-лейтенант! Господин Капплер приказали…

— Я в курсе дела и приехал по поручению подполковника. Стоять, никого в дом не пускать, задерживать всех выходящих!

— Яволь!

Эсэсовец поправил на поясе кобуру с парабеллумом, резко повернулся на каблуках и быстрым шагом вошел в подъезд. По лестнице он уже бежал, перепрыгивая через две ступеньки. На четвертом этаже он, тяжело дыша, остановился перед квартирой № 15. Дверь была приоткрыта. Пустые комнаты, обрывки бумаги на полу, скудная мебель. Офицер вышел на площадку, по узкой лестничке поднялся к чердачной дверце, надавил плечом, и она легко поддалась. Выглянув в чердачное окно, эсэсовец увидел тех, кого искал: за дымовой трубой прятались трое. Офицер выскочил на крышу, трое повернули в его сторону обросшие лица и, зажав в руках обломки кирпичей, молча двинулись на него.

— Не делайте глупостей, ребята, — на чистейшем русском языке тихо, но властно сказал офицер, — следуйте за мной и чтобы никакого шума…

Трое молча пошли за ним. Они перебрались с одной крыши на другую, потом на третью…

В это время машина подполковника Капплера только-только выехала из ворот здания военной комендатуры и, набирая скорость, помчалась по пустынным римским улицам. У подполковника, несмотря на пасмурное утро, было отличное настроение. «Молокосос вы, господин майор, хоть и являетесь специальным уполномоченным Центра, — злорадствовал он, откинувшись на заднем сиденье оперативной машины. — Типографию нашел все-таки я. Не подвел барон Помпили! Правда, пришлось представить его к награде железным крестом первой степени. Но игра стоила свеч — как-никак адрес подпольной типографии. Сегодня господа коммунисты будут выкладывать все, что они знают о партизанах. Представляю, как вытянется физиономия у майора Хенке, когда он узнает о том, что я его опередил».

Капплер даже захихикал вслух. Шофер, притормозив, недоуменно обернулся.

— Поезжай, поезжай, я так…

Ефрейтор Штумпке подскочил к машине и распахнул дверцу перед Капплером.

— Хайль Гитлер! Господин штурмбанфюрер, дом оцеплен со всех сторон, из дома никто не выходил, ваш уполномоченный тоже.

— Какой, к дьяволу, уполномоченный?! — срываясь на визг, заорал Капплер.

— Обер-лейтенант, который приехал на черном «мерседесе»… Он вошел в дом и приказал никого туда не пускать.

— Вы болван, ефрейтор! Какой из себя был обер-лейтенант? Высокий? Сутулый?

— Так точно, господин штурмбанфюрер, высокий и сутулый.

Капплер почувствовал, как за воротник его мундира побежала струйка пота.

Трое оборванных людей и щеголеватый офицер в черной эсэсовской форме с парабеллумом в руке проходили по площади Навона. Они, видно, очень торопились. Из переулка неожиданно вышел комендантский патруль — трое солдат в зеленых шинелях с автоматами на груди. «Пленные» невольно сбились с шага, собрались в кучу.

— Вперед, черт вас возьми! Не останавливаться! — процедил сквозь зубы офицер, а потом заорал громко по-немецки: — Шнеллер, доннерветтер, шнеллер, швайне!

Поравнявшись с офицером, солдаты выбросили в приветствии руки. Эсэсовец небрежно ответил им и свернул с тремя «пленными» в ближайший переулок. Старший немецкого патруля потоптался на месте, двинулся было вслед странному эскорту, но, решив, что связываться с эсэсовским офицером вряд ли стоит, бросил короткое: «Форвертс!» — и пошел вместе с двумя другими, гремя коваными сапогами по брусчатке старинной площади.

А офицер со своими спутниками свернул между тем еще в один переулок, потом в другой и, наконец, остановился в темной подворотне одного из старых полуразрушенных домов, которые теснятся по обеим сторонам узких средневековых улочек, с населяющей их римской беднотой. Он снял фуражку с высокой тульей, достал платок, вытер со лба крупные капли пота, усмехнулся.

— Ну, кажется, пронесло. Времени у нас мало, ребята. Поэтому церемонию знакомства отложим на потом. Итальянцы зовут меня «падре Стефано». Можете и вы меня так же называть, впрочем, без «падре» лучше, вернее — проще. А теперь помогите мне поднять вот эту крышку колодца. Сейчас нам предстоит совершить еще одно путешествие, хоть и не очень приятное, но зато более безопасное. Никогда не слыхали о римской клоаке? Нет? Это канализация. Впрочем, практика — лучший способ познания. Итак, за работу.

Трое молча подняли и отложили в сторону чугунный колодезный круг. Один из них сказал:

— Мы никак не можем опомниться. Все случилось неожиданно. Вы русский?

— Нет, литовец. Но не в этом дело. Я ваш соотечественник и единомышленник. Все остальные вопросы потом. Полезли…

О Риме сказано все или почти все в десятках и сотнях разноязычных путеводителей, справочниках и специальных трудах. Ариаднина нить, скрученная трудами древнейших, древних и современных исследователей Рима, безошибочно ведет туриста по лабиринту различных эпох, стилей, цивилизаций, слившихся воедино в этом до удивительности своеобразном городе. Но есть Рим, о котором умалчивают всеобъемлющие туристские справочники. Это подземные галереи, тянущиеся от улицы к улице, от площади к площади, от дома к дому, бесконечное сплетение катакомб, по которым можно было проникнуть в любой конец города и подойти к самым неприступным центрам расположения оккупантов. Именно по этому Риму шли сейчас беглецы.

В клоаке было темно, холодно и сыро. Мучило удушье. Канализационный смрад проникал в легкие, ядовито щипал глаза. «Пленные» начали судорожно кашлять. Один из них, поскользнувшись, упал в зловонную жижу.

— Ничего, ребята, потерпите. С непривычки это пугает. Трудно, как все на свете бывает трудным в первый раз. Это безусловно не коридор на фабрике по производству духов «Шанель». Мужайтесь, и пошли!


Стефан светил портативным электрическим фонариком и бодро шагал впереди. Трое двигались за ним, стараясь не отставать. Холодная и зловонная вода временами доходила до пояса. Но не это было самым страшным. Неизвестно откуда на свет приплыло несколько десятков огромных белых крыс. Вечный мрак клоаки сделал их альбиносами. Они плыли по бокам невольно замедливших шаг людей, соединившись в каком-то немыслимом эскорте. Хотелось оттолкнуть омерзительных животных, закричать, побежать. Но Стефан, предупреждающе подняв руку, сказал почему-то шепотом:

— Спокойно. Не трогайте их, и они вас не тронут. Предупреждаю: укус сих «симпатичных» зверюшек очень ядовит и может дорого обойтись.

Крысы отстали. Вода хлюпала уже под подошвами. Стало легче дышать. Стефан заметно повеселел.

— Скоро придем. Выше головы, ребята, вас ждет царская награда: по стаканчику доброго «Кьянти»! Нет, не того, от которого сводит скулы и портится желудок, а настоящего, что виноделы оставляют для себя.

— А куда мы идем? — спросил один из ребят.

— Куда? В самый что ни на есть фешенебельный римский ресторан. «У Лозы» называется. Слыхали?

— Нет…

— О нем надо не слышать, его надо видеть. Вперед, рыцари клоаки! Я вас представлю двум замечательнейшим людям нашей беспокойной эпохи: синьоре Анне и синьору Бальдо. Чем они знамениты? О, синьора Анна, если у нее не болит голова, бесподобно готовит спагетти и говорит наподобие скорострельного пулемета. А вот из синьора Бальдо клещами слова не вытащишь, зато он фантастически варит черный кофе по-неаполитански.

Глава VI СТРАННАЯ ТРАТТОРИЯ

Феличе Паскутти был что называется человеком средним. Он не слыл большим богачом, но и не стоял с шапкой у собора святого Петра. Кое-какая торговля, кое-какие посреднические сделки на черном рынке давали ему возможность не беспокоиться о хлебе насущном. Синьор Паскутти не верил в бога, но регулярно ходил в храм божий. Он не был к людям особенно доброжелателен, но и зла им не делал без особой на то надобности. В общем, Феличе Паскутти был из тех людей, при встрече с которыми не отдергивают руки, хотя и не спешат подать ее первыми.

Паскутти, или «сор Фели»[127], как именовали его на римском диалекте соседи, был частым посетителем траттории «У Лозы», что находилась неподалеку от дома, где он жил в собственной квартире, занимавшей целый этаж. Тратторию держала молодая супружеская пара Анна и Бальдо Каролини. Это были приветливые люди, спорые в работе, никогда не отказывающие в кредите, если какой-нибудь из постоянных клиентов попадал в трудное финансовое положение. Посетители любили тратторию «У Лозы». Даже в голодные времена гитлеровской оккупации здесь можно было получить чашечку настоящего черного кофе или выпить стаканчик хорошего красного вина.

Сор Фели не был человеком расточительным и предпочитал обедать дома даже по воскресеньям. Но выпить кофе или вина обязательно заходил к Бальдо и Анне. Это не отягощало карман и давало возможность пообщаться с людьми.

В один из своих традиционных визитов сор Фели заметил за дальним столиком в углу траттории четырех незнакомцев с газетами в руках. Они явно не походили на обычных посетителей траттории. То ли потому, что были необычно молчаливы, то ли еще почему-то. Через некоторое время за тем же столом он увидел новых незнакомцев, потом других, третьих… Они были все разные. Единственно, что их роднило друг с другом, — это молчание и газеты. Все они держали в руках газеты и читали их явно с не итальянским вниманием,

— Синьора Анна, — спросил сор Фели как-то своим вкрадчивым голосом, — что за странные клиенты к вам ходят иногда? Вон за тот дальний стол садятся…

Анна не растерялась. Отведя Паскутти в сторону, она с заговорщицким видом зашептала быстро-быстро:

— Мы сами люди странные, сор Фели. Торгуем не только кефиром и молоком, но и динамитом. Его у нас полный подвал навалено. Если дернем за шнурочек, от нашей улицы одно название останется: погибать, так с фейерверком…

Паскутти сделал вид, что оценил остроумие хозяйки. Вопросов он больше не задавал…

Но любопытство Паскутти не на шутку обеспокоило Бальдо и его жену. Никакого динамита в подвалах траттории, конечно, не было. Но здесь частенько находилась то одна, то другая группа русских, бежавших из немецких концлагерей, в ожидании, пока партизаны не выведут их из города. Если бы немцы открыли люк и заглянули в подвал, ничто бы не спасло ни Бальдо, ни Анну от фашистской виселицы. Гитлеровцы на сей счет были большими аккуратистами… Подпольщики встревожились. Всех русских перевели в другое безопасное место. Но синьор Паскутти, видимо, не захотел поделиться своими наблюдениями с ОВРА.

Анна и Бальдо уже год как помогали «русскому подполью». Впервые это произошло накануне Нового, 1943 года. Утро началось с уборки траттории. По улице еще не проходил ни один прохожий, а Анна уже протерла мокрой тряпкой затоптанный с вечера пол, постелила на столах свежие скатерти и подлила масла в лампадку, мерцавшую перед безразличным ликом святой мадонны. Бальдо гремел на кухне посудой, готовя нехитрую снедь для завтрака утренних посетителей.

Закончив уборку, Анна взяла ведро с грязной водой и направилась было в кухню. В этот момент вдруг заскрипела дверь, и в тратторию вбежали четверо тяжело дышавших людей. Они остановились у порога и все вместе, как по команде, кивнули в знак приветствия хозяйке. На странных посетителях была надета немецкая форма без погон.

Анна вначале не обратила на это внимания, решив, что перед ней самыенастоящие немцы. А раз так, значит, придется выставлять на стол все лучшее, что удалось достать, без всякой надежды получить плату за еду. С оккупантами шутки плохи.

— Что прикажете? — хмуро спросила Анна.

— Эссен…

Это слово, произнесенное по-немецки, один из пришельцев сопроводил жестами, дав понять, что просит поесть.

— Эссен? — Анну захлестнул ее горячий темперамент. — Эссен! Может быть, синьоры желают бифштекс по-флорентийски с кровью или миланскую котлету с яйцом и карчоффи в сливочном масле? Извините, синьоры, ничего у нас нет, кроме желудевого кофе. Все деликатесы слопали ваши же «камерады» еще год тому назад.

Только выпалив все это, Анна спохватилась: не переборщила ли? Но немцы попались какие-то странные. Они ничего не ответили на откровенную нелюбезность хозяйки.

Прошло еще несколько секунд в обоюдном молчании. «Немцы» переглянулись. Да, они, видно, не ошиблись адресом — нескрываемая враждебность хозяйки служила ей лучшей характеристикой. Один из пришельцев вдруг выступил вперед, повернулся спиной к Анне и резким движением снял мундир. Под ним не было исподнего. Голая спина, исполосованная кровоподтеками, походила на матросскую тельняшку.

— Мамма миа, мадонна всемилостивая! Где же это так вас угораздило? — всплеснула руками Анна.

— Русси, русские мы, — произнес мужчина, опуская френч.

Коверкая итальянские и немецкие слова, странные посетители объяснили Анне, что они военнопленные, только что бежали из лагеря и просят дать им убежище.

Из кухни появился Бальдо. Двух слов жены ему было достаточно, чтобы понять, в чем дело.

— А что, если это ловушка гестапо?

Бальдо пристально смотрел в глаза Анне. Кто может гарантировать, что эти люди не гитлеровцы, кто может предусмотреть все коварство гестапо? Выстрелы, внезапно раздавшиеся за окном, были сигналом к действию.

Пленные кинулись к окну, выходящему во двор. В это мгновение Бальдо и Анна без слов сделали выбор: лучше риск, чем невольное предательство. Остальное было делом нескольких секунд.

— Стой! Куда? — Анна преградила дорогу к окну во двор. — Там сразу же попадете в лапы СС.

Бальдо распахнул люк в подвал, находившийся в полу траттории.


Пленные один за другим попрыгали в подвал. Голова последнего только наполовину успела скрыться в подвале, как на пороге траттории появился высокий немецкий офицер с моноклем в глазу. Уже в его присутствии Анна с силой захлопнула крышку люка, сверху поставила ведро с помоями, бросив рядом метлу и мокрую тряпку, которой минуту тому назад вытирала пол.

Но офицер то ли по рассеянности, то ли из-за близорукости не заметил или не захотел заметить суеты хозяев.

— Гутен таг, — бросил он сухо и спокойно уселся за один из столиков в глубине траттории.

— Буон джорно! Добрый день! — в один голос ответили ему хозяева, еле переводя дыхание от волнения.

Снаружи продолжали стрелять.

Офицер, однако, спокойно снял перчатки, сухо проговорил:

— Ун кафе.

— Моменто, синьор, — засуетился Бальдо и тут же скрылся за дверью кухни.

Когда через минуту Бальдо с подносом в руках появился вновь, в тратторию входил эсэсовский патруль. «Ну все кончено, — подумал он. — Попались». Эсэсовцы замерли у порога и дружно рявкнули:

— Хайль Гитлер!

В ответ из глубины траттории раздалось точно такое же приветствие, произнесенное высоким немецким офицером. Бальдо, не зная что делать, застыл на пороге кухни. В себя его привела брань высокого офицера.

— Ну что ты, болван, остановился? — пролаял он по-немецки. — Сколько я еще могу торчать здесь, ожидая кофе? У нас в Баварии за это время успели бы накормить целым обедом.

Пока ошарашенный Бальдо ставил на стол поднос с кофе, между офицером и ефрейтором патруля происходил разговор, который еще больше озадачил бы владельца «У Лозы», понимай он чуть больше по-немецки.

— Что происходит на улице, ефрейтор? — спрашивал офицер, помешивая ложечкой в чашке. — Очередная облава на евреев?

— Господин обер-лейтенант, — рапортовал грузный ефрейтор, продолжая стоять навытяжку, — час тому назад из лагеря по улице Номентана бежали четверо русских пленных. Мы получили сведения, что они скрылись в одном из подъездов на этой улице, возможно, даже в этом заведении.

— Я пришел сюда ровно час назад, — холодно отвечал офицер, взглянув на часы, — и, кроме этого болвана, — он кивнул в сторону Бальдо, — никого здесь не видел.

— Виноват, господин обер-лейтенант, — еще больше вытянулся ефрейтор.

— Продолжайте поиск! — отрубил офицер.

Когда патруль удалился, офицер, даже не взглянув на Бальдо, скомандовал:

— Подогрейте молоко!

Вернувшись с горячим молоком, Бальдо уже не застал в траттории высокого офицера.

— На этот раз пронесло! — со вздохом облегчения произнесла Анна.

— Ты понимаешь что-нибудь? Ведь офицер видел, как мы закрывали подвал. Может быть, этот человек заодно с русскими?

На этом их разговор был прерван. В тратторию потянулись клиенты. День прошел в обычной беготне обоих в кухню, к столам и обратно, так что временами они даже забывали о тревожном утре. Лишь к вечеру, когда траттория начала пустеть, в нее заглянул краснодеревщик Луиджи Бокка, с которым уже давно были знакомы супруги Каролини. Усевшись, по своему обыкновению, в дальний угол траттории, он сделал заказ и как бы между прочим спросил вполголоса Бальдо, подморгнув одним глазом:

— Тут мне обещали оставить четыре фьяски с вином. Я должен был отлучиться на весь день из дому и просил занести их к тебе, Бальдо. А предупредить не смог — так сложились дела.

Бальдо понял.

— Принесли, — подморгнув, сказал он. — Хорошее вино, выдержанное. Только бутылки были очень пыльными.

— Ничего, пыль можно смахнуть. В ближайшее время принесут для меня еще несколько фьясок такого же вина. Не разбей их только.

Когда они остались одни, Бокка крепко обнял Бальдо и Анну, рассказал, что подпольщики вынуждены были внезапно прибегнуть к их услугам. За русскими гнался по пятам патруль. Антифашисты не сомневались в Анне и Бальдо и указали пленным их адрес.

— Об этом у нас еще будет время поговорить, — заявила Анна. — Кто из честных людей поступил бы иначе? Сейчас надо позаботиться о беглецах. Люди целый день сидят голодные в сыром подвале. Бальдо, собери что-нибудь поесть, а я переведу ребят наверх.

Луиджи усмехнулся:

— Вам, к сожалению, не удастся их накормить.

На немой вопрос Анны и Бальдо он ответил, что подвал траттории соединяется с колодцем во дворе и римскими катакомбами, через которые русские давно уже переведены в другое, более надежное укрытие. Потребовалось лишь передвинуть пару тяжелых камней в стене подвала. Сейчас вход в катакомбы опять закрыт этими же камнями, так что никто его не сможет обнаружить.

С того дня траттория «У Лозы» стала одним из важных звеньев «русского подполья», а ее хозяева — активными участниками Сопротивления.

* * *
Синьор Паскутти между тем хоть и реже, но все-таки продолжал ходить в тратторию. Выпив однажды традиционную чашку кофе, он таинственно поманил к себе пальцем Бальдо. Хозяин подошел к столику, сел. Оглянувшись по сторонам, сор Фели заговорил шепотом:

— Я хочу сказать вам кое-что по секрету, синьор Бальдо. Только, ради Иисуса, ничего вашей жене. У меня врожденное недоверие к женщинам, которые сыплют словами, как горохом.

— ?!

— Это очень конфиденциально, синьор Бальдо. Видите ли, дело в том, что я прекрасно знаю, кто к вам приходит…

— Кто?

— Не притворяйтесь идиотом, синьор Бальдо. Я очень ценю вашу немногословность. Сюда приходят какие-то люди, которые явно не хотят встречаться ни с немцами, ни с полицией.

— У вас галлюцинации.

— Нет, черт вас побери! Но дело не в этом. Я, конечно, не коммунист, но и не фашист. Просто человек, который приспосабливается к реальности. А что сейчас за реальность? Нашим немецким союзникам приходит капут. Это, надеюсь, вам ясно?

— Нет.

— Не принимайте меня за слепца! Всё вы прекрасно знаете. Ваш приемник стоит около мадонны уж наверное не для того, чтобы слушать Геббельса. Но следите за моей мыслью. Итак, Гитлеру приходит конец. Видимо, та же участь ждет нашего обожаемого дуче. Мне хотелось бы поэтому подумать о своей будущей судьбе. Понимаете, о своей судьбе, я не скрываю своего сверхэгоизма. Но ничто в мире не делается просто так… Вам для ваших таинственных клиентов наверняка нужны продукты, медикаменты и, может быть, даже оружие. Все это я могу достать через свои связи на черном рынке и у спекулянтов вермахта, которые готовы сейчас продать все, начиная от танков и кончая собственной душой. Конечно, потребуются кое-какие средства. Но, поверьте, я лично буду брать лишь нормальный процент обычного посредника. Что вы на это скажете?

— Ничего.

— Отлично! Я зайду к вам через неделю…

Бальдо передал весь разговор с Паскутти Луиджи Бокка, тот по инстанции доложил Молинари и Серебряному. Предложение было заманчивым. Подпольщикам действительно не хватало продуктов, медикаментов и взрывчатки. А если Паскутти провокатор? Это и удерживало Серебрякова от последнего шага. Удерживало, пока не возникла срочная нужда в бумаге для подпольной типографии. Нужно было напечатать антифашистские прокламации.

— Свяжись с Бальдо, — сказал Серебряный, вызвав на срочную встречу Луиджи. — Пусть поручит Паскутти достать бумагу. Перевозку ее в типографию осуществить в строжайшем секрете, чтобы этот синьор поставщик не знал ничего о том, зачем нам бумага и куда ее повезут. Ясно? Кому можно поручить ее доставку в типографию?

Луиджи немного подумал:

— Есть братья Пишителли Джино и Паскуале. Хорошие ребята, исполнительные. Держат зеленную лавку. Им и карты в руки — подвезут бумагу на своей тележке.

Синьор Паскутти не удивился, когда Бальдо предложил ему достать бумагу. Спросил, сколько нужно, тут же назвал требуемую сумму, деловито пересчитал задаток.

— Вечером будет. Куда подвезти?

— Сюда в тратторию. Только когда стемнеет.

— Конечно, не среди бела дня и не с факельным шествием. До свидания. Ждите к полуночи.

Не успели часы с кукушкой, висевшие над стойкой Анны и Бальдо, прокуковать двенадцатый раз, как на заднем дворе траттории зафырчал мотор. Через несколько минут в тратторию вошел сор Фели. Убедившись, что посетителей нет, бросил сухо:

— Получайте товар и гоните деньги.

Все было в полном порядке. Пока Паскутти распивал меццолитро, пол-литровую посудину с красным вином, и считал деньги, полученные в расчет, Паскуале и Джино перегрузили бумагу со старенького грузовичка синьора Паскутти на свою объемистую тележку, надежно прикрыли груз брезентом и забросали его приготовленным для этого случая картофелем.

— Спасибо, сор Фели, можете забирать свою машину.

— Буона нотте, спокойной ночи, синьор Бальдо. Сегодня был хлопотливый денек. Пойду спать. Если что нужно…

В ту же ночь Паскуале и Джино доставили бумагу в типографию.

— Все в порядке? — спросил у братьев Бальдо, когда они вернулись. — Ничего не заметили подозрительного?

— Ничего, — ответил Паскуале. — Только около самой площади Санта Мариа Маджоре попался нам какой-то старик на велосипеде. Еле-еле ехал.

Ни Бальдо, ни Паскуале с Джино не знали, что синьор Паскутти был в молодости подающим надежды велогонщиком…

— Анна, сходи в подвал, нацеди вина, скоро время обеда.

Анна почему-то долго задержалась в подвале. Бальдо направился было к внутренней двери, но тут она приоткрылась, и в щель просунулось взволнованное лицо жены.

— Бальдо, пришел падре Стефано и с ним трое русских. Ты знаешь, их надо мыть и переодевать. Кормить тоже. Падре сказал, что заходить сюда не будет. Он должен срочно увидеть Серебряного. Так что он тем же аллюром обратно. Ты себе представить не можешь, какой запах идет от его эсэсовского мундира!

Глава VII ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ

Как всегда в обеденный час, парк Паганини был пустынным. Трудно сказать, почему этому небольшому скверу дали имя великого итальянского скрипача. Здесь он никогда не жил. Не знали происхождения этого названия и сидевшие на скамейке в конце одной из тенистых аллей девушка и немецкий офицер. Девушка мало походила на итальянку.

Густые светло-русые волосы, рассыпанные по плечам, продолговатые, опушенные длинными ресницами зеленые глаза, капризно вздернутый нос. На первый взгляд ее лицо могло показаться даже некрасивым, особенно когда девушка задумывалась и, казалось, целиком уходила в себя. Устало опускались брови, от уголков губ бежали вниз глубокие морщинки, которые сильно старили ее. Но лицо моментально преображалось, когда девушка начинала говорить. На щеках появлялся легкий румянец, брови изгибались дугой, а от ее зеленых глаз уже нельзя было оторваться. Так было и сейчас. Девушка что-то горячо объясняла офицеру, а он как завороженный смотрел на нее.

Немец ничем не отличался от представителей своей расы: высокий, сухопарый, чуть сутулый. Глубоко надвинутая фуражка с высокой тульей и черным лакированным козырьком скрывала глаза офицера. Были видны только прямой нос, жестко сомкнутые губы и резко раздвоенный подбородок. Немец сидел неподвижно; пальцы правой руки временами подрагивали, видимо выдавая скрытое волнение.


По аллее мимо сидящей пары прошла старая итальянка с тощей продовольственной сумкой. С отвращением она плюнула в сторону.

— Шагурата! Подлая тварь! И как не совестно продаваться этим немецким свиньям, да простит меня мадонна!

Но если бы старуха могла слышать то, о чем говорили между собой эти двое…

— Я соскучилась без тебя! — Глаза девушки погрустнели. — И потом, мне приснился плохой сон: дорога, вдребезги разбитая машина и ты — в крови, раненый. Шла на встречу с мыслью, что больше тебя не увижу.

— Ну вот, лишнее доказательство того, что предчувствия — это бред и ерунда.

— Нет, не бред… Впрочем, давай сначала о деле. Ты принес текст листовки?

— Да, он между листами в этой газете. Ты ее возьмешь у меня, когда разойдемся.

— Конспирация?

— Не пренебрегай, Людмила, этим словом. Даже эта старуха, которая так смачно плюнула, может быть гестаповским осведомителем. Кстати, как эта торговка разбавленным вином, больше не пристает с задушевными разговорами?

— Нет, молчит. Но вино дает хорошее.

— Будь осторожней. Пора расходиться. Ты уходи первой. Я пойду немного за тобой, посмотрю, нет ли «хвоста».

— Хорошо. Еще две минуты. Помнишь, мы с тобой говорили о любви и эгоизме? Ты, в общем-то, прав. Что мы скажем нашим детям, если будем отсиживаться за печкой? А у нас обязательно будут дети, Стефан, верно ведь?

— Обязательно. Целых десять душ: пять мальчиков и пять девочек…

— Дурачок ты. Чао, Стеф.

Девушка встряхнула головой, отбрасывая со лба прядь светло-русых волос. Лицо, горевшее до этого лихорадочным румянцем, побледнело. Было тихо. Только где-то вдалеке передвижной органчик выстукивал на своих деревянных клавишах входившую в моду песенку: «Звени, звени ты для меня, цыганская гитара».

— Чао. Да, у тебя есть на всякий случай…

Девушка молча раскрыла сумочку. На дне тускло поблескивал вороненой сталью маленький «вальтер». Она закрыла сумочку, взяла из рук Стефана газету, сунула ее под локоть. По гальке застучали деревянные танкетки — их тогда носили почти все римлянки. В тени платанов мелькнула белая кофточка. Засветились в солнечных бликах рассыпанные по плечам волосы. Поворот, еще поворот, и девушка исчезла.

Офицер поднялся со скамейки, медленно пошел по аллее, появился на прямой как стрела Номентане. «Хвоста» за Людмилой вроде бы не было. Если бы Стефан мог только знать, что в это время судьба его любимой решалась в кабинете подполковника Капплера…

В кабинете сидели трое: подполковник Капплер, его помощник майор Петер Кох и специальный уполномоченный гестапо майор Отто Хенке. Майор сидел за столом, небрежно развалившись в кресле.

— Так вот, подполковник, научная криминалистика доказывает, что в раскрытии большинства преступлений главную роль играют или донос, или предательство, или счастливый случай. Нюх и интеллект ведущего следствие имеют, как правило, вспомогательное значение. Если отсутствует одно из трех условий, преступление зачастую остается нераскрытым. Вы, подполковник, слишком понадеялись на свой интеллект и поэтому проворонили типографию и упустили из-под носа наверняка чрезвычайно опасного преступника, который появился в мундире офицера рейха…

— Да, но в каждой игре могут быть и проигрыши, майор.

— Совершенно верно, и за проигрыш надо платить. Я был вынужден проинформировать Берлин о случившемся, объяснив провал операции исключительно вашими ошибками. Вы понимаете, подполковник, наши отношения строятся на демократии, но управляемой…

— Я понимаю вас, майор, сегодня вы выиграли.

— Я не проиграю и завтра. Знаете почему? Потому, что я изучал научную криминалистику и не переоцениваю своего интеллекта, как это делаете вы, подполковник. Потому что я аналитик, а не авантюрист и не спринтер, стремящийся обязательно первым прийти к финишу. Наша работа отнюдь не спринтерские соревнования, подполковник!

— Совершенно согласен с вами, майор.

— А что вам еще делать? Следите за ходом моего рассуждения. Итак, что у вас было? Адрес конспиративной типографии коммунистической газеты. Как вы его получили? Вам его продал — заметьте, я не стесняюсь этого слова, подполковник, — начальник сыскной службы макаронников барон Помпили, не так ли? А как адрес оказался у барона?

— Я же вам рассказывал, майор. К барону Помпили пришел…

— Совершенно верно. Пришел какой-то тип, как его?..

— Коммерсант Паскутти.

— Не коммерсант, а спекулянт, которого по законам военного времени давно надо было бы вздернуть на самом высоком платане. Но не в этом дело. Этот тип заявил, что он может продать, заметьте— «продать», адрес подпольной типографии. Так что представляет собой это явление согласно научной криминалистике: донос, предательство или счастливый случай? Скажем, счастливый случай. А результат? В ваше отсутствие к дому номер пятнадцать, где, как вы предполагаете, находится типография, подкатывает обер-лейтенант СС или его призрак, ибо он не возвращается. А в «типографии», кроме грязи и пары рваных ботинок, ваши доблестные солдаты ничего не находят. Возникает вполне естественный вопрос: не сунули ли вам, доблестный мой коллега, господина Паскутти в качестве вольного или невольного, я допускаю и это, провокатора, а потом разыграли с вами красивый спектакль? Кстати, о спектакле. Вы знаете, что сегодня вечером в театре «Одеон» эти полуголодные голодранцы из миланского «Нового театра», приехавшего на гастроли, ставят «На дне». Вы слыхали об этой пьесе, подполковник?

— Признаться, нет.

— Плохо. Надо знать и искусство врагов. Это сочинение Максима Горького, «великого пролетарского писателя», как его называют. У вас, конечно, уже нет сомнений, подполковник, что пьесу ставят в знак протеста против нашего с вами пребывания в Вечном городе. Я дал распоряжение не отменять спектакля. Пусть повеселятся. Но хорошо смеется тот, кто смеется последним, верно ведь? Мной подготовлен хороший сюрприз господам артистам… Что же нам делать с господином Паскутти? Что вы лично предлагаете, подполковник?

— Арестовать…

— Ни в коем случае! Вы же сами говорили, что ваш друг барон Помпили «давал гарантию» надежности этого человека и так далее и тому подобное. Зачем нам ссориться с Помпили? Видимо, Паскутти снабжает его не только секретами, но и краденым золотом. Нет, Паскутти займусь я лично. Вы уж мне не мешайте, подполковник. Далее. Ваш агент «Орхидея». Мне доставило истинное удовольствие познакомиться с этим «цветком». Вы утверждали, что она никчемный агент. А я вам говорю, что она гениальный агент. У нее аналитический ум. Но со старухой надо творчески работать. На кого она обратила особое внимание, когда докладывала мне о своих клиентах? На русского человека по фамилии Южин. По слухам, он потерпел от большевиков. Кажется, какой еще можно желать визитной карточки? Но он русский, и у него дочь Людмила, которая часто куда-то отлучается. Куда? Это я узнаю в самое ближайшее время. Можно было бы еще много чего рассказать вам, подполковник, и вашему уважаемому заместителю майору Коху о тех скрытых резервах, которые вы не использовали в борьбе с римским подпольем. Из Берлина пришла директива начать операцию против этого подполья. Я покажу вам, подполковник, как надо работать…

Шея специального уполномоченного начала наливаться кровью.

— Я вполне уверен в успехе, майор, и готов содействовать вам от всего сердца. Нам не надо ссориться. Я согласен отдать все лавры и сделать все, чтобы прекратить этот неприятный разговор накануне дня рождения коменданта Рима Эберхарда фон Маккензен. Кстати, мы думаем отметить этот знаменательный день. Вы придете?

— Безусловно. И надеюсь, у вас будет на столе кое-что существенное, помимо той мерзостной кислятины, которую итальяшки почему-то называют вином…

— Конечно, будет. Во всяком случае, Кох обещал угостить нас отличным французским коньяком. Не так ли, Петер?

— Так точно. Мой приятель интендант Брюкке, я говорил вам о нем, господин подполковник, обещал прислать ящик настоящего «Курвуазье». И жулики же эти интенданты! Мне пришлось пообещать ему пять картин каких-то древних итальянцев из реквизированных ценностей. Я вам тоже об этом докладывал.

— Да, да, я помню. Итак, майор Хенке, мы ждем вас на вечер. Я протягиваю вам руку и надеюсь, что мы станем с вами настоящими друзьями.

— Посмотрим… А пока я начинаю шахматную партию с господином Серебряным. Думаю, что ничьей не будет…

* * *
В роскошной ванной комнате азиатского консульства журчала вода. Падре Стефано, посещая своего друга, не мог отказать себе в удовольствии пополоскаться в небесно-голубой ванне консула.

Серебряков нервно ходил по коридору. Подошел к двери, постучал.

— Ты скоро, Стефан?

Вода перестала журчать.

— Рад бы скоро, да грехи никак не отмою.

— Хватит балагурить! Дело очень серьезное и срочное.

Минут через десять оба подпольщика сидели в кабинете. На плечах у Стефана болтался, как на вешалке, необъятно широкий, но прикрывавший только колени дорогой пушистый халат из гардероба консула. Сквозь опущенные жалюзи в комнату врывался шум города. Вдалеке прозвенел трамвай. Серебряков молча протянул Стефану пачку сигарет. Тот вытащил одну, наклонился к зажигалке, с удовольствием затянулся.

— Хорошо-то как! Не верится, что война.

— К сожалению, война, Стефан. И не всегда в нашу пользу. Марио сообщил, что адрес типографии передал гестапо барон Помпили, который получил его от Паскутти. Чуяло мое сердце, что он предатель. Марио удалось подслушать бурное объяснение между подполковником Капплером и бароном. Капплер кричал, что барон его подвел, что вместо осведомителя сунул ему «партизана», а Помпили уверял, что Паскутти «честнейший» человек и что он «еще кое-что знает». А знает он о траттории «У Лозы» и о военнопленных. Кстати, те трое, которых ты спас, просили передать тебе их глубочайшую благодарность. Мы их перевели в безопасное место. Тратторию придется временно законсервировать, пока мы не избавимся от Паскутти. Трибунал штаба Сопротивления приговорил его к смерти.

— Я готов исполнить приговор.

— Нет, эту операцию мы берем с Бальдо на себя. Бальдо он знает и расшифровывать кого-либо другого вряд ли имеет смысл. Я буду подстраховывать Бальдо. Он сообщил Паскутти, что на одну из римских окраин должны перебросить десять русских военнопленных, и попросил помочь перевезти их в Монтеротондо. Паскутти клюнул на это, сказав только, что с ним будет помощник — шофер, как ты сам понимаешь, видимо, полицейский агент. Расчет у нас простой: Паскутти наверняка постарается втереться к нам в доверие, чтобы узнать побольше. Поэтому заранее никому ничего рассказывать не станет. А нам терять с ним времени нельзя. В общем, на окраине машину буду ждать я… Теперь о тебе. Прошу и приказываю, Стефан, не предпринимать в эти дни никаких шагов. Посиди в своем «Руссикуме» и подумай, как можно обезвредить майора Хенке. Он начинает доставлять слишком много хлопот, и командование Сопротивления предложило с ним покончить. Далее, в связи с расстрелом немецкой комендатурой нескольких заложников полковник Молинари планирует на днях ответную акцию против эсэсовцев. Мы в ней не участвуем, но надо помочь его ребятам достать взрывчатку.

— Поможем. У Луиджи есть небольшой запас…

— Очень хорошо. У тебя еще есть какие дела на ближайшее время?

— Есть. Нужно побывать в театре «Одеон» и посмотреть, как ребята разбросают в конце спектакля антинацистские листовки. Текст я уже передал Людмиле. И как это немцы разрешили дать «На дне», понять не могу!

— Они, наверное, никогда не читали Горького.

— Сомневаюсь. Наши противники из гестапо — люди грамотные. Кстати, Людмила говорила, что к ней настойчиво пристает с разговорами старая торговка из винной лавочки: «Девушка, ваши соотечественники проливают кровь за свободу, а вы, молодая, полная энергии, сидите сложа руки».

— Может быть, пристает неспроста. Хотя…

— В том-то и дело, что «хотя». Мы, как саперы, ошибаемся только один раз. Иногда думаешь, что человек провокатор, а он оказывается честнейшим патриотом. Что ж, господин Паскутти объявил себя «сочувствующим» и, главное, все разумно доказал. Я отслужу молитву на очередном бдении в своей богадельне за упокой его черной души. Между прочим, господин мажордом, не мешало бы выпить по рюмке хорошего коньяка из запасов его превосходительства посла за успех твоей операции, Владимир. Я вынужден с огорчением заявить, что должен значительно сократить ваши запасы спиртного, синьор. Прошу ящик «Курвуазье».

— Опять «Курвуазье»? Да ты с ума сошел, Стефан!

— Нужно! Вернее, крайне необходимо! Последних троих русских я выручал на «мерседесе», принадлежавшем заместителю начальника специального отдела гестапо при римской военной комендатуре майору СС Петеру Коху. Тогда я тебе не рассказал всей этой истории. А она, в общем-то, заслуживала внимания. Помнишь историю с немецким интендантом Францем Нойманном?

— А, это тот, которого ты отправил на тот свет без пересадки с прямого поезда Берлин — Рим?

— Вот-вот. Его ведь в Риме никто не видел, а в этой суматохе искать интенданта не очень легко. Кстати, его мундир даже не пришлось перешивать. Покойный Франц был моего роста и такой же сутулый. Друзья лишь подчистили кое-что в его документах. И я стал не Нойманн, а Брюкке— майор Франц Брюкке. Ты знаешь, что немцы любят собираться в ресторане «Виноградник кардиналов». Я там тоже иногда бываю. Однажды, зайдя помыть руки, увидал стоящего спиной эсэсовца, который сам себе делал укол. Увидев меня, он ничуть не смутился. Мне достаточно было взглянуть в безумные зрачки господина офицера, чтобы понять его безразличие к моему появлению. Наркоманы все такие. А этот, судя по всему, в безнадежной стадии. Ты сталкивался с морфинистами, Владимир?

— Нет, не приходилось…

— Это страшная вещь. Все начинается или с любопытства, или с медицины.

— То есть как это — с медицины?

— Очень просто. Обезболивающий укол, который дает два часа передыха и необыкновенной легкости в теле. А потом боль возобновляется, и опять укол, и еще… Через короткое время человек уже не может обходиться без заветной ампулы. За нее он готов отдать все. Затем печальный финал. Но не в этом дело. Я не вдавался в подробности приобщения Петера Коха к армии морфинистов. Скорее всего, это было любопытство. Но мне показалось, что эсэсовец может оказаться не бесполезным для нас. Мы познакомились. Узнав, что я интендант, Кох с места в карьер попросил достать «для приятеля» морфий по любой цене. Я понял, что у него критическое положение. Ты же знаешь, что фельдшер нашего «Руссикума» мой большой друг. На другой день майор получил пару ампул. Ты бы видел, как у него задрожали руки! «Что тебе нужно?» — спросил он сразу же перейдя на «ты». «Автомобиль, желательно „мерседес“». — «Зачем?» — «Перепродать, чтобы в следующий раз достать тебе этого зелья еще…» — «Хорошо». На другой день я получил вполне приличный «мерседес», а Петер Кох стал моим закадычным «другом», почти что рабом. Теперь он попросил меня достать хорошего французского коньяку. У них намечается торжество по случаю дня рождения коменданта Рима. Я обещал ящик «Курвуазье» в обмен на несколько картин старых итальянцев, которые они «реквизировали» в одном частном музее, и личное приглашение принять участие в торжестве, понимаешь?

— Это очень опасно.

— Знаю. Но ведь ты едешь на встречу к синьору Паскутти тоже не для того, чтобы сыграть с ним партию в бочи![128]

— Хорошо. Как вынесешь ящик?

— Придется опять по галерее в сопровождении крыс. Мне помогут ребята…

— Так, ну вроде всё. Операция с пленными переносится. Мы получили сведения, что их задержат в районе Номентаны недели на три. Поэтому побег нужно как следует подготовить. Значит, ты будешь в «Одеоне»?

— Да.

— Хорошо. После этого посиди в «Руссикуме», как я тебе сказал. Отдохни и подумай…

Глава VIII АРДЕАТИНСКИЕ ПЕЩЕРЫ

Перед входом в театр «Одеон» стояла большая толпа. Все спрашивали лишний билет. «На дне» Горького в дни гитлеровской оккупации! Несколько грузовиков с немецкими солдатами, стоявшими в переулках неподалеку от театра, никого особенно не волновали. Немцы вели себя смирно. Исполнитель роли Сатина в пьесе, Ренато Чиаленте, был встревожен: не пришла Людмила Южина — связная римского подполья, она должна была принести листовки… В конце спектакля верные ребята разбросали бы их с галерки…

Ренато волновался еще и потому, что это был не обычный спектакль.

Судьба странных персонажей русской пьесы казалась близкой, понятной в этом попранном гитлеровцами городе, как понятны и человечески просты были слова Сатина. Овации не смолкали.

— …Человек может верить и не верить… Это его дело! Человек — свободен… Он за все платит сам: за веру и неверие, за любовь, за ум — человек за все платит сам, и потому он свободен!..

Актеру не дали продолжать. Весь зал в каком-то едином порыве поднялся с кресел:

— Браво, Чиаленте! Браво, Ренато! Свободу Италии! Да здравствует Италия и свобода!

Чиаленте встал, хотя по мизансцене должен был сидеть за столом напротив Барона. Какие-то судорожные комки подступили к горлу, по спине побежали мурашки. Тело стало невесомым.

— Человек — вот правда! Что такое человек?..

Ренато быстро перешел на другой угол сцены. Там, рядом в ложе сидели представители гестаповской «аристократии».

— Это не ты, — продолжал Чиаленте, выбросив руку в сторону ложи, — не я, — он ткнул себя пальцем в грудь, — не они… Нет! — Он еще раз повернулся к ложе. А потом, перейдя на середину сцены, продолжал, уже не смотря в сторону гестаповцев: — Это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет… в одном. Понимаешь? Это — огромно! В этом — все начала и концы… Все — в человеке, все — для человека! Существует только человек, все же остальное — дело его рук, его мозга! Чело-век! Это — великолепно!

Его опять прервали:

— Браво, Чиаленте! Ты молодец! Долой фрицев!

— Надо уважать человека, — кричал Ренато в черный портал зала. — Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо! Выпьем за человека, Барон!

Никогда за всю свою актерскую жизнь Ренато не имел такого успеха. Его и других актеров вызывали много-много раз. Он слышал, как бурно скандировала галерка: «Немцы, вон из Рима! Город должен быть свободен». Ложа с немцами молчала. Она быстро опустела после финальной сцены. Разъехались и грузовики с солдатами в серо-зеленых шинелях…

У выхода из театра актеров ждала группа молодежи. К Ренато незаметно подошел Стефан. Тихо спросил:

— Ренато, ты не знаешь, что с Людмилой?

— Нет. Она не пришла. Поэтому и с листовками ничего не получилось…

— Это ничего. Успех был замечательный, и все поняли, что гитлеровцам нечего делать у нас. Ну ладно, прощай. Завтра я свяжусь с нашими, узнаю, почему Людмила запоздала.

Чиаленте шел по тихим римским улицам. Дул свежий ветер. «К хорошей погоде», — подумал актер. Сквозь рваные края быстро бегущих облаков проглядывала луна, заливая голубоватым светом старые дворцы и развалины Вечного города. «Ах Людмила, Людмила, что же ты всех так подвела!» Когда в последнем акте, услышав реплику Барона: «Эй… вы! Иди… идите сюда! Там на пустыре… там… Актер… удавился!» — Чиаленте негромко, но отчетливо произнес последние слова Сатина: «Эх… испортил песню… дур-рак!», он говорил это галерке, своим ребятам, чтобы они поняли, что не он виноват в отсутствии листовок.

Луна зашла за облака. Прямая и широкая улица XXI апреля стала как-то уже и сумрачней. До площади Болонья оставалось недалеко, а там в одном из переулков и дом актера. Сзади раздался шум мотора. Чиаленте обернулся. На огромной скорости с потушенными фарами издалека мчалась легковая автомашина, сворачивая к кромке тротуара. «Кто же это носится как угорелый?»— подумал Ренато. Больше он ничего не успел подумать. Перед глазами вспыхнул огненный круг, и потом все погасло…

— Отлично сработано, Петер! Теперь поедем в вашу контору. На очереди приятная ночная беседа с Людмилой Южиной. Так что у нее нашли при аресте?

— Текст антинемецкой листовки и пистолет.

— Отлично. Как видите, научная криминалистика не подводит. Поглядите в зеркало, Кох. Наш Сатин не встает, чтобы поклониться уважаемой публике?

— Что вы, майор! У него размозжен череп. Угостите сигаретой, майор.

Отто Хенке достал золотой портсигар, щелкнул крышкой и протянул его Петеру Коху.

— Закуривайте, и поедем. Я думаю представить вас к награде в отличие от вашего надутого индюка начальника, которого ждет Восточный фронт…

* * *
Владимир Серебряков не знал об аресте Людмилы и смерти Ренато Чиаленте. Рано утром, надев просторную блузу, в карманах которой уместились граната и два пистолета, он отправился на пустынную окраину виллы Савойа, густо заросшую деревьями. Именно здесь он должен был ожидать Бальдо, который обещал приехать вместе с Паскутти и его шофером. Серебряный спокойно добрался до места. Кругом не было ни души. Свежий ветер разогнал облака, висевшие в последние недели над Римом, и на мокрую листву брызнули щедрые лучи по-весеннему яркого солнца. Владимир присел на пенек от аккуратно спиленной пинии — итальянской сосны, вынул пачку сигарет, закурил.

Через час должен был приехать враг, вернее, двое врагов, потому что шофер Паскутти наверняка полицейский агент. Волновался ли подпольщик? Да, волновался. Нет, ему не было жалко человека по имени Паскутти и его безымянного сообщника, он волновался за исход операции. Для Серебрякова Паскутти был предателем, которого не только трибунал Сопротивления, но и совесть подпольщика приговорила к смерти.

Почему человек становится предателем? Что толкает его на совершение поступка самого низкого и подлого? Деньги? Но разве они могут продлить жизнь! Идеи? Какие у Паскутти могли быть идеи? Для чего он живет, что защищает? Добро? Нет! Счастье? Нет. Справедливость? Нет! Что такое справедливость? Это равенство. Равенство всех и каждого. Человеческая жизнь, в конечном итоге, лишь маленькая искорка в огромном костре мироздания. Она сгорает. Но как? Питаясь теплом других или давая это тепло другим? В этом суть вопроса. Конечно, путь к всеобщей справедливости сложен и извилист. На этой дороге спотыкались и будут спотыкаться многие, ибо нужно преодолеть то, что осталось в человеке от темных сил и инстинктов, нужно преодолеть эгоизм, который и порождает все беды, и самую жуткую из них — предательство…

Где-то вдалеке зафырчал мотор. Серебряков вынул один из пистолетов, загнал в ствол патрон, спустил предохранитель, положил пистолет в боковой карман. А вот и крытый грузовичок. На тормозах он спускался по крутой дороге сверху. Повернул направо и остановился. Из кабины вышли трое: Бальдо, Паскутти и скуластый тип в помятой шляпе. Серебряков не спешил выходить из-за кустов. Нет, за ними никто не ехал. Видимо, брать будут в другом месте, на маршруте, который наверняка предложит Паскутти, Серебряков вышел из укрытия. Бальдо, внешне спокойный и даже как будто бы заспанный, с широкой улыбкой пошел навстречу. За ним двинулись Паскутти и шофер, держа руки в карманах. «Вооружены, гады», — подумал Серебряков. Бальдо продолжал улыбаться самым обаятельнейшим образом.

— Владимиро, дорогой, доброе утро тебе! Вот и мои самые верные друзья — сор Фели и Антонио. Они согласились перебросить наших русских друзей в Монтеротондо.

Паскутти и его спутник сдержанно поклонились, не выпуская рук из карманов пальто. Серебряков улыбнулся такой добродушной улыбкой, на которую только был способен.

— Очень рад с вами познакомиться, друзья. Разрешите пожать ваши благородные руки.

Они не очень охотно вынули правые руки из карманов. Рука у Паскутти была мокрая и липкая, у шофера, наоборот, сухая и холодная, как у покойника. Паскутти деловито спросил:

— Где груз? У нас не очень много времени.

Серебряков развел руками:

— Здесь нет груза, друзья, придется ехать за ним в другое место — на окраину Портуенсе. Мы не сумели перебросить русских сюда, в городе было неспокойно.

Паскутти подчеркнуто равнодушно сказал:

— В другое место так в другое. Поедем. Вы, синьор Бальдо, садитесь в кузов, а вы, синьор Владимиро, пожалуйста, в кабину, будете показывать дорогу.

Паскутти сделал приглашающий жест, пропуская Серебрякова вперед. Положение осложнялось тем, что шофер пошел позади всех, за Бальдо. Случается так, что в самых критических ситуациях вдруг приходит на помощь случай. У Серебрякова на виду у всех на ботинке развязался шнурок, причем не только развязался, подпольщик еще и наступил на него другой ногой, споткнулся и чуть было не упал. «Черт возьми!» — Владимир остановился, нагнулся и стал его завязывать. Паскутти, потоптавшись, пошел вперед к машине. Это-то и было нужно Серебрякову. Выпрямившись с быстротою молнии и крикнув: «Бальдо, ложись!», он выхватил пистолет. Два выстрела грохнули один за другим. Ошибиться Владимиру было ни в коем случае нельзя. И он не ошибся… Оторопевший Бальдо медленно поднимался с земли. «В машину!»— Серебряков схватил Бальдо за руку и почти бегом бросился к кабине. Ключ торчал в зажигании. Взревев, грузовик скрылся в облаках пыли.

* * *
23 марта 1944 года… В банкетном зале фешенебельного отеля «Эксельсиор» собрались высшие офицеры германского командования и представители итальянской фашистской иерархии. Звенели хрустальные бокалы, наполненные шампанским, произносились тосты за фюреров, Гитлера и Муссолини, за победу германско-итальянского оружия. Тосты за победу не вызывали у присутствовавших никакого энтузиазма. Дела у Гитлера и у Муссолини шли все хуже и хуже. Все меньше оставалось оптимистов, верящих в то, что положение на Восточном фронте изменится к лучшему… Впрочем, причиной банкета была отнюдь не доблесть германско-итальянского оружия, а годовщина рождения фашизма… По этому поводу нацистский генерал Мельцер решил даже устроить некое подобие военного парада. По центру Рима должен был пройти отряд эсэсовцев. Его появления ждали собравшиеся.

Но этого парада ждали не только нацисты. На улице Разелла, в самой ее середине, стоял паренек в синей блузе. Судя по одежде и тележке для мусора, которая притулилась у кромки тротуара, парень был подметальщиком. В самом начале улицы, прислонившись к закрытому газетному киоску, лениво потягивал сигарету другой парень. Вдруг он выпрямился, снял свой черный берет, помахал им в воздухе и не спеша зашагал в сторону виллы Боргезе. Тот, что с тележкой, взял метлу и начал подметать тротуар. Послышались резкие звуки нацистской песни, и вскоре показалась головная колонна нацистов в полном боевом снаряжении. Паренек вытащил сигарету, закурил. Немцы приближались, гремя коваными сапогами. Юноша сунул сигарету в тележку и медленно пошел прочь. Вдруг из соседнего двора выскочили двое мальчишек за мячом, который катился к тележке. Паренек подбежал к мячу, сильным ударом отбил его в противоположный конец улицы. Мальчишки побежали вслед за мячом, крича: «В следующий раз мы тебе намылим шею, бандит несчастный!» Паренек улыбнулся, пробормотал: «Когда-нибудь вы поблагодарите меня, голоногие» — и исчез в подворотне.

Колонна фашистов поравнялась с тележкой. И тут громыхнул огромной силы взрыв… Задребезжали стекла в отеле «Эксельсиор»… Прибывший на место происшествия генерал Мельцер, полковник Эберхард фон Маккензен, начальник контрразведывательного отдела подполковник Капплер и другие чины нашли на мостовой тридцать два нацистских трупа и несколько десятков раненых. Мельцер неистовствовал. «Я взорву все дома на этой проклятой улице!» — орал он, брызгая слюной.

В Берлин была направлена срочная телеграмма о случившемся. Ответ не замедлил прийти. Генерал фон Бутлер из ставки Гитлера связался с Римом по телефону. «Фюрер возмущен, — сказал он. — Приказано передать, что подобные происшествия возможны только у вас». Далее фон Бутлер заявил, что Гитлер считает нормальным возмездием намерение генерала Мельцера взорвать дома на улице Разелла, но предлагает действовать самостоятельно в соответствии со складывающейся обстановкой.

Мельцер жаждал крови. Он приказал расстрелять десять римлян за каждого убитого немца. Фашисты начали хватать с улицы Разелла и прилегающих улиц первых попавшихся людей…

Улица Аппия Антика — самая древняя из консульских дорог, которая связывала Рим с провинцией. Древний закон запрещал когда-то хоронить усопших внутри города, поэтому обе стороны дороги превратились в свое время в большое кладбище. Примерно в километре от древних ворот Порта Сан-Себастьяно, откуда берет начало Аппия Антика, возвышается древняя церквушка.

Направо от маленькой церквушки начинается неширокая Виа Ардеатина — Ардеатинская дорога. Сюда, к катакомбам Сан-Каллисто, Сан-Себастьяно и Санта-Домитилла, в ночь с 24 на 25 марта 1944 года подъехало несколько легковых автомашин и крытых грузовиков с эсэсовцами.

Из машин вышли подполковник Капплер, майор Хенке, полицмейстер Карузо и другие офицеры. Эсэсовцы,спрыгнувшие с грузовиков, выстроились в шеренгу, Капплер поднял руку, требуя внимания.

— Господа, партизаны совершили преступление в Риме. Как вы знаете, погибло тридцать два солдата вермахта. Наш фюрер приказал жестоко покарать преступников. Сегодня здесь будут расстреляны триста двадцать человек. Выполнение этой почетной акции возлагается на вас. Будьте безжалостны! Помните, что перед вами не старики, женщины и дети, а враги великой Германии! Расстреливать приговоренных будете в затылок из своих личных пистолетов. Поэтому запаситесь достаточным количеством патронов. Хайль Гитлер!

Подполковник подошел к полицмейстеру Карузо.

— Когда прибудет первая партия, синьор Карузо?

— С минуты на минуту, герр Капплер. Я хотел вас предупредить, что мои ребята немного переборщили. В тюрьме Реджина Чиели находятся не триста двадцать, а триста тридцать пять человек. Что будем делать?

— Я не виноват, синьор Карузо, что вас не научили в школе считать как следует. Будут расстреляны все, кого сюда привезут. Отсюда никто не должен уйти живым. Рейху свидетели не нужны. Кстати, вы позаботились о том, чтобы привезли достаточное количество взрывчатки?

— Да, подполковник.

— Пускай ваши саперы заранее заложат ее в пещеры. Все должно быть взорвано, синьор Карузо. Эта операция целиком на вашей ответственности…

* * *
Пастух Никола д’Аннибале, или нонно Никола, как его называли деревенские жители, гнал свое маленькое стадо к полянке, которая лежала справа от Ардеатинской дороги. Там росла особенно сочная трава. Нонно Никола был очень стар и в свои ночные бдения уже не выходил один. Его всегда сопровождал внук Сильвестро, которому исполнилось девять лет. Мартовская ночь была прохладной, хотя это и не очень ощущалось, потому что не было ветра. На бархатном небе крупными блестками переливались звезды. Было очень тихо. И вдруг со стороны пещер донеслись выстрелы и крики.

— Сильвестро, ты никуда не уходи и попридержи овец, — тихо сказал старик внуку, — а я пойду посмотрю, что там случилось…

По узенькой тропинке нонно Никола добрался до вершины холма. Внизу начинались пещеры. На поляне перед ними было светло от фар автомашин, которые стояли полукругом. Подъехал грузовик. К нему подбежали солдаты и стали сбрасывать людей прямо на землю. Пастух увидел, что люди эти были связаны друг с другом веревками или проводами. Люди корчились на земле, а дюжие солдаты тянули их за веревки в черный зев пещеры. Потом раздались выстрелы…

— Что там, нонно? Можно, я пойду посмотрю?

— Не ходи туда, Сильвестрино, там страшно. Но запомни это место. Немцы убили здесь ни в чем не повинных людей.

Стадо медленно побрело от Ардеатинской дороги. Издалека доносились выстрелы. Затем все стихло. А потом небо вдруг будто бы раскололось. В предрассветной мгле раздался взрыв, и столб дыма поднялся над Ардеатинскими пещерами.

— Святая Мария, спаси невинных и покарай злодеев!

Никола д’Аннибале взял за руку внука и засеменил быстрее за овечьим стадом…

Подполковник Капплер возвращался в Рим по Аппии Антике в автомашине вместе с майором Хенке. Майор, откинувшись на заднем сиденье, разглагольствовал:

— Ну вот, подполковник, вы начинаете потихоньку исправляться: и вы и ваш заместитель. Майор Петер Кох провел вместе со мной артистическую операцию. После премьеры «На дне» состоялась премьера на римском кладбище— хоронили актеришку, который в качестве «человека» посмел оскорблять офицеров рейха. Театр уехал. Гастроли закончились и вряд ли возобновятся. Макаронники трусливы как зайцы. Стоило щелкнуть их по носу, и они разбежались по кустам. Вы тоже молодец, подполковник. Так оперативно расстрелять три с лишним сотни человек… Ювелирная работа!

— Я выполнял свой долг солдата, майор.

— Совершенно верно. Поэтому вместо Восточного фронта вас ждет чин полковника, не меньше! Приношу вам самые искренние поздравления.

— Благодарю. Однако я устал. Давайте помолчим, майор.

— Конечно, конечно… Я бы вас попросил только подойти завтра, то есть уже сегодня, в комендатуру. Некоторым образом продолжение ардеатинского спектакля. Будет расстреляна за связь с партизанами Людмила Южина.

— А почему ее нельзя было прикончить вместе со всеми в Ардеатинах?

— Опять вы прямолинейны, подполковник. Ну разве так можно? Сегодня саперы взорвали пещеры, чтобы никто не мог добраться до трупов. Мне же, наоборот, необходим труп этой партизанской девки. Для чего? Очень просто. Его отдадут безутешному отцу господину Южину, а мои люди посмотрят, кто придет на ее похороны.

— А вам что-нибудь удалось узнать от нее?

— Мне — нет, несмотря на обработку физическую и психологическую. Но сейчас, именно в этот момент, у фрейлейн Людмилы сидит один святой отец, который узнает от нее все, что мне необходимо…

* * *
Нет, это не было страшным сном. Медленно возвращавшееся сознание порождало все усиливающуюся боль. Саднило обожженное лицо, на губах запеклась кровь, ломило вывернутые руки. Людмила попыталась повернуться на каменном полу узкой, как траншейная щель, камеры, куда ее, бесчувственную, бросили после допроса. С трудом перевернулась на живот, поползла к стене, около которой глаза различили очертания тюремного топчана. Преодолевая мучительную боль в руках, приподнялась над краем топчана, перенесла ставшее непослушным тело на голые доски, прикрытые какой-то драной рогожей. Память безжалостно начала прокручивать кадры минувших событий.

Нет, она совершенно не ожидала, что двое штатских грубо вырвут сумку и газету с текстом листовки, заломят руки и втолкнут в невесть откуда подъехавшую к тротуару машину. Потом надменный, с жабьим лицом офицер будет долго допрашивать ее через переводчика. Сначала угощая сигаретой и предлагая чашечку кофе за «небольшую услугу, о которой никто не узнает». Услуга — это предательство друзей, выдача явок, адресов конспиративных квартир. Так прошли целые сутки. Три часа допроса, час — перерыв. Три часа допроса, час — перерыв… На другой день настроение майора испортилось. Он страшно орал, обзывая ее словами, которые постеснялся перевести переводчик. Потом пришел второй эсэсовец, говоривший на ломаном итальянском языке. Он выворачивал ей руки. Потом майор жег ей лицо сигаретой. О, какая боль и запах жженого мяса! И мысль о том, что Стефан увидит ее лицо, изуродованное ожогами… Она стонала, но ничего не говорила. А потом вдруг перестала чувствовать боль. Наступило какое-то одеревенение. И ей стало все безразлично. Словно сквозь сон дошли до нее слова эсэсовца: «Играешь в Жанну д’Арк! Посмотрим, какая ты Орлеанская дева!» Он вызвал двух здоровенных солдат, и они потащили ее волоком. А потом она уже ничего не помнила…

«Как болит все тело… Стефан, если бы ты знал! Надо мной надругались, изуродовали. А я хотела быть матерью твоих детей. Как же теперь?»

Скрипнула дверь, щелкнул выключатель, на потолке загорелась засиженная мухами тусклая электрическая лампочка. Людмила закрыла глаза. Открыв их, она увидела сидящего рядом с топчаном старенького падре с крючковатым носом и запавшим беззубым ртом. Интуитивно она начала одергивать в клочья разорванное платье, пытаясь прикрыть голые ноги. Священник встал и закрыл ее рогожкой. Тихо шамкая, заговорил:

— Дочь моя, никто не знает, когда господь призовет каждого из нас к себе, на небеса. Я не буду скрывать, на рассвете тебе придется расстаться с этим жестоким миром. Увы, я ничем не могу помочь тебе, кроме как облегчить твою душу — помолиться вместе с тобой, хотя ты исповедуешь другую веру…

— Да, падре, я православная по вероисповеданию, но я не верю в бога…

— Это дело совести каждого, дочь моя. Если бы я мог освободить тебя из этой темницы, то не задумываясь сделал бы это. Но мы, к сожалению, тоже под надзором солдат, мы тоже подневольны, хотя и молим господа сжалиться и над теми, кто, будучи одержим гордыней, держат в руках окровавленные мечи, и над теми, кто страдает от насилия… Единственно, чем могу помочь тебе — это передать последнее твое желание на волю, повидать отца твоего или мать. Живы они?

— Жив отец, падре. Но лучше, если бы он ничего не знал. Падре, я вам верю. У вас такой добрый голос. Передайте моему жениху, что я была верна ему до конца и умерла с мыслью о нем…

— Но кто же он, дочь моя?

— Он… он учится в «Руссикуме». Его имя — падре Стефано. Дайте мне слово, святой отец, что вы найдете его, но никому больше не скажете, что он мой жених…

— Наш долг хранить тайну исповеди…

— А теперь идите, падре, мне очень плохо, очень…

* * *
Как долго читает приговор этот фельдфебель! А переводчик половину пропускает. Сколько осталось до смерти? Смерть… Что это такое? Как сон? Когда гаснет сознание и на все опускается черная ночь. Как светит солнце! Ветерок такой ласковый. Сегодня первое апреля. Все друг друга обманывают. Бедный отец! Стефан, если бы ты был рядом! Нет, не надо… Они так и не дали зеркала. Изуродовано лицо… Что хотят эти солдаты? Завязывают глаза. Повернули лицом к стене. Пахнет известкой. Стефа…

Глава IX ВОЗМЕЗДИЕ

Стефану не хотелось возвращаться в «Руссикум». Какое-то нехорошее предчувствие налило свинцом ноги, когда он свернул на улицу, ведущую к богоугодному заведению. Стефан верил в предчувствия, хотя и не они определяли принимаемые им решения. «Надо рискнуть. В последний раз», — подумал он. Конечно, надо было идти. В «Руссикуме» оставался его друг — болгарин Христо Бибиков. Они сразу же стали друзьями, как только их поселили в одной келье. А когда Стефан вошел в римскую подпольную группу и должен был довольно часто отлучаться по ночам для выполнения заданий, помощь Христо стала ему просто необходимой. «Послушай, Христо, — сказал Стефан однажды, — я тебе очень верю. У меня будут некоторые дела в городе. Мне нужно, чтобы иногда по ночам ты открывал мне окно и держал язык за зубами. Могу я рассчитывать на тебя?»

«Можешь», — просто сказал Христо.

Стефан не посвящал Христо в подробности своих дел, тот о них и не спрашивал. Христо исправно открывал окно кельи на первом этаже и не ложился спать до тех пор, пока не возвращался Стефан…

Сейчас Стефану нужно было предупредить своего друга, что он больше не останется в «Руссикуме», и посоветовать ему сделать то же самое. Когда Стефан, тихо открыв дверь, вошел в вестибюль, там никого не было. Неслышно ступая по ковровой дорожке, он направился по коридору к своей келье. Негромкий старческий голос ударил по натянутым нервам Стефана словно хлыст.

— Здравствуйте, сын мой. Куда вы торопитесь?

Стефан сразу узнал этот голос. Сзади к нему приближался попечитель «Руссикума» кардинал Каллистро. Стефан никак не мог понять этого человека. Однажды вместе с Людмилой он в штатской одежде сопровождал на конспиративную квартиру двух советских военнопленных. Неожиданно перед ним вырос преподаватель «Руссикума» ксендз Мокютти. Увидев Стефана в гражданской одежде, да еще под руку с синьориной, ксендз от удивления поднял очки. Что оставалось делать падре Стефано? Он равнодушно скользнул взглядом по лицу Мокютти и прошел мимо. Об этом случае стало известно ректору института прогитлеровцу Эчарри. Он учинил допрос Стефану, ибо ксендз поклялся на Библии, что видел последнего в городе и не обознался. В тот же день Стефана вызвали к кардиналу Каллистро.

«Падре Стефано, мне доложили, что вас видели в штатском, гуляющим по городу».

«Ваше преосвященство, видимо, произошла ошибка».

«Я охотно верю в это, — с нажимом сказал кардинал. — Но будьте осторожны, дитя мое. Я же буду молиться за вас…»

А чего сейчас хотел от него этот непонятный старец в красной кардинальской шапочке? Кардинал между тем молчал, испытующе глядя в глаза Стефану, ожидая ответа на свой вопрос.

— О преосвященство, я хотел почитать в своей келье.

— Сие похвально, сын мой. А не могли бы вы уделить несколько минут для разговора со мной?

— Я к вашим услугам, отец мой!

Они вновь вернулись в вестибюль, чтобы пройти в учебную часть «института».

Неожиданно с шумом распахнулась парадная дверь, и с улицы вошли трое: человек в штатском и двое солдат с автоматами на шее.

— Просим извинения, святой отец! Нам необходимо видеть послушника по имени падре Стефано. Вот разрешение военной комендатуры. — Штатский протянул настоятелю бумагу с орлом и свастикой.

«На улицу я выскочить не могу, — лихорадочно работала мысль у Стефана, — автоматная очередь — и конец. Бежать по лестнице в помещение — все равно что сунуть голову в капкан. Что делать?!»

Кардинал, щуря подслеповатые глаза, медленно читал бумагу из комендатуры. Потом поднял глаза на Стефана, спросил скрипучим голосом:

— Сын мой, вы не видели падре Стефано?

Сердце застучало быстро-быстро… Лишь бы не выдать волнения:

— Но-моему, он у себя…

— По коридору направо, восьмая келья.

Штатский и двое солдат почти бегом бросились в указанном направлении. Отец Каллистро повернулся спиной к Стефану и, не произнеся больше ни слова, тихо пошел прочь, по-старчески шаркая ногами. Путь на улицу для Стефана был свободен.

Через два часа он сидел в кабинете азиатского консула и рассказывал Серебрякову о своих приключениях.

Тот слушал не перебивая, с каким-то застывшим, мрачным лицом. «Что-то не в духе сегодня наш мажордом», — подумал Стефан…

— Да, тебе больше нельзя показываться в «Руссикуме». И монашескую рясу придется забыть. Будешь пока жить здесь, на вилле, а в город выходить через подземный ход.

Серебряков встал, походил по комнате, потом приблизился к Стефану, положил руку на плечо.

— Ты ничего не знаешь, Стефан?

— Нет, а что?

— Несчастье не выбирает двери, в которую стучится. Вчера расстреляли Люду… Отто Хенке расстрелял ее собственноручно… У нас в комендатуре уборщица, она видела из окна все… Южина держалась молодцом… Ты… я понимаю, Стефан, тебе очень тяжело, ты посиди один, я выйду.

— Нет, не уходи. Дай мне рюмку коньяка.

— Хорошо. Ты пей, если от этого станет легче, пей.

— Когда ее хоронят?

— Завтра утром на кладбище Тестаччио.

— Я пойду.

— Ни в коем случае! Это наверняка ловушка, Стефан. Гитлеровцы никому не отдавали трупов расстрелянных. Ты не можешь рисковать собой и тем заданием, которое ты взял на себя. Ведь завтра банкет в комендатуре?

— Да, завтра вечером.

— Ты выдержишь?

— Не знаю…

— Стефан, возьми себя в руки. Если ты не сможешь держаться, лучше не ходи. Майора Хенке уберут без тебя.

— Нет, я пойду. И майора Хенке уберу я, только я…

* * *
В празднично убранном зале немецкой комендатуры уже были произнесены все официальные тосты за здоровье гестаповского фюрера Гиммлера, за «доблесть» германского оружия, за коменданта Рима и его ближайших сподвижников. В зале стоял невообразимый шум, какой бывает всегда, если все сразу начинают рассказывать «самые интересные истории»… Впрочем, говорили не все. Подполковник, вернее, уже полковник Эрих Капплер (его «подвиг» в Ардеатинских пещерах был оценен самим Адольфом Гитлером), бледный от выпитого, сидел, подперев голову кулаками, над грязной тарелкой и с блаженной улыбкой на губах сиплым голосом тянул нудную баварскую песню. Его помощник, майор Петер Кох, сидевший рядом со своим «другом» Брюкке («падре Стефано») на дальнем конце стола, жаловался на свою судьбу:

— Собачья жизнь, скажу я тебе, друг Брюкке. Работаешь, как римский раб, и никакой благодарности. Слышишь ты, ни-ка-кой!

Кох стукнул кулаком по столу, подпрыгнули рюмки, упала, задребезжав, на пол вилка.

— Вот видишь, женщина должна прийти. Так говорит старинная примета. Только черта с два она придет… Ха-ха-ха, Брюкке, она не придет, потому что ее отправили на тот свет.

— Какая женщина? — вяло спросил Брюкке.

— А, ты ведь не знаешь! Захватывающая история, я тебе скажу… Только никому ни гу-гу, договорились? Партизанку сцапали, понимаешь? Причем, я лично проводил всю операцию. Взяли ее под белые руки без шума, с прокламацией и пистолетом в ридикюле… Кстати, пистолетом нашего отечественного производства… А потом эта гестаповская сволочь майор Хенке отстранил меня от дела и все заслуги приписал себе! Ему железный крест, а мне — шиш!

Кох поднес сложенные втрое пальцы к самому носу Брюкке. Тот осторожно отвел руку Петера, деревянным голосом спросил:

— Она рассказала что-нибудь интересное?

— В том-то и дело, что нет! Девочка оказалась первый сорт. Он ей жжет щеки сигаретой, а она молчит, только слезы катятся. Но ведь хитрая бестия этот Хенке! Когда убедился, что девица не из слабого десятка, он подсунул ей старичка — падре из Ватикана. Тот и растопил девичье сердце. Она-то не без грешков оказалась. Любимый, видите ли, у нее был. Она попросила падре разыскать этого молодца и адрес дала. И ты знаешь, кто он? Слушатель «Руссикума»! Только майор Отто Хенке проворонил семинариста-то… Про-во-ро-нил!.. И теперь, видишь, сидит как сыч…

— А где же этот семинарист?

— А черт его знает! Смотался. Да, удалось установить, что он связан с подпольем и довольно много ухлопал наших, знакомясь с ними под видом офицера вермахта…

— А что же это за падре был такой ловкий?

— А это, Брюкке, секрет. Поп — наш агент. Кличку его сказать могу: «Иезуит», а вот имечко — ни-ни, тайна. Да и зачем тебе, интенданту, влезать в наши деликатные дела! У нас свой закон: чем меньше знаешь, тем лучше. А вот семинарист меня беспокоит. Скажем, сидим мы с тобой рядом, а он, например… вон, видишь, смотрит на нас эта пьяная харя? Кстати, ты знаешь, что это за тип?

— Нет, не знаю…

— Господа офицеры, минутку внимания! — Полковник Эберхард фон Маккензен поднялся со своего места, постучал вилкой по бокалу. — Я вынужден оставить вашу приятную компанию. Меня, к сожалению, ждут срочные дела. Я предлагаю поднять последний тост за нашего дорогого гостя, специального уполномоченного Берлина майора Отто Хенке, и пожелать ему успехов в его работе, которую он проводит в тяжелых условиях и в трудное время.

Сидящие за столом недружно встали. Выпили. Хенке, не садясь, холодно поблагодарил полковника, сипло сказал:

— Спасибо вам, господа. Мы неплохо потрудились. Конечно, у нас были срывы и неудачи. Но я вас уверяю, господа, что через несколько дней с римским подпольем будет покончено! Они у меня все здесь… — Майор сжал кулак левой руки, правой выплеснул в рот очередную рюмку коньяку и тяжело плюхнулся на свой стул. Через некоторое время он опять поднялся и нетвердой походкой направился к выходу из зала.

— Пошел в сортир изливать свою душу, — съязвил Кох. — Вот уже истинно человек рождается в грехе, живет в пакости и подыхает в маразме.

— Слушай, Петер, меня тоже что-то мутит, где здесь…

— Эх ты, интендант! Выйдешь направо, по коридору, потом налево, а там две двери: одна на улицу, другая… в общем, там сам разберешься.

Брюкке встал и, сильно шатаясь, пошел к выходу. Кох задремал, уронив голову на руки.

«Лишь бы никто не поплелся за мной», — лихорадочно думал Стефан, идя быстрым шагом по коридору. Хмеля как не бывало. Страшное нервное напряжение делало свое дело. Дверь с двумя нулями.

Стефан остановился, вытащил из кобуры «вальтер», легонько толкнул дверь…

Майор Отто Хенке стоял спиной у умывальника. Журчала вода из крана, майор плескал ее себе на лицо. «Выстрелить в затылок, как он стрелял в Людмилу? Нет, надо посмотреть в глаза этой гадине, посмотреть и сказать…»

— Майор Хенке?

— Какого дьяво…

Повернувшись и увидев дуло пистолета, майор моментально протрезвел. Челюсть у него отвисла, с уголков рта потекла слюна, дрожащие руки сами собой потянулись вверх.


Стефан не кричал, говорил почти шепотом безо всяких интонаций.

— Опусти руки! Ты храбр, только когда стреляешь в затылок женщине и бьешь тех, у кого связаны за спиной руки. Жалею, что у тебя будет легкая смерть. Ты ее не заслужил, потому что ты не солдат и даже не палач, а мерзавец…

Стефан не услышал своих выстрелов. В банкетном зале началась беспорядочная пальба. Пьяные вдрызг эсэсовцы устроили салют в потолок. Надо было быстрее уходить. Но Стефан не мог уйти так…

«Где же карандаш, черт его побери? — Он судорожно рылся по карманам. — Ах, вот он, наконец! Теперь клочок бумаги…» Стефан написал: «За Людмилу. С приветом. Друг Германии». Сложил листок вдвое, засунул под погон Хенке, валявшемуся на полу около умывальника. Приподнял труп под мышки, подтащил к унитазу…

Выйдя во двор, Стефан, покачиваясь, лениво направился к своей машине. Сердце, казалось, готово было выскочить из грудной клетки. «Только бы не остановил часовой!» Но часовой был настроен благодушно.

— Доброй ночи, господин майор…

— Доброй ночи… Тепло сегодня.

— Тепло, господин майор.

Машина, как назло, не заводилась.

— Снимите со скорости, герр майор. Мы вас подтолкнем. Эй, Ганс, открой ворота и помоги толкнуть машину господина майора…

Глава X ОСВОБОЖДЕНИЕ

Пожалуй, ни об одном городе не написано столько, сколько о Риме. Впрочем, что тут странного! Два тысячелетия — возраст, безусловно, солидный. Конечно, никто не может сказать с уверенностью, что потомки Энея — Ромул и Рем — заложили первые камни будущего города 21 апреля 753 года до нашей эры. Мнения историков насчет числа расходятся. Но так повелось по стародавней традиции, что именно 21 апреля итальянцы отмечают юбилей своей столицы. В этот день Рим преподносит себе огромный бело-лиловый букет, ибо буйно расцветают акации, а по древним стенам зданий ползут гроздья глициний. Его недаром называют Вечным городом. Видимо, действительно счастливое место выбрали два брата, вскормленные волчицей, если город на семи холмах после всех потрясений и катастроф, которыми изобиловала история, все-таки уцелел. Грандиозным фейерверком запылал Рим тысячу лет назад — в 60 году, подожженный императором Нероном. А потом потянулась цепь нашествий и разграблений Рима вестготами, вандалами, норманнами и т. д. и т. п. Эпохи расцвета сменялись долгими периодами падения и застоя, приходили и уходили императоры, строились и разрушались памятники, но Рим выстоял. В благоговейном молчании стоят все, кто приезжает в Рим, перед покрытыми малахитовой плесенью каменными плитами Колизея, перед потрескавшимися белыми колоннами Форо Романо-Форума.

Колизей!.. И чего только не перевидели его стены! Надо сказать, что в недолговечные периоды царствования римских цезарей их неуемная фантазия неизменно возвращалась к древнему цирку. На белокаменной арене звенели мечи гладиаторов. Иногда кубок вина с быстро действующим ядом или смертоносный удар кинжала освобождали трон для очередного претендента… Не раз к стенам Колизея приходили дикие племена, обдирали украшения, разрушали статуи, воровали ценности. Бывало и так. С тех далеких времен и пошла, видимо, древняя римская поговорка: «Пока стоит Колизей, стоит и Вечный город».

Легенда, быль? Кто знает…

…Первые числа июня 1944 года. В Риме от страшной жары плавится асфальт. По улице Номентана днем и ночью движутся обозы. Немцы уходят из Вечного города. Возле «азиатской» виллы образовалась пробка. Ржут лошади, свирепо ругаются обозники. Вдруг скрип тормозов. На полном ходу в пробку влетает черный лимузин с каким-то эсэсовским начальством…

— Шнеллер, доннерветтер! Шнеллер, швайне!.. — кричит офицер в черном мундире, выскочивший на тротуар.

Он стоит рядом с воротами, ведущими на виллу. Они наглухо закрыты. Особняк кажется вымершим. Но это только кажется. Если бы офицер поднял голову и посмотрел на балкон виллы, заплетенный зеленью, он увидел бы вооруженных людей.

Мажордом Владимир Серебряков, краснодеревщик Бокка, Стефан, надевший на всякий случай эсэсовский мундир, Бальдо и Анна Каролини, покинувшие свою тратторию в связи с большими событиями, и другие подпольщики внимательно следят за происходящим.

Опанасенко, стоящий рядом с Серебряковым, тихо шепчет:

— Эх, если бы сейчас разрешили…

— Что разрешили?

— Да подбросить им «помидор». Вот паника поднялась бы!

«Помидоры» — итальянские гранаты с длинными ручками, прозванные так за красный цвет, в который покрашены, лежат в ящике, стоящем в углу балкона. Да, конечно, было бы неплохо устроить сейчас побоище убегающим немцам, но нельзя…

…Командование итальянского Сопротивления подготовило план вооруженного восстания в Риме. Немалая роль в нем отводилась и «русскому подполью». Полковник Молинари приказал Серебрякову привести свою группу в боевую готовность. Однако за неделю до прихода союзников в Рим случилось неожиданное. В одну из ночей на виллу пришел сам Молинари.

— Владимиро, в римские дела вмешался Ватикан. Между командованием союзников и Кессельрингом заключено соглашение. Немцы обязуются оставить Рим без боя, но с условием, что при отходе немецких частей из города не будет произведено ни одного выстрела в немецких солдат. В противном случае немцы будут рассматривать каждый дом, каждый дворец как укрепленный пункт и превратят город в руины, подобные Колизею или Форуму… Владимиро, помни, за каждый шальной выстрел будем отвечать мы, коммунисты, потому что мы стоим во главе Сопротивления. Я знаю горячие головы твоих парней, и поэтому я особенно прошу тебя принять все меры к тому, чтобы за руины города не отвечали мы. Ясно? Я уверен, что ты выполнишь этот наш наказ.

Серебряков взял за руку Опанасенко:

— Михаил, нельзя угощать «помидорами». Лучше пойди-ка в подвал и поищи какую-нибудь красную портьеру или скатерть. Флаг к утру сделать надо. Иди, милый, иди…

В ночь на 4 июня 1944 года римские улицы были необычно пустынны. Стояла удивительная тишина. Прекратились канонада, бушевавшая на подступах к Риму, окрики патрульных, шарканье отступающих сапог. Все обитатели виллы собрались на верхней веранде дома. Здесь тоже царило молчание. Только вспыхивали красные огоньки сигарет. Вдруг издалека донесся неясный шум моторов, потом все сильнее и сильнее… В Рим входили танки. И прежде чем союзники успели поднять свои флаги над Римом, над «азиатской» виллой взвилось красное знамя…

Утром следующего дня по Вечному городу разнеслась весть: «Русские в Риме». Русские? Да. Идите на Номентану к вилле и увидите. Действительно, над виллой бывшего азиатского консула развевалось огромное красное полотнище. На балконе выстроились все подпольщики, а внизу шумела ликующая толпа римлян. Потом были объятия, поцелуи, песни. Пели партизанскую «Бандьеру росса» и «Катюшу» — сразу на итальянском и русском языках.

На третий день после освобождения Рима римляне снова услышали советские песни на улицах столицы. С песнями через весь город строем с красными повязками на рукавах и с развернутым красным знаменем советские партизаны направлялись в резиденцию папы римского — Ватикан. Папа Пий XII, устраивая прием в честь союзных войск, пригласил на аудиенцию и русских партизан как представителей Советской Армии. Что ж, святой престол приспосабливался…

Если немцам удалось без выстрелов уйти из Рима, то на дорогах у Монтеротондо их покой был основательно нарушен. К отряду Андрея Тряскина подошла часть партизан во главе с Михаилом Опанасенко. Объединившись с итальянскими бойцами, они атаковали и здорово потрепали отступавшего врага. Более сотни убитых и 250 пленных не досчитались гитлеровцы. Раньше чем подошли союзники, Монтеротондо был освобожден от немцев. Над городской управой, в которой до этого находились оккупанты и из которой бежала первая группа Опанасенко, взвились красный и трехцветный итальянский флаги. Потом Опанасенко, Андрей Тряскин и их боевые товарищи вернулись в Рим и вместе с подпольщиками русскими и итальянскими радостно отпраздновали победу.

Когда в Рим приехали первые представители Советской власти и посольства, в саду «азиатской» виллы выстроились 182 человека, освобожденные подпольщиками из плена, и все они, сев в машины, начали отсюда свой путь на родину…

* * *
Нет мест печальнее на земле, чем кладбища. Наверное, потому, что здесь пересыхают ручейки человеческих жизней и находится та последняя остановка, после которой не бывает уже ничего. Ничего, кроме истории. Пройдите по любому городу мертвых, и эпитафии поведают о том, чего хотели и что сделали ушедшие из мира сего…

По безлюдной аллее небольшого римского кладбища Тестаччио, где похоронено много разных знаменитостей, медленно шли двое. Припекало солнце, накаленные им пинии источали терпкий аромат.

Марио Мольтони нес букет белых астр, Стефан Непомнящий — красные розы.

Марио первым нарушил молчание:

— Так, значит, сам святейший вас благословил?

— Да, понимаешь, благословил. Когда стало известно, что папа Пий XII изъявил желание познакомиться с советскими партизанами, я пришел на виллу и спросил у наших: «Ребята, хотите на папу посмотреть?» Кое-кто отказался, но большинство согласились. Как же, побывать в Риме и на папу не посмотреть? Когда все собрались, он вышел в зал. «Веруете ли вы?» — обратился папа к одному из наших. «Нет, товарищ папа!» — ответил тот. Я так и перевел: «Нет, компаньо папа…».

Они переглянулись. Потом замолчали надолго.

Они не могли говорить о той, к которой шли, — это было тяжело обоим.

— Знаешь, Стефано, кто здесь похоронен? — Марио кивнул в сторону скромной белой плиты направо от аллеи.

— Нет. А кто?

— Здесь покоится английский поэт Шелли. Видишь, на могиле выбиты стихи. Выбрал их Байрон. Он же и памятник поставил. Они очень дружили. А немножко подальше — другой известный монумент. Когда в Риме умер сын Гёте, то друзья не знали, что ему написать на надгробии. Был он человеком, не блиставшим никакими талантами. Думали, думали и, не найдя ничего путного, высекли на камне: «Здесь покоится прах сына Гёте».

…И опять молчание. Около самой ограды свежий холмик. Цветы, венки, завядшие и свежие. Маленькая мраморная плита. «Людмила Южина. Родилась… Трагически погибла… Мир праху твоему».

Они подошли. Положили цветы.


Постояли молча и двинулись обратно, к выходу.

— Ты останешься в Риме, Марио?

— Вероятно, да.

— Когда будешь приходить на могилу, не забудь положить один цветок ей и от меня.

— Конечно. А ты уезжаешь?

— Да, Марио. Война еще не кончилась, и я не нашел Петера Коха… Все думаю: что же скажут о нас далекие потомки, которые будут читать когда-нибудь и наши эпитафии?

— Хорошее скажут…

— Может быть, может быть… Во всяком случае, «сыновьями Гёте» они нас не назовут…

Данил КОРЕЦКИЙ ЗАДЕРЖАНИЕ

Глава первая

К окраине городские огни редели, в районе аэропорта от сплошной электрической россыпи оставались отдельные, беспорядочно разбросанные на темном фоне светляки; тем отчетливей выделялась параллельная курсу взлетающих самолетов цепочка ртутных светильников над Восточным шоссе, которая пронизывала широкое кольцо зеленой зоны и обрывалась перед традиционным жестяным плакатом "Счастливого пути! ".

Здесь покидающие Тиходонск машины врубали дальний свет и на разрешенных сорока прокатывались мимо стационарного поста ГАИ, чтобы, оказавшись в черном желобе отороченной лесополосами трассы, ввинтиться наконец с привычной скоростью в упругий душный воздух.

Сейчас высоко поднятая над землей стеклянная будочка пустовала. Не знающие об обязательности ночных дежурств, с облегчением нажимающие акселератор водители не придавали этому значения, как не обращали внимания на проскальзывающие в попутном направлении радиофицированные машины с номерами одинаковой серии.

Скрытые от посторонних глаз события этой ночи становились явными только через восемнадцать километров, там, где половину трассы перегораживал желто-синий «УАЗ» с включенным проблесковым маячком, мельтешили белые шлемы и портупеи.

Видавший виды нелюбопытный «дальнобойщик», привычно повинуясь отмашкам светящегося жезла, выводил свою фуру на встречную полосу, объезжая яркое световое пятно, в котором мельком отмечал косо приткнувшуюся к обочине «шестерку» еще одного глупого частника, на своем опыте убедившегося, что ночная езда таит гораздо больше опасностей, чем преимуществ.

А другие глупые частники, завидев беспомощно растопырившуюся дверцами легковушку, примеряли ситуацию на себя, до предела снижали скорость, обращая бледные встревоженные лица к скоплению служебных машин, к занятым не поддающейся беглому пониманию работой людям в форме и штатском, но резкие взмахи жезлов и злые окрики затянутых в черную кожу гаишников заставляли их топить педаль газа и восполнять недостаток увиденного предположениями, среди которых было и успокаивающее — о происходящей киносъемке.

Действительно, софиты и яркие прожектора на восемнадцатом километре присутствовали и, подключенные к упрятанным в спецмашины генераторам, ослепительно высвечивали белый порошок безосколочного стекла на жирном черном гудроне, впечатанные в него обкатанные кругляши гравия, потеки мазута, камешки и блестящие латунные цилиндрики, каждый из которых Сизов обозначал бумажными трафаретками с аккуратно вырисованными цифрами. И съемка действительно велась, только не кинокамерой, а тремя фотоаппаратами и видеомагнитофоном.

Щелк, щелк… Откатившийся к самой кромке трассы жезл регулировщика — точь-в-точь как те, которыми размахивают ребята из группы заграждения и которые никто не думает фотографировать. След рикошета на лоснящемся асфальте, рваный клочок металла с остатками желтой автомобильной краски, темные, сливающиеся с фоном пятна — еще одну лампу сюда, нет, в самый низ и поверни, под косым углом — щелк, щелк…

Исторгнутые из окружающего мрака мириады комаров и мошек загипнотизированно роились в неожиданном море света, кусали, норовили залезть в нос, уши, глаза. Когда Сизов устанавливал последнюю трафаретку, копошащаяся масса облепила лицо, вгрызлась в губы и веки. Освободив руки, он резко выпрямился, хлестнул по щекам, размазывая катышки напитавшейся кровью слизи, брезгливо полез за платком.

Щелк — гильза под каллиграфически выписанным номером: семнадцать, щелк — непонятная выщерблинка, шелк, щелк…

Вспышки блицев били по слезящимся от тысячеваттных ламп глазам, усиливая раздражение. Он закрылся ладонью, попятился в тень, отвернулся к шелестящей лесопосадке и, ничего не видя, уставился в темноту.

Со стороны распахнутой, точно на секционном столе, машины доносились лающие команды Трембицкого: «Камеру ближе! Доктор, мешок… Лицо — крупно! Странгуляционная, что ли? Шею давай!»

Отснятые материалы увидит ограниченный круг людей, в конечном счете они навечно осядут в архивной пыли рядом с пухлыми картонными папками, помеченными зловещим красным ярлычком — СК. Сизов еще не знал, какого объема будет дело, сколько фамилий напишут на обложке, но очень отчетливо представил стандартный бумажный квадратик в правом верхнем углу, обыденно-канцелярский вид которого не соответствует исключительности того, что он обозначает: смертная казнь. Раньше писали: ВМН — высшая мера наказания, сути это не меняло.

— Что высматриваете в роще?

Мишуев подошел, как всегда, неожиданно.

— Все гильзы отыскали?

— Семнадцать. — Сизов, щурясь, повернулся. — Утром будет видно — все или нет.

— Посмотрите на обочине, там могут быть еще…

Опытный человек, даже не заглядывая в багажник брошенной «шестерки» и не зная, что лежит на обочине под брезентом, мог предвидеть ядовито-красный ярлычок в конце работы, которая сейчас разворачивалась на восемнадцатом километре.

Об исключительности дела свидетельствовали многие внешние признаки.

Недаром столько машин, недаром собралось все руководство прокуратуры области и УВД, недаром начальник отдела борьбы с особо тяжкими преступлениями лично дает указания, а старший оперуполномоченный собственноручно отыскивает и нумерует гильзы.

Сизов выругался.

Считается, если все подняты по тревоге, задействованы лучшие сотрудники, начальство лично присутствует и осуществляет контроль — это и есть высшая организация работы. Только один человек на месте происшествия придерживался другого мнения. Он полагал, что для дела было бы гораздо полезней, если бы большинство присутствующих мирно спали в своих постелях, набираясь сил для завтрашнего: оценки ситуации, анализа фактов, логических выводов, принятия глобальных управленческих решений.

А сейчас что: информации — ноль, улики рассеяны… Собрать, зафиксировать, закрепить их — дело узких специалистов, и они занимаются своей работой: важняк областной прокуратуры Трембицкий, судебно-медицинский эксперт, два криминалиста. Чем им поможет многочисленное начальство?

Только следы затопчут!

Завтра утром восстановленная по крупинкам картина происшедшего попадет в справки и отчеты, из которых тот же прокурор области почерпнет куда больше полезной информации, чем из собственных отрывочных и бессистемных наблюдений. А отыскивать гильзы вполне мог молоденький сержант, для этого не нужны опыт и знания сыщика с двадцатилетним стажем оперативной работы.

Так думал майор Сизов, шаря по заросшей травой обочине лучом мощного фонаря и впустую напрягая уставшие глаза. Впрочем, многие считали, что характер у него тяжелый.

Очередной приближающийся по трассе автомобиль не среагировал на огненные отмашки поста заграждения, подкатил вплотную. Значит, свои. Разве кого-то еще здесь нет?

Сизов выпрямился, незаметно массируя одеревеневшую поясницу. Номер он разобрать не мог, но по движению среди прокурорского и милицейского начальства понял, кто прибыл на восемнадцатый километр, еще до того, как грузный Сергей Анатольевич выбрался наружу.

Вот уж кому сам Бог велел спать-почивать: осведомленность, достаточную для осуществления общего руководства, представит суточная сводка, положенная ровно в восемь на широкий полированный стол, а вникать в подробности куратору административных органов совершенно ни к чему. Но нет — презрел неудобства, окунулся в самую гущу событий, работает наравне со всеми. Правда, толку… Велика еще сила инерции, ой, велика!

«Отставить неуместную иронию!» — почти услышал Сизов излюбленный окрик Мишуева. Правда, его самого начальник до сих пор одергивать избегал.

Но, похоже, скоро начнет.

Откуда-то сбоку вынырнул Веселовский.

— Видели? — кивнул он в сторону неразличимых отсюда брезентовых холмиков. — Мясорубка!

Сизов пожал плечами.

— Дальность почти километр, мощность соответствующая. А тут — с десяти метров… — И без всякого перехода спросил:

— Глаза не болят?

— А чего им болеть? — удивился Веселовский. — Я как огурчик — даже спать перехотел!

— Может, тебя и комары не грызут? — брюзгливо спросил Сизов, расчесывая зудящую щеку.

— Грызут, сволочи, спасу нет! Почти всю кровь выпили.

— Ну то-то же, — нравоучительно пробурчал Сизов и попытался не щуриться.

— Наших можно увозить? — совсем рядом спросил начальник УГАИ.

— Еще немного, — резко ответил Трембицкий. — Доктор хотел посмотреть выходные…

Силуэт следователя напоминал вставшего на задние лапы волка.

— Привет, Вадим! — окликнул Сизов. — Скоро заканчиваем?

— Кто там? — рыкнул важняк, вглядываясь в темноту, и сделал несколько шагов вперед. — Ты, Игнат? — продолжил он обычным голосом. — Здорово!

Думаю, за час уложусь. Оставлю оцепление, по свету надо сделать дополнительный осмотр. Сейчас все равно ни черта не видно и спать охота. Комары еще проклятые…

Оборвав фразу, Трембицкий заторопился туда, куда переместились прожектора и софиты и где судебномедицинский эксперт уже поднимал брезент.

Потянуло холодным ветром, сильнее зашумела роща, и Сизов подумал, что, если оказаться здесь одному, этот шелест покажется зловещим.

Между деревьями мелькнул свет, желтый круг выплыл на обочину, увлекая за собой две темные фигуры.

— У нас появилась версия, что стрелять могли из засады в лесополосе…

Фигуры приблизились. Мишуев с тяжелым аккумуляторным фонарем в руке водил по месту происшествия Сергея Анатольевича и старательно изображал осведомленного, компетентного, активного руководителя. Иногда эта роль ему удавалась, особенно если зрители не были профессионалами. Осветив Сизова, подполковник запнулся.

— Вы нашли гильзы на обочине?

— Ни одной.

— Надо будет утром тщательно все прочесать.

Мишуев огляделся.

— Пойдемте, Сергей Анатольевич, осмотрим машину.

Сизов понял, что Мишуев прокладывает маршрут таким образом, чтобы не столкнуться с Трембицким. Следователь руководил осмотром и не терпел, когда кто-либо забывал об этом.

Начальство переминалось у своих машин, отмахивалось ветками от комаров, переговаривалось вполголоса.

Сизов подошел к стоящим в стороне сыщикам, вгляделся в огоньки сигарет, кое с кем поздоровался.

— Есть что-нибудь?

— Кажется, нет. — Фоменко протянул жменю семечек. Сизов покачал головой.

— Заедаешь?

Фоменко втянул голову в плечи и оглянулся.

— Слышно, да? Я ж дома, вечером, в постели, под одеялом, — шепотом зачастил он. — Кто ж знал, что ночью поднимут…

— И чего ж ты здесь наработал? — с явственно различаемым презрением спросил Сизов.

— А что, все нормально, я ж на подхвате — прожектор носил, шнуры наращивал…

— Полный ноль, — ни к кому не обращаясь, сказал Веселовский, неотрывно глядя в сторону вскрытой «шестерки». — Может, наш начальник что-нибудь сейчас отыщет…

Мишуев подвел Сергея Анатольевича к распахнутому багажнику, посветил внутрь, начал что-то объяснять, но Сергей Анатольевич внезапно отскочил в сторону, зажал рукой рот и, круто повернувшись, бросился в темноту.

Мишуев обескураженно замолчал, посмотрел туда, где находился начальник управления, потоптался на месте и нерешительно пошел следом.

— Перестарался, — сказал Фоменко. — Зачем непривычному человеку такое показывать?

— А то не знаешь, зачем, — проговорил Сизов и сплюнул.

Через некоторое время Мишуев и Сергей Анатольевич присоединились к группе руководителей. Мишуев говорил что-то громко и возбужденно, потом направился к сотрудникам своего отдела.

— Курите? А работы больше нет?

Чувствовалось, что всплеск активности призван загладить допущенную неловкость.

— Почему преступники бросили машину? Никто не знает! А между тем это важная деталь. Значит, что?

Подполковник требовательно посмотрел на Веселовского, потом перевел взгляд на Фоменко.

— Значит, надо выяснить: каково техническое состояние автомобиля, может ли он двигаться и так далее…

— Завтра этим займутся специалисты, — устало сказал Сизов.

Мишуев пренебрежительно отмахнулся.

— Кто ждет — никого не догонит! Фоменко, проведите проверку всех систем: запускается ли двигатель, есть ли ход, ну и тому подобное…

Исполнительный Фоменко, привычно пошмыгивая носом, отшвырнул брызнувший искрами окурок, подтянулся и застегнул пиджак, демонстрируя готовность к немедленным действиям.

— Наследит в кабине, сотрет отпечатки, — не скрывая раздражения, произнес Сизов. — Потом придется дактилоскопироваться да объясняться. К тому же машина заперта, ключ у Трембицкого.

Казалось, Мишуев услышал только последнюю фразу.

— Ладно, с прокуратурой спорить не будем. А то что не так — на нас свалят. Так, Игнат Филиппович?

Тон у начальника был почти дружеский и слегка сочувственный, будто Трембицкий всегда сваливал на Сизова всякую напраслину, а сейчас он, Мишуев, этому воспрепятствовал.

Сергей Анатольевич уехал первым, почти следом рванули машины прокурора области и генерала, потом уехали замы, начальники отделов.

— Даю лишний час отоспаться, а к десяти — все у меня, — отдал Мишуев последнюю команду и хлопнул дверцей.

Восемнадцатый километр пустел. Один за другим исчезали в ночи красные габаритные огоньки. Мягкие персональные «двадцатьчетверки» бережно несли к Тиходонску по одному пассажиру. Разбитые, пропахшие бензином «рафики» и «УАЗы» приняли в себя столько человек, сколько сумело втиснуться.

На въезде в город, перед плакатом «Добро пожаловать в Тиходонск», шоссе перекрывал шлагбаум, и мигающий красный светофор загонял машины в длинный контрольный коридор, начало и конец которого чутко стерегли спрятанные до поры под землей стальные шипы спецсистемы «еж». Вооруженные автоматами усиленные наряды проверяли документы водителей, иногда заглядывали в багажники. Действовал режим операции «Перехват».

Спецмашины не досматривали, и они без остановки прокатились между металлическими барьерами мимо стационарного поста ГАИ. В тускло освещенном аквариуме, как и положено, несли службу два дежурных инспектора дорожного надзора. Лиц их рассмотреть, конечно, было нельзя.

Глава вторая

В невод заградительных мероприятий попали два угонщика, «дальнобойщик», загрузивший свою фуру «левым» виноградом, восемь пьяных, водитель без документов на машину и владелец доверенности с просроченным сроком.

В дежурную часть Центрального райотдела доставлен двадцатишестилетний рабочий «Эмальпосуды» Сивухин, который в сильной степени опьянения угрожал перестрелять оркестр ресторана «Рыба» из автомата.

На развилке Восточного шоссе и московской трассы автомобиль "Волгам-такси на большой скорости проследовал мимо передвижного заградительного поста, не подчинившись сигналу остановиться. Лейтенант Нетреба произвел четыре выстрела из автомата, ранив водителя в нижнюю челюсть.

Пассажиры не пострадали. Начато служебное расследование правомерности применения оружия.

Утром, когда информация о событиях прошедшей ночи легла в суточную сводку происшествий, можно было сказать, что розыск «по горячим следам» результатов не дал: лица, причастные к преступлению на восемнадцатом километре, не установлены, угнанный автомобиль ГАИ не обнаружен. Оперативка у Мишуева началась только в одиннадцать. Ожидая начальника, сотрудники отдела борьбы с особо тяжкими преступлениями расселись в его просторном недавно отремонтированном кабинете, сплошь обшитом светлой полировкой.

Раньше достопримечательностью этого помещения был огромный дореволюционный несгораемый шкаф французского производства с патентованными запорами, секретными блокировками и часовым механизмом, гарантирующим защиту от самых квалифицированных «медвежатников». В новый интерьер бронированный монстр не вписался, по команде Мишуева два десятка пятнадцатисуточников, сдавленно, но внятно матерясь, уволокли его в подвал, где он дожидался в лучшем случае вечного забвения, а в худшем — острых расчленяющих факелов синего автогенного пламени. Место уникального сейфа занял типовой «шкаф металлический канцелярский», удачно уместившийся в мебельной стенке между отделением для одежды и книжными полками с традиционными собраниями сочинений классиков.

Сизов, ставящий надежность и основательность несравненно выше преходящих красивостей моды, никогда бы не совершил подобного обмена. Он сидел на торце длинного приставного стола и, чуть склонив голову, смотрел на горячо обсуждающих вчерашнее происшествие Губарева и Фоменко. Приобретенная за многие годы оперативной работы способность ухватывать главное во внешности, манере поведения человека и обозначать его суть красноречивым псевдонимом, отражающим индивидуальность безымянного до поры до времени фигуранта, высветила в сознании подходящие псевдо: Двоечник и Гильза.

Причиной первого была вечная виноватость Фоменко: заискивающая скороговорка, уклонение от любого спора, куриная привычка втягивать голову в плечи. Правда, так он держался в основном с начальством, иногда — с коллегами, а когда встречался с блатными, стереотип поведения резко менялся: развинченная дерзость, стремительные угрожающие движения, обильный жаргон.

Почему Губарев ассоциировался с гильзой, Сизов объяснить бы не смог.

Очевидно, дело в широких прямых плечах и некоторой округлости тела, обещающей к сорока годам легкую полноту.

Сам Сизов, худощавый, костистый, с изборожденным морщинами загорелым лицом, крючковатым носом и цепким холодным взглядом маленьких желтоватых глаз, напоминал хищную птицу и вполне мог бы получить псевдо Гриф, если бы у него уже не было другого прозвища.

За две минуты до начала совещания в кабинет ворвался запыхавшийся Веселовский — сильный, тяжелый и пробивной, как метательный молот. Ему повезло: Мишуев не терпел опозданий и неблагодарности, а он совместил эти грехи, не сумев довольствоваться дополнительным часом отдыха.

— Что нового? — спросил Веселовский, не успев плюхнуться на стул, но ответа не получил, потому что наконец-то появился хозяин кабинета.

— Не извиняюсь за задержку, все заседание руководства было посвящено вчерашнему происшествию, — на ходу сообщил он и, с озабоченным видом обойдя приставной стол, опустился на свое место. — Вы все включены в состав оперативно-следственной группы…

Фразы получались значимыми и весомыми — сказывалась многолетняя тренировка. Имиджу Мишуев придавал большое значение. В любую жару ходил в костюме и галстуке, подчеркивая принадлежность к клану руководителей, имеющих отдельные кабинеты с кондиционерами. Держался вальяжно — неторопливо и очень уверенно. Правда, лицо было простоватым: маленький острый носик, выцветшие дугообразные брови, глазки-буравчики, тонкие губы.

Но с тех пор, как руководителей перестали выводить, словно особую породу, в лицеях да закрытых корпусах, простецким лицом никого не удивишь.

— Сейчас я изложу обстоятельства дела, которые были обсуждены на совещании у генерала…

Говорил начальник отдела хорошо поставленным голосом, напористо и энергично. По мнению Сизова, умение убедительно докладывать и красиво выступать на собраниях явилось главным фактором его успешной карьеры. А неспособность анализировать обстановку и избегать стереотипов поведения помешала стать настоящим руководителем сыщиков.

Сизов мог быть субъективным, но сейчас Мишуев действительно тратил время зря: сотрудники уже прочитали в сводке все, о чем он рассказывал.

Подполковник говорил только для Веселовского, который с интересом следил, как кусочки мозаики восемнадцатого километра складываются в целостную картину. Но именно этот интерес и выдавал его с головой, а неумение Мишуева просечь, что лежит в основе такой заинтересованности, подтверждало мнение Сизова. Закольцевав цепь своих умозаключений, Игнат Филиппович Сизов, известный в уголовном мире под прозвищем Старик, удовлетворенно откинулся на спинку стула.

— Работники ГАИ действовали профессионально неграмотно: их не насторожило упорное нежелание останавливаться, отчаянные попытки уйти от погони, они продолжали думать, что имеют дело с обычными нарушителями, и не приняли мер предосторожности…

Казалось, что сейчас Мишуев предложит наложить на убитых дисциплинарное взыскание.

— И вот результат — Мерзлов застрелен, как только вышел из машины, Тяпкин получил смертельное ранение, но сумел отбежать на обочину и дважды выстрелить. Похоже, мимо…

Мишуев сделал паузу, осмотрел всех по очереди — внимательно ли слушают.

— Преступники захватили патрульный автомобиль и скрылись. На месте происшествия найдено семнадцать гильз от автомата Калашникова. В багажнике брошенной машины обнаружен труп неизвестного мужчины с ножевым ранением в спину.

Мишуев налил полстакана крепкого чая из маленького потертого термоса, со вкусом отхлебнул.

— На моем веку такого еще не было, — сказал Веселовский. — Ну и дела!

Автомат, два убитых сотрудника, третий труп в багажнике… Как в Сицилии!

Мишуев отставил стакан.

— Что ж, с легкой руки Веселовского назовем розыскное дело «Сицилийцы». Но я жду от вас более плодотворных идей.

Мишуев вновь оглядел подчиненных.

Фоменко усиленно морщил лоб и писал что-то в большом отрывном блокноте. Веселовский напряженно постукивал пальцами по столу. Губарев рассматривал новенькую японскую авторучку. Сизов продолжал сидеть в прежней позе, никак не обозначая своей деятельности.

— Преступление необычайно тяжкое, вызывающее, оно поставлено на контроль там… — Мишуев показал пальцем вверх, где находился высокий чердак с узкими сводчатыми оконцами и где заведомо никто ничего поставить на контроль не мог, потому что обитая железом чердачная дверь была постоянно заперта на огромный замок. Сизов скучал и ожидал момента, когда каждый получит свою линию работы и можно будет разойтись по кабинетам.

— Мы должны раскрыть его любой ценой в ближайшее время! И я хочу, чтобы все это уяснили!

Начальник обращался преимущественно к бездельничающему Сизову, как будто зная, о чем думает старший опер.

А думал Старик о том, что через два месяца Мишуев должен убывать на учебу в академию с перспективой дальнейшего роста. И конечно, хотя никакое преступление, даже самое тяжкое и вызвавшее большой общественный резонанс, этому теоретически не помеха, в реальной действительности при зависших «сицилийцах» генерал его никуда не отпустит. Значит, год псу под хвост, а как сложится через год — тоже неизвестно… Хотя, наоборот, известно! Ведь ему сорок один — предел по возрастным ограничениям. Последний шанс!

— Больше месяца нам никто не даст! — сказал, как отрубил, начальник отдела.

Сизов усмехнулся. Действительно, надо раскрывать за месяц. А если не будет раскрываться?

— Что здесь смешного, Игнат Филиппович?

— Да это я так… К началу учебного года можем и не успеть…

Мишуев помолчал, потом ехидно улыбнулся.

— Лишь бы до пенсии успели.

Сизов отметил, что за последние годы подполковник научился владеть собой. А когда пятнадцать лет назад желторотый лейтенант Мишуев проходил у него стажировку, то багровел и срывался на крик от любого пустяка. Да и потом невыдержанность вписывалась ему в аттестацию неоднократно.

— Переходим к распределению обязанностей. — Голос Мишуева был спокоен. — Веселовский занимается брошенным автомобилем — судя по номерам, он из Краснодарского края, и следами на месте происшествия. Фоменко работает по розыску угнанной машины ГАИ. Сизов отрабатывает труп в багажнике.

Установить личность, проверить образ жизни, круг занятий, выяснить привычки…

Наверное, ему доставляло удовольствие растолковывать бывшему наставнику элементарные вещи, но Сизов не выдержал:

— Товарищ подполковник, вы так подробно инструктируете меня, потому что я самый молодой? Или наименее опытный?

Мишуев изобразил удивление.

— Помилуйте, Игнат Филиппович! Мы уважаем ваш опыт, но речь идет о серьезной работе. Зачем же демонстрировать амбиции? Но раз вы считаете себя самым умным…

Мишуев обиженно пожал плечами.

— Губарев ищет очевидцев — может, кто-то проезжал в то время по трассе, стоял на обочине, ремонтировался… Понимаю, надежды мало, но надо использовать все шансы!

Подполковник оглядел сотрудников еще раз.

— Вопросы есть? Нет. Через час представить планы работы. Сейчас все свободны. Веселовский, вы задержитесь…

Фоменко первым выскочил в двойную полированную дверь, лихорадочно закурил и медленно, поджидая остальных, побрел по обшитому под дуб коридору.

— Кто же так останавливает подозреваемых? — на ходу возмущался Губарев. — Надо было приготовить оружие, один вышел к машине, а второй прикрывает…

— Ты думаешь, они за преступниками гнались? — обычной скороговоркой спросил Фоменко, с силой выпуская табачный дым из угла искривленных губ.

— Они за червонцем гнались! Правильно, Игнат Филиппович?

Дерганый, нервный, Фоменко был знаменит тем, что за двадцать лет работы в розыске самостоятельно не раскрыл ни одного преступления. Он объяснял это невезением и давней травмой черепа. Травма действительно имела место, причем в связи со службой, соответствующая запись в послужном списке выполняла роль индульгенции. Впрочем, и для начальства он был удобен.

— Не знаю, — ответил Сизов и ловко завладел большим отрывным блокнотом. — Лучше покажи, что ты так старательно записывал?

На заложенном карандашом листе были коряво нарисованы машина, автомат и две фигурки, пересеченные точками. Кроме того, раз двадцать написано слово «ду-ра-ля».

— Да это я так, — привычно скривив губы, пояснил Фоменко. — Чтоб шеф не пристебался. Чего писать — дело ясное! Если б он сказал, где искать эту машину!

— Через пару часов спустись в дежурку и узнаешь.

— Думаете, найдут? Ну вы даете, Игнат Филиппович! Если опять угадаете, с меня бутылка! Распишу план — и все!

«Задушевные» разговоры Фоменко вел особым, с хрипотцой и надсадой, «блатным» шепотом, приближая лицо вплотную к собеседнику.

Губарев отпер полированную дверь. За ней дубовопанельное великолепие заканчивалось: предполагалось, что марафет в кабинетах оперсостава наведут во вторую очередь, в неопределенно-ближайшем будущем. Тусклые панели, растрескавшиеся потолки, унылая канцелярская мебель с инвентаризационными бирками из белой жести, непременные сейфы и решетка на окне.

Таких одинаково безликих комнат насчитывалось в Тиходонской области около трехсот, по стране — тысячи. Они образовывали единую сеть, процеживающую через себя горе и боль одних людей, коварство и жестокость других. Истории, которые приходилось здесь выслушивать, не располагали к мечтательности и сантиментам, поэтому обитатели их отличались резкостью, решительностью, жесткостью и грубоватой прямолинейностью. Эти качества, старательно ретушируемые в книгах и фильмах про сыщиков, позволяли им успешно противостоять тем, кто затевал примитивно-кровавые «дела» в заплеванных притонах или на тюремных нарах, тем, кто строил хитроумно обдуманные планы в купленных на общак особняках, словом, всему не признаваемому пока официально, но от того не менее опасному преступному миру — от мелкой уголовной шелупени до авторитетных воров в законе.

Сизов прошел к своему столу, сел, вытащил из календарной подставки лист бумаги.

— Сразу за план? — с уважением спросил Фоменко, пристраиваясь на подоконнике. — Я докурю и тоже пойду…

Но идти работать ему не хотелось, и он озабоченно поинтересовался у задумавшегося Сизова:

— Как же вы его будете устанавливать? По пальцам? А если в картотеке ничего нет?

«Они ничего не поняли, — подумал Сизов. — Губарев по неопытности, Фоменко по глупости. Разве что Веселовский… Тоже вряд ли. Но ему-то шеф растолкует, что к чему…»

— Чего его устанавливать, — вслух произнес Сизов. — Это хозяин машины… — Он взялся за телефон.

Губарев перестал перекладывать в сейфе картонные папки оперативных материалов.

— Почему? Может, хозяин сидел за рулем? А может, машина угнана, а труп случайный?

— Если бы хозяин сидел за рулем, они не подняли бы сразу стрельбу, вначале попытались бы договориться. И потом — труп голый, уложен в специальный мешок, к ногам привязан камень — значит, готовились убить — и концы в воду!

— А чего, правильно, — горячо зашептал Фоменко. — Все сходится…

Губарев пожал плечами.

— Если так, то почему начальник поручил такую простую линию вам?

«Молодец, парень, в самую точку, — подумал Сизов. — Потому что настала пора показать: Сизов выработался и ни на что больше не годен».

— Не знаю, — ответил он, набирая код Красногорска.

Когда Веселовский остался с Мишуевым наедине, тот жестом предложил садиться поближе, тяжело вздохнул, ослабил узел галстука.

— Александр Павлович, в этом розыске я целиком полагаюсь на вас.

Веселовский смешался.

— На меня? Я, конечно… Но почему?

— Объясню. Фоменко не хватает цепкости и настойчивости. Губарев молод, работает в областном аппарате без году неделя. Кто остается? — Мишуев смотрел выжидающе, и чувствовалось, что он знает, каким будет ответ.

— Как — кто? А Сизов?

Мишуев опять тяжело вздохнул и развел руками.

— Да, Сизов… Громкие дела, блестящие результаты, феноменальная способность прогнозировать развитие событий, неумение допускать ошибки. В управлении его прозвали «сыскной машиной», его имя так обросло легендами, что разглядеть за ними реальность довольно трудно.

Мишуев поднялся, обошел стол и сел напротив Веселовского, создавая непринужденную обстановку товарищеской беседы.

— А реальность эта весьма печальна. Сизову пятьдесят три, пенсия на носу, и все, что было, в прошлом. Он хорошо работал, он взял Великана, ликвидировал группу Шебалина, но это уже история. Да, я стажировался у него зеленым юнцом пятнадцать лет назад, но сейчас я — начальник отдела, подполковник, а он так и остался старшим оперуполномоченным, майором. А почему? Отсутствие гибкости, неумение строить отношения с руководством, неумное ерничество. И вот результат — поезд ушел. Кстати, и прежних результатов в последние годы уже нет.

— А ровеньковская сберкасса?

Мишуев небрежно взмахнул рукой.

— Там больше сделали ребята из райотдела. Одним словом, Сизов выработал свой ресурс. Поэтому я и определил ему легкую линию розыска, пусть спокойно проводит время до пенсии. Мы же должны оберегать ветеранов!

Мишуев снова встал и возвратился на свое место.

— Самая перспективная линия работы — у вас. Если постараетесь, обязательно получите хороший результат. А успех поднимет на ступеньку выше других. В связи с моим отъездом в академию ожидаются некоторые перестановки. Я думаю рекомендовать вас начальником отдела.

Мишуев наклонился вперед и перешел на доверительный тон.

— Так что вы, как и я, заинтересованы в скорейшем завершении этого дела. И в том, что наши личные интересы совпадают со служебными, ничего плохого нет, скорее наоборот. Вы со мной согласны?

Веселовский ошарашенно молчал, потом, опомнившись, кивнул.

— Согласен. Постараюсь оправдать доверие.

Голос у него был несколько растерянным, но Мишуев не обратил на это внимания.

— Ну и отлично. А теперь запишите про запас секретный ход. Записывайте, записывайте, — доброжелательно поторопил подполковник замешкавшегося сотрудника. Он видел, что сделанное предложение выбило Веселовского из колеи, и был рад этому: значит, заглотнул наживку, теперь будет землю рыть…

Веселовский приготовил записную книжку.

— Сивухин Алексей Иванович, — неторопливо, со значением, продиктовал Мишуев. — Рабочий «Эмальпосуды». На днях грозил расстрелять из автомата оркестрантов в ресторане «Рыба». По пьянке, конечно. Но что у трезвого на уме… Может, у него есть из чего стрелять?

Веселовский записал, но на лице его отчетливо отразилось сомнение.

— Я поручил Центральному райотделу собрать материал и оформить его по двести шестой, второй. Проследите за этим. А потом мы с ним поработаем по автомату «сицилийцев»…

Сомнение на лице Веселовского не исчезло. Неужели шефу не ясно, что это заведомо дурная работа? Мало ли кто что болтает, когда напьется! Но, с другой стороны, Мишуев ничего не делает зря… Значит, у него свои резоны. Что ж, начальству видней!

— Понял, — медленно произнес он и громко, уже без колебаний повторил:

— Все понятно, товарищ подполковник!

— Имей в виду, что для райотдела это мелочевка, могут не захотеть возиться, а карты им раскрывать я не хочу. Поэтому контролируй лично, если надо — сам подключись, но добей до конца. Проверь, как ведет по месту жительства, да и в ресторане он наверняка не первый раз скандалит… В общем, надо собрать все что можно! Но это запасной ход. Главное, конечно, машина и место происшествия. Работай в контакте с Трембицким, если надо — давай поручения Фоменко. Сумеешь отличиться — назначу старшим группы. Ясно?

Веселовский встал и принял стойку «смирно». Раньше он никогда этого не делал.

— Все ясно, товарищ подполковник! Разрешите идти?

— Идите.

Веселовский четко, как на строевом смотре, повернулся через левое плечо и почти строевым шагом пошел к двери.

Мишуев проводил его внимательным взглядом.

Глава третья

Предположения Сизова подтвердились: машину ГАИ обнаружили в тот же день брошенной в районе узловой железнодорожной станции за сто километров от Тиходонска. А в багажнике «шестерки» находился ее владелец Сероштанов — официант одного из красногорских ресторанов.

— Ну дает, Игнат Филиппович! Как загадает, так и выходит! — блатным шепотом выразил свое восхищение Фоменко. — В получку ставлю бутылку, как обещано!

Сизов съездил в Красногорск, побывал в расположенном на острове некогда модном, а ныне впавшем в запустение ресторане, где количество ежедневных драк превосходило число блюд в меню, опросил коллег убитого, потом переговорил с его соседями, родственниками, зашел в горотдел. Перед отъездом купил две палки копченой колбасы — снабжение здесь было получше.

Тиходонск встретил обычными для лета пыльными бурями и отсутствием новостей. Тонкая пачечка протоколов, привезенная Сизовым в видавшей виды кожаной папке, тоже не содержала ничего интересного. И хотя это обычная ситуация для первого этапа розыска, факт оставался фактом: выполнив все что положено, старший опер Сизов доказательственной информации не добыл, а значит, оказался в тунике. Никого не интересует, что место в тупике предопределено с самого начала отведенной ему линией розыска, да и оправдываться, ссылаясь на это, глупо — получится, что «плохому танцору всегда что-то мешает». Но Сизов никогда не оправдывался. И никогда не оставался в положении, в которое его ставила чужая воля.

Сидя за своим столом, Старик меланхолично жевал бутерброд с привезенной колбасой и сквозь решетку смотрел во внутренний двор управления, где стоял серебристый «Мерседес», изъятый у крупного деловика, возглавлявшего подпольный пушной цех. Губарев, который лихо расправлялся с бутербродами и одновременно нагревал кипятильником воду для чая прямо в стаканах, считал, что старший товарищ обдумывает хитроумные планы поимки «сицилийцев».

На самом деле Старик думал, что какая-то сволочь ободрала с арестованного «Мерседеса» никелированные фирменные цацки, а поскольку посторонние здесь не бывают, значит, это дело рук своей, милицейской, сволочи, точнее, твари, маскирующейся милицейским мундиром под своего. Скорее всего кого-то из сержантов дежурной смены.

Хорошо бы подловить пакостника и набить морду и, конечно, из органов — с треском. Но за это не уволят: мол, мелочь… А какая мелочь, если душа гнилая?

Допив чай, Сизов написал на листке календаря несколько адресов и фамилий, протянул Губареву.

— Поговори с ними аккуратно. Аккуратно, понял? Вначале от меня привет передай, это обязательно: так, мол, и так, Игнат Филиппович, Старик, про жизнь да здоровье интересуется… А потом про автоматы поспрашивай: где, что, у кого, разговоры там, слухи, предположения… И без всяких записей — люди этого не любят. А листок потом мне вернешь. Понял?

Губарев кивнул, похвалив себя за недавнюю проницательность.

— Что же ты понял? — с некоторой брюзгливостью спросил Сизов.

— Что надо сработать очень аккуратно, — смиренно, как и подобает старательному ученику, ответил Губарев, заглаживая развязную небрежность молчаливого кивка.

Сизов хмыкнул:

— Ну ладно, пошли.

Сбежав по широкой мраморной лестнице и отдавив тяжелую, украшенную бронзовыми щитами с мечами дверь, они окунулись в плотный разноцветный и шумный поток прохожих. В разгар рабочего дня по улицам города всегда катились толпы никуда не спешащих людей, стояли очереди у кинотеатров, не было свободных мест в кафе и ресторанах. Жители Тиходонска, служившего воротами Северного Кавказа и Закавказья, привыкли к такой особенности городской жизни, приезжие неизменно ей удивлялись.

Сизов и Губарев прошли по главной улице два квартала до перекрестка, где людская воронка засосала их под землю в длинный кафельный коридор, стены которого украшали мозаичные панно на исторические темы. Богато отделанные подземные переходы были еще одной особенностью Тиходонска.

Здесь Сизов, постоянно контролировавший обстановку вокруг, резко направился к сидевшему на холодном полу перед кепкой с несколькими медяками грузному человеку в клетчатой ковбойке, рукава которой были закатаны, чтобы обнажить розовые клешнеобразные культи.

Из щелок опухшего лица выглядывали безразличные ко всему глаза, но, когда Сизов подошел вплотную и, расставив ноги, сунул руки в карманы, взгляд инвалида приобрел осмысленность и колючесть.

— Подайте, Христа ради, начальничек, — привычно забубнил он и пошевелил клешнями.

Губарев пытался вспомнить статью, карающую за попрошайничество в общественных местах, и прикидывал, как сподручней выносить нарушителя, но Сизов, покопавшись в карманах, бросил в кепку несколько монет и, круто развернувшись, двинулся к выходу из перехода.

— Спаси вас Бог от ножа, пули, лихого человека, — облегченно заголосил инвалид.

Лейтенант догнал Сизова уже на лестнице.

— Он вас знает, что ли?

Сизов мотнул головой.

— Чувствует. Нахлебался…

Возле универмага сыщики расстались. Губарев направился к трамвайной остановке, а Сизов сел в троллейбус и через десять минут шел через небольшой сквер, неофициально называемый «клиникой», потому что вплотную примыкал к медицинскому институту.

Когда-то сквер был совсем другим — сплошь заросший бурьяном, лопухами, кустарником, вьющимся между деревьями диким виноградом, с замусоренными до непроходимости аллеями и старательно разбитыми фонарями. Под высокий кирпичный забор, огораживающий мединститут, были стащены скамейки со всей «клиники». Вечерами в непроглядной темноте, под тоскливый вой собак из вивария и бодрые ритмы джаза с танцплощадки соседнего парка имени Первого мая, именуемого всеми попросту «Майский», на этих скамейках шла насыщенная жизнь, ради которой их и тянули, сопя и чертыхаясь, в самое глухое и труднодоступное место.

Тогда не было баров и дискотек, плавучего буфета «Скиф» и видеосалонов, шальные деньги водились у немногих и тратились с опаской в специальных местах, нравы еще не успели испортиться и старая сотенная бумажка размером с носовой платок не могла служить универсальным ключом, открывающим любые двери. Развлечения были попроще и крутились вокруг «зверинца» — круглого бетонного пятачка, окруженного высокой решеткой, на которой, заплатив смехотворную по нынешним меркам сумму — трешку «старыми», можно было отплясывать шикарное танго и «развратный» фокстрот, а если франтоватые, держащие марку лабухи снизойдут к просьбам наиболее отчаянных голов и выдадут на свой страх и риск что-нибудь «ихнее», можно было подергаться под запрещенные ритмы, остро ощущая изумленные взгляды плотно обступившей решетку публики.

А на тех скамейках под глухим забором за густыми кустами выпивали перед танцами для смелости вермута или портвейна, реже — водки, туда же ходили добавлять, когда хмель начинал проходить. Туда же вели разгоряченную танцами и объятиями партнершу, с которой удалось столковаться, и на «разборы» тоже выходили туда. Здесь же при неверном свете свечного огарка дулись в «очко» и «буру», здесь же ширялись редкие тогда морфинисты — слово «наркоман» в лексиконе тех лет отсутствовало.

«Зверинец» в Майском и «клиника» считались в районе очагами преступности, хотя ножевые ранения случались не чаще двух-трех раз в год, а о жестоких беспричинных убийствах и слыхом не слыхивали. Потому почти каждый вечер трещали в «клинике» мотоциклы, шарили по кустам лучи тяжелых аккумуляторных фонарей, заливались условными трелями милицейские свистки.

Сизов — молодой, с упругими мышцами и несбиваемым дыханием — начинал службу именно здесь, и ностальгический характер охвативших его воспоминаний объяснялся тоской по безвозвратно ушедшим временам, когда ничего нигде не болело, впереди была вся жизнь с находками, взлетами и победами…

Пятидесятилетний Сизов, жизнь которого была почти прожита, а находок, взлетов и побед оказалось в ней гораздо меньше, чем ожидалось, усилием воли оборвал ленту воспоминаний.

«Клинику» давно расчистили, заасфальтировали аллеи, осветили оригинальными, «под старину», фонарями. Не стало глухого забора — прямо в сквер выходил фасад нового административного корпуса института, украшенный металлическими фигурами выдающихся лекарей всех эпох и народов. Пытающийся переключиться на приятные ощущения, Сизов некстати вспомнил, что, когда административный корпус строился, в подвале было совершено убийство. Правда, раскрыть его удалось за два дня.

Кафедра судебной медицины располагалась в старом, но крепком здании из красного кирпича с высокими узкими окнами. Дорогу заступил молодой длинноволосый парень в мятом белом халате.

— Куда следуем? — фамильярно спросил он, давая понять, что без его разрешения попасть внутрь совершенно невозможно.

— Мне нужен кто-нибудь из экспертов, — пробормотал погруженный в свои мысли Сизов.

— Ну, я эксперт, — довольно нахально заявил парень, и нахальство его было очевидным для всякого осведомленного человека, но, конечно, не для озабоченного невеселыми делами просителя, за которого он и принял Сизова.

Старик вскинул голову.

— А похож на сторожа или санитара. Иди, вари свое мыло, а то заставлю давать заключение по криминальному трупу.

Парень не очень-то смутился.

— Сегодня Федор Степанович дежурит, проходите прямо к нему, — как ни в чем не бывало произнес он и лениво посторонился. Не удалось произвести впечатление и не надо. Другим разом… Самоуважение у санитаров морга высокое, чему причиной соответствующие заработки. Побрить покойника, к примеру, тридцать рублей. Обмыть, переодеть, золотые мосты снять — полтинничек или еще поболе… Это только легальные доходы. А что скрыто делается за тяжелыми стальными дверями — кто ж углядит… Лидка-санитарка, правда, схлопотала выговорешник за отрезанную на шиньон косу, да коса мелочь…

Сизов спустился в цокольный этаж, где находилось бюро судебно-медицинской экспертизы, прошел по прохладному коридору, ведущему к серым стальным дверям с маленькими круглыми оконцами, круглосуточно светящимися тусклым и каким-то зловещим светом, без стука вошел в маленький, узкий, как пенал, кабинетик.

Федор Бакаев был одним из ведущих экспертов и по неофициальному распределению обязанностей выполнял функции заместителя заведующего бюро, хотя штатным расписанием такая должность не предусматривалась. Небольшого роста, с мелкими чертами лица, аккуратной бородкой, он мог бы играть в фильмах роль интеллигентного участкового врача из сельской глубинки.

Много лет Бакаев работал над диссертацией, но что-то не получалось, и его уже избегали спрашивать о времени возможной защиты.

Сыщик и эксперт поздоровались.

— Ты насчет трупа в багажнике? Как там его… Сероштанов?

— Точно. Как догадался?

— Больше у нас ничего подходящего для тебя нет.

— И слава Богу. Кто его вскрывал?

— Да я и вскрывал. Сегодня отпечатал акт, Трембицкий уже два раза звонил…

Бакаев, покопавшись в бумагах, протянул несколько схваченных скрепкой листов.

Сизов, привычно выхватывая главное, пробежал бледный, малоразборчивый текст.

— Значит, один душил веревкой, а второй ударил ножом?

Бакаев кивнул, сосредоточенно разжигая спиртовку.

— Кофе будешь?

Сизов отказался. Он не был брезгливым или чрезмерно впечатлительным, но то, что находилось совсем рядом, в тускло освещенном помещении морга, оказывало на него угнетающее воздействие. С того момента, как он спустился в цоколь, в сознании то и дело проявлялась многократно виденная картина: белый кафельный пол, белые кафельные стены, серые каменные столы и главное — то, ради чего существовало все это: белые, синие, фиолетовые пустые телесные оболочки мужчин и женщин, детей и стариков, бродяг и начальников, уравненные отсутствием одежды, секционными швами, одинаковыми процессами тления, унизительностью положения объектов исследования, складируемых на полках ледника, на полу.

Трудно поверить, но некоторых людей атмосфера смерти притягивает. До руководства бюро доходили слухи, а Сизов знал это наверняка — по ночам к санитарам приходили бесшабашные приятели и экзальтированные подруги, веселились, пили водку или медицинский спирт, занимались сексом, и привычные выпивка и секс на пороге морга воспринимались совсем по-другому, близость трупов придавала остроту и пряность этим занятиям.

Бакаев поставил на синее пламя огнеупорную колбу, по кабинету поплыл аромат кофе. Сизову казалось, что он смешивается с другим запахом, который просачивается сквозь тяжелые стальные двери, пропитывает стены, мебель, одежду, проникает в поры… Не терпелось выйти на свежий воздух.

— Где его одежда? — бесстрастно спросил Сизов.

— Трембицкий забрал, — усмехнулся эксперт. — Он тоже знает, где надо искать волокна наложения.

— Подногтевое содержимое?

— Ничего нет. — Бакаев перелил кофе в мензурку, сделал маленький глоток.

Сизов встал.

— Как говорится, и на том спасибо. Хотя я надеялся за что-то зацепиться…

— Горячий. — Эксперт поставил мензурку, посмотрел пристально, отвел взгляд. — Мне осточертели насмешки и подначки, — неожиданно сказал он. — Но если тебя заинтересуют антинаучные изыскания неудачливого диссертанта, то могу подбросить любопытный факт…

Бакаев невесело усмехнулся.

— Разумеется, он не охватывается официальными выводами экспертизы.

— Давай, подбрасывай, — все так же бесстрастно сказал Сизов и сел.

Эксперт протиснулся между столом и стеклянным шкафом со зловещего вида инструментами, съежился в углу над плоским металлическим ящиком, накрахмаленный халат обтянул спину, и Сизов впервые заметил, что эксперт сильно сутулится.

— Вот они… — Бакаев вернулся на место, но сутулиться не перестал, будто на него давило нечто, связанное с зажатыми в руке картонными листами.

Сизов не обнаружил ни малейших признаков любопытства.

Бакаев протянул картонки ему. В середине каждой был приклеен лист фотобумаги.

— Похожи?

Сизов не торопясь взял желтоватый картон, внимательно осмотрел изображенный на фотобумаге вытянутый прямоугольник с кружками на концах. Так же основательно обследовал фотоизображение на второй картонке.

— По-моему, одинаковые.

— Я бы так категорично не сказал, но то, что похожи, — факт. — Бакаев забрал картонки, бросил на стол.

— Не тяни резину. — Сыщику надоела маска отстраненного безразличия, но только тот, кто знал его давно, мог обнаружить, что сообщенное экспертом его заинтересовало.

— Это отпечатки орудия убийства на коже потерпевшего вокруг раны.

Один отпечаток — с трупа Сероштанова, который я исследовал позавчера.

Второй — с трупа Федосова, убитого семь лет назад в Яблоневке.

— Да? Ну-ка дай взглянуть еще раз…

Уже не пряча эмоций, Сизов схватил со стола электрографические отпечатки.

Глава четвертая

Вечером того же дня Мишуев проводил очередную оперативку. Обычно первым докладывал Сизов. Сейчас устоявшийся порядок был нарушен — начальник предоставил слово Веселовскому.

— У них не действовали фары, что, видимо, и привлекло внимание патрульных. Неисправность объясняет захват автомобиля ГАИ — без света на ночном шоссе не разгонишься.

— Логично, — кивнул подполковник.

— Под ковриком обнаружено два окурка сигарет «Мальборо», слюна соответствует крови первой группы…

Мишу ев сделал пометку в блокноте.

— Это очень важная улика. Только… Надо проверить, какие сигареты курил убитый.

— «Мальборо», — негромко сказал Сизов. — Кровь у него первой группы.

Мишуев резко отодвинул блокнот.

— Продолжайте, Александр Павлович.

Веселовский глубоко вздохнул и оглядел присутствующих.

— Пригодных для идентификации отпечатков пальцев при первичном осмотре не обнаружили. Мы со следователем организовали повторный, привлекли экспертов, обследовали в салоне каждый сантиметр… И на зеркальце нашли половину оттиска большого пальца.

— Не Сероштанова? — встрепенулся Мишуев.

— Нет. Проверили по нашей картотеке — безрезультатно. Послали в центральную.

— Это уже кое-что. — Мишуев снова сделал запись.

Сизов рассмеялся про себя. Повторный осмотр производил Трембицкий, искать отпечатки — дело следователя и эксперта. А Веселовский покрутился вокруг них и примазался к результату. Ну-ну!

— Плохо, что отпечаток неполный, — продолжал Веселовский. — Формулу для машинного поиска вывести нельзя, надо перебирать весь архив вручную.

Можно забуксовать надолго…

— Буксовать нам нельзя! — встревожился Мишуев. — Не цепляйтесь только за отпечаток, ищи те другие пути!

— Может, дадим объявление по телевидению? — предложил Сизов.

— А как это воспримут люди? — спросил подполковник.

— Да гак и воспримут: совершено преступление, милиция обращается к населению за помощью. Нелепых слухов убавится. Глядишь и подскажут…

— В обкоме не одобрят такую авантюру, упрекнут в политической близорукости. И будут правы, — покачал головой Мишуев.

— Не они же отвечают за раскрытие. И не они специалисты в розыске…

— буркнул Сизов.

Фоменко наклонился к Губареву и громко прошептал:

— Во дает! Мне три года до выслуги, я ничего не слышал…

— Ставить вопрос должен профессионал. И настаивать, объяснять, убеждать… — продолжал гнуть свою линию Старик.

— Я не желаю прослыть демагогом, — сухо сказал Мишуев. — Хватит строить воздушные замки, давайте говорить конкретно, по делу.

Он повернулся к Веселовскому.

— Что еще у вас?

— Автоматные гильзы тоже направлены в центральную пулегильзотеку вместе с запросом о фактах пропажи оружия. У меня пока все.

— Хорошо! — с преувеличенной бодростью произнес Мишуев. — Веселовский показывает пример настойчивой, целеустремленной, а главное, умелой работы. Когда я был начальником уголовного розыска в райотделе, все мои подчиненные работали так, как он. И раскрываемость составляла почти сто процентов! Сейчас дело обстоит хуже… У Фоменко и Губарева, судя по рапортам, результаты нулевые, докладывать им нечего. Правда, может, у Сизова есть что-то, кроме прожектов? Кто-то видел, как преступники садились в машину Сероштанова? Или он рассказал, кого собирается везти?

Сизов уже понял, что к чему. Итак, начальник вытягивает Веселовского и опускает его. Что ж, это логичное развитие замысла…

— К сожалению, так почти никогда не бывает. Сероштанов — официант красногорского ресторана, знался со спекулянтами, фарцовщиками, сам не попадался. Занимался частным извозом, специализировался на междугородных рейсах. Кого вез в этот раз, выяснить не удалось…

— Жаль, что у самого опытного нашего сотрудника тот же нулевой результат, — сдерживая улыбку, сказал подполковник. — Думаю, что в сложившейся обстановке все должны переключиться на перспективную линию Веселовского. А Александр Павлович возглавит работу и определит задания каждому.

— Разрешите продолжать? — хладнокровно спросил Сизов.

— Разве у вас есть что-то еще? — удивился Мишуев. — Продолжайте, мы вас внимательно слушаем.

Удивился он искренне: что может рассказать человек, упершийся в тупик? Разве что напустить туману.

— Я встретился с судебно-медицинским экспертом Бакаевым. Он работает над диссертацией о возможностях электрографического исследования ранений для определения формы и особенностей орудий, которыми они причинены.

Смертельное ранение Сероштанову нанесено клинком односторонней заточки, длина — двенадцать с половиной сантиметров, ширина — полтора. На коже эксперт выявил отпечаток ограничителя характерной формы с шариками на концах.

— Почему этого нет в акте вскрытия? — насторожился Мишуев. — И что это означает?

— Признаки оружия позволяют определить его тип: фирменный автоматический нож, в котором ограничитель раскрывается одновременно с выбрасыванием клинка. В наших условиях вещь довольно редкая. Мне, например, не попадалась ни разу.

— Что же, это может сыграть определенную роль… — Мишуев повернулся к Веселовскому. — Александр Павлович, отметьте особенности орудия убийства, вдруг да выплывает где-нибудь…

— Я не закончил, товарищ подполковник, — холодно сказал Сизов.

Мишуев прервался на полуслове.

— Необычность ножа привлекла внимание Бакаева, ему показалось, что он уже встречал такой. Перебрал свою картотеку — у него почти тысяча электрографических отпечатков — и нашел! Семь лет назад он делал экспертизу по убийству Федосова на Яблоневой даче, все параметры ножей совпадают!

— Вот это да! Недаром говорят: Сыскная машина! — горячечно зашептал Фоменко.

— Да, Игнат Филиппович из-под земли улику выкопает, — довольно кивнул Губарев.

— Речь может идти о совпадении общих признаков, но не о полнойидентичности, — равнодушно сказал Веселовский. — Мало ли похожих ножей!

— В том-то и дело, что мало! — в полный голос сказал Фоменко. — Я тоже ни одного не встречал.

— Это не аргумент! — бросил Веселовский. В его тоне появились новые нотки.

Мишуев некоторое время безразлично наблюдал за спором, потом постучал связкой ключей по столу. Когда наступила тишина, обратился к Сизову:

— Дело подняли?

— Еще не успел.

— И не трудитесь зря. — Подполковник повысил голос. — Я лично раскрыл это убийство! Тогда еще был старшим опером в районе, двое суток не ел, не спал, а на третьи взял некоего Батняцкого — большой мерзавец, между нами говоря. Дали ему, если не ошибаюсь, двенадцать лет.

— Вот и редкий нож! — хмыкнул Веселовский. — Нашли аргумент… Мало ли в жизни совпадений!

— Разобрались! — Мишуев прихлопнул ладонью свой блокнот. — Капитан Веселовский ставит задачу каждому — и вперед! Времени нам терять нельзя!

— Да, чуть не забыл, — сказал начальник, когда все уже встали. — Звонили из отделения боевой подготовки: завтра майор Сизов должен провести занятия в роте специального назначения. С учетом этого, Александр Павлович, определите нашему ветерану задание уменьшенного объема.

— Понял, — отозвался Веселовский. — Сейчас все собираемся у меня — распределим работу.

Он еще избегал подчеркивать свою руководящую роль, но опытный Фоменко в коридоре придержал за рукав Губарева.

— Видал, что делается, — заговорщически прошептал он. — Власть меняется, Веселовский уже главнее Филиппыча… Видно, и вправду его скоро того… На пенсион. Так что соображай…

— Чего мне соображать? — холодно спросил Губарев, отстраняясь.

— А того, — снова придвинулся Фоменко. — Ты с ним и на обед вместе и с работы вдвоем. Начальству это не нравится.

— Ты это всерьез? — Губарев впервые обратился к старшему коллеге на «ты», и в голосе его отчетливо сквозило презрительное недоумение, которое Фоменко почувствовал.

— Да ты не так понял, — зачастил он. — Что я, негодяй какой? Или Филиппычу зла хочу? Я ж о тебе думаю! Ты молодой, жизни не знаешь. Он-то уйдет, а тебе работать…

Губарев нехорошо выругался и вырвал руку.

Глава пятая

Специальная рота отрабатывала операцию «Тайфун». По третьему варианту: захват вооруженных преступников, скрывающихся в отдельном здании.

Макет здания — обшарпанная двухэтажка из красного некондиционного кирпича располагалась на краю полигона. Внешне она практически не отличалась от большинства домов центральной части города и могла легко вписаться в унылый ряд построек старого фонда на любой улице: Трудовой, Социалистической, Красногвардейской. Даже поклеванный пулями фасад жилищно-коммунальные власти привычно объяснили бы боями за освобождение Тиходонска в грозном 1942-м да недостатком средств на текущий и восстановительный ремонты во все последующие годы.

Сейчас видавшая виды стена не брызгала острыми фонтанчиками красного крошева и не отбрасывала зло свистящих в рикошете пуль: вместо обычных дистанционно управляемых фанерных фигур преступников изображали добровольцы из первого взвода, поэтому стреляли холостыми.

Несмотря на это, все были в бронежилетах под маскировочными комбинезонами и в касках, обтянутых камуфляжной тканью, — как при настоящей боевой операции. Только командир спецроты майор Лесков остался в лихо заломленном черном берете. Он стоял на рубеже атаки за кирпичным, по грудь бруствером, наблюдал, как члены группы захвата, прикрывая бронещитами головы и старательно прижимаясь к земле, смыкали кольцо вокруг осажденного дома, как группа прикрытия меняла позиции на более выгодные, как рассредоточивалась в ожидании команды группа резерва.

Время от времени он прикладывался к биноклю и рассматривал забаррикадированные деревянными щитами, досками и всяким хламом оконные проемы, из которых глухо дудукали короткие очереди.

— Поймал наконец? — азартно скривил рот майор, не отрываясь от бинокля. Сидящий на скомканном масккомбинезоне Сизов увидел, как тускло блеснули пластмасса и сталь коронки, и вспомнил, при каких обстоятельствах Лесков потерял три зуба.

— Нет ни черта! — отозвался снайпер, стоявший на колене справа от командира, там, где кирпичный бруствер уступом снижался до метровой высоты. Тонкий ствол малокалиберного карабина с оптическим прицелом напоминал комариное жало.

— Два окна слева и крайнее правое, по очереди. Они меняют друг друга.

Смотри внимательней, это тебе не мишени на веревочках!

Негромко пропел зуммер вызова.

— Первый, я третий, их двое, прием.

Майор Лесков поднял с кирпичной стенки изящный, как игрушка, датский приемопередатчик с короткой обтянутой резиной антенной. Кроме спецроты, таких купленных на валюту штучек ни в одном подразделении не было.

— Дома подсчитаешь. Доложи готовность, прием.

— Готовность три минуты. Через минуту — «Черемуха», через две — ДШШ и сразу — собак. У меня все.

— Пятый, ко мне, — скомандовал Лесков в микрофон. — Седьмой, готовьте Диану и Креза, после взрыва пускайте!

— Есть. Вас понял, — разными голосами ответила рация. Почти сразу сзади подбежал еще один снайпер и плюхнулся рядом со своим коллегой.

— Приготовиться, — сказал ему Лесков, следя за секундной стрелкой. — Верхний этаж — крайние окна слева и справа. И нижний — в середину, на всякий случай.

Второй снайпер изготовился. Ствол специального карабина по толщине напоминал полуторадюймовую водопроводную трубу.

— Огонь! — резко скомандовал Лесков.

Карабин грохнул, как охотничье ружье, снайпер левой рукой передернул скользящее цевье — вылетела картонная, опять же словно охотничья, гильза. Снова грохот выстрела, снова рывок цевья, дымящая гильза шлепнулась рядом с Сизовым, и он поспешно отшвырнул ее в сторону. Ударил третий выстрел.

— Верхние зарядил оба, а в нижние смазал. — Командир роты опустил бинокль и снова смотрел на часы.

Из верхних окон валили клубы слезоточивого газа.

— Они просто щит подставили, смазать я не мог… — пытался объяснить второй снайпер, но Лесков не слушал.

— Внимание всем, беречь глаза, — сказал майор в рацию и присел за бруствер.

Возле осаждаемого дома раздался резкий взрыв и, как знал отвернувшийся в сторону Сизов, сверкнула ослепляющая вспышка. Тут же ударили автоматы группы прикрытия.

Операция вступила в завершающую фазу, и, хотя облако дымовой завесы скрывало сцену штурма, Сизов хорошо знал, что там происходит.

Вскоре из начавшего редеть дыма бойцы группы захвата выволокли трех закованных в наручники «преступников» и, аккуратно уложив их в ряд на траву, с облегчением сбрасывали противогазы.

— Я его два раза через окно достал.

— Диана за штанину схватила, хорошо, успел ногу отдернуть…

— Надо было без «Черемухи», и так никуда бы не делись…

Возбужденно гомонили победители, недовольно бубнили что-то под резиновыми масками задержанные. Наконец с них сняли противогазы, освободили от наручников.

— Колька голову прикрыл, а зад выставил, думает — туда пуля не достанет…

— С оцеплением затянули, мы могли через заднюю дверь уйти…

— Петька, гад, в следующий раз будешь бандитом, я тебе тоже так руку выкручу…

— А вообще ничего, нормально сработали.

Кинолог нейтрализующим раствором промывал глаза повизгивающим собакам.

— Товарищ майор, зачем животных в «Черемуху» загонять? — недовольно обратился он к Лескову. — Думаете, им не больно? Ну если по необходимости, а сейчас-то?

— Ладно, не бурчи, — хлопнул его по плечу командир. — Бывает, и людей не получается жалеть. А на псах твоих все вмиг заживет! Лучше скажи, Шмелева не видел?

— Здесь я! — вынырнул откуда-то сбоку юркий крепыш с перепачканным сажей лицом.

— Ну, посчитал? — насмешливо спросил майор. — Сколько же их — двое или трое?

— Так они хитрили — один не стрелял! — Крепыш рукавом комбинезона вытер подбородок и щеки. — А когда взяли, ошибка и поправилась!

Он довольно засмеялся и подмигнул Сизову.

— Что скажете, Игнат Филиппыч? По-моему, норма!

— Учитывая, что объекты специально подготовлены… Опять же — противогазы… — Сизов кивнул.

— А что на третий вариант твой снайпер малокалиберку взял вместо СВД тоже норма? — наседал Лесков.

— Не трамбуй меня, командир! По мелочам накопить всегда можно, но в главном-то порядок! А снайпера будем воспитывать.

— Ладно, разбор потом проведем, — по-прежнему казенно сказал Лесков.

— Строй людей. — И, повернувшись к Сизову, вздохнул:

— Вот такого разгильдяя я сделал своим заместителем!

Тон, которым эта фраза была произнесена, перечеркивал предыдущую суровость и придирчивость командира к подчиненному. Напротив, выдавал, что между ними существуют давние неофициальные отношения. Впрочем, Сизов и так знал: Витька Лесков и Юрка Шмелев дружат с детства.

Пятнистые комбинезоны выстроились в шеренгу, майор Лесков представил Сизова и передал ему командование. Тот поставил бойцов полукругом лицом к дому, взял у комроты и его зама пистолеты, приказал выставить мишень в окне второго этажа.

— При штурме здания, любого другого укрытия, чтобы подавить огонь объектов задержания, деморализовать их, делаем так… — Старик зажал в каждой руке взведенный пистолет. — Левой ведем отвлекающий огонь: можно вверх, можно над головами, можно и сторону противника, но не сосредоточиваясь на прицельности, и двигаемся вперед, а правую держим для стрельбы на поражение. Показываю…

С неожиданной быстротой Старик бросился к зданию, подняв левую руку и разряжая обойму в чистое голубое небо. Когда затвор застрял в заднем положении, обнажив половину короткого ствола, он один раз выстрелил с правой, и мишень в проеме окна исчезла.

— Вот так, — скрывая одышку. Старик вернулся к строю. — Кто берется повторить?

Потом он показал такой же прием, но с автоматами, приклады которых зажимал под мышками. Зрелище было эффектным, но желающих повторить упражнение не нашлось.

— Управляться с ними сложновато, — согласился Старик, — но выучиться можно. Только на холостых надо долго работать, иначе сам искалечишься, да и других положишь. Смотрите, показываю еще раз…

Рота спецназначения восторженно гудела.

Старик продемонстрировал стрельбу из автомата от бедра, приемы ухода с линии выстрела противника, прицельную стрельбу из пистолета.

— То, что написано в наставлениях, годится для тира, но не для улицы.

Когда пуля летит параллельно земле на уровне груди, то о прицеливании по вертикали можно не думать. Остается горизонтальное отклонение. Если держать пистолет двумя руками, его убираешь быстрее и надежней.

Старик присел на широко расставленных ногах и, поддерживая левой рукой рукоять пээма, несколько раз выстрелил.

— На что похоже? На западный боевик? Верно, американские полицейские именно так и стреляют. Кстати, — обратился он к Лескову, — фанерные мишени не дают правильного восприятия цели. Мишень должна бытъ объемной.

Сделайте мешки с песком или опилкаками, тогда будет лучше ощущаться дистанция, да и пулю чувствуешь, можно контролировать промах, вносить поправки…

— Сделаем, Игнат Филиппович, — кивнул майор. — Чучела изготовим. В одежде, чтоб все натурально.

Он повернулся к бойцам.

— Нравится такая огневая?

— Класс! — отозвались пятнистые комбинезоны, а здоровый рыжий парень в десантной тельняшке, выглядывающей через распахнутый ворот, выкрикнул:

— Это наша работа, ей и учиться надо! А все эти лекции по международному положению… Пусть их замполиты слушают…

— Ты это брось, Борисов! Ты же не придаток к дубинке, бронежилету и автомату! Должен работать над собой, развиваться, повышать культурный и политический уровень, — скучным голосом произнес командир.

— На то есть газеты, радио и телевизор, — дерзко парировал рыжий.

— Смирно! — рявкнул Лесков. — На первый, второй рассчитайся! Первые номера два шага вперед, шаг влево, кругом! Свободный спарринг — десять минут. Приготовились!

Пятнистые комбинезоны, оказавшиеся в парах лицом друг к другу, привычно приняли боевые стойки.

— Начинай! — Майор рубанул рукой воздух.

— И-е-е-я!! — пронзительно разнеслось над степью, и пятнистые шеренги сомкнулись. Удар, блок, контратака, захват, бросок…

— И-е-е-я! — Пугающий крик должен деморализовать противника и поднять боевой дух атакующего. Рука, нога, перехват, кульбит с выходом в стойку, подсечка…

— Тигры, — довольно сказал Лесков, улыбаясь левой половиной рта, где были выбиты зубы. Вблизи отчетливо выделялся шрам, пересекающий губы и переходящий на подбородок, который придавал лицу командира зловещее выражение. — Их шпана боится куда больше, чем пэпээсников. На днях возле «Рака» окружили патрульную машину, чуть не перевернули, хотели задержанного отбить… А наши подъехали — разбежались кто куда. Потому что знают…

Командир роты оглянулся по сторонам и понизил голос:

— А Борисов в общем-то прав. Мы с Юрой увеличили объем служебной и боевой подготовки за счет политзанятий. Конечно, втайне от политотдела.

— Понятное дело, — отозвался Сизов. — Но если узнают, вдуют тебе по первое число.

— Наверное, так, — согласился майор. — А пока довольны. Как какая экскурсия, делегация — журналисты там, депутаты, иностранные гости, — всех к нам! Я уже составил вроде концертной программы: номер один — захват преступника, номер два — прием против ножа, номер три — против пистолета, номер четыре — прыжки через нескольких человек с выходом в стойку, номер пять — то же с поражением штыком деревянной мишени… Ну, в общем, все: работа с дубинками, скоростная стрельба. Теперь отработаем эту вашу штучку с автоматами — поставим гвоздем программы. А пока у нас «коронка» такая: кладем на подставки кирпичи, обливаем бензином и поджигаем. Человек пять по команде — бац! — голой рукой прямо в пламя — и кирпичи вдребезги, только горящие куски во все стороны! А потом Борисов, этот рыжий амбал, выходит с двумя бутылками и со зверскими криками разбивает их о собственную голову, одну за другой! И оскольчатыми горлышками ведет бой с тенью. Он служил в спецназе, там этим штукам и выучился.

А гости — в полном восторге.

Лесков взглянул на часы.

— Еще минута.

— Дач бы отбой. Они выкладываются изо всех сил. — Сизов тоже посмотрел время. — Мне нужно в город. Машина есть?

— Найдем, — майор кивнул. — А что до отбоя, то боец специальной роты не должен уставать. Наоборот, есть будут с большим аппетитом. Кстати, и вас без обеда не отпустим. Тем более сейчас везде начинается перерыв, так что спешить некуда.

Лесков еще раз взглянул на циферблат.

— Внимание! — рявкнул он. — Прекратить бой! Отдых — десять минут.

Решено раскрученное колесо рукопашной, схватки мгновенно остановилось. Фигуры в маскировочных комбинезонах опустились на траву. Чувствовалось, что лесковские тигры все-таки устали.

Только один боец остался на ногах и направился к командиру. Когда он подошел ближе, Сизов рассмотрел, что это Шмелев. Комбинезон замкомроты был расстегнут, на нем выступили мокрые пятна, и казалось, что от тела должен идти пар.

— Опять не удержался? — насмешливо спросил Лесков. — Ты же сейчас уже руководитель, твоя задача наблюдать, контролировать, поправлять. А ты по-прежнему ввязываешься в спарринги!

— Усложнял задачу, — улыбаясь, ответил Шмелев, и было видно, что он почти не запыхался. — Если кто слабее — становился на его сторону. Ну и сам попробовал против нескольких… Две пары держал…

Шмелев удовлетворенно облизнул пересохшие губы.

— Воды не взяли, жалко… Ну да сейчас подойдет автобус…

Вскоре привезли обед. Специальная рота, сидя потурецки, мгновенно выхлебала из алюминиевых мисок густой борщ, умяла котлеты с картофельным пюре и выдула несколько ведер компота.

Сизов пристроился на пустом ящике от взрывпакетов — на голую землю его не тянуло, да и ноги не складывались, как раньше, пожалуй, и в полулотос он бы уже не сел.

Рядом отдыхали Лесков и Шмелев. Глядя на их лица, Сизов подумал, что вряд ли какому-нибудь хулигану придет в голову даже спьяну пристать к Виктору или Юре. Да и припозднившийся прохожий в темном переулке не обрадуется, если кто-то из них попадется навстречу. Он усмехнулся.

— О чем вы, Филиппыч? — спросил Лесков.

Сизов помедлил с ответом.

— Да вот смотрю на, твоих парней. Знаешь, что это все мне напоминает?

— Сизов обвел рукой вокруг.

Пятнистые комбинезоны снова наполнились силой. Некоторые играли в ножички, некоторые устраивали шутливые схватки: кто-то выкручивал товарищу ногу, кто-то обозначил тычок растопыренными пальцами в глаза соседа, но был пойман за кисть и скручен в бараний рог, кто-то набивал о землю ребро ладони.

— Интересно, — сказал Лесков.

— Кизетериновский питомник, — еще раз усмехнулся Сизов и тут же добавил:

— Только без обид.

В Кизетериновке находилась школа служебно-розыскных собак.

— А чего обижаться, — комроты пожал плечами. — У каждой службы своя задача. У нас — гнаться, хватать, не пускать, драться, обезвреживать. И у овчарок примерно то же…

— Только они стрелять не умеют, — хохотнул Шмелев. — И противогаз никак не наденут. Да и вообще — наш парень с несколькими овчарками справится.

Реакция обоих была ненаигранной: обижаться они и не думали.

Рыжий Борисов принес из автобуса гитару, расчехлил ее. Пятнистые комбинезоны подсели ближе.

— У нас скоро бронетранспортер будет, — продолжал Лесков. — Сейчас можем у военных одалживать, но лучше свой иметь. И вертолет хочу свой.

— Чего играть-то? — подстраивая инструмент, спросил Борисов.

— «Чужие долги», «Реквием пехоте», «Про настоящих мужчин», — посыпалось со всех сторон.

— Давай «Песню обреченного десанта». — Голос Лескова перекрыл возникший гомон.

— Желание начальника, сами понимаете, закон для подчиненного. — Рыжий здоровяк сделал пробные аккорды. Шум стих.

Мы прыгаем ночью с гремящих небес В пустыню, на джунгли, на скалы, на лес.

Ножи, автоматы и боезапас — Завис над землею советский спецназ.

Жуем не резинку, а пластик взрывчатки, Деремся на равных один против трех.

В снегу без палатки — и в полном порядке, А выстрелить лучше не сможет и Бог…

Скажите про это «зеленым беретам» — Пусть знают они, с кем им дело иметь В ледовом просторе, в лесу или в поле — Везде, где со смертью встречается смерть.

— Припев — все! — Шмелев взмахнул рукой.

Пусть даже команду отдали в азарте — Сильней дипломатии ядерный страх.

А мы — острие синей стрелки на карте, Что нарисовали в далеких штабах.

После рева нескольких десятков молодых глоток голос Борисова, казалось, звучал тихо и печально:

Мы первые жертвы допущенной спешки И, задним числом, перемены ролей.

В военной стратегии мы — только пешки, Хотя и умеем взрывать королей!

И у генералов бывают помарки:

Вдруг синюю стрелку резинкой сотрут…

Но мы уже прыгнули, жизни на карте, А сданные карты назад не берут.

— Во дает! — Шмелев показал певцу большой палец. Тот никак не отреагировал, взгляд у него был отрешенный.

Министр покается: «Вышла ошибка, Виновных накажем. Посла отзовут».

Его самого поругают не шибко.

От нас же внизу извинений не ждут.

Борисов сделал паузу, побитые мощные пальцы осторожно перебирали струны, вдруг он резко взвинтил ритм.

Мы падаем молча, закрасив лицо, И лишь на ста метрах рванем за кольцо.

Мы знаем, что делать, задача ясна, Но ваши ошибки — не наша вина!

Специальная рота дружно подхватила припев.

— Ну как? — спросил Лесков. — Это ведь тоже политико-воспитательная работа.

— Хорошо, — кивнул Старик. — Только вряд ли политотдел будет от нее в восторге.

— Да нет, — вмешался Шмелев. — Там сейчас нормальные ребята. К тому же понимают нашу специфику.

— Мне пора. — Сизов встал, с неудовольствием ощущая, как затекли ноги.

Лесков со Шмелевым проводили его до автобуса.

— Довезешь товарища куда ему нужно, потом в роту, — приказал майор водителю.

— Мне в нарсуд Центрального района, — уточнил Сизов. — А вы здесь надолго?

— Часа на два, — ответил комроты. — Еще немного песен, потом штурмовая полоса. Через недельку повторим занятия?

Пожимая протянутые руки, Сизов кивнул. Автобус развернулся и покатил к выезду с полигона. Старик смотрел в окно. Специальная рота пока пела песни…

Глава шестая

В примыкающей к дежурной части комнате для допросов задержанных Центрального РОВД Фоменко «прессовал» Сивухина — хулигана из «Рыбы».

— Люди в ресторан отдохнуть ходят, а ты свое блатовство показать? — тихо, по-змеиному шипел Фоменко, и губы его зловеще кривились. — Кому хочу — в морду дам, кого захочу — отматерю… Так?!

Он замахнулся и, когда Сивухин отпрянул, грохнул кулаком по столу.

— Боишься, сука! А там не боялся? Там ты смелый был, на всех клал с прибором. — Опер пригнулся к столу, как зверь перед прыжком, и снизу гипнотизирующим взглядом впился в бегающие глаза допрашиваемого. — И думал всегда при таком счастье на свободе кейфовать… Да?!

Фоменко снова замахнулся. Он «заводил» сам себя, и сейчас бешенство его стало почти не наигранным, в дергающихся углах рта собралась пена, зрачки маниакально расширились.

— Да я тебя в порошок сотру, падаль поганая! Ты у меня будешь всю жизнь зубы в руке носить!

Он перегнулся через стол и ткнул-таки кулаком в физиономию хулигана, но тот снова отпрянул, и удар получился несильным.

— Ну чего вы, в натуре, — плачущим голосом заныл Сивухин и принялся усердно растирать скулу, демонстрируя, что ушибленное место нестерпимо болит. — Чего я сделал такого особенного? Ну чего? Скажите, я извинюсь…

— Вот и молодец! — Фоменко выпрямился, лицо его приняло обычное выражение, и он даже доброжелательно улыбнулся. — Я знал, что мы найдем общий язык. Ты парень-то неглупый. Раз попал — надо раскаяться и все рассказать. Закуривай…

Он любезно протянул распечатанную пачку «Примы», подождал, пока трясущиеся пальцы задержанного выловят сигарету, встал, обошел стол и чиркнул спичкой.

Настороженно косясь, Сивухин прикурил.

— Да чего рассказывать-то? — После нескольких затяжек он расслабился, и в голосе прорезалась обычная блатная наглеца. — Двое суток на нарах, а за что? Хоть бы пальцем кого тронул…

— Не помнишь, значит? — Фоменко присел на край стола, нависая над допрашиваемым, отчего тот должен был чувствовать себя неуютно. К тому же, когда держишь голову задранной, затекает и деревенеет шея, устает спина, очень хочется сменить позу.

— Ну так я тебе расскажу… — Фоменко тоже закурил, но из другой пачки: не дешевую «Приму», а фирменные «Тиходонск». — Двадцать шестого апреля ты нажрался в «Рыбе» до потери пульса, обругал матом гражданина Костенко, который находился при исполнении служебных обязанностей, приставал с циничными предложениями к гражданке Тимохиной и ударил ее по лицу.

Фоменко выпустил дым в лицо Сивухину.

— Вот тебе эпизод номер один. Злостное хулиганство. Статья двести шестая, часть два. До пяти лет.

— Да не было ничего этого! — Сивухин от возмущения сорвался на фальцет — Не знаю никакого Костенко и Тимохину эту в глаза не видел! Это кто-то чернуху прогнал. Какие, на хрен, служебные обязанности?

— А швейцара дядю Васю не помнишь? — вкрадчиво спросил Фоменко и снова целенаправленно пустил струю дыма.

— Хромого, что ли? — вскинулся задержанный. — Он меня из бара вытолкал и таких хренов насовал… И я его разок послал.

— Вот-вот. А человек на государственной службе!

Сивухин скривился.

— Знаем, знаем… Тридцатник за бутылку! А Тимохина — это небось Лидка? Это к ней я, выходит, приставал? Да ее все знают, у ней даже прозвище Щека! Трояка не было, а она выделывалась!

— Значит, первый эпизод признал полностью. — Фоменко удовлетворенно улыбнулся. — А всего их ровно восемь. Как раз под пятерик и выйдет!

Казалось, в маленьком кабинетике воздуха не осталось — только сизый, расплывшийся слоями табачный дым. Сквозь него слабо светила и без того тусклая лампочка под давно не беленным потолком. Ядовитогорький туман обволакивал человеческие фигуры — сидящую на привинченном к полу табурете и облокотившуюся на исцарапанный, перепачканный чернилами стол. Фигуры размывались, теряли четкость очертаний, казалось, и квадраты решетки на окне проступают не через матовое стекло, а сквозь вязкую белесую массу, заглушающую бормотание дежурного за фанерной перегородкой. Сгустившийся до ощутимой плотности дым забивал нос, горло, легкие, застилал глаза.

— Ты что, приход поймал? — Черная рука протянулась из табачного облака, вцепилась в рубаху на груди, несколько раз встряхнула.

Сивухин пришел в себя.

— Жидкий на расправу! — довольно сказал Фоменко. — Чуть придавлю, и расколешься до самой жопы.

— За что пятерик? — с трудом выговорил Сивухин. — Ведь все так делают! И хромого матерят, и друг с другом лаются, и Щеку колотят! Чего же вам от меня надо?

— Вот это молоток! — Фоменко наклонился совсем близко. — Отдай автомат — и все! Я тебе явку с повинной оформлю, гуляй на все четыре стороны.

Сивухин отквасил челюсть.

— Ка-ка-какой автомат?!

— Тот самый, из которого грозил перестрелять весь оркестр, — буднично пояснил Фоменко. — Наших позавчера на трассе покрошили, слыхал небось? А ты проболтался про свою машинку. Сам виноват! Теперь отдавай — подтвердится, что не из нее, — и порядок. А хранение, так и быть, я тебе прощу…

— Да нет у меня никакого автомата! — заверещал подследственный. — Мало чего по пьянке наболтаешь! Кастет был, сам отлил, финка дома есть…

— Ты туфту не гони! — рявкнул Фоменко. — Финка уже у нас! А где автомат? Говори, сука!!

Он с маху, но расчетливо, чтобы не оставить следов, отвесил хулигану затрещину.

— Не понимаешь, что за убитых сотрудников спуску не будет! Я у тебя его вместе с печенкой выну!

Ядовитый туман в комнате для допросов становился все гуще.

Автобус спецроты довез Сизова почти до Центрального райнарсуда. Он прошел полквартала, перешел улицу и нырнул в пропахший сыростью подъезд старого и безнадежно обветшавшего здания. Здесь был только один зал заседаний, потолки которого наглядно свидетельствовали, что канализационные трубы второго этажа тоже давно пришли в негодность. Небольшие дела приходилось слушать прямо в клетушках кабинетов, где судья и заседатели теснились за одним столом, прокурор и адвокат сидели плечом к плечу между сейфом и окном, секретарь вела протокол на подоконнике, подсудимый стоял в углу рядом с вешалкой, а свидетель мялся у двери и после допроса выкатывался в коридор, где под плакатом «Судьи независимы и подчиняются только закону» томились родственники подсудимого и другие свидетели.

Сизов протиснулся к обитой черным дерматином двери и, не обращая внимания на табличку с расписанием приемных часов, вошел в канцелярию. За деревянным отполированным животами и локтями просителей барьером сидели неприступные в осознании своей значимости молодые девушки. Сизова некоторые знали, поэтому суровые личики смягчились, и архивариус согласилась, несмотря на неурочное время, отыскать нужное дело.

— Только завизируйте запрос у Петра Ивановича, а то сейчас у нас с этим строго…

Запроса на выдачу дела у Сизова не было, он сел к длинному столу и на официальном бланке написал: «Председателю райнарсуда Центрального района г. Тиходонска т. Громакову П. И. В связи с оперативной необходимостью прошу выдать для ознакомления ст. о/у майору Сизову архивное уголовное дело по обвинению Батняцкого. Начальник отдела УУР УВД Тиходонского облисполкома Мишуев». Поставив перед словом «начальник» вертикальную черточку, означающую, что документ подписывается другим лицом, Сизов резко черкнул свою фамилию.

У двери председателя майор остановился, постучал, дождался ответа и лишь после этого вошел. Он знал, что районные начальники очень чувствительны к знакам признания их авторитета.

— Что у вас? — Громаков оторвался от бумаг.

Когда-то он работал следователем прокуратуры, пару раз они встречались на местах происшествий и знали друг друга в лицо. Но сейчас никаких признаков узнавания председатель не проявил.

— Надо посмотреть архивное дело. — Сизов протянул запрос.

— Давайте. — Громаков положил бумагу перед собой, занес ручку для резолюции, но задержал ее, пробегая глазами текст.

Пауза затянулась. Громаков отложил ручку и медленно перечитал документ еще раз.

— А зачем, собственно, вам копаться в архивных делах? — неожиданно спросил он, не отрываясь от запроса. — Для этого есть вышестоящий суд, прокуратура. При чем здесь уголовный розыск?

Майор с удивлением отметил, что Громакова озаботила именно та бумага, которую он только что, не задумываясь, собирался подписать.

— И что это за запрос? — все больше раздражаясь, продолжал председатель. — Кто его подписал? Что вообще это за закорючки да черточки?

— Что с вами? За последний квартал я раз шесть получал дела именно по таким запросам. Кстати, и в вашем суде, — спокойно сказал Сизов. О том, что иногда девочки вообще не требовали никаких бумаг, он решил не вспоминать.

— Мало ли что было раньше… — Громаков наконец поднял голову и посмотрел собеседнику в лицо. — Надо же когда-то наводить порядок! Вот и пусть каждый занимается своим делом — уголовный розыск ищет преступников, а прокуратура проверяет судебные дела!

Громаков рано начал полнеть и лысеть. У него были пухлые щечки, пухлые короткие пальчики, которые нервно барабанили по натуральному дереву столешницы, а если снять с него пиджак и рубашку, то наверняка обнаружится пухлый живот.

В тесном юридическом мире, где известно друг о друге больше, чем в какой-либо другой профессиональной среде, знали, что Громаков был послушным следователем. Именно это качество легло в основу его карьеры и обещало ему дальнейшее продвижение по службе. Ведь послушание — очень ценное качество в глазах тех, кто занимается расстановкой кадров. На аппаратном языке это свойство называется «зрелостью» и «умением ориентироваться в обстановке».

Сизов по-своему оценивал «послушных», но даже с учетом этого не понимал, что же так взбудоражило молодого и перспективного председателя райнарсуда, почему у него нервно подрагивают губы и плещется беспокойство во взгляде.

— А если понадобится что-то уголовному розыску, надо все по форме: письмо за подписью генерала, с печатью как положено, чтобы было видно — это никакая не самодеятельность, — поучающе говорил Громаков и помахивал злосчастным запросом, который держал за уголок двумя пальцами. — Филькина грамота нам не нужна…

— У генерала, говорите? — перебил Сизов. — Хорошо, подпишу у генерала. Хоть у своего, хоть у вашего — он поближе.

Сизов показал в окно на расположенное по соседству здание Дома правосудия.

— Вы пока распорядитесь, пусть девочки найдут дело, чтоб зря время не терять. А я сейчас вернусь.

Наклонившись, майор вынул из руки ошарашенного председателя свой запрос и быстро вышел.

Через четверть часа он вновь положил на стол документ с резолюцией председателя областного суда: «т. Громаков! Выдать. И не надо разводить бюрократию».

Лицо преднарсуда сморщилось в кислой гримасе.

— Зачем же вы меня так подставили? — жалобно протянул он, — Перед самим Иваном Федоровичем бюрократом выставили… Да что, я бы сам не решил вопрос?

Укоризненно причитая, Громаков подписал запрос с тем же безразличием, с каким был готов сделать это в первую минуту. То, что насторожило его в документе, мгновенно вытеснилось недовольством начальства, хотя оно и было выражено в самой легкой форме. Сизов пожалел подчиненных Громакова, а еще больше пожалел правосудие.

Через десять минут Старик раскрыл архивное дело. Как и любое следственное производство, оно начиналось с постановления о возбуждении уголовного дела.

«… Следователь прокуратуры Центрального района г. Тиходонска юрист 3-го класса Громаков, рассмотрев материалы по факту обнаружения трупа гр. Федосова с признаками насильственной смерти, постановил…»

Сизов заглянул в конец следственных материалов. Обвинительное заключение тоже составлял Громаков. Значит, он вел расследование от начала и до конца. А теперь опасается постороннего глаза. Интересно…

Сизов приготовил ручку, лист бумаги и перевернул первую страницу дела.

"Начальнику Центрального РОВД г. Тиходонска. Рапорт. По подозрению в совершении убийства гр. Федосова мною задержан ранее судимый Батняцкий.

Прошу Вашего разрешения содержать его в дежурной части до утра… Ст, о/у ОУР капитан Мишуев". Косая резолюция: «Деж. Содержать».

Сизов хмыкнул. Действительно, времена изменились! Сейчас такие штуки и в голову никому не придут. А тогда казалось — в порядке вещей…

Где-то здесь будет явка с повинной.

Он перевернул еще один лист. Точно!

«… Я, Батняцкий Е. Ф., хочу помочь следствию и чистосердечно признаться в случайном убийстве, которое совершил в нетрезвом виде».

Сизов сопоставил даты и сделал первую выписку.

Громаков недолго пребывал в расстроенных чувствах, он догадался по благовидному поводу позвонить председателю облсуда и не услышал замечания о насаждении бюрократизма. Иван Федорович разговаривал благосклонно и даже соизволил пошутить. Значит, суровая резолюция предназначалась для этого настырного милиционера.

«Чего ему все-таки надо?» — снова колыхнулась беспокойная мысль, и Громаков раскрыл служебный телефонный справочник.

Через несколько минут в кабинете Мишуева раздался телефонный звонок.

Подполковник резко поднял трубку.

— Мишуев! — сухо бросил он в микрофон. Но сразу же лицо его расслабилось, он свободно откинулся в кресле, тон стал неофициальным. — Здравствуйте, здравствуйте, товарищ Громаков. Да, пока на месте… В принципе решено, но ты же знаешь, зарубить могут в самый последний момент, тем более есть загвоздка… Вот-вот… Ничего, раскрою! Только так! Лучше о себе расскажи: ты уже председатель суда или еще исполняешь обязанности? Ну, поздравляю! Так что ты, брат, тоже растешь, я помню зеленого следователя, который боялся к трупу подойти! Какое совпадение?

Нет, никого не направлял. Сизов?

Мишу ев нахмурился.

— Что он хотел? Помню, на Яблоневой даче… А ты что? И правильно, нечего ему по архивным делам шнырять!

Мишуев резко выпрямился в кресле и напряженно застыл, нервно вертя в руке карандаш.

— Добиваться своего он умеет, в любую дверь войдет. И какое распоряжение дал Филиппов? Понятно… Выдал? Да уж, никуда не денешься. И он что? Внимательно, говоришь… И много выписывает?

Мишуев сломал карандаш, зашвырнул обломки в угол, ослабил узел галстука. Голос у него остался спокойным.

— Ну и пусть выписывает! У Сизова появилась своя версия по «сицилийцам», вот он и ищет зацепки в старых делах. Ничего необычного. А что он может выкопать? Батняцкий признался, приговор вступил в законную силу.

Ты же сам вел расследование и знаешь все обстоятельства. А в каком деле нет неточностей?

То, что услышал Мишуев, сильно ему не Понравилось. Голос его стал резким и холодным.

— Ну ты это брось! Что значит «доверился»? Ты был не маленьким мальчиком, а следователем прокуратуры! Важной процессуальной фигурой, принимающей самостоятельные решения! И, кстати, принял правильное решение, раз Батняцкий осужден на двенадцать лет!

Подполковник, поморщившись, отставил трубку в сторону, потом снова поднес к уху и продолжил прежним дружеским тоном:

— Не надо паниковать, Сизов — сотрудник уголовного розыска, а не прокурор, проверяющий качество проведенного тобой семь лет назад следствия!

— Он искусственно засмеялся. — И в его задачу не входит помешать твоей карьере. Вот так-то лучше. До связи.

Положив трубку, Мишуев достал из кармана платок, провел по лбу, встал из-за стола и озабоченно зашагал взад-вперед по кабинету. Вспомнив, подобрал обломки карандаша, возвратился на место, порывшись в ящике, нашел автоматический нож, какие десятками изымаются при обысках и, не пройдя по делу, оседают в столах оперработников и следователей.

Щелчок — из рукоятки выскочил блестящий; клинок. Мишуев принялся затачивать карандашный обломок, потом его внимание переключилось на нож, он несколько раз сложил его и вновь выщелкнул лезвие, вдруг швырнул недочиненный карандаш в урну, наклонился к селектору.

— Веселовский, зайдите ко мне.

Мишуев поправил галстук, достал из папки «К докладу» очередной документ, начал читать. Внезапно придвинул телефон, быстро набрал номер.

— Это опять я. Кто подписал запрос? Ну эту твою филькину грамоту?

Ага… Ты ее запечатай в конверт и подошли мне. Договорились? Ладненько.

Опустив трубку на аппарат, Мишуев задумался.

Коротко постучав, в кабинет вошел Веселовский.

— Разрешите, товарищ подполковник?

— Чем сейчас занимается Сизов? — строго спросил начальник отдела.

— Поехал в суд изучить старое дело, по которому проходил похожий нож, — с подчеркнутой четкостью доложил Веселовский. — Помните, он говорил об этом.

— А что там изучать? Ситуация предельно ясная. Вы определили ему направление работы?

— Да, Сизов выполняет задание, а своей версией занимается параллельно…

— Значит, недогрузили, оставили время на ерунду. Руководитель должен уметь ставить четкую цель и направлять подчиненных на ее достижение. — Подполковник сделал многозначительную паузу. — Когда я был начальником уголовного розыска в райотделе, мои сыщики не распылялись по «своим» версиям. Все били в одну точку. И раскрываемость приближалась к ста процентам. Потому и выдвинули в областной аппарат! За четырнадцать лет я прошел путь от оперуполномоченного до начальника отдела областного уголовного розыска. Кажется, я это уже говорил?

— Вроде нет, — неуверенно ответил Веселовский.

— Говорил. Но повторяюсь не из хвастовства. Хочу, чтобы вы сделали выводы, ведь от успеха этой операции зависит ваше продвижение по службе.

Ясно?

Веселовский молча кивнул.

— Я вам поручил направлять работу всех остальных, используйте возможность! Ваша линия самая перспективная, никто в этом не сомневается, кроме, пожалуй, Сизова. Не смущайтесь, загрузите его до предела, пусть тянет общий воз вперед, а не рвется в сторону! Его бесполезная самодеятельность никому не нужна!

Мишуев замолчал, не сводя пристального взгляда с липа подчиненного.

Много лет назад так смотрел Старик, когда бывал недоволен стажером, и тот чувствовал себя весьма неуютно. Став начальником, Мишуев специально отрабатывал холодный, пронизывающий насквозь взгляд и убедил себя, что достиг цели, хотя в глубине души шевелилось сомнение.

— Разрешите идти? — как ни в чем не бывало спросил Веселовский, и стало ясно, что никакой неловкости он не испытал.

— Подождите. — Подполковник указал на стул у приставного столика. — Присаживайтесь.

Строгость в голосе пропала.

— Я ведь учу для вашей же пользы. Привыкайте руководить людьми. Что у вас нового по «сицилийцам»?

Веселовский сел, отодвинул стул, устраиваясь поудобнее, извлек из внутреннего кармана пиджака пухлую записную книжку.

— Специалисты исследовали камень из мешка.

Мишуев почему-то подумал, что Сизов никогда не сказал бы «исследовали камень». «Осмотрели» — и точка.

— Это ракушечник, три карьера расположены вблизи трассы Красногорск-Тиходонск. Ребята поехали за образцами, попробуем привязать по химическому составу и следам распиловки.

Мишу ев сделал пометку в своем блокноте.

— А что с этим, как его, — Мишуев заглянул в календарь, — Сивухиным?

— Фоменко раскопал ему восемь эпизодов хулиганства. Да при обыске нашли дома финку и кастет. Носил с собой, показывал корешкам, пугал кое-кого, есть свидетели… Так что не выскочит!

Мишуев пренебрежительно махнул рукой.

— Это не велика победа. Если взяться, то можно всю эту шушеру пересажать, только руки не доходят. Да и потом — кто за них работать будет? С главным как?

Веселовский замялся.

— Фоменко только что вернулся, принес протокол. Признал он, вроде брал у какого-то Васи Чижика старый ППШ на продажу, не получилось — вернул обратно. А с пьяных глаз пришло на ум — и пригрозил автоматом. В общем, вроде что-то было, а ничего конкретного и нет. А вообще… — Веселовский запнулся и отвел взгляд в сторону. — По-моему, ерунда все это.

Фоменко надавил, он и затулил, чтобы в цвет попасть…

— Ну и ну! — Подполковник обозначил на лице недоумение. — Что за основания для таких предположений?

— Да мелочь он пузатая! Какие там автоматы… Сначала наболтал по пьянке, а потом — чтоб отстали. Приплел какого-то Васю, ни фамилии, ни адреса, ни толковых примет. Вот и ищи ветра в поле…

— А разве не стоит искать автомат, даже если он не связан с делом «сицилийцев»? — веско спросил начальник отдела.

— Ну почему же, стоит. — Веселовский снова смотрел прямо, с выражением готовности к любой работе.

— И я так думаю, — нравоучительно сказал Мишуев. — Даже если окажется, что этого ППШ не существует в природе, пройтись по связям Сивухина будет полезно. Кражи, грабежи, разбои — мало ли у нас «висячек»… Глядишь, что-нибудь и раскроется.

Он прихлопнул ладонью папку с документами, как бы подводя итог разговору. Веселовский встал.

— А Фоменко работает неплохо, — заметил вдруг подполковник. — Вот что значит дать человеку проявить себя. Между прочим, в его послужном списке за пять последних лет ни одного поощрения. Зато больше всего благодарностей у Сизова.

Мишу ев бросил взгляд на часы.

— Сейчас оперативка у Павлицкого, я доложу, кто и как работает. Пора пересматривать отношение к людям, хватит выделять любимчиков! И вообще — пришло время коренным образом менять стиль руководства…

Последняя фраза подполковника безошибочно определяла его место в происходящей расстановке сил внутри аппаратных группировок. Про коренные перемены и революционные усовершенствования любил говорить новый заместитель начальника УВД полковник Крутилин. Он был «варягом» — командовал уголовным розыском где-то на Севере, после окончания академии получил назначение в Тиходонск. Подобные высказывания вкупе с резкими и решительными действиями породили слухи, что у него мощная поддержка в Москве и прислан он не просто так,а с прицелом на место генерала.

Глава седьмая

Собрав бумаги в прозрачную пластиковую папку, Мишуев запер дверь кабинета и неспешно, с достоинством пошел по коридору. Не каждый начальник отдела участвует в оперативных совещаниях при генерале. Далеко не каждый Заместители, начальники управлений — ниже уровень представительства практически не опускается. В принципе он, Мишуев, должен доложить результаты работы отдела заместителю начальника — головного розыска, тот — начальнику, тот, в свою очередь, информирует зама генерала по оперативной работе и делает сообщение на совещании.

Однако в последние полтора года привычный порядок часто нарушался.

Возглавлявший УУР полковник Силантьев страдал камнями в почках и подолгу лежал в госпитале, его зам Игнатов всегда боялся принимать решения, а теперь, перед пенсией, старался вообще не попадаться на глаза начальству. Поэтому Мишуев непосредственно докладывал на оперативках то, что касалось борьбы с особо тяжкими преступлениями, а иногда и председательствовал от лица руководства уголовного розыска.

Его самого такое положение вполне устраивало: когда человек на виду, к нему привыкают. Силантьев проскрипит два годика, а он тем временем получит диплом академии и вернется как раз на открывшуюся вакансию.

Тьфу-тьфу… Трудно загадывать в таких делах. Обстановка меняется, тот же Крутилин с идеями омоложения аппарата. Игнатову уже сказал, чтоб готовился, того и гляди и Силантьева отправит по болезни. А поставит кого-то из своих северян или из местных — мало ли шустрых ребят.

Мишуев почувствовал усилившееся беспокойство и понял, что оно связано с недавним звонком Громакова. Активность Сизова в ревизии архивных дел ему совсем ни к чему. Дело усугубляется тем, что на эту чертову Сыскную машину трудно найти управу: он легко обходит всю иерархическую лестницу и заходит прямо к генералу. Говорят, тот начинал у него стажером. Может быть… Когда Крутилин докладывал об Игнатове, Павлицкий предложил на его место Сизова. Еще чего не хватало! Может, потому он так землю и роет? Впрочем, Крутилин не станет менять одного предпенсионера на другого, к тому же человека Павлицкого. Если, конечно, он будет принимать решения. А будет ли? Какая у него ни мощная рука в министерстве, а обком крепко поддерживает Павлицкого. Неизвестно, что перевесит…

По широкой мраморной лестнице Мишуев спустился на второй этаж, где располагались кабинеты руководства. У высокой отделанной под дуб двери он замешкался, перебрал, будто проверяя, документы в прозрачной папке, вошел в приемную, поздоровался с новой секретаршей, наглядно воплощавшей принцип омоложения аппарата, и сквозь темный тамбур между полированными дверями прошел в кабинет Крутилина.

Полковник был молод для своего звания и должности — недавно ему исполнилось сорок четыре. Жесткие черные с заметно пробивающейся сединой волосы, выпуклый лоб, светлые навыкате глаза, массивный прямой нос, нависающий над верхней губой, округлые щеки и детский, с ямочкой, подбородок.

Стоя под тяжелым взглядом почти навытяжку, Мишуев доложил результаты работы по «сицилийцам». Доложил удачно: ни разу не заглянув в бумаги и не сбившись.

— Почему на оперативное совещание при начальнике управления идете вы, а не руководство уголовного розыска? — глухим рокочущим голосом спросил Крутилин и презрительно выпятил нижнюю губу.

— Полковник Силантьев болен, — быстро ответил Мишуев и, чуть помешкав, продолжил:

— Игнатов… В общем, Игнатов послал меня.

— Понятно… — с тем же презрительным выражением протянул Крутилин. — У него более важные дела… Ладно! Посмотрим, как он уйдет: по выслуге или по служебному несоответствию!

На Мишуева будто холодом дохнуло.

«Ну и крут мужик! Верно говорят — не одну шкуру спустит!»

— И с чем же вы идете на оперативное совещание при начальнике управления? — голосом, не предвещающим ничего хорошего, продолжал полковник.

— С этой хреновиной?

Он кивнул на пластиковую папку, и Мишуев инстинктивно спрятал ее за спину.

— Анализ камня, идентичность карьера, — передразнил Крутилин. — И что дальше? Установили — камень из этого разреза. Ну? Его по паспорту выдали с записью в книге регистрации? Кому мозги припудривать?! Нужен круг отрабатываемых лиц, улики, приметы, связи! Нужна информация из уголовного мира: почерк, клички, «черные» автоматы! Вот работа сыщиков. А камень и следователь с экспертами изучат, вам вообще нечего туда лезть!

Крутилин резко встал из удобного кожаного с высокой спинкой кресла так, что оно, дребезжа металлическими колесиками, отъехало к стене, подошел вплотную к начальнику отдела особо тяжких, как будто хотел ударить. Мишуев непроизвольно попятился.

— А если не хотите работать или не получается, надо честно сказать и идти в народное хозяйство, мы вас поддержим, — другим, неожиданно миролюбивым тоном продолжил полковник. — И не надо никаких академий, чего деньги тратить…

Крутилину нравилось внушать страх, и он умел это делать. Он «колол» самых отпетых бандитов, чем и был известен во всех северных тюрьмах, колониях и пересылках. Сломив чужую волю, он переходил на мягкий, доброжелательный тон, который резко не соответствовал смыслу произносимого, и окончательно деморализовывал жертву.

Сейчас ему тоже удалось достигнуть цели — Мишуев чувствовал себя бесформенным пластилиновым комочком, над которым навис гранитный кулак.

— Жаль, меня не было в городе, я бы с места происшествия след зацепил, — так же мягко, даже с некоторой долей сочувствия говорил полковник. — Беда в том, что у вас профессионалов нет… Разве что Сизов… Я посмотрел все разработки отдела — он один действует как настоящий сыскарь.

По пристальному взгляду Крутилина Мишуев понял, что тому прекрасно известно о его взаимоотношениях с бывшим наставником.

— Я не все доложил, — попытался он выправить положение, но Крутилин отмахнулся.

— На совещании доложите. Там и послушаем, и решим, кто на что способен. Если работать тяжело, не справляетесь — пишите рапорт. Чего зря хлеб есть!

Последнюю фразу полковник произнес почти дружески.

Оставшиеся свободными десять минут Мишуев нервно курил в закутке на площадке лестницы черного хода.

"Ну их к черту, такие оперативки! — заторможенно думал подполковник, чувствуя, как постепенно высыхает спина. — Пусть Игнатов ходит, он за это деньги получает. Тут не авторитет заработаешь, а голову потеряешь.

Как с ним работать? Зверь! Пожалуй, Павлицкого он сожрет. Непременно сожрет! И всех его людей, как водится. И тех, кто стоял в стороне, обязательно… Ну и бойня будет! Нет, надо дергать в Москву. Пересидеть два года, пусть все закончится, устоится… Только похоже, что с этой идеей ничего не выйдет. Пока не раскроем «сицилийцев», он и заикнуться об учебе не даст…"

В примыкающий к генеральскому кабинету зал заседаний Мишуев заходил в самом скверном настроении.

Начальник управления генерал-майор Павлицкий занял свое место во главе стола ровно в шестнадцать, как и было назначено. Выглядел он не по-генеральски — маленький, сухой, подвижный — и потому постоянно носил форму и требовал того же от подчиненных. Поэтому двенадцать человек по обе стороны длинной полированной столешницы были облачены в казенное сукно серого и защитного цвета. Только тринадцатый позволил себе явиться в светлом импортном костюме свободного покроя и сел не как все, а напротив генерала, в противоположный торец стола, получив возможность бесцеремонно осматривать собравшихся выпуклыми льдистыми глазами. У него был властный вид, внушительная фигура, уверенные манеры, и если бы посторонний человек вошел в зал, он бы не сразу определил, с какой стороны находится «глава стола» и кто руководит оперативным совещанием.

На такой эффект Крутилин и рассчитывал. Чувствовалось, что он собран и готов постоять за себя, если начальник попытается поставить его на место. Но генерал начал совещание как ни в чем не бывало, и, хотя на лицах офицеров ничего не отразилось, можно было с уверенностью сказать, что этот факт обязательно станет предметом кулуарного обсуждения и сделанные из него выводы окажутся не в пользу Павлицкого.

Первым заслушали начальника управления исправительных дел о массовых беспорядках в шестой колонии, затем докладывал Мишуев. На этот раз главное внимание он сосредоточил на Алексее Сивухине как перспективном фигуранте для дальнейшей разработки, про кусок ракушечника и поиск карьера упомянул вскользь, зато рассказал об отработке автовокзалов, которой занимается Сизов.

Сообщение прозвучало весомо, даже Крутилин к концу перестал презрительно кривиться. Генерал задал несколько вопросов о Сивухине, Мишуев толково ответил.

— Есть предложение одобрить проводимую отделом работу и предложить активизировать линию розыска использованного преступниками автомата, — подвел итог Павлицкий.

Возражений не было. Мишуев сел на место и перевел дух. Сивухин, конечно, пузырь, который рано или поздно лопнет. Но сегодня он удержал его на плаву, а это очень важно — не утонуть сейчас, сию секунду, потому что завтра будет уже другая ситуация, другие доказательства, другая обстановка.

Подполковник вполуха слушал выступление начальника УБХСС, совсем не слушал зама по хозяйственной работе, который возмущался нерациональным использованием автотранспорта, и насторожился, когда слово взял Крутилин.

— Я согласен с предыдущим выступлением. — Полковник навис над столом, упираясь в деревянную поверхность побелевшими пальцами. — Машины должны использоваться для раскрытия преступлений, расследования и выполнения других конкретных задач службы. На работу и домой можно ездить общественным транспортом. Поэтому я свою машину отдаю в пользование оперативного состава управления и призываю других сделать то же самое. Это раз!

Полковники, подполковники и один майор недовольно зашевелились.

— Второе, — не обращая внимания на возникший шумок, невозмутимо продолжал Крутилин. — Отмечаю низкий уровень исполнительской дисциплины руководства уголовного розыска. Я работаю полтора месяца, за это время Силантьев не выходил на работу по болезни, Игнатов самоустранился от руководства службой в связи с тем, что готовится к уходу на пенсию. Предлагаю на следующем оперативном совещании заслушать Игнатова и решить вопрос о его служебном соответствии. При отрицательном решении изменить основание увольнения с соответствующим уменьшением пенсионного содержания…

Присутствующие загудели. Пенсия, выслуженная за двадцать пять лет, — самое святое, что есть у увольняемого офицера. Замахиваться на нее не принято. Тем более что каждый может легко представить себя на месте обиженного.

— Третье, — полковник повысил голос. — При таком положении вещей совершенно не продумано направление в академию Мишуева. Учиться, конечно, надо, и, если он возьмет «сицилийцев» или хотя бы выйдет на них, можно будет его отпустить, но не оголяя руководства уголовным розыском! Значит, надо производить омоложение аппарата, особенно начальников отделов и управлений…

Дальше Мишуев не слушал. «… Или хотя бы выйдет на них…» Значит, не все потеряно…

Крутилин сел, глядя прямо перед собой. Получалось, что он смотрит на генерала.

— Вы закончили, товарищ полковник? — очень вежливо спросил Павлицкий.

— Закончил.

— Подведем итог, — не вставая, сказал генерал. — По первому пункту вы приняли решение, полностью входящее в вашу компетенцию. Отказ от использования личной машины можно приветствовать. Надеюсь, другие руководители последуют вашему примеру… А если нет, возможно, я сам издам соответствующий приказ…

Недовольный шумок снова всколыхнулся над длинным полированным столом.

— Может, действительно всем целесообразно пересесть на городской транспорт? Тем более мне известно, что вы задерживаете в нем карманников. На вашем счету четырнадцать задержаний по месту прежней службы и восемь — в московском метро, во время учебы. Я не ошибаюсь?

Крутилин очень внимательно посмотрел на генерала. В комнате стало тихо.

— Нет, товарищ генерал, не ошибаетесь. Все точно.

— Вот и хорошо, — кивнул Павлицкий. — Может быть, на транспорте установится порядок. Хотя лично я считаю, что руководители областной милиции имеют возможность более эффективными методами бороться с преступностью.

Крутилин, набычившись, не сводил с генерала внимательного взгляда.

— По второму и третьему пунктам, — монотонно говорил генерал. — Вы являетесь куратором оперативных служб и отвечаете за работу уголовного розыска. Поэтому для вас открыто широкое поле деятельности. Действуйте!

Принимайте решения в пределах своей компетенции, вносите предложения, если вопрос выходит за ее пределы. Кого увольнять, кого посылать на учебу, кого назначать на должность — это, извините, буду решать я. Снижать пенсию я никому не собираюсь, надо быть людьми и понимать: существуют болезни, усталость, нервные стрессы. Отбирать за это то, что пожилой человек зарабатывал всю жизнь, просто несправедливо…

— Правильно, Семен Павлович! — от души выкрикнул начальник УИД, и все одобрительно зашумели, бросая косые взгляды на Крутилина. Тот еще больше набычился, как боксер, прячущий подбородок от нокаутирующего удара.

— И последнее. Существует порядок, субординация, дисциплина. Я настоятельно прошу вас приходить к начальнику управления в форменной одежде.

Генерал выдержал паузу и, добродушно улыбнувшись, добавил:

— А в трамвае можете ездить в штатском. Что поделаешь, если у вас такое хобби!

Одиннадцать офицеров расхохотались. Мишуев улыбнулся одной половиной рта — той, что была обращена к генералу. Лицо Крутилина осталось невозмутимым.

— Все свободны, — объявил Павлицкий и встал.

Загремели стулья. У широкой двери, в которой открывалась только одна створка, на мгновение возникла давка.

— Ну и выдрал Семен Павлович этого петуха, — не особо снижая голос, говорил начальник информационного центра. — Насухую выдрал… Причем культурно…

Руководители курируемых Крутилиным служб открыто высказываться избегали, но перешептывались с улыбками. Поражение «варяга» было наглядным для всех, кроме него самого.

— Доложился неплохо, — буркнул он Мишуеву на ходу. — Лучше, чем у меня в кабинете. Жми на этого типа, он, видно, еще не полностью лопнул. И скажи своим: пусть дурака не валяют, шкуру спущу!

В коридорах управления было людно: сегодня давали зарплату, поэтому к концу работы все сходились на службу. К этому дню планировалось и возвращение из командировок.

Идя к себе, Мишуев покосился на дверь с цифрой 78, хотел было зайти, но передумал. Пусть сам, невелик барин.

За дверью семьдесят восьмого кабинета Губарев и Сизов доедали красногорскую колбасу, пили чай и вели тихую беседу.

— Я, говорит, вообще отошел, связи растерял, дайте жить спокойно, — пересказывал Губарев.

Сизов хмыкнул:

— Ну-ну…

— А этот, последний: «С дорогой бы душой и всем почтением, но нет ничего такого на примете, даже краем уха не слыхал…»

Старик доел бутерброд.

— Значит, один наган зацепил? Ну-ну… Нам-то он ни к чему, напиши рапорт да отдай в Прибрежный райотдел, пусть занимаются.

Губарев приготовил лист бумаги и тут же, чертыхнувшись, поднял его со стола — в нижней части расплывался мокрый полукруг.

— Стакан не вытер. Сегодня в Центральном дежурный на готовый протокол кофе пролил. Да, кстати, там Фоменко вертелся. Меня увидел — хотел спрятаться, спросил, что делает, — не ответил… Странно как-то.

Сизов молча поднял телефонную трубку, набрал четыре цифры внутреннего номера.

— Здравствуйте, товарищ Крылов. Как жизнь проходит? У всех быстро…

Слушай, Саша, что там у вас сегодня делал Фоменко? С кем работал? А на кой ему этот хулиган сдался? Ну и как, расколол? Да ты что! А, вот оно как. А для чего это им обоим? С тем-то ясно: лопнул, и все… А наш-то?

Чья команда? Вот так, да? Ладно, спасибо. До связи.

Сизов положил трубку.

— Ну что? — спросил Губарев, но Сизов не успел ответить, как в кабинет без стука вошел Фоменко.

— Здорово, мужики! — Он поспешно сунул каждому руку, быстро отдергивая ее обратно. — Зарплату получили? Ну и класс! Запирайте дверь…

Он распахнул пиджак и показал приткнутую за брючным ремнем бутылку водки.

— Как обещал, помните, Игнат Филиппович? Фоменко зря слово не бросит…

— Чем ты там занимался в Центральном с такой секретностью? — спросил Сизов. — Своих дел мало, решил району подсобить?

Фоменко с отвращением скривился.

— Да по «сицилийцам»… Выходы на автоматы ищу. Начальник велел не распространяться…

— Это что, его идея?

— Ну да… — Фоменко нетерпеливо переступал с ноги на ногу. — Хватит про работу, Игнат Филиппович, она и так в печенках сидит… Валек, нарежь закуску.

Он резко вынул из бокового кармана плавленый сырок с яркой зеленой этикеткой.

— Закуска у тебя всегда богатая, — отметил Губарев. — Игнат Филиппович, там колбаски не осталось? У меня полбатона есть и банка тушенки заначена.

Сизов порылся в сейфе, извлек мятую оберточную бумагу, в которой оказался небольшой кусок колбасы с веревочным хвостиком.

— Класс, мужики! — Фоменко суетливо застилал стол газетой. — Сейчас накроем, как в ресторане…

Сизов задумчиво оторвал веревку, понюхал зачемто колбасу и положил на стол. Как и большинство сотрудников уголовного розыска, он был не дурак выпить и еще помнил времена, когда в конце работы оперсостав, перед тем как разойтись по домам, открыто распивал несколько бутылок водки под немудреную закуску, чтобы снять напряжение и забыть кровь, грязь, человеческую жестокость, подлость и коварство, с которыми пришлось столкнуться вплотную за прошедшую смену.

Времена меняются — уже не ухватишь, выскочив на несколько минут в соседний гастроном, полкило любительской и отдельной, по триста граммов швейцарского и голландского, которые продавщица нарежет аккуратными тоненькими ломтиками, да и водку, если не зайдешь со служебного входа, не купишь без очереди, хотя она, зараза, и подорожала в четыре раза.

Но главное — отношение изменилось к этому делу. Закручивали постепенно гайку и завинтили до упора. Новые времена. А кровь и мозги человеческие выглядят, как и раньше, и запашок от лежалого трупа тот же, и в морге веселей не стало… А когда на пушку или нож выходишь, сердце еще сильней колотится да давление выше прыгает, чем тогда, — годы-то набежали. А антистрессовых препаратов не изобрели, остается старое, проверенное средство, тем более и привычка какая-никакая выработалась, никуда не денешься… У каждого в разной степени. Вот Фоменко — аж трусится от нетерпения, а Губареву просто любопытно, молодой еще… Хотя Веселовский тоже молодой, а очень уважает, ни одной возможности не упустит.

Старик прислушался к своим ощущениям. Он знал, что его искал Мишуев, и сам собирался к начальнику с рапортом, но расслабиться действительно не мешало. К подполковнику можно зайти завтра с утра.

Но, глядя на дружные хозяйственные приготовления Губарева и Фоменко, он почему-то не ощутил умиротворения и не настроился на общую волну предвкушения предстоящего застолья.

— Готово! — Фоменко придирчиво осмотрел разложенные на газете листы белой бумаги — вместо тарелок, горку нарезанного хлеба, сырка и колбасы, открытую банку консервов. — Сейчас, только стаканы вымою…

Он рванулся к двери.

— А Веселовского ты не звал? — спросил Сизов.

Фоменко остановился и поставил стаканы.

— Да я что-то его не понял, Игнат Филиппович. — Он широко развел руками, изображая крайнюю степень удивления. — Показал пузырь — он обрадовался, руки потер, у меня, говорит, бутерброды есть… Я говорю, мол, идем к ребятам, я Игнату Филипповичу обещался. А он подумал-подумал и отказался. Мол, работы много… — Фоменко снова собрал стаканы и понизил голос до шепота:

— Я думаю, он себя уже начальником чувствует. Ну и вроде как не хочет, чтобы все вместе…

Фоменко подмигнул.

— Ну и ладно, нам больше достанется. Я мигом. — Плечом он отдавил дверь и вышел в коридор.

Сизов посидел молча, хмыкнул.

— Ну-ну…

Встал, извлек из ящика стола свой рапорт.

— Ты вот что. Валек, пить-то вредно, помочи губы для вида, поддержи компанию. Я к Мишуеву.

Он направился к двери, на пороге остановился.

— И еще. Будете уходить — посмотри за ним. Если пойдет по центральной лестнице — не пускай. Сведи по запасной, во двор, а выйдет пусть через «город».

Здание областного УВД имело общий двор с городским, расположенным перпендикулярно. Фасады и соответственно подъезды выходили на разные улицы.

— Зачем это? — удивился Губарев.

— Потом скажу.

В коридоре Сизов столкнулся с сияющим Фоменко.

— Ну, погнали, — начал тот и осекся. — Куда же вы, Игнат Филиппыч?

— Начальник вызвал.

Лицо Фоменко потухло.

— Мы подождем…

— Да нет, начинайте сами. Дело, видать, долгое…

— Жаль… — Фоменко снова оживился. — Ну дай Бог не в последний раз.

Он юркнул в дверь семьдесят восьмого кабинета, раздался щелчок замка.

Сизов направился к кабинету Мишуева.

Начальник отдела особо тяжких находился во взвинченном состоянии.

Анализируя выпад Крутилина в свой адрес и неожиданное заступничество генерала, он понял, что оказался между молотом и наковальней. Превратиться в фигуру, на которой начальники будут что-то доказывать друг другу, — этого и врагу не пожелаешь. Любая твоя ошибка становится козырем в чужой игре, а кто работает без ошибок…

Сизов вошел без стука.

— Вызывали? Мишуев уставился на подчиненного тяжелым, как у Крутилина, взглядом, но тут же почувствовал, что сходство в данном случае может носить только пародийный характер. Раздражение усилилось.

— Вами крайне недоволен начальник управления.

Мишуев сделал паузу, наблюдая за реакцией Сизова, но тот не проявил ни малейшего беспокойства или хотя бы заинтересованности.

— Ему звонил председатель областного суда, рассказал о вашем визите, генерал спрашивает меня, а я ничего не знаю. Пришлось выслушать про недисциплинированность подчиненных, нарушение субординации, имитацию активной деятельности в ущерб конкретной работе.

Сизов шагнул вперед и положил перед начальником отдела исписанный лист бумаги.

— Результаты моей конкретной работы отражены в этом рапорте.

Мишуев бегло просмотрел документ, потом прочел еще раз, уже внимательней, растерянно провел ладонью по лбу.

— Ничего не понимаю. Вы что, ревизуете судебные дела? И зачем ехать за тысячи километров? Проверять правильность приговора?

— Это не моя задача, — равнодушно ответил Сизов. — Хотя проверка тут бы не помешала.

— Что вы имеете в виду? — Отхлынувшее на миг раздражение накатило с новой силой.

— То, что сказал. Дело слеплено на соплях. Кроме признания обвиняемого, ничего и нет. Да и признание странное: дачу он едва нашел, мотив убийства толком не объяснил, нож описал смутно, куда выбросил — показать не смог. Вот я и хочу узнать, держал ли он вообще тот нож в руках…

— Кем вы себя воображаете? Членом Верховного Суда?! Ваша задача — отыскать «сицилийцев»! — Не сдержавшись, Мишуев сорвался на крик, но тут же взял себя в руки и продолжил более спокойно:

— Выбросьте из головы беспочвенные фантазии и присоединяйтесь к той работе, которую успешно ведет Веселовский. Вы должны подавать пример молодым и менее опытным товарищам. Нельзя подчинять общее дело личным амбициям.

— Вы отказываете мне в командировке? — по-прежнему невозмутимо спросил Сизов.

— Безусловно! Незачем впустую тратить время и расходовать государственные деньги! — Подполковник пристукнул по столу кулаком, давая понять, что говорить больше не о чем.

— Наложите резолюцию на рапорт. Я буду обжаловать ваше решение руководству. Заодно доложу о причинах, заставивших меня обратиться к архивным делам.

Сизов говорил строго официально, и Мишуеву стало ясно: прямо сейчас он отправится к Крутилину или Павлицкому и наболтает там такого, что начальнику отдела будет трудно объяснить, почему он пресекает похвальную инициативу сотрудника. А если Крутилин уцепится за эту старую историю…

Мишуев придвинул рапорт, выдернул из настольного календаря шариковую ручку, занес над бумагой.

— Хорошо, сделаем эксперимент. Решили допросить давно осужденного Батняцкого? Полагаете это полезным для дела? Действуйте.

Мишуев написал на рапорте: «Считаю целесообразным» — и размашисто подписался.

— Только я думаю, что эта поездка ничего не даст. Кроме вреда. Потому что вы оголяете свой участок работы и перекладываете ее на коллег. Кроме того, зря тратите время и деньги. Посмотрим, кто окажется прав: вы или я. Кстати, доложите, чем вы занимались сегодня весь день.

Выслушав доклад, подполковник отпустил Сизова. Когда дверь за оперативником закрылась, Мишуев обмяк, подпер голову руками и тяжело задумался. Он вышел из сложившейся ситуации единственно возможным способом и даже оставил за собой последнее слово. Но что дальше?

В семьдесят восьмом-кабинете раскрасневшийся Фоменко учил жизни Губарева:

— Да гори она огнем, эта ментовка! Ты что, не заработаешь свои две сотни на гражданке? Беги, пока молодой! Потом затягивает: надбавки за выслугу, стаж для пенсии… А чуть оступился, уволили до срока, вот пенсия и накрылась.

Он достал из-за тумбы стола на три четверти опустошенную бутылку, с сожалением взболтнул содержимое.

— Надо бы две взять… Давай стакан.

— У меня есть. — Губарев показал, что не выпил до конца.

— Как хочешь. — Фоменко вылил остатки водки себе, придвинул графин с водой поближе, приготовил кружок колбасы.

— Давай за то, чтоб я дослужил до полной выслуги! А ты… чтоб не уродовался на этой проклятой службе. А то дадут по башке, как мне…

Ладно, будь!

Он залпом выпил водку, лихорадочно плеснул из графина, запил и принялся жевать колбасу.

— До сих пор башка раскалывается, особенно осенью и весной. Так и боюсь, что еще схлопочу по ней, тогда каюк… Как дотяну до выслуги — сразу уйду. Так еще хрен получится: видишь, какая каша заваривается? Крутилин с генералом тягается, Мишуев чего-то на Старика взъелся… А я ничего не хочу, только чтоб не трогали. И на Старика удивляюсь: у него давно выслуга есть, а уходить и не думает… Хотя он настоящий сыщик, ему жизни нет, если по следу не бежать, комбинации не разыгрывать…

На площадке второго этажа Сизов снял и перебросил через плечо пиджак, ослабил и сбил на сторону галстук и развинченной походкой пошел по лест-нице вниз.

В вестибюле стоял длинный болезненно худой Бусыгин — самый противный сотрудник инспекции по личному составу, рядом — Шаров из политотдела, в дверях дежурной части напряженно застыл ответственный — майор Семенов.

— Товарищ майор, можно вас на минуту? — обратился Бусыгин к Сизову.

И, когда тот подошел, спросил:

— Почему вы в таком странном виде?

— Жарко, — невнятно буркнул Старик, отвернув лицо в сторону. Он видел, как Семенов досадливо махнул рукой и скрылся за дверью. Бусыгин оживился:

— Жарко? А чем от вас пахнет?

— Не знаю, — так же невнятно ответил Старик. — Капли выпил от сердца.

— Ах капли! — Бусыгин совсем расцвел. — Тогда попрошу пройти на секундочку в дежурную часть.

Он показал рукой, будто Старик не знал, куда надо идти.

— Прошу! — Сизов на ходу надел пиджак, привел галстук в нормальное положение и первым вошел в дежурку. Семенов уже сидел за пультом, а в углу, под схемой расстановки патрульно-постовых нарядов, приткнулся на табуретке фельдшер из медпункта.

— Здравствуй, Андрей. — Сизов протянул Семенову руку. — У тебя есть акт на опьянение? Тут Бусыгин какой-то цирк устроил, надо его проверить.

Как раз удачно — и доктор здесь, и индикатор трезвости наверняка поблизости. Давай оформляй.

Семенов захохотал и от полноты чувств врезал кулаком по подлокотнику кресла.

— Надумал щенок поймать матерого волка… Ну, давайте попробуем, кто из вас того…

Шаров тоже не смог сдержать улыбку, а до Бусыгина дошло не сразу: он всматривался в Сизова, и лицо его постепенно принимало обычное кислое выражение.

— Чего смешного? Был сигнал, мы обязаны проверить, — угрюмо выговорил он.

— Сигнал, говоришь? — продолжал веселиться Семенов. — Какая же это… такие сигналы дает? Вы теперь с того сигнальщика спросите!

— По телефону… Как тут спросишь…

Бусыгин резко повернулся и почти выбежал из дежурной части.

Придя домой, Сизов позвонил Губареву.

— Как дела, Валентин?

— Ничего, обошлось, — крякнул Губарев. — Фоменко рвался через центральный подъезд выйти, еле оттащил. А там инспекция пьяных отлавливала… Откуда узнали-то, Игнат Филиппыч?

— Узнал… Значит, рвался? Ну ладно, будь!

Не кладя трубку. Старик набрал номер Веселовского.

— Как жив-здоров, Александр Павлович?

— Кто это? — быстро спросил тот.

— Неужто не узнал? Несколько секунд телефон молчал.

— А-а-а, здравствуйте, Игнат Филиппыч! Преувеличенно бодрый тон не мог скрыть напряжения в голосе.

— Бусыгин передал тебе привет.

Снова пауза.

— А я-то при чем? Я ничего… Что Бусыгин?

Сизов опустил трубку на рычаг.

Глава восьмая

До Москвы Сизов долетел за полтора часа, затем сутки провел в вагоне поезда Москва-Воркута. Вынужденное безделье вопреки ожиданию не тяготило его, привыкшего к каждодневной круговерти срочных заданий, неотложных дел и всевозможных забот. Половину дороги он проспал, а потом бездумно смотрел в окно, отказавшись играть в карты и выпивать с тремя хозяйственниками средней руки, успешно решившими в столице какой-то свой вопрос. Он не любил случайных знакомств и избегал досужих расспросов, обычных при дорожном общении.

В Микуни он вышел из вагона, провожаемый любопытными взглядами попутчиков: режимная зона, здесь царствовало управление лесных колоний и высаживались, как правило, только люди в форме внутренней службы — гражданские объекты поблизости отсутствовали.

По однопутке допотопный паровоз потащил короткий состав в глубь тайги, и через несколько часов Сизов шагнул на перрон маленькой станции, которая, казалось, выплыла из начала сороковых годов: игрушечный вокзальчик красного кирпича, бревенчатая пристройка «Буфет», давно забытые медные краны и указатель «Кипяток».

И патруль, безошибочно подошедший к нему — единственному штатскому среди пассажиров вагона.

— Гражданин, ваши документы и цель приезда, — козырнул старший лейтенант с заношенной красной нарукавной повязкой, на которой когда-то белые буквы составляли непонятную непосвященным аббревиатуру ДПНК (дежурный помощник начальника колонии). У двух подтянутых настороженных прапорщиков на повязках были другие надписи: Кон. ВН (контролер войскового наряда).

Сизов предъявил удостоверение и расспросил, как пройти в «Комилес».

Управление располагалось рядом со станцией в новой четырехэтажке из красного кирпича. Любому приезжему бросалась в глаза скрытая связь между вокзалом и управлением: во всем поселке только эти два здания были выстроены из нетипичного для лесного края стройматериала. Но лишь человеку, знающему о соотношении бюджетов «Комилеса» и местного исполкома, было ясно, кто кому оказал похозяйски «шефскую помощь».

Начальник оперативно-режимного отдела — шустрый молодой капитан, привыкший схватывать вопрос на лету и тут же с ним разделываться, затратил на Сизова пять минут.

— Батняцкий? Фамилия ничего не говорит. Значит, не отличался. Какое учреждение? Тройка? Тогда быстро…

Он нажал клавишу селектора, вызывая дежурного.

— Лезвин еще не уехал? У тебя? Быстренько ко мне.

И пояснил:

— Начальник «стройки». Его как раз только сейчас выдрали, по дороге обязательно будет вам жаловаться, приготовьтесь. Зато вечером наверняка…

* * *
Он звонко щелкнул себя по горлу и подмигнул.

— Так что можно и потерпеть. Верно?

Сизов Промолчал. Он не любил фамильярности.

— А вот и Лезвин, знакомьтесь! В кабинет вошел пожилой майор с лицом неудачника. Впрочем, Сизов подумал, что если бы на его плечах были полковничьи погоны, он бы не выглядел пожилым и не казался неудачником — просто хмурый усталый мужик лет под пятьдесят.

Почти всю дорогу он молчал. «УАЗ» ходко углублялся в тайгу. С двух сторон выложенную из бетонных плит дорогу обступала глухо шумящая зеленая стена. Из леса сильно тянуло сыростью. С каждым километром пляшущее над бетонкой облако гнуса уплотнялось.

Сизов представил эти места зимой. Мороз, жесткий, как наждак, снег, безлюдье…

— Снега много наметает? — спросил он, чтобы завязать разговор.

Лезвин уверенно вел машину. Сизова вначале удивило, что он обходится без водителя, но, судя по манере езды, начальник колонии часто садится за руль.

— Снега? — отозвался он. — Скоро покажу…

Сизов не понял, что ему собираются показать: было тепло и невозможно представить, что где-то, даже в самой чащобе, сохранился снег.

Бетонные плиты кончились, машину затрясло по бревенчатой лежневке.

Лезвин сбавил скорость.

— Вон, справа, видите? Сквозь поредевшую стену леса просматривалась обширная вырубка. Бросалась в глаза одна странность: высоченные, до полутора метров, пни.

— Вот столько наметает. — Лезвин выругался. — За это я в прошлом году выговор схлопотал.

— За снег? — снова не понял Сизов.

— Да не за снег, — досадливо сказал Лезвин. — За своих долбо… Они перед тем, как пилить, должны утоптать до земли, чтобы от корня оставить не больше десяти сантиметров. А это работа нелегкая и в план не идет.

Вот и срезают там, где снег заканчивается!

— Есть же бригадир, мастер…

— Такие же долбо… — повторил Лезвин с прежней досадой. — И так же заинтересованы в кубометрах. К тому же сразу в глаза не бросается, а когда растает, лесная инспекция и поднимает тарарам… Штрафы, предписания, протоколы. Кто виноват? Зэков-то пайки не лишишь, а начальнику в самый раз строгача закатать.

Лезвии притормозил, мягко перекатившись через прогнившее бревно.

— А лесовики не отстают: проведите санитарную расчистку леса — и все!

Поспиливайте до положенного уровня — и баста! А кто будет из-за этих огрызков человеко-часы затрачивать?

— Так вас сегодня из-за этого? — поинтересовался Сизов.

— Да нет. Дважды за одно не бьют. Два офицера рапорта на увольнение подали…

Лезвин тяжело вздохнул.

— Их тоже понять можно. Службу закончили, хотят отдыхать, а я их посылаю лежневку чинить. Конечно, не нравится. А кто меня поймет? Бревна то гниют, то расходятся на болоте, без ремонта за сезон можно дорогу потерять. На пятый ЛЗУ сейчас только на вездеходе проедешь.

— А почему офицеров? Бригаду осужденных поставить — и все дела!

— А кто будет кубики давать? У нас каждый день в пять часов селектор, и знаешь, что генерал спрашивает? Не про оперативную обстановку, не про политиковоспитательную работу, не про подготовку к освобождению. Вопрос один: выполнен план? И не дай Бог сказать «нет». Так что зэков на это дело отвлекать нельзя. Что остается? Обстоятельства на меня давят, а я на офицеров. В результате «неумение работать с личным составом» и очередной выговорешник!

Лезвин снова выругался.

— Я уже двадцать лет майор, десять — здесь, на полковничьей должности. Видно, майором и сдохну.

Впереди показались сторожевые вышки.

— Приехали, — утомленно сказал Лезвин. — Сейчас попаримся, банька должна быть готова — и на ужин. Заночуете у меня, жена полгода как уехала.

После бани Лезвин немного размяк. Чувствовалось, что владевшее им внутреннее напряжение прошло. Сноровистый сержант накрыл стол в небольшой кухне типовой квартиры — если не выглядывать в окно, можно было легко представить, что находишься в новом микрорайоне Свердловска, Москвы или Тиходонска. Только обилие на столе грибов — жареных, маринованных, соленых, банка моченой брусники и мясо тетерева выдавали месторасположение жилого блока лесной исправительно-трудовой колонии строгого режима.

Лезвин отпустил сержанта, оценивающе глянул на Старика и поставил на стол две бутылки водки и граненые стаканы.

Притомившийся с дороги и не евший целый день, Сизов сразу охмелел и усиленно принялся за закуску. Лезвин лишь цеплял вилкой скользкие маринованные грибы.

— Через два года пенсия — уеду в Ташкент. Не бывали? Жаль, расспросил бы… Правда, говорят, нельзя резко климат менять. С минус пятидесяти до плюс пятидесяти — даже чугунный котелок растрескается. А организм-то привык за десять лет…

Лезвин хлопнул ладонью по столу.

— Десять лет! Срок! Они там, — он показал рукой в стену, — мы здесь.

Вот и вся разница. А мороз, глушь, лес кругом — это общее. Не задумывались?

— Преувеличиваете, устали, наверное, — с набитым ртом ответил Сизов.

— Устал, точно… Не обращай внимания. Со свежим человеком всегда на болтовню тянет, дело-то к старости. А тут как? Сижу один, даже выпить не с кем. С подчиненными невозможно — надо дистанцию держать. Одному — страшно… Раз, два — и готово. Сам не заметишь, как сойдешь с катушек.

Но в последнее время позволяю.

Лезвин с силой провел рукой по лицу, снова наполнил стаканы.

— Жена, правда, пообещала вернуться, дотерпит два года. А одному здесь труба. Давай.

Глухо звякнуло толстое стекло.

— Брусникой попробуй закуси, — переведя дух, посоветовал Лезвин. И без всякого перехода сказал:

— А ты такой же… — Он замялся, подбирая слово, но так и не нашел подходящего. — С какого года? Постарше меня, значит… А тоже майор. И жены, видно, нет.

— Откуда знаешь? — удивился Старик.

— Вижу. Я ведь тоже сыскарь. Начинал инспектором оперчасти, так и прошел всю лестницу — до начальника.

Лезвин хитро улыбнулся.

— Скажешь, в огороженной зоне легче преступника ловить, чем по всей стране? И за банку сгущенки мне любое преступление раскроют?

Сизов промолчал. Все аргументы в вечном споре оперативников ИТК и сыщиков уголовного розыска были ему хорошо известны и собственная позиция определена предельно четко. Но обижать хлебосольного хозяина не хотелось.

— Но это только на первый взгляд все просто, — запальчиво продолжал Лезвин. — Ты с нормальными людьми работаешь — свидетели, потерпевшие, вообще все вокруг. А здесь какой контингент? Светлых пятен нету!

Лезвин открыл вторую бутылку.

— Развелся? — неожиданно вернулся он к прежней теме.

— Ага… — Сизов придвинул стакан. — Бес попутал на молодой жениться…

Они снова выпили. Лезвин заметно опьянел и начал рассказывать про свою жизнь. Старик этого не любил, но сейчас раздражения не испытывал. В черноте за окном шумела невидимая тайга, сзади, со стороны охраняемой зоны, изредка доносились резкие выкрики часовых. Тиходонск остался где-то далеко-далеко, и все заботы куда-то бесследно исчезли. Он ощущал приятную истому и умиротворенность, которой не испытывал уже давно.

Лезвин разбудил его в шесть утра. Он был бодр, подтянут и официален.

Гладко выбритые щеки, запах хорошего одеколона, выглаженная форма.

Через сорок минут, позавтракав остатками вчерашнего ужина и выпив крепчайшего, приготовленного Лезвиным чая, они были в кабинете начальника колонии.

— Хотелось бы вначале получить ориентирующую информацию о Батняцком, — усевшись на жесткий стул у приставного столика, сказал Сизов. — Кто он, чем дышит, как ведет и так далее.

— Знаем такого… — сказал Лезвин, подходя к картотеке и выдвигая ящичек с наклеенной буквой Б. — Я их всех знаю. Сейчас найдем…

Через несколько минут Лезвин извлек прямоугольную карточку из плотной бумаги.

— Так, вот он. Судим за хулиганство к двум годам, отбыл год. Второй раз — причинение тяжких телесных повреждений, повлекших смерть потерпевшего, — двенадцать лет. Осталось ему, сейчас скажу… Пять лет шесть месяцев и семнадцать дней. Поощрения, взыскания…

Лезвин протянул карточку Сизову — тот быстро просмотрел убористый текст.

— Благодарность за опрятный внешний вид, выговор за курение в неположенном месте… Мелковат масштаб.

— Правильно подметили, — кивнул Лезвин. — А поначалу записного урку изображал: жаргон, рассказы про громкие дела… Только птицу видно по полету — здесь его быстро раскусили, поутих. Отрицаловка не признала, в актив не пошел, так и болтается посередке. Статья у него серьезная, гордится ею, по их ублюдочным порядкам это вроде институтского диплома. Хозяйственники, мужики, бытовики приходят — он перед ними хвост распускает, воровскому «закону» учит. И с начальством старается не ссориться. В общем — и нашим, и вашим.

Как-то записался на прием, спрашивает: если на следствии и в суде не правду сказал, что делать? У них у всех это бывает: психологический кризис — невмоготу больше сидеть, и все! Тут глаз да глаз нужен: может в петлю влезть, или на запретку под пулю сунуться, или в побег пойти, хотя куда здесь бежать… Чаще начинают биографию выправлять, писать во все концы: мол, чужую вину взял или враги оговорили… Пишут, ответа ждут, получают, читают, снова пишут, а время катится, глядишь, кризис и прошел. Так и с Батняцким — объяснил ему порядок пересмотра дела, только он, кажется, и не подавал.

Лезвин посмотрел на часы.

— Через полчаса их выводят на лесоучасток. Хотите поговорить с ним сейчас — я дам команду. А если еще что-то надо подработать, может, приговор почитать, тогда до вечера, когда вернутся.

— Приговор я читал. Давайте сразу к делу. — Сизов приготовил свои бумаги.

Лезвин набрал две цифры на диске старого телефонного аппарата, резко бросил в трубку:

— Батняцкого из второго отряда ко мне! — И, повернувшись к Сизову, другим тоном сказал:

— Разговоры у вас доверительные пойдут, так что я мешать не буду. Садитесь на мое место. Он вообще-то спокойный, но если что — здесь кнопка вызова наряда.

Сизов усмехнулся. Подождав, пока за Лезвиным закрылась дверь, он по-хозяйски занял место начальника и осмотрелся. Кабинет напоминал сельский клуб: просторная пустоватая комната, голые стены и окна без занавесок, вдоль стен — ряды допотопных стульев с лоснящимися дерматином сиденьями. Только сейф, шкаф картотеки и решетки на окнах выдавали специфическое назначение помещения.

В дверь тихо постучали, и порог переступил приземистый человек в черной засаленной на предплечьях робе.

— ОсужденныйБатняцкий, второй отряд, статья сто восьмая часть вторая, срок двенадцать лет, явился по приказанию начальника колонии. А где же он?

Вошедший, озираясь, завертел стриженой шишковатой головой на короткой шее.

— Садитесь, Батняцкий. Майор Лезвин вызвал вас по моей просьбе, — сказал Сизов, внимательно рассматривая осужденного. Невыразительное лицо, мясистые губы, маленькие прищуренные глазки.

Батняцкий сел, облокотился на стол и довольно улыбнулся, показав два ряда железных зубов.

— Чему радуешься?

— Ясно чему! Отряд на работу повели, а меня — сюда. Что лучше — лес валить или разговоры разговаривать? Вот и радуюсь. — Он оглянулся на дверь и потер руки. На каждом пальце был вытатуирован перстень, тыльную сторону ладони украшало традиционно восходящее солнце и надпись «Север».

— А о чем собрался разговаривать?

— Об чем спросите. У кого карты есть, кто чифир варит, кто пику имеет. Что вам интересно, про то и расскажу. А могу и написать, почерк у меня хороший, разборчивый.

Батняцкий замолчал, присматриваясь к собеседнику, и понимающе покивал головой.

— Сразу не распознал, хотя почуял: что-то не так. У наших рожи красные, загрубелые, глаза от ветра со снегом воспаленные… А вы издалече, никак из самой Москвы? Чифир вас, стало быть, не интересует… Ну да я про все в курсе, давно сижу, могу, если надо, и про начальство наше — как бдят они, как службу несут. Вы по званию кто будете?

— Я из Тиходонского уголовного розыска, майор Сизов.

Батняцкий дернулся как от удара.

— На понт? А книжку свою красную покажешь? Сизов извлек удостоверение, раскрыл, не выпуская из рук, протянул осужденному. Батняцкий приподнялся с места, долго вчитывался, потом плюхнулся на стул. Глаза его беспокойно бегали.

— Настоящее? — Видно было, что он брякнул первое, что пришло в голову, стараясь выиграть время.

— Я вижу, парень, ты совсем плохой. — Сизов спрятал документ. — Чего задергался? Привидение увидел?

Батняцкий почесал в затылке.

— Можно считать и так. Вчера про Сизова разговор с Изобретателем вели, а сегодня он на голову свалился. Самолично, через семь тысяч верст.

— А чего про меня говорить? Я же не председатель комиссии по помилованию.

— Болтали про сыскарей да следователей, он тебя и вспомнил. Механическая собака, говорит.

Сизов усмехнулся.

— Ну-ну. Любить ему меня не за что, да вроде и не обижался.

— Да вы не так поняли! — торопливо заговорил Батняцкий. — Он по-хорошему! В одной книжке вычитал: была механическая собака, ей запах человеческий дадут, пускают, и амба! — неделю рыщет, месяц, год, через реки, через горы, никуда от нее не денешься!

— Интересно. И где люди такие книжки находят?

— Да он штук сто прочел! — с гордостью сказал осужденный. — Знаете, как у парня котелок варит?

— Знаю. Только жаль — в одну сторону: сберкассы, сейфы.

Сизов выдержал паузу, внимательно глядя на Батняцкого.

— У тебя тоже неплохо сработало, как мне зубы заговорить да испуг спрятать. А у самого шестеренки крутятся — зачем по мою душу прибыл опер из Тиходонска?

Батняцкий пожал плечами.

— Да мне какое дело — откуда. И чего гадать, сами скажете.

— Чифир меня не интересует, да и другие тухлые твои истории. Это ты от небольшого ума: дескать, покантуюсь от работы, сдам оперу туфту всякую да еще посмеюсь над ним с дружками-приятелями. — В голосе оперативника лязгнул металл.

Батняцкий заерзал на стуле.

— Я ж сначала не врубился… Думал, кабинетный фофан с какой-то проверкой приехал. — Он изобразил смущение, но получилось довольно ненатурально.

— Ну теперь мы с тобой познакомились, и расскажи мне по порядку, да без финтов всяких, свое дело, — четко сказал майор, в упор глядя на Батняцкого. Тот отвернулся к окну.

— Эка вдруг… Полсрока отмотал, уже и забыл, за что сижу.

— Убийства не забываются. По ночам мучают, спать не дают, иной раз с ума сводят. А у тебя легко как-то — раз и забыл!

— Не убийство, а тяжкое ранение. Тут две большие разницы. Я ж не виноват, что он помер! — Батняцкий сел вполоборота и смотрел прямо перед собой.

— А кто виноват?

— Вы к словам не цепляйтесь. Я убивать не хотел. Так и в суде объяснил…

— Да ничего ты не объяснил. Ни как попал на дачу, ни как возвращался, ни почему убил… — Сизов говорил тихо и монотонно.

— По пьянке-то… разве вспомнишь! — перебил осужденный.

— Ни кто видел тебя до или после, ни откуда нож взял, ни куда дел его, — будто не услышав, продолжал майор.

— Пьяный был. Всю память отшибло, — повторил Батняцкий. — Какой с пьяного спрос?

Сизов медленно, со значением, принялся перебирать лежащие перед ним бумаги. Батняцкий напряженно следил за его руками.

— Чья пудреница на земле возле трупа валялась? — Вопрос прозвучал резко, как выстрел.

— Про это и вообще не знаю. Может, днем хозяева потеряли…

Сизов разложил на столе фотографии. Обычная финка, «лисичка», складной охотничий, пружинная «выкидуха».

— Взгляни-ка сюда.

Батняцкий встал, посмотрел, с недовольным видом вернулся на место.

— Какой похож? Хотя бы приблизительно? — Оперативник подобрался.

— Вы чего хотите? Признался, рассказал, показал, срок получил, сижу, чего еще надо? — жалобным голосом проныл допрашиваемый. — Чего нервы мотаете?

— Какой? Пусть ты его пьяным вынимал, но в карман-то трезвым клал?

Вот и покажи!

Батняцкий ткнул рукой в охотничий складень.

— Такой примерно, только ручка другая.

Сизов расслабился и собрал фотографии.

— Не в цвет, приятель.

Осужденный вскочил.

— Интересное кино! Семь лет назад что ни скажу — все в цвет, капитан Мишуев с ходу в протокол строчит! А теперь стали концы с концами сводить! Чего вдруг?

— А того, что твой нож сейчас опять объявился. Рядом с тремя трупами.

Двое — работники милиции.

Батняцкий испуганно отшатнулся, но тут же взял себя в руки.

— Чего я, за эту пику вечный ответчик? Выбросил — и дело с концом.

Откуда знаю, кто подобрал и что ею сделал?

Сизов недобро усмехнулся.

— Выбросил, говоришь? Ну-ну…

Он пристально смотрел на осужденного, пока тот не опустил глаза.

— Зачем чужое дело взял? Батняцкий молчал, оперативник ждал ответа. В кабинете наступила тишина. За окном гудел, разворачиваясь, лесовоз.

Наконец осужденный вышел из оцепенения.

— Пустые хлопоты, начальник, — глухо сказал он. — Все сказано и забыто. Зря через всю страну тащились. Могли приговор прочесть.

— Читал. Но хотел сам убедиться… — Сизов криво, пренебрежительно улыбался.

— В чем? — Батняцкий нервно дернул шеей и в очередной раз оглянулся на дверь.

— В том, что ты такой дурак, — равнодушно бросил майор.

— Конечно… Зэк всегда дурак…

— Не за здорово живешь в зону полез. Это ясно, был замазан по уши, но двенадцать лет мотать за дядю…

Батняцкий быстро глянул на майора и снова опустил голову.

Сизов продолжал размышлять вслух:

— «Мокр уху» взял для авторитета, вместо какой-нибудь пакости, за которую свои сразу же в «шестерки» определят… Со сто семнадцатой соскакивал скорей всего.

— Понятно! — зло оскалились железные зубы. — Мишуев полную раскладку дал, а ты, начальник, из себя ясновидца разыгрываешь! Чего вам теперь от меня надо? Или интерес поменялся? Чего душу рвешь?!

— Истерику не разыгрывай, пустой номер! — повысил голос Сизов. — А что дурак — факт. Я ведь твою жизнь внимательно изучил. Обычно пацаны хотят летчиками стать, чемпионами, а ты о чем мечтал? С четырнадцати лет истатуировался, железки всякие в карманах таскал, песни тюремные заучивал, несовершенными кражами хвастал. Хотел, чтоб за блатного принимали!

Чтоб боялись, заискивали… Да нет, кишка гонка — сам же и подносил хвосты настоящим уголовникам. Первый раз за что сел? Гадил пьяным на улице. А распинался — драка, с ножами, двоих пописал… Дешевка!

Батняцкий закусил губу.

— Со стороны легко по полочкам разложить! Ну дурил по молодости — мало таких? А меня всегда норовили в землю вогнать. Загремел по первому разу, вышел досрочно, все нормально… И опять непруха! Познакомился на танцах с одной дурой, пообнимались, я бутылку купил — ноль восемь, выпили, чего еще надо? Думал, поладим, а она кочевряжиться стала… Я и придушил малость. А потом этот опер, Мишуев, говорит: знаешь, мол, что она несовершеннолетняя? Как так, здоровая кобыла! А он статью показывает — до пятнадцати! И позору сколько: воры ноги будут вытирать, в половую тряпку превратишься.

У Батняцкого внезапно сел голос, он сипло закашлялся. Из мутного графина Сизов налил полстакана желтоватой, с осадком воды. Батняцкий жадно выпил, железо стучало о стекло. Поставив стакан, он вытер рот ладонью.

— Опер разговоры задушевные заводит да про Яблоневую дачу расспрашивает, и как-то само собой получается, что если я там был, то заявление кобылы исчезает. Ну понятно — за «мокруху» лучше сидеть… Так и поднял чужое дело! Потом уже смекнул: обвел меня опер вокруг пальца — кобыла небось взрослой была и никакого заявления вообще не подавала…

— И не надоело лес валить?

— С моим характером на воле не удержаться, зона — дом родной. Так что все равно… Паханы уважают, авторитет небольшой имеется, пайку дают.

Жить можно. Только климат да лес к земле гнут. Ничего, через год на поселение переведут, перетопчемся.

Губы Батняцкого сложились в издевательскую усмешку.

— Пожалели? Для протокола ничего не скажу, не старайтесь. Где вы раньше были со своим сочувствием?

«Вот ведь сволочь», — подумал Старик.

— Я всегда был на своем месте. И сейчас, и тогда. А жалеть тебя нечего и не за что. К тому же я не больно жалостливый для вашего брата. Мне больше людей жалко, которых вы грабите, калечите, убиваете. Так что не попадайся мне на дороге! — Сыщик говорил тихо, но с напряжением и один раз даже непроизвольно скрипнул зубами.

Сизов собрал фотографии, документы, сложил в папку, щелкнул застежкой. Батняцкий неотрывно следил за каждым его движением.

— Как-то вы со злобой ко мне, начальник, не похорошему. А чего я сделал, если разобраться?

— Ничего путного и доброго ты в своей дрянной жизни не сделал. Зато бандитам поспособствовал: сел вместо них — пусть еще людей убивают! А нам помочь не хочешь, хвостом крутишь, даже шерсти клок с тебя не возьмешь! Обиженного строит! Мы эту падаль все равно отыщем, дело времени! И берегись, если они еще что-то успеют заделать! Крепко берегись!

Стриженый человек в черной робе с прямоугольной нашивкой "Батняцкий.

Второй отряд" на правой стороне груди беспокойно заерзал.

— Да какая с меня помощь? Что я знаю? — просительно заныл он. — Ну слышал краем уха, что на дачах местные ребята фраеров динамили: девчонку подставляли и брали на гоп-стоп… А кто, что — без понятия. За что же на мне отыгрываться?

— Вспомни, кто и что про это рассказывал, — перебил майор, не проявляя, впрочем, особого интереса.

— Век свободы не видать — не помню… Так, болтали… Девка, говорили, красивая, ресторанная краля… Больше, честно, не знаю. Я ведь как откинусь, не в Америку приеду, а в Тиходонск, какой мне резон вас дразнить?

Сизов нажал кнопку, и рослый сержант увел осужденного.

Почти сразу же в кабинет вернулся Лезвин. Он был в хорошем настроении.

— Как поработали? Успешно? — улыбаясь, спросил начальник колонии.

— Пока трудно сказать… — Сизов сосредоточенно делал какие-то записи в своем блокноте. — Кое-что, похоже, зацепил.

Он дописал и захлопнул блокнот.

— А у вас, я вижу, хорошие новости? Лезвин кивнул.

— С пятого участка два лесовоза прошли, и ребята свои рапорта забрали. Нормально!

Через час пожилой прапорщик вез тиходонского сыщика к поселку. На том месте, где вчера Лезвин тормознул перед сгнившим бревном, два лейтенанта ремонтировали лежневку. Выбравшись на бетонные плиты, «УАЗ» увеличил скорость. Стаи мошкары красно-черными брызгами залепляли ветровое стекло. Прапорщик, выругавшись, включил стеклоочистители.

Глава девятая

Тиходонск встретил Сизова обычными для лета пыльными бурями и новостями. Кружащиеся по асфальту окурки, сигаретные пачки, взлетающие у лотков выносной торговли обрывки газет, людей, защищающих глаза от порывов ветра, обильно насыщенных песком, — все это Сизов увидел, как только вышел из аэровокзала. Новости он узнал, когда прибыл в управление, сразу угодив на оперативное совещание отдела.

— Общительный, веселый, представился земляком сержанта, пирожками угостил, в общем, вошел в доверие. Дело к обеду, этот Саша зовет всех в вагон-ресторан. Двое пошли, третий — первогодок — остался, сидит на рундуке с оружием, стережет. — Веселовский докладывал обстоятельно и солидно. Он тоже успел слетать в командировку, и Сизов не сомневался, что результаты их поездок будут сопоставляться Мишуевым с особенной тщательностью. — Вдруг прибегает Саша, растрепанный, возбужденный. «Скорей, ребят бьют!» Ну и третий побежал. Никакой драки, товарищи спокойно борщ едят. Саша куда-то пропал. Вернулись — в рундуке пусто, и с боковой полки попутчик исчез. Видно, соучастник…

— Задешево отдали оружие, — нравоучительно сказал Мишуев. — И вот результат — сами под трибунал, десятки жизней под угрозой! Цена беспечности! Скажите, Александр Павлович, — подчеркнуто уважительно обратился он к Веселовскому, — удалось идентифицировать стволы?

— Тысячи гильз просеяли на стрельбище, нашли совпадающие с нашими.

Значит, по крайней мере один украденный автомат — у «сицилийцев».

— С достаточной долей вероятности можно сказать, что и второй у них.

Это уже не голые догадки. — Начальник отдела одобрительно покивал. — Что еще сделано?

— Ориентировки с приметами и фоторобот магаданские товарищи разослали по всей стране. Результатов пока нет, — скромно пояснил Веселовский. Он избегал смотреть на Старика. А тот, напротив, внимательно разглядывал капитана и пришел к выводу, что он напоминает Мишуева в молодости. Хотя внешне они не были похожи.

— Ясно… — сказал подполковник. — Теперь послушаем товарища Сизова.

Он не знал, что услышит, поэтому на мгновение утратил обычную невозмутимую вальяжность.

— Слушать особенно нечего, для протокола Батняцкий ничего не сказал.

Так, ориентирующая информация и личные впечатления.

Мишуев перевел дух.

— Подведем итоги. Сизов съездил за тридевять земель вхолостую, Губарев уперся в тупик. А Веселовский и под его руководством Фоменко заметно продвинули розыск! Я настоятельно рекомендую остальным брать с них пример.

Сизов раздраженно двинул стулом.

— Тем более что линия Сероштанова майором Сизовым до конца не отработана. Преступление совершено на восемнадцатом километре междугородной автотрассы. А мы так и не знаем, где и зачем потерпевший посадил «сицилийцев» в машину, куда вез, где и почему его убили.

— Чтобы это узнать, надо раскрыть преступление, — подал голос Старик.

— Что и является нашей прямой задачей! — парировал Мишуев. — А потому Сизов должен заняться частниками, промышляющими междугородным извозом.

Пройдите по местам их сбора — аэропорт, автовокзал, железнодорожный вокзал и постарайтесь выявить очевидцев. Тех, кто видел, как Сероштанов брал пассажиров. В помощь вам придается Губарев. Веселовский и Фоменко работают по своему плану. Вопросы есть? Нет. Все свободны.

Веселовский, Фоменко и Губарев вышли из кабинета, Сизов остался на месте.

— Что у вас? — недружелюбно спросил начальник.

— Отработка частников представляется мне бесперспективной.

— Объем работы большой, но делать ее надо. — Подполковник смотрел сурово и требовательно.

— Дело не только в объеме работы. Эта публика не любит попадать в свидетели. Даже если что-то знает — предпочитает молчать. К тому же, по моим данным, Сероштанов редко искал клиентов на вокзалах: возил по предварительной договоренности.

— Что вы предлагаете? — Мишуев раскрыл папку с бумагами и занялся своей работой, давая понять, что только чувство деликатности не позволяет ему выставить бывшего наставника в коридор.

— Покопаться в прошлом. Поискать хозяина ножа, который семь лет назад так и не нашли. — Майор явно не ценил доброе отношение начальника.

Мишуев резко отодвинул папку.

— Опять о Яблоневой даче? Вы настояли на поездке к Батняцкому, и что он вам сказал?

— Что взял чужое дело.

— Сволочь! — вырвалось у подполковника, но он тут же спохватился. — Они все так говорят, когда припечет. — И строго добавил:

— Почему не доложили на совещании?

— Сказано без протокола, а поскольку ситуация складывается щекотливая…

— Что за намеки? — перебил Мишуев. — Выражайтесь яснее и имейте в виду: я щекотки не боюсь!

— Пока мне ясно только одно: на «сицилийцев» надо выходить через старое дело. Прошу разрешить работать в этом направлении. Вокзалы и аэропорт могут отработать Губарев и райотделы по территориальности.

— Не вижу оснований изменять задание, — жестко сказал подполковник. — Приступайте к выполнению и каждый вечер докладывайте результаты!

— Вас понял, — не по-уставному сказал Сизов и вышел из кабинета.

В последующие дни майор Сизов отрабатывал вокзалы и аэропорт. Естественно, здешние «колдуны» не искали контактов с милицией и не горели желанием оказать помощь в розыске. Старик фиксировал их фамилии и номера автомашин, вызывая переполох и недовольство, которое, впрочем, проявлялось, когда он отходил на достаточное расстояние. Фамилии ему были нужны для рапортов о проделанной работе, которые он составлял очень подробно и аккуратно. Читая их, начальник мог быть уверен, что Сизов с утра до вечера выполняет порученное ему задание, которое формально отвечало плану поисковых мероприятий, но реально — и всякий мало-мальски смыслящий в розыске человек это прекрасно понимал — дать ничего не могло.

При таком объеме работы у майора не должно было оставаться времени на всякие глупости, связанные с делами прошлых лет. Его и не оставалось. Но Сыскная машина умела функционировать в режиме запредельных возможностей.

В восемь утра Сизов начинал прочесывать автовокзал. «Колдунов» в это время практически не было, и он говорил с водителями междугородных рейсов, диспетчерами, контролерами, уборщицами платформ. Через пару часов, примостившись на ступеньках идущего на запад «Икаруса», доезжал до железнодорожного вокзала, где менял декорации: отправляя Губарева на свое место, сам продолжал его работу — «трусил» дворников, носильщиков, кассиров и других работников, чьи окна выходили на привокзальную площадь. К середине дня появлялись промышляющие дальним извозом частники, он переключался на них, потом, захомутав одного, перебирался в аэропорт. Потолкавшись среди местных водил, опять заезжал на автовокзал и, направив Губарева в аэропорт, завершал официальную часть работы. Работая «в четыре руки», они плотно прикрывали все ворота города.

К вечеру список сыщиков пополнялся таким количеством фамилий, что их вполне можно было разбросать на три рапорта, высвободив себе пару дней, но при этом не исключались накладки: если, например, «колдун» попадет в аварию, а из рапорта выходит, что в этот день он как ни в чем не бывало беседовал с опером, «химия» мгновенно обнаружится. Хотя вероятность подобных состыковок была невелика, Сизов не хотел оставлять за спиной уязвимых моментов и включал все фамилии в один дневной рапорт.

Питался он, как обычно, в буфетах и столовках, иногда вспоминая фразу известного в былые годы деловика: «Скажи мне, что ты ешь, и я скажу тебе, как ты живешь». Тот деловик, если исходить из его собственного афоризма, жил отлично. Сизов был на обыске и помнил глубокий сухой подвал добротного дома, забитый развешанными на крюках ароматными копченостями, грудами деликатесных консервов, невиданными винами и коньяками и другим съестным дефицитом.

Если с той же меркой подойти к жизни майора Сизова, то символом ее стал бы огромный, плохо прожаренный пирожок и кастрюля жидкой бурды, именуемой в общепите «кофе». Плюс рентгенограмма желудка, на которой гастрит вот-вот грозил перейти в язву. Правда, бесплатные санаторные путевки пока позволяли отодвигать осуществление этой угрозы. А у деловика, которого Сизов через несколько лет встретил в Юрмале выходящим из пропитанной запахом очень крупных взяток шикарной гостиницы, язва уже была, что подтверждало мнение Старика о полной бессмысленности придуманного им афоризма.

Рапорт о проделанной за день работе Сизов передавал с Губаревым в управление, после чего нырял в Центральный райотдел, где изучал прекращенные дела и отказные материалы семи-, восьмилетней давности.

Архив после окончания рабочего дня закрывался, но знакомые опера затаскивали в пустующий кабинет связанные шпагатом пачки тонких папок в картонных или бумажных обложках, и Старик, оставшись один в привычной казенной обстановке, неторопливо развязывал тугие узлы, окунаясь в удивительный мир счастливых находок, неожиданных открытий и случайных совпадений.

Вот гражданин сообщает о сорванной с головы шапке, а через пару дней признается, что потерял ее по пьяному делу. Или заявляет об избиении, а вскоре пишет: «Телесные повреждения получил при падении в подвал». Сегодня озабочен кражей портфеля, а завтра находит портфель на лестнице.

Накануне требует привлечь обидчика к ответственности, а сейчас утверждает, что никаких претензий к нему не имеет. Ничего удивительного: раскрываемость преступлений в те годы была почти сто процентов.

Иногда потерпевшие упирались и не хотели «находить» пропавшее, исцелять побои или признаваться в «ошибке», но дела это не меняло. «… Учитывая, что гр-н Сомов оставил мотоцикл без присмотра на неохраняемой стоянке да еще не оборудовал его противоугонным устройством, он сам виновен в происшедшем угоне…» «… Заявление гр-ки Петровой о краже у нее пальто объективно ничем не подтверждается, а следовательно, оснований для возбуждения уголовного дела не имеется…» «… Поскольку телесные повреждения, по заключению су дебно-медицинской экспертизы, относятся к легким, повлекшим кратковременное расстройство здоровья, рекомендовать потерпевшей обратиться в народный суд в порядке частного обвинения…»

Майор быстро продирался сквозь горы исписанной корявыми почерками бумаги в поисках следов разбойной группы, о которой упомянул Батняцкий.

Иногда откладывал какой-нибудь материал в сторону, чтобы потом взглянуть свежим взглядом, но утром, поспав пару часов на сдвинутых стульях или брошенной на пол шинели, после дополнительного изучения возвращал папку на место.

Когда внизу начинали звенеть ведра исполнявших роль уборщиков пятнадцатисуточников, Сизов увязывал архивные материалы жестким шпагатом, запирал кабинет и, заехав в управление побриться, отправлялся на автовокзал.

На четвертый день такой жизни Губарев застал майора в кабинете около восьми утра. Тот делал выписки из мятой папки в синей бумажной обложке.

— Я уж и отвык видеть вас за столом, — сказал Губарев и кивнул на исписанный листок. — Зацепили что-нибудь?

— Похоже, — как всегда, не проявляя эмоций, ответил Старик и, откинувшись на спинку стула, с хрустом потянулся.

— И что же?

— Да особенного-то и ничего, — прищурился Старик. — Некий гражданин Калмыков заявил о попытке ограбления. Потом написал, что ошибся, перепутал, преувеличил.

— Бывает…

— Бывает-то всякое… — задумчиво проговорил Сизов. — Только произошло это на Яблоневой даче за десять дней до убийства Федосова.

— Интересно. А кто занимался?

Сизов глянул в глаза собеседнику.

— Наш начальник, тогда еще капитан, а ныне подполковник Мишуев.

— Вот так блин! — оторопело вымолвил Губарев. Фоменко бы сказал: «Я ничего не слышал!»

— А ты что скажешь? — Сизов не отводил взгляда.

— Как что? Надо беседовать с Калмыковым.

— Наши мнения совпадают. — Майор протянул напарнику свой листок. — Здесь его установочные данные. Проверь, не изменился ли адрес, и вызови на девятнадцать. А я пока сдвину стулья и вздремну пару часов. Ну этот автовокзал к чертовой матери!

В то время, как майор Сизов прикорнул в чуткой полудреме на разъезжающихся стульях, начальник отдела особо тяжких Мишуев объяснялся с Крутилиным.

— Люди работают, — стараясь быть убедительным, говорил он. — Линия автоматов повисла в воздухе: магаданцы давно разослали фоторобот — результата нет. Что может Веселовский? Переключился, пошел по новому кругу — от багажной веревки, которой был связан Сероштанов. Проверяет товарные станции, речной порт…

Выпуклые холодные глаза полковника выражали безмерную скуку. Он действительно отдал оперативникам персональную машину, ездил городским транспортом, вмешивался в уличные конфликты и лично доставил в Прибрежный райотдел двух хулиганов. Пожилые руководители считали его надменным выскочкой, ищущим дешевой популярности, молодые оперативники — «настоящим ментом» и правильным мужиком. В одном мнения сходились: человек он в общении неприятный.

— Как же вы не поймете, — ласково сказал Крутилин. — Веревка — это фигня! На ней можно только повеситься тому начальнику отдела, который не умеет организовать работу. Именных веревок не бывает, а потому на «сицилийцев» она никогда не выведет. По крайней мере напрямую. Пусть ею занимаются участковые райотделов.

Тон полковника и сочувственная участливость, с которой он растолковывал свою мысль, подошли бы для общения с умственно отсталым ребенком.

— …А вы доложите, как собираетесь поправить дело? И когда дадите результат? Задача уголовного розыска — произвести задержание. Значит, нужны конкретные данные: кто преступники и где находятся!

Мишуев растерянно молчал, остро ощущая собственную беспомощность. Если бы такие вопросы ставили перед ним с самого начала карьеры, он бы до сих пор был рядовым опером в районе. Дело в том, что Мишуев совершенно не владел логикой оперативного мышления.

Лишенный природных способностей шахматист может разыгрывать механически заученные партии, но ему никогда не стать мастером. Зато, выдвинувшись по организаторской линии, третьеразрядник сумеет вполне успешно командовать гроссмейстерами…

Поняв, что из миллионов пронизывающих жизнь линий причинно-следственных связей он не способен наверняка выбрать ту, которая соединяет место происшествия с преступником, начинающий оперативник Мишуев окунулся в общественную деятельность. Через год его хорошо знали в райкоме, он стал постоянным участником всевозможных активов и конференций, дежурным и довольно красноречивым оратором.

Волна успеха могла вынести его в сферу идеологической работы, но дальновидный Мишуев воспротивился, боясь затеряться среди стандартно-благообразных молодых людей с ловко подвешенными языками, обильно населяющих это поприще. Он рассудил, что общественная активность заметно выделит его именно на прежней службе, где вечно озабоченные, задерганные оперативники только радовались, если находился желающий выступить на собрании или поучаствовать в очередном мероприятии. Вместе с тем надо было «давать процент», что он тоже делал с помощью нехитрых приемов, распространенных в то время повсеместно.

В отличие от большинства замотанных делами коллег, он регулярно читал юридические журналы и специальные сборники. Наткнувшись на разработку моделей розыска убийцы, обусловленных спецификой места происшествия, Мишуев на совещании по обмену опытом представил недавно раскрытое преступление как результат использования последних достижений науки, чем привел в восторг генерала.

И все шло хорошо. Была поддержка, были составленные подчиненными розыскные планы, было умение показать себя, было доброе отношение начальства. Преступления либо раскрывались, либо нет. В первом случае это была заслуга Мишуева, во втором — неизбежные в любом деле издержки, не снижающие опять-таки оценки проделанной Мишуевым работы.

— Какие наиболее перспективные мероприятия вы планируете провести в первую очередь? — снова спросил Крутилин, лениво пролистывая розыскное дело.

От третьеразрядника требовали гроссмейстерской игры.

— Сизов и Губарев ищут свидетелей на автовокзале, — наугад сказал Мишуев.

Полковник захлопнул дело и бешено вытаращил глаза.

— Я не могу понять, как вы руководите отделом, — зло процедил он. — По-моему, вы ничего не смыслите в розыске!

У Мишуева захолодело внутри. Так оно и было. Но то, что Крутилин разгадал это, грозило катастрофой.

— У вас есть единственная козырная карта — отпечаток пальца. Надо разыгрывать ее в первую очередь!

— Там же ручной поиск, — почувствовав почву под ногами, Мишуев приободрился. — Министр приказал собрать двести экспертов со всей страны…

Сидят, перебирают…

— Двести экспертов?! А сколько из них приехало? Вы что, не знаете, как отпускают специалистов? Хорошо, если треть собрали! В общем, так!

Командируйте человека в центральную картотеку, пусть посмотрит, как выполняется приказ министра, если что не так — поднимает шум! Пусть мозолит глаза начальству, теребит всех, пока не получит ответ!

— Хорошо, я пошлю Веселовского. Он парень шустрый, с инициативой.

— Посылайте кого находите нужным, — мягко проговорил Крутилин. — А я на днях побеседую с Сизовым, подумаю… Может быть, в ближайшее время вы сдадите ему дела.

Калмыков оказался огромным парнем с красным лицом и лопатообразными руками. Клетчатая ковбойка не сходилась на мощной шее.

— Вот у меня повестка, — сообщил он от двери. — К Сизову. Это вы будете?

— Я, — майор показал на стул. — Садитесь.

— Спасибо, я уже сидел. — Свидетель оглушительно хохотнул и пояснил:

— Это такая шутка.

Попробовав стул рукой, здоровяк аккуратно уселся и осмотрелся по сторонам.

— Повестку принесли, думал — за аварию на Октябрьском шоссе, а оказалось, не в ГАИ, в угро. С чего бы это?

— Значит, жизнь идет по плану — автошколу успешно окончили, сели за баранку… — Сизов будто продолжал начатый разговор.

— Шофер первого класса! — довольно сообщил свидетель.

— Как и хотели — мощный самосвал?

— Рефрижератор… — Калмыков запнулся. — Постойте, а откуда знаете-то? Про планы, работу… Автошколу вспомнили — то ж когда было…

Считай, семь лет.

— Зачет по материальной части сдали на «отлично», решили отметить и пошли в кафе «Север». Вот с этого места расскажите подробно, по порядку.

— Ничего не пойму! — недоумевающе сказал водитель. — Я уж забыл про тот случай… А вы, выходит, все копаете? Чудеса! Мне почудилось, капитан хотел закрыть дело…

— По порядку. — Сизов был невозмутим. — Пришли в кафе… С кем?

— Один был. Хотел подзаправиться да принять сто граммов с прицепом. А тут подвернулась эта Тамара. — Он удивленно всплеснул руками. — Смотри, сколько лет прошло, а имя запомнил! Другой раз через неделю забуду наглухо, а здесь само выскочило!

— Как она подвернулась?

— Деньги подошла разменять, двадцатипятирублевку. В буфете, говорит, сдачи нет, а ей сигареты нужны. Пожалуйста, разменял, еще подумал: дурак, деваха красивая, чего растерялся… А она опять подходит — прикурить просит. Ну, тут я пригласил ее за столик, вина взял, конфет, и пошло-поехало: танцы, манцы, анекдоты… Дело к закрытию, я уже веселый, она тоже… Может, говорю, продолжим? Соглашается: мол, дача в Яблоневке пустая, там и выпивка есть, и закуска. Далековато, конечно…

Калмыков сделал выразительную паузу.

— Да уж больно заманчиво… И поехал на свою голову! Во двор зашли, по тропинке к дому, а навстречу мужик… «Привела?» — и ножик наставляет… А сзади из кустов — второй… — Здоровяк нервно засмеялся. — Мы так не договаривались — рванул обратно, сшиб этого второго, только меня и видели! Хорошо, что не растерялся, аж сейчас мороз по спине…

— В заявлении про нож ни слова — Почему?

— Капитан спрашивает: «Ты нож видел?» Нет — темно ведь, но щелкнуло, как финка выкидная, и вроде блеснуло… Что это, кроме кнопочного ножа?

А он опять: «Раз не видел, значит, догадки, а в протокол только факты нужны. Тебе ж показаться могло? Могло. То-то!»

— А дальше?

— Поехали с ним на дачи, искал я долго, еле нашел. Оказалось — хозяева в отъезде, дом забит, на калитке замок сломан — заходи кто хочет! Капитан поскучнел, говорит: «Ты этих мужиков опознать можешь?» Какой там — только тени видел. «А почему решил, что ограбить хотели?» А чего ж — премию выписать? А он сердится: «Опять догадки! Может, это твоей девчонки братья? Или муж с другом? Может, хотели отучить козла от чужих огородов?»

Калмыков вздохнул и развел руками.

— Разозлился я и написал, что ничего не было. Зачем в дураках ходить?

С тех пор милицию за квартал обхожу.

Свидетель обиженно замолк.

— Тамара эта как выглядела? — не проявляя видимого интереса, спросил оперативник. — Внешний вид, одежда, поведение?

— Симпатичная! Фигуристая, волосы черные до плеч. Одета… Вся в красном: платье, пояс такой широкий, как из клеенки, туфли, сумочка… А чулки черные! — Калмыков азартно хлопнул себя по колену. — Хороша, зараза! Но видно, что девка не правильная. Курила много… Да! — Он значительно поднял палец. — Когда от вина разомлела, сболтнула, что кабаки любит, в «Спутнике» чуть не каждый день бывает. Я еще подумал: на какие такие деньги? Или каждый день ухажеров меняет? Не понравилось мне это…

— Узнаете? — отрывисто бросил Сизов главный вопрос.

— Если в той же одежде… Баба приметная! Да зачем? Я никаких претензий не имею.

— Не имеете, значит… — Сыщик согласно покивал. — А если бы получили ножом в печень? Тогда бы имели?

— Ясное дело! Раз обошлось, чего вспоминать?

— А ведь гуляют они на свободе, и ножичек выкидной при них… Это у вас претензий не вызывает? Вдруг опять повстречаетесь?

— Вы на меня свои дела не перекладывайте! — досадливо сказал Калмыков. — Вам за одно деньги платят, мне — за другое. А оборонить себя сумею, не беспокойтесь!

Сизов составил объяснение, протянул водителю, тот внимательно прочитал и расписался.

— Можно уходить? Старик кивнул.

— Но еще понадобитесь. У нас к вашим знакомцам серьезные претензии имеются!

Водитель вышел в коридор и почти столкнулся лицом к лицу с Мишуевым.

— Здравствуйте, — буркнул он и, обойдя подполковника, начал спускаться по лестнице.

— Здравствуйте, — недоуменно ответил начальник отдела и, оглянувшись, проводил здоровяка задумчивым взглядом. Потом толкнул дверь семьдесят восьмого кабинета.

— Кто сейчас у вас был? — спросил он у Сизова. — Лицо очень знакомо.

— Шофер первого класса, который считает, что борьба с преступностью — дело милиции и его не касается, — обтекаемо ответил майор.

Мишуев отметил, что Сизов не встал и никак не обозначил почтения к вошедшему начальнику. «Может, ему уже известно о планах Крутилина?» — подумал подполковник, а вслух сказал:

— Вот народ! Никакой сознательности. Где же я видел эту физиономию?..

Он по-хозяйски сел на стул, достал сигареты, не предлагая Сизову, закурил.

— Значит, опрашиваете водителей, — миролюбиво констатировал Мишуев. — И каковы результаты?

Сизов пожал плечами.

— Каких и следует ожидать. Вы же поручили мне самую бесперспективную линию. Добыто полезной информации — ноль. И вывод — Старик выработался, пора отправлять на покой. Это и есть главный результат. По крайней мере вам кажется именно так.

— Нет бесперспективных линий, есть бесперспективные работники… — отозвался Мишуев после некоторой заминки. — Вот, например, Веселовский: инициативен, находчив! Надо сказать, что он оправдывает надежды.

— С помощью оправданных надежд «сицилийцев» в камеру не посадишь, — усмехнулся Сизов.

Не обратив внимания на реплику, подполковник бросил пробный шар:

— А вы, насколько мне известно, продолжаете свое подпольное расследование, в ущерб полученному заданию. Потому-то и нет положительных результатов.

Сизов опять усмехнулся.

— Задание я выполняю, и вы об этом знаете — каждый вечер получаете доклады. Что до остального… У меня есть своя версия, занимаюсь ею в личное время в соответствии с законом и служебной дисциплиной. Считаете возможным запретить?

Мишуев промолчал.

— Запретить можно многое, почти все. — Старик понизил голос. — Только черта с два кто-то помешает мне отыскать «сицилийцев» и вцепиться им в глотки!

— По-моему, вы переутомились, — сухо сказал Мишуев. — Неужели действительно считаете, что я препятствую розыску преступников?

Он встал и молча вышел из кабинета.

Придя к себе, Мишуев вызвал Веселовского, приказал лететь в Москву и без результата экспертизы пальцевого отпечатка не возвращаться.

— А какое задание определить Фоменко по работе с Сивухиным? — поинтересовался Веселовский.

— Да бросьте вы его к чертовой матери! — поморщился подполковник. — Отдайте все материалы в райотдел, пусть отвечает за хулиганство!

Веселовский чуть заметно улыбнулся, и Мишуев поспешил сгладить свою непоследовательность:

— На определенном этапе наш интерес к нему был оправдан, но сейчас ясно, что к «сицилийцам» он не подстегивается.

Веселовский подумал, что этот интерес обойдется Сивухину в три-четыре года отсидки — на острастку местной шпане и на пользу состоянию правопорядка в микрорайоне. Если подполковник предвидел такой результат с самого начала, значит, он мудрее, чем о нем думают.

— Да, вот еще… — Мишуев сосредоточенно сдвинул брови. — Как обстановка в отделе? Настроения, взаимоотношения?

— Нормально вроде… А там кто знает… В душу-то каждому не заглянешь… Я больше контактирую с Фоменко.

— А почему? — быстро спросил подполковник.

— Да так как-то… Он звезд с неба не хватает, но службу знает. И без всяких фантазий. Разрешите идти?

Мишуев кивнул. То, что подчиненный ничего не сказал о Сизове и Губареве, само по себе было ответом.

После разговора с Крутилиным Мишуев находился в растерянности. Не то чтобы он поверил в высказанную полковником угрозу — замена начальника отдела не такое простое дело и вряд ли по зубам этому Бульдогу, но ясная и прогнозируемая перспектива дальнейшей службы сейчас выглядела размытой и неопределенной. Поэтому особенно важна стабильность в отделе. Подполковник уже жалел, что начал подталкивать Сизова к почетной отставке.

Собственно, и визит в семьдесят восьмой кабинет имел целью не только зондаж настроения и намерений старейшего сотрудника, но и демонстрацию возможности примирения. Но где там! Старый упрямец настроен категорично… И черт бы с ним, если бы он не ковырялся в старых делах…

Мишуев похолодел. Он вдруг вспомнил, откуда знает здоровяка шофера, вышедшего из семьдесят восьмого кабинета.

А в семьдесят восьмом кабинете Губарев дописывал рапорт: "… Опрошено три диспетчера, восемь перронных контролеров, двенадцать водителей.

Положительных результатов получить не удалось…"

— Завтра опять по вокзалам? — обреченно спросил он, откладывая ручку.

— Нет. Завтра тебя ждут рестораны, бары и красивые женщины, — улыбаясь, сообщил Сизов.

Губарев чертыхнулся.

— Неужели опять бросают на антисанитарию? Отстреливать бродячих собак, разгребать мусорные свалки, заставлять домовладельцев красить заборы? Или еще что-то придумали?

Старик от души рассмеялся, что случалось крайне редко.

— Нет, на этот раз без обмана. Смотри!

Майор вынул из ящика увесистый альбом в потертом коленкоровом переплете, раскрыл наугад. На разноформатных нумерованных фотографиях были запечатлены молодые женщины, в конце альбома каждому номеру соответствовали фамилии, имена, адреса, у некоторых — клички.

— С утра покажешь этих птичек Калмыкову, если никого не опознает, отправишься в «Спутник» и поработаешь по приметам некой Тамары.

Сизов двинул по столу небольшой листок.

— Вредное производство, — ободренно сказал Губарев, просмотрев убористый текст. — Они же могут посягнуть на мою добродетель.

— Ерунда. Даром, что ли, в твоей аттестации написано «морально устойчив»! — Старик стер с лица улыбку. — И знаешь что… Работай аккуратно, без рекламы. Сейчас обстановка в управлении складывается так, что нужен козел отпущения. Похоже, что наш достойный руководитель готовит на эту роль меня. А я хочу уйти чистым. Возьму «сицилийцев» — подаю рапорт!

Глава десятая

Предчувствия никогда не обманывали Старика. В его способности предвидеть события было что-то мистическое. Впрочем, провидческий дар можно объяснить вполне реалистично: большой опыт общения с людьми плюс развитая интуиция.

Как бы то ни было, он предугадал намерения начальника отдела, хотя и не знал, что они реализуются в виде тонкой картонной папки, в которую Мишуев вложит полученный от Громакова запрос на архивное дело Батняцкого и черновик собственного рапорта на имя генерала. В рапорте сообщалось о нарушении старшим оперуполномоченным Сизовым субординации и служебной дисциплины, выразившемся в подделке подписи начальника отдела, а также о бессмысленной поездке в командировку, не давшей никакого результата Конечно, компромат слабенький, но осведомленные люди хорошо знают: заведенное досье разрастается очень быстро.

Сизов также предчувствовал, что Калмыков никого не опознает в фотоальбоме, потому что там собраны снимки только профессионалок, хорошо известных милиции. Да и поход в «Спутник» по делам семилетней давности тоже скорей всего не увенчается успехом. Просто Губарев должен выполнить обязательную в подобных случаях программу, после чего данная линия розыска независимо от результата считается отработанной. Следуя общепринятым методикам, иных путей выйти на Тамару не существует.

Но у Сыскной машины были свои методы. На разболтанном гремящем трамвае Сизов добрался до Берберовки. Бывший поселок стал микрорайоном, впрочем, заметных изменений там не произошло — только блочные пятиэтажки встали вместо бараков на грязных, изрытых, непроезжих круглый год улицах.

Сизов зашел в замызганный подъезд, поднялся на последний этаж и позвонил у свежепокрашенной двери, вокруг ручки которой пробивались потеки копоти.

— Здорово, Игнат. — Открывший дверь человек в вылинявшем мешковатом трико как будто ждал его прихода. — Видишь, что делают, сволочи! — Он указал на следы копоти. — Я крашу, а они жгут! Ну, поймаю!

— Кончай воевать, Поликарпыч. — Сизов протиснулся в коридор. — Не надоело?

— Ачего еще делать? Больше-то ничего и не умею.

Поликарпыч, прихрамывая, прошел на кухню, плюхнулся на табурет.

— Если всю жизнь кусать да гавкать, на пенсии сам себя грызть начнешь. Тебе-то небось тоже скоро?

За последние годы Поликарпыч сильно сдал. Обрюзг, сгорбился, похудел.

Сизов вдруг увидел в нем себя, и ему стало страшно.

— Хорош плакать! Сизов осмотрелся. Окно без занавесок, голые стены, колченогий стол. На полу десяток трехлитровых баллонов с водой.

— Воду так и дают по графику?

— Утром и вечером, с шести до десяти. Чтоб они сдохли! Выпить хочешь?

Старик покачал головой.

— Еще возвращаться на службу.

— У меня и нет ничего, — желчно осклабился Поликарпыч. — Только хлеб дома держу да картошку. В будни на мехзавод пускают — там столовка хорошая…

— Чего же предлагаешь! — Сизову захотелось поскорее уйти отсюда.

У Поликарпыча всегда был скверный характер, но не до такой степени!

— Я к тебе по делу.

— Ясно-понятно, — буркнул хозяин. — Стал бы ты в эту дыру тащиться.

— Семь лет назад в «Спутнике» сшивалась красивая брюнетка с длинными волосами, Тамара. Вся в красном, широкий пояс… Помнишь такую?

— Тамара? — Поликарпыч пожевал губами. — Была одна Тамара — маленькая худая вертихвостка, так та белая, перекисью красилась. А других не помню.

Сложив руки на груди, — хозяин замолчал, и вид у него был уже не такой, как несколько минут назад: будто невидимый компрессор подкачал воздух в полуспущенную шину — он распрямился, вроде как окреп, и даже морщины разгладились, а может, так казалось оттого, что в глазах появилось новое выражение.

Сизов выдержал паузу.

— Ну, поройся, поройся в своих захоронках. Ты ж каждую записывал!

Поликарпыч встал и направился к кладовке.

— Посмотрю, если не выкинул…

Сизов сдержал улыбку.

Через пять минут отставной и действующий сыщики просматривали изрядно потрепанные записные книжки с малоразборчивыми записями, обменивались короткими фразами и переглядывались, понимая друг друга с полуслова.

— А знаешь что, — уставившись в пространство перед собой, сказал Поликарпыч, когда последняя страница его домашнего архива была перевернута. — По приметам похожа на Статуэтку. И место совпадает — «Спутник». И одежда. Только она Вера, а не Тамара.

Он пролистал блокноты в обратную сторону.

— Вот… — Темный ноготь с кровоподтеком у основания подчеркнул одну из записей. — Строева Вера Сергеевна, Пушкинский бульвар, 87, квартира 14.

Старик ждал продолжения.

— Не профессионалка, в скандалы не попадала, приводов не имела. Но почти каждый день в кабаке ошивалась. Я с ней беседовал пару раз для профилактики… Потом как-то вдруг пропала, может, замуж вышла… А недавно встретил случайно возле «Локона» — выскочила в белом халате воды попить. Конечно, не узнала…

Старик записал фамилию, прозвище, адрес. Поликарпыч удовлетворенно кивнул.

— Есть польза от отставной ищейки? Может, рано нас списали?

«Нас!» — Старика покоробило.

— Я тебе так скажу: мы хотя образования не имели, но раскрываемость давали! И настоящую, не липовую!

— Всякую…

— Но не так, как сейчас!

— Ты отстал. Сейчас все по-другому.

— Да знаю я! Но эти, новые, все равно работать не умеют! И не хотят!

Кто из них ко мне хоть раз пришел? Запросят ИЦ-картотеку: нет, и ладно — пошел домой отдыхать. Наше поколение и слова такого не знало — отдыхать!

Сейчас говорят: «Пили, били…» Но ведь блат знали, в любую хазу спокойно входили, а чтоб кто-то на опера руку поднял… Я не говорю — пику достать…

— А как Фоменко по башке трахнули? Забыл? Поликарпыч отмахнулся.

— Когда тебя выставят, ты тоже многое забудешь. А я выброшу эту макулатуру. — Он потряс одной из записных книжек. — Все равно она никому не пригодится.

Глава одиннадцатая

На следующий день модный дамский парикмахер Вера Строева по пути на работу дважды прошла мимо неприметного молодого человека, на которого не обратила ни малейшего внимания и не заподозрила, что он проводит скрытую фотосъемку. Еще через день свидетель Калмыков из нескольких предъявленных ему снимков уверенно выбрал фото Строевой, пояснив, что именно о ней он давал ранее показания и ее называл Тамарой. Вечером курьер отнес девушке повестку. За два часа до ее прихода Сизов зашел в областную прокуратуру.

Спустившись в цокольный этаж, он без стука вошел в маленький кабинет с зарешеченным окном. Сидящий за столом высокий худой мужчина мгновенно перевернул лежащий перед ним документ текстом вниз и встретил гостя взглядом, от которого неподготовленному человеку хотелось попятиться.

— Здорово, Вадим!

— А, это ты… Здорово!

Взгляд стал мягче, но ненамного. Последние пятнадцать лет Трембицкий работал по убийствам, и это наложило на него заметный отпечаток. Резкий, малоразговорчивый, он никому не доверял, постоянно носил при себе пистолет и был готов к любым неожиданностям. Несколько раз во время следствия по шумным делам людская молва уже хоронила его и всю его семью.

К Сизову он относился хорошо, но тем не менее перевернутый лист остался лежать в прежнем положении.

— Нашел «сицилийцев»? — натянуто пошутил следователь.

— Пока нет. А ты?

Трембицкий накрыл перевернутый лист руками, осторожно протащил по поверхности стола и, приоткрыв ящик, согнал документ туда. Проделав эту процедуру, он с явным облегчением выпрямился.

— Есть одна зацепка. От автоматов…

Трембицкий замолчал, и Сизов понял, что больше он ничего не скажет. О ходе расследования важняк информировал только одного человека — прокурора области. И то только в тех пределах, в каких считал возможным.

— А я пробую вариант со старым делом, — сказал Старик. — И мне нужно прикрытие на всякий случай.

В семьдесят восьмом кабинете областного УВД Сизов и Губарев готовились к встрече Строевой.

— Вот сигареты. — Губарев достал из кармана яркую пачку, тщательно протер платком и положил на стол.

— «Кент»! То, что надо. Только бери аккуратно, за ребра.

— Обижаете.

— Сразу, как сравнят, зайди и скажи. Только чтоб она не поняла.

Что-нибудь типа: «Вам звонили».

Губарев кивнул, посмотрел на часы и молча вышел из кабинета. Через несколько минут дверь приоткрылась.

— Мне нужно к Сизову…

На пороге стояла эффектная брюнетка в модном облегающем платье, подчеркивающем достоинства фигуры.

— Проходите, присаживайтесь, — пригласил майор, разглядывая посетительницу. Выглядит лет на двадцать пять, гладкое фарфоровое личико, умеренный макияж, ухоженные руки. Почти не волнуется.

Строева опустилась на краешек стула.

— Еще в милиции не была. В народный контроль вызывали, товарищеский суд разбирался — ни одной бесквитанционки, а она все пишет и пишет! Вот дура завистливая! Ей место не в нашем салоне, а в вокзальной парикмахерской! Лишь бы нервы мотать…

Сизов сочувственно кивнул.

— Мы уже и на собрании заслушивали, и в профкоме были, ну скажите, сколько можно?

На лице Строевой эмоции не отражались, только поднимались полукружия бровей и закладывались глубокие морщинки на лбу.

Она покосилась на сигареты.

— Можно закурить? А то свои забыла.

— Курите, курите, — кивнул майор, не отрываясь от бумаг.

Строева вскрыла пачку, ловко подцепила наманикюренными коготками сигарету, размяла тонкими пальчиками.

— Фирменные. Хорошо живете!

Она улыбнулась.

— Неплохо, — согласился Сизов, подняв голову. Он отметил, что улыбка у девушки странная: верхняя губа, поднимаясь, обнажила ровные зубы и розовую десну, а нижняя осталась ровной. Не улыбка, а оскал.

Строева поднесла сигарету к губам, ожидающе глядя на Сизова, но тот не проявил понимания, тогда она вытащила из небольшой кожаной сумочки зажигалку, закурила, откинулась на спинку стула и забросила ногу на ногу.

— По-моему, это не правильно. Пишет всякий кому не лень, а милиция тут же повестку… Сколько можно!

— Разберемся, Тамара Сергеевна, — успокаивающе сказал майор.

— Вера Сергеевна! — еще не понимая, машинально поправила Строева.

— Ах да, извините. Тамарой вы представлялись некоторым из своих знакомых.

Строева поперхнулась дымом.

— Когда? Я никому чужим именем не называюсь! У меня свое есть!

Сизов молча смотрел на собеседницу. Она снова застыла в неудобной позе на краешке стула. На лбу проступили бисеринки пота.

Коротко постучав, в кабинет вошел Губарев.

— Игнат Филиппович, сигареткой не выручите?

— Бери, но с возвратом.

Губарев аккуратно поднял сигаретную пачку и вышел. Сизов продолжал рассматривать Строеву.

— Почему вы молчите? — забеспокоилась она. — И что это за намеки?

— Вам придется вспомнить и рассказать один эпизод из своей жизни.

Семь лет назад, вечером, в кафе «Север» вы подошли к одинокому молодому человеку и попросили его разменять двадцать пять рублей…

— Этого не было! Я никогда не подхожу к мужчинам!

— Вы очень эффектно выглядели: жгучая брюнетка в красном платье с широким красным поясом, черные чулки. У вас была такая одежда?

Строева напряженно задумалась:

— Я… не помню.

— Это очень легко уточнить. Можно спросить у ваших подруг по общежитию, можно…

— Кажется, действительно носила красное платье с поясом. Ну а чулки — разве упомнишь…

— Тот молодой человек опознал вас по фотокарточке, опознает и при личном предъявлении, а на очной ставке подтвердит свои показания.

— Он просто трус и слизняк! — гневно выкрикнула Строева. — На нас напали грабители, и он убежал, а меня оставил на растерзание!

Она заплакала. Сизов невозмутимо выжидал. Постепенно Строева успокоилась, достала платок, осторожно, чтобы не размазать тушь, промокнула глаза.

— В милицию вы, конечно, не заявили, примет не запомнили, — прежним тоном продолжил майор. — Так?

— А что толку заявлять? Разве мне легче станет? И как их запомнишь, если темно?

Она нервно порылась в сумочке, обшарила взглядом стол.

— Ваш товарищ так и не вернул сигарет.

— Пачка у экспертов, — пояснил оперативник. — Они исследуют отпечатки ваших пальцев.

— Зачем? — испуганно вскинулась Строева. — Что я, воровка?

— Объясню чуть позже. — Сизов не сводил с допрашиваемой пристального взгляда. — А пока скажите, что произошло на дачах через десять дней, когда вы привели туда нового знакомого?

Статуэтка остолбенела.

— Какие десять дней?! Какой новый знакомый? Ничего не знаю! Вы мне собак не вешайте! Я… Я жаловаться буду! Прямо к прокурору пойду!

Последние слова она выкрикнула тонким, срывающимся на визг голосом.

— А почему истерика? Если не были больше на дачах, так и скажите. — Майор говорил подчеркнуто тихо.

— Вызывают, нервы мотают… Никогда и никого я туда не водила! Одного раза хватило, чтобы за километр Яблоневку обходить! — Она глубоко затянулась, закашлялась, протерла глаза.

— Пудреницу не теряли? — по-прежнему тихо спросил Сизов.

— Когда эти типы напали, всю сумочку вывернули! Хорошо, голова уцелела! — не отрывая пальцев от глаз, глухо произнесла Строева.

— Мы говорим о разных днях. После того, о котором вспоминаете вы, место происшествия осматривалось очень подробно, но ничего найдено не было. А через десять дней, когда очередной ваш спутник не успел убежать, нашли пудреницу. Она лежала в трех метрах от трупа…

— Ничего не знаю! Вы меня в свои дела не запутывайте! — закричала Строева, с ненавистью глядя на майора, но тот размеренно продолжал:

— С нее сняли отпечатки пальцев, и сейчас эксперты сравнивают их с вашими, оставленными на сигаретной пачке. Подождем немного, и я задам вам еще несколько вопросов.

Лицо Строевой побагровело, и пот проступал уже не только на лбу, но и на щеках, крыльях носа, подбородке, будто девушка находилась в парилке фешенебельной сауны, только готовая «поплыть» косметика была до крайности неуместна.

— Я больше не желаю отвечать ни на какие вопросы! Я передовик труда, отличник бытового обслуживания! У меня грамоты…

— Это будут смягчающие обстоятельства. Чистосердечное признание тоже относится к ним. Советую учесть.

— Да вы меня что, судить собираетесь? Красивые губы мелко подрагивали, и Сизов знал, что произойдет через несколько минут.

— Я собираюсь передать материал следователю. Он тщательно проверит ваши доводы и скорее всего полностью их опровергнет. А потом дело пойдет в суд.

— За что меня судить?! — Строева еще пыталась хорохориться, но это плохо получалось, чувствовалось, что она близка к панике.

— За соучастие в разбойных нападениях. В зависимости от вашей роли — может быть, и за соучастие в убийстве. Надеюсь, что к последним делам ваших бывших приятелей вы не причастны.

— Какие еще… последние дела? — Охрипший голос выдавал, что она из последних сил держит себя в руках.

И Сизов нанес решающий удар.

— Три убийства. Двое потерпевших — работники милиции.

По контрасту с будничным тоном сыщика смысл сказанного был еще более ужасен.

— А-а-а! — схватившись за голову, Строева со стоном раскачивалась на стуле. Фарфоровое личико растрескалось, стало некрасивым и жалким.

— Это звери, настоящие звери! Они запугали, запутали меня… Я же девчонкой была — только девятнадцать исполнилось! Ну любила бары, танцы, развлечения… Зуб предложил фраеров шманать, я отказывалась, он пригрозил. Он психованный, и нож всегда в кармане, что мне оставалось? Когда этот здоровый убежал, Зуб меня избил за то, что такого бугая привела…

Она захлебывалась слезами, и голос ее звучал невнятно, но обостренный слух Старика улавливал смысл.

— А этот, второй, только слово сказал. Зуб его ножом… Разве ж я знала, что он на такое пойдет… Я с той поры от них отошла, в последние годы совсем не видела, думала, посадили… А они вот что…

— Кто такой Зуб? — властно перебил Сизов, знающий, как пробивать стену истерической отчужденности.

— Зубов Анатолий, а худого звали Сергей, фамилию не помню… — словно загипнотизированная, послушно ответила Строева.

Когда в кабинет вернулся Губарев, Строева сидела, безвольно привалившись к холодной стали сейфа, а Старик быстро писал протокол. На скрип двери он поднял голову и устремил на вошедшего вопросительный взгляд.

Губарев замялся.

— Ну?

— Вам не звонили.

Сизов ошарашенно помолчал.

— Точно?

— Не точно. — Губарев переступил с ноги на ногу. — Как бы лучше объяснить… Плохая слышимость. Невозможно разобрать, кто звонит и кому.

Сизов что-то сказал про себя, только губы шевельнулись.

— Ладно, разберемся. Организуй машину и понятых, мы с Верой Сергеевной прокатимся по городу да съездим на Яблоневую дачу. — Майор повернулся к Строевой. — Посидите пару минут в коридоре, нам нужно обсудить небольшой вопрос.

Когда Строева вышла, майор набросился на молодого коллегу:

— Что ты плетешь? Какая слышимость?

— Помните, в позапрошлом году прорвало отопление? Архив залило, дактилопленки отсырели, отпечатки с пудреницы расплылись и идентификации не поддаются.

Сизов пристукнул кулаком по столу и беззвучно выругался.

— Извини… — Он немного подумал. — Ладно! Что есть, то и есть! Сейчас я проведу проверку показаний на месте, а ты займись вот этим. — Сизов протянул Губареву листок с записями. — Только очень осторожно — прощупай, что за люди, где они сейчас. И все! Вечером обсудим.

На следующий день начальник отдела заслушивал отчет Фоменко, Ему нравилось, что он внушает подчиненному явное почтение и ощутимый страх, поэтому сбивчивость доклада отходила на второй план и особого раздражения не вызывала.

— Мало ли куда могла попасть эта веревка! Номеров на ней нет, по ведомости не списывают… — как всегда, глядя в сторону, бубнил Фоменко. — Можно пять лет работать да успешно отчитываться, только толку никакого не будет. Я о товарище Веселовском ничего плохого сказать не хочу, только он все это распрекрасно понимает!

— Что же ты предлагаешь? — благодушно поинтересовался Мишу ев.

Глаза Фоменко беспокойно блеснули.

— Товарищ подполковник, вы меня знаете — я исполнитель. Звезд с неба не хватаю, в начальники не рвусь. Что поручат — выполню точка в точку. А предлагать я не умею. У Сизова выдумки много, он во все стороны землю роет, а что архив горячей водой зальет, и он не предвидел.

— Постой, постой, — перебил подполковник. — При чем здесь архив?

— Так он все в этом старом деле ковыряется… — обрадовавшись вниманию начальника, зачастил Фоменко. — Вчера у него под кабинетом шикарная дамочка плакала, Губарев к экспертам бегал, ну я и полюбопытствовал.

Оказалось, она замешана в убийстве, даже пудреницу на месте происшествия потеряла. — Фоменко зачем-то обернулся и привычно перешел на шепот:

— Сизов собирался ее отпечатками с той пудреницы намертво к делу пришпилить, а оказалось, дактопленка испорчена. Вот блин! Кто мог предположить?

— Ну и что? — нетерпеливо спросил Мишуев.

Фоменко восторженно рубанул воздух ребром ладони.

— Сизов ее и так расколол! Сказано — Сыскная машина!

Спохватившись, он погасил восхищение в голосе.

— В общем, призналась дамочка по всем статьям! Мишуев немного подумал и хмыкнул.

— Много ли стоит вынужденное признание, не подкрепленное объективными доказательствами? Как вы считаете?

— Почему «вынужденное»? — недоуменно округлил глаза Фоменко.

— Говоришь же — плакала! Значит, вынуждали ее, запугивали. Сам знаешь…

— Да они все плачут — себя жалеют! — презрительно сказал опер.

Мишуев встал, обошел стол и сел напротив подчиненного, создавая обстановку доверительной беседы.

— Вчера призналась, а завтра откажется да еще пожалуется на недозволенные методы ведения дознания! Мало таких случаев?

— Сколько угодно, — осуждающе выдохнул Фоменко.

— То-то и оно. И придется не восхищаться Сизовым, а наказывать его.

Так?

Фоменко пожал плечами.

Мишу ев недовольно повторил его движение.

— Нет, примиренческая позиция тут не годится. Мы не можем мириться с нарушениями законных прав граждан! А было ли в данном случае соблюдено право свидетельницы давать те показания, которые она считает нужными?

Фоменко вновь пожал плечами, явно не понимая, куда клонит начальник.

— Не знаю, не спрашивал.

— Вот и спросите! Где ее найти, знаете?

— Парикмахерша в «Локоне», чего ее искать, — мрачно буркнул опер.

— Тем лучше, — кивнул Мишуев. — Побеседуйте с этой женщиной, узнайте, почему она без объективных улик дала компрометирующие себя показания.

Если она захочет пожаловаться на превышение власти Сизовым — примите заявление.

Фоменко сжал челюсти, продолжая мрачно смотреть в сторону.

— Лучше я ее к вам приведу, вы и спросите, — сквозь зубы процедил он.

— Начальнику это сподручней. И инспекция для таких дел имеется.

— Я лучше знаю, что делать начальнику и что подчиненному, — холодно произнес подполковник. — Вы меня разочаровываете, товарищ Фоменко. Предложений по делу у вас нет, инициативы вы никогда не проявляете, уверяете, что хороший исполнитель. Что ж, такие люди тоже нужны. Но вот я отдаю приказ, а вы вместо исполнения начинаете его редактировать! Значит, и исполнитель вы никудышный? Мне бы не хотелось так думать. Иначе зачем вообще держать вас на службе?

— А чего я? Я не возражаю. Надо — значит, надо. — Фоменко перевел на начальника убегающий взгляд. — Раз приказано — сделаю…

— Важно не только точно выполнить приказ, важно получить нужный результат. — Сделав паузу, Мишуев со значением повторил:

— Нужный результат, которого от вас ждут! Ясно?

— Ясно, товарищ подполковник. — Опер привычно шмыгнул носом и кивнул.

Вид у него теперь был не мрачный, а просто унылый, как обычно.

Но, оказавшись на улице, он снова нахмурился, постепенно замедлил шаг и остановился, явно не желая идти туда, куда был послан. Мимо протекал плотный людской поток, его толкали в спину и бока, били по ногам тяжелыми сумками.

— Чего стал, заснул, что ли!

— Да, видать, пьяный…

Недоброжелательность озлобленных жизнью сограждан не удивила Фоменко — коренного жителя Тиходонска, но придала его мыслям определенное направление.

Он целеустремленно зашагал вперед, и тягостные размышления вытеснила из головы поставленная самому себе задача. Через несколько минут он свернул с центральной улицы, юркнул в проходной двор и оказался у тыльной стены неказистого овощного ларька. Постучав условным образом, был впущен. Толстая продавщица в грязно-сером, а на животе черном халате сноровисто щелкнула задвижкой, извлекла из закутка початую бутылку водки, сходила за стаканом, заодно прихватив яблоко и крупную морковку.

— Что я тебе, кролик? Фоменко залпом выпил стакан, промокнул несвежим платком губы, надкусил яблоко. Порывшись в карманах, протянул мятую пятерку.

— Не надо, зачем, что я, обеднею? — замахала руками продавщица, но он сурово отрезал:

— Уголовный розыск на халяву не пьет! Выйдя на воздух, он доел яблоко, чувствуя, как расплывается по телу приятное тепло, негромко, с удивлением сказал:

— Ну дает! Руками одного сотрудника собрать компромат на другого, столкнуть их лбами, а самому остаться в стороне…

Он далеко зашвырнул огрызок, подумал: "Ну что ж, каждый за себя…

Мне три года до выслуги… Так что — кто не спрятался, я не виноват!"

Уже не задумываясь над всякими глупостями, Фоменко добрался до фирменного косметического салона «Локон», но Строевой на работе не было, администратор пояснила, что она больна.

Заглянув в записную книжку, он отправился к ней домой.

В это время Вера Строева, сидя в глубоком кресле, разговаривала по телефону.

— Не могу ничего делать… Руки-ноги дрожат, тоска смертная… Нет, какой бюллетень, просто договорилась… Людка будет только рада — перебьет моих клиентов. Знаешь, сколько я теряю каждый день? Да, это правильно… Деньги — дело наживное, а нервные клетки не восстанавливаются… И вообще — в перспективе тюрьма…

Она истерически рассмеялась.

— Да водили меня к адвокату, даже к двум. Один весь такой из себя правильный, говорит: «Характеристики соберите, дело давнее, будем добиваться условного осуждения…»

Она переложила красную трубку с белыми кнопками цифрового набора в левую руку, а правой налила в рюмку коньяк из стоявшей рядом на журнальном столике наполовину опорожненной бутылки.

— Представляешь! Все грязное белье наизнанку! И Софка послушает, и Мишель, и заведующий… А второй — ушлый жук, тот посоветовал от всего отпереться: я не я, хата не моя!

Строева осторожно, чтобы не расплескать, поднесла рюмку к губам, сделала несколько маленьких глотков.

— В том-то и дело — и протокол подписала, и на даче этой проклятой все показала, и фотографировали там меня со всех сторон… А он говорит:

«Наплюй, сама на них жалуйся, дескать, заставили, обманули…»

Она медленно допила коньяк, заинтересованно прильнула к трубке.

— Тоже так советуешь? А кто он, этот твой приятель? Ах вот оно что…

Два раза, говоришь? А за что? Да, они лучше юристов знают, на собственной-то шкуре… Только чего же он от своей фарцовки не отрекся, если такой умный? Вот то-то и оно! Все умные, пока на хвост не наступят…

Строева разочарованно скривилась и собралась опять наполнить рюмку, но в дверь позвонили.

— Кто-то пришел, пойду открою. Не знаю, может, Мишель… Я ему ничего не говорила и не знаю, с какого боку… Ну ладно, пока!

Она взглянула в зеркало, провела щеткой по волосам и открыла дверь.

На пороге, приятно улыбаясь, стоял Фоменко. Улыбался он через силу, это была вынужденная маска при входе в чью-нибудь квартиру после того случая, когда он почти до обморока напугал хозяйку, принявшую его за уголовника.

— Вы к кому?

— Здравствуйте, Вера Сергеевна. Уголовный розыск, капитан Фоменко, — с той же сахарной улыбкой оперативник поднес удостоверение к лицу Строевой. Та попятилась в комнату и обессиленно опустилась на диван. Захлопнув дверь, Фоменко вошел следом.

— Ну я же уже все рассказала. Зачем вы хотите опять меня мучить? Этот ваш Сизов вытрепал мне все нервы!

Она заплакала.

— Я больная, лежу пластом… Я вскрою себе вены… Ну что ты дыбишься, как идиот!

В бессильной ярости Строева затопала ногами.

— Да что ты орешь, в натуре. — Фоменко на миг забылся, и тут же глаза его прищурились, сморщилась кожа на лбу, губы угрожающе скривились, голос разнузданно задребезжал:

— Тебе помочь хотят…

Строева громко икнула, но он уже взял себя в руки и загнал внутрь блатную маску, некстати проступившую на заинтересованно-сосредоточенном лице сотрудника уголовного розыска. Впрочем, он нередко забывал, какое у него настоящее лицо, а какое — маска.

— Я же по поручению… Начальник увидел, как вы плакали в коридоре, и поручил спросить, не применял ли Сизов недозволенных методов… Может, он вас пугал, может, не дал прочесть протокол?

Строева мгновенно перестала плакать.

— Так вы что, своего следователя проверяете?

— Ну да. — Фоменко снова расплылся в сладенькой улыбке. — Вы не похожи на преступницу, хорошо работаете — я видел фотографию на Доске почета… Никаких изобличающих вас улик нет… Начальник подумал, что Сизов заставил вас признаться в том, чего вы не совершали. Вот и послал меня разобраться.

— Ну и ну! — протянула парикмахерша, нащупывая на столике сигареты. — Конечно, пугал!

Она щелкнула зажигалкой, прикурила.

— Под суд, говорит, отдам! И сигаретами шантажировал… — Статуэтка нервно отбросила пачку. — Отпечатки пальцев вроде бы снимал.

Фоменко согнал улыбку, с напряжением удерживая нейтральное выражение лица.

— Отпечатки пальцев действительно фиксировались, но сравнить их оказалось не с чем: те, которые были на пудренице, оказались утраченными.

Строева резко вскочила с дивана и принялась быстро ходить по комнате.

— Значит, на пушку взял! — Она глубоко затянулась. — А я, дура, и поверила! Да я такую жалобу… Я до самых верхов дойду! Теперь не те времена!

«Ну и стерва! — подумал опер. — Клейма ставить негде, а туда же — права качать!» А вслух сказал:

— Начальник поручил мне принять у вас жалобу, так что идти никуда не надо, можете прямо сейчас и написать.

— И напишу! — мстительно пообещала Статуэтка. — Я такое напишу! Бумага есть?

Фоменко достал из папки бумагу, ручку, положил на столик рядом с бутылкой, сглотнул.

— А как писать-то?

— Почем я знаю? — неожиданно грубо сказал опер. — Как было, так и пишите!

«Еще не хватало, чтобы я тебе диктовал на товарища! — мелькнула гневная мысль. — Что у меня, совсем совести нет?»

Строева медленно начала писать, старательно обдумывая каждую фразу.

Фоменко прошелся по комнате, подошел к окну.

«Много неприятного приходилось делать на этой собачьей работе, но такого противного еще не было, — думал он. — Хотя если разобраться, то и ничего особенного! Она все равно бы отперлась и стала жаловаться, не сегодня, так завтра, добрые люди присоветуют… Какая разница — я к ней пришел или кто другой… Прислали бы Веселовского — еще хуже, он бы ей такую бумагу составил! А я что — пусть пишет всякую галиматью, они все пишут. Сизову это как с гуся вода…»

За окном на балконной веревке хлопало на ветру кружевное белье хозяйки. В другое время мысли Фоменко обязательно приняли бы вполне определенное направление. Но сейчас этого не произошло. В душе оперативника шевелилось то ли неведомое, то ли давно забытое чувство.

«А ведь Сизов бы не пошел на товарища компру собирать… Да ему бы никто и не предложил такого!» И тут же возразил сам себе: «Потому что авторитет. Сам генерал у него когда-то стажировался. Конечно, тогда легко быть принципиальным! А приказал бы Мишуев Губареву…»

Не спрашивая разрешения, он закурил.

"Губарев бы тоже не пошел, шум бы поднял, стал бы рапорт писать…

Потому что пацан еще, жизни не знает, жареный петух его не клевал… Вот и слушается Сизова, его умом живет…"

Сзади звякнуло стекло о хрусталь.

«Сука! Не может потерпеть. Ладно, каждый на своем месте, а я за всех не ответчик. Скоро эта дрянь закончит?»

Он не оборачивался до тех пор, пока за спиной не прозвучал деловитый вопрос:

— А подписываться как?

— Имя. Отчество. Фамилия. Место работы. Адрес. Дата, — с отвращением выплевывал он. — Все!

Статуэтка заметно повеселела. Подписав бумагу, она в очередной раз наполнила рюмку, потянулась.

— Хотите выпить, капитан? — Пухлые губы сложились в обещающую улыбку.

— Теперь можно и расслабиться.

Даже без грима, в простом домашнем халате она выглядела весьма эффектно. И круглые неплотно сдвинутые коленки… Фоменко сглотнул вязкую слюну.

— Милиция на работе не пьет, гражданка Строева, — с трудом выдав ил он, стараясь казаться презрительным и небрежным. — Не говоря уже о всяких там «расслаблениях».

Последнее слово удалось произнести с явной издевкой.

Строеву покоробило.

Если бы сегодня утром кто-то сказал, что при столь удачно складывающихся обстоятельствах он произнесет подобную фразу и скривится, будто обнаружил в обеденной тарелке кусочек кошачьего дерьма, капитан Фоменко этому бы не поверил. Уходя, он сильно хлопнул дверью.

Занеся заявление Строевой начальнику отдела, Фоменко под вымышленным предлогом покинул управление и, придя домой, напился вдребодан. Впрочем, такое случалось с ним и раньше, правда, нечасто.

Глава двенадцатая

Комната изрядно заросла мохом и паутиной. Старик, который практически только ночевал здесь, уже несколько месяцев откладывал генеральную уборку «на потом», но посещение берлоги Поликарпыча заставило взяться за веник и тряпку. Не хотелось хоть в чем-то походить на одичавшего коллегу.

Бывшего коллегу… Отставного коллегу… Сизов будто пробовал на вкус это словосочетание, невольно примеряя к себе. Отставного… Он же остался сыщиком, не спился, не опустился и дела не забыл, помог…

Игнат Филиппович выкрутил тряпку, отжимая бурую воду. Слова… Бывший и есть бывший. Списанный охотничий пес. Умеющий идти по следу, поднимать зверя, гнать его, преодолевать сопротивление и, вцепившись в глотку, прижимать, обессиленного, к земле. Больше ни на что не годный, тоскливо грызущий собственный хвост в запущенной комнатенке блочного вольера.

Мысль об уходе в отставку, настолько часто посещавшая Сизова в последнее время, что он начал постепенно с ней смиряться, сейчас стала остро угнетать. Может быть, оттого, что после сегодняшнего разговора с Мишуевым перспектива дальнейшей службы определилась предельно четко…

Начальник отдела вызвал его через секретаря — это было верным признаком того, что разговор предстоит неприятный.

— Ознакомьтесь… — Размашистым движением подполковник бросил на стол заявление Строевой. Сесть он не предложил. Когда обескураженный холодным приемом человек стоя читает кляузу на самого себя, у него обязательно должно шевельнуться чувство вины.

Сизов тоже неплохо знал оперативную психологию. Подчеркнуто неторопливо он выдвинул стул, основательно уселся, так же неспешно извлек из внутреннего кармана пиджака очки, которыми обычно пользовался при длительной работе с документами, протер стекла, надел и лишь после этого придвинул к себе заявление.

Мишуев внимательно следил за его лицом. Но Старик еще из фэзэушного детства вынес правило: никогда не проявлять боли, растерянности, страха.

Особенно перед тем, кто стремится тебе их причинить. Удар, не вызвавший стона, слез или хотя бы болезненной гримасы, кажется всем, в том числе и самому ударившему, вдвое слабей, чем был на самом деле. И уже поколеблена уверенность врага в своем превосходстве, а значит, снизились шансы на победу и самое время сделать ответный ход…

Когда-то гражданин Прищепа по кличке Скелет, улучив момент, ширнул его из-под руки в бок толстым шилом, которым до этого уже приколол трех человек, и, вырвавшись, отскочил в сторону, впившись жадным взглядом в «портрет» ненавистного опера. Не находя ожидаемых признаков тяжелой раны, он запаниковал, недоумевающе уставился на круглое острие, испачканное кровью и покрытое коричневым слоем печеночной ткани, промедлил и упустил момент, пока Старик возился в кармане с вмиг ставшим тугим предохранителем. Только щелчок вывел Скелета из оцепенения, он шагнул было вперед, но поздно — сил вынуть руку не было, и Старик жахнул прямо через плащ…

Дочитав заявление, Сизов равнодушно положил его обратно.

— Что скажете? — напористо спросил Мишуев.

— Ее право. В таких случаях каждый второй жалуется.

И ответ майора прозвучал равнодушно. Мишуева это несколько сбило с толку, но по инерции он продолжал с тем же напором:

— Зря вы так легкомысленно относитесь к этому. Напишите подробное объяснение, и я направлю материал в инспекцию для проведения тщательной проверки, — и, преодолев что-то в себе, после чуть заметной паузы добавил:

— А вас пока придется отстранить от дела.

Сизов пожал плечами.

— Не смешите людей, товарищ подполковник. Строева сдала нам подозреваемых — Зубова и Ермака. Они уже месяц не появляются дома, есть данные, что прячутся в городе. Губарев отрабатывает их связи. Считаю необходимым подключить ему в помощь Фоменко.

Мишуев почувствовал, что теряет инициативу.

— Это другая тема. А что все-таки можете сказать по жалобе?

— Строева дала подробные, в деталях показания — это раз. Показала все на месте происшествия — это два. Пудреницу опознала ее мать и подруга — это три. Калмыков изобличил на очной ставке — это четыре…

— Точно, Калмыков! — Мишуев подскочил в кресле. — Я вспомнил этого шоферюгу. Только фамилия вылетела! Но и Строева с пудреницей, и Калмыков — из далекого прошлого. Имеют они отношение к «сицилийцам»? Если отбросить ваши фантазии, никакого. Зато ко мне все имеют самое прямое отношение. И время выбрано удачно! — Подполковник говорил еще спокойно, но чувствовалось, что это удается ему с трудом.

— Не понял… — Губы Старика сжались в жесткую линию.

— Сейчас мне совершенно не нужны осложнения. А тут мышиная возня вокруг старых дел, поиски ошибок и упущений… Бывший наставник копает под меня всерьез!

— Вы сами копали под себя, хотя тогда об этом не думали, — устало отмахнулся майор. — А сейчас старые факты выплыли и от них никуда не деться.

— Факты? Где же они? — зло спросил Мишу ев. — Где протокол допроса Батняцкого? Ах, официально он ничего не сказал? И не скажет: перед воровским законом «ершом» выставляться? Черта с два — сразу уши отрежут!

Досидит убийцей! Дальше что? Строева? Противоречивые показания, жалобы на незаконные методы воздействия. Пудреница? Поговорит с адвокатом и заявит, что потеряла ее за неделю до убийства. Калмыков? Он жив и здоров, испугался невесть чего, об убийстве Федосова не осведомлен! И что остается? Только ваши документы!

— Остаются Зубов и Ермак! Когда мы их возьмем, даже вы не сможете назвать факты домыслами!

Сизов прищурясь, в упор рассматривал подполковника, и тот на миг ощутил себя бестолковым, не знающим дела стажером, допустившим очередной промах. На импортном пульте селекторной связи вспыхнула красная лампочка и мелодично пропел сигнал вызова: «уа-уа-уа…» Мишуев поднял трубку, ткнул пальцем в клавишу соединения с дежурной частью и сразу же напряженно застыл.

— Когда он это сообщил? Кто-нибудь знакомился с телефонограммой? Как нет, когда половина управления о ней знает! — закричал Мишуев, давая волю раздражению, которое долгое время загонял внутрь. — Эти фамилии у меня на столе! Ни черта не соблюдаете режим секретности! Будем наказывать!

— Он с силой бросил трубку, резко развернулся к Сизову. — Два часа назад Веселовский сообщил по ВЧ, что отпечаток пальца в машине оставлен Зубовым! А Ермак — его ближайший друг и постоянный подельник. Если вы узнали об этом раньше меня, дежурный будет наказан за халатность и ротозейство.

Все равно непонятно, к чему городить огород со Строевой и Калмыковым?

Неужели так велико желание закопать непосредственного начальника?

Мишуев улыбнулся с нескрываемой издевкой.

— Ай-ай-ай, бывший наставник, нехорошо! Учили-то вы меня совсем другому…

Сизов некоторое время молчал, с прежним прищуром глядя на подполковника.

— Жаль, так ничему и не научил. Порядочность и честность не привьешь, но и элементарной оценке обстановки не выучил. Какая разница, кто вышел на «сицилийцев»? Главное, что они расскажут про Яблоневую дачу, и ты провалишься в ту яму, которую сам для себя копал!

Хотя Мишуев не обратил внимания на сизовское «ты», он уже не чувствовал себя стажером.

— Если расскажут…

Утром следующего дня Сизова вызвал Крутилин. В приемной он столкнулся с Веселовским — тот уже выходил из кабинета полковника, и вид у него был победный.

— Как живете-можете, Игнат Филиппович? — с небрежной легкостью спросил он. — Скоро будем брать «сицилийцев», готовьтесь!

Если это была шутка, то на серьезный лад.

У Крутилина находился Мишуев, сидел за приставным столом, нервно вертя в пальцах красивую импортную ручку с электронными часами.

Полковник просматривал бумаги, зажатые в скоросшивателе с синей картонной обложкой. Подняв голову, кивнул вошедшему, указал на стул, перевернул очередной лист. Сизов сел напротив Мишуева, положил перед собой потертую кожаную папку, на которую подполковник покосился с некоторой тревогой. Несколько минут в кабинете царила тишина. Наконец Крутилин перевернул последнюю страницу досье.

— Так. — Он поднял голову и перевел тяжелый взгляд с Сизова на Мишуева и обратно. — Подделка подписи — это полная… — он сдержался, — полная ерунда. Безрезультатная поездка — тоже. Из рапорта видно, что определенная информация получена, хотя официальных показаний этот, как там его, не дал. Жалоба парикмахерши… Ладно, об этом потом. А сейчас скажите-ка мне, майор, на каком основании вы работаете с людьми, проходящими по старым делам? Вызываете их, допрашиваете, воспроизводите показания на месте?

Мишуев старательно закивал.

— Они ведь никак не подстегиваются к розыску «сицилийцев»? — продолжал Крутилин. — Значит, ваши действия незаконны.

Сизов распустил разболтанную «молнию», порылся под настороженным взглядом Мишуева в кожаном нутре папки, отыскал и извлек бланк областной прокуратуры с отпечатанным текстом и размашистой подписью Трембицкого, протянул полковнику.

— Вот письменное задание следователя, которое я выполнял.

Крутилин внимательно прочел документ, взглянул на Мишуева.

— Почему я ничего не знаю? — раздраженно спросил тот. — Я никаких заданий следователя не визировал!

— В данном случае ваша виза не требуется, — спокойно пояснил Сизов. — Я вхожу в оперативно-следственную группу, созданную приказом прокурора области и генерала. Трембицкий — руководитель группы. В качестве такового он напрямую дает задания всем членам бригады.

Мишуев открыл рот и снова закрыл. Крутилин посмотрел на него, усмехнулся и захлопнул досье.

— Теперь по сути жалобы и о результатах вашей работы.

Рука Сизова снова нырнула в папку, и на свет появились сразу три документа. Старик по одному выложил их перед Крутилиным.

— Рапорт. Установочные данные фигурантов розыска. План оперативно-розыскных мероприятий, — коротко комментировал майор, не глядя на начальника отдела особо тяжких. — А по жалобе чего говорить — и так все понятно.

На каменном лице Крутилина промелькнула тень интереса. Он взял бумаги, внимательно посмотрел на Сизова, потом не менее внимательно на Мишуева. Тот не сводил глаз с авторучки, будто считал выпрыгивающие на электронном циферблате секунды.

Полковник погрузился в чтение. В кабинете наступила тишина. Дочитав, Крутилин задал Старику несколько вопросов, которые выдавали в нем профессионала, глубоко знающего сыскное ремесло, пометил что-то на календаре, взвесил на ладони мишуевский скоросшиватель.

— Хемингуэя читали? — неожиданно спросил он. — Про корриду?

Подполковник ошарашенно пожевал губами.

— Давно как-то… Студентом.

— Что там главное? — Крутилин слегка подбросил синюю папку, будто давая понять, что в ней и кроется ответ.

Мишуев хмуро покачал головой.

— Не помню. Когда это было…

— Главное — последний удар! — Выпуклые льдистые глаза азартно блестели. — Все остальное: танцы перед быком, пики в загривок, взмахи плаща — это подготовка. Без завершающего выпада — обычный балаган, которому грош цена!

Мишуев недовольно дернул подбородком.

— При чем здесь коррида?

— А при том! — Полковник еще несколько раз подбросил скоросшиватель, уронил на стол и прихлопнул ладонью. — Можно планировать, докладывать, отчитываться, заверять, и хрен всему этому цена! Надо задержать преступника, и тогда становится ясно: кто прав, кто виноват, кто умный, кто дурак, кто правильно работал, кто нарушал, кто пахал, а кто болтал… Вот здесь, — полковник так же небрежно ткнул пальцем в синюю обложку, — нет ничего про то, как взять «сицилийцев». А здесь все именно про это. — Он за уголок поднял схваченные скрепкой листки Старика. — В связи с этим возникает вопрос о двух подходах, двух методах работы, — продолжал Крутилин.

Мишуев вновь считал секунды.

— Кстати, вы не изменили мнения о дальнейшей организации розыска? — Голос полковника приобрел опасную мягкость.

— Нет. Пусть Веселовский заканчивает свою работу, — не отрываясь от электронного циферблата, сказал Мишуев. Он знал, на что идет, и ожидал вспышки, но неожиданно в глазах Крутилина появилось новое выражение.

— Что ж, это даже интересно…

Полковник откинулся на спинку кресла, тональность голоса изменилась на обычную.

— Проведем эксперимент: какой подход правильней… И сделаем соответствующие выводы… Чтобы никто не упрекнул нас в субъективизме, — вслух размышлял Крутилин. — Действуйте, товарищ подполковник, руководите перспективными сотрудниками, товарищами Веселовским и Фоменко.

Мишуев понял, что Крутилин издевается, хотя ни в его голосе, ни во взгляде это не проявилось.

— А вы, майор, работайте по своему плану, — повернулся Крутилин к Старику. — Докладывайте лично мне. Возникнут проблемы — ко мне. Короче — замыкайтесь непосредственно на меня. Такое, значит, устроим соревнование…

Полковник улыбнулся Мишуеву, приглашая того к ответной улыбке.

— Кто первый прищемит хвост этим гадам… А задержаниемв любом случае руковожу я. Договорились?

Улыбка мгновенно исчезла.

— Вопросы есть? Нет? Работайте! Когда разыскиваемые известны, их рано или поздно находят. Принято считать: чем раньше, тем лучше. Но в данном случае Мишуев придерживался противоположного мнения.

С его подачи Силантьев доложил на оперативном совещании о крупном успехе отдела особо тяжких: личности «сицилийцев» установлены, при этом отличился Веселовский ну и, конечно, начальник отдела. Само собой, отблеск славы падал и на руководство уголовного розыска, поэтому и Силантьев удостоился похвалы генерала.

По имеющимся данным. Зубов и Ермак находились в городе, несколько раз их видели то в одном, то в другом притоне. «Сицилийцев» объявили в местный розыск. Все органы и подразделения внутренних дел области получили их фотографии и соответствующие ориентировки. В любой момент инспектор ГАИ или участковый, оперативный работник или постовой, сотрудник патрульно-постовой службы или младший инспектор из «взвода карманных краж» мог обнаружить и опознать преступников. Для областного уголовного розыска дело было практически окончено. Мишуев с достоинством принимал поздравления коллег и ждал приказа об откомандировании на учебу.

И хотя логическим завершением операции могло стать только задержание «сицилийцев», Мишуев не торопил этот момент, напротив, надеялся, что «последний удар» будет нанесен уже в его отсутствие: спокойней, если эти псы начнут болтать про Яблоневку… Не попадешь под горячую руку — вполне можешь и уцелеть, а за несколько лет все забудется… Правда, Москва не на другой планете, если захотят — достанут и там… Другое дело — захотят ли доставать… По-настоящему захотят ли? Ведь проще простого посотрясать воздух, метнуть пару молний в отсутствующего и этим ограничиться. Формально комар носа не подточит… Силантьев так и сделает. Да и Павлицкий мужик не кровожадный, к тому же скандальные разоблачения в областном аппарате ему совсем ни к чему. А вот этот Бульдог да чертова Сыскная машина…

В действительности отдел особо тяжких будто трещина рассекла. Веселовский и Фоменко не заходили в семьдесят восьмой кабинет, Сизов и Губарев обходили их восемьдесят третий. При встречах Веселовский здоровался холодно и несколько свысока, а Фоменко буквально корежился, выдавливая слова приветствия, при этом лицо его страдальчески кривилось и глаза убегали в сторону.

Обмена информацией между парами сыщиков практически не было. Веселовский докладывал собранные данные Мишуеву, тот, исполняя приказ, представлял их Крутилину, полковник доводил до Старика. В свою очередь, Сизов вначале знакомил с добытой информацией Крутилина, после чего представлял начальнику отдела.

Обзорную справку по личностям «сицилийцев» майор тоже принес Крутилину.

— «Зубов Анатолий, тридцать один год, две судимости, квартирная кража и хулиганство, отбыл четыре года, злостно нарушал режим содержания, к представителям администрации относился враждебно, на путь исправления не встал, — вслух читал полковник. — После освобождения несколько раз проходил по уголовным делам, прекращенным за недоказанностью… Вину никогда не признает, при задержаниях оказывает сопротивление. Дерзок, агрессивен… Склонен к побегам при конвоировании».

Крутилин поднял от бумаг тяжелый взгляд.

— Не подарок! И продолжил чтение:

— «Ермак, тридцать лет, преступления совершал совместно с Зубовым, отбыл три года. Лжив, поддается чужому влиянию, истеричен… Во время развода на работу в ИТК-7 демонстративно вскрыл себе вены. Дерзок, злобен, мстителен, кличка Псих. Поведение труднопредсказуемое…» — Полковник выпятил подбородок, провел ладонью, будто проверяя, не зарос ли за день. — Один другого стоит… А ведь они, пожалуй, не сдадутся. Как думаете, Игнат Филиппович?

— Смотря кто брать будет, — криво улыбнулся Старик, и Крутилин ответил точно такой же понимающей улыбкой.

— А ведь Старик и Бульдог схавают их вместе с костями. Как думаешь?

Сизов впервые услышал свое прозвище в официальной обстановке. И впервые полковник проявил осведомленность о том, как называют за глаза его самого.

— Конечно, схаваем, — дернув щекой, подтвердил майор.

— Значит, вдвоем и пойдем, — раздумчиво проговорил Крутилин. — Разве что Лескова в прикрытие поставим, на всякий случай… Он тоже крутой парень!

Полковник оживился.

— Знаешь, что он выкинул? Вместо политзанятий проводил метание ножей!

Конечно, схлопотал выговор…

Крутилин засмеялся. Впервые Старик видел, как полковник смеется искренне и от души.

Глава тринадцатая

Следующая неделя началась с неожиданностей. Произошло ЧП с Крутилиным. Поздно вечером он возвращался домой, в троллейбусе сделал замечание троице пьяных хулиганов, те, как водится, вышли следом «проучить мужика».

Полковник сшиб одного с ног, закрутил руку второму, а третий пырнул его ножом в бок. Обычная история, за исключением того, что потерпевшим в ней оказался замнач УВД. Впрочем, должность, даже самая высокая, не способна защитить того, кто без служебной машины и привычного окружения рискнул путешествовать по ночному городу. Но холодный клинок воткнулся в тело не просто кабинетного руководителя, а матерого сыщика, который ввел для всего оперначсостава постоянное ношение оружия, в свободное время для души ловил карманников и за личностные качества был удостоен клички Бульдог. Это и определило исход происшествия.

Рывком сломав захваченную руку, Крутилин бросил бесчувственное тело на землю, не нарушая инструкции, расчетливо выстрелил в ногу вооруженному, раздробив вдребезги коленный сустав, навалился на первого, который начал уже приходить в себя, и, уперев еще горячий ствол ему под челюсть, втолковывал что-то сквозь зубы до самого приезда патрульной машины. Что именно он говорил хулигану, осталось тайной, но то, что тот обмочился, — достоверный факт, подтвержденный сержантами патруля.

Зажимая пульсирующую рану, Крутилин отдал несколько распоряжений, поставил на предохранитель и сдал старшему патрульной группы пистолет и продержался в сознании до самой операционной.

Операция прошла нормально, и прогноз врачи давали благоприятный, с обычными, впрочем, оговорками насчет возможных осложнений. Но на полтора-два месяца полковник выбыл из строя.

В устранении Бульдога Мишуев увидел руку судьбы. Обязанности замнача переходили к Силантьеву, а тот был доволен отделом особо тяжких и его руководителем, следовательно, развитие событий вновь становилось планируемым и предсказуемым.

Но грянула вторая неожиданность: звонок в дежурную часть по «02».

— Зуб с Психом у сестры, на Октябрьской, 47, — быстро проговорил мужской голос. — У них красная «шестерка», сейчас свалят, быстрее…

В трубке щелкнуло, раздались короткие гудки.

Дежурный немедленно передал информацию Силантьеву, тот по селектору доложил генералу, одновременно вдавив клавишу связи с кабинетом Мишуева, чтобы разговор был слышен и ему. Ухватив суть происходящего, Мишуев трижды нажал клавишу с цифрой 83. Это был условный сигнал: срочный сбор.

Силантьев еще не договорил первую фразу, когда в кабинет начальника отдела особо тяжких вбежал Веселовский, а через несколько секунд неуклюже ввалился Фоменко, озабоченно устраивающий под мышкой что-то тяжелое. Оба напряженно застыли, вслушиваясь в глуховатый голос, доносящийся из-под декоративной решетки пульта связи.

— Там действительно живет сестра Зубова…

Адрес Силантьев назвал раньше, поэтому Мишуев написал его на листке бумаги. Лицо Веселовского выражало готовность к решительным действиям, Фоменко ежился и уныло шмыгал носом.

Подполковник протянул листок Веселовскому.

— Берите мою машину. Песцов внизу, во дворе. И это… Оружие держать наготове и применять смело!

Оперативники выскочили в коридор.

— …прервал разговор, поэтому личность его неизвестна… — Заканчивая доклад, осторожный Силантьев добавил:

— Так же, как и достоверность сообщенной им информации.

— План действий? — резко спросил Павлицкий.

Силантьев замешкался с ответом.

— Мишуев в курсе? — так же резко спросил генерал.

Начальник отдела особо тяжких включился в разговор.

— Я уже послал группу, товарищ генерал, — ровным голосом сообщил он.

— О результатах сообщу немедленно.

Генерал любил краткость и деловитость.

— Кто выехал? — Голос Павлицкого стал мягче.

— Веселовский, Фоменко, Песцов. Старший — Веселовский.

— Справятся? — с сомнением спросил генерал.

— Обязательно! — без запинки ответил Мишуев. Он знал, что генерал не терпит сомнений, неуверенности и колебаний.

— А где Сизов? Почему его не задействовали? Теперь замешкался Мишуев, но только на мгновение.

— Веселовский успешно провел этот розыск, пусть он его и заканчивает, товарищ генерал. У Сизова возраст и вообще… Должна же быть смена ветеранам…

Павлицкий недовольно крякнул.

— Имейте в виду, за исход операции спрошу персонально с вас! Чтобы не наломать дров, самым тесным образом привлеките к задержанию Сизова! Он и в своем возрасте заменит… — Генерал бормотнул что-то неразборчивое и отключился.

— Не боись, — подал голос Силантьев. — Веселовский парень толковый.

Да и мы с тобой обмозгуем, если что…

Он помолчал.

— А Сизова задействуй… Опыт-то у него, сам знаешь. И вперед видит… Тем более генерал приказал… Он ведь чуть что не так — сразу тебе голову оторвет…

Силантьев тоже отключился. Мишуев распустил узел галстука, вытер вспотевший лоб.

Крутилина нет, начальник УУР ушел в сторону, оставив его на острие атаки. С одной стороны, это хорошо: не надо будет делиться славой… А с другой — не с кем делить ответственность. К победе все равно примажутся многие, а в случае неудачи придется ответить полной мерой. Неудачу генерал подаст как провал линии Крутилина. Погнался за дешевым авторитетом, ездил в троллейбусах, ловил карманников, нарвался на нож. А уголовным розыском не руководил, развалил работу, сбил с толку подчиненных неверным тезисом об игнорировании опытных кадров в целях так называемого «омоложения». И результат налицо. Надо делать оргвыводы… Большая голова одна не падает, надо для компании отрубить несколько маленьких. И Силантьев дал понять, кто в эту компанию попадет…

Мишуев встряхнулся. Рано раскисать! Скорей всего Веселовский прихлопнет этих типов как мух. Руки у него развязаны: будут дергаться — перестреляет, и дело с концом. Кстати, самый лучший выход из той давней истории с Яблоневкой… А подстраховаться не мешает, поэтому Сизова пригласим поучаствовать, отчего не прислушаться к ветерану…

Старик поднимался из картотеки к себе и на лестнице столкнулся с бегущими вниз коллегами из восемьдесят третьего кабинета. Пиджак Веселовского распахнулся, открыв заткнутый за пояс пистолет. Они выбежали во внутренний двор, потом Фоменко вернулся обратно, подскочил к постовому, нервно сунулся в дежурную часть.

— Где Песцов? Песцова не видели? Какие сигареты, когда ехать надо? В какой ларек? На углу? — Он выскочил на улицу.

Сизов зашел в дежурку.

— Что случилось? Озабоченный Котов оторвался от регистрационного журнала.

— Позвонил неизвестный, сказал, что «сицилийцы» в одном адресе. Ваши едут проверять — может, брехня…

— Да нет, не брехня. — Старик зачем-то взглянул на часы и выругался про себя. Дернул же его черт отлучиться! Он знал, кто звонил, и информация предназначалась ему. «02» был запасной вариант…

Песцова Фоменко отыскал у табачного киоска. Тот не выразил большой готовности ехать, особенно когда узнал о цели поездки.

Но во дворе взбешенный Веселовский схватил водителя за грудки и пообещал набить морду, после чего тот с неохотой сел за руль. С задержкой в двенадцать минут «Волга» выкатилась на улицу.

— Быстрее! — бросил раскрасневшийся от возбуждения Веселовский.

Дороги были забиты транспортом, на перекрестках то и дело возникали пробки.

— Вруби сирену — и полный!

«Волга» выскочила на осевую. Пронзительный звук итальянской сирены разгонял маячившие по курсу автомобили. Проскакивая на красный свет, Песцов чудом увернулся от бокового удара, какой-то «Москвич» протяжно заскрипел тормозами и юзом развернулся на асфальте.

Промчавшись через центр города, машина свернула на Каменногорский проспект.

— Выключай, — скомандовал Веселовский, в очередной раз бросая взгляд на часы. Ехали они восемь минут. Через три квартала начиналась Октябрьская. Через два. Через один. Песцов сбросил скорость.

«Волга» уголовного розыска влилась в общий поток транспорта. Оперативники напряженно всматривались вперед вдоль нечетной стороны улицы.

— Черт, людей много…

— Вон они, — сказал Веселовский. В конце квартала человек грузил чемоданы в багажник красной «Лады».

Человек захлопнул багажник, обошел машину и сел рядом с водителем.

«Шестерка» тронулась.

— Сократи дистанцию! — приказал Веселовский. — Только аккуратно, спрячься вот за тот фургон…

Он одновременно поднял тяжелую трубку рации и миниатюрную — радиотелефона.

— Эльбрус, я Шестнадцатый, прием. — Веселовский вызывал дежурную часть, в то же время набирая кнопками номер Мишуева.

— Шестнадцатый, я Эльбрус, слушаю вас, — сказала рация. Через секунду в миниатюрной трубке отозвался голос начальника отдела.

— Нахожусь на Октябрьской, только что от дома сорок семь отъехала красная ноль шестая, — говорил Веселовский сразу в два микрофона. — Госномер…

Он огляделся.

— Г27-44ТД. В ней водитель и пассажир. На наших глазах загрузили два чемодана. Движутся по Октябрьской. Продолжаю вести наблюдение.

— Вас понял, — отозвался дежурный.

— Кто в машине? — спросил Мишуев.

— Пока не видно…

Красный «жигуль» свернул на Индустриальную. У третьего светофора прямо перед ним заглох грузовик.

— Ну что, мать их, берем? — по-прежнему сипло спросил Фоменко и щелкнул затвором. — Ты справа, я слева, а Песцов прикрывает…

— Люди кругом, — процедил Веселовский. — Да и не подойдем…

Водитель «шестерки» выворачивал руль, газовал, отчаянно сигналил, пассажир жестикулировал и что-то выкрикивал. Напрасно: никто не давал им выехать из ряда, никто не уступал дороги.

«Волга» прошла совсем рядом.

— Ну?! — выдохнул Фоменко.

— Они! Зубов за рулем. Псих рядом, — произнес Веселовский в оба микрофона.

— Сорок пятый, я Эльбрус, — раздалось из рации. — Запишите адрес в вашем квадрате: Степная, сто пять, Марциев — владелец автомобиля «Жигули» красного цвета, номер Г27-44ТД. Проверьте, где он сам и где его машина. Как поняли?

— «Эльбрус», вас понял, — отозвался грубый голос Сорок пятого.

— Доложить немедленно. Шестнадцатый слышит?

— Слышу, — сказал Веселовский и, не оборачиваясь, обратился к Фоменко:

— Поставь на предохранитель, а то засадишь мне в спину… А ты сбавь скорость, пусть обгонят, — приказал он Песцову.

Веселовский будто смотрел со стороны и явно нравился сам себе. ^Страх прошел, осталось только некоторое напряжение, но мысль ясная, задача понятна и, главное, азарт, от которого легко всему телу. Он умело командовал и чувствовал, что это получается, правда, плохо представлялась сама развязка, но важно ввязаться, а там видно будет…

— Вот они, сволочи, — прошептал Фоменко.

Машина «сицилийцев» скользнула мимо и свернула в сторону Южного шоссе.

— Держись на хвосте, но не особо близко, — уверенно скомандовал Веселовский и поднес к губам изящную трубку радиотелефона.

— Они идут на юг, товарищ подполковник, рвут из города. На КП ГАИ буду задерживать. Дайте команду поставить там заслон. И группу резерва надо бы подтянуть.

— Сейчас организуем, — сказал Мишуев. — Вы там смотрите… Таких зверей вам еще брать не приходилось. Будьте готовы применить оружие. И решительно, хватит с нас похорон!

Песцов что-то сказал, но на него никто не обратил внимания. Машина «сицилийцев» пробивалась по перегруженным улицам к южному выезду из Тиходонска. Метрах в семидесяти двигалась «Волга» уголовного розыска. В сплошном автомобильном потоке они ничем не выделялись.

В кабинете начальника отдела особо тяжких было жарко. Впрочем, может быть, Мишуеву так казалось. Он снял и повесил на спинку кресла пиджак, распустил, а потом и совсем сорвал галстук, расстегнул ворот сорочки.

Делать это было неудобно, потому что действовать приходилось одной рукой, а в другой он держал трубку селекторной связи.

— Переключай эфир на меня, — говорил он Котову. — А сейчас соедини с Южным КП ГАИ.

В трубке щелкнуло.

— Южный, лейтенант Сериков!

— Ты в курсе, что на вас выходят «сицилийцы»? Никогда не виденный начальником отдела особо тяжких Сериков пару секунд посопел в микрофон.

— Никак нет, товарищ подполковник! — опомнившись, отрапортовал он. — Дежурный передал: задержать машину 27-44 красного цвета. А кто в ней — сицилийцы или армяне, не сказал…

Мишуев потерял самообладание. Коротко, но популярно он объяснил инспектору дорожного надзора, кто он есть такой, какое место занимает в системе органов внутренних дел, какую пользу можно от него ожидать в деле борьбы с преступностью и каковы перспективы его дальнейшей службы.

— Это они убили Мерзлова и Тяпкина! — орал подполковник, не думая о том, что его слушает вся дежурная смена. — И тебя… с такой подготовкой расшлепают за минуту!

— Никак нет… — повторил Сериков, который еще не знал, что благодаря громкой трансляции прославился на все управление. — Мы уже «ежа» проверили, приготовили «КамАЗ» с песком, две патрульные машины подтянули…

Не уйдут, гады! — И, решив окончательно оправдаться, добавил:

— Только какой национальности они — не знали, это наша ошибка…

Мишуев коротко рассмеялся и сдержал готовые вырваться слова. Гнев прошел.

— Сколько вас там? Шестеро? Оружие у всех? Будьте готовы, чуть что — стреляйте! Чтобы не повторился восемнадцатый километр…

— Эльбрус, я Сорок пятый, — ворвался в динамик селектора общий эфир.

— Хозяина дома нет. Жена сказала: два дня как уехал на машине к брату, в область. Вчера должен был вернуться, до сих пор нету. Адрес брата записали…

— Слыхали, товарищ подполковник? — включился Котов.

— Шестнадцатый, слышали? — в свою очередь спросил Мишуев. — Как там у вас?

Z — Слышали, — отозвался Веселовский. — Видно, он там же, где Сероштанов. У нас без изменений. Идем по Индустриальной в сторону моста. Пока отключаюсь.

Мишуев развалился в кресле и расслабился. Что-то он собирался сделать… В кабинете уже не было жарко. Разрядка наступила после разговора с бестолковым, но, судя по хватке, знающим службу Сериковым.

Пока все шло хорошо, дело двигалось к завершению. И скорей всего узел семилетней давности развяжут пули пээмов.

Мишуев успокоился. Он чувствовал, что владеет ситуацией. Значит, выучился, несмотря на скепсис кое-кого… Он вспомнил, что собирался сделать, и потянулся к клавише связи с семьдесят восьмым кабинетом. Но не успел нажать ее, как Сизов без стука распахнул полированную дверь. «Черт побери, неужели он и вправду ясновидец?» — подумал подполковник, а вслух сказал:

— Дело сделано! Веселовский обнаружил «сицилийцев», преследует их и вот-вот поставит точку!

Выражение лица Сизова не изменилось. Мишуеву показалось, что он все знает. Мелькнула даже неприятная мысль, что чертова Сыскная машина знает, что будет дальше.

— «Сицилийцы» с автоматами? — сразу же спросил Сизов, и уверенность начальника отдела в том, что он контролирует ситуацию, мгновенно пропала. Это обстоятельство он совершенно упустил из виду. Мишуев вновь ощутил себя бестолковым и малоперспективным стажером.

— Пока не установлено. — Тоном он дал понять, что все необходимые меры в этом направлении предприняты.

— Конечно, дело десятое, — хмыкнул Старик и гвоздем вбил следующий вопрос:

— Где он думает проводить задержание?

— На Южном КП ГАИ. Там уже все готово: и самосвал, и «еж»…

Сизов с досадой махнул рукой.

— Неудачное место!

— Это еще почему?

— Дорога прямая, идет под уклон, просматривается как на ладони. Приготовления впереди, машина Веселовского сзади. «Сицилийцы» не дураки — возьмут и свернут на кольцевую. Надо перегнать самосвал на пятый километр, там двойной поворот и резкое сужение дороги.

— Не усложняйте. Веселовский знает, что делает. Через несколько минут он доложит о завершении операции.

У Мишуева в кабинете тонко запел зуммер радиотелефона, на пульте вспыхнула зеленая лампочка. Вздрогнув, он схватил трубку.

— Слушаю! Да! Черт возьми!.. Что думаешь делать? Ну давай, по обстановке. Докладывай!

Он сделал переключение на пульте, резко скомандовал:

— Перекрыть кольцевую на уровне товарной станции! Подтянуть патрульные машины из центра! Оцепить район, убрать прохожих!

Сизов привстал со стула.

— Для перехвата надо было подготовить усиленную группу резерва!

— Группа резерва находится на выезде из города, — раздраженно сказал начальник. — Кто мог предположить, что они свернут на кольцевую!

Подполковник осекся.

— Неужели вы действительно ясновидящий?!

— Да нет. Прогнозы основываются на знании людей и жизненных ситуаций.

А в данном случае все вообще элементарно…

— Пророки! — зло прищурился Мишу ев. — Сколько развелось пророков…

Но одних пророчеств мало. Надо вносить свой вклад в общую работу. Легко тыкать в чужие ошибки… Упущения Веселовского — это и ваш промах: не подсказали, не сориентировали… Когда я был опером, а потом начальником уголовного розыска…

Сизов встал.

— Вы сделали все, чтобы сейчас мы ловили «сицилийцев». Всю жизнь вы лакировали действительность, гнались за процентом раскрываемости: девяносто восемь — мало! — Он загнул один палец, второй, третий. — Девяносто девять — больше! Девяносто девять и девять десятых! Сто! И на этом дутом проценте делали карьеру, получали благодарности и внеочередные звания!

— Не стройте святого, — отмахнулся подполковник. — В то время все игрались цифрами. Рапортовать надо было о том, чего от тебя ждут, а не о том, как обстоит дело в действительности. И вы тоже «давали процент»!

— Давал, было дело, прятал кражи, хулиганку. Но убийц я никогда не отпускал!

— А кто отпускал? Дело Батняцкого вел следователь прокуратуры, а приговор выносил суд! Как я мог знать, что он взял чужой «мокряк»?

Старик скривился, словно от зубной боли.

— Вы просто не хотели этого знать! Спрятав разбойное нападение на Калмыкова, вы умышленно оставили на свободе Зубова и Ермака, которые уже сделали первый шаг к превращению в «сицилийцев»! И убийство Федосова списали на этого приблатненного полудурка?

— Что ж, я сам себе враг! — Мишуев был спокоен и снисходителен.

— Наоборот, в тот период вы стали начальником уголовного розыска, а потом пошли на повышение в область. Врагом вы были для людей, среди которых оставляли развращенных безнаказанностью убийц!

— Интересное рассуждение! Выходит, только врагов продвигают по службе? Интересно… Значит, Павлицкий, Крутилин, начальники отделов — враги простых советских людей? За это и выдвинули? Так получается?

— Брось! — презрительно сказал майор. — Время этих тухлых провокаций давно прошло! И не надо за чужие спины прятаться. Те, кого назвал, — профессионалы. А ты работы не знаешь, способностей сыскных не имеешь, только на очковтирательстве и выезжал.

— Как разговариваете? На гауптвахту захотели? — тихим угрожающим голосом проговорил Мишуев.

Сизов взял себя в руки.

— Начальство разберется, кого куда. Наступил момент, когда на чернухе не выехать. Операция по захвату «сицилийцев» не спланирована, сейчас она вышла из-под контроля. И неизвестно, чем закончится для Веселовского и других ребят… А что на «ты» сказал — извиняюсь.

Снова зазуммерил радиотелефон. Мишуев включил громкую трансляцию.

— Они ушли с кольцевой, — ворвался в кабинет возбужденный голос Веселовского. — Переехали пути, не доезжая шлагбаума. Движутся к Восточному шоссе.

Мишуев растерянно молчал. Все летело в тартарары. Третьеразрядник беспомощно застыл перед доской, на которой неожиданно осложнилась ситуация. Он вопросительно смотрел на Сизова.

Губы Старика шевельнулись.

— Отсекайте их от Восточного шоссе и от центра города.

Мишуев продублировал команду дежурному. Несколько минут динамик молчал.

— Они остановились на выезде из поселка железподорожников, — по-прежнему возбужденно сообщил Веселовский.

— Так прихлопните их! — не выдержал подполковник.

— Не приближаться! — одновременно крикнул Сизов.

— Не понял, повторите, — запросил Шестнадцатый.

Мишуев смотрел на Сизова. Тот молчал. Пауза затягивалась.

— Стою в ста метрах от «сицилийцев». Жду указаний, — донеслось из динамика.

— Продолжайте наблюдение. Не приближаться, — устало сказал Мишуев.

Сизов быстро прошелся по кабинету взад-вперед. Так мечется по вольеру затомившаяся овчарка.

— Сядьте, — бросил подполковник. Старик сел.

— Они двинулись к водокачке. Иду следом, — доложил Веселовский и после паузы продолжил:

— Впереди показался патрульный автомобиль. Преследую. Связь прекращаю.

Красная «шестерка» подпрыгивала на ухабах, поднимая бурые облака пыли. Наперерез ей заходил желтый «УАЗ» с включенной мигалкой. Резко завыла сирена.

Фоменко громко откашлялся.

— Молодцы, на нервы давят… Давай и мы?

Веселовский кивнул.

— И фары включи! Песцов выполнил команду. Пронзительный визг итальянского сигнала наложился на басовитый рев отечественной сирены.

Оперативная «Волга» с зажженными фарами и патрульный «УАЗ» зажимали машину «сицилийцев» в клещи.

Огоньки вызовов на пульте у Мишуева перемигнулись: один погас, тут же зажегся другой.

Теперь частил словами Веселовский:

— Они бросили машину и спрятались в доме путевого обходчика! Дом старый, аварийный, в нем никто не живет. Расположен прямо под железнодорожной насыпью. Два окна в фасадной стене, одно — в торцевой. Да, еще слуховое окно с чердака…

Мишуев посмотрел на Сизова. Тот молчал. Казалось, что он впал в оцепенение.

— Жду указаний, — нервно донеслось из динамика.

Мишуев поднес руку к вороту сорочки, но нащупал уже расстегнутые пуговицы. Ему показалось, что Сизов насмешливо улыбается, но усилием воли сдерживает улыбку.

— Надо проявлять больше инициативы! Гоняли, гоняли, загнали в укрытие и ждете указаний! Разве так проводят боевую операцию! — заорал подполковник. И уже спокойнее продолжал:

— Окружить дом, вести наблюдение…

Сейчас подошлю патрульные машины с кольцевой и направлю группу из райотдела. Руководство операцией по-прежнему на вас! Все!

Губы Сизова снова шевельнулись.

— Оружие?

— Оружия не видно? — послушно повторил Мишуев.

— Нет, — сказал Веселовский и помолчал. — Может, под одеждой? Или в сумке… Большая, спортивная, в красную клетку. Чего они ее с собой тягают?

— Меньше фантазируйте, опирайтесь на факты! Что собираетесь предпринять?

Веселовский опять помолчал.

— Блокировать дом. Через громкоговоритель предложу им сдаться.

— Предложи… Только вряд ли… Агрессивные психопаты с непредсказуемым поведением. Они будут ногтями царапать, зубами рвать. Справишься?

— Как-нибудь… — без особой уверенности сказал Веселовский.

— Помни: оружие держать наготове и применять решительно.

— Помню. До связи.

Огонек на пульте погас. Сизов вышел из глубокой задумчивости.

— Надо объявлять «Тайфун».

— Зачем? Нашли, выследили, загнали в ловушку, обложили! — с преувеличенной бодростью сказал Мишуев. — А теперь ставить весь город на уши, поднимать шум, сумятицу и отдавать наши результаты спецроте? Нет, товарищ майор, надо быть стратегом! Мы сделаем так…

Многозначительно кивнув, будто приглашая поучаствовать в единственно правильном решении проблемы, подполковник ткнул нужную клавишу, подождал соединения и, подняв трубку, отключил громкую трансляцию.

— Прибрежному райотделу и его начальнику приветствие. Мишуев. Дела, как сажа бела. «Сицилийцы» в твоем районе, товарищ Петров, а ты не чешешься! Не шучу. Мы их загнали в дом путевого обходчика напротив водокачки. Веселовский. Да, да…

Он послушал невидимого собеседника, пожал плечами.

— «Тайфун»? Можем и объявить, если ты своими силами не справишься. Но я бы не упустил шанс взять «сицилийцев»! Тут и орден, и внеочередное звание. — Тон подполковника был одновременно и серьезным, и шутливым, понимай как хочешь. — Инструкция само собой, а жизнь вносит коррективы… В общем… смотри сам. Ведут себя спокойно, похоже, без оружия, хотя кто знает… Надо взять пару автоматов на всякий случай… И правильно. Риск — благородное дело, удача любит смелых. Войдешь в историю!

Да нет, генералу я сам доложу. Действуй, удачи!

Положив трубку, Мишуев свойски подмигнул Сизову.

— Управление — наука сложная! Подтянувшись и застегнув рубашку, он нажал первую клавишу пульта связи, выкрашенную, в отличие от остальных зеленых, в красный цвет.

— Товарищ генерал, докладываю: «сицилийцы» блокированы в заброшенном доме за поселком железнодорожников. Район оцеплен, Веселовский ведет наблюдение. Ему в помощь направляется группа из Прибрежного райотдела во главе с Петровым.

Положив трубку, Мишуев раздраженно напустился на Сизова:

— Чему вы усмехаетесь? Что смешного здесь происходит?

Старик печально покачал головой.

— Удивительно. Хорошему не научились, а от чего предостерегал — овладели в совершенстве.

— Что вы имеете в виду?

— Доклад начальству. Получается, что вы ни на миг не теряли контроля над операцией и ваше умелое руководство, последовательные и целенаправленные действия дали положительный результат! Хотя на самом деле — ни руководства, ни результата: цепь случайностей и накладок, которая неизвестно чем завершится!

— Почему же неизвестно? — растягивая слова, сказал подполковник. — Задержанием преступников, награждением Веселовского и Петрова.

— Посмертно? Самый молодой сотрудник знает: для обезвреживания вооруженных преступников проводится общегородская операция «Тайфун» с применением специальных сил и средств, защитного снаряжения и техники, чтобы свести к минимуму риск для личного состава.

— Конкретный способ задержания выбирает руководитель операции. Если он считает, что может обойтись своими силами…

— «Сицилийцев» нельзя равнять с бытовым дебоширом, схватившим по пьянке охотничье ружье! — перебил Сизов плавную речь начальника отдела.

Мишуев пренебрежительно отмахнулся.

— Не нагнетайте панику. Пока у нас нет сведений, что они вооружены.

Это ваши догадки, только и всего.

Сизов молча встал и направился к двери, но на полпути передумал и вернулся.

— Опаснее всего, когда ложь имеет видимость правды. Семь лет назад вы говорили Калмыкову, что в протокол записываются факты, а не догадки. И это правда, но не вся. Потому что разумные предположения тоже необходимо принимать в расчет. Но Калмыков этого не знал. Зато сейчас все причастные к операции убеждены, что «сицилийцы» вооружены. А вы делаете вид, будто сомневаетесь. Сказать, почему? Чтобы иметь формальный предлог не вводить «Тайфун»!

Мишуев прищурился.

— Для чего это мне?

— Для того, что вам не нужны живые и дающие показания «сицилийцы»! — Старик повысил голос, как много лет назад, когда распекал желторотого Мишуева за очередной промах. — Я не спрашиваю, жалко ли вам подчиненных, я знаю ответ, меня интересует другое: стоит ли, по-вашему, карьера жизни, скажем, Веселовского?

Старик резко повернулся и вышел из кабинета. В коридоре он столкнулся с Губаревым.

— Ну что там? — Губарев кивнул в сторону полированной двери. — Надо выезжать на место…

— Не пори горячку, — бросил Старик на ходу. — Что изменим ты или я на месте? Сейчас все решается здесь. От управленческого решения зависит гораздо больше, чем от наших пистолетов.

— А чего ж он тянет? И голос по телефону какой-то странный… Вроде заболел…

— Примерно так. Уверенно и напористо зашагал вперед, поднимался все выше, казалось, вот-вот ухватит Бога за бороду. И вдруг в самый неподходящий момент влипает мордой в стену — тупик! — Старик резко остановился и повернулся к своему спутнику. Зрачки глаз у него были расширены. — И оказывается, всю жизнь шел к этому тупику! Заболеешь! Думает лихорадочно, дергается: не понимает, не может, не хочет осознать, что произошло!

Сизов снова двинулся вперед, но продолжал говорить с несвойственной ему горячностью.

— Надеется — очередное препятствие, каких было много в жизни, надо только как следует разбежаться, ударить всем телом — и путь свободен…

Только не сам бьет — подставил Веселовского и Петрова! Локальная операция, суматоха, неизбежная стрельба. Девять против одного, что «сицилийцы» будут убиты. И все — концы в воду. Догадки выжившего из ума злопыхателя Сизова, которому давно пора на пенсию, — не стена, нет, не стена!

— Да-а, — протянул Губарев. Они стояли у высокой отделанной под дуб двери в приемную генерала. — А сам он, как думаете, что сделает?

Сизов взялся за ручку двери.

— Рискнет лично — выедет на место и возглавит штурм. Деваться-то некуда! Ну, постарается себя обезопасить как только можно, стрелять будет больше всех… А потом — либо «победителей не судят», либо «учитывая личную храбрость»… Ладно, подожди…

Сизов вошел в приемную.

На пустыре у железнодорожной насыпи три патрульных «УАЗа» и оперативная «Волга» блокировали брошенный двухэтажный дом из старого кирпича с пустыми, без рам, напоминающими амбразуру окнами.

— Зубов и Ермак, район окружен, не усугубляйте своего положения, — грохотал динамик на крыше среднего «УАЗа». Звуковая волна ударялась в темнокрасный растрескавшийся фасад, отражалась и, раздробленная на невнятные обрывки, эхом гуляла по пустырю:

— Ен, йте, йя…

Подполковник Петров опустил микрофон. Он неловко приткнулся на месте водителя, сдавленный обтянутыми брезентом титановыми пластинами, и парился в наглухо застегнутом форменном плаще на два размера больше обычного. Свободной рукой он придерживал сползающий с колен заряженный автомат. Единственным чувством, которое он сейчас испытывал, было сильное раздражение.

Еще два офицера в непомерно больших плащах, с автоматами, не особо скрываясь, стояли за кузовом автомобиля. Нелепо выглядевшие в сухой летний день плащи должны были замаскировать бронежилеты: подготовленность сотрудников милиции к выстрелам в себя могла подтолкнуть преступников к мысли произвести эти выстрелы.

Теоретически правильные изыски, относящиеся к психологии задержания, сейчас казались такими же ненужными, как и плащи с чужого плеча. Поэтому раздражение испытывал не только Петров. К тому же в реальность опасности верилось слабо: сколько задержаний произведено на таких обыденно захламленных пустырях, а ЧП можно пересчитать по пальцам, да и случаются они всегда с кем-то другим. Скорее всего вместо грозных «сицилийцев» в брошенный дом загнали какую-нибудь шпану, вот и сидит там, под мегафонными криками, нос высунуть боится, а то и утекла уже через задние окна… Чего ж устраивать представление?

Серьезней всех воспринимали ситуацию сотрудники отдела особо тяжких.

— Зубов и Ермак, сдавайтесь, у вас нет другого выхода, — напряженным голосом Веселовского заговорило громкоговорящее устройство из-под капота «Волги». — Дом окружен. Возможные пути отхода перекрыты…

В кабине находились только Веселовский и Фоменко. Песцов вызвался отгонять от пустыря возможных прохожих, а так как он славился своей ленью, можно было сделать вывод, что он тоже серьезно относится к возможной опасности.

— Чего они молчат, в натуре, — нервно елозя по сиденью, просипел Фоменко. — Дай я скажу…

Веселовский отвел его руку и начал набирать на клавишах радиотелефона номер начальника отдела. Одновременно он в который уже раз повторял обращение к «сицилийцам»:

— Зубов и Ермак, сопротивление бесполезно, выходите по одному…

После ухода Сизова Мишуев несколько минут сидел в тяжелом отупении, словно боксер после нокдауна. Проклятая Сыскная машина видела его насквозь! Если операция пройдет, как он и рассчитывал, тогда плевать — домыслы, они домыслы и есть… А если события развернутся по-другому?

Вишь, как он выдал: дескать, Мишуев убирает ненужных свидетелей чужими руками да еще неоправданно подставляет подчиненных под пули… Вдруг действительно что-то случится… Вряд ли Крутилин, только-только залечив ранение, войдет в его положение. Да он бы и раньше не вошел… А генерал…

Зуммер радиотелефона прервал его размышления.

— На предложения сдаться «сицилийцы» не реагируют, — деловито сообщил Веселовский. — Затаились и сидят как крысы. Попробуем войти в дом…

— Подождите, — перебил Мишуев и, немного подумав, включил канал связи с дежурной частью. — Исходите из того, что они вооружены! Примите максимальные меры предосторожности. Повторяю: исходите из того, что «сицилийцы» вооружены. Захват не начинайте до моего прибытия. Как поняли?

— Понял, — с заметным удивлением отозвался Веселовский и отключился.

— Слышали? — обратился к селектору начальник отдела.

— Слышал, — сказал дежурный.

— Тогда действуйте: машину к подъезду, приготовьте мне каску, бронежилет, автомат!

Через десять минут после того, как Сизов зашел к генералу, была объявлена общегородская операция «Тайфун». Специальную роту подняли по тревоге, патрульные автомобили кольцом стягивались к пустырю у поселка железнодорожников. По давней традиции на место происшествия выехала и группа захвата управления.

В переполненном салоне микроавтобуса было жарко и тесно, воняло бензином. Никто не разговаривал.

"Потеряли темп, — думал прижатый к решетке «собачника» Старик, страшась своего предвидения и отгоняя картины, которые рисовало воображение.

— Вот и цена случайности… Не напорись Крутилин на пику, моя информация ко мне бы и попала, тут же выскочили бы и сожрали их, пока не опомнились… А сейчас заперли, раздразнили да дали время все решить и обдумать…"

В похожем на амбразуру окне что-то мелькнуло.

— Не ушли… — процедил Петров и вернулся к прерванному разговору с подошедшим Веселовским. — А мне говорил — вроде без оружия… Непонятно.

Чего тогда голову ломать? Поднимать спецроту — и дело с концом! И какой смысл в его приезде? Ждем, время теряем… Что изменится?

Во втором окне ясно обозначился силуэт человека и тут же пропал в темной глубине дома.

— Вы что прячетесь, волки рваные! — взвинченно закричал вдруг Фоменко через громкоговорящее устройство оперативной «Волги». — Как наших ребят убивать, так смелые? Вылазьте, падлы, а то мы вас тоже расшлепаем!

Фоменко никто не поручал обращаться к «сицилийцам» да еще в такой форме, напрочь перечеркивающей все тактические рекомендации, и Веселовский рванулся было к «Волге», чтобы забрать у него микрофон, но не успел.

Из осажденного дома раздался тонкий животный визг, и в тот же миг обе амбразуры взорвались грохотом автоматных очередей.

Лобовое стекло оперативной машины засеял десяток маленьких, беспорядочно разбросанных отверстий, вокруг которых вспыхивала густая белая паутина трещин, мгновенно превративших сверкающий широкообзорный глаз «Волги» в сплошное бельмо. Струя свинца прошила капот, хлестнула по крыше, коротко вякнул клаксон, машина задрожала и внезапно осела на сплющенные передние скаты.

Омертвевший от ужаса Веселовский понял, что ничего живого остаться в расстрелянном автомобиле не могло, и, нашаривая деревянной рукой пистолет, обернулся к Петрову, чтобы крикнуть какие-то необходимые слова, хотя все слова вылетели из головы, и он немо открывал и закрывал рот, словно вырванная из воды, оглушенная воздухом и светом рыба.

Стекло «УАЗа» тоже было разбито вдребезги, Петров откинулся на спинку сиденья, закрыв растопыренными ладонями окровавленное лицо. Быстрые молоточки ударили по открытой двери с надписью «милиция», невидимые бритвы проткнули бок неразмерного плаща начальника райотдела, звякнули титановые пластины. Одновременно со свистом рикошета Веселовского что-то рвануло за ногу, и он упал, больно ударившись о землю и, может быть, на миг потеряв сознание.

Но пистолет оказался в руке и стрелял сам по себе, неприцельно — пули ударяли в кирпичный фасад. После третьего выстрела Веселовский пришел в себя и направил ствол в темный провал окна. Там уже никого не было.

Огонь прекратился, только в глубине дома раздавался истерический вой вперемежку с гнуснейшей бранью.

За десять секунд автоматы «сицилийцев» извергли в окружающий мир шесть десятков смертей, и картина на пустыре резко и страшно изменилась.

«Волга» уголовного розыска уткнулась капотом в землю, словно убитый наповал зверь. Патрульные машины стояли с разбитыми стеклами и простреленными бортами. Особенно досталось «УАЗу», из динамика которого Петров обращался к бандитам.

Сам Петров вывалился на землю, промокая платком изрезанное осколками стекла и металла лицо, и, пытаясь определить, ранен он или нет, ощупывал бронежилет.

Автоматная пуля могла прошить титан навылет, а одеревеневшее тело в нервном возбуждении не чувствует боли. Но, к счастью, пробоин не было: попадания оказались касательными.

— Повезло, кажется, цел! — крикнул он Веселовскому. — Как ты?

— Нога… Не могу встать, — отозвался тот. — Надо брать их, пока не перезарядили…

Петров огляделся. Сержанты разбежались с открытого пространства и прятались за кустарником на краю пустыря. Офицеры в плащах залегли за машиной и целились взведенными автоматами в окна дома. Больше он ничего не рассмотрел, потому что кровь залила глаза.

За десять секунд обыденность обстановки исчезла. Захламленный пустырь стал местом одного из крупнейших за последние годы ЧП. Не было больше размягченного состояния сотрудников, да и численный перевес, пожалуй, тоже утрачен.

— Скалов, возьми кого-нибудь и проверь дом с той стороны, — сказал Петров одному из офицеров. — Если там все перекрыто, свяжись с «Эльбрусом» и запроси помощь. Если нет, останься и держи заднее окно.

Лейтенант встал и, пригибаясь, побежал за дом.

— Иванов, за мной! — на бегу крикнул он.

— Куда «замной»? Без жилета, без автомата! Низкорослый сержант все же выполнил приказ, хотя было видно, что его боевой дух основательно подорван.

Слабеющий Веселовский подумал, что операция по задержанию «сицилийцев» проваливается.

И вдруг обстановка опять резко изменилась. Под звуки сирен к пустырю подъехали еще три патрульных автомобиля. Веселовский несколько раз выстрелил в воздух, и они затормозили в отдалении. Там же остановилась «Волга» уголовного розыска и «РАФ» дежурной части. Через несколько минут подъехал крытый грузовик специальной роты.

— Не возьмете, суки! — раздался истерический вопль, и окно второго этажа снова брызнуло огнем, но за секунду до этого лежащий у колеса расстрелянного «УАЗа» офицер дал короткую очередь и пули бандита прошли над скоплением машин, никого не задев.

— Рассредоточиться! — громко крикнул Мишуев. — Машины убрать!

Эта команда не требовалась. И так сотрудники управления вмиг освободили микроавтобус, из грузовика сноровисто выпрыгнули спеиназовцы. Пятнистая, удобная для боя форма, открыто надетые пулезащитные жилеты, каски, стальные щитки. Они были готовы к тому, чтобы в них стреляли, и не скрывали, а демонстрировали эту готовность. Но профессиональная четкость и слаженность действий говорили о том, что попасть в них будет не так-то легко… Короткими перебежками боевые двойки, страхуя друг друга, выдвинулись на рубеж атаки. Майор Лесков управлял ими по рации.

Группа захвата управления оставалась в резерве, наблюдая, как бойцы спецроты окружают кирпичный дом. Сизов подумал, что один к одному повторяется ситуация, разыгранная на полигоне. Похожий дом, только фасад меньше поклеван пулями, да изрешеченные милицейские машины… Он увидел копошащихся на земле людей и быстро пошел вперед.

— Менты позорные, козлы паршивые! — надрывался Псих. — На всех патронов хватит!

«Ду-ду-ду» — застучал автомат из окна, но в ответ ударили четыре ствола, и очередь оборвалась. Снова раздался нечеловеческий вой, в котором переплелись злоба, безысходность и тоска.

Сизов подошел к раненым. Один из спецназовцев бинтовал Веселовскому простреленное бедро. Петров, запрокинув голову, ждал своей очереди.

— Сильно досталось? — спросил Старик.

— Царапины, только глаза заливает, — осветил Петров.

Веселовский молчал.

— А где Фоменко? По-прежнему молча Веселовский показал рукой в сторону мертвой «Волги». Сизов направился туда.

— Ну что, будем их выкуривать и брать живыми? Или как? — спросил Лесков, подойдя к Мишуеву. Тот успел облачиться в бронежилет, надел каску, приготовил к бою автомат.

— Или как… — ответил Мишуев. — Мало они наших побили?! Вон, полюбуйся.

Сизов открыл дверь «Волги» и подхватил сползающее тело Фоменко. Повозившись над ним. Старик выпрямился и безнадежно махнул рукой.

— Эх, ребятки! — с горечью сказал Мишуев, обращаясь к Веселовскому. — Я ведь предупреждал об осторожности… — И жестко бросил Лескову:

— Хватит с ними церемониться!

Командир специальной роты поправил тяжеленную каску-сферу и, пружинисто подпрыгивая на носках, осмотрелся.

Пятнистые комбинезоны замкнули дом в кольцо. Снайпер, не забывший на этот раз СВД, держал окна под прицелом. Изредка «сицилийцы» стреляли одиночными, им отвечали офицеры в непомерно больших плащах, несколько длинных очередей выпустил по окнам Мишуев. Спецназовцы огня не открывали.

Внимание Лескова переключилось на строительную площадку в сотне метров справа, где возле наполовину снесенного барака стояли трактор и бульдозер.

— Пятый, ко мне! — сказал он в рацию.

Два сержанта на сцепленных руках понесли к машине Веселовского.

— Держись, Александр Павлович, — отеческим тоном напутствовал его Мишуев. — Я сам приеду, поговорю с врачами. Все будет на высшем уровне…

Веселовский не ответил.

Лесков тем временем отдавал приказ Пятому — рыжему здоровяку Борисову, который на полигоне пел под гитару лихие песни.

— Понял… — Борисов побежал в сторону стройплощадки.

Через несколько минут затарахтел дизель, и бульдозер, выплевывая сизые клубы дыма, пополз к рубежу атаки.

— Я с ним, — сказал Мишуев.

Лесков, помедлив, кивнул. Он не отрывался от рации.

Когда бульдозер приблизился, Мишуев вскочил в кабину. Туда же втиснулся еще один спецназовец. Борисов поднял лопату, закрывая кабину, и двинул бульдозер к осажденному дому.

Снова истошно заорал Псих. Снова ударили автоматы. Пули попадали в толстую вогнутую сталь лопаты и с визгом уходили в небо.

— Готов! — сказал снайпер. Его выстрела Старик не слышал, но теперь стрелял только один автомат «сицилийцев».

Бульдозер подполз вплотную к дому, оказавшись в «мертвой зоне». Две пятнистые фигуры и одна в зеленом жилете поверх штатского костюма метнулись к двери и скрылись внутри.

— Атака! — сказал Лесков в микрофон рации.

Боевые двойней, прикрывая друг друга, рванулись "вперед. Спецназовцы бежали молча. Дом тоже молчал.

«Ду-ду-ду» — глухо стукнула короткая очередь.

Лесков поднес рацию к уху и тут же опустил.

— Все… — облегченно выдохнул он и, распустив ремень, стащил с головы двухкилограммовую «сферу».

— А твой начальник молодец, лихой парень, — улыбаясь, сказал он Сизову.

Тот сплюнул и молча направился к машинам.

Данил КОРЕЦКИЙ ПРИВЕСТИ В ИСПОЛНЕНИЕ

Глава первая

Приговор приговору — рознь. Те, которые десятками в день штампуют одуревшие от наплыва «дел» народные судьи, внимания практически не привлекают. Толкутся, конечно, в убогих коридорах родственники да любопытствующие из соседей — по большей части пенсионеры, несколько старушек из окрестных домов, приспособившихся скрашивать монотонную жизнь бесплатным, к тому же взаправдашним представлением…

Иногда редакционный план загонит сюда корреспондента местной газеты, который тиснет под рубрикой «Из зала суда» поучительную заметку на сто строк о преступлении и последовавшем за ним наказании. Но вряд ли это кого-то всерьез взволнует — придут два-три письма: дескать, меня тоже обворовали, или — хулиганы совсем обнаглели, а дают им мало, — вот и вся ответная почта.

Конечно, самый заинтересованный в этом деле — сам подсудимый. Если пришел свободно, по повестке, то курит нервно одну сигарету за другой и сшивается под фанерной дверью, напрягая барабанные перепонки: если только перья скрипят или машинка стучит, можно рассчитывать на отсрочку, условную меру или другую «химию», а если вдруг телефон прозвякает — плохо дело, могут конвой вызвать, и тогда последними словами станут: «Взять под стражу в зале суда». Впрочем, может, судья или нарзаседатель просто домой прозванивает, как там дела, все ли в порядке. Да и если в райотдел — тоже, может, обойдется: то у них людей нет, то машина сломалась, то бензин кончился… Посидят судейские взаперти, плюнут да перепишут резолютивную часть: «Меру пресечения оставить без изменения — подписку о невыезде».

Нервное это дело — ожидать, как тебе судьбу определят — орлом или решкой. Когда привезли на суд в автозаке, тут, по крайней мере, ясно — не выпустят. Не потому, что нельзя — нынче все можно, а потому что прокурор со следователем уже как могли перестраховались, и, если бы существовала хоть крохотная такая возможность, они бы и не подумали с арестом затеваться. Так что сиди спокойно и жди, тем более оно примерно известно, сколько отвесят.

Другое дело приговор областного суда или, скажем, Верховного. Тут мелочевкой не занимаются, и здания поприличней, и конвой другой — не привычные милиционеры, а сторожкие солдаты из внутренних войск. Но главное в другом — здесь могут произнести слова, от которых у самого бывалого зэка желудок опускается: «К смертной казни». И в зале — тишина, и наручники на завернутых назад руках, и раскаленный или перемороженный автозак под мигалкой и сиреной, а вокруг кругами: «к расстрелу», «вышака», «на луну отправили»… Вот тут уж равнодушных не остается. И дело не в конкретном приговоренном, не о нем спорят профессора, не его защищают известные писатели, лауреаты госпремий и активисты общества «Международная амнистия». Дело в самом принципе: имеет ли право государство лишать жизни своего гражданина? Этично ли это? Гуманно ли? Цивилизованно ли, наконец?

Может ли один человек на законном основании пролить кровь другого? Или писаные законы не должны нарушать естественных человеческих запретов?

Пожизненное заключение — альтернатива или более мучительный вариант? Споры ведутся давно, в пользу каждой позиции высказано много убедительных аргументов. А между тем…

«… учитывая исключительную опасность содеянного…»

«… приговорил…»

«… к исключительной мере наказания…»

«… смертной казни!»

Жестко обкатанные, с многократным запасом прочности сконструированные формулировки последнего обвинения, как нож гильотины, обрубают тысячи социальных связей осужденного, беспощадно и навсегда отделяя его от всего хорошего или плохого мира людей.

И если бы суровые слова, облеченные в строго определенную форму, скрепленные подписями и гербовой печатью, могли не только определить юридическое положение приговоренного, но и воздействовать на физиологические процессы его организма: остановить сердце, нарушить кровообращение, парализовать мозг, — писать далее было бы не о чем. Но ни одна бумага — самая весомая и авторитетная — не способна сама по себе произвести какие-либо изменения в окружающем мире, тем более выполнить работу, с которой легко справляется падающий с двухметровой высоты кусок косо сточенного металла.

Глава вторая

По пустынной, далеко просматривающейся улице с мигающими, как глаза зверей, желтыми сигналами светофоров, на определенной инструкцией скорости — восемьдесят километров в час — неслась машина-фургон с косыми надписями «Хлеб» на обеих сторонах стального кузова.

Любой инспектор дорнадзора ГАИ обязательно остановил бы ее и спросил у водителя, какого черта он гонит как на пожар… Но поздней ночью гаишники обычно не встречаются и вопросов не задают. А если бы вдруг и случился какой на дороге, он бы получил соответствующий ответ, тоже предусмотренный инструкцией, хотя вряд ли этот ответ разъяснил бы все его сомнения — скорее наоборот: добавил бы новые.

Глава третья

Валера Попов перешел в областной аппарат как раз тогда, когда Фаридов оформлялся на пенсию. Это совпадение во многом определило дальнейшую судьбу капитана, хотя Фаридова он знал только в лицо и, встречая в коридоре угрюмого коллегу из другой службы, даже не раскланивался с ним.

Пока Фаридов лежал в госпитале, произошло еще одно событие, способствовавшее развитию простого совпадения кадровых перемещений в нечто большее.

Воскресным вечером гражданин Козлов повесил в ванной на бельевой веревке жену, а потом из охотничьего полуавтомата «МЦ 21-12» открыл огонь по автомобилям и прохожим. С шестого этажа открывался широкий сектор обстрела, мишеней было много, и то, что обошлось всего тремя ранеными, можно отнести только на счет счастливой случайности.

Улицу перекрыли, послали за снайпером, но Козлов стал молотить по окнам магазинов и жилых домов. Тогда Попов по пожарной лестнице влез на балкон, проник в квартиру и, как написали в вечерней газете, «обезвредил преступника». «Обезвредил» он его выстрелом с трех метров в левый бок с ранением сердца, повлекшим мгновенную смерть.

Через час, когда Попов дрожащей рукой писал объяснение прокурору, еще не зная, как обычно в подобных случаях, — наградят его, уволят со службы или отдадут под суд, в дежурку заглянул низкорослый плотный человек с незапоминающимся лицом, в тщательно подогнанном и отглаженном мундире — подполковник Викентьев, который с интересом осмотрел героя дня. На следующий день Викентьев внимательнейшим образом изучил личное дело капитана Попова. И что интересно: занудливый кадровик без звука выдал этот секретный документ подполковнику, хотя Викентьев начальником Попова не являлся и, следовательно, никакого отношения к его личному делу не имел.

Еще через день прокурор дал заключение о правомерности применения оружия. С учетом того, что Козлов был обычным психопатом, руководство решило не представлять Попова к награде, а поощрить деньгами в сумме шестидесяти рублей.

Вечером, когда коридоры управления опустели, Викентьев зашел к засиживающемуся допоздна генералу. Звание и должность не позволяли ему запросто заходить к начальнику управления, тем не менее он это сделал. Если бы в приемной находился внимательный наблюдатель, он бы отметил, что тяжелую дверь генеральского кабинета начальник второстепенного отдела распахивает уверенней, чем иной полковник, возглавляющий самостоятельную службу.

— Заходи, Владимир Михайлович. — Грузный краснолицый генерал оторвался от бумаг и, глядя на вошедшего поверх массивных, в щегольской оправе очков, вытряхнул ему навстречу из рукава форменного кителя пухлую, поросшую рыжеватыми волосами ладошку.

Викентьев пожал начальнику руку и, не ожидая приглашения, сел у длинного приставного стола.

— Лесухину кассацию отклонили, — как будто продолжая разговор о хорошо знакомых собеседникам вещах, сказал генерал.

— Знаю. Вчера подал помиловку, — так же обыденно отозвался Викентьев.

— Думаю, ничего ему не светит.

— С бензином вопрос решили? Я давал указание.

Викентьев кивнул.

— Теперь с перекраской тянут резину. Уже два литра спирта отдал — одни обещания.

Генерал пристально посмотрел на подчиненного.

— Все-таки по-своему делаешь? У Солженицына — фургон «Мясо», у Евтушенко — «Хлеб», и у тебя то же самое! Ни шагу в сторону от шаблона!

Подполковник отвел взгляд и упрямо молчал.

— Ну-ну, тебе видней, — примирительным тоном продолжил генерал. — С чем пришел?

— Надо готовить человека вместо Фаридова. Хочу попробовать Попова.

— Кто такой? — удивился генерал. — Ах, новенький из розыска… Да, подписывал на него приказ, парень шустрый. Думаешь? Молодой ведь… Хотя…

Генерал снял очки, массирующим движением провел по лицу, будто желая сорвать постаревшую морщинистую кожу, задумался.

— Может быть, может быть… — повторил он как бы про себя, помолчал с полминуты и принял решение. — Ладно, пробуй Попова!

Последняя фраза прозвучала резко, отметая все сомнения. То, что генерал не стал давать напутствий и указаний, свидетельствовало о полном доверии Викентьеву. Полковник это понял и оценил.

— Разрешите идти? — сугубо официально спросил он.

Не поднимая глаз, генерал кивнул. Он опять с головой был погружен в работу.

В четверг перед перерывом Викентьев набрал четыре цифры на диске внутреннего телефона и, не здороваясь, сказал:

— Саша, зайди ко мне в обед.

Таким тоном демократичный начальник вызывает подчиненного. И хотя старший оперуполномоченный уголовного розыска Сергеев не был подчиненным Викентьева, он ответил коротким: «Вас понял» — традиционным оборотом, принятым для общения с начальством.

Ровно в четверть второго двухметровый майор, в скрывающей фигуру культуриста мешковатой гражданской одежде, свернул в не просматриваемый из длинного коридора «аппендикс», ведущий к лестнице черного хода, и без стука распахнул дверь единственного здесь кабинета. Это не было проявлением невоспитанности — просто Сергеев последние семь лет входил в группу захвата особо опасных преступников и по-другому открывать двери не умел.

— Что за парень Попов? — в лоб спросил Викентьев, не тратя времени на предисловия.

— Хороший парень, — не удивляясь, ответил Сергеев. — Смелый, цепкий, надежный.

— Ну а вообще? — настаивал подполковник. — Чем увлекается, с кем дружит, пьет — не пьет…

Всю жизнь Сергеев занимался боевыми единоборствами — от традиционных самбо и бокса до экзотических карате и кунг-фу. Эти увлечения и регулярные задержания вооруженных бандитов не могли не сказаться на его внешности. Даже в минуты благодушия суровое лицо майора — со сплющенными ушами, перебитым носом, плохо и хорошо заметными шрамами, холодным настороженным взглядом, не располагало к доверительным расспросам. Сейчас боевая маска закаменела окончательно.

— Я что, когда-нибудь давал компру на товарищей? — будто бы спокойно процедил Сергеев, но казалось — чуть разомкни он сжатые губы, и выглянут клыки. «Волкодав» есть «волкодав». В такие минуты от него исходила волна ледяной решимости, парализующая глубоко-глубоко, на животном уровне, самого дерзкого блатаря.

Но на аккуратного, в подогнанной и отглаженной форме, подполковника Викентьева происшедшая с Сергеевым метаморфоза никакого впечатления не произвела.

— Да ты что, Саша, совсем плохой? — небрежно-снисходительно спросил Викентьев. — Разве я когда-нибудь компру на ребят сдаивал?

Боевая маска едва заметно расслабилась.

— Вместо Фаридова нам человек нужен, — продолжал подполковник. — Вот я и присматриваюсь к Попову.

— Вот оно что…

Сергеев опустил глаза на разбитые туфли сорок шестого размера.

— Молодой парень… Что, больше некого?

— Предложи!

Аккуратный Викентьев буравил «волкодава» пронизывающим колючим взглядом, и тот заметно сник.

— То-то же! — отрубил подполковник. — Знаешь, с кем он дружил в Центральном райотделе?

— С Петровым, Свиридовым, — нахмурясь, ответил майор.

— Правильно. Но это все знают. А на Олимпиаду он ездил с Куприным и Васильевым. Вот у них четверых и поинтересуйся — как да что. Если все нормально — в — выходные вывези его на природу и присмотрись сам…

Сергеев, опустив голову, молчал.

— Понял? — резко спросил Викентьев.

Словно отходя от нокдауна, майор потряс головой.

— Чего ж непонятного…

Внутреннее сопротивление отступило, и он настраивался на предстоящую работу.

— На природу с нашими ехать?

— Зачем? — Викентьев неодобрительно пожал плечами. — Собери компанию из своих ребят, хочешь — возьми Наполеона. Даже обязательно возьми, — поправился подполковник. — У него глаз — как рентген!

— Больно мутный рентген-то, — буркнул Сергеев, чтобы оставить за собой последнее слово.

— Не беспокойся, все, что надо, высветит. Старый конь борозды не испортит. Нам у него многому можно поучиться… Конечно, с поправкой на современность.

Викентьев внимательно разглядывал собеседника, постукивая упругими сильными пальцами по крышке стола.

Сергеев встал.

— Тебе все ясно, Саша?

— Ясно, — хмуро ответил майор.

— Вот и хорошо. Сейчас иди пообедай и — вперед!

Викентьев любил, чтобы последнее слово оставалось за ним, любил, чтобы его слушались, и умел этого добиваться, хотя Сергеева повел в столовую не наказ подполковника, а элементарный голод.

У стойки раздачи Сергеев встретил Куприна и, хотя они не были друзьями, заговорил с ним и сел за один столик. Как-то сам собой разговор зашел об участии в охране порядка на Олимпиаде, и Куприн охотно рассказал, как они с Васильевым и Поповым провели полтора месяца в столице.

Вечером Сергеев проскочил в Центральный райотдел, решил ряд мелких вопросов и поболтал со старыми приятелями Петровым и Свиридовым. Хотя разговаривал он с ними порознь, каждый раз речь случайно заходила о Попове, и Сергеев внимательно, не перебивая, выслушивал собеседника, что бывало с ним нечасто.

Васильева майор не знал, но зато Женя Гальский учился с ним в Высшей школе, и когда однокашники встретились на улице у райотдела, то обрадовались и решили вместе провести вечер. Зашли к Гальскому, поужинали, немного выпили; углубились в воспоминания, Васильев подробно рассказал, как он с замечательными парнями Куприным и Поповым работал на Олимпиаде, и пожалел, что Гальский до сих пор незнаком с такими отличными ребятами.

По субботам, как правило, в УУРе работали, поэтому Сергеев назначил выезд на восемнадцать тридцать. Гальский и Тимохин ушли раньше, а Сергеев с Поповым покинули здание УВД, когда стрелки часов на проходной сложились в вертикальную линию. Они неспешно прошли по широкому неприбранному проспекту мимо шумного, даже перед закрытием, базара — Попов дернулся было в пеструю толпу, но майор легко удержал его за плечо: «Не надо, все есть».

На площади перед рынком промышляли карманники, наперсточники, дешевые проститутки и мошенники, специализирующиеся на приезжающих с товаром селянах. Вся эта публика либо знала оперативников в лицо, либо вычисляла по коротким прическам, достаточно строгой одежде, а главное — по манере держаться, уверенной походке и «рисующим» взглядам.

— Менты, сдуваемся! — Кто-то прятался за киоск, кто-то сворачивал за угол, кто-то просто отворачивался, закрываясь растопыренной пятерней, но без особого страха, скорее по привычке — чувствовалось, что в данный момент опасности опера не представляют.

— Гля, кто это с Сергеевым? Наверное, новый… Тоже хороший бес!

Попов хотя и доставал только до плеча своему спутнику, но шел упруго, колко смотрел по сторонам, резко поворачивался, и чувствовалось, что в драке он — не подарок.

Пройдя рыночную площадь, они спустились на набережную, постояли у узорчатой чугунной, проломанной в двух местах решетки и ровно в восемнадцать тридцать подошли к четвертому причалу.

На черной чугунной тумбе, исправно простоявшей здесь девяносто лет, сидел улыбающийся старичок с выцветшими зеленоватыми глазами, большим, в красных прожилках носом и седым венчиком волос, обрамлявшим гладкую, розово отблескивающую лысину. В руках он держал старомодную клеенчатую сумку и соломенную шляпу.

— Привет рыболовам! — весело крикнул он, взгромоздил шляпу на голову и, довольно бодро вскочив с разогревшейся за день тумбы, поздоровался за руку вначале с Сергеевым, потом с Поповым. — А где же остальные? Неужели опаздывают? Водка-то небось скисает!

Это был ветеран МВД, отставной полковник Ромов по прозвищу Наполеон, которое относилось не к внешности или чертам характера, а к излюбленной истории о том, как в сорок седьмом году он чуть не насмерть отравился пирожным, съеденным в буфете наркомата. Наверное, отравление и впрямь было сильным, раз происшествие так врезалось в память. К тому же оно дало побочный эффект: заядлый курильщик Ромов на всю жизнь получил отвращение к табаку. «Ты бы запатентовал этот способ и лечил от курения, стал бы миллионером», — подначивал Викентьев, когда Наполеон с увлечением в очередной раз начинал про присыпанное подрумяненными крошками пирожное, которое он съел почти через силу, можно сказать, из жадности. Но перебить мысль рассказчика удавалось редко и только одним способом — надо было спросить: «А что, в буфете в те годы пирожные продавались?»

Тогда Наполеон входил в раж: «Все там было — и икра, и крабы, и водка, и коньячок… Хочешь — прими сто пятьдесят в обед, или звание обмой, или приехал кто с периферии — пожалуйста! Но пьяных не было! И дисциплина — с нынешней не сравнить…»

— А как с нарушениями соцзаконности? — подмигивал Викентьев, и благодушно-ностальгическое настроение Ромова исчезало без следа.

— Не было никаких нарушений, — побагровев, кричал он, яростно грозя пальцем, — сейчас у вас нарушений в сто раз больше! На улицу не выйдешь!

Впрочем, в последние годы, когда волна разоблачений захлестнула страницы газет и журналов, Наполеон старался обходить острые темы и не принимал участия в подобных разговорах. Только пару раз сорвался: зашел с газетой, шмякнул ею по столу и пустил непечатную тираду.

— Вот она, ваша законность, почитайте! Завезли на элеватор элитное зерно, зараженное долгоносиком, и весь урожай псу под хвост! Разве это не вредительство?! А директору выговор за халатность! — Он махнул рукой и, ругаясь самыми черными словами, чего обычно за ним не водилось, вышел из кабинета, громко хлопнув дверью.

Да когда зимой выпал большой снег, остановился транспорт, стали проваливаться крыши домов, порвались электропровода, вышли из строя котельные, полопались трубы и несколько микрорайонов остались без воды, света и тепла, Ромов тоже пришел в неистовство.

— Сталина ругаете! Да в сорок первом немцы под самой Москвой, мороз сорок градусов, бомбежки, а город жил нормальной жизнью! А сейчас захолодало до двадцати, и все разваливается! А если минус сорок ударит? Тогда без всяких артобстрелов люди начнут прямо на улицах замерзать! И пекарни остановятся, с голоду будете пухнуть! Хозяева, мать вашу!

Когда Наполеон гневался, он весь трясся, покрывался красными пятнами, во рту прыгал зубной протез и во все стороны летели капельки слюны. Казалось, вот-вот его хватит апоплексический удар. Но было в этой ослабленной возрастной немощью ярости нечто такое, что не располагало к снисходительной усмешке: вот, дескать, разошелся старый мухомор! Многие коллеги помнили фотографию на безнадежно просроченном удостоверении начальника отдела центрального аппарата НКВД Ивана Алексеевича Ромова: могучая, распирающая стоячий воротник мундира шея, тяжелый, исподлобья, взгляд, мощная, с бульдожьим прикусом челюсть. Тогда он не был таким улыбчивым симпатягой, как вышедший десять лет назад в отставку, но каждый день приходящий в управление Наполеон.

Именно в образе доброго веселого дедушки, любителя рыболовных походов и не дурака выпить предстал перед Валерой Поповым наставник молодых Иван Алексеевич Ромов, который тщательно скрывал жесточайший геморрой и ревматизм, а потому никому бы не признался, что с трудом заставил себя оторваться от приятно греющего чугуна причального кнехта и с ужасом думает о предстоящей ночевке на холодной земле.

— Ну это у них пусть скисает, а мы можем и сами начать. — Ромов тряхнул сумкой: внутри звякнуло стекло.

— Не надо было, аксакал, сказали же — все сами подготовим, — буркнул Сергеев и огляделся. — Да вот и ребята.

С опозданием в три минуты к причалу подошел катер Эда Тимохина. На корме стоял по стойке «смирно» Гальский в цветастых, до колен, трусах и салютовал надкусанной палкой полукопченой колбасы. Ноги у него были белые и тонкие, как макаронины.

— По машинам! — дурашливо закричал он и дал колбасой повелительную отмашку.

Сергеев и Попов спрыгнули первыми, потом сгрузили Ромова, который изобразил, будто спустился сам и ему только слегка помогли.

В катере немного хлюпала вода, все разулись. Иван Алексеевич снял допотопные босоножки, кряхтя, стащил клетчатые носки с болтающимися носкодержателями.

— Видали, что выдают заслуженным чекистам, — подмигнул коллегам Сергеев. — Чтобы было куда пистолеты цеплять.

— Ну их к черту, эти пистолеты, — отдуваясь, сказал Ромов. — Терпеть их не могу.

— Что так? — поинтересовался Сергеев, стягивая рубашку. Попов увидел на бугрящейся мышцами загорелой груди длинный белый шрам, перехваченный следами швов.

— Чуть под трибунал не попал, — ответил Ромов, по-хозяйски заворачивая в газету носки и босоножки.

— В октябре сорок первого получил пистолет — «ТТ», весь в смазке, только со склада, взвел курок и прицелился, дурак, в ногу. Потом чуть отвел в сторону, нажал, а он как бахнет! Как там патрон оказался — хрен его знает! И сижу весь мокрый — завтра боевая операция, вот и объясняй трибуналу про случайный самострел… Тут и не посмотрят, что смершевец… — Ромов нервно крякнул.

— Хватит про страшное, Алексеевич. — Гальский достал из тесной каютки гитару, подмигнул Попову:

Северной ночью не дремлет конвой, Звезды блестят иконами Над полосой, между жилой И производственной зонами…

Пел он нарочито надрывно, с блатными интонациями.

— Тьфу на тебя! — рассердился Ромов. — Эти пакости у меня уже вот здесь сидят…

Он похлопал себя по затылку.

— Неужели хороших песен нету?

— Какую сыграть, аксакал? — охотно откликнулся Гальский. — Концерт по заявкам!

— Какую? — Ромов озорно прищурился, подумал. — Давай эту: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед…»

Гальский выдал замысловатый перебор.

— Да я ее всю-то и не знаю…

— Эх, молодежь, совсем отдыхать не умеете, — сокрушенно сказал Иван Алексеевич. — А Ватерато на гитаре играет?

— Немного, — отозвался Попов. — Под настроение.

— Настроение скоро будет, — пообещал молчавший все время Тимохин, чуть качнул штурвал. — Пять бутылок взяли.

— Ого, — умилился Иван Алексеевич. — И у меня есть. Зачем столько? — И с детской непоследовательностью добавил:

— А ведь ни разу не слышал, чтоб выливали…

Заходящее солнце еще сохраняло силу. Попов расстегнул рубашку, Ромов сделал то же самое. Его белое дряблое тело контрастировало с атлетической фигурой Сергеева, но у Сергеева был один пупок, а у Ивана Алексеевича три. Попов не сразу понял, что это давние пулевые ранения.

Катер мерно подбрасывало на боковой волне. Валера Попов откинулся на жесткую спинку сиденья, закрыл глаза и расслабился. Гальский тихо, для себя, перебирал струны, Ромов и Сергеев негромко разговаривали.

— Как твой пацан-то? — с неподдельным интересом спросил Наполеон.

— Нормально. Учится, в волейбол играет. Длинный… Я когда-то тоже мяч любил. Это уже потом бороться стал…

— А пацана-то не хочешь учить? Небось пригодится.

— Сам если надумает… Я ни в чем давить не буду. Путешественником хочет стать. Какие сейчас путешествия… Геологом разве. Жизнь-то у них — не позавидуешь. Ну да если решит…

— Сколько ему, двенадцать? Как моему внуку. Не пойму… Ловит за сараями кошек и вешает… Соседи скандалят, в школу жаловались. Я уж и лупил его… Ну откуда такая жестокость? — сокрушался Иван Алексеевич. — И книжки ему хорошие читали, и песенки правильные, и на «Чапаева» водил…

— Вижу землю! — торжественно объявил Гальский. Попов открыл глаза. Катер приближался к вытянутому клочку суши справа от фарватера.

— Похоже, необитаемый остров, — замогильным голосом сказал Тимохин.

— С сокровищами? — хихикнул Иван Алексеевич. От его озабоченности не осталось и следа. Зато Сергеев был задумчив.

— Кстати, Женя, — гигант наморщил лоб. — Ты помнишь, мы закопали здесь бутылку водки и не нашли.

— Было такое, — согласился Гальский. — Но надеяться, что ее не нашли и не выпили другие, по-моему, просто глупо.

Катер ткнулся в песчаную косу небольшого, метров триста на сто, острова, середина которого заросла кустарником и невысокими деревьями.

— Вперед! — страшным голосом заорал засидевшийся Сергеев и, легко перемахнув через борт, понесся к зарослям, не забывая про нырки, прыжки в сторону, кульбиты и прочие ухищрения.

— Во дает! — хихикнул Иван Алексеевич. — Силу девать некуда…

Он осторожно ступил в воду, поспешно выбрался на песок, потоптался, тщательно отряхнул ноги и быстро обулся.

Попов, Гальский и Тимохин принялись разгружать катер.

Через час сетка и палатка были поставлены, костер горел. Наполеон, сладострастно чмокая, дегустировал уху из заранее запасенных Тимохиным судака и пары лещей, остальные грызли колбасу с хлебом и нетерпеливо следили за его действиями.

— Сейчас, ребятки, я сюда помидорчиков запустил, еще пару минут, и готово. — Ромов помешал свое варево. — А чтобы не скучать, можно и выпить… Откупоривай, Женечка.

— Зачем на пустой желудок, — возразил Попов. — Подождем.

Этой фразой он сразу набрал несколько баллов, так как проявил рассудительность, самостоятельность суждений и способность не поддаваться чужим влияниям.

— Все! — пригубив очередную ложку, объявил Ромов. — Давайте тарелки. И разливать самое время… А кстати, — вдруг спохватился он. — Скажите, государи хорошие, по какому такому поводу мы собрались?

Интерес Ивана Алексеевича снова был неподдельным, хотя только он и Сергеев были осведомлены о настоящей цели этого пикника.

Гальский и Тимохин думали, что они тоже в курсе дела: Сергеев хочет посмотреть нового сотрудника. Как ведет себя в неформальной обстановке, умеет ли пить, как держится после выпивки… Алкоголь снимает тормоза: враль, хвастун, болтун, задира обязательно проявит себя. Такая проверка многократно верней бумажных фильтров кадровых аппаратов. Потому к ней и прибегают, когда от надежности коллеги зависит собственная жизнь. Когда-нибудь ему расскажут об этом, и он беззлобно выругается. Но все подобное делается до зачисления новичка! А Попов уже полноправный сотрудник отдела особо тяжких… Очевидно, Сергеев решил составить о нем собственное мнение на всякий случай…

И только сам Валера Попов полагал, что выезд на рыбалку посвящен его недавнему поощрению, потому вопрос Наполеона его смутил, хотелось ответить что-то остроумное и отводящее внимание, но ничего подходящего в голову не приходило.

За него ответил Сергеев.

— Повод, товарищ полковник, серьезный. Валера работает у нас недавно, а уже получил поощрение в приказе. Потому предлагаю выпить за нашего молодого друга и пожелать ему такой же успешной службы в дальнейшем.

Тон майора был торжественным. Гальский и Тимохин решили, что они не ошиблись в своих предположениях. К такому же выводу пришел и Попов.

Все выпили и принялись хлебать обжигающую, неожиданно ароматную уху.

— Ну молодец, аксакал, — с набитым ртом похвалил Гальский. — На скорую руку да не из свежака… А если сазанчик попадется или там стерлядка…

Молчаливый Тимохин открыл вторую бутылку водки и снова налил по полстакана.

— За старейшего сотрудника МВД, нашего аксакала Ивана Алексеевича, — провозгласил Сергеев. — Дай Бог нам всем так пить водку в его возрасте!

— Спасибо, Сашенька, — польщенно, но с некоторым смущением сказал Ромов и, приветливо улыбаясь, чокнулся с каждым, после чего выпил содержимое своего стакана, как воду. Он действительно мог огреть литр белой и заметно не пьянел: только краснел нос да лысина покрывалась потом.

А лихо опрокидывающий стаканы Сергеев был трезвенником и, чтобы избежать упреков и неизбежных приставаний, добился больших успехов в подмене жидкостей.

— А скажи-ка мне, Валерочка, — ласково пропел Иван Алексеевич. — За что ты получил поощрение?

— Да так, — отмахнулся Попов. — Залез в бронежилете на шестой этаж.

«Торопится старикан, — подумал Сергеев. — С этим вопросом надо бы подождать…»

У костра наступила тишина. В приближавшейся вплотную темноте что-то шелестело и похрустывало.

— Сейчас хоть эти штуковины есть, какая-никакая, а защита. А у нас что? Только каска на голове, — печально заговорил Ромов. — Я сейчас знаете что вспоминаю? Костер вот этот, лес… Точно так мы тогда сидели у костерка, покушали, курим, греемся, мороз-то под сорок. Вдруг — трах! трах!

Ромов дважды взмахнул рукой.

— Мы за автоматы, автоматы у нас почти сразу были, это да, как дали из восьми стволов! И снова тишина, он один был…

— Фашист? — не утерпев, перебил Гальский.

— Дезертир, сволочь…

Багровые блики высвечивали лоб, нос и щеки Наполеона, вместо глаз обозначились темные провалы.

— Меньше минуты вся эта кутерьма, а у нас один — фамилию не помню, хороший мальчонка, в очках, студент, что ли… Лежит готовый! Э-э-эх!

Иван Алексеевич покрутил головой.

— Две пули в шинелку на груди вошли — маленькие такие дырочки… У того-то и было всего два патрона — вот они оба… Шинелка разве защитит. А костерок — как сейчас, может, чуть побольше… Давайте-ка, ребяточки, выпьем, чтоб войны не было…

Глухо ударились стаканы. Сергеев незаметно сжал руку Наполеона: мол, не тебя же вывезли на смотрины… Тот обиженно высвободился.

— Сейчас, ребяточки, вспоминаю все отчетливо так — все мысли, и волнение, и тревоги. А вот интересно, тебе, Валерочка, что запомнилось на шестом этаже этом?

«Ну старикан, — восхищенно подумал Сергеев. — Вот это подвел издалека… Артист!»

— Когда лез, боялся сорваться — железяка эта проклятая вниз тянула, — отстраненно произнес Попов. — Боялся, что он выглянет да влупит сверху: каски-то не было… Боялся, что до балкона не дотянусь, что дверь в квартиру заперта… Зашел — поспокойней стало: левой рукой лицо закрыл и крадусь на выстрелы. Заглянул в кухню, он обернулся, видно, почувствовал, глаза бешеные, оскалился, ствол свой поволок в мою сторону, да я-то уже наизготовке, как дал — и все!

— Неужто насмерть? — изумился Ромов.

Попов молча кивнул.

— Прокурор, наверно, тебя помучил! — посочувствовал Иван Алексеевич.

— Они дотошные, бумажные души! Небось спрашивал: почему в ногу не стрелял да в руку не ранил?

— Спрашивал, — подтвердил Попов. — Только там расчет другой шел, не тот, что в кабинете.

— Ну если б ты ему в плечо замочил, то тоже вывел из строя, — вмешался Сергеев. — Наверно, боялся промазать?

Попов помешкал с ответом.

— Если честно, то я когда коридор проходил, заглянул в ванную, а там его жена в петле… И у меня как омертвело все… Не увидел бы — брал бы живьем…

— Да-а-а, — неопределенно протянул Иван Алексеевич. — Прокурору об этом не говорил?

Попов отрицательно покачал головой.

— И правильно. Не надо им, крючкотворам, душу открывать…

Иван Алексеевич внезапно засуетился.

— А давайте-ка мы, государи мои, выпьем за людей, которые не боятся жестких решений. Пускать слюни в светлом кабинете — охотников много, а сломать бандита в темном переулке — некому. Сейчас уже и наши бояться стали — кто преступника, а кто прокурора. Разве такое видано?!

Ромов «завелся».

— Если только щитом обороняться, а мечом не рубить, разве порядок будет? Сейчас пишут разные умники, чтоб расстрел отменить, и что получится? Давайте Лесухина отпустим, пусть он еще пару трупов сделает! Только для кого такая гуманность? Для людей или для зверей?

— Это перегибают палку, — впервые за вечер высказался Тимохин, до сих пор только выпивавший и закусывавший. — У нас еще условий для такой отмены нету.

— Я удивляюсь, — запальчиво говорил Ромов, и голова его заметно тряслась. — Ведь пишут умные люди, ученые. Они там, в облаках, но неужели не знают, что на земле делается? Вот ты, Валерик, отпустил бы Лесухина?

Попов скрипнул зубами.

— Я бы эту сволочь своей рукой раздавил!

— Вот и я о том же. — Ромов успокоился так же быстро, как и вспыхнул.

— Слышь, Валера, — с грубоватой фамильярностью сказал Сергеев. — А тебя после этого дела кошмары не мучили?

Вопрос прозвучал бестактно, и Сергеев попытался сгладить неловкость.

— Мне б, наверное, месяц ужасы снились, — довольно фальшиво добавил он.

— Это потому, Саша, — в тон ему ответил Попов, — что ты человек тонкий, впечатлительный и легкоранимый.

Все захохотали. Иван Алексеевич, раскачиваясь, держался за живот, Гальский и Тимохин покатились по песку.

— Ну и уел он тебя, Сашок, — с трудом выговорил Ромов. — У меня чуть челюсть не выскочила! Молодец парень! Впечатлительный, с такой-то рожей!

Сергеев тоже улыбнулся, и боевая маска превратилась в добродушное лицо.

— Один — ноль, Валера! Но за мной не заржавеет…

Костер прогорал. Гальский предложил искупаться, но желающих не нашлось. Тимохин стал вызывать любого, кроме Сергеева и Ивана Алексеевича, на рукопашный поединок, хвастая, что когда-то выполнял кандидатский балл по дзюдо. Гальский вспомнил, что отменно стреляет, и жалел, что никто не догадался захватить с собой пистолет. Словом была выполнена обычная программа, но Попов ничем не хвастал, лихости и агрессивности не проявлял, идиотских предложений опьяневших товарищей не поддерживал. Они удивились, что Сергеев и Ромов не подыгрывают в испытаниях новичка, и решили в конце концов, что целью старших является рыбалка ради рыбалки. Так тоже нередко бывало.

— Пойдем сетку посмотрим, — предложил Тимохин. И они с Сергеевым ушли в темноту. Попов подбросил в костер несколько сучьев.

— Пора спать ложиться. — Иван Алексеевич долго и протяжно зевал, закрывая рот рукой. — Саша обещал матрац надувной захватить, забыл, наверное…

В голосе проскользнули нотки озабоченности.

— Алексеич, а чего он в вас стрелял? — неожиданно спросил Гальский. — Дезертир-то этот?

— Кто его знает. — Ромов опять зевнул. — Может, немецкий шпион-диверсант…

— С двумя-то патронами? — допытывался Гальский.

Иван Алексеевич обиженно сморщился.

— Ну его к шуту, Женечка, про это вспоминать. У меня враз настроение портится. Сыграй лучше для души лирическую песенку, веселую, а можно грустную…

Гальский потянулся к гитаре.

— Как заказывали — про провожания, с грустинкой:

Аэропорты, вокзалы, причалы, Все вы, конечно, когда-нибудь И уезжали и провожали Своих товарищей в дальний путь…

На этот раз он пел прочувствованно-лирическим баритоном, Иван Алексеевич, подперев щеки кулачками, слушал с выражением умильного внимания.

Вдруг ритм аккордов резко изменился.

Нас отправляли простыми вагонами В угол медвежий страны родной.

Окна в решетках и с красными погонами Сопровождающий нас конвой…

Голос Гальского снова стал разухабисто-залихватским.

— Ну перестань, Евгений! — укоризненно сказал Ромов. — Я только настроился хорошую песню послушать, а ты опять грязь баламутишь! Ну что ты нашел в этих зоновских завываниях такого привлекательного? Это же нелюди, нечисть поганая, они во всем врут: и в словах, и в песнях. Я-то на них за свою жизнь насмотрелся! Душат, давят друг друга, авторитет свой дикими выходками поднимают! Не захотел на вопросы отвечать — взял и зашил рот суровой ниткой! На работу идти западло — сел на лавку и приколотил мошонку гвоздем! Захотел уйти на больничку — проглотил иголку, или вилку, или костяшки домино. Один, помню, из строя вышел и говорит начальнику: «Что-то у тебя плохо пуговицы блестят. Вот так надо чистить!» И распахивает телогрейку, а там у него мундирные пуговицы прямо к телу пришиты, в два ряда. Зверье!

Иван Алексеевич сердито сплюнул.

— Расстроил ты меня. Давайте выпьем, чтобы сердце размягчилось.

Попов больше пить не хотел, но отказаться постеснялся. Гальский тоже пытался отговориться, однако Иван Алексеевич настоял на своем и внимательно проследил, чтобы в стаканах ничего не осталось.

Попов откинулся на спину, чувствуя, как сквозь колючее шерстяное одеяло остывший песок холодит тело. Звезды медленно двигались, неторопливо меняясь местами. И остров слегка раскачивался на отбойной ночной волне. В голове чутьчуть шумело.

— Вот Валерик нам обещал сыграть хорошую песенку, — донесся издалека голос Ивана Алексеевича, и Гальский положил гитару прямо ему на живот. — Уважь старика!

Попов снова сел. Иван Алексеевич умильно улыбался,показывая белые пластмассовые зубы.

— А что сыграть? — спросил Валера у симпатичного старичка.

— Знаешь что, Валерочка, — Иван Алексеевич подкатил глаза, будто перебирая в памяти все известные ему песни в поисках наилучшей. — Сыграй эту: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед…»

— Нет, я лучше про другой поход…

Попов потрогал струны.

В чужой синеве облака не спасут.

Мы втайне летели, но нас уже ждут Чужие прицелы, чужие глаза…

Пылает ведомый, пылает родная до слез стрекоза!

Пел он медленно, постепенно ускоряя темп.

Внизу караван — боевой разворот, Ракета, вторая, теперь пулемет…

Хотя документов не видели их, Но знаем: чужие! Ведь нет здесь своих!

К костру вернулись Сергеев и Тимохин, бросили на песок мокрые мешки, Эд настороженно впился взглядом в отрешенное лицо Попова.

Чужая земля и чужая вода, Чужие болезни, но наша беда, Чужая политика, чуждый ислам, Коварство, предательство, ложь и обман…

Что делаем мы в этом мире чужом?

Неужто и вправду свой долг отдаем?

Но, лишь начиная по жизни шагать, Когда же успели мы так задолжать?!

Напряжение в голосе певца нарастало, он почти кричал.

Отрезаны уши и нос, шурави Заходится криком в афганской пыли.

Не жалко, ведь учит священный Коран:

Неверный — собака для всех мусульман!

«Неверные» насмерть в заслонах стоят, Колонны проходят и в Хост и в Герат, А «верные» — в форме они иль в чалме, Но выстрелить в спину способны вполне…

— Так и было, стреляли суки! — выругался Тимохин.

А может, напрасно приказано нам Кровью своей — по чужим векселям, Ведь мудрость известная, черт подери:

Коль сам не расплатишься — в долг не бери!

Попов выложился, и последние строфы давались ему с трудом, как смертельно уставшему человеку.

Не мы принимали в Кремле Тараки, Не мы наводили в Амина штыки, Бабрака Кармаля не мы берегли — Чужие авансы, чужие долги… Чужие долги!

Последний аккорд растаял в ночном воздухе.

— Братишка, так ты тоже там был? — Тимохин потерял обычную невозмутимость и, подсев к Валере, обнял его за плечи.

— Там не был. В госпитале ташкентском медбратом…

— А песня чья? Сам сочинил?

Иван Алексеевич чуть не выронил свою челюсть и застыл, ожидая ответа.

После паузы Попов мотнул головой.

— Ребята пели, слышал…

Ромов перевел дух.

— Спиши слова, — попросил Тимохин и хотел еще что-то сказать, но Иван Алексеевич его перебил:

— А что, Валерочка, у тебя образование медицинское имеется?

— Да не то что образование… В школе — медицинский класс да два курса в училище… После армии не стал заканчивать…

У Тимохина дернулась щека.

— Ладно, майор, давай с рыбой разбираться…

Точно так у него дергалась щека два года назад, во время строевого смотра, эту историю знали все в управлении. Генерал лично обходил строй, но был не в духе и щедро раздавал раздраженные замечания. Возле Тимохина резко остановился.

— Что это за железки?! — рявкнул он и ткнул пальцем в грудь лейтенанта.

— Товарищ генерал, это не железки, а боевые награды Демократической Республики Афганистан! — побледнев, ледяным тоном ответил Эд.

— Почему они надеты на строевой смотр?! — Генерал разошелся и уже не мог сразу остановиться.

— Потому что я заработал их кровью! — отрезал Эд. — Вы должны знать, товарищ генерал, что в соответствии с правилами ношения формы на строевой смотр надеваются все награды. Кроме, разумеется, купленных и выпрошенных!

У него уже начала дергаться щека, строй затих — так с генералом никто и никогда не разговаривал.

— Немедленно снять! — побагровев, скомандовал генерал.

— Только вместе с мундиром! — Щека задергалась еще сильнее, и, буравя начальника бешеным взглядом, Эд стал нащупывать пуговицу кителя.

Генерал молча повернулся и пошел вдоль строя, не сделав больше ни одного замечания. А Эд все порывался снять и бросить на плац мундир, но пальцы прыгали и не могли справиться с тугими пуговицами, да ребята схватили за руки и удержали от безрассудного поступка.

Последствий этот инцидент не имел, кроме одного: подполковник Викентьев, когда однажды зашла речь о кандидатуре Тимохина, коротко сказал, что он непредсказуем.

И сейчас Эд разозлился на старого мухомора, который не дает поговорить с братухой о святых вещах, а лезет со всякими глупостями.

— Пенсионерам пора в люлю, вон Саша приготовил и матрац, и спальный мешок, и складной горшок, — пробурчал он. — А мы еще поговорим.

— И правда, Эдичка, наше дело стариковское, — смиренно сказал Иван Алексеевич. — Сашенька про свои обещания не забыл, так что пойду-ка я спать…

Кряхтя и отдуваясь, Ромов полез в палатку.

— Пример старших — молодым наука, — потянулся Сергеев. — Женя, почисть рыбу, а я с утра займусь ухой.

Майор последовал за Наполеоном, некоторое время они шептались, потом наступила тишина.

Рыбу чистили втроем, спать Эд ушел в катер, а Попов и Гальский устроились на брезенте, рядом с палаткой.

Выходной день пролетел быстро. Водка кончилась, поэтому вели здоровый образ жизни: купались, загорали, погоняли мяч под азартные крики Ивана Алексеевича. Когда возвращались обратно, оказалось, что у Ромова обгорел нос.

— Будет облазить, а бабка скажет, что от пьянства, — озабоченно бурчал он.

Глава четвертая

В понедельник Сергеев и Иван Алексеевич сидели на докладе у Викентьева. Собственно, докладывал майор, а Наполеон, навалившись грудью на стол, внимательно слушал, то и дело переводя взгляд с одного на другого, как будто провожал глазами каждое слово устного рапорта.

— В общем, отзывы только хорошие. И мнение одно: нормальный парень, — подвел итог Сергеев.

А Иван Алексеевич энергично кивнул головой:

— Хорошенький мальчишка. Дельный, серьезный. Мне понравился.

Если Сергеев говорил хмуро и как бы через силу, то Ромов завершил фразу умильной улыбкой.

— А нам он подойдет? — задумчиво спросил подполковник.

— А чего же! — Иван Алексеевич захлебнулся воздухом, закашлялся. — Он ведь и медицинское образование имеет, пусть без диплома, в госпитале работал…

— Кого лечить-то? — угрюмо спросил Сергеев.

— Ну все-таки! Я считаю так — лучше и искать нечего! — В голосе Ромова проскользнула металлическая нотка, он сам почувствовал это и сконфуженно хихикнул. — Смотрите, решать-то вам… Я только вот что думаю…

Иван Алексеевич многозначительно выкатил глаза и округлил рот, в таких случаях он добавлял: «государи мои», но сейчас удержался.

— Он ведь этого гада не с перепугу застрелил! Увидел, как тот с женой расправился — и приговорил! — Ромов многозначительно поднял палец. — И Лесухина, сказал, мол, своей рукой задавлю! Значит, что?

Ромов покачал пальцем.

— Значит, не боится брать на себя тяжелые решения, не перекладывает на дядю! Кого ж еще искать?

— Ладно! — Викентьев хлопнул ладонью по столу. — Послушаем аксакала. Я с ним переговорю.

Когда Попов возвращался с обеда, дорогу ему заступил маленький квадратный подполковник в аккуратно пригнанном мундире.

— Здравствуйте, Валерий Федорович, — радостно улыбаясь, будто встретил хорошего друга, сказал он, протягивая твердую шершавую ладонь. — Много слышал о вас, пора и познакомиться. Викентьев Владимир Михайлович.

Глаза у полковника были пронзительно голубые и излучали доброжелательность.

— Можно вас задержать на несколько минут? Есть разговор…

Валера подчинился жесту нового знакомого и прошел за ним в маленький, просто обставленный кабинет. Двухтумбовый стол, казенный, с матовыми стеклами шкаф, облупленный сейф да несколько неудобных стульев составляли все его убранство. В углу приткнулась двухпудовая гиря со стертой до металла краской на ручке, и Попов по-новому взглянул на коренастую фигуру подполковника. Тот улыбнулся.

— Садись, располагайся.

Попову говорили, что в управлении молодому сотруднику надо активно включаться в общественную работу, определяли предварительно и конкретный участок — стенгазету «Дзержинец». Сейчас он решил, что Викентьев — редактор стенгазеты или какой-то другой общественный деятель.

Начало разговора не опровергло этого предположения. Подполковник поговорил на общие темы, спросил, как работается на новом месте, сошелся ли с коллегами, чем увлекается в свободное время. При этом Попова не оставляло ощущение, что вопросы задаются для проформы, так как Викентьев знает, какими будут ответы.

— Хорошо, Валерий, поговорим о серьезных вещах. — Жесткая фраза как бы отсекла ни к чему не обязывающий треп, который шел до сих пор. И с Викентьевым произошла неуловимая перемена, суть которой Валерий не смог бы объяснить, однако он как-то сразу понял, что подполковник никакой не редактор и общественные дела его ни в малейшей степени не интересуют.

— Ты проявил себя смелым и решительным человеком, мы это заметили и хотим предложить тебе важную работу. — Викентьев смотрел испытующе. — Как у тебя нервишки?

— Не жалуюсь, — недоумевающе ответил Попов. — А что?

— Да я смотрел твою медицинскую карточку и с врачом разговаривал: психическое и физическое состояние отличное.

Попов оставил его реплику без ответа.

— Работа немного нервная, особенно с непривычки, но люди с ней справляются, и ты тоже, думаю, справишься.

Викентьев замолчал, рассматривая собеседника. Тот ждал продолжения и вопросов не задавал. Губы подполковника дрогнули в улыбке. Невозмутимость кандидата ему нравилась.

— За нервные нагрузки предусмотрена дополнительная оплата, десять суток к отпуску и ежегодная санаторная путевка.

Викентьев снова был предельно серьезен.

— Но главное, конечно, не это. Работа состоит в том, чтобы очищать наше общество от особо опасных преступников, зверей, опасных для каждого человека.

— Ничего не пойму, — не выдержал Попов. — Вы говорите про группу захвата? Только откуда там доплаты и путевки?

— Как ты относишься к Лесухину? — вопросом на вопрос ответил Викентьев.

— А как к нему относиться? Попался б мне — пристрелил как собаку!

— Он и приговорен к расстрелу. Кассацию отклонили, на помилование тоже шансов немного, — спокойно проговорил Викентьев, не отрывая пристального взгляда от лица собеседника. — Значит, кому-то предстоит работа по исполнению приговора.

— И что? — механически спросил Попов, хотя он уже распознал, к чему клонит подполковник, но, обманутый обыденностью тона, еще не поверил в правильность своей догадки.

— То самое, — кивнул Викентьев. — Тебе предлагается принять участие в этой важной работе.

— Ну дела! — растерянно проговорил Попов. — Вы всерьез? Чтобы я вроде как… палачом был?

Он с трудом выдавил слово, за которым вставал реальный образ.

Викентьев поморщился.

— Это слово для обывателя. Вроде как «мент». Мы же себя и своих товарищей «ментами» не называем? Так и там — есть исполнитель приговора. У него, кстати, самая ответственная часть работы. И самая, надо сказать, неприятная. Понятно, что новичка, с бухты-барахты туда не поставят. Но свести преступника с пулей, которая ему предназначена, — дело хлопотное и непростое. Надо многое организовать, технически обеспечить, состыковать. Этим занимается спецопергруппа, войти в которую я тебе и предлагаю.

Попов ошарашенно молчал.

— И что я буду делать? — тихо спросил он, облизнув пересохшие губы.

— Обеспечивать охрану! — Викентьев разъяснял терпеливо и старательно.

— Чтобы преступник не убежал, не набросился на прокурора, не ударился головой о батарею…

— А почему нельзя о батарею?

— Потому что все должно быть по закону!

Попов молчал, глядя в пол. Викентьев отметил, что он не испугался, не впал в тихую панику. Нормальная реакция нормального человека на предложение, далеко выходящее за пределы нормальных и привычных рамок.

— Ты же только что сказал, что пристрелил бы этого ублюдка Лесухина!

— ободряюще проговорил Викентьев и, обойдя вокруг стола, положил руку Валере на плечо.

— Это в запале, в горячке — совсем другое! — Попов перевел дух. — А отказаться можно?

— Конечно, можно! — жестко ответил Викентьев. — На аркане-то тебя никто не потащит! Только…

Он снова обошел стол и сел на свое место.

— Ты взрослый парень, серьезный и ответственный. И предложение тебе сделано серьезное. Наверное, его готовили, прорабатывали, согласовывали. Да и я, надеюсь, на дурашку не похож! Так что подумай, стоит ли отказываться!

Попов взглянул на каменное лицо подполковника и отвел глаза.

— Все равно эту работу кому-то делать, если ты, подходящий по всем статьям, уйдешь в сторону — значит, подставишь менее готового товарища. Порядочно ли это?

Попов отчетливо понимал, что отказываться нельзя. Он не смог бы объяснить, откуда пришло это понимание, может, подполковник Викентьев излучал какие-то биотоки, но чувствовал — отказ уронит его авторитет в глазах товарищей, да и сам он перестанет себя уважать как трусливого чистоплюя.

— А ребята тоже там, в этой группе? — сглотнул он. — Гальский, Тимохин, Сергеев?

Лицо Викентьева вновь стало живым.

— Узнаешь в свое время. Пока могу только сказать, что будешь работать со своими товарищами.

Викентьев улыбнулся.

— Так что не трусь! Согласен?

Попов, чуть помешкав, кивнул.

— И отлично. Сейчас напишешь рапорток, я продиктую… И, конечно, никому ни слова!

— И жене? — спросил Попов.

Викентьев на секунду отвел взгляд.

— Жена, конечно, дело особое. Работа ночная, не скроешь… Хотя придумать можно что-то другое… — Викентьев немного подумал. — Знаешь что? Пока ничего ей не говори, а после первой операции — сам решишь. Захочешь — скажешь.

Попову показалось, что голос подполковника звучит довольно фальшиво. Вернувшись к себе, Попов долго не мог сосредоточиться. Механически сделал несколько телефонных звонков, составил запрос в Главный информационный центр, потом вызвал в коридор Гальского.

— Слушай, Женя, а кто такой Викентьев?

— Этот подполковник в зеленой форме? — переспросил Гальский. — Начальник отдела статистики в Управлении исправительных дел. Я его плохо знаю. А почему ты спрашиваешь?

— Да так… — Попов ушел от прямого ответа. — Остановил меня, интересовался, что да как…

— Это за ним водится, — кивнул Женя. — Общительный мужик, добродушный.

— А-а-а, — протянул Попов и перевел разговор на другую тему. Добродушным Викентьев ему не показался, и он понял, что Гальский вряд ли сможет удовлетворить его любопытство по причине собственной неосведомленности.

Тот же вопрос он задал и Сергееву, когда они после работы выходили из УВД.

— Это интересный мужик. Волевой, я таких люблю. Каждое утро в любую погоду десять километров пробегает. И гирю-двухпудовку из рук не выпускает, ладони — сплошной мозоль. Накачался до ужаса, подкову сгибает, арматурный прут вокруг шеи вяжет. Словом, молоток! Я его руку с трудом кладу, да и то за счет рычага…

Сергеев остановился.

— Давай зайдем в пельменную, — неожиданно предложил он. — Тут рядом, кооперативная. Вкуснотища! И чай отличный…

Попов не собирался задерживаться, да и у майора еще минуту назад были какие-то свои планы. Видно, пельмени действительно хороши…

— Они только открылись, заявляются двое: мол, будете отстегивать штуку в месяц, иначе неприятностей не оберетесь, — рассказывал Сергеев, пока они спускались по пологой улице к вокзалу. — Пришли, заявили. Мы и взяли тех субчиков с поличным.

Они подошли к резному деревянному крылечку, возле которого прямо на тротуаре стояла «Волга» последней модели с затемненными стеклами и улучшенной широкой резиной.

— Хозяин на месте, — определил майор и, поднявшись по ступенькам, распахнул некрашеную, покрытую лаком дверь.

В просторном квадратном зале все столики оказались заняты, у стойки с огромным самоваром толклась молчаливая очередь.

Попов подумал, что терять здесь время не имеет смысла, но тут из глубины помещения вынырнул высокий кудрявый парень в белом халате и, приветливо улыбаясь, подошел к Сергееву.

— Здравствуйте, Александр Иванович, давно не были, обижаете…

Через несколько минут они сидели в маленьком кабинете под ярко-желтым абажуром, хозяин с той же приветливой улыбкой расставлял на лимонной скатерти приборы и без умолку говорил, обращаясь преимущественно к Попову.

— Приглашаю: заходите, кушайте, хоть бесплатно, хоть как хотите… Мне надо, чтобы шпана знала: милиция здесь часто бывает. Тогда они не суются и рэкеты стороной обходят. Предлагаю: давайте подарю «Волгу»! Не майору, не вам, никому конкретно, чтоб не подумали, Боже упаси, про взятку! Нет, официально — уголовному розыску для служебных дел, а там пользуйтесь как хотите… Не соглашаются…

— Ладно, Ашот, хватит сказки рассказывать, — перебил Сергеев. — Валера у тебя тоже не будет забесплатно обедать, у него желудок халявы не принимает. А тачку свою ты классно отделал, молодец.

Улыбка Ашота изменила оттенок, теперь она стала горделиво-польщенной.

— Еще лючок в потолок врежу, уже достал… Кстати, Александр Иванович, понадобится машина — берите мою на сколько надо.

— А если разобью?

— На здоровье, новую куплю. Слава Богу, государство зарабатывать позволяет, милиция от рэкетов защищает. Жить можно!

— И я о том же, — кивнул Сергеев. — Пельмени и чай на три сорок семь, «командирских» добавок не нужно.

Ашот кивнул и исчез. Официантка принесла фаянсовую миску с пельменями и раскаленный керамический чайник, аккуратно положила на скатерть ровно оторванный прямоугольник счета, педантично, до копейки, отсчитала сдачу, пожелала приятного аппетита.

— Торжество кооперативного общепита! — усмехнулся Попов, раскладывая по тарелкам дымящиеся пельмени. — Идиллия!

— Угу. — Сергеев, обжигаясь, глотал горячее. — Только, не рассчитывая на нас, Ашот завел охрану и платит ей ту же штуку в месяц, что просили рэкетиры. А чего ты вдруг спросил про Викентьева?

Попов секунду помедлил. Когда сидишь за одним столом, уклониться от прямого вопроса или отделаться ничего не значащей фразой гораздо трудней, чем во время беглого разговора на улице перед расставанием. У него появилось неприятное ощущение, что Сергеев неожиданно изменил свои планы и затеял этот ужин именно для того, чтобы выяснить, чем вызван его интерес к Викентьеву. Значит, Сергеев осведомлен обо всем и сейчас пытается прощупать коллегу.

— Он меня остановил в коридоре, познакомился, расспрашивал про жизнь, работу… Странно как-то. Откуда такое внимание к моей скромной персоне?

Сергеев вытер губы бумажной салфеткой.

— Викентьев любит отчаянных парней. Он и сам-то… Был начальником колонии, имел кличку Железный Кулак. «Отрицаловке» пикнуть не давал, не то что погоду делать… Они в конце концов бунт подняли, заложников захватили…

Сергеев положил себе еще пельменей.

— И что дальше было?

— Дальше как обычно. Начальство му-му водит, решение принимать боится, а те ШИЗО осаждают, на «запретку» бросаются… Викентьев и взял ответственность на себя, трахнул железным кулаком — шесть убитых, пятнадцать раненых. Порядок навел, заложников освободил, должность потерял. Вот так, брат! Он тебе ничего не предлагал?

Попов снова помешкал с ответом.

— А что он мог предлагать?

— Не знаю, — Сергеев смотрел прямо в глаза. — Только в любом случае не торопись отказываться. Он этого не любит.

— Чего-то не пойму я тебя сегодня, — не стараясь быть убедительным, произнес Попов. — Но пельмени действительно хорошие, тут ты не ошибся.

Жесткий взгляд Сергеева смягчился, он слегка улыбнулся.

— Молодец, Валера. Давай пить чай. Чай здесь тоже хороший.

Глава пятая

Домой Попов шел в задумчивости. Он служил достаточно давно, чтобы считать, что знает всю милицейскую «кухню». И вдруг его стало засасывать в ранее неизвестный, темный и пугающий слой работы МВД, надежно скрытый от посторонних глаз, известный лишь узкому кругу посвященных, которыми неожиданно могли оказаться хорошо знакомые люди.

Дав согласие, он продолжал колебаться. Дело в том, что Викентьев ошибся, когда говорил, будто он подходит к предлагаемой работе «по всем статьям».

В детстве Валера был болезненным и впечатлительным мальчиком, преувеличивал обиды и неприятности, нередко плакал, спрятавшись в укромном месте, переживая дневные события, подолгу не мог заснуть. Родители водили его к психоневрологу, но тот никаких болезней психики не обнаружил и сказал: «Повышенная возбудимость, это бывает в таком возрасте, перерастет. Пока надо избегать раздражителей, соблюдать режим, неплохо прохладные обтирания на ночь».

Рекомендации врача тщательно выполнялись, но заметных изменений не происходило. В первом классе мальчишки постарше отобрали у Валеры портфель, это был сильный «раздражитель», и сознание заволокла черная пелена; когда он опомнился, то портфель был у него в руках, а обидчики убегали, причем один зажимал платком разбитую голову. Валера недоуменно осмотрел выпачканные кирпичной пылью пальцы и пошел домой. Это происшествие он не переживал и заснул сразу же, как лег в постель.

После того случая повышенная возбудимость прошла сама собой. К пятому классу он заметно окреп, стал заниматься легкой атлетикой, плаванием, потом борьбой. Старательно вылепленный им образ «крутого парня» ни у кого сомнений не вызывал. Кроме… него самого. Он постоянно анализировал свои мысли, желания и поступки: не сплоховал ли, не струсил ли, не сподличал…

Работая в госпитале, мучился мыслью, что спрятался за спины тех изувеченных ребят, которых привозили несколько раз в неделю транспортные самолеты с красными крестами на пузатых, начиненных ужасом и болью фюзеляжах. Несколько раз писал рапорты «прошу направить», что вызывало у начальства раздраженное недоумение. Замполит однажды вызвал его на беседу и, понимающе заглядывая в глаза, сказал:

— На хрена тебе эти чеки? Что ты со своего заработка купишь? Или на льготы надеешься? — Майор безнадежно махнул рукой. — А вот пулю в голову вполне можешь схлопотать. Не валяй дурака, парень. Сидишь в теплом месте, служба идет — и не дергайся. От добра добра не ищут. Ты меня понял? Я тебе по-хорошему, откровенно…

Тучный, страдающий одышкой и с отвращением дослуживающий до выслуги, майор медицинской службы был искренен в отеческом порыве удержать глупого пацана от неокупаемого риска. Попов сказал: «Понял» — и больше рапортов не писал.

Через полтора года, выдавая дембельские документы, замполит вдруг усмехнулся и подмигнул, как своему. Попову стало противно и непереносимо стыдно, он покраснел.

Доучиваться в медучилище он не пошел, поступил милиционером в патрульно-постовую службу. Первым наставником стал костистый, с выступающей челюстью сержант Клинцов — старший экипажа. Два года они мотались по городу на ПА-13, первыми прибывая в горячие точки, растаскивая пьяные драки, отбирая опасные железки у невменяемых, готовых на все хулиганов, заталкивая сопротивляющихся задержанных в заднюю дверь разболтанного «УАЗа», охраняя места кровавых происшествий до приезда следственной группы. Особенно нравился Валере поиск «по горячим следам», когда, зная приметы преступников, надо вычислить пути их отхода и, прочесывая район квадрат за квадратом, обнаружить, догнать, пресечь сопротивление и задержать негодяев.

Азарт поиска, риск схватки, радость победы позволяли чувствовать свою состоятельность и постепенно стирали стыд двухлетнего отсиживания за чужими спинами в «теплом месте» ташкентского госпиталя. Единственное, что омрачало мироощущение милиционера Попова, это обилие насилия, с которым приходилось сталкиваться каждый день. И если к насилию с той, противостоящей закону, стороны он был готов и воспринимал как должное, то насилие со стороны блюстителей порядка вызывало двоякие чувства.

Он понимал, что добрыми словами и ласковыми увещеваниями вряд ли удалось бы заставить бытового хулигана Григорьева бросить топор и сесть в зарешеченную клетку «собачника», поэтому удар в пах, нанесенный ему сержантом Клинцовым, был оправдан как вынужденное зло. Но когда по пути к машине в темном подъезде Клинцов начал обрабатывать мощными кулаками грудь и живот задержанного, а напоследок дважды шваркнул его головой о стену, Валере стало стыдно и страшно, он попытался остановить напарника, чем вызвал озлобленное недоумение: «Если не прочувствует, сука, то в следующий раз и впрямь зарубит!»

И хотя известный резон в этих словах был, Попов почувствовал отвращение к ловкому, знающему службу и бесстрашному Клинцову.

Но в другой раз они взяли уже судимого Фазана, который после танцев затащил на стройку молодую девчонку и, угрожая бритвой, пытался изнасиловать. Девчонка кричала, кто-то из прохожих набрал 02, патрульный автомобиль подоспел вовремя, и Фазан, полоснув потерпевшую по лицу, бросился бежать. Вместо «проходняка» он заскочил в тупик, там, у глухой стены за мусорными баками, его и настигли.

Бритву он успел выбросить и чувствовал себя королем.

— Ну чего волну гоните! Доказов-то у вас нету, — нагло улыбаясь, по-блатному цедил Фазан. — Один свидетель не в счет, да и не будет она вякать, глаза побережет. Никакой прокурор меня не посадит…

Уже поднабравшийся опыта, Попов понимал, что скорее всего он прав.

— А зачем мне прокурор? — спросил Клинцов и сделал резкое движение. Раздался вязкий шлепок, и Фазан с болезненным стоном согнулся. — Не нужен он мне, козел вонючий. — Сержант сделал еще несколько движений. Фазан упал на колени, потом, утробно урча, завалился на бок. — Я без прокурора и без суда с тобой разберусь…

Старший экипажа напоминал футболиста, бьющего пенальти: коротко разбежавшись, наносил мощный, тщательно нацеленный удар, отходил на несколько шагов, снова бросался вперед… И хотя в душе Валерия шевелилось подобие протеста, он понимал, что Клинцов избрал самый действенный в данной ситуации путь борьбы со злом.

— Ну что, падаль, нужен тебе прокурор? — остановился наконец сержант.

Фазан молчал.

— Что и требовалось доказать! — Клинцов снял фуражку, рукавом вытер лоб. — Смотри, Валера, вот он, оказывается, где… Видно, возмущенные прохожие не смогли сдержаться… А может, ребята этой девчонки — он ведь ей щеку здорово распанахал… Похоже, больше не будет к женщинам лезть — они ему яичницу сделали. Давай-ка лучше вызовем «скорую», пусть им доктора занимаются.

Когда приехала «скорая» и бесчувственного Фазана увезли, Клинцов хлопнул коллегу по плечу:

— А ведь ни один прокурор действительно бы его не арестовал — дело-то тухлое. Но и гулять ему среди людей нельзя. Как считаешь, правильно?

Попов кивнул, соглашаясь, что безнаказанно гулять среди нормальных людей вооруженному бритвой Фазану нельзя. Напарник расценил этот кивок как одобрение всего происшедшего. Вряд ли Валера так же однозначно одобрял превращение задержанного в котлету. Но, безусловно, Фазан получил то, что заслужил.

Наметившийся после случая с Григорьевым холодок в отношении к Клинцову прошел, но что-то удерживало от окончательного сближения, хотя сержант явно стремился к дружбе.

— Мы в одном экипаже, значит, должны быть словно братья, — втолковывал он, как из двустволки целясь круглыми, глубоко посаженными глазами.

— Будем заодно — нам и эти не страшны, — он кивнул на темную улицу, — и те!

Палец Клинцова многозначительно ткнулся в железный потолок «УАЗа».

— У них там своя сцепка, у наших начальников, прокуроров да судей. Они друг друга в обиду не дают! И нам надо вот так держаться. — Клинцов намертво сцепил крепкие пальцы. — Тогда ни на ножи не поставят, ни в камеру не бросят!

Постепенно Попов понял, что настораживает в напарнике: насилие для Клинцова было не способом сломить зло, а самоцелью. Умелые, тренированные кулаки с одинаковой яростью обрушивались на доставшего нож грабителя и на безобидного пьянчужку, замешкавшегося при посадке в «собачник».

И еще: Клинцов уклонялся от поиска «по горячим следам» потому, что не умел думать за преступника и, что злило больше всего, не хотел учиться, предпочитая избегать сложной работы или выполнять ее кое-как, для отчета. Больше всего он любил подкатить к ресторану перед закрытием и «разбираться» с пьяными. Попов понял, что в такие минуты сержант любуется собой: сильным, властным, могущественным, перед которым заискивают мужчины, которого упрашивают женщины, который может решить, как захочет: отпустить или задержать, прочесть нотацию или сдать в вытрезвитель, обругать или «замесить» в темном чреве «УАЗа».

Ворохнувшееся когда-то в душе отвращение к Клинцову окрепло, и Валера даже не считал нужным скрывать свое отношение к напарнику, стал одергивать его, не давать куражиться над людьми. Тот истолковал происшедшую перемену по-своему. Попов к тому времени окончил заочно первый курс юрфака, а у Клинцова за спиной имелось семь классов с вечными двойками, постоянными упреками учителей да руганью замордованной жизнью матери. Комплекс неполноценности он преодолевал унижением тех, кто оказывался зависим, а Попов мешал этому, значит, все ясно: выскочка и чистоплюй хочет взять над ним верх, показать свою образованность, доказать превосходство, получить лычки старшего сержанта и назначение старшим экипажа. «Вот сука! — ругнулся Клинцов про себя. — Ну ладно! Поглядим…»

Когда ПА-13 прибыла на место разбойного нападения, скрючившийся на асфальте потерпевший уже терял сознание.

— Трое… с ножами… Туда…

С усилием оторвав одну руку от живота, он ткнул в ближайшую подворотню. Рука была темной и блестящей.

— Часы японские новые, восемьсот рублей, — прохрипел раненый и обмяк. Попов бросился вперед, с ходу пролетел узкий проходной двор и выскочил на пустырь, заставленный угловатыми коробками гаражей. Он был настроен на долгую гонку в мертвом железном лабиринте и, когда с трех сторон к нему метнулись стремительные тени, даже не успел испугаться. Страх пришел в следующую секунду, когда он понял, что Клинцов отстал, чего раньше никогда не случалось, и он один против трех опьяненных кровью и удачей хищников.

Благодаря счастливой случайности или появившейся интуиции он заранее достал пистолет, хотя обычно этого не делал, и рефлекторно дважды вдавил спуск. Вспышки пламени ослепили, от неожиданного в ночной тишине грохота звенело в ушах.

— Ложись, падлы, перебью!

Одновременно Валера ударил ближнего из нападавших ногой в промежность, тот сложился пополам, какая-то железка звякнула о гравий. Соучастники, наверное, решили, что он убит, один, присевший от неожиданности, так и остался сидеть, закрыв голову руками, второй послушно упал на живот.

Через пару минут появился Клинцов.

— Цел? — жадно спросил сержант и, убедившись, что Попов невредим, остервенело пнул лежащего каблуком в висок.

В этот миг Валера все понял. Ненависть ударила в голову, и он поспешно спрятал пистолет в кобуру.

— Сторожи, сука! — бросил он любимое ругательство Клинцова и пошел к машине.

— Да ты что?! Я ногу подвернул! — крикнул сержант ему в спину. Раненого уже забрала «скорая», Попов вызвал по рации вторую машину.

Злость прошла. В конце концов, это Клинцов научил его, заступая на дежурство, в нарушение инструкции досылать патрон в патронник: «Лучше получить выговор в послужной список, чем кусок железа в брюхо!» И пришедшийся кстати удар — тоже клинцовский. И дикий, пугающий выкрик… Можно считать, что сегодня напарник, вопреки своей воле, спас ему жизнь… Но работать вместе им больше нельзя.

Просьба Попова перевести его в другой экипаж неожиданно вызвала интерес у начальства.

— Что он там вытворяет? — выспрашивал замполит, плотно прикрыв дверь своего кабинета. — Не бойся, рассказывай все как есть. К нам на Клинцова сигналы поступали, только доказательств не было…

В принципе, Валера мог рассказать, что Клинцов — скотина. Но это явное ожидание доноса, ставка на него как на источник «компромата»…

— Противный он, — небрежно пояснил Попов. — Потеет…

— Это не причина, — обозлился замполит, поняв, что подчиненный водит его за нос. — Так мы только и будем тасовать экипажи…

Попов молчал.

— Ладно, иди. Мы посмотрим, — неопределенно произнес замполит.

Они продолжали работать вместе еще пару недель, потом вопрос разрешился сам собой. Клинцов пристал к подвыпившему мужчине, тот объяснял, что идет домой с банкета, живет неподалеку и вообще легкая степень опьянения — не повод для контактов с милицией. Одним словом, «качал права» и «показывал, что слишком умный». Ни того, ни другого Клинцов терпеть не мог, потому потащил «умника» к машине, обещая, что в вытрезвителе ему «прочистят мозги». Мужчина вырывался и апеллировал к Попову, который с трудом сдерживал ярость, чувствуя, что вот-вот сорвется.

Сопротивление разозлило Клинцова, он привычно замахнулся, но Валера перехватил руку и коротко ударил сержанта в выступающий подбородок, который, по реакционной теории Ломброзо, характеризовал его склонность к насильственным преступлениям. Клинцов устоял на ногах и схватил Валеру за горло, тот провел подсечку, оба упали в жирную осеннюю грязь. Тут и подъехал проверяющий маршруты командир взвода.

Во время служебного расследования Попов никаких объяснений не дал. Кстати, этому его тоже научил в свое время Клинцов, который, начисто отрицая факт драки, твердил, что они с напарником поскользнулись, задерживая пьяного хулигана. Замполит грозил уволить обоих, Попов, психанув, сам написал рапорт. Но тут неожиданно принес подробное заявление тот самый «пьяный хулиган».

Сдержанность Попова в этой истории понравилась многим, в том числе начальнику ОУР Боброву, который и раньше выделял Валеру из милиционеров взвода за способности в розыске «по горячим следам». После беседы с Бобровым Валера забрал рапорт об увольнении и написал другой — о переводе в уголовный розыск. Через полгода ему присвоили офицерское звание. Клинцов тоже остался на службе, отделавшись выговором, — в патрульном взводе и так не хватало сотрудников. Он получил нового напарника — молодого крепыша с жестким взглядом, они прекрасно сработались и неоднократно побеждали в соцсоревновании, завоевывая почетный вымпел «Лучший экипаж ППС».

С Валерой сержант не здоровался. Однажды на строевом смотре выведенный из равновесия лейтенантскими звездочками недавнего подчиненного Клинцов зло сплюнул: «Два года с ним бился — ничему не выучил! И глядь — офицер! Видно, мохнатую лапу имеет…»

В этой фразе все было не правдой, даже то, что старший экипажа ничему не выучил своего милиционера. Два года, проведенных с Клинцовым на маршруте ПА-13, здорово изменили Валеру Попова, заложили предпосылки способностей, которые позднее рассмотрел мутный, но безошибочный рентген Ивана Алексеевича Ромова.

Он притерпелся к насилию в разных его формах. И с той и с другой стороны. Правда, в уголовном розыске оно выглядело по-иному. Прошлое задерживаемых, как правило, давало основание не очень-то с ними церемониться, те понимали это и под стволом пистолета вели себя довольно спокойно, не закручивая до предела нервы оперативников.

К тому же в отличие от патрульных милиционеров, бывших хозяевами положения на коротком пути от места задержания до дверей райотдела, оперативники располагали достаточным временем и отдельными кабинетами. Но самое главное — обычной шариковой ручкой сотрудник уголовного розыска мог доставить задержанному гораздо больше неприятностей, чем Клинцов своими пудовыми кулаками. Поэтому просто так в розыске никого не били. Разве что обломают рога борзому блатному, недостаточно опытному, чтобы знал, где можно показывать гонор, а где — нельзя. Или возьмут в оборот идущего в наглый отказ преступника, чтобы расколоть быстро и до самых ягодиц. Впрочем, в отделении Боброва это не приветствовалось.

— Можно колоть кулаком, а можно — на доказах, — повторял начальник при каждом подходящем случае. — Только кулак-то в суд не представишь. Откажется от показаний, и завернут на доследование. А по нынешним временам можете с ним и местами поменяться: он на свободу, а вы в камеру. Помните об этом хорошенько…

И помнили: кулаками не кололи. Почти не кололи.

Валера за шесть лет врезал разок пытавшемуся бежать карманнику, нокаутировал разбойника, напавшего во время допроса на Свиридова, да, не сдержавшись, отвесил пару оплеух цыганке, прокусившей ладонь Петрову. Во всех случаях он считал, что действовал правильно.

Насчет пьяного с Садовой остались сомнения. Тот раскачивался в потоке автомобилей, бестолково размахивая руками и что-то выкрикивая, они ехали на происшествие, времени затеваться не было, Валера приспустил стекло, чтобы двумятремя словами урезонить алкаша, в это время тот сделал неприличный жест. Машина проходила впритирку, Попов резко открыл дверь, раздался звонкий удар. Скорость движения сложилась с рывком двери, пьяного бросило к тротуару, он плюхнулся на бордюр и схватился за голову.

«Перебор! — с досадой подумал Попов. — Такую плюху он не заработал…»

— За что ты его так? — поинтересовался Свиридов.

— За то, что он нам показывал! — злясь на себя, буркнул Валера.

Свиридов рассмеялся.

— Да ничего он не показывал, просто пиджак поправлял. А правда, было похоже!

Настроение у Попова испортилось окончательно. Вернувшись в райотдел, он прозвонил по больницам: не доставляли ли пьяного с Садовой? Ответы были отрицательными. На душе стало легче — значит, не покалечил. Но тут же пришла мысль: может, тот отлеживается с сотрясением мозга дома или в какой-нибудь норе… Кто же ошибся — он или Свиридов? Если алкаш получил за дело, то все в порядке. А если ни за что ни про что?

Несколько месяцев Попов возвращался в мыслях к этому эпизоду, хотя никому из коллег не пришло бы в голову, что можно загружать мозги подобной ерундой. И, конечно, никто бы не поверил, что три года спустя воспоминание о мимоходом ушибленном алкаше способно испортить Валере настроение.

Выстрел в Козлова дал новые основания для раздумий. Лезть на шестой этаж Попов вызвался импульсивно, повинуясь давней привычке бороться с уже побежденным комплексом неполноценности. Он четко не представлял, как будет действовать там, наверху, потому что предстояло преодолеть пятнадцать метров пожарной лестницы, каждый из которых мог стать для него последним. Первоочередной задачей было уцелеть.

Проникнув в комнату, он перевел дух и решил, что будет брать преступника живым. Потом рассудок опять отключился, он крался по темному коридору с колом засевшей в мозгу дурацкой мыслью, что бронежилет может звякнуть и тем выдать его присутствие…

О происшедшем в ванной никто внизу, естественно, не знал; пробираясь мимо открытой двери, из которой падал сноп света, Попов вжался в стену и, увидев на фоне белого кафеля человеческую фигуру, резко дернул стволом пистолета. В память врезались детали открывшейся картины: прикушенный язык, глубоко врезавшаяся в шею веревка, голая рука и грудь в прорехе разорванного халата. Только в этот момент появилась ярость, растворившая оцепенение сознания, вернулась холодная расчетливость каждого шага.

Козлов почувствовал его спиной, оскалясь крутанулся от окна, но движения казались растянутыми, как при замедленной съемке, Валера опережал убийцу на несколько решающих все секунд. Он успевал выстрелить два, а то и три раза, можно было целить в плечо, бедро, ногу, имея в запасе страховку на случай промаха.

Попов направил ствол под мышку левой руки, сжимающей цевье крупнокалиберного ружья. Мощная тупорылая пуля пээма швырнула Козлова на газовую плиту, полуавтомат ударился прикладом об пол и самопроизвольно выстрелил, дробовой сноп, по счастью, ушел в окно, с визгом рикошетируя о выступ стены.

Ноги подгибались, Попов тяжело опустился на табуретку, не сводя глаз с убитого. В ушах звенело, тошнило, больше всего хотелось снять бронежилет и оказаться в своей постели, забыв о происшедшем. Он вдруг пожалел, что не выстрелил в бедро.

Правда, через несколько минут, когда взломавшие входную дверь ребята выводили Валеру из квартиры и он снова заглянул в ванную, это чувство прошло бесследно. Потом оно появлялось и исчезало много раз, в зависимости от доводов, которые приводил Попов в споре с самим собой.

"… Козлов был убийцей и заслуживал смерти. Но казнить его ты не был уполномочен, по инструкции необходимо причинять задерживаемому минимально необходимый вред.

Писать инструкции легче, чем их выполнять.

У каждого своя работа, ты выбрал выполнение.

Кто мог определить в тот момент, какой вред является минимальным?

Ты сам прекрасно это понимал и имел возможность выбора.

Козлов был убийцей и заслуживал смерти…"

Как будто закольцованная магнитофонная лента воспроизводила нескончаемый диалог, и требовалось усилие воли, чтобы заглушить фразы беспредметного спора.

Если бы подполковник Викентьев знал о бесконечных рефлексиях Валеры Попова, о склонности к самокопанию, он бы не посчитал его «по всем статьям» подходящим для предложенной работы. А если бы подполковник и Иван Алексеевич Ромов знали про «повышенную возбудимость», борьбу с комплексом неполноценности и попытку писать песни, они безоговорочно бы отклонили кандидатуру капитана Попова. Но, кроме самого Валеры, всего этого знать никто не мог. И настал день, когда генерал подписал совершенно секретный приказ:

"… Вместо выбывшего в связи с увольнением из органов по состоянию здоровья майора Фаридова включить капитана Попова в состав специальной оперативной группы «Финал» под номером четыре.

Руководителю спецгруппы подполковнику Викентьеву обеспечить инструктаж и подготовку капитана Попова…"

Глава шестая

Спецопергруппа «Финал» состояла из шести сотрудников, каждому был присвоен номер, соответствующий выполняемым обязанностям. Здесь существовала определенная система: чем меньше цифра номера, тем важнее проделываемая им работа. В соответствии с этой зависимостью руководитель группы подполковник Викентьев обозначался номером два, потому что под номером один значился человек, без которого существование всей группы не имело смысла. Номера с первого по четвертый образовывали внутренний круг, ядро спецгруппы. Номера пятый и шестой оставались во внешнем круге, обеспечивали успешную деятельность ядра и не были посвящены во все тонкости.

Центральнымифигурами внутреннего круга являлись прокурор и врач, но и они в состав группы не входили, Викентьеву не подчинялись и номеров не имели.

«Финал» обслуживал юг страны. Аналогичные группы имелись в центре, на севере, востоке и западе. Очень редко — раз в три-пять лет — руководителей групп собирали для обмена опытом. Несколько раз пробовали вызвать в Центр всех членов внутреннего круга спецопергрупп, но из этой затеи ничего не вышло: ехать никто не захотел, и даже служебная дисциплина в данном случае оказалась бессильной. Общение так и осталось заочным — в виде рассылаемых спецпочтой обзоров практики «Финалов», в основном затруднений, с которыми приходилось сталкиваться, и возникающих ЧП. Обзоры получались короткими и выходили нерегулярно.

Обо всем этом Валера Попов узнал из инструкции, которую Викентьев дал ему прочесть в своем кабинете. Подшивка обзоров практики, также прочитанная без права выноса, содержала перечень ошибок тюремной администрации и конвойных подразделений, обнаружившихся пробелов наставлений и инструкций, нестыковок правовых и грубо практических решений, а главное — массу примеров хитрости, изобретательности и жестокости тех, кто уже был списан обществом и, находясь у последней черты, предпринимал отчаянные попытки удержаться на краешке жизни.

«…в нарушение правил содержания были помещены в одну камеру без осуществления должного надзора, вследствие чего сумели проделать подкоп за пределы охраняемого периметра и совершили побег…»

«…сообщение об отклонении ходатайства о помиловании поступило 9.06 в 14 часов 40 минут, приговор был приведен в исполнение 13.06 в 02 часа 30 минут, а телеграмма зампредверхсуда о приостановлении исполнения приговора в связи с истребованием дела на предмет принесения протеста доставлена 13.06 в 07 часов 10 минут. Нарушений закона, приказов и инструкций со стороны администрации учреждения СТ-15 и руководителя спецопергруппы „Финал“ не установлено. Дан ответ о невозможности приостановить исполнение приговора…»

«… в нарушение инструкции не был переобут в галоши и, разломав туфлю, извлек стальной супинатор, который заточил о пол и использовал для нападения на контролера в момент передачи сотрудникам спецопергруппы. В результате нападения контролеру причинены тяжкие телесные повреждения…»

«… затем, переодевшись в снятую с убитого форменную одежду и используя комплект служебных ключей, прошел на пост номер пять, где совершил изнасилование и убийство контролера Стукаловой, после чего попытался проникнуть в оружейную комнату…»

Попов неоднократно бывал в следственных изоляторах и тюрьмах, думал, что достаточно знает о жизни, скрытой от посторонних глаз за высокими заборами с противопобеговой «колючкой», стальными лязгающими электромагнитными запорами, дверями внешнего периметра, решетками между блоками и постами, дубовыми, обитыми металлом дверями камер. В этом мирке желтого электрического света, тускло окрашенных стен, тяжелого духа спрессованных в замкнутом пространстве человеческих тел жизнь была не менее насыщенной и напряженной, чем в большом вольном мире. Скорее наоборот, потому что здесь все происходящее касалось самого простого и важного для каждого человека — собственной шкуры в буквальном, первобытном смысле слова.

Нарушение режима грозило холодным карцером с пониженной нормой питания — реальной возможностью получить туберкулез, нарушение тюремного «закона» могло повлечь калечащее избиение или изнасилование. Перехваченная оперчастью записка добавляла лишние годы до «звонка», а лишняя фраза сулила удушение подушкой или перерезанное заточенной ложкой горло.

Так вот Попов как опытный сотрудник уголовного розыска знал обычаи и закономерности звериной зэковской жизни, но, читая обзоры, испытал чувство постоянного посетителя зоопарка, вошедшего вдруг со служебного входа и окунувшегося в подробности приготовления кормов, ветеринарных осмотров и забоя животных, технологии противоэпидемиологических прививок, процедур выбраковки, разборов случаев заболевания бешенством…

Он считал, что его трудно чем-нибудь удивить, но сейчас удивлялся и собственной неосведомленности, и остроте происходящих за каменными стенами чрезвычайных происшествий, и нечеловеческой сути совершаемых людьми поступков, и многочисленным недосмотрам, просчетам и ошибкам контрольно-надзирающего состава. Он обратил внимание, что об ошибках сотрудников спецопергрупп в обзорах не сообщалось, и спросил у Викентьева: почему?

Валера думал, что подполковник скажет о высокой подготовке и чрезвычайной выучке номеров внутреннего круга, но ответ был гораздо прозаичней.

— А кто их выявит, наши ошибки? — после короткого раздумья буднично произнес Викентьев. — Кто на нас пожалуется? Да и вообще…

Аккуратный подполковник замолчал, как бы раздумывая — говорить дальше или нет.

— Мы ведь работаем там, где законы уже не действуют. За чертой всего… Не понял?

Викентьев открыл ящик стола, порылся в бумагах и протянул Попову книжку в синей обложке.

— Читал? Уголовно-процессуальный кодекс. Раздел пятый — «Исполнение приговора». Но про исключительную меру там ни слова! Нет, ты посмотри!

Попов машинально взял книжку, полистал пятый раздел.

— Убедился? — спросил Викентьев, как будто Попов впервые заглядывал в УПК. — А возьми Конституцию… Какие права и обязанности имеет гражданин, приговоренный к расстрелу? Есть в Конституции такая статья?

Валера так же машинально покачал головой.

— Вот видишь! А где есть?

— Не знаю.

— А я знаю. Нигде нет! — Викентьев забрал УПК и бросил его обратно в ящик. — А в газетах как пишут? Такой-то приговорен к исключительной мере наказания, и точка. Потом еще сообщение: дескать, приговор приведен в исполнение. Что между этим «приговорен» — «исполнен»? Мрак, темнота! Оттого и разговоры дурацкие ходят: мол, на самом деле никого не расстреливают, ссылают на урановые рудники… Дурачье! Как будто смертник станет работать… На рудниках свободные люди по доброй воле вкалывают, я как-то раз столкнулся… За большие деньги здоровье продают, и каждый надеется самым умным оказаться: заработать хорошо и вовремя уехать. Да… Не о том речь! Нет никаких законов про это дело, гласности никакой тоже нет, общественное мнение никак не определится: нужна исключительная мера, не нужна… А приговоры выносятся, и мы существуем, это и есть реальность.

— Как же без закона-то? — Попов никогда не задумывался над тем, о чем сказал Викентьев, и сейчас был ошеломлен открывшейся проблемой. — За чем же прокурор надзирает?

— Да вот так. Вместо закона — наши приказы да инструкции. А прокурор… Он смотрит, чтобы приговор суда исполнили — это раз, чтобы расстреляли того, кого следует, — это два и чтобы инструкцию при том соблюли — это три!

Викентьев встал, давая понять, что разговор заканчивается.

— Скоро сам все узнаешь… Через пару месяцев Лесухину отклонят помиловку — вот и будет для нас работа…

На прощание подполковник протянул руку и сильно сдавил ладонь Валеры Попова.

Каждое задание по линии спецопергруппы «Финал» было событием чрезвычайным, а потому достаточно редким, как и все чрезвычайное. В перерывах между ними сотрудники группы выполняли свои прямые служебные обязанности. Попов занимался розыском преступников, совершивших тяжкие посягательства против личности.

Сейчас их отделение работало по делу с кодовым наименованием «Трасса». Бандиты останавливали в безлюдном месте автомобиль, убивали водителя и захватывали машину. В последнем случае погибла целая семья, жена и четырнадцатилетняя дочь перед гибелью изнасилованы. К установленным наверняка четырем эпизодам предположительно добавлялись девять фактов пропаж автомобилей вместе с пассажирами.

«… Резцов и Колесникова, Кошелев, Тимонин и Терновая, Иващенко, Тер-Маркарьян…» — никто не знал, насколько вырастет этот скорбный список.

Преступники действовали под видом сотрудников ГАИ. Хотя во всех документах, выходящих за пределы управления, содержалась реабилитирующая оговорка «под видом», существовала версия, что в банду входят работники милиции. Эту версию и отрабатывал Валера Попов.

Он внимательно приглядывался к коллегам и по другой причине: было интересно, кто еще входит в группу «Финал». Викентьев сказал, что там есть хорошо знакомые люди, но не назвал — дескать, придет время, сам увидишь.

Попов исподволь наблюдал за окружающими. Кто же? Сергеев? После разговора в пельменной он был почти уверен в этом. Иногда, глядя в непроницаемое, с жестким прищуром лицо майора, Валера думал, что тот вполне может выполнять функции первого номера.

Кто еще? Замкнутый, резкий, проверенный в серьезных делах Тимохин? В последнее время он смотрит как-то значительно, с намеком… Или бесшабашный весельчак Женя Гальский, заговорщически подмигивающий при невинном приглашении в столовую на обед? А что, ему сам черт не брат!

Догадки сменялись сомнениями, даже насчет Сергеева уверенность временами пропадала: может, он по заданию Викентьева вслепую прощупывал новичка, а может, только осведомлен о деятельности группы и не больше…

«Вычислить» участников «Финала» не удавалось: тайные роли могли обнаружиться не раньше, чем группа соберется для выполнения задания.

«Что ж, — решил Валера, — подождем…»

А вот насчет тех, которые "действовали под видом… ". Они не оставляли свидетелей, тщательно заметали следы и рассчитывали остаться невидимками. Но этот расчет мог оправдаться только в том случае, если бы они разбойничали на обратной стороне Луны.

Их было четверо, двое в милицейской форме. Мозаичная картинка, сложенная из осколков впечатлений, случайно запавших в память заправщице бензоколонки, официанту придорожного ресторана, шоферу-дальнобойщику и его напарнику, мальчику, выпасавшему козу на обочине, — была неполной, к тому же пробелы приходились на важные места: лица, погоны, марку и цвет автомобиля. Цвет, впрочем, называли с оговоркой: «кажется, красный».

Случай помог уточнить детали. На месте убийства семьи нашли осколки фары. А через день в одной из окрестных лесополос обнаружили автомашину потерпевшего с разбитой фарой и смятым радиатором. Видно, преступники не рискнули с явными признаками аварии въезжать в город.

— Значит, не наши, — высказался Попов. — Иначе могли придумать правдоподобную легенду прикрытия.

Сергеев хмыкнул.

— Если умные — не станут привлекать внимание. Одна зацепка, вторая… Курочка по зернышку клюет…

У машины оставили засаду: две пары оперативников через сутки сменяли друг друга. Попов дежурил с Гальским. Они устроились за густым кустарником, натрусив на землю соломы из соседнего стога. Маскировочные комбинезоны, работающая на прием рация, инфракрасный бинокль, автоматы, домашние бутерброды. Днем спали по очереди, ночью — ждали в напряженном оцепенении. В полукилометре перекрывал дорогу еще один пост скрытого наблюдения. Часы тянулись медленно, донимали комары и мелкие кровососущие мошки, тело немело от долгой неподвижности. Недавно прошли дожди, земля дышала сыростью, сбившаяся соломенная подстилка помогала мало.

В светлое время они позволяли себе разговаривать, хотя обстановка к этому не располагала.

— Видно, застудился, — пожаловался Гальский. — Лежу на животе — ничего, чуть повернусь — как иголкой колет… Надо было брезент подстелить, что ли…

— Перину, — буркнул Попов.

— Нервничаешь? — Гальский, сморщившись, растирал бок. — По-хорошему небось не сдадутся…

— А зачем с этими тварями по-хорошему? Поплохому возьмем…

— Отпустило, — Гальский облегченно вздохнул. — Ты молодец, Валера… С тобой спокойно. Мы с Эдом собирались в паре дежурить, да Ледняк переиграл. И правильно. Я, если по-честному, не знаю — смогу ли в людей стрелять…

— В каких «людей»? — раздраженно бросил Попов, которому слова напарника не понравились, хотя он сам не понимал почему. — Зверье!

— Оно так, — согласился Гальский. — Только получается, что я должен их людского звания лишать… А кто я есть? Не Бог, не судья… Почему имею право принять такое решение? Другое дело — суд… Тогда уже… Наша задача — исполнять законы, решения, постановления власти…

— Понятно. — Попов строго глянул на напарника. — Викентьев поручил меня прощупать? Текущий контроль, да?

Гальский недоуменно замолчал.

— При чем здесь Викентьев? — после паузы спросил он, и Попов понял, что недоумение и непонимание искренни. — Какой контроль?

— Да это я так, чтоб с толку сбить. А то ты расфилософствовался, и не пойму, куда клонишь.

— И правда… Чего это я… Боль прошла — и понесло… Я посплю, ладно?

Гальский продел руку в автоматный ремень и положил голову на ладони. Попов продолжал наблюдать за окрестностями. Раздражение постепенно проходило, хотя причины его Валера так и не понял.

На третьи сутки засаду сняли: начальство посчитало, что это пустая трата времени.

Автомобиль отогнали к экспертам, и те обнаружили на бампере следы «жигулевской» краски цвета «коррида».

— Видно, эти суки перегородили дорогу, а парень понял, пытался вырваться и протаранил их, — прокомментировал Сергеев. — Станции техобслуживания без справки ГАИ не возьмутся, значит, частники-рихтовщики. Хотя если наш — слепит справку. Надо и станции проверять… Случ-чего, Валера, поедем вместе их брать! — Сергеев странно скривил губы.

Однако ни в государственных, ни в частных мастерских обнаружить аварийный автомобиль «Жигули» цвета «коррида» не удалось. Попов сделал у кадровиков выборку данных на уволенных или близких к увольнению сотрудников милиции, проверил, у кого из них есть автомобили. Но этот путь также уперся в тупик.

Каждый день приходили телеграммы по разосланным ориентировкам.

"… Резцов А. И, и Колесникова Н. Г, на автомобиле «ГАЗ-24» госномер «В 76-28 ТД» прибыли в Крым 11.08 и до настоящего времени отдыхали в пансионате «Южный»…

Попов вычеркнул одну из записей. Этот факт представлял интерес только для гражданки Резцовой В. И., которая и заявила о пропаже мужа вместе с автомобилем.

«… гражданин Кошелев у родственников и знакомых не появлялся, автомашины „ВАЗ-2103“ госномер „Я 11-13 ТД“ в селе не обнаружено…»

«… при спуске воды в оросительном канале найден автомобиль „ВАЗ-2106“ без номерных знаков. В багажнике находится труп неизвестного мужчины с огнестрельным ранением черепа…»

«… проследовал автомобиль „Жигули“ — „ВАЗ2103“ цвета „коррида“ госномер „Я 11-13 ТД“, который требования остановиться не выполнил и, увеличив скорость, скрылся. В связи с отсутствием автотранспорта преследование не производилось. В автомобиле, кроме водителя, находились два пассажира, зафиксировать приметы личности не удалось. Внешних признаков аварийности автомобиль не имеет…»

«… в песчаном карьере вблизи 478 километра магистральной автотрассы обнаружены мужской и женский трупы с огнестрельными повреждениями…»

«… на ваш N 413/рд сообщаем, что 3.07 житель нашего города Плоткин С. К, на автомобиле „ГАЗ24“ госномер „З 00-77 НК“ выехал в Тиходонск к своему брату Пл откину И. К., однако до настоящего времени в пункт назначения не прибыл, местонахождение гр. Плоткина. С. К, и его автомобиля неизвестно…»

Один факт отпал, но один добавился — вместо фамилии Резцова в следственную схему вписали Плоткина. Возле кружочков «Кошелев» и «Тимошин, Терновая» появились вопросительные знаки, после проверки они исчезли: достоверно установленных эпизодов стало шесть.

"Жигули — «тройку» цвета «коррида» объявили в розыск, если учесть, что таких машин в области более пяти тысяч, можно было предположить, насколько эффективным он окажется.

Начальство санкционировало телевизионное обращение к населению, после чего на отдел особо тяжких обрушилась лавина писем и телефонных звонков, в основном возмущенных беспомощностью уголовного розыска. Но имелось и немало сообщений о подозрительных машинах и «требующих проверки» людях. Большинство писем пришлось направлять в районы — сотрудники отдела физически не могли перелопатить всю почту. Сергеев отобрал несколько информации, представляющих наибольший интерес. В их числе — сообщение о бывшем сержанте ГАИ, ныне занимающемся рихтовкой автомобилей и имеющем «тройку» цвета «коррида», на которой он часто выезжает по ночам.

Попов насторожился, как гончая, вышедшая на след. Правда, оказалось, что отрабатываемый не имел отношения к ГАИ, он всю жизнь прослужил в пожарной охране. И цвет машины отличался по оттенку — не «коррида», а «закат». Но все равно три дня отдел провел в напряжении, перетряхивая всю жизнь подозреваемого: связи, привычки, поведение. Во всех ракурсах были сфотографированы он сам, члены семьи, знакомые, дом, подходы и возможные пути отхода… Напрасная работа — сообщение оказалось ложным. Очевидно, анонимный заявитель просто хотел насолить отставному пожарному. «Пустыми» были и все другие сигналы.

Лето заканчивалось. Тридцатого августа майор Титов из оргинспекторского отдела уезжал в командировку и на автовокзале сделал замечание сержанту милиции, нарушившему правила ношения формы. Тот сразу же покинул здание вокзала, хотя перед этим договаривался с «частником» о поездке в Степнянск.

Через час Титов, проезжая в автобусе двадцатый километр магистральной автотрассы, увидел сержанта на обочине дороги. Степнянск находился совсем в другом направлении, к тому же рядом с сержантом стоял автомобиль «ВАЗ-2103» цвета «коррида». Титов записал номер и, вернувшись через день в управление, подал рапорт об этом случае.

Рапорт отписали Попову, который вынужденно читал сотни никчемных бумаг и, принимая очередную, невнятно произносил сквозь зубы какие-то слова, на этот раз он произнес их громко и отчетливо, причем два раза. Первый — безадресно, когда увидел номер «тройки» — «З 00-77 НК», проходивший в розыске как принадлежавший «двадцатьчетверке» пропавшего Плоткина. Второй — в адрес Титова, когда сопоставил дату его наблюдений и сегодняшнее число.

— Сразу бы позвонил, мы бы их и прихлопнули, — возмущался Валера при полном понимании и одобрении коллег. — А он чухался с плановой проверкой, она важнее!

Когда, успокоившись, он в менее резкой форме высказал претензии Титову, тот пожал плечами.

— У каждого своя работа, бросать ее на полпути оснований не было, — спокойно пояснил майор. — Откуда я знал, что это преступники? Просто странное поведение сотрудника. Вначале эти босоножки, потом поехал в другую сторону. И зачем ему частник, если есть машина?

— Босоножки? — переспросил Попов. — Это и есть «нарушение формы»?

Титов кивнул.

— Представляете: желтые сандалеты и синие носки!

Попов с трудом сдержал те же самые слова.

Нарушения бывают разные — расстегнутый воротник рубашки, распахнутый китель, отсутствие головного убора, неуставные обувь или носки. Но сандалеты под форму настоящий сотрудник милиции не наденет. Это «маяк», сигнал «я — чужой». Надо хватать лжесержанта в охапку и…

Попов посмотрел на аккуратного педантичного штабиста.

…И сейчас бы майора Титова хоронили с воинскими почестями. Хватать должен был Сергеев, или сам Попов, или кто-то из розыскников. Действительно, у каждого своя работа. Только зарплата у всех одинакова.

— Приметы запомнили? — вздохнув, спросил Валера, придвигая лист бумаги.

Надо отдать Титову должное — словесный портрет получился подробным и четким. Широкие, слегка сросшиеся брови, глубоко посаженные глаза, короткий острый нос, продавленный в переносице, круглое лицо…

«Сделать фоторобот, разослать в райотделы, гаишникам, раздать водителям междугородних сообщений, — думал Попов, спускаясь из оргинспекторского отдела на свой этаж. — Предъявить свидетелям, показать по телевидению… Или нет — спугнем… А может, лучше — испугаются, задергаются. Надо будет обсудить, посоветоваться…»

Погруженный в свои мысли, Валера не заметил ожидавшего на лестничной площадке человека и пробежал бы мимо, но тот заступил дорогу, и капитан остановился, как будто налетел на чугунную тумбу. Перед ним стоял Викентьев.

— Сегодня в восемнадцать инструктаж, завтра — исполнение, — не здороваясь, сказал подполковник. — Команды отданы, Ледняк в курсе, но без подробностей. Сбор у меня. Вопросы потом.

Викентьев четко повернулся через левое плечо и пошел по коридору. Не успевший переключиться, Попов ошарашенно глядел в широкую, обтянутую зеленым сукном спину.

Сообщение Викентьева выбило Валеру из колеи. Владевший им минуту назад охотничий азарт бесследно исчез. В тяжелой задумчивости он добрался до кабинета, молча сел за стол, удивив истомившегося в ожидании Гальского.

— Что, нет примет? — огорчился он.

Попов протянул объяснение Титова, Женя быстро просмотрел.

— Класс! Чего же ты такой хмурый?

— Да так, — отмахнулся Попов. — Отдай, пусть сделают фоторобот.

Гальский кивнул и, многозначительно подмигнув, выскочил из кабинета. Валера взглянул на часы. Без четверти пять. Все, что связано с деятельностью спецопергруппы «Финал», еще пять минут назад казалось ему далеким, расплывчатым и малореальным. Настолько нереальным, что иногда появлялась мысль: и беседы с Викентьевым, и сделанное ему предложение, и написанный рапорт, и совершенно секретный приказ, с которым его ознакомили под расписку, и информационные бюллетени, напичканные сгустками из кошмарных снов, — все это мистификация, хорошо подготовленный розыгрыш, своего рода тест на психологическую устойчивость. Он понимал, что эта глупая мысль есть следствие защитной реакции психики на информацию о вещах, противных человеческой природе, но тем не менее она помогала отгородиться от того, что когда-то, лучше позже, чем раньше, станет для него реальностью. И вот сейчас мимолетная встреча с Викентьевым на лестничной площадке мгновенно все изменила: пугающая неопределенность приобретала вполне четкие очертания.

Попов принялся составлять ориентировку под будущий фоторобот лжесержанта. Сосредоточиться не удавалось, работа продвигалась медленно. Один раз отвлек начальник отдела Ледняк — высокий, болезненно худой, с большими, навыкате глазами. Бесшумно вошел, стал у двери, дождался, пока Попов поднял голову.

— На два дня тебя забирают в УИД, передай, что есть срочное, Гальскому.

«Почему на два дня?» — подумал Попов, но спрашивать не стал. Он попытался прочесть на лице начальника, что ему известно о предстоящей в УИД работе и как он к этому относится. Лицо Ледняка ничего не выражало, только смотрел он с легким сожалением. Впрочем, может быть, Валере это показалось.

Взяв себя в руки, он дописал ориентировку: в памяти вертелась фамилия Лесухин. Несколько раз он чуть не обозначил ею безымянного пока «сержанта».

Вернулся возбужденный Гальский.

— Разругался с ними вконец, но завтра обещали сделать, — размахивая руками и, как обычно, подмигивая, сообщил он. — Заберешь? Я выеду в райотделы…

— У меня командировка, — глядя в сторону, сказал Попов. — Ты остаешься на месте и руководишь за нас обоих. Бери эти бумаги и командуй!

— Что за командировка? — удивился Гальский. — Так срочно? Случилось что-то?

— В третьей колонии резкое осложнение оперативной обстановки. Меня бросают на усиление.

— Вот умники! А то у нас своей работы нет! — возмущался Гальский. — Сергеева тоже куда-то забирают, правда, на сутки. Вы с ним не вместе едете?

— Не знаю, — вяло ответил Попов, хотя на самом деле был уверен, что это не случайное совпадение.

— Слушай, а чего ты такой кислый? — в упор спросил Гальский. — Что-то опасное? Так ты в засаде был как огурчик, я даже завидовал… Или предчувствие? Хочешь, я вместо тебя поеду? А чего: доложим Ледняку и поменяемся.

Попову стало стыдно.

— Да брось, Женька! — он оглушительно хлопнул товарища по плечу. — Я о своем. К делу это отношения не имеет!

— Внизу караван — боевой разворот, ракета, вторая… теперь пулемет, — вполголоса спел он, точными движениями забрасывая в сейф документы со стола. Валера Попов снова был в форме.

— Другое дело, — удовлетворенно сказал Гальский.

Звякнул внутренний телефон, Попов снял трубку.

— Идем, уже без пяти, — услышал он голос Сергеева.

— Куда?

— Конспиратор! К Викентьеву! Он терпеть не может опозданий. Жду в коридоре.

Они встретились у поворота в тупичок, где находился кабинет подполковника.

— Не дрейфь, — Сергеев сжал Попову руку. — Все будет нормально.

— А чего, — небрежно ответил Попов. — Я никогда еще в обморок не падал. И не убегал.

Он пытался вспомнить, как выглядит Лесухин, но так и не сумел.

Глава седьмая

Ровно в восемнадцать Сергеев распахнул дверь кабинета Викентьева. Попов ожидал увидеть там членов оперативной группы, но, кроме самого подполковника, в маленькой комнатке никого не было.

— А где же остальные? — непроизвольно вырвалось у него.

— Здесь все, кому положен инструктаж, — сказал Викентьев. — И все, кому он нужен.

С момента встречи на лестничной площадке Попова не оставляло ощущение, что в Викентьеве что-то изменилось. Сейчас он понял — что именно. Подполковник стал сух и холоден, ни одного лишнего движения, слова, жеста. Окаменевшее лицо, цепкий пристальный взгляд, резкий, повелительный тон. Чувствовалось, что им владеет глубокое внутреннее напряжение, но оно надежно обуздано железной волей.

— Ну, что стали столбами? Садитесь. — Викентьев ощутил натянутость обстановки и чуть расслабился, даже позволил себе изобразить некое подобие улыбки. — Нервничаете? Так всегда…

Попов опустился на краешек стула. Сергеев устроился основательней — развалился, как в кресле, скрестив на груди руки и вытянув ноги почти во всю ширину кабинета.

— Завтра исполнение. — Лицо Викентьева снова окаменело. — Оно представляет сложность двумя обстоятельствами. Первое — неопытность капитана Попова. Второе — чрезвычайная опасность объекта.

Фразы были рубленые и четкие.

— Это Лесухина-то? — презрительно спросил Сергеев.

Викентьев пристально посмотрел на него, и сразу стала очевидной недопустимость вольного тона и развязной позы майора. Сергеев заерзал, сел ровно и подобрал ноги.

«И правда Железный Кулак», — подумал Попов.

— На Лесухина отказ пока не пришел, — продолжил Викентьев. — Завтрашний объект — Кадиев.

В кабинете воцарилась тишина. Попов не понимал, в чем дело.

— Точно! — Сергеев растерянно похлопал себя по мощному загривку. — Как же мы про него забыли?

— Побег все спутал. Месяц искали, месяц лечили. Отказ в помиловании пришел, а исполнять нельзя — он снова под следствием. Так и выпал из наших планов. — Викентьев казался обескураженным, и стало ясно, что он не каменный и не железный, обычный мужик, немолодой, жизнью битый, одним словом, «хмурый», не привыкший ошибаться и оправдываться. — А неделю назад вступил в силу последний приговор — три года лишения свободы за побег из-под стражи. Это наказание поглощается основным.

— Зачем же было вола вертеть? — спросил Попов. — Следствие, суд, кассация… Чтобы смертнику три года добавить? Глупость какая-то…

— А лечить не глупость? — вмешался Сергеев. — В этом кабане пять пуль сидело — пусть бы и загибался! Так нет — оперировали, кровь переливали, лекарства дефицитные тратили… Ради чего, спрашивается?

Викентьев прищурился.

— Ради одной совсем незначительной вещи, — елейным голосом проговорил он и доброжелательно улыбнулся. — Закон называется! Приходилось слышать, мальчики?

И тут же подался вперед, стер улыбку и совсем другим тоном добавил:

— А виноват в этой канители тот, у кого не хватило там, на месте, сообразительности на шестую пулю…

Заметив кривую ухмылку Сергеева, подполковник назидательно поднял палец.

— Кстати, тоже в рамках закона, может, чутьчуть на грани… Но на месте эти рамки всегда пошире, чем в кабинете!

— Вы это прокурору объясните, — не переставая кривить губы, сказал Сергеев.

— Ладно, к делу! — Викентьев хлопнул ладонью по крышке стола. — Кадиев личность известная, но все равно прочтите…

Он протянул картонную папку с приговором и фотографиями. Члены спецопергруппы всегда знакомились с материалами дела, чтобы сознательно, в соответствии со своими убеждениями, выполнить ту работу, которая им предстояла. И хотя Сергеев и Попов достаточно хорошо знали преступную биографию Кадиева, они самым скрупулезным образом принялись изучать документы, призванные сформировать у них необходимый настрой.

Кадиева знали во всех органах внутренних дел страны, наряду с самыми выдающимися преступниками он навечно вошел в криминальную летопись уголовного розыска под прозвищем Удав. В отличие от остальных фигур этого мрачного пантеона его не отличали оригинальность преступных замыслов, тонкая хитроумность расчетов или баснословные доходы. То, что он делал, было по сути гнусно и примитивно, доступно любому опустившемуся бродяге. Другое дело, как он все обставлял… Феномен Кадиева обусловило сплетение болезненно извращенной фантазии и биологических свойств организма, которые вопреки законам природы были в большей степени звериными, нежели человеческими.

Чудовищная физическая сила, нечувствительность к боли, не исключающая вменяемости сексуальная психопатия с садистской окраской. Каждое преступление он называл «свадьбой». Сначала долго и тщательно выбирал «невесту». Абы кто на эту роль не подходил — претендентка должна была чем-то выделяться из общей массы. Актриса местного театра, манекенщица Дома моделей, победительница конкурса красоты, стюардесса… Или просто симпатичная общественница, имевшая несчастье попасть на газетный фотоснимок.

Фотография была обязательна для ритуала «помолвки». Удав вырезал их из журнала, снимал с Досок почета, портрет актрисы выкрал прямо из фойе театра. Если готовый снимок отсутствовал, он терпеливо выслеживал жертву и незаметно фотографировал. Специально для этого купил фоторужье с мощным объективом и изготовил приспособление для скрытой съемки: в толстую книгу встроил широкоформатный «Горизонт».

«Помолвка» проходила с цветами, конфетами и шампанским. Кадиев в черном костюме, со строгим галстуком и цветком в петлице поднимал хрустальный фужер, чокаясь с бокалом, стоящим напротив, рядом с портретом «невесты». Дождавшись щелчка автоспуска закрепленного в штативе фотоаппарата, он символически пригублял бокал и выливал шампанское в раковину. Спиртного Кадиев не употреблял, не курил и всю жизнь усиленно занимался спортом. Имел первый разряд по тяжелой атлетике, был кандидатом в мастера по боксу и дзюдо, хорошо владел карате. В толстом альбоме имелась полная подборка фотографий, запечатлевших его спортивные достижения. В другом, потоньше, были собраны снимки «невест» и сцены «помолвок».

Работал Кадиев на стройке. Характеризовался положительно, особо отмечалось увлечение спортом и фотографией. Товарищей у него не было, ребята из бригады объясняли это крайней замкнутостью и нелюдимостью. Некоторые побаивались могучего такелажника: мол, чувствуется в нем что-то дикое, дурное, опасное… А факты? Нет, ничего конкретного…

После «помолвки» Удав готовился к «свадьбе». К этому времени он успевал изучить образ жизни «невесты», ее маршруты, привычки, круг общения. Если она жила одна — намечал пути проникновения в дом, если нет — подбирал подходящий сарай, чердак, подвал, открывал замки, смазывал петли, приделывал изнутри задвижку, оборудовал «брачное ложе».

В выбранный день надевал неприметную спортивную одежду, брал дорогой японский «Никон» со встроенной фотовспышкой, обильно прыскался душистым одеколоном. Действовал всегда одинаково: молниеносное нападение, парализация воли жертвы и изнасилование с медленным удушением. Если все проходило как задумано, он фотографировал последствия «свадьбы» и, умиротворенный, возвращался домой, где подробно записывал в дневник происшедшие события. Если что-то не получалось так, как он хотел, Удав приходил в ярость и совершал нападения на первых попавшихся женщин. В этих случаях снимков он не делал, но в дневник скрупулезно заносил свои чувства и переживания.

Маньяк безумствовал почти три года. За ним остались восемнадцать трупов в разных городах страны. Расстояния Удава не останавливали: взяв отпуск, он мог вылететь на «свадьбу» за тысячи километров. По стране ходили пугающие слухи, деяния садиста многократно преувеличивались, молва довела число задушенных до нескольких сотен. Некоторые слухи имели под собой реальную почву. Удав действительно провел «помолвку» с известной певицей, выследил ее, но довести замысел до конца не сумел: певица не оставалась одна, а вскоре уехала на гастроли за рубеж. Между тем сотни тысяч поклонников «похоронили» и оплакали своего кумира.

Слухи распространялись с огромной скоростью. Волны паники охватывали города, районы, даже целые республики.

Сообщение о задержании Удава напечатали центральные и местные газеты, подробности передали по радио и телевидению. Судили его в Красногорске, по месту совершения двух последних преступлений. Процесс проходил при закрытых дверях, бушующая толпа осаждала здание областного суда, требуя применения к убийце высшей меры. Такое же требование содержалось в сотнях коллективных писем и телеграмм.

В подобном исходе сомневался, пожалуй, только один — сам Удав. Держался он дерзко, вину не признавал, презрительно слушал показания экспертов и криво улыбался. Когда суд осматривал фотографии «помолвок» и «свадеб» и председательствующую Герасимову — строгую сорокалетнюю женщину, известную своей чопорностью и официальностью, передергивало от отвращения. Кадиев самодовольно хихикал и облизывался.

После оглашения приговора Удав страшно оскалился и заскрипел зубами.

— Вот вам хрен — «вышака»! У вас еще пули для меня нету!

На губах у осужденного выступила пена, тело изогнулось, солдаты конвоя пытались вывести его из зала, но не могли сдвинуть с места.

— А ты, сука, со мной не прощайся, — крикнул Кадиев Герасимовой. — Я тебя… так же, как остальных! А снимки по суду разбросаю!

На помощь солдатам подоспел резерв, Кадиева выволокли за дверь, где он продолжал буйствовать и откусил сержанту мизинец, после чего «упал с лестницы», получив телесные повреждения. Судя по количеству ушибов и переломов, упал он не менее шести раз. Впрочем, в подробности никто не вдавался, так как стало известно, что судью Герасимову прямо из кабинета забрала «скорая помощь» с гипертоническим кризом. Да и сержанта пришлось комиссовать.

Удав прокантовался на больничке не более трех недель — на нем все заживало как на собаке. Рассказывали, что в камере смертников он утром и вечером делает по тысяче приседаний, каждый день два часа занимается онанизмом и четыре часа отрабатывает боевые приемы карате. Но это уже не вызывало интереса ввиду неотвратимости логического конца, медленно приближаемого судебноканцелярской волокитой. Осужденный Кадиев был списан из мира живых, о нем постепенно забывали.

Но он напомнил о себе, его фамилия вновь заполнила оперативные сводки и каналы шифрованной связи, снова ради него поднимались по тревоге райотделы, извлекались из архивов и заново размножались его фотографии и описание примет, водворялись на стенды «Их разыскивает милиция». Смертник Кадиев совершил побег.

Его этапировали к месту дислокации спецопергруппы «Финал». Вагонзак прибыл на станцию назначения по расписанию и отрыгнул из провонявшего потом, испражнениями и карболкой нутра изжеванный человеческий материал на грязный, заплеванный асфальт перегрузочного двора. Автозаков еще не было, этап посадили на землю, конвой образовал охраняемый периметр, начкар сорванным голосом прокричал традиционную угрозу о возможности применения оружия.

Смертник, как и положено, находился в наручниках, отдельно от остальных подконвойных. Сидел на корточках, чуть в стороне, ближе к рельсам, выставив вперед скованные руки и остановившимся взглядом уставившись в жирно блестящие сапоги своего персонального конвоира. Когда мимо с лязгом и грохотом пошел товарняк. Удав рванулся, руки оказались свободными (как это получилось — никто не понял, впоследствии в материалах дознания получила закрепление невероятная мысль о разорванном кольце наручников), и бросился в этот самый лязг и грохот между бешено вращающихся черных колес, стертых добела по кромкам, где они жадно закусывали такой же стертый край рельса.

Конвойный — опытный сержант второго года службы, среагировал мгновенно: лязгнул затвором и распластался на перроне в положении для прицельной стрельбы. Кадиев проскочил между колесами еще раз и, оказавшись по ту сторону состава, со всех ног несся к выходу из грузового двора. Сержант дал очередь, крутящееся колесо отбросило пули, завизжали рикошеты, подконвойные без команды вскочили и, матерясь, шарахнулись к хлипкому заборчику, возникла сумятица, начкар выстрелил в воздух.

Только через десять минут удалось вернуть этап к подчинению, уложить всех лицом вниз и пересчитать, после чего начкар смог отлучиться к телефону. За это время Кадиева и след простыл.

Милиция города была переведена на усиленный вариант несения службы, аэропорты, вокзалы, автодороги надежно перекрыты, специальные группы по квадратам прочесывали окрестности. Результата это не давало и вечно продолжаться не могло. Через двадцать дней усиленный вариант отменили, решив, что беглец успел вскочить в поезд и выехал из города еще до объявления всеобщей тревоги.

На самом деле было по-другому: Кадиев с примитивной, но верной хитростью отлежался в сухом подвале, питаясь сырой картошкой и соленьями, а когда опасность миновала, выехал в Красногорск, где собирался исполнить брошенную Герасимовой угрозу.

Скорее всего это бы ему удалось, но начальник местного уголовного розыска серьезно отнесся к последней угрозе смертника и дом судьи периодически контролировался.

Кадиева обнаружили, когда он устанавливал задвижку с внутренней стороны подвальной двери прямо в подъезде Герасимовой. Он был вооружен ножом и сдаваться, естественно, не собирался, а группа захвата не собиралась с ним церемониться. В результате вместо «брачного ложа» Удав оказался на операционном столе. Хирург отметил уникальность организма: «Пять пуль, а давление почти в норме».

— Живучий, сволочь! — оторвался от бумаг Сергеев. — И как таких земля носит? Всякое видел, но тут… Повезло Валере…

— Как же он наручники порвал? — спросил Попов, не обратив внимания на последнюю фразу майора. — Там кольцо крутится, на излом никак не возьмешь…

— Это так и останется загадкой, — ответил Сергеев. — Во всяком случае, ни у меня, ни у Владимира Михайловича такой фокус не получился — специально пробовали.

— А как же он?

— Как, как… Вот у него и спроси. Или он вдесятеро сильнее, или…

— Что? — не понял Попов.

— Или наручники не были закрыты как следует. Может, по халатности, а может — совсем наоборот, — снисходительно разъяснил майор. — В жизни всякое бывает. «Браслеты» не нашли, экспертизу не делали, значит, эту тайну Удав заберет с собой.

— А если вправду спросить?

— Спроси, Валера, конечно, спроси. Тебе ж небось и про его занятия в камере интересно? Вот и получится вечер вопросов и ответов.

— Чтобы с «браслетами» больше проколов не вышло, у нас есть одна штука. — Викентьев отпер сейф, порылся и положил на стол тяжелый газетный сверток. — Изучи, Валера, тебе с ней работать…

Подполковник аккуратно развернул газету. В ней оказался отрезок толстой стальной полосы с массивными откидывающимися, как у амбарных замков, дугами с каждого конца.

— Это никак ни сломать, ни разорвать.

Викентьев защелкнул запоры, показал, как они открываются маленьким шестигранным ключом.

— Теперь сам попробуй.

— Да это колодки… Килограмм шесть будет? — Валера открыл замки, закрыл, снова открыл. — Сварка какая-то грубая… Самодельщина, что ли?

— А ты думал, централизованное снабжение? Сами крутимся! — чертыхнулся Сергеев. — Голь на выдумки хитра…

— Слушай, Саша, а почему ты сказал, что мне повезло? — вспомнил вдруг Попов. — В чем оно, это везение?

Сергеев и Викентьев переглянулись.

— Поймешь! — коротко ответил за майора руководитель специальной оперативной группы.

Глава восьмая

По пустынной улице сквозь мигающие, как глаза зверей, желтые огни работающих в ночном режиме светофоров на скорости восемьдесят километров в час несся хлебный фургон. Запоздалые прохожие провожали его глазами, веселая компания, растянувшаяся на проезжей части дороги от ресторана «Интурист» к стоянке такси, шарахнулась на тротуар.

— Пользуются, что ночь, и гоняют пьяными! — возмутился дородный мужчина с повадками начальника средней руки. — Надо бы номер записать.

Это не имело смысла. Машина не была зарегистрирована ни за управлением хлебопродуктов, ни за отделом торговли. К тому же вел ее совершенно трезвый сержант Федя Сивцев: в обыденной жизни милиционер-шофер, а сейчас — пятый номер спецопергруппы «Финал». Он был в штатском — легкой, не стесняющей движений одежде, под курткой на поясе висела кобура с пистолетом.

Рядом сидел второй номер — подполковник Викентьев в форме, но не своей обычной, зеленой — внутренней службы, а в серой, милицейской. На коленях он держал короткий, со складным прикладом и утолщенным дульцем автомат «АКС-74У» — специальную модификацию армейского оружия, удобного в ближнем бою.

В кузове — не деревянном, обитом жестью, а сваренном из прочного стального листа, располагались капитан Попов и майор Сергеев, оба в штатском — легкой, не стесняющей движений одежде, без всяких галстуков, хлястиков и шнуровок. Слева на поясе у каждого довольно откровенно топорщилась кобура, в которой лежал макет пистолета. Настоящий «ПМ» находился в правом кармане с досланным в ствол патроном, и это не считалось нарушением.

Четыре крохотные камеры в углах фургона были пусты. Одной вскоре предстояло принять кратковременного пассажира.

Фургон с надписью «Хлеб» вырвался из города на простор магистральной трассы и в соответствии с инструкцией увеличил скорость до девяноста. Обычная хлебовозка обязательно стала бы выть, гудеть и скрипеть, угрожая каждую минуту развалиться. Спецмашина опергруппы «Финал» шла ходко, без видимого напряжения, и в этом была заслугаруководителя группы Викентьева, не жалеющего спирта для авторемонтников и лично вникающего во все тонкости технического обслуживания.

Сейчас Викентьев напряженно наблюдал за трассой и лицо его больше, чем когда бы то ни было, напоминало каменную маску. Незаметно для пятого номера он расстегнул кобуру, потому что стрелять вправо из автомата несподручно, да и не развернешься быстро в тесноте кабины. Опасность нападения на спецмашину в данный момент существовала чисто теоретически, но Викентьев готовился к нему, как к вполне реальному событию, которое может произойти на любом участке тридцатикилометрового пути до Степнянска.

В Степнянске находилась старая, еще дореволюционной постройки, тюрьма. В нее этапировались смертники со всей южной зоны; Считалось, что там и исполняются приговоры. Это было устоявшимся заблуждением, которое осведомленные люди не опровергали. Недаром Попов так удивился, узнав сегодня о порядке работы.

Попов действительно был удивлен. Необычным оказался инструктаж о соблюдении мер безопасности, необычна экипировка: макеты оружия для отвлечения внимания объекта в случае нападения, защитные очки, всевозможные хитрости и уловки. И самая большая неожиданность — развеянный миф о Степнянской тюрьме.

«Почему? — спросил он Викентьева. — Ведь проще группе съездить на исполнение, чем возить объект туда-сюда. И риска меньше…»

Викентьев не был расположен к разговорам, а потому сухо отмахнулся: «Вначале пройди полностью весь цикл, от начала до конца, потом спрашивай, что непонятно. А скорей всего — сам во всем разберешься».

В кузове фургона было душно, тусклый свет желтоватой лампочки под матовым плафоном усиливал это ощущение. Сергеев монотонным голосом пересказывал различные ЧП из обзоров практики «Финалов». Примеры он подобрал таким образом, чтобы подтвердить высказанные им тезисы: любая живность, даже заяц, если загнать в угол, — представляет опасность для охотника. Самая опасная на свете дичь — это человек. Значит…

— …Зубами вытащили из табуретки и заточили о стену. Получился вроде как небольшой стилет…

Попов с трудом провернул проржавевший раструб вентиляционной шахты. В стальную коробку пошла струя прохладного ночного воздуха. Он несколько раз глубоко вздохнул.

— …знаешь, в вентиляционном отверстии, из тонкой проволоки? Расплели ее аккуратно и сделали удавку. Значит, оба вооружились. Потом один пропустил лямку под мышками и вроде повесился, язык вывалил, а второй в дверь колотить. Расчет простой — глянет постовой в волчок и забежит удавленника спасать… Хорошо опытный старшина попался — объявил тревогу и вместо одного в камеру зашли шестеро да с резиновыми палками…

Попов подумал, что муторно ему стало от разговоров Сергеева.

— Скажи-ка, Саша, почему на спецмашине «Хлеб» написано, а не «Молоко», например, или там «Мясо», «Мебель»? — перебил он майора.

— Ее несколько раз перекрашивали. То «Аварийная», то «Техпомощь», то «Лаборатория». Но «Хлеб» удобней. Его ведь ночью развозят, а значит, вопросов меньше. Так и осталось, хотя генералу не нравится.

— Почему?

— Кто его знает. Викентьев спорил-спорил и своего добился.

— Генерала переспорил?

— А то! Знаешь, какая у него воля? Железный Кулак! А зэки зря прозвищ не дают.

Сергеев продолжал рассказывать теперь уже про Викентьева. Попов облегчения не испытывал. Ему по-прежнему было душно, мутило. Может, оттого, что в кузове нет окон? Укачало? Но он понимал: дело в другом. В предстоящем. Как бы не оскандалиться… Сергеев рассказывал про судью, пожелавшего увидеть, как исполняется его приговор, — бедняга брякнулся в обморок, потом месяц лечил нервное расстройство. И с той поры этих приговоров не выносит…

Фургон вкатился в Степнянск, снизив скорость, порыскал по узким улочкам, раскачиваясь на ухабах и колдобинах, и наконец оказался у высокой глухой стены с огромными металлическими воротами, выкрашенными в зеленый цвет.

Викентьев нажал кнопку, и в кузове несколько раз мигнула тусклая лампочка под матовым плафоном — знак того, что остановка является плановой. Если бы условного сигнала не последовало, третий и четвертый номера должны были достать оружие, открыть замаскированные бойницы в бортах фургона и приготовиться к отражению нападения.

Ровно в ноль тридцать, в точном соответствии с графиком, машина въехала под своды Степнянской тюрьмы, именуемой в официальных документах Учреждением КТ-15, и замерла в гулком, отделанном белой плиткой зале, напоминающем шлюз. Такое впечатление создавали тяжелые, с массивными запорами ворота сзади и впереди, которые никогда не открывались одновременно, чтобы внутренний, тюремный, и внешний, вольный, миры не могли соединиться напрямую.

Здесь разгружались автозаки, проводилась перекличка, прием-передача личных дел, обыск и фельдшерский осмотр. Неприятная, но привычная для обеих сторон процедура длилась достаточно долго, под высоким потолком скапливался неразборчивый гул, из которого иногда вырывалось злое ругательство, забористая частушка, глумливый смех или истеричный плач. Временами невнятную мешанину слов и других звуков разрубали властные выкрики команд, гул немного стихал, а после последнего приказания и вовсе наступала тишина, тишина ожидания: створки внутренних ворот начинали наконец медленно расходиться.

Когда в тюрьму приходил следователь, опер, адвокат или секретарь судебного заседания с протоколом, они вначале просовывали удостоверения в квадратик отодвинутой изнутри стальной обшивки, протискивались сквозь щель сторожко приоткрытой калитки, сообщали помдежу о цели визита, а тот звонил в спецчасть, перепроверял и выписывал пропуск, который выдавал в обмен на удостоверение личности. Только после этого, предъявив пропуск у внутренних ворот, посетитель попадал на территорию строгорежимного Учреждения КТ-15.

Еще более придирчиво проверялись плановые, а особенно специальные конвои, имеющие целью вырвать из Учреждения тех, кого надлежало содержать под усиленным надзором. Внутренняя охрана зорко оглядывала форму вооруженных людей, отыскивая возможные погрешности, выдающие «маскарад», сличала внешность с фотографиями личных документов, особое внимание обращалось на срок их действия, проверялись полномочия начальника конвоя, подписи, даты и печати на требованиях об этапировании.

Опытный Валера Попов настроился на долгую процедуру и был удивлен тем, что сегодня шлюзование внутрь оказалось облегчено до предела. Спецопергруппу ждал лично подполковник Кленов — начальник Учреждения КТ-15, хорошо знающий Викентьева и Сергеева, осведомленный о задачах группы, прекрасно понимающий чрезвычайность мероприятия и заинтересованный в его быстром и успешном завершении.

— Забирайте скорее, — сказал Кленов, здороваясь со всеми за руку и не думая проверять документы у незнакомого ему Попова. — Сегодня по телевизору ночная программа — европейская эстрада, может, успею… Вот его личное дело. Расписывайся. А я на требовании…

Здесь же, в отделанном кафелем зале, возле хлебного фургона, на маленьком, приткнутом к стене столике с ободранной крышкой, Кленов поставил резкий росчерк на зловещем бланке с красной полосой, взглянув на часы, проставил время. Попов рассмотрел под требованием причудливую завитушку генерала и четкий оттиск гербовой печати.

Викентьев стоял неподвижно, держа чуть на отлете, как чужую, случайно попавшую в руки вещь, коричневую папку, перечеркнутую от левого нижнего к правому верхнему углу обложки жирным красным карандашом.

— Чего ты? — выпрямляясь, спросил Кленов. — Расписывайся!

— Пока не за что, — угрюмо сказал Викентьев.

— Как так? — Кленов ткнул пальцем. — Личное дело у кого?

— Я же не за дело расписываюсь. — Рука Викентьева выпрямилась, протягивая папку обратно.

Кленов отмахнулся.

— Я не такой буквоед. Ладно, пойдем.

Он зачем-то одернул китель и, тяжело вздохнув, двинулся к внутренним воротам. Викентьев шагнул следом, будто вспомнив что-то, вернулся и отдал коричневую папку так и не вышедшему из кабины Сивцеву.

— Чтоб рук не занимать, — объяснил он Сергееву и ободряюще кивнул Попову. — Вперед!

Рослый сержант открыл тяжелую калитку. Начальник Учреждения КТ-15, а за ним второй, третий и четвертый номера спецгруппы «Финал» вошли в ярко освещенный прожекторами внешний двор тюрьмы.

Они шли по заасфальтированному проходу между металлическими сетками, миновали несколько таких же сетчатых дверей, которые Кленов сноровисто открывал универсальным ключом, несколько раз откуда-то сверху из-за слепящих прожекторов их окликали грубые голоса с властными интонациями, и Кленов отзывался так же грубо и властно.

Обогнув глухую стену режимного корпуса, они прошли стальную калитку в высоком каменном заборе и оказались во внутреннем дворе. Здесь не было прожекторов, только обычные лампочки по углам. Попову показалось, что после яркого солнечного дня он оказался на дне колодца. Глубокого настолько, что из него будут видны звезды.

Он поднял голову. В квадрате колодезного сруба блестели желтые точки. Все правильно. Только колодец какой-то странный… Со всех четырех сторон высокие стены, но странно не это — мало ли колодцеобразных дворов! Странно другое: в стене административного корпуса блестят стекла окон, хотя и перечеркнутые решетками на втором и третьем этажах — в следственных кабинетах и кабинетах оперчасти. А П-образный режимный корпус слеп, угадываются черные квадраты «намордников», будто это нежилое здание — склад или мертвое — морг, склеп.

А самое странное, что где-то здесь, за заборами, решетками, «намордниками», проволокой, сигнализацией находится человек, которого они должны убить. И убийство это предумышленное, тщательно продуманное, хорошо организованное. Разрешенное судом, санкционированное высшим органом власти и подробно расписанное специальной инструкцией.

Такого не могло быть. Или все происходящее просто тяжелый сон, или они здесь совсем по другому поводу… Но тогда зачем оттягивают руку чудовищные самодельные наручники, зачем в кобуре дурацкий макет, зачем в кармане готовый к бою «ПМ»? И кто конкретно будет «приводить в исполнение»? А может, они — все втроем: Викентьев, Сергеев и…

Попов почувствовал, что вспотел. Вполне вероятно — настанет момент, второй и третий номера вынут пистолеты, руководитель группы прикрикнет на замешкавшегося четвертого и отдаст команду… Есть ситуации, когда дорога назад отрезана и надо идти вперед, только вперед, переступая через препятствия, бежать, перепрыгивая, не оглядываясь, не задумываясь, а потом… Потом простишь сам себя, собственные грехи отпускаются легко.

— Сейчас аккуратно, смотри под ноги, — негромко предупредил Сергеев. Они подошли к неприметной двери в углу двора, скрытой выступом стены и заглубленной в землю, так что идущему впереди Кленову пришлось опуститься на несколько ступенек, чтобы позвонить, и сейчас его голова находилась на уровне живота Викентьева. Бесшумно открылось маленькое треугольное окошко, луч фонаря высветил лицо начальника Учреждения.

Дверь провалилась внутрь. Пожилой прапорщик, прижавшись к стене, пропустил их в небольшой, тускло освещенный тамбур, запер дверь, после чего перегораживающая тамбур решетка сама собой скользнула в сторону.

Не веривший в чудеса Попов осмотрелся и обнаружил под потолком серый цилиндр телекамеры. «Как же она передает при таком освещении?» — подумал он и тут же понял, что освещение нормальное, просто глаза еще не отошли от слепящих лучей прожекторов. Коридор был выкрашен тусклой масляной краской, как сотни таких же коридоров, и пропитан обычным густым духом карболки, гуталина, табака, человеческого пота.

В комнате охраны за пультом перед телемониторами сидел усталый капитан в измятой форме и с таким же мятым лицом. Четыре здоровенных прапорщика азартно забивали козла два на два. При виде начальника капитан вскочил и отдал честь, прапорщики нехотя приподнялись и снова плюхнулись на гладко вытертые задами многих дежурных смен деревянные скамейки.

— Товарищ подполковник, в особом корпусе содержатся шесть осужденных к смертной казни, — истово, не жалея голосовых связок, докладывал капитан. — Двое с нерассмотренными кассациями, трое — с поданными ходатайствами о помиловании, один — с отклоненным ходатайством. Покушений на самоубийство, отказов от приема пищи и других происшествий за время моего дежурства не произошло!

Мониторов было девять, но светились только шесть экранов. Двое показывали спящих людей, на других обитатели камер особого корпуса бодрствовали в напряженном ожидании. Один быстро ходил от стены к стене и обратно, второй стоял в углу, отвернувшись от телекамеры и зажав ладонями уши, третий лежал на спине с открытыми глазами, четвертый сидел на нарах в позе «лотос» и мерно раскачивался из стороны в сторону, будто в такт заунывному мотиву.

— Видишь, чувствуют, — негромко сказал Сергеев Попову. — У кого отклонена кассация, всегда не спят в ночь исполнения.

Валера ощутил, что ему душно, как давеча в фургоне. «Ну их всех к черту! Откажусь, вплоть до увольнения…»

— Вот наш, — Сергеев указал пальцем. — Покажите крупнее…

На последнем мониторе фигура сидящего в позе «лотос» стала увеличиваться. Заметив движение объектива. Кадиев дернулся и сделал непристойный жест в сторону камеры. Экран заполнило искаженное ненавистью лицо; перекошенный рот процеживал какие-то слова, а прищур глаз был таким, будто именно он, Кадиев, является здесь хозяином положения и хорошо знает, что надо делать с Кленовым, Викентьевым и остальными.

Дурнота прошла. Попов почувствовал, как закручивается глубоко внутри мощная пружина, не раз бросавшая его на ножи, ружья и обрезы.

— Пора заканчивать, — хрипло произнес Викентьев и надел очки с толстыми стеклами.

То же сделал Сергеев. Попов помедлил потому, что мешали завернутые в газету наручники, пришлось положить их на стол.

— Разверни, — бросил второй номер.

Валера сорвал бумагу, поискал глазами урну, не нашел и положил газетный комок на стол, рядом с переполненной окурками дешевых сигарет закопченной жестяной пепельницей. Надевая защитные очки, он испытывал неловкость под взглядами прапорщиков, явно считающих подобную предосторожность излишней.

Сами они, похоже, ничего не опасались. Одинаково безразличные лица, невыразительные глаза… «Их что, специально подбирают? — подумал Попов. — По какому признаку?»

— Дежурному наряду приготовиться к передаче осужденного! — зычно скомандовал Кленов.

Прапорщики сноровисто вскочили и в мгновение ока извлекли откуда-то черные резиновые палки с рифлеными рукоятками. Сделали они это с той же готовностью, с какой только что собирались взяться за костяшки домино.

— Пусть товарищи распишутся, — напомнил мятый капитан. — Как положено.

Начальник тюрьмы дипломатично промолчал, выжидающе глядя на Викентьева.

— Потом! — отрубил Викентьев. — Когда получим.

— Вот те на! — удивился дежурный. — Потомто вам не до росписей будет! Гляньте-ка…

Он мотнул головой в сторону мониторов. Шестой экран крупно фиксировал бешено вытаращенные глаза Удава и раскрытый в немом крике рот.

Викентьев мрачно посмотрел на экран.

— Тем более, — буркнул он. — Что за мода у вас: только переступил порог — распишись, что увез, еще камеру не открыли — пиши, что забрал.

Кленов шел по тусклому коридору первым, за ним, поигрывая дубинками, пружинисто шагали прапорщики, следом — Викентьев с Сергеевым, Попов держался в двух шагах сзади.

Начальник Учреждения КТ-15 отпер замысловатый замок и распахнул очередную дверь в капитальной стене — еще более толстую и массивную, чем предыдущие. В уши ударил животный вой на одной вибрирующей ноте: а-а-а-а-а-а-а! За дверью коридор продолжался, только бетонный пол здесь не был покрыт линолеумом да гуще стал тяжелый тюремный дух, пробивавшийся из расположенных по правую сторону камер.

— А-а-а-а-а-а!

Они подошли к последней двери, из-за которой доносился глухой утробный крик.

— К передаче осужденного приступить! — сказал Кленов и заглянул в «глазок».

Как только крышка «глазка» отодвинулась, вой смолк.

— Сидит на нарах. — Начальник тюрьмы сделал жест рукой, и прапорщики стали по двое с каждой стороны двери.

Попов заметил, что Викентьев с Сергеевым напряглись, и ощутил, как вспотела спина.

Звякнул ключ.

— Идите, суки, попробуйте! — жутко зарычал Удав. — Суки, суки, суки!!

Кленов рывком распахнул дверь.

— Й-я-а!

Распластавшийся в прыжке Удав вылетел в коридор. Попов бросил оттягивавшую руки стальную, неровно обработанную пластину и принял стойку, хотя совершенно не представлял, как сможет остановить яростный порыв смертника. Но прапорщики знали это отлично.

Черные матовые палки перекрестили Удава, резко оборвав прыжок. Он все-таки сумел приземлиться на ноги и еще сделал целенаправленное движение, но четыре резиновые дубинки подавили и эту попытку.

Прапорщики работали палками умело, хотя и без обычной эффективности: удар по суставу в данном случае не отключал конечность, а рассчитанный тычок в солнечное сплетение не скрючивал мускулистое тело в беспомощный и жалкий комок. Прервав атаку, они не могли полностью сломить сопротивление Удава.

Резиновая палка перехлестнула горло смертника — скользнувший за спину прапорщик двумя руками прижимал ее к себе, перекрывая Кадиеву кислород. Это был верный прием, безотказно срабатывавший много раз, и трое остальных расслабились, ожидая, что вот-вот объект передачи обмякнет и затихнет. Тем самым они допустили ошибку, потому что Удав перехватил пережимающую горло под кадыком дубинку и, повиснув на ней, выбросил ноги в страшном ударе карате «двойной зубец».

Два прапорщика отлетели в разные стороны, один гулко ударился головой о стену и медленно сполз на холодный бетон, второй упал навзничь и остался лежать, широко раскинув мощные руки.

Резиновая калоша, сорвавшись с ноги Кадиева, чуть не попала в лицо Попову, он отпрянул и пропустил момент, когда Удав босой ногой достал третьего прапорщика, только увидел, что на полу лежат уже три фигуры в зеленой форме.

Все произошло мгновенно. Словно в кошмарном сне Попов увидел себя со стороны — запертым в глухом каземате особого блока, где озверевший убийца, стоящий на самом пороге загробного мира, легко расправляется со специально подготовленной охраной, так матерый волк, играючи, разделывается с наглыми самоуверенными дворнягами, понадеявшимися взять численным превосходством.

Как при замедленной съемке. Удав клонился вперед, захватив руки четвертого прапорщика, и тот неспешно отрывался от земли, чтобы, кувыркнувшись через голову, занять место рядом с товарищами. Кленов медленно пятился назад, к торцовой стене, на лице его была написана явная растерянность, рот открывался, выкрикивая знакомое слово, разобрать которое Валера почему-то не мог.

Викентьев и Сергеев с двух сторон надвигались на Удава, взгляд второго номера и оскал третьего были самыми страшными во всем происходящем.

Попову показалось, что положение безвыходное: если даже поднимется то, о чем кричал Кленов, а он наконец разобрал это слово — «тревога», никто не сможет проникнуть в наглухо задраенный каземат особого корпуса, а мятый капитан, конечно, не заменит всего дежурного наряда. Взбесившийся, вычеркнутый из числа живых Удав, которому нечего терять, передушит всех в этом вонючем душном коридоре…

Бежать!

Попов вроде бы убегал, но Удав, перебрасывающий через себя четвертого прапорщика, приближался, укрупнялась его бритая голова, оскаленный рот, висок, левый бок под задранной напряженно рукой… Висок и левый бок виделись особенно четко, но тут события закрутились в обычном темпе: прапорщик грохнулся об пол, Удав мгновенно выпрямился и пырнул Сергеева в глаза, растопыренные пальцы, встретив стекла защитных очков, неестественно вывернулись, Викентьев пушечно всадил кулак в бочкообразный торс осужденного и поймал его за руку. Необычно — одновременно рукой и ногой ударил Сергеев…

Вернулись и звуки: мягкий шлепок упавшего тела, треск выбитых пальцев, гулкие удары, крик "тревога! ", перекрывающий его приказ "не стреляй! ". Попов не понимал, к кому обращена эта команда: прапорщики явно не собирались стрелять, да и вообще совершать каких-либо осмысленных действий, и Кленов, продолжая кричать: "Тревога! ", вцепился в уши Кадиева, запрокидывая назад голову, чтобы лишить равновесия, а Сергеев двумя руками выкручивал Удаву левую руку.

Висок и левый бок Кадиева исчезли из поля зрения, и это почему-то вызывало досаду. Попов хотел отжать ему подбородок, но что-то мешало, оказывается — пистолет, уткнувшийся стволом в исцарапанную шею, когда и зачем он его вынул?

— Помогай! — сквозь зубы процедил Викентьев, медленно заводивший правую руку Удава за спину.

— Давай, Валера! — сдавленным от напряжения голосом просил Сергеев, справляющийся с левой рукой смертника.

Попов сунул пистолет в карман, схватил широкую кисть Кадиева, вывернул ее на излом, правая рука прекратила сопротивление, и второй номер завернул ее почти к бритому затылку.

— Не то! Наручники… — чуть свободней сказал Викентьев.

Попов метнулся в сторону, поднял тяжелую железяку, откинул скобы амбарных замков.

Щелк! — широкое, поросшее волосами запястье зажала толстая полоса стали.

— Теперь вторую…

Раздался еще один щелчок.

— Все! — выдохнул Викентьев. — Здоровый слон! Ну ничего, эти не сломает.

Дверь в отсек смертников распахнулась.

Дежурный капитан с пистолетом в руке молодецки ворвался внутрь, мгновенно оценил обстановку и спрятал оружие в кобуру.

— Готов? А я объявил тревогу…

Следом, сутулясь, вошел пожилой прапорщик с поста у входа в особый корпус. Его вид сводил на нет старания капитана изобразить готовность к решительным действиям.

— Дайте отбой и проверьте камеры! — приказал Кленов, обозначая свое участие в стабилизации обстановки.

Удав сидел на полу с заведенными назад руками и утробно икал.

— Я вас зубами порву, петухи сучьи! — проговорил он сквозь икоту. — Хер меня на луну отправите!

В голосе была такая убежденность, что Попову стало не по себе.

Мятый капитан впечатлительностью не отличался.

— Сдохнешь, куда ты денешься, — сказал он и саданул Удава что есть силы по голове. Раздался звук, будто ударили по тыкве. — Тебе по земле нельзя ходить. Не вынесет тебя земля-то…

Капитан замахнулся еще раз, но Викентьев перехватил руку.

— Все! — отрезал он и сделал запрещающий жест трем пострадавшим прапорщикам, которые немного оправились и явно собирались взять реванш.

— Все, я сказал! Передача состоялась!

— Жаль… Остался бы у нас на ночь, — массируя челюсть, невнятно произнес самый здоровый и выплюнул кровавый сгусток.

— Испугал, сучий потрох! — Удав сильно кренился на правый бок, но сумел изобразить перекошенным ртом презрительную улыбку. — Мешок с говном, вот ты кто! Я б тебе все бебихи отбил, как мне эти волкодавы!

Скрючившись, он шлепнулся на бетон.

— Жаль! — повторил здоровяк и под пристальным взглядом Викентьева нехотя шагнул назад.

— Ничего, сколько ему… — успокаивающе проговорил пожилой с выражением безграничной притерпелости на лице. — Все равно уж…

Он дал понюхать нашатыря четвертому прапорщику, который ударился о стену и сейчас оглушенно потряхивал головой, тяжело приходя в себя. Потом подобрал резиновую галошу и, подойдя к лежащему на боку Удаву, надел ему на босую ногу.

— Вот теперь порядок…

— Ну что? — безразлично спросил Кленов, глядя куда-то в сторону.

Викентьев взял Удава за шиворот, рывком посадил. Тот застонал.

— Падла, ребро сломал…

— А ты думал, тебя шоколадками угощать будут? — нехорошим голосом спросил второй номер и приготовился поставить Удава на ноги.

— Вы бы ему и ноги заковали, чтоб не дергался, — посоветовал пожилой контролер. — Все спокойней будет. Дорога неблизкая…

— Какая еще дорога? — сверкнул глазами Удав.

— Верно, — согласился Викентьев. — Давайте «браслеты»…

И, наклоняясь вместе с Сергеевым к Удаву, вполголоса бросил Попову:

— Двадцать один.

На условном, чтобы не понимал объект, языке это означало «контроль головы». Но Попов забыл про существование кода и не двигаясь смотрел, как второй и третий номера пытаются замкнуть не приспособленные для этого наручники на волосатых щиколотках объекта. Смысл команды дошел до Валеры, когда голова Удава метнулась к горлу Сергеева. Тот успел дернуться, и зубы смертника впились в ключицу. Майор охнул.

— Ах, сволочь! — Попов рванулся оттащить Удава, но руки соскальзывали со стриженой, мокрой от пота головы.

— Сейчас, Саша. — Викентьев вцепился в лицо смертника, сдавил. Челюсти медленно разжались.

Сергеев сунул руку под рубашку.

— До крови! Чуть кость не перегрыз. И как такого волка можно было помиловать! О чем они там думают!

Майор схватился за кобуру.

— К черту наручники! Что мы его, на руках нести будем? Если еще раз дернется, я его пристрелю, и плевать на все помилования! Мне за такого гада самое большее — выговор объявят!

Порыв второго номера был страшен, и усомниться в его искренности мог только тот, кто знал, что в кобуре «пээма» находится всего лишь безобидная деревяшка.

— И правильно. — Викентьев демонстративно отдал наручники пожилому прапорщику и так же демонстративно расстегнул кобуру. — При нападении на конвой имеем полное право! Встать!

— Кого помиловали? Меня? Вы, суки, меня помиловали? — щерился Удав, которому очень хотелось поверить в такое невероятное событие. — Да я от вас ничего хорошего в жизни не получал. Кровососы паскудные!

Он бормотал ругательства, но шел спокойно, заметно скособочившись и прихрамывая. Когда его вывели в отделанный кафелем «отстойник» к хлебному фургону с распахнутой дверцей, призрачная надежда окрепла.

— Забираете? Значит, не фуфло прогнали?

Удав суетливо забрался вовнутрь, протиснулся в крохотную камеру. Среди осужденных заблуждение о месте исполнения приговоров было стопроцентным. Побывавшие в Степнянской тюрьме клялись на этапах, пересылках, в колониях и потом на воле, что своими ушами слышали те выстрелы.

Щелкнул замок камеры, третий и четвертый номера заняли свои места, затем Викентьев захлопнул бронированную дверь спецавтозака.

— Теперь давай журнал, — чуть снисходительно сказал он Кленову и, наклонившись над маленьким столиком, произвел запись о получении осужденного. Взглянув на часы, проставил время: час сорок пять. — Видишь, сколько провозились, — тем же слегка снисходительным тоном продолжал он.

— На эстрадное представление ты опоздал. И я был бы хорош, если бы расписался в ноль тридцать за то, что Кадиев уже в машине.

— Можно подумать, это имеет значение, — вяло огрызнулся Кленов.

— Могло иметь, — обычным жестким голосом отрубил Викентьев. — Знаешь, в каком случае?

Начальник Учреждения КТ-15 молчал.

— Если бы в час двадцать мы застрелили его в коридоре особого корпуса!

— Будешь писать рапорт?

— Обязательно. И информацию в наш бюллетень. Твоя дежурная смена не готова к серьезной работе.

Викентьев захлопнул журнал.

— Ладно, будь. Мы и так задержались, — он шагнул к фургону.

— Через полгода мне получать полковника, — глядя в кафельную стену, нехотя сказал Кленов. — Соответственно продляется и срок службы. А если нет — уже следующей осенью я пенсионер.

Викентьев остановился.

— Когда я вылетел из начальников колонии, мне оставался месяц до полковника. И те, кто решал со мной вопрос, прекрасно об этом знали. А на теперешней должности «потолок» третьей звезды не позволяет. Выслуга есть, возраст вышел, перспектив на продвижение — ноль. Значит, что?

— Пенсион? — спросил Кленов у кафельной стены.

— Нет. Но только по одной причине. — Викентьев за плечо развернул начальника тюрьмы лицом к себе. — Мне нет замены. Ты сам знаешь, что в нашу группу трудно подобрать нового человека. Особенно на место руководителя. А раз я незаменим — отставка мне не грозит. Правда, здорово? Вот я и должен заниматься этим дерьмовым делом.

Викентьев сделал рукой жест, охватывающий белое пространство «отстойника» и угол хлебного фургона, где находилась камера с Удавом.

— Да еще втягивать молодых ребят, калечить им души! — На этот раз Викентьев указал на другую часть фургона. — И знаешь, что противно? Все думают, будто мне нравится исполнение! Будто у меня натура такая!

Викентьев снова шагнул к фургону, распахнул дверцу кабины, обернулся.

— А самое страшное — я действительно привык… — Он смотрел Кленову прямо в глаза. — И они привыкнут.

Второй номер ткнул пальцем за спину. Водитель истолковал его жест по-своему и включил двигатель.

Викентьев легко запрыгнул в кабину.

— Так что разжалобить меня трудно. — Он поманил Кленова, наклонился к нему. — Но рапорта я писать не люблю. И пока соберусь, представление на тебя наверняка успеют отправить. А ты надери задницы своим олухам. Сегодня мы делали их работу, а у нас еще и своя. Ребят жалко… Слышал, что у Фаридова психическое расстройство? Вот так и живем, добавлять нам не надо. Открывай ворота!

Викентьев выпрямился, бросил быстрый взгляд на Федю Сивцева: не расслышал ли за гулом того, что говорилось почти шепотом и для его ушей не предназначалось. Лицо пятого номера было безразличным.

— Трогай! — скомандовал руководитель группы.

Хлебный фургон задом выкатился из белого кафельного куба в черноту ночи.

Глава девятая

Снова поскрипывали рессоры на рытвинах и ухабах, фургон раскачивался, сержант Сивцев напряженно вглядывался в разбитую дорогу, которая под косыми желтоватыми лучами фар казалась еще менее проезжей, чем была на самом деле. Сняв передачу и притормозив, чтобы плавно перекатиться через плохо засыпанную канаву, он в очередной раз обнаружил, что ошибся и черная полоса поперек дороги — это всего-навсего тень от асфальтового наплыва.

— Твою мать! — вырвалось у водителя, и он тут же скосил глаза вправо: Викентьев не любил проявлений несдержанности. Но подполковник будто ничего не услышал, хотя по сторожкому повороту головы и внимательному прищуру можно было с уверенностью определить, что он четко фиксирует все происходящее вокруг.

Очевидно, сейчас второму номеру просто было не до сержанта — медленное движение по узкой ночной улице представляло реальную опасность.

К тому же Сивцев понял, что получение объекта прошло не гладко: слишком долго возились и появились запыхавшиеся, возбужденные, и этот, осужденный, помят здорово… А Кленов явно не в своей тарелке, да и разговор Викентьева с ним милиционер-шофер краем уха слышал, хотя и не подал вида.

Собственно, Феде Сивцеву было наплевать на то, как прошла передача объекта и о чем подполковник Викентьев говорил с начальником тюрьмы. Лично его это не затрагивало, а значит, никакого интереса не представляло. Сейчас пятого номера больше заботила та часть работы, которую вскоре придется выполнять ему самому. Даже при полном отсутствии впечатлительности — все равно неприятно. Особенно если первый напортачит… И с уборкой замучаешься, и перепачкаешься, чего доброго, как на мясокомбинате… Доплата этого не окупает. Интерес, какой-никакой, конечно, имеется: маскировка, ночные операции, да и причастность к делам, о которых мало кто что знает. Но что за прок с того интереса? Федя Сивцев — мужик с практическим складом ума, одной голой романтикой его не возьмешь. Но причастность-то эта самая и пользу приносит. Сколько сержантов в райотделах и строевых подразделениях? Почти все по углам мыкаются, комнаты снимают… А ему Викентьев уже давно малосемейку выбил! Или, скажем, сколько человек из младшего начсостава путевки на летний отдых получают? А сержант Сивцев и в Сочи отдыхал, и в Туапсе, и в Кисловодске, и в этой, как ее, Паланге… Да и работу в управлении с райотделом или полком ППС не сравнить. А там глядишь — и комендантом могут назначить… Так что ничего, нормально. Особенно если первый номер аккуратно сработает…

Сивцев вывел фургон на гладкое шоссе и с облегченным вздохом вдавил педаль газа, разгоняясь до положенных девяноста.

Подполковник Викентьев тоже расслабился, хотя внешне это никак не проявилось. Он служил в МВД достаточно долго, чтобы знать реалии, стоящие за расхожей обывательской фразой «все в мире продается, все в мире покупается». Передать «ксиву» на волю стоило двадцать пять рублей, свести на полчаса, будто случайно, подельников в одной камере или прогулочном дворике — пятьдесят, оставить в СИЗО на хозобслуге — триста, перевести на поселение — пятьсот. Это по рядовым, ординарным делам, обыденной хулиганке, краже, угону и прочей повседневной серости, не выделяющейся из потока уголовных дел и не привлекающей пристального внимания начальства, газетчиков, прокуроров, советско-партийных органов.

Нашумевшие дела имели другую таксу: тут уже выпорхнувшая за охраняемый периметр записка или короткий разговор с соучастником могли стоить сотни, а то и тысячи — в зависимости от степени «громкости» преступления, грозящего наказания и, конечно, материальных возможностей обвиняемых.

«Расстрельная» статья резко взвинчивала все ставки. Глухим шепотом поговаривали о набитых купюрами «дипломатах», переданных за то, чтобы смертный приговор не был вынесен, либо вынесенный был изменен кассационной судебной инстанцией, либо неизмененный так и остался неисполненным вследствие помилования. Слухи — они слухи и есть: примеры пойманных при выносе писем контролеров имелись в изобилии, но ни один начиненный деньгами кейс ни разу не материализовался в качестве вещественного доказательства по уголовному делу о коррупции в высших эшелонах судебной власти.

Хотя бывало, что ожидаемый всеми приговор к исключительной мере без видимых оснований действительно смягчался, или неожиданно отменялся вышестоящим судом, или вдруг заменялся лишением свободы в порядке помилования. Это могло быть вызвано гуманизмом и осознанием ни с чем не сравнимой ценности человеческой жизни, или обычной бюрократическо-чиновничьей перестраховкой, или иной оценкой материалов дела, но испорченные знанием оборотных сторон жизни люди неминуемо вспоминали о тех самых эфемерных «дипломатах».

Подполковник Викентьев хорошо знал изнанку жизни, но вместе с тем считал, что не каждого можно купить. И даже когда в принципе такая возможность имеется, ее далеко не всегда удается реализовать. Значит, не исключена вероятность того, что друзья смертника, не добившись нужного результата, попытаются изменить ход событий на стадии исполнения приговора. Подкупить всех членов спецопергруппы «Финал», включая прокурора и врача, — задача совершенно нереальная. Но то, что нельзя купить, почти всегда можно отнять. Содержимое «дипломата» позволит нанять головорезов для нападения на спецмашину. И хотя группа строго законспирирована, день и время перевозки известны чрезвычайно узкому кругу лиц, «хлебный фургон» надежно бронирован и имеет автоматическую подкачку скатов, Викентьев в любой момент ожидал удара. Пока они катились по окраинным улочкам Степнянска, будто специально предназначенным для засады, у подполковника вспотела спина и затекли напряженные мышцы шеи. И лишь когда фургон выехал на межгородскую трассу и набрал положенную скорость, руководитель спецопергруппы перевел дух и откинулся на спинку сиденья.

Разговор с Кленовым разбередил душу и всколыхнул старую обиду. Он возглавлял «семерку», считался лучшим начальником в южном регионе и полагал, что звание это заслуженное. Действительно: план давал всегда, хотя рабочих мест в производственных цехах было гораздо меньше лимитной численности осужденных, а лимит в те времена постоянно превышался. Викентьев сумел организовать работу в три смены. Каждый, кто представляет специфику ИТУ, знает, что это значит. Особый режим работы вольнонаемного состава и конвойных подразделений, дополнительные противобеговые мероприятия, получение специальных разрешений в министерстве, утряски и согласования, наконец, сопротивление самой «рабсилы», у которой срок идет и так и так: спишь ночью, как положено правилами внутреннего распорядка, или пашешь на хозяина… Все пробил, утряс, согласовал, да и охраняемый контингент не пикнул — пошел в ночную! Из многих колоний приезжали за опытом в ИТК-7, только руками разводили.

А чего, спрашивается, удивляться? У него порядок был. Он, а не паханы, держал зону. Как и положено хозяину. Со всеми вновь поступающими лично беседовал, а если в этапе оказывался «авторитет» — времени не жалел, несколько раз наедине встречался, объяснял: амба, поблатовал на воле, повыступал в других зонах, а сейчас пришел к Викентьеву, слышал небось? А раз слышал, делай выводы. Дави понт себе в бараке, держи свой «закон», пусть тебе «шестерки» носки стирают — твое дело. Но преступлений чтоб в отряде не было! И еще: с активом не ссориться, «наседок» не выявлять, администрацию слушать. Хочешь нам помогать — пожалуйста, при случае и мы тебе поможем. Но мешать — остерегись. Командует в зоне, милует и карает один человек — начальник. Забудешь — пеняй на себя!

В преступном мире все про всех знают, каждому цена определена. И про зону Железного Кулака известно: там не разгуляешься, слово скажешь в отряде, а хозяин слышит, отпетушил фраера ночью — утром в штрафной изолятор, на пониженную норму питания, да под дубинки прапорщиков, а то и на раскрутку пойдешь, новый срок наматывать. И на камерное содержание переводили пачками, и в тюрьму, и на особняк. Потому когда беседовал Викентьев с очередным вором в законе, уставясь немигающим холодным взглядом да выложив перед собой огромные кулаки, то чаще его понимали.

Так что порядок в зоне был, хотя многочисленные нарушения, которые обычно начальники старательно замалчивают, изрядно портили отчетность. Но главный бог любой зоны — производственный план — надежно защищал Викентьева от оргвыводов. К тому же тяжких преступлений и громких ЧП в его колонии не происходило, именно потому, что мелочевка не загонялась в глубь колонийской жизни, а следовательно, не нагнеталось в тускло освещенных ночных бараках то страшное напряжение, которое прорывается каким-нибудь тройным убийством или массовым побегом.

Как настоящий хозяин, Викентьев чувствовал себя уверенно и держался со всеми соответственно, для руководства тоже исключения не делал. На этой почве и произошла размолвка с начальником УИТУ Голиковым, тот независимость в подчиненных не любил, всегда умел одернуть, «поставить на место», а тут не вышло: характер на характер, коса на камень…

Может, и не связано одно с другим, но когда после группового неповиновения из «двойки» выводили зачинщиков и активных участников беспорядков, основное ядро — одиннадцать человек — поступило в «семерку». С одной стороны — а куда еще — лучшая колония края, сильный руководитель, к тому же зон строгого режима поблизости больше не было… А с другой — можно было разогнать их поодиночке по всей стране, мороки, правда, побольше, зато судьбу не испытывать, не проверять на прочность начальника ИТК-7.

Как бы то ни было, прибыло к Викентьеву сразу три вора в законе, да и остальные восемь не подарок — за проволокой больше прожили, чем на воле. С первых бесед стало ясно — быть беде. Один Хан чего стоил — его давно надо было на луну отправить, когда семь разбоев да убийство доказали, так нет — отвесили тринадцать лет, а в колонии он много чего сотворил, только свидетелей никогда не было либо кодда на «мужиков» его дела навешивала. Он напрямую Викентьеву сказал: «Я, начальник, всегда зону держал и здесь буду. Пугать меня не надо, я сам кого хошь испугаю. И разговоры задушевные я с ментами не веду. Отправляй в барак, спать лягу, на этапе не выспался…» Лениво так сказал и зевнул, сволочь, обнажив грубо обработанные стальные коронки, торчащие из серых десен. И сидел развалившись, глядя в сторону, будто капризный проверяющий из министерства, — не отоспавшийся в мягком купе, а потому откладывающий на какое-то время предъявление чрезвычайных полномочий, в числе которых может оказаться и предписание об отстранении от должности нерадивого начальника колонии.

Викентьев молча встал, неторопливо обошел стол, почти без замаха ударил. Мощный кулак, как кувалда скотобойца, обрушился на стриженую башку, и Хан загремел костями по давно не крашенному полу. Так же неторопливо Викентьев вернулся на место, заполнил нужный бланк, подождал, пока распростертое тело зашевелилось.

— Круто солишь, начальник. — Хан с трудом сел и, обхватив голову руками, раскачивался взадвперед. — Круто солишь, как есть будешь?

Узкие глаза настороженно блестели, возможно, он понял, что с Железным Кулаком не стоило так боговать, но обратного хода не было: вор в законе должен отвечать за произнесенное слово, а не брать его назад. Иначе авторитет лопнет как мыльный пузырь.

— Твоя забота — тебе хлебать-то, — равнодушно сказал Викентьев и двинул вперед заполненный бланк. — Ознакомься и распишись: шесть месяцев камерного содержания.

— Да за что?! — Хану не удалось сохранить соответствующую его положению невозмутимость. — Я тут еще в барак не вошел!

— Спать в дневное время собирался? — вопросом на вопрос ответил Викентьев. — Блатной закон устанавливать хотел? Начальнику хамил? Вот и получи аванс!

— За то, что «хотел», — на камерный режим? Беспредел, начальник! Как бы кому-то плохо не было. — Презрительно кривя губы. Хан подписал постановление и хотел сказать что-то еще, но Викентьев перебил:

— Я знаю, кому плохо будет. Да и ты небось догадываешься. А в камере подумай — к кому ты на зону пришел!

Когда Хана увели, Викентьев вызвал начальника оперчасти.

— Этих, из «двойки», — под особый контроль. Они развращены безнаказанностью, поэтому любое нарушение документировать и принимать меры. Если мы им рога не обломаем, они свою погоду сделают.

И сделали, перебаламутили, гады, «семерку». Вначале вычислили Ивлева, которого подвели освещать их отряд, и повесили в сортире, вроде он сам руки на себя наложил. Остальные осведомители хвосты поприжали и перестали давать информацию, так, гнали фуфло для отмазки. Оперчасть сразу оглохла и ослепла, а тем временем пошли неповиновения, потом начались протесты против ночныхсмен, а когда Хан вышел из ПКТ, ночная смена вообще отказалась работать. Попробовали изъять зачинщиков — и тут поднялась вся зона. Кто и не хотел, не мог в стороне отсидеться: с авторитетами поссориться еще опасней, чем с администрацией.

Все шло как обычно: в отрядах окна побили, матрацы в клочья распластали, тумбочки — в щепки, кровати разобрали, вооружились прутьями и пошли гулять по зоне. Медпункт разгромили, выпили, проглотили и вкололи все, что можно, и давай жечь оперчасть, осаждать ШИЗО и рваться в производственную зону. Особых успехов не добились, тогда вылезли на крышу административного корпуса, орут, кривляются, песни поют…

Заложников захватывать еще моды не было, прокурор безбоязненно пошел на КПП для переговоров, а там его раз! — за руку и дернули внутрь, он, бедолага, аж заверещал, как раненый заяц… Хорошо, Викентьев за вторую руку успел ухватить и вырвал обратно в привычный мир, вернув свободу, должность и власть…

Мощный рывок, чуть не разорвавший прокурора пополам, сыграл в судьбе Викентьева немалую роль, а слухи, которыми оброс бунт в «семерке», превратили его в блестяще проведенную операцию по освобождению заложников.

Почти сутки не успокаивалась зона. Голиков ежечасно запрашивал обстановку, чтобы демонстрировать перед руководством свою осведомленность, но конкретных указаний не давал: «Действуй сообразуясь с обстоятельствами, опирайся на роту охраны, восстанавливай контроль над зоной». Командир роты запросил свое начальство и получил приказ применять оружие только при нарушении охраняемого периметра. Солдаты окружили ограждения и выжидали: С крыши административного корпуса в них полетели куски шифера, несколько человек были ранены.

Штаб по ликвидации массовых беспорядков расположился в общежитии сотрудников колонии, стоявшем в полусотне метров от внешнего декоративного забора зоны. Прямо в просторном холле четвертого этажа установили два стола, за одним сидел моложавый майор, командир роты, другой предназначался для начальника колонии, но Викентьев не присел ни на минуту, нахмурившись, он механически ходил взад-вперед между толкущимися здесь солдатами — вестовым, прапорщиками войскового наряда и своими подчиненными, которые явно ждали приказа. То, что сейчас происходило, было в первую очередь вызовом ему, Викентьеву, Хозяину, Железному Кулаку, а все знали, что он не прощает подобных вещей.

Для надежности обеспечения режима лишения свободы администрация колоний и подразделений конвойной охраны подчиняется разным центрам.

На обоих столах звонили телефоны прямой связи, зуммерили рации. «Сверху» запрашивали информацию и давали директивы о сборе новой, еще более полной и точной, информации.

Тогда еще не было рот оперативного реагирования, частей спецназначения и групп захвата террористов. И начальник любого уровня знал: за непринятое решение с него не спросят или спросят несильно, понарошку, ибо спрашивать будут те, кого он добросовестно информировал и с кем почтительно советовался, а те в свою очередь информировали и советовались, ибо подлежащий решению вопрос должен был «созреть», а еще лучше — разрешиться сам собой.

Викентьев подошел к окну. Колония была окружена двойным кольцом: внешнее составляли серые мундиры милиции, внутреннее — зеленые гимнастерки роты охраны. В центре мельтешили черные комбинезоны заключенных.

Викентьев увидел, как из сгоревшей оперчасти черные, будто закопченные, фигурки выволокли тяжелые закопченные сейфы и пытались их взломать. Подходящего инструмента в жилой зоне не было, но при достаточном времени и желании вскрыть металлические ящики можно и подручными средствами. Желание у бушующей толпы имелось, значит, во времени следовало их ограничить.

Голиков в очередной раз дал обтекаемый ответ: «Смотри по обстановке. Взаимодействуй с командиром роты». Командир роты высказался более определенно: «Полезут на ограждение — открою огонь. Сейчас вводить в зону людей рискованно, а оснований стрелять нет». Каждый из них прав и неуязвим в своей правоте для всех будущих комиссий и служебных расследований. Зато отчетливо вырисовывалась фигура козла отпущения — начальника ИТК-7, допустившего бунт и не сумевшего стабилизировать обстановку. Если будут взломаны сейфы, то несколько десятков человек постигнет судьба злосчастного Ивлева, что, естественно, усугубит вину начальника.

Взбешенный Викентьев, намертво сжав челюсти, посмотрел в бинокль, разглядывая беснующуюся на крыше группу осужденных, и сразу увидел Хана. Скаля стальные зубы, он отдавал команды черным комбинезонам, швырял в отступивших солдат обломки шифера, делал непристойные жесты и победно хохотал. Он выполнил обещание: он держал зону. И Викентьев принял решение.

— Внимание, — сказал он в мегафон, и усиленный динамиком голос звучал, как всегда, спокойно. — Говорит начальник колонии подполковник Викентьев. В последний раз приказываю прекратить беспорядки. Немедленно отойти от сейфов, очистить крышу, всем построиться у своих отрядов. Даю три минуты. При неподчинении открываю огонь.

Викентьев отложил мегафон и взял автомат. Отстегнул снаряженный магазин, выщелкнул из него пять патронов, вложил их в запасной «рожок» и вставил на место. Поставил на одиночную стрельбу, передернул затвор, взглянул на часы.

— Блефуешь? А если не испугаются? — спросил командир роты.

— Готовь своих людей, — не отвечая, сказал Викентьев. — Сейчас они сдадутся, и мы войдем в зону.

Он опять посмотрел в бинокль. Черных комбинезонов вокруг сейфов поубавилось, и оставшиеся трудились уже с меньшим рвением. Несколько человек пытались уйти с крыши, их не пускали. Хан ударил одного куском шифера по лицу.

Словно на полигоне, Викентьев опустился на колено, оперся локтем на подоконник, прицелился в черные комбинезоны на крыше.

В превращенном в штаб вестибюле общежития стало очень тихо.

Бах! Бах! Бах! Бах! — туго обтянутая мундиром спина начальника «семерки» дернулась четыре раза.

Хану пуля угодила в лицо, отброшенный ударом, он споткнулся о низкое ограждение и бесформенным кулем рухнул на землю. Сбитыми кеглями вразброс упали еще три черные фигурки.

Викентьев перевел ствол автомата вниз, туда, где ошеломленно замерли над сейфами двое самых упорных осужденных.

Бах! Видно, по инерции Викентьев нажал спуск еще раз, но затвор лязгнул вхолостую. На полу крутились отскочившие от стены горячие гильзы. Все было кончено. С момента объявления Викентьевым ультиматума прошло три минуты сорок секунд.

Еще через пять минут рота охраны и администрация колонии беспрепятственно вошли в зону. Бунт был подавлен.

Старожилы «семерки» оценили решительность начальника и также то, что выпущенные им пули попали только в баламутов из ИТК-2. Масса всегда на стороне победителя и всегда ищет виновников поражения. Хан и его подручные и так успели нажить немало врагов, а теперь, когда всем предстояло отведать резиновых палок, этапов и штрафных изоляторов, зачинщиков не мог спасти никакой авторитет. Оставшихся в живых измордовали до полусмерти и сложили у КПП как дань возвращающейся законной власти.

Избежавший незавидной участи заложника прокурор дал заключение о правомерности применения оружия. Это спасло Викентьева от еще больших неприятностей, но в соответствии с общераспространенным бюрократическим ритуалом «принятия мер» он был изгнан из начальников и назначен на унизительную маленькую майорскую должность, только чтобы досидеть до пенсии.

Предложение возглавить спецопергруппу «Финал» он принял по двум соображениям: деятельная натура требовала активной работы, ответственных заданий, докладов на высоком уровне, словом, вращения в центре событий. А кроме того, он ненавидел уголовную пакость и считал полезным освобождать общество от самых опасных и мерзостных тварей, носящих по недоразумению человеческое обличье. Правда, приняв участие в первом исполнении, он понял — это совсем не то, что расстрелять с сотни метров бунтующую толпу зэков. Противоестественность процедуры вызывала протест всего его существа, хотя Викентьев никогда не считал себя слишком эмоциональным или впечатлительным.

Но обратного хода не было, к тому же наставник помог, он великий философ, когда надо оправдать приказ или служебный долг. Викентьев пересилил себя и однажды почувствовал, как внутри что-то сломалось, лопнул стержень изначально заложенных в каждом человеке представлений о возможном и недопустимом… И все стало на свои места: восстановился сон и аппетит, перестали мерещиться всякие рожи по углам… Викентьев всегда гордился железной волей и лишний раз убедился, что она его не подвела. Работа есть работа.

Вот только привлекать новых сотрудников в группу было чертовски неприятно. Ведь он знал, что им предстоит пережить, он помнил про спившегося дрожащего Титкина, который и сейчас, после восьми лет, проведенных на пенсии, до крови стирает руки пемзой, оттирая что-то, видимое только ему. А ведь и был всего-то шестым номером, открывал ворота да обеспечивал кладбище… И Фаридов с его галлюцинациями…

Сергеев — на что крепкий парень, а ведь болезненно переносит, хотя виду не подает, не привык за три года. Даже наставник на него не действует… А Попов как перенесет? Правда, держался молодцом, чуть-чуть не шлепнул Удава, повезло ему с первым объектом! Может, и лучше было бы, если б выстрелил. Конечно, сбой в работе группы, генерал бы не похвалил… Да и прокурор с врачом недовольны были бы — лишнее беспокойство. Ничего, приехали бы на «Волге» за полчаса, на месте акт бы и составили. А паренек, глядишь, самый трудный барьер с разбегу и проскочил бы, а дальше оно уже полегче. Хотя кто знает, как бы оно обернулось… Пусть идет как идет. Он, дурашка, спрашивал, можно ли жене рассказать… Еще не понял, кем себя почувствует… После исполнения вопрос сам собой отпадет — под пыткой не признается, где был да что делал… Стыд надежней подписки рот закрывает. Хотя чего стыдиться…

Викентьев тяжело вздохнул, так что невозмутимый Сивцев скосил глаза в сторону подполковника. Супруга начальника была дьявольски ревнива и болезненно переживала ночные отлучки мужа. Наплел пару раз про срочные задания, да баба настырная — оседлала телефон: кабинет не отвечает, дежурный Викентьева не видел, про ЧП и неотложные дела не слышал… А он заявляется под утро, да еще с запахом — стресс-то надо снять… И понеслось, чуть не до мордобоя… Как уж он ни ухищрялся — то в кабинете спал на стульях, чтобы глаза не мозолить: уехал в колонию на сутки — и дело с концом, то побег придумает, то засаду… Раз прошло, два — со скрипом, три — кое-как, но сколько можно лапшу вешать? И снова — как на исполнение, так скандал! Тут нервы тратишь, а домой вернулся — опять, и неизвестно, где больше… Хотя чего неизвестно, ясное дело, Лидка больше здоровья отнимает, чем исполнение! И сегодня гавкаться предстоит, оправдываться, успокаивать.

Викентьев снова тяжело вздохнул. Настроение было испорчено окончательно.

Слева на обочине мелькнул невысокий столбик обелиска: восемнадцатый километр. Подполковник отогнал посторонние мысли и подобрался. Несколько лет назад здесь убили двух гаишников, место излучало сигналы опасности и тревоги.

Шоссе было пустынным, неожиданно хлебный фургон обогнала черная «Волга».

«Под сотню, — отметил Викентьев. — И куда „частник“ торопится?» Он взглянул на часы. Два ноль пять. Все уже собрались, ожидают… Первый подбивает на партию в домино, Григорьев, как всегда, кисло отказывается, а Буренко, может, и сядет, если они, конечно, не успели поцапаться…

— А чего это они здесь пост выставили? — внезапно спросил Сивцев. Викентьев и сам увидел впереди, в мертвенном свете ртутного светильника, стоявшую на кромке шоссе «Волгу», обогнавшую их несколько минут назад. Милиционер проверял у водителя документы. Второй милиционер вышел из темноты на освещенное пространство и повелительно выставил полосатый жезл, приказывая хлебному фургону остановиться.

— Прямо! — скомандовал Викентьев и, приподняв автомат, положил его на колени, стволом к двери.

Видя, что автомобиль не снижает скорость, милиционер вышел наперерез и несколько раз зло махнул жезлом сверху вниз.

В этом месте никогда не было милицейского поста. Больше того, его и не должно быть. Викентьев тщательно готовил операции, и спецперевозка назначалась в такую ночь, когда не проводилось никаких рейдов, засад, прочесывании. Несколько часов назад подполковник уточнял в дежурной части оперативную обстановку и убедился, что на трассе все спокойно.

Сивцев чуть качнул руль влево и, не сбавляя скорости, объехал милиционера, чуть не задев его будкой фургона.

— Что за дурак! — бормотнул водитель, выравнивая машину. — Еще погонится с сиреной… Или по рации поднимет въездной пост…

— Нету у него сирены, — задумчиво сказал Викентьев.

Второй номер успел рассмотреть сержантские погоны, близко посаженные глаза, злой оскал рта. Наткнувшись взглядом на подполковника милиции, сержант отпрянул.

— И почему ночью без светящегося жезла? — продолжал бурчать Сивцев.

Викентьев промолчал. Ему не понравился неожиданный милицейский пост в неположенном месте и в неурочное время. И машина у них не служебной раскраски — темный, кажется, красный «жигуль», поставленный неприметно в тени. Засада? Преступники в форме? Но они не сделали реальной попытки напасть на фургон. И зачем им «Волга»? Скорей всего милицейские шакалы вышли на ночной промысел: сшибать с припозднившихся водителей трояки и пятерки.

— Так и есть, преследуют! — выругался Сивцев.

Викентьев взглянул в правое зеркальце заднего обзора. Пара огней уверенно нагоняла спецмашину. Подполковник несколько раз нажал маленькую кнопку, вделанную в заднюю стенку кабины, миганием лампочки передавая в бронированный кузов условный сигнал «внимание».

Попова опять мутило: к мучившей его духоте добавился новый раздражитель. Так бывает, когда дождливым днем в дежурный «УАЗ» сажают овчарку и резкий запах псины заставляет морщиться членов оперативной группы. Но исходящий от смертника камерный дух, который густо заполнил весь объем спецавтозака, был гораздо отвратительнее. Попов несколько раз сглотнул. Дело было, конечно, не в запахе — чего только не доводилось нюхать за годы службы, сколько покойников осматривать, утопленников ворочать, «парашютистов» из петли вынимать, а «рельсовые» трупы чего стоят…

Сергеев с кривой усмешкой продолжал рассказывать что-то забавное, явно пытаясь отвлечь товарища от тягостных мыслей. Попов прислушался.

— …А один, пока помиловки дожидался, крысу приручил — кормил ее каждый день, разговаривал… Всю жизнь свою рассказал, жаловался на судьбу, от признаний, что на суде давал, отказывался. Как с адвокатом советовался, мол, что теперь будет, да пересмотрят ли приговор. Он долго сидел, больше года…

Сергеев говорил тихо, чтобы не было слышно в запертой камере, Попову приходилось напрягать слух.

— А тварь эта здоровая, как кошка, сидит, слушает… Вроде и понимает! А знаешь, что самое интересное? Когда мы его забрали, крыса все равно приходила, шныряла по углам, нары обнюхивала, беспокоилась и пищала, прямо выла, вроде как плакала… От этого воя у дежурного наряда аж мурашки по коже… Застрелить хотели, да в особом корпусе сам понимаешь… Яду потом ей насыпали…

Рассказ Сергеева был прерван тревожным миганием матового плафона. Третий номер открыл узкую щель в своем борту автозака, неловко склонив шею, выглянул в темноту. Попов сунул руку в карман, нащупал пистолет и обнаружил, что не поставил его на предохранитель. Осторожно, чтобы не щелкнуть, перевел переключатель в верхнее положение, потом отодвинул полоску стали в правой стенке кузова. Ночное шоссе было пустынным, только черная «Волга» обгоняла спецмашину, но ничего угрожающего в этом факте не усматривалось.

Попов подставил лицо под упругую струю прохладного воздуха, провожая взглядом резвую легковушку.

Из кабины Викентьев внимательно наблюдал, как фары идущей следом машины становились все ярче, потом на миг пропали, и в лобовом стекле появились красные габаритные огоньки, стремительно уходящие к Тиходонску.

— Не они, — выдохнул Сивцев, и начальник спецопергруппы заметил у него на лбу мелкие бисеринки пота. — Что-то быстро отпустили.

Подчиняясь внезапному импульсу, Викентьев запомнил номер вторично обогнавшей их «Волги» и даже записал на одном из ровных маленьких листочков, вставленных в обложку записной книжки для текущей фиксации событий, которые могли не означать ничего, а могли — очень многое. Он вспомнил одну из версий розыскного дела «Трасса», и, хотя не вникал в подробности, ему показалось, что подозрительный милицейский пост может заинтересовать отделение по борьбе с особо тяжкими преступлениями. «Закончится эта кутерьма, передам Сергееву, — подумал он. — Пусть разбирается со свидетелями…»

Странные милиционеры больше заинтересовали бы не Сергеева, а Попова, если бы он увидел лицо сержанта, то наверняка потребовал бы остановить машину. Однако это было невозможно: неплановые остановки при этапировании объекта исполнения категорически запрещались. Поэтому то, что капитан Попов не увидел подозрительных милиционеров, было даже к лучшему.

Лампочка под плафоном промигала отбой. Сергеев с лязгом захлопнул бойницу, Попов неохотно сделал то же самое.

Свежий воздух вновь вернул его в нормальное состояние.

«Эти бы дела лучше делать на улице», — подумал капитан и поймал себя на том, что примирился с предстоящей процедурой. Только кто будет стрелять? Впрочем, такую сволочь он бы, пожалуй, и сам отправил на тот свет, рука бы не дрогнула…

Сейчас он понял, что означали слова Сергеева про везение. Чем отвратительнее и опаснее объект исполнения, тем легче выполнить свои обязанности. Но происходящее по-прежнему казалось сном, и он предчувствовал, в какой момент нереальность и действительность сольются воедино. Хватит ли сил выдержать то, что произойдет в реальности? Вот Сергеев, видно, готов ко всему, лицо совершенно спокойно, и думает он, наверное, о чем-то постороннем…

Но Сергеев думал о том же самом. О том, что с сегодняшним объектом повезло им всем. Это не шестидесятилетний Генкин, у которого подламывались ноги и отнялась речь, — жалким безвольным кулем висел он между третьим и четвертым номерами, еще живой, но уже расставшийся с жизнью. Сколько он там расхитил? Кажется, — вменяли пятьсот тысяч, а в приговоре осталось сто двадцать…

У Белы Ахундовны Таранянц сумма побольше — под миллион… Хотя тоже доказана половина… Королева общепита, Золотая Бела… Без парика, грима, нарядов… Жалкая, бьющаяся в истерике старуха…

Бр-р-р! Сергеева передернуло. Это самые жуткие исполнения. Даже первый номер потом отчаянно матерился: «Да разве можно за деньги расстреливать, туды их перетуды! Этого бы судью сюда, пусть полюбуется!» И глотал жадно едва разбавленный спирт.

Правда, расхитителям редко исполняли высшую меру — почти всегда приходит помиловка. А последние годы такие приговоры в их зоне обслуживания вообще не выносились. Дело прошлое, но ходили слухи, что и Генкин и Золотая Бела были связаны с очень крупными верхами… И что кому-то было выгодно отправить их на луну… Болтовня — она болтовня и есть, но, с другой стороны, больше по хищениям исполненных расстрельных приговоров и не припоминается.

А может, и правильно, чтобы вообще убрать высшую меру… Дело-то противоестественное, кровавое, всех причастных людей корежит и калечит… Вон Титкин — здоровенный был мужик, смелый, а теперь ходит трясется да плачет все время: мол, руки по локоть в крови… И у Фаридова крыша поехала… Да если и нет ничего такого, все равно, разве прежним человек остается? Тот же «первый» — с головой все нормально, а с душой как? Туда не заглянешь, конечно, но наверняка душа вся выжжена да перекорежена. О своей душе Сергеев не думал, но считал, что там все в порядке.

— Эй, начальники, — раздался вдруг из камеры голос Удава. — Зачем в наручниках держите? Что я, дурак — срок на пулю менять? Снимите — руки отваливаются!

«А с такими зверями что делать? — подумал Сергеев. — Их-то никак оставлять нельзя! Таких гадов только уничтожать! Для них какую-нибудь машину специальную придумать, что ли…»

А вслух лениво сказал:

— Сиди, сволочь! Кто мне чуть глотку не перегрыз? То-то! Разбежался я тебе браслеты снимать! Еще палкой пару раз перетяну на прощание!

Как ни странно, такой грубый ответ Удава обрадовал. Всю дорогу он лихорадочно думал: не обвели ли его подлые менты вокруг пальца? За его дела вряд ли миловать станут… Хотя у них сейчас гуманность всякая, послабления. И в газетах сколько раз читал, мол, надо «вышака» совсем отменить. Может, и отменили? И правильно, как в Америке: что хошь делай — посадят пожизненно, и живи! Хоть там такая лафа тоже не везде… Но если разобраться: какое право они имеют у человека жизнь отнимать? Чего бы он ни сделал! Он ведь не правильный, потому и преступник, а они правильные, потому и судьи, и менты. Другой вон шмонает по квартирам всю жизнь, так менты же его хату не бомбят!

Но если вправду помиловали, почему наручники не снимают? А если набрехали, суки, куда везут столько времени? Стенки-то везде есть?

Ага, вон в чем дело, мусор обиделся, хочет покуражиться… Ну пусть, пусть и палкой отходит, лишь бы дальше жить… Какая разница, что в зоне? Жратва будет, ему ведь все равно, что хавать, лишь бы много, ну да отобрать всегда можно… Баб нет, зато петухи имеются… Правда, вот этого самого, когда белое горлышко похрустывает, аж низ живота холодеет, будто летишь куда-то, — нельзя будет… Хотя почему нельзя? Придется потерпеть годик, даже меньше, чтоб сразу подозрений не было, а потом попробовать… Хрен они докажут…

В восторге Удав громко расхохотался, Попов даже вздрогнул от неожиданности, да и Сергеев дернул плечом.

— Сиди тихо, сука! — прикрикнул он и ударил в дверь камеры.

Удав продолжал хохотать, но вдруг резко замолчал. Трудно было поверить, что все складывается так замечательно. Вдруг наврали, сволочи, чтоб успокоить, чтоб он сам, добровольно к стенке пришел… Ну тогда держитесь! Я вас зубами рвать буду, головой калечить, ногами — не сковали, дураки, — убивать! Я вас всех, паскуд, с собой заберу!

Из камеры смертника послышалось сдавленное рычание.

Фургон с надписью «Хлеб» въехал в Тиходонск.

Глава десятая

Много лет назад, еще до войны, северная окраина Тиходонска была превращена в промышленную зону. По скорости, с которой возводились в ковыльной степи серые громады производственных корпусов, по ощетинившемуся «колючкой» периметру и вооруженной охране можно было безошибочно определить, что строится оборонный объект. К моменту пуска «колючку» заменил высокий глухой забор, огораживающий многокилометровый квадрат земли и скрывающий все происходящее за ним так же надежно, как название «почтовый ящик 630» скрывало профиль работы нового завода. И если бы не взлетающие на летные испытания истребители, наглядно подтверждающие рассказы двух тысяч местных жителей, ставших работать на п/я 630, наверное, никто бы не сумел проникнуть в столь тщательно скрываемую тайну режимного предприятия.

Потом шестьсоттридцатку эвакуировали, но после победы вернули на место, а рядом поднялись новые «почтовые ящики» за столь же высокими и крепкими заборами: пятьсот десятый, семьсот двадцать второй, триста восьмидесятый.

Шли годы, и десятилетия, город разрастался и, наткнувшись на тысячи гектаров огороженных трехметровым железобетоном территорий, обошел их, шагнув на несколько километров в глубь окружающего зеленого приволья. Теперь режимные объекты оказались между центральной частью города и новым «спальным» микрорайоном. Сто пятьдесят тысяч тиходонцев, едучи утром на работу по Магистральному проспекту, видели справа жилые дома, возведенные в сороковых-пятидесятых специально для рабсилы «оборонки», а слева — бесконечные заборы заводов, сменивших будоражащую воображение и привлекаемую излишнее внимание цифровую нумерацию на нейтральные, ничего не означающие названия. По вечерам, возвращаясь домой, жители Северного микрорайона слева наблюдали ветшающее постепенно жилье старой застройки, а справа — по-прежнему крепкие, регулярно ремонтируемые и подкрашиваемые «укрепленные периметры».

Они шли всплошную, и лишь небольшие отличия — в цвете покраски, фактуре стены, форме декоративной, скрывающей сигнальную проволоку, решетки на гребне показывали внимательному наблюдателю, что забор, скажем, «Детали» перешел в ограждение «Прибора».

Только в одном месте непрерывная монолитная стена прерывалась — между огромным квадратом «Прибора» и не менее огромным прямоугольником «Конструктора» имелся десятиметровый промежуток, словно проулок между кварталами.

Перед въездом в него висел дорожный знак «тупик». И действительно, через восемьсот метров проулок заканчивался, упираясь в электроподстанцию, обеспечивающую энергией всю промышленную зону. Дежурную суточную смену на подстанцию завозил специальный автобус в восемь утра, он же забирал отработавший персонал. В течение дня по проулку проходило еще несколько машин, но в основном он оставался пустынным.

Трудно было представить, что в миллионном городе может существовать такой глухой закоулок. Особенно жуткое впечатление производил он ночью: запоздалые прохожие переходили под фонари на другую сторону Магистрального проспекта, обходя зловеще-черный зев безымянного переулка. Три световых пятна терялись в глубине почти километрового аппендикса — это было освещение запасных, аварийно-пожарных въездов на территории заводов, которыми никто и никогда не пользовался, однако разбитые или перегоревшие лампочки регулярно заменялись охраной. Тем более удивительным могло показаться то обстоятельство, что четвертые ворота, регулярно распахивающие свои тяжелые створки, постоянно находились в тени.

В отличие от трех других они не относились ни к одному из заводов. Когда-то за ними располагалась охранная комендатура НКВД, потом режимный отдел УМВД, а после передачи охранных функций подразделениям В ОХР здесь находилась ремонтная база автохозяйства УВД. До тех пор, пока один из предшественников Викентьева не присмотрел это место для того, чтобы переводить осужденных к высшей мере из одного состояния в другое. Из живого в мертвое.

В ноль часов тридцать минут, когда спецавтозак, замаскированный под хлебный фургон, прибыл в Степнянскую тюрьму, с Магистрального проспекта в темный безымянный переулок свернула старая, давно отслужившая положенный срок серая «Волга», не списанная в металлолом только благодаря настойчивости подполковника Викентьева и мастеровым способностям младшего сержанта Шитова, который и сидел за рулем — без оружия, в немаркой одежде гражданского образца, — как и положено шестому номеру спецопергруппы «Финал».

Рядом с Шитовым кособочился на продавленном сиденье довольно невзрачный человек в старомодном, изрядно поношенном костюме. Перекошенное вверх правое плечо еще больше, чем потертости на локтях и «пузыри» на коленях, выдавало в нем многолетнюю жертву сидячей, канцелярской работы. Но почетное переднее место и утратившая праздничную свежесть белая сорочка с потерявшим строгость галстуком — униформа «аппаратных» работников — отличали советника юстиции Григорьева от двух остальных пассажиров.

Массивный, катастрофически толстеющий Буренко развалился сзади и, расстегнув на груди клетчатую желто-белую шведку, обмахивался, словно веером, газетным свертком, в котором находились резиновые перчатки и другие причиндалы — вата, марля, жгут. Ноги он вытянул поперек салона, создавая явные неудобства первому номеру. Тот, однако, не возражал, терпеливо сидел в уголке, прижимаясь к разболтанной дребезжащей двери, и только время от времени отстранял грубые ботинки врача, чтобы не испачкались широкие, допотопного покроя брюки. Впрочем, штаны были немаркими и легко отстирывались, так же, как выгоревшая форменная защитного цвета рубашка без знаков отличия — в этом наряде он работал у себя в саду.

Серая «Волга» проехала около четырехсот метров и развернулась поперек проулка. Справа виднелись огни Магистрального проспекта, слева тускло светились окна электроподстанции. Ближний свет фар высвечивал зеленые стальные ворота в серой бетонной стене.

С треском вытянув стержень ручника, Шитов вышел из машины, сноровисто и быстро отпер замок и отвалил тяжелые створки. «Волга» въехала в небольшой двор бывшего автохозяйства. Собственно, здесь ничего не изменилось. Проржавевший остов грузовика, гора старых шин, гараж на три бокса, кирпичное здание мастерских… Точка исполнения.

Гараж и мастерские сходились под прямым углом, поэтому члены спецопергруппы «Финал» между собой называли это место «уголком». Самый внимательный глаз не смог бы определить истинное назначение «уголка» — обычная ремзона, каких в большом городе не менее сотни. И помещение, которое отомкнул шестой номер — бывшая диспетчерская, — наводило уныние типовой безликостью: стол под зеленым, в чернильных пятнах, сукном, старые расшатанные стулья, изрядно вытертый клеенчатый диван, обшарпанный шифоньер… Точь-в-точь красный уголок какого-нибудь домоуправления, только стульев поменьше.

Григорьев, прижимая локтем видавшую виды кожаную папку, первым зашел в комнату, с отвращением вдохнул застарелый табачный дух, стряхнул папкой невидимую, но вполне вероятную здесь пыль и осторожно опустился на скрипнувший диван. Лицо его, как всегда, выражало недовольство. Это относили на счет многолетней хронической язвы, хотя столь же многолетняя работа по надзору за мерзостями мест лишения свободы в не меньшей степени была способна породить не только любую гримасу, но и саму язву. Сейчас недовольство прокурора могло объясняться и учуянным еще в машине запахом перегара, исходящим от Буренко, и позвякиванием в клеенчатой сумке первого номера, и деловитостью, с которой тот перемешивал на зеленой скатерти черные костяшки домино.

Конечно, и стресс надо снимать, и «козла» забивать можно, время есть… Но черт бы их побрал с этой обыденностью — будто на пикник выехали… Особенно раздражал Буренко: неряшливостью, цинизмом, самомнением. Гордится своей эрудицией — как же, два института окончил! Ну и что? Зачем врачу археология? Зачем таскаться летом по раскопкам? Работает с трупами, отдыхает со скелетами, хорошенькое хобби! Жить в палатке, ворочать грунт на солнцепеке, мокнуть под дождями; комары, гнус, малярия… Да мало ли какую инфекцию можно найти в любом захоронении… И не мальчишка, скоро пятьдесят стукнет, а на тебе — романтик! Но выезжать с ним любят. Как начнет байки травить про сарматскую царицу, золотой курган, скифские клады, все — от шоферамилиционера до следователя — рты раскрывают. И начальники служб не прочь с ним поболтать, говорят — интересный человек. Вот и возомнил себя черт знает кем! Викентьеву не подчиняется, считает, что и прокурору не поднадзорен, — получается, он здесь и есть самый главный? Разговоры всякие заводит, да так, будто остальные в грязи ковыряются, а он, чистенький, сидит наверху да им за это пеняет. Недаром исполнитель с ним постоянно ссорится: кому приятны эти намеки про убийц и их жертв… Нашелся моралист! Если хотя бы половина того, что о нем болтают, правда… Вроде спирт из препаратов пил и с женскими трупами это самое… Конечно, бывшей жене веры мало, но когда смотришь на его жирную ряшку, то ведь не скажешь однозначно, что вранье… Насчет спирта и сомневаться нечего — закладывает здорово и с каждым годом все больше… А вот насчет остального — кто знает, пятьдесят на пятьдесят…

Врач будто почувствовал мысли прокурора и уставил на него пристальный взгляд маленьких, нервно блестящих глаз.

— Присоединитесь, Степан Васильевич?

Григорьев отрицательно качнул головой и демонстративно полез в свою папку. «Даже шестьдесят на сорок, — подумал он. — На редкость неприятный тип!»

— Начальство отказалось, — ернически пропел Буренко. — А нам что оставалось? Не хочешь разрыдаться — сумей поразвлекаться!

И обычным голосом сказал:

— Сами забьем.

Потом подмигнул первому номеру и прошептал что-то в ухо.

— Нет, — отрезал тот. — Только после работы. Порядок надо соблюдать!

— Что вы, собственно, называете работой? — занозисто спросил Буренко.

— И что — порядком? Как именуется эта чудесная работа? И как звучит ваша должность?

— Опять?! Ей-Богу, не буду играть, если так, — вспылил первый. Буренко немного подумал.

— Ладно, давайте не вдаваться… А по сто капель совсем бы не помешало!

Он сглотнул, и второй подбородок колыхнулся в такт с кадыком.

— Не распускайтесь, товарищ Буренко! — желчно произнес прокурор. — Иногда мне кажется, что вы просто бравируете своим цинизмом!

Врач откинулся на спинку стула и изготовился к обстоятельному ответу, но передумал и махнул рукой.

— Ладно, в конце концов, любую патологию можно считать нормой и порядком, все зависит от точки отсчета. Тогда противоестественное дело — обычная работа. Но сейчас я не хочу споров. За дело! Где там наш Петюнчик?

— Машину загоняет, сейчас явится, — проворчал первый, набирая в согнутую ладонь черные прямоугольники. — Да вот и он! Чего это ты такой вскукоженный?

Грубое лицо Шитова выражало озабоченность, и стул для себя он выдвинул слишком резко.

— Кажется, здесь кто-то был…

— Где «здесь»? Кто был? — насторожился исполнитель.

— Черт его знает! — Шитов извлек мятую пачку дешевых сигарет, размашисто чиркнул спичкой. — Я двери в гараж всегда проволокой закручиваю, так вот ее нету. И замок…

Он прикурил, мазнул взглядом по враз отвердевшему лицу первого и безразличной мясистой физиономии врача, покосился на углубившегося в бумаги прокурора.

— …И замок легко открылся. Обычно туго проворачивался, а сегодня — сразу!

— Кому он нужен, твой гараж, — раздраженно бросил Буренко. — Мы здесь черт-те сколько не были, ты просто путаешь. Бери «камни»!

Младший сержант выполнил предложение врача, но без обычного азарта.

— Кто заходит? — вяло спросил он.

— Я и зайду! — Буренко торжественно показал дубль «один-один» и с размаху хлопнул по столу. Шитов приставил «один-два».

— Легко открылся, значит… — неожиданно сказал первый номер, и оказалось, что он положил свои кости на скатерть, как бы потеряв интерес к игре. — А давай-ка мы его посмотрим, замок-то. Принеси сюда, Петро, поглядим при свете…

Шестой мигом сбегал за замком.

Не обращая внимания на недовольное брюзжание Буренко, первый попросил у Григорьева лист чистой бумаги и, держа над ним замок, стал греть спичкой донышко вокруг отверстия для ключа. Младший сержант и врач напряженно следили за его манипуляциями. В комнате наступила тишина.

Кап — крохотная желтая капелька сорвалась на белую поверхность листа. Первый быстро наклонился, нюхнул.

— Ты-то сам его не смазывал? — озабоченно спросил он. — Ладно, дай ключ…

Немного повозившись, первый осторожно опустил замок на стол.

— Похоже, действительно открывали. Непрофессионал — подобрать как надо не смог — раздолбал личинку, и все дела! А как подвал-то?

— Его только из пушки откроешь… Хорошо — в гараже ничего нет, — медленно цедил слова явно озабоченный Шитов.

— А в подвале что такого особенного? Подвал и подвал! Чего вы всполошились? — по-прежнему раздраженно перебил врач, вытирая заношенным платком потеющую шею. — Если даже залез какой-нибудь ханыга — что с того? Что он тут увидит?

— Опаздывают наши! — взглянув на часы, сказал первый. И преувеличенно бодро добавил:

— Козла-то забить надо, ребятушки! Мой заход!

Через несколько минут напряжение разрядилось. Резко хлопали кости домино, раздавались обычные для такого времяпрепровождения междометия, слова и короткие фразы. Все шло как обычно, если не считать некоторых мелочей. Например, первый номер играл без обычного блеска.

Он лучше, чем кто-либо из присутствующих, исключая, пожалуй, прокурора, который демонстративно изображал, что все происходящее его ни в коей мере не касается, представлял, какие последствия может иметь инцидент с замком. «Уголок» был объектом особого режима, и потому интерес к нему со стороны любого постороннего человека являлся чрезвычайным происшествием, требующим тщательного расследования, доклада по команде и принятия мер по предотвращению рассекречивания. Любых мер, вплоть до переноса места исполнения. А с этим хлопот не оберешься!

Первый вспомнил, как переносили точку из Степнянской тюрьмы. Прочесывали все окрестности в поисках подходящего места, ломали голову над планом города, несколько раз осматривали тир Центрального райотдела… А объекты накапливались, камеры переполнялись, тогдашний начальник КТ-15 строчил рапорта все выше и выше… Когда наконец обустроились и стали работать, пришлось пропустить всех за неделю, бр-р-р, настоящая мясорубка…

Первый, незаметно для себя, брезгливо скривился.

— Что это вы? — удивился Буренко. — Живот схватило? А «тройку» к «пятерке» зачем притуливать?

Исполнитель молча переходил и постарался отогнать навязчивые мысли. «Обсудим с Викентьевым и все обрешим, — подумал он. — Здесь-то с кем говорить? Григорьев за приговором надзирает, замки его не интересуют. Буренко вообще от наших дел отстраняется. Не с сержантом же советоваться! Что-то он хмурый, будто боится в штаны наложить. С чего бы?!»

Действительно, кряжистый, с цепким взглядом Шитов был не в своей тарелке. Дело в том, что под предлогом ремонта и восстановления «Волги» для спецопергруппы он «захимичил» новый аккумулятор, два ската и ремонтный набор двигателя. Все это хранилось в гараже «уголка». Если Викентьев что-то заподозрил, то проникновение в гараж могли осуществить ребята из инспекции с вполне определенной целью: задокументировать факты и взять его на такой крючок, сорваться с которого не удастся даже столь ловкому и изворотливому парню, каким он считал себя.

— Рыба! — объявил Буренко и, забывшись, откровенно выдохнул сивушный дух в сторону первого номера.

Тот встрепенулся.

— Слушай, Петро, а спирт у тебя там так и стоит? — спросил он. — Может, это Титков нырнул по старой памяти? Он сейчас все время ищет, где врезать. А ключ от ворот когда-то терял — может, нашел, когда понадобился?

— И вправду, — облегченно вымолвил Шитов и вскочил. — Пойду взгляну…

— Давай вместе, — поднялся следом врач, быстро взглянул на Григорьева и, ни к кому не обращаясь, пояснил:

— Делать-то все равно нечего. И где они ездиют?

Вернулись Буренко с Шитовым только минут через двадцать.

— Баллон на месте, — торопливо доложил младший сержант и, пройдя в угол, завозился у старого шифоньера. — Чуть-чуть не полный. На полстакана.

— На стакан, — уточнил Буренко. — Выдохся, он же летучий… — И без всякого перехода спросил:

— Сколько можно ехать?

В комнате наступила тишина тревожного ожидания. Привычный график нарушался, обсуждать возможные причины никому не хотелось.

— Пойду встречать. — Шестой номер, обойдя прокурора и старательно отворачиваясь от исполнителя, вышел во двор. Громко хлопнула дверь.

— Забьем еще раз, что ли? — спросил Буренко, стряхивая рукой капли пота со лба.

Хлебный фургон проехал по Магистральному проспекту, свернул в темный тупиковый переулок и через пару минут затормозил перед зелеными воротами точки. В кузове мигнул сигнал плановой остановки. Путешествие подходило к неизбежному концу. У Попова пересохло в горле. Удав, наоборот, приободрился: он слышал звуки трамвая, значит, менты не соврали — какой смысл везти человека из захолустья в большой город, если хочешь его расшлепать?

Ворота раскрылись сами собой, фургон въехал на территорию «уголка».

— Горячий хлеб заказывали? — спросил улыбающийся Федя Сивцев у хмурого Шитова.

— Заезжай, — мрачно ответил младший сержант. — Где тебя черти носили?

Двери третьего бокса были открыты. После нескольких маневров пятый номер вкатил машину в гараж, как делал много раз до этого. А шестой номер запер ворота и привычно закрыл бокс снаружи. Все шло как обычно, по отработанной схеме. Кроме одного: сейчас за происходящим наблюдали чужие глаза.

Посторонний человек находился на территории «Прибора» и смотрел в щель между плитами забора. Руку он держал на изогнутой рукоятке старого «нагана».

— Приехали наконец! — объявил Буренко, хотя шум мотора слышали, конечно, и прокурор с исполнителем. — За работу, товарищи!

Последние слова он произнес с явной издевкой.

Врач первым вышел из бывшей диспетчерской, за ним последовал прокурор со своей папкой, последним озабоченно шаркал исполнитель. Гуськом они направились к третьему боксу.

Подполковник Викентьев пружинисто выпрыгнул из спецавтозака и подошел к массивной стальной двери, заподлицо вделанной в кирпичную стену. Ключ от нее имелся только у одного человека — у руководителя спецопергруппы «Финал». Подполковник отпер массивный замок, и Шитов с Сивцевым, не дожидаясь указания, спустились в открывшийся зев подвала, внизу вспыхнул свет, упало что-то тяжелое, потом это тяжелое протащили по полу.

— Скоро вы? — раздался сзади недовольный голос.

Викентьев обернулся и увидел кислое лицо прокурора.

— Сейчас, брезент готовят…

— А пошли-ка и мы готовиться, — сказал исполнитель и первым ступил на крутые ступеньки. — Ты мне сейф-то отомкни…

В кузове спецавтозака было душно, и Попов испытал облегчение, когда дверь распахнулась.

— Давайте, — сухо бросил Викентьев. И Сергеев лязгнул замком камеры: «Выходи!»

Неопределенно усмехающийся Удав, наклонив голову, осторожно полез из узкого отсека. В этот момент Сергеев сделал два быстрых движения, и лицо смертника перехватили тугие резиновые повязки: одна закрыла рот, вторая — глаза.

Попов много раз использовал наручники, однажды присутствовал при надевании смирительной рубашки, это называлось «мерами безопасности» и тщательно регулировалось согласованными с прокуратурой приказами. Но черные широкие полосы никакими инструкциями не предусматривались, им не было места в системе отношений государства с проштрафившимися гражданами, даже в ряду резиновых палок и водометов, слезоточивых и нервно-паралитических газов, пистолетов Макарова и автоматов Калашникова… Они не существовали в юридическомсмысле, а следовательно, применение их к любому, самому отпетому, преступнику являлось недопустимым. И то, что майор Сергеев уверенно и привычно накинул на подконвойного зловещие атрибуты предстоящего исполнения, наглядно демонстрировало: осужденный Кадиев уже не является ни гражданином, ни личностью, он находится за чертой человеческих отношений, хотя физически еще существует, так же как не имеющие официального наименования повязки, придающие ему сходство со скотиной перед убоем и служащие для того, чтобы облегчить неизбежную формальность перевода смертника из нынешнего состояния в то, в каком ему надлежит находиться.

Мощным рывком за шиворот Сергеев выбросил Удава из стального кузова, Викентьев не очень бережно его подхватил, майор прыгнул следом, Попов, словно во сне, последовал за ним. Он не сразу понял, где оказался: бетонный пол, старая кирпичная стена, дверной проем, ступени, обмякшее тело Удава, который тряс головой и пытался что-то кричать, но раздавалось только глухое мычание, и человек с «наганом», притаившийся на территории «Прибора», конечно, ничего не услышал.

Ступени кончились. В небольшой комнате с голыми кирпичными стенами за непокрытым, давно списанным канцелярским столом сидел усталый человек в костюме и галстуке, лицо его перекосила болезненная гримаса. Чуть в стороне притулился на расшатанной табуретке грузный мужчина с отвислыми щеками и стекающим на грудь подбородком, в легкомысленной и даже неуместной здесь клетчатой рубахе. Он поминутно утирался платком и зевал. Попову показалось, что сзади есть еще кто-то, но обернуться он не успел: Викентьев содрал с Удава обе повязки, и четвертый номер приготовился к выполнению своих обязанностей.

— Фамилия, имя, отчество, год рождения, — бесцветно спросил Григорьев, лишь на миг оторвавшись от бумаг, чтобы сверить внешность Кадиева с фотографией на личном деле.

Сейчас выражение недовольства и отвращения на лице совершенно определенно относилось к предстоящей процедуре и своей роли в ней. Это ни для кого из присутствующих не было секретом: все знали, что Григорьев ни разу не получал доплату за участие в исполнениях, ставя своим отказом главбуха в тупик, — ведь списать заработанные деньги еще труднее, чем начислить незаработанные. Дело доходило до конфликтов, бухгалтер апеллировал к прокурору области, но Григорьев был непреклонен: «За кровь я деньги брать не буду…»

Только Попов не знал этих подробностей, но у него самого и чувства и выражение лица совпадали с прокурорскими, да еще добавлялось напряжение в ожидании вспышки ярости обманутого Удава.

Но смертник вел себя спокойно, тихим голосом отвечал на поставленные вопросы, и предплечье у него было не железным, как час назад, а вялым и мягким, будто рукав набили ватой.

— Свой приговор знаете? — спросил Григорьев, убедившись, что перед ним действительно Кадиев.

— Знаю, — еле слышно выдавил Удав. — Расстрел…

— Кассацию подавали? — монотонно выполнял прокурор необходимые формальности.

— Подавал…

— Ответ знаете?

— Знаю… Отказали…

— Прошение о помиловании подавали?

Смертник попытался что-то сказать, но не смог и только кивнул.

— Ответ знаете?

Григорьев двинул к себе растопыренной ладонью с мозолью от ручки на среднем пальце бланк Президиума Верховного Совета с коротким машинописным текстом, заверенным лиловым оттиском герба республики. Если бы Кадиев был примерным семьянином, активным общественником, студентом-вечерником, политинформатором, до грыжи надрывал пуп у себя на стройке — никогда его имя не оказалось бы в таком документе с хорошо известной всем подписью и огромной, в полтора раза больше обычной, печатью. Попов подумал, что именно эта бумага придает необратимость решению суда.

Смертник прохрипел и покачал головой.

— В помиловании вам отказано, приговор будет приведен в исполнение немедленно! — грубо сказал Григорьев, не сумев выдержать отстраненно-безразличного тона, и, подняв голову, с вызовом посмотрел на смертника.

Попов напрягся.

— Не надо, — просипел Удав. — Это не я… Оговорил себя, заставили… Сейчас всю правду скажу… Ловите тех, настоящих…

Голова у него тряслась, по щекам лились слезы. Раздался звук — будто, придерживая пробки, кто-то открыл несколько бутылок шампанского. В подвале завоняло испражнениями.

— Обосрался, сволочь, — холодно сказал Викентьев, и Валера Попов понял, что именно он будет исполнять приговор. — Значит, жить хочешь… А те, кого убивал, — не хотели?

— Не я-я-я, ва-а-а, — бессвязно мычал Удав. У него вдруг началась сильная икота, так что дергалось все тело.

У Попова закружилась голова. Больше всего на свете ему захотелось оказаться за много километров от страшного подвала и начисто забыть о событиях сегодняшней ночи. Но это было невозможно. Поэтому он хотел, чтобы все кончилось как можно скорее.

Сергеев развернул икающего Удава, и вцепившийся в ватную руку Попов повернулся вместе с ним, оказавшись перед проемом, ведущим в еще одну, совершенно пустую комнату. Он понял, что Удава надо завести туда. Зажатый между третьим и четвертым номерами смертник не сопротивлялся, но, когда переступил порог и под ногами запружинили опилки, он уперся.

— Подождите, хоть минутку дайте! Минутку пожить! Что вам стоит?!! — Удав почти визжал.

Сергеев рывком сдвинул его на метр вперед, и Попов качнулся следом, с трудом удержавшись на ногах. Перед глазами все поплыло.

— Двадцать шесть! — сказал Сергеев, но Валера его не понял, и тот раздраженно крикнул:

— Отстранись подальше!

Не выпуская ватную руку, Валера шарахнулся в сторону, в тот же миг раздался негромкий треск, словно кто-то чихнул или откашлялся два раза подряд. Удав повалился вперед и дернул ногами. Резиновая калоша отлетела к стене, по гладкой розовой подкладке было видно, что она почти новая. Попов перевел дух. Все! Трупов он навидался, а самое страшное — позади. Хотя… Он понял, что боится обернуться и увидеть Викентьева. Да и всех остальных… Удав дернулся еще раз.

— Готово, — деловито сказал знакомый голос. — Иди, дохтур, удостоверяй…

Периферическим зрением Попов увидел обтянутую защитной тканью руку, которая сноровисто, одним движением задрала куртку Удава и замотала ею простреленную голову. Медленно-медленно, чтоб не выплеснулись подступающие к горлу внутренности, четвертый номер обернулся.

Сейчас Иван Алексеевич Ромов не был похож на добродушного старичка, да и вообще не выглядел стариком. Морщинистая обвислая кожа разгладилась и обтянула скулы, нижняя челюсть мощно выступала вперед, будто в ней заново выросли крепкие зубы, способные играючи дробить мозговые кости из борща, наголо очищать от изоляции провод полевой связи и намертво зажимать клинок десантной финки. И взгляд восстановился давешний — прямой, жесткий, с многозначительным прищуром. В правой руке он держал какой-то странный предмет, и Попов вглядывался в него с болезненным любопытством, как хирургический больной, пытающийся рассмотреть инструменты, которыми будут кромсать его тело и копаться во внутренностях.

— Чего там смотреть, — брезгливо отозвался клетчатый толстяк. — Не видел я их, что ли? Если тампон нужен, скажи…

— Лучше, конечно, поставить, — рассудительно сказал Иван Алексеевич.

— Я ведь два раза дал, чтоб наверняка…

Приготовив ватно-марлевый тампон и резиновый жгут, Буренко обошел исполнителя, по-хозяйски отстранил Попова и склонился над тем, что еще пару минут назад являлось осужденным Кадиевым по прозвищу Удав.

Попов вдруг очень отчетливо ощутил, что необратимость процедуры обеспечила не официальная бумага с огромной печатью, которую могла отменить другая, не менее важная, а неожиданно помолодевший Наполеон с его непонятным инструментом, потому что последствий их совместных действий не могла изменить никакая сила в мире.

— Что это у вас за машинка? — не удержавшись, спросил Попов.

— Спортивный «марголин», малокалиберный, — охотно пояснил Ромов. — Помнишь банду Филина? Они к нему глушитель сделали. А Фаридов придумал из него работать, первых мы «филинов» и исполнили. Очень удобно, и шума меньше, и почти не брызгает… А это я уже сам додумался: защитный экранчик на зажимах, а тут окошечко из плексигласа, чтобы целиться… Видишь, немного все-таки попало. — Наполеон пальцем стряхнул капли с прозрачного пластика. — А раньше — прямо в рожу…

Натянутый на проволочный каркас кусок плотной ткани весь был в плохо замытых пятнах. Внутренности Попова рванулись наружу. Он бросился вверх по лестнице, легко распахнул стальную дверь, отбросил Федю Сивцева, задавшего идиотский вопрос: "Нам можно спускаться? ", выбежал из бокса и с кашлем, гортанными выкриками и хрипами блевал под стену «уголка» добрых семь минут.

Из-за забора за ним пристально наблюдал человек, вооруженный «наганом». Он ненадолго отлучался к будкам сторожевых собак и так же внимательно следил, как они вдруг начали беспокоиться: прыгать на стену, рычать, а потом вдруг тоскливо завыли, задрав вверх хищные волчьи морды. Собственно, такое поведение специально дрессированных псов послужило первым толчком к размышлениям. Потом он заметил, что беспокойство собак совпадает с приездами на смежную территорию заброшенной ремзоны хлебного фургона, наблюдение стало целенаправленным, и если бы подполковник Викентьев заглянул в дешевый отрывной блокнот, который человек постоянно носил в заднем кармане, он пришел бы в ужас: там был зафиксирован совершенно секретный график работы спецопергруппы «Финал» за последние полгода. Среди множества догадок, бродивших в голове владельца блокнота, была одна, которая находила подтверждение сейчас, когда он наблюдал за выворачивающимся наизнанку Валерой Поповым.

Вышедший следом во двор Сергеев деликатно выждал, пока у четвертого номера пройдет приступ рвоты, потом завел коллегу в гараж к раковине с водой, дал таблетку транквилизатора и сам проглотил такую же.

Когда они вернулись в подвал, там уже все подходило к концу. Сивцев и Шитов упаковали аккуратный сверток из специального плотного брезента, будто приготовили ковер для химчистки, переворошили и сбрызнули водой опилки… Ромов спрятал свой инструмент во вмурованный в стену сейф и сидел на табуретке, сложив на коленях натруженные, с выделяющимися венами руки. Викентьев заканчивал составлять акт: «… сего числа в соответствии с приговором Красногорского облсуда осужденный Кадиев подвергнут смертной казни путем расстрела. Исполнитель приговора — Ромов И. А. Факт смерти Кадиева удостоверен судебномедицинским экспертом Буренко. Надзор за исполнением приговора осуществлялся старшим помощником прокурора Тиходонского края Григорьевым. Подписи…»

Буренко на удивление аккуратным почерком выписывал справку о смерти. Диагноз: «кровоизлияние в мозг». И это была правда, хотя и не вся, ибо указывался конечный диагноз, а причина — две пули, пробившие основание черепа, — опускалась как не подлежащая разглашению.

— Расписывайтесь! — первым учинив замысловатую подпись, предложил Викентьев.

Члены внутреннего круга спецопергруппы «Финал» один за другим поставили свои автографы. Затем расписались Григорьев и Буренко.

— Все, что ли? Бумажные ваши души, — сказал Ромов. Кожа у него на лице опять сморщилась и обвисла, глазки обесцветились и нижняя челюсть со вставным протезом перестала по-бульдожьи выступать вперед. — Надо же и стресс снять! Я у бабки огурцов соленых забрал — объедение!

Расположились в бывшей диспетчерской. На зеленую, забрызганную чернилами скатерть Буренко выставил бутылку спирта, яблоко и три пирожка, Иван Алексеевич достал из шифоньера потертые тарелки, по-хозяйски переложил из целлофанового пакета десяток остропахнущих огурцов, вытащил из клеенчатой сумки пакет с бутербродами и, как художник, оживляющий натюрморт последним мазком, со стуком поставил рядом со спиртом бутылку «Пшеничной».

— Два часа в очереди стоял, — гордо сообщил он, потирая ладони. — Надо же, дураки, что устроили: люди душатся, давятся, ругаются, дерутся… И за чем? Не еда, не одежда, ее рекой гнать можно, да прибыль — тысяча процентов… Эх!

Наполеон махнул рукой и, ловко сорвав пробку, разлил водку по стаканам. Шитову он не наливал — за рулем, Сергеев отказался, пояснив, что принял таблетку.

— Напрасно, Сашенька, — укорил Иван Алексеевич. — Химия, она здорово вредит, а от натурального продукта — одна польза, надо только меру знать… Ну, будем…

Закусили огурчиками и бутербродами.

— Старуха делала? — спросил Викентьев.

— Угу, — пробурчал Наполеон и, прожевав, пожаловался:

— Я ведь ей сказал, что сторожем уйду на стройку. А она: «Тебе лишь бы из дома уйти да выпить! Для того и придумываешь то рыбалку, то дежурства»… Во дает! — Ромов обвел всех обиженным взглядом. — Я за всю жизнь никогда налево не гулял: с работы — домой, из дома — на работу… Получку до копейки — домой, ну разве заначку оставлю на эти дела, — он щелкнул себя по горлу.

— Но ведь пьяницей-то никогда не был…

Расслабленный транквилизатором и водкой, Попов впился взглядом в указательный палец Наполеона, которым тот так ловко и привычно изобразил международный, понятный без перевода жест. И хотя ничего особенного в этом пальце с ровно подстриженным ногтем и старческой пигментацией на коже не было, он гипнотизировал Попова, не отпускал его сознания, а когда сгибался — вызывал в душе смутную, неосознанную тревогу. Хотелось спать.

— На хозяйственные нужды деньги еще остались? — спросил Викентьев, убирая пустую бутылку.

— Пять рублей, — сразу же ответил Ромов и добавил:

— С копейками. За это исполнение получим — надо опять скидываться.

Григорьев скрипнул стулом и, пошарив в карманах, бросил на стол смятую пятерку.

— Пора заканчивать!

— А спирт? — обиделся Буренко и зубами вытащил тугую пробку. — Говорите: кто бавит, кто запивает…

— Это тот, который резиной воняет? — спросил Иван Алексеевич. — Ты его что, в грелке хранишь?

— Может, резиной, может, еще чем, — с отвращением сказал прокурор и встал из-за стола. — Владимир Михайлович — на пару слов!

Викентьев вышел за ним во двор.

— Попрошу впредь не оскорблять приговоренного и не унижать его. По крайней мере, в моем присутствии! — холодно произнес Григорьев, в упор глядя на подполковника.

— Вы это всерьез? — не менее холодно отозвался руководитель группы. — Может, подскажете, как гуманнее отправлять этих сволочей на тот свет?

— Перечитайте информационное письмо по Северной группе. Мне бы не хотелось писать на вас представление.

Викентьев замолчал. «Финал», обслуживающий Северную зону, попытался рационализировать свою работу: набили на три четверти песком старую бочку, с одного края сделали полукруглый вырез, смертника ставили на колени, голову заправляли вовнутрь, накрывали мокрым мешком и сквозь него стреляли. Ни брызг, ни рикошета. А прокурор, увидел в этом глумление над личностью приговоренного, накатал представление. Группу расформировали…

Да-а-а… Викентьев хорошо понимал, что, перестав быть руководителем группы, он сразу отправится на пенсию. Вынужденное безделье и, главное, отстраненность от серьезных и важных дел, которыми он привык заниматься всю жизнь, пугали его всерьез. С Григорьевым лучше не ссориться. Он и так может уцепиться за что угодно, например: вместо табельного оружия используется бандитский пистолет, или: врач не измеряет пульс и не проверяет зрачковую реакцию у расстрелянного, или… Да мало ли что можно отыскать, чтобы раздуть кадило!

— Я вас понял, Степан Васильевич, — примирительно сказал подполковник. — Не сдержался.

— Да и я вас понимаю, — более мягко произнес Григорьев. — Но ведь это такое дело, что если перегнуть палку, то получится не исполнение правосудия, а какая-то подвальная расправа… На это все время и намекает наш доктор.

— Меньше слушайте, — отмахнулся Викентьев.

— Но в одном он прав, — продолжил Григорьев. — Суд выносит высшую меру тем, кто перешел последнюю грань допустимого среди людей. Но когда ее исполняешь, можно незаметно и самому заступить за черту. И чем тогда будешь отличаться от приговоренных?

В темноте лица прокурора видно не было, но Викентьев очень отчетливо его представлял.

— Иногда мне кажется, что доктор оттого ерничает и задирается, что больше нас понял…

Викентьев молчал. На территории «Прибора» залаяла собака.

— Не задумывались об этом?

— Нет, — грубо ответил второй номер. — Если каждый станет умствовать, некому будет общество от зверья очищать. Чистеньким, конечно, хорошо остаться, только так не бывает, чтобы дерьмо убрать и не вымазаться. А в говне жить негоже. Значит, кому-то приходится…

Они разговаривали вполголоса, и человек за забором не мог разобрать ни одного слова.

Когда Викентьев с Григорьевым вернулись в комнату, спирт был уже выпит. Викентьеву оставили полстакана и огурец, но он раздраженно понюхал и выплеснул стакан за порог.

— С чего ты его сцеживаешь у себя в морге?

Буренко обиженно отвернулся.

— Какая разница, он же все микробы убивает, — примирительно сказал Иван Алексеевич и озабоченно свел брови.

— Я вот говорю, давно надо печку сложить где-нибудь в уголке, насколько проще станет работать… И ребятам не надо будет голову морочить всю ночь… Вы бы похлопотали, Степан Васильевич…

— Какую печку? — переспросил прокурор.

— Да крематорий! Сколько лет говорим, сколько лет собираемся… Небольшой, нам-то много не надо…

— Пусть УВД делает, — брезгливо ответил Григорьев. — Прокуратура надзирает за исполнением приговора. А что происходит потом — не в нашей компетенции!

Он резко встал, нервно дернул перекошенным плечом, огляделся зачем-то по сторонам.

— Все, поехали! Больше мне здесь делать нечего.

Слово «мне» прокурор выделил, словно так можно было отгородиться от происшедших событий.

Глава одиннадцатая

Первой из точки исполнения выехала серая «Волга».

Григорьев кособочился рядом с водителем в прежней позе, а Буренко вольготно лежал сзади, беспрепятственно задрав на сиденье согнутую ногу, потому что Ромов, белея пластмассовыми зубами, придерживал тяжелую створку ворот и прощально помахивал поднятой до уровня плеча ладошкой. За рулем теперь сидел Викентьев, так как шестой номер спецгруппы «Финал» Петя Шитов прогревал двигатель белого медицинского «рафика» с матовыми стеклами и грибообразной трубой вытяжной шахты на крыше.

— А Иван Алексеевич как же? — спросил Попов, которого Сергеев посадил вперед, подальше от зловещего брезентового свертка.

— Тут заночует, — отозвался майор. — Боится к старухе среди ночи приходить… У него здесь и раскладушка, и матрац, и бельишко…

«Рафик» выкатился из первого бокса и скользнул за ворота, мимо улыбки и прощального жеста первого номера.

— Я б здесь ни в жизнь не остался, — убежденно сказал Сивцев, сидящий напротив Сергеева по другую сторону носилок. — Ни за какие деньги!

— И за тысячу? — хмыкнул Шитов.

— Ни за сколько. Уж лучше на кладбище переночевать.

Попов погрузился в полудрему, и голоса сержантов, вяло обсуждавших сравнительную опасность живых и мертвецов, доносились до него, как сквозь слой ваты.

Труповозка ходко промчалась по пустынному Магистральному проспекту, пронизала спящие кварталы Северного микрорайона и неслась дальше, в темень, где раскинулось городское кладбище, принимавшее ежедневно сорок-пятьдесят, а в промозглые осенние дни, когда обостряются хронические заболевания и вспыхивают неизбежные эпидемии гриппа, до восьмидесяти-ста постояльцев.

Вопрос о строительстве необходимого миллионному городу крематория стоял давно и, как большинство вопросов, не решался, кварталы могил росли быстрее, чем городские новостройки, отхватывая новые гектары пахотных земель у некогда богатого, но в последние годы захиревшего совхоза «Пригородный». Здесь был свой центр и свои окраины, престижные и бросовые районы, своя архитектура, свои порядки, свой уклад… Социальное неравенство после смерти проявлялось так же, как и при жизни, даже нагляднее.

Несколько лет назад на Аллее Славы с почестями похоронили бывшего областного начальника, осужденного по нашумевшему «торговому» делу и умершего в колонии. Эта история попала в газету и на телеэкраны, разразился скандал, устроители и участники пышных похорон были показательно лишены должностей и партийных билетов, а сам скандалиозный покойник перенесен чуть в сторону от праха не потерявших при жизни официального уважения мертвецов, оставшись, впрочем, в престижном центральном квартале.

Заодно с бывшим начальником пострадал и неизвестный широкой общественности кавказский человек, который ответственных должностей не занимал, под судом и следствием не состоял и умер тихо, не привлекая ничьего внимания, но уже после этого позволил себе воплотиться в скульптуру из чугуна, выполненную в натуральную величину, и усесться на высокий постамент в непринужденной, даже несколько вальяжной позе.

Волна возмущения обойти его, конечно же, не могла, мгновенно окрестила усопшего не то крупным цеховиком, не то вором в законе, и чугунную фигуру с непропорционально короткими ногами и большой головой огородили огромным жестяным щитом с грубо намалеванной схемой Северного кладбища. Щит быстро проржавел, за ним столь же быстро образовалась свалка, и только через пять лет чугунного цеховика освободили, успокоив общественное мнение тем, что постамент укорочен на полметра. Памятник и вправду казался ниже — то ли действительно опустили, то ли сказывался психологический эффект восприятия после пятилетнего осквернения.

Все эти страсти разыгрывались в центральной части кладбища, рядом с конторой, куда и вело сворачивающее налево шоссе, но Шитов поехал прямо, по накатанному проселку. Местные власти несколько раз перекрывали эту дорогу стальной трубой или вкапывали рельсы, и Викентьев немало походил по исполкомовским и коммунхозовским коридорам, чтобы законным путем устранить препятствие. Но найти концы ему так и не удалось: в многочисленных кабинетах никто не брал на себя ответственность за самодельный шлагбаум. Плюнув, Викентьев дал пятерку шестому номеру, и тот, пригнав бульдозер, за пару минут своротил трубу, а в другой раз выкорчевал рельсы.

Сейчас «РАФ» беспрепятственно проехал на территорию кладбища, оказавшись в северо-восточном квадрате, самом отдаленном от здания администрации и домика сторожа. Новый район. Обычная степь с небольшими, еще рыхлыми холмиками, лишь изредка фары выхватят пирамидку стандартного жестяного обелиска. Впрочем, роскошных мраморных склепов здесь не будет никогда — это бедные кварталы. Окраина есть окраина…

По неровной дороге труповозка углубилась в город мертвых, скатилась в ложбину, заваленную горами мусора: каркасами венков, почерневшими бумажными цветами, обрезками полусгнивших досок. Шестой номер был здесь днем и потому уверенно находил нужные повороты и затормозил тоже там, где требовалось: у узкой глубокой ямы с осыпающимися стенками.

Все произошло очень быстро. Федя Сивцев поднял заднюю дверь фургона, выдвинул носилки навстречу подоспевшему Шитову и, выпрыгнув наружу, подхватил их со своей стороны. Через мгновение шестой и пятый номера оказались у ямы и синхронным движением вывалили брезентовый сверток в черную щель. Раздался глухой удар, посыпалась земля. Сержанты загребали прямо носилками, словно огромной лопатой с четырьмя ручками.

— Что, инструмента нет? — зло спросил Сергеев и выругался.

— Да так быстрее, — отозвался Шитов, но все-таки сходил за лопатой.

Попов подумал, что если бы Кадиев был лодырем и прогульщиком или даже самым последним пьяницей и бродягой, схоронили бы его пристойней: при дневном свете, пусть в грубом, из неструганых досок, но в гробу, с каким-никаким сочувствием и напутственными словами. Став Удавом, он поставил себя за пределы человеческих отношений.

В изголовье засыпанной ямы шестой номер воткнул табличку с надписью: «Неизвестный мужчина». Сев за руль, он вытер руки куском ветоши и буднично сказал:

— Все, одним гадом на свете меньше.

Попова покоробило, но вдруг он совершенно отчетливо понял, что больше имя Удава не появится в оперативных сводках и спецсообщениях: он не захватит заложников, не уйдет в побег, никого не изнасилует и не убьет. Сквозь тупое оцепенение он почувствовал облегчение и, повернувшись к Сергееву, бодро сказал:

— Ну что, по домам?

Тот посмотрел внимательно и подмигнул.

«РАФ» ехал по городу — обычная санитарная машина, развозящая выполнивших ответственную, тяжелую и нервную работу, усталых и оттого молчаливых людей.

Валентина привыкла к заполночным возвращениям мужа, а к отгулам — нет и потому удивилась, что он не поднялся по будильнику. Валера отошел от болезненного сна только к обеду, но чувствовал себя бодрым и отдохнувшим. Происшедшее накануне против ожидания не тяготило его, как будто привиделось во сне или происходило с кем-то другим. Он провел день в непривычном безделье, а к вечеру жена послала за хлебом и молоком. Хлеб Валера купил и под мелким моросящим дождем обошел молочные магазины, так как последний раз ходил за продуктами года три назад и не знал, что все молочное раскупают еще до десяти утра.

Домой он вернулся раздраженным, но, переступив порог, остолбенел, враз забыв диалоги с желчными продавщицами: прямо посередине коридора стояла пара галош с новой розовой подкладкой, допотопных галош, которые уже никто не носил и которые вчера дважды слетали с босых ног Удава. Сознание подернулось странной пеленой, показалось, что сейчас из комнаты выйдет Удав с замотанной головой, но вышел наставник молодых Иван Алексеевич Ромов, со своей доброй пластмассовой улыбкой.

— Ну здорово! — захихикал он, но сразу согнал улыбку. — Да чего с тобой, Валера? Плохо, что ли, стало?

— Галоши! — ткнул пальцем Попов. — Откуда галоши?

— Да мои галоши, дурачок! — Ромов хлопнул руками по бокам. — Надо же, что умудрил! В галошах, если хочешь знать, самое милое дело: и ноги всегда сухи, и разуваться не надо…

Наполеон говорил что-то еще, но Валера не слушал, пелена растаяла, но осталось неприятное чувство, будто только что он чудом избежал падения в глубокий черный колодец и сейчас стоит еще у зияющего провала.

— Ну, чего гостя в коридоре держишь? — выглянула из кухни разрумянившаяся Валентина. — Я уже на стол собрала, премию обмыть…

— Какую премию? — машинально спросил Попов, протягивая жене пакет с хлебом.

— А вот Иван Алексеевич принес — шестьдесят рублей! — Валентина вынула из кармашка фартука новенькие десятки. — Как раз кстати, Настасье долг отдадим…

Попов понял, что радость жены связана с тем жутким ощущением, которое только что охватило все его существо, но все же вопросительно взглянул на Наполеона. Тот чуть заметно кивнул.

— Пойдем, Валерочка, я для расслабления бутылочку захватил, все в порядке, все хорошо… А распишешься у Михайлыча в ведомости послезавтра, — шепнул он. И прежним голосом продолжил:

— Начальство тебе три дня отгулов дает, потому что операция была сложная, а ты показал себя хорошо.

— Он у меня молодец! — поддержала Валентина. — Только кто это ценит? В райотделе дни и ночи пахал — ни премий, ни отгулов. А в управлении, вишь, все по-другому…

После третьей рюмки Валера действительно расслабился, и ужин прошел весело.

Об инциденте с галошами Ромов подробно рассказал Викентьеву, но тот, вопреки своему обыкновению анализировать мельчайшие фактики и вроде бы второстепенные детали, не придал значения происшедшему.

— Ты своими галошами кого хочешь доведешь! Ботинки на микропоре купить не можешь? Вчера получил сотню — как раз хватит! Или нам скинуться?

— Сотню я уже бабке отдал, — миролюбиво сказал Наполеон. — Она как получает деньги — верит, что я на стройке дежурю, а как потратит — снова не верит, до следующего раза.

Иван Алексеевич громко присосал челюсть, что он делал всегда, когда хотел продемонстрировать свою безвредность и доверие к собеседнику.

— А ты чего, Володя, со своей поругался? — проницательно спросил он и попал в точку.

На этот раз Лидка учинила такое, что Викентьева передергивало от одного воспоминания. Прямо ночью, дура! Он тоже завелся, да так, что готов был плюнуть на инструкции, служебную дисциплину, бдительность — все то, что сидело в каждой клеточке его тела, спинном мозгу, что составляло основу личности Железного Кулака, отдавшего службе более двух десятков лет, уже разжал зубы, чтобы открыть глаза этой идиотке, чтобы узнала, после чего она выкручивает мужу все нервы… Только рот открыл, а она завизжала истерически: «Хватит врать, ты все что угодно придумаешь, ты любое, любое нагородишь, как еще не догадался сказать, что бандитов своих по ночам расстреливаешь!» У него аж в глазах потемнело, еле-еле руку сдержал, да в стену, со всего размаха, так кусок штукатурки и вывалил…

— Ни с кем я не ругался, — буркнул второй номер. — Работы много.

И, чтобы закончить разговор, подвел итог:

— Считаем, Попов нормально вошел в работу. Значит, обкатается.

Валера Попов полностью использовал все три дня отгула. Чувствовал себя нормально, об операции почти не вспоминал. Погуляли с женой по городу, сходили в кино, зашли в гости к приятелям. Валентина не могла нарадоваться на новую работу мужа, Валеру это коробило, отчего-то делалось стыдно. Он понял, что никто и никогда не рассказывает своим близким об операциях «Финал», и Викентьев хорошо это знал, когда предлагал самому решить — стоит ли откровенничать с женой.

На работу Попов вышел с угрызениями совести — несделанная работа должна была лечь на Гальского.

Женьки на месте не было, судя по бумагам на столе, в прошедшие дни он тоже не работал. Попов просмотрел ответы на запросы, рассортировал накопившиеся документы. Ничего положительного.

Сергеев вошел бесшумно, как большая кошка. Сухо поздоровался, положил перед коллегой листок с записями.

— Когда мы возвращались из Степнянска, эту машину проверял на трассе какой-то странный пост. Ни одна из служб его не выставляла, в дивизионе тоже ничего не знают. Викентьев рассмотрел сержанта — он похож на фигуранта «Трассы».

Попов прочел записку.

— Черная «Волга»… Наверное, она нас и обгоняла…

— Я вызвал водителя на пятнадцать. Займись.

— Чего такой хмурый? — улыбнулся Попов, но ответной улыбки не увидел.

— Женька заболел. Пошел в поликлинику, его сразу в онкологию. А сейчас Вера звонит, плачет… Надо ехать разбираться…

— Я с тобой.

По дороге Попов думал о черной «Волге». Если она напоролась на преступников, то появляются хорошие свидетели. Хотя если это были преступники, то почему они их отпустили?

Только когда подъехали к зловещим серым корпусам онкологического диспансера, у него шевельнулась тревога: почему сюда? Ну, кололо в боку, мало ли что бывает… А здесь-то все — предел…

Женька лежал в четырехместной палате, чувствовалось, что он испуган, выбит из колеи обстановкой, хмурыми, с печатью обреченности лицами больных и холодной отстраненностью персонала.

— Черт знает что, — растерянно улыбаясь, говорил он. — Положили, ничего не говорят, теперь собираются выписывать…

— Ну и хорошо, — бодро сказал Попов. — Дома полежишь недельку и — вперед!

— Как чувствуешь? — спросил Сергеев и тоже постарался изобразить улыбку. — И вообще — как дела?

— Я стараюсь глубоко не дышать, тогда все хорошо… А тут у них порядок, чистота. Веру без сменной обуви не пропускали, домой возвращалась… Вы-то как прошли?

— А не было никого на входе…

— Ну, наверное, и те так проходят, без всякой сменной обуви. Болтают, что их нарочно пропускают, но вряд ли…

— О ком ты? — Попов обратил внимание, что Женька сильно изменился, хотя и не мог понять, в чем состоит суть этих изменений.

— Спекулянты… Конфеты продают по десять рублей, кофе растворимый по пятнадцать… С доставкой…

— А зачем тут?

— Чтоб врачам дарить… Родственники берут… Сам видел — женщина слезы вытерла и улыбается сестре: «Презентик возьмите…»

— Расстреливать их, сволочей, надо, — громко сказал тучный мужчина с соседней койки. — Только кто тогда останется…

Попов почувствовал, что говорить с товарищем не о чем: он находился в другом мире, и все, что происходило вне его, Гальского не интересовало. Эта потусторонность относительно обычной жизни и бросалась в глаза. Рассказывать о черной «Волге» было бы просто глупо.

Наступила томительная пауза.

— Ладно, Женя, мы переговорим с заведующим, узнаем, что к чему, потом зайдем, расскажем, — мягко сказал Сергеев и встал.

— Узнайте, ребята, узнайте, — оживился Гальский. — Только аккуратней… Он мужик строгий, а вы без сменной обуви…

«Что он, бедолага, зациклился?» — подумал Попов и тут же получил ответ на свой вопрос.

— Кто такие? Как сюда попали? Почему нарушаете санитарный режим? Дорогу им заступил черноволосый мужчина в накрахмаленном халате с цветным вензелем на карманчике, из которого выглядывали очки и авторучка. Мужчина был невысок, это особенно бросалось в глаза, когда он стоял рядом с Сергеевым, едва доставая головой до груди майора. Похоже, что именно этот контраст и распалял коротышку, добавлял в голос начальственные модуляции, дающие понять, кто здесь хозяин положения.

— Из областного уголовного розыска, — тихо сказал Сергеев. — Пришли проведать товарища.

— Хоть из ЦК КПСС! Где ваша сменная обувь?

Сергеев отступил на шаг и опустил взгляд.

— Вы ведь тоже в туфлях.

Черноволосый напыжился и подскочил к майору вплотную, словно собирался смести его с пути, затоптать, согнуть в бараний рог.

Девчонки-санитарки с интересом наблюдали за происходящим.

— Вы меня с собой не равняйте, я заведующий отделением!

— Насколько я понимаю, санитарный режим для всех один, — по-прежнему спокойно сказал Сергеев и чуть качнулся вперед. — Мы как раз хотели с вами поговорить.

— Для этого есть приемные часы. — Ощутив легкий толчок ста тридцати килограммов тренированных мышц, заведующий несколько сбавил тон и сделал шаг назад. — А сейчас покиньте отделение.

Он повернулся и направился к своему кабинету. Сергеев и Попов пошли следом.

— Мы ведь рядом со смертью работаем, понимать надо, — примирительно произнес черноволосый, садясь в кресло. — В порядке исключения я вас приму. Кем интересуетесь?

«Ну и жук, — подумал Попов. — При персонале нагнал холоду, крутизну показал, а потом без свидетелей отработал назад. Много есть таких типов, правда, в белых халатах еще не встречал…»

— Женя Гальский, — сказал Сергеев. — Он у вас в третьей палате.

— Завтра мы его выпишем, — деловито ответил врач. — У него четвертая стадия, метастазы…

— А как лечить? — не понял Сергеев, и Попов, обманутый будничностью тона, тоже ничего не понял, хотя под сердцем ощутил холодок дурного предчувствия.

— Побудет дома на бюллетене с месяц, может, полтора-два…

— И что? — спросил Попов. — Потом-то что делать?

Врач пожал плечами.

— Что делают с покойником?

В кабинете наступила тишина, только капал кран в углу у двери.

— Какого покойника?! — процедил Сергеев, сдерживая ярость. — К вам поступил пациент, капитан милиции, наш товарищ, а вы вместо того, чтобы лечить, облучать, оперировать, что там еще делают, вы уже списали его на тот свет?!

Сергеев обернулся к Попову за поддержкой, но тот подавленно молчал. Он был полностью растерян.

— Просто уже поздно, ничего сделать нельзя. И потом, вы же знаете, что у нас за медицина! Ни лекарств, ни методик…

— Что же вы ему скажете? — с трудом выговорил Попов.

— Вообще-то, на Западе говорят больным всю правду…

— Там же еще, кроме этого, наверное, лечат! — Сергеев встал. — Ладно, я вас понял. Разберемся.

Он сделал шаг к двери, но вернулся.

— Если вы скажете Женьке, что отправляете его умирать… — Гигант навис над столом заведующего, излучая импульсы, которые нередко заставляли отпетых бандитов бросать оружие. Скрипнули намертво сжатые челюсти. — В общем, не надо этого говорить! Простуда, инфекция, травма — придумайте что-нибудь правдоподобное.

И на ходу сказал Попову:

— По-моему, они тут ни черта не понимают. Покажем Женьку профессору, надо будет — отправим в Центральный госпиталь…

Заведующий молча смотрел им вслед.

Когда они вернулись в палату, Гальский сидел на кровати, не сводя взгляда с дверного проема.

— Ну что?

Сергеев махнул рукой.

— Разве поймешь этих коновалов! Они горазды только туману напускать. Какое-то воспаление, они его по-тарабарски называют… Рассосется! Надо будет дома посидеть в тепле, отвары из трав попить.

— Правда? — Непонятная потусторонность исчезла, перед ними был прежний Женька Гальский. Но только на один миг. Было заметно, что он тут же вновь погрузился в свой мир. — Они как-то странно смотрят… И истории болезни прячут…

— Не обращай внимания, — бодро гудел Сергеев. — Мы тоже у себя сколько лишнего туману напускаем… В общем, завтра пришлем за тобой машину!

В коридоре Сергеев дернулся было к двери заведующего.

— Хочу его, гада, обидеть… Да может ведь на Женьке отыграться… Ладно, ну его к черту…

Подавленные, оперативники вернулись в управление.

— Ты знаешь, ужасно это, и Женьку жалко, но у меня такое чувство, будто вдобавок еще вывозился в говне, — сказал Попов.

— Точно, — кивнул Сергеев и второй раз за день скрипнул зубами.

Глава двенадцатая

Пожалуй, давно в Тиходонском уголовном розыске не опрашивали свидетеля так подробно, как капитан Попов гражданина Опрышкина — водителя черной «Волги» госномер «А 12-76 ТД».

«… Остановил этот, повыше, а второй потом подошел, тоже взял документы, посмотрел, я еще удивился: обычно один гаишник читает и права, и техпаспорт… Нет, второй только в техпаспорт заглянул… Нет, со мной не разговаривали… Как сказал высокий: „Ваши документы“, так больше и ни слова. Да обычный голос… Коронок я не заметил, а татуировок точно не было. Не знаю, почему со мной не говорил, обычно слово за слово… А тут вроде время выжидали, точно ожидали чего… Не знаю, откуда же… Но я вам скажу — страшно мне почему-то стало… Трудно объяснить… Да, не наказания — я-то знал, что скорость превысил… И в правах два червонца, сразу сказал: „Возьми, командир, сколько надо…“ А он глянул так на меня и так усмехнулся… Ну, вроде с превосходством, по-блатному, мол, куда ты, козявка, денешься, копейками не обойдешься… Ну, это мои мысли, он молча глянул, и я чувствую — аж холодный пот прошиб…»

Медленно крутились кассеты допотопного магнитофона III класса «Весна», и пленка зафиксировала напряжение в голосе опрашиваемого, когда он говорил о пережитом испуге.

«И от второго что-то такое исходило, страшное, да нет, лицо обыкновенное… Знаете, меня однажды в подземном переходе ограбили, так вот тогда тоже такое чувство было, только послабее… Ну а потом машина грузовая, фургон… Так до этого я уже все рассказал… Да, документы смотрят, будто ждут чего-то… Между собой говорили. Второй, когда подошел первый, сказал: „Ну вот, разберемся с нарушителем и до обеда к Петруше поспеем“. Или „к Петруне“. Вроде имя, а может, прозвище. Не знаю, зачем говорил, но бодро так… Мол, не сомневайся, все будет нормально… И, значит, фургон. Второй говорит: „Стопори его!“ Сержант палкой махнул, а фургон — мимо, чуть его не задел, аж отпрыгнул! Выругался и говорит: „Там милиция!“ А у меня сразу страх прошел. Не знаю почему, прошел, и все! Сержант говорит: „Поехали, дел много“. Второй вроде засомневался: „А Петруша?“ Высокий как-то обозленно: „Другую найдем“. Второй пожал плечами: „Ну смотри!“ Сержант тогда двадцатку мою из корочки выгреб, а документы бросил в окошко, на колени. „Поезжай“, — сказал… Нет, без злобы. Вроде как с облегчением. Я и поехал. А они к своей пошли, „шестерка“… нет, обычная, красная… Номер не рассмотрел, не до того было… Так и не понял, чего они останавливали? Деньги сорвать? Так сразу бы и брали! Но я потом два дня за руль не садился… Не знаю почему. Не садился, и все…»

Фонограмму потом многократно прослушивали в отделе, Ледняк пытался выделить ключевые фразы: «второй тоже взял документы», «со мной не разговаривали», «вроде ждут чего-то», "говорит: «Там милиция!» Значит, ряженые. И это чувство страха… «Трассовики»? Скорей всего.

«Документы бросил в окошко». Эксперты исследовали водительские удостоверение и техпаспорт — отпечатков пальцев на них было много, но четких и поддающихся идентификации только два, оба принадлежали самому Опрышкину.

«До обеда к Петруше поспеем». Эта фраза заставила высчитывать количество километров, которое могла пройти машина до определенного рубежа: двенадцати, часу, двух, трех — когда там они обедают? Разброс был очень широк и при неизвестности направления делал поиск бессмысленным. А вот имя Петруша и производные от него, а также похожие фамилии и клички стали предметом разработки, которая, впрочем, по тем же причинам практически не имела шансов на успех.

Четких примет предполагаемых «трассовиков» Опрышкин не дал, но синтетический портрет, составленный по описанию майора Титова, опознал среди других фотороботов.

Подробные показания дал и подполковник Викентьев, который тоже из нескольких фотографий выбрал этот же портрет. Значит, штабист правильно ухватил основные приметы внешности!

Напоследок Ледняк истолковал фразу «другую найдем» как намерение «трассовиков» завладеть именно «Волгой», может быть, именно черной «Волгой». А поскольку такие модели и цвет машин особенно ценились на Кавказе, а в радиусе 600900 километров (именно на столько можно было «поспеть» к средневычисленному «обеду») находились Предгорная и Горная АССР, начальник отдела выдвинул версию, что именно там следует искать Петрушу, который является либо сбытчиком, либо заказчиком товара.

Версия была логичной, но недостаточно обоснованной, и в нее мало кто поверил.

— Может, они просто собирались где-то нажраться, а Петруша — какой-нибудь шашлычник или собутыльник, — высказался Тимохин, когда вышли из кабинета начальника. — А «другая» — это любая машина, не обязательно «Волга», да еще черная…

— Да, слишком уж красиво получается, — буркнул Сергеев. — Прямо Шерлок Холмс. Еще послать в Предгорск доктораВатсона, чтоб следил за автомобильным рынком и МРЭО.

— Представляешь, что бы он там накопал? — подхватил Тимохин. Сергеев мрачно улыбнулся.

Тем не менее версию стали отрабатывать.

«Начальнику УГАИ МВД Предгорной АССР, начальнику УГАИ МВД Горной АССР. Прошу активизировать проверку поставленного на учет в последнее время автотранспорта на предмет выявления пропавших автомобилей, перечисленных в ориентировке по РД „Трасса“, а также провести работы по выявлению и проверке машин, эксплуатирующихся либо хранящихся без постановки на учет. Начальник УУР Тиходонского УВД Скляров».

Готовивший телефонограмму Попов дописал еще одну фразу: «Есть основания полагать, что похищенные автомобили сбываются в республике», но Ледняк, перед тем как идти подписывать документ, вычеркнул последнюю строку, неопределенно сказав: «Незачем муравейник ворошить раньше времени…»

Вторую телефонограмму направили начальникам уголовного розыска каждой из республик: «Просьба проверить по оперативным учетам фигуранта РД „Трасса“ по кличке (имени, фамилии) Петруша, Петруня либо схожего звучания. Предположительно может заниматься скупкой и перепродажей похищенного, возможно, автомобилей».

Копии документов подшили в дело, туда же вложили поступившие через две недели ответы: «Проверкой зарегистрированного и незарегистрированного автотранспорта машин, находящихся в розыске как похищенных, не зарегистрировано».

«По данным оперативных учетов лицо по кличке (фамилии, имени) Петруша, Петруня не установлено».

— Кто за нас будет делать нашу работу? — прокомментировал Сергеев. — Мы запросили, они отписались — и у нас и у них в документах полный ажур. Если искать всерьез — надо самому ехать и поднимать всех на уши.

«Трасса» буксовала на месте, а вот Учителя раскрыли. Благообразный пятидесятилетний мужчина заманивал детей в безлюдные места и убивал. Дело было скандально известным, и местные газеты спешили оповестить читателей об успехе уголовного розыска. В одном репортаже расхваливали «вдумчивого аналитика» майора Сергеева, который обезвредил опасного маньяка. Сергеев плевался, потому что по Учителю работала совсем другая группа, а он только выезжал на задержание. Маньяк сопротивления не оказал и, увидев оперативника, сразу протянул вперед руки. Наручников у майора при себе не было, и он до машины вел задержанного за шиворот, а тот так и держал руки перед собой.

Коллеги, веселясь, называли Сергеева «аналитиком» и просили рассказать про свои подвиги подробней. Иван Алексеевич Ромов тоже достаточно позубоскалил по этому поводу и как-то, войдя в кабинет, начал обычной прибауткой:

— Ну ты, аналитик хреновый, хватит вдумываться, надо же и делом заниматься!

Но от второй части фразы на Попова дохнуло холодом:

— Давайте на инструктаж к Викентьеву, живо. Есть работа.

Работой оказалось приведение в исполнение приговора по Рослову, убившему жену и годовалую дочку.

— А где же Лесухин? — поинтересовался Сергеев.

Викентьев пожал плечами.

— Истребовали дело туда, — он показал на потолок. — Решения пока нет.

— Как бы его не помиловали, — озабоченно сказал Ромов и высморкался.

— Вот будет штука! Когда начинаются такие затяжки…

— Это не нашего ума дело. — Викентьев не любил, когда на инструктаже отклонялись от основной задачи. — Вот приговор, читайте!

Операция прошла точно по графику и без сбоев, если не считать того, что у Рослова в последний момент отказали ноги, и Попов с Сергеевым втащили его в засыпанную опилками комнату на весу. Поэтому отстраниться не удалось, и Попов слегка забрызгался. Первый номер сноровисто отмыл пятнышки и посоветовал завести специальную рубашку.

В диспетчерской выпили. На этот раз водка пошла хорошо, и Попов не отказался от второй порции. Ромов оказался прав — напряжение снималось лучше, чем транквилизатором. В два часа Валера был уже дома. Спиртное действовало не только расслабляюще, и он разбудил жену.

— Ты что, пил? — прошептала горячая от сна Валентина.

— Самую малость, родная, — с придыханием ответил он.

В сентябре Попов проверил трех уволенных и двух действующих сотрудников, неделю провел в районах, выполняя обязательную миссию областного аппарата по оказанию помощи в раскрытии зависших преступлений к концу отчетного квартала.

Кроме того, исполнили Башкаянца — главаря банды, совершавшей разбойные нападения и оставившей за собой три трупа. Тот плакал и пытался ползать в ногах и целовать руки. Процедура произвела на Валеру тягостное впечатление, и он уже спешил в диспетчерскую, чтобы снять стресс, впервые оценив мудрость простого и действенного способа, к которому относился вначале с некоторой брезгливостью.

В октябре исполняли двоих — Савина и Хвостова. Первый убил инкассатора и при приведении находился в безразличном оцепенении. Особо опасный рецидивист Хвостов, имевший за плечами семнадцать лет отбытого срока и осужденный за терроризирование осужденных и захват заложников, вел себя спокойно. Выслушав прокурора, он сплюнул и выматерился: «Стреляйте, менты поганые, мне все равно».

Потом, в диспетчерской, Попов сказал:

— Крепкий кремушек! Интересно, кто его брал?

— Войсковики, — пояснил по-прежнему непьющий Сергеев. — У них своя группа захвата. Ребята — будь здоров, черту рога обломают!

— А знаете что, государи мои, — умильным, «сдруживающим» тоном заговорил Иван Алексеевич Ромов, — ведь скоро праздники!

— Будем скидываться? — ухмыльнулся Буренко.

Прокурор страдальчески скривился.

— Надо нам здесь субботник устроить, — предложил первый номер. — Приберемся, почистимся, выкинем со двора все железяки. А потом и посидим, как положено…

— Давайте и газончик разобьем, клумбу, цветочки посадим, елочки, — очень серьезно поддержал Ромова врач. — Дорожки песком посыплем, шезлонги поставим. В выходные с семьей — на отдых…

— Послушай, Николай, ну почему ты такой желчный? Ведь есть вещи, которые смаковать нельзя! Ну вот ты к себе в морг экскурсии разве устраиваешь? Или в газетах про то пишешь, как покойников потрошишь?

Иван Алексеевич обиженно пожевал губами.

— Зачем же ты все время намекаешь, что мы что-то нехорошее делаем? Мы ведь закон исполняем! Закон! Правда, Степан Васильевич?

Прокурор скривился еще больше и отвернулся.

— Если не мы, то кто же? — возбужденно привстал Ромов. Он завелся, на щеках наметились красные пятна. — И ты вместе с нами это делаешь и деньги за то же самое получаешь! Так зачем, спрашивается, все время в душу плевать? Мол, ты это дело осуждаешь и вроде как в стороне остаешься! Не-е-е-т, милый, ты с нами в одной упряжке!

Красные пятна запылали вовсю.

— А действительно, Николай Васильевич, что вы имеете в виду? — Викентьев исподлобья уставился на врача. — Я думаю, что наш ветеран совершенно прав и ваши постоянные шуточки просто неуместны. Определите свою позицию раз и навсегда. Иначе мне придется искать вам замену.

Руководитель спецопергруппы говорил негромко и внушительно. Хотя и он сам и все присутствующие знали, что заменить Буренко — дело вовсе не простое, тем более что любые подвижки нарушают стабильность группы.

— Моя позиция проста. — Врач мрачно смотрел в стол прямо перед собой.

— Любая законная процедура, подчеркиваю — законная процедура, должна быть выполнена достойным способом. Какой-то ритуал: священник, последнее желание, известная всем атрибутика, торжественность…

Буренко поднял голову и обвел всех взглядом, в котором отчетливо читался вызов.

— Да-да, торжественность, — упрямо повторил он. — Ведь прерывание жизни — акт еще более значимый, чем рождение!

— Вот даже как? — Викентьев не сводил с судмедэксперта пристального взгляда.

— Именно! Рождение — естественная процедура, запрограммированная природой. И сам появляющийся на свет мало что понимает, практически ничего. И ничего от него не зависит.

Теперь Буренко смотрел прямо в глаза второму номеру. Попов подумал, что Наполеон был для доктора отвлекающей фигурой, а главным оппонентом он считает руководителя группы.

— А здесь, — Буренко ткнул пальцем вниз, в направлении подвала, — происходит противоестественная процедура, весь ужас которой воспринимается… — он замялся, подыскивая слово, — приговоренным. Так разве не заслуживает он торжественного ритуала? А вместо этого — ночь, подвал, наручники, отобранный у бандитов пистолет…

— Да какая ему разница? — буркнул Наполеон.

— И вся процедура тайная, с душком предосудительности… Вот это мне и не нравится, хотя я участвую в работе вместе с вами. Ветеран прав — без этого не обойтись. Но все должно быть по-другому!

— Комендантский взвод, залп на заре? — спросил Викентьев.

— Человечество накопило большой опыт, к сожалению, и в этом страшном деле. Вполне можно перенять что-то более подходящее.

Буренко закончил непривычно длинную речь и откинулся на спинку расшатанного стула.

— Так вот, залп с некоторого расстояния чаще всего калечит смертника, — по-прежнему тихо продолжал Викентьев. — И его все равно приходится добивать выстрелом в голову в упор, ничего красивого в этом нет. А что касается мирового опыта… Гильотина? Гаррота? Меч или топор? Это отбросим сразу. Электростул, на котором жарят заживо иногда десять-пятнадцать минут? Газовая камера, где корчится удушаемый? Виселица, с которой традиционно связано обесчещивание, позор и отсутствие покоя там? — Викентьев поднял глаза вверх. — Или ядовитый укол в вену, против которого протестуют ваши коллеги потому, что он компрометирует медицинское ремесло?

Викентьев выдержал паузу, но Буренко отвечать не собирался.

— Только красиво и гуманно отправить человека на тот свет нельзя. И требовать от этого процесса эстетической формы — чистейшее чистоплюйство! Ассенизатор всегда пахнет дерьмом, а не французским одеколоном; но, если он не станет работать, дерьмом будем вонять мы все.

— К тому идет, — сердито буркнул Ромов.

— Я вам расскажу одну историю, доктор, — подался вперед Сергеев, и выражение его лица было не самым добродушным. — Наш товарищ. Женя Гальский, сейчас умирает от рака. Он не совершил ничего плохого, наоборот — честно пахал всю жизнь и был отличным парнем. Ваши коллеги выписали его из больницы на пятый день и поставили крест — для них его уже нет на свете. Парень корчится дома, жена бегает по кабинетам, подписывает десятки бумажек и ставит десятки печатей, чтобы купить промедол. Больше двух ампул в день не дают, у нас же в здравоохранении это строго… И упаси Бог пустую ампулу разбить или выбросить, только на возврат, учет прежде всего…

Сергеев облизнул пересохшие губы, а Попов разлил остатки водки.

— Пришлось мне поймать одного негодяя и вытрясти из него все что надо! У негодяев есть любые препараты и в любых количествах, без всяких рецептов, разрешений и печатей!

Сергеев нервно пристукнул ладонью, стол скрипнул, водка плеснулась в стаканах.

— Не хотите поморализировать на эту тему, доктор? Да насчет торжественности и ритуалов порассуждать?

В диспетчерской на миг стало совершенно тихо.

— Ладно, — сказал Ромов своим обычным тоном, — давайте за Женьку… Субботник все-таки провели. Иван Алексеевич домовито наводил порядок в диспетчерской, Сивцев с Шитовым возились в гараже и подвале, Попов, Сергеев и Викентьев разбирали металлический хлам во дворе. Послонявшись по точке исполнения, к ним присоединился и Буренко. Григорьева на субботнике не было, да никто его и не собирался приглашать.

— Помогай, Васильич… — Второй, третий и четвертый номера с натугой тащили проржавевший задний мост какого-то допотопного грузовика, и в голосе Викентьева ощущалась неподъемная тяжесть ноши.

Врач с готовностью вцепился в округлое железо и, пыхтя, принял свою часть веса. После выяснения отношений он разительно изменил поведение: ни иронии, ни саркастических шуток — справный мужик, охотно выполняющий общественную работу.

— Вот так! — облегченно выдохнул Викентьев, когда мост с дребезжащим лязгом грохнулся в кучу металлолома. — Доктор — мужик здоровый! Давайте чуток перекурим…

Сплоченные общим трудом, четверо мужчин присели на сваленные у забора доски.

— Скажу Шитову, чтобы пригнал автокран, — раздумчиво проговорил руководитель «Финала». — А то совсем пупки порвем!

На крыльце диспетчерской появился Иван Алексеевич Ромов. Он отряхивал руки и подслеповато щурился на неяркое осеннее солнце.

— Что это аксакал высматривает? Нас, что ли, ищет?

Попов хотел привстать из-за горы ржавого железа и махнуть ветерану рукой, но Сергеев придержал за локоть.

— Посмотри кино…

Ромов целеустремленно просеменил к щели между диспетчерской и гаражом, согнулся, упершись рукой в колено, и пошуровал в черном проеме. Потом сделал какие-то движения ногами, притопнул несколько раз, будто собирался пуститься в пляс.

— Галоши подбирает, — сдерживая смех, пояснил Сергеев. — Ну умора! Михайлыч, может, оформим ему как спецодежду — по ордеру?

— Какие галоши? — по инерции спросил Попов, хотя тут же мелькнула неприятная, хотя и довольно правдоподобная догадка.

— С объектов! Федька с Петром их то в угол забрасывали, то в гараже прятали — везде находит!

Сергеев встал.

— Ай-ай-ай! Все видели! Неужели купить жалко?

Гигант перестал сдерживаться и от души расхохотался, таким веселым Попов его еще не видел.

Ромов дернулся, суетливо взбрыкнул ногой, но тут же степенно выпрямился.

— Вот вы где есть, оказывается. — Он направился к коллегам. — А смешного, Сашенька, ничего-то и нет… Я ведь не из жадности… Просто привык галоши носить, отвыкать поздно. А поди их купи сейчас…

Внезапно Попов ощутил прилив дурноты. Вновь появилось чувство, что он у самого края глубокого колодца. Вскочив, он сделал несколько шагов назад от устрашающей бездны и уперся в бетонные плиты забора. Уф! Наваждение прошло, хотя сердце бешено колотилось и во рту пересохло.

— Правильно, Валерочка. — Ромов явно обрадовался возможности сменить тему. — Я тоже хотел забор осмотреть… Давай-ка пройдем вместе по периметру…

Попов как во сне шел вдоль шершавой серой стены. Повторившийся приступ внезапного страха всерьез озаботил его. И этот колодец — он отчетливо видел зияющее отверстие с сырыми скользкими стенами. Галлюцинация? Похоже… Как бы крыша не поехала!

— Высота два тридцать — два пятьдесят, — бубнил Ромов. — Электрозащиты, видишь, нету… Она по внешнему ограждению проходит, а здесь перелезай, пожалуйста, кто хочет!

— Там же завод, — вяло возразил Попов. — На территорию посторонний не пройдет.

— На заводе он, может, и не посторонний, но нам-то уж точно не свой! Ромов в очередной раз преобразился. Сноровисто осматривал стену, вставал на цыпочки, пригибался, забыв про радикулит. Так идет по верному следу хорошо выдрессированная ищейка.

— А вон что это там такое? — вдруг спросил он, и ни умильности, ни старческой немощи не было в голосе. — Посмотри, Валерий, глаза у тебя получше!

Бетонные плиты забора были подогнаны плотно одна к другой, швы наглухо задраены цементом. Но в одном месте, метрах в двух от земли, цемент выкрошился. Небольшой участок — сантиметра три-четыре, Валера прошел, не обратив внимания.

— Притащи-ка лесенку и поднимись: насквозь или нет? — приказал Ромов.

Взобравшись на расшатанную лестницу, Попов приблизил лицо к холодному бетону. Щель была сквозная, он увидел зеленый из рифленого железа ангар и край серебристого газгольдера.

— Насквозь, значит! Ну-ка, давай на ту сторону! Примерься — можно оттуда что-то углядеть?

Попову не хотелось лезть на охраняемую территорию режимного объекта, но почему-то он подчинился.

Опасаясь окрика вохровца, а то и прицельного выстрела, Попов перемахнул через гребень забора, повис на руках и легко соскочил на большой, окантованный железом ящик из прочных толстых досок. Это была надежная наблюдательная площадка, потому что щель находилась в заборе как раз на уровне глаз и сквозь нее хорошо просматривалась территория сверхсекретного объекта — точки исполнения смертных приговоров южного региона страны. Судя по валяющимся вокруг и прилипшим к ящику окуркам, наблюдательный пункт использовался неоднократно.

Субботник был прерван. Сивцева с Шитовым послали за автокраном, Буренко под благовидным предлогом отправили с ними, а члены внутреннего круга — первые четыре номера спецопергруппы «Финал» — начали чрезвычайное совещание.

— Ну, что делать-то будем? — Ромов обвел всех острым взглядом. — Дело-то нешутейное, но и зря горячку пороть не надо, чтобы самим в лужу не сесть.

— Инструкцию знаешь? — с безразличием смертельно уставшего человека спросил Викентьев. — Вот то и делать.

— По инструкции, значит, — согласно покивал первый номер и вытянул руку. — Тебе сразу полагается по шапке, это раз! — Он загнул палец. — Точка исполнения закрывается, два! — Ромов аккуратно загнул второй палец. — Надо искать новую точку — три! Ты понимаешь, что это такое? Сколько мы угробили сил и времени? И где ты найдешь в миллионном городе место лучше этого?

— Короче! — глядя в сторону, бросил руководитель группы. Он редко бывал выбит из колеи, но сейчас имел место как раз такой случай.

— А ведь мы и не знаем — произошло рассекречивание или нет, — прежним рассудительным тоном продолжал Иван Алексеевич. — Мало ли какой дурак в щелку подглядывал! И что он там увидел? Какие такие секреты распознал?

— Если дурак — одно. А если вышли на нас?

— Вот тогда и вопросов нет! Тогда все по инструкции…

Ромов задумался, на лбу залегли две глубокие старческие морщины.

— Только это уже без меня. Не обессудь, Володенька, годы свое берут, давно думаю отойти от дел, вот и случай подоспел… На всю эту колготню у меня уже и сил-то нету…

Викентьев вскинул голову и уставился на собеседника, будто не поверил своим ушам. Тот не отвел взгляда.

— Я тоже брошу все к чертовой матери! — Второй номер глубоко вздохнул. — Думаешь, мне не надоело? По шапке получать, с женой ругаться да исполнять, исполнять, исполнять…

Он выпрямился и еще раз вздохнул, с облегчением, будто освободился от тяжелой ноши.

— Значит, судьба… К чертовой матери! Напишу рапорт — и все! Путь ищут точку, пусть исполняют, пусть все организовывают…

— Я тоже хотел уйти с исполнения, — воспользовавшись паузой, вставил Попов.

— А я держусь двумя руками! — Сергеев неожиданно выругался. — Такая расчудесная работа, как раз по мне!

— А кто же, ребяточки, будет закон исполнять? — вкрадчиво спросил Иван Алексеевич. — Сейчас мы все разбежимся, а дальше что? Или приговоры выносить не станут? Или легко людей на это дело подобрать? Может, от хорошей жизни министр персональное разрешение дал мне, отставнику-пенсионеру, вроде как внештатно ВМН приводить? Не от хорошей, братцы, просто деваться некуда было!

Ромов медленно расцветал красными пятнами.

— Проще простого в кусты юркнуть! Только раньше времени-то зачем?

— Ну провокатор! — изумился Викентьев. — Ты же первый затеялся отбой играть!

— Не так, Володенька, не так! Если рассекретили нас — это одно. А если какой-то придурок запчасти из гаража ворует или от нечего делать сюда пялится — зачем же сразу воду сливать?

— Не пойму я тебя, Алексеич. — Викентьев снова был озабоченным и усталым. — Любишь ты крутить — то так, то эдак… Что предлагаешь-то?

— А то и предлагаю. Проверить этого друга. Кто такой, с какой целью смотрит, что узнал… Тогда и выводы сделаем, и решения примем.

— Тоже правильно, — подумав, неохотно кивнул руководитель спецгруппы.

— Разумнее ничего не придумаешь.

Пятна на лице Ромова поблекли.

— И смену нам надо готовить. Я тебе, Михайлыч, сколько раз предлагал попробовать?

Палец первого номера изобразил привычное движение.

— Чего там пробовать… Нашел мальчика! Я уже все в жизни попробовал. Хватит…

— И Сашеньке предлагал!

— Давайте им оружие — тогда пожалуйста! А так это дело не для меня! — Сергеев еще раз выругался. — Вон Шитову предложите… Недавно надо было определиться: или с автоматом в засаду, или с дубинкой на площадь. Он выбрал дубинку — неформалов гонять безопасней, а куражу куда больше!

Ромов пожевал губами и нахмурился.

— Не пойму я, Александр Иванович, к чему ты это сказал? Разговор-то у нас о другом!

— Хватит антимонии разводить, — властно прервал Викентьев. — Щель в заборе заделать, любопытного найти и проверить! Задача ясна?

Это вновь был Железный Кулак, которого очень трудно выбить из колеи.

— Куда яснее, — буркнул Сергеев. — Дело-то простое… Цементу размешать — пять минут. Да и этого хрена установить… Сколько человек работает на «Приборе»? Всего-то тысяч десять? Ерунда, правда, Валера? Тем более времени свободного у нас навалом…

— Вот и работайте, а не болтайте! — отрезал Викентьев.

«Прибор» обслуживала своя, объектовая, милиция. С территориальными органами она практически не контактировала, и Сергеев никого там не знал. Это было непривычно: во всех райотделах области у гиганта было много друзей и знакомых. Непривычным оказалось и то, что через проходную его не пропустили, и он долго названивал по черному внутреннему телефону, а потом стоял в позе просителя у щелкающего турникета, ожидая, пока придет провожатый.

Местный опер — энергичный дерганый парень, шустрый, как все розыскники, сноровисто оформил разовый пропуск и, болтая вроде бы ни о чем, а на самом деле пытаясь выведать цель визита, провел майора мимо вооруженного «наганом» охранника в свой ведомственный мир, который здорово отличался от того, большого, раскинувшегося за забором с системой электрошоковой защиты.

На сотнях гектаров земли могли разместиться несколько деревень, а то и крупный рабочий поселок с привычными приметами нищеты и убогости, столь же привычно объясняемыми скудностью местного бюджета и нехваткой централизованного финансирования. Здесь же бросался в глаза достаток — Минавиапром явно не испытывал подобных проблем. Ровные, без выбоин, асфальтированные дорожки, ухоженные клумбы и цветники, монументальная доска передовиков, деревья с выбеленными на метровую высоту стволами, тщательно выкрашенные «серебрянкой» металлические конструкции.

«Прибор» имел комфортабельную базу отдыха, несколько пансионатов — на побережье и в горах, каждый год возводились один-два жилых дома. Проблемы с кадрами тут не было, в вытрезвители и сводки происшествий рабочие попадали довольно редко. Но, несмотря на все это благополучие, встречающиеся по пути люди не выглядели свободными и счастливыми и отличались от тех, зазаборных, гораздо меньше, чем заводская территория отличалась от городской.

— Это ЛИС — летно-испытательный сектор, — пояснил сопровождающий. — А за ним озеро, летом там купаются в перерывах. Вы, наверное, кого-то на сбыте нашей продукции взяли?

На большом, со стадион, поле сохранилась знаменитая тиходонская степь, как в музее краеведения за пыльным стеклом, только без чучел дрофы, волка, кабана, а живые звери и птицы здесь не водились, потому что грохочущие «изделия» за десятки лет обильно насытили почву и траву окислами свинца.

— Если так, то шум поднимется, — продолжал опер, не придавая значения молчанию майора. — Директор у нас крутой…

Здесь, за забором, единолично правил генеральный директор. Он карал и миловал, выделял квартиры или передвигал в конец очереди, распределял автомобили и загранпоездки, устанавливал персональные оклады или увольнял без выходного пособия. И хотя сам генеральный, естественно, не мог вникать в мелкие детали своего хозяйства, дела это не меняло, ибо решения принимались от его имени, ему же обжаловались и его же заключение становилось окончательным. И выходило, что и новые дома, и фонды на автомобили, и пансионаты принадлежали ему и ему же принадлежали десять тысяч винтиков отлаженной хозяйственной машины, которые в последнее время модно стало называть человеческим фактором.

И милиция наверняка тоже у него под пятой, потому что квартиру и все другие жизненные блага вот этому озабоченному оперу выделяет именно он, а не далекое МВД.

— У тебя квартира есть?

Сопровождающий не удивился неожиданному вопросу, похоже, он вообще ничему не удивлялся.

— Ага, в прошлом году получил. Как раз в центре дом сдавали…

— Значит, хорошо живете с начальством?

— Как же иначе? У вас ведь тоже так.

«Пожалуй, — подумал Сергеев. — Хотя и не столь наглядно. Здесь вся власть в одном кулаке, не сманеврируешь».

Отдел находился в новом, отдельно стоящем здании из белого кирпича. Внутри просторно, хорошая мебель, кабинеты отделаны полированными панелями.

Как правило, свои вопросы Сергеев решал с начальником уголовного розыска. На этот раз худой, чернявый, похожий на грача капитан провел его к начальнику райотдела. Рыхловатый рыжий мужчина лет сорока пяти внимательно выслушал легенду: из авторембазы УВД похищены дефицитные запчасти, следы ведут на «Прибор».

Легенда была корявая и малоправдоподобная, но чернявый капитан проглотил ее не поморщившись, зато начальник отдела проявил профессионализм:

— Запчастями занимается областной угрозыск? С чего бы? Или важнее дел нет?

Сергеев доверительно улыбнулся.

— Железки для генеральской машины. Вот и роем землю. А дел навалом.

— Тогда понятно. Ну а мы чем поможем? Девять с половиной тысяч работающих… Как его зацепить?

Рыжий подумал.

— Ладно, покажите место, Никонов займется.

Грач кивнул и вывел майора из кабинета.

— Только надо письменный запрос, — сказал он. — Чтобы мы официально работали…

«От безделья пропадают, — подумал Сергеев. — Телефоны не звонят, календари чистые, по всякой ерунде — запрос, чтобы потом отчитываться».

Официально никакой кражи из ремзоны УВД не существовало, но майора это не смутило.

— Запрос сделаем, — бодро сказал он и тут же на бланке УВД написал требуемый документ, поставив палочку, расписался за Ледняка, с потолка вписал исходящий номер.

Только после этого Никонов отправился с ним к забору ремзоны, осмотрел место, поднялся на ящик, поковырял свежий цемент в щели между плитами.

— Похоже, он тут что-то рассматривал. И довольно долго.

— Наблюдал, удобный момент подбирал.

— Наверное…

Начальник розыска спрыгнул с ящика.

— Скорее всего это кто-то из охраны, — вслух рассуждал он. — Здесь как раз проходит маршрут контроля периметра… Пойдем посмотрим, чей это участок.

Однако в штабе ВОХРа выяснилось, что четкого закрепления бойцов за маршрутами не существует. Перед каждой сменой бригадиры по своему усмотрению расставляют людей на посты.

За последние шесть месяцев интересующий Сергеева участок охраняли пятьдесят два человека. Из постового журнала майор выписал фамилии дежуривших в ночные смены. Таких оказалось пятнадцать. Наиболее часто повторялись три фамилии. Сергеев аккуратно подчеркнул каждую из них.

Пока Сергеев отрабатывал «Прибор», Валера Попов посетил Северный райотдел, обслуживающий территорию, на которой находился завод.

— Мы же к ним отношения не имеем, — пожал плечами старший опер-крепыш, начинающий терять спортивную форму. — Спросите на всякий случай у зонального.

Зональный оперуполномоченный задумался, вороша в памяти гору не пригодившихся до поры фактов.

— Приходил один с «Прибора». Похоже, шизофреник. Охранник, что ли. Заявление хотел нам повесить. Как раз по ремзоне.

Опер зевнул и потянулся.

— Дежурил в ночь и опять заступил. Надоело! Я, кстати, и не знал, что под боком ремзона. Сходразвал там можно сделать, не в курсе?

— Какое заявление? — стараясь не проявлять заинтересованности, спросил Попов.

— Плел что-то про трупы… Черт его знает! Шизофреников сейчас развелось! Вроде там бандиты трупы потрошат и внутренние органы за границу продают!

На полу обозначился колодец со скользкими стенками, и Попов сделал шаг в сторону. Колодец исчез.

— Какие трупы, какие органы? — нервно вскричал он. — Откуда он это взял?

— Да не психуй ты, — успокаивающе махнул рукой опер. — К краже вашей он не вяжется, иначе чего бы пришел. Так, обычный дурак.

Попов взял себя в руки.

— Может, он видел чего? Как фамилия-то?

— Сейчас поглядим, если осталась…

Опер полистал вспять перекидной календарь, всматриваясь в неразборчивые записи.

— Вот он, кажется… Или нет? Середин! Или этот… В общем, или Середин, или Лебедев — они в один день приходили. У кого-то собака пропала, а у кого-то трупы разделывают. Оба психи!

Зональный еще раз зевнул и вдруг встрепенулся.

— Послушай, так если ремзона к «Прибору» не относится… Ты мне, получается, кражу подвешиваешь?

— Да нет. Нам попробовать запчасти найти да перед генералом отчитаться.

— Это другое дело, — облегченно вздохнул опер.

Когда Сергеев и Попов сверили свои списки, то оказалось, что одна фамилия имеется в каждом из них. Лебедев — тридцатилетний стрелок охраны «Прибора». Из разведопроса, проведенного Сергеевым в штабе ВОХРа, можно было сделать вывод, что это незаметный, малоконтактный человек: исправно отбывал часы дежурства, контактов с коллегами не поддерживал, от участия в праздничных «мероприятиях» уклонялся и не совершал решительно никаких поступков, которые определили бы его индивидуальность.

— По-моему, он с прибабахом, — сказал бригадир ВОХРа. — Молчит, книжки про шпионов все читает, ни в «козла», ни выпить, ни про жизнь поговорить… На стрельбах, как пацан, патроны у ребят выпрашивает. Многие отдают, чтобы «наган» не чистить… А ему в удовольствие — разбирает все время, смазывает, протирает… Три года работает, а мы о нем ничего толком не знаем.

— Видно, действительно шизанутый, — сказал Сергеев, когда внутренний круг обсуждал собранные данные. — И по месту жительства тоже — тихий, ни с кем не общается…

— Это хорошо. — Викентьев посмотрел на Ромова. — Меньше контактов, меньше болтовни.

— Хорошо-то хорошо, — вроде как согласился Наполеон, но отрицательно покачал головой. — Может, действительно у него романтика в заднице играет, шпионов ищет, потому и в замке ковырялся. Но вот что он про трупы-то болтал? Надо же встретиться с ним кому-то, поговорить, разведать что к чему…

— Он в больнице, с желтухой, — пояснил Попов. — Это дело долгое, а лезть в инфекционное особой охоты нет.

— А точно с желтухой? Тогда, конечно… Месяца два, а то и больше…

Иван Алексеевич пожевал губами.

— Бывает и совсем помирают. Особенно сейчас: врачи хреновые, лекарств нет.

— Ладно, аксакал, не крути свою шарманку, — перебил Викентьев, и Наполеон обиженно замолк. — Делаем такой вывод: опасности рассекречивания нет, работу продолжаем. По выздоровлении прощупать нашего друга, тогда и подведем итоги. Может, ему у психиатра полечиться надо. Значит, само собой, и работу придется сменить. Другие предложения есть?

— По-моему, правильно, — сказал Попов, и Сергеев согласно кивнул.

— Нам он не опасен, — поддержал Ромов. — Чем он может помешать? Да ничем!

Но на этот раз опытнейший Иван Алексеевич ошибся. Незаметный меланхоличный Лебедев представлял серьезную опасность для спецгруппы «Финал», и болезнь только отодвигала эту опасность на более позднее время.

Глава тринадцатая

Раскрытие многих преступлений начинается со случайности, но об этом мало кто знает, ибо заинтересованными лицами каждая случайность подается как результат упорной и кропотливой работы.

То, что неизвестный водитель расплескал ведро солярки на повороте одной из автодорог Предгорной АССР, было случайностью чистой воды. И то, что спешащая в сумерках «Волга» «схватила» скользкое пятно правыми колесами и вылетела на обочину — тоже, несомненно, было случайностью.

Выезд на место происшествия следственной группы явился логическим и закономерным следствием серьезной аварии, но то, что дежурил новичок — лейтенант Мезлоев, оказалось третьей случайностью, которая и решила дело. Потому что недавний выпускник Высшей школы МВД СССР Мезлоев самостоятельно работал четвертый месяц, служба еще не успела не только осточертеть, но и стать привычной, к тому же, в отличие от многих сокурсников, он хорошо знал законы, приказы и инструкции, а потому чувствовал себя уверенно и не пытался подстроиться под сложившуюся в райотделе практику.

Причина дорожного происшествия была очевидной, розыск и наказание виновного заведомо перспектив не имели, к тому же пострадавший водитель остался жив, а значит, тяжкие последствия отсутствовали. Просматривалась и вина самого пострадавшего, которого хитроумный пункт «Правил дорожного движения» обязывал обеспечить безопасную езду. Словом, никаких осложнений здесь не предвиделось, потерпевший при таких обстоятельствах жаловаться во все концы не станет. Дело можно спокойно спустить на тормозах. А работы на месте происшествия от силы на полчаса. Так бы решил любой из шести утомленных службой и жизнью, обремененных семьями и опытом следователей Урук-Сартанского РОВД. Мезлоев был седьмым.

Он проводил осмотр более двух часов и сделал то, что в подобной ясной и понятной ситуации не стал бы делать никто из коллег: сверил номера агрегатов автомобиля с данными техпаспорта. И обнаружил, что номер кузова не соответствует записи в документе.

В принципе, дежурный следователь мог этим и ограничиться, передав материал с соответствующим рапортом руководству. Но Мезлоев был честолюбив и азартен, поэтому, не обнародуя своего открытия, он закопался в ориентировки и нашел запрос Тиходонского УВД по розыскному делу «Трасса», где упоминалась «Волга» «ГАЗ-24» госномер «З 00-77 НК», принадлежащая гражданину Плоткину и пропавшая вместе с хозяином в начале июля. Номер кузова пропавшей машины совпадал с тем, который имелся на кузове разбившейся «Волги».

Только после этого лейтенант описал свое открытие в подробном рапорте и подал его по команде.

Результатом этой цепочки случайностей стал документ, направленный в Тиходонск: «Принятыми дополнительными мерами розыска по вашей ориентировке (РД „Трасса“) обнаружен кузов а/м „ГАЗ-24“ (владелец Плоткин), который эксплуатировался по техническому паспорту на а/м „ГАЗ-24“ госномер…. владелец Идримов. В настоящее время Идримов, пострадавший в результате аварии, находится в больнице Урук-Сартанского РОВД. Начальник УУР МВД Предгорной АССР».

— Это реальный путь к раскрытию, — сказал Сергееву Ледняк, чуть морщась и незаметно поглаживая живот. — Поезжайте с Поповым… Какой-то он странный последнее время — в чем дело? Все мы устали… Значит, поезжайте и разберитесь на месте. А я созвонюсь с Москвой — «Трасса» у них на контроле, пусть подключают своих людей. Нет, сами не обойдетесь — это Кавказ…

Ровно через сутки Сергеев и Попов сидели в кабинете начальника отдела особо тяжких преступлений МВД Предгорий и излагали план предполагаемых действий. Дородный краснолицый подполковник слушал внимательно, время от времени поглаживая широкие жесткие усы и согласно кивая головой. Но когда он заговорил, оказалось, что это кивание вовсе не знак согласия, а один из элементов кавказской вежливости, за которой может ничего не стоять, а может стоять и прямо противоположное ожидаемому.

— Понимаете, — подполковник доброжелательно улыбнулся, усы встопорщились, — у нас тут все по-другому. Так, как вы хотите, можно сделать где угодно: в Москве, Ленинграде, Тиходонске, но не здесь! — Начальник отдела развел руками. — Идримов живет в селе, где половина жителей — его родственники, а вторая половина — друзья и знакомые. Как сохранить в тайне осмотр или обыск у него в доме? Даже если просто задать кому-то вопрос, любой, самый пустяковый, — мгновенно передадут: приходили, интересовались… Так что и в больницу нечего соваться!

— Беймураз Абдурахманович, — Попов с трудом держал в памяти имя и отчество подполковника, — а если местного участкового подключить? Легенда — авария. Или пожарника — состояние проводки, дымоходов, опасность возгорания…

Жесткие усы снова встопорщились.

— А если участковый женат на сестре брата Идримова? Или пожарник — племянник друга его отца? Какая-то связь обязательно найдется!

— Получается, ничего не выйдет? — мрачно спросил Сергеев. — То трудно, это невозможно… Знаете, сколько трупов по «Трассе»? И контроль Союза! Кстати, со дня на день прибудет московская бригада.

— А что они здесь сделают? — колюче взглянул Беймураз Абдурахманович.

— У себя на Арбате порядок навести не могут! Правда, туда десантников, бронетранспортеры и вертолеты не бросишь, а в республиках все можно, руки развязаны…

Начальник отдела задумался, машинально вытащил из стола белые костяные четки, перехватил взгляд Попова, вновь добродушно улыбнулся.

— Нервы успокаивает. Не пробовал?

На минуту в кабинете воцарилась тишина, только чуть пощелкивали круглые ограненные костяшки.

— Раз надо — значит, будем делать. — Подполковник вооружился толстенной четырнадцатицветной ручкой, какие лет десять назад в изобилии наводняли прилавки комиссионок. — Будем делать по-своему. Мы ведь здесь живем…

Он вновь надел маску радушного и любезного хозяина.

— Мой двоюродный брат — главврач республиканской больницы. Попрошу его забрать Идримова из района. А получится — пусть переводят в Тиходонск, вроде по медицинским показаниям. Устраивает?

Чудовищная ручка черкнула что-то в календаре.

— А насчет того, чтобы поискать следы других машин… Мы найдем способ узнать, что у него в сарае, в подвале, в гараже. Но скорей всего он просто покупатель. Понадобилось заменить кузов — вот и заменил. Не в очередь же на десять лет записываться… Дело обычное. Иногда заказывают — какая модель, какой цвет. Знают, понятно, что ворованное. А про убийства-то не думают.

Прощаясь до завтра, подполковник замялся.

— Вы в отделе особо не рассказывайте, что да как… Ребята у нас хорошие, золотые ребята, я им всем доверяю, как себе… Но, знаете, всяко бывает.

Когда они вышли в коридор, Попов спросил:

— Как ты думаешь, а ему доверять можно?

— Скоро узнаем, — отозвался Сергеев.

Оказалось, что можно. Подполковник сделал все, что обещал, и даже сверх того. Идримова перевели в республиканскую больницу. У него было легкое сотрясение мозга, трещины ребер и сложный перелом голени.

— Можешь хромым остаться, — сказал лечащий травматолог. — Надо бы в специализированный институт, в Тиходонск, да туда не пробьешься. В прошлом году нам только пять нарядов дали.

— Как так «не пробьешься»? Раз человеку надо! — возмутился сопровождавший раненого брат. — Где у вас начальник?

Через полчаса он вернулся в палату радостный, но слегка обескураженный.

— Золотой мужик главврач! — возбужденно сообщил он. — Скомандовал завтра же тебя санитарным самолетом отправить. И ничего не взял! — Он перешел на шепот. — Даже слушать не захотел!

— Ничего, вылечусь — мы к нему подойдем, — удовлетворенно сказал Идримов. — Молодец, Магомет! Скажи матери, Ильясу, всем, что я в порядке. Сходи в милицию, пусть дело не открывают. Машину забери, отдай Адаму — пусть поставит на ремонт. Что будет надо — сообщу…

Разбитую «двадцатьчетверку» тем временем направили на автотехническую экспертизу. Однако на полпути маршрут изменился, и мощный грузовик взял курс на Тиходонск.

— Никаких других машин у него не появлялось, — через пару дней сообщил Беймураз Абдурахманович тиходонским операм. — Свою «Волгу» он весной разбил, стал искать новую без документов. Пару месяцев назад взял эту за десять тысяч. Кузов переставил, двигатель спрятал у младшего брата Магомета, резину и задний мост держит у себя в подвале. Продавца знает.

— Спасибо, — Сергеев сжал ладонь подполковника. — А прибеднялись: подходов нет, в тайне не сохранить… Как же удалось столько собрать?

— Мы здесь живем, — повторил начальник отдела, не сомневаясь, что такой ответ все объясняет. — Только я вот о чем попрошу: обыски, проверки, задержания — пусть все это через меня идет, я все обеспечу… Потому что такие войсковые операции, как в Узбекистане, нам ни к чему… И народ взбудоражат, и руководство республики обозлят. А крайний понятно кто…

В Тиходонском региональном институте травматологии и ортопедии Идримова приняли не слишком радушно.

— Рядовой случай, чего его было к нам направлять? Да еще санавиацией?

— А то не знаешь, как там решаются такие дела!

Врачи приемного отделения многозначительно переглянулись.

Султан Идримов не обратил внимания на холодный прием и ничуть не обиделся. Он достаточно хорошо знал жизнь и прекрасно понимал, что происходит. Лечиться в региональном центре куда престижнее, чем в республиканской больнице. Тут и оборудование получше, и лекарств побольше, и врачи поопытнее. По крайней мере, так считается. Может, оно и не так — в республике тоже оборудования импортного хватает, и без лекарств солидный человек не останется, и врачи все время на курсы ходят. Но мнение есть — в Тиходонске лучше лечат! А потому каждый стремится сюда попасть. Положено-то, конечно, только тяжелых больных направлять, да мало ли что где положено! Если человека уважают, то и пойдут навстречу. А местные врачи по-своему рассуждают: коек мало, желающих много — вот и власть, и связи, и дефицит. А когда со стороны человека прислали, считай, отобрали одну койку, кусок из кармана вынули. Потому и недовольны доктора, и понять их можно. Только зря они беспокоятся: Султан Идримов никогда в долгу не останется, все довольны будут. На выписке как с родным попрощаются. А сейчас пусть побурчат…

Через два дня его прооперировали. К этому времени приехали Магомет с Ильясом, привезли неподъемные чемоданы — коньяки, балык, икра, все солидно, не то что орехи, хурма и прочие хурды-мурды. Потому операцию сделали хорошо и наркоз дали как положено: заснул, проснулся — уже в палате. Одноместная, с телевизором, и сиделку Магомет нанял…

Ребята пожили четыре дня, оставили в тиходонских кабаках несколько тысяч, очень важно — погулять в Тиходонске, считается, что только настоящий мужчина с большими деньгами может это себе позволить. Еще шикарнее, конечно, в Москве гулять, тем более земляки столицу держат, но в последнее время их там прижимают, теснят, вполне можно вместо ужина пулю получить. Ничего, в Тиходонске тоже кабаки с варьете и бары всякие, расскажутВахе и другим сельским чуркам, которые деньги в мешки складывают, а жизни не видят — пусть рты пораскрывают! Спросили, как положено: «Что еще надо? Нужны еще здесь?» А чего надо? Все есть. Чего сидеть парням — у них дома дел много. Через пару недель приедут и заберут, если Аллах не отвернется. «Какие поручения?» Да никаких, пусть только с автоэкспертизой разберутся да машину заберут — время идет, а ее делать надо. Ну и уехали. Будем выздоравливать: лекарства есть, внимание есть, уважение есть. Чего еще надо?

Внимания к Султану Идримову и его родне было куда больше, чем он предполагал. Стационарный пост наружного наблюдения обходился казне в сто рублей ежесуточно. Преследующее наблюдение за Магометом и Ильясом с фиксацией всех связей, контактов, адресов, фотографированием их времяпрепровождения стоило ежедневно триста рублей. Впрочем, самих наблюдаемых эти суммы вряд ли могли удивить, потому что за один вечер они оставили в «Скачках» вдвое больше, считая, разумеется, девочек и оркестр.

Пост наблюдения действовал и в Урук-Сартане, а прибывшая все-таки в Предгорье московская бригада с помощью любезного Беймураза Абдурахмановича плела сеть, охватывающую блатной и околопреступный мир всей республики.

Но центром разработки розыскного дела «Трасса» являлся выздоравливающий в отдельной палате Султан Идримов, хотя сам он об этом, естественно, не подозревал. Когда в дверях показался улыбающийся человек с тремя гвоздиками в руке, Султан решил, что это посланец от родни. Правда, не кавказец, но мало ли как складываются обстоятельства. Он тоже изобразил ответную улыбку, но следом вошел двухметровый амбал со шрамами на лице, и улыбаться сразу расхотелось.

— Здравствуйте, гражданин Идримов. — Быстро подойдя к кровати, Попов положил гвоздики на тумбочку и, наклонившись, запустил руку под подушку, потом под матрац. — Это для порядка, — пояснил он и сел на табуретку. — У Магомета есть интересный ножик, думал — может, и у вас такой имеется…

Сергеев сел на кровать, пружины заскрипели.

— Посмотри, Султан. — Гигант вытащил из внутреннего кармана несколько фотографий и положил больному на грудь. — А потом расскажешь нам, как да что…

Словно загипнотизированный, Идримов взял фотографии. На первой был запечатлен невысокий, начинающий лысеть мужчина, важно облокотившийся на капот черной «Волги». На второй — разбитая «Волга» Идримова, которая сейчас должна была находиться на автотехнической экспертизе. Затем крупно номер кузова и сразу же — совсем другой номер в техпаспорте. На следующем снимке из разрытой ямы выглядывала полуразложившаяся голова человека. Султан отбросил фотографии, и они веером разлетелись по комнате.

— Давай рассказывай, — буднично предложил Сергеев, будто продолжая давно начатый разговор.

У Идримова закружилась голова.

— Ничего не понимаю, ребята, честное слово, — машинально залопотал он.

Какой идиот! Надо было сразу вырезать переднюю панель с номером и заменить, как все нормальные люди делают! Специалисты так вваривают, что шов только экспертиза определит! А он понадеялся, что гаишники под капот не заглядывают, особенно когда в правах четвертной… Может, на экспертизе выплыло? Тогда откуда они знают про Магомета и про нож его знают? И что это за труп? Какое отношение к машине, номерам, аварии имеет труп? Никакого!

— Про что спрашиваете? Может, перепутали меня с кем? — продолжал лопотать он, даже не контролируя автоматически вылетающие слова и не пытаясь придать им хоть какую-то убедительность. Он уже понимал, что это за труп, но не хотел признаться даже самому себе, сознание не впускало кошмарную догадку, она билась где-то глубоко-глубоко, и надо было так и оставить ее внутри, потому что в привычных мыслях и ощущениях ей просто не находилось места!

Еще пять минут назад он думал, что скоро обед и повариха Галя поджарит сочную баранью отбивную и сто пятьдесят отличного коньяка приятно обожгут пищевод и сладко обволокут голову, и можно поспать до вечера, посмотреть футбол, а после отбоя молоденькая медсестра Танечка скорее всего согласится сделать то, к чему он склоняет ее несколько дней.

— У кого купил машину? — резко спросил Сергеев. — Хватит дурака валять!

— Ничего не знаю, на техстанции кузов поменял, а машина моя, собственная…

И ароматная отбивная, и приятно расслабляющий коньяк, и симпатичная Танечка исчезали из ближайших планов, и важно было сохранить их хотя бы на потом — на завтра или, в крайнем случае, на послезавтра. Дело надо улаживать, срочный звонок Ильясу — пусть приезжают, только бы сейчас отстали, дали передышку…

— На какой техстанции? — презрительно сказал майор. — Думай, что болтаешь! Там же документы остаются: наряды, счета, пропуска…

— На какой — не помню, частным образом делали, без регистрации, а кузов незнакомый человек уступил… Говорит, для себя взял, да не пригодился, а деньги нужны…

— И двигатель он тебе уступил? И резину? И мост? И все с этой машины?

— Сергеев поднял и ткнул в лицо Султану снимок, на котором незнакомец важничал у «Волги». — Вот посмотри, что сделали с хозяином!

Он ткнул еще одну фотографию, но Идримов закрыл глаза.

— А хочешь — я тебе и других покажу! Полюбуйся, что твои дружки с людьми творили!

Если бы можно было никогда не открывать глаз и не возвращаться в столь неожиданно и страшно изменившийся мир!

— Не знаю я ничего, детьми клянусь, не знаю!

— А мы знаем! За десять штук купил «Волгу»! Сказать у кого? Скажу немного позже! А ты пока поясни: знал, что на машине кровь? Или догадывался?

— Клянусь Аллахом: кузов купил, больше ничего не знаю.

— Тогда поедешь с нами! Скупка заведомо краденого у тебя уже есть. А там, может, и на соучастие в убийствах раскрутишься!

Идримов обессиленно откинулся на подушку. Через несколько минут Сергеев и Попов погрузили его на носилки и вынесли в белый санитарный фургон. Совсем не так Султан предполагал покинуть региональный травматологический центр.

Белый санитарный фургон принадлежал спецгруппе «Финал» и предыдущей ночью использовался по прямому назначению. Исполняли Одинцова — насильника и убийцу. Операция прошла без осложнений, если не считать того, что всю дорогу от Степнянска до Тиходонска Одинцов монотонно выл, утробно и страшно. У Попова даже разболелась голова. Неоднократные команды заткнуться смертник оставлял без внимания так же, как угрозы Сергеева вставить кляп. Впрочем, кляп вою не помеха, поэтому угрозу так и не исполнили.

— Подумаешь, — сказал Шитов, когда Попов в «уголке» попросил у врача таблетку от головной боли. — Надо было открыть камеру и отмудохать его до потери пульса…

— Что я, сюда таблетки беру? — Буренко пожал плечами и замолчал, хотя было видно, что ему хочется продолжить фразу. В короткой борьбе победила пропитанная сарказмом половина натуры доктора. — Здесь все болячки вот кто вылечивает! — Врач указал кивком головы и отвернулся. Ромов недовольно закряхтел, а Шитов громко захохотал, выпустив из рук ненамотанный еще край черного брезента.

— Чего ты ржешь! — неожиданно взорвался Сергеев. — Ты что, на дискотеке? Надо же совесть иметь!

Викентьев успокаивающе похлопал его по руке.

— Номера пять и шесть, — холодно и властно произнес руководитель группы, и атмосфера в сыром подвале сразу построжала. — Работайте в соответствии со своими функциональными обязанностями! Смешки, шутки и анекдоты — в нерабочее время! Это и вас касается, доктор!

Шитов поспешно домотал брезент, затянул ремни.

— Раз, два… — Они с Сивцевым подхватили сверток и, пыхтя, потащили по лестнице — это был самый неудобный участок. Лишь уложив груз на носилки в белом фургоне, сержанты перевели дух и обменялись впечатлениями.

— Вот дела! — Шитов зажал ноздрю и, чуть отвернувшись, высморкался. — Они мозги вышибают, а мне надо совесть иметь! А чего я сделал? Этому все равно, — он ткнул ногой брезентовый сверток. — Да и они не шибко плачут…

— А я так вообще ни при чем, — пожаловался Сивцев. — За что Кулак на меня полкана спустил?

Обиженные сержанты вообще не пошли в диспетчерскую, а там за двумя бутылками водки происшедший инцидент подвергся тщательному разбору.

— Правильно Сашенька замечание сделал, — хрустя домашним огурцом, сказал Иван Алексеевич. — Для шуток надо знать время и место. Только я вам скажу, что здесь и Николай наш Васильевич виноват.

— Да я просто пошутил, — оправдывающимся тоном начал Буренко. — Воспитанный человек мог улыбнуться… Но этот парень настолько толстокожий, что просто не понимает, как можно себя вести…

— А может, в этой толстокожести и есть его счастье? — неожиданно спросил Попов, хотя вовсе не собирался вступать в разговор. — Разве исполнять расстрел годятся тонкокожие? Воспитанные, начитанные, интеллигентные люди?

Наступила тишина. Приготовившийся разливать Наполеон отставил бутылку. Недобро покосился прокурор, с интересом смотрел Буренко. Лица Сергеева и Викентьева, как всегда, были непроницаемы.

— Это ты зря, Валерочка, — урезонивающе произнес Ромов. — Посмотри на нас всех… И начитанные, возьми хотя бы доктора, хоть Михайлыча… У меня уже глаза плохие, но газеты — от корки до корки… Да и сам ты разве мало читаешь?

— Много, аксакал, — разомлевший от водки Попов не мог остановиться. — Я даже вычитал главный довод против расстрела. Знаете какой?

Попов сам протянул руку к бутылке, разлил по стаканам, поднял свой.

— Ну, будем!

Подождав остальных, выпил, понюхал хлеб, закусил огурцом.

— Знаете какой? — повторил он, обводя взглядом настороженно ожидающих коллег. — Очень простой. В момент исполнения исполнитель переступает грань, запретную для любого человека. За нарушение этой грани и расстреливают преступника. А в момент расстрела исполнитель официально становится с ним на одну доску. Но официально. 0-фи-ци-аль-но! — по слогам произнес Попов, назидательно подняв палец. — Но это дела не меняет. Общество избавилось от одного убийцы, но приобрело другого. Да еще профессионального, делающего это многократно.

Попов посмотрел на покрывающееся пятнами лицо первого номера и отыграл назад.

— Вот такое в книжках пишут. Не знаю — правильно, нет…

— Да глупости все это! — грубым голосом сказал первый номер. — Выходит, я убийца. А вы все соучастники?! А судья, вынесший приговор? А кассационный суд? А Президиум? Выходит, все убийцы? — Он перестал сдерживаться и почти кричал. — Давай не будем казнить Удава, Лесухина, Учителя, давай в задницу их целовать! Кто только пишет такую ерунду?!

— Да разное пишут. Одни против смертной казни — они свое доказывают, другие — за, они с первыми спорят. Есть профессор, он в свое время руководил судебной коллегией и, видно, немало расстрельных приговоров вынес, так он предлагает исполнение сделать гласным: в присутствии журналистов, адвокатов, представителей общественности… Чтоб все ясно и понятно и не ходили слухи про урановые рудники…

— Тоже глупость! — непримиримо отрезал Ромов. — Зачем из этого представление устраивать? Это ведь не театр!

— Валера же объяснил, аксакал. Чтобы все знали: приговор исполняется, никаких замен рудниками. Для гласности, одним словом.

Сергеев разглядывал Ивана Алексеевича в упор и едва заметно улыбался какой-то неопределенной улыбкой.

— А я говорю — глупость! Ну посуди сам — кто тогда согласится приговор исполнять? Может, еще по телевизору показывать?!

— А чего стыдиться? — с той же странной полуулыбкой продолжал майор.

— Закон ведь исполняем! В крайнем случае, маску надеть. Или колпак с прорезями…

— Да ну вас к свиньям собачьим! — Иван Алексеевич встал, с грохотом отбросил стул. — Совсем сказились!

Хлопнув дверью, он выскочил во двор.

— Дисциплина ни к черту, — сказал прокурор Викентьеву. — Исполнение превращается в балаган с пьянкой. Чтоб это было в последний раз!

— Пишите на меня представление, — безразлично отозвался второй номер.

— Или сами исполняйте. Можете судью с собой прихватить, вдвоем надежней.

Справитесь? А у меня группа работает. Худо-бедно, а приговоры в исполнение приводятся. И клиенты не жалуются. — Последнюю фразу он произнес с явной издевкой.

Григорьев отодвинул нетронутый стакан, поднялся и, зажав под мышкой неизменную папку, направился к выходу. Попову показалось, что кособочится он больше обычного.

— Да, пора ехать, поздно уже. — Сглаживая неловкое молчание, Буренко стал собирать посуду, болтая ни о чем, будто поддерживал общий разговор.

— Пойду вымою…

— Зачем вы все это затеяли? — спросил Викентьев, когда они остались втроем. — Ты, Валера, стал много пить. Раньше прикладывался через силу, по необходимости, а сейчас с удовольствием. Командуешь, разливаешь, разговоры провокационные заводишь… Доктор поутих, так ты хочешь его заменить?

— Брось, Михайлыч! — фамильярно сказал Сергеев, небрежно развалившись на стуле. — Я-то не пил и не пью, трезвый как стеклышко. А скажу то же, что и Валера: он все правильно сказал. Другое дело, что говорить об этом не принято! Но он живой человек и не такой толстокожий, как этот дурак Шитов, да и мы все, кстати сказать. И он поступал в уголовный розыск, а не в спецгруппу! Я, кстати, с самого начала был против. Да я и сам поступал в уголовный розыск…

— Что ты из себя целку строишь! — Викентьев ударил железной ладонью по столу, бутылка подпрыгнула и со звоном упала на пол. — Я тебя совратил?! Тебе предложили, ты согласился, да и он тоже! Взрослые мужики, свои головы на плечах! А теперь виноватого ищете? Да пошли вы знаете куда?!

— Я не жалуюсь и виноватых не ищу, — сказал Попов. — Просто черт за язык дернул…

Викентьев уставился на Сергеева, ожидая, что скажет тот. Но Сергеев ничего не сказал и даже не изменил развязной позы. Пожалуй, впервые тяжелый, парализующий волю взгляд Железного Кулака не оказал обычного воздействия. Попову показалось, что Сергеев именно это и хотел продемонстрировать руководителю спецгруппы.

Глава четырнадцатая

Гальского хоронили в середине ноября.

Организацию похорон по инициативе Сергеева взяла на себя спецгруппа. По официальному, подписанному генералом, письму УВД для погребения выделили четыре квадратных метра земли в одиннадцатом квартале северо-восточного квадрата — между лесополосой и ложбиной, где «Финал» закапывал свои брезентовые свертки. Сержант Шитов, который исполнял обязанности шестого номера спецгруппы, тесно контактировал с кладбищенскими работниками, устроил место во втором квартале, рядом с центральной аллеей.

Яму выкопали аккуратную, положенной глубины и, главное, к намеченному времени. С траурным салютом тоже были сложности: комендантский взвод разрывался между погребениями отставных офицеров, и время похорон Женьки оказалось уже забитым. Сергееву пришлось ехать к коменданту гарнизона, и неизвестно, решилось бы дело или нет, но комендант вспомнил атлета с угрожающей внешностью, который участвовал в задержании вооруженных дезертиров, и над могилой капитана милиции Гальского троекратно ударил резкий и сухой автоматный залп.

К автобусу возвращались медленно: впереди, опираясь на костыль, тяжело ковыляла Женькина тетка, рядом семенила его двоюродная сестра, чуть сзади Эд Тимохин и неизвестный пожилой человек вели рыдающую навзрыд Веру. Больше родственников не было: несколько школьных товарищей, институтские друзья и сослуживцы.

Гальские жили в Рабгородке на кривой и грязной улице, откуда в 1902 году пролетариат вышел на знаменитую Тиходонскую стачку. За прошедшие десятилетия там ничего не изменилось, только трущобного типа дома вконец обветшали, а бесконечные разрытия сделали дорогу непроезжей осенью, весной и зимой. В двенадцатиметровую комнату все собравшиеся поместиться не могли, и, подходя к автобусу, Попов с тоской представлял унизительную толкучку в темном коридоре коммуналки и конвейерную сменяемость за поминальным столом.

— Подожди, Валера, поедем на машине.

Сергеев придержал его за локоть и увлек к стоящей в стороне «Волге» спецгруппы «Финал». За рулем сидел Шитов, рядом Викентьев, сзади мостился Иван Алексеевич.

— Все правильно сказал этот долбаный коротышка. — Сергеев с трудом втиснулся вслед за Поповым на заднее сиденье. — Ему на кладбище работать, а не в больнице!

— Могилы копать! — встрял Шитов, хотя понятия не имел, о чем идет речь. — Только я вам скажу, они тут больше генерала нашего зашибают. Да что генерал! Кооперативщиков многих за пояс заткнут…

— А знаете что, — деловито начал Ромов, едва машина выехала на Магистральный проспект. — Давайте-ка мы заедем в «уголок» и спокойно Женечку помянем. Ей-Богу, удобней, чем к нему домой, только беспокойства больше людям…

Возражений не последовало, и через несколько минут машина свернула в знакомый тупик. Водка и спирт в точке исполнения имелись, а запасливый Иван Алексеевич припас нехитрую закуску.

— Вот чего стоит жизнь человеческая, — скорбно сказал Ромов после первой стопки. — Женечка только хорошее людям делал, пользу обществу приносил, и на тебе — за пару месяцев сгорел! А эта гадюка Лесухин наоборот — ничего хорошего никому не сделал, убил двоих, а его раз — и помиловали!

— Правда, что ли? — Сергеев недоверчиво взглянул на Викентьева.

Тот кивнул.

— Учитывая, что ранее не судим, по работе характеризовался положительно, раскаялся…

— По работе, значит… Видно, правду болтали, что он родственник Фомичева… Вот суки!

— А что, Фомичев на союзном уровне? — возразил Попов. — Его оттуда и не рассмотрят.

— Ты за них не беспокойся! — с прежней злостью огрызнулся Сергеев. — Они друг друга рассматривают… Как-то интересно получается — работягу на луну без лишних рассуждении, а как чей-то зять или сват — тогда характеристика хорошая…

— У Лунина характеристика тоже хорошая, — ни к кому не обращаясь, сообщил Викентьев.

— И что? — вскинулся Сергеев.

— Утвердили…

— А я так и знал! — Ромов махнул рукой и, посолив, отправил в рот ломтик лука. — Бучу-то какую подняли…

Сергеев будто окаменел. Лицо искривила гримаса боли.

— Отклонили?! Окончательно?!

Викентьев кивнул.

— Будем исполнять.

— Пусть им пьяный ежик исполняет! — Сергеев с остервенением выругался. — Да он же золотой мужик! Разве сравнишь с этой гнидой!

— Правильно, Сашенька, — покивал Иван Алексеевич. — Я бы тоже не стал. Пусть они сами, эти умники, пусть попробуют…

— Ай-ай-ай, что делается, — потерянно, побабьи запричитал Сергеев и взялся за голову. — Что хотят, то творят! Это же беспредел какой-то!

Неуверенно, как слепой, он пошарил рукой по столу.

— И мне налейте!

Пьющий Сергеев выглядел еще более непривычно, чем растерянно причитающий. Почти полный стакан он проглотил с такой легкостью, будто в нем, как обычно, была вода.

Лунин работал участковым в Центральном райотделе. Мужик крутой, старой, редко встречающейся сейчас закалки: сидел на одном участке двадцать лет и крепко держал его в руках. «Я на своей территории и уголовный розыск, и БХСС, и пожарный надзор, — любил говорить он. — Участковый — это представитель всей милиции, всего государства».

И вел себя соответственно. По собственной инициативе устраивал засады и несколько раз задерживал преступников, за которыми безуспешно охотился уголовный розыск. Проводил рейды по торговым точкам: обсчет-обвес, укрытие товаров, нарушение правил продажи. Опера БХСС возмущались: мол, лезет не в свое дело, нарушает оперативные планы, показатели наши из-под носа уводит… И торговые работники тоже жаловались, почему-то хотели, чтобы их проверял именно БХСС. Однажды какой-то завмаг не пускал ретивого капитана в подсобку, но тот закрутил ему руку за спину, доставил в отдел и оформил материал за неповиновение, как на рядового уличного забулдыгу. А подсобку все-таки осмотрел, нашел укрытый товар и по всем правилам составил соответствующий акт.

Понятно, что при такой манере работать Лунин имел множество врагов на самых разных уровнях. Но никого не боялся. Пистолет носил при себе, на ночь сдавать отказывался: «Тогда надо одновременно и погоны снимать. Бежать-то в случ-чего за ним некогда будет! А погибать при исполнении охоты нет». Потом, кстати, и приказ вышел о постоянном ношении, а тогда клевали Лунина и начальник и замы, в УВД тягали, до генерала дошло. А тот частенько подписывал поощрения на Лунина за задержание преступников и потому дал команду оставить участкового в покое.

В конце концов пистолет его и погубил. Вечером после работы встретил Лунин бывшего сослуживца-пенсионера, зашли в ресторан поужинать, выпили по сто пятьдесят, собрались уходить, участковый сделал замечание матерящейся компании, и те вышли следом. Молодые парни новой генерации: варенки-дубленки, стольники-полтинники, схвачено-уплачено, девочки — Тойоты", мускулы-карате, уверенность-раскованность-безнаказанность. А чего бояться?

Знали, что Лунин — сотрудник милиции, и пошли следом «разбираться». Вот бы удивился такому раскладу трижды судимый Костя Валет, оттянувший на зоне восемнадцать лет и кутающий даже летом отбитые почки. Его-то вся округа боялась, а он перед участковым шапку ломал. Как же иначе? Власть и сила!

Но времена поменялись. И трое накачанных мальчиков знали, что сейчас свобода и демократия, гуманность и либеральность, и адвокаты, и поддержка, и связи, и закон на их стороне. Да и где он, этот закон? Вокруг кабака место тихое и темное, а хоть и людное и светлое — все равно никто не влезет, да и в свидетели не пойдет. Что он сделает, этот ментяра, со своим дружком-доходягой? Уже потом позвонит, а пока приедут… Пойди найди… А нашел — докажи… А доказал — осуди… Действительно: чего бояться? Новая формация. И ведь все правильно прикинули, только одно не учли: Лунин-то из старой гвардии…

Когда налетели, то пенсионера сразу сшибли, как и задумано, а участковый устоял, переднему нос расквасил, да пушку выдернул: «Стоять, мать вашу!» А им-то что? Не будет же ментяра стрелять! Сейчас по тыкве и «дуру» заберем, пригодится, за нее десять штук дают…

Отскочил Лунин, вверх шарахнул: «Ложись, сволочи, перебью!» А те еще азартней прут. Пугает мент, значит, боится, с трех сторон его и ногой — вот так!

Бах! Бах! Бах! Тупая девятимиллиметровая «пээмовская» пуля на близком расстоянии отбрасывает человека, как удар тысячекилограммового молота. Раскинулись на асфальте вареночные фигуры, даже не успев удивиться тому, что произошло, побежали по пыльной мостовой темные ручейки, зп трезвонили телефоны в дежурке Центрального раиотдела, потом в городском УВД, в областном, в квартирах начальства… ЧП по личному составу! Пьяный участковый перестрелял в ресторане трех человек! Надо давать спецсообщение в Москву! ЧП! ЧП! ЧП! Кому отвечать? Кто руководил пьяницей, кто проводил политико-воспитательную работу, кто доверил оружие, кто контролировал? То-то паника началась!

А виновник этого переполоха делал все, как положено по инструкции: вызвал «скорую», сообщил в отдел, перевязал пострадавших разорванными рубашками, хотя двоим перевязка была уже не нужна. Но как положено после применения оружия оказать первую помощь, так Лунин ее и оказал. И дальше действовал по правилам: охранял место происшествия до прибытия первых машин, потом отправился в отдел, сдал оружие, написал подробный рапорт и, ожидая, как решат его судьбу, засел в кабинете, дооформляя неоконченные материалы. Это последнее было уже сверх всяких требований.

Но долго работать ему не дали: приехавший на ЧП дежурный следователь прокуратуры отобрал подробное объяснение, направил на медицинское освидетельствование, а потом наступил черед протоколов допроса и задержания подозреваемого. Так Лунин оказался в изоляторе временного содержания, а через трое суток плановый автозак перевез его в следственный изолятор, где для таких, как он, имелась специальная камера номер семьдесят два. Там участковый оказался в компании адвоката, патрульного милиционера и инспектора вневедомственной охраны, которые сообща проанализировали ситуацию и пришли к выводу, что его дело — труба.

Действительно, первичная информация, зациркулировавшая по общим и специальным телефонным сетям, полностью подтвердилась.

Пьяный? Установлено медициной. Мало ли, что выпил сто пятьдесят при норме восемьсот, хоть рюмку, хоть наперсток — значит, пьяный!

Перестрелял троих? Факт налицо: два трупа, один — в реанимации.

А какое основание для стрельбы? Ссора на бытовой почве. Какая ругань, какое замечание, кто это подтвердит? Собутыльник не в счет!

И потом — у них что, ножи были, кастеты, обрезы? Ничего ведь не было! И какой тебе вред причинили? Никакого! Если бы избили в котлету: ребра поломали, зубы выбили, глаза, легкие отбили, тут, истекая кровью, мог стрельнуть одному в ногу… Вот тогда суд, может, и признал бы необходимую оборону. А так: по безоружным в упор… Это даже не превышение пределов необходимой обороны. Это превышение власти с применением оружия — до десяти лет! А вторая статья и того хуже: «мокрая», сто вторая — убийство двух лиц и покушение на убийство третьего. Тут, извините, вплоть до высшей меры…

Поначалу, конечно, никто «вышки» не предполагал. Думали, влепят десять-двенадцать, тоже не мед, конечно… Но механизм расследования закрутился, все набирая обороты. Потерпевшие из богатых семей, родственников, друзей, знакомых видимо-невидимо. Все со связями, при деньгах. Шум подняли страшный.

«Правовое государство строим, а пьяный мент на улице людей расстреливает!» Телеграммы во все инстанции, письма с сотнями подписей, демонстрацию перед горкомом организовали, голодовку устроили. В городской газете статья: мол, беззаконие служителей закона особенно недопустимо, дело Лунина должно стать примером отхода от произвола властей! Ну и все в таком же духе.

В любом следствии по серьезному делу, кроме видимых механизмов, есть множество скрытых рычажков, кнопочек, пружинок… Могут они незаметно затормозить машину правосудия, могут наоборот — раскрутить на полную. А Лунин инструктора райкома у черного хода промтоварной базы с сумкой дефицитных продуктов задерживал. Под Новый год масло и конфеты, для исполкома приготовленные, заставил в свободную продажу пустить. Руководителей дискредитировал: директора райпищеторга пьяным за рулем поймал, завмага, как преступника, в милицию притащил…

Много, очень много обид на Лунина накопилось и в районе, и в городе. Конечно, никто ничего не высказывал, не злорадствовал, старого не припоминал, и характеристику начальник хорошую выдал: боролся с преступностью, задерживал, раскрывал. Правда, для самостраховки дописал: склонен к самоуправным действиям, на замечания реагирует некритически, к советам не прислушивается. Но в целом характеристика нормальная, не придерешься. А маховик следственный раскрутился вовсю, потом выездная сессия суда и приговор под аплодисменты — высшая мера!

Суд вроде как мнение всего общества выразил, хотя бывало частенько, что народ одного требует, а судейская машина еле-еле поворачивается, на тормозах спускает, будто заело что-то в механизме. А тут полное единство позиций органа правосудия и граждан!

Сослуживцы было решили, что это кость толпе бросили, чтобы успокоить, а кассационная инстанция смягчит приговор втихую, так тоже часто бывало. Нет, Верховный Суд приговор оставил в силе. А теперь и центральная власть свое слово сказала…

— Это они в политику играют, — вслух рассуждал Иван Алексеевич. — Мол, люди властью недовольны, а зря — власть ни при чем, отдельные исполнители палку перегибают! Но времена, мол, сейчас другие, и мы таких негодяев беспощадно наказываем… Только если сторожевого пса за усердие казнить, то кто охранять будет? Они того не понимают, что сами под собой сук рубят!

Попов с такими рассуждениями, если бы они велись абстрактно, никогда бы не согласился. Но применительно к делу Лунина они были убедительны, и он поддержал Ромова. Тот сдержал довольную улыбку.

После поминок поехали по домам, но Сергеев вышел вместе с Поповым.

— Дело есть, Валера, — возбужденным шепотом сказал он. — Давай зайдем к тебе на полчасика…

Валентины дома не было, они устроились на кухне. Пить гигант отказался, Попов заварил крепкий чай и, переступая через ноги зажатого между шкафом и холодильником Сергеева, который явно не вписывался в размеры малогабаритки, собрал на стол.

— Я ведь Лунина с детства знаю, жил-то у него на участке, и скажу: настоящий мужик! Справедливый, смелый… Я, может, из-за него в милицию пошел, по примеру, что ли…

Сергеев медленно произносил слова, уставясь неподвижным взглядом в какую-то точку перед собой.

— Но ведь должна же быть справедливость! — вдруг быстро и горячо заговорил он. — Если Лесухина миловать, а Лунина расстреливать — значит, все наоборот, навыворот! Они там, — он указал вверх, — по-своему решают, нас в расчет и не берут, но мы-то тоже можем по-своему решить? По справедливости?

Сергеев ждал ответа. Он был пьян, и Попов не понимал, что он хочет услышать.

— Как это «по-своему»?

— Да очень просто! Они же не могут работу сделать, только бумажки пишут да печати ставят! А работу-то мы делаем!

— И что же?

— То самое! — Сергеев понизил голос. — Лично я Лунина исполнять не буду! А ты будешь?

— Буду, не буду! — озлился Попов. — Кто меня спрашивает! Что ты хочешь сказать? Давай напрямую, без выкрутасов! Ты что, можешь приговор изменить?

— Изменить не могу, и черт с ним! Я могу не исполнить — это важнее. И ты можешь мне помочь…

— Думаешь, других исполнителей не найдут? Да отправят его в Северную зону обслуживания, и тамошний «Финал» сделает все в лучшем виде! Так или нет?

— Давай его спасем, — сказал Сергеев совсем тихо. — Спасем человека, который не заслужил смертного приговора… Два суда, республика, Союз — никто не захотел ему помочь. Давай мы поможем.

— Ты что, Господь Бог? Сейчас я постелю — и спать…

— Нет, — Сергеев упрямо мотнул головой. — Мы должны быть людьми. Они, наверху, могут что угодно творить, издалека не видно, особо когда чужими руками… Но нам-то эти руки — свои! Мы-то должны справедливость творить, порядочность сохранять… Нельзя его так, как скотину… За что? Действовал как положено, жестко только чересчур… Ну уволили бы… В Штатах, наверное, премию бы получил за решительность, потому там блатные полицейских боятся, а у нас скоро будут ноги вытирать! Надо спасать человека!

— Что ты заладил: спасать, спасать… Как спасать? Саботировать приговор? Ну просидит лишний месяц, потом Кленов начнет во все концы телеграммы слать. И что дальше?

— Да нет, от Кленова мы его заберем. — Сергеев, обжигаясь, хватил из треснутой чашки глоток крепкого чая. — От Кленова надо забрать…

— Ну а дальше? Забрали, везем. Дорога-то известная. Или остановимся и отпустим на все четыре стороны? Если Викентьев нас всех не перестреляет. Ну допустим, ты и его уговорил, и Сивцева. — Попов даже с усилием не мог представить, как это может выглядеть. — А в «уголке» Ромов ожидает, прокурор, врач и этот, как его… Что ты им объяснишь? Отпустили смертника и готовы вместо него идти в камеру? Можешь быть уверен — там и окажешься. А его через пару-тройку дней возьмут и исполнят!

— Мы его просто так не выпустим. — Сергеев наклонился вперед и посмотрел Валере в глаза. Взгляд у него был совершенно трезвый. — Мы имитируем исполнение. Слышал аксакала? Он тоже не хочет его исполнять. Доктора уговорим, ему вообще все это не погуще, он поймет, согласится. А больше нам никто и не нужен! Акт составлен, приговор исполнен. Кто его будет искать? Заберем паспорт из дела, одну букву исправим на всякий случай — Лукин или Луний, уедет куда-нибудь… И все дела!

Попов отставил свою чашку.

— Ты пьяный или трезвый? Или самый умный и могущественный? Президент в помиловании отказал, а майор Сергеев с капитаном Поповым взяли и помиловали! Неужели ты всерьез думаешь, что можно провернуть такое дело? А прокурор, а начальник группы, а пятый и шестой?

— Трезвый я. Вначале ударило в голову, а сейчас отошел. Слушай: первый стреляет над головой, доктор подходит, смотрит… Он вообще-то и не глядит никогда, но на всякий случай надо с ним решить, чтобы без случайностей. На опилки надо будет краской брызнуть или бычьей крови на мясокомбинате взять… Прокурор из-за стола не встает, Викентьев тоже особо не рассматривает… Пусть пятый и шестой заворачивают или мы побыстрому брезент закатаем. А когда все разъедутся, мы пятого и шестого отпустим: сами, мол, справимся… Отвезем его ко мне, съездим яму закопаем — и все дела. Детали уточним еще, но канва такая…

Сергеев смотрел настороженно и требовательно.

— Что скажешь?

— Если все так просто, почему другие группы смертников не отпускают? Ведь тебя послушать — за спецгруппой контроля нет! Неужели же никому не пришло в голову?

Сергеев искривил губы в нехорошей улыбке.

— Может, и отпускают. Фактов таких не установлено, а информация понизу ходила: якобы в среднеазиатском регионе за миллион можно было жизнь выкупить. Вроде даже встречали в Сингапуре одного расстрелянного… А контроль тут какой… Мы уже за гранью закона действуем. Как на фронте, в нейтральной полосе. Спроси у Наполеона: какой там контроль…

Третий номер спецгруппы «Финал» стер улыбку. Лицо вновь стало бесстрастным.

— Согласен?

Попов молчал. Сказанное товарищем было слишком невероятным, чтобы воспринимать всерьез. И слишком продуманным и логичным, чтобы считать это шуткой. Да и сам Сергеев не производил впечатления шутника.

Собственно, только нереальность предложения заставила Валеру задуматься. Мысли о том, что речь идет о нарушении служебного долга, о должностном преступлении мелькали где-то в глубине сознания, но не задействовали тормозящие механизмы. Потому что четвертый номер спецгруппы «Финал» уже привык к ним во время исполнений. Конвейер, включающийся в особом корпусе Степнянской тюрьмы и выключающийся в заброшенном районе Северного кладбища, стирал в представлении обслуживающих его людей четкую грань между преступным и непреступным, запретным и дозволенным, опасным для общества и полезным для него. И блокировал в их сознании чувства, эмоции и реакции, присущие обычным законопослушным гражданам, непричастным к переводу людей из живого состояния в мертвое. Потому что без подобной спасительной для психики блокировки этот перевод воспринимался бы как убийство, со всеми вытекающими последствиями в виде необратимой личностной деформации. К тому же Попов сочувствовал Лунину и был уверен, что он не заслуживает участи обычных объектов исполнения.

— Согласен? — еще более требовательно спросил Сергеев.

Валера Попов молча кивнул. Когда делаешь какое-то дело через силу и вдруг появляется возможность уклониться от неприятной обязанности, то грех ею не воспользоваться. Особенно если одновременно своими руками исправляешь явную несправедливость, которую не захотели признать таковой ни Верховный Суд, ни высшие органы власти республики и страны.

Глава пятнадцатая

Московская бригада перешерстила Урук-Сартанский район и основательно потревожила всю республику. По ее данным, здесь завязывались в узел несколько крупнейших в стране дел: «Трасса», «Кочевники», «Дурман». И «выплывшая» автомашина, проходящая по РД «Трасса», подтверждала эти предположения.

В сеть оперативных мероприятий попались две группы сбытчиков наркотиков, несколько крупных скотокрадов, скупщики краденого. Почти у всех было изъято оружие, что упрощало дело, ибо статья двести восемнадцатая надежно пришпиливает к уголовному делу, даже если не удастся доказать ничего другого.

Но по «Трассе» особо продвинуться не удалось. За день до того, как Сергеев и Попов вошли в палату к Идримову, одновременно были произведены обыски у Идримовых — Султана и Магомета и у Ильяса Алиева. Детали с машины Плоткина изъяли и задокументировали, но дальше дело не сдвинулось ни на шаг. Магомет и Ильяс в один голос повторяли, что купили запчасти на рынке у незнакомых людей, а оружие: автоматический нож, самодельный однозарядный пистолет «харбук» и боевой карабин — им подкинули неведомые злоумышленники. Жена Султана сказала, что вообще впервые видит эти железяки, а сразу после допроса принялась звонить в Тиходонский травматологический институт, но связаться с мужем, по понятным причинам, не смогла.

Хотя Магомет и Ильяс сидели в изоляторе временного содержания, в Тиходонск прибыл гонец, который Султана на месте не обнаружил, выяснил, что его перевели обратно в республиканскую больницу Предгорья, и, не вступая ни с кем в контакт, вернулся восвояси.

Султана Идримова дважды допрашивал следователь прокуратуры, но тот повторял свою версию: ничего не знаю, кузов купил у незнакомого человека. Султан содержался в межобластной больнице исправительно-трудовых учреждений. На жаргоне обитателей зарешеченного мира это место называлось ласково «больничка», но Идримов считал, что здесь сошлось самое худшее от тюрьмы и от больницы, и переносил свое пребывание здесь с ужасом и отвращением.

Нога постепенно заживала, он ковылял на костылях и готовился к переводу в следственный изолятор, где, как предупреждали опытные сопалатники, «в сто раз кислее». Жизнь перевернулась, но делать нечего, мужчина должен быть готов и к таким поворотам судьбы. Сидеть надо было красиво и с достоинством. Что докажут — то докажут… Главное — никого не сдавать и ни в чем не признаваться. Тогда и срок дадут поменьше, и друзья с воли помогут, да и в зоне жить можно неплохо… Земляки и здесь есть, и в авторитете: сильные, смелые, гордые — мужчины!

После очередной перевязки Идримов возвращался в палату, но вместо этого его завели в кабинет для допросов. Там ждал тот самый амбал со зверской рожей, что арестовал его в больнице. Поздоровался, дал закурить, тут другая цена сигарете — «Тиходонск» все равно, что на воле «Мальборо». Значит, будет «колоть»… Ну что ж, пусть старается, работа такая.

— Прочитал, что ты рассказал следователю, Султан, — начал Сергеев. Он умышленно не приготовил ни бланка протокола, ни ручки, ни даже листа бумаги. — Врать надо умно. А у тебя идет явное фуфло!

Идримов со вкусом затягивался.

— Что знаю, то и рассказываю. Разве у вас другие показания есть? Может, брат что-то другое сказал или жена? А может, Ильяс?

— Да нет, они то же самое говорят. Не знают, не помнят, впервые видят, купили у незнакомого. Такую же ерунду прогоняют.

Идримов внимательно наблюдал за амбалом, хотя старался этого не обнаружить. Поведение опера сбило его с толку. Если бы сказал: да, раскололись Магомет и Ильяс, выдали тебя с потрохами и жена тоже все выложила, тогда можно было рассмеяться ему в лицо или про себя, в зависимости от расклада — на рожон-то лезть ни к чему… Но был бы понятен сыщик и спокойней душа стала… А он правду говорит. Зачем? Султан и так знает: на куски режь Магомета — слова не вытащишь. И жена рта не откроет. Ильяс не родственник, на него надежды меньше, но тоже сломать его нелегко, надо какой-то большой крючок найти…

Но амбалу-то невыгодно карты раскрывать! Он должен давить, обманывать, шантажировать… Мог бы подложный протокол показать с Магометовой подписью, мог фальшивую пленку прокрутить — они мастера на всякие штучки. А он вроде как поддерживает: не бойся, никто против тебя показаний не дает, держись! Может, Магомет уже с ним договорился? Поладили, ударили по рукам…

От приятной догадки Идримов воспрянул духом.

— Как там Магомет? — бросил он пробный шар.

— Сидит, — равнодушно ответил Сергеев. — У него пистолет нашли, нож, а у Ильяса — карабин. Тоже сидит.

Султан обмяк на жестком стуле и сразу почувствовал, как ноет нога. Значит, он ошибся! Жалко ребят. Сколько раз предупреждал: не держите дома стволы! Сам спрятал свой «ТТ» так, что ни одна собака не найдет, и им советовал… А теперь не выкрутятся. Но почему амбал так спокойно выдает все расклады? Чего он хочет?

— Мне нужно знать: у кого купил машину. Без записи. Ты сказал, я услышал. И разошлись, — ответил Сергеев на незаданный вопрос.

И тут в душе у Султана Идримова шевельнулось неприятное чувство. Ему было сорок пять лет, и за всю жизнь он никого не боялся. Здоровьем Аллах не обидел, в молодости занимался боксом, умел постоять за себя, да и род у них сильный — в республике это много значит. В дела чужие не лез, занимался потихоньку коммерцией: лук перепродавал, яблоки, арбузы… За последнее время много всякой нечисти развелось: налетчики, рэкетиры, бандиты. Пришлось пистолет завести, кому надо — узнали и поняли: лучше дорогу не переходить! Законов он тоже не боялся: ну спекуляция, ну взятка, ну оружие, ну машину угнанную купил… Дела житейские, все так поступают, иначе не выжить. Не грабил, не воровал, не насиловал, не убивал.

А сейчас вдруг ощутил страх. Потому что очень дерзко вел себя этот опер, и чувствовалось, что поймал он Султана на такой крючок, с которого не соскочишь. Все в лоб лупит, без подходов, значит, уверен, что деваться Султанчику некуда, что сумеет привязать его к тем трупам на фотографиях… Но сдаваться нельзя, пусть на куски режет!

— Я уже все рассказал, гражданин начальник, — сказал Идримов без прежней убедительности.

— Тогда вот что сделаем. — Амбал вытащил из внутреннего кармана фотографии каких-то мужчин, задумчиво пересмотрел и вновь засунул за отворот пиджака. — Трое подозреваемых у нас есть. Мы их всех перешерстим. Обыски, в камере подержим. И я каждому намекну, что это ты его сдал. Кто ни при чем — тому все равно, а на ком вина — тот задергается, замельтешит и обязательно засветится. Тут мы его и хлопнем!

Амбал подмигнул, как будто они вместе придумали такую простую и удачную комбинацию.

Кровь ударила Султану в голову, и рука уже почти метнулась к горлу наглого и циничного мента, но тут же вновь упала на замызганную поверхность стола. Сила была не на его стороне. Сидящий напротив амбал легко отразит любое нападение. И так же легко исполнит обещание и выставит Султана козлом отпущения. Интересно, кто у него на фотках? Хрен с теми, лишними, а вот если Петросян узнает, что он его сдал… А что — вполне правдоподобно, на сто процентов поверит… Тогда очень плохо. Всем. И дом сожгут, и ребятам не поздоровится, с семьей неизвестно что получится… Ну, понятное дело, род кровную месть объявит, есть кому мстить, да разве легче… Они, говорили, и в тюрьме могут достать…

— Как не стыдно,начальник? Совесть у тебя есть? Душа есть? Ты же партийный! А простого человека пугаешь, шантажируешь! Разве тебе для этого власть дана?

Сергеев почувствовал в голосе допрашиваемого растерянность и страх.

— Есть совесть и душа есть. Только с вашим братом в белых перчатках работать нельзя. Тогда на вас управы не найдешь. Так и будут твои дружки невинных людей убивать!

Сергеев интуитивно чувствовал, что сейчас раскрытие РД «Трасса» уперлось в этого краснорожего усача, а он уже треснул, и надо его дожимать. Но дожимать было нечем, и он, лихорадочно процеживая в памяти всю информацию по розыскному делу, вдруг наткнулся на одну зацепку…

— Петруня твой и другие сволочи!

Эта фраза могла оказаться и холостым выстрелом, но угодила в самую точку.

Идримов побледнел и толстым языком облизнул вмиг пересохшие губы.

— Если без записи, то ладно…

Обычно о планируемом исполнении руководитель группы объявлял непосредственно перед операцией. В случае с Луниным Викентьев допустил ошибку, и Сергеев получил возможность подготовиться к реализации своего невероятного замысла.

Запустив добывающие информацию щупальца в Степнянскую тюрьму и ухитрившись протиснуть их даже в особый корпус, он узнал, что окончательно утверждены приговоры двоим: Лунину и Кисляеву. Подготовка задуманного требовала времени, если Лунина возьмут первым — все пойдет псу под хвост. В принципе, Викентьев мог принять решение исполнять их в один день. И этого допустить было нельзя. Майор чувствовал тревогу.

Тревожил Сергеева и первый номер. Он достаточно хорошо знал Ромова, чтобы возлагать большие надежды на брошенную им в запале, а скорее, даже не в запале, а под общее настроение фразу. Следовало подработать и этот момент. Тем более что в случае удачи снималась и проблема одновременного исполнения. Да, с первым надо поработать!

Однажды, по случайному стечению обстоятельств, у выхода из управления после работы встретились Сергеев, Ромов и Попов. Неожиданно Валера предложил зайти в пельменную к Ашоту и поужинать с «командирской добавкой».

— Во дает! — оживился Иван Алексеевич. Он не подозревал, что является объектом разработки, что встреча организована специально, что экспромт Попова придуман Сергеевым, но вложен в уста Валеры по тактическим соображениям. — Я думаю, Сашенька, надо уважить человека! Он ведь редко выпить хочет, не то что ты!

Иван Алексеевич весело захихикал.

— А мне раздолье — бабка уехала к сестре, гуляй — не хочу. И ужин готовить не надо!

— Смотри, как удачно совпало, — удивился Сергеев. Он хорошо знал, что половина Ромова в отъезде, и с учетом этого строил комбинацию, ибо при обычных обстоятельствах Иван Алексеевич после восемнадцати сидел дома как привязанный и никогда застольных приглашений, даже самых заманчивых, не принимал.

Оживленно беседуя, они прошли по многолюдному Вокзальному спуску. Ненаигранным было оживление только у Ивана Алексеевича, но со стороны этого никто бы не определил. Точно так же никто не мог предположить, что безобидный жизнерадостный старичок, гигант с лицом профессионального боксера и аккуратный подтянутый парень с короткой стрижкой являются первым, третьим и четвертым номерами спецгруппы «Финал». Впрочем, никто и не знал о существовании такой группы. Читая газетную информацию «Приговор приведен в исполнение», граждане, как правило, не конкретизируют набранные мелким шрифтом строчки.

Пельмени, как всегда, были вкусными. Валера с удовольствием пил водку, соглашался с Наполеоном, который бурно одобрял стол и само заведение. Вдруг Ромов нахмурился.

— И все-таки это как-то не правильно…

— Что не правильно, аксакал? — поинтересовался Сергеев. — Что пельмени горячие, а водка холодная? Разве наоборот правильнее?

Сегодня майор не пил, как и обычно.

— Да нет, Сашенька, я ведь не о водке. Вот это все, — Иван Алексеевич обвел рукой уютный, обшитый деревом зальчик. — Это, получается, частная собственность! Значит, что — опять богатые и бедные будут? Правильно ли? Хорошо ли?

— Если сейчас только богатые — тогда плохо, — сказал Попов. — А если сейчас только бедные — тогда хорошо.

— Хватит философию разводить. — Гигант протянул через стол здоровенную руку, словно шлагбаумом перегородил ненужный разговор. — Лучше расскажи, аксакал, как на нейтральной полосе законы выполняли. Да как их контролировали.

— Там закон простой… — легко переключился Ромов. — Прокуроры перед боевым охранением никогда не вылазили. Так что…

— Расскажи про генерала, — подсказал Сергеев. Он знал, что воспоминания размягчают старика. — Валера-то не слышал!

Ромов некоторое время отказывался, но постепенно, умело подталкиваемый третьим номером, начал рассказ, все больше и больше входя в азарт.

— Тогда все было определено точно, не то что сейчас! Где кому место в боевой обстановке? Очень просто: если ты командир взвода — сидишь в своей траншее на самом передке, там твое законное место. Командир роты — можешь до ста метров от первой траншеи отойти, КП оборудовать, блиндаж, но дальше — ни-ни… Комбат до четырехсот метров в глубину может перемещаться, счет опять же от первой траншеи… Ну и дальше: комполка — до километра, комдив — до трех, командарм — до десяти…

Иван Алексеевич провел ногтем по скатерти, на крахмальной ткани осталась заметная черта. На эту черту он положил половинку спички, чуть отступая, пристроил целую, затем уложил спичечный коробок, папиросу, папиросную пачку и на максимальном удалении — пепельницу.

— Вот таким образом!

Оглядев получившийся макет, Ромов удовлетворенно потер ладошки.

— А если кто-то отошел от передка дальше, чем ему положено, — первый номер передвинул спичку на уровень папиросы, — тут его передвижная патрульная группа СМЕРШа — раз!

Ромов подрулил к спичке корочкой хлеба, которую не смогли одолеть пластмассовые зубы.

— Почему здесь, лейтенант? Если по вызову в полк — дело одно, а если никто не вызывал — значит, дезертир! А там трибунала нет и приговоры никто не пишет, по дезертиру — огонь! И не важно, в каких чинах и званиях — вышел за пределы разрешенной полосы — все!

Попову показалось, что мирная корочка хлеба приобрела угрожающий, хищный вид… — И вот, государи мои, — многозначительно округляя рот, продолжал Иван Алексеевич, — двигаюсь я со своей группой в десяти километрах от линии фронта, смотрю — на проселке автобус! Подъезжаем, выскакиваем: «СМЕРШ, приготовить документы!»

Иван Алексеевич расчетливо сделал паузу и эффектно хлопнул ладонью по столу.

— Четыре человека: старенький генерал-комдив, с Красным Знаменем, ординарец, радистка и какой-то офицер. «Почему здесь?» — Ромов тронул папиросную пачку. — «Ваше место в трех километрах от передовой!»

Папиросная пачка перенеслась со своего места на запретный рубеж пепельницы.

— Генерал растерян: «Штаб дивизии ищем, с дороги сбились…» Похоже, что так и есть. Боевой генерал, с орденом, старый… но за пределами разрешенной полосы! Что делать? — вдруг обратился Ромов к внимательно слушающему Валере. Тот пожал плечами:

— Пусть едет к себе в штаб…

— Да-а-а, — неопределенно протянул Ромов. — Оно вроде так, да не совсем! Я-то не один — за спиной три автоматчика. Три свидетеля… А время какое? Завтра у самого спросят: «Почему отпустил?»

— И что вы сделали? — тихо спросил Попов.

Ромов ковырнул вилкой остывшие пельмени.

— Посадил генерала в машину, двух автоматчиков — в автобус и сдал всех в штаб армии!

Для наглядности он сунул папиросную пачку в пепельницу. Пачка не помещалась, и первый номер вогнал ее силой, смяв картонные бока.

— Давай, Валера, выпьем за аксакала! — предложил Сергеев. И хотя все шло по разработанному им сценарию, Попов замешкался и как бы через силу выполнил предложение товарища.

— Иван Алексеевич наш за свою жизнь хлебнул лиха! — посочувствовал Сергеев.

— Всяко было, Сашенька, — вздохнул Ромов. И, помолчав, добавил:

— Как ни тянусь, а скоро мне на покой. Но кому работу делать? Ты вот, Сашенька, сердишься, а тебе бы надо меня сменять…

— Так-то оно так, — сомневаясь, протянул Сергеев. — Да привычки нету…

— А у меня была привычка? — обиделся Иван Алексеевич. — Ты что же думаешь, я всю жизнь? В те годы я вообще на картотеке сидел, да и после войны в кадрах работал. А с шестидесятых начал, это верно. Душа никогда не лежала, но куда деваться? Я не буду, ты не будешь, Валерик не будет… А кто? У меня, ей-Богу, здоровья уже нет по ночам валтузиться.

— Это я понимаю, — произнес явно колеблющийся Сергеев. Валере показалось, что он даже переигрывает.

— А понимаешь, так и принимай решение, — дожимал Иван Алексеевич. — Давай со следующего раза…

Сергеев мучительно раздумывал, катая в мощных пальцах пустую рюмку.

— Ладно! — резко бросил он наконец. — Считаем, так и решили!

— Вот и славненько, — пластмассово разулыбался Ромов. — Знаете что, ребятушки, давайте-ка мы ко мне пойдем. Посидим спокойненько, чайку попьем, наливочка есть…

Попов глянул на часы, собираясь отказаться, но туфель сорок седьмого размера больно ткнул его в лодыжку.

— А чего, гулять так гулять, правда, Валера? — спросил кандидат в первые номера с натуральным возбуждением в голосе, психологически оправданным трудностью принятого только что решения.

— Конечно! — весело подхватил Попов, чертыхаясь про себя. Валентина уже несколько раз укоряла его за поздние возвращения и частые выпивки.

Ромов жил неподалеку, в конце Вокзального спуска. Большой серый дом довоенной постройки начинался шестью этажами, но по ходу опускавшейся улицы вырастал до восьми, а в последнем подъезде имел одиннадцать этажей и напоминал огромный тяжелый корабль с высоко взметнувшейся рубкой. На самом верху рубки и находилась квартира Ивана Алексеевича.

— Теперь так не строят, — неосторожно сказал Попов, заходя в подъезд, и мгновенно «завел» хозяина.

— А знаешь, сколько времени ушло — от котлована до новоселий? — запальчиво спросил Ромов. — Ну скажи, сколько?

Большой старомодный лифт медленно выносил их наверх.

— Ровно полтора года! — торжественно объявил Ромов. — День в день. И никаких доделок — полы до сих пор без ремонта лежат, стены целы — ни трещин, ни просадок. Вот и сравнивай!

С громким щелчком лифт остановился.

На лестничной площадке Иван Алексеевич замешкался, хлопая себя по карманам, наконец радостно зазвенел связкой мудреных ключей.

— Слышь, Алексеич, опять лифт полдня не работал, — на затворное щелканье замков выглянул сосед, высокий пухлый старик, очевидно, ровесник Наполеона, — Я тут жалобу коллективную написал, зайди, поставь роспись. И по домкомовским делам поговорить надо…

Расслабленно-приветливое лицо Ромова неожиданно напряглось.

— Некогда мне. Надо — дам рубль для лифтера. А бумагу марать не буду, — сухо буркнул он.

Когда соседская дверь захлопнулась, Иван Алексеевич опять размягчился.

— Никогда не разговариваю с чужими, — справившись с последним замком и шаркая ногами по коврику, пояснил он. — А они вечно лезут — то в домино, то в дом норовят войти… Терпеть этого не могу!

И, мгновенно преобразившись, приветливо просиял:

— Проходите, ребятушки, вам всегда рад…

Попов вслед за Сергеевым переступил порог.

Деревянные, давно не крашенные полы, выцветшая позолота наката на стенах, допотопные абажуры, мебель начала пятидесятых…

Казалось, они попали в причудливо вынырнувший из пучины минувших лет островок прошлого. Здесь тяжело смотрел из портретной рамки молодой Иван Алексеевич, стоящий за стулом, на котором сидела молодая миловидная женщина в длинном темном платье. На высокой спинке дивана с потертыми кожаными валиками и на складном из трех частей трюмо молодой Иван Алексеевич скакал на коне, целился из охотничьего ружья, стоял на веранде беломраморного санатория, сидел за уставленным телефонами письменным столом.

Попов подошел к окну. Внизу лежала грязная и шумная вокзальная площадь, двухэтажное здание пригородного вокзала, платформы, электрички и поезда местного формирования. Беспорядочные потоки увешанных чемоданами, мешками, баулами пассажиров ползли по переходному мосту, бурлили возле касс и стоянки такси, сворачивались в очереди за дорогими кооперативными пирожками.

Большего рассмотреть с девятого этажа было нельзя, но Валера знал, что в пестрой толпе промышляют юркие карманники, изворотливые наперсточники, дешевые, хотя и подорожавшие с трех до пяти рублей — инфляция! — проститутки, утюжат кооперативные ларьки угрюмые рэкетиры, ищет приключений мелкая приблатненная пьянь со всего города, «пробуют воду» залетные гастролеры… Знал он и то, что только на первый взгляд привокзальный пятачок кажется анархичной неуправляемой стихией. На самом деле здесь существовала четкая иерархия, строгие рычаги управления, неукоснительные правила поведения. Последняя сходка авторитетов закрепила вокзальную площадь за ленгородской группировкой, значит, все — от карманников до проституток — платили налог гражданину Бескудникову, известному в этой среде под кличкой Бес.

— Совсем порядка не стало. — Иван Алексеевич бесшумно подошел и стал рядом. — Раньше увижу Драку или еще какой базар, позвоню — тут же машина, разогнали, кого-то в клетку… А сейчас — звони не звони! Едут сорок минут, покрутятся — и обратно. Ладно, мальчики, давайте чайку попьем…

Круглый, покрытый красной плюшевой скатертью стол хозяйственный Иван Алексеевич накрыл полупрозрачной белой клеенкой, отдуваясь, расставил чашки, блюдца, розетки, рюмки и пузатый графинчик с густым темным вином.

Вино оказалось приятным, хотя и чрезмерно сладким. Попов запивал его чаем и мысленно ругал Сергеева. Зачем суетиться и делать все в один день?

— Я тебе, Сашенька, вот что скажу… — Ромов прихлебывал чай из блюдца, постукивая по фаянсу пластмассовыми зубами. — Первый номер не просто исполнитель. Он — правая рука начальника группы. Все решения — вместе!

— Какие там решения… — Попов наполнил рюмки и налил тягучую жидкость в чашку с чаем. — Чего решать-то? Все решено без нас. Надо только стрельнуть правильно…

— Глупости! — Иван Алексеевич сердито хлопнул по столу уже бессильной ладошкой. — Я вот вам один пример приведу. Помните, когда фронтовое кладбище закрыли? Хотя куда вам — тому лет двадцать пять… А очень просто: город расстроился, кругом жилые кварталы, а кладбище между ними! Непорядок по санитарным нормам, а главное — расширяться-то уже некуда! Вот и закрыли. А Северное только разворачивается — один квартал никак не заполнится… Ясное дело, туда нам соваться нельзя. Что делать? Поехали мы с Михайлычем по округе… Присмотрели ложбинку между двумя лесополосами, да что-то мне не понравилось — не лежит душа, и все тут! Вдруг собаки разроют, или свиньи, или увидит кто… Да и поля кругом хлебные, нехорошо…

Недели две мотались, потом нашли — под Темерницком кладбище в балочке, с дороги не видно… В общем, то что надо! Тут и стали работать…

Иван Алексеевич озабоченно огляделся.

— А что-то вы, государи мои, не кушаете вареньица! Сам растил сливу — ни гербицидов, ни пестицидов. А наливочка выдыхается… Бабка у меня мастерица на эти дела… Ну, давайте за все хорошенькое!

Иван Алексеевич вытер рот тыльной стороной ладони, подцепил ложечкой варенье, но тут же положил его обратно в розетку.

— Так вот, работаем себе потихоньку, довольны — место хорошее: тихое и совсем недалеко… А только одного не учли: село, люди все друг друга знают, да и по окрестностям известно: кто заболел, кто умер… А тут смотрят бабульки — свежий холмик! А похорон никаких не было! Время прошло — опять! А кругом все здоровы! И снова, а никто не умирал… И ни венков, ни фамилий, когда земле предавали — тоже непонятно — никто не видел! Короче, пошли в райотдел, заявили. Там проверили по собесу, загсу, больницам — никто не проставлялся. Пошли раскопали, а там жмурики с пулями в затылке! Что тут поднялось! — Иван Алексеевич взялся за голову.

— Шум, гам, спецсообщение в область отбили, хорошо генерал догадался, вызвал Михайлыча: ваша, говорит, работа? Наша… А что еще скажешь? Тот: мать-перемать, уже и в обком доложили, и в прокуратуру, хотят специальную следственную группу создавать… Ну а мы при чем? Да при том, что думать надо! Как я теперь объяснять буду? Или свою жопу за вас, разгильдяев, подставлять?!

Ромов в лицах изображал диалог, лишь на миг прервался, чтобы пояснить:

— Тогда Гусляров командовал управлением, а он за свою задницу очень боялся. Да они все боятся… Короче, обошлось: позвонил генерал в обком, первому, доложил доверительно, по-партийному, тот уж на что во всем разбирался, а в этом деле не всполошился, распорядился похерить все, и точка: сразу шум смолк, будто ничего и не было.

Иван Алексеевич вздохнул.

— Времена-то другое были. Дисциплину знали, что можно обсуждать, что нельзя. А сейчас случись такое — газетчики пронюхают да пораспишут… Смотри по газетам: Катынь, Куропаты, Мясной бор… Да в Подмосковье сколько спецтерриторий вынюхали!

Ромов твердо взглянул Попову в глаза.

— А ты говоришь, что все просто. Нет, братцы мои, тут каждую мелочь надо учитывать. Вот планируешь исполнение, все учел, все предугадал. И погоду, и рейды, и спецмероприятия, и заслоны… По всем правилам! А какая смена в Степнянске дежурит — учел?

— Зачем?

— Как зачем? Они-то догадываются, куда смертника забирают. И в лицо вас всех видят. Потому надо планировать график на одну и ту же смену. Меньше глаз — меньше разговоров…

Вокзальная площадь почти опустела, светофоры на Центральном проспекте переключились на мигающий режим работы. А наставник молодежи Иван Алексеевич Ромов передавал секреты профессионального мастерства майору Сергееву и капитану Попову.

Через пару дней Викентьев обсуждал с первым номером очередное исполнение.

— Там двое на очереди. Думаю, двоих и возьмем.

— Можно, конечно, и так, дело нехитрое, — согласился дипломатичный Иван Алексеевич. — Только на этот раз лучше сделать немножечко по-другому.

Он выдержал многозначительную паузу.

— Я-то наконец Сашу дожал! — В голосе первого номера явственно слышалось удовлетворение. — Убедил чисто логически. И он согласился.

— Да ну! Молодец, Иван Алексеевич!

— Только тут психологию надо учитывать. — Иван Алексеевич поднял палец и многозначительно округлил глаза. — В первое исполнение двое — это слишком! Потом такой нюанс — Лунину-то мы все симпатизируем. Выходит, его тоже на первый раз брать нельзя… Правильно я рассуждаю?

Викентьев барабанил по столу железными пальцами. Крышка ощутимо потрескивала.

— Все правильно, аксакал. Значит, возьмем Кисляева — сволочь редкая, Саше будет легче…

— Вот и хорошо, что мы с тобой имеем одно мнение, — улыбнулся Ромов, не подозревая, что минуту назад выполнил роль слепого агента и помог Сергееву продвинуться на шаг вперед по пути к осуществлению безумного плана освобождения смертника Лунина от исполнения приговора.

Глава шестнадцатая

Султана Идримова мучили угрызения совести. Настоящий мужчина должен молчать — пусть хоть на куски режут! А он раскололся! Правда, никто об этом не узнает, значит, лицо не потеряно… «Но сам-то ты знаешь, — шевелилась потревоженная совесть, — и амбал этот наглый». «Мало ли кто что про себя знает, — оправдывалась та, струсившая, половина. — Главное, что люди думают! Так и идет испокон веку! Что, нет? Женщина платок бросила — самая свирепая драка утихает, ножи в землю и разошлись. Как же: обычай, уважение к сестре, матери, любимой! Только ведь и грабят женщин, и насилуют, и убивают… Почему же такой прекрасный обычай не срабатывает? Да потому, что на людях — одно, а наедине с собой — другое… А когда тебе такие вилы поставили — деваться некуда. Тем более они и так все знали…»

Между мучительным диалогом с самим собой Султана Идримова и шестичасовым отсутствием света в селе Котси очень трудно было бы установить какую-то связь. Но она имелась. Потому что в трансформаторной будке на северной окраине села срочно оборудовали пост наружного наблюдения за домом ничем не примечательного гражданина Петросяна, известного в среде друзей, знакомых и близких деловых партнеров под прозвищем Петруня. Случайно оброненное фигурантами «Трассы» и почти случайно использованное Сергеевым, оно сыграло роль кодового слова, заставившего Идримова поступиться принципами настоящего мужчины.

Много Султан не рассказал, потому что и знал всего ничего. Когда пришла нужда менять кузов, потолкался на автомобильном рынке, потусовался с осведомленными людьми: кто-то что-то слышал, кто-то что-то видел… Наконец свели с Арменом — низкий, кряжистый, весь заросший толстыми курчавыми волосами, нос — как банан, свисает над маленьким, плотно сжатым ртом. Серьезный мужик. Сказал — сделал. Пригнал тачку прямо к дому, деньги в «дипломат», ключи в руку.

Так бы и разошлись, да увидел во дворе сварочный аппарат новенький, загорелся: продай да продай, свой недавно накрылся, а без него как без рук… Так и познакомились поближе, у Ильяса шурин на стройке, через него кислород доставал, возил в Котси — сто километров от Урук-Сартана, считай, рядом. И все дела. Выпивали, кушали, хлеб делили, Армен обычаи знает, все как положено. Странно, что у себя не живет, да, значит, есть причина, а спрашивать о таких вещах не принято. На будущее говорили: Магомет хотел себе «восьмерку» взять… Армен сказал — поможет, только сейчас надо заказ на черную «Волгу» выполнить… Откуда машины — не интересовался, и так ясно: мало ли на Кавказе тачек угоняют… Но что кровь на них — и мыслей не было, иначе сжег бы проклятую железяку и от Армена шарахнулся подальше… Хотя тот при чем: принял товар да сдал. Он посредник, его дело маленькое…

Но уже первая неделя наблюдения показала, что Армен Петросян — не рядовая фигура теневого бизнеса. За семь дней он имел пятьдесят шесть контактов с различными людьми, некоторые из которых были известны местному уголовному розыску. Встречи проходили конспиративно, с соблюдением мер предосторожности. Он никогда не появлялся на улице один — только в сопровождении двух-трех человек, которые и жили у него в доме.

В селении Умар (семь километров от Котси) у него имелся оформленный на брата жены капитальный гараж с хорошо оборудованной мастерской. Два механика целые дни возились с какимито машинами, но когда специально направленный сотрудник попросил на выгодных условиях отремонтировать свою «шестерку», ответили решительным отказом.

Пока республиканский уголовный розыск и московская бригада изучали личность и образ жизни Петруни, Тиходонский отдел особо тяжких занимался своей повседневной работой.

Сергеев принял участие в «выводке» Учителя.

«Выводка» — воспроизведение показаний на месте совершения преступления (профессиональный сленг). В подвалах, на пустырях, в развалинах благопристойный седовласый гражданин показал семь спрятанных детских трупов. Следственная группа занималась своим делом: следователь вел звукозапись на диктофон, командовал участковым и опером из райотдела, выполнявшими техническую работу — раскопать, извлечь, развернуть, судмедэксперт скучным голосом диктовал в микрофон такое, от чего у понятых волосы становились дыбом, криминалист возился с рулеткой и щелкал фотоаппаратом, оператор киногруппы снимал видеокамерой. У Сергеева была одна задача — охрана и конвоирование арестованного. Он стоял чуть сзади, натягивая соединяющий их наручник, и буравил взглядом аккуратно подстриженный затылок, представляя, как в него входит пуля. Холодная ненависть клокотала в груди, и уже начинало щемить сердце, а доставать при всех валидол было неудобно. Он так и не притерпелся к смертям, крови и грязи, как большинство коллег.

Майор Сергеев был скрытен, и никто из знавших его людей не мог предположить, что скрывается за устрашающей боевой маской. Он не любил рассказывать о себе, и, кроме кадровиков и начальников, никто не знал, что предшествовало его поступлению в органы МВД. Да и осведомленные люди не вдавались в детали, а потому почти неизвестным оставался факт, который мог сделать его знаменитостью в милицейском гарнизоне Тиходонска. Сергееву было посвящено постановление Пленума Верховного Суда СССР.

А было так: только вернувшийся из армии двадцатилетний сержант Сергеев попал в крутую переделку в аллее нижнего уровня городского парка, где с незапамятных времен и до сих пор собиралась всякая шпана и куда по сумеркам не рисковал заглядывать ни один законопослушный гражданин, если, конечно, был трезвый и находился в здравом уме. Саша привык спрямлять дорогу через парк, внушительная фигура служила пропуском, но все пропуска действуют до поры до времени.

В стае было шесть особей, совершенно точно, потому что пятеро почти два года выступали в непривычной и почетной для себя роли свидетелей обвинения. У них имелись перочинные ножи, которые экспертиза холодным оружием не признала, но, несмотря на это, поцарапанные винными пробками тусклые клинки вполне годились, чтобы проткнуть легкие, желудок, печень или сердце.

Саша мог убежать, но это казалось обидным, и он остался, что все три следователя и бесконечное число судебных инстанций ставили ему в вину. Он не позволил обшарить свои карманы, отказался «дать на бутылку», не собирался подставляться под кулаки, а тем более под ножи, тем самым «вступив в конфликтные отношения» с тварями, которые, как выяснилось при дневном свете, имеют человеческие имена и фамилии, хорошие характеристики, заботливых родственников и по всем казенноофициальным меркам являются полноправными советскими гражданами.

Выхватив из толпы одного, Саша отскочил в сторону, зажал трепыхающееся, матерящееся и лягающееся тело в «двойной нельсон» и сказал остальным: «Разбегайтесь, а то я его сломаю!» При этом, как повторялось во всех протоколах, «выразился нецензурными словами».

Стая, ощерясь острыми железяками, бросилась вперед, и он, не дожидаясь колющих, проникающих ударов, а следовательно, по мнению официальных инстанций, «не убедившись в реальности угрозы», завершил прием, сломав хребет заложнику, ставшему в тот самый миг потерпевшим.

Хруст позвонков и конвульсии брошенного под ноги тела мгновенно обратили стаю в бегство, а Саша отправился в оперпункт милиции, расположенный на центральной аллее. Потом он ругал себя последними словами за это, а еще больше за то, что, обнаружив замок на неказистых дверях, затеялся звонить в «скорую» и милицию, раскрутив маховик машины, которая затянула в свои шестеренки его самого.

Через два дня гражданин Боско скончался, Сашу бросили в КПЗ, а объявившаяся стая, превратившаяся в группу скорбящих о погибшем товарище, с готовностью изобличала его на очных ставках. Пять показаний больше, чем одно, арифметическая логика следствия оказалась куда проще, нежели в книжках да кинофильмах, плюс труп, который требовалось списать… Судьба Сергеева была решена, следователи и судьи расходились только в квалификации содеянного: то ли умышленное тяжкое телесное повреждение, повлекшее смерть, то ли превышение пределов необходимой обороны. В первом случае — до двенадцати лет, во втором — до года.

Очень многое зависело от первоначальных решений, как правило, они определяли дальнейший ход дела. На счастье Сергеева, недавно вышел Указ об усилении борьбы с хулиганством, и прокурор, «чтобы не наломать дров», не дал санкции на арест, косо написал на постановлении следователя: «С учетом наличия элементов необходимой обороны избрать подписку о невыезде».

Мелькнувшие в деле «элементы необходимой обороны» определили направление расследования, хотя родители потерпевшего бомбардировали все инстанции жалобами с требованием «сурово наказать убийцу». После трехсуточного ада камеры Сергеев твердо решил не возвращаться в парашную атмосферу ни при каких обстоятельствах, даже если для этого придется покончить с собой.

К тому и шло, потому что третий следователь — низкорослый, с болезненно бледным одутловатым лицом и в вечно мятой одежде — капитан Малышко, эту фамилию Сергеев запомнил на всю жизнь, после очередного залпа жалоб предъявил ему обвинение по сто восьмой — второй и предупредил, что будет брать под стражу.

Держался он без злобы и без сочувствия, равнодушно, на все доводы Саши отвечал одинаково: «Что я могу сделать? Я человек маленький. Что говорят, то и записываю. Их вот пятеро, а ты один. Кому я должен верить? Да еще труп против тебя, так что сам посуди, как я должен поступать?»

Позади уже было несколько судов и отмененных приговоров, и Малышко интересовало только одно: как защитить свою задницу от неприятностей. Он уже напечатал постановление об изменении меры пресечения, а Сергеев приготовился и постоянно носил при себе бритвенное лезвие, но тут в игру включилась новая сила.

Участковый, обслуживающий горсад, по своей инициативе занялся компанией «пострадавших» и докопался до их второй, не отображенной в характеристиках жизни. Два эпизода хулиганства и грабеж. Было нелегко найти свидетелей и потерпевших, но резкий и нервный «литер» это сделал, хотя, выкапывая криминал на своем участке, подставлял под гнев начальства то самое место, которое тщательно оберегал Малышко. Но, в отличие от следователя, он не считал себя «маленьким человеком» и не сводил логику справедливости к арифметическим действиям.

Новый облик свидетелей обвинения, против которых возбудили уголовное дело, заставил Малышко резко изменить планы. Заготовленное постановление он разорвал и предъявил Сергееву обвинение на превышение пределов необходимой обороны.

— Труп, как ни крути, не спишешь, — пояснил он. — Если бы этот Боско лез на тебя с ножом, я бы и превышения не вменял. А то другие нападают, а ты ему голову скручиваешь! Это ни в какие ворота… И вообще, — доверительно щурился капитан. — Лучше бы ты убежал!

— Пусть они других встречают? Кто убежать не может и защититься не умеет? Так получается? — Сергеева и в молодые годы было трудно сбить с занятой позиции.

— Другие — это другие, а ты — это ты, — терпеливо втолковывал «мятый» следователь. — Они за себя отвечают, а ты за себя. Вот и пиши: признаю себя виновным частично…

Сергеев виновным себя не признал, суд определил ему год условно, он обжаловал приговор.

— Ну и дурак ты, парень, — утратив обычное равнодушие, возмущался Малышко. — Условную меру за труп получил и еще недоволен! Смотри, кинут дело на доследование. Я, конечно, выговорешник получу, но раскручу тебя на всю катушку!

— Правильно сделал, — одобрил участковый, и желваки играли под натянутой кожей. — Гадам надо укорот давать, иначе столько их разведется! И не виноват ты ни в чем, только теперь разве достучишься. Если б я тогда был в оперпункте, мы бы по-другому сделали…

Почти год ходило дело по карусели судебных инстанций, и наконец Верховный Суд дал специальное заключение: «В сложившейся обстановке Сергеев, отражая нападение группы вооруженных лиц и подвергаясь реальной угрозе для жизни и здоровья, имел право причинить вред любому из нападающих. Тяжесть причиненного Боско вреда соразмерна характеру и интенсивности преступного посягательства, а также ценности защищаемого блага… С учетом того, что Сергеев действовал в состоянии и в пределах необходимой обороны, приговор и все последующие судебные решения подлежат отмене, а уголовное дело — прекращению за отсутствием состава преступления».

Саша не отказал себе в удовольствии зайти к следователю Малышко, тот не выглядел сконфуженным и повторил излюбленную сентенцию про «маленьких людей», которые всегда оказываются крайними и виноватыми по вине начальства, высоких инстанций и настырных жалобщиков.

Участковый его поздравил от души, выругал нехорошо милицейских сволочей и бюрократов и предложил поступить в систему, чтобы одним неравнодушным и порядочным человеком в ней оказалось больше.

На участке нервного «литера» в горсаду и начал службу сержант Сергеев. На память о происшедшем у него осталась болезнь сердца, нелюбовь к бритвенным лезвиям и камерному духу да искренняя привязанность к участковому, спасшему в трудную минуту. Фамилия участкового была Лунин.

— Вон там, под досками, в клеенке, — глухо говорил Учитель в очередном подвале. — Девочка в синем платье, лет шесть или семь…

Сергеев с трудом разжал пальцы, выпустив нагревшуюся пластмассу пистолетной рукоятки, и извлек из внутреннего кармана мятый алюминиевый цилиндрик. Вновь спрятав руку в карман брюк, он открутил колпачок, от неловкого движения таблетки высыпались, он поймал одну и незаметно, будто прикрывая зевок, поднес ладонь ко рту и взял губами мятную лепешечку.

«Как там остальные легли, чтобы не попали между курком и бойком», — мелькнула неожиданная мысль, и он на ощупь проверил смертоносный механизм.

В системе здоровье влияет на службу, поэтому Сергеев скрывал свой недуг от ведомственных медиков, если прихватывало — обходился без бюллетеня, договариваясь с начальством, а лечился у друзей из мединститута. «С таким диагнозом можно жить сто лет, — говорили ему. — Надо только подлечиваться, соблюдать режим и избегать стрессов…» Он отшучивался: «Мне до ста не надо. Согласен на девяносто».

— На шее веревка, во рту, кажется, платочек… Нет, шарфик, — уточнял Учитель. Щелкал затвор фотоаппарата.

Глава семнадцатая

На воскресенье Валентина уговорила Валеру поехать к матери в деревню. Та жила в сорока километрах от Тиходонска, в крепком кирпичном доме с большим подворьем и всякой живностью: корова, свиньи, куры… Дары натурального хозяйства украшали праздничные столы Поповых и служили ощутимым подспорьем в будни.

— Скоро уже внучок у меня будет? — весело спрашивала теща первое время после свадьбы. — Молочком парным выпою, на чистых продуктах выращу… Вам-то, в город, все уже отравленное попадает! И вода в речке отравленная, и воздух…

Когда выяснилось, что с детьми не получается, она частично изменила тему:

— Конечно, сейчас какое здоровье у молодых — все ядохимикаты, нитраты, радиация… А тут еще атомную станцию на нашу голову ладят…

В этот раз Анну Тихоновну заботило другое:

— Свинью резать надо, а некому! Гришка-забойщик в городе, на операции, а мой не может, рука не подымается… Ну я его за то не ругаю, кровь не всякий выдержит, хоть и животина, а жизни лишать все одно непросто…

Семья ужинала, теща привычно хлопотала вокруг стола, осаживая порывающуюся помочь Валентину, да та и сама соблюдала положение гостьи и выказывала усердие больше для приличия, все это понимали, тесть подмигивал, подшучивал над дочкой и подливал Валере настоянной на чесноке и красном стручковом перце водки. В теплой домашней атмосфере Попов, как всегда, расслабился, постоянно владевшее им последнее время напряжение исчезло.

— Кажется, Валька, твой муж пить научился! — одобрил Семен Иванович.

— Раньше клюнет рюмку в два приема — и готов, а сейчас как настоящий мужик закладывает!

Действительно, Валера стал пить с удовольствием, и доза его заметно возросла.

— Радости-то мало, — отозвалась Валентина. — Станет алканавтом, а мне мучиться…

Было непонятно, говорит она всерьез или шутит.

— Последнее время за полночь является, с запахом, а вроде бы с работы… — Валентина улыбалась, но глаза оставались серьезными.

Похоже, что под видом шутки она устраивала семейную «разборку» в воспитательных целях. Валера ощутил прилив раздражения.

— Ладно, не тебе жаловаться, — хмуро буркнул он. — Два-три раза в месяц выпью, а разговоров… И получку всю приношу!

Теща с тестем переглянулись.

— Так что они с этой атомной-то решили? — дипломатично изменила тему разговора Анна Тихоновна. — Неужели запустят? Вот еще напасть… Я в газете читала: после Чернобыля поросята с двумя головами рождались, с шестью ногами…

Мысли ее перескочили.

— Что же со свиньей делать? Может, ты, Валера, возьмешься? Небось у себя на работе насмотрелся всякого, не то что мой…

Раздражение усилилось.

— Ружье есть ведь? Могу показательный расстрел сотворить. Выводите!

— Да, тут надо навык иметь, — примирительно произнес Семен Иванович.

— Дело непростое. Кузьмины в прошлом году кололи, так она вырвалась и давай по двору гонять… Верещит, кровь струей… А Гришка с одного раза… Двадцать рублей берет да вырезки три кило. И, конечно, свежатинки поджарить с водочкой… Давай, Валера, еще по капле.

— У меня знакомая на мясокомбинате работает, резчиком птицы, — как ни в чем не бывало сказала Валентина. — Сидит на табуретке в резиновом фартуке, перчатках, а по конвейеру куры, за голову подвешенные, она их одну за другой из зажимов вынимает и ножницами — чик! Голова в мусорный ящик, туловище — на транспортер… Кровь хлещет, вонь, ужас!

— Да что вы все черт-те о чем! — с досадой бросил Валера и встал. — Пойду пройдусь по воздуху…

Декабрь стоял теплый и сухой, обычной для деревни грязи почти не было. Попов вышел за ворота, оглядел пустынную улочку, обошел дом, через заднюю калитку вернулся на участок. На выложенной кирпичом тропке стояли большие резиновые галоши, в которых тесть ходил по огороду. Попов вспомнил, что послезавтра будут исполнять Кисляева, и у него окончательно испортилось настроение.

«Подать рапорт, к чертовой матери!» — мелькнула шальная мысль, но облегчения не принесла. Следующий Лунин… Как может Сергеев рассчитывать на успех в такой авантюре? Выгонят без всякого рапорта, это в лучшем случае…

На пути оказался люк с откинутой крышкой. В деревне нет канализации и подземных коммуникаций, потому и люков быть не могло. Попов заставил себя идти прямо, не обращая внимания на галлюцинацию, но в последний миг, когда нога уже проваливалась в пустоту, отчаянно дернулся в сторону и упал на бетонное перекрытие подземного бассейна для воды.

— Ну вот, — раздался досадливый голос Валентины. — Напился и валяется… Куда это годится?

Очередная операция спецгруппы «Финал» началась, как обычно, с инструктажа и чтения приговора. По делу проходили шесть человек с обычным для молодежных групп «букетом»: хулиганства, кражи, грабежи. Четверо совершили серию изнасилований, две потерпевшие были зверски убиты. Эпизоды чередовались в хронологической последовательности: кража белья с веревки на двадцать шесть рублей, ограбление Сидоркина — часы за тридцать рублей, кольцо за сорок рублей шестьдесят копеек, туфли за шестьдесят рублей, изнасилование и убийство Соловьевой, изнасилование Титовой, драка в кафе «Романтика», ножевое ранение Ковалева…

Четыре основных обвиняемых отличались одинаковой дерзостью, жестокостью и бесстыдством, по мнению Попова, все четверо заслуживали высшей меры, но совершеннолетия достиг один Кисляев, он-то и получил на всю катушку.

— А ведь это второй приговор, — сказал Иван Алексеевич, неодобрительно покашливая. — Первый раз ему пятнашку дали! Молодой, пожалели… У двух девчонок родители на одном заводе, ну и поднялась волна, телеграммы, письма, подписи, чуть не забастовка, прокурор опротестовал за мягкостью, отменили… Теперь уберем его, а остальные отсидят свои шесть-восемь, заматереют, озверятся вконец, и добро пожаловать из-за проволоки в наше гуманное общество… Гуманисты! Вечно не тех жалеют…

— Иван Алексеевич, а вам было жалко кого-нибудь из… — Попов замялся, подыскивая слова. — Из объек… из приговоренных?

— Зверье жалеть? — грубым голосом отозвался Ромов, вскинув голову, но тут же осекся, покивал головой и другим, рассудительным тоном продолжил:

— А знаешь, Валерочка, было… Помните Матрашева? Его до сих пор жалко. Хорошенький такой мальчишечка, культурный, воспитанный…

— Ну даешь, аксакал! — усмехнулся Викентьев.

— А что? — запальчиво спросил Ромов. — Скажешь, правильно его расстреляли? Он же не убил никого, порезал двоих! Если бы не Указ, самое большее — шесть лет! Самое большее! Попал не ко времени, не повезло… Сейчас бы уже отбыл и забыл, семья, дети…

Дело Матрашева в свое время наделало много шума. Первого мая в пригородном лесопарке он затеял с отдыхающими пьяную ссору и пырнул одного мужчину ножом в живот. А девятого мая хулиганил на пляже, начальник районного уголовного розыска сделал ему замечание и тоже получил проникающее ранение брюшины.

Как раз шла кампания по борьбе с хулиганством, недавно вышел соответствующий указ, налицо был цинизм, пренебрежение к отдыхающим в праздник труженикам, посягательство на представителя власти. Большой общественный резонанс, показательный процесс, теле-, радиорепортажи, статьи в газетах. Город с удовлетворением воспринял суровый приговор. Но Ромов был прав: при других обстоятельствах Матрашев вряд ли получил бы больше шести-восьми лет.

— Конечно, правильно! — зло выплюнул Сергеев. — Если гадов не уничтожать, они нормальным людям жизни не дадут! «Двоих порезал»! Этого мало, что ли?

— Я с тобой согласен, — кивнул аксакал и сделал неопределенный жест рукой. — Просто говорю, что по-человечески было жаль мальчонку. А если не убирать самых опасных, то дела совсем плохие пойдут…

— Да уже идут полным ходом, — вмешался Викентьев. — За год больше двадцати тысяч человек убивают! А приговаривают к расстрелу двести преступников. И что интересно: убийства растут, а смертных приговоров с каждым годом все меньше… Может, потому и рост? Двести милиционеров убито, а наши сорок пять бандитов уложили. Ничего себе пропорция!

— Да, похоже, они верх берут, — скорбно покивал Ромов. — А им еще подыгрывают этой гуманностью. Горбатого могила исправит! А им вместо пули — срок. И куда? На другую планету?

— Там уже стонут, на тех планетах, — буркнул Викентьев. — В колониях-то что творится? Побеги, убийства, захваты заложников! В зоне деньги, водка, наркотики, на администрацию кладут с прибором, паханы шишку держат! И все на глазах — за пять-десять лет!

Викентьев пристукнул кулаком по столу.

— Одно время мы уже и думать забыли про такое, а оно опять возродилось!

Иван Алексеевич вскочил со стула и семенящим шагом подбежал к столу руководителя группы.

— А знаешь, как порядок навели?

Он наклонился к Викентьеву, быстро глянул на развалившегося в углу Сергеева, напряженного, как обычно, Попова.

— Очень просто! Перед войной спустили в лагеря директиву: паханов, авторитетов, воров в законе, нарушителей режима, особозлостных… — Ромов резко провел ладонью над столом. — И все! Голову отрубили — гадюка не опасна… Пусть незаконно, но, скажу я вам, про захват заложников и слыхом не слыхивали!

Попов поморщился.

— Тогда эти директивы не только на паханов спускали… И вообще, разве это метод? Вроде правовое государство строим…

Иван Алексеевич покрылся красными пятнами.

— Вот увидишь, что построите! — Голос у него осип. — Я уже на излете, Михайлыч тоже, а вам расхлебывать! И не позавидуешь вам, ребята. Если со зверями гуманность разводить — схавают они вас, и дело с концом! Схавают, свои законы установят, и по их законам поганым вы жить будете…

Иван Алексеевич закашлялся, поймал чуть не вылетевшую челюсть и, согнувшись, добрел до своего стула.

— Вечно одно и то же, — с досадой произнес Викентьев. — Политика, философия, мораль… Прямо депутатское собрание! Неужели спокойно нельзя, без крика?

Операция шла по графику. Вовремя прибыли в Степнянск, вовремя забрали из особого блока Кисляева, вовремя выехали обратно.

Объект не хотел выходить из камеры, пытался ползать на коленях и целовать ноги Викентьеву, в котором безошибочно распознал старшего, на маршруте безостановочно плакал, икал, портил воздух и обещал исправиться, потом, лихорадочно давясь словами, начал убеждать, что взял чужую вину и поможет не только найти настоящих преступников, но и раскрыть все самые страшные убийства, совершенные в Тиходонске с незапамятных времен.

— Отвезите обратно в тюрьму, я самому главному прокурору все расскажу, а хотите, про других все буду передавать, слово в слово пересказывать… Отвезите обратно в родненькую тюрьму! Ну, миленькие, что вам стоит?!

Попов не испытывал ни жалости, ни сочувствия, он был глубоко убежден, что Кисляев не должен жить на свете, но сейчас в душном и вонючем кузове спецавтозака, под полубезумный монолог бывшего человека, обволакиваемого волнами животного ужаса, он в очередной раз ощутил наряду с отвращением стыд и неловкость от того, что участвует в каком-то нечеловеческом деле.

Если бы исполнение осуществлялось автоматически… Но все равно кто-то должен нажать кнопку, повернуть тумблер, опустить рубильник. Потому что если даже и изобретут самоорганизующиеся мыслящие машины, в их программы никогда не введут такой вид деятельности, наоборот: установят специальные, многократно продублированные запреты, чтобы не ставить под угрозу весь человеческий род… Валера вспомнил, что читал об этом в фантастическом рассказе еще до зачисления в «Финал», и тогда, естественно, не задумывался над проблемой так, как сейчас.

— Замолчи, наконец! — приказал Сергеев бессвязно выкрикивающему объекту. — А то кляп надену, и дело с концом.

Профессия исполнителя всегда будет принадлежать человеку, даже в самом развитом и механизированном, автоматизированном, роботизированном обществе, если оно, конечно, посчитает необходимым сохранить высшую меру. Профессия неотделима от этого наказания. И имеет древнее как мир название, которое не затушевать никакими словесными ухищрениями: исполнитель, первый номер, да что там — любой номер спецгруппы «Финал»…

— Слушай меня, — понизив голос, проговорил Сергеев. — Сегодня внимательно следи за всем вокруг. Кто где стоит, кто куда смотрит, что можно увидеть, что нужно предусмотреть. Внимательно! Мне будет не до того, а это последняя репетиция…

Сергеев показался абсолютно спокойным, хотя сегодня именно ему предстояло ставить последнюю точку в операции.

— Ну что? Повезете обратно, да? — заискивающе спросил объект, по-своему истолковав их переговоры.

— Заткнись, я сказал. — Сергеев наклонился к лицу Попова. От него пахло мятой — леденец сосет, что ли? — Особенно за Викентьевым и доктором. Ну и, конечно, старый мухомор… Да и прокурор, хотя он обычно из-за стола не вылазит…

— А это больно? Скажите, больно? — забился в тесной камере объект. — Дайте хоть колес какихнибудь, хоть водки стакан дайте… Дайте водки, суки! Нет, извините, это вырвалось…

Спецавтозак въехал в точку исполнения. Здесь их поджидал первый сюрприз. Викентьев, заглянув в кузов, шепотом сказал:

— Смотрите, чтоб все аккуратно, точно по инструкции: прокурор сегодня новый. А новая метла…

— Чего же раньше не предупредил? — раздраженно спросил третий номер.

— Да только сейчас вспомнил. Тебе-то какая разница?

Сергеев пожал плечами.

— Да никакой.

— И еще, — скороговоркой продолжал Викентьев. — Ты сегодня за первого, значит, Валера — третий, а четвертым попробуем Шитова. Все ясно? Ну, давайте, я вниз…

Руководитель спецгруппы прикрыл стальную дверь, по бетонному полу гаража тяжело простучали удаляющиеся шаги.

— Вот блин, — процедил Сергеев и выругался, что делал нечасто. — Черт их дернул именно сейчас затеять перестановки!

Он на миг задумался, потом досадливо крякнул и положил огромную ладонь на плечо товарища.

— А про сдвижку номеров мы и не подумали, вот тебе еще один гвоздь…

— Отменили, да? — раздалось из углового «кармана». — Правда ведь? Теперь обратно на тюремку поедем? Да? Скажите…

— Давай! — бросил Сергеев, быстро отпер камеру, легко, как куклу, выдернул Кисляева, подождал, пока Попов зажал, удерживая, стриженую голову, и вмиг перекрестил мелово-бледное лицо черными повязками.

— Такси подано! — весело и бодро проговорил кто-то, и дверь спецавтозака распахнулась. — Здорово, ребята! Давайте высаживать пассажира, уважаемые люди ждут!

Петя Шитов улыбался немного напряженно, но было заметно, что он польщен пробным перемещением в четвертые и намеревается проявить себя с лучшей стороны.

— Во, правильно, завязали хайло — меньше воя!

Он осторожно, но настойчиво отстранил Сергеева, вцепился в правую руку объекта и зачем-то дважды тряхнул.

— Повели?

Попов и Шитов поволокли слабо сопротивляющееся тело по лестнице, Сергеев шел сзади. В подвале за столом на месте Григорьева находился молодой мордатый парень в костюме, при галстуке, с новой кожаной папкой, на боку которой отблескивала памятная пластина. По обе стороны от него сидели Викентьев и Буренко, а чуть подальше, у стены, сутулился на табуретке Иван Алексеевич с большим треугольным газетным свертком. Когда Кисляева подвели к столу, Ромов поднялся, бочком скользнул за спину Попова и что-то зашептал.

— Отстань, аксакал, — громко сказал Сергеев.

Викентьев удивленно поднял голову. Новый прокурор выпятил нижнюю челюсть.

— Снимите повязки! — властно скомандовал он.

Попов отметил, что держится тот уверенно, явно ощущает себя хозяином положения и хочет, чтобы другие это чувствовали. Он хорошо знал такую категорию прокурорских чинов, которые любят себя в системе надзора за законностью больше, чем сами законы. Они менее опасны, чем въедливые формалисты-буквоеды вроде желчного Григорьева, с ними легче найти общий язык. Достаточно не подвергать сомнению их власть и авторитет, и все будет в порядке: несмотря на извергаемые по поводу и без него громы и молнии, они, как правило, не мешают работать. Впрочем, поглядим…

— Снимите повязки, я сказал! — повысил голос прокурор, и Валера понял, что это именно он должен снимать черные зловещие ленты, черт его знает, как они расстегиваются. Но ему не понадобилось ничего делать.

— Есть, товарищ прокурор! — рапортнул Шитов и мигом сорвал повязки, будто делал это уже много раз.

— Имя, фамилия, место и год рождения…

Григорьев выполнял обязательную часть будто по принуждению, спеша закончить тягостную процедуру, его преемник, напротив, — смаковал ситуацию, допрашивал со вкусом и основательно, как начинающий следователь полностью изобличенного вора.

— В Верховный Совет республики ходатайство подавали?

Кисляев кивнул.

— Не слышу! — громыхнул прокурор.

— П-п-подавал…

— Ответ знаете?

Осужденный кивнул и заревел.

— Отказали там, отказали…

— А Президенту ходатайство подавали? — Голос прокурора приобрел скорбную торжественность, ибо ему предстояло объявить судьбу осужденного Кисляева.

— Тоже подавал, сразу же…

— Ответ знаете?

Вопрос был обязательным, хотя и лишним, ответ лежал в кожаной прокурорской папке, и его содержания осужденный не знал, хотя о смысле, безусловно, догадывался: если бы ходатайство удовлетворили, ему бы объявили под расписку в тюрьме да перевели из блока смертников в общий корпус.

— Нет, не знаю…

Кисляев затряс головой и заревел еще сильнее.

И тут прокурор выкинул удивительный номер — встал и, торжественно чеканя фразы, металлическим голосом произнес:

— Именем Союза Советских Социалистических Республик за совершение тягчайших преступлений вам в помиловании отказано! Приговор будет приведен в исполнение немедленно! — И совсем неожиданно брякнул:

— Вопросы, жалобы, заявления есть?

Очевидно, он привык спрашивать так при проверках тюрем и колоний, вот и всплыла в памяти затверженная казенная формулировка, да и застряла костью в горле.

Потому что с того момента, как пришел последний отказ, а особенно с той минуты, когда «Финал» забрал осужденного из особого блока, уже и не понятно, кто он такой есть: мертвый человек или живой мертвец… Юридически он лишен жизни, вычеркнут из числа граждан, никаких прав у него не осталось и обязанность единственная — получить пулю в затылок, одно слово — объект исполнения. Оттого и протягивают его спешно через необходимую официальную процедуру, чтобы вдруг "вопросы, жалобы, заявления… ". И стоят первый, второй и третий номера, ждут чего-то, и объект задергался обнадеженно:

— Есть, есть жалоба! Я не согласен! У меня и заявление есть — не я, другие убивали! Я вам всевсе расскажу, отвезите обратно…

У объекта началась икота, тело била крупная редкая дрожь.

Столбом стоял прокурор, не двигались Попов и Шитов, непонимающе смотрел Буренко, Ромов делал какие-то знаки и, округлив глаза, бесшумно складывал губы в неразборчивые слова.

— Привести приговор в исполнение! — Резкая команда Викентьева прервала затянувшуюся немую сцену.

Попов с Шитовым рывком развернули осужденного, втащили в комнату с засыпанным опилками полом, Сергеев синхронно вошел следом, поднял к стриженому затылку штатный «ПМ» и выстрелил. В замкнутом пространстве грохот мощного патрона ударил в барабанные перепонки. Объект рвануло вперед. Попов выпустил его руку, а Шитов — нет, поэтому тело крутнулось и упало прямо на ноги сержанту. Тот брезгливо отпрыгнул.

Попов механически фиксировал происходящее. Викентьев в проеме двери, прокурор, опустившийся наконец на свое место, половина головы и плечо Ивана Алексеевича… И, наконец, труп, глядя на который невозможно поверить, что попадание в голову девятимиллиметровой пули можно имитировать на живом человеке.

— Давай убирать, — Сергеев задрал синюю арестантскую куртку на простреленный череп, не так ловко, как Наполеон, но достаточно сноровисто и быстро. — Доктор, смотреть будете?

Буренко покосился на прокурора; нехотя подошел, тронул обтянутую рукавом руку. По инструкции он должен проверять реакцию зрачка на свет, слушать фонендоскопом сердце, на практике все сводилось к прощупыванию пульса, да и то формальному, ибо слишком наглядным был проверяемый результат.

— Готов! — Врач небрежно бросил на опилки безвольную руку и выпрямился.

— А ну, как там у тебя получилось… — Иван Алексеевич, держась за поясницу, заглянул под куртку и вновь натянул синюю ткань на голову объекта. — Нормально. Только чем так греметь, послушался бы меня и взял «маргошу»… И звука нет, и убирать меньше…

— Чем тут толпиться, лучше займитесь актом, — раздраженно огрызнулся Сергеев. И когда врач с Ромовым направились обратно к столу, обратился к Шитову:

— Готовь машину, выдвигай носилки, мы сами вынесем…

Утративший недавнюю веселость сержант машинально отряхивал брюки, будто от пыли.

— Хорошо… Заодно замоюсь, перепачкался.

В комнате исполнения остались Попов, Сергеев и труп. Викентьев и остальные занимались актом, никто не наблюдал за действиями первого и третьего номеров.

Они закатали тело в брезент, перехватили сверток двумя ремнями и вытащили наверх. Шитов с мокрой брючиной и Сивцев ждали у белого медицинского «РАФа».

— Смотри, как тебя уважают, — подначил Сивцев Шитова. — Офицеры самолично жмурика таскают…

— Он же сегодня за четвертого работал, — пояснил Сергеев. — Вот и подмогнули, пусть привыкает к новому номеру. Может, еще раз подмогнем, а потом — таскайте сами. Доукомплектуют группу — пятый с шестым будут трудиться, как обычно. С новым шестым.

— Ты, Петька, сразу на два номера продвинулся, — снова подначил Сивцев, стараясь казаться равнодушным. — Так, гляди, и до первого дойдешь…

— Запросто, — ответил новоиспеченный четвертый, не сумев скрыть озабоченности, которая, впрочем, тут же разъяснилась. — Брюки новые запачкал, наверное, пятно останется.

Задняя дверь санитарного фургона захлопнулась.

Новый прокурор расхаживал по диспетчерской, неодобрительно поглядывая, как Иван Алексеевич хлопотливо оборудует стол. Тот чувствовал эту неодобрительность и оттого суетился еще больше, расхваливая бабкины соленые огурчики и кооперативную колбасу.

Прокурору было лет тридцать пять, хотя крупное рыхловатое тело с заметно выделяющимся животиком могло принадлежать и более старшему мужчине.

— Что это вы тут банкет устраиваете? — строго спросил он, поправляя массивные очки, постоянно сползающие с переносицы. — По какому поводу?

— Да повод вроде есть, — хихикнул Иван Алексеевич и сделал приглашающий жест. — Людей от опасного зверя избавили, и новые у нас — вот вы, Сашенька, тоже в новой роли, и Петенька…

Смотрел Наполеон остро и испытующе, заглядывая под маску важности в самую прокурорскую душу. Что он там рассмотрел — осталось неизвестным, только вдруг сбросил облик старичка — божьего одуванчика, выдвинул челюсть и другим, грубым, властным, голосом закончил:

— А главное — нервы расслабить надо! Дело тяжелое, особенно с непривычки, а лекарств специальных на него не придумали. Вот и приходится…

Прокурор выпил полстакана, хрустнул огурцом, надкусил бутерброд с колбасой.

— Тяжелое дело, — подтвердил он. — Но необходимое. Я со Степаном Григорьевичем спорил, он считает, надо пожизненное вводить. А откуда деньги? Их же всю жизнь кормить, охранять… Может, лучше пенсионеров подкормить? Да и устрашающий фактор снимать нельзя.

Он встал, отодвинув стакан и недоеденный бутерброд.

— Спасибо за угощение. Но превращать исполнение в пьянку, по-моему, не следует. Первый раз — за знакомство, а в дальнейшем, если потребность есть, — без меня. И не в официальном месте.

Прокурор направился к двери.

— Товарища Викентьева прошу на два слова, — небрежно обронил он на ходу.

Начальник спецгруппы встал, оглядел присутствующих и, пожав плечами, пошел следом.

— Да, хлебнем мы с ним, — задумчиво сказал Иван Алексеевич. — А может, попервах строгость напускает, а там глядишь — и привыкнет. Уж на что занудливый был Григорьев, а и то терпел…

На крылечке диспетчерской прокурор спросил:

— Я не понял, что здесь делает этот старикан? Готовит выпивку и закуску?

Викентьев зачем-то пошарил по карманам.

— Полковник Ромов Иван Алексеевич? — переспросил он. — Это наша гордость. Кавалер многих орденов и медалей. Почетный чекист, наставник молодежи…

Он хотел вызвать у властного и самоуверенного молодца неловкость за «старикана», но не достиг результата.

— Не надо рассказывать его биографию, — оборвал прокурор. — Что он здесь делает?

— Иван Алексеевич опытный специалист, ветеран спецгруппы. Уже лет двадцать он выполняет функции первого номера…

— Выполнял. Но сегодня его единственной функцией было откупоривание бутылки!

Викентьев оторопело молчал. Только сейчас он понял, что один этап в работе спецгруппы закончился и начинается другой.

— Люди, не имеющие отношения к исполнению, являются посторонними и не должны здесь находиться! — отрезал прокурор. И он был прав.

Вернулся в диспетчерскую Викентьев явно обескураженным.

— Что такое, Михайлыч? — Ромов посветил своим мутноватым рентгеном в лицо начальника спецгруппы. — Небось перевоспитывал, за трезвость боролся?

Подполковник отвел глаза.

— Уезжать хочет. Кто отвезет?

— А можно я? — неожиданно вызвался Шитов.

— Тебе ж еще закапывать…

— Пусть едет, сами справимся, — разрешил Сергеев.

— Ну давай, если так… — кивнул Викентьев.

— Кто с нами — собирайтесь, — сержант пулей выскочил из диспетчерской.

Когда Сергеев с Поповым подошли к санитарному фургону, Федя Сивцев был мрачнее тучи.

— Теперь, выходит, Петька по отдельному графику работает? Что хочет, то и делает? Вы за него носите, я буду закапывать… За какие, интересно, заслуги?

— Да брось, Федя, — успокоил сержанта Сергеев. — Группа не укомплектована, оттого так и выходит. Вместе закопаем. А в следующий раз и тебя отпустим.

Сергеев подмигнул Попову. Санитарный фургон выехал из точки исполнения.

Через час «РАФ» подкатил к дому Попова.

— Пока! — Валера пожал руку Сергееву и, преодолевая себя, Сивцеву.

Проводив взглядом растворяющийся в ночи белый фургон, Валера привычно взглянул на окна своей квартиры и увидел, что в кухне горит свет. «Отец приехал!» — подумал он и, не дожидаясь лифта, быстро пошел по лестнице.

Так и оказалось. Как всегда обветренный и загорелый, отец сидел напротив Валентины, сильно пахло копченой рыбой, на протянутой между противоположными углами, наискосок, веревке для сушки белья висели два полуметровых цимлянских леща, несколько рыбцов, капающих жиром на предусмотрительно разложенные женой газеты, связка сухой, отливающей серебром тарани.

— На реке живете, а рыбы не видите, — прогудел отец, поднимаясь навстречу. — Специально ловил…

Они обнялись.

— И правда, с запахом, — отец повернулся к Валентине. Валера попытался отстраниться, но крепкая рука с шершавыми пальцами помешала это сделать.

— Жена рассказала: «В три, четыре ночи приходит, да еще выпивший», я не поверил, а оно так и есть…

Отец внимательно рассматривал Валеру и о чем-то думал.

— Сейчас-то только полвторого, — попытался отшутиться Валера и, напрягшись, разжал отцову руку. — А уголовный розыск и до утра работать может…

— Оно так. Я на своем буксире круглые сутки работаю, — подтвердил отец. — Но ведь трезвым! А какая серьезная работа, если выпивший?

— Да брось, папа! По пятьдесят грамм приняли с ребятами после операции, чтоб расслабиться.

Валера зашел в комнату, разделся, поплескался в ванной.

— За встречу? Как там мать?

Отец пить отказался и, пока Валера ужинал, рассказал семейные новости. Родители жили недалеко, в Темерницке. У матери болели ноги, и она в город почти не ездила, отец был капитаном на буксире и все время проводил на реке. Только когда буксир оставался на ночлег в Тиходонском порту, он забегал к сыну.

— Говорит, мог бы и почаще, не только в праздники…

— Выберу время на той неделе и приеду, — пообещал было Валера и тут же вспомнил, что в Предгорье активно реализуется розыскное дело «Трасса», в любой момент может поступить срочная информация, перечеркивающая все планы… И к тому же дикая авантюра Сергеева, которая тоже завершится неизвестно чем.

— Нет, чтоб брехуном не быть, обещать ничего не буду, — поправился он. — Обстановка сейчас очень напряженная! Очень! Вот схлынет волна…

Отец грустно улыбнулся.

— Дела никогда не кончаются. Я помню себя еще мальчишкой, а сейчас ты — взрослый дядя… А дела и тогда были, и теперь. А у тебя особенно… — Он оживился. — Валя сказала, наградили тебя недавно да работу поменял! Расскажи, похвастай!

Валера долго смотрел на отца, не зная, что сказать.

— Наши дела, знаешь, какие, — неопределенным тоном протянул он. — То секретно, то запретно, а то самому не хочется вспоминать. Давай лучше спать ложиться.

Валентина постелила постели, Валера, почистив зубы, вошел в комнату и остолбенел.

— Слышь, сынок, а на кой ляд тебе эти штуки? — Отец держал в руках макет пистолета и защитные очки с толстыми стеклами.

Попов почувствовал, что заливается краской, как случалось в детстве, когда отцу становилось известно о каких-то неблаговидных и оттого скрываемых проделках маленького Валеры.

Глава восемнадцатая

— Неужели ты не понял, что это безумная затея, из которой ровным счетом ничего не получится? — раздраженно спросил Валера.

Они сидели в холостяцкой квартире Саши Сергеева, тихо играла музыка, «представительская» бутылка коньяка, привычно извлеченная хозяином из секретера, стояла на полированном журнальном столике, дымился в чашках янтарный чай, словом, обстановка располагала к беседе легкой и необременительной.

— Как раз наоборот — все выйдет отлично! — бодро сказал Саша.

Попов мог бы удивиться такой уверенности, если бы не знал принципа, которым руководствовался товарищ: чем меньше шансов на успех, тем решительней иди к цели!

Коньяк так и стоял нетронутым, к чаю тоже не приступали, и атмосфера в аккуратной, уютной комнатке была наэлектризованной и нервной.

— Что показала репетиция? — спросил майор и сам же ответил:

— Старый мухомор, конечно, влез своим носом прямо в рану, значит, надо его нейтрализовать. Доктору эта процедура совсем не нужна, взялся для виду за пульс, да и то — если б я не сказал… Может, и его надо будет подработать, подумаем. Викентьев, говоришь, почти не смотрел. Прокурора я вначале заопасался, да он из-за стола не выходит. Шитов? Мешается, конечно, здорово, но у него заботы поважней — как бы одежду не испачкать… Парень фасонистый, а переодеваться неудобно — не к станку ведь становишься…

Кончилась пластинка, и автостоп со щелчком отбросил звукосниматель в исходное положение.

— Теоретические рассуждения почти всегда расходятся с практикой. Мысленно легко решать любые проблемы. — В наступившей тишине голос Валеры звучал резко и неприязненно. — Но вот скажи, например, как можно имитировать простреленный череп?

Сергеев усмехнулся и встал.

— Это как раз легче всего. Пойдем, покажу.

Он направился в ванную, по пути выдернув из плечевой кобуры тяжелый, тускло блестящий «макаров».

— Стреляться, что ли? — Попов нехотя оторвался от дивана и пошел следом, уставясь в треугольную спину, туго обтянутую белой рубахой. Лопатки слегка шевелились, Валера услышал характерный звук извлекаемой обоймы, мягкое скольжение металла по металлу и через секунду — резкий лязг спущенного с задержки затвора с почти одновременным щелчком предохранителя.

— Включи музыку. — Сергеев открыл дверь ванной и мощной струей пустил воду. — На полную ручку, до отказа!

Ему приходилось кричать, чтобы перекрыть шум бьющей струи. Попов вывел регулятор громкости до предела, от рева динамиков задрожали стекла. Сергеев поднял руку с пистолетом, вспышка, рывок отдачи и удар, происхождение которого на подобном звуковом фоне установить было совершенно невозможно.

Попов убрал звук и подошел к ванной.

— Посмотри сам, что скажешь?

На белом кафеле бурело густое, с трехкопеечную монету пятно в ореоле пятен, брызг и потеков.

— Да-а-а… — только и выговорил Валера, потрогав зачем-то пятно пальцем, и тут же брезгливо сунул руку под кран.

— Да нет, это краска, — успокоил Сергеев, вставляя обойму на место и возвращая пистолет в кобуру. — Точнее, специальный состав. Применяется для киносъемок — эффект полный. Еще вопросы есть?

Валера молча плюхнулся обратно на диван, молча открыл бутылку, молча выпил три рюмки подряд.

— Девушкам оставь, — укоризненно произнес Сергеев. — Сейчас водки принесу, раз ты так расходился.

— Не надо, — тихо ответил Попов. — И что дальше?

— Врач трогает пульс, или делает вид, что трогает, или он будет знать, что ничего делать не надо, — это я решу позже… Мы с тобой быстро заворачиваем его в брезент, выносим в машину, подписываем акт, все разъезжаются, отпускаем сержантов, едем ко мне, по дороге ты снимаешь брезент, я впускаю его в квартиру, едем закапываем яму, и все! Неделю-две он живет у меня, а потом — куда захочет!

Жестом фокусника Сергеев шлепнул на полированный столик между початой бутылкой коньяка «Тиходонск» и фарфоровым чайником местного производства привычный предмет — паспорт гражданина СССР, не новый, немножко засаленный и помятый.

Медленно-медленно, как во сне, Попов потянул его к себе, раскрыл, уже зная, что увидит, и бросил обратно на стол. Этот документ принадлежал человеку, которому было отказано в праве на жизнь, которого юридически не существовало, и паспорт не мог находиться здесь, в обыденном и привычном мире, но он вопреки должному лежал рядом с коньячной рюмкой, заехав углом под блюдце, и его владелец, заснятый в сорок пять лет хмурым, решительного вида мужиком с внимательным цепким взглядом, еще жил и дышал в особом корпусе Степнянской тюрьмы, а если несгибаемой воле и точному расчету майора Сергеева удастся изменить неумолимую линию судьбы, то произойдет невиданное: списанный навечно в архив документ и приговоренный к смерти хозяин встретятся как ни в чем не бывало здесь же, в аккуратной уютной комнатке, и начнут вторую жизнь…

Только сейчас Попов с удивительной четкостью осознал, что замысел Сергеева не просто авантюра, а авантюра, которая, скорее всего, удастся, бешеный напор ведущего бойца группы захвата сметет с дороги все барьеры, препятствия, преодолеет ловушки и контрольные рубежи. При одном непременном условии. Если он — Валерий Федорович Попов, законопослушный гражданин, капитан милиции с беспорочным послужным списком, согласится нарушить… Собственно, что нарушить? Он не давал присяги исполнять смертные приговоры, да и закон, запрещающий отнимать человеческую жизнь, не возбраняет ее оставлять… Да ладно, ерунда! Какая разница, что он нарушит! Надо дать согласие на невероятное, вопиющее нарушение должностных обязанностей, которое к тому же рано или поздно раскроется, ибо тайна, которую знают хотя бы три человека, — уже не тайна, а тут и Ромов, и Буренко; а сколько случайностей подстерегает человека, живущего не на Марсе, не на необитаемом острове, даже не в Австралии, а в той же самой стране, в которой он числится расстрелянным по приговору суда, да еще при отсутствии чемодана денег, конспиративных связей, сети явочных квартир, сообщников…

— Ну что ты молчишь? — Голос Сергеева вывел Валеру из оцепенения. — Что скажешь?

— Ради чего все это? В конце концов, наше дело исполнять чужие решения… Можно отказаться…

Самому Попову то, что он говорил, казалось маловразумительным и невнятным…

— Неужели ты не понимаешь, что этим его не спасешь? — громко произнес он и посмотрел товарищу в глаза. — Продлишь агонию — и все… Разве сможет нормальный, обычный человек провести всю жизнь на нелегальном положении?

Сергеев на миг отвел взгляд, но только на миг.

— Завтра, послезавтра, через год приговор могут пересмотреть — это раз. Лунин — не обычный человек, у него милицейский опыт, он знает все крючки, на которые мог бы попасться, — это два. У него есть родственники в селе на Алтае, они ничего не знают, примут его, легализуют, ведь его никто не будет искать — это три. Но я понимаю — все это лотерея: пятьдесят на пятьдесят…

Сергеев тяжело вздохнул.

— Я обязан ему жизнью. И не хочу выполнять роль забойщика или даже наблюдателя. Послушай, что я тебе расскажу…

Через два часа Валера Попов продуманно и взвешенно дал окончательное согласие на невероятный, но теперь представляющийся вполне реальным план освобождения приговоренного Лунина. Еще два часа товарищи обсуждали детали этого плана. Казалось, они учли все мелочи, шероховатости и случайности. Но одного фактора они вообще не принимали в расчет. В центральной городской больнице выздоравливал и готовился к выписке после долгой и тяжелой болезни пациент Лебедев — вохровец с завода «Прибор».

Он с детства ненавидел свое имя. Единственный Гоша на улице, в детском саду, потом в школе — он постоянно оказывался мишенью насмешек и острот, в которых его имя глумливо рифмовалось, коверкалось и трансформировалось в разные неприличные слова.

Когда заплаканный Гоша прибегал домой с очередной жалобой на безжалостных сверстников и в который раз высказываемым требованием изменить имя, мать говорила: «Это они завидуют. Имя редкое, красивое, такого ни у кого нет. Не обращай на дураков внимания». И он успокаивался, потому что свято верил тому, что говорят взрослые, особенно родители, воспитатели, учителя. Но и здесь подстерегали разочарования.

В первом классе Лидия Михайловна отлучилась с урока, дав наказ: «Сидите тихо, а про тех, кто будет шуметь, расскажите мне, я их накажу». Добросовестный Гоша Лебедев старательно записал, кто болтал, кидался бумажными шариками и запускал голубей, а когда урок возобновился, поднял руку и, честно глядя в глаза учительнице, сообщил о нарушителях дисциплины. Лидия Михайловна отругала их, но как-то вяло, а его похвалила, но тоже без особой искренности. Зато на перемене «Гошке-сексоту» устроили форменную травлю, и он убежал из школы, а потом та же Лидия Михайловна сказала матери, что он должен уметь строить отношения в коллективе и что ябед нигде не любят. Совершенно дезориентированный Гоша выместил злобу на соседском коте, но стал умнее: когда завуч призывала честно встать и рассказать, кто вырвал листы из классного журнала, он сдержал себя, дождался перемены и высказался в кабинете, без свидетелей.

Пару лет спустя Мишка Кульков натер мылом доску, сорвав несколько уроков, расследование проводил сам директор, который обратился к пионерской совести каждого, привел в пример Павлика Морозова, напоминал про честь, смелость и принципиальность, в груди у Гоши ворохнулось что-то теплое, и хотя он боялся мосластого, с несуразно большими кулаками Кулькова, но встал и, преодолевая страх, выложил все начистоту.

И снова правильный поступок не вызвал симпатий у соучеников, а Кульков пообещал после уроков оторвать голову. Пришлось спасаться не правильными способами: замахиваться кирпичом и громко материться. «Псих какой-то!» — сплюнул Кульков и отвязался.

«Ножницы» между должным и сущим с каждым годом становились все шире. Прилежно зубривший уроки Лебедев учился в основном на тройки, а Вовчик Сидоркин едва заглядывал в учебники, зато хватал смысл на лету и был круглым отличником. Летние трудовые лагеря, призванные укреплять здоровье и закалять характер, принесли Гоше дизентерию и хронический бронхит. В десятом классе на физкультуре он неудачно прыгнул через «коня» и получил сотрясение мозга.

Он надеялся, что явная не правильность жизни сопутствует только школьным годам и после получения аттестата все пойдет так, как положено. Начать новую страницу биографии поможет армия — кузница настоящих мужчин. Гоша представлял, как вернется из воздушно-десантных войск: окрепший, загорелый, владеющий всеми видами рукопашного боя, в залихватски облегающей форме, увешанной значками воинской доблести…

Но в армию его не взяли по здоровью, пришлось ехать за славой по комсомольской путевке на Всесоюзную стройку, куда посылали лучших из лучших и где ковалось будущее страны. Лебедев рассчитывал заработать там орден или, на худой конец, медаль, завоевать авторитет и признание, обрести верных друзей и — чем черт не шутит! — хорошую спутницу жизни.

Однако и на Всесоюзной ударной все оказалось не правильно: приписки, воровство, пьянство, убогие бытовые условия… Хуже всего, что вместо самых наипередовых комсомольцев работали здесь откровенные босяки, условно осужденные и бежавшие за городским счастьем сельские парни. За излишнее усердие, ведущее к срезанию расценок, Лебедева сразу же поколотили, потом пару раз обыграли в карты, украли пиджак, а стокилограммовый уголовник по кличке Утюг пытался сделать из него «шестерку», заставляя стирать себе белье, бегать за папиросами и стоять в очереди за водкой. В конце концов Лебедев подстерег Утюга в коридоре общаги и выплеснул на него кастрюлю кипятка, после чего забрал заранее уложенные вещи и немедленно уехал обратно в Тиходонск.

Он поступил на «Прибор» — солидный, с устойчивой репутацией завод. Фундаментально выполненная Доска почета с красивыми цветными фотографиями передовиков показывала, что здесь умеют ценить добросовестный труд. Отдельно висели портреты рабочих — героев труда, делегатов и депутатов. Гоша задумался о новых перспективах: от станка можно выдвинуться в политики, профсоюзные активисты, да мало ли куда…

Он выучился на токаря, получил разряд, стал работать самостоятельно. Приходил раньше всех, уходил последним, но с трудом выполнял норму, к тому же много заготовок отправлял в брак. Несмотря на это, начальство относилось к нему хорошо, ставило в пример пьяницам и прогульщикам, за безотказность при отправлении на сельхозработы наградило грамотой.

Но ордена и медали, конечно, не светили, в депутаты тоже пробиться вряд ли удастся, тем более их теперь не назначают, как раньше, а выбирают из нескольких претендентов… Лебедев понимал, что если начальство и выдвинет его за трудолюбие и послушание, то предвыборную борьбу он все равно проиграет. Жить стало скучно, а тут попалось на глаза объявление о вакансиях в охране, и Лебедев сделал выбор.

Он очень любил оружие, в школе был отличником по начальной военной подготовке, подлизываясь к военруку, получал возможность часами разбирать и собирать древнюю трехлинейную винтовку, «ППШ» и ручной пулемет Дегтярева. Здесь он получил настоящий боевой «наган» с клеймом Тульского оружейного завода и датой: «1838». Несмотря на древность, «наган» был в хорошем состоянии. Лебедев тщательно отладил его, подогнал трущиеся детали, украдкой расточил круглым надфилем каморы барабана, чтобы легче выходили стреляные гильзы. Узнай о таком варварстве начальник охраны, он бы отходил его широким армейским ремнем, зато теперь перезарядить оружие удавалось легко и быстро.

Стрелял Гоша прилично, заступая на пост, он отгибал клапан кобуры так, что изогнутая рукоятка торчала наружу, как у какого-нибудь героя вестерна. Во время ночных дежурств часами тренировался, выхватывая оружие все быстрей и быстрей. Книги, которые он читал, и фильмы, которые смотрел, наглядно показывали, что умение быстро выхватить пистолет и метко выстрелить приносит победу в критической ситуации. И теперь Лебедев терпеливо ждал, пока какой-нибудь шпион-диверсант из тех, о которых часто говорили значительно-важные отставники из первого отдела, попытается проникнуть на охраняемую им территорию.

Суровый Схфик, короткая ожесточенная перестрелка — и вот результат: обезвреженный шпион с бесшумным американским пистолетом и легко раненный боец ВОХРа Григорий (имя он наконец поправил) Лебедев с дымящимся «наганом». Тут уж не отвертятся, придется и орден давать, и в газетах портрет печатать…

Остановка была за малым — за шпионами. Да и вообще никто не пытался нарушать охраняемый периметр снаружи. Изнутри — другое дело. Через проходную выносили спирт в специально сваренных из нержавейки плоских изогнутых фляжках, намертво схватывающий клей в закрашенных белой краской бутылках из-под молока, провода для телеантенн, обмотанные вокруг тела, радиодетали — в карманах или за пазухой, болты, гайки, шайбочки для домашнего хозяйства — почти не скрываясь, в сумках или портфелях. Все это было не страшно для могущества государства, а потому на «внутренних» нарушителей смотрели сквозь пальцы, если даже и ловили, то наказывали поотечески: премии лишат или отпуск на зиму перенесут, а то и выговором дело обойдется.

Конечно, и внутри заводского периметра мог оказаться чужак, возжелавший подорвать безопасность страны и вынести наружу тактико-техническую характеристику «изделия N 5» или «изделия N 6», а то и принципиальную схему автоответчика системы «свой-чужой». Об этой возможности без конца толковали ветераны из первого отдела, но ни одного случая за всю историю «Прибора» не произошло, что ветераны объясняли своей неутомимой деятельностью.

Не сумев дождаться своего шпиона на службе, Лебедев стал присматриваться к окружающим людям и за пределами заводской территории. Однажды сосед по коммуналке, подвыпив, стал приставать с расспросами, в каком цехе он работает, у Лебедева заколотилось сердце, но виду он не подал и выслушал просьбу принести банку клея: «Стулья, заразы, рассохлись, и ничего им не могу сделать, а ваш клей, зараза, лопасти вертолетные держит, я их промажу, и все — никуда, заразы, не денутся…»

Всю ночь Лебедев писал и переписывал заявление в первый отдел, а утром отнес, хотя дежурства в этот день у него не было и он мог спокойно отсыпаться. Заявление прочли один за другим два ветерана с одинаковыми орденскими колодками, переглянулись, глянули как-то странно, будто и не они вовсе призывали к бдительности в кишащем шпионами городе, и скучно пообещали все проверить.

— А мне как с ним себя вести? — блестя глазами, возбужденно спрашивал Гоша-Григорий. — Легенда у меня какая будет?

Ветераны снова переглянулись, потом один прокашлялся и по-прежнему скучно сказал:

— Ты это… Приглядывайся пока…

Выйдя из кабинета, Лебедев неплотно прикрыл дверь и, громко протопав по коридору, бесшумно метнулся обратно, приник к щелке и успел увидеть, как ветеран покрутил пальцем у виска и, скомкав, бросил его донесение в корзину для бумаг. Здесь тоже все было не правильно.

Однажды, обходя ночью периметр своего сторожевого участка, Лебедев услышал за забором гул автомобиля, лязг замков, голоса. Там находился вечно пустой, заброшенный двор, не имеющий к заводу никакого отношения, но делать все равно было нечего, и он, расковыряв небольшое отверстие в треснувшем цементе, заглянул на сопредельную территорию, увидел заезжающий в гараж хлебный фургон, силуэты каких-то людей, которые тоже скрылись в гараже. Гоша закурил сигарету, взглянул на светящийся циферблат часов и стал ждать. Через полчаса люди вышли из гаража и зашли в примыкающее помещение, а еще через сорок минут уехали на двух машинах: «Волге» и санитарном фургоне.

Увиденное заинтересовало Лебедева, он стал вести наблюдения регулярно и установил, что хлебный фургон приезжает два-три раза в месяц, как правило, по средам, обычно между двадцатью тремя и часом. За полчаса-час приходит «Волга», в ней всегда находятся четыре человека, они дожидаются в пристройке к гаражу. Вслед за фургоном все заходят в гараж, через десять-пятнадцать минут в вольерах начинают выть сторожевые собаки, а еще минут через десять шесть человек переходят из гаража в пристройку, причем среди них находится милиционер. В пристройке они проводят тридцать-сорок минут и на «Волге» и медицинском «рафике» разъезжаются восвояси.

Это уже была настоящая тайна, от которой не смогут отмахнуться старые бюрократы из первого отдела… Но Лебедев тут же подумал, что если его рассказ не будет подкреплен доказательствами, то вряд ли кто прислушается к нему в этом не правильном мире.

Однажды ночью он перелез через забор и, сжимая в руке «наган», обследовал всю территорию загадочного двора. Обычный гараж или ремзона, только все двери на замках, доски плотно пригнаны, окно наглухо занавешено. В обычном гараже куда больше разгильдяйства…

Лебедев еще несколько раз предпринимал разведывательные экспедиции и даже сумел подобрать ключ к гаражной двери. Гараж как гараж, только массивная стальная дверь в стене, которой тут вроде бы и нечего делать… Гоша осмотрел машины. Хлебный фургон был наглухо заперт, он постучал по кузову — сплошная сталь вместо обшитой жестью фанеры. Заглянул сквозь стекло в кабину: все приборы, лампочки, тумблеры на местах, аккуратность и порядок, характерные для военных или специальных машин, но не для заурядной хлебовозки.

Санитарный «РАФ» тоже оказался заперт, но внутри угадывались обычные брезентовые носилки да на них две лопаты. В «Волге» ничего необычного не было. В углу, за старыми скатами, вохровец нашел ящик с пустыми бутылками из-под водки.

Эти вылазки мало прояснили дело, но однажды из гаража выскочил парень, который долго блевал у забора, потом его увел здоровенный тип с бандитской рожей. И в сознании Лебедева разрозненные факты вдруг выстроились в стройную логическую цепочку. Собаки воют на покойника. Блюющий парень был новеньким и, видно, стал свидетелем довольно неприятного зрелища. Лопаты в кузове санитарного фургона нужны, чтобы что-то закапывать. То, с чем проделали манипуляции, способные вызвать у свежего человека приступ рвоты. ЗДЕСЬ ПОТРОШИЛИ ТРУПЫ!

Причем делали это тайно, а следовательно, незаконно. И цель могла быть только одна: добывание человеческих органов для пересадки! Несколько лет назад по экранам прошел фильм с подобным сюжетом, совсем недавно центральная газета написала про отечественную мафию патологоанатомов, контрабандой отправляющую внутренности сограждан за рубеж и получающую прибыль в валюте. И вот оно — осиное гнездо, совсем рядом!

Разочарованный в первом отделе, Лебедев отправился в милицию, но там тоже все было не правильно, ему ясно дали понять, что следует сходить к психиатру. Правильно жить в не правильном мире совершенно невозможно, Гоша решил приспособиться к окружающим условиям и тоже действовать не по правилам. Когда он добьется успеха, о нарушении правил не вспомнят. Победителей не судят!

Лебедев составил подробный план действий, имевший в основе многочисленные книги и фильмы, в которых одинокий герой побеждал целые банды негодяев. Но тут началась «неделя донора». Лебедев легко согласился безвозмездно сдать кровь для помощи больным людям. Но не правильный мир в очередной раз поглумился над ним: игла, которая должна быть безупречно стерильной, внесла в организм болезненный вирус. Болел он очень тяжело и почти три месяца провалялся в больнице. Когда ему стало получше, Лебедев мысленно вернулся к своему плану, обдумывая его со всевозможной тщательностью, шлифовал со всех сторон, пока не довел замысел до кондиции.

При выписке врач сказал:

— Еще на две недели вам выдается бюллетень, потом лучше взять отпуск. Регулярное питание, витамины, диета, отсутствие физической нагрузки и нервных напряжений. Полгода как минимум вам необходим щадящий режим. Потом очень желательно съездить в санаторий.

Лебедев кивнул. В профкомеимеются любые путевки. А героям их выделяют в первую очередь.

Глава девятнадцатая

В Предгорье кипела невидимая постороннему глазу розыскная работа. Дом Петруни и его гараж были сфотографированы во всех ракурсах, контакты и связи пропускались сквозь фильтр тщательной проверки. Многие не представляли интереса и были отброшены, но в числе «гостей» оказались два налетчика, находившиеся во всесоюзном розыске, и активный фигурант розыскного дела «Дурман».

Налетчиков провели до вокзала и взяли в поезде за несколько сот километров от Котси. При них оказались пистолеты, граната, триста граммов гашиша и двадцать тысяч рублей. Показаний они, как и следовало ожидать, не давали, но прошлые грехи и отобранное при задержании позволяли надолго упрятать их за решетку, поэтому имелась перспектива, что им удастся все-таки развязать языки.

Фигуранта «Дурмана» с тремя товарищами тоже собирались взять за пределами республики, но те заметили наблюдение и устроили бешеную гонку по трассе Баку — Тиходонск, мало приспособленной для обгонов на высоких скоростях. В конце концов черная «девятка» преследуемых столкнулась лоб в лоб с «КамАЗом» и, расплющенная, отлетела на обочину. В багажнике обнаружились двадцать килограммов маковой соломки, сухой опий и большое количество анаши. Водитель и оба пассажира погибли на месте, третий предусмотрительно пристегнулся ремнем на заднем сиденье и остался жив. Под магнитофонную запись он подробно рассказал о маршрутах сбыта наркотиков и сети перевалочных пунктов, одним из которых являлся дом Петруни.

После этого прокурор дал санкцию на прослушивание телефона Петруни и оперативную фиксацию действий разрабатываемых.

Беймураз Абдурахманович, проглядевший у себя под носом осиное гнездо, лез из кожи вон, чтобы оказаться причастным к успешной реализации дела и избежать «оргвыводов». Несколько раз он звонил в Тиходонск и слезно просил дать ему в руки любую, самую тонкую ниточку, ведущую в республику.

Но он явно преувеличивал возможности тиходонцев. Никакими новыми данными по РД «Трасса» они не располагали. Сергеев вплотную занимался нераскрытыми делами, которые по почерку могли бы быть привязаны к Учителю, а Попов безуспешно продолжал отрабатывать уволенных и действующих работников милиции. Несколько раз ему казалось, что фоторобот «трассовика» напоминает какого-то человека, он часами сидел над квадратиком фотобумаги, и узнавание пошевеливалось где-то в подсознании, но наружу не прорывалось, оставляя смутное ощущение неудовлетворенности и беспокойства.

Выбирая свободные минуты, Сергеев и Попов продолжали готовить освобождение Лунина. Собственно, основную роль здесь играл Сергеев, а Валера ассистировал, то веря в успех задуманного, то в очередной раз приходя к мысли, что вовлечен в обреченную на провал авантюру. Но как бы то ни было, слово он дал и отступать не собирался.

— Надо готовить обоих — и Алексеевича и врача, — сказал Сергеев во время очередного обсуждения операции. — Лучше заранее перестраховаться. А то вдруг влезут в последнюю минуту?

Вовлечь в душевный разговор за бутылкой водки Ромова не составило труда, хотя Попов испытал укол совести: старик был крайне недоверчив и осмотрителен к чужим, а их считал своими, и получалось, что они злоупотребляют доверием.

— Нет порядка, — сказал Сергеев, когда одна бутылка была уже закончена, а вторую только откупорили.

— Милиционеры мимо пьяного идут — рожи отворачивают, гаишники только водителей норовят прищучить, а что там на тротуаре творится — их не касается. Охрана свои задачи решает, паспортники — свои, а с уголовниками только мы бьемся, может, еще участковый…

— Смотря какой участковый, Сашенька, — оживился Иван Алексеевич. — В наше время по тридцать лет на одном участке работали, каждую собаку знали! Еще заявление о краже не поступило, а он приходит и выдает: кто, с кем, где вещи. Остается поехать и взять. Но если хозяина нет — все валится!

Иван Алексеевич махнул рукой и потер ладошкой подбородок.

— А суды что делают! — в точном соответствии со сценарием подлил масла в огонь Попов. — Не хотят выносить приговоры, и все тут! Как сложное или скандальное дело, найдут зацепку — и на доследование!

Они собрались у Сергеева и сидели прямо на кухне, за маленьким, обшитым белым пластиком столом. Закуска была обычная для подобных случаев: вареная картошка, соленая капуста с базара, луковицы, сало — опять-таки с рынка — и хлеб.

Все трое ели с аппетитом, а выпивали только Ромов с Поповым.

— Это не потому, что суды, или ГАИ, или охрана. — Иван Алексеевич подцепил вилкой картофелину, размял в тарелке, приготовил лук и капусту.

— В людях ответственности нет. Работать никто не хочет. Равнодушные стали, злые. Не собираются, песенок хороших не поют. Давайте по единой…

Валера и Ромов выпили, Сергеев чокнулся, пригубил и поставил рюмку. Иван Алексеевич покосился неодобрительно, но ничего не сказал.

— Ответственности боятся, — подталкивал Ромова Валера. — Каждый за свою задницу дрожит: как бы чего не вышло да по шапке не дали!

— Точно, все и боятся, за кресла держатся, — подтвердил Иван Алексеевич и добавил:

— Хорошо, у меня уже никакого кресла нету. Отсидел я свое в креслах-то, геморроем обзавелся, а больше ничем…

— А у нас что? — спросил Валера. — Стулья драные, да и то присесть некогда.

— И вам держаться не за что, — охотно согласился Ромов. — Пахарь — он везде пахарь.

— Знаете что? — вдруг спросил Сергеев, повторяя интонации Ивана Алексеевича, даже глаза и губы попытался округлить. — Давайте мы хоть раз этим чиновникам носы подотрем! Сделаем как положено, по справедливости, и плевать на их хитромудрые расчетики!

— Давай сделаем! — так же охотно согласился Ромов. — А что ты, Сашенька, удумал?

— Да вот этот приговор идиотский по Лунину! Они нашего товарища списали, как последнего урку, а Лесухина помиловали. Давайте и мы Лунина помилуем! Отпустим — и дело с концом!

Иван Алексеевич слушал, как всегда, внимательно и согласно кивал головой, но при последних словах словно окаменел.

— Не пойму… Как так отпустим?

— Очень просто, — самым естественным голосом ответил Сергеев. — Вместо исполнения разыграем спектакль, а потом выпустим его — пусть едет куда хочет! А у него есть местечко — ни одна собака не докопается…

— И обратно не пойму. — Иван Алексеевич отставил рюмку. — Кто же приговор отменит? Или телеграмму пришлет?

— Да никто! Мы сами решим!

Иван Алексеевич посмотрел на Сергеева, на Попова, снова перевел взгляд на Сергеева.

— Ну ладно, когда с пьяных глаз такие шутки, это понять можно. Но мы-то трезвые, только вторую начали! А ты и вовсе не пил. Как же тебя понимать?

— А что тут особенно непонятного? — Гигант пер напролом, часто ему это помогало.

— Да то! — холодно сказал Иван Алексеевич. Он построжал, выпрямился, даже кожа на лице подтянулась. — У меня выслуги с войной — почти полвека. Всяко бывало: и пили, и дурака валяли, всяко… Но чтобы до такого додуматься…

— До чего «такого»?! — заорал Сергеев. — Сам же говорил, что исполнять не станешь! Сам!

— Это совсем другое, — по-прежнему холодно и подчеркнуто спокойно проговорил Ромов. — Напишем рапорт, и пусть его отправляют в Северную зону исполнения. Вот и решение вопроса для нас. А ему-то помочь невозможно. Никак невозможно! И даже придумать такое я бы себе не позволил, пусть и литр выпью!

Трах! Громадная ладонь с силой опустилась на белый пластик. Звякнув, полетела на пол вилка, разбрасывая во все стороны клейкие полоски капусты.

— Службисты хреновые! И черт с вами, подаю рапорт! И Валера подаст! Сами исполняйте!

Сергеев вскочил, сделал неопределенное движение рукой, затем схватил свою рюмку и с размаху выплеснул в раковину.

— Я к этому грязному делу руки не приложу! И вообще, больше на точке вы меня не увидите!

— Вот это другой разговор, здравый. Это пожалуйста. Не можешь, не нравится, трудно тебе — уйди в сторону.

Ромов помолчал, подвигал челюстью.

— Только кто будет за тебя в грязи ковыряться? Пусть удавы по земле ползают, учителя деток уводят, кисляевы всяких девчонок насилуют… Так выходит?

Он поднялся, отряхнул ладони, будто пыль сбивал.

— Ты не говорил, я не слышал. Скажу Викентьеву, что Лунина исполнять не будем. Пусть принимают решение.

Ромов вышел из кухни, протопал по коридору, хлопнула входная дверь.

— И что теперь? — спросил Попов.

Товарищ пожал плечами. Он выглядел усталым и подавленным.

— Вот тебе и старичок-боровичок…

— Я сразу говорил, что это афера.

— Говорить легко… Делать трудно…

Сергеев несколько раз вздохнул, успокаиваясь, сел на место, со стуком поставил рюмку.

— Конечно, если хорошее дело…

Он налил до краев, поднес ко рту, замешкался и резко отвел руку. Водка выплеснулась на брюки и белую пластиковую поверхность. Гигант потер левую сторону груди.

— Сердце?

Сергеев качнул головой.

— Мышцу сводит. Сейчас пройдет. А Викентьев вызовет, скажем — разыграли мухомора. Но рапорт я ему положу. Завтра же.

На следующий день озабоченный Ромов вошел в кабинет к начальнику спецгруппы «Финал».

— Я насчет исполнения Лунина, — едва поздоровавшись, начал он.

— Подожди секунду, Иван Алексеич. — Викентьев тоже выглядел озабоченным. — Тут такое дело… — Подполковник на миг отвел глаза, но тут же вернул взгляд куда положено — прямо в лицо старому сослуживцу. — Такое дело, аксакал, надо рапорт писать. На отдых.

— А кто это, позвольте спросить, за меня решает? — хмуро поинтересовался Ромов.

— Оно само собой получилось, мы с тобой, старые козлы, и не додумались…

— Похоже, что старый козел тут только один. — Иван Алексеевич ждал.

— Ты почему столько лет в отставке, а работаешь в группе? — спросил Викентьев и сам ответил:

— Да потому, что не было первого номера на замену! Но теперь-то он есть! Мне об этом еще на исполнении прокурор сказал. И генерал сразу: Сергеева в приказ — первым, а Ромова с почетом на заслуженный отдых… Что тут возразишь?

Ромов секунду подумал, пожевал губами.

— Дай листок бумаги.

Неловко присев с торца стола, Иван Алексеевич написал рапорт, протянул его Викентьеву, вспомнив, достал картонку специального пропуска на вход в Управление в любое время суток.

— Возьми. К кассе и по пенсионному пропускают. Да, еще…

Он покопался в карманах широких, будто чужих, брюк, позвенел металлом и вытащил ключ с резной двусторонней бородкой.

— Это от сейфа там, в «уголке». Теперь все.

Ромов выглядел совершенно спокойным. Викентьев знал его давно и понимал, что это маска, призванная скрыть глубокую обиду.

— Так что ты хотел про Лунина? — Викентьев попытался сгладить остроту ситуации. Но бывший первый только махнул рукой.

— Теперь это не мое дело. Сами разбирайтесь. — И, выйдя из кабинета, добавил:

— Чувствую я — такое вы наработаете!

Два дня Сергеев и Попов находились в напряжении, но Викентьев служебного расследования не затевал, ни о чем не спрашивал и о предстоящем исполнении Лунина не вспоминал.

Он рассказал об отставке Ромова и его обиде: понятно, так сразу раз!

— пинок под зад, кому приятно… Но с другой стороны — сколько можно работать?

Сергеев вынул из внутреннего кармана пиджака сложенный вчетверо рапорт, хотел порвать, но передумал и положил в сейф.

— Что ни делается, все к лучшему, — сказал он Попову. — Надо попробовать с врачом. Только подход найти убедительный…

Предлог для контакта с Буренко майор искал основательно и нашел. Через пару дней оперативники из областного УВД майор Сергеев и капитан Попов зашли в Бюро судебно-медицинской экспертизы. Ничего странного в этом не было, дела в СМЭ есть у них почти всегда, а что явились к концу работы — так сыщики крутятся как белки в колесе и времени не выбирают. Словом, обычный рабочий визит. И вскинувшийся было навстречу вошедшим эксперт Буренко взял себя в руки и с безразличным видом вернулся к микроскопу.

— Мы к вам, Николай Васильевич, — проговорил Сергеев. — За советом не врача, но нумизмата…

Сергеев полез в карман, отметив, что на одутловатом лице эксперта отразилась тень удовольствия.

— Ты на все руки, как я погляжу. — Сухопарый, будто иссушенный формалином, сосед по кабинету то ли одобрял разносторонность коллеги, то ли, наоборот, — осуждал.

— Эту монету изъяли у квартирного вора. Он показаний не дает, а нам надо устанавливать, где он ее взял. Заявлений нет. Отсюда вопрос: что за монета, где искать хозяина. Вы, коллекционеры, друг о друге больше нас знаете.

Буренко как-то странно взглянул на оперативника, взял небольшой серебряный диск, внимательно рассмотрел со всех сторон сквозь толстую лупу, привычно извлеченную из кармана халата, и молча вернул.

— Что скажете?

— Греческая драхма, — с тем же странным выражением ответил врач. — Вы хотите, чтобы я назвал адрес и фамилию владельца?

— Хотя бы приблизительно: у кого могла быть такая монета?

— А вы не знаете?

— Я же говорю — наш не колется, заявлений нет. Откуда же нам знать?

— Уже почти шесть, — вступил в разговор Попов. — Может, по дороге поговорим?

Буренко неопределенно качнул головой, грузно поднялся с белой вертящейся табуретки и начал переодевать халат.

— Пусть в ресторан ведут, — напутствовал высушенный сосед. — А то получается, ты за одну зарплату два дела делаешь…

— Какие еще «два дела»? — недовольно буркнул эксперт и, не застегивая пальто, пошел к выходу.

Зима стояла теплая, как почти всегда бывает в Тиходонске, снег подтаял и покрылся скользкой ледяной коркой. Буренко запахнулся и, с трудом удерживая равновесие, двинулся по «стеклянному» тротуару. Раньше морг и Бюро СМЭ располагались в центре города на тихой пешеходной улице, несколько лет назад переехали в новое громадное здание комплекса «Скорой помощи», выросшего в степи между северной окраиной старого Тиходонска и стремительно расстраивающимся жилым массивом. Добираться на работу и обратно стало проблемой: транспорт сюда почти не ходил, а до Магистрального проспекта было не меньше полутора километров. Зато «уголок» находился почти рядом — пять минут машиной, иногда Буренко забирали прямо с дежурства.

В сотне метров от больничных ворот начинались частные дома, тротуар здесь был посыпан золой, и Буренко перевел дух.

— Ну, зачем я вам понадобился? — Вопрос прозвучал сухо, если не враждебно.

— Насчет монеты посоветоваться, — сказал Сергеев, которому не нравилось странное поведение врача, тем более что он не мог понять его причины. Может, старый мухомор настучал? Так не должен…

— Я вам могу назвать фамилию и адрес хозяина. Можем зайти — живет он неподалеку. — Буренко остановился и попытался посмотреть гиганту в глаза. Такие попытки всегда выглядели смешно. — Никто у него ничего не крал. Монету вчера взял под расписку майор милиции Сергеев, будто для сравнительной экспертизы. Но мы приятели — этого майор не учел. Грубая работа. Давайте, я слушаю.

Оперативникам было не до смеха.

— Лучше зайти куда-нибудь, сделать по сто граммов, закусить. И разговор легче пойдет.

В голосе Сергеева вряд ли можно было распознать оттенок смущения.

— Нет, — отрезал эксперт. — Разговор за бутылкой — это одно, а милицейские штучки-дрючки — совсем другое. И совмещать их нельзя. Говорите!

Место под ржаво качающимся фонарем на продуваемой ветром улице совсем не подходило для предстоящей беседы, но разогнавшегося Сергеева остановить было невозможно.

— Есть дело, — отрывисто бросил он. — Монета — предлог. Ничего обидного в этом нет. Короче. Скоро исполнение Лунина. Слышали про такого?

Буренко кивнул. Очевидно, тон Сергеева подействовал: эксперт уже не казался враждебным, просто усталым и злым.

— Что думаете? — по-прежнему отрывисто спросил майор. — Правильно стрелять капитана милиции за трех мерзавцев?

— И за двоих стреляли… Бывало — за одного. Кто мерзавец, кто не мерзавец — определить обычно трудно. А что капитан… Закон-то вроде для всех один!

Все шло прахом. Повернуться и уйти — значит отказаться от задуманного. Доверяться человеку, явно находящемуся не в духе, испытывающему к тебе неприязнь, сводящему серьезный долгий разговор к трехминутной перебранке в желтом прыгающем скрипучем круге света, не способного рассеять уже довольно густые сумерки, — и вовсе глупо. Попов ждал, что товарищ плюнет и выждет более удобный момент. Хотя такого может и не быть.

— Про законы сейчас все знают… Грамотные, образованные. Только, как говорит ваш лучший друг Иван Алексеевич, — толку нет.

Сергеев придвинулся к врачу вплотную, нависая над ним внушительной массой.

— Почему вдруг он — «лучший друг»? — Буренко отступил на шаг.

— Неважно. Дело в другом. — Майор снова сократил дистанцию. — На этом исполнении вам не надо ничего проверять. Ни зрачковую реакцию, ни пульс, ни дыхание. Покрутитесь для вида, и все, такая к вам просьба. Затем и пришли с этой дурацкой монетой.

— Конспираторы… — озадаченно протянул врач. — Уж действительно… Я и не знал, что такие вещи делают!

Реакция судмедэксперта была какой-то странной, Попов понял, в чем дело, только услышав следующую фразу:

— А почему Викентьев вас прислал, а не сам? И в таком месте, на улице…

Оперативники переглянулись.

— Вы только что правильно все сказали, — мягко ответил Сергеев. — Именно конспирация. Считайте, что Викентьев ничего не знает. Даже если вы обратитесь к нему напрямую, он будет удивлен. По крайней мере, сделает вид, что удивлен.

— Я же говорю: милицейские штучки-дрючки…

— Отойдите в сторону, — сердито заверещала маленькая старушка в прожженном ватнике. — Места мало, что на самой дороге стали, весь проход загородили!

Буренко запнулся на полуслове и, подталкиваемый костлявым кулачком, двинулся по узкой полоске золы на отблескивающем льду. Старушка шла следом, бурча и звеня огромными ведрами. В сотне метров находилась водозаборная колонка.

Глава двадцатая

В особом блоке Учреждения КТ-15 время не двигалось. Тот же спертый, прокуренный воздух, тот же старый, с печатью безысходной претерпелости на лице прапорщик, тот же капитан в вечно мятой форме и с таким же мятым лицом, те же безразличные ко всему волкодавы дежурного наряда, то же домино и те же резиновые палки.

Днем и ночью здесь было одинаково плохое желтое освещение, зимой и летом — одинаковая духота и вонь. И девять одинаковых экранов мониторов показывали внутренности одинаковых камер, в которых находились одинаково уравненные приговором временные постояльцы.

Лунин выделялся из среды обычных транзитников этого накопителя смерти.

— Колбасу давали, кефир, я котлеты из дома приносил, — рассказывал капитан, выбирая на связке нужный ключ. — Свой как-никак. Только ел плохо… И за что его? Сколько волков, труболетов всяких миловали да в общий корпус переводили… А тут…

Из камеры вышел заросший седой щетиной сильно горбящийся человек, совсем не похожий на фотографию в паспорте Лунина. Обвел всех потухшими глазами, задержался на Сергееве, вытянул вперед руки, хрипло пояснив:

— Плечо болит, назад не выворачивается…

В спецавтозаке Сергеев снял с него наручники и дверь в камеру не запер. Попов почему-то испытывал беспокойство от нарушения обычного порядка: будто рядом в клетке зверь-людоед, который в любую минуту может вырваться наружу.

— Вот где свиделись, Саша, — так же хрипло сказал Лунин. — Об этом же все время думаешь, в снах видишь и спрашиваешь себя: кто же придет? Я ведь почти всех ребят знаю, наверняка кто-то знакомый… Перебирал, перебирал, а про тебя не вспоминал.

— Водки дать? — Не ожидая ответа, Сергеев отвинчивал колпачок плоской фляжки.

— Давай. Мне ребята в блоке так и сказали. Своему нальют для храбрости…

Голос смертника был равнодушен. Он залпом выпил стакан, от плавленого сырка и хлеба отказался, попросил сигарету.

— Горькая водка какая-то… Или давно не пил…

Кузов спецавтозака наполнился тяжелым духом спиртного и табака.

— Там лекарства, — пояснил Сергеев. — Успокаивающее, снотворное. Большая доза.

Спецгруппа еще не была укомплектована полностью, Сергеев согласился выполнять функции и первого, и третьего номера, благодаря чему в бронированном фургоне, как обычно, находились только он и Попов.

Викентьев сидел в кабине и размышлял, что так не годится, надо искать человека на место шестого.

— Кого возьмете вместо Петьки? — Сивцев как будто читал мысли.

— Посмотрим…

— Петька разошелся: говорит, и за первого мог бы работать, — неодобрительно продолжил пятый. — А правда, что первый за каждое исполнение сотню получает?

— Поменьше, — нехотя ответил второй.

— А что офицерское звание присваивают, правда?

— Разбежались. Сразу генерала получит…

Сивцев тяжело вздохнул.

— А чего, все равно интересней, чем баранку вертеть…

— Следи за дорогой! — приказал Викентьев, и водитель обиженно смолк. В кабине наступила тишина. Викентьев обдумывал возможные кандидатуры.

В кузове фургона тоже молчали. Лунин часто зевал. Действовали снотворное и водка, хотя многие смертники зевают и без этого.

Спецавтозак сделал плановую остановку. Слышалея стук вагонных колес. Переезд. До города два километра. Очень напряженное место. Шлагбаум, машины могут стать и сзади и сбоку. Здесь конвой всегда настороже. Но не сейчас. Никто не будет освобождать Лунина извне. Никому он не нужен.

— Подействовали лекарства? — спросил Сергеев.

— Как пьяный… Вроде и сон наваливается, ноги ватные. Заснул бы — и все. Да разве заснешь? И не положено — разбудите…

— Слушай внимательно, — перебил Сергеев. — Мы не будем исполнять приговор. Я выстрелю имитационной пулей — будет удар, как камнем из рогатки. И вались вперед, лежи тихо, засыпай. Мы тебя замотаем в брезент и вынесем. Потом отвезем ко мне, отсидишься и на Алтай, как собирался когда-то…

Лицо Лунина на миг ожило и тут же вновь омертвело.

— Мне-то зачем эти басни… Я никаких фортелей… Смирился уже…

Сергеев потер грудь и шумно сглотнул.

— Слушай и запоминай, Палыч! Ты мне в свое время, можно сказать, жизнь спас. Я уже решил тогда: если что — бритовкой по венам, но в камеру не пойду!

— Сам себя, конечно, лучше, — осужденный с трудом выдавливал слова, язык слегка заплетался, речь стала невнятной. — Я бы тоже сам… Но пистолет небось не дадите… С одним патроном, с подстраховкой? Знаю, не дадите. Не положено, мало ли что смертник выкинет…

Сергеев еще раз сглотнул и надсадно откашлялся.

— Сюда, сюда слушай, Палыч! Не раскисай, ты же стальной мужик! Я тебя вытащу, а Валера мой друг, он поможет! Падай вперед и, самое главное, не шевелись! Иначе и сам пропал, и нас подведешь!

Мигнула лампочка условным сигналом начала движения, фургон переехал рельсы и гладко покатился по асфальту.

Лунин молчал. Голова его безвольно моталась из стороны в сторону, лица видно не было.

Григорий Лебедев ждал полуночи. График наблюдений показывал, что бандиты появляются на сопредельной территории по вторым-четвертым средам, около ноля часов. Очевидно, их дьявольский план жестко сопрягался с каким-то расписанием. Лебедев провел аналитическую работу, изучил движение поездов, побывал в аэропорту, и здесь его как током ударило: по вторым и четвертым средам каждого месяца около пяти утра вылетал самолет в Вену. Григорию стало жарко, и он ощутил противную пустоту в желудке — смутные догадки получили объективное подтверждение! В животе крутило все сильнее, он поспешно спустился в платный туалет и бурно облегчился, даже в неудобной позе продолжая обдумывать свое открытие.

Эти разъезжаются в полвторого или два часа ночи, до аэропорта — час езды.

Как раз к самолету подвозят контейнер с сердцем, почками, разными железами… Таможня и пограничники, конечно, с ними заодно, и вот ранним утром в чужом капиталистическом городе мчится по чисто вымытым улицам санитарный автомобиль с внутренностями безвестного нашего бедолаги, предназначенными для продления жизни акулы империалистического бизнеса, нечистоплотного политикана, мафиози или какого-то другого кровопийцы-миллионера!

В состоянии сильнейшего возбуждения Лебедев приехал домой, достал папку, в которой накапливал нужную информацию, нашел заметку, неровно вырезанную из центральной газеты, и не смог сдержать вскрика: адресатом трансплантатов называлась Австрия! Все совпадало один к одному!

Наверное, это был звездный час в жизни Гоши Лебедева. Он ощутил, что такое железная логика умозаключений, умение наблюдать, анализировать, выдвигать версии и находить им стопроцентное подтверждение. Он испытывал упоение мощью своего интеллекта и одновременно нешуточный, до пупырышек на коже, страх от того, что проник в тайны международной мафии. Сколько же они зашибают, подумать страшно! Да еще в валюте… А он, Григорий Лебедев, поставил их на грань разоблачения!

По канонам всех фильмов, которые он видел, и книг, которые прочитал, его ждала участь опасного свидетеля. Причем в нашем не правильном мире милиция не станет охранять его днем и ночью, не разрешит постоянно носить верный револьвер и даже плохонького пулезащитного жилета не выдаст. Даже разговаривать с ним ни один милицейский чин не станет, а попросту отправит в психбольницу или, в лучшем случае, посмеется.

Он, Григорий Лебедев, был наедине с опаснейшей преступной организацией! В животе снова забурлило, и он опять поспешил в туалет. Наверное, расшалилась печень. С этими сыщицкими делами он перестал регулярно питаться и даже пропускал время приема лекарств. Лучше всего заняться здоровьем, бросив любительскую игру, которая ничем хорошим не завершится. Что, ему больше всех надо? Пусть ломают себе головы, а у него есть свои дела!

Гоша успокоился, покушал творожка без сахара, выпил зеленоватую пилюлю «Лива 52» и уселся у телевизора. Недавно он подключился к кабельному вещанию и теперь регулярно смотрел «крутые» боевики и эротические фильмы. Первые пробуждали желание скорей взять в руки любимый «наган», вторые облегчали половую жизнь, которую он вел в одиночестве.

На экране очередной супермен разделался в одиночку с целой бандой. Ситуация была похожей; полиция тоже не захотела прийти на помощь, герой собирался уехать, а потом пересилил себя и приобрел «магнум», отбрасывающий человека на несколько метров. Бандиты не ждут отпора, решительность, жестокость и первый выстрел — беспроигрышные козыри даже в неравной на первый взгляд игре. Главный негодяй прибегнул к хитрости, надев бронежилет, который не взял даже «магнум». Но у героя под рукой оказалась базука, и реактивный снаряд проломил бронированным мерзавцем толстенную стену, размозжив ему голову, как сырое яйцо.

Лебедев почувствовал прилив уверенности, а на следующий день, оставшись один в комнате дежурной смены, долго выхватывал перед зеркалом «наган», вскидывал и щелкал разряженным барабаном семь раз подряд. Получалось очень быстро и ловко.

Бандитов было как раз семь, если не считать еле переставляющего ноги старика… Да и грузный не в счет, и этот, с кислой рожей… Опасен гигант с лицом убийцы да переодетый милиционером… Тот, который блевал, — слабак, он тоже не в счет, сколько там остается? Двое? А патронов — семь! И стрелок Григорий Лебедев отличный! И внезапность на его стороне! Надо перебороть себя, и все: почести, награды, слава…

А чтобы никаких осечек, можно захватить с собой собаку. Точно! Льва или Беса! Или обоих! Эти псы разметают всю шайку даже без выстрелов, разве в воздух, для острастки…

Настроение у Лебедева улучшилось, страх прошел, и перед сном он в очередной раз прокручивал картину предстоящего задержания.

И вот наконец ожидаемая среда. Он ходил вдоль забора, прислушиваясь к звукам с той стороны. Щель, через которую он вел наблюдения, оказалась замурованной, это его насторожило. Опустив руку, он нащупал холодную рифленую рукоять, торчащую из-за отвернутого клапана кобуры, чуть сдвинул пальцы вперед и за кольцо вытащил стальной, сплющенный на конце шомпол.

Вновь расковырял цемент, заглянул и облегченно вздохнул: территория прилегающего двора была убрана. Исчезли груды металлолома, ржавый остов грузовика, гора старых покрышек. Очевидно, когда наводили порядок, подлатали и забор. Только и всего.

Приедут или нет? Эта мысль жгла и не давала покоя. Сегодня он решился и ни за что не отступит, но если боевой настрой не удастся реализовать… Кто знает, что будет в следующий раз. Глубоко в сознании копошилась мыслишка: «Не получится — значит, не судьба, забудь и проси путевку в санаторий. Лечиться надо, а не в ковбоев играть». Лебедев хорошо знал себя и подозревал: если сегодня сорвется, больше он не решится. И придется клянчить путевку на общих основаниях, не будет статей в газетах и фотографий. Приедут или нет?

В двадцать три тридцать ржаво заскрипели петли, ворота разошлись. Лебедев припал к щели в бетоне. Сердце его бешено колотилось.

На этот раз в серой «Волге» находились три человека. Рядом с водителем важно сидел молодой прокурор, не удостоивший спутников ни одним словом, сзади привычно развалился Буренко. Шитов был недоволен: четвертый номер не должен крутить баранку, открывать да закрывать ворота. Мало ли что нет приказа! Раз переместили сразу на два номера, значит, он им нужен, вот пусть и устраивают, как положено, это их дело! Сергеев за два номера работает — тоже его дело, может, ему так нравится… Впрочем, сам себе Шитов мог признаться, что злится он не из-за лишней работы. Подумаешь, попашет и за четвертого и шестого один раз! Задевало другое: все так и смотрят на него, как на вечную «шестерку». Ну Федька ладно, тот просто завидует, а остальные? Вот прокурор… Григорьев тоже был не шибко приветливым, но от него так презреньем не веяло… А ведь подсуетился в прошлый раз — домой отвез, анекдот рассказал: с прокурором надо дружить, это завсегда пригодится. Хоть бы улыбнулся, руку подал… Нет — буркнул что-то и сейчас воротит физиономию, как от картонного чучела! А тут еще угораздило в новых брюках, замотался, забыл переодеться, если как в прошлый раз…

Прокурор ни о чем особенном не думал, он был человеком маловпечатлительным, к фантазиям не склонным, потому и выбрали на замену Григорьева. Знал он, что держаться нужно строго, дистанцию соблюдать, панибратства не допускать, потому как он есть орган надзора, а все остальные — поднадзорные. Какие тут могут быть разговоры да выпивки? Понятно, что никаких. Выпить он вполне и дома может. Только какая нужда? В прошлый раз попил чайку и распрекрасно заснул, и рожу не перекривило, как у Григорьева! Нормально вошел в работу, начальника здешнего, Викентьева, на место поставил, тот выводы сделал, старикашки этого противного сегодня уже нету. Глядишь — и пьянку затевать не станут…

Буренко находился в самом скверном настроении. По своему должностному положению он постоянно имел дело со следователями и оперативниками, часто уезжал из дома и возвращался на канареечном «рафике» дежурной части, поэтому окружающие считали его полностью причастным к тайнам сыска, вроде как милиционером с медицинским дипломом. Бывало, обращались с соответствующими просьбами: кому-то надо техосмотр пройти, кому-то племянницу прописать, кому-то сообщение из вытрезвителя на работу перехватить. Иногда, правда, не часто, Буренко брался похлопотать, и иногда ему шли навстречу. Хотя случалось такое довольно редко, этого хватало для поддержания репутации «своего человека в милицейском мире».

На самом деле судмедэксперт не был здесь своим и прекрасно это понимал. Доверие в совместных делах доходило лишь до некоего предела, определяемого людьми в милицейской форме. Сколько раз прекращали при его появлении разговоры, казалось бы, закадычные друзья, с которыми обнюхано сто мест происшествия и выпито десять литров спирта! Сколько раз отшучивался на вопрос о способе раскрытия того или иного дела дежурный по городу, безотказно присылающий «разгонную» машину, когда ночью возвращаешься из гостей и не можешь вызвать такси! Милицейская среда выталкивала его, как в далеком детстве морская вода, когда он, ныряя за рапанами, достигал предельной по своим возможностям глубины.

Будучи человеком неглупым и склонным к анализу, он догадывался, какие тайны скрывали от него следователи и оперативники. Но чувство какой-то неполноценности не проходило, хотя он и пытался успокоить себя тем, что секретов «Финала» не знает никто из не доверяющих ему людей.

«Финал» был чем-то ирреальным, существующим за пределами привычного мира. Заходя в «уголок», он терялся и трусил, а чтобы скрыть это, цинично шутил и дразнил чудовище в обличье безобидного старичка Ивана Алексеевича Ромова. Впрочем, все члены спецгруппы казались чудовищами, иногда появлялась мысль, что они с привычной легкостью могут пустить пулю и ему в затылок, как положено по какой-то сверхсекретной инструкции для предотвращения утечки информации. Или откроют еще одну дверь в той дьявольской комнате… нет, скорее, разгребут влажные опилки, поднимут крышку люка и увлекут вслед за собой в преисподнюю…

Чтобы успокоить себя, он вспоминал Павла Сысоевича, которого сменил на этом посту и которому ничего плохого не сделали. «Держи с ними ухо востро», — говаривал тот и многозначительно поднимал палец, но никаких дальнейших пояснений не давал. Воспоминания помогали мало, куда лучшее действие оказывала добрая порция спиртного, потому Буренко норовил врезать перед выездом да иногда приматывал к животу грелку со спиртиком.

Неожиданное предложение двух чудовищ, которое, несомненно, исходило из высоких сфер, ибо самодеятельность тут исключалась, вконец испугало врача. Противиться не имело смысла, все равно сделают, как захотят, у них на то секретные приказы имеются, а вот как бы не подставили его, не выставили в случ-чего виноватым. Длинный и худой палец был у Павла Сысоевича: «Держи ухо востро!» Может, с прокурором поговорить? Да небось они все заодно!

Когда «Волга» заехала в точку исполнения, Шитов привычно загнал ее в гараж и подошел к воротам, поджидая остальных. Прокурор прошел в диспетчерскую, сел к шаткому столу, брезгливо застелил пятна на зеленом сукне. «Почему я должен их ждать? — раздраженно подумал он. — Надо это дело поломать! Пусть они меня ждут!»

Он вытащил приговор на Лунина, постановление об отклонении ходатайства о помиловании, еще раз бегло просмотрел. Врач подошел и стал рядом.

— Освоились на новом деле? — довольно развязно спросил он.

— Занимайтесь своим делом! — отрезал прокурор и сделал вид, что углубился в бумаги.

«Точно, заодно!» — подумал Буренко.

«Только не сразу порядок ломать, — подумал прокурор. — У них ведь своя круговая порука… Викентьев генералу, тот моему шефу: „Кто, мол, у тебя такой шустрый, только пришел и все под себя перекраивает?“ А шеф за свое: „Скромность, выдержка, достоинство…“ Ладно, сразу не будем…»

Лебедев растерянно метался вдоль забора. Может, сейчас, пока их трое? Он подбежал к седьмому посту, чтобы спустить с проволоки Беса, но стоило протянуть руку к карабинчику ошейника, пес свирепо лязгнул зубами, и он едва успел отдернуть кисть. Бес грозно зарычал, Гоша шарахнулся в сторону.

— Сбесился, скотина…

Взъерошенный, с выпученными глазами и перекошенным ртом, он излучал такие мощные биоволны смятения и страха, что собака громко залаяла. Зайдя за зеленый ангар, Лебедев сел на пустой ящик из-под гвоздей, перевел дух, причесался и попытался успокоиться. Это ему удалось, во всяком случае. Бес позволил отстегнуть цепь и послушно пошел рядом. Громадная черная собака внушала уверенность еще больше, чем револьвер, потому что была способна действовать самостоятельно, без участия человека.

Но когда они подошли к нужному месту, Лебедев понял, что допустил ошибку: не предусмотрел, как волкодав преодолеет более чем двухметровый забор.

Тем временем вновь заскрипели ворота. Лебедев взглянул на часы. Ноль десять.

Спецавтозак въехал на территорию точки исполнения.

— Как считаешь, почему врач решил, что нас прислал Викентьев? — неожиданно спросил Попов.

— Хрен его знает!

Сергеев пошарил под сиденьем и осторожно положил что-то в карман.

— Слышь, Палыч! Не подведи! Упал вперед и не двигайся!

— Я бы уже сейчас не двигался, — еле ворочая языком, вымолвил Лунин.

— Хотите — стреляйте, хотите — что хотите…

Дверь фургона резко распахнулась.

— Такси по расписанию! Пассажиров просят выходить! — бодро сказал Шитов.

Прокурор, как обычно, сидел за столом, сбоку приткнулся Буренко, Викентьев стоял у сейфа, все трое смотрели, как Попов и Шитов вводили Лунина. Тот почти не стоял на ногах, его чуть ли не тащили. Руководителя спецгруппы и врача это не удивляло, прокурор же был новичком и видов не видывал.

— Спекся? А еще милиционер! Самому убивать легче?

— Пожалуйста, по инструкции, — почти не разжимая губ, сказал Викентьев.

— Что?

— По инструкции! — рявкнул второй номер. И почтительно добавил:

— Пожалуйста.

Прокурор мотнул головой, как одернутая за узду лошадь.

— Имя, фамилия, год рождения…

Покончив с необходимыми формальностями, прокурор хотел что-то сказать, но, покосившись на Викентьева, передумал и махнул рукой.

Будто подчиняясь жесту, Попов и Шитов развернули осужденного, втащили в комнату с опилками, Сергеев вошел следом. Викентьев шагнул вперед, внимательно наблюдая за происходящим, Буренко встал, следя за рукой Сергеева, поднимающей пистолет к голове смертника.

Ба-бах! — надтреснуто грохнул выстрел. Стриженая голова дернулась, на затылке вспыхнула пузырящаяся рана. Тело повалилось вперед.

«Чего же они мне мозги полоскали? — подумал врач. — Неужели розыгрыш? Мол, предложили такую фигню, а он согласился…»

Викентьев сел на место. Лицо у него было мрачным.

Сразу после выстрела Сергеев разжал левую руку, и на опилки упал перевязанный красной ниткой красный детский шарик, в который было налито двести граммов имитационной краски. Правой ногой он наступил на него и раздавил.

— Не везет тебе, Петя, опять перемазался…

Тот крутанулся вокруг позвоночника: брючина почти до колена забрызгана кровью, кровь разлилась по опилкам, и огромный башмак Сергеева был в потеках.

— Вот гадство! — Неожиданно он согнулся пополам, его стошнило.

— Иди мойся! — скомандовал Сергеев. — И быстро назад вместе со Сивцевым — уберете все здесь… Валера, давай брезент!

У Буренко полегчало на душе. Значит, никаких коварных планов никто не строил и козлом отпущения выставлять его не собирался. А шутить он тоже умеет. Сейчас подойдет, возьмет труп за запястье и скажет: «Пульс бьется, не дострелили!» То-то смеху будет… и сразу все расставится по местам: дал понять, что понял шутку и сам юмор проявил!

Сергеев и Попов уже заворачивали брезент.

— Подождите, я еще не констатировал…

Буренко вразвалку приблизился к расстрелянному и взял его за руку. И челюсть у него отвисла и мороз пошел по коже, потому что пульс действительно бился размеренно и спокойно, как у спящего человека.

— Убедились?

Врач поднял голову, наткнулся на страшный взгляд Сергеева и почувствовал, что у него опускаются внутренности.

— Э-э-э, кх-э, м-да, — откашливаясь в скомканный платок, он вернулся к прокурорскому столу.

Сзади шуршал брезент. Викентьев начал заполнять акт. Что-то в сергеевском выстреле показалось ему странным, и эта странность занозой засела в подсознании, отвлекая от важного документа, он сосредоточился на тексте. Прокурор безразлично прятал в папку бумаги.

«Заодно, все заодно, — бились в голове врача панические мысли. — У них руки развязаны, что захотят, то и сделают. Ладно! Что мне, в конце концов, больше всех надо?»

— Выпивать будем? — нахально спросил Сергеев.

Прокурор вскинулся, как ужаленный.

— Никаких пьянок! Это не ресторан, а рабочее место!

— Ладно, тогда я расписываюсь и поехал. — Сергеев подошел к столу, небрежно черкнул свою фамилию, следом расписался Викентьев, потом прокурор и подвинул бланк врачу. Тот на секунду замешкался.

«А чего там, их три подписи, а моя одна…»

Буренко поставил малоразборчивый автограф.

Викентьев спрятал акт. Сергеев и Попов поднимали по лестнице брезентовый сверток. Впервые в истории «Финала» Южной зоны этот подвал покидал человек, который вопреки самым грозным бумагам, наперекор самым авторитетным подписям и самым официальным печатям остался в живых.

Лунин оказался неожиданно тяжелым, Попов перехватил сверток поудобней, обернулся к Сергееву. Тот подмигнул.

В подвале Буренко неподвижно сидел над бланком справки о смерти гражданина Лунина.

Штанины Шитова были насквозь мокрыми, волосы тоже. Он немного успокоился и теперь оправдывался перед пятым номером:

— Это от неожиданности… И вообще одно к одному: плотно поужинал, тут штаны новые жалко, да еще наклонился… Неприятно, конечно, но я повторю: мог бы и за первого сработать! Особенно если чуть привыкну…

Из подвала поднялись первый и третий номера, с двух сторон держа длинный сверток.

— Давайте вниз, — строго сказал Сергеев. — Нечего болтать, когда дело не сделано! Уберите все и свободны. Мы сами отвезем!

Лебедев пытался подсадить Беса, но в нем было под центнер веса, к тому же пес вырывался и когтем расцарапал ему щеку.

— Скотина, скотина! — Забывшись, Лебедев несколько раз ударил волкодава ногой, тот отскочил и ощерился.

«Сейчас прыгнет!» Страх толкнул Лебедева к забору, вскочив на ящик, он неожиданно легко подтянулся и оказался наверху, так же легко перекинул тело на ту сторону, повис на руках и пружинисто спрыгнул. «Наган» удобно лег в ладонь, и, еще охваченный инерцией удачливой легкости Лебедев бесшумно перебежал через двор и приоткрыл дверь в гараж. Дверь обязан был запереть шестой номер, но, переключившись на исполнение функций третьего, этого не сделал.

В гараже гигант со зверским лицом и блевавший слабак несли к санитарному фургону брезентовый сверток. Распахнув дверь, Лебедев шагнул через порог.

— Руки вверх! — Окрик получился визгливым, но громким. Гигант повернул голову, рука скользнула в карман.

И вдруг кураж прошел, и Гоша Лебедев ощутил себя слабым, беспомощным мальчиком, который по глупости встал с жалкой столетней пукалкой на пути опасной инаверняка хорошо вооруженной банды.

«Судьба барабанщика», — мелькнуло в голове название гайдаровской повести: смелый пионер, пересилив страх, выпрямился с «браунингом» в руках и уложил матерого врага, отделавшись неопасным ранением в шею.

«Наган» дернулся в руке и негромко пукнул, больше играть в барабанщика Гоша не мог: захлопнув дверь, он опрометью кинулся обратно к забору, каким-то чудом перелетел на заводской двор, даже не выпустив револьвера.

Разъяренный Бес был хорошо обучен сторожевой службе и мгновенно отреагировал на вооруженного нарушителя охраняемого периметра. Увидев оскаленную пасть и горящие красноватым огнем глаза распластанного в прыжке волкодава, которого он своими руками спустил с цепи двадцать минут назад, Гоша Лебедев успел подумать, что не правильный мир в очередной раз выкинул с ним скверную шутку, но за секунду до того, как мощные челюсти сомкнулись на тощем горле, еще понадеялся, что обойдется и на этот раз.

— Что вы тянете время? — сухо спросил прокурор. — Выписывайте справку, и разъезжаемся!

Вот она, ловушка! Справку подписывает один человек — врач Буренко — и тем самым отдает себя в руки тех, кто в любой момент сможет упрятать его за решетку. За бюллетени сажают, а тут…

— А кто будет отвечать? — противным сварливым голосом спросил врач. — Ваши штучки, ваши спектакли, а я крайний?

— О чем вы говорите, Николай Васильевич? — Викентьев брезгливо поморщился. — Что это за истерики?

— А то! Ваш Лунин живой и здоровый, пульс около шестидесяти! Нечего делать из меня дурака и прикрывать мной свои делишки!

— Что?! — Прокурор поднялся и бросился вслед за Викентьевым, который в три прыжка преодолел пятнадцать стертых каменных ступеней.

Буренко откинулся на спинку стула.

«И что теперь? — механически думал он. — „Расстреливать два раза уставы не велят?“ Так то в песне… тут уставов нету…»

В подвал медленно спустился Викентьев.

— Ничего, Николай Васильевич, — мягко сказал начальник спецгруппы. — Вы переутомились. Надо отдохнуть, попить бром, валерианку, да вы лучше меня знаете…

Каменная ладонь похлопала врача по жирной спине.

— Но дело надо довести до конца. Бумаги требуют полного порядка, а других врачей сейчас здесь нет. Поэтому померьте пульс еще раз и убедитесь, что вам померещилось. А после этого выпишите справку.

Теперь Буренко рванул вверх по лестнице. Брезентовый сверток, наполовину развернутый, лежал на кафельном полу у стены. Куртка на голове осужденного набухла от крови. Врач все же взял безжизненную руку. Пульса не было.

«Дострелили! — подумал Буренко. — Не прошла их химия, и дострелили. Как же я выстрела не услышал? Хоть дверь, подвал… Ну и дела…»

Он вернулся в подвал и оформил справку о смерти.

— Мне тоже мерещится всякое, — сказал Валера Попов прокурору. — То люк неожиданно привидится, то галоша с расстрелянного. А однажды пошел на такой люк и чуть не провалился.

«Они все шизики, — подумал прокурор, направляясь к выходу. — И Григорьев был шизик. И я стану…»

— Я вас отвезу, товарищ прокурор, — вызвался Шитов.

— Куда там… Расстрелянного повезешь, — грубо перебил Попов.

— А товарищ майор сказал — вы сами…

Сергеев сидел на старой покрышке, и лицо его было совершенно безжизненным.

— Лучше бы его эти подонки убили… Тогда похоронили бы по-людски, с салютом. А сейчас как собаку закопают. Езжай, тебе сказали!

— Могу и я поехать. — Шитов обиженно подошел к развернутому брезенту.

— Давай, Федька, заворачивай и поехали, — скомандовал четвертый номер пятому.

Глава двадцать первая

В Предгорье шла обычная размеренная жизнь. Перевыполнял план химкомбинат союзного значения, закрытия которого уже несколько лет добивались местные жители, знаменитый коньячный завод, наоборот, не дотягивал до уровня прошлых лет. Исправно работали мясокомбинат и колбасный завод, хотя, куда девалась их продукция, оставалось для всех загадкой. В роддомах появлялись на свет новые жители, в системе спецобъединения коммунальных услуг завершали свой путь старые. Выходили на маршрут карманные воры и милицейские бригады по борьбе с ними. Обильные и неимоверно дорогие базары обходили важные участковые и шустрые оперативники. Торопился утром к станкам, а вечером по пути домой терся в очередях рабочий люд. Прилетали с разными опозданиями самолеты и приходили старые, подлежащие списанию по ветхости поезда. Чаще, чем обычно, их ожидали Беймураз Абдурахманович со своими подчиненными, встречая похожих друг на друга пассажиров — молодых, крепких, почти без багажа. Прибывающих поселяли в гостинице МВД, после чего те сразу же включались в работу по реализации розыскных дел «Дурман», «Кочевники» и «Трасса».

Однажды вечером Беймураз Абдурахманович подогнал автобус прямо на взлетную полосу аэропорта к трапу выполнявшего спецрейс «ЯК-40». Четырнадцать накачанных, коротко стриженных парней мигом забросили в салон с тонну снаряжения, среди которого опытный глаз без труда распознал бы зачехленные автоматы «АК-47» и «АК-74», мощные снайперские самозарядки Драгунова, новейшие защитные костюмы «Мираж», «Комплекс», «Система». Были здесь и импортные микрорации, и ящики с гранатами, дымовыми шашками, газовыми зарядами. Натягивая поводки, ворвались в автобус четыре молчаливые овчарки, настороженно косящие в сторону незнакомого человека. Беймураз Абдурахманович опасливо подобрал ноги. В Предгорск прибыла единственная в Союзе особая группа захвата «Удар», которая ставила точку в истории наиболее опасных банд, вооруженных группировок, кровавых бунтов заключенных и особо «выдающихся» террористов.

Но перехваченный в ту же ночь телефонный разговор отсрочил введение в действие «Удара» и перебросил внимание всех задействованных в операции лиц к Тиходонску.

Викентьев сидел у себя в кабинете и оформлял ведомость оплаты на исполнение, когда дверь тихо раскрылась и так же тихо закрылась, пропустив Ивана Алексеевича Ромова.

— Здорово, Михалыч, — буркнул он. — Вот пришел за пенсией, думаю, дай загляну. Как ты тут живешь-можешь?

— Да ничего… Вроде нормально… — Викентьев удивился. Он был уверен, что Ромов смертельно обижен и станет обходить бывших коллег за квартал. — А ты-то как?

— Отлично! Все время в саду, на воздухе, сплю хорошо, утром зарядочку делаю. Глянь, румянец появился!

Наполеон ткнул пальцем в обвисшую щеку.

— В общем, не нарадуюсь. И старуха рада, даже пилить меня перестала. Дурак, что раньше не плюнул — и на отдых!

Наступила пауза. Викентьеву надо было заканчивать документ, да и настроение не располагало к душевным разговорам. К тому же его раздражало, когда неудачу пытаются выдать за достижение, а от рассказов уволенных и разжалованных о том, как им теперь хорошо и прекрасно, просто тошнило.

— Ну а что у вас вчера получилось? — спросил Ромов.

Тон у него был совершенно безразличный и вид — равнодушный. Значит, он специально надел маску, скрывающую интерес. Но к чему?

— А что должно было получиться?

— Да особенного-то, может, и ничего. Я просто интересуюсь: как прошло вчера?

Викентьев внимательно посмотрел на безразличное лицо Наполеона, на котором не появилось и признаков здорового румянца.

— Обычно. Исполнили, и все… Почему вопрос-то?

— Обычно, говоришь? Ну ладно… — Ромов шмыгнул носом. — А чего тогда пацаны бежали как оглашенные? Чуть меня с ног не сбили сейчас на лестнице? И Валерик, и Саша — к руководству их, видно, выдернули.

— Не знаю. Это, видимо, по другому поводу. У меня все нормально.

— Нормально, значит? Обычно? — Щелкнула тяжелая заслонка, рентгеновский пучок просветил Викентьева насквозь, и тут же обычно мигнули мутные слезящиеся глазки. — Тогда покедова!

Иван Алексеевич просеменил к двери, открыл ее, на миг обернулся.

— А вдруг твой исполненный Лунин едет себе преспокойненько куда-нибудь далеко, скажем — на Алтай, и пиво себе попивает? Или даже водочку?

Ромов подмигнул.

— Как считаешь, может такое быть?

Дверь закрылась.

Заноза в мозгу Викентьева воспалилась. И доктор, и аксакал… Второй номер нажал клавишу связи с дежурным:

— Найдите Сивцева и Шитова, пусть зайдут.

Через несколько минут четвертый и пятый номера стояли на пороге.

— Петр, зайди! — приказал подполковник. — А ты, Федор, подожди пока, позову!

— Чего случилось, Владимир Михалыч? — испуганно спросил Шитов. «Неужели выплыли запчасти? Сколько времени прошло, а он хватился…» — билась в голове неприятная мысль.

— Как прошло захоронение объекта? — строго спросил Викентьев. — Давай в подробностях: как, где…

Дотошно расспросив порознь обоих сержантов, Викентьев отпустил их и, откинувшись на спинку стула, в сердцах сказал:

— Просто дурдом какой-то!

Теми же самыми словами выразили свои чувства и сержанты. Как бы подтверждая справедливость высказывания, из-за угла вылетели Сергеев и Попов, которые, не поздоровавшись и вообще не обратив на них внимания, пробежали к своим кабинетам.

Операция, проводимая в Предгорной АССР союзным уголовным розыском, позволяла полностью закрыть розыскные дела «Кочевники» и «Дурман». С «Трассой» обстояло иначе: прослеживался и мог быть доказан только сбыт похищенных автомобилей. Главные фигуры — убивавшие людей и захватывающие машины оборотни в милицейской форме — не попали в сеть оперативных мероприятий. Завершение операции введением «Удара» отсекало «трассовиков», заставляло их «лечь на дно» и заметать следы. Была, конечно, вероятность «расколоть» задержанных, того же Петруню, например, но все понимали, что вероятность эта носит чисто теоретический характер. Но откладывать задержания тоже было рискованно. И тут телефонный перехват.

— …ты сколько думаешь му-му водить? Я уже пообещал и аванс взял…

— Не получилось: одно сорвалось, другое…

— Кому это интересно… Короче, когда?

— Что ты давишь? Мне не веришь, с Николаем говори… Сказали — сделаем! Завтра попробуем, послезавтра… Что-то да подвернется…

— Что-то не нужно… нужен черный солидняк, экстра-класс. Понял меня? И не тянуть…

— Понял. Завтра сделаем".

Запись содержала разговор полностью, но в копии нецензурщину заменили точками, и объем сразу уменьшился наполовину. В общем, обычная беседа — матерятся сейчас почти все, от мала до велика, независимо от пола, должности, образования. Чтобы понять ценность перехвата, надо было знать ход реализации РД «Трасса» и то, что грубый напористый голос принадлежит самому Петруне, а второй — деланно-солидный, но выдающий страх перед собеседником — ранее неизвестному лицу, звонящему по междугородному автомату из Тиходонска.

Для того чтобы установить нового фигуранта, у бригады МВД в Предгорске имелось в запасе не больше пяти минут. На расстоянии семисот километров эффективно использовать это время можно было только в кино. Необычайная важность РД «Трасса» и ряд благоприятных случайностей позволили сделать невозможное.

Уже через тридцать секунд после соединения оператор сообщил о звонке Беймуразу Абдурахмановичу. Тот мгновенно потащил за собой руководителя союзной бригады к кабинету министра, на ходу излагая суть дела. По аппарату ВЧ-связи оторопевшего министра, который возмущенно пожирал глазами тянущегося по стойке «смирно» начальника отдела особо тяжких, москвич передал информацию тиходонскому генералу, а тот сразу связался с дежурной частью. Шла пятая минута разговора, когда машина УВД подъехала к пункту междугородной связи. Автомат на Предгорск работал плохо: глотал монеты и постоянно разъединялся, другого автомата на это направление не было. Молодой, но грамотный опер вошел в зал, неприметно подошел к кабинке как раз тогда, когда вновь объявившийся фигурант «Трассы» закончил разговор и, зло ударив по рычагу, повесил трубку.

Опер ухитрился не наделать ошибок и незаметно довести «трассовика» до самого дома. Когда дверь за наблюдаемым закрылась, опер сел на бордюр и долго не мог встать, безуспешно пытаясь унять дрожь во всем теле.

Потом он позвонил, и на место выехала уже специальная группа, которая обложила входы и выходы, установила личность фигуранта и перетряхнула его связи. Иван Гребешков, двадцать семь лет, судим в несовершеннолетнем возрасте за грабеж, судимость погашена. Работает грузчиком мебельного магазина, по месту жительства и работы компрматериалов не имеет. Поддерживает отношения с тремя знакомыми с детских лет и двумя сотрудниками своего магазина — бригадиром грузчиков и продавцом. Иногда совместно употребляют спиртное, с друзьями детства ездит рыбачить. С коллегами отношения больше деловые: кому достать мебельный дефицит, куда привезти, сколько получить… Знакомых Гребешкова по имени Николай выявить не удалось.

Информация, собранная о «трассовике» за неполных восемь часов, была, естественно, довольно скудной. К вечеру стало известно, что один из друзей детства — авторихтовщик высокой квалификации. Чуть позже пришло сообщение, что Гребешков иногда ездит на красном автомобиле, принадлежащем не то родственнику, не то знакомому.

— Дома мы у него вряд ли что-то найдем, — рассуждал вслух Ледняк, как всегда морщась, то ли по привычке, то ли желудок его мучил постоянно. — Даже если вытряхнем из него этот «жигулькоррида», привяжем его по краске, и что? Скажет, давал кому-то покататься или угнали, а потом вернули… Что еще? К фотороботу он не подходит. Остается телефонный разговор, хорошо теперь — это доказательство. Только что доказывает?

Совещание проходило поздним вечером в просторном кабинете начальника УУР. Сам Скляров — плотный, среднего роста сорокапятилетний полковник — почти все время молчал и чертил на листке изогнутые под острым углом линии, наконец он поднял голову.

— Нет, надо брать на такой крючок, чтобы уже не соскользнули. Этот Николай нужен, оружие нужно, форма… да хорошо бы с поличным — в момент нападения.

— А еще лучше, когда уже застрелят водителя и начнут труп прятать, — вдруг ляпнул Сергеев, и все присутствующие, человек восемь, обернулись к нему. — Чтобы обратного хода не было.

Раньше майор не позволял себе дерзить начальству, поэтому его фраза была расценена как не слишком продуманное предложение.

— Мы обязаны. — Скляров выделил это слово. — Мы обязаны пресечь преступление, а не наблюдать за ним со стороны!

— Тогда есть только один способ — подставная машина с засадой, — спокойно продолжил Сергеев. — Я могу и поехать.

Наступило молчание. Начальники отделов и несколько оперативников размышляли над предложенным вариантом. У него имелось множество достоинств и почти столько же недостатков. Следовало определить, что же перевешивает.

— Пожалуй, разумно, — прервал молчание Скляров. — Выберем участок, выставим прикрытие, посадим парочку снайперов. Троих в машину: один за рулем, двое сзади внизу, сиденье снимем… Разумно. Надо только знать: когда и где они намечают действовать.

— Ну это-то сущая ерунда, — небрежно сказал Сергеев, и Ледняк взглянул на него внимательно: не оставалось сомнений, что подчиненный попросту издевается.

— А вот где подходящую машину взять? — продолжал майор. — У генерала черная «тридцать один», приманка что надо, но ведь, наверное, не даст? Как думаете, товарищ полковник? Вдруг стрельба: а это почти сто процентов, вот машине и конец!

Попов видел, что после последней операции «Финала» Саша здорово изменился. И сейчас нервничает и лезет на рожон, балансируя на самой грани дозволенного, а иногда покачиваясь за эту грань, именно новый Сергеев, которому по фигу и служба, и субординация, и начальство. Чуть что — удостоверение на стол, ключи с личным жетоном и печатью — на стол, и будьте здоровы, товарищи полковники с генералами!

Однако и Скляров, и насторожившийся было Ледняк восприняли замечание майора как серьезный и дельный «гвоздь», забитый по самую шляпку в начавшийся вырисовываться план предстоящей операции.

— К генералу мы за этим не пойдем, — решительно сказал Скляров. — Надо придумать что-то Другое.

— Где-нибудь договориться… В автоколонне, например, — предложил Ледняк.

— Хорошую не дадут, а какую дадут — на такую не позарятся, — выразил кто-то общее мнение.

— Да, вот незадача… — Скляров выглядел обескураженным.

— Разве это незадача? — бодро воскликнул Сергеев. — Я достану машину — люкс! Черная «Волга», новенькая, с люком в крыше, на тридцать первой резине, с желтыми противотуманками! Пальчики оближете! Если меня из-за нее не убьют, можете увольнять!

— Что ты болтаешь, Александр, — отечески строго пожурил Ледняк. — Где ты возьмешь такую машину?

— Одолжу, — буднично ответил майор. — У моего друга Ашота. Знаете пельменную на Вокзальном спуске? Он ее хозяин. Очень вкусные пельмени, между прочим. Рекомендую попробовать.

— Ладно тебе с пельменями, — отмахнулся Скляров. — Точно будет машина?

— Сто процентов. Если, конечно, Ашот не уехал. Или «Волгу» не угнали.

На этом оперативное совещание закончилось.

— Ты что, Александр? — спросил в коридоре Ледняк. — Какой-то нервный, взвинченный, серьезные дела шуточками разбавляешь… Переутомился? Нервы сдают?

— Да нет, я в порядке. — Сергеев отвернулся и пошел по коридору. Начальник отдела пристально смотрел ему вслед.

На следующий день в восемь утра Гребешков вышел из дома, чем привел в движение бригаду наблюдения и фиксации. По дороге в магазин зашел в будку телефона-автомата, набрал номер, зафиксировать который не удалось. Зато заимствованная на время в КГБ система «Звук» фиксировала лазерным лучом колебания стекла кабины и вновь преобразовывала их в слышимую речь. Несмотря на расстояние (около ста метров), качество записи было отличным, если не считать кратковременных провалов, когда линию лазерного луча перекрывал случайный прохожий.

— Доброе утро, Николай, это я. Звонил вчера, как договорились. Ругается, кричит, говорит, уже аванс взял…"

Недостатком системы «Звук» являлось то, что она не воспринимала ответов собеседника.

— Я так и с… зал. Но сегодня надо сделать. Ага… чше попозже, мне надо левый… нитур отвезти. Ладно, в пять. Понял".

С этого момента отдел особо тяжких, да и весь УУР завертелись в стремительном круговороте дел.

Иван Гребешков неторопливо добрался до магазина, где важно выполнял свои служебные обязанности, которые заключались в погрузке купленной мебели, но в связи с отсутствием мебели и покупателей сводились к расхаживанию по залу, веселым разговорам с молодыми продавщицами да перешептыванию с какими-то людьми, возникающими время от времени из двери черного хода.

Тем временем Сергеев заглянул в пельменную и попросил у Ашота «Волгу» покатать девочек. Если просьба хозяину и не понравилась, то виду он не подал.

— Конечно, дорогой, какой разговор! Отдай когда захочешь, хоть всю жизнь катайся!

Правда, радушие в голосе казалось не вполне натуральным.

Сергеев загнал машину во внутренний двор УВД, снял заднее сиденье, примерился. Поместиться мог только он один. Валера Попов предложил, чтобы майор сел за руль, а сзади спрячутся они с Тимохиным. Попробовали, все выходило отлично. Но Ледняк этот вариант забраковал.

— Машина просела сильно, настораживает. Ну это Можно списать на загрузку багажника… Но Саша за рулем… Фигура огромная, да и физиономия отпугивающая. Могут не рискнуть. Или наоборот: сразу откроют огонь, чтобы наверняка…

— Да один я сяду, — презрительно сказал Сергеев. — И пусть попробуют выделываться, суки! Раскрошу!

В перерыв Гребешков с приятелями обедали в подсобке. Кассирши пожарили картошку и даже сварили подобие супа, мужчины выставили водку. Бутылка на четверых — компания явно знала меру.

В это время ОМОН и рота спецназначения полка ППС прочесывали прилегающие к Тиходонску трассы всех четырех направлений, знакомясь с местностью и выбирая удобные места для засад.

Ровно в три продавцы мебельного закончили обед. Гребешков с двумя напарниками загрузил в грузовик кухонный набор и отвез в новый микрорайон.

Когда они возвращались обратно, снайперы спецназа получили винтовки и патроны и выставились в начале Северной, Южной, Западной и Восточной магистралей. А Сергеев готовил фасонистую «Волгу» Ашота к предстоящей работе, привязывая тонкие, но надежные тросики к защелкам дверных замков. Попов должен был распахнуть дверцу водителя, одновременно дернув за свой тросик, и против ожидания противника выпрыгнуть в противоположную, правую дверь. Сергеев собирался тросиком распахнуть левую заднюю дверь, что должно было явиться для нападающих пугающей неожиданностью, немедленно приковывающей к себе все внимание, а сам тоже выпадал вправо. Таким маневром оперативники сбивали нападающих с толку, выигрывали несколько секунд и оказывались в тактически более выгодном положении — под прикрытием машины. Бедный Ашот!

— А если они станут сразу с двух сторон? — сам у себя спросил Сергеев и сам же ответил:

— Тогда — как повезет…

Потренировавшись выпрыгивать с оружием наизготовку, оба с проклятиями сняли десятикилограммовые бронежилеты, безнадежно сковывающие движения.

— Надо «Миражи» достать. В ОМОНе есть несколько штук, но они их своим не выдают: только почетным гостям демонстрируют.

Ледняк вызвался вырвать два «Миража» из горла командира ОМОНа и тут же пошел к генералу. Действительно, через полчаса лейтенант в высоких шнурованных ботинках, свободных шароварах, удобной куртке и спортивного вида головном уборе привез требуемое.

Попов надел легкий кевларовый жилет, будто из многослойной болоньевой ткани, обычный предмет гардероба — где в нем жесткость и строгость, обеспечивающая защиту? Но как-то на переподготовке он видел, как в такой несерьезный джемперок стреляли с десяти метров из «пээма», а потом удивленно катал застрявшую между слоями пулю. Поверх жилета надевалась фасонистая, с меховой опушкой синяя куртка типа «аляски», как раз по погоде, из ткани более грубой и жесткой, а сердце и живот прикрывали титановые пластины. Рукава были тоже из кевлара и совершенно не стесняли движений. Весила вся амуниция меньше трех килограммов.

— Другое дело! — Жилет на Сергеева не налез и куртка тоже не застегивалась, но он был доволен. Несколько раз провели генеральную репетицию. Вначале Ледняк, а потом Скляров останавливали медленно катящуюся по двору машину. Попов открывал левую дверцу, но выпрыгивал вправо и секунду спустя уже целился из пистолета, удобно уложенного на крышу «Волги». Сергеев тоже удачно выполнял обманный маневр и наводил автомат.

В начале пятого Гребешков отпросился с работы и двинулся к центру города. К этому времени Скляров наконец выбил вертолет без опознавательных знаков милиции и отправил двух сотрудников на аэродром.

Гребешков зашел в пивную, потом в кафе, занял очередь в кассу кинотеатра и вдруг резко развернулся и пошел к хвосту очереди.

Начальник ГАИ сформировал две маневренные группы, которые должны были задерживать черные «Волги», представляющие интерес для преступников.

Очень примитивно проверившись несколько раз, Гребешков зашел в ничем не примечательный дом на углу Каменногорского и Речного проспектов.

В семистах километрах к югу томился в вынужденном простое «Удар», нервничали местные и прикомандированные оперативники, ожидая вестей из Тиходонска. А тиходонская милиция, по крайней мере тридцать-сорок человек, непосредственно задействованных в операции, ждали неприметного грузчика Ивана Гребешкова и его приятеля Николая.

— Гребень вышел, — бесстрастно передал пост наблюдения. — На нем форма сержанта милиции. С ним второй, присваиваем ему псевдоним Волк. Тоже в форме сержанта милиции…

Наблюдатели очень точно ухватывали признаки внешности объектов наблюдения, и их псевдонимы, как правило, могли заменять словесные портреты.

— Гребень и Волк сворачивают с Речного на Малосадовую. Заходят во двор. Волк открывает гараж. Выезжают на «Жигулях», цвет «коррида», без номеров. Едут по Малосадовой. Свернули по Замковому. Свернули направо по Трудовой.

— Южная трасса, — подумал Сергеев, а Попов и Ледняк сказали вслух.

— Заградительная группа ГАИ перемещается к Южному мосту, — скомандовал в микрофон Ледняк. — Все группы ОМОНа и спецроты вытягиваются от моста вдоль Южной трассы. Держитесь в лесопосадках, соблюдать максимально маскировку.

— Свернули налево на Южный мост, — продолжали докладывать наблюдатели. — Машин немного, отстаем.

— Поднимайте вертолет! — скомандовал Ледняк. Он на глазах изменился: исчезла страдальческая гримаса, разгладились морщины. И взгляд стал решительный и жесткий, и глаза светятся уверенностью и волей. Молодой еще мужик, и лучше с ним не ссориться… — Пусть держится в стороне от трассы и на достаточной высоте. Наблюдение — только через оптику!

Через сорок минут, отъехав от Тиходонска на шестьдесят километров. Гребень и Волк остановили на обочине машину и стали рядом, ни дать ни взять — передвижной пост ГАИ.

Заградительная группа начала искать в транспортном потоке ухоженные черные «Волги», чтобы под любым благовидным предлогом задержать их или отправить по другой дороге.

Подтягивались группы наблюдения, прикрытия, захвата. На высоте двух километров вертолет лениво описывал круги. Заняли позиции снайперы.

— Давайте, ребята, с Богом! — напутствовал Ледняк.

Тяжелые железные ворота раскрылись, и Попов почему-то вспомнил Учреждение КТ-15. Ему стало неприятно.

«Волга» шла тяжелее привычных «Жигулей», и первое время Валера чувствовал себя довольно неуверенно. Он неуклюже перестраивался, медленно трогался, осторожно проезжал перекрестки. Уже перед выездом на мост освоился, машина пошла ровнее.

— Включи печку сильнее, холодно, — сказал Сергеев. Он все время возился, кряхтел, пытался вытянуть ноги, но так и не смог найти удобного положения. — А если сразу оружия не достанут? Начнут документы проверять, в машину заглядывать? Вот черт! Сяду пока нормально, все равно стекла темные, не видно.

В зеркале заднего обзора отразилась голова гиганта.

— Значит, надо раздразнить, — сквозь зубы произнес Попов. Разговаривать не хотелось.

Ранние зимние сумерки сгущались.

— Какой сейчас прок от снайперов…

Оба оперативника думали об одном и том же.

— У них ночные прицелы.

— Да уж…

Шоссе было пустынным. Далеко впереди под яркой ртутной лампой виднелась черная точка.

— Готовься, — сказал Попов. — Я их вижу.

Сергеев сполз на пол. Лязгнул автоматный затвор.

— Хорошая куртка — совсем не мешает.

Все должно было решиться через несколько минут. Попов чуть убавил скорость и перешел в правый ряд. Сейчас увидим вас, сволочей, в лицо! Фотографию Гребешкова им показали: круглое лицо, большие круглые глаза, нос картофелиной. Более подробно ничего рассмотреть на снимке не удалось. По второму, Волку, передали только приметы: вытянутое лицо, острые скулы, запавшие глаза, массивный подбородок… Сейчас увидим…

— Машина на бровке трассы, — быстро сказал Попов. — Один с палкой рядом, второго не вижу…

— Небось в кабине, не хочет на ветру стоять, сволочь…

Ветра как раз не было. Черное полотно трассы кое-где припорошило снежной пылью, на обочине намело побольше, так что свернувшие под фонарь «Жигули» цвета «коррида» (Попов был в этом уверен, хотя под мертвенным светом ртутной лампы кузов казался темно-вишневым) оставили четкие следы шин.

Человек в милицейской форме внимательно вглядывался в приближавшуюся «Волгу» и медленно-медленно поднимал руку с полосатым жезлом.

«Вот тебе!» — Попов включил сигнал поворота и сбавил скорость, как делает опытный нарушитель, чтобы обмануть бдительного инспектора, и вдруг вдавил педаль газа до упора. «Волга» стала набирать скорость. В такой ситуации гаишники наверняка кинулись бы вдогонку. «Трассовики» сделали то же самое.

Вначале Валера хотел имитировать срыв с трассы, но решил не рисковать: обочина в снегу, а машина ведет себя непривычно. Он просто дал «трассовикам» вырваться вперед, из открытого окошка высунулась черная рука с жезлом. Попов остановился.

— Идет! — снова сквозь зубы бросил он. — Один. Это кругломордый, Гребень. Волк в машине. Видно, прикрывает.

Гребешков подошел на несколько метров и открыл рот:

— Так-перетак, почему не остановились? Я вас сейчас…

Попов медленно тронулся с места, объехал орущего страшные слова Гребня и покатил на юг, в сторону Предгорья, куда и должна была попасть Ашотова «Волга».

«Даже трассу подобрали поудобней, сволочи, — подумал Попов, наблюдая в панорамное зеркало огни фар преследователей. — Хозяевами себя чувствуют…»

Операция по задержанию, можно сказать, провалилась. Разработанная в спешке, она была рассчитана, по сути, на один вариант: прямое нападение, позволяющее начать действия по его отражению. А те не захотели рисковать на шоссе…

Впереди должен быть съезд вправо — к дачным участкам, на которых зимой никого не бывает. Но это уже пойдет чистой воды импровизация, а отступления от отработанного плана грозят неприятностями…

— Что там? — спросил Сергеев сдавленным голосом.

— Догоняют… Сейчас сверну на проселок, там и начнется…

Огни фар в зеркальце увеличивались и становились ярче. Засада и снайперы остались далеко позади, рассчитывать можно было только на себя. Два на два — нормально. И Сашка стоит троих, к тому же у него автомат… А те не ожидают отпора, значит, растерянность, замешательство, дрожь в руках…

Мысли проносились, как титры на фоне завершающих кадров фильма: зимняя степь, черный асфальт в лучах фар, мелькнувший съезд на проселок. Попов затормозил, управляемым юзом вошел в поворот, и мысли исчезли, остались только кадры, отснятые в жесткой манере: черно-белые, без всякого украшательства, прыгающей камерой — непроглядная ночь и два слабых желтых огонька вдали, остатки сугробов по сторонам проселка, слепящие огни, настигающие сзади…

— Приготовься, Сашок, — прохрипел Попов, притормозил и уткнул «Волгу» капотом в сугроб.

Сзади скрипнули тормоза. Попов отработанным жестом распахнул левую дверцу, дернул тросик, привязанный к замку правой, и прыгнул в открывшийся проем. Когда он выпадал в снег, грохнул выстрел. Все, руки развязаны! Кадры закрутились с огромной скоростью: кувырок по мерзлой земле, холод за шиворотом и в руках, пружинистый прыжок на полусогнутые ноги, выброшенный перед собой пистолет над крышей кабины, набегающий Гребень, вспышка и рывок рифленой пластмассовой рукояти.

Где второй? Попов обежал «Волгу» и лицом к лицу столкнулся с давним напарником и своим первым наставником, сержантом Клинцовым. Их взгляды встретились за мгновение до выстрела, и Волк дрогнул: пуля прошла мимо. Впрочем, может, сыграла роль спешка и неудобное положение. В следующую секунду Клинцов выронил пистолет, нелепо размахивая руками, отлетел назад и рухнул на заснеженную землю. Пленка остановилась.

Степная дорога, черные голые деревья вдоль трассы, сиротливые желтые огоньки вдали, ашотовская «Волга» и находящийся в розыске «жигуль» цвета «коррида», распластанные на снегу тела «трассовиков», Валера Попов с пистолетом, оттягивающим руку до колена…

Он еще не пришел полностью в себя, и не появилось чувство расслабленного облегчения от того, что все позади. И было тревожно от того, что что-то не так… Сергеев из машины не вышел!

Медленно-медленно Попов обошел «Волгу», скользя пальцами по лакированной поверхности и до замирания сердца боясь обнаружить пулевую пробоину, но обшивка была цела. Так же медленно он открыл дверь, потрогал холодное лицо гиганта, нащупал запястье. Пульса не было.

— Странно, похоже на сердечный приступ, — сказал врач полчаса спустя.

Глава двадцать вторая

Весной состоялся суд над Учителем. Процесс был закрытым, но Дом правосудия окружила огромная толпа, жадно впитывающая просачивающиеся из зала слухи.

— Мягко судят, не дадут расстрела…

— У-у-у, — людская масса рвалась к высоким дверям и, натыкаясь на колючие шинели конвоя, откатывала назад.

— Приговорят, по настрою видно, — сообщал очередной вышедший свидетель.

Толпа снова гудела, но одобрительно.

— Как таким тварям можно жить на свете? Да его надо на куски разорвать, живьем в землю зарыть…

Почти неделю шло разбирательство, полдня читали приговор. На высокое крылечко выставили мощный динамик, и несколько сот человек, замерев, слушали перечень злодеяний подсудимого. Иногда по рядам слушателей пробегал возмущенный стон:

— Ну как такого гада земля носила? Неужели не расстреляют?!

Наконец прозвучали завершающие фразы резолютивной части: «… к высшей мере наказания — расстрелу…»

Раздался гром аплодисментов, крики "ура! ", полетели в воздух шапки. «Есть, есть на свете справедливость!»

О результатах процесса сообщили радио и телевидение, дали информацию газеты. Население встретило приговор с одобрением.

Осталось привести его в исполнение.

Город ждал сообщения.

Примечания

1

Рыболовецкое судно.

(обратно)

2

Орудие лова — трос, усаженный крючками.

(обратно)

3

Порог, образуемый выносимым из устья реки песком, илом и пр.

(обратно)

4

Уста — мастер. Пловчи — варщик плова (тюркск.).

(обратно)

5

Много месяцев спустя история жизни Юсуфа и эта беседа, в его собственном изложении, появились в одной газете, выходящей на Ближнем Востоке (примеч. автора).

(обратно)

6

Камус — конская или лосиная (с ног) шкура для обшивки охотничьих лыж шерстью наружу.

(обратно)

7

Торбок — годовалый бычок (алт.).

(обратно)

8

Нодья — зимний охотничий костер, из двух параллельно скрепленных бревен.

(обратно)

9

Талкан — толокно из поджаренного ячменя (алт.).

(обратно)

10

Сокжой — дикий северный олень на Алтае и в Саянах.

(обратно)

11

Шабыр — верхняя мужская одежда (алт.).

(обратно)

12

Каёк — лыжная палка, чуть изогнутая, внизу — лопаточка с килем: вынимать след, направлять ход лыж, тормозить, перевернув.

(обратно)

13

Куян — заяц (алт.).

(обратно)

14

Чернь — хвойная тайга, черная.

(обратно)

15

Тесы — злые духи. Су — река (алт.).

(обратно)

16

Туяс — берестяной сосуд, жбан.

(обратно)

17

Вартенбург Пауль Йорк фон (?-1897) — аристократ и землевладелец, обладавший незаурядным философским даром. Был другом В. Дильтея, известного немецкого философа XIX в. До самой смерти вел с ним переписку на философские темы, которая была опубликована в 1923 году.

(обратно)

18

ШОН — Школа особого назначения Главного управления государственной безопасности (ГУГБ) народного комиссариата внутренних дел (НКВД) СССР.

(обратно)

19

Дельта-древесина — (древеснослоистый пластик), один из видов древесных пластиков; изготовляется прессованием или склеиванием шпона (главным образом березового), пропитанного феноло- или крезоло-формальдегидной смолой. Пригодна для изготовления самолетных крыльев, крепежа, частей корпусов. По прочности не уступает металлу, но значительно дешевле.

(обратно)

20

Меркулов В. Н. (1903–1953) — один из высших руководителей НКВД. Родился 25 октября (7 ноября) 1895 г. в г. Закаталы (Дагестан) в семье военнослужащего. С 1938 г. — заместитель начальника ГУГБ НКВД СССР. 1938–1941 гг. — заместитель наркома НКВД. В период с 3 февраля 1941 г. по 20 июля 1941 г. и с 20 июля 1943 г. по 1946 г. — нарком госбезопасности СССР. Расстрелян по приговору военного трибунала как соучастник «злодеяний Берии».

(обратно)

21

СПО — Специальный политический отдел ГУГБ, в конце 30-х годов являвшийся центральным и координирующим органом «тайной политической полиции» СССР, надзиравшей за политической оппозицией и иными, не соответствующими официальной идеологии направлениями, например монархическими, религиозными и т. д.

(обратно)

22

Разведупр — Разведывательное управление Генерального штаба Красной армии (с мая 1939 по июнь 1940 — V Управление Штаба РККА, затем Разведывательное Управление Народного комиссариата обороны, один из предшественников ГРУ (Главного разведывательного управления).

(обратно)

23

Звукозаписывающая аппаратура появилась в НКВД в конце 30-х годов.

(обратно)

24

Герман Оберт (1894–1989) — из пионеров ракетной техники. В 1938-40 проводил экспериментальные работы в области ракетной техники в Вене, а в 1940-41 в Дрездене. В 1941-43 инженер-консультант в Немецком военно-исследовательском центре в Пенемюнде. В 1943-45 инженер-консультант по разработке пороховых военных ракет на Вестфальско-Анхальтских заводах взрывчатых веществ. Один из основателей Немецкого общества ракетной техники и космического полета. В 1951 общество учредило медаль Оберта, присуждаемую за фундаментальные исследования и выдающиеся заслуги в области ракетной техники и космонавтики В 1963 обществу присвоено имя Оберта.

В июне 1923 года за свой счёт Оберт издаёт книгу «Ракета для межпланетного пространства» (Die Rakete zu den Planetenräumen»), переизданную позже в 1925, 1960, 1964 и 1984 годах.

(обратно)

25

58-8. Совершение террористических актов, направленных против представителей советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций, и участие в выполнении таких актов, хотя бы и лицами, не принадлежащими к контрреволюционной организации.

58-10. Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти или к совершению отдельных контрреволюционных преступлений (ст. ст.58-2 — 58-9 настоящего Кодекса), а равно распространение или изготовление или хранение литературы.

(обратно)

26

Этому древнему городу еще с полгода оставалось называться своим исконным именем. В 1940 году его переименовали в Молотов, каким он и оставался до 1957.

(обратно)

27

Рясной В. С. (1904–1995), генерал-лейтенант. В органах государственной безопасности с 1937 года. В 1941–1943 годах возглавлял Управление НКВД Горьковской области. С 1943 года являлся наркомом внутренних дел Украины. В 1946 года назначен заместителем наркома внутренних дел Советского Союза, курировал подразделения по борьбе с бандитизмом и шпионажем, строительство крупнейших гидротехнических сооружений (Волго-Донской канал, Куйбышевская и Сталинградская ГЭС и др.). С февраля 1952 года — заместитель министра госбезопасности. В 1953 году руководил внешней разведкой. В 1953–1956 годах возглавлял Управление МВД по городу Москве и Московской области. 5 июля 1956 года уволен из органов МВД.

(обратно)

28

Песня 1936 года «В путь-дорожку дальнюю». Музыка Матвея Блантера, слова Сергея Острового.

(обратно)

29

Бокий Г. И. (1879–1937) — активный участник Октябрьского вооружённого восстания в Петрограде; член Петроградского ВРК. Долгие годы руководил Ленинградским управлением ГПУ-НКВД. В последние годы жизни и работы в НКВД Г. И. Бокий курировал расследования и поиск всевозможных паранормальных явлений. Существуют непроверенные сведения, что Бокий вел (по заданию высшего партруководства) исследования по паранормальным явлениям, зомбированию, восточным мистическим культам и т. д., тем более что он сам всегда интересовался подобными проблемами.

Бокий — один из самых активных создателей ГУЛАГа. Во время чистки аппарата НКВД Н. И. Ежовым от сотрудников Г. Г. Ягоды года арестован и по обвинению в «предательстве и контрреволюционной деятельности» и расстрелян. В 1956 году реабилитирован.

(обратно)

30

ЛистГ(в)идо Карл Антон фон(1848–1919) — австрийский мыслитель и писатель. Основатель ариософии, утверждавшей, что в результате смешения крови и утраты чистоты расы современное человечество потеряло связь с тайными знаниями древних народов. Гидо фон Лист первым попытался примирить результаты современных естественных наук, научно-техническую революцию с религиозным взглядом на мир, что могло бы вернуть человеку ею достоинство и центральное место в универсуме. Лист по существу продолжил изыскания Е. П. Блаватской, заложившей основы современного эзотеризма, суть которых — очень кратко — заключается, прежде всего, в утверждении теории расового превосходства, элитаризма, и обещании грядущего Апокалипсиса, который ждет нас всех, если не принять срочных мер и не обратиться к древней мудрости.

Приложив теософские идеи Блаватской к германской почве, Лист первым ввел в оборот национального самосознания веру в магическую силу древних рун и необходимость возрождения «древнегерманских» ценностей. Ариесофия Гидо фон Листа лишь закономерное развитие идей Блаватской внутри той расы, которую сами теософы называют прямой наследницей доисторической оккультной традиции.

Взгляды Листа, переработанные и пропагандируемые основателем Германского ордена, Рудольфом фон Зеботтендорфом, послужили основой идеологии Третьего рейха.

В этойсвязи необходимо отметить роль такого известного мистика, каким в первой половине XX века являлся Георгий Гурджиев, предложившего свое видение эзотерического пространства. Его попытки пробиться к Абсолюту посредством «рытья туннеля», другими словами, духовного самосовершенствования, были восприняты Карлом Хаусхофером, который прошел выучку у Гурджиева.

В конечном итоге все европейские эзотерические доктрины, появившиеся на свет в конце XIX и в начале XX века и имеющие гностические корни, образовали причудливую смесь, питавшую в первую очередь идеологию тех, кто рискнул нарушить естественный ход истории во имя колоссального социального эксперимента. Теперь мы знаем результат этих экспериментов. Их прервали советские солдаты 9 мая 1945 года.

Боюсь, только на время…

(обратно)

31

Доктрина Гербигера основана на идее вечной борьбы между льдом и огнем, между силами отталкивания и притяжения. Эта борьба происходит также и на Земле и определяет историю человечества. Гербигер утверждал, что раскрыл самое отдаленное прошлое Земли и ее еще более отдаленное будущее. Люди — боги, гиганты, сказочные цивилизации — предшествовали нам сотни тысяч, если, не миллионы, лет назад. Возможно, мы вновь станем тем, чем были предки нашей расы, пройдя через катаклизмы и необыкновенные мутации по ходу истории, которая развивается циклами на Земле и в Космосе.

Вселенная — живой организм, и все отражается во всем. Судьбы людей связаны с судьбой звезд. Происходящее в Космосе происходит и на Земле, и наоборот..

Эта доктрина циклов и магических отношений между человеком и Вселенной опиралась на древние пророчества, оккультное учение об астрале, древнеиндийскую мистику и демонологию.

В начале в пространстве было огромное тело с высокой температурой, в миллионы раз больше нашего нынешнего Солнца. Оно столкнулось с гигантской планетой, состоявшей из скопления космического льда. Масса льда глубоко проникла в сверхсолнце. Затем в течение сотни тысяч лет не происходило ничего. Потом произошел гигантский взрыв. Осколки были отброшены так далеко, что затерялись в ледяном пространстве. Другие либо упали обратно на центральную массу, либо были отброшены в среднюю зону, став планетами нашей системы. Их было тридцать. Постепенно они стали покрываться льдом. Луна, Юпитер, Сатурн состоят изо льда, каналы Марса — трещины во льду. Только Земля не была полностью охвачена холодом, на ней продолжается борьба между льдом и огнем.

Млечный путь — это огромное ледяное кольцо, находящееся на расстоянии, втрое большем, чем до Нептуна. Оно и сейчас там находится. Астрономы называют его Млечным Путем, так как несколько звезд, похожих на наше Солнце, сверкают сквозь него в бесконечном пространстве. Что же касается фотографий отдельных звезд, совокупность которых представляет Млечный Путь, то это подделки.

Солнечные пятна, которые меняют свою форму и место каждые одиннадцать лет, происходят от падения ледяных глыб, которые оторвались от Юпитера, совершающего свой оборот вокруг Солнца каждые одиннадцать лет.

Луна, согласно доктрине Гербигера, несомненно, упадет на Землю. В течение нескольких десятков она приближается к Земле. В связи с этим сила гравитации будет увеличиваться. Воды океанов Земли соединятся в постоянные цунами, они поднимутся, покроют сушу, затопят тропики и окружат самые высокие горы. Все живые существа постепенно станут легче и увеличатся в своих размерах. Космические силы станут более мощными. Действуя на хромосомы и гены, они создадут мутации. Появятся новые расы, животные, растения и гигантские леса.

Затем, еще более приблизившись, Луна взорвется от большой скорости вращения и станет кольцом из скал, воды и газа. Это кольцо будет вращаться все быстрее и быстрее. Наконец, это кольцо обрушится на Землю.

И тогда произойдет Падение, предсказанное Апокалипсисом. Выживут только самые лучшие, сильные, избранные люди. Они увидят ужасающие картины Конца мира.

На протяжении тысячелетий лишенную спутников Землю ожидают наслоения новых рас и цивилизаций гигантов. Все начнется снова после потопа и огромных катаклизмов. Марс, значительно меньший, чем Земля, в конце концов достигнет ее орбиты. Слишком большой, чтобы стать спутником, он пройдет совсем близко от Земли, заденет ее и упадет на Солнце, притянутый его огнем. Земная атмосфера окажется увлеченной притяжением Марса, покинет Землю и затеряется в пространстве. Океаны забурлят, вскипая на поверхности Земли, смоют все, и земная кора взорвется. Мертвая планета, продолжая двигаться по спирали, будет захвачена ледяными планетоидами, плавающими в небе, и станет огромным ледяным шаром, который, в свою очередь, упадет на Солнце. После столкновения наступит Великое Молчание, Великая неподвижность, а внутри полыхающей массы на протяжении миллионов лет будут собираться водяные пары. Наконец, произойдет новый взрыв для созидания новых миров вечными пламенными силами Космоса.

Такова судьба нашей Солнечной системы в глазах австрийского инженера, которого национал-социалисты назвали «Коперником XX века».

Феномен Гербигера не может быть понят вне общей атмосферы «сумасшедшего дома», которая окружала фашизм на всех его этапах. Без оккультной истерии, сопровождавшей борьбу нацистов за власть, не было бы и «ледяного пророка».

(обратно)

32

Was? Unmöglich! — Что? Не может быть!

(обратно)

33

Первую пьесу Меркулов написал в 1927 г. Во время войны на сцены страны вышла пьеса «Инженер Сергеев» Всеволода Рокка — комиссара госбезопасности первого ранга Меркулова.

(обратно)

34

Интересна мысль Троцкого насчет революционного чутья. «Ленинизм как система революционного действия предполагает воспитанное размышлением и опытом революционное чутье, которое в области общественной — то же самое, что мышечное ощущение в физическом труде». (Л. Троцкий, «Новый курс». Изд. «Красная Новь», 1924 г., стр. 47).

В ноябре 1936 на пленуме ЦК «любимец партии» Бухарин выступал с речью: «…Необходимо, чтобы сейчас все члены партии, снизу доверху, преисполнились бдительностью и помогли соответствующим органам до конца истребить ту сволочь, которая занимается вредительскими актами и всем прочим… Я абсолютно, на все сто процентов, считаю правильным и необходимым уничтожить всех этих троцкистов и диверсантов…» А ведь эти троцкисты и диверсанты были его товарищами, с которыми он делал революцию в 1917 году… (Колпакиди, Прудникова. Двойной заговор. С. 75).

21 августа в «Правде» появилась статья Пятакова «Беспощадно уничтожать презренных убийц и предателей», в «Известиях» — «Троцкистско-зиновьевская фашистская банда и ее гетман Троцкий» известного сторонника Троцкого Карла Радека.

(обратно)

35

Из воспоминаний А. В. Горбатова «Годы и войны», Глава 5 «Так было».

«Среди моих сокамерников (в Лефортовской тюрьме — прим. авт.) опять оказалось много людей, которые на допросах сочиняли, как они говорили, «романы» и безропотно подписывали протоколы допросов, состряпанных следователем. И чего только не было в этих «романах»! Один, например, сознался, что происходит из княжеского рода и с 1918 года живет по чужому паспорту, взятому у убитого им крестьянина, что все это время вредил Советской власти и т. д. Многие, узнав, что мне удалось не дать никаких показаний, негодовали на свои вымыслы и свое поведение. Другие успокаивали себя тем, что «всему одна цена — что подписал, что не подписал; ведь Горбатов тоже получил пятнадцать плюс пять». А были и такие, что просто мне не верили…»

«…Моим соседом по нарам был в колымском лагере один крупный когда-то работник железнодорожного транспорта, даже хвалившийся тем, что оклеветал около трехсот человек. Он повторял то, что мне уже случалось слышать в московской тюрьме: «Чем больше, тем лучше — скорее все разъяснится». Кроме того, в массовых арестах он видел какую-то «историческую закономерность», приводил примеры из времен Ивана Грозного и Петра Первого… Хотя я не скрывал крайнего нерасположения к этому теоретизирующему клеветнику, тот почему-то всегда старался завести со мной разговор. Меня это сначала злило; потом я стал думать, что он ищет в разговорах успокоения своей совести. Но однажды, будучи выведенным из терпения, сказал ему:

— Ты и тебе подобные так сильно запутали клубок, что распутать его будет трудно. Однако распутают!.. Если бы я оказался на твоем месте, давно бы повесился…

На следующее утро его нашли повесившимся. Несмотря на мою большую к нему неприязнь, я долго и болезненно переживал эту смерть».

(обратно)

36

Фитин П. М. (1907–1971) — руководитель 5-го отдела ГУГБ НКВД (внешней разведки) во время войны.

Несмотря на молодость П. М. Фитина, которому к моменту назначения на руководящий пост исполнилось всего тридцать один год, выбор начальника разведки органов государственной безопасности оказался правильным. Возглавляя внешнюю разведку в годы войны, комиссар госбезопасности 3-го ранга Фитин сделал все зависящее от него для того, чтобы обеспечить политическое руководство страны достоверной политической информацией о стратегических замыслах германского командования, сведениями о перспективах открытия «второго фронта» в Европе, документальными материалами о планах союзников СССР по антигитлеровской коалиции в послевоенный период. Важный вклад принадлежит П. М. Фитину в овладение Советским Союзом секретами ядерного оружия.

В конце июня 1946 года по распоряжению Берии генерал-лейтенант Фитин был освобожден от занимаемой должности. Лишь после ареста и суда над Берией и его подручными в 1953 году П. М. Фитину удалось устроиться директором фотокомбината Союза советских обществ дружбы, где он работал до конца жизни.

(обратно)

37

Накануне войны, 3.02.1941 НКВД СССР был разделён на два самостоятельных органа: НКВД СССР (нарком — Л. П. Берия) и Наркомат государственной безопасности СССР (НКГБ) (нарком — В. Н. Меркулов). В НКГБ вошло и управление контрразведки во главе с П. В. Федотовым. В составе нового ведомства не оказалось особых отделов (ОО), то есть военной контрразведки, которые подчинили наркоматам обороны и военно-морского флота (третьи управления НКО и НКВМФ). В НКВД СССР от бывшего ГУГБ остался лишь 3-й отдел, в задачу которого входило контрразведывательное обеспечение пограничных и внутренних войск. Координация деятельности разрозненных ветвей системы спецслужб возлагалась на созданный для этого Центральный совет.

17.06.1941 г. был воссоздан единый Народный комиссариат внутренних дел. Военную контрразведку возглавило Управление особых отделов (УОО) НКВД во главе с В. С. Абакумовым.

(обратно)

38

Судоплатов П. А. (1907–1996) — генерал-лейтенант госбезопасности, с 1941 по 1945 г. начальник Особой группы при наркоме НКВД—НКГБ СССР, выдающийся организатор тайных разведывательно-диверсионных операций. В условиях жесточайшего полицейского режима на временно оккупированных фашистами советских территориях Судоплатову и его подчиненным удалось подготовить и провести сотни не имеющих аналогов разведывательных и диверсионных операций. В 1953 г. по личному указанию Хрущева был арестован и 15 лет провел в тюрьмах. Полностью реабилитирован в 1998 г.

(обратно)

39

Старчак И. Г. — командир разведывательного десантного отряда численностью примерно четыреста человек. Первый бой десантники приняли 5 октября под Юхновым. Четыре дня они сдерживали моторизованную колонну немцев, пока к ним на помощь не пришли подольские курсанты.

(обратно)

40

Под Сталинградом в последние недели перед капитуляцией возобладала чья-то идея, что томные танго психологически добьют измучившихся немецких солдат, и советские радиоустановки устроили своего рода «Латинскую Америку» с ее ритмами. Вместо объявления следующего танго звучало приглашение сдаться. Либо услышать танго в последний раз. И так 24 часа в сутки.

(обратно)

41

Штаб-квартира абвера в Берлине.

(обратно)

42

Хиви (нем. Hilfswilliger) — добровольные помощники вермахта, набиравшиеся из местного населения на оккупированных территориях СССР и военнопленных. Первоначально они служили в вспомогательных частях водителями, санитарами, саперами, поварами и т. п. После того, как потери вермахта начали расти, хиви стали привлекать к непосредственному участию в боевых действиях и операциях против партизан и местного населения.

(обратно)

43

Абвер-3 — подразделение абвера, занимавшееся контрразведкой в вооруженных силах.

(обратно)

44

Управление «С» или Четвертое управление при наркоме внутренних дел СССР, образованное с началом войны и возглавленной П. А. Судоплатовым. В обязанности управления входила организация тайных разведывательно-диверсионных операций в тылу врага. Одна из наиболее мощных и эффективных спецслужб, когда либо существовавших в России.

(обратно)

45

Отдел 1с — штабной отдел, отвечавший за разведывательную работу в войсках.

(обратно)

46

Воля выстоять должна овладеть каждым воинским подразделением…

…не может быть вопроса об отступлении. Только в некоторых местах имеют место глубокие проникновения противника. Создавать оборонительные позиции в тылу — фантазия. Фронт страдает только от одного: у противника больше солдат. У него не больше артиллерийских орудий. Он воюет гораздо хуже, чем мы…

(обратно)

47

Рычагов Павел Васильевич(1911–1941) — летчик-истребитель. В армии с 1928. С октября 1936 по февраль 1937 под псевдонимом Пабло Паленкар участвовал в боевых действиях в Испании. В ноябре 1937 направлен в Китай, где под его руководством была разгромлена база японских ВВС на Тайване, что вызвал шоковое состояние у японцев. В течение целого месяца оттуда не взлетали самолеты.

С июня 1940 заместитель начальника, с августа — начальник Главного управления ВВС РККА (29 летний генерал-лейтенант!!!). С февраля 1941 г. заместитель наркома обороны СССР. На одном из заседаний ЦК выступил с резкой критикой новых самолетов обвинив в плохой работе советских авиаконструкторов. После чего в апреле 1941 снят с поста заместитель наркома обороны и зачислен на учебу в Академию Генерального штаба. В июне 1941 провел секретное инспектирование советско-германской границы.

В ночь на 24 июня 1941 Рычагов арестован и в октябре 1941 расстрелян. Посмертно реабилитирован 23 июля 1954 года.

Павлов Д. Г. (1897–1941) — советский военный деятель. В 1936-37 гг. сражался в Испании, командир танковой бригады. Затем начальник Автобронетанкового управления РККА. С июня 1940 командующий войсками Западного Особого военного округа, с 22 июня до 2 июля 1941 командующий войсками Западного фронта. Расстрелян.

Вознесенский Н. А. (1903–1950) — советский государственный и партийный деятель, академик АН СССР (1943). С 1938 председатель Госплана СССР, одновременно член бюро Комиссии советского контроля. С 1939 заместитель председателя СНК, с 1941 1-й заместитель председателя Совета Министров СССР. В годы Великой Отечественной войны член ГКО. Автор книги «Военная экономика СССР в период Отечественной войны» (1947), являвшейся первой попыткой научного анализа развития советской экономики в годы Великой Отечественной войны. Государственная премия СССР (1948). Репрессирован в 1949 г.

(обратно)

48

Музыка В. Мурадели, слова А. Суркова.

(обратно)

49

Рюмин, Свердлов — следователи центрального аппарата, отличавшиеся применением незаконного физического воздействия во время следственного производства. Особенно Андрей Свердлов, сын небезызвестного Якова Свердлова. Наиболее зверски он проявил себя в «деле врачей».

(обратно)

50

Управление особых отделов, ответственных за контрразведывательную работу в армии. В начале 1943 они выведены из состава НКВД и преобразованы в СМЕРШ.

(обратно)

51

Оставим ошибку на совести В. Мессинга, глубоко штатского человека. Трущев впоследствии уточнил, конечно, это был транспортный Ли-2.

(обратно)

52

См. А. Голованов. Дальняя бомбардировочная. Воспоминания. Глава «Миссия в Америку.

(обратно)

53

В мае-июне 1942 года нарком иностранных дел В. Молотов совершил на ПЕ-8 перелет в Англию, а затем в США.

(обратно)

54

В архиве Службы внешней разведки РФ никаких документальных данных об операции «Наследство» нет.

(обратно)

55

Протестанты кальвинистского толка во Франции 16–18 вв.

(обратно)

56

Козел отпущения.

(обратно)

57

Счастливчик Ганс.

(обратно)

58

Генерал Гальдер и другие германские военачальники впоследствии высказывали мысль о том, что в их глазах война против Советского Союза была проиграна уже под Москвой. Генерал Йодль в конце войны признавался своим сотрудникам, что сам он «с весны 1942 г. знал, что войну Германии не выиграть». Гитлеру, по его мнению, также было ясно, «что после зимней катастрофы 1941–1942 гг. достичь успеха невозможно».

(обратно)

59

Оккупация Швейцарии планировалась в рамках операция «Танненбаум» («Елка»), намеченной сразу после взятия Сталинграда.

(обратно)

60

Эти слова не случайны. В октябре 1941 года в одной из немецких газет был опубликован очерк некоего Шварца фон Берга, в котором утверждалось, что немцы, основательно изучившие русские ругательства, установили — чаще всего русские употребляют матерную фразу: «Рожа просит кирпича».

(обратно)

61

Асямов С. А. (1907–1942) — пилот первого советского бомбардировщика Пе-8, опробовавшего маршрут Москва-Великобритания. Уже в Англии при перелете в Лондон на английском самолете «Фламинго» погиб в авиакатастрофе.

(обратно)

62

Всего за годы войны по линии НКВД-НКГБ СССР за линию фронта в составе оперативных групп было направлено около 15 тысяч оперативных работников, 23 из них стали Героями Советского Союза. Всего для зафронтовой работы органами госбезопасности было подготовлено и заброшено во вражеский тыл 2222 оперативные группы. 20 опергрупп действовало по заданиям военной контрразведки. За всю войну от опергрупп поступило 4418 разведывательных сообщений, из которых 1358 передано в Разведуправление Генштаба Красной Армии. 619 — командующему авиацией дальнего действия и 420 командующим фронтами. К маю 1945 г. было обезврежено: более 30 тыс. фашистских шпионов, свыше 6 тыс. террористов, около 4 тыс. диверсантов. В 1944 г. было сорвано готовящееся покушение И. В. Сталина.

(обратно)

63

Речь идет о знаменитой операции «Марс», проводимой примерно во одно время с наступлением под Сталинградом (операция «Уран» и не позволившей врагу перебросить подкрепления с Центрального фронта.

(обратно)

64

В октябре сорок второго года (в разгар битвы за Сталинград) Сталин на даче в Кунцево встретился с В. Вернадским и А. Иоффе по их просьбе.

Вернадский, ссылаясь на информацию, с которой его ознакомил Берия и на прежнюю неформальную договоренность крупнейших физиков мира о совместной работе над изучением тайн природы, предложил Сталину обратиться к Нильсу Бору и другим ученым, эмигрировавшим в США, а также к американскому и английскому правительствам, с просьбой поделиться с Советским Союзом информацией по освоению атомной энергии. Сталин ответил, что ученые политически наивны, если думают, что западные правительства предоставят нам информацию по оружию, которое даст возможность в будущем господствовать над миром. Однако Сталин согласился, что неофициальное зондажное обращение к западным специалистам от имени наших ученых может оказаться полезным.

(обратно)

65

Черт побери! (груз.).

(обратно)

66

Наземное бомбоубежище, представлявшее собой бетонный куб высотой в два десятка метров.

(обратно)

67

Хадубранд — один из героев древнегерманского героического эпоса «Песнь о Хильдебранде».

(обратно)

68

Сэр Эрнест Резерфорд рассказывал следующую историю, случившуюся во время обучения Бора в Кембридже.

«Некоторое время назад коллега обратился ко мне за помощью. Он собирался поставить самую низкую оценку по физике одному из своих студентов, в то время как этот студент утверждал, что заслуживает высшего балла. Оба, преподаватель и студент, согласились положиться на суждение третьего лица, незаинтересованного арбитра; выбор пал на меня.

На вопрос: «Объясните, каким образом можно измерить высоту здания с помощью барометра», — студент ответил: «Нужно подняться с барометром на крышу здания, спустить барометр вниз на длинной веревке, а затем втянуть его обратно и измерить длину веревки, которая и покажет высоту здания».

Ответ был абсолютно полным и верным! С другой стороны, экзамен был по физике, а ответ имел мало общего с применением знаний в этой области.

Я предложил студенту попытаться ответить еще раз. Дав ему время на подготовку, я предупредил его, что ответ должен демонстрировать знание физических законов. По истечении пяти минут он так и не написал ничего в экзаменационном листе. Я спросил его, сдается ли он, но он заявил, что у него есть несколько решений проблемы, и он просто выбирает лучшее.

Заинтересовавшись, я попросил молодого человека приступить к ответу, не дожидаясь истечения отведенного срока. Новый ответ на вопрос гласил: «Поднимитесь с барометром на крышу и бросьте его вниз, замеряя время падения. Затем, используя формулу, вычислите высоту здания».

Тут я спросил моего коллегу, преподавателя, доволен ли он этим ответом. Тот, наконец, сдался, признав ответ удовлетворительным. Однако студент упоминал, что знает несколько ответов, и я попросил его открыть их нам.

«Например, — ответил студент, — можно выйти на улицу в солнечный день и измерить высоту барометра и его тени, а также измерить длину тени здания. Затем, решив несложную пропорцию, определить высоту самого здания».

«Неплохо», сказал я. «Есть и другие способы?»

«Да. Есть очень простой способ, который, уверен, вам понравится. Вы берете барометр в руки и поднимаетесь по лестнице, прикладывая барометр к стене и делая отметки. Сосчитав количество этих отметок и умножив его на размер барометра, вы получите высоту здания. Вполне очевидный метод».

«Если вы хотите более сложный способ», продолжал он, «то привяжите к барометру шнурок и, раскачивая его, как маятник, определите величину гравитации у основания здания и на его крыше. Из разницы между этими величинами, в принципе, можно вычислить высоту здания. В этом же случае, привязав к барометру шнурок, вы можете подняться с вашим маятником на крышу и, раскачивая его, вычислить высоту здания по периоду прецессии».

«Наконец», заключил он, «среди множества прочих способов решения проблемы лучшим, пожалуй, является такой: возьмите барометр с собой, найдите управляющего зданием и скажите ему: «Господин управляющий, у меня есть замечательный барометр. Он ваш, если вы скажете мне высоту этого здания».

Тут я спросил студента — неужели он действительно не знал общепринятого решения этой задачи. Он признался, что знал, но сказал при этом, что сыт по горло школой и колледжем, где учителя навязывают ученикам свой способ мышления. Этим студентом был Нильс Бор.

(обратно)

69

Декрет «Об охране народа и государства» 28.02.1933, Декрет о реорганизации рейха 30.01.1934, Декрет от 14 июля 1934 года о запрещении всяких партий, кроме нацистской, а также законы о «чистоте крови».

(обратно)

70

Господин Болтушкин! Не слушайте его.

(обратно)

71

Посадка окончена.

(обратно)

72

«Ракета для межпланетного пространства».

(обратно)

73

Как вас зовут, молодой человек?

(обратно)

74

В налете участвовало 571 бомбардировщик. Сбито 40 машин.

(обратно)

75

Первая статья была опубликована в журнале «Натурвиссеншафтен» и называлась «Возможно ли техническое использование энергии атомного ядра?», вторая — в газете «Дойче альгемайне цайтунг», выходящей массовым тиражом.

(обратно)

76

Такой компетентный человек как Уинстон Черчилль в своих мемуарах пишет: «Это было счастье, что немцы посвятили свои усилия созданию ракет, а не бомбардировщиков. Даже наши «Москито», каждый из которых стоил не дороже одной ракеты, сбрасывали за время своей жизни в среднем 125 т взрывчатки в радиусе 1,5 км от цели, в то время как ракеты доставляли всего 1 т при среднем рассеивании в 25 км».

(обратно)

77

Натёчные образования на юго-западе Анатолийского плоскогорья, естественное чудо света.

(обратно)

78

Тогда еще зам наркома НКВД. В 1943 году В. Н. Меркулова назначили наркомом вновь образованного НКГБ (Наркомата государственной безопасности), в который перешли все чекистские функции, ранее сосредоточенные в НКВД.

(обратно)

79

Имеется в виду решение о поголовном уничтожении евреев в Европе, принятое высшими чинами СС в Ванзее 20 января 1942 года.

(обратно)

80

Vorsicht! — осторожно!. Nämlich! — именно!

(обратно)

81

Лауэ Макс фон (1879–1960, Берлин) — немецкий физик, лауреат Нобелевской премии по физике в 1914 г. «за открытие дифракции рентгеновских лучей на кристаллах».

Франк Джеймс (1882–1964) — нобелевский лауреат 1925 г. Премия присуждена «за открытие законов соударения электрона с атомом» (совместно с Людвигом Герцем.

(обратно)

82

В Швецию переправилось 7906 человек. В руки гестапо попало 481.

(обратно)

83

После войны спецслужбы СССР вновь установили контакт с Бором и попытались выяснить, не согласится ли он сотрудничать с советскими учеными в деле создания атомной бомбы. Эти попытки, предпринятые Л. Василевским и Я. Терлецким, провалились. Нильс Бор попросту посмеялся над незадачливыми вербовщиками, «откровенно» ответив на все «секретные» вопросы, а затем вручив книгу Г. Д. Смита «Атомная энергия для военных целей» со словами: «В ней вы найдете более подробные ответы на интересующие советских ученых вопросы».

(обратно)

84

Из воспоминаний командующего Дальней бомбардировочной авиации А. Е. Голованова: «…Было уже утро, когда я собирался попросить разрешения уйти, но раздавшийся телефонный звонок остановил меня. Не торопясь, Сталин поднял трубку ВЧ. Звонил Рокоссовский. Радостным голосом он доложил:

— Товарищ Сталин! Немцы начали наступление!

— А чему вы радуетесь? — спросил несколько удивленно Верховный.

— Теперь победа будет за нами, товарищ Сталин! — ответил Константин Константинович.

(обратно)

85

«Вера и красота» — союз немецких девушек, примыкавший у «Гитлерюгенду».

(обратно)

86

Например, личный слуга Гитлера Отто Майер лишился своей должности из-за злоупотреблений служебным положением — он организовал посещение одним из своих родственников государственной ложи в Оперном театре.

(обратно)

87

Хна — краска для волос.

(обратно)

88

Терьяк — наркотик.

(обратно)

89

Показчик — боец, находящийся в укрытии поблизости от мишеней во время стрельбы, показывающий и сообщающий ее результаты.

(обратно)

90

В Иране многие мусульмане красят бороды в красный цвет.

(обратно)

91

Хурджум — переметные сумы из ковровой ткани.

(обратно)

92

Елгун — тамариск (азербайджан.).

(обратно)

93

Районного руководителя (нем.)

(обратно)

94

военнопленный

(обратно)

95

Манлихер — австрийская винтовка.

(обратно)

96

Нарытник — шлея.

(обратно)

97

Аплаус — здесь: право хлопком в ладоши разъединить танцующую пару и самому танцевать с «дамой».

(обратно)

98

Zutis — угорь (латыш.).

(обратно)

99

Талавия — студенческая корпорация в буржуазной Латвии.

(обратно)

100

События, описанные в документальном очерке «Город не должен умереть» и рассказывающие о деятельности разведгруппы «Голос» в районе Кракова в 1944–1945 гг., легли в основу сюжета романа Ю. Семенова «Майор Вихрь», выпущенного Воениздатом в 1967 году.

(обратно)

101

Впоследствии эти женщины также были казнены.

(обратно)

102

Академия Людовика — военно-учебное заведение в хортистской Венгрии, готовившее средний офицерский состав.

(обратно)

103

Орден витязей — реакционная монархическая организация, созданная в Венгрии после первой мировой войны для культивирования идей реваншизма.

(обратно)

104

Целую руку (венг.).

(обратно)

105

Привет, кума! (венг.).

(обратно)

106

Здорово, приятель! (венг.).

(обратно)

107

Дупла — крепкий, двойной крепости, черный кофе.

(обратно)

108

Венгрия 19 марта 1944 года с согласия Хорти была оккупирована немецко-фашистскими войсками.

(обратно)

109

Ференц Салаши — гитлеровский ставленник, махровый фашист, сменивший в октябре 1944 года на посту главы государства Миклоша Хорти, отрекшегося от власти. Казнен по приговору народного суда Венгрии в 1946 году.

(обратно)

110

Хороший стрелок, очень хороший!

(обратно)

111

Спокойствие, спокойствие! (венг. жаргон).

(обратно)

112

Попрошу документы, господин старший лейтенант! (венг.).

(обратно)

113

О, пожалуйста, господин оберштурмфюрер (немецк.).

(обратно)

114

Плутоньер — взводный.

(обратно)

115

Утечист — румынский комсомолец.

(обратно)

116

Матэ Залка — венгерский писатель, коммунист. Герой гражданской войны в Советской России. Погиб в 1937 году в гражданской войне испанского народа, в которой принимал участие под именем генерала Лукача.

(обратно)

117

Под этим именем дрался с испанскими фашистами советский офицер, а затем Главный маршал артиллерии Воронов.

(обратно)

118

Добрый день, товарищ! (испан.).

(обратно)

119

Так звали испанские республиканские солдаты генерала Лукача — Матэ Залку.

(обратно)

120

Куда едете? (немецк.).

(обратно)

121

Хорошо, следуй за мной (словенск.).

(обратно)

122

Сделайте мне эту страну немецкой (немецк.).

(обратно)

123

Абвер — военная разведка фашистской Германии.

(обратно)

124

Мафия — террористическая организация, родившаяся на Сицилии в средние века.

(обратно)

125

Стихи итальянского поэта Александре Поэрио, участника революции 1848–1849 гг. Опубликованы в «Современнике» за 1860 год (перевод Д. Л. Михайловского).

(обратно)

126

Вендетта — месть.

(обратно)

127

Сокращенное от «синьор Феличе».

(обратно)

128

Бочи — популярная итальянская игра, немного напоминающая крокет.

(обратно)

Оглавление

  • Делль В. Базальт идёт на Запад
  • Дружинин Владимир К вам идет почтальон (Сборник)
  •   К ВАМ ИДЕТ ПОЧТАЛЬОН
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ
  •     НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ
  •     ВЫЦВЕТШАЯ ФОТОГРАФИЯ
  •     КРАСКА ЕФРЕМА ЛЮБАВИНА
  •     ЕГО УБИЛИ
  •     СИВЕРС ИСЧЕЗ
  •     ЗАГАДКА ДИВНЫХ ГОР
  •     ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ
  •     ПРЕСТУПЛЕНИЕ ДОННЕЛЯ
  •     ЛАРА
  •     ЧТО БЫЛО В СУНДУЧКЕ?
  •     «БЫТЬ МОЖЕТ, СТОЛКНЕТЕСЬ НА УЗЕНЬКОЙ ДОРОЖКЕ»
  •     ПЕРВЫЙ БОЙ
  •     ДОРОГА В БУДУЩЕЕ
  •     НА БЕРЕГУ КЕМБРИЙСКОГО МОРЯ
  •     ВОЗВРАЩЕНИЕ СИМАКОВА
  •     ОЧНАЯ СТАВКА
  •     СЛЕД ВРАГА
  •     НАСЛЕДСТВО ГЕЙНЦА ХАННЕКЕ
  •     «ЧЕЛОВЕК НЕ ИГОЛКА, ПРОПАСТЬ НЕ ДОЛЖЕН»
  •     ДОВЕРЕННЫЙ ДОННЕЛЯ
  •     НОВЫЙ ПОЧТАЛЬОН
  •     ВЫЛАЗКА
  •     ШЛАГБАУМ
  •   ТАЙНА «РОСОМАХИ»
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •   ТЕНЬ ТРЕЗУБЦА
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •   ШКИПЕР С «ОРИНОКО»
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •     23
  •     24
  •     25
  •     26
  • Валентин Иванов Желтый металл
  •   Часть первая. ЛЕГКАЯ НАЖИВА
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   Часть вторая. ТИХИЕ ОМУТЫ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   Часть третья. ПЕРЕЛЕТНЫЕ ПТИЧКИ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   Часть четвертая. ПУТИ-ДОРОЖЕНЬКИ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   Часть пятая. НА ГРАНИЦАХ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   Часть шестая. ДЕЛО НЕ ОКОНЧЕНО
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  • ВЛАДИМИР ИЗМАЙЛОВ Марченко и варнаки
  • Михаил Ишков Супердвое: убойный фактор
  •   Часть I Операция «Близнец»
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •   Часть II Крестовые ситуации
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •   Часть III Крепость Швейцария
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •   Часть IV Москва ставит задачу
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •   Часть V Арийский дом
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •   Часть VI Человек с красивыми глазами
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •   Эпилог
  • Калашников Исай Повести
  •   Расследование
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •     XXXVII
  •   Через топи
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  • Лев Квин УЛИЦА КОРОЛЕВЫ ВИЛЬГЕЛЬМИНЫ
  •   ПРОПАВШАЯ ДЕЛЕГАЦИЯ
  •   СВАДЬБА С ГЕНЕРАЛАМИ
  •   МОЯ ПОЧЕТНАЯ ГРАМОТА
  •   ПРЕКРАСНАЯ МЕЛИНДА
  •   ЭТОТ БЕЗДЕЛЬНИК АНДРЕАС
  •   ДВЕ ВСТРЕЧИ В ОДНОМ И ТОМ ЖЕ МЕСТЕ
  •   ИХ СИЯТЕЛЬСТВО ЮНЫЙ ГРАФ
  •   ОСОБЫЙ НЮХ
  •   ЧЕРНЫЕ ДЫРЫ
  •   СЛОВО О ПОДРАЗДЕЛЕНИИ ИГОРЕВЕ
  •   «ИЗВЕСТНЫЙ РИЖСКИЙ ГОЮДСКОЙ СУМАСШЕДШИЙ…»
  • Кислов К. Рассказы Матвея Вьюгина
  •   По старым патрульным дорогам
  •   Первый наряд
  •   Зеленый берет
  •   Барин
  •   Барин на службе
  •   Памятник
  •   Федор Горушкин
  •   Спирька
  •   Каримбаба Гусейнов
  •   Повар
  •   Рядовой связист Шариков
  •   Живая находка
  •   Свадьба
  •   В праздничный день
  •   Исповедь полену
  •   Сын трудового народа
  • Вадим КОЖЕВНИКОВ Щит и меч
  •   Книга I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  •     Глава 37
  •     Глава 38
  •     Глава 39
  •     Глава 40
  •   Книга II
  •     Глава 41
  •     Глава 42
  •     Глава 43
  •     Глава 44
  •     Глава 45
  •     Глава 46
  •     Глава 47
  •     Глава 48
  •     Глава 49
  •     Глава 50
  •     Глава 51
  •     Глава 52
  •     Глава 53
  •     Глава 54
  •     Глава 55
  •     Глава 56
  •     Глава 57
  •     Глава 58
  •     Глава 59
  •     Глава 60
  •     Глава 61
  •     Глава 62
  •     Глава 63
  •     Глава 64
  •     Глава 65
  •     Глава 66
  •     Глава 67
  •     Глава 68
  •     Глава 69
  •     Глава 70
  •     Глава 71
  •     Глава 72
  • Александр Козачинский, Александр Тарасов—Родионов Зеленый фургон. Шоколад
  •   Александр Козачинский Зеленый фургон
  •     0
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   Александр Тарасов—Родионов Шоколад
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  • Иван Козлов БОЛЕВОЙ СИНДРОМ Роман
  •   Предисловие
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  • Козлов Игорь Рапорт лейтенанта Климова
  • Колбергс Андрис Вдова в январе. Обнаженная с ружьём .
  •   ВДОВА В ЯНВАРЕ
  •     ЯНВАРЬ
  •     ВДОВА
  •     ЯНВАРЬ
  •     ВДОВА
  •     ЯНВАРЬ
  •     ВДОВА
  •     ЯНВАРЬ
  •     ВДОВА
  •     ЯНВАРЬ
  •     ВДОВА
  •     ЯНВАРЬ
  •     ВДОВА
  •     ЯНВАРЬ
  •   ОБНАЖЕННАЯ С РУЖЬЕМ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАЯ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  • Андрис Колбергс ТЕНЬ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  • Андрис Колберг ТРЕХДНЕВНЫЙ ДЕТЕКТИВ
  •   Пролог
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  • Андрис Колбергс Человек, который перебегал улицу
  •   ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •   БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •   ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •   БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!
  •     Глава 4
  •   БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •   ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •   БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА
  •     Глава 14
  •   ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!
  •     Глава 5
  •   БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •   ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •   ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •   ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •   БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА
  •     Глава 18
  •   ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •   БИОГРАФИЯ ВИЛЬЯМА АРГАЛИСА
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •   ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!
  •     Глава 10
  •   ГОСПОДЬ БОГ — ДЛЯ ВСЕХ ГОСПОДЬ
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   ЛЕЙТЕНАНТ ДОБЕН, ЗАЙДИТЕ КО МНЕ!
  •     Глава 11
  •   ЭПИЛОГ
  • ВЫХОЖУ НА СВЯЗЬ Очерки о разведчиках
  •   Предисловие
  •   И. Колос ПРЫЖОК В ТЕМНОТУ
  •   В. Кудрявцев В. Понизовский ГОРОД НЕ ДОЛЖЕН УМЕРЕТЬ…![100]
  •     Завтра ночью
  •     Шаг в темноту
  •     Лицом к лицу
  •     Предатель
  •     «Ольга совецка»
  •     Ночные костры
  •     Прощай, татусь!
  •     Кто он?
  •     Поединок
  •     Здравствуй, Краков!
  •     Задание особой важности
  •     Нужно спешить!
  •     Встреча через два десятилетия
  •   С. Голяков «Я — КРЫЛОВ!»
  •   В. Понизовский НАД ВЛТАВОЙ КРИЧАТ ЧАЙКИ
  •   В. Томин КОРО В ЭФИРЕ…
  •   В. Петров В. Миронов ЗА ЧАС ДО АРЕСТА
  •   М. Фортус О. Громов ГАБОР СООБЩАЕТ…
  •     Введение в историю
  •     Дорога на Кечкемет
  •     Взаимное знакомство
  •     Разведгруппа «Балатон» готова к действию…
  •     Документы не подвели
  •     «Наше положение очень трудное…»
  •     Вместо эпилога
  •   Ю. Заюнчковский В ПОИСКАХ «К-17»
  •   В. Булычева ВЫХОЖУ НА СВЯЗЬ…
  • Леонид Колосов НЕЗНАКОМЕЦ В ЧЕРНОЙ СУТАНЕ
  •   Про итальянских партизан
  •   Глава I ГЕСТАПО ИЩЕТ ПАРТИЗАН
  •   Глава II ВНУК ГАРИБАЛЬДИЙЦА
  •   Глава III КРАСНОДЕРЕВЩИК И МАЖОРДОМ
  •   Глава IV ГОСТИ «АЗИАТСКОЙ» ВИЛЛЫ
  •   Глава V ПОЕДИНОК
  •   Глава VI СТРАННАЯ ТРАТТОРИЯ
  •   Глава VII ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
  •   Глава VIII АРДЕАТИНСКИЕ ПЕЩЕРЫ
  •   Глава IX ВОЗМЕЗДИЕ
  •   Глава X ОСВОБОЖДЕНИЕ
  • Данил КОРЕЦКИЙ ЗАДЕРЖАНИЕ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  • Данил КОРЕЦКИЙ ПРИВЕСТИ В ИСПОЛНЕНИЕ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  • *** Примечания ***